Избранные детективы и триллеры. Компиляция. Книги 1-22 [Полина Викторовна Дашкова] (fb2) читать онлайн

- Избранные детективы и триллеры. Компиляция. Книги 1-22 (и.с. Избранные детективы и триллеры-2024) 27.69 Мб скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Полина Викторовна Дашкова

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Полина ДАШКОВА ЧУВСТВО РЕАЛЬНОСТИ (ТОМ 1)

Позиция автора не обязательно совпадает с позициями вымышленных героев романа.


Глава 1

— Посиди здесь и подумай о своем поведении. Дверь закрылась, снаружи повернулся ключ. Маша Григорьева осталась одна в просторной комнате, где не было ничего, кроме фанерных щитов наглядной агитации, прислоненных к стене, пыльных рулонов бумаги, сваленных в угол, голой ослепительной лампочки под потолком, сизого ночного окна с клочьями ваты между рамами и чугунной батареи.

— Вот и отлично! — прошептала Маша, обращаясь к запертой двери, за которой слышны были тяжелые шаги и скрип половиц. — Я простужусь, у меня будет воспаление легких, и тебе, Франкенштейн, придется отвечать.

Шаги затихли. Маша потрогала облупленное ребро батареи. Оно оказалось чуть теплым.

Пять минут назад Франкенштейн выдернула ее из-под одеяла, отняла фонарик, книжку и даже не дала надеть тапочки, потащила за руку вон из спальни по пустому полутемному коридору, потом по лестнице, на третий этаж. Маша ужасно удивилась. Такие воспитательные меры были для нее экзотикой. Она решила не возражать и не задавать вопросов, ей стало интересно, куда ее тащат и что произойдет дальше.

За три дня, проведенные в санаторно-лесной школе, она узнала несколько непреложных правил. Самый важный человек в этом заведении — воспитательница старших классов Раиса Федоровна Штейн, по прозвищу Франкенштейн. Есть вещи, которые ее бесят: декоративная косметика, жвачка и чтение после отбоя под одеялом при свете фонарика.

Вчера утром, обыскивая тумбочки в спальне девочек, Франкенштейн обнаружила у Маши помаду, правда гигиеническую, но она не вникала в детали. В специальной тетрадке против фамилии «Григорьева» появилась жирная красная точка. После обеда соседка по столу угостила Машу мятной жвачкой. Франкенштейн шла навстречу как раз в тот момент, когда Маша запихивала в рот белую гибкую пластинку. Тут же появилась вторая точка, жирнее первой.

— Ну все, Григорьева, — предупредила соседка, — еще одно замечание, и ты труп.

— Она что, правда детей жрет? — небрежно уточнила Маша.

— Не всех. Только девочек старших классов, и то после третьего замечания.

В десять вечера Франкенштейн погасила свет в палате. В десять сорок зашла проверить, все ли спят. Маша дождалась одиннадцати, зажгла под одеялом свой фонарик, чтобы почитать. Она читала Оскара Уайльда «Портрет Дориана Грея», и так увлеклась, что не услышала, тяжелых шагов.

Вот, оказывается, как обращаются с детьми в этом оздоровительном заведении, если, конечно, можно назвать ребенком совершенно самостоятельную девочку тринадцати лет, умницу, отличницу, которая свободно говорит по-английски, читает в подлиннике Уайльда, Моэма и Голсуорси. Никто никогда не хватал ее за руку и не волок, как нагадившую собачонку. Никто никогда не запирал ее ночью в холодной комнате, босую, в ночной рубашке.

Неделю назад мама и отчим Маши Григорьевой попали в аварию, вроде бы не слишком серьезную, тем не менее оба лежали в больнице, к ним не пускали из-за карантина. Бабушка Зина решила быстренько сбагрить Машу в эту паршивую лесную школу.

С первого же дня Маша стала обдумывать план побега. Ей хотелось увидеть маму. Она не знала, где именно мама лежит, но надеялась выяснить это, обзвонив из дома по телефонному справочнику все московские больницы.

Она понимала, что отсюда, из деревни Язвищи, добраться до Москвы без посторонней помощи довольно сложно. Не в том дело, что далеко (двадцать минут на автобусе, тридцать минут на электричке). Просто у Маши не было денег. Ни копейки. В лесной школе не разрешалось детям иметь наличные деньги, и верхнюю одежду держали в запертом помещении, выдавали только на время прогулок. А на прогулке всегда рядом Франкенштейн. Попробуй сбеги. Это закрытое заведение, черт бы его подрал, детское оздоровительное учреждение санаторного типа. Бабушка Зина страшно гордилась, что устроила сюда Машу, совершенно здорового подростка, по большому блату. И если Маша сбежит, бабушка ей этого никогда не простит.

Холод начал потихоньку поедать босые ноги. Такому лютому холоду хватит часа, чтобы сожрать человека целиком и обглодать косточки. Когда откроют дверь, вместо Маши Григорьевой найдут сосульку, прозрачную и неподвижную. Вот тогда они все забегают, засуетятся, им станет не просто стыдно, а мучительно стыдно. Они с позором уволят Франкенштейн, лишат ее диплома педагога и разжалуют в уборщицы. Всю оставшуюся жизнь Раисе Федоровне придется ронять слезы в ведро с грязной водой, повторяя:

«Григорьева, прости меня!» Ответом ей будет мертвая тишина.

Маша тяжело вздохнула, обошла комнату, подергала дверь, припала к замочной скважине и поняла, что ключ торчит снаружи. В коридоре было тихо. Школа спала. Франкенштейн, вероятно, полетела на метле на шабаш нечистой силы и теперь водит хороводы вокруг костра со своими подружками ведьмами. Над костром висит огромный кипящий котел, в нем варится ароматный супчик из злостных нарушителей дисциплины. По сравнению с теми, чьи расчлененные тела кипят в этом котле, Маша Григорьева устроилась вполне сносно.

Она развернула один из пыльных плакатов, постелила на занозистый рыжий пол у батареи. На плакате толстощекий мальчик увлеченно поедал бутерброд с колбасой. Красная крупная надпись под мальчиком гласила: «Школьные завтраки — дело серьезное, вам поскорее помогут они вырасти умными, сильными, взрослыми, так как полезны и очень вкусны!»

Старая бумага противно шуршала, обдавая пылью. Сквозь оконные щели сильно дуло. Маша обнаружила, что оба шпингалета, верхний и нижний, сломаны, закрыть окно плотней невозможно. Она уселась на корточки на плакат, обхватив руками плечи и прижавшись спиной к батарее. Жестко, неудобно, но все-таки немного теплей.

Лесная школа занимала старинное трехэтажное здание, до восемнадцатого года бывшее усадьбой купцов Дементьевых, владельцев деревни Язвищи. Купцы строили себе дом два века назад добротно и красиво, в стиле раннего классицизма. Дом стоял на холме, окруженный яблоневым садом. Дальше простирались поля, отороченные у горизонта тонким черным кружевом леса. В тишине ясно слышался гудок электрички. Сыпал снег, крупный, липкий, первый снег 1985 года.

Постепенно снегопад превратился в настоящую вьюгу. Ветер выл все громче. Под его порывами хлипкая оконная рама трещала, тихо и грустно позванивало стекло. Маша взглянула на маленькие наручные часы, папин подарок. Она никогда не расставалась с ними, не снимала даже в ванной. Они были водонепроницаемые.

Десять минут первого. Сейчас должна прийти Франкенштейн. Она же не может оставить здесь ребенка до утра. Это все-таки санаторий, а не колония для малолетних преступников.

Глаза слипались. Съежившись у батареи, Маша натянула рубашку на колени, почти согрелась и даже задремала. Сквозь тонкую зябкую дрему она думала о том, что ее родной отец ни за что не сел бы за руль пьяным, как это сделал отчим, который разбил уже третью по счету машину. Он привык, что ему все дозволено. Стоит ему высунуть свою популярную физиономию из окошка, и гаишники, вместо того чтобы штрафовать, отдают честь. Ни у кого в Машином классе нет дома видеомагнитофона, никто не отоваривается в «Березке» на Большой Грузинской. Маша только и слышит: «Вчера видели твоего папу по телевизору… В последнем „Огоньке“ твой папа на обложке». Она уже устала повторять, что никакой он не папа, а отчим.

Ее родного отца зовут Григорьев Андрей Евгеньевич. Они с мамой развелись, папа сейчас где-то за границей, по работе, но это ничего не значит. Маша никогда не станет дочерью нового маминого мужа, народного артиста, лауреата всяческих премий, и отчество свое ни за что не изменит, и фамилию его знаменитую ни за что не согласится взять. Это только для телеэкрана и журнальных обложек он такой классный. А на самом деле он надутый индюк, самоуверенный болван и пьяница. То, что он рискует собственной жизнью, — его личные трудности. Но жизнью Машиной мамы он не имеет права рисковать, придурок несчастный.

То ли ветер выл слишком громко, то ли Маша правда уснула, но скрежета ключа в замочной скважине она не услышала. Дверь открылась с легким скрипом, и тут же закрылась. Ключ повернулся в замке, уже изнутри. Маша проснулась оттого, что какая-то липкая холодная гадость прикоснулась к ее лицу. У рта что-то металлически звякнуло. Она распахнула глаза, хотела крикнуть, но не сумела. Рот ее был заклеен широким куском лейкопластыря. Напротив нее сидел на корточках худой ободранный мужчина неопределенного возраста. Он смотрел на Машу и улыбался. Зубы у него были редкие, кривые и какие-то рыжие, череп обрит наголо. Даже глаза у него были лысые, ни бровей, ни ресниц. Под бурой телогрейкой виднелась мятая фланелевая ковбойка в красную клеточку.

Он мог показаться сумасшедшим, если бы не внимательный спокойный взгляд, взгляд разумного существа, возможно, даже более разумного, чем Маша. Он смотрел на нее с радостным любопытством исследователя, как орнитолог на двухголового воробья.

Плотная трикотажная ночнушка была натянута на колени. Кисти рук скрещены и спрятаны в длинных рукавах. Получалось, что Маша самое себя связала, и не могла двинуться. При первой же попытке высвободить руки лысый легонько уперся ножницами в ее шею и отрицательно помотал головой. Ножницы медленно поползли от шеи вдоль щеки к глазам, длинные блестящие лезвия раскрылись и тут же закрылись, выразительно щелкнув. Он продолжал улыбаться. У него воняло изо рта. Не перегаром, он не был пьяным. Он был даже слишком трезвым. От него исходил ни с чем не сравнимый смрад. Наверное, именно так воняли зомби из «Ночи живых мертвецов». Маша однажды сдуру посмотрела этот ужастик по видео, от начала до конца, и сколько потом ни убеждала себя, что это всего лишь фильм, не могла спать целую неделю.

На секунду ей пришла в голову утешительная мысль, что лысый урод в ватнике ей снится. Просто в мозгах засело, как заноза, впечатление от американского ужастика. Она вообще чрезвычайно впечатлительная, и впредь с этим надо считаться, выбирая для себя фильмы и книги.

Но лысый в ватнике был слишком отчетлив для сновидения. Он вонял мертвечиной, адом, кошмаром. Ее затошнило. Она подумала, что, если сейчас вырвет, она захлебнется насмерть, потому что рот у нее заклеен. Левая рука лысого нырнула под подол рубашки. Прикосновение влажных ледяных пальцев к бедру подействовало на Машу сильней, чем ножницы. Она успела заметить, что дверь плотно закрыта и ключ торчит изнутри. Значит, если Франкенштейн все-таки явится, какое-то время уйдет на то, чтобы взломать дверь.

— Тихо, тихо, — бормотал лысый, — все будет хорошо, тебе понравится. Я быстренько, не бойся…

Он сопел все громче, и с каждым его выдохом комната наполнялась очередной волной нестерпимой вони. Резким внезапным движением он задрал Машину рубашку, продолжая внимательно смотреть ей в глаза. Это дало ей возможность вскочить на ноги, не запутавшись в подоле и освободить руки из рукавов. От неожиданности он выронил ножницы. Липкие пальцы проворно впились в щиколотку. Маша развернулась, ухватилась за подоконник и, почувствовав опору, оттолкнулась ногами, изо всех сил дернулась вверх, словно пыталась выбраться из вонючей болотной трясины.

От порыва ветра мелодично звякнуло оконное стекло. В ноздри ударил свежий озоновый запах снега. Это было хорошей подсказкой. Она не видела, что происходило у нее за спиной, только слышала сухой грохот старых плакатов, тихую одышливую брань и нестерпимую вонь. Через секунду она взлетела на подоконник. Окно распахнулось легко, словно кто-то снаружи услужливо потянул раму на себя.

Небо казалось светлым. Ветви низкорослых яблонь, еще днем голые и черные, к ночи покрылись толстым пушистым снегом и приветливо кивали Маше. Вьюга ластилась к ней, дышала в лицо мокрой свежестью, и оставалось только переступить с подоконника на мягкий белоснежный карниз.

— Стой, стой, куда?! — удивленно и обиженно прохрипел лысый.

Очередная волна вони толкнула ее вперед и вниз. Если бы она успела содрать пластырь со рта, то, вероятно, закричала бы во всю глотку, падая с высоты третьего этажа. Вьюга ослепила ее, перед глазами неслась сплошная непроглядная белизна, ветер грохотал в голове. Рубашка раздулась, как парашют, и падение получилось медленным, плавным. Она не чувствовала ни холода, ни страха.

Примерно за полтора метра до земли она застряла в ветвях старой раскидистой яблони. Взрыв боли в правой кисти заставил ее опомниться. В мозгу включился и спокойно заработал какой-то новый, четкий и надежный механизм. Маша поняла, что сидит, скрючившись, на толстом яблоневом суку. Ее не изнасиловал этот лысый, только пытался. Она выпрыгнула из окна третьего этажа, но насмерть не разбилась, и уже не разобьется. Самое страшное позади. Кожа на ногах и на спине ободрана, к свежим ссадинам прилипла мокрая рубашка, рот все еще заклеен пластырем, холод лютый, но это ерунда. Главное — рука. С правой рукой случилось нечто очень плохое. Боль нарастала, от нее перехватило дыхание, и следовало переждать, когда отхлынет эта первая, оглушительная волна, здоровой левой рукой отодрать, наконец, пластырь и громко позвать на помощь.

Треск потревоженных сучьев затих. Правая рука превратилась в гигантский пульсирующий сгусток боли. Маша заставила себя медленно сосчитать до десяти, осторожно разжала закоченевшую, но невредимую левую кисть, убедилась, что сидит достаточно надежно, стряхнула с лица снег, нащупала пластырь. Он размок и отошел совсем легко. Она глубоко вдохнула, чтобы крикнуть, но от холода все внутри у нее так сжалось, что вместо крика получился сдавленный еле слышный стон.

Маша подняла голову и сквозь рябую пелену метели разглядела в ярком квадрате окна на третьем этаже силуэт лысого ублюдка. Он перевесился по пояс через подоконник. Он смотрел вниз и искал Машу. Сердце у нее дико заколотилось, ей показалось, что сейчас он увидит ее, прыгнет вниз, вслед за ней, и все продолжится. Маша не стала звать на помощь. Наоборот, она зажала рот здоровой левой рукой, чтобы не крикнуть.

Спасительный механизм опять включился в мозгу, заглушая страх, притупляя боль и все прочие невыносимые чувства. Механизм работал в ритме дикого стука сердца и отбивал только одно слово: беги!

Ей удалось почти безболезненно соскользнуть с дерева. Она ступила на снег босиком и удивилась, что ногам совсем не холодно. В последний раз взглянув вверх, она увидела пустой светящийся квадрат окна на третьем этаже.

Первые несколько шагов дались ей легко, без всяких усилий. Ей казалось, что она бежит, почти летит, не касаясь белой призрачной земли. Ей стало тепло и ужасно захотелось спать. Если можно летать во сне, то почему нельзя спать на лету? Она бы заснула, но мешал тяжелый противный топот поблизости и грубый страшный голос:

— Григорьева, совсем очумела?! Ты что тут устраиваешь, а? Так, ну-ка открой глаза, сейчас же ответь, ты слышишь меня?

Нет, наверное она все-таки спала, летела сквозь нежную теплую метель, и спала. Ей снилась Франкенштейн с башенкой на макушке. Соседка по палате говорила, что Франкенштейн запихивает в свой пучок скрученные капроновые чулки, чтобы прическа казалась объемней, и закрепляет шпильками с пластмассовыми блестящими бусинами. Эти бусины сверкали, как живые глаза в темноте. Из прически выбилась длинная тонкая прядь, ее шевелил ветер. Маше показалось, что на голове у воспитательницы сидит небольшая сумасшедшая крыса, злобно смотрит и машет хвостом. Конечно, такое могло быть только во сне.

Между тем Франкенштейн больно и грубо теребила Машу, волокла ее куда-то, мешала спать. Это было ужасно, поскольку во сне раненая рука успокаивалась, становилось тепло, уютно и совсем хорошо. Но Франкенштейн была неумолима.

— Не спи, не спи, шевелись, открой глаза, — повторяла она, трясла Машу, тревожила ее руку и добилась своего. Рука взорвалась новой, нестерпимой болью. Свет полоснул по глазам. В диком вихре закружились какие-то фигуры, загудели голоса. Маша то проваливалась в метельную мглу, то выныривала на поверхность и, хватая ртом сухой шершавый воздух, шептала:

— Мама, мамочка!

* * *
До приезда «скорой» дежурный врач вколола Маше несколько кубиков глюкозы и анальгина, зафиксировала сломанную руку, обработала многочисленные ссадины.

— Как же это могло произойти? — спросила она, старательно закручивая пробку резиновой грелки с горячей водой и избегая смотреть в глаза Раисе Федоровне Штейн.

— Очень сложная девочка. Нарушала дисциплину. Мне пришлось ее наказать, я отвела ее на третий этаж, закрыла в комнате, отошла минут на двадцать, а она, видите, что натворила? Взяла и выпрыгнула из окна. Надо сообщить родителям, пусть покажут ее психиатру, — Раиса Федоровна потрогала рыжую башню на голове, заправила длинную выбившуюся прядь, похожую на крысиный хвост, облизнула сухие губы и добавила, — я уже пыталась им дозвониться, там никто не подходит.

Врач застыла с грелкой в руках и уставилась на Франкенштейн так, словно увидела ее впервые. В лесной школе все, и врачи, и педагоги, знали, что у новенькой девочки Маши Григорьевой мать и отчим погибли в автокатастрофе. От девочки это пока скрывали. Из родственников у нее осталась бабушка с больным сердцем, и больше никого. Существовал родной отец, но где он и как с ним связаться — неизвестно.

Глава 2

Весной 2000 года жара обрушилась на Москву внезапно, в конце апреля, и к майским праздникам город выглядел немного пьяным, провинциальным. В центре и на окраинах во дворах орала вразнобой дешевая эстрада. Обитатели панельных бараков высыпали на солнце во всем своем домашнем великолепии, в байковых тапках, в трикотажных шароварах и майках, нечесаные, опухшие, они расположились на сломанных скамейках, на бортиках песочниц или прямо на свежей майской траве. Они пили теплое, с привкусом пластика, пиво, чистили влажную серебристую воблу, хрустели чипсами, жмурились на солнце, незлобно матерились, травили анекдоты.

Публика посолидней загрузилась в автомобили и удалилась за город, возиться в огородах, перетряхивать и чистить нутро осиротевших за зиму дачных домиков.

Самые солидные, те, кто на улицах почти не появляется и украшает город благородным сиянием выхоленных иномарок, наполняет мягкой музыкой мобильников залы ресторанов, бутиков и косметических салонов, предпочли провести праздничные дни на теплых заграничных курортах.

Утром тридцатого апреля Москва пыталась выплюнуть остатки дачников, которые не решились ехать накануне из-за вечерних пробок. Однако таких осторожных оказалось слишком много, и на основных магистралях, ведущих к кольцевой дороге, теснились огромные стада машин.

Светлана Анатольевна Лисова, одинокая полная дама сорока восьми лет, не принадлежала ни к богатым, ни к бедным, ни к средним. Она не имела ни машины, ни дачи, хотя честно трудилась с юности, и даже сейчас, в праздник, ехала не в гости, не в кино, а на работу. Из окна троллейбуса Светлана Анатольевна смотрела на легковушки на встречной полосе. Троллейбус застрял перед въездом на мост, отделявший Ленинградский проспект от Тверской-Ямской улицы. Пробка была двусторонняя, сплошная, безнадежная. Водитель открыл передние двери, и салон почти опустел. Светлана Анатольевна не собиралась выходить и нырять в метро. Ей нравилось сидеть на переднем сиденье, спиной к водительской кабине, и с высоты троллейбусного роста разглядывать легковые машины.

Московская пробка уравнивала всех. Шикарные иномарки с затемненными стеклами и озонированными салонами, «москвичи» и «жигулята» с грузовыми решетками на крышах, набитые детьми, собаками, стариками, скромным семейным барахлом, все вынуждены были стоять, ждать и нервничать. К концу праздников обещали дожди, резкое похолодание, и каждый час этого теплого ясного утра был драгоценен.

Солнце ударило в стекло, Светлана Анатольевна поморщилась, надела темные очки, отвернулась от окна, уткнулась в книжку, которая лежала поверх ее объемной хозяйственной сумки. Это был роман Шарлотты Бронте «Джен Эйр», любимое ее литературное произведение, впервые прочитанное в четырнадцать лет и к нынешним сорока восьми выученное наизусть. Разными изданиями романа была занята целая полка в ее книжном шкафу. Сегодня она прихватила в дорогу новую дешевенькую книжицу в мягкой пестрой обложке. Прихватила машинально, не собираясь читать в транспорте, скорее как талисман, но из-за пробки все же раскрыла наугад и очутилась в Англии первой половины девятнадцатого века, в имении Торнфильд, в трехэтажном доме, принадлежащем сумрачному аристократу, у которого сумасшедшая жена, пошлая, вероломная, но уже покойная любовница, пышные сросшиеся брови, выразительные раздувающиеся ноздри.

На мосту между Ленинградкой и Тверской-Ямской, в гуще автомобильной пробки, никто не догадывался, что полная крупная дама на самом деле хрупкая маленькая Джен, гордая сирота, образованная, благородная, бескорыстная, со скромным настоящим, но с роскошным будущим.

Троллейбус мягко тронулся, миновал мост и поплыл по Тверской-Ямской к центру. У Пушкинской площади Светлана Анатольевна с сожалением вынырнула из родной романтической стихии, аккуратно заложила страницу пробитым талончиком, спрятала книжку и вышла из троллейбуса.

Через пять минут она оказалась в переулке, расположенном между Тверским бульваром и Патриаршими прудами, прошла половину квартала, остановилась у семиэтажного дома, выстроенного в самом начале двадцатого века в стиле модерн.

От старого здания сохранился только фасад, отреставрированный, вылизанный, сверкающий широкими стеклами эркеров, украшенный белой лепниной по нежно-бирюзовому фону и сине-зеленой керамической мозаикой. Внутри все отстроили заново, вернее, вернули дом к его изначальному, докоммунальному состоянию, так, чтобы и духа не осталось от семидесяти лет с фанерными перегородками, тараканами, корытами на стенах, с общими закопченными кухнями и одним сортиром на десять семей.

Теперь, как в старые времена, каждая квартира занимала не менее половины этажа, парадный подъезд был выложен мрамором, увешан картинами, зеркалами. На каждой лестничной площадке, у круглых окон, стояли курительные столики, кресла и вазы с живыми цветами. Черным ходом пользовалась только домашняя прислуга.

Светлана Анатольевна называла себя «помощницей по хозяйству», не общалась ни с вахтершей, ни с говорливыми коллегами из соседних квартир, и всегда входила только через парадный подъезд. Мягкие подошвы ее спортивных туфель тяжело протопали по мрамору и остановились у лифта. Вахтерша дремала в своей стеклянной будке и на приветствие не ответила. Зеркальный лифт вознес Светлану Анатольевну на седьмой этаж. Там были самые скромные квартиры, трехкомнатные, которые красиво именовались мансардами, или студиями, на западный манер.

Звякнули ключи. Распахнулась стальная, обитая темным деревом, дверь. Пустой светлый холл встретил ее гулкой тишиной. Светлана Анатольевна сняла туфли, надела тапочки, задержалась перед зеркалом, оглядела свою большую полную фигуру, одернула юбку, провела ладонью по коротким бесцветным волосам и на несколько секунд замерла, пристально глядя в глаза своему отражению и прислушиваясь, то ли к неуловимым звукам просторной квартиры, то ли к самой себе.

Из холла небольшой коридор вел в спальню. Там стояла кромешная тьма. Вишневые бархатные шторы плотно закрывали полукруглое окно. Светлана Анатольевна нашарила выключатель.

Вспыхнул свет. На кровати лежали двое, женщина и мужчина, хозяйка квартиры и ее гость. Оба молодые и красивые. Оба совершенно голые.

Каштановые спутанные волосы хозяйки разметались по синему шелку наволочки. Она лежала на животе, уткнувшись лицом в подушку. Белая тонкая рука свесилась и почти касалась холеными ноготками пушистого светлого ковра. Гость лежал на спине, разметавшись. Голова его провалилась между подушками, видны были только крупный прямой нос и квадратный, подернутый модной трехдневной щетиной подбородок.

Кровавые пятна терялись в шелковых бликах темно-синего белья. Терялись и пулевые отверстия. Хозяйке стреляли в каштановый затылок, гостю в грудь, поросшую густыми черными волосами. Вообще, в спальне царил порядок, и можно было подумать, что эти двое просто спят, спокойно и крепко. Легкое одеяло соскользнуло на пол, а они не заметили.

Светлана Анатольевна тихо охнула, зажала ладонью рот, метнулась к кровати, но тут же отпрыгнула от нее и, теряя по дороге шлепанцы, тяжело топая, помчалась назад, в прихожую, чтобы оттуда позвонить, куда следует.

* * *
Над Нью-Йорком с утра висел плотный теплый туман, моросил мелкий дождь. Небоскребы почти исчезли, как бутафорская мебель за сценой, прикрытая серой марлей. На смотровой площадке, на набережной у Бруклинского моста, торговали самодельными сувенирами. Изредка проплывали сквозь туман одинокие отрешенные бегуны в наушниках. Из-за сырости никто не гулял по набережной, не интересовался сувенирами. Торговцы, пожилые хиппи, ряженые индейцы, богемные дамочки в облезлых горжетках, оставив свои лотки, сиротливо сбились в стайку, пили кофе из пластиковых стаканчиков и без всякой надежды косились на двух стариков, которые прохаживались по площадке туда-сюда почти час.

Один, невысокий, плотный, в истертых джинсах и рыхлом грязно-белом свитере, постоянно курил и покашливал. Второй, подтянутый, моложавый, отворачивался от дыма, и голос его звучал довольно громко. Ему было важно, чтобы собеседник не пропустил ни слова и правильно его понял.

— Я хочу, чтобы ты меня правильно понял, Эндрю, — повторял он через каждые несколько фраз, — мной движет не только профессиональный интерес, но и простая человеческая симпатия.

Старик, которого звали вовсе не Эндрю, а Андрей Евгеньевич Григорьев, молча кивнул и проводил взглядом гигантский воздушный шар с рекламой пепси-колы.

— Мы с тобой знакомы двадцать лет. — Американец широко улыбнулся и помахал рукой, разгоняя вредный дым. — Как говорят у вас в России, мы с тобой пуд соли съели, пуд — это около тридцати фунтов. Верно?

— Нет, Билли, — покачал головой Григорьев, — мы с тобой съели соли грамм четыреста, то есть не более фунта, за все двадцать лет. Мы почти не обедали и не ужинали вместе. Вот кофе выпили много, литров сто. Правда, это был довольно паршивый кофе, без кофеина и с ксилитом вместо сахара.

— Ты намекаешь, что я мог бы пригласить тебя в ресторан? — Билл Макмерфи расхохотался и похлопал Григорьева по плечу. — В следующий раз я учту твои пожелания, Эндрю.

— Ни на что я не намекаю, — поморщился Григорьев, — я вот уже второй час мокну здесь с тобой и жду, когда ты, наконец, объяснишь, что конкретно тебе от меня нужно. Такая сырость, что мы оба скоро покроемся плесенью.

В ответ прозвучал всплеск бодрого хохота, похожий на закадровый фон комедийного телесериала. На этот раз смеялся не Макмерфи, а компания торговцев. Один из них, упитанный мужчина с длинными волосами, стянутыми в крысиный хвост на затылке, изображал кокетливое существо противоположного пола, то ли женщину, то ли гомосексуалиста, жеманно поводил плечами, вертел жирным туловищем, вытягивал губы, взбивал двумя пальцами прядь на виске, ворковал что-то по-испански, фальшиво-высоким голосом. Остальные покатывались со смеху.

Григорьев и Макмерфи несколько секунд молча наблюдали представление.

— Слушай, Эндрю, ты ведь давно меня понял, — произнес американец, и лицо его стало серьезным, — просто ты пока не готов ответить. Но я не тороплю. Тебе, конечно, надо подумать. Ты хорошо подумай, Эндрю, причем на этот раз не о своей старой глупой заднице, а о своей дочери Маше. Пойми, наконец, речь вообще не о тебе, а о ней, о ее карьере, о ее будущем. Ей двадцать восемь лет, она взрослый самостоятельный человек, доктор психологии, офицер ЦРУ, ей надо расти и совершенствоваться, она должна реализовать в полной мере свой интеллектуальный и профессиональный потенциал.

Воздушный шар лениво подплыл к Бруклинскому мосту и остановился.

— Угодил в железную паутину, как муха, — проворчал Григорьев, кивнув в сторону шара, и затоптал очередной окурок.

— Прости? — Макмерфи, наконец, повернулся к нему лицом, не опасаясь вдохнуть смертоносного табачного дыма.

Макмерфи был фанатиком свежего воздуха. Ему не следовало жить в Нью-Йорке и работать в русском секторе ЦРУ. Лучше бы он разводил породистых скакунов на каком-нибудь тихом ранчо в штате Техас.

— Да, я, разумеется, понял тебя. Билли, — кивнул Григорьев, — мне не надо двадцати минут на размышление. Я отвечаю сразу: нет.

— И ничего не хочешь добавить к этому? — уточнил Макмерфи.

Григорьев молча помотал головой, достал очередную сигарету и принялся разминать ее. Эта привычка осталась у него с юности, когда он курил «Яву», сушенную на батарее.

— Ну, в таком случае нам придется обойтись без твоего согласия, — грустно улыбнулся американец.

Андрей Евгеньевич вытряхнул почти весь табак, бросил сигарету под ноги, достал другую.

— Не обойдетесь, — произнес он, прикуривая.

— Да, конечно, твоя поддержка очень важна для нас, — Макмерфи заговорил быстро, нервно, — но независимо от результата нашего разговора операция состоится. Мы оба это отлично понимаем. Хотя бы объясни мне, почему ты против? Чего ты боишься? Это ведь не просто тупое упрямство, верно?

— Я не хочу, чтобы моя Машка, — старик тяжело, хрипло закашлялся, покраснел, на лбу вздулись лиловые толстые жилы, — я не хочу, чтобы мисс Григ летела в Россию и занималась там черт знает чем. Я сделаю все, что от меня зависит, чтобы она осталась здесь. Заставить ее вы не можете. У меня случится очередной инфаркт, и она никуда не полетит. Вам придется послать кого-то другого. Кстати, ты так и не ответил, почему вам нужна именно моя дочь?

— А почему у тебя должен случится очередной инфаркт? — весело поинтересовался Макмерфи и тут же добавил с серьезной миной:

— Впрочем, с человеком, который так много курит, может случиться что угодно.

Григорьев засмеялся. Смех у него был мягкий, приятный.

— Билли, если ты меня убьешь, тебя потом замучит совесть.

— А? Это ничего. Главное, чтобы не подагра. — Макмерфи сдержанно улыбнулся. — Эндрю, я тебя прошу, перестань, у нас серьезный разговор.

— Конечно, серьезней некуда. Если ты меня все-таки уберешь, несмотря на совесть и подагру, Машка тем более никуда не уедет, ты же ее знаешь, — он похлопал американца по плечу, — смотри, пепси исчезла, улетела. Или лопнула. Жаль, я не успел заметить, что случилось с воздушным шаром. Кстати, все эти растворители кишок, которые вы потребляете тоннами, все эти ваши пепси и коки не менее вредны, чем мои сигареты.

— Ладно, Эндрю, кончай валять дурака. Ты врешь не только мне, но и себе самому. Тобой движет не забота о дочери, а обыкновенный старческий эгоизм. Ты хочешь, чтобы она всегда была при тебе. На одной чаше весов ее карьерный рост, ее деньги, ее профессиональная состоятельность, а что на другой? Твоя блажь? Беспредметные страхи?

— А при чем здесь карьерный рост и профессиональная состоятельность? Мисс Григ сотрудница Медиа-концерна «Парадиз», доктор психологии, специалист по связям с общественностью. С какой стати она должна лететь в Москву? У нее и здесь все отлично.

— Нет ничего постоянного, Эндрю, — вздохнул Макмерфи, — сегодня отлично, а завтра? Ты ведь понимаешь, насколько руководство концерна заинтересовано в ее командировке. Если она откажется, ее могут уволить. А виноват будешь ты, Эндрю. Впрочем, она не откажется. И инфаркта у тебя не будет. Я хотел как лучше. Мне казалось, ты мог бы помочь ей, нам, концерну. Твой опыт, твое чутье и знание российского криминалитета…

— Билл, почему именно Машка? У вас же полно людей, почему она? — пробормотал Григорьев по-русски.

— Все, Эндрю, ты достал меня, мать твою! — рявкнул Макмерфи, тоже по-русски, и почти без акцента. — Потому что Машка умница, классный специалист, ее оценкам можно доверять, ее реакции адекватны, и никого лучше мы не нашли!

— В чем конечная цель операции?

— Я сто раз тебе объяснял! У нас есть основания подозревать, что глава демократической партии «Свобода выбора», лидер самой влиятельной думской фракции в России Евгений Рязанцев связан с криминалом настолько тесно, что деньги, которые в него вкладывают наши структуры, уходят к русским бандитам.

— Я тебе и так скажу, без всяких операций, что Женька Рязанцев связан с бандитами, и через него ваши деньги уплывают в воровской общак, — Григорьев оскалил голубоватые фарфоровые зубы. — Впрочем, не стоит называть их бандитами. Вполне солидные люди. Они не воруют, а контролируют финансовые потоки. И между прочим, от них эти потоки направляются назад, к вам, в ваши банки.

— Что значит — к вам? — проглотив нервный смешок, перебил его Макмерфи. — Разве ты, Эндрю, не гражданин Америки? И потом, у нас коммерческие банки, деньги принадлежат вкладчикам…

— Дай мне договорить, Билл, — поморщился Григорьев, — я не собираюсь с тобой спорить, ты знаешь, я вообще терпеть не могу спорить и толочь воду в ступе. Вы хотите влиять на политику и экономику России? У вас там свои интересы? Извольте платить, причем не тому, кто вам нравится, не демократическим сявкам, которые покрутились в Гарварде, умеют улыбаться и говорить по-английски, а людям более серьезным и менее обаятельным. Так было и так будет. И чтобы в этом убедиться, не надо внедрять к Рязанцеву мою Машку в качестве представителя Медиа-концерна «Парадиз», консультанта по пиару. Тем более там уже работает такой представитель-консультант, зовут его Томас Бриттен, он отличный специалист, сидит в пресс-центре Рязанцева уже второй год и поставляет вполне добротную, надежную информацию, да и не один он там, есть еще несколько надежных легендированных агентов… — Григорьев осекся, наткнувшись на странный, застывший взгляд Макмерфи. Американец глядел как бы сквозь него и явно пытался что-то важное для себя решить прямо сейчас, сию минуту.

— Ты стареешь, Эндрю, — заговорил он медленно, по-русски, — мы с тобой ровесники, но в отличие от меня, ты стареешь слишком стремительно, как будто нарочно самого себя гробишь, загоняешь в старость. Тебе настолько все безразлично, что ты забываешь смотреть утренние новости. Сегодня, в полдень по московскому времени и в три часа ночи по нью-йоркскому, Томас Бриттен был обнаружен мертвым в чужой квартире, в центре Москвы. Это передало Би-би-си. Пока только это. Но мы, разумеется, знаем больше. По нашим сведениям, он был убит в квартире руководителя пресс-центра думской фракции «Свобода выбора» Виктории Кравцовой. Их обоих застрелили в постели. Утром трупы обнаружила домработница. Мисс Григ должна лететь завтра, уже все готово. Но ей не по себе оттого, что ты против. Она уже пакует чемоданы и жутко боится разговора с тобой. Два часа назад она сказала, что у ее любимого папочки случится инфаркт, если он узнает. Именно это ее волнует сейчас. А она должна быть спокойна. Спокойна и уверена. Понимаешь, ты, старый осел? Я обещал ей, что подготовлю тебя. Слушай, ты можешь не пускать мне дым прямо в лицо?

Глава 3

При первоначальном осмотре места преступления никаких следов взлома и ограбления, никакого беспорядка обнаружено не было. Убийца имел ключ от квартиры либо действовал хорошей отмычкой. Орудия убийства не нашли. Судмедэксперт сказал, что мужчина умер примерно на час раньше женщины; Произошло это между шестью и семью утра.

— А мокренькое какое интересное, ну вообще, блин, — старший лейтенант Остапчук присвистнул и покачал головой, — мужик американец, а женщина, кажется, еще круче. Слышь, Сань, я все думаю: откуда у людей такие бабки? Вот кто она, эта Кравцова Виктория Павловна семидесятого года рождения? Кто она такая, чтобы так классно жить, а? Может, путана? — Он выложил на стол перед майором Арсеньевым документы убитых и тут же запел чистым тенором старый шлягер про путану и афганца.

Из спальни выносили трупы. Домработница Светлана Анатольевна Лисова внезапно поднялась и вышла. До этой минуты она сидела молча и смотрела в одну точку. Она с самого начала предупредила, что пока не может отвечать ни на какие вопросы. У нее шок.

— Одну минуточку, пожалуйста! — крикнула она санитарам и на цыпочках, крадучись, словно опасаясь разбудить мертвых, приблизилась к носилкам. Санитары остановились. Лисова подняла угол простыни, закрывавшей лицо покойной, и несколько секунд смотрела, прощалась. Затем аккуратно накрыла, расправила складки и с легким вздохом обратилась к санитарам:

— Все, спасибо.

— Светлана Анатольевна, — окликнул ее Арсеньев, — может, вы посмотрите еще раз, насчет украшений.

— Я уже сказала вам, все, что было, осталось на ней! — звенящим голосом прокричала Лисова.

— Серьги из белого металла с голубыми и белыми камнями, цепочка из светло-желтого металла, образок эмалевый, часы из белого металла, — забормотал себе под нос Арсеньев, перечитывая протокол осмотра трупа.

Металл был белым золотом, камни — сапфиры и бриллианты, часы фирмы «Картье», тоже из белого золота, украшенные бриллиантами. Все это сверкало и вопило о своей немыслимой цене, и ни на что убийца не позарился.

— Светлана Анатольевна, ваша хозяйка не снимала свои украшения на ночь? — спросил Арсеньев чуть громче.

Она не ответила, затопала по коридору, печатая шаг, как на параде. Но вдруг остановилась, круто развернулась у зеркала, достала из кармана салфетку, подышала на угол зеркала, протерла, еще через пару шагов остановилась, поправила рамку картины на стене. От хлопка входной двери вздрогнула и несколько секунд стояла, как каменная. Наконец, спохватившись, кинулась суетливо стирать невидимую пыль с этажерки, все той же бумажной салфеткой.

— Пожалуйста, не надо ничего трогать, — чуть повысив голос, напомнил ей майор.

— Да, конечно, — ответила она, не оборачиваясь, скрылась в ванной и включила воду.

— От, тетка, представляешь, че делает, а? Вообще, хоть бы поплакала, блин. Шок у нее. Ни фига, врет она. Нет никакого шока. Вон, какая деловая, — ехидно заметил Остапчук.

— Почему обязательно врет? — пожал плечами майор. — Шок у всех проявляется по-разному.

— Знаешь, Сань, я тут вспомнил, как ограбили квартиру этой, как ее, ну, певицы, — Остапчук сморщил свой толстый, мягкий нос и быстро защелкал пальцами. — Сань, подскажи, как ее, блин? — Он глубоко задумался на минуту, и вдруг опять запел:


— Мальчик мой нежный, принц синеглазый,
Ты не люби ее, дуру-заразу!

— О чем ты вспомнил, Гена? — не поднимая головы от протокола, спросил Арсеньев.

— Фамилия из головы вылетела, ну очень известная певица. А вспомнил я, Сань, потому, что там вот тоже домработница, или нянька, все ходила, совсем стала своя, а потом квартиру грабанули, и оказалось — ее сынок с приятелем, — Остапчук поджал губы, подмигнул обоими глазами и кивнул в сторону двери, — тут вроде следов ограбления нет, но надо еще все хорошо посмотреть. На украшения, которые были на ней, убийца не позарился, а из ящиков там, из тайников, мог все выгрести. Представляешь, Сань, какие в такой квартирке грины, брюлики, а, Сань? Вот и где они? Нету! — Он огляделся и развел руками:

— У американца наверняка был полный бумажник, что ж он, без денег, что ли, жил? А теперь, гляди, полторы тысячи рублей, и ни одного грина.

— Карточки у него, Гена, — объяснил Арсеньев, — а настоящего обыска в квартире еще не производили. У домработницы детей нет. Ты же видел ее паспорт.

— Ну и что? А племянник? А любовник? Во, я все понял! Старая одинокая тетка завела себе молодого хахаля, ей же надо его кормить-одевать, она здесь убирает, чистит, себя не щадит, а деньги прямо под руками, вот они, бери — не хочу! Ладно, Саня, не смотри на меня так. Шутка!

— Вы что, с ума сошли?! — послышался из спальни возмущенный крик трассолога. — Сейчас же прекратите, ведь сказано ясно: ничего не трогать!

— Надо смыть кровь, — громко, но вполне спокойно ответила Лисова. — Смотрите, вот здесь, на тумбочке.

— О! Улики затирает, — Остапчук радостно захихикал, — это ж надо, прямо при нас, не стесняется, танк, а не женщина, скажи, Сань?

— Прекрати ржать, — поморщился Арсеньев, — двух человек убили.

— Ой-ой-ой, какие мы правильные, — проворчал старший лейтенант, — слышь, Сань, ты не вспомнил, как зовут певицу?

Майор ничего не ответил. В гостиную вернулась домработница. Запахло каким-то моющим средством. В руках у нее был пластиковый синий тазик, в котором хлюпала мыльная вода. Она недовольно огляделась.

— Господи, какая грязь… невозможно.

— Светлана Анатольевна, сядьте, пожалуйста, — майор взял у нее тазик, поставил на пол — я должен задать вам еще несколько вопросов.

— Я не знаю, — она помотала головой и нахмурилась, — не понимаю. Чего вы от меня хотите? Я вошла в квартиру, увидела их на кровати и сразу позвонила в милицию. Мне добавить совершенно нечего.

— Как вам кажется, что-нибудь из вещей пропало?

— Чтобы ответить, мне надо посмотреть. А как я могу, если вы не позволяете ни к чему прикасаться?

— Хозяйка держала в доме крупные суммы денег?

Широкое мягкое лицо Лисовой моментально вспыхнуло.

— Не знаю! — прошипела она и энергично помотала головой.

— А кто знает? — вкрадчиво встрял Остапчук.

— Во всяком случае, не я! У меня нет привычки копаться в чужих вещах, и чужими деньгами я не интересуюсь.

— Погодите, но вы же убираете в квартире, — напомнил Арсеньев, — вам приходится раскладывать вещи по местам.

— Да, я стираю белье, развешиваю одежду в гардеробной комнате, чищу обувь. Но я никогда не заглядываю в ящики комода и письменного стола. Я понятия не имею, что там может лежать.

— Ну хорошо, а родственники какие-нибудь «есть у нее? Родители, сестра, брат?

— Родители, вероятно, есть. Во всяком случае, мать. Где-то в глубокой провинции. Но я здесь вам ничем помочь не могу. Никогда ее не видела и даже не слышала, чтобы они говорили по телефону.

— А что вы так нервничаете? — недоуменно пожал плечами Остапчук.

— Довольно сложно сохранять спокойствие в подобной ситуации, — Лисова саркастически усмехнулась, — вы, молодые люди, привыкли к смерти, к трупам, а я, извините, нет.

— Ну ладно, — вздохнул Арсеньев, — чем занималась ваша хозяйка Кравцова ВикторияПавловна?

— Вы же смотрели документы.

— Хотелось бы услышать от вас, более подробно.

— Я не знаю.

— Не знаете, где работала ваша хозяйка?

— Понятия не имею, — в голосе Лисовой послышался легкий вызов, — в наше время это вообще не важно.

— Простите, не понял, — Арсеньев улыбнулся, — что именно не важно?

— В наше время, молодой человек, люди не работают. Они делают деньги. Во всяком случае, люди того круга, к которому принадлежала покойная.

— А к какому кругу она принадлежала, интересно? — опять встрял Остапчук. — Что-то я не понимаю, гражданка Лисова. Ничего-то вы не знаете, ни о чем понятия не имеете, — он зашел сзади и оперся руками на спинку ее стула, — получается, что отвечать на наши вопросы вы не желаете. Тогда давайте оформлять все, как положено, в письменной форме, на имя прокурора, с подробным объяснением причин, по которым вы отказываетесь давать свидетельские показания.

— Я не отказываюсь давать показания. Я просто не могу разговаривать в таком тоне, — холодно отчеканила Лисова.

— Нормальный тон, гражданка, нормальный, — возразил Остапчук.

— Пожалуйста, Светлана Анатольевна, ответьте на вопрос. Где работала ваша хозяйка? — Арсеньев грозно взглянул на старшего лейтенанта через ее голову и выразительно двинул бровями. Остапчук в ответ скорчил уморительную рожу и поднял руки, мол, разбирайся сам с этой теткой.

Светлана Анатольевна между тем встала, направилась в угол гостиной, долго рылась в своей вместительной сумке, наконец достала бутылочку валокордина, накапала в рюмку, выпила залпом, промокнула губы все той же салфеткой, уже серой от пыли, аккуратно сложила ее, спрятала в карман, после чего вернулась на место и, глядя мимо Арсеньева, быстро невнятно произнесла:

— Кажется, она занималась рекламой. Вообще, меня все это не касается. Я не имею привычки совать нос в чужие дела.

„Так ведет себя человек, который боится сболтнуть лишнее, — машинально отметил майор, — нет, неверно. Так ведет себя человек, который вообще боится. Всего на свете. Но не хочет этого показывать. А кому на ее месте не было бы страшно?“

— Значит, вы пришли в одиннадцать сорок? — уточнил Арсеньев, глядя в выпуклые светло-карие глаза домработницы. — Вы ожидали застать Викторию Павловну дома?

— Я пришла убрать в квартире. Я прихожу три раза в неделю, к двенадцати, и работаю до шести. У меня есть ключ. Остальное меня не касается.

— Ваша хозяйка не собиралась уезжать из Москвы на праздники?

— Не знаю.

— Погодите, Светлана Анатольевна, но вы ведь как-то общались, разговаривали? Она вам платила предупреждала, что должна уехать, что придут гости, ну и так далее, — Арсеньев слегка напрягся, пока не понимая почему. Вряд ли ему передалась шутовская подозрительность Гены Остапчука. Старший лейтенант вообще всегда всех подозревал, даже в случаях естественной смерти со значением кивал в сторону близких покойного, а потом долго вычислял, какие у этих близких могли быть мотивы и выгоды, что им достанется из имущества.

— Одним из условий было молчание, — Ли-сова надменно вскинула подбородок. — Когда я начала здесь работать…

— А когда вы начали? — быстро перебил Арсеньев.

— Год назад.

— По рекомендации знакомых? Или через агентство?

— По просьбе моего близкого друга. Я много лет веду в его доме хозяйство, и он попросил помочь одинокой женщине, с которой связан по работе.

— По работе? Значит, вы все-таки знаете, где работала ваша хозяйка? — тихо спросил Арсеньев.

Лисова молча помотала головой.

— Что за близкий друг? Пожалуйста, назовите его фамилию.

— Послушайте, зачем вы меня допрашиваете? По какому праву? Все равно вам не доверят расследовать такое серьезное дело. Убит иностранец, и мне странно, почему до сих пор здесь нет сотрудников ФСБ. А вы, собственно, кто такой? Из районного отделения?

— Почему район? Мы не район! — обиделся Остапчук. — Мы из МУРа, я же вам, гражданочка, показывал удостоверение. Читать умеете? Так знакомого-то вашего как зовут, который вас сюда рекомендовал? Телефончик его потрудитесь сообщить.

Лисова вытаращила глаза, открыла рот, но больше не произнесла ни слова и вдруг стала медленно заваливаться на бок, продолжая смотреть на Арсеньева. Остапчук все еще стоял позади нее и успел подхватить. Со стула она не свалилась.

— Ну, ну, гражданочка, не надо нам здесь спектакли разыгрывать, — проворчал он и легонько похлопал ее по щекам.

Впрочем, это был не спектакль. Светлана Анатольевна действительно на несколько минут лишилась чувств.

* * *
Дождь кончился, но туман все не рассеивался. Он стал голубоватым, как обезжиренное молоко.

— Возьми себя в руки, — бормотал Андрей Евгеньевич Григорьев, пробегая мелкой трусцой по влажному тротуару, мимо нарядных двухэтажных домов классического колониального стиля, мимо аккуратной маленькой копии готического собора с двумя тонкими ребристыми башенками и цветными витражами. На углу Сидней-стрит он чуть не налетел на разносчика пиццы, который тащил высоченную стопку белых коробок, и видны были только его ноги в форменных синих штанах с желтыми лампасами.

За чугунной оградой школы святого Мартина резвились дети. Настоящие маленькие американцы, раскованные, сытые, счастливые. Все вокруг напоминало качественное голливудское кино, и бегущий трусцой благородный старик Эндрю Григорьефф с лицом усталого от собственных знаний профессора, немного комичный, но вполне добротный американский гражданин, чудесно вписывался в кадр.

Мяч перелетел через ограду, подпрыгнул у ног Григорьева и скакнул на мостовую. Кино продолжалось.

— Пожалуйста, сэр! — прозвучал из-за ограды детский голос.

Русоволосый румяный мальчик схватился руками за чугунные прутья, смотрел на Григорьева и улыбался. Андрей Евгеньевич шагнул на мостовую, поймал мяч. Это оказалась голова чудовища из популярного мультсериала. Не дай Бог приснится во сне такая глумливая гадина.

— Сэр, пожалуйста, верните наш мяч! — рядом с мальчиком у ограды стояла девочка, изящная, игрушечная девочка с большими карими глазами и такими гладкими блестящими волосами, что голова ее напоминала облизанный апельсиновый леденец. Минуту назад она носилась и прыгала, а волосы у нее остались в полном порядке, как у настоящей киногероини. Лишь металлическая пластинка на передних зубах нарушала голливудскую гармонию кадра.

Григорьев размахнулся, чтобы перебросить монстра через ограду, но замер в нелепой позе. Ему вдруг почудилось, что вместо мяча в руках у него бомба, и через секунду живая картинка, подернутая теплым диетическим туманом, распадется на тысячу кровавых клочьев. Сверху на него смотрел фантастический урод, отштампованный на мячике, и усмехался гигантским злобным ртом. Григорьев попытался вспомнить имя мультяшного маньяка, но не сумел.

В Японии детишки бьются в судорогах и выбрасываются из окон, насмотревшись мультиков про таких вот веселых ублюдков. Здесь, в Америке, младшие школьники таскают пистолеты у родителей и стреляют в одноклассников.

— Это не я сошел с ума от страха за Машку. Это мир сошел с ума, — пробормотал Григорьев и перекинул мяч.

— Спасибо, сэр! — румяный мальчик поймал голову монстра, прижал к груди и, прежде чем бросить леденцовой девочке, смачно поцеловал маньяка в нарисованную вампирскую пасть.

Андрей Евгеньевич побежал дальше, не оглядываясь. Ему не хватало воздуха. Обычно здоровый американский бег трусцой по этим тихим красивым улицам успокаивал его, но сейчас сердце разбухло и пульсировало у горла, как будто собиралось лопнуть.

— Возьми себя в руки! — повторял Григорьев. — Возьми себя в руки, бережно отнеси в свою гостиную, к камину, к дивану, к теплому халату, к карликовой японской яблоньке во внутреннем дворе. Как раз сегодня утром она зацвела, раскрыла нежнейшие бело-розовые бутоны. Что может быть важней и значительней такой красоты? Да ничего на свете!

Андрей Евгеньевич уже не бежал, а шел, очень медленно, сгорбившись, считая каждый шаг. До дома оставалось не больше пятидесяти метров. Свернув на свою улицу, он почти сразу увидел сиреневый спортивный „Форд“. Машина стояла возле ворот его гаража, и ворота медленно ползли вверх.

— Мерзавка! — прошептал Григорьев. — Я тебе покажу Москву! Я тебе устрою спецоперацию! Прощаться приехала? Сказать гуд-бай и поцеловать любимого папочку в лобик? Благословения попросить? Хрен тебе, Машка! Я тебя на это не благословляю! — Он сжал кулаки в бессильной ярости и сам не заметил, как распрямилась спина. Он уже не плелся, не шаркал. Он шагал пружинистым сильным шагом, и глаза его сверкали сквозь последние легкие клочья тумана.

Когда он приблизился к воротам, гневный монолог иссяк, затих, словно шипение воды на раскаленных углях. Тонкая фигурка в белых узких джинсах и свободном бледно-голубом пуловере ждала его на высоком крыльце. Туман окончательно рассеялся.

— Привет, — сказала она и шагнула вниз, ему навстречу, — привет, папа. Тебе очень идет этот свитер.

Ее волосы, такие же светлые, как у ее матери, блестели на солнце. Большие глаза, тоже материнские, меняли цвет в зависимости от погоды, освещения и цвета одежды. Сейчас она была в голубом, и глаза казались совершенно небесными, ангельскими. Она смотрела на него сверху вниз, ласково и насмешливо, как умела смотреть ее мать, и уже потянулась, чтобы чмокнуть его в колючую щеку, но он грубо отстранил ее и принялся молча, сосредоточенно шарить в карманах.

— У меня есть ключи, — Маша протянула ему свою связку, — если ты будешь злиться, я сейчас уеду.

— Скатертью дорожка, катись отсюда, маленькая засранка, — проворчал он и добавил по-английски:

— Вы спешите, леди, у вас много дел, я вас не задерживаю.

— Папа, кончай валять дурака. — Она вошла вслед за ним в дом и все-таки чмокнула его в щеку. — Ты почему такой мокрый? Бежал?

— Отстань, — он прошагал мимо нее в гостиную, плюхнулся на свой любимый диван.

Но она и не приставала больше. Она отправилась на кухню, захлопала дверцами, зашуршала пакетами. Он сидел на диване, смотрел, как преломляется солнечный свет в каждом яблоневом цветке. Сказочная красота вызывала острое, странное раздражение.

„Машка улетит и исчезнет, — думал он, — она точно исчезнет в этой опасной, непредсказуемой стране. Никакие мои связи, заслуги, возможности не помогут. А стало быть, ничего уже не важно и не нужно. Волшебное деревце со своим бескорыстным радужным трепетом, с переливами тени и света не спасет от смертельной тоски“.

— Ты завтракал? — негромко крикнула Маша из кухни.

Григорьев подпрыгнул на диване, схватил пульт, включил телевизор и до предела увеличил звук. Дом наполнился визгом, грохотом, утробным бульканьем. Шел тот самый японский мультфильм, герой которого был отштампован на детском мячике. Маша, морщась, зажав ладонями уши, влетела в гостиную, выключила телевизор и села на диван рядом с ним.

— Я знаю, почему ты злишься, — сказала она тихо, — ты мне завидуешь. Ты бы сам с удовольствием слетал на родину. Верно? Там так сейчас интересно…

Григорьев ничего не ответил. Он смотрел в погасший телеэкран. В нем отражались два смутных, искаженных силуэта. У Маши получалась огромная голова и маленькое тело. Она напоминала бело-голубого головастика. У него, наоборот, голова уменьшилась, шея вытянулась, а корпус вырос в бесформенную массу. Он стал похож на динозавра, на старого, давно вымершего тупицу, у которого капелька вялого мозга и тонны жизнерадостного мяса.

— Нет, я понимаю, не стоило впутывать в наши семейные дела чужого человека, но ты же знаешь Макмерфи. Я вообще не собиралась с ним это обсуждать. Он сам затеял разговор, спросил, знаешь ли ты уже и почему я тебе до сих пор не сказала?

— Кстати, почему?

— Потому!

— Можно конкретней?

— Боялась, — чуть повысила голос Маша, — предвидела, какая будет реакция. И, между прочим, не ошиблась.

— Спасибо, доченька, — процедил Григорьев сквозь зубы, — большое тебе спасибо, мне, конечно, было очень приятно услышать такую новость от Макмерфи, а не от тебя, да еще за сутки до твоего отлета.

— За десять часов, — мягко уточнила она.

— Как — за десять? То есть что, прямо сегодня? Практически сейчас?

— Да, папочка. Так даже лучше. Меньше разговоров, переживаний, — Маша встала, гибко потянулась и подошла к стеклянной двери, ведущей во внутренний двор. — Смотри, твое деревце зацвело, а ты говорил, яблонька должна засохнуть к весне. Слушай, ты будешь пить кофе или я одна? Я, между прочим, еще не завтракала.

— Десять часов, говоришь? Ладно, Машка, у нас действительно очень мало времени, — Григорьев зажмурился и слегка тряхнул головой, — как давно возникла идея отправить тебя туда?

— Думаю, Макмерфи начал готовить меня пару месяцев назад.

— Что значит — думаю?

— Ты же знаешь, как это происходит. Вначале ничего не говорится прямо. Идет отбор. Даются одинаковые задания разным людям, сверяются результаты. Вероятно, я справилась лучше других. Ну и потом, им нужно отправить туда очень молодого человека, лет двадцати пяти, — она шагнула к овальному зеркалу, расстегнула заколку и запустила пальцы в свои мягкие прямые волосы, — как тебе кажется, если я подстригусь под мальчика, я буду выглядеть моложе? Макмерфи просил меня подстричься. А мне жалко.

— Что за чушь? Они тебя легендируют, что ли? — Григорьев нервно усмехнулся и отшвырнул зажигалку, которая так и не зажглась.

— Ну, не совсем, — она подняла волосы вверх и прижала их ладонями ко лбу, — челка мне, конечно, не пойдет. Но если подстричься совсем коротко, чтобы лоб был открыт, получится неплохо. В России это называется „тифози“. Между прочим, модно сейчас. Знаешь, сзади совсем ничего, практически голый затылок, до макушки. Шея кажется длинней. Правда, щетина вылезает быстро, и это выглядит довольно противно. Надо постоянно подбривать.

— Почему именно ты? — тоскливо пробормотал Григорьев.

— Потому, что я такая умная, красивая и талантливая. Потому, что четыре года назад, когда господин Рязанцев читал лекции в Гарварде, он явно выделял меня среди прочих студентов. Ему нравится такой тип людей, такой тип женщин. Мне будет несложно наладить с ним доверительные отношения. Компьютерный анализ это подтвердил, — Маша в очередной раз повернулась перед зеркалом и тряхнула волосами. — Все-таки стричься мне или нет, как ты думаешь?

— В чем заключались проверочные задания? В каком качестве ты туда летишь? Какие доверительные отношения? Почему ты должна быть младше самой себя?

— Не младше, — улыбнулась Маша, — наивней. Я должна быть восторженной и трогательной дурочкой. Ну, не двадцати восьми, а двадцати пяти лет. Подумаешь, какие-то три года… В России вообще не принято говорить о женском возрасте. Между прочим, это правильно.

— Кончай морочить мне голову! — закричал он и тут же прикусил язык, вспомнив, что позавчера в его доме перегорели пробки и приходил веселый пожилой электрик Оскар. Это случалось всякий раз после того, как он обнаруживал и снимал „жучки“. Оскар, добродушный толстяк, балагур, проверял проводку и лепил новые „жучки“, выбирая для них более укромные места. Чтобы Маша не успела ответить на вопрос тупого жирного динозавра, он искусственно закашлялся. Она тут же отняла у него сигарету, загасила, сбегала на кухню и вернулась со стаканом воды.

— Знаешь что, пойдем завтракать к „Ореховой Кларе“, — сказал Андрей Евгеньевич, сделав несколько глотков, — у меня только хлеб, масло, яйца и бекон. Никаких фруктов, ничего вегетарианского для тебя.

Она лишь слегка сдвинула брови. Ни удивления, ни испуга не мелькнуло в ее ангельских ясных глазах, и Григорьев мысленно поздравил себя. Не так уж туп жирный динозавр, если сумел научить своего хрупкого головастика такой железной выдержке. Она ведь была на кухне, заглядывала в буфет и в холодильник. В его доме всегда, в любое время суток, имелся специально для нее запас вегетарианской еды: орешки, фрукты, свежий йогурт. Конечно, она отлично знала, что дом ее отца прослушивается. Однако верила, что это делают свои. Так положено, для безопасности. От своих не может быть секретов. Он сам внушил ей это. Тоже для безопасности.

Глава 4

— Каждый действующий политик может быть подвержен дестабилизации. И чем активней он действует, тем больше нарабатывает факторов риска, — Евгений Николаевич Рязанцев с мягкой, снисходительной улыбкой смотрел в глазок телекамеры и пытался представить, что перед ним живые глаза, внимательные и восторженные женские глаза. Он всегда чувствовал себя отлично в женском обществе, намного уютней и уверенней, чем в мужском. И то, что к нему приехала одна из самых эффектных леди российского экрана, должно было бодрить. Но не бодрило.

Звезда тележурналистики Надежда Круглова, может, и родилась девочкой, но уже в младенчестве стала бабой, теткой, вечно голодной щучкой, готовой вцепиться зубами не только в чужой съедобный кусок, но и в несъедобную часть чужого тела.

— И часто вас подвергают дестабилизации? — ехидно спросила Круглова, изящным движением откинув белокурую прядь.

Работали две телекамеры. Рязанцева снимали жестко, широкоугольным объективом. Он знал, что на экране пропорции лица будут искажены. Нос и губы получатся огромные, глаза маленькие, лоб низкий, скошенный назад. Каждая пора, каждая родинка и морщинка вылезут особенно грубо, грубее, чем в жизни.

— Ну а как же, — Рязанцев весело рассмеялся в камеру, — конечно подвергают, и за это надо сказать спасибо. Представляете действующего политика, известного человека, без врагов, соперников и завистников?

— Много у вас завистников? — спросила она, серьезно и сочувственно глядя в свою камеру.

Круглову снимали нежно, через специальный фильтр. Ее личный оператор знал наизусть все ее выигрышные ракурсы. Ее личная гримерша стояла тут же, в полной боевой готовности, и каждые полчаса бросалась к звезде, чтобы освежить сложный макияж. Были еще и костюмерша, и администратор, и два осветителя, и какой-то просто мальчик, помощник то ли администратора, то ли костюмерши, не старше восемнадцати, очень хорошенький.

— А у вас? — спросил он, отворачиваясь от камеры и глядя на нее точно так же, серьезно, сочувственно. Она презрительно фыркнула в ответ.

Он покосился на часы. Двадцать минут первого. Вика обещала приехать к десяти, за полчаса до съемочной группы, чтобы обсудить последние детали и быть с ним рядом. Она никогда не опаздывала и всегда предупреждала, если задерживалась даже на десять минут. Без Вики ему всегда было трудно, но сейчас просто невыносимо.

Пару дней назад она заставила его просмотреть несколько видеокассет с передачами Кругловой.

"Обрати внимание, когда она греет собеседника взглядом доброй мамочки, это сигнал тревоги, она на самом деле, как кобра, раздувает свой капюшон, собирается атаковать и потом смонтирует из тебя жалкого идиота, — предупреждала Вика, — не вздумай поддаваться, тут же посылай ответный удар".

Вика тщательно готовила его к этой съемке. Для политика, даже очень известного, появление в программе Кругловой считалось эпохальным событием. У передачи был гигантский рейтинг. Зловредная желтая пресса постоянно напоминала наивным телезрителям, что передача рекламная, платная. За тридцать тысяч долларов леди Круглова вместе со своей профессиональной свитой примчится куда угодно и к кому угодно, хоть к премьер-министру, хоть к вору в законе. Однако рейтинг не падал. Цифры с нулями только подогревали интерес публики: если так дорого стоит стать героем передачи, значит, передача хорошая.

Круглова действительно знала свое дело. Она выставляла героев не то чтобы идиотами и ничтожествами, но капельку глупее, чем они есть и чем они сами о себе думают. Она их делала смешными и немного жалкими, словно подмигивая зрителю, мол, мы-то с вами знаем, он только с виду такой важный, такой успешный и хитрый. На самом деле — вот, смотрите, у него на щеке бородавка, куча комплексов из-за лысины и лишнего веса, и жена стерва, крутит им как хочет.

Вчера днем Вика приехала, чтобы тщательно осмотреть дом, поскольку съемочная группа полезет во все щели. Он просил ее остаться, но она сказала, что им обоим надо как следует выспаться, и уехала домой.

"Не забывай, что она журналист. А журналист всегда на стороне посредственности, и главная ее задача — принизить личность до уровня толпы. Даже такая звезда, как Круглова, вынуждена постоянно говорить о других и почти никогда о себе. Конечно, ей обидно. Какие бы деньги мы ей ни заплатили, она все равно будет тебя опускать. Чем ты лучше, тем ей хуже, и наоборот. Поэтому не пытайся ей понравиться. Веди себя так, словно ее нет и ты один, наедине с камерами, с миллионами телезрителей. А вопросы тебе задает какая-нибудь умная машина".

Глядя в длинные, черные, красиво подведенные глаза Кругловой, он вспоминал Викины наставления и думал о том, что было бы значительно легче, если бы Вика сейчас находилась рядом, в соседней комнате. И не надо никаких наставлений.

— Вообще-то речь сейчас не обо мне, а о вас, — раздраженно заметила Круглова, — не понимаю, вы что, боитесь говорить о завистниках, о соперниках?

— Надюша, — он погрозил ей пальцем, как маленькой расшалившейся девочке, — мы же условились, что будем избегать слишком серьезных политических проблем. Это скучно, и ваша передача не об этом.

— Значит, вы считаете, что плохое отношение к вам лично — это серьезная политическая проблема?

Он опять тревожно взглянул на часы. Вчера вечером он просил Вику не только остаться на ночь, но и участвовать в съемке вместе с ним. Передача Кругловой была домашняя, семейная.

— В каком же качестве? — спросила Вика. — Все знают, что у тебя есть жена и двое взрослых детей. Она живет в Италии, а дети учатся в Кембридже. Вы далеко друг от друга, но у вас крепкая, дружная семья. А я всего лишь твой пиар, существо без пола и возраста.

— Я разведусь, — пообещал он. Вика ничего не ответила, поцеловала его, уехала и до сих пор не вернулась, даже не позвонила.

— Все мои проблемы так или иначе политические, я ведь политик и ни о чем другом всерьез не беспокоюсь, кроме общественного блага, — на этот раз он воспользовался лучшей своей улыбкой, хитрой улыбкой чеширского кота из "Алисы в Стране чудес". Она была бесценна, потому что смягчала и сводила на уровень милой самоиронии любую заумность и любую глупость.

— Кстати, почему вы стали политиком?

— Потому, что у нас в России слишком уж интересно жить. Все время что-нибудь происходит. То подземные переходы взрываются, то телебашня горит, то рубль рушится. А я хочу, чтобы стало скучно, как, допустим, в Швеции.

— То есть ваша идеология — это идеология скуки?

Он открыл рот, чтобы ответить, но тут до него донеслась тихая нежная мелодия. Несколько первых тактов из "Лав стори" Франсиса Лея. Это звонил мобильный Егорыча, начальника службы безопасности, единственный телефон, который не был выключен на время съемки. Это звонила Вика. Он услышал, как Егорыч произнес "Алло", и больше ничего. В трубке что-то говорили, а Егорыч вместе с телефоном уходил все дальше, через заднюю веранду в сад.

Глаза Кругловой вспыхнули победно и насмешливо. Она, разумеется, приняла его замешательство на свой счет, она решила, что поставила его в тупик своим гениальным вопросом.

— А вам весело, когда тонут подводные лодки с живыми людьми потому, что их заливают негодным дешевым топливом? Когда пассажирские самолеты падают на детские сады, потому что разворованы деньги, необходимые для технического обслуживания? — произнес он хрипло. — Впрочем, это риторический вопрос. Конечно, вам не просто весело. Вам это необходимо, как воздух. Вы утверждаете, что говорите правду? Публика отупела от вашей правды, от ежедневных скандалов и компроматов. Люди становятся равнодушными и жестокими, как наколотые наркоманы. Может правда стать наркотиком? Конечно, если умело ее использовать. Вы посадили их на вашу чернушную правду жизни, как на иглу, — он говорил спокойно, медленно и продолжал улыбаться.

На этот раз с открытым ртом застыла Круглова. Реакция свиты была поразительна. Он еще не докончил фразу, а уже толстенькая гримерша пудрила свою королеву, оба оператора выключили камеры и принялись менять кассеты. Воспользовавшись паузой, он кинулся в сад, обежал дом, остановился у задней веранды, растерянно глядя на аллею, залитую солнцем.

Он понимал, что сейчас повел себя глупо, метал бисер перед свиньями. Никому от его пафосных обличений ни горячо и ни холодно. При монтаже все это вылетит. Передача семейная, уютная, он не на митинге и не в прямом эфире на политическом ток-шоу. Но он страшно нервничал из-за Вики, и ему требовалось срочно выпустить пар, наорать на кого-нибудь. Просто так орать было бы унизительно и глупо, а красивая разоблачительная речь политику никогда не повредит, даже если слушателей мало и они съемочная группа.

Он огляделся, щурясь от солнца. В первый момент ему показалось, что Егорыч испарился вместе со своим мобильником и Викиным голосом в трубке. Но, привыкнув к солнцу, он заметил темную широкоплечую фигуру на скамейке, в кустах. Егорыч тоже его заметил, встал, пошел навстречу, продолжая разговаривать. То есть сам он ничего не говорил, кроме да и нет.

— Это Вика? — громким шепотом спросил Рязанцев и протянул руку, чтобы отнять телефон.

— Егорыч отрицательно помотал головой и быстро, тихо произнес в трубку:

— Ну все, Петр Иваныч, я понял. Я тебе позже перезвоню, минут через двадцать. Лады?

— Вика не звонила? — спросил Рязанцев, справившись с одышкой.

— Нет, — Егорыч обычно смотрел прямо в глаза, но тут почему-то уставился в подбородок.

— А ты звонил ей?

— Мобильный выключен, домашний не отвечает.

— Ну так дозвонись! Она обещала к десяти, а сейчас…

Егорыч не отрывал глаз от его подбородка.

— Ты считаешь, мне стоило побриться перед съемкой? — растерянно спросил Рязанцев.

— А? Нет, все нормально, — ответил Егорыч и перевел взгляд на крыльцо веранды. Оттуда послышался низкий красивый голос Кругловой:

— Евгений Николаевич, может быть, мы продолжим съемку в саду?

— Да, конечно, — громко ответил Рязанцев, развернулся всем корпусом, направился к крыльцу. Вслед за королевой из дома, ему навстречу, вывалила свита. Камеры были готовы, гримерша подошла к Рязанцеву, чтобы промокнуть и припудрить его вспотевший лоб. Он извинился, отстранил руку с пуховкой, неприлично быстро понесся по аллее, догнал Егорыча у ворот и, схватив его за плечи, выдохнул:

— Найди ее, дозвонись! Ты понял?

* * *
Из вегетарианского ресторана "Ореховая Клара" Андрей Евгеньевич и Маша отправилась в салон красоты "Марлен Дитрих". Маша заявила, что все-таки решила стричься. Во-первых, Макмерфи настаивал на создании нового образа, во-вторых, ей самой хотелось что-нибудь этакое с собой сотворить перед отлетом. Григорьев ждал на улице, и когда она вышла, еле сдержался, чтобы не вскрикнуть. С мальчишеским ежиком она стала такой же, какой он увидел ее в мае 1986-го, в аэропорту "Кеннеди", в инвалидной коляске с загипсованной рукой и с лицом, таким белым и неподвижным, что казалось, оно тоже отлито из гипса.

— Ну как? — спросила она, поворачиваясь перед зеркальной витриной.

— Тебе самой нравится?

— Пока не знаю. Я должна привыкнуть. Между прочим, именно с такой прической я прилетела в Америку. Или было еще короче?

— Нет. Так же.

— Ну да, меня обрили наголо за полтора месяца до отлета. В больнице случилась эпидемия стригущего лишая. И первое, о чем я спросила тебя, как будет "стригущий лишай" по-английски.

— А потом выразила недовольство, что тебе не дали посмотреть красивый город Хельсинки, — проворчал Григорьев.

— Ох, папочка, до чего же ты злопамятный. Это я так шутила, чтобы не зарыдать.

— Извини. У меня в тот момент было плохо с юмором.

— Сейчас, кажется, тоже.

Из парикмахерской они отправились к Маше домой. Она жила на Манхэттене, в Гринвич-вилледж. Небольшая, но дорогая и уютная квартира-студия располагалась на последнем этаже старого семиэтажного дома. В гостиной одна стена была полностью стеклянной, и открывался потрясающий вид на Манхэттен.

— На самом деле я еще даже не начинала собираться, — сообщила Маша, когда они вошли в квартиру. — Ты не знаешь, какая там сейчас погода?

— Тепло, но обещают похолодание.

— Как ты думаешь, почему там никогда не обещают ничего хорошего? — Маша скинула туфли и забралась с ногами на диван. — Если тепло, ждут похолодания, если курс рубля стабилен, начинают говорить об инфляции и экономическом кризисе.

— Такой менталитет, — пожал плечами Григорьев.

— Да ладно, папа, никакой не менталитет. Просто за семьдесят лет советской власти люди устали от официального оптимизма, от всех этих пятилеток, физкультурных парадов, плакатных обещаний райской жизни и теперь отдыхают. Хотят побыть скептиками и пессимистами. Ладно, надо собираться, — она взглянула на часы, соскользнула с дивана и крикнула, уже из гардеробной:

— Ты не знаешь, можно купить там одежду? Неохота тащить с собой целый гардероб. Тем более его придется полностью менять, с такой стрижкой у меня совсем другой стиль.

— Там можно все купить, но значительно дороже, чем здесь, — пробормотал Григорьев.

— Ничего, у меня хорошие командировочные, — хмыкнула Маша.

На компьютерном столе, поверх разбросанных бумаг и дисков, Андрей Евгеньевич заметил разложенные веером цветные картинки-фотороботы и внимательно их рассматривал.

— Маша, подойди сюда. Ты что, собираешься взять это с собой?

Она появилась из гардеробной, с охапкой свитеров и блузок.

— Не знаю. Наверное. Как тебе кажется, я смогу там бегать по утрам?

— Смотря где ты будешь жить. Маша, я задал тебе вопрос. Ответь, пожалуйста.

— Да, папа, я поняла твой вопрос, — она присела на корточки у раскрытого чемодана и принялась складывать вещи, — я не могу тебе ответить.

— Что значит — не можешь? — Григорьев нервно захлопал себя по карманам в поисках сигарет.

— Не ищи. Ты выкинул пустую пачку у парикмахерской. — Маша упаковала первую порцию одежды, распрямилась и задумчиво уставилась на чемодан. — Это мое дело, папочка, — произнесла она чуть слышно, — если я очень захочу, я найду его. Правда, я пока не знаю, захочу ли, но у меня есть еще время подумать.

— Зачем? — сипло спросил Григорьев, пытаясь сохранить спокойствие. — Даже если допустить невозможное и представить, что через столько лет ты найдешь в России человека, не зная ни фамилии, ни точной даты рождения, ни места жительства, имея только вот эту карточную колоду, словесные портреты, составленные тобой по памяти, даже если ты его найдешь, что ты будешь делать дальше?

— Понятия не имею. Сначала я должна на него просто посмотреть, выяснить, как он поживает, чем занимается.

— Так, все, — Григорьев резко поднялся, — дай мне телефон. Я звоню Макмерфи. Ты никуда не летишь. Ты не можешь лететь в таком состоянии. У тебя бред, девочка моя. У тебя острый психоз. Мания, фобия, тараканы в голове, ты же доктор психологии и должна сама понимать. Тебе просто опасно туда лететь. Я не позволю.

Маша сидела на корточках перед раскрытым чемоданом, и, не поднимая головы, уже в десятый раз складывала одни и те же брюки.

— Папа, успокойся, пожалуйста. Я не собираюсь специально искать его, — произнесла она глухим, монотонным голосом, обращаясь скорее к чемодану, чем к отцу. — Мне просто интересно, что с ним стало. По моим расчетам, из него мог вырасти настоящий, классический серийный убийца. Помимо зыбкого словесного портрета, у меня есть несколько вариантов психологического портрета, с разными перспективами развития его кретинской личности. Я давно отношусь к нему как научной проблеме и хочу понять, насколько мои красивые теоретические расчеты расходятся с некрасивой действительностью. Вдруг я гений психологии и вычислила будущего маньяка?

— Ты блефуешь, девочка моя, — покачал головой Григорьев, — у тебя в детстве была дурацкая привычка сдирать корочки с подживших ссадин, до сих пор все коленки в шрамах. Ну что ты молчишь? Нечего возразить?

Маша быстро взглянула на него снизу вверх и рассмеялась.

— Прекрати! — крикнул Григорьев. — Мы говорим о серьезных вещах, не вижу ничего смешного.

— Напрасно, папочка. Всегда и во всем надо видеть что-нибудь смешное. Ты сам меня учил этому. Знаешь, где находится загородный дом господина Рязанцева? В поселке Малиновка по Ленинградскому шоссе. Всего в пяти километрах от деревни Язвищи. Именно там, в Язвищах, была лесная школа, в которую меня отправила бабушка в ноябре восемьдесят пятого.

Глава 5

Сане Арсеньеву не давали покоя эти несчастные шестьдесят минут. Почему женщину убили не сразу? Что произошло за час? От нее хотели получить какие-то сведения? Но в таком случае ее скорее всего пытали бы, ну или ударили пару раз. От побоев и пыток остаются следы. Однако их нет. Никаких видимых повреждений на теле, кроме смертельной дырки в голове.

Вряд ли у убийцы хватило терпения на спокойную получасовую беседу. Самый твердокаменный профи все равно нервничает во время работы, и когда ему приходится допрашивать свою жертву, бьет ее, даже если она готова ответить на все вопросы. Бьет, чтобы психологически разрядиться.

Впрочем, Саню Арсеньева все это уже не касалось.

Когда в квартире появилась опергруппа ФСБ, начался спектакль. Майор Птичкин, полный, совершенно лысый, но с пышными усами, похожими на воробьиные крылья, набросился на Арсеньева, заявил, что все не так, свидетельницу отпускать не следовало, трупы увезли слишком рано и теперь нет никакой возможности работать по горячим следам, поскольку он, майор Арсеньев, позаботился о том, чтобы все эти драгоценные следы были уничтожены.

— Я получил приказ из прокуратуры вывезти трупы как можно быстрее, пока не появилась пресса, — терпеливо объяснил Арсеньев. Он был уверен, что опергруппа ФСБ не могла не знать этого.

— Нет, а я не понял, чего вам-то помешало раньше приехать? — встрял смелый Остапчук, но в ответ не удостоился даже взгляда. Майор Птичкин только презрительно пошевелил усами.

Ясно, что известие об этом убийстве вызвало нешуточную панику во всех инстанциях, в МВД, в ФСБ, в Прокуратуре. Начальство на всех уровнях нервно соображало, кого можно послать и как сделать, чтобы во внешний мир просочилось как можно меньше информации.

Убитая, Кравцова Виктория Павловна, являлась руководителем пресс-службы думской фракции "Свобода выбора", а ее гость, гражданин США Томас Бриттен, являлся сотрудником крупнейшего американского Медиа-концерна "Парадиз", был прикомандирован к этой самой пресс-службе в качестве консультанта по связям с общественностью.

Поговорив по телефону, майор Птичкин мрачно сообщил, что майору Арсеньеву придется ехать вместе с ними в морг вслед за трупами. Представитель посольства туда уже направляется и требует, чтобы при опознании присутствовали не только сотрудники ФСБ, но и милиция, причем не просто какой-нибудь милиционер, а именно тот, который первым оказался на месте преступления.

Остапчука отправили домой, квартиру опечатали. Арсеньев, вяло отбиваясь от журналистов, собравшихся у дома, уселся в машину вместе с офицерами ФСБ. По дороге он заснул. Он отдежурил ночь в группе немедленного реагирования, плохо соображал, глаза закрывались сами собой.

Под музыку, лившуюся из приемника, под гул мотора и разговоры оперативников ему стал сниться какой-то бред. Генка Остапчук в шортах и гавайской рубашке отплясывал твист на пару с покойницей Викторией Кравцовой. На ней было узкое красное платье. Американец в ковбойской шляпе играл на саксофоне. Толстая домработница сидела под пальмой и обмахивалась кружевным веером.

— Эй, хорош дрыхнуть! — услышал он и обнаружил, что давно уже приехал, поднимается в лифте, а глаза все еще закрыты. — Ну ты даешь, майор, — покачал головой усатый Птичкин, — спишь на ходу, как сомнамбула. Сходи в сортир, умойся холодной водой.

Саня послушался доброго совета, и действительно стало легче. Не хватало только чашки крепкого кофе с каким-нибудь бутербродом, но об этом пока не стоило мечтать.

Американский дипломат долго, молча смотрел на своего мертвого соотечественника. Все вокруг почтительно ждали, когда закончится траурная пауза. Нестерпимо пахло формалином. Было жарко. Жирные мухи носились под потолком и гудели, как реактивные самолеты. Дипломат выглядел растерянным. На лбу блестела испарина. Он стоял к Арсеньеву боком, и было видно, как за дымчатыми очками у него дергается правое веко. Он был не старый, чуть за пятьдесят, весь какой-то широкий, квадратный, с грубым тяжелым лицом и толстыми складками кожи на шее.

Ординатор в уголке с громким звоном уронил что-то на кафельный пол. Все вздрогнули. Майор Птичкин чихнул несколько раз подряд, так крепко, что брызнули слезы.

— Боже мой, бедный Томас, — пробормотал дипломат, — у него семья, трое детей. — Он вскинул глаза, беспомощно огляделся, уперся взглядом в лицо Арсеньева и еле слышно попросил:

— Пожалуйста, расскажите мне, как все произошло? Мне сказали, что вы первый приехали на место преступления.

У дипломата был отличный русский, и несколько минут назад, в коридоре, он беседовал с офицерами ФСБ почти без акцента. Но почему-то вдруг обратился к Сане по-английски с такой уверенностью, словно русский милиционер, так же как покойник, был его соотечественником.

— Что именно вас интересует? — мягко уточнил Арсеньев и тут же засек на себе косые взгляды офицеров ФСБ. Им не понравилось, что милицейский майор так спокойно перешел на английский, словно каждый день общается с американскими дипломатами.

— Извините, майор, можно мне с вами побеседовать наедине? — спросил дипломат, глухо кашлянув, и обратился к остальным, по-русски:

— Вы не возражаете, господа?

Офицеры переглянулись. Птичкин пошевелил усами. Американец благодарно кивнул и вывел Арсеньева в коридор. Там было прохладней и не так сильно воняло. На подоконнике сидел и курил полный мужчина лет сорока, в белых джинсах и алом свитере, с длинными волосами, зачесанными назад и собранными в хвостик. Рядом с ним лежал, завернутый в целлофан и перевязанный кудрявой ленточкой, букет из двух крупных роз, алой и белой.

— Доброе утро, мистер Ловуд, — он тяжело спрыгнул на пол, загасил сигарету и протянул руку для рукопожатия.

Однако американец как будто не заметил его руки, мрачно кивнул и не сказал ни слова. Толстяк с хвостиком обиженно хмыкнул, отошел на пару шагов, но тут же вернулся и обратился к Арсеньеву:

— Здравствуйте, майор. Меня зовут Феликс Нечаев, я заместитель Кравцовой Виктории Павловны. Мне позвонили, вот я приехал.

— Послушайте, господин Нечаев, — дипломат вздохнул и выразительно скривил рот, — я очень спешу, мне надо поговорить с майором наедине. Будьте так любезны, оставьте нас.

В ответ Феликс широко улыбнулся, показывая ровные белые зубы, поднял руки и на цыпочках попятился назад, повторяя громким шепотом:

— Ухожу, ухожу, ухожу!

Букет остался лежать на подоконнике. Пока бело-красная фигура не исчезла за дверью, ведущей к лестнице, Ловуд молчал, и лицо его сохраняло брезгливое недовольное выражение. И только когда в коридоре стало пусто, он, слегка тряхнув головой, тепло улыбнулся и протянул Арсеньеву руку:

— Меня зовут Стивен.

— Очень приятно. Александр.

Рукопожатие Стивена было крепким до боли. Кисть широченная, влажная и холодная. Он смотрел на Арсеньева как на родного.

— Саша… Можно я буду вас так называть? Том находился в постели с этой женщиной? Это совершенно точно? — прошептал он, дохнув в лицо аптечным запахом леденцов с лакрицей.

— Да.

— То есть их убили одновременно? — Ловуд откашлялся, голос его звучал сипло, было видно, что говорить ему очень тяжело.

— Ну, в общем, да, — кивнул Саня, — сначала его, потом ее.

— Если я правильно понял, каждому досталось по одному выстрелу?

— Вы поняли правильно, мистер Ловуд.

— Ужасно…

Саня заметил, что по виску дипломата ползет капля пота. Он вообще был весь мокрый, но как будто не замечал этого, не доставал платок, чтобы вытереть лицо.

— Надеюсь, вы понимаете, что подробности убийства не должны просочиться в прессу? — сказал Ловуд и опять закашлялся. — Том был моим другом, я знаком с его женой. Ее зовут Дороти. Нет, я знаю, это зависит не только от вас. Возможно, это вообще от вас не зависит, но больше мне пока побеседовать не с кем. Офицеры ФСБ — люди специфические, их если попросишь о чем-то, они непременно сделают наоборот. Извините, я, может, глупости говорю, но вы должны понять мое состояние. Это ведь шок, настоящий шок, — голос его опять стал нормальным, он говорил быстро, Саня с трудом понимал его. — В посольстве почти пусто, мы пользуемся вашими праздниками как незапланированным уикендом, тем более такая чудесная погода, и вдруг этот ужасный звонок… Я, знаете, в первый момент ушам своим не поверил, никак не мог представить Томаса мертвым. По новостям Би-би-си уже прошла информация, но там никаких подробностей. Скажите, а эта женщина, она действительно была любовницей господина Рязанцева?

"Эй, милый, я не собираюсь играть в эти игры!" — тревожно заметил про себя Арсеньев и произнес с глупой улыбкой:

— Убитая Кравцова Виктория Павловна была руководителем пресс-службы парламентской фракции "Свобода выбора". А чьей она была любовницей, об этом лучше спросить у представителей спецслужб, наших и ваших.

— Красивая женщина, — вздохнул Стивен, — скажите, уже есть какие-нибудь предварительные версии? Это заказное убийство?

— Разбираемся, — сухо ответил Арсеньев.

— А кто конкретно разбирается? Лично вы войдете в группу, которая будет работать по убийству?

— Пока не знаю. Почему вы спрашиваете?

— Я три года в этой стране, — американец заговорил шепотом, так тихо, что Арсеньеву пришлось придвинуться к нему поближе, — если у вас убивают на заказ, то никогда не находят ни убийц, ни заказчиков. Это закон, такой постоянный, что вашим властям следовало бы внести его в конституцию. Поскольку Том Бриттен был моим другом, мне не безразлично, кто и как расследует убийство. Сейчас ведь начнется вранье, замалчивание фактов, ваши захотят представить Томаса шпионом, наши придумают какой-нибудь грязный ответный ход. И все забудут, что убит хороший человек, отец троих детей. Это я вам говорю не какофициальное лицо, а лично от себя. Ваша физиономия внушает доверие. Вот моя визитка. Если вы примете участие в расследовании и вам понадобится помощь, я всегда к вашим услугам. — К концу монолога он был весь мокрый, даже глянцевая карточка, которую он протянул Сане, казалась влажной.

— Благодарю вас, мистер Ловуд. — Саня взял визитку, сочувственно улыбнулся.

— Да ну что вы, не стоит благодарности, — американец придвинулся совсем близко и произнес чуть слышно:

— Главное, чтобы вы держали меня в курсе расследования, это очень для меня важно. Это не праздное любопытство, поверьте. Я потерял близкого друга, и если убийц не найдут, я буду чувствовать себя в долгу перед его памятью.

Арсеньев с детства терпеть не мог запах лакрицы. Вообще американец ему не нравился.

— Не все так плохо, мистер Ловуд. То есть, конечно, плохо. Вашего друга не вернешь, но убийц все-таки иногда находят, не только у вас в стране, но и у нас тоже.

Последовало крепкое прощальное рукопожатие, американец зашагал к лифту, Саня проводил его взглядом, украдкой вытер руку о штаны и вдруг, у самого уха, откуда-то из-за спины, услышал интимный шепот:

— Самое интересное, что об этом все знали и ждали скорой развязки.

— Не понял? — Саня нервно оглянулся и увидел красно-белого толстяка Нечаева.

— Все знали о роковом любовном треугольнике, — Феликс опять показал свои рекламные зубы. — Женщина — существо коварное и ненасытное, ей всегда мало, — он состроил комически серьезную гримасу и прижал ладонь к сердцу.

— Что вы этим хотите сказать? — хмуро спросил Арсеньев.

— Я хочу сказать все, что поможет вам в поисках преступника, — торжественно заявил Феликс, опять прижал ладонь к груди и скорчил рожу.

У него было странное лицо, мимические мышцы ни на секунду не расслаблялись, он все время гримасничал, двигал бровями, ртом, даже нос у него шевелился, не только вверх и вниз, но из стороны в сторону. Арсеньеву показалось, что он когда-то уже встречал эту подвижную физиономию. Он слегка напрягся, но ничего существенного не вспомнил, разве что игрушки, которые продавались в его детстве на ВДНХ, мягкие морды из пенистой резины, с дырками для пальцев с изнанки.

— Значит, вы заместитель Виктории Кравцовой? — уточнил Саня, принужденно кашлянув.

— Совершенно верно. И я весь к вашим услугам. Вы, наверное, желаете узнать, имелись ли у Виктории враги? Я вам отвечу: да, имелись. Ее врагом номер один была она сама, — последовала очередная резиновая гримаса.

Рыжие брови опустились так низко, что почти прикрыли глаза, рот вытянулся в трубочку, пухлые щеки втянулись.

— Вика была женщиной-вамп, то есть она хотела быть вамп, но многое мешало. Например, провинциальное детство, бедненькое, скучное. Как верно подметил гениальный Зигмунд Фрейд, человеку трудно преодолеть свое внутриутробное и младенческое подсознание.

В коридор вышли наконец фээсбэшники, Арсеньев вздохнул с облегчением.

— Здравствуйте, господа офицеры! — Феликс вытянулся по стойке смирно, выпятил пузо и прижал руки к толстым бокам. — Нечаев, заместитель убитой, к вашим услугам. Меня, как я понимаю, пригласили для опознания, — он взял с подоконника букет, аккуратно расправил целлофан и понюхал розы.

— А, да, пройдите, пожалуйста, — слегка поморщился майор Птичкин, приглашая заместителя в анатомический зал.

Арсеньев последовал за ними. Феликс медленно, торжественно приблизился к цинковому столу со своим букетом. Несколько минут он смотрел в мертвое лицо Кравцовой. Саня видел, как раздвинулись его губы в странном болезненном оскале, раздулись ноздри, поползли вниз, а потом вверх, рыжие брови.

— Вика, Вика! — произнес он громко, с какой-то вопросительной интонацией, словно окликал ее и надеялся, что она услышит.

Когда ему надо было расписаться на бланке, он выронил свои розы.

— Это вы ей цветочки принесли? — спросил ординатор, поднимая с пола букет.

— Ну не вам же! — хохотнул Феликс. — Вы банку найдите, поставьте в воду, только не забудьте обрубить стебли наискосок и срезы обжечь. А в воду обязательно аспиринчику добавьте, пару таблеток. Найдется у вас аспирин?

Наконец он удалился, и все отправились курить в ординаторскую.

— Ну, как поговорили с дипломатом? — с усмешкой спросил майор Птичкин.

— Ничего поговорили, — пожал плечами Арсеньев.

— И что он тебе предлагал?

— Дружить семьями.

* * *
Съемка закончилась только в половине четвертого. Примерно час пришлось пить кофе с королевой и ее свитой. Королева потребовала вместо обычного сахара коричневый, низкокалорийный. Повариха поставила на стол еще одну сахарницу, и Рязанцев шепотом попросил ее принести телефон. Она кивнула и скрылась в кухне. Но тут Кругловой пришло в голову снять, как они пьют кофе.

— Не хватает более непринужденного, теплого разговора о вашей семье, — объяснила она, — и вообще все получилось как-то слишком формально, невкусно.

Не дожидаясь его согласия, свита взялась за работу. Гримерша причесала и напудрила сначала Круглову, потом Рязанцева. Операторы включили камеры.

— Как же вы познакомились с вашей женой?

— Мы учились на одном курсе, — начал он немного раздраженно, — послушайте, я ведь все рассказал.

— Евгений Николаевич, я понимаю, вы устали. Мы все устали. Но придется еще поработать, — произнесла она тоном терпеливой учительницы, которая объясняет простейшие вещи тупому ученику, — мы с самого начала условились, что без деталей не обойтись.

— Что же вы хотите услышать? — спросил он, рассеянно и безнадежно глядя на часы.

Ей хотелось услышать то, о чем ему было неприятно вспоминать. Он никому не рассказывал этого, но все знали, она, разумеется, тоже.

— Вы приехали из Саратова, поступили в Московский университет, на исторический факультет, — начала она задумчиво и тепло, словно собиралась погрузиться вместе с ним в милые сердцу воспоминания юности, — вы жили в общежитии, ночами подрабатывали, разгружали вагоны на товарной станции и, наверное, как все иногородние студенты мечтали жениться на москвичке…

— Или как все иногородние студентки выйти замуж за москвича, — продолжил он, глядя ей в глаза с вялой насмешкой.

У нее была очень похожая история. Она тоже никому не рассказывала, но все знали.

— Ну ладно, ладно, — она презрительно сморщилась, — я согласна, не стоит на этом акцентировать внимание. Давайте просто, о любви. Когда вы поняли, что влюблены в вашу жену?

— Почти сразу, как увидел ее, — привычно соврал Рязанцев и поискал глазами кого-нибудь из домашних, все равно, кухарку ли, начальника охраны. Но все, как нарочно, испарились.

— То есть это была любовь с первого взгляда, — подсказала Круглова. — Вы верите в такую любовь?

— Да, конечно. Как же мне не верить, если мы прожили вместе двадцать пять лет и не надоели друг другу?

— О, так в этом году вам предстоит праздновать серебряную свадьбу? — обрадовалась ведущая. — Ваша жена в честь такого знаменательного события должна прилететь из Италии.

— Лучше я сам к ней слетаю. Когда мы были молодыми и бедными, мы мечтали отпраздновать серебряную свадьбу в Венеции.

— Замечательная мечта. Очень красивая, — одобрительно кивнула Круглова. — Вы верили, что она сбудется?

— Не знаю. Мы просто мечтали. Это было что-то вроде игры.

— Да, понятно. Так как же вы познакомились?

Он сразу переключился на автопилот. Слова полились сами собой. Он принялся рассказывать то, что повторял уже десятки раз. Во время зимней сессии он заболел, простудился, пришел на первый экзамен с температурой тридцать восемь, умудрился ответить и вышел из аудитории вялый, потный, ко всему безразличный, настолько, что даже не заглянул в зачетку. В коридоре стояла стайка девочек, они болтали, курили, он прошел мимо, шатаясь и ни на кого не глядя. Одна из них его окликнула, спросила, сдал ли он экзамен и что получил. Он ответил: не знаю, поплелся дальше, к раздевалке. Девочка догнала его, взяла из рук зачетку, сообщила, что у него "отлично", и тут заметила, как ужасно он выглядит.

— Что было дальше, я почти не помню. Галя отвела меня в медпункт, там измерили температуру, дали аспирину, сказали, что надо ехать домой и ложиться в постель. Галя поймала такси, повезла меня к себе домой. Ее родители в это время отдыхали где-то, квартира была пустая, и ей стало жалко везти меня, такого больного и несчастного, в общагу.

— А до этого вы обращали внимание друг на Друга?

— Ну, постольку поскольку… Я смотрел на нее на лекциях и не решался подойти. Она такая красивая, неприступная, в нее было влюблено много мальчиков на нашем курсе.

— Вы боялись конкуренции? — Круглова едва заметно усмехнулась.

— До сих пор боюсь, — признался он и стал врать дальше, уже совершенно машинально. История его брака, когда-то выдуманная наспех, ради одного из первых интервью в жалкой желтой газетенке, и теперь заученная наизусть до оскомины, лилась сама собой, не требуя его участия.

Опомнился он, лишь когда остался один на веранде, и жадно закурил. После первой затяжки ему показалось, что вместе с королевой и ее свитой из дома исчезли все. В саду возбужденно щебетали птицы, солнечные блики плясали на стенах, густо слоился дым. Он так устал, что на несколько минут забыл даже о Вике, и просто сидел, сгорбившись, прикрыв глаза.

Из глубины дома застучали шаги, вошла кухарка и принялась убирать со стола.

— Геннадий Егорович пошел провожать их до ворот, сейчас вернется, — сообщила она и отправилась с подносом в кухню, но в коридоре столкнулась с кем-то. Послышался грохот посуды и ее сердитый голос:

— Ну куда вы, честное слово! Вас ведь просили, вам объясняли по-хорошему!

— Пропустите меня сейчас же! Не смейте ко мне прикасаться! Женя, Женечка, как ты себя чувствуешь?

Через минуту на веранду вбежала Света Ли-сова, всклокоченная, мокрая, дрожащая.

— Я так долго ждала, когда они уедут, мне сказали, что при них нельзя и ты ничего еще не знаешь. — Она плюхнулась на подлокотник его кресла. Дерево жалобно затрещало.

Толстая верная Светка Лисова присутствовала в его жизни двадцать пять лет, столько же, сколько его жена Галина, но, в отличие от жены, не создавала проблем, наоборот, помогала их решать по мере своих жалких возможностей. Она всегда находила себе подходящее место рядом с его семьей. Когда-то она работала в университетской библиотеке, училась заочно, дружила с Галиной, часто ночевала у них дома, была свидетельницей на их свадьбе, безотказно сидела с детьми, постепенно стала чем-то вроде няньки, приживалки, родственницы.

Она была болтлива, причем не просто, а пафосно болтлива. Она говорила о высоком, об искусстве, о философии, о судьбах человечества и, что самое ужасное — о политике. Он давно устал от нее, но чувствовал себя обязанным и все пытался пристроить ее куда-нибудь, дать заработать. Несмотря на свой университетский диплом. Света Лисова ничего не умела. Единственное, что у нее получалось легко и ловко, — это уборка. Стоило ей оказаться в любом, самом загаженном пространстве, и через час все вокруг сверкало чистотой. Он бы взял ее к себе в домработницы, но держать в качестве прислуги женщину, которая так много говорит, называет тебя на "ты" и по имени, в его нынешнем положении было неудобно, и он нашел временный выход. Попросил ее помочь по хозяйству Вике.

— Я так спешила, так неслась и, конечно, опоздала на последнюю электричку, а потом двухчасовой перерыв, пришлось взять такси, к счастью, были деньги, — бормотала Лисова, всхлипывая и сморкаясь.

— В чем дело? — спросил он тревожно.

— Ох, Женечка, подожди, я не могу, дай отдышаться… сейчас… Такой ужас, такой шок… не представляешь, что мне пришлось пережить…

Влетел Егорыч, тоже мокрый, красный. Телефон болтался у него на запястье и играл "Лав стори". Рязанцев уже понял: что-то произошло необычайное, трагическое. Сердце стремительно подпрыгнуло к горлу и медленно, гулко покатилось вниз. Вот сейчас Светкины смутные всхлипы оформятся, приобретут смысл, и в них ясно проступит скрежет жизненной оси. Судьба повернется, ветер переменится.

— Слава Богу, все произошло мгновенно, она совсем не мучалась, — услышал он сквозь оглушительный птичий щебет и с горьким облегчением признался себе, как давно ждал этого.

Дело в том, что жена его, Галина Дмитриевна, находилась вовсе не в Италии, она уже полгода лежала в маленькой, очень дорогой и закрытой психиатрической клинике, совсем недалеко отсюда, всего в пяти километрах от дома, в деревне Язвищи.

Об этом знали только самые близкие. Это никогда не обсуждалось, даже шепотом. В разговорах о жене поминали только Италию, Венецию, школу изящных искусств, и ни у кого такой словесный маскарад не вызывал улыбки. Диагноз был путаным и безнадежным. Мощные психотропные препараты подтачивали здоровье.

— Мужайся, Женя, — страшным шепотом произнесла Лисова, — сегодня утром…

— Замолчите вы, я сам! — закричал на нее Егорыч.

— Но я хотела только подготовить, нельзя же сразу, — забормотала Светка, — я знаю вас, вы все выпалите, не думая о последствиях, — она шагнула к Рязанцеву, который уже не сидел, а стоял, опираясь рукой на спинку кресла. — Женечка, послушай меня, только очень спокойно…

— Молчать! — рявкнул Егорыч и втиснулся между нею и Рязанцевым. — Еще слово, и уйдешь отсюда, поняла?

Светлана Анатольевна покорно кивнула, рухнула в кресло и уставилась на Рязанцева красными мокрыми глазами. Егорыч выключил телефон и заговорил спокойно, по-деловому, дыша ему в лицо чесноком:

— Значит, так. Вику убили. Застрелили сегодня ночью, прямо в постели. Насчет прессы я позаботился. Пока тишина, главное, чтобы никто из наших не проболтался. Сейчас надо ехать в морг на опознание. Переодеваться будете?

Глава 6

Ночами вокруг Андрея Евгеньевича Григорьева сгущалась совершенно мертвая тишина. Он откладывал книгу, гасил свет и, зажмурившись, нырял в бессонницу. Она наполнялась мучительными призраками.

Его уникальная память была чем-то вроде закодированной энциклопедии, в которой хранились сотни имен, дат, фактов. Бессонными ночами это кошмарное сокровище оживало, шевелилось. Он видел лица, слышал голоса. Прошлое причудливо переплеталось с настоящим, живые логические нити соединяли несоединимое.

В отличие от многих бывших коллег, Андрей Евгеньевич не кокетничал даже с самим собой. Еще в юности он знал, чего хочет от жизни и сколько это может стоить. Он пошел служить в КГБ вовсе не из любви к социалистической родине и не ради веры в светлые идеалы коммунизма. В основе его выбора лежала глубокая брезгливость к системе, к тому, что именовалось советским образом жизни. Служба в органах давала возможность вполне легально обеспечить себе совсем другой, совсем не советский образ жизни.

На самом деле не было больших антисоветчиков, чем сотрудники КГБ. На их фоне любой махровый диссидент — наивное дитя. Диссиденты рисковали головой, чтобы изменить систему. Сотрудники органов просто брали и меняли ее — лично для себя и для своих семей, причем без всякого риска, вполне легально. Они ели, одевались, работали и отдыхали не так, как все прочее советское население, а иначе, гораздо лучше. Конечно, такое счастье давалось не даром, не только за чистые руки, горячее сердце и холодную голову.

Внутри системы жилось трудно. Все на всех стучали, и следовало всегда, днем и ночью, оставаться начеку. Предательство являлось общепринятой нормой и называлось бдительностью. Любой офицер мог ради карьерного роста, для подстраховки, просто из зависти, подставить своего ближайшего коллегу, стукнуть начальству обо всем, от стакана виски, выпитого после рабочего дня, до любовной интрижки вне семьи.

Григорьев почти не пил, свою первую жену любил и за восемь лет совместной жизни ни разу ей не изменил.

Он женился сравнительно поздно, выбирал, оценивал, боялся ошибиться. Одна была красивой, но глупой. Другая наоборот. Третья так сильно хотела замуж, что это отпугивало. Четвертая казалась слишком независимой и энергичной для тихого семейного счастья. Пятую звали Катя. Рядом с ней все прочие вдруг стали бесформенными, бесполыми и просто никакими.

Тоненькая, белокурая, с прозрачной кожей и ясными голубыми глазами, она была такой нежной и трогательной, что сразу возникало желание ее защитить. Она действительно нуждалась в защите. Еще в детстве, когда ее спрашивали, кем она хочет стать, она отвечала: "Катенька не будет работать ни под каким видом. Катенька будет просто красивая".

Он влюбился так страстно, что готов был на ней жениться, даже если бы кто-нибудь из ее близких родственников вдруг оказался диссидентом, уголовником или евреем. Но повезло. Анкетные данные сероглазой феи были безупречны, как и все в ней.

Ясным майским вечером 1971 года, на лавочке на Тверском бульваре, после просмотра в кинотеатре "Повторного фильма" французской комедии "Разиня", фея в ответ на серьезное предложение Григорьева сказала свое нежное "да".

Андрей Евгеньевич был контрразведчиком. Он знал английский как родной, свободно говорил по-испански и на всякий случай выучил венгерский. Его давно собирались послать за границу, сначала в соцстрану, на Кубу или в Венгрию. Единственным препятствием оставалось то, что он холостяк.

Через полгода капитан Григорьев вместе с молодой женой отправился в свою первую заграничную командировку в Венгрию. Еще через полгода, в Будапеште, у них родилась дочь Маша. Венгрия была самой "несоциалистической" из всех стран Варшавского договора. Пока Григорьев аккуратно и добросовестно вербовал агентуру в журналистской среде, писал подробные отчеты для начальства, Катя с красивой колясочкой ходила по магазинам, почти настоящим, почти западным. После московского гастрономического и промтоварного убожества будапештское изобилие пьянило ее, она постоянно пребывала в радостном возбуждении, пела по утрам в душе, вечерами, встречая мужа после работы, с детским визгом бросалась к нему на шею, рассказывала, где сегодня была и что купила.

Полтора года в Венгрии пролетели как один день. Семейство Григорьевых вернулось в Москву с чемоданами импортного добра и надеждами на следующую командировку, уже в настоящую заграницу, в Испанию, а может даже в США.

Маша росла здоровым, жизнерадостным, но немного странным ребенком. Она унаследовала внешность мамы и характер отца. С ней не было проблем. Даже в младенчестве она почти не плакала, зато много улыбалась, гримасничала, и Григорьев мог бесконечно наблюдать за ее подвижным личиком. Казалось, там внутри у нее происходит постоянная напряженная мыслительная работа. Было странно и жутковато представить, как может такая кроха вмещать в себя огромный мир.

В трехлетнем возрасте, обнаружив под новогодней елкой коробку с пластмассовым пупсом, она захлопала в ладоши, искренне поддержала бабушкину историю про Деда Мороза, а вечером, когда Григорьев укладывал ее спать, сообщила ему шепотом, что "на самом деле куклу купили в "Детском мире", и напрасно, лучше бы потратили денежку на коньки "гаги". Андрей Евгеньевич с изумлением понял, что его трехлетний ребенок не верит общепринятым сказкам и умеет скрывать свои чувства. Он не знал, радоваться или пугаться.

В пять она разобрала на детали радиоприемник. Ей хотелось вытащить и рассмотреть маленьких человечков, которые там внутри разговаривают, поют и играют на музыкальных инструментах. В шесть сконструировала из деревяшек, гвоздей, пружинок от шариковых ручек и аптечных резинок пистолет-рогатку, стрелявший крючками из проволоки. Провозилась почти месяц, постреляла в воздух и тут же охладела к своему творению, потребовала купить десять моторчиков в магазине "Пионер" на улице Горького, батарейки, паяльник, достать где-нибудь тонкое листовое железо и специальные ножницы. Когда ее спросили зачем, она развернула несколько листов миллиметровки, исчерченные карандашом, и объяснила, что сконструировала робота, который будет ходить и размахивать руками. Ничего из этой затеи не вышло. Листовое железо достать не удалось. Но Маша ни капельки не огорчилась. Ей как раз исполнилось семь, и пора было готовиться к школе.

Григорьев помнил каждую подробность ее дошкольного детства потому, что именно в 1979-м, когда Маша пошла в первый класс, они развелись с Катей, и дочь он стал видеть редко.

Катя не работала и была "просто красивой". Оказавшись на родине, она скинула Машу в хорошие ведомственные ясли, потом в такой же детсад и, коротая ожидание настоящей заграничной жизни, принялась порхать, как положено фее. Порхала она по комиссионкам, по фарцовщикам, по каким-то бесчисленным "гостям", по квартирам и дачам, где собирались все те же фарцовщики, продавцы комиссионок, модные парикмахеры, косметологи, стоматологи, администраторы гостиниц и концертных залов, сотрудники "Интуриста", экстрасенсы и хироманты. Это была публика солидная, важная, идеологически надежная, тесно связанная с КГБ. И все бы ничего, но Катя не могла появляться в таком престижном кругу в одном и том же брючном костюме дважды. Каратность и чистота камней в ее сережках и колечках была недопустимо низкой. Трех пар итальянских сапог на одну зиму явно не хватало. А всего одна норковая шубка, даже при наличии канадской дубленки, выдавала беспросветную нищету. Григорьев не оправдал ее доверия, он слишком медленно воплощал в жизнь ее высокие стремления и прекрасные мечты. Ей хотелось не "Жигуль", а "Волгу", не двухкомнатную квартиру, а хотя бы пятикомнатную, ей хотелось покупать себе одежду не у фарцовщиков и подружек, вернувшихся из-за границы, а непосредственно в Нью-Йорке, на Пятой авеню, в бутиках Версаче и Диора.

Андрей Евгеньевич пытался ее утешить, объяснить, что и так очень старается, но не может прыгнуть выше головы. Все будет, но чуть позже. Катя не утешалась. Она не могла ждать, жизнь слишком коротка, молодость и красота мимолетны. Она хотела прямо сейчас, ужасно расстраивалась, плакала, кричала, хлопала дверьми, а потом не разговаривала с мужем неделями.

Маленькая Маша, если присутствовала при этих сценах, вела себя тихо и дипломатично. Погладив по головке рыдающую маму, сочувственно всхлипнув в ответ на ее отчаянные признания, что "папа нас с тобой совсем не любит", она не возражала, но при первой возможности незаметно ускользала к папе и шепотом, на ушко, принималась рассказывать ему что-нибудь интересное из своей бурной детсадовской жизни. Папу она никогда не утешала и сама ни разу не заплакала во время родительских ссор. Григорьева пугала Машина железная, недетская выдержка.

Но значительно больше пугало его таинственное превращение Кати, нежной феи, в грубую ведьму, Катеньки, невесомой бабочки, в прожорливую гусеницу. Ему все чаще снился один и тот же кошмар, будто вместо головы у него кочан капусты. Быстрые челюсти гигантского насекомого деловито пережевывают листья, один за другим, в результате чего остается маленькая мертвая кочерыжка. Он просыпался среди ночи и первые несколько минут спросонья продолжал слышать влажный размеренный хруст и чувствовать щекотку в мозгу, такую сильную, что хотелось вскрыть себе череп и там, внутри, почесать.

Впрочем, Андрей Евгеньевич по природе был оптимистом, всегда верил в лучшее. В советском посольстве в Вашингтоне как раз открылась вакансия. Судя по одобрительным замечаниям начальства и резко возросшей бдительности сослуживцев, терпеть отечественное убожество осталось совсем недолго.

Августовским вечером, теплым и дождливым, после долгожданного разговора с начальством, он несся домой, как на крыльях, раньше обычного и повторял про себя фразу, которую произнесет, переступив порог: "Все, Катюша, собирай чемоданы. Мы летим в Вашингтон!" Он представлял себе, как она со счастливым визгом кинется к нему на шею, забыв об очередном недельном бойкоте. Гусеница опять станет нежной легкой бабочкой, ведьма превратится в фею и не отправит его спать на диван в Машину комнату с обычной ноющей присказкой: "Отстань, убери свои лапы, я устала". А завтра утром они поедут на станцию Катуар и заберут Машу с детсадовской дачи. Ребенок будет счастлив, что забрали на неделю раньше. В школу она пойдет уже в Вашингтоне. Говорят, там при советском посольстве отличная школа.

Дверь квартиры почему-то не открывалась. Он не сразу понял, что изнутри торчит ключ. Григорьев позвонил, подождал, потом принялся стучать и трезвонить. Наконец послышались шаги, кто-то прильнул к глазку.

— Катя! — позвал он нерешительно.

Ответа не последовало.

"Воры? — подумал он и нервно усмехнулся. — Позвонить к соседям, попросить, чтобы вызвали в милицию. С двери глаз не спускать, чтобы не успели смыться!"

Он уже шагнул и протянул руку к кнопке соседского звонка, но тут дверь открылась. Его жена стояла на пороге в стеганом шелковом халате и поправляла растрепанные светлые волосы. В полумраке прихожей глаза ее странно светились и дрожали, словно светлячки ночью в южном городе.

— Ты почему так рано? — спросила она, искусственно зевнув и прикрыв рот ладошкой. — Я прилегла почитать и задремала, звонка не слышала.

Григорьев включил свет, и суетливые южные светлячки исчезли. На него смотрели голубые глаза его жены, большие, ясные, обведенные темно-русыми ненакрашенными ресницами, смотрели так, словно он был тараканом. Тараканов она ненавидела и боялась больше всего на свете.

— Катюша, что-нибудь случилось? — спросил он с глупой улыбкой, уже понимая, что да, случилось, но не желая верить. Ему хотелось растянуть последние секунды спокойной радости, которая на крыльях принесла его домой в неурочное время.

Из спальни послышался шорох, тактичное покашливание.

— Да, случилось, и уже давно! — выкрикнула Катя так резко, что Григорьев вздрогнул. — Сколько можно, в конце концов? Володя, иди сюда!

Из гостиной вышел мужчина, высокий, рыхлый, немолодой и смутно знакомый. Он был в костюме и даже при галстуке, но петля не затянута. На ходу он заправлял рубашку в брюки.

— Добрый вечер, — произнес он хорошо поставленным баритоном, — предупреждаю, если вы меня ударите, у вас будут большие неприятности.

И тут Григорьев окончательно узнал его. Народный артист Советского Союза, лауреат Ленинской премии, и еще кучи каких-то премий. В кино играет партийных руководителей и председателей колхозов. Открывает торжественные концерты в честь главных советских праздников чтением стихов о Ленине. Может, действительно, стоило бы врезать артисту, пока он шнурует свои импортные ботинки? Или хотя бы сказать что-то жесткое, мужское, чтобы потом не чувствовать себя идиотом?

Пока Григорьев соображал, как поступают в таких случаях не идиоты, а настоящие мужчины, народный успел завязать оба шнурка, распрямился, громко хрустнув суставами, и шагнул к двери.

— Володя, подожди, я с тобой! — взвизгнула Катя.

— Не волнуйся, малыш, я подожду тебя в машине, — успокоил ее лауреат, аккуратно обошел застывшего Григорьева и выскользнул за дверь.

Катя последовала за ним буквально через три минуты, натянув на себя какое-то платье и прихватив сумку. Григорьев даже не пытался говорить с ней. На него напало странное оцепенение, какое-то тупое безразличие. Это был шок, первый и последний в его жизни. Что бы ни происходило потом, в течение долгих последующих лет, он вел себя иначе. Иногда правильно, иногда не правильно, но в ступор больше не впадал ни разу.

Судебное заседание, на котором их развели, было тихим, быстрым и закрытым. Григорьев попытался отвоевать ребенка, но ничего не вышло. Катя вместе с Машей переехала к артисту и вывезла из квартиры все, даже шторы были сняты и дверные ручки отвинчены. Остался только телефонный аппарат, и первый звонок, прозвучавший в гулкой тишине, был Машин.

Командировка в Вашингтон сорвалась. Послали другого офицера. В КГБ разводы приравнивались к должностным преступлениям, и после них приходилось "остывать", восстанавливать испорченный моральный облик.

С Машей они виделись редко, но каждый день разговаривали по телефону. То есть сначала каждый день, потом раз в неделю, потом раз в месяц.

Глава 7

Саня Арсеньев надеялся, что после визита сотрудника посольства его отпустят, наконец, домой. Но нет. Ждали приезда Евгения Рязанцева, распоряжений начальства и вообще какой-нибудь определенности. Из-за праздников никого нельзя было разыскать. У морга дежурили съемочные группы нескольких новостийных программ. Надо было что-то сказать им, но никаких конкретных приказов сверху пока не поступало, а импровизировать не решался даже майор Птичкин.

Драгоценное время утекало сквозь пальцы. Вместо обещанного профессора судебной медицины с трупами работал ординатор Гера Масюнин, старый знакомый майора Арсеньева, маленький, коренастый, разговорчивый. Он был отличным специалистом, относился к своей печальной работе творчески, иногда даже слишком творчески, и любил выпить, а выпив, начинал замечать то, чего нет, фантазировать, строить собственные оригинальные версии.

Когда Гера вышел покурить, Арсеньев от нечего делать спросил его, действительно ли женщина жила на час дольше.

— Жила. И хорошо жила.

— То есть?

— Не мучалась, — Масюнин загадочно улыбнулся, демонстрируя дырку на месте верхнего клыка, — даже наоборот, получала удовольствие.

На миг Арсеньеву показалось, что он беседует с сумасшедшим. Он знал, как легко и быстро вырабатывается у судебных медиков профессиональный цинизм, иммунитет к чужой насильственной смерти, как жутко звучат их загробные шуточки, и все-таки это было слишком. Красные от бессонницы глаза Геры сверкали совершенно безумным огнем.

— Ее трахнули, — пояснил он и облизнулся.

— Кто? Убийца? — растерянно моргнул Арсеньев.

— Ну не убитый же! — ординатор тихо хрипло захихикал. — Перед смертью ее употребил убийца, и она не сопротивлялась. А знаешь почему?

— Надеялась, что не убьет, — неуверенно предположил Арсеньев.

— Может, и надеялась, — кивнул эксперт, — однако вряд ли. Пойдем, кой-чего покажу.

Майор вяло побрел за Герой. Ему вовсе не хотелось возвращаться в анатомический зал и в который раз глядеть на трупы.

— Сначала скажи, ты сам ничего не замечаешь? — Гера таинственно улыбнулся и показал глазами на лицо покойницы.

— Нет, — пожал плечами Арсеньев, — вроде ничего особенного.

— Ты, Александр Юрьевич, банально мыслишь, — вздохнул Гера, — ты сразу ищешь следы побоев, ссадины, царапины, а на другое внимания не обращаешь. Ну давай, майор, на счет три, что не так в этом трупешнике?

— Все не так. Все. Это не старуха девяноста лет, мирно почившая в окружении любящих внуков и правнуков, а молодая здоровая женщина, убитая какой-то нелюдью. Ей бы еще жить и жить, детишек рожать, — проворчал Арсеньев.

— Фу-у, чрезвычайно банально мыслишь, товарищ майор, — Гера скорчил презрительную рожу и довольно точно просвистел первые аккорды траурного марша Шопена, — и как ты существуешь с таким доисторическим взглядом на мир? Легкости тебе не хватает, жизненного задора, здорового эгоизма, сарказма и пофигизма.

— У нее губы накрашены! — не слушая его, удивленно выпалил Арсеньев.

— Разглядел, наконец. Поздравляю, — хмыкнул Гена, — и знаешь, что самое интересное? Смотри, — он взял огромную лупу и поднес ее к губам женщины, — видишь, кожа вокруг рта содрана, совсем немного, только верхний слой, и ровненько, как по линейке.

— То есть он ей заклеил рот куском лейкопластыря?

— Молодец, соображаешь. Даже осталась пара прилипших волокон. Обычный лейкопластырь, продается в каждой аптеке. Теперь смотри сюда, — он взял руку убитой, приблизил лупу к запястью. — Видишь, тоненькие волоски, нежный золотистый пушок. А здесь опять же все содрано, как по линейке. И на левой руке то же самое.

— Он замотал ей руки?

— Ага.

Арсеньев тихо присвистнул.

— Не свисти! — строго сказал Гера. — Денег не будет. Ты теперь видишь, кто он такой? Ты видишь или нет? Он псих, — Гера перешел на шепот и приблизил к Арсеньеву лицо:

— Зачем он приклеивал пластырь, я понимаю. Но зачем потом сдирал? Для чего после этого аккуратно накрасил ей губы ярко-красной помадой, такой стойкой, что не стерлась, не размазалась, когда он перевернул ее мордой в подушку? И на фига ему понадобилось дырявить ей башку, когда она была уже мертвая?

От Геры легко, почти неуловимо, несло перегаром. Он, так же как Арсеньев, отдежурил ночь, но, в отличие от непьющего майора, выпил для бодрости.

— Погоди, как мертвая? — Арсеньев нервно дернул головой.

— А вот так. Он ведь придушил ее. Он просто зажал ей нос. Двумя пальцами. Если у человека рот заклеен, этого вполне достаточно. Знаешь, у меня трупешник один был, примерно год назад. Тоже девушка, правда не такая красивая. Представляешь, блин, супружеская пара баловалась садистской любовью. Насмотрелись черной порнушки, и вперед. А у нее хронический синусит. Проще говоря, насморк. Он ей кожаный намордник надел, который полностью закрывает рот, а капли в нос закапать забыл и так увлекся, что не заметил, как дорогая супруга задохнулась на хрен. Обстурационная асфиксия. — Эксперт тихо засмеялся. Смех у него был странный, резкий, на пронзительно высокой ноте. — Сто девятую получил, причинение смерти по неосторожности. Три года. Адвокат был толковый.

— Погоди, — поморщился Арсеньев, — значит получается, убийца сначала застрелил мужчину, потом занялся женщиной. Заклеил ей рот, замотал руки, изнасиловал, придушил, просто зажав нос двумя пальцами, потом аккуратно отодрал все пластыри, накрасил губы особо стойкой помадой, перевернул лицом вниз и на прощанье выстрелил в затылок?

— Именно так все и было. Я ж говорю, псих, — эксперт со звоном распахнул стеклянные дверцы шкафа, достал литровую толстобокую бутылку с узким горлом, вытащил резиновую пробку. Запахло спиртом.

— Тебе налить?

— Нет, спасибо.

— Ну как хочешь, — он плеснул себе в какую-то мутную мензурку, выпил залпом, занюхал рукавом халата, — твое здоровье, майор. Классные феньки, правда? Только ты никому не рассказывай.

— Что значит — не рассказывать? — удивился Арсеньев. — Ты же все равно должен писать протокол.

Гера налил еще спирту, выпил, на этот раз уже не предлагая майору и не занюхивая.

— А вот в протокол я это вносить не буду, поскольку насчет протокола мне даны всякие особые указания, — быстро, еле слышно пробормотал он, и лицо его вдруг стало серьезным, задумчивым, он громко рыгнул.

— Какие указания, Гена?

— Как это какие? Руководящие! — Он опять рыгнул, достал из кармана халата горсть черных сухариков, протянул Арсеньеву:

— Хочешь?

— Нет, спасибо.

— Ну и зря, — он запрокинул голову, ссыпал сухарики в рот и захрустел, печально глядя в окно.

— Гена, ты можешь мне толком объяснить, в чем дело? Почему ты не станешь вносить в протокол то, что показал мне? Или ты опять фантазируешь? — тихо спросил Арсеньев.

От возмущения Гена поперхнулся, закашлялся, покраснел, из глаз потекли слезы, пришлось несколько раз хлопнуть его по спине.

— Эх, Саня, — произнес он наконец и взглянул на Арсеньева полными слез глазами, — я с тобой как с человеком, а ты… Ну ты же видел все сам, разве нет? Скажи, видел?

— Допустим. Но всему этому можно найти и другие объяснения.

— Какие, например?

— Ну, не знаю, мало ли, сколько существует всяких косметических процедур? Может, эти следы на лице и руках убитой связаны с какими-нибудь там специальными масками или аллергией? А губы кажутся накрашенными из-за татуировки. Есть такие специальные татуировки, когда краска водится под кожу…

— Вот ты сам и ответил на свой вопрос, Александр Юрьевич, — тяжело вздохнул эксперт, — в нашей работе бывают случаи очевидные, как, например, дырка от пули, рубец от удавки, а бывают такие, для которых объяснений можно подобрать до фига и больше. Но ты запомни, Саня, изнасилование было. Есть характерные ссадины на внутренней стороне бедер. Есть растяжение сухожилий. И выстрелил он в нее уже мертвую. И помада нанесена посмертно. Это я тебе как специалист заявляю. А что касается остального, понимай как хочешь, вернее, как начальство повелит. Ну, что ты на меня так вылупился? Я, конечно, выпил, но не много, и дело совсем в другом. Просто этих двоих совсем не вовремя замочили. И как-то не по-человечески. Нет, штатника нормально кончили, не спорю. А вот девушку-красавицу… Больно уж много с ней делали всяких интересных фенек. Ладно, майор, все, проехали. В общем, ты меня понял.

— Не совсем.

— Ага. И я не совсем, — ординатор тихо захихикал, — но феньки классные, скажи?

— Конечно, Гера, классные, но ты, может, объяснишь, почему не хочешь вносить в протокол изнасилование, посмертный выстрел и помаду? — тихо спросил Арсеньев, когда они вышли в коридор.

— Потому! — истерическим шепотом выкрикнул Гера и добавил уже спокойней:

— Дай сигаретку, а?

Арсеньев протянул ему пачку. Гера вытащил сразу три, но закуривать не стал, кинул в карман халата и побрел по коридору, не оглядываясь. Саня видел, как путь ему преградил майор Птичкин. За это время он успел исчезнуть и теперь вернулся. Несколько минут они говорили о чем-то. Затем разошлись в разные стороны. Ординатор поплелся назад, к трупам, а Птичкин твердым шагом направился прямо к Арсеньеву.

— Значит так, майор, — произнес он, усаживаясь рядом на подоконник, — сейчас сюда приедет лидер думской фракции господин Рязанцев, и говорить с ним придется вам.

— Почему мне?

— Потому, что вы первым оказались на месте преступления. Потому, что мое руководство связалось с вашим, и у нас тут получается объединенная оперативная группа. Работаем в обстановке строжайшей секретности. О том, что убит американец, а главное, где он убит, Рязанцев пока знать не должен. Вы все поняли, майор?

— Не совсем. Что именно я должен ему сказать?

Птичкин презрительно пошевелил усами и громким шепотом, почти по слогам, произнес:

— Вы просто скажете, что она лежала в постели. Одна.

Арсеньев затосковал так сильно, что у него заболел живот. До него дошло, наконец, почему в коротком телефонном разговоре так орал дежурный по отделу полковник, почему приказано было отправить домой Генку Остапчука, а ему, Арсеньеву, велели остаться, и почему майор Птичкин сменил небрежное "ты" на отстраненное, официальное "вы".

Дипломат прав. Это двойное убийство обречено зависнуть.

Арсеньев плохо разбирался в политике, но телевизор иногда смотрел и знал, что все оппозиционные думские фракции подозреваются в связях с западными спецслужбами, с одной стороны, и с отечественными бандитами — с другой. Скорее всего, Томас Бриттен по совместительству был агентом ЦРУ. У любого спецслужбиста голова закружится от количества и качества предварительных версий. Главное, вовремя выбрать самую выгодную, самую далекую от истины, замазать уголовное преступление блестящим вонючим лаком политического скандала и преподнести начальству в качестве драгоценного сувенира. Но при такой рискованной игре нужен козел отпущения. Всем удобней, если это будет милиционер, а не фээсбэшник и не сотрудник прокуратуры. Старший лейтенант Остапчук не подходит. А он, майор Арсеньев, вполне. Чин выше, язык покороче, физиономия внушает доверие.

— А как же этот Феликс, ее заместитель? — спросил Арсеньев, наблюдая сквозь решетку окна за кошкой, которая вскарабкалась на толстую липу, застыла на ветке, прямо напротив открытой форточки, и смотрела на Арсеньева длинными ярко-голубыми глазами. Она была такая белая, что казалось новенькой игрушкой или призраком, куском облака.

— Какой Феликс? А, Нечаев, этот шут гороховый? Он-то здесь при чем?

— Ну, не знаю, — пожал плечами Арсеньев, — он не похож на человека, который в состоянии что-либо хранить в тайне. Ему предстоит общаться с прессой, он знает о Бриттене.

— Пусть вас это не беспокоит. С ним уже побеседовали, — Птичкин выразительно шевельнул усами и кивнул на кошку за окном, — надо же, какая белая, наверное домашняя.

Загремели двери лифта, и коридор наполнился шагами, голосами. Человек, который шел во главе процессии, был таким знаменитым, что от усталости Арсеньеву показалось, будто по коридору несут включенный телевизор.

* * *
Стивен Ловуд сидел на лавочке в сквере и маленькими глотками пил минеральную воду из пластиковой бутылки. Он был таким мокрым, словно только что попал под дождь. В портфеле назойливо, тоскливо заливался мобильный. Он поставил бутылку, долго не мог открыть портфель, потом еще несколько минут искал телефон. Когда он, наконец, произнес по-русски "слушаю вас", голос его предательски сел, дальше он мог говорить только сиплым шепотом.

— Вы просили позвонить, — сказали в трубке.

— Да, — Ловуд попытался прокашляться, глотнул еще воды, но в горле так першило, что говорить нормально он не мог и невнятно прохрипел:

— Надо срочно встретиться.

— А что случилось? — невозмутимо поинтересовался его собеседник.

— Это я у вас хотел спросить, что случилось, — с трудом выдавил Ловуд, — но разговор не телефонный.

— Хорошо. Когда и где?

— Через час, на том же месте.

— Ладно, я понял.

— Прошу не опаздывать, у меня мало времени, — просипел Ловуд, отключил телефон, залпом допил воду, отыскал в портфеле пачку бумажных платков, снял и протер запотевшие очки, осторожно промокнул лицо и шею.

Свой серебристый новенький "Форд" он оставил в двух кварталах от сквера. Солнце палило нещадно, и лицо опять стало мокрым, очки запотели, Покалывало сердце, это, пожалуй, было самым неприятным. Он вполне сносно держался в морге, толково и правильно поговорил с милицейским майором. Сейчас предстоял еще более ответственный разговор.

Он ласково убеждал себя успокоиться и не преувеличивать. Человек, с которым он должен был встретиться через час в тихом уютном дворе на улице Ямского Поля, неподалеку от начала Ленинградского проспекта, всего лишь бандит. Обыкновенный российский бандит. У него много гонора и мало серого вещества. Главное — сохранять спокойствие и соблюдать дистанцию.

Когда он переходил дорогу, рядом оглушительно просигналили, послышался дикий визг тормозов. Белый сверкающий джип успел остановиться в нескольких сантиметрах от Ловуда. Из открытого окна высунулась рыжеволосая девушка в черных очках:

— Вы что, с ума сошли?! Если больной или пьяный, дома надо сидеть! — Она несколько раз нервно просигналила и помчалась дальше.

Ловуд шарахнулся к тротуару и чуть не наступил на голубя, расплющенного шинами по асфальту.

"Боже, как я поведу машину в таком состоянии?" — повторял он про себя, пока шел по тихому переулку.

Салон "Форда" прогрелся, как баня. Ловуд включил кондиционер, несколько минут сидел, промокал пот, протирал очки. Достал из бардачка упаковку лакричных пастилок, вытряхнул на ладонь сразу три штуки и кинул в рот.

В салоне стало прохладней. Ловуд медленно жевал пастилки, поглядывал на секундную стрелку и считал собственный пульс. Сначала было сто десять ударов в минуту, потом девяносто. Когда пульс выровнялся и дошел до семидесяти ударов, "Форд" тронулся в путь и через полчаса благополучно доехал до улицы Ямского Поля.

Глава 8

В 1980-м, через год после развода, Андрей Евгеньевич Григорьев женился на своей бывшей преподавательнице венгерского языка. Ее звали Клара. Они как-то встретились случайно на улице, Клара пригласила его в гости, оказалось, что она совершенно одинока и он давно ей нравился. Она была старше его на два года и выше на пять сантиметров. Отношения у них сложились ровные, дружеские. Она заранее предупредила его, что детей иметь не может. Начальство одобрило его выбор, и еще через год, в восемьдесят первом, его наконец отправили в Вашингтон.

Клара, состояла из одних только достоинств. Никаких минусов, бесконечное количество плюсов, и в воображении Григорьева рождалась странная ассоциация с военным кладбищем. Множество безымянных могил, обозначенных ровными рядами одинаковых крестиков.

Вашингтонская казенная квартира сияла чистотой. Клара обходилась без прислуги, вела хозяйство опрятно и экономно, отлично готовила, одевалась скромно, но со вкусом, никогда не повышала голоса, не предъявляла претензий. Григорьев надеялся, что ее большое правильное лицо с круглыми тонкими бровями и мягким подвижным ртом постепенно станет для него хотя бы милым. Григорьев искренне верил, что сумеет однажды обрадоваться, увидев на пороге квартиры, в проходе супермаркета, в аллее парка, ее широкую, надежную, аккуратную фигуру. Но всякий раз в первое мгновение не узнавал ее, а расставшись, тут же забывал, как она выглядит.

Впрочем, им обоим было удобно и не утомительно сосуществовать под одной крышей и даже под одним одеялом. Клару взяли на работу в посольство, она занималась прослушиванием телефонных разговоров, работала добросовестно, уставала, Григорьев тоже уставал, и это служило постоянной темой для беседы на первые полчаса вечером дома за ужином.

Ничто не отвлекало Григорьева от карьерного роста, и он рос в свое удовольствие.

В 1982 году ему было сорок три. Он имел чин полковника КГБ и работал в посольстве СССР в Вашингтоне. Официально он числился "чистым" дипломатом, первым заместителем пресс-атташе. На самом деле являлся помощником резидента по работе со средствами массовой информации.

Для КГБ главным показателем ценности контрразведчика было количество завербованных им агентов. Григорьев с успехом пополнял свой послужной список так называемыми агентами идеологического влияния. Приглашая в ресторан какого-нибудь художника-авангардиста, он болтал с ним о всякой ерунде, а потом писал длинные подробные докладные, в которых рассказывал о том, что в результате умелой обработки оный художник теперь является надежным агентом влияния. Его непонятная мазня выражает протест против враждебных простому человеку буржуазных ценностей. То же самое происходило и с писателями, авторами кровавых боевиков и триллеров, которые в григорьевских докладных преображались в настоящих советских диверсантов, наученных им, Григорьевым, подрывать вражескую идеологию изнутри, разоблачать гнилую антигуманную сущность капиталистической системы. Имелись в его резерве фотографы, снимавшие помойки, журналисты, писавшие о наркомании и проституции. Правда, общаться с этой сердитой публикой было сложно. Иногда не удавалось притворяться, что много пьешь, и приходилось пить по-настоящему. Виски Григорьев терпеть не мог, от водки его мучила изжога. От разговоров о постмодернизме и сексуальных извращениях болела голова. Чтобы не закисать, Григорьев взял себе за правило каждое воскресное утро проводить не менее трех часов на теннисном корте, неподалеку от дома.

Довольно скоро у него появился постоянный партнер, корреспондент "Вашингтон-пост" Билл Макмерфи, крепкий, гладкий, с розовой лысиной и радостной детской улыбкой. Ему, как и Григорьеву, было сорок три. Мягкий юмор и твердое рукопожатие, честный, прямой, но не навязчивый взгляд в глаза. Простота без панибратства. Спокойный доброжелательный интерес к собеседнику, без тени заискивания. Умение слушать и слышать не только слова, но и интонации. Идеальный партнер, идеальный собеседник. Живая иллюстрация к пособию по искусству результативного общения и вербовки.

Макмерфи всегда готов был красиво проиграть, хотя владел ракеткой лучше Григорьева. Он, как и Григорьев, обожал классический джаз, постоянно приглашал Андрея Евгеньевича в лучшие джазовые клубы, мог часами говорить о Луи Армстронге, Элле Фитцджеральд, Бенни Гудмане и "Миле Бразерс". Стоило Григорьеву заикнуться о каком-нибудь редком альбоме давно забытой джазовой группы, и через несколько дней Макмерфи приносил ему в подарок пластинку или кассету с записью.

Иногда с тенниса и джаза их разговоры мягко соскальзывали на Афганистан, мелькали имена Солженицына и Сахарова, нехорошие словечки "агрессия", "тоталитаризм", "диктатура", "старческий маразм". Однажды ночью, в маленьком джазовом клубе, Макмерфи одолжил у какой-то дамочки черный косметический карандаш, намалевал себе огромные брови и, скорчив важную тупую рожу, произнес хлюпающим жирным басом: "Дорохиетоуарыши!"

Они успели много выпить перед этим, и Григорьев смеялся до упада, пока американский журналист произносил путаную напыщенную речь голосом "Хенерального секрытара" на "чистом" русском языке. Они оба продолжали смеяться, когда сели в такси. Макмерфи довез Григорьева до дома и, прощаясь, прошептал ему на ухо, уже без всякого смеха и пародийного коверканья слов:

— Эндрю, все давно прогнило, профессионал не должен служить маразму.

— Билл, я не знал, что ты так отлично говоришь по-русски, — ответил Григорьев.

На следующее утро он отправился с докладом к своему руководству просить санкцию на вербовку Уилльяма Макмерфи, корреспондента "Вашингтон-пост". Руководство запросило центр. Центр дал "добро".

* * *
Летом 1982 года Григорьев познакомился с крупным профсоюзным лидером по фамилии Скарлатти. Сумрачный толстяк итальянского происхождения был известен своими левыми взглядами и феноменальным обжорством. Григорьев приглашал его в лучшие французские, японские и греческие рестораны и ублажал ненасытную утробу объекта разработки артишоками, фаршированными грибами и ветчиной в ореховой корочке, королевскими креветками в коньячном соусе, медальоном из новорожденного ягненка на косточке с соусом "Кориандр". Ресторанные счета Григорьев прикладывал к подробным официальным отчетам.

Намеки на более тесное и конкретное сотрудничество объект понимал, принимал к сведению, важно кивал и поглаживал свое необъятное брюхо.

Однажды утром на теннисном корте Макмерфи сочувственно заметил:

— Эндрю, тебе не мешало бы сбросить пару фунтов. У тебя появилась одышка и прыжок стал тяжелей.

— Что делать, Билли? Возраст, сидячая работа, — вздохнул Григорьев.

— Брось, Эндрю. Возраст совершенно ни при чем. Работа — да, она у тебя сидячая, причем сидишь ты в основном в дорогих ресторанах, — Макмерфи надул щеки и выпятил пузо. — Кстати, я давно хотел спросить, что тебя связывает с этим тупым профсоюзным обжорой?

— Прости, не понял, — напряженно улыбнулся Григорьев.

— Все ты отлично понял, — Билли похлопал себя ракеткой по колену, — ты уже месяц набиваешь утробу Скарлатти французскими и японскими деликатесами. Это же дикие деньги, Эндрю. Объясни, зачем тебе это нужно?

В голове Григорьева тут же завертелись разнообразные, варианты вранья, более или менее достоверные, но одинаково бесполезные. Макмерфи был таким же профессионалом, как он, и любое вранье принял бы, как удачную подачу теннисного мяча, с одобрительной улыбкой.

— Нет, конечно, если бы ты, Эндрю, был агентом КГБ, тогда в твоей дружбе со Скарлатти имелся бы определенный смысл, — продолжал рассуждать Билл, спокойно и насмешливо глядя в глаза Андрею Евгеньевичу, — а так… не понимаю.

— В нашей жизни вообще много всего непонятного, — вяло парировал Андрей Евгеньевич.

Разговор этот они продолжили вечером в маленьком джазовом клубе, громким таинственным шепотом, под изумительный свинг черного певца, почти соприкасаясь лбами. Макмерфи рассказал, что прожорливый "красноватый" Скарлатти тесно связан с наркомафией, замешан в нескольких нераскрытых заказных убийствах. Он дважды ускользал от правосудия. В последний момент свидетели обвинения отказывались от своих показаний либо бесследно исчезали. Но недавно возникли упорные слухи, будто Скарлатти завербован КГБ, и это скорее хорошо, чем плохо.

— У меня есть друзья в самых влиятельных структурах, — доверительно сообщил Макмерфи, — они были бы очень благодарны тому, кто поможет задержать Скарлатти по подозрению в шпионаже. Если бы удалось взять жирного мерзавца с поличным, допустим, в момент получения денег от КГБ, это вряд ли понравилось бы его коллегам-бандитам. Мафия не любит, когда ее члены подрабатывают на стороне, и братской поддержки Скарлатти не получит. А в одиночку ему не выкрутиться.

— Но видишь ли. Билли, человек, который поможет твоим влиятельным друзьям арестовать Скарлатти как шпиона, сильно обидит своих влиятельных друзей, — возразил Григорьев, — не только мафия не любит, когда ее члены подрабатывают на стороне. Этого никто не любит и не прощает.

— Эндрю, мы говорим сейчас о Скарлатти, об отпетом мерзавце Скарлатти. При чем здесь любовь и прощение? — грустно улыбнулся Макмерфи. — Мы уходим от главной проблемы. Видишь ли, Эндрю, самого факта общения со Скарлатти довольно. — чтобы щедрый любитель французской кухни был выдворен из США в двадцать четыре часа. И если этот человек хоть что-то для тебя значит, если его судьба тебе не безразлична, ты должен ему помочь.

— Погоди, Билли, но ведь у вас свободная страна, вина Скарлатти пока не доказана, он такой же гражданин, как все, и я не понимаю… — неуверенно пробормотал Григорьев и, замолчал на полуслове, поскольку указательный палец Билли грозно закачался у него перед носом.

— Давай не будем валять дурака, Эндрю. Этот твой человек ведь только притворяется дипломатом, мы с тобой оба знаем, кто он на самом деле, верно? У чистого советского дипломата не хватило бы денег на эти безумные гастрономические оргии. В вашем государстве только одно ведомство может себе позволить вываливать такие огромные суммы. Формальный повод для выдворения тайного сотрудника этого ведомства из нашей страны — не проблема. Очень обидно, Эндрю, когда тебя выгоняют вон. Но будет совсем обидно, если в чью-то злую голову придет идея сфабриковать нечто грязное, недостойное. Допустим, твой приятель зайдет однажды в магазин, и вдруг на выходе его задержит охрана. Что такое? В чем дело? Извините, сэр, нам придется вас обыскать. Да пожалуйста, обыскивайте! Я честный человек, и все такое. Он ведь честный человек, этот твой приятель, правда, Эндрю? Представляешь его шок, его ужас, когда охранник извлечет у него из кармана какую-нибудь дорогую изящную штучку. Серебряную зажигалку, например, или шарф из натурального шелка от Картье.

— Перестань, Билли, — поморщился Григорьев, — это старые дешевые трюки, мне даже странно слышать от тебя подобные глупости.

— Так они потому и старые, что всегда срабатывают, — подмигнул Макмерфи, — и дешевые, потому что выбор большой. Есть еще наркотики, совращение детей, да мало ли на свете грязи, Эндрю? Она ужасно липкая, отмыться сложно. Не лучше ли обойтись без нее?

— Это невозможно, — покачал головой Григорьев.

— Всегда есть выбор, Эндрю.

— Выбор между предательством и грязью?

— Нет, Эндрю. Не совсем так. Выбор между двумя вариантами развития событий. Вариант первый. Мерзавец, убийца Скарлатти будет гулять на свободе, набивать свое брюхо в дорогих ресторанах, а благородного интеллектуала, человека тонкого, умного, образованного, обвинят черт знает в чем, выгонят вон с позором. Но этого мало. Когда он окажется дома, когда переживет все унизительные разбирательства с начальством, вдруг начнут всплывать дальнейшие подробности его пребывания в США. Окажется, что его тесная дружба с некоторыми представителями зарубежной прессы стала причиной целого ряда серьезных провалов и неприятностей. В задушевных беседах он выкладывал много всякой информации, в том числе и сверхсекретной, причем не по легкомыслию, а с определенной корыстью. За деньги. За возможность остаться в США.

Григорьев не выдержал и рассмеялся. Смех получился фальшивый, больше похожий на нервную икоту.

— Ну, насчет денег это ты загнул, Билли. Нужны доказательства, просто так никто не поверит.

— Доказательства будут, поверят все, ты сам это отлично знаешь. А насчет остаться в США я тоже загнул? Или нет?

Григорьев ничего не ответил. Чтобы прекратить икоту, он схватил стакан с остатками яблочного сока и выпил залпом. Но в стакане оказалось виски. Его чуть не стошнило. Он кинулся в туалет, задевая в полумраке углы чужих столов и чувствуя спиной взгляд Макмерфи, насмешливый и сочувственный. В маленьком чистом туалете он долго плескал в лицо ледяную воду, тер красные воспаленные глаза. Программа, изложенная Макмерфи, была вполне реальна. Нельзя кормить противника одним только враньем, если противник не идиот. А работать с идиотами нет смысла.

Они с Макмерфи довольно часто делились друг с другом реальной секретной информацией. Да, дозированной, да, не совсем свежей, вчерашней, но реальной. Иначе давно распалась бы эта дружба, которую вашингтонская резидентура считала чуть ли не самой серьезной своей победой за последние несколько лет. Уилльям Макмерфи был полковником ЦРУ. Андрей Евгеньевич Григорьев был полковником КГБ. Они играли на равных. И каждый ждал, когда другой подставится. Никто не виноват, что Григорьев подставился первым.

Он вернулся за столик, Макмерфи почти дремал, откинувшись на спинку стула. Не открывая усталых глаз, он продолжил говорить так, словно не было никакого перерыва:

— Вариант второй. Благородный интеллектуал поможет упрятать убийцу за решетку и получит возможность остаться в стране, которую, между прочим, любит, в которой ему живется лучше, комфортней, чем у себя дома.

— Откуда ты знаешь, где кому комфортней? — быстро, нервно спросил Григорьев.

— Мне так кажется, — улыбнулся Макмерфи, — просто кажется, и все. Подумай, Эндрю, оцени все спокойно и трезво. При нашей специфической работе факт предательства надо долго доказывать. А грязь видна сразу. Среди твоих коллег найдется много желающих поверить, что ты вор, что ты торгуешь наркотиками и растлеваешь малолетних. Плохому верят охотней, чем хорошему. Особенно если это плохое касается умной, яркой, успешной личности. Никто не оценит твоего благородства. Неудачники, заляпанные грязью, никому не симпатичны, главное, они самим себе не симпатичны, — он замолчал, отвернулся, показывая всем своим видом, что дает Григорьеву время на размышления.

Еще минут двадцать они послушали черный джаз, молча мрачно выпили по бокалу белого вина, сели в такси, холодно попрощались.

На следующий день Григорьев должен был после работы зайти в магазин и купить Кларе подарок на день рождения. Нюхая духи, разглядывая сумочки, блузки, украшения, он вздрагивал, если кто-то подходил близко и прикасался к нему. В итоге купил какую-то идиотскую шляпу, которая совершенно не шла Кларе, к тому же оказалась ей мала.

Скарлатти для дальнейшей разработки был передан другому сотруднику, у которого жена славилась своими кулинарными талантами. Кормить агента домашними деликатесами было все-таки дешевле, чем водить по ресторанам. А Григорьеву пришлось сбрасывать лишние пять килограммов. Он сел на строгую овощную диету и значительно больше времени проводил на теннисном корте. Закончив вничью очередную партию с Макмерфи, он за стаканом апельсинового сока вдруг принялся рассуждать о человеческих слабостях и в качестве примера поведал историю падения некоего итальянца, страшного обжоры, который повадился играть в рулетку в Атлантик-Сити.

— Пока ему везет. Он постоянно выигрывает, причем всегда знает, сколько именно должен выиграть. Например, послезавтра он намерен положить в карман около пятисот долларов. Потом он отправится в ресторан "Мерлин". У него есть странная привычка пересчитывать деньги в туалете именно этого ресторана, закрывшись в третьей от окна кабинке.

Через день Скарлатти был арестован сотрудниками ФБР по подозрению в шпионаже. Его взяли с поличным в момент получения солидной суммы от связника в туалете ресторана "Мерлин" в Атлантик-Сити. Связника тоже взяли, он сразу "потек", стал давать признательные показания, выложил все, что знал и о чем догадывался, объявил себя "узником совести", попросил политического убежища в США.

Через неделю Макмерфи пригласил Григорьева на вечеринку барбекю. Пока гости увлеченно поедали жареные сосиски и куриные крылышки в саду за домом, Григорьев уединился с хозяином в гостиной.

— Знаешь, Билл, я все продумал и решил. Пусть наши считают, будто это я тебя завербовал, а не ты меня, — сказал он шепотом, по-русски.

— Эндрю, а я тебя уже завербовал? — удивленно улыбнулся Макмерфи.

— Ну, если не ты меня, то я тебя, — Григорьев скорчил уморительно серьезную рожу, — когда встречаются два хитрых шпиона, один другого обязательно завербует. В конце концов, какая разница, кто кого? Потом как-нибудь разберемся.

— Конечно, Эндрю, разберемся, — согласился Макмерфи и весело подмигнул.

* * *
Самолет проваливался в воздушные ямы. Соседка справа, сухонькая католическая монахиня, перекрестилась. Сосед слева, толстый парень с бандитской физиономией, громко матерно выругался. Маша Григорьева нащупала под сиденьем туфли, отстегнула ремни безопасности и поднялась.

— Разрешите пройти.

Толстяк долго возился со своими ремнями, наконец вылез, пропустил Машу и, прежде чем сесть на место, целую минуту смотрел ей вслед.

Когда разносили напитки, он брал себе пиво, но давали мало, он просил монахиню и Машу взять для него еще. Обе отказывались. Толстяк вел себя ужасно. Ковырял то в носу, то в ухе и долго, внимательно рассматривал добытое. Громко рыгал и портил воздух. Развалился в кресле, занял оба подлокотника, обматерил соседа сзади, когда тот попросил поднять спинку кресла, и соседа спереди, когда тот опустил свою спинку.

Маша медленно, осторожно шла по узкому проходу в хвост, чувствуя этот взгляд позвоночником. Она обернулась. Взгляд вдруг показался слишком осмысленным и пристальным для пьяненькой шпаны. Самолет качнуло. Маша схватилась за спинку попутного кресла, правая рука неловко вывернулась, и тупая ноющая боль потекла от кисти к плечу. В кресле, свернувшись калачиком, спала девочка лет пяти. Толстый сосед наконец уселся. Холодок в позвоночнике растаял.

— Девушка, вернитесь, пожалуйста, на место, сейчас будет сильно трясти. Зона гранулентности, — сказала стюардесса по-русски. Она вышла из-за шторки и столкнулась с Машей в проходе. Кому-то в первом салоне стало нехорошо. Она несла лекарство и воду.

— Ничего, у меня отличный вестибулярный аппарат, — Маша улыбнулась и поспешно скрылась в туалетной кабинке.

Самолет трясло и качало. Маша зачерпнула скудной водицы из-под крана, провела мокрой ладонью по лицу. В тройном зеркале отразилась худенькая пепельная блондинка, остриженная под мальчика. Круглые голубые глаза. Высокая шея, острые узкие плечи. Макмерфи все-таки уговорил ее постричься. Напрасно. Волосы жалко, теперь будут долго отрастать. Впрочем, так тоже неплохо. Совсем новый облик. Макмерфи в одном прав — с короткой стрижкой она выглядит значительно моложе и наивней. Интересно почему? Может, из-за того, что шея кажется совсем тонкой и беззащитной, глаза почему-то стали больше, овал лица обострился и видно, что уши немного оттопырены. Возможно, для полноты образа не хватает маленьких круглых очков в тонкой оправе.

В отличие от убитого Томаса Бриттена, она отправляется учиться, а не учить, она никакой не консультант, ей просто надо набрать материал для диссертации на тему "Средства массовой информации и влияние новых политических технологий на самосознание людей в разных слоях общества посттоталитарной России". Звучит достаточно смутно, чтобы позволить себе совать нос куда угодно.

Она бегает по утрам, обожает футбол и вместо ночной рубашки надевает футболку с эмблемой университетской женской команды. Макароны называет "паста". Чистит зубы три раза в день, не менее пяти минут, и широко улыбается всем без разбора. Водит машину и пользуется кредитной карточкой с четырнадцати лет! Туфлям на каблуках предпочитает кроссовки, может надеть их даже с деловым костюмом и с вечерним платьем, если очень хочется, потому что главное — чувствовать себя комфортно. Искренне верит, что обычный табак в сто раз вредней марихуаны, и может рассуждать об этом также горячо и грамотно, как о Фолкнере и Набокове. Вставляет в рамки и развешивает по стенам все дипломы и похвальные листы, полученные за свою коротенькую жизнь. В голове веселые шумные опилки, как у Винни-Пуха. О, йес! Толстой! Достоевский! Bay! Загадочная русская душа! В сумочке синий американский паспорт и несколько разноцветных пластиковых карточек: кредитки, международные водительские права.

Гражданка США Мери Григ, 1975 года рождения. Вся такая свеженькая, новенькая, будто только что сошедшая с обложки умеренно-интеллектуального молодежного журнала, вся сверкающая здоровьем, промытая до блеска, пропахшая туалетной водой "Кензо" и мятной, жвачкой.

Встречать в аэропорту ее должен Стивен Ловуд, сотрудник посольства США, официально — заместитель атташе по культуре, на самом деле офицер ЦРУ. Маша знала его в лицо, когда-то он преподавал в разведшколе. По легенде Ловуд был близким другом ее родителей, погибших в автокатастрофе. Макмерфи удачно это придумал.

Всегда надежней, когда в легенде есть определенная доля правды.

По радио объявили, что через несколько минут пассажирам будут предложены беспошлинные товары "Аэрошопа". Поскольку самолет все еще находится в зоне гранулентности, пассажиров просят вернуться на свои места и пристегнуться ремнями безопасности. В дверь туалетной кабинки настойчиво стучали.

— Занято! — крикнула Маша.

Из потайного кармана сумочки она достала плотный маленький конверт. Внутри лежала тонкая стопка фотографий. На них были запечатлены семь мужских физиономий, совершенно разных. С бородой и с усами. Только с усами. С длинными волосами и гладко выбритым лицом. С трехдневной щетиной на щеках и под носом, но с обритым черепом. На самом деле это были вовсе не фотографии, а составленные на компьютере фотороботы одного и того же человека, который мог за четырнадцать лет не только изменить свою внешность, но и измениться естественным образом до неузнаваемости.

В дверь опять постучали.

— Одну минуту! — крикнула Маша.

— Девушка, с вами все в порядке? — громко спросила стюардесса.

— Да!

— Тогда выйдите и вернитесь на свое место.

— Да, сейчас!

Маша принялась не спеша, внимательно рассматривать каждый портрет, затем мелко рвала и бросала в дырку унитаза.

Уничтожив портреты, все до единого, она нажала рычажок слива. Разноцветные клочки со свистом исчезли в воздушном пространстве, где-то над Атлантикой.

Глава 9

У Евгения Николаевича Рязанцева так дрожали руки, что он не мог расстегнуть верхнюю пуговицу рубашки. Ворот душил его. Ткань стала мокрой от пота и прилипла к шее. Провозившись несколько минут, он просто рванул изо всех сил, и сразу три пуговицы с тихим стуком посыпались на кафельный пол.

— Я могу побыть один? — спросил он глухо.

— Здесь? Или проводить вас в кабинет главврача? — вежливо уточнил майор ФСБ Птичкин.

— Здесь. С ней.

Все молча вышли. Дверь оставили приоткрытой.

— Слушай, Егорыч, но нам придется допросить его сегодня, — донесся до майора интимный шепот Птичкина, — не получится скрыть. Да и какая разница? Не сегодня, так завтра он все равно узнает.

— Завтра — пожалуйста, сегодня — нет, — прошептал в ответ Егорыч.

— А если он захочет новости послушать в машине?

— Отвлеку как-нибудь. Это мои проблемы. К тому же в новостях говорится, что убит некий гражданин США, которого зовут Тим Брелтон. Об этом попросили сами американцы и предложили фальшивое имя. Потом, в случае чего, можно сослаться на какую-нибудь мелкую сошку из пресс-центра МВД, которая не знает английского и перепутала латинские буквы.

— Ну хорошо, — не унимался Птичкин, — а если кто-нибудь из журналистов к нему прорвется?

— Не прорвется. До завтрашнего утра я никого близко не подпущу.

— Ты прямо как нянька с ним возишься, честное слово, — покачал головой Птичкин.

— Мне платят за это.

Арсеньев успел заметить, что усатый майор хорошо знаком с начальником охраны партийного лидера и у них много общих секретов. При встрече они не просто поздоровались за руку, а расцеловались троекратно и потом постоянно шептались о чем-то.

Из анатомического зала послышался тихий сдавленный вой, больше похожий на волчий, чем на человеческий. Птичкин вопросительно взглянул на Егорыча. Тот слегка помотал головой и прикрыл дверь. Но вой все равно был слышен и разрывал душу.

— Может, лучше сразу сказать? — громко прошептал майор.

— Перестань, мы все уже решили, — поморщился Егорыч.

— Он ведь воет потому, что думает, будто она его любила. А если узнает про американца…

— Наоборот, — повысив голос, перебил Егорыч, — если узнает, будет еще хуже. Я же объяснил тебе, у него сегодня прямой эфир на первом канале в вечерних новостях. Он должен быть как огурчик.

— Да уж, огурчик, — с легкой усмешкой прокомментировал майор очередную волну воя.

Егорыч ничего не ответил и неприязненно покосился на Арсеньева.

Все здесь были свои, а Арсеньев чужой. Ему это сразу дали почувствовать, никому не представив, не сказав ни слова и проскальзывая мимо него глазами, словно он не человек, а пустое место. Так нарочито невежливо ведут себя братки-быки, середнячки уголовного мира, если в каком-нибудь общественном месте, в ресторане например, в их компанию попадает случайный неопасный чужак, которого почему-либо нельзя прогнать.

Майор слишком устал, чтобы реагировать на такую ерунду. Ему хотелось домой, в душ и в койку. Он знал, что проспит часов десять, не меньше, а потом, на свежую голову, решит, стоит ли докладывать начальству о странном разговоре с ординатором.

Вой прекратился. Через минуту дверь открылась. Евгений Рязанцев, бледный до синевы, уперся красными сухими глазами в лицо Арсеньеву и отрывисто произнес:

— Вы, как я понимаю, первым оказались на месте преступления.

— Я приехал по вызову. Первой была домработница убитой.

— Это я знаю, — кивнул Рязанцев, — я хочу побеседовать с вами. Где это можно сделать?

Через несколько минут они сидели в мягких креслах в кабинете главного врача. Работал кондиционер. Окна были защищены от горячего закатного солнца плотными жалюзи. Хозяин кабинета, высокий пожилой человек в хрустящем белом халате, тактично удалился, распорядившись насчет прохладительных напитков. Рязанцев залпом выпил ледяной воды, закурил и нарочито спокойно спросил:

— Почему у нее такое лицо? Ее пытали?

— Ну, это не ко мне, это к медэксперту, — пожал плечами Арсеньев.

— Ваш эксперт пьян. От него за версту разит.

— Евгений Николаевич, успокойтесь, эксперт вполне грамотный, он вам все объяснил, — укоризненно заметил Птичкин, — может, вы поедете сейчас домой? Вам надо отдохнуть. У вас еще будет возможность побеседовать с майором, и не раз.

— Что там было, кроме выстрела? Ограбление? Ее пытали? Насиловали? Я должен знать! — повысил голос Рязанцев, нарочно не обращая внимания на майора и приближая свое плакатное лицо к Арсеньеву почти вплотную.

Сейчас эта мужественная физиономия совсем не годилась для съемки. Пот тек градом, ко лбу прилипли мокрые темные пряди, глаза покраснели, губы пересохли и запеклись.

— Ничего, — сказал Арсеньев, — ничего не было, ни насилия, ни ограбления. Убийца вошел в квартиру и выстрелил ей в затылок. Она даже не успела проснуться.

Краем глаза он заметил, как одобрительно шевельнулись усы Птичкина.

— Но тогда почему так изменилось лицо? — закричал Рязанцев. — Почему распух нос, откуда эти пятна на коже? Почему такие воспаленные, окровавленные губы? Что с ней сделали?

— Евгений Николаевич, ее убили, — Егорыч положил ему ладонь на плече. — Поехали домой, а?

— Да, сейчас поедем, — кивнул Рязанцев, уже вполне спокойно. — Обыск был? — обратился он к Птичкину.

— Нет еще. Нам нужен человек, который хорошо знает квартиру. Она ведь жила одна, и трудно понять, пропало ли что-нибудь из вещей, бумаг, ценностей. Нам неизвестно, какие суммы она могла держать дома, какие у нее имелись ювелирные украшения, — важно объяснил Птичкин, — при первоначальном осмотре вроде бы все на месте, никаких следов ограбления, в квартире идеальный порядок.

— Что? — Рязанцев достал платок, вытер лоб, помахал рукой перед носом у Птичкина. — Идеальный порядок? Можно подробней?

— Не понял, — Птичкин кашлянул, — как это — подробней?

Рязанцев резко отвернулся от майора и опять обратился к Арсеньеву.

— Вот вы, — он покосился на погоны, — вы, майор, должны знать точно. На полу что-нибудь валялось? Одежда, белье, халат, полотенце?

— Ничего не валялось.

— А где? Где все это было?

— Одежда и белье в гардеробной комнате, халаты и полотенца в ванной. — Арсеньев вдруг отчетливо вспомнил, что в спальне действительно он не заметил ни одного лишнего предмета, даже тапочек. Гильз от двух смертельных выстрелов тоже не нашли.

— Что на ней было надето? — спросил Рязанцев совсем тихо.

— Ничего — Совсем?

— Совсем ничего, кроме часов и украшений.

— Каких именно украшений?

— Серьги, кольца, образок на цепочке на шее… Экспертизу еще не проводили, но и так понятно, что все это очень дорогие вещи. Белое золото, сапфиры, бриллианты, часы фирмы "Картье".

Рязанцев стукнул кулаком по подлокотнику и пробормотал, ни к кому не обращаясь:

— Она никогда не спала голышом, даже в жару, и всегда снимала на ночь часы и украшения. — Он налил себе еще воды, расплескав половину, отхлебнул и крепко зажмурил глаза. Арсеньев, сидевший ближе других, заметил, что по щекам его текут слезы.

— Женя, — осторожно окликнул его Егорыч, — поехали домой. У тебя через три часа прямой эфир.

Рязанцев сжал кулаки так сильно, что побелели костяшки, и заговорил хриплым, отрывистым фальцетом:

— Порядок в ее квартире — это нонсенс! Чушь! Домработница убирала через два дня на третий, и к ее очередному приходу все было вверх дном. Вы до сих пор не допросили домработницу! Вы не провели обыск и не знаете, похищено ли что-нибудь из квартиры. Прошло двенадцать часов! И никто ни хрена не шевелится! Вам нужен человек, который хорошо знает квартиру? Этот человек вас вызвал. Этот человек был в полном вашем распоряжении. Лучше Лисовой Светланы Анатольевны никто не знает, где что лежит у Вики, даже сама Вика!

— Но мы беседовали с Лисовой, она сначала была в шоке, а потом отказалась отвечать на вопросы, — попытался оправдаться Арсеньев.

— Что значит — отказалась?

— Она заявила, что у нее нет привычки рыться в чужих вещах и она понятия не имеет, где у ее хозяйки лежат деньги, какие суммы могли находиться в доме.

— Чушь! Все она отлично знает. Ладно, я сам с ней поговорю. Значит, что же у нас получается? Если это заказное убийство, зачем понадобилось входить в квартиру? Вика ездила без охраны. Куда проще убить на улице, у подъезда. В квартиру проникли потому, что им надо было туда проникнуть. Ее, конечно, допрашивали, просто делали это профессионально, и практически никаких следов не осталось. Наверняка они там все перерыли, а потом убрали за собой, — он тряхнул головой, тяжело поднялся, — ладно, Егорыч, поехали. Перед эфиром мне надо принять душ и побриться.

* * *
Двор был тихий, просторный и почти пустой. Никого, кроме стайки сонных бомжей на сдвинутых скамейках у ограды спортивной площадки. Стивен Ловуд даже пожалел, что назначил встречу именно здесь. Все-таки не очень приятно общаться с бандитом в безлюдном месте.

Впрочем, собеседник Ловуда совсем не был похож на бандита. Выглядел он скорее убого, чем устрашающе. Лет сорока пяти мужчинка, маленький, болезненно худой, с редкими пегими волосами, уродливо постриженными и давно немытыми, с нечистой рыхлой кожей, он вполне мог бы вписаться в бомжовскую стайку у спортивной площадки. И одет был соответственно. Мятая ситцевая рубашка в мелкий горошек заправлена в спортивные трикотажные брюки на резинке, сверху засаленная джинсовая куртка.

Они беседовали уже минут двадцать и совершенно не понимали друг друга.

— Заказ был? — тупо повторил бандит в десятый раз.

— Да, конечно, — терпеливо кивнул Ловуд, — и аванс вы получили.

— Ну, и чего теперь? — спросил бандит, пуская дым из ноздрей.

— Теперь обстоятельства изменились, и я бы хотел получить назад свои деньги.

— Так они не по нашей вине изменились, обстоятельства, блин, — резонно заметил бандит.

— А по чьей же?

— Вот это у вас надо спросить, — бандит равнодушно пожал хилыми плечами.

— У меня? — Ловуд сделал надменно-недоуменное лицо. — Вы хотя бы отдаете себе отчет, какую сейчас чушь говорите? Вы взяли на себя определенные обязательства, получили деньги. Тут выясняется, что вы не в состоянии контролировать ситуацию.

— Так чего там контролировать? — вяло возразил бандит. — Уже, как я понял, и ситуации никакой нет, и контролировать нечего.

— Замечательно, что вы хотя бы это поняли, — . — саркастически усмехнулся Ловуд, в очередной раз поражаясь непроходимой, дремучей тупости собеседника.

Он видел перед собой жалкий профиль бандита, плоский маленький нос, изрытую шрамами от фурункулов щеку, скошенный подбородок, подернутый редкой светлой щетиной. Вообще сам факт, что он, дипломат, образованный человек, старый опытный разведчик, вынужден общаться с такой жалкой скучной тварью, вызывал у него легкую, но настойчивую тошноту, словно он съел что-то несвежее.

— Да я-то, допустим, понял, — процедил бандит задумчиво, — а как насчет вас?

— В каком смысле?

— Ну, заказ-то сделан.

От группы бомжей отделилась сгорбленная черная фигура и направилась к ним. Бандит встрепенулся, распрямил сутулую спину, напряженно прищурился и на миг перестал казаться таким жалким. Что-то внутри у него включилось, будто лампочка вспыхнула в темной комнате. Он окинул бомжа острым внимательным взглядом и тут же расслабился, погас, стал опять тупым и скучным.

Бомж выглядел вполне натурально: рваный, грязный, вонючий и с такой рожей, что Ловуда слегка передернуло. Тяжелые, низкие надбровные дуги, раздутые синюшные губы, нос не правдоподобных размеров, пористый, бугристый, как гигантская перезрелая клубничина.

— Мужики, сигаретки не найдется? — спросил он грубым гулким голосом.

— Акромегалия, — прошептал Ловуд, ежась от омерзения.

— Чего? — покосился на него бандит, приветливо кивнул бомжу и дал ему пару сигарет из своей пачки.

Бомж, с трудом растягивая вздутые губы в чудовищной улыбке, забормотал "вот спасибочки!" и поспешно вернулся к своим собратьям.

— Хорош мужик, да? — подмигнув Ловуду, заметил бандит. — Ну, так чего, как решаем с заказом?

Ловуд закрыл глаза и потряс головой. Он окончательно перестал понимать своего собеседника. Он знал, что теперь ему еще долго будет мерещиться чудовищная рожа бомжа.

Стивен Ловуд был ипохондриком. Случайный чих он воспринимал как начало тяжелого гриппа с последующими смертельными осложнениями. Если болела голова, сразу возникали мысли об инсульте, изжога и боль в желудке заставляли думать о раке. Но более всего пугали его болезни редкие, загадочные, возникающие непонятно почему и не поддающиеся лечению. Именно к ним относилась акромегалия, которой страдал этот несчастный бомж.

Она начинается незаметно, вкрадчиво. Легкая слабость, онемение конечностей, бессонница, потливость, тупая головная боль в области лба. С кем не бывает? Ловуд в последнее время дурно спал, по утрам был вялым, обильно потел, страдал тупой головной болью и каждый раз чрезвычайно внимательно разглядывал себя в зеркале.

При акромегалии меняется внешность, очень медленно, каждый день по чуть-чуть. Сам человек сначала вообще ничего не замечает. Черты лица грубеют. Выпячиваются надбровные дуги, расширяются скулы и нижняя челюсть. Происходит разрастание мягких тканей лица, разбухает нос, вздуваются губы. Усиленно растут волосы на туловище и конечностях, кисти рук и ступни расширяются, как лапы животного, сипнет голос, потому что распухают голосовые связки. Человек постепенно превращается в сказочного монстра, в оборотня, окружающие шарахаются от него. А все дело в маленькой, размером с фасолинку, железке, которая называется гипофиз. Просто она вдруг начинает вырабатывать больше гормона роста, чем необходимо.

Грипп — это лишь инфекция, если быть осторожным, можно не заразиться. Инсульт в большинстве случаев — результат гипертонии и сильного нервного перенапряжения. Риск заболеть раком существенно снижается, если следить за своим питанием, не курить, не нервничать и повышать общую сопротивляемость организма. Но есть хвори настолько таинственные, что поневоле приходит в голову всякая мистическая дрянь о дурном глазе, проклятии, каре Божьей.

Как материалист и здравомыслящий человек, Стивен Ловуд не верил во всю эту дребедень. Но если бы кто-нибудь мог внятно объяснить, почему вдруг крошечная железка гипофиз, ни с того ни с сего, так жестоко шутит? Как можно застраховаться от этих шуток? Почему и зачем такое происходит с человеком и существует ли реальный способ остановить процесс превращения приятного джентльмена в сказочное чудовище?

Сидя на лавочке в тихом пустом дворе неподалеку от Ленинградского проспекта, Ловуд прилип взглядом к стае бомжей и все искал среди темных фигур несчастного с акромегалией. Он знал, что нельзя смотреть в ту сторону, нельзя застревать на дурных впечатлениях, но ничего с собой поделать не мог.

Между тем его собеседник явно заспешил, то и дело поглядывал на часы, кстати, весьма серьезные часы, настоящий золотой "Харвуд", и повторял все более настойчиво:

— Так чего с заказом решаем?

Вопрос сам по себе был настолько нелеп, что Ловуд, вникнув, наконец, в его суть, успокоился и снисходительно усмехнулся:

— Ну вы же взрослый человек, занимаетесь серьезным бизнесом. Неужели вам не ясно, что в таких случаях просто расторгают соглашение и возвращают заказчику аванс?

— Это как это? Я чего-то не понял, — нахмурился бандит.

— Да очень просто. Вы отдаете мне мои четыре тысячи, и мы расстаемся. Вы свободны от своих обязательств.

— Ага, конечно, — кивнул бандит и уставился на Ловуда маленькими острыми глазами.

Повисла долгая пауза, стал слышен дальний гул проспекта и хриплый, тихий смех бомжей.

Бандит смотрел на Лову да, не моргая. Смотрел и молчал.

— Ладно, — вздохнул Стивен, — мне пора. Сейчас у вас с собой, разумеется, этой суммы нет. Давайте условимся, где и когда мы встретимся. Мне удобно завтра, часов в одиннадцать утра, можно здесь же.

— Пять кусков, — тихо, внятно произнес бандит, продолжая сверлить Ловуда своим невозможным взглядом.

— Ну что вы, — удивился Ловуд, — четырех вполне достаточно…

— Я сказал пять! — повторил бандит и сунул Стивену в нос растопыренную тощую пятерню. — Вы нам должны еще пять тысяч. Срок три дня. Потом включаем счетчик.

— Погодите, — Ловуд недоуменно потряс головой, достал бумажный платок, вытер мокрый лоб, — если я вас правильно понял, вы не только не собираетесь возвращать мой аванс, но и хотите, чтобы я вам заплатил еще пять тысяч?

— Угу, — кивнул бандит и улыбнулся, показывая идеально ровные фарфоровые зубы, совсем не бомжовские.

— Вы с ума сошли? — сочувственно спросил Ловуд, внимательней вглядываясь в его глаза. — За что я вам должен платить, интересно?

— За моральный ущерб, — невозмутимо объяснил бандит и сплюнул. — Срок три дня. Потом включаем счетчик.

— Да вы в своем уме? — Ловуд тоже встал, схватил портфель и преградил ему путь. — Вы мне должны, а не я вам.

— Короче, вы платить неустойки отказываетесь? — уточнил бандит, опять сплюнул и посмотрел на часы.

— Разумеется, отказываюсь! Я же нормальный человек! Неустойки, моральный ущерб! Нет, это бред какой-то! Вы думаете, так можно заниматься бизнесом? Это не бизнес, а черт знает что! Так нельзя, дорогой мой, так невозможно!

— Ясненько, ясненько, — задумчиво пробормотал бандит, глядя уже не на Ловуда, а сквозь него, и зашагал прочь, не оглядываясь.

Стивен стоял посреди дорожки, смотрел вслед тощей нелепой фигуре в трикотажных штанах, стоял долго, до тех пор пока не подошел к нему давешний больной бомж и не приблизил к его лицу свою кошмарную раздутую рожу:

— Слышь, мужик, у тебя рубликов трех не найдется? Очень надо, тут видишь, какое дело, как раз трех рубликов не хватает.

Глава 10

Уснуть в самолете было невозможно. По радио без конца что-то объявляли. После зон гранулентности и товаров "Аэрошопа" опять стали разносить напитки. Толстый сосед перегнулся через Машу и принялся на ломаном английском умолять католическую монахиню, чтобы она взяла ему пива.

— Вы же сами можете взять, — ответила монахиня по-русски.

— В одни руки мало дают.

— Вам вполне достаточно. Вы перед этим водку пили. Нельзя смешивать.

— А ты откуда знаешь? — оскалился толстый и выругался в очередной раз, негромко, но отчетливо и совсем уж грязно. Монахиня вспыхнула, но сделала вид, что ничего не слышала.

Маша слегка дернулась и даже открыла рот, чтобы потребовать у толстяка извинений перед монахиней, но сдержалась, понимая, что в ответ прозвучит только очередная порция матерщины, и вообще не следует привлекать к себевнимание. Тележка с напитками приближалась. Толстый пихнул Машу локтем под ребра.

— Слышь, ну е-кэ-лэ-мэ-нэ, может, возьмешь пивка, а?

— Только если вы извинитесь и больше не будете материться, — сказала Маша.

Толстяк часто, удивленно заморгал и спросил с искренним недоумением:

— А я что, блин, нецензурно выражаюсь, да?

— Да, молодой человек, — тяжело вздохнула монахиня, — вы постоянно сквернословите, даже когда спите.

— Че, правда, что ли? — Он повертел головой, глядя то на монахиню, то на Машу.

Телега между тем оказалась рядом, стюардесса спросила, кто что будет пить.

— Ну возьми пивка, а? — взмолился толстяк, почти касаясь мокрыми губами Машиного уха.

— Не надо, деточка, он тогда будет себя вести совсем неприлично, — предупредила монахиня.

— Неприличней уже некуда, — громко заметил сосед сзади.

— Таких просто нельзя на борт пускать. А если уж пустили, то выдавать парашют и высаживать из самолета, — откликнулся сосед спереди.

— Высаживать, но парашюта не давать! — уточнила Маша.

Толстяк разразился такой длинной и звонкой матерной тирадой, что им занялась стюардесса, пригрозила штрафом, он наконец затих, залпом осушил свою законную банку пива и через несколько минут уснул. Во сне он храпел, подергивал ногой и ругался. Глаза его оставались приоткрытыми. Маше вдруг почудилось, что он потихоньку наблюдает за ней из-под опущенных век.

"С ума сошла? Если бы это был "хвост", он ни за что не уселся бы рядом, он не вел бы себя так безобразно", — подумала она, машинально впечатывая в память мятую физиономию, тонкий кривой шрам над левой бровью, наколку на пухлой правой кисти. Интересная наколка. За время полета она имела возможность не только рассмотреть подробно овал с портретом длинноволосого мужчины, но и узнать его. Всего лишь президент Франклин, отпечатанный на купюре в сто долларов.

Кисть хулигана была покрыта густыми светлыми волосами, и портрет выглядел как лицо утопленника под слоем белесых подвижных водорослей. Маша пожалела, что свет недостаточно яркий. Ей захотелось рассмотреть, настоящая это татуировка или камуфляжная, нарисованная на коже.

"Почему, собственно, это должен быть "хвост"? Операция сверхсекретная, в самолете меня сопровождает как минимум двое наружников Макмерфи, они бы его в момент зафиксировали. Если только он не один из них. А что, вполне не возможно, такие шутники вполне во вкусе Билли. Он еще в школе, на практических занятиях, объяснял: если хочешь, чтобы тебя завтра не узнали, не обязательно сегодня вести себя тихо и незаметно. Если ты молчишь, то остаешься в визуальном ряду. Тебя все равно запомнят, причем именно визуально, поскольку больше зацепиться не за что. Как бы ни была неприметна твоя внешность, она обязательно кому-то врежется в память, особенно если рядом профессионал. И завтра тебе придется использовать парик, грим, накладные усы. Это почти всегда заметно при ярком свете и близком контакте. Лучше менять общий имидж и играть разные роли. Сегодня ты назойливый хам, завтра — приятный джентльмен, послезавтра — застенчивый растяпа. Главное, побольше фантазии и творческой инициативы. Темная традиционная одежда, аккуратная прическа, никакое лицо для оперативника не униформа, а один из маскарадных вариантов. Пиджак в мелкую пеструю клетку существенно отвлекает внимание от лица. Заикание, хромота, крупные яркие украшения, шляпа с павлиньим пером, повязка на глазу, распухшая щека, вонь. Если ты ковыряешь в носу, запомнят именно это, а не форму носа, если у тебя грязные ногти, никто не обратит внимания на форму твоих рук, если сегодня у тебя необычная татуировка на видном месте, а завтра ее нет, ты уже совсем другой человек… Стоп! Прекрати сейчас же!"

Маша ужасно разозлилась на себя. Так можно запросто свихнуться. Отец предупреждал, что первое время ей постоянно будут мерещиться "хвосты", и этот страх опасней самих "хвостов" в сто раз.

* * *
Двадцать шестого августа 1983 года вашингтонский резидент Всеволод Сергеевич Кумарин собрал сотрудников у себя в кабинете, защищенном от прослушивания всеми существующими способами, в том числе электромагнитным полем.

— Среди нас находится предатель, — сказал он, впиваясь глазами в лица, — думаю, скоро нам удастся найти его и обезвредить.

Григорьеву казалось, что взгляд резидента задержался на нем дольше, чем на остальных. Он нервно крутил в пальцах металлический доллар и выронил его. Монета бесшумно подпрыгнула на мягком полу и покатилась прямо под ноги резиденту. В комнате повисла тишина, система звукоизоляции делала ее абсолютно мертвой. Все смотрели на Григорьева, а он не знал, стоит ли встать, поднять свой доллар или лучше оставаться на месте, и пытался понять, где кончается его мнительность и начинается реальная опасность.

Доллар поднял первый помощник резидента, тихий вкрадчивый полковник Бредень, специалист по кадрам. Растянув губы в неприятной улыбке, он несколько раз подкинул монету на ладони и внезапно бросил Андрею Евгеньевичу. Тот успел поймать на лету и сжал свой доллар в кулаке с такой силой, что на коже потом еще долго оставались красные рубцы. Сквозь нарастающий звон в ушах он услышал спокойный голос резидента:

— У вас хорошая реакция, Андрей Евгеньевич. Сразу видно, что вы много времени проводите на теннисном корте.

Вечером он обнаружил за собой классический "хвост". Следили свои, причем почти открыто. Зачем — непонятно. Никаких встреч на этот вечер назначено не было. Он собирался вернуться домой и лечь спать. Жена уехала в посольство на ночное дежурство. В последнее время ее мучила бессонница, она перешла на ночной режим работы, отсыпалась днем. Григорьеву вдруг стало казаться, что в этом тоже скрыт некий тревожный смысл. С Кларой ведут работу, заставляют следить за мужем. Она нервничает и не может уснуть.

Как только он вошел в квартиру, тут же услышал телефонный звонок. Ему звонил Бредень. Тихим, вкрадчивым голоском, от которого у Григорьева побежали мурашки по коже, он попросил завтра с утра явиться к резиденту.

Едва Андрей Евгеньевич положил трубку, он услышал настойчивое мяуканье за дверью. Его кот Христофор, которого ему подарила Одри, жена Макмерфи, просился домой. Григорьев впустил кота, взял на руки и несколько минут стоял, прижимая к груди урчащий белоснежный комок и пытаясь сосредоточиться.

На улице шел мелкий дождь. Шерсть у кота была влажной.

Христофор был умным и верным животным. Он не мог незаметно прошмыгнуть на лестницу. Обычно, встречая хозяина, он радостно здоровался, терся о ногу, точил коготки о штанину, потом бежал в кухню, к своей миске. Значит, кота случайно выпустил кто-то другой, чужой, задолго до прихода Григорьева.

Внимательно оглядевшись, Андрей Евгеньевич стал подозревать, что в квартире был произведен аккуратный обыск. Но Клара уехала всего за час до его возвращения. Они что, обыскивали при ней? Нет, она ни за что не выпустила бы Христофора за дверь. Или ее вызвали на службу раньше под каким-нибудь предлогом? Или вообще обыскивали американцы? Но куда, в таком случае, они дели Клару?

Голова закружилась, затошнило. Плохо отдавая себе отчет в том, что делает, он принялся набирать рабочий номер жены.

— Андрюша, ты уже дома? Христофор нашелся? — спросила она, услышав его хриплое "алло".

— Да. Он почему-то был за дверью. Что случилось?

— Понимаешь, соседи на третьем этаже завели кошечку, и наш Христофор просто сошел с ума, орал, метался, чуть не сиганул с балкона. Когда я уходила, он умудрился выскользнуть за дверь. Я пыталась его поймать — бесполезно. Я опаздывала, он носился по лестнице, мне не удалось его загнать в квартиру. Значит, все уже в порядке? Ты меня слышишь, Андрюша?

— Да, — отозвался Григорьев, — все в порядке. Кот дома, я тоже.

— Почему у тебя такой голос? Ты не здоров?

— Голова раскалывается.

— Ну, так прими аспирину и ложись спать.

— Если бы! — нервно рассмеялся Григорьев, — У меня через полтора часа встреча с Макмерфи в джаз-клубе "Шоколадный Джо". Сейчас приму контрастный душ, и вперед.

— Бедненький! Ну ладно, держись. Целую тебя.

"Может, и не было никакого обыска? — с тоской подумал Григорьев, еще раз оглядывая гостиную. — И "хвоста" не было, просто у меня начинается паранойя? Зачем я соврал Кларе про "Шоколадного Джо?" Ведь я не собирался сегодня встречаться с Макмерфи. Клуб "Шоколадный Джо" — одно из мест для экстренных встреч. Что такого экстренного я могу сообщить? Пожаловаться, как мне страшно? Не рановато ли я стал бояться? Я просто трус. Мерзкий трус и предатель, с интеллигентской рефлексией. Я типичный отрицательный герой. Впрочем, положительность в моей ситуации мог бы сохранить только робот. И что ж теперь делать?"

Григорьев дал себя завербовать по заданию начальства. Он успешно играл роль "утки", подставного агента. Таких "уток" в разведке и контрразведке целые стаи. Деньги, получаемые от ЦРУ, Григорьев аккуратно сдавал в бухгалтерию посольства. Правда, это были далеко не все деньги. Настоящее вознаграждение за его услуги потихоньку оседало на тайном счете в одном из швейцарских банков. Суммы на счете отличались от сумм, сдаваемых в бухгалтерию, так же, как количество и качество информации, которую он скармливал Макмерфи, от жалкой "дезы", предлагаемой Центром. Если бы он отказался от этих денег, Макмерфи ему просто не поверил бы. Если бы доложил резиденту о счете, подставился бы очень серьезно. Не потому, что резидент считал противника идиотом, а потому, что над ним был Центр, а над Центром — еще более высокое руководство. Если начать докладывать снизу вверх, по инстанциям, во всех подробностях, от разведки и контрразведки вообще ничего не останется.

Вызов к резиденту не сулил ничего хорошего. Скорее всего, ему будет приказано первым же рейсом лететь в Москву и больше в Америку он никогда не вернется. Даже если сейчас, оказавшись в Москве, подвергнувшись унизительной проверке, он сумеет оправдаться, ЦРУ не оставит его в покое. Придется продолжить плодотворное сотрудничество уже на родине. Американцы его выжмут и выбросят, как апельсиновый жмых после здорового завтрака. Свои могут запросто расстрелять. Для разведчика, который играет роль предателя, не существует официального, утвержденного законом, свода правил, что можно делать, чтобы противник верил в его искренность, а чего делать нельзя. Все зависит от тысячи случайностей, от номенклатурных интриг, от сложного переплетения амбиций, симпатий, антипатий, мнений, настроений, общих веяний и прочей зыбкой чепухи.

Единственная и неотвратимая реальность — смерть. Перед ней, матушкой, все мельчает, словно глядишь через перевернутый бинокль.

В Советском Союзе расстреливают тихо и внезапно. Приговоренному не сообщают заранее даты и часа. Его выводят в очередной раз из камеры, то ли мыться, то ли на медосмотр, загоняют в специальное помещение и стреляют в затылок.

Стоя посреди своей вашингтонской квартиры, прелестной и очень уютной, поглаживая теплую влажную шерсть кота Христофора, Андрей Евгеньевич отчетливо ощутил тюремный запах сырости, хлорки, карболки. Загремели сапоги, зазвучали короткие приказы: "Стоять! Пошел! Лицом к стене!"

Пуля вонзается в затылочную кость, взрывает мозг. Тюремный врач резиновым пальцем приподнимает веко.

Зачем все это? Ради блага родины?

Что России во благо, а что во вред, давно никто не знает. Решения государственной важности принимает горстка маразматиков, заботящихся прежде всего о собственном благе. Им служит разведка, а вовсе не России. Они мыслят цифрами, блоками, массами, глыбами льда, если вообще способны мыслить. Их мозги заплыли идеологическим жиром. Их сосуды трещат от склеротических бляшек. Их души давно обросли изнутри медвежьей шерстью. Они злодеи и пошляки, что в общем одно и то же. Вместо сострадания — сентиментальность. Вместо истории — мифология. Вместо доброты — кровавая борьба за высокие идеалы, убийство миллионов ради блага человечества. Вместо обыкновенной жизни — помпезное театральное действо, чаще массовое, чтобы побольше грохота, рева, погуще толпа, поярче краски, главная из которых — красная живая кровь. Но злодеи в мировой истории от Калигулы до Сталина были чудовищными пошляками. Эти, нынешние, ничем не лучше.

Россия, родина, здесь совершенно ни при чем. Что же остается? Деньги? Неплохо. Но не достаточно. Может быть, он рискует жизнью и честью ради того, чтобы "холодная война" не закончилась "горячей войной", которая продлится не более суток? В мире накопилось слишком много смерти. Достаточно любой случайности. 3 июня 1980 года в результате ошибки американского компьютера, сообщившего о советском ядерном нападении, в США была объявлена ядерная тревога. Тогда мир спасло чудо. И никто ничего не понял. Ненависть разъедает не только здравый смысл, но даже инстинкт самосохранения.

Две ядерные сверхдержавы одинаково люто ненавидели друг друга, обе пребывали в равном самоубийственном маразме. Григорьев не понимал, на чьей он стороне. Он лавировал между своими и чужими и не отличал одних от других.

Чувство, которое невозможно определить затасканным до тошноты выражением "любовь к родине", но и никак иначе назвать нельзя, жило в нем и шевелилось ночами, как пальцы отрезанной конечности. Ему часто снилась эвакуация, снилась Москва в июле сорок первого. Он не мог этого помнить, ему было всего два года, но он ясно видел во сне звериную сутолоку вокзалов, мертвые улицы, разбитые витрины, крупный снег. Прямоугольные снежинки на самом деле были бумагами, которые летели из окон какого-то министерства. Еще снилось море, курортный городок, раскаленные камни, дерево на скале. Кривая, завязанная узлом, сосенка. Жидкую крону треплет ветер, корни торчат из твердой земли, как варикозные вены.

Америка ему нравилась потому, что в ней можно комфортно существовать. Теплые чистые сортиры, никаких проблем с продуктами и одеждой, всегда и везде есть горячая вода. Рано или поздно придется сделать выбор, хотя по сути никакого выбора нет.

Все это молнией пронеслось в голове, пока он стоял, прижимая к груди мирно урчащего Христофора.

Телефонная трубка сама собой опять оказалась в руке. Он набрал номер Макмерфи. Слушая долгие унылые гудки, он заставил себя успокоиться. Никакой паранойи. Никаких галлюцинаций. Холодный здравый расчет. Сообщив Кларе о встрече, он косвенно подстраховался на случай дальнейшей слежки. Ничего необычного нет в его поведении.

В трубке щелкнуло и заговорил автоответчик:

"Привет, Билл. Это Эндрю. Контрольный звонок. Вдруг ты забыл, что сегодня в "Шоколадном Джо" выступают сестры Моул? Вот я тебе напоминаю. Сейчас отправляюсь туда. Надеюсь тебя увидеть".

Контрастный душ и чашка крепкого кофе окончательно привели его в чувство. Садясь в такси, он не обнаружил никаких "хвостов". Но главное, он вдруг понял, что воспользовался экстренной связью не только из-за своей паранойи. Он должен был сообщить Макмерфи нечто важное, именно сегодня вечером, просто от усталости, из-за "хвоста" не сразу вспомнил об этом.

В клубе с трудом удалось найти свободный столик. Сестры Моул, черные близнецы, лениво распевались на маленькой овальной эстраде. Они тихо свинговали, как бы только для себя, не обращая внимания на публику, не пытаясь демонстрировать все мощь своих изумительных голосов. Макмерфи появился минут через сорок.

— Что случилось, Эндрю? — спросил он, необычно холодно поздоровавшись.

— За мной был "хвост". Меня подозревают. Завтра утром я должен явиться к резиденту, и, вероятно, меня отправят в Москву.

— Не кричи, Эндрю, я понимаю, ты устал, нервничаешь, но держи себя в руках. Ты становишься слишком мнительным. — Макмерфи улыбнулся и потрепал Григорьева по плечу. — Паранойя в ваших рядах распространяется как грипп, воздушно-капельным путем. Смотри, Эндрю, не подцепи эту заразу.

— Я разве кричу? — удивился Григорьев. Он не заметил, как перешел на крик. Но не потому что опять занервничал. Просто близнецы наконец распелись, и голоса их заливали все маленькое пространство клуба, как океанские волны.

— В нашей паранойе виноваты вы, Билли, — спокойно сказал он, ответив улыбкой на улыбку и приблизившись к уху собеседника, — заявления вашего президента об "империи зла", программа "Звездные войны". Это все больше похоже на сцены из кровавого голливудского боевика, чем на политику. Но нельзя, невозможно смешивать реальность с кинематографическими фантазиями. Вы сотрясаете "першингами" и крылатыми ракетами. Вы постоянно вопите о советской ядерной угрозе и делаете из России пугало, напичканное ядерными боеголовками, а между тем сами давно стали таким пугалом, и достаточно искры, чтобы все взлетело на воздух к чертовой матери. В третьей мировой войне победителей не будет.

— Ого, Эндрю, ты рассуждаешь как пацифист, — покачал головой Макмерфи, чуть отстранившись.

— Да, Билл, я параноик, я пацифист, я апельсиновый жмых и дырка от бублика. Но я должен тебя предупредить, что испытания нашей твердотопливной ракеты СС-Икс-24, которых вы так ждете, вряд ли состоится. Во всяком случае, ночью тридцать первого августа ракету с космодрома в Плесецке не запустят.

— Погоди, это твое предположение? Или есть конкретные факты? — тихо спросил Макмерфи, моментально стряхивая снисходительную улыбку.

— Предполагать я ничего не могу, Билли. Я просто размышляю. Если хочешь, фантазирую. А факт всего один. Время и место испытаний — "топ-сикрет", причем не наш, а ГРУ. Откуда знаю я? Откуда знаешь ты? И главное, зачем мы это знаем? Зачем к нам в посольство неделю назад пришла сверхсекретная стратегическая информация, не имеющая к нам прямого отношения? Вероятно, для того, чтобы она быстрее просочилась в ЦРУ и в Пентагон. Это уже произошло и вызвало небывалое оживление, верно?

— Допустим, — мрачно кивнул Макмерфи, — что дальше?

— Дальше ваши ВВС наверняка используют для наблюдений новейшие модели самолетов-перехватчиков. Чудо вашей воздушной техники закружит над Тихим океаном, над Камчаткой, над полигоном в Кучах, чтобы проследить за ракетой и определить характер боеголовки. Эфир в этом регионе перегружен. Там японцы, корейцы, Китай, спутники, подлодки, радары. Вдруг какой-нибудь ваш летчик собьется с курса и окажется над нашей территорией? Всякое бывает. А не бывает, так может случиться. Вот тут-то мы ваш чудо-перехватчик и хлопнем. Нам ведь интересно разобрать его на винтики и посмотреть, как он устроен. Это ловушка, Билли. А сегодня, между прочим, двадцать девятое августа. Времени совсем не осталось.

Билли молчал минут пять, не меньше. Григорьев смял в кулаке пустую пачку и распечатал новую. Запах дыма слегка заглушил вонь советской тюрьмы, которая опять защекотала ноздри и горло.

— Сестры Моул сегодня в ударе, — заметил Макмерфи, намолчавшись вдоволь, — ты знаешь, что на самом деле они братья?

— Трансвеститы?

— Нет. Транссексуалы.

— Никогда не мог понять точной разницы, — виновато признался Григорьев.

— Ничего сложного. Сейчас объясню… О ракетах и самолетах больше не было сказано ни слова.

…На следующее утро, переступив порог кабинета резидента, Андрей Евгеньевич мысленно согласился с Макмерфи насчет паранойи. Резидент был настроен вполне доброжелательно. В Москву его отправлять не собирались и вызвали для решения какого-то совершенно безобидного вопроса. Он почти поверил собственной утешительной версии о том, что вчерашняя слежка связана с рутинной проверкой всех и каждого. Умер Брежнев, к власти пришел Андропов, он перетряхивал кадры. Обстановка в посольстве обострилась, бдительность коллег возросла в десять раз. Поэтому пустили "хвост". Просто так. На всякий случай.

* * *
В ночь с 31 августа на 1 сентября 1983 года для наблюдения за испытаниями твердотопливной советской ракеты с ядерной боеголовкой СС-Икс-24 Соединенные Штаты подняли в воздух один из своих новых самолетов-перехватчиков, базировавшихся на Аляске и получивших название "Клубок кобры".

Однако испытания не состоялись. Советскую ракету так и не запустили. Во время полета путь "Клубка кобры" пересекся с рейсом пассажирского авиалайнера, летевшего из Анкориджа в Сеул. В эфире произошла странная путаница. Поднятые по тревоге советские истребители сбили южнокорейский "Боинг-747", который каким-то таинственным образом оказался именно в той точке воздушного пространства, где по всем стратегическим расчетам полагалось быть "Клубку кобры".

Наши истребители сбили пассажирский самолет. Американцы его подставили вместо своей драгоценной "Кобры". И теми, и другими двигали высокие патриотические чувства.

На борту "Боинга" находилось 240 пассажиров и 29 членов экипажа. Все погибли.

Глава 11

Арсеньеву стало казаться, что день этот никогда не кончится. После морга он надеялся попасть наконец домой, но не тут-то было. Объединенная группа во главе с майором ФСБ Птичкиным отправилась назад, в квартиру Кравцовой, для проведения повторного, более тщательного обыска. По дороге остановились возле уличной закусочной. Самый младший чин, лейтенант ФСБ, побежал покупать еду, вернулся с гигантскими курами-гриль и бутылками "спрайта". Арсеньев едва успел обглодать куриное крылышко, как в кармане у него заверещал мобильный.

— Привет, Юрич. Закусываешь? Приятного аппетита, — услышал он сиплый голос Геры Масюнина, — но, между прочим, когда не спишь, лучше голодать. С набитым брюхом тянет ко сну, а голод бодрит. Это я тебе как доктор говорю, хоть и покойницкий, но доктор. Слушай, я чего звоню-то. Я тут кое-что вспомнил про пульки. Точно такие пульки, вернее, то, что от них осталось, я месяц назад выковыривал из тела одного твоего хорошего знакомого, честного каторжанина по кличке Кулек. Если ты помнишь, это были эксклюзивные патроны. Таких в нашей стране еще никто не видел. Прими мои искренние соболезнования. Еще раз приятного аппетита. — В трубке послышался противный смешок, затем короткие гудки.

В машине повисло молчание. Все жевали и смотрели на Арсеньева. Он застыл с телефоном в одной руке, с куриным крылышком в другой.

"Честный каторжанин по кличке Кулек", он же Куликовский Иван Михайлович, 1963 года рождения, русский, дважды судимый мытищинский хулиган, полтора года назад был освобожден досрочно за хорошее поведение. Поселился в коммуналке в центре Москвы, в комнате своей одинокой тетки, регентши церковного хора, торговал иконками, крестиками и прочей церковной утварью у метро "Пушкинская", никого не трогал, каждое воскресенье ходил к причастию в храм Большого Вознесения у Никитских ворот. Месяц назад он был обнаружен с тремя смертельными пулевыми ранениями в подъезде своего дома.

На место преступления выезжала группа во главе с майором Арсеньевым. Убийцу удалось задержать очень быстро. Им оказался приятель Кулька, безработный наркоман по кличке Ворона. Он сразу во всем признался, рассказал, что задолжал Кульку двести долларов, отдать никак не мог.

Ворона знал, что у любимой тетки Кулька нашли какую-то опухоль в животе и нужны деньги на операцию. Если бы Кулек вел себя нормально, как все люди, требовал вернуть свои двести баксов, упрекал, угрожал, наезжал, тогда другое дело. Но он, Кулек, вел себя как-то совсем неадекватно. О долге не вспоминал, рассуждал о прощении и смирении, нудно уговаривал лечиться от наркомании и, главное, смотрел Вороне в глаза, так смотрел, что все внутри переворачивалось, кипело и булькало. Когда душевные мучения Вороны стали невыносимы, он подстерег Кулька в подъезде поздно вечером, попытался поговорить, выяснить отношения, но Кулек в очередной раз завел душеспасительную беседу, Ворона по-хорошему попросил его заткнуться, и Кулек заткнулся, но по-плохому, то есть так посмотрел в глаза, что нервы у Вороны не выдержали. Он выхватил из кармана пистолет, трижды пальнул приятелю в живот и убежал, всхлипывая от ужаса.

Характер ранений был таков, что у Куликовского имелись неплохие шансы выжить. Он был в сознании, когда приехала "скорая", он успел сообщить милиции имя, адрес и приметы своего убийцы. Умер в реанимации, через двадцать четыре часа. Ему сильно не повезло. Извлечь пули оказалось невозможно, хотя ранения не были сквозными. На месте преступления обнаружили три стреляные гильзы от патронов калибра 9х17 мм, иностранного производства. А пуль в теле не нашли. Рентген высветил множество мельчайших металлических дробинок. Удалить их было невозможно. Куликовский умер от перитонита.

Вскрытие производил Гера Масюнин. Он умудрился извлечь из ран несколько крошечных дробинок и заявил, что это новый вид патронов, которые совсем недавно стала выпускать американская фирма "Магсейф". Пуля массой 3,4 грамма содержит сотню залитых тефлоном дробинок. При попадании в цель корпус пули разрушается и наносит обширные повреждения.

Из всех разновидностей отечественного оружия такие патроны подходят только к трем новейшим экспортным моделям пистолета Макарова, "ИЖ-71", "ИЖ-75", "ИЖ-77" производства Ижевского завода. "ИЖ-71" — распространенная и дешевая модель, ею пользуются многие, в том числе сотрудники МВД. "ИЖ-75" — более новая, облегченная, стоит дороже. "ИЖ-77" — самая последняя разработка, редкая и дорогая. Баллистики подтвердили Герину гипотезу. На дне гильз имелась маркировка фирмы-производителя: "Магсейф", калибр и шифр химического вещества, которым заряжен патрон.

Между тем убийца переживал острейшую абстиненцию в КПЗ, на вопросы отвечал все невнятней. Самый главный вопрос о пистолете так и остался без ответа. При задержании и обыске ни оружия, ни боеприпасов к нему у Вороны не нашли. Когда его спросили, откуда у него пистолет, он ответил просто: нашел. Где? Не помню. Как выглядел пистолет? Какой он был марки, фирмы, зарядности, калибра и т. д.? Красивый, небольшой, черненький, матовый. Написано "ИЖ-77" и еще какие-то буковки и значки. Был ли заряжен? Был, раз выстрелил. Держал ли Ворона в руках оружие когда-нибудь раньше? Ну как сказать? Вроде, да. В армии не служил, есть белый билет. В школе, в десятом классе на НВП разбирал и собирал автомат Калашникова. А с пистолетами вообще не умеет обращаться. Как же в таком случае справился с предохранителем? Не знаю! Справился, раз убил. Куда дел оружие потом? Потерял! Где? Не помню!

Во время следственного эксперимента Ворона вполне добросовестно изобразил все, от начала до конца: разговор, выстрелы, как Кулек упал, как он, Ворона, побежал прочь с протяжным матерным криком. Нашлось трое свидетелей, которые подтвердили, что в правой руке он держал нечто, похожее на пистолет. Куда именно побежал? Не помню. Сначала просто носился по переулкам и дворам, по дороге пару раз вырвало, потом, неизвестно как, очутился в какой-то незнакомой квартире, там помылся в душе, вмазался ЛСД, отрубился, очнулся, еще раз вмазался, поспал, пошел домой, там уже была милиция.

Чуть позже удалось найти эту гостеприимную квартиру с душем и ЛСД. Она оказалась наркопритоном. Произвели тщательный обыск, допросили всех, кто мог говорить. Пистолета не нашли. Ворона не вынес мук совести и абстиненции, нарочно спровоцировал драку с самым безумным из соседей по камере и подставил собственное горло под маленькую, острую, как бритва, "фомку".

Майор Арсеньев почти забыл эту историю, но сохранился неприятный осадок из-за пистолета. Понятно, что по Москве гуляет бессчетное количество "стволов", купить оружие любой фирмы, любого калибра не проблема. Были бы деньги и желание. Но исчезнувший "ИЖ-77" может попасть в чьи-то шальные руки бесплатно. В магазине осталось пять патронов. И захочется выстрелить. Арсеньев не сомневался, что именно так произошло с Вороной. Не мог он купить оружие, он и не собирался его покупать. Значит, оно попало к нему случайно и неожиданно. А не попало бы, Кулек бы жил. Вот так. Кто следующий? Впрочем, теперь, кажется, ясно кто. Или нет?

— Ну и рожа у тебя, майор! Смотри, не подавись курицей! — донесся до него насмешливый голос Птичкина. — Кто звонил? Кто тебе так аппетит испортил?

Саня молча пожал плечами, показывая, что ничего особенного не произошло, догрыз крылышко, вытер лицо и руки влажной одеколонной салфеткой, которые всегда носил с собой, глотнул "спрайта", закурил.

У дома Кравцовой дежурила съемочная группа криминальных новостей и торчало несколько журналистов. Их всех свалили на лейтенанта. Он, как попка, повторял одно и то же: "Без комментариев… не могу сказать ничего конкретного… в интересах следствия…"

В квартире было полно народу. Приехали прокурор и следователь, в углу гостиной на диване застыли, как изваяния, понятые, надутая от важности и смущения молодая пара из соседней квартиры. Уже начали работать трассологи. Вместо районного следователя приехал городской "важняк", пожилая полная дама Лиховцева Зинаида Ивановна. Судя по крепкому бронзовому загару и пышной парикмахерской укладке, она уже успела побывать в отпуске, и настроение у нее было самое благодушное. Арсеньев знал ее еще по университету. Она читала на юрфаке спецкурс "Тактика следственных действий", всегда узнавала своих бывших студентов, помнила, кто как сдавал зачеты и даже как вел себя на лекциях.

— А, Шура! Дай-ка на тебя посмотрю. Ты у нас уже майор? Молодец. Выглядишь неважно. Не спал, что ли?

— Да, Зинаида Ивановна, не спал. — Арсеньев прикусил язык, он чуть не назвал ее Зюзя. Эту кличку придумали ей студенты, и она прилепилась намертво. Лиховцева слегка картавила, некоторые согласные произносила с присвистом. Впрочем, если бы он и оговорился, она бы не обиделась. Зюзя была умная и не злая. Арсеньев обрадовался, что работать предстоит именно с ней. Она тут же попросила его заняться самым нехлопотным делом — просмотром видеокассет. Птичкин заявил, что желает в этом участвовать.

Кассет в квартире оказалось сравнительно немного. Штук семьдесят с фильмами, в основном классика американская, французская, итальянская, набор мировых бестселлеров последних пяти лет, старое советское кино — "Бриллиантовая рука", "Неуловимые", "Белое солнце пустыни", "С легким паром!". Десяток коробок с записью телепередач с Рязанцевым в главных и второстепенных ролях и еще полдюжины с любительской съемкой. Они стояли отдельно. Камера запечатлела сцены счастливого отдыха Рязанцева и Кравцовой на европейских курортах. Горные лыжи, море, пляжи, рестораны.

— Ну вот, я надеялся, будет порнушка, — разочарованно вздохнул Птичкин, — оказывается, ничего интересного. Смотри-ка, немцы в бассейне все голые, мужики и бабы. Вот это я понимаю, демократия. Только наши прикрывают срам. Совки, они всегда совки, даже с деньгами в свободном мире. Кравцова, вон и лифчик не сняла. Все-таки дикий мы народ.

Арсеньев ничего не ответил. Он упорно боролся со сном, зевота сводила челюсти. Покойницкий доктор Гера Масюнин был прав. Не стоило набивать себе желудок курицей. Когда нельзя поспать, лучше не есть.

На кассетах, кроме курортного отдыха шикарной парочки, были засняты какие-то веселые застолья, вечеринки, шашлыки и барбекю в загородных ресторанах и на дачах. Мелькали незнакомые и знакомые лица: Вика Кравцова, Рязанцев, Бриттен, тележурналисты, актеры, политики, бизнесмены. Птичкин увлеченно тыкал пальцем, нажимал паузу, выкрикивал имена и радовался, как ребенок. Арсеньев подумал, что, если бы он чаще смотрел телевизор, узнал бы каждого второго.

Изредка в кадр попадала Лисова Светлана Анатольевна, то с подносом, то со стопкой грязных тарелок, красная, лохматая, в фартуке с петухами, она мелькала мимо объектива, и если замечала его, то сердито отворачивалась.

Арсеньев смотрел краем глаза, прислушивался к тому, что происходило вокруг. До него долетали короткие замечания трассологов и следователя, из которых он узнал, что денег в доме не обнаружено, только мелочь, закатившаяся за тумбу в прихожей. Трудно представить, что у Кравцовой не имелось никаких "заначек", ни долларов, ни рублей. Значит, убийца все-таки взял деньги, правда, неизвестно сколько, На туалетном столике в шкатулке остались драгоценности. Бриллианты, изумруды, сапфиры, золото. Стало быть, на них убийца не позарился. Из этого много всего интересного можно заключить об его личности, но у Арсеньева не осталось сил думать.

В бумагах и в компьютере покойной никакой существенной информации при первоначальном беглом просмотре не обнаружили. Дневников она не вела, личных писем не получала, а если и получала, то не хранила. Имелись ежедневники с лаконичным перечнем дел, звонков, встреч. Все это, безусловно, требовало более тщательной обработки, но, по мнению следователя, значительных открытий не сулило.

В компьютере содержались в основном тексты статей о Рязанцеве, его партии и его думской фракции, интервью с Рязанцевым, переданные по электронной почте и сохраненные на жестком диске.

Птичкин заскучал, отправился на кухню курить, Арсеньев, зевая, продолжал наблюдать очередную вечеринку. В гостиной появилась Зюзя с небольшой пачкой записных книжек и ежедневников и плюхнула все это Арсеньеву на колени.

— Вот тебе подарочек, Шура, чтобы жизнь не казалась медом. Ознакомься на досуге, может, чего нароешь.

— Хорошо, Зинаида Ивановна, — кивнул Арсеньев, не отрываясь от экрана.

Там была в самом разгаре вечеринка в загородном доме. Кравцова весело болтала с Бриттеном по-английски. Они сидели на диване у камина. Оба смеялись. Рука Бриттена как бы ненароком поглаживала голое колено Вики. Камера задержалась на этой руке, потом скользнула по комнате и уперлась в Рязанцева. Он сидел один, на ковре, прислонившись спиной к бревенчатой стене, и на лице его читалась такая тоска, что Арсеньев нажал паузу. Ему захотелось вглядеться внимательней.

Безусловно, Евгений Николаевич догадывался о романе Вики и Бриттена, ревновал и мучился. Но догадывался и невидимый оператор. Налюбовавшись тоской Рязанцева, он вернулся к Вике и Бриттену. Его рука теперь лежала на ее плече и опять как бы ненароком поглаживала, поигрывала пальцами. Головы их были совсем близко, щеки соприкасались. Они рассматривали какой-то журнал. Смех звучал хрипло, приглушенно. Камера вернулась к Рязанцеву, поймала его резкое движение. Он встал и вышел из комнаты с искаженным лицом. Оператор оставил его в покое, занявшись новым персонажем. Арсеньев почти не удивился, узнав в нем господина Лову да, представителя американского посольства, с которым познакомился всего несколько часов назад.

Ловуд довольно бестактно вклинился между Викой и Бриттеном, прошептал что-то Вике на ухо. Она улыбнулась, кивнула, соскользнула с дивана, расправила короткую юбку, вышла из кадра.

Арсеньев сначала нажал паузу, а потом уж понял зачем. Как только Вика исчезла, лица Томаса Бриттена и Стивена Ловуда изменились необычайно. Они стали серьезны и злы. Они смотрели друг на друга как два волка, как злейшие враги. Арсеньев пустил пленку дальше и поймал фрагмент их диалога, тихого и такого лаконичного, что Саня с его бедноватым английским понял каждое слово.

— Томас, мне все-таки кажется, мы могли бы договориться.

— Нет, Стив. Я очень сожалею.

— Тебе не нужны деньги?

— Нужны.

— Тогда в чем дело?

— Дело в том, что я их зарабатываю несколько иначе. Нет так, как ты.

— Томас, ты абсолютно уверен, что поступаешь правильно и не будешь жалеть об этом?

— Стив, ты мне угрожаешь?

Ответа Арсеньев не услышал. Глаза Бриттена уперлись прямо в объектив, камера поспешно ретировалась, заскользила по комнате, крупно, нервно подрагивая в руках оператора. Через минуту пленка кончилась. Саня вздрогнул, словно проснувшись после короткого тяжелого сна, огляделся, часто моргая. Из спальни до него донесся монотонный голос трассолога:

— Гильза от патрона калибра 9х17 иностранного производства…

Он вскочил, кинулся в спальню. Огромная кровать была сдвинута вбок, у окна стоял трассолог с маленькой, темно поблескивающей гильзой в руке.

— Нашли все-таки? — спросил Арсеньев.

— Ага. Одну нашли. Закатилась глубоко под кровать, застряла между ковром и плинтусом.

— Дай посмотреть!

— Да чего там смотреть? Обычная, пистолетная. Баллистики разберутся, — он протянул гильзу.

Арсеньев взял ее осторожно, двумя пальцами, поднес к свету, поискал глазами чемоданчик трассолога, выбрал из нескольких луп самую сильную, долго, напряженно вглядывался в донышко и наконец сумел разобрать латинские буквы на крошечном клейме: "Максейф".

Глава 12

У Маши в голове вместо последних инструкций провожавшего ее Билла Макмерфи упорно звучали строчки из песни Шевчука "Родина, еду я на родину…". В дробном нервном ритме этих строк она шла по рифленой пластиковой трубе от самолета к зданию аэропорта, маршировала в сонной толпе, впившись ногтями в мягкую кожу своей сумочки, сжав зубы и глядя только под ноги, никуда больше.

Труба кончилась. В стеклянной стене, перед широкой лестницей, она поймала свое отражение. Стриженая светлая голова на тонкой шее. Слегка оттопыренные уши. Огромные, испуганные глаза: Рядом, прямо за спиной, маячила мощная фигура соседа, толстого сонного хулигана.

"Ой, мамочки, что ж у меня так сердце колотится? Ничего личного. Никаких сантиментов. Это чужая страна. "Пусть твердят, уродина, а она мне нравится, хоть и не красавица…"

Между прочим, папа, бывший полковник КГБ Григорьев Андрей Евгеньевич, вероломный перебежчик, предатель родины, честно предупредил, что всякие могут возникнуть чувства, и даже если плакать захочется — ничего страшного. Вполне нормальная реакция. Можно сделать вид, будто соринка в глаз попала.

Толпа повалила вниз по лестнице, стремясь быстрей занять очереди к будкам пограничного контроля. Кто-то больно пихнул Машу в плечо и чуть не выбил сумку. Лапа с портретом Франклина промелькнула у самого лица, и высокий сиплый, уже совершенно трезвый голос произнес в ухо:

— Не спи, не спи…

Она не спала, она жутко нервничала, но не потому, что боялась засыпаться. Это в принципе невозможно было сейчас. Потом, через неделю, через месяц — да. Но не здесь и не сейчас. Макмерфи предупредил, что риск будет возрастать с каждым днем, с каждым следующим шагом. Об этом говорил и отец. Однако Макмерфи не брал в расчет, что она родилась здесь. Он искренне верил, что не существует в мире места прекрасней, чем благословенная Америка, и невозможно, оставаясь в здравом рассудке, сохранить какие-то чувства к России, которая тебе ничего не дала, кроме боли и унижения.

До первого шага по рифленой трубе от самолета к аэропорту Маша была полностью солидарна с Макмерфи, а все предупреждения отца о скрытой ностальгии, о генетической памяти считала милым сентиментальным бредом. Она любила Америку и была совершенно равнодушна к России. Она не сомневалась в своем спокойном здоровом прагматизме. Неровный стук сердца, сухость во рту, дрожь в коленках следовало объяснить волнением перед началом сложной, опасной операции, первой серьезной операции в ее жизни. Это вполне естественно. Все остальное — сентиментальный бред.

Очередь к пограничной будке двигалась быстро. Граждан России было значительно больше, чем иностранцев. Даже католическая монахиня оказалась россиянкой. Маша поискала глазами хулигана с наколкой и обнаружила его в углу у сортира с сигаретой в зубах. Она так и не поняла, какую из очередей он занял, и не решила, было ли его грубое "Не спи!" дружеским предостережением, либо он просто так ее пихнул, чтобы пошевеливалась и не мешала движению толпы.

— Мисс Григ, вы к нам впервые? — приветливо спросил по-английски молодой конопатый пограничник, листая ее паспорт и разглядывая ее лицо в сложной системе зеркал.

На фотографии у нее были длинные волосы, короткая стрижка сильно изменила ее облик, поэтому он смотрел чуть дольше.

— Да, — широко улыбнулась Маша.

— Добро пожаловать в Россию, мисс Григ, — он шлепнул печать, вернул паспорт.

В толпе встречающих она почти сразу заметила Ловуда, хотя изменился он довольно сильно. Отрастил пузо, постарел, как-то погрубел и раздался вширь. Лицо стало тяжелым, нос вырос, глаза ввалились и потускнели. Семь лет назад никакого пуза у него не было, вместо очков он упорно носил линзы, хотя от них слезились глаза. Маша помнила, как он этими своими слезящимися глазами жалобно косился на хорошеньких студенток.

— Мисс Григ? — равнодушно уточнил он в ответ на ее приветствие. — Вы выглядите старше, чем я думал.

— Спасибо, — улыбнулась Маша, — вы тоже.

— Ладно, это просто от усталости. Отоспитесь, посвежеете. Честно говоря, я тоже дико устал. Москва изматывает. Безумный ритм жизни, выхлопные газы, да еще жара. Слушайте, это что, весь ваш багаж? — он кивнул на клетчатый чемодан на колесиках, который Маша тщетно пыталась протащить между двумя чужими багажными телегами, наполненными до отказа.

— Да. Вот еще ноутбук и маленькая сумка. Она надеялась, что Ловуд возьмет у нее хотя бы сумку с компьютером, которая висела на плече. Но он не собирался ей помогать. Вместо него какой-то длинный парень в мокрой боксерской майке легко раскидал телеги, ухватился за ручку Машиного чемодана и спросил:

— Такси не желаете?

— Нет, спасибо.

Чем ближе они подбирались к выходу, тем гуще становилась толпа таксистов, настойчиво предлагавших свои услуги.

— Весьма криминальный бизнес, — объяснил Ловуд, — цены чудовищные. Вообще, учтите, здесь все значительно дороже, чем в Нью-Йорке. Качество товаров и услуг совершенно не соответствует ценам. Подгнившие, экологически грязные фрукты, отвратительный хлеб, который плесневеет на второй день, на рынках торгуют колбасой, которую производят в подпольных цехах из тухлого мяса, в антисанитарных условиях. Все поддельное, фальшивое, от парфюмерии до автомобилей. Кстати, прежде чем сесть за руль, советую сначала поездить на такси пару дней и привыкнуть к здешним специфическим правилам дорожного движения. Вы бывали в Египте?

— Да, — кивнула Маша, — а при чем здесь Египет?

Она почти не слушала его сердитого ворчания. Она жадно разглядывала толпу, ловила обрывки разговоров и все не могла успокоиться. Отец предупредил ее, что это совсем другая страна, что для России сейчас десять лет как целый век, но все казалось таким страшно знакомым, что кружилась голова.

— Здесь, как в Египте, хамство на дорогах. Это еще мягко сказано — хамство. Дорожная милиция откровенно вымогает взятки, светофоры вечно ломаются, со спецсигналом носятся не только те, кому положено, но и бандиты, и родственники бандитов, никто никого не пропускает, вас подсекут, даже если это опасно для жизни. А зимой вообще кошмар, гололед, сугробы, вечная грязь. Все, мы пришли.

Ловуд пискнул пультом,отключая сигнализацию, открыл багажник серебристого с перламутровым отливом "Форда" и предоставил Маше самой запихнуть туда свой чемодан и сумку с компьютером. В салоне было так чисто, что Маше захотелось вытереть ноги, прежде чем ступить на пушистый голубой коврик под сиденьем. Перед ветровым стеклом болталась ароматическая пластинка в форме елочки.

— Стивен, вам что, здесь совсем не нравится? — спросила Маша, когда он включил мотор.

— Нравится. Просто я недавно провел пару часов в морге Боткинской больницы и до сих пор не могу прийти в себя.

— Вы хорошо знали Томаса Бриттена?

— Мы вместе учились в колледже. И, как назло, именно я оказался дежурным в посольстве. Мне пришлось поехать на опознание. Приятного мало, сами понимаете. Да, вот вам мобильный телефон. У вас МТС, в записную книжку я внес несколько номеров. Свой служебный и мобильный, один из мобильных Рязанцева, еще кое-какие посольские. Врач, дежурный, гараж, служба безопасности. Ваша машина вас уже ждет, в посольском гараже. Я взял для вас маленькую "Мицубиси", отличный автомобиль, типично женский, цвет какао с молоком. Вот ключи и документы. Машину можете забрать в любой момент. Учтите, ни гаража, ни охраняемой стоянки у вас нет, поэтому не забывайте включать сигнализацию, снимать музыку и дворники.

— Спасибо.

— Да, поскольку я приготовил все для вас еще до несчастья, там в записной книжке остались телефоны Томаса и Виктории. Можете их стереть.

— Есть какие-нибудь предварительные версии?

— Не знаю, со мной никто ими не делился. Там работает ФСБ.

— А милиция?

— Был один майор, но скорее всего он просто камуфляжный персонаж, так, знаете, для приличия.

Ловуд замолчал, и надолго. Маша не пыталась продолжить разговор. Она смотрела в окно. Смеркалось. Она старалась не замечать того особого оттенка ранних русских сумерек, который до сих пор плавал где-то у нее в крови.

Четырнадцать лет назад были такие же сумерки и начало мая. Вдоль Ленинградского шоссе мелькали клочья леса. Над верхушками сосен у близкого горизонта стелилось длинное лохматое облако, подсвеченное снизу невидимым закатным солнцем. И сейчас точно такое облако, темно-синее, со светло-розовым брюхом, плавно повторяло очерк темной кромки леса. Тогда она знала совершенно точно, что больше не увидит ничего этого, и не чувствовала даже легкой грусти. У нее ныли все внутренности, у нее чесалась под гипсом рука. За две недели до отлета она попыталась сделать несколько шагов, от палаты до сортира, без костылей, грохнулась, подмяв под себя несчастную правую руку, и опять ее вправляли, гипсовали.

Четырнадцать лет назад лирический пейзаж за окном застилала грязно-кровавая пелена, которая исчезла с глаз много позже, после курса интенсивной психотерапии в частной клинике в Нью-Йорке. Четырнадцать лет назад ее сопровождала молчаливая сиделка из "Красного креста", которая на руках переносила ее из машины в инвалидное кресло, и бойкая пожилая чиновница из Минздрава. Нет, никаких рощиц, светлобрюхих облаков Маша тогда вовсе не видела. По дороге в аэропорт она тупо повторяла про себя, что никогда, никогда в жизни не вернется в эту страну.

* * *
"Вот будет у меня миллион долларов, и меня сразу все полюбят, я стану талантливым, красивым, вообще, каким захочу, таким и стану. Не потребуется никаких оправданий. С миллионом я буду вполне самодостаточен, и для себя, и для других", — думал Андрей Евгеньевич Григорьев, разворачивая свой серенький старый "Форд" у бензоколонки, по дороге к аэропорту.

Жена Клара после недельной отлучки возвращалась из Москвы в Вашингтон. Григорьев ехал ее встречать. Был вечер 21 октября 1983 года. Лил дождь, такой сильный, что асфальт под колесами кипел, словно раскаленное масло на сковородке. В салоне было уютно, тепло, из динамика звучал старый диксиленд. Американский журналист Билл Макмерфи умудрился достать для своего друга советского дипломата Андрея Григорьева очередную кассету с редкой записью "Сладкой Эммы Баррет". Все было здорово, красиво и сладко, как в голливудском кино пятидесятых. Или как в советском кино того же периода. Какая разница?

Стилизованное под пятидесятые здание бензоколонки с мигающей ретро-рекламой шоколада "Хершис" целиком, во всех разноцветных подробностях, отражалось в черном кипящем зеркале асфальтовой площадки. Капли дождя приплясывали и светились зеленым, красным, золотым огнем. С неба над Вашингтоном сыпался танцующий в ритме диксиленда дождь из фруктовых леденцов. На крытой стоянке у кафетерия Григорьев увидел всего одну машину, белый новенький фургон, дом на колесах. В таких путешествуют по стране небогатые американские семьи.

Советский дипломат Андрей Григорьев припарковал свой "Форд" у колонки с дизелем, протянул десять долларов черной девочке в синем форменном комбинезоне, рассеянно взглянул на часы и зашел в кафетерий. До прилета Клары оставалось еще полтора часа. Куча времени, чтобы выпить кофе, съесть кусок пиццы или жареную сосиску с салатом, выкурить пару сигарет. Перед ним мягко открылись раздвижные стеклянные двери. Он занял свободный столик в углу и сел таким образом, чтобы через зеркало за стойкой видеть всю стоянку.

За соседним столиком сидела семья, вероятно, хозяева фургона. Мама, папа, двое детишек, девочка лет десяти и мальчик не старше четырех. Все в потертых джинсах, кроссовках и хлопчатобумажных свитерах. Заказывая себе порцию пиццы с тунцом и большой овощной салат, Григорьев нечаянно взглянул на девочку и тихо охнул про себя.

Прямые белокурые волосы, небрежно стянутые в хвост на затылке, голубые ясные глаза, высокий выпуклый лоб под прозрачной челкой. Она задумчиво смотрела в окно, на дождь, и жевала гамбургер. Она была страшно похожа на его десятилетнюю дочь Машу.

Вспыхнули фары. На площадку въехала черная "Хонда" и примостилась рядом с серым "Фордом", у соседней колонки. Григорьев заставил себя отвернуться от девочки и взглянул в зеркало над стойкой.

Из "Хонды" появились сначала ноги в твердых новеньких джинсах, в красных сапожках на скошенных каблуках, с острыми носами, потом голова в рыжей шляпе с изогнутыми полями и витыми тесемками под подбородком, наконец мощный корпус в клетчатой ковбойке и кожаном черном жилете.

Билл Макмерфи решил устроить маленький маскарад, вырядился как настоящий провинциальный янки, бравый ковбой, желающий поразить столичную публику своим воинственным патриотизмом. Фальшивый журналист, сотрудник русского сектора ЦРУ, выглядел как ходячий плакат: "Да здравствует великая и свободная Америка!" Левый нагрудный карман жилетки украшал маленький звездно-полосатый флажок.

Обычно Макмерфи одевался совсем иначе, предпочитал дорогие неброские, чуть поношенные вещи: фланелевые брюки, гладкие джемперы из натуральной шерсти с замшевыми заплатами на локтях, английскую спортивную обувь, мягкую, легкую, на натуральном каучуке. В сапожках на каблуках ему было явно неудобно ходить, он даже прихрамывал слегка, пока шел к двери кафетерия.

— О, Эндрю, привет, рад тебя видеть, — произнес он, усаживаясь напротив и небрежно швыряя шляпу на соседний стул, — с тобой все в порядке? У тебя такое лицо, как будто в твою пиццу вместо тунца и сыра положили собачье дерьмо.

— Я в порядке, Билл. Просто у тебя потрясающие ботинки, я всю жизнь о таких мечтал, и меня мучает зависть.

— А, ты оценил мой камуфляж? — Макмерфи тихо рассмеялся и подмигнул:

— У Джозефа в школе ставят большое шоу, разные сцены из истории Америки. Родители тоже участвуют. Видишь, мне пришлось играть ковбоя с Дикого Запада времен Великой депрессии. Сегодня была первая репетиция в костюмах. Я не успел переодеться.

— Тебе идет, — кисло улыбнулся Григорьев. — Сколько твоему Джозефу? Двенадцать?

— Одиннадцать. Как твоей Маше. Григорьев уставился в окно, старательно прожевал кусок пиццы и запил большим глотком колы. В стекле смутно отражалось лицо беловолосой американской девочки. Она сковырнула орех с башенки сливочного мороженого и отправила в рот.

Официантка поставила перед Макмерфи тарелку с куриными крылышками. Он дождался, пока она отойдет, и, понизив голос, произнес:

— Я знаю, Эндрю, ты очень скучаешь по дочери, ты не видел ее больше трех лет, и боишься, что с каждым днем она все дальше, и если вам доведется однажды встретиться, вы окажетесь совершенно чужими людьми. Я прав?

— Допустим, — кивнул Григорьев, — и что из этого следует?

— Пока ничего. — Билл повертел поджаренное крылышко, задумчиво оглядел его со всех сторон и принялся быстро, жадно обгрызать. — Всю неделю пытался худеть, сидел на молочноовощной диете, сбросил всего лишь фунт. Напрасно мучился. Теперь постоянно хочу курицы, жареного бекона и жирных свиных отбивных, не могу остановиться, — объяснил он с набитым ртом, — слишком много красного перца, но в принципе неплохо приготовлено. Я тебя слушаю, Эндрю. Можешь говорить, здесь чисто.

— Из Восточной Германии в Бейрут возвращается небольшая объединенная группа мусульманских боевиков, — вяло сообщил Григорьев, продолжая глядеть на отражение девочки в стекле.

— Ну и что? Они без конца мотаются туда-сюда.

— Мотаются, — кивнул Григорьев, — правда, пока только туда. Но все еще впереди.

— Ох, Эндрю, не дают тебе покоя лавры Кассандры, — Макмерфи тяжело вздохнул и закатил глаза, — давай-ка по делу, времени мало.

— Никакими лаврами бедную троянскую царевну никто не венчал, ее считали сумасшедшей, — криво усмехнулся Григорьев, — она плохо кончила. Сначала досталась Агамемнону в качестве трофея, потом погибла, совсем молоденькая, очень красивая. Ладно, Билл, попробую, как ты говоришь, по делу. Отряд небольшой, около пятидесяти человек. В основном мальчишки, от восемнадцати до двадцати трех. Фанатики. Самоубийцы. Проходили курс обучения сначала на русском Кавказе, в районе Сочи, потом в лагерях Штази. Спроси самого себя, Билл, почему они возвращаются в Бейрут именно сейчас?

— Погоди, погоди, а что там сейчас? — Макмерфи отложил куриное крылышко и нервно защелкал жирными пальцами. — Я не могу, голова лопается, напомни.

— Там сейчас война, Билли.

— Не издевайся. Это я знаю. Давай конкретней.

— Несколько дней назад там высадился десант миротворческих сил. Под Бейрутом разбит лагерь. В основном американцы, есть еще французы. Около трехсот американских солдат и офицеров, Билли. Это с одной стороны. А с другой — полсотни арабских мальчишек. Но не просто мальчишек, а фанатиков, отлично обученных, вооруженных до зубов и готовых умереть во имя Аллаха.

Макмерфи отодвинул тарелку, вытер руки салфеткой, выдернул зубочистку из картонного стаканчика и принялся энергично ковырять в зубах.

— Если не веришь мне, можешь получить более точную информацию от своих осведомителей в ГРУ и Штази. Время уходит, а там триста американцев. Здесь их ждут жены, дети, родители. По большому счету, это не мое дело. Смотри, Билли, не проткни себе десну.

— Ты хочешь сказать, что на лагерь миротворческих сил в Бейруте готовится нападение? — донесся до него взволнованный голос Макмерфи.

— Я только излагаю факты, выводы делать вам, — равнодушно пожал плечами Григорьев.

Семья за соседним столиком собралась уходить. Григорьев проводил взглядом белокурую девочку, посмотрел на часы, кивнул официантке, расплатился. Прощаясь, он не стал напоминать Макмерфи недавнюю историю с корейским самолетом.

Дождь кончился. Андрей Евгеньевич сел в машину, включил музыку, выехал со стоянки. До аэропорта оставалось не больше двадцати минут пути. Было приятно мчаться в умной послушной машине на хорошей скорости по идеальной автотрассе, дышать в такт спокойному струящемуся блюзу, чувствовать себя здоровым, сытым, нестарым, чисто вымытым, гладко выбритым, добротно и красиво одетым. Ничего советского. Гениальные, чуть поношенные джинсы фирмы "Левайс", толстый мягкий блузон цвета индиго, под ним белоснежная футболка. Свежий грейпфрутовый аромат мужской туалетной воды "Армани", ментоловый вкус жвачки во рту. Восхитительная игра огней на стоянке у аэропорта. Сверкающий, как зеркало, пол под ногами, изобилие ларьков, закусочных "фаст-фуд", магазинчиков, запахи, звуки, улыбки незнакомых людей, с которыми случайно встречаешься глазами в доброжелательной спокойной толпе. Несколько волшебных музыкальных аккордов, всего лишь позывные перед очередной информацией о прилетах и отлетах. Чистейший, отделанный небесной бело-голубой плиткой общественный сортир, в котором пахнет, как в парфюмерной лавке. Кокетливая надпись "Фенк ю вери мач!" на каждом отрывном квадратике туалетной бумаги. Собственное лицо в зеркале, вполне уместное, вполне американское лицо. Ну-ка, кто-нибудь на счет раз угадает в тебе затравленного нечистоплотного зверька под названием "совок"? Ни за что. Ты здесь свой. Ничего советского.

Однако надо быть очень советским человеком, чтобы принимать все это так близко к сердцу и получать от всего этого такой серьезный, такой острый кайф.

"Вот будет у меня миллион долларов, и я выкуплю Машку. Я надаю таких взяток, кому следует, что ни одна сволочь не посмеет помешать!" — на этой веселой фантастической волне он подлетел к своей жене Кларе, чмокнул мягкую круглую щеку, взъерошил остриженные волосы, подхватил чемодан, быстро весело затараторил по-английски, назвал жену "ханни" — медовая, как здесь принято называть жен.

— Отлично выглядишь, ханни, похудела, стрижка тебе идет. Ты что, осветлила волосы? Решила стать блондинкой?

— Надо же, не ожидала, что ты заметишь, — ответила она по-русски своим громким низким голосом. — Тебе правда нравится?

Когда сели в машину, он как бы между прочим передал ей привет от Билла и рассказал о случайной встрече в кафетерии на бензоколонке как о забавном эпизоде, не стоящем особенного внимания.

— Представь себе Макмерфи в ковбойском костюме, в красных остроносых сапожках. Я вылупился на него, как идиот, не сразу узнал. Оказывается, у его сына в школе готовят шоу на историко-патриотическую тему, с участием родителей, и это был театральный костюм — Он что, тоже ехал в аэропорт? — резонно спросила Клара.

— А? Нет. Вроде бы нет. Я, честно говоря, не поинтересовался, куда он ехал.

В зеркале поблескивали ее небольшие умные глаза. Что-то неуловимое, неприятное мелькнуло во взгляде, но тут же исчезло. Возможно, это просто была игра света и тени. Она накрасила ресницы. Раньше она никогда не делала этого.

Дома, пока она разбирала чемодан, он отправился в душ. Сквозь шум воды он не расслышал, как открылась дверь, и вздрогнул, увидев Клару на маленьком плетеном стульчике возле раковины. Она сидела, уже в халате, и ваткой снимала макияж.

— У меня для тебя сюрприз, — произнесла она, не разжимая губ, — выйди и посмотри, там, на холодильнике.

Обмотавшись полотенцем, он прошлепал босиком в кухню. На холодильнике лежала странная игрушка, легкая пластмассовая ракета размером с небольшую морковку. Половинка красная, половинка белая. Григорьев удивленно повертел ее в руках и заметил глазок с увеличительным стеклом. Что-то вроде волшебного фонаря. Повернувшись к свету, он посмотрел внутрь. Внутри была Маша. Цветной снимок на слайде. Маша в белой блузке и красном галстуке. Очень высокое качество пленки. Видны даже золотистые пуговицы на погончиках парадной пионерской блузки и крошечная розовая лихорадка в уголке рта.

— Это она полгода назад, — крикнула Клара из ванной, — в день рожденья Ленина, 22 апреля, их принимали в пионеры! Там еще письмо. Ты нашел?

— Да! — крикнул в ответ Григорьев и взял в руки незапечатанный конверт. Внутри оказался тетрадный листок в линейку, исписанный аккуратным детским почерком.


"Здравствуй, папа!

У меня все хорошо. На зимних каникулах была в лагере, заняла второе место по прыжкам в высоту среди девочек. Каталась на лыжах и на коньках. Как ты поживаешь? Как твое здоровье? Мы, очень давно не виделись, и я не знаю, что еще написать. Учусь хорошо, без троек. За прошлое лето выросла на четыре сантиметра. Пытаюсь читать "Тома Сойера". Мы проходим его по внеклассному чтению, но в хрестоматии адаптированный вариант. Я читаю просто книжку, в натуральном виде, то есть в подлиннике. Ну, что еще? Клара Никитична говорит, чтобы я написала тебе подробнее о своей жизни, с кем дружу, чем занимаюсь на досуге. Но про друзей в письме не расскажешь, слишком все сложно. А на досуге я сплю, потому что у меня каждый день шесть уроков плюс спортивная гимнастика три раза в неделю в Доме пионеров плюс еще кружок "Юный математик" по понедельникам и средам. В субботу у меня гитара. Мама считает, что я обязательно должна играть на гитаре. Когда приедешь в Москву, пожалуйста, позвони бабушке Зине, скажи, что приехал и где мы можем встретиться.

До свиданья. Твоя дочь Маша".


Григорьев трижды перечитал письмо и не заметил, что Клара успела выйти из ванной.

— Хорошая девочка, — произнесла она с мягкой улыбкой, — знаешь, такая спокойная, рассудительная, пожалуй, немного взрослая для своих десяти лет. Я, конечно, не звонила им домой, просто подошла к школе к концу шестого урока, встретила ее, попросила написать письмо и передать какую-нибудь фотографию.

Григорьев сложил листок, машинально похлопал себя по бокам в поисках карманов. Но на нем было только банное полотенце, узел ослаб, оно соскользнуло на пол. Он стоял под внимательным взглядом Клары, голый и беспомощный, как призывник перед медкомиссией.

— Есть еще одна новость, — сказала она, продолжая улыбаться, — в Управлении ходят упорные слухи, что в Лондоне освобождается место заместителя резидента, твоя кандидатура одна из главных. — Она подошла совсем близко, провела теплой ладонью по его животу и пристально посмотрела в глаза.

"Заместитель резидента в Лондоне работал на англичан", — отрешенно подумал Григорьев.

Клара скинула халат, заскользила губами по его шее и, добравшись до уха, прошептала:

— Скоро полетишь в Москву и увидишь дочь. Ну, может, наконец, поцелуешь меня и скажешь спасибо?

На ее полном запястье тихо пискнули часы. Настала полночь. Пошел отсчет первых минут следующих суток, 22 октября 1983 года.

* * *
23 октября 1983 года в результате нападения самоубийц-террористов на лагерь миротворческих сил в Бейруте (Ливан) погибло 242 американских и 62 французских военнослужащих.

Глава 13

Теперь оставалось главное — доехать до дома и не заснуть за рулем. Саня Арсеньев потерял счет времени, он не спал третьи сутки. От Управления до дома было не больше двадцати минут езды, мысленно он уже отмокал в горячей ванной, но на перекрестке у выезда на Садовое кольцо застрял в пробке.

— Вот тут мне и конец, — пробормотал он, включая радио на полную громкость и закуривая, наверное, пятидесятую сигарету за эти проклятые трое суток.

Из приемника лился гнусавый голос модного эстрадного певца, которого Арсеньев терпеть не мог, и как звать, не знал, однако в данной ситуации такая музыка оказалась самой подходящей. Под нее точно не уснешь. Для большей бодрости Саня принялся во всю глотку подпевать. Голос у него было хриплый и еще более противный, чем у певца. Слов он не знал, мелодию перевирал нещадно, однако увлекся, забыл про сон и даже перестал нервничать из-за пробки, которая позволяла двигаться со скоростью три метра в пятнадцать минут.


Чучело, чучело, ты меня измучило,
Как я хочу тебя, дай мне только ночь,
Чертова кукла, чертова дочь!
Чу-учело, чучело, ка-ак я хочу тебя! А-а! —

Орал Арсеньев, проползая очередные сорок сантиметров пути.

Припев повторялся непрерывно, и Саня успел заучить его наизусть. Песня кончилась, начались новости вперемежку с рекламой. Саня все пел. Дурацкий текст привязался надолго. Он будет звучать в голове и болтаться на языке, пока не сменится какой-нибудь другой глупостью, например стишком из рекламного ролика. Господи, сколько всякого мусора копошится у среднего человека в мозгах! Нашелся бы гений, который изобрел бы что-то вроде мозгового пылесоса для очистки от медиашлаков…

Окно у водительского места было открыто. Почти вплотную к "Опелю" встала шикарная новенькая "Тойота", синий "металлик", грохот тяжелого рока внутри. Затемненное стекло опущено до середины. Сквозь широкую щель видно, как подпрыгивает и дергается в ритме рока половина головы водителя, белобрысого парнишки, не старше двадцати пяти. Низкий лоб, белые брови, глубоко посаженные глаза, длинный хрящеватый нос. Голова то показывалась почти целиком, то уходила вниз, оставляя только щетинистую плоскую макушку. Ряд Арсеньева продвинулся еще на метр. Соседний остался стоять. Арсеньев, сам не зная почему, не захотел терять "Тойоту" из вида, ехать не стал, пропустил вперед девушку в красной "Шкоде", которая давно рвалась влезть перед ним.

Профиль в "Тойоте" вдруг стал казаться все более знакомым. Чтобы не мучиться напрасно, Арсеньев легонько стукнул в затемненное стекло. Белобрысая голова повернулась, запавшие глаза уставились на Саню.

— Спички нет? — спросил он первое, что пришло в голову.

— Зачем? Ты же и так куришь! — перекрикивая рок, удивленно заметил парень.

— В зубе поковырять, — объяснил Арсеньев, все еще не понимая, что на него нашло.

Голова исчезла, и через минуту из окна вылезла рука с пучком зубочисток.

— Спасибо, друг! — Арсеньев взял зубочистки и изловчился пожать эту руку, она оказалась вялой, влажной и быстренько ускользнула, втянулась назад. Затемненное стекло поехало вверх. Ряд "Тойоты" тронулся. Девушка в красной "Шкоде", потратившая столько усилий, чтобы втиснуться в неподвижный ряд перед Арсеньевым, не выдержала разочарования и нервно засигналила. Арсеньев попытался выгнать из головы песенку про чучело, приглушил звук приемника, автоматически отпечатал в памяти номер ускользающей "Тойоты".

Если бы не разговор с Масюниным и не клеймо американской оружейной фирмы "Максейф", белобрысый промелькнул бы мимо и исчез навеки. Впрочем, он и так исчез. Скатертью дорога. Можно было спокойно выкинуть из головы номер красивой новенькой "Тойоты".

В тот момент, когда лицо водителя появилось в окне целиком, Арсеньев понял причину своего смутного беспокойства. Лицо парнишки было очень типичным, запоминающимся. Но конкретно его, этого человека, Арсеньев видел впервые в жизни. Просто он был похож на кого-то, кто проходил по делу Вороны. Оставалось только вспомнить, на кого именно.

Саня принялся перебирать в памяти, как карточную колоду, портреты свидетелей. Кто-то из наркопритона? Нет. Искомое лицо ассоциировалось с трезвостью, со здоровьем и отвращением к наркотикам. Кто-нибудь из случайных свидетелей во дворе? Уже теплее, но тоже нет, ибо там был один старик и две женщины. Коллеги убитого, уличные ларешники? Нет, потому что ни у кого из них не было и не могло быть такой шикарной машины. Между тем новенькая "Тойота" почему-то являлась неотъемлемой частью образа.

Позади отчаянно засигналили. Саня дернулся, нажал на газ. Пока он размышлял, между ним и девушкой в красной "Шкоде" образовалась прогалина метров в пятнадцать. Пробка не терпит пустот. Именно об этом, кроме всего прочего, он беседовал во время одного из допросов с профессиональным водителем, слесарем автосервиса, перегонщиком автомобилей из-за границы, Воронковым Павлом Михайловичем, родным братом Вороны. Вот кого так напоминал парнишка в "Тойоте"!

Павлик Воронков, 1978 года рождения, младший сынок, последняя надежда несчастных родителей, вполне законопослушный юноша, не пьет, наркотиков сторонится, работает в автосервисе. Месяц назад при обысках и допросах вел себя вроде бы вполне адекватно, очень переживал из-за брата, дрожал, плакал, о пистолете, разумеется, ничего не знал и никогда его не видел. Но Арсеньева не покидало чувство, что Павлик врет. Как только речь заходила о пистолете, на острых скулах вспыхивали алые пятна, худые пальцы принимались нервно, быстро теребить что-нибудь — язычок молнии на куртке, зажигалку.

Арееньев благополучно доехал до дома и прежде, чем влезть в горячую ванную, включил свой компьютер, отыскал там все, что имелось о Воронкове П.М.

"Мы с тобой, Павлик, непременно встретимся и поговорим. Вдруг ты все-таки вспомнишь что-нибудь интересное о пистолете "ИЖ-77"? Ты работаешь в автосервисе, а сейчас еще и перегоняешь машины. Через твои влажные ручки проходят десятки иномарок, принадлежащих разным бизнесменам, полубандитам, бандитам на три четверти, а также в квадрате и кубе. Именно в автосервисах иногда сидят люди, которые берут на себя посреднические услуги при выполнении "мокрых" заказов. Твой братец иногда притаскивался к тебе на работу. Крутился там, клянчил денег. Всякое могло случиться. Жизнь вообще полна случайностей, грубых и нежных, глупых и умных. Доверять им не стоит, а воспользоваться — не грех. Чучело, чучело, ты меня измучило… А-а-а!"

Грохот воды был похож на тяжелый рок, маленькая ванная комната, отделанная апельсиновой плиткой, крутилась и подпрыгивала, желтый плоский плафон дергался, как голова неизвестного парнишки, похожего на Павлика Воронкова, в ритме бешеной музыки. Два пышных белых махровых халата на вешалке, прибитой к внутренней стороне двери, приплясывали, сцепившись рукавами, как влюбленная парочка на дискотеке. Дверь дрожала и пела "Чучело, чучело…" сердитым женским голосом.

— Чучело, ты вылезать собираешься?! — Бывшая жена Марина барабанила в дверь и обзывала Арсеньева всякими неприятными словами. После развода им приходилось жить под одной крышей, все никак не могли разменять квартиру.

— Мне нужна ванная! Ты уже полтора часа мокнешь!

— Да, прости, сейчас выхожу! — крикнул Арсеньев, вытащил затычку и окончательно проснулся.

* * *
Угораздило же Стивена Ловуда снять квартиру в Пыхово-Церковном переулке, в двух шагах от Оружейного, где Маша жила все свое детство! Сейчас только не хватало узнавать знакомые с детства улицы, все эти Брестские и Миусские. Она старалась не глядеть в окно, занялась своим новым мобильным телефоном, просматривала функции, долго выбирала мелодию. Выбрала нежные звуки, похожие на кошачье мяуканье.

Ловуд молчал. Вдоль окон плыли московские окраины. Совсем стемнело, можно было расслабиться и спокойно прокрутить в голове последний разговор с Макмерфи.

Всего за час до отлета они сидели в маленьком тихом баре в аэропорту Кеннеди и болтали о всякой ерунде: о погоде в Москве, о Машиной новой стрижке.

— Я бы хотел, чтобы ты поближе познакомилась со Стивеном Ловудом, — вдруг заявил Макмерфи.

— В каком смысле? — брезгливо скривилась Маша.

— Не дергайся. Не в том, в котором ты подумала. Хотя, если понадобится пару раз сделать томные глазки и подхихикнуть его двусмысленным шуткам, ничего с тобой не случится. Ты должна ответить на несколько вполне конкретных вопросов относительно Стивена Лову да, причем ответить мне лично, никому больше. Поняла?

— Почти.

— Никто, даже твой отец, не должен знать об этом.

— Он знает, что Ловуд будет меня встречать.

— К сожалению, да. Но это не страшно. Главное, в будущем не заострять его внимания на этом человеке.

— Я что, вообще не должна упоминать Ловуда в разговорах с отцом? Мы будем постоянно перезваниваться, общаться через электронную почту. Вы же знаете, как тонко он чувствует не только вранье, но даже умолчание!

— Ты можешь назвать Ловуда в перечне имен, среди других. Просто не надо выделять его, понимаешь? Да все ты отлично понимаешь. Слушай главное. Ты должна выяснить, существует ли связь между Ловудом и генералом ФСБ Кумариным Всеволодом Сергеевичем.

— С кем? — Маше показалось, что она ослышалась.

— С Ку-ма-ри-ным, — медленно, по слогам, повторил Макмерфи, — фотографии его ты уже видела, живьем, кажется, никогда. Можешь посмотреть еще раз. С собой, как ты понимаешь, дать не могу, но ты запомнишь. У тебя отличная память на лица, — он протянул Маше небольшую стопку снимков, цветных и черно-белых.

Пока Маша их разглядывала, он продолжал говорить:

— Ты попытаешься понять, что именно их связывает, какие между ними отношения, как давно они знакомы. Будет совсем хорошо, если тебе удастся понаблюдать за их общением в небольшой компании или, например, вы втроем поужинаете в каком-нибудь загородном ресторане. Правда, Ловуд страшный жмот. Насчет Кумарина не знаю, но если ты захочешь поужинать с Ловудом, платить придется тебе. Он угощает кого-либо только по оперативной необходимости и на казенные деньги.

— Кумарин был шефом моего отца, — тревожно заметила Маша и вернула снимки.

— Именно поэтому не надо ничего рассказывать папе. Он станет нервничать, преувеличивать, истолкует что-то превратно. В общем, мы договорились?

— Не совсем. Если мне придется встретиться с Кумариным, вдруг он меня узнает?

— А почему он должен тебя узнать? Разве он бывал у твоего в отца в гостях? Разве ты его когда-нибудь видела живьем?

— Нет… — Почему-то у Маши стало на миг холодно в животе. Но только на миг и, наверное, от яблочного сока со льдом.

— Вот и он тебя — нет. Ему могли попасться на глаза только фотографии, причем детские, и очень давно.

— Я тоже видела только фотографии, — язвительно заметила Маша, — а он, между прочим, профессионал, и у него тоже отличная память на лица.

— Только детские, и очень давно, — ласково повторил Макмерфи и потрепал ее по щеке.

— Что-то здесь не так. Я пока не понимаю, что именно, но чувствую. Получается, Рязанцев отходит на второй план?

— Ничего подобного, — Макмерфи энергично замотал головой, — Концерн ждет от тебя подробных отчетов обо всем, что творится вокруг Рязанцева. Мы вложили много денег в этого человека, и нам надо, чтобы кто-то постоянно был рядом и держал руку на его пульсе. Раньше эту работу выполнял Томас Бриттен. Теперь будешь выполнять ты.

— Но все-таки Ловуд и Кумарин — основная часть моего задания, верно?

— Для меня это самое главное. Для меня лично. Но не для Концерна. Хотя одно с другим очень тесно переплетено и связано.

— Почему в таком случае вы говорите об этом в последний момент и так туманно?

— Я сказал тогда, когда счел нужным. И ничего не туманно. Ты сама все усложняешь.

— Нет. Это вы усложняете. И я не понимаю, зачем.

— Прекрати! Я не стал говорить тебе раньше потому, что ты могла бы не удержаться, что-нибудь ляпнуть отцу. Одно дело — телефон и электронная почта, и совсем другое личный контакт, глаза в глаза. Он ведь все из тебя вытянул в "Ореховой Кларе"?

— Вы что, слушали нас?

— Делать мне нечего! Я просто очень хорошо знаю вас обоих.

— Кумарин сейчас возглавляет Фонд Международных гуманитарных инициатив. Ловуд — помощник атташе по культуре. Они вполне могут быть знакомы просто так, по долгу службы, — тихо заметила Маша, — а контакты другого рода вряд ли будут прямыми и заметными со стороны. Вы разве не знаете, что обычно это происходит через связников, сэ-эр? — она сощурилась и презрительно скривила губы.

— Обычно да. Но только не у Кумарина. Он человек оригинальный, у него свои методы. И не надо гримасничать. Это тебе не идет.

— Вы подозреваете Ловуда? Думаете, он работает на русских? — спросила Маша, слегка успокоившись.

— На то ты и психолог, чтобы наблюдать за людьми и выявить контакты самого разного рода, — медленно, чуть слышно отчеканил Макмерфи. — Я не требую от тебя ничего конкретного, никаких доказательств.

— Конечно, — кивнула Маша, — если Ловуд скажет Кумарину, кто я, это будет лучшим доказательством. Других и не нужно.

Макмерфи никак не отреагировал, он только чуть опустил веки, но все равно было заметно, как забегали глаза. Он накрыл Машину руку своей теплой сухой ладонью и заговорил мягко, медленно:

— Меня интересуют твои наблюдения, впечатления, оценки. Считай, что будешь заниматься рутинной проверкой Стивена Ловуда. Такой проверке регулярно подвергаемся все мы. Ты, я, твой отец, десятки сотрудников. Контролируются наши банковские счета, налоговые декларации, соответствие уровня жизни уровню фиксированных доходов, личная жизнь со всеми интимными подробностями. Мы проходим медицинские осмотры, у нас берут кровь на наркотики, алкоголь и никотин, нас подвергают психологическому тестированию. Ты должна протестировать Ловуда, но так, чтобы он этого не почувствовал.

Маша убрала руку из-под его ладони. Несколько минут она молча ковыряла ложкой остатки клубничного пирожного. Макмерфи тоже молчал, цедил мелкими глотками остывший жидкий кофе. Он нервничал. Она это видела, но не потому, что была психологом, а потому, что знала его много лет и очень хорошо к нему относилась. Он нервничал, и еще ему было немного стыдно. Наконец, не поднимая глаз, Маша спросила:

— Ваши подозрения как-то связаны с убийство" Бриттена и Кравцовой?

— Я тебе ничего не сказал о подозрениях. Считай, что их нет. И связи с убийством никакой нет.

— Вот сейчас вы мне врете, Билл, — неожиданно для себя выпалила она с дурацкой улыбкой, испугалась, покраснела, но все-таки продолжила:

— Это работает против вас. Чем больше темных пятен, тем трудней мне будет добывать для вас информацию.

— Я не вру, — он покачал головой, спокойно и грустно, — когда мне надо соврать, я делаю это так, что никто не замечает, даже ты. Сейчас я просто не говорю тебе того, в чем сам не уверен. Не хочу грузить тебя. А то, что ты краснеешь, плохо. Очень плохо. Непрофессионально. Ясно?

— Нет.

— Ну ладно, хватит! — Он вдруг раздраженно повысил голос:

— В твоем задании все чисто. Его продумывали и формулировали не самые глупые люди. Никто не собирается тебя подставлять. Темные пятна могут появиться позже, из-за твоих ошибок либо случайно. Но случайность в конечном счете — это тоже твоя ошибка, только растянувшаяся во времени и пространстве. Да, риск будет, но не сразу. Он вырастет постепенно, чем больше пройдет времени, чем шире станет круг твоего общения, чем больше ты будешь знать, тем выше степень риска. То есть ты сама его сделаешь огромным или совсем маленьким. Ты начнешь там жить и действовать, выстраивать отношения с людьми, и каждым своим шагом, каждым словом ты можешь увеличить или уменьшить степень риска. Кумарин тебе не опасен, он не узнает тебя. Ты просто должна быть уверена, что ты Мери Григ, родилась в Нью-Йорке, хорошо говоришь по-русски потому, что у тебя была русская няня, родители погибли в автокатастрофе, ну и так далее. А главное, ты все время должна помнить, что тебе от них ничего не нужно и совершенно нечего скрывать. Ни от Кумарина, ни от Ловуда, вообще ни от кого. Поняла? Повтори про себя сорок раз!

Маша почти не слушала его. То, что он говорил, было, конечно, мудро, и даже красиво, и по-своему верно. Это отлично прозвучало бы на каком-нибудь теоретическом занятии, особенно в качестве вступительной речи. Это мог говорить преподаватель студентке-первокурснице в школьном коридоре, а не офицер ЦРУ своему коллеге в аэропорту Кеннеди за полчаса до отлета в Москву.

— Ну, ты успокоилась? — Он взъерошил ей волосы. — Теперь все?

— Нет, не все. Помощник атташе по культуре — слишком важная персона, чтобы тащиться по жаре в аэропорт и встречать такую пигалицу, как я.

— Привыкай, привыкай, ты не пигалица, твоя поездка оплачена Концерном. Сразу после защиты диссертации ты станешь штатным сотрудником "Парадиза". Ты уже элита, в тебя вложены серьезные деньги. Господин Джозеф Хоган, владелец Концерна, в телефонном разговоре с Евгением Рязанцевым подчеркнул, что выпускница Гарварда Мери Григ — его протеже, и высказал свою личную заинтересованность в том, чтобы твое сотрудничество с пресс-центром партии оказалось максимально успешным.

— Вот как? — слегка удивилась Маша. — Когда же они успели побеседовать о моей скромной персоне?

— Неделю назад. Сегодня он еще раз позвонил Рязанцеву, выразил свои соболезнования и напомнил, как ты слушала его лекции, как вы танцевали рок-н-ролл. Рязанцеву сейчас плохо, одиноко. Люди из близкого окружения его тяготят. Роман с Кравцовой развивался у них на глазах, и о том, что она ему изменяла с Бриттеном, им известно, теперь во всяком случае. Это больно ранит его мужское самолюбие. А ты — человек со стороны, но с тобой связаны определенные воспоминания, пусть незначительные, мимолетные, однако весьма приятные. Не сомневаюсь, он сам захочет, чтобы ты была рядом.

— Погодите, Билл, — поморщилась Маша, — я не поняла, значит, первый звонок был неделю назад? То есть все было решено еще до смерти Томаса?

— Ну, Маша, ты должна догадываться, что такие решения принимаются не в один день.

— А что было не так с Томасом? — спросила она почти шепотом, трусливо надеясь, что Макмерфи не расслышит этого нахального вопроса.

— Что не так? Томас Бриттен спал с Викторией Кравцовой. — Макмерфи криво усмехнулся и добавил комически страшным шепотом, приблизившись к Машиному уху:

— По собственной инициативе, без всяких наших санкций.

Он отстранился, помолчал несколько минут, оглядывая Машу с головы до ног, и заговорил о том, что ей надо купить во фри-шопе какие-нибудь новые духи, сменить запах, поскольку ее любимая "Шанель Аллюр" пахнет взрослой женщиной, дамой с богатым прошлым, и стоит выбрать нечто более невинное. Маша слушала и энергично кивала, словно старалась вытряхнуть из головы неприятный и совершенно риторический вопрос: не потому ли этих двоих, Кравцову и Бриттена, нашли мертвыми в одной постели, что они спали несанкционированно?

На прощанье, перед пограничным контролем, Макмерфи поцеловал ее в щеку. Так было принято. Несмотря на разницу в возрасте и чине, она могла назвать его Билл. Когда они переходили с английского на русский, что случалось довольно часто, он называл ее Машка и на "ты". Он знал ее с четырнадцати лет. Он помог отцу вывезти ее из России, навещал ее в разных клиниках, в которых ей пришлось лечить искалеченную руку, очищать кровь от психотропной отравы, приводить в порядок нервы, заново учиться писать, ходить, спать без ночных кошмаров. Он нашел для нее отличного подросткового психотерапевта. Он никогда не забывал дарить ей подарки на день рожденья, недорогие, ни к чему не обязывающие, но всегда милые и продуманные.

В разведшколе он читал лекции по истории коррупции в высших эшелонах власти в странах Восточной Европы и вел практические занятия по методике вербовки. Однажды, перед зачетом по стрельбе, застал ее в тире в слезах и соплях. Она неплохо стреляла с двух рук, но ее правая все еще предательски дрожала и отказывалась сливаться с пистолетом в единое целое. Он научил ее справляться с дрожью не физическим усилием, а силой воли и воображения. Даже у отца не получалось помочь ей в этом, а Макмерфи сумел.

Он умел учить и объяснять, умел развеселить, когда страшно, утешить, когда грустно, взбодрить, когда кажется, что все плохо и больше нет сил.

Сейчас он подставлял ее; использовал в своих профессиональных интересах. Ему необходимо было вычислить "крота". Заложит ее Ловуд — значит, он "крот". Не заложит — значит, можно снять с него подозрения.

Она знала, что когда-нибудь такое произойдет. Отец предупреждал ее: нельзя обольщаться, теплые простые отношения всего лишь удобная форма общения, не более. Ничего за этим не стоит, никаких обязательств, помимо профессиональных, никаких живых чувств, даже простой жалости, нет. Пустота. Вакуум.

Она была к этому готова, но только теоретически.

* * *
На Ленинградском проспекте образовалась небольшая пробка. Закатное солнце ослепительно било в лобовое стекло. Маша с удивлением обнаружила, что Стивен Ловуд плохо знает Москву. Он не свернул у Белорусской и попилил вперед, по Тверской к центру. Пропустил поворот у Маяковки. Маша даже пробормотала по-русски:

"Вот здесь надо направо!" — и тут же испугалась, закашлялась. К счастью, Ловуд не услышал. Всю дорогу он молчал, словно забыл о ней. Она сидела на заднем сиденье и видела его складчатый толстый затылок. Ворот сорочки потемнел от пота, хотя в машине не было жарко.

"Он что, совсем свихнулся?" — подумала Маша, когда они очутились в начале Тверской, у Манежной площади.

Она решила впредь вообще не смотреть в окно, оставила в покое телефон, закрыла глаза и незаметно задремала.

Она знала, что ехать придется долго, и уже сквозь дрему все удивлялась, почему он так бестолково плутает, ведь он самолично снимал для нее квартиру в Пыхово-Церковном переулке, значит, уже бывал там. А если все-таки заблудился, почему не остановится, не спросит у кого-нибудь, не посмотрит карту?

Глава 14

По просьбе Андрея Евгеньевича Григорьева в фотолаборатории посольства извлекли из пластмассовой ракеты маленький слайд, темно-прозрачный кружок пленки размером с двухкопеечную монету, отпечатали с него несколько фотографий разных размеров, потом вставили назад.

Самый большой снимок Григорьев поместил в красивую деревянную рамку под стекло и поставил на стол в своем рабочем кабинете. Снимок поменьше носил в бумажнике, вместе с письмом.

К осени 1983-го взаимная паранойя двух сверхдержав дошла до смертельного абсурда. С советской стороны вовсю разворачивалась операция РЯН (Ракетно-ядерное нападение), созданная по инициативе Юрия Андропова еще в 1980-м и проводимая совместно КГБ и ГРУ. Над территорией США летали спутники "Космос", фотографировали военные объекты. Крыши всех дипломатических и торговых зданий за рубежом были утыканы антеннами для перехвата радиопереговоров противника. Всем резидентам в западных странах рассылались панические инструкции и приказы. Центр жаждал данных о пунктах эвакуации правительственных служащих и членов их семей, выявления специальных гражданских бомбоубежищ, станций переливания крови. Руководство интересовалось ценами на донорскую кровь, передвижением правительственных машин и освещением окон в учреждениях, личными привычками служащих и членов их семей, состоянием скотобоен, поскольку перед войной забивают скот и заготавливают консервы.

В марте 1983 года президент Рейган объявил Советский Союз "империей зла, средоточием зла в современном мире" и призвал мир отгородиться от красного монстра баллистическим ракетным щитом. Была создана программа "Звездные войны". Она сопровождалась пропагандистской истерикой с обеих сторон и дикой гонкой вооружения. Суша и море шпиговались ракетными базами, отовсюду торчали ядерные боеголовки, без конца проводились учения, в которых звучали боевые приказы на применение ядерного оружия.

Полковник Григорьев был до пределазагружен работой. Центр требовал аналитических справок о ходе бесконечных пропагандистских кампаний в американских СМИ. 25 октября 1983 года военно-воздушный и морской десант США высадился на острове Гренада.

Крошечный остров в Карибском море, всего триста сорок квадратных километров суши с населением в сто тысяч человек, вдруг стал представлять серьезную угрозу мировой демократии. Массированная атака вооруженных сил США объяснялась борьбой за поруганные права человека и спасением жизни нескольких сотен американских граждан, находившихся на "Острове Пряностей".

Пропагандистская истерика США ни в чем не уступала советской пропагандистской истерике. Те же методы и приемы. "Коварные преступники пытались продать Гренаду коммунистам. Американские солдаты, рискуя жизнью, спасают маленький беззащитный остров от советско-кубинской милитаризации, которая делает уязвимой доставку нефти в США из стран Ближнего Востока".

По своим исконным целям и по жирным наслоениям лжи эта операция мало чем отличалась от афганской войны, которую продолжал вести Советский Союз. Правда, закончилась несравненно быстрей и стоила меньшей крови обеим сторонам.

23 ноября после начала размещения американских ракет в Европе представители СССР демонстративно покинули переговоры по ограничению вооружений в Женеве. На следующий день Председатель Верховного Совета СССР Андропов официально объявил об очередном увеличении числа ракет с ядерными боеголовками, размещенных на советских подводных лодках и нацеленных на США. Полковник Григорьев должен был за ночь подготовить докладную записку о реакции на эти два события в журналистских кругах.

Информацию для железного Ю.В., для восьмидесятилетнего, смертельно больного старца, процеживали трижды, как куриный бульон для младенца. Резидент просматривал сырые материалы, возвращал сотрудникам со своими пометками. Отдельные строки, небольшие куски текста, были выделены цветными маркерами. Красный отчеркивал самое важное, синий обозначал откровенные наглые выпады против СССР и стран Варшавского Договора, желтый — грязные намеки, зеленый — возмутительную клевету, оранжевый — коварную полуправду.

Утром 27 ноября Григорьев зашел к резиденту, чтобы забрать очередную порцию своих материалов с его пометками. Он собирался тут же отправиться к себе, но резидент кивнул на кресло, приглашая к разговору. После нескольких общих слов о погоде и здоровье он сообщил Григорьеву о предстоящей поездке в Москву, причем с такой счастливой улыбкой, что невозможно было заподозрить неладное. Он вообще был очень обаятельным человеком, и хотя Григорьев постоянно напоминал себе, что не стоит обольщаться, все равно обольщался.

— Вам должны выписать солидную денежную премию, — сказал резидент и подмигнул, — а что, неплохой подарок к Новому году. И еще, строго между нами, вас могут забрать в Лондон. Для меня это плохо, для вас, наверное, хорошо.

— Для меня тоже плохо, — искренне признался Григорьев, — у меня американский английский. Британцы снобы, для них американская речь звучит примерно так же, как для коренных москвичей и ленинградцев провинциальный южно-русский говор.

— Ничего, у советских собственная гордость, — рассмеялся резидент, — у нас все высшее руководство смягчает "Г" и вообще делает кучу ошибок в устной речи. При Леониде Ильиче некоторые кандидаты в члены ЦК даже с логопедом занимались, искусственно коверкали свое чистое произношение, чтобы говорить, как генсек. Старику это нравилось.

— В Африке есть племена, где считается красивым, когда зубы черные треугольные, — задумчиво заметил Григорьев, — подпиливают, хотя больно, красят смесью золы и смолы, хотя вредно для эмали. Нет, если серьезно, я не хочу в Лондон. Впрочем, это не мне решать.

— Правда, не хотите? Честное слово? Или пытаетесь подольститься к начальству?

— Не пытаюсь, Всеволод Сергеевич. Вы слишком умный, я тоже. Какая лесть? Зачем?

Резидент опять засмеялся. У него был приятный смех, мягкий, низкий, натуральный, без визгливых ноток, которые выдают тайную психопатию, без шикарных басистых раскатов, свойственных театральным истерикам. Резидент действительно не был ни психопатом, ни параноиком, ни истериком. Добравшись по служебной лестнице КГБ до фантастических карьерных высот, руководитель вашингтонской резидентуры Всеволод Сергеевич Кумарин умудрился остаться нормальным человеком, и за одно это ему следовало бы поставить памятник при жизни.

— Ну, и как же нам быть, Андрей Евгеньевич? — спросил он, честно и прямо глядя Григорьеву в глаза. — Здесь вам цены нет. У вас лучшая агентурная сеть, вы пользуетесь влиянием в журналистских кругах. Вы ведете великолепную игру с Биллом Макмерфи, и он работает на нас, сам того не подозревая.

— Вы преувеличиваете, Всеволод Сергеевич, — хмыкнул Григорьев, — я всего лишь "утка", подставной агент, не более.

— Не скромничайте. — Кумарин сдвинул брови и произнес с пародийным грузинским акцентом:

— "Агентов иметь не замухрышек, а друзей — высший класс разведки. Идти в лоб — близорукая тактика. Никогда не вербовать иностранца таким образом, чтобы были ущемлены его патриотические чувства. Не надо вербовать иностранца против своего отечества. Если агент будет завербован с ущемлением патриотических чувств — это будет ненадежный агент".

Григорьев оценил по достоинству блестящую память и артистизм резидента. Поучительное высказывание о разведке принадлежало Сталину. Усатый произнес это в декабре 1952 года, при обсуждении проекта Постановления ЦК КПСС "О главном разведывательном управлении МГБ СССР". Григорьев помнил этот текст, не наизусть, конечно, но помнил. Он был напечатан в предисловии к одному из специальных учебных пособий для контрразведчиков.

Андропов любил цитировать Сталина. Глава вашингтонской резидентуры три дня назад вернулся из Москвы и, вероятно, подцепил яркую цитату на очередном закрытом совещании у железного Ю.В.

"Коммунистов, косо смотрящих на разведку, на работу ЧК, боящихся запачкаться, надо бросать головой в колодец", — с мягкой улыбкой и все с тем же акцентом добавил резидент.

— О, так можно остаться без питьевой воды, — проворчал Григорьев.

— Ну да, ну да, — рассеянно кивнул Кумарин, — слушайте, Андрей Евгеньевич, а ведь Макмерфи хитрый сукин сын. Он умный и опытный контрразведчик, не хуже нас с вами. Неужели за все это время он ни разу не пытался вас вербовать всерьез?

— Так он меня уже давно завербовал, вполне серьезно. Я за свое предательство деньги получаю. В бухгалтерии есть вся документация.

— Ну да, ну да. Я имею в виду другое. Вы общаетесь второй год, видитесь не реже раза в неделю. Та дешевая и бездарная "деза", которая идет к нему через вас, давно должна была насторожить Макмерфи. Как же вам удается лавировать, Андрей Евгеньевич?

— Вы сами понимаете, Всеволод Сергеевич, в разведке не бывает бескорыстной дружбы и без-; ответной любви, — Григорьев подмигнул и рассмеялся, — конечно, мне иногда приходится отвечать Биллу взаимностью и подкармливать его реальной информацией, чтобы не оголодал и не разочаровался во мне. На самом деле, я действительно давно завербован ЦРУ.

— Я могу это расценивать как чистосердечное признание? — обаятельно улыбнулся резидент.

— Нет, — вздохнул Григорьев, — как плохую шутку.

Зазвонил телефон. Резидент взял трубку, покосившись на Григорьева, подвинул ему несколько пластиковых папок, резко крутанулся в кресле и углубился в разговор.

В папках лежали вырезки из американских газет, подготовленные пару дней назад самим Григорьевым и снабженные пометками резидента. Обычно Андрей Евгеньевич просто забирал папки и уносил их к себе, но сейчас почему-то резидент не отпустил его. Казалось, он так увлекся телефонным разговором, что просто забыл о Григорьеве.

Хотелось пить. От собственной неудачной шутки все еще было солоно и сухо во рту, как будто он наелся соленой рыбы всухомятку. Хотелось не только пить, но даже и зубы почистить. "Кретин! — повторял про себя Григорьев, тревожно бегая глазами по радужным газетным строчкам. — Жалкий идиот! Ты решил, что он подумает: раз ты позволяешь себе отпускать такие рискованные шуточки, значит, ты чист, как ангел? Ты хотел подстраховаться? Или у тебя опять острый приступ психопатии?"

Он попытался сосредоточиться на тексте. В конце концов, работа — лучшее лекарство, даже если она сводится к перечитыванию высокопарного пропагандистского бреда, от которого тошнит.

"Черт бы их всех побрал!" — проворчал Григорьев и тут же прикусил язык. Между двумя пластиковыми папками тихо зашуршал тонкий листок бумаги. Текст был написан от руки, по-английски, крупным косым почерком, с таким энергичным нажимом, что тонкая бумага прорвалась в нескольких местах.

С первой строчки Григорьев понял, что перед ним послание лично резиденту от офицера ЦРУ с предложением о сотрудничестве. Автор обозначал себя кличкой "Белл", то есть колокол, намекал, что его положение дает возможность получать ценнейшую информацию из первых рук. Свою инициативу он объяснял, во-первых, давней симпатией к России, во-вторых, некоторыми личными обстоятельствами.

Григорьев пробежал текст от начала до конца за пару секунд. Резидент все еще разговаривал по телефону, сидел, отвернувшись, уютно ссутулившись, изредка вставляя короткие чуть слышные реплики в ответ на длинный монолог невидимого собеседника. Если не считать человека на другом конце провода, они были вдвоем в кабинете, отгороженном от мира толстыми стенами без окон, слоями звукоизоляции.

"Этот мистер Белл любит Хемингуэя и как-то связан с Латинской Америкой", — решил Григорьев и тут же одернул себя. Логическая цепочка получалась слишком громоздкой. Не обязательно, что человек выбрал себе кличку "Колокол" по ассоциации с романом Хемингуэя "По ком звонит колокол". Латинская Америка здесь совершенно ни при чем.

Кумарин наконец попрощался и положил трубку. Григорьев отчаянно выругался про себя. Прямо перед резидентом стоял большой спортивный кубок. Зеркально гладкий серебряный бок отчетливо отражал почти весь кабинет, и прежде всего самого Григорьева. Следовало заметить это раньше.

Андрей Евгеньевич открыто взял письмо в руки.

— "И потому не спрашивай, по ком звонит колокол. Он звонит по тебе", — пробормотал он как бы про себя, но достаточно громко, чтобы слышал Кумарин.

— Ознакомились? Ну, и как вам это нравится? — Резидент резко крутанулся в кресле. — Сегодня утром мне передал это охранник посольства в запечатанном конверте. Кроме меня и вас пока никто не читал. Если бы удалось быстро проверить, не "утка" ли это, не провокация… Сначала проверить, а потом уж докладывать в Москву. Что думаете, Андрей Евгеньевич?

— Думаю, быстро это выяснить не удастся.

— Сам знаю, — поморщился резидент, — беда в том, что если идти обычным путем, начальство начнет пороть горячку, требовать моментальных результатов, придется подключать много народу. А у нас, как вам известно, работает "крот", давно и успешно. Если к Новому году я его не вычислю, меня снимут. Если он опередит нас и успеет уйти к американцам, меня снимут с большим позорным скандалом. Так-то, Андрей Евгеньевич.

"Кажется, я прохожу очередной этап проверки, — неуверенно поздравил себя Григорьев, — впрочем, это только начало".

— Вдруг за письмом стоит серьезный перспективный агент? — продолжал рассуждать вслух резидент. — "Крот" мгновенно сдаст его.

— Или агент поможет нам вычислить "крота", — мягко улыбнулся Григорьев.

— Мне бы ваш оптимизм, Андрей Евгеньевич, — вздохнул Кумарин, — ну ладно, давайте попробуем поиграть с этим "Колокольчиком". По-хорошему, мне бы вас послать на первую встречу. Однако нельзя. Если он окажется "уткой", вы засветитесь как офицер КГБ, вас в двадцать четыре часа вышлют из страны.

Еще минут пятнадцать они обсуждали кандидатуры из числа штатных сотрудников КГБ при посольстве. Григорьев почти расслабился. Потом резидент опять заговорил о предстоящей поездке в Москву, обещал похлопотать, чтобы Андрея Евгеньевича не переводили в Лондон.

— Кстати, тут мне рассказали историю, весьма поучительную, — произнес он уже на пороге кабинета, после прощального рукопожатия, с легким смешком, — один наш дипломат улетал из Франкфурта, вез в ручной клади двадцать плиток шоколада. Когда проходил пограничников, датчики среагировали на фольгу. Его спросили, что там у него, а он решил пошутить и ответил, что у него там бомба. Моментально руки заломили за спину, уложили на пол, устроили личный досмотр по полной программе, задержали рейс, потом потребовали возместить убытки. У него, разумеется, таких денег не было, платило посольство, в общем, мало никому не показалось, особенно этому дипломату. Так что с шутками надо осторожней, Андрей Евгеньевич. Особенно при нашей чертовой работе. Хорошо, когда у начальства все в порядке с юмором. А если нет?

— Если нет, тогда беда, — грустно улыбнулся Григорьев.

Пока он шел по коридору к себе в кабинет, лицо его пылало. Впервые за последние полтора года ему, непьющему, захотелось напиться до беспамятства. Впервые у него, железно здорового человека, отчетливо закололо сердце, заныла половина головы. Он вспомнил, как пару недель назад свалился в комнате дешифровальщиков иезуитски спокойный, вкрадчивый полковник Бредень, главный советник резидента по кадрам. Сидел, пил чай, обсуждал какие-то рутинные вопросы и вдруг грохнулся без сознания со стула на пол. Оказалось — инсульт. Результат сильнейшего нервного перенапряжения. А месяц назад выбросился с балкона, с двенадцатого этажа, майор Грибанов, помощник атташе по науке и технике. Двухметровый крепкий детина, медлительный улыбчивый увалень, не пил, не курил, имел красавицу жену, должен был получить чин подполковника. Просто встал ночью, вышел на балкон, перелез через перила…

— Нет уж, дудки! — пробормотал Григорьев. Оказавшись в кабинете, он кинулся к маленькому холодильнику, содрал зубами железную крышку с бутылки минеральной воды, стал жадно пить прямо из горлышка. В зеркале он видел свое багровое злое лицо. Острый кадык ходил туда-сюда при каждом глотке. Жилы на шее взбухли. Глаза налились темной кровью.

Позади него, прямо напротив зеркала, стояла на столе фотография белокурой девочки в белой пионерской блузке и красном галстуке.

— Ничего, Машка, прорвемся! — пробормотал Андрей Евгеньевич и тут же закашлялся, вода попала в дыхательное горло, из глаз брызнули слезы, которые потом еще минут тридцать мешали ему ясно видеть и ориентироваться в пространстве.

Глава 15

Майор Арсеньев в трусах и шлепанцах сидел на корточках у открытого холодильника и задумчиво глядел на белую кастрюльку, а также на две котлеты, лежавшие на тарелке и аккуратно обтянутые прозрачной пленкой. В кастрюльке был борщ. Домашние говяжьи котлеты даже сквозь пленку пахли чесноком и укропом.

Больше всего на свете ему хотелось сейчас этого борща, со сметаной, с куском черного хлеба. Котлет тоже хотелось, но не так сильно. Однако это было невозможно. Борщ и котлеты стояли на чужой территории. Холодильник был строго поделен. Две полки принадлежали майору, две — его бывшей жене Марине. На полках майора валялись три голые сморщенные сосиски недельной давности, маленький заплесневелый кубик сыра и короткий хвостик, оставшийся от батона сырокопченой колбасы.

Майор осторожно приподнял крышку кастрюльки и понюхал борщ. Он понятия не имел, где его бывшая жена и когда она вернется. Марина могла явиться прямо сейчас, могла и через сутки. Но в любом случае количество борща было строго ограничено. Ровно половина кастрюльки, то есть как раз на одну полную тарелку. Марина приготовила его для себя, и только для себя. Нет, если бы майор умял ее борщ, никакой катастрофы не случилось. Она бы обозвала его тряпкой и дармоедом, а потом сварила себе еще какого-нибудь вкусного супу, например куриной лапши. И ничего страшного. За пять лет совместной жизни она еще не так его обзывала. Дело, конечно, не в словах. Просто когда ты развелся с женщиной и продолжаешь жить с ней под одной крышей потому, что трудно быстро разменять квартиру, то жрать ее борщ и котлеты нехорошо.

Саня тихо опустил крышку, достал свой сыр, срезал плесень, настрогал, сколько было возможно, колбасы. Оставшийся крохотный хвостик обгрыз, сосиски долго внимательно нюхал и выкинул. С чашкой чая и тарелкой с бутербродами (хлеб все-таки пришлось позаимствовать у Марины) майор отправился в свою комнату и включил телевизор.

Заканчивались вечерние новости. За ними следовал гигантский рекламный блок, Арсеньев принялся бродить по каналам, тут же наткнулся на свою недавнюю беду. Модный певец, голый по пояс, прыгал с микрофоном во рту, размахивал жидкими длинными волосенками и повторял:

"Чучело! Чучело!"

На соседнем канале известная актриса, нежная красавица, рассказывала, как ее жизнь преобразилась от использования крема из плаценты. На следующем под звуки фуги Баха лохматая немытая цыганка с испитым лицом крутила свечкой над голым животом какого-то мужчины.

— Потомственная ворожея Ада владеет тайнами древней цыганской магии, которые передаются из поколения в поколение по женской линии, — пел за кадром сладкий рекламный голос.

Арсеньев вернулся к новостям, которые все никак не заканчивались, и решил больше никуда не переключаться.

К концу прогноза погоды Саня успел смести все бутерброды, но не наелся и утешил себя тем, что перед сном много есть вредно.

Под новый рекламный блок он задумался о котлете. Это было совсем глупо, как-то даже унизительно. Но, с другой стороны, их две, они достаточно большие, к тому же быстро портятся.

От окончательного падения его спас шум в прихожей. Явилась Марина. Судя по приглушенным голосам и тихому смеху, она пришла не одна, а с приятелем.

— Подожди, он, кажется, дома, — донесся до Арсеньева нежный голосок бывшей жены.

— Ну, так давай с ним поздороваемся, — ответил мужской шепот.

— Совсем не обязательно. Мы не общаемся. Саня плотней прикрыл дверь, увеличил звук телевизора и принялся дальше бродить по каналам. Очередная кнопка перенесла его в телестудию, разрисованную великанскими багровыми розами. Посередине одного из цветков, в маленьком креслице, восседала круглая, как яблоко, женщина лет пятидесяти с лиловыми кудряшками.

— Я всегда одерживаю победы на любовном фронте, потому что, покоряя сердце очередного мужчины, не стесняюсь в средствах, — сообщила она простуженным басом.

Арсеньев уже хотел сбежать на следующий канал, но тут камера скользнула по публике и он увидел знакомую резиновую физиономию Феликса Нечаева. Помощник покойной Кравцовой сидел в первом ряду и тянул руку. На нем был зеленый пиджак без воротника и лимонная водолазка. Ведущая предоставила ему слово.

— Настоящая женщина должна покоряться мужчине, служить ему, как рабыня, — сообщил Феликс, скорчив важную надменную морду, — подсознательно каждая женщина стремится именно к этому. Когда она накладывает макияж, подводит глаза, красит губы, в каждом ее движении" заложен древний ритуальный символ принесения себя в жертву могущественному и властному фаллическому божеству.

— Очень интересно. И что же это за божество такое? — тараща глаза и кокетливо поправляя локон, спросила ведущая.

— Разумеется, мужчина, — оскалился Феликс, — у самок орангутанга в брачный период губы наливаются кровью, это сигнализирует самцу, что самка готова к спариванью. У женщины накрашенные губы тоже обозначают готовность номер один. Она хочет отдаться своему божеству.

Последовал огромный рекламный блок. Саня занялся записными книжками и ежедневниками Виктории Кравцовой, которые давно ждали его, разложенные на маленьком секретере.

Их было совсем немного. Содержали они в основном телефонные номера, короткие пометки о назначенных встречах, иногда попадались планы совещаний с перечнем имен и поручений, списки дел.

Кравцова пыталась втиснуть в один день кучу каких-то переговоров, встреч, презентаций, визит к зубному врачу, срочную покупку туфель, подготовку пресс-конференции, саму пресс-конференцию, премьеру в Доме кино и деловой ужин напоследок. Интересно, удавалось ей это или нет? Судя по крестикам и галочкам, поставленным напротив каждого пункта, скорее удавалось, чем нет.

"Салон — 300 долларов (пиллинг, массаж, маска — 150, парикмах. 100, руки-ноги 50); костюм 700, туфли 400, нижн. бел. 250…" и так далее.

В начале месяца она составляла что-то вроде личной бухгалтерской сметы, в конце подводила баланс. Правда, считала она только расходы, о доходах в ежедневнике не говорилось.

Мелькали еще какие-то цифры, в основном трех— и четырехзначные, похожие на денежные подсчеты, без всяких комментариев. Безымянные столбцы цифр соседствовали с упоминаниями об очередных эфирах и крупных публикациях Рязанцева и, вероятно, касались платной рекламы и левых журналистских гонораров.

Иногда попадались названия каких-то лекарств, несколько диет, то ли выписанных из журналов, то ли продиктованных кем-то из знакомых, наброски речей для Рязанцева (сами речи она писала на компьютере), перечни желательных и нежелательных вопросов для ток-шоу, интервью и пресс-конференций. А в общем, ничего интересного.

Имена и фамилии Кравцова предпочитала сокращать, иногда до одной буквы. По частоте мельканий на первом месте была заглавная "Ж", выведенная жирно и крупно, обведенная в кружок и, как догадался Арсеньев, обозначавшая "Женю", то есть Рязанцева. Встречались еще "Ф", "В", "Т". Скорее всего, это были Феликс Нечаев, ее заместитель, Вадим Серебряков, компьютерщик пресс-центра, Татьяна Лысенко, старший редактор.

Ничего похожего на фамилию Хавченко не попалось ни разу, ни в полном, ни в сокращенном варианте. Между прочим, для ФСБ Григорий Хавченко, глава пресс-центра партии "Свобода выбора", оставался одним из главных фигурантов, они серьезно разрабатывали эту линию. Было известно о вражде и соперничестве между двумя пресс-центрами, партийным и думским. В кулуарных разговорах Кравцова называла Хавченко вором и уголовником, обвиняла его в том, что он положил к себе в карман больше половины денег, полученных на последнюю предвыборную компанию. Правда, это были всего лишь разговоры, кулуарный треп.

В своих записях Вика как будто нарочно обходила стороной две темы: входящие деньги и Хавченко. На бумаге она вообще была крайне осторожна. Видимо, не исключала, что кто-то посторонний мог заглянуть в ее ежедневники.

Впрочем, иногда она позволяла себе некоторые эмоциональные вольности в виде огромных, обведенных несколько раз, подчеркнутых тремя чертами восклицаний: "Идиот!", "Дура!", "Туфта!", "Нет!".

К кому и к чему относились эти немые крики души, понять было невозможно. О Кравцовой говорили разное, но никто не называл ее вспыльчивой и грубой. Наоборот, многих удивляла ее железная выдержка. Никогда она не повышала голоса, не срывалась. Неужели для разрядки ей хватало этих безобидных вспышек в ежедневнике?

Последний письменный возглас был датирован двадцать восьмым апреля. Он оказался самым длинным и содержательным: "Придурки!! Всех уволю к черту!!!"

Арсеньеву стало жаль, что нет никаких комментариев. Любопытно узнать, какой именно конфликт случился между Кравцовой и ее подчиненными накануне убийства. Судя по величине и жирности букв, по обилию восклицательных знаков, она очень разозлилась.

На всякий случай Арсеньев еще раз просмотрел предыдущую страницу, но там не нашел ничего существенного.

"Съемка 10.30, позв. на Эхо, анонс, Обязат. напомнить Ж побриться! Очищ. от шлаков и токсинов, двухнедельная программа: 4 таб. 3 р.д. за час до еды, мучное искл., маникюр срочно!"

Саня автоматически отметил про себя, что маникюр она сделать успела. Интересно, начала ли очищаться от шлаков и токсинов? Тут же, совсем некстати, он вспомнил "классные феньки" Геры Масюнина с пластырем и губной помадой.

"А может, кто-то решил ей отомстить? — неуверенно предположил Саня. — Личная неприязнь вполне реальный мотив, если верить Масюнину, убийца действительно псих, и тогда этот мотив становится еще реальней".

На нескольких страницах промелькнули названия марок машин и цены. Саня удивился. У Кравцовой была отличная бирюзовая "Хонда", совсем новенькая, девяносто восьмого года. Неужели она хотела поменять ее на "Фольксваген" или "Опель"? А может, собиралась покупать вторую машину? Зачем?

Впрочем, учитывая ее характер, образ жизни и круг общения, этот вопрос можно было спокойно отбросить прочь. Зачем пять шуб при мокрой московской зиме? Зачем сорок пар обуви, двадцать три вечерних платья, целая комната, забитая немыслимым количеством барахла, дюжина наручных часов, двадцать сумочек, три огромных ящика в комоде, забитые косметикой? Чтобы всем этим воспользоваться, не хватит и ста лет жизни.

Во время обыска в квартире Кравцовой кто-нибудь то и дело охал и присвистывал, пытался угадать цену на очередную шмотку или безделушку. Иногда Саня, слыша название фирмы, подавал ленивые реплики, сколько примерно это может стоить.

Зюзя, проникшись уважением к его скромным познаниям в этой области, попросила его определить примерную стоимость вещей, которые показались ей особенно шикарными.

Саня с некоторым удивлением обнаружил, что шубы сшиты из мелких лоскутков и вовсе не в Италии. По-настоящему дорогой и качественной можно назвать только одну, последнюю, норковую, купленную совсем недавно, на весенней распродаже с огромной скидкой. На ней еще висел ярлык и сохранился товарный чек.

Из дюжины часов только одни действительно "Картье", остальные дешевая подделка. Настоящие, серьезные драгоценности смешаны в шкатулках с безвкусной бижутерией в одну кучу. Швы на роскошных вечерних туалетах подозрительно неаккуратны, слишком много блесток, перьев, пуха, люрекса, бисера. То, что кажется шелком и кашемиром, на самом деле полиэстр и вискоза.

Обувь больше впечатляла своим количеством, чем качеством. Подделка под крокодиловую и страусовую кожу, много стразов, красного лака, золоченых каблуков-шпилек, бантиков, цветочков. Не то чтобы совсем дешевка, но все-таки подделка.

Конечно, имелись у Кравцовой по-настоящему эксклюзивные вещи. Но мало. Значительно меньше, чем ей хотелось. Основную часть ее гардероба составляли горы ярких, броских, почти вульгарных шмоток, с претензией на роскошь, иногда даже с поддельными фирменными бирками "Кристиан Диор", "Шанель", "Эскада", пришитыми вручную.

— Неужели сама пришивала? — поражалась Зюзя, слушая его комментарии.

— Вполне возможно, — пожимал плечами Саня, — бирки продаются на окраинных вещевых рынках.

— Но зачем, зачем? — восклицала Зюзя. — Она ведь не дурочка и отнюдь не бедная. Слушай, Шура, а это? Только не говори, что тоже подделка! — Зинаида Ивановна показывала ему очередную кофточку, украшенную стразами, отделанную нежным страусовым пухом.

— Это вообще дешевка с какого-нибудь рынка. Впрочем, я не специалист.

— Еще какой специалист! Откуда в тебе это, Шура? От кого угодно, но от тебя совершенно не ожидала, — качала седой головой следователь Лиховцева.

Всего года три назад он сам от себя этого не ожидал. В принципе каждый оперативник должен иметь набор камуфляжа, чтобы при необходимости легко и незаметно вписаться в круг людей, которые оценивают собеседника по ярлычку на изнанке одежды, по марке часов, ботинок, галстука и по прочим деталям туалета. По-хорошему, на это стоило бы выдавать определенные суммы, пусть даже строго подотчетные. Глупо, когда не удается раскрутить важного свидетеля только потому, что ты не правильно одет и он тебя за это не уважает.

Впрочем, рассуждать о суммах, надбавках и маленьких милицейских окладах еще более глупо, а главное, бесполезно и унизительно. Не нравится — уходи в частные охранные структуры или становись скотиной, "крышуй" бандитов, бери взятки и садись в тюрьму. Твой выбор, только твой. Невозможно постоянно ныть и жаловаться.

Арсеньев долго не мог постичь эту науку, искренне не понимал, чем отличается "Роллекс" за пятьдесят тысяч долларов от "Сейки" за сто долларов на запястье нового знакомца? Ведь не будешь без конца расстегивать ремешок часов и всем показывать клеймо на тыльной стороне корпуса? Что ты чувствуешь, когда на руке у тебя тикает небольшая загородная вилла (от 50 тысяч и выше), на ногах поблескивает недельный тур, скажем в Испанию (от тысячи до трех), на шее болтаются слегка подержанные "Жигули" (от пятисот до тысячи)?

Но постепенно он научился отличать часы-виллу от просто часов по особому отливу циферблата, по блеску стеклышка и прочим едва уловимым признакам. Кое-как разобрался с одеждой и обувью. А главное, понял, зачем это нужно.

Если ты принадлежишь к касте людей, которые по статистике занимают первое место среди жертв заказных убийств и похищений с целью выкупа; если бронированный джип, видеокамера у ворот, вооруженная охрана, личный адвокат и прочие прелести становятся необходимы тебе как зубная щетка по утрам и вечерам, значит, тебе страшно. Ты знаешь, что тебя хотят убить и сам всегда хочешь убить кого-нибудь. Мир для тебя становится хаосом, подлым, опасным и непредсказуемым. Здоровое чувство бесценности жизни, как собственной, так и чужой, данное каждому человеку от рождения, быстро атрофируется, и на смену ему приходит нездоровое чувство цены. Цены чисто конкретной, выраженной в долларах, подтвержденной товарным чеком, ярлыком, клеймом, наклейкой. Ты обвешиваешь себя всякими эксклюзивными талисманами и оберегами, увеличивая до бесконечности количество нулей, которые все равно, как ты ни тужься, останутся нулями.

Сане все чаще приходилось иметь дело не с алкашами и наркоманами вроде Вороны, не с уличными воришками, хулиганами и попрошайками, а с представителями этой самой "нулевой касты", с людьми солидными, хорошо одетыми.

Год назад на распродаже в одном шикарном бутике, в центре Москвы, он купил себе костюм. Изначальная цена блуждала где-то в районе тысячи, и за одно только это Саня испытывал к костюму смешанное чувство почтения и отвращения, словно он был живым существом, наглым талантливым мошенником.

Ткань напоминала мешковину по структуре и цвету, на этикетке был обозначен какой-то умопомрачительный состав: лен, шелк, кашемир. На распродаже пиджак и брюки стоили четыреста долларов. Консультировала при покупке Марина, к тому времени уже бывшая, но все-таки немножко жена. Часа два прокопавшись в углу бутика, у многослойных вешалок с невыразительным для Арсеньева тряпьем, она извлекла это чудо и заявила, что от такого прикида знающие люди будут писать кипятком. Арсеньев к прошлому лету накопил пятьсот долларов, чтобы привести в порядок стареющую машину и съездить в отпуск, порыбачить на озере Селигер. Но отсутствие приличного костюма мешало работать, а тут такое счастье — распродажа, смехотворная цена.

Однако костюм оказался прожорливой гадиной. Он требовал других ботинок, других рубашек. Пришлось еще раз отправиться на распродажу и расстаться с квартальной премией.

Что касается дополнительных деталей туалета, необходимых для камуфляжа, за неимением денег Саня нашел оригинальное решение. От дедушки, военного переводчика, у него остались наручные часы и зажигалка. Часы были швейцарской фирмы, образца 1939 года, неизвестно, сколько они стоили изначально. В 1945-м, во время встречи на Эльбе, дед поменялся с английским офицером. У деда были советские стальные "ходики" производства завода "Слава", с серпом и молотом на циферблате, они так понравились англичанину, что он не пожалел своих швейцарских, с серебряным корпусом и золотыми стрелками.

Сане часы достались уже мертвыми, с треснутым стеклышком. Пару лет назад знакомый часовщик, проходивший свидетелем по какому-то делу, реанимировал механизм, заменил стеклышко кружком чистейшего хрусталя, подновил стершееся фирменное клеймо и от себя лично прикрепил к ушкам вполне эксклюзивный кожаный ремешок.

Зажигалка "Зиппо" была подарена деду американским офицером просто на память, все на той же Эльбе. Настоящая "Варга герл", с изображением девушки в развевающемся платье, которая прикуривает на ветру. В отличие от часов, зажигалка не нуждалась в каком-то особенном ремонте. Арсеньев сам ее почистил, вставил новый фитиль, кремень, заправлял бензином. Она работала безотказно.

Эти две вещицы, часы и зажигалка, не только играли роль камуфляжных деталей, они приносили удачу, грели душу, но не из-за своей эксклюзивности. В них жила память о дедушке, семейная история и много всего хорошего, теплого, безвозвратно ушедшего. Хотя, конечно, было приятно в приличном обществе сверкнуть хрустальным циферблатом, крутануть колесико "Зиппы", поймать заинтересованные взгляды знающих людей. Правда, старенький "Опель-Кадет" существенно портил имидж, но в особо ответственных случаях можно было выклянчить у начальства служебную машину, "Мерседес" или даже джип "Чероки", с камуфляжными номерами, с шофером или без него.

Работа Вики Кравцовой тоже требовала камуфляжа. Бесконечные презентации, премьеры, переговоры, тусовки, и каждый раз надо явиться в чем-то новом, шикарном, сногсшибательном, чтобы выглядеть не хуже других. Денег вроде было много, но все равно Вике их хронически не хватало.

Правда, Арсеньев вдруг стал подозревать, что камуфляжа больше требовала не работа, а душа руководителя пресс-центра.

Количество и качество вещей выдавало лютую ненасытность, какое-то болезненное шмоточное обжорство. Вика Кравцова покупала, покупала и все не могла остановиться. Арсеньеву тут же вспомнилась фраза ее заместителя Феликса Нечаева о том, что она хотела стать "вамп", но мешало бедненькое провинциальное прошлое.

Понятно, зачем ей вдруг понадобилась вторая машина. Ей хотелось, чтобы всего было много, очень много. Пусть не такая дорогая и шикарная, но две. Обязательно две. Однако купить себе "Опель" или "Фольксваген" Вика так и не успела.

Цены она выписывала в середине марта. Рядом было несколько имен и телефонных номеров.

"Сергей Иванович (только японки); Юра (авторынок, зв. после 20-го); Паша (от дяди Кости, Гамбург, любые, деш.)".

— Паша-Паша-Павлик Воронков, — пропел Арсеньев себе под нос, спохватился, что пропустит прямой эфир Рязанцева, и переключил телевизор на нужный канал.

Глава 16

Проснувшись, Маша обнаружила, что они все еще едут, вернее, стоят в пробке на Новослободской. Рядом возвышалась разрушенная церковь из вишневого кирпича, с корявой березой на крыше, киностудия "Союзмультфильм". Если здесь пешком свернуть с шумной загазованной Новослободской, справа будет собачья площадка, слева ржавые кубики гаражей.

Сколько раз за эти годы она мысленно проходила сквозь цепочки дворов и переулков, зимой с разбегу скользила по черным коротким лентам голого льда, рассматривала под лупой снежинки на варежке, весной перепрыгивала лужи, колотила портфелем по водосточным трубам и слушала жестяной грохот разбитых сосулек.

Ловуд свернул в Оружейный. Там на месте старых милых развалюшек возвышался роскошный фасад новостройки, лимонный, с тонкими белыми прожилками балконных бордюров, увенчанный зеленой крышей с круглой башенкой. Сверкающее, как сказочный дворец, постсоциалистическое счастье, от полутора до двух тысяч долларов за квадратный метр.

Чуть дальше был дом, в котором Маша родилась и прожила первые тринадцать лет своей жизни. Господи, каким убогим, каким грязным и облезлым он стал, этот элитарный кэгэбешный кооператив, построенный в 1967-м. Маша задержала дыхание, зажмурилась и решилась открыть глаза только после очередного поворота.

Но дальше ее ждали Миусы.

В Доме пионеров она занималась спортивной гимнастикой, плавала в бассейне. В троллейбусном парке у сквера вместе с одноклассниками Гошей и Севой носилась по пустым гулким троллейбусам, с рычанием рулила в кабине водителя.

На небольшой площади перед Дворцом пионеров высилась скульптурная группа, изображавшая героев писателя Фадеева. Маша оглянулась и посмотрела на этих целеустремленных уродов с искренней благодарностью. Они оказались единственной деталью городского пейзажа, при виде которой не сжалось, не прыгнуло сердце.

Несмотря на позднее время, вокруг скульптур катались на роликах дети. В одной из девочек она узнала себя, двенадцатилетнюю, с длинными, до пояса, волосами, в узеньких красных джинсах, которые привез отчим из Парижа, в белом свитере с высоким горлом. Она понимала, что это всего лишь галлюцинация. Не было среди катавшихся детей девочки в красных джинсах и белом свитере. Но Маша отчетливо видела ее, оставшуюся здесь навсегда собственную маленькую цветную тень.

Она опять закрыла глаза. Она вдруг обнаружила, что с того момента, как ступила в железную трубу, ведущую от самолета к зданию аэропорта, думает по-русски. Об этом отец тоже предупреждал. Он говорил, что за этим надо внимательно следить. Как только начинаешь думать по-русски, в твоей английской речи предательски проступает легкий акцент. Ты сам не замечаешь, а со стороны очень даже слышно.

Сквер был еще прозрачным, полусонным. Холодно чернела низкая чугунная ограда, над ней дрожали бледные мокрые липы и тополя, подсвеченные сизыми фонарями и зеленым блеском мелкой новорожденной листвы.

Когда все это осталось позади, Маша перевела дыхание.

Как бы научиться существовать компьютерно-животным способом, без всяких сложных эмоций, без сантиментов, с логическими схемами в обоих полушариях мозга и со здоровыми инстинктами в гипофизе?

В зеркальце она встретилась глазами с Ловудом и заставила себя улыбнуться ему. Он улыбнулся в ответ, но довольно кисло. Надо было хоть немного расшевелить его, поболтать, придумать какой-нибудь предлог для следующей встречи, однако в голову ничего не лезло. Нельзя молчать всю дорогу, необходимо ему понравиться, внушить симпатию и доверие, иначе как же его, хмыря болотного, психологически тестировать?

— Мистер Ловуд, это правда, что у Бриттена был роман с Кравцовой? — спросила она, зевая и потягиваясь.

— Почему вас это интересует?

В зеркале она заметила, как задергалось у него веко.

"А он, оказывается, жутко нервничает, — с удивлением отметила про себя Маша, — к чему бы это?"

— Про любовь всегда интересно. Тем более про российско-американскую любовь. Конечно, прямого отношения к теме моей диссертации это не имеет, но в хозяйстве все пригодится. Клянусь, я никому не скажу, — произнесла она самым игривым, самым пошлейшим тоном, на какой была способна, и еще глупо подхихикнула для убедительности.

По его лицу стало видно, что он немного расслабился.

— Потом как-нибудь я расскажу вам про любовь, мисс Григ. Про эту не обещаю, а про какую-нибудь другую — непременно. А сейчас мы уже приехали.

Маша узнала двор, он почти не изменился. В детстве она приходила сюда качаться на качелях. Здесь были отличные качели. Не маленькие, для трехлетних малышей, как в других дворах, а настоящие, высокие, с металлическими прутьями, с крепким деревянным сиденьем. Иногда к ним даже выстраивалась очередь и случались небольшие драки.

В кирпичном семиэтажном доме когда-то жили двое бывших одноклассников. Мелькнула мысль, что кто-нибудь может узнать ее, она даже чуть не поделилась этими дурацкими опасениями с Ловудом, но вовремя спохватилась и грубо выругала себя. Она, конечно, ужасно устала. Долгий перелет, разница во времени, беспощадная и совершенно неожиданная атака всяких детских воспоминаний. Но все равно это не оправдание. Надо держать себя в руках в любом состоянии и надо сию же минуту прекратить думать по-русски.

На скамейке у подъезда сидели три старухи, дышали воздухом перед сном, громко обсуждали маленькие пенсии и дикие цены. Платки, темные пальто, суровые морщинистые рты, широко расставленные колени. Те же старухи, которые сидели здесь во времена Машиного детства. То есть, конечно, уже совсем другие, но очень похожи. Они, как египетские сфинксы, эти дворовые бабки на лавочках, никогда не меняются, никуда не исчезают. Может, они бессмертны?

Ловуд даже не сделал попытки помочь ей с чемоданом, только открыл багажник. На левое плечо она повесила сумку с ноутбуком, в правую руку взяла чемодан, и тут же рука предательски заныла. Осталась еще небольшая сумка.

— Вы не могли бы взять мой компьютер? — спросила она Ловуда.

Он как будто не услышал. Он стоял с ключами от машины в руке и озирался по сторонам, словно потерял что-то в этом дворе.

"Хмырь болотный, свинья!" — заметила про себя Маша.

— Стивен, помогите мне, пожалуйста! — попросила она громко и жалобно.

— А? Да, конечно, — он отвлекся от созерцания двора и взял у нее чемодан.

Когда они подошли к подъезду. Маша поздоровалась со старухами, они не ответили, но вперились в нее так внимательно, словно пытались узнать.

— Здесь не принято здороваться с незнакомыми людьми, — тихо сказал Ловуд по-английски, — так, погодите, я, кажется, забыл код.

Он отпустил ручку чемодана, принялся рыться в карманах. Бабки замолчали и внимательно наблюдали. Чемодан покосился и тяжело грохнулся. Ловуд не успел подхватить его, и чемодан перевалился на нижнюю ступеньку крыльца. Маша кинулась ловить его.

Как раз в этот момент послышалось нежное мяуканье. Она не сразу сообразила, что это звонит ее новый телефон.

— Кто это может быть? — проворчала она, роясь в сумке в поисках маленького аппарата, одновременно помогая Ловуду справиться с чемоданом.

— Я слушаю! — раздраженно выкрикнула она в трубку по-русски.

— Как ты долетела? — голос отца звучал совсем близко, словно он звонил с соседней улицы.

— Спасибо, нормально! — рявкнула она, переходя на английский:

— Ты почему не спишь? У тебя там сейчас шесть утра!

— Я спал, но проснулся и захотел услышать твой голос. Ты что, не можешь говорить? Где ты?

— Стою на ступеньках и пытаюсь поймать свой чемодан, — сердито доложила Маша, — спи дальше, у меня все о'кей, я сама тебе позвоню, не волнуйся.

— Ну как же о'кей, если ты сама ловишь чемодан? Тебя что, не встретили?

— Встретили, успокойся.

— Кто? Ловуд?

— Да.

— Не сердись, пожалуйста, не забывай, что я старый и бестолковый. Где тебя поселили?

Ловуд между тем растерянно листал свою записную книжку в поисках кода. Бабки с любопытством наблюдали за происходящим.

— Я не сержусь. Успокойся. Потом все расскажу, сейчас не могу. — Она успела заметить несколько цифр, нацарапанных рядом с дверью, отстранила Ловуда и приняласьнажимать кнопки.

— Да, все, я понял, прости. Я только хотел сказать, что завтра в Москве обещают дождь и резкое похолодание, а ты не взяла ничего теплого. Обещай, что прямо сегодня купишь себе какую-нибудь куртку, и пожалуйста, не пей здесь сырую воду из-под крана, там сплошная хлорка. Кипяченую тоже лучше не пей.

— Не буду.

— Что не будешь? Покупать куртку или пить сырую воду?

— Я все сделаю, как ты хочешь, но я не могу сейчас говорить. Я перезвоню позже.

Дверь открылась. Маша улыбнулась и подмигнула Ловуду, встретив его недоуменный, напряженный взгляд.

Однокомнатная квартира, почти пустая, вся отливала кровавой краснотой. Багровые обои с черными жирными тюльпанами. Багровый палас на полу. Кухня и прихожая оклеены блестящей морщинистой клеенкой, имитирующей голую кирпичную стену. Даже плитка в ванной и туалете была вишневой, с черным, траурным ободком. Шторы на окнах темно-лиловые, почти черные, кружевные. Мебель полированная, облезлая, но блестящая. На стене лаковый цветной портрет Высоцкого с гитарой, повязанной красной лентой, и календарь за 1988 год с полуголой японкой.

— Ну как, вам здесь нравится? — спросил Ловуд, окидывая взглядом кровавые стены и невольно косясь на ее мобильный телефон.

Маша видела: ему не терпится узнать, кто ей звонил. Она давно приучила себя не называть вслух имени телефонного собеседника, если во время разговора рядом кто-то посторонний. Это получалось у нее машинально. Ей ничего не стоило бы сейчас ответить на простой вопрос: кто вам звонил? Она бы ответила: "Мой бой-френд, ужасный зануда". Но Ловуд не спрашивал.

— Как вам сказать? Интерьер немного странный. Кажется, что сидишь у кого-то в желудке. А так ничего. Жить можно. — Маша открыла чемодан, достала косметичку, отправилась в ванную, принялась раскладывать зубную пасту, щетку, шампунь.

— Ну, извините, — Ловуд улыбнулся и развел руками, — как в желудке, говорите? Да, действительно. Все такое красное. К сожалению, ничего лучшего я найти не сумел. Квартиры в центре стоят очень дорого, а селить вас на окраине — обрекать на хронические опоздания и недосып. Чтобы добраться до центра, пришлось бы вставать каждый день на час раньше. — Он стоял в дверном проеме ванной и смотрел на нее с ненавистью.

— Что вы, Стивен, спасибо вам большое, все замечательно, — она улыбнулась, слегка тронула его за плечо, — можно, я пройду?

— Да, конечно. Простите. Здесь так тесно. По-хорошему ему пора было выматываться. Он и так потратил кучу времени, вез ее от аэропорта часа три, хотя мог бы доехать за час. Он ведь чрезвычайно занят, он должен бережней относиться к своему времени. Тайм из мани, мистер Ловуд, вы разве забыли? Что же он здесь торчит, не уходит? Почему так долго ехал? Почему так напряженно прислушивался к ее телефонному разговору, а потом не задал простого вопроса: кто звонил? Может, она просто накручивает все эти сложности после инструктажа Макмерфи в аэропорту?

— Стивен, спасибо вам большое, все замечательно. Я хочу принять душ и поспать немного. Вы не знаете, где здесь лежат полотенца?

— Кажется, они в шкафу, на полке. Хозяйка мне все показывала, но я не запомнил. Разберетесь сами, здесь не слишком много вещей и мебели. Да, вот телефон хозяйки, если будут какие-то вопросы. Она милая женщина, квартира для нее, — основной источник дохода, очень заинтересована в клиентах, особенно в иностранцах, и сделает все, чтобы вам здесь было удобно.

— Спасибо, — Маша достала из чемодана халат, шлепанцы, — вы, вероятно, спешите, я и так отняла у вас кучу времени.

— Что вы, Мери, не стоит благодарности. — Улыбка дрожала на его лице, глаза оставались злыми и напряженными. — Вы действительно очень хотите спать?

— Честно говоря, да. Перелет был тяжелым, к тому же разница во времени.

— Я планировал сегодня угостить вас ужином, заказал столик в ресторане, здесь совсем недалеко.

"А вот это еще интересней", — насторожилась Маша и отчетливо вспомнила слова Макмерфи: если пойдешь в ресторан с Ловудом, платить придется тебе, он страшный жмот, он угощает кого-то только по оперативной необходимости и на казенные деньги.

— Ох, Стивен, спасибо, но я не ожидала, вы не предупредили, — она сделала глупые испуганные глазки, — я ужасно выгляжу, боюсь, засну за столом и упаду лицом в салат.

— На это существует крепкий кофе и салфетки, — он улыбнулся, широко и радостно, как в рекламе зубной пасты, — кофе, чтобы не заснуть, салфетка, если все-таки заснете, чтобы вытереть лицо, испачканное салатом.

"Когда же он успел заказать столик? Как мог заранее рассчитать время, если вез меня из аэропорта часа три?" — подумала Маша, вежливо посмеявшись его шутке, и тут же спросила противным, кокетливо-ноющим голоском:

— А нельзя перенести ужин на завтра?

— Ну, вообще-то столик заказан на сегодня, на одиннадцать вечера. Знаете, давайте мы сделаем так. Вы сейчас примете душ, я подожду. Может, после душа вы почувствуете себя лучше, и мы все-таки поужинаем сегодня.

— Хорошо, я не возражаю, — кивнула Маша и скрылась в ванной.

Шторки для душа не было. И сам душ оказался отвратительным, ржавым, дырявым. Он брызгал во все стороны, только не туда, куда нужно.

"А почему, собственно, Ловуда должно волновать, кто мне звонил? Его попросили подготовить все к моему приезду, снять квартиру, встретить, и только. Ни о каких ресторанах речи вообще не было, — размышляла Маша, сидя на корточках в чужой облезлой ванной и пытаясь поймать острые мелкие брызги душа. — Почему он не уходит? Что ему от меня надо? А если действительно что-то надо, почему не скажет об этом прямо, без фокусов? Мы же вроде как на одной стороне".

Как ни старалась она поливаться из душа-фонтана аккуратно, а все-таки лужа на полу получилась порядочная, вытереть ее было нечем. Маша открыла шкаф под раковиной. Фанерная дверца тут же отвалилась. Внутри нашлась тряпка, отвердевшая и вонючая. Маша, морщась, поддела ее носком тапочки и бросила на лужу. Вообще, все в этом чужом доме было ужасно: запахи, краски, звуки. Через отдушину под потолком сочились визгливые голоса. В соседней квартире скандалили. Слышно было каждое слово.

— Сколько ты еще собираешься жрать на мои деньги? Ни копейки в дом не приносишь, свет за собой не гасишь, сковородку мою сожгла тефлоновую, вот покупай мне теперь такую же!

— Заткнись! Достала меня, старая дура! Я тебе куплю сковородку, куплю, чтобы по башке твоей лысой бить!

— У меня не лысая башка! Сама ты лысая, авантюристка!

— Сама авантюристка!

Крики были кислыми, как вонь от тряпки. К мыльнице прилип обмылок, покрытый волосами и засохшей пеной. Полотенце ветхое, серое, заштопанное. Как, мистер Макмерфи, не желаете получить психологический портрет женщины, которая сделала свой дом кроваво-красным, штопает старые полотенца и оставляет их долгожданному квартиранту-иностранцу вместе с волосатым обмылком?

Даже зеркало здесь было злым. Когда Маша стерла с него капельки пара, она увидела себя в самом неприглядном варианте. Бледно-зеленое лицо, голубоватые пересохшие губы, красные глаза, припухшие веки, под глазами темные круги. Очень симпатичный трупик. Если и дальше придется жить в таком ритме, домой в Нью-Йорк она прилетит в багажном отделении, в красном, как эта квартирка, гробу с черными кружевами. Голая лампочка под потолком давала прямой свет, жесткий и беспощадный. Новая стрижка вдруг показалась дурацкой, уродской, жаль стало своих волос. Как ни пыталась она уговорить себя, что это удобно, не надо ни кондиционера, ни фена, все равно настроение испортилось окончательно. Совершенно расхотелось такой быть и на себя, такую, смотреть. Хоть парик надевай.

— Слушайте, вы и так получили аванс, хотя ничего не делали и никаких денег не заработали, — донесся до нее раздраженный голос Ловуда.

Маша замерла у дверной щели.

— Какие издержки? Какой ущерб? Я вам, кажется, объяснял, так нельзя заниматься бизнесом, вы нарветесь на неприятности, и очень скоро. Что? Вы совсем рехнулись? Нет, никаких денег вы от меня не дождетесь. Вы шантажировать меня собрались? Ха-ха, это уже не смешно! Если еще раз замечу ваш синий "Ауди", пеняйте на себя!

Он говорил по-русски, очень быстро и почти без акцента. Он сильно волновался, голос его сначала стал хриплым, потом совсем сел. Закончив разговор, он тяжело закашлялся.

"Господи, да ведь он просто уходил от хвоста! — Маша даже шлепнула себя по губам. — Ну, ты даешь, офицер Григ! Не заметила, ничего не поняла! Да, Григорьева, тебе точно предстоит возвращаться в родимый Нью-Йорк в алом гробу с черными кружевами".

Накинув халат, она вышла из ванной. Ловуд стоял и смотрел в открытое окно. Не просто стоял, а слегка перевесился через подоконник, словно искал что-то в темном дворе. Услышав ее шаги, он вздрогнул, резко развернулся и спросил с принужденной улыбкой:

— Ну как? Мы едем ужинать?

— С одной стороны, конечно, мне бы хотелось, — сдерживая зевок, промямлила Маша, — но с другой стороны, я правда валюсь от усталости, к тому же я стараюсь не есть так поздно. Простите, Стивен, мне очень неловко, но нельзя ли перенести ужин на завтра?

"Если он скажет нет, я поужинаю с ним сегодня, — решила Маша, — ему, вероятно, надо что-то вытянуть из меня, и я должна знать, что именно он хочет услышать. Если он согласится перенести на завтра, значит, ему не просто надо, а необходимо позарез получить от меня какую-то информацию".

— Ну хорошо, — кивнул он, — давайте поужинаем завтра. Но только пораньше, часов в семь. Я заеду за вами. Договорились?

Когда дверь за ним закрылась, Маша кинулась на кухню. Свет там был погашен, окно выходило не во двор, а в переулок. Моросил дождь. Заметно похолодало. Ярко горели фонари. С третьего этажа все было отлично видно.

На противоположной стороне, вдоль кромки тротуара стояло несколько машин. Из двора выехал серебристый "Форд" Ловуда. Не успел он доехать до ближайшего поворота, как одна из машин тронулась за ним. В ярком фонарном свете Маша увидела, что это темно-синий старый "Ауди", и даже умудрилась разглядеть номер.

Глава 17

Зимой 1983-го президент Рейган подписал очередную секретную директиву по национальной безопасности, в которой была поставлена задача произвести фундаментальные изменения советской системы, способствовать консолидации внутренних оппозиционных сил путем расширения демократии и публичной дипломатии. Американский бюджет собирался отвалить 85 миллионов долларов на подготовку будущих руководящих кадров и создание прозападно ориентированных партий и движений в странах социализма.

Разведывательной работой по США занимался Первый отдел Первого главного управления КГБ. В декабре 1983-го именно этому отделу было поручено довольно странное для внешней разведки задание — подготовить прогноз колебаний цен на мировом рынке золота. К выполнению было приказано привлечь самый ограниченный круг людей, в который входил вашингтонский резидент Всеволод Сергеевич Кумарин.

За несколько дней до отлета Григорьева в Москву резидент вызвал его к себе.

— Поздравляю. Вместо денежной премии вас решено наградить очередной благодарностью в личном деле. Для вас, человека благородного и бескорыстного, это должно быть приятно. Есть еще одна радостная новость. Лондон отменяется.

— Спасибо, Всеволод Сергеевич, — улыбнулся Григорьев.

— Не за что, Андрей Евгеньевич. В кабинете повисло молчание. Резидент сидел в своем крутящемся кресле за идеально чистым столом и смотрел в одну точку. Лицо его отяжелело, как будто сплавилось. Сошел верхний слой светского жизнерадостного лоска. Глаза, обычно слегка сощуренные в ироничной улыбке, были широко открыты. Взгляд мертво застыл, уголки губ оттянулись книзу. Перед Григорьевым на несколько мгновений возник настоящий Кумарин, налитый страхом и тоской, не верящий ничему и никому, даже самому себе, глубоко несчастный оттого" что слишком умен для иллюзий.

— Вы помните майора Демченко из отдела научно-технической разведки? — спросил он, глухо кашлянув. — Да сядьте, не маячьте у двери.

— Конечно, помню, — Григорьев опустился в кресло, — кажется, он сейчас в отпуске в Москве. Что-нибудь случилось?

— Неделю назад в ресторане "Узбекистан", на глазах десятков свидетелей, Демченко убил свою любовницу. Шарахнул по голове бутылкой от шампанского. Пьян был. Она несовершеннолетняя. Всего шестнадцать. Что скажете?

— О, Господи! — только и мог сказать Григорьев.

— Но этого мало, — Кумарин потер переносицу, провел ладонью по лицу и опять стал ироничным светским львом, благовоспитанным сытым дипломатом, — этого мало, Андрей Евгеньевич. При обыске в московской квартире Демченко был обнаружен миниатюрный аппарат "Минске", а также тайник, в котором хранилось десять тысяч рублей и семь тысяч долларов.

— Идиот, — прошептал Григорьев и покачал головой.

— Кто? Он или я? — с нервной усмешкой спросил резидент. — Знаете, я подозревал нескольких человек. В том числе вас, Андрей Евгеньевич, и Бреденя, в общем, лучших, самых крепких, умных, хитрых. Но Демченко!.. Зачем он им? Тупой, наглый, пьющий. Сколько таких, как он? Вы сказали — идиот, разумеется, имея в виду его, а не меня. А вам не кажется, что тупость бывает заразной, как грипп? Таких, как Демченко, страшно много. Не обязательно алкоголь. Может быть, фанатизм, слепая вера в дохлые утопические идеи. Тоже род наркомании, верно? Как вы думаете, почему, чтобы получить водительские права, надо пройти медкомиссию, иметь справку от психиатра?

— Потому, что больной человек за рулем опасен для себя и окружающих, — автоматически отчеканил Григорьев прежде, чем удивиться вопросу.

— А больной человек, управляющий гигантской ядерной державой? Насколько опасен для окружающих он? Ладно, можете не отвечать. Вы меня отлично поняли. Сот тут два документа, — резидент вытащил из ящика и небрежно толкнул через стол стандартный плотный конверт с грифом "Сов, секретно", — просмотрите прямо сейчас, при мне.

Григорьев, слегка оглушенный, красный, как помидор, низко опустил голову и углубился в чтение.

Первым документом была директива по национальной безопасности США, "NSDD-75". Сумма в восемьдесят пять миллионов, предусмотренная американским бюджетом на развал системы социализма, обозначалась цифрами и прописью. Григорьев макушкой чувствовал взгляд резидента.

— Как вы думаете, кто стоит за определением "агенты влияния"? — тихо спросил Кумарин. — Кому достанутся эти американские миллионы?

— Ну, если бы возможно было вычислить заранее имена, звания, должности этих людей… — медленно процедил Григорьев, не поднимая головы.

— То что? — повысил голос резидент.

— Не знаю. Вероятно, это стало бы самой серьезной победой в истории разведки.

— Чьей победой? — Резидент внезапно рассмеялся. — Восемьдесят пять миллионов — хорошие деньги, верно? Или победа, по-вашему, дороже денег? Впрочем, не буду вас отвлекать, читайте дальше.

Дальше шел другой документ, с таблицами, графиками, столбцами цифр. Григорьев не сразу сообразил, что перед ним подробный анализ динамики цен на золото на мировом рынке и прогноз на следующий, 1984 год.

— Можете не вникать в подробности, — разрешил резидент, наблюдая, как шевелятся брови Григорьева, как напряженно морщится лоб, — лучше подумайте, с какой стати эти расчеты были поручены не специалистам, не статистикам из счетной палаты, не Госбанку СССР и даже не Внешторгу. Почему мы? Кому и зачем понадобилось, чтобы золотом занималась внешняя разведка?

— Вероятно, какой-то эксперимент, — осторожно предположил Григорьев.

Резидент расхохотался, на этот раз весьма театрально, как будто исполнял арию Мефистофеля.

— Эксперимент… Нет, отлично сказано, честное слово, отлично. Вы молодец, Андрей Евгеньевич. Ну, а это, по-вашему, тоже эксперимент? — Кумарин хлопнул ящиком, извлек прозрачную пластиковую папку.

"…В области внешней политики — завершение войны в Афганистане полной и безусловной военной победой, уничтожение польской "Солидарности", во внутренней политике — волевое смещение Брежнева, подавление диссидентского движения, религиозных сект и духовных общин, прекращение всех форм эмиграции, уничтожение подпольной экономики и др. проявлений антисоветских и капиталистических настроений. Для этого необходимо провести серию показательных процессов со смертными приговорами и публичным исполнением".

Григорьев вспотел, хотя в кабинете работал кондиционер и было прохладно. Он отлично знал этот текст.

Незадолго до смерти Брежнева американская пресса опубликовала совершенно секретный документ — проект постановления Политбюро ЦК КПСС, а по сути — долгосрочный план государственной политики СССР. Его авторство приписывалось Андропову. Сообщалось, что было отпечатано всего 4 экземпляра. Канал утечки остался неизвестным. Официальное опровержение ТАСС назвало это публикацию "фальсификацией ЦРУ".

На самом деле это не было фальшивкой. Железный Ю.В. собирался действовать именно так. Больше года назад, ранней осенью 1982-го, Григорьев лично передал Макмерфи текст секретного документа, который случайно попался ему на глаза в кабинете полковника Бреденя.

В принципе документов такого рода, всяких постановлений, проектов постановлений, директив, резолюций, приходило в посольство великое множество. Если что-то просачивалось в американскую прессу, то мало впечатляло, поскольку выглядело частью рутинной идеологической склоки, было скучно по форме и мутно по содержанию. Но этот текст оказался бомбой. Все знали, что Брежнев дышит на ладан, ждали перемен, гадали, кто придет на его место. Проект постановления Политбюро ЦК содержал в себе ответы на многие острейшие вопросы.

— Да, я отлично помню эту фальшивку, — громко произнес Григорьев, все еще скользя глазами по тексту и дергая себя за нос. Дурацкая привычка. Он боролся с ней многие годы, после того как прочитал в одном из пособий по психологии вербовки, что сей жест выдает либо вранье, либо внутреннюю слабость. Так и хотелось самого себя шлепнуть по рукам.

— Конечно, помните. И отлично знаете, что документ подлинный, — улыбнулся резидент.

Григорьев оставил в покое свой нос и принялся разглядывать руки. На большом пальце был длинный заусенец. Он подцепил кожицу ногтями, дернул. Ранка тут же стала кровоточить.

— Публичных казней у нас пока нет, но все впереди, — продолжал Кумарин, — знаете, когда восьмидесятилетний фанатик правит огромной страной из больничной палаты и слепо верит, что обязан переделать мир, это здорово бодрит, заставляет думать и действовать. Хочется ведь уцелеть. Жить хочется, и не в дерьме, на воле. Ну, что вы на меня так смотрите? Мы с вами прекрасно понимаем друг друга. Мы профессионалы, элита. Мы оба уже не просто предчувствуем, а знаем совершенно точно, что скоро все рухнет. Не останется никакой идеологии. Будут только деньги. С одной стороны, вот эти американские миллионы, предназначенные для скорейшего развала империи, — он протянул руку через стол и помахал директивой "NSDD-75", — с другой — золотые обломки империи, бесхозные, никем, кроме нас, не охраняемые, — в его левой руке зашуршали листки аналитической справки по динамике цен на золото на мировом рынке.

Кумарин замолчал, и бумажный шорох затих. Как всегда в этом кабинете, тишина была совершенно особенной, мертвой, могильной.

— Простите, — хрипло произнес Григорьев, — у вас нет перекиси водорода или спирта? Я нечаянно сорвал заусенец, кровит зараза, боюсь запачкать ваш красивый ковер.

— Могу предложить только водку, — Кумарин встал, открыл бар, — давайте уж и выпьем заодно, раз пошел такой хороший разговор, как же не выпить?

Опять повисла тишина. Григорьев приложил к ранке платок, пропитанный водкой. Кумарин взял у него бутылку, разлил по граненым стопкам. Выпили молча, не чокаясь и не закусывая, словно за упокой чьей-то неведомой души.

— Разговор этот давно назрел, и никуда от него не деться, — мягко, почти ласково произнес резидент, — борьба внутри нашей структуры всегда была острей, чем борьба с внешним врагом, на самом деле границы между своими и чужими давно размыты, и сложно понять, кто на чьей стороне. Все очень относительно.

— Ну а как же долг? — вяло возразил Григорьев.

Резидент опять разразился мефистофельским хохотом.

— Перед кем долг? Перед государством, в котором в конце двадцатого века две трети населения не могут принять горячий душ и пользуются ямой вместо сортира? Перед старыми полуграмотными пердунами? Егеря в Завидово гонят прямо на их дула кабанов и лосей. Водолазы нацепляют рыбу на их крючки, когда они изволят рыбачить. Они жрут, пьют, навешивают на себя ордена, как елочные игрушки, тупо и жестоко интригуют, но они вымирают. Человек смертей, от этого никуда не денешься. А спецслужбы вечны. Они — всего лишь механизм реализации государственной власти. Они станут служить той группе, у которой в данный момент будет больше власти и больше денег. Вопрос в том, чтобы вовремя просчитать, у кого. Это вроде экзамена. Документы, которые я дал вам прочитать, — шпаргалки. Больше всего денег будет у того, кто догадался сейчас, по-тихому, через нас, а не через Госбанк и Внешторг, сбыть за рубеж солидную партию золота из золотого запаса СССР. И еще у тех, кто возьмет у американцев их миллионы, чтобы помочь добить гадину.

Григорьев не любил водку. Даже в небольших количествах она вызывала у него сильную изжогу, особенно на пустой желудок. Если он пил, то предпочитал хороший коньяк или красное сухое вино. Между тем Кумарин успел еще раз наполнить рюмки.

"Вот он, главный этап проверки. Он загоняет меня в тупик", — отрешенно думал Андрей Евгеньевич, морщась и шаря глазами по столу в поисках хоть какой-нибудь закуски. Но ничего съедобного не было. Кумарин в третий раз налил.

— Пару месяцев назад вы сказали, что вынуждены иногда отвечать Макмерфи взаимностью, — проговорил резидент и поднял свою стопку, призывая Григорьева в третий раз выпить вместе с ним, — я проанализировал степень этой взаимности. Признаюсь, если бы не история с идиотом Демченко, я вынужден был бы сдать вас руководству в качестве раскрытого мною "крота". Да пейте же, что вы смотрите, как будто там не водка, а цианит?

"Сухарик, крекер, что-нибудь закусить!" — в отчаянии подумал Григорьев, сгорая от изжоги и страха под спокойным внимательным взглядом резидента. Следовало немедленно взять себя в руки, иначе конец.

— Ну, что же вы застыли? — с легкой усмешкой подбодрил его Кумарин.

Андрей Евгеньевич не стал пить. Он демонстративно отставил стопку.

— Всеволод Сергеевич, — вздохнул он и укоризненно покачал головой, — если бы вы на секунду усомнились в моей честности, вы бы не вели со мной этот разговор. Вы бы дали мне улететь в Москву, снабдив руководство всей имеющейся на меня информацией. Но поскольку мы здесь сейчас сидим, пьем и беседуем на странные темы, серьезного компромата у вас на меня нет. Его и не может быть. Работа, которую я веду с Макмерфи больше полутора лет, одобрена вами и центром. Я добросовестно играю порученную мне роль. Для Макмерфи я завербованный агент, поэтому из меня не удастся сделать "крота", даже если меня сдаст кто-нибудь с той стороны, например этот ваш Колокол.

Лицо Кумарина оставалось спокойным. Когда Григорьев упомянул Колокола, оно стало нарочито спокойным.

— Вы справедливо заметили, — продолжал Григорьев, — что в нашей работе все весьма относительно, границы между своими и чужими постепенно стираются. Когда французы выгнали из страны сорок пять наших дипломатов, работавших в посольстве СССР в Париже, помните, какая началась паника? Искали предателя, предлагали внедрить в широкую практику аппарат "Полиграф", подвергнуть проверке на "детекторе лжи" в обязательном порядке всех поголовно, от уборщиц до высшего руководства. А что оказалось? Французы вычислили сотрудников КГБ совершенно самостоятельно, быстро, бесплатно. Чистые дипломаты в советском посольстве не имеют машин, пользуются по вызову автомобилями из посольского парка. А сотрудники КГБ разъезжают на собственном автотранспорте. И квартиры у них лучше, и материальный уровень выше, настолько, что это сразу бросается в глаза. Чистому дипломату на представительские расходы выдаются копейки, сотрудников КГБ не ограничивают в средствах.

— Да, все верно, — машинально кивнул Кумарин, как будто выходя из странного оцепенения, — все логично и ясно. Но вы уверены, что кому-то нужны эта логика и эта ясность? Лучше найти иные причины провалов, более лестные и пристойные. Признаваться в собственной тупости и жадности стыдно, идеологически вредно. А выявлять врагов, предателей, разоблачать коварные замыслы противника — это долг скромных героев невидимого фронта, тяжелая, но почетная обязанность. Впрочем, вы это сами отлично понимаете. В начале разговора я сказал вам, что Лондон отменяется. Но не потому, что мне удалось отстоять вас и оставить здесь. Скажу честно, я попытался, но натолкнулся на стену.

Боюсь, дело плохо. Как только вы вернетесь в Москву, вас отправят в один из наших закрытых санаториев и начнут проверять. Возможно, вам удастся выкрутиться, но вы станете невыездным на неопределенный срок.

— Почему? Что-нибудь случилось? — спросил Григорьев с дурацкой растерянной улыбкой.

— Не знаю, — пожал плечами резидент, — причин может быть множество. Например, кто-то решил, что информация, которую вы поставляете Макмерфи, по своему количеству и качеству резко превышает нормы, обусловленные необходимостью. Каковы нормы, никто не знает, но это не важно. Вас больше не выпустят и будут серьезно проверять. Вы хотите этого?

— Какая разница, хочу я или нет?

— Если бы не было разницы, я не вел бы с вами все эти долгие странные разговоры, не показывал бы вам сверхсекретные документы, — проговорил Кумарин и раздраженно поморщился, — вы хорошо помните, о чем в них шла речь?

— Да, конечно.

— Ну, тогда вас не слишком удивит мое предложение. Я предлагаю вам уйти к американцам. Ваш уход будет обставлен как положено. Вас назовут предателем, заочно приговорят к смертной казни. Что делать? Иначе никто не поверит. Вы уйдете, разумеется, не пустой. Вы сдадите им нескольких наших агентов-нелегалов. Не волнуйтесь, в этом смысле все будет чисто. Для подобных случаев имеется балласт, от которого надо избавляться.

— Для подобных случаев? — тихо перебил Григорьев. — Вы хотите сказать…

— Да, я хочу сказать, что вы не первый и не последний. Существует Управление Глубокого Погружения. Основная задача на сегодня — создание по всему меру агентурной сети нового типа. Профессионалы должны обслуживать не прогнившее государство, коего скоро не станет, а конкретных людей, таких же профессионалов. Принцип работы — никакой идеологии, минимум бюрократии, максимум практической пользы. Чтобы внести окончательную ясность, скажу: вы нужны мне внутри ЦРУ. В качестве разоблаченного агента или невыездного неудачника вы меня не интересуете, и никакой поддержки со своей стороны я вам не обещаю. Более того, я буду вынужден вас утопить. Итак, вы готовы ответить? Или у вас есть еще вопросы?

— Есть. Зачем я вам нужен внутри ЦРУ?

— О, вы мне там очень, очень пригодитесь. Например, когда американцы будут распределять эти свои миллионы, они непременно посоветуются с вами. Когда за рубеж на частные банковские счета хлынет советское золото, им потребуются ваши комментарии.

— Предателям никогда не доверяют полностью, — быстро, хрипло заметил Григорьев.

— А что такое предательство? — усмехнулся резидент. — Мы с вами выросли на нем, мы им пропитаны, мы им провоняли насквозь. Мы вербовали, шантажировали, подсматривали и подслушивали, всасывали в себя из внешнего мира всякую мерзость — доносы, жадность, зависть, тщательно переваривали и обильно отрыгивали назад, во внешний мир. Именно предателям в наших кругах доверяют, у них учатся. Вспомните хотя бы Кима Филби. Ну ладно, это уже лирика. Нет ни времени, ни сил. Степень доверия к вам Макмерфи и его коллег зависит от вашего профессионализма. Еще вопросы?

— Если я уйду, у вас будут большие неприятности.

— Ничего, как-нибудь. — Кумарин растянул губы в противной лягушачьей улыбке и немного посверлил Григорьева насмешливым взглядом. — Вы все-таки продолжаете лукавить, Андрей Евгеньевич. Вы, вероятно, хотите спросить о своей дочери? Думаю, ее судьба волнует вас куда больше, чем мои неприятности.

Григорьев не хотел. Ему было страшно поминать Машу в этом кабинете. Ему казалось, что можно сделать вид, будто ему давно дела нет до своей прежней семьи и ребенка он просто забыл. С отцами ведь такое случается, верно?

— Если вас изолируют, а потом, не дай Бог, расстреляют, — задумчиво продолжал Кумарин, — у вас будет значительно меньше шансов увидеть Машу, чем если вы согласитесь на мое предложение.

— Если соглашусь, она останется в Союзе в качестве заложницы, — пробормотал Григорьев.

— В Союзе? Да вовсе не обязательно. Это зависит от ее матери, от нее самой. Если вдруг она пожелает навестить папу, переселиться к папе насовсем, а мама не станет возражать, мы поможем, нам без разницы, где она будет жить, — резидент ободряюще подмигнул, — мир только кажется таким огромным, на самом деле он маленький и совсем прозрачный.

Глава 18

Холодильник был выключен и пуст. Следовало выйти под дождь, купить себе что-нибудь на ужин и на завтрак, и еще приобрести множество всяких мелочей: шторку для душа, плечики для одежды, моющие средства, туалетную бумагу, бумажные полотенца. Со дна чемодана Маша вытянула маленький японский зонтик.

Одеваясь, она вспомнила, что папа говорил по телефону про похолодание и теплую куртку. У нее действительно с собой была лишь легкая ветровка. Натянув ее на самый толстый свитер, застегнув до подбородка молнию, она отправилась на улицу.

Бабки ушли спать. У качелей Маша заметила девушку с гигантским мраморным догом, подошла и спросила, где находится ближайший супермаркет, который сейчас еще открыт. Оказалось, довольно далеко, на другой стороне Тверской, на Большой Грузинской улице, называется "Дипломат", работает до двенадцати, а чуть дальше, на площади — круглосуточная Тишинка.

"Тишинка? Очень интересно. Там же был грязный блошиный рынок!" — удивилась про себя Маша.

Несмотря на холод и дождь, она все-таки не удержалась, пошла через Оружейный и Маяковку, чтобы еще раз взглянуть на дом, в котором родилась и прожила до тринадцати лет. Обошла его с тыльной стороны, постояла во дворе, задрав голову, взглянула на окно на девятом этаже, окно ее комнаты. Оно оказалось открытым, ярко освещенным, кто-то сидел на подоконнике, курил и смотрел вниз, на Машу.

Самая знакомая, самая исхоженная, выученная наизусть, как таблица умножения, часть Тверской-Ямской от Маяковки до Большой Грузинской изменилась, но не очень. Фасады домов стали чище, но лица прохожих как-то грязней. Не осталось ни булочных, ни аптек, ни гастрономов. Сплошные бутики, банки, магазины эксклюзивной мебели. Все стеклянное, ярко освещенное, холодное и пустое.

На Большой Грузинской сохранилась реликвия, старая булочная. Там когда-то продавалась засахаренная разноцветная помадка и маленькие сдобные крендельки, густо обсыпанные корицей. Напротив была валютная "Березка". Отчим, народный артист, иногда там отоваривался. Особенно хороша была вобла, прозрачная, обезглавленная, раздутая от нежно-розовой икры.

При советской власти у дверей стояла мощная охрана в милицейской форме, чтобы не дай Бог не заглянул внутрь обычный человек. Сейчас бывшая "Березка" по старой памяти называлась "Дипломат", и зайти мог кто угодно. Правда, оказалось, что работал супермаркет только до одиннадцати и уже закрывался. Пришлось пройти дальше, к Тишинке. Там и правда вместо старого рынка отгрохали нечто огромное, угластое, помпезное, с охраняемой стоянкой и автоматическими стеклянными дверями.

Оказавшись в супермаркете, Маша как будто на полчаса вернулась домой, в Нью-Йорк. Набрала полные пакеты еды и всякой хозяйственной дребедени, расплатилась карточкой "Америкен-экспресс", вывезла на улицу тележку с двумя тяжелыми пакетами и рассеянно оглядела стоянку, не понимая, куда мог деться ее сиреневый спортивный "Форд". Но тут же опомнилась и догадалась, что просто спит на ходу, с открытыми глазами.

Пакеты пришлось нести в руках. Дождь стал сильней, держать одновременно пакеты и зонтик было невозможно. Правая рука опять заныла, не только от тяжести, но и от переживаний. Ничего похожего на такси мимо не проезжало, к тому же Маша забыла снять в супермаркете в банкомате наличные с карточки, у нее не было ни рубля.

"Успокойся, добредешь, не растаешь, не так уж далеко, не так уж тяжело, и рука пройдет, тебе сто раз объясняли: это нервное".

У одних сердце колет, у других дыхание сводит, у третьих болит желудок. У Маши ныла правая рука, сломанная очень давно, в 1986 году, при прыжке с третьего этажа. Тогда перелом как-то неудачно вправили, потом опять ломали, кость не хотела срастаться, в мягких тканях остался осколок, рука посинела, вспухла. Наверное, всю жизнь будет болеть при нервных перегрузках и тяжелых воспоминаниях.

* * *
Метельной ноябрьской ночью 1985 года "скорая" доставила Машу в Москву, в какую-то районную детскую больницу. Сначала было два диагноза: перелом руки и переохлаждение. Позже появился третий, связанный с попыткой суицида. Подростковый психиатр явилась к ней уже на следующее утро. Толстая тетка ужасно напоминала Франкенштейниху. На голове, под зеленым медицинским колпаком, угадывалась волосяная башенка, похожая на крысу, глаза над марлевой маской были мутные, непроницаемые. Каждую фразу, обращенную к ребенку, она начинала с надменного "Та-ак!", растянутого и длинного, как червяк.

— Та-ак, Маша Григорьева, рассказывай, что с тобой случилось?

— Меня ночью вытащили из постели и заперли в холодной комнате, босиком, в одной ночной рубашке, — начала Маша, стараясь не встречаться взглядом с мутноглазой теткой.

— Вот просто взяли и заперли? Ни за что?

— Я читала под одеялом.

— Как это под одеялом? В темноте?

— Нет. У меня был фонарик.

— Та-ак. А почему же ты читала? Не могла уснуть? У тебя бессонница?

— Нет никакой бессонницы, — слегка рассердилась Маша, — просто я привыкла читать перед сном, и все.

— Та-ак. Ну ладно. Давай подробно, с самого начала. Ты читала под одеялом. Что было дальше?

— Воспитательница отняла у меня книгу, фонарик, потащила на третий этаж и заперла в холодной комнате. — Неожиданно для себя Маша замолчала и всхлипнула.

Рассказывать этой Франкенштейн-2 о том, как влажная лапа лысого парня нырнула к ней под рубашку, оказалось совершенно невозможным делом, просто язык не поворачивался, и, чтобы сменить тему, она попросила:

— Вы не могли бы связаться с моей мамой? Мне надо поговорить с ней, хотя бы по телефону.

Вместо ответа повисла странная тишина. Психиатр уставилась на Машу, тонкие подрисованные брови поползли вверх и поднимались все выше, пока не исчезли под ободком зеленой шапочки.

— Та-ак, деточка, — произнесла она наконец, совсем новым голосом, тихим, ласковым и фальшивым, — скажи мне, пожалуйста, как тебя зовут?

— Маша Григорьева.

— Сколько тебе лет?

— Тринадцать.

— Ты помнишь свой домашний адрес и телефон?

Маша продиктовала, удивилась, что тетка не записывает, только кивает, и тут же пояснила:

— Мама сейчас не дома, она в больнице, хотя не исключено, что ее уже выписали. Если дома никто не подходит, надо позвонить моей бабушке, Зинаиде Алексеевне, правда не стоит ей сразу рассказывать про мой перелом, у нее больное сердце… — Маша опять запнулась, застыла с открытым ртом, потому что тетка вдруг вскочила и, не сказав ни слова, пулей вылетела из палаты.

Вскоре из коридора донесся ее голос, уже не фальшивый, а вполне естественный, скандальный и злой:

— Как это — скрывают? Почему? Надо было предупредить, что она ничего не знает! Вы меня ставите в идиотское положение! Вы это нарочно, что ли, делаете? Как так можно, не понимаю!

Через несколько минут явилась целая делегация врачей, и вместо Франкенштейн-2 с Машей беседовал очень приятный пожилой доктор. У него были нормальные человеческие глаза, в которые можно смотреть, и в голосе ничего фальшивого, и никаких педагогических "та-ак". Пожалуй, ему, этому доктору, Маша сумела бы рассказать о лысом ублюдке. Она была убеждена, что рассказать необходимо. Он не просто хулиган-наркоман, который случайно оказался ночью в лесной школе. Он специально для этого залез в школу и заранее готовился. Иначе как у него оказались с собой ножницы и лейкопластырь?

Нельзя позволить преступнику разгуливать на свободе. Он может напасть еще на какую-нибудь девочку. Маше повезло, а вдруг другой девочке не повезет? Однако доктор заговорил первым, и вскоре Маша забыла про лысого.

Доктор говорил тихо и долго. Маша не верила и молча мотала головой. Это мотание окончательно убедило врачей положить ее на обследование в психиатрическое отделение. Там она немного оправилась от шока, испугалась, попыталась рассказать о преступнике первой же врачихе, уже не столько для того, чтобы его нашли и посадили в тюрьму, сколько ради самой себя, чтобы не считали сумасшедшей, которая просто так выпрыгнула с третьего этажа.

Врачиха не возражала, участливо заглядывала в глаза, согласно кивала, а потом Маша услышала слова "галлюцинации", "посттравматический психоз". Ее стали кормить таблетками. От них сводило судорогой все тело и в голове стоял мутный мерзкий туман, отдаленно напоминающий вонючее дыхание лысого ублюдка в ледяной комнате со старыми плакатами.

Маша хитрила, прятала таблетки за щеку, потом выплевывала. Ее на этом застукали и стали делать уколы. От них Маша слабела. Наверное, поэтому так долго не заживала сломанная рука, не срасталась кость.

Бабушка Зина задействовала все свои связи, чтобы перевести Машу из психиатрии в неврологию. Забрать ее к себе она не могла. Она была на инвалидности, заботливое государство не считало возможным доверить ей психически больного ребенка, склонного к суициду, да и сама она побаивалась взять на себя такую ответственность.

За месяц, проведенный в больнице, Маша очень изменилась, стала слабой и странной, отказывалась от еды, почти не разговаривала, целыми днями лежала, глядя в потолок. При появлении медсестры со шприцем уже не сопротивлялась, как вначале, но упрямо мотала головой, пока не засыпала под действием очередной инъекции.

Наконец, нашлась какая-то добрая душа в Минздраве, которая согласилась принять в качестве скромного новогоднего подарка единственную драгоценность бабушки Зины — старинную платиновую брошку с сапфирами.

В начале января Машу перевезли в другую больницу, в санаторно-неврологическое отделение. Там гадостью не кололи, поили бромом, кормили витаминами, проводили сеансы лечебной гимнастики и психотерапии и даже кое-как учили по школьной программе. Маша довольно скоро пришла в себя, стала есть, разговаривать, читать, заниматься математикой и английским, правда, только устно. Писать она не могла. После перелома подвижность правой кисти была ограничена, а левой пока не получалось. Ходить могла только опираясь на костыли. Большие дозы аминазина и галоперидола вызвали мышечную слабость и какие-то сложные нарушения в нервных окончаниях.

В феврале бабушка Зина умерла от очередного инфаркта. В марте больницу посетили представители международной благотворительной организации. Они одарили больницу разным медицинским добром, от одноразовых шприцов до аппаратов ультразвуковой диагностики. Вместе с больничным руководством они ходили по палатам и раздавали детям наборы фломастеров, игрушки, конфеты.

В больнице лежало несколько сирот, и на них зарубежные гости обратили особое внимание. Когда дошла очередь до Маши Григорьевой и был подробно обсужден ее анамнез, один из гостей, французский хирург, выразил удивление, почему до сих пор девочке не восстановили подвижность правой кисти, ведь существуют новые методики и нельзя терять время. И почему не проводится положенный курс терапии для устранения тяжелых последствий неудачного лечения психотропными препаратами. Главный врач печально признался, что о возможности такого дорогостоящего лечения ему в его рядовой больнице пока остается только мечтать.

— У нас есть специальные фонды и программы, — сказал француз, — мы вывозим в Западную Европу сотни больных детей из стран третьего мира, оплачиваем лечение.

— Но Советский Союз — это не страна третьего мира! — возмутилась заведующая отделением. Она была секретарем парторганизации больницы. — Никто вам не позволит вывозить наших детей за рубеж!

— Мы могли бы на свои деньги отправить девочку во Францию, вылечить и вернуть ее на родину полностью здоровой, — мягко заметил хирург, — что же в этом плохого?

Главный врач покосился на заведующую, потом на новенькие часы "Сейка", сверкавшие на его волосатом запястье. Гости, кроме общественных даров, преподносили еще и частные. Надо же случиться, что главному врачу достались именно такие часы, о которых он грезил во сне и наяву всю свою сознательную жизнь.

Исполнение мечты делает человека мягче, добрей. Главный врач вообще не был черствым и злым, он переживал за больных детей и желал им только добра, но все-таки оставался реалистом, а потому вынужден был сказать французскому хирургу:

— Боюсь, это невозможно.

В 1986-м лечение простой советской сироты в странах Западной Европы было, правда, делом невозможным.

— Ну хорошо. Если не во Францию, то в Финляндию, — подала голос другая участница делегации, детский травматолог из Хельсинского государственного госпиталя.

— А что, правда, в Финляндию можно попробовать! — обрадовалась молоденькая переводчица, которая сопровождала делегацию и успела проникнуться сочувствием к тринадцатилетней сироте Маше Григорьевой.

На оформление документов ушло больше двух месяцев. Сколько денег ушло на взятки всяким чиновникам в РОНО, Минздраве и прочих учреждениях, известно только трем людям: Всеволоду Сергеевичу Кумарину, Андрею Евгеньевичу Григорьеву и Уилльяму Макмерфи. Первый выяснял, кому и сколько давать, второй снимал необходимые суммы со своего счета, третий взял на себя посредничество в переводе этих сумм на личные счета членов международной благотворительной организации.

Через много лет, ужиная с отцом в ресторане "Русский самовар" на Манхэттене, в очередной раз погружаясь ввоспоминания о перелете из Москвы в Хельсинки, из Хельсинки в Нью-Йорк, Маша спросила Андрея Евгеньевича:

— Папа, скажи честно, сколько тебе это стоило?

— Не твое дело! — сердито ответил Григорьев. — Лучше объясни мне наконец, какого черта ты выпрыгнула из окна третьего этажа?

В тот вечер они праздновали Машин день рождения. Ей исполнилось двадцать семь. Она давно рассказала отцу все. Холодная комната с плакатами, метель, ночная рубашка, сыгравшая роль парашюта, ветки яблони в пушистом снегу, обе Франкенштейнихи с крысами на головах, добрый доктор, который сообщил о гибели мамы, аминазин, синяя, вспухшая, как подушка, рука. Все это было переговорено, пережито заново, уже вместе, пережевано, оплакано, осмеяно, забыто. И только про лысого она рассказать не могла. Казалось, если произнести вслух фразу "он сунул свою лапу мне под рубашку", на коже, в тех местах, где побывала эта лапа, проступят пятна, вонючие, зудящие, неизлечимые.

— Ну, давай, колись, наконец, — подбадривал папа, — хватит мне голову морочить, я тебя слишком хорошо знаю и не могу поверить, будто ты сиганула в окошко, чтобы что-то доказать этой дуре Франкенштейн.

В ресторане "Русский самовар" взрослая Маша Григорьева, доктор психологии, офицер ЦРУ, впервые решилась заговорить о лысом, который пытался изнасиловать ее, тринадцатилетнюю. Она не заметила, что перешла с русского на английский. Так было проще формулировать. Когда она закончила, отец легонько хлопнул ладонью по столу и произнес:

— Да, именно что-то в этом роде я и предполагал. Забудь об этом. Ты взрослый, сильный человек. Надеюсь, сейчас ты понимаешь, какая это ерунда? В итоге ничего не случилось, верно? Ты ускользнула, он остался в дураках.

…"Вот и успокойся! — повторяла Маша, бредя под дождем по Большой Грузинской к подземному переходу и пытаясь приспособить пакет то на согнутом локте правой руки, чтобы не оттягивало кисть, то взять оба в левую руку, — лучше подумай, что надо от тебя Стивену Ловуду, зачем он так упорно приглашает тебя в ресторан? Кто здесь за ним открыто, нагло следит, шантажирует его, и почему он, дипломат, помощник атташе, не может с этим справиться?"

В подземном переходе через Тверскую так же, как пятнадцать лет назад, воняло мочой. Дрожал мертвенный люминесцентный свет. Прислонившись к стене, стоял высокий плечистый нищий, одетый в длинную, подпоясанную веревкой монашескую рясу. Пегая густая борода торчала, как веник, длинные волосы закрывали лицо, ярко белела круглая плешь на макушке. На груди висел фанерный ящик с приклеенным бумажным ликом Иверской Божьей матери.

— Подайте на ремонт храма Божьего, — затянул он громким звучным голосом, увидев Машу.

Кроме них двоих, никого в переходе не было. Маша при всем желании не могла ему подать, обе руки заняты, и неизвестно, остались ли в маленькой сумке какие-нибудь центы. Да и зачем ему центы?

— Девушка, а девушка, ты бы рублик бросила, а? Совесть есть у тебя? На святое дело жалеешь? — сказал он громко и грозно, когда она приблизилась. — Да ты глухая, что ли?

Маша скользнула взглядом по испитому нестарому лицу, встретилась с тяжелыми опухшими глазами, прибавила шаг, но тут ручка одного из пакетов лопнула. Перехватив второй пакет на локоть, Маша успела придержать лопнувший, но из него все-таки вывалились на грязный пол перехода упаковка йогуртов и бутылка воды.

— Вот, тебя Бог наказал! — злорадно заявил нищий. — Дай хотя бы пожрать чего-нибудь, если денег жалко и выпить нет, тебе же тащить будет легче.

Маша кое-как связала порванную ручку, достала из пакета упаковку мягкого сыра и пачку галет.

— Возьмите.

— Спаси Господи, — снисходительно кивнул нищий. — Лучше бы, конечно, колбаски или там ветчины, ну да ладно. Слушай, а выпить точно нет?

— Ну вы и нахал, дяденька, — засмеялась Маша.

— На том стоим, — улыбнулся нищий, показывая весь свой щербатый черный рот.

На ступеньке валялась банановая корка, Маша поскользнулась и едва не упала. Правая рука ныла нестерпимо. Прошла вечность, прежде чем Маша оказалась в Пыхово-Церковном переулке. Мокрая насквозь, с тяжеленными пакетами, она стояла у подъезда и тихо всхлипывала, сама не понимая, плачет или смеется. Лампочка не горела, и разобрать нацарапанные цифры в темноте не удавалось. Ловуд так и не нашел код в своей записной книжке. А спросить она забыла.

В подъезд ее впустила хихикающая компания подростков. Оказавшись в красной мрачной конуре, она быстро переоделась во все сухое, включила холодильник, разложила продукты, поставила чайник, отправилась в ванную, чтобы повесить шторку. Но вешать оказалось некуда. Ни палки, ни струны, ничего.

Напоследок ее ждал еще один сюрприз. Не раскладывалась тахта. Под квадратными поролоновыми подушками скрывалась сложная, ржавая конструкция с рычагами и пружинами, придуманная явно нездоровым человеком. Белье, подушка и одеяло оказались внутри тахты, в занозистом выдвижном ящике, который не выдвигался. Маша провозилась минут двадцать, наконец улеглась.

Белье было влажным, подушка напоминала комок сырого теста, одеяло кололось сквозь ветхий пододеяльник. Постель пахла плесенью и нафталином.

— Это был плохой день, — пробормотала она, дрожа от озноба и усталости, — очень плохой и очень долгий день. Но он кончился. Спасибо ему за это.

* * *
До выхода Евгения Николаевича Рязанцева в прямой эфир оставалось десять минут. Все они были отданы рекламному блоку. Марина и ее вежливый приятель отужинали и закрылись в комнате. Сквозь тонкую стенку слышалось их нежное воркование, Марина все время хихикала, приятель, вероятно, шутил шепотом. Когда раздался выразительный скрип старой деревянной тахты, бывшей супружеской постели, Саня опять увеличил звук, но от рекламы тошнило, он решил ждать Рязанцева на другом канале и остановил свой выбор на каком-то свирепом боевике перестроенных времен. В телевизоре орали и стреляли. Это звучало все-таки приятней, чем рекламные трели, и надежно заглушало ритмичный скрип тахты за стенкой.

Однако уже минуты через три стрельба кончилась. Телевизор затих, боевик кончался, и финальная сцена оказалась немой. Главный герой молча стоял над трупом главной героини. По его мужественному лицу катилась скупая глицериновая слеза. Потом, в гробовой тишине, пошли титры.

Как будто назло, это совпало с бурным финалом в соседней комнате. Скрипучая тахта была вплотную придвинута к тонкой стенке, которая пропускала каждый звук. Саня с удивлением обнаружил, как сами собой сжимаются у него кулаки. Он схватил пульт, вернулся к рекламному блоку перед эфиром Рязанцева, слегка успокоился и подумал, что личная неприязнь, действительно, вполне полноценный мотив для убийства, и вообще пора, наконец, в один прекрасный вечер привести сюда какую-нибудь молоденькую симпатичную приятельницу, поскрипеть тахтой у Марины под ухом.

И тут на экране, наконец, возникло интеллигентное усталое лицо Рязанцева.

— Добрый вечер, Евгений Николаевич, — начал телеведущий с теплой грустной улыбкой, — вот странная штука получается, мы произносим приветствия и не задумываемся над их смыслом. Не может быть этот вечер добрым, ни для нас, ни для вас. Произошло убийство, очередное политическое заказное убийство, из разряда тех, что у нас почему-то всегда остаются нераскрытыми. Я понимаю, как вам сейчас тяжело, и благодарю вас, что вы нашли время и силы приехать к нам на эфир. Скажите, лично у вас есть какие-нибудь версии? Кто и зачем мог это сделать?

— Кто и зачем мог убить Вику Кравцову? — тихо, хрипло произнес Рязанцев, словно размышляя вслух. — У кого поднялась рука на молодую талантливую женщину, на одну из самых ярких личностей из всех, с кем мне приходилось общаться? Я мог бы назвать достаточное число лиц, заинтересованных в том, чтобы убрать руководителя моей пресс-службы. Но я не стану этого делать. Тем, кто хоть немного знаком с сегодняшней политической реальностью, и так ясно, кому это могло понадобиться. Мотивы, на мой взгляд, тоже вполне понятны: запугать, показать, кто на самом деле в нашей стране хозяин, внести раскол в ряды фракции, посеять смуту и собрать свой грязный урожай.

Майор позавидовал железной выдержке партийного лидера. Он классно играл. Он знал, что каждое его слово, каждый жест будут потом сто раз разжеваны, прокомментированы прессой. Он должен говорить не просто с выражением, но с особенным выражением, он должен говорить достойно, важно, умно, и чтобы никто не догадался, как ему плохо сейчас и что сказать ему совершенно нечего.

— Я хочу обратиться к тому или к тем, кто сделал это, к заказчикам и исполнителям. Я уверен, эти люди сейчас видят и слышат меня. Знайте, я использую все свои силы, все свое влияние, чтобы вы предстали перед судом, — глаза Рязанцева, не моргая, смотрели в камеру, — всякому беспределу, всякому злу рано или поздно приходит конец. Не может такая огромная и прекрасная страна, как наша, существовать по законам бандитского беспредела. Я верю, что время, когда убийства оставались нераскрытыми, а убийцы спокойно жили среди нас, кончится очень скоро. Вы, которые сделали это, знайте: вам придется заплатить, и весьма дорого заплатить за жизнь Виктории Кравцовой.

— Евгений Николаевич, у нас уже очень много звонков, — мягко перебил его ведущий. — Давайте послушаем наших телезрителей.

Сначала какая-то дама представилась пенсионеркой, пылко призналась Рязанцеву в любви и со слезами в голосе выразила свое сочувствие. Потом суровый тенор с сильным кавказским акцентом поинтересовался, в чем лидер фракции "Свободный выбор" видит пути спасения русского народа.

Рязанцев отвечал красиво, но туманно, настолько туманно, что Арсеньев ничего не понял. А возможно, прослушал, поскольку в коридоре, прямо у его двери, раздался приглушенный мягкий смех его бывшей жены, потом невнятный, с придыханием мужской шепот, и дальше тишина, от которой у майора заложило уши, как при тяжелой посадке самолета. Вероятно, они вдвоем отправились в ванную. Саня сердито потряс головой, закурил очередную сигарету.

— Скажите, пожалуйста, — прозвучал мягкий, вкрадчивый голос в телевизоре, за кадром, — если вы придете к власти, каким образом вы собираетесь бороться с преступностью?

— Ну, прежде всего необходимо уничтожить условия, которые способствуют росту преступности. Нужно изменить моральный климат нашего общества, восстановить изуродованную систему ценностей, разработать настоящую, а не опереточную законодательную базу, необходимо платить нормальные деньги сотрудникам правоохранительных органов, — с легким вздохом ответил Рязанцев и расслабленно откинулся на спинку стула.

— Евгений Николаевич, — голос за кадром был странный, какой-то бесполый, слишком высокий для мужчины, слишком низкий для женщины, — можно еще один вопрос, личного характера?

— Да, конечно.

— Как вы прокомментируете тот факт, что рядом с трупом вашего пресс-секретаря Виктории Кравцовой в ее квартире, в ее постели, был обнаружен труп гражданина США Томаса Бриттена… — последовал треск.

Анонима отключили. Лицо Рязанцева моментально исчезло из кадра. Появилась заставка, заиграла идиллическая музыка, которая предшествовала рекламному блоку, и щекастая домохозяйка с жарким придыханием призналась в тайной страсти к жидкости для дезинфекции унитазов.

Рязанцева больше не показали, никаких комментариев не последовало. Рекламный блок затянулся минут на двадцать.

* * *
Дежурную сестру разбудил сигнал тревоги, такой резкий, что она подпрыгнула на стуле, стукнулась коленкой о край стола и несколько секунд терла глаза, тупо глядела на пульт, пытаясь понять, в какую из палат надо бежать.

Было одиннадцать вечера, самое спокойное время. В десять больным давали успокоительные и снотворные препараты, и до пяти утра они Обычно спали. Продрав глаза, сестра обнаружила, что сигнал идет из тридцать четвертой палаты. Это была лучшая палата в маленькой частной клинике. Сутки пребывания стоили двести пятьдесят долларов. Медлить нельзя было ни минуты, и сестра помчалась по коридору.

Еще не добежав, она услышала отчаянный женский визг и очень удивилась. Не могла больная, получившая два часа назад положенную дозу галоперидола, так вопить. Сестра подумала: не позвать ли санитаров?

Больная, Галина Дмитриевна Рязанцева, страдала тяжелой формой инволюционного психоза, проявляла склонность к членовредительству и суициду. Сестре вовсе не хотелось оказаться наедине с какой-нибудь дрянью, которую могла проделать у нее на глазах свихнувшаяся супруга знаменитого политика. Например, на прошлой неделе Галина Дмитриевна умудрилась рассечь себе кожу на лбу, стукаясь головой о край раковины, и агрессивно протестовала, когда ей обрабатывали рану.

Между тем крик за дверью сменился нежной музыкой, и стало ясно, что в палате просто работает телевизор. Сестра решительно вошла, чтобы прекратить это безобразие.

Больная сидела на койке, поджав ноги и с ужасом глядя на экран. Там как раз взорвался автомобиль, и в черно-красном дыму парили фигурки людей, подхваченные взрывной волной. Приятный мужской голос заманчиво рассказывал о новом приключенческом сериале.

— Галина Дмитриевна, почему вы не спите? — ласково спросила сестра и выключила телевизор.

Больная вскрикнула и завозилась с одеялом, натягивая его до подбородка.

— Наконец-то! — прошептала она с трагическим надрывом. — Я так ждала вас! Пожалуйста, принесите мне пистолет.

— Галина Дмитриевна, ложитесь. Вам надо спать. Доктор запретил вам включать телевизор после девяти вечера, — сестра попыталась уложить больную, но та забилась в угол, скорчилась, обхватив колени, и сильно дрожала.

— Не прикасайтесь ко мне, это опасно! Просто принесите заряженный пистолет и покажите, на что там нужно нажимать. Остальное я сделаю сама. Это единственный выход для всех.

— Хорошо-хорошо, только сначала вы успокойтесь и лягте.

Сестра знала, что говорить бесполезно. Слов больная не слышит и смысла их не понимает. Если механизм обострения запущен, его можно остановить только большой дозой успокоительных препаратов. Вероятно, на Галину Дмитриевну подействовал какой-нибудь кровавый ночной боевик.

— Что же вы стоите? У вас нет оружия? Попросите у охраны! Надо покончить с этим, так больше невозможно, — заявила Рязанцева, глядя на сестру красными огромными глазами.

— Завтра утром придет доктор, вы с ним поговорите, — ласково улыбнулась сестра, — утро вечера мудреней, правда ведь? Давайте-ка мы сейчас выпрямим ножки, расслабимся, ляжем и будем спать. Я с вами посижу, если вам страшно.

— Мне ничего уже не страшно. Со мной все кончено, — Галина Дмитриевна всхлипнула, глаза ее наполнились слезами, — но вы должны меня выслушать. Пока я жива, будут страдать другие. Пистолет самая надежная вещь. Таблетки и уколы могут не подействовать. Но я должна знать, что с Женей, где он! Я должна увидеть его!

— С вашим мужем все в порядке, — механическим голосом ответила сестра, отперла шкафчик с лекарствами, — а вам надо спать.

— Я заслуживаю смерти и давно мертва, потому что я убийца, а убийца не должен жить. Я страшно, чудовищно виновата. Но почему страдают другие? Это очень больно, когда из-за тебя кто-то страдает… — Больная сползла на пол, с тяжелым костяным стуком упала на колени, повторяя:

— Я не хочу жить, не надо меня жалеть.

В коробке осталась последняя ампула аминазина. Сестра хотела надломить ее, но как раз в этот момент больная стремительно подползла к ней и схватила за ноги. Ампула выскользнула из рук.

— Ведь все так просто. Достаточно избавиться от меня, и больше никто не пострадает, — Галина Дмитриевна крепко обхватила сестру и чуть не повалила ее, — поймите наконец, я приношу несчастье, только что в прямом эфире мне об этом напомнили еще раз, и больше нельзя тянуть!

От напряжения у нее разошлись края раны на лбу, и сквозь марлевую повязку просочилась кровь. Сестра с тоской подумала, что ей придется еще долго возиться с женой политика, и вряд ли она сумеет урвать хотя бы пару часов сна до утра.

— Успокойтесь, пожалуйста, — сестра наклонилась и попыталась разжать ее руки, — ничего страшного не происходит, все будет хорошо.

— Не надо меня утешать и жалеть! — закричала Галина Дмитриевна. — На мне смертный грех, и жалости я не достойна!

Во время приступов она становилась невероятно сильной. Сестре с трудом удалось вырваться и дотянуться до пульта. Она сумела нажать сразу все кнопки вызова, и через минуту в палату вбежал дежурный врач, санитары, Галину Дмитриевну скрутили, укололи, уложили, сняли повязку, обработали рану на лбу. Сестре было велено оставаться рядом. Засыпая, больная продолжала бредить, а когда затихла, стал слышен слабый нежный звон. Сестра осмотрела палату и обнаружила под кроватью мобильный телефон, спрятанный в тапочке.

— Да, — выдохнула сестра в трубку.

— Ты все еще живешь? Ты слишком долго живешь. Подумай о своем муже, о детях. Им придется расплачиваться, очень скоро и очень страшно.

"Кто это?" — хотела спросить сестра, но вовремя сдержалась и решила просто послушать, что еще скажут. Однако на том конце провода почувствовали неладное и положили трубку.

Позже, рассказывая о случившемся дежурному врачу, она так и не сумела ответить, кому принадлежал голос, мужчине или женщине. Он был какой-то бесполый, для мужчины слишком высокий, для женщины слишком низкий.

Глава 19

— Вот и все, — повторял про себя Григорьев, вышагивая по пустынной, ярко освещенной 16-й улице, от здания посольства к Каролин-стрит, к стоянке такси, — теперь тебе ясно, что ты никто? Даже это решение ты не можешь принять самостоятельно. Кумарин все решил за тебя. Теперь очередь Макмерфи. Будет потеха, если твой друг Билли откажется тебя принять! Ты скажешь: "Билли, спаси меня! Я провалился. Я должен лететь в Москву, я знаю точно, что меня там арестуют, а потом расстреляют". А он рассмеется тебе в лицо, похлопает по плечу и ответит:

"Брось, Эндрю, ты, как всегда, преувеличиваешь, у тебя очередной приступ паранойи".

На прощанье Кумарин посоветовал оставить машину в посольском гараже, прогуляться до стоянки такси на Каролин-стрит. Это было разумно, поскольку Григорьев выпил водки.

Андрей Евгеньевич редко ходил пешком по центру Вашингтона. Он не любил этот город. Прямые пронумерованные стрит с юга на север, и строго перпендикулярные, с запада на восток, авеню, разбивали административное сердце Америки на идеально ровные квадраты и прямоугольники. Летом невыносимый влажный зной, зимой промозглые ветра с реки Потомак. Конные памятники генералам на перекрестках, мокрые и блестящие под косым дождем, подсвеченные ночными огнями, почему-то напоминали голливудские ужастики и навевали мысли об оживших мертвецах.

На углу 16-й и Каролин к нему привязался черный нищий в ярко-желтой нейлоновой куртке. Обдавая нестерпимой вонью, он гремел мелочью в жестянке, тряс войлочными косичками, вытравленными до желтизны, под цвет куртки. Белые оскаленные зубы сверкали на черном, как вакса, лице.

— Пожалуйста, сэр, всего несколько центов! Ну что вам стоит? — Он бегал вокруг Григорьева, хватал за рукав, заглядывал в глаза. На куртке была эмблема совместного советско-американского космического полета "Союз-Аполлон", пересечение двух флажков — звездно-полосатого и красного, с серпом и молотом.

Григорьев полез в карман, брезгливо отворачиваясь, бросил в кружку монету в двадцать пять центов. Но нищий все пританцовывал рядом, бормотал, напевал, вонял, путался под ногами и на просьбы отвязаться не реагировал. Вдруг Григорьев расслышал нечто знакомое: "Расцветали яблони и груши, поплыли туманы над рекой…"

Черный нищий точно выводил мелодию, и русские слова звучали почти чисто, без акцента. А вдоль кромки тротуара медленно ехала полицейская машина.

"Провокация! — рявкнул в голове чужой голос. — Если ты проявишь малейшую агрессию, он тут же затеет драку, тебя заберут в полицию, а ему дадут убежать. Нет, ерунда. Кому и зачем это нужно? Глупая случайность. При чем здесь "Катюша"? Откуда он так хорошо знает русский?"

В сотне метров маячил ряд желтых такси со светящимися клетчатыми башенками на крышах, и Григорьев побежал, помчался, разрывая лицом косые нити дождя. Зонтик вывернулся наизнанку. Полицейская машина не остановилась и не прибавила скорости. Нищий отстал, но громко, мерзко засмеялся вслед.

Оказавшись в теплом сухом салоне, он попытался унять одышку и собраться с мыслями. Что, собственно, произошло? Резидент предложил ему уйти к американцам, то есть стать подлым предателем? Или благородным героем, нелегалом? Бред. Слова ничего не значат, эмоциональные оценки не работают. Кумарин решил использовать его в своей хитрой игре. Ведь правда, державные старцы скоро помрут, и вместе с ними рухнет прогнившая система. Придут молодые прагматики, бодрые, амбициозные, лишенные всякого почтения к дряхлой маразматичке Идеологии. Кумарин хочет вписаться в их ряды. Ему нужны свои люди в ЦРУ, чтобы контролировать денежные потоки с запада на восток, на развал системы социализма, и обратно, с востока на запад, на частные банковские счета энергичных прагматиков, которые возьмутся осуществить благое дело развала. Стало быть, за предложением резидента не кроется никакой ловушки? Допустим, что так. Теперь Макмерфи. Он начнет ломаться, как барышня, повторяя: "Может, не надо? Может, все не так страшно?"

Ну что ж, придется поторговаться, потихоньку начать скидывать Кумаринский агентурный "балласт". Правда, тут есть одна хитрость. Григорьев никогда не сдавал Макмерфи своих, то есть сотрудников КГБ, работавших за рубежом под дипломатическим или иным прикрытием. Он предпочитал "светить" людей типа Скарлатти, граждан Америки или Западной Европы, завербованных КГБ. Так ему было проще. Так оставался в душе укромный уголок, чистый и светлый, где обитала слабенькая, но пока живая, вера в собственную порядочность, куда он мог иногда забиться, спрятаться от самого себя, когда становилось совсем уж гнусно.

Весь Кумаринский "балласт" состоял именно из своих. В список входили нелегалы, внедренные главным образом не в государственные, военные и разведывательные, а в экономические структуры. Это в определенном смысле подтверждало серьезность намерений резидента. Он расчищал себе пространство для маневра. Готовясь к глобальным переменам, он стремился сожрать побольше чужих пешек и ферзей, чтобы продвигать вперед свои фигуры.

"Может Макмерфи заметить разницу? — спросил себя Григорьев, когда такси свернуло на Борроу авеню, — в принципе да. Но его это скорее порадует, чем насторожит".

— Сэр, какой номер дома? — спросил шофер сквозь круглое дырчатое окошко в пуленепробиваемом стекле, разделявшем салон.

Григорьев назвал номер, взглянул на счетчик и полез во внутренний карман плаща за бумажником. Его там не было. Его не оказалось ни в пиджаке, ни в портфеле. Счетчик высвечивал сумму в десять долларов. Пошарив по карманам, Андрей Евгеньевич с трудом набрал восемь мелочью.

— Не могу найти бумажник, вероятно, забыл в конторе, — объяснил он шоферу, высыпая монеты в его ладонь, — вот все, что есть. Если вы подождете, я… — Он вдруг запнулся и застыл с открытым ртом. В зеркале он увидел Клару.

Она шла быстрым широким шагом от автобусной остановки. Голова низко опущена, пальто распахнуто. В руках ни зонтика, ни сумки. Ничего. Впервые за их короткую совместную жизнь внезапное появление жены вызвало у Григорьева целую бурю живых эмоций: радость оттого, что можно взять у нее два доллара и расплатиться с таксистом, страх, потому, что она должна в это время находиться на службе, завтра у нее выходной, послезавтра утром он летит в Москву. Уходить следовало сегодня, этой ночью. Резидент успел рассказать ему, что Клару уже обработали, пока правда мягко. Ее попросили быть бдительной, наблюдать за мужем, чтобы не дать ему запутаться, сбиться с пути.

— Она может помешать вам, так что уходите прямо сегодня. Незачем тянуть, — посоветовал Кумарин.

Оказавшись напротив многоквартирного дома, в котором жила большая часть сотрудников советского посольства, Клара задрала голову, посмотрела на их темные окна на десятом этаже.

— Все нормально, вон идет моя жена, у нее наверняка найдется пара долларов, — успокоил Григорьев шофера, приоткрыл окно и громко окликнул Клару.

Она вздрогнула, тревожно огляделась, бросилась к машине так стремительно, словно он позвал на помощь, потом, не задав ни единого вопроса, протянула шоферу деньги.

— Почему такси? Почему ты не поехал домой на машине? — спросила Клара, когда они вошли в лифт.

— Выпил водки, — глупо хихикнул Григорьев, — решил расслабиться в конце рабочего дня.

— То-то я чувствую, пахнет от тебя, — Клара поправила ему воротник пиджака, провела ладонью по щеке, — тебе же нельзя водку, у тебя от нее изжога.

Лифт остановился. Когда вошли в квартиру, при ярком свете лампы в прихожей Григорьев заметил, что у Клары сапоги надеты на голые ноги.

— Колготки зацепила, — спокойно объяснила она, поймав его удивленный взгляд, — они темные, дырища гигантская, на самом видном месте, пришлось снять в туалете. Так вроде бы приличней. Вообще, отвратительный день. Зуб разболелся, выпила две таблетки аспирина, не помогло, пришла на работу, чувствую — терпеть невозможно. Отпросилась, зашла к врачу. Вот, теперь придется вставлять, — она оскалилась, оттянула щеку. В нижнем ряду зияла яма, черная от запекшейся крови.

— Да, ужасный день, — вздохнул Григорьев, — а что, нельзя было зуб сохранить?

— Не-а, — она тяжело опустилась на скамейку, сняла сапоги, — там воспаление внутри, в десне, у самого корня. Заморозка отходит. Больно.

— Иди ложись, я принесу тебе чаю, — автоматически проговорил Григорьев, вспоминая, что было в бумажнике. Паспорт. Водительские права. Чуть больше сотни долларов. Фотография Маши. Кажется, все. Возможно, это даже к лучшему. Если документы подбросят, появится шанс смягчить скандал, во всяком случае, на первых порах. Советского дипломата похитили или убили, что-нибудь в таком роде…

Из глубины квартиры явился сонный кот Христофор, изогнулся дугой, сладко потягиваясь, потерся о ноги хозяев. Григорьев взял его на руки, стал почесывать за ухом. Кот заурчал. Андрей Евгеньевич так глубоко задумался, что на минуту забыл о Кларе, которая застыла рядом, босая, растерянная, тихая.

— Пожалей меня, Андрюша, — пробормотала она и, сгорбившись, ткнулась лбом ему в плечо.

Он погладил ее мокрые пегие волосы и спросил, чтобы заполнить паузу:

— Ты перестала подкрашивать корешки? Она ничего не ответила, мягко отстранилась и побрела в ванную. Христофор соскользнул с рук, исчез за дверью темной спальни. Андрей Евгеньевич последовал за ним, зажег свет. У кровати стоял раскрытый чемодан. Клара еще утром начала собирать его вещи. Христофор влез в чемодан и улегся на мягкий шерстяной джемпер. Григорьев оглядел комнату, размышляя, есть ли здесь хоть один предмет, который он хотел бы взять с собой.

Клара вошла, как всегда бесшумно, в тот момент, когда он рылся в ящике своего маленького рабочего секретера.

— Что ты ищешь? Тебе помочь? — спросила она слабым сиплым голосом.

— Так, ничего… Спасибо… — Григорьев слишком поспешно задвинул ящик, больно прищемил палец, но даже не охнул, резко развернулся и сделал наивные глаза:

— Где-то была бумажка, на которой ты записала все Машины размеры, я должен завтра купить ей кроссовки, джинсы.

На самом деле, он хотел убедиться, что паспорт действительно исчез вместе с украденным бумажником, что он не оставил его случайно в ящике стола.

Паспорта не было. И не могло быть. Григорьев отлично помнил, как его вернули в посольстве после оформления билетов, он сунул его в бумажник и с тех пор не вынимал. Нет паспорта, значит, и лететь нельзя. Нет пути назад, и отлично, что нет. Внезапная волна, легкая, горькая и счастливая, подхватила его и понесла по комнате, заставляя стукаться коленками об углы мебели, хватать все, что попадало под руку.

— Ложись, тебе надо лежать! — приказал он Кларе, встряхивая перед ней клетчатым пледом так резко, что жесткая бахрома задела ее щеку. — Я принесу чаю или лучше заварю тебе пустырник, чтобы ты скорее заснула.

Наверное, ей и правда было больно. Действие заморозки кончилось. Она послушно забилась под одеяло, вжалась щекой в подушку и невнятно забормотала:

— Да, пустырнику сейчас хорошо бы выпить и еще анальгинчику… Здесь вставлять зуб дорого, зато сделают качественно, красиво, а в Москве все испортят, искрошат соседние зубы, поставят уродский мост, даже в ведомственной поликлинике.

— Не переживай, не думай о деньгах, лучше вставить зуб здесь, — откликнулся он, уже исчезая из комнаты с недовольным Христофором под мышкой.

На кухне на специальной полке стояли почетным рядком пачки московских аптечных травок, склянки с зеленкой, йодом, марганцовкой, все то, что в Америке купить нельзя. Григорьев включил электрический чайник, рухнул на стул, выпустил из рук Христофора, закурил, тут же загасил сигарету. Сердце колотилось слишком резко, и во рту пересохло.

— Паспорта нет, значит, и лететь нельзя, — повторял он, обращаясь к Христофору, который восторженно поедал консервированный кошачий паштет из своей миски, — это судьба, спасибо черному вору с косичками… Сам бы я никогда не догадался… Сам бы я никогда…

Христофор поужинал, сел умываться. Он облизывал лапки, шерстку, он исполнял медленный изумительный танец любви к самому себе. Тайной этого древнего танца владеют только кошки и очень красивые женщины. Григорьев на мгновение застыл и вдруг ясно увидел Катю, сидящую за туалетным столиком, такую же беленькую, томную, шелковистую. Голова запрокинута, глаза прикрыты, кончики пальцев отбивают легкую быструю дробь по атласным щекам, в ярком свете лампы сверкают острые розовые коготки.

"Если мама не станет возражать…" — повторил он про себя слова Кумарина и продолжил вслух, обращаясь к коту:

— А мы ей денег отвалим, и она не станет возражать. Она так сильно, так нежно любит себя, зачем ей Машка?

Животное в ответ хитренько сощурило ярко-голубые насмешливые глаза, Катины глаза. Это вызвало мягкий укол тревоги.

— Ты считаешь, все не так просто? Но я не говорю, что просто. Сложно, очень сложно, однако ведь возможно? Кража бумажника с паспортом дает уникальный шанс мне и Кумарину смягчить скандал. Пожалуй, надо позвонить ему. Не поверит? Решит, будто я сам это устроил, сочинил негра с косичками? Да, действительно, слишком удачно для случайности. Если я сейчас позвоню ему домой и сообщу о краже, он подумает… Впрочем, какая разница, что именно он подумает? Звонок будет зафиксирован нашими и американцами, придется обратиться в полицию, и тогда мой уход отложится на неопределенное время. А я больше не могу, понимаешь ли, я устал. Никому звонить не буду. Надо уходить прямо сейчас, пока о краже бумажника никто не знает. Правда ведь, никто. Какой же я молодец, что не сказал Кларе!

Чайник вскипел, Григорьев продолжал чуть слышно беседовать с котом и механически сыпал в кружку сухую траву, заливал кипятком. Через пару минут истошный визг Христофора заставил его вздрогнуть и выронить чайную ложку. Кот вскочил на кухонный стол, чуть не опрокинул кружку с кипятком. Григорьев понял, что вместо пустырника заварил для Клары валерьянку. Запах сводил с ума несчастного зверя, он с воплем заметался по кухне.

Андрей Евгеньевич убрал кружку с валерьянкой в буфет, плотно закрыл дверцу, не обращая внимания на кошачьи стоны, быстро приготовил обычный чай в пакетике, взял несколько таблеток тазепама и анальгина.

Клара не спала, лежала, отвернувшись к стене.

— Андрюша, что там происходит? — прошелестела она сухими запекшимися губами. — Почему Христофор так вопит?

— Что-то с ним не то, — озабоченно ответил Григорьев, — он поел, и его сразу вырвало. Не волнуйся, я позвоню в лечебницу.

— Думаешь, некачественный паштет? — Клара, приподнявшись на подушке, прихлебывала воду мелкими глотками, запивала таблетки. — Попробуй дать ему активированный уголь.

— Пробовал. Не получается. Вот, я тебе чай поставил, смотри, не обожгись. — Григорьев тревожно оглядел спальню. Присутствие Клары и отчаянные стоны Христофора, закрытого в кухне, мешали сосредоточиться.

— Что ты мечешься? — спросила Клара.

— Нервничаю, — честно признался он, — надо же, чтобы все так сразу! У тебя зуб, у Христофора рвота.

— Успокойся и позвони в лечебницу. Ты справочник ищешь? В прихожей, под зеркалом.

Стоило открыть дверь кухни, обезумевший Христофор кинулся на него, требуя валерьянки. Григорьев не представлял себе, что для котов это так серьезно, он еле справился с Христофором, запихивая его в темную гостиную, чтобы беспрепятственно вылить в унитаз проклятый пахучий отвар, избавить себя и зверя от этого кошмара.

Через десять минут кружка, унитаз, руки, все, что могло сохранить запах валерьянки, было вымыто с мылом, по квартире разлился спокойный пихтовый аромат освежителя воздуха. Григорьев открыл дверь гостиной, взял Христофора на руки. Кот дрожал, но понемногу успокоился. Пора было звонить.

Он шагнул к телефону, набрал номер, который помнил наизусть. Самый экстренный номер, самый заветный, обозначавший полный провал, угрозу ареста. Было заранее условлено, что, позвонив по этому номеру, он сам подскажет вариант, каким образом и откуда можно его забрать.

Трубку не снимали страшно долго. Наконец приветливый женский голос ответил:

— Хелло. Могу я вам чем-нибудь помочь?

— Ветеринарная клиника доктора Хопкинса?

— Да, сэр. Ветеринарная клиника. Что у вас случилось?

— Кажется, мой кот серьезно болен. Ему нужна помощь, — медленно, хрипло произнес Григорьев и добавил зачем-то:

— Его все время рвет.

— Не волнуйтесь, сэр. Пожалуйста, назовите ваш адрес.

Он назвал. И положил трубку. Теперь оставалось только ждать. Как долго, кого именно и что будет дальше — неизвестно. Напряжение сменилось равнодушной слабостью, стало трудно шевельнуться. Он сидел в гостиной на диване, с мирно урчащим котом на коленях, машинально почесывал зверя за ухом и как будто даже уснул с открытыми глазами, пока не донесся до него слабый жалобный голос Клары:

— Андрюша, ты где? Ты меня слышишь? Он встрепенулся, поднялся, выпустил из рук кота, поплелся в спальню.

— Ну что, позвонил? — спросила Клара.

— Да.

— Приедут?

— Обещали.

— Как он?

— Кажется, лучше. Как ты?

— Андрюша, укрой меня, пожалуйста, еще чем-нибудь. Холодно.

Он достал одеяло из шкафа. Наклонившись над Кларой, неожиданно для себя поцеловал ее. Лицо у нее было горячим и влажным.

— У тебя жар. Надо поставить градусник.

— Не надо. Ни к чему это. Я посплю, и все пройдет. Ты только разбуди меня, когда вернешься, обещаешь?

Он молча кивнул, погладил ее по голове, подоткнул одеяло.

Через пятнадцать минут после звонка к дому подъехал микроавтобус, на котором красовалась мультяшная собачья морда и надпись: "Скорая ветеринарная помощь". Двое в зеленых халатах, с чемоданчиком, вошли в квартиру, разыграли осмотр недоумевающего Христофора, сообщили для возможных невидимых слушателей, что положение серьезное и нужна срочная операция в условиях стационара. Клара к этому времени крепко уснула и ничего не слышала. С котом на руках, без денег и документов, полковник Григорьев сел в микроавтобус.

Глава 20

После просмотра вечернего эфира Рязанцева Сане Арсеньеву больше не хотелось спать. Он выяснил, что анонимный звонок отследить не удалось. Скорее всего, звонивший никак не был связан с убийцей. Просто один из тайных недоброжелателей Рязанцева решил воспользоваться ситуацией и устроить это жуткое шоу в прямом эфире.

Было начало первого.

Сидеть дома, прислушиваться к нежному шепоту, хихиканью и поскрипыванью кровати за стенкой Сане совершенно не хотелось. Автосервис, в котором работал Павлик Воронков, был открыт круглосуточно. Вентилятор в машине все равно следовало починить. Впереди лето, жара, кошмарные московские пробки. Если закипит масло в моторе, приятного мало. Так почему не сейчас? Вдруг повезет и удастся увидеть Павлика?

Арсеньев надел свой эксклюзивный костюм. Застегивая пояс, отметил, что за последний месяц сбросил пару килограмм. Для сорокалетнего мужчины, который питается столовскими котлетами с макаронами либо чипсами, уличными чебуреками и курами-гриль, компенсирует недостаток сна сладким кофе с бутербродами и сигаретами, проводит массу времени за рулем, за столом во время многочасовых допросов, нудной отчетной писанины, на оперативных совещаниях, килограммы веса и сантиметры объема талии значат очень много.

Саня критически оглядел себя в зеркале в прихожей, провел гребенкой по коротким седеющим волосам, подтянул пузо, расправил плечи и вдруг заметил в себе нечто общее с Герой Масюниным.

Внешне они с Герой были совершенно разными. Арсеньев выше на голову, шире в плечах, без признаков хронического пьянства на лице, правда с признаками хронического недосыпа, но это совсем другое. Если честно, Арсеньев выглядел значительно привлекательней своего приятеля, "покойницкого доктора", и сравнивать нечего. Но сейчас он уловил в собственных глазах тот же дикий блеск.

Это можно назвать азартом ищейки, унюхавшей в океане навязчивых ненужных запахов тончайший аромат единственного, вожделенного следа. Можно определить это как искру гениальности, но лучше все-таки считать признаком помутнения рассудка.

Спрашивается, зачем он вырядился сейчас? Ради чего на ночь глядя отправляется в автосервис, в котором работает брат покойного Вороны? Пока не готовы результаты баллистической экспертизы, неизвестно, из одного ствола были выпущены редкие патроны или из разных. Собственно, нет никакой связи, кроме патронов. Так они, может, уже давно и не такие редкие? Рынок оружия меняется постоянно и очень быстро, китайцы запускают в массовое производство множество подделок. Почему, если пистолет не всплыл месяц назад, он появится сейчас?

— Ты думаешь, тебе это что-то даст? — прозвучал за спиной насмешливый тихий голос.

Арсеньев вздрогнул и увидел рядом с собой в зеркале отражение Марины. Она была босая, в халате. Она была румяная и взъерошенная после бурного веселья в бывшей супружеской постели, где ждал ее приятель-балагур. Она появилась из своей комнаты совершенно бесшумно и остановилась у Сани за спиной, по дороге в туалет.

— Не понял, — хрипло выдавил Арсеньев и отложил гребенку.

— Чего ж тут понимать? — усмехнулась Марина. — Ты ведь на свидание собрался, правильно? Ты прихорашиваешься и думаешь, что сумеешь заморочить голову какой-нибудь дуре? Должна тебя огорчить, Арсеньев. Дело твое безнадежно, — она сладко зевнула, легонько хлопнула ладошкой по его плечу, — дура тебе даром не нужна, а умной даром не нужен ты.

— Спасибо, — улыбнулся Арсеньев, — это ужасно приятно слышать. Это так женственно, так мило, что я даже взбодрился. Тебе давно до меня дела нет, у тебя налаживается веселая личная жизнь. А все-таки будет обидно, если у меня она вдруг тоже наладится. Правильно?

Марина в ответ только фыркнула, взглянула на себя в зеркало из-за его плеча, поправила волосы.

На самом деле, ее замечание вовсе не взбодрило Саню, совсем наоборот. Стало ужасно одиноко и грустно оттого, что раньше они друг друга любили, а теперь нет.

Марина была вполне хорошей женщиной, жизнерадостной, добродушной, с грубоватым, но милым юмором. Ее коэффициент стервозности не превышал средний уровень. Она не пилила его за маленькую зарплату, ночные дежурства, медленный карьерный рост. Пока они были вместе, она ему не изменяла. В общем, ему не в чем было ее упрекнуть. Просто запас взаимных чувств оказался бедней, чем они оба предполагали.

Наверное, было бы легче считать ее злодейкой, а себя жертвой или наоборот. Многие пары, расставаясь или продолжая жить вместе без всякой любви, спасаются от скуки взаимными бурными претензиями. Признать такую простую и вроде бы безобидную вещь, как скудость собственных чувств, обидно, унизительно. Только самовлюбленные болваны с манией величия гордятся, что никого не любят. Для нормального человека это тяжело. Нормальному легче преувеличить в сто раз недостатки своего ближнего, добавить к ним еще кучу выдуманных гадостей и спрятаться в этой помойке от самого себя.

Ночные улицы были свободны. Автосервис находился у Кольцевой дороги. Арсеньев отдыхал за рулем. Он приоткрыл окно, долго выбирал музыку в приемнике и остановился на старом французском шансоне. Сначала пел Азнавур, потом Пиаф, потом они запели дуэтом. Пока звучал этот дуэт, Сане стало всерьез жаль, что Марина ошиблась, он едет не на свидание, и никто его не ждет. Но когда начались новости, это прошло. Приглушенный до полнейшей интимности женский голос комментировал завтрашнюю прессу. Несколько раз было упомянуто убийство Кравцовой и Бриттена. Ежедневная желтоватая газета уже успела откликнуться на прямой эфир Рязанцева и анонимный звонок.

— Не прибедняйся, не ной, тебя все-таки ждут! — пробормотал Арсеньев. — Кто? Убийца, вот кто. Заказчик, исполнитель. Оба. Каждый убийца с особым чувственным трепетом ожидает своего сокровенного, единственного, последнего сыщика. Никто на свете не интересует его так, как этот сыщик. Нельзя разочаровать убийцу, а то убьет кого-нибудь еще. А вот тебе, пожалуйста, и любовь. Угощайся на здоровье горькой, правдой жизни.

Чем ближе он подъезжал к Кольцевой дороге, тем чаще попадались проститутки, стаями или парами, под зонтиками или просто так. Совсем юные, худенькие, длинноногие, и потасканные, расплывшиеся, они стояли вдоль трассы, скучали, курили. Арсеньев увидел, как возле одной из стаек притормозил "Фольксваген-гольф" цвета мокрого асфальта. К нему сразу направилась пара девиц, блондинка и брюнетка, однако он даже не дал им подойти близко, внезапно рванул вперед, на недозволенной скорости.

В автосервисе было пусто. Арсеньев не стал спрашивать, работает ли сейчас Павлик Воронков, просто рассказал дежурному о своей проблеме с вентилятором. Явился сонный пожилой слесарь, недовольно заметил, что проблема не срочная, ее вполне можно было бы решить и днем.

— Днем времени нет, — объяснил Арсеньев. Начав копаться в моторе, слесарь окончательно проснулся, принялся присвистывать, говорить "ай-яй-яй", покачивать головой, наконец сочувственно спросил:

— Что ж ты, мил человек, на такомметаллоломе ездишь?

Саня прекрасно знал, что его "Опель-кадет" восемьдесят седьмого, конечно, не "Мерседес" девяносто девятого, однако механик определенно преувеличил, обозвав крепкого бодрого старичка "металлоломом".

— В принципе твою развалину можно довести до ума, но с другой стороны, не стоит она тех денег, которые надо в нее вбить. Дешевле купить новую, — заключил слесарь, тщательно вытирая руки ветошью и закуривая, — кстати, меня зовут дядя Костя. Будем знакомы.

— Александр Юрьевич, — представился Саня и пожал мозолистую лапу.

— Видишь, Александр Юрич, конечно, он может еще побегать, твой "Опелек", — дядя Костя легонько постучал гаечным ключом по капоту, как невропатолог молоточком по коленке, — смотри, если он тебе дорог как память, мы бы с тобой могли договориться. Я бы его сделал за пару дней.

— За пару дней? — Арсеньев присвистнул и покачал головой. — А ездить на чем?

— На такси, — цыкнув зубом, задумчиво пробормотал дядя Костя, — или на метро, в крайнем случае.

— Ладно, дядя Костя, — Арсеньев улыбнулся и махнул рукой, — я все равно буду покупать новую машину, ты мне сейчас как-нибудь вентилятор наладь, чтобы я не закипел в пробке, и на том спасибо.

— Новую тачку? — оживился слесарь. — Нет проблем. Могу свести с хорошим парнем, он тебе из Германии любую тачку пригонит, какую душе угодно, быстро, недорого и с гарантией. А обслуживаться будешь здесь у нас, с хорошей скидкой. Хочешь?

— Хочу, — кивнул Арсеньев.

Слесарь радостно заулыбался, и Саня понял, что он получает от перегонщика приличный процент за свое сводничество.

— Ну и добренько. Знаешь что, мне тут все равно с твоей колымагой придется повозиться еще минут сорок, чтобы ты до дома доехал без приключений. Ты пока иди в кафешку, кофейку выпей, покури, здесь у нас вообще-то не курят. А я к тебе туда своего парнишку подошлю, и никаких проблем. Он сам к тебе подойдет, там обо всем и договоритесь. Его Паша зовут. Белобрысенький такой. Чего тянуть, если времени нет?

— Действительно, чего тянуть? — улыбнулся Арсеньев.

"Везет тебе сегодня, майор, — поздравил себя Саня, усаживаясь за столик в маленьком, уютном и совершенно безлюдном кафе, — только не радуйся заранее, чтобы потом не огорчаться".

Впрочем, огорчаться не пришлось. Едва официант принес ему чашку кофе, появился Павлик Воронков собственной персоной. Саня удивился, заметив, что между Воронковым-младшим и неизвестным парнишкой в "Тойоте", который оказался случайным виновником этой встречи, на самом деле нет почти ничего общего. Только возраст, костлявость, отсутствие бровей и ресниц, светло-желтые редкие волосенки. А так все другое — нос, глаза, губы.

Арсеньев откинулся на спинку кресла, чтобы спрятать лицо в полумраке. Павлик подошел к столу, не поднимая глаз, быстро произнес:

— Здрас-сти, я Павел. Это вам тачка из Германии нужна?

— Привет, Павел. Присаживайся. Кофе хочешь?

Впалые глаза сощурились. Лицо напряглось. Павлик вглядывался в Арсеньева и лихорадочно шевелил мозгами. Он почти сразу догадался, что видел этого человека раньше, он почувствовал какой-то неприятный подвох, но пока не мог понять, в чем дело. Арсеньев не спешил облегчать ему задачу, выныривать из полумрака.

— Плохо твое дело, Павлик, — произнес он чуть слышно, чтобы не привлекать внимания официанта, — пистолет мы все-таки нашли. Беда в том, что на нем твои пальчики. А ты говорил: "Не знаю! Никогда не видел!"

На острых скулах Воронкова вспыхнули алые пятна. Тонкие губы быстро, мелко задрожали. От неожиданности и ужаса бедняга не успел вспомнить, что никаких отпечатков у него не снимали. Он проходил всего лишь как свидетель.

— Какой пистолет? О чем вы? — прошелестел он невнятно, едва не теряя сознание.

— Скажи еще, что не узнал меня, впервые видишь, — ухмыльнулся Саня.

— Нет… Почему? Вас, я, кажется, узнал, вы из милиции, вас Александр Юрьевич зовут, да?

— Молодец. Может, ты и про пистолет вспомнишь?

— Какой пистолет? — тупо повторил Павлик и часто заморгал.

— Ну как же, Павлик? Неужели ты уже все забыл? У тебя был единственный родной брат, ты так плакал по нему.

— Тихо, пожалуйста, только не здесь… Я все объясню… Только не здесь, — пробормотал он, глядя на Арсеньева так, словно тот упер ему в лоб дуло того самого пистолета.

— Конечно, как скажешь, — ласковым шепотом утешил его Арсеньев и добавил чуть громче:

— Главное, чтобы юная и не капризная. В принципе мне нравятся японки. "Мицубиси", "Тойота", например.

Он вздрогнул, когда со стола как бы сама собой исчезла пепельница, в которой не было еще ни одного окурка, и тут же появилась другая, такая же чистая. Официант умудрился подойти к столу совершенно беззвучно и неожиданно.

Разговор они продолжили через полчаса, в машине Арсеньева. Дождь усилился, он барабанил по крыше, заливал ветровое стекло.

— Я в очередной раз сделал глупость, упросил начальство взять Ваську на работу, уборщиком. Он клялся, что хочет завязать, с ним это периодически случалось. Ему казалось, что можно не лечиться, а просто заняться чем-нибудь, чтобы было как можно меньше свободного времени, чтобы он уставал, выматывался, валился с ног. Тогда удастся потихоньку уменьшать дозы. На самом деле, все было бесполезно, но верить хотелось. Он ведь у меня единственный родной брат. Был… — Павлик всхлипнул и высморкался. — И еще, он сказал, ему надо срочно заработать денег и, вернуть долг. Я тогда не знал, кому он должен и сколько. Обычно, если он занимал у кого-то, приходили ко мне. Суммы были небольшие, рублей триста, пятьсот максимум, на пару-тройку доз. Я возвращал. А Кулек, то есть, Куликовский, ко мне не приходил. Знать бы заранее, я бы, конечно, набрал эти несчастные двести баксов. Не так это много для меня. Но что теперь говорить?

— Теперь самое время поговорить о пистолете, — осторожно напомнил Арсеньев, он начал опасаться, что Павлик уйдет слишком далеко от главной темы, как это случилось месяц назад.

— Да, пистолет, — кивнул Павлик, — конечно, это для вас самое важное. В общем, Ваську взяли сюда на работу уборщиком. Ничего другого он делать не умел, в первый день очень старался, обошелся без дозы. А на следующий день автосервис закрылся на учет, но работы для Васьки было даже больше. Приехали братки, "крыша", за обычной своей долей, а заодно и погулять, расслабиться. Подобрали по дороге девок, штук десять, и загудели. Тут при автосервисе маленький мотель, без всякой вывески, только для своих. Всего пять номеров, сауны-люкс, массажные кабинеты. Гульба продолжалась почти сутки. Васька вымывал блевотину, носился туда-сюда. Я этого не видел, я как раз вернулся из Германий с машиной для клиента, отдыхал, отсыпался. Когда Васька пришел домой после этих суток, он был какой-то странный. Понимаете, он вообще с детства ужасно впечатлительный, поэтому и сел на иглу. Конечно, он всякого насмотрелся в наркопритонах, на улице, но как гуляют братки с проститутками, видел впервые. Это на него очень сильно подействовало. К тому же началась ломка, он не знал, куда себя деть, не мог уснуть, рвался на улицу, вопил, что все дерьмо и он сам последнее дерьмо. От него так воняло, что я решил запихнуть его в ванную, а всю одежду, в которой он приехал, выкинуть к чертовой матери, даже не стирая. От него разило блевотиной, спермой, анашой, хуже, чем после самого грязного наркопритона. Я стал его раздевать и тут как раз наткнулся на пистолет. Он лежал у него в кармане штанов. Просто лежал, и все. Я чуть не умер от страха. Я понял, что Васька утащил его у братков.

— Как он выглядел? Он был заряжен? — тихо спросил Арсеньев.

— Ну, он был классный. Очень красивый, небольшой, удобный. Кажется, совершенно новый, в фабричной смазке. Он пачкал пальцы. Я вообще-то плохо разбираюсь в оружии. Не знаю, был ли он заряжен. Вероятно, да. У меня тряслись руки. Я думал: что теперь с ним делать? Братки наверняка уже обнаружили пропажу. Отвезти его в автосервис и сдать хозяину? Отнести в ближайшее отделение милиции?

И то, и другое показалось мне слишком опасным. К счастью, родителей не было дома. Я решил пока просто спрятать его. Завернул в первый попавшийся полиэтиленовый мешок, достал стремянку, полез на антресоли. В этот момент Васька как раз вышел из душа. Он казался уже спокойным, почти нормальным. Я, естественно, стал спрашивать про пистолет, он сказал, что нашел его под подушкой в одном из номеров, уже когда бандиты уехали. Зачем взял? Чтобы продать. Это большие деньги. Мы довольно долго спорили, ругались, я на него орал, он на меня. Но тут пришла мама. Я успел быстро запихнуть пистолет под какой-то узел на антресолях. Маме наврал, что полез за старыми джинсами. Она ничего не заметила, не заподозрила. Мне пора было съездить на работу, Васька собирался ложиться спать, он поклялся, что до моего возвращения из дома не выйдет и к пистолету не прикоснется. Я убрал стремянку и уехал. В автосервисе узнал, что братки думают, будто пистолет украли проститутки, и собираются устроить им большую разборку. Потом, правда, устроили. Четверых искалечили, двоих убили. Вы, наверное, слышали.

Арсеньев молча кивнул. Действительно, чуть меньше месяца назад случилось нападение на проституток, неподалеку отсюда, на пересечении Кольцевой дороги и Волоколамского шоссе. По несчастным девкам полоснули автоматной очередью из проезжающего автомобиля.

— Когда я вернулся домой, — продолжал Павлик, — родители спали, брата не было. В ту ночь он и убил Кулька. А пистолета я больше не видел.

— Все? — уточнил Арсеньев после долгой паузы.

— Ну да, вроде бы все. Остальное я вам рассказывал раньше.

— А тебе не пришло в голову, вернувшись домой, слазить на антресоли и проверить, на месте ли пистолет?

— Пришло, конечно. Но я боялся разбудить родителей.

— Мог опять что-нибудь соврать, про джинсы.

— Мог, — Павлик тяжело вздохнул, — конечно, мог бы. Но, если честно, я боялся обнаружить, что его там нет. Тогда мне пришлось бы что-то делать, а что именно, я понятия не имел. К тому же на следующий день, рано утром, я должен был отдавать машину клиенту, мне надо было привести ее в порядок, придать товарный вид, пропылесосить салон. Я, пока гнал ее из Гамбурга, там кое-где поцарапал, в салоне и в багажнике бардак. В общем, я поел и пошел в гараж.

Арсеньев тут же вспомнил, что гараж находился во дворе у дома. Месяц назад, в конце марта, там провели обыск и ничего интересного не нашли.

— Что мне теперь будет? — тревожно спросил Павлик.

— Не знаю, — покачал головой Арсеньев, — раньше надо было думать. Догадался бы ты сразу сдать пистолет в ближайшее отделение милиции, вот тогда бы точно ничего не было. Остались бы живы Куликовский, твой брат Василий, а возможно, и те несчастные девки на шоссе. Хотя они вряд ли.

"И все-таки он чего-то недоговорил, — терзался Арсеньев, возвращаясь домой, — вроде бы все логично, понятно, но чего-то он недоговорил. Или просто я ждал большего от этой встречи? Теперь я знаю, как пистолет попал к Вороне. Ну и что? Еще я знаю, кто обстрелял проституток. Кстати, это было именно здесь".

Арсеньев чуть сбавил скорость. Под рекламным щитом фирмы "Сони", перед поворотом на Лыковскую улицу, дежурили две девицы, по виду довольно дешевые и несчастные. Впрочем, им, кажется, повезло. Возле них остановился черный "Фольксваген-гольф". Арсеньев ехал очень медленно, по крайней полосе, не удержался и посветил фарами. Было видно, как девицы подошли к машине. Возможно, это был тот же, что уже пытался снять себе девочку, но раздумал и проехал мимо. Но возможно, и совсем другой. Ночью отличить цвет мокрого асфальта от черного довольно сложно, а номера Арсеньев заметить не успел.

Водитель на этот раз проявил решительность. После недолгих переговоров одна из девушек нырнула в салон. "Фольксваген" увез ее с шоссе на Лыковскую улицу и скрылся из виду. Отъехав, Саня заметил в зеркале одинокую фигуру второй девицы. Она осталась стоять, ожидая своей удачи уже в одиночестве, из чего следовало, что девушки были бесхозными, без сутенера и "мамы", без компании товарок. Возможно, вообще не профессионалки, а любительницы, которые жили где-то поблизости и иногда, от нечего делать, выходили подработать на шоссе.

Глава 21

11 августа 1984 года президент Рейган, проверяя микрофон перед пресс-конференцией, заявил на всю страну: "Дорогие американцы! Я рад сообщить вам, что только что подписал закон об объявлении России вне закона на вечные времена. Бомбардировка Москвы начнется через пять минут".

Это была не самая удачная шутка бывшего голливудского актера, однако многие смеялись.

В тот же день военный трибунал за измену родине заочно приговорил бывшего полковника КГБ Григорьева Андрея Евгеньевича к высшей мере наказания. Трибуналу предшествовало долгое путаное расследование.

В декабре 1983 года полковник Григорьев исчез при странных обстоятельствах. Поздним вечером, за двое суток до отлета в Москву в очередной отпуск, он вызвал по телефону "скорую" ветеринарную помощь для своего кота, который, по свидетельству его жены, майора КГБ Григорьевой Клары Никитичны, действительно серьезно заболел. Далее вахтер видел, как в начале первого ночи к подъезду подъехал микроавтобус с надписью "Скорая ветеринарная помощь", как Григорьев сел туда с котом на руках. Домой он не вернулся.

На следующее утро майор Григорьева по телефонному справочнику обзвонила все ветеринарные клиники. Нигде ночной вызов не был зафиксирован, ни в одной из клиник сотрудник советского посольства Григорьев со своим котом по кличке Христофор не появлялся. Клара Никитична отправилась в посольство, чтобы сообщить об исчезновении своего мужа вместе с котом его непосредственному начальнику Всеволоду Сергеевичу Кумарину лично, не по телефону, поскольку известно, что практически все телефоны сотрудников советского посольства прослушиваются.

Прежде чем что-либо предпринять, Кумарин срочной телефонограммой поставил в известность московское руководство, высказав предположение, что полковник Григорьев мог быть похищен вражескими спецслужбами. Затем жена полковника обратилась в полицию, поскольку ничего другого не оставалось.

Клара Никитична запомнила номер такси, на котором приехал домой ее муж в тот вечер, таксист сразу был найден и допрошен. Он опознал Григорьева по фотографии, рассказал, что этот пассажир сел к нему машину на стоянке на Каролин-стрит. К стоянке он не шел, а бежал, был запыхавшимся и встревоженным. Когда машина подъехала к дому на Борроу авеню, пассажир долго выгребал мелочь из карманов, сообщил, что, возможно, оставил бумажник в конторе, и тут как раз появилась его жена, она дала таксисту недостающие два доллара.

Любопытные свидетельские показания были получены также от полицейских, которые патрулировали район 16-й улицы и Каролин, именно в то время, когда Григорьев должен был идти пешком от здания посольства до стоянки такси. Они рассказали, как к невысокому мужчине в темном плаще, с портфелем и зонтиком (несомненно, это был полковник Григорьев), привязался нищий. Ничего примечательного и достойного их внимания полицейские в этом эпизоде не увидели. Обычный вашингтонский нищий, чернокожий с косичками, какие носят уроженцы острова Ямайка, просил милостыню у обычного прохожего, по виду чиновника или конторского служащего. Тот дал ему какую-то мелочь. Потом побежал, вероятно потому, что просто спешил, опаздывал или хотел поскорей спрятаться от дождя. Нищий его не преследовал и не пытался скрыться.

Что касается микроавтобуса с надписью "Скорая ветеринарная помощь", то никаких его следов найти так и не удалось. Вахтер номера не запомнил, а кроме него никто этого микроавтобуса не видел.

Изучив обстоятельства дела, полицейский детектив заявил, что не находит в нем никаких признаков преступления. Америка свободная страна, и человек волен исчезнуть из дома на несколько дней, не докладывая об этом даже жене, даже если это советский человек.

Драгоценное время было упущено. Серьезными поисками Григорьева полиция занялась только через неделю после его исчезновения, однако тут возникли новые проблемы. Большая часть информации о личности Григорьева и его окружении оказалась строго конфиденциальной и совершенно секретной. Никому в посольстве не хотелось, чтобы полиции стало известно о том, что товарищ Григорьев являлся полковником КГБ. Детективы задавали бестактные вопросы и, не получая вразумительных ответов, обвиняли сотрудников посольства в том, что они мешают им работать. Советские дипломаты не оставались в долгу, заявляли, что полицейские нарочно тянут, не хотят как следует искать в своих замысловатых империалистических джунглях простого советского гражданина.

В результате следствие совершенно запуталось. Формально Григорьева продолжали искать. Американская сторона принесла свои официальные соболезнования, выразила готовность сделать все возможное и невозможное и так далее. Советская сторона соболезнования приняла, поблагодарила за готовность, от обвинений и каких-либо официальных заявлений предпочла временно воздержаться.

В посольстве ходили разные слухи. Одни считали Григорьева предателем и перебежчиком, другие — жертвой провокации спецслужб или какой-то темной уголовщины. Было известно, что среди его многочисленной агентуры попадались члены террористических левацких организаций, криминальные репортеры, сотрудники "желтой" бульварной прессы, представители художественного авангарда. В этой среде немало наркоманов, тесно связанных с мафией.

Кумарин получил от московского руководства санкцию на проведение собственного, неофициального расследования. Он даже мысли не допускал о том, что Григорьев мог оказаться вероломным предателем. Он категорически пресекал все разговоры об этом, до хрипоты спорил с московским руководством, отстаивая честь и доброе имя своего товарища. Впрочем, в этом благородном заступничестве были у Всеволода Сергеевича и личные резоны. Понятно, что главе резедентуры крепко надают по башке, если один из ближайших его подчиненных слиняет к врагу.

Неофициальное расследование, предпринятое людьми Кумарина, довольно скоро дало результаты.

Как раз накануне исчезновения Григорьева в американских средствах массовой информации разгорелся очередной скандал. Руководство крупной фармацевтической фирмы было заподозрено в связях с наркомафией. Криминальный репортер небольшой бульварной газетенки, который занимался частным расследованием этих связей, покончил с собой при загадочных обстоятельствах. Подозревали убийство.

В очередном секретном докладе руководству Кумарин сообщил, что убитый репортер был платным агентом КГБ, завербованным полковником Григорьевым. Вполне возможно, он передал полковнику важную информацию, и это каким-то образом стало известно преступникам. Они проникли в квартиру, подсыпали коту отраву, потом перехватили вызов ветеринарной "скорой" и прислали свою машину. Версия получалась несколько громоздкая, но ведь получалась! В запасе у Кумарина имелось еще несколько подобных версий, оставалось только выбрать самую подходящую. Все равно стопроцентных доказательств в делах такого рода не бывает. А что касается трупа, так ведь известно, как мафия умеет прятать трупы. Заливают бетоном на стройках, перемалывают в фарш на консервных заводах. Один из московских руководителей Кумарина, человек пожилой, впечатлительный, идеологически пылкий, был так потрясен докладами вашингтонского резидента, что на одном из совещаний выступил с предложением наградить полковника Григорьева орденом Красного Знамени посмертно.

Но тут в районе "Красных фонарей", в притоне под названием "Сладкая Пусси" во время полицейской облавы были обнаружены документы гражданина СССР Григорьева. Дипломатический паспорт и водительские права валялись за комодом в комнате молоденькой проститутки, нелегальной эмигрантки с острова Ямайка. В паспорте лежала цветная фотография светловолосой девочки лет десяти в белой блузке и красном галстуке.

Проститутка, ничуть не смутившись, заявила, что это оставил один из ее клиентов, и она бы отнесла это в полицию, но ждала, когда клиент вернется за ксивами и портретом своей милой дочурки. Русский знает дорогу, не заблудится, он ведь постоянный клиент веселого заведения, у него даже есть скидка, как положено. Когда ее спросили, как он выглядел, она с очаровательной улыбкой ткнула пальцем в паспортную фотографию полковника, назвала его "лапушкой", "нежным зайчиком", поведала о его щедрости и тонком вкусе, поскольку из разнообразных "герлз", работающих в заведении, он всегда выбирал именно ее.

Облава снималась скрытой камерой и напрямую транслировалась по одной из популярных программ криминальных новостей. Поскольку факт исчезновения высокопоставленного сотрудника советского посольства к этому времени уже успел просочиться в прессу, мгновенно разразился публичный скандал. Для заведения "Сладкая Пусси" он послужил отличной бесплатной рекламой. Советская сторона официально заявила о чудовищной грязной провокации. Американская сторона нагло ухмыльнулась.

Все это время Андрей Евгеньевич жил вместе со своим Христофором под усиленной охраной в тихом пригороде Вашингтона, неподалеку от Ленгли, на комфортабельной маленькой вилле, принадлежащей ЦРУ. Прогулки его ограничивались лужайкой перед домом, огороженной непроницаемым забором. Общался он только с Макмерфи и Христофором. Толстая черная горничная вела себя как глухонемая, изъяснялась жестами. Китаец, приходивший два раза в неделю стричь лужайку, не говорил по-английски.

Андрей Евгеньевич маленькими порциями сливал Макмерфи информацию, прежде всего Кумаринский балласт. Кроме того, занимался анализом советской прессы, официальных сообщений ТАСС, неофициальных агентурных сообщений, в изобилии поступавших к Макмерфи.

Билли не стеснялся переваливать на Григорьева огромную часть своей работы. Андрей Евгеньевич довольно скоро догадался, что стряпает аналитические справки для начальства Макмерфи, которые тот подписывает своим именем. Ну что ж, за гостеприимство надо платить.

С самого начала, когда микроавтобус доставил Григорьева вместе с котом в укромный домик на окраине Вашингтона, приехавший под утро Билли заявил именно то, что ждал услышать от него Андрей Евгеньевич: "Ты преувеличиваешь. Ты вполне мог бы еще побыть в своей прежней роли, никто тебя не собирался арестовывать. Ну да ладно, не возвращаться же тебе назад. Так и быть, оставайся".

Дальнейшие события только подтвердили его изначальную точку зрения на неожиданный поступок Григорьева. Он постоянно шутил по поводу паранойи, которая распространяется воздушно-капельным путем, смаковал слухи о реакции, которую вызвало в советском посольстве исчезновение заместителя пресс-атташе, повторяя по-русски разными гнусными пародийными голосами: "Это грязная провокация! Честный советский дипломат, благородный чекист с чистыми руками, холодной головой и горячим сердцем пал жертвой в борьбе за светлые идеалы коммунизма!"

Агентура Макмерфи работала на славу. Билли становились известны самые интимные подробности из жизни Первого отдела Первого Управления КГБ. Он знал не только о горячем заступничестве Кумарина, но даже об инициативе одного из руководящих старцев наградить полковника Григорьева орденом Красного Знамени посмертно, и страшно веселился по этому поводу, предлагая отправить в КГБ телеграмму с просьбой выслать орден ценной бандеролью на адрес штаб-квартиры ЦРУ.

Григорьев смиренно терпел этот юмор, поскольку ничего другого не оставалось. Про себя он удивлялся и благодарил Кумарина. Если бы его сразу объявили перебежчиком и предателем, Кларе пришлось бы несладко. Да и Катю с Машей в Москве наверняка не оставили бы в покое.

Примерно через неделю после своего ухода он решился обратиться к Макмерфи с просьбой:

— Если у тебя такие широкие возможности, узнай, пожалуйста, как здоровье моей жены.

Макмерфи в ответ презрительно хмыкнул, однако вскоре сообщил, что Клара вполне здорова, недавно посетила дорогого стоматолога и вставила себе несколько фарфоровых зубов.

Вечерами Макмерфи любил вместе с Григорьевым смотреть по видео советские фильмы. Он постоянно совершенствовал свой русский, требовал комментариев и объяснений, если не понимал чего-то. Больше всего ему нравилось "Белое солнце пустыни" и "Неуловимые мстители". Однажды он попросил растолковать выражение "А казачок-то засланный" и, выслушав объяснения, противно подмигнул:

— Это как ты, да?

Историю о своих всплывших документах Григорьев узнал из теленовостей и понял, что теперь придется расставить все точки над "и". Макмерфи явился озабоченный, нервный, злой и заявил, что его руководство желает покончить со всякой двусмысленностью и требует, чтобы Григорьев выступил с официальным заявлением.

— Нам не нужен человек, который шляется по девкам и теряет документы! Ваши готовы раздуть международный скандал, они обвиняют нас в провокации, в убийстве, черт знает в чем. Ты должен прекратить это дерьмо, Эндрю!

— Какие девки, Билл? Ты же отлично знаешь, что бумажник у меня вытащили, нигде я не шлялся, все это полнейший бред.

Макмерфи ничего не ответил, шлепнул на журнальный стол увесистую пачку газет и вышел, шарахнув дверью. Андрей Евгеньевич принялся изучать прессу. Первые полосы бульварных газет и тонких иллюстрированных журнальчиков украшали шикарные заголовки: "Роман русского шпиона с чернокожей жрицей любви", "Тайна "нежного зайчика" из КГБ", "Красный десант в квартале "Красных фонарей".

Везде были портреты чернокожей девчонки, ее звали Муоки, она с восторгом позировала перед камерами, раздавала интервью и врала так вдохновенно, что издательство "Стомак анд систерс" готово было заключить с ней контракт на издание книги интимных воспоминаний.

Один из журналов напечатал крупный цветной снимок, на котором Муоки стояла в обнимку с черным молодым человеком. Голову его украшали желтые войлочные косички. Внизу пояснялось, что это родной брат Муоки, уличный музыкант по имени Нго. Он знает много разных песен, в том числе и русские, например про девушку Катюшу.

Григорьев засмеялся. Он хохотал долго, громко и заразительно. Сначала в комнату сунулась испуганная физиономия горничной, затем явился Макмерфи.

— Вот он, стервец, вот он, голубчик! "Поплыли туманы над рекой"! Ну конечно! А я, дурак, голову ломал, не мог понять, как, каким образом?! — стонал Григорьев и хлопал себя по коленке свернутым журналом.

— Что с тобой, Эндрю? Кто стервец? Какие туманы? Тебе нехорошо? Может, воды дать?

— Нет, ну ты посмотри, как гениально врет, это же потрясающе! Умница девчонка, честное слово, молодец! — Он успокоился, выпил залпом воду, поданную Макмерфи, и, взглянув на него снизу вверх слезящимися от смеха глазами, тихо произнес:

— Помнишь, я тебе рассказывал? Вот он, нищий с желтыми косичками! Его зовут Нго. Он умеет петь "Катюшу" почти без акцента. Он вытащил у меня бумажник, а потом зашел в гости к сестренке в "Сладкую Пусси". Они выпотрошили бумажник, деньги взяли, права и паспорт оставили валяться. Когда нагрянула полиция, она выдумала про клиента, чтобы не выдать брата, а когда поняла, какой дикий это вызывает интерес, не растерялась, стала сочинять дальше и заработала себе такую славу, о какой и мечтать не могла в своем борделе. Теперь у нее начнется новая жизнь. Разбогатеет, глядишь, книжку напишет: "Как я любила русского шпиона", что-нибудь в таком роде. Издательство забацает рекламную компанию, получится бестселлер. Проститутка из "Сладкой Пусси" станет знаменитой писательницей. Поистине Америка страна великих возможностей! Нам до вас далеко.

— Успокойся, Эндрю, бестселлера не выйдет, она не умеет писать по-английски, — пробормотал Макмерфи, — а вам до нас не так далеко, как кажется. Что касается уличного певца Нго, так мы все это уже давно вычислили, и про бумажник, и про "Катюшу".

— Стало быть, твоему руководству известно, что я ни по каким девкам не шлялся. Зачем же вы допустили? Почему не пресекли это публичное дерьмо в самом начале?

— Мы живем в демократической стране, Эндрю. Свобода, она и для дерьма свобода, ничего не поделаешь. Ладно, хватит об этом. Успокойся. Скандал пошумит и стихнет, его забудут, начнется следующий. Ты же знаешь, это бесконечный процесс. Тебе надо привести себя в порядок. Ты плохо выглядишь. Оброс, не бреешься. Я пришлю парикмахера, тебя красиво подстригут. Завтра у тебя пресс-конференция и несколько прямых эфиров. Пора выходить из подполья. Ты заявишь, что попросил в США политического убежища, а история про твои визиты в "Сладкую Пусси" — наглая фальсификация, состряпанная КГБ.

— Но как же? — Андрей Евгеньевич растерянно кивнул на газеты и журналы, раскиданные по ковру. — Нужны доказательства, что я действительно не…

Макмерфи усмехнулся, весело подмигнул и, как фокусник, вытащил из-за спины коробку с видеокассетой. Через минуту на экране телевизора возникло темное лицо девушки по имени Муоки. Григорьев в первым момент не узнал ее. На снимках в желтой прессе она была сильно накрашена, буйные негритянские кудри уложены в замысловатую прическу, плечи голые, грудь почти голая, в ушах гигантские серьги, на шее блестящая бижутерия.

На пленке она выглядела совсем иначе. Глухой черный свитер с высоким горлом, волосы приглажены и стянуты сзади в скромный хвостик, никакого макияжа, никаких украшений. Срывающимся, дрожащим голосом она поведала, как ее шантажировали злодеи из КГБ, угрожали устроить высылку из страны, искалечить, даже убить. Подкинули документы, заставили рассказать полиции и журналистам то, что она рассказала. Английский ее был настолько ужасен, что внизу бежала строка субтитров.

— Мне жалко этого человека, хотя я никогда его не видела, — говорила она, глядя в камеру испуганными детскими глазами, — я поняла, что ему хотят сделать плохое только за то, что он выбрал свободу, сбежал из коммунистической тюрьмы. Но у меня не было выхода. Я люблю Америку, самую лучшую страну в мире. Я не хочу, чтобы меня выслали. Я не хочу стать калекой, мне страшно умирать, мне всего лишь восемнадцать лет. А эти люди из КГБ способны на все. У них нет сердца.

Надо отдать ей должное. Подробности о шантаже и угрозах она выкладывала не менее вдохновенно, чем предыдущую сказку.

— Ну вот, — ухмыльнулся Макмерфи, вытаскивая кассету, — шоу продолжается. Завтра твой дебют, потом сразу ее выход, на бис, так сказать. Чтобы ты немного взбодрился, я приготовил для тебя маленький подарок. — Он достал из кармана и протянул Григорьеву глянцевый конверт, на котором был нарисован симпатичный белый зайчик с розовыми ушками, а над ним кудрявыми золотыми буквами написано: "Привет, папочка!"

Внутри оказалось Машино письмо и фотография. Снимок был немного измят, уголок надорван. От письма исходил едва уловимый запах каких-то сладких индийских благовоний, запах борделя.

Полина ДАШКОВА ЧУВСТВО РЕАЛЬНОСТИ (ТОМ 2)

Глава 22

К рассвету опять пошел дождь. Он громко застучал по карнизу, и звук был похож на быструю, торжественную барабанную дробь. Дежурная сестра крепко спала в кресле у кровати. Спал охранник в своей будке у ворот, спали больные в соседних палатах.

Галина Дмитриевна Рязанцева никогда не встречалась с ними. Ее выводили на прогулку отдельно от других. Когда она шла по коридору, все двери были закрыты. Ее никто не должен был видеть. Слишком часто ее лицо мелькало на телеэкране и в прессе еще совсем недавно, рядом с лицом ее мужа.

В маленькой частной клинике лежали люди с легкими нервными расстройствами, с депрессией, переутомлением, неврозами и прочими неопасными душевными хворями. Некоторые здесь просто отдыхали, восстанавливали силы после всяких стрессов, получали свою порцию покоя, приятных оздоровительных процедур и вскоре выписывались.

Кто-то мог узнать Галину Дмитриевну, а потом рассказать, что видел ее здесь.

Окно за сеткой было приоткрыто, в палату лился свежий острый запах дождя. От ветра медленно шевелилась белая капроновая занавеска. Капли барабанили все сильней. Вспышка молнии осветила просторную палату, выхватила из полумрака мертвый экран японского телевизора, округлые края добротной светлой мебели, привинченной к полу. Стол, мягкое кресло, обитое кремовой искусственной кожей, профиль спящей в кресле сестры, дрожащую от легкого сквозняка рыжую челку, зеленую шапочку, упавшую на пол, высокую кровать, снабженную шарнирами и ремнями, лицо Галины Дмитриевны на подушке.

Повязка на лбу сбилась, сквозь бинт просочилось алое пятнышко. Влажные карие глаза открылись, и в широких зрачках успела отразиться мгновенная белая вспышка.

Был первый настоящий ливень в этом году, ранняя гроза, ленивая, медленная, негромкая, словно спросонья. Странно, что гроза началась именно на рассвете.

Галина Дмитриевна любила рассвет за тишину и одиночество. Она старалась заранее настроиться так, чтобы проснуться в это время, когда небо едва светлеет, солнце еще не взошло и кажется, что весь мир заснул. Всего полчаса в сутки, если, конечно, удавалось проснуться, ей не было стыдно и страшно жить. Никто не мог увидеть ее, заговорить, заглянуть в лицо.

Иногда, проснувшись, она просто лежала и смотрела в потолок. Если не была пристегнута к кровати, вставала, делала несколько неверных шагов от койки до окна, прижималась лбом к холодной упругой сетке.

Сейчас встать было трудно. Система мягких кожаных ремней держала ее, к тому же от больших доз препаратов, которые вкололи после недавнего приступа, по всему телу разливалась вязкая тяжелая слабость.

Самого приступа она не помнила. Осталось только смутное чувство стыда за свои безобразные жалобы и крики. Но телеэкран, в котором застыло испуганное, растерянное лицо ее мужа, ясно стоял перед глазами, и голос за кадром, глухой, тусклый, не мужской и не женский, продолжал звучать в ушах.

Она хорошо знала этот голос. Он всегда предвещал беду.

Галина Дмитриевна поерзала в постели. Если бы не сестра, она все-таки сумела бы высвободить запястья, затем щиколотки, она бы встала на ноги и добрела до окошка, держась за мебель. На это ушло бы не меньше получаса, но первая гроза стоила таких титанических усилий. Белые сполохи света были, безусловно, важным посланием, адресованным именно ей, Галине Дмитриевне, и следовало непременно понять его смысл.

Но сестра спала чутко и могла проснуться. Тогда придется разговаривать с ней, смотреть в глаза, сгорать от стыда за то, что вот она, преступница, убийца, все еще живет, коптит воздух своим черным дыханием и вынуждает других, нормальных, здоровых, ни в чем не виноватых людей нянчиться с ней.

И все-таки очень хотелось встать и посмотреть в окно. Галина Дмитриевна осторожно вытянула правую руку из петли. Руки у нее стали такие тонкие, что в ремнях давно пора было проделать новые дырочки.

Минут через двадцать больная бесшумно соскользнула на пол, доковыляла босиком до окошка. Прямо в лицо ей вспыхнула очередная зарница.

Палата была на третьем этаже. Из окна открывался красивый спокойный пейзаж. Старый яблоневый сад вырубили, посадили ровными рядами маленькие юные елки. Дальше, за высоким забором, виднелись край поля и опушка смешанного леса. Сквозь лес, через поле, шла узкая бетонная дорога. Часть ее была видна из окна палаты, и несколько раз Галине Дмитриевне удавалось заметить, как катит по ней одинокий сгорбленный велосипедист в темной спортивной шапочке.

Прямо под окном росла старая яблоня. Она одна уцелела после вырубки сада, раскидистая, корявая, она продолжала щедро плодоносить. Яблоки были мелкие, темно-красные, с приторной вяжущей горчинкой.

Нянька Рая, которая приходила убирать палату, кормить и мыть больную, однажды угостила Галину Дмитриевну джемом из этих яблок. Он был очень вкусный, густой, прозрачный. Рая объяснила, что надо обязательно добавлять немного желатина, а также лимонную цедру и капельку ванили.

Больная продрогла и потихоньку вернулась в постель. Сестра посапывала во сне. Галине Дмитриевне было стыдно даже взглянуть в ее сторону. Бедная девочка возилась с ней, терпела мерзкие истошные вопли, промывала рану на лбу, меняла повязку. Знала бы она, ради кого столько хлопот.

За лесом прокатился слабый громовой раскат, дробь дождя стала звонче и напряженней.

Били барабаны, десять маленьких барабанщиков отбивали торжественную дробь на пионерской линейке, перед выносом флага дружины. Галина Дмитриевна старалась не закрывать глаз, даже не моргать, потому что стоило на миг провалиться в темноту — и сразу мерещился широкий школьный коридор, строй барабанщиков в белых рубашках, красных галстуках, красных пилотках. Третья девочка слева — Люба Гордиенко. Палочки в ее руках мелькали с такой скоростью, что их не было видно. Люба смотрела на Галину Дмитриевну серьезно и печально.

— Ты все еще живешь? И тебе не стыдно? Меня нет, а ты живешь. Я ведь лучше тебя, я была очень хорошая девочка, я много читала, знала наизусть стихи Есенина, Кольцова и Некрасова, я могла бы столько добра сделать людям. Но меня нет, а ты все живешь. Тебе не стыдно?

Тусклый голос, не мужской, не женский, не детский, пульсировал в мозгу. Дробь дождя, тихое уютное сопение медсестры не могли заглушить его. Даже если бы сейчас загрохотали выстрелы, заиграл тяжелый рок, все равно этот тихий голос перекрыл бы все прочие звуки.

— Любушка, прости меня, — прошептала Галина Дмитриевна, — я скоро к тебе приду, осталось совсем немного.

— Да, уже пора, — ответил ей глухой знакомый голос, — ты и так живешь слишком долго.

Раньше, в начале болезни, Галина Дмитриевна слышала голос только в телефонной трубке, но потом он стал звучать сам по себе, все громче и настойчивей. На этот раз слова были произнесены настолько громко, что Галина Дмитриевна удивилась, почему не просыпается сестра.

— Любушка, прости, — повторила она, почти беззвучно, и заплакала.

Люба Гордиенко никогда прежде не тревожила ее в эти единственные, заветные полчаса перед рассветом. Галина Дмитриевна знала, что, если не останется и этой короткой передышки, если присутствие мертвой девочки заполнит все сутки целиком, от полуночи до полуночи, она не выдержит и умрет. Так в чем же дело? Она ведь именно этого хочет. Любушка ждет ее, Любушка простит ее, но только там, а не здесь.

* * *
Пока не нашлось желающих купить за приличную цену малогабаритную “двушку” (сорок квадратных метров, последний этаж шестиэтажного кирпичного дома без лифта, совмещенный санузел, десять минут пешком от метро “Сокол”). Подобрать две пригодные для жизни “однушки” на ту сумму, за которую продалась бы “двушка”, было невозможно. Агент, бойкая крашеная блондинка с вечной сигаретой в углу пунцового тонкого рта, звонила через день и еще ни разу не сообщила ничего хорошего. То предлагала опустить цену, то требовала очередные пятьдесят долларов на рекламу.

Смотреть квартиру приходили редко, и каждый потенциальный покупатель был долгожданным гостем.

Утро майора Арсеньева началось с того, что Марина прокричала из своей комнаты:

— Ты должен быть дома, придут двое “смотрельцев”, в одиннадцать и в три.

— Я не могу, я занят, — Арсеньев приоткрыл дверь и тут же захлопнул ее. Марина лежала посреди комнаты на ковре, водрузив ноги на конструкцию из диванных подушек. На ней не было ничего, кроме черных кружевных трусиков, лицо покрывали ярко-красные пятна, а вместо глаз Арсеньев заметил какие-то желтые кружочки. Ночной гость, вероятно, успел уйти.

— Сегодня твоя очередь! — крикнула она.

— Но ты ведь свободна, ты могла бы их принять, — возразил Арсеньев. Марина ничего не ответила.

— Послушай, я действительно не могу. Ты не работаешь в праздники, а я работаю. Мне к половине двенадцатого надо быть в прокуратуре. И вообще, в ближайшее время ты на меня не рассчитывай, я очень занят.

Высказав все это в дверную щель, Арсеньев постоял немного, не услышал никакого ответа и отправился в душ. Минут через пять сквозь шум воды до него донесся настойчивый стук в дверь. Марина возмущенно кричала что-то.

— Кончится это когда-нибудь или нет? — расслышал он, закрутив краны. — Тебя к телефону, очень срочно! Как же мне все надоело!

Саня завернулся в полотенце, приоткрыл дверь, высунул руку и взял у Марины трубку.

— Привет, Александр Юрич. Твоя бывшая жена — настоящая ведьма. Как ты с ней живешь до сих пор? Я бы повесился.

В ухо залилась вода, было плохо слышно, и голос в трубке показался совершенно незнакомым.

— Кто это?

— Гера из морга. А чего там у тебя хлюпает? Моешься, что ли?

— Да, я в душе. Может, позже перезвонишь?

— Не-е, я потом жрать пойду. Слышь, Юрич, тут вот у меня трупешник, свежачок, неопознанный. Выловили сегодня утром из озера Бездонка. Это в Серебряном бору, неподалеку от Рублевского шоссе, там, где Таллинская улица. Девушка, лет восемнадцать-двадцать, и вроде бы те же феньки. Изнасилование, обстурационная асфиксия, следы пластыря вокруг рта и на запястьях, губы накрашены ярко-красной помадой. Правда, дырки в затылке нет, и одета была, ну, там, платье трикотажное, босоножки. В общем, трупешник пошел как несчастный случай или суицид, никто ни хрена работать не хочет…

— Погоди, как губы накрашены? — нервно перебил его Арсеньев. — Какая помада, Гера, если труп находился в воде?

— Совсем недолго находился, часа два, не больше. Вода ледяная, при такой температуре жир не растворяется, наоборот, застывает. А помада сверхстойкая. В общем, ты, Саня, приезжай, все тебе расскажу, покажу и дам потрогать.

— Хорошо, через сорок минут приеду. Было всего лишь девять утра. Арсеньев поспешно домылся, почистил зубы. На пороге ванной комнаты его ждала разъяренная Марина в полосатом халате. Клубничные хлопья на ее лице высохли, потемнели и напоминали запекшуюся кровь.

— Какое счастье, что все это больше меня не касается, — сказала она. — Гера из морга, труп в воде, у трупа губы накрашены… Господи, Арсеньев, ты хотя бы понимаешь, как ты живешь, в каком дерьме ты так увлеченно копаешься? Слушай, а может, это у тебя сублимация? Может, в глубине души ты маньяк?

— Может быть, — рассеянно кивнул майор, — извини, ты поняла, что мне надо уйти и “смотрельцев” я сегодня принять не смогу?

— Тогда звони агенту и отменяй. Мне тоже надо уйти.

— Тебе надо уйти из вредности, а мне по делам. Вот сама и звони, — пробормотал Арсеньев, пытаясь справиться с раздражением, — неужели ты не можешь принять хотя бы тех,которые придут к одиннадцати? Ведь все равно провозишься еще часа два.

— Нет, Арсеньев, сегодня твоя очередь! — пропела Марина сладким голосом и скрылась в ванной.

Единственное, чего ему хотелось сейчас, — это спокойно позавтракать. Посидеть пятнадцать минут в тишине, выпить чашку крепкого кофе и съесть порцию овсянки быстрого приготовления. Он терпеть не мог эту овсянку в пакетиках, но она его всегда выручала.

"Неужели все-таки серия? — размышлял он, наблюдая, как поднимается кофейная пена в турке. — Допустим, в случае со вторым трупом Гера ошибся или фантазирует. Но все равно похоже на серию. Платный киллер мог изнасиловать, воспользовавшись ситуацией. Странно, не типично. Однако почему нет? Но содранный пластырь, губная помада, идеальный порядок в квартире… Он что, устроил там генеральную уборку? Между прочим, надо хотя бы немного ориентироваться в квартире, чтобы в ней прибраться. То есть он бывал там раньше? Или это сделала домработница? Сколько у нее имелось времени? Вахтерша видела, как она вошла подъезд в одиннадцать сорок. Вызов зафиксирован в одиннадцать сорок пять. А в двенадцать мы уже приехали. Бред! Невозможно убрать квартиру за пятнадцать минут. Значит, это все-таки сделал убийца. Зачем? Искал что-то, потом стирал отпечатки и попутно наводил порядок? Ерунда. В квартире обнаружены отпечатки убитых и домработницы Лисовой. Убийца не снимал перчаток, скорее всего резиновых, хирургических. Нет, серийники действуют совершенно иначе, и платные киллеры ведут себя по-другому. Но и грабители… Во-первых, они грабят… А Гера слишком много пьет”.

— Кашку кушаем? — прозвучал над ним вкрадчивый голос Марины. — Приятного аппетита, служивый. Перед экскурсией в морг очень кстати. Слушай, Арсеньев, а ты вообще разъезжаться собираешься? Или ты ждешь, что я все возьму на себя, буду, как дура, искать покупателей, варианты, а потом преподнесу тебе ключ от новой квартиры на блюдечке? Может, мне еще и вещички твои собрать?

Давно уже она так много не говорила с ним. Вероятно, ей действительно надо было куда-то уйти и ужасно не хотелось оставаться дома, ждать “смотрельцев”. Но и звонить агенту, отменять потенциальных покупателей она не решалась. Существование под одной крышей угнетало ее даже больше, чем Арсеньева. Присутствие бывшего мужа мешало ей устроить свою личную жизнь, и жаль было терять драгоценное время. Ей было тридцать пять. И выглядела она на тридцать пять, а когда злилась, то на все сорок.

Майор допил кофе и решил, что первую сигарету лучше выкурить уже в машине.

— Эй, а посуду за тобой я должна мыть? Может, тебе еще и шнурки погладить? — неслось ему вслед, и он понял, что Марина все-таки решила остаться дома, принять “смотрельцев”.

* * *
От Геры Масюнина пахло перегаром. Он объяснил, что перебрал накануне вечером и пришлось с утра опохмелиться спиртяшкой.

— Но ты не думай, я отлично соображаю, — утешил он Арсеньева, — зуб даю, тут серия. Это тебе, конечно, не Чикатило, но тоже интересный экземпляр. Короче, жди следующей жертвы с накрашенными губами. И вот что я тебе еще скажу, майор. Он аккуратист, чистюля. Он любит порядок. Видишь, не поленился пластыри отодрать и вообще придал барышне товарный вид, прежде чем бросить в воду. Одел, может, даже и причесал. Эпилептоидный тип, разумеется, с кошмарным комплексом сексуальной неполноценности. У него мама строгая была, наказывала несправедливо, или какая-нибудь фифа в девятом классе больно его, бедняжку, обидела, вот он и рассердился и решил показать им всем, кто в доме хозяин.

Арсеньев глядел на молодую утопленницу и уже без всяких комментариев видел, что Гера прав. Те же полосы на запястьях и вокруг рта, те же царапины на крыльях носа. Все аккуратно, почти не заметно. Но главное, ему вдруг стало казаться, что где-то совсем недавно он уже встречал эту девушку. Или опять она только похожа на кого-то, кого он видел раньше?

— Но ты не обольщайся, Санек, достоверных признаков насильственной смерти я писать не стану. Нету их. Если я внесу в протокол содранные волоски на запястьях и прочую косметику, мне скажут, что это у меня глюки на почве белой горячки. Была бы сперма, тогда да.

— Погоди, ты же сказал — изнасилование.

— Ага, — оскалился Гена, — характерные царапины на внутренней поверхности бедер и прочие феньки, все, как положено. Но я тебе объяснял, он, гад, аккуратный, он чистюля. В первой своей жертве он не сомневался. А тут решил о здоровье подумать и употребил барышню через резиночку. На всякий случай. Между прочим, оказался прав, во-первых, потому, что если бы серология показала одну группу крови, я мог бы со спокойной душой заносить в протокол все прочие феньки. А во-вторых, барышня действительно заразная была. Вот смотри, только что пришли результаты экспресс-анализа. Реакция Вассермана положительная. Сифилис у нее, Саня. А возможно, она еще и ВИЧ-инфицированная, поскольку кололась, пила и вообще вела себя нехорошо, аморально. Вот и потонула, сердечная, в озере Бездонка, то ли с горя, то ли под влиянием абстиненции.

— Может, оно все так и было? — тихо спросил Арсеньев.

— М-мм, — грустно промычал Гена и прикоснулся пальцем к блестящим кроваво-красным губам утопленницы.

Глава 23

Психиатр Валентин Филиппович Сацевич, лечащий врач Рязанцевой, отлично помнил, что последним навещал больную не кто иной, как ее муж. Евгений Николаевич наведывался к жене довольно часто, примерно два раза в месяц. Его загородный дом находился всего в пяти километрах от клиники, а если идти через рощу, по проселочной дороге, и того ближе. Пешком меньше часа, на велосипеде не больше двадцати минут.

Всего за пару дней до происшествия с мобильным телефоном Рязанцев приезжал к жене, часов в девять вечера, один, на велосипеде. Никто, кроме него, не мог передать больной аппарат. Накануне днем, пока Галина Дмитриевна была на прогулке в больничном парке, ее палату обыскали самым тщательным образом и ничего запрещенного, опасного для больной, не нашли.

Палаты клиники были оборудованы видеокамерами. Постоянного наблюдения за больными не вели, но все происходившее записывалось, и врачи периодически просматривали пленки.

Выслушав рассказ медсестры, Сацевич сначала позвонил домой и выяснил у своего отца, который смотрел все новости подряд, была ли какая-нибудь неприятная информация, связанная с именем Рязанцева. Отец рассказал о прямом эфире, об ужасном звонке и даже описал голос анонима — ни мужской, ни женский. Затем доктор просмотрел кассету, на которой была записана последняя встреча четы Рязанцевых, и обнаружил, что Евгений Николаевич не оставлял жене телефона. Он принес ей немного фруктов, баночку черной икры, попросил у няньки посуду, хлеба и масла, сделал пару бутербродов и кормил Галину Дмитриевну из рук. Она согласилась есть только потому, что он обещал ей за это прочитать письмо от старшего сына. Со стороны все выглядело очень трогательно. Он провел в палате около двадцати минут. Говорили они в основном о детях, Галина Дмитриевна беспокоилась из-за того, что у младшего сына может обостриться весенняя аллергия, Евгений Николаевич мягко убеждал ее, что в Англии врачи не хуже наших.

На прощанье они нежно расцеловались, и Галина Дмитриевна, как всегда, попросила поискать у нее в комнате зеленую общую тетрадь в клеточку. Что это была за тетрадь, существовала ли она на самом деле и что могло в ней быть написано, не знали ни Евгений Николаевич, ни доктор. Комнату Галины Дмитриевны десять раз обшарили, ничего похожего не нашли. В ее палате, в тумбочке, лежало несколько разных тетрадей, купленных в магазине, новых и чистых, в клеточку, с зелеными обложками, но Галина Дмитриевна к ним не прикасалась, повторяя, что ей нужна ее тетрадь, вся исписанная, а эти чужие, пустые.

Сацевич, конечно, попытался поговорить с самой Галиной Дмитриевной, спросил, не помнит ли она, кто передал ей телефон и кто велел включить телевизор именно в начале двенадцатого. Больная стала объяснять, что телефон был посланием оттуда и ей в очередной раз дали понять, что хватит ей жить, пора и честь знать. Это справедливо, поскольку она страшная преступница и заслуживает смерти. Единственный способ спасти ее родных — умертвить ее, мерзкую, греховную, и так далее.

Это был типичный бред Котара, то есть бред собственной отрицательной исключительности, характерный для инволюционного психоза. Ничего иного доктор не ожидал услышать.

Загадка с телефоном была крайне неприятной. Если бы дело касалось обычной больной, Сацевич просто обратился бы в милицию. Но в данном случае об этом не могло быть и речи. Главный врач, лечащий врач, несколько медсестер и нянь — все, кто имел доступ в “VIP" — отделение, получали дополнительные суммы за соблюдение строжайшей секретности. Для остального персонала больницы Галина Дмитриевна существовала под другим именем. А сам Рязанцев, когда приезжал к жене, проходил не через пост охраны, а через заднюю калитку, которой пользовался только персонал и от которой у него был ключ.

Дождавшись утра, Сацевич позвонил партийному лидеру на дачу. Трубку взял начальник охраны и сообщил, что Евгений Николаевич еще спит. Доктор не стал по телефону излагать суть проблемы, только сказал, что дело очень срочное и может иметь прямое отношение к трагическим событиям в пресс-центре.

— Вы приедете сами? Или прислать за вами машину? — спросил Геннадий Егорович.

Поскольку Сацевич успел после ночного дежурства взбодрить себя большой рюмкой коньяка, он предпочел, чтобы прислали машину. Через час он уже поднимался на крыльцо загородного дома Рязанцева.

Встретивший доктора охранник попросил подождать на веранде. Тут же появилась толстая женщина в спортивном костюме и предложила чай или кофе. Сацевич скромно признался, что еще не завтракал и с удовольствием выпьет крепкого кофейку. Когда женщина удалилась, он от нечего делать принялся листать свежие газеты, сваленные на журнальном столе, и наткнулся на информацию об убийстве Виктории Кравцовой и гражданина Америки Томаса Бриттена.

Газета была безусловно “желтая” и скандальная. Половину первой полосы занимала цветная фотография, на которой Рязанцева запечатлели вместе с яркой холеной шатенкой и широкоплечим мужественным господином (аккуратный седой бобрик, очки в тонкой оправе). Под фотографией была потрясающая по остроумию подпись:

"Богатые тоже плачут”. Никто из троих, пойманных наглой камерой светского репортера, не плакал, но ниже объяснялось, что для партийного лидера безвременная гибель красавицы пресс-секретаря, да еще в компании с американским коллегой — тяжелая личная драма. Недаром он исчез из прямого эфира сразу после анонимного звонка, и не случайно все окружено такой страшной секретностью. Все, кто мог бы пролить свет на это двойное убийство, — пресс-центры МВД и ФСБ, сотрудники американского посольства, люди из окружения Рязанцева — категорически отказываются говорить с журналистами. У всех только один ответ: “Без комментариев”.

Доктор сочувственно хмыкнул и мысленно поздравил себя с тем, что не является столь популярной личностью и что каждый его шаг не сопровождается жадным клацаньем фотокамер и наглыми двусмысленными вопросами.

За господином Рязанцевым давно и прочно закрепилась репутация гульбуна, бабника. На нее работали вовсе не факты и даже не слухи, а мужская привлекательность, игривый взгляд, кошачья хитрая улыбка. Евгений Николаевич нравился женщинам, но использовал это свое счастливое качество исключительно в партийных интересах.

Доктору Сацевичу доводилось лечить от депрессий, запоев, наркозависимости, нервных переутомлений и прочих хворей не только родственников известных людей, но и самих знаменитостей, прежде всего политиков и крупных бизнесменов. Если бы его спросили, возможно ли, что, имея психически больную жену, Евгений Николаевич Рязанцев завел себе любовницу, психиатр ответил бы однозначно и уверенно: нет. Только темные обыватели верят в подобные глупости. Во-первых, это огромный риск. Во-вторых, настоящая, высокая политика требует полнейшей аскезы. Она выматывает, высасывает все соки. Ни на что другое просто не остается сил. Постоянные стрессы, недосыпание и нервные перегрузки не способствуют мужской потенции. Кому, как не придворному психиатру, знать эту пресную правду?

Спортивная толстуха вкатила сервировочный стол, и скромность завтрака несколько огорчила Валентина Филипповича. Кроме чашки кофе на столике были яйцо, поджаренный хлеб, масло, пара салатных листьев и сыр, нарезанный мелкими кубиками.

Цокая ложкой по яичку, Сацевич попытался на миг представить, что произойдет, если именно сейчас, в связи с двойным убийством и грязными намеками, в прессу просочится информация о том, где на самом деле находится супруга господина Рязанцева, какой у нее диагноз, какие приступы случаются, сколько зафиксировано попыток суицида. И не успел он счистить скорлупу, не успел дорисовать картину громкого, губительного скандала, как внутренняя дверь открылась и на веранде появился сам Евгений Николаевич в сопровождении начальника охраны.

Рязанцев был одет совсем по-домашнему: потертые джинсы, синяя футболка.

— Приятного аппетита, — сказал он, усаживаясь напротив доктора, и попытался улыбнуться, но получился мучительный нервный оскал.

— Ну, что там у вас произошло? — мрачно поинтересовался Геннадий Егорович. В отличие от интеллигентного хозяина, он был груб и резок, не считал нужным даже здороваться. И доктор решил не спускать ему этого хамства.

— Честно говоря, мне бы хотелось обсудить эти сначала наедине с Евгением Николаевичем, — произнес он, осторожно слизывая с ложки каплю теплого яичного желтка, — при всем уважении к вам, я не могу говорить при третьем человеке.

Начальник охраны уставился на доктора тяжелым сверлящим взглядом, но доктор сам был мастером всяких взглядов, и в течение нескольких секунд оба тщетно дырявили друг друга глазами. Первым сдался охранник. Он отвернулся и злобно буркнул:

— У Евгения Николаевича от меня нет секретов.

— Егорыч, выйди, пожалуйста, — устало вздохнул Рязанцев.

Лицо охранника побагровело.

— Вы плохо себя чувствуете. Вы не спали ночь, — напомнил он хозяину.

— Ничего, — успокоил его Рязанцев, — ко мне ведь не кто-нибудь пришел, а доктор. Я хочу остаться с ним вдвоем.

Егорыч удалился, и было видно, что он едва сдержался, чтобы не хлопнуть дверью.

— Не удивлюсь, если он будет подслушивать, — прошептал Сацевич.

— Это его работа, — пожал плечами Рязанцев.

— Вы ему полностью доверяете? — доктор впервые внимательно взглянул на Рязанцева, заметил следы бессонницы и долгих, тяжелых слез.

«А может, и не врет желтая газетенка? — подумал он. — Может, я, старый дурак, ошибаюсь, и была у него любовь с красавицей пресс-секретарем?»

— Кому же мне доверять, как не руководителю службы безопасности? — криво усмехнулся Рязанцев.

— Это верно, — кивнул доктор, — но все-таки я на вашем месте не стал бы подпускать чужих так близко к своим семейным проблемам.

— Именно его? Или вообще никого?

— Ну, никого — это было бы идеально, — улыбнулся доктор. — Ладно, давайте я расскажу, почему решил побеспокоить вас.

Рязанцев выслушал, не перебивая, не задавая вопросов. Голова его была низко опущена, и только пальцы все время двигались, щелкали застежкой браслета от часов.

— То есть получается, что мне в прямой эфир и моей жене в больницу звонил один и тот же человек? — уточнил он равнодушным, тусклым голосом и потянулся за сигаретами.

— Получается еще неприятней, — печально улыбнулся Сацевич, — этот человек имел возможность передать ей телефон. Если вы помните, мы с самого начала решили, что телефоном ей лучше не пользоваться. Кто из ваших домашних знает, где находится Галина Дмитриевна?

— Только сыновья, Егорыч и Вика, — быстро произнес Рязанцев, болезненно зажмурился и принялся массировать виски.

— Голова болит? — сочувственно спросил доктор.

— Все кувырком, все не так, — простонал Рязанцев сквозь зубы. — Господи, ведь она была единственным человеком, которому я верил безгранично.

— Галина Дмитриевна? — осторожно уточнил доктор.

Рязанцев взглянул на него тоскливо, затравленно и ничего не ответил.

— Могу представить, что для вас остаться без пресс-секретаря — это настоящая катастрофа, — вздохнул доктор после долгой неловкой паузы. — Неужели некому заменить ее, хотя бы временно? У депутатов, насколько мне известно, куча всяких секретарей, помощников.

— Ай, ерунда, одна видимость. Толпа бездельников и дармоедов. Так на чем мы остановились?

— Вы назвали четырех человек, которым известно, где ваша жена. Один из них уже не в счет. Сыновья ваши, Дмитрий и Николай, учатся в Англии. Кто же остается?

— Вы хотите сказать, что Егорыч мог затеять какую-то свою игру против меня? — произнес Рязанцев с вымученной скептической усмешкой.

— Ничего такого я вам не говорил. Вы сами это произнесли, — мягко заметил Сацевич.

— Зачем ему? Он получает большие деньги, у него все есть.

— Знаете, такая плотная близость к власти рождает серьезные амбиции. Он рядом с вами, но всегда в тени. Вы не допускаете, что ему может это быть обидно? Впрочем, это меня не касается. Если ваш телохранитель слушает нас сейчас, то я уже нажил себе смертельного врага. Но, поскольку терять мне теперь нечего, я позволю себе дать вам один совет. В этом телефоне, — он вытащил из портфеля маленький черный аппарат фирмы “Панасоник”, — есть карточка. Наверняка существует техническая возможность расшифровать ее. Когда покупают номер, обязательно надо предъявить паспорт. Конечно, паспорта бывают и поддельными, но все-таки это серьезная зацепка, согласитесь. Так вот, мне кажется, будет лучше, если этим займется не ваша служба безопасности, а кто-то другой. Ну, я не знаю, можно обратиться в частное детективное агентство, можно хорошо заплатить какому-нибудь сотруднику милиции, из тех, что расследуют убийство вашего пресс-секретаря, и попросить о конфиденциальной помощи. Знаете, среди них тоже иногда попадаются порядочные люди. Простите, вы меня слушаете?

— А? Да, конечно, — Рязанцев все это время вертел в руках аппарат, нажимал кнопку меню. — Пожалуйста, наберите номер, — он назвал семь цифр, и доктор тут же набрал их на своем аппарате. Раздался тихий звонок. Несколько секунд оба, как завороженные, молча слушали нежное мелодичное треньканье; наконец Рязанцев нажал отбой.

Дверь внезапно открылась, заглянула спортивная толстуха и спросила:

— Еще кофе?

— Нет, — помотал головой Рязанцев.

— Женя, ты не завтракал, а куришь, — заметила она с упреком, — давай я тебе хотя бы сметанки с ягодами принесу. И кофейку, а, Женечка?

— Света, уйди, пожалуйста, — поморщился Рязанцев.

Женщина, обиженно поджав губы, удалилась.

— Кто она? Родственница? — шепотом спросил доктор, кивнув на дверь.

— Почти. Не важно, — Рязанцев раздраженно махнул рукой и, помолчав, медленно произнес:

— Это мой мобильник. Я потерял его месяца три назад, оставил где-то в Думе, то ли в буфете, то ли в зале заседаний.

Повисла тишина. Доктор молча, задумчиво постукивал пальцами по краю стола. Рязанцев как будто вообще заснул, прикрыл глаза и дышал тяжело, со свистом. Скрипнула дверь, и оба сильно вздрогнули. На пороге появилась спортивная толстуха Света с телефоном в руке.

— Прости, — прошептала она и сделала жалобные, испуганные глаза, — тебя из прокуратуры, какая-то Лиховцева, следователь. Я пыталась объяснить, что ты занят, но она сказала — срочно.

Рязанцев взял трубку. Она была горячей и влажной от Светкиной ладони.

* * *
Перед началом совещания майора Арсеньева отозвал в сторонку его непосредственный начальник подполковник Хабаров и тихо, тревожно спросил:

— Саша, ты зачем сегодня утром помчался в морг?

— Откуда вы знаете? — удивился Арсеньев.

— Твоя бывшая супруга доложила. Я звонил тебе утром. Так в чем дело?

Арсеньев подробно рассказал о неопознанной утопленнице со следами пластыря и накрашенными губами.

— Бред, — решительно помотал головой Хабаров, даже не дослушав до конца, — ты хоть сам понимаешь, какой это бред? Ты бы лучше потрудился ознакомиться с протоколом вскрытия Кравцовой и Бриттена. Ни о какой губной помаде, ни о каком изнасиловании там нет ни слова.

— Ну я же вам докладывал, Василий Павлович, — поморщился Арсеньев, — эксперт сообщил мне все это, так сказать, в частном порядке и предупредил, что в протокол вносить не станет.

— Правильно. Потому что протокол вскрытия — не глава из фантастического триллера, а официальный документ. После твоего горе-эксперта трупами занимается бригада судебных медиков во главе с профессором Бирюковым, и никаких повреждений, кроме пулевых ранений, не обнаружено, о чем имеется официальное заключение.

— А помада?

— Какая помада, Саша? — подполковник посмотрел на него с жалостью, как на тяжело больного. — Тебе не приходило в голову, что миллионы женщин имеют привычку красить губы? Сейчас без конца рекламируют по телевизору всякую помаду, суперстойкую, которая в воде не смывается и в огне не горит. Почему это должно иметь отношение к убийству? Ну зачем, зачем профессиональному киллеру красить губы мертвой жертве? Был бы он псих, так он бы порезал, покромсал, откусил бы что-нибудь, расчленил, разложил по коробкам и отправил ценными бандеролями в разные города. В крайнем случае, он бы и Бриттену что-нибудь там накрасил. Кстати, о психах. Этот твой эксперт — Масюнин, кажется, его фамилия? Так вот, этот Георгий Масюнин — хронический алкоголик. Он тебе наплел невесть что, а ты уши развесил.

— Но ведь поручили хроническому алкоголику такое ответственное дело, значит, он не самый плохой специалист, — задумчиво произнес Арсеньев. — К тому же я своими глазами видел следы пластыря на запястьях и вокруг рта и помаду на губах. Не могла она самой себе, мертвая, накрасить губы.

— Почему мертвая? Может, еще живая, — усмехнулся Хабаров, — мало ли какие у нее были привычки? Может, американцу это так сильно нравилось, что он ее попросил?

— Да нет же, нет! Она была уже мертвая, когда убийца отодрал пластырь. И со вторым трупом, между прочим, такая же история. Сначала изнасиловал, убил, а потом как бы привел в порядок, понимаете?

— Что, у Бриттена тоже следы изнасилования, удушения и губы накрашены? — подполковник изобразил на лице комический испуг.

— Да нет, я имею в виду утопленницу.

— При чем здесь утопленница? — шепотом закричал подполковник. — Какая, к едрене фене, утопленница? Наркоманка, проститутка с сифилисом! Сколько таких вылавливают из водоемов в Москве и Московской области, знаешь? Несчастный случай или суицид, другой округ, все другое, все! Мы расследуем двойное убийство, Саша, на нас лежит огромная ответственность. Это политика, это деньги, это международные отношения, а ты лезешь со своей утопленницей. Тьфу на тебя, Арсеньев! — подполковник нервничал всерьез. Он вспотел, и несколько длинных прядей, прикрывавших лысину, свалились набок.

— Но ведь много же общего, Василий Павлович.

— Что, у утопленницы обнаружены огнестрельные ранения?

— Нет, но…

— Ой, ладно, хватит, Саша, я устал от тебя, честное слово.

— Изнасилование… — неуверенно возразил Арсеньев.

— Какое изнасилование? Мужчина и женщина ночь провели в одной постели. Как ты думаешь, они там обсуждали перспективы российско-американских культурных связей? Или предстоящую пресс-конференцию? Или составляли тезисы для речи господина Рязанцева?

— Нет, я понимаю, но серология показала…

— Ничего она не показала. Кроме Томаса Бриттена, никто к убитой не прикасался. И все, хватит об этом. Я тебя умоляю, Арсеньев, займись ты делом, наконец. В кои это веки доверили что-то серьезное.

— Ну хорошо, хорошо, я понял. Никакой связи с утопленницей нет. Серии здесь быть не может. Но, извините, не могла Кравцова оказывать сопротивление Бриттену! А на бедрах характерные ссадины…

— Наивный ты человек, Саня, — вздохнул Василий Павлович, — в этом деле у всех вкусы разные, мало ли как ей нравилось, как ему… Некоторые во время этого дела наручники надевают, намордники, кусаются, царапаются, чтобы словить дополнительный нездоровый кайф. Любовь, товарищ майор, штука сложная. Ты же над ними свечку не держал.

— А звонок в эфир?

Подполковник откашлялся, приблизил лицо к стеклу открытого окна, критически оглядел свое смутное отражение.

— У такого крупного политика, как Рязанцев, хватает врагов и завистников. Мало ли кто захотел воспользоваться ситуацией и сделать ему гадость? Ты спроси у операторов на телевидении и на радио, сколько хулиганов и придурков ежедневно звонят в прямой эфир, особенно когда выступают знаменитости, — он аккуратно положил на место и разгладил длинные пряди, от левого виска к правому.

Пока шло совещание, Арсеньев чуть не уснул. Сначала он слушал выступавших чрезвычайно внимательно и пытался понять, о чем они говорят. Наконец понял: ни о чем. Это особое искусство — долго, связно говорить и ничего не сказать. Члены объединенной оперативно-розыскной бригады были похожи на людей, которые пытаются перейти пропасть по жердочке с завязанными глазами. Одно неосторожное движение — и кубарем полетишь вниз. Проводить расследование нормальными, общепринятыми методами невозможно. Начни добросовестно, честно работать, сунься с допросами и обысками в сложный, закрытый для посторонних глаз мир думской фракции — и все потонет в публичных скандалах, тебя в лучшем случае смешают с дерьмом. Но если ничего не делать, никого не трогать и дать следствию зависнуть, будет еще хуже. Начнут вопить, что ты нарочно тормозишь дело, ты паук, который плетет паутину заговора молчания вокруг политических заказных убийств, ты агент темных сил, коварный наймит и так далее. В общем, как бы ты ни поступил, окажешься кругом виноват.

Выступавшие отчитывались о проделанной работе, перечисляли предпринятые за прошедший период оперативно-розыскные мероприятия.

Допросы свидетелей, которые ничего не видели и не знали. Главная свидетельница, домработница убитой Лисова Светлана Анатольевна, на телефонные звонки не отвечала. Ей была послана официальная повестка, принимались меры по установлению ее местонахождения. В ходе предварительного расследования возникли две основные версии. Убийство заказное, совершено по политическим мотивам, поскольку убитые принадлежали к близкому окружению крупного политика. Убийство бытовое, совершено из ревности, поскольку между убитыми существовала тайная любовная связь. Из вышесказанного проистекали две версии о личности убийцы. Первая — это профессионал, нанятый за деньги, и заказчика следует искать среди политических противников председателя думской фракции “Свобода выбора” господина Рязанцева Е.Н. Вторая версия — это непрофессионал, но действовавший продуманно и хладнокровно, обладающий высокоразвитыми интеллектуальными способностями и знаниями в области криминалистики. В противном случае он оставил бы хоть какие-нибудь следы на месте преступления.

В кабинете нельзя было курить. Арсеньев теребил сигарету, поглядывал на часы и думал о том, что заказать Кравцову и Бриттена по политическим соображениям могли десятки людей, а убить из ревности могли только трое. Жена Томаса Бриттена, проживающая в США. Жена Рязанцева, в данный момент находящаяся в Италии. Сам Рязанцев.

Между прочим, он никуда из Москвы не уезжал, обладает высокоразвитыми интеллектуальными способностями, имеет ключ от квартиры, знает шифр кодового замка черного хода, и хотелось бы посмотреть на несчастного, которому придется его допрашивать.

Отчеты закончились. Следователь по особо важным делам Лиховцева Зинаида Ивановна изложила план дальнейших мероприятий и стала раздавать конкретные поручения. На оперативников ФСБ возлагалось общение с сотрудниками американского посольства, тщательное изучение политической и экономической ситуации вокруг партии “Свобода выбора”, включая беседы с сотрудниками двух пресс-центров, партийного и думского.

— Майор Арсеньев, вам предстоит встретиться с Евгением Николаевичем Рязанцевым. Он ждет вас сегодня у себя дома в семнадцать тридцать. Никакого протокола не надо, это будет не допрос, а беседа. Старайтесь вести себя как можно тактичней. О результатах доложите мне лично. Вы меня слышите, Александр Юрьевич?

* * *
В саду взвыла газонокосилка, разговаривать стало невозможно.

— Я вас провожу, — прокричал Рязанцев, тяжело поднимаясь.

Можно было, конечно, распорядиться, чтобы агрегат выключили, и продолжить разговор, но у Евгения Николаевича больше не было сил обсуждать с доктором, кто стащил один из его мобильных телефонов, каким образом злодей проник в больницу к Галине, как ему удалось узнать пин-код.

Каждый при желании мог выяснить, где на самом деле находится Галина, украсть один из его мобильных телефонов, узнать пин-код. Последнее совсем просто. Рязанцев всегда пользовался двумя, а то и тремя номерами и аппаратами. Чтобы не путаться, пин-код был одинаковый. Его знали Вика, Егорыч и наверняка кто-то еще из приближенных. Все это было, безусловно, важно и интересно, но Евгений Николаевич вдруг захотел спать, да так сильно, что зевота буквально сводила ему челюсти, а в глазах стоял дрожащий липкий туман.

— Вам надо отдохнуть, хотя бы пару часов! — прокричал доктор на прощанье. — Если будут какие-нибудь новости, я сразу позвоню.

Рязанцев написал ему на визитке тот секретный номер, которым могли воспользоваться не больше десяти человек. Аппарат он держал при себе постоянно и всегда сам отвечал на звонки.

Возвращаясь к дому, Евгений Николаевич вдруг вспомнил, что сегодня вечером он должен быть в Шереметьево-2, встречать делегацию Международного комитета по правам человека при ООН. Но в котором часу они прилетают, в каком составе и какие запланированы мероприятия, он не знал.

В голове закрутились пресс-конференции, презентации, переговоры. Открытие фотовыставки, посвященной жертвам тоталитаризма. Интервью итальянской газете и японскому телевидению. И еще куча всего, мутного, важного, мучительного.

Сквозь рев газонокосилки до него долетел механический голос: “Абонент временно недоступен”, и он понял, что звонит Вике на мобильный. Нет, не потому, что тихо сходит с ума, а просто потому, что больше позвонить некому.

Он брел, как сомнамбула, ничего не видел перед собой, сбился с тропинки и чуть не налетел на садовника. Опомнившись, он ткнул пальцем в сутулую спину и крикнул прямо в лохматое ухо старика:

— Прекратите! Зачем вы это делаете? Садовник вздрогнул, обернулся, долго не мог сообразить, как выключить свой ревущий агрегат, наконец нашел нужный рычажок, повернул его и застыл перед хозяином, вытянув руки по швам.

— Зачем вы косите? Трава еще не выросла! — в наступившей тишине голос Рязанцева прозвучал отвратительно резко.

— Так, это самое, она же, это, ровненько должна расти, гладенько, чтоб как коврик. Ее надо, это, с самого начала, пока молодая, стричь, — забормотал старик с дурацкой виноватой улыбкой.

"Зачем я лезу не в свое дело? Что я привязался к садовнику? Почему он улыбается? Почему не смотрит в глаза? — думал Рязанцев, покрываясь липким потом от нервной усталости и отвращения ко всему миру. — Он тоже все знает, этот старик. Я забыл, как его зовут, а он, оказывается, все про меня знает и смеется надо мной”.

Рязанцев резко развернулся, шагнул к тропинке и услышал позади высокий стариковский фальцет:

— Так это, Евгений Николаевич, мне косить или нет?

"Доктор сказал — голос был высокий, не мужской, не женский, как будто говорило бесполое существо. И аноним говорил таким же голосом”.

— Как хочешь, — бросил он и махнул рукой.

Косилка опять заработала. Рязанцеву показалось, что в спину ему застрочил пулемет.

"О Боже, теперь я начну подозревать всех и каждого! Надо действительно обратиться к кому-нибудь, чтобы разобрались с этими звонками. Хотя бы к тому милицейскому майору. Люди из ФСБ дружат с Егорычем. Не исключено, что вся эта пакость исходит именно от него. А милиционер сам по себе, у него лицо приятное. Он не станет болтать и вести какую-нибудь свою игру, я заплачу ему, и он все сделает тихо”.

Когда он поднялся на крыльцо, маленький аппарат в кармане джинсов неприятно завибрировал. Он открыл крышку и увидел, что на табло высветился один из номеров, внесенных в память. Ему звонил миллионер Джозеф Хоган, глава концерна “Парадиз”. Он поспешил внутрь дома, закрыл двери, чтобы не мешал рев газонокосилки.

— Хау ар ю, Дженья? — пробасил мягкий, сочувственный голос в трубке.

Евгений Николаевич перешел на английский. Когда в комнату сунулась розовая от жары физиономия Светы Лисовой, он раздраженно замахал на нее рукой.

Миллионер выразил теплые и искренние соболезнования, подробно поинтересовался здоровьем и настроением, пригласил через недельку-другую приехать на несколько дней в Ниццу и отдохнуть на его, Джо Хогана, вилле, потому что после тяжелых нервных потрясений необходима разрядка и смена обстановки.

— Представляю, как трудно найти замену такому отличному пресс-секретарю, как Виктория. Есть у тебя какие-нибудь кандидатуры?

— Пока нет, — честно признался Рязанцев и тут же испугался, что Хоган начнет по телефону обсуждать случившееся, заговорит о Томасе Бриттене. Но опасения оказались напрасными.

— Хочу тебе еще раз напомнить о моей протеже мисс Григ, — радостно и таинственно, как о большом подарке, сообщил Хоган.

— Прости, Джо, я совсем забыл. Ее что, нужно встретить?

— Нет. Не волнуйся, это не твои проблемы. С ней вообще не будет никаких хлопот, наоборот, она может временно избавить тебя от многих проблем, в определенной степени заменить Вику.

Советую тебе сразу поактивней привлекать ее к работе. Чрезвычайно толковая и надежная молодая леди, отлично знает русский, умеет общаться с прессой. Кстати, ты с ней уже знаком. Четыре года назад она слушала твои лекции в Гарварде.

— Ну, там было столько студентов, я вряд ли помню. Повтори, пожалуйста, еще раз, как ее зовут.

— Мери Григ. Мне кажется, ты должен ее вспомнить. Она выделялась из общей массы. Вы с ней отплясывали рок-н-ролл на вечеринке в честь юбилея факультета. Худенькая блондинка с ангельским лицом. Запиши номер ее мобильного. Можешь позвонить ей прямо сегодня, часов в восемь вечера.

Рязанцев еще не закончил говорить, а в комнате опять появилась Светка Лисова, вкатила сервировочный столик, и как только он попрощался с Хоганом, принялась совать ему прямо в рот ложку сметаны с малиной.

— Ну Женечка, ну пожалуйста, за мое здоровье.

Он, поморщившись, взял ложку у нее из рук и стал есть, не чувствуя вкуса.

. — Вот молодец, теперь за Димочку, теперь за Коленьку, за Галочку, — Света урчала, как кошка, которую приласкал хозяин, — сейчас покушаем и баиньки, хотя бы на пару часиков.

Давно прошло то время, когда его бесило это приторное, с придыханием, сюсюканье. Он привык принимать людей такими, какие они есть. При всех своих бесчисленных недостатках Светка Лисова была самоотверженно предана его семье. Многие годы, в самых ужасных ситуациях, она оказывалась рядом, и даже очень кстати. Могла накормить, прибрать, сбегать в аптеку, полностью перевалить на себя заботы о детях. Да, это сопровождалось потоком слов, умильных и высокопарных, глупых и до тошноты банальных. Но ни упреков, ни намеков, ни колкостей. Такова была Светка, бестолковая, нудная, но добрая и верная. И было бы жестоко прогнать ее от себя.

— Теперь зеленого чайку. Кофе я уж не стала варить, ты поспишь, через пару часиков я тебя разбужу и сварю крепкого кофе. А что это был за мужчина с седой шевелюрой?

— Так, по делу, — буркнул Рязанцев и глотнул отвратительного, слишком горячего и терпкого зеленого чая, — все, Светка, спасибо, иди, я прилягу.

— Нет, я, конечно, не лезу в твои дела, но мне кажется, он немножко вампир, этот седой мужчина. Он тебя завел и совершенно вымотал. Не понимаю, как так можно, после всего, что тебе пришлось пережить? Ну вот скажи, откуда в людях столько жестокости, эгоизма? Если раньше этого хотя бы стеснялись, то сейчас оно все лезет наружу и стало общепринятой нормой. Никакого сочувствия и такта. Ввалиться в дом к такому известному, занятому человеку, нагло потребовать завтрак, как так можно, не понимаю! Ну вот объясни мне, что ему было от тебя нужно?

— Света, пожалуйста, я очень устал, — простонал Рязанцев, скинул кроссовки, улегся на кабинетный диван и отвернулся к стене.

— Нет, мне просто интересно, чего хотел этот человек, он ведь вроде бы не мальчик, чтобы не понимать элементарных вещей, и лицо у него вполне интеллигентное, — продолжая ворчать, она накрыла его вязаным пледом, чем-то еще пошуршала, позвякала и наконец удалилась.

Глава 24

В пресс-центре думской фракции “Свобода выбора” безответно заливались телефоны, на экранах включенных компьютеров уныло вились разноцветные ленты, плавали экзотические рыбы. Теплый сквозняк гонял по столам и по полу всякие важные бумаги. Сотрудники собрались в комнате отдыха. Первый шок остался позади. Маленький кабинет Вики был опечатан.

Все десять раз переговорили, все возможные и невозможные версии высказали. Заместитель Вики, Феликс Нечаев, сорокалетний рыхлый юноша с пегими волосами до плеч, единственный человек, который по идее мог бы сейчас ее заменить, отчаянно зевал, пил коньяк из кофейной чашки и поедал вялые ломтики лимона, разложенные на блюдце. Пальцы его были липкими, лицо потным и отечным.

— Вот такие дела, — повторял он, лениво поигрывая связкой ключей с брелоком-колокольчиком. Колокольчик звенел, брелок без конца падал на пол. Феликс поддевал его острым носком ботинка, подкидывал, ловил на лету.

— Прекрати! — не выдержала секретарша Наташа Дронкина, крепко сбитая высокая блондинка. Ее приятную внешность безнадежно портили несколько выпуклых щетинистых родинок на щеках и на подбородке, каждая размером с горошину.

— Что тебе не нравится? — лениво поинтересовался Феликс.

— И так в ушах звенит, а тут еще ты со своими ключами, — проворчала Наташа, громко возмущенно всхлипнула, достала пудреницу и занялась своим лицом.

— Он все наиграться не может, — подал голос компьютерщик Вадик, длинный и худой, бритый налысо, с серебряной серьгой в ноздре, — неделю назад купил наконец тачку, вот и гремит ключами, как младенец погремушкой.

— Что ж ты коньяк с утра хлещешь, если за рулем? — покачала головой Наташа. — Жить надоело?

— Надоело, — оскалился Феликс, — до того похабная жизнь пошла, что и правда надоело.

— А вот Вике, наверное, не надоело жить, — заметила из глубины комнаты младший редактор Лиля Осипенко, маленькая, круглая, с вытравленными до белизны волосами и крупным вздернутым носом, — а всем плевать. Был человек — и нет. Подумаешь, какая ерунда! Что вы за люди, не понимаю, честное слово!

— Ну нам теперь повеситься, да? — раздраженно прорычал компьютерщик Вадик.

— Нет, я не могу, не могу, — Лиля громко зарыдала, к ней тут же подсела старший редактор Тата, поджарая дама с серебристым бобриком волос, в очках в толстой розовой оправе.

— Деточка, не надо. Мы все переживаем, но каждый по-своему. Одни люди могут выплескивать свои чувства, как ты, другие все держат в себе.

— Слышь, а какая тачка у тебя? — шепотом спросил молоденький курьер Костик Терентьев, подходя к Феликсу и опускаясь перед ним на корточки.

– “Фольксваген-гольф”, — небрежно ответил тот и в очередной раз поддел ногой упавшую связку ключей.

— Новая?

— Ну, почти. Девяносто седьмого года.

— Вроде Вика такую недавно покупала, — вспомнил Костик.

— Ага. Если только для своей домработницы, продукты из супермаркета возить, — выразительно скривился Феликс. — У леди была бирюзовая “Хонда”.

— Нет, правда, я помню, она говорила про “Фольксваген”. Она хотела вторую машину, именно “гольф”.

— Может, и хотела, теперь уж не хочет, — Феликс потянулся, хрустнув суставами, — и вообще, отстань. У нас тут траур, а ты все о тачках. Нехорошо это, Костик.

— А нашему Костику все по фигу, — подала голос секретарша, — он у нас поколение-нэкст. Когда его отца арестовали, он тут учил Вику чечетку танцевать.

— Ой, ну не надо, не надо мне морали читать, — махнул рукой Костик, — когда это было? Ты все забыть не можешь! К тому же папульку почти сразу выпустили. Морду набили и выпустили.

— О Боже! — Наташа вздохнула и закатила глаза к потолку. — Ив кого ты такой жестокий бесчувственный идиот? Отец физик, доктор наук, мама искусствовед. Морду набили! Это ж надо!

Молоденький курьер скорчил кислую рожу, махнул рукой на Наташу и продолжил приставать к Нечаеву:

— Феликс, Феликс, а ты свою где купил?

— Приятель из Германии пригнал.

— Сколько взял за перегон?

— Восемьсот.

— Это недорого. У меня тут бывший одноклассник тоже подрядился гонять машины из Германии, он такое рассказывал, жуть. Почти пятьдесят часов за рулем, все дерут деньги, кому не лень, погранцы, полиция, таможня, сейчас еще всякие “зеленые” экологи появились, требуют пошлину за вред окружающей среде. Ну и бандюки, конечно, как же без них? Говорят, им сами погранцы сообщают, кого стоит грабануть, у кого есть что взять. К примеру, остановишься поспать в Белоруссии, обязательно нарвешься на бандюков. Такса минимум сто баксов. Откажешься платить — все, кранты, в лучшем случае останешься без тачки, в худшем замочат.

— Господи, о чем вы говорите? — простонала сквозь слезы Лиля, но никто ее не услышал. Тата вновь углубилась в чтение глянцевого женского журнала, Наташа красила ресницы, Вадик задремал.

Дверь была плотно закрыта. Мимо процокали каблучки секретарши одного из помощников Рязанцева, и тут же навстречу ей вспухла волна шума. Журналисты, аккредитованные в Думе, с утра клубились в крыле, принадлежащем фракции “Свобода выбора”, и каждого, кто входил и выходил, брали в плотное кольцо. Секретарша одного из помощников партийного лидера имела полное моральное право замахать на них руками, забормотать: “Я ничего не знаю!” — и продраться сквозь строй к лифту, а потом в буфет. Но сотрудники пресс-центра не могли себе этого позволить. Они обязаны были не просто общаться с журналистами, но и дружить с ними, не обижать, кормить эксклюзивной информацией. Взамен журналисты предоставляли главефракции эфирное время и газетно-журнальное пространство. На этом бартере и держалась основная работа пресс-центра.

Беда заключалась в том, что Вика Кравцова за последние три года успела уволить всех, кто мог бы даже теоретически претендовать на ее место, и собрала вокруг себя совершенно никчемную команду, на фоне которой выглядела блестящей и незаменимой. К подчиненным она предъявляла всего три простых требования: покорность, исполнительность и бездарность. Ей не нужны были чужие идеи, ей хватало собственных.

Взять на себя ответственность и выйти к прессе никто не решался.

— Лезут, лезут, сволочи, — зевнув, произнес Феликс и налил себе еще коньяку, — стервятники, тянет их на мертвечину.

— Ой, перестань, не надо, — поморщилась Тата, — чего делать-то будем?

Этот вопрос давно висел в воздухе. Все понимали, что до вечера так сидеть невозможно. Либо надо начинать работать, либо просто плюнуть, молча продраться сквозь кольцо журналистов и разойтись кто куда.

Феликс зажевал лимоном очередную порцию коньяка, Наташа принялась сосредоточенно начесывать пышную челку, Вадик загасил докуренную до фильтра сигарету и тут же достал следующую. И в этот момент дверь распахнулась. На пороге стояла совсем юная стриженая блондинка в белых штанах и полосатой майке.

— Здравствуйте, — сказала она, одаривая всех сверкающей улыбкой, — меня зовут Мери Григ, я из Нью-Йорка. У вас там в предбаннике целая толпа прессы. Вы хотите, чтобы они разошлись? Или вам есть что им сказать?

* * *
Нянька Рая не спеша мыла пол в палате, тряпка тихо чмокала в ведре, за открытым окном щебетали птицы. Койка Галины Дмитриевны была слегка приподнята и развернута к телевизору. Шло дневное ток-шоу.

— Я женским вниманием никогда обойден не был, — надменно сообщил с экрана щекастый мужчина с длинными волосами, зачесанными назад и забранными в хвостик, — у меня всякие были: и зрелые матроны, и девочки молоденькие, и фотомодели, и бизнес-леди, так называемые деловые женщины. Вот этих я просто не выношу.

— Чем же они вам так не угодили? — спросил тоненький вертлявый ведущий в лиловом фраке, с необыкновенно пышным белым чубом и круглыми, как монеты, глазами.

— Да они же вовсе не женщины, — пропел щекастый чистым высоким тенором и снисходительно улыбнулся. — Желание доминировать свойственно мужчине, женщина должна подчиняться, растворяться в партнере. А эти бизнес-леди, они на самом деле своей активностью и, так сказать, независимостью пытаются компенсировать свою половую неполноценность, подсознательную фригидность. Это что-то вроде сублимации с элементами фрустрации.

— Гм… понятно, понятно, — ведущий закивал с комической важностью, — а теперь, пожалуйста, то же самое, только по-русски.

— Ax, да, извините, я психолог и привык пользоваться профессиональными терминами, — мужчина пошевелил рыжими густыми бровями, сморщил толстый нос, — фигурально выражаясь, они не хотят и не могут.

— Что именно? — тряхнув чубом и склонив голову набок, лукаво уточнил ведущий.

Щекастый закатил глаза к потолку и произнес неожиданно глубоким басом:

— Иметь полноценные сексуальные сношения с мужчиной.

Нянечка Рая отжала тряпку в ведре, вытерла руки полой халата и, тяжело вздохнув, покосилась на Галину Дмитриевну.

— Вы бы лучше поспали, чем эту пакость смотреть. Давайте я переключу на “Дикую Розу”. Можно?

— Феликс Нечаев не психолог, — чуть слышно произнесла Галина Дмитриевна, — зачем он говорит не правду?

— Это вы о ком? — удивилась нянечка. Галина Дмитриевна ничего не ответила. Она смотрела в экран. Глаза ее были неподвижны, она даже не моргала.

— Итак, подведем некоторые итоги, — сказал ведущий и опять тряхнул чубом, — наша сегодняшняя тема “Принципиальный холостяк”. Наш герой утверждает, что изучил разные типы женщин и не хочет жениться, поскольку ни один из этих типов его не удовлетворяет. Что скажут наши зрители? Пожалуйста! Вот вы, девушка!

Ведущий крупными скачками подлетел к хорошенькой юной блондинке в первом ряду и сунул ей в лицо микрофон.

— Если ему никто не нравится, зачем он вообще лезет? — выпалила блондинка. — Пусть переходит на самообслуживание и сам себя удовлетворяет!

В зале засмеялись. Оператор упер камеру в лицо герою. Лицо это ходило ходуном. Двигались брови, вертелся нос, толстые губы то поджимались в нитку, то вытягивались в трубочку.

— Знаете что, милая, — пропел он, опять басом, — я вам могу сказать как профессиональный психолог, что у вас очень серьезные комплексы.

— Феликс не психолог, — повторила Галина Дмитриевна чуть громче, — он закончил заочное отделение областного педагогического института. А до этого служил в армии, строил генеральские дачи под Москвой.

Нянечка Рая собиралась вылить грязную воду из ведра, но застыла на полпути к туалету. Швабра с громким стуком упала на пол.

— Что вы говорите? Я не поняла…

— Сначала мы взяли его на договор, курьером. Потом он стал младшим редактором. Он пунктуален, аккуратен, никогда ничего не забывает, умеет наводить порядок в бумагах и документах.

— Галина Дмитриевна! — испуганно окликнула ее нянечка. — Вам нехорошо? Может, доктора позвать?

— Нет, Рая, не волнуйтесь, — больная глубоко вздохнула и закрыла глаза, — можете переключать на свою “Дикую Розу” или вообще выключить. И, пожалуйста, опустите мою койку, я посплю.

То, что произошло сейчас, было почти невероятно. Она вспомнила, как звали щекастого мужчину, героя телешоу, кто он, откуда она его знает. Впервые из черного вязкого хаоса вырвался наружу живой и понятный фрагмент. Пусть это была всего лишь плоская картинка, пусть на картинке кривлялся дурак Феликс, но она вспомнила. И еще ей удалось глядеть в экран, не моргая, почти целую минуту. Это тоже был отблеск прошлой жизни, отблеск слабый, бессмысленный, но милый.

Муж Галины Дмитриевны в самом начале своей политической карьеры специально вырабатывал перед зеркалом пристальный, неподвижный взгляд, учился смотреть, не моргая, в телекамеру — это сильно действовало на зрителей, даже слегка гипнотизировало, однако глаза уставали, слезились, болела голова. После репетиций перед зеркалом и телесъемок у него дергались сразу оба века. Он нервничал и злился. Чтобы успокоить его, Галина Дмитриевна тренировала гипнотический лидерский взгляд вместе с ним и превратила это в игру. Они засекали время по песочным часам и смотрели в глаза друг другу, не моргая, кто дольше продержится.

Она вообще многое делала вместе с ним и ради него — садилась на диеты, когда он начинал полнеть, изнуряла себя игрой в большой теннис, который на самом деле терпеть не могла, потому что мячик всегда, как заговоренный, летел ей в голову. Более всего тяготили ее в той прошлой жизни митинги и светские мероприятия. Ей было плохо в толпе. Она терялась, не любила, когда на нее смотрят, все казалось, что-то не так: пятно на костюме, дырка на колготках, тушь сыплется с ресниц, помада размазалась. Она старалась уединиться, слишком часто бегала в туалет, проверить, все ли в порядке, тут же напрягалась, что кто-нибудь обратит на это внимание и что-нибудь не то о ней подумает.

Страхи на уровне “кто что подумает” были, пожалуй, самыми главными, самыми упорными и мерзкими из ее страхов. Она понимала, как это мелко, пошло, как “по-бабски”, и ненавидела себя за это, но ничего поделать не могла.

Когда-то, в двенадцать лет, пересекая свой двор, наполненный детьми, старухами на лавочках, собачниками, мамашами с колясками, она украдкой косилась на каждого встречного и пыталась угадать по его лицу, что он о ней думает — считает, будто она нарочно утопила Любу Гордиенко, или не верит в это. Мнение обитателей двора казалось ей достоверней правды, важней ее собственной памяти, тогда еще вполне ясной и здравой. Как будто они, соседи, толпа, могли решить тайным голосованием, убийца она или нет.

— Не смей никого слушать. Не обращай на них внимание. Ты ни в чем не виновата, ты же знаешь, как было на самом деле! — говорила мама.

— Тогда почему они шепчутся у меня за спиной? Почему Любина мать кричит на весь двор:

"Убийца! Чтоб ты сдохла!” — и никто ее не просит замолчать? Они слушают, качают головами, потом все обсуждают и смотрят на меня, смотрят…

— Мы уедем отсюда, и все это кончится, — обещал папа.

Но чтобы переехать в другой район, надо было искать варианты обмена, а это невозможно сделать за один день. Прошел почти год, прежде чем Галя села в кабину большого фургона, нагруженного домашним скарбом, и навсегда покинула двор с его общественным мнением. Последнее, что она услышала, был истошный крик пьяной Любиной матери:

— Убийца! Чтоб ты сдохла!

Растрепанная, седая, в халате, она бежала за машиной, которая все никак не могла развернуться и вписаться в узкий проезд между домами, отделявший двор от улицы.

На лето папа достал путевки в ведомственный Дом отдыха в Сочи. Когда Галя увидела море, она побелела, начала задыхаться. Сначала решили, что это астма. Галю долго и мучительно обследовали в больнице, ничего не обнаружили, ставили какие-то мудреные диагнозы, опять обследовали, пока, наконец, не нашелся умный доктор, который понял, в чем дело, отменил все назначенные лекарства и порекомендовал обратиться к подростковому психотерапевту.

— Ты боишься воды потому, что боишься утонуть? — спрашивала психотерапевт.

— Нет. Я боюсь, что утопила Любу.

— Но ведь ты не делала этого.

— Не делала. Но когда я вижу воду, мне начинает казаться, что я просто забыла, как все произошло на самом деле, и я думаю: а вдруг я правда убийца?

— Попробуй рассказать с самого начала, все, что помнишь.

Галя попробовала, но стоило произнести слова “Вода стала мутной, под ногами не оказалось дна”, тут же опять началась страшная одышка.

Врач попросила ее написать что-то вроде рассказа или письма, спокойно изложить события того дня на бумаге. Галя исписала двадцать страниц в общей тетради, вспомнила все, почти по минутам.

Когда они вошли в воду, дно оказалось совсем пологим и мягким, как кисель. Сначала держались за ивовые ветви, не отходили далеко от берега, поскольку обе очень плохо плавали. Но было жарко, и барахтаться на такой мелкоте надоело. Галя поплыла дальше, по-собачьи, Люба за ней. Каждые несколько метров вставали на ноги, проверяли, не слишком ли глубоко. Разговаривали, смеялись. Люба говорила, что в такой воде хорошо мыть волосы, она очень мягкая, без хлорки.

Потом услышали громкую музыку. Плыл прогулочный катер, и звучала песня про последнюю электричку. Галя стала подпевать во все горло, катер приближался, песня зазвучала так оглушительно, что заложило уши. Когда он проплыл мимо, от него пошла высокая сильная волна. Это было так неожиданно, что обе девочки ушли под воду с головой. Галя хлебнула воды, но быстро вынырнула, огляделась и увидела, что Любы нет рядом. Она сначала позвала ее; не услышав ответа, нырнула опять и попыталась открыть глаза под водой. От волн поднялся ил, вода стала мутной, под ногами не было дна. Какое-то время она шарила руками, пыталась найти Любу на ощупь, выныривала, дышала, звала на помощь. Никто не откликался. Катер был все еще близко, и песня про электричку звучала слишком громко.

Неизвестно, сколько прошло времени. Галя ныряла и шарила под водой до тех пор, пока не поняла, что просто не вынырнет после очередного погружения. Она не знала, умеет ли плавать Любина мать, Кира Ивановна, но решила, что на берегу в любом случае могут оказаться какие-нибудь взрослые люди и Любу еще успеют спасти.

Барахтаясь по-собачьи, она кое-как добралась до берега. Там, под березой, на байковом одеяле, крепко спала мать Любы. Рядом стояла пустая бутылка из-под портвейна. Галя принялась будить Киру Ивановну, трясти изо всех сил. Проснувшись, наконец, она еще несколько минут сидела, тараща красные глаза, и повторяла:

— Так я не поняла, где Люба?

Тут мимо прошел какой-то мужчина, Галя бросилась к нему, он понял ее сразу и, не раздеваясь, прыгнул в воду.

Кира Ивановна догадалась, что произошло, только когда мужчина вынес ее дочь на берег и, ни слова не говоря, принялся делать ей искусственное дыхание. Но все было уже бесполезно. Мужчина оставил их, побежал искать ближайший телефон, чтобы вызвать “скорую”. И вот тут Кира Ивановна закричала: “Это ты сделала, ты ее нарочно утопила, ты убила мою Любушку!"

* * *
Прочитав исписанные страницы, врач сказала:

— Вот видишь, ты ни в чем не виновата. Я советую тебе никогда ни с кем не обсуждать эту ужасную историю, а все, что мучает тебя, записывать в тетрадку. Ты будешь просто вести дневник, он поможет тебе успокоиться и разобраться в собственных чувствах. Это очень старый, простой и надежный метод. Время лечит. А от воды тебе пока лучше держаться подальше. Но и этот страх постепенно пройдет. Ты умная девочка, все будет хорошо.

Потом многие годы и правда все было хорошо, правильно и осмысленно.

Галя училась в новой школе лучше, чем в старой, получала пятерки по всем предметам и закончила с золотой медалью. Наверное, потому, что ни с кем не дружила, очень много читала и занималась. После десятого класса поступила в университет, на исторический факультет, встретила Женю, родила двоих детей, защитила диссертацию, жила ярко и интересно.

Если накатывали на нее мутные волны тоски и страха, она возвращалась к своей старой общей тетради, которая постепенно превратилась в ее дневник. Она никому не рассказывала про Любушку, даже самым близким людям, мужу и единственной своей подруге Светке Лисовой, поскольку успела изучить самое себя и знала, что сразу начнет дрожать и оправдываться, хотя ни в чем не виновата. Но потребность поделиться с кем-то иногда возникала, и она возвращалась к своему дневнику.

Со временем страх ушел, смягчилось и растаяло жгучее чувство вины. Осталась только жалость к Любушке, и страницы старой общей тетрадки в клеточку, с зеленой клеенчатой обложкой, постепенно стали заполняться простыми теплыми воспоминаниями о погибшей девочке.

Она описывала маленькую комнату в коммуналке, в которой жила Люба с матерью. Письменный стол у окна, настольную лампу, куклу-негритоса с красной повязкой на приклеенных курчавых волосах, бумажный портрет Брижит Бардо за стеклом серванта, маленький серый томик Есенина пятьдесят девятого года издания, с которым Люба никогда не расставалась и даже клала на ночь под подушку, телевизор с крошечным экраном и лупу, в которую заливали воду. Все подробности короткой Любушкиной жизни переселились из небытия в потрепанную общую тетрадь и устроились там вполне комфортно.

* * *
Нянька Раиса закончила уборку палаты, еще некоторое время постояла, опершись на швабру, и посмотрела телевизор. Как только больная заснула, она тут же переключила на другой канал и поймала несколько финальных сцен очередной серии “Дикой Розы”.

* * *
— Если такая умная, возьми и разгони их, — пробормотал себе под нос компьютерщик Вадик.

— Это наши проблемы, и посторонних они не касаются, — надменно заметила секретарша Наташа, — и вообще, мы не поняли, кто вы и каким образом сюда вошли?

— Да, очень интересно, откуда взялась такая фея? — томно потягиваясь, спросил Феликс.

— Из Нью-Йорка прилетела.

— Из эмигрантов? — небрежно уточнила Тата.

— В Америке все эмигранты, — улыбнулась Маша, — правда, в разных поколениях. Мои предки, насколько мне известно, переселились в Новый Свет в конце восемнадцатого столетия.

— Ага, ясненько, — Феликс важно похлопал глазами, покрутил подвижным мягким носом, попытался сосредоточиться, но не смог. — Слушай, а почему ты так отлично говоришь по-русски? Никакого акцента. И вообще, извини, конечно, но кто ты такая, а?

— У меня была няня русская. А кто я такая, вы все могли узнать еще неделю назад. О моем приезде вас предупреждали. Пришло несколько факсов из “Парадиза”. В бюро пропусков для меня был заказан декадный пропуск, иначе я бы сюда никак не попала.

— Ага, конечно. Факсы, наверное, к Вике пришли, а ее… это… тю-тю, пиф-паф… Господи, упокой ее грешную душу, пусть земля ей будет пухом! — Феликс закатил глаза и размашисто перекрестился, снизу вверх и слева направо.

— Так все-таки, кто же вам заказал пропуск? — подозрительно прищурилась Ляля.

— Ваш покойный шеф, Виктория Павловна Кравцова, — Маша одарила всех своей ясной белозубой улыбкой, шагнула к Феликсу, уселась напротив него на табуретку и заговорила тихо, вполголоса:

— Так, что касается прессы. Молчанием вы только разжигаете их любопытство. Надо выйти и просто поделиться с ними тем, что вы сейчас чувствуете. Вам ведь жалко Викторию?

В мутных глазах Феликса блеснуло что-то вроде удивления. Он часто заморгал желтыми, длинными, как у коровы, ресницами.

— Конечно, жалко, — ответила за него Маша, — это ужасно, когда гибнет человек, тем более женщина, молодая, красивая, умная, талантливая, у которой все впереди. Вы глубоко возмущены этим убийством, не можете оправиться от шока, вам трудно представить, Что Вики больше нет. Всеми этими переживаниями вы искренне поделитесь с журналистами.

— Боже, какой чудовищный цинизм, — громко выдохнула Наташа и покачала головой. Но никто ее не услышал.

— Официальные предварительные версии следующие, — продолжала Маша, — профессиональная деятельность, ограбление, личная неприязнь. Но в интересах следствия ни одну из них вы озвучить не можете.

— Откуда вы знаете про версии? — спросил компьютерщик Вадик.

— Ничего я не знаю, — махнула рукой Маша, — так всегда говорят в криминальных новостях.

— А если они начнут задавать конкретные вопросы? Ну, там про личные отношения, и все такое, — спросил Феликс, мучительно икая.

— Про личные отношения отвечайте: ерунда, грязная сплетня, гнусная утка, развесистая клюква, лапша на ушах, не достойная внимания уважающих себя СМИ.

— А если я что-нибудь лишнее ляпну?

— Не ляпнете, вам ведь ничего не известно, верно?

— А вдруг известно?

Маша критически оглядела толстую, расплывшуюся в кресле фигуру Феликса и еле слышно спросила:

— Сколько вы успели выпить? Феликс икнул так мощно, что подпрыгнул, и виновато отвел взгляд.

— Ну ладно, будем считать, что ваше состояние — результат нервного потрясения, — утешила его Маша. — Вам надо причесаться, умыться, глотнуть крепкого кофе, пожевать жвачку, чтобы не пахло изо рта, и вперед!

Через двадцать минут посвежевший Феликс вышел в предбанник, к прессе. Маша вышла вместе с ним и уселась на стул в уголке. Журналисты так обрадовались Феликсу, что на нее не обратили внимания. Его искренние страдания по поводу гибели Вики Кравцовой были запечатлены парой телекамер, записаны на дюжину диктофонов.

Вопросы сыпались градом.

— Как вы можете прокомментировать вчерашний анонимный звонок Рязанцеву в прямой эфир?

— Существует ли связь между убийством Виктории Кравцовой и убийством гражданина США Томаса Бриттена?

— Действительно ли оба трупа были обнаружены в одной квартире и в одной постели? Если связи нет, почему Рязанцева сразу убрали из кадра? Телевизионщики говорят, что он отреагировал на звонок очень бурно. Чем объяснить такую реакцию?

— Как можно отрицать связь между этими двумя убийствами, если Томас Бриттен активно участвовал в работе пресс-центра? Правда ли, что звонил сам убийца? Отслежен ли звонок?

— Какие отношения были между Бриттеном и Кравцовой? Почему представители МВД, прокуратуры и посольства США с самого начала не правильно назвали имя американца? И откуда оно могло быть известно звонившему?

Феликс важно надувал щеки, шевелил рыжими густыми бровями и повторял:

— Ерунда. Гнусная утка, развесистая сплетня, грязная лапша, клюква на ушах, не достойная внимания уважающих себя СМИ!

Глава 25

После совещания Арсеньев решился заглянуть к Зюзе, хотя она его не приглашала. Он надеялся, что к ней на стол уже легли результаты сравнительной баллистической экспертизы. Они должны были прийти сегодня утром. До совещания Зюзя просмотреть их не успела, теперь, скорее всего, сидит и читает.

В ее кабинете было жарко и пахло какими-то сладкими пряными духами. Судя по сердитому выражению лица, Зюзя действительно читала нечто интересное. Она терпеть не могла, когда ее отвлекали.

— Шура, ты понял, что сегодня в половине шестого вечера тебя ждет Рязанцев? — буркнула она, не поднимая головы. — Кстати, заодно побеседуешь и с домработницей Лисовой.

— Нашлась, наконец? Где же?

— Надо уметь искать своих свидетелей, майор Арсеньев. Все это время она находилась у Рязанцева.

— Как вы узнали?

— Да просто позвонила ему домой. Оказывается, Лисова училась с ним и его женой в университете. Она вроде как и не домработница. Она почти родственница. Все эти годы преданно служила семье Рязанцевых, нянчилась с детьми, помогала по хозяйству. Никакой личной жизни. Только служение друзьям, совершенно бескорыстное служение. Видишь, Шура, оказывается, еще остались на свете возвышенные и чистые натуры. Вот так, а ты говоришь…

Он ничего не говорил. Он молча слушал и восхищался Зюзей.

— Светлана Анатольевна Лисова именно такая натура, чистая, возвышенная и совершенно бескорыстная. То есть, возможно, конечно, они иногда помогали ей морально и материально в трудную минуту, но это была дружеская поддержка, никак не плата за услуги. Платить ей регулярно стала только Виктория Кравцова, — Зюзя тяжело вздохнула. — Боюсь, у нас всплывает первый фигурант. Ты только представь, каково ей было трижды в неделю убирать квартиру Кравцовой?

— Зинаида Ивановна, как все вы это узнали?

— Рязанцев рассказал.

— По телефону?

— Разумеется, по телефону. Я ведь не ездила его допрашивать этой ночью.

— То есть всю вот эту информацию о Лисовой вы сумели добыть у него по телефону?

— Надо уметь спрашивать, Шура. Надо точно формулировать вопросы, внимательно слушать ответы и делать выводы, аккуратно отделяя факты от собственных домыслов. Рязанцев мне просто сказал, что с Лисовой они знакомы больше четверти века. Познакомились в университете. Она была свидетельницей на свадьбе. Из документов мне известно, что она никогда не была замужем, детей не имеет. Сейчас живет у Рязанцева, ночует в его доме. Это факты. Все прочее — мои выводы и домыслы.

— А почему вы не сказали об этом на совещании? — удивленно выпалил Саня.

— Потому что я хочу, чтобы первыми поговорили с ней мы, а не ФСБ, — быстро произнесла Зюзя и поморщилась.

— Так, может, взять с нее подписку о невыезде? Ведь и алиби у нее никакого нет, и ключ от квартиры, и мотив.

— Ты сначала просто побеседуй с ней, Шура. По-хорошему, по-дружески. Не надо ее напрягать раньше времени. А там посмотрим. Кстати, Рязанцев просил прислать к нему домой именно тебя. Интересно, чем ты ему так приглянулся?

— Я интеллигентный. Моя физиономия внушает доверие.

— Да? — Зюзя критически оглядела Арсеньева. — Это ты сам так решил, или тебе кто-то сказал?

— Сказали.

— Не верь. Хитрая лесть. Альтернатива взятки. Слушай, Шура, — она окончательно оторвалась от бумаг на столе и похлопала себя ручкой по губам, — ты ведь работал по убийству гражданина Куликовского?

"Значит, не напрасно я надевал свой эксклюзивный костюм и потратил полночи на откровения Павлика Воронкова. Вот оно, счастье!” — обрадовался Арсеньев.

— Совершенно верно, Зинаида Ивановна. Работал.

— Эй, а чего засиял, как свежий блин? — Зюзя прищурилась. — Там вроде бы ничего радостного не было. Подозреваемый погиб до суда, орудие преступления не найдено.

— Разве я засиял? — удивился Саня и даже привстал, чтобы взглянуть на себя в зеркало. — Да, действительно. Это просто потому, что вы отлично выглядите и мне приятно на вас смотреть.

— О Боже, Шура! — Зюзя выразительно закатила глаза к потолку. — Где ты нахватался этой дешевки? Ты еще по коленке меня погладь.

— А можно? — растерянно моргнул Арсеньев и не выдержал, засмеялся. Вслед за ним засмеялась Зюзя.

— Учти, майор Арсеньев, я этой вашей хитренькой мужской лести не терплю. И от дураков устала. Я старуха злая и бесчувственная. Со мной трудно. Предупреждаю заранее, если станет совсем невыносимо, подари котенка, — произнесла она отрывисто, сквозь смех и вытерла кончиком салфетки под глазом.

Все знали, что Лиховцева коллекционирует кошачьи фигурки, и если кто-нибудь хотел ее ублажить, всегда мог подарить очередную кошечку, все равно — серебряную, деревянную, плюшевую, главное маленькую, не больше яблока, и чтобы мордочка была выразительная. В кабинете две полки стеллажа были заставлены фигурками кошек — фарфоровыми, хрустальными, медными, из малахита, оникса и бирюзы, из пластмассы и гуттаперчи.

— Этот твой Масюнин, гений судебной медицины, — он, конечно, слегка сумасшедший. Правда, надо отдать ему должное, у него случаются иногда такие прозрения, что можно все простить. В случае с патронами именно так и произошло, — Зюзя протянула Арсеньеву несколько листков со своего стола.

Компьютер выдал категорическое заключение, что Кравцова, Бриттен и бывший мытищинский хулиган Кулек были убиты из одного и того же оружия. Микрорельефы деталей ствола, отобразившиеся на гильзах, оказались совершенно идентичны.

— Знаешь, это вроде как в вязании ловить и поднимать упущенные петли, — задумчиво пробормотала Зюзя. — Месяц назад ты оставил где-то гулять неизвестный ствол, вот он и выстрелил. Теперь придется вернуться к покойным Куликовскому и Воронкову. К рецидивисту и наркоману. У них уже не спросишь, что их могло связывать с руководителем пресс-службы крупнейшей парламентской фракции и американским профессором-политологом. Ведь так не бывает, чтобы людей убили из одного ствола, довольно редкого ствола, и при этом их совершенно ничего не связывало. Как тебе кажется? А, Шура? Хорошо, что прошел только месяц, а не год. Эй, ты здесь? Ты меня слушаешь?

— Да-да, Зинаида Ивановна, я здесь, я вас очень внимательно слушаю, — энергично закивал Арсеньев.

— Не похоже. У тебя глаза ушли и плавают где-то в подсознании. Вспомнил что-нибудь интересное?

— У вас карта Москвы далеко?

Зюзя, умница, даже не стала спрашивать зачем. Она просто включила свой компьютер, отыскала нужную программу и кивком пригласила Арсеньева сесть рядом.

Саня нашел озеро Бездонку в Серебряном бору. Оно находилось совсем недалеко от Кольцевой дороги и непосредственно от поворота на Лыковскую улицу, от того самого поворота, у которого вчера ночью решительный черный “Фольксваген-гольф” подобрал одну из двух проституток-любительниц. В красном трикотажном платье, в лаковых черных босоножках на немыслимой “платформе”, с белыми волосами до пояса. Именно ту, которая лежала сейчас на столе у Масюнина с ярко накрашенными губами и следами от пластыря.

Стараясь говорить убедительно и не перегружать Зюзю лишними подробностями, Арсеньев рассказал сначала о своем ночном визите в автосервис и исповеди Павлика Воронкова, потом об утреннем звонке Геры Масюнина, о мертвой проститутке и уж от нее осторожно перешел к некоторым особенным признакам на трупе Кравцовой. Но тут Зинаида Ивановна замотала головой, да так энергично, что растрепалась ее шикарная прическа.

— Стоп, Шура, стоп. Тебя же просили никому об этом не говорить. А ты что делаешь? Нехорошо.

— Не понял, — Саня недоуменно уставился на Лиховцеву.

Она вышла из-за стола, величественно проплыла по кабинету, остановилась перед зеркалом и занялась своими белоснежными аккуратными локонами.

— Ну, тебя же предупреждал Гера, что в протокол все эти “классные феньки” он вносить не станет, и разговор у вас с ним был сугубо конфиденциальный. Предупреждал или нет?

Арсеньев поерзал на стуле и ничего не ответил.

— Меня он тоже просил никому не рассказывать, у меня с ним тоже был сугубо конфиденциальный разговор, — продолжала Лиховцева, кончиками пальцев взбивая пряди на макушке, — я молчу, как партизанка. А ты? Тебе не стыдно?

— Погодите, Зинаида Ивановна, вы что, все знаете? Вы видели?

— А как же? — Зюзя аккуратно уложила локон на виске, достала губную помаду и, прежде чем подкрасить губы, покрутила золотистым цилиндриком у Арсеньева перед носом. — Ты думаешь, только ты удостоился? Для Масюнина взять кого-нибудь под локоток и поделиться своими гениальными прозрениями — все равно что для непризнанного поэта продекламировать свои новые стихи.

— Вы считаете, это бред? — спросил Арсеньев, тоскливо блуждая взглядом по кошачьей галерее. — Я видел сам, я был трезв и галлюцинациями не страдаю.

— Я тоже видела, — тяжело вздохнула Лиховцева, — но, в отличие от тебя, сегодня утром в морг смотреть на утопшую проститутку не помчалась, поскольку дорожу своим временем и нервами.

— То есть вы думаете, нет никакой связи? Лиховцева аккуратно подкрасила губы, припудрила нос и щеки, вернулась за стол.

— Нет, Шура. Нет. Пока, во всяком случае, я никакой связи между убийством Кравцовой и Бриттена и самоубийством проститутки не вижу. Если ты хорошо подумаешь, то сам поймешь. Эксперт обратил наше внимание на ряд сомнительных признаков, которые можно трактовать по-всякому. Но поскольку эти признаки противоречат нашей основной версии, лучше их пока оставить в покое. К тому же сейчас идет повторная экспертиза трупов, проводит ее группа профессора Бирюкова, это серьезные специалисты, люди трезвые, в отличие от Масюнина. Вот когда они подтвердят все эти прелести с помадой и лейкопластырем, тогда будем думать. А пока у нас заказное убийство, со слабыми признаками ограбления. И на сегодня твоя задача, майор Арсеньев, сначала побеседовать с Рязанцевым и домработницей убитой, Светланой Лисовой, потом отработать дневники и записные книжки Кравцовой, попытаться максимально подробно восстановить последние трое суток ее жизни, опросить всех, с кем она встречалась, ну и так далее. Ясно тебе?

Саня вдруг поймал на себе странный живой взгляд одного из экспонатов Зюзиной коллекции.

Это был самый большой кот, почти в натуральную величину. Его сшили из белоснежного пушистого меха, ему вставили стеклянные глаза, даже не кошачьи, а совершенно человеческие, небесно-голубые, ясные, ласковые, но одновременно насмешливые и хитрые. Кот смотрел прямо на Арсеньева и ухмылялся.

— Это игрушка или чучело? — спросил Саня.

— Конечно, игрушка. Я слишком люблю кошек, чтобы заводить у себя их чучела. Это авторская работа, сшила одна художница, кукольный мастер. Живет в Нью-Йорке, разумеется, наша эмигрантка.

— Почему разумеется? — слегка удивился Арсеньев.

— Потому, что ни один иностранец так не сделает, — гордо заявила Зюзя. — Ты когда-нибудь видел такие выразительные лица? Такие глаза? В них светится кошачья душа. Шерстка из искусственного меха, а выглядит как настоящая. — Зюзя подошла к стеллажу, сняла белого глазастого кота. — Смотри, у него лапки двигаются, головка крутится. Я назвала его Христофор, в честь Колумба, который открыл эту несчастную, Богом забытую Америку. Между прочим, я где-то читала, что бабушка Колумба была русская.

* * *
Евгений Николаевич Рязанцев проснулся от сильного сердцебиения. Не только сердце, но весь его организм пульсировал и дрожал, словно во сне к нему подключили какие-то электроды и пускали короткие болезненные разряды. Дневной сон всегда действовал на него ужасно. Он потел, как мышь, и потом долго еще чувствовал себя разбитым.

Первое, что он увидел, было круглое розовое лицо Светы Лисовой. Она склонилась над ним так близко, что стал слышен крепкий дрожжевой запах ее дыхания.

— Который час?

— Половина третьего.

Он вскочил, растерянно ощупал карманы. Света протянула ему телефон.

— Ты это ищешь? Прости, Женечка, я вытащила потихоньку, иначе тебе не дали бы поспать. Знаешь, нельзя включать этот ужасный виброзвонок, он так действует на нервы, лучше уж просто звонок, какая-нибудь приятная мелодия.

— Погоди, — Рязанцев потряс головой, — ты залезла ко мне в карман, пока я спал? Слушай, ты совсем рехнулась? Я разве не объяснял тебе, что никогда, ни при каких обстоятельствах не расстаюсь с этим аппаратом? Есть люди, с которыми я всегда должен быть на связи.

— Ты на связи, Женечка, на связи, — энергично закивала Светка, — если бы позвонили, я бы спросила, кто, по какому вопросу, я бы все записала и тебе передала.

— Идиотка! — взревел Рязанцев. — Еще не хватало, чтобы ты лезла в мои дела и шарила по моим карманам! — он кричал все громче, все злей и распалялся от своего крика.

— Прости, прости, Женечка, миленький, я хотела как лучше, я боялась, тебе не дадут поспать, — бормотала она, бледнея и пятясь к стене.

— Зачем ты напялила этот жуткий спортивный костюм? Так одеваются торговки на оптовых рынках! Ко мне постоянно приходят люди, никто, никто в моем доме не позволяет себе ходить в таком виде! Ты на минуточку забыла, кто я? Я глава огромной думской фракции, лидер крупнейшей оппозиционной партии, я политик, я очень известный человек!

— Да, Женечка, ты гениальный политик, ты очень известный человек, ты последняя надежда российской демократии, я ни на секунду не забываю об этом и очень горжусь тобой. Но ты, Женечка, никогда не говорил, что тебе не нравится мой спортивный костюм, я конечно, сниму, если он тебя так раздражает, и больше не надену, — она дернула язычок молнии у горла, но что-то там заело.

— Ты что, собираешься раздеваться прямо здесь? — ему вдруг стало смешно, и он засмеялся, захихикал, нервно, тоненько, омерзительно. Светка растерянно моргала, мотала головой и не знала, что ей делать.

Глядя на ее жалкое, некрасивое, испуганное лицо, на трясущиеся толстые пальцы, он опомнился. Истерика сменилась тихой тоской. До чего же его довели, если он орет на верную безответную Светку, объясняет ей, какой он важный политик, и замечает, что надето на несчастной толстухе!

Впрочем, спортивные костюмы из блестящего трикотажа, эти шаровары и фуфайки на молнии со всякими красно-белыми полосками и фирменными надписями всегда его бесили. Деловито-провинциальная, стыдливая и одновременно хамская альтернатива пижамы. Вид человека в таком костюме, не важно, мужчины или женщины, действовал на него так же, как на других скрип железа по стеклу или вареный лук. Даже в значительно лучшем состоянии духа он не потерпел бы у себя дома этой рыночно-плебейской униформы.

— Все, прости, прости, Светка, — пробормотал он, стараясь не глядеть на нее.

— Ничего, Женечка, если тебе от этого легче, можешь кричать на меня сколько угодно. А костюм я сниму, у меня есть во что переодеться. Ты бы сразу сказал.

— Иди. Это не важно. Нет, погоди, ты что, переселилась сюда? Ты приехала с вещами?

— Ну да… — она густо покраснела и опять принялась дергать язычок молнии. — Я решила, что рядом с тобой в трудную минуту должен находиться близкий человек. Кто же, если не я? Так было многие годы. Это уже что-то вроде семейной традиции, правда? Стоит ли ее нарушать? — улыбка исказила ее лицо, как судорога, на лбу блеснули капельки пота.

— Где же ты спишь? — спросил он, брезгливо морщась и не зная, кто сейчас ему гаже — он сам или несчастная толстуха.

— Дом большой, двенадцать комнат… На третьем этаже, рядом с комнатой Веры Григорьевны. Тем более что у нее внук заболел, она отпросилась на несколько дней. Кто-то ведь должен ее заменить, прибрать, приготовить, правда?

— Правда, правда… Скажи, а почему ты отказалась помочь милиции в Викиной квартире?

— Ох, Женечка, не спрашивай, — она замотала головой, мощные плечи затряслись, она закрыла лицо руками и забормотала:

— Я была в таком состоянии, я пережила сильнейшее нервное потрясение. Как я могла вместе с ними рыться в ее вещах, когда она еще не остыла! Женечка, давай мы с тобой пока не будем говорить об этом кошмаре? Пожалуйста, мне очень тяжело, очень, все до сих пор так и стоит перед глазами.

— Что именно? — спросил он чуть слышно и сам не заметил, как подскочил к ней и вцепился в ее руку. — Что ты увидела, когда вошла в спальню? Они лежали в одной постели?

— Да. Они были вместе.

— Ты раньше знала об этом? Глаза ее заметались, дыхание участилось.

— Женечка, я прошу тебя, только не сейчас, — она уткнулась лицом в его плечо и глухо всхлипнула:

— Ее ведь больше нет, правда? Может, лучше вообще забыть об этом, как о страшном сне?

У Рязанцева закружилась голова. Он продолжал стоять, вцепившись в пухлую руку Светки Лисовой и чувствуя плечом ее судорожные влажные всхлипы. Прямо перед его глазами висела на стене картина, абстрактная композиция, состоящая из разноцветных кубиков и ромбов. Фигуры стали стремительно перемещаться, как стеклышки в волшебном фонаре, и вдруг сложились в нечто ясное, вполне конкретное. Игрушечная пестрота пляжа, дымчатое, в мелкой ряби, море. Он услышал запах йода и лаванды, увидел немолодого полноватого мужчину в тугих синих плавках. Мужчина стоял на коленях и со стороны выглядел нелепо, почти непристойно. Жмурясь и постанывая, он натирал миндальным маслом от солнечных ожогов тело юной, изумительно красивой женщины. Она лежала навзничь на соломенной циновке. Глаза ее были закрыты. Ноги цвета расплавленного молочного шоколада, длинные, глянцевые, плотно сжаты, и вся она, тонкая, сверкающая, раскаленная, облизанная солнцем, была напряжена, как провод под током. Щиколотки у нее были такие худые, что он мог обхватить их кольцом из большого и указательного пальцев.

Волшебный фонарь повернулся, и картинка сменилась, наполнилась смехом, звоном посуды, шипением масла на открытых жаровнях. Мужчина сидел и смотрел, как женщина идет к нему, скользит мимо столиков. В линялых выгоревших шортах и белой шелковой футболке она выглядела как легкий ладный подросток. Ее длинные каштановые волосы тяжело взлетали в такт шагам. Она улыбалась ему. Она над ним смеялась и была права, потому что он идиот.

Следующий поворот фонаря не дал никакого конкретного изображения, разноцветные фигурки хаотично шевелились, образуя винегрет, от которого рябило в глазах и тошнота подступала к горлу. Светка Лисова выразительно всхлипывала и терлась лицом о его футболку. На стене висела гадкая, лживая картина, за которую только такой придурок, как он, мог заплатить тысячу долларов.

Рязанцев отстранил Светку и отрывисто произнес:

— Ладно, успокойся. Где Егорыч?

— Не знаю, — она тяжело плюхнулась на стул, поерзала, вытащила из кармана своих трикотажных штанов мятую салфетку, высморкалась. — Он уехал примерно час назад и не сообщил куда. Сварить тебе кофе?

— Да. Спасибо, — кивнул он, уже набирая номер Егорыча.

— Я в прокуратуре, — сообщил приглушенный сумрачный баритон начальника охраны.

— Какие-нибудь новости есть?

— Пока ничего.

— Надо, чтобы кто-нибудь из пресс-центра разобрался в моих планах на сегодняшний вечер. Кто там еще, кроме Феликса?

— Там никого нет, — сердито отчеканил Егорыч, — Феликса тоже, считайте, нет. Он не умеет и не хочет работать. Вы должны позвонить Хавченко, он приедет, все организует.

Евгений Николаевич еле сдержался, чтобы опять не заорать. Гришка Хавченко был руководителем партийного пресс-центра, он позволял себе в присутствии Рязанцева материться и ковырять в зубах. Он был весь увешан золотом, разъезжал в джипе “Чероки” в сопровождении свиты из накаченных мордоворотов и наглых визгливых девиц.

Официально Гришка Хавченко числился помощником депутата Мылкина (фракция “Свобода выбора”), членом Совета директоров акционерного общества “Светоч”, председателем некоммерческого благотворительного фонда поддержки ветеранов стрелкового спорта. Неофициально Гришка назывался Хач и являлся одним из главарей Балабаевской преступной группировки.

— Я не могу работать с Хавченко. Сегодня вечером я должен встречать делегацию ООН. Что, меня Хавченко будет сопровождать? Со своими девками и ублюдками?

— Почему? У него работают не только ублюдки, а девок на встречу делегации он, естественно, не возьмет.

— Это неприлично, Егорыч, даже если он явится один и в белом смокинге, это все равно неприлично. Твой Хач не знает ни слова по-английски, он плюется и гремит золотыми цепями, он… — Рязанцев осекся, стиснул зубы, ненавидя и жалея себя.

— Евгений Николаевич, если вы приболели, вам лучше отдохнуть, хотя бы до завтра, — кашлянув, заметил Егорыч, — я распоряжусь, чтобы делегацию встретили.

— Распорядись! — равнодушно выдохнул Рязанцев и отложил телефон.

Да, пожалуй, можно считать себя приболевшим. Можно позволить себе небольшой тайм-аут.

Прежде всего горячая ванна, свежее белье. Потом никакого Светкиного кофе. Обед во французском ресторане “Оноре”. Там круглые сутки мягкие сумерки, свечи, полумрак, камин, живое фортепиано. Там кухня, которая может вернуть вкус к жизни даже покойнику. Туда не пускают посторонних. Ни одна сволочь не будет на тебя глазеть, кивать, показывать пальцем. Ни одна фотокамера не плюнет внезапной вспышкой в твое неподготовленное беззащитное лицо.

Глава 26

После полдника Галину Дмитриевну всегда, даже в плохую погоду, выводили на прогулку в больничный парк. Ей необходимо было дышать свежим воздухом и хоть немного двигаться. Чтобы она не встречалась с другими больными и с непосвященным персоналом, ее выгуливали на небольшом пятачке с тыльной стороны здания.

Зимой прогулка длилась всего пятнадцать минут. Галина Дмитриевна в сапогах, в старой цигейковой шубе, надетой поверх халата, медленно шла от заднего крыльца к старой яблоне, которая росла как раз под окном ее палаты, оттуда дорожка сворачивала к калитке, потом вдоль забора. Обычно ее сопровождала сестра, та, что была с ней постоянно. Иногда ее подменяла нянька Рая.

Рая, в отличие от молчаливой сестры, любила поговорить, она рассказала Галине Дмитриевне, что всю жизнь работала педагогом. Лет пятнадцать назад в этом здании была детская лесная школа, в которой она занимала высокую должность завуча по воспитательной работе. Могла бы стать директором, поскольку являлась лучшим специалистом в своей области, отличалась честностью, принципиальностью, к детям относилась строго, но справедливо. Однако зависть и интриги коллег помешали дальнейшему росту ее профессиональной карьеры, а потом школу закрыли, был долгий капитальный ремонт, она осталась без работы.

Когда открылась клиника, она устроилась сюда санитаркой. Это, конечно, страшная несправедливость, поскольку человек ее уровня, с ее образованием и опытом, должензанимать значительно более высокую и достойную должность.

Галину Дмитриевну приходилось держать под руку, от лекарств движения ее были неверными, ноги совсем слабыми, она могла упасть. Обычно доходили до лавочки, стоявшей у самого забора, в нескольких метрах от калитки. Если было холодно и мокро, сидели совсем немного, потом возвращались в клинику.

Именно под этой скамейкой несколько месяцев назад, в декабре, Галина Дмитриевна нашла послание от Любушки.

К тому времени она успела провести в больнице уже несколько месяцев, и наблюдались заметные улучшения. Врач даже сказал, что, вполне возможно, ее отпустят домой на Новый год.

В тот день была чудесная погода, ясное небо, солнышко, легкий морозец. На прогулку с ней отправилась нянька Раиса. Она болтала не закрывая рта, все рассказывала про интриги завистливых коллег и про то, какие безобразия творились здесь во времена лесной школы.

— Рядом строились генеральские дачи, работали солдаты и постоянно бегали сюда, повара продавали им продукты, а завхоз — вы можете себе это представить? — варила самогон! — властным педагогическим голосом рассказывала нянька, отряхивая маленьким веником скамейку.

Галина Дмитриевна не слушала, кивала из вежливости, щурилась на бледное зимнее солнце. Взгляд ее скользил по заснеженным верхушкам маленьких елок и следил за толстой одинокой вороной.

— Эти солдаты с генеральской стройки залезали сюда в любое время, даже ночью, если им очень хотелось выпить, шныряли по всей школе, — гудел педагогический голос няньки Раи, — вы можете себе представить такое безобразие?

Ворона тяжело опустилась на снег возле скамейки, и вдруг Галина Дмитриевна заметила, что под скамейкой лежит книжка. Наклонившись, она разгребла варежкой тонкий слой снега. Это был томик Есенина, маленький, старый, в грязно-серой обложке, пятьдесят девятого года издания.

Раиса отреагировала на странную находку вполне спокойно.

— Конечно, кому сейчас нужны книги, тем более Есенин? — сказала она, саркастически усмехнувшись. — Просто взяли и выкинули. Мы в ужасное время живем, но и раньше было не лучше. В нашем педагогическом коллективе не нашлось ни одного порядочного человека. Завхоз уходила на ночь домой и всегда оставляла несколько бутылок самогона для солдат дежурному врачу. Выручку они делили пополам. Вы можете себе такое представить? Я, конечно, пыталась говорить об этом в РОНО, в Министерстве, я требовала принять меры…

Книга была влажной от снега. Уголки обложки обтрепались. Галина Дмитриевна дрожащими руками открыла титульный лист. Рядом с фотографией кудрявого поэта лиловыми чернилами было написано: “Гале от Любы, с надеждой на скорую встречу. 7 июня 1964 года”.

Буквы слегка расплылись, почерк был корявый, странный. Галина Дмитриевна не вскрикнула, только побледнела, но Рая, конечно, не заметила этого. Вообще никто не придал странной находке особого значения. И никому не пришло в голову заподозрить связь между мокрым томиком Есенина, валявшимся в парке под лавкой, и тяжелейшим приступом, который случился у Галины Дмитриевны через час после прогулки.

Следующее послание от Любы пришло в конце февраля. Снег растаял. Под скамейкой была лужа. В ней плавала пластмассовая кукла-негритос с красной повязкой на курчавых приклеенных волосах.

Нянька Раиса в очередной раз рассказывала о своей мужественной одинокой борьбе с безобразиями, которые творились в лесной школе, и, мельком взглянув на негритоса, небрежно бросила:

— Зачем вам эта грязная кукла?

Врач на этот раз оказался внимательней. Ему не понравилось, что больная притащила в палату какую-то старую куклу образца шестидесятых. Это было странным и тревожным признаком. Не хватало, чтобы инволюционный психоз усложнился ранней деменцией, при которой больные иногда впадают в детство. Самое обидное, что весь последний месяц Галина Дмитриевна явно шла на поправку, а тут опять случился тяжелый приступ, за которым последовало резкое ухудшение.

К концу марта, когда земля подсохла, под скамейкой валялась старая открытка с фотографией Брижит Бардо. На обратной стороне лиловыми чернилами было написано: “Опять от меня сбежала последняя электричка”.

На этот раз Галину Дмитриевну сопровождала сестра. Увидев открытку, она просто отняла ее, спрятала в карман и строго сказала, что нельзя ничего поднимать с земли. Мало ли какой валяется мусор?

Двадцать девятого апреля гулять с больной вышла нянька Рая. Было тепло, нянька жаловалась, что в жару у нее отекают ноги, и ворчала на сестру, которая вполне могла бы сегодня сопровождать Галину Дмитриевну.

Под лавкой лежал сверток, чуть больше сигаретной коробки.

— Никакого уважения к пожилым людям, впрочем, чего от них ждать? Это поколение выросло у меня на глазах. Вы не представляете, что творили дети в лесной школе, — гудел строгий педагогический голос.

Галина Дмитриевна на этот раз не стала показывать свою находку. Она помнила, как забрали из палаты куклу-негритоса, не слушая никаких ее просьб, как сестра отняла открытку с Брижит Бардо. Из трех Любиных посланий ни одно не удалось сохранить, отняли даже томик Есенина, и Любе это, конечно, было очень обидно.

— Девочки мазались, разгуливали с накрашенными глазами и губами, жевали жвачку даже на уроках, хамили невозможно. Когда я принимала строгие меры, мне, вместо благодарности, приходилось выслушивать выговоры от руководства. Никому ничего не надо, всем безразлично, кто потом вырастет из этих деток. Пусть курят, пьют, — Раиса так возбудилась от своих воспоминаний, что встала со скамейки и принялась расхаживать взад-вперед по дорожке.

Улучив момент, когда нянька отвернулась, Галина Дмитриевна подняла сверток и спрятала в карман халата. Развернула она его только оказавшись в туалете, где никто не мог ее увидеть. В маленьком пластиковом мешочке она обнаружила мобильный телефон и вырезку из журнала с телепрограммой. Красным маркером было выделено две строчки: “У нас в гостях, в прямом эфире, известный политик Евгений Рязанцев…"

Более всего она опасалась, что не удастся вовремя включить телевизор. Ей запрещали смотреть его после девяти вечера и смотреть бесконтрольно. Обычно сестра перед сном забирала пульт. Но иногда забывала. Галина Дмитриевна заранее спрятала его в тумбочку, за метком с фруктами, сестра даже не вспомнила о пульте и искать не стала.

* * *
За полтора часа, проведенные в думском пресс-центре, Маша узнала много нового и интересного. До Феликса дошло, наконец, что ее прислал концерн “Парадиз”, что она выпускница Гарварда и намерена изучать русский политический пиар.

— А, прости, кто субсидирует тебя? — спросил он, прищурившись, и Маша поняла, что он протрезвел окончательно.

— Концерн. Кто же еще?

— Класс. Мне бы так… Слушай, а ты с Хоганом лично знакома?

— Конечно, — скромно кивнула Маша, — я иногда сопровождаю его на всяких важных переговорах, конференциях.

— Погоди, а кто же тебя встретил?

— Сотрудник нашего посольства.

— Где ты будешь жить?

— Он же снял мне квартиру через знакомых.

— Интересно, где, в каком районе?

— В центре.

— Класс, — одобрительно кивнул Феликс, — и как квартира, хорошая? Сколько комнат?

— Слушай, ну какая тебе разница? — слегка рассердилась Маша. — Я же не спрашиваю тебя, сколько комнат в твоей квартире.

— А ты спроси. Я отвечу, — Феликс заулыбался, показывая ряд отличных зубов, ровных и белых, — могу даже в гости пригласить. Хочешь, прямо сегодня. Я живу один. Квартирка так себе, трехкомнатная, сто тридцать метров, в новом элитном доме, холостяцкая, но уютная. Ты вечером что делаешь?

— Ужинаю с сотрудниками посольства, — отрезала Маша.

Этот Феликс стал ужасно раздражать ее. Ей показалось, что насчет трехкомнатной квартиры в элитном доме он врет. Просто так, из любви к искусству. Более того, он приглашает ее в гости сегодня вечером, совершенно точно зная, что она откажется. И еще, он постоянно гримасничал, как будто на его лицо была натянута мягкая резиновая маска, снабженная изнутри сложным самодвижущимся механизмом.

— А, понятно, — он вытянул губы трубочкой и сдвинул брови к переносице. — У тебя там небось полно знакомых, в посольстве? Слушай, а ты не могла бы взять меня туда на какую-нибудь тусовку?

— Видишь ли, я не собираюсь ходить на посольские тусовки, у меня здесь совсем другие задачи. Я пишу диссертацию.

— Ты? Чего, серьезно, что ли? Сколько же тебе лет, малышка? — он вдруг засмеялся, до того странно, фальшиво, до того некстати, что Маша слегка напряглась.

— Двадцать пять.

— Ого, уже какая взрослая, — он перестал смеяться, словно внутри у него выключилась машинка игрушечного смеха, и тут же скорчил серьезную, важную морду.

— Я вот тоже все хочу что-нибудь такое написать, повесть, например, или роман. Мог бы стать известным писателем, сейчас это просто. Настоящих писателей нет, и я бы на фоне нынешнего дерьма стал Толстым и Достоевским сразу, в одном лице, — последовала очередная гримаса, рыжие брови сдвинулись к переносице, уголки губ поползли вниз.

— Очень интересно, — вежливо улыбнулась Маша, — у тебя уже есть в голове готовые сюжеты?

— Сколько угодно! — он закатил глаза, прикусил губу, застыл на несколько секунд в глубокой задумчивости и вдруг выпалил:

— Слушай, ты есть хочешь?

— Да, наверное, — кивнула Маша.

— Тогда пошли. Я угощаю. Я редко угощаю женщин, но ты мне нравишься.

В лифте он прилип к зеркалу и забыл о Маше, пригладил ладонями волосы, оскалился, принялся рассматривать свои отличные зубы. Когда лифт остановился, внезапно ткнул Машу пальцем в спину и сказал:

— Пиф-паф, мы приехали.

В подвальном буфете было почти пусто. Феликс набрал себе гору бутербродов. Маша ограничилась овощным салатом, соком и чашкой кофе.

— А Вику ты, значит, никогда не видела? — спросил он, расставляя тарелки на столе. Маша грустно помотала головой.

— А Бриттена?

— Пару раз, мельком.

— Слушай, а что там в Америке говорят об этом убийстве? — он принялся выковыривать жир из ломтика сырокопченой колбасы и складывать его на край тарелки. — Какая вообще была реакция?

— У кого?

— Ну, например, у Хогана, и вообще у всех.

— Какая может быть реакция на убийство? — Маша пожала плечами. — Шок, возмущение, жалость. У Томаса осталось трое детей.

— Ага, ага, — кивнул Феликс и сунул в рот дырявый кусок колбасы, — а в новостях показали?

— Да, был небольшой сюжет. Но я не видела.

— Сугубо между нами, сначала у нас с Викой кое-что наклевывалось, ну, ты понимаешь, — вдруг сообщил Феликс интимным шепотом, — я такие вещи чувствую, опыт кое-какой имеется, женским вниманием, как говорится, никогда обойден не был. Тут, кстати, недавно одна фотомодель, все как надо, сто девяносто, ноги вообще нереальные, — он отрубил ладонью черту метрах в полутора от пола и часто, печально заморгал, — но ничего не вышло. Понимаешь, она носит трусы и лифчик разных цветов. Я этого не выношу. Ладно, это совсем другая песня, — он лирически вздохнул и на миг прикрыл глаза, — что касается Вики, то, конечно, когда к ней стал подъезжать сам Жека, у нее уже выбора не было.

— Кто такой Жека? — шепотом спросила Маша.

— Рязанцев. Он на Вику очень серьезно запал, очень. Конечно, она не могла отказать.

— Как же его жена?

— А при чем здесь жена? — поморщился Феликс. — Галина Дмитриевна женщина, мягко говоря, странная, такая вся из себя высокодуховная. На мой взгляд, просто сдвинутая. Она укатила в Венецию, вроде решила учиться живописи на старости лет. Да и вообще, одно другому не мешает. Вот мне интересно, чисто психологически, что для него круче — смерть Вики или ее отношения с Бриттеном? Видела бы ты, что с ним было вчера после анонимного звонка! Как его корежило, ужас. Хорошо, вовремя успели камеру убрать. Я уж думал, придется “скорую” вызывать. И главное, звонок ни хрена не отследили, оператор в штаны наложил, сразу отключился.

Между прочим, по большому счету, виноват Егорыч. Если бы он заранее предупредил Жеку о Бриттене, не было бы такого скандала. Но он возомнил себя тонким психологом, решил, что будет лучше, если Рязанцев узнает все после эфира.

— Кто такой Егорыч? — спросила Маша.

— Начальник службы безопасности Студеный Геннадий Егорович, полковник ФСБ в отставке. Вику люто ненавидел. Знаешь, сугубо между нами, — Феликс наклонился совсем близко и выставил перед Машиным лицом три пальца, — ты меня поняла?

— Не совсем, — шепотом призналась Маша.

— Если реально смотреть на вещи. Вику и Бриттена могли заказать три человека. Егорыч, сам Жека и еще один американец, Стивен Ловуд, между прочим, сотрудник вашего посольства, заместитель атташе по культуре. Егорычу Вика мешала потому, что, во-первых, сильно влияла на Жеку, сильней, чем Егорыч. Этого он ей простить не мог. К тому же у нее был крутой конфликт с партийным пресс-центром. У нас ведь два пресс-центра, чтоб ты знала, мы — думский, а есть еще партийный. Там сплошные братки, и все Егорычу лепшие кореша. Жека мог застрелить обоих просто из ревности, когда узнал про Бриттена.

— А заместитель атташе? — равнодушно спросила Маша. — Ему зачем было заказывать?

— Ему Бриттен чем-то мешал. Может, и Вика тоже. По-моему, там какие-то крутые шпионские разборки, у вас же в посольстве все немножко это, — он скорчил очередную рожу, — ЦРУ, ФБР, ну, ты понимаешь.

— Нет, — покачала головой Маша, — не понимаю. Главное, не понимаю, откуда ты все это знаешь?

— А я наблюдательный, я людей насквозь вижу, со всеми их потрохами гнилыми, со всеми их сублимациями и фрустрациями.

Феликс жевал и говорил, говорил интимно и эмоционально. Иногда у него изо рта вылетали кусочки еды. Маша мужественно терпела, слушала очень внимательно и старалась не перебивать.

Глава 27

Каждое утро после часовой пробежки и легкого завтрака Андрей Евгеньевич Григорьев просматривал кипы свежих российских газет и журналов. Телевизионная антенна отлично принимала три главных российских канала. Уникальную способность старого разведчика читать между строк и слушать между фразами высоко ценили в русском секторе ЦРУ. Он умел из сомнительных сенсаций, платных разоблачений и восхвалений, косвенной рекламы и патологически подробных сводок уголовной хроники, из всего этого хаоса выуживать реальную, иногда совершенно неожиданную и секретную информацию.

Ему приходилось наблюдать, как на следующий день после громкого заказного убийства в вечернем эфире выступает очевидный заказчик этого убийства и вполне искренне печалится о заказанном. Или как истекает разоблачительным поносом популярный тележурналист, отрабатывая деньги, вложенные в него теневым олигархом. Андрей Евгеньевич ухмылялся, глядя на экран. Он предвидел, что олигарху довольно скоро придется самому захлебнуться в этом жидком дерьме, им же оплаченном.

Григорьев хихикал и урчал, как сытый кот, читая мужественную исповедь какого-нибудь пожилого нахала, метящего во власть и бесстрашно разоблачавшего тех, кто уже не имеет никакого влияния и нисколько не опасен. Нахалу ничего не светило. Он был слишком глуп и труслив. Впрочем, при таких бедных талантах мелькнуть в прессе и на экране хотя бы пару раз — уже великая победа. Может, ему этого будет довольно на всю оставшуюся жизнь?

Но особенно любопытно было видеть на экране старинных знакомых в новых ролях. Вот благообразный сладкий старичок, президент одной из бывших советских республик, трогательный, нежный, кушает творожок с изюмом на завтрак. Длинная челка, давно седая, зализана назад, со лба к макушке. Всю жизнь он носил одну прическу, неудобную и совершенно не шедшую ему. Жидкие, промазанные липким гелем пряди падали ему на лоб, он встряхивал головой, и в этом резком жесте читалась какая-то подростковая нервозная неуверенность, мучительное желание нравиться, производить сильное впечатление.

Большеглазая правнучка, ангел, сидит у него на коленях, теребит нежными пальчиками дедушкину липкую седую челку. Этот душка-дедушка начинал с простого следователя в аппарате Берии. Крови на нем больше, чем на каком-нибудь легендарном маньяке. Он мечтал стать диктатором, и стал им, и теперь самому себе умиляется. В его империи, пока он жив, никаких переворотов не будет. Как максимум — пара неудачных покушений, им же самим инсценированных, чтобы обвинить оппозицию. Потом, когда помрет, начнется хаос, долгий, серьезный и опасный для соседей. Так что соседям, главный из которых — Россия, лучше не портить ему нервы и беречь его державное здоровье.

В первое утро после отлета Маши в Москву государственный канал Российского телевидения показывал передачу о домашней жизни сладкого дедушки диктатора. Это был повтор, уже третий по счету. Ведущая, стареющая красотка, тележурналистка Круглова, вопреки своему обыкновению не задавала язвительных вопросов и даже сменила свою привычную, слегка высокомерную и насмешливую интонацию на совсем другую, почти подобострастную. С руководителем республики она беседовала так, словно состояла в штате его домашней прислуги. Видно, ей заплатили вдвое больше обычного и еще слегка припугнули, прежде чем позволили переступить порог диктаторского дворца.

Григорьев несколько минут с интересом смотрел на экран. Передачу он уже видел, но хотелось освежить в памяти некоторые детали. Через мусульманскую империю периодически осуществлялись нелегальные поставки оружия странам-изгоям. Дедушка был связан узами давней личной дружбы с Саддамом Хусейном. Об этом знали спецслужбы.

Еще в начале девяностых, во время выборов нового руководителя бывшей азиатской республики, Григорьев готовил развернутую аналитическую справку для ЦРУ о богатом прошлом сладкого дедушки, генерал-полковника КГБ в отставке, и о возможных направлениях его политики в случае победы. Его тайным консультантом был Всеволод Сергеевич Кумарин, заместитель начальника Управления глубокого погружения, того самого УГП, в котором с 1983-го по сегодняшний день служил полковник Григорьев.

Американцам дали понять, что на выборах победит именно он, сладкий дедушка, приятель Саддамки, однако ничего обидного для них в этом нет. В будущем они могут воспользоваться его посредническими услугами для тайных дипломатических переговоров. А что касается поставок оружия, то это всего лишь резервный компромат, один из рычагов воздействия на сладкого дедушку, если он вдруг заупрямится при решении какого-нибудь важного политического вопроса.

Глядя на экран, Григорьев вспомнил, что совсем недавно глава оппозиционной партии “Свобода выбора” Евгений Рязанцев выступил с резкой критикой диктатора, заявил, что в бывшей республике жестоко попираются права человека, зреет настоящий культ личности по северо-корейскому образцу, и все такое.

В голове Андрея Евгеньевича мгновенно вспыхнула очередная, наверное, десятая по счету версия убийства Кравцовой и Бриттена. Он покрутил ее так-сяк, отбросил прочь как совершенно абсурдную, выключил телевизор и принялся листать страницы частных объявлений русской эмигрантской газеты “Покупатель”. Дойдя до раздела “Животные”, он взял карандаш и медленно заскользил по строчкам.

«Срочно бесплатно отдам в хорошие руки белого котенка мужского пола. Возраст полтора месяца. Глаза большие, голубые, характер дружелюбный. Звоните сегодня!»

Грифель замер над телефонным номером. Из текста объявления следовало, что Андрея Евгеньевича вызывает на связь человек Кумарина. Вызов экстренный. Первые три цифры 718 были кодом Бруклина. Это означало, что звонить следует сию минуту. Григорьев набрал номер. Ему ответил молодой женский голос.

— Неужели у вас действительно есть белый котенок с голубыми человеческими глазами? — спросил Григорьев.

— Амалия Петровна родила троих, — важно сообщила женщина.

— Амалия Петровна — это кто? — кашлянув, уточнил Григорьев. Он пытался понять, не скрывается ли за странным ответом какое-нибудь закодированное дополнение к полученной информации.

— Персиянка, платиновая блондинка. К сожалению, эти дети — плоды случайной любви с одним беспородным хулиганом, живущим по соседству. Именно поэтому мы вынуждены раздавать их бесплатно. Двоих мы уже пристроили. Остался один. Вероятно, он ждет именно вас, — женщина немного тянула слова, голос у нее был низкий и глубокий.

— Да-да, говорите адрес, я сейчас же приеду, — Григорьев вдруг заволновался, сам не понимая почему.

— Я живу на Кони-Айленд, как раз сейчас собираюсь на прогулку с ребенком. Могу встретить вас у выхода из сабвея, с восточной стороны. Или вы на машине?

— Я на машине, но это не важно. Как я вас узнаю?

— Меня очень просто узнать. У меня длинные красные волосы и зеленая кожаная куртка. Рост сто восемьдесят пять. На животе у меня будет “кенгуру” с черным мальчиком семи месяцев, на плече сумка с белым котенком полутора месяцев.

— Звучит заманчиво, — ухмыльнулся Григорьев.

— Выглядит еще заманчивей. Меня зовут Соня. А вас?

За эти годы они с Кумариным пользовались самыми разнообразными вариантами связи. Григорьев жил по давно сложившемуся расписанию. Вставал в восемь утра, бегал до девяти, по вторникам и пятницам ровно в полдень приходил в один и тот же супермаркет за продуктами, два раза в месяц, по понедельникам, сдавал белье в прачечную, по средам с полудня до трех играл в теннис и так далее.

В супермаркете к нему могла подойти пожилая женщина и попросить прочитать, что написано мелким шрифтом на коробке с полуфабрикатом для домашнего печенья, поскольку она забыла дома очки. Фраза типа “Раньше я пыталась носить контактные линзы, но от них слезятся глаза” обозначала, что эта женщина пришла от Кумарина. Или, допустим, во время утренней пробежки его обгонял молодой человек, такой же бегун, как он, с таким же плеером, пристегнутым к поясу. Прямо перед Григорьевым плеер соскакивал и падал на тротуар. Молодой человек останавливался, растерянно озирался, Андрей Евгеньевич поднимал плеер, отдавал ему, следующие метров сто они бежали рядом, разговаривали, и сигналом служила фраза типа: “Раньше я слушал только современный рок, а теперь предпочитаю старый джаз, Каунта Бейси и Ли Хукера”.

Все это были случайные незнакомые люди, белые, черные, желтые, молодые и старые, мужчины и женщины. Они сообщали только место и время следующей встречи, маскируя фразу так, что никакой “хвост” из ЦРУ не мог бы догадаться, о чем идет речь. Например, пожилая леди в супермаркете долго и нудно рассказывала, что вот это печенье печет ее приятельница. В прошлую субботу они устроили маленький пикник в Центральном парке у озера. У них такая традиция, вот уже тридцать лет, каждую вторую субботу апреля, независимо от погоды, вся их университетская группа встречается в Центральном парке в определенном месте. Так вот, приятельница принесла домашнее печенье, вкуснее которого нет на свете.

Это означало, что следующая встреча должна состояться в Центральном парке, в следующую субботу, в три часа дня, именно там, где якобы устраивают свои пикники бывшие выпускницы Колумбийского университета.

Молодой человек с плеером мог порекомендовать какую-нибудь книгу о джазе, назвать конкретный книжный магазин, добавить, что с понедельника там будут хорошие скидки, до пятнадцати процентов.

В понедельник в три часа Григорьев встречался со связником в книжном магазине, у полки с названной книгой.

Объявления в газете Кумарин не любил и практически не использовал. Из всех способов связи этот он считал самым банальным и ненадежным. Помещать один и тот же текст опасно. Постоянно менять его, придумывать что-то новое сложно. Из-за однообразного расписания жизни каждое действие Григорьева было прозрачным, не только для УГП, но и для ЦРУ. Любая случайная или запланированная встреча должна иметь четкую и совершенно достоверную бытовую мотивацию, тогда она не вызовет подозрений. Объявлениями пользовались, когда возникал хороший повод. Например, в 1992-м Андрей Евгеньевич именно по объявлению отправился покупать старинный письменный стол красного дерева. Все было продумано до мелочей и совершенно реально. Он правда мечтал о таком столе. В антикварных магазинах попадались только баснословно дорогие. Автор объявления предлагал умеренную цену. И никто, даже Макмерфи, не увидел ничего странного в том, что покупатель и продавец часа два беседовали у продавца дома. Никому в голову не пришло попытаться прослушать их невинный треп.

Название и номер газеты, в которой должно было появиться объявление, некоторые детали текста, все оговаривали заранее, на предыдущей встрече.

Последний контакт с кумаринским связником состоялся чуть больше месяца назад. Это была русская дама лет пятидесяти, очень приятная. Они встретились в приемной у стоматолога, быстро и незаметно обменялись информацией, потом дама заговорила о кошках. Григорьев охотно поддержал разговор, рассказал о своем Христофоре, который умер всего лишь полгода назад.

— Он прожил со мной почти восемнадцать лет, и теперь я мучаюсь, не могу решить: завести нового котенка или лучше не надо, — признался Григорьев, — я так привык жить с котом, что без него дом кажется пустым. А с другой стороны, очень уж тяжело терять, почти как близкого человека.

— Да конечно же, заведите себе котенка, причем точно такого. Это совсем не сложно. Даже не надо специально ехать в зоомагазин или в кошачий клуб. Просто посмотрите пару номеров газеты “Покупатель”, там огромный раздел частных объявлений о продаже домашних животных. Вы обязательно найдете себе маленького беленького Христофорчика, — горячо заверила дама.

* * *
У майора Арсеньева неожиданно образовалась временная лакуна, целых три часа до встречи с Рязанцевым. Он позвонил на мобильный Павлику Воронкову и пригласил его в кафе, неподалеку от прокуратуры. Павлик долго испуганно спрашивал, что случилось, Саня успокоил его, сказав, что ночью разговор получился сумбурный и надо просто уточнить кое-какие детали.

В кафе было пусто и тихо. Ожидая Павлика, Арсеньев пил кофе и лениво листал свой толстый потрепанный ежедневник. Там были записи по старым делам, короткие, зашифрованные, снабженные картинками, схемами и для постороннего глаза совершенно непонятные.

Он переворачивал страницы, почти не глядя, и сосредоточился лишь когда нашел записи по делу об убийстве Куликовского и схему, которую набросал во время следственного эксперимента.

Месяц назад Ворона, пристегнутый наручником к оперативнику, повторял на бис свой безумный маршрут и честно пытался вспомнить, куда мог выбросить пистолет.

Схема была красивая, разноцветная. Саня разукрасил ее потом, дома, и всю исписал сокращенными цитатами из показаний подозреваемого, свидетелей, своими собственными комментариями.

Месяц назад он потратил полдня, бегая по дворам между Леонтьевским, Брюсовым и Вознесенским переулками, заглядывал в мусорные контейнеры, нырял в проходные дворы, утыкался в тупики и заборы строек. Все это уже было обыскано специалистами с собаками. Ворона мог бросить пистолет куда угодно, мог просто выронить его и не заметить. Любой случайный прохожий, бомж, ребенок имел возможность подобрать. Тогда, конечно, ниточка оборвалась. Пистолет канул, и никакой связи с убийством Кравцовой и Бриттена найти не удастся. Но верить в это совсем не хотелось.

Сообщение об убийстве поступило через тридцать минут после выстрелов. Соседи обнаружили Куликовского в подъезде, вызвали “скорую”. Поскольку Кулек сразу назвал имя своего убийцы, тут же объявили план “Перехват”, в квартире Воронкова наряд оказался очень скоро.

Павлик был дома, он открыл дверь. На схеме в синий кружок с ножками и ручками, символизирующий Павлика, были вписаны красные жирные буквы “УЗ”, которые на языке арсеньевской тайнописи обозначали, что свидетель уже знал то, что по идее не должен был знать. Рядом стоял бледный вопросительный знак, нарисованный простым карандашом. То есть месяц назад Арсеньеву показалось, что, открывая дверь милиции, Павлик уже знал, что случилось. Знал, но изобразил удивление, повторял: нет, я не верю, это какая-то ошибка, этого не может быть Тогда про пистолет он не сказал вообще ни слова. Вчера поплыл, клюнув на вранье про отпечатки пальцев.

Дом Куликовского находится в Шведском тупике. Дом Воронцовых — в Брюсовом переулке. Ворона бежал к Тверскому бульвару, чтобы пересечь его и оттуда попасть в Козихинский, в наркопритон. На следственном эксперименте он петлял и делал зигзаги по проходным дворам. Получалось, что бегал он в общей сложности полтора часа. Но в таком случае его скорее всего поймали бы, поскольку ловить начали сразу, и очень старательно. Была глубокая ночь, народу мало, милиции много. Одет он был броско: красная лаковая куртка из искусственной кожи, накинутая на голое тело, пятнистые камуфляжные брюки, белые теннисные тапочки. Рост сто девяносто, болезненная худоба, на груди яркая татуировка, портрет Че Гевары, шапка белых вьющихся волос. Куликовский, хоть и был плох, сумел подробно описать его внешность и одежду.

Итак, если бы Ворона в ту ночь полтора часа носился с выпученными глазами в окрестностях Тверского бульвара, его бы безусловно задержали. Значит, сразу помчался за своей дозой, в наркопритон, и успел добежать и скрыться в квартире до того, как его начали ловить.

Ну да, конечно, он петлял и путал следы во время следственного эксперимента, потому что тогда еще не признался, где на самом деле провел ночь, боялся засветить наркопритон. А о том, что он прибежал именно туда, стало известно позже, из оперативных источников.

Самый короткий путь к Тверскому бульвару — через Шведский тупик и двор, в котором находится гараж. Павлик в это время был в гараже, там горел свет. Вороне требовались деньги на дозу.

И вот тут начинается самое интересное. Обыск в гараже проводился только на следующий вечер. Там стояла одна машина, “Тойота” Павлика, а той, которую он пригнал для какого-то клиента из Германии, уже не было. Между тем именно с ней Павлик возился ночью, пылесосил, выгребал мусор, наводил порядок в багажнике. Разговор между братьями вряд ли проходил спокойно. Мог Ворона незаметно сунуть пистолет в открытый багажник, допустим, под запаску?

— Господи, ну почему только сейчас это пришло в голову? — Арсеньев так увлекся, что последнюю фразу произнес вслух, а вернее простонал, и схватился за виски.

— Что вы говорите?

Саня вздрогнул и поднял голову. Над ним стоял Павлик, бледно-зеленый, с красными опухшими глазами.

— Привет, — Арсеньев быстро захлопнул и убрал ежедневник, — присаживайся, не стесняйся. Павлик опустился на краешек стула, затравленно огляделся. Тут же подошел официант. Арсеньев заказал себе бифштекс, овощной салат и томатный сок, Павлик есть отказался, попросил только зеленый чай.

— У нас очень мало времени, — предупредил Арсеньев, когда ушел официант, — если сейчас ты честно и подробно ответишь на все мои вопросы, мы забудем про отпечатки и расстанемся друзьями. В следующий раз я тебя побеспокою только когда решусь заказать машину из Германии.

– Да, я готов, — нервно закивал Павлик.

— Вопрос первый. Сколько денег ты в последний раз дал брату Васе?

— Когда? — Павлик облизнул пересохшие губы.

— В ночь убийства, когда он забежал к тебе в гараж перед наркопритоном.

— Семьсот рублей, — не задумываясь, выпалил Павлик.

— Так, отлично, — кивнул Арсеньев и отправил в рот кусок бифштекса, — пять баллов тебе. Теперь вспоминай подробно, как он к тебе прибежал, о чем вы говорили.

Павлик вдруг залился краской и вспотел.

— Я ничего не знал… мне в голову не могло прийти, что он застрелил Кулька.

— Погоди, не суетись, — Арсеньев глотнул сока, — ты ведь уже обнаружил, что на антресолях пистолета нет. Ты его спросил об этом?

— Нет. То есть понимаете, так получилось, я отошел на минуту, за гараж, по малой нужде, а когда вернулся, Вася был уже там, совершенно невменяемый. Он стал умолять, чтобы я дал ему денег, срочно, иначе он просто сдохнет сию минуту. Я видел, его правда сильно ломало. — Дал денег и ни о чем не спросил? — уточнил Арсеньев.

— У меня просто сил не было с ним разговаривать. Я решил, что он вмажется, вернется домой, отоспится, и потом уж мы поговорим.

— Ты сам очень устал, верно? — сочувственно заметил Арсеньев. — Ты только вернулся из рейса, толком не отоспался, у тебя в гараже стояла машина, ты должен был привести ее в порядок и утром отогнать клиенту.

— Ага, точно, — кивнул Павлик и жалобно шмыгнул носом.

— Когда появился Вася, ты уже закончил возиться с машиной?

— Да, осталось только салон пропылесосить.

— А багажник?

— Что багажник?

— Он был открыт, не помнишь?

— Да… вроде бы… — Павлик растерянно заморгал, — вот, точно, я как раз его вычистил и пошел за гараж, отлить.

— Не закрыл ни гараж, ни багажник?

— Нет, так приспичило, знаете, я бегом, ну что за три минуты может случиться…

— За три минуты случился твой брат Василий, — задумчиво протянул Арсеньев. — Сейчас постарайся вспомнить как можно подробней. Багажник был все еще открыт?

— Ну да, вроде бы. Я потом его закрыл, уже при Васе. Я чуть голову ему не прищемил. Понимаете, он стоял на коленях, держался за машину, я испугался, что его сейчас прямо туда, в багажник, вырвет.

— Значит, ты дал брату денег, пропылесосил салон и отправился домой.

— Ага. А потом вы приехали. Я, честно, ничего не знал, клянусь, я даже представить не мог такое, просто дал ему денег. Насчет этого пистолета у меня в голове как будто заклинило. Мне было так страшно, что я не мог о нем думать, вроде забыл, и все, понимаете?

— Понимаю. В багажник ты больше не заглядывал?

— Нет. Там было все чисто. Лежала запаска. Утром я отогнал машину клиенту.

— Теперь постарайся сосредоточиться. Два самых главных вопроса. Ответишь — и до свидания. Что за машина? Как звали клиента?

Павлик быстро закивал, выражая полную безоговорочную готовность, и отчеканил:

– “Фольксваген-гольф”, девяносто седьмого года, цвета мокрого асфальта.

— Кто заказчик? — спросил Арсеньев и затаил дыхание.

Павлик принялся рыться в своей сумке, достал маленькую записную книжку, долго листал ее, наконец прочитал вслух:

— Кравцова Виктория Павловна.

* * *
Из здания Госдумы Маша отправилась на Беговую, в партийный пресс-центр.

Она нарочно не стала звонить, предупреждать о своем появлении. Ей хотелось сначала покрутиться, оглядеться, послушать разговоры, по возможности сохраняя инкогнито. Деньги концерна “Парадиз” проходили именно через партийный пресс-центр.

Но никакого инкогнито не получилось. Охрана пресс-центра на Беговой оказалась серьезней, чем в Думе. Машу обыскали самым наглым образом, вытряхнули все содержимое сумки, долго изучали американский паспорт, водительские права, удостоверение сотрудника концерна “Парадиз”, потом куда-то звонили по внутреннему телефону, зачитывали все, что написано в паспорте и удостоверении. Произношение у толстомордого охранника было ужасающим, но английский язык он знал, мерзавец, и неплохо знал.

Поговорив, он даже не счел нужным сообщить Маше, кто из руководства ее примет. По длинному коридору, устланному пушистым вишневым ковром, Машу провели в роскошную приемную. Стены были обиты розовым шелком и украшены настоящими старинными гобеленами ручной работы, вся мебель антикварная, отлично отреставрированная. Пухлые кожаные диваны и кресла, тоже розовые, под цвет стен. Мертвая черная пасть камина, отделанная розовым мрамором с золотыми завитушками, прикрытая витой бронзовой решеткой, рядом набор каминных инструментов — щипцы, лопатка, кочерга, все бронзовое, тяжелое, дорогое. Тоже, вероятно, антиквариат или очень качественная стилизация. В центре комнаты гигантский письменный стол на львиных лапах. На столе, в хрустальной вазе, чертова дюжина крупных свежих чайных роз на длиннющих стеблях. За столом рыжеволосая секретарша с лицом “Минервы” Боттичелли.

Охранник молча кивнул Маше на кресло и удалился. Минерва удостоила Машу долгим надменным взглядом и продолжала разговаривать по телефону.

— Нет, ну ты представляешь, блин, прям так и сказала, я вообще чуть не отпала. Хоть убей, не врубаюсь, как ей удалось просочиться на эту тусовку? Главное дело, палантин нацепила в такую жару, и вперед. Нет, не норка, соболь. Между прочим, соболь совершенно офигительный, тысяч десять баксов, не меньше. Знаешь, легкий, невесомый, с серебряной искоркой. Я на нее посмотрела — ну ни кожи, ни рожи. Можешь мне объяснить, на фига такой дуре такой отпадный палантин? Она ж его носить не умеет, главное дело, обмотала вокруг пояса и всем объясняет, что поясницу застудила. Нет, ну ты представляешь, блин? Да, еще туфли у нее были из “Боско Чилледжи”. Точно “Чилледжи”, я что, слепая? У Инки Кобзевой точно такие, только голубые. Да ты чего, заболела? Она в них в “Короне” была, ты еще сказала, что она со своими жирными ногами на таких тонких высоких шпильках напоминает свинину на вертеле, — Минерва захихикала, развернулась в кресле, вытянула вперед свою ногу, идеально прямую и длинную, обутую в золотую “лодочку” без каблука, покрутила ступней, оглядела ее и убрала назад. Казалось, она забыла, что в приемной присутствует посторонний человек.

Можно было расслабиться и еще раз подумать, как следует себя вести с господином Хавченко, руководителем партийного пресс-центра.

Макмерфи сказал: “Он очень противный тип, но ты должна с ним подружиться. Как бы груб и туп он ни был, у тебя есть реальный шанс. Один из первых ваших диссидентов Александр Герцен заметил, что для русского человека знакомство с иностранцем вроде повышения по службе. Ты иностранка, американка, за тобой Концерн, то есть огромные деньги и престиж. Можешь поиграть на его тщеславии и жадности, намекнуть на твои личные теплые отношения с самим Хоганом, в общем, ври, как считаешь нужным, главное, заинтересуй его и войди в доверие. Только кажется, что уголовники такие страшные, хитрые, циничные. В этих людях есть определенная доля сентиментальности, даже романтики, у них свои понятия о чести и честности, весьма своеобразные понятия, но это лучше, чем никакие. Я уверен, Кравцову и Бриттена убили не они”.

Отец предупредил: “Хавченко хуже, чем животное. Он урка, уголовник. Ни о каком доверии не может быть и речи. Не пытайся с ним подружиться. Не верь ни единому слову. Если тебе в партийном пресс-центре будут хамить — это нормально. Но если начнут заискивать, льстить, окружат вниманием и заботой, считай это сигналом серьезнейшей опасности, жди провокаций. Не забывай, что имеешь дело с настоящими российскими урками, в их мире нет ничего человеческого. Забудь все, что ты читала и слышала о воровских кодексах чести, о благородстве и романтизме старых воров в законе. Все это мифы, вредный сентиментальный бред. Нет никакого романтического ореола, есть подлость, мерзость. Тебе придется иметь дело с неизлечимым нравственным слабоумием. Я почти не сомневаюсь, что Кравцову и Бриттена убили по личному распоряжению Хавченко. Виктория путалась у бандитов под ногами, мешала вить веревки из Рязанцева. Томас мешал воровать деньги Концерна”.

— Ну ладно, все, мы не будем по телефону это обсуждать, — журчал голос Минервы, — конечно, он и замочил, а кто же еще?

Маша прислушалась.

— Не понимаю, что он такого особенного в ней нашел, но ревновал как зверь… Да брось, не мог не догадаться, он не слепой. Я, когда их вместе увидела, сразу все просекла. Я ж не одна такая умная. Или стукнул кто-нибудь. Ну, кто угодно, домработница ее, например. Да точно тебе говорю, мы с Викой вместе ходили в фитнес-клуб пару раз, она жаловалась, что он навязал ей какую-то дуру, которая за ней следит, — Минерва была так возбуждена разговором, что окончательно забыла про Машу. Но тут грянул соседний телефон. Она, не простившись, бросила одну трубку, схватила другую, безумными глазами уставилась на Машу и энергично закивала:

— Да, Григорий Игоревич, да, я поняла, сейчас все сделаю, — положив трубку, она тряхнула огненными волосами и обратилась к Маше со сладчайшей улыбкой:

— Извините, пожалуйста, у Григория Игоревича сейчас посетитель. Он просил вас подождать. Хотите чаю или кофе?

Маша заметила, как сквозь тонкий слой пудры пылает лицо Миневры. Опомнилась, бедняжка, поняла, сколько всего лишнего наболтала при постороннем человеке. Чтобы ее немного утешить, Маша заговорила с таким сильным акцентом, что сама удивилась:

— Ох, сорри, ай эм нэ хорошьо понимайл по-русски.

Минерва обрадовалась, взбодрилась и повторила все на неплохом английском. Маша попросила чаю, рассказала, что учила русский в университете, но потом больше полугода не имела никакой разговорной практики, теперь надо учить заново.

— Вы очень хорошо говорите по-английски, — похвалила она Минерву, — а Григорий Игоревич знает язык?

— Нет. Он только русский знает.

— О, тогда вы поможете нам побеседовать?

— Конечно, конечно, никаких проблем.

Минерву звали Лиза. Она принесла Маше чай, поставила перед ней вазочку с конфетами. “Трюфели”, “Стратосфера”, “Мишка на севере”. Маша рассказала, что такие конфеты продаются в Нью-Йорке только в русском районе, на Брайтон-Бич, и они вкуснее швейцарского шоколада. Но лучше их вообще не пробовать. Стоит начать, остановиться невозможно. Потом приходится бегать на час больше обычного или потеть на тренажерах.

Чем дольше они болтали, тем отчетливей Маша вспоминала одно из последних наставлений Макмерфи: “Не трать сил и подарков на секретаршу, никакой серьезной информацией она владеть не может. Он их меняет не реже раза в месяц. С каждой спит. Томас рассказывал, что первое время удивлялся, почему секретарша Хавченко так часто красит волосы в разные цвета, а потом понял, что это разные девушки, просто они похожи друг на друга, как родные сестры. Хавченко выбирает все время один тип. Не старше двадцати пяти, не ниже ста восьмидесяти, обязательно модельная внешность, ноги от ушей. В принципе мог бы и не менять их, остановиться на какой-нибудь одной. Но, во-первых, в этом непостоянстве для него есть определенный шик, а во-вторых, он панически боится любой, самой примитивной человеческой привязанности”.

Наконец двери кабинета распахнулись, и оттуда вышел маленький сутулый старик. Черные кожаные брючки плотно обтягивали его тощие ляжки, от колена расходился широкий “клеш”. Сверху замысловатый радужный свитер ручной вязки.Грязно-седые жидкие космы были расчесаны на косой пробор и собраны в хвостик. Лицо украшали крошечная треугольная бородка и очки в тонкой оправе с круглыми стеклами цвета желчи. За ним маячила крупная мужская фигура в небесно-голубом костюме.

— Счастливо, Гришуня, рад был тебя повидать, значит, мы обо всем договорились, — произнес старик звучным басом, и Маша удивилась, как такой объемный, мощный голос мог уместиться в таком хлипком тельце.

— Будь здоров, Лева, береги себя, — ответил хриплый тенор хозяина кабинета.

Оба прошествовали через приемную, на пороге троекратно расцеловались. На обратном пути Хавченко притормозил у кресла, в котором сидела Маша, ощупал ее прозрачным выпуклым взглядом и небрежно кивнул:

— Ты ко мне? Заходи!

Секретарша поднялась вместе Машей, шагнула к хозяину и что-то прошептала ему на ухо.

— А? Ну ведь кое-как говорит? Или совсем не может? — громко уточнил Хавченко, глядя на Машу.

— О, йес, говорьит, но очьен плехо, — Маша растерянно заулыбалась. — Я просьиль ваш Лиз помочь, переводьит, иф посибль.

— Ничего, мы с тобой как-нибудь сами, Лиза пусть на своем месте сидит, — Хавченко довольно бесцеремонно хлопнул Машу по спине. — Заходи!

Кабинет был обставлен еще роскошней, чем приемная. С потолка свисала гигантская хрустальная люстра, на стенах теснились картины в толстых золоченых рамах, отличить подлинники от дорогих отличных копий мог бы лишь специалист. Айвазовский и Репин вплотную соседствовали не только с Малевичем и Дали, но и с какой-то лубочной мазней, в основном эротического содержания. Вот это уж точно были подлинники. На каждом третьем полотне извивались голые тела, мужские и женские, в самых разнообразных позах. В глубине, за гигантским аквариумом, угадывался низкий широкий диван.

— Садись, не стесняйся. Как тебя там? — сказал хозяин, опускаясь в кресло у письменного стола.

— Мьенья зовут Мери Григ, — Маша присела на край стула, — я очень рад с вами знакомиться, Григорий Игоревич, — его имя она выговорила с особенным старанием и сопроводила широкой улыбкой. Он в ответ едва растянул губы и покрутил бриллиантовый перстень на жирном коротком пальце.

— Мэри? Это по-русски" значит Машка, что ли? Какие проблемы у тебя, Машка? Поселили нормально? — Хавченко развалился в кресле, достал из коробки толстую сигару, отломил кончик, щелкнул золотой зажигалкой.

Безбожно коверкая русский язык. Маша рассказала, что проблем пока никаких нет, друг ее родителей из американского посольства снял для нее удобную квартиру. Мистер Хоган просил передать большой привет. Он очень сожалеет о несчастье, которое случилось с Викторией Кравцовой, и надеется, что это никак не отразится на дальнейшем сотрудничестве. Она нарочно не стала упоминать Томаса Бриттена, чтобы не усугублять напряжения, которое и без того уже висело в воздухе.

— Ну, а от меня чего требуется? — нетерпеливо спросил Хавченко.

— О, совсем ничего! — радостно, широко улыбнулась Маша. — Просто мистер Хоган просил обязательно зайти к вам, чтобы познакомиться. Он сказал, вы очень влиятельный и интересный человек.

— Да, это он правильно сказал. Важней меня тут никого нет! — Хавченко окинул прозрачным взглядом свой кабинет и надул щеки. — И насчет интересного — точно. Про мою личность и про мою жизнь книжки пишут и будут кино снимать.

Сквозь слои сигарного дыма она пыталась поймать хоть какое-то осмысленное выражение в глазах Хавченко, но ничего, кроме тупой важности, не заметила. Он был похож на огромного жирного младенца. Грушевидное лицо, сплюснутое у висков и широкое книзу, короткая шея, выпуклые круглые глаза цвета рыжего бутылочного стекла, крошечный аккуратный носик, маленький рот с красными мокрыми губами, прозрачный белесый пух на черепе. Кожа гладкая, молочно-белая, на щеках нежный румянец. И руки у него были младенческие, пухлые, словно перетянутые резиночками. На запястьях гигантские золотые часы с бриллиантами, на пальцах перстни, на ногтях маникюр, слой прозрачного блестящего лака.

— Мистер Хоган также сказал, что вы очень хорошо разбираетесь в своем бизнесе, в психологии, менеджменте. У вас в России все сейчас так сложно, особенно на стыке политики и средств массовой информации. Вашим оценкам можно полностью доверять, — продолжала Маша, незаметно смягчая свой акцент, — скажите, что для вас главное в политическом пиаре, личность или технологии?

Он несколько минут смотрел на нее и моргал. Маша испугалась, что он не понял вопроса, и открыла рот, чтобы сформулировать как-нибудь проще, однако он не дал ей заговорить и произнес, надув щеки:

— Важней всего бабки. Если есть бабки, я тебе что угодно пропиарю.

— То есть самое главное — деньги и личность руководителя пресс-службы, — осторожно уточнила Маша. — Как вы объясняете не слишком высокий рейтинг партии “Свобода выбора” на последних выборах? В чем, по-вашему, проблема?

— Да в Рязанцеве проблема, в чем же еще? — тихо рявкнул Хавченко и добавил, перегнувшись через стол:

— Сугубо между нами, козел он, и все они козлы.

Откинувшись назад, на спинку кресла, он рассмеялся, как дитя, радуясь собственной прямоте и остроумию.

— Простите? Козьель? — она растерянно улыбнулась, потом легонько хлопнула себя по лбу:

— Ох, ну коньечно! Я, кажьется, начинаю вспоминать русский язык благодаря вам! Но объясните мне, пожьялуйста, как же козьель мог стать известным влиятельным политиком?

— Так раскрутили, — Хавченко прочертил в воздухе своей сигарой замысловатый зигзаг. — Бренд есть бренд, — совершенно не важно, что раскручивать, новую марку пива, шампунь от перхоти или какого-нибудь козла.

— Бренд — это по-русски клеймо? — задумчиво уточнила Маша.

— А хрен его знает, что это по-русски. Бренд это говно, из которого надо сделать конфетку. Можешь записать. Лучше никто не скажет.

— О, да, — кивнула Маша и сделала серьезное лицо, — сразу видно, что вы профи в своем бизнесе. Но мне кажется, бренд это скорее фантик, в который специалисты заворачивают… как это? В общем, э пис оф шит, из которого надо сделать конфетку. Я вас правильно поняла?

Он ничего не ответил. Глаза его опять остекленели и смотрели сквозь Машу. Ее фраза оказалась слишком длинной и не касалась его лично. Он заскучал.

Зазвонил телефон, Хавченко взял трубку, рявкнул:

— Да, соединяй Прежде чем начать говорить, он небрежно кивнул на дверь. Маше поняла, что аудиенция окончена, поднялась, вспоминая в очередной раз папины слова: если тебе хамят, это нормально.

— Так, я не врубился, в натуре, чем он не доволен, я вообще, блин, мог бы ни копейки не платить, пусть спасибо скажет и заглохнет на х… — услышала она, закрывая дверь кабинета.

Прощаясь с секретаршей Лизой, она спросила шепотом, по-английски, кто был старик в кожаных брюках.

— Писатель, — ответила Лиза, — очень известный писатель Лев Драконов. Он пишет книжку о жизни Григория Игоревича.

Глава 28

Охранник у ворот дома Рязанцева долго молча изучал удостоверение майора Арсеньева, наконец вернул его и сообщил, что Евгений Николаевич уехал полчаса назад.

— Мы договаривались, он сам назначил время, — удивленно заметил Арсеньев.

— Не знаю. Мне, во всяком случае, он ничего не сообщал о вас, и никаких распоряжений я не получал. Позвоните ему.

Арсеньев набрал номер. Механический голос сообщил, что абонент заблокировал свой телефон для входящих звонков. Куда именно он уехал и когда собирается вернуться, охранник понятия не имел.

— Попробуйте связаться с шофером, — попросил Арсеньев.

— Евгений Николаевич сам за рулем.

— Хорошо. Я пройду в дом и подожду его.

— Но никого нет дома, — возразил охранник, — может, вы приедете позже? Или в другой раз?

Арсеньев пожалел, что не взял у Зюзи санкцию на допрос, конечно, не самого хозяина, об этом речи быть не могло, но хотя бы Лисовой.

— Я должен побеседовать с Лисовой Светланой Анатольевной. Она ведь сейчас здесь?

— Вроде бы, — охранник замялся, потянулся к телефонной трубке.

— Она здесь, — заверил его Саня, — и лучше не предупреждать ее о моем приходе. Пусть это будет сюрприз.

— Как это? Почему? — нахмурился охранник.

— Потому, что мне так удобней, — отчеканил Арсеньев.

После долгих препирательств, телефонных консультаций с начальником службы безопасности Егорычем, который в данный момент находился у себя дома, в Москве, Саня ступил наконец на заветную территорию частных владений Евгения Николаевича Рязанцева.

Территория была просторная и красивая. Лужайка, покрытая свежей, аккуратно подстриженной травой, небольшая площадка для гольфа, беседка, увитая плющом, сирень вдоль забора, дикие яблони вокруг дома.

Охранник объяснил ему, что зайти надо с тыльной стороны дома, через заднюю веранду. Там дверь не заперта. Комната Лисовой на третьем этаже, первая дверь справа от лестницы.

— Но учтите, она тетка нервная, — напутствовал он Арсеньева, — может закатить скандал.

Прежде чем войти на веранду, Саня обошел трехэтажную виллу, выстроенную в строгом английском стиле из розового кирпича, отметил про себя, что проникнуть в дом незаметно и также незаметно покинуть его совсем не сложно. Кроме двух входов, парадного, прямо напротив ворот, и заднего, через веранду с тыльной стороны, имелась еще дверь в подвал, утопленная на полметра в землю. Три подвальные окна не были защищены решетками. Вероятно, все надежды возлагались на высокий каменный забор и вооруженную охрану. Между прочим, напрасно, потому, что от подвальной двери вилась узкая тропинка к забору, не посыпанная гравием и почти незаметная. Собственно, это была даже не тропинка. Просто кто-то вытоптал молодую траву.

Арсеньев прошел по траве вдоль дорожки следов, чтобы не повредить их, и уперся в железную калитку. Она оказалась запертой.

Участок был последним на улице, за калиткой простиралась небольшая березовая роща, она примыкала к узкой проселочной дороге, ведущей прямиком к деревне Язвищи. Все это Саня знал потому, что пока добирался до закрытого поселка Малиновка, в котором, кроме Рязанцева, жили еще несколько высоких чиновников, генералов и эстрадных артистов, пару раз сверялся с подробной картой.

Присев на корточки, он принялся рассматривать следы на мягком рыжем суглинке. Это было почти бесполезно и непонятно, зачем нужно, но все-таки ему удалось определить, что по тропинке совсем недавно проходили в ботинках на рифленой подошве и проезжали на велосипеде.

Едва он поднялся, ему показалось, что кто-то смотрит на него из окна второго этажа сквозь прореху между шторами. Силуэт был знакомый: маленькая стриженая голова, короткая шея, широкие покатые плечи. Он поприветствовал Светлану Анатольевну, помахал ей рукой. Штора дернулась. Оставалось войти в дом.

— Что вы здесь рыщете? — услышал он громкий сердитый голос. — У вас есть какая-нибудь официальная бумага, дающая вам право здесь рыскать?

Пока он огибал дом, Лисова успела спуститься со второго этажа, ждала его на крыльце веранды и уже заранее была настроена воинственно и враждебно. Кстати, совершенно непонятно, почему.

Саня удивился, как сильно она изменилась за два дня. Что-то совсем новое появилось в лице и во всем облике. Присмотревшись, он понял, что она просто накрасила губы и глаза, нарумянила щеки. Волосы, раньше бесцветные, зализанные назад, приобрели приятный ореховый оттенок, заблестели здоровым блеском, как в рекламе шампуня, и были уложены в элегантную прическу. Вместо спортивных туфель она надела белые босоножки на небольшом каблучке. Вместо унылых мешковатых юбки с кофтой облачилась в шелковое платье благородного серо-голубого цвета. Сверху накинула белую шелковую шаль, украшенную вышивкой под цвет платья. В ушах и на шее мерцал крупный жемчуг, очень шедший ко всему ее наряду.

До истинной леди она, конечно, не дотягивала, но выглядела неплохо, теперь ее нельзя было назвать теткой без пола и возраста. Теперь она стала похожа на женщину.

— Здравствуйте, Светлана Анатольевна, — улыбнулся Арсеньев, не скрывая своего восхищения, — а мы вас совсем потеряли. Вы удивительно преобразились, вас просто не узнать.

Лисова не сочла нужным ни поздороваться, ни поблагодарить за комплимент.

— Я свободный человек и, кажется, не давала никаких подписок, — она развернулась, взмахнула шалью, как крылом, и прошествовала назад, в дом.

Повеяло сладкими, терпкими, ужасно знакомыми духами. Такими же пользовалась Зюзя. Нечто основательное и старомодное, из глобального дефицита семидесятых. Саня вошел вслед за ней на веранду.

— Да, подписку мы у вас не брали, но мы рассчитывали на вашу порядочность и не могли предположить, что вы исчезнете. Вы у нас пока единственный свидетель.

— Я не свидетель. Я пришла в квартиру, когда все уже было кончено, — надменно заявила Лисова и уселась в кресло. — Все, что я могла вам сообщить, я уже сообщила.

— Ну хорошо, хорошо, — улыбнулся Арсеньев, — скажите, месяц назад Виктория Павловна покупала машину “Фольксваген-гольф” цвета мокрого асфальта?

— Она без конца что-то покупала машины, шубы, драгоценности, тряпки, — сердито проворчала Лисова и отвернулась.

— Машину она покупала? — повторил Арсеньев.

— Не знаю!

— То есть как — не знаете? Это ведь достаточно серьезная покупка.

— У нее была машина.

— Одна?

— Может, и десять. Я понятия не имею. Я никогда не заглядывала в гараж. Видела всего одну, бирюзового цвета. В марках я не разбираюсь.

— Да, совершенно верно, Виктория Павловна ездила на бирюзовой “Хонде”, — кивнул Арсеньев, — но месяц назад она купила вторую машину, “Фольксваген-гольф”, цвета мокрого асфальта.

— Нет, — Лисова помотала головой, — я про это ничего не знаю. Шубу я видела, а машину нет.

— Так, погодите, а когда она купила новую шубу?

— Недавно. Недели две назад. Я запомнила потому, что она полдня при мне разгуливала в ней по квартире, крутилась перед зеркалом.

— Ну ладно, — вздохнул Арсеньев, — вы не могли бы вспомнить, кто в последнее время приходил к Кравцовой в гости?

— Да у нее постоянно толклись люди. Мне они не представлялись. А последним приходил этот американец, как вы понимаете, — она многозначительно поджала губы и добавила чуть слышно:

— Пришел и остался навечно.

— Вы видите в этом нечто символическое?

— Ничего я в этом не вижу, кроме грязного разврата.

— Вы хотите сказать, они оба получили по заслугам? — вкрадчиво уточнил Арсеньев.

— У вас есть санкция на допрос? — быстро спросила Лисова, и лицо ее покрылось пятнами.

— А, что, беседовать с вами возможно только при наличии официального документа? Светлана Анатольевна, чем объяснить такую враждебность? Вы понимаете, что произошло убийство, и я общаюсь с вами, задаю вопросы вовсе не для собственного удовольствия. Санкции у меня с собой нет. Но у вас дома, в вашем почтовом ящике, лежит официальная повестка, на которую вы никак не откликнулись. Если хотите, я могу сейчас позвонить в прокуратуру…

— Не надо, — перебила она и вскинула руку, — я понимаю, что веду себя не правильно, с вашей точки зрения. Но поймите и вы меня. Мне пришлось пережить тяжелое нервное потрясение. Это во-первых. Во-вторых, я не привыкла сплетничать. Так уж я воспитана. Не умею рассказывать посторонним ни о своей, ни о чужой личной жизни.

— Это замечательное качество, — кивнул Арсеньев, — оно, безусловно, заслуживает уважения. Но, еще раз повторяю, речь идет об убийстве. И нам не обойтись без вашей помощи. Скажите, когда собирались гости, здесь, или у Кравцовой, кто обычно снимал на любительскую камеру?

— Феликс. Сотрудник пресс-центра. Заместитель Кравцовой. Кажется, его фамилия Нечаев.

— Светлана Анатольевна, почему при первой нашей встрече вы отказались ответить, где работала убитая?

— Я не знаю, чего вы от меня хотите, — она вскочила, прошлась по веранде, остановилась у окна, извлекла откуда-то бумажную салфетку и принялась стирать невидимое пятно на стекле.

— Вы очень нужны были нам, когда мы проводили обыск. Лучше вас никто не знает, где что могло лежать в доме Виктории Кравцовой. Даже сама Виктория.

— Кто вам это сказал?

— Евгений Николаевич.

Она все еще стояла к нему спиной и так резко дернулась от его слов, будто ее ударило током. На веранде был полумрак. Яблони подступали вплотную к окнам. Арсеньев заметил выключатель, повернул его, и веранда залилась светом. Лисова заметалась в своей шали, словно летучая мышь. Сначала кинулась к большому, стилизованному под старину телефону, который стоял на этажерке в углу, схватила трубку, тут же ее бросила, потом полетела к комоду, так и не поворачиваясь лицом к Арсеньеву, схватила толстую книгу. Это был телефонный справочник.

— Светлана Анатольевна, с вами все в порядке? Она, не отвечая, принялась лихорадочно листать справочник.

— Вы что-то ищете? Я могу вам помочь? — осторожно спросил Арсеньев.

— Он не мог такое сказать! — она плюхнула открытый справочник на комод страницами вниз и резко развернулась. — Женя вам такого сказать не мог. Я не верю.

— Светлана Анатольевна, пожалуйста, успокойтесь. Вы собирались позвонить ему и выяснить, говорил он это или нет? — догадался Арсеньев. — Вы знаете, куда он уехал?

— Он не мог такое сказать, — повторила она чуть слышно, и при ярком свете стало видно, что макияж наложен нелепо, неумело, она раскрашена, как старая кукла. В глазах набухали слезы, вместе с ними по щекам потекла тушь.

— Но в этом нет ничего плохого, — попытался утешить ее Арсеньев, — Евгений Николаевич не хотел вас обидеть.

— Правильно, — она согласно кивнула и опустилась в кресло, — ничего плохого. Наоборот, это даже лестно. Так говорят о добросовестной, честной прислуге. О прислуге, понимаете вы или нет?

Арсеньев встал, подошел к комоду. Справочник был раскрыт на разделе “Рестораны”. Значит, их светлость отправились обедать и расслабляться, забыв про назначенное время.

— Так в какой ресторан поехал Евгений Николаевич? — спросил он небрежно.

— Я не знаю, — она всхлипнула и помотала головой, — он не сказал мне.

— Но вы же собирались звонить?

— Нет. Это я так, машинально. Не надо его тревожить. Он скоро вернется, дайте ему спокойно покушать.

Она сидела и плакала. Сане было искренне ее жаль. Ее рыдания казались такими же нарочитыми и неумелыми, как макияж, как вся она, в дорогом, явно тесноватом платье, с крашеными волосами, в жемчугах и с поэтической шалью на плечах. Еще при первой встрече он заметил, как быстро меняется у нее настроение. За сентиментальными рыданиями следуют сухая отчужденность, враждебность, агрессия, затем апатия. И все кажется фальшивым, наигранным, хотя возможно, за этим стоят реальные живые чувства. Просто она не умеет их выразить по-другому.

Он вдруг представил, как ужасно могла раздражать эта женщина своей неуемной заботой, самоотверженным служением. Особенно того, кто нуждался в этом служении, кто легкомысленно принимал его и врал себе, будто это нормально, когда молодая женщина становится приживалкой в чужой семье. Семья пользовалась ее услугами, фыркала в кулачок, если вырывались наружу из пылкой души приживалки мелодраматические, но не всегда безопасные страсти.

Зачем это было нужно Рязанцевым, понять можно. Двое детей, куча бытовых проблем. Вряд ли жена партийного лидера Галина Дмитриевна, кандидат исторических наук, сидела дома со своими мальчиками. Она работала. Известно, что в конце восьмидесятых — начале девяностых, когда ее муж начал делать политическую карьеру, она активно помогала ему. Они много ездили вместе, мотались по митингам, конференциям, симпозиумам. У них тогда не было возможности нанять няню или домработницу, и дружеские услуги Лисовой наверняка всегда оказывались кстати. Но ей, Светлане Анатольевне, зачем это было нужно? Только ради верной студенческой дружбы?

«Я осел! — с удивлением констатировал Саня. — Она просто любила Рязанцева, и любит до сих пор. Это стало главным смыслом ее жизни. А как же тогда жена? Неужели не чувствовала ничего? Неужели не понимала, почему институтская подруга всегда рядом и не пытается устроить собственную личную жизнь? Как они терпели друг друга?»

— Светлана Анатольевна, не надо плакать, — произнес он тихо и ласково, — поверьте моему опыту, так никогда не говорят о прислуге. Так говорят о близком человеке, которого уважают, которому доверяют, без которого не могут обойтись.

В ответ она громко высморкалась и благодарно заулыбалась сквозь слезы.

— Вы думаете?

— Я уверен, — кивнул Арсеньев.

— А что еще он обо мне говорил? — спросила она и поправила прическу.

— Он сказал, что очень привязан к вам, надеется на вашу помощь, поскольку ему сейчас крайне тяжело, а вы как ближайший друг семьи могли бы вместо него ответить на многие вопросы, и каждому вашему слову мы можем доверять точно так, как если бы это говорил он сам, — цинично соврал Арсеньев.

— Да-да, я готова! — она опять высморкалась. — Спрашивайте, я отвечу. Только сначала скажите мне, у вас есть какие-нибудь версии? Вы кого-нибудь подозреваете?

— Ну, на мой взгляд, убийство Кравцовой и Бриттена носит чисто политический характер. Это могли сделать противники Евгения Николаевича, его завистники, — медленно произнес Арсеньев, чувствуя себя полнейшим идиотом.

Получалась, что эта истеричная смешная тетка манипулировала им, втягивала в свой мелодраматический ритм, тяжелый и насквозь фальшивый. Он вынужден был подыгрывать ей, потому что иначе разговаривать становилось невозможно. Она начинала либо рыдать, либо злиться.

— А версии личного порядка вы полностью исключаете? — спросила она, многозначительно заглядывая ему в глаза.

— Нет. Пока идет следствие, мы ничего полностью исключать не можем. Именно поэтому нам надо побеседовать с близкими Евгения Николаевича. С вами, с Галиной Дмитриевной.

— С кем? — Лисова напряглась так сильно, что Арсеньев понял: все его предыдущие старания пропали даром.

— С женой Евгения Николаевича, — повторил он устало и безнадежно.

— Зачем?

— Затем, что это необходимо следствию.

— А при чем здесь я? — мокрые глаза уперлись Арсеньеву в переносицу, взгляд напрочь лишился мелодраматизма, слезы испарились.

— Ну, вы, вероятно, знаете, как можно связаться с Галиной Дмитриевной. У вас должен быть номер ее телефона, факса, адрес электронной почты.

— Ничего этого у меня нет, — отчеканила Лисова и отвернулась.

— То есть вы хотите сказать, что не знаете, где сейчас находится ваша близкая подруга, и не поддерживаете с ней никакой связи? — удивленно уточнил Арсеньев.

— Да. Совершенно верно. Я ничего не знаю.

— Ну как же, Светлана Анатольевна, вы столько лет дружите, — мягко напомнил Саня, — у вас что, произошел конфликт с Галиной Дмитриевной?

— С чего вы взяли? Никакого конфликта, — голос стал жестким, взгляд пустым и прозрачным. Слезы окончательно высохли.

— Ну что ж, придется говорить об этом с Евгением Николаевичем, — вздохнул Арсеньев, — не хотелось лишний раз травмировать его, но придется. Просто мне казалось, вы как друг семьи, близкий человек, могли бы прояснить для нас хотя бы некоторые вопросы. Ну ладно, нет так нет. Хотя, честно говоря, мне не совсем понятна ваша категоричность.

— Что же тут непонятного? — голос ее звучал ровно, глаза сухо сверкали. — Галя тяжело больна. Галя крест, который он несет всю жизнь. Мне невыносимо говорить об этом.

— Я не прошу вас говорить об этом, — пожал плечами Саня, — я просто спросил, как связаться с Галиной Дмитриевной. Кстати, а чем именно она больна?

— Какая вам разница? Вы врач?

— Нет. Я милиционер, — Арсеньев заметил пепельницу на журнальном столике, достал сигареты. Лисова сидела, уставившись в одну точку.

— Вам как милиционеру надо знать совсем другое, — проговорила она после долгой паузы, — вас должны интересовать не болезни, а преступления. Вы ведь выбрали такую профессию для того, чтобы искать преступников. Вы оперативник, то есть сыщик, верно?

— Ну, в общем, да, — кивнул Арсеньев, пока не понимая, к чему она клонит.

— Самый тяжкий вид преступления — убийство. Каждое убийство должно быть раскрыто. Для сыщика это главное — узнать, кто настоящий убийца, даже в том случае, если наказать за преступление невозможно и ничего нельзя изменить. Знать, кто преступник — профессиональный долг сыщика.

Шаль медленно соскользнула на ручку кресла, оттуда на пол, Лисова не заметила этого. Саня все шарил по карманам в поисках зажигалки. Лисова медленно, тяжело поднялась, шагнула к комоду, закрыв его своей широкой, обтянутой шелком фигурой, принялась дергать какой-то маленький боковой ящик. Он долго не поддавался и вдруг при очередном рывке вывалился целиком, грохнулся на пол.

— О, Господи! — простонала Светлана Анатольевна и опустилась на корточки.

Саня нашел зажигалку. Она не работала, кончился газ.

На веранде повисла тишина. Лисова распрямилась, медленно повернулась и спокойным, глухим голосом сообщила:

— Терпеть не могу открытые босоножки. Терпеть не могу этот комод. Представляете, ящик упал прямо на пальцы. Очень больно.

Арсеньев увидел в ее правой руке небольшой пистолет и даже сумел разглядеть, что это одна из последних модификаций “Макарова”.

* * *
— Ну что же вы не кушаете? Надо кушать, смотрите, как вкусно, — нянька Раиса держала вилку у рта Галины Дмитриевны. На вилке был кусок куриной котлеты.

— Спасибо, я не хочу.

— Не хочу, не хочу, — проворчала Раиса и, покосившись на Галину Дмитриевну, быстро положила кусочек к себе в рот.

— Ну, а вот картошечки? — спросила она, когда прожевала. — Смотрите, какое пюре, нежное, с маслицем, без комочков, я укропчиком посыпала, м-м, какое пюре, — Раиса прикрыла глаза и покачала головой.

— Ешьте все, мне не надо.

— Как же? Это ужин ваш. Как же вы без ужина? Хотя бы яблочко, что ли? — Раиса протянула ей блюдце с тонко нарезанным яблоком.

— Спасибо. Я сейчас не могу.

— Да вы и в обед не могли, милая моя, вы посмотрите на себя, вас же ветром сдувает.

— Где вы нашли здесь ветер? — чуть слышно прошептала Галина Дмитриевна.

Тарелка быстро пустела. Раиса собрала хлебной корочкой остатки пюре, одним глотком выпила томатный сок, вытерла губы.

— Надо правильно, регулярно питаться, это основа основ, — строго заявила она, — организм должен получать достаточное количество калорий, чтобы полноценно функционировать. Вот раньше, когда нанимали на работу, сначала сажали работника за стол, наливали ему щей, давали каши тарелку и смотрели, как ест. Если хорошо, быстро, значит и работать будет так же. А если аппетита нет, тогда пошел вон. Ну какой, скажите, пожалуйста, аппетит у детей, если они постоянно жуют резинку? Я наказывала за это очень строго. Во всем должна быть дисциплина. Жевать надо в столовой, читать в классе или в библиотеке, а когда начинается разгильдяйство, можно ожидать чего угодно. Вы согласны со мной?

— Да, конечно.

Галину Дмитриевну совсем не раздражали педагогические речи няньки. Она могла дремать под них, могла просто лежать, не слушая, и мысленно вести свой бесконечный диалог с Любой.

— Ты очень долго живешь, — упрямо повторяла Люба, — слишком долго. Я бы тоже так хотела.

Правда, она долго жила, постепенно забывала, что она убийца и не заслуживает ни любви, ни жалости.

Страх воды остался, это было проблемой, поскольку Женя очень любил отдыхать на море. Но помогала мама, всякий раз, когда намечалась поездка, она заранее заболевала, и Гале удавалось остаться в Москве. Сохранился страх толпы и общественного мнения, он был слабей и безобидней водобоязни и заглушался с помощью нескольких таблеток валерьянки, настойки пустырника или простого самовнушения.

Время летело все быстрей, Женя стал крупным политиком, она гордилась им, переживала его победы и поражения острее, чем он сам.

Тетрадка хранилась в ящике стола, в глубине под бумагами. Она возвращалась к ней все реже. Два раза в году, в Любин день рождения и в Прощеное воскресенье ездила на кладбище. Сначала боялась встретить там Любину маму, Киру Ивановну, но ни разу не встретила и бояться перестала. Могила была запущенной, и каждый раз Галя выпалывала там сорняки, подправляла и красила жестяную пирамидку, а когда пирамидка совсем истлела, заказала скромный памятник из светлого гранита, отыскала у родителей в старых альбомах маленькую Любину фотографию, ее пересняли на фарфоровый овал.

В девяносто пятом году, в разгар очередной предвыборной кампании, когда не было ни минуты свободной и жизнь дошла до точки наивысшего напряжения, посреди суеты, беготни, звонков, переговоров, Жениных капризов и истерик (вполне нормальных в такой ситуации) Галина Дмитриевна вдруг почувствовала себя очень странно.

Ее стало тошнить от табачного дыма. Она засыпала на стуле за компьютером, сочиняя для Жени очередную речь. Она потеряла записную книжку с сотней важных телефонов. Она забыла подобрать цитаты из классиков, которыми Женя должен был блеснуть на очередном ток-шоу в прямом эфире. Она забыла точное время этого эфира и имя ведущего. Она не успела заранее договориться с несколькими оплаченными журналистами о вопросах на пресс-конференции.

Женя был в ярости. Он кричал и хлопал дверьми.

— Господи, что со мной происходит? — шептала она ночью на кухне, сидя напротив своей верной подруги Светки Лисовой.

— Ты просто дико устала, — утешала ее Светка, — тебе надо отдохнуть и отвлечься.

— Как сейчас я могу отдыхать? Раньше со мной никогда ничего подобного не было.

Светка смотрела на нее внимательными добрыми глазами и вдруг выпалила:

— Слушай, а ты случайно не беременна? Это было невозможно. После вторых родов Галине Дмитриевне определенно сказали, что детей у нее больше не будет. Однако вскоре оказалось, что Светка права.

Женя чуть не упал в обморок от этой новости.

— С ума сошла! Тебе сорок три года! У нас и так двое детей! Сейчас это совершенно невозможно! Я не хочу!

А Галина Дмитриевна хотела. Она сама удивилась, как сильно вдруг захотела этого последнего ребеночка. Ей казалось, что непременно должна быть девочка, она даже втайне от самой себя стала придумывать имя и один раз остановила машину у магазина “Аист” на Кутузовском, прошла вдоль витрины товаров для младенцев.

— Ты что?! Он просто разведется с тобой! — шептала ночью Светка на кухне. — И потом, тебе все-таки сорок три года. При таких поздних родах часто рождаются дауны.

Женя на эту тему больше разговаривать не желал. Он ходил злой и обиженный. Приближались выборы. Она не могла ему полноценно помогать, спала на ходу, едва сдерживала тошноту, когда рядом курили, все забывала, теряла, а главное — чувствовала себя все виноватей. Перед Женей, потому что подводит в самый ответственный момент. Перед Светкой, потому что опять грузит ее своими проблемами. Перед существом, которое там, у нее внутри, потихоньку растет, развивается, ничего еще не ведал.

Все решил визит к знакомому врачу в коммерческую клинику. Врач сказал, что в принципе, конечно, можно ребенка оставить и родить, однако в ее возрасте, при ее нагрузках, при нынешней экологии ничего нельзя гарантировать. И если ее мучают сомнения, то лучше не создавать проблем ни себе, ни мужу. В конце концов у них два чудесных мальчика, а решается все просто и быстро. Прямо здесь и сейчас.

Из клиники она вышла на следующий день. Она была уверена, что сразу станет легче, но тут навалилась такая тоска, такая пустота, что хоть вой в голос.

— Знаешь, даже жить не хочется, — призналась она Светке ночью на кухне.

— Еще бы, — вздохнула Светка, — ведь это смертный грех. Тебе надо в церковь сходить. У меня есть знакомый батюшка, он как раз завтра с утра служит.

Батюшка оказался молодым, полным, румяным, с редкой бородкой и выпуклыми светлыми глазами.

— Это убийство, — сказал он, выслушав Галину Дмитриевну.

— Значит, я убийца? — спросила она, чувствуя знакомые, но давно забытые спазмы удушья.

— Конечно, — кивнул батюшка. Она отправила домой Светку, которая ждала ее в церковном дворе, оставила машину на стоянке, потому что боялась садиться за руль, и на метро отправилась на кладбище, к Любушкиной могиле. Купила у кладбищенских ворот букет свежих васильков, посидела на скамеечке, потом протерла тряпкой памятник, вырвала несколько сорняков, поставила цветы в банку с водой. Стало немного легче. Хватило сил вернуться на стоянку за машиной, доехать до дома и даже уснуть, правда, с валерьянкой и пустырником.

На следующий день она принялась восстанавливать потерянную записную книжку, составила список неотложных дел и звонков, вечером вместе с Женей отправилась на важную презентацию, потом был банкет, вернулись они часа в два ночи.

Утром, открыв ящик комода, в котором лежало ее нижнее белье, она привычно сунула руку, чтобы достать чистое, и вдруг почувствовала под пальцами нечто влажное, мягкое, скользкое.

Это был вялый букет васильков. Она еле сдержалась, чтобы не закричать. Все в доме еще спали, она завернула букет в какую-то газету, выкинула его, долго стояла под горячим душем, пытаясь унять дрожь.

— Мама, я забыл сказать, тебе звонила какая-то Люба, — сообщил за завтраком старший сын.

— Кто? — вскрикнула Галина Дмитриевна.

— Люба… Погоди, я записал, — он сбегал в прихожую к телефонному столику и вернулся с клочком бумаги, — вот, Гордиенко Люба. Она просила передать, что очень тебя ждет.

— Где? — выдохнула Галина Дмитриевна.

— Она сказала, ты знаешь, где.

— Какой был голос?

— Странный. Глухой, как из могилы, — ответил сын.

С тех пор Люба Гордиенко уже не покидала ее и все звала к себе. Голос слышала не только Галина Дмитриевна, но и другие. Никому не приходило в голову спросить, кто такая Люба Гордиенко. Дети и муж просто звали Галину Дмитриевну к телефону или передавали, что звонила некая Люба.

Голос звучал в телефонной трубке, отдавался эхом на лестнице, когда падала на кафель связка ключей, журчал вместе с водой, льющейся в ванную, прорывался сквозь слои обычного звукового фона и никогда не затихал. Любе было одиноко, ей хотелось поговорить.

Иногда голос звучал глухо и низко, как тот, телефонный, иногда становился высоким и чистым, похожим на голос живой Любы, двенадцатилетней девочки. Галина Дмитриевна понимала, что это называется звуковыми галлюцинациями. Человек, умерший почти сорок лет назад, не может с ней сейчас беседовать и звать к себе.

Она знала, что тяжело больна, и считала это слишком мягким наказанием для себя. Вероятно, умереть от горсти таблеток тоже было для нее слишком просто, поэтому не ничего получилось. Светка спала в соседней комнате, проснулась от дурного предчувствия, растрясла, заставила пить воду с марганцовкой.

Галина Дмитриевна не помнила, как пила таблетки, ей казалось, это была всего лишь валерьянка. Но Светка держала в руке пустой пузырек от диазепама.

Прежде у нее уже случались провалы памяти. Она стала замечать, что забывает самые простые вещи. Перед выходом из дома не могла найти ключи от машины, потом ключи от квартиры, потом вдруг исчезала сумка или шарф, именно тот, который она собиралась надеть, или один сапог, когда другой был уже на ноге. На нее ужасно действовали спешка и процесс поиска, она боялась опоздать, нервничала, металась по квартире, плакала, дрожала, от этого еще больше терялось вещей, все валилось из рук, казалось, все окружающие предметы ополчились против нее.

Когда в новом доме, на чердаке, Светка вытащила ее из петли, она просто искала книгу, второй том Ключевского. Ей надо было проверить цитату для очередного Жениного выступления. Книги лежали в ящиках, еще не распакованные, она вскрывала один ящик за другим, стала нервничать, чуть не заплакала, а тут еще погас свет. Она знала, где лежит фонарик, нашла его, достала запасную лампочку, встала табуретку, выронила фонарик, он откатился куда-то за ящики, стало темно, и вдруг совсем рядом знакомый глухой голос произнес отчетливую фразу:

— Правильно, Галя, давно пора, я все жду тебя, а ты живешь и живешь…

— Люба? — спросила она чуткую чердачную темноту.

— Ну что же ты? Не бойся, это быстро и совсем не больно, веревка крепкая, надо только правильно затянуть узел, — ответила темнота.

Галина Дмитриевна покачнулась, упала с табуретки, сильно ударилась головой обо что-то острое.

Очнувшись, она увидела над собой фонарный луч, разглядела в зыбком свете милое, испуганное лицо Светки. Встрепанная, в ночной рубашке, Светка сидела возле нее на корточках, держала фонарик и легонько хлопала по щекам.

— С ума сошла?! Что ты творишь, Галя? Хотя бы о детях подумала! Ну, скажи мне что-нибудь, не молчи, пожалуйста!

Светка дрожала, в глазах у нее стояли слезы.

— Что? Что со мной случилось? — прошептала Галина Дмитриевна.

— Ты стояла на табуретке, у тебя была веревка на шее. Хорошо, что я проснулась. Я прямо как почувствовала. Все, Галюша, так больше нельзя. Тебе надо показаться врачу…

Нянька Раиса укатила столик с посудой, вернулась со стопкой чистого белья. Пока она перестилала постель, Галина Дмитриевна сидела в кресле. После недавнего приступа ей увеличили дозу лекарств, она слабела, ее клонило в сон, и суровое скучное ворчание няньки звучало для нее как колыбельная песня.

— Мальчики курили, даже в здании школы, в туалет нельзя было войти, дым такой, что хоть топор вешай. И девочки тоже курили. И красились, как публичные девки, вы не представляете, сколько всякой косметики я выгребала из тумбочек. Вообще, они делали, что хотели, прогуливали уроки, читали после отбоя. Дошло до того, что девочка-семиклассница выпрыгнула из окна третьего этажа, ночью, в ноябре, босая, в ночной рубашке, вы можете себе представить?

* * *
Толстый палец Лисовой лежал на спусковом крючке. Дуло поплясало и уперлось в Арсеньева. Палец несколько раз дернулся, но ничего не произошло.

— У меня не выходит, попробуйте сами, — произнесла она усталым голосом и протянула Сане пистолет.

Это оказалась зажигалка китайского производства. Саня успел понять это на мгновение раньше, чем начал действовать. Вот была бы потеха, если бы вышло наоборот: Светлана Анатольевна на полу, он как идиот стоит над несчастной перепуганной дамой с трофеем в руках. Потом жалоба в прокуратуру, насмешки Зюзи. Он даже слегка покраснел, прикуривая от пистолета-зажигалки.

Светлана Анатольевна между тем, кряхтя, собрала содержимое ящика, вдвинула его на место, доковыляла, прихрамывая, до кресла, уселась, помахала рукой, разгоняя дым, вытянула ногу и несколько секунд разглядывала свои пальцы.

— Боже, какая боль! Невыносимая боль, — произнесла она задумчиво.

— Надо бы сделать холодную примочку, — посоветовал Арсеньев.

— Это не поможет. Там, вероятно, перелом. Нужен рентген, но сейчас, конечно, не до этого. Ничего, я потерплю.

— Зачем же терпеть, если больно? Вдруг там действительно перелом? Может, не стоит откладывать, обратиться к врачу? Здесь поблизости наверняка есть какой-нибудь травмпункт.

— Ерунда, — она поморщилась и махнула рукой, — я очень терпеливый человек, я все могу вынести. К тому же я не доверяю врачам, — она оставила в покое свою ногу и уставилась на Саню. — Я должна сообщить вам нечто важное. Дело в том, что Галина Дмитриевна Рязанцева убийца. Она убила двоих человек.

Арсеньев только кивнул в ответ. Он уже ничему не удивлялся. Лисова помолчала, давая ему переварить услышанное, и затем добавила:

— То, что я собираюсь вам рассказать, не знает никто. Я до сих пор не уверена, стоит ли вообще начинать. Возможно, мой рассказ получится сбивчивым и невнятным, поскольку я чрезвычайно волнуюсь. В любом случае прошу меня не перебивать.

Она огляделась, увидела на полу свою шаль, встала, забыв о хромоте, прошла по комнате, подняла ее, встряхнула прямо у Арсеньева перед носом, и его обдало ароматом все тех же тяжелых духов. Он наконец вспомнил, как они называются: “Маже Нуар”.

— Да, Светлана Анатольевна, я вас внимательно слушаю, — подбодрил Саня, наблюдая, как она настраивается на долгий монолог, как расправляет на плечах складки шали и делает трагическое, значительное лицо.

— Это была очень хорошая девочка, — начала она глухим низким голосом, — ее не назовешь красавицей, но разве дело в красоте? Она имела чистую душу, мягкий характер, всегда готова была прийти на помощь в трудную минуту. Что еще? Много читала, в основном классику. Знала наизусть стихи Некрасова, Кольцова и Есенина. Она могла бы прожить долгую полезную жизнь, сделать много добра людям. Но у нее была подруга. Существо хитрое и злое. Правда, никто не подозревал об этом. Ей удавалось скрывать свое истинное лицо под маской этакой жизнерадостной дурочки. Смазливая мордашка многих сбивала с толку. К тому же у нее были состоятельные родители, занимавшие высокое положение в обществе. Отдельная кооперативная квартира, заграничные наряды. А у хорошей девочки была только мама, скромный делопроизводитель. Комната в коммуналке, на обед один гарнир, картошка или макароны. Мясо только по праздникам. Кроме школьной формы единственное платьице, — Лисова замолчала и уставилась в окно, на собственное смутное отражение в стекле.

— Светлана Анатольевна, — тихо окликнул ее Арсеньев, — а как звали девочек?

— Что? — она вздрогнула и взглянула на Арсеньева так, словно до этой минуты была одна на веранде, а он только что появился из воздуха.

— Как звали девочек? — повторил Арсеньев.

— Смазливую — Галя, вторую, которая погибла, — Люба. Все называли ее Любушка.

— Как именно она погибла?

— Утонула в Пестовском водохранилище. Ей было всего лишь двенадцать лет, — быстро пробормотала Лисова.

Арсеньев слегка удивился, поскольку был почти уверен, что вторую, некрасивую, но чистую и начитанную звали Света, и погибла она не в прямом, а в каком-нибудь романтически переносном смысле.

— Несмотря на разницу в интеллекте и в материальном положении, они дружили с раннего детства. Однажды в июне они отправились за город, Любушка с мамой и Галя. Было жарко. Они перекусили на травке, мама уснула, девочки решили искупаться. В воду вошли вдвоем. А вышла на берег только Галя. Позже она пыталась доказать, что во всем виноват прогулочный катер, проплывший совсем близко и пустивший большие волны, а также илистое, вязкое дно. Она будто бы даже пыталась спасти подругу и чуть не захлебнулась сама. Однако единственный свидетель, мама Любушки,ни секунды не сомневалась в том, что Галя убила ее дочь. Она сразу, как только поняла в чем дело, стала кричать: “Ты утопила мою Любушку! Ты убийца!” Разумеется, никакого следствия не было. Обе девочки плохо плавали, катер действительно прошел совсем близко, и в илистом дне, именно там, где они вошли в воду, была глубокая воронка. Это сочли несчастным случаем. Но ни одно преступление не может остаться безнаказанным. Если государство отказывается судить преступника, его судят люди и сама жизнь. Галя имела наглость прийти на похороны своей жертвы. Увидев ее, мать Любы бросилась к ней, чтобы придушить своими руками. Конечно, матери не дали расправиться с убийцей, все-таки Гале было только двенадцать лет, и люди пожалели ее. Но потом на нее показывали пальцами, шептались за спиной. Она не могла выйти во двор. Мать Любы сидела на лавочке и, когда Галя проходила мимо, громко кричала: “Убийца! Чтоб ты сдохла!” Родители Гали пытались с ней поговорить, даже предложили денег, но от этого стало еще хуже. Весь двор узнал о деньгах и решил, что если родители хотят откупиться, значит гибель Любушки точно не была несчастным случаем. Жизнь семьи стала невыносимой, пришлось поменять квартиру, переехать в другой район. Однако от себя не убежишь.

Лисова опять замолчала, перевела дыхание, облизнула губы, поправила шаль. Лицо ее стало спокойным, счастливым и сытым, как будто она только что вкусно поела после долгого мучительного голода.

— Откуда вы знаете эту историю? — тихо спросил Арсеньев.

Она ничего не ответила, она застыла, двигались только пальцы, перебирали длинную нить жемчуга, свисавшую почти до пояса, наматывали, разматывали, подносили ко рту.

— Светлана Анатольевна, откуда вы знаете то, что мне сейчас рассказали?

— Что? — она выплюнула жемчужину, оставила в покое бусы и устремила на него недоуменный прозрачный взгляд. Так в телесериалах смотрят невинные жертвы на злодеев.

Она опять переигрывала. Она была не такая сумасшедшая истеричка, какой старалась казаться. Вопрос Арсеньева явно смутил ее, ей требовался небольшой тайм-аут, чтобы ответить.

— Я была свидетелем, — наконец отчеканила она, и глаза ее заметались.

— То есть вы были в тот день на Пестовском водохранилище?

— Разумеется, нет. Я же сказала: никого, кроме Гали, Любы и ее матери, там не было.

— Значит, вы жили в том же дворе?

— Нет. Я никогда там не жила, — она вдруг густо покраснела и повысила голос, — вообще, какое это имеет значение? Я стала свидетельницей тех мук, которые переживала Галина. Совесть мучила ее. Я как близкий друг семьи наблюдала это многие годы. Она не может подойти к воде, будь то река, озеро, море. Близость воды вызывает у нее истерику и удушье. Даже когда они покупали этот дом, ее больше всего беспокоило, чтобы рядом не было никаких водоемов.

Зазвонил телефон, Лисова дернулась, схватила трубку. Лицо ее при этом продолжало пылать.

— Я слушаю! — несколько секунд она молчала, постепенно остывая, наконец произнесла совсем другим голосом, деловитым и сухим:

— Я поняла, Геннадий Егорович. Не стоит повторять дважды. Я вас отлично поняла. Всего доброго.

Положив трубку, она развернулась к Арсеньеву:

— Вам просили передать, что Евгений Николаевич скоро будет.

— Спасибо, — кивнул Арсеньев, — вы сказали, Галина Дмитриевна убила двоих. Кто был вторым?

— Ребенок, — выпалила она, не задумываясь, — тоже ребенок! Правда, совсем маленький. Еще не рожденный.

— А, ну понятно, — тяжело вздохнул Арсеньев.

— Что вам понятно?! Вы не считаете аборт убийством?

— Мы сейчас не будем это обсуждать. Светлана Анатольевна, скажите, пожалуйста, где вы были в ночь с пятницы на субботу?

— Вы с ума сошли? — спросила она, строго и серьезно заглядывая ему в глаза.

— Будьте любезны, ответьте на мой вопрос.

— Извольте. В ночь, когда убили Кравцову и Бриттена, я была у себя дома. Я спала в своей постели. Все?

— Нет, не все. Кто может подтвердить это?

— Никто. Я живу одна.

Пожалуй, впервые она заговорила естественным голосом, не гримасничала, не таращила глаза. Арсеньев понял, что на этой территории она чувствует себя в безопасности. Никакой она не фигурант. Версия Зюзи вполне правдоподобна, однако если бы Зинаида Ивановна имела счастье хотя бы несколько минут побеседовать с Лисовой, она бы наверняка отказалась от своих подозрений. Представить себе эту даму в роли хладнокровного убийцы довольно сложно. Ей нужны живые зрительские эмоции. Их нет у трупа. Ей нужны бурные драмы с продолжением. А выстрел — это точка. Конец спектакля, причем без аплодисментов и вызовов на бис. Уж если и могла бы она кого-то убить, то скорей всего ее жертвой стала бы Галина Дмитриевна Рязанцева, перед которой все возможные спектакли были давно сыграны.

— Зачем вы рассказали мне историю из детства Галины Дмитриевны? — быстро спросил он.

Он вдруг с удивлением обнаружил, что его трясет. Сорок минут общения с этой женщиной вымотали его больше, чем многочасовые допросы психов-рецидивистов, опытных урок, владеющих искусством симуляции и навыками глобальной “несознанки”.

— Ваш профессиональный долг — знать правду, — сухо и наставительно произнесла Ли-сова, — даже если это не имеет практического смысла. Чтобы найти сегодняшнего преступника, надо знать, что было вчера, позавчера и много лет назад. Между прочим, вы напрасно так пренебрежительно отнеслись к убийству нерожденного ребенка. Вы думаете, у него еще не было души? Он еще не стал человеком?

— Ладно, хватит, — поморщился Арсеньев, — лучше объясните мне, как может Галина Дмитриевна жить в Венеции, если близость воды вызывает у нее удушье?

Глава 29

На этот раз в качестве комплимента от шеф-повара Евгению Николаевичу принесли солидную порцию зернистой икры с лимоном и маслом. Обычным гостям приносили паштет из утиной печени. Рязанцев был почетным гостем. Вокруг него бесшумно суетились официанты, едва он успевал осушить бокал с минеральной водой, тут же появлялся новый, полный. Стоило поднести ко рту незажженную сигарету, мгновенно вспыхивала зажигалка.

Вместе с икрой, без всяких напоминаний, ему принесли стакан свежего морковного сока. Когда-то он его терпеть не мог, но Вика приучила выпивать стакан в день, причем обязательно с несколькими каплями оливкового масла. Так лучше усваивается все полезное, что есть в морковке. В ресторане “Оноре” ему без всяких напоминаний приносили вначале стакан морковного, а после еды, вместе с десертом, стакан вишневого сока.

Он не стал намазывать икру на хлеб, принялся есть ложкой, заставляя себя прочувствовать вкус каждой отдельной икринки. Но ничего приятного в этом не было. Черная зернистая икра вдруг напомнила ему толпу армянских беженцев во время трагических событий в Нагорном Карабахе.

Сверху, из военного вертолета, были видны только головы. Множество крошечных голов. Черные платки женщин, черные шапки мужчин, мокрые от мелкого дождя, слегка отливали темным серебром.

— Смотрите, смотрите, как черная икра! — крикнул сопровождавший его оператор.

Люди стояли посреди распаханного поля, сбившиеся в кучу, открытые всем ветрам. Поле напоминало ломоть влажного ржаного хлеба.

Когда вертолет приземлился, Рязанцев попытался разглядеть лица под платками и шапками. Но не сумел, поскольку испугался. Люди кинулись к нему, как к спасителю. Цепь вооруженных омоновцев еле сдерживала толпу.

Потом он произносил речь, взобравшись на крышу бронетранспортера. Это была красивая убедительная речь. Невозможно вспомнить, что именно он говорил. Слова не имели значения.

Как они на него смотрели, как слушали! Хлынул ледяной дождь, и никто не заметил этого. Именно тогда впервые посетило его пьяное фантастическое чувство, слаще которого ничего нет. Они маленькие, он большой. Они толпа, он Лидер. Масса и Он. Он и масса.

Правда, вскоре началось свирепое похмелье. Настоящая наркотическая ломка. Тоска, апатия, дурные сны. Ему снилось, что он один из них, что он голодный золотушный младенец на руках беженки. Он видел ее грубое лицо, чувствовал зловоние ее щербатого рта, холод, голод, свою беспомощность и ненужность. Грязь Востока, умноженная на грязь войны. Вши, чесотка. Женщины в теплых штанах под фланелевыми халатами. Голодные дети в обносках. Больные старики. Все злые. Все большие, он маленький. Самый маленький, самый ничтожный из них.

Выступление на следующем митинге, уже в Москве, на каком-то крупном заводе, где несколько месяцев не выплачивали зарплату, оказалось отличным лекарством, Он язвительно разоблачал власть: руководство завода, руководство страны. Он говорил то, что они хотели услышать. Опять он стал большим, а люди в толпе маленькими. Но главное, он полюбил их, маленьких, слабых, доверчивых, и себя, большого, сильного, важного.

От любви он хорошел. Расправлялись плечи, сверкали глаза. Он искренне желал им помочь, вытянуть их из заколдованного круга социальной несправедливости, научить думать и чувствовать, как он, глобально и возвышенно. Они это понимали и отвечали ему восторженной взаимностью. Тогда, в конце восьмидесятых — начале девяностых, у них, как и у него, оставались еще значительные ресурсы неизрасходованных иллюзий, и это рождало сладкое чувство единения.

В своих ранних выступлениях он старался быть убедительным и логичным. Он сам сочинял свои речи и наговаривал их на диктофон.

— Слишком умно! — замечала жена, перепечатывая тексты на компьютере. — Они тебя не поймут и рассердятся. Не надо логики, только эмоции, не надо никаких нюансов и оттенков, только черные и белые краски, это им близко и доступно.

Она редактировала тексты, упрощала их и насыщала пафосом. Удивительно, как Галина Дмитриевна умела чувствовать, кому какой нужен пафос, что хотят услышать закавказские беженцы, тюменские нефтяники, московские студенты, питерские безработные с высшим образованием.

— Галя, но так нельзя! — восклицал он, тыча пальцем в отредактированный текст. — Это же глупость!

— Можно, — отвечала она, проницательно щурясь, — это политика, это закон толпы. Скушают, как миленькие, и добавки попросят. Не забывай, кто ты и кто они.

— Чем же я лучше? — кокетливо спрашивал он.

— У тебя есть харизма, — отвечала она с важным видом.

Это словечко только начало входить в моду, почти никто не знал его реального смысла, и в широких слоях населения возникала ассоциация со старым русским словом “харя”, бабки в деревнях так и говорили: за этого не будем голосовать, у него харизма толстая и противная.

— Ты хотя бы понимаешь, что это такое? Объясни, потому что я не понимаю, — говорил он, продолжая кокетничать.

— В переводе с греческого это богоизбранность, дар Божий. В переводе с современного русского — обаяние политического лидера, его лицо, его имидж. Получается не совсем адекватно, зато красиво.

До начала девяностых одной только харизмы было довольно, чтобы стать популярным политиком, создать свою партию-, получить голоса на выборах. Евгений Николаевич Рязанцев принадлежал к когорте демократических мальчиков, выросших на магнитофонных записях Галича и Высоцкого, на бледных самиздатовских ксерокопиях книг Солженицина и Авторханова. Всякая идеология ему претила, в том числе идеология денег. Какие деньги? Зачем, если есть народная любовь, когда есть харизма, единственная его идеология?

Каждое утро Евгений Николаевич смотрел в зеркало, на свое интеллигентное, благородное лицо, на свою бесценную харизму. Ее следовало холить и беречь. Он боялся поцарапать ее во время бритья. Он запрещал себе есть что-либо после шести вечера, чтобы утром харизма не была отечной и одутловатой. Он удалял щипчиками волоски из ноздрей, расчесывал щеточкой свои густые красивые брови, чтобы не торчали в разные стороны, вбивал специальные гели в кожу вокруг глаз. С помощью жены он научился ухаживать за своей харизмой вполне грамотно и справлялся с проблемами не хуже профессионального косметолога. Единственное, что портило его, это легкая желтизна кожи и белков глаз, последствия тяжелой желтухи. Он подцепил ее еще до брака, в университете, во время поездки в подмосковный колхоз, от одной молоденькой колхозницы, вульгарной, но сладкой и сочной, как одноименная дынька.

Желтуху давно залечили, однако желтизна, память о дыньке, иногда проступала сквозь холеную кожу. На это обращали внимание, пускали неприятные слухи, и в нескольких своих интервью Евгений Николаевич пожаловался, что в студенческие годы его за антисоветские взгляды преследовало КГБ. Во время одной из диспансеризаций по приказу Пятого управления его специально заразили гепатитом “В”.

Обидно было то, что искусством зарабатывать капитал влияния и получать проценты со всего, даже с такой неприятной и неприбыльной вещи, как гепатит “В”, Евгений Николаевич овладел в совершенстве именно тогда, когда пришло время переводить его в капитал реальный, в твердую валюту. Партия “Свобода выбора” нуждалась в деньгах.

Выбор спонсоров оказался невелик. Деньги могли дать отечественные предприниматели, которые в результате фантастических безумств приватизации успели к девяносто второму году хапнуть столько, что не знали, куда девать, и западные фонды, заинтересованные в парламентском лобби и инвестициях в российскую экономику и политику.

Первые слишком криминальны, вторые слишком бюрократичны, третьего не дано. Надо было срочно кому-то продаваться, но ужасно не хотелось. Евгений Николаевич метался, мучался. Он с детства панически боялся ответственности и не умел принимать твердых решений. Доверить выбор спонсоров кому-то другому он тоже не мог, мешали амбиции, становилось страшно: вдруг соратники, почуяв слабину, сметут его с пьедестала лидера, он упадет и разобьет вдребезги свою бесценную харизму?

Партия “Свобода выбора”, как капризная царевна из сказки, отвергала одного жениха за другим и в итоге отдалась первому встречному, поскольку тянуть дальше было нельзя. Надвигалась очередная предвыборная кампания.

Первым встречным оказался один из совладельцев американского концерна “Парадиз” мистер Хоган. За благообразной улыбчивой физиономией миллионера Джозефа Хогана скрывалась хитрая мордашка потомственного одесского биндюжника Жорки Когана, эмигранта в третьем поколении. Дед его был портовым вором в Одессе, в восемнадцатом году благоразумно слинял в Америку и стал мелким торговцем. Отец закончил Колумбийский университет и стал адвокатом. Внук закончил Гарвард и стал миллионером Джозефом Хоганом.

За вывеской концерна “Парадиз” стояло ЦРУ.

Евгений Николаевич старался не думать об этом. Его дружба с Хоганам завязалась в Гарварде, куда он наведывался довольно часто, сначала слушал лекции, потом сам выступал с лекциями. Они с Хоганом были добрыми приятелями, не более.

Вообще, все эти грязные подробности пиарошных технологий, все эти вопросы о деньгах, способах их выбивания, отмывания, перекачивания, вколачивания чрезвычайно портили нервы и вредили харизме. Ухудшался цвет лица, тускнели глаза, опускались плечи, начинали дрожать руки. К счастью, это понимал не только Евгений Николаевич, но и его окружение. Ради сохранения чистой красивой харизмы Рязанцева освобождали от многих некрасивых и грязных подробностей. Кто вложил деньги, каким образом и с какой целью, не должно было волновать лидера. Для него главное — имидж.

Сначала работал имидж слегка усталого, но энергичного интеллектуала с демократическими идеалами и мягким умным юмором, созданный самим Рязанцевым с помощью жены. Небрежно-спортивный стиль в одежде, джинсы, свитерок, взлохмаченные волосы. Потом он перестал работать, понадобилось нечто свежее.

В моду вошли железные генералы, грубые, мужественные, с соленым юмором и хриплым прокуренным голосом. Рязанцеву остригли волосы совсем коротко, по-военному. Он перестал появляться на публике в джинсах и свитере. Только строгий костюм, темно-серый или синий, чуть мешковатый, без всяких изысков. Он стал говорить отрывисто, четко обрубая фразы. Он репетировал перед зеркалом жесткий прямой взгляд. Он сменил походку и марку туалетной воды, научился разбираться в оружии и определять чин по звездочкам на погонах.

Мода на мужественную военную аскезу сменилась модой на наглое, вопящее о себе богатство. Костюм от Кардена, часы за несколько десятков тысяч долларов, отдых на самых дорогих курортах, обеды в самых дорогих ресторанах, сонный надменный взгляд, вместо идеалов — откровенный, бесстыдный эгоизм, вместо юмора — циничные шуточки, вялые и несмешные.

Но и это вскоре приелось. Опять потребовалась интеллигентность, но уже более холодная, аккуратная и спортивная.

Рязанцев послушно перевоплощался. Вокруг него клубились имиджмейкеры, стилисты, визажисты. Большая часть его жизни проходила перед фото— и телекамерами. Ему приходилось играть в гольф, бильярд и большой теннис. Он участвовал в общем раскачивании, взявшись за руки, под известную песню Окуджавы. Он прыгал по сцене и неприлично крутил задницей вместе с популярным эстрадным трио. Он публично перекусал несколько десятков караваев, когда в провинциях его встречали хлебом-солью. Он перерезал сотню красных ленточек на всяких торжественных открытиях. Он бегал в мешке в детском спортивном лагере под Москвой и кормил манной кашей с ложечки дебильную сироту в Доме малютки под Тюменью. Он щупал матрасы и пробовал баланду в Бутырской тюрьме. Он обмазывал взбитыми сливками голые спины фотомоделей на рождественской вечеринке, устроенной модным журналом. Он, напялив кокошник исполнял куплеты на новогоднем телевизионном “Огоньке”. Он трижды чуть не подрался на ток-шоу, один раз подрался на заседании Госдумы, но ни разу не заснул там.

Конечно, одному человеку такое не по силам. Он привык, что кто-то всегда рядом, готовит его, дает наставления, организует все наилучшим образом, болеет за него всей душой. Сначала это была жена. Потом, после мучительного периода семейных драм, политических неприятностей, раскола в партии, кадровой чехарды и хоровода невыносимых имиджмейкеров, появилась Вика. Она убедила его, что никакая харизма не выдержит такого бешеного ритма, ему не по чину и не по летам столь часто менять костюмы и декорации.

— Ты должен прежде всего оставаться самим собой, — сказала она, — не смотри на других. Никого не слушай. Кто они и кто ты?

Кто они — соратники по партии, соперники, противники, тусовщики, толпа, он примерно представлял себе. Но кто он — забыл. Его детство, юность, семейная жизнь, болезни и шалости детей, гастрономические вкусы, хобби, привычки дурные и хорошие — все давным-давно стало достоянием публики. Все было растиражировано в десятках интервью, в которых только полный идиот рассказывает правду. Евгений Николаевич так привык к свой вымышленной, пиарошной биографии, что настоящую уже не помнил.

Вика с жаром занялась реставрацией его харизмы. Слой за слоем она соскабливала все лишнее, пошлое, глупое. Она сумела разгадать его беспомощную младенческую суть и стала для него нянькой. Он не мог без нее шагу ступить, не знал, как себя вести, как жить дальше.

— Я так тебя любил, я тебе так верил, — шепотом повторял Рязанцев, тыча вилкой в нежный стебелек спаржи, — предательница, предательница!

Он ткнул так сильно, что треснул тонкий фарфор тарелки. Рядом кто-то кашлянул. Он поднял голову. Над ним стоял метрдотель с телефоном в руке.

— Простите, Евгений Николаевич, мы не хотели вас беспокоить, но это действительно срочно, — произнес он интимным шепотом.

Рязанцев поморщился, промокнул губы салфеткой и взял трубку.

— Вы знаете, что у вас дома сейчас сидит майор милиции? — услышал он мрачный голос Егорыча.

— Арсеньев? Ах, ну конечно. Который час? — спохватился Рязанцев и взглянул на часы, — Надо же, я совсем забыл. И что он там делает?

— Допрашивает эту вашу идиотку Лисову.

— Да, нехорошо, нехорошо. Позвони, пожалуйста, извинись, скажи, что я скоро приеду. И пусть она его угостит чаем, кофе, — Рязанцев старался говорить как можно спокойней, но сдерживался с трудом.

Это в самом деле было ужасно. Сегодня утром позвонили из прокуратуры, он сам попросил, чтобы прислали того милицейского майора, с которым он беседовал в морге, назначил встречу и напрочь забыл о ней. Дело не в майоре, он подождет, ничего с ним не случится. Но то, что такие вещи легко вылетают из головы, — очень неприятный и опасный признак.

— Вы понимаете, что так нельзя, с этим надо что-то делать? — вкрадчиво спросил Егорыч, словно угадав его мысли. — Вы не можете обойтись без пресс-секретаря. Никого из людей Хавченко вы не хотите, Феликса тоже не хотите.

— Не хочу, — вздохнул Рязанцев.

— Но больше у нас никого нет, — резонно заметил Егорыч.

— Слушайте, неужели, имея два пресс-центра с укомплектованным штатом профессиональных сотрудников, нельзя найти человека, который временно возьмет на себя обязанности моего пресс-секретаря? — Рязанцев чуть повысил голос и заговорил тоном недовольного начальника.

Егорыч сердито молчал в трубке. Его сопение Рязанцева стало раздражать, и чтобы прекратить разговор, он пообещал:

— Ладно, я сам решу эту проблему, если больше никто не в состоянии ее решить.

— Когда?

— Сегодня вечером. А сейчас дай мне спокойно поесть.

— Приятного аппетита, — прорычал Егорыч и бросил трубку.

* * *
На улице моросил дождь. Похолодало. До семи, до встречи с Ловудом, осталось полтора часа. Надо было заехать в посольство, взять в гараже машину. Маша поймала такси, уселась на заднее сидение, забилась в угол. Ее знобило, она была слишком легко одета. Правая рука ныла нестерпимо. Она глядела сквозь мокрое стекло на московские улицы и едва заметно улыбалась, в очередной раз заново вспоминая наставления Макмерфи и отца.

«Ваш первый диссидент Александр Герцен…” “Передай ему, что первым русским диссидентом был князь Курбский, и скажи, пусть не рассуждает о том, чего не знает! Билли привык иметь в противниках всего лишь офицеров КГБ. Нравы российских урок он познавал по Гиляровскому, Крестовскому, Шаламову и пусть не учит тебя, как обаять Хавченко!»

Два милых, наивных старика, ее отец и Макмерфи, вряд ли имели счастье общаться с такими вот хавченками. И не дай им Бог.

Университетское образование, гигантский жизненный опыт, бесчисленные тома, от философских и психологических трактатов до засекреченных пособий для сотрудников спецслужб, тысячи километров печатного текста, посвященного тонкостям души, тайнам общения, всяким оттенкам человеческих эмоций, приемам вербовки, — все это рассыпалось прахом.

Никакой гений не постигнет великого и могучего Хавченко. Никто не сумеет точно ответить на вопрос: если он такой тупой, почему он такой богатый? Каким образом в его пухлых младенческих руках сосредоточилась такая огромная власть? Ради чего столько людей готовы унижаться, терпеть хамство и ледяную уголовную наглость? Может, дело в деньгах? Но почему Хавченко такой богатый, если он такой тупой? Замкнутая восьмерка, символ бесконечности. Вечный вопрос философии: что первично, дух или материя? Что вторично, могущество тупых хамов или ничтожество благовоспитанных умников?

Такси стояло в небольшой пробке на Садовом кольце, всего в сотне метрах от здания американского посольства. Маша достала телефон, набрала номер отца. Он почти сразу взял трубку и засыпал ее вопросами, как она себя чувствует, купила ли теплую куртку, удобную ли ей сняли квартиру.

— Подожди, у меня очень мало времени, — перебила его Маша, — ты можешь прямо сейчас съездить ко мне домой?

— Да, конечно, а в чем дело?

— Во втором правом ящике компьютерного стола, в красной прозрачной папке лежат мои картинки. Пришли мне их по факсу в посольство к дежурному, хорошо?

— Какие картинки? — спросил Андрей Евгеньевич и нервно прокашлялся.

— Не валяй дурака, ты прекрасно понял, что я имею в виду, — рассердилась Маша, — портреты, лысые и бородатые, вот какие картинки.

— Но ты же взяла их с собой.

— Нет. Забыла. Они нужны мне очень срочно. Как раз сейчас я еду в посольство. Тебе хватит получаса на всю процедуру?

— Зачем они тебе?

— Вот я прямо сейчас, из такси, по мобильному, буду тебе объяснять? Пожалуйста, мне очень нужно, причем срочно. Номер факса ты знаешь?

— Да, — обиженно буркнул отец, — только картинки прислать? Или текст тебе тоже нужен?

— Нет. Текст я помню наизусть. Все, целую. Не волнуйся и не сердись.

* * *
Евгений Николаевич достал оба свои телефона. Они были выключены. Несколько минут он задумчиво курил и смотрел на них. Потом взял тот, по которому утром разговаривал с Джозефом Хоганом, включил и принялся просматривать номера, внесенные в память. Последним был записан номер, который он обозначил инициалами “МГ”.

Мери Григ. Чрезвычайно толковая молодая леди. Он вдруг ясно вспомнил худенькую блондинку с прозрачным живым личиком. Она действительно резко выделялась на фоне остальных студенток. Большинство девиц в свои двадцать уже страдали типичной американской полнотой. Все эти гамбургеры, кукурузные хлопья, арахисовое масло и прочие прелести американской кухни за последние пятьдесят лет испортили генофонд нации. Студенты жевали на лекциях. Лица при этом были, как у сытых домашних животных.

Во время своих публичных выступлений, будь то митинг, ток-шоу, лекция в университете, Рязанцев прежде всего отыскивал в массе лиц какое-нибудь одно, женское, молодое, красивое. Смотрел он на всех. Но обращался именно к ней, самой приятной слушательнице, всегда анонимной, неизвестной и оттого еще более притягательной.

Четыре года назад, на лекциях в Гарварде, его ораторский тонус поддерживала хрупкая бледная блондинка с ясными глазами, которые казались то голубыми, то серыми, то наивными, то хитрыми. Он не знал и не хотел знать, как ее зовут. Даже когда их столкнуло на party, посвященной юбилею факультета славистики, и она представилась, он мгновенно забыл ее имя. В памяти осталось только ее лицо, ее легкость и рок-н-ролл под Элвиса Пресли. На той шумной, разукрашенной бумажными гирляндами вечеринке, где скулы сводило от необходимости постоянно улыбаться и невозможности покурить, несколько минут танца с тоненькой ловкой партнершей оказались чем-то вроде витаминного коктейля. Он почувствовал себя значительно моложе и счастливей, чем был на самом деле.

Итак, Мери Григ. Протеже Хогана. А если никакая она не практикантка? Если она из ЦРУ? Ну и отлично. Значит, не дура, не растеряха, умеет слушать, знает, как и где себя вести. Не придется объяснять ей элементарных вещей, все поймет с полуслова. И смотреть на нее будет приятно, если, конечно, не разнесло ее, как бочку, за эти четыре года. Что еще требуется от хорошего пресс-секретаря? Да, она из ЦРУ, как покойный Бриттен. Не стал бы Джозеф Хоган тратить столько слов на простую практикантку. Ее прислали вместо Бриттена. Быстро же они подсуетились! Впрочем, смена Бриттену у них, конечно, была подготовлена заранее. На всякий случай? Или они знали, что его убьют? Может, сами и убили? Или это сделали люди из ФСБ? А может, бандиты Хача?

Его продрал озноб. Начав задавать самому себе вопросы, он как будто ступил на тонкий лед и уже не мог остановиться. Прошел несколько шагов, провалился в черную полынью. Чтобы выбраться, следовало прежде всего успокоиться, скинуть балласт тоски, ревности, оскорбленного мужского достоинства и попытаться понять, что лично он, Евгений Николаевич Рязанцев, думает о случившемся. Есть у него на этот счет какая-нибудь определенная позиция?

Сейчас он доест свой десерт, выпьет вишневый сок и кофе, сядет в машину, отправится домой. Там ждет его оперативник, майор милиции. Надо подготовится к разговору. Была бы рядом Вика… Хватит! Сколько можно? Ее нет. Она оказалась дрянью, предательницей и получила по заслугам!

Он хлебнул воды и нечаянно прикусил тонкий край бокала. Послышался отвратительный стеклянный хруст. Осколок больно кольнул язык. Рязанцев взял салфетку и выплюнул кусок стекла вместе с кровью.

— Евгений Николаевич, с вами все в порядке? — послышался рядом тревожный шепот метрдотеля.

Рязанцев молча кивнул, поднялся, быстро прошагал к туалету. Там, к счастью, было пусто. Он прополоскал рот, приблизившись к зеркалу, рассмотрел ранку на языке. Она оказалась маленькой и неглубокой.

Вернувшись за стол, взял телефон и набрал номер Мери Григ.

* * *
«Она просто рехнулась, — думал Андрей Евгеньевич, открывая дверь пустой Машиной квартиры в Гринвич Вилледж, — может, стоит сказать об этом Макмерфи, чтобы ее как-то подстраховали? Неужели она в первый же день встретила кого-то похожего? Ну да, дом Рязанцева всего в пяти километрах от этих проклятых Язвищ. И что из этого?»

Красную папку он нашел сразу. Отправляя по факсу фотороботы лысого ублюдка, который напал на Машу в лесной школе в ноябре восемьдесят пятого, он хотел приложить к ним короткое послание, но застыл над чистым листом, не зная, что написать. Факс получат дежурные в посольстве, прежде чем попасть к Маше, он пройдет через несколько рук. Писать что-то типа “будь осторожна” — верх идиотизма. Такая приписка вызовет только излишнее любопытство у посторонних, а Маша и так будет чрезвычайно осторожна, в глубине души он в этом не сомневался.

Еще раз внимательно взглянув на портреты, он вдруг обратил внимание на некоторые детали, которых не замечал раньше. Маша представила нападавшего в разных видах: лысого, с длинными волосами, с бородой, с усами. Но глаза везде оставались голыми, ни бровей, ни ресниц. Между тем и те и другие могли быть к моменту нападения обожжены или острижены, а потом отросли, и внешность изменилась весьма существенно.

На двух портретах герой улыбался, его жуткие зубы, кривые, редкие, темно-ржавые, запомнились Маше особенно ясно. Но ведь он мог вставить себе новые, это тоже очень сильно меняет облик.

На чистом листе он написал всего одну строчку: “Внимание! Брови, ресницы, зубы!"

Через несколько минут аппарат просигналил что факс прошел. Прежде чем покинуть квартиру дочери, Григорьев влез в ее компьютер, нашел файл, посвященный лысому ублюдку, и перегнал его для себя на чистый диск.

* * *
По дороге в Кони-Айленд он умудрился проехать на красный и заплатил штраф полицейскому, потом заблудился и опоздал на пятнадцать минут, что случалось с ним крайне редко. Он загадал: если у связника на самом деле окажется в сумке котенок, именно такой, белый, с большими голубыми глазами, мужского пола, то у Маши все будет хорошо.

Девушку с длинными красными волосами он заметил издалека, она возвышалась над остальными прохожими, поскольку к ста восьмидесяти пяти сантиметрам роста добавила еще десять сантиметров “платформы”. Ей было не больше двадцати. Кроме красных волос, зеленой лаковой куртки, полосатых, как морская тельняшка, сапог на “платформе”, у нее были еще немыслимые ногти разных цветов с крошечными гербами разных стран. Симпатичный черный малыш весело лопотал, сидя у нее на животе в “кенгуру”. С ребенком она говорила по-английски, с Григорьевым по-русски. На плече у нее висела большая сумка из мягкой стеганой ткани. Молния была застегнута до середины. Андрей Евгеньевич заставлял себя не смотреть на сумку.

— Давайте зайдем в кафе, мне надо поменять Ване подгузник, — заявила она, — только тут у нас проблема с парковкой, как везде в Нью-Йорке. Есть платная, через квартал.

Это было странно, поскольку кафе — не лучшее место для обмена информацией.

"Ну ладно, ребенку действительно может быть нужен чистый подгузник, — решил Григорьев, — переодевать его на лавочке в сквере неудобно”.

По дороге Андрей Евгеньевич успел узнать, что его новая знакомая родилась в Петербурге, родители привезли ее в Америку в пятилетнем возрасте. Сейчас ей девятнадцать, она учится в Бруклинском колледже, правда, когда родители узнали, что у нее был черный бой-френд, они отказались платить за ее обучение. Она живет с подругой, они снимают напополам маленькую квартирку-студию и вдвоем растят Ванечку, с его отцом она рассталась еще до рождения ребенка.

Подгузник она поменяла, попросила Григорьева взять для нее порцию шоколадного мороженого со взбитыми сливками, для Вани йогурт и яблочный сок.

Стеганая сумка стояла на стуле, не подавая никаких признаков жизни. Но главное, девушка, назвавшаяся Соней, не подавала никаких признаков настоящего связника. Она продолжала болтать всякий вздор. Григорьев не знал, что думать. Он взглянул на часы, вежливо улыбнулся и спросил, с трудом вклиниваясь в монолог красноволосой девушки:

— Простите, можно мне хотя бы взглянуть на котенка?

— Ох, да, конечно! — она почему-то густо покраснела и перешла на шепот. — Только осторожно, не разбудите его. Понимаете, я не хотела вам говорить по телефону, но он хулиган, в отца. Амалия Петровна — настоящая леди, аристократка, два других котенка, которых уже взяли, они в нее, а этот просто уголовник какой-то. Знаете, за свою коротенькую жизнь он умудрился порвать три пары колготок и кружевные шторы, разбить мою любимую японскую чашку, обкакать налоговую декларацию.

Григорьев обошел стол и осторожно заглянул в сумку. Там, закутанное в детскую трикотажную кофточку, лежало нечто, вполне похожее на котенка. Андрей Евгеньевич сумел разглядеть только крошечное бело-розовое ухо.

— Умоляю, не трогайте его! Если он проснется и начнет буянить, вы точно откажетесь его брать! — испуганно прошептала девушка. — Давайте лучше я покажу вам фотографию Амалии Петровны.

«Господи, она же никакой не связник! Это совпадение, просто совпадение, и все…»

— Знаете, мне уже пора. Я, конечно, возьму его. Единственная проблема — у меня нет с собой подходящей сумки, я просто не подумал об этом.

Сумки для котенка у него действительно не было, но он не сомневался, что как-нибудь довезет до дома эту кроху. Просто хотел дать последний шанс девушке на тот случай, если она все-таки связник. Ее часть информации могла оказаться в сумке вместе с котенком. Если так, то свою часть он сумеет передать чуть позже. Можно позвонить еще раз и придумать какой-нибудь невинный предлог для встречи.

— Что же делать? — она опять покраснела и виновато улыбнулась. — Понимаете, я никак не могу отдать вам эту сумку, у меня там подгузники, бутылочка, запасные соски, куча Ваниных вещей.

— Ладно, не страшно. Что-нибудь придумаем, — успокоил ее Григорьев, — вы уверены, что хотите отдать его бесплатно? Я могу заплатить.

Она почему-то обиделась, смешно выпятила нижнюю губу, отвела взгляд.

— Я, конечно, нуждаюсь, но не настолько, чтобы брать с вас деньги за это несчастье. Вы угостили нас с Иваном, и спасибо. Только у меня к вам единственная просьба. Если он вас очень достанет, вы его на улицу не выгоняйте и ни в коем случае не сдавайте в кошачий приют, лучше сразу усыпите. Обещаете?

— Еще неизвестно, кто кого достанет, — ухмыльнулся Григорьев, — я тоже не подарок.

Под легкой курткой у него был свитер. Он стянул его через голову, остался в футболке, связал рукава свитера, соорудил что-то вроде мягкой сумки, осторожно достал котенка.

Он оказался белоснежным и пушистым. Он сладко потянулся, поскреб ладонь Григорьева острыми, но пока безобидными коготками, зевнул во всю свою крохотную розовую пасть, слегка потряс головой и открыл глаза, огромные, дымчато-голубые, хитрые и такие знакомые, что слегка пересохло во рту.

Пока он шел к платной парковке, котенок, завернутый в свитер, мирно урчал у него на груди. Но стоило положить его на заднее сидение, он тут же вылез и вскарабкался Григорьеву на голову.

— Эй, мы так до дома не доедем, — предупредил Андрей Евгеньевич.

Как раз в этот момент кто-то легонько постучал в стекло.

— Здравствуйте, а я все смотрю, вы это или не вы?

Григорьев не сразу узнал пожилую русскую даму, ту самую, с которой полтора месяца назад встречался в приемной стоматолога. Вот это уж точно был кумаринский связник.

— Неужели взяли котенка? Поздравляю.

— Да, с вашего благословения. Знаете, мне нужна ваша помощь. Он видите, что творит, боюсь, я не сумею так вести машину. Вы не могли бы доехать со мной до дома и подержать его на коленях? Я живу совсем недалеко.

— Конечно, конечно, о чем разговор! У меня как раз есть минут сорок свободных, — она уселась на заднее сидение, сняла котенка с его плеча, — о, да мы, кажется, знакомы с этим маленьким бандитом. Мать зовут Амалия Петровна, хозяйку — Соня?

— Совершенно верно, — слегка удивился Григорьев.

— Ну, вы с ним намучаетесь.

— Почему вы так думаете?

— Я не думаю, я знаю. Его отец — мой кот Фима. Жуткий хулиган.

Всю дорогу они болтали на бесконечную кошачью тему. Когда приехали и вышли из машины, дама стала отдавать котенка, но его коготок зацепился за ее кофту. Пока они возились, отцепляли, она успела сказать очень быстро, еле слышно:

— Томас Бриттен — Колокол. Ваши друзья должны знать это. И еще, нужна связь с вашей дочерью в Москве.

— Зачем? — выдохнул Григорьев, чувствуя, как в одно мгновение в глазах потемнело и земля поплыла из-под ног.

Дама даже не сочла нужным ответить. Она только удивленно шевельнула бровями и была права, поскольку такие вопросы никогда не задавались.

— Боюсь, вам не удастся сегодня нормально выспаться, — произнесла она с сочувственной улыбкой, освободившись наконец от коготков, — у меня большой опыт общения с кошками. Такие малыши, когда их отрывают от мамы, в первые сутки ведут себя чрезвычайно беспокойно. А этот, он какой-то редкостный хулиган. Советую вам завтра утром съездить в зоомагазин. На Фокс-стрит есть отличный магазин, там вы купите все, что нужно. Корзинку, подстилку, корм, средство для кошачьего туалета. Поезжайте часам к трем. А можете и пешком, это совсем близко.

Она смотрела ему прямо в глаза, насмешливо и жестко. Ее доброжелательность испарилась, лицо отяжелело, взгляд налился холодом. Григорьев машинально отметил про себя, что дама эта имеет богатую биографию и чин не ниже майора.

— Зачем ехать в зоомагазин? Все это можно купить в супермаркете, — сказал он, не отводя глаз.

— В супермаркете продается всякая дрянь, — медленно, почти по слогам отчеканила дама, — корм может быть просроченным или поддельным. У такого малыша очень нежный желудок. Бывают случаи тяжелых отравлений. Вам это нужно?

Не дождавшись его ответа, она резко развернулась и зашагала к метро.

* * *
С квартирой мистер Ловуд явно ошибся, но автомобиль подобрал отличный. Маша могла сравнить умницу “Тойоту” цвета какао с молоком только со своим любимым другом, спортивным “Фордом”, который ждал ее дома, в Нью-Йорке. Спасибо мистеру Ловуду.

Маша ехала к Пыхово-Церковному переулку очень быстро, пару раз превысила скорость и грубо нарушила правила, но поблизости не оказалось гаишников, и все обошлось. Она рассчитывала попасть в квартиру хотя бы минут на пятнадцать раньше Ловуда. Ей не терпелось еще раз как следует разглядеть фотороботы и вникнуть в странную фразу, написанную отцом на отдельном листочке.

Дождь кончился, небо расчистилось, закатное солнце ударило в глаза. Въезжая во двор, она увидела серебристый “Форд” с желтыми номерами и разочарованно вздохнула.

"Что же тебе так приспичило со мной ужинать? — мысленно обратилась она к Ловуду. — Феликс Нечаев думает, что ты мог запросто заказать Тома Бриттена, эту версию можно было бы счесть глупостью, если бы точно такая же не пришла в голову еще одному человеку, Биллу Макмерфи”.

Допустим, Ловуд действительно работает на ФСБ, Бриттен заметил нечто подозрительное в его поведении, в его контактах и поделился с Макмерфи. Но в таком случае, как это дошло до самого Ловуда? Заказывая Тома, он подставляется очень серьезно. Если он узнал, что его подозревают, он должен был, наоборот, вести себя тихо, на время прекратить всякие рискованные контакты, затаиться и ждать, пока подозрения остынут.

Ловуду было бы выгодно заказать Томаса только в том случае, если он считал его единственным носителем опасной информации о своем сотрудничестве с русскими. Мог Бриттен пойти на прямой разговор с Ловудом? Запросто. Они знали друг друга много лет, вместе учились в колледже. Прежде чем сообщить о своих подозрениях Макмерфи, Том даже наверняка решил сначала выяснить отношения со старым приятелем.

Он был настоящим дико-западным ковбоем, героем вестерна шестидесятых, кичился своей простотой, прямотой и глобальной честностью. А Вика? Неужели она случайно оказалась рядом, когда пришли убивать Томаса? Нет, стоп, она могла случайно оказаться где угодно, только не в собственной квартире. Неужели так все и было задумано? Чтобы искать убийцу, надо прежде всего понять, кто из двух жертв главный, это непросто, на это может уйти много времени.

"Вот почему он так упорно приглашает меня поужинать! — догадалась Маша. — Он не знает, успел Томас сообщить о своих подозрениях или нет. Сейчас его единственный реальный шанс хоть что-то выяснить — это попытаться раскрутить меня”.

Она уже собиралась посигналить, но заметила, что в салоне “Форда” пусто. Ловуд вышел куда-то и как назло забил отличное место для парковки.

Маша оглядела двор, обнаружила в нескольких метрах небольшую прогалину между машинами и только хотела туда вписаться, в сумке у нее замяукал мобильный.

— Мисс Григ? — спросил незнакомый мужской голос.

— Да, я слушаю.

— Добрый вечер. Вы давно прилетели?

— Простите, с кем я говорю?

— Это Рязанцев. Мистер Хоган сказал, что вы могли бы временно взять на себя обязанности моего пресс-секретаря. Мне было бы удобно, если бы вы подъехали ко мне прямо сегодня вечером.

Маша почти не удивилась. Ее предупреждали, что Рязанцев, скорее всего, позвонит ей сам. Он не сможет больше суток обходиться без няньки. Люди из партийного пресс-центра его раздражают, никого из приближенных уголовника Хавченко он к себе не подпустит. Что касается думского пресс-центра, то Вика Кравцова позаботилась о том, чтобы никто не сумел ее заменить. В одиночестве Рязанцев чувствует себя беспомощным. Джозеф Хоган протянул ему соломинку, отрекомендовал Машу как самую подходящую няньку, заранее дал номер ее телефона.

— Здравствуйте, Евгений Николаевич, спасибо за звонок, я готова помочь вам, но дело в том, что как раз сегодня вечером я ужинаю с сотрудником посольства… — Маша вдруг запнулась, потому что увидела Ловуда. Он стоял в глубине двора у качелей и курил. Она не поверила своим глазам.

— Вы можете с ним как-то связаться иотменить этот ужин? Вы мне нужны очень срочно, — сказал Рязанцев.

— Кажется, он уже здесь и ждет меня, — Маша вылезла из машины и направилась к Ловуду, продолжая разговаривать, — мне несколько неловко, я обещала…

— Кто он? Как его фамилия? — перебил Рязанцев.

— Его зовут Стивен Ловуд, он помощник культурного атташе.

— Я знаком с Лову дом. Если он обидится, свяжите меня с ним, я сам все ему объясню и возьму вину на себя.

— Хорошо, — вздохнула Маша, — я к вам приеду, скажите, куда именно и к которому часу.

Ловуд между тем заметил ее, быстро бросил сигарету, затоптал окурок, словно он был школьником, а она завучем или директором.

— Скажите мне адрес, я пришлю за вами шофера, — заявил Рязанцев в трубке. А Ловуд уже подошел к ней, расплываясь в фальшивой радостной улыбке, и, ожидая, пока она закончит разговаривать по телефону, отечески положил руку ей на плечо.

Маша назвала Рязанцеву переулок, номер дома и поймала тревожный взгляд Ловуда. Он явно пытался уловить голос в трубке.

— А, это, кажется, где-то в районе Маяковки? — почему-то обрадовался Рязанцев. — Тогда я могу сам за вами заехать. Я сейчас совсем близко. Буду у вас буквально через двадцать минут. Помните, как мы танцевали рок-н-ролл на вечеринке в честь юбилея факультета?

— Помню, — улыбнулась Маша.

— Быть моим пресс-секретарем — это примерно то же самое.

Когда она захлопнула крышку телефона, Ловуд повел себя более чем странно. Не снимая руку с ее плеча, он обнял ее, притянул к себе и поцеловал в щеку.

— Как же я рад вас видеть, Мери, вы даже не представляете. Столик заказан на половину восьмого, ресторан здесь в двух шагах, мы можем пройтись пешком. Погода отличная, после дождя легко дышится.

— Да, конечно, мистер Ловуд, я тоже очень рада вас видеть, я бы с удовольствием прогулялась с вами и поужинала, но мне ужасно неловко. Только что звонил Рязанцев, я ему зачем-то срочно понадобилась, и через двадцать минут он будет здесь. Я сказала ему, что сегодня ужинаю с вами, но он не терпит возражений.

На Ловуда было жалко смотреть. Он сначала густо покраснел, потом сразу побледнел. Вероятно, он надеялся уже сегодня вытянуть из нее информацию. Неужели все действительно так просто? Неужели именно он заказал Бриттена и связался для этого с бандитами? Теперь они за ним следят. Судя по обрывку телефонного разговора, который ей удалось вчера подслушать, у него требуют денег, он отказывается платить. Он заказывал только Бриттена, а они убили еще и Кравцову и теперь хотят получить двойной тариф?

— Простите меня, мистер Ловуд, — Маша сделала глупые и жалобные глазки, — мне правда ужасно неудобно, но я не могу отказать Рязанцеву, меня отправляли сюда для работы в его пресс-центре, и мистер Хоган лично просил меня помочь ему по мере сил. Вы ведь понимаете, как ему сейчас сложно.

— Мне тоже сейчас нелегко, — заметил Ловуд, вымучивая улыбку, — я потерял близкого друга. “Мерзавец, гад несчастный, у Тома трое детишек, Вика Кравцова — молодая красивая женщина”, — заметила про себя Маша и, улыбнувшись ему вполне натурально, предложила:

— Давайте поднимемся в квартиру, я хотя бы угощу вас чашкой кофе, у нас еще есть минут пятнадцать до приезда Рязанцева, а учитывая пробки, наверное, даже больше.

— И на том спасибо, — вздохнул Ловуд. Когда они зашли в подъезд, старухи на лавочке проводили их суровыми взглядами, и донесся громкий шепот:

— И не стыдно ей, сопливке, с таким старым связалась!

Она покосилась на Ловуда, но он, кажется, не услышал язвительного замечания. Лицо его было тяжелым, напряженным, глаза за стеклами очков бегали, веко дергалось.

Лифт не работал. Стали подниматься пешком.

— И все-таки мы обязательно должны поужинать, — проговорил Ловуд, едва справляясь с одышкой, — думаю, третья попытка окажется удачной. Давайте завтра, в это же время.

— Конечно, — Маша открыла дверь квартиры, — мне правда ужасно неудобно перед вами, но я не виновата.

— Да, с господином Рязанцевым спорить трудно. Он не терпит возражений.

— Вы хорошо его знаете?

— Ну, насколько это возможно, — Ловуд развел руками, — такие люди, как Рязанцев, постоянно меняются, сегодня он один, завтра совсем другой. Все зависит от политической конъюнктуры, от моды, от вкусов толпы.

Маша отправилась на кухню варить кофе, Ловуд уселся там же на табуретку, и когда замолкал, было слышно его тяжелое нездоровое сопение.

— Ох, кажется, нет сахара, — спохватилась Маша, оглядывая полки, — придется пить несладкий кофе.

— Ничего страшного. Я как раз хотел предупредить вас, что всегда пью без сахара. У меня есть заменитель, очень полезная вещь, постоянно ношу с собой, — Ловуд достал из кармана маленькую сине-белую коробочку, потряс ею, как погремушкой, — значит, мы договорились, завтра ужинаем?

Лицо его при этом было таким странным, мокрым и тревожным, что Маша чуть не вылила на себя кипяток из чайника.

— Конечно, конечно, мистер Ловуд.

— Называйте меня, пожалуйста, Стивен, — прохрипел он, опять теряя голос, — вам, Мери, наверное, много неприятного про меня наговорили в Нью-Йорке, поэтому вы так зажаты со мной.

— Я? Зажата? Ну что вы, Стивен, — Маша поставила на стол две чашки с растворимым кофе и уселась на табуретку напротив Ловуда, — просто я неважно себя чувствую. До сих пор не могу привыкнуть к разнице во времени, не сумела нормально выспаться, перелет был неприятный. У меня иногда в самолете очень сильно закладывает уши, и потом они долго болят, иногда целую неделю. А почему вам кажется, что в Нью-Йорке кто-то мог говорить о вас плохо?

— Черт его знает, — просипел он глухо, — я к старости стал мнительным. И потом, я, честно говоря, не очень люблю Россию. Мне здесь неуютно. А вам?

— А мне здесь нравится, — пожала плечами Маша, — пока, во всяком случае.

— Ну и славно, — он вымученно улыбнулся, — чтобы не разочароваться, надо заранее знать некоторые особенности здешней жизни. Вас ведь, кажется, к поездке готовил Билли Макмерфи?

Маша чуть не поперхнулась кофе. Она ожидала чего угодно, но не такой наглой и грубой провокации на второй день знакомства.

— Кто, простите? — переспросила она, пытаясь поймать его прыгающий безумный взгляд.

— Да, я вижу, у вас и правда, до сих пор болят уши. Или вы опасаетесь, что квартира прослушивается? Не бойтесь, я все заранее проверил. Здесь чисто.

«А у тебя в карманах тоже чисто? — разозлилась Маша. — Ты вообще понимаешь, что творишь?»

Она демонстративно взглянула на часы и вскочила, не допив кофе.

— Простите, Стивен, мне надо привести себя в порядок, вот-вот явится Рязанцев. Вы можете пока покурить здесь, не волнуйтесь, я никому не скажу, что у вас все еще осталась эта дурная привычка.

Глава 30

Любимым местом белого котенка стала лысеющая голова Григорьева. Голубоглазый хулиган упрямо карабкался с колен на грудь, вытягивая коготками петли свитера, влезал на плечо, тыкался носом в ухо, урчал, сопел, добирался до макушки и пытался там улечься. Это, конечно, было неудобно, поскольку голова круглая и почти гладкая, котенок скользил, больно царапая кожу. Григорьев ловил его на лету, сажал на колени, и все начиналось сначала.

От молока он отказался, зато когда Андрей Евгеньевич приготовил себе ужин и поставил на стол тарелку с рыбным филе, котенок влез в нее всеми четырьмя лапами и принялся быстро поедать рыбу. Кончик хвоста дрожал от удовольствия. Григорьеву пришлось ужинать бутербродом с ветчиной и сыром, разогретым в микроволновке.

— Завтра в зоомагазине я куплю для тебя ошейник и поводок, — пообещал Григорьев, — привяжу тебя к ручке кресла и рядом поставлю миску с молоком. Ты знаешь, мерзавец, что в твоем возрасте нормальные коты пьют молоко?

В ответ котенок сладко зевнул, потянулся и вскочил на клавиатуру компьютера.

— Слушай, ты когда-нибудь спишь? — спросил Андрей Евгеньевич, стаскивая его за шиворот и пытаясь вернуться к закрывшемуся файлу. — Может, ты тайный агент вражеских сил и нарочно мешаешь мне работать?

Работать Григорьев собирался всю ночь. Именно эта ночь осталась у него до встречи с человеком Кумарина в зоомагазине. Из всех доступных ему источников он надеялся нацедить максимум информации, чтобы подготовится к разговору и выстроить хотя бы приблизительный план дальнейших действий не только для себя, но и для Маши.

Фраза, произнесенная кумаринским связным “Томас Бриттен — Колокол, ваши друзья должны знать это”, означала только одно: Кумарин имеет какой-то свой интерес во всей этой странной и путаной игре. Для Маши это куда опасней, чем туманный герой ее психологических изысканий, ублюдок, напавший на нее в детстве.

Главное сейчас — Кумарин. Прежде всего Григорьев хотел понять, что именно может его интересовать и причем здесь Маша.

Ситуация вокруг “Свободы выбора” и лично Евгения Николаевича Рязанцева складывалась не самым лучшим образом. Последняя предвыборная кампания прошла бестолково, бездарно, хотя денег в нее было вбито достаточно В результате фракция Рязанцева получила в два раза меньше голосов в Думе, чем рассчитывали американцы, и в три раза меньше, чем рассчитывал сам Евгений Николаевич.

Между тем именно количество голосов было самым важным фактором для американской стороны. От этого зависела степень влияния на российскую законодательную систему. Закон о разделе недр, о ввозе и захоронении ядерных отходов на территорию России, закон о допуске западных инвесторов в российские средства массовой информации и много других разных законов. За всем этим стояли миллиардные сделки, прибыли и экономические перспективы.

Половина денег, вбитых в последнюю предвыборную кампанию Рязанцева, осела в кармане пиарошной фирмы бандита Хавченко. Чтобы выяснить это, не надо было отправлять в Россию офицера Мери Григ.

О том, что Хавченко ворует в немыслимых масштабах, докладывал Томас Бриттен, и не раз. В последних своих донесениях Бриттен бил тревогу, настаивал на том, чтобы Хавченко с его уголовной командой немедленно, любыми возможными способами убрали подальше от “Свободы выбора”, иначе от дорогостоящего лобби скоро ничего не останется.

Однако в результате убрали самого Бриттена, причем вместе с Кравцовой, которая тоже делала все возможное, чтобы избавиться от Хавченко и единолично руководить не только думским, но партийным пресс-центром. Таким образом, фигурантом номер один должен был стать сам Хавченко. Ему двое убитых чрезвычайно мешали, наверное, как никому другому.

Вариант развития событий в том случае, если Бриттена и Кравцову убили по заказу Хача, для Маши был самым ясным и безопасным. Бандит при всей своей тупости должен понимать, что он не может убирать всех американцев, которых присылают для работы с Рязанцевым. К тому же Маша не будет его так раздражать, как раздражал Бриттен в сочетании с Кравцовой. Другое дело, если Макмерфи поручил ей напрямую заняться расследованием убийства.

При одной только мысли об этом Григорьев покрывался холодной испариной. Перед отлетом в Москву он несколько раз спрашивал Машу, в чем суть ее задания, должна ли она добывать какую-либо информацию, связанную с убийством Бриттена и Кравцовой. Она отвечала, что главная и единственная ее задача — Рязанцев. Его боятся оставлять без присмотра, и кто-то должен временно заменить Томаса.

— Надеюсь, они не хотят, чтобы ты искала убийцу и проводила свое расследование? — спрашивал Григорьев.

— Папа, не сходи с ума, — отвечала она, отмахиваясь от него, как от назойливой мухи.

В общем, она была права. У Макмерфи и Хогана имелись свои информаторы в разных российских силовых структурах, в МВД, ФСБ, в прокуратуре. Это давало им возможность быть в курсе расследования и даже в определенной степени влиять на его ход. Поручать Машке влезать в это — верх глупости. Просто бред. Но стареющую башку Билла Макмерфи в последнее время довольно часто посещали разные бредовые идеи.

Макмерфи подозревал своих информаторов в том, что их перекупили и они гонят “дезу”. Устраивал бесконечные проверки и перепроверки, которые только вредили работе, затевал внезапную кадровую чехарду, переставлял людей с одной должности на другую, дублировал задания, менял фигуры на шахматной доске. Он никому не верил. Он помешался на поисках Колокола, того самого, о котором много лет назад возник разговор между Григорьевым и Кумариным.

Макмерфи знал, что рядом с ним, совсем близко, в высшем руководстве ЦРУ постоянно и успешно работает “крот”, завербованный русскими еще во времена Андропова. За эти годы произошло много шпионских скандалов, разоблачались агенты с обеих сторон, но Колокол постоянно ускользал.

Шпион может провалиться по собственной глупости, от жадности, из-за пьянства, из-за женщин. Колокол был умным, нежадным, не пил, с женщинами вел себя благоразумно.

Провалы случаются также из-за глупости и амбиций руководства. Слишком рискованные задания, выполнение которых может засветить шпиона. Слишком поспешный арест раскрытых агентов противника, особенно арест оптом нескольких человек, дает возможность вычислить, кто мог их выдать.

Колокол был на связи только с одним Кумариным, задания получал от него и информацию передавал ему лично. Никто, кроме Кумарина, никогда его не видел, а если видел, то не знал, кто он такой.

Управление Глубокого Погружения, которым руководил Всеволод Сергеевич Кумарин, не имело ничего общего ни с государственной структурой, ни о масонской ложей, ни с сектой, ни с мафией. Не было никаких уставов, ритуальных посвящений, торжественных клятв, фанатической веры в нечто высшее или низшее. УГП сумело впитать все разумное из опыта всех существовавших разведок и тайных обществ, а все ненужное откинуть прочь.

УГП ни разу не вмешалось ни в политику, ни в экономику таким образом, чтобы кто-то заметил это вмешательство. Сотрудникам этой странной, почти призрачной организации не надо было доказывать никому, даже самим себе, какие они крутые и сколько всего могут.

Когда разваливался Советский Союз, перекачивалось золото на личные счета, Управление пальцем не пошевелило, чтобы это остановить. Приватизация 1992 года привела к тому, что небольшая группа людей завладела огромной собственностью, еще недавно бывшей государственной. Управление аккуратно фиксировало, кто сколько взял, кого при этом подставил, кого убрал, где хранит и во что вкладывает.

В 1993 году в России развернулась кампания по изготовлению компромата. Как только стало возможно за деньги обнародовать любую мерзость о ком угодно, не заботясь ни о доказательствах, ни о внятности текста, вся российская пресса гуртом, скопом пожелтела, как листья в октябре. Благодаря многочисленным демократическим выборам и предвыборным кампаниям, чиновной чехарде, бешеной конкуренции в бизнесе, компромат стал одним из способов вложения денег и тут же потерял всякий смысл, перестал работать. Само понятие компромата мутировало и превратилось в собственную противоположность — в рекламу. Но деньги все равно продолжали вкладывать, в итоге информационные киллеры стали чем-то вроде дорогих психотерапевтов. Им платили не ради практической пользы, а только за моральное удовлетворение.

Все смешалось, никто не понимал, где правда, где ложь, почему люди, про которых вся страна знает, что они бандиты, воры миллиардного масштаба, заказчики убийств, не слезают с телеэкрана, хотя находятся в розыске и под следствием? Почему их не арестовывают и не судят? И почему другие, вина которых кажется сомнительной, недоказанной, получают большие сроки?

Компромат имелся на каждого, кто хоть что-нибудь значил и что-нибудь делал. Какая-то часть правды иногда просачивалась в прессу. Но отличить правду от лжи могли только специалисты и сами герои разоблачительных материалов.

Компромат начинал работать, когда этого хотели спецслужбы, вернее, коварная змея, пригретая на груди спецслужб, Управление Глубокого Погружения, структура, существование коей не было нигде зафиксировано. И тогда происходили обыски, аресты, судебные заседания, человек какое-то время еще мелькал на экране и в газетных публикациях, но вскоре исчезал. В лучшем случае его ждало забвение, в худшем — тюрьма и смерть.

В хаосе заказных платных разоблачений, фальшивых доказательств, публичных скандалов УГП оставалось единственным островком порядка. Управление владело банком реального компромата, такого, от которого волосы вставали дыбом, но не у публики, это совсем не обязательно и в общем никому не нужно, а у того, на кого этот компромат был собран.

Всякие грязные страшилки про то, что политик А сожительствует со своей лошадью, а бизнесмен Б причастен к взрывам жилых домов, — это всего лишь корм для скучающих обывателей, вроде чипсов и кукурузных хлопьев.

УГП собирало в свой священный сундук совсем другие истории, золотые и алмазные, нефтяные и алюминиевые, несъедобные и для обывателя скучные, состоящие из цифр, дат, банковских реквизитов. УГП спокойно восседало на этом сундуке и выдавало свои сокровища лишь тому, кого считало достойным, крайне скупо, по крохе очень дорого и со стопроцентной гарантией.

Андрей Евгеньевич имел доступ к этому священному сундуку. Он знал, что бандит Хавченко гуляет на свободе только потому, что является живым компроматом. Если бы Кумарину понадобилось произвести очередную рокировку, убрать с политической арены думскую фракцию “Свобода выбора”, с помощью Хавченко не составило бы труда доказать, на чьи деньги существует эта фракция.

Если бы понадобилось уничтожить политическую карьеру Евгения Николаевича Рязанцева лично, но при этом сохранить фракцию, можно было бы раскрутить тайную семейную драму, связанную с душевной болезнью жены партийного лидера.

О том, что Галина Дмитриевна Рязанцева трижды пыталась покончить с собой, пока не знал никто, даже официальные инстанции и вездесущие журналисты. Более того, странным образом удалось сохранить в тайне даже от ФСБ ее возвращение на родину из Венеции и помещение в маленькую частную психиатрическую клинику, всего в нескольких километрах от дома Рязанцева.

— А ведь это интересная версия, — пробормотал Григорьев, обращаясь к котенку, который застыл у него на плече и смотрел на рыбок, плавающих в мониторе компьютера, — немного литературно, однако почему нет? В каком-то старом английском романе сумасшедшая жена тайно жила в доме и бегала ночами, пытаясь кого-нибудь убить. Ты не помнишь, как называется роман?

Котенок напрягся, шерсть на загривке встала дыбом, лапа поднялась и нацелилась на движущуюся рыбку в мониторе компьютера.

* * *
Старухи у подъезда уставились на Рязанцева и раскрыли рты. Он прошел мимо быстрым шагом, низко опустив голову и стараясь не слушать громкий шепот:

— Да ты чего, не он это!

— А я грю он, точно он. Либо двойник его.

— Да ты чего, они ж без охраны не ходют, я тут читала в “Аргументах”…

Евгений Николаевич набрал код, нырнул в подъезд, кафельный, вонючий, с дребезжащей консервной банкой лифта и матерными надписями на грязных стенах. В этом было нечто бодрящее, ностальгическое. Очень давно не бывал он в таких московских подъездах, оказывается, иногда это полезно.

Дверь ему открыл Ловуд. Не самый приятный сюрприз. Рязанцев надеялся, что американец уже убрался восвояси и не придется с ним объясняться из-за сорванного ужина.

Квартира, которую сняли для Мери Григ, могла быть и получше. Впрочем, ее наверняка отыскал Ловуд, он славился своей феноменальной жадностью, даже когда платил не из собственного кармана, а из казенного. Прихожая показалась Евгению Николаевичу отличным фоном для фильма ужасов.

— Добрый вечер, — американец одарил его ледяной удивленной улыбкой.

Легкий драгоценный флер приключения испарился, оставив в душе какой-то мерзкий сладковатый привкус. В самом деле, не по чину и не по летам ему, Рязанцеву, самолично заезжать за американской соплячкой. Что он сейчас о нем думает этот хитрый Стивен Ловуд, приятель покойного Томаса Бриттена? Наверняка ведь знает, сукин сын, все подробности о проклятом любовном треугольнике.

За крепким американским рукопожатием последовала неловкая пауза, которую надо было срочно заполнить каким-нибудь легким разговором. Вика потрясающе справлялась с подобными задачами. Рязанцев стоял и не знал, что сказать. Спросить, где мисс Григ, глупо. Объяснять, что не прислал шофера, решил заехать сам, поскольку обедал в ресторане “Оноре” в пяти минутах езды, еще глупей. С какой стати он должен оправдываться перед кем бы то ни было?

Ловуд тоже молчал, разглядывал сначала багровые стены прихожей, потом носки своих ботинок, не приглашал его зайти в комнату, наверное потому, что не чувствовал себя здесь хозяином. К счастью, это взаимное неловкое молчание продолжалось всего несколько минут.

Из комнаты послышался голос с мягким акцентом:

— Евгений Николаевич, добрый вечер. Все, я уже готова.

Сначала он почувствовал свежий легкий запах, то ли травяной, то ли цветочный. Потом в дверном проеме возник темный силуэт. Узкие брючки, легкий клеш от колена, тонкие руки, высокая хрупкая шея, слегка оттопыренные уши. Она была похожа на мальчика-подростка. Ей нельзя было дать больше восемнадцати. Впрочем, приглядевшись, он увидел, что, конечно, уже давно не восемнадцать. Просто в чертах лица, в силуэте, в угловатой худобе, бледности, в короткой стрижке и трогательно оттопыренных ушках было нечто детское. Ему всегда нравился такой тип, но нравился абстрактно, на расстоянии.

Вика была другая, яркая, роскошная, роковая. На нее все пялились, на эту не будут. Эта цветочек скромный, хрупкий и приветливый. Ей не надо завоевывать Москву, как когда-то Вике. Она никогда не была провинциальной Золушкой в чужих туфлях и перелицованном платье. Она родилась в Нью-Йорке и закончила Гарвард. Ей неинтересно завоевывать мужчин. У нее есть какой-нибудь постоянный бой-френд, веселый, спортивный, некурящий. Она не хищница, как Вика. Она интеллектуалка, нежадная, слегка пресная, но чистая и свежая. А Вика была бестия.

Настоящая бестия при всей своей ослепительной красоте все-таки немного напоминает дохлую рыбу. Известно, что самые тонкие, самые соблазнительные ароматы содержат в себе непременные компоненты вони — барсучью мочу, аммиак и нафталин.

«Вот так. Ты видишь, я не пропал, не свихнулся без тебя. Я в полном порядке, рядом со мной теперь будет милая скромная американочка. Нет, никаких романов, никаких страстей, в эти игры я больше не играю. Ты накормила меня ими досыта. Остались тоска, тошнота и изжога. Никогда никому я не дам манипулировать собой, — мысленно обратился он к Вике, пожимая тонкие пальцы Мери Григ и глядя в ее спокойные ясные глаза, — я большой, все остальные маленькие. Кто я и кто они?»

* * *
— Неуч ты, невежда и хулиган, — сказал Григорьев, перехватывая котенка за шкирку на полпути к монитору, — я имею в виду роман Шарлотты Бронте “Джен Эйр”. Классика, между прочим. Там сумасшедшая жена в конце концов подожгла дом и сделала своего мужа инвалидом. Могла Галина Дмитриевна выбраться из больницы, раздобыть пистолет, ключи от квартиры Кравцовой и убить? Теоретически это почти невероятно. А практически случается всякое. Душевнобольные люди бывают очень хитрыми и ловкими. Ну, давай-ка узнаем точный адрес этой клиники на всякий случай.

Он двинул мышкой, вернулся к досье на Рязанцева, пробежал глазами по мелким строчкам и вдруг застыл. Котенок вырвался и вскочил на монитор.

— Что ты на меня так уставился? — прошептал Григорьев. — Язвищи. Наверное, там когда-то вымерла деревня от эпидемии черной язвы, просто так подобные жуткие названия не возникают. Может, Машка опасается, что этот человек все еще шныряет где-то поблизости? Какой-нибудь электрик, сантехник, работавший в лесной школе. Зачем ей срочно понадобились фотороботы? Что она предпримет, если встретит его и узнает?

Котенок сидел смирно и, не отрываясь, смотрел на Григорьева. Андрей Евгеньевич встал, прошелся по комнате, закурил. Одно с другим никак не связывалось. Все путалось в голове. Сосредоточиться мешала паника, животный страх за свое дитя. Если бы все это касалось кого-то другого, не Маши, он бы, вероятно, соображал значительно лучше.

— Вряд ли человек, напавший на Машу, сегодня представляет для нее какую-либо опасность, — рассуждал он, обращаясь к котенку. — Вряд ли Галина Дмитриевна убийца, если только никто ей не помог выбраться, достать пистолет и так далее. А уж сентиментальный дамский роман начала девятнадцатого века здесь совершенно ни при чем.

Он пошарил глазами по книжным полкам, хотя знал, что романа Шарлотты Бронте у него никогда не было и быть не могло, ни в подлиннике, ни в русском переводе. Маша проходила роман “Джен Эйр” в колледже, когда изучала английскую литературу начала девятнадцатого века, брала в библиотеке и читала через силу, с отвращением, то и дело повторяя:

— Она же на самом деле потрясающая дрянь, эта Джен, она тщеславная и жестокая. Герои делятся на плохих и хороших исключительно по одному признаку: как они относятся к главной героине, которая, разумеется, альтер эго авторши. Самостоятельно ни один из персонажей не существует. Каждый, кто ее обидел и кто ей мешает, должен платить унижением, разорением, смертью. Мужчины, если в них есть хоть что-то мужское, обязаны в нее влюбляться и страдать. Женщины, если они не старухи и не уродины, непременно дуры. Даже маленькая сирота Адель дурочка и пустышка, только потому, что хорошенькая. Вот откуда пошли телесериалы и все эти мыльные монстры, положительные героини, сладкие скромницы с потупленными лучистыми глазками и кровавым подсознанием.

— Но это же классика, — возражал Григорьев.

— Не знаю. Меня тошнит от нее. Она насквозь фальшивая, эта твоя классика. Все думают, там великая любовь, на самом деле там звериный эгоизм, желание подчинить, раздавить, размазать по стенке, а потом, заливаясь крокодильими слезами, собрать в горсточку, сложить в уголок и знать, что теперь-то уж он, миленький, никуда не денется.

Разговор о Джен Эйр был лет десять назад. Именно тогда в колледже случилась неприятная история, о которой много говорили и которую долго потом не могли забыть.

Одна из Машиных соучениц, тихая, скромная, некрасивая девочка, которую все жалели, была романтически влюблена в преподавателя, писала ему записки, караулила у дома, звонила и говорила какие-то вкрадчивые гадости его жене, а потом, когда преподаватель попытался с ней объясниться, попросил оставить его в покое, обвинила беднягу в сексуальных домогательствах и попытке изнасилования. Доказать скромнице ничего не удалось, но преподавателю пришлось уволиться.

Это надолго стало темой сплетен и дискуссий между детьми, родителями, преподавателями. Маша в этом не участвовала. Если при ней начинали спорить, кто прав, кто виноват, отмалчивалась. Зато накинулась на несчастную героиню Шарлотты Бронте.

Григорьев вдруг подумал, что его дочь никогда не позволяла себе давать жесткие оценки людям, всегда умела сдерживаться даже в самых неприятных жизненных ситуациях, но если речь заходила о книгах, о фильмах, о выдуманных героях, выплескивала наружу целую бурю эмоций.

Почему он раньше не замечал этого? И как он может прогнозировать поступки и просчитывать мотивы чужих, безразличных ему людей, если собственную дочь, самое главное, самое любимое существо на свете, так плохо знает и понимает?

— Ну ладно. Все-таки при чем здесь Джен Эйр? К чему я вдруг все это вспомнил? Жена сумасшедшая, любовница изменяет и погибает, — произнес Григорьев, глядя на котенка, — скромница Джен выходит замуж за вожделенного героя, который стал слепым, одноруким, беспомощным. Видишь, какая у меня хорошая память? Вот, а ты говоришь.

Котенок фыркнул, выгнул спину, шерсть встала дыбом. Андрей Евгеньевич догадался, что он, как и Христофор, терпеть не может табачный дым.

* * *
— Куда же вы везете молодую леди в такое позднее время? — спросил Ловуд с натянутой улыбкой.

— Мне срочно нужна помощница, — ответил Рязанцев, открывая дверцу машины и жестом приглашая Машу, — я должен ввести ее в курс дела.

— Но мисс Григ только вчера прилетела, ей бы не мешало отдохнуть. Разница во времени, тяжелый перелет, — возразил Ловуд и подкинул на ладони ключи от машины.

Рязанцев в ответ оскалился и произнес, едва сдерживая раздражение:

— Ее прислали сюда работать.

— Ого, — покачал головой Ловуд, — вам, однако, повезло, мисс Григ, у вашего шефа сегодня очень воинственное настроение. Честно говоря, я впервые вижу его таким грозным. Если он вас будет мучить, пожалуйтесь мне, я приму меры.

— Интересно, какие? — спросил Рязанцев. Он справился с раздражением, и оскал превратился в нормальную вежливую улыбку. Маша уже сидела в машине, дверца была открыта, Ловуд придерживал ее и не давал захлопнуть.

— Евгений Николаевич, вы, наверное, успели утомиться от общения с вашей доблестной милицией? — Ловуд сочувственно вздохнул и прикоснулся к плечу Рязанцева. — Беседы, допросы… И все напрасно. Измотают нервы и отнимут кучу времени, в итоге никого не найдут. А найдут, так не сумеют ничего доказать.

— А вы откуда знаете? У вас есть опыт? — огрызнулся Рязанцев.

— К счастью нет, — Ловуд рассмеялся, почти натурально, — зато у меня богатое воображение. Любопытно, у них уже имеются какие-нибудь версии? Они нашли оружие? Кого они подозревают?

"Вот почему ты здесь торчишь, — заметила про себя Маша, — любопытно тебе. Просто любопытно, и все”.

— Как раз сейчас меня ждет майор милиции, и мы с ним будем беседовать о версиях, — холодно сообщил Рязанцев, — всего доброго, мистер Ловуд.

— До свидания, господин Рязанцев, до свидания, мисс Григ. Завтра вечером мы с вами ужинаем, вы помните? Надеюсь, вы не возражаете, Евгений Николаевич?

— Нет! — рявкнул Рязанцев и захлопнул дверцу машины.

…Ехали молча. В машине тихо играла музыка. Маша задремала. Рязанцев ее не беспокоил, он как будто вообще забыл о ней. Ей хотелось поесть чего-нибудь горячего и лечь спать. В последний раз она перекусила в подвальном буфете Госдумы, в компании Феликса Нечаева.

Спрашивается, зачем она понадобилась Рязанцеву именно сегодня вечером? У него дома сидит майор милиции. Вряд ли этому майору захочется беседовать об убийстве в присутствии какой-то незнакомой американки. Ее наверняка попросят выйти. Она будет сидеть где-нибудь в соседней комнате и ждать, пока они закончат беседу. Когда в итоге она попадет в свою кроваво-красную конуру? А там постельное белье воняет плесенью и нельзя принять нормальный душ. Оказывается, у человека значительно больше сил, если утром и вечером он может принять полноценный горячий душ. Но такие вещи начинаешь понимать и ценить, только когда их лишаешься.

— Мэри, вы что, спите? — донесся до нее хриплый удивленный голос.

— А? Да, извините, я задремала.

— Это вы меня извините. Я, наверное, должен был дать вам отдохнуть после перелета. Но дело в том, что у меня дома действительно сидит этот майор, и мне будет сложно беседовать с ним наедине, — он говорил по-английски, не отрывая взгляда от дороги, — возможно, со стороны это выглядит странно. Вы совершенно чужой человек, только сегодня прилетели. Но я не привык быть один. Как это ни смешно, когда я один, чувствую себя беззащитным, как будто я голый среди одетых. Вам это, наверное, непонятно.

"Почему, вполне понятно, — подумала Маша, — ты партийный лидер, деспот, потенциальный диктатор. Знаешь, как называлась одна из моих курсовых работ по психологии? “Деспотизм как осевое проявление эмоционального инфантилизма”. Для тебя главный кайф в жизни — власть. Но беда в том, что чем больше у тебя власти, тем выше твоя зависимость от тех, на кого эта власть распространяется. Властвуя, руководя, подчиняя, человек постепенно теряет границу между собой и окружающим миром. Я есть партия, я есть народ, я есть империя. Между прочим, переживания такого типа в шизофрении считаются регрессией к самым ранним периодам развития, к младенчеству. Власть невозможна без абсолютной зависимости. Лидер, даже такой маленький, как ты, не может существовать без своих подчиненных, как младенец без матери”.

— Обстоятельства сложились так, что никому из своего близкого окружения я больше не доверяю, — продолжал Рязанцев монотонным, напряженным голосом. — Вас мне рекомендовал Джозеф. К тому же я вас помню по Гарварду и даже помню, как вы отлично танцуете. Кроме вас мне сейчас поговорить не с кем. У вас в Америке в подобных ситуациях идут к психоаналитику, платят деньги и вываливают всю грязь, которая накопилась в душе. У нас это пока не принято.

— Да, конечно, — промямлила Маша сквозь зевоту.

— Знаете, это ужасное чувство, когда человек, которому ты верил, который был для тебя всем, в каком-то смысле даже твоим вторым “я”, вдруг оказывается предателем. Я постоянно ловлю себя на том, что пытаюсь ей что-то доказать, мысленно обращаюсь к ней и все время жду от нее ответа, оправданий, объяснений. Это ведь кошмар, от этого можно с ума сойти.

Они уже пересекли Кольцевую дорогу. Стемнело. Огни выхватывали из мрака его несчастное лицо. Несколько раз он едва не выезжал на встречную полосу. Визжали тормоза, сигналили машины, он вел свой “Мерседес” так нервно и беспомощно, что Маше стало страшно.

— С вами все в порядке? — спросила она, когда он едва не задел бампером фонарный столб на повороте.

— Дурацкое выражение! — вскрикнул он, и машина вновь неприятно вильнула. — Я рассказываю, как мне худо, а вы спрашиваете, все ли со мной о'кей.

— Извините, я имела в виду другое. Просто если вы себя плохо чувствуете, я могу сесть за руль.

— Не надо извиняться. И не надо садиться за руль. Мы уже совсем близко. Если вы поведете машину, мне придется объяснять вам дорогу. Мне предстоит тяжелый, ответственный разговор с этим майором, я должен успокоиться, хорошо соображать, а для этого мне необходимо выговориться, я не могу так долго все это держать в себе.

— Да, конечно, я понимаю, — смиренно кивнула Маша и потуже затянула ремень безопасности.

— Ничего вы не понимаете, — он помотал головой и потянулся за сигаретами, — мне ужасно худо, мне даже не с кем поговорить о том, что произошло. Куча людей вокруг, и все чужие, в лучшем случае равнодушные. Знаете, нормальное отношение одного человека к другому — это плохо скрываемое безразличие. Все остальное — патология, со знаком плюс или минус. Любое излишнее внимание должно настораживать. Я постоянно попадаю в эту ловушку. Мне кажется, если ко мне относятся хорошо, то вовсе не потому, что от меня чего-то хотят получить, а потому, что я заслуживаю этого, я такой замечательный, знаменитый. Самой страшной и коварной ловушкой была Вика. Она буквально обволакивала меня собой. Как осьминог выпускает чернильное облако, так она умела выпускать мягкий, нежный туман, такой, знаете, теплый, розовый, ароматный. Она умела использовать людей. Пресс-центр она превратила в свою свиту, все, от заместителя до редактора, стали мальчиками и девочками у нее на побегушках.

— Неужели? — удивилась Маша. — Я была в пресс-центре, со всеми познакомилась. Мне сложно представить Татьяну Лысенко, Вадима Серебрякова и тем более Феликса Нечаева в роли мальчиков и девочек на побегушках.

— Как раз Феликса она использовала без всякой меры, как будто он был ее собственностью. Впрочем, я подозреваю, это ему нравилось. Она пускала его в самые интимные сферы своей жизни.

— То есть?

— Ну, могла попросить застегнуть ей лифчик. Или отправить к себе домой за какой-нибудь мелочью. Однажды перед пресс-конференцией у нее сломался каблук, она послала Феликса за другими туфлями. Даже мне было неловко. Я предложил, чтобы поехал шофер, но она сказала, шофер обязательно перепутает и привезет не те туфли.

— А Феликс разбирался в ее гардеробе? Знал, где что лежит?

— Я же объясняю, она сделала его чем-то вроде своей дуэньи, при этом она могла не то чтобы унизить его, но у нее был такой стилек, знаете, подпустить к себе человека очень близко, а потом внезапно щелкнуть по носу, показать, что он для нее пустое место, после этого опять приласкать, подольститься. Она это так элегантно проделывала, что многие теряли голову. Я в том числе. Хотя меня, конечно, она по носу щелкать не смела. Мне казалось, она просто меня любит. На самом деле она никого не любила, кроме себя. Она всего лишь лимита, хищница. За мой счет сделала отличную карьеру, получила не только прописку, но и квартиру в Москве. У нее было все: деньги, престижная работа, — из нищей провинциалки она превратилась в московскую светскую львицу, ей нравилось шляться по всем этим тусовкам, иметь кучу шмоток, красоваться перед камерами, видеть свои фотографии в глянцевых журналах, общаться со знаменитостями и, как теперь выяснилось, спать с кем хочется. Все за счет моей любви, моего доверия. Нет, я понимаю, это нормально. Это закон жизни, закон психологии, а я вот дожил до седых волос и все никак не могу избавиться от иллюзий. В итоге остался в дураках. И главное, каждый про себя радуется моему унижению. Я ведь вижу их лица, ловлю взгляды, очень нехорошие взгляды.

"Господи, помоги!” — взмолилась про себя Маша, когда он, прикуривая, съехал на обочину и успел притормозить в нескольких сантиметрах от стального основания рекламного щита.

Он вел машину, как пьяный. Так водил только ее отчим. Рязанцев вообще чем-то напоминал отчима, народного артиста. Он тоже любил произносить монологи за рулем. Конечно, Рязанцев не пил в ресторане, но жалость к себе пьянила его сильней алкоголя. Совсем некстати пришло в голову, что как раз где-то здесь, на Ленинградке, мама с отчимом попали в аварию.

— Мне пятьдесят лет. Я лидер крупнейшей оппозиционной партии, глава влиятельной думской фракции, я баллотировался в президенты и набрал солидное число голосов. Если бы мою предвыборную кампанию организовали лучше, разумней, я набрал бы больше. Нет, я понимаю, президентом России я не стану, и мне не надо этого. У меня есть своя ниша в политике. Хотя, кто знает, если я очень захочу, по-настоящему захочу, не буду отвлекаться на ерунду, на множество всяких пустяков… — он помолчал минуту, напряженно думая, и вдруг выпалил, громко и сердито:

— Чем я хуже того, кто победил? Тут дело в простом везении, ну и еще в цинизме, в изворотливости, в умении перешагивать через трупы соратников и соперников. Главное, чтобы была сильная команда и толковый пиар.

"Успокойся, дорогой, президентом ты не станешь, это тебе не грозит, и сильной команды у тебя не будет, потому что ты сам слабый, — ехидно заметила про себя Маша, — и вообще, мне тебя теперь совершенно не жалко. Ты как будто забыл, что твою Вику убили. Тебя беспокоит твое уязвленное мужское самолюбие. Можно подумать, что она была всего лишь твоей любовницей и только этим заработала все, что имела. Ты забыл, как она выстраивала твой поганый имидж, как делала из тебя то, чем ты сейчас стал и чем так гордишься? Ты ведь ничего не можешь сам, тебе постоянно нужна нянька. Возможно, твоя Вика была не лучшей нянькой, она чего-то хотела и для себя тоже. Ты называешь ее лимитой. А сам ты кто? Забыл, где родился и вырос, как женился на москвичке и где она сейчас, твоя верная жена. В психушке! И диагноз у нее такой, за которым не врожденная патология, не органическая, а приобретенная. А Вику твою, коварную хищницу, убили, черт бы тебя подрал, а ты все ноешь, какая она плохая, неблагодарная, как тебя, бедного сиротку, обманула и предала”.

— Мало того, что женщина, которую я любил, оказалась предательницей, — продолжал между тем Рязанцев, безобразно виляя колесами, — меня еще и шантажируют. Какая-то сволочь позвонила мне в прямой эфир. Миллионы зрителей, я один, и этот жуткий, наглый, злобный звонок. Вы можете себе представить?

— Да, ужасно.

— Ужасно… Не то слово! Шок, позор на всю страну. Теперь эти шакалы в Думе меня с удовольствием загрызут. Я стал посмешищем. Конечно, камеру тут же выключили, но нескольких секунд, которые я оставался в эфире после звонка, вполне достаточно. Мне потом дали просмотреть запись.

— Звонок удалось отследить?

— Нет. Это для всех было неожиданностью. Там у оператора стоит определитель номера, но не все номера определяются, мерзавец аноним очень быстро положил трубку.

— А голос был мужской или женский?

— Какой-то странный тембр, бесполый, для женщины слишком низкий, для мужчины слишком высокий.

— То есть звонивший изменил голос?

— Понятия не имею. Да, кстати, я хотел спросить, что вам обо мне рассказали, когда отправляли сюда?

— Ox, Евгений Николаевич, вы такой знаменитый, что о вас все можно узнать из газет и теленовостей.

— Я вас серьезно спрашиваю, — он в очередной раз съехал на обочину и вдруг остановился, — какие-то вещи мы должны прояснить с самого начала. Это важно.

— Хорошо, давайте проясним.

— Вас прислали вместо Томаса Бриттена?

— Нет. Я при всем желании не могу заменить мистера Бриттена. Просто я должна проходить здесь практику, собирать материалы для диссертации. Моя поездка планировалась давно, но когда у вас случилось несчастье, мистер Хоган попросил меня поддержать вас, быть с вами рядом и помогать по мере сил.

— Это была его личная просьба?

— Конечно. Он очень тепло к вам относится и беспокоится за вас.

— Вы согласились только потому, что он вас попросил об этом?

— Нет. Не только поэтому. Я помню ваши лекции, вы интересный, яркий человек.

"До чего же он нудный”, — вздохнула про себя Маша, подавила очередной зевок и покосилась на часы. Было начало девятого. Больше всего на свете ей хотелось спать.

Несколько минут он молча курил. Машина стояла у обочины.

— Сейчас мы с вами ненадолго выйдем на воздух, — произнес он внезапно.

— Да, я как раз хотела выйти на минутку, — обрадовалась Маша.

Сразу за обочиной была канава, за ней крутой невысокий откос, дальше начинался сосновый лес. Откос оказался скользким, Рязанцев чуть не упал, Маша поддержала его за локоть. Туфли ее мгновенно промокли от вечерней росы. Когда поднялись и оказались в лесу, она попыталась отойти в сторону, подальше от Рязанцева, но он упрямо плелся за ней и продолжал говорить.

— Я больше никому не доверяю. Конечно, можно предположить, что звонил какой-то сумасшедший. Но откуда он узнал про Вику и про Бриттена? Эта пикантная подробность еще не успела просочиться в прессу, моя служба безопасности и ФСБ умудрились скрыть это даже от меня. Послушайте, куда вы так несетесь? Нам надо поговорить, а выбежите.

"Вот болван, честное слово!” — разозлилась Маша и сказала:

— Если вы опасаетесь, что ваша машина прослушивается, советую вам вытащить из кармана мобильный телефон и оставить его в салоне. К тому же вы забыли запереть машину и включить сигнализацию.

— Но телефон и так остался там, — возразил Рязанцев, — а сигнализацию включать незачем, здесь никого нет.

— Я в любом случае хотела вас попросить отойти на пару минут, — тяжело вздохнула Маша.

— Зачем?

— Ой, мамочки, как же вы не понимаете, глава думской фракции, кандидат в президенты, умный вроде бы человек, а не понимаете. Мне пописать надо.

Он наконец смутился, наверное, впервые за этот вечер, принялся извиняться и поплелся назад к машине. Было слышно, как он опять чуть не упал, спускаясь с откоса, и тоскливо, жалобно чертыхнулся.

Не успела Маша застегнуть молнию брюк, затрещали Сухие ветки.

— Мисс Григ, где вы?

— Я здесь. Осторожно, не упадите. Он вынырнул из темноты, подошел совсем близко и, наклонившись к ее уху, спросил:

— Скажите, у вас нет русских корней? Вы так это сказали, как будто здесь родились.

— Что именно?

— Ну, что вам надо по малой нужде. И еще “ой, мамочки!”. Это ведь чисто русский менталитет — скрывать свои естественные надобности. Такая знаете, гигиеническая застенчивость. Американцы и европейцы обычно называют вещи своими именами и не стесняются.

— Никакой не менталитет, — рассердилась Маша, — не надо обобщать, это сугубо индивидуально. Одни люди стесняются, другие нет, и не важно, русские они, американцы или китайцы. Это я вам говорю как профессиональный психолог.

Но на себя она рассердилась еще сильней. “Идиотка! Профессиональный психолог! Он совершенно прав, а ты прокололась. Ты просто не ожидала от него такой наблюдательности. Ты опять думаешь по-русски. Так нельзя. Ты не должна здесь чувствовать себя дома, это не твой дом. Это чужая страна, ты родилась в Нью-Йорке. Поняла? Повтори про себя сорок раз”.

— И все-таки, мне кажется, у вас должны быть русские корни, — не унимался Рязанцев, — кстати, кто ваши родители?

— Они погибли в автокатастрофе, — быстро произнесла Маша, — а насчет русских корней не знаю. Возможно, если поискать, отыщется какая-нибудь славянская прапрабабушка в позапрошлом веке. Но вообще у меня была няня русская.

— Можно вас называть Машей? Мне так проще. К тому же нам предстоит общаться на людях, при журналистах, и будет нехорошо, если пойдут слухи, что у меня новый пресс-секретарь американка.

— То есть вы хотите, чтобы я выдавала себя за русскую? — с усмешкой уточнила Маша.

— Нет. Просто не надо афишировать, что вы американка. Маша — это удобней, чем Мери.

— Да называйте как вам угодно.

— Маша, вы можете потом проверить машину, телефон, мой кабинет?

— В каком смысле? — она удивленно отстранилась.

— На предмет всяких прослушек, жучков.

— Я? — Маша заставила себя рассмеяться звонко и весело. — Вы думаете, я Джеймс Бонд?

— Нет. Я думаю, вы из ЦРУ, — произнес он чуть слышно, с легкой одышкой, — вы, разумеется, скажете, что нет. Я и не жду от вас прямого ответа. Я отлично знаю, что Томас Бриттен был офицером ЦРУ. Не надо делать круглых глаз, удивленно смеяться и отшучиваться. Ответить честно и прямо вы не можете, я понимаю. Но вы должны знать, что мне сейчас необходима именно профессиональная помощь. Я собираюсь нанять в частном порядке того майора, который сидит сейчас у меня дома, но доверить все ему одному мне страшновато. Его я совсем не знаю. Видел только один раз, в морге. У меня нет гарантии, что его не перекупят, что он не использует полученную информацию в собственных интересах. О вас мне хотя бы известно, что вы от Хогана, что вас прислал концерн “Парадиз”, который вложил в мою партию много денег и заинтересован, чтобы со мной было все о'кей. К тому же вас здесь вряд ли кто-то сумеет перекупить. Разве что напугать. Ладно, времени мало, надеюсь вы меня поняли. Скажите, что вам известно о моей жене?

— Ее зовут Галина Дмитриевна, она кандидат исторических наук, вы женаты двадцать пять лет, у вас два взрослых сына.

— Перестаньте, — он поморщился и раздраженно махнул рукой, — некогда заниматься ерундой, майор заждался, он сидит у меня дома с шести часов. Вы наверняка знаете, что моя жена находится сейчас здесь, а не в Венеции, лежит в частной клинике.

— В деревне Язвищи? В нескольких километрах от вашего дома? — тихо уточнила Маша.

— Совершенно верно. Она трижды пыталась покончить с собой. Она тяжело больна, какой-то сложный психоз. Неизлечимый. Это пока все. Остальное я буду рассказывать вам и майору одновременно. Не люблю повторяться.

Оказавшись в машине, Маша не заметила, как опять задремала. Проснулась она уже у ворот гаража.

— Я понимаю, что вы очень устали, но прошу вас не спать, когда я буду разговаривать с майором милиции, — проворчал Рязанцев, открывая дверцу с ее стороны.

— Хорошо, я не буду. Извините.

Глава 31

Арсеньев так и не удостоился ни чая, ни кофе. Светлана Анатольевна заявила, что страшно устала и разговаривать больше не в силах.

— Я и так рассказала вам слишком много, но вы все поняли не правильно. Теперь мне надо отдохнуть. Думаю, Евгений Николаевич должен скоро подъехать.

— Да, я дождусь его, — кивнул Арсеньев, — вы можете пойти к себе.

— Нет, я, конечно, поднимусь к себе на пару минут, но сразу вернусь. Я не могу оставить чужого человека одного здесь на веранде. Это не в моих правилах. Я отвечаю за все в этом доме, а санкции на обыск у вас пока нет.

Саня никак не отреагировал на эту ее реплику, молча достал из сумки свой потрепанный ежедневник и принялся его листать.

Лисова царственно удалилась, но вскоре вернулась, держа в руках толстую книгу в мягкой пестрой обложке, уселась в кресло. Краем глаза он заметил, что Светлана Анатольевна читает не какой-нибудь современный дамский роман или детектив, а старую английскую классику, “Джен Эйр” Шарлотты Бронте.

«Вот тебе, кстати, живая иллюстрация к твоим умным мыслям по поводу скудости чувств, — усмехнулся про себя Арсеньев, искоса поглядывая на ее внушительную фигуру в кресле, — тут все наоборот, переизбыток чувств, богатство и глубина. Потрясающая, прямо-таки лебяжья верность. Мадам Лисова, а точнее мадемуазель, двадцать пять лет любит единственного мужчину, причем без всякой надежды на взаимность. Неужели ей не надоело, ни разу за эти годы не стало обидно или хотя бы просто скучно?»

Светлана Анатольевна лизнула пальцы, перевернула страницу. Нитка жемчуга, покоившаяся на ее мощной груди, медленно поднималась и опускалась в ритме ровного дыхания. Она успела стереть разводы туши, причесаться, подкрасить губы и в полной боевой готовности ждала своего лысеющего идола.

В голове у Сани гудело, как в печной трубе. После разговоров с Лисовой все предыдущие события, сегодняшние и вчерашние, затуманились, потемнели, словно огненные страсти мадам слегка закоптили ему мозги.

– “Фольксваген-гольф”, — повторял он про себя, пролистывая страницы ежедневника и еще не понимая, почему так упорно вертится на языке марка машины, которую вроде бы купила перед смертью Вика Кравцова и которая исчезла странным образом. Теоретически в багажнике мог лежать пистолет “ИЖ-77”. Но вовсе не обязательно, что обезумевший Ворона сунул его именно туда. А если сунул, то Вика вполне могла его там десять раз обнаружить. Как в таком случае она поступила, неизвестно. Ясно только одно — в милицию она его не понесла.

"Фольксваген-гольф” цвета мокрого асфальта упрямо маячил перед глазами, причем не просто так, не сам по себе. За пару минут он успел обрасти вполне ясным пейзажным фоном: кусок черного ночного шоссе, рекламный щит. Рядом с автомобилем, как по команде, выросли из асфальта два хилых несчастных цветочка, две бесхозные проститутки, темненькая с короткой стрижкой и беленькая с длинными волосами, в красном трикотажном платье, на великанских платформах.

– “Фольксваген-гольф” цвета мокрого асфальта, — медленно пробормотал Арсеньев и не заметил, что говорит вслух.

— Что, простите? — кашлянув, спросила Ли-сова.

— Нет, ничего! — Арсеньев захлопнул свою тетрадочку.

За стеклом веранды он увидел два силуэта. Через секунду дверь открылась.

Наконец явился Рязанцев, и не один, а с каким-то белобрысым лопоухим мальчишкой, который при ближайшем рассмотрении оказался девушкой.

* * *
«Он обещал — повторял про себя Григорьев, пробегая мимо ограды муниципальной школы, — зачем ему Машка? Зачем?»

Кумарин много лет назад дал честное слово никогда, ни при каких обстоятельствах не трогать его дочь, не привлекать ее к сотрудничеству с УГП ни прямо, ни косвенно.

— Он обещал! — шепотом твердил Андрей Евгеньевич в ритме своего небыстрого тяжелого бега. — Он еще ни разу не давал повода усомниться в своем честном слове. Конечно, глупо надеяться на его совесть, но есть еще здравый смысл, прагматизм, элементарная логика. Ему невыгодно. Он должен понимать.

Собственные доводы звучали совершенно неубедительно.

До зоомагазина на Фокс-стрит было полчаса пути пешком и минут двадцать мелкой трусцой. Григорьев бежал, придерживая локтем сумку на плече и чувствуя, как там внутри возмущенно брыкается котенок.

— Сиди смирно! — скомандовал он, когда белая мордочка с розовым носом протаранила застежку и ткнулась в его руку. — Будешь хулиганить, назову тебя Севой!

Котенок тут же затих, как будто понял, о чем речь, и не захотел стать тезкой Всеволода Сергеевича Кумарина.

— То-то, обормот. И запомни, имя Христофор кому попало не дают, оно ко многому обязывает.

Накануне к половине пятого утра, почти ослепнув от компьютера, выкурив полторы пачки сигарет, очумев от милых шалостей котенка, он решил заранее найти подходящую сумку, чтобы утром взять звереныша с собой в зоомагазин. Оставлять такую шпану дома без присмотра опасно. Пришлось перерыть всю кладовку. Наконец он откопал мягкий стеганый мешок, в котором Маша носила спортивную форму, когда училась в колледже. Потом пришлось искать нитку с иголкой, чтобы пришить оторванную ручку. При этом Григорьев злился и ворчал, а котенок носился за ним по дому и все пытался влезть на голову.

Они оба уснули только в шесть. Проснулся Григорьев в начале двенадцатого, совершенно разбитый, с тревожной, сосущей болью в желудке. Несколько минут он лежал, глядя в потолок, и пытался уговорить себя, что эта боль — всего лишь следствие скверного ужина, перекура и ночных бдений и никак не связана с дурными предчувствиями.

Белый бандит мирно урчал рядом с ним на подушке, уткнувшись мордой ему в ухо. В комнате было довольно холодно. Перед тем как лечь спать, он оставил окно открытым, чтобы выветрился табачный дым. И хотя в начале мая в Нью-Йорке ночи совсем теплые, эта выдалась какая-то ледяная, почти зимняя. Григорьев даже испугался за свою японскую яблоню, если были заморозки, ей конец.

Он неохотно вылез из-под одеяла, босиком, в пижаме, поеживаясь, спустился на первый этаж в гостиную и выглянул в свой маленький дворик, посмотрел на деревце. Оно было пронизано солнцем и как будто улыбалось ему сотнями бело-розовых распустившихся бутонов.

Потом он долго стоял под душем, побрился, глядя на себя в зеркало, обнаружил несколько тонких царапин на виске, следы кошачьей ночной акробатики.

Обычно он завтракал йогуртом, овсянкой с обезжиренными сливками, консервированным фруктовым салатом. Маша многие годы приучала его правильно питаться, относилась к этому чрезвычайно серьезно. И он слушался, больше для ее спокойствия, чем ради собственного здоровья, хотя, конечно, чувствовал, что она права. Чем меньше холестерина и всяких жареных жиров, тем меньше проблем с давлением, одышкой, и брюхо не растет. Но на этот раз он решил побаловать себя яичницей с беконом и настоящим крепким кофе с кофеином. Для котенка он заранее приготовил блюдечко с молоком.

Когда зашипела сковородка, котенок, до этой минуты спокойно спавший, кубарем скатился со второго этажа, потянулся, зевнул, мурлыча, потерся об ногу своего хозяина, вскочил на стул, оттуда на кухонный стол, начал потихоньку, бочком, подбираться к плите и тут же отпрыгнул с обиженным мяуканьем, потому что брызнуло масло.

— Во-первых, доброе утро, — обратился к нему Григорьев, — во-вторых, не лезь на стол, тем более на кухонный. А в-третьих, о беконе можешь даже не мечтать. У Христофора от жареного бекона бывал понос. Вот твое молоко.

Котенок понюхал, фыркнул, немного подумал и, к удивлению и радости Григорьева, принялся лакать. На закуску он получил кусочек вареной колбасы, наелся и занялся утренним туалетом. Умывался он так долго и вдохновенно, что Григорьев успел спокойно съесть свою яичницу, выпить кофе и выкурить сигарету.

В начале третьего он запихнул котенка в сумку и побежал к Фокс-стрит так, словно это была его обычная оздоровительная пробежка.

По дороге к Фокс-стрит Андрей Евгеньевич пытался привести в порядок тот информационный хаос, которым всю ночь жадно, без разбора, забивал себе голову, как обжора забивает брюхо.

Осенью восемьдесят третьего Кумарин подсунул Григорьеву письмо, написанное офицером ЦРУ и переданное через охрану посольства. Подсунул как бы случайно и очень внимательно наблюдал за реакцией. Еще тогда, почти двадцать лет назад, Андрей Евгеньевич отнесся к этому как к очередному этапу проверки. Он не исключал, что письмо поддельное. Если о Колоколе узнают американцы и начнут его искать, значит Григорьев предатель. Единственное, что рождало сомнение — банальность хода.

Один из секретов кумаринской непобедимости и успешности заключался в том, что он не считал других глупей себя. А “утка” с письмом была рассчитана на дурака.

Григорьев рассказал Макмерфи о Колоколе, лишь когда получил на это санкцию Кумарина. Любопытно, что вскоре был разоблачен “крот”, некто Джордан Слонимски. Высококлассный программист, он работал в самом сердце ЦРУ и продавал русским стратегическую информацию.

При обыске среди его бумаг обнаружили листочек, на котором отпечатались фрагменты текста письма в советское посольство с предложением о сотрудничестве. Графологическая экспертиза подтвердила, что писал Слонимски.

С помощью Григорьева до сведения руководства ЦРУ были доведены некоторые детали, позволявшие судить о том, какая именно информация уходила к русским через Слонимски. Это и навело Андрея Евгеньевича на мысль, что Слонимски никакой не Колокол и вообще никакой не “крот”. Бумага с отпечатками текста письма ему подброшена, почерк подделан специалистами.

Зачем Кумарину понадобился этот розыгрыш, Григорьев понял чуть позже, когда Слонимски признался, что русские действительно пытались его завербовать, он сделал вид, будто согласился, и потребовал деньги вперед. Ему предложили аванс, полторы тысячи долларов наличными. Деньги он взял, поскольку в тот момент очень в них нуждался и не считал большим грехом обмануть русских. От него ждали некой весьма срочной и важной информации. Она касалась применения нового усовершенствованного метода перехвата советских микроволновых передач, оборудования для перегона перехваченных сообщений на компьютеры и моментального их анализа.

Он трижды не вышел на связь. Позже, на суде, клялся, что хотел доложить начальству, назвать подробные приметы сотрудника, который его вербовал и дал деньги. Вначале он даже чувствовал себя героем, гордился, как замечательно надул русских, но потом остыл, испугался, понял двусмысленность ситуации и решил погодить докладывать. Чего ждал, сам не знал, стал пить, бездумно тратил деньги, чем и привлек в себе внимание сослуживцев.

Григорьев не сомневался, что на самом деле все так и было, человек слаб и не всегда может устоять перед соблазном денег, даже опасных денег.

Судебное разбирательство длилось почти полгода. Слонимскому не поверили. Факты говорили против него. Русские действительно получили полную информацию о новых методах радиоперехвата и приняли соответственные защитные меры. Слонимского приговорили к десяти годам заключения. В тюрьме он умер от инсульта.

Через два месяца после его похорон, как раз к Рождеству, Макмерфи получил элегантный подарок. У себя дома в почтовом ящике он обнаружил конверт. Внутри оказалось несколько старых поздравительных открыток. Некто Джо, любящий племянник, поздравлял свою дорогую тетю Бетти с днем рождения, с Днем матери и с Рождеством. Также в конверте лежал какой-то тоненький бланк с печатями, явно русского происхождения, заполненный неразборчивыми каракулями.

Без всякого расследования Макмерфи довольно быстро догадался, что любящий племянник Джо не кто иной, как покойный Джозеф Слонимски. Разобраться во всем остальном ему помог Григорьев. Он высказал резонное предположение, что открытки были каким-то образом украдены из дома тетушки Слонимски. Их использовали в качестве образцов для подделки почерка Слонимски. А квитанция — всего лишь бухгалтерская платежка на сумму триста пятьдесят четыре доллара двадцать восемь центов, и, судя по оформлению, этот документ фиксирует внеочередную выплату какому-нибудь агенту за небольшую услугу. Вероятно, деньги эти получила женщина, которую иногда приглашали в дом Слонимски в качестве бебиситтера и которая исчезла куда-то незадолго до того, как в бумагах несчастного был обнаружен листок с отпечатками письма в советское посольство.

Макмерфи был в ярости. Единственным реальным фактом оставалась крупная утечка информации, но через кого она происходила, если не через Слонимски, вычислить не могли.

С тех пор прошло много лет, вспыхнуло и погасло не меньше дюжины шпионских скандалов. Русские разоблачали американских шпионов, американцы русских. Каждого очередного “крота” Макмерфи принимал за Колокола, и Кумарин находил способы сначала косвенно подтвердить это, а потом опровергнуть.

Колокол был даже не фантомом, а пространством для маневра. В разное время под этой кличкой играли и проигрывали разные люди, и потому казалось, что он вездесущ, неуловим и почти бессмертен.

Однажды Билл заподозрил подвох и поделился своими мыслями с Григорьевым. Андрей Евгеньевич доложил об этом Кумарину и спросил: может, оно к лучшему? Может, и правда, убедить его, что это именно так? Он хотя бы успокоится.

— А зачем ему успокаиваться? — спросил в ответ Кумарин. — Пусть бесится. Колоколу это не повредит.

Андрей Евгеньевич почти не сомневался, что убитый Томас Бриттен никем никогда завербован не был. Он изменял только жене. Специфика его работы не давала ему доступа к серьезной секретной информации, которая могла бы заинтересовать противника. К тому же по рождению и по убеждениям он был настоящим техасским янки. Америку считал самой лучшей и самой главной страной в мире, боготворил своего старшего брата, погибшего во Вьетнаме, продолжал искренне верить, что Россия навсегда останется империей зла, что крушение режима — всего лишь смена вывески. Для него не было разницы между коммунистической заразой, которую сеял по миру Советский Союз, и заразой криминальной, которую стало распространять уродливое новообразование, именуемое СНГ. Работа в пресс-центре Рязанцева еще больше убеждала его в этом.

"Бриттену я верю почти как самому себе”, — сказал однажды Макмерфи. И хотя Андрей Евгеньевич этих его слов Кумарину не передавал, они могли дойти главы УГП через кого-то другого. Возможно, Кумарин решил в очередной раз позлить беднягу Билли.

Да, Билли Макмерфи, конечно, постарел, устал, но не настолько, чтобы безропотно принять грубую наглую ложь про Бриттена. Для очередной злой шутки это слишком рискованно. Билли в любом случае спросит: откуда вы знаете?

Григорьеву довольно часто приходилось отвечать на этот вопрос, передавая очередную дозу вранья от Кумарина. Иногда Макмерфи съедал, иногда выплевывал, но источник информации требовал назвать в любом случае.

Обычно Григорьев ссылался на свою тайную платную агентуру с Брайтона и на свое пресловутое умение анализировать, делать выводы и выстраивать прогнозы, используя открытые, общедоступные источники. Конечно, чтобы сохранить профессиональную ценность, не выглядеть идиотом, не вызвать подозрений, следовало тщательно соблюдать дозировку правды и лжи.

Версия “Бриттен — Колокол” являлась такой ложью, которую невозможно подсластить ни каплей правды. И все-таки Кумарин решил предложить ее Макмерфи. Зачем?

— Затем, что ему надо срочно прикрыть очередного “крота”! — прошептал Григорьев и почувствовал, как футболка под свитером стала влажной.

Последние три года Бриттен жил и работал в Москве, домой приезжал только в отпуск. Если именно Бриттен используется для прикрытия “крота”, значит сам он тоже сейчас в Москве. И не просто в Москве, а в посольстве США, поскольку именно оттуда можно воровать информацию, которая интересует Кумарина. Тогда появляется еще одна версия, возможно, самая правдоподобная. Бриттена убили потому, что он стал кого-то подозревать в работе на русских.

Но чтобы подозревать, надо знать человека, общаться с ним. Конечно, Бриттен встречался со многими сотрудниками посольства, однако лучше всех он знал Стивена Ловуда. Они вместе учились в колледже, они почти дружили.

Ловуд сейчас помощник атташе по культуре. Он знаком с Рязанцевым. Он встретил Машу в аэропорту. Именно от него Кумарин мог так быстро узнать, что она в Москве. Именно от него, от кого же еще?

Андрей Евгеньевич остановился, чтобы перевести дыхание. Сердце отбивало гулкие быстрые удары, каждый отдавался тупой болью в левом плече. Григорьев испугался, что сейчас случится приступ. Не было с собой никаких лекарств. Он заставил себя медленно досчитать до десяти, зажмурился, приложил пальцы правой руки к запястью левой, отыскал свой неровный быстрый пульс и попытался дышать в его ритме. Иногда, в самых крайних ситуациях, это помогало.

— Сэр, с вами все в порядке? — услышал он рядом мужской голос.

— Да, да, все хорошо, — пробормотал он и открыл глаза.

Он стоял прямо перед входом в зоомагазин на Фокс-стрит. Рядом возвышалась двухметровая фигура черного полицейского. Полицейский смотрел на него сверху вниз, внимательно и сочувственно.

– Сэр, вы уверены, что вам не нужна помощь?

— Спасибо, офицер. Все в порядке, — Григорьев заставил себя улыбнуться, достал платок, вытер вспотевшее лицо, — просто в моем возрасте нельзя бегать с такой скоростью и на такие дистанции.

— Зачем же вы это делаете?

— По глупости.

— Посмотрите, это случайно не ваш? — гигантская черная рука протянул ему белого котенка.

— О Господи, мой, конечно мой, как же он выбрался?

— Вероятно, выскользнул из сумки. Я чуть не наступил на него, хорошо, вовремя заметил. Совсем маленький и такой белый. Как его зовут?

— Христофор.

Запихнув перепуганного котенка в сумку, Григорьев медленно, как сквозь вату, двинулся вперед по Фокс-стрит, мимо зоомагазина.

— Сэр! — окликнул его полицейский. — Вы ничего не забыли?

Григорьев застыл, чувствуя, что шея костенеет и обернуться невозможно. Вот сейчас этот черный гигантский офицер скажет: “Вы, вероятно, собирались зайти в зоомагазин, чтобы купить что-то для своего котенка”. И тогда останется только тихо умереть.

* * *
Рязанцев холодно извинился за опоздание, пожал Арсеньеву руку, плюхнулся в кресло и прикурил от зажигалки-пистолета. На жаркое радостное приветствие Лисовой ответил сквозь зубы:

— Привет, Светка. Свари нам, пожалуйста, крепкого кофе.

Спутницу свою, худенькую, стриженную под мальчика блондинку, представил коротко и ясно:;

— Мой новый пресс-секретарь. Маша. Она была совсем молоденькая, очень красивая, правда, такая бледная и усталая, что Арсеньеву показалось, она сейчас заснет в кресле.

Светлана Анатольевна подскочила к Рязанцеву, мимоходом поправила воротник его пиджака, склонилась к самому его уху, залопотала удивленно и испуганно:

— Как это? Где ты ее взял, Женя, нельзя доверять такую серьезную работу первой встречной…

Она говорила шепотом, но таким громким, что Арсеньев все слышал. И сонная девушка Маша, безусловно, слышала.

Рязанцев в ответ только отмахнулся и, поморщившись, произнес:

— Света, я просил кофе!

Лисова послушно закивала, попятилась к двери, ведущей внутрь дома, но в проеме вдруг застыла и уставилась на незваную гостью испепеляющим взглядом.

— Прежде всего, я хочу спросить вас, майор, — обратился Рязанцев к Арсеньеву, — вы там уже разобрались с царапинами на лице у Вики? Известно, что произошло? Почему у нее распух нос? Почему такие воспаленные кровавые губы? Кто и зачем содрал ей кожу вокруг рта и на руках?

— Сейчас проводится повторная экспертиза, — неопределенно промямлил Арсеньев, — пока можно достоверно утверждать, что Кравцова и Бриттен получили пулевые ранения, которые вызвали повреждения, несовместимые с жизнью.

— Перестаньте, — поморщился Рязанцев и махнул рукой, — это я и без вас знаю. Но я также знаю, что Вика сильно изменилась. Могли ее пытать, насиловать перед смертью? Могли надругаться над трупом? Или Бриттен был тайным садистом? Что там произошло?

— Евгений Николаевич, я не могу вам точно ответить, — признался Арсеньев, — во-первых, не имею права, во-вторых, просто пока неизвестно. т — Замечательно, — кивнул Рязанцев и презрительно фыркнул, — отлично вы работаете, господа, поздравляю вас. Ладно, я буду говорить об этом со следователем. Ее, кажется, зовут Зинаида Петровна?

— Зинаида Ивановна, — поправил Арсеньев и покраснел.

— Ясно. А ваше имя-отчество?

— Александр Юрьевич.

— Очень приятно. Итак, Александр Юрьевич, у вас есть ко мне какие-то конкретные и срочные вопросы?

— Евгений Николаевич, скажите, в начале марта Кравцова покупала машину “Фольксваген-гольф” цвета мокрого асфальта?

— Вроде бы, — Рязанцев несколько сбавил тон, успокоился, видно почувствовал, что перегнул палку, все-таки здесь не митинг и не прямой эфир, — мы говорили об этом, она просила у меня денег, она буквально заболела этой машиной, именно “Фольксвагеном-гольф”, но я считал, что одного автомобиля вполне достаточно.

— И денег не дали? — уточнил Арсеньев.

— Разумеется, нет. Сегодня очередная шуба, завтра машина, послезавтра браслет из платины с бриллиантами, потом костюм от Шанель. Так же невозможно, я все-таки политик, а не бандит.

— Но машину она купила?

— Заказала перегонщику из Гамбурга, именно “Фольксваген-гольф”. Потом ей захотелось норковую шубу, она ее купила, это я знаю точно. А вот про машину ничего определенного вам сказать не могу. Почему вас это вдруг так заинтересовало?

Саня не успел ответить.

— Женя, можно тебя на минуту? — громко и обиженно произнесла Лисова, которая все еще стояла в дверном проеме.

— Да, Света, я тебя слушаю.

— Нет, я могу сказать только наедине. Это очень важно.

— О Господи, — простонал Рязанцев, неохотно поднялся и вышел в коридор. Лисова закрыла дверь.

На веранде воцарилась тишина. Арсеньев встретился взглядом с Машей, она ему улыбнулась.

— Меня зовут Александр Юрьевич Арсеньев, — представился он.

— Да, я уже знаю. Очень приятно, — она провела рукой по своим светлым стриженым волосам, Саня вдруг подумал, что она подстриглась так коротко совсем недавно и все не может привыкнуть, — Мери Григ.

— Мери? А почему Евгений Николаевич называет вас Машей?

— Для конспирации. На самом деле ему так проще, — она опять улыбнулась, мягко, сонно, и повертела головой, разминая затекшую шею. — Вы тоже можете меня так называть. А еще лучше по имени-отчеству. Моего папу звали Эндрю, по-русски это Андрей. Вот, пусть я буду Мария Андреевна. Мне нравятся ваши отчества, ни у кого больше их нет.

— Вы из Америки? — догадался Арсеньев.

— Я вчера прилетела из Нью-Йорка. Думала, буду здесь спокойно собирать материал для диссертации, но сразу удостоилась чести стать пресс-секретарем Машей, — она опять улыбнулась и зевнула, прикрыв рот ладошкой, — не знаю, что из этого выйдет.

Тут только Арсеньев уловил легкий акцент и спросил:

— Вы давно знакомы с Евгением Николаевичем?

— Не очень. Четыре года назад я слушала его лекции в Гарварде, но после этого мы не виделись.

— Как же вам удалось удостоиться такой чести, сразу стать пресс-секретарем?

— Повезло, — она развела руками, — я вообще везучая. На самом деле это вышло почти случайно. Меня пригласили на работу в один крупный медиа-концерн. Не здесь, конечно. Дома, в Америке. Концерн оплатил мою поездку, им надо, чтобы я повышала квалификацию. Мой будущий шеф — приятель Рязанцева. Когда стало известно о несчастье с Викторией Кравцовой, шеф попросил меня временно заменить ее. С одной стороны, это довольно странно, я ведь впервые в России, у Евгения Николаевича целый штат людей, более компетентных, чем я, но, как мне объяснили, есть некоторые психологические нюансы. Лучше, если рядом с ним будет человек со стороны, никак не связанный с его привычным окружением.

— Ну да, это можно понять, — кивнул Арсеньев, — значит, вы учитесь в Гарвардском университете?

— Заканчиваю аспирантуру.

— Кто вы по образованию?

— Психолог. Училась на факультете психологии, но постоянно бегала слушать лекции на факультет славистики. В итоге тема моей диссертации звучит так: “Средства массовой информации и влияние новых политических технологий на самосознание людей в разных слоях общества посттоталитарной России”.

— Очень интересно, — важно кивнул Арсеньев.

— Ага. Главное, красиво и туманно. Кстати, Александр Юрьевич, если не возражаете, я потом вам задам несколько вопросов для своей диссертации. Вдруг больше не будет оказии познакомиться с майором милиции.

— Да, конечно, — выпалил Саня и смутился, с удивлением обнаружив, как ему приятно, что появился повод встретиться с ней еще раз, — давайте я напишу вам мой телефон.

— Спасибо. Лучше сразу в записную книжку мобильного, бумажки я постоянно теряю, — она потянулась к сумке, достала маленький аппарат.

Когда они обменялись телефонными номерами, повисла неловкая пауза. Арсеньев наткнулся взглядом на ее глаза, припухшие, сонные, но все равно красивые, главное, живые. Довольно редко встречаются живые ясные глаза, в которые хочется смотреть. Он все не мог решить, как лучше ее называть. Мери — ее настоящее имя, но почему-то оно совсем ей не идет, звучит по-русски как-то манерно. Маша — слишком панибратски, Мария Андреевна — чересчур официально и громоздко. Ну какая она Мария Андреевна со своей тонкой шейкой, с этими смешными оттопыренными ушками? Вообще, она чем-то похожа на его бывшую одноклассницу, тоже Машу, такую же беленькую, худенькую. Они дружили с первого по десятый класс, и только когда она в семнадцать лет, на первом курсе института, выскочила замуж за какого-то хмыря, оказалось, что примерно с восьмого класса Саня был в нее влюблен. Да, американка удивительно напоминала ту Машу. Может, именно поэтому ему было с ней так легко и одновременно неловко, словно они очень давно знакомы и их многое связывает?

— Значит, вам нравятся наши русские отчества? — уточнил он, принужденно кашлянув. — Мария Андреевна, вы отлично говорите по-русски. У вас какие-то русские корни?

— Спасибо, Александр Юрьевич, вы мне льстите, — она улыбнулась и покачала головой, — да, отчество — это приятно. В этом есть… как лучше сказать по-русски? Дистанция, почтение и одновременно теплота. У вас вообще много всяких эмоциональных нюансов в языке, чего стоят только эти ваши суффиксы, которые передают оттенки отношения. Кот, котище, котик, котяра, — она сощурилась, было видно, с каким удовольствием она произносит русские слова, словно перекатывает на языке что-то очень нежное и вкусное.

И вдруг послышалось тихое отчетливое мяуканье. Арсеньев чуть не подпрыгнул от удивления.

* * *
— Сэр, вы слышите меня? — еще раз позвал полицейский.

"Если я обернусь, я упаду замертво”, — подумал Андрей Евгеньевич.

Впрочем, он отлично понимал, что не умрет. Это глупости, ипохондрическое кокетство. Он просто улыбнется и ответит: “Да, конечно, но сначала я все-таки хочу заглянуть в аптеку”.

Он заставил себя медленно повернуть голову. Суставы затрещали, как старое сухое дерево под топором. Полицейский держал в руке нечто плоское, черное, размером с небольшую книжку. Его широкое лицо все расплылось в лукавой, укоризненной улыбке. Сверкали зубы и белки глаз. Григорьев подошел ближе и узнал свой бумажник. Полицейский помахивал им, как веером.

— Нельзя быть таким рассеянным, сэр, — укоризненно покачал головой полицейский, — смотрите, сумка порвалась. На вашем месте я бы выбросил этот старый мешок.

Раз десять поблагодарив чернокожего гиганта, Григорьев нырнул в зоомагазин. Мешок действительно разлезался по швам. Надо быть полнейшим кретином, чтобы посадить в одно отделение котенка, в другое сунуть бумажник с водительскими правами, кредитками и наличными деньгами. И главное, кроме мобильного телефона в чехле, пристегнутом к ремню джинсов, больше ничего с собой нет. В карман бумажник никак не влезал. А тут еще котенок принялся толкать изнутри молнию и выбираться наружу. Главное в такой ситуации — не впадать в панику, ничего не ронять. Бумажник сунуть за пояс, под свитер. Белого бандита взять в руки. Мешок выкинуть к чертовой матери в урну у входа.

— Добрый день, могу я вам чем-нибудь помочь? — обратилась к Григорьеву молоденькая продавщица-китаянка.

Большие квадратные часы над прилавком показывал без десяти три. Значит в Москве сейчас без десяти одиннадцать вечера.

Андрей Евгеньевич огляделся. В магазине было пусто, только он и продавщица.

— Подержите, пожалуйста, моего кота, — попросил Григорьев, — мне нужно срочно позвонить, а потом вы поможете мне подобрать для него все необходимое.

— О, да, конечно, — продавщица осторожно взяла котенка своими крошечными детскими ручками и тут же ласково заворковала с ним по-китайски.

"Если Машка спит, телефон все равно выключен, и я ее не разбужу, — утешал себя Григорьев, набирая код России и Москвы, — это, конечно, безумие, то, что я сейчас делаю, но я не могу больше. Я должен услышать ее голос. Я заслужил. Я, кажется, вычислил Колокола, впервые за эти годы я его вычислил. Более того, я теперь почти знаю, кто и почему мог убить Бриттена и Кравцову. В общем, я молодец. Остается только определить, насколько верны мои догадки и как я могу все это использовать, чтобы защитить Машку”.

В трубке поскрипывала, посвистывала живая межконтинентальная тишина. Григорьев тревожно косился на часы, на стеклянную дверь и уже собирался нажать отбой, когда тишину прорвали ясные долгие гудки.

* * *
— Это мой телефон, — объяснила Маша. — Господи, какое у вас сейчас смешное лицо! Это всего лишь телефон, а не кошка. Да, слушаю, — ответила она в трубку по-русски.

Потом тут же перешла на английский, заговорила быстро и тихо. Арсеньев понимал только отдельные слова.

— Нет… Я в порядке… Это почти центр… еще нет… неплохо, но все красное и отвратительный душ… Пока ничего определенного, я просто попросила, и все, не надо делать никаких ужасных выводов… да, обещаю… что у вас с голосом? Вы не спали всю ночь и много курили… нет, я отлично слышу…

Саня подумал, что наверное, универсальное английское “you” в данном случае все-таки обозначало “ты”, а не “вы”. Она говорила с кем-то очень близким. Ему стало интересно, с кем именно, но он ни за что не решился бы спросить. Он слушал и чувствовал себя неловко. Он ведь не предупредил ее, что понимает по-английски. Вдруг она скажет что-то, не предназначенное для чужих ушей?

— Как раз сейчас я у него дома… трудно, но возможно… что? Точно такой? Ты шутишь! Белый, с голубыми глазами? Это судьба. Я тебя поздравляю… Твой Христофор в детстве был тоже настоящий бандит. Ты сам мне рассказывал… нет, просто устала и хочу спать… да, хорошо, обещаю… Я поняла, не волнуйся, я все поняла…. Нет, я не одна сейчас… не могу… Целую тебя, я сама позвоню, — она отложила телефон и улыбнулась Арсеньеву.

— Неужели у вас в Америке еще кто-то курит? — спросил он.

— Есть такие мерзавцы, — она весело подмигнула. — Но с ними будет скоро покончено. А вы, Александр Юрьевич, оказывается, знаете английский.

— Понимаю совсем немного, но говорить почти не могу. Учил в школе, потом в университете.

— Вы закончили юридический?

— Да. Скажите, а Христофор — это человек или животное?

— Это белый котенок с голубыми глазами.

— Ваш?

— Почти.

У Сани с языка чуть не сорвался следующий вопрос, он сам не понимал, почему ему так важно знать, с кем она сейчас говорила, и почему так не хочется, чтобы этот кто-то оказался ее бой-френдом или вообще мужем. Он решил больше не спрашивать о телефонном разговоре, тем более она немного напряглась. Или просто слишком устала.

— Нет, вы все-таки замечательно говорите по-русски. Совсем легкий акцент, очень приятный. Если бы вы не сказали, что прилетели из Нью-Йорка, я бы решил, что вы из Прибалтики.

— Я слышала, в Прибалтике люди моего поколения по-русски уже не говорят, даже если знают язык, — она опять зевнула.

— Устали? — сочувственно спросил Саня.

— Ужасно, — она потерла глаза и оглядела веранду. Взгляд ее упал на книжку, оставленную Лисовой на журнальном столе.

– “Джен Эйр”. Неужели вы это читали, пока ждали Евгения Николаевича? Никогда не думала, что современному русскому сыщику могут нравятся такие сентиментальные романы.

— Нет, конечно.

— А, это, вероятно, читает полная дама в красивой шали, — догадалась Маша. — Она родственница Евгения Николаевича?

— Почти. Она помощница по хозяйству, — они оба перешли на шепот, подвинулись друг к другу поближе и сами не заметили этого.

Дверь открылась, вернулся Рязанцев, катя перед собой сервировочный столик, на котором стоял большой медный кофейник, три чашки, вазочка с печеньем.

— Я вижу, вы уже нашли общий язык, — хмуро заметил Евгений Николаевич, — вот и отлично, потому что одна голова хорошо, а две лучше. Светка предупредила меня, что вам нельзя доверять, — обратился он к Арсеньеву с кривой усмешкой, — что вы очень черствый, бесчувственный и хитрый человек. А что касается вас, — он посмотрел на Машу, — вы авантюристка, вертихвостка, а заодно типичный энергетический вампир. Так что кофе мне пришлось варить самому. Свету я отправил спать.

— Спасибо, — хором ответили Арсеньев и Маша, переглянулись и рассмеялись.

То ли Арсеньев так сильно устал от Лисовой, то ли давно не общался с милыми молодыми женщинами, но эта американка нравилась ему все больше. Во всяком случае, с ней было приятно иметь дело, болтать ни о чем и даже просто молчать;

— Думаю, она еще вернется, — сказала Маша, — она забыла здесь свою книжку.

— Она непременно вернется, — подтвердил Арсеньев, — книжка будет только предлогом. Ей очень интересно, о чем мы здесь собираемся беседовать.

— Да? — густые брови Рязанцева медленно поползли вверх, потом вниз. Он смерил Саню задумчивым взглядом и спросил:

— Как вы вообще с ней поговорили? Успешно?

Арсеньев замялся, покосился на Машу и, принужденно кашлянув, произнес:

— Ну, в определенном смысле успешно. У меня в связи с этим возникло несколько вопросов к вам, Евгений Николаевич. Они очень личные, эти вопросы.

— Можете спрашивать при Маше, — разрешил Рязанцев и стал разливать кофе по чашкам.

— Хорошо, как скажете. Это прежде всего касается вашей жены. Какие у них со Светланой Анатольевной отношения?

— Замечательные отношения, они же ближайшие подруги, еще с университета. А что?

— Знаете, мне показалось, это не совсем так.

— Очень интересно. И почему же вам это показалось? — на лице Рязанцева было написано искреннее удивление.

— Ну, долго объяснять. Честно говоря, я не правильно выразился. Мне даже не показалось, я почти уверен, что отношения между ними были весьма напряженными. Во всяком случае, со стороны Лисовой. Впрочем, мне бы хотелось побеседовать с вашей женой, я понимаю, это сложно, она ведь сейчас в Венеции?

— Вы с ней непременно встретитесь и побеседуете, — выпалил Рязанцев, — именно об этом я и хотел с вами поговорить. Но прежде чем я продолжу, я попрошу вас гарантировать, что никому никогда вы ничего не расскажете.

— Да, конечно. У меня работа такая — никому ничего не рассказывать, — улыбнулся Арсеньев, — обещаю, все останется между нами.

— Работа ваша здесь совершенно ни при чем. Обещания мне не нужны. Я хочу попросить вас заняться чем-то вроде частного расследования. Для меня лично. Я нанимаю вас в качестве частного детектива.

— Это невозможно, — покачал головой Арсеньев.

— Аванс в три тысячи долларов вас устроит?

— Евгений Николаевич, у вас ведь есть своя служба безопасности, — мягко напомнил Арсеньев и поймал сочувственный взгляд Маши.

— Я им не доверяю, — Рязанцев помотал головой и залпом допил свой кофе, — мне будет удобней и спокойней, если этим займетесь вы. Вам ведь в любом случае приходится расследовать убийство Кравцовой и Бриттена. Так почему бы заодно не провести небольшое дополнительное расследование, возможно, косвенно связанное с этим убийством? Объясните, что вам мешает?

— Прежде всего деньги, которые вы мне предлагаете.

— Вы боитесь, что об этом узнают и вас обвинят во взяточничестве? Гарантирую, что нет. Никогда никто не узнает.

— Вы гарантируете? — Саня улыбнулся и покачал головой. — А почему я должен верить вашему честному слову, если вы не верите моему?

Рязанцев вспыхнул, открыл рот, чтобы ответить, но не нашел слов, схватил сигарету и принялся нервно щелкать зажигалкой. Арсеньев взял у него из рук злосчастную китайскую игрушку, дал прикурить ему, прикурил сам и продолжил:

— Понимаете, Евгений Николаевич, я, конечно, с удовольствием взял бы у вас эти деньги. Но в таком случае мне тоже придется заплатить вам.

— Мне? Вы собираетесь платить мне? — Рязанцев даже задохнулся от изумления и возмущения.

— Именно так, — кивнул Арсеньев. — Обстоятельства могут сложиться по-разному. Вдруг вас не устроят результаты моего расследования, и вы доложите моему начальству, что заплатили мне? Я тоже хочу иметь гарантии.

— Но я обещаю! Вы что, мне не верите?

— Если для вас честное слово становится надежным, только когда оно оплачено, как я могу вам верить?

Рязанцев вскочил, прошелся по веранде, на секунду застыл, глядя в темноту, вдруг резко развернулся испросил нарочито спокойным голосом, в котором уже дрожала тихая истерика:

— Вам что, деньги не нужны?

— Нужны.

— Ну вот, я вам даю! Слушайте, а может, три тысячи просто мало? Но это ведь только аванс, потом вы получите значительно больше. Я не знаю расценок, скажите, сколько?

— Евгений Николаевич, почему бы вам не обратиться в частное детективное агентство? — печально предложил Саня.

— Потому что я слишком известный человек. Мне придется раскрыть им весьма конфиденциальную информацию о себе, о своей семье. Где гарантия, что они потом не станут торговать этой информацией? — Рязанцев говорил быстро и все время смотрел куда-то в сторону, то в окно, то на кофейную гущу в своей чашке. Ни разу еще он не взглянул Сане в глаза, а о Маше как будто вообще позабыл. Когда зазвучал ее голос, он поморщился и вздрогнул.

— Вы так никогда не договоритесь, — сказала она тихо, но решительно, — я могу предложить компромиссный вариант. Вы платите Александру Юрьевичу три тысячи долларов. Так вам спокойней. Это вполне понятно. Он у вас эти деньги берет и в свою очередь платит вам. Тоже три тысячи. Тоже за свое спокойствие. Очень удобно. Вам даже не придется пересчитывать купюры, — она в очередной раз зевнула и налила себе еще кофе.

Рязанцев уставился на нее воспаленными, почти безумными глазами.

— Это справедливо, — кивнул Арсеньев, давясь смехом и изо всех сил стараясь сохранить серьезное выражение лица.

Глава 32

Андрей Евгеньевич спрятал телефон. Сердце стало биться спокойно и ровно. Одышка прошла. Часы показывали без пяти три. Он забрал у продавщицы Христофора. Теперь он точно знал, что котенок будет носить это почетное имя.

— Прежде всего, ему нужна специальная сумка, надежная, прочная. Вернее, нечто среднее между сумкой и детским автомобильным стульчиком. Только что по дороге сюда он выскочил и чуть не погиб.

— Да, я понимаю, — улыбнулась китаянка, — сейчас мы что-нибудь подберем.

Ровно в три стеклянная дверь открылась и в магазин вошел высокий сгорбленный старик с тростью. Григорьев разглядывал очередную кошачью сумку и осторожно скосил глаза на посетителя.

Старик показался ему элегантным и надменным. От него за версту пахло дорогим одеколоном. Он был в летнем пальто мышиного цвета, в молочно-белой фетровой шляпе. Белый шелковый шарф красиво перекинут через плечо. Из-под пальто виднелись светло-серые широкие брюки и темно-серые замшевые ботинки.

Лицо старика Григорьев разглядеть не сумел, мешали большие дымчатые очки в серебряной оправе, пышные седые усы и круглая аккуратная бородка, переходящая в широкие бакенбарды вдоль щек, белоснежные и кудрявые, как свежая мыльная пена.

Пока продавщица подбирала сумку, рассказывала о преимуществах и недостатках разных видов кормов для котят, показывала развивающие и успокаивающие игрушки, рекомендовала шампуни, ополаскиватели, щетки, гребенки, витамины, средства от глистов, поносов и запоров, старик уселся в кресло в углу и лениво листал подборку журналов о домашних животных. Григорьев то и дело украдкой поглядывал на него, но ни разу не удостоился ответного взгляда. Старик погрузился в чтение какой-то статьи в журнале. Очки опустились на кончик носа. Шляпу свою он так и не снял, половина лица тонула в тени.

Андрею Евгеньевичу почудилось нечто знакомое в том, как он сидел, закинув ногу на ногу, как переворачивал страницы, как почесал подбородок. Этот жест, случайный и мгновенный, насторожил Андрея Евгеньевича еще больше. Мужчины, привыкшие носить бороду, совсем иначе прикасаются к лицу.

Между тем на прилавке росла гора Христофорового приданого. Продавщица явно вошла в раж и не могла остановиться, предлагала все новые и новые штуки, жизненно необходимые котенку: подстилки с антиблошиной пропиткой, обувь и верхнюю одежду, на сегодня и на вырост, мягкий разноцветный домик, который можно стирать в машине, антиаллергический стиральный порошок и ополаскиватель для кошачьих вещей, корзинку-кроватку с пологом и без, десять видов лотков и наполнителей для кошачьего туалета…, Григорьев опомнился, когда она перешла к бантикам, заколкам и бижутерии. Он отобрал сумку, три баночки паштета для котят, пару прыгающих игрушек и пакет с туалетным наполнителем.

Китаянка обиделась, улыбка увяла на ее лице, ласковый щебет затих. Она холодно приняла кредитку, сложила покупки в мешок и тут же занялась другим покупателем — стариком. Тут ее ждало еще большее разочарование. Старику нужен был только поводок для собаки среднего размера, причем совершенно конкретный поводок, полтора метра, черный, кожаный со стальным карабином. Пока он делал свою покупку, Григорьев не спеша усаживал Христофора в новую сумку, вполне универсальную, с несколькими отдельными большими карманами на молнии. В один из них он положил бумажник.

Из магазина они вышли вместе. Старик, не глядя на Григорьева, прошел мимо, обогнал его и направился вперед, по Флетбуш-авеню, к Проспект-парку, большому зеленому парку с озером и множеством укромных скамеек. Рядом были Бруклинский музей и Бруклинский ботанический сад, неплохие места для конспиративной встречи, как и сам Проспект парк.

Старик миновал поворот к музею, прошел мимо главного входа в парк, взял чуть правее и зашагал по Оушен-авеню. Григорьев притормозил у табачной лавки, чтобы купить сигарет. Старик тоже притормозил и сердито оглянулся. Дальше двинулись быстрей. Ритм задавал старик. Походка у него была совсем не стариковская, легкая, стремительная, спина распрямилась. Трость явно мешала, впрочем, это стало заметно не сразу. Пока они шли по людным улицам, он очень натурально сутулился, прихрамывал и опирался на трость.

Григорьев послушно следовал за ним.

В парк свернули у самого озера. Там по лужайке носились дети, запускали разноцветных воздушных змеев. Компания пожилых леди раскладывала корзинки для пикника, рядом прямо на траве спала, обнявшись, влюбленная парочка мужского пола в одинаковых клетчатых брюках и белых блузонах.

Старик замедлил шаг. Он придирчиво и незаметно оглядывал публику. Григорьев в свою очередь уже успел несколько раз провериться на предмет “хвоста”.

Парк был пешеходным, следить из машины за ними не могли. Оставались прохожие. За все время пути никто не показался подозрительным.

Наконец старик остановился у скамейки, подальше от озера и гуляющей публики. Он сначала внимательно оглядел сиденье, провел по нему рукой и, только убедившись, что не запачкает свои светлые брюки, уселся. Григорьев садиться не стал. Он выпустил котенка из сумки, чтобы тот побегал по лужайке, опустился на корточки, достал игрушечную пушистую мышь на резинке и стал играть со своим Христофором всего в паре метров от старика. Тот молчал несколько минут, вероятно ждал, что Григорьев заговорит первым. Но, не дождавшись, произнес:

— Очень трогательно. Мне кажется, вы немного впадаете в детство. Смотрите, это первый признак старческого маразма.

В магазине, когда он говорил с продавщицей, голос его звучал совсем иначе, хрипло, высоко и капризно. Теперь это был мягкий глубокий баритон.

— Ничего, — откликнулся Григорьев, — маразм маразму рознь. Лучше впадать в детство и веселиться, чем превращаться в мрачного брюзгу с манией величия.

— И то и другое одинаково противно.

— Не спорю, вам видней, — Григорьев распрямился, улыбнулся, впервые открыто взглянул на старика.

Он узнал его давно, еще в магазине. Но все не верил своим глазам.

— Почему это, интересно, мне видней? Вы моложе всего на три года, — обиженно заявил Всеволод Сергеевич Кумарин и похлопал по скамейке, приглашая Григорьева сесть рядом.

* * *
— Так вот, кто-то проник в больницу, передал ей украденный у меня мобильный телефон, сообщил заранее о моем эфире. Она не должна была смотреть телевизор в это время, но она его включила.

Рязанцев говорил глухо, монотонно, курил одну сигарету за другой. Маша уже не боролась со сном. То ли крепкий кофе помог, то ли организм сам себя пересилил и приспособился к новому ритму. Пока что они оба, она и Арсеньев, молча слушали, не задавали вопросов.

Рассказ Евгения Николаевича прервался только однажды, когда на веранду явилась Ли-сова за своей книжкой. Между ними вышла небольшая напряженная перепалка. Она желала остаться, Рязанцев гнал ее прочь. Она не стеснялась при посторонних умолять его, он не стеснялся говорить с ней грубо. Ушла она только минут через десять, захлебываясь рыданиями, и книжку опять оставила. Но тут уж Арсеньев не поленился встать, догнал ее в коридоре, вручил роман и вежливо пожелал спокойной ночи.

— Да, так на чем я остановился? — спросил Рязанцев, когда дверь закрылась и стало тихо.

— Кто-то проник в больницу и оставил вашей жене мобильный, — напомнила Маша.

— Мой мобильный. Мой. То есть украденный кем-то из моего близкого окружения, — Евгений Николаевич выложил на стол маленький черный аппарат. — Я уже проверял входящие — исходящие номера, их нет. Перед тем как передать телефон Галине, функцию памяти отключили. После эфира у нее случился кошмарный приступ. Таких давно не бывало. Доктор говорит, это странно, поскольку перед сном она получила обычную дозу успокоительных лекарств.

— Ей делают уколы или она пьет таблетки? — уточнила Маша.

— Понятия не имею, об этом вы спросите у врача. Пожалуйста, не надо меня перебивать. После приступа в палате у Гали осталась сестра. Она услышала телефонный звонок, сначала даже не поняла, что происходит, но довольно быстро нашла телефон. Он был спрятан в тапочке у кровати. Сестра решила ответить. Звонивший не сразу сообразил, кто взял трубку, думал, что Галина, и произнес какой-то жуткий текст, мол, видишь, что ты натворила, как ты можешь жить после этого, расплачиваться будут твои дети.

— То есть вашей психически больной жене угрожали? — спросил Арсеньев.

— Получается, что да.

— Как вы думаете, зачем?

— Вероятно, чтобы я узнал об этом и понял, что кому-то известна моя неприятная тайна. Возможно, кто-то собирается меня шантажировать.

— Слишком громоздко, — пробормотала Маша и покачала головой, — для шантажа достаточно было просто поговорить с вами, назвать адрес клиники и диагноз жены. Зачем воровать телефон, передавать его Галине Дмитриевне? Зачем сообщать ей о вашем эфире? Скорее всего, в эфир и ей в больницу звонил один и тот же человек.

— Ну да, сестра еще сказала, голос был странный, не мужской, не женский. Нечто среднее, как будто бесполое. Это безусловно тот же человек.

— И ему было известно, что вам к моменту эфира еще не рассказали о Томасе Бриттене, — заключила Маша, — то есть он постоянно здесь, рядом с вами, совсем близко и в курсе всех ваших дел.

Рязанцев схватился за виски и высоко, хрипло простонал:

— В том-то и ужас…

— Вы часто навещаете жену? — спросил Арсеньев.

— По-разному. Стараюсь чаще, но не всегда получается. В последний раз я был у нее всего три дня назад, она чувствовала себя неплохо, не то чтобы стала идти на поправку, но была сравнительно спокойной, с адекватными реакциями.

— Кто, кроме вас, к ней ходит?

— Никто. О том, где она, и вообще о ее болезни знают только пять человек: я, наши дети, начальник моей службы безопасности и Виктория Кравцова. Она уже не в счет. Вот, собственно, все. Пока все. Я хочу, чтобы вы разобрались в ситуации.

— Вы забыли назвать еще одного человека, — напомнил Арсеньев.

— Кого же?

— Лисову Светлану Анатольевну.

— Ах, ну да, конечно, — Рязанцев поморщился, — это само собой. Светка довольно часто навещает Галю. Я же объяснял, они очень близкие подруги. Когда Галя заболела, Светка сидела с ней сутками, кормила с ложечки, даже читала ей вслух.

– “Джен Эйр”? — быстро спросила Маша.

— Ну я не знаю, — рассердился Рязанцев, — какая разница? Или вы опять шутите? В таком случае, извините, но это не смешно.

— Евгений Николаевич, я не шучу. Тут вообще ничего смешного нет и быть не может. Все очень печально, однако…

— Скажите, как Галина Дмитриевна относится к воде? — перебив ее, внезапно выпалил Арсеньев.

Рязанцев ошалело уставился на него.

— При чем здесь вода? Послушайте, вы оба можете выражаться яснее? Я не в состоянии отвечать на вопросы, сути которых не понимаю.

— Но вы уже ответили, Евгений Николаевич, — вздохнул Арсеньев.

— То есть? — Рязанцев потряс головой и потянулся за очередной сигаретой.

— Погодите. Я чуть позже объясню. Только сначала, с вашего позволения, задам еще пару непонятных вопросов.

— Валяйте, — Рязанцев безнадежно махнул рукой.

— Вы знаете, почему году в шестьдесят четвертом семья вашей жены поменяла квартиру, переехала в другой район, и Галина Дмитриевна, которой было тогда около двенадцати, перешла в другую школу?

— Впервые слышу! — Рязанцев раздраженно повысил голос. — Какое отношение это имеет…

— Мы же договорились, Евгений Николаевич, — мягко напомнил Арсеньев, — если я правильно понял, вы не знаете, что произошло с Галиной Дмитриевной, когда ей было двенадцать лет?

— Погодите, погодите. Там какая-то мрачная история, кажется, погибла девочка, ее одноклассница, Лена, Люда, Лида… — он прикрыл глаза и защелкал пальцами.

— Люба, — подсказал Арсеньев.

— Да, кажется, но я не понимаю, к чему вы…

— Вам об этом кто рассказывал? Жена?

— Нет. Теща.

— Вы точно помните?

— О да, тещу свою покойную я никогда не забуду, — он усмехнулся, — каждое ее слово врезалось в память навечно, так сказать, отпечатано в мозгу каленым железом.

— Ну если каленым железом, я бы хотел услышать подробности. Что именно вам рассказала теща про девочку Любу? Когда, почему и при каких обстоятельствах она вам это рассказывала?

— Обстоятельства были самые неприятные. Это связано с первой попыткой самоубийства. Галя наглоталась таблеток. Впрочем, тут вам лучше поговорить с врачом. Я как тогда ничего не понял, так до сих пор не понимаю. Три раза она пыталась покончить с собой. Сначала таблетки, потом петля, потом окно на десятом этаже. После таблеток, то есть после первой попытки, ее мать рассказала мне историю про погибшую одноклассницу.

— Можно немного подробней? — попросил Арсеньев.

— Да что подробней? Какая-то девочка утонула у Гали на глазах. Кстати, а вы откуда знаете, как ее звали?

— От Светланы Анатольевны. Она считает, что ваша жена убила свою подругу девочку Любу. Нарочно утопила.

— Что? — Рязанцев засмеялся. — Послушайте, ну вы же взрослый человек, и у нас серьезный разговор. Светка не могла вам сказать такую глупость, я даже не желаю это обсуждать, — он фыркнул и потянулся за очередной сигаретой. — так вот, после первой Галиной попытки самоубийства теща, разумеется, во всем обвинила меня. И знаете, в чем конкретно я был виноват? — он сделал торжественную паузу и с кривой улыбкой произнес:

— В том, что уговорил Галю съездить на море. Вы понимаете эту логику? Я нет. До сих пор не понимаю.

— Я не случайно спросил вас, боится ли Галина Дмитриевна воды, — напомнил Арсеньев.

— Да совершенно не боится, чушь это. Все дело в эгоизме тещи и в том, что она всю жизнь пыталась меня уязвить, сделать назло, настраивала Галю против меня. Каждый раз, когда возникала возможность съездить на море всем вместе, теща срочно заболевала, и Галя оставалась в Москве. Но в тот раз я настоял на своем. Вы представить не можете, сколько потребовалось сил и времени, чтобы убедить Галю отправиться всей семьей в Ниццу, на Лазурный берег. Мой друг, Джозеф Хоган, которого вы, Маша, хорошо знаете, пригласил меня с семьей погостить на его вилле. Отказаться значило обидеть Джозефа. Он не хотел слушать никаких возражений. Это было правда замечательно. Только представьте: начало июня, Лазурный берег. Но с Галей с самого начала творилось нечто ужасное. Она вообще не выходила на улицу, сидела в комнате с закрытыми окнами и задернутыми шторами и вела себя совершенно невыносимо. На третий вечер мы собирались пойти ужинать с Джозефом. Он заказал столик в лучшем ресторане на набережной, у самого моря. И можете себе представить, посреди ужина Галя вскочила и убежала, ничего не объясняя. Разумеется, вечер был испорчен. А ночью она заявила, что ей надо срочно лететь в Москву, будто бы она что-то там почувствовала, из ресторана побежала звонить матери, и оказалось, что мать заболела. Знаете, я уже так устал, что не возражал, отвез ее утром в аэропорт и остался с детьми еще на неделю, — он закрыл глаза и принялся массировать виски. — Сколько мне пришлось пережить, какой это был ужас.

— А вам не пришло в голову, что Галина Дмитриевна действительно страдает водобоязнью? — осторожно спросила Маша.

— Ерунда, — он раздраженно махнул рукой, — она бы мне сказала. И потом, ее ведь обследовали врачи, и ни о какой водобоязни речи не было. Все фантазии покойной тещи, и хватит об этом. Когда мы вернулись, я узнал, что Галя пыталась покончить с собой, выпила таблеток десять снотворного. К счастью, с ней рядом была Света. Она вовремя почуяла неладное и сделала все, что нужно.

— Вызвала “скорую”?

— А? Нет, она справилась сама.

— Как это?

— Промыла Гале желудок, и все. Если сделать это сразу, то ничего страшного. Нет, вы поймите, я очень известный человек, тогда шла предвыборная кампания, и если бы стало известно, что моя жена пыталась покончить с собой…

— Да-да, это понятно, — кивнула Маша, — скажите, Галина Дмитриевна как-то потом объяснила свой поступок?

— Нет. Она все отрицала. То есть она сказала, что ничего не помнит, ей казалось, будто она просто приняла перед сном несколько таблеток валерьянки. А вообще, знаете, все, что касается Галиной болезни, вам может рассказать ее лечащий врач. Мне тяжело это вспоминать, учитывая мое состояние…

— Погодите, получается, что единственным свидетелем первой попытки была Лисова? — перебил его Арсеньев. — А вторая попытка? Вы сказали, это была петля?

— Ну да, примерно через полгода после случая с таблетками она пыталась повеситься здесь, на чердаке.

— Кто же ей помешал на этот раз? — спросил Арсеньев. — Опять Светлана Анатольевна?

— Да. Откуда вы знаете?

— Я просто предположил. Можно немного подробней? Как это произошло?

— Мы переезжали в этот дом, я с детьми оставался в московской квартире, Галя со Светой отправились сюда разбирать вещи, наводить порядок. На чердаке стояли коробки с книгами, еще не распакованные. Ночью Гале якобы понадобилась какая-то книга, она отправилась на чердак. Света забеспокоилась, поднялась к ней и увидела, что она стоит на табуретке и пытается привязать веревку к крюку, на котором висит лампочка.

— Опять Галина Дмитриевна все отрицала? — спросила Маша, и по лицу ее скользнула грустная улыбка. — Она, вероятно, сказала, что хотела просто вкрутить лампочку?

— А веревка была от ящика с книгами, — задумчиво добавил Арсеньев.

— Да, все именно так, — раздраженно крикнул Рязанцев, — я не понимаю, куда вы клоните?

— Пока никуда, — пожала плечами Маша, — мы просто слушаем вас и задаем вопросы, когда что-то неясно. Расскажите, пожалуйста, о третьей попытке. Там вроде было окно?

— Она пыталась выброситься, и опять рядом оказалась Лисова, которая ее спасла, и опять ваша жена все отрицала?

— Нет! — рявкнул Рязанцев. — Я снял ее с подоконника, я спас ее, и она ничего не отрицала.

* * *
— Все натуральное: и борода, и бакенбарды. У меня волосы на лице растут со страшной скоростью. Вернусь в Москву, сбрею, — Всеволод Сергеевич Кумарин наклонился и поднял с земли Христофора, посадил его к себе на ладонь. — Вы даже спасибо не сказали, — заметил он и почесал котенка за ухом.

— Спасибо, — усмехнулся Григорьев, — это было мило и остроумно. Я оценил вашу заботу. А борода вам идет. Бакенбарды — это, конечно, чересчур, а бороду, может, стоит сохранить.

— В ваших советах не нуждаюсь, — проворчал Кумарин, — у нас очень мало времени. Эта наша встреча — глупость, бессмысленный риск, и чем скорей мы разойдемся, тем лучше для нас обоих.

— Да, я понимаю, — смиренно кивнул Григорьев, — но зачем же было самому беспокоиться, рисковать? Есть же люди…

— Затем, что на этот раз все чрезвычайно серьезно, — перебил Кумарин, — чем меньше будет привлечено людей, тем лучше. Цепочка должна быть короткой, самой короткой. Я, вы, ваша дочь. Все.

— При чем здесь моя дочь? Вы обещали, что никогда ее не тронете, — Григорьев взял у него Христофора и пустил на травку.

— Да, обещал, — Кумарин снял несколько белых шерстинок со своего серого летнего пальто, — но сейчас нет другого выхода ни у меня, ни у вас. И у нее, кстати, тоже. Для того чтобы решить проблему, надо совсем немного, надо только доказать, что покойный Бриттен был Колокол. Я нарочно сообщил вам заранее, чтобы у вас было время подумать.

— Это невозможно. Никто не поверит. Бриттен не имел доступа к секретной информации. Ни к стратегической, ни к агентурной, ни к какой, — Григорьев достал сигареты.

— Не вздумайте здесь курить, — прошипел Кумарин и вырвал у него пачку. — Вы что, с ума сошли? Здесь запрещено, это привлечет внимание.

— Хорошо, не буду.

Никогда еще Андрей Евгеньевич не видел его в таком состоянии. За семнадцать лет они встречались всего дважды. Кумарин вернулся в Москву из Вашингтона в восемьдесят четвертом, когда стало ясно, что Григорьев сбежал к американцам. После такого скандала он не мог оставаться на посту резидента. На некоторое время ему пришлось уйти на преподавательскую работу, он читал лекции в Академии КГБ. Потом, после смерти Андропова, стал потихоньку расправлять крылья. В кадровой чехарде поменял несколько руководящих должностей, возглавлял какие-то комиссии, комитеты, подкомитеты, немного поиграл в публичную политику, к девяносто второму легко просочился в финансовые структуры и окончательно растворился там. Международный институт гуманитарных инициатив, который он возглавил в девяносто пятом, был пустой формальностью, потому что на самом деле Кумарин руководил Управлением Глубокого Погружения.

Первый раз после побега они встретились в июне девяносто первого, в Египте. Григорьев купил недельный тур по Нилу на теплоходе для себя и Маши. Во время поездки на джипах в пустыню к бедуинам они познакомились с милейшим пожилым поляком, профессором, который преподавал философию в Варшавском университете. Его приятную профессорскую внешность несколько портило лиловое родимое пятно на скуле размером с небольшую сливу. Узнав в нем Всеволода Сергеевича, Григорьев испытал легкий шок, но вскоре успокоился. Даже если кто-то из группы следил за ними, вряд ли можно было найти в этом случайном знакомстве нечто подозрительное. К тому же оба перед прямым контактом хорошо проверились и убедились, что никаких “хвостов” рядом нет.

После ужина в просторной, увешанной пыльными пестрыми коврами палатке Маша вместе с остальными туристами увлеченно разучивала бедуинские танцы, Григорьев тихо беседовал с польским профессором в уголке. Они сидели очень близко, голова к голове, и говорить приходилось на ухо, поскольку звучала громкая музыка.

Повод был действительно важный. В конце июля планировалась встреча на высшем уровне. Президент США Джордж Буш и президент СССР Михаил Горбачев должны были подписать Договор о взаимном сокращении стратегических вооружений. С обеих сторон велась лихорадочная подготовка, заседали комиссии, подкомиссии, рабочие комитеты, готовились горы аналитических справок и прочих документов. С обеих сторон в силовых структурах были люди, для которых подписание договора стало бы глобальным, оскорбительным поражением.

Кумарин был заинтересован в успехе переговоров прежде всего потому, что хотел добить и уничтожить старую советскую номенклатуру, верхушку КГБ, МИДа, Министерства обороны, всех этих инфантильных маразматиков, генералов, членов Политбюро, которые никак не могли наиграться в свою ядерную “Зарницу”. Это был редкий случай, когда его интересы полностью совпадали с интересами Билла Макмерфи, который, в свою очередь, тоже устал от таких же маразматиков в ЦРУ. Оставалось только помочь друг другу.

Сидя на пестрых циновках в уголке бедуинской палатки, посреди ночной пустыни, под треньканье арабской музыки, двое пожилых благообразных туристов, двое случайных знакомых, по документам один американец, другой поляк, почти неслышно шептались по-английски, улыбались, хмурились. Разговор их длился всего минут тридцать.

Когда танцы кончились и пора было рассаживаться по джипам, экскурсовод-араб крикнул, что перед дорогой советует разойтись на несколько минут — леди в одну сторону, джентльмены в другую.

Кумарин и Григорьев перелезли через пологий зыбучий холм, отошли от остальных метров на двадцать.

— Правда, если договор будет подписан, они взбесятся и пустят в Москву танки, им терять нечего, — задумчиво произнес Кумарин, поливая песок звонкой струйкой, — а, как вы думаете?

— Вот тут они себя и прикончат, — ответил Григорьев, пуская свою струйку значительно выше и дальше.

— Почему? — недоверчиво нахмурился Кумарин и стал застегивать ширинку. — Танки-то пока у них, армия их, это главное.

— Главное не это, — покачал головой Григорьев и поморщился, пытаясь справиться с застрявшей молнией, — главное — умение драться и рисковать. А они воспитаны в страхе, они умеют интриговать, строить козни, льстить, лгать, добивать лежачего. Для открытой драки они слишком изнежены и трусливы. Если они решатся на серьезную заваруху с танками, то сами же первые испугаются до смерти, — Григорьев застегнул, наконец, штаны и посмотрел в черное небо, усыпанное гигантскими выпуклыми звездами. — Да, все забываю спросить, что у вас с лицом?

— Ссадина, — объяснил Кумарин. — Нырял без маски, ободрался о кораллы. Доктор в отеле замазал какой-то лиловой гадостью. Получилось очень похоже на родимое пятно. Отличная “особая примета”, сразу бросается в глаза. Ваша дочь, например, запомнит меня как польского профессора с большим родимым пятном на скуле. Если вообще запомнит.

— Папа, ты где? — донесся тревожный крик Маши. — С тобой все в порядке?

— Да, дорогая, сейчас иду!

— Красивая у вас выросла девочка, — заметил Кумарин чуть слышно, по-русски.

— Никогда ее не трогайте, — ответил Григорьев еще тише, тоже по-русски.

— Не буду, — Кумарин улыбнулся, сверкнув в темноте зубами, — даю вам честное слово, не буду.

Через пять минут они расселись по джипам и расстались еще на семь лет.

31 июля 1991 года президент США Джордж Буш и президент СССР Михаил Горбачев подписали Договор о сокращении стратегических вооружений, согласно которому в обеих странах арсеналы ракет большой дальности должны были уменьшиться на одну треть.

19 августа 1991 года произошел знаменитый августовский путч. В Москву вошли танки. У главы путчистов тряслись руки, когда он произносил свою эпохальную речь перед телекамерами. Через два дня все было кончено. Остались только кадры хроники, разговоры, анекдоты, воспоминания, в основном приятные, поскольку с 19 по 22 августа в Москве было интересно, как никогда.

Один путчист повесился, другой застрелился, остальные затихли в ужасе, но потом успокоились, встряхнулись и стали жить дальше.

В течение следующих семи лет Григорьев и Кумарин общались исключительно через связников, обменивались информацией по своим тайным наработанным каналам.

Встреча произошла в сентябре 1998-го. Она была короче и прозаичнее предыдущей. В Нью-Йорке стояла страшная жара. Андрей Евгеньевич отправился на неделю отдохнуть на Гавайи, на этот раз один, без Маши. Кумарин просто однажды оказался в соседнем шезлонге на пляже.

Их разговор длился не более десяти минут и касался последствий августовского экономического кризиса.

Григорьев назвал Кумарину имена нескольких крупных чиновников, которые, по его сведениям, успели перекачать крупные суммы на свои счета в американские банки. Он знал это потому, что каждого чиновника фиксировало ЦРУ, и Макмерфи, составляя справки для своего руководства, иногда консультировался с Григорьевым, уточнял детали биографий, просил дополнить психологические портреты, начертить схему прошлых номенклатурных связей, дать прогноз возможных будущих взлетов и падений этих людей.

— Да, а как поживает ваша дочь? — спросил на прощание Кумарин.

— Спасибо, отлично, — натянуто улыбнулся Григорьев.

На сем они расстались. Дальше опять были связники, и вот теперь Проспект парк, лужайка, скамейка и паника в глазах Кумарина.

Глава 33

В половине первого ночи Рязанцев отпустил, наконец, своих гостей, но не потому, что пожалел их, а просто сам устал и не мог больше говорить из-за зевоты, сводившей челюсти.

— Я разбужу шофера, он отвезет вас домой, — любезно предложил он Маше, — а если хотите, можете остаться здесь. На третьем этаже полно свободных комнат. Я разбужу Светку, она вам даст чистое белье и все, что нужно.

— Не надо никого будить, я на машине, — сказал Арсеньев.

— Да, спасибо, лучше меня Александр Юрьевич отвезет, — поспешно заявила Маша.

Рязанцев проводил их до ворот, поеживаясь от влажного ветра, попросил отправиться в больницу прямо завтра утром и обещал позвонить, предупредить врача.

Маша забралась на заднее сидение, сразу скинула туфли, потянулась и произнесла сквозь зевоту:

— Мне казалось, мы просидим у него до утра.

— Вы можете поспать, — Арсеньев выдвинул сиденье, опустил спинку.

— Правда, я подремлю немножко, если не возражаете.

— Спите на здоровье. Только скажите, куда ехать.

Маша назвала адрес и, помолчав, спросила:

— А вы в машине курите?

— Вообще-то да.

— Конечно, это же ваша машина.

— Да уж ладно, я потерплю.

— Ненавижу табачный дым. Но если очень сильно захочется, можете открыть окно. Я тоже потерплю.

— Не буду, не буду я курить, спите спокойно, — принужденно засмеялся Арсеньев.

— Спасибо, — Маша потянулась и зевнула, — это очень любезно с вашей стороны. Я особенно ненавижу спать в дыму.

Они оба замолчали, и пока ехали до ворот закрытого поселка, не произнесли ни слова. Арсеньев старался не смотреть в зеркало, чтобы не встретиться глазами с Машей. В салоне было темно, он чувствовал ее запах, свежий и легкий, слышал, как она там возится, устраиваясь поудобней, и у него горели уши. Ему хотелось, чтобы она поскорей заговорила. Сам он первым почему-то не мог заговорить, слова вылетели из головы. Молчание с ней наедине в темной машине было каким-то странным, от него пересыхало во рту и сердце билось чуть быстрей.

Но она так и не заговорила. Она уснула. Саня сначала просто не увидел ее в зеркале, а потом, обернувшись, обнаружил, что она улеглась на сиденье, поджала коленки, положила руки под щеку и свернулась калачиком.

Саня перевел дыхание, он боялся, что не выдержит и ляпнет какую-нибудь глупость, отвесит пошлейший пудовый комплимент или спросит, с кем она беседовала по телефону, — а собственно, почему это должно его интересовать? Какое ему дело?

Он съехал на обочину, вышел, достал из багажника плед и маленькую подушку, которые всегда возил с собой на всякий случай. Когда он накрыл Машу и осторожно подсунул ей подушку под голову, она не проснулась, только пробормотала чуть слышно: “Thank you very much!"

Арсеньев поправил одеяло и, распрямившись, больно стукнулся затылком о раму дверцы, но даже не охнул, наоборот, повторил про себя ее слова: “Thank you very much!” Боль привела его в чувство. Мгновение назад он чуть не поцеловал ее, спящую. Аккуратно прикрыв дверцу, он постоял у машины, выкурил сигарету, успокоился.

Прямо перед ним был указатель поворота на Волоколамку. Оттуда рукой подать до Лыковской улицы, до рекламного щита, под которым стояли две бесхозные несчастные проститутки.

В кармане у него лежал конверт с фотографиями одной из них, в красном трикотажном платье, с длинными обесцвеченными патлами. Той, которую подобрал “Фольксваген-гольф”. Потом ее выловили из озера Бездонка.

Фотографии были очень четкие, качественные, цветные. Все видно — накрашенные губы, царапины на ноздрях, следы от пластыря. Гера Масюнин снимал лицо целиком и отдельные детали с небольшим увеличением.

Конечно, это другой округ, это совсем другая история, и никакого отношения к убийству Бриттена и Кравцовой несчастная проститутка не имеет, но для того чтобы окончательно убедиться, чтобы потом не кусать локти, как это получилось с пистолетом “ИЖ-77”, лучше все-таки попытаться хоть немного прояснить картину.

Если бы сейчас у Сани в машине не спала Маша, он непременно сделал бы небольшой крюк, посмотрел, стоит ли на прежнем месте подруга утонувшей проститутки.

— А может, и не стоит. А может, и не подруга, — пробормотал он, затаптывая окурок и усаживаясь в машину. — Я просто посмотрю, я слегка приторможу и даже не буду останавливаться. Маша спит очень крепко. Она ничего не заметит. Это ведь совсем небольшой крюк. Сейчас ночь, дороги свободны.

Проститутку он увидел и узнал сразу. Она стояла на том же месте, под рекламным щитом, в полном одиночестве, что при ее профессии было почти невероятно.

— Ну дает! — удивился Арсеньев и оглянулся на Машу.

Она спала очень спокойно и крепко. Соблазн оказался слишком велик. Он съехал на обочину и остановился.

Проститутка направилась к машине, сунула голову в окно, но тут же заметила милицейскую форму и с матерным возгласом отпрянула назад.

— Погоди, не бойся, надо поговорить, — крикнул Арсеньев, еще раз испуганно взглянул на Машу, но она даже не шелохнулась.

Он выскочил из машины и кинулся за проституткой. Высоченные шпильки не дали ей удрать далеко, она попыталась исчезнуть в темных кустах, на мгновение Саня потерял ее из виду, но тут из темноты, совсем близко, послышался стон и жалобный матерный комментарий по поводу сломанного каблука и ушибленной ноги.

Слабые фонарные отблески не позволяли разглядеть ее лицо. Саня увидел только силуэт. Она сидела на траве и бормотала:

— Мусор, мусор, уйди, прошу как человека, блин, ну что я тебе сделала, мусор?

Саня присел на корточки с ней рядом, дождался паузы и тихо спросил:

— Подруга твоя где?

— Какая подруга? Ну какая на хрен подруга? Я тут одна, я ваще, блин, на трассе не работаю, я голосовала просто, мне ехать надо в больницу, ты понял, блин? Вон, из-за тебя каблук сломала, туфли пятьдесят баксов, ты мне новые купишь или кто?

— А тебе не объясняли, что опасно девушке одной ночью голосовать на трассе? — вкрадчиво спросил Саня. — Видишь, ты каблук сломала, а подружке твоей, блондинке крашеной с длинными волосами, в красном трикотажном платье, повезло меньше. Ее из озера выловили. Знаешь, тут недалеко, в Серебряном Бору есть озеро Бездонка? Оттуда ее и выловили вчера на рассвете. Помнишь, ее еще “Фольксваген-гольф” подобрал, черный или цвета мокрого асфальта, и увез в сторону Серебряного Бора?

Девушка затихла и уставилась на Арсеньева. В темноте было видно, как блестят ее шальные глаза.

— Ага, конечно, — она шмыгнула носом и нервно захихикала, — ври больше. Может, там какую и выловили из Бездонки, но только не Катьку.

"Сейчас она заявит, что видела свою подругу Катьку два часа назад или сегодня днем, — подумал Арсеньев, — и тогда я спокойно вернусь в машину, отвезу домой американку Машу, а Гере скажу, что пить надо меньше”.

Девушка между тем успела снять вторую туфлю, встала на ноги, отряхнулась. Арсеньев тоже поднялся.

— Чтоб ты знал, мусор, Катьку нормальный мужчинка снял, культурный, на двое суток снял. Ты понял? Так что с Катькой все нормально, и ты мне тут лапшу на уши не вешай, и ваще, блин, линял бы ты отсюда по-хорошему, ща пацаны подъедут, а ты, вроде как один, а, мусор? — она говорила вполне спокойно и даже рассудительно, но голос слегка дрожал. А главное, она не пыталась убежать, словно ждала продолжения разговора.

— Так когда ты в последний раз видела Катьку? — уточнил Арсеньев.

— Я ж грю, вчера или позавчера, ну че ты привязался? Не помню. Ее снял мужчинка культурный, она с ним уехала, и все. Катька умная, она лишь бы с кем не поедет. Если б их там двое было, тогда да.

— Там — это в “Фольксвагене”?

— Ну да, я ж грю, ты глухой, что ли? Обычно такие девки орут, пытаются убежать, а если видят, что деться некуда, начинают истерить, канючить, предлагать себя в качестве взятки, чтобы отпустили, пугать своими сутенерами, знакомой братвой, которая противным козлам-мусорам все кишки выпустит, или рассказывают, что дома двое деток малолетних, мама парализованная. Эта лишь пугнула мифическими “пацанами”, но как-то совсем неохотно, неубедительно, по инерции. Могла запросто удрать, Арсеньев не держал ее, однако стояла.

Саня успел привыкнуть к темноте, и его поразило выражение, застывшее на ее размалеванном отечном лице: абсолютное мертвое безразличие. Словно ей все равно и ничего не страшно. Словно она уже умерла, стала неуязвима и смотрит на себя, на черную ночную трассу, на проезжающие машины, на разных мужчинок и пацанов в этих машинах, на него, майора милиции, откуда-то из безопасного далека.

— Хочешь, покажу фотографии той, которую нашли в Бездонке? — тихо предложил Саня.

— А че это мне на нее смотреть? Я, что ли, дохлых девок не видела? Не люблю я на это смотреть, — забормотала она, вяло перебирая босыми ногами, как загнанная лошадь, — да и темно здесь, ни хрена не видно, думаешь, под это дело в машину меня заманить, нашел дуру, я в ментовскую ни за что не поеду, я знаю, какие вы там субботники устраиваете для девчонок.

Продолжая ворчать, она полезла в свою сумку и вытащила маленький карманный фонарик. Вспыхнул тонкий яркий луч и тут же погас.

— Зачем тебе фонарик? — удивился Саня.

— Я ночами работаю, — огрызнулась девка. — Ну давай, че резину тянешь, показывай свои фотки, холодно, блин. Нет, погоди, дай сначала сигаретку.

Саня угостил ее, закурил сам, вытащил из кармана конверт.

– На-ка, свети мне, — девушка протянула ему фонарик и взяла снимки.

Через мгновение послышался какой-то странный тонкий звук, и Сане сначала показалась, что где-то вдали воет побитая собака, маленькая собачонка, бездомная и беспомощная. Только когда проститутка стала медленно оседать на землю, он понял, что это она воет и звук исходит откуда-то из глубины, из живота.

— Катька, сволочь, что ж ты такое сделала, а? — спросила она, обращаясь к стопке снимков, которые тряслись в ее руке. — Что ж ты такое натворила, гадина, паскуда, Катюха моя, Катенька, у-уу… — невнятное бормотание опять вылилось в тихий жалобный вой.

Саня быстро посветил фонариком в ее сумку, надеясь найти там паспорт, но ничего, кроме пудреницы, смятой пачки сигарет “Магна” и упаковки презервативов, не обнаружил, выключил фонарик, попытался поднять девку, она была тяжелая и вялая. Она тихо, безнадежно выла и как будто перестала что-либо видеть и слышать.

— Ну-ну, успокойся, скажи, как тебя зовут? — Арсеньев опустился с ней рядом, забрал фотографии, заглянул в лицо, но она никак не отреагировала, продолжала выть и покачиваться из стороны в сторону.

— Помощь нужна? — услышал он рядом тихий голос и вздрогнул. Над ними стояла Маша.

— Я проснулась, вас нет. Не волнуйтесь, машину я закрыла, вот ключи. Кто она? Что с ней случилось?

— Она возможный свидетель, — прошептал в ответ Саня. — Я только что показал ей снимки убитой девушки, и она узнала свою подругу.

— Сестра она мне, слышь, мусор, Катька сестренка моя родная, единственная, младшенькая, уу-у, не могу я, не могу жить, не хочу-у! — подала голос несчастная девка. — Чего вам от меня надо, мусорки, ну чего, не видите, горе у меня?

Один был родной человек на всем свете, Катька, стервоза такая!

Судя по внятности речи, по бегающим в полумраке глазам, она уже пришла в себя после первого шока.

— Ты помнишь, как он выглядел, этот культурный мужчинка в “Фольксвагене”? — спросил Арсеньев.

— Лысый в кепке, — девка судорожно всхлипнула.

— Хотя бы молодой, старый? Давай, быстренько, рассказывай все, что помнишь.

— Ничего я не помню, что ты привязался, блин? Темно было, я выпила, — голос ее окреп, она даже сделала попытку подняться на ноги, но Арсеньев схватил ее за плечо.

— А фамилию свою помнишь?

— Зачем тебе? — окрысилась девка. — Будешь привлекать как свидетельницу? Тогда вообще ни хрена не скажу, понял? Мне терять нечего.

— Ну терять, положим, всегда есть чего, — грозно заметил Арсеньев. — Что мне с тобой делать? Придется вызывать группу, везти тебя к нам, авось вспомнишь, хотя бы свою фамилию.

— А будешь наезжать, у меня припадок случится. Я, чтоб ты знал, припадочная, блин, эпилептическая я, понял? — предупредила проститутка и тут же от слов перешла к делу: выпучила глаза, высунула язык и задрожала, задергалась.

Арсеньев растерялся и вопросительно взглянул на Машу.

Она опустилась на корточки рядом с девкой и тихо, ласково сказала:

— Еще должна течь пена изо рта, и обязательно непроизвольное мочеиспускание.

— Это че, обоссаться, что ли? — уточнила девка, затихнув на миг, и тут же опять затряслась.

— Вообще да, — кивнула Маша, — я понимаю, что противно, но без этого нельзя. Смотри, ты не очень старайся, припадок все равно ненатуральный, а вот язык можешь прикусить запросто. Как тебя зовут?

— Ира, — представилась проститутка и прекратила свой спектакль так же внезапно, как начала.

— Замечательно. А я Маша, Скажи пожалуйста, Ира, откуда ты знаешь, что он лысый, если он был в кепке?

— По опыту. Ночью в машине только лысые в кепках ездют. Чтоб голова не мерзла, — всхлипнула проститутка и окончательно успокоилась.

— Логично, — кивнула Маша, — но под кепкой волос не видно, они могли быть у него любые: короткие, длинные, темные, светлые.

— Ага, — кивнула Ира, — волос не было видно. Могли быть любые. Но в кепках обычно лысые.

— Ты не помнишь, он торговался?

— Не-а, — проститутка уверенно помотала головой, — я ж грю, культурный мужчинка.

— Как тебе показалось, ему было все равно, кого из вас взять, или он выбирал?

— Он сразу сказал, что ему надо беленькую и потоньше. Катька на самом деле русая, как я, но красится в блондинку. И худей меня. У меня сорок шестой, а у нее сорок второй, блин. А ваще, это, все, мусорки, мне выпить охота, очень срочно и пожрать чего-нибудь. Хотите узнать про лысого, купите мне шашлыка и водки, посидим, поговорим как люди. Катьку надо помянуть? Надо!

— Слушай, дорогая, а шнурки тебе не погладить? — разозлился Саня. — Этот лысый, между прочим, сестру твою зверски убил, родную,единственную, а ты торгуешься, как на базаре: шашлыку ей, водочки. Совесть есть у тебя?

— При чем здесь совесть? Я жрать хочу. Из-за вас ничего не заработала. И ваще, блин, ты, мусор, лучше молчи. Не умеешь ты с людьми разговаривать.

— Правда, не умею. Был бы на моем месте другой, он бы с тобой, сама знаешь, как поговорил. А я цацкаюсь, — разозлился Саня.

— Да на, бей, хоть совсем замочи, ну? — рявкнула проститутка и надменно отвернулась. — Ничего больше не скажу, понял?

— Почему бы нам правда не угостить девушку? — тихо предложила Маша. — Здесь темно, холодно. Давайте доедем до какого-нибудь ближайшего ларька, купим шашлыку, посидим в машине и поговорим.

Саня поразился, как легко и быстро вписалась американка в странную для нее ситуацию, сумела найти общий язык с шальной подмосковной девкой, не выразила ни ужаса, ни удивления, вела себя настолько естественно, словно это для нее было обычным делом — допрашивать российскую шалаву ночью на трассе.

Пока шли к машине и ехали до ближайшего круглосуточного шашлычного ларька, Маша спокойно, без всяких угроз и хитростей, умудрилась выяснить, что проститутка Ира жила со своей сестрой Катей на улице Немчинова, сразу за Кольцевой дорогой, в угловой панельке, на первом этаже. Квартиру они снимают уже год, а до этого жили с матерью в деревянном доме в поселке Передовик, в двадцати километрах от Москвы, но мать померла, дом развалился от старости. Ира закончила восьмилетку четыре года назад, пошла учиться на парикмахера, но надоело жить без денег, знакомые девки однажды взяли с собой на трассу, один раз, другой. Деньги легкие, отпахала ночь, днем спи, сколько хочешь. Сестра Катя была младше на два года и после восьмилетки пошла на трассу сразу, даже не пыталась учиться дальше. Они работали под местными пацанами, сутенерами, отдавали ровно половину денег, это было плохо, но сейчас на их пацанов наехали другие пацаны, начался передел сфер влияния, пока они там между собой разбираются, девкам лафа, никто не контролирует, сколько заработала — все твое.

Про мужчину в “Фольксвагене-гольф” она вспомнила, что зубы у него были крупные и очень белые, в темноте блестели. Лицо добродушное, и вообще выглядел он совсем безобидно, даже немного смешно, совсем не похож на маньяка, шутил, смеялся. Ире выдал на прощанье сто рублей, чтоб не так обидно было оставаться.

Когда Ира умяла две порции свиного шашлыка и выпила триста грамм водки за упокой души своей сестры Кати, она вспомнила, что две последние буквы в номере “Фольксвагена” были “МЮ”. И еще: в машине заедала передняя дверца, с пассажирской стороны, а перед ветровым стеклом болтался брелок, пластмассовый скелетик, довольно большой, в кружевной юбочке.

Арсеньев еще раз показал ей фотографии. Заливаясь слезами, Ира спросила:

— Чего у нее лицо такое исцарапанное? Вот тут, на носу, и вокруг рта.

— Ты уверена, что, когда видела ее в последний раз, у нее не было никаких похожих царапин? — уточнил Арсеньев.

— Нет, у Катьки личико чистенькое, гладенькое, ни прыщей, ничего. И губы она такой помадой никогда не красила.

— Можно? — Маша взяла у нее снимки и долго, молча их рассматривала, потом взглянула на Арсеньева, хотела что-то сказать, но сдержалась, промолчала.

— Так чего он с ней сделал-то, с Катькой с моей? — всхлипнула Ира. — Вы хоть скажите, сильно она мучилась?

— Изнасиловал, задушил, — быстро проговорил Арсеньев.

— И все?

— Разве мало?

Ира задумалась и вдруг выпалила:

— Так он вообще никакой не маньяк. Изнасиловал! Зачем, когда и так… Ой, Господи помилуй… А душат девчонок вообще постоянно, меня четыре раза душили, многим нравится, чтоб партнерша сильней дергалась и хрипела. Нет, мусорки, он не маньяк, это у него нечаянно так вышло, — она помотала головой и застыла в глубокой задумчивости.

* * *
Всеволод Сергеевич стиснул кулаки так, что костяшки побелели, и постучал ими по колену. Он никак не мог успокоить свои руки, они постоянно двигались, дергались, суетились, и Андрею Евгеньевичу стало казаться, что он сейчас начнет отламывать себе пальцы, как Сахар в “Синей птице”.

Григорьев догадался, что дело совсем плохо. В распоряжении Кумарина была мощная структура, УГП, но сейчас она со всеми своими гигантскими возможностями, деньгами, компроматами, связями, способами давления оказывалась для него бесполезной. Она была всего лишь машиной. Для того чтобы машина заработала, в нее следовало заложить определенную программу, сформулировать задачу, а он не мог. Он проигрывал в своей личной игре. Он сделал ставку не на того человека, и ему было больно признать свою ошибку, он не умел, не привык проигрывать.

— Нет, я понимаю, это трудно. Но ведь возможно! — повторял он так, будто слова могли что-то изменить. — Если начать с того, что Бриттен искажал реальную финансовую картину, брал взятки у Хавченко и работал в его интересах, давал неверную информацию?

— Бриттен делал все наоборот, — напомнил Григорьев, — он бил тревогу, требовал отстранить Хавченко как можно быстрей.

— Ну да… А если его "перекупили конкуренты, противники Рязанцева, и он… Думайте, думайте, не сидите как истукан!

— Всеволод Сергеевич, а почему именно Бриттен? — спросил Григорьев, пытаясь поймать сквозь дымчатые очки его ускользающий взгляд. — Неужели у вас нет других кандидатур?

— Нет!

— Почему?

— Потому!

— Вы хотите, чтобы я думал, придумывал, искал варианты вслепую? Пока вы не объясните мне, зачем вам нужен в качестве прикрытия именно Томас Бриттен, я не могу…

— Бриттен почти раскрыл его, — пробормотал Кумарин чуть слышно и поправил очки, — это произошло случайно, но он успел посеять подозрение. Мне срочно нужен компромат на него, очень жесткий.

— То есть вам нужно, чтобы покойному Бриттену на какое-то время перестали доверять? — уточнил Григорьев.

— Да. Именно так. Если дать жесткий компромат на Бриттена, они хотя бы слегка запутаются, — произнес он совсем уж безнадежно, явно самому себе не веря.

Григорьев в ответ молча помотал головой.

— Хорошо. Что вы предлагаете? — Кумарин наклонился, очки слетели, он поймал их, но не стал надевать, положил в карман пальто, сорвал травинку и принялся накручивать ее на палец.

— Сначала я должен понять, чего вы хотите: сохранить вашего “крота” как действующего агента или вывести его из игры?

Кумарин в очередной раз намотал травинку на палец и вдруг охнул, болезненно сморщился, поднял руку. На мизинце, на самом нежном месте, в складке между фалангами проступила тонкая красная полоска.

— Вы порезались травой, — сочувственно заметил Григорьев.

Всеволод Сергеевич поднес мизинец к губам и посмотрел на Григорьева исподлобья. Взгляд у него был злой и затравленный.

— Сохранить его как агента уже невозможно, — произнес он медленно, хрипло и достал носовой платок, — вывести из игры тоже нельзя. Он подстраховался, самым банальным и самым надежным способом.

— То есть если с ним что-то случится, вся известная ему информация об агентурной сети всплывет на поверхность?

Кумарин молча кивнул и приложил бумажный платок к порезу. Тут же проступило кровавое пятно, слишком большое для такой царапины. Андрей Евгеньевич вдруг вспомнил, как много лет назад, сидя в кабинете Кумарина-резидента, Кумарина хитрого, опасного, сильного, содрал себе заусенец. И тоже было почему-то слишком много крови. Он попросил одеколон или что-нибудь, но Кумарин-хитрый предложил водки, и они выпили. А кровь все не останавливалась. Кумарин-опасный видел это и понимал, что человек, который поранился, всегда слегка растерян, хотя бы в первые минуты, пока Идет кровь.

— Он постоянно требует денег, — пробормотал Всеволод Сергеевич, — он тянет их из меня любыми способами. Ему все мало.

— Ну, денег много не бывает. Простите, я сейчас, — Григорьев встал, чтобы взять Христофора, который отбежал слишком далеко и почти затерялся в траве. Пока он ловил котенка, успел подумать, что Кумарин-сильный никогда не стал бы так откровенно жаловаться.

Христофор мяукал и терся о ладони. Он хотел есть. Григорьев вернулся к скамейке, достал из сумки баночку паштета и открыл ее.

— Он запросил у своего руководства статус неприкосновенности. Вы понимаете, что это такое? — тоскливо продолжал Всеволод Сергеевич.

Статус неприкосновенности — это действительно было серьезно. Его присваивали высшим чинам, элите силовых структур и госаппарата. Он давал массу привилегий и гарантий, но чтобы его получить, следовало пройти сквозь слои таких изощренных проверок, что даже кристально честные люди иногда опасались ввязываться в это.

— Иными словами, он вышел из-под контроля, не только вашего, но и собственного тоже? Он паникует, потихоньку сходит с ума, и вы не знаете, что теперь с ним делать?

— Да. Именно так.

— Но тогда все просто, — улыбнулся Григорьев и почесал за ушком Христофора, который все не мог оторваться от паштета, — если не знаешь, что делать, не делай ничего.

— Перестаньте, — вскрикнул Кумарин, — я так не могу. Я должен действовать. У меня есть гигантские возможности, а я не могу ими воспользоваться, чтобы решить проблему. Это как иметь миллионные счета и ночевать под мостом.

— Но надо сначала думать, а потом действовать, не наоборот.

— Именно поэтому я и сижу здесь с вами. Чтобы вы думали.

— Хорошо, — вздохнул Григорьев и убрал банку с паштетом у Христофора из-под носа. Котенок съел больше половины, это было слишком много. — Тогда давайте называть вещи своими именами. Вас волнуют не деньги, которые требует ваш агент, и даже не статус неприкосновенности. Вы испугались и растерялись потому, что он заказал Бриттена?

Кумарин застыл со своим несчастным порезанным мизинцем у рта. Ранка все еще кровоточила.

— Откуда вы знаете? — спросил он глухо.

— Я это вычислил.

— Кто он такой, тоже вычислили?

— А как же! — Григорьев позволил себе усмехнуться. — Стивен Ловуд, заместитель атташе по культуре. Они с Бриттеном вместе учились в колледже, дружили. Именно поэтому Бриттен сначала решил поговорить с ним откровенно, а потом уж передал информацию Макмерфи. Кстати, на чем он его подловил?

— На физике Терентьеве, — вздохнул Кумарин, — когда Бриттен узнал об аресте, решил, что это работа Лову да.

— Ясно. Кстати, как там у него дела, у физика?

— Отпустили. Он чуть не умер от инфаркта, искренне раскаялся и теперь близко не подойдет ни к одному иностранцу до конца своих дней.

— Ну и славно… Слушайте, Всеволод Сергеевич, если Ловуд действительно заказчик убийства, в ваших силах помочь следствию доказать либо его вину, либо его невиновность. Свобода — неплохая цена за ту агентурную информацию, которую он держит в качестве своей страховки. Выбор между российской тюрьмой и американским электрическим стулом не слишком его обрадует. Думаю, он предпочтет тихую обеспеченную старость у себя дома, в кругу семьи.

— А если нет? Где гарантия, что он не продолжит беситься?

— Поймите, он бесится от страха, от усталости, — покачал головой Григорьев, — все его поступки продиктованы желанием не победить, а уцелеть. Если он действительно заказал Бриттена, а заодно Кравцову, ему сейчас очень страшно, возможно, как никогда в жизни. Он в тупике. Так предложите ему выход. И не забывайте, чтобы воспользоваться своей страховкой, сдать агентурную сеть, он должен либо умереть, либо явиться с повинной. Вряд ли он этого хочет.

Кумарин резко поднялся и посмотрел на Григорьева сверху вниз.

— А вы молодец, как всегда. Остается последний вопрос. Кто возьмется передать ему это разумное предложение?

— Ну тут у вас большой выбор, — Григорьев улыбнулся и развел руками, — тут я пас.

— Мне кажется, лучше всего с этой задачей справится ваша дочь, — нервная улыбка задрожала где-то внутри бороды, и тут же исчезла, — я же сказал с самого начала: цепочка должна быть самой короткой — я, вы, Маша. То есть мисс Григ.

Григорьев медленно поднялся со скамейки и встал напротив Кумарина. Он был готов к такому повороту и потому ответил вполне спокойно:

— Нет. Она этого делать не будет.

— Он знает о вас, и если его не остановить, он сдаст всех, вас в первую очередь, — сказал Кумарин.

— М-м, — помотал головой Григорьев и широко улыбнулся, — обо мне он ничего не знает. Сейчас вы блефуете, Всеволод Сергеевич. Это не ваш стиль. Никакой связи с Машей я вам не обеспечу. А без меня вы к ней не подберетесь, поскольку она не поверит и воспримет это как провокацию. Моя дочь вам нужна не потому, что цепочка должна быть короткой. Просто вы хотите получить дополнительные гарантии моей преданности. Все вам мало. У вас за многие годы руководящей работы развилась колоссальная мания величия. Вы создали гигантскую, мощную структуру, которая сожрала не только все ваши силы, но и разум. Вы правда похожи на человека, который, имея миллионы, вынужден ночевать под мостом, поскольку опасается, что в собственной постели его зарежут. Но это все лирика. Если я вас правильно понял, Ловуд как агент вас больше не интересует. Вы хотите от него избавиться, но не знаете, как это сделать, поскольку он подстраховался, верно?

— Да! — вскрикнул Кумарин. — Сколько можно повторять одно и то же? Допустим, вы правы. О вас он не знает. Но другие…

— Не кричите, Всеволод Сергеевич, — Григорьев приложил палец губам, — мы все-таки здесь не одни, — он наклонился к уху Кумарина и прошептал чуть слышно:

— Есть решение более радикальное. Надо просто аннулировать его страховку.

— Как это? — Кумарин отстранился и уставился на него несчастными больными глазами.

— Вы многие годы морочили голову бедняге Билли, подставляя в качестве маленьких фальшивых “колокольчиков” невинных, честных людей. Вы посеяли смуту в его душе, теперь пора снимать урожай. Если вы не будете мне мешать, я сделаю это. Я попробую убедить Макмерфи, что информация об агентурной сети, которую использует для своей страховки Стивен Ловуд, — очередная “деза”. Все агенты на самом деле честные сотрудники, которых вы хотите подставить оптом. Правда, это станет концом многолетней игры, и Макмерфи будет считать, что вышел из нее победителем. Вас это, как, не огорчит?

— Думаете, получится? — Кумарин встряхнулся, глаза живо заблестели. — Но каким образом вы собираетесь это сделать?

— Потом отчитаюсь, очень подробно, — усмехнулся Григорьев, — но хочу вас предупредить, Всеволод Сергеевич. Если еще раз вы попытаетесь нарушить ваше бесценное честное слово, я просто, явлюсь к Биллу Макмерфи с повинной. И тогда вы проиграете в многолетнем поединке, потому что на самом деле мы оба знаем, что настоящий и единственный ваш Колокол — это я. Остальные лишь статисты. Колокольчики.

Григорьев посадил в сумку своего Христофора и зашагал по лужайке мимо озера, к выходу из парка, не оглядываясь.

Глава 34

"Опель” Арсеньева медленно ехал по пустынной Москве. Светало. Маша пересела на переднее сиденье, закуталась в одеяло. Ее знобило, она продолжала разговор на автопилоте, почти ничего не соображая от усталости, но остановиться не могла. В руках у нее был конверт с фотографиями. Ссадины на лице убитой девушки напоминали следы от содранного пластыря.

Маша спросила об этом у Арсеньева, он сказал: да, действительно, эксперт уверяет, что рот ей залепили пластырем, а губы накрашены уже после убийства, очень стойкой помадой.

— Не исключено, что это серия? — осторожно уточнила Маша.

— Наверное, — кивнул он, — если, конечно, не белая горячка.

— То есть?

— Эксперт сильно пьет и любит пофантазировать. Слушайте, а откуда вы столько всего знаете? — спросил он, как будто проснувшись, — Как вам удалось раскрутить несчастную проститутку? Почему вы сразу решили, что если убийца заклеил жертве рот лейкопластырем, значит это серия?

— Ну, я все-таки Гарвард закончила, — засмеялась Маша, — причем факультет психологии. У нас была куча спецкурсов по судебной психиатрии, криминалистике и криминологии, и практика была в тюремном госпитале для душевнобольных преступников. Еще мне приходилось ездить с полицейскими на патрульной машине, тоже, кстати, по злачному району, и общаться с проститутками, правда нью-йоркскими. Но вообще, сейчас это не важно, вы лучше мне скажите, неужели вам кроме убийства Кравцовой и Бриттена приходится заниматься какими-то еще делами, тем более такими серьезными? Не понимаю, как это можно совмещать? Или есть что-то общее?

— Что, например? — спросил Арсеньев и напряженно улыбнулся.

Они как раз стояли на светофоре, лицо его было ярко освещено близким фонарем.

– “Фольксваген-гольф”, черный или цвета мокрого асфальта, — тихо произнесла Маша и увидела, как он нахмурился.

— Почему вам это вдруг пришло в голову?

— Сначала вы долго пытались выяснить у Рязанцева, не покупала ли Кравцова такую машину, но четкого ответа так и не добились. Потом оказалось, что именно “Фольксваген-гольф” увез несчастную проститутку Катю. А теперь, если позволите, я задам вам совсем абсурдный вопрос. Кто работал с трупами Кравцовой и Бриттена? Не тот ли эксперт, который сильно пьет и любит фантазировать?

— Почему вы спрашиваете? — Арсеньев напрягся еще сильней. Вспыхнул зеленый, но он как будто не заметил этого, продолжал стоять.

— Я же предупредила, что вопрос абсурдный. Только скажите: да или нет.

— Да.

— Так я и думала! — Маша на несколько минут совсем проснулась и даже хлопнула в ладоши. — Нет, я не сумасшедшая, поверьте. Я просто помню начало вашей беседы с Рязанцевым. Он говорил о ссадинах на лице Кравцовой, точнее, вокруг рта. И губы были воспаленными. То есть ему показалось, что они воспалены, а на самом деле это водостойкая губная помада, нанесенная уже после убийства. Очень все похоже на картину с убитой проституткой, верно? А тут еще “Фольксваген-гольф”, черный либо цвета мокрого асфальта.

— У проститутки нет пулевых ранений, — мрачно заметил Арсеньев и наконец тронулся с места, — про нее вообще ничего не ясно. Там возможен суицид.

— Не возможен, — Маша помотала головой, — нет, нет, я понимаю, удобней было бы считать это суицидом, и, скорее всего, ваше начальство, в том числе следователь Зинаида Ивановна, не желает видеть никакой связи между двумя, а вернее тремя убийствами. В самом деле, с одной стороны, Кравцова и Бриттен, с другой — несчастная девка с подмосковной трассы. К тому же эксперт пьет, и в проститутку не стреляли. Но вы не можете отделаться от дурацкого, вроде бы совершенно лишнего и ненужного чувства, что связь есть. Я права, Александр Юрьевич? Ладно, не напрягайтесь, не отвечайте. Я и так знаю, что права. Просто вы не хотите обсуждать это со мной. Тайна следствия, я американка, и все такое. О'кей, давайте пока оставим эту тему. Завтра с утра мы оба должны посетить Галину Дмитриевну Рязанцеву в больнице. Тоже не простая ситуация.

— Да уж, — кивнул Арсеньев, слегка расслабляясь.

— Так что там за история с утонувшей девочкой? Если я правильно поняла, жена Рязанцева в двенадцать лет пережила тяжелую душевную травму и с тех пор страдает патологической водобоязнью.

— На самом деле история ужасная. Девочка утонула не просто у нее на глазах. Они купались вместе, и потом Галину Дмитриевну обвиняли в том, что она ее утопила.

— Ой, мамочки, — вырвалось у Маши, и она тут же прикрыла ладонью рот, смущенно кашлянула, — что, было расследование, какое-то уголовное дело? — Да нет, вовсе нет. Просто несчастный случай. Но мать погибшей девочки кричала, что она утопила ее дочь, бросилась на нее на похоронах с воплями, называла убийцей. Потом на нее показывали пальцами, шептались за спиной, это обсуждал весь двор, вся школа, до тех пор пока семья не поменяла квартиру.

— От такого можно правда сойти с ума, особенно в двенадцать лет. Вам это рассказала Ли-сова?

— Конечно, кто же еще? Мадам с удовольствием поведала мне, что Галина Дмитриевна убийца. Я почти уверен, что вся эта история со звонками — ее работа. Никак не может успокоиться, добивает и добивает свою соперницу.

– “Джен Эйр”, — пробормотала Маша.

— Не понял…

— Ну получается, все как в романе. Жена сумасшедшая, любовница изменяет легкомысленно и вероломно, потом тоже погибает, в итоге скромная крошка остается наедине с героем своих тихих девичьих грез, кстати, тоже чуть не погибшим. Там был пожар, и мистер Рочестер стал инвалидом, ослеп, потерял руку. Вот тут-то и наступил хеппи-энд, для главной героини, конечно. И только для нее. С остальными персонажами все значительно сложней. Возможно, нас ждет еще много интересного. Нам до хеппи-энда далеко.

— Все равно не понял, — помотал головой Арсеньев, — я, честно говоря, романа этого никогда не читал.

— И не надо. Поверьте мне на слово, вам вряд ли понравится, — усмехнулась Маша, — знаете, это вроде современной мыльной оперы и дешевых дамских романов, где единственная цель героини — завоевать любимого мужчину, и цель оправдывает любые средства, и обстоятельства всегда на ее стороне.

— Но ведь классика, — удивился Саня, — старая английская классика, и до сих пор читают во всем мире.

— Да, наверное, я не права, — легко согласилась Маша, — в самом деле, что это я вдруг набросилась на бедную Шарлотту Бронте и ее бессмертную суперположительную героиню? Многие читают, любят, находят в этом утешение. Вот Лисова, например. Она ассоциирует себя с героиней. И если реальность не совпадает с сюжетом, пытается это исправить.

— То есть вы думаете, что она действительно свела с ума Галину Дмитриевну? В принципе такое возможно?

— Конечно. В психиатрии существует понятие “индуцированное помешательство”. Правда, отдельную личность сложнее свести с ума, чем толпу, коллектив. Но тоже бывает. Особенно если учесть тяжелую душевную травму, пережитую в детстве, — вздохнула Маша, — и еще есть уголовная статья “Доведение до самоубийства”. Если можно довести до самоубийства, то свести с ума — тем более.

— Нет, все-таки не понимаю, не могу поверить. Известно, что в начале карьеры Рязанцева его жена была постоянно рядом, активно участвовала в создании его партии, политического имиджа, появлялась с ним на всяких митингах. Мне всегда казалось, что такими вещами могут заниматься только сильные, жесткие люди. Но если она сильная и жесткая, как же позволила с собой все это вытворять?

— Во-первых, не такая уж сильная и жесткая женщина Галина Дмитриевна. Он же ее всю сожрал, все соки из нее высосал, наш прелестный политик, большое дитя, капризное, избалованное и наглое. Она все делала для него, и на себя сил уже не осталось.

— Почему? — тихо спросил Арсеньев.

— Как почему? Любила.

— А Лисова?

— Тоже любила, — Маша улыбнулась, — и до сих пор любит. Обожает. Обидно, да?

— Еще бы, — вздохнул Арсеньев, — меня, например, так никто никогда не любил и не обожал. Почему одному все, а другому фиг с маслом? Но я все-таки не понимаю, в чем была конечная цель Лисовой? Вот она добилась, чего хотела, потратила на это лучшую половину жизни, свела с ума жену Рязанцева, что само по себе почти невероятно. Но что она за это получила? Должность горничной у его любовницы?

— Для нее это вовсе не финал. Тем более любовницы тоже теперь нет. Правда, в данном случае Лисова ни при чем. Тут поработал кто-то другой. Ох, ладно, — Маша спохватилась и легонько шлепнула себя по губам, — мы об этом пока говорить не будем.

— Да, не стоит, — согласился Арсеньев, — значит, вы считаете, что Лисова звонила в прямой эфир и в больницу. Зачем?

— Ну как же! Ее божество должно было срочно узнать правду о вероломной любовнице, правду, снабженную неопровержимыми доказательствами. Ее так распирало, бедную! А что касается звонка в больницу, он, вероятно, стал всего лишь продолжением долгой, многолетней игры. Чтобы свести человека с ума, надо как-то действовать. Мы уже знаем, что ей удалось инсценировать две попытки самоубийства Галины Дмитриевны, и примерно представляем, каким образом. Думаю, остальные подробности сможем узнать завтра, в больнице.

— С таблетками и с веревкой на чердаке — да, — согласно кивнул Саня, — это могло быть инсценировкой. А с попыткой выброситься из окна?

— Тут много разных вариантов. Мы же с вами не присутствовали при этом. Они серьезно поссорились, кричали друг на друга. Перед этим уже две попытки произошли, и он подсознательно ждал следующей. Она могла встать на подоконник, чтобы поправить штору, да мало ли зачем? Он ведь сказал, что окно было закрыто, и она только дергала ручку.

— Но потом она не отрицала… — напомнил Арсеньев.

— Она устала отрицать. Она самой себе уже не верила. Вот, кажется, мы приехали, — Маша огляделась, — здесь, направо, второй подъезд.

— Завтра в девять я за вами заеду, — сказал Арсеньев, — у вас есть будильник?

— Спасибо, я могу добраться сама, вон моя машина. А будильник есть в телефоне.

— Можно, я все-таки заеду? Вы плохо знаете Москву, заблудитесь, тем более спать осталось совсем мало, вы еще не привыкли к разнице во времени, — у Арсеньева опять запылали уши, он прирос к ступеньке крыльца и старался на Машу не смотреть.

— Конечно, будет лучше, если вы за мной заедете утром, — улыбнулась Маша, — я, честно говоря, сама хотела вас об этом попросить, но не решалась. Вам ведь придется вставать на полчаса раньше. Ну спокойной ночи? — она стала набирать код на домофоне. — Да, мы договорились пока не касаться этой темы, но все-таки я должна вам сказать. Просто не смогу уснуть, если не скажу, потому что буду все время об этом думать.

— О чем же?

— О “Фольксвагене-гольф” цвета мокрого асфальта. Перед ветровым стеклом брелок, скелет в кружевной юбочке. Передняя левая дверца заедает, номер кончается на “МЮ”. Я видела эту машину сегодня, на стоянке возле здания Госдумы. Это машина Феликса Нечаева.

* * *
Григорьев свернул на свою улицу и сразу увидел, что на его высоком крыльце, на верхней ступеньке, перед дверью кто-то сидит. Подойдя ближе, он узнал Макмерфи. Это было почти невероятно. Билл сидел и читал газету.

"Вот и все, — отрешенно подумал Григорьев, — значит, “хвост” был, а мы с Кумариным и не заметили. Стареем. Ну ладно, рано или поздно это должно было случиться.

Почему-то свой провал он представлял именно так. Макмерфи на пороге его дома. Вроде бы все спокойно, а в доме уже обыск. Первые несколько слов, приветливых, с улыбкой, потом чуть более серьезно: нам надо поговорить, Эндрю.

Андрей Евгеньевич оглядел улицу. Никаких чужих машин, ничего подозрительного. Только Билл в потертых голубых джинсах и мятой застиранной футболке цвета хаки с крупной надписью “ГАРВАРД” на спине и на груди.

— Привет, Эндрю, — Макмерфи заметил его, помахал рукой и отложил газету. Ветер тут же подхватил ее и понес через низкую оградку, на тротуар.

— Привет, Билли. Что-нибудь случилось? — Григорьев скользнул глазами по двери, по окнам. Дом выглядел пустым и спокойным.

— Ты где был? — спросил Макмерфи.

— В зоомагазине, — Григорьев улыбнулся широко, простодушно и счастливо, — вот, смотри!

Он уселся на ступеньку рядом с Макмерфи, поставил на колени сумку, приоткрыл ее. Внутри, свернувшись калачиком, спал белый котенок.

— Ого, ты все-таки решился? — тихо присвистнул Билли. — Неужели точно такой? И глаза голубые?

— Голубые, — кивнул Григорьев, продолжая улыбаться.

— Как же ты нашел его?

— Это он меня нашел, через газету, по объявлению. А в магазин я ходил, чтобы купить для него все необходимое. Я уж успел забыть, как много всего нужно маленькому котенку.

— Да, — кивнул Макмерфи, — сумка отличная. И вообще, я тебя поздравляю. Как назвал?

— Конечно, Христофором, — Григорьев прикрыл сумку, достал сигареты, — знаешь, он бандит ужасный. Сейчас я его выгулял хорошо в Проспект-парке, он наигрался, наелся, теперь, надеюсь, поспит, даст нам поговорить спокойно. Так что случилось. Билли?

— Это я у тебя хотел спросить, Эндрю, — криво усмехнулся Макмерфи, отворачиваясь от дыма.

— Спрашивай, — кивнул Григорьев.

— Зачем ты ездил к Маше домой?

— Она позвонила, попросила найти кое-что в ее столе и прислать по факсу в посольство. Макмерфи порылся в своей спортивной сумке, вытащил несколько листков с фотороботами и протянул Григорьеву.

— Вот это?

— Зачем спрашиваешь, если сам знаешь? — пожал плечами Григорьев.

— Знаю, но не все, — Макмерфи показал бумажку с одной строчкой: “Внимание! Брови, ресницы, зубы”, — объясни, пожалуйста, кто этот человек и что это значит?

— Долгая история, — вздохнул Григорьев, — может, зайдем в дом? Я кофе сварю.

В доме действительно было пусто и спокойно. Никаких следов обыска, ничего. Григорьев усадил Макмерфи в маленьком внутреннем дворике, под японской яблоней и стал варить кофе, отвратительный, жидкий, без кофеина. Котенок проснулся, вылез из сумки, выскреб оттуда лапой свою игрушечную мышь и занялся ею. Григорьев с подносом отправился во дворик, сел напротив Макмерфи и рассказал о лысом ублюдке, который когда-то напал на Машу.

— Неужели она молчала столько лет, — покачал головой Макмерфи, дослушав его до конца, — а знаешь, в каком-то смысле мне даже легче. Я ведь считал, что ее прыжок из окна в тринадцатилетнем возрасте был попыткой суицида. Это в принципе нехорошо. А оказывается, она просто спасалась от насилия. Ну а зачем ей вдруг срочно понадобились эти фотороботы в Москве?

— Она не стала объяснять. Думаю, все дело в том, что школа находилась в Язвищах, в той же деревне и в том же здании, где сейчас лечится жена Рязанцева.

— Погоди, но это же в двух шагах от его дома, — нахмурился Макмерфи.

— Да, конечно.

— Думаешь, она боится, что он все еще там и может ее узнать? — нахмурился Макмерфи.

— Не исключено, — кивнул Григорьев, — правда, лично я не вижу в этом серьезной опасности. Наверняка этот человек либо спился, либо окончательно сошел с ума, если вообще жив. У меня другое не выходит из головы.

— Что именно?

— В Москве ее встретил Стивен Ловуд, верно?

— Ну да, он заранее снял для нее квартиру, арендовал машину, мобильный телефон.

— Надо же, сколько хлопот, — покачал головой Григорьев, — кого же я должен благодарить за это? Его или тебя? Ты попросил его встретить и устроить Машу в Москве, или он сам предложил?

— Я не просил его лично, просто посоветовался, кому можно это поручить. Он взялся с охотой.

— Конечно. Ему было интересно поближе познакомиться с человеком, которого ты присылаешь к Рязанцеву, — кивнул Григорьев и с отвращением отхлебнул жидкий кофе.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Ничего. Ты же знаешь, какой я сумасшедший папаша. С того момента, как Машка улетела, я почти не отлипаю от компьютера, от телевизора, роюсь в, российской прессе и даже не поленился встретиться с одним из своих старых информаторов. Отвратительный тип с богатым уголовным прошлым, жадный до ужаса. Берет только наличные и не меньше трехсот за встречу, — Андрей Евгеньевич замолчал, прислушиваясь к странному треску в гостиной.

— Что же ты, продолжай! — нетерпеливо заерзал Макмерфи.

— Подожди, — прошептал Григорьев, помотал головой и приложил палец к губам. Треск стал громче. Андрей Евгеньевич вскочил и кинулся в дом. Христофор висел на шторе и медленно съезжал вниз. Тонкий капрон под его коготками с треском рвался.

— Ну ты, братец, даешь, — проворчал Григорьев, аккуратно отцепляя котенка от шторы, — тебя ни на минуту нельзя оставить без присмотра.

Он вернулся во дворик, уселся напротив Макмерфи, пытаясь удержать Христофора на коленях, но тот стал упорно лезть к нему на голову.

— Так вот, — продолжал Григорьев, снимая зверя со своего плеча, — я узнал несколько любопытных фактов, на первый взгляд никакой связи между ними нет. В середине марта в Москве был арестован некто Терентьев Эдуард Валентинович, доктор наук, сотрудник закрытого НИИ, связанного с оборонной промышленностью. Я обратил на это внимание потому, что ты, Билли, еще лет пять назад очень интересовался этим физиком и спрашивал меня, с какой стороны к нему удобней подобраться. Тогда я не сумел тебе помочь, Терентьев оказался неуязвим для нас, он был человеком честным, осторожным и до денег не жадным. Между тем стратегическая информация, которой он владел, а также его мозги за пять лет только выросли в цене. И еще, у него подрос сын, оболтус. Сейчас работает курьером в думском пресс-центре Рязанцева. Терентьев Константин Эдуардович, семьдесят восьмого года рождения. Полагаю, это не случайное совпадение, верно? Кто-то помог мальчишке пристроиться в приличное место.

Макмерфи в ответ только хмыкнул, пожал плечами, скинул кроссовки и положил ноги в белоснежных теннисных носках на соседний стул. Григорьев воспользовался тем, что котенок успел влезть ему на голову, и сделал небольшую паузу.

Прежде чем продолжить, следовало немного подумать. Проблема заключалась в том, что это он, Андрей Евгеньевич Григорьев, с самого начала, еще пять лет назад, предупредил Кумарина, что Макмерфи интересуется Эдуардом Терентьевым и пытается подъехать к нему через свою агентуру. Это он обратил внимание ФСБ на оболтуса Костика Терентьева, который провалил экзамены в институт, закосил от армии и удачно устроился курьером в пресс-центр думской фракции “Свобода выбора”. А когда юный легкомысленный Костик умудрился в каком-то баре проиграть в карты бандитам две тысячи долларов, которых у него, естественно, не было, Григорьев забил тревогу.

Костик был поздним единственным ребенком, ради его спасения отец мог согласиться на заманчивые предложения американцев. Так оно и вышло.

Эдуард Терентьев довольно часто приезжал за своим сыном в конце рабочего дня к зданию Госдумы” и однажды потрепанный “жигуленок” доктора наук остановился прямо возле шикарного “БМВ” Тома Бриттена. Физик увидел желтые дипломатические номера, звездно-полосатый флажок, услышал американский английский. В “БМВ” как раз сидели Бриттен с Лову дом и о чем-то беседовали. Терентьев не нашел ничего лучшего, как сунуть в приоткрытое окно письмо с предложением о сотрудничестве, которое написал за неделю до этого и таскал в кармане куртки.

Дальнейшие события развивались очень стремительно. За Терентьевым уже было установлено наблюдение, факт передачи письма наружка зафиксировала, но брать физика решили чуть позже, когда последует реакция американцев и произойдет первый контакт. Это случилось буквально через пару дней. Взять Терентьева тихо и интеллигентно не получилось. У него сдали нервы, он попытался удрать, устроил скандал, когда его запихивали в машину.

В результате сообщение об аресте все-таки просочилось в прессу, промелькнуло в маленькой желтой газетке, в разделе криминальных новостей.

Бриттен и раньше замечал разные странности в поведении и контактах своего однокашника Стивена Ловуда, но после ареста Терентьева стал всерьез подозревать его и имел глупость пойти с ним на прямой, откровенный разговор, припереть к стенке.

Физика через неделю тихо отпустили. После первого же допроса стало ясно, что впредь он вряд ли предпримет подобные попытки и полученный урок запомнит на всю жизнь. А что касается долга Костика, кредиторов арестовала милиция при облаве, и как-то все само рассосалось.

Григорьеву надо было четко определить, что ему может быть известно, а что нет. Он понимал, что, выдавая Макмерфи свою гениальную версию, серьезно рискует, и решил взять тайм-аут, заявил, что Христофор голоден и его пора кормить.

* * *
Следователь Лиховцева Зинаида Ивановна долго зевала, ворчала и отказывалась дать санкцию на обыск.

— Шура, сначала изволь объяснить, почему ты так уверен?

— Объяснять придется сутки, просто поверьте мне, один раз в жизни, поверьте на слово!

— Ага, я тебе поверю, а потом меня с работы вышибут, вся моя выстраданная кристальная репутация пойдет коту под хвост.

— О! Зинаида Ивановна, я вам кота подарю, из горного хрусталя, у вас ведь нет хрустального кота?

— Прекрати, Шура, половина третьего ночи, я в конце концов пожилая женщина, я спать хочу!

В половине четвертого майор Арсеньев, старший лейтенант Остапчук и старший следователь по особо важным делам Лиховцева, подобрав во дворе в качестве понятых молодую парочку, которая выгуливала ирландского сеттера, вломились самым беспардонным образом в маленькую однокомнатную квартирку на Беговой, в которой проживал Феликс Нечаев. Просто позвонили в дверь и сказали:

— Милиция! Извините за беспокойство, откройте, пожалуйста. В соседней квартире произошло ограбление, нам нужны понятые.

Феликс поверил и открыл.

В его доме царил идеальный порядок. На полках аккуратными рядами стояли кассеты с порнографией, триллерами, документальными фильмами о маньяках, казнях, сексуальных извращениях. Отдельно, на почетном месте, выстроились кассеты с записями ток-шоу, в которых он участвовал. В красивой шкатулке, отделанной перламутром, лежал рулон широкого лейкопластыря, ножницы и три тюбика губной помады, суперстойкой, разных оттенков, от алого до темно-вишневого.

Пистолет “ИЖ-77” нашли почти сразу. Феликс не отличался богатой фантазией и спрятал его в ящике с нижним бельем.

Он держался удивительно спокойно.

— Как вы догадались? — спросил он Арсеньева, когда увидел у него в руках пистолет.

— По скелету в юбочке, — ответил Саня. Когда его усадили в машину, он потребовал, чтобы на допросах, следственных экспериментах непременно присутствовали съемочные группы популярных криминальных программ.

Глава 35

Доктор Сацевич Валентин Филиппович, лечащий врач Галины Дмитриевны, встретил Арсеньева и Машу у ворот больницы. Было ясное прохладное утро, начало одиннадцатого.

— Евгений Николаевич звонил полчаса назад, предупредил, что вы приедете, но не сказал, что так рано.

— Интересно, как он сам умудрился проснуться после вчерашней бурной ночи? — прошептала Маша Арсеньеву на ухо, пока они шли по пустым больничным коридорам.

— Будильник поставил, — хмыкнул Арсеньев, — я же предупредил его, что весь день буду занят и могу подъехать в больницу только с утра, вот он и расстарался.

— Что, простите? — доктор оглянулся. Он шел впереди и услышал их шепот.

— Ничего, это мы так, между собой, — улыбнулась ему Маша.

Они поднялись на третий этаж. На последней ступеньке Маша споткнулась о складку ковра и машинально схватила Арсеньева за руку. Пальцы у нее были ледяные, и ему даже показалось, что они слегка дрожат.

— Вам холодно? — спросил он, наклонившись к ее уху.

— Да, немножко. Знобит от недосыпа, — прошептала она, все не отпуская его руку.

Лицо ее казалось страшно бледным, возможно, из-за мертвенного света люминесцентных ламп в коридоре.

— К сожалению, пока я не могу позволить вам поговорить с самой Галиной Дмитриевной. У нее совсем недавно был тяжелый приступ, и я не знаю, как она отреагирует на незнакомых людей, — сказал доктор.

— Она вот в этой палате? — спросила Маша, кивнув на закрытую широкую дверь.

— Да, а что?

— Ничего. Просто так… На этаже есть другие больные?

— Сейчас нет. Тут у нас только две палаты для VIP-больных, вторая пустует. Милости прошу ко мне в кабинет.

В кабинете у Сацевича было очень уютно. Маша упала в широкое мягкое кресло, закрыла глаза и потрясла головой. Доктор вызвал сестру и попросил принести кофе.

— Совершенно темная и загадочная история с телефоном, — произнес он, глядя то на Арсеньева, то на Машу, — никогда ничего подобного в моей клинике не случалось. Я очень буду вам признателен, если вы выясните, каким образом это могло произойти.

— Галина Дмитриевна выходит на прогулки? — спросил Арсеньев.

— Да, конечно, каждый день, обязательно в сопровождении сестры или няни. Вы думаете, кто-то мог ей передать телефон во время прогулки? Сразу скажу: это совершенно исключено. У нас серьезная охрана, посторонний человек не может проникнуть на территорию, к тому же кто-то всегда рядом.

— У нее диагноз — инволюционный психоз? — спросила Маша.

— Да, депрессивная форма, почти классический случай. Тоска, тревога, бред Котара.

Сестра вкатила столик, накрытый салфеткой. В кабинете вкусно запахло свежим кофе.

— Что такое бред Котара? — прошептал Арсеньев Маше на ухо.

— Бред собственной отрицательной исключительности, самообвинения, — тихо ответила Маша.

От первых глотков кофе щеки ее слегка порозовели. Она с удовольствием съела шоколадное печенье, окончательно пришла в себя и обратилась к Сацевичу:

— Скажите, Валентин Филиппович, течение непрерывное или приступообразное, с рецидивами?

— Вы, простите, врач? — удивился и почему-то слегка обиделся Сацевич.

— Нет. Я психолог, — Маша ласково улыбнулась ему. — Кофе у вас действительно отличный.

— Да… Понятно… — он принужденно откашлялся, — я думал, вы тоже из милиции. Ну ладно. Течение приступообразное. Приступы случаются нечасто, но достаточно бурно.

— А вылечить ее в принципе можно? — подал голос Арсеньев.

— Как вам сказать? Я боюсь, что на изначальный диагноз у нас накладываются элементы раннего сенильного слабоумия. Это серьезно усложняет картину.

— Простите, а какие именно вы наблюдали симптомы слабоумия? — спросила Маша.

— Ну иногда она притаскивает всякий мусор в палату из парка. Однажды это была старая открытка с какой-то актрисой, потом кукла.

— Кукла? — хором переспросили Арсеньев и Маша.

— Да, старая пластмассовая кукла, образца шестидесятых. Сейчас, по-моему, таких не делают. Она валялась под лавочкой, на которой обычно Галина Дмитриевна сидит во время прогулок.

— Она что, нянчилась с ней? Играла? — спросила Маша.

— Нет. Просто принесла с собой и положила в тумбочку. Потом был тяжелый приступ.

— После того как у нее забрали куклу?

— Да. Но не потому, что ее забрали.

— Еще какие предметы она находила под лавочкой? — спросил Арсеньев.

— Ну я не знаю, всякую ерунду, — поморщился доктор, — например, вот, книжку, старую, промокшую. Кажется, она у меня где-то здесь валяется.

— Можно посмотреть? — спросила Маша.

— Пожалуйста, если, конечно, найду, хотя, честно говоря, я не понимаю, какое отношение это имеет к мобильному телефону Евгения Николаевича, — доктор долго рылся в ящиках своего стола, ворчал и наконец достал маленький потрепанный томик стихов Есенина.

– “Гале от Любы, с надеждой на скорую встречу, 7 июня 1964”, — Маша прочитала вслух дарственную надпись и посмотрела на Арсеньева. Он в ответ едвазаметно кивнул и обратился к доктору:

— А где остальные вещи? Открытка, кукла?

— Выкинули, — пожал плечами доктор, — зачем хранить мусор? Книжка — совсем другое дело. Я, знаете, книголюб, не могу выкидывать книги, рука не поднимается.

— Валентин Филиппович, вы не дадите нам это с собой на несколько дней?

— Конечно. Правда, не понимаю зачем.

— Мы потом вам объясним, — пообещала Маша. — А скажите, в чем конкретно содержание бреда Галины Дмитриевны? В чем именно она себя обвиняет?

— Такие больные каются во всех смертных грехах сразу, — вздохнул доктор, — называют себя убийцами, утверждают, что заслуживают смерти, что приносят несчастье окружающим, что воздух вокруг них отравлен, самое неприятное, в момент приступа могут нанести себе серьезные ранения. У Галины Дмитриевны было три суицидальных попытки.

— Мы знаем, — кивнула Маша, — сейчас она в каком состоянии?

— Средней тяжести, — пожал плечами доктор, — вам беседовать с ней пока не стоит.

— Да это мы уже поняли. Евгений Николаевич говорил, у вас в палатах видеокамеры. Можно посмотреть пару кассет?

— Разумеется. Но учтите, вы там не увидите, как передали телефон. Я сам смотрел несколько раз, очень внимательно. Ладно, что же вам показать? Может, приступ? — доктор достал несколько кассет с полки.

— Приступ не надо. Какой-нибудь обычный день.

Через минуту на экране телевизора возникла палата, белая мебель, окно, забранное решеткой и задернутое дымчатой шторой. На высокой кровати полусидела худая, бледная женщина. Лицо было туго обтянуто кожей и казалось странно молодым на фоне седых волос. На лбу белела марлевая повязка.

— Это она себе лоб разбила о раковину, — пояснил доктор, — все никак не заживает.

— Да, она жутко изменилась, я видела ее фотографии, — прошептала Маша.

В палате сначала было тихо. Потом послышалась какая-то возня, звук льющейся воды. Через минуту в кадре мелькнул силуэт с ведром и шваброй и тут же исчез.

— Так вот, представляете это безобразие? Завхоз торговала самогоном, и здесь постоянно крутились солдаты с генеральской дачи, пьяные, грязные, а начальство смотрело сквозь пальцы, — сообщил резкий каркающий голос, который явно принадлежал не Галине Дмитриевне.

— Это нянечка, — пояснил доктор, — давайте я промотаю, тут ничего интересного, она просто лежит и молчит, — он взялся за пульт и нажал быструю перемотку.

— Нет, погодите, еще немного, — прошептала Маша.

— Пожалуйста.

Мелькание кадров прекратилось, опять зазвучал каркающий голос, сопровождавшийся кряхтением и шлепаньем тряпки.

— Я и в РОНО обращалась, и в министерство, и в санэпидемстанцию, официальные письма писала. Здесь все-таки дети, а солдаты, помимо всего прочего, это еще и инфекция. Ну никому же ничего не надо!

Нянька за кадром мыла пол и говорила. В кадре молчала Галина Дмитриевна, глядя перед собой круглыми, непомерно большими глазами.

— Она все время так молчит? — шепотом спросил Арсеньев.

— Нет, просто такой кусок попался, давайте я все-таки промотаю, — сказал доктор. На этот раз Маша не возражала.

За кадром зазвучали голоса. Работал телевизор, шло какое-то дневное ток-шоу. Экрана видно не было и няньки тоже. Камера была направлена на больную.

— Ах да, извините, я психолог и привык пользоваться профессиональными терминами, фигурально выражаясь, они не хотят и не могут, — заявил низкий раскатистый мужской голос.

— Что именно? — спросил другой голос, тоже мужской, высокий и ехидный.

— Иметь полноценные сексуальные сношения с мужчиной, — ответил бас.

— Вы бы лучше поспали, чем эту пакость смотреть. Давайте я переключу на “Дикую Розу”. Можно? — прокаркала за кадром нянька.

И тут наконец заговорила сама Галина Дмитриевна. Ее голос звучал ровно, спокойно, очень тихо, даже пришлось увеличить звук.

— Феликс Нечаев не психолог. Зачем он говорит не правду? — произнесла она, ни к кому конкретно не обращаясь.

— Это вы о ком? — удивилась нянечка.

— Итак, подведем некоторые итоги, — затараторил тенор, вероятно, принадлежавший ведущему, — наша сегодняшняя тема “Принципиальный холостяк”. Наш герой утверждает, что изучил разные типы женщин и не хочет жениться, поскольку ни один из этих типов его не удовлетворяет. Что скажут наши зрители? Пожалуйста! Вот вы, девушка!

— Если ему никто не нравится, зачем он вообще лезет? — звонко заявила невидимая девушка.

Последовал общий смех.

— Знаете что, милая девушка, — обиженно пропел бас, — я вам могу сказать как профессиональный психолог, что у вас очень серьезные комплексы.

— Феликс не психолог, — повторила Галина Дмитриевна чуть громче, — он закончил заочное отделение областного педагогического института. А до этого служил в армии, строил генеральские дачи под Москвой.

— Что вы говорите? Я не поняла… — удивленно переспросила нянька.

— Сначала мы взяли его на договор, курьером. Потом он стал младшим редактором. Он пунктуален, аккуратен, никогда ничего не забывает, умеет наводить порядок в бумагах и документах.

— Галина Дмитриевна! Вам нехорошо? — испугалась нянька. — Может, доктора позвать?

— Нет, Рая, не волнуйтесь, — больная глубоко вздохнула и закрыла глаза, — можете переключать на свою “Дикую Розу” или вообще выключить. И пожалуйста, опустите мою койку, я посплю.

— Ну что, достаточно? — спросил доктор и, не дождавшись ответа, выключил телевизор. — Видите, иногда она вспоминает какие-то детали из прошлой жизни, я специально узнавал, этот герой ток-шоу, Феликс Нечаев, действительно работает в пресс-центре Евгения Николаевича. Она ни в чем не ошиблась, даже в подробностях его биографии.

— Да, — кивнул Арсеньев, — мы уже успели с ним познакомиться, — он покосился на Машу. Она застыла, подавшись вперед, вцепившись в подлокотники, не моргая, глядела в погасший экран. Лицо ее в это мгновение показалось Арсеньеву каким-то замороженным, ледяным, даже губы стали белыми.

— Маша, с вами все в порядке? — он осторожно тронул ее пальцы.

— Да, — она крепко зажмурилась, с трудом оторвала руки от подлокотников, провела ладонями по лицу, посмотрела на доктора, собираясь спросить о чем-то, но в этот момент в дверь постучали и заглянула пожилая полная женщина в халате, шапочке и марлевой маске.

— Галине Дмитриевне пора завтракать, а ей еще не давали лекарства, — надменно сообщила она, не обращая внимания на посетителей.

— Найдите Наташу, — хмуро приказал доктор.

— Искала. Ее нигде нет.

— Хорошо, я сейчас подойду. Женщина, наконец, взглянула на Арсеньева, потом на Машу, и вдруг громко, строго произнесла:

— Григорьева? Та-ак, а ты здесь что делаешь?

* * *
Христофор не успел проголодаться, он отворачивался от паштета и упрямо рвался назад, во внутренний дворик. Пришлось вернуться и опять сесть напротив Макмерфи.

— Долго молчишь, — язвительно заметил тот.

— Думаю, как сформулировать яснее и короче, чтобы не утомить тебя, Билли, — улыбнулся Григорьев, — все так сложно, так запутанно, я не всегда понимаю, где кончаются факты и начинаются мои домыслы. Видишь ли, мне кажется, что физик Терентьев вероятней всего обратился со своими предложениями к кому-то из знакомых американцев, ведь не мог же он броситься к первому встречному? А потом его арестовали.

— Ты хочешь сказать, что он был знаком с Ловудом или Бриттеном? Ты думаешь, кто-то из них подрабатывает в ФСБ?

— Уж во всяком случае не Томас, — покачал головой Григорьев, — и вообще, это ты сказал. А я просто размышляю вслух. Но дело даже не в этом. Ты все никак не даешь мне перейти к главному, постоянно перебиваешь.

— Ну, валяй, переходи, — ухмыльнулся Макмерфи.

— Хорошо, попробую. У моего противного информатора есть привычка торговать с довесками, как когда-то в советских гастрономах. Я пришел к нему за сведениями о Хавченко, поскольку мне сказалось, что это уголовное животное представляет наибольшую опасность для Машки, и я почти не сомневался, что убийство Тома и Виктории — его работа. Так вот, о Хавченко мой торговец ничего не знал, за то подсунул мне гору всякого информационного барахла. Мне пришлось выложить триста долларов, я сначала очень огорчился, но порывшись в барахле, я нашел настоящее сокровище. Видишь ли, мой старичок общается с несколькими сомнительными фирмочками на Брайтоне. И вот совсем недавно в одну из них пришел конфиденциальный заказ от американского дипломата, работающего в Москве, в посольстве. Не хочу утомлять тебя деталями, речь идет о заказном убийстве. Имен мой торговец не знает, однако ему известно, что заказан был американец, который тоже живет в Москве.

— Почему так сложно? Почему через Брайтон? — рявкнул Макмерфи и принялся крутить зажигалку Григорьева.

— О Господи, Билли, — вздохнул Андрей Евгеньевич, — потому что дипломату, сотруднику посольства, довольно сложно бродить по Москве в поисках фирмы, предоставляющей подобные услуги. А так ему ничего не надо делать. Ему просто высылается телефонный номер, по которому он должен позвонить и назначить встречу. Русские вовсю пользуются такими посредническими услугами, через океан проще сохранить анонимность и концы найти значительно трудней.

Макмерфи несколько раз щелкнул зажигалкой, пламя вспыхнуло так сильно, что он чуть не опалил себе лицо.

— Ты считаешь, Тома заказал Ловуд? По тому, как он это произнес, Григорьев понял, что сам он почти уверен в этом.

— Знаешь, Билли, мне было бы значительно спокойней, если бы я ошибался, ибо если я прав, моя Машка сейчас в Москве общается с убийцей. Макмерфи оставил в покое зажигалку, взял сухой крекер из коробки, принялся ломать и крошить его прямо на стол.

— Ладно. Допустим, ты прав. Ловуд работает на русских и заказал Тома. Но почему он не мог обратиться за помощью к русским? Зачем так рисковать?

— Вероятно, он чувствует, что они им не особенно дорожат, и не мог надеяться на их помощь, — покачал головой Григорьев, — к тому же он сильно нервничал, хотел устроить все быстро и тихо, пока информация от Бриттена не ушла сюда. Впрочем, я не исключаю и более тонкие варианты. Мой информатор мог намеренно подкинуть мне это, чтобы я передал тебе. Ты помнишь историю с несчастным Слонимски, которого подставили? Слонимски был не совсем чист, но после него подставляли других, и сколько раз мы ловились на эту удочку? Мне не нравится история с Ловудом. И тебе она не нравится, верно?

— Да уж, хорошего мало. Слушай, а ты не мог бы дать мне этого своего информатора?

— А толку? Надеешься заполучить текст заказа, сделанного сотрудником американского посольства из Москвы? Ты сам понимаешь, что это смешно. Никакого текста давно не существует, посредническая фирмочка на законных основаниях торгует соевыми батончиками.

Ловуд недавно запросил статус неприкосновенности, — задумчиво пробормотал Макмерфи, — сейчас его проверяют. Всплывает много всяких неприятных вещей. Он не мог не догадываться о том, что они всплывут в процессе проверки, он ведь не идиот, как тебе кажется?

— Я знаю, что он патологически жаден. Если он работает на русских, то наверняка тянет из них деньги и хочет продаваться значительно дороже реальной себестоимости. Также я знаю, что он чем-то серьезно болен. Я видел несколько его последних фотографий, он очень изменился, как будто весь распух. Не растолстел, а именно распух. Похоже, это что-то гормональное.

— Да, действительно, — кивнул Макмерфи, — я сам обратил внимание, и даже наводил справки, обращался ли он к врачу. Пока не обращался.

— Не удивлюсь, если завтра русские тебе его подсунут в качестве очередного суперагента Колокола, — грустно улыбнулся Григорьев, — а послезавтра он начнет давать показания и ты получишь новенькую, свеженькую и совершенно фальшивую информацию о русской агентуре. Мы опять останемся в дураках. Впрочем, это только мои домыслы.

— Домыслы, домыслы, — эхом отозвался Макмерфи.

Почти сутки назад он получил от Маши сообщение по электронной почте. В принципе они должны были общаться через посольство, по спецсвязи. Но в экстренных случаях она могла воспользоваться электронной почтой, произвольно шифруя, текст таким образом, чтобы послание не выглядело зашифрованным.


"Ты, старый зануда, как всегда, оказался прав. Меня встретили вполне приветливо, человек, который показал мне город, был очень любезен, отложил ради меня все свои сложные дела и проблемы. Правда, города он совсем не знает и путался, вез меня из аэропорта ровно 345 минут. В машине было жарко, он взмок как мышь. У него здесь много друзей, некоторые ждут от него невозможного, просят денег, он устает и нервничает, но сам ни к кому не обращается за помощью и умеет скрывать свои чувства. Однако хвост у него дрожит, потрепанный, темно-синий хвостик, очень противный.

Искренне твой. Молодой Ковбой Ауди”.


Текст был напечатан по-русски. Таким образом Макмерфи стало известно, что за Ловудом тащится хвост, старый темно-синий “Ауди” 345 МК, что его кто-то преследует и шантажирует, вероятней всего, бандиты.

Через три часа Макмерфи знал, на чье имя зарегистрирована машина. Еще через пять часов получил подробную информацию о людях, которые на ней ездят. Люди эти действительно оказались банальными бандитами, и было странно, почему мистер Ловуд, солидный человек, дипломат, профессионал, до сих пор не сообщил о происходящем ни своему американскому руководству, ни своим тайным покровителям в российских силовых структурах и не попытался с их помощью прекратить это безобразие.

В тот момент, когда Стивен Ловуд, прощаясь во дворе с Рязанцевым и с Машей, напомнил ей про завтрашний ужин, его неприятный знакомый, тощий бандит с дегенеративным лицом, сидел совсем недалеко, буквально в двух шагах, в Миусском сквере, в отличном настроении. Он был доволен собой, ему удалось сломать американца. Тот позвонил, просипел своим смешным, срывающимся голосом, что готов заплатить требуемую сумму и назначил встречу на Миусах, у Дома пионеров.

Пока тощий бандит ждал Ловуда на условленной укромной скамейке в глубине сквера, к нему подсела молодая парочка, вероятно студенты Гуманитарного университета, который находился тут же, на улице Чаянова. Не обращая ни на кого внимания, парочка принялась целоваться, дурачиться, хихикать, девушка слегка толкнула юношу, тот свалился на бандита, как-то неудачно задел его, и бандит потерял сознание.

Через пять минут он оказался на заднем сиденье шоколадного “Мерседеса” с затемненными стеклами, между юношей и девушкой, и вполне внятно отвечал на все их вопросы. Бесстрастным голосом он поведал удивительную историю о том, как американский дипломат пять дней назад заказал убийство своего соотечественника по имени Томас Бриттен, но заказ сорвался, потому что клиента успел прикончить кто-то другой. Беседа длилась около двадцати минут. Затем тощий был возвращен на место, на лавочку.

Все это время двое его помощников, таких же бандитов, ждали его в темно-синем “Ауди”, на улице Чаянова, пили пиво, наконец спохватились, что тощего долго нет и его мобильный не отвечает. Побежали к лавочке и обнаружили своего шефа мирно спящим под сенью голых лип. Он ничего не понимал и не помнил. Свежий след от иглы на его локтевом сгибе затерялся среди других следов. Тощий не был серьезным наркоманом, но иногда баловался морфием.

Глубокой ночью, когда Маша и Арсеньев беседовали с проституткой на Кольцевой дороге, в квартиру Стивена Ловуда на Кутузовском проспекте приехали врач и медсестра из американского посольства. Первым же утренним рейсом Ловуд был отправлен в Нью-Йорк в сопровождении двух медиков. Состояние его здоровья резко ухудшилось, ему срочно требовалась квалифицированная помощь. Любой нормальный американец предпочтет лечиться у себя дома, а не в чужой стране.

Григорьев не мог знать всего этого, и Макмерфи не собирался ничего ему рассказывать. Билли, как всегда, оказался самым умным, не потому, что таким родился, а потому, что умел использовать чужие мозги как свои собственные. Благодаря Григорьеву он теперь был почти уверен, что русская агентурная сеть, которую обещает сдать Стивен Ловуд в обмен на существенное смягчение приговора, скорее всего окажется “дезой” от первого до последнего имени, наглой провокацией. Предателями будут названы самые лучшие, самые честные сотрудники. Но Билли Макмерфи в такую ловушку больше не попадется. Хрен вам, генерал Кумарин!

Макмерфи молча допил свой остывший кофе, с хрустом потянулся, скинул ноги со стула, нащупал под столом кроссовки и вдруг хрипло, громко вскрикнул.

— Что такое? — испугался Григорьев. Билли взял кроссовок, поднес его к лицу, понюхал, сморщился и проворчал по-русски:

— Твой Христофор, кажется, насрал мне в башмак.

* * *
— Да, извините, я, конечно, обозналась, — растерянно пробормотала Франкенштейн, поправляя длинную серую прядь, которая выбилась из-под шапочки и трепалась на ветру, как мышиный хвост.

Ветер поднялся такой сильный, что старая яблоня тихо поскрипывала, а прошлогодние истлевшие листья под скамейкой у забора шевелились, словно под ними кто-то прятался.

— Вот здесь мы обычно сидим, — прокашлявшись в кулак, сообщила Раиса Федоровна.

— Значит, старую куклу, книжку, открытку Галина Дмитриевна нашла именно здесь? — уточнил Арсеньев, заглядывая в широкую щель между секциями забора.

— Я очень внимательно слежу за Галиной Дмитриевной на прогулках, — заявила Франкенштейн и покосилась на Машу, — все-таки вы удивительно похожи на ту девочку, прямо одно лицо. А сколько вам лет, извините?

— Двадцать пять, — Маша вежливо ей улыбнулась.

— Ну да, Григорьевой должно быть сейчас больше, лет двадцать восемь, еще раз прошу прощения. Я не помню, как звали эту девочку, помню только фамилию. В ноябре восемьдесят шестого она выпрыгнула из окна третьего этажа, ночью, в одной рубашке, к счастью, все обошлось, я оказалась рядом и спасла ее…

— Раиса Федоровна, вы рассказываете это уже в третий раз, — укоризненно покачал головой доктор и посмотрел на часы, — есть еще ко мне вопросы?

— Нет, все. Спасибо. Нам пора, — сказал Арсеньев.

— Не смею задерживать. Да, какие-нибудь версии насчет телефона возникли? — спросил доктор.

— Кое-что прояснилось, — кивнула Маша.

— Думаю, вам стоит сменить замок на этой калитке и заделать дыру в заборе, — посоветовал Арсеньев, — и еще, не надо никого пускать к Галине Дмитриевне, кроме мужа.

— Так никто, кроме Евгения Николаевича, не приходит.

— Ну как же! — подала голос Франкенштейн, — а эта, подруга ее, полная такая, приятная, Светлана Анатольевна.

— Ах да, конечно, — поморщился доктор, — я о ней слышал, но никогда ее здесь не видел. Эта та, которая постоянно покупает и проносит ей зеленые тетрадки?

— Именно, — закивала Франкенштейн, — она очень хорошая, внимательная женщина.

— Какие тетрадки? — хором спросили Маша и Арсеньев.

— Это один из элементов бреда, — объяснил доктор, — Галина Дмитриевна постоянно просит найти у нее дома, в ее комнате, какую-то общую тетрадь в клеточку, в зеленой обложке, исписанную лиловыми чернилами.

— Может, это ее дневник? — осторожно предположила Маша.

— Я уже спрашивал Евгения Николаевича, никакого дневника его жена никогда не вела.

— Да, а Светлана Анатольевна купила несколько разных тетрадок, зеленых, в клеточку, — закивала Франкенштейн, — но ничего не помогает. Галина Дмитриевна просит свою тетрадь, к другим не прикасается, говорит, они чужие, пустые.

— Погодите, я не понял, эту подругу, Светлану Анатольевну, пускать, или нет? — спросил доктор и опять нетерпеливо взглянул на часы.

— Ни в коем случае, — сказала Маша.

— Вы думаете… — Франкенштейн охнула и покачала головой. — Этого не может быть, она так заботится о Галине Дмитриевне, они дружат с юности, Галина Дмитриевна к ней очень привязана, всегда ее ждет, нельзя же совсем лишать ее общения с близкими, ее муж слишком занят, чтобы навещать ее часто.

— Пожалуйста, никого, кроме мужа, — сказал Арсеньев, — и гуляйте теперь где-нибудь в другом месте, подальше от забора, поближе к охране.

Перед тем как покинуть больничный парк, Маша все-таки решилась подойти к старой яблоне, притронулась ладонью к шершавому стволу, взглянула вверх. За открытым окном палаты, на третьем этаже, сквозь решетку маячил зыбкий силуэт.

* * *
— Нет статьи, — пробормотал Арсеньев, когда они сели в машину, — нет никакой статьи. Конечно, графологическая экспертиза подтвердит, что дарственная надпись на книжке сделана Лисовой. Но это ничего не даст. В принципе можно попробовать сто двенадцатую “умышленное причинение вреда здоровью”… — он закурил и взглянул на Машу. — Почему вы молчите?

— Думаю.

— О чем?

— О зеленой тетради в клеточку. Там, наверное, были подробные воспоминания об утонувшей девочке Любе. Описывались ее любимые вещи: томик Есенина, кукла, открытка. Конечно, невозможно было достать именно эти предметы, но серый сборник Есенина пятьдесят девятого года издания наверняка выходил огромным тиражом, точно такой был даже у нас, в университетской библиотеке. Она могла купить в букинистическом магазине. Куклу и открытку, конечно, достать сложнее.

— Старые открытки тоже продаются в букинистических магазинах, — задумчиво кивнул Арсеньев, — а кукол образца шестидесятых я видел у старушек на окраинных барахолках. Да в общем, и наборы открыток, и старые книги можно купить на барахолках. Выбор огромный. Ладно, поехали к Рязанцеву, спросим, что за зеленая тетрадь и куда она подевалась.

— Это надо у Лисовой спрашивать. Но она не скажет. Скорее всего, она уничтожила дневник Галины Дмитриевны, предварительно выучив его наизусть.

Ступив на крыльцо веранды, они услышали низкий вкрадчивый голос:

— Женя, ну еще ложечку, за мальчиков, сначала за Димочку, чтобы прошла его аллергия…

Рязанцев сидел в кресле, всклокоченный, сонный, с опухшими красными глазами. Перед ним стояла Лисова, с фарфоровой миской и ложкой.

— Ты же знаешь, я не люблю сметану, отстань, — он отворачивался, брезгливо морщась.

— Доброе утро, — сказал Арсеньев, — Светлана Анатольевна, объясните, пожалуйста, куда делась зеленая общая тетрадь в клеточку?

— Какая тетрадь? — сердито рявкнула Лисова. — Вы не видите, Евгений Николаевич завтракает?

— Приятного аппетита, — сказала Маша, — Евгений Николаевич, вы должны знать, что ваша жена не пыталась покончить с собой. Таблетки, которые она пила, были действительно экстрактом валерьянки. А на чердаке просто перегорела лампочка, и Галина Дмитриевна встала на табуретку, чтобы вкрутить новую. Вешаться она не собиралась.

— Погодите, погодите, что за бред! — помотал головой Рязанцев, отстраняя ложку со сметаной.

— В прямой эфир вам звонила Светлана Анатольевна, — сказал Арсеньев, — она же подкинула мобильный телефон в больницу Галине Дмитриевне.

— Женя! — крикнула Лисова дурным голосом. — Это провокация! Надо вызвать охрану!

— Так, я не понял, что происходит? — откашлявшись в кулак, глухо спросил Рязанцев. — Светка, это ты звонила мне в прямой эфир? Ты?

— Женечка, ты же сам всегда боролся за справедливость и говорил, что лучше горькая правда, чем сладкая ложь! — Лисова выразительно взмахнула ложкой, и брызги сметаны полетели Рязанцеву в лицо, но он как будто не заметил этого и бесстрастно повторил:

— Ты звонила мне в эфир?

— Кто-то должен был сказать тебе правду, и не просто сказать, а так, чтобы ты осознал. — Она поставила на стол миску, положила в нее ложку, достала из кармана фартука бумажную салфетку, серую и мятую, и принялась вытирать ему лицо.

Рязанцев резко оттолкнул ее руку, схватил телефон и набрал номер.

— Егорыч?! — крикнул он в трубку — Где ты, мать твою? Да, срочно! — он отбросил аппарат.

— Евгений Николаевич, вы поняли, что ваша жена Галина Дмитриевна не пыталась покончить с собой? — тихо обратилась к нему Маша. — Эта женщина, — она кивнула на Лисову, — выкрала ее дневник, зеленую общую тетрадь в клеточку, прочитала историю про утонувшую подругу…

— Про убитую подругу! — закричала Лисова. — Женя, все эти годы ты жил с убийцей! Я пыталась восстановить справедливость, оградить тебя и детей от этого кошмара! Нельзя жить с убийцей! Она больна, Женя, она опасна!

Рязанцев никак не отреагировал. Дрожащими руками схватил пачку сигарет, но тут же отбросил и тихо, жалобно застонал:

— Ты звонила мне в эфир! Ты опозорила меня на всю страну!

— У меня не было другого выхода, иначе ты бы меня не выслушал, я много раз пыталась тебе сказать правду, но мне не давали, ты все время так занят, до тебя не докричишься…

Послышался топот. На веранду влетел взмыленный начальник охраны.

— Что здесь происходит? Рязанцев указал трясущейся рукой на Лисову и медленно произнес:

— Егорыч, убери ее отсюда, и чтобы больше я ее никогда не видел, никогда, ты понял? Это она звонила мне в прямой эфир.

— Я так и думал, — кивнул Егорыч, — я вас предупреждал.

— Женя! Опомнись! Ты остаешься совсем один, тебе не на кого будет опереться, опомнись, Женя! — повторяла Лисова, пока Егорыч выволакивал ее на улицу. — Пустите меня, я должна собрать вещи!

Арсеньев и Маша молча наблюдали, как Егорыч и охранник, ожидавший у крыльца, потащили Светлану Анатольевну к воротам. Рязанцеву, наконец, удалось закурить, он сидел, отвернувшись к стене, и над его головой поднимался слоистый дым. На диване, в углу, осталась валяться книга Шарлотты Бронте “Джен Эйр” в мягкой обложке, заложенная посередине пробитым троллейбусным талончиком.

— Евгений Николаевич, вам надо забрать жену из больницы, — сказала Маша, когда затихли крики Лисовой, — она поправится дома, не скоро, но поправится. Ее нельзя колоть психотропными препаратами, они ее искалечат, ей нужны только покой и любовь.

— Пожалуйста, оставьте меня, — не поворачиваясь к ним лицом, Рязанцев помотал головой, — я хочу побыть один.

— А вы не хотите узнать, что на самом деле происходило в вашей семье, с вашей женой все эти годы? — спросил Арсеньев.

— Потом. А сейчас уйдите… нет, стойте. Маша, вы должны подумать, как лучше организовать прессу. Надо дать несколько жестких материалов о происках моих тайных недоброжелателей и завистников, чтобы обязательно был упомянут этот идиотский звонок. Список журналистов возьмите у Феликса. Все, спасибо. Я позвоню вам.

— Феликс Нечаев задержан по подозрению в убийстве Виктории Кравцовой, Томаса Бриттена и еще одного человека, — сказал Арсеньев.

Рязанцев наконец соизволил повернуться к ним лицом:

— Феликс? Это ничтожество? Погодите, вы сказали, он убил еще одного человека. Кого же?

— Проститутку с подмосковной трассы. Рязанцев закрыл глаза, погладил свои небритые серые щеки, словно хотел проверить, на месте ли харизма, и спросил растерянно:

— А зачем он убил проститутку?

ЭПИЛОГ

В семь вечера Маша все-таки ужинала в ресторане, но не со Стивеном Ловудом, а с Саней Арсеньевым.

— Где же он раздобыл пистолет? — спросила она, когда они уселись за столик.

— Нашел в багажнике “Фольксвагена-гольф”, под запаской. И счел это особым знаком, поскольку машина была от Вики, решил, что она ему как бы вручила это оружие.

— Он только в трех убийствах признался?

— Пока да. А что?

— Так. Ничего. Каким же образом к нему попала машина Кравцовой?

— Она ее купила за восемь тысяч, а потом увидела шубу тоже за восемь тысяч, о которой мечтала всю жизнь, и решила быстро продать машину.

— Это вам кто рассказал?

— Сам Нечаев. Они вместе зашли в меховой магазин в Столешниковом переулке.

— И что дальше?

— Он давно хотел именно такую машину, у него были эти восемь тысяч.

— Откуда?

— Во время последней пиар-кампании Рязанцева они все хорошо заработали, он в том числе. Он купил ей шубу, опустошив свою кредитку, она оформила ему доверенность на машину, прямо там, в Столешниковом, в ближайшей нотариальной конторе. И в тот же день он обнаружил в багажнике под покрышкой пистолет.

— А дубликат ключа от ее квартиры он сделал заранее?

— Нет. Ему не нужен был ключ. Она сама открыла ему дверь. Дело в том, что на всех их вечеринках он выполнял роль оператора, снимал любительской видеокамерой. В тот вечер Кравцова позвонила ему очень поздно, часов в двенадцать, и попросила привезти срочно кассету, отснятую на дне ее рождения в закрытом клубе, неделей раньше. Он ехал и надеялся, что она позвала его не только из-за кассеты. Он очень давно ждал, когда же она его позовет. Но застал у нее Бриттена. Они посидели, выпили виски, часа в три он стал собираться домой, но тут все вспомнили, что он много выпил, Кравцова предложила ему остаться до утра. Он улегся на диван в гостиной, но не мог уснуть, сначала прислушивался к тому, что происходит в спальне, потом отправился в душ, охладиться слегка, и там, в шкафчике, нашел широкий лейкопластырь, ножницы, упаковку с резиновыми перчатками. Прокрался в спальню, они уже спали. Долго на них смотрел. Сначала выстрелил в Бриттена, Вика проснулась, и он еще целый час над ней издевался, прежде чем убить. Выстрелил он в нее, когда она уже не дышала.

— Погодите, а пистолет? Он что, вошел в квартиру уже с пистолетом?

— Нет. Когда было решено, что он остается ночевать, он спустился вниз, к машине, чтобы забрать из бардачка банку с травяными капсулами для похудания, которые принимал на ночь регулярно, заодно прихватил и пистолет.

— А губная помада?

— Просто взял у Кравцовой, выбрал самую яркую и водостойкую. Потом очень тщательно убрал квартиру, надел на Вику те драгоценности, которые ему больше всего нравились, накрасил ей губы и ушел. А на следующую ночь отправился искать подходящую проститутку, чтобы все повторить, но только уже без пистолета, — Саня замолчал, ожидая, пока официант расставит на столе тарелки с закусками.

Маша мелкими глотками пила минеральную воду. Ему показалось, что стакан в ее руке слегка дрожит.

— Он как-то объяснил, почему ему пришла в голову идея заклеить ей рот лейкопластырем? — спросила Маша шепотом, когда отошел официант.

— Да, он рассказал, что проделал это уже однажды, очень давно, в ноябре восемьдесят пятого. Он служил в армии, в стройбате, строил под Москвой генеральскую дачу. Рядом находился детский санаторий. Завхоз торговала самогоном, и солдаты бегали туда ночами. Там было много красивых девочек. Как-то он получил увольнительную, съездил в Москву, в гостях у какого-то приятеля посмотрел по видео классный триллер про парня, который заклеивал девочкам рты лейкопластырем, насиловал и душил их. Это произвело на него такое сильное впечатление, что он не мог ни спать, ни есть. И однажды украл в медпункте рулон широкого пластыря. Он даже рассказал, почему попал в медпункт. Ему лицо опалило во время сварочных работ. Были небольшие ожоги, сгорели брови и ресницы. Так вот, когда пришла его очередь бежать ночью за самогоном, он прихватил этот рулон, а заодно и ножницы. Попав в санаторий, долго не мог найти завхоза, поднялся на третий этаж и увидел, как воспитательница тащит за руку девочку лет двенадцати, босую, в ночной рубашке. Она была худенькая, беленькая, очень красивая, прямо как в том кино. Его никто не заметил. Он спрятался. Воспитательница завела девочку в какую-то комнату, заперла дверь и удалилась. Он подождал немного, вылез из своего укрытия, обнаружил, что ключ торчит снаружи, вокруг никого, и вошел в комнату, — Арсеньев помолчал, закурил и заметил, что Маша опять стала совершенно белая, как тогда в больнице.

— Что было дальше? — спросила она и налила себе еще воды.

— Девочка дремала, сидя на полу у батареи.

Он заклеил ей рот лейкопластырем. Она врезала ему ногой в пах и выпрыгнула в окно. Что с ней стало потом, он не знает. Он испугался, убежал, больше в санаторий никогда не заходил и потом много лет оставался вроде бы нормальным человеком, пока не обнаружил пистолет в багажнике новой машины.

— Вы не спали всю ночь, — грустно вздохнула Маша, — вы всю ночь его допрашивали.

— Ага, он разговорчивый до ужаса, — ухмыльнулся Арсеньев, — хлебом не корми, дай рассказать о себе, таком необыкновенном и сложном. Недаром же он таскался по всем этим ток-шоу. Но знаете, что самое интересное? Детский санаторий находился в деревне Язвищи, в том же здании, где мы с вами побывали сегодня утром. А фамилия девочки была Григорьева. Нянька ведь при вас рассказывала, как эта Григорьева выпрыгнула из окна третьего этажа в ноябре восемьдесят шестого. Она еще почему-то вас приняла за нее. Интересно, как ее звали, ту девочку? И что с ней стало потом?

Маша сидела, низко опустив голову, и ковыряла вилкой салат.

— Почему вы мне сразу, утром, не сказали про Феликса?

— Потому что вы и так уже все поняли. Несколько минут они сидели молча. Подошел официант, спросил, можно ли подавать горячее.

— Нет, чуть позже, пожалуйста, — сказал Арсеньев, — у нас еще много закусок.

— Почему вы не едите? — тихо спросила Маша.

— Страдаю, — вздохнул Арсеньев, — все думаю о трех тысячах долларов, которые потерял по вашей милости. Надо было взять их у Рязанцева. Я теперь ночами не сплю и представляю, сколько всего мог бы купить на эти деньги.

— Например?

Арсеньев отправил в рот кусок утиного паштета и медленно произнес:

— Новую машину.

— На приличную не хватит, — покачала головой Маша.

— Ну тогда новый костюм. И еще я бы съездил в Грецию на остров Родос.

— Почему именно на Родос?

— Не знаю. Видел картинки в каталоге какой-то турфирмы. И еще я бы купил новый письменный стол, кожаный крутящийся стул, хороший спиннинг, маску для подводного плавания, кроссовки “Адидас”, дубленку и новые зимние ботинки долларов за сто пятьдесят.

— Все, стоп, ваши деньги уже кончились, — улыбнулась Маша.

— Да, действительно, а вроде бы ничего и не купил. Что с вами было в больнице?

— Со мной? В больнице? — Маша сделала удивленные глаза.

— Вы сидели там совершенно белая, а когда эта нянька перепутала вас с какой-то Григорьевой, вы чуть в обморок не упали.

— Я? В обморок? — Маша засмеялась. — Это вы чуть не упали, когда я вам сказала про “Фольксваген-гольф”.

— Еще бы мне не упасть, — хмыкнул Арсеньев и, помолчав, спросил:

— Как вы думаете, Рязанцев заберет жену из больницы?

— Я об этом не собираюсь думать, — Маша нахмурилась и помотала головой, — я просто найду способ связаться с ее детьми и отправлю им подробное послание по обычной почте или по электронной.

Замяукал телефон, Маша долго рылась в сумке, наконец отыскала.

— Где ты? Почему не звонишь? — спросил Григорьев.

— Привет. Со мной все в порядке. Я ужинаю в ресторане, — ответила она по-английски.

— С кем?

— С майором милиции.

— Очень интересно. Скажи, тебе картинки пригодились?

— Конечно! Я же говорила, что я гениальный психолог.

— Машка, не морочь мне голову, я знаю, что убийцу задержали, какой-то Феликс Нечаев, заместитель Кравцовой.

— Да. Он самый, который на картинках.

— Я с ума с тобой сойду, честное слово, — проворчал Андрей Евгеньевич по-русски, — скажи, ты здесь нормально питаешься?

— Я же говорю, что сижу в ресторане, в отличном ресторане, передо мной много разной еды, вкусной и полезной.

Подошел официант и поставил на стол бутылку французского вина “Божоле” 1986 года.

— Мы не заказывали, — удивился Арсеньев.

— Это вам презент вон от того столика, у окна.

— Почему ты замолчала? — спросил Андрей Евгеньевич. — Все в порядке? Ответь, пожалуйста.

— Да, все хорошо, не волнуйся, я тебе потом перезвоню, — Маша резко захлопнула крышку телефона.

За столиком у окна, совсем близко, сидел в одиночестве элегантный старик, с седым военным бобриком. Верхняя часть его лица казалась темнее нижней. Вероятно, он совсем недавно сбрил бороду. На нем был дорогой серый костюм, белоснежная рубашка, строгий галстук в косую полоску. Он смотрел на Машу, улыбался и приветливо махал рукой.

— Вы его знаете? Кто это? — шепотом спросил Арсеньев.

— Впервые вижу.

— Может, он тоже вас с кем-то перепутал?

— Скорее всего, — кивнула Маша, — надо вернуть вино.

Официант послушно понес бутылку к столику у окна, но тут же был отправлен с ней назад.

Всеволод Сергеевич Кумарин смотрел на Машу и продолжал улыбаться.

Полина Дашкова Херувим (Том 1)

Глава первая

Вспыхнул белый огонь, но звука не было. Снайпер навинтил глушитель и палил без передышки, наверное, устал, озверел или просто сошел с ума. Он палил в одну точку. Белые сполохи вытягивались в длинные дрожащие тире и плыли медленно, слишком медленно для стрельбы, так бывает только во сне. Следовало проснуться сию минуту, снайпер хоть и сошел с ума, но находился где-то близко.

Сергей попытался продраться сквозь толщу сна, принялся считать огненные тире и, досчитав до семи, понял, что глаза его давно открыты, нет никаких выстрелов, никакого снайпера, есть просто ряд ледяных ровных огней, безопасных и бессмысленных.

Он не чувствовал ни рук, ни ног, у него как будто вообще больше не было тела. Наверное, оно осталось лежать у подножия лысой горы, на окраине села, и его до скелета обглодали одичавшие собаки, которые с начала войны срывались с цепей у брошенных и сожженных домов, сбивались в стаи, нападали на живых и мертвых.

Майор Логинов умер, других вариантов нет и быть не может. Он погиб, и его бессмертная душа движется теперь по узкому длинному туннелю, летит, как пуля внутри ружейного ствола, но только в тысячу раз медленней. Благодать, когда нет никакого тела, ничего не болит, не жжет, не ноет, не чешется. Вот оно, оказывается, как хорошо, тихо и совсем не страшно.

Тишина между тем трескалась на куски, и Сергей стал различать мерный резиновый шорох. Звук этот был связан с движением по туннелю, потом к нему прибавилось далекое невнятное бормотание. Звуки проступали, словно рисунок на переводной картинке. Над головой проплыло еще два длинных ярких тире, и Сергей услышал сладкие ангельские голоса, мужской и женский.

– Держи его пока на глюкозе, следи за давлением и за сердцем, – произнес бодрый баритон с легким кавказским акцентом, – через пару часов отойдет наркоз, дай обезболивающее. Все, Катюша, я пошел обедать. Вечером зайду к нему.

– Я поняла, Гамлет Рубенович, – отозвалось звонкое деловитое сопрано.

– «Поняла-поняла», – проворчал баритон, удаляясь, – смотри, чтобы ему швы как следует обрабатывали и чтобы пролежней не было. Я не каждый день совершаю такие чудеса. Интракортикальная трансплантация – это тебе не вывих вправить.

– Не волнуйтесь, Гамлет Рубенович, все будет нормально!

Длинные лампы продолжали медленно плыть над головой. Потом появилось юное круглое лицо с голубыми глазами, желтой челкой и мелкими веснушками.

– Привет, – сказала девушка и улыбнулась, – как чувствуем себя?

– Ноги... – выдохнул он.

– Не выдумывай, тебе еще не больно, – девушка покачала головой и сделала строгое лицо.

– Нет, – согласился он, – не больно.

– Тогда в чем дело?

– Они есть?

– А как же! – Опять улыбка, во весь рот, мелкие ярко-белые зубки. – Интракортикальная трансплантация, по методике доктора Аванесова.

Звучало неясно, но красиво и убедительно.

До него вдруг дошло, что он и правда жив. Он глубоко, жадно втянул ноздрями воздух. Пахло марганцовкой и туалетным мылом. Все было странно и ново, даже собственное дыхание. Тело обретало вес, набухало тяжестью, и где-то в самой глубине, в костном мозге, пробуждалась боль, весело потрескивала, пускала острые искры, играла, дразнила, прикидывалась несерьезной, слабенькой и вполне терпимой.

Он знал наизусть все ее фокусы. Боль жила в ногах, доползала до середины туловища и слабела. Дальше начиналась для нее чужая территория. Дальше все в нем было цело.

Каталка остановилась. Белый коридор кончился ярко освещенным тупиком. Глаза устали от света, веки отяжелели, потолок качнулся и поплыл вверх. Сергей услышал новые голоса, уже издали, хотя понимал, что говорят совсем близко, и чувствовал, как его перекладывают с каталки на койку. Он попытался шевельнуться, поднять руку, но тело все еще не слушалось.

– Да не дергайся ты, мне надо капельницу поставить, – произнес знакомый женский голос у самого уха, – ты в госпитале, в реанимации.

– Что со мной было?

– Что было, то прошло. Теперь все нормально.

– Расскажи, – попросил он, едва ворочая языком, – как я сюда попал? Что за госпиталь?

– Ну ладно. – Она присела на стул рядом с койкой. – Разговаривать тебе пока нельзя, но слушать можно. Я буду говорить, а ты постарайся заснуть. Хорошо?

Он прикрыл глаза, соглашаясь.

– Ты был в коме, перенес тяжелую операцию. Самое страшное позади. Ты должен радоваться, как младенец. Тебя собрали по частям, тебя, можно сказать, со стенок соскребли. О том, что удастся сохранить тебе ноги, речи вообще сначала не шло. Некоторые сомневались, сумеешь ли ты выйти из комы. Кстати, ты очень странно в нее ушел. Тебя уже готовили к ампутации, а ты шлеп – и отключился, гуд бай, ребята. Конечно, в таком состоянии нельзя было оперировать. Устроили консилиум. И тут явился его величество доктор Аванесов. Он явился из отпуска, веселый, загорелый, осмотрел тебя и говорит: зачем резать? Новые ведь не вырастут. Знаешь, каким образом ты выразил свое согласие с Гамлетом Рубеновичем? Ты вышел из комы.

Она говорила все тише, все мягче. Речь ее опять стала похожа на ангельскую песню. Он знал, что жив и ноги ему не отрезали. Остальное пока не важно. Впервые за многие месяцы майор Логинов заснул спокойно.

* * *
Дождливой мартовской ночью на балкон четвертого этажа высокого кирпичного дома на окраине Москвы вышел совершенно голый молодой человек, закурил и оглядел пустой двор, щедро освещенный фонарями. Среди множества автомобилей, спавших во дворе, сверкал, как драгоценность, его серебристый новенький «Фольксваген»-капля. Автомобиль был куплен всего неделю назад, и детская радость обладания новой игрушкой еще не остыла.

Станиславу Владимировичу Герасимову исполнилось тридцать шесть, но выглядел он лет на десять моложе, а чувствовал себя совершенным мальчишкой. Привычка выбегать ночью на балкон осталась у него с детства. Ему нравилось, проснувшись среди ночи, выскользнуть из-под одеяла, чуть-чуть померзнуть, полюбоваться таинственным ночным пейзажем, вообразить себя на несколько секунд уличнымбродягой, круглым сиротой, тут же вспомнить, что все это неправда, и быстренько нырнуть назад, в теплую постель. Потом засыпалось особенно сладко.

Этой ночью, в половине третьего, его разбудил нехороший сон. Ему приснилось, что у него выпадают зубы, один за другим, прямо с корнями, без крови и боли. Он совершенно отчетливо видел, как сплевывает их на ладонь и остаются голые вспухшие десны с нежными лунками. Он проснулся весь потный, минут пять лежал, глядя в потолок, ощупывая языком свои ровные крепкие зубы, и постепенно приходил в себя. Чтобы окончательно успокоиться, он отправился на балкон, прямо так, голышом, поскольку плохо ориентировался в чужой квартире и не мог сразу найти ни халата, ни даже собственных трусов.

Суеверным Стас Герасимов не был и не мучился вопросом, что может значить столь отвратительное сновидение. Ледяной мокрый воздух приятно освежил его, на подоконнике он нашел сигареты, закурил и, перегнувшись через перила, залюбовался своим новеньким автомобилем.

– Классная у меня тачка, – пробормотал он, поеживаясь и ясно, по-детски улыбаясь, – какой идиот сказал, что это женская машина? У моей божьей коровки мощь хорошего «Мерседеса», и все дороги для нее как будто бархатом выстланы. Лапушка, солнышко! – Он послал машине воздушный поцелуй, зевнул, загасил сигарету, хотел уже вернуться в комнату, поскольку замерз, но тут услышал легкие торопливые шаги и приглушенные голоса. Он не мог разобрать слов сквозь шорох дождя. Через минуту в круг фонарного света вошли двое мужчин. Стас разглядел темные трикотажные шапочки, надвинутые низко, до глаз, спортивные шаровары с лампасами, спортивные капроновые куртки. На плече у одного из них болталась небольшая сумка. Они остановились не где-нибудь, а непосредственно у «Фольксвагена»-капли, присели на корточки, заглянули под днище машины.

Угнать этот автомобиль было практически невозможно. Руль запирался противоугонным замком-топориком новейшей системы, сигнализация стояла отличная. К тому же машина была слишком заметной. Таких «капель», да еще серебряных, в Москве пока совсем мало.

«Ну-ну, придурки, валяйте, попробуйте! – злорадно подумал Стас. – Сейчас сработает сигнализация, и вас отсюда сдует...»

Конечно, следовало сразу позвонить в милицию, но азартное детское любопытство приковало его к перилам. Ему было интересно, как они станут взламывать его неприступную машину. Он наблюдал за ними затаив дыхание, и через несколько секунд ему стало жарко. Он понял, что эти двое вовсе и не собирались угонять машину. Один улегся на мокрый асфальт и заполз под днище. Другой сидел рядом на корточках.

Жар сменился ознобом. Стаса затрясло. Он перевесился через перила и открыл рот, чтобы крикнуть: «Эй! Алло, мужики, что за дела!» Но тут сидевший на корточках поднялся, задрал голову, и Стас отпрянул в глубь балкона, не издав ни звука. Когда он опять взглянул вниз, во дворе уже никого не было. Серебряная «капля» стояла себе тихо, словно ничего не произошло. Накрапывал дождик, мирно, уютно мерцал фонарный свет.

«А может, мне приснились эти двое? – подумал Стас. – Может, я сомнамбула? Или лунатик? Впрочем, никакой луны сейчас нет».

Он вернулся в комнату и позвонил в милицию.

Наряд явился через десять минут, а еще через двадцать подъехала бригада специалистов из ФСБ, которые тут же обнаружили довольно мощное взрывное устройство, прикрепленное к днищу машины.

– Ну что ж, Станислав Владимирович, я вас поздравляю, – сказал молодой улыбчивый следователь ФСБ, – там мощность порядка трехсот грамм тротила.

– Спасибо на добром слове, – усмехнулся Стас.

– Как же вы так плохо разглядели преступников? Вроде бы четвертый этаж, и двор освещен достаточно ярко.

– Я был голый. – Стас нервно рассмеялся.

– Голый? На балконе? Так ведь холодно. Вы морж? – Следователь тоже рассмеялся, но, в отличие от Стаса, радостно и заразительно. – Слушайте, но я не понял, при чем здесь зрение? Вы что, голый хуже видите?

– Нет, я не морж. – Лицо Стаса стало серьезным. – Я, когда мерзну, у меня глаза слезятся. И вообще у меня отвратительная память на лица.

– Жаль, – следователь покачал головой и поцокал языком, – мы бы сейчас по горячим следам составили бы фотороботы. Что, совсем не разглядели их лиц?

– Совсем, – эхом отозвался Стас, – какие-то смутные пятна. Шапки трикотажные.

– Ну, может, что-то броское? Борода, усы?

– Нет. У того, который не влезал под машину, точно не было бороды и усов. А о втором я вообще ничего сказать не могу. Видел только штаны с лампасами и светлые кроссовки. А может, и не кроссовки.

– Штаны это уже хорошо, – кивнул следователь. – Они хотя бы славяне или кавказцы?

– Кавказцы. – Стас неуверенно пожал плечами. – Судя по штанам. Хотя кто их знает? Наши братки-шестерки тоже обожают шаровары с лампасами. Особенно провинциальные братки. Гастролеры.

– Да. Гастролеры. Одноразовые исполнители, – следователь растянул губы в благостной улыбке, – таких если находят, то мертвыми. Однако в вашем случае шансы увеличиваются, поскольку покушение оказалось неудачным. Чтобы получить свои деньги, ребятки постараются довести дело до конца. Правда, я не исключаю, что их могут заменить другими, более толковыми. В общем, это только начало. Какие-нибудь предположения есть у вас?

Стас Герасимов вскинул на весельчака мутные злые глаза и молча помотал головой.

– А если подумать? – Следователь отхлебнул крепкий кофе, предложенный любезной хозяйкой квартиры, встал и заходил по просторной уютной кухне. – Давайте начнем с главного. Кому было известно, что вы собираетесь ночевать по этому адресу? – Он перевел взгляд с Герасимова на хозяйку, маленькую белокурую женщину лет тридцати с кукольным личиком и грудью невероятных размеров. Она стояла у окна и курила, часто моргая, то ли от дыма, то ли от нервов.

Следователю уже было известно, что Качерян Галина Николаевна семидесятого года рождения замужем, прописана здесь вместе с мужем и ребенком восьми лет. Муж в командировке, ребенок у бабушки.

– Никто знать не мог! – Голос у нее был необыкновенно высокий, резкий. Говорила она с пулеметной скоростью и, единожды начав, не умела установиться. – Я хочу сказать, совершенно никто, ни единая душа, потому что мы сами понятия не имели, что он останется, но так получилось, просто он заехал ко мне вечером навестить, дело в том, что я болею, у меня простуда, горло болит, я поэтому сына отправила к маме, мало ли, вдруг инфекция? Температуры пока нет, но обязательно поднимется, я хочу сказать, меня продуло на работе, там у нас постоянно окна открыты, все курят, приходится проветривать, я сама тоже курю, но невозможно без конца открывать окна, особенно при такой сырости, ведь получается сквозняк, вот, меня просквозило, заболело горло, а Стасик привез мне лекарства, просто, по-дружески, понимаете? Фурацилин, шалфей, чтобы я полоскала горло, вот, смотрите! – Она поспешно шагнула к буфету, встала на цыпочки, достала с полки зеленый фирменный пакет «Сеть аптек 36 и 6». Судя по тому, что он был не распакован, горло простуженная хозяйка так и не прополоскала.

– Погодите, – поморщился следователь, отстраняя пакет, – давно вы знакомы?

– Давно, очень давно, с самого детства. Моя бабушка была его няней, у него родители очень хорошие люди, Владимир Марленович в органах служил, сейчас на пенсии, генерал. Наталья Марковна добрейшая женщина. Вы не представляете, какая это семья. У нас со Стасиком с самого детства теплые родственные отношения. Пожалуйста, не надо сообщать моему мужу! То есть, я хочу сказать, если он узнает, что Стасик просто заехал ко мне, в этом совершенно ничего страшного нет, потому что со Стасиком они в принципе знакомы. Стасик взял моего Рубена на работу к себе на фирму, Рубен художник, а фирма Стаса занимается рекламным дизайном... Пожалуйста, очень вас прошу, у меня ребенок, вы не могли бы как-нибудь замять?

– Что? – опомнился следователь, загипнотизированный звонким потоком ее речи. – Замять покушение на убийство?

– Нет! – испугалась Галочка. – Нет, конечно, не покушение, но хотя бы время. Вы можете сказать моему мужу, будто все произошло не в три часа ночи, а, например, в десять вечера?

– Галочка, будь добра, успокойся, – простонал Герасимов.

Но успокоиться она уже не могла, до нее дошло наконец, что случилось и чем это угрожает ей лично. Следователь пожалел ее от души, но помочь не мог при всем желании. Как только появится ее армянский Отелло, придется его очень подробно допросить.

– Рубенчик убьет меня, если узнает! Я как чувствовала, говорила тебе: уезжай, а ты... Товарищ... господин следователь, я хочу сказать, вы даже не представляете, какой у меня ревнивый муж! Вот если кто-нибудь на меня посмотрит, ну просто как на интересную женщину, мой Рубен аж вспыхивает весь, я хочу сказать...

– Зачем было так рисковать, если муж ревнивый? – светло улыбнулся следователь и обратился к Герасимову: – Кстати, а в котором часу вы на самом деле приехали?

– Около двенадцати, – буркнул тот и вытянул сигарету из пачки.

– Предварительно созванивались? – Следователь вежливо щелкнул зажигалкой, давая ему прикурить.

– Да, я звонил ей, но этого никто не мог слышать. Я звонил по мобильному из машины около семи.

– Значит, кто-то за вами следил, – удовлетворенно кивнул следователь, – вас кто-то заказал. Нет у вас никаких предположений на этот счет? Кому вы мешали жить? – Он опять одарил Стаса своей лучезарной улыбкой.

Красивое правильное лицо Стаса Герасимова застыло. Из открытого рта валил дым, светло-серые прозрачные глаза уперлись следователю в лоб, так, словно там было написано имя заказчика. На самом деле Стас не видел перед собой в этот момент совершенно ничего.

– Да что вы такое говорите! – Галочка испуганно всплеснула руками. – Зачем пугаете человека? У Стасика просто не может быть врагов, он такой добрый, обаятельный, его все любят, я хочу сказать, может, произошла ошибка, они его с кем-нибудь перепутали?

Ни следователь, ни Стас никак не отреагировали на это ее предположение. Она замолчала, переводя испуганные голубые глаза с одного на другого, и поспешно подвинула пепельницу Стасу, заметив, что столбик пепла грозит сорваться на кружевную клеенку. Наконец, опомнившись, Стас резко поднялся и произнес механическим голосом:

– Извините, мне пора домой. Если возникнут вопросы, у вас есть все мои телефоны, домашний, мобильный и служебный. Всего доброго. – Он направился в прихожую, на ходу заправляя мятую рубашку в брюки.

– Погодите, Станислав Владимирович, мы только начали разговор, – громко и удивленно произнес следователь, – пожалуйста, постарайтесь вспомнить, были какие-нибудь угрозы? Может, у вас произошел конфликт с кем-то? Поймите, это важно!

– Я плохо себя чувствую, – ответил Стас и, не оборачиваясь, поднял руки, как будто сдавался, – голова болит, понимаете ли, мне надо побыть одному.

– Инфекция! – воскликнула Галочка. – Надо температуру померить, у меня тоже все началось с головной боли, а потом уж горло... Стасик, миленький, подожди!

Но он уже сунул ноги в ботинки, руки в рукава кожаной куртки и через секунду несильно хлопнул входной дверью. Щелкнул английский замок. Следователь уткнулся в протокол и поспешно, нервно писал. В кухне минуты три стояла глубокая тишина, было слышно, как шлепаются капли в раковину. Галочка подошла и принялась закручивать кран, краснея от усилий. Но вода продолжала капать.

– Надо вызвать сантехника, иначе будет потоп рано или поздно. Сток забьется и будет потоп. – Она упала на табуретку напротив следователя, достала сигарету, и когда он, оторвавшись от протокола, щелкнул для нее зажигалкой, она поймала его взгляд и прошептала странно тихо: – Сделайте что-нибудь, приставьте к нему охрану, найдите заказчика. Если его убьют, я умру.

Глава вторая

Будильник щебетал, словно живая птичка, которой прищемили хвост. Юлия Николаевна Тихорецкая, не открывая глаз, принялась шарить по тумбочке, чтобы заткнуть несчастного пискуна, и нечаянно сшибла его на пол. Он жалобно звякнул и затих.

Юлия Николаевна перевернулась на другой бок, укрылась с головой одеялом и решила, что можно еще минут десять просто поваляться в постели, не спать, а так, подремать с открытыми глазами, но провалилась в сон и вскочила только в восемь, когда во дворе под окнами загремел мусоровоз.

В соседней комнате спала ее четырнадцатилетняя дочь Шура. Юлия Николаевна кинулась ее будить, и обе заметались по квартире в дикой спешке, рявкая друг на друга. У Шуры первым уроком была алгебра, самый нелюбимый предмет, и отношения с учительницей математики по прозвищу Гюрза оставляли желать лучшего.

– Вот увидишь, она потащит меня к директору, если я опоздаю, – хныкала Шура, прыгая на одной ноге и никак не попадая в штанину.

– Ты не опоздаешь, – Юлия Николаевна помогла ей натянуть джинсы, – сейчас только десять минут девятого.

– А если мы застрянем в пробке? И вообще, мамочка, я не пожарник, мне надо спокойно позавтракать, причесаться, привести себя в порядок. Смотри, какая я страшная, отечная. Можно я сегодня прогуляю? У меня послезавтра контрошка по физике, я буду целый день сидеть, готовиться, ну пожалуйста, мамочка, я в кухонных шкафах наконец разберусь, приведу в порядок дом, а то мы с тобой грязью заросли.

Юлия Николаевна кинула Шуре в рюкзачок банан и яблоко, надела пальто и сняла с вешалки Шурину куртку.

– Все. Хватит ныть. Поехали.

– Мамочка, ну ты что? Гюрза меня обязательно вызовет, и будет пара. – Шура шмыгнула носом и заплакала так выразительно, что сердце Юлии Николаевны сжалось, однако она решительно потащила дочь за руку к машине, подвезла к школе за три минуты до звонка, зареванную, надутую, и даже не поцеловала на прощанье, рванула по переулку на недозволенной скорости, поскольку спешила на работу.

Юлия Николаевна работала хирургом-косметологом в крупной частной клинике эстетической хирургии.

Езды до клиники оставалось минут семь, не больше, но по закону подлости на проспекте Мира она застряла в пробке, занервничала и тут же принялась пилить себя за то, что не разрешила Шуре остаться дома. После такого сумасшедшего утра, да еще на голодный желудок, Шура не сумеет сосредоточиться на первом уроке, и если Гюрза ее вызовет к доске, то будет пара в журнале. Юлия Николаевна никогда в жизни не ругала своего ребенка за двойки, но Шура сама расстраивалась до слез.

Пробка рассосалась довольно скоро. Юлия Николаевна не опоздала, но пришлось расстаться с надеждой на чашку кофе, бутерброд и сигарету до начала приема.

«Конечно, Гюрза ее вызовет! – с раздражением думала Юлия Николаевна, паркуя свою вишневую „Шкоду“ на стоянке перед клиникой. – Сегодня все будет происходить по закону подлости. После такого нервозного дурацкого утра ничего хорошего случиться не может. Вот, пожалуйста, уже началось!»

«Шкода» поцеловала бампер новенького белоснежного «Форда», который принадлежал главному врачу клиники, Петру Аркадьевичу Мамонову. Юлия Николаевна вышла из машины, убедилась, что никто не пострадал, однако представила, сколько желчи выльется на нее вечером, когда Петр Аркадьевич увидит интимную близость двух бамперов. Но никакой другой дырки для парковки не было, да и времени совсем не осталось. Юлия Николаевна махнула рукой и побежала к подъезду.

На просторном крыльце перед стеклянными дверьми ей преградила дорогу высокая, прямая дама лет сорока в распахнутом бежевом пальто, с безупречной прической и макияжем.

– Простите, вы доктор Тихорецкая?

– Да, я вас слушаю.

– Здравствуйте, Юлия Николаевна, – лицо дамы расплылось в голливудской улыбке, – очень приятно познакомиться. Меня зовут Нина Федоровна. Это моя дочь, Светлана. Мы от Валерии Евгеньевны.

Дочке было не больше восемнадцати. Она сильно сутулилась и потому казалась ниже мамы на голову, хотя была одного с ней роста. Пепельные прямые волосы падали на лицо. Ветхие голубые джинсы висели мешком, сверху болталась черная мужская куртка из плащовки.

– Простите. – Юля мягко отстранила даму, стеклянные двери разъехались. Кивнув охранникам, она побежала через фойе к лестнице, но бежевая дама вновь возникла у нее на пути.

– Валерия Евгеньевна удивительно точно вас описала. Она сказала, что вы высокая интересная шатенка с короткой стрижкой. Я узнала вас сразу, как только вы вышли из машины.

Юля могла поклясться, что не знает никакой Валерии Евгеньевны. Но бежевая дама, словно прочитав ее мысли, тут же сообщила:

– Валерия Евгеньевна год назад делала у вас подтяжку лица, получилось необыкновенно удачно. Я раньше не верила, что в нашей стране, при нашей отвратительной медицине, такое возможно, пока не убедилась собственными глазами. Валерия Евгеньевна помолодела лет на двадцать, и никаких рубцов, отеков, а главное, никаких отрицательных эмоций от самой операции.

– Я очень рада, – Юля прибавила скорость, понеслась по лестнице, перепрыгивая через три ступеньки. Ей все-таки обязательно надо было перед началом приема глотнуть кофе и что-нибудь съесть, иначе через полчаса начнет урчать в животе так громко, что это будет слышно посетителям.

– Вы меня ради Бога извините, Юлия Николаевна. – Дама обогнала ее и прошептала с легкой одышкой: – Не могли бы вы уделить нам несколько минут?

– Я бы с удовольствием, но у меня прием, я очень спешу. У вас что-то срочное?

– А мы как раз к вам на прием! – радостно сообщила дама.

– Ну тогда подождали бы в холле у кабинета. Там удобней, чем на улице.

– Видите ли, хотелось бы сначала поговорить с вами в неофициальной обстановке, у нас особый случай, Валерия Евгеньевна очень вас рекомендовала, она сказала, вы не только великолепный врач, но и тонкий, тактичный человек, что в наше время встречается редко.

Они успели подняться на третий этаж и добежать до кабинета.

– Подождите, пожалуйста, здесь. – Юля кивнула на ряд мягких кожаных кресел в холле. Там уже сидели четыре женщины разного возраста и полный молодой человек в черном костюме.

Юля скрылась за дверью, и до нее донесся резкий голос бежевой дамы:

– В двадцать седьмой мы первые, мы записаны на девять.

В кабинете пахло кофе. На столе стояла дымящаяся чашка, рядом на тарелке лежал бутерброд с сыром. Молоденькая медсестра Вика красила ресницы перед зеркалом. Осталось всего пять минут. Главный врач Петр Аркадьевич был фанатиком точности. Он строго следил, чтобы прием начинался минута в минуту. Ровно в девять над дверьми всех кабинетов автоматически вспыхивали таблички «входите, пожалуйста!». Юля едва успела надеть халат, запихнуть в рот бутерброд, залпом выпить кофе.

Мама с дочкой вошли без стука. Перед Юлей лежала карточка, на которой было написано: «Василькова Светлана Игоревна, 1983 года рождения».

– Ну что, Светлана Игоревна, какие проблемы? – Юля ласково улыбнулась девочке. Та сидела на краешке стула, низко опустив голову и занавесившись волосами.

– Она считает, что у нее большой нос, – решительно заявила Василькова-старшая и откинула волосы с лица дочери, – еще ей кажется, что у нее слишком широкие скулы, маленькие глаза, рот неправильной формы.

Василькова-младшая тряхнула головой и опять спрятала лицо. Юля никак не могла ее толком разглядеть.

– И еще ей кажется, будто она толстая. Голодает неделями, а если что-нибудь съест, то потом два пальца в рот и все назад, даже самые вкусные и дорогие деликатесы.

– Сколько вы весите? – спросила Юлия Николаевна у девочки.

– Пятьдесят три килограмма, при росте сто семьдесят пять, – ответила за нее мать.

– Милая, да у вас дистрофия, – подала голос медсестра Вика.

– Норма для моделей не больше пятидесяти, при росте сто восемьдесят, – проворчала девочка, ни на кого не глядя.

– Бред, – покачала головой Юлия Николаевна, – вредный, опасный бред. При такой худобе нарушается обмен веществ, прекращаются месячные, выпадают волосы и зубы, может начаться язва желудка и фурункулез.

– Где это вы видели беззубую, лысую и прыщавую модель? – подхватила Вика.

– Вот, ты поняла? Мне не веришь, так послушай медиков, профессионалов! – воскликнула мать. – Ее качает от ветра, а она требует, чтобы ей хирургическим способом убрали лишний жир.

– Так, ну ладно. Посмотрим, что там у нас с носом. – Юля встала и подошла к девочке. – Будьте добры, повернитесь к свету и голову повыше, пожалуйста.

Юля увидела наконец лицо этой несчастной. Как она и предполагала, лицо оказалось гармоничным и прелестным. Если бы не болезненная худоба, сутулость и затравленное выражение глаз, девочка была бы настоящей красавицей.

– Ну и что вы хотите изменить?

– Все, – еле слышно прошептала Света Василькова и судорожно сглотнула.

– Почему, можете объяснить?

– Потому что я урод.

– Вам кто-то сказал об этом или вы сами так решили?

– Ничего не надо говорить и решать. Все видно, – пробормотала девочка и сгорбилась еще сильнее. Голова совсем ушла в плечи.

– Встаньте, пожалуйста. – Юля подвела ее к зеркалу, убрала ей волосы с лица и легонько стукнула по спине ладонью. – Прямей, прямей держитесь. Голову выше. Вы знаете, что у вас идеальные черты лица? Когда ко мне приходят менять форму носа, в девяти случаях из десяти хотят именно такую, как у вас. И все остальное тоже. Вы очень красивая девушка, у вас нет никаких причин... – Юлия Николаевна запнулась, потому что вдруг увидела в зеркале лицо Светы. Оно действительно казалось жалким и уродливым, несмотря на правильность черт. Зеркало было нормальным, не кривым, но девочка глядела на себя с такой тоской и ненавистью, что отражение чудовищно искажалось.

– Ладно, – тяжело вздохнула Юля, – подождите, пожалуйста, в коридоре. Мне нужно поговорить с вашей мамой.

Когда дверь за девочкой закрылась, мать подлетела к Юле и, схватив за руку, зашептала в лицо, обдавая запахом дорогих духов:

– Это совершенно бесполезно, доктор. Говорить можно что угодно. Она не слышит. Надо что-то делать, но я не знаю что. Я страшно устала. Светочка у меня единственный ребенок.

– Да вам к психиатру надо, – флегматично заметила медсестра.

– Были, – всхлипнула дама, – у психиатров, у психологов, у двух экстрасенсов. К гипнотизеру ходили и даже к колдунье. Ничего не помогает. Умоляю вас, положите ее на операцию, измените в ее внешности что угодно, нос, глаза, губы, срежьте там что-нибудь на талии, на бедрах, лишь бы она успокоилась и стала нормально питаться. Я готова заплатить любые деньги.

– Вы знаете ее подруг? – мрачно поинтересовалась Юля.

– А при чем здесь подруги? – дама громко высморкалась.

– У девочек такие проблемы чаще всего возникают из-за подруг, которые умеют и любят говорить всякие гадости про большой нос, маленькие глаза, лишний вес. Ваша Света, вероятно, человек внушаемый.

– Ой, не знаю, не знаю, – помотала головой Василькова, – надо что-то делать, это же кошмар какой-то!

– А может, у нее несчастная любовь? – предположила медсестра.

– Нет никакой любви! Она от молодых людей шарахается как от чумы. Если кто-то проявляет внимание, ей кажется, будто это розыгрыш, издевательство. Юлия Николаевна, миленькая, очень вас прошу, сделайте ей операцию.

– Вашей дочери операция не нужна, – Юля чувствовала, что теряет терпение, – не знаю, с какими специалистами вы консультировались и что они вам сказали, но вашей девочке необходима психологическая, а возможно, и психиатрическая помощь.

– Моя дочь не сумасшедшая! – крикнула Василькова. – Вы хотите, чтобы ее на всю жизнь заклеймили чудовищным диагнозом? Вы хотите, чтобы ее закололи всякой психотропной гадостью, которая хуже наркотиков?! – Она опять подскочила к столу, оперлась на него руками и нависла над Юлей: – Вам что, деньги не нужны? Я оплачу операцию, и вы обязаны ее сделать!

Дверь распахнулась, на пороге стояла Света.

– Мама, прекрати! – крикнула она высоким, срывающимся голосом. – Доктор, простите ее, мы сейчас уйдем. – Она подбежала к столу и, схватив мать за локоть, потащила прочь. Та продолжала кричать, но из кабинета все-таки вышла, шарахнув дверью.

– Сумасшедший дом, – покачала головой медсестра.

Юля молча кивнула. Ей хотелось покурить и посидеть в тишине минут пять, но дверь открылась. Высокий полный молодой человек в черном костюме вошел и застыл на пороге.

– Присаживайтесь. Я вас слушаю. – Юлия Николаевна скользнула взглядом по его округлому чистому лицу и решила, что скорее всего он хочет изменить форму носа. Нос был длинный, острый, хищный и здорово портил вполне приятную внешность своего хозяина.

Тревожно оглядевшись, молодой человек присел на краешек стула, низко опустил голову и принялся теребить пуговицу на пиджаке.

– Я вас слушаю, – повторила Юля.

– Вы сначала посмотрите, доктор, – произнес он хриплым шепотом, не поднимая головы.

– Хорошо, – кивнула Юля, – давайте посмотрю. Только скажите, что именно?

Молодой человек вскочил, быстро подошел к двери, приоткрыл ее, выглянул в коридор и тут же захлопнул.

– Сюда никто не войдет?

– Нет. Не волнуйтесь, – успокоила его медсестра.

Молодой человек шагнул к столу, снял пиджак и, задрав рубашку, повернулся к Юле спиной.

«Он хочет убрать жировые отложения», – догадалась Юля, однако вслух ничего не сказала, потому что пациент сам должен сформулировать свою проблему.

– Ну? – спросил молодой человек, не поворачиваясь. – Вы видите этот ужас?

– Пока я никакого ужаса не вижу. Будьте добры, объясните, что вас беспокоит.

– Волосы! – жалобно, тонко выкрикнул он. – Посмотрите внимательно. У вас есть лупа?

Спина его действительно была покрыта довольно густой рыжей растительностью.

– Лупа ни к чему. Оденьтесь, пожалуйста, – строго сказала Юля, – волосы на теле у мужчины – это нормально, в этом ничего ужасного нет. Но если вас беспокоит растительность на спине, вам нужно спуститься на второй этаж, там принимают косметологи, они вам предложат несколько способов избавления от нежелательных волос. А я хирург и занимаюсь совсем другими вещами.

– Я знаю все эти способы. Но у меня особый случай. Мне нужен именно хирург.

– Хорошо, чего же вы хотите от хирурга?

– Возьмите лупу, доктор, – повторил он, не шевельнувшись, – вы посмотрите и сами все поймете.

– Викуша, дай, пожалуйста, лупу, – Юля принялась добросовестно разглядывать рыжие заросли на спине пациента. Мало ли, вдруг у него там какая-нибудь зудящая сыпь, которая не дает покоя и сводит с ума?

– Ну теперь вы поняли? – спросил молодой человек.

– Честно говоря, не совсем. – Юля отложила лупу. Никакой сыпи не было.

– Неужели вы не видите, как они шевелятся? – прошептал он, опуская рубашку и поворачиваясь к Юле лицом. – О, я вполне допускаю, что они могли затаиться. Знаете, они это умеют. Притворяются тихими, безобидными, но стоит расслабиться, и они начинают свою работу. Их тысячи, десятки тысяч, и каждый из них представляет собой высокочувствительную антенну. Через них идут сигналы с секретной базы ЦРУ. На мой организм оказывается воздействие. Теперь вы поняли, что их необходимо удалить совсем, под корень?

– Да, я понимаю, – смиренно кивнула Юля, – но косметологи вполне могут справиться с этой задачей. Существует электроэпиляция, при которой уничтожается луковица, есть новые лазерные методы.

– Мне необходима пересадка кожи, – взвизгнул молодой человек и легко, как мячик, подпрыгнул на волне собственного визга, – не поможет ни лазер, ни электричество. Только пересадка кожи.

– Не получится, – Юля невозмутимо покачала головой, – слишком большая площадь. Для того чтобы пересадить, надо взять лоскут кожи с другой части тела.

– Не надо никакой кожи, – молодой человек радостно улыбнулся, – вы просто срежьте, и пусть оно само как-нибудь заживет.

– Хорошо, – кивнула Юля, – но сначала вы должны сдать все анализы и обойти специалистов.

– Каких именно специалистов? – улыбка сменилась озабоченным выражением.

– Эндокринолога, кардиолога, аллерголога, психиатра, – строго отчеканила Юля.

– Но у вас частная коммерческая клиника! – рассердился молодой человек. – Зачем это нужно?

– Таков порядок. Без этого я не могу вас положить на операцию. Виктория Сергеевна, пожалуйста, выпишите направления, – обратилась она к сестре, которая сидела зажав рот ладонью. Глаза ее были мокрыми, и уже потекла тушь. Юля слегка нахмурилась и посмотрела на молодого человека: – Будьте добры, подождите в коридоре. Мне нужно принять следующего больного.

Вопреки опасениям, молодой человек покинул кабинет вполне спокойно. Как только дверь за ним закрылась, Вика прыснула. Щеки ее стали черными от туши, она чуть не падала со стула, и смех ее наверняка был слышен в коридоре.

– Еще не известно, кто сумасшедший, он или ты, – проворчала Юлия Николаевна, подошла к холодильнику, достала бутылку минералки, налила полный стакан и протянула Вике, – пей маленькими глотками.

– Не могу, Юлия Николаевна, не могу... Ой, мамочки... Вы знаете, кто у нас следующий? Протопопова! Я не выдержу, честное слово.

– Надо же, а я ее не заметила в коридоре. Тогда тем более успокойся.

Алле Ивановне Протопоповой недавно исполнилось семьдесят пять. Она перенесла дюжину пластических операций и хотела еще. Ее сын был банкиром, и с оплатой проблем не возникало. В очередном телесериале ей нравились подбородок и нос какой-нибудь пылкой мексиканки, она совала врачам фотографии и требовала, чтобы ей срочно сделали такие же плюс очередную подтяжку, потому что «вот тут появилась морщинка». Лицо ее давно стало похоже на маску без признаков жизни и возраста. Получив отказ, она впадала в ярость, писала жалобы в Минздрав, в МВД, в налоговую инспекцию.

– Юлия Николаевна, вы замечали, что психи никогда не приходят в одиночку? Косяком идут, чтобы мало не показалось. Вроде работаешь с нормальными больными, забываешь о психах, расслабляешься, а тут – оба-на, в один день трое подряд. Может, на них луна действует? Или магнитные бури? – Вика икнула, громко высморкалась и принялась стирать разводы туши.

В этот момент в кабинет вплыла старуха Протопопова. В руках у нее был толстый модный журнал в глянцевой обложке, из него торчали белые закладки, и Юлии Николаевне пришлось разглядывать носы, подбородки, губы и глаза фотомоделей, потом долго терпеливо объяснять, что Протопоповой больше нельзя делать никаких пластических операций. Старуха выплеснула на нее обычную порцию брани и угроз, Юлия Николаевна вяло парировала и, когда за Протопоповой закрылась дверь, почувствовала такую усталость, словно разгрузила целый грузовой состав в одиночку на сорокаградусной жаре.

Потом были еще две дамы, к счастью, вполне нормальные. Одна хотела убрать морщины со лба, другой требовалась пластика век.

Прием закончился. Юлия Николаевна поела в кафе напротив клиники, позвонила домой Шуре и узнала, что Гюрза ее не вызывала и день в школе прошел вполне сносно.

– У меня тоже вполне, – сказала она Шуре и пообещала, что сегодня придет пораньше. Ей действительно осталось осмотреть в стационаре своих прооперированных пациентов, и можно было спокойно отправляться домой.

Однако через пять минут после разговора с дочкой ее вызвал главный врач.

«Интересно, кто нажаловался? Мамаша Василькова? Нет, вряд ли. Скорее всего, опять Протопопова», – думала Юля по дороге к его кабинету.

Петр Аркадьевич Мамонов пил чай и жевал печенье.

– Мне нужно с вами посоветоваться. Тут у меня одна больная... – Он поперхнулся, закашлялся, Юля обошла стол, похлопала его по спине и продолжила его фразу:

– ...жалуется, что доктор Тихорецкая отказывается ее оперировать?

Мамонов справился с кашлем, вытер потный лоб бумажным платком, откинувшись на спинку кресла, уставился на Юлю маленькими грустными глазами.

– А кому вы сегодня отказали, доктор Тихорецкая?

– Мадам Протопоповой, – с широкой улыбкой сообщила Юля, – и еще двоим. Один требовал срезать кожу со спины, чтобы кардинально удалить волосы, поскольку каждый волосок представляет собой сверхчувствительную антенну, принимающую сигналы с секретной базы ЦРУ.

– Это чудесно, – кивнул Мамонов без всякой улыбки, – а кто же третий?

– Мама привела дочку семнадцати лет. У девочки булимия, анорексия, дистрофия, депрессия, она кажется себе уродом, хотя на самом деле красавица. Они хотят просто операцию. Какую-нибудь.

– А, ну-ну, – равнодушно кивнул Мамонов, поднялся, вышел из-за стола и подхватил Юлю под руку, – пойдемте, я покажу вам мою больную. Довольно популярная эстрадная певица, Анжела. Можно сказать, звезда. Слышали? Нет? Ну не важно. Фамилия ее Болдянко. Ей двадцать два года. Месяц назад ее страшно избили, изуродовали лицо. Там переломано все, что можно сломать. С ней работали в Институте челюстно-лицевой хирургии. Работали честно, но грубо. Все жизненно важные функции восстановлены, а лица пока что нет. Четверо хирургов-косметологов от нее уже отказались.

Они вошли в соседний кабинет. Там на банкетке сидело маленькое бесполое существо. Обритая голова была низко опущена и болталась на тонкой шейке, как у сломанной куклы.

– Вот, Анжела, познакомься, это наш лучший хирург, Юлия Николаевна Тихорецкая.

Существо медленно подняло голову. Лица действительно не было. Юля увидела перекошенную, покрытую выпуклыми рубцами маску. Мимические мышцы застыли в утрированном страдальческом выражении, это была злая карикатура на страдание, мертвый слепок с грубой театральной гримасы. И только глаза оставались живыми. Они глядели на Юлю не моргая. В них были отчаяние, безнадега, надежда, все сразу.

На светящемся экране темнело множество рентгеновских снимков, на столе лежала толстая папка медицинских документов.

– Ну что, давайте посмотрим, – бодрым голосом произнесла Юля, пододвинула стул и, осторожно прикоснувшись к маске, повернула ее к яркому свету.

* * *
Майор Сергей Логинов проснулся от знакомой, родной боли, она уже не шутила, не пускала тонкие искры иголочки. Она быстро, по-хозяйски заполнила нижнюю часть тела, от ступней до поясницы, набухла и пульсировала в каждой клетке. Пришла медсестра Катя, поменяла капельницу, вколола обезболивающие.

– Да, кстати, я тебя поздравляю с днем рождения! – выпалила она и засмеялась.

– Разве сегодня пятое января? – удивился он.

– Нет. Сегодня второе февраля 1999 года. Запомни дату. Вчера ты родился во второй раз, с чем тебя и поздравляю. У нас тут, конечно, не роддом, однако новорожденные иногда появляются. Ты, например.

Она рассказала, что госпиталь находится под Москвой, ближайший населенный пункт – город Талдом Московской области. Доставили его сюда в бессознательном состоянии с тяжелой формой дистрофии, и ноги его представляли собой фарш, истыканный обломками костей.

Ему показалось, она нарочно так много говорит, чтобы он не задавал лишних вопросов.

– И еще у тебя был педикулез. Вши. Ну и чесотка, само собой. Ты был как бомж. А тощий, Господи! Тебя можно было спокойно выставлять в качестве учебного пособия по анатомии. Пузо к позвоночнику прилипло, ребра как стиральная доска. А в довершение всех безобразий у тебя было ОРЗ. Острое респираторное заболевание, в очень тяжелой форме. Температура тридцать восемь и пять.

Он продиктовал Кате телефон своей мамы и попросил позвонить в Москву. В ответ она молча кивнула. А когда он спросил на следующий день, позвонила ли, она, не глядя ему в глаза, ответила, что пыталась, но там никто не подходит.

– Тогда отправь телеграмму. Я продиктую адрес.

– Какие телеграммы, Бог с тобой! Здесь лес кругом. – Она покраснела, и лицо ее сморщилось в мучительно-фальшивой улыбке. – Ближайшее почтовое отделение в Талдоме, в пятидесяти километрах.

– Совсем не умеешь врать, – прошептал он еле слышно.

– Что? – вспыхнула Катя.

– Ничего... В пятидесяти километрах, говоришь? Но ведь не пустыня.

– Не пустыня. Секретный объект, – Катя надулась и отвернулась.

– Ладно, не обижайся. Я понял. Но ты не живешь здесь круглый год, хоть иногда ездишь и в Талдом, и в Москву.

– Только в отпуск. Сейчас февраль, а отпуск у меня в августе.

– Катюша, ну помоги мне, пожалуйста, у тебя ведь тоже мама есть. – Он попытался взять ее за руку, но она резко поднялась и вышла.

А через десять минут явился Аванесов, ни слова не говоря осмотрел его ноги, потом поднял пижамную куртку, стал слушать, долго сосредоточенно водил холодным фонендоскопом по груди, хмурился, бормотал себе под нос: «Хорошо, хорошо». Снял фонендоскоп, поправил одеяло и сердито произнес:

– Зачем к девчонке с дурацкими вопросами пристаешь? Не может она твоей маме позвонить. Не имеет права, понимаешь?

– Нет.

– А куда ты попал, тоже не понимаешь?

– Нет.

– Ну ладно. Чтобы больше не было проблем, запомни. Это госпиталь при учебно-реабилитационном центре Федеральной службы безопасности. Сверхсекретный объект. Мы не имеем права никому сообщать о наших раненых.

– Почему ФСБ? – процедил он сквозь зубы, не надеясь услышать ответа.

– Так получилось. Тебя наш спецназ подобрал. Загрузили в военный самолет, уже в фольге, как труп. Ну потом, при посадке, то ли тряхнуло тебя, то ли подействовал перепад давления, но ты застонал, зашуршал, в общем, везли покойника, привезли живого. – Аванесов хохотнул, подмигнул. Воспоминание об ожившем покойнике его развеселило. Сергей готов бы повеселиться вместе с ним, но быстро, на одном дыхании спросил:

– Моя мать знает, что я жив?

– Пока нет, – помотал головой Аванесов, – ей пришло официальное сообщение, что ты пропал без вести. Но ты не забывай, мать такие вещи сердцем чувствует. Не бойся, не похоронила она тебя, точно не похоронила. Столько времени ждала, подождет еще немного. Так надо. Почему, зачем, понятия не имею. Одно могу сказать: что ты жив, не знает вообще никто. Лежи и не рыпайся, отдыхай, глупый ты человек, радуйся, что дышишь, что ходить будешь и даже бегать, а вопросов больше не задавай, понял?

– Нет.

– Ну тогда просто прими на веру. Считай, это приказ. Ты кто? Майор, да? А я полковник медицинской службы. Вот я тебе приказываю радоваться жизни и не задавать вопросов, даже о маме. Все. Прости, дорогой. Потерпи немного.

Глава третья

Внеочередное заседание совета директоров коммерческого банка «Прометей» проходило не в конференц-зале, как обычно, а в уютном просторном кабинете председателя. Собралась верхушка совета, всего тринадцать человек. Следовало обсудить стратегию банка в свете последних, совершенно неожиданных событий. Сразу пятеро крупных государственных чиновников, которые являлись почетными клиентами и покровителями банка, оказывали ему множество законных и незаконных услуг, слетели со своих постов. Слетели почти одновременно, но по-разному. Трое подали в отставку, а на двоих были заведены уголовные дела по статьям о взяточничестве и превышении служебных полномочий.

Председатель, Владимир Марленович Герасимов, высокий лысый толстяк с нездоровым отечным лицом, говорил взволнованно, отрывисто, с хриплой одышкой:

– Мы все взрослые люди и понимаем, что вопрос о взятках в данной ситуации даже не вторичен. Он стоит на десятом месте. Сейчас главное, во всяком случае для нас с вами, это грядущее кардинальное обновление среднего руководящего звена и слияние департамента лицензирования банковской и аудиторской деятельности с департаментом контроля за деятельностью кредитных организаций на фондовых рынках. В связи с этим мы обязаны прямо здесь и сейчас разработать не только тактику, но и стратегию...

Секретарша бесшумно вкатила сервировочный столик, заполненный чайными и кофейными чашками. При ее появлении повисла напряженная пауза, собравшиеся принялись помешивать сахар, прихлебывать, не глядя друг на друга. Владимир Марленович не притронулся к своему кофе. Он сидел понурившись, вертел в толстых пальцах антикварную паркеровскую ручку и не мог оторвать глаз от красивой дорогой вещицы, с которой никогда не расставался. Два дня назад он собственноручно разобрал ее и почистил серебряный корпус специальным составом. Но серебро опять почернело.

– Повторяю, – произнес он, кашлянув, – не только тактику, но и стратегию, долгосрочную безошибочную программу действий... – Одышка усилилась, лицо побагровело. Он несколько раз судорожно сглотнул и почувствовал необычный, неприятный вкус во рту. – Слияние департаментов предполагает значительные кадровые перемены, по моим данным, придет совершенно новая команда. Надежда Федоровна, – обратился он к моложавой седовласой даме в розовом костюме, – пожалуйста, зачитайте нам список.

Дама залпом допила свой чай, поправила аккуратную челку и, достав из пластиковой папки несколько листов бумаги, принялась перечислять фамилии кандидатов на важные чиновничьи посты в новом департаменте, сопровождая каждую кратким жестким комментарием. Собравшиеся переглядывались, вздыхали, качали головами, многозначительно закатывали глаза и поджимали губы. В список входило десять человек, то есть по два кандидата на должность, и, как назло, все это были какие-то неопределенные фигуры с темным провинциальным прошлым.

Когда Надежда Федоровна закончила, стало тихо. Каждый думал: сколько усилий пропало напрасно! Что значит для коммерческой структуры чиновник? Все. Абсолютно все. При дикости законов, при зверском коварстве налоговой системы единственный способ выжить – это подружиться с нужным чиновником, понять его слабости и пристрастия, научиться радовать его, чтобы при твоем появлении он внутренне сиял, как дитя перед новогодней елкой. В один день и за копейку такое невозможно. Но только все наладится, только возникнет сладкое чувство надежности и крылья вырастут за спиной, как заваривается очередная кадровая чехарда и твой влиятельный друг, весь такой родной, податливый, мягкий, прогретый твоей горячей благодарностью, откормленный, облизанный собственным твоим языком со всех сторон, сегодня в отставке, завтра под следствием, а на его месте новый, чужой, голодный, твердокаменный, и давай начинай все сначала.

Совет директоров молчал и вопросительно глядел на председателя, Владимира Марленовича, на железного Вову, отставного генерала ФСБ. С ним ничего не было страшно. Он благодаря своим старым связям и доступу к секретным архивам мог быстро добыть необходимую информацию о новых кандидатах на заветные должности. Все ждали от него если не утешения, то хотя бы внятных комментариев, однако он продолжал крутить свою ручку и, казалось, вовсе не замечал тревожного нетерпенияприсутствующих.

Владимир Марленович привязывался к некоторым мелким вещицам настолько, что, если они портились и терялись, он чувствовал почти физическую боль, как будто галстучная булавка, запонки, ручка, зажигалка, чашка и прочие мелочи были частями его тела. Конечно, такому солидному человеку глупо огорчаться оттого, что почернел серебряный корпус его любимого «Паркера». Но он вдруг вспомнил, каким черным стал его любимый серебряный подстаканник, который он брал в руки утром и вечером, когда пил чай дома. Ему впервые пришло в голову, что серебро, соприкасаясь с его кожей, чернело и теряло блеск. Но этого мало. Золото нательного креста и обручального кольца приобрело тусклый красноватый оттенок, хотя золото в принципе не окисляется. Под кольцом на пальце образовалась несмываемая черная полоса. Ладони его, всегда сухие и теплые, в последнее время стали ледяными и влажными, и даже появилась неприятная привычка украдкой вытирать их о брюки. Ему казалось, что изменились структура его кожи, запах тела, вкус во рту.

Прислушиваясь к себе, он не обнаруживал ничего тревожного. Он, безусловно, был здоров. Это подтверждали и результаты анализов, и специальные компьютерные исследования, которые он не поленился пройти. Правда, в последнее время он стал набирать вес, но волноваться не стоило. Пару месяцев назад он бросил курить, и, естественно, его слегка разнесло. Надо просто встряхнуться, несколько раз сходить в сауну, попрыгать на теннисном корте, возобновить утренние получасовые пробежки в любую погоду, и все будет хорошо.

– Владимир Марленович, вы что-то сказали? – Голос донесся издалека, он вздрогнул и растерянно огляделся. Ему показалось, что ледяной влажный туман мартовского утра просочился сквозь оконное стекло и заполнил все пространство кабинета. Он видел смутные силуэты людей, они открывали рты, качали головами, они причудливо извивались и распадались на части, которые продолжали двигаться самостоятельно, как дождевые черви, разрезанные острием лопаты. Его отделяла от реальности толща липкого тумана, он летел с огромной высоты в колодец, на дне которого шевелились смутные призраки его детства.

Лет пятьдесят назад в деревне Климкино Брянской области мальчик Вова Герасимов копал в огороде картошку, и потом ему снились комья рыжего суглинка и розовые толстые черви под острием лопаты.

Резкий телефонный звонок привел его в чувство. Он потянулся к трубке, как к спасательному кругу. Рука стала такой влажной, что трубка чуть не выскользнула.

– Да, – прохрипел он и с облегчением обнаружил, что туман рассеялся, за столом в его кабинете сидят знакомые, надежные, солидные люди, а вовсе не зыбкие чудовища из детского кошмара.

– Володя!

Он не сразу понял, что звонит жена. Она не могла звонить сейчас, поскольку отлично знала, что у него внеочередное заседание совета и беспокоить его нельзя категорически.

– Наташа, в чем дело?

– Стасика пытались убить. Здесь у меня следователь, я передаю ему трубку.

– Погоди, я не понял...

– Владимир Марленович... товарищ генерал... – теперь с ним говорил незнакомый мужчина, – добрый день. Старший следователь Чижов.

– Очень приятно, – машинально отозвался Герасимов, – что случилось?

– Сразу скажу, чтобы вы не нервничали, товарищ генерал, с вашим сыном все в порядке, – звучал в трубке высокий бодрый голос. – Сегодня ночью двое неизвестных прикрепили к днищу его машины взрывное устройство, к счастью, никакого взрыва не было, но у нас есть серьезные основания опасаться, что покушение повторится.

– Где это произошло?

Герасимов знал, что в доме Стаса имеется подземный гараж с сигнализацией и круглосуточной охраной. Взрывное устройство могли прицепить к машине только в чужом дворе. Если бы Стас ночевал дома, он не поленился бы загнать в гараж свой новенький «Фольксваген»-каплю.

– Станислав Владимирович ночевал у своей знакомой, – кашлянув и понизив голос, произнес следователь. Показалось даже, что он прикрыл трубку ладонью. – Это произошло во дворе возле ее дома, в Коньково. Нам нужно срочно встретиться и поговорить. Станислав Владимирович пока отказался отвечать на наши вопросы.

– Где он?

– Вот именно об этом я и хотел вас спросить, товарищ генерал. Дело в том, что ни один из его телефонов не отвечает, его нет ни дома, ни на работе, нигде.

– А что с машиной?

– Ее пришлось эвакуировать в автосервис. Повредили немного, когда обезвреживали взрывное устройство.

– На чем же он уехал?

– Честно говоря, не знаю, – смутился следователь, – на метро, наверное. Или такси поймал.

– И куда, тоже не знаете?

– Он мне не доложил, товарищ генерал.

Пока Владимир Марленович беседовал по телефону, совет директоров сидел молча. Двенадцать пар глаз уперлись в бледное, блестящее от пота лицо председателя. Все поняли: у железного Вовы произошло нечто серьезное, и всем было интересно, что же. Наконец он положил трубку и глухо произнес, ни на кого не глядя:

– Прошу прощения. Мне надо срочно ехать домой.

– Владимир Марленович, что случилось? – Надежда Федоровна сидела ближе других и, протянув руку, притронулась к влажным пальцам генерала. – Мы можем помочь?

– Спасибо. Все свободны, – он одернул кисть, словно его ударило током. – Заседание переносится на завтра. Жду всех здесь к девяти утра.

Получилось нехорошо, обидно. Надежда Федоровна поджала губы и принялась поспешно собирать бумаги. Совет директоров загремел стульями, никто больше не задал ни единого вопроса, все удалились молча, и только в коридоре принялись бурно делиться предположениями.

* * *
Отправляясь наконец домой, Юлия Николаевна Тихорецкая заметила у своего кабинета в кресле одинокую фигурку. В коридоре был полумрак, и она не сразу узнала сегодняшнюю изуродованную певицу. Анжела дремала, положив на высокий подлокотник голову, замотанную черным платком.

– Почему ты не едешь домой? – спросила Юлия Николаевна.

Девушка сильно вздрогнула, поспешным и уже привычным движением надела огромные темные очки.

– За мной должен был заехать Гена, мой продюсер, но он исчез. Телефон его отключен, а денег на такси у меня нет, даже на метро нет. Гена меня привез и должен был забрать.

– Далеко живешь?

– На Вернадского.

– Ладно, пойдем, отвезу тебя домой.

– Спасибо. – Анжела встала и вяло поплелась за Юлией Николаевной вниз по лестнице.

Когда они оказались в ярко освещенном холле, Юля взглянула на карикатурно трагический профиль в огромном зеркале. Платок и очки многое скрывали, но уродство все равно бросалось в глаза, и Юля с раздражением подумала, что погорячилась. Вряд ли удастся вернуть Анжеле прежний облик. Это будет маска, пусть даже идеально правильная, но неживая. Девочка как будто прочитала ее мысли.

– Я никогда больше не стану нормальной? – спросила она монотонным хриплым шепотом.

– Ты будешь очень красивой.

– Ни-фи-га... – она помотала головой и оттянула платок у шеи, словно он душил ее, – я не верю.

– Веришь, – жестко сказала Юлия Николаевна, – во всяком случае, должна, иначе зачем приехала сюда?

– За тем, что надо ведь что-то делать, не выходить же в люди с такой рожей! Когда вы намерены меня оперировать?

– Думаю, завтра начнем готовиться.

Новенького «Форда» доктора Мамонова на стоянке уже не было, вместо него рядом с Юлиной «Шкодой» стоял чей-то скромный «жигуленок» – точно так же, бампер к бамперу.

Когда она выехала из ворот клиники, было девять часов. Моросил мелкий ледяной дождь. Юля включила печку в машине, поставила музыку. Анжела сидела рядом с ней, смотрела вперед, но вряд ли что-то видела в темноте сквозь черные очки.

– Кто же это сделал с тобой? – тихо спросила Юля.

– Их никогда не найдут, – хрипло отчеканила Анжела, – трое ублюдков напали ночью во дворе, когда я гуляла с собакой. Собаку убили. Меня, в общем, тоже, потому что жить с таким лицом нельзя.

– А какая была собака?

– Пекинез. Меньше кошки. Ладно, хватит об этом. Меня и так затрахали всякие оперативники, следователь.

– Но все-таки следствие движется?

– Не знаю. Я хочу вообще забыть об этом, понимаете?

– Понимаю, – кивнула Юля, – однако важно, чтобы их нашли, не только потому, что они должны быть наказаны. Ты, наверное, уже знаешь, если их найдут, суд обяжет их оплатить твое лечение.

– Оплатить мое лечение? Ха-ха, какой отличный вариант! Не найдут их никогда в жизни. А что касается денег – теперь это не проблема. Деньги есть.

Долго ехали молча. У Юли просто не было сил разговаривать. Анжела иногда принималась тихонько подпевать Элвису Пресли. Голос у нее был вполне приятный.

– Так мне завтра к которому часу приезжать? – спросила Анжела, когда они выехали на проспект Вернадского.

– К двенадцати.

– Ага. Вот мой дом, – она кивнула на одну из желтых двенадцатиэтажек на противоположной стороне проспекта, – там через квартал можно развернуться.

Машина стояла у светофора на перекрестке. У Анжелы в кармане куртки затренькал телефон.

– О, это, наверное, Генка! – обрадовалась она, доставая крошечный аппарат. – Алло. Уже знаю. Тридцать тысяч. Ну, не рублей, конечно. Какая тебе разница? Когда буду, тогда буду. Ты что, опять ревнуешь? Ой, дурак, ну дурак! Да кому я нужна с таким рылом? Ага, конечно... Зачем? Ты хочешь, а я не хочу!

Загорелся зеленый, Юлия Николаевна успела доехать до поворота, развернуться, а Анжела все держала аппарат и молча, напряженно слушала своего собеседника. Наконец взорвалась криком:

– Ненавижу тебя, понял? Видеть не могу! Да что ты говоришь, зайчик? Нельзя? Да? А по морде кулаками и ботинками можно? Я не ору, это ты орешь! Сказала: не твое дело! Ну в машине еду.

Она кричала так, что у Юлии Николаевны звенело в ушах. Но внезапно опомнилась, замолчала, захлопнула крышку телефона и быстро, тихо пробормотала:

– Генка, мой продюсер, дурак, напился в зюзю и забыл, что меня надо было забрать из больницы. Теперь звонит, извиняется.

«Значит, это твой продюсер Генка тебя зверски изуродовал, а теперь решил выложить деньги на пластические операции?» – подумала Юля, но вслух ничего не сказала.

– Мне завтра натощак приезжать? – спросила Анжела, когда они остановились во дворе у дома.

– Нет.

– То есть операции завтра еще не будет? А когда же?

– Как только, так сразу, – неопределенно ответила Юля, – спокойной ночи.

– Спасибо вам. Извините, что я орала у вас в машине, как базарная баба. Я вообще-то не такая. Я изнутри белая и пушистая, просто с нервами плохо.

Юля проводила взглядом тощую нескладную фигурку, развернулась, выехала из двора. Она не заметила, как вслед за ней со стоянки отчалила маленькая черная «Тойота» с затемненными стеклами. Юркий неприметный автомобиль следовал за ней до самого ее дома и довольно долго еще стоял после того, как она скрылась в подъезде.

* * *
Из реанимации Сергея перевели в бокс. Те же голые кафельные стены, та же тишина и пустота, но все-таки имелось маленькое окно под потолком, за которым качались молодые елки и белела глухая стена соседнего здания. Если повернуться на правый бок и чуть приподнять голову, то можно было в это окошко смотреть, правда, совсем недолго. Каждое движение причиняло такую острую боль, что искры летели из глаз. Обезболивающие препараты помогали только тогда, когда он лежал смирно на спине.

Сергей потерял счет времени. Катя старалась с ним не разговаривать, вероятно, ей запретили. Аванесов заходил все реже, на вопросы отвечал неопределенно. А в последний раз, когда пришел, сипло пожаловался на больное горло и сказал, что говорить ему ужасно трудно.

Майор Логинов заметил, что в монотонном, мучительном течении времени самыми яркими стали для него моменты, когда приходит Катя и делает укол. Ему хотелось только одного – провалиться в привычное забытье. Оно утешало и отупляло.

Еще немного, и он превратится в покорное бессмысленное животное. Эта мысль посетила его в самый неподходящий момент, на зыбкой границе между сном и явью, когда простые привычные вещи искажаются до безобразия и ничего нельзя понять ни в себе самом, ни в окружающем мире.

Очнувшись на рассвете после порции дурного наркотического забытья, он обнаружил рядом с койкой Катю. В руках она держала шприц.

– Что ты собираешься колоть?

– Обезболивающее, как обычно.

– Не надо.

– С ума сошел?

– Я не хочу подсесть на иглу, – он попытался улыбнуться, – я могу терпеть.

– Это нельзя терпеть! – категорически заявил доктор Аванесов, явившийся к нему через пятнадцать минут. – Ты будешь орать, никому спать не дашь. А привыкания не бойся. Морфий тебе перестали колоть три дня назад. Мы меняем препараты, сейчас это промедол и анальгин.

– Не надо. Я буду терпеть.

– Зачем? Терпелка у тебя не казенная.

– Буду терпеть, – повторил он и закрыл глаза.

– Ладно, – вздохнул Аванесов, – что я тебя уговариваю? Уже сегодня вечером сам попросишь обезболивающее.

Он не попросил ни сегодня, ни завтра. Он привык к боли и даже подружился с ней. Боль была честней и надежней, чем сладкий искусственный сон.

Глава четвертая

– Рубенчик, прости меня, – шептала Галя Качерян, надраивая и без того белоснежную плиту, – ты же знаешь, как я тебя люблю, никто, кроме тебя, мне не нужен. Ты улетел, я осталась одна и заболела. Стасик просто заехал навестить меня, привез лекарства, немного выпил, не мог сесть за руль, и я уложила его в Андрюшиной комнате. Ничего не было, совершенно ничего, он мне как брат, мы выросли вместе. Представь, если бы я тебя стала ревновать к Карине. Смешно, в самом деле!

Вспомнив о сестре мужа, которая ее не любила, Галочка расстроилась еще больше. День она провела в слезах и метаниях по квартире, пыталась заняться домашними делами, но все валилось из рук. Вечером позвонил муж из Петербурга, сообщил, что должен задержаться еще на пару дней. Галя пожаловалась ему на простуду, сказала, что очень соскучилась. Разговаривая с ним, она так сильно дрожала, словно у нее и в самом деле поднялась температура.

Ночью ей снились кошмары. Рубен в красной рубахе с закатанными рукавами держал за волосы окровавленную голову Стаса и скалил белые зубы.

Утром Галя позвонила подруге Марине. Она больше не могла оставаться наедине со своими страхами.

– Как же ему удалось не взорваться? – спросила Марина, выслушав ее сбивчивый рассказ.

– Вышел на балкон, увидел, как они возятся возле машины, и вызвал милицию. О-ой, что будет! Рубен прилетает послезавтра, и его обязательно станут допрашивать.

– А он-то здесь при чем?

– Ну как же! Рубен работает у Стаса на фирме. Стас ночевал у нас дома, машина стояла под нашим балконом. Нет, его обязательно будут допрашивать.

– Интересно... А ты знаешь, они ведь могут твоего Рубена подозревать в первую очередь. Допустим, он знал о ваших отношениях и заказал Стаса.

– Ты что! Рубен не мог ничего знать.

– Ага, конечно. Ты со Стасом спишь уже лет десять.

– Пятнадцать, – машинально уточнила Галочка, – но мы встречаемся не регулярно.

– Это не важно. Вы встречаетесь и спите. Он приезжает к тебе домой, все происходит в супружеской постели, – Марина нервно хохотнула, – и муж, ангелочек, ни о чем не догадывается... Нет, Галочка, либо твой Рубен дурак, либо ты дура.

Галочка слишком нервничала, чтобы обидеться, и «дуру» пропустила мимо ушей. Но предположение, что муж ее может оказаться в числе подозреваемых, добило ее окончательно. Она горько заплакала в трубку.

– Ладно, успокойся. Я сейчас приду к тебе, мы все обсудим, что-нибудь придумаем.

Марина жила в соседнем доме и уже через двадцать минут позвонила в дверь. Высокая, громоздкая, с могучим торсом и толстыми конечностями, с копной рыжих и жестких, как медная проволока, кудрей, она заполнила собой всю маленькую прихожую. От нее все время било током, и, когда она чмокнула Галю в щеку, та ойкнула. Скинув изношенные кроссовки, Марина тяжело протопала на кухню в одних носках, по дороге щелкнула кнопкой электрического чайника и уселась на лавку, поджав ноги.

– Жрать дашь? Не завтракала. – Она схватила с подоконника пестрый тонкий журнал, пролистала, не глядя на страницы, отбросила, вытянула зубочистку из керамической баночки, сосредоточенно поковыряла в зубах, потом принялась ломать зубочистку. Раскрошила в мелкие щепки и тут же взяла следующую.

Руки ее постоянно двигались, что-нибудь теребили, мяли, рвали, пощипывали. Гладкое широкое лицо с мягким маленьким носом и узкими сухими губами оставалось безмятежно спокойным. Круглые светло-карие глаза могли очень долго, не моргая, смотреть в одну точку, и только правое веко едва заметно подергивалось.

Нервный тик появился у нее три года назад, после того как вечером в подъезде застрелили ее мужа. Он пытался заниматься бизнесом, взял в сомнительном банке солидную сумму под проценты, и когда стало ясно, что долг он вернуть не сумеет, его убили в назидание другим.

Детей у Марины не было, она жила одна в маленькой двухкомнатной квартирке и кое-как пыталась заработать на жизнь – то шила что-нибудь на заказ, то убирала чужие квартиры, то раздавала у метро рекламные буклеты. Иногда появлялись мужчины, но исчезали очень быстро, поскольку всякий раз выяснялось, что нужна не сама Марина, а прописка в ее двухкомнатной квартире.

Галочка болтала без умолку, варила кофе, вытаскивала из холодильника немыслимые деликатесы – стеклянную банку с красной икрой, пластиковые упаковки с нарезанной семгой и севрюгой, французский паштет из гусиной печенки, испанскую сырокопченую колбасу с белым налетом на шкурке. Марина не слушала ее, она не могла оторвать глаз от стола, ее круглые широкие ноздри трепетали.

– Хорошо живешь, Галочка, – произнесла она, судорожно сглотнув.

– А, это Стасик принес. Он любит вкусно позавтракать, но сегодня, видишь, не получилось. Все осталось.

Марина намазала маслом и икрой половинку булочки, откусила и стала медленно жевать, прикрыв глаза.

– Следователь сказал, его опять попытаются убить, он считает, Стасика кто-то заказал, – Галочка разлила кофе по чашкам и уселась за стол, – такие вещи нельзя говорить человеку. Зачем пугать? Может, это вообще была ошибка, может, бандиты его с кем-то перепутали.

– А сам он что думает? – спросила Марина, отхлебнув кофе и тут же схватив сразу три толстых куска колбасы.

– Он в шоке. Ну ты только представь, человек своими глазами видит, как к его машине прикрепляют взрывчатку! Это ж с ума сойти можно. – Галочка отпилила вилкой крошечный кусочек семги и рассеянно отправила в рот. – Я хочу сказать, все это вообще очень странно. Вот когда твоего Колю убили, ведь сначала были угрозы, телефонные звонки, вам предлагали квартиру продать, и только потом уж убили, когда он отказался. А тут – вообще ничего, никаких угроз, предупреждений. Стасик золотой человек, у него просто не может быть врагов.

– Ну, допустим, враги у всех есть, – невнятно, с набитым ртом возразила Марина, – особенно если человек вот так завтракает каждый день.

– А при чем здесь это? – Галочка удивленно вскинула тонкие светлые бровки.

– Да так, ни при чем, – Марина быстро сделала себе еще один бутерброд с икрой, – ладно, давай дальше. Следователь о чем спрашивал?

– Ой, не помню я. Все как в тумане. Вроде спросил, кому было известно, что Стас будет ночевать у меня.

– Ну и кому же?

– Никому, – Галочка энергично помотала головой, – ни единой душе. Он позвонил в десять из машины. Он никому ни слова не говорил, я тоже.

– Ты в этом уверена? – Марина допила кофе, тут же налила себе еще.

– Ну что я, совсем без мозгов, что ли? Я вчера вечером и по телефону ни с кем не общалась, кроме тебя. Помнишь, ты мне позвонила часов в одиннадцать, сказала, что по шестому каналу идет фильм с этим... как его? Ну, такой черненький, с родинкой на щеке, на итальянца похож. – Галочка сморщилась и защелкала пальцами.

– С Де Нийро, – Марина обшарила глазами стол и, подцепив вилкой кусок севрюги, аккуратно уложила его на хлеб.

– Да, правильно, Де Нийро! – обрадовалась Галочка. – Ну и вот я тебе сказала, что болею. Ты спросила, не надо ли зайти, принести чего-нибудь, а я говорю, нет, меня знакомый собрался навестить. Приедет через час. Я ведь тебе не сказала, что это Стас?

– Нет.

– Вот видишь, даже тебе. Хотя ты единственный человек, который знает о наших отношениях. Ладно, ты лучше посоветуй, что мне с Рубеном делать?

– Ой, Галочка, не знаю. – Марина горестно вздохнула и слизнула несколько икринок с ножа. – На этот раз ты вряд ли выкрутишься. Придется сказать правду. Слушай, дай сигаретку.

– Но как же... Рубен не простит. После этого только развод. А что будет с Андрюшей? Он отца обожает, он тоже меня не простит. А квартира? Как нашу двухкомнатную разменивать на две отдельные? Да еще окраина, – она безнадежно махнула рукой. – Нет, разводиться нельзя. Но и жить он со мной не будет после этого. Другой простил бы, а мой Рубен ни за что!

Она встала и заметалась по маленькой кухне. Все в ней дрожало и колыхалось – растрепанные бледно-желтые волосы, огромная тяжелая грудь под тонкой белой футболкой, прозрачная влага в детских голубых глазах. Маленькие розовые ручки взлетали и бессильно падали.

– Погоди! А если я скажу ему, что постелила Стасу в Андрюшиной комнате? Ведь я правда болею, у меня температура, и вообще Стасик мне как старший брат. Нет, Мариша, признаваться нельзя, я в каком-то журнале читала статью одного психолога о супружеских изменах. Ни в коем случае нельзя признаваться, надо категорически отрицать.

– Ну если ты сама все так хорошо знаешь, зачем меня спрашиваешь? Слушай, ты сигарету мне дашь наконец?

– Да, вот, – Галочка закурила и кинула на стол пачку вместе с зажигалкой, – нет, ну правда, вот ты бы своему Коле сказала?

– Я своему Коле не изменяла, – отчеканила Марина и глубоко затянулась, – мне, кроме Коли, никто не был нужен. Я его любила. И если бы твой золотой Стасик не втянул его в авантюру четыре года назад, он был бы жив.

– Ну здра-авствуй! – Галочка остановилась посреди кухни и всплеснула руками. – При чем здесь Стас? Он только предложил твоему Коле участвовать в перспективном деле, только предложил, дал шанс, я хочу сказать, я в бизнесе, конечно, ничего не понимаю, но Стаса знаю с детства. – Щеки ее налились густым румянцем, глаза гневно засверкали. – И к чему ты вообще сейчас вспомнила об этом?

– Извини. Не заводись. Ты ведь болеешь, у тебя может температура подняться. И вообще возьми себя в руки. У тебя все классно – муж, сын да еще любовник богатенький. Ты на меня посмотри, какая я стала после Колиной смерти. Все мне по фигу. Разжирела, как свинья, смотреть в зеркало тошно. Ты помнишь, какая я была? Спасибо, еще не спилась, не опустилась окончательно.

Действительно, три года назад Марина была тоненькой, легкой, ухоженной, жизнерадостной, без конца смеялась, запрокинув голову и щедро демонстрируя роскошные белые зубы. Теперь одного переднего не хватало и не было денег, чтобы вставить. Она привыкла улыбаться не разжимая губ.

Они с Колей обожали друг друга, даже на людях без конца целовались. Прожив вместе пять лет, выглядели как молодожены. За три года без него она постарела лет на десять. Убийц не нашли, заказчиков тем более, и следствие безнадежно зависло.

Гале сейчас совсем не интересно было в сотый раз обсуждать трагедию подруги, она рассеянно вздохнула и пробормотала:

– Нет, ну что ты, Маринка, ты совсем неплохо выглядишь.

– Ага, конечно. Жирная старуха в тридцать лет. Слушай, а вот интересно, ты кого из них двоих больше любишь?

– Если бы я знала, – виновато улыбнулась Галя и прикрыла глаза, – понимаешь, Стас – мой первый мужчина, первая любовь. У нас страсть, нас прямо бросает друг к другу, ничего не можем поделать ни я, ни он. А Рубен – муж, отец моего ребенка. С ним все по-другому.

– Если страсть, то почему твой Стас не женился на тебе?

– Ой, ну как ты не понимаешь, разве может генеральский сын жениться на внучке прислуги?

– А спать, значит, может? – Марина хрипло усмехнулась. – То есть он тебя с пятнадцатилетнего возраста употребляет, когда захочет, а ты готова рисковать своей счастливой семейной жизнью. Сволочь он, твой Стасик. Ладно, мне пора. Я возьму у тебя этих сигарет штучки три, можно? Да не кисни ты, Галка, может, оно как-нибудь само рассосется?

От ее прощального поцелуя Галю ударило током, да так сильно, что она отпрянула и потом еще несколько минут потирала щеку.

* * *
Если бы Стас Герасимов мог, он бы непременно напился, причем прямо с утра. Однако он знал, что не получится. Даже пробовать не стоит. Организм его категорически не принимал более двухсот граммов спиртного. Начиналась кошмарная изжога, и все выпитое, а также съеденное на закуску стремительно вырывалось наружу. Единственное, что ему хотелось сейчас, – это отвлечься, расслабиться, хорошо, сладко оттянуться. В голове у него гудела черная пустота, словно ночным сквозняком на балконе выдуло мозги.

Вместо того чтобы отвечать на вопросы следователя, обсуждать с родителями и с самим собой, кто, за что и почему решил его убить, Стас отправился в закрытый спортивно-оздоровительный комплекс и провел там весь день. Крутил педали тренажеров, качал пресс до десятого пота, потом парился в сауне, плавал в ледяном бассейне, стонал от удовольствия под мощными руками массажиста, перекусил в кафе, пару часов поспал в комнате отдыха. Мобильный телефон он отключил и совершенно отключался сам, чувствуя себя сильным, здоровым, молодым животным. Каждая жилка гудела, трепетала, кровь резво циркулировала по чистым упругим сосудам, кожа стала розовой, гладкой, глаза сверкали.

На закрытом корте скучал без партнера какой-то незнакомый пожилой чиновник. Стас поиграл с ним, потом отправился во фруктовый бар, заказал себе ледяной свежевыжатый сок. За соседним столиком сидели две красотки в коротких махровых халатиках и тоже пили сок. Им было лет по двадцать пять. Одна платиновая блондинка с прямыми волосами до пояса и черными бархатными глазами. Другая ярко-рыжая, белокожая, без веснушек, с лицом недорисованной куклы Барби. Он не знал, какая ему нравится больше, в каждой была своя прелесть. Они весело болтали, смеялись, то и дело постреливая на него глазками, и он решился улыбнуться им.

Оздоровительный комплекс был чрезвычайно приличным местом, его не посещали женщины, которые запросто идут на контакт с незнакомыми людьми. Стас не исключал, что внизу этих двух красоток ждут бдительные охранники-мордовороты, что каждая из них может оказаться любовницей какого-нибудь серьезного авторитета, но сегодня он решил ни в чем себе не отказывать. Улыбка его становилась все шире, все откровенней, он уже встал, поднял свой стакан комически торжественным жестом, словно там был не сок, а шампанское и он собирался чокнуться с девушками. Но тут в бар вошли два накачанных молодых человека и направились к красавицам. Стасу пришлось сесть на место и отвернуться с безучастным видом, однако в горле у него сразу пересохло и сердце противно екнуло. Он поднес стакан к губам, заметил, как задрожала рука, и сделал большой жадный глоток. Вместе с соком в рот попала льдинка, и он принялся сосать ее, как конфету.

Все приятные и полезные процедуры, которые мог предоставить ему оздоровительный комплекс, были пройдены. День пролетел незаметно. Следовало куда-то срочно деть себя. Пребывать долго в состоянии здоровой животной неги он не мог, голова начинала работать, и поневоле все мысли крутились вокруг покушения. А стоило начать думать, и становилось страшно. Он решил, что главное сейчас – не оставаться в одиночестве. Покинув бар, он отправился в раздевалку, открыл свой шкаф, достал телефон, включил и набрал номер, по которому тут же отозвался низкий приятный женский голос.

– Привет, моя радость, – произнес он, – какие у тебя планы на вечер?

– А у тебя? – спросили его в ответ.

– Поужинать и завалиться в койку, – ответил он, снимая с вешалки брюки, – в восемь жду тебя в «Якоре» на Тверской.

– А потом?

– Я же сказал – в койку.

– Это я поняла. У тебя или у меня?

– Какая разница?

– Да, в общем, никакой, – усмехнулись в трубке, – но лучше, конечно, у меня. В твоей ванной вечно попадаются чужие лобковые волоски.

– Эй, ты на что намекаешь? – искренне возмутился Стас.

– Всего лишь на то, что твоя домработница халтурит, – женщина мягко хохотнула, послышался щелчок зажигалки, – тебе пора завести жену, Стасик. Конечно, не для того, чтобы как следует мыла ванную, а чтобы контролировала домработницу.

– Я подумаю об этом, – пообещал он.

– Да ни черта ты не подумаешь. Ты женитьбы боишься больше смерти, – было слышно, как она нервно, глубоко затягивается, – но учти, рано или поздно найдется какая-нибудь крутая экстремалка, которая тебя притащит к венцу под дулом автомата. – Она рассмеялась, на этот раз неприятно, с истерическими нотками, и он пожалел, что позвонил ей. Однако деться было некуда.

– Ладно, солнышко, – произнес он как можно ласковее, – мы обсудим это за ужином. Целую, до встречи.

Договорив, он тут же опять отключил телефон, не спеша оделся, расчесал перед зеркалом короткие светло-русые волосы, побрызгал себя туалетной водой.

«Я не стану об этом думать. Ничего не было. Придурки, хулиганы, сопляки. Моя машина слишком выделялась в этом дворе, среди „жигулят“ и „москвичей“, она такая новенькая, сверкающая, необычная, им захотелось сделать гадость. Просто так. От скуки и зависти. Почему они таскали с собой взрывчатку? Тоже просто так. Сейчас это модно. Сейчас чего только не взрывают. Может, они вообще террористы? Им не важно было, чья именно машина взлетит на воздух, лишь бы взлетела какая-нибудь, желательно дорогая иномарка».

Так он утешался, пока шел по закрытой автостоянке к черному «мерсу», который еще утром вызвал с фирмы вместе с шофером Гошей. Гоша часто возил деньги, имел оружие, с ним было спокойно.

– С легким паром, Станислав Владимирович, – шофер вышел и открыл ему заднюю дверцу, – тут вас разыскивали. Владимир Марленович лично со мной связался, спрашивал, где вы.

– Ты что ответил?

– Ну, как договаривались. Сказал, вы сами с ним свяжетесь.

– А он?

– Ждет звонка. И Рита звонила, говорит, вас какой-то майор Чижов разыскивает, вроде из ФСБ.

Рита была его секретаршей. Значит, на фирме уже все знают. И Гоша знает. Этот весельчак Чижов наверняка сообщил ей о покушении, а она рассказала Гоше. Однако он молодец, не задает лишних вопросов. Теперь ФСБ имеет полное право перерыть всю документацию, влезть в его дела с ногами.

«А может, они сами все это организовали, чтобы получить такую возможность?» – отрешенно подумал Стас и, развалившись на мягком сиденье, сказал:

– Знаешь что, Гоша, пошли они все на фиг! Выключи телефон. Поехали к «Палас-отелю».

– Может, отцу с матерью позвоните? – спросил Гоша. – Волнуются все-таки. Я бы своим позвонил.

– Ну ты же сказал им, что со мной все нормально?

– Сказал.

– Вот и ладно. Выключай мобильник. Поехали.

Уже стемнело. Сыпал мелкий ледяной дождь. Стоянка была залита светом нескольких прожекторов. Стас сунул руку в карман крутки и вместе с пачкой сигарет нечаянно достал маленький бумажный прямоугольник, хотел скомкать и выбросить не глядя, но все-таки стало интересно, что за бумажка и откуда взялась у него в кармане.

Это была фотография, черно-белая, паспортная. С нее глядела на Стаса красивая темноволосая девушка шестнадцати лет. Снимок не мог передать прозрачности кожи, глубокой темной синевы глаз. Девушка была не просто хороша. В ней таилась убийственная древняя прелесть. Она умела смотреть так, как, вероятно, смотрела Ева на Адама, протягивая ему яблоко с древа познания добра и зла. У нее был низкий, мягкий голос и пластика священной египетской кошки. Тусклый снимок двадцатилетней давности был заражен очарованием оригинала, как радиацией. Несколько секунд Стас глядел, не отрываясь.

– Не дует? Окошко прикрыть? – спросил Гоша, обернувшись.

Прожектор у ворот стоянки залил салон ослепительным светом.

– Нет! – рявкнул Стас и прихлопнул маленький снимок ладонью.

– Ну, как скажете, – мирно прогудел Гоша, – а то вы после сауны, может просквозить.

Машина выехала на трассу. В салоне стало темно. Трясущимися руками Стас порвал фотографию в клочья, сгреб в горсть и выкинул в приоткрытое окно. Шофер услышал странный сдавленный стон, заметил, как уносит мокрый ветер что-то белое, мелкое, и спросил, все ли в порядке.

– Не отвлекайся, – хриплым, чужим голосом ответил Стас, – дорога мокрая.

* * *
Владимир Марленович связался по телефону с шофером Гошей. Это был его человек, он ушел из органов в двадцать семь лет в чине капитана и вот уже два года обслуживал генеральского сына. Отставной генерал полностью доверял ему, но не мог получать от него исчерпывающую информацию о своем Стасе, поскольку тот обожал водить сам, имел три автомобиля и услугами шофера пользовался редко. Генерал надеялся, что после пережитого стресса сын не рискнет сесть за руль, вызовет шофера. И не ошибся.

Гоша заверил его, что со Стасом все нормально, и доложил, что их светлость изволит принимать оздоровительные процедуры в закрытом комплексе «Аполло».

– Но только я вам ничего не говорил, товарищ генерал. Стас запретил мне сообщать кому-либо, где он.

– Даже мне? – с усмешкой уточнил Герасимов.

– Виноват, Владимир Марленович. Даже вам.

– Ну паршивец! Здесь мать с ума сходит, мог хотя бы ей позвонить. Он рассказал тебе, в чем дело?

– Нет. Он позвонил около двух. Сказал, чтобы я к половине седьмого подъехал к оздоровительному комплексу и ждал его на стоянке.

– И все?

– Все, товарищ генерал.

– Ты уже знаешь, что случилось сегодня ночью?

– Знаю.

– Ну и что думаешь?

– Думаю, заказал его кто-то, товарищ генерал.

– Болван, – раздраженно выкрикнул Владимир Марленович, – это я и без тебя знаю. Кто? Почему? Вот главное. Кто и почему? Понимаешь ты или нет?

– Понимаю, товарищ генерал.

– Ладно, Гоша, передай ему, что мы с матерью волнуемся, пусть сразу звонит.

Дома Владимира Марленовича ждал следователь Чижов, крепкий круглолицый весельчак. Он все время усмехался и потирал широкие сухие ладони. Генерала эта неуместная бодрость раздражала, он решил, что расследованием покушения должны заниматься более серьезные люди. Слава Богу, у него остались надежные теплые связи в родном ведомстве. Он не счел нужным сообщать Чижову, что Стас отправился в оздоровительный комплекс.

Пока они беседовали, у жены начался острейший приступ бронхиальной астмы. Пришлось вызвать «скорую». В больницу Наталья Марковна ехать отказалась. Врач купировал приступ, велел не нервничать и оставаться в постели.

– Деточка моя, мальчик, Стасик, да как же так? – повторяла Наташа, лежа под капельницей. По пухлым землистым щекам текли слезы.

– Прекрати! – не выдержал Владимир Марленович. – Деточке твоей тридцать шесть лет! Ты сама во всем виновата! Избаловала сучонка, не знаю как!

Наташа заплакала еще горше, начала задыхаться. Следователь Чижов имел наглость заглянуть в приоткрытую дверь и со своей гаденькой улыбкой произнести:

– Я, конечно, извиняюсь, не надо бы так, товарищ генерал, ей плохо, она все-таки мать.

– Я вас не задерживаю! – рявкнул Герасимов, громко захлопнул дверь у него перед носом, сел к Наташе на кровать и заставил себя погладить ее по волосам.

Волосы давно стали седыми, Наташа упрямо красила их смесью хны и басмы. Получался отвратительный фальшиво-каштановый цвет. Сквозь жидкие завитые прядки просвечивала кожа. Раньше он не замечал этого.

– Иди, Володенька, иди. Надо проводить человека, – пробормотала она, не открывая глаз и мучительно оскалившись.

«Господи, почему я вдруг стал все это видеть – короткие редкие ресницы, грубые морщины, рыжие расплывчатые пятна старческой пигментации и неестественно сверкающий на этом тоскливом фоне фарфор искусственных зубов? Почему именно сейчас? Почему так ясно, так беспощадно?» – подумал генерал, тяжело поднялся и отправился в прихожую провожать Чижова.

Весельчак следователь аккуратно поставил тапочки на обувную полку, присев на корточки, принялся завязывать шнурки на ботинках. Владимир Марленович, привалившись плечом к косяку, молча наблюдал за ним.

– Стало быть, вы не знаете, где может находиться Станислав Владимирович? – Он поднял на генерала блестящие карие глаза. Тот молча помотал головой. – Плохо, – вздохнул следователь, выпрямляясь, – очень плохо, товарищ генерал. Время уходит, информации пока никакой. – Он надел свою дешевую потертую кожанку и протянул руку: – Всего доброго, товарищ генерал. Рад был познакомиться. Обстоятельства, конечно, не самые приятные, но ничего. Будем работать, искать.

Генерал вяло ответил на рукопожатие, заметив про себя с завистливым раздражением, какая у этого весельчака сухая теплая ладонь, сколько в нем здоровья и равнодушия, какой он румяный, ладный, жизнерадостный. Слишком жизнерадостный для следователя ФСБ.

Дверь хлопнула. Владимир Марленович заглянул в спальню. Наташа спала, открыв рот и глухо, по-стариковски похрапывая. Он закрылся в своем кабинете и принялся задумчиво листать записную книжку, выбирая, к кому из знакомых обратиться за помощью. Были генералы, ровесники или лет на десять моложе. Но он знал, что они всего лишь отдадут распоряжение подчиненным, а потом придется постоянно звонить, напоминать, чтобы контролировали расследование. Были и полковники, оперативники, но один работал в зарубежном отделе, другой занимался наркотиками, третий курировал таможню, к четвертому не хотелось обращаться потому, что подлец и карьерист, пятый...

Перед глазами вспыхнула и замерцала яркая пульсирующая пелена. Имена, звания, цифры телефонных номеров стали расплываться. Затошнило и закружилась голова. Он вдруг вспомнил, совсем некстати, как в детстве лазал с мальчишками за кладбищенской земляникой. На погосте ягод росло много, крупных, сладких, невозможно было остановиться, и потом красно-зеленая рябь долго застилала глаза, сгущаясь к вечеру, перед сном. Куда ни посмотришь, везде мерещилась эта земляника. Бабушка говорила, ничего нельзя рвать и есть, что растет на кладбищенской земле, потому что это тревожит покойников, они сердятся и могут строго наказать. Володя был пионер и материалист, бабкиным глупым сказкам не верил. Однако зачем именно сейчас он вспомнил эту ерунду? Какая, к черту, земляника?

Опять на несколько минут он выпал из реальности и барахтался непонятно где. Эти стремительные путешествия вспять сквозь время пугали его все больше. Он не мог просто отмахнуться от странных провалов сознания. Они мешали сосредоточиться и омерзительно воняли старческим маразмом.

– Володенька! – голос жены звучал слабо, далеко, как будто с другой планеты. Он сильно вздрогнул. Красно-зеленая земляничная рябь неохотно растаяла. Он отправился в спальню. Наташа лежала, глядя в потолок широко открытыми воспаленными глазами. – Скажи, почему он ночевал в Конькове?

– Там живет Галина, – пожал плечами генерал, – помнишь ее? Маленькая, пухленькая, беленькая, внучка покойной Марии Петровны.

– Я знаю Галину. Почему он у нее ночевал? Она ведь давно замужем, муж армянин, ребенок в школу ходит.

Генерал заметил, что вертит в руках свою серебряную зажигалку «Зиппо», машинально открывает и закрывает крышку, крутит колесико. Не было ни пламени, ни искры. Кремень стерся, бензин кончился. Серебряный корпус стал тусклым и черным. Он очень редко брал в руки эту вещь, но серебро все равно окислилось.

– Володя, ты меня слышишь? – слабым жалобным голосом поинтересовалась жена. – Почему ты не отвечаешь мне?

– Прости. Я думаю, к кому из наших можно обратиться.

– Да, мне тоже не понравился этот следователь Чижов. Ты звонил Мише?

– Какому Мише?

– Ну, Мише Райскому. Он, кажется, уже давно полковник?

«Вот, оказывается, как все просто, – удивился Владимир Марленович, – почему мне сразу не пришло это в голову? Полковник Райский. Он занимается терроризмом. Взрывное устройство – это террор. Райский очень жесткий и хитрый человек, но мне многим обязан. Семь лет работал под моим руководством».

Глава пятая

Шура Тихорецкая сидела за туалетным столиком, сжав ладонями щеки и подтянув кончиками пальцев к вискам уголки глаз. Губы ее беззвучно шевелились. Она напевала последний шлягер новомодной эстрадной звезды. На столике лежал телефон, и Шура смотрела на него не отрываясь, словно можно было усилием воли заставить его звонить.

От звонка зависела вся ее жизнь. Время замерло. Шура перестала петь, осторожно взяла в руки аппарат, проверила, работает ли. Работал. Но молчал. Шура взяла серый карандаш для глаз, нарисовала «стрелки» по ресничному краю, сначала по верхнему, потом по нижнему. Получилось вульгарно, но классно. Она отбросила карандаш, схватила губную помаду, нарисовала себе потрясающе сексуальные губы, приоткрыла рот, опустила веки, взглянула в зеркало исподлобья, долгим коровьим взглядом, произнесла тягучим низким, совершенно чужим голосом:

– А, это ты? Ну, привет, – и провела по губам кончиком языка. У помады был гадкий, сально-приторный вкус. Шура сморщилась. В зеркале отразилась такая потешная рожа, что она рассмеялась, сначала просто так, потом красиво закинув голову и оскалив зубы, как в рекламе зубной пасты.

Телефон беспощадно молчал. Шура встала и принялась ходить по комнате из угла в угол. Иногда она застывала у зеркала в выразительных позах, окидывала себя критическим взглядом, открывала шкаф, вытягивала какую-нибудь кофточку, прикладывала, надевала, снимала, брала другую, крутилась, изгибалась, меняя выражение лица, произнося разными голосами:

– Ну ты же знаешь, я тебя люблю... Ты что, совсем дурак? Ха-ха, как смешно! Слушай, отстань, пожалуйста...

Наконец ей надоело это. Она взглянула на часы, потом на молчащий телефон и заплакала горько, навзрыд. Плача, она продолжала смотреть на себя в зеркало, и от жалости к себе у нее началась настоящая истерика. В этот момент она совершенно искренне не хотела жить, в ее душе бушевал маленький глупый апокалипсис, вскипали океаны, стометровые цунами обрушивались на города, вулканы изрыгали огненную лаву, целые страны исчезали с лица земли и над дымящимися развалинами стояло круглое огненное облако, а в нем, как муха в янтаре, был замурован молчащий телефон.

Наплакавшись всласть, Шура отправилась в ванную, умылась, причесалась, еще немного погримасничала передзеркалом, посмотрела на часы и охнула. Было девять вечера. Завтра ей предстояло писать четвертную контрольную по физике, а она еще не садилась за уроки. Бросившись назад, в комнату, она схватила рюкзак, принялась рыться в тетрадках и не нашла самого главного – списка тем и вопросов к контрольной. Может, забыла в парте, может, посеяла где-то, сейчас уже не важно. Оставалось позвонить кому-нибудь из одноклассников, чтобы продиктовали по телефону. Не раздумывая, она набрала первый попавшийся номер из тех, что помнила наизусть, и услышала в трубке ломкий подростковый басок.

– Андрюша, привет, можешь мне продиктовать вопросы к контрошке?

Исписав пару страниц под его диктовку и положив трубку, Шура стала смеяться. Она хохотала долго, до слез, до икоты. Дело было в том, что она ждала звонка именно этого мальчика, своего одноклассника, Андрюши Литвинова. Сходила с ума, хотела умереть, потому что если он не звонил, значит, разлюбил ее и жизнь можно считать конченой. В этой буре эмоций затерялась простая мысль о том, что сегодня вторник, а по вторникам и пятницам Андрюша плавает в бассейне до половины девятого и дома появляется только в девять.

Нельзя сказать, чтобы Шура была серьезно влюблена в Андрюшу. Просто ей нравилось нравиться ему, он был красивый, умный, не матерился и не сплевывал сквозь зубы через слово, никогда не носил трикотажных штанов, спущенных до половины задницы, не ковырял прыщи на лице, у него их просто не было, в общем, не страдал дурацкими подростковыми комплексами, превращавшими большинство Шуриных ровесников в грубых придурков.

Когда он был рядом, провожал ее, звонил по двадцать раз за вечер, писал многозначительные записки и подкидывал в ее рюкзачок, она на него презрительно фыркала, делала вид, что ей до смерти надоели его ухаживания. Но стоило ему хоть немного ослабить напор, Шура начинала бурно страдать и, если честно, то сама не знала, что приятней – надменно принимать поклонение Андрюши или страдать.

Прежде чем сесть за учебник, Шура съела холодную котлету прямо со сковородки, стоя у плиты и задумчиво глядя в темное окно. Потом, заметив на полке распечатанную пачку маминых сигарет, закурила. Курила она крайне редко, не затягиваясь, но сейчас очень уж захотелось. И разумеется, именно в этот момент тихо звякнул домофон. Шура едва успела загасить сигарету, распахнуть окно, прополоскать рот у кухонного крана, как дверь открылась. С пылающими щеками и колотящимся сердцем Шура отправилась в прихожую встречать маму.

Юлия Николаевна устало рухнула на табуретку и, прежде чем раздеться, несколько минут сидела, закрыв глаза. Шура опустилась перед ней на корточки и уткнулась лицом в ее колени, главным образом для того, чтобы мама не учуяла запах дыма у нее изо рта. Юлия Николаевна погладила дочь по голове и тихо спросила:

– Скажи, пожалуйста, ты знаешь певицу Анжелу?

– Да, а что? – Шура подняла лицо и удивленно взглянула на маму снизу вверх.

– Расскажи мне о ней.

– Приехала из Свердловска четыре года назад с парой неплохих песенок, нашла возможность раскрутиться, сняла штук пять клипов. Вообще она ничего, прикольная, но, на мой взгляд, слишком уж отвязная. Хамит в интервью, рассказывает, какая она талантливая, как все ей завидуют. Раньше волосы перекрашивала раз в месяц, во все цвета радуги, а недавно вообще наголо обрилась. А что, она пришла к тебе в клинику? Неужели решила бюст увеличить?

– Ее привезли к нам на консультацию. У нее разбито лицо, поломан нос, повреждены мягкие ткани.

– Что, в катастрофу попала?

– Нет. Ее кто-то страшно избил, как будто нарочно изуродовал.

– Кошма-ар, – покачала головой Шура, – ну ты же, мамочка, гениальный хирург, ты ей личико починишь. Кстати, она сама виновата. У нее был любовник-чеченец, это наверняка его работа, – Шура тяжело вздохнула и принялась стягивать с мамы сапоги.

– Погоди, Шура, а ты откуда знаешь о любовнике-чеченце?

– Ну откуда? Из прессы, конечно, – усмехнулась Шура, – то есть, я думала, она сама нарочно распустила такой слух, для скандала. Во всех интервью ее об этом спрашивают, а она отрицает. Но значит, правда...

– Она говорит, ее избили какие-то неизвестные хулиганы. Слушай, Шура, а почему ты думаешь, что чеченец непременно зверь и бандит?

– Ну что ты, мамочка, – Шура вскинула ясные светло-карие глаза, – я совершенно так не думаю.

– Ладно. Ты ужинала? – Юлия Николаевна сунула ноги в тапочки и отправилась на кухню.

– Да. Котлету съела.

– Холодную. Со сковородки. А потом покурила.

Шура не стала этого отрицать, быстро закрыла окно, сообщила тихой скороговоркой, что завтра у нее контрольная по физике, сегодня она будет сидеть до часа ночи, и поскорей скрылась в своей комнате.

– Жалкое малодушное существо! – крикнула ей вслед Юлия Николаевна. – Я не собираюсь читать тебе лекции, я просто не дам тебе денег на те дурацкие клоунские ботинки, которые ты клянчишь!

Шура бегом вернулась в кухню.

– Ну мама, ты что! Я больше не буду! У нас у всего класса есть скетчерсы, это неприлично – не иметь скетчерсов! Они ужасно удобные, в них можно ходить и зимой, и летом, ну мамочка, ты же обещала!

– В четырнадцать лет курить рано, – холодно отчеканила Юлия Николаевна, – все, Шура, иди, готовься к контрольной.

– Ну мам!

– Я сказала, все!

Шура поплелась в комнату, нарочно волоча ноги и громко шаркая тапками. Оставшись одна, Юля включила магнитофон, в котором уже стояла кассета Луи Армстронга, приглушила звук, сварила себе крепкий кофе, точно так же, как Шура, съела котлету прямо со сковородки, покурила, отправилась в свою комнату и включила компьютер.

Совершенно не стоило садиться работать после такого тяжелого дня, но Юле очень хотелось подготовить и распечатать на принтере для Анжелы Болдянко наброски того обаятельного образа, который можно слепить из сегодняшнего печального безобразия.

Она не заметила, как пролетело больше трех часов. Ей удалось наконец смоделировать лицо, показавшееся ей более всего похожим на прежнее, настоящее лицо Анжелы. Она включила принтер, но тут с монитора исчезло все, что должно мигать и двигаться.

Юля решила не паниковать, отправилась покурить на кухню, сварила себе еще кофе. Вернувшись к компьютеру, обнаружила все ту же мертвую неподвижность. Компьютер подло завис. Тошибовский красавец ноутбук, купленный месяц назад за четыре тысячи долларов, впал в кому. Монитор мерцал сизым мертвенным светом, при нажатии кнопок раздавался истерический писк.

Был четвертый час ночи. Оставалось смириться и лечь спать.

Юля обозвала компьютер мерзавцем, вырубила его окончательно и отправилась в душ. Сквозь шум воды до нее донесся телефонный звонок. Иногда ей звонили ночами из клиники, если у кого-то из ее больных начинались острые осложнения и дежурный врач не мог без нее обойтись. Но такое случалось крайне редко. Она закуталась в халат и прошлепала босиком на кухню, оставляя мокрые следы на полу.

– Да, я слушаю.

– Юлия Николаевна, извините за столь поздний звонок. Вы будете оперировать Анжелу?

– Кто вы такой?

– Я ее продюсер. Меня зовут Геннадий Александрович. Я просто хотел с вами познакомиться.

– Откуда у вас мой домашний телефон?

– Я еще раз прошу прощения, – голос в трубке был мягким и вежливым, – как вам кажется, вы сумеете вернуть Анжеле лицо?

– Послушайте, Геннадий Александрович, почему вы звоните мне домой в такое время? Можно прийти в клинику днем, и я отвечу на все ваши вопросы.

В трубке неприятно усмехнулись и произнесли вежливо, очень медленно, почти по слогам:

– Не нервничайте, Юлия Николаевна. Работайте спокойно. Старайтесь не отвлекаться.

– Прошу вас больше меня не беспокоить, – точно таким же тоном отчеканила Юля и добавила: – По крайней мере дома и в столь неурочное время.

– Я постараюсь, – смиренно пообещал собеседник, – но все будет зависеть от вас, Юлия Николаевна. Прежде всего прошу вас не вступать в контакт с журналистами. Анжела – звезда, и журналистов вокруг нее крутится много. Не надо отвечать на их вопросы. Не надо вообще ни с кем ничего обсуждать. За ваше молчание вы получите дополнительное вознаграждение, независимо от результатов операции. Надеюсь, вы хорошо меня поняли. Спасибо вам, Юлия Николаевна. Всего доброго. – В трубке зазвучали короткие гудки.

Юля вернулась в ванную. Ее сильно знобило, и озноб не проходил даже под горячим душем. Нехорошо звонить врачу домой в половине четвертого утра. Крайне неприятно, что звонивший имел возможность раздобыть ее домашний телефон. Но главное, ей открыто угрожали.

«Я не буду оперировать певичку! – сказала она себе, вылезая из душа и растираясь полотенцем. – Я завтра же откажусь. Зачем мне это надо, в конце концов?!»

* * *
Настал торжественный момент, когда доктор Аванесов и сестра Катя подняли майора Логинова и поставили на костыли. Обливаясь ледяным потом, он сделал три шага по палате. С тех пор каждый день он делал на один, на два шага больше.

Однажды вечером к нему явился посетитель, высокий, худой, подтянутый по-военному человек с приятным лицом и холодными глазами за стеклами очков в тонкой дорогой оправе. Он представился психологом, заявил, что будет проводить с ним индивидуальный курс психологической реабилитации. Звали его Михаил Евгеньевич. Он долго, подробно расспрашивал о самочувствии, интересовался, хорошо ли Сергей спит, не мучают ли кошмары, нет ли признаков депрессии.

– Вы отказались от обезболивающих препаратов. Почему?

– Не хочу подсесть на иглу.

– Но после хирургических операций всем дают обезболивающие, и далеко не каждый становится наркоманом. Или у вас есть какие-то особые причины? Вы уже попадали в наркотическую зависимость?

– Бог миловал.

– Тогда почему? Ведь вам очень больно.

– Я лучше потерплю.

– Боль не мешает вам спать?

– Я уже сказал, что сплю отлично.

– Вы помните, как попали сюда?

– Смутно.

– Можете хоть что-то рассказать?

– Лампы. Длинные лампы на потолке. Меня везли на каталке из операционной, и я думал, это был тот самый туннель, который описывают люди, пережившие клиническую смерть. Я был уверен, что умер, и не сразу понял, что жив.

– А до этого?

– До этого была операция. Гениальный доктор Гамлет Рубенович Аванесов спасал мои ноги. Интракортикальная трансплантация.

– Замечательно, – кивнул психолог, – я вижу, с памятью у вас все в порядке. Давайте попробуем вместе восстановить ход событий, с самого начала. Ваше имя, фамилия, год и место рождения, звание?

– Логинов Сергей Александрович, родился в Москве, пятого января 1964 года. Майор Российской армии.

– Немного конкретней, пожалуйста.

– ГРУ, – тихо рявкнул Сергей.

– Хорошо. Где воевали?

– Афганистан, Таджикистан, Чечня.

В палате повисла тишина. Стало слышно, как за окном шепчется мокрая хвоя и стучит мелкий ледяной дождь по карнизу, кажется, первый дождь после зимы.

– Значит, это вы помните, – откашлявшись, проговорил наконец посетитель, – в таком случае должны помнить все остальное. Скажите, при каких обстоятельствах вы попали в плен к чеченским боевикам?

– А я был в плену у боевиков?

– Нет. Вы отдыхали на Канарах в пятизвездочном отеле, – опять последовала пауза.

Сергей успел заметить, что его собеседник – большой любитель многозначительных долгих пауз. С такими людьми беседовать неприятно, все время кажется, они подозревают тебя во вранье или пытаются получить от тебя что-то, чего ты дать не можешь и не хочешь. Тишина длилась минут пять, не меньше. Сергей почти уснул, когда послышался вялый, глухой голос Михаила Евгеньевича:

– Ваш отряд был заброшен в район села Ассалах. Вы должны были захватить командира боевиков Исмаилова, но угодили в ловушку. Расскажите подробно, как это произошло.

– Послушайте, ведь вы представились психологом, вам надо меня психологически реабилитировать, а не допрашивать, – заметил Сергей, – операция была засекречена, мы с вами из разных ведомств. Зачем вам, психологу, чужие секреты?

– Ладно, я вижу, вы устали и раздражены. Мы вернемся к этому разговору, когда вы будете чувствовать себя лучше. – Михаил Евгеньевич поднялся и взглянул сверху вниз. Глаза его все так же не выражали ничего, кроме ледяного настороженного внимания. На миг почудилось, что это не живые человеческие глаза, а какие-то хитрые приборы, вмонтированные в глазницы и прикрытые стеклами очков. – Отдыхайте, майор, не мучайтесь сомнениями и лишними вопросами. Радуйтесь, что выжили и не превратились в беспомощного калеку. Вам здорово повезло. Сейчас вам надо восстанавливать силы. Впереди очень много дел. Всего доброго. Поправляйтесь.

* * *
Ровно в двенадцать Анжела скромно постучала в кабинет доктора Тихорецкой. На ней были все тот же черный платок и очки. Юлия Николаевна холодно поздоровалась. Анжела не стала садиться, сняла очки и подошла к большому зеркалу.

– Это же надо быть такой кретинкой, – произнесла она, внимательно себя разглядывая, – дома я поснимала все зеркала, а те, что снять нельзя, залила пшикалкой с краской. Получилось красиво, что-то вроде абстрактной живописи. Во всяком случае, приятней смотреть, чем на себя. Но каждый раз, когда я вижу зеркало, мне кажется – вдруг там мое настоящее, прежнее лицо? Вдруг мне весь этот кошмар приснился? Раньше я себя разглядывала по сто раз в день. Могла страдать из-за прыщика или маленькой родинки. Кретинка, – она стянула платок с головы, отошла от зеркала и уселась на стул.

– Анжела, мне звонил твой продюсер, – тихо сказала Юлия Николаевна.

– Да? И чего? – Анжела рассеянно накрутила на палец уголок платка.

– Он звонил мне домой в половине четвертого ночи, – уточнила Юля.

– Кто, Генка?! – Певица тут же вскочила, платок и очки упали на пол. – Очень интересно. И что он вам сказал?

– Он требовал, чтобы я не общалась с журналистами и ни с кем не обсуждала ваши проблемы. Знаете, Анжела, я боюсь, вам придется обратиться к другому врачу.

Девушка несколько секунд молча глядела на Юлию Николаевну. Рот ее приоткрылся, глаза налились слезами. Наконец она произнесла изменившимся, хриплым голосом:

– Простите. Я сейчас. Я на минутку, – и вылетела из кабинета, оставив на полу черный комок платка и очки.

Юля встала, подняла все это, положила на стул, отправилась в маленькую смежную комнату, открыла окно и закурила. Медсестра Вика села рядом на подоконник.

– Юлия Николаевна, вы что, серьезно хотите от нее отказаться?

– Хочу. Я всего лишь согласилась ей помочь, а мне стали угрожать. Зачем мне это нужно?

– Интересно, где этот продюсер взял ваш домашний телефон? Может, вы его Анжеле давали?

– Разумеется, нет.

– Мамонов не мог?

– Ни в коем случае, ты же знаешь, это один из железных законов нашей клиники: свой домашний номер врач может дать пациенту сам, если захочет. Но больше никто.

– Кошмар, – Вика покачала головой и выпустила несколько аккуратных колечек дыма, – вы Мамонову сказали?

– Нет еще. Думаю, он меня поймет.

– Она очень талантливая, – осторожно заметила Вика, – вокруг нее много всяких психов. Может, она вообще ни при чем?

– Может, и ни при чем. Не знаю.

В дверь постучали. Юля загасила сигарету и вернулась в кабинет. Анжела вошла вместе с маленьким, круглым и совершенно лысым мужчиной.

– Вот, я его привела! Это Гена, мой продюсер. Он вам не звонил.

– Абсолютная правда, – энергично закивал толстяк, – в четыре часа утра я спал как убитый. Никогда, никому я не стал бы звонить в такое время. Я что, сумасшедший? А главное, откуда я мог узнать ваш номер, если до этой минуты понятия не имел, как вас зовут?

У Гены был необыкновенно высокий фальцет, говорил он торопливо, взахлеб, с частым придыханием. С такими голосовыми данными практически невозможно сымитировать бархатный начальственный бас. Юлия Николаевна убедилась, что ночью беседовала с другим человеком.

– Кто же, в таком случае, мне звонил? – спросила она, переводя взгляд с продюсера на Анжелу.

– Мы это выясним, – решительно заявила певица, – клянусь, такое больше не повторится. Вы только не отказывайтесь от меня, пожалуйста.

В этот момент дверь открылась и в кабинет по-хозяйски вошел Мамонов. Он успел услышать последнюю фразу и спросил елейным голосом:

– Что, Юлия Николаевна, у нас опять проблемы?

– Добрый день, Петр Аркадьевич, – широко улыбнулась Юля, – да, у нас возникли некоторые проблемы. – Она рассказала о ночном звонке, а продюсер Гена еще раз сообщил, что кто-то другой назвался его именем.

Мамонов выслушал, хмурясь и озабоченно кивая, откашлялся и произнес:

– Да, неприятно. Однако это вовсе не повод, чтобы отказать человеку в лечении.

– Такое больше не повторится, – мрачно отчеканила Анжела, – вас, Юлия Николаевна, никто не побеспокоит. Если вы мне сейчас откажете, я не буду жить. Я не знаю, как жить с такой рожей.

За десять лет работы в пластической хирургии Юлия Николаевна научилась различать, когда угроза покончить с собой из-за дефектов внешности всего лишь угроза, а когда человек действительно готов умереть. В случае с певицей Анжелой речь шла не об увеличении груди или изменении формы носа, а о реальном уродстве, с которым в двадцать два года действительно невозможно смириться.

Все смотрели на доктора Тихорецкую. Она молчала. Конечно, можно просто забыть о безобразном ночном звонке и сегодня же начать готовить девочку к первой операции. Это будет правильно, и в общем Юля уже готова была сказать свое «да». Но что-то мешало.

– Я не единственный хирург-косметолог, – произнесла она, чувствуя, что тянет время, и с трудом понимая, зачем это делает, – не единственный и далеко не самый лучший.

– Не кокетничайте, – поморщился Мамонов, – решайте – да или нет.

– Да, – сердито рявкнула Юля.

Глава шестая

Полковник ФСБ Михаил Евгеньевич Райский появился в квартире Герасимовых ровно через час после того, как Владимир Марленович позвонил ему. По телефону он ничего объяснять не стал, просто сказал: «Миша, у меня беда, нужна твоя помощь».

Они не виделись года полтора, и полковник заметил, как сильно изменился его бывший начальник. Еще недавно он выглядел крепким спортивным стариком, играл в теннис, бегал по утрам, любил попариться в баньке. Теперь стал рыхлым, вялым, кожа приобрела нехороший землистый оттенок, под глазами набухли темные мешки и глаза глядели так уныло, что хотелось отвести взгляд.

– Здравствуй, Миша, – генерал слабо обнял его и повел в гостиную, где молодая застенчивая домработница Оксана накрывала кофейный столик.

– А где Наталья Марковна? – спросил Райский, усаживаясь в глубокое кресло и закручивая кренделем свои длинные тощие ноги.

– В спальне. Приболела, – отрывисто ответил генерал.

– Что такое? Опять астма?

– Да, был очень острый приступ. Но сейчас, слава Богу, заснула.

– А вы сами как себя чувствуете?

– Ох, Миша, не спрашивай, – вздохнул генерал, – ну как я могу себя чувствовать, если моему драгоценному засранцу прицепили взрывчатку к днищу машины?

Горничная Оксана налила полковнику крепкий кофе, генералу жидкий чай с мятой и бесшумно удалилась. Несколько секунд оба молчали. Райский осторожно пригубил кофе, кинул в рот шоколадную конфету. Он уже понял, что засранец Стас Герасимов, единственный сын генерала, уцелел. В противном случае все в этом доме выглядело бы не так обыденно и старик разговаривал бы совсем иначе.

– На взрыв наши выезжали или милиция? – спросил Райский, дожевав конфету.

– Не было никакого взрыва. Стас увидел с балкона, как возятся у машины двое в трикотажных шапках, и догадался вызвать милицию. Хотя бы на это мозгов хватило. Приехали и милиционеры, и наши. Следователь Чижов из районного управления. Не знаешь такого? – генерал брезгливо поморщился.

– Нет. Вам с Натальей Марковной он не внушил доверия? – догадался Райский.

– Какое там доверие? Шут гороховый. Хихикает, будто его все время кто-то щекочет. Не надо нам такого, Миша. Я ему ничего рассказывать не стал. Что толку?

– И правильно, – кивнул Райский, – в любом случае расследование должно проводиться на самом высоком уровне.

– Миша, я бы хотел, чтобы ты занялся этим, – тихо произнес генерал и отбил короткими пальцами дробь по стеклянной столешнице, – думаю, у твоего начальства возражений не будет.

– Конечно, Владимир Марленович.

Генерал подробно и четко изложил Райскому все от начала до конца.

– Да, повезло, – покачал головой полковник, – а где же он сам?

– Расслабляется, – генерал криво усмехнулся, – день провел в оздоровительном комплексе, потом отправился с очередной бабой в ресторан, у нее, вероятно, и заночует.

– И много их у него?

– Ну, штуки три точно есть. Две постоянные и обязательно какая-нибудь одна временная.

– Вы с Натальей Марковной знаете хотя бы двух постоянных?

– Одну. Ту, у которой он ночевал, когда все произошло, – мрачно пробормотал генерал.

Райский давно заметил, что генерал не курит. Раньше он дымил каждые полчаса, предпочитал крепкий американский «Кэмел». Теперь даже пепельница на столе не стояла. Полковнику после чашки крепкого кофе очень хотелось закурить, и он решился вытащить свою пачку.

– Прости, Миша. Только на балконе, – развел руками Владимир Марленович, – я, видишь ли, недавно бросил и пока очень болезненно отношусь к дыму. Хочется, но нельзя.

Они вышли на балкон. Райский закурил. Генерал глядел в желтоватое вечернее небо и жадно вдыхал запах дыма.

– Женщина, у которой ночевал Стас, замужем, – проговорил он, обращаясь скорее к смутному шпилю Останкинской башни, чем к своему собеседнику, – ее зовут Галина, по мужу Качерян. Она внучка няни Стаса. Ей было пятнадцать, когда мой засранец впервые переспал с ней. И до сих пор спит иногда. Сейчас ей тридцать. Муж армянин, художник, работает у Стаса на фирме. Есть ребенок, мальчик.

– Где же были муж и ребенок, когда Стас там ночевал? – быстро спросил Райский.

– Ребенок у бабушки, муж в командировке.

– Погодите, Владимир Марленович, получается, у вашего сына пятнадцать лет длится роман с этой Галиной и муж ни о чем не догадывается?

– Миша, там нет никакого романа, – генерал раздраженно повысил голос, – он с ней просто спит иногда, и все.

– Ну хорошо. Не важно, как это называть. Она успела выйти замуж, родить ребенка, Стас взял ее мужа к себе на фирму, и тот не подозревает...

– Откуда я знаю, черт возьми, подозревает он или нет?! – старик так закричал, что Райскому стало его жаль.

– Может, все совсем просто? Армяне – люди горячие, ревнивые, – осторожно предположил он.

– Может быть, – кивнул генерал, уже вполне спокойно, – я тоже думал об этом. Но, во-первых, Рубен Качерян страшно дорожит своей работой, а во-вторых, командировка весьма сомнительная. Он уехал в Петербург. Он постоянно туда ездит. Там у него вторая, неофициальная, семья.

Полковник тихо присвистнул, загасил сигарету.

– Ого! Откуда у вас такие подробные сведения?

– От Стаса. Как-то проговорился случайно.

– Случайно ли? – Райский попытался взглянуть генералу в лицо, но видел только темный невыразительный профиль. – Зная вас, Владимир Марленович, я могу представить, как вы осуждаете сына за эти отношения. Может, он просто выдумал историю про вторую семью художника Качеряна, чтобы как-то оправдаться перед вами?

– Ничего он не выдумал, – поморщился генерал, – во-первых, мой сын никогда не брал на себя труд оправдываться передо мной и перед матерью, а во-вторых, это было несложно проверить. О второй семье Качеряна знают почти все на фирме. А жена его, между прочим, не догадывается. В такой ситуации вполне логично предположить, что муж, в свою очередь, понятия не имеет о ее личной жизни, – генерал произнес это резко, брезгливо, у него даже голос изменился.

– Пойдемте в комнату, Владимир Марленович. Холодно. Вдруг простудитесь? – сказал Райский после долгой тягостной паузы.

– Что это ты, Мишка, со мной разговариваешь как с немощным стариком? Ты точно так же можешь простудиться, – проворчал генерал уже своим нормальным, начальственным баритоном.

Они вошли в комнату, Владимир Марленович прикрыл балконную дверь и тяжело плюхнулся в кресло.

– Значит, армянская ревность у нас отпадает? – весело спросил Райский, усаживаясь напротив.

– К сожалению, да. Хочешь еще кофейку?

– Не откажусь.

– Тогда сходи на кухню, попроси Оксану сварить. Я бы позвал ее, но орать нельзя. Наташа спит.

– Нет, я уже не сплю. Здравствуй, Мишенька, рада тебя видеть. – Наталья Марковна, шаркая, вошла в гостиную. На ней был теплый стеганый халат.

Генерал с благодарностью отметил, что она успела расчесать волосы и умыть лицо. Райский поспешно поднялся навстречу, поцеловал ей руку, спросил о самочувствии.

– Жить буду, – улыбнулась она, – прости за такой домашний вид. Хочешь кофе? Я уже сказала Оксане, она варит. Володя, ты все рассказал?

– Почти, – кивнул генерал.

– И что ты думаешь, Миша? – Она опустилась в кресло, расправила полы халата и впилась в лицо Райского больными красными глазами.

– Я пока слишком мало знаю, чтобы делать выводы. С работой фирмы это не может быть связано, как вам кажется?

– Исключено, – помотал головой генерал, – там все под моим контролем.

– Знаете, у меня почему-то не идет из головы эта девочка, эстрадная певица, – пробормотала Наталья Марковна.

– Какая певица? – генерал нахмурился и повысил голос. – Ты мне ничего не рассказывала.

– Прости. Я была уверена, что оно того не стоит. Я вообще думаю, это просто сплетня. Нет, лучше не надо. Ерунда, – Наталья Марковна смутилась и даже покраснела слегка.

– Сейчас ничего нельзя считать ерундой! Все важно, абсолютно все! Ты поняла меня, Наташа?! – закричал генерал и поднялся с кресла.

– Володя, ты же терпеть не можешь, когда я делюсь с тобой всякими бабскими разговорами, – жалобно простонала Наталья Марковна, – мы просто болтали с Оксаной на кухне. Она показала мне какой-то дурацкий журнал, там сплошные сплетни. – На пороге появилась домработница с подносом, и Наталья Марковна обрадовалась: – Оксана, детка, у тебя сохранился тот журнал, где фотография Стаса рядом с лысой певичкой?

– Я не помню, – испуганно пролепетала девушка, – вот кофе и чай для вас, – она поспешно поставила поднос на стол. Генерал тронул ее за руку и попросил:

– Пожалуйста, попытайся вспомнить. Ты ведь знаешь, какая у нас беда, и должна понимать, что сейчас все важно. Абсолютно все. Что за певица? В каком журнале был снимок?

– Ладно, ладно, я попробую, – Оксана уставилась в потолок и, помолчав несколько секунд, выпалила: – Журнал называется «Короче». Там был фоторепортаж с какой-то клубной тусовки. На одной фотографии певица Анжела со Станиславом Владимировичем, их засняли в довольно неприличной позе, и там еще подпись такая, ужас. Мне даже неудобно рассказывать.

– Давай, не стесняйся! – мрачно подбодрил ее генерал.

– Ну понимаете, ее рука у Станислава Владимировича между ног, на ширинке, и написано вроде это: народу было много, места мало, и певице Анжеле пришлось оберегать самое ценное, что есть у ее новой любви, у предпринимателя Стаса Герасимова. – Бедная девушка, пока произносила это, покраснела до слез и старалась ни с кем не встретиться глазами.

– Да, да, – грустно кивнула Наталья Марковна, – там именно такой текст.

– У тебя сохранился журнал? – спросил Владимир Марленович.

– Нет. Он старый, еще февральский. Я его выкинула. Я вообще таких журналов не читаю, просто случайно купила в метро, из-за телепрограммы, увидела снимок и принесла Наталье Марковне показать. Вы, Наталья Марковна, сами мне сказали: выкинь эту мерзость.

– Да, конечно, – кивнула генеральша, – я так сказала. Спасибо, деточка.

Оксана побежала вон из гостиной, но генерал окликнул ее:

– Погоди, сядь и расскажи, что за певица.

Девушка поплелась назад, неловко опустилась на краешек кресла:

– Ну я не знаю, я не особенно увлекаюсь попсовой эстрадой. Просто певица, и все. Их столько сейчас... Эта Анжела, она вроде совсем молодая, ей лет двадцать, наверное. Голос ничего, есть пара неплохих клипов. Говорят, ее какой-то чеченец раскрутил, то есть вложил деньги в ее первые клипы, но про всех звезд что-нибудь такое говорят...

– Чеченец? – прошептала Наталья Марковна. – Господи, теперь все понятно!

– Что тебе понятно?! – взревел генерал. – Тут сидят два профессионала, а ты лезешь со своим идиотским «понятно»!

– Володя, почему ты на меня кричишь? – тихо спросила Наталья Марковна. – Давай-ка выпей валерьяночки. Миша, вы извините его, он устал и не здоров, – обратилась она к Райскому. Тот рассеянно кивнул в ответ.

Последние несколько минут он сидел молча, перестал задавать вопросы и только слегка покачивал ногой. Свет лампы отражался в стеклах его очков, и никто не видел, как застыли его светлые глаза, как резко сузились зрачки.

Генерал открыл рот, чтобы крикнуть еще что-то, но тут раздался тяжелый грохот. От порыва ветра хлопнула балконная дверь, и большое зеркало соскользнуло с деревянной основы. Осколки с грохотом хлынули на антикварный комод, сбивая с него шкатулки, вазочки, статуэтки.

Первым опомнился полковник. Он встал, оглядел гладкую полированную доску и покачал головой:

– Удивительно, как это раньше не произошло. Стекло держалось на нескольких каплях клея и даже не было закреплено рамой. Ну и халтура!

Генерал и генеральша сидели оглушенные, притихшие. Оксана кинулась в кухню за веником.

– Наталья! Не смей! – вдруг закричал Владимир Марленович так, что зазвенели подвески люстры. – Прекрати сейчас же! Я запрещаю тебе!

– Что, Володя, что ты мне запрещаешь? – испуганно прошелестела Наталья Марковна.

– Думать об этом запрещаю! – у генерала тряслись щеки и вздыбился седой пушок на лысине. – Не верь! Глупости! Предрассудки! Бабье суеверие! Поняла? Повтори!

– Да, Володенька, да. Я не буду, – тихо всхлипнула генеральша, – глупости, бабье суеверие.

* * *
Настал день, когда костыли сменили на палку, выдали кроссовки и спортивный костюм. Сергей впервые вышел на свежий воздух и, опираясь на палку, прошагал около сотни метров по узкой асфальтовой тропинке вдоль бетонного забора. Забор был высокий, по верху шло три слоя колючки. За деревьями Сергей заметил четыре новеньких финских домика. Сам госпиталь представлял собой трехэтажную кирпичную коробку. Рядом стояла точно такая же коробка, но украшенная антеннами и тарелками спутниковой связи.

Кругом был лес, он потихоньку оживал, наливался зыбким обманчивым теплом и бледными предвесенними красками. Земля все еще была покрыта мутной зернистой коркой старого снега. На редких подсохших проталинах, как испуганные призраки, дрожали под ветром мертвые стебли прошлогодней травы. Дни были еще по-зимнему ледяные, мрачные, но по утрам и в сумерках прояснялось, выплывало солнце, и Сергей вскидывал к нему лицо, закрывал глаза, жадно ловил первые теплые лучи.

Совсем близко слышался мерный гул электрички, и ему стало казаться, что секретный объект за бетонным забором значительно ближе к Москве и вовсе это не граница области. Но он уже знал, что никого ни о чем нельзя спрашивать, и привык молчать.

С каждым днем он чувствовал себя все лучше. Отправляясь на утренние прогулки, он стал забывать палку. Он удивительно быстро шел на поправку. Вскоре прогулки сменились пробежками. Из госпитального бокса его переселили в финский домик, где кроме него жило еще пять человек, каждый в отдельной комнате. Знакомясь, они называли свои имена, но не сообщали фамилий и званий. Сергей знал, что ребята эти – кадровые офицеры ФСБ и здесь просто отдыхают, поправляют здоровье после ранений.

Вместе со всеми Сергей качал мышцы на тренажерах, стрелял в тире, бегал, прыгал, парился в сауне. Он изматывал себя физически и старался не думать ни о прошлом, ни о будущем. Но однажды ночью он проснулся в холодном поту от собственного крика и обнаружил, что уже не лежит на койке под одеялом, а стоит посреди комнаты и рука его занесена для смертельного удара. Еще секунда, и он расшиб бы ребром ладони деревянную раму приоткрытого окна. Окно поскрипывало от легкого ветра, в стекле причудливо отражались тяжелые сосновые ветви, подсвеченные полной луной.

Ему приснилось, как у него на глазах пытают старлея Колю Курочкина. До утра он больше не мог сомкнуть глаз. За завтраком он косился на соседей, ожидая, что кто-нибудь спросит, чего это он орал во сне и скакал по комнате. Но никто не спросил.

День начался и продолжился, как обычно. Сергей старался измотать себя тренировками, но, качая мышцы, обливаясь потом, он вдруг ясно услышал голос капитана Васи Громова. Вася хрипло напевал блатную песенку: «Скольких я зарезал, скольких перерезал, сколько милых душ я загубил...» В последнюю неделю плена капитан Громов постоянно бормотал что-то. Насупившись, декламировал стихи Некрасова, которые учил в младших классах школы, иногда матерился уныло и невнятно, а то начинал молиться, так горячо и жалобно, что, казалось, Господь не мог его не услышать.

Капитана Громова уже не было на свете, но хриплый голос жил. Сергей слышал его отчетливей, чем голоса офицеров, находившихся рядом с ним в спортивном зале. Он продолжал качать пресс, он заставил себя не зажимать уши, не закрывать глаза и не орать, как смертельно раненное животное. Он молча, сосредоточенно качал пресс.

Дело не в крови, которая била пульсирующей струей из перерубленных артерий, и даже не в хрустящем, крякающем звуке, который сопровождал падение топора на оголенную шею. Да, кровь долго еще стояла темно-красной пеленой перед глазами, и звук стоял в ушах несколько недель, но дело в другом. Лицо человека, казнившего сначала старлея Курочкина, потом капитана Громова, было строгим и сосредоточенным, как если бы он рубил дрова и боялся попасть себе по пальцам. Он старался казнить правильно. Красиво. Он щеголял мастерством, размеренностью, точностью движений. Зрителей было много. Собрался весь отряд, чтобы посмотреть. Принесли видеокамеру и все засняли.

Они вообще любили снимать. Не только пытки и казни, но самих себя – как они едят, как тренируются, как празднуют свои праздники, жарят шашлык из молодого барашка, как молятся перед боем, перед пытками, перед сном.

Сергей медленно, тяжело подтягивался на турнике и еще медленней опускался, десять раз, пятнадцать, двадцать. Глаза были залиты потом, и в радужной соленой пелене возникло лицо человека, который казнил старлея и капитана. Оно проступало так отчетливо, что были видны морщины между толстыми подвижными бровями, широкие поры на смуглой грубой коже, глаза оттенка ржавчины, алый лопнувший сосуд в углу, на глазном белке. Майор Логинов видел все так ясно, словно находился не в спортивном зале, а сидел на земле у дерева, под бледным ноябрьским небом, неподалеку от сожженного горного села Ассалах.

В затылок ему уперлось дуло автомата. В ноздри ударил запах жареной баранины. После казни предполагалось очередное застолье, и на жаровне во дворе ближайшего дома жарился шашлык. У него были крепко связаны руки, а длинный конец веревки обмотан вокруг дерева. Но им казалось, этого мало, и они приставили к нему мальчишку лет шестнадцати с автоматом. Мальчишка громко цыкал зубом, сплевывал у него за спиной и уныло напевал себе под нос какую-то нудную восточную мелодию. Голос у него был высокий, гнусавый, он стоял и пел, пел...

В очередной раз подтягиваясь на турнике, Сергей вдруг перестал чувствовать кисти рук, словно они действительно затекли от веревок, и упал на жесткий мат. Это было не воспоминание. Каждая его клетка подробно проживала все, от начала до конца.

Несколько минут он лежал, глядя в потолок спортзала и потирая запястья. Кровь потихоньку начинала циркулировать. Пальцы покраснели и распухли. На запястьях проступили вишневые глубокие рубцы, следы веревок.

* * *
Спутница Стаса Эвелина была жгучая брюнетка двухметрового роста, тонкая, ломкая, словно вся состояла из деревянных палочек. В полумраке ресторанного зала ее черные глаза казались провалами в тоскливую глухую пустоту. При малейшем движении ее суставы хрустели так, что становилось страшно – вот-вот что-нибудь отломится.

Она ела за двоих, опрокидывала в рот бокалы с вином, быстро, жадно, но совсем не пьянела. Нервными длиннющими пальцами она сдирала панцирь с королевской креветки и рассказывала, как соседи сверху затеяли ремонт. Мало того, что стоит грохот с утра до вечера, еще и вся лестница в известке. А некая предприимчивая подруга купила в Германии автомобиль и что-то там страшно бюрократическое случилось на таможне. Другая подруга познакомилась с шикарным бизнесменом, уже строила брачные планы, но он оказался банальным квартирным мошенником, и в общем, в этом ничего нет удивительного, поскольку подруга, глупая-старая-страшная, не должна была терять чувство реальности.

– Кстати, как твой бурный роман с этой лысой певичкой? – Эвелина сморщила нос и нервно защелкала пальцами. – Ну как ее? Жанна? Жозефина?

– Анжела, – сквозь зубы процедил Стас, – ее зовут Анжела. Никакого романа нет.

– Ой, вот только не надо скромничать, мы с тобой взрослые люди. Я просто давно хотела тебя предостеречь. С такими крошками следует держать ухо востро. Будь осторожней, ладно?

– В каком смысле?

– Ну, я не знаю, наркотики, приятели-бандиты, СПИД, сифилис.

– У меня никакого романа с певицей Анжелой нет, и хватит об этом! – жестко прервал ее Стас.

– Но ведь был? – прищурилась Эвелина. – Я тут в каком-то журнальчике читала, что бедняжку страшно избили, изуродовали лицо. Теперь она не скоро появится на сцене. Жалко, конечно, но наверняка сама виновата. При таком образе жизни надо быть готовой ко всему. Что ты на меня так смотришь? Тебе небось было бы приятно, если бы я ревновала. Но нет, родной, не дождешься, мы с тобой слишком давно и хорошо знаем друг друга.

Стас ничего не ответил. Он терпел эту болтовню только потому, что сегодня ему надо было переночевать у Эвелины, и с легким сожалением вспоминал, какой она была лет пять назад, когда работала моделью в престижном агентстве, снималась нагишом и почему-то казалась значительно умней. Но нельзя работать моделью, когда подваливает к сорока, то есть Эвелина, возможно, поснималась бы еще, но было такое множество других, юных, свежих, готовых на все, что ей пришлось уйти. Мужа и детей она никогда не имела, все ее родственники жили в Саратове, откуда она приехала в Москву двадцать три года назад. Кроме кучи разнообразных ненадежных подружек и двух-трех непостоянных любовников, у нее никого не было.

Промаявшись год без работы, она взялась писать любовные романы. Получалось у нее лихо, во всяком случае быстро. В год она выдавала от трех до пяти трогательных дамских историй, получала тысячу долларов за каждую. Всякий раз, проезжая мимо книжных развалов, останавливала машину, чтобы посмотреть, есть ли среди прочих ее тонкие книжицы с розами, бабочками и роковыми красавицами на обложках. Книжки лежали, иногда их кто-нибудь покупал у нее на глазах, и ее острые скулы заливались горячим румянцем.

Она могла бы жить вполне сносно, если бы не сжигала ее зависть к более успешным коллегам. Стоило при ней произнести какое-нибудь популярное имя, и ее смуглое подвижное лицо становилось землистым, черные глаза остро прищуривались, пухлый вишневый рот сжимался в ниточку. Эвелина разражалась хриплым отрывистым монологом, беспощадно разоблачала жульнические ухищрения литературных счастливцев, и так искренне, так страстно страдала из-за чужих успехов, что иногда дело кончалось сосудистым кризом.

Стас не читал ни строчки из романов своей подруги. Он вообще ничего не читал, кроме журналов по дизайну и компьютерной графике. Но ему нравилось иногда от скуки злить Эвелину, он произносил имя какого-нибудь успешного автора и наслаждался маленьким спектаклем. Впрочем, даже если он не произносил никакого имени, то разговор все равно сползал к проблемам массовой литературы. Так случилось и сейчас.

– Да, кстати, – промокнув салфеткой губы, хрипло пропела Эвелина, – я тут как-то случайно включаю телевизор, а там сидит этот лысый боров и рассказывает, как его обожают читатели, сколько писем ему пишут, как на улице узнают, а он, бедняжка, видишь ли, устал от собственной бешеной популярности. Врет, скотина такая, честно глядя в камеру своими свинячьими глазенками, врет, зараза, в прямом эфире.

– А что ты от него хочешь? Он бездарная сволочь, читать его совершенно невозможно, – кивнул Стас, хотя понятия не имел, о ком идет речь.

Эвелина забыла о кофе и принялась возбужденно рассказывать, сколько денег было вложено в раскрутку «лысого борова» и как нагло, как бессовестно проводилась рекламная кампания. Доверчивому читателю вдалбливали, что этот писатель самый лучший, настоящий гений, и теперь Достоевский, Чехов, Булгаков, Набоков, – все одновременно переворачиваются в гробах от зависти, а нынешним литераторам остается только застрелиться от стыда за свое жалкое графоманство. Это откладывается в подкорке, и покупают, покупают, черт бы их всех побрал. Стас совершенно прав, когда говорит, что на самом деле он врун и сволочь, и если открыть любую страницу, то сразу умрешь от скуки, потому что писать он ни хрена не умеет.

Эвелина много раз, брезгливо морщась, повторяла имя писателя, получая от этого острое мазохистское удовольствие. Имя было настолько модное, что даже Стас знал, что такой писатель действительно есть. Она говорила очень громко, почти кричала, и вдруг Стас заметил, как странно застыли люди за соседним столиком. Их было четверо, трое мужчин и женщина. И все молча смотрели на Эвелину, которая сидела к ним спиной. Стас обратил внимание, что один из мужчин лыс, толст, в его грубом лице действительно есть нечто свинячье и очень знакомое, нечто примелькавшееся на телеэкране и на глянцевых журнальных страницах.

«Не может быть!» – весело подумал Стас.

Он дал Эвелине накричаться вдоволь и только когда она замолчала, чтобы перевести дух и прикурить, еле слышно произнес:

– А теперь обернись.

Эвелина резко развернулась, хрустнув суставами. Стасу стало жаль, что в этот момент он видел только ее смоляной стриженый затылок и длинную, перекрученную жгутом шею. В такой позе она просидела довольно долго, поскольку была близорука. За соседним столом все еще молчали. Наконец Эвелина повернулась к нему лицом, и Стас не заметил ничего, кроме широкой, торжествующей улыбки.

– Должен же человек хоть раз услышать о себеправду! – сказала она и хрипло расхохоталась.

Между тем официант принес счет. Стас, не глядя, вложил кредитку в кожаную папку. Ему стало совсем хорошо, перспектива провести ночь с хрустящей Эвелиной уже не вызывала прежней грусти, а главное, окончательно исчез противный дрожащий страх. Стас накрыл ладонью холодную длинную кисть Эвелины и слегка погладил ее пальцы.

– Ты прелесть, Линка, мне с тобой так комфортно.

– Спасибо, солнышко, – усмехнулась она в ответ.

За соседним столом о чем-то тихо беседовали и в их сторону уже не смотрели. Подошел официант, и Стас спохватился, что не положил вместе с карточкой чаевые, полез в бумажник, но там оказалось несколько совсем мелких купюр.

– У тебя нет рублей пятисот? – небрежно спросил он Эвелину.

– Да, конечно, – она открыла сумочку.

Официант наклонился к уху Стаса и виновато произнес:

– Извините, пожалуйста, ваша карточка заблокирована.

– Что? – не понял Стас.

Официант показал ему чек, Стас поднес его к глазам, долго не мог прочитать мелкий английский текст, наконец понял, вытащил из бумажника другую кредитку. Официант взял ее и удалился.

– Бред, – пожал плечами Стас, – у меня там куча денег.

– Не напрягайся, – улыбнулась Эвелина, – завтра позвонишь в банк и все выяснишь.

Официант вернулся, молча протянул карточку и еще один чек. Там был такой же текст.

– Может, вы расплатитесь наличными? – сухо предложил он.

– Да нет, ну это маразм какой-то! – нервно рассмеялся Стас. – У вас что-то случилось с аппаратом.

– Вот, попробуйте мою карточку, – Эвелина шлепнула на стол синюю «Визу».

– Попробовать или снять сумму по счету? – уточнил официант.

– О, Господи, – презрительно прохрипела Эвелина. – Конечно, снимайте сумму. Мы же не собираемся у вас сидеть до завтра.

С ее кредиткой было все нормально. У Стаса неприятно защекотало в желудке. В огромном зеркале в гардеробе он увидел свою бледно-зеленую физиономию. Страх вернулся.

– Не бери в голову, – Эвелина нежно погладила его по щеке, – такое бывает иногда. Ошибка в компьютере, мало ли...

– Это карточки двух разных банков, не могут ошибиться сразу два компьютера.

– Значит, ты исчерпал месячный лимит.

– Нет у меня никакого лимита, куча денег на обеих карточках, все должно быть нормально! – рявкнул Стас так, словно Эвелина была во всем виновата.

Они вышли под моросящий дождь. Стас взял Эвелину под руку и повел ее к черному «Мерседесу». Стоянка у отеля была забита, и шоферу Гоше пришлось встать довольно далеко, за квартал от ресторана. Эвелина на своих тонких каблучках неловко обходила лужи, один раз чуть не упала, споткнувшись о бордюр тротуара.

– Черт, а я, кажется, пьяная слегка, – весело сообщила она, – слушай, что за белую дрянь мы с тобой пили?

– Забыл. Что-то французское.

Гоша спал на своем водительском месте, откинувшись на подголовник. Окно было наполовину опущено, Стас легонько стукнул по стеклу костяшками пальцев.

– Эй, служивый, подъем! – пьяно пропела Эвелина.

Гоша не шевельнулся. Огни проехавшей машины высветили его запрокинутый профиль. Стас заметил, что рот у него открыт. Когда загорелся красный, остановились на перекрестке машины, и стало тихо, Стас явственно расслышал, что из салона «Мерседеса» раздается тихий унылый щебет.

– У него мобильник заливается, – шепотом сообщил он Эвелине, – это же надо так крепко вырубиться! – Он дернул ручку, но двери оказались заблокированы. – Гоша, проснись наконец! – крикнул он, приблизив лицо к открытому окну.

Эвелина отстранила его, сунула в окно руку и щелкнула зажигалкой перед лицом шофера. В дрожащем свете они оба увидели тусклые приоткрытые глаза и аккуратную черную дыру посередине лба. Эвелина выдернула руку из салона и громко, хрипло закричала. Стасу показалось, что его парализовало и он лишился дара речи. Хотел подхватить покачнувшуюся Эвелину, но не мог шевельнуться. Хотел что-то сказать или крикнуть, но вместо голоса была тишина.

Глава седьмая

Петр Аркадьевич Мамонов сидел не за столом, как обычно, а в широком кожаном кресле, вальяжно раскинувшись, и, что самое удивительное, курил сигару. Юля застыла на пороге кабинета.

– Да, я курю сигару, – он счастливо улыбнулся, выпустил густой клуб дыма, – нечего на меня так смотреть. Сигара не такая вредная вещь, как сигареты. Главное не затягиваться.

Петр Аркадьевич Мамонов был яростным противником курения, измучил всех нудными лекциями и запретами, обожал рассказывать, как в бытность свою студентом медицинского института оставался единственным мальчиком на курсе, который сохранил в этом смысле невинность и ни разу не сделал ни затяжки, даже на пьянках в общаге и после занятий в анатомичке.

– Ну и как? – спросила Юля, усаживаясь в кресло напротив. – Вкусно?

– Ничего, – Мамонов раскрошил свою сигару в пепельнице, – голова немного кружится и тошнит, а так ничего. Терпимо. Нервы успокаивает. Я, видите ли, очень нервничаю сегодня, Юлия Николаевна. По вашей милости, – он сделал долгую выразительную паузу. Юля тоже молчала, и, не дождавшись от нее ни слова, он продолжил: – Нет, я, понимаю, тот мужчина с волосами-антеннами, он, конечно, сумасшедший.

– Есть немного, – улыбнулась Юля.

– Вы вели себя абсолютно правильно. Но что касается Протопоповой, то с ней еще вполне можно было бы поработать, небольшую подтяжечку сделать, например.

– Ой, Петр Аркадьевич, – Юля покачала головой, – вы ведь сами отлично знаете, что нельзя.

– Нельзя терять сразу трех пациентов в день! – Мамонов неприятно повысил голос. – Объясните мне, почему вы отказали Васильковым?

– Что, неужели все-таки нажаловались?

– Не то слово! Вчера мамаша закатила истерику у меня в кабинете, кричала, что если ее ребенок что-нибудь с собой сделает, то виноваты будете вы, доктор Тихорецкая! Вы отняли у девочки последнюю надежду, вы жестокий, бессердечный человек и не имеете права работать врачом.

– Мадам была одна, без девочки? – быстро спросила Юля и машинально сунула руку в карман халата за сигаретами, но тут же убрала пачку назад.

– Ладно уж, курите, – разрешил Мамонов, – вам ведь тоже надо успокоиться.

– Спасибо, Петр Аркадьевич, но я пока вполне спокойна.

– Пока! – он поднял палец вверх. – Я только начал, Юлия Николаевна. Впереди еще много неприятных слов, так что не стесняйтесь, дымите в свое удовольствие. И будьте любезны, объясните мне, почему вы отказали Васильковым, да еще в столь категоричной форме?

Юля щелкнула зажигалкой, затянулась и медленно произнесла:

– Потому что у девочки идеальное лицо. Есть лица, которые просто грех трогать.

– Нет, Юлия Николаевна, нет таких лиц! Всегда можно что-то усовершенствовать. Разве вам не рассказывали преподаватели в ординатуре, что идеальные пропорции делают облик человека банальным, скучным и это вовсе не красота? В женщине должна быть какая-нибудь маленькая неправильность, пикантность, иначе она будет казаться куклой.

– Простите, Петр Аркадьевич, – разозлилась Юля, – это демагогия. Света Василькова очень красивая девочка, и никаких пикантностей ей не надо. Просто ее матушка хочет срочно загрузить кого-нибудь своей проблемой. Она ищет виноватых, и уверяю вас, если бы я согласилась, то стала бы виноватой через неделю после операции.

– Почему?

– Потому что в случае со Светой Васильковой ни один хирург не сумеет сделать лучше, чем уже сделал Господь Бог. После операции будет хуже, чем сейчас, понимаете?

– Не понимаю! – Мамонов помотал головой. – Отказываюсь понимать! Ну разве трудно было предложить ей чуть-чуть приподнять носик? Или подправить ушки? Вы бы избавили девочку от комплексов, вы подарили бы ей радость...

– Я прошу вас, перестаньте, – поморщилась Юля, – мы оба устали, давайте прекратим этот разговор. Если мы станем хвататься за каждую дурочку, замороченную дамскими журналами и злобными завистливыми подружками, мы превратимся в мошенников и репутация наша не будет стоить ни гроша.

– Да мы половиной наших пациенток обязаны дамским и молодежным журналам, а также тем критически настроенным особям, которых вы называете завистливыми подружками! – рявкнул Мамонов. – Пятьдесят процентов женщин в возрасте до тридцати пяти лет, обращающихся к нам за помощью, делают это не из-за реальных физических недостатков, а из-за комплексов, выращенных искусственно! Вы помните актрису Севастьянову? Красавица, умница, играла роковых героинь, жила и работала в свое удовольствие, пока какая-то гримерша на телевидении не сказала ей: «А вы знаете, у вас кривой нос, вот смотрите, тут хрящ смещен влево, это надо скрывать гримом». С тех пор Севастьянова в зеркале стала видеть только свой смещенный хрящ, ничего больше, и не могла успокоиться, пока не обратилась к нам. Вы, Юля, ассистировали мне на той операции, вы тогда как раз заканчивали ординатуру. Помните?

– Да, – кивнула Юля, – но там действительно был слегка асимметричный хрящ.

– Ерунда, – махнул рукой Мамонов, – прелестный выразительный носик. Красавица, одно словно. Она могла бы прожить с этим своим хрящом всю жизнь, но нашлась добрая душа, которая обратила ее внимание и чуть не свела с ума. Я ведь сначала не хотел оперировать, убеждал, утешал. А потом понял – бесполезно. Либо тяжелый невроз, либо операция. Но тогда, заметьте, не было такой дичайшей конкуренции в нашей профессии и операции стоили раз в пять дешевле, – он достал бумажный платок, вытер влажную лысину и закричал так, что зазвенело в ушах: – Марина! Я просил вас сварить кофе два часа назад! Вы что, заснули?

В дверном проеме тут же появилось испуганное лицо. Медсестра Марина, качнув белой шапочкой, быстро защебетала:

– Петр Аркадьевич, вы не просили, вы вообще кофе не пьете, вы, честное слово, не просили, но если хотите, я сейчас!

– Сейчас же! Сию минуту! Мне чай, доктору Тихорецкой кофе! – Мамонов неловко вылез из кресла, подошел к окну и уставился на толстую важную ворону, которая сидела на ветке тополя прямо напротив окна и держала в клюве кусок фольги.

– Что с вами, Петр Аркадьевич? – тихо спросила Юля.

– Простите меня, деточка, – проговорил он чуть слышно, – я действительно сорвался и наговорил много глупостей насчет Протопоповой и этих несчастных Васильковых. Вы поступили совершенно правильно. Дело совсем в другом. Ко мне сегодня утром приходил полковник ФСБ.

– Это касается Анжелы?

– Почему Анжелы? Нет... впрочем, не знаю, может быть, как-то связано с певицей. Хотя вряд ли. Преступников, которые ее избили, ищет милиция, а не ФСБ. Во всяком случае, о ней полковник ничего не спрашивал. – Мамонов вернулся в кресло и несколько секунд глядел на Юлю с такой жалостью, что ей стало не по себе. – Полковник интересовался вами, деточка. И мне это совсем не нравится.

– Да ладно вам, Петр Аркадьевич, – бодро улыбнулась Юля, – ерунда. Мне бояться совершенно нечего. Я не шпионка, не террористка.

– Ох, Юленька, если бы они интересовались только шпионами и террористами... Я старый человек, но, знаете, во мне до сих пор остался совершенно дурацкий, детский страх перед этой организацией. Во рту пересыхает и хочется отвести глаза.

– Петр Аркадьевич, я понимаю, – кивнула Юля, – но, пожалуйста, не тяните. Ужасно интересно.

– Вот она, разница поколений. Вам сколько? Тридцать шесть? А я на двадцать лет старше. У вас никакого страха. Вам интересно. А у меня коленки дрожат. Собственно, этот полковник ничего конкретного мне не сообщил. Он просто задал о вас несколько вопросов.

– Например?

– Ну, что вы за человек.

– И что я за человек? – улыбнулась Юля.

– Я сказал все самое хорошее, – с вызовом отчеканил Мамонов, – я сообщил ему, что знаю вас со студенческой скамьи, помню вас совсем девочкой и могу за вас поручиться. Вы лучший хирург не только в нашей клинике, вы один из лучших хирургов Москвы.

Юля слегка покраснела от удовольствия. За восемнадцать лет знакомства Мамонов впервые произносил такие слова.

– Но вы знаете, – продолжал он, чуть понизив голос, – это вызвало очень странную реакцию у полковника. Он рассмеялся. Он сказал, что ручаться за вас не надо. Мне сложно понять, что он имел в виду. Но меня это задело и насторожило. Мне вообще крайне не понравился его визит. Никаких объяснений, только его вопросы и мои ответы.

– А вы бы потребовали объяснений, – пожала плечами Юля, – с какой стати вы должны отвечать вслепую?

– Ох, деточка, я посмотрю на вас, как вы будете требовать что-либо от такого железного Феликса. Знаете, какие жуткие у него глаза? Впрочем, ладно, что же я вас заранее пугаю? Возможно, действительно ничего страшного нет. Он всего лишь оставил для вас свою визитную карточку и просил, чтобы вы ему позвонили. – Мамонов полез в карман халата, выгреб оттуда на журнальный стол кучу бумажного хлама, покопался в нем и протянул Юле глянцевый прямоугольник.

Юля прочитала: «Райский Михаил Евгеньевич», внизу – телефонный номер. И больше ничего.

* * *
Полковник Райский иногда появлялся в спортивном зале, в тире, но ни разу ни с кем не вступал в разговор, просто стоял и наблюдал. Это был тот самый психолог Михаил Евгеньевич в бликующих очках, который месяц назад явился к Сергею в бокс. Позже он узнал, что Райский здесь большая шишка. И конечно, никакой он не психолог.

От его молчаливого вкрадчивого присутствия, от блеска очков становилось немного не по себе. Слишком уж важный был у него вид, слишком надменно и многозначительно он молчал. Сергей подозревал, что полковник Райский относится к породе кабинетных начальников, для которых власть вроде наркотика. За кристальной административной строгостью скрывается отчаянное желание словить свой главный в жизни кайф, покуражиться над подчиненным при малейшей возможности. Впрочем, Сергей не считал себя подчиненным полковника Райского. На этот счет никаких официальных приказов не было, а если и были, то Сергея с ними никто не знакомил.

Майор Логинов предвидел, что рано или поздно полковник заговорит с ним опять, и тогда, возможно, хоть что-нибудь прояснится. Он чувствовал, что от этого тощего надменного человека будет многое зависеть в его дальнейшей жизни. Однако не собирался задавать вопросов, не заглядывал ни в глаза, ни в кабинет полковника до тех пор, пока однажды утром Райский не пригласил его к себе.

В просторном уютном кабинете пахло кофе. Полковник сидел в кресле за журнальным столом, длинные тощие ноги сплелись в причудливый крендель. Окно у него за спиной было залито солнцем, и в первый момент Сергей увидел только черный силуэт на фоне солнечного света. Райский прихлебывал кофе из тонкой, очень изящной фарфоровой чашечки, читал журнал «Итоги» и как будто даже не обратил на Сергея внимания.

«Паузу держит, – решил Сергей, – дает понять, что я здесь никто».

– Здравия желаю, товарищ полковник. Майор Логинов по вашему приказанию...

– Садитесь, – Райский кивнул на кресло, – кофе хотите?

– Спасибо, не откажусь.

Полковник отложил журнал, поднялся, выглянул за дверь и негромким, немного сонным голосом произнес:

– Федя, кофейку еще сделай, пожалуйста.

Буквально через минуту явился адъютант с дымящейся чашкой на подносе.

– Ну что, майор, как самочувствие? – полковник впервые посмотрел Сергею в глаза, вполне приветливо и даже тепло.

– Спасибо, товарищ полковник. Нормально.

– Небось швы зудят к вечеру.

– Есть немного, – признался Сергей, отхлебнув крепкого сладкого кофе.

– Это пройдет, – пообещал Райский, – главное, чтобы зуд спать не мешал. Вы хорошо спите?

– Отлично.

– Кошмары не мучают?

– Нет.

Стало быть, стукнули соседи про его ночные вопли. Ну а как же иначе?

– Завидую вам, майор, – Райский улыбнулся, – удивительно крепкие у вас нервы. Если бы у меня на глазах бандиты отрубили головы двум моим товарищам, я вряд ли смог спать спокойно. Со старшим лейтенантом Курочкиным вы успели прослужить всего год, а капитана Громова знали еще с Афганистана. Он был вашим близким другом.

Сергей залпом допил кофе, осторожно поставил на стол невесомую фарфоровую чашку. Ему еще не задали прямого вопроса, а потому он молчал.

– До казни были пытки, и много всякого дерьма, – продолжал свой монолог Райский, – очень много дерьма, майор. Я понимаю, как вам не хотелось бы сейчас вернуться к тому, что пришлось пережить в плену, но сделать это придется. – Не вставая с кресла, полковник развернулся, протянул руку и опустил жалюзи. В кабинете повис полумрак, а через минуту вспыхнул телеэкран.

Первое, что увидел Сергей, было его собственное лицо, заснятое крупным планом. Ему показалось, что он смотрит на самого себя из другого измерения. Жизнь перевалилась за экран и продолжилась по ту сторону, а здесь, в уютном кабинете, остались только тени. Он сам и этот тощий доброжелательный полковник – призраки, а стало быть, ничего уже не важно и не страшно. По кабинету медленно поплыла вонь пригоревшего бараньего жира, тошнота подступила к горлу. Сергей услышал знакомый раскатистый смех. Смеялся Шамиль Исмаилов, главарь банды.

– Ну вот, майор Логинов, ты стал моим братом, – прозвучал низкий голос Исмаилова, – ты теперь наш, поздравляю. Давно бы так. Был собакой, стал настоящим джигитом. Аллах милостив, всем дает шанс, даже неверным. Улыбнись, слушай, дарагой, мы знаем, как ты устал, но в честь такого события можно улыбнуться.

Они были вдвоем в кадре. Исмаилов обнимал Сергея, хлопал по плечу. Лицо майора ничего не выражало. Майор молчал и смотрел в объектив.

– Вы неплохо выглядите, – прокомментировал Райский, – отличный цвет лица, добротная чистая одежда.

Кадр сменился. На экране происходил утренний намаз. Бандиты молились, под унылое пение муллы камера скользила по людям-холмикам. Двадцать боевиков, скорчившись на четвереньках, выгнув спины по-кошачьи, рыли носами сухую пыль. Потом поднялись, не вставая с колен, и, как слепые, ощупали свои лица, от висков к кончику бороды. Камера уперлась в майора. Он стоял на коленях в ряду молящихся.

Дальше было показано застолье. Монотонная восточная музыка. Громкий смех, быстрая хриплая речь, чеченские слова вперемежку с русским матом, жующие, лоснящиеся от жира лица. Сергей сидел между двумя бандитами, с полуобъеденным шампуром в одной руке и куском лаваша в другой.

– Вкусный у них шашлык? – тихо спросил Райский.

Сергей ничего не ответил.

Действие продолжалось. У белой стены стоял человек. Он был страшно истощен. Драная телогрейка, надетая на голое тело, висела на его плечах как на вешалке. Сергей никогда не видел его в лагере. Лицо медленно наплывало и наконец заполнило весь экран.

– Меня сейчас убьют, – проговорил человек быстрым свистящим шепотом, – осталось еще трое наших ребят. Здесь очень страшно. Пожалуйста, заплатите выкуп. Меня убьют, их пока что можно спасти. Здесь Славик, Витя, Саня... Кто-нибудь, заплатите выкуп, очень вас прошу, это мое последнее, предсмертное желание, – он заплакал и тяжело упал на колени. Он так смотрел в объектив, что казалось, глаза его, огромные, обведенные черными кругами, сейчас прожгут насквозь экран телевизора. По впалым, серым от щетины щекам текли слезы. Плечи под ватником крупно дрожали. Камера отъехала. В кадре появился еще один человек, парень лет двадцати в аккуратном камуфляже. Камера наехала совсем близко, взяла крупный план, качество пленки было отличным, освещение ярким. Круглое лицо, широкий вздернутый нос, серые глаза, светлые, длинные, как у теленка, ресницы, на лбу и на щеках следы подростковых прыщиков. Простецкий, добродушный парнишка из тихой российской провинции. Борода росла плохо, бесцветными клочьями, и совсем не шла ему. На лице его блуждала шальная улыбка. В руках он сжимал автомат.

– Короче, это, – произнес он в камеру и сплюнул, – я ща кончу его. Во имя Аллаха, короче, – он сплюнул еще раз, – ну че, братаны, можно?

– Погоди, дарагой, ты не сказал, кто ты такой, как зовут, – голос звучал за кадром, но Сергей сразу узнал его. Говорил Исмаилов. Через секунду он вошел в кадр, обнял парня и похлопал по плечу: – Ну, давай, джигит, скажи всем, кто ты есть.

– Ну, короче, это... Я старший сержант Трацук Андрей Иванович, семьдесят восьмого года, русский, – парень опять сплюнул, глаза его забегали, – неделю назад принял мусульманство, вступил в ряды освободительной армии Ичкерии, теперь меня зовут Хасан.

– Маладэц! – подал голос Исмаилов. – Ты теперь мой брат. А я люблю всех своих братьев. У тебя будет много денег и четыре красивые жены.

В ответ новоиспеченный Хасан усмехнулся криво, по-блатному, и опять сплюнул.

Камера вернулась к человеку у стены. Тот все еще стоял на коленях, но глаза его стали сухими, спокойными. Лицо было поднято к небу, губы беззвучно бормотали что-то, дрожащая рука неуверенно поднялась, он перекрестился. За кадром послышался гогот. Смеялись несколько человек, камера криво дернулась и поспешила взять общий план. Бывший Андрей Трацук дал короткую очередь. Человек у стены рухнул в пыль.

– Может, вы все-таки откроете глаза? – услышал Сергей голос полковника Райского.

– Я все вижу, – ответил он, не поворачивая головы, – я все отлично вижу.

– Да? А со стороны кажется, будто вы вообще заснули. Скажите, вы встречали в лагере этих двух людей? Я имею в виду расстрелянного и этого новоиспеченного Хасана?

– Я понял, кого вы имеете в виду. Расстрелянного не встречал. А Хасана я знал. Там их было пять штук, таких Хасанов.

– Правда? Пять штук, говорите? Ну что ж, не будем отвлекаться.

Сергей увидел на экране еще одного заложника у стены. Он был не так истощен, как первый. Он смотрел в камеру и повторял просьбу о выкупе ровным, спокойным голосом. Кадр застыл. Полковник Райский нажал «паузу» на пульте.

– Вам знакомо лицо этого человека?

– Нет.

– Посмотрите внимательней. Возможно, вы забыли.

– Нет. У меня хорошая память на лица.

– Да? Ну ладно.

Райский пустил пленку, и Сергей увидел самого себя с автоматом в руках. Когда камера приблизилась, полковник опять нажал «паузу».

– Вы продолжаете утверждать, что не видели раньше этого человека? Нет, я понимаю, иногда память выкидывает странные фокусы. Какие-то особенно мучительные, опасные для психического здоровья моменты забываются помимо воли. Срабатывает инстинкт самосохранения. Бывает, не спорю. Ведь вас заставили это сделать. Известно, как они умеют заставлять.

– Я отлично помню, как мне сунули в руки автомат и как меня снимали, – медленно проговорил Сергей, – будьте добры, пустите пленку дальше.

– Слушайте, у вас потрясающая выдержка, – заметил Райский, – молодец, честное слово, молодец.

В кадре опять появился заложник. Он стоял во весь рост. Глаза его были закрыты. Камера приблизилась, чтобы в последний раз показать его лицо. Оно было застывшим, как будто уже неживым, и только губы двигались, как отдельный механизм:

– Заплатите выкуп, умоляю, заплатите выкуп...

Крупный план сменился общим. Но в кадре был только заложник у стены и больше никого. Короткая очередь прозвучала за кадром. Заложник упал. А потом опять появился Сергей с автоматом. Рядом стоял Исмаилов, хлопал его по плечу и поздравлял. Сергей молчал, низко опустив голову.

– Ну, видишь, как все просто, дарагой? Совсем просто застрелить собаку во имя великого Аллаха. Ты ведь джигит, ты мой брат. Обязательно женим тебя, – пообещал Исмаилов, – ну не смущайся, майор, расскажи всем, кто ты есть, кем был и кем стал. – Последовал увесистый хлопок по спине. Сергей покачнулся и чуть не упал. Камера поспешно ретировалась, метнулась к трупу, который в этот момент волокли от стены к неглубокой яме на опушке ореховой рощи.

– Да, так на чем мы остановились? – подал голос Райский. – Вы сказали, что отлично помните, как вам сунули в руки автомат. Неужели не помогла пленочка освежить в памяти дальнейшие события? – В полумраке вспыхнул огонек зажигалки, полковник прикурил и протянул Сергею сигареты.

– Спасибо, – кивнул Сергей и после первой глубокой затяжки тихо произнес: – Михаил Евгеньевич, пожалуйста, отмотайте назад, к первому расстрелу.

– Так и думал, что вы начнете с этого. – Райский выключил видеомагнитофон и телевизор, отъехал в кресле к журнальному столу, залпом допил свой остывший кофе. – Молодец, отлично! Мы ведь сразу обратили внимание, что расстрел показан в вашем случае совсем иначе. Если бы вы стреляли в заложника, они непременно бы это засняли. Автомат, который вам сунули в руки, не был заряжен. Вы были уже настолько ослаблены, что едва держались на ногах. Именно за это, за отказ стрелять, вам перебили ноги. Сначала вас хотели просто повесить, но Исмаилов срочно уехал в Грозный и ждали его возвращения.

– Откуда вы знаете? – мрачно поинтересовался Сергей.

– Подождите, – Райский улыбнулся, – я чуть позже отвечу на ваши вопросы. На все не обещаю, но на некоторые. Итак, заложника вы не видели, поскольку находились с другой стороны дома. Это засвидетельствовали наши эксперты, которые очень серьезно занимались пленкой. Более того, они определили, что у вас на лице грим.

– Разве это можно определить? – мрачно поинтересовался Сергей.

– Ну, качество пленки очень высокое, снимали при ярком свете. Там есть один крупный план, где видно, что у вас на лице ссадины замазаны. Мое замечание про отличный цвет лица не случайно. Я ждал, что вы скажете о гриме. Однако вы промолчали, с чем вас и поздравляю. Я не доверяю людям, которые спешат оправдываться. Ну да ладно. Кино мы с вами посмотрели. Теперь можно и поговорить.

– Это наверняка не все кино, – медленно произнес Сергей и почувствовал покалывание в запястьях.

– Не все, – кивнул Райский, – там дальше начинаются кошмары, такие, что Стивен Кинг просто отдыхает. Лично у меня нет желания смотреть еще раз. Я не любитель ужастиков, особенно если это не фантазии кинематографистов, а грубая хроника. Кстати, вас там нет. Мелькнула парочка крупных планов. Там вы смотрите, как казнят ваших товарищей, и у вас лицо покойника. Правда, надо обладать определенной чуткостью, наблюдательностью, чтобы заметить это, а также все прочее, на что обратили внимание наши эксперты. Но другие люди... Вы знаете, как смотрит и что видит публика? Дело в том, что пленка была показана по трем телеканалам. Отдельные кадры проходили в новостях. В несколько специальных репортажей были включены большие фрагменты, и наконец неделю назад фильм в смонтированном виде показали целиком в самое смотрибельное время, комментировал его весьма популярный телеведущий. Имен предателей не называли. Было дано специальное распоряжение Генерального штаба не называть имен, званий и так далее. Только лица и гневные общие слова о наемниках, о всяком отребье, которое переходит на сторону бандитов. Знаете, у вас очень запоминающееся лицо, – Райский мягко улыбнулся, – вы объявлены в розыск, майор.

– Что с моей матерью? – хрипло спросил Сергей.

Райский смерил его долгим оценивающим взглядом, откашлялся и медленно произнес:

– Мы не хотели травмировать вас. У Веры Сергеевны был обширный инфаркт. Нет, это произошло еще до показа пленки в новостях. Она попала в больницу, как только узнала, что вы пропали без вести. Сделали операцию, но начались всякие осложнения, – он встал, не спеша прошел к письменному столу, открыл ящик и вытащил конверт из плотной бумаги, – вот, посмотрите.

Там оказались фотографии какой-то худенькой старушки в гробу. Только увидев знакомую плиту памятника на Долгопрудненском кладбище с овальным снимком молодого отца в военной фуражке, с майорскими погонами на плечах, он понял, что сказал ему Райский минуту назад, однако никак не мог узнать в мертвой старушке свою полную, цветущую маму. Смотреть не было сил. Он положил пачку фотографий на журнальный стол.

– Примите мои соболезнования, – отрывисто произнес Райский, – но, как говорится, жизнь продолжается.

– Простите, мне надо побыть одному.

– Да? – полковник удивленно приподнял брови. – Ну, конечно. Я понимаю. Я вас не задерживаю.

Глава восьмая

Стас Герасимов проснулся с такой тяжелой головой, словно вышел из многодневного запоя, и не сразу сообразил, где находится. В квартире было тихо, душно и пахло сладкими духами Эвелины. Над головой что-то противно, упрямо урчало, Стас подумал, что Эвелина на старости лет завела себе кота, большого и жирного, и, не открывая глаз, простонал:

– Лина, убери животное!

Никто не откликнулся, урчание продолжалось и ужасно раздражало. Он разлепил веки, увидел, что Эвелины рядом нет, а на тумбочке у кровати мигает красный огонек телефона.

– Лина! – позвал он еще раз. – Возьми трубку!

Прислушавшись, он понял, что один в квартире. Настенные часы показывали половину первого. Телефон все урчал, мигал, раздражал ужасно, и Стас решился ответить. Но в трубке молчали. Он выругался, бросил телефон на кровать и заставил себя подняться на ноги.

В ванной на зеркале было намалевано губной помадой: «Буду в три. Дождись», рядом красовался жирный отпечаток губ.

Под горячим душем ему стало значительно лучше. Голова прояснилась. Сначала он вспомнил, что Эвелина впихнула в него ночью сразу три таблетки какого-то сильного снотворного. Потом стали всплывать, как весенние утопленники, все прочие подробности.

После ужина в ресторане они с Эвелиной обнаружили в машине труп шофера Гоши. Когда прошел первый шок, Эвелина дрожащими руками вытащила из сумочки свой мобильный и прошептала:

– Что там нужно набрать? Кажется, 02?

Стас молча взял у нее аппарат, но вместо того чтобы позвонить в милицию, выключил его, захлопнул крышку и, схватив Эвелину за руку, потащил ее прочь от проклятого «Мерседеса» в сторону Тверской.

– Ты что, с ума сошел? Так нельзя! – испугалась она, однако покорно поковыляла за ним на своих тонких высоченных каблуках. Они влезли в первую остановившуюся машину. Догадливая Эвелина назвала свой адрес и молчала всю дорогу, ласково поглаживая руку Стаса.

Когда они оказались в квартире, он запер дверь на все замки и задвижки и отправился в спальню, на ходу сбрасывая одежду прямо на пол. Улегся в постель, забился с головой под одеяло. Эвелина разделась аккуратно, не спеша, смыла макияж и юркнула к нему. Он дрожал, зубы отбивали мелкую дробь. Она принялась утешать его, целовать, и получилось все удивительно хорошо, нежно, страстно, как бывало только в самом начале их романа.

В полночь Эвелина напоила его молоком с медом, с ложечки, как маленького. Он не стал рассказывать ей ничего, выдумал вполне правдоподобную историю о том, что у шофера Гоши были проблемы, связанные с его прежней службой.

– Кажется, он когда-то служил охранником в зоне, урки, которых он охранял, могли отомстить. Потом он стал служить в ФСБ и тоже мог нажить врагов.

– Тогда почему мы сбежали? – резонно спросила она.

– Потому что у меня депрессия и совершенно нет сил общаться с ментами, давать показания. Ну представь, что было бы дальше. Протокол, допрос, понятые, вонючая ментовская, хамские придурки продержали бы нас с тобой до утра. Но главное, мне пришлось бы опознавать Гошу, а я жутко боюсь покойников. Меня тошнит от них, может вырвать.

– Но ведь все равно никуда не денешься. Это твой шофер, машина принадлежит твоей фирме, и после того, как мы сбежали, вопросов будет еще больше.

– И вовсе мы не сбегали, – задумчиво пробормотал Стас, – мы вообще ничего не видели. В ресторане здорово выпили, и ты поймала такси, а я просто забыл о том, что меня ждет Гоша.

Эвелина поднялась, запахнула халат, унесла чашку и вернулась из кухни с сигаретой.

– А если кто-то видел нас? – тихо спросила она после глубокой затяжки.

– То есть?

– Ну мы же с тобой довольно долго крутились у машины, дергали дверцы, совали руки в окно. Теперь представь, что убили его за несколько минут до нашего появления.

– Ой, прекрати, – поморщился Стас, – кто нас мог разглядеть в темноте, тем более запомнить? Это во-первых. А во-вторых, надо быть параноиком, чтобы меня заподозрить.

– А ты думаешь, там нет параноиков? – хрипло хохотнула Эвелина.

– Ну допустим, они там все слегка сдвинутые. Однако у меня есть живой свидетель. Ты, Линочка, была со мной весь вечер. Ты видела, как я вылез из машины, в которой сидел шофер Гоша, живой и здоровый. Ты отлично помнишь, что я никуда не отлучался, пока мы ужинали.

Она ничего не ответила, просто прикрыла глаза. Он погладил ее по коленке. Она отстранилась и тяжело вздохнула. Он вспомнил, что Эвелина не могла видеть, как он вылезал из машины, потому что опоздала минут на десять. Он уже ждал ее у входа в ресторан, а машина стояла в соседнем переулке. Пока они ужинали, он выходил, и его не было довольно долго. Он выходил в туалет и провел там много времени по вполне естественным причинам. У него иногда случаются проблемы с желудком. Впрочем, это не существенно, потому что выйти из ресторана на улицу так, чтобы не заметил швейцар, невозможно.

– Если решил взять меня в сообщницы, выкладывай всю правду, – проговорила Эвелина чуть слышно.

– Какую правду? О чем ты?

– О чем я? – Эвелина рухнула рядом с ним на кровать и, глядя в потолок, медленно, по слогам произнесла: – Обе твои карточки почему-то заблокированы. Твой шофер Гоша сидит в машине и ждет тебя с пулей во лбу. Ты вместо того, чтобы вызвать милицию, сбегаешь и прячешься у меня. Что происходит, Стас?

– Разве я у тебя прячусь?

– Радость моя, телефон твой мобильный за это время ни разу не заверещал. Ни разу. Обычно он у тебя включен круглые сутки. Первое, что ты делаешь, войдя в мою квартиру, ставишь его на зарядку. Зарядное устройство таскаешь с собой. Ты жить не можешь без мобильника, даже в моменты страсти. А сейчас ты его вырубил.

– Просто я очень соскучился по тебе, Линуся, и не хочу, чтобы нам мешали.

– Я тронута. Я почти рыдаю. За это время ты никому не позвонил, вообще никому. Даже папочке с мамочкой.

– Они у меня старые. Они спят ночью.

– Ну, я думаю, убийство твоего шофера – вполне уважительная причина, чтобы их разбудить.

– Слушай, хватит, и так тошно.

– Вот и поделись с товарищем душевной болью. Авось полегчает.

– Я сказал, депрессия у меня, – невнятно пробормотал Стас, отвернулся и накрылся с головой одеялом.

– Ну как хочешь. Я думаю, дело совсем в другом. Ты слишком грубое, примитивное существо для депрессий. Просто на твою фирму наехала налоговая инспекция, братки, конкуренты или все вместе. Утром в банки не забудь позвонить насчет карточек, – она зевнула и повернулась к нему спиной.

Стас не мог уснуть. Его бил нервный озноб, он ворочался, мешал спать Эвелине, и после часа мучений она заставила его выпить три таблетки снотворного. Он проспал как убитый до половины первого, не слышал, как Эвелина ушла, и проснулся от телефонного звонка.

После душа он поплелся на кухню, сварил себе крепкий кофе, заляпал гущей плиту. Телефон опять заурчал, Стас вздрогнул и разбил фарфоровую сахарницу. В трубке молчали. Он хотел сразу бросить ее, но отчетливо услышал музыку. Это не были обычные звуковые вкрапления, попадающие на линию из радиоэфира. Кто-то специально поднес трубку к магнитофону. Он узнал «Битлз». Невозможно было не узнать, поскольку звучала хрестоматийная песня «Естедей».

Продолжая держать трубку, Стас достал веник, совок, чтобы убрать осколки и рассыпанный сахар. Ему пришло в голову, что у старушки Эвелины завелся чокнутый поклонник, который развлекается таким подростковым способом. Внезапно сквозь музыку приятный женский голос отчетливо произнес:

– Ты, Герасимов, глупая обезьяна.

Затем смех и короткие гудки.

Стас несколько секунд стоял, открыв рот, с гудящей трубкой в одной руке и веником в другой. Ледяной пот тек по лицу и за ворот мягкого махрового халата Эвелины. Сквозь тяжелый звон в ушах он расслышал, как надрывается домофон. На ватных ногах он поплыл в прихожую и замер у двери. Домофон звонил минуты три, не меньше. Стасу показалось, что прошла вечность. Только когда стало тихо, он почувствовал острую боль в ступне, увидел кровавые следы на полу. Фарфоровый осколок пропорол тонкую подошву тапочка и глубоко вошел в тело.

* * *
Юля подъехала к дому в начале одиннадцатого, усталая, но довольная. Сегодня она оперировала певицу Анжелу, и, кажется, все прошло хорошо. Операция была заснята на видеопленку, ей хотелось поскорей улечься на диван перед видиком, поставить адаптер с кассетой и подробно просмотреть все, от начала до конца, потому что одно дело, когда кажется, будто все хорошо, и совсем другое – когда ты в этом уверен.

Она припарковала машину, но не успела вылезти, как у нее в сумке затренькал мобильный.

– Добрый вечер, Юлия Николаевна, – произнес низкий мужской голос, – извините за беспокойство...

– Так. Я просила вас не звонить мне домой. Но и на мобильный тоже, пожалуйста, не надо, – раздраженно перебила Юля.

– Простите, но вы меня не просили не звонить вам домой, потому что я никогда этого не делал, – мягко ответили ей, – мы с вами пока вовсе не знакомы, и я...

– Не знакомы и слава Богу! – рявкнула Юля, выключила телефон, убрала его в сумку и быстро пошла к подъезду. Она не слышала, как хлопнула дверца неприметной черной «Тойоты», припаркованной в глубине двора, не видела, как двинулась за ней следом длинная тонкая фигура, и жутко испугалась, когда у нее за спиной низкий голос произнес:

– Вы забыли включить сигнализацию, Юлия Николаевна.

Двор был пуст. В ярком фонарном свете она разглядела распахнутую замшевую серую куртку, под ней черный безупречный костюм, белоснежную рубашку, строгий серо-черный галстук, огромный кадык, жесткий, гладко выбритый подбородок. Вместо глаз блестели очки в тонкой оправе. Мужчина был высок и болезненно худ.

– Ну что же вы так нервничаете? – снисходительно спросил он. – Моя фамилия Райский. Вам передал мою визитку Мамонов Петр Аркадьевич.

– Вы полковник ФСБ? – с некоторым облегчением уточнила Юля.

– Совершенно верно. Мне надо с вами побеседовать, Юлия Николаевна.

– Что, прямо здесь и сейчас?

– Да, сейчас. Но не обязательно здесь. Если вы не хотите пригласить меня к себе домой, то мы можем посидеть в кафе в двух кварталах отсюда. Правда, я там никогда не был. Не знаете, это приличное место?

– Понятия не имею. Послушайте, почему такая срочность? Вы могли бы прийти ко мне на работу завтра утром.

Он улыбнулся и покачал головой:

– Вы слишком заняты на работе. Там разговаривать неудобно. Давайте не будем терять время, Юлия Николаевна. Вы устали, у вас была тяжелая операция. Решайте, куда пойдем, к вам или в кафе? Есть еще вариант. Мы можем побеседовать прямо здесь, на улице, но вряд ли вам это понравится, да и мне тоже, честно говоря. Холодно, сыро. Даже на лавочку не сядешь.

Приводить этого длинного полковника к себе домой Юле вовсе не хотелось. Но тащиться с ним в кафе не было сил. А на улице правда похолодало. В конце концов, он не грабитель, не убийца, ему что-то надо и просто так он не отвяжется. Лучше домой.

Она достала телефон, включила и набрала домашний номер, чтобы предупредить Шуру. Ее дочь могла расхаживать в такое время по квартире в пижаме, с лицом, намазанным белой глиной или еще чем-нибудь.

– Шура, я через пять минут приду. Не одна, – быстро проговорила она в трубку.

– Мамуль, ты где? – сонно спросила дочь.

– У нас во дворе.

– А с кем?

– С чужим человеком.

– Совсем с ума сошла? Зачем ты чужого ведешь домой, да еще в такое время?

– Если ты в неприличном виде, спрячься.

– Ага. Я только что из ванной. Можешь сказать, кто он такой?

– Не важно. Потом объясню. – Юля убрала телефон и кивнула Райскому: – Пойдемте. Могу вам уделить минут сорок, не больше.

– Вот спасибо, – широко улыбнулся он, и Юля обратила внимание на шикарные, ослепительно белые зубы, – сорок минут вполне достаточно. Но только дочери не стоит объяснять, кто я и откуда. Пока, во всяком случае.

Они поднялись по ступенькам подъезда, Юля набрала код на домофоне и, не оборачиваясь, спросила:

– Как же мне вас представить?

– Скажите, я ваш коллега.

– Вы не похожи на моего коллегу.

– Почему?

– Потому что вы похожи на полковника ФСБ. Может, все-таки объясните, что вам от меня нужно?

Они ехали в тесном лифте, и запах его дорогого одеколона был неприятен.

– Помощь, – произнес он тихо и многозначительно, – нам нужна ваша помощь, Юлия Николаевна. И не надо так волноваться. Я, кажется, пока ничем вас не обидел.

Юля достала ключи и не сразу попала в замочную скважину. У нее слегка дрожали руки, и она жестко сказала себе, что это просто от усталости.

– Ма-ам! – крикнула Шура из глубины квартиры. – Скажи ему, пусть снимет ботинки! Я сегодня полы мыла!

– Какая она у вас хозяйственная, – улыбнулся Райский, – у меня двое мальчишек, и ни черта дома не делают. Вот что значит девочка.

Юля молча поставила перед ним тапки, сняла сапоги и босиком отправилась в комнату Шуры. Та сидела за письменным столом в старой застиранной футболке. Лицо ее было покрыто слоем какого-то зеленоватого крема.

– Ты ела? – спросила Юлия Николаевна, поцеловав дочь в макушку.

– Так нечего, – пожала плечом Шура, – холодильник пустой, котлеты я уже видеть не могу. Но ты не волнуйся, мамочка, я после школы зашла в «Макдоналдс». Слушай, а кто он, этот длинный дядька?

– Откуда ты знаешь, что он длинный? – шепотом спросила Юля.

– В окошко посмотрела. Интересно же. Вдруг у тебя появился ухажер?

– Издеваешься? – криво усмехнулась Юля. – Ладно, ложись спать. Завтра опять будешь сомнамбулой.

Полковника Райского в прихожей уже не было. Он сидел на кухне и держал незажженную сигарету.

– Я вас слушаю, Михаил Евгеньевич, – произнесла Юля, усаживаясь напротив.

– Надо же, вы запомнили мое имя-отчество, – обрадовался Райский, – будет совсем хорошо, если вы угостите меня кофейком и разрешите закурить.

– Курить можно, а что касается кофе, то я должна сначала просто посидеть и передохнуть. Не возражаете?

– Конечно, отдыхайте, Юлия Николаевна, – его очки сверкнули, – у вас сегодня была сложная операция. Кстати, она прошла удачно?

– Михаил Евгеньевич, вы, вероятно, хотите поговорить об Анжеле? – Юля откинулась на спинку стула и устало прикрыла глаза.

– Почему вы так решили?

– Потому что она была жестоко избита, изуродована, преступники пока не найдены. В прессе мелькали слухи, будто певица дружит с каким-то известным чеченским террористом. Есть вероятность, что это он ее избил. Поскольку мне предстоит долго и тесно общаться с Анжелой, вы хотите, чтобы я сообщала вам все, что узнаю нового отнее или о ней. – Юля проговорила это быстро, на одном дыхании, и так тихо, что полковнику пришлось податься вперед, перегнуться через стол.

– Лихо, – кивнул он, – молодец, доктор Тихорецкая. Я, кажется, в вас не ошибся.

Юлю слегка задел его снисходительный тон. Она хотела сказать в ответ что-нибудь саркастическое, но поленилась. Молча встала, включила чайник, достала сахарницу и банку с молотым кофе.

– Я пью сладкий. А вы?

– Я тоже, – кивнул Райский, – и если можно, покрепче. Юлия Николаевна, уж коли вы все так быстро и легко вычислили, то, наверное, готовы сразу ответить: да или нет.

Юля застыла с туркой в руке и вдруг рассмеялась.

– Чем же я вас так развеселил? – спросил Райский.

– Профессионализмом, Михаил Евгеньевич, – ласково ответила Юля, – исключительным знанием психологии. Вы меня сначала похвалили, расслабили, а потом сразу раз – и нажали.

– Что поделать, Юлия Николаевна, такая у меня работа. Ну вы готовы ответить? Да или нет?

– Конечно, нет, – Юля поставила турку на огонь и принялась легонько помешивать кофе длинной ложкой.

– Почему?

– Потому что вы обратились не по адресу. Я не священник. Мои больные мне не исповедуются. А если это иногда случается, то я храню тайну исповеди.

– Юлия Николаевна, вам было неприятно, когда вам позвонили домой в половине четвертого ночи? – вкрадчиво спросил Райский.

– Да, конечно. Но еще более неприятно, что вам об этом успели рассказать мои коллеги, не знаю, кто именно, Вика или Петр Аркадьевич. – Юля резко сдернула турку с огня и пролила немного гущи на плиту.

На этот раз рассмеялся Райский. Смех у него был странный и больше походил на жалобный, отрывистый стон. Юля разлила кофе по чашкам, выложила в вазочку остатки печенья и вафель, уселась за стол и не стала спрашивать, почему он смеется.

– Теперь вы меня поставили перед выбором, – Райский осторожно отхлебнул кофе, лицо его стало серьезным, – я могу соврать вам, могу сказать правду. Поскольку вы сразу отказались нам помочь, логичней соврать. Но с другой стороны, вы мне очень симпатичны и хочется сказать правду. Как быть?

– Как хотите.

– Ну ладно, – вздохнул полковник, – ваш телефон прослушивается.

– Уже? – Юля тихо присвистнула. – Когда же вы успели?

– Ну, дурное дело не хитрое. Разговор с человеком, который представился продюсером Анжелы, записан на пленку, и сняты отпечатки голоса. Поздравляю вас, Юлия Николаевна. Вам звонил чеченский террорист Шамиль Исмаилов.

Очки Райского бликовали, глаз не было видно, но Юля почувствовала, как он впился взглядом в ее лицо.

– Чеченец? – спросила она спокойно. – Но у него никакого акцента. Чистая речь. К тому же для террориста он слишком вежлив.

– Исмаилов учился в Москве, и не где-нибудь, а в Высшей школе КГБ.

– Коллега, значит? – ехидно ухмыльнулась Юля.

– Ну в определенном смысле да. Что делать? Отец его был крупной партийной шишкой в Чеченской республике. Так что Исмаилов, можно сказать, принц крови. Отличные манеры, никакого акцента. Мать была русской. Впрочем, не важно. Когда ему надо, он говорит с сильным акцентом, хамит, матерится, использует словечки «короче», «в натуре», «чисто-конкретно».

– Вы так много знаете о нем, – покачала головой Юля, – а поймать не можете.

– В принципе можем. Конечно, если вы, Юлия Николаевна, согласитесь нам помочь.

– Не смешно, Михаил Евгеньевич.

– Я вовсе не шучу, Юлия Николаевна. Так сложилось, что мы вынуждены обращаться за помощью именно к вам. Дело в том, что вы... – Он осекся. В коридоре послышалось шлепанье босых ног, и в дверном проеме появилась Шура. Она догадалась умыть лицо и натянуть старые истертые джинсы.

– Мам, я есть хочу, – сообщила она, откровенно разглядывая Райского, – здрас-сти. Меня Шура зовут.

– Очень приятно, – полковник встал, протянул руку и представился: – Михаил Евгеньевич.

Шура, хмыкнув, ответила на рукопожатие, открыла холодильник, присела перед ним на корточки и застыла в глубокой задумчивости.

– Возьми банан или сделай себе бутерброд с сыром.

– Бананы я еще днем все съела. А сыр какой-то сухой, – печально сообщила Шура.

– Ну тогда иди спать. – Юля встала, подняла Шуру за плечи и повела в комнату.

– Мам, он скоро уйдет? – проворчала Шура довольно громко.

– Спокойной ночи. – Она поцеловала дочь, вернулась на кухню, закурила и жестко произнесла: – Знаете, Михаил Евгеньевич, каждый должен заниматься своим делом. Давайте я буду оперировать, а вы ловить террористов.

Райский снял очки, потер переносицу. Как у многих очкариков, взгляд его стал мягким и беззащитным.

– Юлия Николаевна, мы с вами занимаемся ерундой, толчем воду в ступе. Вы уже отказали мне, хотя до сих пор не знаете, в чем состоит моя просьба.

– Просьба ваша проста и понятна, – улыбнулась Юля, – а позвольте-ка, доктор Тихорецкая, вас вербануть. Можно как угодно это формулировать, но суть остается неизменной.

Райский достал из кармана чистейший носовой платок и принялся протирать стекла очков. Юля молча убрала кофейные чашки со стола и застыла в дверном проеме, прислонившись плечом к косяку и скрестив руки на груди. Она устала разговаривать с этим человеком. Ей хотелось, чтобы полковник Райский ушел и больше никогда не появлялся.

– Вербануть? Хороший глагол. А с чего вы взяли, доктор Тихорецкая, что я именно этого добиваюсь?

– Ну вы же сами сказали, вам необходима информация об Анжеле, – пожала плечами Юля, – вы хотите, чтобы я стучала на свою пациентку. Допустим, она тесно дружит с чеченцем. Он бандит, террорист, вам нужна информация о нем. Но если вы прослушиваете мой телефон, то наверняка имеете возможность утыкать палату Анжелы, мой кабинет, ординаторскую, процедурную и все, что хотите, «жучками», или как теперь это называется? Зачем вам мое согласие?

– Действительно, зачем? Но кто же вам сказал, Юлия Николаевна, что я хочу получать от вас информацию?

– Вы, Михаил Евгеньевич.

– Нет, Юлия Николаевна. Пожалуйста, вспомните наш разговор с самого начала. Ничего подобного я не говорил. Вы сами все произнесли за меня. Вы почему-то решили, что лучше знаете.

Юле стало неловко. Он был прав. Она отказала, даже не выслушав его просьбы.

– Ну хорошо, Михаил Евгеньевич. Извините меня. Я вас внимательно слушаю. – Она села на стул и закурила.

– Юлия Николаевна, я так же, как и вы, считаю, что каждый должен заниматься своим делом. Я ловлю террористов, вы оперируете. Просьба моя состоит в том, чтобы вы посмотрели одного больного. Это вы можете сделать?

– Разумеется, могу, – Юля нервно усмехнулась, – привозите его ко мне на прием хотя бы завтра, в первой половине дня.

– Невозможно, – он помотал головой, – нам придется отвезти вас к нему. Это довольно далеко, на границе Московской области. Ехать надо прямо завтра, с утра. В восемь за вами приедет машина.

– Да вы что?! – Юля повысила голос и опять встала. – У меня завтра прием.

– Не волнуйтесь. Я уже договорился с вашим руководством. Вас отпускают на некоторое время, не в счет отпуска, эти дни будут засчитаны вам как полноценные рабочие. Кроме того, от нас вы получите гонорар в зависимости от объема работы.

– Что значит – на некоторое время?! А с ребенком моим вы тоже договорились?

– Нет, – невозмутимо улыбнулся Райский, – с Шурой мы пока не договаривались, но об этой проблеме подумали заранее. С вашей дочерью может остаться наша сотрудница, абсолютно надежный человек. Ручаюсь головой. Ребенок будет вовремя доставлен на машине в школу и из школы, накормлен, уложен спать.

– Вы с ума сошли? – спросила Юля, внимательно и с интересом разглядывая лицо Райского. Лицо это, холеное, узкое, с высоким умным лбом, тонкими губами и широким крупным носом, было вполне приятным и обычным, и не читалось на нем ни смущения, ни сомнения.

– Поскольку ваша мама сейчас находится в США, гостит у вашей старшей сестры, а с бывшим мужем у вас отношения, мягко говоря, сложные, вам практически не с кем оставить ребенка, – произнес он тихо и рассудительно, – вы объясните Шуре, что вам надо срочно уехать в командировку и с ней поживет ваша подруга. Зовут ее...

– Не трудитесь! – перебила его Юля. – Не надо мне представлять вашу сотрудницу, не надо больше вообще ничего объяснять. Я никуда завтра не поеду, и вы не имеете права меня заставлять. Да в конце концов, почему именно я? Допустим, у вас есть больной, которому требуется помощь хирурга-пластика. Но неужели в вашем ведомстве нет своих специалистов?

– Представьте, нет, – развел руками Райский, – внутри нашей структуры, конечно, существует сеть медицинских учреждений и там есть практически все специалисты. Но вот хирурга-пластика в данный момент не оказалось. А его помощь необходима. И очень срочно. Почему именно вы? Во-первых, вы великолепный хирург. А во-вторых, вы оказались в нужном месте в нужное время. Это судьба, Юлия Николаевна. Поймите наконец, вы нужны нам, но и мы вам тоже нужны.

– Зачем?

– За тем, что вам один раз уже угрожали, и это только начало.

Глава девятая

– Ну что вы, Станислав Владимирович, я не могла ошибиться, я отлично знаю ваш голос. – Девушка испуганно, часто моргала и старалась не смотреть на Стаса. – Вы сказали, что у вас украли бумажник. Вы попросили заблокировать вашу карточку, очень срочно. Я сделала так, как вы попросили.

– Послушайте, как вас там? – Стас поморщился, пытаясь прочитать имя на карточке, пришпиленной к лацкану ее красного пиджачка.

– Наталья, – поспешно подсказала она и поправила волосы.

– Послушайте, Наталья, в третий раз повторяю. Я не звонил в банк. Бумажник у меня, никто его не крал.

– Но как же, Станислав Владимирович, вы назвали номер банковского счета, домашний адрес, все, что необходимо для идентификации клиента.

– А пароль?! – заорал он так, что все в зале повернули головы. – Пароль я назвал?

– Нет, – растерянно моргнула девушка, – но почти никто из клиентов пароля не помнит. Вы дали всю необходимую информацию, кроме пароля. Я, конечно, попросила вас назвать, так положено...

– И что?!

– Вы извинились и сказали, что забыли пароль.

– Я его не забыл. Я отлично помню пароль, потому что это всего лишь мое имя. Вам понятно?

На крик явился менеджер, и Стасу пришлось объяснять все с самого начала. Менеджер почтительно проводил его в кабинет к начальнику службы безопасности, где ждал его сюрприз, скорее неприятный в данной ситуации. В кабинете, отвернувшись к окну, стоял его отец, Владимир Марленович Герасимов.

– Здравствуй, папа, – произнес Стас с дурацкой улыбкой.

Генерал ничего не ответил, не соизволил даже повернуться. Начальник охраны, бывший комитетчик, попытался сгладить неловкость, шагнул к Стасу, крепко пожал ему руку и с искренней улыбкой сказал, что ужасно рад видеть его в добром здравии.

– Садитесь, пожалуйста, Станислав Владимирович. Вот мы тут с Владимиром Марленовичем как раз говорили о том, что не бывает безвыходных ситуаций. Сейчас нам принесут кофе и мы спокойно все обсудим.

– Да, конечно, – кивнул Стас и покосился на отца. Тот продолжал стоять как каменное изваяние, уставившись в окно, хотя ничего интересного, кроме глухой стены соседнего дома, видно не было.

– Сначала вы, Станислав Владимирович, спокойно и подробно изложите нам все последние события, а затем мы вместе будем думать.

Начальника службы безопасности звали Егор Иванович Плешаков. Вопреки фамилии, он был буйно и красиво волосат, заботливо холил свою роскошную гриву, черную, с проседью, кроме того, носил опрятные усы, которые сейчас напоминали Стасу блестящую толстую пиявку. Подчиненные между собой называли Плешакова Плешь. Он знал и не обижался. Однажды даже объяснил на планерке, что это погоняло вполне соответствует старому доброму блатному принципу. Урки всегда старались подбирать друг для друга контрастные клички. Толстяка величали Скелетом, лысого Кудрявым.

Стас попытался прочитать на приветливом лице Плеши хоть какую-то информацию, например, была ли здесь милиция, обсуждалось ли уже убийство шофера Гоши, но, разумеется, на лбу отставного майора ФСБ ничего написано не было. Черные блестящие глаза смотрели на Стаса чрезвычайно внимательно. Он отвел взгляд и уставился на свой замшевый ботинок.

– Я не знаю, с чего начать, – произнес он, хрипло откашлявшись, – папа, сядь, пожалуйста. Мне очень тяжело говорить, когда я вижу только твою спину.

Генерал резко развернулся и уставился на Стаса совершенно безумным взглядом.

– Ты, сучонок, соображаешь, что творишь?! – крикнул он, ничуть не стесняясь Плеши. – У матери приступ астмы, у меня сердце, язва, а ты не удосужился даже позвонить! Ты знаешь, что Гошку убили?

– Папа, сядь, успокойся, – прошептал Стас, чувствуя, как его начинает колотить дрожь, – я ничего не понимаю, когда ты так кричишь.

– Убили Гошу, шофера твоего, в твоей машине. Застрелили в упор, в лоб, пока он ждал тебя, поганца, у ресторана. – Владимир Марленович, пыхтя, рухнул в кресло и спросил уже более спокойно: – Где ты провел ночь?

– У подруги, – Стас судорожно сглотнул, – я ночевал у своей давней подруги. Ты ее не знаешь. Вечером из ресторана мы поехали к ней на такси.

– Одну минуточку, Станислав Владимирович. – Плешь поднял руку, сверкнув бриллиантовым перстнем на мизинце. – Вы уже знали об убийстве вашего шофера Георгия Завьялова? Или только сейчас об этом услышали?

– Я... Нет... Погодите, я не понял, что случилось с Гошей?

– Вашего шофера сегодня рано утром обнаружили мертвым в машине, на углу Васильевской улицы, – медленно отчеканил Плешь, продолжая сверлить Стаса глазами, – по предварительному заключению экспертов, он был убит около восьми часов вечера. Судя по всему, вы ужинали в ресторане «Якорь» и шофер ждал вас. Почему вы отправились на такси?

– Гоша ждал меня? – Стас часто заморгал. – Я ведь его отпустил. Или нет? Черт, совершенно не помню. Разве он меня ждал? Ну да, наверное... Честно говоря, я здорово напился вчера, все вылетело из головы. Мне почему-то казалось, что я его отпустил. Мы вышли на Тверскую и поймали машину.

– Простите, Станислав Владимирович, но, насколько мне известно, вы почти не пьете, и у следствия будет возможность узнать, что и в каком количестве вы пили за ужином, в какую сторону направились, когда вышли из ресторана, – лукаво улыбнулся Плешь.

– Ну ничего себе! Вы хотите сказать, что это я убил Гошку? – Стас нервно засмеялся, смех перешел в икоту, из глаз потекли слезы.

Плешь не спеша открыл маленький бар, достал бутылку минеральной воды, налил в стакан и поднес Стасу. Тот жадно выпил, но икота не прекратилась. Он икал, смеялся и плакал. Это было похоже на истерику. Генерал подошел к нему и с размаху шлепнул по щеке. Стас благодарно кивнул и успокоился.

– Вы меня простите, Станислав Владимирович, но все эти вопросы вам будет задавать следователь, – мягко произнес Плешь, – не хотелось бы, чтобы вас застали врасплох.

– Ты был в другом банке? – тихо спросил генерал, не глядя на сына.

– Да, конечно. Я сначала заехал туда. Там то же самое. Кто-то позвонил, назвался моим именем, сообщил о краже бумажника и попросил заблокировать карточку.

– Все это очень странно, – задумчиво пробормотал Плешь, – просто очень странно. Откуда посторонний мог узнать номера ваших банковских счетов? Это, между прочим, сложнее, чем просто убить. Значительно сложней. Что же у нас получается? Сначала пытаются взорвать вашу машину, а потом блокируют карточки и убивают шофера. Зачем? Или убийство Георгия с этим вообще не связано?

– У Георгия Завьялова богатая биография, он мог иметь массу собственных проблем, – заметил генерал, – пять лет назад я забрал его к себе из МВД. Там ему ничего не светило. Хорошего парня, коренного москвича, отправили в Архангельскую область, в ИТК усиленного режима. А какие перспективы у офицера охраны? Либо самому стать зверем, либо дать сожрать себя другим зверям. – Глаза генерала вдруг заволокло тоскливой дымкой, он по-хозяйски подошел к бару, достал бутыль «Наполеона», поставил на стол. – Давайте, что ли, помянем Гошу.

Плешь кивнул, разлил коньяк по рюмкам. Они с генералом выпили, Стас только пригубил.

– Пусть земля ему будет пухом, – сказал Плешь, затем откашлялся в кулак и добавил уже другим тоном: – Значит, вы, Владимир Марленович, не исключаете, что это могло быть просто совпадением?

– Гоша там, в ИТК, сожрать себя не дал, – пробормотал генерал, морщась от коньяка, – возможно, какая-нибудь зверюга здесь до него добралась. Он ведь их люто ненавидел, уголовничков, даже взыскания имел за превышение служебных полномочий.

– Кто? Гоша?! – вскрикнул Стас, опомнившись.

– Да, – кивнул Плешь, – это здесь, в Москве, он был добродушный, спокойный, а там часто срывался. Могли ему отомстить, могли запросто. Ваш отец его из такого дерьма вытащил, что лучше не вспоминать.

– Не надо, – кивнул генерал, – о покойном или ничего, или хорошо. Впрочем, неизвестно, грех ли это. В ИТК под Архангельском среди осужденных ангелов не было. Я, если хочешь знать, приставил его к тебе потому, что он за своего мог глотку перегрызть. Я таким верю. Вот и получилось, что он как будто заслонил тебя собой. Его убили, а ты жив.

Стас низко опустил голову и сжал ладонями виски. Генерал посмотрел на сына с тоской и жалостью. Явилась секретарша с подносом, но никто не стал пить кофе. Стас пожаловался на головную боль и попросил, чтобы его доставили домой. Генерал остался в банке.

– Может, ты лучше поедешь к нам? – спросил он сына на прощание. – Пора тебе мать навестить, и вообще у нас было бы безопасней.

– В любом случае я должен заехать к себе, – мучительно поморщился Стас, как будто от головной боли ему тяжело было говорить, – сто лет не был дома, надо переодеться, белье поменять, и вообще. А к вам я приеду вечером, – он чмокнул отца в рыхлую колючую щеку.

В бронированном «Ауди», принадлежащем службе безопасности банка, он раскинулся на мягком сиденье и закрыл глаза.

* * *
Сергей палил по мишени второй час подряд. Он проснулся в шесть утра и отправился в тир, чтобы пострелять до завтрака в полном одиночестве. Он был в наушниках и не слышал, как к нему подошел кто-то. Просто вдруг почувствовал, что не один в тире, обернулся, снял наушники.

За спиной у него стоял доктор Аванесов и улыбался:

– Здравствуй, дорогой. Отлично стреляешь. Ну давай рассказывай, как дела?

– Спасибо, все нормально, – улыбнулся в ответ Сергей.

– Вижу, вижу, какой ты молодец. Поправился, окреп. Знаю, что бегаешь уже, и аппетит хороший. Кстати, ты завтракал?

– Нет еще.

– Совсем ничего не ел с утра?

– Ничего. Вот как раз собираюсь. Вы мне компанию не составите, Гамлет Рубенович?

– Обязательно, дорогой, – энергично кивнул доктор, – и позавтракаем, и поужинаем. Но только не сейчас. Позже.

– Гамлет Рубенович, что-то случилось? – небрежно спросил Сергей, пытаясь заглянуть в круглые вишнево-черные глаза доктора.

– Что случилось? Абсолютно ничего! Почему должно случиться? Очень ты мнительный человек, Сережа. Мы сейчас с тобой на осмотр пойдем, пора рентген сделать и еще кое-какие процедуры, может, не совсем приятные, но куда денешься? – Доктор отвел взгляд, бодренько усмехнулся, взял у Сергея пистолет, ласково похлопал по плечу и слегка подтолкнул к выходу.

В госпитальном корпусе были все такие же пустые коридоры и такая же мертвая тишина, которую нарушал только стук их шагов по кафельной плитке. Резиновые подошвы докторских ботинок влажно поскрипывали. Они поднялись на второй этаж, вошли в просторный кабинет. В центре его стояла высокая кровать сложной конструкции. Вдоль стен стеклянные шкафы, какие-то приборы с компьютерными мониторами, дальше, у широкого окна, письменный стол. На нем сидела, болтая ногами, медсестра Катя.

– О, привет, давно не виделись! – сказала она, спрыгивая на пол. – Ты отлично выглядишь.

– Спасибо, ты тоже отлично, – кивнул Сергей.

– Сядь, дорогой, отдохни, – сказал Аванесов, – я сейчас вернусь.

Сергей опустился на клеенчатую банкетку. Катя опять вскочила на стол, достала из кармана халата пакетик с разноцветными леденцами, развернула, кинула в рот конфету.

– Тебе не предлагаю, потому что нельзя, – заявила и скорчила комически-серьезную гримаску.

– Что, осмотр будет под наркозом? – поинтересовался Сергей с дурацкой улыбкой.

– М-м, – Катя помотала головой и прикрыла глаза, – точно не знаю, но, кажется, тебе собираются штыри удалять, – прошептала она так тихо, что он с трудом расслышал.

– Какие штыри?

– Ну какие?! Которые в ногах!

– Зачем?

– Так положено. Кости срастаются, штыри больше не нужны. Нет, сначала, конечно, рентген и все такое.

– Опять резать? – поморщился Сергей.

– Да не волнуйся ты, операция пустяковая, там только небольшое отверстие делается под коленной чашечкой и штырь аккуратненько удаляют. Совершенно не больно. Через пару дней опять бегать будешь.

Послышались голоса, и в кабинете появился Аванесов. Он был в халате, шапочке и маске. Вместе с ним вошла высокая тонкая женщина, тоже в полном медицинском обмундировании, и, кроме того, на лбу у нее было круглое зеркальце с дыркой посередине, какие используют ларингологи.

– Познакомься, Сережа, это Юлия Николаевна, она очень опытный врач, приехала из Москвы, чтобы тебя посмотреть, – представил ее Аванесов.

Сергей увидел только карие глаза, большие, спокойные, ясные, обрамленные подкрашенными длинными ресницами.

– Здравствуйте, – она улыбнулась под маской, подошла и легко прикоснулась пальцами к подбородку Сергея, – пожалуйста, повернитесь.

В лицо ударил ослепительный свет лампы, Сергей болезненно зажмурился.

– Можете закрыть глаза, – разрешила Юлия Николаевна, – и пожалуйста, расслабьтесь, – у нее был довольно низкий, глубокий голос. Пахло от нее легкими дорогими духами. Тонкие холодные пальцы щекотно скользили по лицу Сергея.

– Вы ларинголог? – спросил он.

– Да, да, она ларинголог, кандидат наук, – поспешно ответил за женщину Аванесов, – поскольку, кроме всех прочих радостей, ты перенес ОРЗ, то надо проверить гайморовы пазухи, чтобы ты был у нас как огурчик.

Женщина промолчала, но Сергей почувствовал, что пальцы ее напряглись.

– Ты думаешь, наверное, что насморк – это ерунда какая-то, – подала голос Катя, – но если хочешь знать, там, в носу, все бывает очень серьезно.

– У меня нет никакого насморка, – раздраженно заметил Сергей.

– Нет, так будет, – ухмыльнулся Аванесов, – видишь ли, пока ты у нас тут лежал, мы тебя всего насквозь проверили, в том числе и снимочек черепа сделали. На всякий случай. Так вот, дорогой, у тебя недостаточное дренирование лобной пазухи, обусловленное гипертрофией средней раковины и искривлением носовой перегородки. А это, Сережа, способствует переходу острого фронтита в хроническую форму, – доктор принужденно откашлялся, после чего повисла тишина.

Сергей видел перед собой, совсем близко, большие карие глаза необычной, очень красивой формы. Наружные уголки были слегка опущены вниз и оттенены длинными ресницами.

– Гамлет Рубенович, можно вас на минуту? – Голос женщины прозвучал вполне спокойно, но немного глухо.

– Да, конечно, Юлия Николаевна, конечно, дорогая, – Аванесов галантно подхватил ее под руку.

Дверь за ними закрылась, но Сергей успел услышать, как женщина громко, возмущенно произнесла:

– Что за балаган? Вы же врач!

– Тише, тише, дорогая, – проурчал в ответ голос Аванесова.

И действительно, стало тихо. Гамлет Рубенович увел ее подальше от двери.

– Катя, что происходит? – спросил Сергей.

– Слушай, отстань, пожалуйста, – прошептала она в ответ и отвернулась. Он успел заметить, что лицо ее пылает.

Аванесов вернулся один, очень быстро. От искусственной бодрости не осталось и следа. Он спустил маску на подбородок, был хмур и красен, как вареная свекла.

– Раздевайся! – рявкнул он Сергею. – Давай на койку, быстро!

– Гамлет Рубенович, – зло улыбнулся Сергей, – вы можете объяснить наконец, в чем дело?

– Не могу! – заорал Аванесов. – Не имею права! Я военный человек, черт бы нас всех подрал! Я врач, но военный, понимаешь? У меня приказ! И у тебя тоже!

– Интересно, какой же приказ у меня? Кто мне его отдал? – прищурился Сергей.

– Вопросов не задавать! Вот какой у тебя приказ! А отдала тебе его сама жизнь, понял? Чеченская война тебе его отдала! Все, снимай штаны, буду ноги твои смотреть!

– А эта женщина с зеркальцем тоже военный врач? – спросил Сергей, вставая.

– Юлия? Нет. Она нет.

– И не ларинголог?

Аванесов застыл. Глаза его налились кровью, ободок шапочки потемнел от пота. Он открыл рот, чтобы крикнуть, но не крикнул, произнес хрипло, еле слышно:

– Не мучай меня, Сережа, клянусь, ничего плохого с тобой здесь делать не собираются. Ты мне веришь?

– А вы самому себе верите?

– Не смей так со мной разговаривать! Мальчишка! Я тебе ноги сделал? Ну, отвечай!

– Сделали, – кивнул Сергей, – огромное вам спасибо.

– Это плохо? Я плохое тебе сделал, да?

Больше Сергей не сказал ни слова. Разделся до трусов, улегся на койку. Аванесов, продолжая возмущенно сопеть, сначала стал тыкать стетоскопом ему в грудь, слушал сердце, потом принялся за ноги, щупал их, мял, просил согнуть и разогнуть колени, пошевелить пальцами. Сергей искоса наблюдал за его лицом. Постепенно от мрачности не осталось и следа, под пышными, с проседью, усами подрагивала довольная улыбка. Доктору Аванесову, конечно, было приятно видеть блестящие результаты своей работы.

– Я закончил. Все отлично. Давай, Катюша. Ты готова?

– Да, Гамлет Рубенович.

Катя подошла со шприцем в руках, стрельнула вверх тонкой струйкой прозрачной жидкости, выпуская пузырьки воздуха.

– Что это? – спросил Сергей, не ожидая услышать ответа, однако услышал:

– Триомбраст. Специальный контрастный препарат для рентгена. – Прохладная ватка со спиртом тронула локтевой сгиб, затем игла плавно, не больно вошла в вену. Катя была мастерица делать уколы.

– Голова может немного закружиться, но это скоро пройдет, – услышал Сергей ее ангельский голос.

– Все, поехали, – уже издалека долетел до него мягкий баритон другого ангела, гениального хирурга Гамлета Рубеновича Аванесова.

Последнее, что он увидел, были огненные длинные тире, которые плыли над ним, словно где-то поблизости, в негустой, просвеченной скудным ноябрьским солнцем «зеленке», притаился сумасшедший снайпер и бесшумно палил в одну точку.

Глава десятая

Оказавшись дома, Стас Герасимов первым делом разделся догола прямо в коридоре, босиком прошлепал в ванную, встал под душ и долго, тщательно мылся, докрасна растирал кожу жесткой щеткой, пропитанной ароматным гелем, стоял, подставив лицо под горячие упругие струи. Потом, распаренный, розовый, аккуратно побрился и даже стал напевать при этом песню «Гуд бай, Америка!».

В квартире было тихо и чисто, однако его не покидало чувство, будто кто-то наблюдает за ним, и именно для этих невидимых глаз он устраивал маленький концерт под скромным названием «Мне все по фигу».

Зазвонил телефон, но он не стал брать трубку, продолжал напевать, бережно протер свежевыбритые щеки лосьоном. Руки у него при этом слегка дрожали. В голове упорно звучали слова начальника службы безопасности отцовского банка: «Сначала пытаются взорвать вашу машину, потом блокируют карточки и убивают шофера. Зачем?»

– За тем, дурак, что теперь меня раздумали убивать, – произнес Стас громким шепотом и улыбнулся своему отражению в зеркале.

Пока он брился и протирал кожу, он как будто не замечал своего лица, поскольку внимательно следил, как скользит по коже тупое рыльце электробритвы, как исчезает неопрятная темная щетина, и волновался, не будет ли раздражения. А сейчас, когда процедура была закончена, он отступил от зеркала на шаг и увидел себя с такой радостью, словно в толпе чужих неприятных лиц заметил кого-то горячо любимого.

Стасу нравилось собственное лицо всегда, даже в сложном переходном возрасте. В любом настроении, при любых обстоятельствах, он глядел в зеркало с огромным удовольствием. Мужественные, правильные черты, возможно, несколько стандартные, но разве это плохо? Высокий ровный лоб, прямые широкие брови, довольно низко расположенные, так, что взгляд получался всегда чуть исподлобья.

В ванной над зеркалом были ярчайшие, беспощадные лампы, и, вглядываясь в свои усталые серые глаза, он постепенно стал чувствовать резь, потом слезная радуга заволокла все вокруг и в дрожащем разноцветном тумане ему вдруг почудилось, что кто-то стоит у него за спиной. Он резко обернулся. Разумеется, никого не оказалось, но образ остался плавать в сознании так отчетливо, что нельзя было не поверить.

Из ванной он отправился в спальню, открыл огромный шкаф, принялся задумчиво перебирать дорогие рубашки, пиджаки, брюки. Выбрал самый любимый свой костюм, серо-синий, цвета предгрозового неба, к нему идеально подходила бледно-голубая рубашка и темно-синий галстук со строгим рисунком. Стас быстро оделся, закрыл шкаф, оглядел себя в огромном зеркале, провел по волосам ладонью, смоченной легким гелем, и вдруг страшно, хрипло вскрикнул.

В зеркале у него за спиной отражалась кровать. Она была аккуратно застелена, накрыта белоснежным шелковым покрывалом. Посередине торчала какая-то кривая палка, и на нее был нанизан прямоугольник из плотной бумаги. Несколько секунд Стас стоял как вкопанный и не мог повернуться. А телефон между тем продолжал надрываться.

Наконец очень медленно, боком, он шагнул к кровати. Палка оказалась куском ржавой строительной арматуры. Ее воткнули в матрац, а сверху нанизали фотографию Стаса. Он заставил себя подойти еще ближе. Фотография была его любимая, студенческая. Она лежала под пластиком на его письменном столе.

Обустройством его квартиры занималась мама. Она выбрала белое итальянское покрывало для кровати, и сейчас нежный шелк был безнадежно испорчен, надпорот посередине ножом или ножницами.

Мама придумала накрыть светлую столешницу дорогого стола прозрачным пластиком и сама выложила под ним композицию из семейных фотографий. Кинувшись в кабинет, Стас убедился, что все прочие снимки на месте, исчез только его портрет студенческих времен. Он тут же проверил ящики стола. Там лежали деньги, пять тысяч долларов сотенными купюрами в плоской коробке из-под сигар. Пересчитывать не стал, сразу на глаз определив, что на деньги не покушались.

Вообще псих, посетивший его, был аккуратен и по-своему честен. Он не оставил никаких следов пребывания в квартире, кроме жуткой композиции в спальне.

Стас вернулся туда с большим мешком для мусора, сначала снял фотографию, стараясь не глядеть на нее, быстро порвал в мелкие клочья и бросил в мешок. Потом с огромным усилием принялся выдергивать кусок арматуры. Он был вбит накрепко, прошел сквозь остов кровати и глубоко вонзился в паркетную щель. У Стаса не хватало сил просто вырвать его. Он дергал и крутил в разные стороны, почти теряя сознание. Итальянская кровать красного дерева жалобно скрипела, звенели пружины, в этом скрипе и звоне ему слышался издевательский тихий смех.

Наконец что-то глухо треснуло, Стас покачнулся, чуть не свалился, и в его дрожащих руках остался кусок арматуры длиной около метра, кривой и такой ржавый, что ладони порыжели. Он содрал покрывало, одеяло, простыню, все это, вместе с куском арматуры, запихал в мешок. Несколько секунд задумчиво глядел на дыру в матраце, потом, испустив хриплый животный стон, опустился на пол возле мешка.

Неизвестно, сколько времени он просидел бы так, обхватив колени и слегка покачиваясь, но опять зазвонил телефон. Стас вскочил, бросился мыть руки. От мыла кожу защипало, он увидел, что ладони у него ободраны до крови, нашел в шкафчике бутылку перекиси и стал лить на руки, не чувствуя жжения. Затем вернулся в кабинет, подошел к книжному шкафу. Там внизу была тумба с дверцами, внутри, среди прочих вещей, стояла большая деревянная шкатулка. Он быстро нашел то, что искал, – одну из своих старых телефонных книжек. Трясущимися руками пролистал и остановился на нужной странице.

Через пять минут, выкурив на кухне сигарету, послушав нудное телефонное треньканье, он поднял трубку, тут же опустил ее, опять поднял и набрал номер, по которому не звонил больше пятнадцати лет, а вернее, вообще никогда не звонил.

Он не ожидал, что ему ответят, однако почти сразу услышал дребезжащий старушечий голосок.

– Здравствуйте, – произнес Стас, хрипло откашлявшись, – это квартира Михеевых?

– Переехали они, – ответила старуха.

– Куда, не знаете?

– Не знаю.

– А номера своего не оставили?

– Вроде оставляли, да я вижу плохо, погоди, сейчас очки найду. Он тут, на календаре записан.

Было слышно, как она положила трубку рядом с телефоном, как зашаркали тапки. Стас ждал, пытаясь унять сердцебиение. Пульс у него был не меньше ста ударов в минуту, он стал дышать как можно медленнее и глубже. Наконец старуха вернулась и с пыхтением спросила:

– Ну что, записывать будешь?

– Да-да, я слушаю!

Номер он запомнил наизусть, поблагодарил старуху и тут же позвонил. После первых гудков щелкнул сигнал определителя. Этот звук отозвался болезненным спазмом у Стаса в желудке. Через минуту ему ответил молодой приятный женский голос.

– Добрый день, – произнес он чужим надтреснутым фальцетом, – могу я поговорить с Юрием Павловичем?

– Кто его спрашивает?

– Меня зовут Петр Мазо, мы с Юрием учились вместе в Институте международных отношений. Тут возникла идея собраться всем курсом. Во-от... Ну и я хочу пригласить Юру на встречу.

Последовала пауза, которая была для Стаса невыносимой, и он поспешил заполнить ее глупейшим вопросом:

– А вы, простите, кто будете Юрке?

– Я буду Юрке родная сестра.

Стас вспомнил, что действительно имелась сестра. Тогда ей было лет двенадцать. Стало быть, сейчас около двадцати семи, но имя ее совершенно вылетело из головы.

– Петя Мазо... Да, я помню. Как вы живете? Чем занимаетесь? – спросила она.

– Ну, у меня все ничего, живу, работаю, – пробурчал он невнятно, – а что с Юрой?

– Плохо с Юрой, – вздохнула женщина, – вернулся давно, пять лет назад, весь насквозь больной. Его даже выпустили досрочно, на год раньше, из-за туберкулеза. Год жил на «химии», в Архангельской области, потом приехал в Москву. Долго лечился, ему дали инвалидность второй степени. Работы нет, семьи нет и здоровья тоже нет. Первое время держался, потом запил, очень сильно запил, опустился совсем. Не знаю, захотите ли вы видеть его на встрече выпускников. С ним довольно сложно общаться.

«Значит, он все-таки вернулся из зоны, – подумал Стас. – Почему его выпустили? Почему он там не сдох?»

Набирая номер, Стас очень надеялся услышать, что его бывший сокурсник Юра Михеев умер в тюремной больнице или, на худой конец, все еще сидит, ведь очень часто добавляют срок за всякие нарушения. Михеев наверняка там нарушал дисциплину...

– Хорошо, что Юрку освободили досрочно, – произнес он, насыщая чужой фальцет теплыми сочувственными нотами, – я ужасно рад за него.

– Да всего-то на год раньше, его вроде как умирать выпустили. Для отчетности, чтобы меньше смертных случаев в зоне, – печально вздохнула женщина.

– Нет, ну все-таки. Там один год за десять. Он с вами живет?

– С ним вместе жить невозможно. У меня дети маленькие. Мы с мужем сняли для него квартиру однокомнатную в Выхино. Телефона там нет, но адрес могу дать.

– Отлично. Я записываю, – выпалил Стас уже своим обычным низким баритоном, но сам не заметил этого. Женщина на другом конце провода тоже вроде бы не заметила, продиктовала адрес, затем спросила с легким смешком:

– Петя, вы что, серьезно собираетесь навестить моего братца-алкоголика?

Стас долго откашливался, наконец настроил голосовые связки на противный фальцет давно забытого толстяка Петьки Мазо и ответил:

– Почему нет?

– Замечательно! – обрадовалась собеседница. – И когда же?

– Ну не знаю, в ближайшее время.

В трубке послышался мягкий мелодичный смех, почему-то знакомый, и Стаса слегка зазнобило.

– Я сказал что-то смешное? – спросил он, нервно передернув плечами.

– Да нет, что вы, я вовсе не смеюсь, вам показалось, я совершенно не смеюсь. – Она помолчала и вдруг заговорила очень быстро и звонко: – Понимаете, Юрка ни с кем не общается, все его забыли, может, он поэтому и запил. Вы помните, какой он был? Экзамены сдавал на пятерки, на гитаре играл, пел, всего Высоцкого наизусть знал. А как он анекдоты рассказывал, помните? Сдохнуть можно было от смеха, – она всхлипнула и шумно высморкалась. – Извините меня, Петя, я так рада, что вы позвонили, вспомнили о Юрке. Спасибо вам. Так когда же вы поедете к нему?

– Ну, возможно, прямо сегодня, – нерешительно протянул Стас, – да, наверное, сегодня. У меня как раз свободна вторая половина дня. А потом вся неделя будет забита.

– Я не знаю, Петя, мне неловко, честное слово. Дело в том, что я должна была как раз сегодня навестить его, но совершенно некогда. Вы на машине или на метро?

– На машине.

– Ничего, если я вас попрошу передать Юрке кое-какую еду и одежду? Мы бы встретились, где скажете, в любое удобное для вас время.

У Стаса неприятно сжался желудок, он потянулся за сигаретой. Отказаться было невозможно. Не мог он вот так, с ходу, придумать уважительную причину для отказа. Он закурил и попытался успокоиться, сказав себе, что она не помнит, как выглядит Петя Мазо, и тем более как выглядит он, Стас Герасимов. Ей было всего двенадцать, а им по двадцать один—двадцать два. Вот если бы она вознамерилась ехать к любимому брату вместе, тогда другое дело. А так, только вещи передать, встретиться мельком, это ничего...

– Простите, Петя, я вас не очень гружу? – виновато спросила она.

– Нет. Все нормально. Я с удовольствием, – отчеканил Стас.

– Спасибо вам огромное, вы меня так выручите, вы не представляете, до чего мне сложно к нему выбираться. У меня двое маленьких детей, муж целыми днями на работе, мама болеет, да и морально очень тяжело. Как увижу его, так потом месяц мучаюсь депрессией.

– Неужели все настолько плохо? – спросил Стас.

– Не то слово, приедете, сами увидите.

Она продиктовала адрес, толково объяснила, как доехать, и спросила, где, в котором часу они встретятся.

– Давайте в шесть, в начале Цветного бульвара, у старого цирка, – быстро проговорил Стас и готов был повесить трубку, но тут же спохватился и заорал: – Нет! Погодите! Вы помните, как я выгляжу?

– Ой, правда, совсем не помню! – растерялась она. – Столько лет прошло, я видела вас раза два, не больше. Вы, кажется, были такой полный, с длинными волосами, в очках.

– Я сбросил пятнадцать килограммов, волосы стригу коротко, вместо очков контактные линзы. А вы были маленькая, худенькая, с двумя хвостиками и большими голубыми глазами.

– Все правильно, только глаза у меня темно-карие, почти черные. Это у Юрки голубые.

– Ну да, конечно. Простите, я забыл. Честно говоря, я забыл даже ваше имя.

– Ирина.

– Очень приятно. Так вот, Ирина. Вы увидите «Тойоту» цвета какао с молоком. Машина довольно приметная. Запишите номер.

Положив трубку, Стас долго кашлял. От чужого голоса першило в горле.

– Бред, – произнес он, хлебнув минералки из горлышка, – я с самого начала понял, что это бред.

А женщина, которую действительно звали Ирина, тут же позвонила и по телефону пересказала разговор со Стасом почти дословно.

– Умница, – похвалил ее хриплый прокуренный бас, – когда встретитесь, задержи его минут на двадцать—тридцать. Как тебе показалось, он сильно нервничал?

– Я же сказала, он говорил чужим голосом, он играл другого человека, причем довольно бездарно.

– Но нервничал?

– Да фиг его знает! – рассердилась Ирина. – Я тебе что, психолог, блин?

* * *
Сергей Логинов попытался открыть глаза, но не сумел. Сквозь веки пробивался зыбкий свет. Кожа на лице саднила, стянулась и отвердела, как будто ее пропитали клеем. Он потрогал щеку и почувствовал под пальцами нечто мягкое, шершавое, похожее на ткань.

«Бинты, – догадался он, – у меня перебинтовано лицо!»

Он осторожно приподнялся на койке. Ноги не болели. На коленях никаких повязок не оказалось. Стало быть, штыри не извлекали. Очередное вранье. Ему все-таки удалось чуть-чуть разлепить веки, и первое, что он увидел сквозь щелочки, было высокое окно, за которым качались еловые ветки. Значит, он опять в этом треклятом «боксе» и все начинается сначала, но только на этот раз ему не спасали ноги. Ему зачем-то искалечили лицо.

Открылась дверь, и в палату вплыла знакомая фигура в белом халате. Он узнал медсестру Катю.

– Доброе утро, – сказала она, – не пытайся разговаривать. Тебе пока нельзя. И старайся не открывать глаза. Лучше ляг и лежи спокойно.

«Что у меня с лицом?» – хотел крикнуть он, но вместо слов получился мутный, жалобный стон. Язык не ворочался, губы были мертвыми.

– Голова кружится? Тошнит? – сочувственно улыбнулась Катя. – Ничего, это скоро пройдет. Просто наркоз еще не отошел. Давай-ка я тебя сейчас уколю, часика три поспишь, проснешься другим человеком. Тогда уж и поесть будет можно.

Сквозь пятнистый туман он увидел, как она надламывает ампулу, вскинул руку и стиснул ее запястье. Она вскрикнула, выронила ампулу.

– Совсем свихнулся? Пусти, больно!

В ответ он тихо замычал и помотал забинтованной головой.

– Ну что, мне орать, да? Охрану звать? – спросила она и попыталась выдернуть руку. Он сжал еще сильней и почувствовал под пальцами быстрое биение ее пульса.

– Ладно, – вздохнула она, немного успокоившись, – я расскажу тебе, что случилось. Только сначала отпусти, хорошо? – Он разжал пальцы. Она присела на койку рядом с ним и быстро, тихо заговорила: – Вчера Гамлет Рубенович должен был провести очередное обследование. Я ввела тебе триомбраст. Это такой специальный контрастный препарат, для рентгена. Но у тебя оказалась аллергия на него, этого никто не мог ожидать. Ты стал совершенно бешеный, у тебя случился настоящий интоксикационный психоз, я, честно говоря, никогда подобного не видела. Ты заорал, вскочил, помчался по коридору. Наверное, у тебя были галлюцинации, потому что ты с размаху врезался лицом в стальную дверь. Мы с Гамлетом Рубеновичем не успели тебя удержать. В итоге ты сломал нос и нижнюю челюсть.

Катя замолчала, и тишина показалась неприятной, сухой и шершавой, как наждак. Сергей закрыл глаза. У него заболел живот. Эта боль была совершенно новой, но вто же время знакомой, как будто пришла издалека, старушка-странница, запричитала и присосалась, ведьма, где-то внутри, в районе желудка.

Когда он был ребенком, у него от страха сводило желудок. Повзрослев, он научился справляться с этим, в самых кошмарных ситуациях он обязан был соображать за себя и за других, действовать быстро и безошибочно. У него взрослого живот от страха никогда не болел. Но сейчас детские нервные спазмы вернулись. История про аллергию и психоз была полнейшей выдумкой. Он отлично помнил, как Аванесов осматривал ему ноги, как Катя вколола в вену какой-то препарат и объяснила, что это для рентгена. Но, проваливаясь в небытие, он успел сообразить, что на самом деле ему ввели очень сильное снотворное. Его отключили. А перед этим высокая тонкая женщина с карими глазами осматривала его лицо.

Но тут же вспомнилось, как он вскакивал ночами в ледяном поту, метался по комнате, орал, размахивал руками и просыпался только потом, от собственных воплей или от боли, когда врезался кулаком в какой-нибудь твердый предмет, предполагая в нем живого беспощадного противника. Ведь это было? Он знал совершенно точно – да, было. Значит, могло произойти то, о чем сейчас так красочно рассказала Катя. Или нет?

Он машинально провел рукой по лицу и тут же услышал:

– Не трогай! Там бинты, швы, в общем, пока ничего интересного. Вот когда мы все это снимем, будет действительно интересно. Ты таким красавцем станешь, даже не представляешь... – Она осеклась, ойкнула, прижала ладонь ко рту, вскочила и направилась к двери. Он отчаянно застонал, она остановилась. – Ну что еще?

Он поднял руку, сложил пальцы и сделал движение, как будто пишет в воздухе.

– Молодец. Придумал, – нервно хохотнула Катя, – хочешь вступить со мной в переписку?

Он энергично закивал и тут же почувствовал, как болит лицо от резких движений. Катя в нерешительности застыла в дверном проеме. Он был уверен, что сейчас она уйдет. Однако ошибся. Она вытащила из кармана халата огрызок простого карандаша, крошечный блокнотик с Микки-Маусом на обложке и вернулась к койке.

«Мне изменили внешность?»– коряво вывел он.

Она молча кивнула, выдернула листок, разорвала его в мелкие клочья и быстро вышла из палаты.

Глава одиннадцатая

Наталья Марковна Герасимова названивала сыну домой и на мобильный, но все без толку. Мобильный был выключен, домашний не отвечал. Она вдруг вспомнила, что почти неделю не слышала голоса своего мальчика. Столько всего страшного произошло – взрывчатка, убийство шофера Гоши, эта непонятная история с карточками, а она, мама, как будто вообще ни при чем. Стасик знает, как плохо ей было, даже «скорую» пришлось вызвать. Но ни разу не позвонил. Ни разу.

Конечно, она не обижалась. Грешно обижаться, когда на мальчика столько всего навалилось. Но все-таки, разве так трудно хотя бы раз набрать номер и сказать всего несколько слов маме?

Наталья Марковна не знала, куда себя деть. Она бродила в халате по огромной, идеально убранной квартире, пыталась читать, но строчки сливались в черно-белую рябь. Включала телевизор, но попадала на бесконечные рекламные блоки и ловила себя на том, что, как слабоумная, повторяет идиотские куплеты о чипсах, колготках и дезодорантах.

Она изо всех силах старалась унять панику, но не получалось. Она понимала только одно – кто-то пытался убить ее мальчика, и в голове у нее упорно звучал вопрос: за что? Она знала, что Стасик довольно много нехорошего позволял себе и поступал с людьми подло, нечестно, иногда жестоко. Правда, он никогда не делал это нарочно. Просто так получалось. Да и нет на свете человека, который никогда никого не обидел.

Наталья Марковна беспомощно перебирала в памяти какие-то смутные истории. До того как отец специально для него открыл фирму при банке, Стас пытался самостоятельно, без отцовской помощи, заниматься коммерцией, и вроде бы втянул в одну из своих авантюр некоего молодого человека, которого потом убили в подъезде. Осталась молодая вдова, то ли соседка, то ли подруга Гали, той самой Гали, внучки Марии Петровны. И вроде бы эта вдова, крупная шумная женщина, пыталась обвинить Стасика в своем горе. Люди всегда ищут виноватого, будто им от этого станет легче.

Чтобы немного успокоиться, Наталья Марковна достала из комода альбомы с семейными фотографиями, раскрыла наугад самый старый и увидела свадебные черно-белые снимки. Девочка в коротком белом платье без рукавов. Тонкие ручки, взбитые светлые волосы, покрытые капроновой прозрачной фатой, белые туфли на «гвоздиках». Рядом высокий худой мужчина в военной форме. Она впервые обратила внимание, что Володя выглядел значительно старше своих двадцати трех. А она, наоборот, значительно моложе своих девятнадцати. Взрослый свадебный наряд образца шестьдесят третьего года смотрелся на ней немного нелепо. Казалось, девочка-подросток просто устроила маскарад.

Они поженились в шестьдесят третьем. А в шестьдесят четвертом старшего лейтенанта Владимира Герасимова после Высшей школы КГБ отправили служить на монгольскую границу. Наташа за всю жизнь никуда дальше подмосковных Подлипок не выезжала, и слово «Саяны» звучало для нее примерно так же, как Кордильеры или Альпы.

Она откопала в библиотеке книжку о Туве, узнала о таинственных шаманах, которые умели заговаривать любую болезнь, о горловом тувинском пении, долго и мечтательно рассматривала цветные картинки: романтические горные пейзажи, улыбающиеся раскосые тувинцы в причудливых национальных костюмах.

Наташа не раздумывая бросила свой скучный педагогический институт, где учились почти одни только девочки. Она была на шестом месяце беременности, родители боялись ее отпускать в далекую, дикую Туву. Но Наташа чувствовала себя декабристкой. Утешив маму с папой, она отправилась к мужу на монгольскую границу.

Она выглядела как старшеклассница, носила два хвостика, челочку и очень веселилась, когда в купе поезда «Москва—Абакан» две командированные тетки из какого-то министерства сначала молча косились на ее беременный живот, а потом не выдержали и хором принялись читать ей лекцию о моральном облике советской школьницы-комсомолки.

Еще один попутчик, тихий больной старик в тельняшке с заштопанными локтями, все время молчал, выходил в коридор, садился на откидную неудобную скамеечку, курил и глухо кашлял. Наташа видела сквозь дверную щель его седой затылок, тощую морщинистую шею, сутулую полосатую спину, толстые синие полосы табачного дыма. Она заметила, как странно он держит папиросу – сжимает большим и указательным пальцами, прикрывает ладонью.

Поезд ехал по Транссибирской магистрали. Наташа лежала на верхней полке, у нее с собой было несколько номеров журнала «Юность» и роман Ремарка «Три товарища», но читать она не могла, все время смотрела в окно. Она никогда не видела тайги и не представляла себе, что лес может быть таким огромным и таинственным. Была середина мая. Подмосковные леса в это время обычно светятся свежестью, солнце пронизывает их насквозь. Но тайга оставалась темной. Деревья сливались в единый, непроглядный мрак, который поглощал в ясный день солнечные лучи, а ночью заполнял собой небо. После коротких тусклых сумерек за окном не было ни огня, ни звезд. Маленький вагонный мирок становился еще уютней, поезд казался одиноким космическим кораблем, который движется сквозь жуткую глухую бесконечность.

На редких станциях бабушки в платочках торговали горячей вареной картошкой с укропом и солеными огурцами. Наташа ела прямо с газеты, руками, обмакивая картошины в горстку влажной соли, потом пила сладкий вагонный чай с толстыми баранками. У министерских теток не иссякали запасы жареных кур, домашних пирожков и крутых яиц. Ели они часто и обстоятельно, это было главным их развлечением. Однажды, шепотом посовещавшись, предложили Наташе пирожок с капустой. Она отказалась.

Старик питался черным хлебом и салом. Жевал быстро, жадно, низко опустив голову. Все его морщинистое лицо смешно шевелилось, косматые седые брови двигались вверх и вниз, а глаза стреляли по сторонам, словно он боялся, что отнимут еду. Однажды Наташа услышала, как тетки назвали его уголовником. Ей стало интересно, правда ли это. Она еще никогда не видела настоящего живого уголовника так близко. Вышла в коридор, присела на соседнюю откидную скамеечку.

Маленькое бледное солнце плыло вдогонку за поездом, касаясь черных верхушек сосен. Старик тяжело закашлялся, папироса его не горела, он достал из кармана коробок. Руки крупно тряслись, спичка сломалась, коробок упал. Наташа подняла, зажгла для него спичку. Когда он прикуривал, она заметила, что по его землистым морщинистым щекам текут слезы.

– Вам нехорошо?

– Наоборот, мне очень хорошо, – он улыбнулся. Все зубы у него были железные.

– А что же вы плачете? – удивилась Наташа.

– Я здесь сидел, – ответил он, продолжая улыбаться.

– За что?

– Про встречу на Эльбе слышала?

– Конечно. В сорок пятом наши встретились с союзниками, с американцами и англичанами.

– Вот за это я и сидел. Не понимаешь? – Он смотрел на Наташу и улыбался, но в выцветших воспаленных глазах все еще стояли слезы.

– Не понимаю, – строго нахмурилась Наташа.

– Я, видишь ли, до войны преподавал английский в Ленинградском университете. За четыре года в окопах так соскучился по языку, что не удержался, поболтал с союзниками. Ну и получил двадцать пять лет лагерей за шпионаж.

– Они вас там завербовали? – прошептала Наташа после долгой мучительной паузы.

Старик засмеялся. Наташе стало не по себе и захотелось уйти в купе. И вдруг на опушке, у насыпи, промелькнуло нечто огромное, бурое. Наташа с веселым ужасом узнала медведя.

– Смотри-ка, шатун, – хрипло сказал старик, ткнув в стекло пальцем.

– Я читала, шатуны – это те, что зимой не спят. А сейчас май.

– Шатун, – повторил старик, – видишь, к железке не боится выходить.

– Они людей едят?

– Не обязательно. Если один раз такой зверь попробует человечины, потом уж будет до смерти людоедом. Задерет, закопает, подождет, пока протухнет, потом отроет и съест.

– Кошмар...

– Это не кошмар, девочка. Это закон природы. Вот когда человек человека ест, это да. Кошмар.

– Людоеды только в дикой Африке водятся, – неуверенно заметила Наташа.

– Здесь тоже, – старик кивнул на тайгу за окном, – урки когда идут в побег, берут с собой какого-нибудь тихого фраера. В тайге без мяса долго не протянешь, – он криво, зло усмехнулся, – обычно они политических предпочитают. Мне тоже предлагали. Я чуть не пошел с ними. Все уже было готово.

– И что же?

– Господь уберег. Бежать можно не раньше мая, когда снег сойдет. Мы с февраля стали готовиться, а в марте Сталин умер. Я, знаешь, не сразу поверил, что освободят нашего брата. Говорили разное. Берия объявил амнистию для урок. Политических это вначале не касалось. Но мне сон приснился, будто еду я в поезде мимо этих самых мест, не в телячьем вагоне, а в купе. Сижу себе вот так, на откидной скамеечке, курю хорошую папироску и болтаю с девочкой в зеленом платье. А она смотрит на меня своими ясными голубыми глазами и думает: все ты врешь, старый дурак.

– Может, вы и правда все врете? – слабо улыбнулась Наташа.

Старик опять засмеялся, потом закашлялся и, впервые взглянув Наташе прямо в глаза, произнес:

– Вот родишь ты своего ребенка, станет он взрослым, и для него все это – встреча на Эльбе, таежные зоны, урки-людоеды – будет таким далеким прошлым, что уже не важно, вранье или правда.

– Встречу на Эльбе никогда не забудут. Это наша история. – Наташа встала, и ее скамеечка мягко хлопнула о стену. Старик ничего не ответил, опять закашлялся.

Он сошел ночью на какой-то маленькой станции, и тетки долго, подробно проверяли, не стащил ли чего. Убедившись, что все их вещи на месте, как будто даже огорчились.

Ранним туманным вечером поезд подъехал к Абакану. Дальше железной дороги не было. До Кызыла ездил рейсовый автобус и летал вертолет. Наташу прямо на платформе ждал военный «газик».

– Погода нелетная, Наталья Марковна, – сообщил пожилой рыжеусый сержант, подхватывая ее чемодан, – придется переночевать в гостинице.

– А по шоссе на «газике» нельзя?

– Можно, – улыбнулся сержант, – но дорога опасная, горная, видите, какой туманище. Да и растрясет вас, а в вашем положении это нехорошо.

– Поехали! – решительно заявила Наташа. – Вот прямо сейчас.

– Ночь пути через Саяны, вы только с поезда, устали.

– Ничего не устала. Ну пожалуйста, очень вас прошу.

Наташа так соскучилась по мужу, что не могла себе представить еще одну ночь без него, в какой-то дурацкой гостинице.

– Ай, ладно! – махнул рукой сержант. – Поехали.

Город Абакан промелькнул за окнами «газика», и показался Наташе скучным. Зато дикие горы в клочьях тумана ошеломили ее. Она не чувствовала тряски, ей было весело прыгать на кожаном сиденье, охать на крутых поворотах, смотреть, как рассекают плотный сумеречный туман огни фар, как слизывают мутную влагу с ветрового стекла спокойные деловитые «дворники». Казалось, «газик» едет слишком медленно. Она спросила сержанта, нельзя ли прибавить скорость. Он кивнул вправо, туда, где был обрыв:

– Посмотрите, Наталья Марковна.

Наташа осторожно выглянула в окошко. Внизу, на дне неглубокой пропасти, виднелись неясные очертания каких-то уродливых конструкций, и Наташа поняла, что это останки разбитых грузовиков.

– Вот, они ехали быстро, – сказал сержант.

Когда стемнело, Наташа перебралась на заднее сиденье, нашла колючее, пропахшее бензином и табаком одеяло и уснула, свернувшись калачиком.


Генеральша Наталья Марковна Герасимова, полная нездоровая дама пятидесяти шести лет, откинув голову и открыв рот, спала в кресле в просторной гостиной. Над ней нервно, торопливо тикали старинные настенные часы, быстро покачивался фарфоровый маятник. Глухую доску, оставшуюся от разбитого зеркала, успели снять, на шурупы повесили две китайские фарфоровые тарелки, не очень красивые, откровенно говоря, пошлые, но все-таки это было лучше, чем дырки в стене.

Наталья Марковна спала неспокойно, вздрагивала, тихонько стонала. На коленях у нее лежал открытый альбом со старыми фотографиями.

* * *
Доктор Аванесов зашел в палату через полчаса после Кати, в руках он держал планшет и карандаш. Сергей усмехнулся про себя и подумал, что гениальному хирургу приказали поговорить с беспомощным подопытным кроликом.

– Ну здравствуй, дорогой, – доктор одарил его своей обычной добренькой-бодренькой улыбкой, – как чувствуем себя?

Сергей потянулся к планшету, взял карандаш и написал:

«Что у меня с лицом?»

– Катюша тебе уже все рассказала. Буянить ты начал, дорогой. Мы, конечно, виноваты, не проверили все заранее, вкололи тебе рентгеноконтрастный препарат. Но кто же мог такое представить? Аллергия бывает в одном случае из тысячи. Да, собственно, и аллергией это назвать нельзя. Совершенно необъяснимое явление. Интоксикационный психоз с галлюцинациями. Ты, дружок, прямо взбесился. Кинулся на железную дверь, разбил лицо. Пришлось чинить, – доктор произнес все это быстро и весело, на одном дыхании, и улыбка не сходила с его лица, но сильный армянский акцент выдал волнение. Сергей давно заметил, что доктор говорил с акцентом только когда нервничал.

«Неправда! – вывел Сергей крупными кривыми буквами и добавил еще одно слово: – Зачем?»

Улыбку сдуло, как пух с одуванчика.

– Слушай, я вру, да?! – страшно громко закричал Аванесов и отшвырнул планшет. – Ну что за человек, честное слово, ни стыда, ни совести! Для него вызывали лучшего специалиста из клиники эстетический хирургии, с его физиономией возились, как будто он не солдат, а кинозвезда! А он вместо радости, вместо благодарности такие злые слова говорит! Чтобы я больше этого не слышал, понял?

Планшет валялся на полу, карандаш трясся в руке Гамлета Рубеновича. Сергею вдруг стало ужасно смешно. Смеяться он не мог и начал икать, давясь смехом. Из глаз покатились слезы. «Ну здравствуйте! – заливался кто-то внутри него. – Вызвали специалиста из клиники эстетической хирургии. Заранее вызвали. Вдруг сумасшедший майор Логинов так разбуянится от рентгеноконтрастного препарата, что поломает себе лицевые кости? Какая трогательная забота! Какая гениальная интуиция! Между прочим, пластические операции очень дорого стоят. Что же, интересно, выдумал умник Райский? Ради чего столько хлопот?»

Доктор между тем смотрел на него с тревогой и жалостью, тронул его руку и тихо, хрипло произнес:

– Не надо, Сережа. Ты же мужчина. Ты столько всего перенес, и это перенесешь.

Икота усилилась. Слезы текли ручьем, бинты промокли насквозь. Доктор Аванесов решил, будто майор Логинов рыдает, и невозможно было объяснить, что вовсе нет. Совсем наоборот.

* * *
Стас Герасимов легко вычислил, каким образом в его дом, обеспеченный вооруженной охраной, мог проникнуть незваный гость. Подъезд, конечно, был неприступен даже для очень сильного и умного злоумышленника, если только не брать его штурмом.

Охранники знали в лицо всех жильцов, а у чужих обязательно спрашивали фамилию, связывались с хозяевами названной квартиры и уточняли, ожидают ли такого-то гостя. Но при самой продуманной системе обязательно найдется какая-нибудь случайная дырка в заборе на заднем дворе. В доме Стаса Герасимова такой «дыркой» был подземный гараж. Там охрана следила исключительно за автомобилями, а на людей не особенно реагировала. В гараж ежедневно заходили разносчики рекламы. За небольшую мзду охрана их пропускала. Довольно часто наведывались всякие слесари, сантехники, электрики, и, конечно, каждого из них невозможно знать в лицо.

Днем ворота иногда оставались открытыми, и можно было вообще без всяких достоверных предлогов при определенной сноровке проникнуть в подземный гараж совершенно незаметно, а оттуда на лифте или по черной лестнице попасть в дом, на любой этаж. Все прочее – дело техники, то есть хорошей дверной отмычки либо дубликата ключей.

Стас спустился в гараж с большим мусорным мешком в руках. Он успел переодеться. Вместо любимого костюма цвета грозовой тучи на нем были черные джинсы, старые кроссовки, серый спортивный пуловер, потертая кожанка и замшевая черная кепка. Он погрузил мешок в багажник своей «Тойоты» цвета какао с молоком и выехал из гаража.

На пересечении Тверской и Садового кольца он застрял в пробке. Рядом, почти вплотную, стояла допотопная старая «Волга». Лысый пожилой толстяк за рулем не спеша, с аппетитом поедал огромный гамбургер. Стас терпеть не мог макдоналдсовскую еду, считал ее вредной для здоровья и сначала глядел на лысого соседа с отвращением, но потом вспомнил, что не обедал сегодня. До встречи оставалось достаточно времени, чтобы спокойно поесть. Он остановил машину у скромного гриль-бара неподалеку от старого цирка, поменял сотню долларов.

В баре было пусто, орала музыка. Толстая крашеная блондинка молча положила перед ним меню. Стас заказал себе овощной салат, баранью отбивную на косточке и попросил приглушить музыку. Пора было наконец позвонить матери. Он собирался сегодня ночевать у родителей и, чтобы обеспечить себе спокойный вечер, без слез и упреков, включил свой мобильный и набрал номер.

Трубку долго не брали. Наконец он услышал сонный голос. У Натальи Марковны была сильная одышка.

– Стасик, ты дома? Почему ты не берешь трубку? Почему отключил мобильный?

– Нет, мама. Я не дома. А мобильный включен. Вот, я тебе звоню.

– Где ты?

– Я в кафе. Зашел пообедать.

– Лучше бы ты приехал к нам. У нас борщ, котлетки из индейки, твои любимые. Ты был у себя дома?

– Да, конечно.

– Там все в порядке?

– Разумеется, мама. А почему ты спрашиваешь?

– Ну так... Просто я весь день ждала твоего звонка, заснула в кресле, и мне приснился нехороший сон, будто разгромили твою квартиру, вспороли кровать.

– Снам нельзя верить, мама, – медленно, по слогам произнес Стас, – а в кресле спать неудобно. У тебя, наверное, затекла шея, вот и привиделись кошмары. Как ты себя чувствуешь?

– Было очень плохо, но теперь лучше. Главное, ты позвонил, больше мне ничего не надо. Папа сказал, ты сегодня приедешь к нам ночевать. Это правда?

– Да, конечно. Я приеду. Но поздно, часов в двенадцать.

– Хорошо, сынок, мы тебя будем ждать. Скажи, ты уже встречался со следователем?

– С каким следователем, мама? – поморщился Стас и выбил сигарету из пачки.

– Ну с тем, который занимается убийством твоего шофера. Понимаешь, он несколько раз звонил папе и сюда дважды. Он говорит, что послал тебе повестку по почте. Твои телефоны не отвечают, у тебя на фирме не говорят, где ты. Мне кажется, ты делаешь большую ошибку, Стасик. Я понимаю, как это тебе неприятно и тяжело, но встретиться надо. Ты слышишь меня?

– Да, мама. Я тебя слышу. Мы сейчас не будем это обсуждать. Я приеду, и поговорим. Все, у меня садится батарейка. Целую. Вечером увидимся. – Он отключил телефон и тут же нервно закурил.

Из кухни доносился запах жареной баранины. Вскоре принесли салат и большую красивую отбивную. Но аппетит пропал. Он заставил себя съесть немного овощей, почти с отвращением пожевал сочного мяса, опять закурил.

Когда подали кофе, он вдруг подумал, что можно запросто не встречаться с Ириной и вообще никуда не ехать. Все и так ясно. Спившийся человек опасен только для самого себя и близких родственников.

– Нет. Я должен убедиться, – пробормотал Стас, не замечая, что говорит вслух, – ведь если не он, то кто же? Больше некому...

– Что, простите? – уставилась на него крашеная официантка, которая как раз подошла поменять пепельницу.

– Ничего! – рявкнул он так, что девушка отпрыгнула.

Кофе был приличный, в меру крепкий. Вообще кухня в этом неприметном заведении оказалась очень качественной. Стас расплатился, оставил щедрые чаевые и еще дал десятку старику швейцару.

До встречи оставалось пятнадцать минут, пробок по дороге не было, и приехал он ровно в шесть, нашел удобное место для парковки, выключил мотор, откинулся на мягкую спинку и закрыл глаза.

«Спившийся человек, живущий в Выхино без телефона, на деньги сестры, ни на что не способен, – думал Стас, – правда, есть алкоголики, которые от запоя до запоя вполне вменяемы. Но с другой стороны, десять лет зоны могут сделать любого полнейшим дерьмом. Или наоборот? В зоне есть шанс стать сильным и даже очень сильным. Могло такое произойти с Юркой Михеевым? Если бы он там стал сильным, он жил бы сейчас как-то иначе».

Перед ним возник зыбкий образ худенького невысокого мальчика. В двадцать лет Михеев выглядел подростком, у него были мягкие светлые кудри, большие круглые голубые глаза, нежный румянец во всю щеку. Он смешно гримасничал и размахивал руками, когда рассказывал что-то. Сокурсники называли Михеева Мультиком. Хриплый, тяжелый бас никак не вязался с его несерьезной внешностью.

У Юрки Михеева был голос Высоцкого, он действительно знал наизусть почти все его песни и пел под гитару так, что, если закрыть глаза, невозможно было отличить от оригинала. Известно, как любят Высоцкого уголовники. Юрка мог стать в зоне уважаемым человеком. Даже вором в законе мог стать.

– Ни-фи-га! – шепотом выкрикнул Стас. – Михеев ничтожество, слабак, жалкий фигляр. Его, скорее всего, в зоне опустили. Московский мальчик из интеллигентной семьи, балованный, изнеженный, почти женственный, обязан стать петушком в зоне.

Зыбкий образ все еще плавал перед Стасом и как будто усмехался. Губам стало щекотно от шепота, Стас испугался, что в который раз говорит вслух, с самим собой. Он тряхнул головой, широко распахнул глаза. Перед ним было ветровое стекло, забрызганное грязью. Вокруг сновали машины и люди. Накрапывал мелкий серый дождь.

«Михеев мог стать в зоне кем угодно, – подумал он, – совершенно не важно, кем он стал. Главное, он ничего не знает, и никто не знает. Вообще никто. Ни одна живая душа. Как можно знать то, чего не было никогда?»

В стекло постучали. Стас вздрогнул и так резко повернулся, что потянул какое-то сухожилие в шее, поморщился от боли, подумал, что теперь будет долго при каждом движении болеть шея, и не сразу разглядел девушку, которая стучала в стекло. В глаза бросился плащ из тонкой кремовой кожи, шелковый бежевый шарф, прядь распущенных светлых волос.

– Вы Петя? – спросила она, когда он опустил стекло.

– А вы Ирина? – он заставил себя улыбнуться и открыл дверцу. – Садитесь в машину. Дождь.

Она долго возилась с зонтиком, наконец опустилась на сиденье рядом с ним. Она была удивительно хороша, как будто сошла со страницы модного журнала. Высокая, очень худая. Волосы серебристо-пепельные, тяжелые, атласные, до середины спины. Белая тонкая кожа, длинные кошачьи глаза, но не зеленые, как у кошки, а совершенно черные, с перламутровыми голубыми белками. Высокие скулы, тонкий прямой носик, крупный чувственный рот. На своего низкорослого неказистого братца она ни капли не была похожа. Салон наполнился ароматом каких-то головокружительных духов. Стас тут же заметил настоящие крупные бриллианты в ушах и на пальцах, сумочку и сапоги из светлой страусовой кожи. Сапоги были совершенно чистыми. Если бы она прошла пешком хотя бы сотню метров, непременно заляпала бы их грязью.

– Здравствуйте, Петя, – она улыбнулась ему так сладко, словно собиралась поцеловать, – вы потрясающе выглядите. Ни за что не узнала бы вас.

– Ну конечно, лет семнадцать прошло, – улыбнулся в ответ Стас, – вы были такой маленькой, а я был всего лишь сокурсником вашего старшего брата, мы с вами встречались только два раза, страшно давно, как будто в другой жизни. Как вы можете меня помнить?

– А вот и нет, – она откинула длинную прядь и уставилась на него в упор, не моргая. – Именно вас, Петя Мазо, я запомнила лучше, чем других. Вы были таким милым закомплексованным толстячком с дурацким хвостиком на затылке, а я была подростком и тоже подыхала от всяких комплексов, поэтому сразу обратила на вас внимание. Почувствовала родственную душу. Вы починили мой магнитофон «Электроника». В соседней комнате все танцевали при погашенном свете, а вы возились с моим кассетником. Помните?

– Совершенно не помню, – пожал плечами Стас.

– Он потом еще очень долго работал, мой магнитофончик, – произнесла она медовым голосом, продолжая смотреть на него в упор, – да, Петя, вы были уютным добрым толстячком, а теперь вы настоящий красавец, можно запросто голову потерять. Женаты? Есть дети?

– Нет. Ни жены, ни детей.

– Ой, надо же, – она красиво тряхнула волосами, – а мне казалось, вы такой семейный человек, я думала, вы женитесь очень рано и заведете кучу детей. Слушайте, а что это вдруг вы решили устроить встречу выпускников?

– Ну просто хочется собраться, посмотреть друг на друга, – пожал плечами Стас.

– И кому же пришла в голову эта идея?

Черные глаза впились Стасу в лицо, и он отвернулся. Как ни хороша она, эта Юркина сестренка, пора было кончать разговор.

– Точно не знаю, кому именно. Какая разница? – Он достал сигареты, вдавил прикуриватель в панель.

– Можно мне тоже? – Она потянулась к пачке, пришлось дать ей прикурить и немного опустить стекло. В салон полетели мелкие брызги дождя.

– Что вы хотели передать мне для Юры? – спросил он, глядя в окно и морщась от колючих брызг.

– Тут небольшой пакет. Продукты, носки, футболка. Да, я забыла вас предупредить. Ни в коем случае не покупайте ему спиртного и не давайте денег. Ни копейки. Слушайте, а можно мне прийти на встречу выпускников?

У Стаса пересохло во рту. Он раздавил в пепельнице только что закуренную сигарету и резко развернулся к Ирине, отчего шею пронзила острая боль.

– Да, конечно. Простите, мне пора. У меня очень мало времени.

– Ну вы же сказали, что у вас свободна вся вторая половина дня, – она недоуменно подняла брови. Она явно не собиралась вылезать из машины.

– У меня заболела мама. От Юры я сразу поеду к родителям. Хотелось бы пораньше, – отчеканил он и добавил с вежливым оскалом: – Было очень приятно вас повидать, Ирочка. Всего доброго.

Она обиженно молчала и не двигалась.

– Ирина, мне правда пора, – Стас вскинул руку и взглянул на часы.

– Скажите хотя бы, где и когда состоится встреча. Вам же будет лучше, если я там появлюсь и присмотрю за Юркой.

– Ну хорошо, – Стас раздраженно поморщился, – если вы так хотите... через две недели. Место мы еще не определили. Скорее всего, закажем зал в каком-нибудь ресторане. Я позвоню вам.

– Спасибо, Петенька. Теперь я вижу, что в душе вы так и остались лапочкой, закомплексованным милым толстячком. Да, и еще, пожалуйста, будьте так добры, когда приедете к Юрке, непременно снимите показания с электросчетчика, запишите и сообщите мне по телефону, очень вас прошу. – Внезапно она чмокнула его в щеку, тут же с мелодичным мягким смехом выскользнула из машины.

За окном, в мокрой темноте, мелькнул блестящий кремовый плащ. Смех долго еще продолжал звучать у Стаса в голове и казался все более знакомым.

* * *
Майору Сергею Логинову трудно было открывать глаза и говорить. Лицо распухло, он чувствовал вместо лица сплошной отек, тяжелый, плотный. Медсестра Катя кормила его с ложечки куриным бульоном, жидкой геркулесовой кашей, йогуртом. Среди немногих людей, заходивших к нему в палату, он выделил высокую худую женщину, ту самую, которая осматривала его лицо и про которую Аванесов сказал, что она ларинголог. Когда она пришла в первый раз, он еще не мог определить четкой границы между сном и явью. Он сначала решил, что видит сон, в котором плавает белый призрак с живыми глазами. Крупное стройное привидение смотрело на него с жалостью. Усилием воли он грубо выдернул самого себя из сна, и привидение оказалось живой женщиной в белом халате.

В просвете между маской и шапочкой светились большие светло-карие глаза, обрамленные длинными черными ресницами. Пахло тонкими духами. С трудом разлепив губы, хотел спросить, кто она и зачем пришла, но женщина произнесла из-под маски спокойным низким голосом:

– Пожалуйста, не надо разговаривать.

Он и так не мог. Незачем было лишний раз напоминать ему об этом.

– Меня зовут Юлия Николаевна. Я врач. Я осмотрю вас, потом вы будете спать.

Она повернула рычаг кровати так, что больной принял сидячее положение, и стала осторожно снимать бинты с его лица. Он почти ничего не чувствовал, только легкие нежные прикосновения ее холодных пальцев, но все у него внутри сжималось, он упрямо, зло глядел ей в глаза. Он сразу возненавидел ее. Именно она была тем самым хирургом-пластиком, который изменил ему внешность.

Когда она явилась снова, ему удалось разглядеть ее лучше. Она опять была в маске, но глаза ее показались ему настолько выразительными, что он без труда представил себе все остальное. Красавица, холодная, умная, беспощадная. Человек, не знающий сомнений. Он все еще не мог произнести ни слова и потянулся к тумбочке у койки. Она кивнула, сказала: да, конечно, и подала ему планшет и карандаш.

«Зачем вы это со мной сделали?» — написал он.

– Простите. Я не могу вам ответить на этот вопрос. Пожалуйста, не надо разговаривать. Вы мне мешаете, – ответила она.

«Вы мне тоже мешаете. Я спать хочу», – вывел он и поставил такую жирную точку, что обломился грифель карандаша.

– Я должна обработать швы, поменять повязку, – сказала она и попыталась забрать у него планшет.

«Пусть это сделает Катя».

– Это может делать только врач. А Катя – медсестра, так что придется вам потерпеть мое присутствие, – в голосе послышалась легкая обида, и Сергей злорадно усмехнулся про себя. Ему хотелось ее задеть, и это было, пожалуй, первое нормальное живое чувство за последнее время.

Юлия Николаевна забрала у него планшет, сняла повязку с его лица. Сергей скосил глаза и увидел на тумбочке открытый чемоданчик с каким-то незнакомым аппаратом.

– Это лазер, – спокойно объяснила она, – я буду обрабатывать швы лазерным лучом. Так они заживут значительно быстрее. Лазер снимает отеки, дезинфицирует. Вы ничего не почувствуете. Пожалуйста, закройте глаза и расслабьтесь.

Он подчинился и действительно ничего не почувствовал, кроме собственного частого сердцебиения. Подлая злодейка-хирург была с ним терпелива и ласкова. От нее пахло так нежно, и руки у нее были такие легкие, что у него возникло странное желание прикоснуться к ней. Ему совершенно не хотелось, чтобы она уходила, и от этого он разозлился еще больше.

«Я просто соскучился по краскам и запахам обычной жизни. На войне все подкрашено тошнотворным хаки. Даже кровь не бывает алой. Она мгновенно смешивается с грязью и становится бурой. На войне воняет карболкой, грязными телами, мочой, дерьмом. Я сам вонял на войне и еще сильней вонял в плену, – думал он, жадно вдыхая тонкий французский аромат злодейки-хирурга, – крошечный флакончик таких духов стоит не меньше сотни долларов. Конечно, ей платят хорошие деньги за ее подлую работу. Интересно, за меня уже заплатили или нет еще? Впрочем, что же я так злюсь на нее? Она здесь единственный человек, который мне не врет. Ее возмутило вранье Аванесова и Кати, я отлично помню, как она вылетела из кабинета и что сказала Аванесову. Если такая благородная, отказалась бы резать мне рожу...»

– Ну вот и все. Сейчас я перевяжу вас, и можете отдыхать, – донесся до него ее низкий, глубокий голос.

Сергей сердито замычал и сложил пальцы в щепоть, показывая, что ему нужен другой карандаш. Она кивнула, вытащила из кармана халата шариковую ручку, протянула ему планшет.

«Уйдите и больше не приходите. Я не просил вас менять мне внешность».

Я знаю, что вы не просили. Простите меня.

Он был уверен, что она, в отличие от медсестры Кати, не побежит жаловаться, и в отличие от Аванесова, не станет орать. Он понимал, что ведет себя глупо, потому что она, конечно, сделала ему пластическую операцию не по собственной злой прихоти. Но могла отказаться. Всегда есть выбор. Впрочем, неправда. Вот сейчас у него, у майора Логинова, никого выбора нет. У него нет. А у нее был.

Сергею, как любому человеку в невыносимой ситуации, требовалось срочно найти виноватого, и он нашел. Его бесило ее интеллигентное спокойствие, неспешность движений, ее умные ясные глаза. Он самого себя бесил потому, что ему больше всего на свете хотелось, чтобы она посидела с ним еще немного, просто так, без всяких процедур, чтобы сняла свою маску и сказала что-нибудь, не относящееся к делу.

Ему хотелось знать, как она выглядит без маски и шапочки, какие у нее волосы, какие губы, есть ли муж и дети. Он ненавидел ее потому, что его к ней тянуло, и это было ненормально.

Крупно, печатными буквами он написал:

«Нет, доктор, я вас не прощаю!»

Глава двенадцатая

В шестьдесят четвертом году все носили короткие юбки. Даже старые, толстые, кривоногие. Даже профсоюзные чиновницы и заведующие идеологическими отделами райкомов. Даже беременные на последних месяцах.

Наташа Герасимова без конца одергивала подол короткого широкого платья, которое сшила себе еще в Москве специально для последних месяцев на старенькой зингеровской машинке. Она стеснялась огромного живота, худых коленок, развалистой бабьей походки. Впрочем, ходить было некуда и стесняться некого. Маленький гарнизонный городок напоминал общагу или коммуналку под открытым небом. Офицерские жены разгуливали по пыльным улочкам в халатах и бигуди, с кастрюльками и сковородками в руках. Стоило появиться в чем-то нарядном, с прической и макияжем, тут же на тебя смотрели косо, шептались за спиной: перед кем ты хочешь выпендриться, интересно?

Ближайшим городом был унылый голодный Кызыл, столица Тувы, и главным развлечением считалась поездка туда за покупками. Покупать было нечего, но офицерским женам к праздникам выдавались талоны закрытого распределителя. Каждая новая пара обуви, каждая шмотка долго еще обсуждалась, примерялась, ощупывалась, чтобы наконец улечься в комод или в огромный фанерный чемодан до лучших времен.

Жизнь в городке была тошнотворно скучна, всякая мелочь моментально обрастала фантастическими подробностями. Не было телевизоров, только радио. Оно орало целыми днями, и этот звуковой фон уже не замечался. Потом, через многие годы, Наташа ловила себя на том, что постоянно напевает песни Пьехи и Кристалинской.

Им с Володей предоставили комнату в офицерском общежитии. Она казалась просторной, потому что в ней почти не было мебели. Шаткая полуторная тахтенка, накрытая грубым одеялом цвета хаки, довоенный комод, этажерка, стол и два стула. Все казенное, с латунными бирками.

Наташа при первой поездке в Кызыл накупила сатина и ситца, одолжила у соседки-фельдшерицы швейную машинку, и через пару недель пустую казенную комнату нельзя было узнать. На окне трепетали веселые бело-голубые шторки, на тахте лежало стеганое покрывало, на столе скатерть. Осталось еще много ткани, и Наташа принялась шить детское одеяльце на ватине, кроила распашонки, пеленки.

Мама писала ей длинные грустные письма, и каждое кончалось целой страницей вопросов. Как Наташа питается? Чем занимается целыми днями? Какая стоит погода? О чем они вечером разговаривают с Володей? И так далее. Наташа отвечала коротко и весело. Неустроенный быт забавлял ее. Саянское лето с его белесой жарой и черными пыльными бурями представлялось ей необыкновенно романтичным.

Иногда за работой она застывала на минуту, ее круглое детское лицо вытягивалось, становилось взрослым, сосредоточенным. Она прислушивалась к своему большому животу, и с каждым разом все отчетливей чувствовала упругие сильные движения.

Наташа очень серьезно относилась к своей беременности, старалась соблюдать режим, обязательно гуляла не меньше двух часов в день. На окраине городка был маленький аэродром, за летным полем начиналась жидкая березовая рощица, подступавшая к подножию лысой горы. Наташа собирала пушистые нежные букеты незабудок и багульника, приносила домой, ставила в литровую банку, и комната наполнялась горьковатым ароматом диких цветов.

Рожать ей предстояло в середине августа. Они с Володей решили, что заранее, примерно за неделю до предполагаемого срока, он отвезет жену в Абакан в военный госпиталь, где отличные условия и грамотные врачи.

Кончился июнь. В нижнем ящике казенного комода лежали аккуратные стопки пеленок и распашонок. Иногда заходила фельдшерица Кира Пантелеевна, рыхлая высокая баба шестидесяти лет. Она осматривала Наташин живот, прижимала к коже акушерский стетоскоп, похожий на игрушечную дудку, качала оранжевой пышной прической, поджимала тонкий рот и важно сообщала:

– Так и есть, в августе родишь, числа пятнадцатого. Сердцебиение вроде нормальное, только не пойму, как он у тебя лежит, где попа, где голова.

– Он? – уточняла Наташа.

– Да кто ж их разберет? – вздыхала Кира Пантелеевна. – У тебя, впрочем, скорее девочка будет. Больно шустрый плод, прямо так и прыгает.

Специально для фельдшерицы Наташа держала на посудной полке бутылочку крепленого сладкого вина. Кира Пантелеевна тянула вино, как чай, со свистом, потела и отдувалась, закусывала соевыми батончиками и липкой карамелью.

– Ты, главное, на открытый огонь не смотри, – учила она Наташу, – а то будет у ребеночка красное родимое пятно во все лицо. Вверх не тянись, когда белье развешиваешь, а то пуповина обовьется вокруг шейки. И не вздумай волосы подстригать, пока не родишь. Тут вот в позапрошлом году одна взяла и подстриглась за неделю до родов, – фельдшерица допила залпом все, что осталось в стакане, утерлась ладошкой, – ну и вот, значит, подстриглась майорская жена под Эдиту Пьеху, повезли ее на вертолете рожать в Абакан. Вроде третьи роды, женщина такая крепкая, однако родила мертвенького мальчика. – Пантелеевна налила себе еще вина, выпила, зевнула со стоном и, покачав пальцем у Наташи перед носом, произнесла со значением: – Апсиксия!

– Асфиксия, – поправила Наташа.

Ей совсем не нравились всякие страшные истории о неудачных родах, но она терпела, поскольку никто, кроме Пантеелевны, не мог квалифицированно прослушать ее живот и сказать, что все в порядке. В гарнизоне был врач, хмурый молодой москвич по фамилии Усманов, но Наташа стеснялась его. К тому же до ее приезда между Усмановым и Володей случился тяжелый конфликт. Володя за незначительную провинность отправил на гауптвахту солдата, у которого было обострение какой-то почечной болезни. Доктор требовал парня освободить, Володя заявил, что он покрывает симулянта, а через три дня солдата пришлось отправить на вертолете в Абакан и там ему сделали операцию. Доктор накатал жалобу на старшего лейтенанта Герасимова, но начальство как-то замяло дело, Володя был на отличном счету. С тех пор они с доктором не здоровались.

К июлю жара стала невыносимой. Городок погрузился в пыльное серо-желтое марево. У Наташи распухали ноги и кружилась голова, но она заставляла себя гулять по тусклым раскаленным улицам. Прежние маршруты к рощице за летным полем были ей не по силам.

Однажды она столкнулась на улице с доктором Усмановым. Собиралась пыльная буря, небо налилось желтушной мутью, воздух как будто исчез. Возле больнички несколько солдат копали траншею. Они были голые по пояс и черные, как негры. Доктор в белоснежном халате сидел на крыльце и курил. Наташа тяжело плелась мимо, в руке у нее болталась авоська с хлебом.

– Наталья Марковна, вы не хотите ко мне заглянуть? – окликнул ее Усманов.

От неожиданности она вздрогнула и чуть не упала, поперек дороги валялась лопата. Доктор встал, взял ее под руку, повел в больничку. Там над рукомойником висело зеркало. Наташа увидела кошмарное лицо, серо-черное, с красными больными глазами. Пот смешался с пылью, глаза слезились.

– Вам, наверное, надо умыться, – сказал Усманов.

Наташа покорно кивнула. Вода в рукомойнике была теплой. В кабинете гудел вентилятор, от него шла волна обманчивой прохлады. Доктор протянул Наташе полотенце и спросил, как она себя чувствует.

– Нормально, – Наташа тяжело опустилась на банкетку.

– Давайте-ка я вас осмотрю, – предложил он.

– Спасибо, меня Кира Пантелеевна наблюдает, – слабо улыбнулась Наташа.

– Пантелеевна – это, конечно, хорошо, – кивнул доктор, – и что она говорит, когда вам рожать?

– В середине августа.

– А я думаю, раньше. Лягте, пожалуйста.

Наташа скинула туфли, вытянулась на банкетке. Усманов долго слушал и ощупывал живот, потом измерил давление, зачем-то посмотрел язык, горло, попросил повертеть глазами,неприятно оттянул нижние веки, наконец хмуро произнес:

– Вам надо срочно ехать в Абакан, нужны анализы, квалифицированный осмотр, возможно даже рентген.

– Что-то не так? – испугалась Наташа.

– Мне кажется, у вас двойня. Нет-нет, ничего страшного, просто родить вы можете раньше срока. Лучше не рисковать.

Буря еще не успела разгуляться, до дома было пять минут ходьбы, но Усманов отправился провожать Наташу, держал под руку, как больную, и уговаривал немедленно отправляться в абаканский госпиталь.

Когда Наташа поднялась в свою комнату, небо стало совсем черным, взвыл ветер, вздыбились бешеные воронки пыли и мусора. Наташа бросилась закрывать окно и увидела, как Усманов бежит сквозь вихрь назад, в больничку. Белый халат раздулся огромным пузырем и исчез в черном вихре.

Вечером Наташа рассказала мужу о встрече доктором. Володя слушал и злился:

– Тоже мне специалист! Никто его не просил тебя осматривать.

– Володенька, а если он прав? Может, ты отвезешь меня пораньше? Вдруг правда двойня?

– Чепуха, – старший лейтенант хлопнул ладонью по столу, – Пантелеевна тебя каждую неделю смотрит и никакой двойни не обнаружила. А она, между прочим, профессиональный акушер.

– Володя, она темная баба, к тому же пьет как сапожник! – возмутилась Наташа. – То, что Усманов тебе не нравится, еще не означает, что он плохой врач.

– А тебе он нравится?! – сквозь зубы, с дурацкой улыбкой прохрипел Володя. – Нравится, да?

Такая реакция Наташу ошеломила. Она знала, что ее муж человек жесткий и болезненно самолюбивый, но сейчас речь шла о самом главном событии в их жизни, и можно было наплевать на глупый конфликт с доктором. Так взбесился, что даже не обратил внимания на потрясающую новость – у них может быть двойня!

– С ума сошел? – спросила она и нахмурилась.

– Он на меня донос написал, а ты с ним под ручку, на глазах у всех! – крикнул Володя. – Теперь об этом каждая собака в гарнизоне знает!

– Он врач, а я в положении, и ничего такого... – Она не успела докончить фразу, потому что Володя встал и вышел, шарахнув дверью так, что комната вздрогнула и банка с незабудками опрокинулась.

Наташа, глотая слезы, принялась собирать вялые мокрые цветы, вытирать воду.

* * *
Доктор Тихорецкая ехала по пустому ночному шоссе и чувствовала, что засыпает за рулем. Она почти жалела, что отказалась от предложения Райского заночевать на этой проклятой секретной базе и отправиться в Москву рано утром, на казенной машине, с шофером.

Ей уже приходилось ночевать здесь. В финском домике ей отвели маленькую, совершенно стерильную комнату с санузлом, и спала она как убитая. В первый раз это было после операции, которая длилась пять с половиной часов.

Сейчас ее отпустили на двое суток, и она не хотела терять ни часа. Она так устала, что жила на автопилоте. Ни о чем не могла думать, автоматически выполняла свою работу и не позволяла себе бояться, что в один прекрасный день начнут дрожать руки и испортится зрение.

Петр Аркадьевич освободил ее от приемов. Она вела только двух больных – Анжелу и этого человека, о котором знала все и ничего. Ей были известны его возраст, рост, вес, артериальное давление, группа крови. Она могла с закрытыми глазами воспроизвести строение его лицевых костей и мышц, но кто он, откуда, что с ним произошло и почему потребовалось срочно сделать ему другое лицо, она понятия не имела.

Она догадывалась, что он офицер. По речи угадывала в нем москвича. Подозревала, что его ноги, которые спас доктор Аванесов, были повреждены не в результате спортивной или автомобильной травмы.

Гамлет Рубенович однажды при ней назвал его Сережей. Возможно, это было единственной правдой из всего, что говорил доктор Аванесов. Никогда она еще не слышала, чтобы врач, талантливый хирург, и в общем неплохой человек, так много и нагло врал. Юля знала, что он делает это вовсе не из любви к искусству. У него приказ. И все равно было противно.

«Чем ты лучше? Тебя слегка припугнули, потом уговорили дать подписку о неразглашении секретной информации государственной важности, и ты согласилась участвовать в какой-то странной жестокой авантюре или в эксперименте, который проводится над живым, сильным, но совершенно беспомощным человеком. Аванесов – полковник медицинской службы, он вынужден подчиняться. А ты могла запросто отказаться, послать этого Райского подальше, и ничего с тобой не случилось бы».

Так она изводила себя в самом начале, но потом перестала. Во-первых, не было сил думать, во-вторых, зачем терзаться, когда дело сделано?

В первый ее приезд на базу Райский выложил перед ней снимки двух мужчин. Один выглядел вполне стандартным красавчиком мрачно-мужественного типа. Тяжелые надбровные дуги, крупный правильный нос, тонкие губы, жесткий подбородок. Райский с иронической улыбкой назвал его объектом «А». В Юлином распоряжении имелось двадцать его фотографий в разных ракурсах, крупные и общие планы. Он улыбался, думал, разговаривал, удивлялся, хмурился, зевал, просто смотрел в объектив или куда-то в сторону. Юля, разглядывая снимки, поняла о нем только то, что он человек благополучный, в меру тщеславный, а в общем никакой.

Лицо объекта «Б» произвело на нее более приятное впечатление. Объект «Б» красавцем не был, но выглядел куда благороднее объекта «А», несмотря на мягкий курносый нос и большие торчащие уши. У него были живые умные глаза и совершенно естественная мимика.

– Как вам кажется, эти люди похожи друг на друга? – спросил Райский, наблюдая, как она разглядывает снимки.

– Совсем не похожи. А что?

– Они одного возраста, одного роста, примерно одинакового телосложения, у них один размер одежды и обуви, у них обоих серые глаза и русые волосы. Оба коренные москвичи и имеют высшее образование. Оба никогда не были женаты, не имеют детей. Даже группа крови у них одна, достаточно редкая, четвертая, резус положительный.

– Они родственники?

– Нет. Они не родственники. Но у них много общего. Вы согласны со мной?

– Михаил Евгеньевич, что вы хотите от меня услышать?

– Я хочу, чтобы вы сказали мне, похожи эти два человека или нет, с вашей профессиональной точки зрения.

– Иными словами, возможно ли сделать их похожими с помощью пластической операции?

– Вот именно, – кивнул Райский.

– Вероятно, да, – ответила Юля после долгой паузы.

– Кого из них проще изменить, чтобы он стал копией другого?

– С точки зрения техники операции это не имеет значения. Но я не думаю, что объект «А» обрадуется торчащим ушам и курносому носу. Хотя объект «Б» кажется мне обаятельнее. Но тут уже вступают в силу вещи, не имеющие отношения к моей профессии.

– Очень интересно, – улыбнулся Райский, – почему же «Б» вам нравится больше? Ведь «А» просто красавец мужчина.

– Балованный, капризный, инфантильный, – быстро пробормотала Юля, – завышенная самооценка и болезненная потребность в самоутверждении, которую он реализует, постоянно меняя женщин. Занимается бизнесом, не вполне успешно, однако на жизнь хватает. Не умен, но хитер. Трусоват. В экстремальной ситуации сразу впадает в панику. Любит и умеет врать. А в общем вполне милый молодой человек.

– Вы что, знакомы с ним? – Райский нервно сверкнул очками.

Юля уловила тревогу в его голосе и с невинной улыбкой спросила:

– А почему вы так испугались, Михаил Евгеньевич? Если я знакома с объектом «А», разве это что-то меняет?

– Да, – рявкнул он, почти теряя самообладание, – это многое меняет. Так знакомы или нет?

– Успокойтесь. Я просто фантазирую. Сочиняю на ходу. Я впервые увидела его на этих снимках.

– Неправда, – покачал головой Райский, – ничего вы не сочиняете, Юлия Николаевна. Скажите честно, откуда вы все это знаете?

– Ну ладно, – улыбнулась Юля. – Я так же, как и вы, учила в институте психологию и основы древней загадочной науки физиогномики. Все это написано у него на лбу, просто надо уметь прочитать.

– Да, Юлия Николаевна, вы умеете, – процедил он сквозь зубы после долгой паузы, – ну а что же написано на лбу у объекта «Б»?

– Умный, сильный, надежный. В нем есть некоторая жесткость, но это, вероятно, как-то связано с его образом жизни. Ему часто приходится принимать решения не только за себя, но и за других. Ну что еще? Он вынослив, нетребователен в быту, замкнут. Да, очень замкнут и, скорее всего, одинок. Он молчун, но не такой многозначительный, как вы, Михаил Евгеньевич. Он просто больше любит молчать, чем говорить, это для него более естественное состояние. А вы держите паузы в диалоге, чтобы озадачить, напрячь собеседника, вызвать у него растерянность и лишить воли к сопротивлению.

– Браво, – фальшиво хохотнул Райский и пару раз сдвинул ладони, изображая аплодисменты, – я бы взял вас к себе на работу психологом.

– Я бы к вам не пошла, – улыбнулась Юля.

– Почему?

– Во-первых, не люблю многозначительных пауз, во-вторых, у меня другая профессия. Подведем итог, Михаил Евгеньевич. Если я правильно поняла, вы хотите, чтобы я сделала из объекта «Б» двойника объекта «А»?

– Совершенно верно, Юлия Николаевна. Сколько это займет времени?

– Зависит от количества операций и особенностей организма пациента. Заживление проходит у всех по-разному.

– А в одну операцию нельзя уложиться?

– Пока не знаю. Мне надо просканировать эти фотографии и поработать с ними на компьютере.

Тогда ей не пришло в голову спросить, знает ли сам объект «Б», что с ним собираются делать. Она была уверена, что знает, и просто не предполагала других вариантов. Ее удивляло, что ей дали абсолютно все медицинские сведения о больном, но еще ни разу не пустили к нему в палату для предварительного осмотра. Однако когда Райский сообщил ей, что сам объект «Б» не должен знать, кто она и с какой целью осматривает его, Юля испытала шок.

Разговор произошел в уютном полутемном кабинете Райского за чашкой отличного кофе перед самой операцией. К этому моменту она уже подписала бумагу об ответственности за разглашение секретной информации государственной важности.

Полковник больше не угрожал ей мифическим чеченским террористом, любовником Анжелы. Теперь она была почти убеждена, что никакого чеченца вообще нет и ночной звонок явился чем-то вроде приглашения к сотрудничеству. Райский сам все это придумал. Сначала припугнул, потом нашел совсем другой, достаточно весомый и не унизительный для нее аргумент.

– Вы, Юлия Николаевна, специализировались в институте на экстренной хирургии. Вы хотели стать хирургом, чтобы спасать людям жизнь. Верно?

– Допустим, – кивнула она.

– Не допустим, а точно. Вы были весьма романтической барышней и ставили перед собой возвышенные цели. Не надо этого стесняться.

– С чего вы взяли, что я стесняюсь? Просто неохота с вами обсуждать, какой я была в юности.

– А мне очень даже охота, – он обаятельно улыбнулся.

Надо отдать ему должное, улыбаться он умел. Наверное, долго отрабатывал свой лучезарный оскал перед зеркалом. Губы собеседника поневоле растягивались в ответной улыбке.

– Видите ли, Юлия Николаевна, хирург-пластик делает большое хорошее дело, помогает людям стать красивыми, полюбить себя, избавиться от комплексов. Но он никогда не спасает жизнь. У вас сейчас появилась такая возможность. Вы не просто меняете внешность человеку. Вы спасаете ему жизнь.

– Объясните почему.

– Потому что со своим лицом он не может выйти за территорию базы. Для него единственный способ остаться в живых – изменить внешность.

– И стать двойником объекта «А»? Иначе он не выживет?

– Совершенно верно.

– Почему?

– Потому!

– Это не ответ, – она покачала головой и заставила себя посмотреть Райскому в глаза. Он сидел так, что очки не бликовали. Она видела перед собой честный открытый взгляд хорошего, умного человека. Вероятно, это тоже было результатом длительных тренировок перед зеркалом.

– Больше я, к сожалению, ничего добавить не могу. Не имею права. Вам придется просто поверить мне на слово.

– Я бы с удовольствием, Михаил Евгеньевич, но не получается. Скажите, а что, объект «Б» самоубийца?

– Ни в коем случае! Почему вы так решили?

– Вы предупредили меня, что он ничего не знает и не должен знать о целях предстоящей операции. Из этого следует, что он, может, вообще не желает никакой операции и будет серьезно возражать против изменения своей внешности, то есть он либо не хочет жить, либо видит для себя иные варианты выживания.

– У него нет иных вариантов, – голос Райского прозвучал тихо и жутко, – и у нас с вами их тоже нет, Юлия Николаевна.

– У объекта «А» тоже нет вариантов? – спросила Юля и вытянула сигарету из пачки. – Он знает, что вы здесь собираетесь создать его двойника? Или для него готовится сюрприз?

Райский не спеша поднялся из кресла, подошел к ней вплотную, щелкнул зажигалкой и еле слышно проговорил:

– О существовании объекта «А» вам лучше вообще забыть, Юлия Николаевна. Считайте, что перед вами кукла, неодушевленная модель.

– Вы мне опять угрожаете, Михаил Евгеньевич? – Она машинально отвернулась, чтобы не выпускать дым ему в лицо, а когда опять на него взглянула, увидела все ту же обаятельную улыбку.

– Я не ожидал, что с вами будет так тяжело договориться, мы ведь вам деньги платим, и не маленькие, – произнес он и поцеловал ей руку.

Это было настолько неожиданно, что Юля отдернула кисть. Райский вернулся в свое кресло. Очки опять забликовали, вместо глаз были белые светящиеся круги.

– Деньги – это замечательно, – кивнула Юля, – но согласитесь, вы ведь мне их не дарите и не взаймы даете. Вы собираетесь оплатить мою работу, которая стоит дорого. А тяжело вам не со мной, Михаил Евгеньевич. Просто врать всегда нелегко и неприятно, даже имея сноровку и большой опыт.

Именно в этот момент прозвучал телефонный звонок.

– Да, – сказал Райский, выслушав невидимого собеседника, и, положив трубку, поднялся: – Все, пора, Юлия Николаевна.

Через двадцать минут она впервые увидела человека, которого должна была оперировать. А через час майор Логинов спал под глубоким наркозом.

Глава тринадцатая

Стас ненавидел районы новостроек. Он остановил машину у метро «Рязанский проспект» и долго, тупо глядел на карту, наконец сообразил, как ехать дальше, однако вскоре уперся в «кирпич». Улица была перекрыта. Вокруг что-то строили, ремонтировали, пришлось вернуться, встать возле автобусной остановки и ловить прохожих.

Прохожие попадались все какие-то неприветливые. Две бабки в капроновых ватниках с тихой бранью шарахнулись от иномарки, приличная на вид девушка вместо объяснения, как проехать, тут же предложила интимные услуги прямо в салоне машины за смехотворную цену. Пожилой интеллигент с профессорской бородкой вблизи вонял перегаром и мочой, сунул голову в окошко и стал клянчить денег, сколько не жалко. Стас выгреб из кармана мелочь, но мужику показалось мало, отогнать его было невозможно, пришлось отъехать. Оказавшись возле какого-то унылого пустыря, Стас нервно закурил и опять достал карту, нашел объездной путь и двинулся вперед.

Плохо одетые бестолковые люди с серыми лицами, одинаковые серые дома-коробки, все это убожество раздражало его, особенно в плохую погоду. Именно так он попытался объяснить самому себе сухость во рту и ноющую боль в желудке, когда наконец въехал на улицу с пролетарским названием Сормовская.

Искомый дом оказался грязной панельной пятиэтажкой. У Стаса защемило сердце, когда он покидал свою красавицу «Тойоту» и оставлял ее одну, без присмотра, в грязном сомнительном дворе. Мысль о взрывчатке мелькнула в голове, словно кто-то царапнул ножом по стеклу. Но это было скорее гадкое воспоминание, а вовсе не опасение. Он не сомневался, в ближайшее время фокус со взрывчаткой не повторится. Если бы его спросили, откуда такая уверенность, он вряд сумел бы ответить внятно.

Никакого домофона в подъезде не оказалось. Воняло помоями. Стены были исписаны, как в нью-йоркском сабвее. Заткнув нос, Стас поднялся на четвертый этаж по невозможно грязной лестнице, остановился у драной двери и ткнул пальцем в кнопку звонка. Никакого звука не последовало. Звонок был сломан, пришлось стучать. Долго никто не откликался. Стас осторожно дернул дверную ручку и вдруг ясно представил себе, как входит в крошечную вонючую квартирку, а там посреди комнаты лежит свежий труп.

Ситуация показалась ему странно знакомой. Он отдернул руку, и губы его сами собой растянулись в идиотской улыбке. Он вспомнил, что видел нечто подобное в каком-то старом боевике, может, даже и не в одном, а в нескольких, американских и наших. Это называется «подставить». Обычно в следующей сцене герой задумчиво произносит: «Черт, кто же меня так подставил?»

И все-таки он резко отдернул руку от дверной ручки, словно его ударило током, и принялся опять стучать. Наконец внутри послышалась какая-то возня, и хриплый скрипучий бас спросил:

– Ирка, ты, что ли? Входи, открыто!

Стас медленно потянул дверную ручку. Сначала он увидел темный мужской силуэт в глубине маленькой прихожей. Там стоял человек, даже отдаленно не похожий на опустившегося пьяницу. Он был слишком хорошо одет, слишком прямо держался. В полумраке глаза его казались черными провалами. Он стоял и смотрел так, будто собирался выхватить пистолет из кармана распахнутой кожаной куртки. Стас отпрянул, и незнакомец тоже сделал шаг назад, в глубину прихожей. Он уже хотел захлопнуть дверь и бежать прочь, но тут послышался тяжелый булькающий кашель и в проеме появилась голова.

– Ты чего? – спросила голова хриплым басом великого Высоцкого.

Стас заметил ссадину на щеке и синяк под глазом. В прихожей вспыхнул свет. В глубине ее Стас увидел большое зеркало, расположенное как раз напротив двери. Грозный силуэт был всего лишь его собственным отражением. Прямо перед ним стоял маленький худой человек в мятой ковбойке и безобразных трикотажных штанах. От румяного Мультика Юрки Михеева остался только голос.

– Ну давай заходи, раз пришел. Дует.

– Привет, Юра. Ты узнал меня? – хрипло откашлявшись, спросил Стас и шагнул в прихожую.

– Герасимов, что ли? – Воспаленные глаза равнодушно скользнули по лицу Стаса. Мультик не выказал ни удивления, ни радости, как будто они расстались позавчера, а не шестнадцать лет назад. От порыва ветра дверь у него за спиной захлопнулась, отрезая путь к отступлению.

– Вот тут тебе сестра просила передать, – он протянул пакет.

– Ага, – кивнул Мультик и взял пакет у него из рук, – слышь, ты выпить принес?

– Пить вредно, – изрек Стас с идиотской усмешкой.

Мультик ничего не ответил, ушел вместе с пакетом на кухню, оттуда послышалась вялая матерная брань, адресованная сестре Ирине, которая прислала всякую ерунду вместо простой бутылки водки. Стас остался и не знал, как быть дальше. В зеркале отражалось его растерянное злое лицо. Чтобы не смотреть на самого себя, он оглядел прихожую. Обои, имитирующие голую кирпичную кладку. Облупленная дешевая вешалка, на ней одинокий черный ватник, внизу стоптанные старые кроссовки.

«Что я здесь делаю? – с тоской подумал Стас. – Зачем приехал? Что дальше?»

Мультик продолжал материться и, вероятно, закурил, потому что запахло дымом. Стас снял куртку, повесил рядом с ватником хозяина и решительно вошел на кухню. Михеев действительно курил, сидя на табуретке за голым пластиковым столом, уставившись в темное вечернее окно без занавесок. На Стаса он не обратил никакого внимания, только стряхнул пепел в консервную банку из-под шпрот.

– Как ты живешь, Михеев? – спросил Стас, глядя на смутное отражение Мультика в оконном стекле.

Ответа не последовало.

– Юра, ты слышишь меня? – Стас осторожно опустился на табуретку. Ему хотелось закурить, но сигареты остались в куртке. Вставать и идти за ними почему-то было неловко.

«Перед кем неловко? Почему? Какого хрена? – мысленно завопил он. – Я приехал в чертову даль, в омерзительный вонючий район, чтобы сделать доброе дело, навестить бывшего сокурсника, который отсидел десять лет, а теперь опустился и спивается. Я привез ему продукты. А он, сволочь, даже не смотрит в мою сторону!»

На столе лежала только что распечатанная пачка «Парламента». Стас потянулся за сигаретой, и вдруг Мультик прихлопнул пачку ладонью, резким движением подвинул к себе. Стас рефлекторно дернулся вперед, что-то треснуло, грохнуло, и через минуту он сидел на полу, а рядом валялась табуретка, у которой подломились сразу две ножки.

Пол был покрыт мягким линолеумом, ударился он не сильно, правда, очень больно задел локтем угол стола.

– Ты зачем, Герасимов, мебель ломаешь? – щуплая фигура выросла над ним, и показалась огромной, поскольку он смотрел снизу вверх. – Квартира съемная, мебель чужая. Вставай, фраерок, не бойся. – Ничего не оставалось, как ухватиться за протянутую руку. Вялая влажная кисть Стаса попала в ледяные железные тиски. Пальцы у Мультика были тонкие, гибкие, как у женщины, но необычайно сильные. Слишком сильные для такого хлипкого алкаша.

Несколько секунд они стояли лицом к лицу, очень близко. Голубые глаза выцвели, румянец давно истлел. Грубые глубокие морщины. Вместо буйных светлых локонов совершенно седой ежик, такой редкий, что просвечивает кожа. Под одним глазом желто-синий синяк, на щеке ссадина. Красные припухшие веки. Очень тяжелый взгляд прямо в глаза.

«Нет. Не опустили его в зоне, не опустили, – внезапно понял Стас, – не может жалкий „петушок“ так смотреть».

– Ладно, Герасимов, пошли в комнате посидим. Выпить, значит, не принес?

– Нет. Твоя сестра сказала, что тебе нельзя. А я за рулем.

– А хрена ты ее послушал? Я без водки ваще не человек, блин.

– Бросать не пытался?

– На фига? Все равно жизнь кончена.

Прежде чем войти в комнату, Стас достал из кармана куртки сигареты и зажигалку.

Единственная комната оказалась довольно просторной и почти пустой. У стены стояла жалкая тахтенка, у голого, без занавесок, окна – конторский письменный стол, два стула. Под потолком вместо люстры болталась голая, очень яркая лампочка на кривом проводе. На стене висела маленькая фотография в рамке. Стекло бликовало, и Стас сумел разглядеть лицо на фотографии, только когда уселся на тахтенку.

– Узнаешь? – кивнул Мультик, проследив его взгляд.

– А как же! – Стас судорожно сглотнул, отвернулся от фотографии и закурил. Руки у него заметно дрожали.

– Ты хорошо ее помнишь? – тихо, почти шепотом спросил Мультик.

Стас сделал вид, что не расслышал вопроса, обвел глазами комнату и произнес:

– Пепельницу дай.

Мультик встал, сходил на кухню, вернулся с банкой из-под шпрот, поставил ее на стол, уселся и тоже закурил. В комнате повисло тягостное, долгое молчание. Мультик смотрел на Стаса в упор, не моргая, и выпускал дым из ноздрей. Стас уставился себе под ноги и сосредоточенно рассматривал рисунок на линолеуме. От мелких желтых квадратиков у него рябило в глазах. Пристальный взгляд Мультика жег его ледяным огнем, словно к коже прижимали куски искусственного льда. Он чувствовал, что если молчание продлится еще хотя бы несколько секунд, он не выдержит, бросится на жалкого пьянчугу и будет долго страшно бить его, возможно, забьет насмерть.

– Ты, Юрка, расскажи о себе. Как живешь? Чем занимаешься? – спросил он спокойным, ровным голосом, не поднимая головы.

– Ну как я живу? – тихо, жалобно заговорил Мультик. – Пью. Болею. Туберкулез у меня был в зоне. Открытая форма. Залечили кое-как, но все равно здоровья ни хрена нет. На работу не берут, кому я нужен после зоны? Вот, гнию помаленьку, сижу у сестренки на шее. А ты чего вдруг приехал?

– Да понимаешь, стал я тут листать старую записную книжку, нашел твой номер, дай, думаю, позвоню.

– На фига?

– Сам не знаю. Чего-то вдруг на меня накатило, вспомнил институт, тебя, Юрка, вспомнил, как ты классно на гитаре играл и пел, – ну точно, Высоцкий.

– Теперь уже не пою. Дыхалка никуда. И настроения нет. Все зона отбила, почки, легкие, настроение. Считай, труп я. Выпустили на год раньше, учитывая состояние здоровья. Подыхать выпустили, понимаешь?

– Ну, ну, старик, перестань, чего ты себя раньше времени хоронишь? Мы ведь с тобой ровесники. Тридцать шесть лет для мужика – это вообще не возраст. Сестренка у тебя классная, любит тебя. Кстати, кто она?

– В каком смысле – кто?

– Ну где работает, чем занимается? Выглядит она потрясающе, прямо топ-модель, одета очень дорого.

– Ирка? – Мультик криво усмехнулся, не разжимая рта. – Она ничем не занимается. Почему ты спросил?

– Так. Интересно. Всегда ведь интересно, откуда у людей деньги.

– У Ирки муж богатый. Бизнесмен. – Мультик скорчил важную гримасу и ткнул пальцем в потолок.

– Какой же у него бизнес? – равнодушно спросил Стас, подавляя искусственный зевок.

– Вроде фирма у него своя. Охранники там, телохранители, частные детективы, да фиг их знает.

– Частные детективы? – задумчиво протянул Стас. – И что, можно обратиться, если вдруг проблемы?

– У кого проблемы? У тебя? – Мультик опять усмехнулся, жалко, криво, по-блатному, и Стас подумал: «А может, все-таки опустили?»

– Типун тебе на язык, Юрка! – радостно засмеялся он. – У меня все нормально. Просто один мой приятель попал в очень странное дерьмо.

– А дерьмо бывает странным? – тихо спросил Мультик и впервые засмеялся. Смех звучал весело и заразительно. Стас заметил крепкие белые зубы без единого изъяна.

«Ну ладно. Допустим, муж сестры оплатил работу хорошего протезиста», – подумал он и произнес:

– Ты зря ржешь, Михеев. Человека замочить пытались, а ты ржешь.

– Кого же он так крепко обидел, твой приятель? – прищурился Мультик.

– В том-то и дело, что никого, – вздохнул Стас и заставил себя взглянуть Михееву в глаза. Это оказалось чудовищно трудно.

– Прямо так совершенно никого никогда? Ну, значит, он святой. – Мультик опять засмеялся, медленно встал, подошел к Стасу и положил ему руку на плечо. – А может, твой приятель просто забыл? Ну знаешь, как это бывает? Особенно если кажется, что нет никаких свидетелей, никаких следов и никто ничего не знает, и много лет прошло, а, Герасимов? – Он подмигнул, опустился рядом на тахту. – Есть вещи, которые нельзя забывать. Даже если очень хочется.

Стас передернул плечами, пытаясь скинуть руку Мультика, но тонкие железные пальцы впились в него еще крепче.

– Слушай, Юрка, мы сейчас не будем это обсуждать, – процедил он, сдерживаясь из последних сил, – я все равно ничего не знаю.

– Не знаешь? А зачем разговор завел?

– Ты сказал о частных детективах, я вспомнил, что один мой приятель спрашивал, нет ли у меня таких знакомых.

– Чего же он к ментам не пошел со своим странным дерьмом, этот твой приятель?

– Ну менты – это само собой, однако, на них надежды мало... – забормотал Стас, чувствуя неожиданную жуткую слабость во всем теле. – Чтобы они всерьез занялись этим делом, его сначала убить должны. Им нужен труп, а нет трупа, так и говорить не о чем. То есть шофера его убили, но у шофера могли быть и свои собственные проблемы.

– Могли быть, – важно согласился Мультик, – он ведь наверняка не просто шофер, а еще и охранник. Вертухай. Поганая порода.

– Почему вертухай? – растерянно мигнул Стас. – Телохранитель.

– Вот оно как бывает, – Мультик нравоучительно поднял вверх палец, – чужое тело охранял, а свое не сберег. Что же, менты разве этой мокрушкой не занимаются?

– Конечно... А вообще не знаю. Слушай, Юрка, вот ты сидел, да? Были такие охранники в вашей зоне, которым потом, после освобождения, кто-нибудь мстил?

– Чего? – презрительно сморщился Мультик. – Чего ты бормочешь, Герасимов? Этот твой телок, он в зоне, что ли, служил?

– Почему мой? Я вообще ни при чем, я просто спрашиваю, могло такое быть, что охранник так кого-нибудь допек, что потом, через много лет, его замочили за это?

– Ага, я понял, – Михеев важно кивнул, – ты просто так интересуешься, для общего развития. Консультация специалиста тебе нужна? Да? Могли замочить. А могли и помиловать. Всякое в жизни бывает. Только этот твой, который ничего не помнит, пусть особо не рассчитывает на случайные совпадения. Кажется мне, что его телка замочили не потому, что был когда-то вертухаем, а потому, что хотели показать этому твоему, беспамятному, как все просто и быстро делается.

– Юра, послушай, давай мы с тобой серьезно поговорим, ты, наверное, думаешь до сих пор, что у меня с ней что-то было и я как бы... – он поднял глаза, встретил такой ледяной, такой насмешливый взгляд Мультика, что замолчал, ослаб и весь взмок.

Михеев тоже молчал, и пауза все расползалась, накапливалась в атмосфере, как угарный газ. Наконец зазвучал спокойный бас Мультика:

– Когда я попал в крытку, мне очень хотелось умереть. Я бы наверняка себя как-нибудь кончил, однако это было не просто. Это было недоступной роскошью, как поездка за границу при Сталине или как любовь с голливудской звездой. Понимаешь, Герасимов, когда ты ни на секунду не можешь остаться один, трудно себя убить. Некоторые пытались, но у нас был очень умный и хитрый кум. Попытки самоубийства, как правило, предупреждались, а если все-таки кому-то удавалось повеситься или полоснуть по венам заточкой, то спасали. И потом приходилось очень, очень жалеть. Там умеют заставить каяться, поверь мне, Герасимов, умеют. А смерть остается сладкой заветной мечтой. Вот у тебя, Стас, есть мечта? – Мультик обнял его за плечи и придвинулся к нему совсем близко. – Молчишь? Ну попробуй подумай, чего тебе сейчас хочется больше всего на свете?

«Чтобы тебя, Мультик, не было нигде и никогда!» – отрешенно подумал Стас и почувствовал на щеке теплое спокойное дыхание Юры Михеева. От него не пахло ни перегаром, ни болезнью, ни грязью. От него вообще ничем не пахло, словно он был призраком. У Стаса сильно кружилась голова, его тошнило. Он беспомощно хлопал глазами и опомнился только тогда, когда Херувим убрал руку с его плеча и отодвинулся.

– Потеешь ты сильно, Герасимов, – произнес он, брезгливо вытирая ладонь о свои трикотажные штаны, – вон, свитер у тебя насквозь мокрый. Знаешь, я думаю, очень скоро твоему приятелю смерть покажется недоступной роскошью. Он захочет ее, как самую прекрасную женщину на свете, он будет думать только о ней. Привстань-ка.

Стас послушно поднялся. Мультик скинул тапки, улегся на тахту, свернулся калачиком, положил руки под щеку.

– Слышь, Стас, там в прихожей ватничек висит, ты накрой меня, знобит что-то.

Стас на свинцовых ногах поплелся выполнять просьбу, снял с вешалки ватник, накрыл Мультика. Наклонившись, он услышал сонное бормотание:

– Иди домой, Герасимов. Устал я от тебя. Видишь, какой я весь насквозь больной, к едрене фене... А у приятеля твоего есть способ вылезти из странного дерьма. Есть один хороший способ, очень надежный. Веревочка да мыла кусок...

Глава четырнадцатая

– Мама, проснись, ну мамочка!

Юля открыла глаза и увидела над собой лицо Шуры.

– Который час? – спросила она, потягиваясь.

– Половина одиннадцатого.

– Ты почему не в школе?

– Ты что, мам? Сегодня суббота! Давай вставай, хотя бы раз в жизни позавтракаем вместе. Ты в котором часу приехала вчера?

– Кажется, в пять, – Юля села на кровати и погладила дочь по волосам, – Шурище, маленькая моя, солнышко, я так соскучилась по тебе.

– Я по тебе тоже, мамочка, – хмуро кивнула Шура, – иди в душ.

– Все, иду. А где Вика?

– В клинике. Тебя ждет, – ответила Шура и вышла.

Конечно, никакой сотрудницы Райского в свой дом Юля не пустила. С Шурой она попросила пожить верную надежную медсестру Вику. Это был самый лучший вариант. Вика была девушкой свободной, одинокой, и ей ничего не стоило переехать на недельку к Юлии Николаевне. К тому же с Шурой они отлично ладили, разница в возрасте у них была всего десять лет. Веселая, энергичная Вика замечательно влияла на мрачноватую, сложную Шуру. Вместе с ней Шура бегала по утрам, ела на завтрак овсянку с фруктами и орехами, пила свежевыжатый апельсиновый сок и био-кефир, без всякого нытья и возражений приводила в порядок не только свой письменный стол, но и всю квартиру.

Выйдя из душа, Юля услышала рев соковыжималки и увидела на кухонном столе две миски с овсянкой.

– Мам, когда это кончится? – спросила Шура, разливая по стаканам сок.

– Скоро, солнышко. Уже скоро.

– Отец звонил. Я сказала, ты в командировке. Он просился в гости, я не пустила.

– Почему?

– Ну что ты задаешь дурацкие вопросы? – Шура выпятила губу, дунула, и длинная челка взлетела вверх, как птичье крыло. – Мы ведь это уже проходили. Сначала он будет скромно сидеть на краешке стула и смотреть на меня умоляющими глазами, потом начнет с театральным пафосом рассказывать, какой он хороший и какая ты плохая.

– Ничего, могла бы и потерпеть, – заметила Юля.

– Зачем? – Шура с аппетитом принялась за овсянку. – Жалко, грецкие орехи кончились. С ними еще вкусней. Мам, а тебя там кормят хотя бы?

– На убой, – кивнула Юля.

– По тебе не заметно, чтобы на убой. Ты похудела.

– Это от тоски по дому, – улыбнулась Юля. – Слушай, тебе его совсем не жалко?

– Кого? Папашку моего? – Шура со звоном отложила ложку и фальшиво расхохоталась. – Ой, мамочка, я умираю! Нам вот с тобой больше поговорить совершенно не о чем, да?

– Ты мне только ответь – совсем не жалко? И мы сразу сменим тему, хорошо?

– Нет, мамочка. Мне его не жалко ни капельки. Я, в отличие от тебя, не считаю его несчастным и больным. Если он и свихнулся слегка, то исключительно по собственной инициативе. Он не мог пережить, что ты талантливее его, что ты больше зарабатываешь, что ты сильная, красивая, самостоятельная.

– Перестань. Он тоже далеко не бездарь и не урод, – поморщилась Юля, – просто его так воспитали с детства, ему внушили, что настоящая женщина должна сидеть дома и полностью зависеть от мужа.

– Ага, он не виноват. У него было трудное детство! – Шура почти кричала, щеки ее налились жарким румянцем. – Знаешь, мамочка, как это называется? Зависть! Самая обыкновенная, пошлая, мерзкая зависть. У него не получилось стать классным хирургом, а ты сумела, и он здесь орал, что на самом деле ты просто спишь с Мамоновым, поэтому тебя взяли в клинику и платят такую высокую зарплату.

– Так, Шура. Все. Пора действительно менять тему, – тихо произнесла Юля, – расскажи, как у тебя дела в школе.

– Хорошо! – рявкнула Шура и опять схватила ложку. – В школе у меня все отлично. За контрошку по физике я получила четыре балла. Правда, успела схватить банан по литре, но я же не виновата, что эта идиотка заставила нас учить наизусть какой-то там сон Веры Павловны из «Что делать?» Чернышевского. Я честно призналась, что не могу.

– Вы что, Чернышевского проходите? – удивилась Юля.

– Нет, конечно! Но наша идиотка Чрезвычайка считает, что без Чернышевского нельзя понять эпоху и вообще всю дальнейшую историю России. Нет, в принципе я согласна. Этот козел здорово нагадил, знать его надо. Но ведь не учить же наизусть как образец высокой прозы! Для того чтобы иметь представление о Чернышевском, вполне достаточно прочитать «Дар» Набокова. Я не виновата, что Чрезвычайка ненавидит Набокова и обожает Чернышевского. Между прочим, она член Коммунистической партии, бегает на все митинги.

– Ну с литературой понятно. Еще какие оценки? – спросила Юля, надеясь, что разговор о бывшем муже закончен. Но она ошиблась.

– Пятерки по английскому и по информатике. Кстати, папашка просто достал меня по телефону с вопросами об оценках. Я сказала, что учусь на двойки, курю марихуану и состою на учете в детской комнате милиции. Спросила, не может ли он на бланке своей районной поликлиники выписать мне десяток рецептов на хорошие колеса и организовать аборт так, чтобы ты об этом ничего не узнала, потому что моего десятого аборта ты просто не переживешь и я могу остаться сиротой.

– С ума сошла? Зачем ты над ним издеваешься?

– Знаешь, а он вовсе не заметил, что я издеваюсь. Он поверил. Представляешь, какой добрый и благородный человек? Поверил! – Шура опять засмеялась, дунула на челку и тут же лицо ее стало серьезным. – Меня тошнит от него. Он поверил потому, что ему так приятней. Для него настоящий кайф это слышать. Бальзам на раны.

– Господи, Шура, ну что ты говоришь!

– Я правду говорю, мама. А ты врешь самой себе и мне тоже. Не за что его жалеть. Ты вспомни, какие он тебе закатывал сцены, как следил за тобой, шантажировал, как вел себя на суде, когда вы разводились! Тоже мне, мужчина, царь природы!

– Он просто любил меня, Шура. И тебя любил. Очень сильно. Но по-своему. И вообще ты была маленькая и ничего не понимала.

– Восемь лет – это не такая уж маленькая. Я все отлично понимала.

Шура доела кашу, залпом допила сок, откинулась на спинку стула и продолжала говорить уже вполне спокойно:

– Если бы он тебя любил, он бы радовался твоим успехам, он бы гордился тобой и не говорил на суде, что ты неполноценная женщина, потому что родила ему только одного ребенка, да и то девочку, которую к тому же не в состоянии воспитывать, потому что занята исключительно своей профессиональной карьерой.

– Он сказал это в запале, не подумав. Он сам потом очень жалел об этом, – тихо возразила Юля, – мало ли какие глупости выкрикивает человек, когда очень сильно нервничает? Нельзя судить за слова.

– Ой, ладно, мама, – Шура поморщилась и махнула рукой. – Хватит, надоело. Ну его к черту! Ты ничего не заметила? – глаза ее сверкнули и хитро прищурились.

– Нет, – Юля растерянно огляделась по сторонам, – да, конечно, я заметила, как у нас чисто. Вы с Викой привинтили держатель для бумажных полотенец...

– Ну что еще?

– Новая шторка в ванной?

– Мама! Эта шторка с рыбками висит у нас сто лет. Вика просто постирала ее в машине. Ты совершенно невозможный человек. Я сегодня впервые в жизни приготовила тебе завтрак и, между прочим, сварила кофе. Но он уже, наверное, остыл. Сейчас подогрею.

– Ох, да, правда, Шурище, ты приготовила завтрак, – засмеялась Юля, – я потрясена до глубины души.

– Вот так, мамочка! – Шура скорчила смешную торжественную гримасу. – Ты будешь есть или нет? Тебе уже скоро на работу. Между прочим, пока ты была в душе, Вика звонила, сказала, тебя Анжела очень ждет, никому не дает покоя.

Юля терпеть не могла овсянку, но пришлось запихнуть в себя несколько ложек, чтобы не обидеть ребенка. Кофе у Шуры получился жидкий и приторно-сладкий, но Юля честно выпила всю чашку и не поморщилась.

В машине по дороге на работу она старалась не думать о своем бывшем муже, но после разговора с Шурой ей было не по себе и в голове стали опять прокручиваться самые неприятные подробности.

Она вышла замуж в двадцать лет, когда училась на третьем курсе. Олег Романов был старше нее на десять лет и работал хирургом в Боткинской больнице. Юля проходила там практику. Все началось и продолжалось, как положено. Быстрые осторожные взгляды, чей-то день рождения с чаепитием в ординаторской, случайное соседство на узенькой банкетке, вплотную друг к другу, какие-то бестолковые, но полные тайного смысла разговоры, и наконец, как ядерный взрыв, страстный роман. Ночные прогулки по Бульварному кольцу, поцелуи в подъездах, бесконечные звонки по телефону и нежный треп по два часа, под справедливое ворчание родителей. Романтическая поездка на Валдай с палаткой, костер, комары, печеная картошка, купание голышом на рассвете.

Нигде не был так хорош Олег, как на природе. Он умел за пять минут разложить палатку, достать парной свинины в ближайшей деревне, разжечь костер от одной спички и зажарить на этом костре потрясающий шашлык. В резиновых сапогах и штормовке, небритый, пропахший дымом, он был куда привлекательнее, чем в строгом костюме или в белом докторском халате. Ему надо было стать лесником или геологом. Хирург из него получился скверный. Но никому в голову не могло это прийти, потому что семья у него была медицинская. Отец – профессор урологии, мать офтальмолог, дедушки и бабушки тоже медики.

Если бы он выбрал терапию или эндокринологию, мог бы работать вполне успешно. Однако он с мрачным упорством убеждал себя и других, что родился хирургом, и никто, кроме Юли, не догадывался, что он панически боится крови.

Юля впервые стала подозревать это еще там, на Валдае, когда пропорола себе ступню осколком бутылки. Но тогда она решила, что мертвенная бледность и дрожащие руки просто потому, что это ее кровь, рваная глубокая рана на ее ноге, и если бы Олег обрабатывал рану чужому человеку, просто пациенту, то ему не пришлось бы перед этим хлебать водку прямо из горлышка, большими глотками.

Позже оказалось, что точно так же он пил перед каждой операцией, чтобы заглушить свою фобию, боязнь вида крови, нарушение психики довольно частое и безобидное, но совершенно несовместимое с профессией хирурга. Впрочем, фобия возникла не сразу. Сначала, в институте, была брезгливость, чуть более сильная, чем у других студентов. А преподаватели упорно повторяли, что врач не может быть брезгливым, лучше сразу выбрать другую профессию. Олег хотел, чтобы его ставили в пример, хвалили и повторяли: вот прирожденный доктор! Сначала боялся выдать себя, потом стал бояться собственного страха, в итоге у него развилась настоящая фобия, которую успешно заглушало спиртное.

Выпив, он чистил зубы, сосал «холодок», к тому же маска заглушала запах перегара изо рта. Олегу удавалось обманывать коллег и самого себя. Но обмануть организм человека, который лежал перед ним на столе, он не мог.

О том, что Олег пьет перед операциями, так никто, кроме Юли, и не узнал. Но настал момент, когда количество его ошибок перешло в качество и стало ясно, что он плохой хирург. Ему перестали доверять сначала коллеги, потом больные. Он тут же воспользовался классическим и глупейшим механизмом психологической защиты – теорией заговора. Он говорил, что коллеги завидуют ему и настраивают против него больных.

В восемьдесят шестом году, когда родилась Шура, ему предложили уволиться из больницы по собственному желанию. Олег принялся скандалить, качать права, писать жалобы в министерство, и его уволили в связи с сокращением штатов. Он устроился в районную поликлинику и завяз в тухлых интригах обиженного женского коллектива.

И тут, конечно, потребовался новый механизм защиты, такой же классический и такой же глупый – поиск виноватого. Он не утруждал себя долгой охотой на исполнителя этой ответственной роли и выбрал Юлю.

Она была виновата в том, что он не сумел реализоваться как хирург, поскольку не создала ему достойных бытовых условий и надежного тыла. Вместотого чтобы заботиться о муже, она занималась исключительно собой, любимой, своей карьерой и пропадала в институте с утра до ночи. Далее она оскорбила его до глубины души, когда в самый тяжелый момент его жизни родила ему не сына, которого он так ждал, а девочку, то есть ребенка второго сорта.

Вероятно, тогда и надо было уйти, не оглядываясь, однако Юля была приучена своими мудрыми родителями не относиться серьезно к словам, особенно к тем, которые выкрикиваются сгоряча. «Ну он же не идиот, – думала она, – просто ему сейчас очень плохо. Это пройдет».

И действительно прошло. Юля сидела с Шурой дома год, занималась ребенком и домашним хозяйством, варила для мужа борщи и рассольники и только поздними вечерами могла читать свою медицинскую литературу, чтобы не забыть профессию напрочь. Читать она могла, между прочим, иногда до утра, потому что Олег довольно часто стал возвращаться из своей районной поликлиники на рассвете, розовый, разморенный, как после бани, и пахнущий чужими духами.

Юля целовала его и аккуратно снимала с лацкана пиджака золотистый или пепельный волосок. Олег победно улыбался, снисходительно трепал ее по щеке, с аппетитом съедал тарелку борща или рассольника, даже в шесть утра. Потом она замачивала в тазике его рубашку и сыпала стиральный порошок на розово-бежевые пятна от чужого макияжа. И все у них было замечательно.

Но год прошел, Юля с помощью родителей и старшей сестры стала оплачивать няню для Шуры и вернулась в ординатуру. Сначала Олег не возражал и как будто даже радовался за нее, однако домой возвращался все раньше и мрачнел с каждым днем.

Юля решила специализироваться на пластической хирургии и оказалась права. Ее мозги, глаза и руки были как будто специально созданы для этой профессии. Сначала она ассистировала своему руководителю Петру Аркадьевичу Мамонову, потом стала сама оперировать.

Когда Мамонов взял ее с собой в одну из первых в России коммерческих клиник эстетической хирургии и ее зарплата раз в десять превысила месячный оклад мужа, Олег устроил ей тихий, но невероятно злобный скандал, заявив, что она ради карьеры спит с пожилым толстым профессором. Никаких иных объяснений ее успехам он не допускал, ибо он не идиот, он отлично знает жизнь. Просто так ничего не бывает, за все надо платить, моя дорогая. Самое скверное, что разговор этот стал повторяться почти ежедневно, в разных вариантах, с разными интонациями и почти всегда при маленькой Шуре.

Однажды Юля спросила:

– Скажи, почему, когда я сидела дома и полностью от тебя зависела, ты мне так весело изменял и почему теперь, когда я работаю и у меня все хорошо, ты вечерами упрямо сидишь дома и не заведешь себе подружку-утешительницу?

Вопрос оказался поистине философским. Олег вместо ответа устроил долгий нудный бойкот, неделю с ней не разговаривал и для этого специально взял на работе больничный, целыми днями лежал на диване, уставившись в телевизор, и на приглашение к ужину не откликался. Няня Марина, молчаливая свидетельница, потихоньку рассказала Юле, что волноваться не стоит, Олег Михайлович с голоду не умрет, потому что днем, когда Юля на работе, а они с Шурой уходят гулять, он очень хорошо кушает.

Когда бойкот как воспитательная мера себя исчерпал, Олег решил использовать тяжелую артиллерию. После нежного трогательного примирения он сказал, что теперь ему ясно, в чем состоит их главная проблема. Надо срочно завести второго ребенка и на этот раз непременно мальчика, потому что мужчина не может считать ребенка-девочку своим истинным продолжением.

– Олег, на что мы будем жить, если я брошу работу? – спросила Юля.

– Ты хочешь сказать, что мы сейчас живем на твои деньги? – спросил он в ответ.

Она совсем не хотела этого говорить, она не собиралась ранить его нежное мужское самолюбие и произносить вслух то, что являлось грубой правдой: его зарплаты в поликлинике едва хватало ему лично на сигареты, потому что он предпочитал курить дорогие. На сигареты хватало, но ни на что больше.

– Если я уйду из клиники на полтора года, меня могут и не принять назад, – осторожно заметила она.

– А ты и не вернешься туда, – утешил он, ласково погладив ее по голове, – ты станешь наконец нормальной женой и мамой, будешь сидеть дома, и все у нас будет хорошо. Я очень тебя люблю, Юляша, ты моя единственная и главная в жизни женщина.

– Олег, я тебя тоже очень люблю, но я не смогу жить без своей работы, если буду сидеть дома и стирать пеленки, я просто свихнусь.

– Какие пеленки, Юляша? – засмеялся он. – Теперь все пользуются памперсами.

«Какие памперсы, Олег? Если я не буду работать, нам не хватит на самую простую еду и на квартплату», – подумала Юля, но не стала говорить этого.

– Значит, второго ребенка ты не хочешь? – подвел он трагический итог. – Значит, ты и дальше намерена жить исключительно для себя, любимой?

Она опять промолчала и ушла спать к Шуре.

Потом они прожили еще три года, в течение которых Юля не раз предлагала Олегу найти себе другую, более достойную женщину, способную жертвовать собой и рожать сколько угодно мальчиков. Но он категорически не соглашался, он упрямо приходил домой каждый вечер, и слушал Юлины разговоры по параллельному телефону, и страшно внимательно заглядывал ей в глаза, когда она возвращалась поздно, караулил у дома, прячась за угол, чтобы подсмотреть, кто провожает ее домой.

Иногда они мирились и он рассказывал ей, какая злыдня главный врач в его поликлинике, какая стерва сидит в регистратуре, какие идиотки-бабки донимают его со своими радикулитами, в какое кошмарное время мы живем, как чудовищно растут цены, страной правят бандиты и взяточники, а их дочь Шура растет совершенно неправильным человеком и наверняка плохо кончит, потому что уже сейчас вообще не уважает отца. Вот если бы она родилась мальчиком, то все было бы иначе, однако это ничего, как говорится, первый блин всегда комом.

Настал момент, когда разводу мешал исключительно квартирный вопрос. Жить вместе стало невыносимо, но, чтобы разойтись, надо было разменивать двухкомнатную квартиру. Олег этим заниматься не желал. Юля была готова, но ведь не сегодня, не сию минуту и не завтра, потому что сегодня сразу две операции, завтра придется весь день просидеть на приеме, в четверг у нее практиканты и опять операция, а в пятницу она читает лекции на курсах повышения квалификации, и просветов не видно. Но главное, Юля все еще обманывала себя, что когда-нибудь Олег опомнится, что по самому большому счету он хороший человек, любит ее и Шуру, просто выбрал не ту специальность, и вся жизнь кувырком.

Прошел еще год. Юлина старшая сестра Александра, человек предприимчивый и решительный, нашла толкового агента, дала Юле в долг недостающую сумму, и вскоре Олег стал владельцем приличной однокомнатной квартиры на «Войковской», а Юля с Шурой остались в своей родной, двухкомнатной.

– Конечно, получается бред, – говорила сестра Александра, – для того чтобы избавиться от мужика, ты купила ему квартиру. Но спокойствие дороже денег.

Юля была с ней совершенно согласна.

Осталось только официально оформить развод и пережить суд. На суде Олега прорвало так, что вспоминать тошно. Но за все надо платить, моя дорогая, и за свободу тоже, причем не только деньгами.

После суда, казалось, все кончено. Но Юля жестоко ошиблась. Олег вдруг воспылал необычайной отцовской любовью к ребенку второго сорта, к «блину», который получился «комом». Он приходил к Шуре в школу, обращался прямо к директору и требовал, чтобы ему предоставили возможность видеться с его дочерью. Вместо того чтобы жениться на «правильной» женщине и поскорей нарожать мальчиков, он с мрачным упрямством таскал головешки с пожарища своей прошлой семьи. Ладно бы, если бы он их просто таскал и складывал в кучку. Нет, он швырял их в Юлю и Шуру, окончательно уничтожая остатки жалости и уважения к себе.

Не стоило, совсем не стоило ворошить все это сейчас, но так получилось. Юля подъехала к стоянке перед клиникой окончательно раздраженная и уставшая с утра от одних только воспоминаний. А впереди был целый день.

Глава пятнадцатая

«Меня преследует маньяк, – повторял про себя Стас, выезжая из отвратительного серого района, – ну конечно, все очень просто. Юрка Михеев – маньяк. Он отсидел за убийство, и вполне логично, что у него поехала крыша. К тому же алкоголь. Белая горячка».

Оказавшись в ярком ночном центре Москвы, на знакомых чистых улицах, он почти успокоился. В голове у него выстроилась определенная схема. Он знал, что отец попросил заняться расследованием своего бывшего подчиненного полковника ФСБ Михаила Евгеньевича Райского. Дело об убийстве шофера Гоши перейдет к нему, потому что, конечно же, это звенья одной цепи – покушение на жизнь Стаса и убийство его шофера. Вот пусть полковник и обезвредит маньяка, опасного не только для него, Стаса, лично, но и для общества в целом. Стас готов оказать ему в этом посильную помощь.

Он уже заранее отрепетировал первую фразу, которую скажет отцу, когда мама ляжет спать и они останутся наедине. Сурово сдвинув брови, он тихо и деловито произнесет: «Значит так, папа, я все понял. Мне надо встретиться с Михаилом Евгеньевичем».

Отец убедится, что все это время он не просто слонялся по Москве, вырубив телефон и прячась у своих баб. Он действовал как настоящий мужчина. Он провел самостоятельное расследование. Теперь ему известно, кто хочет его убить, кто убил Гошу и заблокировал карточки. Как умный человек, он сразу усмотрел в действиях преступника полное отсутствие логики и сделал единственно верный вывод.

«Папа, теперь я знаю, что это маньяк. Ты не согласен со мной? Ты считаешь, что одному человеку такое не по силам, а маньяк всегда действует в одиночку и не нанимает кого-либо, чтобы к машине жертвы прицепили взрывчатку? Вот тут ты ошибаешься. Во-первых, взрывчатку он пытался прицепить сам лично. Откуда ты взял, что их было двое? Нет, я отлично помню, что я говорил следователю. Но я также помню, в каком я был состоянии. Да, представь, у меня двоилось в глазах. А во-вторых... Мать твою, что же во-вторых?»

Стас въехал в тоннель, ведущий к Смоленской площади, попал из темноты в сизый мертвенный свет, увидел в зеркальце свои безумные, красные глаза, и вдруг понял, что все не так. Стоит только его отцу, а вслед за ним полковнику Райскому задать ему несколько конкретных вопросов, и вся его версия о Юрке-маньяке развалится.

От Смоленской площади до дома его родителей было пять минут езды. Он обещал приехать в двенадцать, но получилось раньше.

Наталья Марковна кинулась сыну на шею и долго не отпускала, не давала раздеться, гладила по голове, целовала и повторяла плачущим слабым голосом:

– Мальчик мой, сыночек...

Из гостиной вышел отец и молча прислонился плечом к дверному косяку.

– Привет, папа, – сказал Стас, осторожно отстраняя Наталью Марковну.

– Тебе звонила Эвелина, – равнодушно сообщил отец, – она просила, чтобы ты перезвонил ей сразу же, как появишься.

– Обойдется! – рявкнул Стас, скинул куртку и повесил на вешалку. – Мам, ты говорила, есть борщ.

– Нет, не обойдется, – Владимир Марленович подошел к сыну вплотную и взял его за руку выше локтя, как делал это в детстве, когда собирался наказать, – Эвелина – женщина, у которой ты ночевал, с которой был в ресторане в тот вечер, когда убили Гошу. Напряги свои куриные мозги и пойми наконец, что происходит.

– Откуда ты знаешь, кто такая Эвелина? – хрипло прошептал Стас, с ненавистью глядя на отца.

– Знаю и все. Сейчас ты ей позвонишь, а потом мы вместе к ней поедем.

– Куда вы поедете, Володя? Поздно, двенадцатый час, – запричитала Наталья Марковна, но генерал даже не взглянул в ее сторону.

– Вот телефон. Звони, – он достал из кармана домашней фланелевой куртки радиотелефон и протянул Стасу.

– Я не помню номер наизусть. А записную книжку я оставил дома. Папа, не сходи с ума. Эвелина дура, истеричка, ей пришла в голову какая-нибудь глупость...

Но отец уже нажимал кнопки. Стас понял, что номер Эвелины он предусмотрительно внес в память аппарата.

– Эвелина Геннадьевна? Еще раз добрый вечер. Это Герасимов. Да, он здесь, но он не в состоянии разговаривать. Он попросил, чтобы вы все сообщили мне. Да, конечно, такой разговор нельзя вести по телефону. Мы приедем вместе. Где вы живете? Да, я записываю, – он кивнул Наталье Марковне, она тут же взяла карандаш. Генерал повторил вслух адрес, генеральша записала в блокнот, который лежал на столике в прихожей. – Думаю, мы будем у вас через полчаса, не позже. Спасибо. До встречи. – Владимир Марленович отложил телефон и, не взглянув на Стаса, ушел в комнату. Стас ринулся за ним.

– Папа, в чем дело?

– Ты разве не понял? – Генерал вошел в спальню, снял домашнюю куртку, бросил на спинку кровати, достал из шкафа свитер, натянул его на старую ковбойку. – Я еду к твоей Эвелине. А ты как хочешь. Можешь оставаться и жрать борщ.

– Володя, хотя бы переодень брюки, – сказала генеральша.

Генерал стал снимать спортивные трикотажные штаны, запутался, чуть не упал. Лицо его налилось бурой краской, он громко, тяжело дышал и вдруг мучительно скорчился.

– Володенька, что с тобой? – генеральша подхватила его под локоть, усадила на кровать, присела перед ним на корточки и помогла избавиться от штанов. Генерал сидел, согнувшись пополам, сдавленно стонал и держался за живот. Он выглядел беспомощным и жутко старым. На нем были широкие сатиновые трусы в горошек, из-под свитера торчала клетчатая ковбойка.

– Наташа, что-нибудь от живота... очень болит живот, – жалобно прохрипел он.

Генеральша бросилась на кухню за лекарствами.

– Папа, может, врача вызвать? – спросил Стас, глядя сверху на потную лысину отца.

– Нет... Сейчас пройдет, и мы поедем...

– Никуда ты не поедешь, Володя. Прими лекарство и ложись, – Наталья Марковна влила ему в рот столовую ложку белой, густой, как сливки, жидкости, – а ты, – обратилась она к сыну, – давай отправляйся к своей Эвелине, и сразу назад, понял?

– Мама, надо срочно вызвать врача, так нельзя, посмотри, как ему плохо. Я никуда не поеду, я не могу оставить отца в таком состоянии, – нервно забормотал Стас.

– Ты поедешь, сынок, – Наталья Марковна бережно уложила генерала и накрыла его пледом, – ты поедешь, вернешься и расскажешь, что произошло на этот раз.

– Он опять исчезнет, – пробормотал генерал, – я ему не верю. Мне уже лучше. Это просто гастрит. Я полежу немного и поеду с ним.

– Никуда он не денется, лежи спокойно, Володя, отдыхай. – Она подошла к Стасу и посмотрела ему в глаза, но уже без всякого умиления, жестко и холодно. – Ты понял, сынок? Ты поедешь, выяснишь, что произошло, вернешься и все расскажешь. А чтобы у тебя не было соблазна опять исчезнуть, тебя повезет Николай.

– Мама, что за бред! – закричал Стас. – Я поеду на своей машине. Я никуда не собираюсь исчезать!

– Не ори, – Наталья Марковна нахмурилась, – тебя повезет Николай, туда и обратно, – она взяла телефон, набрала номер и совсем другим, мягким приветливым голосом произнесла: – Коля, поднимитесь, пожалуйста.

Николай был одним из генеральских шоферов-телохранителей. Стас понял, что ему не отвертеться. Шофер появился через пару минут, мрачный тупой амбал с выбритым затылком и свинцовым взглядом. Наталья Марковна вручила ему листок с адресом и что-то прошептала на ухо.

Оказавшись на заднем сиденье отцовского «Мерседеса», Стас закурил и произнес небрежно в бритый бычий затылок:

– Ну что, Коля, тебе приказано меня охранять или за мной следить?

– По обстоятельствам, – ответил механический бас.

Через двадцать минут они подъехали к дому Эвелины. Коля вышел из машины, открыл заднюю дверь, достал из кармана крошечный пульт-брелок, заблокировал двери и включил сигнализацию.

– Эй, алло, что за дела? – крикнул Стас. – Я сам дойду до квартиры. Ты лучше следи, чтобы к машине не прицепили какую-нибудь дрянь.

Николай ничего не ответил и мягко взял его за локоть. Стас вырвался и тут же угодил ногой в глубокую лужу.

– Аккуратней! – хладнокровно прорычал шофер.

Они подошли к подъезду. Стас набрал код, проскользнул внутрь и попытался захлопнуть дверь у Николая перед носом. Не тут-то было. Железная рука придержала дверь, и бугай оказался внутри.

– Эй, ты куда?

– До квартиры.

Возмущаться и качать права перед этим быдлом Стас считал невозможным. Он только спросил с небрежной усмешкой:

– Надеюсь, внутрь тебе не приказали зайти?

– По обстоятельствам.

Эвелина долго не открывала. Стас обрадовался. Ну конечно, она успела смыться куда-то, и значит, ее звонок полнейшая чушь. Но тут послышались шаги за дверью, потом тишина. Он понял, что она смотрит в дверной глазок. Наконец дверь открылась.

Эвелина стояла перед ним, длинная, прямая, в джинсах и узком черном свитере.

– Привет, – Стас потянулся, чтобы поцеловать ее в щеку, но она резко отстранилась и, окинув взглядом Николая, застывшего у него спиной, спросила:

– Кто это?

– Телохранитель. Он подождет за дверью.

– Где твой отец?

– Ему стало плохо. Слушай, Линка, в чем дело? Какого хрена ты стала звонить моим родителям? Откуда вообще у тебя их телефон?

– Как вас зовут? – обратилась она к шоферу, неприятно игнорируя Стаса.

– Николай, – представился хладнокровный громила.

– Вы работаете на него или на Владимира Марленовича?

– Я охраняю генерала.

– Отлично. Какие-нибудь документы есть у вас?

Коля протянул ей удостоверение службы безопасности банка. Она внимательно взглянула на фотографию, потом на Колю, кивнула и отдала ему документ.

– Спасибо. Войдите, пожалуйста, и закройте дверь.

– Линка, что за спектакль? Ты можешь объяснить по-человечески, в чем дело?

– Пойдемте в комнату. Вы оба. Обувь можете не снимать.

Оказавшись в гостиной, Стас тут же плюхнулся в кресло и достал сигареты, показывая всем своим видом, что совершенно не волнуется и чувствует себя здесь как дома. Коля встал посреди комнаты, широко расставив ноги и цепким взглядом осматривая все вокруг. Эвелина подошла к книжным полкам, присела на корточки.

– Слушай, у тебя что, тиражи упали? – обратился Стас к ее худой спине. – Или тебе опять нахамили в твоем издательстве? Да в чем дело? Ты можешь наконец объяснить?

Она молча шарила на нижней полке за книгами и не повернула головы. Стас поперхнулся дымом и тяжело закашлялся. Из глаз потекли слезы.

– Линка, дай воды, – прохрипел он, – скорее дай воды!

Она распрямилась, резко, как отпущенная пружина, и повернулась. В руках у нее был полиэтиленовый пакет. Внутри лежало что-то тяжелое, темное. Не обращая внимания на Стаса, который буквально захлебывался кашлем, она шагнула к Николаю.

– Вот это я нашла сегодня за книгами, когда пылесосила квартиру.

В пакете был пистолет.

* * *
Петр Аркадьевич Мамонов рассказал Юле, что по просьбе Железного Феликса в клинике устроили импровизированный филиал Лубянки. Анжелу под видом дежурного врача посетила милая, чрезвычайно любезная женщина, капитан ФСБ. Впрочем, у нее было высшее медицинское образование, она вполне грамотно сыграла свою роль. Кроме того, палату Анжелы утыкали «жучками», и все, что там говорится, тут же становится известно полковнику Райскому.

– Откуда вы знаете? – прошептала Юля в лохматое ухо Петра Аркадьевича.

– Слава Богу, знаю. У нас все-таки частная клиника, надежная охрана и случайного человека в стационар не пустят. Полковнику пришлось поставить меня в известность. Он показал мне санкцию прокурора. Они ищут особо опасного преступника, террориста, который как-то связан с этой несчастной певичкой Анжелой. Я, старый идиот, сам лично привез ее к нам в клинику, попросил, чтобы вы ее оперировали, а она, оказывается, дружит с бандитами.

– Ничего, Петр Аркадьевич, полковник Райский нас защитит. А видеокамеры нет? – спросила Юля чуть громче, с глупой усмешкой.

Мамонов отчаянно замахал на нее руками, сделал страшные глаза, прижал палец к губам и зашептал:

– Умоляю, деточка, тише! Я не знаю, вероятно, есть.

«Стало быть, чеченец существует, – подумала Юля, – ну что ж, одним враньем меньше. Уже приятно».

Каждого охранника доктор Тихорецкая знала в лицо и по имени, и все они знали ее. Спустившись на первый этаж, она не спеша подошла к стойке, за которой сидел крепкий молодой человек в камуфляже. Справа от него был большой мерцающий экран, поделенный на шесть секций по количеству коридоров. Первые три этажа – амбулаторное отделение, остальные – стационар.

Охранник был незнакомый. Он сидел, отвернувшись от экрана и глядя куда-то вниз. Куда именно, Юля понять не могла, мешал барьер стойки.

– Добрый день. Вы у нас новенький?

– Здрас-сте, – мрачно кивнул он в ответ.

– Моя фамилия Тихорецкая. Для меня тут должен лежать конверт.

– Сегодня никто ничего не оставлял.

– Посмотрите, пожалуйста. Его могли оставить вчера, позавчера, три дня назад. Я была в командировке.

– Хорошо, я посмотрю.

Пока он копался на столе, Юля наблюдала за экраном. Во всех шести коридорах шла обычная субботняя жизнь. Приема по выходным не было, но в амбулаторию приходили больные на процедуры, почти все кабинеты работали. На третьем она увидела дверь своего кабинета. Оттуда вышла Вика и танцующей походкой направилась в конец коридора, в ординаторскую. На полпути остановилась, подняла халат и подтянула колготки. На втором, возле кабинета Мамонова, сидели трое мужчин, не похожих ни на больных, ни на врачей. По коридору четвертого этажа везли больного на каталке из операционной.

– Для вас ничего нет, – мрачно сообщил охранник.

– Не может быть. Вы плохо смотрели. Давайте-ка я сама, – Юля решительно зашла за стойку.

– Эй, сюда нельзя! – Охранник вскочил и преградил ей путь.

– Не волнуйтесь, молодой человек, я только на секундочку, мне должны были прислать конверт с рентгеновским снимком одной больной из института стоматологии, это очень срочно, – улыбнулась ему Юля и осторожно скосила глаза на стол. Там стоял маленький телевизор с антенной. Она не видела экрана, но на полированную поверхность стола падал четкий голубой блик. А звука не было. Если бы он просто смотрел телевизор, звук обязательно был бы.

– Выйдите, пожалуйста, – охранник слегка подался вперед, вытесняя ее.

– Ну я же сказала, только на секундочку, – она ловко проскользнула внутрь и принялась перебирать бумаги на столе. Собственно, перебирать было нечего. Конторские книги, графики дежурств врачей, рекламные буклеты, памятка по пожарной безопасности.

На экране маленького телевизора была палата Анжелы. Юля увидела, как девочка сидит на койке, поджав ноги и слегка покачиваясь. Лицо закрыто повязкой. На голове ободок наушников. Все пространство просматривается довольно четко. На полу, на тумбочке, на койке рядом с Анжелой раскиданы фотографии, диски, какие-то журналы.

Юля поняла, что глазок расположен в углу, над окном.

– Я прошу вас выйти отсюда, – железным голосом повторил охранник. Он явно растерялся. Лицо стало багровым. На лбу заблестели капельки пота. Он был совсем молоденький, наверное лейтенант, и не знал, как себя вести с назойливой докторшей. Вероятно, ему приказали разговаривать с сотрудниками и посетителями вежливо, но маленький телевизор на его столе видеть никто не должен был категорически.

– Да, действительно, конверта для меня нет. Вы совершенно правы. Все, все, не волнуйтесь, я уже ухожу, извините за беспокойство, – нежно проворковала Юля.

С колотящимся сердцем и с ощущением наждака во рту она плавной неспешной походкой направилась к лифту, поднялась на третий этаж и вошла в свой кабинет.

Вика успела вернуться из ординаторской.

– Скажи, пожалуйста, кто у нас вчера сидел на вахте? – спросила Юля, достала из холодильника бутылку воды и жадно отхлебнула прямо из горлышка.

– Ой, Юлия Николаевна, вы почему такая бледная? Что-нибудь случилось? – Вика протянула ей пластиковый стаканчик.

– Ничего, Викуша, просто не выспалась. Ты же знаешь, в котором часу я приехала домой. А сейчас спускалась на вахту, мне должны были передать конверт с рентгеновским снимком одной больной из института стоматологии, а там какой-то новенький сидит. Давно он у нас?

– По-моему, первый день.

– А вчера кто сидел, не помнишь?

– Кто-то из наших.

– Елки-палки, я боюсь, этот мальчик мог запросто потерять или вообще не взять конверт. Одна надежда, что его принесли вчера или позавчера. Ладно, разберусь позже. Спасибо, Викуша. Я сейчас ненадолго схожу в стационар, минут на сорок, не больше. Вернусь, и пойдем с тобой обедать.

– Хорошо, Юлия Николаевна. Вы у Анжелы были?

– Как раз сейчас собираюсь.

– Моя помощь нужна?

– Нет, спасибо. Сама справлюсь.

«Я обмолвилась Райскому, что в субботу должна быть в клинике и осмотреть Анжелу. Именно в субботу на вахте появился его человек, который открыто наблюдает за палатой через видеокамеру. Неужели полковник допускает возможность, что террорист влезет на пятый этаж по веревочной лестнице, запрыгнет в окно палаты и перережет мне горло? Или просто так положено по инструкции и я напрасно напрягаюсь? Камеру установили вместе с „жучками“, а мальчика своего посадили на вахту только сегодня просто потому, что вчера у них не нашлось свободного человека или не была готова какая-нибудь дополнительная официальная бумажка».

– Где вы так долго пропадали? – глухо спросила Анжела, небрежно сгребла все, что валялось на койке, и переложила на тумбочку. – Мне тут сказали, вы в командировку уехали, ко мне приходила какая-то дура, всякие глупые вопросы задавала. Я даже Петру Аркадьевичу на нее пожаловалась.

Она не могла открыть рот, но ей удавалось громко и внятно чревовещать, не шевеля губами. Этому она научилась в цирковом училище и, как оказалось, не напрасно.

– Привет, – сказала Юля, усаживаясь рядом с Анжелой на койку. Глаза ее при этом скользнули по верхушке окна, и в углу, за шторой, она увидела то, что искала. Глазок камеры был установлен грамотно. Если не знать, ни за что не заметишь.

– Так вы правда были в командировке?

– Правда. Как ты себя чувствуешь?

– Так себе. Чешется, будто там муравьи ползают. Спать совершенно не могу. Хочется прямо разодрать ногтями.

– Чешется – значит заживает, – Юля присела на край ее кровати, – давай посмотрим, как там у нас дела.

– А можно зеркало?

– Ни в коем случае. Пока рано.

– Почему? Ведь это не страшнее, чем было до операции?

– Не страшнее.

Юля стала осторожно снимать повязку. Заживление у Анжелы шло действительно хорошо.

– Через неделю отправишься домой, дней десять отдохнешь, потом начнем готовиться к следующей операции.

– А можно мне съездить домой сегодня?

– Я же сказала, ты отправишься домой через неделю.

– Но мне нужно сегодня. Завтра я вернусь.

– Пока рано, – покачала головой Юля, – ты не можешь себя обслуживать. Тебе нельзя делать резких движений, нельзя наклоняться. Кто-то постоянно должен быть рядом. Насколько я знаю, ты живешь одна.

– Это не проблема. Есть подруга Милка, она же домработница. Я позвоню, она приедет.

– А родители?

– Мать в Свердловске.

– Так вызови ее.

– Зачем?

– Ты странный человек. В такой ситуации просто необходимо, чтобы рядом был кто-то близкий, и мама лучше всего.

– Ох, видели бы вы мою маму! Танк, а не женщина. Если она сюда припрется, она меня расплющит своими гусеницами. Она, кстати, вообще ничего не знает.

– Ну ладно, это твое дело. Скажи, чем же ты здесь занимаешься целыми днями? Тебе не скучно?

– Мне здесь классно. Я наконец-то телевизор могу смотреть, сколько угодно. Раньше на это времени не было. Генка мне компьютер привез, кучу дисков с играми и фильмами. Я музыку слушаю, через мобильник к Интернету подключаюсь.

Юля все время ловила себя на том, что невольно косится на глазок видеокамеры и это ужасно напрягает. Наверное, лучше не знать о невидимом оке, так значительно спокойнее.

– Ну ладно. Все у тебя хорошо, – она напряженно улыбнулась, – старайся больше спать. Во сне лучше заживает.

– Ага. Вы уже уходите?

– Да. Мне пора.

– Юлия Николаевна, подождите, – промычала Анжела, – покажите мне, пожалуйста, как здесь окошко открывается. Очень душно.

– Ты могла попросить кого угодно, любую сестру, нянечку.

– Я просила. Они говорят, от сквозняка можно простудиться, это для меня очень опасно, потому что мне категорически нельзя чихать и сморкаться.

– В общем, они правы. Но если не открывать дверь, сквозняка не будет, – Юля шагнула к окну, чуть не наступила на фотографии, раскиданные по полу, наклонилась, подняла несколько штук, хотела бросить на подоконник, но вдруг застыла. На нее в упор смотрели серые безразличные глаза объекта «А».

«Оба-на! Приехали! Теперь этот тип мерещится мне в каждой мужской физиономии, – подумала она почти весело, – высыпаться надо, вот что».

Чтобы развеять галлюцинацию, она вгляделась внимательнее и тут же поняла, что со зрением у нее все в порядке. Это действительно был он, объект «А». Он стоял рядом с Анжелой. Оба смотрели в объектив. Она улыбалась, щедро демонстрируя все тридцать два зуба. Он был мрачен. Оба держали в руках бокалы. На заднем плане виднелся ресторанный столик, за которым сидели какие-то смутные силуэты, и пустая эстрада, украшенная разноцветными огоньками.

– Генка приволок мне кучу фотографий, – кашлянув, произнесла Анжела, – это на всяких тусовках снимали.

– Да-да, – кивнула Юля, – вот смотри, здесь такой рычажок, надо потянуть. – Продолжая держать снимки в руке, она подняла голову и встретила живой заинтересованный взгляд крошечного глазка видеокамеры. Сердце у нее неприятно стукнуло. Вместо того чтобы бросить снимки на подоконник, она быстро подошла к койке, как бы машинально положила их рядом с Анжелой и только потом попыталась открыть окно. Рычажок не поддавался.

– Я вызову слесаря.

– Ага, – кивнула Анжела, – обязательно.

– Ну все? Больше никаких просьб и пожеланий? – с натянутой улыбкой спросила Юля.

– Нет, спасибо, – спокойно ответила Анжела, взяла верхний снимок и с тихим треском разорвала его, отложила одну половину, на которой была она, а вторую, на которой был объект «А», принялась рвать в мелкие клочья.

– Эй, ты что делаешь?

– Подонок. Гадина. Ненавижу, – прохрипела Анжела.

* * *
Бугай Николай оказался вовсе не таким тупым, как думал Стас. Бережно взяв в руки пакет с пистолетом, он сквозь полиэтилен проверил предохранитель, внимательно разглядел оружие и, отодвинув полиэтилен, тщательно и с удовольствием обнюхал ствол.

– Хорошее железо, – пробормотал он, – новенький восьмизарядный ПСМ, калибр 5,45. Обстрелянный, стреляли недавно.

– Линка, откуда у тебя такие игрушки? – спросил Стас севшим после долгого кашля голосом.

Вопрос так и завис без ответа. Казалось, Эвелина и охранник вообще забыли о нем.

– Что такое ПСМ? – спросила Эвелина.

– Пистолет Стечкина модернизированный. Отличная модель, дорогая, – задумчиво ответил охранник, – братки редко пользуются такими пушками, на черном рынке их почти нет. Пистолет маленький, легкий, удобен для скрытого ношения. Это оружие для сотрудников спецслужб.

– Зачем вы его нюхали?

– По запаху можно многое определить. Например, как давно стреляли в последний раз.

– Любите оружие? – криво усмехнулась Эвелина.

– Люблю, – кивнул охранник, – когда вы его обнаружили?

– Сегодня днем, когда убирала квартиру.

– Он был в пакете?

– Да. Он так и лежал там, за книгами.

– Вы его вынимали из пакета? Прикасались к нему?

– Нет, конечно.

– Это правильно, это вы молодец.

– Сначала я хотела сразу позвонить в милицию, но потом вспомнила, что за это время в моем доме был только один человек. Стас Герасимов. Он на долгое время оставался здесь один. После истории с убийством его шофера...

– Что ты болтаешь, Линка?! – закричал Стас. – Подумай, что ты болтаешь?!

– Станислав Владимирович, пожалуйста, не перебивайте, – повернулся к нему охранник.

– Мне что, вообще слова нельзя сказать? Эта идиотка решила, что я спрятал у нее пистолет. Для того чтобы дальше обсуждать ситуацию, надо понять одну простую вещь. Это не мой пистолет. Я никогда в жизни не держал в руках оружия. Пистолет сюда подкинули.

– Послушай, Герасимов, – Эвелина резко, всем корпусом, повернулась к нему, – тебе не кажется, что ты должен этой идиотке, то есть мне, прежде всего сказать спасибо за то, что она, то есть я, позвонила не в милицию, а твоему отцу. Если бы ты не вырубал свой паршивый мобильник, я позвонила бы тебе.

– Не-ет, солнышко, – Стас противно сощурился и помотал головой, – не-ет, девочка моя. Ты не стала звонить в милицию потому, что испугалась.

– Тьфу, черт! Какая же ты, Герасимов, редкостная скотина! Ты что, не понимаешь, я просто не хотела, чтобы у тебя были дополнительные неприятности, а ты... Ну скажи, скажи, чего я могла испугаться?

– Вдруг все сложится так, что тебе не поверят, подумают, будто это твоя собственная пушка и после убийства моего шофера ты просто испугалась, что она у тебя есть, и решила таким вот оригинальным способом от нее избавиться.

– Умный, – оскалилась Эвелина, – смотрите, Николай, какой у вашего шефа генерала получился умный и сообразительный сынок, – она засмеялась. Смех у нее был приятный, низкий и мелодичный. – Но ты знаешь, дорогой, еще не вечер. Я могу позвонить в милицию прямо сейчас.

– Так, давайте-ка мы все успокоимся, – встрял охранник. – Станислав Владимирович, как я понимаю, вы сегодня ночевали в этом доме?

– Да, – рявкнул Стас.

– В котором часу вы уехали отсюда?

– Не помню. Около трех. Слушай, Коля, а при чем здесь ты? Что ты мне допрос устраиваешь? По какому праву?

– Я сотрудник службы безопасности банка, Станислав Владимирович, – терпеливо объяснил Коля и обратился к Эвелине: – А когда вы вернулись домой?

– В четыре.

– То есть вы разминулись примерно на час. И в течение этого часа в квартире никого не было. Вы пришли и сразу занялись уборкой?

– Совершенно верно, – кивнула Эвелина.

– И потом уже из дома не выходили?

– Выходила. Мусор выносила.

– Его сто раз могли подбросить, – произнес Стас уже спокойнее, – а то, что я ночевал здесь, им было отлично известно. Они мне сюда звонили.

– Погодите, кто они? – спросил охранник.

– Люди, которые охотятся за мной. Вернее, один человек. Он маньяк. Он отсидел за убийство. Он сумасшедший пьяница, он...

– Одну минуточку, Станислав Владимирович, давайте по порядку. Кто именно вам сюда звонил?

– Убийца.

– Он что, так и представился? – с нежной улыбкой спросила Эвелина.

– Нет. Он молчал.

– Как же вы поняли, кто это? – осторожно поинтересовался охранник.

Стас огляделся невидящим взглядом. Лицо его приобрело синеватый мертвенный оттенок, глаза запали.

– Слушайте, что вам всем от меня нужно? – он уронил голову и закрыл лицо руками. – Я устал. Я больше не могу. Мне очень плохо.

* * *
Обрывки фотографии Анжела сгребла в кучку и сунула под подушку, приговаривая:

– Гадина похабная, подонок!

Юля молча на нее смотрела. Надо было попрощаться и уйти, ничего не спрашивая, но в этот момент дверь открылась и в палату влетела Вика:

– Юлия Николаевна, вам звонил какой-то Михаил Евгеньевич, просил вас срочно ему перезвонить.

– Странно, у него есть мой мобильный.

– Он сказал, мобильный у вас отключен.

Юля достала из кармана телефон. Он был включен. Правда, батарейка садилась.

– Ну и бардак у тебя, – Вика оглядела палату и покачала головой, – неужели нельзя все сложить в одно место?

– Да, я сложу, – пообещала Анжела.

Вика взяла огромный рекламный снимок певицы, который валялся на тумбочке, прислонила его к стене, отошла на шаг и задумчиво произнесла:

– Надо же, прямо картина. Произведение искусства.

Снимок действительно был превосходный. Фотограф знал свое дело. Он обыграл образ так, что отсутствие волос не уродовало Анжелу, наоборот, придавало ей нечто таинственное, инопланетное. Огромные ярко-зеленые глаза, крупный рот с пухлыми, яркими, как будто воспаленными губами, длинная тонкая шея, острые худые плечи.

– Классный фотограф. Но и модель тоже ничего, – продолжала Вика, – форма черепа у тебя хорошая, правильная. Скажи, перед съемкой ты сама гримировалась или с тобой работал стилист?

– Стилист. Я сама так не умею.

– Да, отличная работа. Только один прокол. Вот эти зеленые стекляшки все портят, выбиваются из общего стиля. Здесь все очень тонко, изысканно, и такая дешевая бижутерия совершенно не к месту.

– Они настоящие, – сухо сообщила Анжела.

– Уа-у! – простонала Вика. – Неужели изумруды? Сколько же карат?

– По два карата в каждой серьге. Оправа из платины. Вокруг бриллианты. Тоже настоящие. У меня еще перстень такой есть. Это комплект.

– Наследство бабушкино?

– Нет. Один нежный мальчик подарил.

Да, действительно нежный, – мечтательно улыбнулась Вика, – мне бы такого мальчика. Слушай, все забываю тебя спросить, зачем ты побрилась наголо?

– Мы клип снимали. Стилист, который меня обрабатывал перед съемкой, был под кайфом. Вытягивал волосы горячими щипцами, что-то там напутал с температурой и сжег половину волос до корней. Юлия Николаевна, вы не могли бы отвезти меня домой сегодня?

Просьба была неожиданной и странной. Юля хотела тут же отказаться, но заметила несколько клочков от порванной фотографии на одеяле и молча кивнула.

– А что, больше некому? – ехидно спросила Вика.

– Именно сегодня некому, – промычала Анжела, – но очень нужно. Я бы не просила...

– Ладно, не оправдывайся, отвезу, – вздохнула Юля, – начинай потихоньку собираться, я зайду за тобой через час.

Она вышла из палаты, подняла голову и увидела на потолке, в углу, небольшую толстенькую трубку с глазком видеокамеры. Камеры были установлены во всех коридорах, она привыкла к ним, давно перестала замечать, как и все прочие сотрудники клиники, но сейчас стало не по себе. Глазок был позади, и казалось, в спину глядит дуло с красным лазерным прицелом.

– Мальчик подарил, – проворчала Вика, – вот почему мне не попадаются такие нежные мальчики? Это несправедливо. А может, мне побриться налысо, как вы думаете, Юлия Николаевна?

– Прости, Викуша, что?

– Представляете, я сбрею волосы, выйду в свет, вся из себя лысая, загадочная, не такая, как все, и в меня сразу влюбится какой-нибудь мальчик, тоже загадочный и не такой, как все, и подарит мне изумруды по два карата каждый. Или лучше сапфиры. Ужасно люблю сапфиры, особенно светлые.

– Да, – кивнула Юля, – а потом изобьет до полусмерти и изуродует лицо, чтобы ты стала ну совсем уж загадочной и не такой, как все.

Вика остановилась и уставилась на Юлю круглыми, ясными голубыми глазами.

– Вы думаете, это сделал один и тот же человек?

– Ничего я не думаю, – пожала плечами Юля.

– Между прочим, я читала в каком-то журнале, что у нее любовник чеченец, какой-то бандит-террорист, он деньги вкладывал в ее раскрутку.

– Ну мало ли что пишут в журналах, тем более про эстрадную звезду, молодую и скандальную.

– А вы помните, как вам ночью позвонили и угрожали? Вы еще хотели отказаться ее оперировать? Помните? Может, это чеченец и звонил?

– Ой, не напоминай, – поморщилась Юля, – звонки не повторялись, никто меня больше не трогал. Был это чеченец, осетин, вор в законе, черт из табакерки или просто псих какой-нибудь, теперь совершенно не важно.

– Знаете, я думаю, надо было вам все-таки от нее отказаться, – тихо сказала Вика, глядя в сторону, – не из-за того звонка, просто мне, например, не нравятся люди, которые садятся на шею. Вот почему вы должны ее отвозить? Она что, не может позвонить своему продюсеру или вызвать такси?

– Да ладно тебе, не ворчи.

– А вы бы отказались. По-моему, это просто хамство – использовать вас как шофера.

– Не знаю, наверное, ты права. В следующий раз откажусь. Но сейчас я обещала.

– И напрасно. Мы с вами обедать пойдем сегодня или нет? Я умираю с голоду.

– Конечно, Викуша. Я позвоню, и сразу пойдем.

– Вы сегодня дома ночуете?

– Должна была дома, но теперь все будет зависеть от разговора с Михаилом Евгеньевичем.

«Еще пара поездок на базу, и все. Через неделю я сниму швы объекту „Б“, получу деньги и стану жить своей нормальной жизнью. А вскоре вообще забуду эту историю», – промелькнуло у нее в голове, пока она доставала из сумки записную книжку и искала номер Райского.

– Михаил Евгеньевич, что-нибудь случилось?

– Ничего, Юлия Николаевна, совершенно ничего. Просто я волновался, как вы доехали ночью, утром позвонить не мог, был занят.

– Спасибо, все нормально.

– А как вообще дела? Как себя чувствуете?

– Неплохо, а вы?

– Тоже неплохо. Может, прислать за вами машину в понедельник утром? Все-таки три часа за рулем – это большая нервная нагрузка, а так вас повезут, вы отдохнете.

– Пожалуй, пришлите, Михаил Евгеньевич. Спасибо за заботу, всего доброго.

Она не успела положить трубку, как в кармане у нее заверещал мобильный. Звонила Шура, чтобы спросить, скоро ли она приедет домой.

Глава шестнадцатая

Баллистическая экспертиза подтвердила, что выстрел, убивший шофера Гошу, был произведен из пистолета ПСМ калибра 5,45, обнаруженного в квартире Дерябиной Эвелины Геннадьевны. Никаких отпечатков на пистолете не было.

В Выхино, на Сормовской улице, в квартире на четвертом этаже никто не проживал. Панельная пятиэтажка находилась в аварийном состоянии, жильцы потихоньку выезжали, и квартира, названная Стасом, освободилась три месяца назад. Оперативники полковника Райского нашли там только старые газеты, клочья содранных обоев, грязную банку из-под шпрот и пыльный черный ватник.

Оставшиеся в доме жильцы, а также сотрудники жилконторы ни о каком Михееве Юрии Павловиче не слышали и человека с такими приметами никогда не видели. Номер телефона, по которому звонил Стас, принадлежал ЗАО «Светлая печаль» (все виды ритуальных услуг по умеренным ценам). Ни о какой Ирине, высокой пепельной блондинке двадцати семи лет, там никто не знал.

На вопрос оперативника, могла ли эта женщина зайти в качестве заказчицы и как бы случайно ответить на телефонный звонок, сотрудники ЗАО дружно мотали головами и объясняли, что аппарат с этим номером стоит в кабинете директора и посетители никогда туда не заходят.

Из архива извлекли дело Михеева Юрия Павловича, 1964 года рождения, русского. В 1985 году Михеев былосужден по статье 105-1, умышленное убийство, и приговорен к десяти годам заключения в колонии общего режима.

Весной восемьдесят пятого Михеев, студент четвертого курса института Международных отношений, находясь в состоянии легкого алкогольного опьянения, нанес смертельное ранение колющим предметом гражданке Демидовой Марии Артуровне, 1965 года рождения, которая училась с ним на одном курсе. Картина преступления была очевидной, вина Михеева полностью доказана. При аресте Михеев оказал упорное сопротивление, на суде вел себя вызывающе. Не выказал ни малейшего раскаяния в содеянном, упрямо не желал признать себя виновным, несмотря на предъявленные бесспорные доказательства.

В характеристике, подписанной начальником колонии общего режима, отмечалось, что заключенный Михеев злостно нарушал дисциплину, вступал в конфликты с администрацией, пользуясь своим незаслуженным авторитетом среди заключенных, провоцировал массовые беспорядки, часто подвергался наказанию в виде заключения в карцер, устраивал голодовки, в общем проявил себя с самой худшей стороны и не встал на путь исправления.

Через пять лет его перевели в другую колонию, строгого режима, и тамошний начальник почему-то отзывался о нем совсем иначе. В характеристике говорилось, что заключенный Михеев проявил себя как человек ответственный и дисциплинированный, пользовался заслуженным авторитетом и твердо встал на путь исправления.

Освобожден он был условно-досрочно, в связи с резким ухудшением состояния здоровья. В приложенном медицинском заключении стоял диагноз: открытая форма туберкулеза. В той же папке находилась копия свидетельства о смерти. Михеев Юрий Павлович скончался через три месяца после освобождения в инфекционном отделении архангельской горбольницы.

Что касается родителей и младшей сестры Михеева Ирины, то все они четыре года назад переехали на постоянное место жительства в США.

* * *
Анжела ждала в коридоре, полностью одетая, с небольшим рюкзачком у ног и компьютером, запакованным в сумку, на коленях.

– Я вас не очень напрягаю? – спросила она.

В полумраке коридора, сквозь прорези повязки, ее глаза светились как болотные огни.

– Да нет, ничего.

– Вы не думайте, я не такая наглая и мне на самом деле жутко неудобно. Но так получилось, у Генки ангина, температура высокая. А денег он мне опять не оставил ни копейки. Вас, наверное, дома ждут, сегодня выходной, к тому же вы только что вернулись из командировки. А вы вообще-то замужем?

– Нет.

– Но были?

– Была.

– А дети есть?

– Дочь. Четырнадцать лет.

– О, как раз средний возраст моих фанатов и фанаток. Как зовут?

– Шура. Александра.

– Интересно, она мои записи слушает?

– Иногда слушает. Но не фанатка.

– Вы обиделись?

– С чего ты взяла? Просто устала.

Юлия Николаевна чувствовала себя скверно.

«Зачем я это делаю? – повторяла она, вышагивая рядом с Анжелой по пустому просторному холлу, проходя мимо охранника-лейтенанта. – Мне интересно знать, кто такой объект „А“, каким образом он связан с Анжелой и почему она с ненавистью рвала его фотографию. Она не сделала этого раньше и не отложила на потом, не дождалась, когда я уйду. Рвать фотографию – довольно интимное занятие. Она сделала это при мне нарочно? Заметила, как я уставилась на снимок? Ждала вопроса? Господи, ну что за бред? У Анжелы хроническое эмоциональное недержание. Она делает в каждый конкретный момент, что хочет, и совершенно не думает о реакции окружающих. Это просто такой тип темперамента. Вернее, это имидж „анфант терибль“, который сначала стал привычной формой поведения, а потом незаметно превратился в ее суть. А полковник, оказывается, смотрел и слушал нас все это время. Иначе зачем звонить мне в кабинет? Мобильник работал, и никакой срочности не было. Просто полковник не мог допустить, чтобы Анжела назвала имя объекта „А“. Действительно, зачем мне знать его имя?»

Охранник поднял голову и проводил их внимательным взглядом.

– Всего доброго, – кивнула ему Юля. Он вежливо кивнул в ответ. Юля твердо пообещала себе, что ни за что не станет задавать вопросов о порванной фотографии.

В машине она включила музыку. В магнитофоне уже стояла кассета Вертинского. Анжела тут же стала подпевать, не разжимая губ. Мычала она весьма выразительно. Когда кончилась первая песня, она произнесла:

– Обожаю Вертинского! Он прикольный. Нервы успокаивает. Меня, знаете, до сих пор трясет.

– Почему?

– Да все из-за этого придурка.

– Ты о ком? – рассеянно спросила Юля.

– Не важно. А Генка получит по ушам, это точно. Спрашивается, какого хрена он мне эту сволочь приволок? Неужели нельзя было заранее просмотреть фотографии? Знает ведь, как у меня сейчас с нервами плохо!

Это было похоже на мысли вслух. Но такой монолог вполне можно было произнести и дома, в одиночестве. Юля поняла, что девочке нужен слушатель. Эмоциональное недержание – вещь неприятная. Юля чуть усилила звук.

Ваш лиловый аббат
Будет искренне рад
И отпустит грехи наугад, —
сладко грассировал волшебный тенор.

– Вот, вот, из этой песни мы хотели сделать клип, – заявила Анжела, – но не успели. Все из-за этой скотины. Знаете, есть такие подлые мужики, которые к тебе тупо клеятся, и, если их посылаешь, они начинают всем свистеть, что это ты клеилась, ты его прямо достала, на шею вешалась.

– Знаю, – напряженно улыбнулась Юля и быстро, чуть фальшиво продолжила: – Это как в анекдоте про Васю и Брижит Бардо.

– Расскажите.

– Да ну, он старый, с бородой.

– Все равно расскажите.

– Ладно. Слушай, но если будет смешно, не смейся. Тебе нельзя. Впрочем, он не особенно смешной. Приезжает Брижит Бардо в Москву. Охрана еле отбивается от поклонников. Приемы, Кремль, Большой театр, все как положено. В последнюю ночь перед отлетом к ней в номер влезает маленький такой, всклокоченный мужчинка. Она хочет позвать охрану, но мужчинка падает на колени и говорит: «Умоляю, успокойтесь, я совершенно безопасный. Меня Вася зовут. Я обожаю вас, все ваши фильмы смотрел по двадцать раз. У меня к вам огромная просьба. Вы когда подниметесь на трап самолета, обернитесь к толпе, крикните: „Вася!“ И помашите рукой. Больше мне ничего не нужно». На следующий день она улетает. В аэропорту толпа поклонников. В толпе Вася. Она поднимается на трап и делает как он просил. А он громко, на всю толпу кричит: «Отстань, дура! Надоела!»

– Я бы таких Вась душила собственными руками, – пробормотала Анжела.

– Что, поклонники замучили? – сочувственно улыбнулась Юля.

– При чем здесь поклонники? Их почти не осталось. Скоро вообще не будет. Просто один такой придурок очень сильно испортил мне жизнь. Очень сильно. Только зовут его не Вася, а Станислав Владимирович Герасимов. Вы видели, как я фотографию порвала?

– Видела, – кивнула Юля и подумала: «Интересно, продолжает ли нас сейчас слушать господин полковник и если да, то что он на это скажет?»

– Вот. Это он. Стас Герасимов, – с ненавистью прогудела Анжела, – его поганая рожа. Ненавижу. Как он ко мне клеился, это надо было видеть! Я сначала отнеслась к нему вполне спокойно. Он внешне вроде бы нормальный. Но потом поняла: придурок. Полнейшее дерьмо. Ну и послала его подальше. А он, мало того что пошел всем свистеть, будто это я липла к нему как банный лист. Он еще распустил слух, что я на колеса подсела и пыталась его подсадить, так сильно хотела его, секс-гиганта, затащить в койку.

– Мерзавец, – согласилась Юля, – и что, нашлись дураки, которые ему поверили?

– А то как же! – Она завелась всерьез, но не могла кричать, у нее получался утробный рык: – Он умеет очень убедительно врать. Ненавижу!

– У тебя были из-за его вранья неприятности?

– Неприятности? Ну да, мне немножко личико попортили. Только лишь.

– Прости, не поняла.

– Все из-за него, понимаете? Вот это все, – она ткнула пальцем в повязку на лице, – из-за Стаса Герасимова! Только из-за него!

Юля резко затормозила. Они ехали по темному узкому переулку, и проезжую часть не спеша переходила собака.

Анжела вскрикнула, нечаянно раскрыла рот и тут же застонала:

– Ой, мамочки, как больно!

– Господи, ну что такое? – Юля медленно развернулась к обочине. – Где больно?

Сзади завизжали тормоза, вспыхнули фары. Юля вдруг поняла, что все это время за ними следовала скромная аккуратная иномарка темно-синего цвета с антенной и запоминающимся номером – 123.

«Что же в этом странного? Мальчик с вахты сообщил, что мы вышли из клиники вместе, и за моей машиной пустили „хвост“, как в шпионском кино. Что же странного, наоборот, хорошо. Если Анжела дружит с террористом, если это он избил ее, а потом взялся оплачивать лечение и звонил мне ночью, то я сейчас везу маленькую бедненькую бомбочку замедленного действия».

– Посмотрите, что там у меня? Ужасно болит, – стонала «бомбочка» и сверкала в полумраке зелеными, полными слез глазами.

– Чтобы посмотреть, я должна снять повязку.

– Ну так снимайте же скорее!

– Я не могу сделать это в машине. Во-первых, у меня руки грязные, во-вторых, здесь плохой свет, я ничего не увижу. Придется ехать назад, в больницу.

– Может, мы просто доедем до моего дома, вы подниметесь и посмотрите? – гулко промычала Анжела.

– Нет. В больницу придется вернуться. И, вероятно, ты останешься там еще на два дня.

– Но почему?

– Потому что ты не можешь соблюдать послеоперационный режим без посторонней помощи. Тебе нельзя разговаривать, нельзя открывать рот. Питаться ты можешь только жидкой пищей через трубочку. А если у тебя там шов разойдется? Имплантат сместится? Мало ли? Нет, Анжела, видно, не судьба тебе сегодня попасть домой.

Темно-синяя иномарка 123 стояла позади и ждала с погашенными фарами.

– Да? Вы так думаете? – В голосе ее прозвучало странное облегчение. – Наверное, это к лучшему. Мне надо позвонить, – она принялась рыться в своем рюкзачке, нашла свой крошечный телефон, включила и стала набирать номер. Она так нервничала, что пару раз сбилась.

Юля тронулась вперед. В переулке было одностороннее движение, пришлось сделать небольшой крюк. Анжела действительно была «бомбочкой», от нее исходили волны тяжелой нервозности. Юля не в первый раз обратила внимание, что стоило оказаться с ней рядом вне стен клиники, и тут же воздух наполнялся какой-то вибрирующей суетой, бестолковой и опасной.

Иномарка 123 следовала за ними почти открыто, и Юля поймала себя на том, что необычайно рада этому соседству.

– Да, это я. Все отменяется. Я еду назад в больницу. Ну да, так получилось. Ты что, совсем сдурел, блин? Не знаю. Мне нельзя долго разговаривать, мне это вредно. В общем, я тебя предупредила, – она отключила и убрала телефон.

Оставшуюся часть пути до клиники ехали молча. Анжела откинулась на подголовник и, кажется, задремала. Юля, сама того не желая, произносила совершенно дурацкий внутренний монолог и еле сдерживалась, чтобы не сказать ничего этого вслух:

«Значит, все произошло из-за человека, которого зовут Стас Герасимов. Он пытался за тобой ухаживать, ты не ответила взаимностью, и он, чтобы утешить свое уязвленное самолюбие, распустил слух, будто все было наоборот. У тебя есть некий таинственный друг. Нежный мальчик, который подарил тебе огромные изумруды, а еще раньше вложил большие деньги в то, что на вашем языке называется раскруткой. Он богат, щедр, но кроме того, что он чеченский террорист, у него есть еще один маленький недостаток. Он ревнив до безумия. Когда до него дошли клеветнические слухи, он впал в ярость и страшно избил тебя, а твою маленькую собачку, которая при этом невыносимо визжала, он просто убил. Позже он пожалел об этом, взялся оплатить твое лечение. В итоге вы почти помирились. Ты не хочешь выдавать его милиции и выдумала историю о ночных хулиганах. Только что ты звонила ему. Вы собирались встретиться у тебя дома, и никто не должен был об этом знать. Когда я подвозила тебя в первый раз, ты тоже беседовала с ним, а вовсе не с Геной. И звонил мне ночью тоже он, у него есть дурная привычка контролировать любую область жизни, в которую он вкладывает свои деньги. Иными словами, я нахожусь под контролем чеченского террориста?»

Юля так увлеклась, что чуть не въехала в фонарный столб на повороте. Иномарка 123 погудела с легким упреком. Анжела спокойно спала и даже стала тихонько посапывать. Она выпустила пары, скинула порцию негативных эмоций и успокоилась. Действительно «анфант терибль».

«Что дальше? – думала Юля, выруливая на стоянку перед клиникой. – Террорист узнал правду и охотится за подлым клеветником? А тот, не дурак, обратился за помощью к ФСБ, и теперь ему из подручного материала изготовили двойника? Кто же он такой, этот Стас Герасимов? Чем он заслужил столь трогательную заботу полковника Райского? Или дело в деньгах? Он оплатил свою безопасность столь щедро, что его решили охранять по полной программе? Но как бы ни был он богат и ценен, он все-таки не Иосиф Сталин, не Адольф Гитлер, не Саддам Хусейн. Райскому нужен чеченец, вот в чем дело. А Герасимов, судя по всему, человек слабый, ненадежный, непредсказуемый. Он не может стать достойной наживкой. Райский решил использовать Сергея. Он военный. Возможно, воевал в Чечне, знаком с террористом и имеет с ним свои личные счеты. Но почему такая секретность? Почему нельзя было предупредить Сергея заранее? И почему так сложно взять чеченца, если Анжела говорит с ним по телефону, набирает номер, собирается встретиться у себя дома?»

Наружная дверь клиники оказалась запертой. В субботу клиника работала до шести. Юля позвонила, в голубоватом полумраке выросла фигура мальчика-лейтенанта, он открыл дверь. Глаза у него припухли, наверное, он уже лег спать на диване в комнате отдыха.

Как и предполагала Юля, ничего страшного у Анжелы не произошло. Пока она снимала повязку, осматривала швы, обе молчали. Когда Юля закончила, подошла к двери и пожелала спокойной ночи, Анжела жалобно застонала.

– Ну в чем дело?

– Подойдите ко мне, пожалуйста. – Юля вернулась к койке, наклонилась и услышала: – Все, что я орала в машине, ерунда. Забудьте.

– А что ты орала в машине? Ты просто испугалась, когда я чуть не сбила собаку. Это вполне естественно.

* * *
– Миша, делай, делай же что-нибудь! – тихо повторял генерал Герасимов. Он явился в свой бывший кабинет в известном здании на Лубянке в парадном мундире, нацепив все свои орденские планки.

Теперь хозяином кабинета стал полковник Райский. Вместо портрета Дзержинского полковник повесил великолепную репродукцию «Ночного дозора» Рембрандта, официальный подарок отделу от голландских коллег. На большом старинном сейфе в углу несколько десятилетий стоял мраморный бюст Ленина. Райский решился заменить его аквариумом с золотыми рыбками. Вместо красной ковровой дорожки был постелен афганский ковер с абстрактным рисунком в мягких бежевых тонах, а допотопные плюшевые шторы с кистями сменились легкими современными жалюзи.

Райский отметил про себя, что бывший шеф за прошедшие несколько дней сдал еще больше. Он побледнел, осунулся и как будто даже стал ниже ростом.

– Как вы себя чувствуете, Владимир Марленович? – мягко спросил полковник.

– Прекрати! – рявкнул генерал. – Ты знаешь, я ненавижу этот вопрос! Никак я себя не чувствую. Патологически здоров! Скажи мне, ты что-нибудь понимаешь? Есть у тебя хоть какие-то предположения?

– Ну какие предположения? – Райский крутил длинную серебряную авторучку из подарочного настольного набора и загадочно посверкивал очками. – Смотрите, что мы имеем на сегодня. Заказное покушение. Затем заказное убийство, но не Стаса, а его шофера. Одновременно – фокус с блокировкой кредитных карточек. Дальше – орудие убийства подкидывается в квартиру подруги Стаса. То есть сначала его пытаются убить, а затем напугать и подставить, причем действует не один человек, а организованная группа. Так?

– Так, так, – пробурчал генерал и согласно кивнул, но тут же, словно опомнившись, стремительно шагнул к столу, навис над Райским и прокричал хриплым, срывающимся голосом: – Но ты не говоришь мне главного! Ты не доложил о принятых мерах! О мерах по обеспечению безопасности моего сына! Ты считаешь, что я не вправе знать? Или ты вообще ни хрена не делаешь?

Изо рта у генерала плохо пахло. Райский невольно отпрянул, откинулся на спинку кресла.

– Ну что вы, Владимир Марленович, мне даже несколько обидно, – произнес он бархатно, мягко и чуть прикрыл глаза, – я не докладываю просто потому, что все происходит у вас на глазах. Мне кажется, мои действия абсолютно прозрачны для вас.

– Не пори ерунды, Миша. Оставь это для твоего нынешнего начальства, – усмехнулся Герасимов, отошел от стола, уселся в кресло. Райский заметил, что генерал не так плох, как кажется, и если срывается, то моментально берет себя в руки.

– Давай-ка, брат, отчитайся мне о проделанной работе, как в старые добрые времена, – тут он даже подмигнул и как будто совсем приободрился. Райскому вдруг показалось, что все вернулось лет на пять назад, и он, тогда еще подполковник, застигнут врасплох в вожделенном кресле своего начальника генерала Герасимова и ждет крепкой генеральской выволочки, словно мальчишка. Он отбросил ручку, она покатилась по столу и бесшумно упала на ковер. Райский не стал ее поднимать.

– Владимир Марленович, – сказал он медленно, с легким укором, – у меня есть вполне конкретный план операции. Однако то, что я задумал, требует времени. Я не стал посвящать вас в свои замыслы просто потому, что на сегодня у меня нет абсолютной уверенности в результатах. Но поверьте, план хороший, надежный.

– Слова! Все это слова, Миша, – покачал головой Герасимов, – подумай, что ты сейчас сказал. Ты не уверен в результатах, но план надежный. У тебя стало плохо с логикой. Устал, что ли?

– Дело не в моей усталости, – вздохнул Райский, – просто вы, товарищ генерал, не хотите понимать главного. Если бы я не взял ситуацию под контроль, ваш сын стал бы первым и единственным фигурантом. Его уже допрашивали бы не как свидетеля, а как подозреваемого. Вы не согласны?

– Нет! – рявкнул Герасимов, вновь теряя самообладание. – Не согласен! Ежу понятно, что мой Стас шофера не убивал.

– Ежу-то, может, и понятно, – улыбнулся Райский, – а вот у следствия есть масса вопросов. Официант в ресторане отлично запомнил Стаса и утверждает, что он почти не пил за ужином. Дама пила много, а он нет. Между тем Стас продолжает настаивать, будто был пьян до потери памяти и забыл, что его ожидает шофер. Потащил свою подругу к Тверской и поймал такси. Дальше – орудие убийства, этот несчастный ПСМ. Отпечатков на нем никаких. Но опять вранье. Стас клянется, что не умеет стрелять, никогда не держал в руках оружия, однако мы с вами знаем, он проходил в институте военные сборы и занимался спортивной стрельбой два года. Правда, не слишком успешно, но с оружием он в принципе знаком. А чтобы выстрелить в упор, никаких особенных навыков не требуется.

– Мотив, – спокойно произнес генерал, – где мотив, Миша? Зачем Стасу было убивать шофера?

Райский долго молчал, посверкивал очками, сосредоточенно счищал холеным ногтем пятнышко с лакированной столешницы. Генерал терпеливо ждал, уставясь ему в переносицу. Наконец полковник задумчиво произнес:

– Вы поручили шоферу Георгию вести наблюдение за вашим сыном и докладывать. Верно?

– Я поручил ему охранять Стаса, – железным голосом уточнил генерал, – мой сын отказывался от услуг телохранителей. Между тем образ жизни, который он ведет, мне всегда казался небезопасным.

– Владимир Марленович, а чего конкретно вы опасались?

– Как будто ты не знаешь! – усмехнулся генерал. – Все эти дикие оргии, или, как они теперь говорят, тусовки, казино, шоу с голыми девками, всякие сомнительные презентации, бесконечные кабаки. Да, он не пьет. Но кроме алкоголя есть еще наркотики. Есть СПИД. Есть просто стихийные разборки со стрельбой, которые в подобных местах происходят довольно часто.

– Да, – смиренно кивнул Райский, – я понимаю. А теперь попробуйте и вы понять меня правильно. При таком образе жизни с человеком может случиться много всего неприятного. Шансы стать жертвой или нарушить закон примерно одинаковы. Вы совершенно исключаете, что на глазах у шофера могло произойти нечто такое, что Стас хотел скрыть от вас, и не только от вас? Вы на сто процентов уверены, что Георгий оставался порядочным человеком и не пытался, скажем, шантажировать Стаса? Только не нервничайте, не спешите отвечать. Подумайте.

– Не исключаю, – быстро, еле слышно произнес генерал и закрыл глаза, – но при чем здесь взрывчатка, карточки и подкинутый пистолет?

– Ну если человек совершил преступление, то, как правило, есть пострадавшая сторона. Грубо говоря, Стас кого-то сильно обидел, и за это его попытались убить. А вот что касается карточек – тут вполне мог поработать шантажист. Разве шофер не имел возможности выяснить номера банковских счетов и прочие данные?

– Да, конечно, однако Стас узнал, что карточки заблокированы, когда шофер уже был мертв, – заметил генерал.

– Ну и что? Звонки в оба банка в любом случае были сделаны до убийства.

– Но пистолет подкинули после...

– А если не подкинули? – Полковник снял очки и принялся протирать стекла носовым платком. – Стас ведь не профессионал, и если допустить, что в шофера выстрелил он, то вполне логично, что пистолет был спрятан в квартире, где он провел ночь и половину дня после убийства. Выкинуть оружие совсем не просто, держать при себе после совершения убийства – еще сложнее. Он просто взял и сунул его за книги в чужом доме, надеясь, что там не найдут, а потом будет возможность перепрятать или избавиться.

– Одну минуту, Миша, мы с тобой все-таки фантазируем или ты сейчас выкладываешь мне свою реальную версию? – В голосе генерала не было ничего, кроме усталости.

Райский чувствовал, что бывшему начальнику просто не хватает сил осмыслить происходящее. Еще недавно генерал мог не спать несколько ночей подряд, по пять-шесть часов без перерыва прыгать на теннисном корте, вести бесконечные напряженные совещания. Но сейчас, когда дело коснулось самого дорогого, что у него есть, единственного сына, он сначала потерял самообладание, потом ненадолго сумел взять себя в руки, и вдруг просто – устал. Слишком велика оказалась эмоциональная нагрузка.

– Конечно, фантазируем, – ласково утешил его Райский, – версия у меня совсем другая, и вы ее отлично знаете.

– Исмаилов?

– Кто же еще? Вы совершенно справедливо опасались, что Стас допрыгается со своими тусовками и со своей страстью к молоденьким девочкам.

– Не понимаю, – генерал покачал лысой головой, – неужели из-за того, что мой сын приволокнулся за этой певичкой, чеченец так рискует? Ведь он рискует, правда?

– Правда. Но дело не в том, что он, как вы сказали, приволокнулся.

– А в чем же? Слушай, Миша, ты кончай темнить. Мы тут с тобой не в игры играем. Изволь выражаться конкретней.

– Ну хорошо. Давайте попробуем конкретней, – кивнул Райский, – осенью восемьдесят пятого был арестован Секретарь Обкома Чечено-Ингушской АССР Хасан Исмаилов. Вы руководили расследованием, вы...

– Брось, – раздраженно перебил генерал, – прошло пятнадцать лет. Операция была полностью засекречена. Исмаилов-старший мертв. Если бы Исмаилов-младший узнал, кто посадил его отца, он давно бы начал действовать и пытался бы убить меня, а не Стаса.

– Владимир Марленович, в таких делах срока давности нет. Это во-первых, а во-вторых, мы с вами никогда не угадаем, знает он или нет.

– Если бы это была кровная месть, он убил бы меня, – мрачно повторил генерал, – меня, а не Стаса. При чем здесь Стас?

– Ну смерть единственного сына – это достаточно серьезная неприятность, – чуть слышно пробормотал Райский, – однако, скорее всего, кровная месть и правда ни при чем. Все дело в певичке. Исмаилов совершил ошибку. Он жестоко наказал Анжелу, изувечил ее, а потом узнал, что был не прав.

– Погоди, что значит – не прав? Я не понял, – генерал нахмурился и помотал головой, – что ты все крутишь, Миша?

– Анжела Болдянко не откликнулась на ухаживания Стаса. Никакого романа не было, – грустно улыбнулся Райский, – от обиды Стас принялся болтать на каждом углу, будто Анжела вешалась ему на шею, будто она наркоманка. Слухи дошли до Исмаилова, он взбесился и сгоряча изувечил свою любовницу, а позже узнал, что это вранье. Разве может восточный человек простить такое? Он заказал Стаса. Но не вышло.

– Идиот! – жалобно простонал генерал. – Господи, ну почему он такой идиот?

– Кто?

– Сын мой единственный, вот кто! Ладно, со Стасом будет особый разговор. Допустим, твоя информация достоверна, все так и есть. Допустим. Но почему в таком случае не было повторного покушения? На хрена Исмаилову вся эта петрушка с карточками, с убийством шофера, с пистолетом?

– Честно говоря, я сам постоянно об этом думаю, – вздохнул Райский, – точного ответа у меня нет. Есть только некоторые предположения.

– Так поделись! – начальственно рявкнул Герасимов.

– Ладно, попробую. Исмаилов склонен в каждом событии видеть некий тайный смысл, волю Аллаха. И если Аллах оставил его обидчика в живых, значит, следует выбрать другую кару. Например, свести с ума, посадить. Но возможно, все значительно проще. Девчонка могла сказать: не убивай его. Пусть живет и мучается. Для нас с вами это хороший вариант, хотя бы потому, что сейчас жизни Стаса ничто не угрожает. Чеченец будет преследовать его, но не убьет. Это главное.

– Но ты не можешь поймать чеченца уже три года, – горько усмехнулся генерал, – не по зубам он тебе, Миша. Ты, конечно, не обижайся, но людьми ты руководишь плохо. Моя команда пятнадцать лет назад работала куда успешней.

– Ну, Владимир Марленович, времена были другие, – улыбнулся Райский, – и задачи, и средства другие. Ваши люди поймали на таджикской границе наркокурьера, хорошо на него нажали, и он назвал хозяина. А от хозяина пошла цепочка. В итоге вы арестовали Секретаря Обкома Чечено-Ингушской АССР Хасана Исмаилова. Вы чувствуете, сколько в этой истории ностальгии и как нереально звучит она сегодня?

– Ой, ладно, Миша, – поморщился генерал, – тогда было тоже не сладко. Меня вызывали на ковер без конца, мне намекали в самых высоких инстанциях, что дело должно быть тихо закрыто, мне даже угрожали в завуалированной форме. Исмаилов был кавалером орденов Ленина и Дружбы народов, его бюсты красовались не только в родном селе, но по всей Чечне, на него как на перспективного лидера республики делали ставку на самом верху. А его старший сын Шамиль как раз закончил Высшую школу КГБ, причем закончил весьма успешно. Он был отличником боевой и политической подготовки, чемпионом школы по бегу на короткие дистанции и прыжкам в высоту. Уже тогда было ясно, что Шамиль Исмаилов быстро бегает и высоко прыгает. Уже тогда, Миша. Если сегодня Аллах или эта певичка убедили его не убивать Стаса, то где гарантия, что завтра они все трое не передумают?

– Они, может, и передумают, – кивнул Райский, – но это не важно.

– То есть как – не важно?! – Генерал оживился, вскочил и подбежал к столу. – Ты соображаешь, что говоришь? У меня единственный ребенок, понимаешь? У тебя их двое, а у меня – единственный!

– Я знаю, Владимир Марленович.

– Плевать, что ты там знаешь или не знаешь! Не делай из меня идиота. Скажи наконец, что ты намерен предпринять?

– Скажу и даже покажу. Но не сегодня, – Райский загадочно улыбнулся, – немного терпения, товарищ генерал. Разве я когда-нибудь подводил вас? Я гарантирую вашему сыну безопасность и отвечаю за свои слова.

Райский наконец решился закурить. Встал, приоткрыл окно, уселся на подоконник и с удовольствием затянулся.

– Владимир Марленович, вам не жаль, что простаивает ваша замечательная вилла на острове Корфу? Стасу необходимо просто отдохнуть и сменить обстановку. Да и вам с Натальей Марковной это сейчас не помешает.

– Перестань. Это невозможно, – поморщился генерал, – там другое государство, и я не могу взять с собой достаточное количество охраны, и вообще сейчас не время...

– Это необходимо. Причем именно сейчас.

– Но ведь решат, будто Стас сбежал. Улик против него полно, и подозрения существуют, от них никуда не денешься.

– Это моя забота. Но вот что касается его психического здоровья, тут я, извините, бессилен.

– Что ты имеешь в виду? – возмущенно пропыхтел генерал и уставился на Райского. Взгляд его опухших красных глаз был неприятен.

– Владимир Марленович, вы сами отлично понимаете, что я имею в виду. Когда я беседовал со Стасом и он рассказывал мне о своей встрече с покойным Михеевым в несуществующей квартире, я чувствовал, он не врет мне. Ему просто незачем так врать. Что это? Реактивный психоз? Галлюцинации?

Генерал тяжело дышал. На лбу выступили крупные капли пота.

– Я не знаю, Миша, – прошептал он, – вот этого я не знаю.

* * *
Высокая докторша Юлия Николаевна вошла в палату, и Сергей вдруг с удивлением обнаружил, что рад ей. Ее не было двое суток. За это время он научился говорить, то есть слегка шевелить губами.

– Доброе утро, – сказал он, приподнявшись на койке, – где вы пропадали так долго?

– Здравствуйте. Меня отпустили домой на пару дней. Ну как у нас дела?

Поверх маски он увидел ее улыбающиеся глаза и вспомнил, что на самом деле решил ее возненавидеть и даже поверил, будто от этого ему станет легче.

– Вы не могли бы снять повязку? – внезапно попросил он.

– Именно это я и собираюсь сделать, – она села рядом и протянула к нему руки, обдавая знакомым ароматом.

– Нет. Не мою. Вашу. Хочется посмотреть на ваше лицо.

Он почувствовал, как слегка напряглись ее руки. Она возилась с бинтами, закрепленными у него на затылке, и вдруг тихонько, смешным тонким голосом, пропела:

– Гюльчатай, открой личико!

– Нет. Я серьезно. Здесь все-таки не реанимация. Никто, кроме вас, не заходит ко мне в маске.

– В том-то и дело, – прошептала она еле слышно и осторожно освободила его голову от сложной конструкции из бинтов и марлевых салфеток.

– Понятно, – он прикрыл глаза, – я не должен видеть ваше лицо. Вдруг, когда все кончится и я окажусь на свободе, мне придет в голову искать с вами встречи? Это будет не по правилам. Получится несанкционированный контакт.

– А вам правда может прийти в голову такая глупость? – спросила она все так же шепотом, на ухо, и он почувствовал едва уловимое тепло ее дыхания сквозь маску.

– Конечно, нет, – промычал он как можно громче, – когда я выйду отсюда, я постараюсь поскорее забыть вас.

– Разумно, – кивнула она и открыла чемоданчик с лазерным аппаратом, – правда, через месяц нам придется встретиться еще раз. Я должна буду убрать рубцы, которые останутся после полного заживления. Все. Закройте глаза и расслабьтесь.

Что-то с ним происходило, когда он сидел перед ней с закрытыми глазами. Едва заметно учащалось дыхание и ужасно хотелось притронуться к ней. Просто так. Или не просто так. Вероятно, он начал выздоравливать. Он вспомнил, что не приближался к женщине больше двух лет. Были случайные подружки-шалавы. Мужицкий мат через слово, полная боевая готовность любить кого угодно и где угодно сию минуту. От них несло потом и перегаром. У них не хватало зубов. С ними не нужны были никакие церемонии. Следовало только соблюдать осторожность, чтобы не заразиться. Их любили, ими не брезговали. О них забывали даже не на следующий день, а через полчаса. Их убивали точно так же, как солдат-мужиков.

«Нет, дело не в докторше. Она красивая, но дело не в ней. Просто я забыл, что существуют такие, как она. Это даже не другая порода. Это другая галактика. Таинственная и недоступная, окутанная сияющим облаком всевозможных достоинств. Если совсем уж честно, я никогда не смел к таким приблизиться. А тут она совсем рядом. Возится со мной, этак нежно, заботливо. Сначала изрезала мне физиономию, отняла мою родную внешность, а теперь ее, наверное, совесть мучает. Они совестливые, эти дамочки, им хочется выглядеть красиво не только снаружи, но и внутри».

Юлия Николаевна закончила лазерную процедуру и стала закреплять свежую повязку.

– Так удобно? Не давит?

– Нормально, – мрачно промычал он.

«Заботливая. В белых халатах все кажутся заботливыми. Я для нее подопытный кролик. Все скоро закончится, она вернется к своей обычной жизни. Какая у нее жизнь? Чистенькая, сверкающая клиника, оборудованная по последнему слову медицинской техники, большая уютная квартира. Муж... Кстати, интересно, есть у нее муж или нет? А дети? Спросить, что ли?»

– У вас муж есть? – выдавил он как можно невнятней, трусливо надеясь, что не поймет вопроса. Но она поняла и быстро ответила:

– Был. Мы развелись. У меня есть дочь Шура четырнадцати лет.

– Трудный возраст. Переходный. А бывший муж тоже врач?

– Да. Знаете, вам пока не стоит так много разговаривать.

«Ну вот. Я ей уже надоел. Конечно, кому же интересно беседовать с подопытным кроликом?»

– Последний вопрос, – произнес он тихо и мрачно, – вы меня делали по какому-то определенному образцу или это была импровизация?

Она молча, еле заметно покачала головой и посмотрела на него так выразительно, что он вспомнил то, о чем не должен был забывать. Палата была оборудована не только подслушивающими устройствами, но и видеокамерой. Собственно, этого никто не скрывал. Черный блестящий глазок вполне открыто торчал из стены, аккурат напротив койки.

– Поздравляю, келлоидов у вас не будет, – сказала она громко и радостно.

– Что такое келлоиды?

– Выпуклые рубцы. Одна из главных бед пластической хирургии. От врача здесь ничего не зависит. Просто особенности организма...

Она стала объяснять ему нечто научно-медицинское. Он не слушал. От ее близости защекотало в груди. Сердце вспухло и тяжело, часто застучало.

– Вам пора выходить на воздух, – донесся до него ее низкий спокойный голос, – надо гулять, дышать. Сейчас уже тепло. Весна. Я поговорю с полковником.

– Полковник... полковник, – тягуче пробормотал Сергей, – знаете, как я устал от него? Наверное, больше, чем от всего прочего.

– Честно говоря, я тоже, – Юлия Николаевна вдруг стянула маску и широко, весело улыбнулась прямо в глазок видеокамеры.

Она оказалась еще красивее, чем он представлял себе. Тонкое правильное лицо, как на каком-нибудь старинном портрете.

«А может, это постарались ее коллеги? – ехидно подумал Сергей. – Если человек работает в пластической хирургии, конечно, ему сделают такое вот идеальное личико. Впрочем, я дурак. Просто она мне жутко нравится, и я этого боюсь».

Юлия Николаевна между тем вытащила из кармана маленький мобильный телефон и набрала номер.

– Михаил Евгеньевич? Добрый день. Спасибо, все нормально. Будьте добры, распорядитесь, чтобы моего больного выводили на прогулки. Ему нужен свежий воздух. Да, именно пока он в повязке. Потом ему придется некоторое время прятаться от солнца. Спасибо. И вам того же. – Она убрала телефон и повернулась к Сергею: – Все в порядке. Если хотите, можете отправляться на прогулку прямо сейчас.

– А вы не составите мне компанию? – выпалил он.

– С удовольствием.

На улице у него закружилась голова. Словно почувствовав это, Юлия Николаевна взяла его под руку. Она была без шапочки и без халата, в легком светлом плаще. Ее короткие каштановые волосы блестели и трепетали на ветру.

День был теплый и пасмурный. Пахло мокрой землей. Они медленно шли по тропинке вдоль голых кустов сирени. Под ногами скрипел мокрый гравий.

– У вас есть семья? – спросила она внезапно, после долгого напряженного молчания.

– Нет.

– Что, ни жены, ни детей?

– Была мама. Теперь никого.

– Как же так получилось? Вам тридцать шесть лет...

– Я лопоухий.

– Это уже в прошлом, – она остановилась, достала из кармана плаща сигареты. Огонь никак не вспыхивал на ветру. Он взял у нее зажигалку, сложил шалашик из ладоней и дал ей прикурить.

– Ну да, конечно. В прошлом. Теперь я стал красавцем, впору сниматься в кино! Премного вам благодарен. Можно мне сигарету?

– Нельзя. Вы вышли дышать воздухом. И вообще вам сейчас не следует курить. При каждой затяжке происходит маленький спазм сосудов, кровь хуже циркулирует и, следовательно, все медленнее заживает.

– Да ладно вам, Юлия Николаевна. Во-первых, мне дела нет, как скоро я выйду отсюда. Не мои проблемы. А во-вторых, на мне все заживает как на собаке.

– Ну ладно. Если очень хочется, одну можно, – она протянула ему пачку, – скажите, вы до сих пор меня не простили?

– Я? Вас? – Он бы засмеялся, но опять вместо смеха получилась икота. Она, в отличие от доктора Аванесова, не приняла эти утробные звуки за сдавленные рыдания и улыбнулась.

– Ничего, очень скоро вы сможете смеяться, как все нормальные люди. Правда, я не знаю, что смешного в моем вопросе.

– Неужели вам, Юлия Николаевна, есть дело до того, простил я вас или нет? Какая вам разница? Я ведь никто. Меня усыпили, как лабораторную крысу, ничего не объясняя, а потом, когда я проснулся с забинтованным лицом, стали плести невесть что. Они даже не потрудились придумать более или менее достоверную ложь.

Он говорил невнятно, но достаточно громко. Они не заметили, как приблизились к футбольной площадке. Там гоняли мяч несколько офицеров. Двое сидели, отдыхали и обернулись на его странный голос. Увидев мужчину с забинтованной головой и высокую женщину в светлом распахнутом плаще, поздоровались громко, вежливо и опять принялись следить за матчем.

– А что, полковник Райский вам до сих пор ничего не объяснил? – тихо спросила Юля.

– Я не видел его после операции ни разу. Ко мне приходили только Аванесов, Катя и вы. Он ломает меня. Я знаю. Это старый, проверенный прием.

– Да, наверное, – кивнула она, – ничто так не мучает, как неизвестность. Вам хотят внушить, что вы самому себе не принадлежите. Впрочем, вы человек военный и привыкли подчиняться приказу. Честно говоря, я не понимаю, зачем он это с вами делает. Можно было предупредить, объяснить. Никогда не чувствовала себя так гнусно...

– Ну и что же вам помешало отказаться от этой гнусности, доктор? Ведь вы – человек штатский. Или я ошибаюсь?

– Вы не ошибаетесь, Сергей... Простите, как ваше отчество? – Она провела ладонью по влажным кустам, потом по лицу и посмотрела на него исподлобья.

– Можно без отчества, тем более у меня оно вряд ли теперь есть, – он отвел взгляд и пнул ногой гравий, – вы можете не отвечать на мой вопрос. Вам заплатили. Вы одна растите ребенка, и нужны деньги.

– Спасибо на добром слове, – усмехнулась она, – могу вам сказать, что заплатили мне не больше, чем я получила бы за операцию такого объема у себя в клинике. А вообще я зарабатываю достаточно, чтобы прокормить себя и своего ребенка.

– Ну ладно. Я же сказал, можете не отвечать. Извините.

Позади громко зашуршал гравий. Они оглянулись. К ним почти бегом приближалась медсестра Катя. Она разрумянилась, тяжело дышала.

– Юлия Николаевна! Полковник приехал, просил вас зайти к нему, сказал, срочно. Вы идите, я провожу больного.

Глава семнадцатая

К ночи небо над Саянами расчистилось. В городке отключили электричество. Розовая полная луна глядела в окно и не давала ни капли света. В кромешной тьме Наташа на ощупь сгребла мокрые незабудки. Они льнули к ладоням, как живые. Жаль было их выбрасывать и ужасно хотелось плакать.

Она отыскала керосинку, долго пыталась разжечь. Спички оказались сырыми, фитиль тлел и вонял, огонь все не вспыхивал. Наташа отшвырнула коробок, легла, отвернулась к стене, заплакала и незаметно уснула. Она не слышала, как вернулся Володя, разжег керосинку, и проснулась оттого, что он присел на тахту, погладил ее по голове и поцеловал в шею.

– А что, может, все-таки отвезти тебя в Абакан пораньше? – спросил он уютным шепотом. – Мало ли, вдруг правда двойня. Живот у тебя огромный, вполне могут уместиться двое.

Наташа села и уткнулась лицом в его плечо.

– Мне иногда кажется, там у меня так много ручек, ножек. Сороконожка, а не ребенок. Давай, Володенька, не будем рисковать, поедем пораньше.

– Сегодня у нас что? Четверг? Вроде в воскресенье будет транспорт.

– Вертолет? – обрадовалась Наташа.

– На конец недели очень плохой прогноз. Обещают сильный ветер, бури. Да и не дадут мне вертолет. Был бы я майором, тогда конечно. А так – «газик». Мы на нем отлично доберемся, я сам сяду за руль. Хочешь, Пантелеевну с собой возьмем на всякий случай?

– Зачем?

– Ну мало ли? Все-таки ехать двенадцать часов, вдруг тебе станет нехорошо? Я ее потом назад доставлю. С ней все-таки спокойнее.

На следующее утро Наташа заглянула к Пантелеевне, после недолгих уговоров фельдшерица согласилась.

Два дня тянулись бесконечно. Давно были уложены вещи, закуплена еда в дорогу, вылизана комната, чтобы Володя, когда останется один, подольше жил в чистоте. Наташа волновалась так, словно поездка в абаканский госпиталь обозначала новую эпоху в ее жизни. Вот, она уже отправляется рожать. То есть, конечно, Пантелеевна права, когда говорит, что ехать слишком рано, и скорее всего ей придется пролежать в госпитале до родов еще недели две, а то и больше. Но лучше не рисковать.

Отправляться решили на рассвете, чтобы засветло миновать опасные участки горной дороги. Володя заранее проверил машину, залил полный бак бензина. Назад положили два одеяла и две подушки, чтобы поспать по дороге. Утро было тихим и солнечным. Наташа села вперед, рядом с Володей. Пантелеевна устроилась сзади, и довольно скоро оттуда послышался раскатистый храп.

Старое шоссе было почти пустым, но Володя все равно вел машину очень медленно, осторожно, и когда Наташа о чем-то спрашивала, просил не отвлекать его. Она чувствовала, как он волнуется, и это ей было приятно. За окнами дымились призрачные Саяны, вдоль шоссе, по подножию гор, ослепительно сверкали заросли незабудок, еще влажные после туманной ночи. У Наташи стали слипаться глаза, она не заметила, как заснула.

Проснулась она от громкого стука и оттого, что машина стояла. Володи рядом не оказалось. Наташа увидела ветровое стекло, залитое водой. По брезентовой крыше «газика» стучал крупный, частый дождь. Было мрачно и холодно.

– Что случилось? – спросила она, обернувшись к Пантелеевне. – Где Володя?

– Вот, видишь, какая беда, – невнятно забормотала фельдшерица, – колесо прокололось, Володя меняет на запасное.

Наташа открыла дверцу, высунулась, и ее сразу окатило водой. За пеленой ливня она увидела Володю, онсидел на корточках у заднего колеса.

– Не вылезай, простудишься! – крикнул он. – Скоро поедем, ничего страшного.

Наташа послушно спряталась, закрыла дверцу. С волос капало, в летнем платье и тонкой вязаной кофточке было холодно, после неудобного сна сильно ныла поясница. Она попросила Пантелеевну передать одеяло. Та долго возилась, наконец протянула ей маленький плед из толстой байки. Наташа закуталась, но все равно ее трясло, то ли от холода, то ли от волнения. Боль в пояснице никак не проходила. Накатывала волнами, да такими сильными, что хотелось застонать.

Володя залез в машину. Он был мокрый насквозь.

– Сейчас передохну немного, погреюсь, и вперед, – сказал он чересчур бодрым голосом, – ты как себя чувствуешь? Ничего?

– Нормально, – так же бодро ответила Наташа, – ты смотри не простудись. Тебе бы сейчас переодеться... Ой, какая же я дура, совершенно ничего запасного для тебя не взяла. Там в сумке только мой халат, бельишко всякое. Хочешь, сними гимнастерку, надень халат.

– Ну конечно!

– Тебя все равно никто не видит. Противно ведь в мокром. И вредно. Ой, дура я какая! Набрала кучу барахла, а о тебе не подумала.

– Ну кто же знал? – улыбнулся Володя. – Ладно, успокойся. Халат тебе самой пригодится. Давай-ка мы, пока стоим, спокойно перекусим. Ты ведь набрала целую гору еды. Кира Пантелеевна, вы есть хотите?

– А то! – радостно отозвалась фельдшерица и тут же зашуршала, завозилась. Сумка с продуктами стояла рядом с ней. – Ну, кому чего доставать? Тут вот яички, бутерброды с колбасой, с сыром, – она передала им термос с горячим чаем, бумажный пакет с бутербродами и сама принялась громко жевать. – Эй, Наталья, а соль у тебя где?

– Там, посмотрите, баночка из-под валидола.

– Ага, нашла.

Наташа обхватила ладонями раскаленный жестяной стаканчик с чаем, поднесла его к губам, но чуть не пролила. Новая волна боли заставила сжаться и стиснуть зубы.

– Что с тобой? – тихо спросил Володя.

– Ничего. Спина почему-то болит. Продуло, наверное.

После еды Володе захотелось курить, но при Наташе, в закупоренном салоне, он не мог. А на улице, под ливнем, это было невозможно. Он знал, что стоять им придется долго. Он не сумеет поменять дырявую покрышку, потому что нет домкрата. Придется ждать, когда мимо проедет какая-нибудь машина. Но это произойдет не раньше, чем кончится ливень и подсохнет шоссе. Нормальный шофер без крайней нужды по мокрому серпантину не поедет, переждет. Стоять пришлось, даже если бы не полетела покрышка. Другое дело, что потом, когда дождь кончится, может пройти и час, и два, пока появится кто-нибудь на дороге.

– Ты такой мокрый, что даже на меня натекло, – с нервной усмешкой сообщила Наташа, – я почему-то сижу в луже. Ой, мамочки!

– Докторская-то колбаска хороша, – пропела сзади Пантелеевна, – смотри-ка, тут еще охотничьи сосиски есть, целая коробка. Это, что ли, из офицерского заказа? У нас в продмаге такой радости отродясь не бывало.

– Володя! – отчаянно крикнула Наташа. – Очень больно, не могу больше терпеть! Поехали скорей!

– Что, Наташа, где больно? – Володя от неожиданности уронил на пол кусок газеты с яичной скорлупой и резко развернулся.

– Везде... Спина, живот, все болит у меня, будто пополам режут, – простонала Наташа.

– Эй, ты чего, девка, ты это погоди, нельзя! – испуганно запричитала Пантелеевна. – Рано тебе, еще недели две, а то и больше.

В ответ Наташа страшно вскрикнула, потом задышала тяжело, часто, и наконец произнесла чужим, сдавленным голосом:

– Подо мной все мокро. Это не от дождя. Я знаю. Это воды отошли.

– Какие воды, Наташа? – шепотом спросил Володя. Он вдруг заметил, как за несколько минут ее лицо осунулось, заострилось, и ему показалось, что она бредит.

– Какие-какие, – подала голос фельдшерица, – околоплодные, вот какие. Черт бы побрал вас обоих, и зачем только я с вами связалась? Давай уж, ехай, может, успеем? Первые роды все-таки, часов пять у нас есть.

– Не могу я ехать! – крикнул Володя. – Домкрата у меня нет, поняла?!

– Ой, твою ма-ать! Ну и чего теперь?

Дождь все хлестал, барабанил по крыше, брезент просел. Одинокий военный «газик» под черным небом, посреди огромных диких, пронизанных ливнем Саян казался крошечным и легким, как детская игрушка. Порывы ветра трясли его, надували мокрый брезент. С одной стороны была пропасть, с другой подножие горы, и на многие километры ни души вокруг. Пантелеевна, матерясь, вылезла из машины. Володя на руках перенес Наташу на заднее сиденье, кое-как они вдвоем ее уложили, и Володя почувствовал, что изо рта фельдшерицы крепко разит перегаром.

– Ну говори, что делать? – крикнул он ей в самое ухо.

– Не ори! – огрызнулась Пантелеевна. – Спирт или водка есть у тебя? Для дезинфекции надо!

– Была водка, да ты ее всю вылакала, старая алкоголичка! – тихо и зло прохрипел Володя.

– Кто, я алкоголичка? Я?! Да еще старая?! Ну спасибо, век тебе этих слов не забуду! – Пантелеевна покраснела до слез. – Ну хлебнула немного, чтоб не простудиться, там и было-то всего в поллитровке на пару глотков.

– Там была полная бутылка! – рявкнул в ответ Володя.

– А тебе жалко, да?

– Дура, что делать, говори? Ты фельдшер! Хоть и пьяная в дым, но все-таки фельдшер. Соображай, пожалуйста, Пантелеевна, миленькая, очень тебя прошу, помоги!

От Наташиных криков у Володи все сжималось и болело внутри, ему хотелось зажать уши и убежать.

– На дне сумки одеколон «Красный мак», – успела произнести Наташа и опять зашлась жалобным звериным стоном.

Она знала, что рожать больно, и все равно ждала этого события как праздника. Восемь месяцев беременности, таинственный, уютный кусок жизни, когда особенно крепок и сладок сон, совсем другой вкус у еды, у воздуха, и все запахи вокруг становятся гуще, а краски ярче, эти восемь месяцев счастливого ожидания никак не могли закончиться такой чудовищной болью. Она уже не слышала грохота ливня и воя ветра, боль захватила ее целиком, и ничего другого не осталось.

– Что теперь? – донесся до нее испуганный голос Володи, когда отпустила очередная схватка.

– Ничего. Теперь только ждать, – ответила ему Пантелеевна, – или вот, возьми пока, посмотри там, какие есть чистые тряпки. Она говорила, там халат, бельишко. Наталья! Ты давай не кричи так, воздух у ребенка отнимаешь. Дыши, как собака на жаре, неглубоко и часто. Отдыхай, когда схватка отпускает. Расслабляйся.

– Володя... там сумка клеенчатая синяя, в ней одеяльце, пеленки, чепчик... – невнятно простонала Наташа.

– Чепчик! – рявкнула Пантелеевна. – Ты лучше подумай, чем пуповину перевязывать...

Но Наташа уже ни о чем не могла думать. Было так больно, что сыпались искры из глаз.

Неизвестно, сколько прошло времени. Ливень кончился, выглянуло солнце. Так и не проехала мимо ни одна машина. Наташа то слышала Пантелеевну и Володю, то не слышала, оглушенная очередным приливом боли. Когда она ясно поняла, что сейчас совсем умрет, ей прямо в мозг врезался очередной приказ фельдшерицы. Сначала нельзя было тужиться. Потом, наоборот, надо, изо всех сил.

Боль стихла. До нее доносился слабый, жалобный монотонный писк.

– Мальчик! – прокричала над ней Пантелеевна. – Синенький, маленький, недоношенный, два с половиной кило, не больше. Но ничего, потом доберет свой вес. На вот, посмотри.

Это было крошечное чернильно-синее существо, покрытое белесой смазкой, беззащитное, трогательное и самое восхитительное на свете. Наташа мгновенно забыла о пережитой боли и слушала слабенький писк, как волшебную музыку, не могла оторвать глаз от сморщенного личика.

Пантелеевна взяла у нее ребенка, отдала Володе, а сама принялась возиться с Наташей. Светило солнце, уже вечернее, мягкое. Отчаянно щебетали птицы. Наташа не чувствовала ничего, кроме блаженной счастливой слабости. Ей хотелось поскорее еще раз взять на руки своего мальчика, разглядеть личико, погладить темные слипшиеся волосики, приложить к груди и покормить.

– Твою ма-ать! – взревела Пантелеевна.

Наташа не сразу поняла, что произошло. Ей показалось, фельдшерица сделала что-то не то. Тело опять наполнилось кошмарной болью, и опять пришлось тужиться.

– Мама! – закричала Наташа из последних сил.

Боль кончилась так же внезапно, как началась. Но вместо живого писка повисла тишина. Казалось, даже птицы замолчали. И только мужественная пьяная Пантелеевна, горестно матерясь, пыталась спасти второго младенца.

Глава восемнадцатая

Анжела не могла уснуть, хотя выпила на ночь отвар валерьянки с пустырником. Дело было, конечно, не в том, что у нее зудело лицо.

Анжела начала думать. За последние полтора месяца это произошло с ней впервые. Раньше она только чувствовала. Всего три чувства – отчаяние, страх и тоска. Ничего больше. Теперь самое страшное было позади. Она знала, что выйдет из этой клиники с таким лицом, с которым можно жить дальше. Теперь ей не хотелось вкалывать себе смертельную дозу морфия. Ей хотелось жить и даже петь на сцене.

Лежа с открытыми глазами в уютной чистой палате, глядя сквозь прорези повязки в потолок, Анжела думала о том, что вся ее жизнь была одним долгим интервью. Ей задавали вопросы, она отвечала. Вопросы были глупые и умные, злобные и восторженные, наглые и робкие. Главное – правильно отвечать.

У ее дяди был дом в тайге, под Свердловском. На все каникулы ее отправляли туда. Одинокого дядю, молчуна и выпивоху, она любила больше всех на свете, больше мамы с папой. Он был единственным человеком, который не задавал ей вопросов. Он научил ее, семилетнюю, играть на аккордеоне. При нем она могла орать свои песенки как угодно громко, часами вертеться перед большим мутным зеркалом, напяливать на себя всякие тряпки из бабкиного сундука и воображать грядущую славу, толпы поклонников, жгуче-ледяной огонь софитов, полутемные залы дорогих ресторанов, вулканический песок пляжей на Канарах, яхты, виллы, «ягуары».

Ночью она выбегала из теплой избы босиком на снег в старом дядькином тельнике, присаживалась пописать подальше от крыльца. Задрав голову, она смотрела на звезды и представляла, как будет рассказывать об этом толпе журналистов на пресс-конференции и как искренне, как трогательно это прозвучит. Маленькая девочка в старом тельнике писает в зимней тайге под Свердловском в снег и смотрит на звезды. Они такие холодные, лохматые, далекие, а она такая нежная, такая особенная. Не как все.

Первым существенным вопросом, который задала ей жизнь, было поступление в эстрадно-цирковое училище. Туда принимали после восьмого класса. Конкурс был огромный. Циркач, как правило, профессия наследственная, и дети артистов, выросшие на арене, шли вне конкурса. Анжела схитрила. Девочки хотели учиться на акробатов, жонглеров, эквилибристов или на эстрадных певиц. Таких было страшно много. Анжела Болдянко оказалась особенной, не как все. Она поступала на клоунаду. Туда девочки шли редко. Она поступила с первой же попытки.

Клоуном Анжела не стала. Из четырех выпускниц училища сколотился девичий квартет «Мяу!». Девочки пели тонкими жалобными голосами. Одеты они были в розовые платьица, панталончики, туфельки-балетки. В волосах капроновые ленты, кукольный макияж. Они мяукали, как мартовские кошки, в конце каждой песни поворачивались задом к публике и задирали кружевные подолы с дружным визгом.

Группе удалось записать пару клипов на местном телевидении и завоевать приз зрительских симпатий на региональном конкурсе молодых исполнителей. Потом был сделан диск, и продавался он неплохо, и один из клипов прокрутили по шестому каналу Центрального телевидения, и предстояла первая серьезная гастрольная поездка по Сибири. Надо было разнообразить репертуар.

Гена Ситников, композитор, он же поэт, он же продюсер группы, за ночь написал суперхит. Песня была лирическая, задушевная и требовала сольного исполнения. Петь должна была одна девушка. А остальные три – только подпевать на заднем плане. Бедняга продюсер не ведал, что натворил, предложив девушкам самим выбрать солистку.

К этому времени в дружном коллективе накопилось столько взаимных претензий, что спор о солистке закончился не просто ссорой. Девушки подрались, как уголовницы в зоне. Драка получилась нешуточной. Две из четырех попали в больницу. Третья, хоть и не сильно пострадала, но пережила такой шок, что решила помочь себе ударной дозой героина и тоже попала в больницу. Гастроли срывались. Продюсер Гена напился с горя. Кому-то следовало его утешить, и этим занялась Анжела, печальная, но уцелевшая в драке. Она, в отличие от остальных трех, не претендовала на роль солистки. Пока три кошки пытались выцарапать друг другу глаза, она скромно стояла в сторонке и повторяла: девочки, ну не надо, успокойтесь!

Гена Ситников рыдал у нее на плече. Анжела робко предложила ему выход из положения. Она, так и быть, готова отправиться на гастроли в одиночестве и исполнить все песни сама. Продюсер ожил, протрезвел, принялся звонить по телефону, бегать, договариваться, чтобы срочно перепечатывали афиши и рекламные тексты. В сибирских городах будет выступать солистка всеми любимой группы «Мяу!» АНЖЕЛА. На новых афишах на фоне бледных маленьких изображений трех бывших кисок красовался ее яркий, очень удачный портрет.

Гастроли прошли успешно. Потом были еще одни и еще. Постепенно бледные тени прошлого испарились с афиш. Исчезло и само слово «Мяу!». Осталась одна АНЖЕЛА.

Это и было вторым существенным вопросом, который задала ей жизнь и на который она ответила с блеском.

Третьим вопросом оказалась поездка в Москву. У Анжелы к этому времени имелись собственные два клипа на свердловском телевидении, один «компакт», тонкая стопка газетных и журнальных вырезок, где упоминалось ее имя. В Москву ее пригласил владелец сети бизнес-клубов. Он был родом из Свердловска, заехал на свою малую родину, встретил свою первую любовь, которая оказалась горячей поклонницей творчества Анжелы и притащила богатого друга на скромный концерт местной знаменитости.

Гена категорически возражал. Говорил, что в Москву ей отправляться рано, сначала надо выйти на определенный уровень здесь, в Свердловске, и только потом появляться в Москве, и не в каких-то сомнительных клубах, а в приличных местах. Анжела не послушалась, они поссорились.

Гена оказался прав, клубы были довольно задрипанные, и никакая не сеть, а всего два подвала. Один в Сокольниках, второй на окраине, в Выхино. Публика собиралась самая неподходящая. Уголовные «шестерки», мини-бизнесмены, торгаши ларечного масштаба и соответствующие им недорогие шлюшки. За столиками жрали, пили, никто Анжелу не слушал. Ей казалось, что, выпусти перед этим быдлом кого угодно – Эдит Пиаф, Элвиса Пресли или Аллу Пугачеву – они будут точно так же тупо жрать, пить, рыгать, материться и лапать друг друга.

Владелец клубов поселил ее в какой-то колхозной гостинице на окраине, где не было горячей воды и не меняли постельное белье. На первые два выступления за ней присылали машину, жалкий «жигуль», потом пришлось ездить самой на общественном транспорте. Когда месяц закончился, ей заплатили в три раза меньше, чем обещали. Оставалось вернуться в Свердловск.

За день до отъезда она, злая, обиженная, шлялась по центру Москвы. Шел мокрый снег. Она замерзла, устала, на Арбате забрела в парикмахерскую, просто так, от тоски, покрасила свои светло-русые волосы в лиловый цвет и сделала себе прическу из восьмидесяти тонких косичек, украшенных разноцветными пластмассовыми бусинами, но никакой радости не почувствовала и вышла из парикмахерской чуть не плача. Побрела дальше и попала в какое-то грязное подвальное, оклеенное порно-картинками заведение, где длинноволосое существо неопределенного пола за сто рублей накололо ей на плече цветную розочку.

– Ты вообще-то чем занимаешься? – спросило существо.

– Я пою, – грустно ответила Анжела.

– Ну давай, спой что-нибудь.

Она уныло напела пару куплетов.

– Слушай, здорово! – сказал художник тату. – Ты вечером свободна?

– Ага. Как ветер, – вздохнула Анжела.

– Тут в соседнем переулке есть клуб. Ты можешь сегодня там спеть. Бесплатно. Но зато там бывают знающие люди. Тебя заметят, точно говорю. Ты здорово поешь.

Она пришла, спела живьем, без фанеры, под аккомпанемент живого фано, за которым сидел лохматый хмурый дядька лет сорока пяти. Именно он ее заметил и после бурной ночи в его квартире взял с собой в более приличное место, в джазовое кафе.

После двух удачных выступлений она позвонила продюсеру Гене в Свердловск, помирилась с ним по телефону и просила прилететь, потому что появились кое-какие перспективы.

Продюсер прилетел, огляделся, засуетился, прошелся по своим московским связям, и через полгода у Анжелы появился еще один диск, записанный уже в Москве, и маленькая, но известность. Она пела в дорогих ресторанах и престижных клубах. Коротко постриглась и покрасилась в черный цвет. Похудела на восемь кило, стала использовать очень светлый тон для лица, темную помаду и темные тени вокруг глаз. Выступала в узких открытых платьях в стиле декаданс. Пела романсы, иногда джаз и научилась профессионально свинговать. Благо голос у нее был настоящий, глубокий и сильный. Вечера, свободные от выступлений, проводила на всевозможных тусовках, старалась постоянно мелькать перед фотообъективами, перезнакомилась с массой полезных людей, стала почти своей в мире шоу-бизнеса. Во всяком случае уже никто не спрашивал, заметив ее в пестрой тусовочной толпе, «кто это?».

Но несмотря на все усилия она никак не могла пробиться хоть немного вперед и выше. Иногда на какой-нибудь модной вечеринке ей казалось, что ее окружают стеклянные стены. Вроде бы вот они, известные музыкальные обозреватели, теле– и радиожурналисты, клипмейкеры, вот они, рядом, она целуется с ними при встрече и прощании, обменивается сплетнями и анекдотами, и что им стоит пригласить ее на ток-шоу, взять у нее интервью, предложить что-нибудь более существенное, чем бокал мартини. Но нет. Нет, черт их всех побери!

Она смотрела на тех, кто уже пробился. Среди звезд шоу-бизнеса не было ни одного москвича. Девочки и мальчики из провинции рассказывали в интервью, как приехали в Москву, не имея ничего, кроме таланта и мечты, и добились сегодняшних высот исключительно благодаря этому эфемерному капиталу. Анжела старалась разгадать жгучую, главную их тайну: где, каким образом им удалось достать денег для настоящей раскрутки? В сказки про добрых и чутких дядей-продюсеров, которые разглядели в жадной тщеславной толпе будущую звезду и бескорыстно вложили в нее деньги, Анжела не верила. Как-то все происходило иначе. Но как, она понять не могла.

И это был уже четвертый вопрос, который поставила перед ней жизнь. Грубо говоря, нужны были деньги. Много денег.

Однажды в дорогом ресторане ее пригласили в отдельный кабинет. Там за столом сидели четыре лица кавказской национальности. Ее пригласили познакомиться. Такое уже случалось, но всякий раз продюсер испуганно мотал головой и орал: не смей! Вляпаешься в криминал!

На этот раз она не сумела вежливо ретироваться, как делала прежде. Она села за стол рядом с самым молодым из них. Его звали Шамиль. Он не был похож на кавказца. Светлые вьющиеся волосы, голубые глаза и в общем ничего особенного. Но лицо, фигура, линия рта, разрез глаз таили в себе нечто роковое лично для Анжелы. Она искренне не понимала, почему вдруг, бывалая, циничная, стала дрожать и таять от его взглядов и прикосновений, как вишневое желе в теплом помещении. Позже она пыталась объяснить это самой себе и своему продюсеру, но никаких вразумительных слов, кроме «мой фасончик, мой размерчик», не нашла.

Из ресторана они уехали вместе, на его белом шестисотом «Мерседесе», но не к нему домой. Он просто ее подвез, на прощание поцеловал руку. А на следующее утро ее разбудил звонок в дверь. На пороге стоял посыльный с корзиной японских лилий.

За этим последовал шикарный, бурный роман, романтическая поездка в Испанию, пятизвездочные отели, совместные походы по бутикам в Мадриде и Барселоне. Стоило Анжеле остановить взгляд на какой-нибудь шмотке или на ювелирном украшении, Шамиль поднимал густую бровь, шевелил аккуратным усом и произносил всего два слова: «Хочешь? Бери!»

Анжела познакомила его с продюсером. Тот был так очарован щедростью восточного принца, что забыл о страхе «вляпаться в криминал», стал сетовать на циничные законы шоу-бизнеса, услышал в ответ короткое и благородное: «Сколько надо?» – и скромно назвал сумму с пятью нулями. Принц достал свой мобильник, поговорил с кем-то на своем гортанном языке, и через полчаса на пороге появился какой-то маленький, в кепке, с длинным носом, и почтительно выложил перед Шамилем пять толстых бумажных свертков, перетянутых резиночками. Затем прозвучало волшебное: «Хочешь? Бери!»

Все пошло как по маслу. Записывались телевизионные клипы, песни звучали по радио, выходили один за другим и хорошо продавались компакт-диски, мелькали фотографии в прессе, начались настоящие серьезные концерты, толпы поклонников, ток-шоу, назойливые журналисты.

Кто такой ее сказочный принц, она узнала случайно из теленовостей и была потрясена, но вовсе не тем, что он оказался чеченским террористом. Что-то в этом роде она подозревала. Поразило ее другое. Шамиль Исмаилов числился в федеральном розыске и при этом спокойно разъезжал по Москве в белом «Мерседесе», гулял в дорогих ресторанах, жил в каких-то шикарных подмосковных виллах, правда, постоянно менял их. Иногда он исчезал надолго, потом появлялся и вел себя в Москве как хозяин, а вовсе не как бандит, которого разыскивают спецслужбы.

Еще в самом начале их романа он сказал: если тебя обо мне кто-нибудь спросит, скажи – не знаю такого. Не знаю, и все. О том же был предупрежден и продюсер. Он, конечно, наложил в штаны, но когда к ним действительно стали приходить любезные молодые люди спортивного вида и задавать осторожные вопросы о Шамиле, продюсер Гена держался молодцом. Анжела тем более.

Она с честью отбивала любые провокационные вопросы журналистов, в том числе и те, которые касались ее милого Шамочки. Ее спрашивали, правда ли, что в ее раскрутку вложил деньги известный чеченский террорист Исмаилов, который находится в федеральном розыске. О, какие при этом были рожи! Она ловила кайф покруче наркотического, глядя на эти рожи.

«Эка мы тебя! Ну давай, выкручивайся!»

– Я понимаю, – смиренно отвечала она после долгой паузы, – мой быстрый успех вызывает недоумение. Как, почему мне удалось всего за три года стать супер-звездой? И многие думают: почему она, а не я? Не терпится найти какую-нибудь грязненькую, гаденькую причину. Ну кто мне скажет, на хрена террористу вкладывать в меня деньги? Что он с этого будет иметь? И почему именно в меня? – Обычно в этот момент она довольно резко повышала голос и слегка подавалась вперед. Внешне все выглядело как искренний всплеск эмоций, но на самом деле каждая нотка в ее голосе, каждый жест были тщательно продуманы, отработаны перед зеркалом и с включенным магнитофоном. Она всегда должна была знать, как выглядит и как звучит со стороны.

Приставалы-журналисты и публика в зале, как правило, терялись, и не могли с ходу ответить на ее вопросы. А если она видела, что кто-то готов высказаться, то не давала, сокращала паузу, говорила сама, уже спокойнее и мягче:

– Ребята, я, может, кого-то здесь огорчу, но я стала звездой потому, что у меня талант. Дар Божий. А кто не хочет, пусть мои песни не слушает.

Однажды Шамиль исчез на полгода. А когда появился, выложил перед ней несколько плотных пластиковых пакетов с белым порошком и сказал: ты завтра едешь на гастроли в Красноярск. Ты должна вот это спрятать куда-нибудь в свой багаж. Там тебя найдет человек, и ты отдашь ему. Посмотри внимательно на фотографии и запомни. Ты должна знать его в лицо.

– С ума сошел? – прошептала Анжела. – Я не хочу, не могу, боюсь...

– Ты должна это сделать. Для меня.

– А если нет?

– Тебе будет очень плохо.

У нее началась истерика, она рыдала, задыхалась, он принялся ее утешать, взял на руки, закрыл ее рот своими твердыми горячими губами, быстро снял с нее одежду, разделся сам, и все произошло сначала на ковре в гостиной, потом в спальне, потом на кухне, куда они вроде бы отправились сварить кофе. Она поняла, как дико по нему соскучилась за эти полгода. Пусть он бандит, пусть он заставляет ее перевозить наркотики, но все равно второго такого нет и не будет.

Пакеты с героином она сложила в чемодан, спрятала кое-как между шмотками и сдала в багаж вместе с аппаратурой. Конечно, ее трясло, во рту было страшно сухо, но все прошло благополучно. Девушка, принимавшая багаж, застенчиво попросила у нее автограф. В Красноярске рано утром к ней в гостиницу, прямо в номер, постучался человек, которого она видела на фотографиях и тут же узнала. Он вежливо поздоровался, упаковал пакеты в спортивную сумку. И все.

С тех пор почти в каждую гастрольную поездку ей приходилось что-то брать и передавать. Не обязательно наркотики. Иногда это были крупные суммы денег, иногда папки с документами, видеокассеты, компьютерные диски. Она почти привыкла. Случалось, что она давала незапланированные концерты в отвязных молодежных клубах ради того, чтобы ее милый Шамиль получил возможность сбыть очередную партию синтетической «дури» мальчикам и девочкам, разгоряченным ее песнями.

Мальчиков и девочек ей не было жаль. У каждого есть выбор. Никто насильно не заставляет ширяться и принимать «колеса». Информации о вреде наркотиков достаточно, и если есть мозги, то ты знаешь, на что идешь, что с тобой потом будет. А если мозгов нет, так тебя тем более не жалко. Кому нужны придурки? Мир и так тесен, народу слишком много.

У нее, например, у Анжелы Болдянко, хватило воли не подсесть на иглу, хотя кому-кому, а уж ей, с ее бешеным ритмом, с нервными перегрузками, взлетами и падениями, невероятно трудно было держаться. Куда труднее, чем простым смертным. Она с самого начала запретила себе даже пробовать.

«Я у себя одна, любимая, – говорила Анжела, когда ехидные журналисты задавали ей вопросы о наркотиках, – я себя не на помойке нашла и совершенно не собираюсь там оказаться».

Однажды ей надо было перевезти пятьсот тысяч долларов. Она опять воспользовалась чемоданом, и только в автобусе, который вез группу в аэропорт, увидела, что у ее ударника Игорька чемодан точно такой же. Слегка заволновалась, но тут же нашла выход. Просто прикрепила к ручке свой брелок от ключей с крошечным плюшевым медвежонком, чтобы не перепутать.

Но в аэропорту Игорьку понадобилось что-то достать из своего чемодана, перед тем как сдать его в багаж, и он, конечно же, перепутал. Она увидела, что происходит, только когда раскрытый чемодан лежал на полу неподалеку от таможенников и Игорек, присев перед ним на корточки, держал в руках толстые голые пачки долларов, перетянутые резинками.

У Анжелы так сильно закружилась голова, что она чуть не упала. На ватных ногах шагнула к Игорьку и громко засмеялась:

– Ну что варежку разинул? Не радуйся, они фальшивые.

Она кожей ощутила, какая жуткая, ледяная тишина повисла вокруг. Все – таможенники, пассажиры, ребята из ее группы, смотрели на нее и молчали.

– О Господи, да вы что, забыли мой лучший клип, где идет долларовый дождик?! – весело крикнула она. – Это те самые бумажки, я хочу повторить клип вживую на концерте!

Все обошлось. Двое молодых таможенников попросили у нее автографы. Потом пришлось объясняться с ребятами. Клип с долларовым дождем действительно был, но никому в голову не могло прийти, что она собирается сделать его концертным номером. Впрочем, идея показалась неплохой, и чуть позже пришлось выдумать историю о том, что чемодан с фальшивыми бумажками сперли прямо из гостиничного номера.

Шамилю она все рассказала на Кипре, когда прилетела к нему после гастролей. На день рождения он подарил ей изумрудный комплект, стоивший не многим меньше той суммы, которую она перевезла в чемодане. В маленьком неприметном банке он открыл счет на ее имя, но предупредил, что это его деньги. Те, которые не должны нигде светиться. В Москву она прилетела одна, он остался, и куда делся потом на следующие три месяца, она не знала.

Когда он появился, она заметила в нем нехорошие перемены. Он стал груб. Он нервничал. Однажды он вызвал ее на свидание в загородный дом, который находился в недостроенном поселке для новых русских. Она приехала на своей машине и прихватила свою собачку, пекенеса Клуни, с которой почти никогда не расставалась.

Шамиль запер дверь, грубо втащил ее в гостиную, ткнул в лицо журнальный снимок, где она просто беседовала со стареющим тусовщиком Стасом Герасимовым, и тихо спросил:

– Что у тебя с ним было?

У нее с ним ничего не было и быть не могло. Она так и сказала Шамилю, при этом даже рассмеялась.

– Ты знаешь, кто он? – еще тише спросил Шамиль.

– Придурок. Липкий сальный тип. Слушай, ну что ты завелся? Мало ли какая мразь ко мне клеится?

– Тебе известно, кто его отец? – вопрос прозвучал совсем спокойно и даже ласково. По лицу Шамиля скользнула тень улыбки, и Анжела окончательно расслабилась.

– О Боже, солнце мое, откуда мне знать, кто его отец? Я даже не помню, как его зовут.

– Врешь, – Шамиль покачал головой и оскалился, – его отец работал в КГБ и посадил моего отца.

Анжела поняла, что отнеслась к вопросу слишком легкомысленно. Откуда ей было знать, кто у Герасимова папа? Таких липких вокруг нее крутилось много, наиболее противных и бесполезных она отшивала, с прочими поддерживала легкие, ни к чему не обязывающие отношения. Стас Герасимов достал ее своими ухаживаниями довольно серьезно, и отшила она его грубо, обидно. Позже до нее докатились слухи, что он болтает, будто это она его достала. Более того, подлец Герасимов в качестве одного из доказательств их близкого знакомства рассказывал, будто Анжела давно сидит на «колесах».

Легенда о «колесах», конечно же, взбесила Шамиля. Анжела очень много о нем знала, и сама мысль о том, что она может употреблять наркотики, сводила его с ума. Но то, что отец Герасимова служил в КГБ и причастен к аресту отца Шамиля, было действительно ужасно. Когда речь шла о близких родственниках, об отце, матери, братьях и сестрах, Исмаилов мог перегрызть глотку, не разбираясь, кто виноват, кто прав.

Анжела так испугалась, что стала путаться в объяснениях. Он озверел и уже ничего не слышал, на ее возражения ответил ударом в лицо, завелся еще больше и стал жутко, методично избивать. Бил по лицу ногами. Клуни отчаянно затявкал и вцепился ему в штанину. Он отшвырнул его с такой силой, что пес разбил голову об угол мраморного кофейного столика.

Орать и звать на помощь было бесполезно. Она знала, вокруг ни души. Лицо ее превратилось в кровавую массу. Клуни затих в углу. Анжела потеряла сознание.

Очнулась она в своей машине, на заднем сиденье. За рулем сидел незнакомый кавказец. Мертвая собака лежала на полу. Анжела не могла говорить, тихо простонала, и человек за рулем произнес, не оборачиваясь:

– Я оставлю тебя в твоем дворе. Приедет «скорая». Ты скажешь, что это сделали трое неизвестных пацанов. Если скажешь что-то другое, тебе не жить. А будешь умницей, Шамиль поможет, оплатит лечение. Ты все поняла?

Анжела поняла. И сделала так, как было приказано. Правда, позволила себе одну мелочь. Когда немного пришла в себя, отправила факс в кипрский банк, сообщила, что у нее украли кредитную карточку и она просит поменять кодовый номер.

Дело было в том, что после открытия счета Шамиль забрал у нее карточку и маленький запечатанный конвертик с номером. Она не могла снять ни копейки с этого счета, а он мог через банкомат в любой точке мира получить любую сумму.

Через десять дней она достала из почтового ящика плотный конверт, в котором лежала золотая «Виза», а еще через неделю ей отдельно прислали конвертик с новым кодом. Она накрепко запомнила четыре цифры кода, конвертик сожгла в пепельнице, а карточку спрятала за платяным шкафом, в щели под плинтусом.

Шамиль не сразу оплатил лечение. Сначала он исчез на полтора месяца. Потом появился, позвонил ей, стал просить прощения и через очередного маленького человечка в кепке передал продюсеру сумму на лечение в клинике пластической хирургии. О том, что она сделала с испанским счетом, он пока не знал.

Анжела смотрела в потолок. По потолку двигались бледные блики от огней далеких ночных автомобилей. Она думала о том, что с новым лицом она начнет все с начала. Уже без Шамиля. У нее хватит сил. В конце концов это просто очередной вопрос в бесконечном интервью, которое ведет с ней жизнь. На все предыдущие она отвечала блестяще. Ответит и на этот.

Глава девятнадцатая

Майору Логинову приснилась Юлия Николаевна. Они вдвоем шли по мокрому гравию. Кусок пространства, огороженный высоким забором с колючкой, был заполнен теплым мягким туманом. Бледное солнце скользило за голыми деревьями. Все тонуло в тумане, как будто плеснули воды на лист бумаги, на плоский акварельный пейзаж. Только Юлия Николаевна оставалась отчетливой, и хотелось прикоснуться к ней как к единственной реальности. Но он не мог. У него не было рук. У него вообще ничего было. Он, как человек-невидимка из романа Уэллса, состоял из пустоты, обмотанной бинтами.

Утром пришла медсестра Катя, принесла завтрак. Чай с молоком, геркулесовую кашу, йогурт. Сергей принялся за еду, Катя уселась на стул напротив. Вопреки обыкновению, она сидела молча. Глаза ее таинственно блестели.

Когда он допивал чай, она поднялась и встала над ним, загадочно улыбаясь.

– Наелся? – спросила она и отодвинула столик.

– Да, спасибо, – кивнул Сергей.

Из кармана халата она достала маникюрные ножницы, с ловкостью фокусника разрезала бинт на затылке и сняла повязку.

– Только, пожалуйста, не падай в обморок, – быстро произнесла она и протянула ему небольшое круглое зеркало.

В первый момент ему показалось, что вместо лица у него сине-розовая подгнившая картофелина. Зрелище было отвратительное.

– Ну что скажешь? – спросила Катя и посмотрела на него так, словно преподнесла ему какой-то потрясающий подарок, дорогой и совершенно незаслуженный.

– Если бы я был женщиной, то, наверное, сейчас умер от разрыва сердца, – ответил Сергей и бросил зеркало на койку.

– Погоди, ты ничего не понял, это все заживет очень скоро, сойдут отеки. Ты обрати внимание, какой у тебя стал правильный, мужественный нос. А уши? Ты же был лопоухий и, наверное, поэтому не женился до тридцати шести лет.

– Вот оно что, у вас тут, оказывается, подпольная брачная контора. Так бы сразу и сказали, – Сергей отвернулся и уставился в окно.

– Не валяй дурака, – рассердилась Катя, – ты же отлично знаешь, что скоро будешь выглядеть совершенно нормально. Никаких рубцов не останется. Доктор, которая тебя оперировала, классный специалист. Возьми зеркало. Посмотри, какая тонкая работа!

– Да, – кивнул он, продолжая глядеть в окно. Я оценил. Я в восторге. Выйди, пожалуйста. Мне надо побыть одному.

– Как скажешь, – она обиженно поджала губы, – но только учти, скоро явится ее светлость Юлия Николаевна. Мне-то все равно, понравилась тебе ее работа или нет. А мадам доктор может и обидеться. Она очень старалась.

– Почему же в такой ответственный момент ее нет с нами? – спросил он, рефлекторно искривил в усмешке то, что должно быть губами, почувствовал неприятное натяжение кожи и тут же представил, как безобразно это выглядит со стороны.

– Ну мало ли, вдруг ты неадекватно среагируешь? А так к ее приезду первый шок будет позади. Ты налюбуешься собой, успокоишься и встретишь мадам без агрессии.

– Как у вас здесь, однако, берегут нервную систему доктора, – проворчал он.

– А у нас вообще к людям относятся бережно и уважительно. Особенно к профессионалам. Юлия Николаевна классный хирург. Если бы у меня были проблемы с внешностью, я обратилась бы только к ней, – Катя сделала умное, серьезное лицо, – а ты, между прочим, ведешь себя как капризная баба. Все тебе не так.

– Ладно, иди! – зло рявкнул Сергей.

Оставшись один, он взял зеркало и повернулся к свету. Лицо было покрыто рубцами, оставалось отечным, но уже проглядывали, определялись черты. Из зеркала глядел незнакомый человек. Даже глаза стали чужими. Они потемнели и налились тоской, из серых сделались почти черными. Сергей сразу, с первого взгляда, возненавидел это лицо. Какая разница, будет оно красиво или безобразно, когда сойдут отеки и заживут швы? Чужое лицо сулило ему абсолютное, глухое одиночество на всю оставшуюся жизнь. Оказывается, Юлия Николаевна не мудрствовала, слепила нечто правильное, абсолютно пропорциональное и стандартное, с квадратным подбородком, прямым носом, жестким тонким ртом и аккуратными ушами.

У настоящего Логинова был широкий вздернутый нос, полные губы. Большие тонкие уши при ярком солнце отсвечивали нежно-розовым огнем. Волосы на голове обрили еще давно, когда он попал сюда, и теперь вместо прежних мягких, рыжеватых, вьющихся, отрастал седой жесткий ежик.

Он вдруг с удивлением понял, как на самом деле любил свое неправильное лицо. Ни к чему так страшно не привыкаешь, как к самому себе.

Настоящий некрасивый Логинов глядел на отличную, красивую работу хирурга-пластика с тоской и отвращением, и стоило отложить зеркало, новое лицо тут же забывалось. Вероятно, так было задумано. Можно сто раз встретить эту физиономию в толпе и не узнать. Никто теперь его не узнает. Никогда.

«А мама?» – спросил кто-то внутри него незнакомым отрешенным голосом.

Ничего уже не болело. Чесались швы. Впервые он разрешил себе вспомнить тонкую стопку фотографий, которые видел в кабинете полковника Райского. Худенькая строгая старушка в гробу, такая же чужая, как его нынешнее лицо. Он не верил, что его мамы больше нет. Он мог себе это позволить, потому что его самого тоже нет. В госпитале при секретном центре ФСБ вернули с того света, соскребли со стенок, собрали по кусочкам кого-то другого.

* * *
Наталья Марковна Герасимова вошла в квартиру сына, аккуратно повесила плащ на плечики и несколько минут просто сидела на скамейке в прихожей, отдыхала.

У квартиры был нежилой вид. Наверное, потому, что Стас давно не ночевал здесь.

Зазвонил телефон.

– Ладно, нечего рассиживаться, – вздохнула Наталья Марковна и тяжело поднялась. Дел было много, а времени и сил мало. Она хотела собрать кое-какие вещи сына. Через три дня они всей семьей улетали в Грецию.

В трубке молчали. Она решила, что сейчас перезвонят, подождала немного, но повторного звонка не последовало.

«Как неприятно, наверное, кто-то проверяет, дома ли Стас. Обязательно надо будет потом поставить определитель. Володя всегда говорил...»

Она не успела вспомнить, что по этому поводу говорил муж, и застыла на пороге спальни, уставившись на большую кровать.

Стас с детства был приучен аккуратно, по-солдатски убирать свою постель. Вокруг него мог царить любой беспорядок, но постель всегда была застелена гладко, красиво, без единой складочки. Наталья Марковна знала, что сын ее каждое утро делает это автоматически, так же, как умывается и чистит зубы. То, что она увидела, вызвало у нее озноб и тесную глухую боль в груди.

Голый матрац. Две подушки, одна на полу, другая на стуле. Ее любимое итальянское покрывало исчезло. В белоснежном тугом матраце зияла омерзительная дыра, грязно-коричневая по краям. Наталье Марковне показалось, что дыра – след пули. В Стаса стреляли, когда он спал.

У нее не было сил объяснить себе, что это полнейший бред, потому что Стас давно не ночевал здесь, к тому же на матраце нет следов крови, а сын, живой и невредимый, находится сейчас у них дома, на Смоленской. Опасаясь очередного приступа астмы, она еле дошла до прихожей, дрожащими руками достала из сумки баллончик с вентолином, прыснула в рот и заметалась по квартире, пытаясь найти покрывало, но не нашла.

«Воры! – вспыхнуло у нее в голове. – Ну конечно, это всего лишь воры. От них не помогает никакая охрана, они, как тараканы, лезут из всех щелей».

Спокойно и деловито она проверила ящики стола, обнаружила, что деньги сына на месте и вообще все в полном порядке. Впрочем, какой-то детали не хватало. Промучившись несколько минут, она так и не поняла, что изменилось на письменном столе. Машинально схватила веник, стала подметать и тут увидела несколько клочков плотной бумаги. Это были обрывки черно-белой фотографии.

– Ну конечно! – горестно воскликнула она и опять кинулась к столу. Так и есть. Из-под стекла исчез самый большой и красивый снимок Стаса. Наталья Марковна сняла телефонную трубку, хотела позвонить сыну и спросить, зачем он порвал свою любимую фотографию, испортил матрац и куда дел покрывало. Но тут же раздумала. О таких вещах не говорят по телефону. Она должна быстро собрать вещи и вернуться домой. Возможно, Стас объяснит, что произошло в его квартире.

Открыв шкаф, она принялась доставать брюки, рубашки, футболки, джинсы, шорты, легкие пуловеры. Аккуратно сложила пиджак от светлого льняного костюма. Все пахло хорошей туалетной водой. Все было чистое, отглаженное. На полках идеальный порядок. Наталья Марковна почти успокоилась. Она решила, что чужих в доме не было, никто в шкафах и ящиках не рылся. А что произошло с покрывалом, почему дырка в матраце и зачем порвана фотография, это как-нибудь объяснится. Надо только поговорить со Стасом. Мальчик ничего от них теперь не скрывает. Ему страшно, он понял, что родители – самые близкие люди.

Наталья Марковна упаковала и застегнула чемодан, позвонила и попросила шофера Николая подняться.

В машине ей опять стало нехорошо. Она закрыла глаза, попыталась расслабиться и подумать о чем-нибудь приятном. Надо беречь силы ради сына.


– Деточка, надо беречь силы ради сына, – сказала полная пожилая докторша в военном госпитале в Абакане, – нельзя все время плакать. Пропадет молоко. Пойми, наконец, тебе сказочно повезло. Ребенок здоров, у тебя никаких осложнений. Ну что ты отворачиваешься? Посмотри мне в глаза, скажи что-нибудь.

Наташа сквозь пелену слез поглядела на докторшу и ничего не сказала.

Докторшу звали Эльза Витольдовна Шнитке, она была из ссыльных немцев.

– Рожать двойню в «газике» на горной дороге, с пьяной фельдшерицей, и сохранить ребенка – это просто чудо. – Эльза Витольдовна, аккуратно расправив халат, опустилась на стул и положила холодную мягкую ладонь Наташе на голову. – Послушай добрый совет. Забудь ты о втором мальчике. Просто забудь и все. Не было его. Ты носила одного ребенка и родила одного.

Наташа тряхнула головой, скидывая ее руку, и произнесла хриплым злым голосом:

– Он родился первым. Я назвала его Сережей. Я его люблю. Принесите мне, пожалуйста, моего сына. Его пора кормить. У меня много молока. Второй мальчик все не съедает. Молока у меня на двоих детей. Почему вы не приносите Сережу?

– Наталья, прекрати! – крикнула докторша и нахмурилась. – Ты хочешь, чтобы я вызвала к тебе психиатра?

– Нет. Не хочу. Я не сумасшедшая, – сердито проворчала Наташа, – вот была бы я правда сумасшедшая, я могла бы поверить, что родила одного ребенка.

Эльза Витольдовна нахмурилась и тихо, монотонно произнесла:

– Тут у нас на третьем этаже лежит женщина, которая потеряла единственного ребенка. Теперь у нее никогда не будет детей. Ей удалили матку. Сейчас мы с тобой пойдем к ней, и ты поймешь, что такое настоящее горе. Тебе станет стыдно. Ну вставай, пойдем! Не хочешь?

– Где Сережа?

Докторша вышла из палаты и вернулась через три минуты с младенцем на руках.

– Вот твой Сережа. Вот он. Успокойся.

Наташа взяла мальчика, долго, внимательно смотрела в розовое сморщенное личико. Глазки были закрыты. Он спал, и ему что-то снилось. Он смешно гримасничал, улыбался, хмурился, открывал ротик, как голодный птенец. Но он был сыт. Десять минут назад Наташа его кормила.

– Это не Сережа. Это второй ребенок. Он сыт. Я должна покормить Сережу.

– Как ты его назвала? – спросила докторша и взяла у нее младенца.

– Не знаю.

– Ну ты что, Наталья? Ему уже скоро неделя. Надо как-то назвать. Смотри, какой он у тебя получился крепкий, красивый. Чудо, а не мальчик. Отличное имя Станислав. Пока маленький, можно Стасиком называть, можно Славиком. Как подрастет, родишь себе еще хоть троих, ты молодая, здоровая. Ну, ты поняла меня, Наталья?

– Да, Эльза Витольдовна, – смиренно кивнула Наташа, – я поняла. Станислав – хорошее имя. Стас. Стасик. Но я могу хотя бы посмотреть на Сережу?

Эльза Витольдовна молча вышла из палаты и унесла мальчика по имени Станислав.

Наташа осталась одна.

В военном госпитале лечились в основном мужчины. Кроме нее, была еще женщина, у которой умер ребенок, и какая-то партийная чиновница с диабетом. Наташа лежала в маленьком отдельном боксе, и ей это нравилось. Не надо было ни с кем общаться, кроме Эльзы Витольдовны, нянек и медсестер.

Стоило закрыть глаза, и перед ней вставала одна и та же картина. Пустое тихое шоссе. Яркие заросли незабудок и багульника на сером гранитном подножии горы. Влажный темный брезент над головой. В двух шагах от «газика» стоит Володя с пестрым свертком на руках.

Ей хотелось посмотреть на ребенка еще раз. Пантелеевна дала ей второго мальчика, завернутого в ее халат поверх пеленки. Он громко, требовательно кричал и морщил красное влажное личико. Наташа его тоже любила и радовалась ему, но все-таки первая, главная порция счастья была уже пережита и досталась первому мальчику.

– Это ж надо как орет, ну молодец, ну ты смотри, какой шустрый получился, а? Он вам с Володькой еще даст жизни, – фельдшерица успела достать бутылку красного сладкого вина, которую взяла для нее Наташа, приложилась к горлышку, сделала несколько жадных глотков. – Будь здоров, парень, расти большой!

Сквозь вечерний птичий щебет пробился мягкий далекий звук мотора. Володя протянул первого ребенка Пантелеевне и вышел на середину шоссе, чтобы остановить долгожданную машину.

– А этот смирный, тихонький, – умилилась фельдшерица, – прямо херувимчик. Смотри, уснул как крепко, – она уложила мальчика на сиденье, опять взялась за бутылку.

– Дай его мне, – попросила Наташа.

Второй мальчик заливался бодрым, требовательным плачем. Первый молчал.

Фельдшерица закусила остатками колбасы, шумно высморкалась, прокряхтела:

– Эх, хорошо. Вон грузовик едет.

– Дай мне ребенка, – повторила Наташа.

– Да пусть спит, – махнула рукой фельдшерица, – ты тут побудь одна, мне по малой нужде надо. Главное, особо не ерзай, лежи спокойно, отдыхай.

Наташе страшно не нравилась тишина, исходившая от пестрого свертка. Она казалась какой-то холодной и таинственной. Наташу знобило от этой тишины. Она осторожно положила второго мальчика, потянулась к первому, неловко взяла его и чуть не выронила, так сильно тряслись руки.

Он правда был похож на херувима. Личико разгладилось, из ярко-красного сделалось белым, прозрачным.

– Сергей, – прошептала Наташа, – Сергей Владимирович Герасимов. Сереженька.

Подъехал грузовик. Володя на руках перенес Наташу в кабину. Она продолжала держать первого ребенка. Второго взяла Пантелеевна и влезла на сиденье рядом с Наташей, пьяно икая и приговаривая:

– Вот и хорошо, в тесноте да не в обиде.

Володе пришлось остаться на шоссе, стеречь казенный «газик» и ждать следующей машины, чтобы взяли на буксир или одолжили домкрат.

Водитель грузовика, пожилой маленький тувинец, как только тронулся, сразу запел. Горловое тувинское пение, монотонное, непрерывное, похожее на гул фантастической инопланетной машины, незаметно убаюкало Наташу, второго крикливого мальчика, пьяную в дым фельдшерицу. Проснулись они уже в Абакане. Была глубокая ночь. Часовой долго не хотел открывать ворота. Машина чужая, невоенная, водитель плохо говорил по-русски. Но оказалось, что гарнизонный доктор предупредил по радиосвязи главврача, и Наташу ждали.

Обоих мальчиков сразу унесли, Наташу осмотрели, обработали, как положено, уложили в отдельную палату. Она проспала десять часов. Ей совершенно ничего не снилось.

Утром принесли ребенка. Только одного. Она сразу узнала второго мальчика, еще безымянного. Спросила, где другой, первый. Сестра невнятно пробормотала, что он немножко приболел.

Второй мальчик жадно сосал молозиво. Наташа думала о первом, о Сереже. За второго она была спокойна. Его уносили, приносили. В перерывах между кормлениями и осмотрами она проваливалась в тяжелый тревожный сон. Просыпаясь, то и дело спрашивала о Сереже и не получала вразумительного ответа.

На третий день к ней в палату вошел Володя. Он был в белом халате, в шапочке и марлевой маске. Она не сразу узнала его, а узнав, заплакала.

Он отводил глаза, пытался шутить, говорил о какой-то ерунде, наконец спросил:

– Как мы сына назовем?

– Старшего Сережей, а младшего – не знаю, – ответила Наташа.

– У нас с тобой один сын, – произнес он еле слышно. – Сергей – хорошее имя. Мне нравится.

– Как это – один? У нас двое детей. Близнецы. Мальчики.

– Наташенька, второй ребенок умер, – прошептал Володя ей на ухо и сухо поцеловал ее сквозь несколько слоев марли.

Наташа погладила его руку и улыбнулась:

– Что за глупости, Володя! Я кормила второго мальчика час назад. Он здоров, у него отличный аппетит. Почему-то первого, Сереженьку, до сих пор не приносили, говорят, он немного приболел. Ты выясни у врача, что с ним, они здесь все какие-то бестолковые, ничего не могут объяснить.

Володя отвернулся и повторил чуть громче:

– У нас один сын. Было двое. Остался один.

– Подожди, ты ничего не помнишь, что ли? – рассердилась Наташа. – Родился Сергей. Потом у меня опять начались схватки. Пантелеевна отдала Сережу тебе и стала принимать второго. Он не сразу закричал, но Пантелеевна прочистила ему носик, ротик, и он завопил, как положено. Сережа спокойно спал у тебя на руках, ты услышал, как едет машина, отдал его Пантелеевне. Он спал.

– Он умер, – мягко произнес Володя, – он просто перестал дышать. Я тоже думал, что он спит.

У Наташи перехватило дыхание. Володя произнес вслух то, что она уже знала. Но категорически отказывалась верить.

– Я похоронил его сегодня здесь, на городском кладбище, договорился со сторожем, он поставит пирамидку с именем, чтобы можно было потом найти могилу. Если ты захочешь.

– Нет, – Наташа так сильно замотала головой, что слетела ситцевая косынка и немытые свалявшиеся волосы разметались по лицу, – я тебе не верю. Ты врешь.

Володя не пытался ее убеждать. Он просидел с ней еще долго, пока дежурная сестра не попросила его уйти, и все время он молчал, гладил Наташу по голове, держал за руку. Она тихо, безутешно плакала.

– Будешь истерики закатывать, скажу врачу, тебе назначат успокоительные и не разрешат кормить ребенка, – предупредила сестра.

– Хорошо, – согласилась Наташа и насухо вытерла лицо платком, – я больше плакать не буду.

И действительно, с тех пор она упрямо загоняла слезы внутрь, глотала их, и ее молоко, наверное, стало соленым. Но второй мальчик ел жадно и набирал вес.

Каждый день она спокойно, без истерики, просила, чтобы принесли Сережу. Сестры и няньки смотрели на нее как на сумасшедшую. Врач Эльза Витольдовна терпеливо и ласково объясняла ей, что Сережи нет. Наташа знала, но не верила. Ей казалось, что если она, как все остальные, хотя бы на миг поверит, то предаст своего первенца. Пусть они думают и говорят что угодно. Для нее Сережа жив. Они близнецы со Стасиком, и все в последующей жизни будет происходить у них одинаково. Когда встанет на ножки и сделает первые шаги Стасик, начнет ходить и Сережа. В один день они произнесут первые слова. Вместе пойдут в школу. Возможно, у Володи один сын. Это его дело. А у нее их двое.

Через десять дней Володя приехал забрать ее с ребенком домой, в гарнизонный городок. На прощание Эльза Витольдовна поцеловала ее и прошептала на ухо:

– Пусть для тебя он останется живым. Если тебе так легче – пусть. Но не надо никому говорить. Это твоя тайна. Поняла?

Наташа благодарно кивнула в ответ.

В гарнизонном городке они прожили еще четыре года. Стасик рос здоровым, разумным, и поскольку таких маленьких детей в городке больше не было, его все любили, баловали. Наташа ни разу никому не сказала о Сереже, но постоянно чувствовала его незримое присутствие.

Лоскутное одеяльце, в которое он был завернут, Володе вернули в госпитале, и позже Наташа отыскала пестрый комок в фанерном чемодане под тахтой. Когда ей было плохо – от усталости, от ссоры с мужем, от капризов Стасика, она потихоньку доставала это одеяльце и долго сидела на полу, уткнувшись в него лицом.

Однажды Пантелеевна, напившись в дым, стала рассказывать четырехлетнему Стасику, что у него был братик, который вместе с ним рос в мамином животе, но потом умер.

– Такой хорошенький, такой лапочка, настоящий херувим, – бормотала она, проливая пьяные слезы.

Не было взрослых при этом разговоре. Маленький Стасик не любил пьяных, Пантелеевну не слушал, и в памяти его отпечаталось только одно непонятное слово: херувим. Потом, коверкая звуки, он спросил у отца, что это такое.

– Ну это вроде ангела. Сказочное существо, которого на самом деле нет, – объяснил Володя.

За четыре года старший лейтенант Герасимов успел стать капитаном. Служебные дела шли отлично, из гарнизона семья вернулась в Москву. В связи с известными событиями в Чехословакии органы укрепляли кадровый состав, и на этой волне капитан Герасимов получил хорошую должность в одном из отделов Управления погранвойсками. В знаменитом здании на Лубянке у него появился собственный стол в просторном кабинете, где кроме него работали еще пятеро офицеров.

Молодой семье почти сразу дали хорошую двухкомнатную квартиру неподалеку от метро «Красносельская». Наташа вернулась в институт на заочное отделение. Устроилась работать учительницей начальных классов в школу неподалеку от дома. Стасик начал ходить в один из ведомственных детских садов. Но капризничал, притворялся больным, устраивал истерики по дороге, в саду вел себя ужасно. Наташа часто слышала от воспитательниц что-нибудь новенькое. Стасик укусил до крови девочку, которая отказалась с ним играть. Стасик проник на кухню и высыпал пачку соли в кастрюлю с манной кашей. Клянчил у мальчика машинку, тот не дал, и Стасик разломал ее, истоптал ногами. При малейшем запрете, возражении, упреке на него накатывали короткие внезапные приступы ярости. Личико багровело, глаза становились белыми. Ругать и наказывать его было трудно. Сделав очередную гадость, он становился трогательным, ласковым, клялся со слезами, что совершенно ничего не помнит и не понимает, в чем виноват. Некоторое время ходил тихий, робкий, вел себя идеально, а потом опять выкидывал какую-нибудь пакость.

Наташа рассказывала шестилетнему ребенку о том, что у него был братик-близнец Сережа. Он умер сразу после рождения, и поэтому Стасик обязан жить как бы за двоих. Вот братик Сережа никогда бы не укусил девочку. И ни за что не сломал бы чужую машинку. Она сравнивала живого мальчика с умершим, и нежный крошечный херувим Сережа всегда выигрывал.

У нее осталась привычка плакать, уткнувшись лицом в лоскутное одеяльце, как будто жалуясь Сереже на его сложного брата. И вот однажды после очередного конфликта с сыном она не нашла своего тряпочного талисмана. Стала метаться по квартире, потрошить ящики, раскидывать вещи.

Была глубокая ночь. Володя уехал в командировку. Стасик спокойно спал. Наташа совсем потеряла голову. Влетела в комнату сына, включила свет, принялась выворачивать все из шкафа, опрокинула корзину с игрушками. Стасик спал крепко, свет и шум не разбудили его. Наташа была готова выдернуть ребенка из-под одеяла, разворошить его кровать. Она уже не отдавала себе отчета в том, что творила.

И вдруг на дне корзины с игрушками она увидела знакомый лоскуток, голубой, в белый горошек. Она замерла и перестала дышать. А потом успокоилась, словно на нее вылили ушат ледяной воды.

Уже не спеша, стараясь не шуметь, она принялась собирать игрушки. Целая куча разноцветных лоскутков вместе с ошметками серого ватина вывалилась из большой картонной коробки от конструктора. Наташа увидела, что ткань рвали и резали ножницами. Несколько минут она стояла, не зная, как быть дальше. Ей было страшно, и стыдно за собственную истерику, и жаль одеяльца, единственной вещи, которая осталась от Сережи. Но главное, она не понимала, как говорить об этом со Стасиком и говорить ли вообще.

Она затылком почувствовала его взгляд. Он давно не спал, но стоило ей повернуться, тут же закрыл глаза.

– Сынок, зачем ты это сделал? – ласково спросила она, присела на край кровати и погладила его по голове.

Он продолжал притворяться, что спит.

– Я не буду тебя ругать, наказывать, только скажи, зачем?

Он, не открывая глаз, повернулся к стене и накрылся с головой. Несколько минут она просидела рядом с ним молча, потом отправилась за веником и совком, собрала ошметки своего сокровища, прибрала в комнате, выключила свет и тихонько прикрыла дверь.

Утром, после завтрака, она повторила свой вопрос. Шестилетний Стасик смотрел на нее совершенно взрослыми стеклянными глазами и недоуменно пожимал плечиками.

– А что случилось, мама? Какое одеяльце? Нет, я ничего не знаю.

В трамвае, по дороге в сад, он устроил жуткую истерику, упал на грязный пол в проходе, стал колотить ногами и орать. Наташа решила показать его детскому невропатологу. Доктор посоветовал ей забрать ребенка из сада и, если средства позволят, нанять няню.

С тех пор прошло тридцать лет. Когда Наталья Марковна увидела разодранный матрац, клочья фотографии, она отчетливо вспомнила историю с лоскутным одеяльцем. И почти не удивилась, что на все ее вопросы тридцатишестилетний Стас пожимал плечами и, глядя на нее стеклянными глазами, говорил:

– А что случилось, мама? Какая дыра? Какая фотография? Понятия не имею, куда делось это чертово белое покрывало. Я ничего не знаю, оставь меня в покое.

Глава двадцатая

В коридоре послышались шаги. Сергей быстро сел, спустил ноги и уставился на дверь. Он откровенно признался себе, что ждет Юлию Николаевну с таким чувством, словно у них назначено свидание где-нибудь на Патриарших или на Чистых прудах. За несколько секунд ему успели привидеться утки, скамейки, чугунная ограда, букет тюльпанов и даже хруст целлофана, в который завернуты цветы. Но в палату вошел полковник Райский, и все встало на свои места.

Белый халат был небрежно накинут на плечи. Очки поблескивали, губы раздвинулись в приветственной бодрой улыбке.

– Добрый день. Дайте-ка на вас посмотреть, – он подошел, наклонился и уставился в лицо Сергею. От его пристального ледяного взгляда заныли сразу все швы.

– Ну что, вы довольны результатом? – спросил Сергей, зло глядя в глаза полковнику и видя сразу две свои бесформенные, сине-красные физиономии в стеклах его очков.

– Слушайте, а почему такая враждебность? – Райский отступил на шаг и опустился на стул. – Кажется, я не слишком часто утомляю вас своей скромной персоной, а вы прямо в видеокамеру заявляете, что устали от меня. Обидно, честное слово.

– Я устал от неопределенности. От вранья, которым меня здесь кормят по вашему приказу, – объяснил Сергей, не поднимая головы.

Райский сделал вид, что не расслышал, и продолжал:

– Я уже говорил на эту тему с Юлией Николаевной. Она извинилась за вашу совместную выходку. Между прочим, я вовсе не запрещал ей снимать маску в вашем присутствии. Я просто попросил. Неприятно, когда из тебя делают злодея и деспота. Мы поговорили с ней, она извинилась. Теперь ваша очередь.

– Вы ждете моих извинений, полковник? Они вам нужны?

– Ну а как же! – Райский снял очки и принялся протирать их полой халата, хотя стекла и так были идеально чистыми. – Мы работаем вместе, у нас должны сложиться открытые, доброжелательные отношения. Иначе нам будет тяжело. Ладно, если не желаете извиняться, не надо. Давайте просто забудем этот ваш спектакль перед видеокамерой. В каком-то смысле я даже рад, что вы повели себя так непосредственно, так по-детски, и особенно рад, что у вас с Юлией Николаевной столь теплые отношения. Надо дружить со своим доктором. Это способствует выздоровлению.

– С чего вы взяли? – смущенно рявкнул Сергей.

– Да ладно вам, – Райский противно улыбнулся и даже подмигнул, – присутствие красивой умной женщины всегда бодрит. Если вы обращаете на нее внимание, значит, поправляетесь. Вы нужны мне здоровым, майор. Здоровым и сильным.

– Зачем? – Сергей тоже попытался улыбнуться. Конечно, не получилось. Он впервые почувствовал, до чего трудно разговаривать без всякой мимики, когда твое лицо и не лицо вовсе, а какой-то говорящий гнилой овощ.

– Да, я могу представить, как давно вы хотите задать мне этот вопрос и еще множество других вопросов, – медленно, задумчиво проговорил Райский, надел очки и после паузы спросил уже другим, резким хриплым голосом: – Вы готовы к разговору, майор?

Было в этом нечто театральное, заранее продуманное. Полковник кокетничал, красовался перед человеком, который полностью зависел от него. Кроме зависимости он хотел еще и личной симпатии.

Сергей не собирался подыгрывать. Он ничего не ответил, лишь слегка кивнул головой.

– Вас прежде всего интересует, почему я решил изменить вам внешность и не предупредил об этом заранее, не поставил в известность? Так или нет?

– Вообще-то хотелось бы знать.

– Хотелось бы... А сами не догадываетесь? Ну скажите, ведь у вас наверняка есть какое-то собственное объяснение?

– Есть. Но лучше я воздержусь.

– Да что уж там, выкладывайте все честно, я не обижусь.

– Вы ломали меня, – медленно, чуть слышно сказал Сергей, – вы решили использовать меня в какой-то своей игре, и вам понадобилась полная, абсолютная власть надо мной. Вы хотели показать мне, что меня больше нет, есть только ваша воля, которой я должен слепо подчиняться.

– Ай-ай-ай, – Райский укоризненно покачал головой, – звучит прямо как цитата из дурного шпионского романа. Абсолютная власть... Откуда в вас это, майор? Надо проще смотреть на вещи и лучше думать о людях.

– Ну, значит, я глупей, чем вам кажется, – пожал плечами Сергей, – с удовольствием выслушаю вас, Михаил Евгеньевич.

Райский достал сигареты, предложил Сергею. Они оба закурили. Полковник встал, прошелся по палате в глубокой задумчивости и наконец заговорил, медленно, негромко, как бы размышляя вслух:

– Вы, майор Логинов, выжили случайно. Я люблю случайности. Я им верю. От них, знаете ли, пахнет промыслом Божьим. Я атеист, но запах дивный. Есть два варианта вашего дальнейшего существования. Вариант первый. Мы вас подобрали, вылечили и с чистой совестью сдаем вашему руководству, вместе с видеоматериалами и готовыми заключениями наших экспертов. А может, и без них. В конце концов, это не наши проблемы, пусть разбираются сами, верно? И вот тут встает вопрос: захотят ли они разобраться? Провал сверхсекретной операции элитного спецназа ГРУ – это ведь позорище какой! Вспомните обстоятельства, при которых вы попали в плен. Как вам кажется, Исмаилов был предупрежден?

– Возможно, – нерешительно кивнул Сергей.

– Он отлично подготовился к встрече, – продолжал Райский с грустной усмешкой, – возглавляемая вами подгруппа нападения была отрезана. Боевиков оказалось в двадцать раз больше, чем вы ожидали. Как вы думаете, почему? И каким образом удалось взорвать вертолет вместе с вашей подгруппой обеспечения? Аллах надоумил Исмаилова срочно подтянуть к селу еще четыре сотни своих людей? Нет? Я тоже так не думаю. Как вам кажется, на каком этапе могла произойти утечка информации? Через радиоперехват? Исключено. Ваш отряд был обеспечен новейшей системой связи, способов перехвата пока не существует. Ладно, давайте скажем прямо: Исмаилова мог предупредить только человек из вашего штаба. Что из этого следует лично для вас, майор? Правильно. Этот человек сделает все возможное, чтобы без всяких разбирательств вас отдали под трибунал. Вы единственный, кто уцелел после позорного провала. Но вы согласились перейти на сторону боевиков, существует документальное подтверждение. А показаниям предателя нельзя верить. Скорее всего, и трибунала никакого не будет. Вас тихо и бесследно уничтожат. Ну разве не обидно? Мы вас вытащили с того света, подняли на ноги.

– Спасибо, – Сергей загасил сигарету, встал, подошел к высокому окошку и, приподнявшись на цыпочки, открыл его.

– Да на здоровье! – широко улыбнулся Райский, проводив его взглядом. – Итак, мы с вами проговорили первый вариант. А теперь давайте уясним второй. Тот, по которому, собственно, мы и действуем. Чтобы обеспечить вам безопасность, было решено изменить внешность, снабдить новыми документами, ну и так далее. К счастью, семьи у вас нет. Единственный близкий человек, ваша мама, скончалась. Вы начинаете жить с нуля. Случай уникальный – биография новорожденного младенца и опыт командира спецназа ГРУ. Вы поняли меня наконец?

– Почти.

– Что не ясно?

– Почему этот разговор происходит сейчас, а не до пластической операции?

– Так получилось, – пожал плечами Райский, – ничего специального. Никто не собирался вас унижать, ломать. Просто сначала идея еще не созрела, я не был готов к разговору с вами, не решил, каким образом собираюсь вас использовать, но тут вмешались экстренные обстоятельства и пришлось действовать очень срочно. Мне некогда было обсуждать это с вами. А перепоручить кому-то другому столь важный разговор я не считал возможным. Однако все уже позади. Хотите посмотреть, каким вы станете, когда сойдут рубцы? – Не дожидаясь ответа, он вытащил из кармана халата несколько цветных фотографий.

Никакого всплеска эмоций изображение на снимках не вызвало. Просто лицо и все. Нормальное. Не уродливое, не слишком красивое, не умное, не глупое. Пустой макет, который может быть подсвечен изнутри чем угодно – великодушием или злобой, интеллектом или тупостью.

– Считайте, вам повезло, – весело заметил Райский, наблюдая за реакцией Сергея, – этот человек мог оказаться куда менее привлекательным, и все равно пришлось бы стать его двойником. Во всяком случае на время. Чтобы сразу внести ясность, скажу. Зовут его Станислав Владимирович Герасимов. Возраст ваш. Тридцать шесть лет. Вообще много общего. У вас отец был военным. У него – генерал ФСБ в отставке. Вы оба коренные москвичи, у вас похожий тембр голоса, одинаковый рост и, если вы немного поправитесь, будет одинаковый вес. У вас, как ни странно, одна группа крови, одинаковый цвет глаз, волос и кожи. Правда, волосы у вас поседели, а у него никакой седины, но это не проблема, сами понимаете. Придется перекраситься в пепельно-русый цвет и перенять некоторые его мелкие привычки. Например, он носит только замшевую обувь, пользуется туалетной водой от Гуччи, совсем не пьет. Много курит. Хорошо водит машину. Аккуратен, чистоплотен. Главная его слабость – женщины. Встречается сразу с несколькими. Пожалуй, это единственный вид спорта, который его увлекает. Никогда не был женат. Избегает ситуаций, требующих принятия решений. Панически боится ответственности, любой, даже за себя самого. Изнежен, инфантилен. Физически и психологически слаб. Впрочем, что я вам раньше времени голову забиваю? Это отдельный разговор. Как видите, при внешнем сходстве вы с ним совершенно разные люди. Но знаете, что вас по-настоящему роднит? – Райский сделал выразительную, долгую паузу и, приблизившись к Сергею, чуть слышно прошептал ему на ухо: – За ним охотится наш с вами общий приятель Шамиль Исмаилов.

До этой минуты Сергей сидел расслабленно, по старой спецназовской привычке опустив руки как плети, вытянув ноги, чуть приоткрыв рот. Но когда прозвучала последняя фраза, он стиснул зубы, вскинул голову, выпрямился и его опухшие глаза живо заблестели. Райский был явно доволен такой реакцией, он одобрительно улыбнулся и продолжал:

– Вы знаете, сколько сил и времени потрачено на Исмаилова. Он ускользает от самых опытных агентов, из самых хитрых ловушек. Он учился этому в Высшей школе КГБ. Смешно? Жаль, что вам пока нельзя смеяться. Шамиль Исмаилов с отличием закончил факультет диверсионно-подрывной деятельности. Он умеет срезать хвосты и уходить на дно. У Исмаилова совершенно неопределенное лицо. Вы сами знаете, у него нет никаких особых примет. Он не похож на кавказца. Стоит ему изменить какую-нибудь деталь в своей внешности, и он становится неузнаваем. Но, думаю, вы, майор, узнаете его в любом камуфляже и даже в темноте, с завязанными глазами. И в этом тоже есть определенная уникальность. Если кто с нашей стороны и видел Исмаилова так близко, то не выбирался живым. Верно?

Сергей молча кивнул.

– Я проанализировал все известные мне попытки захвата и ликвидации Исмаилова и проследил четкую закономерность, – продолжал Райский, – кто бы ни планировал очередную операцию, ГРУ, МВД или наше ведомство, всякий раз он легко исчезает. За ним охотятся в Чечне, а он в это время преспокойно разъезжает по Москве в шикарных иномарках, ужинает в самых дорогих ресторанах. Его пытаются захватить в Москве, а он загорает на Кипре. Десятки агентов в сотрудничестве с Интерполом и местной полицией расставляют для него ловушки за границей, в аэропортах, а он уже в Грозном, и никто не знает, как там его найти. О нем говорят, что у него, как у кошки, девять жизней, что он имеет контакт с инопланетянами, которые ловко, незаметно, а главное, вовремя переносят его из одной географической точки в другую. На самом деле все просто. Никакой мистики. У Исмаилова есть свои люди в силовых структурах, на самом верху. Более того, у него есть серьезнейший компромат на своих тайных союзников, и они знают, в случае его смерти этот компромат станет достоянием общественности. Я хочу вскрыть нарыв. Мне надо взять его живым, мне надо, чтобы он начал давать показания. Его охота на Станислава – это шанс.

– Охота? – тихо переспросил Сергей. – Почему же Исмаилов до сих пор не сумел убить его? Так хорошо охраняют?

– В том-то и дело, что нет. Тут совершенно особая, уникальная ситуация. Единственный и главный мотив Исмаилова – личная месть. Станислав пытался ухаживать за его любовницей, но, потерпев неудачу, распустил сплетню, будто это она вешалась ему на шею. Исмаилов со своим свирепым восточным темпераментом страшно избил девушку, изуродовал ей лицо, а потом узнал, что она перед ним чиста, что Станислав оклеветал ее.

– Между прочим, он довольно паскудный тип, этот ваш Станислав Герасимов, – тихо пробормотал Сергей.

– Ну да, – кивнул Райский, – наш друг Исмаилов тоже так считает. Было одно неудачное покушение, но затем последовали события совсем другого рода. Он играет с жертвой, дразнит, сводит с ума. Рано или поздно ему захочется насладиться плодами своих усилий и посмотреть на Станислава собственными глазами. Но на месте слабого, беспомощного, сломленного человека окажетесь вы.

– А если не захочется?

– Тогда мы попробуем пробудить в нем это желание, – Райский снял очки и подмигнул, – он любит красивые, театральные эффекты. Если бы он хотел просто убить Станислава, то давно бы сделал это. Но у него явно другой интерес. Знаете, существует версия, будто серийные убийцы, выполнив определенную программу, чувствуют, что должны остановиться. Но сами не могут и подсознательно стремятся в ловушку.

– Да, я где-то читал об этом. Но не верю. К тому же Исмаилов не маньяк, а террорист, – возразил Сергей.

– Ну разница не столь велика, – тонко улыбнулся Райский, – главное, что Исмаилов дает вам шанс довершить боевую операцию, которая провалилась не по вашей вине. Вы возьмете его живым. У нас осталось еще множество деталей, но и времени вполне достаточно. Ваше лицо заживет не ранее чем через пару недель. Разумеется, не надо объяснять, что разговор этот должен остаться строго между нами.

– Разумеется, – эхом отозвался Сергей.

Полина Дашкова Херувим (Том 2)

Глава двадцать первая

Ровно в полдень тишину горной деревни на греческом острове Корфу разорвал рев мотора. Мотоцикл остановился на крошечной площадке под старой высохшей оливой. Мужчина лет тридцати, невысокий, крепкий, совершенно голый, если не считать грязных белых шорт, снял шлем, зашел в кафе, уселся за столик на узкой веранде и закурил.

Хозяин кафе старый Спирос поздоровался по-английски, положил перед гостем книжку меню, заранее зная, что тот не раскроет, небрежно отодвинет локтем, потом страшно медленно, как чудовище из детского кошмара, поднимет глаза, светло-серые, мутные, и произнесет с жестким неприятным акцентом:

– Пятьдесят грамм метаксы и стакан минеральной воды без газа.

Спирос, приняв этот скудный заказ, удалился в кухню и трижды осенил себя крестным знамением перед ликом своего покровителя, святого Спиридона, обещая себе и святому, что если завтра в полдень голый человек с мертвыми глазами ступит на порог его маленького тихого заведения, он, Спирос, захлопнет дверь и перевернет табличку «закрыто» прямо перед облупленным носом проходимца. Пусть старуха Ефимия ворчит, сколько душе угодно. Не велика беда – лишиться такого посетителя. Он появляется здесь уже в третий раз, заказывает на грош, а хамит на десять тысяч драхм. Он опять не потрудился добавить простое «плиз» к своему скудному заказу и опять наверняка не оставит чаевых. Аккуратно пересчитает сдачу, сгребет в кулак и спрячет в карман грязных коротких штанов. Дело не в копейках. Не нужны Спиросу его паршивые чаевые. Важно отношение, простая человеческая вежливость, вот что.

Однако сегодня, сделав обычный заказ, посетитель вдруг произнес, глядя на Спироса в упор своими нехорошими глазами:

– Кто-нибудь в вашей деревне сдает комнату?

Вопрос прозвучал настолько странно, что Спирос растерялся. Деревня была совершенно не курортным местом. Дюжина белых каменных домиков, прижавшихся к отвесному склону, как ласточкины гнезда, в шестистах метрах над уровнем моря, церковь, супермаркет, бензоколонка, кафе старого Спироса и больше ничего интересного. До ближайшего пляжа приходилось добираться на машине по узкому серпантину. Туристы попадали сюда только проездом, если направлялись к знаменитому высокогорному монастырю святого Пантелеймона или просто путешествовали по острову. Никто никогда не сдавал здесь комнат. Именно эту последнюю фразу и произнес старый Спирос, медленно, тщательно, как школьник, выговаривая английские слова.

– Почему? – спросил посетитель. Короткое «уай?» прозвучало как угроза. Спирос рефлекторно отшатнулся.

– Если вы спуститесь на пару сотен метров, сможете найти отличные апартаменты и виллы. До пляжа рукой подать, и чудесный сервис, сэр!

– Но я хочу поселиться именно здесь, всего на три дня, – голос его стал мягче, он уже не хамил, а просил, как будто даже умолял, – я устал от моря, мне нравится горный пейзаж.

– Нет, – Спирос растянул тонкие губы в любезной улыбке, – очень сожалею. Простите, из какой вы страны?

Посетитель ничего не ответил, отвернулся, упер свой немигающий мертвый взгляд вдаль, в горизонт. Ровная линия моря справа обрывалась сизыми пустынными скалами албанского берега.

Спирос отправился за минеральной водой и метаксой. Через пять минут посетитель осушил стаканы, как всегда, не оставил ни гроша чаевых, напялил свой сверкающий красный шлем, вышел из кафе, опрокинув по дороге стул и не потрудившись его поднять. Мотоцикл взревел и не поехал, а почти взлетел над узкой горной дорогой.

– Этот немец совершенно сумасшедший! – прокричала прямо в ухо Спиросу старуха Ефимия. – Надо записать номер и позвонить в полицию!

Спирос пошевелил пышными усами и неопределенно хмыкнул в ответ. Из-за рева мотоцикла он не расслышал ни слова.

– Хорошо, если пострадает он один! – Ефимия проводила взглядом голую спину мотоциклиста. Обожженная кожа, обильно смазанная маслом от загара, была такой же красной и блестящей, как шлем на голове. – Эй, Спирос, ты слышал, что я сказала? Надо позвонить в полицию и сообщить об этом сумасшедшем немце. – Старуха расколола два яйца, вылила в миску, плеснула молока из пакета и принялась ожесточенно взбивать.

Спирос медленно развернулся, заглянул за прилавок и поднял лохматые седые брови так высоко, что они скрылись под козырьком джинсовой кепки.

– Что ты делаешь, Ефимия? Разве кто-нибудь заказывал омлет?

– Я хочу омлет! Я не завтракала сегодня. – Ефимия выплеснула содержимое миски на сковородку, охнула и отпрыгнула от брызг раскаленного оливкового масла. – Может, этот тип вообще американец. Европейцы ведут себя приличней. Даже немцы и русские.

– Для американца у него слишком европейский английский, – отозвался Спирос и с громким шорохом развернул вчерашнюю газету.

– Можно подумать, ты что-то понимаешь в этом, – проворчала Ефимия, – а в полицию все-таки надо позвонить. Могу поспорить, если не сегодня, то завтра обязательно случится катастрофа на дороге.

– Перестань, Ефимия, не каркай, – поморщился Спирос. Ему вдруг непонятно почему стало жаль человека с обгоревшей воспаленной кожей и мертвыми глазами.

Мотоциклист между тем лихо вписался в опасный поворот. Ветер приятно обдувал его. С каждым десятком метров дорога становилась круче, уже. Справа наползали отвесные скалы. Полуденный солнечный свет вылизывал каждую деталь ландшафта до невозможного блеска, превращал в жемчуг тусклый булыжник. Слева был отвесный обрыв. Внутри, на дне пропасти, лежала ясная неподвижная морская гладь, гигантское зеркало, в которое гляделось густо-голубое безоблачное небо. Мотоциклист притормозил, навстречу медленно двигался открытый джип, из салона торчало человек десять молодых туристов, загорелых до черноты, в темных очках и цветных платках-«банданках». Они беззвучно открывали рты, смеялись, скаля ослепительные зубы. Грохот тяжелого рока и рев мотора заглушали все прочие звуки. Мотоциклист вильнул влево и упер ногу в землю в нескольких сантиметрах от края обрыва. Порванный кроссовок неприятно шваркнул по мелкой острой гальке, несколько камушков попало в дыру у большого пальца. Джип аккуратно проплыл мимо, унося с собой оглушительную музыку, беззвучный гогот. Среди его пассажиров мотоциклист машинально отметил девушку не старше восемнадцати, блондинку, остриженную под мальчика. Кожа ее была значительно темнее волос, условный лифчик почти не скрывал тяжелую смуглую грудь, шею рассекала надвое тонкая ярко-красная полоска модной татуировки, похожая на странгуляционную полосу. Она оглянулась и помахала ему рукой.

Он заглушил мотор, вручную откатил мотоцикл к скале, прыгая на одной ноге, снял кроссовок, вытряхнул камушки. Тишина длилась меньше минуты. Едва он успел надеть кроссовок и оседлать мотоцикл, дорога загудела, задрожала, из-за поворота показалась огромная морда трейлера-водовоза.

Серебристая громадина, украшенная сине-красной рекламой пепси, занимала всю ширину дороги, одним боком терлась о скалу, вторым нависала над пропастью. Водитель не собирался сбавлять скорость, хотя отлично видел мотоциклиста. Деться было некуда. Единственный вариант – опираясь ногой о землю, медленно скакать назад вместе с мотоциклом, до тех пор, пока дорога не станет шире, а там, прижавшись к скале, пропустить этого урода.

С высоты, из кабины, темнело лицо водителя. Рядом маячил смутный женский силуэт. Молодой бородатый грек как будто дразнил, издевался, пер вперед, не давая опомниться.

– Придурок, мать твою! – выкрикнул мотоциклист по-русски, сплюнул и стал пятиться быстро, как мог. Глаза заливал горячий едкий пот, зеркало заднего вида было повернуто неправильно. Он знал, что где-то совсем близко надо свернуть. Трейлер негромко, насмешливо просигналил. Мотоциклист сильно вздрогнул и рефлекторно отшатнулся назад, подпрыгнув вместе с мотоциклом, чувствуя позади пустоту.

Вокруг все светилось, трепетало. Каждый оливковый лист, каждый кузнечик радовался жизни так, словно жить ему суждено вечно. Водитель грузовика вроде бы пытался тормозить, но неповоротливая махина стремительно двигалась вперед по инерции, слишком крут был склон.

«А вот это действительно все. Я сейчас сорвусь», – успел подумать мотоциклист.

Нога его описала высокую дугу, он отскочил от края, через долю секунды пустой мотоцикл скользнул в пропасть, и далеко внизу тяжело и страшно взорвалась морская гладь.

* * *
– Сегодня у нас последняя процедура, – сказала Юлия Николаевна, – на вас действительно все заживает как на собаке.

Сергей прикрыл глаза и подставил лицо под тонкий лазерный луч.

– Вы больше сюда не приедете? – спросил он.

– Нет. Через месяц я уберу оставшиеся рубцы.

– Мы опять встретимся здесь? – он кашлянул, чувствуя, что задает глупый вопрос.

– Сюда я больше не вернусь. Вероятно, вы тоже. Мы встретимся в клинике, в моем кабинете.

– А где ваша клиника?

– В центре Москвы, неподалеку от метро «Проспект мира». Старайтесь беречься прямых солнечных лучей. На улице носите темные очки и кепку с большим козырьком. Брейтесь как можно аккуратнее. Я тут оставила вам специальные гели, жидкое мыло, крем. Пользуйтесь только ими. Там на коробочках все написано.

– Спасибо. Я понял.

– На здоровье, – она улыбнулась одними губами. Глаза оставались серьезными.

– И все? – спросил, глядя в пол.

– Да. А что?

– Ничего.

Пока она складывала лазерный аппарат в чемоданчик, они оба напряженно молчали.

– Всего доброго, – сухо попрощалась она, подошла к двери и, кашлянув, добавила: – Пожалуйста, будьте осторожны.

Сергей резко поднялся, никак не мог попасть ногой в кроссовок. Юлия Николаевна уже открыла дверь.

– Подождите! – крикнул он так громко, что она вздрогнула. – Подождите, я провожу вас.

Он наконец обулся и так поспешно бросился к ней, что они столкнулись в дверном проеме.

– Простите, – он взял ее за плечи, совершенно машинально, как будто она сейчас упадет и надо удержать. Несколько секунд они стояли, не дыша и стараясь не смотреть друг другу в глаза.

– У вас шнурки развязаны, – сказала она.

– Да, спасибо, – он отступил на шаг, присел на корточки, завязал шнурки кроссовок, – я провожу вас до машины, если не возражаете, – голос у него стал совершенно деревянным.

– Конечно.

Она ходила страшно быстро, и он решил, что она спешит поскорее отделаться от него. Они молча шли по главной аллее к воротам. Он лихорадочно пытался придумать, что бы такое сейчас сказать, но в голове гудел безнадежный идиотский монолог, ни слова из которого нельзя было произнести вслух.

«Я больше никогда ее не увижу. Через месяц все будет по-другому, и неизвестно, удастся ли мне прийти к ней в клинику, потому что вообще ничего не известно. Одиночка, который выходит охотиться на Исмаилова, должен оставить завещание и заказать место на кладбище. Завещать мне нечего и некому. Меня вообще нет, я призрак, безымянная тень какого-то хлипкого мерзавца».

– Райский наконец объяснил вам что-нибудь? – спросила она чуть слышно, когда они подошли к ее вишневой «Шкоде».

– Да, у нас состоялась глобальная беседа.

– Ну и зачем понадобился весь этот жестокий спектакль и почему нельзя было заранее сообщить вам о пластической операции? Впрочем, можете не рассказывать, это, вероятно, тоже государственная тайна.

– Никакой тайны. Просто полковник очень занятой человек. У него не было времени, чтобы поговорить со мной до операции. А поручить такой важный разговор кому-то другому он не счел возможным. Да Бог с ним, с полковником. Давайте лучше...

– Что? – она смотрела на него блестящими странными глазами. Она была почти одного с ним роста, впрочем, если бы не каблуки, то все-таки ниже на полголовы. Она смотрела и ждала, что еще он скажет на прощание, а он понятия не имел, как задержать ее хотя бы на несколько минут.

– Нет. Ничего, – пробормотал он сердито, – до свидания.

Она молча кивнула, отступила на шаг, открыла машину, села за руль. Он развернулся и, не оборачиваясь, зашагал по аллее. Мотор взревел, потом затих, и машина коротко, звонко просигналила. Он на секунду замедлил шаг и готов был бежать назад, но тут же понял, что Юлия Николаевна просто погудела охране, чтобы открыли ворота.

Глава двадцать вторая

Владимир Марленович Герасимов долго и необычайно внимательно наблюдал, как колышутся занавески. Каждое движение белого кружевного полотна повторяла сиреневая четкая тень. Полукруглое окно было наполнено идеальной голубизной июльского греческого неба. Трехэтажная вилла Владимира Марленовича венчала невысокую отвесную скалу, округлым фасадом выходила в открытое море. Спальня была на третьем этаже. Из окна открывался строгий и прекрасный вид, море и небо, разделенные линией горизонта. Когда этот единственный пространственный ориентир таял в ночной темноте или в тумане, можно было на несколько секунд почувствовать себя парящим в невесомости.

Занавески бились и трепетали в определенном музыкальном ритме, и Владимиру Марленовичу стало казаться, что это пустые кружевные рукавапризрачного дирижера. Таким образом, окно превращалось в живот гигантского маэстро, и если продолжить игру, то головой мог послужить плавно искривленный фарфоровый овал настенных часов.

Часы эти Владимир Марленович купил пару лет назад в маленьком городке Фигерасе на границе Испании и Франции в театре-музее Дали. Знаменитыми мягкими часами были заполнены все сувенирные лавки городка. Расплавленное время в виде ювелирных украшений, кофейных чашек, статуэток из дерева, серебра, хрусталя, фарфора, вазочек, пепельниц, зажигалок и собственно часов, от огромных напольных и настенных до маленьких наручных, смотрело на толпы оголенных туристов и усмехалось кривым шутовским циферблатом. Владимир Марленович купил на память один из самых дорогих образцов и повесил над окном спальни своей греческой виллы. Как и все часы в доме, эти показывали не местное время, а московское. Сейчас обе стрелки сомкнулись на двенадцати и получился тонкий правильный нос. За рот вполне могло сойти треугольное фирменное клеймо внизу.

Маэстро покачивал своей кривой овальной головой в такт неслышной, но безусловно патетической музыке, размахивал пустыми рукавами и был настолько отчетлив, что Владимир Марленович не сумел избавиться от него, даже зажмурившись.

Следовало встать и начать день. Дверь бесшумно открылась, вошла горничная Оксана, беловолосая, маленькая, с тонкой талией и полными тупыми щиколотками. Ее каждый раз привозили с собой из Москвы. За первые два дня она обгорала до красноты, но все равно все свое свободное время проводила на пляже.

Владимир Марленович требовал, чтобы прислуга в доме ходила в мягких тапочках на плоской резиновой подошве. Оксана стеснялась своего маленького роста и постоянно приподнималась на цыпочки. Несколько секунд Владимир Марленович слушал ее тихое, тактичное сопение. Она стояла у двери и не знала, что делать.

– Я не сплю, детка, – произнес он, – заходи, не стесняйся.

– Доброе утро, Владимир Марленович, – голос ее прозвучал как далекий сухой шелест. Он заметил, что она избегает смотреть ему в глаза, и быстро, равнодушно спросил:

– Стас не появлялся?

Она вздохнула и отрицательно помотала головой.

– Ну что ж, пора вставать, – Владимир Марленович спустил на пол худые безволосые ноги. Оксана поспешно подала ему халат и отвернулась.

Пронзительно, неприятно крикнула чайка у самого окна. За стеной послышался легкий резиновый скрип. Замерев на миг, Владимир Марленович увидел совершенно отчетливо, словно стена была прозрачной, как охранник Николай подкатил кресло ближе к телевизору, бережно погрузил в бархатную мякоть свой железный зад, не глядя, нащупал пульт на журнальном столе. Огромный плоский экран несколько секунд мерцал и переливался, как ртуть, потом наполнился яркими рекламными красками, визгом и грохотом молодежной музыки. Николай переключил на другой канал. Там звучал знакомый голос русского комментатора.

– Что должно было произойти, чтобы наш Коля опоздал к двенадцатичасовым новостям на целых пять минут? – громко спросил Владимир Марленович и подмигнул Оксане. Она улыбнулась не разжимая губ и стала похожа на ярко-розового игрушечного лягушонка. – Ну да, конечно, вчера вечером он слишком увлекся омарами и, вероятно, провел бессонную ночь. Надеюсь, ты дала ему активированный уголь?

На отдыхе за границей отношения между хозяевами и прислугой становились теплее и проще, чем в Москве.

За стеной гудели голоса. Ведущий переключался на корреспондентов. Слов невозможно было разобрать. Владимир Марленович отправился в ванную и, уже закрывая дверь, услышал треньканье телефона. Оксана взяла трубку, и по ее спокойному тону он понял, что это был вовсе не тот звонок, которого он ждал уже вторые сутки.

Стас уехал на мотоцикле, сказав, что вернется к вечеру, и исчез. Здесь, на маленьком Корфу, Владимир Марленович не волновался за жизнь сына. О том, что Стас отправился в Грецию вместе с родителями, никто посторонний не знал. Однако генерала раздражало хамство, наплевательство. После всего пережитого, после долгих серьезных разговоров, после всех этих смиренных «я понял... больше не буду...» Стас опять выключил телефон и с тупым упорством не давал знать о себе.

Генерал скинул халат перед зеркальной стеной. В ярком свете кожа его казалась страшно бледной, даже чуть зеленоватой. Врачи запретили ему загорать, в этом году солнце было слишком активным. Впервые он ни разу не вышел на свой уютный пляж, не окунулся в море.

Он оглядел себя с ног до головы, внимательно и равнодушно, как будто это было чье-то чужое, безобразное тело. Правда, безобразное, с тонкими руками и ногами, узкими покатыми плечами, но массивным туловищем, дряблым брюхом, складчатым обвислым валиком вокруг талии.

Владимир Марленович встал на весы. Стрелка затрепетала и остановилась на восьмидесяти. За последние две недели он сбросил десять килограммов. Ничего удивительного. Он пережил сильнейший стресс. Но сейчас можно было немного успокоиться. Перед отъездом он заплатил полковнику Райскому пятьдесят тысяч долларов наличными. Теперь полковник действовал не как его приятель и бывший подчиненный, а как нанятый и оплаченный сотрудник. Так оно всегда верней. Райский доложил генералу, что для Стаса создан двойник. Некий военный, майор, профессионал, должен принять огонь на себя. На время он займет место Стаса, поселится в его квартире и сделает все возможное, чтобы приблизить развязку.

Это было даже больше, чем генерал ожидал от своего бывшего подчиненного. Райский организовал охрану на самом высоком уровне. Впрочем, полковник не только отрабатывал полученные деньги, но и решал свои собственные проблемы. Он мечтал о генеральских погонах и знал, что за живого Исмаилова получит их непременно.

За жизнь сына Владимир Марленович волновался теперь значительно меньше. Но стресс сменился тяжелой депрессией. Генерал целыми днями лежал на диване в гостиной, глядя в потолок, или сидел, задумчиво уставившись в окно. Он не мог читать, смотреть телевизор, гулять теплыми вечерами по чудесному побережью. Он почти ничего не ел. Не хотелось. Во рту постоянно был какой-то новый вкус, слабый, но стойкий и чрезвычайно неприятный. Горько-соленая резина или что-то в этом роде. И тот же вкус приобретала любая пища, от персиков до жареной баранины.

Слезая с весов, он поскользнулся. Пушистый коврик поехал под ногой. Он ухватился за борт ванной, неловко повернулся и чуть не закричал. Ему показалось, что внутри у него взорвалась осколочная граната. Обливаясь ледяным потом, он опустился на пол, скрючился, обнял руками трясущиеся колени и сидел так, слегка покачиваясь, пока боль не утихла немного. Затем осторожно поднялся, открыл зеркальный шкафчик. Там, в самой глубине, он отыскал небольшую пластиковую баночку. Этикетка была содрана. Внутри лежали желтоватые крупные таблетки. Он отправил в рот сразу две и принялся жевать, не запивая и не морщась от горечи.

Новейший английский обезболивающий препарат начал действовать через десять минут. Двух таблеток хватало на шесть-семь часов. Владимир Марленович встал под душ, почистил зубы, прополоскал рот сильным антисептиком с мятным ароматом, вылил на губку душистый гель, принялся натирать себя пеной, при этом бодро напевая какую-то случайную мелодию, как делал это вчера, и месяц назад, и год, и десять лет назад, словно ничего не изменилось.

* * *
Цепляясь за колючий кустарник, Стас едва удержался на крутом склоне. В нескольких метрах от него вилась тонкая незаметная тропинка. Трудно было представить, что кто-нибудь мог по ней пройти. Стас вскарабкался наверх и с небольшого безопасного пригорка увидел кабину трейлера совсем близко. Блики солнца не помешали ему разглядеть лица водителя и его спутницы. Хорошо, что он успел ухватиться за толстый оливковый сук, иначе непременно полетел бы в пропасть кубарем, потому что рядом с бородатым греком сидела белокурая черноглазая женщина, красивая, как фотомодель, и отлично ему знакомая.

С ловкостью, невероятной для такой многотонной громадины, трейлер миновал опасный поворот, проехал мимо Стаса, обдавая бензиновым жаром, и помчался вперед.

– Сэр, с вами все в порядке? – услышал Стас сквозь грохот мотора и звон в ушах. – Вам нужна помощь? Мы можем вызвать врача, больница здесь недалеко.

Рядом с ним стоял старик из закусочной, через дорогу приближались еще несколько греков.

– Вы успели увидеть номер? – спросил старик, заглядывая ему в глаза. – Надо сообщить в полицию.

От волнения старый Спирос так хорошо заговорил по-английски, что подбежавшие соседи удивились. Стаса под локотки отвели назад, в закусочную. К счастью, он не успел выехать из деревни. Жена хозяина и еще какие-то старухи захлопотали вокруг него, возбужденно переговариваясь по-гречески. Ловко расстегнули и сняли шлем, зачем-то принялись махать перед его лицом газетой. Он залпом выпил рюмку метаксы, поданную чьей-то сморщенной рукой, ощупал себя в поисках телефона и долго не мог отцепить его от пояса.

– Полицию мы уже вызвали, – сообщила ему на ломаном английском одна из старух.

– Зачем полицию? – тупо спросил Стас, включил телефон, набрал номер отцовской виллы и через минуту услышал сонный бас охранника Николая. Заплетающимся языком произнес название деревни и попросил приехать за ним как можно скорее. Охранник поинтересовался, что случилось, но Стас не ответил, он едва успел отключить телефон, вскочил, бросился в туалет. Его долго, мучительно рвало. Потом стало немного легче. Он умылся холодной водой, вышел, уселся за столик.

– Этого не может быть, – сказал он по-русски, глядя в добрые глаза старого грека, который подошел к нему и участливо наклонил голову.

– Что? – переспросил Спирос по-английски. – Еще метаксы? Воды? Кофе?

– Просто у меня начались настоящие глюки, – спокойно объяснил Стас, – во-первых, никто не знает, что я здесь. Во-вторых, они раздумали меня убивать. В-третьих, я ведь здорово накурился марихуаны, а вчера принимал экстази. Конечно, меня заглючило. Это шиза какая-то, заглючило меня, и все дела...

– Извините, какой это язык, сэр? – тревожно улыбнулся старый грек.

Вдали послышался тонкий вой полицейской сирены. Стас закрыл глаза и откинулся на спинку пластикового кресла. Больше всего на свете ему хотелось, чтобы его оставили в покое.

Все как будто сговорились постоянно напоминать ему о том кошмаре, который пришлось пережить в Москве. Каждое утро он уезжал из дома, носился по острову на своем мотоцикле и возвращался поздно вечером, надеясь, что все легли спать. Но они не ложились, ждали. Ему было тошно оставаться на вилле с родителями. Ему не нравилось смотреть на отца и вообще находиться с ним рядом. Чем-то нехорошим пахло от любимого папочки, чем-то совсем новым, тревожным и таким нездоровым, что запах улавливал даже нечуткий нос Стаса. Он инстинктивно боялся заразиться и избегал отца.

Мать ныла, лезла с разговорами, прислуга косилась как на прокаженного.

В крошечном городке, неподалеку от виллы, у самого въезда, был пункт проката автомобилей. Два дня назад Стас остановился, чтобы поменять там деньги. За хлипким конторским столом, заваленным цветными каталогами с фотографиями машин и ценами, сидела грудастая женщина в белой футболке.

– Почему вы такой грустный? – спросила она по-английски, отсчитывая ему бумажки.

Он взглянул на нее внимательнее и обомлел. На скуластом лице светились голубые скандинавские глаза. Короткие волосы выгорели до льняной белизны. Большой подвижный рот, пухлые мягкие губы. Она была некрасивая, широкая, грубая, но вся литая, глянцевая, смугло-розовая. Под тонкой футболкой жила своей отдельной, свободной от лифчика жизнью шикарная упругая грудь.

У Стаса пересохло во рту. Глаза его стали излучать томное сияние, голос приобрел глубокие бархатные нотки. Он ослепительно улыбнулся и сообщил, что ему надо взять напрокат самую дорогую машину, но не сейчас, а через неделю. Она принялась листать каталоги, расхваливать автомобили. Он в ответ понес совершенную околесицу, рассказал, как в прошлом году в Испании взял джип, у которого оказались внутренности «Запорожца». Она, конечно, не имела понятия, что такое «дзяпорожитс», и он, усевшись напротив, принялся смешно объяснять, наслаждаясь ее хриплым смехом и тягучим томным «О-о, ю киддинг!».

Стас чувствовал, что уже не говорит, а поет и слова не имеют значения. Он мог врать как угодно, она сердцем услышала его древнюю утробную песенку, как тетерка сквозь чащу слышит требовательный брачный зов тетерева.

Через десять минут он уже знал, что она из Швеции, зовут Матильда, двадцать четыре года, зимой учится в Стокгольмском университете, третье лето подряд приезжает сюда подрабатывать. Всегда мечтала познакомиться с настоящим русским «мюджиком», но здесь, к сожалению, очень мало русских туристов, а те, что есть, не заходят к ней в офис, а если и заходят, то попадаются все какие-то пузатые, хмурые и ни слова не понимают по-английски. Русский язык ужасно смешной, если послушать со стороны. Контору свою она закрывает в девять вечера, и, кроме дискотеки для «голубых» и «розовых» в соседнем городке, нет никаких развлечений. Она обожает лобстеров и тигровые креветки гриль, но для нее это очень дорого и она с удовольствием поужинает с ним сегодня в рыбном ресторане.

Когда она встала и вышла из-за своего хлипкого конторского столика, Стас увидел тугие джинсовые шорты, готовые лопнуть при первом прикосновении.

День показался ему бесконечным. Он до одури плавал, валялся на ближайшем пляже, наливался ледяным пивом, обгорел до томатной красноты. Ровно в девять вечера крепкий торс Матильды опустился на седло его мотоцикла, сильные руки, покрытые золотистым персиковым пушком, обхватили его талию, упругая грудь плотно прижалась к его спине и горячий ветер ударил в лицо.

В ресторане они так поспешно расправились с огромным лобстером, что не успели почувствовать вкуса. Стас расплатился и, обняв Матильду, прошептал ей на ухо:

– Теперь поедем к тебе.

– Нет, лучше к тебе, – возразила Матильда.

– У меня семья, – вздохнул он. Но тут же уточнил на всякий случай: – Родители очень «олд фэшен».

В ответ она, невинно потупившись, заявила, что еще недостаточно хорошо с ним знакома, чтобы приводить к себе домой, и сначала надо просто погулять.

– Я обожаю купаться при луне, – сказала она и повела его на пустынный пляж. Там, в лимонном лунном свете, под шелест волн и свист кузнечиков, они поспешно избавились от своей условной одежды и принялись за дело. Сначала упражнялись в воде, потом на берегу, стоя и сидя на полотенце. Но это оказалось неудобно. Хотелось прилечь, а камни были жесткими и холодными. Матильда немного подумала и решила, что теперь знает Стаса значительно лучше.

Она жила в дешевых апартаментах в двух шагах от ресторана. Попав в свою маленькую, идеально чистую келью, предложила Стасу сигарету с марихуаной. Покурив, они продолжили прерванные игры и упражнялись до рассвета. Утром, после короткого тревожного сна, она сказала, что должна отправляться в офис, а он может еще побыть здесь, поспать, отдохнуть и дождаться ее.

Стас долго валялся в постели, потом перекусил в кафе, спустился на пляж. Вечером на мотоцикле заехал за Матильдой, опять они ужинали лобстером, купались при луне, курили марихуану, а ближе к рассвету она предложила таблетку экстази, чтобы восстановить силы.

Утром она довольно грубо растрясла его и сообщила, что из города вернулся хозяин офиса, ее постоянный бойфренд, и следует немедленно освободить помещение. Кроме того, она напомнила о его желании взять напрокат джип и предложила внести небольшой денежный залог. Станислав счел это излишним, сказал, что раздумал брать машину, и в результате они с Матильдой расстались крайне холодно.

Сонный, мятый Стас отправился колесить по острову. Страшно не хотелось возвращаться к родителям на виллу. Он долго отсутствовал, не звонил, и предстояли неприятные объяснения. На это совершенно не было сил, и он решил на несколько дней снять комнату в одной из тихих горных деревень.

У него был постоянный маршрут, каждый раз он останавливался выпить воды и метаксы в таверне «У Спироса»...


Полицейский офицер тронул его за плечо, и пришлось открыть глаза, отвечать на вопросы. По-настоящему Стас очнулся, лишь когда услышал:

– Вы принимали какие-нибудь наркотики, сэр?

– Нет, разумеется, нет, – ответил Стас слишком поспешно и тут же заметил неприятное напряжение в глазах офицера.

– Боюсь, вам придется пройти медицинский тест на наркотики, в противном случае иск не может быть принят.

Стас растерялся, не знал, что ответить, но тут, к счастью, подоспел Николай на своем маленьком белом «Рено». Несмотря на внешнюю тупорылость, он отлично владел английским, довольно быстро разобрался в ситуации и взял на себя все объяснения с полицией.

Через час белый «Рено» благополучно отчалил, увозя на заднем сиденье Стаса, вялого и безразличного, как ватная кукла.

Глава двадцать третья

От прошлой жизни у Сергея осталось только имя. Отчество и фамилия были изменены. Райский выдал ему два паспорта, оба с фотографиями Станислава. Один принадлежал Герасимову Станиславу Владимировичу, русскому, 1964 года рождения. Второй – Найденову Сергею Михайловичу, тоже русскому, того же года рождения. На обе фамилии Сергей получил водительские права. Кроме того, на Герасимова имелись документы на три машины и пара кредитных карточек, а на Найденова – удостоверение майора ФСБ. В удостоверение был вклеен его собственный снимок. Для этого пришлось замазать гримом красные рубцы.

– Вы попали в небольшую автокатастрофу, – объяснил ему Райский, – все это время вы лежали в военном госпитале под Москвой и никого не хотели видеть, в том числе и двух своих постоянных любовниц.

Он тут же протянул ему фотографии двух женщин. Первую, круглолицую миленькую блондинку с наивными голубыми глазами, звали Галина Качерян. Именно у нее ночевал Станислав, когда произошло покушение.

– Вы знаете ее с детства. Ее бабушка была вашей няней. С Галочкой у вас долгий вялотекущий роман. Вы иногда пользуетесь ею, если под рукой нет никого поинтересней. В ближайшее время она вряд ли появится, поскольку встречается с вами, когда ее муж в командировке, а ребенок у бабушки. Но позвонить может.

Вторую даму, коротко стриженную брюнетку с чувственным ртом и напряженными черными глазами, звали Дерябина Эвелина Геннадьевна. Сергей узнал, что ни мужа, ни детей у нее нет, что раньше она работала фотомоделью в престижном агентстве, теперь пишет дамские романы.

– Не волнуйтесь, читать не придется, – успокоил его Райский, – вы вообще ничего никогда не читаете, она это знает и не обижается. Отношения у вас с ней более сложные, чем с Галочкой. Вы познакомились пять лет назад, первые два месяца оба пылали нешуточной страстью, съездили вместе на курорт в Испанию. Нет, сентиментальных воспоминаний не бойтесь. Если Эвелина появится, то обсуждать вы будете совсем другое. Вот, просмотрите и постарайтесь запомнить, – Райский положил перед ним толстую папку, – если что не ясно, не стесняйтесь, спрашивайте.

В папке была копия уголовного дела об убийстве шофера Георгия Завьялова. Сергей узнал о странной шутке с блокировкой кредитных карточек, о пистолете, подброшенном в квартиру Эвелины.

– Как-то все это слишком сложно для Исмаилова, – пробормотал он, переворачивая очередную страницу, – чеченец не стал бы шутить с карточками, он просто снял бы деньги со счетов и положил в карман.

– Сразу видно, что вы никогда не имели дело с кредитками, – снисходительно улыбнулся Райский, – для того чтобы снять деньги, нужен секретный пин-код, четыре цифры. Обычно владелец карточек помнит свои пин-коды наизусть либо записывает их так, что найти невозможно, например прячет между цифрами какого-нибудь телефонного номера в записной книжке. Вы запоминайте, запоминайте, майор. Это тоже важные детали новой вашей роли.

– Ну ладно. Допустим, Исмаилов не мог снять деньги, – кивнул Сергей, – но он бы убил Станислава, а не его шофера. В крайнем случае изуродовал бы его так же, как ту девушку, и все дела.

– Не надо, майор, – поморщился Райский, – я сотни раз продумывал ситуацию, вертел ее так и сяк. Все значительно примитивнее, чем кажется на первый взгляд. Хищник играет с жертвой перед тем, как сожрать. Хищнику хочется сначала увидеть смертельный ужас в глазах жертвы, а потом уж полакомиться свежатиной. Исмаилов использует в своей игре подручные средства. Это всего лишь импровизация, причем довольно грубая. Он бросает в жертву тот камень, который попадается под руку в данный конкретный момент, и не надо искать в его поступках никакой сложной запредельной логики.

– Как-то все очень мелодраматично, – хмыкнул Сергей, – хищник, жертва... делать ему нечего, что ли? Да он бы просто грохнул этого Станислава и поимел бы от этого вполне полноценное моральное удовлетворение.

– Вам ли это говорить, майор? – криво усмехнулся Райский. – Вспомните, сколько всего происходило на ваших глазах с вашими товарищами и с вами лично. Хотя бы одного пленного по его приказу грохнули просто так, без предварительных пыток, издевательств? Смерть – это слишком легко. Он сыт по горло смертью как таковой. Ему хочется разнообразия.

– Ну хорошо, допустим, так. Но вы совершенно исключаете другие варианты? – Сергей поднял глаза на Райского и встретил яркие блики очков вместо взгляда. – Вы уверены, что Исмаилову вообще есть дело до этого Станислава? А вдруг с ним шутит кто-то третий?

– Я ничего не исключаю, – покачал головой полковник, – наш с вами герой довольно похабная личность и, возможно, успел обидеть не только Исмаилова. Но чеченец не мог проглотить обиду просто так, не поморщившись. И если сейчас Станиславу пытаются испортить жизнь, то это делает скорее Исмаилов, чем кто-то третий. Ну попробуйте, возразите мне, майор!

– Он просто убил бы или искалечил, – мрачно повторил Сергей, – это не он. Вы ошиблись, полковник.

– Даже если я ошибся, мы с вами ничего не теряем, – пожал плечами Райский, – все равно вы не могли бы работать и жить дальше с вашим прежним лицом. Из вас надо было сделать другого человека. Так почему не Станислава? В любом случае это дает нам реальный шанс выйти на Исмаилова. Он ведь с этой стороны не ожидает удара, Станислав для него либо жертва, над которой можно покуражиться, либо вообще никто, пустое место.

Сергей молча пожал плечами и углубился в чтение протокола допроса свидетельницы Дерябиной Эвелины Геннадьевны. Чем дальше он читал, тем больше удивлялся. Женщина говорила о мужчине с холодной, отчужденной брезгливостью. Она знала ему цену и тем не менее спала с ним, пустила в свой дом. Так не бывает даже у животных. Зачем он ей? Зачем она ему?

– Я не сумею, – сказал он, не поднимая глаз от листа.

– Что? – встрепенулся Райский.

– Я не смогу стать Станиславом. Я ничего не понимаю в этом человеке, в его мире.

– Ой, перестаньте, – поморщился Райский, – не прибедняйтесь. Его мир не бином Ньютона. Там все грубо и примитивно.

– Да, возможно. Но Эвелина Дерябина не производит впечатления примитивной дуры. Она расколет меня как пустой орех.

– Не исключено, – кивнул Райский, – однако не сразу. Она, конечно, заметит некоторые странности, перемены, она будет думать, решать задачку, но правильный ответ вряд ли ей придет в голову мгновенно. Не забывайте, вы больны. Вы еще не пришли в себя после автокатастрофы. У вас было сотрясение мозга и слегка изменилась личность. Почему нет? Главное, чтобы вас не расколола другая женщина. Подруга Исмаилова. Но это вряд ли. Она вас не так хорошо знает.

– Я должен буду с ней встретиться?

– А как же! Вы первым делом встретитесь с ней. Вы явитесь к ней домой с большим букетом цветов просить прощения. Вообще для того, чтобы просуществовать некоторое время с лицом Станислава Герасимова, вам придется сначала расчистить себе жизненное пространство, исправить кое-какие ошибки вашего недотепы-двойника. На сегодня все, майор. Можете идти. Внимательно ознакомьтесь с делом, а когда устанете, посмотрите видеокассеты, на которых заснят Станислав. Это любительская, домашняя съемка. Ничего интересного, просто вам надо изучить его мимику, привычные жесты. Порепетируйте перед зеркалом. Если понадобится, с вами поработает профессиональный преподаватель актерского мастерства.

У двери кабинета Сергей остановился:

– Михаил Евгеньевич, а что потом?

– То есть? – полковник удивленно поднял брови.

– После того как я исправлю его ошибки. Чем я буду заниматься дальше? Где жить?

– А, вы об этом? – Райский слегка поморщился. – Ну конечно, в свою бывшую квартиру вы вернуться не сможете. Там уже живут другие люди, и никакой компенсации вам получить не удастся, к сожалению. Но отдельную комнату в общежитии Академии ФСБ я вам гарантирую. И работу тоже. А дальше все зависит от вас. Думаю, у вас есть перспектива заработать на приличное жилье.

* * *
Телефонный звонок заставил Анжелу подпрыгнуть на диване. У изголовья на журнальном столике мелодично тренькал новенький мобильный аппарат.

Эту крошечную серебристую игрушку она обнаружила, когда вернулась из больницы, на тумбе в прихожей, в подарочной коробке, украшенной золотой ленточкой. Домработница Милка сообщила, что за несколько часов до ее возвращения коробку принес курьер службы «Товары на дом». Сказал, что все оплачено, и попросил расписаться.

В коробке оказался аппарат «Моторолла», совершенно новый, и книжка с инструкцией к нему на русском языке. Стоило его включить, и он тут же зазвонил.

– С возвращением, моя птичка, – ласково прорычал в трубке голос Шамиля Исмаилова, – как ты себя чувствуешь?

Она поблагодарила за подарок. Он объяснил, что эта игрушка должна быть постоянно при ней.

– Никогда не выключай. По нему только я тебе буду звонить, только я, и больше никто. Когда я буду звонить, ты сразу иди с телефоном в ванную и включай воду. Поняла?

– А я могу тебе позвонить? – спросила она, закрывшись в ванной и включив воду.

– Нет. Пока нет.

– Зачем ты хотел встретиться?

– Просто соскучился, – пробасил он насмешливо.

– Врешь. У тебя было ко мне какое-то дело.

– Ну зачем ты так, девочка? Неужели до сих пор злишься?

– Уже нет. Но все-таки не понимаю, для чего ты неделю назад сорвал меня из больницы?

– Мне надо было проверить, насколько серьезно тебя пасут.

– А то ты без проверок не мог догадаться, что пасут серьезно?

– Мог, конечно. Слушай, а эта твоя докторша, она вообще что за человек?

У Анжелы противно сжался желудок.

– Я тебя просила оставить ее в покое! – рявкнула она так громко, что в дверь постучала Милка и тревожно спросила, все ли в порядке. Анжела ответила, что все нормально, и перешла на шепот: – Ты можешь понять, что из-за тебя она чуть не отказалась оперировать меня?

– Не волнуйся, девочка. Деньги заплачены, никуда она не денется. Скажи, она задавала тебе какие-нибудь вопросы?

– Ой, елки зеленые! Ну какие вопросы? Ты совсем очумел? Она меня лечит. Она мой врач. Что ты к ней привязался?

– Почему она согласилась везти тебя домой? Она врач, но не шофер. О чем вы говорили по дороге в машине?

– О лечении говорили. Об операциях. О чем еще?

– Она была рядом, когда я тебе звонил. Она дважды была рядом. Ты говорила со мной при ней, в ее машине. Она спрашивала, с кем ты говоришь?

– Да ничего она не спрашивала. На хрен ты ей сдался! – Анжела опять сорвалась на крик.

– Потише, девочка, – мягко напомнил Шамиль.

– Извини, – прошептала Анжела.

– Ничего, малышка. Но вообще я не люблю, когда ты кричишь. Почему она согласилась отвезти тебя домой? – повторил он задумчиво, словно спрашивал себя самого.

– Да просто так! Я попросила, она согласилась. Больше некому было. Генка заболел и денег не оставил ни копейки. Мне что, на метро надо было ехать?

– Ладно, лапушка. Успокойся и попытайся вспомнить очень подробно, о чем ты говорила с докторшей. А я позвоню тебе на днях.

Анжела вышла из ванной, выключила телефон и отбросила его, как будто он был мерзкой лягушкой. Правда, отбросила осторожно, не на пол, а на мягкий диван и уже через несколько минут опять включила, положила в карман халата и больше не выключала.

«А что будет, если при следующем звонке я не уйду в ванную? – подумала она. – Моя квартира утыкана маленькими микрофончиками. Они повсюду. Они как тараканы. В детстве я больше всего на свете боялась тараканов. От них не было спасения, они выползали из всех щелей в доме моих родителей, стоило погасить свет. Их травили, приходилось уходить из дома, и потом неделю у всех болела голова. А тараканам хоть бы что... Интересно, когда-нибудь я поживу нормально, как человек, а не как подстилка чеченского террориста? Впрочем, что значит – нормально? Где бы я была без Шамиля, без своего нежного, щедрого Шамочки? Пела романсы в ресторанах? Грызла бы стеклянные стены, пытаясь прорваться в большой шоу-бизнес?»

Она уселась в кресло, принялась листать журналы. На глянцевых страницах пестрели фотографии ее знакомых. Журналисты все так же щелкали знаменитостей на модных тусовках. Знаменитости все так же улыбались, меняли туалеты, выкидывали всякие двусмысленные фортели, подогревая интерес публики.

Мальчик с козлиным фальцетом женился на шестидесятилетней звезде, которая в советские времена пела лирическим басом песни о России, а теперь после десятка пластических операций решила опять выскочить на сцену. В журнале три разворота были заняты интервью с молодоженами и фоторепортажем со свадебного торжества. Звезда, давно пережившая климакс, застенчиво поведала корреспонденту о своей беременности. Зачем, интересно? И как потом она будет выкручиваться? Купит младенца или возьмет напрокат?

Молоденькая безголосая дурочка, которую патронировал какой-то бандитский авторитет, была заснята в обнимку с холеной коротко стриженной дамой. Подпись под снимком гласила: «Такая-то с близкой подругой». Скорее всего, никакой близости там не было. Безголосая дурочка обожала мужиков, однако голубизна и розовость не выходили из моды.

«Эстрадная популярность – это акула, которая должна постоянно жрать парное мясо живого скандала. Так выпьем же за скандалы!» Анжела со злорадным удовольствием вспомнила фразу, произнесенную на пьянке в закрытом клубе каким-то истасканным продюсером. Кажется, его тогда не поняли. С ним не согласились. Все присутствующие предпочитали рассказывать в интервью о своих сложных художественных исканиях, о вдохновении и каторжном труде, о чуде, о Божьем даре.

Этот мир, с его фарфоровыми улыбками, силиконовыми грудями, оголенными спинами, бесконечно перекрашенными волосами, с его томным враньем, с его запредельной наглостью, с его прожорливым цинизмом, не стоил жизни и свободы маленькой девочки Анжелы, которая выбегала пописать на снег и смотрела на звезды со дна бескрайней тайги. Он мизинца ее не стоил, этот паршивый мир. Он так просто, так безжалостно забыл о ней, выплюнул, как косточку от сливы. Разглядывая фотографии в журналах, она видела свою тонкую грустную тень за спинами веселящихся знакомых и мучительно ненавидела их и больше всего на свете желала вернуться к ним не тенью, а живой и невредимой звездой.

Перевалило за полночь. Домработница Милка легла спать. Анжела отбросила последний журнал, погасила свет. Хотелось свернуться калачиком, но лежать она могла только на спине. Балконная дверь была распахнута. Волна свежего сладкого воздуха залила комнату, ударила в ноздри. Анжела стала дышать глубоко, медленно, по старой детской привычке принялась напевать про себя песенку «Спят усталые игрушки». Но все никак не могла успокоиться и уснуть. Она не чувствовала ничего, кроме озноба, одиночества и страшной ватной слабости.

Тишину двора нарушал странный звук, монотонный и тоскливый. Сначала Анжеле показалось, что это воет ветер, но потом она стала различать отдельные слова, и не просто слова. Это был богатый, выразительный матерный монолог. Одинокий женский голос в пустом дворе проклинал весь мир и всех людей, его населяющих, отдельно мужчин, отдельно женщин и даже детей. Напряжение монолога нарастало, и после громкого, пронзительного вскрика неожиданно вступил второй голос, спокойный, взрослый, рассудительный:

– Ну перестань, перестань, ты же большая девочка, все будет хорошо, не надо ругаться, успокойся, тебе баиньки пора.

– Нет! – громко всхлипнул первый голос. – Всех ненавижу! Жить нельзя! – И опять поток грязного, отчаянного мата.

Анжела довольно долго лежала и слушала. Наконец не выдержала, встала, вышла на балкон. Во дворе, в кругу фонарного света, стояла одинокая нелепая фигура. Это была районная сумасшедшая Дуня, женщина неопределенного возраста, вся в рюшах, бантиках, в детских разноцветных заколочках. Анжела часто видела ее у булочной, у аптеки, во дворе на лавочке, у гаражей-ракушек. Однажды она подошла совсем близко и попросила сигарету. У нее было причудливо изуродовано лицо. Огромный, растянутый в вечной улыбке беззубый рот, раздвоенный плоский нос. Один глаз почти полностью затянут синеватым гладким веком, другой широко открыт. Сейчас она стояла одна в пустом дворе и разговаривала разными голосами, словно играла сама с собой в дочки-матери.

Анжела вернулась в комнату, закрыла балконную дверь, и стало тихо.

Глава двадцать четвертая

Наталья Марковна знала, что в Москве началась активная работа по устранению опасности. В чем именно заключается эта работа, она понятия не имела. Владимир Марленович сказал, что заплатил Мише Райскому солидную сумму и теперь все в порядке. Когда они вернутся в Москву, проблема будет решена.

Генерал и генеральша страшно устали от постоянного страха за жизнь сына. Они были слишком старыми, чтобы выдержать столь долгий и мощный стресс. Генерал похудел, осунулся, еще никогда он не выглядел таким больным, но у Натальи Марковны после всех переживаний не осталось сил волноваться еще и за здоровье мужа. Ей хотелось покоя и тишины. Она вяло уговаривала себя и мужа не переживать из-за того, что Стас исчез и выключил телефон. Здесь, на Корфу, ничего плохого с ним произойти не могло. В конце концов, он взрослый мужчина и ему тоже надо расслабиться, наверняка познакомился с какой-нибудь одинокой туристкой из Европы, нагуляется вдоволь и вернется как миленький, никуда не денется.

Звонок Стаса прозвучал как гром среди ясного неба. Охранник Николай столь поспешно бросился к машине, что без всяких объяснений они оба поняли: опять с их сыном случилась какая-то гадость.

Через пару часов Николай привез его на виллу и скупо, спокойно объяснил, что произошла небольшая авария. На крутом повороте Стаса чуть не сшиб в пропасть огромный водовоз, но все обошлось. Стас сумел соскочить с мотоцикла в последний момент. Номер грузовика никто не запомнил. Полиция потребовала, чтобы Стас прошел медицинское обследование на наркотики, но в этом нет смысла. Придется долго судиться с компанией, которой принадлежит грузовик, и даже в случае положительного исхода дела полученные деньги не компенсируют и половины расходов на адвоката.

– Где и с кем ты был? – слабым, но суровым голосом спросил генерал. – Я потратил столько сил, времени и денег, чтобы обеспечить твою безопасность, а ты носишься по острову, по этому кошмарному серпантину, и тебе плевать на нас, ты даже не считаешь нужным позвонить...

– Ты принимал наркотики? – эхом подхватила генеральша.

– Слушайте, ну что вы ко мне привязались? – грубо заорал Стас. – Скажите спасибо, что я остался жив! После такого стресса не надо никакой наркоты!

– А до стресса? – Наталья Марковна схватила его за плечи, развернула к себе, попыталась заглянуть в глаза. Но глаза бегали и блестели, как механические стекляшки. – Почему ты опять выключил телефон? Где ты пропадал столько времени? Неужели нельзя было позвонить? Ты понимаешь, что мы старые, у нас с нервами плохо? Ты видишь, до чего довел отца?

Владимир Марленович сидел как изваяние в кресле-качалке. Лицо его стало мокрым, блестящим и таким бледным, что почти сливалось с бледно-зеленой стеной. У него начался обычный приступ боли, ему пора было принять лекарство еще полчаса назад, но он забыл и теперь думал только о том, как дойти до ванной, дотянуться до заветной баночки.

– Я хочу спать. Я устал. Отстаньте от меня! – кричал Стас. Он был в этот момент отвратителен. Красное, опухшее лицо, выпученные глаза.

– Хочешь, так ложись, – поморщилась генеральша, – только не ори как базарная баба.

Стас отправился в душ на первом этаже, шарахнув дверью так, что содрогнулся дом.

– Володя, в чем же мы с тобой ошиблись? Почему он такой, ну почему? – выдохнула генеральша, падая в кресло. – Ему наплевать не только на нас, но и на себя самого. Он живет сегодняшним днем и совершенно не думает, что будет завтра. Мы с тобой не вечные. Кому он нужен на этом свете, кроме нас?

– Кому-то все-таки нужен, – процедил генерал сквозь зубы, – кто-то хочет его убить. Кто-то думает о нем, следит за каждым его шагом.

– Ты считаешь, этот водовоз не случайно оказался у него на пути?

– Ничего я не считаю, – генерал мучительно сморщился и закрыл глаза. – Все, прости, Наташа, мне нехорошо, – он тяжело поднялся и отправился наверх, в спальню.

Генеральша последовала за ним, тревожно спрашивая, что случилось и где именно болит, но он, не сказав больше ни слова, поспешно заперся в ванной. Наталья Марковна постояла у закрытой двери, постучала, услышала вполне спокойный и живой голос:

– Не волнуйся, Наташа, я приму прохладный душ и посплю немного. Это от жары. Не волнуйся.

Она спустилась вниз, в гостиную. Там на кушетке спал Стас, неукрытый, в одних трусах. В кресле у телевизора охранник досматривал дневной выпуск новостей из Москвы.

– Как ты думаешь, Николаша, это правда случайность? – шепотом спросила генеральша.

– Конечно, Наталья Марковна. Вы же знаете, какие опасные здесь дороги, – ответил Николаша, выключил телевизор и, перекинув полотенце через могучее плечо, отправился на пляж.

Стас, как в детстве, спрятался в сон от всех разговоров и проблем. Осталось только накрыть его пледом, сесть рядом и смотреть на него спящего сколько душе угодно.

Наталья Марковна смотрела на Стаса и думала о Сереже. За тридцать шесть лет она так и не сумела забыть своего первенца. Стас спал тревожно, вздрагивал, стонал, вертелся. Она поправила плед, погладила влажный лоб, жесткие пепельно-русые волосы.

Сережа был бы сейчас точно таким же, но совершенно другим. Он жил бы иначе, не как Стас. Он бы не сидел на шее у отца, руководя какой-то фиктивной фирмочкой. Все в банке знают, что эта несчастная «Омега» существует только ради того, чтобы Стасик числился на приличной должности. Сережа вырос бы настоящим самостоятельным мужчиной, хорошо, правильно работал, и они с Володей гордились бы его успехами. Он бы обязательно женился, и были бы внуки, и жизнь имела бы какое-то осмысленное продолжение.

Генеральша часто представляла себе двух маленьких мальчиков-близнецов, ласковых, разумных, похожих сразу и на нее, и на Володю. Она закрывала глаза и видела себя с большой двойной коляской в сквере под старыми тополями. Трепетали листья, плясали солнечные блики. Она затыкала уши и слышала выразительный детский лепет. Она так ясно представляла себе, как они растут, идут в школу, как с ними постоянно происходят забавные истории, поскольку они совершенно одинаковые и все их путают.

Иногда она делилась своими грезами с мужем, он криво усмехался в ответ и говорил: «Какие внуки, Наташа? У нас и так на руках огромный трудный младенец, от которого не знаешь, чего ждать, потому что он избалован до невозможности». Обычно дальше происходила небольшая вялая ссора, генеральша оправдывалась, убеждала себя и мужа, что воспитывала сына как могла, а если получалось неправильно, то кто же мешал ему, отцу, вмешаться?

Неизвестно, сколько времени она просидела так, глядя на Стаса и думая о другом, несуществующем человеке, о маленьком нежном херувиме, которого успела подержать на руках всего несколько минут тридцать шесть лет назад.

– Нет... не может быть. Мне показалось, это не могла быть она... ее нет... его нет... – пробормотал Стас и перевернулся на другой бок. Рука его взлетела так резко, что ударила Наталью Марковну по лицу.

– Что? Что ты, Стасик?

Но он не ответил, он спал очень крепко и говорил во сне.

* * *
В Керкуре, столице маленького греческого острова Корфу, с утра бушевал ветер, такой мощный, что зонтики в кафе на набережной выворачивались наизнанку и рушились вешалки с одеждой у уличных торговцев. Огромный серебристый трейлер остановился на окраине, у бензоколонки, неподалеку от пустынного дикого пляжа.

Из кабины вылез бородатый крепкий мужчина, потянулся, хрустнув суставами, обошел грузовик, открыл дверцу и подал руку высокой тоненькой девушке. Она была в узких потертых шортах и открытой майке. Бешеный ветер тут же подхватил и принялся трепать ее длинные платиновые волосы.

– Пойду выпью что-нибудь, – пробасил бородатый по-русски, отдал девушке ключи и скрылся в маленьком кафе.

Девушка легко сбежала вниз, к пляжу. Там на соломенных циновках под беспощадными лучами солнца спали, обнявшись, мужчина и женщина.

– Микос! – громко позвала девушка.

Двое вскочили и стали тревожно озираться. Мужчина направился к девушке, его подруга осталась сидеть на циновке.

– Привет, Микос. Как вы можете спать под таким солнцем? Не боитесь обгореть? – спросила девушка по-английски, когда он подошел ближе.

– Мы выросли под этим солнцем, – ответил мужчина, – мы никогда не обгораем. А вот тебе, Ирен, надо быть осторожной с солнцем. Ты такая нежная, белокожая, – он оглядел девушку откровенно восторженным взглядом и оскалил в улыбке яркие безупречные зубы, – не ждал вас так рано. Думал, вы будете кататься на моей бандуре до ночи.

У него был неплохой английский, но с сильным греческим акцентом.

– В следующий раз, Микос, мы обязательно возьмем твою бандуру на всю ночь, – улыбнулась в ответ девушка. – Человек, который на такой громадине может ездить по вашим дорогам ночью, просто гениальный водитель. А мы пока только туристы, которым захотелось развлечься.

Ее английский был значительно лучше. Легкий акцент казался скорее французским, чем русским. Она достала из сумочки несколько зеленых купюр и протянула греку.

– Спасибо, Ирен, – кивнул он, –всегда рад одолжить тебе свой грузовик. Если в следующий раз, когда ты захочешь покататься ночью, твой друг будет занят, я с удовольствием составлю тебе компанию.

– Правда? Я подумаю об этом. А твоя подруга не станет возражать?

– Это не подруга. Это жена, – прошептал Микос и весело подмигнул, – мы ей не скажем. А если она случайно узнает, то все равно никуда не денется. У нас трое детей.

– Серьезно? Вы такие молодые, и уже трое? Рада за вас. Вот, чуть не забыла, ключи от машины.

– Спасибо. Надеюсь, никаких приключений у вас не было? С нашей дорожной полицией не познакомились?

– Ты же сам говорил, что у вас ее практически нет, – девушка откинула волосы с лица, – ваши горные дороги заставляют ездить осторожно без всякой полиции.

– Значит, мне не надо ждать никаких сюрпризов? – Микос прищурился и чуть склонил голову набок. – Ты гарантируешь, что вы с приятелем на моей машине никого не сшибли в пропасть?

– Ну если не считать парочки туристических автобусов и десятка бестолковых мотоциклистов, то никого, – рассмеялась девушка. – Ладно, Микос, иди скорей к жене, она так смотрит на нас, что мне страшно за твое семейное благополучие. Счастливо, дорогой. Еще увидимся, – она легко вскарабкалась вверх, к шоссе. Микос проводил ее долгим прищуренным взглядом, затем пересчитал купюры, одну ловко спрятал в плавки, вернулся к жене, сел рядом с ней на циновку и протянул остальные три.

– Что это? – грозно спросила мужа полная яркая гречанка и уставилась на него жгучим черным взглядом.

– Триста долларов, – улыбнулся Микос, – триста новеньких американских долларов, которые я заработал всего за пять часов, совершенно ничего не делая.

– Мне не понравилась эта девица. Кто она такая? Где ты с ней познакомился?

– Она француженка. Богатая сумасшедшая туристка. Вчера вечером подошла ко мне на этой бензоколонке и спросила, не могу ли я одолжить на день ей и ее другу свой грузовик.

– И ты, как полный идиот, сразу согласился?

– Не сразу. Для начала я назвал очень большую цену. Триста долларов. Думал, она откажется, но она даже не стала торговаться.

– Да? В таком случае она не француженка. Французы ужасно жадные.

– Господи, Елена, какая нам с тобой разница, кто она? Лучше подумай, что делать с этими деньгами. Положить в банк или купить наконец новую стиральную машину?

– Не знаю, Микос. Это нехорошие деньги. На твоем месте я бы прежде всего проверила, все ли в порядке с грузовиком, нет ли на нем следов крови сбитого человека. – Елена поднялась с циновки, осторожно ступая по камням, направилась к морю. У самой кромки воды она обернулась и крикнула: – Ты дурак, Микос! Эта девица вовсе не француженка! Иди проверь грузовик, а заодно и доллары. Вдруг они фальшивые?

– И вовсе я не дурак, – проворчал Микос, сладко потягиваясь на циновке, – доллары настоящие. Сотню, которую она дала в задаток, я вчера поменял на драхмы. Если бы я был дурак, то отдал бы тебе не триста, а все пятьсот и не догадался бы попросить у красотки Ирен паспорт. Может, она и не француженка, но паспорт французский. Я на всякий случай запомнил имя, фамилию и номер. Если что не так, могу сообщить все это полиции. – Микос смотрел, как мелькает в несильных волнах черная голова его жены. Елена отлично плавала, но никогда не ныряла, поскольку прическу делала в парикмахерской и не хотела ее портить.

А девушка с платиновыми волосами вошла в маленький бар у бензоколонки и села за столик напротив своего бородатого спутника.

– Ну что, Ирка, расплатилась с греком? – спросил он хрипло. – Не кажется тебе, что это слишком жирно – пятьсот баксов?

– Не кажется, – покачала головой Ирина, – и вообще, все это не твое дело. Пожалуйста, свежий апельсиновый сок и кофе эспрессо, – обратилась она к официанту, достала сигареты и закурила.

– Конечно, не мое, – кивнул бородач, – но ты можешь объяснить чисто по-человечески, если этот тип так достал Палыча, то почему мы его просто не замочили сегодня? Что за странные игры?

– Именно потому, что он слишком достал Палыча, мы его не замочили, а только напугали, – медленно, тихо произнесла Ирина и выпустила три аккуратных колечка дыма.

– Не понимаю, – пожал плечами бородач, – он что, Палычу много бабок должен и мы пугали, чтобы вернул, в натуре?

Официант поставил перед ней стакан сока и чашку кофе. Она положила сигарету, отхлебнула сок и задумчиво произнесла:

– Нет, Гундос, никогда не бывать тебе смотрящим.

– Это почему? – насупился бородач.

– Потому, что в голове у тебя одни только бабки. Человек, которого мы сегодня не замочили, Палычу, конечно, должен. Но не бабки. Долг его значительно больше.

– Ну ладно, Ирка, не гони пургу. Самая умная, да? Больше бабок могут быть только очень большие бабки. А если нельзя вернуть, то просто мочат, в натуре, и все дела.

– Десять лет жизни, – пробормотала Ирина, – самые лучшие десять лет. Вот что он должен.

– Так замочили бы. Что базарить зря? Если бы он валялся сейчас дохлый на дне пропасти, это была бы хорошая плата.

– Да, неплохая, – кивнула Ирина, – но Палыч не считает такую плату достаточной.

– И долго мы будем его пугать? – спросил Гундос.

– Не знаю. Наверное, пока он не поймет, что натворил, и не захочет рассказать об этом.

– Кому именно рассказать?

– Ну хотя бы самому себе.

Глава двадцать пятая

Серебристый «Фольксваген»-капля был похож на красивую новенькую игрушку, которую минуту назад достали из коробки, перевязанной ленточками. Сергей не верил, что эта крошка поедет, пока не включил двигатель. У крошки был великолепный мягкий ход. На таких машинах Сергею доводилось ездить разве что в детских мечтах.

Окна закрывались и открывались автоматически. Кондишен позволял создать в салоне любую температуру, какая нравится. Из магнитолы звучала музыка, и качество звука оказалось таким, как в Большом зале консерватории. Сергей сделал торжественный круг по территории базы, с сожалением оставил машину и отправился в кабинет к Райскому.

– Можно подумать, вы бывали в Большом зале консерватории, – снисходительно усмехнулся Райский, когда Сергей поделился с ним впечатлениями от первого знакомства с машиной.

– Почему? Бывал. Мама водила – в детстве часто, а когда стал взрослым, конечно, реже. Она у меня пианистка. Обычно брала с собой на концерты тетради с нотами, читала с листа и тихонько подпевала. Я не так музыку слушал, как наблюдал за ней. Очень было интересно, как она переживала каждую ноту, у нее такое становилось лицо... – он осекся, встретив ледяной блеск очков полковника.

– Ну извините, извините, вы не так меня поняли. Майор Сергей Найденов, конечно, ходил на симфонические концерты, ничего в этом странного для меня нет. Но Станислав Герасимов никогда в жизни не был ни в Консерватории, ни в Зале имени Чайковского. Стас терпеть не может серьезную музыку. Если хотите съездить на кладбище, то лучше это сделать завтра с утра, до того, как вы легализуетесь, – кашлянув, добавил он, – заодно обкатаете машину. Как зовут вашего отца?

– Герасимов Владимир Марленович.

– Кто он?

– Генерал ФСБ, три года в отставке. Вы были у него в подчинении. Сейчас он является председателем Совета директоров банка «Триумф».

– Мать?

– Герасимова Наталья Марковна. Когда-то работала учителем начальных классов.

– Как называется фирма, которой вы руководите?

– «Омега».

– Секретарши?

– Рита Симкина, брюнетка, Марина Степанцова, рыжая.

– Какие у вас с ними отношения?

– С Мариной я спал, с Ритой пока только собираюсь. На обеих позволяю себе орать. Тьфу, пакость какая...

– Что делать? Привыкайте. Впрочем, спать вам пока ни с кем не придется, вы еще долго не сможете оправиться после автокатастрофы. И орать не придется. У себя на фирме вы вряд ли появитесь. Как зовут начальника охраны банка «Триумф»?

– Плешаков Егор Иванович. Прозвище Плешь.

– Когда вы встречались с ним в последний раз и о чем говорили?

– Я приехал в банк на следующий день после убийства шофера Георгия Завьялова.

– Гоши. Шофера вы всегда называли Гоша и фамилию его вообще не помнили. Продолжайте.

– Я приехал в банк, чтобы выяснить, почему заблокирована моя кредитная карточка. Меня проводили в кабинет Плешакова. Там находился Владимир Марленович Герасимов.

– Папа, – криво усмехнулся Райский, – там находился ваш папа. Вы уже знали о том, что убит шофер?

– Нет. Но это неправда. Я соврал.

– Так, стоп. Что за импровизация? – Райский снял очки и удивленно уставился на Сергея.

– Это не импровизация. Я трижды просмотрел видеозапись разговора в кабинете начальника охраны, и мне странно, как участники разговора не заметили, что Стас врет. Ладно, с генералом, то есть с папой, все понятно. Он очень нервничал, и вообще он лицо заинтересованное. Но Плешаков должен был догадаться.

– Догадался он или нет, мы с вами все равно не узнаем, – пожал плечами Райский, – в конце концов, зарплату он получает из рук вашего папы и на многое предпочитает закрывать глаза. Как вам кажется, вы бы в этой ситуации сумели соврать искусней?

– А зачем?

– Ну мало ли зачем люди врут? Есть тысячи разных причин.

– В этой ситуации врать мне пришлось бы только по одной причине – если бы я сам убил шофера Гошу.

– Зачем же вам было его убивать?

– Пока не знаю.

– Вы не делали этого, – широко, ласково улыбнулся Райский, – вам это было совершенно не нужно. А соврали вы потому, что малодушно удрали, увидев в машине труп шофера.

– Я что, идиот?

– Нет. Вы не идиот. Но вы жуткий трус и лентяй. Вы, как теперь принято выражаться, «пофигист». Кстати, запомните это словечко. Итак, вы удрали вместе с вашей подругой Эвелиной потому, что вам до смерти не хотелось общаться с милицией, давать показания. Вы тихо смылись, оставив все как есть. И в этом, заметьте, вся ваша человеческая суть. Убить кого-то вы вряд ли сможете, если только совсем случайно. А вот удрать, оставить в беспомощном состоянии – это запросто. Между прочим, прошу заметить: Эвелина вас так и не выдала.

– Откуда же стало известно, что мы с ней удрали?

– Вас двоих видела и опознала по фотографиям уборщица парфюмерного магазина, у витрины которого произошло убийство. Она же засвидетельствовала, что вы не убивали.

– Погодите... Но этого не было в тех материалах, которые я читал.

– Правильно. Уборщицу удалось найти и допросить только вчера.

– Так, может, она и убийцу видела?

– Нет. Она пришла убирать магазин через полтора часа после убийства.

Сергей достал из кармана пачку «Честерфильда», хотел закурить, но полковник ловко отнял у него сигарету и протянул свою пачку.

– Вы курите только «Парламент-лайт». Кстати, вот вам от меня подарок, – он выдвинул ящик стола, достал красиво упакованную коробку. Внутри оказалась новенькая зажигалка «Зиппо» с баллончиком и набором запасных кремней.

– Спасибо, – удивленно улыбнулся Сергей.

– На здоровье. Учтите, это чистое серебро. Вы ведь обожаете дорогие безделушки. На руке у вас может быть только «Роллекс». Ваш бумажник как минимум фирмы «Петтек», обувь – «Саламандра», замшевая, настоящая, ни в коем случае не подделка. Ручка, естественно, «Паркер», с золотым пером. Ну что вы так напряглись? Не беспокойтесь, все это вы найдете у себя в квартире.

– Найду в квартире? А разве я не взял с собой в Грецию любимые дорогие вещицы?

– Конечно, взяли, – рассмеялся Райский, – но неужели вы думаете, что у вас только одни часы, один бумажник и одна пара обуви? Впрочем, если чего-то не хватает, вы можете купить.

– Где?

– Ну, не на Савеловском рынке, конечно. Пройдите хотя бы по Тверской, там много неплохих бутиков, можете съездить в «Стокман» на Смоленской. Какой туалетной водой вы пользуетесь?

– Эта... как ее? – Сергей растерянно защелкал пальцами. – На букву «Ч». Нет... забыл.

– «Гуччи», – улыбнулся Райский, – такие вещи следует помнить.

– Ладно. Буду помнить. Скажите, Михаил Евгеньевич, а кроме всех этих «Петтеков», «Саламандр» и «Гуччей» я вообще о чем думаю?

– То есть?

– Я знаю, что за мной охотится Шамиль Исмаилов?

– И да, и нет. Вам была изложена эта версия, но вы не согласны. Вы искренне не понимаете, в чем провинились перед чеченцем. Вы убеждены, что ваши ухаживания за Анжелой были ее выдумкой. Вы не помните, что и кому говорили о певице. Просто не помните и все, несмотря на то что минимум пять человек охотно пересказывают ваши жалобы на сексуальные домогательства с ее стороны и попытки совратить вас при помощи таблеток «экстази».

– Класс, – покачал головой Сергей, – как, оказывается, здорово у меня устроены мозги, какой я весь из себя разумный, добрый и честный. Наверное, за мной охотятся сказочные злодеи, маньяки-завистники, просто потому, что они плохие, а я хороший?

– Ну примерно так, – улыбнулся Райский, – вижу, вы начинаете понемногу разбираться в самом себе.

– Нет, а если серьезно, я имею некие собственные мысли, предположения, кто и почему хочет меня убить?

– Конечно, конечно, вы же разумный человек, у вас, естественно, созрела собственная версия, вы даже предприняли небольшое самостоятельное расследование, чего от вас никто не мог ожидать. Вы стали подозревать, что вас преследует ваш бывший сокурсник, некто Михеев Юрий Павлович. Надо сказать, определенная логика в ваших рассуждениях присутствовала. В 1985 году Михеев был осужден по статье 105-1, предумышленное убийство, и приговорен к десяти годам заключения. Михеев убил девочку, сокурсницу вашу и его. Ее звали Маша Демидова. Картина преступления была очевидной, вина Михеева полностью доказана. Однако многие сочли приговор слишком суровым. Вполне можно было инкриминировать Михееву сто девятую статью, причинение смерти по неосторожности. Но он вел себя настолько вызывающе на суде, что все испортил. К тому же Маша Демидова была единственной дочерью высокого чиновника Министерства иностранных дел, родители требовали самого строгого наказания для убийцы, в общем, адвокат ничем не сумел ему помочь. История эта довольно сильно взбудоражила институт и особенно курс, на котором учились вы и Михеев. Некоторые говорили, что причиной убийства послужил ваш роман с Машей. Михеев был очень сильно влюблен в нее с первого курса, а вы уже тогда, в юности, не могли пропустить ни одного хорошенького личика.

– Ага, понятно. И вот я решил, что Михеев вышел из заключения и хочет свести со мной счеты? – неуверенно пробормотал Сергей.

– Да, именно так. Вы разыскали своего бывшего сокурсника, встретились, поговорили и убедились в собственной правоте. Михеев хронический алкоголик и маньяк. Он считает вас главным виновником всех своих бед. Он, находясь в состоянии белой горячки, прицепил взрывчатку к вашей машине. Но потом передумал вас сразу убивать, решил сначала помучить, для чего заблокировал ваши карточки, убил шофера Завьялова, а затем подбросил орудие убийства в квартиру Эвелины Дерябиной. Ну что вы на меня так смотрите, майор? – Райский рассмеялся, сверкая зубами. – Разумеется, мы все проверили самым тщательным образом. В квартире, в которой происходила ваша встреча с Михеевым, давно никто не живет, дом в аварийном состоянии, а телефонный номер, по которому вы связывались с его младшей сестрой Ириной, принадлежит похоронной конторе.

– Простите, не понял, – смущенно кашлянул Сергей.

– Вот и мы не поняли, – лицо Райского стало серьезным, – мы вас, Станислав Владимирович, совершенно не поняли. Дело в том, что Михеев Юрий Павлович благополучно скончался пять лет назад от открытой формы туберкулеза в архангельской больнице, а его младшая сестра Ирина, которая дала вам несуществующий адрес, отбыла вместе с родителями на постоянное место жительства в США четыре года назад. Мы только зря потратили силы и время на проверку.

Сергей вытащил свою новенькую «Зиппо», залил в нее бензин, несколько раз пощелкал. Зажигалка работала отлично, ее было приятно держать в руках.

– Зачем же я все это выдумал? Ведь не в моих интересах путать следствие, – произнес он и закурил «Парламент-лайт», – неплохие сигареты, но все-таки слишком слабые для меня.

– Зато не такие вредные, – заметил Райский, – слушайте, а правда, зачем вы все это выдумали? Не знаете?

– Понятия не имею. Но все-таки я не сумасшедший. Куда-то я ведь звонил, ездил, с кем-то встречался? Или нет?

– Ну, наверное, вы встречались с тенью, как принц Гамлет. Вы вообще любитель приврать, за вами это с детства водится. Слушайте, майор, да что вы привязались к этой дурацкой истории? Нам с вами надо думать о Шамиле Исмаилове, и только о нем. Давайте отделять зерна от плевел.

– Разумеется, Михаил Евгеньевич.

– Я рад, что мы с вами понимаем друг друга, – холодно кивнул Райский, – есть еще вопросы?

– Тень убитого короля видел не только принц. Были еще свидетели. И было убийство. Призрак не врал, – задумчиво пробормотал Сергей.

– Что, простите? – Райский оторвался от бумаг, в которые уткнулся минуту назад, давая понять, что разговор на сегодня окончен.

– Куда-то я все-таки ездил и с кем-то встречался, – сказал Сергей, вставая, – вы сами сказали, как важно мне знать самого себя.

– Сказал. Ну и что?

– Вы ведь извлекли из архива дело этого Михеева?

– Да, разумеется.

– И копию сняли?

Райский встал, вышел из-за стола, приблизился к Сергею и произнес, пристально глядя ему в переносицу:

– Зачем вам это нужно, майор? Перед вами поставлена весьма конкретная задача. Не стоит отвлекаться.

– Моя задача – только Исмаилов? Безопасность Станислава Герасимова меня не должна беспокоить? – еле слышно спросил Сергей.

– Это одно и то же, – так же тихо ответил Райский.

– А если все-таки нет?

Несколько секунд лицо Райского оставалось непроницаемым. Очки сверкали, губы были плотно сжаты. Полковник молчал и, вероятно, что-то решал про себя. Сергей не торопил его, принялся вертеть и разглядывать свою новенькую зажигалку. Наконец Райский вернулся за стол, расслабленно опустился в кресло, снял очки и растянул губы в спокойной дружеской улыбке.

– Ну вы и тип, майор. Не ожидал от вас такого упрямства. Охота вам копаться в уголовном деле пятнадцатилетней давности? Охота тянуть пустышку? Извольте, – он открыл ящик, извлек увесистую папку и шлепнул ее на стол перед Сергеем, – вот вам копия, в полном объеме. Читайте, наслаждайтесь, можете ее с кашей съесть. Но только не в ущерб нашей с вами основной задаче.

* * *
«Господи, что же со мной происходит? – думала Юлия Николаевна Тихорецкая, расчесывая мокрые волосы перед зеркалом. – Какое мне дело до этого человека? Почему я хитрю с собой, сочиняю разные предлоги, чтобы встретиться с ним еще раз? Спасибо, только сочиняю и ничего не предпринимаю. А ведь так хочется, еле сдерживаюсь, чтобы не позвонить Райскому. Вы знаете, Михаил Евгеньевич, меня беспокоит правая носогубная складка моего бывшего больного. Как я могу с ним связаться?» Юля скорчила перед зеркалом глупую романтическую рожу, получилось смешно, она попыталась рассмеяться, но вместо этого чуть не заплакала. Включила фен, короткие влажные волосы встали дыбом под струей горячего воздуха.

В ее теперешней жизни все было разложено по полочкам и рассчитано по минутам. Ей просто некогда и не в кого было влюбляться. С каждым годом выбор уменьшался, медленно, но верно приближаясь к нулю. Мужчины ее возраста и старше были женаты. Таких отношений, вороватых и бессмысленных, она не хотела. Оставались холостяки, но эта порода отличалась странностями и делилась на три категории – самовлюбленные болваны, застенчивые меланхолики и сумрачные коллекционеры любовных побед с жалобными глазами и липкими лапами. Все одинаково скучно.

Иногда на Юлю накатывали острые приступы одиночества, она начинала чувствовать, как стремительно уходит время, как тяжело и холодно дышит в затылок старость. Она заставляла себя думать о работе, о своих больных, о Шуре. Из зеркала смотрело молодое, красивое лицо. Все было хорошо, и вряд ли стоило что-либо менять.

– Мам, ты что с собой сделала? – Шура возникла в зеркале за спиной Юли и уставилась на нее так, словно увидела впервые в жизни.

Фен гудел. Юля не слышала, как она вошла.

– Шурище, ты уже вернулась? – спросила она, выключая фен и растерянно улыбаясь.

– Нет, мамочка, я еще в пути, – хмыкнула Шура, – мам, ну скажи честно, что с тобой происходит?

– Ничего. Почему ты спрашиваешь?

– Ты какая-то не такая. Совсем новая. Помолодела лет на десять и похорошела.

– Это тебе так кажется, мы просто с тобой стали редко видеться, и ты от меня отвыкла.

– Да нет же, мамочка, я тебя наизусть знаю, ты очень сильно изменилась, – упрямо повторила Шура, – это все замечают. Не только я.

– Кто же, интересно?

– Вика. Она сказала, ты стала порхать, как птичка, и все время улыбаешься. К чему бы это, мамочка?

– Ой, прекрати, – поморщилась Юля, – я сплю не больше пяти часов в сутки, я дико устала и выгляжу отвратительно. Смотри, какие у меня синяки под глазами, щеки ввалились. Чтобы не быть бледной как смерть, я румянюсь. И вообще, отстань. Расскажи, что сегодня было в школе.

– В школе, между прочим, меня достали: почему я никому не рассказала, что моя мама оперирует великую Анжелу.

– Что, прости?

– О, проснулась наконец! Доброе утро! У нас в классе есть две девочки, фанатки Анжелы. Сегодня они привязались ко мне на большой перемене, умоляли, чтобы я передала тебе постеры с портретами их обожаемой певицы и чтобы ты попросила для них ее автограф. Я, конечно, картинки не взяла, но обещала с тобой поговорить. Мам, ну я не могла их послать. Тактичные намеки они не поняли, а на откровенность я не решилась, они все-таки мои одноклассницы, мне совершенно не хочется иметь врагов. Я и так отбивалась от них как могла. Не представляешь, сколько вопросов они мне задавали! В гости напрашивались, чтобы с тобой встретиться.

– И какие же вопросы?

– Ну, например, правда ли, что Анжелу изуродовал из ревности ее любовник, чеченский террорист Шамиль Исмаилов? Правда ли, что он лично оплатил ее лечение? Они стали уверять меня, будто ты с ним встречалась и он дал тебе чемодан зеленого налика, чтобы ты оперировала Анжелу. Еще они просили, чтобы я узнала у тебя, какое станет у Анжелы лицо после операции. Точно такое, как было, или другое. Ну что с них взять, с убогих?

– Так, погоди, – Юля зажмурилась и покрутила головой, чтобы немного прийти в себя, – давай-ка по порядку. Откуда они взяли весь этот бред: чеченского террориста, чемодан с зеленым наликом и прочее?

– Мам, ну ты что, вчера родилась? – Шура удивленно вскинула брови. – Из желтой прессы, конечно. Откуда еще? Они сидят в Интернете, выискивают все, что есть об их кумире. Можешь сама посмотреть, если так интересно. А я, между прочим, есть хочу.

– Да, конечно, сейчас я что-нибудь приготовлю.

– Мама, у нас пустой холодильник, – надменно простонала Шура, – ты забыла, Вика у нас больше не живет. Это при ней всегда было что покушать. А сейчас мы опять вернулись к своему первобытному состоянию. Может, сходим куда-нибудь, пообедаем? Заодно отпразднуем твое возвращение из командировки и мои пять баллов за городскую контрошку по английскому. Между прочим, это не просто оценка. Это покупка скетчерсов.

– Каких скетчерсов, Шура?

– Тех самых ботинок, ну я рассказывала тебе, они огромные и плоские, будто на них слон посидел.

– Ты же говорила, что они уже вышли из моды.

– Мама, это гриндерсы вышли из моды, – презрительно сморщилась Шура, – а скетчерсы только вошли. Ты обещала, что, если я получу пять баллов за городскую контрошку, мы поедем покупать скетчерсы. Так что мы с тобой садимся в машину и отправляемся в «Рамстор». Там и пообедаем.

Меньше всего Юле хотелось оказаться сейчас в огромном торговом центре. Она терпеть не могла походы по магазинам, особенно по большим и многолюдным. Обычно через двадцать минут у нее начинала слегка кружиться голова, через сорок подкашивались колени. Но Шура была неумолима. Ботинки, на которых посидел слон, казались ей символом абсолютного счастья. Недавно таким же символом служила кожаная летная куртка. Купив ее, Шура пела от счастья около трех дней, потом затихла, убрала куртку в шкаф и вскоре мучительно захотела скетчерсы. Они ей даже снились иногда, как раньше снилась куртка, а еще раньше длинная узкая юбка с железной молнией, и другие вещи, ныне забытые, запиханные в мертвую глубину шкафа либо сосланные на антресоли навечно.

«Возраст, возраст, будь он неладен», – повторяла про себя Юля, одеваясь и поглядывая искоса на дочь, которая, как стреноженная лошадка, нетерпеливо перебирала ногами и дула на свою длинную русую челку.

– Мам, почему тебя никто не охраняет? – спросила Шура, когда они подошли к машине.

– Зачем?

– А вдруг террористу не понравится, как ты оперируешь его знаменитую подружку? Ну мало ли, окажется, что ваши взгляды на женскую красоту не совпадают...

– Перестань.

– Я, конечно, перестану. Но, между прочим, вон тот черный «Ауди» никогда раньше в нашем дворе не стоял, а теперь торчит каждый день, причем не пустой, а с пассажирами. Спорим, он сейчас поедет за нами?

– Спорим, нет?! – раздраженно рявкнула Юля и завела машину, даже не взглянув туда, куда указывала дочь.

– Я не понимаю, почему ты злишься, – Шура дернула плечиком и надулась.

Несколько минут ехали молча. Юля включила музыку. Шура принялась машинально подпевать сестрам Берри, исполнила вместе с ними пару песен и вдруг замолчала на полуслове, застыла с открытым ртом, уставилась в зеркало, как загипнотизированная, и прошептала:

– Мам, ты будешь смеяться, но этот «Ауди» правда едет за нами.

В зеркале Юля видела множество машин. Был час пик, по Бутырскому валу медленно двигался разноцветный поток. Возможно, в нем были «Ауди» черного цвета, и красного, и зеленого, и какого угодно.

– Конечно, я буду смеяться, Шурище. Неужели тебе мало сладкого предвкушения покупки клоунских башмаков и ты хочешь по дороге поиграть в детективный телесериал для полноты впечатлений? Или на тебя так сильно подействовала беседа с одноклассницами, фанатками Анжелы, и ты поверила, что твоя скромная мама получила из рук чеченского террориста чемодан долларов?

– Мам, тот человек, длинный, худой, в очках, – тихо, задумчиво проговорила Шура, продолжая глядеть в зеркало, – он приходил к нам ночью, вы сидели на кухне, ты еще сказала, что это по работе, а потом уехала в командировку...

Позади громко загудели. Следовало прибавить скорость, пробка почти рассосалась, но Юля не успела заметить этого и продолжала ехать очень медленно.

– Ну, Шурище, что ты хотела спросить?

– Он был из ФСБ?

– Почему ты так решила?

– Мама, ответь, пожалуйста, честно, без фокусов, да или нет.

– Нет, Шура. Нет. Успокойся. Чтобы ты не выдумывала всякой ерунды, я расскажу тебе то, о чем рассказывать не имею права никому, даже самой себе. Этот человек обратился ко мне по рекомендации Петра Аркадьевича. Он секретарь одного важного правительственного чиновника. У чиновника есть жена, которой срочно потребовалась пластическая операция. В клинику, даже в нашу, она ложиться не хотела. За границу отправляться тоже не желала.

– Почему?

– Ну не знаю. Придурь у нее такая. Впрочем, она мне призналась, что боится надолго оставлять своего мужа без присмотра. Пришлось оперировать ее дома. Дом находится под Москвой, довольно далеко. Вот тебе моя командировка.

– Нормально! – Шура покачала головой и перестала наконец глядеть в зеркало. – Но для операции нужна куча всякого оборудования.

– Завезли, – криво усмехнулась Юля, – причем такое, какого нет даже в нашей клинике.

– А потом куда дели?

– Продали нам по дешевке. Петр Аркадьевич был очень доволен. Надеюсь, не надо объяснять, что в школе ты это ни с кем обсуждать не будешь?

– Мам, ну ты за кого меня принимаешь? Я что, глупая совсем, да? А этой чиновничьей жене сколько лет?

– Пятьдесят пять.

– И чего ты ей делала?

– Обычную подтяжку. Пластику век. Ничего особенного.

– Какой у них дом? Дети есть?

Оставшуюся часть пути Юля рассказывала о жизни чиновничьей четы, о сказочных интерьерах, о джакузи с золотыми кранами, о горничных в белых фартучках и мрачных громилах-охранниках, о теннисе и гольфе, о детях, внуках и двух красавицах афганских борзых, о железном характере дамы, которую она оперировала. К огромной стоянке перед торговым центром они подъехали в тот момент, когда Юля описывала прощальный ужин у камина с французским белым вином «Шато Ла Лувьер», с куропатками, подстреленными лично хозяином.

– Я видела, как чернокожий повар в белом крахмальном колпаке жарил их на вертеле, на открытом огне, – говорила Юля, отыскивая удобное место для парковки, – это был классический балет.

– Мам, а почему повар черный? – спросила Шура, когда они вышли из машины.

– Он родился в Марокко. Как ты знаешь, эта страна долго была французской колонией. Он потомственный повар, обучался в Париже, у Максима. И зовут его Макс.

– А чиновница тоже ела куропаток?

– Для нее был приготовлен паштет из их крошечных нежнейших печенок. Она еще не могла жевать.

Как только они оказались внутри, Шура тут же поволокла ее за руку к магазину, где продавались клоунские ботинки, не спеша перемерила все модели, наконец выбрала, тут же надела и, возбужденная, совершенно счастливая, потребовала купить что-нибудь для мамы, потому что иначе будет несправедливо.

– Ну я не знаю, – заныла Юля, – мне так сложно что-то выбрать, мне сначала нравится, потом нет.

– Это беда твоего джинсового поколения, – серьезно заявила Шура и повела ее в какой-то дорогущий дамский бутик, – ты влезла в джинсы в двенадцать лет и до сих пор не можешь из них вылезти.

– Но я уже давно не ношу джинсы. Только дома и на отдыхе, – вяло возразила Юля, наблюдая, как ее дочь уверенно снимает с вешалки сразу несколько брюк и юбок.

– Правильно, мамочка, но для тебя все равно нет одежды удобней и любимей. Все прочее, не джинсовое, кажется тебе немного с чужого плеча, и это мешает тебе по-настоящему стильно одеваться. Так, давай-ка примерь вот это, а я попробую подобрать верх.

В примерочной Юле пришлось провести около сорока минут. Шура приносила очередную шмотку, критически оглядывала маму, требовала снять и надеть другую. Наконец были выбраны свободные брюки из легкой шерсти цвета какао с молоком, к ним идеально подошел шоколадный пуловер рыхлой вязки и предложенный продавщицей с большой скидкой шелковый шейный платок, сочетавший оба цвета.

– Ну видишь, как мы все классно купили? Ты бы одна ни за что не выбрала такие отличные штаны, ты бы даже не нашла их, – заявила Шура, когда они сели за столик маленького кафетерия на верхнем этаже комплекса.

– Да, конечно, ты умница, – кивнула Юля и закурила. Шура отправилась к стойке выбирать еду. Юля расслабленно откинулась на спинку стула и подумала, что все хорошо. Шура, конечно, поверила ее красочной болтовне про чиновничью чету. Жизнь возвращается в свою нормальную колею, больше не придется встречаться с полковником Райским, врать ребенку. Остается только забыть Сергея, забыть совсем и не воображать, как они встретятся просто так, без всякого формального повода, как она наденет эти новые брюки, новый пуловер, как красиво будет развеваться на ветру шелковый шейный платок, как нежно будет смотреть на нее человек без прошлого и будущего.

– Извините, у вас свободно? – мужской голос прозвучал так близко и так неожиданно, что Юля вздрогнула. Прямо над ней стоял юноша лет двадцати. В руке у него дымилась чашка кофе.

– Занято, – сказала Юля и огляделась. Вокруг было достаточно свободных столиков.

– Еще раз извините, вы Юлия Николаевна Тихорецкая?

– Да. В чем дело? – Юля более внимательно взглянула на мальчика. Он выглядел вполне обычно. Черные, коротко остриженные волосы, аккуратные усики, очки в тонкой оправе. Приятное умное лицо. Мешковатые брюки, потертая кожанка.

– Можно, я сяду? – спросил он и ярко, открыто улыбнулся.

– Сначала скажите, кто вы, – Юля улыбнулась точно так же и задвинула стул, на который нацелился вежливый юноша.

Но он не растерялся, уселся на другой стул, поставил свою чашку и, продолжая улыбаться, произнес:

– Еще раз простите, что беспокою вас. Я корреспондент молодежного музыкального журнала, вот мое удостоверение, – из кармана куртки он вытащил какую-то яркую пластиковую карточку, но Юля даже на нее не взглянула.

– Пожалуйста, пересядьте за соседний столик, – сказала она так жестко, как могла.

– Нет, ну а почему? Вы хотя бы объясните почему? – голос его стал немного странным, каким-то тягучим, нищенским, и Юля уловила легкий кавказский акцент.

– Я не желаю с вами разговаривать. Не желаю, и все, – она загасила сигарету, поднялась и увидела Шуру, которая направлялась к ней с нагруженным подносом.

– Мам, ты куда?

– За другой столик. – Юля ловко подхватила стакан, готовый упасть с подноса, и повернулась к юноше: – Если вы не отстанете, я позову охрану.

– Нет, ну чего такое, а? Я вас разве обидел? Я только хотел спросить, всего пару вопросов задать. Вы делали операцию певице Анжеле, она звезда, короче, наши читатели интересуются, почему чисто по-человечески нельзя поговорить?

Он уже поднялся, забыв свой кофе, пошел прямо на них, и как будто рассеялась вокруг него дымка, Юля увидела, что лицо совершенно бандитское, на пальцах массивные перстни, очки с простыми стеклами, без всяких диоптрий, а в миндальных восточных глазах ледяная уголовная наглость.

Шура между тем поставила поднос, тихо бросила: «Мам, я сейчас!» – и исчезла в неизвестном направлении.

– Я вам сказала, уйдите! – повторила Юля, отступая назад, к стене.

Но он продолжал надвигаться, уже молча, и его непристойные черные усики шевелила блатная ухмылка. Юле оставалось только беспомощно опуститься на стул. Она чувствовала себя совершенно раздавленной. Она испугалась этого сопляка и была самой себе противна. Он смотрел ей прямо в глаза, не моргая, и какое-то совершенно новое, незнакомое чутье вдруг подсказало ей, что ни в коем случае нельзя отводить взгляд.

– Вот он! – послышался рядом громкий голос Шуры. – Мама, с тобой все в порядке?

За ней маячили двое в черной форме охранников торгового центра. Прежде чем юношу сдуло, он успел отчетливо и громко прошептать в лицо Юле:

– Сука!

Охранники поспешили за ним, но он растворился в толпе.

– Вот оно, мамочка, бремя славы, – сказала Шура и принялась обгрызать куриное крылышко. – Ешь, остынет, – она пододвинула тарелку, – но какой наглый, это же кошмар! С ним не хотят разговаривать, а он лезет! Интересно, он заранее следил за тобой? Или просто случайно увидел и узнал?

– Как он мог узнать меня? – Юля вытащила сигарету. – Откуда ему известно мое имя?

– Ну имя твое гуляет по желтой прессе, так что ничего странного. Насчет фотографии не знаю. Можно влезть в Интернет и проверить. Честно говоря, после разговора с моими одноклассницами я ждала чего-то подобного. Анжела ведь правда жутко знаменитая, и с ней такое приключение, и ты доктор, который возвращает ей утраченную привлекательность. Заметь, что привлекательность утрачена при весьма загадочных обстоятельствах, и всем кажется, что тебе, доктору, она могла бы раскрыть тайну своей трагедии. Если бы мы жили на Западе, ты бы потом написала книгу и получила миллион долларов. Ты прикоснулась к миру звезд и сама стала звездой. На тебя кидаются журналисты. Слушай, а что ты так напряглась? Ну дала бы ему интервью. Конечно, он противный, на бандитскую шестерку похож, но внешность может быть обманчива. Другое дело, что он наглый...

– Только скальпелем, – еле слышно пробормотала Юля, – и лазерным лучом...

– Что? – Шура отложила недогрызенное крылышко, подалась вперед и так высоко подняла брови, что челка зашевелилась. – Ты бредишь, мамочка? У тебя шок от встречи с желтой прессой?

– К звездному миру я прикоснулась только скальпелем и лазерным лучом. – Юля затянулась в последний раз, погасила сигарету и принялась за еду.

Глава двадцать шестая

Ранним утром, теплым и пасмурным, Сергей впервые выехал за ворота базы на серебристой «капле» и отправился окольными путями на Долгопрудненское кладбище. Он ехал по тихим подмосковным дорогам. Еще не начался дачный сезон, и машин было мало. Он включил музыку, открыл окно.

Серебряная «капля» легко летела по мокрому шоссе. Мимо проплывал лес, еще сонный, застывший в ожидании настоящего летнего тепла. Нищие деревни, осевшие деревянные дома. Бабки в платках и телогрейках торговали домашней снедью под огромными рекламными щитами. Со щитов смотрели надменные томные куклы мужского и женского пола и призывали оттянуться, влиться, сникерснуть. Поселки новых русских с трехэтажными виллами, коммерческие центры с супермаркетами, ресторанами, казино. Храмы, ухоженные, отреставрированные, все до одного действующие. Небольшие деревенские кладбища. На голых черных полях стаи галок. Серые бетонные заборы, обтянутые колючкой. Яркие новенькие бензоколонки, обязательно с небольшим магазином и кафе. Щиты рекламы, словно стада фанерных разукрашенных попрошаек вдоль всех дорог.

Сергей притормозил возле старушек, купил банку молока, два теплых пирожка, с мясом и с капустой, проехал мимо поселка, остановился в безлюдном месте, на обочине, у леса, и, как только замолчал мотор, стал слышен счастливый птичий щебет, шорох проснувшейся хвои, стук капель.

Он вышел из машины, перепрыгнул кювет, прошел несколько шагов по мягкой мокрой земле, снял темные очки и замшевую черную кепку, подышал лесным воздухом. Он, конечно, был точно таким, как на базе, но совершенно другим. Возможно, забор с колючкой меняет состав воздуха. Огороженная территория пахнет иначе, чем открытая. И еда на открытой территории имеет совершенно другой вкус.

Сергей заметил поваленную сосну, вернулся к машине, взял банку с молоком, пирожки. Усевшись на сосновый ствол, он позавтракал. Молоко пахло сеном, хлевом, пирожки были похожи на те, что пекла мама. Он ел и пил не спеша, чувствуя, как с каждым глотком молока вливаются в него силы. Потом выкурил сигарету, сел в машину и до Долгопрудненского кладбища доехал уже без остановок.

Могила была такой неухоженной, замусоренной, что первым делом он отправился к сторожам, попросил веник, мешок, принялся сгребать гнилые прошлогодние листья. Каждую весну, примерно в это же время, они с мамой приезжали сюда и вдвоем делали то же самое, если, конечно, он был в Москве. Потом мама сажала цветы, анютины глазки, выпалывала сорняки, мыла маленький мраморный памятник с овальным портретом отца и золоченой надписью: «Логинов Александр Иванович, 1936–1979».

Теперь рядом с отцовским был мамин портрет, в таком же овале, и свежая гравировка: «Логинова Вера Сергеевна, 1940–1999». Люди, хоронившие маму, выбрали для памятника фотографию, на которой она совсем молодая, моложе отца.

Он погиб где-то в Африке, возможно, в Замбии. Точной даты и места его гибели мама так никогда и не узнала. В июне 1977 года майор ГРУ Александр Логинов получил звание подполковника и был направлен в составе группы военных советников в столицу Замбии город Лусаку. А в августе 1979 года пришло официальное извещение. Подполковник Логинов геройски погиб, выполняя свой интернациональный долг, посмертно награжден орденом Боевой славы второй степени. Через три месяца его вдове вручили этот орден в красной коробочке, маленькую медную урну и документы на получение щедрой пожизненной пенсии.

Сергей хорошо помнил отца, правда, давно стерлась грань между его реальными детскими воспоминаниями и мамиными рассказами. Не только служба отца, но и множество мелочей, его окружавших, были тайной, и в детстве тайна эта казалась Сергею прекрасной, возвышенной и благородной. Но когда он погиб и мама сразу постарела лет на десять, очарование тайны значительно поблекло. В четырнадцать лет лютая мужественная романтика больше не казалась ему главным и единственным качеством военной профессии, и это было хорошо, поскольку он собирался стать военным. Он делал свой выбор с открытыми глазами. Розовые очки не обязательно розовые, они бывают и цвета хаки.

Ограда и скамеечка требовали ремонта и свежей краски. Он с удовольствием сделал бы все сам, но времени уже не оставалось. Он отправился к сторожам отдавать веник, договорился, заранее оплатил работу. Когда возвращался назад к могиле, машинально смотрел на памятники вдоль дорожки, читал имена, даты. В глаза ему бросился высокий белоснежный кусок мрамора, украшенный выпуклыми бронзовыми ветками. Странный памятник, дорогой, помпезный. В центре огромная цветная фотография молодой черноволосой девушки.

«Демидова Мария Артуровна, 1965–1985».

Могила была ухоженной, чистой. За высокой чугунной оградкой ни одного гнилого листа. Рядом с камнем голый рябиновый куст.

«Красивая», – подумал Сергей, невольно задерживая взгляд на лице девушки.

Большие серые глаза смотрели прямо на него. Гладкие черные волосы падали на тонкие ключицы. Солнце пробилось сквозь мягкую хмарь, тени голых рябиновых веток скользнули по фарфору портрета, и на миг показалось, что бледные губы вздрогнули в грустной улыбке.

«Всего двадцать лет. Что же случилось с тобой, Мария Артуровна? Тебя сбила машина? Ты тяжело неизлечимо заболела?» – Сергей прошел уже мимо, но вдруг замер, оглянулся на беломраморную башню, на фарфоровое лицо, словно затылком почувствовал взгляд странно живых серых глаз.

«О, Господи! Демидова. Маша Демидова, единственная дочь высокого чиновника Министерства иностранных дел, студентка третьего курса Института международных отношений. Тебя убили, Мария Артуровна. Тебя убил твой сокурсник Михеев Юрий Павлович. Он любил тебя с первого курса. Однажды напился и заколол из ревности. Причина смерти – ранение острым предметом в сердце. И почему-то теперь, через пятнадцать лет, тень твоего убийцы болтается где-то рядом со мной, совсем близко».

* * *
Полковник Райский не стал ждать, когда подготовят распечатку записи, сделанной в машине Юлии Николаевны Тихорецкой, и потребовал срочно принести пленку.

– Там слышимость плохая, – предупредили его, – может, подчистить, убрать помехи?

Каждый раз он слушал записи разговоров доктора Тихорецкой живьем, без предварительной обработки, каждый раз у него не хватало терпения дождаться распечатки.

– Ничего, я разберусь, – говорил он.

Это превратилось в своеобразный ритуал. Полковнику приносили кофе, он закрывался в кабинете, усаживался в кресло,ставил на подлокотник чашку и пепельницу, клал ноги на журнальный стол.

Операция, задуманная Райским, вызывала у него сложные чувства. Идея возникла внезапно, вспыхнула в голове в тот момент, когда рухнуло зеркало в гостиной генерала Герасимова. Вспыхнула так ярко, что показалась гениальной. Позже он успокоился, взвесил все «за» и «против», понял, что план не так уж гениален, многое зависит от случайностей, играть придется практически вслепую, но все-таки решился действовать.

Собственно, ничего нового полковник не придумал. Он пытался поймать Шамиля Исмаилова на живца, на обидчика, с которым знаменитый чеченец хотел свести счеты. За годы безуспешной охоты на террориста полковник достаточно хорошо изучил его слабости. При всей своей дьявольской хитрости и осторожности Исмаилов был человеком горячим, страстным и мстительным. Он никогда ничего не прощал и не забывал. Тот факт, что прямое покушение на Стаса Герасимова не повторилось, только подтверждал версию полковника. Чеченец не раз говорил в интервью западным корреспондентам, что ожидание смерти страшнее самой смерти, неизвестность бывает эффективнее пытки.

Впрочем, когда полковник Райский принимал решение, главную роль играла вовсе не психология бандита. Все было значительно проще и грубее.

Любая операция, проводимая любой спецслужбой мира, требует денег. Пока силовую структуру кормит государство, она живет, процветает и работает на государство. Она остается надежной и монолитной. В чем бы ни заключалась эта работа – в тотальной слежке за рядовыми гражданами, в охоте на инакомыслящих, в воровстве военных и промышленных секретов других государств, в борьбе с уголовниками и террористами, – она выполняется максимально честно и добросовестно.

Спецслужбы – существа разумные. Они не кусают руку, которая их кормит, и не рубят сук, на котором сидят.

В 1991 году из России хлынули финансовые потоки за рубеж. Получился хаос, грязный и сытный, как содержимое свиного корыта. Только глупый и слабый мог остаться в стороне от тотальной денежной обжираловки. Понятно, что среди высших чинов силовых структур слабых и глупых чрезвычайно мало. Силовики с удовольствием ринулись к корыту.

Любой побочный источник финансирования обозначает смерть спецслужбы. Она вроде бы продолжает жить и работать, но как-то совсем иначе. Спецслужба, которую кормит чей-то частный, тайный, к тому же ворованный капитал, похожа на нормальную силовую структуру примерно так же, как зомби на живого человека. Впрочем, мало кто видел настоящего зомби, а если и видел, то вполне мог не узнать.

Полковник Райский долго пытался найти ответ на вопрос: почему террорист Шамиль Исмаилов до сих пор гуляет на свободе и делает что хочет? Почему его ловят, ловят, а поймать не могут? Ответ можно было сформулировать быстро и просто: потому, что все воруют и никому нельзя верить. Но что толку от такой простоты? Она хуже воровства.

Информация утекает из силовой структуры прямо пропорционально количеству негосударственных денег, полученных сотрудниками этой структуры. Через какие именно дыры она утекает, понять сложно. Значит, единственный путь – глухая, герметичная секретность, от своих в том числе. Прежде всего от своих. Но чем дороже операция, тем сложнее обеспечить ее секретность. А задешево Исмаилова не поймаешь.

Деньги, которые готов был заплатить Владимир Марленович за безопасность своего сына, легли в основу очередной операции по отлову чеченского террориста.

Прямой руководитель Райского знал, что полковник взял на себя защиту и охрану единственного сына генерала Герасимова. Это правильно, это благородно. Своих надо защищать. Помочь ветерану, прослужившему в органах сорок лет, – святое дело, тем более если ветеран является председателем совета директоров крупного банка и платит из своего кармана.

Но сомнения постоянно грызли полковника. Он не имел прямых доказательств, что певица Анжела Болдянко была избита Исмаиловым. А если все-таки чеченец изуродовал свою подругу, то вовсе не факт, что к этому имеет отношение Стас Герасимов. У Анжелы и Шамиля могло быть множество собственных проблем. Делом сразу занялась милиция, искали трех случайных грабителей, которые напали на звезду ночью в ее дворе. Ни одного свидетеля не нашлось. Певица продолжала настаивать на этой версии и категорически отрицала свое знакомство с Исмаиловым.

Слухи об их близкой дружбе гуляли по желтой прессе, множество знакомых певицы косвенно подтверждали это, но точно сказать никто не мог. Круг общения звезды был огромен, и в этом кругу Исмаилову ничего не стоило затеряться.

После нападения прошел месяц, певица лежала в Институте челюстно-лицевой хирургии. Ее лечили по самому низкому тарифу. Денег у звезды не оказалось.

– Я все тратила, у меня нет никаких сбережений, – призналась она следователю, – я страшная транжира. Мой образ жизни требует огромных трат. А занять я ни у кого не могу, поскольку теперь не знаю, когда и каким образом мне удастся вернуть долг. Единственный человек, к которому я могла бы обратиться за помощью – мой продюсер Гена Ситников. Но он только что купил новую квартиру и сам сейчас на нулях.

Впрочем, через месяц деньги у певицы появились. Ее продюсер сообщил, что сразу несколько зарубежных фирм перевели ей солидные суммы за проданные диски. Анжела обратилась к хирургам-пластикам, но ей отказывались помочь. Она была слишком известной и скандальной личностью, врачи частных клиник опасались, что в случае неудачи пострадает их репутация, а надежды на удачу было мало.

За певицей велось постоянное наблюдение, и доктор Тихорецкая, согласившись ее оперировать, автоматически попала в поле зрения полковника Райского. Телефон Юлии Николаевны был тут же поставлен на прослушивание. В ту же ночь прозвучал интересный звонок.

Полковник раз десять прокручивал запись и не верил своим ушам. По его приказу была проведена специальная экспертиза, которая подтвердила, что доктору Тихорецкой в половине четвертого утра звонил Шамиль Исмаилов лично. Зафиксировать, откуда был сделан звонок, не удалось, но все равно Райский готов был петь от счастья.

Он быстро собрал о докторе Тихорецкой все необходимые сведения и решил ввести ее в свою игру.

Когда он говорил Юлии Николаевне, что в данный момент своего хирурга-пластика у него нет, он говорил неправду. Конечно, свои были, работать умели не хуже. Но он не хотел привлекать хирурга из системы, поскольку перестал доверять своим.

Юлия Николаевна никак не могла быть связана с людьми Исмаилова. Она оставалась вне системы и была заинтересована только в собственной безопасности. Райский не ждал от нее неприятных сюрпризов. Наоборот. После ночного звонка Исмаилова у него возникло чувство, что доктор Тихорецкая принесет ему удачу.

Из машины Юлии Николаевны Анжела дважды говорила по сотовому телефону с Исмаиловым. О первом разговоре полковник узнал от самой Тихорецкой. Несмотря на красивые слова о тайне исповеди Юлия Николаевна все-таки сочла нужным рассказать Райскому о том, как подвозила Анжелу домой.

– Мне кажется, она говорила с человеком, который ее избил. У них довольно близкие отношения. Она назвала ему точную сумму, которая уйдет на лечение. Она была очень возбуждена, кричала на него. Потом опомнилась, прекратила разговор и объяснила мне, что беседовала со своим продюсером. Может, это он ее избил? Впрочем, скорее всего Анжела врала мне. По телефону она ругалась вовсе не с продюсером, а с кем-то другим.

– Почему вы так решили? – спросил Райский, сдерживая улыбку.

– Просто почувствовала по ее голосу, и потом, я ведь не спрашивала ее ни о чем. Я не задала ни одного вопроса, а она зачем-то стала объяснять.

Райский поблагодарил Юлию Николаевну. Ее скромная «Шкода» была тут же оборудована микропередатчиком. Следующая запись ее разговоров с певицей, сначала в палате, потом в машине, заставила Райского скакать от радости, он так сильно захотел поскакать, что отправился на теннисный корт и выиграл трижды.

Теперь он знал совершенно точно, что в первом действии задачи не ошибся. Анжелу изуродовал Исмаилов и сделал это по вине Стаса Герасимова.

В тот же день ему сообщили, что в палате Анжелы обнаружены чужие «жучки». Он обрадовался еще больше и распорядился их не трогать. Пусть чеченец слушает. Пусть напрягается. Проверили машину на всякий случай, но там ничего чужого не нашли. Значит, к Исмаилову попала только часть информации, небольшая, но достаточная, чтобы напрячься.

Конечно, полковнику пришло в голову, что чеченец может всерьез заинтересоваться доктором, с которым так откровенна его подруга, но ему, полковнику, это было только выгодно. Каждый человек, интересующий Исмаилова, становился очередным звеном цепочки, которая вела к счастливому финалу.

Сотрудничество с Юлией Николаевной определенно приносило ему удачу. У нее с Анжелой сложились доверительные отношения. Певица расслаблялась в ее присутствии и была предельно откровенна.

Каждый сотрудник, задействованный в операции Райского, владел строго определенной частью информации, необходимой ему лично для работы. Например, доктор Аванесов и медсестра Катя знали, что майору Логинову меняют внешность, делают новое лицо, но понятия не имели, чье именно это лицо и чем будет заниматься майор, когда выйдет за ворота базы.

Полковник тщательно следил за тем, чтобы количество индивидуальной информации не перетекало в качество, чтобы никто не имел возможности просчитать его план от начала до конца. Но уровень информированности доктора Тихорецкой постепенно превысил все допустимые нормы. Юлия Николаевна, сама того не желая, уже знала практически все, включая имя объекта «А».

Полковник не ошибся, введя в свою игру человека со стороны. Но не учел собственных слабостей. За многие годы работы в органах он привык иметь дело с профессионалами. Психология профессионала была для него прозрачна. Люди вне структуры постепенно превратились в инопланетян. Он не мог просчитать заранее, как поступит доктор Тихорецкая и насколько опасна ее информированность. Профессионал взвешивает каждое слово. Чужаки болтают, не думая.

Машина Юлии Николаевны до сих пор не была снята с прослушивания. За домом установлено открытое круглосуточное наблюдение. Такое открытое, что даже Шура заметила черный «Ауди».

Сквозь уличный шум и гул мотора голоса звучали смутно. Но полковник разбирал речь сквозь любые помехи, как графолог разбирает любой, самый непонятный почерк.

Когда он услышал, как Шура спрашивает маму о нем, о длинном худом человеке в очках, по губам его пробежала слабая улыбка, и тут же лицо напряглось. Ответ Юлии Николаевны он прокрутил дважды. А затем с удовольствием прослушал рассказ о чиновничьей чете и черном поваре из Марокко.

Глава двадцать седьмая

В последний вечер доктор Аванесов устроил для Сергея маленький прощальный ужин с шашлыками. Перед докторским коттеджем на лужайке стоял настоящий медный мангал. Гамлет Рубенович повязал женский фартук в горошек, нацепил поварской колпак, размахивал фанеркой, раздувая угли, сыпал прибаутками и анекдотами. Медсестра Катя сидела на пеньке, зябко кутаясь в вязаную черную шаль с кистями, потягивала горячее красное вино и молчала.

– Жалко, нет с нами сейчас Юлии, – громко заявил доктор, подливая Сергею вино, – давайте выпьем за ее здоровье, она хороший человек и хирург отличный.

Сергей почувствовал, как что-то легонько, щекотно сжалось внутри, между ребрами.

– Таким хорошим почему-то всегда не везет в личной жизни, – подала голос Катя, впервые за этот вечер.

– Вот и выпьем за то, чтобы Юле повезло! – Аванесов чокнулся с Сергеем, потом с Катей и тихо спросил: – Ты все еще злишься на нас, Сережа?

– Да что вы, Гамлет Рубенович, я вам очень благодарен, – сухо кашлянув, ответил Сергей и отхлебнул вина, – и вам и Кате спасибо за все.

– На здоровье, дорогой. Живи долго. Ноги береги, в них много вложено труда и искусства. И лицо свое новое тоже береги. Поверь мне, твое лицо – хорошая работа, редко бывает, чтобы такая сложная пластика не оставляла следов и результат выглядел совершенно естественно. У полковника Райского всегда было чутье на отличных специалистов. Я много видел хирургов-пластиков, Юля лучшая. Она сделала все правильно, красиво, тебе будет с этим лицом легко жить. Ты только полюби его всей душой, как будто оно твое родное. Когда придешь к Юле рубцы убирать, передай ей от нас большой привет.

Шашлык получился отменный, потом пили кофе и коньяк. Когда прощались, Сергею стало грустно. Он вдруг понял, что прощается с Катей и Гамлетом Рубеновичем навсегда. Оглянувшись из темноты аллеи, он увидел, как они стоят на крыльце докторского коттеджа, обнявшись.

Последнюю ночь он не спал, просматривал копию старого уголовного дела. Он знал, что потом времени на это уже не будет. Убийство Демидовой Марии Артуровны и личность человека, обвиненного в этом убийстве, интересовали его все больше.

Свидетельские показания читались как главы романа. Маша Демидова представала в них настоящей роковой героиней. Когда она училась в десятом классе, из-за нее пытался покончить с собой мальчик-одноклассник. К счастью, спасли. В институте вокруг нее постоянно бушевали страсти. Была какая-то темная история с молодым преподавателем физкультуры. Подруга убитой поведала следователю, что Маша так вскружила голову физкультурнику, что бедняга бросил жену с маленьким ребенком, а жена поспешила накатать слезное письмо в горком партии. Последовало закрытое заседание партбюро института, и физкультурнику пришлось уволиться из престижного вуза по собственному желанию.

Маша умела сводить с ума, доводить человека до белого каления, а потом тихо отступала в сторонку и наблюдала, как очередной влюбленный делает глупости.

О том, что Михеев был в нее влюблен с первого курса, знали все, и многие слышали, как накануне убийства между ними произошел резкий разговор, в котором Михеев угрожал, что убьет Демидову. Он схватил ее за плечи, стал трясти, повторяя: «Машка, я тебя когда-нибудь убью, честное слово!» На что она ответила: «Ты, Михеев, глупая обезьяна. Пусти, больно!» Он отпустил. Она рассмеялась ему в лицо.

Все происходило в коридоре перед дверью аудитории, где шел зачет. Была летняя сессия. Дверь открылась, из аудитории вышел Герасимов. Маша подхватила его под руку, спросила, как он сдал зачет, и сказала: «Пойдем в „Гамбринус“, я есть хочу».

«Гамбринусом» студенты называли маленькое подвальное кафе неподалеку от института.

Герасимов обнял ее за плечи, она отстранилась, засмеялась и его тоже назвала глупой обезьяной. Так она величала всех молодых людей, проявлявших к ней интерес. Она вообще вела себя высокомерно, могла унизить публично какого-нибудь нежного воздыхателя. Но на нее не обижались, наоборот, многим нравилось в ней именно это.

В документах имя Станислава Герасимова упоминалось еще несколько раз. Кто-то из свидетелей утверждал, будто Михеев приревновал Машу именно к Герасимову, кто-то называл другие имена.

После окончания летней сессии компания из десяти человек отправилась на дачу к Демидовой. Родители ее в это время находились за границей. Михеев и Герасимов были в числе приглашенных, однако Герасимов не поехал. Он простудился и лежал дома с высокой температурой.

Поселок был старый, не ведомственный. Дача досталась родителям Демидовой по наследству.

Вечером, часов в одиннадцать, три девочки и три мальчика, в том числе Демидова и Михеев, отправились купаться на озеро. Оно находилось в трех километрах от дачи, по другую сторону железной дороги.

Маша и Юра обогнали остальных, о чем они говорили по пути, никто не слышал. Когда пришли, Михеев заявил, что собирается переплыть озеро и вернуться обратно, разделся и бросился в воду. Ширина озера была около восьмисот метров. На противоположном берегу росли какие-то особенные лилии, он пообещал сорвать одну и принести Маше. Вместе с ним прыгнули в воду еще двое, мальчик и девочка. Остальные трое, в том числе Маша, остались сидеть на берегу.

Ночь была ясная, лунная и очень теплая.

Когда Михеев доплыл до середины, Маша заявила, что замерзла, хочет спать и отправляется назад, на дачу. Ее уговаривали подождать, но она ушла.

Михеев доплыл до противоположного берега, вернулся, держа во рту стебель огромного белого цветка. Узнав, что Маша ушла, выбросил лилию, оделся и побежал за ней. Обнаружив, что на дачу она не приходила, он отправился ее искать, перед этим выпив залпом стакан водки и не закусив. Свидетели утверждали, что он находился в возбужденном состоянии и повторял: найду и убью, придушу своими руками, не могу больше!

Примерно к часу ночи с озера вернулись остальные, решили не ждать Машу и Михеева, все проголодались, а эти двое пусть себе выясняют отношения.

В половине третьего Михеев влетел в дом с криком: «Надо „скорую“! Машка!» На даче был телефон. Ничего никому не объясняя, Михеев долго крутил диск и не мог понять, что звонить надо через восьмерку. Все присутствующие увидели, что его руки, лицо и рубашка в крови. Кто-то догадался правильно набрать номер. Трубка оставалась у Михеева. Он сказал: «Приезжайте срочно! Человек умирает!», назвал адрес дачи, потом свою фамилию. Диспетчер стала задавать ему вопросы, в ответ он крикнул: «Некогда, мать вашу! Она лежит на стройке!», затем швырнул трубку и вылетел вон.

Кто-то последовал за ним, кто-то остался, чтобы дождаться «скорую».

В километре от дачного поселка, в березовой роще, строился дом отдыха. Через рощу проходил короткий путь от станции до поселка, и забор постоянно ломали. Стройка была чем-то вроде проходного двора. Ее пересекала безопасная, освещенная прожектором тропинка, которую протоптали дачники, не желавшие делать крюк.

В ярком свете прожектора подоспевшие мальчики и девочки увидели, что Маша лежит в неглубоком котловане, на косой бетонной плите, лицом вниз. На ней были шорты и легкий светлый свитерок. Он потемнел от крови. Из спины ее торчало что-то, и сначала решили, что это рукоять ножа. Михеев сидел возле нее на коленях и руками поддерживал ее голову. Некоторое время к ним не решались подойти. Наконец одна из девочек, у которой мама была врачом, осторожно спустилась в котлован, присела рядом с Михеевым, взяла руку Маши, попыталась нащупать пульс, но ужасно закричала и вернулась к остальным. Именно эта девочка рассказала потом, что Маша была пришпилена к плите, как бабочка булавкой. Кусок арматуры, торчавший из бетона, пронзил ее насквозь.

«Скорая» появилась только через час. Врач констатировал смерть. Вслед за «скорой» приехала милиция. После короткого допроса свидетелей происшествие было квалифицировано как убийство, Михеев Юрий Павлович был задержан как подозреваемый. И на первом допросе, и на всех последующих он вел себя глупо. Грубил следователю, на вопрос, какие отношения у него были с убитой, отвечал: не ваше собачье дело.

Следователь. Вы угрожали Демидовой Марии Артуровне, что убьете ее?

Михеев. Нет. Никогда.

Следователь. «Машка, я тебя когда-нибудь убью, честное слово! Убью, придушу своими руками!» Это ваши слова?

Михеев. Мои.

Следователь. Ну вот, а говорите, не угрожали.

Михеев. Да вы что, в самом деле! Я ее любил, я жить без нее не мог! Мы собирались пожениться.

Следователь. Значит, отношения у вас с убитой были близкие.

Михеев. Идите к черту! Бред какой-то!


Светало. У Сергея от долгого сидения над делом пятнадцатилетней давности ныла шея и начали слипаться глаза. Пепельница была полна окурками сигарет «Парламент-лайт». Он почти привык к ним за эту ночь. Он смотрел на фотографии, вклеенные в дело. Это была ксерокопия, и фотографии смазались. Девочка на бетонной плите, правда, напоминала бабочку, приколотую булавкой к шершавому серому листу.

«Зачем мне это? – думал Сергей, морщась и растирая затылок. – Мое дело – Шамиль Исмаилов».

* * *
Боль была такая, что у Владимира Марленовича перехватило дыхание. Он открыл глаза и уставился в темноту. Мягкие часы из музея Дали светились призрачным светом. Цифры и стрелки сияли ярко и холодно, как звезды, которые собрались падать, но раздумали и застыли, прочертив короткие вертикальные линии намеченного пути.

Была полночь. Всего лишь полночь. Раньше он в это время суток даже не собирался ложиться, но теперь отправлялся в постель не позднее десяти, поскольку просто не оставалось сил, чтобы продолжать бодрствовать.

Он отлично помнил, как принял перед сном свое лекарство, две таблетки. Дозы должно было хватить до шести утра. Но живот разрывался болью, причем она была какой-то новой породы. Боль-мутант, мощное ледяное существо, покрытое влажной крупной чешуей, вроде бы металлической, но живой, способной шевелиться, поскольку каждая пластина причиняла отдельное страдание. Тысячи пластин, тысячи оттенков страдания.

Владимир Марленович попытался встать, но чешуйчатая гадина не дала. Стоило совсем немного приподняться на подушке, и боль пронзила с такой силой, что он закричал. Гадина внутри него откликнулась, задрала вверх то, что должно быть у нее мордой, и издала причудливый долгий звук, похожий одновременно и на вой ночного ветра, и на рев реактивного двигателя. Краешком уплывающего сознания генерал понял, что гадина внутри него воет, обращаясь во мрак, из коего явилась и куда уйдет уже вместе с ним, с генералом.

Владимир Марленович закричал еще раз, и вой повторился. Он был не менее тосклив и безнадежен, чем его крик.

«Если я умираю, то скорей, пожалуйста, скорей, не могу терпеть», – то ли прошептал, то ли подумал генерал и услышал тяжелые шаги по лестнице.

Они с Натальей Марковной давно уже не спали вместе. Их общая спальня находилась внизу, генеральша спала там, а эта, верхняя, с полукруглым окном, считалась гостевой. Сначала генерал уходил сюда просто почитать, потом переселился совсем и даже дверь запирал на ночь, так ему было спокойнее.

Тихий стук и голос жены донеслись до него издалека, он не разобрал, что она там, за дверью, говорила, но ему стало немного легче. Он не один, не наедине с таинственной беспощадной тварью внутри него. Сейчас войдет Наташа, он попросит лекарство, сжует сразу четыре таблетки, и гадина уснет на час, на десять минут, не важно. Лишь бы хоть немного отдохнуть от боли.

Но Наташа все не входила. Стук повторился, уже громче, и генерал услышал, как она кричит звонко и тревожно:

– Володя, открой!

Он вспомнил, что дверь заперта. Встать и открыть было так же невозможно, как дойти до ванной и достать с полки банку с лекарством.

– Володя, ты слышишь меня? Ответь, пожалуйста!

Ее голос дрожал. Она плакала. Он не выносил ее слез. Именно поэтому он пока не сказал ей, чем болен на самом деле. Он знал, что она заплачет, тихо, горько, а потом, успокоившись, будет говорить и думать только об этом, и жизнь его кончится значительно раньше, чем он умрет.

Каждый взгляд, каждый вздох она посвятит его страшной неизлечимой болезни. Она самоотверженно и честно взвалит на себя заботу о нем, немощном. И тогда у него не останется сил бороться. Болеют слабые. Сильный человек гонит из себя болезнь, сильный может выгнать даже рак. Нельзя жалеть себя и принимать чужую жалость. На жалости, как на жирном черноземе, болезнь растет до невероятных размеров, становится больше самого человека и сжирает его. Так говорил командир учебного десантного подразделения больше сорока лет назад. Курсант Володя Герасимов учился прыгать с парашютом и проходить многие километры по тайге, по болотам, по пустыне, побеждать холод, зной, жажду, голод, сон, страх, боль, жалость.

«Когда тебя бьют или пытают, если ты не можешь сопротивляться, прими боль с радостью. Ты должен получать от нее удовольствие, ты должен страстно желать, чтобы стало еще больней, чтобы боль разгоралась все ярче, как будто ты замерз, а она – костер, который тебя греет. Только тогда ты выдержишь и не сломаешься».

Так учили на одном из спецкурсов в Высшей школе КГБ. Слушатель Герасимов учился допрашивать и не отвечать на вопросы. Причинять боль и терпеть боль. Эта часть оставалась теорией. Слушателям объясняли, какие точки на теле человека наиболее болезненны, и показывали эти точки на гипсовых макетах. Учили бить больно, но без следов, и чтобы допрашиваемый не отключался от болевого шока, ибо тогда будет потеряно время.

Преподаватель, подполковник пятидесяти двух лет, маленький серый человек с ленинской лысиной и ласковой кличкой Чижик, еще совсем недавно, при Берии, работал следователем и умел выбивать любые показания. Многих его коллег к концу пятидесятых отправили на пенсию, но Чижик остался в органах, правда, перешел на преподавательскую работу. Неизвестно, довелось ли ему испытать настоящую боль на собственной шкуре, но в том, что он был большим специалистом по человеческим страданиям, никто не сомневался.

Владимира Марленовича никогда не пытали, но однажды в юности очень сильно били.

В знаменитой школе 101, филиале Высшей школы КГБ, учебная группа отрабатывала приемы наружного наблюдения. Разбивались на две подгруппы. Одни следили, стараясь оставаться незаметными, другие пытались оторваться. В тот злосчастный день Володя Герасимов уходил от «хвостов». Ему надо было оторваться, незаметно подобраться к своему тайнику и достать оттуда контейнер с секретом. Он плутал по Москве весь день, менял маршруты, выпрыгивал из закрывающихся дверей троллейбусов и вагонов метро, нырял в проходные дворы. Оторваться удалось только к полуночи.

Был январь, в Москве стояли лютые морозы. Тайник он устроил заранее и место выбрал отличное. На Нижней Масловке, неподалеку от стадиона «Динамо», вилась цепь проходных дворов, жилые дома перемежались с нежилыми, деревянными, назначенными на снос. Некоторые подъезды оставались открытыми, и внутри было настоящее шпионское раздолье. Разломанные лестницы, разрушенные стены квартир, клочья обоев, обломки мебели, рваные вонючие матрацы, дыры, отверстия, щели. Тайников такое множество, что только выбирай, прячь и не забудь, куда спрятал. Даже если залезет кто-то другой – алкаши, бродяги, дети, собаки, кошки, то почти невероятно, чтобы наткнулись на твой тайник. А если вдруг тебя выследит своя наружка, то ты успеешь расстегнуть штаны. Спокойно, ребята. Я зашел отлить.

Володя дважды прошмыгнул мимо заветного трехэтажного дома, проверил, убедился, что вокруг ни души, и нырнул в подъезд. Несмотря на мороз воняло там нестерпимо. Он чиркнул спичкой, осветил на несколько секунд косую деревянную лестницу, покрытую желтой вонючей наледью. Он заранее, при дневном свете, изучил здесь каждый квадратный сантиметр пространства, чтобы потом, когда придет за контейнером ночью, не ошибиться.

Тайник он устроил в квартире на втором этаже. Там от стены отстал большой плотный лоскут обоев, и за ним была удобная ниша, прикрытая куском штукатурки. Не спеша миновал два лестничных пролета, зашел в нужную комнату, еще раз чиркнул спичкой, осветил тайник, достал контейнер. Это была коробка от папирос «Герцеговина-флор». Внутри для полной достоверности лежал рулончик микропленки. Володя сунул коробку в карман и вдруг отчетливо услышал шаги и голоса.

Кто-то поднимался по лестнице. Володя решил, что это его родные «хвосты», и попытался спрятаться, рванул на кухню, там имелся чулан и оставалась надежда, что не найдут. Но по дороге он налетел на остов железной кровати. Внизу услышали грохот, поспешили наверх. Володя успел войти в бывшую коммунальную кухню. В оконную дыру светила полная луна. Это были вовсе не свои, не четверо наружников, а какие-то незнакомые люди. Из их пастей валил крутой перегарный пар. Они увидели его сразу, налетели без всяких слов и объяснений, повалили на пол и принялись избивать, весело матерясь.

Их было шестеро, он один. У них имелись кастеты. У него только несколько медных пятаков и картонная коробка с микропленкой. Он успел крикнуть довольно громко, но не надеялся, что кто-нибудь услышит. Его били кастетами, ногами, по животу, по лицу, по спине. В какой-то момент он понял, что они забьют его до смерти.

Между тем ребята из наружки успели заметить, как он прошмыгнул в проходной двор и там исчез, однако не поняли, в какой именно дом вошел. Они стали ждать его во дворе, наблюдая за несколькими подъездами. Они видели, как в ободранную дверь вошла компания из шести человек, но их это не касалось. Им нужен был «объект», то есть Володя. Им нужны были хорошие оценки.

Ожидание затянулось. Наружка замерзла и разозлилась. А Володю продолжали бить. Чувствуя, что теряет сознание, он крикнул еще раз, отчаянно, из последних сил.

Сначала этот крик показался ребятам из наружки чем-то вроде галлюцинации, воя ветра или взвизга сумасшедшего ночного кота. Потом кто-то из них сообразил, что крик раздался из того самого дома, куда вошла компания. И на всякий случай они решили этот дом потихоньку проверить. Просто так, потому что надоело мерзнуть и не хотелось сдаваться. Уже в подъезде услышали характерные звуки и поняли, что наверху кого-то дубасят. Бесшумно поднявшись на второй этаж и заглянув в бывшую коммунальную кухню, не сразу догадались, что бьют их однокашника, что на загаженном полу корчится их вожделенный «объект» Володя Герасимов. Во-первых, было темно, во-вторых, такого поворота событий они совершенно не ожидали. Но не растерялись.

Минут через двадцать шестеро валялись на полу, мордами вниз, пристегнутые друг к другу тремя парами наручников. Это оказались подростки из ремесленного училища, которое находилось на соседней улице. Они были пьяны и плохо соображали, что происходит. В дом они зашли потому, что приходили туда постоянно. Пили, закусывали, общались, иногда притаскивали девиц. Этой ночью зашли за бутылкой «Столичной» водки, в которой, по их расчетам, еще что-то осталось после позавчерашней гульбы. Бить Володю стали потому, что решили, будто человек пришел за их бутылкой, а в общем просто так, потому что было холодно и скверно на душе.

Еще через двадцать минут приехали «скорая» и черный «воронок» с решеткой на окошке.

Оказавшись в фургоне «скорой», Володя пришел в себя, понял, что теперь уж его не убьют, и страх смерти сменился оглушительной болью. Болело все, каждая косточка, каждая мышца, и оказалось, что наука терпения, преподанная бывшим следователем Чижиком, не стоит ни гроша. Володя даже не вспомнил, как его учили радоваться боли. Он ее ненавидел и больше всего на свете хотел, чтобы она прошла. Однако он терпел и не орал, не стонал – просто потому, что было стыдно. Потом, в больнице, к нему заглянул врач, который оказывал первую помощь в фургоне, и сказал, что он молодец, вел себя как настоящий мужик, и если сумел вытерпеть ту боль, то теперь ему никакая не страшна.

Через сорок с лишним лет, лежа в гостевой спальне на своей греческой вилле, генерал Владимир Марленович Герасимов попытался сравнить ту боль, которую никогда не забывал, и эту, нынешнюю. Та боль была прекрасна, она вела его из смерти в жизнь, а эта совсем наоборот. Тогда важно было терпеть, а теперь все равно.

Наталья Марковна разбудила Николая, он аккуратно взломал дверь. Генерал попросил лекарство, сумел объяснить, где спрятана баночка, сжевал четыре капсулы, глотнул воды. У него хватило сил уговорить жену не вызывать «скорую», подождать до утра. После капсул он принял еще две таблетки сильного снотворного и уснул.

Наталья Марковна спустилась вниз, в библиотеку, взяла с полки том медицинской энциклопедии, долго его листала трясущимися руками и наконец отыскала латинское название лекарства, которое принял Володя и о котором она ничего не знала. Прочитав, что это сильнодействующий обезболивающий препарат, применяющийся при онкологических заболеваниях, она не заплакала. Она просто просидела до утра в библиотеке в кресле-качалке с тяжелым томом на коленях. Глаза ее были сухи и широко открыты. К рассвету она провалилась в короткий обморочный сон, а проснувшись, позвонила знакомому греку, который отлично говорил по-русски, и попросила привезти к ним в дом самого лучшего онколога, какой есть на этом маленьком острове, как можно скорее, и за любые деньги.

Глава двадцать восьмая

Стальные ворота с тихим скрежетом закрылись. Проселочная дорога шла сквозь рощу. Розовое рассветное солнце мелькало за березовыми стволами. Тело казалось легким, вялым и немного чужим после бессонной ночи. Серебристая «капля» свернула на шоссе, ведущее к Москве. Сергей прибавил скорость. Прежде чем окончательно превратиться в Станислава Герасимова, ему надо было несколько часов побродить по Москве, в последний раз побыть самим собой.

Ему казалось, что он не видел родного города лет десять. На самом деле прошло всего лишь семь месяцев. Он вылетел в Грозный в ноябре. С ноября по февраль он знал совершенно точно, что вернуться в Москву ему не суждено. Сейчас было начало мая. Он вернулся. Впрочем, нет, не он. Другой человек. Странное существо с опытом командира спецназа ГРУ и биографией новорожденного младенца. Рассерженный одиночка, у которого в памяти столько ужаса, что уже ничего не страшно. Еще потому не страшно, что одиночка. Если погибнет, плакать некому.

Около одиннадцати утра Сергей пересек кольцевую дорогу, заехал на бензоколонку, заправился, выпил жидкого кофе и съел бутерброд с сыром. Сидя за столиком в крошечном открытом кофе, вспомнил, что следует включить мобильник. Однако не стал этого делать. На Стаса Герасимова обрушатся звонки, и придется сразу входить в роль. У Стаса десятки знакомых. У Сергея никого, кроме полковника Райского, в этом городе нет. Юлия Николаевна не в счет. О ней лучше забыть. Сейчас это сложно, но пройдет время, и теплый пульсирующий комок за ребрами постепенно рассосется. Когда он явится к ней убирать рубцы, уже ничего внутри не дрогнет. Они вежливо попрощаются навсегда.

Райский не сказал ему, где находится Клиника эстетической хирургии, не дал никаких телефонов.

– Зачем вам это? Всему свое время. Не стоит забивать голову лишней информацией. Когда надо будет убирать рубцы, я сообщу вам, как связаться с доктором.

– А если какие-нибудь осложнения? – промямлил Сергей, чувствуя себя полнейшим идиотом.

– Позвоните мне.

Оба прекрасно понимали, что никаких осложнений уже не будет, и если Сергей попытается связаться через Райского с красавицей доктором, то исключительно в личных целях.

«Все. Хватит. Я о ней забыл».

У площади трех вокзалов серебристая «капля» застряла в пробке. Сергей щекой почувствовал пристальный взгляд. Рядом стоял старый облезлый «Москвич». За рулем сидел дед с белым пухом на лысине. Дешевые очки в желтой пластмассовой оправе. Дужка замотана грязным медицинским пластырем. Сквозь линзы глаза казались выпуклыми, огромными. На линялой ковбойке орденские планки. Дед воевал и желал, чтобы все знали об этом. Дед смотрел на пижона в серебряной игрушечной машинке так внимательно, что щекам стало горячо и зачесались рубцы.

«Что не так? Что? – мысленно спросил у деда Сергей. – Может, моя кепка не по сезону? Действительно, почему я сижу в машине в замшевой кепке в мае месяце?»

Он снял ее и бросил на сиденье. Выражение огромных выпуклых глаз деда не изменилось.

«Что теперь не так? Слушай, дед, а может, мы с тобой знакомы? Исключено. Вряд ли у Герасимова есть такие знакомые. Стас когда-нибудь тебе случайно сделал гадость? Ну в таком случае извини», – Сергей кивнул и улыбнулся старику.

В ответ старик поджал губы и просигналил так выразительно, словно его раздолбанный «Москвич» был живым и у него началась истерика.

Пробка всех утомила, истерика вещь заразная. В тот же миг завизжала и загудела вся площадь. Машины перекликались, как собаки ночью в деревне. Деду надоело наконец жечь взглядом пижона в серебристом «Фольксвагене». Он сплюнул в открытое окно и отвернулся.

«Ничего личного, – догадался Сергей, – просто я богатый, а он бедный. Он воевал и к старости имеет только этот свой раздолбанный „Москвич“. Он знает, что моя игрушка стоит около двухсот его ветеранских пенсий. Вот и все. Ничего личного».

Когда пробка рассосалась, Сергей отыскал платную стоянку, оставил машину и дальше отправился пешком. Московский майский полдень обрушился на него мощной океанской волной и понес, как щепку, неведомо куда.

В музыкальном ларьке у метро крутили диск. Хриплый блатной голос орал на всю площадь: «Сколько я зарезал, сколько перерезал, сколько милых душ я загубил!» И тут же, как по команде, возникло в бензиновом мареве лицо капитана Громова. Вася сошел с ума в плену, и песня эта была вроде символа его безумия. Вася тоже родился в Москве и никогда не вернется. Его родители живы. У него жена Ольга и двое мальчиков.

Сергей надеялся, что, оказавшись в городе, среди нормальных людей, в переулках, знакомых с детства, он сумеет по-настоящему опомниться и прийти в себя. Но получилось совсем наоборот. Ему следовало просто отдохнуть, но он все шел и боялся остановиться. Старая блатная песня неслась за ним, хотя ларек остался далеко позади.

Обычная городская жизнь вдруг стала казаться ему кощунственной, как смех на похоронах. Он чувствовал, что взгляд его стал таким же злым, как у деда с орденскими планками. Хорошо, что глаза его были закрыты темными очками и злоба пряталась, не увеличивалась вдвое прозрачными выпуклыми линзами.

Люди деловито сновали по магазинам, сидели в открытых кафе, ели, пили, болтали, читали газеты, просто шлялись без всякой цели. Он спрашивал себя: а что, они должны носить траур и рыдать с утра до вечера? Они ничего не должны. В том-то и дело, что никто никому ничего не должен.

Город жил своей нормальной жизнью, изо всех сил старался стать настоящей европейской столицей. Но не получалось. Было грязно. Не хватало уличных урн. Урна – отличное место для взрывного устройства. Бросил пакет, и привет. Никто ничего не заметит, не заподозрит.

Четвертый час он бесцельно бродил по городу, спускался в метро, проезжал несколько остановок, выходил наугад, сворачивал с площадей в переулки. Еще ни разу он не присел на лавочку, чтобы передохнуть. По-хорошему, давно пора было купить себе бутылку минеральной воды, какой-нибудь бутерброд, расположиться в одном из уютных двориков, поесть, попить, выкурить сигарету.

В очередной раз вынырнув из метро и оглядевшись, Сергей замер. Это был проспект Мира. Район его детства. Он наконец купил бутылку воды, сосиску в булке и приземлился во дворе на Трифоновской, напротив того места, где стоял когда-то его дом. Теперь там была огороженная автостоянка, за ней возвышалась шестнадцатиэтажная бело-голубая башня с лоджиями. Довоенные дома, окружавшие двор, вроде бы похорошели, помолодели, изменился цвет фасадов. В подъездах стояли железные двери с домофонами. Тополя, которые каждое лето покрывали двор толстым слоем пуха, были давно срублены, пни выкорчевали, все залили асфальтом. Практически ничего не осталось. Он отхлебнул воды из пластиковой бутылки, пожевал остывшую сосиску и попытался мысленно расставить по местам все, как было двадцать пять лет назад.

Двухэтажный деревянный домик из некрашеных бревен, серебряных от старости. Головки золотых шаров за маленькими окнами. Клумба, обложенная по кругу кирпичами, которые дворник Никитич аккуратно вбивал заново каждую весну, наискосок, чтобы получались зубчики, и отходил поглядеть, ровно ли. Никаких цветов там никогда не сажали, но сыпали черную жирную землю. Вместо цветка из середины клумбы торчал коротконогий худенький Ильич, покрытый золотой краской и похожий на фигурную шоколадку в фольге. Дальше – голубятня, приподнятый над землей полупрозрачный куб, белый от помета, наполненный хлопаньем крыльев и утробным воркованием, которое напоминало об ангине и вызывало во рту жуткий вкус теплого раствора соды.

Голубей разводил сумрачный толстый дед по фамилии Ведерко. С марта по октябрь каждое утро они с дворником Никитичем оглушали окрестности восхитительным матерным дуэтом. Голуби гадили на Ильича, и дворник грозил поджечь голубятню. Но когда деда Ведерку разбил паралич, Никитич сам лично сыпал птицам корм и счищал корки сухого помета с железной сетки.

Сергей глотнул еще воды, скомкал пакет от сосиски, огляделся, куда бы выкинуть, но урны не нашел и сунул в карман. Во дворе было пусто. Издали доносился рев проспекта. Четкая картинка таяла, оставляя его наедине с чужим двором, чужим миром. Он закурил еще одну сигарету и с раздражением понял, что просто убивает время.

Оно действительно стало медленно умирать. Оно съежилось и потемнело, как обожженная кожа.

Нельзя все потерять и ничего не приобрести. Так не бывает. Природа не терпит пустот. Хватит сидеть, утопая в дурацких, никому не нужных чувствах. Пора возвращаться к машине, ехать в квартиру Стаса Герасимова.

У метро ему бросился в глаза рекламный щит. «Клиника эстетической хирургии». Стрелка внизу, на стрелке адрес. Вот здесь, за углом, за поворотом, всего в сотне метров. В Москве десятки таких клиник. Он не сразу понял, почему стоит и смотрит на этот щит вместо того, чтобы нырнуть в метро.

Ветер сдул легкое облако с солнечного диска, горячие лучи скользнули по лицу.

«Старайтесь беречься прямых солнечных лучей... Через месяц я уберу рубцы... в клинике, в моем кабинете... в центре Москвы, неподалеку от метро „Проспект Мира“.

Вот почему он не сразу вспомнил. Это была их последняя встреча, последний разговор, и он страшно волновался тогда, пытался придумать, как ее задержать еще на несколько минут.

Перед стеклянным зданием клиники была автостоянка. Он поискал глазами вишневую «Шкоду», не нашел и почти успокоился. Но вместо того чтобы развернуться и идти к метро, направился к мраморному крыльцу. Стеклянные двери разъехались перед ним. Он оказался в просторном вестибюле. По обе стороны сидели охранники в камуфляже. Оба скользнули взглядами по его лицу, вероятно, заметили шрамы и ни о чем не стали спрашивать.

Прямо напротив входа он увидел огромное табло, похожее на расписание рейсов в аэропорту. Там были фамилии врачей, номера кабинетов, дни и часы приемов.

«Тихорецкая Юлия Николаевна, хирург, каб. 32...» Она принимала во все будние дни, кроме среды. А сегодня была как раз среда.

* * *
«О кипрском счете Шамиль пока ничего не знает, – думала Анжела, сидя в пустой холодной ванне и морщась от озноба, – но это пока. Рано или поздно узнает. И что? Опять разобьет физиономию, на этот раз уже окончательно? Но тогда я его сдам. Правда, пока я плохо представляю себе, каким образом я это сделаю, но попытаться могу.Этот счет мне поможет. Там у него огромная сумма, он не сумеет просто плюнуть на такие деньги. Я сдам его, а он меня. Мы никогда это не обсуждали, но оба отлично понимаем без всяких слов. Впрочем, если он изуродует меня навсегда, я все равно не стану жить, так что пусть сдает. Мне будет уже без разницы!»

Домработница Милка осторожно намыливала ей спину губкой и поливала тоненькой струйкой из душа, стараясь не намочить повязку.

– Сделай погорячей, холодно, – сердито рявкнула Анжела.

– Нельзя. Пойдет пар.

– О Господи, как же мне все это надоело! Хватит. Давай полотенце.

Милка бережно завернула ее в махровую простыню.

– Сейчас согреешься.

Но согреться Анжела не смогла даже в постели, под двумя одеялами. Чем яснее вспоминала она подробности своих разговоров с доктором Тихорецкой, тем беспощаднее колотил ее озноб.

«Идиотка... я же ей практически все рассказала. Зачем? Я так классно вела себя с ментами, со следователем, с теткой, которая приходила в больницу под видом врача. А тут сорвалась, как последняя кретинка. Спрашивается, кто меня тянул за язык? Как будто я забыла, какая у Шамки интуиция?! Он по запаху, за тысячу километров, может угадать человека, который владеет опасной для него информацией. Когда он в самом начале позвонил Юлии Николаевне домой в половине четвертого утра, он не ей угрожал, а мне. У него не возникало никаких опасений насчет следователей, ментов, чекистов. Но он заранее знал, что я раскисну наедине с доктором, который согласится мне помочь».

Анжела давно заметила это свое дурацкое свойство: пока на нее давили, пока с ней хитрили, она держалась молодцом. Но стоило погладить ее по головке, просто пожалеть, и она теряла бдительность. А то, что понимала о самой себе она, безусловно, знал о ней и Шамиль Исмаилов.

«Нет, я ничего не рассказала Юлии Николаевне, – думала она, пытаясь успокоиться, – но я рассказала практически все. Я зачем-то назвала вслух имя Герасимова. Зачем? Какого хрена? Я у нее на глазах порвала его фотографию. Мне просто хотелось пожаловаться. В детстве я жаловалась своему дяде. Он умел слушать. Я вываливала на него все свои проблемы, и становилось легче. Потом, когда дяди рядом не было, я могла чем-то поделиться с Генкой, чем-то с подругами. В крайнем случае я просто смотрела в зеркало и жаловалась самой себе. Теперь я лишена даже этой малости. Но держать все внутри невозможно. Я ведь не железная. Шама видит меня насквозь и напрягается из-за доктора. Но наверняка из-за нее напрягаются и те, кто ловит Шаму. Она вполне может сотрудничать с ними. Во всяком случае они ее предупредили, кто я и с кем дружу. Или нет? Ну ладно, допустим, из моих с ней разговоров можно сделать вывод, что избили меня никакие не случайные хулиганы, а мой близкий друг Шамиль Исмаилов. Что дальше?»

Дальше зазвонила «Моторолла». Было два часа ночи. Проклятая игрушка не только издавала мелодичный щебет, она еще дергалась и подпрыгивала в кармане пижамной кофты. Анжела вылезла из кровати и покорно поплелась в ванную.

– Вспомнила? – тихо, вкрадчиво спросил Шамиль.

– Слушай, что ты меня достаешь, а? Ты бы лучше доставал этого придурка Герасимова! – рявкнула Анжела шепотом.

Она не думала о том, что говорит, она просто стала защищаться, нападая. В ответ последовала долгая нехорошая пауза. Анжела почувствовала, что ляпнула нечто лишнее.

«Правда, почему он не тронул Герасимова? Он должен бы его в бетон закатать... А может, я просто не знаю и уже закатал?» – пронеслось у нее в голове, и, чтобы заглушить тревогу, прервать паузу, она произнесла как можно пренебрежительнее:

– Ты мужик или кто? Твоей девушке нанесли страшное оскорбление. Ну скажи мне, джигит, почему эта мразь до сих пор не в могиле?

– Я спрашиваю, ты вспомнила, о чем говорила с докторшей? – холодно отозвался Шамиль.

– И вспоминать нечего! У нее в машине музыка играла. Вертинский. Ты, конечно, не знаешь такого. Так вот, я ей рассказывала, что собиралась сделать клип по одной из его песен. А когда я говорила с тобой по телефону, то объяснила потом, что это звонил Генка. Все? Ты доволен?

– Ты говорила с ней о Герасимове? – тихо спросил Шамиль.

У Анжелы побежали мурашки по спине. Частная клиника пластической хирургии наверняка имела какую-то свою бандитскую крышу. А у Шамиля хорошие контакты с тремя крупнейшими бандитскими группировками Москвы. Он вполне мог договориться о том, чтобы все разговоры Анжелы с доктором записывались и передавались ему.

«Нет. Это уж слишком! – мысленно рявкнула на себя Анжела. – В клинике сейчас наверняка работает ФСБ. Шамиль, конечно, многое может, но он не шеф гестапо, он всего лишь чеченский авторитет. Однако как быть? Сказать правду немыслимо. Соврать опасно...»

– Шамочка, солнышко, – пропела она нежно, – ну почему ты меня совсем не жалеешь? Я, между прочим, спать хочу. Я сижу в ванной, у меня ноги голые, мне холодно.

– Ответишь на вопрос, будешь спать.

– На какой вопрос, милый? Я не поняла.

– Ты что-нибудь говорила доктору о Стасе Герасимове?

– Ой, не помню, совершенно не помню. Шамочка, я тебя умоляю, объясни, почему Стас Герасимов до сих пор остался темой для разговора? Его не должно быть на свете после того, что он сделал. – Анжела подвинула к себе пушистый коврик, села на него, но он оказался влажным и пришлось опять сесть на жесткий борт ванной.

– Обо мне ты будешь молчать, – задумчиво, отрешенно пробасил Шамиль, – это я знаю, на то, чтобы не болтать обо мне с докторшей, у тебя ума хватит. Но ты женщина. Тебе надо пожаловаться, поплакаться, и ты вполне могла рассказать докторше о том, как обидел тебя Герасимов. Рассказала или нет?

– Не-ет! – ноющим, жалобным голоском протянула Анжела. – Нет, Шамочка, я все-таки тебя не понимаю. Ты что, боишься за него, за этого козла вонючего?

– Ладно, хватит дурочку валять, – он повысил голос, – ответь мне честно, по-хорошему, и мы больше не будем это обсуждать. Я просил тебя вспомнить, о чем ты говорила с доктором Тихорецкой. Я дал тебе для этого достаточно времени. Теперь я тебя слушаю.

– Ну ты зануда, Шамка, – проворчала Анжела и громко, выразительно зевнула в трубку, – мы с доктором обсуждали мои операции, я просила выписать что-нибудь обезболивающее, у меня швы чешутся, спать не могу. Потом я спросила у нее, как открывается окно. Она показала, но предупредила, что мне надо опасаться сквозняков, ни в коем случае нельзя простужаться, потому что, если я чихну, швы могут разойтись. Ну как, интересно тебе? Мне продолжать?

– Продолжай.

– О Господи, ты даже не просто зануда, ты чемпион мира по занудству. Еще мы говорили о музыке, о Вертинском. Еще я жаловалась ей на Генку, что он не приехал за мной, не оставил денег даже на такси.

– Так. Дальше.

– Ну потом она рассматривала фотографии, которые валялись у меня в палате. На одной из них вполне мог быть Герасимов. Но специально о нем мы не говорили. Все? Я могу наконец лечь спать? И пожалуйста, умоляю тебя, не поминай ты больше про этого козла. Не можешь порвать его на куски, так хотя бы не поминай о нем при мне, хорошо?

– Спокойной ночи, – ответил Шамиль, и тут же раздались короткие гудки.

Глава двадцать девятая

– Я ничего не могу сказать без полного серьезного обследования, – заявил грек-онколог, прощупав Владимиру Марленовичу живот, заглянув в рот и оттянув веки, – вы должны были обращаться к врачам в России до приезда сюда.

– Они сказали, что у меня рак желудка с метастазами в печень и легкие.

Выпуклые темно-синие глаза грека скользнули по лицу Владимира Марленовича, тонкие смуглые пальцы отбили быструю дробь по подлокотнику.

– Может, вам стоит пройти повторное обследование у нас? – спросил он, чуть понизив голос. – В Керкуре замечательная клиника, специалисты, оборудование...

– Зачем?

Грек сдвинул смоляные брови, расстегнул верхнюю пуговку белоснежной рубашки:

– Это обойдется вам не дороже, чем в России. Возможны скидки.

Они говорили по-английски, тихо и быстро. Наталья Марковна их не понимала, напряженно переводила взгляд с врача на мужа, глаза ее двигались туда-обратно, словно она следила за полетом теннисного мяча. При слове «канцер» она вздрогнула.

– Дело не в деньгах, – снисходительно улыбнулся генерал, – я знаю свой диагноз и ни одного дня не хочу проводить в клинике.

– Почему?

– Потому что мне слишком мало осталось жить.

– Без медицинской помощи вам останется значительно меньше, – грек принялся сосредоточенно крутить массивный перстень с темным сапфиром и на генерала старался не смотреть.

– Важно не количество, а качество, – мягко возразил генерал, – сколько бы ни осталось, год, полгода, я хочу прожить это время без химии, радиации, гормонов и трубки в животе. А ничего другого вы мне предложить не можете.

– То есть вы отказываетесь от медицинской помощи?

– Отказываюсь.

– Вы абсолютно уверены?

– Да. Я все продумал и принял решение. Я не буду его менять.

– Месяц, – грек поднял вверх указательный палец, украшенный перстнем, – один месяц.

– Вот так, да? – генерал шевельнул светлыми лохматыми бровями. – В России мне обещали больше.

– Если бы вы стали лечиться, как это делают все нормальные люди в подобной ситуации, я тоже пообещал бы вам больше. Но вы отказываетесь. И я считаю своим долгом сказать вам правду.

– Спасибо, – усмехнулся генерал.

– Пожалуйста, – кивнул врач, – и все-таки я предлагаю вам еще раз хорошенько подумать. Поймите, время уходит. С каждым днем помочь вам все трудней. Может быть, вы надеетесь вылечиться альтернативными методами? Травы, голод, сырые овощные соки, экстрасенсы, колдуны? Может, какой-нибудь мошенник вводит вас в заблуждение?

Генерал усмехнулся и молча помотал головой.

– Впрочем, я вижу, вы достаточно разумны, чтобы не верить шарлатанам, – вздохнул грек, – вероятно, вам кажется, что без медицинского вмешательства вы умрете спокойно, мирно и до последнего момента останетесь дееспособны и в сознании?

– Я знаю, что меня ждут очень сильные боли. Ни минуты без обезболивающих препаратов, самых мощных, – генерал приподнялся на подушках, спустил ноги на пол. – Значит, вы говорите, не больше месяца? Спасибо, что предупредили. Мне надо знать. У меня к вам две просьбы. Пожалуйста, не стоит рассказывать моей жене, насколько все плохо.

– Она вряд ли поверит, что у вас гастрит или язва. Ведь это именно она попросила вызвать онколога.

– Скажите, что без обследований вы диагноз поставить не можете, в общем, говорите, что хотите, только не пугайте.

– Хорошо. Какая вторая просьба?

– Обезболивающие препараты. Самые сильные.

* * *
– Здравствуйте, Станислав Владимирович! – громко произнес охранник.

Сергей мысленно поздравил себя. Впервые его назвали новым именем. Парень в камуфляже улыбался ему из своей будки как старому знакомому.

– Привет, – кивнул Сергей.

Подъезд был отделан мрамором и напоминал холл дорогого отеля. Сергей направился к лифту, небрежно подкидывая на ладони связку ключей.

Хлопнула входная дверь. Связка с оглушительным звоном упала на мраморный пол. Сергей наклонился, чтобы поднять, темные очки соскользнули с носа, он поймал их на лету. Внимательно изучая фотографии, он видел, что стал точной копией Герасимова. Он ничем не отличался от оригинала. Ничем, кроме глаз. Совпадали цвет и форма, но взгляд был другим.

– Добрый день, Станислав Владимирович, – прозвучал позади женский голос, хрипловатый и надменный.

Сергей обернулся, поздоровался. Высокая дама лет пятидесяти, в отличие от охранника, не улыбалась, смотрела мимо. Рядом с ней стояла задумчивая афганская борзая.

Собака обнюхала Сергея, завиляла хвостом, потянула к нему морду и ткнулась мокрым носом в ладонь. Он машинально погладил пса, потрепал за ухом. В ответ борзая лизнула его руку.

– Фантастика! – удивленно воскликнула дама и улыбнулась. – Глазам своим не верю! У вас с Линдой всегда были такие напряженные отношения. Что с вами, Станислав Владимирович? Вы же собак терпеть не можете!

Подъехал лифт. При ярком свете в зеркале Сергей увидел себя, рядом лицо дамы и узнал ее. Это была известная актриса. Борзая Линда между тем продолжала размахивать хвостом и опять ткнулась носом Сергею в руку.

– Нет, это поразительно, – продолжала удивляться актриса, – Линда, детка, не приставай ты со своими нежностями.

– Да пусть пристает, – улыбнулся Сергей и погладил собаку, – красавица, умница.

Дама поправила волосы, скосила глаза на Сергея в зеркале, заметила шрамы.

– Я слышала, вы попали в аварию?

– Да, – кивнул Сергей.

– А почему в очках? Повредили глаза?

– Немного.

– Ну выздоравливайте. Всего доброго, – актриса вышла на своем этаже, и Сергей вздохнул с облегчением.

Прежде чем открыть дверь квартиры, он достал лупу, фонарик, внимательно оглядел дверную ручку и замки, осторожно приподнял коврик. Никаких сюрпризов, ничего интересного. Он знал, что сразу после отъезда хозяина здесь побывали оперативники. Ручка была покрыта специальным составом, фиксирующим отпечатки пальцев. Возле замка закрепили невидимую нить толщиной с волос. Нить осталась цела, на сверкающей ручке ни пятнышка, тончайший налет пыли. Значит, гостей не было.

Поворачивая ключ, Сергей услышал телефонный звонок. Аппарат стоял в прихожей. Сергей запер дверь изнутри, глубоко вздохнул и взял трубку.

– Стас? – осторожно спросила женщина на другом конце провода.

– Да. Я слушаю, – он стоял посреди незнакомой прихожей и нюхал воздух чужой квартиры.

«Кто это? Эвелина? Галя? А может, какая-нибудь третья дама, неизвестная полковнику Райскому?» – гадал он, оглядывая кремовые стены прихожей.

– Что у тебя с голосом?

– Простыл немного, – Сергей откашлялся.

– Где ты был все это время?

«Галя должна знать, что я попал в аварию и лежал в больнице. Ее муж работает у меня на фирме, там об этом все знают. Стало быть, я говорю с Эвелиной? Но она ведь тоже могла позвонить на фирму?

– Ну что молчишь? У меня для тебя новости, надо срочно встретиться. Я звоню тебе каждый день. На фирме хамки-секретарши говорят, что тебя нет, и бросают трубку. У родителей твоих никто не подходит. В чем дело, Герасимов?

– Родители улетели в Грецию, – промямлил Сергей.

– Я рада за них. А ты где пропадал две недели?

– В больнице лежал.

– Что, серьезно? – в трубке неприятно засмеялись. – Я уж думала, тебя арестовали за убийство шофера Гоши. Как же ты попал в больницу?

– Очень просто. На «скорой» привезли. Один кретин долбанул меня сзади, я въехал в машину, которая была спереди, очнулся в реанимации.

– О Господи, Стасик, что же ты не позвонил? Ужас какой! Ты цел? Как ты себя чувствуешь?

– Сейчас почти нормально. Отделался сотрясением мозга, ну и лицо порезало осколками ветрового стекла. А так все ничего. Вот, только сегодня выписали.

– Все, я к тебе еду прямо сейчас.

Возразить Сергей не успел, поскольку она тут же бросила трубку.

* * *
Наталья Марковна вошла в комнату, и, взглянув на нее, генерал понял, что грек первую его просьбу не выполнил.

– Я заказала на завтра билеты в Москву, – сказала она, присев на край кровати, – Стас останется здесь. Николай будет постоянно с ним рядом.

– Да, Наташа, – равнодушно кивнул генерал.

– Где тебя обследовали, Володя?

– В частной клинике. Как называется, не помню. Где-то на Соколе, неподалеку от метро.

– Но ты не пролежал там и суток, разве можно так быстро определить диагноз?

– Можно.

– Что они тебе предлагали?

– Ну что они могут предложить? Обычное меню. Операция. Резекция желудка и части кишечника. Трубка из живота. К трубке привязывают специальный мешочек. Потом химия, гормоны, лучевая терапия.

– Они могли ошибиться, – Наталья Марковна осторожно провела ладонью по его щеке, – такой диагноз не ставится за один день, человека кладут на обследование, собирается консилиум.

– Не надо, Наташенька. Я и без их аппаратуры все знаю.

– Давно?

– Ну как тебе сказать? Я почувствовал неладное в тот день, когда к машине Стаса прицепили взрывчатку. Первая настоящая боль пришла в тот вечер, когда позвонила Эвелина и я собирался поехать к ней вместе со Стасом. На следующий день я нашел в справочнике телефоны нескольких частных клиник экспресс-диагностики. Выбрал одну наугад, приехал, провел там около четырех часов, договорился, что мне скажут правду, какой бы она ни была. Через пару дней они позвонили, попросили приехать и сообщили мне результаты обследования. Честно говоря, я им не поверил.

– И правильно. Надо было все сделать по-человечески. Почему ты не лег на серьезное обследование?

– Ты не поняла, Наташа, – улыбнулся генерал, взял ее руку и поцеловал ладонь, – диагноз поставлен точный. Я не поверил, что они могут помочь. Не только эти врачи в этой клинике, но вообще никакие врачи. Они не умеют лечить рак. Ты помнишь, как умирала Мария Петровна? Мы с тобой навещали ее в онкоцентре на Каширке. Я так не хочу.

– Володя, ей было восемьдесят четыре. А тебе всего шестьдесят. Да, я с тобой совершенно согласна, они не умеют лечить рак. Но, во-первых, мы пока все-таки не знаем точного диагноза, а во-вторых, существуют всякие альтернативные методы, есть, наконец, чудо. Помнишь, ты рассказывал, как в детстве умирал от пневмонии, врачи от тебя отказались и помогла какая-то деревенская знахарка?

– Ты хочешь разыскать ту знахарку? – слабо улыбнулся генерал. – Лучше скажи, где Стас?

– На пляже.

– Он уже знает?

– Пока нет.

– Не говори ему. Я сам. И вообще я прошу тебя никому ничего не говорить. Я понимаю, скрыть не удастся, но чем позже все узнают, тем лучше. Помнишь, как ты не верила, что умер наш первый ребенок?

Генеральша напряженно застыла. Генерал продолжал держать ее за руку и почувствовал, как похолодели ее пальцы.

– Я думала, ты забыл Сережу.

– Нет, конечно. Просто слишком больно было говорить о нем. Я все эти годы чувствовал себя виноватым. Он умер у меня на руках, если бы я сразу заметил, что он не дышит, можно было бы спасти, сделать искусственное дыхание, массаж сердца. Но я слишком устал от переживаний, я был за него спокоен и волновался из-за Стаса.

– Перестань, Володя. Ты ни в чем не виноват, – Наталья Марковна сжала ладонями его щеки, наклонилась и посмотрела ему в глаза совсем близко, – ты не виноват.

– Не надо, Наташа. Я заговорил сейчас об этом не для того, чтобы каяться. Ты помнишь, как долго не желала верить, что он умер? Я не понимал тебя тогда. Мне казалось, в этом было нечто болезненное. Я опасался за твое психическое здоровье. Но оказывается, ты была права в своем упорстве. Не знаю, поймешь ты меня сейчас или нет. Я прожил шестьдесят лет и привык думать, что есть только одна правда. Грубая и конкретная реальность, которую можно увидеть и пощупать. Я верил в нее, и она меня никогда не подводила. А сейчас она повернулась ко мне своей грязной непристойной задницей, задрала подол, как публичная девка в дешевом борделе. Она издевается и ржет, она вопит, что все бессмысленно, я скоро сдохну и жалкий остаток жизни сводится для меня к трубке с мешочком для испражнений, к дикой безнадежной боли. Но сегодня ночью до меня вдруг дошло, что эта реальная потаскуха с голым задом – не единственная правда. Она вообще никакая не правда. Есть нечто совсем другое. Я подумал: что же? Где альтернатива? И вспомнил, как упрямо ты повторяла, что умерший ребенок жив. Вот эта твоя вера и есть единственная надежная реальность. А все остальное – только личина. Наташа, я хочу попросить, если хватит сил у тебя, ты не верь, что я умираю, что я умер. Как тогда, тридцать шесть лет назад, с Сережей.

Наталья Марковна молча встала, подошла к полукруглому окну, расправила легкие занавески, несколько секунд стояла, глядя на линию горизонта, отделявшую море от неба, ровную, словно ее чертили по линейке.

– Ты мог бы не просить меня об этом, Володя, – сказала она, не оборачиваясь, – я не верю, что ты болен безнадежно. Я знаю, что ты не умрешь.

Владимир Марленович закрыл глаза, осторожно перевернулся на правый бок, глухо откашлялся и произнес:

– Наташа, я посплю немного, пока действует лекарство.

Наталья Марковна прикрыла окно, задернула занавески, вернулась к кровати, села на краешек, тронула губами его висок, потом тяжело поднялась, еще несколько минут постояла. Глаза ее оставались сухими. За все это время ни слезинки. О своей астме она забыла и уже не боялась приступа.

Когда она подошла к двери, генерал еле слышно окликнул ее:

– Наташа...

– Что, Володенька?

– Я тебя люблю.

– Почему ты никогда раньше этого мне не говорил? Ни разу за тридцать семь лет.

– Дурак был.

* * *
Юлия Николаевна услышала, как хлопнула входная дверь, и, не отрываясь от компьютера, крикнула:

– Сразу переоденься, ты мокрая насквозь! Там проливной дождь, а ты без зонтика.

– Мама, ты сначала посмотри на меня, а потом говори! – сердито ответила Шура. – Я, между прочим, пришла, а ты даже встретить меня не можешь!

– Ну ладно, ладно, не сердись. – Юля, продолжая смотреть в монитор, нашарила шлепанцы под столом и отправилась в прихожую.

Там было темно. Она щелкнула выключателем, но свет не зажегся.

– Лампочка перегорела еще утром, – мрачно сообщила Шура, – а запасных у нас, естественно, нет, – она опустилась на табуретку и принялась расшнуровывать свои новые скетчерсы.

– Ты могла бы купить по дороге, – заметила Юля, – слушай, а почему ты такая надутая? Неприятности в школе?

– В школе все нормально. Ничего я не надутая. Настроение плохое. Терпеть не могу дождь. Чем это ты так увлечена, мамочка, что не отлипаешь от компьютера и даже не можешь меня нормально встретить?

– Ну извини, заработалась. Статью пишу.

– О методах бесшовного соединения тканей при пересадке кожи?

– Нет, эту я уже написала, – засмеялась Юля, – кстати, чтобы ты знала, бесшовных соединений не бывает. Просто в микрохирургии совершенно новые технологии и материалы. А сейчас я пытаюсь проанализировать результаты применения титановой основы в костных и хрящевых инплантантах. Но вообще мне приятно, что ты так внимательна к моей работе. Ладно, переодевайся, простудишься. И волосы высуши.

– Мама, ты сумасшедший трудоголик! – закричала Шура. – Тебе лечиться надо, ты, когда работаешь, вообще не врубаешься в реальность. Я совершенно сухая, а ты второй раз отправляешь меня переодеваться.

– Да, действительно, ты сухая, – Юля провела рукой по ее волосам, – неужели догадалась купить себе новый зонтик?

– Ты что, ничего не помнишь? Нет, тебе точно надо лечиться!

– Что я должна помнить?

– Ну, привет! – Шура дунула на челку, закатила глаза и покрутила пальцем у виска. – Ты забыла, что прислала за мной машину в школу?

– Какую машину? – Юля резко развернулась и уставилась на дочь. – Я никого за тобой не присылала.

– Ты в этом абсолютно уверена?

– Абсолютно, – кивнула Юля, – может, я и правда сумасшедшая, но не до такой степени. Что же за машина?

– Темно-синий «Форд». Шофер кавказец, – испуганно прошептала Шура, – он ждал меня с зонтиком прямо у ворот, после шестого урока. Он поздоровался, назвал меня по имени...

– И ты села в этот «Форд»?!

– Ну а как я могла не сесть? Во-первых, ты и раньше иногда присылала за мной такси, помнишь, в январе, когда были морозы, в этом году и в прошлом? Во-вторых, сейчас дождь проливной, а я опять потеряла зонтик, – она всхлипнула, высморкалась, снова всхлипнула.

– Эй, ты плачешь, что ли?

– Разумеется, нет!

– Так, стоп. Успокойся, пойдем на кухню, поедим, и ты мне все подробно, по порядку расскажешь. Ну что ты паникуешь раньше времени? – Юля обняла дочь, прижала к себе и почувствовала, как вздрагивают у нее плечи.

– Мамочка, я не паникую и вовсе не плачу, – всхлипнула Шура, – я совершенно спокойна. Просто мне обидно, что я оказалась такой дурой и села в машину. Ты можешь снять с меня носки?

– Перезанималась физкультурой? Спина не гнется? – Юля присела перед ней на корточки. – Ладно, будем считать, что ты маленькая. О Господи! Что у тебя с ногами?

Обе Шурины пятки были в крови. Носки присохли. Юля принесла перекись водорода, сухой стрептоцид, пластырь и принялась обрабатывать раны.

– Вот оно, счастье, – проворчала она, – вот они, ботинки, на которых посидел слон. На твоем месте я бы, наверное, тоже села в машину.

– Они должны вначале тереть, просто мне надо было заранее заклеить ноги пластырем. Я их все равно буду носить, потому что они классные. Знаешь, я все поняла, – Шура высморкалась в бумажную салфетку, – это опять связано с Анжелой, как в тот раз, в «Рамсторе».

– Ладно, Шурище, давай сначала поедим, а потом все обсудим. Что ты будешь? Отбивную или рыбные палочки? Есть еще курица, но ее надо размораживать.

– Ничего я не буду. Ты забыла, что я худею? Всю дорогу он крутил последний диск Анжелы и говорил только о ней. И о тебе. Скоро ли ты сделаешь ей новое лицо и какое это будет лицо? Не знаешь ли ты, нашли уже преступников, которые ее избили? Не одолевают ли тебя журналисты? Мама, она, конечно, звезда, но не такого уровня, чтобы на каждом шагу тебя, врача, который ее оперирует, преследовали желтые журналисты, а случайный таксист лет сорока оказывался ее фанатом.

– Погоди, не так быстро, – Юля открыла окно, села на подоконник и закурила, – каждый раз, когда я присылала за тобой такси, мы договаривались заранее, я давала тебе деньги. Как ты с ним расплатилась? Такси от твоей школы до дома стоит сто десять рублей. У тебя ведь не было с собой такой суммы?

– Да, я предупредила, что у меня всего рублей двадцать мелочью. Он сказал, что ты расплатишься позже.

– Как это – позже?

– Он будет заезжать за мной постоянно, – Шура дунула на челку и растянула губы в саркастической усмешке, – да, мамочка, постоянно. А потом ты с ним рассчитаешься. Мама, не смотри на меня так. Я понимаю, что поступила как полнейшая кретинка. Мне нельзя было садиться в эту машину, особенно после истории с корреспондентом в «Рамсторе». Но шел дождь, и он назвал меня по имени. И еще, самое главное. Он просил тебе передать, чтобы ты была осторожна и никому не рассказывала то, что узнаешь от Анжелы.

– Он так и сказал?

– Да, именно так. Он долго рассуждал о том, что все эстрадные звезды связаны с преступным миром, через шоу-бизнес прокручиваются огромные деньги и он посоветовал бы любому человеку, который общается с такой звездой, как Анжела, держать язык за зубами. Ну а потом произнес эту фразу: «Передай маме, чтобы она была осторожна».

Юля соскочила с подоконника, загасила сигарету, села рядом с Шурой на лавку, обняла ее, поцеловала и тихо спросила:

– Ты запомнила номер?

– И запоминать нечего. Три шестерки. Только мне кажется, он фальшивый. Мамочка, ну зачем, зачем ты согласилась ее оперировать? Мне что теперь, в школу не ходить? Нет, я, честное слово, не понимаю. Если у нее правда любовник чеченский террорист, почему его не могут поймать? Почему он делает что хочет? Ведь можно объявить розыск, показывать фотографии по телевизору во всех новостях, проверять документы у всех похожих людей, загнать его в угол.

Юлина рука потянулась к телефону, чтобы сейчас же позвонить Райскому.

– Ты хочешь позвонить Анжеле? – спросила Шура, глядя на нее блестящими от слез глазами.

– Да... нет... я не могу ей позвонить, – Юля бросила трубку, – мне просто не пришло в голову записать ее домашний телефон.

– Тогда кому?

– Никому. В милицию. Но, наверное, нет смысла.

– Я уже думала об этом, – энергично кивнула Шура, – вряд ли они станут нас слушать. Что, собственно, произошло? В «Рамсторе» к тебе привязался корреспондент молодежного журнала. В этом нет ничего криминального. Меня подвез какой-то кавказец на «Форде». Ну да, он соврал, что ты заказала машину. Но ведь он меня пальцем не тронул. Просто довез до подъезда, причем бесплатно. Вот она я, цела и невредима. Лучше ты с Анжелой поговори. Это ведь все из-за нее. Пусть она разберется со своими криминальными знакомыми.

– Конечно. В пятницу она придет на прием, я с ней серьезно поговорю.

– Но ты не откажешься от нее?

– Не знаю. Еще одна подобная история, может, и откажусь.

– Не надо, мамочка.

– Почему?

– Во-первых, мне ее все-таки жалко. Может, она вообще не знает, как тебя достают из-за нее? А во-вторых, я чувствую, что будет хуже. Если ты откажешься, они на нас наедут всерьез.

– Шура, прекрати. Не паникуй. Никто на нас не наедет, – жестко произнесла Юля, встала, включила чайник, – успокойся и подумай, зачем и кому это нужно. Ну да, меня окружили пристальным и крайне неприятным вниманием криминальные друзья певицы. Это вполне понятно. В Анжелу вложены большие деньги, не только сейчас, но и раньше. Когда они вкладывают деньги, они предпочитают держать под контролем все, что имеет отношение к этим деньгам. Как только я сделаю Анжеле новое лицо, все закончится само собой.

– А когда ты ей сделаешь новое лицо? – шмыгнув носом, спросила Шура. – Когда ты сможешь с ней окончательно распрощаться?

– Скоро, Шурище. Уже скоро. Все, иди делай уроки. Потом опять будешь хныкать, что не успеваешь.

На самом деле окончательно распрощаться с Анжелой предстояло не раньше чем через полгода. Но ребенку это знать не обязательно.

– Значит, в школу я завтра пойду?

– Разумеется. Утром я тебя отвезу, как обычно, а заберет тебя такси. Сегодня вечером я позвоню на фирму, попрошу, чтобы за тобой прислали водителя, которого ты знаешь в лицо. Ты помнишь, кто возил тебя в январе?

– Помню.

– Ну вот. А если ты увидишь поблизости этот несчастный темно-синий «Форд», покажешь его вашему школьному охраннику и скажешь, чтобы он позвонил в милицию. Ну ты успокоилась?

– Вроде бы, – тяжело вздохнула Шура, – а ты?

– Я тоже вроде бы, – улыбнулась Юля, – иди делай уроки и больше об этом не думай. Ничего страшного не происходит. У меня не совсем обычная пациентка и все.

Шура, прихрамывая на обе ноги, поковыляла к себе. Оставшись одна, Юля закрыла дверь и набрала номер полковника Райского, который уже знала наизусть.

Глава тридцатая

Сергей не спеша обошел квартиру. Три комнаты были обставлены дорого, со вкусом, но все-таки витал в них какой-то нежилой, казенный дух. Дом Герасимова напоминал номер-люкс в шикарном отеле. Впрочем, Сергею никогда не доводилось жить в таких отелях, он видел их только в кино и по телевизору.

Мебель, шторы, посуда, все как с картинки из каталога. Огромный экран домашнего кинотеатра. Кухня отделена от гостиной стойкой бара. Собственно, кухни никакой нет, просто закуток с холодильником, электроплитой и навесными посудными шкафами.

В кабинете два компьютера. Один стационарный, в углу на специальном компьютерном столе, другой маленький плоский ноутбук, на полке у просторного письменного стола. Столешница покрыта прозрачным пластиком, под ним выложены семейные фотографии.

Худощавый молодой лейтенант погранвойск, возле него, положив голову ему на плечо, стоит девочка с двумя хвостами и челкой. Девочка очень хорошенькая, весело улыбается. Офицер суров, напряжен. Внизу красивым почерком выведено: «Москва, 1963, мы еще не поженились». Рядом свадебный снимок. На взбитых волосах у девочки капроновая фата. Лейтенант в парадной форме. Улыбаются оба, позади смутные силуэты свидетелей. «Москва, 1963. Сейчас мы распишемся!»

Дальше совсем ветхая, пожелтевшая фотография все той же пары. У девочки виден большой живот. Лицо ее серьезно, испуганные круглые глаза смотрят прямо в объектив. Лейтенант повернулся к ней и на снимке получился в профиль. Внизу короткая подпись «Тува, 1964». Рядом крупная качественная фотография пухлого лысого младенца в распашонке. «Тува, 1964, тебе три месяца».

Кроме многочисленных портретов хозяина квартиры, с родителями и без них, от младенца до мужчины тридцати шести лет, под стеклом было еще несколько лиц. И под каждым снимком заботливая рука Натальи Марковны писала имена бабушек, дедушек, дядьев и теток. Сергей сразу понял, что маленькую портретную галерею создала мама хозяина. Сам он вряд ли на такое способен.

В спальне бросилась в глаза одна странность. Огромная роскошная кровать была накрыта шерстяным пледом. Это резко выбивалось из общего стиля. На такой кровати должно лежать дорогое широкое покрывало. Плед был явно не отсюда, слишком маленький и скромный. Сергей поднял его и обнаружил голый матрац без белья. Посередине зияла дыра. Ткань белой обивки вокруг отверстия была коричневатой. Сергей бросился в прихожую, чтобы достать лупу из кармана куртки, но в этот момент зазвонил домофон.

– Станислав Владимирович, к вам Дерябина Эвелина Геннадьевна, – сообщил вежливый баритон охранника.

– Да, спасибо, – Сергей положил трубку, быстро вернулся в спальню, расстелил плед на матрасе, вышел и плотно закрыл дверь.

Ожидая звонка в прихожей, он внимательно оглядел себя в зеркале, схватил темные очки, надел, снял, опять надел. Звонок запел соловьем. На пороге появилась высоченная худая женщина в белом брючном костюме. Короткие черные волосы были гладко зачесаны назад. Полный рот приоткрыт. Глаза быстро, неприятно ощупали Сергея.

– Здравствуй, Герасимов. Я могу войти?

– Да, конечно, Линка. Привет.

– Погоди, не закрывай дверь, у меня там сумка. Ну что ты встал как вкопанный? Покушать тебе привезла, бедненькому. Давай, помоги, тяжелая, между прочим.

Сергей выглянул за дверь, взял объемный пластиковый мешок.

– Спасибо, Линочка.

– На здоровье! – она оскалила крупные белоснежные зубы. – Я ведь знаю, у тебя наверняка пустой холодильник. Домработница твоя уволилась, мамочка в Греции. Ну привет, зайчик мой, – она мягко чмокнула его в щеку и тут же принялась стирать след помады.

– Осторожно, у меня там шрамы, – хрипло проговорил он.

– Бедненький. Ну-ка дай на тебя посмотреть, – она по-хозяйски включила яркое бра над зеркалом, взяла его за плечи, развернула к свету и сняла с него очки, – да, круто. Глазам не верю. Герасимов, ты совершенно на себя не похож. Просто другой человек. Слушай, тебя случайно не подменили? – она хрипло засмеялась.

– Ага, меня перепутали в больнице, – проворчал Сергей, выскальзывая из ее жестких рук, – еще бы я был на себя похож, мне все лицо исполосовало осколками. К тому же сотрясение мозга. До сих пор башка гудит.

Она скинула туфли, присела на корточки, взяла тапочки с обувной полки. Сергей заметил, что тапочки женские, но Эвелине они малы размера на два, и слегка напрягся. Райский предупреждал, что Эвелина болезненно ревнива. Однако никакой реакции с ее стороны не последовало. Она распрямилась, хрустнув суставами, сняла пиджак, аккуратно повесила на плечики и вновь принялась ощупывать его лицо своими черными напряженными глазищами.

– Нет, правда, Герасимов, ты потрясающе изменился. У тебя стал другой взгляд, ты похудел, – она взяла его руку, – у тебя никогда не было таких тонких пальцев. Ой, а где твой перстень? Ты же обещал никогда не снимать.

– Сперли, – вздохнул Сергей, – я ведь был без сознания.

– Это врачи «скорой»! – авторитетно заявила Эвелина. – Точно, они. Слушай, может, тебе в милицию заявить? Между прочим, перстень дорогой, там бриллиантики хоть и маленькие, но настоящие. Ладно, пошли, сваришь мне кофе, и поговорим. Скажи честно, Герасимов, ты хотя бы рад мне? Или я напрасно приперлась? Ты даже не поцелуешь меня, не обнимешь.

– Линочка, солнышко, ну что ты спрашиваешь? – он обнял ее за талию и чмокнул в щеку. – Я ужасно по тебе соскучился. А вот насчет кофе не знаю. Я ведь только сегодня из больницы.

– Стас, убери руку! Забыл, я терпеть не могу, когда меня трогают за ребра?! – она повысила голос и резко скинула его руку.

– Прости, прости, я много чего забыл. У тебя когда-нибудь было сотрясение мозга?

– Слава Богу, нет. Ладно, расслабься. Кофе я тебе привезла, и сахар тоже, еще колбаску твою любимую, испанскую, с плесенью, и хлебушек, и киви. – Она принялась доставать свои дары из пакета. Сергей растерянно глядел на нее и думал, что продуктов здесь тысячи на полторы. Предложить ей деньги или нет? «Ни в коем случае! – решил он. – Если у них это принято, она сама напомнит, а если не принято, то количество моих странностей может перейти в качество и она всерьез заподозрит неладное».

– Линка, смотри, ты избалуешь меня, – промямлил он, взял в руки кривой белесый батон колбасы, – я привыкну к такой заботе...

– Герасимов! – она резко развернулась и выронила банку красной икры. – Нет, тебя точно подменили! Ну-ка посмотри мне в глаза. Да сними ты свои очки к едрене фене!

– Не могу, – Сергей решительно помотал головой, – у меня сетчатка повреждена, свет мне вреден, – он наклонился, поднял банку и поставил на стол.

– Да? Ну фиг с тобой. Садись, отдыхай, горе луковое, – она подошла к ореховой стенке, присела на корточки.

Раздался легкий щелчок, гостиная наполнилась нежной мелодией. Эвелина принялась изучать содержимое зеркального бара, выбрала бутыль французского коньяка.

– Мне нельзя, – предупредил Сергей, когда она поставила на стол две рюмки.

– А мне можно, – оскалилась Эвелина, ловко раскупорила бутылку, налила полную рюмку и выпила залпом, как водку, – твое здоровье, солнышко.

– Ты разве не за рулем?

– Конечно, за рулем. Ну и что? Слушай, Стас, а было бы совсем неплохо, если бы ты правда привык к моей нежной заботе. Ты, конечно, скотина, бабник, трус и предатель, но я ведь тоже не подарочек. Тебе не кажется, что мы отлично подходим друг другу? – Она достала нож и принялась резать колбасу. – Молчишь? Ладно, не напрягайся. Я пошутила. Слушай, ты помнишь толстого хитрого человека по имени Петр Мазо?

– Петр Мазо? – медленно повторил Сергей. – Что-то очень знакомое.

Редкая фамилия Мазо действительно показалась знакомой, но он не мог вспомнить, где и когда встречал ее.

Эвелина красиво разложила на тарелке ломтики колбасы и кинула ему консервный нож.

– Открой-ка икорку. Петя Мазо главный редактор издательства, в котором вышли мои последние две книги.

– А, ну да, вспомнил, – пробормотал Сергей.

– Что ты вспомнил? Что? – она подошла к столу, налила себе еще коньяка и опять выпила залпом. – Нет, Герасимов, ты точно еще не долечился. У тебя совсем с головой худо. Как зовут главного редактора, а также как называются издательства, с которыми я сотрудничаю, ты знать не можешь. Тебе это по фигу. Ты этим никогда в жизни не интересовался, а то, что я тебе рассказываю, в одно ухо влетает, из другого вылетает. Но на этот раз советую слушать внимательно. Петя Мазо был твоим сокурсником. Вы учились вместе пять лет. Он тебя отлично помнит, – она отрезала толстый кусок лимона и отправила в рот прямо с кожурой.

«Вот! Убийство Маши Демидовой. Петр Мазо проходил свидетелем, – вспомнил Сергей, глядя, как Эвелина жует лимон и не морщится. – Он был в ту ночь на даче, в материалах есть протоколы его допросов!»

– Ну да, конечно. Толстый хитрый Петя Мазо. Так он стал главным редактором? Да еще в издательстве, где выходят твои книги? Надо же, как тесен мир.

– Ужасно тесен, – кивнула Эвелина, поставила на стол очередную тарелку, села, опять выпила коньяка, зачерпнула икру чайной ложкой, проглотила и закурила, – с прошлым главным редактором мы совершенно не общались, он хамло редкостное. А Петя совсем другое дело. С ним можно поболтать, кофейку выпить. Он ужасно компанейский. Все мечтает собрать ваш курс. Мы с ним разговорились на одной презентации. Он крепко выпил и поведал мне потрясающую историю из вашей студенческой юности. Оказывается, из-за тебя была убита девочка по имени Маша. Самая красивая девочка на вашем курсе.

– Почему из-за меня?

– Потому что убийца приревновал ее именно к тебе. Слушай, Герасимов, ты должен был давно мне рассказать, это же класс! Я бы использовала в каком-нибудь романе.

– Погоди, Петя Мазо так и сказал тебе, что Машу убили из-за меня?

– Ну нет, нет, – Эвелина засмеялась, – конечно, он сказал не так. А ты уж испугался, смелый ты мой. История действительно потрясающая, а Петька был слишком пьян, чтобы изложить ее внятно. Расскажи, умоляю. Ты не можешь не помнить.

– Конечно, помню, – кивнул Сергей, – но я не лучший свидетель. Меня в ту ночь на даче не было.

– Естественно, ты заболел в самый подходящий момент. Как всегда. Ты упорно клеил эту Машу, довел бедного влюбленного мальчика до белого каления, а потом заболел.

– Да, я заболел, валялся в ту ночь дома с высокой температурой, мне нечего рассказывать, меня даже не стали допрашивать, когда велось следствие, Петя знает куда больше подробностей, чем я. Он, кажется, был той ночью на даче.

– Да, но когда он рассказывал, у него язык заплетался. Он смешал виски с шампанским и в конце понес полную околесицу. Убийцу звали Юра Михеев?

– Совершенно верно.

– А прозвище у него было Мультик?

– Да.

– Он знал наизусть все песни Высоцкого, говорил и пел его голосом? И ему дали десять лет? – она опять плеснула себе коньяку, выпила и закусила куском колбасы.

– Вроде бы, – кивнул Сергей и осторожно отодвинул от нее бутылку, – Линочка, ты много пьешь.

– Пью как обычно. Итак, все произошло в восемьдесят пятом. Значит, пять лет назад он должен был вернуться. Ты что-нибудь знаешь о нем?

– Честно говоря, не интересовался.

– Тебе его жалко?

– Наверное, жалко, – кивнул Сергей, – впрочем, он убийца.

– В общем, тебе все равно? – уточнила Эвелина.

– Господи, Линка, ну что ты тянешь? Какая разница, все равно мне или нет? Ты ведь хочешь сообщить мне нечто важное и интересное?

– Ох, не знаю. Может, все это вообще бред пьяного Петьки. Скажи честно, ты действительно окучивал Машу на глазах у ее воздыхателя?

– Честно, не помню, кого и как я окучивал на третьем курсе. Девочек у нас было мало, а Михеев ревновал Машу к каждому телеграфному столбу. Не только я к ней клеился.

– Ладно, не перебивай, – поморщилась Эвелина, – слушай. Мазо уверял меня, будто встретил Михеева полтора года назад в аэропорту Шереметьево-2. Знаешь, там в международной зоне есть бар на втором этаже. Так вот, Петя летел во Франкфурт на книжную ярмарку. Зашел в бар. За соседним столиком сидела компания, четыре человека. Два молодых громилы, вроде охранников. Девица потрясающей красоты и пожилой мужик, похожий на бизнесмена или авторитета. В лице что-то жутко знакомое. Он смотрел, смотрел, но узнал его, когда услышал голос, кинулся к нему, завопил на весь аэропорт: «Мультик! Ты?», но два качка его близко не подпустили, а Михеев изобразил вежливое недоумение: «Простите, я вас не знаю».

– Может, твой Мазо и правда обознался? – осторожнопредположил Сергей и положил в рот кусок колбасы. Она оказалась страшно острой, он поперхнулся, закашлялся. Эвелина встала, шарахнула его по спине так, что пошел звон, и, наклонившись к его уху, прошептала:

– Он клялся, что нет. Более того. С ним на ярмарку летели еще несколько человек из издательства, в том числе коммерческий директор, который знает всех на свете. Петя потом еще раз увидел того типа, в дьюти-фри, и потихоньку показал его директору, а тот и говорит: «Как, ты не знаешь? Это же сам Палыч, известный авторитет!» Вот так, Стасик. Михеева звали Юрий Павлович. Отчество совпало, да и вообще у Мазо потрясающая память на лица. Не обознался он.

– Ну в таком случае этот Михеев просто не хотел после зоны общаться с людьми из прошлой жизни, – пожал плечами Сергей, – вполне понятно.

– Что тебе понятно?! – хрипло закричала Эвелина. – Михеев умер от туберкулеза в девяносто пятом! Петя потом специально навел справки, у него есть знакомые в МВД.

– Виски с шампанским, говоришь? – задумчиво протянул Сергей. – И часто твой главный редактор принимает такой коктейль?

– Да, да, Петя любит выпить. Язык у него заплетается, но голова работает неплохо, уж поверь мне. Я в таких вещах разбираюсь. Слушай, Герасимов, когда в тебя въехала машина, это не могло быть продолжением?

– Продолжением чего?

Эвелина опрокинула в рот очередную порцию коньяка, пересела с кресла на диван, к Сергею, сняла с него очки. Лицо ее было совсем близко. Он видел пыльцу пудры, тонкие морщинки, комочки туши на ресницах. Он изо всех сил старался выдержать ее взгляд. Он не знал, что Стас Герасимов в такой ситуации отвел бы глаза.

– Не понимаю, – прошептала она чуть слышно, – я ничего не понимаю, ты не мог так сильно измениться от простого сотрясения мозга. Что-то в тебе не то, или я сошла с ума, – ее длинные пальцы с острыми ногтями скользнули по его затылку, – у тебя крашеные волосы. Что происходит, Стас?

– Линка, – прошептал он в ответ, судорожно сглотнув, – ты же знаешь, меня несколько раз пытались убить, к тебе в квартиру подкинули пистолет. Потом эта жуткая авария. Я почти сутки был в коме. А когда очнулся, увидел в зеркале, что стал совершенно седым. Мне страшно было смотреть на себя такого. Прежде чем вернуться домой, я заехал в парикмахерскую и покрасил волосы. Что, очень заметно?

– Нет, – она помотала головой и вдруг ткнулась лбом в его плечо, – нет, Герасимов. Не очень. Но пожалуйста, не делай этого больше. Ненавижу крашеных мужиков. Ты знаешь, я ведь вообще тебя ненавижу. Ты мне всю жизнь поломал. Мои последние, мои драгоценные пять лет, когда я еще женщина, я потратила на тебя. Почему, не знаешь? Ну что ты сидишь как столб? Обними меня.

Он осторожно обхватил руками ее худые острые плечи. От нее пахло перегаром и сладкими душными духами. Она была похожа на фронтовую подругу, такая же пьяная, беззащитная и готовая на все. Только зубы целы.

– Меня допрашивали несколько раз, – прогудела она ему в плечо, – я не сказала, что мы подходили к машине и видели твоего шофера мертвым. Я не сказала, что опоздала на десять минут и ты ждал меня на крыльце. Я заявила, что на моих глазах ты вышел из машины, и твой Гоша был жив. Потом мы вместе вошли в ресторан, а он отъехал. Почему ты не позвонил мне из больницы? Попросил бы кого-нибудь, если сам не мог. Я жутко волновалась. Мы ведь с тобой так толком и не договорились, что врать следователю, к тому же ты так безобразно повел себя тогда с этим пистолетом...

Зазвонил телефон, и оба вздрогнули. Аппаратов в доме было штуки три, один стоял тут же, на маленьком столике у дивана. Сергей осторожно отстранил Эвелину и взял трубку.

– Станислав Владимирович? – спросил низкий мужской голос.

– Да, я слушаю.

– Как вы себя чувствуете?

– Спасибо. Пока не очень... Простите, а с кем я говорю?

Повисла пауза, и Сергей понял, что должен был по голосу узнать человека на том конце провода.

– Это Плешаков, – сухо кашлянув, сообщили в трубке.

– Здравствуйте, Егор Иванович. Не узнал вас. До сих пор немного уши закладывает.

– Но вы можете разговаривать?

– Разговаривать могу. Соображаю пока с трудом.

– Простите, что беспокою вас, но дело очень срочное. Надо встретиться. Я подъеду к вам сегодня, часам к восьми, если не возражаете.

– К восьми? Да, конечно, – механически ответил Сергей.

Эвелина между тем успела хлебнуть еще, прилегла на диван и положила голову Сергею на колени.

«Как, интересно, она сядет за руль, такая пьяная? – подумал Сергей. – Ладно, можно вызвать ей такси. А если захочет остаться?»

– К восьми – это значит через сорок минут, – произнесла она, – у нас с тобой куча времени, Герасимов, – она подняла руку и скользнула пальцем по его губам.

– Линка, я грязный, больной, я только что из больницы, весь пропах марганцовкой и лекарствами, у меня голова кружится, мне надо принять душ, – сказал он и на всякий случай поцеловал ей руку.

– Да? – Она резко села и уставилась на него совершенно трезвыми холодными глазами. – Егор Иванович на самом деле очередная баба? Какая-нибудь сестричка из больницы? Или эта твоя, с сиськами, у которой муж армянин? Ну давай, колись, что уж там.

– Прекрати, – тихо рявкнул Сергей, – Егор Иванович Плешаков начальник охраны банка. Пойми ты наконец, я две недели провалялся с сотрясением мозга, я не могу сейчас. Пока не могу. Сил нет. Ну, в общем, у меня ничего не получится.

Он не кривил душой. Пьяная хрустящая Эвелина со всеми ее горячими искренними чувствами не вызывала у него ничего, кроме сострадания.

– А если попробовать? – Она громко икнула и опять рухнула на диван. – У нас всегда получается, даже когда ты говоришь, что не можешь. Ладно, иди в душ. Я полежу здесь немного, не возражаешь? Господи, и что же я так нажралась, – пробормотала она, сворачиваясь калачиком на диване.

Глава тридцать первая

У здания аэропорта в Керкуре остановился белый «Рено». Из него вышли охранник Николай и Стас Герасимов. Охранник открыл заднюю дверцу, подал руку Наталье Марковне, затем помог вылезти генералу. Стас тут же подхватил отца под локоть и заботливо повел ко входу. Николай шел за ними и катил небольшой чемодан на колесиках.

Владимир Марленович выглядел так плохо, что на него невольно косились люди в толпе. Наталья Марковна чувствовала эти взгляды, и каждый больно царапал ей прямо по сердцу.

Стас был мрачен. Он шел, низко опустив голову, и слушал быстрый тихий монолог отца.

– Ты будешь сидеть здесь тихо и не высунешься, пока все не кончится. По ресторанам и барам не шляйся. О бабах забудь. Загорать и купаться можешь только на нашем пляже. От Николая – ни на шаг. Ты понял меня?

– Да, папа. Я понял. А если тебе станет совсем плохо? Как же я смогу оставаться здесь, если ты...

– Если помру, тебе сообщат, – сухо рявкнул генерал, – но ты все равно останешься здесь до тех пор, пока тебе будет угрожать опасность. Ты вернешься, только когда с тобой свяжется Михаил Евгеньевич и позволит тебе вернуться.

– Могу я хотя бы узнать, почему изменился номер моего мобильного?

– Потому что так нужно. И не вздумай никому звонить. Мама каждый день будет с тобой связываться.

– Папа, тебе не кажется, что весь этот спектакль с моим отлетом как-то уж слишком... – он осекся и покосился на отца из-под темных очков.

– Слишком – что? – Генерал остановился посреди людного вестибюля и тяжело навалился на сына. – Погоди. Давай передохнем. Очень кружится голова. Так что ты хотел сказать? Я тебя слушаю.

– Ну, понимаешь, все это почти смешно, слишком похоже на какой-то шпионский боевик. А то, что происходит со мной, очень серьезно. Ведь ты же сам не исключаешь, что история с водовозом на горной дороге могла быть не случайностью?

– Не исключаю, – кивнул генерал, – именно поэтому мы с Колей придумали этот спектакль. И ничего смешного нет. Не забывай, твой отец закончил Высшую школу КГБ. Ладно, все, пошли. Да что с тобой?

Стас застыл, открыв рот. Генерал проследил направление его взгляда и ничего не увидел, кроме высокой, очень красивой блондинки в белом льняном платье. Она стояла совсем близко, прислонившись к колонне, и задумчиво курила, глядя прямо на них.

– Елки зеленые, ты совсем очумел?! – жалобно простонал генерал и тут же закашлялся, покачнулся. Рука Стаса ослабла, отец чуть не упал, но сзади подоспели Наталья Марковна с Николаем, подхватили его.

– Наташа, – прохрипел Владимир Марленович, вцепившись в ее локоть, – его надо показать психиатру. Он сумасшедший. Даже сейчас он не может спокойно пропустить ни одной красотки.

– Что? В чем дело? – испуганно спросила Наталья Марковна.

– Это не просто красотка, – прошелестел Стас, едва шевеля губами, – это она. Я узнал ее. С ней я встречался у старого цирка, она дала мне адрес Михеева, и потом я видел ее в кабине водовоза, – он легко, почти не касаясь пола, подлетел к девушке и схватил ее за руку выше локтя, – что тебе от меня надо? – закричал он ей в лицо так громко, что все, кто был поблизости, обернулись.

– Ву зет малад! – испуганно и возмущенно заверещала девушка. – Ю крези! Гет аут! Полис! – Она вырвала руку и оттолкнула его с такой силой, что он отлетел прямо на Николая.

Наталья Марковна заметила сразу двух полицейских, которые спешили на крик, и тихо охнула.

– Не волнуйся, Наташа, мы сейчас все уладим, – прохрипел генерал.

Охранник Николай между тем принялся церемонно извиняться перед блондинкой и объяснять на своем хорошем английском, что его друг плохо себя чувствует.

– Что случилось, мисс? – спросил полицейский офицер.

– Этот человек схватил меня, он маньяк, арестуйте его, – спокойно произнесла девушка по-английски и показала полицейскому свой тонкий голый локоть, на котором темнели следы от пальцев Стаса.

– Это ее надо арестовать! – крикнул по-английски Стас. – Она преступница, она на машине чуть не сшибла меня в пропасть! Есть протокол, есть свидетели. Я видел ее в кабине грузовика. Проверьте в своем гребаном компьютере, происшествие зарегистрировано, грузовик-водовоз, пять дней назад... Мать твою, какое сегодня число? – Он орал так громко, что вокруг стала собираться небольшая толпа.

– Будьте любезны, ваши документы, – отчеканил полицейский, – и ваши тоже, пожалуйста, мисс.

– Простите, мой сын плохо себя чувствует. Очень жарко, – обратился к полицейским генерал, – и вы, мэм, простите нас. Мы опаздываем на самолет.

Николай между тем спокойно извлек из нагрудного кармана Стаса его паспорт и протянул офицеру. Девушка достала свой, он был синего цвета. Генерал придвинулся к полицейскому и успел прочитать: Ирэн Гранье, гражданка Франции.

– Мы можем пройти в офис, – мягко предложил второй офицер, – если по вине этой молодой леди с вами произошел инцидент на дороге, мы можем все выяснить. Но если вы ошиблись, то нам придется привлечь вас к ответственности.

По радио объявили, что продолжается посадка на московский рейс. Наталья Марковна услышала слово «Москоу» и вцепилась в руку Стаса.

– Идиот! – прошептал генерал на ухо сыну. – Скажи, что обознался! Извинись сию минуту!

– Простите его, – твердил Николай, – с ним действительно произошел несчастный случай, был сильный шок, и до сих пор очень плохо с нервами. Не надо ничего выяснять, господин офицер. Это ошибка.

– Мисс, вы когда-нибудь водили по нашим дорогам трейлер, который возит воду? – тихо поинтересовался полицейский.

– Я не водила трейлер. Ни здесь, на Корфу, ни у себя во Франции, нигде и никогда, – холодно отчеканила девушка.

– Может быть, вы сидели в кабине рядом с водителем?

– У меня нет знакомых водителей грузовиков. У меня вообще нет знакомых на этом острове. Я здесь впервые. Еще вопросы?

– Нет, мисс. Извините.

Полицейский вернул паспорта. Девушка надменно удалилась, генерал еще раз громко извинился ей в спину. Она не обернулась и растворилась в толпе.

– Это была она, – тихо, безнадежно повторял Стас.

– Сынок, – мягко произнес генерал, – я понимаю, ты сорвался. Прошу тебя, успокойся, она совершенно посторонний, случайный человек. Она француженка. Да, возможно, кого-то она тебе напомнила, но нельзя же так!

– У нее фальшивый паспорт. Они меня достанут везде, я знаю.

– Стас, возьми себя в руки, – жестко сказала Наталья Марковна, – подумай наконец об отце. Все. Мы сядем и будем ждать тебя здесь, ты займешь очередь на регистрацию. Ты помнишь, что должен делать дальше?

– Не волнуйтесь. Я буду с ним, – подал голос Николай, – я все проконтролирую, – он увлек Стаса под руку к очереди, старики тяжело опустились в кресла в зале ожидания.

– Володя, ты совершенно уверен, что Стас ошибся? – тихо спросила Наталья Марковна.

– Я видел ее паспорт.

– А если правда фальшивый? Ты обратил внимание, с какой силой она оттолкнула Стаса? Не странно ли для такой хрупкой девушки?

– У нее французский акцент. Она француженка и действительно вряд ли могла находиться в кабине водовоза. Но если даже так, пусть она видит, как он улетает в Москву.

* * *
Эвелина спала крепко и посапывала. Сергей нашел в кабинете на кушетке большую вязаную шаль и укрыл ее. Она по-детски зачмокала во сне и с хрустом перевернулась на другой бок.

До прихода Плешакова осталось полчаса. Он взял лупу с фонариком, отправился в спальню и принялся разглядывать дыру в матрасе. Он не совсем понимал, зачем это делает. Вероятнее всего, матрас просто прожгли сигаретой. Но для этого надо было уронить ее ровно на середину кровати. Трудно представить позу, в которой курит человек таким образом, чтобы сигарета упала ровно в центр. К тому же сначала должна была затлеть простыня, она бы тлела долго, с сильным запахом. Синтетическая обивка оплавилась бы по краям, а она явно порвана. Но главное, произошло это совсем недавно, в противном случае кровать была бы застелена нормально и дыра спокойно пряталась бы под бельем и покрывалом.

Рыжая кайма более всего напоминала ржавчину. Казалось, кто-то проткнул тугую обивку толстенным ржавым гвоздем.

«Нет, пожалуй, таких толстых гвоздей не бывает, – подумал он, вглядываясь в неровное отверстие, – впрочем, не важно, чем проткнули, главное, кто и зачем».

Под обивкой был слой белоснежного синтепона, на нем тоже остался ржавый налет. Дыра казалась глубокой. Сергей не поленился лечь на пол и посветить фонариком в узкую щель под кроватью. Потом, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить Эвелину, принялся двигать тяжелую громадину. Усилия его вскоре были вознаграждены коротким ржавым обломком арматуры и тремя крупными клочками черно-белой глянцевой фотографии.

В наступившей тишине до него донесся хриплый бой кабинетных часов. Он успел подвинуть кровать на место, спрятать свои трофеи в тумбочку.

В пять минут девятого заверещал домофон и бодрый голос охранника сообщил:

– К вам Плешаков Егор Иванович.

Пока он стоял в прихожей и ждал звонка в дверь, проснулась Эвелина, босиком вышла к нему и обхватила за шею:

– Солнышко, который час? – Ее горячие губы прижались к его губам. Запах перегара еще не прошел. От долгого мокрого поцелуя Сергея спас звонок в дверь.

«Плешаков наверняка ее знает. Очень хорошо, что она здесь. У начальника охраны будет меньше оснований подозревать неладное. Правда, я понятия не имею, надо ли их знакомить», – пронеслось у него в голове, когда он открывал дверь.

– Какое счастье, что вы не женщина! – хрипло пропела Эвелина и протянула руку Плешакову. – Я вас узнала, мы, кажется, встречались. Только, пожалуйста, не надо слишком утомлять Стасика деловыми разговорами. Он еще плохо себя чувствует.

– Да, – небрежно кивнул ей Плешь, – я постараюсь. Здравствуйте, Станислав Владимирович. Еще раз простите, что беспокою вас. Где мы можем поговорить? – он покосился на Эвелину, которая продолжала висеть у Сергея на шее.

– Все-все, – она разжала объятия и, чмокнув Сергея в нос, сказала: – Если не возражаешь, я приму ванну. Обожаю твою джакузи, даже несмотря на чужие лобковые волоски.

– Тапочки надень, – проговорил Сергей ей вслед.

– Я не отниму у вас много времени, – улыбнулся Плешаков, проводив взглядом тощую длинную фигуру.

– Кофе? Чай? – любезно предложил Сергей, пропуская его в гостиную.

– Ничего не нужно, спасибо. Вы должны подписать несколько документов, – он уселся в кресло и выложил из портфеля тонкую пластиковую папку.

Сергей достаточно хорошо отработал почерк и автограф Герасимова. Полковник Райский заверил его, что показывал образцы профессиональным графологам, они одобрили его старания, но все-таки рука у него слегка дрогнула, когда Плешь достал из нагрудного кармана и протянул ему «Паркер» с золотым пером. Взяв ручку, он принялся читать документы и в первый момент ничего не понял.

– Здесь, как обычно, все в двух экземплярах. На русском и на английском, – объяснил Плешь.

Лихорадочно шаря глазами по строчкам, по многозначным числам, Сергей уговаривал себя не спешить и успокоиться. Под пристальным взглядом Плеши это было довольно сложно. И все-таки он успел понять, что перед ним лежат платежные документы. За партию компьютеров, полученную такого-то числа фирмой «Омега», оная фирма переводит банку «Фамагуста», который находится в Никосии, на Кипре, сумму в сто пятьдесят тысяч долларов США. На личный счет консультанта по закупленным образцам фирма «Омега» переводит семьдесят тысяч в тот же банк.

– Что-нибудь не ясно? – вежливо поинтересовался Плешь, и по его интонации Сергей понял, что Герасимов в подобных случаях ничего не читал, подписывал не глядя.

– Глаза болят, – признался он со вздохом, – простите, я сейчас, мне надо капли закапать, – он отложил ручку, кинулся в кабинет, плотно закрыл за собой дверь, схватил карандаш и на клочке бумаги нацарапал все цифры, которые успел запомнить. Спрятав бумажку в верхний ящик стола, он спокойно вернулся в гостиную. – Да, Егор Иванович, я готов.

Он принялся аккуратно ставить автографы Герасимова. Толстый мизинец Плеши, украшенный перстнем с печаткой, указывал ему нужную графу. Он не спешил, проверяя, правильно ли запомнил длинные ряды цифр, банковские реквизиты, номер личного счета консультанта и его имя.

Наконец все экземпляры были подписаны. Плешаков аккуратно сложил бумаги в папку и поднялся.

– Спасибо, Станислав Владимирович. Не буду вас больше утомлять. Отдыхайте, выздоравливайте.

Сергей проводил его в прихожую, держась за виски и мучительно морщась.

– Голова раскалывается, – пожаловался он, – какая это все-таки гадость, сотрясение мозга.

– Да, – сочувственно кивнул Плешаков, – неприятная вещь. Может, вам не стоит самому садиться за руль в ближайшее время? Давайте я пришлю вам шофера.

– Спасибо, – улыбнулся Сергей, – я как-нибудь сам. Не хочется чувствовать себя совсем уж инвалидом.

– Понятно. Значит, сегодня ночью вы сами встретите своих родителей?

«Оба-на! – рявкнуло в голове Сергея. – Мама с папой прилетают сегодня ночью. Я не мог не знать этого. Как он смотрит на меня, гад, как смотрит... Он сразу что-то почувствовал, но не подал вида? Или нет? Я становлюсь слишком мнительным. Райский сто раз предупреждал, что я сам не должен ни секунды сомневаться. Герасимов мог забыть о маме с папой? Да запросто!»

– Простите, что вторгаюсь в сугубо семейные дела, – продолжал Плешь, понизив голос, – но лучше бы вам их встретить, учитывая состояние Владимира Марленовича...

– А-а... – растерянно протянул Сергей, – что с ним?

Он тут же испугался, что опять ляпнул лишнее, но оказалось, все правильно. Плешь мрачно опустил голову и произнес еще тише:

– Я хотел поговорить с вами, но все не решался. Мне кажется, ваш отец болен. Тяжело болен. Он обсуждать это ни с кем не желает, ну вы знаете его характер. Я как-то попытался намекнуть, что у меня есть отличный врач, профессор, диагност, но Владимир Марленович категорически заявил мне, что здоров и во врачах не нуждается. Однако я вижу, он тает на глазах. Боюсь, что такое поспешное, незапланированное возвращение в Москву – совсем нехороший признак. Вы бы поговорили с ним, убедили пройти обследование.

– Да, – кивнул Сергей, – я попытаюсь поговорить и, конечно, встречу их, но, пожалуй, вы все-таки пришлите за мной машину.

– Разумеется. Самолет садится в три пятнадцать по московскому времени, в аэропорту надо быть не позже половины четвертого. Пробок ночью нет, в общем, к трем машина будет.

– Спасибо, Егор Иванович, – слабо улыбнулся Сергей, – значит, вы считаете, у папы что-то серьезное?

– Боюсь, да. Всего доброго.

Когда дверь за ним закрылась, Сергей кинулся в кабинет и проверил цифры, записанные на бумажке. Вроде бы все правильно. Несколько минут он тупо глядел на свои записи. Он не знал, сколько может стоить партия компьютеров, но сумма казалась слишком уж солидной. И гонорар консультанта поражал своей щедростью. Однако самым удивительным было имя консультанта. Его, а вернее ее, звали Анжела Болдянко.

Глава тридцать вторая

Очередь к стойке регистрации бизнес-класса была совсем короткой. Стас не успел прийти в себя, и, когда девушка за стойкой стала задавать ему вопросы, он только открывал рот как рыба и слегка покачивал головой.

– Они пожилые люди, им тяжело стоять, сейчас они подойдут, – объяснял за него Николай, – одну минуту, – он лучезарно улыбнулся девушке, ткнул Стаса локтем в бок и зло прошептал на ухо: – Не стойте столбом, быстро уходите! Направо, к сортиру!

Стас растерянно огляделся и вдруг сорвался с места, сильно толкнул какую-то полную даму из очереди, не извинился, кинулся в нужную сторону.

– Хам! – хладнокровно заметила дама и поправила прическу.

Николай извинился за него, еще раз улыбнулся девушке и отправился за стариками.

Все эти хождения туда-сюда, по мнению генерала, должны были сбить с толку людей, которые могли следить за Стасом. Туалет находился в двух шагах от стойки регистрации. В сумке Стаса лежали шорты, темная футболка и джинсовая кепка с большим козырьком. Ему следовало, запершись в кабинке, снять свои белые штаны, яркую гавайскую рубашку, надеть шорты и футболку. Это существенно меняло его облик, а козырек кепки закрывал половину лица. Далее он должен был очень быстро перейти из зала отлетов в зал прилетов, оттуда окольными путями попасть на огромную платную стоянку у аэропорта. Там, в определенном месте, ждал его неприметный серый «Опель», который заранее взял напрокат Николай и оставил на стоянке.

Генерал не сомневался, что предполагаемые преследователи, увидев, как Николай садится в свою машину один, окончательно поверят, будто Стас улетел с родителями в Москву.

Когда обсуждался план, Николай заметил, что не так сложно узнать, зарегистрировался ли Стас, и тогда все усилия окажутся напрасными.

– Ну и отлично, – улыбнулся генерал, – пусть спрашивают. В представительстве «Аэрофлота» есть мой хороший знакомый, я его предупредил. А вообще, думаю, все это лишняя перестраховка.

Оказавшись в кабинке туалета, Стас несколько минут стоял, пытаясь отдышаться и прийти в себя. Сердце все еще колотилось у горла. Встреча с черноглазой светловолосой красавицей подействовала на него сильнее, чем все, что происходило раньше. Он в сотый раз прокручивал в голове свою поездку в Выхино, разговор с Михеевым и все яснее понимал, каким идиотом оказался. Это была инсценировка, от начала до конца. Мультик в институте славился своими шутками и розыгрышами. Он умел рассказывать анекдоты с серьезным лицом, он мог спародировать походку и мимику любого своего знакомого. Ему ничего не стоило сыграть спектакль перед Стасом. И ничего не стоило просчитать, что, увидев жуткую композицию с арматурой в своей спальне, Стас попытается найти его, Мультика. Собственную смерть от туберкулеза в архангельской больнице он тоже инсценировал. Заплатил врачу и стал покойником по всем документам. Где взял деньги? Достал!

За дверью звучали голоса, смех. Глубокий мужской бас говорил что-то по-немецки. Стасу хотелось орать и биться головой о белоснежную кафельную стену.

«Веревочка, да мыла кусок», – слышалось ему в сочетании невинных звуков немецкой речи.

Дверь сильно дернули.

– Занято! – завопил он по-русски и тут же опомнился, произнес уже спокойнее, по-английски: – Окъюпайд!

Опустив крышку унитаза, он сел и принялся расстегивать пуговицы рубашки. Руки сильно дрожали. Наконец ему удалось раздеться до трусов. Он бросил брюки на крышку, из кармана с диким звоном выпали ключи от «Опеля», который ждал его на стоянке. Вместе с ключами полетела на пол какая-то бумажка. Он поднял, развернул, и у него потемнело в глазах.

«Ты, Герасимов, глупая обезьяна, пойдешь в прокуратуру и чистосердечно во всем признаешься. Заявление напишешь, как положено. Тебе поверят, потому что есть свидетель».

Блокнотный листок в клеточку. Почерк крупный, четкий. Лиловые чернила. Никакой подписи и даже никаких конкретных угроз. Зачем угрозы? Без них все ясно.

– Сумасшедший ублюдок! – громко, жалобно простонал Стас.

В дверь постучали, и немецкий бас участливо спросил:

– Эй, с вами все в порядке?

Стас ответил, что все о’кей, принялся запихивать в сумку штаны, рубашку, быстро напялил на себя шорты, футболку, кепку, спустил воду, вышел из кабинки, перед зеркалом надвинул кепку до самых бровей.

По дороге к автостоянке и потом, на трассе, он тихо вскрикивал всякий раз, когда замечал светловолосую женскую голову. Трижды он чуть не врезался, и до виллы добрался совершенно взмокший, бледно-зеленый, трясущийся.

Николай ждал его, сидя в кресле в гостиной перед экраном телевизора. Только что начались вечерние новости из Москвы. Он уже успел связаться по телефону с представителем «Аэрофлота» в Керкуре. Самолет улетел два часа назад. За это время никто не поинтересовался, зарегистрировался ли на московский рейс Герасимов Станислав Владимирович.

Ни слова не говоря, Стас подошел к бару, достал бутылку виски, сделал несколько глотков прямо из горлышка, потом выключил телевизор, встал напротив Николая и медленно, спокойно произнес:

– Ты, Коля, как и мои родители, думаешь, я свихнулся? Бросился на какую-то француженку в аэропорту, устроил скандал. Со мной все нормально, Коля. Я хочу, чтобы ты понял. Я не псих, хотя на моем месте любой мог бы свихнуться. Девка в аэропорту – никакая не француженка. Я не обознался. Она сидела в кабине водовоза. Она встречалась со мной в Москве и отправила меня в Выхино. Там я увидел своего бывшего сокурсника Михеева и разговаривал с ним около двух часов. Это мне не приснилось. Он не умер, Коля. Он вышел из зоны и хочет, чтобы я признался в том убийстве, которое совершил он пятнадцать лет назад. Вот, посмотри. Эта сука умудрилась засунуть мне в карман. Читай, Коля.

Николай взял у него из рук сложенный вчетверо блокнотный листок, развернул и с жалостью посмотрел на Стаса.

Листок был совершенно чистым.

* * *
Как только Сергей снял трубку, чтобы позвонить Райскому, Эвелина вышла из ванной и опять повисла у него на шее.

– Куда ты звонишь, солнышко? – спросила она, прижимаясь губами к его уху.

– Хочу такси тебе вызвать, – ответил он, шаря глазами в поисках какого-нибудь телефонного справочника.

– Выгоняешь, да? – она отстранилась, оскалилась, взяла у него из рук трубку и положила на место.

– Линка, успокойся ты наконец, – поморщился он, – сегодня ночью прилетают родители. Отец болен. Я должен их встретить.

– Ладно, Герасимов, не напрягайся. Я сейчас оденусь, сварю кофе и поеду, – она опустилась на диван, закинула ногу на ногу. Она была в белом махровом халате Стаса, под халатом ничего. Полы распахнулись до пояса.

– Сама? Но ты же много выпила.

– И что теперь?

– Тебе нельзя садиться за руль, – вздохнул Сергей, отворачиваясь от ее наготы, – давай я все-таки вызову машину.

– Ой, да ладно, кофейком запью, и порядок. Мне не привыкать. Слушай, Стас, а почему ты так вяло отреагировал на мою новость? Я, можно сказать, вычислила, кто тебя достает, а тебе как будто по фигу?

Сергей включил чайник, распечатал пачку молотого кофе, нашел медную турку и тут же вспомнил, что дома у него была точно такая. Когда-то они продавались в магазине «Армения» на Пушкинской.

– Я забыл, ты пьешь сладкий? – не оборачиваясь, спросил он Эвелину.

– Нет! – рявкнула она. – Слушай, скажи мне честно, ты что, не веришь, что этот твой Михеев жив?

– А ты веришь? Ты же сама говорила, что Мазо был сильно пьян и к концу разговора понес полную околесицу. Если я тебя правильно понял, его рассказ о встрече с покойником в аэропорту и есть та самая околесица.

– Ты понял меня неправильно, Герасимов, – произнесла она медленно, почти по слогам, – думаю, тебе стоит встретиться с Петей. Я отлично представляю себе, как ты мог клеиться к той девочке. И если Михеев убил ее, приревновав к тебе, то он может запросто сейчас мстить. Запросто.

– Это не достаточный повод для такой изощренной мести, – тихо возразил Сергей, – Маша Демидова была самой красивой девочкой не только на курсе, но и во всем институте. Влюблены в нее были многие, и клеились многие. Она умела морочить голову, сводить с ума. Если даже предположить, что Мазо не обознался, Михеев жив и стал крупным авторитетом, все равно ничего не сходится. Вряд ли авторитет будет так рисковать. Сначала взрывчатка, потом убийство шофера. Нет, Линочка, должны быть более веские причины, чтобы авторитет пошел на такое.

– Ты забыл одну мелочь, – задумчиво отозвалась Эвелина, – ты ведь не врал мне, когда говорил, что шофер Гоша охранял зэков в зоне? Ну давай, врубайся, Герасимов! Это важно. Для тебя важно, понимаешь? Той ночью, в моей квартире, когда я спросила тебя, почему мы сбежали и не вызвали милицию, ты стал объяснять, что у тебя депрессия, а у Гоши могли быть собственные проблемы. Тебе не пришло в голову узнать, где именно он служил? Каких именно зэков охранял?

Ложка застыла у Сергея в руке. Кофейная пена угрожающе поднялась, но он в последний момент сдернул турку с электрической конфорки, не пролив ни капли. Огляделся в поисках чашек, не нашел и, обернувшись к Эвелине, растерянно спросил:

– Линка, ты не помнишь, где у меня стоят кофейные чашки?

Она успела запахнуть халат и окончательно протрезветь. Встала, гневно треснув суставами, зашла в кухонный закуток, оттолкнула его довольно грубо, открыла навесной шкаф, со звоном поставила на стойку две чашки и тихо рявкнула:

– Сядь, горе! Не мешайся под ногами!

Сергей послушно уселся в кресло у журнального стола. Она разлила кофе, села напротив, закурила и уставилась на него, прищурившись.

– Вот, у тебя сегодня был начальник охраны банка. Наверняка он знает биографию своего бывшего подчиненного. Тебе не пришло в голову спросить его о Гоше? О чем ты думаешь, Стас? Ты привык, что кто-то всегда решает за тебя твои проблемы? Ты маленький, да? Маленький беспомощный мальчик, которому мама приносит кушать, папа покупает очередную машинку в подарок, а взрослая идиотка тетя Лина вытирает сопли? Ну какого хрена ты набухал столько сахару в кофе? Я же сказала, что пью несладкий! – Она встала, вылила кофе в раковину и отправилась в ванную, шарахнув дверью.

Сергей остался сидеть. Голова у него гудела. Он лихорадочно пытался разложить все по полочкам. Обломок арматуры. Маша Демидова упала в котлован, и ее насквозь проткнуло арматурой. Это мог быть несчастный случай, но суд решил иначе. Михееву дали несоразмерно огромный срок... Фирма «Омега» перечисляет деньги на личный счет Анжелы Болдянко, документы подписывает Стас... Анжела близкая подруга Исмаилова. Генерал Герасимов тяжело болен, и это беспокоит начальника охраны, который приносит платежные документы на подпись Стасу. Михеев жив, он стал авторитетом.

Телефонный звонок заставил его подпрыгнуть в кресле.

– Почему вы до сих пор не включили мобильный? – прозвучал в трубке мрачный голос Райского. – Почему не звоните? Что у вас происходит?

Сергей услышал, как щелкнул замок в ванной, и ответил быстрым шепотом:

– Я не могу сейчас говорить. У меня Эвелина. Информации много, но сейчас не могу.

– У вас Эвелина? И как?

– Пока нормально.

– Ну поздравляю с дебютом.

Она вошла в комнату, полностью одетая, причесанная, подкрашенная, уселась на подлокотник его кресла, спокойно допила кофе из его чашки, потом обняла его, медленно заскользила губами по шее и прошептала:

– Хватит болтать, проводи меня.

– Ну что молчите? – тревожно спросил Райский.

– Ночью еду в Шереметьево встречать родителей, – громко ответил Сергей, – Егор Иванович пришлет за мной машину. Просто разламывается голова, я даже умудрился забыть, что сегодня прилетают родители. Спасибо, Плешаков напомнил, а то получилось бы совсем нехорошо. Я обязательно должен их встретить, папа плохо себя чувствует.

– Ну ладно, ладно, извините, – проворчал Райский, – я сам узнал полчаса назад, что они сегодня прилетают. Это не планировалось. Вот, как раз звоню предупредить. Значит, с Плешаковым вы тоже успели пообщаться?

– Он недавно был у меня, я подписал платежки.

– Какие платежки? Что вы несете?

– Да все как обычно, но вы же знаете, это не стоит обсуждать по телефону. Что вы говорите? А, да, шрамы остались, и довольно заметные. Боюсь, родители меня не узнают с такой рожей.

– Не волнуйтесь, генерала я предупредил.

– Ну, я надеюсь, он подготовит маму.

– Не надейтесь, – усмехнулся в трубке Райский, – мы договорились, что без моих специальных указаний вашей маме ваш папа ничего не скажет. Сейчас они в воздухе, и я никак не сумею с ним связаться.

– Да уж, будет сюрприз. Что? Точно не знаю, Егор Иванович не сказал, прилетают они вдвоем или их кто-то сопровождает.

Эвелина успела соскользнуть с подлокотника к нему на колени. Он прижал ее голову к плечу, чтобы она не услышала голос в трубке.

– Успокойтесь. Они прилетают вдвоем, – усмехнулся Райский, – не забудьте включить мобильный и поставить на зарядку. Как только она уйдет, позвоните мне.

– Да, обязательно.

– И не вздумайте ложиться с ней в койку, слышите, майор? Она вас моментально расколет и все полетит к чертям.

– Постараюсь. Всего доброго. – Положив трубку, он слегка отстранил Эвелину и, сморщившись, хрипло произнес: – Линочка, ты не помнишь, где у меня лежат лекарства? Мне срочно надо принять что-нибудь обезболивающее. Голова раскалывается, и тошнит.

– Да, ты бледный, – спокойно кивнула она и слезла наконец с его колен, – сейчас найду. Чтобы ты знал, аптечка у тебя в ванной. И советую поспать перед поездкой в аэропорт.

Она нашла для него анальгин с хинином, он выпил две таблетки, проводил ее, нежно поцеловал на прощание. Как только дверь за ней закрылась, он кинулся к телефону, чтобы перезвонить Райскому и рассказать все толком, по порядку. Но было занято. Полчаса не имели значения. Он отправился в ванную и впервые в жизни улегся в круглую джакузи.

Над головой мерцал голубоватый свет. Вода мягко бурлила и пенилась, он случайно нажал какую-то кнопку на бортике, и полилась тихая музыка. Глаза слипались. Он уснул так крепко, что не слышал настойчивой трели телефонных звонков.

Ему опять стала сниться Юлия Николаевна, они вместе шли по какому-то незнакомому городу, и дома вдоль всего их пути оказывались картонными декорациями, за которыми пряталась черная бесконечная пустота. Но сам он в этом сне был настоящим, живым со своим прежним, нетронутым лицом.

Проснулся только в половине второго ночи. Вода в ванной стала совсем холодной. Телефон уже не звонил. До встречи с родителями Стаса осталось меньше двух часов.

* * *
– Нам надо увидеться, – сухо отчеканил Райский, выслушав взволнованный рассказ Юлии Николаевны. – Вы можете сегодня вечером, часов в девять, выйти из дома?

– Что я скажу Шуре?

– Скажете, что вам позвонили из клиники, срочно вызвали на консультацию. Звонок я могу инсценировать.

– Я боюсь оставлять ее одну дома.

– Перестаньте. Мои люди дежурят у вашего подъезда круглосуточно, дверь в квартиру стальная. Вообще, Юлия Николаевна, не надо паниковать. Вы сами виноваты. Вам следовало давным-давно объяснить ребенку, что нельзя садиться в машины к чужим дядям.

Юля чувствовала сильное раздражение в его голосе и с тоской подумала, что ситуация вырвалась из-под его контроля. Поэтому он бесится. Он, полковник ФСБ, со всей своей мощной агентурой, аппаратурой и полномочиями, столько времени не может поймать террориста. Он не нашел ничего лучшего, как сотворить с ее помощью наживку, насадить на крючок живого человека вместо червяка. Но бандит пока не клюнул, а возможно, и вообще не клюнет, потому что он не безмозглый голодный карась.

Именно с этого она и начала разговор с полковником. Они встретились в маленьком подвальном ресторане неподалеку от клиники. Райский уже ждал ее за столиком, сверкая очками в полумраке.

– Объясните мне, почему этот ваш бандит творит, что хочет, а вы, такой умный и сильный, обвиняете в собственных проколах меня и моего ребенка? – спросила она, усевшись за столик.

– Здравствуйте, Юлия Николаевна. Что вы будете есть? – Он улыбнулся, снял очки, потер переносицу. – Здесь неплохо готовят свинину на вертеле. Очень рекомендую.

– Спасибо. Я не ем мясо на ночь, – сердито рявкнула Юля и достала сигареты, – и вообще я пришла не ужинать, а выслушать ваши объяснения.

– Ну в таком случае предлагаю стейк из семги, – Райский щелкнул зажигалкой, – я, честно говоря, страшно проголодался и с вашего позволения поем, – он кивнул официанту, заказал для себя свинину, для Юли семгу и еще кучу всяких закусок и салатов.

– Как дела у моего пациента? – спросила Юля.

– Нормально. А что конкретно вас беспокоит?

– Все! – Юля уставилась на полковника в упор, не моргая.

– Нет уж, давайте, пожалуйста, конкретней, – он растянул губы в неприятной улыбке.

Юля смутилась, почувствовала, что краснеет. Она собиралась говорить вовсе не об этом, вопрос о Сергее просто сорвался с языка, и реакция Райского ей совсем не понравилось. Хорошо, что в ресторане был полумрак и он не заметил, как запылали ее щеки.

«Дура! – рявкнула она про себя. – Быстро снимай тему. И больше с этим не лезь!»

– Я обычно держу своих пациентов под контролем в течение полугода, особенно после таких серьезных операций, – поспешно объяснила она. – А вообще, должна признаться, с тех пор как я познакомилась с вами, Михаил Евгеньевич, меня беспокоит все. Вы с удивительной легкостью манипулируете людьми, словно это не люди, а какая-нибудь аппаратура. Но за аппаратуру вы хотя бы несете материальную ответственность.

– Не несу, – Райский помотал головой и улыбнулся, уже нормальной, спокойной улыбкой, – я не несу ответственности. На это есть технический отдел. А вот за людей, которые задействованы в моей работе, я отвечаю. И за вас, Юлия Николаевна, и за вашего ребенка.

– О, это радует, – Юля загасила сигарету и тут же взяла следующую, – особенно радует, что в вашей работе задействован мой ребенок.

Официант принес закуски, и, пока он расставлял их, они молчали. Райский нацепил свои очки и сквозь них жег взглядом Юлю.

– Держите себя в руках, Юлия Николаевна, – произнес он чуть слышно, когда удалился официант, – у вас нет никаких оснований для паники. Просто вашей дочери не следовало садиться в машину к незнакомому человеку. Это азбука. У меня двое детей, мальчики, и я учил их подобным вещам лет с четырех. Еще раз повторяю, вам и вашему ребенку совершенно ничего не угрожает. Вот, попробуйте этот салат из каракатицы, давайте я положу вам. И успокойтесь, успокойтесь наконец. Я все держу под контролем.

– Но как же вы держите под контролем, если не можете его поймать?

– Да, нам очень сложно его поймать, – кивнул Райский и принялся за салат. – Наша структура довольно серьезно изменилась за последние десять лет. Наши спецподразделения разогнали в девяностом. В девяносто втором наши секретные архивы были разгромлены дудаевцами, мы лишились всей своей агентуры на территории Чечни. Мы практически безоружны. Внутри структуры несусветный бардак, лучшие наши офицеры уходят в частный охранный бизнес, а те, что остаются, становятся слабыми и ненадежными, поскольку получают мало.

– Ох, бедненькие, – покачала головой Юля, – так что же вы тогда беретесь за непосильный труд? Разве вы можете отвечать за свои действия в такой тяжелой ситуации?

– А некому больше, – вздохнул Райский и промокнул губы салфеткой, – кроме нас, некому. Ладно, хватит. Ешьте салат. И не надо на меня бочку катить. Сами виноваты. Если бы вы более подробно посвящали меня в ваши задушевные беседы с Анжелой, мне было значительно легче оградить вас от неприятностей.

Юля отложила вилку и рассмеялась. Смех получился нехороший. Почти истерика. Райский подождал немного, потом протянул ей стакан воды. Она благодарно кивнула, выпила залпом и успокоилась.

– Вы же и так все слушаете, – произнесла она хрипло, – мы разговаривали в ее палате и в моей машине. Не сомневаюсь, что записано каждое слово. Или ваши «жучки» в таком же плачевном состоянии, как вся ваша система?

– Почему вы не сказали мне, что вам стало известно имя объекта «А»? – спросил он так тихо, что она не услышала, но поняла по губам.

Прежде чем ответить, она отправила в рот вилку с салатом из каракатицы, долго, старательно жевала, потом глотнула воды, промокнула губы.

– Видите ли, Михаил Евгеньевич, я предупреждала вас, что храню тайну исповеди, если мои пациенты делятся со мной своими переживаниями. Когда я стала свидетелем телефонного разговора Анжелы и мне показалось, что говорит она с преступником, который ее избил, я тут же вам сообщила об этом. Верно?

– Да. Вы сообщили. И очень мне этим помогли, – процедил Райский сквозь зубы, – но позвольте мне самому определять степень важности той информации, которую вы получаете от Анжелы.

– Как! Михаил Евгеньевич! Разве имя объекта «А» было для вас тайной? – широко улыбнулась Юля.

– Не надо, – он сморщился, как от зубной боли, – не надо придуриваться, Юлия Николаевна. Простите за резкость, но мы с вами не в игры играем. Вы должны сообщать мне все, абсолютно все, что узнаете от Анжелы. Тогда я могу гарантировать безопасность вам и вашему ребенку. В противном случае я ничего гарантировать не могу. Поймите наконец, сейчас вы – единственный мой источник. Только с вами Анжела бывает откровенна. Только с вами. Уж не знаю, как вам удалось этого добиться. С ней работали такие профессионалы, до которых вам, уж извините, далеко.

Подошел официант с горячим. Райский тут же набросился на свинину, Юля ковырнула вилкой семгу. Было, правда,очень вкусно, но есть ей совершенно расхотелось.

– Я просто пожалела ее, – задумчиво произнесла она и достала очередную сигарету.

– Смешно, честное слово, – покачал головой Райский, – вы думаете, специалисты, которые с ней работали, были безжалостны?

– Думаю, да. Я не сомневаюсь в их профессионализме, сыграть они могут что угодно. Но есть вещи, которые человек чувствует кожей, печенью.

Несколько секунд Райский молча жевал. Потом щелкнул зажигалкой и дал ей прикурить.

– Вот и отлично, Юлия Николаевна, – произнес он наконец, – я очень рад, что у вас с Анжелой такое глубокое взаимопонимание. Когда вы планируете очередной осмотр?

– В пятницу. В двенадцать.

– Я надеюсь услышать от вас самый подробный отчет. Мы можем встретиться здесь же, часов в девять.

Принесли кофе. Юля, медленно помешивая сахар, не поднимая глаз, тихо спросила:

– Михаил Евгеньевич, а нельзя ли как-нибудь обойтись без меня в этой вашей сложной игре?

Он улыбнулся, накрыл ее руку своей сухой теплой ладонью и ответил так же тихо:

– Ну как же мы без вас, Юлия Николаевна? Вы уж потерпите, немного осталось, – он убрал руку, подозвал официанта, попросил счет.

Их машины стояли рядом. Некоторое время он ехал вслед за Юлиной «Шкодой», проверял, нет ли каких-нибудь постоянных попутчиков. Вместе они выехали на Садовое кольцо. Убедившись, что все нормально, Райский поравнялся с ее машиной, махнул рукой из окна и свернул к Сретенке.

Глава тридцать третья

Стас Герасимов носился по дому и крушил все на своем пути. Сдирал шторы с окон и топтал их. Швырял на пол посуду, хрусталь, опрокидывал мебель. Домработница Оксана забилась в угол и тихо плакала. Николай сидел на бортике ванной, прижимал мокрое полотенце к разбитой скуле, сплевывал кровь и смотрел на собственный зуб, валявшийся на дне раковины.

– Симпатические чернила! – рычал Стас, измельчая подметками фарфоровые осколки очередного блюда на мраморном кухонном полу. – Эта сука писала симпатическими чернилами! Придушить гадов! Ненавижу!

Николай отложил полотенце, прополоскал рот, взял телефон и в очередной раз набрал номер грека Александроса Илиади, того самого, который совсем недавно привозил на виллу онколога.

«Что бы ни происходило, ты не должен допустить скандала, – говорил ему на прощание генерал, – по всем вопросам обращайся к Илиади, он поможет. Денег не жалей, давай ему наличные, причем не драхмы, а доллары».

Николай привык в точности следовать указаниям своего шефа и не стал вызывать скорую психиатрическую помощь, как предлагала перепуганная Оксана. Однако телефон Илиади не отвечал. Николаю надоело слышать протяжные гудки, он не сомневался, что грек давно спит, но все-таки решил предпринять последнюю попытку, прежде чем вновь ринуться в бой и попытаться скрутить Стаса.

От бесконечных гудков было щекотно в ухе, Николай решил, что все-таки скрутит Стаса, применив к нему пару болезненных и небезопасных приемов греко-римской борьбы, потому что других вариантов нет и надо как-то дожить до утра. Но тут в трубке послышался хриплый голос грека.

– Добрый вечер, господин Алексанрос, простите, что беспокою вас так поздно, но Владимир Марленович сказал, что я могу звонить вам в любое время.

– Я слушаю, кто это? – у грека был сонный, недовольный голос.

– Это Николай, мы с вами знакомы. Я звоню с виллы генерала Герасимова. У нас чрезвычайные обстоятельства и срочно нужна ваша помощь.

Поскольку помощь грека всегда щедро вознаграждалась, он тут же проснулся и бодро произнес:

– Да, что случилось? Что там у вас так шумит?

Николай объяснил ему, что генеральский сын не в себе, известие о болезни отца, а также собственные сложные проблемы тяжело подействовали на его психику. У него нервный срыв, и срочно нужна помощь психиатра.

– Но только вы понимаете, помощь конфиденциальная, – добавил он, – как можно скорей, и за любые деньги.

Грек ответил, что постарается, сделает все, что от него зависит, правда, достать психиатра в такое время суток, да еще конфиденциально, будет непросто. Но он постарается.

Окрыленный надеждой, Николай вновь ринулся в бой, и вскоре ему удалось скрутить Стаса без всякого вреда для здоровья, повалить на пол, замотать в нейлоновую штору, как в смирительную рубашку, и уложить на диван в гостиной.

Буйный больной продолжал дергаться, изрыгать хриплые ругательства, но спеленатый прочным нейлоном, как младенец, был уже безопасен, и Оксана решилась подойти к нему с бутылочкой пустырника и столовой ложкой. Других успокоительных средств в доме не оказалось.

– Эта сука писала симпатическими чернилами, – сообщил он Оксане, – паспорт фальшивый, никакая она не француженка. Она сестра Мультика. Они оба сумасшедшие маньяки, это у них семейное.

– Да, конечно, Станислав Владимирович, – Оксана всхлипнула, принялась капать настойку в ложку, сначала считала капли, но сбилась со счета, налила полную и поднесла к губам Стаса.

– Что это? – спросил он, подозрительно косясь на ложку.

– Пустырник, – объяснила Оксана, – чтобы вы успокоились.

Он шмыгнул носом, отвернулся от ложки и вдруг горько, по-детски заплакал:

– За что они меня так? Я не виноват. Я ни в чем не виноват.

– Конечно, Станислав Владимирович, вы совершенно ни в чем не виноваты, – кивнула Оксана, – выпейте лекарство, потом я водички принесу.

– Сначала сама, – он помотал головой, пытаясь увернуться от ложки.

– Что? – не поняла Оксана.

– Попробуй сама, – объяснил он, – я больше никому не верю.

Девушка вспыхнула, вопросительно взглянула на Николая, который сидел и курил тут же, в кресле.

– Не возражай, – тихо посоветовал он, – отхлебни немного.

Увидев, как Оксана поднесла ложку с темной густой жидкостью к губам и отхлебнула, Стас согласился выпить лекарство. Как ни странно, оно помогло. Он еще несколько раз горько всхлипнул, закрыл глаза и затих. Возможно, просто устал после долгого приступа буйства.

Оксана принялась за уборку, Николай помогал ей.

– Но вообще-то бывают такие чернила, – осторожно заметила она, сгребая веником осколки, – в игрушечных магазинах продаются. Вот у моей подруги сын как-то на дне рождения брызгал на всех из авторучки. Пятна жуткие, но исчезают бесследно.

– Да, есть такая дрянь, – поморщился Николай, ощупывая языком маленький острый обломок переднего зуба, – но называется по-другому. Симпатические чернила – это совсем наоборот. Их сначала не видно, а потом, после тепловой или химической обработки, они проступают.

– Ага, – кивнула Оксана.

Они продолжали убираться молча. Через час дом приобрел приличный вид, правда, почти не осталось посуды.

Вскоре у ворот просигналила машина. Явился Илиади в сопровождении пожилой полной женщины. Она говорила по-английски, Илиади не пришлось переводить печальный рассказ Николая. Врач выслушала молча, с каменным лицом, а затем спросила:

– Он пьет?

– Нет. Почти совсем не пьет.

– Это странно. То, что вы описываете, похоже на белую горячку. Раньше ничего подобного не случалось?

– Вроде бы нет, – Николай неуверенно пожал плечами.

– Лицо вам он разбил?

– Да.

– Боюсь, его надо госпитализировать. Он агрессивен и опасен. Сначала бросился на женщину в аэропорту, потом на вас. Мне придется сообщить в полицию.

Грек что-то зашептал ей на ухо. Она молча кивнула и встала.

– Ну хорошо, давайте я посмотрю его.

Все переместились к кушетке, врач села на край, осторожно притронулась к плечу Стаса и тихо, ласково спросила:

– Как вы себя чувствуете?

Стас завертелся в шторе, попытался сесть, Николай помог ему приподняться, но развязывать не стал.

– Что случилось? – заговорил он по-русски, хлопая мутными глазами. – Почему меня связали?

Николай вполголоса перевел.

– Не надо, я могу сам. Развяжи меня, – спокойно произнес Стас и вежливо добавил по-английски: – Пожалуйста, объясните мне, что здесь происходит?

– Вы вели себя агрессивно, разбили лицо вашему другу, – мягко объяснила врач.

– Я? Не может быть. Я ничего не помню, – глаза его округлились, недоумение было совершенно искренним.

В гостиной повисла тишина. Все смотрели на бледное удивленное лицо больного и не видели в нем никаких признаков безумия.

– Хорошо, – прервала молчание врач, – расскажите, что вы помните. Как вы провели вечер и часть ночи?

– Я провожал родителей в аэропорт. Они улетели в Москву. Мой отец тяжело болен. Господин Илиади недавно привозил к нему онколога.

Врач перевела взгляд на Илиади, тот молча кивнул.

– Продолжайте, пожалуйста, – попросила врач.

– Несколько дней назад я попал в автокатастрофу, чуть не погиб. На горной дороге на меня ехал огромный грузовик. Мой мотоцикл сорвался в пропасть, я успел спрыгнуть в последний момент. Мне показалось, что в кабине грузовика рядом с шофером сидела женщина, которую я встречал раньше в Москве. Я знаю, что она опасная авантюристка. Сегодня в аэропорту я увидел похожую женщину, у меня сдали нервы, я бросился к ней и попытался выяснить, кто она. Но потом понял, что ошибся.

Врач вопросительно взглянула на Николая, и тот кивнул, мол, пока все правильно.

– Что было дальше?

– Я вернулся домой из аэропорта. Я очень плохо себя чувствовал, во-первых, из-за отца, во-вторых, до сих пор не могу опомниться после недавнего стресса в горах. Пожалуйста, развяжите меня, мне очень неудобно так сидеть.

– Вы обещаете вести себя спокойно? – спросила врач.

– Да, конечно.

Она кивнула Николаю, тот неохотно принялся распутывать узлы. Оказавшись на свободе, Стас пошевелил плечами, потер запястья.

– Так что же было дальше? Что вы делали, когда вернулись домой из аэропорта?

– Не помню, – Стас тяжело вздохнул, – честное слово, какой-то провал. Наверное, я лег спать.

– Мне кажется, вы говорите неправду, – ласково заметила врач, – не волнуйтесь, никто не станет вас осуждать. Мы все понимаем, что вам пришлось пережить сразу два тяжелых психических стресса. Мы также понимаем, что вам неприятно и стыдно вспоминать свой срыв. Сейчас я сделаю вам укол, и вы успокоитесь. Хорошо?

– Да, конечно, – вяло согласился Стас и еле слышно пробормотал по-русски: – Убивать меня невыгодно. Этим сукам надо другое.

– Что он сказал? – тревожно спросила врач.

Грек плохо расслышал и перевел несколько иначе.

– Вам кажется, кто-то хочет вас убить? – спокойно поинтересовалась врач и открыла свой чемоданчик.

– В Москве меня действительно хотели убить, – объяснил Стас с тяжелым вздохом, – к днищу моей машины прицепили взрывное устройство. Потом застрелили моего шофера.

– Все правильно, – тихо подтвердил Николай, – именно поэтому он остался здесь и не улетел в Москву с родителями. Здесь он в безопасности.

Врач надломила ампулу, наполнила одноразовый шприц бесцветной жидкостью и попросила Стаса повернуться на бок. Укол оказался болезненным, и Стас застонал.

– Ну вот, сейчас вы спокойно заснете. Здесь вам ничего не угрожает. Вы хотите остаться на этом диване? Или вас проводить в спальню?

– В спальню, – кивнул Стас, – в свою комнату хочу, здесь неудобно мне.

– Я провожу его, – Николай поднял его за локоть, увел, уложил в постель.

– Очень больно? – спросил Стас, глядя на его разбитую скулу.

– Да уж. Чувствительно, – кивнул Николай, – главное, зуб жалко, – он оттянул губу и показал осколок.

– Ты уж извини, брат. Сорвался я, довели меня, – пробормотал Стас, пряча глаза, – больше такое не повторится. Ты греку и врачихе этой дай побольше.

Николай кивнул и накрыл его одеялом.

– И зуб себе вставь за мой счет.

Когда Николай вернулся в гостиную, Илиади и врач пили кофе, который успела сварить для них Оксана. Налить пришлось в антикварные серебряные чашки. Генеральша ими очень дорожила и не разрешала использовать, но другой посуды в доме не осталось.

– У него реактивный психоз, – стала объяснять врач, – не совсем типичные проявления, обычно люди в таком состоянии не буйствуют, а, наоборот, замыкаются в себе. Однако бывает по-разному.

– Так он нормальный или сумасшедший? – уточнил Николай.

– Как вам сказать? Это пограничное состояние. Вы умеете делать внутримышечные инъекции?

– Да.

– Ну, замечательно. Я оставлю вам эту коробку, здесь как раз четырнадцать ампул, и вот упаковка одноразовых шприцов. Будете колоть ему две ампулы в сутки, утром и вечером, в течение недели.

– И вы гарантируете, что это не повторится?

– Как я могу вам что-либо гарантировать? – она поджала губы. – В подобных случаях у нас принято госпитализировать, у вас, вероятно, тоже. Впрочем, будем надеяться, инъекции помогут. Пока он вполне дееспособен.

– Что значит – пока?

– Еще один стресс может привести к необратимым последствиям.

Прежде чем попрощаться, Николай отвел Илиади в сторону и тихо спросил:

– Сколько?

– Ну, учитывая нашу давнюю дружбу с господином генералом, хватит тысячи. Хотя, конечно, ситуация очень неприятная. Врач вынуждена идти на должностное преступление, скрывая от властей такой серьезный случай.

Николай достал бумажник из кармана своих просторных штанов, отсчитал тысячу долларов сотенными купюрами и протянул греку.

– Спасибо. Хотите, порекомендую вам хорошего стоматолога? – улыбнулся Илиади.

– Да, конечно.

– Позвоните мне завтра утром. Всегда к вашим услугам.


– Александрос, что это за люди? – спросила врач, когда они сели в машину, – Почему недвижимость в нашей стране покупают только русские уголовники? Неужели в России до сих пор нет законопослушных богатых граждан?

– Нет и не будет, – грустно усмехнулся старый грек, – впрочем, я, конечно, шучу. С чего ты взяла, что они уголовники? Совсем наоборот. Вилла принадлежит генералу ФСБ, заслуженному человеку. Он многое сделал для своей страны и, когда ушел на пенсию, получил возможность купить такую шикарную недвижимость на нашем острове.

Прежде чем завести мотор, он протянул ей деньги.

– Спасибо тебе, Катерина.

– Матерь Божья, сколько ты мне даешь? – испугалась она, пересчитав купюры. – Александрос, здесь же триста долларов!

– Молчание стоит дорого, Катерина, – улыбнулся Илиади, – если ты кому-нибудь расскажешь, где мы были сегодня ночью и что там произошло, у нас у всех будут неприятности. Надеюсь, ты сама это понимаешь.

– Никакие деньги не стоят такого риска, – проворчала Катерина, пряча купюры в карман.

– Правильно, – кивнул Илиади, – деньги всего лишь бумага, – я помогаю людям вовсе не ради денег. Не такой я человек, ты же знаешь меня. Просто я глубоко уважаю генерала, и мне очень жалко эту семью, на них свалилось сразу столько бед. У отца неизлечимый рак желудка, сын свихнулся.

– Он не свихнулся, он просто сорвался. Если все, что они рассказывали, правда, то реакция вполне адекватная.

– Ой, ну не надо, – хитро прищурился Александрос, – откуда ты знаешь? Ты всего лишь медсестра в клинике нервных болезней, никакой не врач. А так хорошо говоришь по-английски потому, что в вашей клинике постоянно работают по контрактам американские невропатологи. Но роль свою сыграла отлично, не подвела меня. Молодец.

* * *
Высокая белокурая девушка остановила машину на стоянке у пятизвездочного отеля на окраине Керкуры и вошла в холл.

– Добрый вечер, мадемуазель Ирэн, – поздоровался с ней пожилой портье по-французски.

– Здравствуйте, Базиль, – кивнула она, – как поживаете?

– Мадемуазель, меня зовут Василиус, – смущенно улыбнулся старик.

– А по-французски Базиль. У меня в Лионе есть двоюродный дедушка, он очень похож на вас. Его тоже зовут Базиль.

– Передайте ему поклон от меня. Вот ваш ключ, мадемуазель.

– Спасибо. Спокойной ночи.

Она бросила ключ в сумочку, не стала вызывать лифт и направилась к тому выходу, который вел к пляжу.

– Мадемуазель Ирэн, – окликнул ее портье, – если вы хотите искупаться перед сном, то лучше сделать это в бассейне. Море неспокойное, а у спасателей кончился рабочий день.

– В бассейне в воду добавляют хлор, он сушит кожу. Я люблю волны, – объяснила она, тряхнув длинными пепельными волосами.

Оказавшись на пустынном пляже, она скинула босоножки, оставила их на песке у лежака, босиком ступила на прохладные камни длинного пирса, медленно добрела до края, села, спустив ноги.

Гигантская алая луна висела у горизонта, окруженная огненными клочьями мелких перистых облаков. По лиловой воде к пирсу шла кровавая лунная дорожка. Волны с мягким шипением щекотали ее ступни. Ветер трепал длинные волосы, такие светлые и блестящие, что в них вспыхивали алые лунные блики.

Девушка достала из сумки мобильный телефон, набрала номер с международным кодом и, перекрикивая шум моря, звонко пропела в трубку:

– Привет, Юраша! Это я! Мне кажется, он остался здесь.

– Кажется, или точно? – спросил ее тяжелый хриплый бас.

– Я почти уверена. Пусть проверят, прилетел ли он в Москву. Могу спорить, что нет.

– Хорошо. На что мы спорим?

– На десять щелбанов по лбу.

– Это нечестно, – бас ласково рассмеялся, – мы всегда спорили на щелбаны, ты била меня всерьез, а я тебя понарошку. Ладно, рассказывай, как все прошло?

– Как всегда, на пятерочку.

– Что наш пациент?

– Пациент в агонии. Думаю, он уже скоро созреет. Он кинулся на меня в аэропорту с воплями. Я позвала полицию. В общем, всем было весело. Правда, сейчас мне кажется, что мы с тобой немного перебарщиваем. Если он свихнется, его чистосердечное признание никто не станет слушать. А если повесится, тем более.

– Записку успела подложить?

– А как же! Скандальчик мне только упростил задачу. Но все-таки он никуда не улетел.

– Ты узнавала, он зарегистрировался на рейс?

– Нет. Я решила, что после нашего бурного общения в присутствии двух офицеров полиции этого делать не стоит.

– Ну, в общем, правильно. Ты на пляже?

– Да, а что?

– Купаться собралась?

– Естественно!

– Не вздумай, Ирка. Я тебе не разрешаю. Слишком сильные волны. Я слышу. И вообще, отправляйся в номер, ложись спать. У тебя был тяжелый день.

– А вот хрен тебе, Юраша, – засмеялась она и показала язык огненной луне, – сначала я поплаваю, а потом уж пойду спать. Все, целую, обнимаю, спокойной ночи.

– Позвони мне из номера перед сном! – прогудел бас. – Я буду волноваться!

Она не ответила, отключила телефон, убрала его в сумку, встала, скинула льняное белое платье, трусики, заколола длинные шелковистые волосы, нагишом бросилась с пирса в густые алые волны и поплыла широким красивым брассом.

* * *
Наталья Марковна вздремнула в самолете и проснулась, когда объявили посадку. Несколько минут она сосредоточенно вглядывалась в заострившийся профиль мужа. Голова его была запрокинута, рот приоткрыт, синеватые веки сжаты некрепко, и в тонких щелках виднелись белки глаз. Она перестала дышать. Убеждая себя, что просто застегивает на нем ремни безопасности, и больше ничего, она склонилась над ним, прижала ухо к его груди и выдохнула, только когда услышала тяжелый неровный стук его сердца.

– Володенька, проснись, мы садимся, – прошептала она ему на ухо.

– Да, да Наташа, я уже не сплю, – он открыл глаза, – попроси водички.

– Что, ты хочешь принять лекарство? Так скоро?

– Нет, не волнуйся. Просто попить.

Стюардесса, подавая воду, задержала любопытный напряженный взгляд на лице генерала и с профессиональной участливой улыбкой спросила:

– Вам нехорошо?

– Почему вы так решили? – зло рявкнула Наталья Марковна. – С ним все нормально!

– Наташа, – прошептал генерал и погладил ее по руке, – спокойней, спокойней.

Она понимала, что нельзя так болезненно реагировать на те особенные взгляды, которые теперь постоянно преследуют ее мужа. Но ничего не могла с собой поделать. Она злилась на людей за то, что они так смотрели на Володю. На лице его все отчетливее проступала печать болезни. А если быть до конца честной, то печать смерти. Люди чувствовали это и смотрели, словно пытались прочитать в его воспаленных глазах, в складках смертельно бледной кожи жуткую, но жгуче интересную тайну.

В их взглядах было много всего – любопытство, недоумение, страх, брезгливость. Иногда, очень редко, – жалость. В обычном суетном потоке жизни лицо ее мужа напоминало им о том, о чем они помнить не желали и в общем правильно делали.

«Не смотрите, не надо! – кричала про себя Наталья Марковна. – Ничего интересного для вас, это к вам пока что не относится, вы здоровы, живы. Радуйтесь, и дай вам Бог, только не смотрите так!»

– Будьте добры, принесите простой воды, без газа. Эту я выпью сама, а моему мужу, пожалуйста, без газа, – попросила она девушку и заставила себя приветливо ей улыбнуться.

Самолет плавно шел на посадку. В иллюминаторе показались разноцветные огни, огромная россыпь огней. Наталья Марковна любила возвращаться в Москву ночью именно из-за этой таинственно мерцающей красоты. Каждый раз она припадала лицом к ледяному стеклу и на время посадки становилась маленькой девочкой, сладко волновалась, начинала верить, что дома ждет ее что-нибудь необыкновенно хорошее, щурилась на легкий иней, которым было покрыто снаружи стекло иллюминатора. Ей нравилось думать, что ледяное кружево надышали на стекла невидимые ангелы на высоте пять тысяч метров. Эти фантазии потом оседали на дно души, и сухой осадок был чем-то вроде топлива для дальнейшей жизни.

Громадина самолета дважды приближалась к земле, но разворачивалась и вновь шла вверх, огни терялись, таяли, за круглым окошком опять был мрак.

– Наташа, я должен предупредить тебя, – сказал генерал, склонившись к ее голове.

Она услышала только хриплый гул его голоса и не могла разобрать ни слова. У нее сильно заложило уши.

– Что, Володя?

– Там, в Москве... это важно, ты должна быть готова... Миша Райский придумал...

– Я ничего не слышу, – она сморщилась и помотала головой, – говори громче, не слышу.

Но громче он не мог.

Наконец самолет сел. По всем салонам прокатилась волна благодарных аплодисментов. Уши у Натальи Марковны были все еще заложены, голова гудела, в глазах застыла радужная рябь.

Обычно, как только садился самолет, Владимир Марленович включал свой мобильный, однако на этот раз забыл.

Полковник Райский рассчитал все по минутам, поставил его номер на автодозвон, чтобы напомнить, предупредить, избежать недоразумений, но тщетно.

В салонах нарастала суета, приятный женский голос по радио умолял всех оставаться на местах до полной остановки двигателей.

К их креслам подошла стюардесса, почтительно склонилась к генералу и произнесла в полголоса:

– Владимир Марленович, машина ждет на летном поле. Давайте я провожу вас.

Они ступили на трап, в лица им ударил теплый сильный ветер. В ярком свете прожекторов генерал сразу узнал черный «Мерседес», принадлежащей службе безопасности банка. От машины отделился мужской силуэт и направился к трапу.

Генерал и генеральша спускались медленно, тяжело. Первой шла Наталья Марковна.

Человек внизу ждал их, задрав голову. Половина его лица была закрыта темными очками.

– Володя, кто это? – тревожно спросила генеральша, повернувшись к мужу. – Почему он в очках?

Но генерал не услышал. Он через ее голову вглядывался в смутное лицо незнакомца, пытаясь понять, кого из ребят прислал Плешаков и почему этот парень ночью напялил темные очки.

Наталья Марковна опять повернулась к мужу, оступилась на нижних ступеньках трапа, чуть не упала. Человек в очках подхватил ее, другую руку подал генералу.

Гудели двигатели, отчаянно ревел ветер, ничего не было слышно. Сверху стали спускаться пассажиры, толпа приближалась. Человек в очках повел их машине. Наталья Марковна все еще сжимала его руку и пыталась заглянуть в лицо, но видела только круглый затылок, светлый ежик волос, угол скулы, черную тонкую дужку очков, причем видела довольно смутно, сквозь радужную ледяную паутину.

Он шел, повернувшись к генералу, и что-то объяснял ему на ухо. Генерал кивал в ответ. На полпути к «Мерседесу» они остановились. Генерал быстрым движением снял с него темные очки, и оба повернулись к ней, пытаясь что-то сказать, но уши ее все еще были заложены. Она помотала головой, растерянно пожала плечами, и вдруг сердце ее дико, страшно заколотилось, ноги стали ватными, она покачнулась и, заглушая ветер и рев двигателей, крикнула:

– Сережа!

Глава тридцать четвертая

Ярчайший свет ударил в глаза, и Анжеле показалось, что все вокруг залито огнем, воздух в комнате густой, красный, ничего не видно и нечем дышать. Не открывая глаз, она потянула одеяло, чтобы накрыться с головой, но тут же оказалась вообще без одеяла, его сдернули.

– Все, хорош дрыхнуть! – прозвучал над ней знакомый, почти родной голос.

Она отвернулась от света и только тогда решилась разлепить веки. Над ней стояла Милка, единственная ее близкая подруга, которая жила у нее и вела хозяйство.

– С ума сошла? Что случилось? Который час?

– Четыре утра. Вставай, одевайся, быстро!

– Зачем? Я спать хочу! – захныкала Анжела и потянула на себя одеяло, но Милка крепко держала его в руках.

– Давай, давай, просыпайся, надо срочно ехать в больницу.

– В какую больницу? Совсем офигела?

Анжела привыкла к яркому свету и смогла разглядеть Милку. Она стояла, полностью одетая, причесанная и бледная до синевы. Глаза ее тревожно бегали.

– Швы у тебя разошлись, дура! – сообщила Милка, отбросила одеяло, подняла Анжелу легко, как ребенка, и поставила ее перед большим трельяжем. – Вот, полюбуйся. Хорошо, я заглянула к тебе, увидела.

Анжела тихо вскрикнула. Повязка была красной. Вишневые пятна проступали сквозь бинты. Она схватилась за лицо и тихо, жалобно застонала:

– Ой, мамочки, это же кровь! Ну почему, почему? За что?

– Кончай скулить, – скомандовала Милка, – да не снимай ты кофту пижамную, и так сойдет. В больницу едем, не на тусовку. Штаны только переодень, и что-нибудь сверху накинь. Давай, шевелись, машина уже ждет.

– Какая машина?

– Я такси вызвала, все, кончай болтать.

– Погоди, надо позвонить моему врачу, Господи, ужас какой, четыре утра... Дай телефон!

– Некогда, из машины позвонишь, – Милка кинула ей джинсы и огромную вязаную кофту.

Анжела покорно оделась, то и дело косясь на зеркало.

– Странно, мне совсем не больно, – пробормотала она, когда они входили в лифт, – погоди, ты телефон взяла?

– Взяла, все взяла, не волнуйся, – Милка похлопала по своей объемной сумке.

– Совершенно не больно, вообще ничего не чувствую, – растерянно повторила Анжела.

– Еще бы, – усмехнулась Милка, – ты же выпила две таблетки тазепама и две седуксена.

– А, ну да... конечно...

Анжела отчетливо вспомнила, как всего пару часов назад не могла уснуть, ее мучил зуд под повязкой и всякие кошмарные мысли. Она вышла на кухню. Милка сидела там, курила и читала какой-то любовный роман. Анжела пожаловалась ей на бессонницу, и верная подруга достала из аптечки таблетки, налила соку, чтобы запить.

Прямо у подъезда стоял скромный голубенький «жигуль».

– Долго собираетесь, девушка, минута простоя три рубля, – ехидно заметил шофер.

– Не боись, заплатим, сколько скажешь! – успокоила его Милка и втолкнула Анжелу на заднее сиденье, прикрывая ей голову ладонью, как это делают американские полицейские, усаживая в машину арестованных в наручниках.

– Дай телефон, я врачу позвоню, – попросила Анжела, когда «жигуль» сорвался с места.

– Ага, сейчас, – Милка принялась рыться в сумке.

– Девушка, – обратился к Анжеле шофер, – а чего с лицом-то у вас?

– Ничего! – рявкнула в ответ Анжела и повернулась к Милке: – Ну что ты возишься? Давай быстрей.

– Подожди, надо повязку твою перекисью увлажнить, чтобы не присохло.

Огни проезжающей машины осветили салон, и Анжела увидела у Милки в руках вместо телефона какую-то белую тряпку и маленький аптечный флакон оранжевого стекла. Прежде чем она успела что-либо сообразить, ей в нос ударил резкий запах хлороформа.


За полчаса до этого двух наружников, дремавших во дворе в машине, разбудил телефонный звонок, прозвучавший в квартире Анжелы Болдянко.

– Да что там такое, блин? – проворчал старший лейтенант ФСБ, потягиваясь и таращась на циферблат. – Ой, елы-палы, половина четвертого утра!

– Алло, слушаю, – ответил в квартире высокий женский голос.

– Людмила Борисовна? Доброе утро, диспетчер такси беспокоит. Машина подъехала, «Жигули», четверочка, голубого цвета.

– Спасибо, сейчас мы выходим.

– Людмила – это вроде домработница ее, – пробормотал сквозь зевоту старший лейтенант, – куда это они собрались на такси в такое время?

– Там «жигуленок» у подъезда, – заметил младший лейтенант, – голубая четверка, с антенной.

– Иди проверь, а я послушаю, что у них за базар, – старший лейтенант закрыл глаза и откинулся на спинку сиденья, пытаясь уворовать еще хоть минутку сна.

Младший неохотно вылез из машины.

– Влад, ну ты хоть фуражку надень, – не открывая глаз, окликнул его старший.

Они дежурили у дома Анжелы в машине ГИБДД, на обоих была милицейская форма. Их должны были сменить два часа назад, но что-то там не сложилось, смена все не приезжала. У наружников пошла вторая бессонная ночь, а поскольку совершенно ничего интересного не происходило, они расслабились. Им не пришло в голову, что предыдущего звонка, вызова такси, который должен был прозвучать не менее получаса назад, они почему-то не слышали.

Младший вернулся за фуражкой, пересек двор, заглянул в «жигуленок». На водительском месте дремал белобрысый парнишка лет двадцати. Наружник стукнул костяшками пальцев по стеклу. Парень растерянно захлопал белесыми ресницами.

– Младший лейтенант Мельников. Доброе утро.

– Скорей уж спокойной ночи, – кисло улыбнулся водитель.

– Нарушаем? – добродушно поинтересовался лейтенант.

– Вроде нет, – шофер растерянно огляделся, – а чего?

– А того. Стоим в неположенном месте.

– Так это, короче, пассажиров ждем, – парень зевнул во весь рот.

– Ты, что ли, такси? – точно так же зевнув, уточнил наружник.

– Ага, такси.

– Что за фирма?

– «Московский извозчик», короче, это, частная, – он протянул визитку, лейтенант прочитал: «Заказ такси по телефону» – и убрал ее в карман.

– Короче, ясненько, таксист. И куда ж твои пассажиры надумали ехать в такое время? – лейтенант взглянул вверх.

Окно на пятом этаже, седьмое справа, было открыто. Свет не горел. Кисейные шторы шевелились от легкого ветра. Двор и подъезд освещались яркими фонарями. Глядя из света в темноту окна, было трудно что-нибудь разглядеть. На секунду лейтенанту показалось, что за шторами кто-то стоит и смотрит прямо на него. Ничего странного в этом не было. Домработница Людмила могла выглянуть во двор, ей ведь только что позвонили и сообщили, что подъехала машина.

– Да вроде в больницу едут, – услышал он сонный голос шофера.

– Так чего ж они в такое время такси вызвали, а не «скорую»? – поинтересовался лейтенант и оторвал взгляд от окна.

– А я откуда знаю? Может, у них что-то такое, короче, не смертельное. Зубы болят или роды.

– Ну ладно. Документы покажи.

Парень достал права. Наружник переписал себе в блокнот все, что следовало переписать, и, покачав головой, заметил с усмешкой:

– Фамилия у тебя какая интересная – Дюбель. В школе небось дразнили?

– Нормальная фамилия, – обиженно нахмурился парень, – короче, это, штрафовать будете?

– Пока только предупреждение тебе, Дюбель Артем Васильевич. В устной форме. В следующий раз на пешеходный тротуар не заезжай, – лейтенант вернул права, – и смотри не усни за рулем, таксист.

– Не буду. И за рулем не усну, честное пионерское, – радостно пообещал парень, – короче, это, спасибо!

– На здоровье, – младший лейтенант козырнул и вернулся к своей машине. Старший пил кофе из крышки термоса.

Из приемника звучали голоса:

Давай, давай, просыпайся, надо срочно ехать в больницу.

В какую больницу? Совсем офигела?

Швы у тебя разошлись, дура!

Старший допил кофе, налил еще и протянул младшему.

– Бедная девка, это, наверное, хреново, если швы расходятся, – вздохнул младший, когда из приемника раздался жалобный плач Анжелы:

Ой, мамочки, это же кровь! Ну почему, почему? За что?

* * *
Лицо генерала казалось прозрачным в сиреневом свете прожекторов. Он выглядел не просто больным, а умирающим. Сергею приходилось видеть такие лица у тяжело раненных. Обычно когда кожа приобретала этот странный небесно-голубой оттенок и заострялся нос, человек уже ничего не соображал. Глаза закатывались, изо рта слышались тяжелые хрипы или бессмысленный бред. Но Владимир Марленович крепко держался на ногах, и голова его работала отлично. Он спокойно, толково пытался объяснить жене, кто такой Сергей, и уговаривал ее при шофере ни в коем случае не называть его Сережей.

Шофер заволновался, увидев, что вся троица остановилась посреди летного поля, и решил выйти из машины. Он шел к ним.

– Наташа, это двойник. Ему сделали пластическую операцию, он майор ФСБ, он живет сейчас в квартире Стаса. Ты должна называть его Стасом, ты должна вести себя так, будто он твой сын.

Но Наталья Марковна смотрела на них обоих влажными, счастливыми, совершенно безумными глазами и повторяла:

– Конечно, Володенька, он наш сын, наш Сережа. Я всегда знала...

Шофер приближался. Генерал прижал голову жены к плечу и шепотом спросил:

– Как вас зовут, майор?

– Сергей, – растерянно ответил он.

Генерал посмотрел на него долгим странным взглядом и прошептал на ухо:

– Скажите ей, что вас зовут Станислав. Потом я все объясню, вам, ей, потом... Называйте нас мама и папа, не стесняйтесь.

– Здравствуйте, Владимир Марленович, – шофер подошел к ним вплотную, пожал руку генералу, – какие проблемы? Почему стоим? Добрый вечер, Наталья Марковна.

– Привет, Костя, – улыбнулся ему генерал, – посадка была очень тяжелая, мы устали и перенервничали. К тому же бессонная ночь. Все нормально.

– А что такое с Натальей Марковной?

Генеральша стояла столбом, вцепившись в руку Сергея, и на приветствие шофера не откликнулась.

– Мама не знала, что я попал в аварию, – громко, спокойно объяснил он, – а сейчас увидела мои шрамы, – он поцеловал генеральшу в щеку, – пойдем в машину, мамочка, ветер сильный, тебя продует.

– Да, да.

Эта женщина ничего общего с его мамой не имела. Назвав ее так, он на секунду почувствовал себя предателем. Разыгрывать спектакль перед Эвелиной, перед Плешаковым было значительно проще. Встреча с родителями Герасимова далась ему неожиданно тяжело, хотя генерал был первым человеком в его новой жизни, перед которым не следовало притворяться.

Всю дорогу генерал и генеральша неслышно шептались на заднем сиденье. Иногда Сергей в зеркале встречался глазами то с ним, то с ней и заметил, что взгляд Натальи Марковны стал вполне осмысленным. Она быстро оправилась от шока. Сергей мог понять, что неожиданная встреча с двойником собственного сына может вызвать шок у любой матери. Наталью Марковну предупредить не успели, она измотана ночным полетом, у нее смертельно болен муж, и странно ждать от нее спокойных, адекватных реакций. Но почему она назвала его сразу по имени, оставалось пока загадкой.

До дома доехали быстро. По дороге позвонил Райский. Коротко сообщив ему, что родителей он встретил и все в порядке, Сергей повернулся и произнес:

– Папа, включи, пожалуйста, свой мобильный.

– Да, конечно, я совсем забыл, – отозвался Владимир Марленович.

Уже светало. Когда выходили из машины, Сергей заметил, что генералу совсем худо. Глаза глубоко запали, лицо вытянулось и разгладилось. Теперь он был похож на старенького ангела.

– Мне пора принять лекарство, – прохрипел он сквозь зубы и тяжело повис на руке Сергея, – ты поднимись к нам, надо поговорить.

Наталья Марковна молчала и не спускала с Сергея глаз. Взгляд ее был очень внимательным, напряженным и даже немного враждебным. Или это только показалось в неверном рассветном свете. Когда поднимались в лифте, генерал дал себе волю, сморщился, схватился за живот и еле слышно постанывал.

Квартира оказалась еще шикарнее, чем у Стаса. Но выглядела она вполне обитаемой, ничем не напоминала гостиницу и картинки из каталога. Генерал сразу отправился в свой кабинет, генеральша искоса взглянула на Сергея.

– Если вы курите, можете пройти на кухню, – произнесла она быстро, сухо и отправилась к мужу.

Курить действительно хотелось. Но сигареты он забыл. Впрочем, в кухне на просторном подоконнике лежала пачка «Парламента». Опять позвонил Райский. Полковника больше всего волновали бумаги, которые принес Плешаков на подпись Стасу Герасимову.

– Фирма «Омега» переводит сто пятьдесят тысяч в банк «Фамагуста», который находится в Никосии, на Кипре, – объяснил Сергей. – Это якобы оплата за партию компьютеров, полученных «Омегой». И семьдесят тысяч отправляются в тот же банк на личный счет консультанта по этим самым компьютерам. Я успел незаметно для Плешакова переписать реквизиты, номера, в общем, всю цифирь. Наизусть, разумеется, не помню, сообщу позже.

– И вы все это подписали? – перебил Райский.

– А что мне оставалось делать?

– Ладно. Дальше. Как зовут консультанта, тоже не помните?

– О, это трудно забыть. Консультанта зовут Анжела Болдянко.

В трубке повисла долгая пауза. Сергей слышал дыхание Райского, и ему на секунду стало жаль полковника.

– Михаил Евгеньевич, – произнес он, – наш подопечный не трогал объект «А» потому, что перекачивает через него деньги, причем не только общак, но, вероятно, и свои личные. Стаса преследует другой человек, и я почти догадываюсь, кто он. Вы ошиблись, полковник. Я понимаю, как вам это неприятно слышать. Зато теперь мы знаем то, что могли бы никогда не узнать, и ваш план все равно работает, пусть не так, как вы предполагали.

– Я не нуждаюсь в ваших утешениях, майор, – откашлявшись, рявкнул Райский, – когда вы сможете сообщить мне банковские реквизиты и номера счетов?

– Как только окажусь в квартире объекта «А», – с легкой усмешкой отчеканил Сергей.

– А где вы сейчас?

– У мамы с папой. Сижу на кухне. Кстати, генерал очень серьезно болен.

– Что с ним?

– Пока не знаю. Но выглядит ужасно.

– Да, я подозревал что-то в этом роде, – медленно произнес Райский, – вы не вздумайте рассказывать ему о бумагах, которые подписали.

– Конечно, я понимаю.

– Ни черта вы не понимаете, майор! Ладно. Сейчас уже утро. Когда вы уедете отсюда?

– Пока не знаю. Генерал хочет поговорить со мной.

– По возможности избегайте конкретных ответов. Только общие слова. Передайте генералу, чтобы позвонил мне, как только отдохнет, я сразу к нему приеду.

– Михаил Евгеньевич, проверьте, пожалуйста, существует ли воровской авторитет по кличке Палыч, – Сергей осекся, услышав шаги.

– Зачем это?

– Потом расскажу, позже, – прошептал он, прикрыв трубку, – я позвоню вам, как только смогу.

В дверях появилась Наталья Марковна. Увидев, что он разговаривает по телефону, она включила чайник, села на стул напротив Сергея, достала какой-то журнал, открыла и принялась листать. Вид у нее был растерянный.

– Но не раньше девяти утра, – отчеканил в трубке голос Райского, – я должен поспать хоть немного, чего и вам желаю. В десять вы должны навестить Анжелу. Непременно с цветами. Учтите, времени у вас будет мало, к двенадцати она едет в клинику на прием.

– Почему такая спешка? Не лучше ли перенести на вечер?

– Нет, – отрезал Райский.

Сергей попрощался, отложил телефон, загасил сигарету и тихо спросил:

– Наталья Марковна, как себя чувствует Владимир Марленович?

– Плохо, – вздохнула она, – он не спит, ждет вас, хочет поговорить. Я должна извиниться за сцену в аэропорту.

– Ну что вы, я понимаю...

– Отличная работа, – пробормотала она, впервые подняв глаза, – хотела бы я знать, какой вы на самом деле.

– Теперь вот такой, – Сергей виновато улыбнулся, – другим уже вряд ли буду.

– Эти рубцы – следы пластической операции?

– Да.

– Они останутся?

– Нет. Чуть позже врач их удалит.

– Вы будете теперь всегда жить вот с этим лицом?

– Вероятно, да.

– А волосы? Это ваш собственный цвет? – Она протянула руку и кончиками пальцев прикоснулась к его голове.

– Нет. Краска.

– Какие они у вас на самом деле?

– Белые.

– То есть вы светлый блондин?

– Я седой.

– Почему? Вам ведь мало лет. Кстати, сколько?

– Тридцать шесть.

– И почему же вы седой?

– Не знаю. Наверное, гены.

– Ваши родители живы?

– Нет.

– Жена? Дети?

Сергей молча помотал головой.

– Вы очень рискуете?

– Ну это уж как получится.

– Как ваше настоящее имя?

– Станислав.

– Неправда, – простонала она и сморщилась, словно от сильной внезапной боли, – я знаю, вас зовут иначе. Скажите, как. Мне не нужна фамилия, не нужно отчество, только имя. Пожалуйста!

Зазвонил телефон, она вздрогнула и схватила трубку.

– Да, Володенька, да, милый, сейчас мы идем. Нет, я хочу присутствовать при вашем разговоре. Почему? Ладно, я поняла, только не волнуйся, – она положила трубку и объяснила: – Кричать он не может, а встать ему тяжело. Вот, догадался позвонить по мобильному. Он просит вас зайти к нему. Он в спальне, по коридору направо. Вы хотите чаю, кофе? Может, вы голодны? Я могу приготовить что-нибудь на скорую руку.

– Спасибо. Если можно, чаю.

Сергей отправился к генералу, Наталья Марковна осталась на кухне и долго сидела, не шевелясь, повторяя про себя: «Чужой человек. Посторонний. Сереженька».

Глава тридцать пятая

Николай проснулся первым, в десять утра. Оксана крепко спала, он не стал ее будить, тихо выскользнул из-под одеяла и отправился на пляж. Там он занялся гимнастикой, примерно полчаса приседал, отжимался, прыгал, потом еще полчаса плавал в море. Когда вернулся, застал Оксану на кухне, умытую, одетую. На плите шипела яичница с ветчиной, пахло кофе и поджаренным хлебом.

– Доброе утро, – он чмокнул ее в щеку, уселся за стол.

Она тронула пальчиком его разбитую скулу.

– Надо было сразу лед приложить, не было бы шишки.

– Да хрен с ней, с шишкой, – поморщился Николай, – зуб жалко. Свой ведь, живой, здоровый, ни пломбочки! А вдруг позвонит Марленыч, прикажет лететь в Москву срочно, и как я такой щербатый полечу? Вот если подумать, вроде бы фигня, один зуб, но передний, исразу чувствуешь себя уродом.

– Лучше бы ты ему зуб выбил, – проворчала Оксана, – вообще вмазал бы ему хорошо. Для науки.

– Не могу.

– Что, на барское дитя рука не поднимается?

– Да не в том дело, – помотал головой Николай, – я бы этого урода по стенке размазал, если бы не Марленыч. Очень старика уважаю, очень. И генеральшу жалко. Они хорошие люди и как только вырастили такого, прости, Господи? Главное дело, любят его до безумия.

– Сын, – вздохнула Оксана, – никуда не денешься. Баловали они его, наверное, вот и получился обормот. Между прочим, есть придется со сковородки, ни одной тарелки не пощадил, японский сервиз грохнул весь, до блюдечка.

– Ты заглядывала к нему?

– Нет еще. Честно говоря, неохота.

– Правильно. Давай сначала позавтракаем спокойно.

Николай заметил на столе коробку с ампулами. Рядом валялась листовка-вкладыш.

– Ты собираешься его колоть? – спросила Оксана, снимая сковородку с плиты.

– М-м, – промычал Николай. Глаза его скользили по строчкам инструкции, – вообще, знаешь, этот препарат жуткая гадость.

– Ну а что делать, если он хулиганит? – пожала плечами Оксана. – Ешь, остынет.

Николай отложил листовку и принялся за яичницу. Несколько минут они ели молча. Вилки стучали о сковородку.

– Хозяевам будешь звонить? – спросила Оксана, наливая кофе.

– Пока не стоит. У них своих проблем хватает.

– И правильно, пусть хоть немного поживут спокойно. Хотя какое уж тут спокойствие? Ужасно жалко Марленыча. Думаешь, у него действительно рак?

– Скорее всего, – кивнул Николай, выпил кофе, встал, потянулся. – Ну ладно, пойду посмотрю, как там наш псих.

Оксана осталась мыть посуду. Николай вернулся через три минуты и сообщил, что псих спит.

– Он всегда дрыхнет до часа дня. Ну и не трогай его.

– Я пока к зубному смотаюсь.

– А если проснется без тебя и опять буянить начнет? – испугалась Оксана.

– Не начнет. Шелковый будет. Я его уже изучил. Он всегда так: нагадит, а потом хвост поджимает, лапки кверху. – Николай скорчил жалкую гримасу, Оксана весело рассмеялась.

– Ладно, езжай. Ты греку звонил?

– Пошел он, этот Илиади, вытянет из меня полтысячи баксов только за свое посредничество. В Керкуре стоматологов навалом.

* * *
Генерал сидел в огромном кресле, накрытый пледом. Выглядел он немного лучше.

– Как вы себя чувствуете, Владимир Марленович? – спросил Сергей.

– Никогда не задавай мне этот идиотский вопрос, ты же не хочешь, чтобы я стал рассказывать тебе, что у меня болел живот, а теперь лучше, поскольку я принял лекарство. Учти, сил у меня мало и я не собираюсь тратить их на пустую болтовню. Сядь, не маячь. И можешь расстегнуть куртку. Здесь жарко.

– Вовсе нет, – пожал плечами Сергей, – наоборот, прохладно.

– Ну покажи, покажи пушечку, – генерал подмигнул и хрипло усмехнулся: – Дай хоть в руках подержать, может, больше уже и не придется.

Сергей расстегнул куртку. Пистолет держался на портупее под мышкой. Генерал бережно взял его в руки.

– ПММ, девятимиллиметровый, – пробормотал он и провел пальцем по стволу, – модернизированный «Макаров». Двенадцатизарядный. Классика. Всегда любил оружие, но ни разу не пользовался. Представляешь, за сорок лет работы в органах – ни разу. – Он вернул Сергею пистолет. – А зачем ты его в аэропорт с собой потащил?

– Ну не оставлять же в квартире вашего сына, – пожал плечами Сергей.

– Ладно. Слушай меня внимательно. Первое, что ты должен сделать, – сходить к этой певичке и попросить у нее прощения. Скорее всего она пошлет тебя подальше и будет права. Но сделать это необходимо. Если повезет, она пошлет тебя не просто далеко, а к Исмаилову. Скажи, почему ты согласился?

– Не понял...

– Потерять собственное лицо на всю жизнь... Зачем тебе, майору ФСБ, это нужно? Только деньги или что-нибудь еще?

– Что-нибудь еще, – улыбнулся Сергей.

– Ну давай, выкладывай. Имею право знать, – генерал опять подмигнул и оскалил ровный ряд фарфоровых зубов. – Мишка небось приказал тебе лапшу вешать на мои старые уши?

– Ну что вы, товарищ генерал, никакой лапши, – успокоил его Сергей.

– Отвечай на поставленный вопрос, майор. Зачем тебе все это нужно?

– У меня с Исмаиловым личные счеты, – продолжая улыбаться, объяснил Сергей, – я очень хочу взять его живым.

– Размечтался, – насмешливо проворчал генерал, – хочет он Исмаилова живым взять. Кто ж вам с Мишкой это позволит?

– А мы спрашивать не будем, мы как-нибудь сами, потихонечку.

– Воевал там? – генерал слегка мотнул головой.

– Приходилось.

– Ты не один такой. Давай конкретней. Какие у тебя шансы? Почему ты думаешь, что их у тебя больше, чем у кого-то другого?

– Потому что я знаю его в лицо. Хорошо знаю.

– Как же умудрился? В плену у него был? Ладно, ладно, можешь не отвечать. К делу не относится. Главное, опыт у тебя есть и голова на плечах, в этом я не сомневаюсь. Мишка чувствует людей. Стало быть, ты своими глазами видел Шамиля Исмаилова. И он тебя, конечно, тоже? Ах, ну да... – Генерал хрипло, тяжело засмеялся. В груди у него клокотало, на лбу вздулись извилистые синие жилы. Смех перешел в приступ кашля.

– Владимир Марленович, может, какое-нибудь лекарство? – тревожно спросил Сергей.

Генерал отрицательно помотал головой и сквозь кашель отрывисто произнес:

– Мишка молодец, хитрый сукин сын. Воды дай.

Сергей увидел на тумбочке бутылку, накрытую стаканом, налил, поднес генералу. Тот сделал несколько глотков, откинулся на спинку кресла и минуту просто отдыхал после приступа.

– Хреново болеть, майор, – пробормотал он, не открывая глаз, – времени у меня совсем мало. А сил и того меньше. Слушай и запоминай. Я очень хочу, чтобы террорист Исмаилов был взят живым и предстал перед судом, как положено. Я от всей души желаю тебе, майор, под чутким руководством полковника Райского успешно осуществить вашу хитрую операцию. Мишке я заплатил много. Но не за то, чтобы он на мои деньги сделал себе генеральские погоны. Получит он их – буду рад за него, если не помру к этому времени. Но я ему платил за жизнь моего сына. Он у меня один. Знаю, что засранец. Но один. Ты понимаешь, о чем я толкую?

– Кажется, догадываюсь, – неуверенно кивнул Сергей.

– Тогда перескажи своими словами, – генерал схватился за подлокотники и весь подался вперед, мучительно морщась, – сядь-ка, дружок, во-от на этот стульчик и подвинься поближе, чтобы я глаза твои видел.

Сергей пересел, придвинулся к генералу так, что их колени соприкоснулись.

– Вы, Владимир Марленович, подозреваете, что вашего сына может преследовать не Исмаилов, а кто-то другой, – произнес он скорее утвердительно, чем вопросительно.

– А ты? – спросил генерал, обжигая его лицо невыносимым, каким-то потусторонним взглядом.

– Я тоже, – честно признался Сергей.

– Верить тебе можно?

– Вот это уж вам решать.

– Что же решать, когда выбора нет? – синие губы растянулись в тоскливой улыбке. – Ни выбора, ни времени. Месяц у меня. А может, меньше. Ну и что ты думаешь, кто этот другой, который травит моего сына, как зайца?

– Владимир Марленович, вам что-нибудь говорит имя Маша Демидова? – осторожно спросил Сергей.

– Знаешь уже, – задумчиво протянул генерал, – молодец. Есть какие-нибудь соображения на этот счет?

– По документам Юрий Михеев умер пять лет назад. Вы его помните?

– Видел только на суде, – сухо отчеканил генерал, – пытался помочь. Парню дали слишком много. Скорее всего там был просто несчастный случай.

– Почему, не знаете?

– Болтал лишнее. Вел себя как идиот. Но главное, отец девочки решил, будто им, родителям, станет легче, если парня засудят. Его, Артура Ивановича Демидова, советника МИД по культуре, очень, видишь ли, бодрила в тяжелые дни та бурная деятельность, которую он развил, чтобы Юра Михеев сел всерьез и надолго. А связи у советника были высокие. Но только мой Стас здесь совсем ни при чем. Если Михеев вышел из зоны живым, то мстить он должен прежде всего Демидову. Однако Артур Иванович скончался от инфаркта через год после гибели дочери.

– Владимир Марленович, где служил Георгий Завьялов до того, как попал к вам?

– Зачем тебе это?

– Я знаю, что он какое-то время был охранником на зоне.

– Воспитателем.

– Где именно?

– В Архангельской области. ИТК строгого режима. Номер не помню. Эту колонию называли «Наркоз». Туда из всех российских зон отправляли самых злостных рецидивистов и нарушителей режима. Объясни, зачем тебе? Думаешь, Гошу убили не просто так? Не для того, чтобы напугать и подставить Стаса?

– Просто спрашиваю на всякий случай, – пожал плечами Сергей.

– А следующий вопрос будет, не знаю ли я, где сидел Михеев? Да, последние четыре года заключения он отбывал именно там, в «Наркозе». И что из этого следует? – генерал говорил отрывисто и зло, если бы у него хватало сил, он бы сейчас кричал, орал на Сергея, как на бестолкового мальчишку. – Пистолет, которым был убит Гоша, подкинули в квартиру, где ночевал Стас той ночью, – добавил он уже спокойнее, – шофера убили исключительно для того, чтобы напугать и подставить Стаса. ИТК «Наркоз» и покойный Михеев тут совершенно ни при чем.

– Я читал материалы дела. Некоторые свидетели утверждали, будто Стас ухаживал за Машей и Михеев приревновал ее именно к нему, – мягко заметил Сергей.

– Бред! – хрипло рявкнул генерал и стукнул кулаком по подлокотнику. – Ты сам понимаешь, что это полнейшая чушь. Тот, кто травит Стаса, слишком сильный и умный, чтобы хлопотать из-за ерунды. Мстить за собственную ревность пятнадцатилетней давности может только больной, маньяк. Но у маньяка не бывает таких широких возможностей и таких умных сообщников. Все, я устал. – Он откинулся на спинку кресла, руки его упали с подлокотников и безжизненно повисли, глаза ввалились, нос опять заострился.

– Владимир Марленович, – окликнул его Сергей, – вам плохо? Позвать Наталью Марковну?

– Нет, погоди... передохну и продолжим... самое важное я тебе еще не сказал. Слушай внимательно и не перебивай. Если тебе повезет, если ты возьмешь Исмаилова и выживешь, не оставляй моего засранца. Не оставляй до тех пор, пока его будут травить. Раскопай, кто. Найди. Помру к этому времени, Наташа заплатит, сколько пожелаешь. Найди. Выясни все и устрани опасность. Считай, что слышишь сейчас последнюю волю умирающего. Что бы ни приказал тебе Мишка потом, когда все кончится, сделай это, майор, если, конечно, сам выживешь.

– Я постараюсь, Владимир Марленович.

– Да. Постарайся. Все, не могу больше. Зови Наташу. Нет, стой, тебя правда зовут Сергеем? Это твое настоящее имя?

– Да.

– Когда вы сидели на кухне, Наташа спрашивала, как тебя зовут?

– Да. Очень настойчиво.

– И что ты ответил?

– Я назвался Станиславом, как вы просили.

– А она?

– Не поверила.

Генерал уронил голову на грудь, закрыл глаза, и Сергею показалось, что старик уснул или потерял сознание. Он встал и уже собрался звать генеральшу, но услышал хриплое, неясное бормотание и вернулся к креслу.

– Ну ладно, скажи ей правду, она вроде бы уже успокоилась, – тяжело, на выдохе простонал Владимир Марленович, – черт, никогда не верил в судьбу. Впрочем, какая тут судьба? Просто совпадение. У Стаса был брат, близнец, родился первым, и почти сразу умер. Наташа все не может его забыть, до сих пор любит, как живого. А младенец и часа не прожил. Мы успели только подержать на руках и дать имя. Знаешь, как назвали? – Он с мучительным усилием поднял голову: – Сережей!

Глава тридцать шестая

Николай вернулся на виллу только в половине третьего. В доме стояла тишина. Оксану он нашел на балконе второго этажа. Она дремала в шезлонге под открытыми лучами солнца. На ней был яркий купальник. На полу валялся какой-то глянцевый женский журнал.

– Подъем! – Николай положил руку на ее раскаленное плечо. – Вставай, красавица, сгоришь.

– Ой, Коленька, привет, – она открыла глаза, – как ты быстро! Покажи зубик.

– Пока рано. Еще придется раза три съездить. Врач хороший попался, но любопытный до ужаса. Привязался ко мне, мол, кто же вас так разукрасил? Обратился ли я в полицию? Фарфоровая коронка стоит недешево, и виновные должны компенсировать убытки.

– Вот уж это верно, – Оксана многозначительно поджала губы, – и что ты сказал врачу?

– Ну, стал ему песни петь, будто нырнул и налетел на подводную скалу.

– Поверил?

– Не знаю. Ну как ты здесь? Все спокойно? Я, когда уехал, вспомнил, что надо было ему укол сделать, но уж не стал возвращаться. Не буянил он больше?

– Не-а, – помотала головой Оксана, – вроде тихо.

– Что значит – вроде? Ты к нему хоть раз зашла?

– Ну зашла, зашла, – Оксана обхватила его руками за шею и притянула к себе, – он спит, – прошептала она и по-кошачьи зажмурилась.

– Погоди, он что, вообще не вставал? – Николай тревожно взглянул на часы.

– Может, и вставал, в туалет например, – Оксана поцеловала его в краешек рта, – Коленька, я щи сварила, с говяжьей косточкой, как ты любишь. Ну его к лешему, давай с тобой пообедаем.

– Ты разбудить его пыталась, – Николай расцепил ее руки, – подходила к нему хоть раз за это время?

– Ну что ты так разволновался, – Оксана лениво поднялась, потянулась. – Я же сказала, в комнату заглядывала. Зачем мне к нему подходить? Как говорила моя бабушка, не буди лихо, пока оно тихо.

Но Николай ее уже не слышал, он тяжело затопал по лестнице на первый этаж. Оксана, накинув халат, вяло поплелась за ним.

Когда она вошла, Николай стоял у скомканной постели, широко расставив ноги, и держал в руках легкое вязаное покрывало. На постели были навалены подушки. На полу валялось теплое запасное одеяло.

– Ой, батюшки! – Оксана прижала ладонь ко рту. – Коленька, миленький, я... Прости меня, я честно ничего не слышала, – она опустилась на стул и горько заплакала.

– Ладно, все, кончай реветь, – рявкнул Николай, – если бы ты слышала, могло быть еще хуже.

– Что? Почему?

– Да потому, что они бы тебя либо грохнули, либо с собой забрали.

От этих его слов Оксана задрожала, чуть не упала со стула, но удержалась и запричитала тонким голосом:

– Что ты такое говоришь, Коленька? Зачем ты меня пугаешь? Мне и так страшно, ой, мамочки, я боюсь, я не могу!

Но он как будто не услышал ее, принялся осматривать комнату, бормоча себе под нос:

– Блин, как они могли попасть на виллу? Я же все запер. Окно исключается, там пропасть. Если только по канату... Но тогда все равно надо выходить через дом, через ворота. Не потащат же они его, связанного, по канату прямо в открытое море? А может, у них была лодка? Нет, ерунда! Окно на высоте пятидесяти метров. Скала совершенно отвесная. Профессионал может подняться и спуститься, но стащить здорового мужика, связанного или без сознания – это вряд ли. Значит, все-таки через дом? Но они не открыли бы ворота никакой отмычкой. Или у них дубликаты ключей? Как же удалось сделать слепки? Когда? Пульт от гаража я взял с собой. Через забор невозможно, сработает сигнализация, полиция здесь будет через десять минут. За десять минут не успели бы. Да замолчи ты наконец! – он резко развернулся к Оксане.

Лицо у него было такое, что она тут же затихла и вжалась в спинку стула. Несколько секунд оба молчали.

– Коля, что ты на меня так смотришь? – прошептала она еле слышно.

– Ты ключи не теряла? – спросил он деревянным голосом.

– Нет... я точно помню, нет.

– Ну а на пляже, когда купалась, могли они остаться в твоих вещах на берегу?

– Коленька, – всхлипнула она, – я же на наш пляж хожу, там чужих не бывает. И ключи я с собой никогда не брала, потому что кто-нибудь обязательно дома, и мне не нужно...

Он подошел, присел перед ней на корточки, сжал ее руки и, глядя на нее снизу вверх, заговорил тихо и ласково, словно утешал плачущего ребенка:

– Оксаночка, лапушка, никто ничего не узнает, я тебя не выдам, только скажи, кто они и куда могли его увезти? О чем ты с ними говорила? Ну не бойся, малышка, я тебя прикрою, клянусь.

– Коля... – прошептала она и зажмурилась, чтобы не видеть его спокойного страшного взгляда.

– Они тебя напугали, пригрозили, заставили, – продолжил он, нежно поглаживая ее ледяные пальцы, – я не верю, что ты сделала это за деньги, просто ты очень испугалась, правильно? Но теперь я с тобой, ты ничего не бойся, только расскажи, кто они и о чем с тобой говорили, какая у них машина? В котором часу все это случилось? Ты должна была с ними связаться и сообщить, что я уехал. Каким образом? По телефону? Дай мне номер!

Оксана широко открыла глаза, несколько секунд смотрела на него так, словно увидела впервые в жизни, и вдруг вскочила, резко выдернула руки и произнесла совсем другим голосом, громким и хриплым:

– Дурак! Ну дурак! Оглядись, принюхайся, – она подошла к раскрытому шкафу, присела на корточки. – Вот, смотри, нет его любимой рубашки, синей, шелковой. Я ее позавчера утром погладила и повесила сюда. Нет джинсов, двух футболок. И еще двух рубашек, – она принялась по-хозяйски рыться на полках и в ящиках, приговаривая: – Трусы четыре пары, плавки красные с зайчиками, носки пять пар, ботинки замшевые летние, набрюшник замшевый, сумка красно-коричневая, большая, а вот тут у него лежал сверток с деньгами, толстенький. Сколько было, не знаю, не считала. – Оксана резко поднялась и развернулась: – Ну что ты застыл? Принюхайся! Чувствуешь, пахнет «Гуччи!», до сих пор пахнет. Как ты думаешь, если человека похищают, он станет выливать на себя полбутылки туалетной воды? И телефона нет вместе с зарядником. И паспорта наверняка нет.

Николай вздрогнул, как будто проснулся, подошел к Оксане, обнял ее, прижал к себе и прошептал:

– Прости меня, Оксанка, прости, я кретин! – Он достал из кармана свой мобильный. Новый номер Стаса был внесен в память. Но механический голос сообщил ему по-английски, что абонент временно недоступен.

* * *
Голубой «жигуленок» мчался по проспекту Вернадского в сторону кольцевой дороги. В начале пятого утра проспект был пуст, никто на хвост «жигуленку» не сел, и белобрысый водитель принялся весело насвистывать. На возню на заднем сиденье он совершенно не обращал внимания.

От фторотана, которым была пропитана салфетка, Анжела отключилась почти сразу, не брыкалась, только выгнулась дугой и тут же обмякла в сильных руках Милки. Эта гадость действовала сильнее хлороформа, но воняла так же. Передние окна были приоткрыты, приторный тяжелый дух быстро выветрился, только грязная повязка на лице Анжелы все еще пованивала.

Милка знала, что у нее не больше пяти минут, потом дорогая подруга очнется и справиться с ней будет сложно. Трясущимися руками она пыталась попасть подруге в вену, но все не могла, опыта не было.

– Слушай, притормози, встань куда-нибудь на три минутки, а? – обратилась она к шоферу.

– На фига?

– Мне надо ее уколоть как можно скорей.

– Ну и коли, кто тебе мешает?

– Не могу на ходу. Остановись, она же сейчас очухается, – шепотом крикнула Милка, чувствуя, как Анжела шевельнула рукой.

«Жигуленок» прижался к обочине. Анжела застонала и открыла глаза. Милка до крови царапнула ей локтевой сгиб иглой.

– Что? Что ты делаешь?! – прохрипела Анжела, резко вырвала руку, развернулась и дернула дверную ручку. Дверь, конечно, была заблокирована. Она попыталась поднять рычажок, но не успела. Милка, выронив шприц на пол, хватила ее за локти.

– Тихо, тихо, не дергайся, хуже будет, – бормотала она, выворачивая ей руки и пытаясь ногой нащупать шприц под сиденьем.

– Не будет хуже, некуда хуже! Пусти, Милка, зачем тебе это? – ошеломленно повторяла Анжела, пытаясь освободиться.

Милка продолжала держать, но ее трясло все заметнее, по щекам катились слезы.

– Ты сама виновата! – крикнула она. – Думаешь, приятно мне было слышать, как ты называла меня домработницей? Думаешь, так интересно греться в лучах твоей славы? Я жить хочу, свою квартиру хочу, машину, мужа. Они сказали, если я откажусь, они нас обеих живьем в бетон закатают, ты сама знаешь, они могут, ты...

Шофер между тем опустил спинку сиденья, немного развернулся, рука его взлетела, описала короткий полукруг и совсем легонько, ребром ладони, ударила Анжелу по шее. Она тут же обмякла и ткнулась лбом в стекло.

– Вот теперь коли, быстро! – скомандовал шофер.

– Слушай, знаешь, давай, может, я не буду, а? Ну куда она денется? – быстро, возбужденно заговорила Милка. – Давай так, я вылезу, а ты ее довезешь как-нибудь, она ведь слабенькая, довезешь, не бойся. Бабок никаких мне больше не надо. Аванс я получила, и спасибочки. Молчать буду, как дохлая рыба, мамой клянусь. Ну не могу я, понимаешь, не могу! У меня шприц упал, он теперь нестерильный, и вообще, неизвестно, как на нее подействует такое сильное снотворное, она ведь вам живая нужна, правда? – слезы текли по Милкиным щекам. – Я не представляла, что так все будет. Одно дело красной краской повязку измазать, поднять, одеть, и совсем другое... – она осеклась, потому что прямо в лоб ей уперлось короткое холодное дуло пистолета.

– Коли! – скомандовал шофер и щелкнул предохранителем.

– Ага, ага, – прошептала Милка.

В сумке у нее имелась еще пара шприцов и целая коробка ампул. Руки перестали трястись, она аккуратно выпустила пузырьки воздуха и почти сразу попала в вену. Шофер убрал пистолет. «Жигуленок» сорвался с места и вскоре пересек кольцевую дорогу.

* * *
Представитель «Аэрофлота» в Керкуре перезвонил Николаю через полтора часа и сообщил, что ни на один из московских рейсов Стас Герасимов билетов не покупал.

– Может, он полетел куда-нибудь еще? В Петербург, в Никосию? – спросил Николай.

– Нет. Я проверил все, – ответил чиновник.

Николай поблагодарил, положил трубку, но тут же опять схватил ее.

– Ты все-таки решил звонить в полицию? – осторожно поинтересовалась Оксана.

– Нет. Марленычу. – Николай начал набирать код России, но Оксана вырвала у него телефон:

– Погоди. Успеешь. Эта новость совсем доконает старика.

– Я обязан сообщить, – мрачно помотал головой Николай.

– Вот прямо сию минуту? – прищурилась Оксана. – А если их светлость вернется сегодня вечером или завтра утром? Он ведь никуда не улетал. Он просто решил смотаться в Керкуру, оттянуться, на кораблике поплавать, по бабам сходить, в ресторане пожрать. Ты же его знаешь. Сейчас ты позвонишь смертельно больному Марленычу и доложишь своим траурным голосом, что Стас исчез в неизвестном направлении. Чего ты этим добьешься? У старика инфаркт случится, и все. Ему и так совсем немного осталось. Каждая спокойная минутка для него на вес золота. Другое дело, если бы Стаса правда похитили. Тогда да, надо доложить. Не спорю. Но он ведь сам удрал. Сам. Красиво одетый и сильно надушенный своей любимой туалетной водой. Ты же не мог его связать и приковать наручниками к трубе в ванной!

– Не мог, – кивнул Николай. Он взял у нее из рук телефон, положил на место, обнял ее и пробормотал: – Наверное, ты права. Может, правда, нагуляется и вернется? Подождем до завтра.

– Жалко Марленыча, – вздохнула Оксана, – слушай, а кому-нибудь другому нельзя позвонить?

– Кому? Плеши нельзя, Марленыч просил его не посвящать. А кому еще?

– Когда все началось, приходил полковник, – медленно проговорила Оксана, – такой длинный, тощий, в очках. Меня попросили при нем рассказать о фотографии в журнале, где Стас был снят с этой певицей, Анжелой, и даже подпись заставили вспомнить. Полковника зовут...

– Райский! – радостно крикнул Николай. – Ну конечно!


В это время Стас Герасимов ел тигровые креветки и пил легкое белое вино в вагоне-ресторане скоростного экспресса «Салоники—София». Давно у него не было такого отличного аппетита и такого бодрого настроения. Железная дорога шла вдоль моря, он смотрел в окно и вспоминал все подробности сегодняшнего утра как кошмарный, но уже далекий сон.

После укола, который сделала ему врачиха-гречанка, Стас впал в какое-то мутное тяжкое полузабытье. Он лежал, тупо уставившись в потолок, и совершенно ни о чем не думал. У него не было ни сил, ни охоты ворочать мозгами. Дверь в комнату осталась приоткрытой, до него некоторое время доносился легкий звон, приглушенные голоса. Оксана и Николай догребали остатки посуды, потом пили чай. За окном уже светало. Море, шумевшее всю ночь, к рассвету успокоилось. Стас закрыл глаза, попытался поспать немного, но почему-то не смог.

В доме между тем стало тихо. Первой мыслью, вяло шевельнувшейся в голове, был вопрос, отправились они спать вместе или каждый в свою комнату.

За этой мыслью поползла следующая, уже более длинная, сложная и активная: «Вот, я здесь лежу, а они, прислуга, шестерки, развлекаются и чувствуют себя хозяевами в моем доме. Я псих, они нормальные. Тупой ублюдок Коля скрутил меня, как психа. Какое он имел право?»

Во рту пересохло, язык распух и стал шершавым. Страшно хотелось пить. Он попытался встать, но тело не слушалось. Руки и ноги свело так, словно он сразу всего себя отлежал.

«Что же мне вколола эта докторша?» – третья его мысль оказалась совсем ясной и тревожной. Он догадался, что докторша была не кем иным, как психиатром, и, значит, вколоть ему она могла какой-нибудь психотропный препарат, нейролептик типа аминазина или галоперидола. Он вспомнил, как час назад услышал кусок разговора из гостиной. Докторша спросила Николая, умеет ли он делать внутримышечные инъекции, и сказала, что оставляет четырнадцать ампул. Значит, Николай станет колоть его этой дрянью? А как же? Конечно, с удовольствием. С кайфом.

«Если от одного укола мне так хреново, что же будет от четырнадцати? Я отупею, стану инвалидом. Коля упорный придурок. Попробую сопротивляться – опять скрутит меня».

Раньше он относился к телохранителю отца с равнодушным пренебрежением, но теперь возненавидел. А заодно и Оксану. Они оба, домработница и телохранитель, стали свидетелями его жуткого, позорного срыва. Они обращались с ним как с сумасшедшим. Они все запомнили и расскажут родителям.

Ненависть придала ему сил.

Стас принялся энергично растирать и массировать себе сначала предплечия, потом плечи, шею. По мышцам побежали тонкие иголочки, руки задвигались живее. Он сел и принялся за свои ноги. Наконец ему удалось встать с постели и даже сделать несколько наклонов. Голова кружилась, противная ватная слабость никак не проходила. Но двигаться он мог. На цыпочках подошел к двери, выглянул. Было темно и тихо. Он выскользнул в коридор, бесшумно ступая по мягкому ковру, пересек гостиную. Из кухни отдельная дверь вела в пристройку. Там был коридор и две спальни для прислуги, каждая со своим душем и туалетом.

На кухне он застыл, прислушиваясь. Ему показалось, из комнаты Николая доносится ритмичный весьма характерный скрип. Шагнув в коридорчик, он явственно услышал сопение, сладкие стоны, мужской, а потом и женский.

– Сволочи! – пробормотал Стас, вернулся на кухню, плотно прикрыл за собой дверь в пристройку.

На кухонном столе он увидел коробку с ампулами и упаковку шприцов. Включил свет, вытащил листовку-вкладыш. Название лекарства ничего ему не говорило, но он внимательно прочитал английский текст и понял, что получил довольно мощную дозу сильнейшего нейролептика, который используют при шизофрении, ажиотированной депрессии, белой горячке и прочих психических заболеваниях, когда больной ведет себя буйно. Далее следовал внушительный список противопоказаний и побочных эффектов, и у Стаса полезли глаза на лоб.

– Вот суки, – тихо простонал он и открыл холодильник.

Он вспомнил, что всякие токсические вещества вымываются из организма молоком. В холодильнике стоял литровый картонный пакет, еще не вскрытый. Стас поискал стакан или чашку, не нашел, вскрыл пакет и стал пить прямо из него. Белые струйки текли по подбородку на грудь. Он не обращал внимания, жадно хлебал, влил в себя поллитра и отправился в душ. Его все еще слегка покачивало, голова кружилась. Иначе и быть не могло. Нейролептик с длинным названием резко понижал артериальное давление, вызывал кожные реакции, бил по почкам. У Стаса чесалось лицо. В зеркале при ярком свете он увидел себя, красного, отечного, с глазами-щелочками и распухшим носом. Поскользнулся на кафельном полу, чуть не упал, разозлился еще больше и следующие полчаса шпарил себя крутым кипятком, потом включал ледяную воду, опять кипяток, опять ледяную. Этому учил его отец еще в детстве и уверял, что если принимать контрастный душ каждый день, то жить будешь долго и никогда не заболеешь. Но раньше Стас ленился и жалел себя.

Процедура помогла. Он докрасна растерся полотенцем и вернулся в свою комнату другим человеком. На часах было без пятнадцати шесть утра. Спать ему совершенно не хотелось. Он не спеша оделся, достал небольшую спортивную сумку, сложил туда пару футболок, свою любимую темно-синюю рубашку из натурального шелка, еще одну, бежевую, льняную, а также легкие летние брюки, джинсы, две смены нижнего белья, еще всякие мелочи, напоследок побрызгался своей любимой туалетной водой «Гуччи» и бросил флакон в сумку.

В глубине бельевой полки лежал небольшой сверток. Там было пять тысяч долларов. После истории с блокировкой карточек он боялся оставаться без наличных. Четыре тысячи он спрятал в сумку, в специальный потайной карман, одну положил в замшевый «набрюшник», пристегнутый к брючному ремню.

Оглядев комнату, он заметил зарядное устройство от мобильника и взял с собой. Напоследок он соорудил на своей кровати конструкцию из подушек и запасного одеяла, накрыл легким вязаным пледом, отошел, поглядел. Получилось неплохо. Вполне можно подумать, что он лежит, свернувшись калачиком и накрывшись с головой. Глубоко вздохнул, вышел из комнаты, направился к выходу, ведущему в гараж. Там сначала открыл серый «Опель», на котором возвращался из аэропорта, и взял свой мобильный телефон. Затем открыл дверцу белого «Рено».

Он знал, что у Николая имелось два пистолета. Один был всегда при нем, другой хранился в машине, в специально оборудованном тайнике. Но где именно этот тайник, Стас понятия не имел. Он заглянул в бардачок, пошарил под сиденьями, прощупал обивку. Во рту у него опять пересохло, сердце забилось громче и быстрее. Он пнул ногой переднюю покрышку, огляделся мутным взглядом, увидел здоровенный гаечный ключ. Рука сама потянулась к железяке, однако хватило сил остановиться и не разнести Колину машину ко всем чертям.

– Ну, ты чего? – обратился он к самому себе ласковым шепотом. – Ну на хрена тебе пушка?

Тихо захлопнув дверцы машины, он вышел из гаража, закрыл ворота.

Первый автобус в Керкуру отправлялся в шесть тридцать. От виллы до остановки было десять минут ходьбы. Оказавшись в пустом прохладном салоне, Стас откинул спинку мягкого кресла и спокойно, крепко уснул. Через час он был в Керкуре. Катера на материк отплывали каждые двадцать минут. До Салоников он доехал на автобусе и в три часа дня, измотанный, голодный, но спокойный и почти счастливый, сел в поезд «Салоники—София».

Теперь он даже рад был пережитому стрессу и ужасу, который испытал на вилле, когда лежал, спеленатый шторой, и толстая дура-гречанка устроила ему допрос, обвинила его во вранье, вколола какую-то чудовищную, вреднейшую мерзость, а потом рассуждала о том, псих он или не совсем еще. Всего несколько часов назад у него не было никакой перспективы, кроме домашнего ареста и регулярных уколов, которые вскоре сделали бы из него придурка, инвалида и импотента. Вот он, итог усилий всемогущего папы-генерала.

– Нет уж, спасибо. Хватит, – тихо усмехнулся Стас, обращаясь к сияющему парусу яхты на горизонте, – не можете вы все ни хрена! Со своими проблемами я теперь буду разбираться сам. Я знаю, что делать.

* * *
Анжела не почувствовала, как ее вытащили из «жигуленка», перенесли в черный джип с затемненными стеклами и уложили на заднее сиденье. Это произошло за считанные минуты в ремонтной мастерской, всего в десяти километрах от кольцевой дороги. Там работали два молчаливых автомеханика в промасленных спецовках.

– Ну я пошла, да? – осторожно спросила Милка, с тоской глядя на тонкую полоску света между железными створками ворот мастерской. – Давайте деньги, как договаривались, и я пошла.

Ей никто не ответил. Белобрысый шофер сосредоточенно прикуривал. Механики возились со скелетом какого-то автомобиля.

– Я все выполнила, блин, дай деньги, – растерянно повторила Милка.

На нее вдруг напала странная, одуряющая слабость. Ноги стали ватными. Белобрысый шофер задумчиво курил, глядя сквозь нее прозрачными светло-голубыми глазами, и вдруг легонько кивнул головой.

– Ну что, рассчитаемся, и я побежала? – обрадовалась Милка, ожидая, что вот сейчас перед ней выложат обещанную сумму, она уйдет, поймает машину, и прямо в Шереметьево-2. Все уже готово. В сумке загранпаспорт с шенгенской визой и билеты до Неаполя. Всю жизнь мечтала побывать в Неаполе.

Однако шофер кивнул вовсе не ей. Пока она говорила, один из автомехаников неслышно подошел к ней сзади и достал из кармана толстый капроновый шнур.

Крикнуть она не успела, после короткой агонии обмякла. Белобрысый водитель выплюнул окурок, достал из кармана пачку долларов, перетянутую резинкой, молча шлепнул ее на загаженный стол, вскочил в джип. Второй механик открыл ворота, машина проехала пару сотен метров по проселочной дороге и выехала на Можайское шоссе.

Механики заперлись в мастерской, расстелили на полу большой кусок полиэтилена, закатали в него мертвую Милку, отнесли в угол и накрыли сверху брезентом. Потом занялись «жигуленком». Поменяли номера, обшарили салон, нашли под сиденьем шприц, выбросили его, протерли тряпкой с чистящим раствором руль, дверные ручки. Перекрашивать не стали. Мало ли в Москве и Московской области голубых «четверок»?

Потом, глубокой ночью, в багажнике этой самой «четверочки», Милку привезли на ближайшее кладбище. С могильщиками договорились заранее, еще позавчера. Огромный сверток опустили в свежую яму, присыпали землей.

А на следующий день были похороны. Чей-то гроб под музыку духового оркестра и плач родственников торжественно опустился сверху, скрыв под собой тело Людмилы Борисовны Галушкиной 1975 года рождения на веки вечные.

Глава тридцать седьмая

Спать осталось меньше трех часов, и Сергей охотно согласился на предложение Натальи Марковны никуда не уезжать, отдохнуть у них. Она постелила ему в бывшей комнате Стаса. Как только он прикоснулся головой к подушке, тут же провалился в сон.

В восемь утра его разбудило настойчивое верещание мобильного. Не открывая глаз, он нащупал телефон на тумбочке и услышал бодрый голос Райского:

– Поздравляю, к Анжеле вам ехать не надо.

– Что случилось? – растерянно спросил Сергей, заставляя себя проснуться.

– Похитили ее, – полковник нервно хохотнул, – прямо из-под носа у моих наружников увезли. И главное, сукины дети, до сих пор уверены, что с их стороны никаких проколов не было. Черт, ну как работать с такими кретинами, а, майор? Нет, конечно, эти сволочи разыграли все гениально, не спорю. В дом никто чужой не входил. Ее домработница якобы вызвала такси и повезла ее в четыре утра в больницу, потому что у бедняжки разошлись швы. Но в клинике она не появлялась, врачу своему не звонила, и швы у нее разойтись не могли.

– Откуда вы знаете? – быстро спросил Сергей.

– Ну что вы задаете идиотские вопросы? – раздраженно рявкнул Райский. – Не проснулись еще? Так просыпайтесь!

– Нет, я понимаю, вы проверили клинику, и не только ту, в которой ее оперировали, но вообще все московские больницы. Я о другом. Откуда вы знаете, что у нее не могли разойтись швы?

– От верблюда! – заорал Райский так, что у Сергея зазвенело в ухе. – Я говорил с ее врачом!

– С Юлией Николаевной? – мягко уточнил Сергей.

– Вот в это не лезьте, – Райский перешел на зловещий шепот, – это, майор, не ваше дело.

Еще никогда полковник не был таким взвинченным. Сергей прижал телефон к уху плечом и начал одеваться. В трубке слышалось тяжелое сопение Райского.

– Михаил Евгеньевич, вам не кажется, что секретность должна иметь какие-то разумные пределы? – спросил он, натягивая брюки. – Я не смогу нормально работать, пока вы считаете меня безмозглой марионеткой в ваших умных руках. Где сейчас Юлия Николаевна?

– Дома, – буркнул Райский.

– И скоро, как я понимаю, должна ехать на работу в клинику?

– Да. Но сначала она завозит дочь в школу. Слушайте, вы вообще что себе позволяете, майор? Вы понимаете, с кем говорите? Думаете, я ее не охраняю? – возмутился Райский, но как-то уж совсем вяло.

– Конечно, охраняете, – успокоил его Сергей, – но Анжелу вы охраняли еще надежней. Пожалуйста, дайте мне телефон Юлии Николаевны, домашний адрес и адрес школы, где учится ее дочь.

– Что вы собираетесь делать?

– Хочу проверить, все ли в порядке.

– Не трудитесь. Мне постоянно докладывают. И вообще, почему вдруг такая паника? С чего вы взяли, что ей угрожает опасность?

– Михаил Евгеньевич, времени мало, но я объясню, чтобы внести окончательную ясность. Когда мы беседовали в последний раз, вы настаивали, чтобы я ехал к Анжеле к десяти утра. Вы сказали, что в двенадцать она отправляется на прием в клинику. Вам надо было, чтобы наша встреча состоялась раньше. Вероятно, вы рассчитывали, что Анжела поделится со своим доктором впечатлениями о моем визите и скажет то, что никому больше не скажет. Вы не сомневались в этом, поскольку такое уже случалось не раз. Верно? – Пока Сергей говорил, он успел полностью одеться. – Вам не приходит в голову, что из Анжелы очень скоро вытянут все, в том числе и содержание ее откровенных бесед с доктором? Вы забыли, с кем мы имеем дело?

– Записывайте, майор, – устало вздохнул Райский и продиктовал номера телефонов Юлии Николаевны, домашний, мобильный и рабочий, – должен признаться, я вас недооценивал.

– Я рад, – улыбнулся Сергей. Он был уже в ванной и распечатывал новую зубную щетку, которую приготовила для него генеральша, – у меня к вам большая личная просьба. Поручите кому-нибудь выяснить, сидел ли одновременно с Михеевым Юрием Павловичем в Архангельской области, в зоне под названием «Наркоз», кто-нибудь, прописанный по адресу Московская область, поселок Федотовка. Или поблизости, в соседних деревнях.

– Вам не кажется, майор, что этим лучше заняться позже? – проворчал полковник.

– Одно другому не мешает, – ответил Сергей.

Попрощавшись с Райским, он тут же стал набирать подряд все номера Юли. Но телефоны не отвечали.

Было пятнадцать минут девятого. Юлия Николаевна подъезжала к Шуриной школе. У нее была привычка, садясь за руль, выключать мобильный.

* * *
Анжела очнулась в полутемной комнате и в первый момент увидела окно, разлинованное частой решеткой, потом мертвую пасть камина и наконец огромное овальное зеркало в толстой раме. Зеркало стояло на полу, на кривых рояльных ножках, и было повернуто таким образом, что отражало всю комнату и саму Анжелу, лежащую на кожаном черном диване, накрытую клетчатым пледом.

Повязка на лице была грязной и липкой. Прежде чем понять что-либо, она поднялась на ноги, подошла к зеркалу и принялась разматывать бинты. В зеркале отразилось ее лицо, покрытое шрамами, отечное, бесформенное, но швы были целы. Никакой крови.

– Все хорошо, – пробормотала она, глядя в зеркало, – ничего страшного. Я отдам Шаме карточку, скажу ему этот чертов пин-код, и он простит меня, как я его простила. Мы почти квиты.

Она смотрела самой себе в глаза и не верила в то, что говорит. Стоять было трудно, колени подкашивались, она вернулась на диван, легла, забилась под плед. Ее колотил озноб, и страшно хотелось пить. В доме было тихо. Сквозь решетку доносился радостный птичий щебет. Конечно, это оказалась никакая не решетка, просто ставни. Анжела решила, что полежит немного, потом подойдет к двери, постучит и попросит пить. Повертелась, чтобы улечься удобнее, и что-то твердое вдавилось ей в бок. Под вязаным жакетом на ней была толстая трикотажная кофта от пижамы с двумя глубокими карманами. В одном из них она обнаружила маленькую серебристую «Мотороллу», с которой не расставалась по приказу своего Шамочки.

Телефон был включен, батарейка садилась. У Анжелы была отличная память на цифры, она держала в голове не меньше трех десятков номеров. Но, мысленно перебирая имена своих знакомых, она вдруг поняла, что звонить ей некому. Абсолютно некому, кроме доктора Тихорецкой, и прежде чем решить, что ей даст этот звонок, принялась нажимать кнопки. Анжела знала только ее рабочий телефон.

Было девять утра. У доктора как раз начинался прием. Трубку взяли сразу.

– Юлия Николаевна, это я.

– Анжела? Где ты?

– Не знаю. Кажется, за городом. В каком-то доме.

– Что с лицом?

– Вроде нормально. Жжет немного от хлороформа.

– Как давно ты очнулась?

– Минут десять назад.

– Посмотри свои локтевые сгибы. Есть следы инъекций?

– Да.

– Сколько?

– Царапин много, дырка одна.

– Как ты себя чувствуешь?

– Пить хочу, знобит, тело все ватное, в ушах звенит.

– Это скоро пройдет. Лежи спокойно. Лицо береги. А главное, тяни время.

– Юлия Николаевна, моя домработница, Галушкина Людмила Борисовна, она им помогла, если удастся ее найти, она может знать что-то...

Дверь неслышно распахнулась. Анжела вздрогнула, успела нажать отбой и захлопнуть крышку. В комнату влетел крепкий пожилой кавказец и выхватил у нее телефон.

– Куда звонила? – рявкнул он и размахнулся, но не ударил.

– Шамилю, – прошептала Анжела, вжимаясь в спинку дивана, – попить принеси.

Кавказец открыл крышку телефона. На табло остался номер. Ни слова не сказав, он вылетел из комнаты с «Мотороллой» в руке. Дверь захлопнулась, до Анжелы донесся хриплый крик:

– Почему ее не обыскали, мать вашу?!

– До приезда Шамиля трогать нельзя! – ответил высокий мужской голос.

* * *
Полковник Райский пил кофе литрами и не вынимал сигарету изо рта. За последние сутки он похудел еще больше, лицо стало серым. Разумеется, в фирме «Московский извозчик» никакого Дюбеля Артема Ивановича не знали. Удалось выяснить, что «Жигули» четвертой модели с указанным номерным знаком числятся в безнадежном угоне уже два года, правда, машина не голубая, а белая.

Инспектор ГИБДД, дежуривший на посту в том месте, где Минское шоссе переходит в Можайское, вроде бы заметил похожую машину. Это было около пяти утра. Инспектор говорил, что в машине, кроме водителя, сидели двое на заднем сиденье. Номер он, разумеется, не запомнил, поскольку никаких указаний на этот счет не получал.

ЗвонокАнжелы, прозвучавший в кабинете Юлии Николаевны в девять утра, слегка взбодрил полковника. По интенсивности звукового сигнала можно было определить, в каком месте Московской области находился звонивший. На карте уже обозначился заветный кусок пространства размером в тридцать квадратных километров.

– Ее сначала отключили хлороформом или фторотаном, минут на пять, – обрадовала его Юлия Николаевна. – За это время успели сделать внутривенную инъекцию, всего одну. Действие препаратов такого рода длится от получаса до двух часов, но не больше. Она позвонила почти сразу, как очнулась. Судя по голосу, по внятной речи, можно предположить, что Анжела оставалась без сознания не более часа. Считайте сами, на какое расстояние от Москвы ее могли увезти за это время. Да, и еще, она прервала разговор на полуслове, вероятно, кто-то вошел.

– Это понятно, – задумчиво протянул Райский, – это я слышал.

Телефон Юлии Николаевны он поставил на прямое прослушивание и для подстраховки подключился к «жучкам» в кабинете. Когда Тихорецкая положила трубку, он услышал, как хлопнула дверь и взволнованный женский голос произнес:

– Доктор, мы с вами остановились на жировых отложениях в области таза.

Райский вздрогнул и уменьшил звук.

Кроме похищения Анжелы, был еще один сюрприз. Из Греции позвонил генеральский телохранитель Николай и сообщил, что Стас Герасимов вчера утром удрал с виллы, прихватив паспорт и все свои наличные. Охранник рассказал о приступе буйства, о ночном визите греческого психиатра и заверил, что из страны Герасимов не улетал.

– Мог переплыть на материк по морю, а оттуда на поезде, – машинально заметил Райский.

– А вы не пытались немного ограничить себя в еде? – звучал в его кабинете спокойный голос Юлии Николаевны.

– Да что вы, я и так ничего не ем, я голодаю, отказываю себе во всем, пожалуйста, посмотрите на эти страшные синяки под глазами, – клокотала пациентка.

– Это не синяки, это жировые грыжи...

Полковник сунул в рот очередную сигарету и полностью вырубил звук.

– Куда? – тоскливо спросил его Николай.

– Откуда я знаю? – так же тоскливо ответил полковник.

– Вы можете сами сообщить об этом Владимиру Марленовичу?

– Нет. Мне некогда, – рявкнул он в трубку, – вы его упустили, вы и сообщайте! Всего доброго.

– Подождите, Михаил Евгеньевич, я не могу сказать ему это по телефону. Надо как-то подготовить, что ли... Владимир Марленович очень тяжело болен, его сейчас надо беречь, вы все-таки здесь, вы можете к нему подъехать...

– Меня тоже надо беречь! – заорал Райский. – Звоните сами!

– У Владимира Марленовича неоперабельный рак желудка, – тихо проговорил Николай, – ему остался месяц, не больше.

Полковник так ожесточенно тер переносицу, что нос покраснел и кожа шелушилась.

– Рак? – тупо переспросил он. – Месяц?

– Да. Если бы не это, я бы, конечно, позвонил сам, я знаю, тут только моя вина, но...

– Хорошо, я съезжу к нему, – упавшим голосом пообещал Райский и положил трубку.

Несколько минут он сидел, прикрыв глаза и глотая тошнотворный табачный дым. Он так увлекся идеей поймать Исмаилова, что почти забыл о первопричине, о яблоке раздора, обожаемом и единственном генеральском сыне, на защиту коего были выданы ему деньги. А яблочко это катилось в неизвестном направлении. Возможно, сюда, в Москву, а возможно, уже никуда не катилось, а валялось где-нибудь между Средиземным и Черным морями с пулей в затылке, поскольку полковник до сих пор так и не удосужился узнать, кто и почему хочет свести счеты со Стасом Герасимовым.

Нельзя стянуть искусственно две параллельные прямые в одной точке. Даже если точка эта таит в себе благородный блеск новеньких генеральских звезд на погонах, она все равно мираж. Ее нет. Надо либо ловить Исмаилова, либо спасать Герасимова. Но без Герасимова полковник не получил бы денег на Исмаилова. А без Исмаилова Герасимов не был ему интересен.

У полковника хватало ума и мужества, чтобы признать свою ошибку, тем паче, это пока всего лишь ошибка, но не окончательный провал. Сергей был прав, когда говорил, что план все равно работает, пусть не так, как предполагалось вначале. Исмаилов не ускользал, возможно, он даже, наоборот, шел в руки. Когда человеком руководят такие высокие отвлеченные мотивы, как честь, кровная месть, ловить его сложно и утомительно. Но если все это дым, если его волнуют только деньги, то заманить его в ловушку значительно проще. Покажи ему деньги, и он непременно потянется за ними.

Исмаилову плевать, что отец Стаса когда-то посадил его отца. Он наверняка знает об этом, но ему по фигу. И вся история с Анжелой тоже по фигу. Через Стаса он качает деньги на свой личный счет. Вот это важно.

Райский вдруг показался самому себе ужасно старым и наивным. Пора было ехать к генералу. Дай ему Бог никогда не узнать, что через его банк уходят деньги на личный счет чеченского террориста.

Глава тридцать восьмая

– Хорошо, я запишу вас на операцию, – вздохнула Юлия Николаевна, – сестра выпишет вам направления на все предварительные обследования. Предупреждаю, что операция проводится под общим наркозом, строго натощак. Пребывание в стационаре семь суток. Швы снимаются на десятые сутки. К нормальной жизни вы сможете вернуться не ранее чем через месяц. Рубцевание весьма болезненное. Пожалуйста, ознакомьтесь с прейскурантом, – она протянула полной, нестерпимо надушенной даме стандартную пластиковую папку.

Зазвонил телефон, Вика взяла трубку:

– Нет, на сегодня уже нельзя. Могу вас записать на вторник. Четырнадцать тридцать вас устроит? Да, пожалуйста. Записываю. Подойдете к охраннику, назовете фамилию, вам выдадут талон. Только не забудьте паспорт.

Дама между тем закончила изучать прейскурант и подняла на Юлю маленькие острые глазки:

– Вы так говорите со мной, доктор, будто делаете мне одолжение, – заметила дама, надменно вскинув рыхлый подбородок, – а цены у вас такие, что вы должны пациентов языком облизывать.

В кармане у Юли затренькал мобильный. Она схватила телефон, надеясь, что это Райский с новостями, но услышала совсем другой голос.

– Юлия Николаевна, это я.

Она узнала его. Но не поверила своим ушам.

– Да, я слушаю, – ответила она, еще не зная, каким именем его теперь называть.

– Это Сергей, – представился он, – у вас все нормально?

– Да.

– Я сейчас подъезжаю к вашей клинике. Знаете, мне придется весь день сегодня провести рядом с вами. Вот тут как раз есть местечко возле вашей «Шкоды». Сейчас я припаркуюсь, а вы пока позвоните охране и предупредите, что к вам идет пациент Найденов Сергей Михайлович, просто чтобы мне пройти быстро и без лишних разговоров.

Вика успела выписать полной даме все направления и терпеливо объясняла, какой анализ зачем нужен. Юля позвонила по внутреннему на вахту.

– Доктор, вы так смотрите на меня, словно я сама виновата в своих жировых отложениях, – вдруг обратилась к ней дама.

– Я на вас никак не смотрю, – пожала плечами Юля.

– Разумеется. Вы же страшно заняты. Все время разговариваете по телефону.

– Извините, – тусклым голосом ответила Юля и до боли сцепила ледяные пальцы.

* * *
Щелкнул замок. Вошла старуха в черном платке, поставила на журнальный стол перед Анжелой бутылку минеральной воды и стакан.

– Спасибо, – Анжела открыла бутылку и стала жадно пить прямо из горлышка, но увидев, что старуха уходит, оторвалась и крикнула ей вслед: – Эй, хорошо бы еще сигаретку и чего-нибудь покушать! И пусть кто-нибудь скажет мне, когда приедет Шамиль!

Старуха посмотрела на нее долгим пустым взглядом и удалилась, не ответив ни слова. Щелкнул замок. Анжела соскочила с дивана, босиком подбежала к двери, забарабанила в нее кулаками и закричала:

– Куда вы дели Милку?! Я хочу посмотреть этой мерзавке в глаза!

В ответ послышалась какая-то невнятная возня.

– Ну что, крысы, попрятались? – Анжела повернулась к двери спиной и пару раз врезала по ней босой пяткой. – Испугались? Правильно! Все Шамке расскажу, как вы тут со мной обращаетесь! Держите в темноте, в духоте, а мне свежий воздух нужен, я не могу без свежего воздуха!

Чем громче она орала, тем увереннее себя чувствовала. Она понимала, что без приказа Шамиля ее здесь никто пальцем не тронет. А он такого приказа не отдаст, на ее счету в кипрском банке лежат его личные деньги, о них не должен знать никто, даже самые доверенные люди. Он явится сюда сам, и на ушко, чтобы ни одна живая душа не слышала, спросит у нее пин-код и где лежит новая карточка.

Дверь чуть не шарахнула Анжелу по голове. На пороге стояла все та же старуха. В руках у нее был поднос. На нем дымящаяся турка, кофейная чашка, плоская белая лепешка, куски козьего сыра, зелень.

– Класс! – Анжела радостно хлопнула в ладоши. – Спасибо, бабуля. Сюда, на столик поставь и окошко открой, будь человеком. – Она проскользнула в коридор. У нее на пути тут же вырос здоровенный бородатый парень в черной банданке на голове. У пояса открыто болтался автомат. Это был один из личных телохранителей Исмаилова.

– Здорово, Ахмед! – кивнула ему Анжела. – Ну что встал как столб? В сортир проводи девушку.

– Пошли, – он пропустил ее вперед.

По дороге Анжела огляделась. Дом показался ей значительно меньше и скромнее тех подмосковных вилл, на которых она встречалась с Шамилем раньше. Два этажа, деревянная лестница, деревянные стены, вместо персидских ковров синтетические покрытия, мебель довольно потертая. Ей удалось выглянуть в окно, не закрытое ставнями, но ничего, кроме высоких кустов сирени и глухого забора, она не увидела. Когда спустились вниз, она даже подумала, что сортир и умывальник могут оказаться на улице. Но нет, все-таки в доме.

– Когда Шама приедет, не знаешь? – спросила она у Ахмеда.

– Нэ зынаю, – прорычал он густым басом.

– А куда Милка делась, домработница моя?

– Нэ зынаю.

Она мыла руки, в зеркале над раковиной отражалось ее безобразное, но уже почти привычное лицо. Позади маячила бородатая голова Ахмеда, повязанная пиратским черным платком, и, когда взгляды их встретились, Анжелу будто током шарахнуло, такие пустые, такие жуткие были у него глаза. Она видела его не впервые, но почему-то никогда прежде не замечала, что у него взгляд живого покойника.

* * *
В Софии Стас Герасимов не провел и трех часов. Купил билет на ближайший московский рейс и за время полета отлично отдохнул в пустом салоне бизнес-класса. В десять утра он уже садился в такси у Шереметьево-2 и просил отвезти его в какую-нибудь недорогую приличную гостиницу, где не спрашивают паспорта. Настроение у него было настолько хорошее, что он начал плести молчаливому пожилому водителю душещипательную историю о злющей ревнивой жене, которая нанимает частных детективов, чтобы следить за ним, о нежной возлюбленной, с которой приходится встречаться тайно, в чужих городах, в гостиничных номерах.

– Так разведись, – вяло посоветовал водитель.

– Давно бы развелся, если бы не дети, – вздохнул Стас, – трое у меня.

Пока он вдохновенно описывал свои нежные отцовские чувства к двум сыновьям и одной дочке, машина переехала кольцевую дорогу, свернула с Ленинградского шоссе где-то в районе Речного вокзала, покрутилась по тихим улицам и остановилась у трехэтажного чистенького домика. Над дверью переливалась разноцветными огоньками вывеска «Мотель Светлячок».

– Здесь номера от семидесяти до ста баксов в сутки. Из приличных самый недорогой, – сообщил водитель. – Ну как? Устраивает?

– Вполне, – кивнул Стас.

Паспорт у него действительно не попросили. Девушка за стойкой подвинула ему регистрационную книгу, чтобы он написал фамилию и город, из которого прибыл. Не мудрствуя лукаво, он вывел: Сидоров Иван Иванович, Санкт-Петербург.

Оказавшись в номере, принял контрастный душ, побрился, аккуратно развесил вещи в шкафу, спустился в кафе и вкусно позавтракал. Съел яичницу с беконом, овощной салат, выпил два стакана свежего апельсинового сока.

От гостиницы он прошел пешком до Ленинградского шоссе, там поймал машину и поехал в центр. Остановился в начале Тверской, у площади Белорусского вокзала, свернул в переулки, ведущие к Миусам и Новослободской, и наконец достиг цели своего увлекательного путешествия.

Это был довольно сомнительный ресторанчик с несвежими скатертями на столах и запахом горелого лука из кухни. Он только что открылся, и Стас оказался первым посетителем.

– Завтракать будем? – сонно обратилась к нему официантка.

Стас поманил ее пальчиком, она склонилась, и он произнес ей на ухо:

– Исса Мухамедович здесь?

Девушка проснулась, окинула его быстрым внимательным взглядом и спросила тоном секретарши из приличного офиса:

– Как вас представить?

– Станислав Герасимов.

Она кивнула и удалилась на кухню. Стас закурил и стал ждать. Через пять минут из кухни появился пузатый мужчина в грязном белом халате.

– Ты Герасимов? – обратился он к Стасу и оглядел его с ног до головы. – Пойдем со мной.

Пузатый быстро провел его сквозь кухню, потом они спустились вниз по короткой лестнице и оказались в маленьком складском помещении, заваленном коробками и мешками. Неизвестно откуда возникли два громилы в камуфляже и молча его обыскали. Он не возмутился и не удивился столь странному приему. Он знал, что здесь так принято.

Пузатый повел его дальше, по узкому каменному лабиринту, который упирался в стальную дверь. На двери висел замок. Пузатый звякнул ключами, открыл замок, и они очутились в просторной комнате, увешанной дорогими коврами.

– Садись, – скомандовал пузатый, указывая на глубокие бархатные кресла, и тут же исчез на незаметной дверью, спрятанной между коврами.

Вернулся он минут через десять и протянул Стасу мобильный телефон:

– Говори!

– Привет, дорогой, – раздался в трубке низкий приятный голос, с таким легким кавказским акцентом, что его могло различить только очень чуткое ухо, – как живешь?

– Спасибо. А ты?

– Я нормально. Какие проблемы у тебя?

– Очень серьезные проблемы, надо встретиться.

– Насколько срочно?

– Чем скорее, тем лучше.

– Хорошо. Часа через два я должен заехать к Иссе по делу, если время есть, оставайся и жди.

* * *
Сергей не спеша прошелся по коридору третьего этажа, заметил глазки видеокамер и немного успокоился, потому что если убийца придет сюда, он их тоже заметит и это его должно слегка охладить.

«Вряд ли, вряд ли он полезет прямо сюда, – уговаривал себя Сергей, скользя глазами по лицам больных, ожидавших приема у кабинетов, – войти внутрь ничего не стоит. Но потом уйти невозможно. Здание новое, никаких закоулков и черных лестниц, прямые коридоры, охрана на каждом этаже. А смертника за такое короткое время они вряд ли найдут. Тут, слава Богу, не Грозный. Другое дело, он может повести ее прямо отсюда. Да, пожалуй, это будет для него удобнее, чем топтаться на улице у стоянки и мозолить глаза охране. Он не знает, когда закончится у нее рабочий день. Но не исключено, что все произойдет позже. Он просто будет ждать во дворе у ее дома, в подъезде. Или обстреляет по дороге, из проезжающей машины...»

У кабинета доктора Тихорецкой сидели пять женщин разного возраста. Сергей сел, взял какой-то журнал и уткнулся в него. Из кабинета выплыла полная пыхтящая дама. Следом за ней выпорхнула рыженькая девушка в белом халате, оглядела очередь, остановила любопытный взгляд на Сергее.

– Вы Найденов? Зайдите, пожалуйста. Это на минутку, только на минутку, – успокоила она дам в очереди.

Юля сидела за столом и писала что-то. Она вскинула глаза, и несколько секунд они молча смотрели друг на друга.

– Снимите, пожалуйста, очки, – попросила она.

Он снял, подошел ближе. Она прикоснулась к его лицу и повернула к свету.

– У вас все хорошо. Рубцы можно будет снять уже через неделю. Что случилось? – спросила она одними губами.

– Очень соскучился, – ответил он так же беззвучно и добавил, уже громко: – Юлия Николаевна, я подожду в коридоре и зайду, когда будет моя очередь. Я не тороплюсь.

– Он у нас не лежал, – успела заметить Вика перед тем, как зашла следующая больная, – у него была полная пластика лица примерно месяц назад. Вы делали?

Юля молча кивнула.

Как только Сергей сел в кресло, у него в кармане зазвенел мобильный.

– Вы мне нужны, майор, – сказал Райский, – где вы сейчас?

– В клинике.

– Вы мне нужны очень срочно. Мы вычислили дом. Туда сейчас направляется ОМОН, мы будем его брать, вы должны участвовать в операции, только вы знаете его в лицо.

– Михаил Евгеньевич, – прошептал Сергей, прикрывая трубку ладонью, – вы абсолютно уверены, что он там, в доме?

– Нет. Его там нет. Но он должен приехать, – Райский говорил быстро и возбужденно, – мне только что удалось выяснить, что девчонка заказала новую карточку и поменяла пин-код. Она умудрилась заблокировать для него его деньги, понимаете?

Мимо Сергея прошли две молоденькие медсестрички, громко хихикая.

– Как? – переспросил он, встал и отошел подальше от людей, в пустой конец коридора.

– А вот так! У меня есть знакомый в налоговой полиции города Никосии, – гордо сообщил Райский.

– И все равно он не приедет, – сказал Сергей, – отдаст приказ перевезти ее в другое место, и все.

– Почему вы в этом так уверены?

– Потому что он не глупее нас с вами, Михаил Евгеньевич. Скажите, я вам нужен там, чтобы забрать Анжелу? Или ОМОН справится?

– А вы считаете, ее надо оттуда забирать? Допустим, я согласен, сейчас он там не появится. Но потом, позже. Не разумнее ли подождать?

– Он там не появится никогда. Дом засвечен и для него уже не существует.

– А как же его деньги?

– Во-первых, жизнь ему все-таки дороже, а во-вторых, он сделает все, чтобы добраться до Анжелы позже, как-нибудь иначе.

– Так, может, дать им ее увезти и проследить?

– А если потеряете?

– Да, вы правы. Не исключено. Ладно, майор, оставайтесь пока здесь, если так уверены, что это необходимо. Но будьте на связи постоянно, не выключайте телефон.

* * *
Стасу принесли кофе, вазу с фруктами, пепельницу. Два часа тянулись бесконечно. Мимо сновали какие-то вооруженные люди, из соседнего помещения звучала быстрая чеченская речь, разноголосое треньканье сразу нескольких телефонов, иногда грохот, словно там передвигали мебель и швыряли какие-то тяжелые предметы. Стас машинально щипал виноградную кисть, отправлял в рот крупные розовые ягоды без косточек.

Суета нарастала. Вооруженные громилы, которых Стас насчитал не менее пяти, уже не проходили, а пробегали мимо него, топая коваными ботинками. Стас закурил очередную сигарету, и вдруг стало тихо, как будто хлопнул в ладоши невидимый режиссер. Громилы застыли по сторонам железной двери. Замолчали телефоны. На цыпочках примчалась официантка, поменяла пепельницу, поставила бутылку минеральной воды и два стакана.

Через минуту в комнату вошел невысокий, крепко сбитый мужчина. Он был ровесником Стаса, но выглядел старше, солиднее. Легкий костюм песочного цвета сидел на нем безупречно. Светлые вьющиеся волосы, круглая бородка немного темнее волос, голубые глаза за стеклами элегантных очков в золотой оправе. Все в нем было аккуратно, правильно, добротно. Успешный бизнесмен, государственный чиновник высокого ранга, но никак не чеченский террорист, полевой командир Шамиль Исмаилов, на совести которого сотни человеческих жизней.

Неслышно ступая по коврам, он приблизился.

– Здорово, Стас. Рад тебя видеть, дорогой, – они пожали друг другу руки, – ну, рассказывай, что случилось у тебя, – он опустился в кресло. Пузатый Исса, успевший поменять свой грязный халат и обтрепанные джинсы на черный костюм, почтительно склонился, разлил воду по стаканам и что-то быстро произнес по-чеченски. – Да, дорогой, я понял. Минут через пятнадцать, – ответил Исмаилов по-русски и тут же обратился к Стасу с приветливой улыбкой: – Слушаю тебя.

– Тут на меня наехали, очень серьезно, – начал Стас вполголоса, стараясь не глядеть в спокойные голубые глаза Исмаилова, – месяц назад к моей машине прицепили взрывчатку, но мне повезло, я вышел покурить на балкон и увидел их. Взрывное устройство обезвредили, но их, конечно, не нашли, и кто они, до сих пор не известно, то есть я уже понял, кто...

В кармане Исмаилова зазвучали первые аккорды «Танца маленьких лебедей». Он достал свой мобильный. Голубые глаза отлепились от лица Стаса.

– Извини, дорогой, – он быстро, возбужденно заговорил по-чеченски и, продолжая говорить, защелкал пальцами.

К нему тут же прибежал Исса и, получив от него короткое резкое приказание, умчался, потряхивая пузом. Исмаилов поговорил по телефону еще минуты три, наконец отложил его и обратился к Стасу:

– Так, давай дальше.

– Дальше замочили моего шофера. Я ужинал в ресторане, вышел и увидел труп в машине. Пушку подкинули в квартиру моей женщины, – Стас не ожидал, что будет так волноваться, он чувствовал, что его трясет все сильнее, голос стал садиться, и он все время глухо покашливал, – потом я улетел в Грецию, и там меня чуть не сшиб в пропасть огромный грузовик. Было еще кое-что, так, по мелочи. Например, заблокировали мои кредитки...

– О! – Исмаилов поднял вверх палец, глаза его блеснули. – Кстати, о кредитках! Мне тоже надо с тобой поговорить. Но не сейчас, позже. Прости, что перебил.

Опять зазвонил телефон, на этот раз у одного из охранников. Громила что-то рявкнул в трубку, быстро подошел к Исмаилову. Они посовещались, Исмаилов взял у него телефон, произнес несколько слов и обратился к Стасу с мягкой улыбкой:

– Еще раз извини, дорогой. Видишь, какая жизнь у меня. Да, слушаю тебя.

– Я вычислил человека, который меня достает, – Стас заговорил быстрее, опасаясь, что его опять перебьют, голос сел окончательно, он смешно сипел и от этого нервничал еще больше, – мы учились вместе в институте, на одном курсе. В восемьдесят пятом его посадили, дали десять лет за убийство. По документам он умер от туберкулеза. Звали его Михеев Юрий Павлович, как зовут сейчас, не знаю. У него есть сестра, ей лет двадцать семь, высокая блондинка, очень красивая. Она...

В комнату опять влетел Исса и затараторил по-чеченски. Исмаилов сначала отвечал ему спокойно и, вероятно, пытался отложить проблему, чтобы довести до конца разговор со Стасом. Но Исса настаивал на своем, к нему присоединился охранник. Он сказал всего несколько слов. Исмаилов кивнул и поднялся:

– Извини, дорогой, ничего поделать не могу, извини, что так получилось. Я понял, проблемы у тебя серьезные, ты можешь на меня рассчитывать, но сейчас мне надо идти, – он пожал Стасу руку, похлопал по плечу, – увидимся скоро, в ближайшие дни. У меня к тебе тоже дело.

Стас хотел спросить, где и когда, но Исмаилов исчез так же внезапно, как появился, пообещав на прощание, уже у двери:

– Я тебе сам позвоню!

Стас сильно закашлялся. На несколько минут он остался один в комнате, залпом выпил стакан воды и все никак не мог успокоиться.

Вернулся Исса и вежливо обратился к нему:

– Пойдем провожу.

На ватных ногах Стас прошел лабиринт, склад, лестницу, кухню. Исса усадил его за столик в зале. Там все еще было пусто. Подошла та же официантка и спросила:

– Кушать что-нибудь будете?

Стас молча помотал головой, встал, вышел на улицу, добрел до Миусского парка, посидел на лавочке, не понимая, почему вдруг стало тяжело дышать и почему в два часа такая темень.

Вдруг небо раскололось у него над головой, гром ударил так близко, что Стас вскочил, озираясь сумасшедшими глазами. Только когда на него упали тяжелые капли первой в этом году майской грозы, он опомнился и помчался к Тверской ловить машину. В салоне его стало клонить в сон. Доехав до мотеля, он еле доплелся до койки, разделся, забился под одеяло и уснул. Проснулся глубокой ночью от сильного озноба. Градусника не было, но он и так знал, что температура у него не ниже тридцати девяти.

О том, что номер его мобильного изменился и позвонить Исмаилов ему не сможет, он вспомнил значительно позже.

* * *
Вычислить дом, в котором держат Анжелу, оказалось не так уж сложно. На квадрате в тридцать километров умещались жидкая дубовая роща, небольшое картофельное поле, деревня и старый дачный поселок.

В деревне и в поселке все жители знали друг друга и нашлись разговорчивые старухи, подробно объяснившие, кто в каком доме живет.

Одну из дач в поселке хозяева сдали на год семье каких-то беженцев с Кавказа, и соседки, ранние дачницы, наперебой рассказывали, что беженцы эти ездят на джипах и «мерседесах», принимают у себя гостей каждый день и без конца грузят какие-то огромные коробки, ящики.

Спецназ окружил дом быстро и бесшумно. В окне на втором этаже мелькнул тощий длинношеий силуэт, удалось разглядеть в бинокль обритую голову, бесформенное сине-розовое лицо в шрамах.

Анжела почти не удивилась, когда в окно впрыгнул парень в камуфляже и маске, с автоматом у пояса. Одновременно с ним в дверях возникла мощная фигура Ахмеда. Спецназовец успел первым дать короткую автоматную очередь.

Двух других охранников, дежуривших снаружи, удалось обезвредить раньше. На них напали сзади, оглушили, обезоружили, надели наручники. Стрельбы больше не было. Задержанных чеченцев, в том числе и старуху, загрузили в фургон. Анжелу посадили в спецназовский автобус.

Чуть позже явились оперативники. Обыск в доме продолжался несколько часов. Нашли много разного добра. Ваххабитскую литературу, видеокассеты с пропагандой, наркотики, мешок тротила. В погребе и в дровяном сарае был обнаружен склад автоматического огнестрельного оружия и боеприпасов.

В доме также имелось два стационарных компьютера и один ноутбук. Расшифровка файлов сулила много интересного.

Полковник Райский распорядился доставить Анжелу непосредственно на Лубянку, оттуда, соблюдая все правила конспирации, под усиленной охраной, ее увезли на окраину Московской области, на секретную базу ФСБ, уложили в госпиталь, в ту же палату, где совсем недавно лежал Сергей. Ее осмотрел доктор Гамлет Рубенович Аванесов и нашел ее состояние вполне удовлетворительным. Медсестра Катя измерила ей давление, взяла кровь на анализ, а позже, когда принесла обед, попросила автограф и протянула календарь, на котором улыбалась прежняя Анжела.

– Уже не помню, когда делала это в последний раз, – сказала она и размашисто расписалась на своем рекламном лице.

Глава тридцать девятая

Очередь в кабинет доктора Тихорецкой тянулась медленно. Сергей успел наизусть изучить каждую мелочь в коридоре и холле. После полудня посетителей стало больше. Сквозь темные очки он аккуратно ощупывал взглядом лица, женские и мужские.

Крупные родимые пятна. Рубцы. Повязки, закрывающие нос, подбородок или все лицо. Мимо провезли в кресле женщину, у которой лоб и щеки были покрыты лиловой коркой, а глаза заклеены двумя белыми овалами. Сергей проводил взглядом высокого крепкого санитара, катившего кресло.

Бритый бычий затылок, низкий лоб, тяжелые надбровные дуги. Под халатом широкие штаны. В карманах можно спрятать что угодно. Санитар довез кресло до кабинета в другом конце коридора и пошел назад, прямо на Сергея. Походка легкая, стремительная, в каждом движении сила и точность. Поравнявшись с дверью, за которой сидела Юля, санитар сунул руку в карман штанов. Прежде чем сообразить что-либо, Сергей метнулся к нему и успел перехватить его мощное запястье.

– Мужик, ты чего? – добродушно удивился санитар.

В руке у него была пачка сигарет.

– Извини, я не нарочно, – пробормотал Сергей и отступил на шаг.

Парень окинул его насмешливым взглядом и произнес чуть слышно:

– Если бы я был он, ты бы ни хрена не успел, майор, – и подмигнул.

Сергей знал, что в клинике работают люди Райского, и все же эта встреча оказалась приятным сюрпризом. Однако собственная нервозность и глупость его всерьез насторожили. Он ведь все рассчитал и продумал.

Человек, которого он ждал, не мог быть внедрен сюда заранее. Он должен явиться с улицы. Он не станет врываться в кабинет, выхватывать пушку и палить. Он возникнет тихо, незаметно, как все, сядет в кресло у одного из кабинетов, уткнется в журнал или в книгу. Не исключено, что он уже здесь. Он может оказаться вот этой милой девушкой с круглым шрамом от ожога на щеке или даже вон той полной немолодой дамой с пеликаньим зобом вместо подбородка. Вовсе не обязательно, что он мужчина. И уж ни в коем случае не смертник. Здесь он стрелять не станет.

Из кабинета вышла очередная пациентка, вслед за ней появилась рыжая медсестра и, с любопытством взглянув на Сергея, сказала:

– По-моему, вы следующий.

– Да, – кивнул он и прежде чем войти, оглядел коридор.

Все было по-прежнему, однако вдруг сильно застучало в висках. Сергей не сразу понял почему. За последние несколько минут в коридоре не появилось ни одного нового посетителя. Дама-пеликан, девушка с ожогом, лысый мужчина лет сорока с лохматым родимым пятном в пол-лица, женщина с повязкой на носу и черными кругами под глазами, парнишка лет двадцати с розовыми ямами на круглых щеках, следами подростковых фурункулов. Белесые прямые перышки волос. Простецкая добродушная физиономия. Широкий вздернутый нос, серые глаза, светлые, длинные, как у теленка, ресницы.

Сергей проходил мимо него раз пять, не меньше. Парнишка явно стеснялся сидеть в этом коридоре, голова его была низко опущена, на коленях лежал раскрытый пестрый журнал.

– Ну что же вы, заходите, – услышал Сергей голос медсестры.

– Да, сейчас, – ответил он, не отрывая глаз от круглого рябого лица.

«Короче, это, ща я кончу его, – прозвучал у Сергея в голове высокий надреснутый голос, – во имя Аллаха, короче... старший сержант Трацук Андрей Иванович...»

Спецназовцы обычно стригутся наголо. Длинные жидкие волосы сильно изменили облик бывшего старшего сержанта Андрея Трацука, семьдесят восьмого года рождения. И вообще узнать его было трудно. Глаза его стали белыми, зрачки сузились до точек. Телячьи ресницы не хлопали, как раньше. Он глядел прямо на Сергея, не моргая. Журнал у него на коленях все еще лежал, но был закрыт. Правая рука пряталась между страницами. На секунду Сергею показалось, что бывший старший сержант тоже узнал его, несмотря на пластическую операцию.

Всего лишь семь месяцев назад, в ноябре, у горного села Ассалах, майор Логинов тащил его на себе под шквальным огнем духов. Когда их окружили, старший сержант Трацук по прозвищу Чуня потерял сознание. Майор Сергей Логинов оказался рядом и решил, что сержанта задело. Он поволок его на плечах, уже в никуда, поскольку все было кончено. Он задыхался от усталости и вони. Чуня впервые в жизни попал в окружение, под шквальный огонь. Его не задело, он был целехонек, но хлопнулся в обморок, а когда очнулся на плечах у майора, описался и наложил в штаны.

В плену он почти сразу согласился перейти к Исмаилову, принять мусульманство и стать Хасаном. Сергею даже почудился некий тайный дьявольский смысл в том, что именно Чуню прислали убивать доктора Тихорецкую.

Бывший старший сержант Трацук смотрел на бывшего майора Логинова совершенно пустыми безумными глазами.

«Значит, они все-таки нашли смертника», – спокойно подумал Сергей.

* * *
– Здравствуйте, Мишенька, как хорошо, что вы приехали, – генеральша поцеловала Райского в щеку и грустно заметила: – Вы небритый и похудели.

– Как Владимир Марленович? – спросил полковник, снимая ботинки.

– Спит. Пойдемте, я пока кофе вам сварю.

– Да, спасибо. Но у меня очень мало времени, – Райский прошел за ней в кухню, сел и сразу закурил. – Наталья Марковна, это правда? – спросил он тихо.

– Что, Миша? – она стояла к нему спиной, сыпала молотый кофе в турку и не обернулась.

– Диагноз совершенно точный? Или...

– Или, Мишенька, или, – она поставила турку на огонь, помешала кофе ложечкой.

– То есть серьезного обследования пока не было?

– И вряд ли будет, – генеральша улыбнулась, – знаете, Миша, я вызвала к нему онколога, еще там, на Корфу. Добрый грек сказал, что ему остался всего лишь месяц. Володя не хочет тратить эти тридцать дней на медицинские процедуры. И все. Давайте мы с вами сменим тему. Знаете, ваша идея с двойником чуть не свела меня с ума.

– Да, простите, следовало предупредить вас заранее, – ошарашенно произнес Райский.

Он все никак не мог переварить услышанное. Он понял только одно: генералу действительно остался месяц и надежды нет. Потому что, если бы имелась хоть малейшая надежда, его бывший шеф стал бы лечиться.

– Стас знает о двойнике? – спросил он, глухо откашлявшись.

– Нет, – Наталья Марковна повернулась, и полковник увидел, что она улыбается, – вы, Миша, великий конспиратор. Володя всегда говорил, что вы помешаны на секретности. А почему вы спросили, знает ли Стас? Разве это сейчас важно? Он ведь остался на Корфу.

– Он сбежал с виллы, – вздохнул Райский, – мне звонил ваш Николай. Сказал, что боится сообщать вам такое по телефону, и попросил, чтобы это сделал я.

– Так я и думал, – прозвучал в дверях хриплый слабый голос.

Оба вздрогнули. Генерал стоял в проеме, прислонившись к косяку. Бархатный халат висел на нем как на вешалке. Райский даже не сразу узнал его. Он не представлял, что человек может так сильно измениться всего за две недели.

Владимир Марленович вошел, неслышно ступая. На ногах у него были толстые шерстяные носки вместо тапочек. Он медленно, осторожно опустился в кресло-качалку у окна. Райский загасил сигарету.

– Да ладно тебе, кури, – махнул рукой генерал, – теперь уж все равно. Налей-ка мне тоже кофейку, Наташа. Очень вкусно пахнет. Значит, засранец мой сбежал из-под чуткого надзора Николая? А я думаю, что это они с Оксаной все крутят? То он спит, то на пляже, то в душе. И телефон его мобильный выключен. Давно это случилось?

– Почти двое суток, – мрачно ответил Райский, избегая смотреть в глаза генералу. О том, что предшествовало побегу, о приступе буйства и ночном визите психиатра, он решил не рассказывать.

– Может, это первый в его жизни мужской поступок? – задумчиво, с мягкой улыбкой произнес генерал. – А, Наташа, как тебе кажется? Да не разбавляй ты мне кофе кипятком, я хочу крепкий.

– Что, Володя, ты думаешь, он, как герой американского боевика, решил в одиночку бороться со своими врагами? – покачала головой генеральша.

– Нет, Наташа, ты ошибаешься, – генерал осторожно поднес к губам кофейную чашку, – сейчас такими героями кишат и наши боевики, просто мы с тобой давно не смотрели телевизор. Миша, – обратился он к полковнику, – тебе ведь так и не удалось выяснить, кто охотится за моим сыном?

– Ну почему? Работа ведется, определенные подвижки есть, – пробормотал Райский, – в любом случае основной удар примет на себя двойник, стало быть, безопасность Стаса обеспечена.

– Понятно, – кивнул генерал, – а как обстоят дела с Шамилем Исмаиловым? Тоже есть определенные подвижки?

– Владимир Марленович, – Райский впервые решился посмотреть прямо в глаза генералу, – я должен признаться вам. Я ошибся. За Стасом охотится не Исмаилов, а кто-то другой. И я до сих пор не знаю кто. Простите меня.

– Миша, Миша, – вздохнул генерал, – ты заигрался в наши игры. Я еще давно, много лет назад подозревал, что это с тобой произойдет. Но тогда я не видел в этом беды. Я был таким же, как ты, как все мы, – генерал прикрыл глаза, и показалось, что он уже не дышит.

– Владимир Марленович, – осторожно произнес Райский, – пока известно только, что с острова и вообще из Греции Стас не улетал на самолете. Кредитками не пользовался.

– У него достаточно наличных, – отозвался генерал, не открывая глаз, – свяжись с пограничниками в Шереметьево. Но и без этого я знаю, что он уже здесь, в Москве. Он вылетел из Турции или из Болгарии. Поселился в какой-нибудь окраинной частной гостинице и пытается связаться с одной из наших бандитских крыш напрямую.

– Через Плешакова? – тревожно спросил Райский.

– Нет. Вряд ли. Он не доверяет Плеши. Я не исключаю, что у него есть какие-то свои, совершенно отдельные связи. Но ты сейчас все равно его не найдешь. И не надо. Пусть пока никто не знает, что он здесь.

– Володя, что ты такое говоришь? – вмешалась Наталья Марковна. – Надо найти его, мы не можем так все оставить.

– Мы, Наташенька, сейчас уже ничего не можем, – слабо улыбнулся генерал, – я сделал все, что было в моих силах. Следует дать ему шанс хотя бы что-то в этой жизни сделать самому, потому что меня уже очень скоро не будет рядом.

– Владимир Марленович, но его необходимо найти и предупредить о двойнике, иначе поломается вся игра, – медленно и удивленно проговорил Райский.

– Да, Мишка, ты действительно заигрался, – покачал головой генерал, – я верю, ты поймаешь Исмаилова. Ты нашел отличный ход. Этот твой майор... Я не спрашиваю, где ты его откопал, и мне не жаль денег, которые ты потратил на пластическую операцию. Он многое может, ты постарайся его сберечь. И не жертвуй им ради Исмаилова, он тебе потом еще пригодится. А генеральские погоны ты все равно получишь, пусть не сейчас, позже. Но не заигрывайся. Время летит страшно быстро. Есть вещи, которые важнее и сильнее нашей интересной, но чрезвычайно паскудной работы. Вот эта дрянь, которая жрет меня изнутри, она сильнее и важнее любой работы. И зло, которое мы делали ради работы, тоже, оказывается, важнее и сильнее ее.

«Вы не правы, генерал. Вы не правы хотя бы потому, что умираете. А я нет», – подумал Райский, но, конечно же, не произнес этого вслух.

* * *
«Он наколотый, ему ничего не страшно. Он ворвется в кабинет и выпустит всю обойму. Правильно, они ведь знают, что у подъезда дежурят наружники, которые могут его остановить. Они все рассчитали точно. В коридоре и в холле полно народу. Обезвредить его без стрельбы, без жертв практически невозможно. Какие у меня шансы? Они рассчитали все, но не учли, что здесь окажусь я и вычислю его раньше, чем он начнет действовать».

Сергей вошел в кабинет и запер дверь изнутри на английский замок.

– Что вы делаете? – удивилась медсестра.

Он не ответил, достал телефон, набрал номер Райского.

– Михаил Евгеньевич, он здесь.

Полковник только что вышел из подъезда генеральского дома, мрачный и раздраженный. Он не сразу узнал Сергея, не понял, о чем речь, и, перекрикивая уличный рев, спросил:

– Кто? В чем дело?

– Свяжитесь с вашими людьми в клинике. Очень срочно. Это старший сержант Трацук. Ну вспомните пленку. Хасан, который расстреливал заложника. Он смертник. Он сидит в коридоре на третьем этаже, у тридцать первого кабинета. Вокруг полно народу. Оружие у него в правой руке, прикрыто журналом. Длинные желтые волосы, круглое лицо, на вид чуть больше двадцати, одет в синие джинсы и черную кожанку.

Пока Сергей говорил, он успел опустить жалюзи. За окном собиралась гроза. Небо почернело. В кабинете стало совсем темно. Юля и рыженькая медсестра застыли и молча смотрели на него. Их глаза блестели в темноте.

– Погодите, майор, вы сами где сейчас находитесь?

Но Сергей не ответил. Дверь сильно дернулась. Конечно, Чуня не мог узнать своего бывшего командира. Но у Чуни было чутье смертника, он просто почувствовал, что человек, вошедший в кабинет, может ему помешать, и начал действовать.

– Ключ! – вскрикнула медсестра и зажала ладонью рот.

Когда Сергей вошел сюда в первый раз, он успел заметить, что в кабинете есть еще одна дверь, но ведет она в тупик, в маленькую комнатку, где нет ничего, кроме шкафа, двух кресел и журнального стола.

– Ключ торчит снаружи, в коридоре, – опомнившись, прошептала Юля, подхватила Вику и затащила ее в комнату отдыха.

Дверь дернулась еще раз, а потом щелкнул замок.

– Не вздумайте стрелять, майор! – кричал Райский в трубку. – Вы засветитесь, и все полетит к черту! Его надо взять и допросить! Я сейчас же связываюсь с моими людьми!

– Постараюсь, но не обещаю, – пробормотал Сергей, расстегнул куртку и достал из-под мышки свой новенький ПММ.

Он стоял у двери, прижавшись к стене. Дверь распахнулась. Вспыхнула молния, на несколько секунд комната наполнилась тонкими полосками света. Сквозь щель он увидел сначала ствол с навинченным глушителем, потом курносый профиль Чуни. Стало опять темно, ударил гром, и Сергей бесшумно выскользнул из-за двери. Удар ногой под колено повалил Чуню на пол. Одновременный удар рукоятью пистолета по запястью выбил у него оружие. Пистолет с глушителем отлетел в угол. Следующая вспышка молнии осветила двух людей на полу кабинета. Сергею удалось заломить Чуне руки за спину. Смертник бился, извивался и бормотал что-то по-чеченски.

– Чуня, затихни, – сказал Сергей ему на ухо, – успокойся, старший сержант Трацук.

Смертник дернулся, пытаясь повернуть голову. Через секунду в кабинет влетели два санитара и охранник, вспыхнул свет. На Чуниных запястьях защелкнулись наручники. Белые глаза бессмысленно скользнули по лицу Сергея.

Сергей взглянул на того санитара, с которым всего двадцать минут назад столкнулся у двери кабинета, и тихо произнес:

– Если бы ты был я, точно, не успел бы.


Чуня шел по коридору в наручниках, между двумя санитарами, и тонким пронзительным голосом проклинал весь мир, перемежая русский мат с чеченскими ругательствами и проклятьями. Все, кто находился в коридоре на третьем этаже клиники, пациенты, врачи и медсестры, провожали процессию удивленными взглядами.

– А вы знаете, – обратилась к своей соседке дама с пеликаньим зобом, – среди людей, которые обращаются к хирургам-пластикам, довольно часто попадаются сумасшедшие.

– Неужели он напал на врача? – испуганно прощебетала девушка с ожогом. – Ужас какой!

– Теперь понятно, почему здесь такая суровая охрана, – заметил мужчина с родимым пятном.

В кабинет влетел пожилой румяный толстяк с бородкой, в белом халате и, пыхтя, кинулся к Юле.

– Деточка, вы в порядке? Господи, я чуть с ума не сошел, ну-ка посмотрите мне в глаза! Бледная, аж синяя вся. Вика, а ты как себя чувствуешь? Здравствуйте, – походя кивнул он Сергею.

– Все нормально, Петр Аркадьевич, все уже хорошо, – слабо улыбнулась Юля. – Погодите, мне надо дать Вике успокоительное.

Она стояла у открытого стеклянного шкафа и держала в руках оранжевую аптечную бутылку. Рыжая медсестра сидела на банкетке и дрожала так сильно, что зубы ее отбивали дробь. За окном хлестал ливень.

– Нет, это кошмар какой-то, честное слово, – толстяк упал в кресло, – а что у вас есть, детка? Дайте мне тоже.

– Пион уклоняющийся, – пробормотала Юля, –дурацкая крышка, никак не могу открыть.

Сергей взял у нее из рук пузырек, открыл, она накапала в пластиковый стаканчик коричневую жидкость и поднесла к трясущимся губам медсестры.

– Викуша, выпей, все уже хорошо.

Вика залпом проглотила капли и сморщилась, Юля взяла у нее стакан, налила еще и протянула Мамонову.

– Какая гадость, – сморщился он. – Викуша, детка, как вы?

– Уже ничего, Петр Аркадьевич. – Вика встала, открыла холодильник, достала бутылку воды и спросила: – Кому-нибудь налить минералки?

Никто ей не ответил. Она оглянулась и тихо ахнула. Главный врач сидел, подавшись вперед всем корпусом и вцепившись в подлокотники. Очки его сползли на кончик носа, рот был приоткрыт. В дверном проеме застыла мощная фигура санитара. Откуда-то из его шеи звучал глухой настырный голос:

– Пятый, пятый, как слышите? Прием!

Юлия Николаевна Тихорецкая и пациент по фамилии Найденов стояли у окна и целовались так самозабвенно, словно были здесь одни.

* * *
Стас потерял счет времени, не мог понять, утро сейчас или вечер. Он то проваливался в тревожный сон, то просыпался от лютого холода. Озноб сменялся огненным жаром. Он выпил всю минеральную воду из мини-бара.

Очнувшись в очередной раз, он обнаружил, что не осталось ни глотка. Постельное белье было влажным. Он плавал в собственном поту, умирал от жажды и головной боли. Рядом на тумбочке стоял телефон, под ним на карточке был записан номер администратора. В глазах рябило, он не мог разобрать цифры. Принялся вертеть диск и, только услышав долгие гудки, понял, что звонит вовсе не администратору, а Эвелине. Трубку не брали страшно долго, наконец сонный сердитый голос ответил:

– Да. Слушаю.

– Линка, это я, – прохрипел он жалобно, – ты можешь ко мне сейчас приехать?

– Ты знаешь, который час? – спросила она возмущенно.

– Нет. Мне очень плохо. Я ничего не вижу.

– О Господи, Герасимов, с тобой, честное слово, не соскучишься. Что на этот раз случилось?

– Я заболел. У меня очень высокая температура.

– Врача вызывал?

– Не могу, Линка. Я не дома. Я в гостинице, под чужим именем.

– Ну здравствуйте, – нервно хмыкнула она, – это что-то новенькое.

– Никто не должен знать, что я в Москве, понимаешь?

– Пока нет, – честно призналась она.

– Слушай, мне тяжело говорить. Приедешь, все объясню. Мотель называется «Светлячок», недалеко от Речного вокзала. Адрес не записывай, запомни. Привези мне каких-нибудь лекарств от гриппа, от простуды, витаминов, воды побольше, в общем сама разберешься. Администратору внизу скажешь, что ты в седьмой номер к Сидорову Ивану Ивановичу.

– О Боже! – тихо вскрикнула Эвелина.

Стас отключил телефон и опять заснул.

Разбудил его настойчивый стук в дверь. Он встал, накинул одеяло на плечи, открыл.

В комнате был полумрак. Эвелина положила тяжелый пакет на тумбочку, поцеловала его в щеку и вдруг отпрянула так резко, что шарахнулась затылком о дверь.

– Стас... – она щелкнула выключателем и медленно опустилась на пол, – Нет, я, конечно, могла незаметно свихнуться. Но Плешаков... И твои родители... Он ведь ездил встречать твоих родителей... А, я поняла, это нарочно так устроили, для твоей безопасности... Ой, кретинка... – Она закрыла лицо руками и несколько секунд сидела на полу, качаясь и тихо постанывая.

– Перестань, Линка, при чем здесь Плешаков и мои родители? Никто ничего не знает. Мне плохо, я лягу. Ты градусник привезла? – вяло бормотал Стас, укладываясь и забиваясь под одеяло. – Встань и накрой меня чем-нибудь еще, мне холодно.

Эвелина резко вскочила, суставы затрещали, глаза запылали, она подошла к Стасу и стянула одеяло с его головы.

– Все! С меня довольно! Сыта по горло! Трудно было предупредить? Ты просто забыл, тебе наплевать, как всегда! Я не люблю, когда из меня делают идиотку, и никому этого не позволю, даже тебе, Герасимов! – она схватила пакет, вывалила на кровать его содержимое, пластиковые бутылки с глухим стуком покатились на пол, – вот тебе минералка, панадол, аспирин, градусник, и привет, дорогой. Поправляйся!

– Лина, подожди! – простонал Стас, но она уже вылетела из комнаты и захлопнула дверь.

Он встал, выглянул в коридор, чуть не упал от слабости, увидел, как высокая тонкая фигура в белом костюме несется к лестнице, еще раз позвал ее, и она вернулась.

* * *
Пистолет, вылетевший из рук Чуни, был швейцарский «Зиг-Зауэр» с глушителем, одна из последних моделей. При обыске обнаружили три фотографии доктора Тихорецкой. Те самые, что висели в Интернете, на молодежно-музыкальных сайтах рядом с фантастическими рассказами о злоключениях Анжелы.

Паспорт он сдал при входе охраннику в обмен на пропуск, как было положено в клинике. Документ на имя Николаева Александра Петровича оказался грубой фальшивкой.

На первом допросе Трацук Андрей Иванович сообщил, что является фанатом певицы и решил расправиться с хирургом, поскольку прочитал, что звезде собираются делать совсем другое лицо, не такое, как было раньше. Пистолет купил у трех вокзалов с рук за двести долларов. На замечание, что такая пушка стоит не меньше тысячи, он никак не отреагировал.

Впрочем, вскоре у Чуни началась ломка, и он потребовал, чтобы срочно собрали пресс-конференцию.

– Я хочу сделать официальное заявление! Меня похитили и тайно вывезли в Пакистан. Там, под землей, секретная база. Меня привязывали к койке, кололи какими-то препаратами и пропускали через меня электрический ток. Потом заставляли убивать. – Он говорил все это глухим механическим голосом, глаза его сухо сверкали. – В таком состоянии я мог бы убить родную мать и вообще кого угодно. Дайте мне вмазаться!

Чем сильнее его ломало, тем настойчивее он требовал собрать пресс-конференцию и привлечь внимание всей мировой общественности. Речь его становилась все невнятнее, он пожирал глазами шприц с дозой метадона и, уже корчась в судорогах, прохрипел, что доктора Тихорецкую ему приказал убить некто Исса, толстый мужчина лет пятидесяти с большим животом. Фотографии, оружие и всю необходимую информацию он получил от Иссы в машине, за полчаса до того, как вошел в клинику. На этой машине его вывезли из какого-то дома, который стоял в лесу, и довезли почти до самой клиники.

Сколько времени его везли, какой марки была машина, как долго он жил в этом доме, откуда и каким образом попал туда, кто находился с ним, Чуня не помнил. Допрашивать дальше без укола не имело смысла. У Чуни начались судороги. Получив вожделенную дозу, он впал в бессознательное состояние. Его поместили в бокс Лубянской внутренней тюрьмы. Все, охрана и медицинское наблюдение, было на самом высоком уровне.

Той же ночью бывший старший сержант Андрей Трацук скончался от острой сердечной недостаточности.

Глава сороковая

В семь утра Сергея разбудил шальной, настойчивый звонок. Он заметался между телефонами и не сразу сообразил, что звонят в дверь. Накинул халат, вышел босиком в прихожую и припал к глазку. За дверью стояла странная фигура. Мешковатые трикотажные штаны с лампасами, джинсовая крутка, большие очки в толстой черной оправе, короткая темная бородка, серая тряпочная кепка с мятым козырьком. На плече болталась плоская капроновая сумка.

– Стас, ну что ты смотришь? – усмехнулся незнакомец, еще раз нажимая кнопку звонка. – Давай открывай. Это я.

Нечто страшно знакомое мелькнуло в этой усмешке, искаженной круглым стеклышком дверного глазка. Дверь глушила голос, он был едва слышен. У Сергея пересохло во рту и дико стукнуло сердце. Почти не касаясь пола, он кинулся в спальню, достал из-под подушки пистолет, сунул его в карман халата, вернулся в прихожую и защелкал замками.

Гость переступил порог, снял кепку, бросил ее на тумбочку, снял очки в дешевой оправе, повернулся к зеркалу и аккуратно пригладил светлые вьющиеся волосы.

Сергей заметил, что стекла в очках простые, без всяких диоптрий.

– Прости, что так рано. Я улетаю через два часа, – гость резко повернулся, – что у тебя с лицом? Два дня назад вроде не было ничего.

– А, это? – Сергей бросил взгляд в зеркало и тронул щеку. – Складки от подушки.

– Да, вижу, ты крепко спал, не проснулся еще, – гость рассмеялся, похлопал Сергея по плечу, – пойдем, сваришь кофе и расскажешь, что у тебя за проблемы, кто и почему наехал. Или, может, я не вовремя? Ты не один? – он отстранил Сергея, заглянул в приоткрытые двери комнат.

Сергей сунул руки в карманы, на ощупь щелкнул предохранителем и направился в спальню.

– Ты куда? – тревожно спросил гость, тоже сунул руки в карманы своей джинсовой куртки и шагнул вслед за Сергеем.

– Я переоденусь.

– Брось, и так сойдет. Времени мало, проблем много. Слушай, ты не помнишь, когда в последний раз бабки на мой счет ушли?

– Недавно. Дня три назад.

Они стояли в темном коридоре у двери спальни, совсем близко, и смотрели друг на друга.

– Черт... И сколько там было? – пробормотал гость, не отводя взгляда.

– Семьдесят, – Сергей развернулся и направился в гостиную. Гость последовал за ним, как на привязи.

– Слу-ушай, – задумчиво протянул он, усаживаясь на диван, – а нельзя как-нибудь крутануть назад?

Сергей включил чайник, достал турку, насыпал зерна в кофемолку. Пока она гудела, оба молчали. Сергей стоял спиной к гостю. Их разделяло метра три, не больше.

– У тебя что-то случилось? – спросил он, не оборачиваясь.

– Да, понимаешь, есть одна проблема. Но об этом позже. Нет, ты скажи, в принципе можно вытянуть с того счета бабки назад или нельзя никак?

– Все? – уточнил Сергей, помешивая кофе.

– Не знаю. Хотя бы часть. Я в ваших банковских делах ни хрена не понимаю, – гость повысил голос, – я только знаю, что с того счета я теперь не могу снять ни гроша. А бабки мне сейчас нужны позарез, – он вдруг легко соскользнул с дивана и двинулся на Сергея, продолжая держать руки в карманах куртки. – Ладно, об этом после, а то как-то нехорошо получается. Ты пришел ко мне со своими проблемами, поговорить нам у Иссы не удалось, теперь я пришел к тебе и сразу гружу тебя своими проблемами. Смотри, сейчас убежит!

Сергей сдернул турку, кофейная пена зашипела на электрической конфорке.

– Шамиль, ты есть хочешь? – спросил он, все еще не оборачиваясь, чувствуя, как зудят шрамы на лице и как першит в горле от звука этого ненавистного имени.

– Стас, ты какой-то не такой, – медленно проговорил чеченец.

Он подошел к стойке вплотную. Сергей слышал его дыхание и запах. От Исмаилова пахло хорошим одеколоном и мятной жвачкой. Дыхание его оставалось спокойным, но голос чуть изменился. Акцент стал заметнее.

– Я дерганый весь, с нервами плохо, – глухо произнес Сергей, вытирая губкой плиту, – наехали на меня, Шамиль. Очень серьезно наехали. Сначала взрывчатка в машине. Потом шофера моего кончили.

– А пистолет подкинули в квартиру твоей женщины? Да, это я помню, ты не повторяйся. Давай дальше.

– Ну а что дальше? Кто-то периодически влезает ко мне в квартиру и гадит, вроде бы по мелочи, но довольно чувствительно, – Сергей заговорил быстро и очень тихо.

Следовало, наконец, повернуться к гостю лицом. Дыхание за спиной становилось все чаще и напряженнее.

– Вот вчера, например, мне насыпали битого стекла в крем, – произнес он и смущенно усмехнулся.

– Что? – тяжело выдохнул Исмаилов.

– Ну, я кремом лицо мажу на ночь, – Сергей резко развернулся и с размаху напоролся на знакомый немигающий взгляд, – кожа у меня сухая, понимаешь? И вот эти суки намешали осколков в баночку. Видишь, как исполосовало?

Опять повисла пауза. Сергей спокойно отвернулся, достал кофейные чашки и еще раз спросил:

– Так ты будешь есть или нет?

– Нет, – рявкнул Исмаилов, – а то вдруг тебе и в еду чего-нибудь подмешали, а? – он засмеялся, вполне искренне и отступил в глубь гостиной, к дивану, продолжая хохотать. – Слушай, Стас, – произнес он сквозь смех, – что ж вы все здесь такие придурки, а? Вот смотри, дом у тебя престижный, пацаны внизу накачанные, важные, с пушками. Вроде никто посторонний и близко не сунется. А я зашел в гараж, дал пятьдесят рублей охраннику, пока он на меня смотрел, прилепил пару рекламных бумажек на ветровые стекла. Он отвернулся – я быстренько раз, и к лестнице. Через пять минут я у твоей двери. И никто ничего не просек. Вот тебе и стекло в креме, и свинец в башке. Ну ладно, – он отсмеялся и опять уставился на Сергея, не моргая, – так кто же с тобой такие нехорошие шутки шутит?

– Я не понял, Шамиль, ты кофе будешь пить или теперь опасаешься?

– Да буду, буду. Отравы там нет. Если бы тебя хотели замочить, давно бы уже...

Пока он шел через гостиную с двумя кофейными чашками в руках, взгляд гостя не отлипал от правого кармана его халата.

– Сначала скажи, что у тебя там со счетом, – произнес Сергей, усаживаясь в кресло напротив гостя.

– Ладно, – кивнул тот, – если ты так хочешь, давай начнем с этого. Тем более одно с другим связано. Ты поможешь мне решить мою проблему, и мне будет легче решить твою. Бабки мне сейчас нужны, Стас, – он отхлебнул кофе. Его правая рука все еще оставалась в кармане, чашку он держал левой, – снять со своего счета я не могу. Почему – объяснять некогда. Рано или поздно я с этим разберусь, но бабки нужны сегодня, понимаешь?

– Сколько?

– Ну, штук сто. Кстати, именно столько стоит решение проблемы, если кто-то наезжает на тебя. Ты понял, да? Ты мне потом ничего не будешь должен.

– Такой суммы наликом у меня сейчас нет, – задумчиво пробормотал Сергей, поднялся, обошел стол и взял телефонную трубку.

– Стой! – Исмаилов предостерегающе поднял левую руку. – Кому ты собрался звонить?

– Хочу попытаться бабки тебе достать, – простодушно улыбнулся Сергей и набрал номер Райского. – Мишаня, привет, это я, Стас, – произнес он, услышав сонный сердитый голос, – разбудил тебя? Ну извини. Срочно нужно сто кусков наликом.

Райский ошалело молчал и дышал в трубку. И слава Богу, потому что телефонный столик с аппаратом стоял рядом с Исмаиловым, и тот, как бы нечаянно, нажал кнопку громкой связи. Дыхание полковника зазвучало на всю гостиную.

– Мишаня, я сейчас дома, ты можешь подвезти деньги в ближайшее время?

– Сто тысяч долларов? – кашлянув, осторожно переспросил Райский.

– Ну не рублей, конечно, – нервно рассмеялся Сергей, – проснись, Мишаня, проснись. Бабки нужны очень срочно.

– Кому?

Исмаилов между тем принялся живо жестикулировать. Ткнул пальцем себя в грудь, отрицательно помотал головой и указал на Сергея.

– Мне, мне лично! Слушай, Мишаня, некогда разговаривать. Давай быстренько, дуй ко мне, я бы не стал тебя грузить, если бы не приперло меня. Все, жду.

– Да, я понял, – пробасил полковник изменившимся голосом, – я выезжаю.

– Слушай, что за человек, у которого есть такие бабки прямо сейчас? – спросил Исмаилов с кривой усмешкой.

В этот момент что-то тихо щелкнуло в прихожей, и через минуту в гостиную вошел Стас Герасимов.


Две руки с пистолетами выскочили наружу из карманов одновременно, секунда в секунду. Исмаилов и Сергей смотрели друг на друга. Разница была только в том, что чеченец продолжал сидеть на диване, а Сергей стоял справа от него.

– Стас, – тихо позвал Исмаилов, – возьми что-нибудь тяжелое и дай ему по башке.

Герасимов не шевельнулся. Он застыл посреди гостиной как изваяние. Лицо его было белым и блестело от пота.

– Стас, тебе просто надо взять в руки любую бутылку из бара, – медленно, монотонно продолжал чеченец, – ты подойдешь, размахнешься и врежешь ему. Через минуту здесь будут мои люди.

– А еще через три минуты здесь будет ОМОН, – сказал Сергей.

– Мои успеют раньше, – заметил Исмаилов, не сводя глаз с Сергея.

– Стас, тебе лучше уйти отсюда. Не бойся, он не выстрелит. Я не дам ему. Уходи, – сказал Сергей.

Они оба говорили очень тихо, и каждый боялся взглянуть на Стаса, поскольку каждый знал: чтобы выстрелить первым, довольно доли секунды.

Из прихожей послышался шум спускаемой воды. Стукнула дверь ванной.

– Кто там еще? – голос Исмаилова слегка дрогнул. – Стас, кто с тобой?

Герасимов продолжал молчать. В гостиную вошла Эвелина, окинула всех присутствующих быстрым тревожным взглядом, схватила за руку Стаса и, пятясь, потянула его к двери.

– Стоять! – рявкнул Исмаилов.

– Уходите оба! – рявкнул Сергей.

У Исмаилова в кармане зазвучали первые аккорды «Танца маленьких лебедей». Его левая рука рефлекторно дернулась.

– Ответь, – сказал Сергей, – успокой их, сообщи, что все нормально.

Исмаилов едва заметно усмехнулся. Музыка Чайковского еще немного поиграла в его кармане и затихла. Эвелина и Стас медленно, как две сомнамбулы, отступали к входной двери. Когда они открыли ее, с лестничной площадки донеслось несколько глухих хлопков. Стреляли далеко внизу. Сергей понял, что люди Исмаилова выбрали короткий путь, не стали пробираться через гараж, рванули прямо в подъезд и уложили охрану.

– Назад! – крикнул он. – Войдите и заприте дверь!

В кармане Исмаилова опять зазвучал лебединый танец. Дверь стукнула, но телефонная музыка помешала расслышать, щелкнули замки или нет. Ни Сергей, ни Исмаилов не видели, что происходит в прихожей. Сергей стоял спиной, Исмаилов сидел лицом к дверному проему. Ему достаточно было лишь слегка сдвинуться, чтобы увидеть прихожую. И он не устоял перед соблазном. Этой доли секунды Сергею хватило, чтобы ударом ноги выбить у него пистолет.

Исмаилов в панике дернулся, и Сергей выстрелил ему в колено.

– Это тебе за капитана Громова, – пробормотал он сквозь зубы.

Исмаилов тихо взвыл и стал сползать с дивана. Лицо его побелело, но глаза косились туда, где лежал пистолет.

– Сидеть! – заорал Сергей, пытаясь заглушить в самом себе дикую, гулкую волну ненависти, которая вздыбилась со дна души, пьянила, мешала соображать.

Исмаилов сделал еще одно движение в сторону пистолета, и Сергей прострелил ему второе колено.

– Это тебе за старлея Курочкина!

Прихожая и лестничная площадка грохотали, как при землетрясении. Стальная дверь ходила ходуном. В гостиную влетела Эвелина и крикнула:

– Они стреляют по замку!

Глаза Исмаилова, уже затуманенные болью, вдруг ожили и уперлись Сергею в лицо. У двери нарастала пальба. Стреляли очередями. Вслед за Эвелиной явился Стас.

– Возьмите его пистолет, – сказал Сергей.

– Да, Стас, возьми мою пушку и убей его. Он все равно труп, – прохрипел Исмаилов, – ты труп, майор Логинов. Видишь, я все-таки узнал тебя. Убей его, Стас.

– Стас, возьми пистолет! – повторил Сергей.

– Я не могу, – подал слабый голос Герасимов, – я болен. У меня температура.

Пистолет подняла Эвелина.

– Что теперь? – спросила она.

Но вопроса никто не услышал. Дверь с грохотом распахнулась.

– К стене! Оба! – успел крикнуть Сергей, отпрыгнул и вжался в стену у двери. Стас и Эвелина метнулись к нему. Через секунду в гостиную ворвался бородатый детина в сером костюме со здоровенным штурмовым пистолетом. Рука Исмаилова взметнулась, указывая на людей у стены, но детина уже падал навзничь. Сергей успел попасть ему в голову.

Грохнул еще выстрел, в гостиную ввалился второй охранник, качнулся и рухнул. За ним стояли двое омоновцев.

...Стас Герасимов медленно сполз по стене и сел на пол. Эвелина продолжала стоять, держа пистолет Исмаилова обеими руками. Сергей шагнул к ней и тихо произнес:

– Спасибо, Лина. Вы очень мне помогли. Отдайте, пожалуйста, пистолет.

Она помотала головой.

– Лина, он заряжен.

– Я не могу, – прошептала она, едва шевеля белыми губами, – не могу, у меня пальцы свело.

Пока Сергей осторожно, по одному, разжимал ее ледяные пальцы, в гостиной появился Райский и ни на кого не глядя ринулся к Исмаилову. Тот все еще сидел на полу, слегка покачиваясь. Глаза его были закрыты. Из кармана продолжал звучать «Танец маленьких лебедей». Полковник наклонился, достал телефон и тихо произнес в трубку:

– Слушаю вас.

Глава сорок первая

Дачный поселок Федотовка находился в тридцати пяти километрах от Москвы. На месте стройки, где пятнадцать лет назад в неглубоком котловане погибла Маша Демидова, вырос шикарный корпус дома отдыха. Рощу обнесли бетонным забором.

Сергей оставил машину неподалеку от железнодорожной станции и отправился пешком к поселку. Там, в доме номер двадцать семь по улице Космонавта Пацаева, был прописан некто Лещук Олег Анатольевич, 1928 года рождения, русский, многократно судимый по разным несерьезным статьям, от хулиганства до мелкой кражи. География его «ходок» обнимала огромное пространство, от Целинограда до Магадана. Последний свой срок, с января 1991 по октябрь 1994, злостный рецидивист Лещук по прозвищу Лещ отбывал в Архангельской области в ИТК «Наркоз».

Было известно, что после освобождения он встал на милицейский учет по месту прежней прописки, в поселке Федотовка, где его все эти годы ждала верная жена Клавдия Лещук, работая бессменной сторожихой.

Но из всей информации, полученной от недовольного Райского, больше всего взбодрил Сергея тот факт, что короткий период с марта 1984 по январь 1986 рецидивист Лещук провел дома, в поселке Федотовка.

Было восемь утра. Дачный поселок только начал просыпаться. Цепочка ветхих прозрачных заборов, за которыми виднелись старые деревянные дачи, иногда прерывалась бетоном и сталью. За этими глухими оградами, за стальными воротами, прятались каменные виллы. Дом номер двадцать семь оказался последним по улице Пацаева. Он стоял немного на отшибе, как и положено сторожке.

Сергей остановился и тихо присвистнул. Вместо ветхой косой избенки, которую он ожидал увидеть, перед ним высился двухметровый стальной забор, выкрашенный темно-зеленой краской. Ворота были наглухо закрыты. Над ними виднелся оранжевый гребень черепичной крыши, белая тарелка космической антенны.

Прямо на Сергея вопросительно глядел блестящий глазок видеокамеры. Терять было нечего. Не раздумывая, он нажал кнопку звонка. Тут же перед ним открылась высокая стальная калитка и появился здоровенный охранник в пятнистом камуфляже.

– Привет, – сказал ему Сергей, – Лещук Олег Анатольевич здесь живет?

Никаких эмоций на лице охранника не отразилось, он молча кивнул, пропустил Сергея внутрь и закрыл калитку.

Посреди просторной, аккуратно подстриженной лужайки стояла трехэтажная белая вилла. Рядом теннисный корт, за домом виднелся край бассейна, оттуда слышался плеск и приглушенный женский смех.

В дом Сергея ввели двое в камуфляже, с автоматами, и вид у них был такой, словно он явился сюда не по собственной воле и собирается куда-то убегать.

Оказавшись в просторном полутемном холле, Сергей сначала ничего не увидел. Один из охранников быстро обыскал его, достал из-под мышки пистолет и шагнул в глубину комнаты.

– Ну надо же, – прозвучал оттуда хриплый тяжелый бас, – все прямо как у больших.

Глаза привыкли к полумраку. Сергей разглядел в огромном кресле у камина пожилого тощего человека в полосатом банном халате. Невозможно было поверить, что ему еще нет сорока.

– Привет, Герасимов, – сказал хозяин, – проходи, садись. Я как раз завтракать собрался. Составишь компанию?

– Привет, Михеев, – кивнул Сергей, – спасибо, не откажусь.

– Палыч, – поправил хозяин, – теперь меня так надо называть. Ну что, Герасимов, вычислил моего свидетеля? Не ожидал от тебя, честное слово, не ожидал.

– Что же мне оставалось делать, Палыч? – вздохнул Сергей.

– Тебе объяснили, что делать. На бумажке написали. Ты тот листочек потерял?

Повар принес огромный поднос, на котором, кроме серебряного кофейника и трех массивных фарфоровых чашек, стояло блюдо с дымящимися варениками, хрустальные вазочки с медом и сметаной, кувшин с молоком.

– Что ты замер, Стас? – спросил Михеев, подцепил вилкой вареник, обмакнул в сметану и отправил в рот. – Какая-то у тебя запоздалая реакция, честное слово. Я думал, ты сразу удивишься, а до тебя только сейчас дошло, – он жевал и продолжал с набитым ртом: – Вот смотри, как интересно получается. Когда ты приехал ко мне в Выхино, ты все воспринял как должное. Ты сразу и с удовольствием поверил, будто я спился, опустился и подыхаю. А теперь, когда видишь истинное положение вещей, удивляешься. Странный ты человек, Стас, – он налил себе молока, хлебнул, – ну как насчет того листочка? Слова исчезли, но в голове твоей должны застрять накрепко. Этот листочек для тебя, Герасимов, вроде рецепта от всех твоих мучительных болезней и проблем.

Сергей не спеша обмазал вареник сметаной, съел, запил молоком и произнес:

– С вишнями. Очень вкусно. Видишь ли, Палыч, я так устал за это время, что даже читать разучился. Может, ты объяснишь мне еще раз, на словах?

Повисла пауза. Сергей почувствовал затылком, что кто-то смотрит на него. Он обернулся, увидел в дверном проеме высокую женщину в банном халате, с длинными мокрыми волосами и машинально поздоровался:

– Доброе утро, Ирина Павловна.

Она не ответила. Продолжая смотреть на него, прошла босиком по ковру, пересекла гостиную, подошла к брату и, присев на подлокотник его кресла, что-то зашептала на ухо. Сергей заметил, как они похожи, хотя вроде бы совсем разные.

Михеев выслушал, кивнул, щелкнул пальцами. Явилась пожилая горничная в белом фартуке, сдвинула какую-то тяжелую причудливую штуку, которая напоминала абстрактную скульптуру, но оказалась торшером. Горничная включила его и повернула таким образом, что свет ударил Сергею в лицо.

Ирина между тем уселась в кресло, налила себе молока. Брат и сестра остались в темноте. На минуту Сергей ослеп.

– Да, Ирка, ты права, – донесся до него бас Михеева, – но смотри-ка, ведь одно лицо! А я думаю, что-то с ним не то. Круто, нечего сказать. Папа денег не пожалел. Еще и шрамы от пластической операции остались. Ну давай, милый, заново знакомиться.

– Найденов Сергей Михайлович, – представился Сергей и налил себе молока.

– В каком ты чине, служивый? – насмешливо спросила Ирина. Голос у нее был низкий, глубокий. В огромных черных глазах ни вражды, ни напряжения. Только любопытство.

– Майор ФСБ, – ответил Сергей.

– Это замечательно, – рассмеялся Михеев, – ну и чего ты хочешь, майор?

– Я сюда приехал, чтобы поговорить с Лещуком Олегом Анатольевичем. Но уж коли мне сразу так повезло, с удовольствием поговорю и с тобой, Палыч, и с вами, Ирина Павловна.

– Говори, – кивнул Михеев, – слушаем тебя.

– Зачем вам все это надо? – спросил Сергей. – Я знаю, ты, Палыч, не убивал Машу Демидову. Тебя посадили зря. Но ведь и Герасимов ее не убивал. Это был несчастный случай.

– Значит, я, по-твоему, идиот? – тихо, задумчиво произнес Михеев.

– Нет. Ты, Палыч, не идиот, – улыбнулся Сергей.

– Ну спасибо, майор, утешил. Несчастный случай, говоришь? – Он опять щелкнул пальцами и спросил горничную: – Как там у нас, Олег Анатольевич проснулся?

Горничная кивнула и удалилась. Несколько минут в гостиной было тихо. Наконец послышались шаги, и в дверном проеме появился маленький сгорбленный старик в белых брюках и голубой футболке. Блестящую лысину обрамлял тонкий венчик седого пуха. Руки были покрыты татуировками.

– Доброе утро, Палыч, – сказал он, испуганно озираясь и как будто не замечая Сергея.

– Привет, Лещ, – кивнул Михеев, – надень-ка очки. Посмотри, какой у нас гость.

Старик достал из кармана очки, нацепил на нос, повернулся к Сергею и впился в него маленькими близорукими глазами. В гостиной опять стало тихо. Сергей заметил, что губы старика зашевелились, сначала он бормотал что-то совсем неслышно, потом все громче, словно кто-то внутри него медленно увеличивал звук.

– Паскуда! – услышал Сергей. – Отруби ему нос по самые яйца, Палыч, либо я не выдержу, сам его, гниду, загрызу, – старик шагнул к Сергею.

– Спокойно, Лещ, спокойно, – остановил его Михеев, – видишь ли, у него память отшибло. Ты сначала расскажи ему все, что мне тогда в «Наркозе» рассказал, когда мы с тобой в больничке подыхали оба. Прямо так, как мне, расскажи ему.

– А-а, под стебанутого косишь! – закричал старик. – Не верь ему, Палыч! Фуфло гонит!

– Не волнуйся так, Лещик, сядь, остынь, – ласково произнесла Ирина. – Посмотри, шрамы у него. В аварию попал, башкой стукнулся. Правда, не помнит.

Старик, продолжая пыхтеть и сверкать глазами, опустился на край кресла напротив Сергея:

– Не помнишь, значит, ничего, гумозник? Ну ладно, слушай. Той ночью я полез на стройку за кабелем. Смотрю, идут двое от станции. Я заныкался между плитами, сижу, не дышу, и все мне видно. Прожектор горит, светло как днем. Машу я сразу узнал. Короче, идет она, быстро так, а ты за ней. Она тебе говорит: «Отвяжись, Герасимов, катись отсюда». Ты ее уламываешь, канючишь, мол, то да се, жить без тебя не могу, за тобой приехал, больной, с температурой, давай, поехали, мол, ко мне, дома никого, только нянька старая, глухая, и плюнь ты на них на всех. А она тебе: «Герасимов, ты что, не понял? Ты мне надоел с твоей температурой! Отвяжись, глупая обезьяна». Она как раз к котловану подходила, тут ты кинулся на нее, схватил за плечи, стал трясти и орать, чтоб она не смела так говорить и никогда не называла тебя глупой обезьяной. А она рассмеялась тебе в лицо и еще раза три повторила: «Герасимов, ты глупая обезьяна!» И попыталась вывернуться из твоих рук. Ты ее пихнул, резко так. Она легонькая, как птичка, отлетела к краю котлована и прямо туда. Я слышу удар, глухой, жуткий и крик. Она крикнула, но слабо совсем. Пока падала, понять не успела, а там уж ее сразу, насквозь. Ты шагнул к краю, глянул вниз. Минуту всего смотрел, а потом драпанул к станции. И все. И нет тебя.

Подхожу я, гляжу, она там лежит и дергается, словно ток через нее пропускают, – старик зажмурился, тряхнул головой, – я же ее маленькую знал, видел, как ее здесь в коляске возили. Спускаюсь туда и сам не соображаю, что делаю. Сначала хотел вытащить из нее железку, потянул и понял – нет, не выйдет. Это штырь, арматура, торчит из плиты. Попробовал поднять, перевернуть, тоже не получилось. Сколько возился там с ней, не знаю. Опомнился, смотрю, сам-то весь в ее кровянке. А ей уж не поможешь. Отходит она. Я говорю, прости меня, Машенька, я ж человек судимый, меня сразу заметут. Тут Палыч прибегает, ну, то есть тогда еще Юрка Михеев. Я едва заныкаться успел, а уйти все не могу, думаю, вдруг все же спасут? Он кричит, бьется над ней, мечется, кинулся за помощью, привел народ к котловану, опять к ней спустился и все голову ей держал, будто она еще что-нибудь чувствовала. В общем дальше понятно, общий шухер, менты. Я, конечно, смылся по-тихому, но потом в себе долго грех этот нес. Когда узнал, кого осудили, думал даже пойти в ментовку и все рассказать, что видел. Но куда мне? Какой я свидетель? Понятное дело, не поверят, а еще и заметут наверняка. Я ж туда воровать залез. А потом мы с Юрой, то есть с Палычем, оказались в «Наркозе», в больничке, на соседних койках.

Старик замолчал. Было слышно только его тяжелое, хриплое дыхание. Он уже не смотрел на Сергея. Глаза его беспокойно шарили по столу.

– Нет, Лещ, – покачал головой Михеев, – утром я тебе не налью. Вон молочка выпей и съешь что-нибудь.

– А как же? – старик всхлипнул и шмыгнул носом. – А за Машеньку-то? Чтоб земля ей пухом... Налей, Палыч, душа горит, сил нет.

– Все, иди, старик, отдыхай.

Охранник бережно подхватил Леща под руку и повел на улицу. У двери он оглянулся и посмотрел на Сергея.

– Много всякого говна видел, но ты один такой, понял?

После его ухода повисла тишина. За окном щебетали утренние птицы. Неслышно подошел охранник и протянул хозяину коробочку размером со спичечный коробок. Внезапно Михеев прицелился и кинул ее Сергею. Тот едва успел поймать. Это оказалась кассета от диктофона.

– Пусть Герасимов послушает, – усмехнулся Михеев, – авось, память освежит. Если в течение ближайших двух дней он не напишет чистосердечное признание и не отнесет его в прокуратуру, он умрет. Нам уговаривать его надоело. Ирку муж и ребенок во Франции ждут, у меня дел много. Хватит уж с ним возиться.

– Зачем тебе его признание? – тихо спросил Сергей. – Срок давности истек, да и никто не назовет это убийством. Причинение смерти по неосторожности. Максимум два года.

– Я хочу, чтобы меня реабилитировали.

– Посмертно?

– Не перебивай, майор, – Михеев нахмурился и легонько хлопнул ладонью по столу, – последние три года в «Наркозе» мне каждую ночь снилась встреча с ним. Мне хотелось посмотреть ему в глаза, а потом убить. Но когда я вышел и пожил немного на воле, я понял, что сны мои всего лишь глупенькая, наивная сказка, знаешь, вроде старинной блатной песни про сына прокурора. Там, на зоне, эта романтика меня держала, поднимала высоко. А здесь она только застилала глаза. Пять лет я просто наблюдал, как он живет, и пытался понять, есть ли альтернатива моим романтическим снам? Я мог сто раз убить его, но это было слишком важно для меня, и я не спешил. В этом году, в марте, приехала Ирка и сказала, что нельзя так долго себя мучить. Надо либо начать действовать, либо забыть и оставить его в покое. И тогда я послал своих людей цеплять взрывчатку к его машине, я хотел устроить что-то вроде стартового хлопка. Сесть в машину ему бы не дали, отвлекли, но взорвалась бы она у него на глазах. Получилось все немного иначе, однако тоже неплохо. Позже, когда Ирка рассказала мне, как он вел себя в спортивном клубе, кстати, это мой клуб, так вот, когда она рассказала, как он там оттягивался и стрелял глазками, я понял наконец, чего хочу: признания. Да, Юра Михеев умер. Но он не был убийцей. А Стас Герасимов – убийца. И это должно быть известно, прежде всего ему самому.

– Юра Михеев, конечно, не убийца, – медленно проговорил Сергей, – но Палыч приказал убить шофера Гошу, Георгия Завьялова.

– А речь сейчас вовсе не о Палыче, – помотал головой Михеев, – что касается Завьялова, он честно заслужил свою пулю, когда в «Наркозе» пихал мужиков головой в очко сортира и заставлял каждое утро на сорокаградусном морозе босиком, в одних подштанниках зарядку делать. Ну и к тому же он видел меня и мог узнать. На фига мне эти ландыши? – Михеев налил себе еще молока, выпил залпом, как водку, промокнул губы салфеткой. – Если в течение двух суток не уговоришь Стаса написать чистосердечное признание, он сдохнет. И никто, ни папа-генерал, ни ты, майор, ни вся ваша уважаемая структура, его не спасут. Веришь мне?

– Верю, – кивнул Сергей.

У ворот молчаливый громила вернул ему разряженный пистолет и отдельно высыпал на ладонь горсть патронов.

* * *
Горячие лохматые тени ползли по потолку, жарко было глазам, словно в каждом запалили по свечке. Потрескивали сырые дрова в печи, дым застревал в горле, не давал дышать. У липового отвара, которым поила бабушка маленького Володю, был едкий горький привкус. Склоненное лицо бабушки казалось сгустком все того же дыма. Володя слышал звон рукомойника, видел, как плывет прямо на него бело-розовое зыбкое чудище с огромными стеклянными глазами, тянет к нему руки, трогает шею твердыми пальцами, повторяет вязкое, трудное слово: пневмония, и растворяется в дыму.

В глухой дымной мути остался один тонкий, слабый звук. Он тянулся словно живая, светящаяся ниточка, и Володя стал потихоньку продираться сквозь мрак.

Позже в деревне судачили, что семилетнего сироту Володю Герасимова спасла от неминуемой смерти глухонемая знахарка, сожительница кладбищенского сторожа. Володя встречал иногда эту пухлую румяную женщину в черном тугом платке, но не помнил, как она приходила в избу во время его болезни. Он знал совершенно точно, она ни при чем. Спас его тонкий одинокий звук, который был всего лишь плачем его бабушки. Если бы он не слышал, как плачет бабушка, он бы заблудился во мраке и умер. Однако никому никогда он не рассказывал об этом и делал вид, будто верит, как и вся деревня, что спасла его глухонемая знахарка.

Напичканный обезболивающими препаратами, Владимир Марленович возвращался к лохматым теням, к дыму, к треску сырых поленьев, словно не было пятидесяти с лишнем лет, вмещавших юность, зрелость, всю его огромную и мгновенную жизнь. Иногда до него доносился тихий плач его жены, но отставной генерал был слишком тяжел и не мог, как семилетний мальчик, уцепиться за ниточку, проскользнуть сквозь мрак.

Баюкая огромную неугомонную чешуйчатую тварь внутри себя, проваливаясь в забытье, генерал понял, что скорее всего умрет этой ночью, и попросил жену быть рядом. Она сидела в кресле, поджав ноги, то дремала, то тихо плакала, и каждые полчаса проверяла, дышит ли он.

Генерал дышал. Этой ночью он не умер. Утром попросил пить. К полудню открыл глаза, сел на кровати, увидел, что небо черное, услышал долгий раскат грома, позвал Наташу, чтобы она открыла окно. Шум ливня ошеломил его. Ему даже удалось встать, сделать несколько шагов, ухватиться за подоконник и почувствовать, как летят в лицо ливневые брызги.

Далеко, в глубине квартиры, заливался звонок. До него донеслись голоса. Он медленно побрел в прихожую. Там майор Сергей Найденов снимал мокрую куртку. Наташа доставала для него тапочки. Стас стоял, прислонившись к косяку, и подкидывал на ладони зажигалку.

– Папа, ты что? Иди ложись! – сказал он, увидев генерала.

– Мне лучше, – слабо улыбнулся Владимир Марленович, – здравствуй, Сережа.

Все четверо прошли в гостиную. Генерал сел в кресло. Наталья Марковна накрыла его пледом.

– Наверное, нам со Стасом надо поговорить наедине, – сказал майор.

– Я готов, – Стас поднялся и нервно оскалился, – пойдем, дорогой братец.

– Нет, – покачал головой генерал, – вы останетесь здесь.

Что-то прозвучало в его голосе новое, вернее, прежнее, твердое, спокойное, и у Натальи Марковны на секунду счастливо вспыхнули глаза.

– Но, папа, он же сказал, мы должны наедине, – возразил Стас.

– Сядь, сынок, – Наталья Марковна подошла к нему, взяла за плечи и почти насильно усадила в кресло.

Сергей молча положил на стол маленький диктофон и включил его.

«...Не помнишь, значит, ничего, гумозник? Ну ладно, слушай. Той ночью я полез на стройку за кабелем...»

Дрожащий скрипучий голос старого уголовника Леща заполнил генеральскую гостиную. Громкость была небольшой, но казалось, от напряжения вибрируют стены.

Гроза кончилась. Солнце хлынуло в открытые окна.

«...Ты шагнул к краю, глянул вниз. Минуту всего смотрел, а потом драпанул к станции. И все. И нет тебя...»

Когда отзвучала запись, несколько минут было тихо.

– Стас, ты должен написать признание и отнести его в прокуратуру. У тебя есть двое суток, – медленно проговорил Сергей, – никакого наказания тебе нести не придется. Срок давности истек. Да и статья небольшая. Причинение смерти по неосторожности. Максимум три года условно. Это просто Юре Михееву так сильно не повезло.

– Ничего я писать не буду, – помотал головой Стас.

– У тебя двое суток, – повторил Сергей.

– Бред какой-то, – Стас рассмеялся, – папа, мама, вы что, не понимаете? Это провокация! Вы же знаете, я болел, лежал с температурой и той ночью никуда не выходил из дома! Был свидетель, няня Мария Петровна. Я ничего писать не стану!

– Не кричи, – поморщился генерал и повернулся к жене. – Наташа, ты помнишь, мы с тобой уехали тогда на недельку в наш ведомственный дом отдыха «Березки». Здесь оставалась Мария Петровна. Ей было уже восемьдесят, и перед сном она принимала сильное снотворное. Мы с тобой вернулись именно в то утро, довольно рано, часов в девять. Еще ничего не было известно о Маше Демидовой.

– Да, – кивнула Наталья Марковна, – да, Володенька, я отлично запомнила то утро. Стас встретил нас бледный, совершенно больной, и сказал, что ночью у него было под сорок и он не мог подняться с постели. В прихожей стояли его кроссовки, грязные и мокрые насквозь. К ним прилипла трава и застывшие комья известки. Я долго чистила их, мыла, набивала газетой, они были совсем новые, страшно дорогие, и не хотелось выбрасывать. Однако пришлось. Они затвердели, потеряли форму. Строительная грязь въелась намертво. – Наталья Марковна тяжело поднялась, вышла и вернулась через минуту.

В руках у нее было несколько листов бумаги и ручка.

– Мама, но я не знаю, что писать! – закричал Стас. – Я не ничего не помню, все как в тумане! Зачем вы мучаете меня? Михеев умер, и это уже никому не нужно.

– Михеев умер, – кивнул Сергей, – но есть крупный криминальный авторитет Палыч. Пиши, Стас. Не бойся. Ничего тебе за это не будет.

Стас взял ручку и медленно, коряво, как первоклассник, начал выводить слова на бумаге. Белый лист заполнялся строчками. Наталья Марковна смотрела сначала на сына, потом перевела взгляд на чужого человека, который молча сидел в кресле.

У него было лицо взрослого Сережи, и звали его так же. Ему предстояло жить дальше с этим лицом и с этим именем какой-то своей, отдельной, далекой и непонятной жизнью. Наталья Марковна не могла оторвать от него глаз.

Радужная тень маленького херувима легко и незаметно вырвалась на волю из ее души и затерялась навеки в чистом полуденном небе.

Полина Дашкова Источник счастья

«Покойный старик верно искал философского камня… проказник! И как он умел сохранить это в секрете!»

В.Ф. Одоевский, «Сильфида»

Глава первая

Москва, 1916
Квартира профессора Свешникова Михаила Владимировича занимала четвёртый этаж в новом доме по Второй Тверской-Ямской улице. Профессор был не стар, вдов, имел троих детей. Злые языки утверждали, что всех их он вырастил в пробирках. Среди окрестных торговок ходили слухи, будто этот доктор оживляет покойников, умеет оборачиваться чёрной собакой и белой мышью, живёт две тысячи лет. Получил дворянство, звание профессора и царского генерала при помощи чёрной магии, а также японской и немецкой разведок.

Впрочем, ни сам Михаил Владимирович, ни его домашние об этих слухах не ведали. Только горничная Марина, тихая полная девушка двадцати пяти лет, иногда после похода в бакалейную лавку пыталась делиться рассказами торговок с няней, Авдотьей Борисовной, старой и почти глухой. Когда Марина громко шептала ей на ухо, Авдотья Борисовна вздыхала, охала и качала головой. Она думала, что Марина говорит о каких-то вымышленных персонажах, о ком-то из газет или из книжек. Она ни на миг не могла вообразить, что речь идёт о её драгоценном Мишеньке, которому она когда-то, в другом веке, была не только няней, но и кормилицей.

Москва кишела медиумами, предсказателями, гипнотизёрами, хиромантами, колдунами — на любой вкус.

В том же доме над квартирой профессора жил спиритБубликов, и даже табличка на двери блестела «Доктор эзотерики, великий маг, заслуженный спирит Российской Империи Бубликов А.А.». Но почему-то он интересовал торговок куда меньше, чем профессор Свешников.

Тёмным январским утром 1916 года, в седьмом часу, из окна четвёртого этажа, выходившего во двор, раздался отчаянный женский визг. Дворник Сулейман воткнул лопату в сугроб, посмотрел наверх. Форточка была приоткрыта, сквозь плотные шторы пробивался яркий электрический свет. Полоска света лежала на тёмном сугробе, и отдельные снежинки искрились в ней, как россыпь мелких алмазов.

За визгом ничего, кроме тишины, не последовало. Дворник снял варежку, тихо и тщательно помолился Аллаху.

В бывшем обеденном зале, отведённом под лабораторию, старая горничная Клавдия сидела на полу и нюхала нашатырь. Над ней склонился профессор Свешников. Небритый, сонный, в шёлковом стёганом халате, с полотенцем вокруг шеи, в тёплых домашних туфлях, он только что выскочил из ванной комнаты на крик горничной.

— Ну, ну, тихо, Клавушка, будет тебе трястись, — говорил профессор приятным, хриплым со сна баритоном, — успокойся и расскажи всё по порядку.

Клавдия шмыгнула носом, подняла дрожащую руку и указала в дальний угол, туда, где за больничной клеёнчатой ширмой стояли три небольших стеклянных ящика с частыми дырочками для воздуха. В одном метались и беззвучно пищали две жирные белые крысы. В другом копошилась дюжина маленьких крысят. Третий был пуст.

— Ты открывала клетку?

Клавдия категорически замотала головой. Михаил Владимирович поднял её под мышки, довёл до кушетки, усадил и решительно направился в крысиный угол.

Толстое прочное стекло треснуло в нескольких местах.

Круглая металлическая крышка была откинута. Тонкая сосновая стружка, выстилавшая дно ящика, валялась вокруг, на полу.

— Ты видела его? — спросил профессор Клавдию, разглядывая свежие царапины на металле, сломанную маленькую задвижку.

— Ещё бы не видела! Кинулся на меня, нечисть, и откуда только силы у него, старый, больной насквозь. Почти уж издох, а прыгнул прямо вот на такую высоту. — Клавдия отмерила метра полтора от пола. — Чуть в лицо не вцепился, сволочь, едва от него, заразы, веником отбилась.

Горничная Клавдия была женщина богобоязненная, молчаливая и чопорная. Никогда она не тараторила, не повышала голоса, не произносила бранных слов. Сейчас щёки её пылали, глаза блестели. Она дрожала, как в лихорадке, и облизывала пересохшие губы. Михаил Владимирович по старой докторской привычке прижал пальцы к её запястью, машинально отметил про себя, что пульс бешеный, не меньше ста пятидесяти в минуту, и что у него самого точно такой же.

— Погоди, ты хочешь сказать, он свалился откуда-то? — уточнил профессор и огляделся.

— Да какой — свалился?! Нет!

— Ну, а что же? Подпрыгнул прямо от пола? Вот на такую высоту? — Михаил Владимирович нервно усмехнулся.

— Взлетел вверх, будто он птица, а не крыса. Ай ты, батюшки, да что же это? — Клавдия открыла рот, вытаращила глаза.

Стало тихо. В тишине раздавался шорох лопаты дворника, убиравшего во дворе снег. К этому звуку прибавился другой, упрямый и тревожный скрип.

Плюшевая коричневая штора дёргалась быстро и сильно, как будто ожила. Конец массивного деревянного карниза с треском пополз вниз, посыпалась штукатурка.

Первым опомнился профессор. Одним прыжком он долетел до окна и упал на скачущую штору.

— Клава, эфир, быстро! И перчатки, перчатки надень!

Михаил Владимирович стоял на коленях. Пойманная штора металась и пищала в его руках. Он сопел и отдувался. Глаза его сияли, под серой щетиной проглядывал румянец. Он был похож на вратаря, который поймал мяч в последний момент, когда матч почти проигран.

— Нет! — шёпотом крикнула Клава. — Я не могу! Бог свидетель, Михаил Владимирович. Не могу. Вы морду его видели? Глаза видели?

— Перестань, это всего лишь крыса. Надень перчатки.

Сверху качался карниз. Он едва держался на одном винте. Медный шар-наконечник грозил обрушиться на профессорскую голову. Клавдия сидела неподвижно, только губы едва заметно шевелились. Она бормотала молитву.

— Ладно, иди. Разбуди Таню, — сказал профессор.

Старая горничная резво вскочила, убежала и в коридоре у самой двери налетела на барышню семнадцати лет, дочь Михаила Владимировича. Таня уже сама проснулась от шума. В жёлтом пеньюаре, тонкая, голубоглазая, с распущенными светлыми волосами до пояса, она спешила в лабораторию на помощь отцу.

Через четверть часа на маленьком операционном столе возлежал усыплённый эфиром толстый зверёк. Это была лабораторная крыса, вернее, крыс. Совершенно белый, но с рыжим пятном под нижней челюстью. Странная, невероятная для крысиного рода отметина по форме своей напоминала отчётливую пентаграмму, пятиконечную звезду, перевёрнутую верхушкой вниз.

— Не иначе, прапрабабка этого крыса согрешила с кем-то из предков няниного кота, — заметила однажды Таня, — у красавца Мурзика на шее точно такое пятно, правда, круглое.

— Исключено, — возразил Михаил Владимирович. — Между кошками и крысами такие отношения невозможны.

Таня тогда смеялась до икоты. Её ужасно забавляло выражение отцовского лица в моменты глубокой сосредоточенности, когда он переставал понимать шутки и даже самые абсурдные предположения обдумывал всерьёз.

— Давай назовём его Гришка, в честь Распутина, — предложила Таня и тронула пальчиком рыжую пентаграмму.

— Сколько раз я тебе говорил: подопытным животным имена давать нельзя, только номера, — нахмурился отец. — И при чём здесь мистический мужик Её Величества? Не он один в мире зовётся Григорием. Мендель, основоположник генетики, тоже был Григорием.

— Тем более! Я буду звать его Гришка Третий! — веселилась Таня.

— Не смей! При мне, во всяком случае! — злился отец.

Диалог этот произошёл около года назад. С тех пор Таня постоянно называла подопытного крыса с рыжим пятном Гришкой Третьим. Михаил Владимирович не заметил, как сам стал звать его так же.

Сейчас оба они, отец и дочь, растерянно смотрели на спящего зверька. Розовый голый живот слегка подрагивал. Лапки, похожие на миниатюрные, изящные дамские ручки, произвели несколько слабых скребущих движений и успокоились.

— Нет, папа, это не Гришка, конечно, — сказала Таня и зевнула. — Смотри, шкурка белая, пушистая, розовые склеры. Кожа мягкая, молодая. А где пятно? Ну где, покажи, пожалуйста.

— Вот оно. На месте.

— Всё равно не верю. У Гришки огромное потомство, кто-то из очередного помёта мог унаследовать рыжую пентаграмму. Это внук или правнук. Гришка почти весь облысел после операции.

— Облысел. Но теперь оброс.

— Так быстро?

— За месяц. Это нормально.

— И окрас новой шерсти в точности как прежний, та же пентаграмма на горле?

— Как видишь.

— У Гришки должен быть шрам на черепе. Где он? Никакого шрама нет.

Танина рука в чёрной медицинской перчатке осторожно перевернула крысу на брюшко. Михаил Владимирович взял большую лупу, разгрёб густую блестящую шерсть на крысиной холке.

— Вот он, шрам. Совсем маленький.

— Папа, перестань! — Таня помотала головой. — Рана не могла зажить так быстро, и шерсть не могла вырасти. Ты же не алхимик, не средневековый маг, не доктор Фауст! Ты сам отлично понимаешь, что это чушь и бред. Над тобой смеяться будут. Не может крыса двадцати семи месяцев от роду выглядеть вот так, не может! Двадцать семь месяцев для крысы — это всё равно что девяносто для человека.

— Эй, погоди, а что ты так кричишь? Почему ты перепугалась, Танечка? — Доктор погладил дочь по щеке. — У старого крыса выросла новая молодая шерсть. Порозовели склеры. Бывает.

— Бывает? — крикнула Таня, стянула перчатки и отшвырнула их в угол. — Папа, ты, кажется, с ума сошёл! Ты же сам уверял, что биологические часы никогда не идут вспять.

— Не кричи. Помоги мне взять у него кровь на анализ, пока он спит, и подумай, как нам укрепить крышку клетки, чтобы он опять не выскочил.

Михаил Владимирович уже держал в руках стальное пёрышко и чистую пробирку. Таня быстро скрутила в узел мешавшие ей волосы, повязала низко на лоб косынку, надела чистые перчатки. При этом она продолжала громко, нервно говорить:

— Он родился 1 августа четырнадцатого года, этой даты забыть нельзя. Война началась. Он единственный из помёта выжил. Хилый, но агрессивный.

— Вот именно, агрессивный, — пробормотал Михаил Владимирович, счастливо щурясь.

Капля крысиной крови скатилась в тонкую пробирку. Таня взяла сонного крыса и, пока несла его назад, в ящик, чувствовала сквозь перчатку тепло и пульсацию мягкого тельца. На миг ей показалось, что в руках у неё не лабораторный зверёк, каких она перевидала с детства великое множество и совершенно не боялась, а существо странной, неземной породы. Она покосилась на отца, склонившегося к микроскопу. На макушке у него сквозь жёсткий седой бобрик розово сияла лысина. Гришка зашевелил лапками. Эфир переставал действовать. Таня опустила крыса в ящик, на стружку, сверху придавила крышку тяжёлой мраморной подставкой от чернильного прибора.

— Будешь его вскрывать? — спросила Таня, стягивая перчатки и косынку.

Вопрос пришлось повторить громче. Отец прилип к микроскопу.

— А? Нет, ещё понаблюдаю. Прикажи там, пусть ставят самовар. Ну, что застыла? Иди, опоздаешь в гимназию.

— Папа!

— Что, Таня? Скажи, тебе удалось выделить тот самый белок?

— Не знаю. Вряд ли.

— Тогда почему?

Михаил Владимирович поднял наконец голову от микроскопа и посмотрел на дочь.

— Все просто, Танечка. Он соблюдал диету, активно двигался. Клетка ближе других к окну, форточка открыта, он дышал свежим воздухом.

— Папа, перестань! Ты тоже соблюдаешь диету и дышишь свежим воздухом!

Михаил Владимирович ничего не ответил. Он опять прилип к микроскопу. Таня вышла из лаборатории, тихо затворив дверь.

Москва, 2006
В прихожей заливался звонок. На тумбочке чирикал соловьём мобильный, сообщая, что пришла почта. Соня проснулась и тут же увидела папу. Он сидел на краю кровати, приложив палец к губам, и мотал головой.

— Не открывай, — прошептал он, — ни за что не открывай.

Соня встала, накинула халат поверх пижамы, прошлёпала босиком в прихожую. Папа остался сидеть, ничего больше не сказал, только проводил её грустным детским взглядом.

— Лукьянова Софья Дмитриевна? — спросил мужской голос за дверью.

— Да, — просипела Соня и закашлялась.

— Откройте, пожалуйста. Вам посылка.

— От кого?

За дверью что-то сухо зашуршало.

— Прочтите сообщение на мобильном. Оно поступило двадцать минут назад, — произнёс глухой мужской голос.

Возвращаясь в комнату за телефоном, Соня взглянула в зеркало. Ветхий мамин халат болтался на тощих плечах, как мешок на огородном пугале. Бинт за ночь съехал на шею, волосы безобразно свалялись, в них запутались клочья ваты. Правое ухо от спиртовых компрессов покраснело, распухло и шелушилось. Судя по ознобу, температура с утра у неё была не меньше тридцати восьми. В ухе продолжало стрелять и булькать, ныла вся правая половина головы.

«Уважаемая Софья Дмитриевна! Поздравляю Вас с днём рожденья! Желаю здоровья и творческих успехов! И. З.».

Это сообщение было последним. Оно действительно пришло двадцать минут назад, то есть в половине одиннадцатого. Перед ним пришло ещё три. Соня не стала их читать, захлопнула телефон, поплелась назад, в прихожую.

— Не открывай, — шёпотом повторил папа.

Теперь он стоял рядом. Щеки порозовели. Трепетал нежный седой пух на макушке. Глаза казались больше и ярче.

За дверью было тихо.

— Эй, вы ещё здесь? — спросила Соня.

Ответа не последовало.

— Кажется, ушли, — сказала Соня папе. — Я всё-таки открою, посмотрю. Ладно?

Папа испуганно замотал головой.

Из-за температуры, из-за боли и постоянной стрельбы в ухе всё было подёрнуто вязкой мутью, как будто воздух в маленькой квартире сгустился.

— Ну чего ты боишься? — спросила Соня. — Тебе просто приснился плохой сон.

— Нет, — сказал папа, — это не сон. Это всё наяву, Сонечка. Прошу тебя, не открывай дверь.

— Никогда?

— Не знаю. Во всяком случае, сейчас не надо.

Несколько секунд они стояли и молча смотрели друг на друга.

— Ладно. Мне всё равно. Я лягу, — сказала Соня. — Ты не помнишь, где у нас градусник?

Папа шагнул к ней и прикоснулся губами ко лбу.

— Тридцать восемь и два. Градусник ты разбила вчера ночью. Не забудь, пожалуйста, вымести ртуть из-под кровати. Ты же знаешь, как это вредно.

— Хорошо. А где веник?

— В машине. Ты стряхивала снег и оставила веник в багажнике. А второго у нас нет. Но не вздумай за ним идти. Там метель, очень холодно. Ртуть можно собрать влажной тряпочкой. Я бы сам это сделал, но…

Из комнаты послышалась соловьиная трель мобильного. Опять пришло сообщение. В дверь позвонили, на этот раз так пронзительно громко, что Соня вздрогнула.

— Софи, ты дома? Спишь, что ли?

Этот голос нельзя было не узнать. Раскатистый, зернистый бас. Почти каждый день он звучал за кадром по телевизору на одном частном непопулярном канале. В кадре при этом обычно показывали рекламу электронных излучателей, которые лечат синусит, ожирение и воспаление предстательной железы; жгучих целительниц, которые снимают порчу и возвращают блудных мужей; аппаратики для удаления нежелательных волос и выращивания желательных. Папа включал именно этот канал, специально, чтобы послушать, как Нолик пьющий рекламирует своим авторитетным басом таблетки для лечения алкоголизма, как Нолик толстый рассказывает о новейших методах мгновенного похудания.

Блудная жена ушла от Нолика год назад. К ворожеям он не обращался, вместо этого торчал вечера напролёт на кухне у Лукьяновых и говорил, что жизнь кончена.

— Софи, это я! Открой!

Бас Нолика звучал бодро и радостно. Соня подумала, что дело совсем плохо. Раньше по утрам он не напивался. Несколько минут она возилась с замками. Папа стоял рядом и напряжённо молчал. Дверь наконец открылась.

— Мяу-мяу! — сказал Нолик.

Его круглая физиономия сияла. Выпив, он всегда мяукал. Но вместо запаха перегара Соне ударила в ноздри густая свежая волна аромата живых цветов. Нолик держал под мышкой огромный букет роз. Багровые, почти чёрные тугие бутоны были усыпаны капельками воды.

— Поздравляю. — Он перешагнул порог и потянулся губами к Сониной щеке.

— С ума сошёл? — спросила Соня и поморщилась от очередной пулемётной очереди в ухе.

— К сожалению, врождённая честность не даёт соврать, — вздохнул Нолик и выпятил нижнюю губу, — это не я. Они лежали на коврике у двери. Я только слышал, как кто-то спустился на лифте. Если ты сейчас быстренько посмотришь в окно из кухни, ты, может быть, успеешь увидеть.

— Веник, — произнесла Соня и зашлась кашлем.

— Какой веник?! Шикарные розы! Ну, ты даёшь, Софи! — возмутился Нолик. — Красота немыслимая, посмотри, понюхай! Надо обязательно обрезать и обжечь стебли.

— Ключи от машины в кармане моей синей куртки, спустись и принеси, пожалуйста, веник. Он в багажнике. Я разбила градусник, нужно смести ртуть.

— А, понял, — кивнул Нолик. — Сейчас сделаю. Только не бросай розы, поставь их в воду.

Дверь за ним закрылась. Соня осталась стоять, обняв обеими руками шуршащий букет. Большой вазы в доме не было. Единственной посудиной, подходящей по объёму, оказалось пластиковое помойное ведро. Соня вытащила из него мешок с мусором, ополоснула, налила воду. Пока она возилась с цветами, вернулся Нолик. Вместе с веником он принёс небольшой коричневый портфель и торжественно вручил Соне.

— Помнишь, как говорит моя мама, когда теряются нужные вещи? Где-нибудь лежит и молчит! Вот, он валялся под передним пассажирским сиденьем и, конечно, молчал. Хотя, даже если бы он и мог что-то сказать, его бы вряд ли услышали.

Это был папин портфель. Он пропал как раз в тот ужасный вечер, девять дней назад.

— Папа! — позвала Соня. — Иди сюда, смотри, Нолик нашёл твой драгоценный ридикюль.

— Не кричи, — прошептал папа, — я отлично слышу. Я тут, рядом.

Он действительно стоял рядом, прямо перед Соней. За несколько минут лицо его осунулось, состарилось, щеки сморщились и побледнели, подёрнулись серой стариковской щетиной, седой пух пригладился, прилип к коже. Глаза стали тусклыми и такими безнадёжными, что Соню пробрал озноб.

— Ты совсем не рад, что нашёлся портфель? — тихо спросила Соня.

Папа скорбно покачал головой и положил руки ей на плечи. Руки были слишком тяжёлые и тёплые. Соня крепко зажмурилась, пытаясь унять головокружение, а когда открыла глаза, увидела испуганное лицо Нолика, почувствовала его огромные лапы на плечах.

— Софи, посмотри на меня! Это я, Софи! Ты вообще меня видишь? Слышишь? Что за верёвка у тебя на шее?

— Дурак! Это не верёвка, а бинт. У меня, Нолик, воспаление среднего уха, я делала на ночь компресс, и он съехал. Я тебя отлично вижу и слышу. В чём дело?

— Ты только что разговаривала с Дмитрием Николаевичем.

— Да. И что?

Нолик прижал ладонь к её лбу.

— У тебя жар. Но не такой сильный, чтобы бредить. Приди в себя, пожалуйста.

Бедняга Нолик так испугался, что от лёгкого утреннего хмеля не осталось и следа. Соня пришла в себя, исключительно ради Нолика, чтобы он не волновался.

— Всё нормально. Я в порядке. Я знаю, что папа умер, в прошлую среду мы его похоронили, и сегодня девятый день.

— Уф-ф, слава Богу, — вздохнул Нолик, — ты только забыла добавить, что сегодня ещё и день твоего рождения. Тебе, Софи, стукнуло тридцать лет. Здесь тридцать одна роза. Некто добавил один цветок, потому что чётное число в букете — плохая примета. Только такая пофигистка, как ты, могла поставить розы в помойное ведро. Воды хотя бы налила?

— Естественно! Арнольд, почему ты не подарил мне на день рожденья большую красивую вазу?

— У меня для тебя другой подарок. Но ты, Репчатая, его не получишь, если будешь называть меня Арнольдом. Ещё раз услышу — уйду.

— Ага! Кубарем выкатишься, если ещё раз назовёшь меня Репчатая!

Секунду они смотрели друг на друга грозно, как будто собирались подраться. Нолик возмущённо пыхтел. Лет двадцать назад они бы, правда, подрались, не больно, но обидно. Нолик терпеть не мог своего полного имени — Арнольд. А Соню раздражало детское прозвище Репчатая. Тут же возникал в памяти школьный коридор, зелёные масляные стены, серый в стрелочку линолеум, топот ног за спиной и крики: «Лукьянова! Лук! Луковица репчатая!»

Нолик учился в той же школе, двумя классами старше, и жил когда-то в квартире напротив. Именно из-за него за Соней тогда гнались и обзывали Репчатой. Он нравился самой энергичной девочке в Сонином классе, Нине Марковой. Нина писала ему записки и требовала, чтобы Соня работала почтальоном. Нолик отказывался отвечать, энергичная Нина ему совсем не нравилась, и в итоге виноватой оказалась Соня. Всё это была забытая детская чушь, но с тех пор кличка Репчатая ассоциировалась у Сони с крайней степенью недоброжелательности.

— Все из-за тебя! — сказала Соня и впервые за прошедшие девять дней улыбнулась, глядя на хмурого, толстого, смешного Нолика.

Он давно стал для неё уже не другом детства, а родственником, младшим братиком, хотя был старше. Толстый, пьющий, балованный Нолик, без признаков мужественности, с нестабильным доходом и тяжкими амбициями несостоявшегося актёра.

— Что — из-за меня? Я, между прочим, отменил на сегодня все озвучки по случаю твоего юбилея. Я рано встал, тащился к тебе в метель, через всю Москву.

— Мог бы просто позвонить.

— Ты трубку не берёшь.

— Да? Правда? А почему?

— Слушай, может, тебе врача вызвать?

— Ха-ха, я сама врач.

— Ничего не ха-ха. Ты не врач, ты биолог. Тебе нужен этот, как его? Ухо-горло-нос.

— Иди на фиг. Лучше вымети ртуть из-под кровати, напои меня чаем, потом сбегай в аптеку и стань мне хотя бы на один день родной матерью.

Нолик с готовностью засуетился, проводил Соню в папину комнату, уложил на тахту, накрыл пледом, ушёл выметать ртуть.

Портфель оказался странно лёгким, как будто внутри почти ничего не было. Соня поставила его на папин письменный стол и старалась не смотреть на него. Слишком сильно было искушение открыть прямо сейчас.

Недавно папа летал в Германию. Пробыл там двенадцать дней. Сказал, что летит в гости к своему бывшему аспиранту Резникову. Вернулся задумчивый, мрачный. Почти не разговаривал с Соней. И ни на секунду не расставался с этим портфелем. Он купил его там, в Германии.

— Дай посмотреть, — просила Соня.

У неё была слабость ко всяким сумкам и портфелям. Она уже заметила, что на папином портфеле есть боковые кольца для наплечного ремня. У Сони на плече эта элегантная дорогая вещица смотрелась бы очень стильно.

Он не дал. Почему-то разозлился и сказал, что она обязательно сломает замок или оторвёт ручку. Он, кажется, даже под подушку его клал на ночь.

Соня пыталась расспросить, в каких он побывал городах, что делал, что видел, как поживает Резников, но папа упорно молчал или ворчал на бытовые темы. Она, Соня, опять не помыла посуду, ходит в такой мороз с непокрытой головой, в ванной течёт кран, в тахте что-то сломалось, она не раскладывается, и ему узко спать. Полгода не работает принтер. Нельзя смотреть кино, сломался дисковод.

— Сам все починишь, — огрызалась Соня, — ты же инженер, доктор технических наук.

Родители разошлись пять лет назад. Собственно, это был даже не развод, формально они до сих пор числились мужем и женой. Но мама уже пять лет жила в Австралии, ей там дали долгосрочный гранд в каком-то университете. Ни от Сони, ни от папы она не скрывала, что в Сиднее у неё есть близкий друг, австралиец Роджер, вдовец, старый, старше папы. Соня имела счастье видеть его однажды. Он прилетал с мамой в Москву, знакомиться с Соней. Кривоногий, маленький, ниже мамы на голову, лысый, но с тёмными кудрявыми волосами в ноздрях и в ушах, он очень старался произвести на Соню хорошее впечатление, постоянно ей подмигивал. Потом мама объяснила, что от волнения у бедняги Роджера случился нервный тик.

Чтобы взять портфель, надо было слезть с тахты, пройти два шага до стола. Круглые блестящие замочки, конечно, заперты. Но Соня знала, где ключи. Она нашла их в парадном тёмно-сером папином костюме, когда переодевала его для похорон. Колечко с двумя маленькими ключами было аккуратно приколото к подкладке внутреннего пиджачного кармана английской булавкой.

— Кстати, насчёт родной матери, — пробасил Нолик, появившись на пороге в старом фартуке с божьими коровками. — Ты не забыла, что Вера Сергеевна послезавтра прилетает? Она звонила мне, просила тебе напомнить, чтобы ты встретила её на машине. Очень беспокоится, что ты не берёшь трубку. Я на всякий случай записал рейс, время. А как же ты поедешь в Домодедово такая больная?

— Ничего. Выпью побольше таблеток, посажу тебя рядом в качестве дополнительной печки. Когда рейс?

— Вроде ночью, в половине первого.

— Слушай, как там чай? Тёпленького хочется. Горло болит ужасно.

— Да, я сейчас. Тебе сюда принести или пойдёшь на кухню?

— На кухню. Здесь я пролью.

— Это уж точно, — хмыкнул Нолик, — ты бы на ноги что-нибудь надела. Нельзя при такой температуре босиком. Вечная твоя проблема.

— Что делать? — вздохнула Соня. — Мои тапочки не живут парами. Носки, впрочем, тоже. Найдёшь что-нибудь парное — надену.

Нолик натянул на её босые ноги папины шерстяные носки. Благо, у папы в комнате все лежало на своих местах, аккуратно, по ящикам. По дороге, в прихожей, она чуть не сшибла ведро с розами.

— Да, кстати, кто же принёс эту красоту? — спросил Нолик.

— Понятия не имею.

— У тебя мобильник заливается, не слышишь?

— Это почта. Посади меня, прислони к стенке, возьми телефон и почитай, кто и как меня поздравляет. Потом перескажешь своими словами.

Нолик налил чаю ей и себе, уселся на табуретку с телефоном. Читал он долго и увлечённо, присвистывал, качал головой.

«Все бы ничего, — думала Соня, — шестьдесят семь лет это, конечно, не юность, и даже уже не зрелость. Но и не глубокая старость».

На сердце папа не жаловался. Более здорового и крепкого человека, чем он, она не знала. Он не пил спиртного, никогда не курил, не ел жирного и сладкого, каждое утро делал зарядку перед открытым окном. И с нервами у него было всё в порядке. Откуда вдруг это — острая сердечная недостаточность? И с кем он был в тот вечер в одном из самых дорогих и снобских московских ресторанов? Он терпеть не мог рестораны, тем более такие пафосные. Почему если его пригласили, то не отвезли домой? Он позвонил в половине одиннадцатого вечера, попросил его забрать, назвал адрес. Когда она подъехала, он сидел на лавочке в сквере, обняв этот свой портфель. Лавка была вся в снегу, он сидел на спинке, похож был на снеговика, даже в бровях сверкали снежинки. Соня спросила: что случилось? Он сказал: ничего. Только потом, когда сели в машину и проехали мимо ресторана, он сказал, что ужинал там сегодня. Пообещал завтра все рассказать. Дома пожаловался на слабость. Лёг спать. А утром уже не дышал и был холодный. Соня вызвала «скорую», они сказали, он умер около часа ночи.

— Кто такой И.З.? — спросил Нолик, оторвавшись наконец от чтения Сониной почты в телефоне.

— А? — встрепенулась Соня. — И.З. — это тот, кто прислал розы. Кстати, где твой подарок?

— Да погоди ты. Послушай.

«Софи, почему не берёшь трубку? Мы волнуемся!»;

«Твоя свинка с миомой сдохла. Отзовись!»;

«Ты просила срочно результат биопсии, всё готово, а тебя нет!»;

«Софи, твою статью приняли, просят доработать!»;

«У тебя скоро день рожденья? Круглая дата? Прости, забыл, какого числа. Напиши, я поздравлю»;

«Софи, ты заболела? Подойди к телефону!»

— А, ну это я писал.

«Уважаемая Софья Дмитриевна! Поздравляю! И.З.»

«Софья Дмитриевна, с вами всё в порядке? Как вы себя чувствуете? И.З.»

Нолик глотнул чаю, уставился на Соню.

— Вот. Это пришло только что. Слушай, Репчатая, кто такой И.З.?

Соня хотела обругать его за Репчатую, но закашлялась.

— Это он прислал розы? — Нолик достал сигареты и нервно закурил.

— Вероятно, да.

— Откуда он взялся?

— Понятия не имею. Кто-нибудь из института.

Она говорила сквозь тяжёлые приступы кашля. Нолик так завёлся, что не замечал этого.

— Ерунда! В твоём нищем НИИ нет никого, кто мог бы раскошелиться на такой букет. Может, у тебя зреет серьёзный роман?

— Вполне возможно, — вяло улыбнулась Соня, справившись с кашлем.

— Но ты его знаешь? Ты с ним встречалась, с этим И.З.?

— Нет, Нолик, нет. Сколько раз повторять?

— Но как же? Это жутко дорого, Софи, это не просто так, от доброго дяди.

— Мне не оставили адреса, по которому их можно вернуть. Ты обещал сходить в аптеку, у меня кончились все жаропонижающие, и ещё, мне нужны капли для уха.

— И ты не попытаешься узнать? Выяснить?

— Как?

— Ответь ему, спроси, кто он?

— Да. Обязательно. Только не сейчас.

— Почему?

— Потому что у меня умер папа, и я болею, и мне все по фигу.

Минуту Нолик хмуро молчал, курил, потом вздохнул и произнёс уже спокойнее:

— Надо хотя бы поблагодарить. Ты всегда была воспитанным человеком, Софи.

— Хватит. — Соня прижалась затылком к стене и закрыла глаза. — Знаешь, папин аспирант, Резников, был на похоронах.

— Знаю. Он помогал нести гроб. Лысый такой, с бородкой. И что?

— Он сказал, что не приглашал папу в Германию. Он давно живёт в Москве.

— Погоди, при чём здесь Резников?

— Папа уверял меня, что летит в Германию к нему. Папа никогда не врал.

— Ну, а может, это что-то — ну… личное? Почему бы нет? У мамы бойфренд в Сиднее, папа завёл себе кого-нибудь в Берлине.

— В Гамбурге. Нет, Нолик. Как раз об этом он бы мне рассказал. Слушай, я сейчас совсем никакая. Сходи, пожалуйста, в аптеку. В прихожей моя сумка, там деньги.

Когда Нолик ушёл, Соня ещё несколько минут просидела на кухне, прислонившись затылком к холодной кафельной стенке и закрыв глаза. Ей хотелось, чтобы опять появился папа. Она знала, что сейчас встанет, пойдёт в его комнату, откроет портфель, и бредовая мысль о том, что нельзя этого делать без его разрешения, не давала покоя.

По дороге она присела на корточки, уткнулась лицом в розы. Кто бы ни был этот неизвестный И.З., спасибо ему. На самом деле ей впервые в жизни подарили такой букет. Если бы не смерть папы и не воспаление среднего уха, она наверняка бы ужасно обрадовалась и была бы польщена.

С трудом доковыляв до папиной комнаты, она взяла портфель в руки, чувствуя себя почти воровкой. Может, Нолик прав и у папы в Гамбурге появилась подружка? Недаром он не хотел, чтобы Соня провожала его в аэропорт.

Наверное, они познакомились здесь, в Москве. Ещё за пару месяцев до отлёта в Германию он вёл себя странно, возвращался поздно. Соне просто в голову не приходило, что её пожилой домашний папочка может иметь какую-то свою тайную личную жизнь.

Она знала: заседания кафедры и учёные советы никогда не заканчиваются за полночь. Как многие его коллеги-преподаватели, папа подрабатывал, готовил абитуриентов к экзаменам. Мальчики и девочки обычно приезжали сюда, папа занимался с ними в своей комнате. Сам никогда к ним не ездил. Но в последние два месяца кафедра и учёный совет стали заседать до часа ночи, и почему-то вдруг большая часть занятий с абитуриентами переместилась неизвестно куда.

Соня ясно представила себе элегантную пожилую фрау, научную даму, с аккуратной сединой и очаровательной фарфоровой улыбкой.

Между тем портфель был открыт. Ничего, кроме плотного небольшого конверта, Соня там не нашла. В конверте фотографии, чёрно-белые, очень старые.

Девушка и юноша. Ей лет восемнадцать, ему не больше двадцати пяти. Снимок сделан в помещении, вероятно в фотоателье. Они сидят и смотрят в объектив, но кажется, будто видят только друг друга. Он темноволосый, крупные уши слегка оттопырены, лицо узкое, прямой нос, тонкие губы. У неё толстая светлая коса перекинута через плечо, большие тёмные глаза. Она выглядит растерянной и ужасно беззащитной.

Маленький жёлто-серый прямоугольник узорчато обрезан по краям. На обратной стороне простым карандашом едва заметно написаны четыре цифры: 1939. Соня не сразу сообразила, что это просто год.

Следующий снимок — та же пара, но уже на улице. Нельзя понять, где именно. Видны только голые ветки деревьев. Юноша и девушка стоят рядом. Она в пальто, в шляпке. Он в шинели и в фуражке, надвинутой до бровей. Он держит в руках продолговатый свёрток. Вглядевшись, Соня поняла, что это младенец, завёрнутый в одеяло. Даты с обратной стороны снимка не было.

На других, ещё более старых фотографиях Соня увидела каких-то офицеров, барышень, подростка-гимназиста в кителе и фуражке, мрачного молодого человека в косоворотке. Групповой снимок во дворе военного госпиталя. Много народу. Раненые солдаты, медсестры, врачи. Лица слишком мелкие, не разглядеть. Нестарый, но седой господин в белом халате в том же госпитальном дворе, один, сидит на лавке, курит. Барышня, мелькавшая на других снимках, но теперь в форме госпитальной сестры. Она же рядом с седым господином. Она же, в блузке с высоким воротом и брошкой у горла, с офицером средних лет. Опять седой, один, за столом в кабинете.

Соня зажмурилась и помотала головой. Потом ещё раз взглянула на последний снимок. Встала, включила верхний свет, настольную лампу и бра. Бросилась в свою комнату, вернулась, едва удерживая в руках толстенный том, «История российской медицины. Энциклопедия». Принялась быстро листать страницы, наконец, нашла, что искала. На вкладыше, среди портретов великих врачей, точно такой же снимок, только более крупный и чёткий.

Интерьер обрезан, взято лишь лицо. Седой господин. Свешников Михаил Владимирович. Профессор медицинского факультета Московского университета, действительный член Физико-медицинского общества. Генерал царской армии. Военный хирург. Автор выдающихся трудов по медицине и биологии, внёс значительный вклад в изучение вопросов кроветворения и регенерации тканей. Родился в Москве в 1863 году. Когда и где умер — неизвестно.

Москва, 2006
Спортивный «Лаллет» цвета ртути, плоский, как летающая тарелка, мчался по Ленинскому проспекту на невозможной для Москвы скорости. Был вечер, мела метель. Из машины звучал Моцарт в современной обработке. За рулём сидел пожилой лысый мужчина. На заднем сиденье, свернувшись калачиком, спала девушка. Ей было не больше двадцати. Даже во сне она продолжала жевать жвачку.

Странным образом исчезли с проспекта патрули ГИБДД. Все прочие машины уступали «Лаллету» дорогу, хотя в Москве водители редко пропускают даже пожарников и «скорую». «Лаллет» летел, не касаясь мостовой новенькими покрышками, стрелка спидометра показывала 120. У площади Гагарина скопилась пробка, и неизвестно, чем мог бы закончиться этот волшебный полет, но, не доезжая площади, «Лаллет» свернул на тихую улицу и сбавил скорость.

— Машка, просыпайся, приехали! — сказал мужчина и сделал музыку громче.

— Я Жанна, — пробормотала девушка, не открывая глаз.

— Извини, солнышко.

— Мгм, — девушка села, помахала накладными ресницами, достала из сумочки пудреницу.

Французский ресторан «Жетэм» был построен лет пять назад в глубине большого двора, на месте двух снесённых панелек. Трёхэтажная вилла в стиле европейского модерна конца XIX века вмещала два обеденных зала, один банкетный, с эстрадой для живого оркестра, три отдельных кабинета, бар с громадными бархатными диванами. Шеф-повар был француз. Швейцары и несколько официантов — чернокожие. От улицы к подъезду вела галерея, увитая гирляндами разноцветных лампочек и застеленная ковровой дорожкой.

«Лаллет» остановился, и тут же, прямо на улице, к нему бросились операторы с камерами, журналисты с микрофонами.

— Надо же, Моцарт! Раньше он ездил под блатной шансон, — шёпотом заметила корреспондентка тонкого глянцевого журнала, сорокалетняя крупная дама с двумя детскими косичками и с дюжиной серёжек в каждом ухе.

— Кто это приехал? — спросил её фотограф.

— Кольт. Пётр Борисович Кольт. — Журналистка ловко протиснулась между коллегами и протащила за собой за руку нерасторопного фотографа.

Маленький полный мужчина вылез из машины. Ветхие джинсы сваливались с него. Серый пиджак в ёлочку был измят, как будто его пожевала корова. Под пиджаком футболка с надписью по-английски: «Бог любит всех, даже меня». Корреспондентка с косичками толкнула локтем своего нерасторопного фотографа и прошептала:

— Ноги! Ноги сними!

На ногах у Кольта были грязные оранжевые кеды. Кольт зевнул, потянулся, сморщился от фотовспышек.

— Пётр Борисович, здравствуйте! Журнал «Джокер». Что вы думаете о сегодняшнем мероприятии?

— Господин Кольт! В чём секрет успешного бизнеса?

— Пётр, скажите, правда ли, что вы купили футбольную команду Берега Слоновой Кости за десять миллионов евро?

Сыпались вопросы, стреляли вспышки, микрофоны отталкивали друг друга. Кольт почесал толстый мягкий живот, оглядел журналистов с доброй улыбкой и произнёс басом:

— Всё суета сует.

Затем, повернувшись спиной к публике, открыл заднюю дверцу своего «Лаллета» и вытянул оттуда за руку сонную жующую девушку.

Светлые прямые волосы падали на лицо, она сдувала их, выпятив нижнюю губу. Когда она распрямилась, стало видно, что круглая голова Кольта едва доходит ей до плеча. На девушке была короткая дутая куртка цвета хаки. Жёлтые шёлковые брюки, скроенные таким образом, что спереди открывалась солидная часть живота, а сзади виднелась впадина между ягодицами.

Снимать девушку журналисты не стали, отхлынули от Кольта. Пара, трогательно взявшись за руки, проследовала к подъезду. Журналистка с косичками успела придумать первые несколько фраз заметки о том, что дистрофическая худоба наконец вышла из моды и теперь актуальны пышные формы. Стиль «антигламур» все настойчивей завоёвывает позиции. Старые, мятые, нарочито дешёвые и некрасивые вещи, как будто купленные на барахолке, сегодня считаются особым шиком в высоком тусе.

Корреспондентка подумала, стоит ли в статье объяснять значение слова «тус», и решила: не стоит. Читательницы модного глянца — люди образованные. Они обязаны знать, что «тус» сегодня говорят вместо надоевшего слова «тусовка».

Охранник сел в «Лаллет» и отогнал его на ресторанную стоянку, чтобы освободить место для чёрного квадратного джипа, который привёз популярного телеведущего с женой.

В просторном ресторанном фойе были накрыты длинные столы для фуршета. Горы фруктов, французские сыры, не меньше пятидесяти сортов, обложенные гроздьями винограда, овальные фарфоровые блюда с ломтиками розовой и белой рыбы, холодное мясо животных, от банальной свинины до экзотической медвежатины. Жареная и заливная птица, от курицы до страуса. Шампанское в ледяных ведёрках, красная икра в высоких серебряных вазах. Вначале была и чёрная, но её сразу съели.

Согласно дресс-коду, обозначенному в пригласительных билетах, мужчины были в строгих костюмах, в сюртуках и смокингах, дамы — в вечерних платьях. Публика весьма солидная: банкиры, политики, владельцы журналов, газет, телеканалов. Пока мало кто отважился явиться в остро модных барахольных тряпках на столь серьёзное мероприятие.

Минут через тридцать должно было начаться торжественное действо — вручение премий за успехи в медиа-бизнесе.

Премии сами по себе ничего не стоили. Каждый награждаемый получал бронзовую статуэтку, то ли птичку, то ли рыбку, букет цветов и порцию аплодисментов. Но факт присутствия на церемонии, пригласительный билет в конверте из розовой шелковистой бумаги, чёрный, с золотыми буквами, стоил дорого. Посторонние, случайные люди сюда проникнуть не могли никак.

Гости теснились у столов, с тарелками и бокалами пробирались сквозь сутолоку, стараясь никого не задеть, ничего не уронить и не пролить, что было непросто, ибо толпа густела с каждой минутой.

Появление Кольта вызвало лёгкий ажиотаж, но не потому, что Пётр Борисович был владельцем ресторана и оплачивал мероприятие, и ни в коем случае не из-за его обвислых джинсов и мятого пиджака, и даже не из-за большой оголённой попы девушки Жанны. Ажиотаж случился просто потому, что Пётр Борисович слишком резко вклинился в толпу, кого-то задел, кому-то наступил на ногу. Извиниться он не мог, так как разговаривал по телефону. Девушка Жанна тоже не извинялась, так как вообще никогда этого не делала.

— Где ты? Я тебя не вижу. Здесь народу тьма! — громко басил Кольт в трубку. — Ладно, стой, где стоишь, и не отключайся!

Человек, к которому стремился Пётр Борисович, не стоял, а сидел. Он приехал давно, успел занять удобное место в углу, у рояля. Он курил, раскинувшись на диване, слушал отличные джазовые импровизации ресторанного пианиста и с любопытством разглядывал публику.

На вид ему было не больше сорока пяти. С первого взгляда он казался некрасивым, даже неприятным. Крупное смуглое лицо с широкими скулами и вздёрнутым носом, жидкие тусклые волосы неопределённого цвета, тяжёлый подбородок, выпуклые бледные губы. Но у него были яркие голубые глаза, высокий чистый лоб и чудесная улыбка. Этой своей улыбкой он одарил девушку Жанну, которая, впрочем, никак не отреагировала, а продолжала жевать жвачку.

— Иди там, покушай, потусуйся, — сказал Жанне Пётр Борисович и уселся на диван.

— Ну что, как? — спросил он нетерпеливым шёпотом, когда девушка удалилась.

— Пока никак.

— Что значит — никак? Я же сказал — любые деньги. Любые! Ты объяснил ему?

— Я объяснил. Он согласился.

— Ну?! — Жёлтые маленькие глаза Кольта заблестели, он шлёпнул собеседника по коленке. — Сколько в итоге?

— Уже не важно.

— Что значит — не важно?

— Он умер.

— Кто?! — крикнул Кольт так громко, что на них стали оборачиваться.

— Ш-ш-ш… — Смуглый вытянул губы и покачал головой. — Нет, с ним всё в порядке, он никуда не денется, не волнуйтесь. Умер Лукьянов.

— А-а, — Кольт облегчённо вздохнул, но тут же нахмурился, — погоди, а чего это вдруг? Он вроде не такой старый, и ты говорил, он здоровый мужик. Ему шестьдесят пять, как мне.

— Шестьдесят семь. Острая сердечная недостаточность.

— И чего дальше?

— Дальше будем работать.

— С кем? — тревожно спросил Кольт.

— С ней, — смуглый мягко улыбнулся.

Они так увлеклись беседой, что не заметили быстрого движения толпы к банкетному залу. Через опустевшее фойе к ним прибежал высокий рекламный красавец брюнет в белом смокинге и, смущаясь, переминаясь с ноги на ногу, сказал:

— Пётр Борисович, Иван Анатольевич, извините, пожалуйста, там все ждут, вас просят, пора начинать.

— Да, идём. Уже идём, — ответил Кольт.

Прежде чем подняться на эстраду и оставить Ивана Анатольевича в первом ряду, Кольт стиснул его руку и прошептал на ухо:

— А вдруг она тоже возьмёт и умрёт? Сколько ей лет?

— Всего лишь тридцать, как раз сегодня исполнилось.

На лице Ивана Анатольевича опять засияла мягкая, ласковая, совершенно неотразимая улыбка.

Глава вторая

Москва, 1916
25 января были именины Тани. Ей исполнилось восемнадцать лет.

Михаил Владимирович жил замкнуто, приёмов терпеть не мог, сам в гости почти не ходил и к себе звал редко. Но по Таниной просьбе этот день стал исключением.

— Хочу настоящий праздник, — сказала накануне Таня, — чтобы много народу, музыка, танцы, и никаких разговоров о войне.

— Зачем тебе это? — удивился Михаил Владимирович. — Полный дом чужих людей, сутолока, шум. Вот увидишь, уже через час у тебя разболится голова и ты захочешь всех их послать к чёрту.

— Папа людей не любит, — ехидно заметил Володя, старший сын Свешникова, — его издевательства над лягушками, крысами и дождевыми червями — это сублимация, по доктору Фрейду.

— Спасибо на добром слове. — Михаил Владимирович слегка склонил стриженную бобриком крупную седую голову. — Венский шарлатан тебе аплодирует.

— Зигмунд Фрейд — великий человек. Двадцатый век станет веком психоанализа, а вовсе не клеточной теории Свешникова.

Михаил Владимирович хмыкнул, цокнул ложкой по яйцу и проворчал:

— Безусловно, у психоанализа великое будущее. Тысячи жуликов ещё сделают на этой пошлости недурные деньги.

— И тысячи романтических неудачников будут скрежетать зубами от зависти, — зло улыбнулся Володя и принялся катать шарик изхлебного мякиша.

— Лучше быть романтическим неудачником, чем жуликом, а уж тем более — модным мифотворцем. Эти твои умные друзья, Ницше, Фрейд, Ломброзо, толкуют человека с такой брезгливостью и презрением, будто сами принадлежат к иному виду.

— Ну, началось! — двенадцатилетний Андрюша закатил глаза, скривил губы, выражая крайнюю степень скуки и усталости.

— Был бы счастлив иметь их в друзьях! — Володя кинул в рот хлебный шарик. — Любой злодей и циник в сто раз интересней сентиментального зануды.

Михаил Владимирович хотел что-то возразить, но не стал. Таня поцеловала отца в щёку, шепнула:

— Папочка, не поддавайся на провокации, — и вышла из гостиной.

Оставшиеся три дня до именин каждый продолжал жить сам по себе. Володя исчезал рано утром и возвращался иногда тоже утром. Ему было двадцать три. Он учился на философском факультете, писал стихи, посещал кружки и общества, был влюблён в литературную даму старше него на десять лет, разведённую, известную под именем Рената.

Андрюша и Таня ходили в свои гимназии. Таня, как обещала, успела сводить брата в художественный театр на «Синюю птицу», Михаил Владимирович дежурил в военном лазарете Святого Пантелеймона на Пречистенке, читал лекции в университете и на женских курсах, вечерами закрывался в лаборатории, до глубокой ночи работал и никого к себе не пускал. Когда Таня спрашивала, как поживает крыс Григорий Третий, профессор отвечал: «Отлично». Больше она не могла вытянуть из него ни слова.

Утром 25-го за завтраком Михаил Владимирович произнёс короткую речь:

— Ты теперь совсем взрослая, Танечка. Это грустно. Тем более грустно, что мама не дожила до этого дня. Маленькой ты уже никогда не будешь. Сколько всего ждёт тебя яркого, захватывающего, какой огромный и счастливый кусок жизни впереди. И все в этом новом, удивительном и странном двадцатом веке. Я хочу, чтобы ты стала врачом, не пряталась от практической медицины в отвлечённую науку, как я, а помогала людям, облегчала страдания, спасала, утешала. Но не дай профессии съесть всё остальное. Не повторяй моих ошибок. Юность, молодость, любовь…

На последнем слове он закашлялся, покраснел. Андрюша хлопнул его по спине. Таня вдруг засмеялась, ни с того ни с сего.

Весь этот день, двадцать пятое января тысяча девятьсот шестнадцатого года, она смеялась, как сумасшедшая. Отец вдел ей в уши маленькие бриллиантовые серёжки, именно те, на которые она давно заглядывалась в витрине ювелирной лавки Володарского на Кузнецком. Старший брат Володя преподнёс томик стихов Северянина и вместо поздравления зло паясничал, как всегда. Андрюша нарисовал акварельный натюрморт. Осенний лес, пруд, подёрнутый ряской, усыпанный жёлтыми листьями.

— У барышни, сестрицы вашей, самый весенний возраст, а вы все увядание рисуете, — заметил доктор Агапкин Федор Фёдорович, папин ассистент.

Таню он раздражал. Это был пошло красивый мужчина с прилизанными каштановыми волосами, девичьими ресницами и толстыми томными веками. На именины она его не приглашала, он сам явился прямо с утра, на завтрак, и преподнёс имениннице набор для вышивания. Рукоделием Таня никогда в жизни не занималась и вручила подарок Агапкина горничной Марине.

Более всех растрогала и насмешила Таню нянька Авдотья. Старая, из дедовских крепостных, почти глухая, сморщенная, она жила в доме на правах родственницы. На день ангела она, как в прошлом году, как и в позапрошлом, преподнесла Тане все ту же куклу, Луизу Генриховну.

Кукла эта многие годы была предметом борьбы и интриг с нянькой. Она сидела на комоде в нянькиной комнате, без всякой пользы. Зелёное бархатное платье с кружевами, белые чулки, замшевые ботинки с изумрудными пуговками, шляпка с вуалеткой. Когда Таня была маленькой, нянька только изредка, по праздникам, позволяла ей прикоснуться к розовой фарфоровой щеке, потрогать тугие русые локоны Луизы Генриховны.

Лет тридцать назад няня выиграла куклу на детском рождественском утреннике в Малом театре для тёти Наташи, папиной младшей сестры. Наточка, нянина любимица, была девочка аккуратная, тихая, в отличие от Тани. На Луизу Генриховну она только смотрела.

Таня поцеловала няньку, усадила куклу на каминную полку и забыла о ней, вероятно, до следующего года.

Вечером к дому на Ямской подъезжали извозчики. Нарядные дамы и господа с цветами, с подарочными коробками ныряли в подъезд, поднимались в зеркальном лифте на четвёртый этаж.

Университетские профессора с жёнами, врачи из госпиталя, адвокат Брянцев, сдобный золотисто-розовый блондин, похожий на постаревшего херувима с полотен Рубенса. Аптекарь Кадочников, в своих вечных валенках, которые носил круглый год из-за болезни суставов, но в штанах с лампасами, в сюртуке и в крахмальном белье по случаю именин. Танины подруги-гимназистки, дама-драматург Любовь Жарская, старая приятельница Михаила Владимировича, высокая, страшно худая, со взбитой рыжей чёлкой до бровей и вечной папироской в уголке пунцового тонкого рта. Несколько сумрачных надменных студентов-философов, приятелей Володи, наконец, его любовь, загадочная Рената, с голубоватым от пудры лицом и глазами в траурных овальных рамках.

Вся эта разнопёрая публика крутилась в гостиной, смеялась, язвила, сплетничала, пила лимонад и дорогой французский портвейн, наполняла пепельницы окурками и мандариновыми корками.

— В Доме поэтов литературный вечер, будут Бальмонт, Блок. Пойдёшь? — спросила Таню шёпотом её одноклассница Зоя Велс, коренастая застенчивая барышня. Лицо её было сплошь усыпано веснушками. Огромные голубые глаза выглядели как куски чистого неба среди тёмной унылой ряби облаков.

— Зоенька, вы нам стихи почитаете сегодня? — спросил интимным басом студент Потапов, Володин приятель, оказавшийся рядом.

Таня уловила издевательские нотки, а Зоя — нет. Зоя в Потапова была влюблена, впрочем, в Володю тоже. Она влюблялась во всех молодых людей одновременно и пребывала в постоянном горячечном поиске мужского внимания. Её отец, очень богатый скотопромышленник, владелец скотобоен, мыльных и колбасных фабрик, собирался выдать её замуж за дельного человека, она же хотела роковой любви и писала стихи с кокаином, бензином, Арлекином и револьвером у бледного девичьего виска.

— Да, если вы настаиваете, — ответила Зоя Потапову и покраснела так, что веснушки почти исчезли.

— О, я настаиваю! — томно простонал Потапов.

— Мы все настаиваем! — поддержал игру Володя. — Зачем нам Бальмонт и Блок, когда есть вы, Зоенька?

— Богиня! — Потапов поцеловал ей ручку.

— Вот что! — развеселился Володя. — Мы устроим мелодекламацию. Таня поиграет, а вы, Зоенька, будете читать стихи под фортепиано, нараспев.

— Прекрати, это подло! — шепнула Таня брату и больно ущипнула его за ухо.

Рената, одиноко курившая в кресле в другом конце гостиной, вдруг разразилась русалочьим смехом, таким громким, что все замолчали, уставились на неё. Она тоже замолчала, так и не объяснив, что её рассмешило.

— Ну, довольна? Весело тебе? — спросил профессор, мимоходом чмокнув дочь в щёку.

— Разумеется! — прошептала Таня.

За ужином заговорили о Распутине. Дама-драматург просила адвоката Брянцева рассказать о безносой крестьянке, покушавшейся пару лет назад на жизнь царского колдуна. В сибирском селе Покровском, на родине Григория, крестьянка Хиония Гусева ударила его кинжалом в живот, когда он выходил из церкви после утренней службы. Газеты сходили с ума. Журналисты изощрялись в сочинении самых невероятных версий. Царский колдун выжил. Гусеву признали невменяемой и поместили в лечебницу для душевнобольных в Томске.

— Если бы дошло до суда, именно вы, Роман Игнатьевич, стали бы её защитником, — произнесла дама-драматург, аккуратно отрезая кусочек от индюшачьего филе.

— Ни в коем случае. — Адвокат нахмурился и покачал кудрявой белокурой головой. — Когда ещё вопрос о судебном процессе оставался открытым, я категорически отказался.

— Почему? — спросил Володя.

— Предпочитаю не участвовать в фарсах. Они приносят быструю славу, иногда неплохие деньги, но дурно влияют на репутацию. Вот если бы эта Гусева ударила в сердце и убила бы его, я бы с удовольствием её защищал и сумел бы доказать, что она своим мужественным поступком спасла Россию.

— А что у неё было с носом? — выпалила Зоя Велс и опять густо покраснела.

— Сифилис, вероятно, — пожал плечами адвокат, — хотя она уверяла, что никогда не страдала этой постыдной болезнью, и вообще девица.

— Но она сумасшедшая или всё-таки нет? — спросил доктор Агапкин.

— Я бы не назвал её душевно здоровым человеком, — ответил адвокат.

— А Распутин? Вы видели его близко. Он кто, по-вашему? Безумец или хладнокровный мошенник? — не унимался Агапкин.

— Я видел его только однажды, случайно, в Яре. Он там устроил непристойный пьяный шабаш с цыганами. — Адвокату явно наскучила эта тема, ему хотелось наконец заняться заливной севрюгой.

— Почему всё-таки этот грязный сибирский мужик занимает такое огромное место и в политике, и в головах, и в душах? — задумчиво произнесла Жарская.

— А вы напишите о нём пьесу, — предложил Володя, — между прочим, Таня назвала в его честь одну из папиных лабораторных крыс.

— Ту самую, которую удалось омолодить? — спросила Рената.

Если не считать внезапного взрыва хохота, она впервые за вечер подала голос. Голос оказался высоким и резким.

Профессор повернулся к ней всем корпусом, держа в руке вилку с наколотым куском лососины, потом посмотрел на Володю. Агапкин прижал к губам салфетку и принялся громко кашлять.

— Господа, давайте выпьем за здоровье именинницы, — предложил аптекарь Кадочников.

— Ваша горничная Клавдия — двоюродная сестра моей портнихи, — спокойно пояснила Рената, после того как все чокнулись и выпили за Танино здоровье.

Стало тихо. Все смотрели на профессора, кто с сочувствием, кто с любопытством. Таня, сидевшая рядом с отцом, сильно сжала под столом его коленку.

— Умоляю, Миша, не отрицай, не говори, что горничная все придумала или напутала. Я знаю, это правда, потому что ты гений! — быстро, на одном дыхании произнесла Жарская. — Как, как тебе это удалось?

Михаил Владимирович отправил в рот кусок лососины, прожевал, промокнул губы салфеткой и заговорил:

— Пару месяцев назад наш сосед сверху господин Бубликов проводил свой очередной спиритический сеанс. На этот раз гостем его должен был стать дух графа Сен-Жермена. Я, разумеется, не знал этого, я сидел в лаборатории. Хлопнула форточка, заскрипели половицы. Он был удивительно элегантен и мил, несмотря на свою прозрачность. Он любезно представился. Я сказал ему, что он, вероятно, ошибся адресом и ему надо этажом выше. Он ответил, что у Бубликова скучно, заинтересовался моим микроскопом, принялся расспрашивать о новшествах в медицине. Мы проговорили до рассвета. Исчезая, он оставил мне на память небольшой флакон и сказал, что это его знаменитый эликсир. Я имел смелость возразить: почему же тогда я беседую с прозрачным призраком, а не с живым человеком? Он ответил, что давно научился переходить из одного состояния в другое и обратно посредством трансмутации, примерно так же, как вода становится под воздействием температуры льдом или паром. В газообразном состоянии перемещаться в пространстве значительно удобней. Я был так потрясён и измотан бессонной ночью, что незаметно уснул прямо за столом, в лаборатории. Проспал часа два, проснувшись, увидел старинный флакон, все вспомнил, но не поверил самому себе, решил, что это был сон. Содержимое флакона я вылил в лоток, из которого пьёт крыса. Ну, а дальше произошло то, о чём поведала наша горничная портнихе этой очаровательной дамы.

Опять повисла пауза. Потапов беззвучно захлопал в ладоши. Старый аптекарь чихнул и извинился.

— Все? — громким шёпотом спросила Зоя Велс. — Вы вылили в крысиный лоток из этого флакона все, до капельки?

Москва, 2006
Соня не услышала, как вернулся Нолик. Он догадался прихватить ключи и вошёл очень тихо. Она вздрогнула и чуть не заорала от страха, когда он появился в комнате. Фотографии были разложены на столе. Рядом стоял открытый портфель. Нолик подошёл и тут же ткнул пальцем в фотографию молодой пары, датированную тридцать девятым годом.

— Кого она мне напоминает? Не знаешь?

— Кто?

— Девочка. Вот эта, с косой.

Нолик прищурился, поднёс снимок к глазам.

— Ты лекарства купил? — спросила Соня.

— Да, конечно. Вот. — Он положил на стол аптечный пакет. — Кстати, там градусник. Будь добра, измерь температуру. Господи, где я мог её видеть?

— Нигде. Это тридцать девятый год. — Соня сунула градусник под мышку.

— А… — Нолик звонко хлопнул себя по лбу. — Софи, я болван! Подожди, я сейчас!

Он вылетел в прихожую, тут же вернулся и вручил Соне маленький свёрток. Там были духи. Соня распечатала коробочку, открыла флакон, понюхала, улыбнулась.

— Погоди, ещё не все! — Нолик помахал у неё перед носом бумажным прямоугольником. — Вот это посильней любых духов и даже роз от неизвестного И.З.!

— Что это?

— А ты прочитай!

Соня взяла у него визитку.

— «Кулик Валерий Павлович». Кто это?

— Вот балда! Твой бывший преподаватель! Профессор с твоего биофака! Ну? Вспомнила? Слушай, Софи, ты в состоянии воспринимать важную позитивную информацию? Это же класс! Это супер! Позавчера он выступал у нас на канале. Мы столкнулись в курилке. Он смотрит на меня, я на него. Он спрашивает: «Где мы с вами встречались?» И я, главное дело, хлопаю глазами, тоже вспомнить не могу. Он первый вспомнил. На твоём выпускном вечере в универе, ты нас познакомила. Так вот, он стал сразу расспрашивать о тебе, как живёшь, где работаешь. Сказал, что хотел тебя разыскать, ты ему очень нужна.

— Разыскать несложно, — тихо заметила Соня, не открывая глаз, — в учебной части остались все координаты, адрес, телефон.

— У него все есть, но ты почти неделю не берёшь трубку, и он подумал, вдруг ты переехала или телефон изменился. Но тут как раз встретил меня. Это судьба, Софи! Ты прочитай, что написано на визитке.

— Biology tomorrow, — прочитала вслух Соня, — Международная неправительственная ассоциация «Фонд научных инициатив». Институт экспериментальных биотехнологий. Исполнительный директор Кулик Валерий Павлович.

— Позвони ему срочно, прямо сегодня! Видишь, он написал номер мобильного ручкой. Он хочет предложить тебе работу. Софи, это совсем другие деньги, другие перспективы. Я жутко рад за тебя!

— Полгода назад я отправляла туда своё резюме, — сказала Соня, — они мне отказали.

Лицо Нолика слегка вытянулось.

— Ну… Всё течёт, всё изменяется, — произнёс он глубокомысленно, — во всяком случае, сейчас тебя там ждут.

Соня вытащила градусник. Тридцать девять и пять.

— Хочешь, я останусь ночевать? — спросил Нолик. — У меня завтра утром озвучка, это часа на три, наверное. Я съезжу и сразу вернусь. Хочешь? Я могу остаться до приезда твоей мамы и встретить её на такси. Только у меня денег нет. Заплатят в конце месяца.

— Я сама её встречу, я очухаюсь к завтрашнему вечеру. А ты оставайся. Иначе зачем было тратиться на градусник?

— То есть?

— Ну он ведь нужен, чтобы кто-нибудь ахнул, увидев, какая у человека высокая температура. А если человек болеет в одиночестве, то ахать некому. Возьми водку в морозилке, разбавь водой, смочи полотенце и положи мне на лоб. Только не пей её, ладно? Будешь пить, выгоню.

У Сони заплетался язык. Нолик довёл её до тахты, ушёл на кухню. Соня подумала, что температура подскочила у неё не от болезни, а от волнения.

«Биология завтра» — голубая мечта любого учёного, особенно молодого специалиста, но пробиться туда страшно трудно, даже если владеешь английским и немецким, имеешь кандидатскую степень и знаешь совершенно точно, что биология — твоё призвание, с детства на всю жизнь.

В первом классе, собирая осенний гербарий, Соня заметила, что только живые деревья сбрасывают листья, а мёртвые — нет. На мёртвых ветках листья могут висеть всю зиму, бурые, скорченные.

— Это нелогично, — сказала она папе, — осенние листья на живых деревьях, красные, жёлтые, должны держаться, они такие красивые, особенно под снегом.

— Закон природы, — равнодушно ответил папа.

Ответ Соню не устроил. Она приставала ко всем взрослым, которых считала более или менее разумными, и только один сумел кое-что объяснить.

— Поздравляю, — сказал папин друг Бим, Борис Иванович Мельник, биолог, — ты, Сонечка, мыслишь как Гален. Во втором веке нашей эры этот великий римский философ и врач тоже заинтересовался осенним листопадом и сделал вывод, что живые деревья сбрасывают листья нарочно, чтобы не сломались ветки под тяжестью снега. То есть в самом дереве заложена такая программа.

— Убивать свои собственные листья?

— Ну да. Именно. Есть даже специальный биологический термин: апоптоз, «листопад» по-гречески. Так поступают почти все живые существа. Головастик избавляется от хвоста и становится лягушонком. Маленький человечек, пока сидит в животе у мамы, сначала имеет множество дополнительных запчастей, например жабры, хвост, потом все ненужное отмирает.

— А он может раздумать? — спросила Соня.

— Кто?

— Ну человечек. Вдруг он захочет оставить себе жабры или хвост, на всякий случай? Если он, допустим, потом решит заниматься подводным плаванием, ему все это очень пригодится.

— Ты имеешь в виду, есть ли у него выбор? Нет. Выбора нет.

— Почему?

Следующие десять лет Соня изводила Бима вопросами при всяком удобном и неудобном случае. Сразу после десятого класса она поступила в университет на биофак. В аспирантуре Бим, профессор Мельник, стал её научным руководителем, взял к себе в лабораторию.

Соня занималась апоптозом, запрограммированной смертью, вернее, самоубийством живой клетки. Тема эта стала страшно модной в последние годы, поскольку была связана с проблемами старения и продления жизни.

Миллиарды клеток в любом живом организме ежеминутно умирают и рождаются, но с каждой минутой соотношение это едва заметно сдвигается в сторону смерти. Из всего живого на планете бессмертны только амёбы, бактерии и раковые клетки. Они могут жить вечно. Они жрут и делятся, делятся и жрут.

«Значит, у них есть, чему поучиться», — сказал в одной из своих лекций, ещё в 1909 году, профессор Михаил Владимирович Свешников.

В 2002-м трое учёных, два англичанина и американец, получили Нобелевскую премию за открытие генетически запрограммированной клеточной гибели. Они наблюдали под микроскопом, как рождается, живёт и умирает глист нематода, существо длиной в миллиметр, и выделили гены, в которых запрограммирован суицид клетки. А потом доказали, что точно такие же гены есть в геноме человека и выполняют они те же функции. Открытие теоретически давало потрясающие перспективы в лечении СПИДа, рака, инфаркта миокарда. Многие биологи заговорили о возможности изменять геном человека, задавать программу добровольного суицида раковым клеткам, и наоборот, отключать программу, когда кончают с собой клетки тканей сердца при инфаркте. На исследования выделялись огромные деньги, находились добровольцы, готовые все испытать на себе, открывались клиники, где малоизученные методы применялись в медицинской практике, Интернет, газеты, журналы пестрели рекламами универсальных генетических методов лечения всех человеческих недугов, включая старость и смерть.

На этом свихнулся Борис Иванович Мельник.

Бим в течение многих лет изучал ту же крошку нематоду, с той же целью, что два англичанина и американец, и самое обидное, пришёл к тем же выводам, что и они, на год раньше. Но Бим работал в маленьком, нищем, Богом забытом НИИ гистологии, не имел ни оборудования, ни денег, получал копейки, бился головой о вечную стену тупости, трусости и жадности российских чиновников от науки. Чужая Нобелевская премия 2002 года его доконала. Он бросился давать интервью, кричать на всех углах, что работает над новыми способами продления жизни. Ему, доктору биологических наук, несложно было придумать вполне стройную теорию о том, что современная биология в обнимку с генетикой способна отменить старость и смерть. Биму верили, как верили языческим шаманам, средневековым колдунам, алхимикам, авантюристам всех времён и народов, просто потому, что очень хотели верить. Но это бы ещё ничего. Настал момент, когда Бим сам поверил той пафосной ахинее, которой пичкал журналистов и профанов на интернетских форумах.

Бим стал знаменитостью. Он привык, что Соня, верный его ассистент, всегда с ним и за него, он приглашал её с собой на телеэфиры. Она придумывала уважительные причины, чтобы не пойти. Ей было стыдно и страшно сказать ему правду. Она не собиралась уходить из лаборатории, но её научный руководитель сошёл с ума. Она решила уйти, но было некуда. Проблема её заключалась в том, что она хотела заниматься наукой, а не бессовестной коммерцией под личиной науки. Ей казалось, что сейчас такую возможность может предоставить только одна структура — «Биология завтра». И вот, как будто по мановению волшебной палочки, появился этот Кулик.

«Надо принять жаропонижающее и просто поспать, — думала Соня. — Слишком много вопросов на одну больную горячую голову, у которой ещё и в ухе стреляет. У меня не голова, а головешка. Кулик пройдоха и жулик, никакой не учёный, впрочем, для административной работы — в самый раз. Если он там стал исполнительным директором, значит, ворочает деньгами, фондами, грантами. Лично его вряд ли могли заинтересовать мои исследования, ему это по фигу. Но кто-то ведь там разбирается в научных вопросах, и Кулику поручили выйти на меня. Почему вдруг? И каким образом среди этих фотографий в папином портфеле оказался великий Свешников? Может быть, одно с другим как-то связано? Нет. Ерунда. Это температура, это бред. Господи, как знобит. Где же Нолик?»

Она чуть не свалилась с тахты, когда Нолик шлёпнул ей на лицо мокрое, пахнущее водкой полотенце.

— Горе, ты бы хоть отжал его! — простонала Соня.

Москва, 1916
Гости разъехались. Михаил Владимирович и Агапкин удалились в кабинет профессора.

— Не обижайтесь, Федор, — сказал Свешников, усаживаясь в кресло и отстригая кончик сигары толстыми кривыми ножницами, — я знаю, как легко вы загораетесь, как остро переживаете разочарования. Я не хотел волновать вас по пустякам.

— Ничего себе пустяки! — Агапкин прищурился и оскалил крупные белые зубы. — Вы хотя бы отдаёте себе отчёт в том, что произошло? Впервые за всю историю мировой медицины, со времён Гиппократа, опыт омоложения живого организма закончился удачей!

Профессор весело рассмеялся:

— О, Господи, Федор, и вы туда же! Я понимаю, когда об этом говорят горничные, романтические барышни и нервные дамы, но вы всё-таки врач, образованный человек.

Лицо Агапкина оставалось серьёзным. Он достал папиросу из своего серебряного портсигара.

— Михаил Владимирович, вы в последние две недели не пускали меня в лабораторию, вы все делали один, — произнёс он хриплым шёпотом, — разрешите мне хотя бы взглянуть на него.

— На кого? — все ещё продолжая посмеиваться, профессор зажёг спичку и дал Агапкину прикурить.

— На Гришку Третьего, конечно.

— Пожалуйста, идите и смотрите, сколько душе угодно. Только не вздумайте открывать клетку. А в лабораторию не я вас не пускал. Вы же сами просили дать вам короткий отпуск до Таниных именин, у вас, насколько я помню, возникли некие таинственные личные обстоятельства.

— Ну да, да, простите. Но я же не знал, что вы начали серию новых опытов! Если бы я только мог предположить, я бы все эти личные обстоятельства послал к чёрту! — Агапкин жадно затянулся папиросой и тут же загасил её.

— Федор, вам не совестно? — Профессор покачал головой. — Если я правильно понял, речь шла о вашей невесте. Как же можно — к чёрту?

— А, всё разладилось. — Агапкин поморщился и махнул рукой. — Не будем об этом. Так вы покажете мне крысу?

— И покажу, и расскажу, не волнуйтесь. Но только давайте сразу условимся, что об омоложении мы говорить не станем. То, что произошло с Григорием Третьим, — всего лишь случайное совпадение, ну, в крайнем случае, неожиданной побочный эффект. Я не ставил перед собой никаких глобальных задач, я слишком устаю сейчас в лазарете, у меня совсем не остаётся сил и времени на занятия серьёзной наукой. В лаборатории я только отдыхаю, развлекаюсь, тёшу своё любопытство. Я вовсе не собирался омолаживать крысу. Кажется, я говорил вам, что меня многие годы занимает загадка эпифиза. Вот уже двадцатый век на дворе, а до сих пор никто точно не знает, зачем нужна эта маленькая штучка, шишковидная железа.

— Современная наука считает эпифиз бессмысленным, рудиментарным органом, — быстро произнёс Агапкин.

— Глупости. В организме нет ничего бессмысленного и лишнего. Эпифиз — геометрический центр мозга, но частью мозга не является. Его изображение есть на египетских папирусах. Древние индусы считали, что это третий глаз, орган ясновидения. Рене Декарт полагал, что именно в эпифизе обитает бессмертная душа. У некоторых позвоночных эта железка имеет форму и строение глаза, и у всех, вплоть до человека, она чувствительна к свету. Я вскрыл мозг старой крысы, не стал ничего удалять и пересаживать, менять старую железку на молодую. Я это проделывал много раз, и все безрезультатно. Животные дохли. Я просто ввёл свежий экстракт эпифиза молодой крысы.

Михаил Владимирович говорил спокойно и задумчиво, как будто с самим собой.

— И все? — Глаза Агапкина выкатились из орбит, как при базедовой болезни.

— Все. Потом я наложил швы, как положено при завершении подобных операций.

— Вам удалось все это проделать in vivo? — спросил Агапкин, глухо кашлянув.

— Да, впервые за мою многолетнюю практику крыса не погибла, хотя, конечно, должна была погибнуть. Знаете, в тот вечер все не ладилось. Дважды выключали электричество, разбилась склянка с эфиром, у меня заслезились глаза, запотели очки.

Из гостиной слышались приглушённые голоса. Играла музыка.

— Там, кажется, продолжают веселиться, — пробормотал профессор и взглянул на часы, — Андрюше пора бы в постель.

В гостиной правда было весело. Володя опять завёл граммофон и предложил играть в жмурки. Таня смеялась, когда Андрюша завязывал ей глаза черным шёлковым шарфом под шелестящий граммофонный голос Плевицкой. Андрюша вдруг прошептал на ухо:

— Знаешь, почему папа поперхнулся, когда за завтраком сказал слово «любовь»?

— Потому что ростбиф не прожевал, перед тем как произносить речь, — сквозь смех ответила Таня.

— При чём здесь ростбиф? Вчера вечером, когда мы с тобой были в театре, полковник Данилов заходил к папе и говорил с ним о тебе.

— Данилов? — Таня стала икать от смеха. — Этот старенький, седенький обо мне? Какая чушь!

— Он имел наглость просить твоей руки. Я случайно услышал, как Марина сплетничала об этом с няней.

— Подслушивал? Ты подслушивал болтовню прислуги? — зло прошипела Таня.

— Ну вот ещё! — Андрюша мстительно туго стянул узел, прихватил и дёрнул прядь волос. — Нянька глухая, они обе орали на всю квартиру.

— Эй, больно! — взвизгнула Таня.

— Если его не убьют на войне, я вызову его на дуэль! Стреляться станем с десяти шагов. Он стреляет лучше, прикончит меня мгновенно, и ты будешь виновата, — заявил Андрюша и раскрутил Таню за плечи, как будто она была игрушечным волчком.

— Дурак! — Таня чуть не упала, неестественным, слишком детским движением оттолкнула брата, на ощупь вытянула прядь из узла, при этом ещё безнадёжней запутав волосы, и застыла посреди гостиной в полнейшей, бархатной темноте, которая стала быстро наполняться запахами и звуками. Они казались ярче и значительней, чем в обычной, зрячей, жизни.

«Он решился. Он сошёл сума. Его могут убить на войне. Жена! Какая, к чёрту, из меня жена?» — думала Таня, слепо щупая и нюхая тёплый воздух гостиной.

Ноздри её трепетали, перед глазами во мраке плавали радужные круги.

Сквозь высокий голос Плевицкой и сухой треск граммофонной иглы Таня услышала, как выразительно сопит старая нянька в бархатном кресле и как от неё пахнет ванильными сухарями. Слева, из буфетной, донёсся музыкальный звон посуды, густо потянуло одеколоном «Гвоздика». Лакей Степа поливался им каждое утро. Из отцовского кабинета приплыл мягкий медовый дым сигары. Таня сделала несколько неверных шагов в неизвестность. Раздался тихий фальшивый Андрюшин смех, отрешённый художественный свист Володи. Её вдруг обдало сухим жаром. Она испугалась, что сейчас налетит на печь, и тут же врезалась во что-то большое, тёплое, шершавое.

— Танечка, — пробормотал полковник Данилов, — Танечка.

Ничего больше он сказать не мог. Он только что вошёл в гостиную, столкнулся с незрячей Таней. Они обнялись, нечаянно, неловко, и так застыли. Она успела услышать, как быстро у него бьётся сердце. Он успел прикоснуться губами к её макушке, к белой тончайшей линии пробора.

Таня оттолкнула Данилова, содрала с глаз чёрную повязку и пыталась распутать волосы.

— Павел Николаевич, ну, помогите же мне! — собственный голос показался ей противным, визгливым.

У полковника слегка дрожали руки, когда он выпутывал пряди её волос, застрявшие в узле. Тане хотелось его ударить и поцеловать, хотелось, чтобы он ушёл сию минуту и чтобы не уходил никогда. Она наконец могла видеть. Он стоял перед ней, комкая в руках чёрный шарф. Она чувствовала, как у неё пылают щеки.

Когда Таня называла полковника Данилова стареньким и седеньким, она, конечно, лгала, прежде всего самой себе. Полковнику было тридцать семь лет. Невысокий, крепкий, сероглазый, он стал седым на фронте, ещё на японской войне. Тане он снился чуть ли не каждую ночь. Сны были совершенно неприличные. Она злилась и при встрече боялась взглянуть ему в глаза, как будто и вправду уже произошло между ними все то стыдное, жаркое, жуткое, отчего второй год подряд она просыпалась среди ночи, жадно пила воду и бежала глядеться в зеркало в зыбком свете уличного фонаря, льющегося в окно спальни.

Утром на первых двух уроках в гимназии Таня зевала, жмурилась, грызла кончик своей длинной светлой косы. Потом про сон забывала, жила, как обычно, вплоть до следующей ночи.

Володя язвил, что сестра влюбилась в старого монархиста, ретрограда, мракобеса, и теперь ей только остаётся повесить у себя в комнате семейный портрет Романовых, венчаться с полковником, рожать ему детей, толстеть, тупеть и вышивать крестиком.

Андрюша мрачно, выразительно ревновал. Ему едва исполнилось двенадцать. Мама умерла родами, когда он появился на свет. Таня была похожа на маму, много возилась с маленьким братом. Няня внушила Андрюше, что маменька стала ангелом и смотрит на него с неба. Андрюша внушил самому себе, что Таня — полноправный земной представитель ангела маменьки и потому должна прилежно выполнять все ангельские обязанности.

К Таниным поклонникам он относился снисходительно, презирал их и даже иногда жалел. Только полковника Данилова ненавидел, тихо и серьёзно.

«Ерунда. Андрюшка все выдумал», — решила Таня, подошла к этажерке, принялась перебирать граммофонные пластинки.

Андрюша встал рядом, спиной к гостю, картинно приклонил голову сестре на плечо. Они были почти одного роста, и стоять ему так, с вывернутой шеей, было ужасно неудобно. Полковник остался один посреди гостиной. Подождав минуту, он кашлянул и тихо произнёс:

— Татьяна Михайловна, поздравляю вас с именинами, тут вот подарок. — Он вытащил из кармана маленький ювелирный футляр и протянул Тане.

Таня вдруг испугалась. Она поняла, что это не ерунда, что Данилов действительно говорил с её отцом о ней, а отец настолько занят своими пробирками и крысами, что не взял на себя труд предупредить Таню.

Золотой замочек не открывался. Таня сломала ноготь.

— Давайте, я попробую, — подал голос Володя, который до этой минуты сидел в кресле, рассеянно листая журнал.

В первую секунду Тане показалось, что на синем бархате сидит живой светлячок. Володя присвистнул. Андрюша презрительно фыркнул и пробормотал: «Подумаешь, стекляшка!» Данилов надел Тане на безымянный палец кольцо из белого металла с небольшим, удивительно ярким прозрачным камнем. Кольцо оказалось впору.

— Его носила ещё моя прабабушка, — сказал полковник, — потом бабушка, мать. У меня нет никого, кроме вас, Татьяна Михайловна. Отпуск кончается, завтра я возвращаюсь на фронт. Ждать меня некому. Простите. — Он поцеловал Тане руку и быстро вышел.

— Бедненький, — прошипел из угла Андрюша.

— Ну, что же ты застыла? — усмехнулся Володя. — Беги, догони, заплачь, скажи: милый, ах, я твоя!

— Вы, два идиота, заткнитесь! — крикнула Таня почему-то по-английски и побежала догонять Данилова.

— Дети, что случилось? Танечка куда помчалась? Где Мишенька? — прошуршал ей вслед испуганный голос няни.

В прихожей полковник надевал шинель.

— Завтра? — глухо спросила Таня.

Плохо понимая, что делает, она ухватилась за лацканы его шинели, притянула к себе, уткнулась лицом ему в грудь и забормотала:

— Нет, нет, я замуж за вас не выйду ни за что. Я слишком люблю вас, а семейная жизнь пошлость, скука. И запомните. Если вас там убьют, я жить не стану.

Он погладил её по голове, поцеловал в лоб.

— Будете ждать меня, Танечка, так и не убьют. Я вернусь, мы обвенчаемся. Михаил Владимирович сказал, это вам решать. Он никаких преград не видит. Разве что война, так она кончится, надеюсь, что скоро.

Москва, 2006
Соня проснулась среди ночи от странного звука, как будто за стеной кто-то пытался завести мотоцикл. Несколько минут она лежала, ничего не понимая, смотрела в потолок. Было холодно, на улице мела метель. Следовало встать, закрыть форточку, посмотреть, что там, за стеной, происходит.

На экране мобильника высветилось время — половина четвёртого. Спать больше не хотелось. Температура упала. Соня поняла наконец, что уснула в папиной комнате, на его тахте, а за стеной храпит Нолик.

Напротив окна качался фонарь, тени на потолке и на стенах двигались. Соне вдруг показалось, что папина комната живёт своей таинственной ночной жизнью и она, Соня, здесь лишняя. Никто не должен видеть, как трагически сгорбилась настольная лампа, как дрожат занавески, как блестит подёрнутый слёзной влагой огромный прямоугольный глаз, зеркало платяного шкафа. Стоило шевельнуться, и тахта заскрипела.

— Лежишь? — послышалось Соне. — А ты не думаешь, что твоего любимого папочку могли убить?

— Кто? Почему? — испуганно вскрикнула Соня и от звука собственного голоса окончательно проснулась, включила свет.

Диагноз, который поставил врач «скорой», ни у кого не вызвал сомнений: острая сердечная недостаточность. Соня была в тот день как сомнамбула, механически отвечала на вопросы, под диктовку врача и милиционера заполнила разлинованный бланк.

«Я, Лукьянова Софья Дмитриевна, 1976 года рождения, проживающая по такому-то адресу. Такого-то числа, в таком-то часу я зашла в комнату своего отца, Лукьянова Дмитрия Николаевича, 1939 года рождения. Он лежал на кровати, на спине, накрытый одеялом. Дыхание отсутствовало, пульс не прощупывался, кожа на ощупь была холодной…»

Она упрямо повторяла, что её папа был здоров и на сердце никогда не жаловался, как будто хотела доказать им и себе, что смерть — недоразумение, сейчас он откроет глаза, встанет.

— Шестьдесят семь лет, к тому же Москва. Кошмарная экология, постоянные стрессы, — объяснял врач.

Он был пожилой и вежливый. Он сказал, что о такой смерти можно только мечтать. Человек не мучился, умер во сне, в своей постели. Да, наверное, мог бы прожить ещё лет десять-пятнадцать, но сейчас молодые мрут как мухи, а тут старик.

Все хлопоты, расходы на похороны и поминки взял на себя институт. Кира Геннадьевна, жена Бима, постоянно находилась рядом с Соней, кормила её успокоительными таблетками, но у Сони были сильные спазмы в горле, она с трудом сумела проглотить только одну капсулу, а потом началась неудержимая рвота, и пока все сидели за поминальным столом, Соню в ванной выворачивало наизнанку.

На следующий день после похорон и поминок у Сони поднялась температура. Она не подходила к городскому телефону. Мобильный отключили за неуплату.

Вчера кто-то положил деньги, и мобильный заработал.

— Если постоянно думать об этом, можно сойти с ума, — сказала себе Соня, — ведь никому, ни единому человеку такое в голову не пришло.

Соня сжала виски и заплакала.

Между тем храп прекратился. За стеной послышалась возня, скрип, кашель, шарканье. Нолик в пледе, как в римской тоге, возник в дверном проёме.

— Ты чего? — спросил он сквозь зевоту.

Соня продолжала плакать и не могла сказать ни слова. Нолик сходил на кухню, вернулся с чашкой холодного чая. Она пила, и зубы стучали о край чашки.

— А температура упала, — сказал Нолик, пощупав её лоб, — будешь рыдать, опять поднимется.

— Иди спать, — сказала Соня.

— Ну ты даёшь! — возмутился Нолик. — Ты бы на моём месте ушла? Заснула бы? Слушай, ты так и не рассказала, о чём вчера вы говорили с этим Беркутом? Что в итоге он тебе предложил?

— С Куликом. — Соня всхлипнула. — Он назначил встречу на завтра. Там какой-то грандиозный международный проект, создание биоэлектронного гибрида. Морфогенез in vitro, под контролем компьютера.

— Не понял. — Нолик нахмурился и покрутил головой.

— Они хотят не просто выращивать ткани в пробирках, но руководить этим процессом, командовать клеткой, — объяснила Соня и вытерла слёзы. — Конечно, теоретически это имеет отношение к моей теме, но всё-таки странно, почему вдруг они проявили такую активность. Кулик даже не стал ждать моего звонка, позвонил сам. Это совершенно на него не похоже.

— У тебя, Софи, заниженная самооценка. Встряхнись, приди в себя. Смотри, сколько всего хорошего случилось. Остаётся только вылечить твоё ухо.

— И оживить папу, — пробормотала Соня.

— Всё, хватит! — Нолик повысил голос, встал, прошёлся по комнате. — Когда умирают родители, это больно, тяжело. Но, Софи, это нормально. Дети не должны тормозить на полном ходу, понимаешь? Если я не сопьюсь окончательно и всё-таки найдётся женщина, которая решится родить от меня ребёнка, я буду заранее готовить его к этому, приучать к простой мысли, что родители уходят первыми. Да, Дмитрий Николаевич умер, горе огромное, но твоя жизнь продолжается.

— А если его убили? — вдруг спросила Соня.

Нолик застыл с открытым ртом, закашлялся, схватил бумажный платок, распотрошил трясущимися руками всю пачку, вытер мокрый лоб.

— Есть яды, которые не оставляют никаких следов в организме и своим действием имитируют картину естественной смерти, например от острой сердечной недостаточности, — чужим, механическим голосом продолжала Соня. — Что-то происходило в жизни папы в последние два месяца. Он сильно изменился. Кто-то давил на него, от него чего-то хотели. В ресторане, в последний вечер, у него состоялся с кем-то очень тяжёлый разговор. Я никогда не видела его в таком состоянии, пожалуй, только когда мама уехала, и то он держался лучше.

— Так может, у него просто болело сердце, и он тебе ничего не говорил? — спросил Нолик, немного успокоившись. — Дмитрий Николаевич всегда был здоровым, привык к этому. И тут — как гром среди ясного неба. Боли в сердце, плохое самочувствие. Он мог ходить на какие-то обследования, пытался лечиться и не хотел тебя грузить. Возможно, и в Германию он летал, чтобы проконсультироваться с врачами, пройти курс лечения. Болезнь на него давила, Софи, какая-то тяжёлая и сложная болезнь сердца, от которой он в итоге умер. Не накручивай себя, не выдумывай злодеев с ядом в ресторане.

— Логично, — Соня вздохнула, — да, пожалуй, ты прав. Ну, а портфель? Фотографии?

— Да! Насчёт фотографий! — крикнул Нолик и по своей дурацкой театральной привычке хлопнул себя по лбу. Иногда он не рассчитывал силы, и на лбу оставались красные полосы. — Я понял, кого мне напоминает девочка с косой! Странно, что ты не узнала её!

Нолик оглядел комнату, подошёл к книжным полкам. Там, за стеклом, стояло несколько снимков. На самом большом и старом, взятом в рамку, была запечатлена строгая и очень красивая девушка. Волосы казались темней, чем на фотографиях из папиного портфеля. Коса не видна, убрана в пучок на затылке. Сонина бабушка, папина мама, Вера Евгеньевна Лукьянова, совсем юная.

Москва, 1916
Пехотный унтер Самохин жаловался, что правая рука у него затекает, пальцы пухнут и чешутся. На указательном врос ноготь, хорошо бы вырезать.

— Я, барышня, играю на гитаре и должен беречь пальцы.

Таня откинула одеяло и увидела забинтованную культю. Правая рука унтера была ампутирована до предплечья. Таня поправила ему подушку, погладила бритую голову и произнесла, подражая двум старым сёстрам-монахиням, работавшим тут же, в послеоперационной палате:

— Голубчик, миленький, потерпи.

Койка в другом конце палаты скрипела, сиплый голос тихо напевал:

— Царь на троне, вошь в окопе. У германца пуля в жопе.

На подушке возлежала большая розовая голова, бритая, как у всех раненых. Длинные руки были подняты вверх, пальцы сжимались, разжимались, кисти совершали странные круговые движения. Под одеялом угадывалось короткое тело. Плоский холм размером с туловище, а дальше ничего.

— Руки упражняю, — объяснил солдат, — теперь они у меня заместо ног. Ноги я, видишь, французу одолжил, в навечное пользование, Верден ихний от германцев отбивал. И на кой леший, спрашивается, мне ихний французский Верден сдался? Что я там забыл? Небось, они за мою деревню Канавки воевать не прибегут.

— Чешутся, чешутся пальцы-то, — повторил унтер.

— Ничего, не волнуйтесь, это скоро пройдёт, — сказала Таня.

Сухие губы унтера растянулись, сверкнул стальной клык.

— Что пройдёт? Что? Новая рука вырастет?

— А говорят, доктор Свешников такие опыты делает, чтоб у человека отрастали руки, ноги, как, к примеру, хвост у ящерицы, — громко произнёс безногий.

— Сказки все это, — сказала Таня и почувствовала, что краснеет, — никаких таких опытов профессор Свешников не делает.

— Ты почём знаешь, барышня? — глухо спросил молодой солдат, сосед унтера.

У него была забинтована вся голова. Виднелся только рот. Его ранило в лицо шрапнелью, он лишился глаз и носа.

Безногий прекратил свои упражнения, в палате стало тихо.

— Я знаю. — Таня растерянно оглядела палату. — Я знаю потому, что человек не саламандра!

— Волосы отрежешь —растут. И борода растёт, и ногти, даже у покойника, — весело произнёс ещё один безногий, на койке у окошка, — и кожа новая вырастает на месте раны. Почему бы тогда не вырасти, скажем, целой ноге или руке?

— У младенца как молочные зубки выпадут, так новые-то вылезают, — поддержал безногого унтер.

— Это совсем другое. Зачатки постоянных зубов существуют заранее, — стала объяснять Таня, — волосы и ногти состоят из особых клеток, роговых. А новая кожа образуется только на небольших повреждённых участках, этот процесс называется регенерацией тканей, но если повреждена значительная часть кожного покрова, организм с этим справиться не может.

Палата молчала и слушала. Раненые смотрели на Таню. Казалось, даже безглазый смотрит. Тане стало совестно. Что-то фальшивое почудилось в собственном бодром снисходительном тоне.

«Зачем им мои научные лекции? — подумала она. — Им нужны их живые руки, ноги, глаза или хотя бы вера в невозможное».

— Косьма и Дамиан, святые праведники, от мертвеца ногу отпилили, к живому пришили, помолились, и ничего, все срослось. Ходил человек, нога прижилась, как родная, только была она чёрная, потому как покойник африканец, а этот, кому пришили, сам-то белый, — громко сообщил безногий и позвал Таню: — А ну, красавица, помоги. Мне по малой нужде надо.

На спинке кровати Таня прочитала: «Иван Карась, 1867 г.р., рядовой…»

— Фамилия у вас интересная, — улыбнулась Таня, вытаскивая из-под кровати эмалированную утку.

— Хорошая фамилия, не жалуюсь. Карась — рыбка полезная. Подсоби, или вот что, лучше старуху монашку покличь, я тяжёлый.

— Ничего, — Таня старалась не морщиться от запаха, хлынувшего из-под солдатского одеяла.

Иван Карась был весь мокрый. Видно, не дотерпел и не почувствовал.

«Перчатки, — испуганно подумала Таня, — папа сказал, это надо делать только в перчатках…»

Но отойти она уже не могла. Ей было неловко брезговать солдатом, звать на помощь полную, астматическую матушку Арину, которая только что легла поспать в сестринской комнате.

— У меня младшая, Дуняша, на тебя похожа, — сказал солдат, — такая же голубоглазая, шустрая. В горничных она, в Самаре, у купцов Рындиных. Ничего, люди не злые, платят честно, к каждому празднику подарочек. Старшая моя, Зинка, тоже стала городская, на модистку обучилась. Сыновья оба воюют. Тут это, маманя моя приехала из деревни, у снохи живёт на Пресне, успеть бы повидать её. И за батюшкой надо бы послать кого-нибудь, причаститься мне. Я ж сегодня ночью вроде как помру. Бог на небе, кони в мыле, а солдатушки в могиле.

Таня чуть не выронила утку. Безногий говорил спокойно, рассудительно, губы его не переставали улыбаться. Только теперь Таня заметила, что он пылает и сквозь бинты на культях сочится кровь.

— Подождите, миленький, я сейчас, — она бросилась вон из палаты.

Два часа назад привезли новую партию раненых, все врачи были заняты. Михаил Владимирович проводил срочную операцию и отойти не мог. К Ивану Карасю явился молодой хирург Потапенко вместе с фельдшером и двумя сёстрами.

— Плохо дело. Гнойное воспаление обеих культёй, вот-вот начнётся гангрена, а резать дальше некуда, — сказал Потапенко.

Повязки сняли, раны промыли, но с лихорадкой справиться не сумели. Явился батюшка. Карась долго тихо исповедался в палате. Дьякон читал молитву. Запах ладана успокаивал, усыплял. Таня впервые за эти дни почувствовала долгожданную животную усталость, без всяких мыслей, без замирания сердца и горячего комка в горле.

Это была её третья ночь в госпитале. Отец отговаривал, она не послушала. Она всё равно не могла спать, с начала Великого поста пребывала в лихорадочном возбуждении. Ей хотелось действовать, преодолевать трудности, нестись, спасать кого-то.

В середине марта от полковника Данилова пришло короткое письмо. Его передал молодой толстый поручик. Данилов писал, что жив, из-за весенней распутицы чувствует себя болотной лягушкой, мечтает о трёх вещах: увидеть Таню, выспаться и послушать хорошую музыку. На Пасху надеется получить отпуск, но загадывать не стоит.

«Танечка! Передайте Михаилу Владимировичу, что его предположения о холоде, скорее всего, верны. В феврале раненые, оставленные на открытом воздухе, на снегу, теряли меньше крови и выживали».

Поручик очень спешил, отказался от чая. Таня при нём села писать ответ. Первый вариант разорвала, второй тоже. Поручик теребил бахрому скатерти, качал ногой и смотрел на часы. В итоге было написано следующее:

«Павел Николаевич! Мне без вас одиноко и скучно. Пожалуйста, возвращайтесь скорее. Знаю, от Вас это не зависит. Каждый вечер, от восьми до девяти, буду играть для Вас Шопена и Шуберта. Вы в это время думайте обо мне и воображайте, будто слушаете музыку. Папа сейчас в госпитале, а ваш поручик ждать не может. Он сидит, качает ногой, и я нервничаю. Ваша Т.С».

— Вот! И не надо никаких теоретических доказательств! — сказал отец, когда Таня показала ему записку Данилова. — На холоде мозг потребляет меньше кислорода, сосуды сужаются. Это известно с глубокой древности. Для доказательств сейчас времени нет. Я бы написал Павлу Николаевичу, у меня к нему масса вопросов. Этот поручик адреса не оставил?

— Нет. Но ты все равно напиши, — посоветовала Таня, — может, будет опять оказия.

Даже самой себе она боялась признаться, что ожидание этой оказии, очередной весточки от полковника, стало смыслом её жизни. Вечерами, с восьми до девяти, она садилась за рояль в гостиной и играла, даже если слушать, кроме глухой няньки, было некому.

С фронта приходили дурные вести. Но казалось, всем наплевать. Патриотический подъем осени и зимы четырнадцатого давно сменился равнодушием. В феврале началось генеральное наступление немцев на Западном фронте. Шли отчаянные безнадёжные бои под Верденом. Французское и итальянское правительства требовали помощи. Россия честно выполняла союзнический долг.

18 марта 1916 года русские войска двинулись на Запад. В боях на Двинском и Виленском направлениях потеряли 78 тысяч человек. Общество было больше занято сплетнями о Распутине, спиритическими и гипнотическими опытами, скандальными уголовными процессами, ставками на бирже.

В воскресенье Таня спала весь день. В понедельник сходила в гимназию, вечером опять была в госпитале.

Рядовой Иван Карась был ещё жив. На стуле возле его койки сидела маленькая сухая старушка. Таня застыла на пороге палаты. Старушка сняла повязки с культёй. На тумбочке стоял какой-то грязный горшок, старушка смачивала в нём тряпицы и обкладывала открытые раны.

— Что вы делаете? — крикнула Таня.

— Не кричи, дочка, мне доктор разрешил.

— Какой доктор?

— Самый лучший, — подал голос Карась, — профессор Свешников Михаил Владимирович.

— Вы ерунду говорите, не мог он вам разрешить, не мог! Сейчас же прекратите!


— Успокойся, Танечка, — сказал отец, когда она нашла его в соседней палате, — это плесень гниющего иссопа. Знаешь такое растение? Оно даже в Псалтири упоминается: «Окропи меня иссопом, и буду я чист; омой меня, и буду белее снега».

— Знаю, — буркнула Таня, — но только иссоп не растёт в Палестине, и значит, в Псалтири говорится о каком-то другом растении.

— Умница, — профессор погладил её по голове, — библейский иссоп, то есть езов, — это на самом деле каперсы, или чабёр из семейства губоцветных. В древности верили, что это растение очищает от проказы.

— Папа, хватит! Ты же не тёмная бабка, ты знаешь, что плесень — это грязь. Это негигиенично.

— Танечка, это ты всё знаешь о медицине, а я чем больше занимаюсь ею, тем яснее чувствую ничтожность моих знаний. — Михаил Владимирович вздохнул и покачал головой. — В древнейшем египетском медицинском папирусе Смита приводятся рецепты лечения гнойных ран хлебной и древесной плесенью. Это шестнадцатый век до нашей эры. В народной медицине плесень используют уже несколько тысяч лет, и у нас, и в Европе, и в Азии. Иногда она помогает. Как, почему — неизвестно.

Глава третья

Кроме ресторана «Жетэм» и серебристого спортивного «Лаллета», который стоил около миллиона евро, Петру Борисовичу Кольту принадлежала ещё дюжина ресторанов в Москве, Петербурге, Праге и Ницце. Рестораны были его хобби. Он покупал их для удовольствия, а не ради прибыли, так же как виллы на самых красивых побережьях, яхты, спортивные автомобили, картины и яйца Фаберже.

Кольт стоял во главе небольшой, но крепкой финансовой империи, включающей в себя пару-тройку банков, десяток нефтяных скважин, сеть бензоколонок и скромных водочных заводиков в российской провинции. Кольт был соучредителем нескольких благотворительных фондов и премий. За пожертвования на строительство православных храмов получил орден Святого Благоверного князя Даниила Московского третьей степени. За заслуги перед буддистской верой был удостоен звания почётного буддиста и доктора буддистской философии, что отчасти справедливо, поскольку по образованию Пётр Борисович был философ.

В далёком шестьдесят пятом году он окончил философский факультет МГУ. Диплом защищал не по буддизму, а по марксизму-ленинизму, после чего был взят на ответственную должность второго секретаря по идеологии сначала в районный, а потом в городской комитет ВЛКСМ.

В застойные семидесятые он заведовал отделом в ЦК ВЛКСМ, пользовался всеми положенными по статусу благами, но с самого начала своей успешной комсомольской карьеры чувствовал зыбкость, ненадёжность советской номенклатурной пирамиды и, карабкаясь вверх, не забывал подстелить себе соломки на случай, если придётся падать.

Падать не пришлось. В число его друзей входило несколько крупных подпольных цеховиков и даже один воровской авторитет, и смутные девяностые не застали Кольта врасплох.

Варёные джинсы, поддельные кассеты, водочные этикетки, кооперативные ларьки, финансовые пирамиды, недвижимость — все приносило ему деньги. Бешеный галоп инфляции, приватизация, сначала ваучерная, потом залоговые аукционы, путчи, кризисы, дефолты — всё шло Петру Борисовичу на пользу, потому что он был человек умный и нежадный, умел идти на компромиссы и просчитывал любую ситуацию на несколько ходов вперёд.

Цеховиков поубивали и пересажали, авторитет сбежал в Америку, был там арестован со скандалом, но к этому времени Пётр Борисович уже не дружил с ними. Его друзьями стали ветераны-афганцы, спортсмены, молодые политики-реформаторы. Он не жалел денег на учреждение фондов помощи и тем, и другим, и третьим, он помогал ветеранам милиции, монастырям и домам престарелых, участвовал в строительстве оздоровительного центра для сирот.

В середине девяностых он был избран депутатом Думы от Вуду-Шамбальского автономного округа и даже съездил туда, в восточную степную глушь, где гудели пыльные бури, вольно паслись табуны красных лошадей, женщины в ярких платках с плоскими смуглыми лицами курили трубки. Стоило сделать в твёрдой степной земле дырку, и оттуда сразу взлетал в небо фонтан нефти.

Молодой бойкий губернатор Герман Ефремович Тамерланов считался там живым воплощением древнего божества Йоруба, жители молились его бюстам, расставленным повсюду в городах и посёлках. Божество разъезжало по дрянным степным дорогам на открытом «Феррари», играло в теннис и имело гарем из двенадцати женщин разных национальностей.

Пётр Борисович с божеством подружился, был пожалован титулом воплощённого Пфа, брата Иорубы, помог Йорубе построить конный завод, наладить производство одеял из овечьей шерсти и прикупил парочку свежих нефтяных скважин.

В степи изобильно росла трава кхведо, по свойствам своим весьма похожая на коноплю, но осторожные предложения Иорубы развернуть совместный бизнес Кольт вежливо отклонил.

Всю вторую половину девяностых Петра Борисовича избирали, награждали, поздравляли, наделяли полномочиями и гарантиями неприкосновенности. Он улыбался, жал руки, произносил речи, лоббировал законы в Думе, выступал в теледебатах и жалел только об одном — что в сутках всего лишь двадцать четыре часа.

Его грабили и шантажировали, пытались оклеветать, арестовать, убить. Но и это шло ему на пользу. Он набирался опыта, его интуиция обострялась, он ещё глубже и ярче чувствовал прелесть жизни.

Двадцать первый век Пётр Борисович встретил во французских Альпах, на горнолыжном курорте Куршевель, в лучшем ресторане, где официанты давно говорили по-русски.

Всю ночь бурлила вечеринка. В небе вспыхивали разноцветные огни фейерверков. Дрессированные медведи в бабочках разносили хрустальные вазы с чёрной икрой, гости поливали друг друга шампанским. Орала музыка, пьяны были все — олигархи, политики, шоу-звезды, модели. Кто-то лез на сцену произносить очередной тост, кто-то на стол — исполнять танец живота.

Какой-то молодой миллионер заказал для этой вечеринки у известного жулика-сводника голливудскую звезду, признанную самой красивой женщиной земного шара, но вместо звезды ему привезли трёх молоденьких моделей, похожих на звезду, как родные сёстры. Миллионер хотел убить сводника, но тот успел удрать, миллионера успокоили, напоили до бесчувствия.

Был устроен конкурс стриптиза. Не только девушки-модели, но и зрелые дамы, дизайнеры, владелицы модных галерей и магазинов, лидерши мелких партий, правых и левых, прыгали на эстраду, под свист и аплодисменты обнажались до белья. Среди желающих раздеться оказался немолодой модный певец. Он красиво швырял одежду в публику и тяжёлой пряжкой брючного ремня подбил глаз популярной телеведущей. Крошечная собачонка мальтезе с паническим тявканьем спрыгнула с её колен, заметалась под ногами официанта, он покачнулся и обрушил всё, что нёс на подносе, на голову молодого лидера левой оппозиции. Черепаховый суп и спаржевое пюре, по счастью, оказались не слишком горячими. Телеведущая шумно требовала компенсации, но не за подбитый глаз, а за бриллиантовую заколку-бантик, которая соскользнула с белоснежной шерсти её нервного пёсика и потерялась в сутолоке под ногами толпы.

Было весело, как год назад, и два, и три года назад. Кольт любил такое веселье. Он расслаблялся, смеялся чужим шуткам, острил сам, пил много, но не напивался, иногда присматривал для себя какую-нибудь новенькую девочку, иногда даже умудрялся заложить основу серьёзной сделки.

Но в ту новогоднюю ночь Петру Борисовичу почему-то вдруг стало скучно. Посреди всеобщего безумства он затосковал. Произошло это в туалете. Там было слишком яркое освещение. Он мыл руки, смотрел на своё лицо и думал, что ему пятьдесят девять. Маячит седьмой десяток. Он самый старший из всех в этом ресторане. Он старый. Ему хочется спать, у него покалывает сердце. Наступил век, в котором жить ему осталось лет десять, не больше.

Конечно, подобные мысли и раньше приходили ему в голову. Он думал о смерти много и часто, но совсем иначе. Пуля, взрывчатка, яд, хорошо разыгранный несчастный случай. Такая смерть была постоянной его спутницей, собеседницей, партнёром по бизнесу, иногда другом, иногда врагом. Он привык к ней, как к родной, умел договориться, откупиться, перехитрить. Здравый смысл, интуиция, деньги — всем этим он обладал в избытке. Но в ослепительной гонке последних двадцати лет он как будто забыл, что есть и другой вариант финала.

Смерть естественная, никем не заказанная, никому не выгодная, но неизбежная, смотрела на него в ту новогоднюю ночь из зеркала роскошного ресторанного туалета, и без слов было ясно, что с ней не договоришься. Ни деньги, ни власть, ни связи, ничего ей не нужно.

— Всё суета сует, — прошептал Кольт.

С той ночи он постоянно повторял эту фразу и про себя, и вслух.

Москва, 1916
Старуха не только смазывала раны своего сына плесенью иссопа, но ещё и кормила его с ложки этой гадостью. Рядовой Иван Карась выжил. А вот пехотный унтер Самохин, которому ампутировали правую руку, умер, хотя заживление у него шло отлично.

— От тоски, — объяснил Тане его сосед.

— У него оказалась грудная жаба, — сказал Михаил Владимирович, — я, старый дурак, проворонил.

Карася перевели в другую палату. В мастерской при госпитале для него сделали примитивную инвалидную коляску. Целыми днями в сопровождении своей матери он разъезжал по коридорам, привязанный к доске на колёсах, учился отталкиваться от пола короткими костылями.

Унтера снесли на кладбище. На освободившиеся койки положили двух новых раненых.

— Папа, это правда, что святые Косьма и Дамиан пришили человеку чужую ногу? — спросила Таня.

— Не знаю. Они жили в третьем веке в Риме, были хирургами. Есть полотно Франческо Бетулино. Напомни, дома я покажу тебе репродукцию. Нога на полотне чёрная. Возможно, её, правда, пересадили от чернокожего человека. Но, скорее всего, нога почернела. Чужая конечность не прижилась, началась гангрена. Вообще, попытки пересадки живой ткани в большинстве случаев заканчиваются неудачей. Организм воспринимает их как враждебные и отторгает. Когда-нибудь, лет через пятьдесят, наука справится с этим.

От госпиталя до дома они шли пешком. Было первое по-настоящему весеннее утро. Небо расчистилось, солнце сияло в лужах и в оконных стёклах. Таня ловко обходила лужи, но все равно забрызгала грязью и промочила насквозь свои кремовые замшевые ботинки на высоких каблуках.

— Говорила тебе нянька: надень боты! — ворчал Михаил Владимирович. — Никогда никого не слушаешь, всегда поступаешь по-своему, даже в мелочах.

У храма Большого Вознесения толпились нищие. Шла обедня.

— Зайдём? — спросила Таня.

— Ну, если ты так хочешь, — профессор зевнул, — честно говоря, я мечтаю поскорей принять ванну и выспаться.

— Не волнуйся, мы недолго.

Тане хотелось поставить свечи, подать записки о здравии своего полковника и за упокой души унтера Самохина. В Бога она верила искренне и просто, как в раннем детстве, когда в храм её водила нянька, так и сейчас. В гимназии многие прогрессивные барышни над ней смеялись. Барышни её возраста и старше увлекались спиритизмом, читали «Теософский вестник», ходили к медиумам и гадалкам. Быть православной в культурном кругу считалось не то что старомодным, но почти неприличным. Брат Володя нарочно при Тане издевался над церковью, священников называл «попиками», зачитывал сплетни из бульварных газет о распутстве и обжорстве монахов, о гомосексуализме среди высшего духовенства. Таня никогда не спорила, старалась уйти, потом горячо, до слёз, молилась за брата. Она знала, какими мерзостями занимается Володя в своём весёлом оккультном кружке.

Михаил Владимирович атеистом не был, но церковь считал всего лишь одним из государственных учреждений. Танины чувства щадил, в храме аккуратно крестился и в Великий пост не ел скоромного.

Когда поднялись на паперть и стали раздавать нищим мелочь, крошечная, похожая на птичью лапку рука вцепилась в подол Таниной белой шубки.

— Помоги, помоги…

Высокий голос звучал совсем тихо, но заглушал остальные голоса. Существо в истлевшей гимназической тужурке, в кальсонах и огромных кирзовых сапогах смотрело на Таню выпуклыми карими глазами без ресниц. Голова была замотана рваной вязаной шалью. Маленькое сморщенное лицо казалось злой карикатурой и на ребёнка, и на старика, и вообще на человека. Здоровая баба в лохмотьях дёрнула ребёнка-старика за ворот тужурки, прошипела:

— Оська, черт, не тронь благородную барышню, отцепись, замараешь дорогую шубку! Иди к своей синагоге, там проси, не здесь! Барышня-красавица, подай на хлебушек солдатской вдове, пожалей деток-сироток!

То ли баба встряхнула Оську слишком сильно, то ли сам он едва держался на ногах, но ребёнок-старик стал вдруг медленно падать, и так получилось, что упал он Тане на руки. Михаил Владимирович приподнял голое веко, пощупал пульс.

— Обморок, — тихо сказал он Тане.

Она держала мальчика на руках, он был странно лёгким, почти бесплотным. Профессор побежал за извозчиком. Через двадцать минут вместе с ребёнком-стариком они вернулись в госпиталь. По дороге он очнулся. Сказал, что чувствует себя хорошо, зовут его Иосиф Кац, ему через месяц будет одиннадцать лет.

— Где твои родители? — спросил Михаил Владимирович.

— Дома, в Харькове, — ответил мальчик.

Пока Таня вместе с сестрой Ариной мыла его и кормила, он успел рассказать, что учился в первом классе гимназии и сбежал из дома с бродячим цирком. По дороге в повозку попала немецкая бомба, все погибли, а он выжил, но стал седым от пережитого ужаса.

— Так родители твои ищут ведь тебя, волнуются, — покачала головой сестра Арина.

— Ничего. Я им телефонировал, — ответил мальчик, — они все знают.

— Что — все? — спросила Таня.

— Что я в Москве и буду поступать в театр. Я хочу сыграть шута в «Короле Лире». Вот только поправлюсь, то есть вылечусь.

Когда мальчика стал осматривать Михаил Владимирович, ребёнок болтал без умолку. Признался, что из дома не сбегал, просто так получилось случайно. Давно, ещё летом, на полянке возле дачи сел немецкий аэроплан. Лётчик спросил Осю, где тут ближайший трактир, и ушёл обедать, а Ося залез в кабину, стал крутить руль, нажал на рычаг, аэроплан возьми и взлети. Ося сначала испугался, но потом ему понравилось, он летел выше облаков и даже взял пассажира, старого ворона Ермолая. Ворон этот жил когда-то на дереве возле дома Оси, был умный и добрый, умел говорить, ел с рук, но потом пропал. И вот Ося встретил его в небе, взял в кабину своего аэроплана. Ворон рассказал, что сбежал от филёров охранки, поскольку сочувствовал социал-демократам, ночами расклеивал листовки и мерзавцы воробьи донесли на него.

— Мы с Ермолаем летали, пока не замёрзли. В небе ведь холодно, холодней, чем на земле. Приземлились ночью в Москве, в Нескучном саду. Было темно, никто нас не видел. Мы зарыли аэроплан в клумбу. Я решил остаться в Москве инкогнито, поменять фамилию и стать великим артистом кинематографа, как господин Чаплин. Ермолай побоялся остаться. За ним охотились филёры, у него не было паспорта, и он нарушил черту оседлости. Мы попрощались.

— Где же ты живёшь? — спросил профессор, прощупывая железки у ребёнка на шее.

— Теперь нигде. А раньше на Малюшинке, в странноприимном доме, там кухарка Пелагея Гавриловна добрая женщина. Я ей помогал чистить картофель и газеты читал с выражением. Но потом у неё случилась личная драма. Её интимный друг Пахом стал изменять ей с дочкой хозяина дома. Пелагея Гавриловна запила. Как напьётся, так сначала плачет, а потом бьёт меня чем попало, кричит, будто я продал Христа. Я пробовал ей объяснить, что это преступление произошло очень давно, тысяча девятьсот шестнадцать лет назад и я в нём участвовать никак не мог. Но она злилась ещё больше, махала кочергой, потом заявила, что я немецкий шпион, масон, погубил Россию, пеку мацу на крови христианских младенцев. Я говорил, что пищу с кровью евреи не едят, она не кошерная, и мацу делают только из воды и муки, даже соли не кладут.

— Ося, ты помнишь, когда и как ты заболел? — спросил Михаил Владимирович.

— Лет в пять, наверное. Сначала я стал худеть. Мама кормила меня изо всех сил, но я худел. Я был бледный, и кожа совсем сухая, сморщенная. Потом побелели волосы, и я стал задыхаться, как побегаю немного, так задыхаюсь.

— Родители показывали тебя каким-нибудь докторам?

— Конечно. Меня смотрели лучшие доктора Харькова, даже сам профессор Лямпорт.

— Лямпорт? Иван Яковлевич? Очень интересно. Ты помнишь, что он сказал?

— Отлично помню. Он сказал, что я умный мальчик, что всё пройдёт. Надо есть больше мяса, овощей и фруктов, быть на свежем воздухе, обтираться холодной водой и делать гимнастику. — Ося вдруг раззевался, принялся тереть глаза.

Когда Михаил Владимирович уложил его на кушетку и прощупывал живот, ребёнок уснул как убитый. Профессор накрыл его пледом, задёрнул шторы в кабинете.

— Он не заразный? — шёпотом спросил пожилой фельдшер Васильев, который всё это время был в кабинете.

— Нет.

— А что же это? Чем он хворает, бедняга?

— Пока не знаю. Может, крайняя степень истощения. Но говорит он живо, соображает отлично. При такой тяжёлой дистрофии возникают психические нарушения, астения, депрессия, психозы.

— Да уж, с головой у него всё в порядке, — фельдшер хмыкнул, — шустрый, даже слишком. Сказки рассказывает, про аэроплан, про ворона. А вдруг и про возраст свой тоже наврал?

— Ну сколько ему может быть, как вы думаете?

Васильев на цыпочках подошёл к кушетке, при тусклом свете стал вглядываться в лицо Оси. Во сне он больше походил на ребёнка, чем на старика. Морщины разгладились, щеки и губы порозовели. Тень падала так, что не видно было седины и стариковской плеши на круглой голове.

— Неужели правда ему только одиннадцатый год? — спросил фельдшер.

— Да. Вряд ли больше. Но организм его изношен, как у семидесятилетнего старика.

— Господи, помилуй, сколько же ему осталось?

— Год, полтора. Сердце слабое. Как проснётся, покормите ещё раз и дайте побольше тёплого сладкого питья.

— Михаил Владимирович, вы хотите его здесь оставить?

— Хочу, не хочу, но деваться ему пока некуда.

— Так ведь мест совсем нет, все койки заняты, — возразил фельдшер, — и его превосходительство узнают, будут возражать.

— Я не сказал, чтобы вы клали его в палату к раненым. Этого не нужно. Пусть ночует здесь, в моём кабинете. Принесите ему белье, подушку, зубную щётку, мыло, полотенце. А с его превосходительством я объяснюсь.

В вестибюле Михаил Владимирович увидел дочь. Таня дремала в углу, в кресле.

— Я же велел тебе взять извозчика и ехать домой.

Таня зевнула, потрясла головой, чтобы проснуться, и спросила сиплым, севшим голосом:

— А где Ося?

— Спит у меня в кабинете.

— Ты понял, что с ним?

— Боюсь, что да. Хотя это совершенно невероятно.

Москва, 2006
Ключи, перчатки, кошелёк. Эти три предмета казались Соне заговорёнными. Они всегда исчезали в самый неподходящий момент, когда надо было срочно выбегать из дома. Папа в таких случаях говорил: «Шишок, Шишок, поиграй и отдай!» — и волшебным образом все находилось, будто правда жил в тесной городской квартире капризный маленький домовой. Папу он слушался, Соню — нет.

Она металась по комнатам, по кухне, заглядывала во все шкафы и ящики. Перчатки пропали бесследно. Оставалась надежда, что Соня забыла их в машине. Кошелёк валялся на полке в ванной. Ключи Соня взяла папины, они лежали в кармане его дублёнки. В том же кармане Соня обнаружила мятую цветную картонку. Это была карточка гостя отеля «Кроун» в городе Зюльт-Ост, Германия.

«Зюльт, Зюльт», — повторяла про себя Соня, сбегая вниз по лестнице.

Её старенький голубой «Фольксваген» стоял во дворе, занесённый снегом и безнадёжно запертый с трёх сторон чужими машинами. Соня посмотрела на часы и помчалась к метро, убеждая себя, что всё к лучшему. Сейчас такие пробки, что можно застрять часа на полтора. А на метро она доедет за двадцать минут, к тому же не придётся искать место для парковки.

На «Белорусской» неожиданно встал эскалатор. Сзади на Соню навалился дядька в камуфляжной куртке. От него несло перегаром. Соня ухватилась за поручень, чтобы не упасть на маленькую хрупкую бабушку. Не упала, но больно вывернула правую руку.

На платформе скопилось много народу.

— Поезд дальше не пойдёт, просьба освободить вагоны, — сообщил радиоголос.

Стрельба в правом ухе продолжалась. Температуру Соня сбила анальгином. Голова слегка плыла, коленки дрожали от слабости. Толпа повалила из поезда, сердитая дежурная вместе с милиционером быстро обходила вагоны. Из последнего выволокли сонного дядьку в тулупе. Милиционер нёс его полосатый баул, дядька ворчал и тёр глаза кулаками. Пустой поезд умчался со свистом. С эскалатора хлынул очередной поток пассажиров. Соню теснили все ближе к краю платформы, она решила не ждать, перейти на Кольцевую и доехать до «Кузнецкого моста» через «Краснопресненскую».

По лестнице на переходе медленно двигалась плотная толпа. Соне стало жарко. Она расстегнулась. Отлетела пуговица от дублёнки. Это была уже третья потерянная пуговица, осталось всего две, а запасных не было. Соня с тоской подумала, что придётся покупать и пришивать новые.

В голове продолжало пульсировать короткое глухое «Зюльт». Это было похоже на стук дятла.

На гостевой карточке стояли две даты, приезда и отъезда. Получалось, что папа прожил на маленьком острове Зюльте, в отеле «Кроун», в номере 23 десять суток. То есть нигде больше в Германии он не был. Долетел до Гамбурга, оттуда на поезде по знаменитой насыпной дамбе отправился на остров, в город Зюльт-Ост. Зачем?

Когда она выскочила из метро и перебегала дорогу, в сумке заверещал мобильный.

— Соня, с вами всё в порядке? Вы не заблудились? Не застряли в пробке? — услышала она голос Валерия Павловича Кулика.

— Я скоро, я уже близко, — ответила Соня.

В нескольких сантиметрах от неё резко затормозил и засигналил грязный «Форд». У Сони стукнуло сердце. Она только сейчас заметила, что перебегает на красный, машин полно и она посреди улицы. В два прыжка она добралась до разделительной полосы, чтобы дождаться зелёного.

— Я совсем рядом, — сказала она в трубку, — вот, я вижу, кафе «Грин».

— Так, Соня! Вы опять все напутали. Не «Грин», а «Григ», и не кафе, а ресторан. «Грин» это забегаловка. Не отключайтесь.

Кулик объяснял ей, как идти к ресторану, шаг за шагом, пока она не оказалась внутри.

— Чем могу помочь? — надменно спросил охранник-шкаф в безупречном костюме.

Вокруг был мрамор, живые цветы, картины в золочёных рамах, бархатные кресла и зеркала. Гигантские, беспощадные зеркала, в которых отражалось все в подробностях. Дублёнка, купленная пять лет назад на Савеловском рынке, пучки ниток вместо пуговиц. Плохо сидящие, но единственные приличные чёрные брюки. Коричневые сапоги в неистребимых разводах от соли зимних московских улиц. Пух белого свитера давно скатался комочками. Волосы следовало бы уложить феном, а лицо подкрасить. Но поскольку Соня почти никогда этого не делала, то и сейчас забыла. А зеркала напомнили.

Швейцар не хотел её раздевать. Охранник говорил по телефону и как будто не услышал её робкого «Меня ждут», стоял так, что она не могла его обойти. Из зала вышла высокая, феноменально красивая брюнетка, остановилась, принялась подкрашивать губы, искоса, неодобрительно посмотрела на Соню. Особенно не понравились ей коричневые облезлые сапоги под чёрными брюками.

Наконец появился Кулик, большой, мягкий. Соня заметила, что он сбрил остатки волос, стал откровенно лысым и расстался с очками, наверное, линзы вставил. Он был без пиджака, голубая рубашка туго обтягивала пузо. Он блестел, лоснился, улыбался и чувствовал себя здесь как дома.

— Рад вас видеть, Сонечка! А что бледная? Глазки красные? Ох, простите, простите, девочка, я всё знаю, вы потеряли папу, сочувствую от всей души.

Он снял с неё дублёнку, отдал швейцару. Тот подобострастно заулыбался и принял из рук Валерия Павловича Сонино рыночное старье с почтением, достойным норковой шубы.

В зале свет был не таким ярким, и Соня слегка расслабилась. Кулик повёл её в самую глубину, где столики прятались в нишах за бархатными шторами.

— Сейчас я познакомлю вас с очень важным человеком, — шепнул он, — постарайтесь ему понравиться.

За столиком сидел мужчина лет сорока пяти. Светлые жидкие волосы зализаны назад, лицо неприятное, надменное. Грубые крупные черты, толстые бледные губы. Он встал навстречу Соне, пожал ей руку, слишком крепко, так, что пальцы заныли, улыбнулся, и улыбка вдруг удивительно преобразила его. Засверкали белые зубы, черты смягчились, стало заметно, что глаза у него ярко-голубые и вполне живые.

— Зубов, — коротко представился он.

— Вот, Иван Анатольевич, я привёл вам самый лучший экземпляр, — сказал Кулик и отодвинул стул для Сони.

— Как вы себя чувствуете, Софья Дмитриевна? — спросил Зубов, откровенно разглядывая её. — Кажется, вы приболели?

— Да, немного. Но теперь уже выздоровела. Спасибо. — Соня спряталась от его пристального взгляда, уткнувшись в меню.

— Возьмите форель, — посоветовал Кулик.

Когда заказ был сделан и официант ушёл, Зубов спросил:

— Скажите, Софья Дмитриевна, кроме тех трёх статей по апоптозу, которые висят в Интернете, у вас есть ещё какие-нибудь работы на эту тему?

— Её диссертация об этом, я же говорил вам, — ответил за Соню Кулик.

«У Зигфрида Ленца есть роман „Урок немецкого“, там действие происходит на острове Зюльт, — вдруг вспомнила Соня, совсем некстати. — Вторая мировая война. Нацистская Германия. Художник сослан на север, на остров Зюльт. Художнику запрещено рисовать, и начальник местной полиции обязан следить, чтобы он не брал в руки ни кисть, ни карандаш. Сын полицейского, маленький мальчик, втайне от отца навещает художника, они становятся лучшими друзьями. Вот почему слово „Зюльт“ мне знакомо. Я читала роман Ленца по-русски и по-немецки, он мне страшно нравился когда-то».

— Что такое васкуляризация? — низкий голос Зубова звучал слегка обиженно.

Соня вздрогнула. Оказывается, она говорила всё это время, пыталась объяснить, над чем работает в последние пять лет.

— Иван Анатольевич занимается кадрами, он не биолог, а экономист по образованию, так что вы попробуйте обойтись без нашей заумной терминологии, — мягко напомнил Кулик.

У Сони пересохло во рту. Она залпом выпила полный стакан минералки.

— Раковые клетки вырабатывают особый белок, ангиогенин, который вызывает образование капилляров, то есть васкуляризацию, — стала объяснять Соня, — опухоль как бы притягивает к себе новые растущие сосуды, через них ест и дышит, становится неотъемлемой частью живого организма, причём самой сильной и агрессивной его частью. Ещё в середине семидесятых удалось определить полную аминокислотную последовательность этого белка, найти ген, который отвечает за его синтез. Но на этом этапе исследования зашли в тупик.

Зубов не сводил с Сони ярко-голубых глаз. Нельзя было понять, слушает он или просто изучает Соню. Глаза ничего не выражали. Соне хотелось верить, что слушает. Иначе зачем просил рассказать? Кулик скучал, всё оглядывался, ждал, когда принесут закуски.

— Если я вас правильно понял, вы сейчас говорите об онкологии? — уточнил Иван Анатольевич. — Но при чём здесь самоубийство клетки?

— Рак — одна из форм самоубийства живой системы, на макроуровне, то есть на уровне всего организма. Раковая клетка практически не отличается от одноклеточных, ведёт себя так же, как бактерии. По идее организм должен реагировать на неё мощной иммунной атакой.

— Не самая аппетитная тема, — хмыкнул Кулик и убрал со стола мобильник, чтобы официант мог поставить перед ним тарелку с крабовым салатом. — Соня, прервитесь и обратите внимание на карпаччо.

«Правда, что же я все болтаю? — спохватилась Соня. — Им, кажется, это совсем неинтересно».

— Валерий Павлович сказал, вы свободно владеете английским и немецким. — Зубов продолжал сверлить Соню взглядом, при этом ловко подцепил маслинку и отправил в рот.

— Немецкий у меня слабоват, я им редко пользуюсь. Английский в активе.

— Детей у вас нет, мужа тоже. — Зубов поднял на вилке прозрачный ломтик сыра и, прищурившись, взглянул сквозь него на Кулика.

— Да, — сказала Соня, — я одна. Мама с новым мужем живёт в Сиднее.

— У неё был замечательный папа, но он умер совсем недавно, — сказал Кулик.

— Соболезную, — механически кивнул Зубов, — то, что вы одна — это дополнительный плюс. Для вас не составит проблемы переехать на год в Германию. Вы там бывали?

— Нет.

— Придётся вспомнить немецкий. — Прожевав сыр, Зубов опять улыбнулся Соне. — Скажите, а откуда такая страсть к биологии? У вас в роду были биологи?

— Нет.

— Вы уверены?

— В наше время мало кто знает о своих прадедушках, — заметил Кулик, — люди теряют корни, а напрасно. Вот я, например, совсем недавно выяснил, что мой предок со стороны отца был знаменитым медиумом и поэтом. Модное сочетание для начала двадцатого века. В эзотерическом альманахе «Оттуда», который выходил в Петербурге с девятьсот четвёртого по девятьсот восемнадцатый, я нашёл статьи, стихи и даже фотографию Степана Кулика, моего замечательного предка.

— Я дальше бабушек и дедушек ни о ком не знаю, — сказала Соня.

— Ну и кем же они были? — спросил Зубов.

— Мамин отец всю жизнь проработал бухгалтером в Министерстве сельского хозяйства. Этого дедушку я помню. Папин был лётчик, но он погиб ещё до папиного рождения.

Соня принялась наконец за карпаччо. Розовые ломтики лосося оказались потрясающе вкусными, она давно ничего подобного не ела, зажмурилась от удовольствия.

— Вкусно? — спросил Зубов.

— Да, очень.

— Розы вам понравились?

Соня поперхнулась, закашлялась. Кулик налил воды, протянул ей стакан. Она жадно выпила, кашель прошёл.

— Мы никак не могли вам дозвониться. — Зубов одарил Соню очередной улыбкой. — Мы знали, что у вас день рождения, круглая дата. У нас принято поздравлять наших сотрудников, дарить подарки. Вы пока ещё не с нами, но, надеюсь, очень скоро станете полноправным членом нашей дружной корпорации.

Москва, 1916
Ответное письмо из Харькова от доктора Лямпорта пришло довольно скоро. Доктор сообщил, что действительно пользовал мальчика Иосифа Каца в течение пяти месяцев. Туберкулёз, рак, дистрофия, малокровие исключены. Вероятно, ребёнок страдает какой-то редкой разновидностью детской сухотки. Впрочем, это само по себе диагнозом не является, ибо под старинным определением «детская сухотка» скрываются многие недуги, медицине ещё не известные.

Заболевание не наследственное, ничего подобного ни у кого из родственников не наблюдалось. Остальные дети в семье практически здоровы.

«Правда, самой семьи теперь нет,

— писал Лямпорт. —

В июне прошлого года случилось несчастье. Родители мальчика, его бабушка и старший брат погибли при пожаре на даче. Полиция до сих пор не знает, был это несчастный случай или поджог. Иосиф в это время гостил в Одессе у замужней старшей сестры (я прописал ему морские купания). Каким образом ребёнок оказался в Москве, на паперти, я не знаю. Найти других родственников мне пока не удалось. Я справлялся у полицмейстера, он сказал, что в полицию Харькова и Одессы по поводу пропажи мальчика Иосифа Каца никто не обращался. Сестра с мужем из Одессы уехали, куда — неизвестно».

Ося жил в госпитале третью неделю. За это время ему сделали все анализы, его осмотрели разные специалисты. Все вслед за Лямпортом говорили о детской сухотке. Михаил Владимирович свозил Осю на приём к лучшему педиатру Москвы профессору Грушину. Именно Грушин произнёс слово, которое давно крутилось в голове у Михаила Владимировича: прогерия. Весьма редкое и загадочное страдание неизвестной этимологии. Ребёнок рождается здоровым. Но организм его изнашивается с удесятерённой скоростью, как будто за день он проживает месяц, за месяц — год. Он стремительно стареет, оставаясь ребёнком и умирает в одиннадцать-двенадцать лет глубоким стариком.

Как это лечить, никто не знает.

Ося читал Конан Дойля и Купера, играл в шашки с фельдшером Васильевым, рисовал аэропланы, подводные лодки, дирижабли, разыгрывал перед сёстрами-монахинями сцены из «Двенадцатой ночи» и «Короля Лира», уговаривал Таню сводить его в Художественный театр.

— Если вы боитесь, что своим видом я распугаю публику, могу нарядиться дамой, надеть шляпу с густой вуалью. Никто не заметит, что я седой и сморщенный. Я буду дама-карлица, загадочная и прелестная. Карлицам ведь не запрещено посещать театры?

— Хорошо, после Пасхи обязательно сходим в Художественный театр, — обещала Таня.

Она просила отца забрать Осю из госпиталя домой.

— Он будет жить в моей комнате. Какой смысл держать его здесь, раз лечить всё равно невозможно?

Михаил Владимирович возражал. У Оси слабое сердце. В госпитале есть всё необходимое для экстренной помощи. На самом деле он просто боялся, что Таня слишком привяжется к мальчику, он и сам успел привязаться к Осе.

— Почему ты считаешь, что нельзя любить того, кто может умереть в любую минуту? — однажды спросила Таня.

— Потому что когда эта минута приходит, больно нестерпимо, — ответил профессор.

— Эта минута приходит всегда, рано или поздно, и значит, любить можно только инфузорий, бактерий, да крыса Гришку Третьего.

— Ещё четырёх крыс, двух морских свинок, одного кролика, — чуть слышно пробормотал Михаил Владимирович и тут же принялся напевать себе под нос «Утро туманное».

— Что? — Таня резко остановилась и заговорила шёпотом, хотя слышать их не мог никто, они шли по пустому Тверскому бульвару. — Ты продолжаешь опыты? Тебе удалось? Почему же ты молчал?

— Потому что говорить пока не о чём. Я не уверен в результатах, слишком мало времени прошло, но даже если что-то получается, то лучше молчать. Ты сама это отлично понимаешь. — Михаил Владимирович обнял дочь за плечи. — Ты видишь, что происходит с Агапкиным? Он близок к помешательству. У него зверушки дохнут.

— Ты рассказал ему все?

— Я указал ему путь, но комментировать каждый свой шаг не собираюсь, тем более я сам ещё ни в чём не уверен.

— Ты ни разу не делал это при нём, вместе с ним. Почему?

— Да, правда, почему?

— Погоди, папа, но он же не вылезает из лаборатории.

— Он спит иногда. Мне этого времени как раз хватает. Знаешь, что самое странное? Он моих помолодевших зверушек не замечает. Я ничего не говорю ему, но и не скрываю. Он как будто ослеп.

— Правда, ослеп. — Таня нахмурилась и, помолчав немного, вдруг громко прошептала: — Но я тоже не видела ни одного животного со следами трепанации. Григорию Третьему ты вскрывал череп. Да, зажило все удивительно быстро, но ведь не на следующий же день, на голове была повязка почти неделю.

— Трепанация, кажется, не нужна. Все проще, но одновременно и сложней в тысячу раз.

— Как?

— Если бы я знал — как? Если бы понимал — почему? Семь опытов из десяти закончились успешно, без всякой трепанации. Впрочем, надо ещё долго наблюдать, я не уверен. Вдруг они возьмут да и передохнут, или Федор Фёдорович доберётся до них и вскроет черепа. Может, предупредить его, чтобы он их не трогал?

— Выгони его, — сказала Таня после долгой паузы, — пригласи доктора Потапенко или Маслова. Они с удовольствием с тобой поработают. Агапкин неприятный какой-то, к тому же неврастеник.

— Ох истрога ты, матушка. — Профессор улыбнулся и покачал головой. — Надо быть снисходительней, ты ведь собираешься стать лекарем. Давай-ка зайдём в кондитерскую, ужасно хочется съесть лимонное пирожное и выпить кофе.

— Папа, я тебя ни о чём больше пока не спрашиваю, — сказала Таня, когда они сели за столик, — я правильно делаю?

— Спрашивай, не спрашивай, я даже самому себе пока не решаюсь ответить на многие вопросы. Боюсь, не верю, не понимаю. Но остановиться не могу. Это такая зараза, вроде наркотика. И хватит об этом.

— Ладно. — Таня пожала плечами и принялась листать меню.

Подошёл официант. Михаил Владимирович заказал себе сразу три пирожных, кофе со сливками, рюмку ликёра. Таня долго думала, выбрала песочную корзиночку с фруктами, чашку какао и попросила официанта, чтобы отправили с посыльным большую яблочную шарлотку в госпиталь.

— Ося просил, — объяснила она отцу, — он любит. А забрать его всё равно придётся. Того и гляди, нагрянет превосходительство, ты знаешь, что будет.

— Что? — Михаил Владимирович изобразил комический испуг. — Генерал потребует моей отставки? Но я тоже генерал, ты забыла?

— Он жандарм, а ты врач.

— Вот именно. Кто важней в госпитале, как ты считаешь?

Таня насупилась, отвернулась, принялась рассматривать репродукции на стене кондитерской. Они были дешёвые, бумажные, но в толстых сусальных рамах, с претензией на роскошь. Наконец она произнесла чуть слышно, не глядя на отца:

— Ося еврей.

— Вот это новость! Спасибо, я не знал.

— Не смешно, папа! Превосходительство лютый антисемит.

— Обычно это связано с хроническими запорами. Хорошо помогают клизмы и английская соль.

Принесли кофе и пирожные. Михаил Владимирович ел с аппетитом, а Таня не могла. Кусок застревал в горле. Она постоянно видела перед собой сморщенное детское лицо, беззубую улыбку. Она слышала хриплый слабый шёпот, как тогда, на паперти: помоги, помоги! Огромные карие глаза смотрели на неё с какой-то вечной тоской, вне возраста и времени.

Москва, 2006
Когда вышли из ресторана, Кулик нежно попрощался с Соней, расцеловал её, обнял. Зубов подвёз её домой на чёрном «Мерседесе» с шофёром. По дороге задавал самые невинные и приятные вопросы: о детстве, о том, как и почему она увлеклась биологией.

Во дворе на лавочке курил Нолик.

— Привет. Я же вроде бы дала тебе ключи, — сказала Соня.

— Да, я тоже думал, что они у меня есть, но оказалось, это ключи от машины.

— Странно. Совсем ничего не помню.

Соня вместе с Ноликом стряхнула снег со своего «Фольксвагена». Чтобы опять не оказаться запертой, заранее переставила машину. Уже через три часа надо было отправляться в аэропорт, встречать маму.

— Ну что, как пообщалась с Селезнем? — спросил Нолик, когда они вошли в квартиру.

— С Куликом. Мне, Нолик, предложили работу в Германии. Там открылся филиал Института экспериментальной биокибернетики. Они набирают международную группу молодых учёных. Кстати, розы именно оттуда. И.З. — Зубов Иван Анатольевич, он у них занимается подбором кадров. Кулик познакомил меня с ним в ресторане. Видел «Мерседес»? Вот, это его «Мерседес», И.З.

— Круто. Поздравляю. А что ты тогда такая кислая? Платить будут в евро?

— Нет. В украинских гривнах. Как я скажу об этом Биму? Как я уеду на год в чужую страну? У меня нет загранпаспорта. Я боюсь самолётов. Мне не понравился этот Зубов, несмотря на его розы и неотразимую улыбку. Он какой-то не совсем натуральный. Знаешь, из тех людей, которым, если что-то надо от тебя, они сладкие-сладкие, но если ничего не надо или, не дай Бог, ты встанешь на пути, они тебя даже не перешагнут — раздавят.

— Перестань ныть. Никто тебя пока давить не собирается. Розы, ресторан, перспектива отличной работы. Что ты накручиваешь себя? Скажи, ресторан был хороший? Еда вкусная?

— Да, очень. А что?

Соня, морщась, пыталась расстегнуть молнию сапога. Молния заела, и это Соню серьёзно огорчило, поскольку никакой другой зимней обуви у неё не было. Нолик между тем давно разулся, снял куртку и сидел на корточках у открытого холодильника. Холодильник был пуст, и это серьёзно огорчило Нолика.

— Когда я голодный, я начинаю чувствовать всякие чувства и мыслить всякие мысли, — изрёк он своим бархатным рекламным басом.

— Пожалуйста, помоги мне расстегнуть сапог, — попросила Соня.

Нолик дёрнул слишком сильно, язычок молнии отломился. Не раздумывая, Нолик стянул наполовину расстёгнутый сапог с Сониной ноги и вытер испачканные руки о джинсы.

— Гилозоический синдром, — сказала Соня.

— Что?

— Болезнь у меня такая.

— Это что-то новенькое. Тебе мало среднего уха? — Нолик потрогал её лоб. — Температуры нет.

— Нет, — согласилась Соня, — и сапог других нет, и дублёнки, и пуговиц запасных. Еды нет в холодильнике. Эскалатор останавливается, поезд дальше не идёт, пропадают ключи и перчатки, кончаются деньги, рвутся колготки, убегает кофе. Гилозоизм, Нолик, это направление в философии, согласно которому все вокруг нас живое, одушевлённое. Все, понимаешь? Вот эта табуретка, мой драный сапог, отлетающие пуговицы, эскалатор, поезд, платформа в метро, само метро, холодильник, который ты не закрыл. Оно все живое, и оно все сейчас меня не любит.

— Ну, положим, холодильник должен меня не любить, а тебя за что? — пробормотал Нолик, озадаченно хмурясь. — Слушай, что за бред?

— Это не бред. В это верили не самые глупые люди. Гёте, Джордано Бруно, Дидро. Я не верю, но у меня синдром.

— А денег совсем нет? — осторожно спросил Нолик.

— Есть папина заначка, но я не хочу её трогать. Я даже не знаю, сколько там.

Нолик резко встал, ушёл на кухню. Соня слышала, как он возится, хлопает дверцей холодильника, сопит, включает воду.

— Я нашёл пельмени. Конечно, нет ни масла, ни сметаны, но есть горчица, — проворчал Нолик, когда она пришла к нему на кухню. — Слушай, Софи, тебе не кажется, что к приезду твоей мамы неплохо запастись какой-нибудь едой? Завтракать нечем, даже кофе кончился. И не пора ли купить тебе новые сапоги?

— Ты намекаешь на папину заначку? — спросила Соня.

— Я не намекаю. Я говорю прямо и честно. Тебе, Софи, тридцать лет. Для младенчества это слишком много, для старческого маразма слишком мало. — Нолик принялся ожесточённо трясти солонкой над кастрюлей. — Твои сапоги давно надо выкинуть. Дублёнку тоже. Очнись, Софи, посмотри на себя в зеркало.

— Ты сейчас пересолишь пельмени и останешься без ужина. — Соня взяла со стола пачку его дешёвых сигарет и закурила. — Хочешь сказать, я лахудра?

— Нет, Софи. Ты не лахудра. Ты пофигистка. Тебе все по фигу, кроме твоей биологии.

— Неправда. Я музыку люблю, старый негритянский джаз, бардовские песни, оперу «Евгений Онегин». Я очень много читаю не только специальной литературы, но и художественной, я даже фильм какой-то недавно смотрела по телевизору, забыла, как называется. А то, что я шмотки себе не покупаю и не пользуюсь косметикой, так это не принцип, это нужда, Нолик. Я работаю в бюджетном институте. Знаешь, какая зарплата у старшего научного сотрудника? Три с половиной тысячи рублей. У папы было больше, пять тысяч. Да, он занимался с учениками, но он не брал взяток. Нам хватало на квартплату, на еду, мы купили машину, два хороших дорогих ноутбука, ему и мне. Конечно, я могла бы одеваться приличней, но для этого надо тратить кучу времени и сил на магазины. Ничего мне не идёт, и моего размера никогда нет. Продавщицы либо приставучие, либо надменные. В примерочных почему-то всегда такое освещение, такие зеркала, что хочется завыть от тоски. Конечно, есть женщины, которые во всех зеркалах, при любом освещении смотрят на себя с восторгом и нежностью, но я, Нолик, к этой счастливой породе не принадлежу. Я ненавижу магазины.

У Нолика рот был набит пельменями, он энергично жевал, чтобы поскорее ей ответить. Она не сомневалась, что он ответит резко, но, прожевав, Нолик подобрел, вальяжно закинул ногу на ногу, закурил.

— Софи, я, кажется, впервые за последние лет десять услышал от тебя такой длинный монолог, без единого биологического термина. Ты ненавидишь одёжные магазины. Это понятно. А к продовольственным ты как относишься?

— Ладно, ты прав. Надо взять денег из папиной заначки, сходить в супермаркет.

На папином столе всё ещё были разложены старые фотографии. В глубине верхнего ящика Соня обнаружила две тысячи долларов и тридцать тысяч рублей. Там же лежал папин партийный билет, комсомольский билет бабушки, её посмертные ордена в коробочке, какие-то грамоты с колосьями и портретами Ленина, красная кожаная папка с шёлковыми лентами. Соня вытащила из рублевой пачки пять тысяч. Несколько секунд смотрела на красную папку, взяла её в руки, но раскрывать не стала, положила на место.

Нолик ждал её в прихожей, уже одетый. Соня попыталась натянуть полурасстегнутый сапог. Не получилось. Пришлось надеть кроссовки.

Супермаркет был в двух кварталах от дома. Чтобы ноги не успели замёрзнуть, Соня побежала. Нолик за ней не поспевал, ворчал и злился. Пока катили тележку вдоль полок, он опять подобрел, заметив, что Соня лично для него положила в тележку маленькую плоскую бутылку коньяка. Как только они вернулись с полными пакетами, он её открыл, налил себе рюмочку, закусил шоколадкой, а потом уже снял куртку и ботинки. Соня ушла в папин кабинет, стала собирать фотографии.

«Конечно, Нолик ошибся. Девушка на снимке тридцать девятого года просто очень похожа на бабушку Веру. Но это не может быть она».

Соня достала с книжной полки портрет бабушки, вытащила старый семейный альбом, красную кожаную папку, развязала ленты. В папке лежал пожелтевший, мятый тетрадный листок в клетку, исписанный чернильным карандашом быстрым косым почерком. Листок был запаян в пластик. Вместе с ним лежало несколько фотографий бабушки Веры, папиной мамы. Одна из них оказалась точно такой, как та, на которой стояла дата «1939», но в два раза меньше. Кто-то аккуратно отрезал изображение молодого человека.

Москва, 1916
В госпитале все бегали и суетились, ждали его превосходительство, инспектора госпиталей. Бывший жандарм, генерал, граф Пётр Оттович Флосельбург старательно демонстрировал свой русский патриотизм, поскольку был немцем и боялся, что его заподозрят в сочувствии противнику или, не дай Бог, в шпионаже.

Должность свою он получил по протекции Распутина, пользовался тёплым покровительством её величества. Посещая очередной госпиталь, он прежде всего проверял, в каждом ли помещении есть красный угол с иконами, теплится ли там лампада, довольно ли в ней масла и какого оно качества. Врачей, фельдшеров, сестёр милосердия он поучал, что главное в их деле не столько облегчение физических страданий, сколько воспитание страждущих в духе нравственной чистоты и христианского смирения посредством чтения вслух в солдатских и офицерских палатах душеспасительной литературы.

К раненым он относился более или менее терпимо. Но к тем больным, которые не имели счастья получить на фронте пулевое или осколочное ранение, а подцепили дизентерию, тиф, туберкулёз, заработали радикулит в окопной сырости, язву желудка от походных кухонь, граф презирал и считал симулянтами.

В госпитали граф любил нагрянуть неожиданно, как лиса в курятник. Точная дата визита превосходительства стала известна всего за сутки, и то случайно. Накануне чиновник министерства, приятель главного врача, шепнул ему за вистом, предупредил.

Всю ночь в коридорах шумно работали полотёры, не давали раненым спать. Ещё до рассвета сестёр отправили гладить бельё. Не хватало матрасов. Со склада привезли старые чехлы. Их поспешно штопали и набивали соломой.

Раненых, лежавших в коридоре, следовало разместить по палатам. Стали сдвигать койки, и несколько тут же сломались. Кинулись искать столяра. Нашли, но он был пьян. Накануне вечером праздновал день ангела своей супруги, причём в гостях у него были три приятеля, госпитальных санитара, которые тоже не успели протрезветь к утру. К обычному госпитальному букету запахов примешался дух перегара. Из кухни воняло пригоревшей кашей, вонь не выветривалась, а нос у превосходительства был весьма чуток. Главный врач сорвался, схватил за локоть кладовщика, тряс его и кричал так, что вспотел. Бедняга кладовщик не придумал ничего лучшего, как послать старика сторожа в ближайшую галантерейную лавку за одеколоном, чтобы опрыскать все помещения. Вскоре дышать в палатах и коридорах стало невозможно. Одеколон был самый дешёвый.

Михаил Владимирович столкнулся с Таней на лестнице. Она неслась вниз со стопкой историй болезни, при этом голова её была повёрнута назад, она кричала сестре Арине, стоявшей сверху:

— Ещё два травматических невротика из пятой офицерской!

Профессор поймал дочь на лету. Щёки её пылали, над верхней губой выступили капельки пота.

— Что ты бегаешь?

— Арсений Кириллович договорился в Обуховской, они возьмут наших невротиков, у них места есть!

— Что ты бегаешь? — повторил профессор и слегка потряс Таню за плечи.

— Так ведь превосходительство… — растерянно прошептала Таня, как будто просыпаясь.

— Марш ко мне в кабинет! Умойся, выпей валерьянки и посиди там с Осей. — Михаил Владимирович взял у неё из рук карточки. — Я с этим разберусь. Иди!

— Но, папа, неудобно, все готовятся, бегают. Как же я буду сидеть?

— Все сходят с ума. Это эпидемия, Таня. Острый административный психоз. Мыть полы и менять матрацы надо по необходимости, а не по случаю графских визитов.

— Вы, Михаил Владимирович, потому такой смелый, что вас на фронт не отправят, — прозвучал рядом сиплый голос терапевта Маслова.

— Почему? Очень даже могут. Всю японскую я был на фронте.

— Тогда — да, а сейчас — ни за что. Вами, Михаил Владимирович, очень скоро заинтересуются на высочайшем уровне, вами дорожить будут, как перлом бесценным, как жемчужиной. Это приятно, но и опасно. Помните, доктор Розен рассказывал об одной известнейшей особе, у которой на коже умирает жемчуг? — Маслов перешёл на шёпот. — На ночь фамильные жемчуга надевают на простую бабу, чтобы ожили, пропитались здоровым крестьянским потом.

— О чём вы, Валентин Евгеньевич? — изумлённо спросила Таня.

— Иди, не стой здесь! — тихо сердито прикрикнул на неё профессор.

— Вы, Танечка, всё равно не поймёте, о чём я. Да вам и не надо. Но батюшка ваш меня отлично понял. — Маслов протянул профессору толстую, свёрнутую трубкой газету и побежал вверх. — Пятнадцатая страница, новости науки. Я там для вас карандашом отметил! — крикнул он, перегнувшись через перила.

Таня взяла у отца газету. Это был свежий номер «Московского наблюдателя». Отчёркнутая карандашом заметка называлась «Омоложение возможно?». Таня читала быстрым свистящим шёпотом, Михаил Владимирович хмуро слушал.

«Профессор медицины Свешников М.В. близок к осуществлению древней мечты человечества о возвращении молодости и продлении жизни. Наконец решением этой животрепещущей проблемы занялись не только тёмные шарлатаны, колдуны и алхимики, а представители серьёзной академической науки. В результате особого терапевтического воздействия несколько дряхлых подопытных животных обрели вторую юность. Среди них четыре крысы, три собаки и человекообразная обезьяна. Все они живут в домашней лаборатории профессора и, по свидетельству очевидцев, чувствуют себя отлично. Свой метод профессор Свешников держит в строжайшем секрете, на вопросы нашего корреспондента отвечать отказался. Однако из достоверных источников известно, что скоро будут проводиться опыты на людях».

Под заметкой стояла подпись: Б. Вивариум.

Когда Таня закончила читать, Михаил Владимирович уже не хмурился, а тихо смеялся и сквозь смех произнёс:

— Завтра же подам на них в суд. Пусть этот Б. Вивариум выплатит мне штраф в размере стоимости омоложённой человекообразной обезьяны.

Внизу послышался топот, по лестнице быстро поднялись несколько жандармских офицеров. Накал суеты и беготни достиг высшей точки, стало известно, что госпиталь сегодня посетит не только граф, но и Её Императорское Величество вместе с великими княжнами. Персоналу было приказано вести себя смирно, заниматься своими обычными делами, лечить раненых, не толпиться в проходах, не глазеть, не кричать «ура» и разными глупыми просьбами высочайших особ не беспокоить.

Главный врач по заранее известному списку перечислил всех, кто вместе с ним встретит высоких гостей у входа. Остальных попросил разойтись по палатам. Первым в списке стояло имя профессора Свешникова, далее три заслуженных врача, чином не ниже полковников. Из сестёр — две старые монахини и Таня.

— Много народу быть не должно, — объяснил главный врач, — её величество толпы не любит, и сразу будет сделано замечание, что наши раненые остались без присмотра.

Удостоенные чести встречать высоких гостей вышли на крыльцо. Утро было холодным и ясным. Но к полудню почернело небо, поднялся сильный ветер, он трепал полы белых халатов, от него слезились глаза. В маленькой зябнущей толпе звучали тихие разговоры.

— Её величество о наших раненых более нас беспокоится, ночами не спит, только о них и думает.

— Ну, положим, ночами она по другой причине не спит.

— Прекратите, как вам не стыдно!

— Разве я сказал что-то неприличное?

— Принесла её нелёгкая, прости Господи!

Наконец послышался топот копыт и рёв автомобильных моторов. В открытые ворота въехали конные офицеры царского казачьего конвоя. За всадниками медленно вкатился гигантский автомобиль, похожий на старинную карету. Выскочил шофёр весь в коричневой коже, распахнул пассажирскую дверцу.

Первым появился граф, маленький, круглый, в генеральской шинели. Потом одна за другой две девушки в форме сестёр милосердия, в накинутых сверху скромных шубках. Великие княжны Татьяна и Ольга показались Тане милыми и вовсе не царственными. На юных темнобровых лицах лежал отпечаток привычного смущения и усталости от официальных церемоний, от того, что опять все глаза устремлены на них, их разглядывают, изучают с любопытством и равнодушием.

Следом из автомобиля вылезла крупная дама, одетая также в сестринскую форму.

Официальные портреты врали не меньше злых карикатур и скабрёзных картинок. Врала даже беспристрастная кинохроника. Живая императрица Александра Фёдоровна ничего общего не имела с образом мистической фурии, немецкой шпионки, сумасшедшей любовницы грязного мужика.

Она прихрамывала. У неё были тонкие синеватые губы и больные, тревожные глаза. Лицо её было одновременно красиво и жалко. В нём сочетались монашеское смирение и жёсткость, капризность. Неприятно, вроде патоки с солью.

«Как тяжело, как невыносимо ей живётся, — подумала Таня, — как страшно быть ею, с этой хромотой и тихой истерикой в глазах. О ком ещё из царской семьи говорилось и писалось столько мерзостей? Если бы она правда была злодейка, все бы боялись её и молчали».

— Папа, это у неё на коже умирает жемчуг? — шёпотом, на ухо, спросила Таня.

Михаил Владимирович молча кивнул.

Императрица каждому поклонилась, улыбнулась. Врачи целовали ей руку, с сёстрами она обменивалась рукопожатиями. Она говорила с лёгким немецким акцентом, и это раздражало. Таня вдруг вспомнила, что современники отмечали и у Екатерины II акцент, но их это, наоборот, трогало, умиляло. Немка, а как старается быть русской, как о России печётся.

— Профессор Свешников Михаил Владимирович. Рада вас видеть. Как ваши изыскания в биологии? — Александра Фёдоровна в очередной раз улыбнулась, и вблизи её улыбка выглядела фальшиво. Губы растягивались, но взгляд оставался тревожным. Глаза беспокойно блуждали и никак не встречались с глазами собеседника.

— Ваше величество, мне сейчас не до опытов. Война, — ответил Михаил Владимирович.

Процессия медленно шла по коридорам, в палатах её величество и их высочества подходили к раненым, разговаривали с ними тихо и участливо. Таня вдруг заметила, что матушка Арина умильно всхлипывает, и не только она, но все врачи и сестры, которые несколько минут назад обменивались презрительными репликами о высокой гостье, сейчас смотрят ей в рот, ловят каждое её слово, и кто-то стал ниже ростом, и даже у мужчин глаза подёрнулись трепетной влагой. Только отец ведёт себя естественно и просто. Разговаривает с царицей тем же тоном, что с коллегами врачами, с ранеными, с санитарами.

— Михаил Владимирович, кажется, это ваша идея — держать раненых на холоде? — вдруг спросила Александра Фёдоровна.

— Ваше величество, о том, что при низких температурах сужаются сосуды, уменьшается кровотечение и мозгу требуется меньше кислорода, знали ещё древние греки, римляне и народная медицина.

Но императрица уже не слушала, заговорила с сестрой Ариной, потом с графом. Поднялись на следующий этаж, подошли к очередной палате. Это была маленькая комната, всего на две койки. Там лежали два тяжёлых, с гнойными осложнениями. Дверь была приоткрыта. Главный врач хотел провести процессию мимо, но её величество остановилась, улыбнулась и приложила палец к губам.

Из-за двери звучал сиплый детский голос:

Не удержать любви полёта:
Она ни в чём не виновата!
Самоотверженно, как брата,
Любила лейтенанта флота.
А он скитается в пустыне -
Седого графа сын побочный,
Так начинается лубочный
Роман красавицы-графини.
Императрица опередила всех, открыла дверь и вошла.

В узком пространстве между койками стоял Ося, седой, истощённый ребёнок. На пергаментном лице горели огромные карие глаза. Тонкие, как ветки, руки взлетали, жестикулируя в такт стихам. На койках лежали раненые под капельницами, в бинтах. Увидев пожилую женщину в привычной для него форме сестры милосердия, Ося кивнул, улыбнулся и продолжил читать ещё более выразительно:

И в исступленьи, как гитана,
Она заламывает руки.
Разлука. Бешеные звуки
Затравленного фортепьяно.
— Кто это? — панически грозным шёпотом спросил граф.

— Это Мандельштам, — ответил Ося, — молодой поэт, пока не очень знаменитый, но лет через десять его узнает вся Россия, а через пятьдесят — весь мир, вот увидите. Он мой тёзка, его тоже зовут Осип. И он тоже еврей, как я. Отличные стихи, правда?

Москва, 2006
Сонин папа, Дмитрий Николаевич Лукьянов, не помнил свою мать. Она погибла в 1942-м, когда ему было два с половиной года. Ей посмертно присвоили звание Героя Советского Союза, её именем назывались улицы, школы и пионерские дружины. Дмитрий Николаевич Лукьянов уже в раннем детстве знал, что он не просто мальчик, а сын знаменитой разведчицы-партизанки, которая совершила подвиг, прошла страшные пытки, никого не выдала и была повешена фашистами.

Один заслуженный художник написал маслом огромную картину «Казнь Веры». Опушка берёзовой рощи. Виселица, сколоченная из брёвен. Девушка в рваном платье, босая, с длинными светлыми волосами стоит на ящике. Палач в нацистской форме накидывает ей петлю на шею. Вокруг фашисты. Девушка смотрит прямо на зрителя. Куда ни отойдёшь, она все равно смотрит.

Лицо Веры было срисовано именно с той фотографии, которая стояла за стеклом на книжной полке.

В 1949 году, когда Сониному папе исполнилось десять лет, его принимали в пионеры в Музее боевой славы, и там он впервые увидел картину.

— Смотрите, ребята, это знаменитая Вера Лукьянова, мама нашего Димы, — сказала учительница.

— Димка, ой, ужас! Твою маму фашисты вешают! — крикнула какая-то девочка.

Дима бросился к полотну и стал бить кулаками по нарисованным фашистам, повторяя:

— Мама! Мамочка! Гады! Не убивайте мою маму!

В красной кожаной папке хранился запаянный в твёрдый пластик серо-жёлтый тетрадный листок в клетку, на котором чернильным карандашом было написано:

«Милый, любимый мой сынуля Димочка!

Ты ещё совсем маленький и не скоро это прочитаешь. Никогда не забывай меня. Расти здоровым, сильным. Обязательно учись, читай умные книги, всегда оставайся честным человеком, не пугайся жизненных трудностей. Всё поправимо, кроме предательства и смерти. Люби нашу великую советскую Родину, знай, твоя мама погибла за твою свободу, за твоё, сыночек, будущее. Я так сильно люблю тебя, мой маленький, что и когда меня не станет, я всё равно буду рядом. Мне уже не больно и не страшно. Светает. Целую тебя, Димочка, в глазки, в лобик.

Твоя мама».

Письмо чудом сохранилось и дошло до адресата, до маленького мальчика, который уехал с бабушкой из Москвы в Томск в августе 1941-го.

Когда началась война, Вера училась на пятом курсе университета, на филологическом факультете. Она хорошо знала немецкий. Поступила в разведшколу, была заброшена на парашюте во вражеский тыл, в Белоруссию. Сначала воевала в партизанском отряде, потом её устроили машинисткой в немецкую комендатуру в Гродно. Фашисты арестовали очередного связника, он выдал Веру.

Письмо сохранила девушка, сидевшая с ней в одной камере. Девушка была местная, её мать выкупила её у полицая-охранника за две бутылки самогона и шмот сала. После войны она разыскала остатки Вериной семьи, мать и сына.

В самые тяжёлые моменты жизни папа доставал письмо, читал вслух. То есть он не читал, просто держал в руках и произносил текст наизусть. Соня вдруг вспомнила, как на следующий день после возвращения из Германии опять застала папу с письмом в руках.

— Софи, нам через двадцать минут выезжать. Я думал, ты заснула. — Нолик подошёл сзади, стал разглядывать фотографии через Сонино плечо. — Слушай, а этот, он что, твой дед? Лукьянов? Кстати, кто он был?

— Не знаю. Какой-то лётчик. Они даже пожениться не успели, он сгорел в самолёте ещё до войны. Лукьянова — бабушкина фамилия, не его.

— Так это он или нет?

Соня покачала головой, пролистала альбом, ткнула пальцем в фотографию молодого человека лет двадцати, круглолицего, курносого.

— Вот он. Они жили в одной коммуналке на Сретенке. Он погиб, когда она была ещё беременна, и даже не успел узнать, что у него родился сын.

— Погоди. — Нолик часто, недоуменно моргал. — Тогда кто же этот лопоухий, с ребёнком на руках?

— Понятия не имею.

Нолик заметил на столе, в стакане для карандашей, маленькую лупу, взял снимок у Сони из рук и пробормотал:

— Какая странная у него форма.

Нолик с детства увлекался военной историей, собирал солдатиков, прочитал уйму мемуаров, исследований, знал всё об оружии, знамёнах, орденах, погонах.

Он разглядывал снимок минуты две и вдруг прошептал:

— На нём немецкая форма. Софи, этот парень — он лейтенант СС!

Москва, 1916
— Чем болеет это дитя? — спросила Александра Фёдоровна.

Она обращалась к профессору Свешникову, но он не успел открыть рот. За него ответил Ося:

— Дитя постарел от ужаса, путешествуя над Атлантикой на воздушном шаре. Запасы питьевой воды подходили к концу. Жирные чайки кружили рядом, воровали мои сухари и вяленую говядину. Сытно пообедав моей провизией, они собирались на десерт съесть меня. Я пытался объяснить, что я худой и невкусный, но уговоры не помогали. Мне пришлось разрядить в них мой револьвер, хотя я противник убийства. Ветер дул с моря вверх таким образом, что мой шар поднимался всё выше, днём солнце сжигало мою кожу, и она сморщилась. Ночью лунный свет серебрил мои волосы, и они стали седыми. Зубы сточились, когда пришлось съесть кожаные ботинки, чтобы не умереть от голода. Потом заболело сердце. Оно подпрыгнуло к горлу, и я чуть не выплюнул его, как фруктовую кость, но вовремя опомнился и проглотил назад. Это случилось, когда прямо передо мной оказался австрийский аэроплан-разведчик. Завязался бой. Я швырял в него мешочками с песком, он стрелял в меня из пулемёта.

— Он выпустил штурвал? — спросила великая княжна Ольга.

— Хороший вопрос. — Ося одобрительно кивнул. — В кабине их было двое, лётчик и стрелок. Неизвестно, чем бы кончилась эта неравная схватка, если бы мои мешки не рвались на лету. Песок попал австрийцам в глаза, аэроплан потерял управление и стал падать. Но мой шар был пробит в нескольких местах. Внизу я видел бескрайнюю морскую гладь, она стремительно приближалась. Сквозь толщу воды я мог разглядеть медуз, рыб, огромных китов и маленьких симпатичных морских коньков. Мир был прекрасен, и я с грустью прощался с ним. Когда дно моей корзины коснулось воды, я потерял сознание.

— Милый мальчик, — сказала Александра Фёдоровна.

Ей явно наскучила Осина болтовня. Но великие княжны уходить не хотели.

— Как же вы не утонули? — спросила Татьяна.

— Дельфин подобрал меня и принёс к берегу. Но это оказался необитаемый остров. То есть там жили люди, но они были потомками древних ацтеков и практиковали человеческие жертвоприношения.

— Ты потом об этом расскажешь, детка, а сейчас нам пора, — сказала Александра Фёдоровна.

— Нет, подождите ещё немного, это самое интересное, как я сражался с главным ацтекским жрецом. Он был колдун.

— Ося, остановись, — прошептала Таня, склонившись к его уху, — расскажешь потом, сейчас не надо.

— Но как же? Потом я уже ничего не смогу рассказать. Скоро явится граф, инспектор госпиталей, и я должен буду спрятаться, сидеть тихо, потому что его превосходительство антисемит. Не исключено, что с ним вместе явится сама императрица, она тоже не любит евреев.

В палате стало страшно тихо. Императрица побледнела. Все смотрели то на неё, то на Осю. Было слышно частое, возмущённое пыхтение графа. Никто не решался сказать ни слова. В напряжённой тишине вдруг прозвучал тихий сдавленный голос:

— Ваше величество, вы уж не серчайте, простите мальца.

Говорил один из раненых.

— Ой! — испуганно пискнул Ося и спрятался за Таню.

— Милый мальчик, — повторила императрица, когда процессия покинула палату и двинулась дальше по коридору, — так чем же он всё-таки болен?

— Прогерия, ваше величество, — ответил Свешников, — весьма редкое заболевание, при котором ребёнок стареет, не успевая вырасти, и умирает лет в одиннадцать-двенадцать от старческих болезней.

— Можно ему помочь?

— Боюсь, что нет, ваше величество.

— Где его родители?

— Он сирота.

— Мы могли бы молиться за него, на все воля Божья. — Императрица возвела глаза к потолку. — Он как будто символ своего несчастного племени. Надо его окрестить.

Глава четвёртая

После бурной новогодней ночи в Куршевеле Пётр Борисович изменился. Он стал пристальнее вглядываться в зеркало. Морщины, мешки под глазами, пятна старческой пигментации, похожие на ржавчину, — всё это он не замечал раньше, а теперь видел как сквозь лупу.

Иногда взгляд его надолго останавливался на платиновых стрелках наручных часов. Это были отличные часы, они стоили семьдесят тысяч евро и шли идеально точно. Но Петру Борисовичу казалось, что они спешат. Слишком быстро крутятся стрелки. Время тает, как будто кто-то ворует его, примерно так же, как воруют нефть, нелегально присосавшись к трубе.

Он вдруг поймал себя на том, что внимательнее смотрит на других, своих ровесников и тех, кто старше. В глаза бросались разные любопытные мелочи.

Банкир А. красит волосы и брови. Политик Б., глава парламентской фракции, перед выборами что-то сделал с лицом, убрал отеки, разгладил морщины. Руководитель крупного концерна, болезненно толстый и совершенно лысый, уехал куда-то, вернулся худым, подтянутым. На голове настоящие живые волосы.

Но проходило время — несколько месяцев, год, и лицо политика Б. опять становилось отёчным и морщинистым, руководитель концерна толстел и лысел.

У банкира А. оторвался тромб, и он умер. Банкир был ровесником Кольта. Он не курил, не пил спиртного, не баловался травкой. По выходным прыгал на теннисном корте, зимой нырял в прорубь.

После похорон за поминальным столом Пётр Борисович оказался рядом со своим давним приятелем, министром В. Министр был старше Кольта на восемь лет.

— Ну что, Вова, что ты думаешь об этом? — тихо спросил Кольт после третьей рюмки.

— Да нет, Петюня, брось, ерунда! Если только… — министр нахмурился, помотал головой, очень тихо, одними губами, произнёс несколько имён и вопросительно уставился на Кольта.

— Я не это имел в виду, — грустно улыбнулся Кольт, — конечно, никто ему не помог. Тромб оторвался. Но ведь, по большому счёту, какая разница?

— Как какая? Очень даже большая!

— Да, возможно, разница есть. Но итог один, Вова. Десять лет, ну двадцать. А потом? Тромб, опухоль, инфаркт, это ещё ничего, быстро. А если инсульт, маразм, паралич?

— Петюня, у тебя депрессия, что ли? — Министр взглянул на него сочувственно. — Ты смотри, это даром не проходит, особенно в нашем возрасте. Все болезни от тоски и стресса, надо себя пересиливать и оставаться оптимистом.

— Да, Вова, ты прав. Надо оставаться оптимистом, и даже в гроб ложиться с улыбкой.

— Ну, ну, перестань, — министр легонько хлопнул его по плечу, — не закисай, Петя. Конечно, все там будем, с улыбкой или без неё, но ведь не завтра.

— М-гм. — Кольт взял стакан воды и залпом выпил. — Я знаю, Вова, закисать нельзя. Но я стал как-то слишком остро чувствовать время. Я отлично помню, что было десять, двадцать лет назад, каким был я, ты, все мы. Время пролетело как один миг. А дальше оно летит ещё быстрей. Десять, двадцать лет — это практически завтра.

— Всё-таки лучше двадцать, чем десять. — Министр нервно рассмеялся. — Я понял тебя, Петюня. Со мной это тоже бывает. Такая вдруг тоска наваливается, все кажется бессмысленным. Но я смотрю на сына своего, на внучек. Мне интересно, как они растут, в них моя кровь, моё продолжение. Это утешает и отгоняет дурные мысли. Ты бы, Петюня, женился. Когда есть семья, оно все как-то легче.

— Да, наверное, — рассеянно кивнул Кольт и взглянул на двадцатипятилетнюю вдовицу банкира. — Вот он женился, и ему было легче.

Вдовица, модель европейского класса, лицо известной косметической фирмы, сидела через стол рядом с молодым телевизионным продюсером. Они тихо оживлённо болтали. Рука продюсера лежала на спинке её стула. Продюсер шептал ей что-то на ушко. Вдовица осторожно, беззвучно хихикала. Почувствовав пристальный взгляд Кольта, она напряглась, слегка отодвинулась от своего собеседника и сделала траурное лицо.

— Нет, не так, конечно, — мягко усмехнулся министр, — ты же знаешь, она у него пятая или седьмая, поэтому и с детьми беда. Старший сын скололся, его здесь нет. Младший вон, сидит.

Кольт проследил взгляд министра и увидел существо без возраста и пола. Жёлтые локоны до плеч, выщипанные удивлённые брови, огромные, навыкате, трагические чёрные глаза.

— Хочется думать, что он плачет по отцу. Возможно, он единственный за этим столом по-настоящему страдает, — шёпотом заметил министр, — но я слышал, неделю назад его бросил любовник, известный сериальный актёр, и, боюсь, дело именно в этом. Но с семьёй, Петюня, всё равно лучше, чем одному. А о возрасте ты не думай. Зачем думать, если ничего не изменишь? Зарядку делай, следи за весом, за питанием. Витамины принимай, сейчас огромный выбор. Есть всякие курсы очищения, естественного омоложения. Могу порекомендовать тебе пару отличных клиник, в Швейцарии и в Германии. Попробуй.

Москва, 1916
Доктор Агапкин временно переселился в квартиру Свешниковых. Раньше он снимал мансарду на чердачном этаже доходного дома неподалёку, на Миуссах, на пару с приятелем. Недавно приятель женился и съехал. Одному оплачивать это жилье Агапкину не позволяли средства. Он искал что-нибудь дешевле, но подходящие варианты пока не попадались.

Спал он на диване в комнате Володи, не более четырёх часов в сутки. Пока профессор был в госпитале, Агапкин вскрывал черепа крыс, кроликов, морских свинок, производил разные манипуляции с эпифизом. Животные дохли. Он складывал тушки в фанерные ящики для почтовых посылок и выносил на помойку.

Морозы давно прошли, была мокрая грязная оттепель. Дворник Сулейман вместо мечети стал посещать социал-демократический кружок и теперь больше занимался вопросами классовой борьбы, чем уборкой мусора. От ящиков распространялась нестерпимая вонь.

Крыс Григорий Третий жил и здравствовал, ел с аппетитом, был жаден до самок и плодил обильное потомство. За прошедшие после операции три месяца он ничуть не изменился, не постарел, хотя по крысиному летоисчислению три месяца равнялись годам десяти-двенадцати. Профессор периодически брал у него кровь на анализ, дважды уносил его в госпиталь, просвечивал рентгеном и приносил обратно.

— Почему вы не вскрываете его? — спрашивал Агапкин.

— Пусть ещё поживёт, раз уж выпал ему такой шанс.

Агапкин по десять раз рассматривал рентгеновские снимки, изучал под микроскопом крысиную кровь, но ничего особенного не видел.

— Когда вы собираетесь продолжить опыты?

Михаил Владимирович зевал, пил мятный чай с мёдом, курил сигару и отвечал:

— Завтра, Федор. Завтра обязательно. Сегодня я очень устал.

Впрочем, несмотря на усталость после бессонных ночей в госпитале, профессор иногда надолго закрывался в кабинете, читал и писал что-то в толстой лиловой тетради. Агапкин спрашивал — что? Профессор отвечал: так, ерунда, наброски. И опять зевал, жаловался на хронический недосып. Заглянуть через плечо ассистент не решался, профессор не любил этого. Он хмурился и закрывал тетрадь. Агапкин мог видеть только книги на столе. Это был странный подбор литературы. Старые истрёпанные фолианты на немецком, английском, французском. Книги о даосизме, алхимии, «История жизни Парацельса». Рядом стопка современных медицинских альманахов и журналов, «Основы гистологии» Максимова, «Клеточная природа соединительной ткани» Вирхова, свежая тонкая брошюра профессора Поля «Опотерапия и продление жизни». «Мозг и нервная система» Герхарда, книга профессора Мечникова «Этюды о природе человека», с дарственной надписью. Тут же две старинные, рассыпающиеся книжонки какого-то Никиты Короба: «Обычаи и культы древних степных племён», «Заметки об истории и нравах диких кочевников Вуду-Шамбальской губернии».

— Я не понимаю вас, Михаил Владимирович, вы же учёный! К чёрту лазарет, к чёрту! Вы на пороге мирового открытия, это переворот во всех естественных науках, в философии, в истории, в самой жизни!

Профессор качал головой и пытался остудить пыл своего ассистента:

— Федор, у нас пока ничего нет, кроме странных случайностей. Крысу Гришке повезло, и не стоит обольщаться. За три месяца вы погубили пару сотен подопытных тварей, и все безрезультатно.

— Всего одну сотню. Но это неважно! Вы не объяснили мне методику операции, я действую наугад.

— Нет никакой методики. Я тоже действовал наугад и рассказал вам все. Возможно, в эпифизе крысы-донора или в воздухе в момент операции присутствовала какая-то неизвестная бактериальная культура. Не исключено, что сыграло роль чередование темноты и света. Эпифиз — светочувствительный орган. Наверное, как-то положительно подействовали слезы. Они лились у меня из глаз, потому что разбилась склянка с эфиром. О целительных свойствах слез знали ещё египтяне и греки. Но скорее всего, решающее значение в успехе операции имел романс «Утро туманное», который я напевал, пока возился с крысом.

Агапкин шевелил желваками, краснел, бледнел, бежал в лабораторию истязать очередного зверька. Проклиная себя и профессора, во время операции над морской свинкой пытался плакать и пел романс «Утро туманное».

Несколько раз в отсутствие Михаила Владимировича он заходил в кабинет, искал лиловую тетрадь. Он знал, что она лежит в том единственном ящике письменного стола, который заперт. Пытался найти ключ. Был пойман Клавдией с поличным и долго, путано оправдывался, чем вызвал у честной горничной ещё большие подозрения.

Агапкин худел, бледнел, терял сон и аппетит. Это заметил даже Володя, который не отличался особенной зоркостью и чуткостью по отношению к чужим недугам.

— Вы не хотите немного развеяться? — спросил он однажды за обедом.

За столом они сидели вдвоём. Прислуживала горничная Марина. Никого в доме не было.

— Что вы имеете в виду? — встрепенулся Агапкин и брезгливо бросил на тарелку ломоть тёплого калача, который до этого долго и старательно мазал маслом, но так ни кусочка не откусил.

— Завтра я иду в гости к одной замечательной даме. Могу взять вас с собой.

— К Ренате? — Агапкин мучительно зевнул.

— Как вы догадались?

— В последнее время именно эта дама кажется вам самой замечательной в Москве, а возможно, и во всей России. Но я, простите, ваших восторгов не разделяю, к тому же я занят.

Володя отхлебнул кофе, достал папиросу, сунул её в янтарный мундштук и, насмешливо глядя Агапкину в глаза, спросил:

— Чем же именно вы так заняты, Федор Фёдорович, что не спите, не едите, не выходите на воздух?

Чиркнула спичка, папироска ароматно задымилась. Агапкин опять зевнул, на этот раз притворно, достал из кармана серебряную луковицу часов, встал, громко отодвинул стул:

— Простите, Володя, мне пора в лабораторию. Вам приятного аппетита и увлекательного вечера у Ренаты!

— И всё-таки вы пойдёте со мной, Федор Фёдорович, — сказал Володя очень тихо ему в спину.

— Что? — Агапкин развернулся слишком резко и застонал, схватился за шею.

— Прострел? — сочувственно спросил Володя. — Я знаю, это больно. Надо помассировать и сделать тёплый компресс. Вы, Федор Фёдорович, пойдёте со мной, хотя бы потому, что мой отец терпеть не может, когда в его отсутствие кто-либо заходит к нему в кабинет и роется в его бумагах.

— Вы ерунду говорите. — Морщась и потирая шею, Агапкин всё-таки вернулся за стол. — Михаил Владимирович кабинета не запирает и не запрещал мне входить. Я искал книгу.

— Книги стоят на полках. Их нет в запертом ящике. Зато там спрятана лиловая тетрадь.

— Вы откуда знаете?

— Я здесь живу. — Володя глубоко затянулся, вытянул губы трубочкой, и к потолку поплыли, один за другим, аккуратные колечки дыма. — Если отцу донесут, что я открывал ящик, он очень рассердится, наговорит мне резкостей, но быстро простит. Во-первых, я его сын, а он удивительно чадолюбив. Во-вторых, ему известно, что я ничего не смыслю в медицине и, следовательно, даже прочитав, не пойму ни слова. Но вы, Федор Фёдорович, совсем другое дело.

— Что вы предлагаете? — спросил Агапкин, морщась от боли в шее.

— Не то, что вы думаете. Взламывать ящик и вместе читать тетрадь мы с вами не станем. Пока япредлагаю только сходить со мной в гости. Ну, не дуйтесь. Согласитесь, хотя бы из простой вежливости. Вы всё-таки спите в моей комнате, едите со мной за одним столом.

— Ваша Рената интересуется омоложением? — быстро тихо спросил Агапкин.

— Нет, — Володя ласково улыбнулся и погасил папиросу, — она и без этого молода и прекрасна. Просто ей хочется спасти жизнь хотя бы нескольким невинным тварям, которых вы собираетесь резать завтра вечером.

Москва, 2006
Соня вела машину очень осторожно. У неё кружилась голова. Пару раз пришлось припарковаться у обочины, посидеть с закрытыми глазами.

— Нолик, дорогой мой, почему ты до сих пор не получил права? Для мужчины твоего возраста это неприлично, — ворчала она. — Сейчас вот рулил бы за меня, а я бы мирно спала на заднем сиденье.

Нолик её не слышал. Он рассуждал о советско-германских отношениях накануне Второй мировой войны. Ему не давал покоя лопоухий молодой человек в форме лейтенанта СС на фотографиях, рядом с юной Сониной бабушкой и с младенцем, возможно, Сониным отцом, на руках.

— На самом деле война началась не только по злой воле Гитлера и Сталина. Все были хороши, и французы с англичанами, и американцы. К тридцать восьмому разразилась всемирная эпидемия какого-то ошеломительного вранья и предательства на высшем уровне.

— Дипломаты всегда врали, во все века, — лениво заметила Соня, выруливая на соседнюю полосу, где было меньше машин.

— Да, не спорю. Но перед той войной творилось нечто особенное. Ни одно соглашение не работало. Договорённости, подписанные вчера, нарушались завтра без всяких предупреждений. Сталин не верил англичанам, Чемберлена терпеть не мог и ждал, что Гитлер нападёт на Великобританию. Чемберлен и Даладье мечтали, чтобы два людоеда, красный и коричневый, перегрызли друг другу глотки. Им было по фигу, что при этом погибнут миллионы людей в России и в Германии, они подло и беспощадно предали Чехословакию, отдали Польшу на растерзание двум людоедам.

— Нолик, откуда ты все это знаешь? — удивилась Соня.

— Ты забыла? Я с детства люблю военную историю. По Второй мировой войне я бы, наверное, диссертацию мог защитить, давать консультации кинодокументалистам и читать лекции. Только ко мне никто не обращается, и слушать меня некому. Тебе интересно?

— Да, очень.

— Когда Молотов и Риббентроп подписали знаменитый пакт, между СССР и Германией завязались не только торговые, но и военные контакты. Например, группа лётчиков «Люфтваффе» обучалась на одном из военных аэродромов в Москве.

— При чём здесь бабушка Вера?

— Она вполне могла работать переводчицей, она же отлично знала немецкий.

Сама не понимая почему, Соня вдруг разозлилась.

— Ну и что? Допустим, она работала переводчицей, познакомилась с молодым лейтенантом СС, сфотографировалась с ним. Что из этого следует?

— Ничего, — Нолик вздохнул, — познакомилась, сфотографировалась, сначала с ним вдвоём, потом втроём, с младенцем. Младенец — твой папа. Он вырос, через шестьдесят семь лет съездил в Германию, привёз фотографии в портфеле, прятал их от тебя и очень скоро после этого умер.

— Так, все! — крикнула Соня. — Лучше рассказывай дальше про Сталина и Гитлера!

— Хорошо, — согласился Нолик, — только орать зачем?

— Извини.

— Не извиню!

Несколько минут ехали молча. Соня свернула к обочине, остановилась, откинулась на спинку кресла и закрыла глаза.

— Софи, тебе нехорошо? — тревожно спросил Нолик.

— Знаешь, папа всю жизнь был убеждённым коммунистом, — еле слышно пробормотала Соня, не открывая глаз. — Ленина считал святым. Говорил, что сталинские репрессии можно оправдать колоссальным экономическим скачком, индустриализацией и в конечном счёте — победой в войне. Я не спорила с ним. Мама — да, спорила до хрипоты, до визга.

— И правильно делала, — проворчал Нолик.

— Не знаю. Вряд ли. Все равно переубедить не могла.

— Да, наверное, никто бы не смог. Твоему папе казалось, что любой самый невинный антисоветский анекдот косвенно порочит память юной разведчицы Веры. — Нолик грустно вздохнул. — Всё-таки жалко, что ты росла без бабушки. А твою прабабушку даже я помню, правда, смутно. Она, кажется, в восемьдесят втором умерла?

— В восемьдесят третьем. Мне было семь. У неё под кроватью хранился узелок. В нём сухари, зубная щётка, кубик хозяйственного мыла, фланелевые штаны, пояс с резинками, жуткие коричневые чулки. И портрет Ленина, эмалевый, в серебряной рамке, как иконка. До глубокой старости она ездила по России, выступала перед пионерами, рассказывала о своей героической дочери и плакала. Каждый раз искренне рыдала и узелок всегда возила с собой.

— Зачем?

— Эх ты, историк. Вдруг арестуют?

— А портрета дочери в узелке не было?

— Нет. Только Ленин. Понимаешь, ведь из-за этих фотографий в портфеле папа мог умереть. Он вдруг узнал, что жизнь его мамы была совсем другой и вовсе не совпадает с каноническим житием советской святой. Для него это шок, достаточно серьёзный, чтобы вызвать сердечный приступ. Может, сжечь их к чёрту?

— Он не сделал этого.

— Ну да, да, ты прав. — Соня посмотрела на часы, горестно шмыгнула носом и выехала на трассу. — Ладно, давай дальше про двух людоедов.

— С удовольствием. Редкий случай, когда ты меня слушаешь, а не я тебя. Так вот. Поделили Польшу, Гитлер стал получать интересную информацию о реальном состоянии Красной армии. До этого он верил официальной сталинской кинохронике, видел роскошные парады на Красной площади и боялся, что не одолеет такой военной мощи. Кстати, в тот период они вполне мирно общались между собой, переписывались. Возможно, в октябре сорокового они тайно встретились во Львове.

— Стоп! Не верю! — Соня как будто проснулась, отвлеклась наконец от невыносимых мыслей о папе. Стала слушать внимательнее, прокручивать в голове университетский курс новейшей истории.

— Да, — легко согласился Нолик, — такого рода версии навсегда останутся вопросами веры и неверия. Точных доказательств нет. Понятно, что если встреча состоялась, то потом оба участника сделали все, чтобы не осталось ни документов, ни свидетелей.

— Вокруг Сталина и Гитлера вообще много мифов, — заметила Соня, — я, например, читала у одного вполне авторитетного историка, что Сталина в тридцать восьмом омолаживали, в Боткинской больнице ему провели операцию по имплантации желез. Оперировал профессор Розанов, ассистентом был доктор Плетнев, его личный врач. На самом деле это полный бред. Никто бы не решился пересаживать Сталину чужие железы, поскольку в то время ещё не знали, что делать с отторжением тканей при пересадке, не умели подавлять иммунитет.

Нолик ничего не ответил. Он вдруг замолчал, насупился, достал сигарету.

— Не вздумай курить, — предупредила Соня, — открывать окно холодно, мы назад повезём маму, если она учует запах в салоне, запилит меня до смерти.

— Софи, а ведь там среди фотографий был ещё и профессор Свешников, — пробормотал Нолик и покорно убрал сигарету назад в пачку, — ты сейчас сказала про омоложение, и я вспомнил! Сталин очень интересовался этим, очень. Может, железы ему и не пересаживали, но Институт экспериментальной медицины проблемами продления жизни занимался весьма серьёзно. Я недавно видел документальное кино по телевизору, как раз об этом. Там рассказывали, что существует версия, будто Свешников руководил одной из закрытых лабораторий и лично для Сталина разрабатывал методы омоложения.

Соня тихо присвистнула и даже оторвала руку от руля, чтобы покрутить у виска пальцем.

— Михаил Владимирович Свешников в феврале двадцать второго удрал из Советской России через Финляндию. Он вместе с дочерью Татьяной, сыном Андреем и внуком Мишей пяти лет перебрался через Финский залив. Скорее всего, профессор Свешников после этого путешествия умер от пневмонии. Мороз, ветер. Им удалось достать только один тулуп и шерстяной плед, Свешников закутал в плед дочь и внука, тулуп отдал сыну, а сам был в лёгкой куртке и свитере.

— Где ты это прочитала?

— Нигде. Мне рассказывал об этом Федор Фёдорович Агапкин. Он был ассистентом Свешникова, ещё до революции.

— Кто? — Нолик дёрнулся, чуть не подпрыгнул на сиденье. Если бы он не был пристёгнут, наверное, выбил бы лбом ветровое стекло. — Софи, ты поняла, что сейчас сказала? Агапкин, ассистент профессора Свешникова, тебе об этом рассказывал! Какого он года рождения?

Соня нахмурилась, пытаясь вспомнить, и через минуту растерянно произнесла:

— В девятьсот шестнадцатом ему было двадцать шесть, кажется. Когда я училась в аспирантуре, Бим в первый раз привёл меня в гости к Агапкину. Он живёт где-то в центре, на Брестской. Он знал Павлова, Богомольца. Он остался в России, работал в том самом Институте экспериментальной медицины.

— Погоди, Софи, ты ничего не путаешь? Ему что, правда, больше ста десяти лет?

Несколько минут Соня молчала. Они подъехали к стоянке у аэропорта, вышли из машины. Нолик тут же закурил. Соня, прыгая по ледяной слякоти в своих кроссовках, вдруг сообщила со странной нервной весёлостью:

— Точно, Федор Фёдорович 1890 года рождения. Он старый, иссохший, как мумия, но никакого маразма. Соображает отлично. Кстати, он говорил мне, что я очень похожа на Таню, дочь Свешникова. Если мне отрастить волосы, то получится вылитая Таня. Но это ерунда, конечно. Дочь Свешникова была красавица. Просто у старика плохое зрение. Мы с Бимом потом ещё пару раз его навещали.

Москва, 1916
Фонари горели тускло, в переулках было совсем темно. Володя взял Агапкина под руку.

— Боитесь, что сбегу? — спросил доктор.

— Нет, не боюсь, просто подморозило и скользко.

Агапкин высвободил руку.

— Терпеть не могу вот так ходить с мужчиной.

— Не дай Бог, люди не то подумают? — Володя улыбнулся, сверкнул в полумраке белыми зубами. — Бросьте, здесь никого нет. Улицы пусты и мрачны, как будто все уже произошло.

— Что — все?

— Революция, Апокалипсис, кровавый хаос, называйте, как хотите. В разных слоях общества говорят об этом, но никто не понимает цели и смысла предстоящих событий. — Володя заговорил глухо и хрипло, как будто он испытывал чувственное удовольствие, произнося «кровавый хаос». Даже дыхание его участилось.

— А вы понимаете? — насмешливо спросил Агапкин.

Володя ничего не ответил. Он ускорил шаг, обогнал Агапкина, свернул в подворотню и пропал.

— Пройдёмте здесь, так короче, — услышал доктор его голос из мрака и вдруг подумал, что профессорский сын видит в темноте, как кошка.

Проходной двор освещался тусклым светом из нескольких полуподвальных окон. Дома были низкие, деревянные. В нос ударила характерная вонь московских трущоб. Перегар, тухлая капуста, моча. Агапкин знал этот букет с младенчества, он вырос в таком же грязном дворе, в Замоскворечье.

— Осторожно, тут яма, — предупредил Володя и опять взял его под локоть.

Внезапно дверь справа от них распахнулась. Стали слышны пьяные крики, мужские и женские. В прямоугольнике желтушного света возник смутный мужик, шагнул вперёд. Ноги его не гнулись. Он был бос и одет лишь в исподнее. Он шарил перед собой руками, как слепой. Агапкин успел заметить, что рубаха у мужика на груди черна, а на снегу, освещённом светом из дверного проёма, остаются тёмные пятна.

— Тихо! — прошептал Володя и потащил доктора во мрак. — Молчите и не шевелитесь.

Голоса звучали все громче, все ближе. Выскочил ещё один мужик, огромный бородатый детина, в сапогах, с мясным тесаком в руке. Вслед за ним явилась баба, по виду кухарка или прачка. Догнала, принялась лупить детину кулаками по спине, хватать за кафтан.

— Куда, ирод?!

— Пусти, сука, пусти, убью! — детина оттолкнул бабу локтем.

Баба упала. Детина размахивал тесаком и глухо рычал.

— Убил уже, насмерть зарезал! Брата родного, мужа моего убил, ирод! — выла баба, поднимаясь и отряхивая юбку.

Между тем первый, в исподнем, прошёл несколько шагов, рухнул на землю. По глухому стуку упавшего тела, по страшному сдавленному хрипу Агапкин понял: отходит, и сделал быстрое инстинктивное движение к умирающему мужику. Он всё-таки был врач. Но Володя стиснул его запястье, и Агапкин тут же повиновался, без слов понял: да, зачем вмешиваться? Потом не оберёшься неприятностей с полицией, а этому, в исподнем, всё равно уже не помочь. Судя по хрипам, по тёмным пятнам на рубахе и на снегу, у него перерезано горло, задеты шейные артерии.

Мужик с тесаком добежал до умирающего, застыл над ним. В двух шагах застыла баба. На мгновение стало тихо. Агапкин успел разглядеть совсем близко проход между домами. Ничего не стоило нырнуть туда и исчезнуть из страшного двора.

— Нельзя помочь, так пойдёмте, — шепнул он на ухо Володе.

Володя ничего не ответил, только крепче стиснул его руку и смотрел, не отрываясь, на мёртвого, на убийцу с тесаком, на бабу.

Убийца упал на колени и принялся тормошить тело, тупо, жалобно повторяя:

— Проша, брат, ну ты чего, а?

Рядом бухнулась на колени баба и тихо, тонко завыла. Простоволосая голова её приклонилась к плечу убийцы. А в освещённом дверном проёме появилась ещё одна фигура, мальчик лет семи в длинной рубахе. Он зевал и тёр глаза.

Володя потянул Агапкина к проходу и быстро, жарко шепнул на ухо:

— Шекспир. «Гамлет».

Через минуту они оказались на соседней улице. Там горели фонари. Снег был убран, светились окна в домах, у кинематографа ждали извозчики. Закончился последний сеанс, стала выходить публика.

— Нам повезло больше, — тихо заметил Володя, — мы только что наблюдали фильму живую, а не придуманную, причём бесплатно.

Навстречу попались двое городовых. Агапкин проводил их взглядом и даже открыл рот, но ничего не сказал, тяжело вздохнул и, только когда городовые остались далеко позади, нерешительно спросил:

— Может, всё-таки стоило сообщить?

— Зачем? Чтобы превратить высокую драму в бульварный детектив? В смерти даже самого ничтожного человеческого существа есть определённое величие. Но участок, допрос, протокол — это так пошло. Не волнуйтесь, они и без нас найдут труп.

— Убийца успеет уйти.

— А вам что?

— Он ещё кого-нибудь убьёт.

— Обязательно. И вы ничего изменить не сможете. Городовые тоже не смогут. Полиция, жандармерия, армия, казаки — никто не сумеет остановить лавину. Очень скоро тысячи, миллионы таких мужиков с тесаками, с винтовками и пулемётами заполнят улицы Москвы, Петрограда, всей России. Вместо воды в реках потечёт кровь, и события девятьсот пятого покажутся лёгкой опереткой.

— Вы как будто рады этому, — заметил Агапкин.

— Я рад, что лавина сметёт этот пошлый обывательский мирок, уничтожит скучную буржуазность, биржи, банки, департаменты. Государство прогнило и смердит, — Володя говорил негромко, но пафосно, как на митинге.

— Вы анархист? — спросил Агапкин.

— Не угадали.

— Социал-демократ?

— Не утруждайтесь. Я не принадлежу ни к одному из модных политических направлений. Я презираю их, особенно те, которые проповедуют равенство. Равенство — любимая иллюзия рабов, вечный соблазн профанического большинства.

Агапкин молча слушал, косился на Володю, и ему казалось, что сын профессора не шагает с ним рядом по тёмному Тверскому бульвару, по хрустящей подмороженной слякоти вдоль пустых скамеек, а стоит на высокой трибуне. И одет он не в студенческую шинель, а то ли в пурпурную римскую тогу, то ли в какой-то причудливый средневековый плащ.

Москва, 2006
Пока шли от платной стоянки к зданию аэропорта, Сонины кроссовки пропитались слякотью и затвердели. Соне казалось, что на ногах у неё ледяные колодки. В зале прилетов Нолик нашёл свободный стол в кафе, усадил Соню, сам отправился к справочной, поскольку рейса из Сиднея на табло не было. Соня заказала чай и бутерброды. На соседнем стуле валялся тонкий глянцевый журнал. Соня принялась листать его и тут же наткнулась на жирный рекламный заголовок:

«Омоложение! Использование новейших биоэлектронных технологий. Гибкая система скидок. Быстро, безболезненно, недорого. Гарантия три года».

Далее следовал короткий наукообразный текст о консервированных эмбрионах, вытяжке из половых желез орангутанга, моментальном разглаживании морщин и глобальном оволосении головы. Под текстом сияли улыбками две красивые женщины. «Угадайте, сколько мне лет?» — спрашивала блондинка. «Главный мой капитал — красота, но нет в мире банка, в котором можно хранить эту валюту», — признавалась брюнетка.

Прибежал возбуждённый Нолик, сказал, что самолёт из Сиднея сел двадцать минут назад. Тут же у Сони зазвонил мобильный.

— Не волнуйся, я жду багаж. Если сидишь в кафе, допей и съешь всё, что заказала, — услышала она спокойный низкий мамин голос.

Глаза защипало, губы задрожали. Соня вдруг почувствовала себя совсем маленькой, как будто она стоит у забора на даче в детском санатории, вжав лицо между досками, и ещё не видит, но уже точно знает, что родители приехали забрать её домой.

— Мама, мамочка моя, как же я по тебе соскучилась!

— Ого, я не ослышалась? — хохотнула мама в трубку. — Ты ли это, Софи, моя строгая учёная дочь?

Вера Сергеевна похудела и выглядела отлично. Даже многочасовой перелёт никак на неё не подействовал. Пахло от неё какими-то новыми духами с оттенком полыни. Высокий ворот синего свитера оттенял голубые глаза, узкие, как будто слегка прищуренные в полуулыбке.

— Я выспалась в самолёте, но съесть там ничего не смогла, кухня на австралийских авиалиниях отвратительная, просто умираю с голода. Холодильник у тебя, разумеется, пустой. Предлагаю заехать куда-нибудь поужинать.

— Мама, уже ночь, — напомнила Соня.

— Ничего, в Москве можно найти открытый ресторан в любое время суток.

— Почему пустой холодильник? — обиженно встрял Нолик. — Я вытащил Софи в супермаркет, мы все купили к вашему приезду.

— Ты моя умница! — Вера Сергеевна чмокнула Нолика в щёку. — Если бы ты ещё и проследил, чтобы Софи надела сапоги, а не кроссовки, тебе бы цены не было.

— Вера Сергеевна, сапог у неё нет, и дублёнки нет. Я не виноват, что она такая.

— Хочешь сказать, я виновата? Ладно, завтра же пойдём по магазинам, приоденем мою девочку. — Мама взъерошила Соне волосы. — Скажи, какой дрянью ты моешь голову? И что за странная причёска?

— Мама, ты же знаешь, у меня они с детства стоят дыбом и торчат во все стороны, как у дикобраза.

— Просто иногда надо причёсываться. Только не говори, что тебе некогда или безразлично.

— Я вообще лучше помолчу, — вздохнула Соня.

Она отправилась одна к стоянке, чтобы подогнать машину. Восторг по поводу маминого прилёта слишком быстро сменился прежней тоской. Мама вела себя так, словно ничего не произошло. Ни слова о папе. Табу. Мама всегда была категорической оптимисткой и от других требовала постоянной бодрости. Плохое настроение, болезнь, даже простую усталость она воспринимала, как личное оскорбление. Соню с детства преследовал вопрос: «Что у тебя с лицом? Ты чем-то недовольна?»

«Да, мамочка. Я недовольна. Папа умер, и я не могу улыбаться до ушей. Прости меня».

Конечно, Соня не сказала этого. Когда загрузились в машину и выехали на трассу, она гордо сообщила:

— Можешь меня поздравить. Мне предложили интересную работу. Наверное, я скоро уеду в Германию на год.

— В Германию? — Мамин голос прозвучал как-то странно. — Почему именно туда?

Соня стала рассказывать о проекте, о «Биологии завтра». Нолик иногда встревал со своими комментариями. Мама слушала молча. Соня не видела её лица, смотрела на дорогу, но вдруг почувствовала, как сильно мама напряглась. Напряжение нарастало и наконец заставило замолчать Соню.

— Вера Сергеевна, вы что, не рады за Софи? — удивлённо спросил Нолик.

Мама ничего не ответила, продолжала молчать, смотрела в окно. Когда какой-то «жигулёнок» слишком резко затормозил перед ними, она вдруг принялась преувеличенно возмущаться безобразиями на московских дорогах, рассказывать о дорогах в Сиднее, и так до тех пор, пока Нолика не завезли к нему домой на Войковскую и не остались вдвоём в машине. Только тогда она произнесла:

— Отец звонил мне совсем недавно, когда вернулся из Германии. Просил прилететь как можно скорее. Сказал, что ему необходимо обсудить со мной нечто важное. Ни по телефону, ни в письме об этом говорить нельзя. Я сразу заказала билет на рейс, которым вот сейчас прилетела. Раньше я никак не могла, меня бы просто уволили. Господи, если бы я знала! А потом, когда всё произошло и ты позвонила, я уже не могла обменять билет, вылететь раньше. Так получилось. Пока я говорила с тобой, у меня закружилась голова. Я упала у себя в кабинете, рассекла висок об угол стола. Было сотрясение мозга. Вот тут, под волосами, шрам. Пришлось изменить причёску, но врач сказал, потом ничего не останется.

Машина стояла на светофоре. В ярком фонарном свете Соня увидела шов на мамином виске.

— Противно, правда? — Мама тут же достала зеркало и поправила прядь. — Хорошо, что это не нос, не глаз, не щека.

— Мамочка, почему же ты ничего мне не сказала сразу, по телефону? — отчаянно прошептала Соня. — Ты так быстро прекратила разговор, я подумала, ты чем-то занята и это для тебя важнее папы.

— Спасибо. Ты хорошо обо мне подумала. Ладно, давай забудем. Тебе и так досталось. Когда ты собираешься улетать в Германию?

— Не знаю. Они должны мне позвонить. Хотя, может, и вообще не позвонят. Пропадут. Так ведь уже бывало. Сначала приглашают, обещают, а потом не перезванивают. Обидно, конечно, но я привыкла. Мам, ты не помнишь, когда ты говорила с папой, он ничего не сказал о проблемах с сердцем?

— С сердцем? Нет. Он уверял, что чувствует себя вполне здоровым, только стал быстро уставать. Слабость, голова кружится. Но это ерунда, скоро пройдёт. Дело совсем в другом. Это касается нас всех, и прежде всего тебя.

— Меня?!

— Ну да. Я поэтому сразу и заказала билет. А тебе он ничего не рассказывал?

— Ничего. Только обещал, в тот последний вечер. Обещал, но не успел.

Москва, 1916
Володя и Агапкин вошли в подъезд мрачного доходного дома в Хлебном переулке, поднялись на пятый этаж. Дверь открыла пожилая хмурая горничная, молча приняла у них пальто и исчезла. В квартире пахло восточными благовониями так сильно, что у Агапкина закружилась голова.

— Вы забыли снять калоши, — напомнил Володя, — здесь повсюду ковры.

— Да, простите.

Пол в гостиной действительно покрывал мягкий лиловый ковёр с каким-то замысловатым рисунком. Вместо электричества горело множество свечей. Подсвечники стояли на этажерках, низких столиках, на каминной полке, на полу. Мебель была старинная, тёмного дерева. Стены обиты малиновым шёлком, потолок выкрашен в сумрачный синий цвет и украшен крупными стразами. Задрав голову, Агапкин разглядел созвездие Стрельца и ковш Медведицы. Стразы сверкали и переливались в дрожащем свете свечей.

На низком широком диване полулежала в живописной позе Рената. На ней было что-то красное, кисейное, вроде туники. Пепельные, мелко вьющиеся волосы повязаны алой лентой. Агапкин заметил, что ноги её открыты, босы. Рядом в кресле, свернувшись калачиком, мирно спала черноволосая барышня в коричневом гимназическом платье. На подлокотнике кресла сидел молодой мужчина со светлой жидкой бородкой, длинными волосами и неприятными бараньими глазами навыкате. Он держал толстую, очень старую книгу в потёртом коричневом переплёте и что-то читал оттуда, тихо, монотонно, как будто отчитывал покойника. Агапкин не мог понять, какой это язык. По звучанию он напоминал арабский.

Рената молча кивнула и приложила палец к губам. Спящая девушка не проснулась, мужчина продолжал читать.

Володя поцеловал руку Ренате, сел рядом с ней на диван. Агапкин смущённо пробормотал «Добрый вечер» и остался стоять. Рената жестом указала ему на кресло возле низкого столика. На нём кроме подсвечника с тремя толстыми свечами стояло медное блюдо, на котором дымилось множество маленьких ароматических пирамидок. Дым обволакивал, впитывался не только в лёгкие, но и в кожу. Голова уже не кружилась. Голос читавшего завораживал, Агапкин поймал себя на том, что ему хочется закрыть глаза и покачиваться в ритме странного текста. Он тряхнул головой, незаметно ущипнул себя за ляжку сквозь брюки и тут же поймал спокойный, задумчивый взгляд Ренаты. Всё это время она наблюдала за ним, смотрела, не моргая. B ee расширенных зрачках отчётливо дрожало пламя свечей. Агапкин кашлянул и шёпотом спросил:

— Какой это язык?

— Самый древний из существующих. Язык Гермеса Трисмегиста, язык «Изумрудной скрижали». Не пытайтесь понять, просто слушайте, как музыку.

Между тем в гостиную бесшумно вошли ещё двое мужчин. Один маленький, щуплый, белесый, словно присыпанный мукой. Второй — высокий широкоплечий красавец с породистым, но удивительно глупым лицом. Таких, черноусых и гладких, рисуют на рекламе ароматизированных папирос «Роскошь». Все, кроме спящей девушки и читавшего, обменялись молчаливыми поклонами. Мужчины расселись по креслам.

Агапкин упорно боролся со странной, сладкой дремотой. Веки стали тяжёлыми, тело не слушалось. Он уже понял, что в курящиеся благовония добавлена изрядная доля опиатов. Незаметно он уснул, провалился во мрак, увидел фигуру мужика с перерезанным горлом и во сне подумал, что Володя не случайно завёл его в тот страшный проходной двор и даже как будто заранее знал, что там должно произойти.

Голос читавшего давно затих. В гостиной шёл приглушённый спокойный разговор. Агапкин все слышал, но не мог шевельнуться и открыть глаза. Говорили по-русски, но так же непонятно, как если бы это был язык Гермеса Трисмегиста.

— Открывшие тайну первовещества не умирали. Великие Мастера разыгрывали собственную смерть, чтобы не искушать профанов.

— Вы, конечно, имеете в виду естественную, а не насильственную смерть? Если не ошибаюсь, Арнольд из Виллановы был сожжён на костре Святой инквизицией в 1314 году.

— Вот именно, что ошибаетесь. Подвергнуты аутодафе и сожжены были его труды, уже после его смерти, им самим инсценированной. Неизвестно, сколько трудов Мастера Арнольда уцелело, по миру бродит множество подделок. Это работа пафферов, мошенников от алхимии. Они подписывали именем Мастера Арнольда любую чушь. Достоверно доказана подлинность лишь одного небольшого труда Мастера, обнаруженного неким Пуарье в XVI веке. Там речь идёт о возможности продлить жизнь до нескольких столетий. Но, как обычно у великих Мастеров, сам способ омоложения изложен иносказательно. Например, под «кровью» разумеется не человеческая кровь, и даже не кровь животных, а душа металлов. Ртуть — вовсе не то, что мы знаем как содержимое трубки градусника и основу ртутной мази. Сера и свинец тоже только символы.

— Но золото уж точно не символ. Раймонд Луллий алхимическим путём наделал для короля Эдуарда III столько золота, что из него ещё долго потом чеканили дукаты, которые назывались «раймундины». Монеты до сих пор хранятся в Британском музее и в Лувре, есть они и у частных коллекционеров.

— Любопытно, что делать золото для короля Луллий начал уже после своей смерти.

— Алхимическое золото не цель, а средство, всего лишь промежуточный этап, правда, последний. Если при помощи полученной субстанции простой металл становится золотом, значит, первовещество найдено и можно принимать его внутрь. Перед приёмом следует сорок дней строго поститься и тщательно очищать организм.

— При помощи клистира?

— Именно. Затем порошок первовещества принимается в гомеопатических дозах. В результате у Мастера выпадают все волосы, зубы, слезают ногти, шелушится кожа. Наступает недолгий летаргический сон, из него Мастер выходит молодым и здоровым, с новыми волосами, зубами, ногтями, кожей. Так может продолжаться несколько веков.

— Что же такое это первовещество?

— Повторяю, рецепт зашифрован, и ключ к шифру можно найти только путём самостоятельного многолетнего уединённого делания.

— А можно и не найти.

— Отравиться, умереть или сойти с ума.

— Да, большинство опытов заканчивались именно так, либо подменялись сознательным мошенничеством, как в случае с господином Калиостро. Он зарабатывал недурные деньги, купая богатых профанов в ртутных ваннах. Волосы и зубы выпадали, он говорил, что так и нужно. Омоложённые умирали, но находились очередные профаны, готовые поверить мошеннику.

— Тот, кто добывал первовещество, молчал об этом. Не всегда. Вот послушайте:

«Наконец я нашёл, что искал, и узнал это по едкому запаху. После этого я с лёгкостью завершил Делание, и, поскольку я открыл способ приготовления первовещества, я не смог бы ошибиться, даже если бы захотел».

Это Николай Фламель. Перевод со старофранцузского мой. Мастер Фламель написал это в 1382 году. Он был бедным писарем, жил в Париже, очень скромно. Именно с 1382 года стал стремительно богатеть. Доподлинно известно, что никакого наследства он не получал и никаких кладов не находил. Но вдруг за несколько месяцев он приобрёл в собственность более тридцати домов и участков земли в Париже, оплатил постройку трёх больниц для бедных, с часовнями. На свои средства восстановил церковь Сен-Женевье-де-Арден, пожертвовал большие суммы в пользу госпиталя для слепых Кенз-Вент. Госпиталь до сих пор существует в Париже, и ежегодно проводится праздник памяти Фламеля. Сохранилось множество официальных документов, свидетельств бескорыстной щедрости Мастера. При этом сам он продолжал жить в том же бедном доме возле кладбища Святых Младенцев. Конечно, слух о его богатстве дошёл до короля Карла VI, и к Мастеру был послан для инспекции королевский чиновник де Крамуази. Вернувшись, чиновник доложил королю, что слухи о богатстве писца — ложь. Фламель и его жена едят на глиняной посуде и носят грубые простые одежды. На самом деле Мастер подкупил чиновника, раскрыл ему свою тайну и поделился первовеществом. Вскоре де Крамуази разбогател и стал выглядеть на двадцать лет моложе. Что с ним случилось потом, неизвестно. А Мастер Фламель через несколько лет разыграл сначала смерть своей жены, затем свою собственную кончину. На кладбище Святых Младенцев были похоронены два бревна, одетые в их платья. Потом они встретились в Швейцарии, купили поддельные документы и отправились в Индию.

— Почему же великие мастера не хотели умирать, если знали, что смерти нет? — спросил высокий девичий голос.

Агапкину наконец удалось открыть глаза. В гостиной был тот же полумрак. Гимназистка уже не спала, сидела на ковре у ног белесого господина. Говорил в основном он. Остальные слушали и задавали вопросы. Последний вопрос задала гимназистка, но отвечать на него белесый не стал, он посмотрел на Агапкина. Глаза у него были жёлтые, с красноватыми белками. Взгляд пристальный, холодный и внимательный. За весь вечер он ни разу не улыбнулся.

— Федор Фёдорович, как вы себя чувствуете?

— Спасибо, хорошо. — Агапкин откашлялся, прочистил горло и с удивлением обнаружил, что действительно чувствует себя бодрым и выспавшимся.

— После стольких бессонных ночей и тяжёлых разочарований вам необходим отдых, — продолжал белесый, — нервы ваши расстроены. Вы не понимаете, почему опыты профессора Свешникова заканчиваются успешно, а у вас животные дохнут. От этого можно сойти с ума.

Белесый смотрел ему в глаза не моргая, говорил медленно, мягко, и у Агапкина не было ни сил, ни желания лгать. Наоборот, ему захотелось поделиться с этим умным спокойным господином всем, что так мучило его в последние месяцы.

Глава пятая

Семьи Пётр Борисович Кольт не имел. Было некогда и неохота. Женщинам он не доверял, любовь считал не более чем товаром, как нефть, алюминий и природный газ. Он мог купить любую девушку, какая понравится, и неприступность была всего лишь вопросом цены.

В его кругу ещё с советских времён существовали специальные сводники, которые находили самых красивых девушек для очень богатых клиентов, предлагали десятки фотографий на выбор, устраивали случайные романтические знакомства. Заказать себе в подруги можно было кого угодно и в любом количестве. Сводник гарантировал качество товара с медицинской и юридической точек зрения.

Исключительно честные, чистые, культурные девушки, они хотели выйти замуж, но не за слесаря или инженера, а за человека достойного. Изредка достойные люди действительно женились на них, но в большинстве случаев нет. Либо они уже были женаты, либо вообще не собирались заводить семью, как Пётр Борисович.

В любви, как и в бизнесе, Кольт был стремителен, щедр, но крайне осторожен. Меняя подруг, он следил, чтобы ни одна не забеременела от него, и когда вдруг какая-нибудь лапушка признавалась ему, что ждёт ребёнка, он точно знал — врёт.

И всё-таки ребёнок у него был. В семьдесят седьмом году ему на короткое время вскружила голову двадцатилетняя студентка Института кинематографии. Её звали Наташа. Он познакомился с ней в Доме кино на премьере фильма, в котором она сыграла одну из главных ролей. Она показалась ему красивой до спазма в горле. Он даже думал — не жениться ли? Но через год, когда он, слегка утомившись однообразием, привёз на дачу восемнадцатилетнюю солистку ансамбля песни и пляски, Наташа неожиданно явилась туда и устроила отвратительную сцену.

Она была на восьмом месяце. Пётр Борисович дождался родов, не без волнения взял на руки розовый свёрток, в котором пищала и морщилась прелестная новорождённая девочка, отвёз Наташу с младенцем в трёхкомнатную квартиру в элитной новостройке на проспекте Вернадского и уехал домой.

Девочку назвали Светланой. Отчество — Петровна, но фамилия матери, Евсеева. Пётр Борисович выплачивал Наташе и ребёнку щедрое ежемесячное содержание, дарил подарки, аккуратно навещал дочь по праздникам, сам не заметил, как привязался к белокурой пухленькой малышке.

Когда девочке исполнилось шесть, Наталья заявила:

— Светик хочет танцевать!

— Отлично. Пусть поступает в балетное училище, — сказал Кольт.

— Мы уже ходили. Её не берут. Говорят, нет выворотности, низкий подъем, широкая кость, слабая прыгучесть.

Кольт посмотрел на крупную широкоплечую девочку с большими плоскими ступнями, с тяжёлыми пухлыми руками и подумал: вряд ли из его дочурки выйдет танцовщица. Он знал, какие тела у балерин, какая кость, какие плечи и шеи.

— Светик хочет танцевать! Светик хочет! — вопила дочурка, топала ногами и била увесистым кулачком по колену Петра Борисовича.

Через год её приняли в училище. Все знали, что девочка «блатная», но чья именно она дочь, не знал почти никто.

Наблюдая, с каким упорством Светик занимается трудным и совершенно не своим делом, Кольт ловил себя на новых незнакомых чувствах. Он теперь не только любил дочь, но и уважал её.

Девочке не хватало таланта, она компенсировала это упорным трудом. Когда и труд не помогал, она ловко интриговала, хитрила, клеветала на соперниц, подставляла их и устраняла со своего пути.

— Танк, а не ребёнок. Раздавит, любого раздавит, — говорили о ней.

Пётр Борисович слушал и ухмылялся. Он знал, что в этом подлом мире лучше быть танком, чем травой под его гусеницами.

— Светик хочет танцевать в Большом и стать солисткой, — сказала девочка, когда закончила училище.

Её не брали, даже в кордебалет. Слишком высокая и тяжёлая, ни один партнёр не поднимет. К тому же танцевала она всё-таки плохо, как ни старалась. У неё было роскошное тело, но оно не годилось для балета. Отцовское упорство и хитрость сочетались в ней с материнской красотой и склочностью.

— Светик хочет! Хочет!

В Большой театр её всё-таки взяли, заключили договор на год. Стоило это Петру Борисовичу значительно дороже, чем поступление в училище.

Наташа давно не снималась в кино. Она стала чем-то вроде импресарио при дочери. Она занималась её пиаром, свободно пользуясь деньгами и связями Петра Борисовича. Она устраивала телеэфиры, покупала восторженную критику, нанимала «группы поддержки» для бурных аплодисментов и криков «браво».

В интервью Светик повторяла, что добилась успеха исключительно собственным трудом и талантом, полученным от Бога. Никто не верил. Сначала скептически хмыкали, потом открыто смеялись. Молодая балерина, правда, была красива, чрезвычайно высоко поднимала ногу, невинно трепетала накладными ресницами перед камерой, говорила о вечном, о духовности и милосердии, при посторонних почти не употребляла мата и очень редко произносила плохое слово «блин». Все это, конечно, достоинства неоспоримые, но при чём здесь сцена Большого театра?

Чтобы унять неприятные смешки, следовало придумать какие-то более приземлённые объяснения волшебным успехам балерины Евсеевой. Все понимали, что за девушкой стоят огромные деньги, и всех интересовало — чьи?

Открыть публике, что деньги папины, Светик не желала. Это банально и неромантично. Да и Пётр Борисович не спешил легализовать своё отцовство. Он считал, что таким образом возьмёт на себя некие излишние тягостные обязательства. К тому же слава Светика становилась все скандальней, а Кольт не любил попадать в центр внимания жёлтой прессы.

Наташа придумала распространять и подогревать слухи о загадочных иностранных миллиардерах, которые покровительствуют Светику из любви к высокому искусству. Тут же замелькали фотографии, где Светик на банкетах, фуршетах и презентациях беседует с разными состоятельными мужчинами. Петру Борисовичу идея понравилась, и всё шло отлично. Но тут вдруг Светика выгнали из Большого.

Умная Наташа использовала это безобразие для очередного витка раскрутки Светика. Оскорблённая балерина не слезала с телеэкрана, её одухотворённое лицо сияло на глянцевых обложках, она жаловалась публике на интриги, намекала на месть могущественного отвергнутого обожателя.

Пётр Борисович пытался договориться, чтобы Светика восстановили в театре, но, выяснив, в чём дело, понял: невозможно. Подобранный специально для неё партнёр, самый крупный и сильный из всех танцовщиков, поднимая её, надорвал спину. Нашли другого. Но у него случился сердечный приступ. Труппа собиралась на гастроли в Париж, и там солистку Светика нельзя было выпускать на сцену никак. Даже если половину мест в Гранд-опера занять оплаченной группой поддержки, все равно вторая половина покинет зал с шиканьем и свистом. Париж — не Москва.

Когда стало окончательно ясно, что в театре балерину Евсееву не восстановят, и мегаскандал вокруг этой истории всем надоел, Пётр Борисович услышал:

— Светик хочет сниматься в кино!

Наташа узнала, что у одной из продюсерских студий есть готовый сценарий по роману известного писателя, где главная героиня — балерина. Фильм сняли быстро и дёшево. Светику даже не пришлось утруждаться, читать сценарий. Его переделали таким образом, чтобы вместилось максимально возможное количество крупных планов Светика, все персонажи мужского пола поголовно любили единственную женщину, главную героиню, а все персонажи женского пола стремились быть на неё похожими. В кадре Светик меняла наряды и делала свой знаменитый батман. Перед очередной съёмкой режиссёр быстренько рассказывал ей, что должно происходить в той или иной сцене, и она произносила какой-нибудь приблизительный текст.

Получилось нечто вроде домашнего видео, которое интересно смотреть только в узком семейном кругу. Круг этот ограничился Наташей и Светиком. Даже Пётр Борисович более десяти минут не выдержал. Наташа заранее позаботилась о положительных рецензиях, но они не помогли.

Провал был полный и безнадёжный. А тут ещё писатель, человек пожилой и тихий, вдруг разговорился в интервью, что действо на экране нельзя назвать фильмом. Это длинный и дешёвый рекламный ролик балерины Евсеевой, вернее, ноги балерины, которую она всё время гладит и прижимает к щеке. Нога, безусловно, хороша, но так долго смотреть на неё невозможно, и совершенно непонятно, при чём здесь его роман.

— Папа, срочно заткни этого старого козла! — орала телефонная трубка в руке Петра Борисовича. — Купи, напугай, уничтожь! Светик хочет, чтобы он заткнулся, блин! Светик хочет! Хочет!

В ухе звенело. Кольт почувствовал лёгкую усталость. Наверное, в чём-то он ошибся. Танк — штука хорошая, но ведь прёт, зараза, так, что не остановишь, и давит гусеницами не только траву, а все живое, что есть на пути.

— Уймись, — сказал он Светику и отключил телефон.

Чтобы как-то утешиться, Светик купила себе квартиру на Старом Арбате и, конечно, потратила денег в пять раз больше, чем обещала папе. Когда она с гордостью вела Кольта по розово-голубым, украшенным колоннами, лепниной, рюшами и завитушками комнатам, у него зарябило в глазах. Стены опочивальни были покрыты сусальным золотом и выпуклыми гипсовыми розами. С потолка свисала люстра, как в Колонном зале Дома союзов.

— Скажи, тут миленько? — щебетала Светик. — Такой укромный уголок, уютный замок маленькой принцессы. Нужно ещё сто пятьдесят тысяч за мебель и аксессуары.

— За эту пакость я платить не буду. У тебя на счету достаточно денег, — сказал Кольт и улетел на Аляску, ловить рыбу.

Ему было интересно, как она поступит. Она обиделась и не звонила. Пару раз в трубке возникала Наташа.

— Светик хочет…

— Обойдётся! — отвечал он, недослушав.

Через неделю по одному из российских каналов в ночных новостях показали сюжет, как у Светика в аэропорту забрали заграничный паспорт. Дизайнер, автор двухсот пятидесяти гипсовых розочек, подала в суд, так и не получив за свой труд ни копейки.

Разбухал очередной скандал. Звонила Наташа.

— В чём проблема? У неё на счету десять таких сумм. Пусть заплатит, — сказал ей Пётр Борисович.

— Ты же знаешь Светика, она не может платить сама.

Да, он знал. Это была какая-то загадочная патология.

Светик с такой болью расставалась с деньгами, словно они являлись частями её тела. Конечно, Петру Борисовичу ничего не стоило расплатиться с дизайнерской фирмой и прекратить скандал. Он платил балетному училищу, Большому театру, бесчисленным журналистам и группам поддержки, балетмейстерам, театральным критикам, продюсерской студии, телеканалам, режиссёрам. Но двести пятьдесят розочек на сусальных стенах его доконали. Он отошёл в сторону и продолжал спокойно наблюдать. Скандал набирал обороты. На Светика завели уголовное дело. В суд по повесткам она не являлась. Адвокатов наняла самых дешёвых. У одного из сотрудников дизайнерской фирмы сгорела машина. Кольт спокойно выслушал докладначальника службы безопасности о том, кто и за какую сумму сделал эту глупость для Светика.

— Пётр Борисович, вы не хотите вмешаться? — осторожно спросил Зубов.

— Не хочу! — отрезал Кольт.

Ещё через неделю фирма отказалась от иска, удовлетворившись половиной суммы. Светик справилась сама, сумела договориться.

Как-то поздним вечером, лёжа на диване в полном одиночестве в своей огромной полутёмной гостиной, Пётр Борисович смотрел на огонь в камине, лениво переключал кнопки пульта, гулял по каналам. Вдруг на огромном экране возникло лицо Светика. Шло ночное ток-шоу.

— В искусстве главное для меня — духовность, — говорила Светик, — в быту я человек благочестивый.

На ней была кофточка, невероятно пышная, розовая и прозрачная, как медуза. Трепетали накладные ресницы. В наивном изумлении взлетали нарисованные брови. Пётр Борисович вдруг вспомнил слова приятеля-министра за поминальным столом: «Моя кровь, моё продолжение». Потом представил себя лет через десять, беспомощным и старым. Не дай Бог, маразм, паралич. А рядом Светик.

На следующее утро он позвонил своему старому знакомому, губернатору Вуду-Шамбальского автономного округа. Он давно собирался наведаться в далёкий степной край, не только из-за нефтяных вышек и конных заводов, а ещё потому, что там, в глуши, жил человек, которому исполнилось сто десять лет. Он отлично выглядел, был бодр и полон сил, скакал на коне, пил вино, и его младшему сыну сейчас должно быть два с половиной года.

Москва, 1916
— Барышня, Татьяна Михайловна, из госпиталя телефонируют.

Таня с трудом открыла глаза. Она не заметила, как уснула в гостиной в кресле. Над ней стояла испуганная горничная Марина.

— А? Что? Который час?

— Да уж двенадцатый. Сказали, срочно. Я говорю, нету их, Михаил Владимирович в театре, а они говорят, вас позвать. Я говорю, спит, мол, а они: буди, буди. Там этот мальчик, еврейчик, вроде как помирает.

Таня бросилась к аппарату.

— Плох. Отходит, — мрачно сообщил фельдшер Васильев.

— Нет! — крикнула Таня. — Нет, я сейчас.

Как была, в домашней кофточке, в нянькиной вязаной шали, она выскочила из квартиры. Сбегая вниз по лестнице, услышала телефонные звонки и громкий голос Марины:

— Да вот, убежала. Ничего не сказала.

Михаил Владимирович должен был вернуться не раньше часа ночи. Драматург Жарская увезла его на премьеру своей пьесы «Страсть Коломбины». После премьеры предполагался ужин. Театр был далеко, на Сретенке. Точного адреса Таня не знала.

Взять извозчика удалось только на Триумфальной площади. Сонная кляча тащилась невыносимо медленно. Жар после бешеной гонки прошёл, Таня стала мёрзнуть в тонкой кофточке и шали. У неё стучали зубы, она то молилась, то повторяла в ватную спину извозчика:

— Быстрей, пожалуйста, быстрей!

— Это, барышня, неправильно ты мыслишь, потому как поспешишь, людей насмешишь, тише едешь, дальше будешь, не погоняй, не ты запрягала, — ворчал извозчик, и от монотонного, безнадёжного звука его голоса Таню трясло ещё больше.

Наконец свернули на Сретенку.

— Ну гляди, где тут твой театр.

— Он называется «Мадам Бернар». Где-то совсем близко.

— Тьфу ты, театр! Какой такой театр? Весёлый дом тебе нужен, «Мадам Бильяр», так бы сразу и сказала, это не тут, это на Самотёку надо. — Извозчик чмокнул и стал разворачивать свою кобылу.

— Подождите! Не надо на Самотёку! Что значит весёлый дом?

— А то и значит, барышня, то и значит. Заведение, с девицами.

— Мне не туда! Вы что?

— Да как не туда, когда говоришь «Мадам Бильяр»!

— Бернар! Артистка такая французская, Сара Бернар, понимаете? В честь неё назван театр. Езжайте вперёд, пожалуйста, я очень тороплюсь. — Таня еле сдерживала слёзы и готова была убить этого сонного болвана.

— Бернар, Бильяр, чёрт их разберёт, вон, вроде, театр был в Селиверстовом переулке, туда, что ли?

— Не знаю! Езжайте вперёд, я вспомню. Там булочная рядом и галантерейная лавка.

— Галантерейная? Так это в Просвирином переулке, туда, что ли?

— Туда, туда!

Просвирин переулок был мал и тёмен. Здание театра пряталось в глубине, между доходными домами. Таня с трудом разглядела вывеску.

— Подождите здесь, я скоро!

— Куда! А заплатить? — извозчик ловко соскочил с козел и схватил её за руку выше локтя. — Видали мы таких. Скоро она! Двор-то проходной, убежишь и смоешься!

— Да пустите же! Нет у меня денег, там мой отец в театре, он заплатит, подождите здесь минут десять, не больше. — Таня пыталась вырвать руку, но у извозчика была железная хватка.

— Отец заплатит! Видали мы таких! Нет денег, зачем села? Вот я тебя сейчас в участок!

В переулке не было ни души. Таня видела прямо перед собой в тусклом фонарном свете толстую красную рожу и понимала: не отпустит, и вырваться она не сумеет. У неё на левом запястье были золотые часики, она поднесла их вплотную к маленьким злым глазкам извозчика.

— Вот, часики возьмите, вместо задатка.

— А ну, покаж! — Извозчик ловко перехватил её за левую руку и стал разглядывать часы. — Вместо задатка, говоришь? А и то сойдёт, — толстые пальцы быстро ловко расстегнули браслетку.

Таня вырвалась и побежала к театру, влетела в пустое полутёмное фойе, промчалась мимо дремавшего швейцара и прямо перед входом в зрительный зал налетела на Жарскую. Драматург курила, прислонившись к колонне.

— Таня! Вот сюрприз!

— Любовь Сергеевна, простите, мне папа нужен, очень срочно. Где он? В каком ряду?

— Ты что, хочешь забрать его? Прямо сейчас? Ты с ума сошла! Ни в коем случае! Сорвёшь мне премьеру! Там самая важная сцена, я вышла, не могу, волнуюсь страшно, подожди! Объясни хотя бы, что случилось?

Но Таня отстранила её, проскользнула в зал. На сцене три барышни, босые, в коротких туниках, извивались, подняв вверх руки и задрав лица к потолку.

Под потолком, на подвесных качелях, сидела полная пожилая дама в пышной юбочке, болтала ногами и декламировала басом:

— Дух изнывает в тёмной клетке плоти. За что эта тюрьма, о мой творец? Не слишком ли суров твой приговор для маленькой послушной Коломбины?

Барышни расступились, и стало видно, что в заднике декорации проделана дыра, из неё торчит усатая мужская голова в цилиндре.

— Смирись, смирись, порочное дитя! — сказала голова сиплым тенором. — Ты отдала себя страстям тлетворным, ты дышишь кокаином и грехом.

Таня вглядывалась в затылки зрителей в первых рядах партера, но было слишком темно. Она двинулась вперёд, по боковому проходу.

— О, мой творец, но если плоть бессильна противиться страстям и наслажденьям, её ли в том винить? Не ты ли её из глины создал ради скуки, чтоб забавляться ею, как игрушкой?

Оркестр заиграл нечто бравурное. Качели стали медленно опускать даму. Она больше не болтала ногами, сидела смирно, понурив голову в красных кудряшках. Три барышни принялись отплясывать канкан. Таня была уже у края сцены. Кто-то с откидного сиденья тронул её за руку и громко прошептал:

— Сядьте куда-нибудь или уйдите!

Она набрала побольше воздуха и, перекрикивая оркестр, завопила:

— Папа!

Все головы в маленьком партере тут же повернулись в её сторону, рядом громко возмущённо зашикали. Из середины второго ряда поднялась высокая фигура Михаила Владимировича и быстро направилась к Тане.

Извозчик уехал, видно, понял, что за часики выручит больше, чем заплатят ему седоки. Михаил Владимирович надел на Таню своё пальто, побежали по пустому переулку к Сретенке, извозчика нашли только на Садовой.

— Помолись, подготовься, — прошептал Михаил Владимирович и сжал Танину кисть, — рано или поздно это всё равно бы произошло, он мужественный мальчик, он боролся, не показывал виду, но я знаю, как ему было худо. И ты знаешь. Он держался из последних сил.

— Нет. Не смей ничего говорить. — Таня вырвала руку и отвернулась.

До госпиталя ехали молча. В гулком полутёмном вестибюле столкнулись с сестрой Ариной.

— Ну, слава Богу, успели, хоть попрощаетесь. Без сознания он, но пока дышит, пульс совсем слабый, — сказала она, — я в аптеку за кислородной подушкой. Час назад обещали прислать посыльного, все не идёт, а наши запасы ещё вчера закончились.

Ося лежал в маленькой процедурной. Глаза приоткрыты, лицо заострилось и разгладилось. Дыхание было редким и хриплым. Рядом стояли фельдшер Васильев и хирург Потапенко.

Михаил Владимирович приподнял Осе веко, стал считать пульс.

— Два раза сердце останавливалось, делали искусственное дыхание и непрямой массаж, — сообщил хирург.

— Ося, — тихо позвала Таня и провела ладонью по детской седой голове, — Осенька, я здесь, и папа здесь, мы с тобой, вернись к нам, пожалуйста.

Синеватые веки дрогнули. Михаил Владимирович, не отпуская тонкого запястья, прижал ухо к Осиной груди. Все затихли. Он слушал минуты три, потом вдруг вскочил, приказал сухо и быстро:

— Адреналин. Камфару подкожно. Натрия гидрокарбонат, хлорид кальция, глюкоза с инсулином. Окно открыть!

Таня вытащила подушку из-под головы Оси, одну руку подложила ему под шею, другую на лоб и глубоко вдохнула, принялась делать искусственное дыхание, рот в рот. Михаил Владимирович стиснутыми ладонями ритмично давил на грудину. Потапенко держал пальцы на запястье. Васильев распахнул окно и ушёл кипятить шприцы. Неизвестно, сколько прошло времени.

— Все, Таня, остановись, довольно. Ты слышишь меня? — Михаил Владимирович силой оттащил её от Оси.

— Нет! — крикнула она и попыталась вырваться из отцовских рук. — Нет, пусти!

— Что — нет? Он дышит сам. Успокойся. — Он усадил её на стул в углу палаты и поднёс стакан холодного чая к её губам.

Ося не только дышал, он открыл глаза и смотрел на Таню. Васильев ставил ему капельницу. Губы Оси шевельнулись. Таня подошла, склонилась над ним и ясно расслышала:

— Барбарис.

— О чём ты, Осенька?

— От тебя пахнет барбариской. Изо рта.

— Михаил Владимирович, вы сами понимаете, всё бесполезно. Нужна операция на сердце, но наркоза он не выдержит, — сказал доктор Потапенко, когда они вышли покурить в коридор.

Таня уходить от Оси отказалась категорически, сидела возле его койки, читала ему «Капитанскую дочку».

— И что вы предлагаете? — спросил профессор.

— А что тут можно предложить? — Потапенко пожал плечами. — Ох, да, я совсем забыл, вас какой-то полковник искал, Данилов, кажется.

— Данилов? Когда?

— Около часа назад. Он приехал с фронта, всего на сутки, спрашивал вас и Таню.

— Где же он?

— В приёмном. Наверное, уже ушёл. Простите, что сразу вам не сказал, но совсем вылетело из головы.

В пустом приёмном отделении полковник Данилов спал прямо на стуле. Профессор не стал его будить, отправился за Таней.

— Я никуда не пойду, — сказала она, увидев отца, — я буду здесь сидеть всю ночь.

— Сиди, пожалуйста, я не возражаю. Только сейчас сходи в приёмное, ненадолго.

— Зачем?

— Иди, я сказал! — он взял у неё из рук книгу. — Я останусь здесь, не волнуйся.

Таня быстро сбежала по лестнице. Дверь приёмного отделения была приоткрыта, она заглянула и сначала никого не увидела, кроме дежурной сестры, дремавшей за столом.

— Что за дурацкие шутки!

Она хотела уже идти назад, к Осе, но заметила силуэт в углу.

Данилов спал, прислонившись головой к стене. Шинель сползла с плеча, фуражка лежала на коленях. Он был небрит и в грязных сапогах. Короткий ёжик волос стал совсем белым. Таня подошла на цыпочках, прижалась губами к его щеке и тут же отпрянула. Он открыл глаза, часто, удивлённо заморгал, увидел Таню, обнял её, так неловко и крепко, что она чуть не упала.

— Павел Николаевич, вы не предупредили, — она подняла с пола его фуражку, — вы такой бледный, измученный. Что-то случилось?

— Ничего, Танечка, всё в порядке. Просто не спал три ночи. Предупредить никак не мог, сам не ожидал, что вырвусь. Ваша горничная сказала, вы убежали в госпиталь, Михаил Владимирович в театре. Я, собственно, уже и не надеялся, заехал сюда, думал, вдруг повезёт. А вас и тут нет. Какой-то хирург сказал, что вы обязательно будете. У меня поезд в шесть. Который теперь час?

— Да уж третий, — подала голос дежурная сестра.

— В шесть? — Таня без всякого стеснения сжала ладонями его лицо, поцеловала в губы. — Вот за это я вас ненавижу.

— За что, Танечка?

— Нет. Больше не целуйте меня. Голова кружится.

— Так вы сами меня целуете.

— Нет. Я вас ненавижу. Не отпущу ни на какой поезд. Худой, небритый, волосы все седые, как будто не три месяца прошло, а тридцать лет. Пойдёмте, хотя бы чаем напою. Да оставьте вы шинель с фуражкой, вон, повесьте на вешалку. Как прикажете вас любить? Заочно? Я жду, жду, после той записки — ни слова, ни весточки. Только во сне и вижу.

Она говорила быстро, тихо и вела его за руку по лестнице, по спящим коридорам. Он шёл за ней и счастливо улыбался.

Москва, 2006
Оказавшись дома, Соня тут же кинулась в свою комнату.

— Какая красота! Какие потрясающие розы! — восклицала в прихожей мама. — Почему ты поставила их в помойное ведро? И куда ты убежала? Помоги мне распаковать чемодан, там для тебя подарки.

В ответ послышался грохот. Когда мама вошла, Соня сидела на полу. Перед ней были разбросаны бумаги, папки, диски, сломанные карандаши, старые ежедневники. Рядом валялся ящик, выдернутый из письменного стола.

— Прости, я должна найти свою записную книжку, — сказала Соня.

— Не понимаю, что за срочность? Кому ты собираешься звонить в три часа ночи?

— Звонить я буду завтра. Но я должна убедиться, что у меня остался его номер.

— Чей?

— Агапкина Федора Фёдоровича. Мне надо срочно встретиться с ним.

Книжку нашла мама. Телефоны Агапкина, домашний и мобильный, были записаны на букву «А». Соня вдруг вспомнила, что старец сунул ей в руку листочек с номерами как-то странно, поспешно, тайком, когда Бим вышел в туалет, и потом прошептал: «Не потеряйте, прошу вас! Не забудьте переписать в книжку!»

— Я уверена, ты все перепутала, — сказала мама, — это наверняка другой Агапкин. Не может быть человеку сто шестнадцать лет. Его бы занесли в Книгу рекордов Гиннесса, его бы по телевизору показывали.

— Он этого не хочет. О том, сколько ему лет, знают только избранные. Нельзя искушать профанов. Это его фраза.

— Так, может, у него просто маразм? Ну или какой-то сдвиг в сознании. Чем он занимается?

— Алхимией.

— Здравствуйте, приехали! Бим разыграл тебя, а ты, дурочка, поверила. Представляю, как они потешались над тобой вместе с этим старцем. А золото, сделанное из свинца, тебе показали?

— Он занимается историей алхимии, он сам золота не делает. Да, наверное, они с Бимом меня разыграли. Но, даже если так, этот старик знает о профессоре Свешникове очень многое, и, может быть, он объяснит мне, откуда взялись фотографии.

— Какие фотографии?

Соня рассказала маме о портфеле, который папа привёз из Германии, и показала снимки.

Мама долго рассматривала их и так же, как Нолик, взяла лупу.

— Да, это, конечно, твоя бабушка Вера, тут никаких сомнений. И ребёнок у неё на руках, вероятно, твой отец. Но я не понимаю, почему парень в форме лейтенанта СС вверг тебя в такой шок. Бабушка Вера с семнадцати лет сотрудничала с НКВД. Пламенная комсомолка, отличница, красавица, очень перспективный кадр для них. Уже на третьем курсе она посещала нечто вроде разведшколы. Юноша на снимке — её однокашник, он мог просто примерить форму, наверняка они там это делали, их же учили на разведчиков. Ты думаешь, твой дед, папин отец, был вовсе не мальчик-сосед-комсомолец-авиахимовец, а этот эсэсовец?

— Ничего я не думаю. Расскажи о бабушке Вере, что помнишь.

— Софи, что я могу помнить, если она погибла до моего рождения? Не знаю, какой бы она была свекровью. Эту роль для меня играла её мать, папина бабушка. Несколько лет, пока мы жили вместе, каждое утро я слышала, что Димочка женился на мне только потому, что меня зовут Вера, это имя для него святое, и оно — единственное моё достоинство. Вера была красным ангелом, воплощением благородства, ума, красоты. Кроме немецкого, она знала ещё и польский. Прабабка твоя была полькой, тайной католичкой и дворянкой, потому и тряслась всю жизнь, к существительному «ангел» всегда прибавляла прилагательное «красный», чтобы её не заподозрили в религиозности. Вышла замуж за красноармейца, кристально пролетарского происхождения. Слушай, что там всё время пищит?

— Мой мобильный. Почта пришла.

— Ну так прочитай. И поставь себе какую-нибудь нормальную мелодию. Это чириканье раздражает ужасно.

«Почему не отвечаешь? На всякий случай, поздравляю. Может, увидимся наконец?»

прочитала Соня.

На этот раз подписи не было, но Соня и так знала, кто это, и тут же написала:

«Спасибо. Я тронута. Будь здоров и счастлив!»

Ответ пришёл через минуту.

«Увидимся или нет?»

Соня не стала больше ничего писать, выключила телефон.

— Скажи, а с личной жизнью у тебя что вообще происходит? — спросила мама. — Как поживает приятный молодой человек Петя?

— Петя поживает хорошо. Женился, родил двух мальчиков-близнецов.

— Ты поэтому не причёсываешься, не красишь ресницы и ходишь зимой в кроссовках?

— Нет, мамочка, все наоборот. Он поэтому на мне не женился. Правда, теперь вдруг опять жаждет со мной встретиться. Соскучился. Делать ему больше нечего!

— Софи, я хочу внуков.

— Думаешь, если я причешусь и накрашу ресницы, это поможет?

— Во всяком случае, не помешает. Я бы поняла, если бы ты была безнадёжно некрасивой, с какими-нибудь явными недостатками. Но ты посмотри на себя. Отличная фигурка, ладная, стройная, глаза голубые, носик такой симпатичный.

— Губки бантиком. — Соня скривилась перед зеркалом и показала язык своему отражению.

— Красная помада тебе бы очень пошла. К тому же ты натуральная блондинка, и это ко многому обязывает. Конечно, стиль Мерилин Монро не совсем твой, ты слишком строгая и серьёзная. Марлен Дитрих — это уже близко. Красная помада, волосы до плеч, но, конечно, ухоженные, уложенные. Ты слушаешь меня, Софи? Перестань гримасничать! — Мама готова была всерьёз рассердиться.

Лет с шестнадцати она внушала Соне, что настоящая женщина должна собой заниматься, определить свой стиль и неуклонно ему следовать. Она не желала признавать, что можно остаться одинокой и бездетной с маникюром, красной помадой на губах и сумочкой под цвет туфлям.

— Софи, ведь был ещё Гриша, такой интеллигентный, тихий. Неужели тоже женился?

— Нет. Но от него уж точно не стоит рожать для тебя внуков. Он нюхает кокаин и живёт в Интернете. Мы, кажется, остановились на моём прадедушке, красноармейце кристально пролетарского происхождения.

— Погоди. Сначала скажи, кто прислал тебе этот шикарный букет, который ты поставила в помойное ведро, и почту в половине четвёртого утра?

— Мама, почему ты решила, что это сделал один и тот же человек?

— А разве нет?

— Конечно, нет, — Соня вздохнула, — Розы от корпорации, которая приглашает меня на работу. Почта от Пети. Видно, скучно ему, бедняге, с молодой женой и маленькими близнецами. Ищет радостей на стороне. Мам, если я сейчас закурю, ты не станешь предрекать мне смерть от рака гортани?

— Ладно, кури. Как же вышло, что у вас с Петей всё разладилось? Он нравился тебе, такой хороший, умный мальчик.

— Мам, пожалуйста, не надо. У него семья, двое детей. Был бы хорошим и умным, оставил бы теперь меня в покое. Всё к лучшему. Представь, если бы мы поженились, я бы родила, а он стал потихоньку слать нежные письма своей прошлой любви.

— Ладно. Не грусти. — Мама встала, поцеловала Соню в макушку. — Гаси свою вонючую сигарету и посмотри, наконец, что я тебе привезла.

Москва, 1916
Ося спал. Таня то и дело бегала на него смотреть. Каждый раз, заглядывая в маленькую палату, она чувствовала, как замирает сердце: вдруг ребёнок уже не дышит. Но он дышал, тяжело, с хрипами.

В кабинете Михаила Владимировича кипел чайник на спиртовке. Сестра Арина принесла печенье. Зашли двое дежурных врачей, им хотелось поговорить с полковником Даниловым. Каждый день что-то рассказывали раненые, фронтовые сводки печатались в газетах, но всё было туманно и противоречиво. Михаил Владимирович старался под каким-нибудь предлогом увести врачей, чтобы дать побыть вдвоём Тане и Павлу Николаевичу, времени осталось совсем мало. Но врачи не уходили, курили, хлебали чай, задавали вопросы, перебивая друг друга.

— Правда, что Австро-Венгрия хочет сепаратного мира?

— Как вы, военные, элита армии, допускаете, что в военное время министерскими постами распоряжается это чудище Распутин со своей кликой?

— Неужели опять будет наше отступление?

— А я слышал, наоборот, будет наступление, на нём настаивает генерал Брусилов, он готовит какую-то масштабную хитрую операцию, для врага совершенно неожиданную.

Данилов тёр глаза, сдерживал зевоту, иногда начинал что-то рассказывать.

— Солдатам выдают обмундирование, они возвращаются на фронт в обносках, все продают и пропивают по дороге, знают, что получат новое. В войсках шныряют революционные агитаторы, они оплачены немецкими деньгами. Авторитет офицеров, и вообще всякой власти, падает, армия разваливается. Какое уж тут наступление?

Павел Николаевич служил под началом генерала Брусилова, которого недавно назначили командующим Юго-Западным фронтом. О том, что готовится генеральное наступление, не должен был знать никто.

Неделю назад в ставке императрица задала генералу вопрос:

— Скажите, Алексей Алексеевич, что за операцию вы там затеваете?

— Ваше величество, это такой большой секрет, что я заставляю себя забыть о нём, вдруг случайно заговорю во сне?

Данилов случайно оказался свидетелем этого короткого разговора. Он видел, как окаменело лицо её величества. Она Брусилова не любила и таких ответов не прощала.

— Конечно, я не верю слухам, будто она немецкая шпионка, — сказал Брусилов вечером в поезде, — но вокруг Распутина шпионов полно, а она ему докладывает обо всём.

Операция, задуманная генералом Брусиловым, должна была перевернуть весь ход войны. Она планировалась на май, но могла и вообще не состояться. Ставка колебалась, не верила брусиловскому плану. Слухи расползались, как тараканы, между тем для успеха нужна была строжайшая секретность. Полковник Данилов знал, что в любом случае теперь раньше осени в Москву, к Тане, вырваться не сумеет. Ему было обидно тратить драгоценное время. А врачи все болтали.

— У нас плохо поставлена разведка, не хватает аэропланов.

— Позиционная война себя изжила.

— Ну, а что вы скажете об этих пустозвонах в Думе?

— А что вы думаете о скандале с Сухомлиновым? Только в России такое возможно. В военное время военного министра судят за шпионаж!

— Но говорят, уже готовится отставка нового министра Поливанова!

— Эта война погубит Россию.

— Мы воюем слишком расточительно, не бережём людей, теряем лучших.

— Англичане скоро пустят в ход какое-то совсем новое, сокрушительное оружие.

— Ого, об этом тоже пишут газеты? — полковник усмехнулся. — Испытания нового оружия держатся в строжайшей тайне.

— Об этом говорят раненые, — сказала Таня, — оружие называется танк. Огромная штуковина, вроде железной черепахи, если во сне приснится, умрёшь от страха. Хотите ещё чаю?

— Нет, Танечка, спасибо. Сядьте. Просто посидите рядом со мной.

— Да, вы тут посидите, а мы пойдём. — Михаил Владимирович решительно поднялся и увёл наконец всех лишних вон из кабинета.

Таня и Данилов остались вдвоём.

Звенела и прыгала крышка кипящего чайника, от ветра из открытой форточки качалась штора, за дверью кто-то шаркал, кашлял.

— Говорят, её величество Алексея Алексеевича не жалует. Это правда? — спросила Таня.

— Да, наверное, — Данилов пожал плечами. — Генерал Брусилов не принадлежит к поклонникам Распутина.

— Неужели она делит людей только по этому признаку?

— Распутин помогает её сыну. Он единственный, кому удаётся останавливать кровотечения. Случалось, он спасал наследнику жизнь, когда врачи говорили, что надежды нет. Возможно, этот странный мужик действительно обладает каким-то особенным, магическим даром.

— В гипнозе нет ничего магического. — Таня пожала плечами. — Правда, владеют им немногие. Вылечить гипнозом гемофилию, разумеется, невозможно. Распутин наследника вводит в транс. Сосуды сужаются, наступает временное облегчение. Так что никакой мистики. Хотя сама природа гипнотического воздействия пока мало изучена.

— Не хотите верить в мистику? — Данилов улыбнулся. — Хорошо, а как вам понравится такой случай? Её величество благословила Алексея Алексеевича, дала ему эмалевый образок Николая Чудотворца. Через два дня изображение святого стёрлось, исчезло.

— Странно.

— Ещё бы. Все, кому генерал показывал образок, утверждали, что святой Николай не пожелал участвовать в неискреннем, лицемерном благословении, и это дурной знак.

— Да, правда, мистика. Образки, которые продаются в церковных лавках, так быстро не облезают. На паперти торгуют дешевле, но эмаль стирается через пару дней. Неужели российский двор настолько обеднел, что её величество благословляет командующего фронтом дешёвой лубочной подделкой? Ну что вы улыбаетесь?

— Танечка, вы так и не сказали мне, вы замуж за меня пойдёте?

Она встала, сняла чайник, потушила огонь в спиртовке, прошлась по кабинету, остановилась у тёмного окна и, глядя на своё смутное отражение в стекле, произнесла:

— Нет.

— Михаил Владимирович уже объяснил мне, что ваше «нет» означает «да».

— Так у него и спрашивайте, если ему всё известно!

— Есть вещи, о которых я могу спросить только у вас.

— Я уже вам ответила. — Она развернулась лицом к нему. — Нет. Прежде чем звать замуж, надо хотя бы ухаживать, ну, я не знаю, видеться часто, в театр ходить, на каток, прогуливаться под руку по Тверскому бульвару.

— Для катка я стар. На театр и на прогулки сейчас нет времени. Подождите, кончится война.

— Она никогда не кончится!

— Ну что вы, Танечка. — Он поднялся, подошёл к ней. — Всё когда-нибудь кончается. Не бывает бесконечных войн.

Она уткнулась лбом ему в грудь.

— Кровь, оторванные руки, ноги, выжженные глаза, зачем это всё? Ради чего? Сюда привозят искалеченных, отравленных газами, умирающих людей. Я знаю, что вы там, откуда их привозят, я не могу без вас, Павел Николаевич, а вы там. Простите меня, мне очень страшно. Никому, даже папе, я не скажу то, что говорю вам сейчас. Я чувствую, не кончится эта война. Будет ещё хуже, страшней. Нечто такое есть в воздухе, опасное, грубое, совсем чужое.

— Что с вами, Танечка? — он погладил её по голове. — Вы просто устали, ночами не спите, не надо бы вам здесь работать, рано ещё вам видеть всё это, да и не по силам.

— А кому по силам? — она скинула его руку, подняла лицо. — Вы, как папа, твердите ту же ерунду. Лучше поцелуйте меня. Я сама не могу первая, я всё-таки барышня.

— Танечка, я не смею.

Больше они уже ни о чём не говорили, стали целоваться и опомнились, оторвались друг от друга потому, что раздался настойчивый стук в дверь.

— Я очень извиняюсь, Татьяна Михайловна, — сказал фельдшер Васильев, смущённо откашлявшись и глядя в сторону, — вам бы нужно спуститься туда, в палату, там опять плохо дело, Михаил Владимирыч сказал, чтобы вас не тревожить, но я решил, вы потом сильно переживать будете.

Глава шестая

Маленький арендованный самолёт Кольта приземлился на степном аэродроме. Его ждали гвардейцы в белой с золотом униформе, в мягких жёлтых сапожках с задранными носами. Военный оркестр сыграл «Полонез» Огинского, Пётр Борисович любил эту музыку, и было приятно, что губернатор Герман Тамерланов, живое воплощение божества Йоруба, помнит такие мелочи.

— Здравствуй, дорогой Пфа! Рад тебя видеть! — Йоруба засверкал белыми зубами, раскрыл ему свои могучие объятия, прижал к его правой ладони свою левую, потом легонько стукнулся лбом о его лоб. Это было старинное приветствие мужчин-воинов, до сих пор принятое здесь, в степи.

Выглядел Герман Ефремович великолепно. В белом свободном костюме, невысокий, узкоглазый, с лёгкой сединой в смоляных волосах, он больше походил на японского дипломата, чем на хозяина дикой степи, потомка древнего рода князей-завоевателей.

Семь девочек-подростков в национальных костюмах тут же, на аэродроме, исполнили для дорогого гостя старинный местный танец.

Кончалась весна. Летом в степи стояла невозможная жара, но сейчас было приятно тепло и непыльно, ветер нёс свежий женственный аромат цветущих трав. Девочка лет четырнадцати поднесла Кольту местное лакомство, тонкую хрустящую лепёшку с вяленой кониной.

— Нравится? — прошептал губернатор, кивнув на девочку.

На маленьком смуглом лице светились голубые глаза сиамской кошки. Глубокой синевой ночного неба отливали тяжёлые, длинные волосы.

В сороковых годах прошлого века в эту степь ссылали немцев и эстонцев. От смешанных браков иногда рождались дети сказочной красоты. Нордические гены вдруг проявлялись в третьем, в четвёртом поколении. Здесь можно было встретить блондинок монголоидного типа, попадались рыжие со степными, раскосыми и чёрными глазами или светлоглазые брюнетки.

— Сколько ей лет? — спросил Кольт.

— Пятнадцать. Не волнуйся, у нас женщина считается совершеннолетней в четырнадцать. Ну что, принимаешь мой подарок?

Губернатор сам сел за руль огромного белого кабриолета. Машина сорвалась и полетела с бешеной скоростью. Ветер ударил в лицо так сильно, что у Кольта брызнули слёзы. Спереди и сзади мчались мотоциклисты в бело-жёлтых шлемах.

— Её зовут Тина, — закричал Тамерланов, заглушая рёв моторов и свист ветра. — Мать латышка, отец местный. Она сумеет тебя развеселить, а то, я смотрю, глаза у тебя грустные.

— Спасибо, Герман. Девочка чудо, но для меня она всё-таки ребёнок, а не женщина. — Петру Борисовичу тоже пришлось кричать.

— Не проблема. Найдём тебе кого-нибудь постарше. Восемнадцать лет — устроит?

— Спасибо, дорогой, — Кольт принуждённо рассмеялся. — Ты меня избалуешь, останусь тут у тебя жить.

— Милости прошу, буду рад. Ты знаешь, у меня есть всё, что нужно человеку. Красивые дома, быстрые машины, вкусная еда, юные ласковые девы. Здесь, в степи, они особенно хороши, правда, только в юности. К тридцати уже старухи. Ещё совсем недавно, всего лишь тысячу лет назад, раз в году, в день летнего солнцестояния, самую красивую девственницу приносили в жертву богу Сонорху, беспощадному и капризному богу времени.

Тамерланову нравилось орать за рулём. Голос его звучал зычно и дико. Он скалил зубы и щурил узкие глаза.

Наконец он сбавил скорость. Эскорт подъехал к воротам губернаторского дворца. Кольт заметил, что дорога от аэропорта к столице стала лучше, а ограда дворца выше.

Ворота бесшумно разошлись. За ними открылся райский сад. Цвели яблони и вишни, пальмы покачивали листьями, похожими на гигантские изогнутые кинжалы. Кричали павлины и попугаи, били фонтаны. Вдоль аллеи, ведущей к парадному подъезду, росли розовые кусты. Алые, белые, чайные, чёрные бутоны пахли так сильно, что воздух казался маслянистым. Все это великолепие обслуживалось целой армией садовников. Зимы в степи были морозными, и в октябре вокруг растений возводились специальные теплицы.

— И что, бог добрёл? — спросил Кольт, когда они вошли в зал приёмов.

— Ещё бы! Жрецы Сонорха жили сто пятьдесят — двести лет. — Хозяин взял гостя под руку и провёл через зал приёмов в небольшую столовую.

Там был накрыт стол на две персоны. Как только они сели, из боковых дверей явились два пожилых лакея в костюмах, в бабочках и принялись быстро молча расставлять закуски.

— Что будешь пить? — спросил хозяин.

— А ты?

— Я пью только чистую воду. Но для тебя есть всё, что захочешь.

— Коньячку, пожалуй.

Пригубив коньяк за здоровье хозяина, Кольт положил в рот лимонную дольку. Есть ему почему-то совсем не хотелось. Хозяин тоже не притрагивался к закускам, пил воду мелкими глотками.

— Что же эти твои жрецы делали с бедными девочками? — спросил Кольт.

— Сам ритуал жертвоприношения так и остался тайной. Орден жрецов был закрытым, не только для простолюдинов, но и для знати. Жрецы выбирали очередную девочку, от двенадцати до четырнадцати лет, увозили её, и она исчезала. Никто не смел протестовать, люди верили в безграничное могущество жрецов. Они действительно могли вылечить любую болезнь, вызвать засуху и дождь. Мой прапрадед был одним из них.

— А прапрабабушкой была какая-нибудь из тех прекрасных девственниц?

Герман Ефремович весело рассмеялся и подмигнул.

— Правильно. А как ты догадался? При вступлении в орден жрецов Сонорха давался обед безбрачия, но внутри ордена никто не соблюдал этих формальностей.

— Дети жрецов тоже жили по двести лет?

— Не всегда. Смотря, какой путь они выбирали. Сто пятьдесят, а тем более двести лет — это совсем не просто. Не каждый может, но главное, не каждый хочет.

— Разве есть выбор? — тихо спросил Кольт.

— А как ты думаешь? — Тамерланов уставился на него своими узкими глазами.

Радужка была такой чёрной, что сливалась со зрачком, и на миг Петру Борисовичу стало не по себе под этим долгим немигающим взглядом. Он принуждённо откашлялся.

— Кстати, помнишь, ты возил меня в какое-то село к старику долгожителю? Ему сейчас должно быть сто десять. Он что, тоже праправнук этих твоих жрецов?

— Кто? О ком ты? — хозяин удивлённо поднял брови.

— Ну как же! Маленький посёлок возле буровой, там всего семь юрт. Старик прискакал на коне, бухнулся перед тобой на колени. Он совсем не говорил по-русски. Ты потом сказал мне, что ему сто восемь лет, показал молодую женщину с младенцем и сказал, что ребёнок — его сын.

— И ты поверил? — Герман весело рассмеялся. — Ну, ну, не хмурься. Тогда я тоже верил. Но потом оказалось, что мошенник живёт по паспорту своего покойного деда. Если бы не скважина, я бы так и не узнал ничего об этих фокусах. Чтобы не платить налоги и не отдавать мальчиков в армию, мои кочевники хитрят, не регистрируют младенцев, паспорта передают по наследству. На самом деле тому старцу всего лишь пятьдесят. Тут у меня милиция нашла ещё пару тысяч таких долгожителей. Эй, Пфа, ты совсем загрустил? Не огорчайся. В моей степи, кроме того старика, есть много всего интересного.

— Да, конечно, — Кольт кисло улыбнулся.

Надо было прекращать этот нелепый разговор.

«Может быть, я схожу с ума? — вдруг подумал Кольт. — Зачем я прилетел? Конечно, сейчас мы сменим тему, у меня есть несколько деловых предложений. Здесь нужен ещё один нефтепровод. Японцы хотят войти в долю. Торнтон, американский медиамагнат, просит пару-тройку племенных жеребцов с конезавода. И ещё, надо как-то очень осторожно выяснить, кому он сбывает свою дурную траву. Были неприятные сигналы из ФСБ. Если он погорит на наркотиках, у меня могут возникнуть проблемы. Надо хотя бы подстраховаться».

Кольт допил свой коньяк и заговорил о делах, пока только о нефтепроводе и жеребцах. Минут через двадцать они с губернатором пришли к полному взаимному согласию по всем финансовым вопросам. Кольт успокоился, расслабился, с удовольствием поел холодной телятины, вкуснейшего местного сыра из кобыльего молока, с виноградом и ломтиками ананаса. Потом выпил кофе, выкурил сигару.

— Да, все забываю тебе рассказать, — спохватился хозяин, — тут ко мне вдруг явились археологи из Москвы. В двухстах километрах отсюда развалины древнего храма. Я думал, просто груда камней, хотел даже расчистить там все бульдозерами, освободить место для пастбища. Но вот научные люди говорят, этим камням не меньше двух тысяч лет. На них выбиты письмена, которые пока не могут расшифровать. Похоже на египетские иероглифы, но не совсем. Хочешь, поедем посмотрим? Вдруг они там нарыли древнейшую неизвестную цивилизацию? А что? Разве моя степь не может стать международным туристическим центром? Построим пару-тройку музеев, хороших отелей, починим дороги. Почему нет?

Москва, 1916
Сердце Оси молчало уже три минуты. Камфора, инсулин — всё было бесполезно. Сестра Арина, тихо всхлипывая и крестясь, вышла из палаты. Потапенко, не отрываясь, смотрел на стрелку секундомера. Таня и Михаил Владимирович, как заведённые, продолжали делать искусственное дыхание и массаж. Пошла четвёртая минута. Профессор распрямился и вытер рукавом мокрый лоб.

— Таня, прекрати. Он умер.

Но она как будто не слышала, сама стала давить на грудную клетку.

Полчаса назад уехал Данилов. Он опаздывал на поезд, они с Таней быстро, бестолково попрощались. Она еле сдерживала слёзы и была занята только умирающим ребёнком.

Светало. Просыпались раненые. Михаил Владимирович силой пытался оттащить её, увести. Фельдшер Васильев вкатил в палату громоздкий прибор, электрический кардиостимулятор.

— Бесполезно, — сказал Потапенко, — четыре минуты не дышит. Мозг умер.

— Не говорите под руку! — крикнула ему Таня.

После третьего разряда появился слабый нитевидный пульс, через мгновение первый хриплый судорожный вздох. Таня, как тряпичная кукла, упала на стул возле койки. Потапенко и Васильев ушли, тихо прикрыв дверь.

— Отправляйся домой, спать, — сказал Свешников.

— Никуда я не пойду.

— Он в коме. Это может продолжаться сутки. Ты собираешься всё время здесь сидеть?

— Да.

— Не сходи сума, Таня.

— Со мной всё в порядке. Это ты сошёл с ума, папа.

— Вот новости! Я? Будь добра, объясни, почему?

— Ты врач и не хочешь спасти жизнь ребёнку. Что это, если не сумасшествие?

— Тебе не стыдно? — Михаил Владимирович подвинул стул, сел напротив неё. — Посмотри мне в глаза. Не стыдно?

Но Таня упорно отводила взгляд. Рука её сжимала сухую кисть Оси. Она была такой же бледной, как он. Коса давно расплелась, под глазами залегли тёмные тени.

— Выслушай меня, пожалуйста, — тихо сказал Михаил Владимирович и убрал прядь с её лица, — Ося не крыса и не морская свинка. Я ещё ничего не понял, не разобрался, это может убить его, и я буду чувствовать себя убийцей потом всю жизнь. Хватит, Таня. Отпусти его. Не мучай ни его, ни себя.

— Я? Мучаю? Что ты говоришь, папа?

— Я знаю, что говорю. Я видел это не раз. Вопреки медицине, вопреки здравому смыслу обречённый человек держится только из любви, из жалости к тому, кто с ним рядом. Но это невыносимо тяжело и не может продолжаться бесконечно. Отпусти его руку. Поедем домой, Танечка.

— И ты не будешь чувствовать себя убийцей, если мы сейчас отправимся домой, оставим его одного? Ты спокойно примешь ванну, выпьешь свой мятный чай с мёдом, ляжешь спать?

Михаил Владимирович быстро взглянул в её заплаканные, бессонные глаза.

— Ты понимаешь, что это нарушение закона? Это подсудное дело, Таня. Я просто не имею права! Я врач, а не шарлатан.

— Именно потому, что ты врач, ты обязан помочь!

— Я помогаю, чем могу.

Они оба кричали шёпотом, Михаил Владимирович то и дело считал пульс Осе, прижимал трубку стетоскопа к его груди.

— Ты никогда не простишь себе, — твердила Таня, — у тебя был шанс, пусть зыбкий, пусть сумасшедший, непонятный, незаконный, но он был. А ты не воспользовался. И знаешь почему? Из трусости, по малодушию. Ты боишься ответственности, опасаешься за своё доброе имя.

— Да, Танечка. Я боюсь, но не того, что ты думаешь. У меня нет способа помочь Осе. Всё, что я имею, — несколько удачных опытов. Никто не вправе использовать ребёнка, как лабораторное животное.

— Папа, ты врёшь, мне, себе, Осе! Папочка, миленький, умоляю тебя, ради Бога, спаси его! — Таня больше не могла сдерживать слезы, плечи её тряслись, она плакала тихо и безутешно.

Михаил Владимирович достал флакон с валерьянкой, накапал в рюмку, поднёс к Таниным губам. Она покорно выпила, не поморщившись. Он вытер ей слезы. Она как будто немного успокоилась.

— Хорошо, папа. Давай поступим иначе. Ты объяснишь мне, что нужно делать, и я всё сделаю сама. Ты можешь даже не присутствовать. Ты же сказал, не надо никакой трепанации, никаких сложных операций. Это просто внутривенное вливание, да?

— Вливание. Но, с точки зрения медицины, недопустимое, смертельное.

— Как же смертельное, если животные живы и отлично себя чувствуют?

— Не перебивай меня, пожалуйста. Ты умоляешь, чтобы я спас Осю, изволь сначала выслушать, что это за спасение. Это мозговой паразит.

— Ты хочешь сказать, обыкновенный глист?

— Я показывал его пяти лучшим специалистам-паразитологам в Москве. Никто не знает, к какому виду отнести эту тварь. Какой-то очень древний червь. В эпифизе крысы-донора оказались цисты, яйца паразита. Я обнаружил их потом, уже после операции, когда провёл гистологическое исследование. В мозговых оболочках, в крови крысы-донора ни цист, ни паразитов не было. Только в ткани шишковидной железы. Известно, что цисты многих паразитов могут существовать в анабиозе бесконечно долго. Для дезинфекции операционных ран я использовал бензин, как обычно. Цисты раскрываются от прямого контакта с разными химическими веществами, в том числе с бензином.

— Ты вскрыл Григория Третьего? — спросила Таня.

— Нет. Я оставил его, чтобы наблюдать. Он первый удачный экземпляр. Но я вскрыл других, которым проделал ту же операцию. Я вводил им уже не ткани железы крысы-донора, а паразита в обычном физиологическом растворе с глюкозой. Сначала непосредственно в эпифиз, потом просто в вену. Паразит очень быстро по кровотоку находит путь именно к эпифизу, откладывает там яйца и погибает. Цикл жизни у него около семи суток. Вероятно, он выделяет какое-то вещество, которое меняет весь организм на гормональном и клеточном уровне. У всех подопытных животных семь суток держалась высокая температура, а потом — этот странный эффект омоложения.

— Что происходит с цистами дальше? Когда выводится потомство? — хрипло спросила Таня.

— Пока никакого потомства я не видел. Они образуют вокруг себя кальциевые капсулы и внутри них впадают в анабиоз. Но в любой момент они могут проснуться. — Профессор замолчал и посмотрел на Таню.

Она сидела все так же, возле Оси, держала его за руку. Михаилу Владимировичу показалось, что за эту ночь она стала старше лет на десять. Лицо осунулось, нос заострился, взгляд сделался жёстче, губы суше.

— Паразиты не убивают хозяина. Зачем им разрушать собственный дом? Ты сам рассказывал мне о симбиозе, — произнесла она тусклым, чужим голосом.

— Да, иногда организмхозяина может регулировать размножение паразита. Но только сильный, здоровый организм. Симбиоз — слишком хрупкое и ненадёжное равновесие. Что, если паразит размножится в чудовищном количестве и убьёт?

— Но этот живёт только в эпифизе. Его нет ни в крови, ни в мозговых оболочках. Твои слова?

— Да. Но я не уверен.

Минуту молчали, не глядя друга на друга. Михаил Владимирович мял папиросу. Таня встала, обняла его сзади за плечи, поцеловала в висок.

— Я тебя понимаю, папочка. Я могла бы сказать: давай подождём месяц, полгода, год. Ты проведёшь ещё множество опытов, будешь наблюдать, изучать. Но ты же знаешь, счёт идёт даже не на дни. На часы. Где твой препарат? Дома, в лаборатории? Я привезу его и все сделаю сама.

— Сама ты не найдёшь. — Михаил Владимирович тяжело поднялся со стула. — Сиди здесь. Жди. Я скоро. Следи за пульсом.

***
До развалин отправились не в кабриолете, а в закрытом небольшом джипе. Тамерланов сменил белый костюм на джинсы и гавайскую рубашку. Кольт тоже переоделся и почувствовал себя совсем свободно.

Дорога оказалась значительно хуже, чем трасса от аэропорта. Несколько раз джип подпрыгивал на ухабах так сильно, что Кольт едва не откусил себе кончик языка. Никаких мотоциклистов на этот раз с ними не было. Губернатор спокойно разъезжал один по своим владениям.

Позади осталась столица, унылый пыльный город, застроенный серыми коробками, украшенный бюстами, скульптурами и гигантскими портретами губернатора.

Со всех сторон лежала бескрайняя равнина, и не на чём было остановить взгляд. Мелькали цветные пятна ранних степных цветов, да иногда вдали с грозным гулом проносились табуны лошадей. Ни одна машина не проехала навстречу.

На горизонте что-то забелело, как будто высыпали горсть колотого сахара.

— Вон они, развалины, — сказал губернатор.

Когда подъехали ближе, Кольт увидел три брезентовые палатки, небольшой генератор, грузовик с баком воды. Среди груды белых камней копошились люди. Джип остановился. Из палатки вышла высокая худая женщина лет сорока, в широких светлых штанах, закатанных до колен, в мужской рубашке. Тёмные, с проседью волосы были гладко зачёсаны назад и собраны в хвост на затылке. Она улыбнулась губернатору, он пожал ей руку, представил Кольта.

Женщину звали Елена Алексеевна Орлик.

— Доктор наук, — шёпотом сообщил о ней губернатор, — лучший в России специалист по всяким древним культам.

У неё зазвонил телефон. Она извинилась и стала быстро говорить с кем-то по-французски. Кольт заметил, что у неё аппарат спутниковой связи, и пожалел, что взял с собой обычный мобильник. Сети здесь не было.

— Ну что вы тут нарыли, научные люди? — спросил Тамерланов, когда она закончила. — Расскажите, покажите, проведите экскурсию.

— Насчёт экскурсии — не знаю. Не советую. Лезть надо глубоко вниз, самое интересное там. Но опасно, лесенки верёвочные, ненадёжные, камень может сорваться, упасть на голову. К тому же зрелище не из приятных. Там захоронения. Черепа, кости, много опарышей.

— Что такое опарыши?

— Могильные черви. Они совершенно безобидные, но огромные и очень противные. Тут, знаете, самое любопытное, что нет мужских останков. Только женские и детские, хотя мужчины здесь, безусловно, жили, те самые жрецы Сонорха, которые вас, Герман Ефремович, так интересуют. Непонятно только, куда они делись. Здесь была высокоразвитая инфраструктура. Артезианские скважины, водопровод, канализация.

— Это жрецы все построили? — спросил Кольт.

— Ну, камни они, конечно, не таскали и землю не рыли. Они были чрезвычайно образованными людьми, знали математику, астрономию, медицину. На многих черепах следы трепанации. Мы нашли хирургические инструменты из непонятного металла. Но более всего их интересовала алхимия. Глубоко под землёй сохранились три лаборатории.

— Что же, они использовали труд женщин и детей? — спросил губернатор.

Орлик улыбнулась. Улыбка делала её умное некрасивое лицо милым, каким-то даже детским.

— Пойдёмте в палатку. Угощу вас чаем из местных травок и мёдом. Только обувь снимите, пожалуйста.

В палатке было уютно и чисто. На раскладном столике дорогой ноутбук, в углу ещё один генератор, совсем маленький. На матерчатом полу два толстых свёрнутых пледа, что-то вроде диванчиков. Орлик достала большой термос, банку мёда, медные кружки, ложки.

У чая был терпкий, мятный привкус. Край кружки обжигал губы.

— Вы, Герман Ефремович, кажется, неплохо знаете местную мифологию, — сказала Орлик. — Помните кохобов, взрослых младенцев? Кохобы, здоровые сильные мужчины, которые большими группами приходили к кочевьям и ничего не могли о себе рассказать. Вероятно, жрецы использовали их труд, а потом каким-то образом стирали память. Впрочем, это пока только моё предположение. И ещё, я считаю, что сонорхи явились в эту степь с Тибета. Кстати, то же самое предположил доктор Барченко, мистик, эзотерик, сотрудник самого засекреченного научного отдела НКВД. Отдел курировал Глеб Иванович Бокия, профессиональный революционер, чекист, ближайший соратник Ленина. В двадцать девятом году сюда приходила экспедиция под руководством Барченко, но у них не хватило технических средств, чтобы влезть глубоко под землю. Барченко и Бокия в тридцать седьмом расстреляли, если какие-то документы и сохранились, то они до сих пор недоступны. Отдел Бокия занимался древними эзотерическими учениями. Их интересовали технологии психического воздействия, чтение мыслей на расстоянии. И ещё способы сохранения молодости, продления жизни, вплоть до физического бессмертия.

— А что, древние мистики эти способы знали? — спросил Кольт и судорожно сглотнул. У него пересохло во рту, и предательски дрогнул голос.

Прежде чем ответить, Орлик откинула полог палатки, закурила и села так, чтобы дым шёл на улицу.

— Поиски, попытки, исследования фиксируются во всех цивилизациях, на протяжении всей истории человечества. Древний Египет, Китай, Индия. Потом Западная Европа, раннее и позднее Средневековье, эпоха Возрождения. Восемнадцатый век. Масоны, знаменитый граф Сен-Жермен. Кстати, у вас, Пётр Борисович, на футболке написано «plus ultra». Это латынь. Знаете перевод?

— Ну, что-то вроде вечного движения, — нерешительно ответил Кольт, прижал подбородок к груди и оттянул футболку, чтобы посмотреть на цветные готические буквы у себя на животе.

— Да, примерно так, — кивнула Орлик, — «всё время вперёд». Древний алхимический принцип. Вечное деланье вечности для собственной плоти.

— Алхимики искали философский камень, — вдруг встрял губернатор, до этой минуты сидевший молча, — так они нашли его или нет?

Орлик выпустила дым из ноздрей и тихо рассмеялась.

— Ещё спросите, где его можно купить и сколько он стоит.

— Нет, я понимаю, это великая тайна, точно никто не ответит, но вы, Елена Алексеевна, как думаете? — спросил губернатор.

— Я думаю, мы никогда не сумеем продраться сквозь тысячелетние наслоения мифов. Тот, кто знает, молчит, тот, кто говорит, — не знает. То есть лжёт. В большинстве случаев мы имеем дело либо с ложью, либо с иносказаниями, расшифровать которые может только знающий.

— Но знающий молчит, — выдохнул Кольт.

— Совершенно верно. То, что жрецы Сонорха жили сто пятьдесят, двести или больше лет, всего лишь легенда. Но в этой степи пока не найдено их останков. Известно, что они сильно отличались от местных жителей, хотя бы потому, что были не монголоидами, а принадлежали к европейской расе. Откуда и зачем они пришли сюда две тысячи лет назад, почему и куда исчезли в пятом веке нашей эры, неизвестно. Их язык был похож на арабский. Из более поздних источников следует, что они знали латынь. Но и местными наречиями они владели в совершенстве. Мы можем только гадать, верить или не верить.

— Сто пятьдесят, двести, триста лет, — пробормотал Кольт, — но ведь они тоже проходят.

— Проходит все, — Орлик мягко и даже как будто виновато улыбнулась. — У каждой жизни есть свой срок. Ветхозаветный старец Мафусаил согласно Книге Бытия прожил девятьсот шестьдесят девять лет. Он был прямым потомком Сифа, сына Адама и Евы, и дедушкой Ноя.

— Ну, это мифы, предания, — заметил губернатор. — А есть всё-таки хоть что-то реальное?

— Реальное? Не знаю. В могилах нескольких средневековых алхимиков на территории Франции и Германии находили не останки, а бревна, одетые в соответствующие костюмы и уложенные в гробы. Никто до сих пор не может точно определить даты рождения и смерти графа Сен-Жермена и найти его могилу. Археология говорит нам, что в Древнем Египте средняя продолжительность жизни была страшно мала: тридцать-сорок лет. Мы судим об этом по захоронениям. Мы можем узнать что-либо лишь о мёртвых. Живые не оставляют следов в земле и в камне. Алхимики считали, что смерть — следствие несовершенства человеческой природы, и пытались путём сложных химических превращений вырастить некую особую субстанцию, которой недостаёт живому организму, чтобы стать бессмертным. Примерно этим же занимаются некоторые нынешние биологи, но уже на другом уровне.

— Но ведь можно всё-таки узнать, пользуясь всей мощью современной науки — да или нет? — неожиданно громко выкрикнул Кольт и тут же прикусил губу.

Его собеседники молча уставились на него. В узких чёрных глазах губернатора блестела насмешка. Серые глаза Елены Алексеевны смотрели со спокойной печалью и жалостью. Она заговорила первой.

— Наука, конечно, способна на многое. По спектограмме света звезды, удалённой от земли на сотни световых лет, можно определить точный химический состав этой звезды. Но технология строительства египетских пирамид до сих пор неизвестна. Кости женщин и детей здесь, под нами, молчат. Возможно, кто-нибудь сумеет расшифровать иероглифы, выбитые на этих камнях, прочитать слова, перевести на современные языки. Но смысл написанного останется тайной. В европейской мифологии бессмертны вампиры, в русской — чудовище Кощей. В народном сознании бессмертие плоти — проклятье, купленное ценой страшных злодейств. Сделать плоть бессмертной можно, только умертвив душу, продав её известно кому. Вот вам цена. Царь Соломон отказался от вечной жизни. Это был его выбор. Он не желал хоронить тех, кого любил. Впрочем, это всего лишь ещё один красивый миф. У Соломона было семьсот жён и триста наложниц. Любить так сильно, чтобы ради любви отказаться от бессмертия, возможно лишь кого-то одного.

— Суламифь. «Песнь песней», — тихо пробормотал Кольт.

В кармане Орлик зазвонил телефон, она извинилась и вышла из палатки. На этот раз она говорила по-английски. Губернатор посмотрел на часы, потом на Кольта.

— Все это очень интересно, но нам пора. Надо ещё заехать на конезавод, у меня там дела.

Несколько километров ехали молча. Свернули на дорогу, ведущую к конезаводу. На горизонте показалась чёрная точка, она быстро приближалась, и Кольт разглядел, что к ним навстречу мчится всадник.

— Я не понял, она, эта доктор наук, всё-таки считает, что продление жизни и бессмертие в принципе возможны или нет? — спросил Кольт.

— Ты хотел бы? — губернатор скосил на него насмешливый чёрный глаз.

— А ты?

— Что? Прожить двести лет? Вообще никогда не умирать? — Герман засмеялся. — Не знаю. Если бы ты спросил меня об этом год назад, я бы ответил — да. Но теперь — не знаю.

— Почему?

Губернатор ничего не ответил, он смотрел вперёд, на всадника. Когда облако пыли улеглось, Кольт сумел разглядеть молодого гнедого скакуна и тонкий силуэт человека на нём. Человек был одет в чёрную куртку на молнии, чёрные джинсы заправлены в высокие сапоги. Жокейская шапочка надвинута низко, до бровей. Когда они поравнялись, Герман резко затормозил. Всадник тоже остановился, соскочил с коня, снял шапочку. Русые волосы рассыпались по плечам. Лицо было покрыто пылью, блестели белые зубы, чёрные глаза. Это была невысокая женщина с мальчишески лёгкой фигурой. Губернатор вылез из машины, обнял её. Несколько минут они шептались о чём-то, целовались. Губернатор платком вытирал пыль с её лица.

— Познакомься, Пётр Борисович, это моя Маша. — Губернатор сиял, расплывался в счастливой улыбке.

Кольт сумел разглядеть её. Ничего особенного, не модель, не секс-бомба. Лет тридцать, если не больше. Простое круглое лицо, белёсые брови и ресницы, нос великоват, под курткой нет и намёка на бюст. Но, в общем, вполне симпатичная, видно, что не дура и не стерва.

— Очень приятно, — Кольт пожал маленькую твёрдую кисть.

Маша вскочила в седло, Герман сел за руль. Он поехал медленно. Она скакала рядом, то обгоняла, то оказывалась позади.

— А как же твой шикарный гарем из моделей? — спросил Пётр Борисович, когда Маша ускакала далеко вперёд.

— Гарем? Я их всех отпустил. Надоели эти игры. Наелся. Мне, кроме неё, никто не нужен.

Москва, 1916
Агапкин услышал шаги в лаборатории и вскочил. Было восемь утра. Они с Володей вернулись в половине пятого. Сонная недовольная горничная открыла им дверь и сообщила, что ни Тани, ни Михаила Владимировича дома нет.

— Неужели до сих пор празднуют премьеру? — лениво удивился Володя.

— В госпитале они. Оттуда позвонили, насчёт этого мальчика, еврейчика, вроде как помирает. Барышня в театр побежала, за Михаил Владимирычем, до сих пор не вернулись.

Володя, не умывшись, плюхнулся на свою кровать и сразу захрапел, слишком громко для утончённого мистика. Агапкин долго ворочался, пока не провалился в тяжёлое мрачное забытье. Спал чутко, нервы его были истощены. Шаги в лаборатории прозвучали как выстрелы у самого уха, хотя ступали тихо, на цыпочках. Агапкин минуту испуганно моргал и тёр глаза. Шаги смолкли. За дверью отчётливо прозвучал голос Андрюши.

— Папа! Где ты был всю ночь? Где Таня?

— Андрюша, ты чего вскочил? Поспи ещё, сегодня воскресенье, в гимназию тебе идти не надо, — ответил профессор. — Таня в госпитале, я еду туда, меня ждёт извозчик.

— Папа, погоди, что случилось?

Агапкин встал и осторожно выглянул в коридор. Комнаты Володи и Андрюши были рядом. Возле соседней открытой двери стоял Михаил Владимирович в пальто и шляпе. В руке он держал докторский саквояж.

— Андрюша, ложись, не стой босиком. Поспи хотя бы час, я вижу, ты не выспался. Мы с Таней скоро вернёмся, — профессор прошёл в комнату, не заметив Агапкина.

— Вы оба забыли, что у вас есть младший брат и сын, мне приснился очень плохой сон, я пошёл к Тане, а её нет. Пошёл к тебе — и тебя нет, — тихо, грустно жаловался мальчик.

— Ложись. Вот так. Не холодно тебе? Хочешь ещё плед сверху? Все, спи, проснёшься, а мы с Таней уже дома, — профессор вышел.

Агапкин тихо прикрыл дверь и вжался в стену. Сердце его гулко, тяжело стучало. Он бесшумно оделся и выскользнул в коридор. Володя ничего не услышал, продолжал храпеть.

Извозчиков, как назло, не было, трамвая тоже. Федор Фёдорович не мог стоять на месте, ноги сами несли его вперёд. До госпиталя он добежал за тридцать минут. На лестнице столкнулся с хирургом Потапенко, тот был в пальто, в калошах.

— Вы куда? — удивлённо спросил запыхавшийся Агапкин.

Он не сомневался, что если профессор решился оперировать Осю, делать ему сложную трепанацию, то ассистентом возьмёт только его, Федора. Но, видимо, Михаил Владимирович решил иначе, взял Потапенко. Не случайно в недавнем разговоре обмолвился, что считает его лучшим из всех госпитальных хирургов.

«Как он мог? Неужели все ему рассказал? Неужели доверяет больше, чем мне? — думал Агапкин. — Суть операции, мягко говоря, сомнительна, и если спасти ребёнка не удастся, то потом возможно весьма неприятное разбирательство».

— Я домой, спать, — Потапенко зевнул, — ночь была тяжёлая. Валюсь с ног.

— Где Михаил Владимирович?

— На четвёртом этаже, в семнадцатой процедурной, с Осей.

— Как он?

— Хуже некуда. За ночь трижды останавливалось сердце. Как ещё жив, не понимаю, разве что Таниными молитвами.

Не задавая больше вопросов, Федор Фёдорович рванул вверх по лестнице.

«Значит, никакой операции не было. Конечно, невозможно так быстро. Я дурак. Он нашёл другой способ, более простой и безопасный».

Агапкин добежал до палаты, от волнения несколько раз сильно толкнул дверь, забыв, что она открывается наружу.

Дверь внезапно открылась и вмазала ему по лбу. На пороге стоял Свешников в халате и шапочке.

— Федор, простите. Больно? Дайте посмотрю. Ого, будет шишка, надо поскорее приложить холодное. Да что с вами? Ну-ка, пойдёмте.

Профессор взял его за плечи и повёл по коридору, при этом не забыл прикрыть дверь в палату, где лежал Ося и смутно виднелся силуэт Тани у окна.

Агапкин покорно шёл с профессором, пошатываясь и тяжело дыша. Во рту пересохло, язык прилип к небу. Прежде чем задавать вопросы, следовало как-то объяснить своё странное поведение. Легко было строить коварные планы в сумрачной квартире Ренаты, вместе с белобрысым колдуном. Но здесь, перед профессором, лицом к лицу с ним, Федор вдруг самому себе стал противен.

«Раньше я бы мог просто, открыто спросить, но теперь чувствую себя шпионом и предателем!» — подумал он и, краснея до слёз, пролепетал:

— Сказали, что Ося совсем плох. Может, нужна моя помощь?

— Спасибо. В госпитале довольно врачей. Не стоило так бежать.

Профессор смотрел на него сочувственно, ласково, но Агапкину мерещилась насмешка.

— Андрюша проснулся, бродил по коридору, искал вас, Таню. Ему приснился плохой сон. Мне стало тревожно. Я слышал, как вы приходили домой и сразу ушли. — Агапкин говорил прерывисто, хрипло, едва справляясь с одышкой. Ушибленный лоб болел нестерпимо.

— Андрюшу я успокоил, он уснул. Мне надо было взять сульфат магния, в госпитальной аптеке запас кончился, а у меня остался.

В большой процедурной было много народу. Меняли повязки раненым, кипятили шприцы. Михаил Владимирович передал Агапкина в руки пожилой сестре, только что заступившей на дежурство, и ушёл.

— Как же это вы так, Федор Фёдорович? — сестра покачала головой, повернула Агапкина лицом к свету. — Смотрите, и кожу рассекли, вон кровь у вас. Ну-ка, сидите смирно, я обработаю.

Но Агапкин оттолкнул её руку, вскочил и убежал.

— С ума сошёл. Кокаину нанюхался, — проворчала вслед ему сестра.

Дверь в палату на этот раз была приоткрыта. Никого, кроме Оси и Тани, там не было. Ося лежал под капельницей, Таня одетая, накрытая шалью, спала на раскладной кровати. Слабо пахло бензином. Этот запах стоял во всех процедурных. Бензин использовали для дезинфекции ран. Агапкин вошёл на цыпочках, увидел спиртовку, лоток со шприцами. Не раздумывая, закрыл дверь и повернул ключ.

Взгляд его прилип к потёртому докторскому саквояжу, который стоял на стуле. Медленно, как под гипнозом, он сделал несколько шагов. Саквояж был открыт. Внутри обычный, аккуратно разложенный набор инструментов, склянок и картонных коробочек с лекарствами.

У Агапкина от боли и бессонницы слезились глаза. Из окна лился пасмурный утренний свет. Мысли бежали слабым пунктиром, как пульс умирающего.

«Надо было сначала в лабораторию, там я все знаю наизусть, я бы заметил, что исчезло, я бы сопоставил, сообразил».

Ещё один шаг, и он мог уже разглядеть склянки тёмного стекла этикетки на них.

Тихий стон заставил его вздрогнуть и отдёрнуть руку от саквояжа. Таня открыла глаза и уставилась на него. В первую минуту не узнала, потом резко села, протёрла глаза.

— Вы? Что вы здесь делаете?

— Доброе утро, Таня, — он хрипло откашлялся, прижал ледяные пальцы к раскалённой шишке на лбу, — как Ося? Я стал волноваться, вы всю ночь здесь. Хотите, сменю вас?

Снаружи сильно дёрнули дверь. Потом постучали.

— Вы заперли? Зачем? — удивилась Таня.

— Простите. Машинально, — он шагнул к двери, повернул ключ.

Вошёл Свешников, быстро взглянул на своего ассистента, на Таню, ни о чём не спросил, сразу направился к мальчику, откинул одеяло, прижал фонендоскоп к его груди, стал слушать. Хмурился, сосредоточенно шевелил губами. Агапкин, пятясь, отошёл в угол, опустился на табуретку.

— Ну что ж, неплохо, — сказал наконец профессор, — ты, Танечка, отправляйся домой, спать. Внизу ждёт извозчик. Я договорился с сиделкой, она сейчас придёт и останется здесь до вечера, потом её сменит сестра Арина.

— А ты? — спросила Таня.

— У меня обход через двадцать минут.

— Ты уверен, что Осю можно доверить сиделке?

— Да. Он вышел из комы. Он спит. Успокойся, наконец. — Профессор взял со стола небольшую склянку с притёртой пробкой, без всяких наклеек.

Агапкин впился в неё глазами, не понимая, как не заметил раньше. Стекло было тёмным, он не мог разглядеть, что там внутри. Профессор перехватил его взгляд, вздохнул, покачал головой, аккуратно завернул склянку в марлю и положил в свой саквояж.

— Федор, вы убежали из ординаторской, перепугали сестру. На лбу у вас здоровенная шишка, кровь запеклась. Что случилось? Будьте любезны объяснить.

— Нет, ничего, я вдруг подумал: прогерия, старение, как раз тот самый случай, — испуганно пробормотал Агапкин, — я, простите, не выспался, почему-то ужасно волновался. Я хочу знать, есть ли надежда?

Повисла тишина. Профессор закрыл саквояж, отдал Тане. Прежде чем выйти, она поцеловала спящего Осю, поправила ему одеяло, приподнявшись на цыпочки, чмокнула в щёку отца, потом посмотрела на Агапкина и сказала:

— Федор Фёдорович, у вас с нервами совсем худо. Пожалейте себя. Вам отдых нужен, свежий воздух и здоровый сон.

Глава седьмая

— Ты не боишься, что эта твоя Маша надоест тебе через год, два? — тихо спросил Кольт, прощаясь в аэропорту с Тамерлановым.

Лицо губернатора застыло, нехорошая бледность проступила сквозь загар, глаза сверкнули так, что Пётр Борисович готов был проглотить только что сказанные слова вместе с языком.

— Прости, Герман, я не хотел тебя обидеть.

Тамерланов молчал, шевелил желваками и даже не улыбнулся в ответ на извинения.

Час назад они обсуждали тему дурной травы, Кольт блестяще справился с опасным разговором, убедил губернатора сдать московским властям двух крупных местных наркобаронов и таким образом откупиться. Он придумал для Тамерланова изящную линию защиты на тот случай, если бароны попытаются замарать его честное имя. Пока они говорили, ни обиды, ни гнева не было в узких глазах Германа Ефремовича. Но стоило бросить фразу о его Маше, и он, кажется, готов был убить дорогого гостя. Кольт не ожидал такой реакции, растерялся, боялся длить тяжёлое молчание и не знал, что ещё сказать.

Неизвестно, чем бы это кончилось, но появился офицер личной охраны губернатора, подбежал, что-то тихо и быстро забормотал на местном языке. Губернатор хмуро выслушал и спросил по-русски:

— Что за срочность? Почему она не может подождать до утра?

Офицер тоже перешёл на русский и, смущённо косясь на Петра Борисовича, сказал:

— У неё дочка рожает, я объяснял, первый самолёт в Москву в шесть тридцать, раньше ничего нет, она не хочет слушать, рвётся прямо сюда, на поле, скандалит.

— Герман, извини, она — это кто? — осторожно встрял Пётр Борисович.

— Археолог.

— Орлик? Ей надо в Москву? Я могу взять её в свой самолёт. — Кольт широко, радостно улыбнулся.

— Да, спасибо, — губернатор холодно кивнул, — рад был повидать тебя, Пётр. — Он посмотрел на офицера и тихо рявкнул: — Ты ещё здесь?

Офицера сдуло, через минуту он опять появился вместе с Орлик. Она шла и разговаривала по телефону, громко и нервно, на этот раз по-русски:

— Не кричи. Я уже лечу. Иди, открой дверь. Даже я слышу звонок. Сможешь. Ничего страшного. Ну, это они? Передай трубку врачу. Да, здравствуйте. У неё четвёртая группа, резус положительный. Не знаю я срок, не знаю! Куда вы её повезёте? Спасибо, я поняла…

Кольту она улыбнулась и кивнула, поднимаясь по маленькому трапу в его самолёт, продолжала разговаривать, отключила телефон только по просьбе лётчика, на взлёте.

— Сколько лет вашей дочке? — спросил Кольт.

— Двадцать один.

— Ну ничего страшного, не волнуйтесь.

Орлик откинулась на спинку кресла, закрыла глаза и забормотала сквозь зубы:

— Разгильдяйка, обормотка, двоечница несчастная, шпана замоскворецкая.

Кольт вдруг заметил, что по её щекам текут слёзы. Тонкие белые пальцы впились в подлокотники, губы дрожали.

— Елена Алексеевна, так нельзя. Всё будет хорошо, — промямлил Кольт, — хотите выпить? Есть водка, коньяк, всё, что пожелаете.

— Спасибо, я не пью. Извините. Просто все это слишком неожиданно. — Она открыла глаза, высморкалась в салфетку.

Кольт глухо кашлянул.

— Уже известно, кто будет? Мальчик или девочка?

— Какой там известно! Я о её беременности узнала два часа назад, и сама она, кажется, тоже. Я отправила её учиться в Англию, мы не виделись полгода. Я улетела сюда в середине апреля, она вернулась в Москву, у них каникулы в мае. Мы перезванивались, и всё было нормально. Вдруг сегодня заявляет: мама, у меня болит живот. И рыдает в трубку. Я сначала подумала: аппендицит, потом она вдруг сообщает: знаешь, со мной давно уже что-то не то, я поправилась килограмм на пять, и месячных не было почти год.

— Слушайте, как же такое возможно? — удивился Кольт. — Двадцать один — это не пятнадцать, она взрослая женщина. А кто отец?

— Англичанин. Она с ним поссорилась. Говорит, он слишком правильный, пафосный и скучный. Зато с ней не соскучишься. Конечно, я сама виновата. Развелась с её отцом, когда ей было десять, почти не занималась ею. Она росла с бабушкой, с моей мамой, а я всё время в экспедициях. Знаете, что-то подсказывало мне, что не стоило сюда ехать. Я должна была остаться в Москве, дождаться Олю, встретить её, и тогда не было бы сейчас этого безумия. Но сонорхи, они не только меня свели с ума. Их знак, Трехглазую Гаруду, находили на разных континентах, на памятниках разных эпох. Китай, Индия, Египет. Дворец Потала в Тибете. Австралийские аборигены рисуют его на бумерангах и делают ритуальные маски.

— Что такое Гаруда? — спросил Кольт.

— Мифологическое существо, птица с человеческим лицом и орлиными крыльями. Её родственники во времени и пространстве — Самург, жар-птица, птица Феникс. Все они рождены в огне, возрождаются из пепла и владеют тайной физического бессмертия. Но только Гаруда сонорхов имеет третий глаз, ромбовидный, змеиный, причём не на лбу, а на макушке. По форме и месторасположению напоминает младенческий родничок. Возможно, он и есть ключ к тайне, — Орлик нервно усмехнулась, открыла сумку, вытащила сигарету из пачки, но тут же убрала назад.

— Курите, если хотите, — разрешил Кольт и щёлкнул зажигалкой. — Вы сказали: третий глаз — ключ к тайне. Что вы имели в виду?

— Везде, где сонорхи оставляли свои следы, при раскопках рано или поздно обнаруживаются черепа со следами трепанации. Ромбы в головах сделаны профессионально, пациенты после операций оставались живы. Некоторые эксперты считают, что целью операций было воздействие на эпифиз, шишковидную железу. В большинстве древних мифологий эпифиз отождествляется с третьим глазом. Сегодня биологи предполагают, что именно шишковидная железа отвечает за старение и смерть организма. Но ещё в начале двадцатого века это понял один замечательный русский врач. Возможно, именно ему я обязана тем, что лечу сейчас с вами.

Кольт встал. Тут же со своего стула поднялась молоденькая стюардесса.

— Я могу вам помочь?

— Спасибо, не надо. Продолжайте спать, — сказал он и отстранил девушку.

— Но лучше вам не ходить по салону, сейчас будет зона турбулентности.

— Ладно. Коньяку налейте, пожалуйста.

Девушка принесла хрустальную рюмку на подносе.

Кольт выпил залпом. Коньяк попал в дыхательное горло. Пётр Борисович долго мучительно кашлял, лицо побагровело, из глаз брызнули слёзы. Орлик испугалась, принялась хлопать его по спине. Стюардесса предлагала воду и какие-то таблетки. Самолёт замотало в воздушных потоках. Кольт бросился к туалету, кашель перешёл в тошноту.

— Ну как? — тревожно спросила Орлик, когда он наконец упал в кресло напротив.

— Нормально. Не обращайте внимания. Дальше, пожалуйста.

— Что?

— Русский доктор, которому вы обязаны… — Кольт судорожно сглотнул. — …из-за которого вы отправились в степь.

— Ну, на самом деле все слишком зыбко, только мои догадки, не более. Доктор интересовался функциями эпифиза, и существует легенда, что несколько его опытов оказались удачными. Но потом революция, Гражданская война. Доктор исчез в этом кровавом хаосе. По одной из версий, он был задержан чекистами при переходе финской границы и работал в закрытой лаборатории под патронажем Глеба Бокии, вместе с Барченко. Недавно в частном архиве я наткнулась на черновик письма Барченко, в котором он объясняет руководству необходимость научной экспедиции в Буду-Шамбальскую республику. Текст невнятный, сплошные иносказания, аббревиатуры. Ни имени доктора, ни слова «сонорхи» там нет. Есть только ссылка на местный эпос об ордене бессмертных. Они открывали третий глаз. Их древний забытый метод якобы совпадает с генеральным направлением исследований, которые проводятся в лаборатории специальной психофизиологии.

— Пристегнитесь, пожалуйста, мы садимся, — сказала стюардесса.

Орлик испуганно посмотрела на неё, потом на Кольта, прижала ладонь к губам.

— Ой, мамочки, там уже всё произошло. А я болтаю, болтаю. Телефон, конечно, включать нельзя?

— Нет. Ни в коем случае, — стюардесса любезно улыбнулась, — потерпите ещё немного.

— Да, конечно.

Кольт взглянул в лицо Орлик, и вдруг его обожгло странное, острое чувство, смесь тоски и зависти. Он хотел бы так же волноваться, ждать, сгорать от страха, счастья, нетерпения.

— Пётр Борисович, у вас есть дети? — спросила Орлик.

— Дочь, двадцать восемь лет.

— А внуки?

— Нет.

— Будут. Обязательно будут.

Самолёт приземлился в Тушине. Орлик включила телефон, и он тут же зазвонил. Секунду она молчала, слушала, крепко зажмурившись, потом открыла глаза, перекрестилась и выдохнула почти беззвучно:

— Мальчик. Три двести.

Кольт предложил подвезти её к роддому на своей машине.

— Нет, спасибо, вы и так меня выручили. Тут полно такси. Вы хороший человек, просто удивительно хороший, спасибо вам, — она чмокнула его в щёку и помчалась к стоянке.

— Подождите! — крикнул Кольт.

Он хотел узнать номер её телефона и ещё спросить, как звали того доктора. Но она уже вскочила в машину и не услышала.

Москва, 1916
Неделю температура у Оси не опускалась ниже тридцати восьми градусов. Потапенко и другие врачи опасались тифа, но характерной сыпи не нашли. Подозревали пневмонию, но лёгкие оказались чистыми. Ребёнок был слаб, обильно потел, просил пить, бормотал стихи, но не бредил, не терял сознания. Ел мало, только жидкую кашку и клюквенный кисель. Спал крепко, по двенадцать часов в сутки.

На восьмой день его, закутанного в бобровую шубу Михаила Владимировича, замотанного в пуховые платки, в крытом госпитальном фургоне перевезли в квартиру Свешникова.

Кончался апрель, был ранний вечер Пасхального Воскресенья, закатное солнце било в квадратное окошко фургона, разливался колокольный звон. Ося, слабый, влажный, сжимал в руке круглое медицинское зеркало с дыркой, пускал солнечных зайчиков.

В маленьком Танином кабинете, смежном с её спальней, заранее была сделана перестановка. Старинное, ещё бабушкино бюро перенесли в спальню, вместо него у окна поставили кровать, повесили новые светлые шторы.

Андрюша, узнав новость, сначала надулся, но Таня заранее сводила его в госпиталь, познакомила с Осей. После этого он притащил и разложил на ковре свою железную дорогу, посадил на кровать старого плюшевого медведя.

В подъезд Осю внёс на руках фельдшер Васильев. От лифта до двери квартиры он сделал несколько самостоятельных шагов. Горничные Марина и Клавдия, увидев его, хором охнули и потом долго шептались, качали головами. Няня стала тихо причитать над ним, назвала сиротинушкой и поцеловала в лоб.

Андрюша был слегка разочарован, когда Ося, вместо того, чтобы как следует рассмотреть железную дорогу и восхититься, мгновенно заснул на своей новой кровати.

Михаил Владимирович начал хлопотать об опекунстве. Вместе с официальными справками о гибели родителей ребёнка при пожаре из Харькова пришло очередное письмо от профессора Лямпорта. Он рассказал, что недавно в приватном разговоре с одним жандармским офицером, отцом девочки-пациентки, сумел выяснить некоторые подробности о пожаре и исчезновении одесской сестры с мужем.

«Следствие продолжается, ведёт его теперь вместе с уголовной полицией охранное отделение. Ада, сестра Оси, и её муж Марк Розенблат — активные члены террористической организации, по идеологии своей близкой к партии большевиков. Была какая-то тёмная история с самоубийством сына крупного одесского банкира, фальшивыми векселями, биржевыми махинациями. Не стану утомлять Вас подробностями, не слишком их знаю. Кое-что попало в газеты, больше вымысла, чем правды. Правда хранится в папках уголовной полиции и охранки, но думаю, и там её капля.

По одной из версий, Розенблат украл у своих товарищей огромную сумму денег и прятал их под Харьковом, в дачном доме родителей жены. Товарищи нагрянули туда ночью, с оружием, устроили обыск. Нашли они деньги или нет, неизвестно. Пожар был устроен для того, чтобы скрыть убийство свидетелей, всей Осиной семьи. Вероятно, допрашивали их слишком пристрастно.

Розенблат и Ада нелегально с одесскими контрабандистами бежали в Турцию, оттуда могли перебраться куда угодно. Их разыскивают власти, за ними охотятся товарищи. Не исключено, что товарищи оказались проворней и четы Розенблатов уже нет в живых».

У Оси выпадали волосы, брови, ресницы, шелушилась кожа. Случались сильные сердцебиения. Михаил Владимирович осматривал его утром и вечером, иногда вместе с ним заходил Агапкин, во время осмотров молча стоял рядом.

Федору до сих пор не удалось найти подходящую квартиру, он по-прежнему жил в Володиной комнате, много времени проводил в лаборатории.

После той ночи в госпитале между профессором и ассистентом произошёл долгий разговор. Теперь в их отношениях как будто не осталось неясностей.

— Ты все рассказал ему? — спросила Таня.

— И да, и нет. Видишь ли, мне нужен помощник, Федор работает со мной пять лет. До случая с Григорием Третьим он вёл себя вполне адекватно. Но вряд ли на его месте кто-то сумел бы сохранить хладнокровие. Сейчас он успокоился, я объяснил ему, что до серьёзных, надёжных результатов пока очень далеко. Идёт эксперимент, мы только в начале пути.

— Папа, это общие слова, — разозлилась Таня, — ты сказал про Осю или нет?

— Про Осю он сам все понял. Было бы глупо отрицать.

— Ты с ума сошёл. Он украдёт препарат.

— Тебе не стыдно? Федор не вор. Да и красть пока нечего. Почему ты так его не любишь? Только не повторяй в десятый раз: он неприятный, выгони его. В чём дело, Таня? В том, что Федор из простых? Что его мать была прачкой?

— Папа, как ты можешь? За кого ты меня принимаешь? — вспыхнула Таня.

— Извини. У тебя есть другие доводы? Если нет, не смей больше говорить о нём дурно и позволь мне поступать так, как я считаю нужным.

Каждый день Таня усаживала Осю, закутанного в плед и шали, у открытого окна. Однажды, вернувшись в комнату, она увидела, что он сполз с кресла, сидит на полу, вжав голову в плечи.

— Тихо, не подходи к окну, — прошептал он.

— Что? — Таня опустилась с ним рядом на пол.

Она думала, он играет, и готова была участвовать в игре.

Вчера под кроватью сидел Джек Потрошитель, он добрался туда из Лондона. Гадалка предсказала ему, что его через пятнадцать лет поймает и разоблачит знаменитый сыщик по имени Джозеф Кац. Сейчас Джозеф маленький мальчик, живёт в Москве, на Второй Тверской улице. Злодей нашёл Осю и хочет разделаться с ним заранее, пока он не вырос. Потрошителя подстрелил Андрюша из игрушечной пушки. Чудовищу оказали первую помощь и сдали его в полицейский участок, который находился тут же, в Таниной спальне.

Позавчера плюшевый медведь превратился в красавицу, дочь рыбака, кровать стала пиратским судном, а с книжного шкафа на ковёр пикировали туземцы-людоеды с копьями и стрелами, смазанными кураре.

Осе было трудно двигаться, ходил он мало, мгновенно уставал, во время игры сидел в своём кресле, размахивал руками, корчил рожицы, комментировал воображаемые события быстрым свистящим шёпотом.

— Что? — повторила Таня и обняла его за плечи.

— Кто-то следит за мной.

— Кто он и что ему надо? — спросила Таня тихим грозным басом.

— Я не играю. Я правда боюсь.

Она почувствовала, как он дрожит, встала на ноги, выглянула в окно. Во дворе горничная спирита Бубликова выгуливала бульдога и беседовала с кухаркой домовладелицы мадам Игнатьевой.

— Там никого нет, кроме прислуги и бульдога, — сказала Таня.

— Из того дома, из чердачного окна, кто-то смотрит в бинокль. Вчера тоже смотрел.

Старый трёхэтажный дом выходил тыльной стороной во двор, фасадом на соседнюю улицу. Первый этаж занимала шляпная мастерская. Наверху была квартира хозяйки француженки. На чердаке никто не жил. Окно под крышей располагалось как раз напротив окна Таниного кабинета.

— Далеко, саженей двадцать, не меньше, — сказала Таня, — вряд ли что-то видно.

— Бинокль, — повторил Ося, — окно открывали, теперь, наверное, закрыли.

Таня видела это полукруглое окошко каждый день и никогда не обращала на него внимания. Но, вглядевшись, вдруг заметила: что-то изменилось. Стекло блестело, а раньше было тусклым, пыльным.

Вечером Таня спросила всезнайку горничную, не живёт ли кто на чердаке в доме напротив.

— Так мадам уж неделю как сдала под мастерскую художнику какому-то, — сообщила Марина, — видный такой мужчина, с усами, штиблеты лаковые.

Перед сном Таня мыла Осю в ванной и обнаружила, что на полысевшей голове пробивается тёмный пушок. Утром он выплюнул два зуба.

— Это молочные, — сказал Михаил Владимирович.

Когда выпали ещё три, профессор повёз Осю к стоматологу.

— У меня уже выпадали зубы, эти новые, но они очень быстро испортились, хотя я их честно чистил порошком, утром и вечером, — уверял Ося.

— Не морочь мне голову, — сказал стоматолог, — зубы у человека меняются один раз в жизни. У тебя сейчас молочные выпадают, постоянные режутся. Запоздалое прорезывание, это бывает.

— Вы заметили, здесь меня никто не испугался? — шёпотом спросил Ося, когда они вышли на улицу и сели в экипаж.

Действительно, стоматолог, ассистент, сестры и пациенты в приёмной смотрели на Осю, как на обычного ребёнка, истощённого и обритого наголо после тифа.

Экипаж остановился у подъезда. Михаил Владимирович хотел донести Осю на руках.

— Сам! — сказал Ося.

Путь им преградил молодой человек; полный и румяный, с прозрачной рыжей бородкой, в лёгком светлом пальто, в мягкой шляпе. Он как будто вырос из-под земли, обойти его не было никакой возможности.

— Профессор, несколько слов, умоляю! Вы изобрели эликсир молодости. Почему вы не хотите обнародовать ваше гениальное открытие? Это тот самый мальчик с редкой болезнью? Прогерия, раннее старение. Видите, я неплохо знаю медицину.

— Позвольте пройти, — сказал профессор.

Старый усатый швейцар открыл дверь парадного, поклонился Михаилу Владимировичу, улыбнулся и подмигнул Осе.

— Вы испробовали на нём своё снадобье? Он отлично выглядит. Как ты себя чувствуешь, мальчик? — успел выкрикнуть толстяк прежде, чем швейцар оттеснил его плечом и захлопнул дверь у него перед носом.

Москва, 2006
Соня проснулась и почувствовала запах кофе, подогретого хлеба, маминых духов. Только что во сне она видела, как папа и мама завтракают на кухне, словно мама никогда не уезжала, папа не умирал. Во сне время повернулось вспять, дало возможность исправить ошибки, стереть волшебным ластиком все злое, обидное, непоправимое.

— Вставай, через час явится курьер от Зубова, — сказала мама, — он принесёт анкету, ты при нём заполнишь. У тебя есть фотографии для загранпаспорта?

— Нет. Я не успела.

— Ой, горе моё! Быстро в душ и беги фотографироваться. Секретарь Зубова сказала, паспорт и визу тебе сделают за два дня. Билет уже заказан. Ну, вставай же, наконец!

— Мам, а может, ну её, эту Германию? — пробормотала Соня и опять закрыла глаза.

— Не придуривайся. Вставай. — Мама сдёрнула одеяло, как в детстве, когда Соня не хотела просыпаться в семь утра и идти в школу, — вернёшься и позавтракаешь. Фотоцентр напротив, через дорогу. Там наверняка есть моментальное фото.

Соня покорно встала, отправилась в душ. Она не выспалась. Она не понравилась себе в зеркале. Ей вдруг стало страшно неохота лететь в Германию, начинать какую-то новую жизнь. Забиться в угол и оставить всё как есть — это была обычная её позиция.

Лаборатория в институте, диван дома, письменный стол, компьютер, полки с книгами — этого ей было всегда достаточно. Круг общения ограничивался несколькими коллегами по работе, редкими недолгими романами и верным другом Ноликом. Она никогда не бывала за границей, к морю ездила два или три раза в раннем детстве, с родителями. Отпуск проводила дома, все на том же диване. Читала и спала, писала очередную статью об образовании гликопротеина амилоида в мозгу при болезни Альцгеймера или о митогенетических излучениях дробящихся яиц морских ежей, амфибий и клеток злокачественных опухолей у мелких млекопитающих.

Знакомиться с нужными людьми, звонить, просить о чём-то, улыбаться, когда не хочется, вести пустой светский трёп было для неё так же тяжело и бессмысленно, как разгрузить вагон кирпича или сто раз подтянуться на турнике. Явиться на какую-нибудь корпоративную вечеринку, в ресторан на банкет в честь чьего-то дня рождения, просто сходить в кино, в театр, в гости, было для неё не то чтобы мучительно, но неприятно. Сначала возникал вопрос, в чём идти? Потом — зачем идти?

«Я обязательно опоздаю на самолёт, потеряю паспорт или билеты, что-нибудь перепутаю, ляпну глупость в самый ответственный момент, кому-нибудь важному категорически не понравлюсь, — думала она, пока чистила зубы, мыла волосы маминым шампунем, — зачем вообще нужна мне эта Германия? Всё равно ничего не получится. Мне на роду написано быть неудачницей. История с Петей — очередное тому подтверждение. Когда я жить без него не могла, он исчез. Теперь я остыла, успокоилась, и он вдруг опять возник на горизонте со своими нежными посланиями, хотя уже ничего невозможно. Мне вроде бы всё равно, апочему-то больно».

Два года она не видела Петю и притворялась, будто страшно рада этому. Петя бросил её и женился на дочери какого-то шоколадного магната. Он устал от нищеты. Он химик, это к шоколаду имеет самое прямое отношение, теперь он живёт с молодой женой, тестем и тёщей в особняке на Рублёвке и работает у тестя на фирме.

Выйдя из душа, она проверила почту на мобильном. На ночь она выключила звуковой сигнал, который так раздражал маму.

«Софи, почему не отвечаешь? Нам надо встретиться!»

— прочитала она и тут же написала:

«Все, отстань! Я улетаю в Германию на год».

Он ответил не сразу. Она решила, что не ответит совсем и всё кончилось. Но телефон зачирикал в фотоцентре, когда она получала фотографии.

«В какой город? Я часто бываю в Германии».

«Точно не знаю. Кажется, в Гамбург».

«Одевайся теплей. Там сейчас холодно и сыро».

Перебегая улицу, Соня чуть не попала под машину. Грязный «жигулёнок» завизжал тормозами, окно открылось, шофёр громко обматерил Соню, но она не заметила.

Дома в прихожей она споткнулась о большой красивый пакет из глянцевой бумаги. Пакет стоял на коврике. Внутри была обувная коробка.

— Я здесь уже столько времени, а ты так и не потрудилась взглянуть на подарок, — сказала мама.

— Ничего себе! — Соня изумлённо покачала головой, увидев пару великолепных сапог.

Мягкая тёмно-коричневая кожа, удобная каучуковая танкетка. Сапоги оказались впору. Никогда ещё Соня не носила такой обуви, она даже не представляла себе, что обычная вещь, пара сапог, может вызвать у неё столько эмоций.

Мама сидела на корточках у Сониных ног.

— Ну что, не жмут? Тереть не будут? Я мерила на себя, но у тебя ведь нога больше на размер.

— Мамочка, ты гений!

— Конечно! А ты сомневалась?

— Нет, но как ты узнала, что мне позарез нужны именно сапоги?

— Софи, мы с тобой всё-таки не первый день знакомы. Это «Луи Кураж», отличная итальянская фирма.

— Наверное, жутко дорого?

— Неважно. Я достаточно зарабатываю, могу себе позволить обуть свою дочь, как мне хочется. Конечно, в Москве сейчас совсем несложно купить всё, что пожелаешь, но я ведь знаю тебя, ты ни за что не пойдёшь по магазинам, будешь донашивать старье.

Мама ушла на кухню готовить завтрак. Соня ещё несколько минут крутилась перед большим зеркалом, рассматривала себя со всех сторон новым, чужим взглядом.

Это нежное кожаное чудо ей впору, но оно явилось с чужой планеты, из иной реальности. Ни одну из её вещей нельзя надеть с такими сапогами. Более того, к ним нужны совсем другое тело, другое лицо, причёска.

Соня схватила щётку, принялась расчёсывать волосы. Они не слушались, торчали в разные стороны. Она была больше похожа на всклокоченного цыплёнка, чем на Марлен Дитрих.

— Ты в них собираешься завтракать? — спросила мама, выглянув из кухни.

— Я в них собираюсь жить, — ответила Соня, — мам, ты говорила, мне бы пошла красная губная помада.

— Конечно. Румяна, тушь и пудра тоже не помешали бы. Ты всё-таки решила встретиться с Петей?

— Нет. Ни за что.

В качестве курьера от Зубова явилась строгая пожилая дама, похожая на учительницу старших классов. Она уселась за стол и заполняла анкеты сама, задавала вопросы тоном экзаменатора, сделала выговор за то, что Соня не сняла копии с российского паспорта, диплома и так далее, забрала документы, сказала, что сама все сделает и вернёт завтра.

— Скажи, этот институт, который тебя пригласил, занимается омоложением? — спросила мама, когда ушла курьерша.

— Мама, — Соня поморщилась, — ну ты же разумный, образованный человек. Что такое омоложение, как ты думаешь? Не в смысле разглаживания морщин и закрашивания седых волос, а на уровне каждой клетки и всего организма, как единой системы, заметь, живой системы, то есть находящейся в постоянном развитии, движении.

Мама удивлённо уставилась на Соню. Она была явно озадачена вопросом.

— Софи, но ведь об этом в последнее время столько пишут!

— Мама, у нас какое нынче тысячелетие на дворе? Уже третье от Рождества Христова. Да, мамочка, в последнее время, веков примерно шестьдесят, об этом пишут, говорят, думают.

— А ты считаешь, что это в принципе невозможно?

— Не знаю. — Соня вытянула ногу и принялась рассматривать сапог. — Я считаю, что женщина, обутая в такую обувь молодеет сразу лет на десять и не надо никаких сложных биотехнологий.

— Ты хотела позвонить странному старцу Агапкину. Забыла? — произнесла мама после долгой паузы.

— Нет, не забыла. Просто боюсь. Сама не знаю почему. — Соня расправила плечи, повертела головой. — Ужасно затекает шея. Мам, ты не будешь ворчать, если я закурю? Вот сейчас сигаретку выкурю и позвоню.

— Поворчу, конечно, но про себя. Может, сначала позвоним Биму?

Соня встала, приоткрыла окно, выпустила дым и опять завертела головой, тихо покряхтывая.

— Ох, мамочка, Бим в последнее время только и делает, что рассказывает по радио и по телевизору, как будет омолаживать всех желающих и продлевать жизнь до ста пятидесяти, двухсот лет.

— Вдруг этот Агапкин первый его пациент? — мама нервно усмехнулась. — Или, наоборот, учитель? А что, не худо бы сбросить годков десять-пятнадцать.

— Ты и так выглядишь очень молодо, причём без всяких усилий.

— Без всяких усилий — это некоторое преувеличение. — Мама скромно засияла, и Соня подумала, что напрасно никогда раньше не говорила ей комплиментов. Это каждому нужно, даже маме, такой разумной и оптимистичной.

— Брось, мамочка, ты же не делала подтяжек, не вводила себе силикон или ботакс под кожу.

— Нет, избави Бог. Но я очень серьёзно собой занимаюсь, бегаю по утрам, хожу в тренажёрный зал, периодически голодаю. Мои пятьдесят четыре мне, конечно, никто не даёт. Сорок, максимум. Но ведь я знаю, сколько мне лет на самом деле.

— Вот в том-то и дело. Человек это всегда знает, что бы ни творил с собой, как бы себя ни омолаживал. И организм это знает, чувствует каждой своей железкой, каждой клеточкой. Его уж точно не обманешь.

Соня загасила сигарету, взяла мобильный и нашла номер Бима.

— Как ты, Софи? Мы с Кирой хотели навестить тебя, но ты не брала трубку. Мы страшно волновались. Что с тобой было?

— Ничего особенного. Горло болело. Ангина и воспаление среднего уха.

— Бедненькая! Это очень больно. Чем ты лечилась? У меня есть отличное лекарство, оно укрепляет иммунитет. Хочешь, я подъеду, привезу прямо сегодня?

— Спасибо, не нужно, уже всё прошло.

— Да? Ну, как знаешь. Смотри, опять не простудись, сейчас погода отвратительная. Мама прилетела?

— Да. Она здесь, со мной.

— Передавай ей огромный привет, и ждём вас обеих в гости, вот прямо завтра.

— Спасибо, мы постараемся. Борис Иванович, это правда, что Агапкину сто шестнадцать лет?

— Агапкину? — Бим вдруг замолчал и засопел в трубку. — А что это вдруг ты о нём вспомнила?

— Неважно. Неужели правда сто шестнадцать?

— Ещё нет, но скоро исполнится.

— Это не шутка? Не розыгрыш?

— С моей стороны точно не шутка. Федор Фёдорович открыл мне свой возраст, как великую тайну и потом согласился познакомиться с лучшей моей ученицей, то есть с тобой. Да, Софи, скажи, пожалуйста, почему я обо всём узнаю последним, и не от тебя, а от чужих? В отделе кадров сказали, что ты улетаешь в Германию на год. Как это тебе удалось, тихоня?

— Борис Иванович, я просто не хотела вас расстраивать.

— Не хотела расстраивать! — передразнил Бим противным писклявым голосом. — За кого ты меня принимаешь, Софи? Да я счастлив за тебя! Это же здорово, что ты сумела так лихо раскрутиться. Кто бы мог подумать? И в какой же город ты едешь?

— В Гамбург.

— Куда? — он хрипло закашлялся. — Что, прямо в сам Гамбург? А что ты там будешь делать?

Соня подробно рассказала, кто и зачем её пригласил. Бим слушал молча, только иногда опять начинал кашлять, пил что-то.

«Тоже, кажется, простудился», — подумала Соня и спросила:

— Борис Иванович, вы правда не обиделись?

— Перестань. Мы все уже обсудили и закрыли тему. А теперь скажи, почему ты вдруг вспомнила про Агапкина? Что, соскучилась по старцу?

— Ну да, наверное. Он очень интересно рассказывал о Свешникове.

— Опять решила заняться этим забытым гением? — голос Бима звучал все напряжённей.

Он страшно ревниво относился к Свешникову, и любое упоминание этого имени раздражало его, но сам он постоянно говорил о Свешникове так горячо и зло, как будто профессор был до сих пор жив и Бим чувствовал в нём серьёзного конкурента.

— Нет. Свешников совершенно ни при чём, — успокоила его Соня. — Мы просто болтали с мамой и Ноликом, я упомянула странного старца Агапкина, и они подняли меня на смех, когда я сказала, сколько ему лет.

— Не надо было говорить. Тебя же предупредили, что это тайна, — Бим хрипло рассмеялся.

Соня вдруг представила его лицо и поняла, что смех фальшивый. «Совсем плохо с нервами у бедняги Бима», — подумала она с жалостью и сказала:

— Борис Иванович, я улетаю очень скоро, мы с мамой обязательно к вам придём в гости. Или вы к нам приходите.

— Софи, у нас в морозилке ещё с лета мёрзнут лисички, будет повод их наконец зажарить и съесть. Ждём тебя и маму завтра, часикам к семи. Договорились?

Соня поблагодарила, обещала прийти. Прежде чем набрать номер Федора Фёдоровича Агапкина, она вдруг перекрестилась, сама не зная почему.

Трубку долго не брали. Потом включился автоответчик. Глухой старческий голос произнёс чётко и сердито:

— Приветствую вас. К сожалению, я не могу вам ответить в данную минуту. Пожалуйста, оставьте сообщение после сигнала.

— Федор Фёдорович, здравствуйте, это Соня Лукьянова. Не знаю, помните ли вы меня, я была у вас в гостях около года назад.

— Да! — вдруг прохрипела трубку. — Я вас отлично помню. Что вам угодно?

Соня заволновалась, принялась путано объяснять, что к ней попали старые фотографии, на которых она узнала Михаила Владимировича Свешникова. Не затруднит ли Федора Фёдоровича взглянуть на них, ибо ей, Соне, кажется, что только он поможет ей разобраться, кто, кроме Свешникова, на этих снимках.

— Как они к вам попали? — перебил её Агапкин.

— Я расскажу вам при встрече, если вы позволите.

Агапкин долго молчал. Соня даже испугалась, не уснул ли он там, с трубкой в руке. Слышно было сопение, звук льющейся воды, какие-то глухие стуки и щелчки, далёкая музыка, вроде бы старая итальянская опера.

Среди множества звуков Соне почудилось, что низкий мужской голос произнёс рядом со стариком: «ну, ну, перестаньте, успокойтесь», и старик что-то хрипло, жалобно простонал в ответ.

— Федор Фёдорович, — не выдержала Соня, — вы меня слышите?

Старик тяжело закашлялся и наконец сказал:

— Адрес вы помните? Нет? Запишите. Можете приехать, когда хотите. Вам я всегда рад. Но только приезжайте одна, пожалуйста.

Москва, 1916
Утром по дороге в гимназию Таня возле дома столкнулась с усатым молодым человеком в лаковых штиблетах. Он почтительно поднял шляпу.

— Это вы поселились на чердаке у мадам Котти? — спросила Таня.

— Да, мадемуазель. Позвольте представиться. Никифоров Константин Афанасьевич, художник. А вы Татьяна Михайловна Свешникова? Очень, очень приятно. — Он хотел поцеловать Тане руку, но она отдёрнула кисть и сказала:

— Вы смотрели в бинокль на наши окна. Извольте объяснить, зачем?

— О, простите, по чистой случайности. Я разбирал свои вещи, в одном из сундуков нашёл старинный морской бинокль и хотел проверить, исправна ли оптика.

— Если вы ещё раз это сделаете, нам придётся сообщить в полицию. Сейчас война, мой отец генерал, военный врач. А вдруг вы немецкий шпион?

— Похвальная бдительность для такой юной прелестной барышни. Не хотите ли на досуге позировать? У вас удивительное лицо. Мне заказывают портреты самые красивые дамы Москвы и Петрограда, вас я готов писать бесплатно.

— Не хочу.

— Жаль. Впрочем, как будет угодно. Моё почтение. Если передумаете, я всегда к вашим услугам.

У Тани остался неприятный осадок от этой встречи.

— Ерунда, — сказал Михаил Владимирович, — он всё равно ничего особенного в свой бинокль увидеть не может. Забудь о нём.

В мае Ося с жадностью стал навёрстывать гимназический курс. Решено было, что с сентября он пойдёт в третий класс. Русским, французским и латынью с ним занималась Таня. Для уроков математики и физики был нанят учитель, приятель Володи. Маленький, белесый, словно присыпанный мукой господин лет сорока появлялся в квартире два раза в неделю, плату брал умеренную. Звали его Худолей Георгий Тихонович. Иногда после урока он сидел в гостиной, пил кофе, тихим вкрадчивым голосом рассказывал о магнитных полях и магнетизме, об органическом электричестве и символике чисел. Он много знал. Он никогда не улыбался и пристально, не моргая, смотрел в глаза собеседнику. Ося был от него в восторге, увлечённо выполнял его задания, даже перед сном стал читать учебник математики. Но Таню не покидало смутное чувство, что когда-то, очень давно, она уже видела это белое желтоглазое лицо.

— Вы, мадемуазель, весьма медиумичны, — сказал он однажды Тане.

— Я — что, простите?

— Ничего, — встрял Володя, — не обращай внимания, Георгий это говорит всем хорошеньким барышням.

— Вот уж кого, а Татьяну Михайловну никак нельзя назвать хорошенькой. — Худолей поднял на Таню жёлтые глаза. — Она красавица, у неё редкая, древняя красота. Вы, Володя, привыкли к своей сестре, пригляделись. Вот Федор Фёдорович совершенно со мной согласен. А, доктор, что скажете?

— Мгм, — промычал Агапкин и принялся мять папиросу.

— Перестаньте, — поморщилась Таня, — я вам не картина и не статуя, чтобы обсуждать мои эстетические достоинства.

— Ладно, — усмехнулся Володя, — мы поговорим о твоих душевных качествах, о христианском смирении, милосердии, о твоём патриотизме. Об этом можно?

Таня встала.

— Сколько угодно. Но только без меня.

— Подождите, Татьяна Михайловна, если я правильно понял, вы христианка? — Худолей сидел так, что ему удалось поймать её руку. — Сядьте, прошу вас, расскажите, вы что, в церковь ходите, исповедуетесь, вкушаете плоть и кровь?

Таня высвободила руку.

— Представьте, да. Что вас так удивляет?

— Нет-нет, ничего, я не хочу вас обидеть, ни в коем случае. Наоборот, к ритуалам я отношусь с огромным уважением. Христос один из великих посвящённых, так же как Гермес Трисмегист, Конфуций, царь Соломон, Моисей, Будда, пророк Мухаммед. Почему вы выбрали именно Иисуса?

Худолей смотрел на неё снизу вверх, не моргая. Жёлтые глаза притягивали, невозможно было отвести взгляд, шевельнуться. Таня почувствовала слабость и тошноту, как будто слегка угорела. На мгновение ей стало страшно. Это было похоже на детский страх темноты, воя ветра, скрипа половиц за дверью, в пустом коридоре. Именно такими глазами, жёлтыми, холодными, глядели воображаемые чудовища из-за шторы или из-за приоткрытой дверцы платяного шкафа, ночами, в тёмной детской. Вот, оказывается, откуда взялось тревожное смутное дежавю.

Далеко, в прихожей, задребезжал звонок, послышались шаги горничной. Таня глубоко вздохнула, прищурилась и произнесла очень медленно, утробным басом:

— Георгий Тихонович, у вас правое веко припухло, не иначе ячмень сел.

Жёлтые глаза погасли, дрогнули короткие белые ресницы, Худолей хотел сказать что-то, но не успел. Вбежала испуганная Марина.

— Владимир Михайлович, там опять этот, из газеты, и фотограф с треногой, с ящиком. Я говорю, не велено пускать, а они стоят, не уходят.

— Где стоят? — спросил Агапкин.

— На площадке. Швейцару денег дали, он пустил.

Таня быстро прошла через гостиную к прихожей.

— Ты куда? — крикнул ей вслед Володя.

— Звонить в участок.

— Подожди! — Володя догнал её, схватил за плечо. — Не надо. Бесполезно. Сами разберёмся. Сиди здесь.

Он и Агапкин вышли в прихожую. Было слышно, как звякнул замок, открылась входная дверь. Громкие голоса едва доносились до гостиной, слов нельзя было разобрать.

Репортёр, писавший для нескольких бульварных газет под псевдонимом Вивариум, уже вторую неделю не оставлял их в покое. Один или с фотографом он пытался прорваться в госпиталь, дежурил возле дома. Однажды поймал Таню возле гимназии.

— Вы принимали участие в операции, которую ваш отец провёл ребёнку, больному прогерией? Вам известно, в чём суть метода Свешникова? Это панацея, эликсир молодости и вечной жизни?

По счастью, мимо проходили двое городовых, Таня позвала на помощь, сказала, что этот человек сумасшедший и преследует её. Репортёра увели, но на следующий день он, как ни в чём не бывало, появился на скамейке во дворе. В двух газетах были напечатаны его статьи, в которых говорилось, что после ряда экспериментов на животных профессор Свешников испытал свой таинственный препарат на ребёнке.

В госпиталь явился высокий чиновник из департамента, смущаясь и покашливая, спросил Михаила Владимировича, откуда взялись эти странные слухи.

— Видите ли, прогерия — болезнь крайне редкая, совершенно неизученная, — стал объяснять профессор, — медицине известны случаи самоисцелений при тяжелейших и безнадёжных недугах. Бывает, что сами собой исчезают раковые опухоли, восстанавливается работа сердца после инфаркта. При проникающих ранениях головы, когда повреждены важнейшие участки мозга, кажется — человек обречён, однако он полноценно живёт, функции погибших клеток берут на себя другие клетки. Ребёнок перенёс три остановки сердца за одну ночь, сорок минут был в коме. Возможно, от этих потрясений произошла мобилизация скрытых внутренних резервов организма, изменился обмен веществ.

Чиновник сдержанно выразил радость по поводу чудесного исцеления еврейского сироты и пообещал лично похлопотать о том, чтобы скорее было оформлено опекунство.

— Ну, а опыты на животных, — спросил он, — правда, что вам удалось омолодить нескольких крыс и морских свинок?

— Я не занимаюсь омоложением, — любезно улыбнулся профессор, — меня интересуют функции желез, роль костного мозга в кроветворении, белок, вызывающий рост капилляров. Иногда опыты дают неожиданные результаты, но к эликсиру молодости это отношения не имеет. Побеседуйте с господами спиритами, медиумами, в Москве и Петрограде есть практикующие алхимики. Поверьте, они вам расскажут об эликсире молодости значительно больше, чем я. Мои познания в этой таинственной сфере весьма скромны.

С чиновником вопрос был улажен. Но шляпницы из мастерской мадам Котти, кухарки и горничные, дворники, разносчики газет шептались, глазели, стерегли у подъезда, показывали пальцами на Осю, на Михаила Владимировича.

Однажды в дверном проёме возникло бледное длинное лицо соседа сверху, спирита Бубликова. Михаил Владимирович пригласил его на чашку чая.

— Неужели вы, Аркадий Аполлинарьевич, человек, знакомый с тончайшими инфернальными субстанциями, готовы поверить, что мне, невежде, скромному военному лекарю, может открыться древняя и самая сокровенная тайна высших сфер?

Неизвестно, удовлетворил ли этот разговор Бубликова, но больше он профессора не беспокоил. Репортёр Вивариум оказался куда настырнее.

— Не волнуйтесь, Татьяна Михайловна, — сказал Худолей, заметив, как вздрогнула Таня от очередной волны шума из прихожей, — ваш брат вместе с господином Агапкиным сумеют утихомирить мерзавца, он забудет сюда дорогу.

— Скоро папа вернётся. У него сегодня две тяжёлые операции, — сказала Таня, — только Вивариума ему не хватает.

— Ваш отец поразительный человек. Сколько жизней он спас, и ещё спасёт. Скажите, он тоже православный христианин?

— Да. Надеюсь, его вы не собираетесь гипнотизировать?

— Ну, Татьяна Михайловна, зачем вы так? — нахмурился Худолей. — Я просто любовался вами, никакого гипноза я не использовал. А что, вы чувствовали нечто необычное, когда я смотрел на вас?

— Нет. Просто немного странно.

Ещё раз хлопнула дверь, что-то громыхнуло, потом стало тихо. Через минуту Володя и Агапкин вошли в гостиную. Володя тяжело плюхнулся в кресло, положил ноги на низкий журнальный стол и закурил.

— Таня, я обещаю вам, что этот человек никогда больше ни вас, ни Михаила Владимировича не побеспокоит, — сказал Агапкин и сдержанно поклонился.

Глава восьмая

— Светик хочет стать писателем.

Звонок Наташи застал Кольта в Берне. Он прилетел в Швейцарию на очередное заседание международной ассоциации банкиров.

— Хорошо, пусть напишет что-нибудь, — сказал он и отключил телефон.

Пётр Борисович ехал в отель с банкета, он очень устал, но не от заседаний. Они были недолгими и вовсе не утомительными. Устал он от себя, от своей тоски, от беспощадного движения времени. Только что был двухтысячный год, а сейчас кончается май две тысячи четвёртого. С той памятной новогодней ночи в Куршевеле пролетело три с половиной года. У Петра Борисовича стало всё настойчивей болеть сердце, появилась одышка, заныли суставы. Его уже не радовали удачные сделки, колоссальные прибыли, роскошные перспективы совместных инвестиций. Иногда у него перед глазами вставало лицо археолога Орлик, тревожное, испуганное, счастливое. Он даже думал, не разыскать ли её? Достаточно было позвонить Тамерланову, но тут же возникал вопрос: зачем?

С Тамерлановым они расстались нехорошо, холодно, как никогда прежде не расставались. Конечно, губернатор давно забыл и простил дурацкий вопрос — не надоест ли ему Маша. Дело не в словах. Раньше Тамерланов был таким же, как Кольт, сильным холодным одиночкой, и они понимали друг друга. Но появилась Маша, и Тамерланов как будто выбыл из команды. Наверное, именно поэтому так легко согласился сдать наркобаронов. Ему хотелось расчистить пространство вокруг себя и своей Маши.

Портье с лицом академика протянул Кольту ключ от номера. Бесшумный зеркальный лифт вознёс его на седьмой этаж. С балкона президентского люкса старого пятизвёздочного отеля открывался изумительный вид на ночной город. Кольт стоял на балконе, бесцельно слонялся по огромному номеру, несколько раз включал и выключал телевизор, шуршал газетами, смотрелся в зеркала, лежал в джакузи. Одна унылая, упорная мысль не давала ему покоя, крутилась в голове, как заевший диск.

Здесь красиво и удобно. Каждая деталь интерьера — маленький шедевр, созданный ради того, чтобы ему, Петру Борисовичу Кольту, было приятно смотреть, прикасаться, пользоваться. Ну и что? Через пару дней он улетит отсюда, а в сказочный номер вселится кто-то другой. Вся эта красота будет приветливо улыбаться другому, радовать чужие глаза, как будто его, Петра Борисовича, никогда здесь не было и вообще не существует на свете. Что от него останется? Только пара-тройка тысяч евро на счету отеля. И очень скоро, так же просто и естественно, как этот отель, он покинет жизнь, исчезнет. Что останется? Пара-тройка миллиардов на банковских счетах, в ценных бумагах и в недвижимости.

В половине третьего он принял лёгкое снотворное.

В семь он проснулся в холодном поту, долго стоял под душем, заказал завтрак в номер, включил телефон. Он решил позвонить Гоше, поставщику девушек, чтобы срочно прямо сюда, в Берн, прислали какую-нибудь новую подружку. Хотя бы так, если не получается иначе. Хотя бы так.

Но он не успел набрать номер, телефон зазвонил.

— Светик хочет стать писателем.

— А ты? — спросил он Наташу. — Ты чего хочешь?

Она молчала минуты три, наверное, пыталась переварить неожиданный вопрос, но, видимо, не смогла и спросила:

— В каком смысле?

— В самом прямом. Ты чего-нибудь хочешь для себя, а не для Светика?

— Я? Для себя? Ну, не знаю. Хочу немного свободного времени.

— Зачем?

— Мне пора делать глубокий пилинг и подтяжку, у меня овал оплыл, это минимум две недели. Слушай, ты понял, что я сказала? Светик хочет стать писателем!

— Зачем?

— Ну как? Сейчас все пишут, это модно. И потом, это шикарный пиар-повод. Можно зафигачить такой проект! Супер! Я уже договорилась с двумя издательствами, если ты вложишься в рекламу, можно даже прибыль получить. Светик очень хочет, она так загорелась, она уже заказала платье и два костюма для презентаций книги.

— Погоди, она что, уже написала что-то?

В дверь постучали. Горничная вкатила столик, накрытый белой салфеткой.

— Издеваешься? Нет, конечно!

— Ну так пусть сначала напишет.

Горничная бесшумно удалилась. Кольт хлебнул ледяного апельсинового соку.

— Петя, с тобой всё в порядке? — спросила Наташа. Голос в трубке звучал тихо и испуганно.

— Пусть сначала напишет! — повторил Кольт.

— Как? Сама? Она же не умеет! — панически прошептала Наташа.

Кольт ничего не ответил. Он выключил телефон, бросил его на ковёр и принялся намазывать маслом горячую булочку.

Он раздумал звонить своднику Гоше. Вместо этого он позвонил портье, попросил найти для него номер известной швейцарской клиники, которую рекомендовал ему министр.

Москва, 1916
Почему после вливания одни животные омолаживались, другие погибали, Агапкин понять не мог. Он искал закономерность, пробовал самые разные комбинации, иногда в голову приходили совершенно абсурдные варианты.

Выживают только белые крысы-самцы. Но стоило в это поверить, как в следующей серии экспериментов белые самцы дохли, а серая старая самка, облезлая, с парализованными задними лапками, после недели лихорадки обрастала мягкой блестящей шерстью, резво бегала, давала потомство.

— Потерпите, — говорил профессор, — прежде чем мы сумеем понять что-нибудь, могут пройти месяцы, годы, нужны сотни опытов. Видите, Григорий Третий всё-таки стареет.

— Надо сделать ему ещё вливание.

— Нет. Будем наблюдать.

— Надо попробовать других животных, свиней, собак, обезьян, — настаивал Агапкин.

— Нет. Мы ещё не разобрались с крысами, — возражал профессор.

— Но уже был опыт на человеке.

— Это не опыт. Это акт отчаяния, — вздыхал профессор, — к тому же случай с Осей настолько нетипичный, что никаких выводов мы делать не вправе. Речь идёт не о взрослом человеке, который состарился естественным образом, а о патологии редкой и загадочной. Ося не омолодился. Он вернулся к своему реальному возрасту.

Сколько нищих, никому не нужных стариков бродило по московским улицам! Агапкин старался не смотреть на них. Ему представлялось, как он делает вливание, как наблюдает, ждёт с замиранием сердца.

В госпитале, когда попадался безнадёжный больной старше сорока, у Агапкина тряслись руки. Он заглядывал в глаза профессору, но тот едва заметно качал головой: нет.

«Он не все говорит мне, — думал Агапкин, глядя на склонённую к микроскопу голову профессора, — он прячет свою тетрадь. Володя взламывал ящик, но ничего не нашёл».

У Григория Третьего выпадала шерсть. Он подволакивал задние лапки и перестал интересоваться молодыми самками.

— Почти два крысиных века он прожил, — сказал профессор, — этого пока довольно.

— Надо попробовать вливание, — повторял Агапкин.

— Хорошо, Федор. Я подумаю. Но без меня, пожалуйста, ничего не делайте. Помните, что количество препарата у нас ограничено. Мы не можем заставить паразита размножаться, не можем искусственно культивировать его. Он нам пока не подчиняется, живёт как хочет.

Агапкин покорно ждал в лаборатории, когда профессор вернётся из госпиталя, и не заметил, как уснул. Проспал всего сорок минут, и опять ему приснился кошмар.

Шею стягивала верёвка, её называли «буксирным канатом». Длинный конец волочился сзади по полу. Лицо закрывал колпак, как у висельника. Брюк не было, только подштанники и неудобный длинный балахон. На правой ноге один тапок, левая — босая. Агапкина вели за руку. Он слепо шёл, куда его вели, и боялся только одного — что кто-нибудь сзади наступит на конец верёвки и узел затянется.

Переодевания, условные приветствия, игра в вопросы и ответы, молоток, циркуль, фартук, круг, очерченный мелом на полу, — все это месяц назад в полутёмной гостиной Ренаты казалось глубоко осмысленным и значительным. Но прошло совсем немного времени, и начались ночные кошмары. В голове звучали слова клятвы:

«Если я сознательно нарушу это обязательство ученика, пусть постигнет меня самая суровая кара, пусть мне вырежут горло, вырвут с корнем язык, а тело зароют в сырой песок на самом низком уровне отлива, где море наступает и отступает дважды в сутки».

На границе сна и яви, в полубреду, страшная кара представлялась реальной, нешуточной, словно он уже нарушил обязательство ученика и его непременно убьют таким жутким способом. Слова клятвы бесконечно звучали в нём, помимо воли, как раньше иногда привязывались слова какой-нибудь бессмысленной песенки. Ему казалось, что в тот момент, когда он произнёс все это, нечто важное умерло в нём, какой-то кровеносный сосуд лопнул.

Раньше он верил, что ритуал посвящения откроет для него некие древние сокровенные тайны. Но ничего особенного не открылось. Худолей читал своим глухим голосом текст «Изумрудной скрижали» Гермеса Трисмегиста.

«Вот что есть истина, совершенная истина, и ничего, кроме истины: внизу все такое же, как и вверху, а вверху все такое же, как и внизу. Одного уже этого знания достаточно, чтобы творить чудеса».

Агапкин напрягался, пытаясь почувствовать в этом тексте нечто вечное, высшее, и не мог. Взгляд его притягивала выпуклая лиловая родинка на бледной щеке Худолея, он думал: «Ну, где же твоя истина, где чудеса, если даже от родинки ты избавиться не можешь? Ты выше таких мелочей? Нет. Ты трогаешь её, она тебя беспокоит. Возьмёт да и переродится в злокачественную. Никакие тайные доктрины тебя не спасут. Ты это знаешь, иначе не устроил бы хитрую охоту на профессора Свешникова и не сделал бы меня своим орудием в этой охоте».

Володя читал сокровенный текст — «Арканы», нечто самое важное, самое тайное. Обычно в голосе его звучала ленивая снисходительность, ирония, но тут он был серьёзен.

«21-е мгновение Бытия и Сознания сущего есть та великая грань, которая отделяет Мир Посвящённых от Мира Профанов, Мир Владык собственных страстей от мира жалких рабов этих страстей».

Агапкин слушал и косился на Ренату, на её тяжёлую грудь, круглые колени под туникой.

«Плоть индивидуальна, ярка и пленительна. Плоть жестока и требовательна. Воплощённые забывают, что у них есть Дух. И даже забывают, что у них есть Душа, которая служит посредницей между Духом и телом».

У Федора Фёдоровича маячили перед глазами обкусанные ногти Зиночки, гимназистки, её вздутый живот. Худолей заключил с ней мистический брак, от которого месяца через три родится вполне реальный плод. Но никому до этого как будто не было дела.

«Куда они денут ребёнка? Кто родители Зины? Ходит ли она в гимназию или просто так носит форму?»

— В древнейших индусских пророчествах эпоха, идущая за крестом, отмечена красной звездой, — говорил Худолей, — мы должны быть готовы к смене эпох, к великой мистерии жизни и смерти. Сегодня в России любое сообщество болтунов именует себя ложей, каждый фигляр представляется медиумом. Эта путаница нам удобна, она затуманивает головы профанам, создаёт для нас густую конспиративную тень.

«Я профан, — думал Агапкин, — у меня тоже туман в голове. Худолей повторяет, что мы вне политики, но состоит в партии большевиков. Там у них главный некто Ульянов-Ленин. Маленький, лысый, картавый. Пишет много, невнятно и зло, провозглашает равенство, ненавидит Романовых и Православную церковь. Обитает то в ссылке, то за границей. Говорят, это не мешает ему завораживать простонародную толпу в России. Он обещает ватер-клозеты из червонного золота. Многим это нравится. Многие верят издевательскому абсурду и не замечают скрытой ледяной усмешки. Вот тебе и магия. Большевиков финансируют немцы, как самую вредную и разрушительную для России партию.

Худолей открыто и свободно обитает в Москве, нигде не служит. В армию его не берут. Возможно, кроме немцев, деньги ему даёт ещё и охранка. При чём здесь Гермес Трисмегист? Зачем Володя привёл такого человека в дом? И зачем я позволил надеть себе «буксирный канат» на шею, дал вести себя, слепого, на верёвке, как скотину на убой?»

С этими мыслями Федор Фёдорович заснул, ожидая возвращения профессора, и с ними же проснулся. В лаборатории было темно. В открытом окне висел розовый лунный диск. Пищали, возились в своих клетках крысы. Второй час ночи, они должны бы спать, но полнолуние их тревожило. Света не было. Опять выключили электричество. Агапкин нашёл в шкафу свечи, спички, вышел в тёмный коридор.

Из гостиной доносились звуки фортепьянной симфонии Листа. Таня играла тихо, но нервно, то и дело сбивалась. Агапкин знал, что игрой она глушит тревогу и тоску по своему полковнику.

Прежде чем войти в гостиную, Федор задул свечу. Вошёл беззвучно, несколько минут смотрел на Таню. В полумраке лицо её освещалось зыбким светом керосиновой лампы. Пальцы летали по клавишам. Сквозняк из открытой форточки шевелил светлые пряди, выбившиеся из косы. Неизвестно, сколько времени Агапкин стоял в дверном проёме, смотрел на неё, слушал Листа, успокаивался, отдыхал от мучительных страхов и сомнений. Но передышка кончилась вместе с музыкой. Таня почувствовала взгляд, резко развернулась на круглом винтовом табурете.

— Простите, — Агапкин сипло откашлялся, — я заслушался.

— Слушать нечего. Играю я скверно. — Таня поднялась, зевнула. — Электричество до утра вряд ли включат. Читать при керосинке не могу, глаза слезятся, уснуть не могу, вот и бренчу. Я вас разбудила?

— Нет. Михаил Владимирович ещё в госпитале?

— Давно пришёл и лёг.

— Как? Я ждал его в лаборатории, — пробормотал Агапкин.

— Так все равно света нет. Ступайте спать, Федор Фёдорович. Спокойной ночи.

Она скользнула мимо него, её волосы слегка задели его щеку. Силуэт её растаял в темноте, Агапкин ещё несколько мгновений чувствовал её запах. Мёд и лаванда. Голова у него слегка закружилась, он побрёл в комнату, улёгся на свой диван и крепко заснул под глухой басовитый храп Володи.

***
Клиника, которую выбрал для себя Кольт, располагалась рядом с небольшой альпийской деревней, на территории крепости семнадцатого века, в маленьком, идеально отреставрированном замке. Новейшее медицинское оборудование, комфорт самого высокого уровня, чистейший воздух, пейзажные красоты, приветливый персонал — всё было к услугам Петра Борисовича, все улыбалось, радовало взгляд и обещало абсолютное счастье от первого до последнего мгновения оплаченного срока.

Несколько лет назад, за компанию со своим партнёром-банкиром, Пётр Борисович провёл здесь неделю, прошёл курс оздоровления, очищения кишечника, массажей, каких-то специальных ванн. Пока их мазали грязями, укладывали в ароматное сено, разминали, промывали, Кольт сумел уговорить партнёра на совместные инвестиции на весьма выгодных для себя и невыгодных для партнёра условиях. Это занимало его значительно больше, чем оздоровительные процедуры.

Сейчас он вспомнил, как швейцарский доктор через переводчика убеждал его более серьёзно отнестись к своему здоровью, изменить образ жизни.

— Советую вам пройти полное обследование, у нас разработана новая уникальная система, она позволяет точно определить не только ваши сегодняшние недуги, но и найти потенциальные зоны риска в вашем организме. Это даст возможность провести направленное профилактическое лечение и оградить вас от многих неприятностей в будущем.

Кольт не любил врачей. Всё, что связано с медициной, вызывало у него тоску и оскомину. Но на этот раз решил пересилить себя. Он хотел знать, что там у него внутри происходит, все ли винты, пружины и шестерёнки исправны в бесценном механизме его тела и сколько ещё этот механизм прослужит.

На обследование ушло две недели. Главный врач клиники, известный швейцарский профессор-геронтолог, пригласил Кольта к себе в кабинет. Переводчиком на этот раз был глава службы безопасности Иван Анатольевич Зубов, отставной полковник ФСБ. Он свободно владел немецким и английским.

— Гипертония, атеросклероз, сердечная недостаточность, — начал перечислять профессор, — пока вы чувствуете себя неплохо, все ваши недуги хронические, протекают вяло, в скрытой форме. Но это бомбы замедленного действия. В любой момент у вас может случиться инсульт, инфаркт. Сердце изношено, сосуды забиты холестерином, камни в почках и в жёлчном пузыре. Вам надо менять образ жизни. Переедание, прочие излишества, нервные нагрузки — все это в вашем возрасте недопустимо.

— И что? Как это всё лечить? — нетерпеливо спросил Кольт.

— О, существуют десятки, сотни способов. Традиционные, нетрадиционные, древние и новейшие. Но, какие бы препараты вы ни принимали, какие бы процедуры ни проходили, ничего не поможет, если вы будете так много есть, так мало спать, так сильно и часто нервничать и принимать стимуляторы для успешного секса.

— Без стимуляторов я не могу, — растерянно пробормотал Пётр Борисович.

— Понимаю, — профессор вежливо улыбнулся, — в нашем с вами возрасте это трудно. Но ничего не поделаешь. Строгая диета, полноценный сон, умеренные физические нагрузки на свежем воздухе. Вы хотя бы раз в жизни сделали утреннюю гимнастику? Хотя бы на день отказывались от жирной тяжёлой пищи?

— Боже, как это скучно! Скажите, а нет ли радикального средства? Какая-нибудь операция, например? Я где-то читал, сейчас что-то такое пересаживают, вшивают, вживляют, и ты как новенький, без всяких диет.

— Вы имеете в виду омолаживание посредством стволовых клеток? Мошенничество от науки. Нечестный и опасный бизнес, особенно у вас, в России. Но не расстраивайтесь, всё зависит от вас. Если вы всерьёз займётесь своим здоровьем, то я вам гарантирую лет пятнадцать, не меньше. — Доктор в очередной раз одарил Кольта своей приятной улыбкой.

— Лет пятнадцать, — повторил Пётр Борисович, — вы гарантируете. А потом?

Несколько секунд доктор смотрел на него внимательно и грустно и наконец произнёс:

— Потом — это вопрос уже не медицины, а веры.

— Не понимаю! — Пётр Борисович занервничал и повысил голос. — Что вы мне голову морочите? Ты же профессор, блин, мировое светило, а не фуфло! На хрена тогда эта твоя гребаная медицина?

Он ещё минут пять орал матом. Лицо его побагровело, глаза вылезли из орбит. Он давно не срывался так безобразно, так стыдно. Он не терпел поражений, привык побеждать. До этого дня он твёрдо верил, что не существует такой сделки, которую он не сумел бы заключить, и все на свете можно купить, если очень захочется.

Иван Анатольевич не стал переводить, тихо извинился перед профессором. Тот жестом показал, что ничего страшного. Когда Кольт наконец затих, швейцарец произнёс:

— Если я правильно понимаю, вас интересует проблема продления жизни?

— Да, — кивнул Кольт, — очень интересует, очень. Простите, что я сорвался.

Швейцарец улыбнулся.

— Вы не оригинальны, господин Кольт. Эта тема бесконечная и древняя, как человеческий род. Ваш великий соотечественник профессор Мечников однажды заметил: у человека инстинкт самосохранения такой же мощный, как у животного, но человек осознает, что смертен, а животное об этом не догадывается. Ужасное, неодолимое противоречие. Кстати, именно Мечников весьма серьёзно занимался геронтологией и проблемой продления жизни. Ни к каким практическим результатам его исследования не привели, и Нобелевскую премию он получил не за это. Я могу вам перечислить десятки имён серьёзных учёных и шарлатанов, от Древнего Египта до наших дней, могу рассказать, как они пытались победить старость и смерть, но ни одного случая реальной победы не зафиксировано.

— Ни одного? — тревожно спросил Пётр Борисович. — Вы это точно знаете?

В глазах Кольта плавала искренняя детская обида. Он чуть не плакал.

— Медицину и биологию вряд ли можно назвать точными науками, — профессор пожал плечами и весело подмигнул, — ладно, чтобы вы не грустили, из всех мифов расскажу тот, что лично мне кажется самым правдоподобным и нравится больше других.

— Да, да! Я слушаю! — Кольт от нетерпения засучил ногами и вытянул шею, боясь упустить хоть слово.

Швейцарец вздохнул и расслабленно откинулся на спинку кресла.

— Единственный, кому удалось получить реальные результаты в опытах по омоложению, был русский профессор Михаил Свешников, но никто не знает, в чём суть его метода. Все его записи исчезли во время революции и Гражданской войны. Сам он тоже исчез, до сих пор точно не известно, где и когда он умер и умер ли вообще.

Москва, 1916
В конце мая из Ялты приехала тётя Наташа, младшая сестра Михаила Владимировича, прожила в Москве неделю и увезла к себе в Ялту Таню, Андрюшу, Осю. Его здоровье уже не внушало опасений. Он был всё ещё худой, слабый, быстро уставал, ночами потел, как мышонок, но сердце билось спокойно, руки давно перестали дрожать. Голова его покрылась тёмным младенческим пушком. Пропали морщины, выросли ресницы и брови. Иногда к вечеру у него немного поднималась температура, но только потому, что резался очередной зуб.

Домашние, видевшие его каждый день, не замечали удивительных перемен. Но когда Таня перед отъездом привела его в госпиталь, сестра Арина не узнала его, спросила: «Ты чей, мальчик?» А потом чуть не потеряла сознание, крестилась, плакала, бормотала: «Чудо, чудо! Господи, благослови!»

Прослезился даже фельдшер Васильев. Он обнял Осю и сказал:

— Ну, теперь, брат, ты болеть не имеешь права, ты обязан жить долго, учиться старательно. Вырастешь, может, писателем станешь, вон, какие истории тут нам сочинял! Как будешь книжку писать, смотри, не забудь, напиши про меня, что, мол, был такой фельдшер.

Хирург Потапенко вертел Осю, щупал, заглядывал в горло, стучал молоточком по коленке, качал головой:

— Всякое повидал. Сам возвращал людей с того света, редко, но бывало, однако такого и вообразить не мог. Надо консилиум собрать, студентов привести. Ведь никто же не поверит.

— Ну уж нет! — сказала Таня. — Никаких студентов! Вы что?

— Пошутил, пошутил. Не злитесь.

На вокзале Ося повис на Михаиле Владимировиче, обхватил его руками и ногами.

— Ты как будто навек со мной прощаешься, — сказал профессор, осторожно опуская его на землю.

Вагон первого класса вызвал у Оси лёгкую оторопь. Он разглядывал и трогал шторки,бархатные диваны, медные ручки, лаковый столик, глаза его сияли. Поезд тронулся. У Оси на щеках впервые появился румянец. Он стоял в коридоре у окна, прижав нос к стеклу.

— Ты заметила, он уже часа полтора молчит, — прошептал Андрюша на ухо Тане, — его как будто подменили.

— Мой брат, конечно, гений диагностики, — сказала тётя Наташа, — но на этот раз он ошибся. Когда он написал мне об Осе, я специально нашла в медицинском справочнике все о прогерии. Думаю, Миша перепутал её с обычной дистрофией. Фрукты, солнце, морские купания — вот что ему нужно. Впрочем, вам двоим тоже. Вы оба бледные и худые. Таня, ты, надеюсь, не сохнешь по какому-нибудь усатому поручику?

— Нет, тётя, — сказала Таня.

Андрюша многозначительно фыркнул.

— Что? — уставилась на него тётушка. — Ну-ка, рассказывай!

Андрюша покраснел, покосился на Таню. Она нахмурилась, покачала головой отвернулась.

— Не хотите говорить, не надо, — вздохнула тётушка, — не любите вы меня, совсем забыли, за год ни письма, на открытки.

— Очень любим, не забыли! — Таня уселась рядом с ней, обняла, поцеловала.

— Тогда почему ты ничего мне не рассказываешь, будто я чужая? — спросила тётушка.

— Ты что, Таню не знаешь? — Андрюша хмыкнул. — Она с детства скрытная. Ты, тётя Наташа, не беспокойся. Она ни по кому не сохнет. Вот Агапкин в неё влюблён, и ещё два приятеля Володи, забыл, как их зовут. Но это всё ерунда.

— А что не ерунда?

— Ну-у, — протянул Андрюша, — видишь, у неё кольцо на правой руке?

— Да. Я заметила давно, но всё не решалась спросить.

— И правильно делала, что не решалась! — сердито проворчала Таня.

— Кто? — спросила тётушка, не обращая на неё внимания, глядя только на Андрюшу. — Военный? Штатский? Какой-нибудь молодой врач из госпиталя?

— Полковник, — прозвучал тонкий тихий голос, — усов не носит. Голова вся седая.

Ося неожиданно возник в дверном проёме купе и засиял своей хитрой беззубой улыбкой.

Таня укоризненно покачала головой. Ося виновато покосился на неё, пожал плечами.

— Кончится война, они поженятся, у них родится мальчик. Он вырастет и станет великим шпионом. Он будет плавать на параходах, летать на аэропланах, жить под чужими именами, говорить на пяти языках и посылать шифрованные сообщения через тайных агентов. Он перехитрит самых коварных злодеев в России, в Германии, никто его не поймает и не разоблачит. Кончится двадцатый век, начнётся двадцать первый. А он будет жить, старый, но сильный, умный и одинокий, как все великие шпионы.

Ося сел рядом с Таней на диван, вздохнул, положил ей на плечо голову.

— Ты расстроилась?

— Ещё бы, — Таня легонько ущипнула его за ухо. — Мне не нравится, что мой сын будет шпионом. Я не люблю аэропланы, они часто падают. И как же мне дальше жить, если моего ребёнка ждёт одинокая старость? Неужели у него не будет ни детей, ни внуков?

Ося помолчал, посопел, уткнулся лицом Тане в плечо и пробормотал:

— Прости, пожалуйста. Ты же знаешь, я все выдумываю.

***
Из Швейцарских Альп Пётр Борисович вместе со своим верным начальником службы безопасности полетел домой, в Москву.

— Узнай все про этого Свешникова, — сказал Кольт, когда они сели в маленький арендованный самолёт.

Иван Анатольевич молча кивнул.

Самолёт стал разгоняться. Кольт принял таблетку против укачивания. Обычно ему было нехорошо при взлёте и посадке. Пока самолёт набирал высоту, он сидел, закрыв глаза и вжавшись в спинку кресла. Зубов расслабился, задремал, но минут через десять был разбужен настойчивым вопросом:

— Что молчишь? Скажи, что ты думаешь обо всём этом?

Прежде чем ответить, отставной полковник потёр глаза кулаками, зевнул, извинился, отправился в туалет, но не по нужде, а чтобы собраться с мыслями.

Вернулся он умытый, свежий и с обычной своей неотразимой улыбкой сказал:

— На омоложении неплохие деньги делает фармацевтическая фирма «Авиценна». Кто ещё? Мылкин Эдуард Львович, у него сеть косметических салонов в Москве и в Питере, лимончиков пятнадцать за год наваривает. Правда, Мылкин сейчас не вылезает из Испании, сделал себе двойное гражданство. Все счета у него за границей и, похоже, возвращаться домой он не собирается. После инъекций у многих его пациентов обнаружились всякие побочные эффекты, начались серьёзные осложнения. А вот «Авиценна» ведёт себя разумней. Косметику выпускают, пищевые добавки. Пользы никакой, разве что эффект плацебо благодаря классной рекламе, но и вреда нет.

— «Авиценна» — это Прыгунов и Маргулис?

— Они самые.

— Маргулис неглупый человек. А Прыгунов вроде спился?

— Было дело. Пил, но завязал. Фирма процветает, и как раз на омоложении, на стволовых клетках. Очень приличные делают деньги ребята.

— Плевать, какие там деньги! — вдруг разозлился Кольт. — Я вообще не об этом. Тебе сколько лет?

— Пятьдесят четыре.

— Да? — Пётр Борисович за подбородок развернул лицо Зубова к иллюминатору и несколько минут разглядывал при ярком свете.

— Через месяц исполнится, — уточнил Зубов, просто чтобы не молчать по время этой неприятной процедуры.

— Ты подтяжку, что ли, делал? — спросил Кольт.

— Нет. Зачем? Я не женщина.

— Врёшь, Ваня. Морщин у тебя нет. Кожа молодая. Выглядишь на сорок, даже на тридцать пять. Волосы красишь?

— Да нет же, Пётр Борисыч, — Зубов вежливо рассмеялся, — они у меня светлые, поэтому седины не видно.

Кольт отпустил его, уронил руку, хмуро помолчал.

— Ну все равно, — сказал он, — мне швейцарец дал пятнадцать. Тебе, возможно, дал бы больше — двадцать пять, тридцать. Но это ведь мелочь, они пройдут, не заметишь. Всё суета сует. Ты когда-нибудь думал об этом?

— Зачем думать, если ничего не поделаешь? — Зубов принуждённо откашлялся. — Швейцарец прав. Диета, гимнастика, свежий воздух. Все там будем, как говорится.

— Я не все, — глухо произнёс Кольт и стиснул кулаки, — я не хочу.

— Так никто не хочет, Пётр Борисыч.

— Ты найдёшь мне этого Свешникова, Ваня, — тихо, жёстко сказал Кольт, — его самого или то, что от него осталось. Мне нужно все: архивы, документы, записи, слухи, сплетни, потомки — все! Найдёшь очень тихо, осторожно, так, чтобы, кроме нас с тобой, никто об этом не знал.

Глава девятая

Москва, 1916
Профессор Свешников не интересовался политикой, он брезговал ею. Его раздражал любой пафос, патриотический, демократический, либеральный. Газет почти не читал, довольно было нескольких фраз.

«Мирная борьба разумеет, прежде всего, открытое и всенародное отделение козлищ от овец. Кто за народ, тот должен быть отделен и организован, дабы тверды и организованы были его кадры. Кто против народа, тот должен быть внесён в особый список с занесением его поступков и ответственности за задержку дела обновления России».

— Возьми на себя труд хотя бы ознакомиться, — говорил Володя, шлёпая перед отцом очередную толстую стопку прессы.

— Прости, не могу, — морщился Михаил Владимирович, — я слишком люблю русский язык, эта стилистика для меня всё равно, что скрип железа по стеклу.

Профессора приглашали в разные общественные советы, комитеты — заседать, подписывать воззвания, присутствовать на съездах, совещаниях, банкетах. Он отказывался, ссылаясь на занятость, на свою безграмотность в общественных вопросах.

Летом 1916 года Москва бурлила политическими баталиями, они настигали Михаила Владимировича везде: в лазарете, в кондитерской за чашкой кофе, в гостиной его приятельницы Любы Жарской.

Праздновался день её рождения, и не прийти профессор не мог.

— Только московские общественные организации способны оказать сопротивление бюрократическим петроградским властям, — говорил адвокат Брянцев.

Он стал видным деятелем партии конституционных демократов, заседал в Думе, входил в состав московского военно-промышленного комитета.

— Ты, Миша, как интеллигент, как гражданин, не можешь оставаться в стороне. Ты должен определить свою позицию.

Профессор пил мятный чай с мёдом, курил, глаза его слипались после ночного дежурства. Он хотел взять извозчика, ехать домой, лечь спать. Но это было неудобно.

— Единственное, что я должен, — лечить больных. Мне важно, чтобы хватало медикаментов и перевязочных средств, чтобы во время операции не гасло электричество, чтобы ходили поезда, работала почта, чтобы пожар тушили пожарники, а грабителей ловили городовые.

— Миша, опомнись! Ты рассуждаешь как обыватель! — восклицала Жарская.

— Если не бороться за конституционные реформы, — продолжал Брянцев, — произойдёт страшное — революция.

— Вот именно от борьбы она и произойдёт, — ворчал профессор, — слишком много тщеславия, слишком много заседаний, воззваний, банкетов. Лавина слов, в которой тонут остатки здравого смысла. Все эти ваши Гучковы, Львовы, Родзянки как будто пьяны властью и с трудом понимают сами, чего, собственно, хотят. Каждый слышит только себя и собой, умным, любуется. Для государства в состоянии войны это катастрофа.

— Монархия, вот наш российский позор, вот катастрофа! — звонко восклицала какая-то театральная барышня, затягивалась папироской и выпускала клубы дыма из ноздрей.

— России нужен парламентский строй и правительство народного доверия, — строго, с расстановкой заявляла Люба Жарская. — Монархия себя изжила. Крах её неизбежен, понимание этого объединяет сегодня все политические партии и направления, от либералов до социал-революционеров. Разногласия касаются только тактики борьбы и сроков.

— В таком случае я монархист, — говорил Михаил Владимирович, — я не хочу ни с кем объединяться на основе краха и разрушения.

После таких дискуссий у него возникало гнусное чувство. Как будто он участвовал в любительском спектакле, где все играли скверно, пьеса бездарная, зрителей нет, только одни актёры, от которых тесно на сцене, и он, старый дурак, среди них, в толпе. Вот наконец упал занавес, можно выйти из душного зала. Но спектакль продолжается на улице, дома, в госпитале.

21 мая начался Брусиловский прорыв. Ураганный огонь русской артиллерии, наступление пехоты по всему Юго-Западному фронту. Четыре армии одновременно двинулись в четырёх направлениях на хорошо укреплённые германо-австрийские позиции и одержали блестящую победу, не дав опомниться противнику.

Прогрессивная общественность встретила эту победу холодно. Общее улучшение положения на фронте летом 1916 года приписывалось усилиям общественных организаций. По всей России гуляли листовки и подмётные письма со скандальными разоблачениями правительства. Говорили об «измене в верхах», о тайных сепаратных переговорах с противником. Чем нелепей была очередная сплетня, тем охотней ей верили. Миф о «тёмных силах», покровительство коим оказывает сама императрица, из модной темы салонной болтовни превратился в национальную идею, объединившую чуть ли не все слои общества, включая членов императорской семьи, бюрократию, армию.

В лазарете опять не хватало коек. Победа в Брусиловском прорыве стоила дорого.

— Всё рушится, все прогнило, это конец, верить нельзя никому. Болото, тёмные силы, — бормотал в бреду пехотный поручик, вчерашний студент, наспех обученный военному делу.

Он умирал от заражения крови. В полевом госпитале ему извлекли из брюшины несколько осколков, привезли в Москву, но его уже нельзя было спасти.

В солдатской палате однорукий рядовой приятным тенором рассказывал, как будто пел былину:

— Мужик весь монарший женский пол того… это самое, и царицу, и царевен, а величество папироской дымит, ничего не видит. Мужик царице обман-траву даёт, царица царю в чай добавляет: пей, любезный друг. Он пьёт из жёнкиных белых ручек, отравы не чует, вот и стал дурачком.

Михаил Владимирович старался не слушать, не спорить, не думать, но почему-то постоянно перед глазами вставала одна и та же картина. Немецкий погром в Москве. Май 1915 года. Тогдашний московский генерал-губернатор князь Юсупов зарабатывал популярность, демонстрируя публике свои патриотические чувства, раздувая шпиономанию, ненависть ко всем немцам вообще и к московским лавочникам в частности. Наслушавшись речей и слухов, пьяная толпа ринулась грабить и убивать всех, у кого были немецкие фамилии.

Аптекарь Карл Людвигович Бреннер, старик с астмой и пороком сердца, бежал от погромщиков по Брестской улице со своей трёхлетней внучкой на руках. В аптеке искали морфий и спирт. В старика стреляли, но умер он от мгновенного инфаркта, на бегу. Упал, закрыл собой ребёнка.

Было раннее утро, Свешников возвращался из госпиталя. Извозчик, услышав стрельбу, заявил, что дальше не поедет. Профессор шёл пешком и, свернув на Брестскую, увидел группу людей, человек пять. Они шли, покачиваясь, тяжело дыша, прямо на него. Он успел подумать о своём именном револьвере, мирно лежащем дома, в запертом ящике стола.

Спасло чудо. Одно из этих безумных звериных лиц оказалось знакомым. Демобилизованный после ранения солдат узнал профессора, тупо уставился на него, усмехнулся, дохнул в лицо перегаром.

— Ступай домой, доктор, а то зашибём ненароком.

Когда они прошли, Михаил Владимирович увидел в узком проёме между домами ноги в домашних туфлях, услышал слабый детский плач.

Князя Юсупова с поста московского генерал-губернатора сняли. Раненых вылечили, мёртвых похоронили, кого-то из погромщиков арестовали. Михаила Владимировича с тех пор не покидало чувство, что это — начало. Слишком много звучит речей, сеющих зерна ненависти. На тёмных грязных слухах, на обличении царской семьи проще всего сделать политическую карьеру. Война чиновных интересов может оказаться опасней и губительней для России, чем война с внешним противником.

Банкеты давались по любому поводу, на них произносились речи. Общественные комитеты отстаивали своё право бесконтрольно распоряжаться деньгами государственной казны и военными поставками, фирмы-посредники наживались. Через поставки в войска партий продовольствия, обмундирования, медикаментов руководство комитетов пыталось влиять на армию, на генералов. Преданность правительству и царю считалась предательством национальных интересов. Патриот, демократ, либерал обязан был царя с царицей ненавидеть и громко эту свою ненависть выражать, иначе на него смотрели косо. На фоне военных успехов лета 1916 года продолжалось опасное брожение в войсках, падал авторитет всякой власти, прежде всего фронтовых офицеров, учащались случаи неподчинения и дезертирства.

Михаил Владимирович с юности обладал острой интуицией. В его профессии она была необходима. Но в обычной жизни летом 1916 года в центре пыльной, жаркой, вполне спокойной и сытой Москвы она сводила его с ума. Самым надёжным лекарством была работа. Её хватало и в госпитале, и в домашней лаборатории.

Крысу Григорию Третьему влили дозу препарата, когда животное уже почти издохло. Пятый день Григорий балансировал между жизнью и смертью. Агапкин ухаживал за ним, как за младенцем. Крыс жил, но не молодел. Задние лапки оставались парализованными, глаза мутными.

К августу появилась возможность сделать кое-какие выводы о реакции на препарат зверьков, получивших вливание в юном возрасте. Из семи подопытных экземпляров два умерли сразу, третий старел согласно своему реальному возрасту. Четыре выглядели явно моложе и вели себя, как крысята-подростки.

Однажды вечером у ворот госпиталя к Михаилу Владимировичу метнулась тень.

— Доктор, умоляю, я готова на все!

Женщина лет сорока, пёстро одетая, накрашенная, бухнулась на колени, вцепилась в штанину.

— Двое малых детей, мать диабетичка! Умоляю!

Михаилу Владимировичу с трудом удалось поднять её.

— Что вам угодно, сударыня? Успокойтесь, объясните. Вы больны?

— Нет! Я здорова, но я не хочу стареть, мне нельзя! Это мой хлеб, моя профессия! Вам ведь нужно испытывать ваш эликсир на людях? Я готова добровольно, пойдёмте к нотариусу, я дам расписку о своём согласии.

— Какой нотариус? Какой эликсир?

Шум разбудил сторожа-инвалида, он помог профессору высвободиться из объятий просительницы.

Через неделю без предупреждения явилась в квартиру Зоя Велс, гимназическая приятельница Тани.

— Здравствуйте, очень рад. Таня в Ялте, вернётся к концу месяца.

— А я не к ней. Я к вам, Михаил Владимирович.

Она приблизила к нему своё круглое веснушчатое лицо так неожиданно, что они чуть не стукнулись лбами.

— Видите, вот тут морщины, у глаз. И ещё у губ. А вот, глядите, седой волос.

— Зоя, вам двадцати нет, какие морщины? Какая седина?

— Любые деньги, любые! — она молитвенно сложила руки у груди. — Клянусь, это останется тайной!

Уговоры не помогали. Барышня слов не слышала, твердила об отцовских миллионах, расстёгивала пуговицы на блузке, готова была расстаться с девичьей честью, грозила, что застрелится. Лишь с помощью обеих горничных удалось усадить её в кресло, напоить валерьянкой. Удалилась она, только когда вернулся Володя и проводил её домой на извозчике.

В госпитале терапевт Маслов, любитель бульварной прессы, то и дело подсовывал Михаилу Владимировичу газеты с заметками, подчёркнутыми красными карандашом. Кроме Вивариума об «эликсире Свешникова» писали ещё некто «М. Л.» и «Ц. Лотос».

— Не беспокойтесь, — утешал Маслов, — скорее всего, это тот же Вивариум, но под другими псевдонимами.

В паре заметок мелькнуло имя Сен-Жермена. Автор утверждал, что профессор Свешников есть очередное перевоплощение графа, он явился в Москву для продолжения своих опытов на новом витке прогрессивной науки.

— Михаил Владимирович, вы напрасно игнорируете рекламу, смотрите, у вас много конкурентов. — Маслов пускал клубы дыма и с серьёзным лицом зачитывал газетные тексты.

«Господин Секар, доктор биологии, предлагает всем желающим за умеренную плату произвести серию вливаний экстракта семенных желез молодых собак. Вдовам военных скидки».

«Хирург Нилус производит операцию омоложения путём пересадки гипофиза».

«Доктор Мыскин, невропатолог, изготовляет омолаживающие пилюли из эмбрионов овец».

Коллеги добродушно потешались над тем, что Михаил Владимирович теперь герой газетной шумихи. Это стало чем-то вроде дежурного анекдота, иногда оживлявшего тяжёлые госпитальные будни. Для практикующих врачей, воспитанных в традициях позитивистской науки, само слово «омоложение» ассоциировалось с шарлатанством, алхимией, фантастическими романами.

Многие знали, что профессор Свешников на досуге занимался эпифизом. В отличие от гипофиза и гипоталамуса, эта железа была ещё недостаточно изучена. Возможно, её функции как-то связаны с процессом старения. Не исключено, что воздействие на неё вызвало эффект временного омоложения у нескольких крыс и морских свинок. Но любой мало-мальски сведущий в медицине человек никогда не станет делать из этого глобальных выводов.

«Вся масса соматических клеток, составляющих особь многоклеточного организма, обречена уже в силу своих основных жизненных свойств рано или поздно на старческое увядание и смерть. Естественная смерть всего индивидуума представляет собой такое же нормальное, физиологическое, с роковой необходимостью развивающееся явление, как и сама жизнь».

Это были строчки из труда профессора Свешникова «Учение о клетке», который с 1912 года издавался в двух томах, как классический университетский учебник.

— Михаил Владимирович, что же всё-таки произошло с Осей? — спросил однажды после тяжёлой операции хирург Потапенко.

— Ещё Вирхов заметил, что кратковременная асфиксия может вызвать рост капилляров и стимулировать кровообращение, — ответил профессор и почувствовал, что краснеет. — При остановке сердца мы использовали электрические разряды, действие их не до конца изучено. Выздоровление Оси такая же загадка, как его болезнь.

— Недавно я наткнулся в «Вестнике медицины» за прошлый год на небольшую статью английского психиатра Дэвида Бьерка о летаргическом сне. Он описывает случай, когда пациентка находилась в этом состоянии одиннадцать лет. Все процессы в организме настолько замедлились, что, проснувшись, дама выглядела на те же двадцать четыре, хотя ей исполнилось тридцать пять. В качестве противоположного примера Бьерк приводит именно прогерию, ускоренное старение в детском возрасте.

— Чтобы не стареть, надо больше спать, — улыбнулся профессор, — в следующий раз, когда меня опять станет донимать господин Вивариум, я поделюсь с ним этим рецептом.

— О, всё не так просто. После пробуждения та дама догнала и даже перегнала свой реальный возраст за пару недель. Буквально на глазах у неё появились морщины, седина. Потом она прожила ещё год и скончалась от кровоизлияния в мозг. Но довольно о грустном. Есть какие-нибудь вести из Ялты? Как Ося?

— Третьего дня пришло письмо от него и от Тани. Он чувствует себя отлично, поправился, сочиняет приключенческий роман из жизни индейцев. Вам, Васильеву, сестре Арине передаёт поклоны.

— А как продвигаются ваши опыты?

— Очень медленно.

— Жаль. Я бы не отказался сбросить лет десять-пятнадцать.

— Как только добьюсь каких-нибудь надёжных результатов, клянусь, вы, доктор, станете первым моим пациентом.

Вечером в лаборатории, наблюдая, как волочит задние лапы Григорий Третий, профессор сказал Агапкину:

— Знаете, Федор, я решил прекратить опыты.

Агапкин тихо, вежливо рассмеялся. Он был уверен, что профессор шутит.

Москва, 2006
Прежде чем позвонить в домофон у подъезда старого дома на Брестской, Соня села на лавочку и выкурила сигарету. Ещё не поздно было уйти. Ей почему-то стало не по себе. Нет, дело вовсе не в Федоре Фёдоровиче, он несчастный, одинокий старик, с ним было интересно разговаривать, он многое помнил, и, наверное, надо было давно уже позвонить ему, навестить просто так, без повода.

Сейчас у неё вдруг возникло смутное чувство: здесь она может узнать то, чего лучше вообще не знать. Ведь не случайно папа прятал от неё фотографии, не решался показать, рассказать.

«Нет, не хочу, не могу. Вернусь домой, старику позвоню, скажу, что заболела», — подумала Соня, загасила сигарету, подошла к подъезду, нажала кнопки.

— Входите! — ответил грубый мужской голос из домофона.

В квартире ничего не изменилось. Было чисто, тихо и сумрачно. Тесная прихожая, оклеенная рыжими, под кирпич, обоями, старая добротная мебель тёмного дерева. На комоде в стиле тридцатых годов прошлого века — видеосистема с большим плоским экраном. Этажерка, ещё старше комода, заставлена коробками с дисками.

Книжные шкафы во всю стену, потёртые кожаные кресла. В гостиной вместо журнального стола стоял посередине старый венский стул, накрытый драной кружевной салфеткой. На подоконнике ряд горшков с кактусами.

Пахло лавандой и ладаном. Соня ещё в первое своё посещение заметила, что по всему дому расставлены крошечные медные плошки, в которых дымятся ароматические палочки и пирамидки.

На звонок приковылял чёрный пудель, старый, как его хозяин, одышливый, седой и местами плешивый. Он был элегантно подстрижен, с кудрявыми шариками на макушке, на лапах, на конце хвоста. Соню он встретил хриплым тявканьем, хмурым взглядом, но, внимательно обнюхав, всё-таки покрутил хвостом и даже лизнул руку. Соня вспомнила, что зовут пуделя Адам.

Раньше за Агапкиным ухаживала крупная коренастая женщина лет сорока. На этот раз никакой женщины не было. Дверь открыл мужчина неприятной наружности, массивный, как бегемот, бритый наголо, в грязной майке и спортивных штанах. Он, в отличие от пуделя Адама, не ответил на приветствие. Взял у Сони из рук дублёнку и повесил на вешалку. На толстом плече была сложная цветная татуировка, какие-то древние буквы, похожие на клинопись, перевитые змеёй. Внутри причудливой картинки Соня успела заметить розовый бутон и крест.

Лысый молча бросил к её ногам огромные войлочные тапки. Адам схватил одну, выразительно виляя задом, унёс её куда-то в глубину квартиры. Лысый все так же молча достал другую пару тапок, дождался, когда Соня переобуется, провёл в гостиную и тут же исчез.

— Вы всё-таки не отрастили волосы, — услышала Соня скрипучий старческий голос, — напрасно. В стриженых женщинах есть что-то тревожное и жалкое. В моё время стриглись либо из-за тифа, либо по идейным убеждениям. Но вы, Софья Дмитриевна, делаете это из лени и нелюбви к себе, по глупой привычке.

Агапкин сидел в кресле. Пудель улёгся рядом, положив седую морду на тапку. Ноги старика были накрыты клетчатым пледом. На голове маленькая бархатная шапочка. Лицо тонуло в тени незажженного торшера с широким абажуром.

— Федор Фёдорович, как вы себя чувствуете? — спросила Соня.

— Через неделю мне исполнится сто шестнадцать лет. Для своего возраста я чувствую себя хорошо. Сядьте, — он вытянул руку, указывая на кресло возле себя.

Рука была синеватая, иссохшая, в узлах вздутых вен. Жёлтые ногти аккуратно подстрижены, только на мизинце, украшенном перстнем с чёрным камнем, ноготь длинный и загнутый вниз, как коготь хищной птицы.

Соня села.

— Почему вы так долго не приходили, не звонили? — спросил старик.

— Я не знаю, — удивилась Соня, — я хотела, но Борис Иванович сказал, гости вас слишком утомляют.

— Вранье. Я только и делаю, что отдыхаю. Никто меня не утомляет, — сердито проворчал Агапкин.

За стеной слышались тяжёлые шаги, шорох. Громко звякнуло стекло. Старик вздрогнул, пудель тоже вздрогнул, навострил уши и тявкнул. Хозяин взял в руку какой-то маленький прибор вроде переговорного устройства, нажал кнопку и громко произнёс:

— Если ты, болван, разбил ещё один из моих богемских бокалов, то молись своему уголовному богу, ибо скоро ты пожалеешь, что родился на свет. Как слышно? Приём!

Пудель сел и протявкал несколько раз, как будто повторяя грозную речь хозяина на своём языке. Даже интонации и тембр голоса были похожи.

— Это не бокал, а вазочка, — ответило устройство виноватым тенором, — вы просили мороженое, я стал накладывать, и, короче, это, вазочка выскользнула, но она не из сервиза.

— Почему не из сервиза? Ты решил подать мне мороженое в собачьей миске или в блюдце из-под цветочного горошка? Как слышно? Приём!

Устройство пискнуло. Лысый появился в гостиной.

— Федор Фёдорович, я, короче, извиняюсь, я взял миску из того набора, который вам на Пасху от Совета ветеранов подарили.

— Сколько раз повторять, я для тебя не Федор Фёдорович, а товарищ генерал. Ветеранский подарок можешь отнести своей маме, в моём доме никакого «гжеля». И никакого «короче». Следи за речью. Мороженое в хрустале подашь. Понял?

— Так точно, товарищ генерал!

Лысый удалился, пятясь задом.

— Присылают всякую уголовную шваль, — проворчал Агапкин, — ну, я вас слушаю, Софья Дмитриевна.

— Федор Фёдорович, а вы правда генерал? — спросила Соня. — Я думала, вы были только врачом, работали в Институте экспериментальной медицины, в лаборатории специальной психофизиологии.

— Одно другому не мешает. — Лиловые губы Агапкина перестали жевать и растянулись в улыбке. Белые блестящие зубы вставной челюсти выглядели жутко.

«Мумия улыбается», — вдруг подумала Соня.

— А каких войск вы генерал? — она старалась смотреть в сторону, на собаку, на кактусы.

— Невидимых, — ответил Агапкин и глухо рассмеялся.

Смех перешёл в кашель. Старик затрясся, глаза вылезли из орбит, жилы страшно вздулись на лбу. Пёс забеспокоился, заскулил, тяжело взгромоздил передние лапы на колени хозяина и лизнул его в лицо.

— Может, воды принести? — спросила Соня.

Старик помотал головой, ещё несколько раз кашлянул и успокоился, словно выключился внутри него какой-то квакающий ржавый аппарат. Пёс тоже успокоился, вздохнул и улёгся у его ног. Жилы на лбу старика опали, лицо из багрового опять сделалось желтоватым, как пергамент.

— Под невидимыми войсками я разумею вполне конкретную осязаемую субстанцию, — сказал старик, — у неё много имён. ВЧК, ОГПУ, НКВД, КГБ, ФСБ. Впрочем, последние три буквы меня лично уже не касаются. Я ушёл в отставку в восьмидесятом году прошлого века. Показывайте ваши фотографии.

Соня открыла папин портфель, достала конверт и вложила его в трясущуюся руку. Старик не успел достать снимки. В гостиную вошёл лысый, толкая перед собой стеклянный столик на колёсиках. На нём стояла хрустальная вазочка на тонкой высокой ноге, в вазочке три разноцветных шарика мороженого. Сверху дольки фруктов, орехи, взбитые сливки. Лысый подкатил столик к коленям старика и ушёл.

Старик спрятал конверт под свой плед, даже не раскрыв его, и сказал, пристально глядя на Соню:

— Угощайтесь.

— Спасибо, но мне нельзя.

— Ешьте! — Агапкин повысил голос.

— Федор Фёдорович, но это же вы хотели мороженого, а мне правда нельзя.

— Пожалуйста, прошу вас, я очень хочу мороженого.

— Ну, так и съешьте его сами! — Соня слегка разозлилась. — Я здесь при чём?

— Не понимаете? — он печально покачал головой. — Ладно, я скажу вам. Мне давно нельзя этого. Я питаюсь всякой гадостью. Мне можно жидкую овсянку, протёртые пресные супчики, варёные овощи без соли. Но я научился получать удовольствие, наблюдая, как едят другие. Не все, конечно. Например, если на моих глазах мороженое сожрёт эта тупая свинья, — старик понизил голос и кивнул в сторону кухни, — я ничего, кроме жалости к продукту, не почувствую.

— Отдайте Адаму, — предложила Соня, — видите, он смотрит и облизывается.

Пёс отлично её понял, заулыбался, замахал хвостом, положил морду к ней на колени.

— Ему тоже нельзя, — сказал хозяин, — по собачьему летоисчислению ему почти столько, сколько мне. Строжайшая диета. От сладкого у него гноятся глаза, от холодного он кашляет. Съешьте вы. А мы с ним посмотрим.

— Федор Фёдорович, я бы с удовольствием, тем более я люблю мороженое, но я так тяжело болела, и я боюсь.

— Чем болели?

— Ангиной. И ещё было воспаление среднего уха.

— Горло слабое, понятно. Значит, мороженого вам нельзя. Тогда пусть оно растает и не достанется никому. — Агапкин пожевал губами. — Ну, что там у вас за снимки?

Он извлёк конверт из-под пледа, раскрыл его, долго, молча перебирал фотографии, раскладывал их на коленях, брал в руки, близко подносил к глазам, даже нюхал, трогал длинным ногтем какое-нибудь лицо, как будто хотел выцарапать, выковырять его, открывал и закрывал рот, облизывал губы. Слышно было, как он часто, возбуждённо сопит. Соня обратила внимание, что он не стал надевать очки, не взял лупу, только включил торшер. Глаза у него были удивительно зоркими, он слегка щурился.

Соня терпеливо ждала и следила за его лицом. Тонкая кожа так плотно обтягивала скулы и лоб, что было больно смотреть: вот сейчас треснет, лопнет. Под глазами, когда-то большими, карими, теперь рыжими и запавшими, висели тяжёлые лиловые мешки. Ресницы и брови давно осыпались. Остались ли волосы на голове, понять было нельзя. Сейчас, как и тогда, старик не снимал чёрной шапочки.

Молчание, сопение, жевание губами длилось бесконечно. Соня пыталась уловить хотя бы тень каких-нибудь чувств на этом лице и не могла.

— Я не помню, — произнёс наконец старик.

— Что? — спросила она, привстав в кресле.

— Не помню, чтобы Таня носила блузки с высоким воротом. У неё была красивая шея, и она открывала её всегда. Вы похожи на неё, но знаете, в чём разница? Татьяна Михайловна осознавала свою прелесть, а вы, Софья Дмитриевна, самой себе безразличны. Однако внешнее сходство поразительное. Глаза, нос, рот, овал лица, даже мимика её, голос. Правда, мне сложно представить Таню в таком безобразном свитере, неухоженную и сутулую, в таких унылых тапках.

— Ну, допустим, тапки выдал мне ваш этот, лысый, — заметила Соня.

— А вы бы отказались! Даже в разруху и голод, с восемнадцатого по двадцать второй, Таня умудрялась одеваться и выглядеть приличней, чем вы сейчас. Вы, Софья Дмитриевна, держите спину, не сутультесь, и волосы не стригите так коротко. Кстати, они у вас немного светлей, чем были у Тани.

— Хорошо, я постараюсь. — Соня машинально распрямила плечи, поправила волосы. — В прошлый раз вы тоже говорили, что я похожа на дочь Свешникова. Наверное, вам показалось. Я не видела её портретов, но читала, что она была красавица, а я вовсе нет.

— Где читали?

— В мемуарах Любови Жарской.

— Много вранья, но о Тане — правда. Портреты вы видели, вы их сами мне принесли, да и в зеркало, наверное, смотритесь иногда?

— При чём здесь зеркало? А фотографии… Я понятия не имела, что это она. Кроме Свешникова, я здесь вообще никого не знаю.

— Знаете! Я тут, перед вами, и вот — на снимках. Но есть ещё люди, которые вам известны. Ваша бабушка по отцовской линии, разведчица Вера, Герой Советского Союза. Она погибла задолго до вашего рождения. Ваш отец, Данилов Дмитрий Михайлович, младенец.

— Вот уж нет. Бабушку правда звали Вера. Но отца моего зовут Дмитрий Николаевич Лукьянов.

— Да, конечно.

«Он просто оговорился, — решила Соня, — в прошлый раз он подробно расспрашивал меня о моих родителях, о бабушке. Надо же, все запомнил, только папино отчество перепутал и фамилию».

— Федор Фёдорович, может, вы знаете, кто держит на руках моего маленького папу? Человек в форме лейтенанта СС, кто он?

У старика мелко затряслась голова, он вытянул вперёд руку.

— Не кричите. Я не выношу этого.

— Я вовсе не кричу, — удивилась Сеня, — но, если вам так показалось, извините.

— Где вы взяли снимки?

— Папа привёз их из Германии.

— Дмитрий? Привёз из Германии? — Агапкин опять принялся жевать губами. — Зачем же вы явились с ними ко мне? Спросите у него.

— Не могу.

— Почему?

— Он умер.

Лицо Агапкина задвигалось, сморщилось, рот открылся, и мелко, быстро задрожал подбородок. Соне показалось, что глаза его покраснели и в них блеснула слёзная влага.

— Когда? — спросил он глухо.

— Одиннадцать дней назад.

— Как это произошло?

— Он вернулся из Германии. Он был немного странный, мрачный. Но на сердце не жаловался, он вообще был здоровым человеком. Все последнее время, до поездки, и потом, он с кем-то встречался. Накануне кто-то пригласил его в ресторан, он позвонил мне поздно вечером, попросил, чтобы я забрала его на машине. Он ждал на улице, возле ресторана. Пообещал утром рассказать нечто важное. А ночью умер. Врачи сказали, острая сердечная недостаточность, — Соня говорила очень быстро и сама не понимала, зачем выкладывает ему все это.

Старик смотрел мимо неё, взгляд был напряжённый и испуганный, словно он видел кого-то у неё за спиной. Подбородок продолжал дрожать, губы двигались, жевали, бормотали что-то, и вдруг Соня отчётливо расслышала:

— Умер. Стало быть, не уговорили.

— Что? Кто не уговорил? — Соня почувствовала такой холод в животе, как будто всё-таки съела это несчастное мороженое, и не одну порцию, а десять.

Старик молчал. Глаза его стали красными, мокрыми.

— Федор Фёдорович, вам нехорошо?

Он ничего не ответил, не шевельнулся. Она ещё раз окликнула его встала, тронула за плечо. Он как будто проснулся. Взгляд его стал осмысленным.

— Идите. Я устал. — Он дрожащими руками сложил снимки и протянул ей конверт.

— Вы должны мне объяснить. Так нельзя. Я не могу уйти, пожалуйста, не молчите!

Но он как будто больше не слышал её, пальцы принялись перебирать, комкать клетчатую шерсть пледа. Пудель Адам проснулся и тихо, жалобно заскулил.

— Федор Фёдорович, пожалуйста, ответьте мне, скажите хоть что-нибудь.

— Не могу. Простите меня. Сами все узнаете, там, в Германии. Этим не верьте, — голос задребезжал, заскрипел, как машинка, которая вот-вот сломается. — Они станут вас обрабатывать, они уже вас обрабатывают. Не верьте! Думайте сами. Только вам дано решать, только вам.

— Объясните, о чём вы? Если вы хотите меня предупредить… — Соня осеклась на полуслове, резко оглянулась.

Прямо у неё за спиной стоял лысый.

— Иди, иди, видишь, дед не в себе, — сказал он и взял Соню за локоть.

— Нет, подождите, мы не договорили, — Соня вырвала руку. — Федор Фёдорович, откуда вы знаете, что я лечу в Германию? Что вам известно о моём отце? Кому — этим — не верить?

Она ужасно занервничала, во рту пересохло, сердце заколотилось, стало тяжело дышать, и началась дикая стрельба в ухе. Лысый поволок её к двери. Адам засеменил следом, тихо поскуливая.

— Простите меня, и ему передайте, чтобы простил, будьте осторожны, прошу вас. — Голос старика долетел как эхо, потом раздались странные, булькающие звуки, и Соне почудилось, что несколько раз старик повторил: Дмитрий. Она хотела вернуться, но лысый уже закрыл дверь в комнату, заслонил своей мощной спиной.

Больше Соня не услышала ни слова, только пудель Адам тявкнул и лизнул её в лицо, когда она наклонилась, чтобы надеть сапоги.

Москва, 1916
Наталья Владимировна, сестра профессора, была замужем за крупным чиновником военного министерства графом Руттером Иваном Евгеньевичем. Три года назад случилось несчастье. Единственный их сын Николай, замкнутый болезненный мальчик, застрелился. Ему едва исполнилось восемнадцать. Он читал Ницше, сочинял сумрачные непонятные стихи в декадентском духе и был влюблён в актрису ялтинского театра, вдвое старше него.

Однажды вечером, вернувшись с её бенефиса, он зашёл в отцовский кабинет, взломал ящик, в котором хранился револьвер, нацарапал записку:

«Нет любви. Все ложь и грязь. Мне стыдно участвовать в пошлом фарсе, который вы именуете жизнью!»

— и выстрелил себе в сердце.

Наталья Владимировна стала седой за три дня, слегла с тяжёлым нервным расстройством и только в последние полгода более или менее оправилась.

В конце июля она прислала письмо брату, просила оставить у неё Осю. Морской воздух действует на мальчика целительно. Чем бы ни болел он прежде, теперь совершенно здоров.

«Тётушка хочет Осю усыновить,

— писала Таня, —

кажется, он тоже не против, хотя, конечно, скучает по тебе и с трудом представляет, как расстанется со мной и с Андрюшей. Но в тётушке он видит товарища по несчастью, мне сказал: она такая же сирота, как я».

Граф Руттер, человек жёсткий, молчаливый, скупой на проявления чувств, также прислал письмо, что само по себе было для Михаила Владимировича полнейшей неожиданностью.

Руттер писал, что Наташа, благодаря появлению в доме этого ребёнка, ожила, повеселела, душевная рана стала наконец затягиваться.

«Его нам как будто Господь послал. У тебя, Миша, трое детей. Мы с Наташей одиноки. Насколько мне известно, тебе до сих пор не удалось оформить опекунство. Я же, в свою очередь, уже навёл все необходимые справки. Ты знаешь, у меня обширные связи. Мы с Наташей готовы усыновить Осю. Кажется, он к нам тоже успел привязаться. Единственное, что его беспокоит, — как ты к этому отнесёшься».

Михаил Владимирович ответил, что весьма рад.

— Вам удалось спасти не одну, а три жизни, — сказал Агапкин после того, как профессор поделился с ним новостью. — Вы вернули с того света ребёнка. Он стал утешением для вашей сестры и её мужа. Вам не кажется, что это — божественный знак? Вы просто обязаны продолжать опыты. Это ваш долг перед Богом и людьми. Вам дан великий дар, и вы не вправе пренебрегать им. Совершенно очевидно, что ваша работа несёт добро и свет.

Михаила Владимировича все больше раздражал возвышенный стиль Агапкина, он морщился и просил выражаться проще. Что касается опытов, то в любом случае нужна была пауза. Достаточное количество животных получили дозу препарата, осталось просто наблюдать.

Григорий Третий окончательно пришёл в себя, задвигал задними лапками. Конечно, такого поразительного эффекта омоложения уже не возникло. Проплешины не заросли новой шерстью, рефлексы были замедленными. Григорий ел мало, самками не интересовался вовсе, большую часть времени проводил, сидя в углу клетки и равнодушно глядя на своих собратьев.

Они его как будто не замечали, сторонились, никто в контакт с ним не вступал.

Наблюдая, как крысы в клетке сбиваются в кучу, подальше от Григория, Михаил Владимирович думал, что зверёк, живущий вторую или даже третью жизнь, стал для своих собратьев призраком.

«Одиночество, вот расплата. Крысы невероятно мудрые и чуткие твари. От одного только присутствия Григория на них как будто веет потусторонним холодком».

Однажды вечером явился полицейский следователь. Почтительно извинившись, он уселся на краешек стула в гостиной, положил перед собой на стол тонкую папку и спросил:

— Когда вы в последний раз видели господина Грибко?

— Как вы сказали? Грибко? — удивился профессор. — Не имею чести знать такого.

— Ах, да, конечно, прошу прощения. Вам этот господин, вероятно, известен по его псевдониму. Вивариум.

— Бульварный репортёр? В последний раз я видел его около месяца назад. А что случилось?

— Третьего дня его нашли убитым в номерах Поликарпова на Пресне.

— Ничего удивительного, — нервно хмыкнул Володя, сидевший тут же, в кресле, — там кабак, дом терпимости, место грязное и опасное. Постоянно кого-то режут.

— Откуда вам известно, что Грибко зарезали? — быстро спросил следователь и уставился на Володю.

— А его зарезали? — Володя удивлённо вскинул брови. — Нет, мне ничего не известно. Я вообще не знаком с этим господином.

— Разве? А вот свидетели утверждают, будто между вами произошло резкое объяснение. В инциденте также участвовал некто доктор Агапкин Федор Фёдорович.

— Видите ли, — вмешался профессор, — господин Грибко вёл себя не совсем вежливо, он пытался войти в квартиру без приглашения, и мой сын вместе с моим ассистентом попросили его удалиться. Это было примерно в середине мая.

— Свидетели утверждают, что господин Грибко был спущен с лестницы. Доктор Агапкин нанёс ему удар в челюсть и открыто угрожал убить его.

Разговор принимал всё более неприятный оборот. Продолжился он на следующий день в участке. Выяснилось, что Агапкина уже допрашивали дважды. И только когда профессор дал официальные показания, что в вечер убийства репортёра Федор Фёдорович находился с ним лаборатории, Агапкина отпустили.

— Благодарю вас. Я ваш должник на всю жизнь, — сказал Агапкин, когда они вышли из участка и зашли в кондитерскую возле Тверского бульвара. — Они бы с удовольствием повесили на меня это убийство, другихподозреваемых, вероятно, нет, а я вот он, под рукой.

— Да, лгать было неприятно, — вздохнул профессор, — но я ведь знаю вас достаточно хорошо. Вы зарезать человека не способны. А теперь скажите, где вы на самом деле провели тот вечер?

— Мы были в кинематографе, потом зашли в ресторан, — быстро ответил за Агапкина Володя.

Михаил Владимирович вскинул на него глаза, смотрел несколько мгновений и вдруг произнёс чуть слышно:

— Разумеется, вы не убивали. Ни ты, ни Федор.

— Папа, — Володя укоризненно покачал головой, — ну что ты такое говоришь? Разумеется, нет.

— Я говорю всего лишь, что вы не убивали.

— Ты так это говоришь и так смотришь, будто подозреваешь нас. Признайся честно, о чём ты сейчас думаешь? Что тебя беспокоит? Да, мы спустили наглеца с лестницы. Он ломился к нам в дом. Его смерть не особенно нас опечалила. Но ведь и тебя тоже. Из всего этого разве следует, что мы с Фёдором пробрались в номера Поликарпова и перерезали ему горло?

— Нет. Конечно же, нет, — Михаил Владимирович тяжело вздохнул и подозвал официанта, чтобы сделать заказ.


В конце августа Таня и Андрюша вернулись в Москву. Андрюша пошёл в шестой класс. У Тани начался последний учебный год в гимназии, все свободное время она опять проводила в госпитале.

В октябре полковник Данилов получил короткий отпуск из-за лёгкого ранения. Он появился, как всегда, неожиданно, с перевязанной ногой, на костылях.

— Самое обидное, — рассказывал он, — что это не в бою, это отстреливался пьяный дезертир. Впрочем, мне повезло, был бы он трезв, попал бы в голову. А так рана пустяковая, кость не задета.

Неделю они с Таней виделись каждый день, дважды были в театре, ездили гулять в Сокольники. Наступила золотая осень, холодная и тихая. Небо стало таким глубоким, что казалось, если долго глядеть, можно увидеть звезды в полдень. Таня и Павел Николаевич могли часами молчать и смотреть, питаться этой красотой, словно хотели запомнить огненные клёны, прозрачно-жёлтые, с тёплым румянцем осины, рыжие, матовые, как будто замшевые, дубы. Данилов сменил костыли на трость, сильно хромал. Таня привыкла ходить быстро, обгоняла его, ждала на аллее, подняв голову кверху, щурясь на бьющий сквозь листья солнечный свет. Когда он подходил, она целовала его в щёки, в шершавый подбородок, в краешек рта, медленно скользила пальцами по его лицу, закрыв глаза, как слепая, чтобы запомнить не только зрением, но кожей.

Дни летели, будто кто-то нарочно переводил стрелки. Вечером было нестерпимо трудно расстаться. Однажды они ужинали в ресторане на Арбате, вышли, и она сказала:

— Не надо извозчика. Дойдём пешком.

— Танечка, но до Второй Тверской я вряд ли доковыляю.

— Зачем до Тверской? Сивцев совсем близко, только улицу перейти и свернуть за угол. Разве не сможете? Ну что вы так смотрите на меня? Я хочу к вам, я хочу остаться до утра. Папе телефонирую, он волноваться не будет.

— Танечка…

— Что? Я не маленькая. Вы уезжаете на фронт послезавтра. Обвенчаться всё равно не успеем, нет времени, и платья подвенечного нет. Вряд ли вы способны обесчестить и бросить меня.

Во дворе у дома в Сивцевом стоял автомобиль, но они не заметили его, вошли в подъезд, поднялись на третий этаж. Дверь открыл денщик. В гостиной сидел посыльный с депешей от командующего фронтом. Данилов прочитал бумагу.

— Господин полковник, поезд через два часа, автомобиль ждёт внизу, — сказал посыльный.

Москва, 2006
Хорошо, что Соня отправилась на Брестскую на метро. Вряд ли ей удалось бы вести машину. Из дома она вышла шатаясь, как пьяная. Стемнело. Падал редкий крупный снег. Соня побрела по Тверской-Ямской к центру.

Как же хотелось сказать себе: «У бедняги старческий маразм, глупо придавать значение его словам, он бредит. Он не может знать, что я еду в Германию, он просто так пробормотал, ему сто шестнадцать лет. Люди столько не живут».

Она шла медленно, у неё кружилась голова. Она чувствовала себя одинокой, беспомощной и такой же старой, как Агапкин. Ей вдруг стало казаться, что она живёт чудовищно долго, не тридцать, а сто тридцать лет, или триста пятьдесят, или ещё чёрт знает сколько, и не чья-то чужая, а её собственная бесконечная жизнь запечатлена на снимках, которые лежат в портфеле.

Она так и не нашла перчатки. Левую руку сжала в кулак, спрятала в рукав дублёнки и кое-как согрела. В правой был портфель. Рука задеревенела, холод от неё полз вверх, к плечу, и дальше по всем телу.

Впереди, в нескольких шагах, светились окна кофейни. Соня зашла, села за столик в углу, заказала двойной кофе и горячий бутерброд.

Играла музыка, спокойный старый джаз. За соседним столиком сидели двое мужчин, молодой и пожилой, тихо беседовали, улыбались, хмурились. Сквозь сиплое соло саксофона Соне вдруг послышалось, что пожилой сказал:

— Умер. Стало быть, не уговорили.

Потом странным образом несколько раз прозвучала фамилия «Данилов». Конечно, это были всего лишь слуховые галлюцинации. С Соней такое случалось довольно часто. Собственные мысли вдруг начинали звучать извне, сплетаться из окружающих звуков, оформляться в слова, в предложения.

— Нет, — прошептала Соня и зажмурилась, — нет!

Следовало срочно убедить себя, что старик Агапкин в маразме и нёс чушь. Ничего он не знает, ничего не помнит. Лучше бы вообще не звонить и не ходить к нему. Теперь всё стало ещё непонятнее.

«Но если он в маразме, почему же меня так колотит после этого разговора? Дело не в нём, а во мне. Умер папа, времени прошло слишком мало. У Агапкина ясная голова и отличная память. Он сказал, что я сама все узнаю в Германии, ну и нечего дёргаться. Всё равно не выбраться из круга собственных догадок, предположений, страхов и слуховых галлюцинаций».

Раньше, когда они с Бимом приходили к старцу в гости, он говорил много и интересно. Он помнил профессора Свешникова, трёх его детей, Володю, Таню, Андрюшу, даже древнюю няньку, которая каждый год дарила Тане на именины одну и ту же куклу. Но он ни разу, ни слова не сказал об опытах профессора. Когда Соня задавала вопросы, он тут же менял тему.

— Не приставай к нему с этим, — предупредил Бим, — не исключено, что он испытывал препарат на себе, но неудачно.

— Как же неудачно, если он жив до сих пор? — удивилась Соня.

— Разве это жизнь? У него парализованы ноги, он беспомощен, как младенец.

— Но голова работает отлично, память феноменальная.

— Маразм или даже смерть были бы для него благом, спасением. Думаю, дело не в препарате. Я вообще не уверен, что Свешников изобрёл что-либо существенное. Долгожительство Федора Фёдоровича не такой уж уникальный случай. В горах Абхазии есть люди, которым сто пятьдесят.

— Так то горы, другой воздух, вода, еда, генотип особенный.

Вот именно. Генотип. Всё дело в геноме, в стволовых клетках, а Свешников терзал несчастную шишковидную железу. Её пять тысяч лет терзали, египтяне, индийские йоги, буддистские ламы. Нужен совсем другой путь.

Михаил Владимирович Свешников все никак не давал Биму покоя. Он постоянно пытался доказать, что затерянное открытие Свешникова — пустой миф.

Зачем так страстно доказывать то, с чем никто не спорит? Как можно опровергнуть то, что никому неизвестно? Старика Агапкина Бим нашёл потому, что его болезненно волнует всё, что связано со Свешниковым. Но старик ни разу ничего не сказал об опытах по омоложению. Забыл? Не знал? Или не хотел?

Соня ясно вспомнила тот сентябрьский вечер, чуть больше года назад. Они шли с Бимом пешком от Агапкина. Моросил мелкий дождь. Они зашли в эту же кофейню.

— А почему Агапкин не пишет мемуары? Он столько всего помнит, — спросила Соня.

— Восемьдесят процентов из того, что он помнит, до сих пор является государственной тайной.

— Да ладно! Сейчас уже все архивы открыты.

— Ты откуда знаешь? Ну-ка, скажи, что за шапочка у него на голове?

— Понятия не имею. Просто шапочка, чтобы голова не мёрзла.

— Вот и не просто. Это калетка. Ритуальная шапочка мастера масонской ложи. Не знаю, какая там у него ступень посвящения, но он очень крепко повязан с этими делами.

— Он что, масон?

— А то нет! — Бим перешёл на шёпот. — И нечего улыбаться. Ты даже представить не можешь, насколько это серьёзно.

— Ага, жутко серьёзно. Мировой заговор таинственных злодеев опутал незримой паутиной все сферы нашей жизни. Вам не кажется, что это слишком удобно, чтобы быть правдой? Нет подлецов, воров, психов, бездельников, пьяниц. Нет жадности, зависти. Есть масоны, они во всём виноваты. Войны, революции, экологические катастрофы — их рук дело. Причём кто они такие и зачем им всё это нужно, никто толком не знает. Но самолёты из-за них падают, и канализация у нас в институте засоряется из-за них.

— Да, канализация, грибок на стенах, отсутствие оборудования, слишком частые случаи, когда меня по недоразумению забывают пригласить на важные международные конференции.

— Борис Иванович, но вы в последнее время довольно часто летаете за границу, — осторожно возразила Соня.

— Ты хочешь меня убедить, будто все отлично? — Бим закричал так громко, что стали оборачиваться с соседних столиков. Он опомнился и перешёл на шёпот. — Нет, моя милая, все плохо, все ужасно, и за всем стоят их козни. Они мне постоянно мешают, они не дают мне раскрутиться.

— Борис Иванович, но вы же не эстрадная звезда, чтобы раскручиваться.

Он не услышал её. Он продолжал возбуждённо говорить, глаза за стёклами очков метались, пальцы в прах истерзали бумажную салфетку.

— Они не дают мне раскрутиться, знаешь почему? Потому что я хочу, чтобы продление жизни стало доступно для всех желающих. А они хотят этого только для себя. И ещё потому, что я русский. Они всегда ненавидели Россию и русских.

Тогда, год назад, Соне так хотелось думать, что Бим шутит. Но он вовсе не шутил. Он начитался каких-то научно-популярных книжек и зачислил себя в почётные ряды жертв злодейского заговора мирового масштаба. Соне стало грустно и ужасно жаль Бима. Она знала его с детства, он был талантливый учёный, неглупый человек. О старике Агапкине они больше не говорили, ни тогда, ни потом. Бим в последнее время вообще мог говорить исключительно о себе и о деньгах, которые нужны ему, чтобы раскрутиться. И ещё — о профессоре Свешникове.


Соне принесли кофе и бутерброд. Она наконец согрелась и немного успокоилась. В самом деле, разве можно поверить, что все последние события — внезапная смерть папы и такое же внезапное предложение блестящей, перспективной работы в Германии — имеют между собой какую-то внутреннюю зловещую связь? И старец ста шестнадцати лет, генерал «невидимых войск» в ритуальной шапочке-калетке на жёлтом черепе — звено этой странной цепи?

Папа умер от острой сердечной недостаточности. В Германию Соня летит потому, что ей выпал такой счастливый шанс. Она неплохой биолог, она много работает. Что у неё есть, кроме работы? Ни семьи, ни детей, никакой личной жизни. Тоска по папе. Обида и пустота после шоколадной женитьбы Пети. Ничего её в Москве не держит. Мама всё равно улетит в Сидней. Нолик? Как-нибудь переживёт, в конце концов, он ей не муж и не сын.

Наконец она побывает за границей, станет работать в удобной, чистой лаборатории, с отличным новым оборудованием, получать за это достойные деньги. Все правильно. Заслужила.

«Они станут вас обрабатывать, они уже вас обрабатывают. Не верьте! Думайте сами. Только вам дано решать, только вам».

Глава десятая

Все последние годы Борису Ивановичу Мельнику пришлось посвятить поискам денег на свои исследования.

Прежде он не думал об этом. Ему хватало зарплаты сначала младшего научного сотрудника, потом старшего, а зарплата заведующего лабораторией в первое время казалась ему даже избыточной.

Они с женой Кирой привыкли жить скромно. Детей у них не было. В отпуск на дорогие курорты они не ездили, предпочитали байдарочные походы, путешествия по Карелии, рыбалку на озере Селигер, ночёвки в палатках. Ужин в лесу у костра казался им куда приятней и здоровей, чем в каком-нибудь дорогом ресторане.

Всё необходимое для его работы предоставляло государство. Ему не приходило в голову подсчитывать, сколько стоит новое лабораторное оборудование, для этого существовал отдел снабжения. Если в здании НИИ начинали течь краны, завхоз вызывал сантехника. Уходила в декрет лаборантка, отдел кадров заботился о том, чтобы на её место пришла другая.

Борис Иванович заслуженно гордился своим аскетизмом в быту. Он был настоящим, большим учёным, всего себя отдавал науке и ставил перед собой великие цели. Настолько великие, что даже самым близким своим друзьям и коллегам он не мог об этом рассказать. Во-первых, опасался скептических ухмылок, зависти, конкуренции. Во-вторых, не хотел растратить в пустых разговорах ту драгоценную творческую энергию, которая помогала ему работать по двенадцать часов в сутки, справляться с разочарованиями и неудачами, преодолевать душевные кризисы.

Началось всё страшно давно, лет в семь, с фантастической детской мечты, с волшебных сказок о живой и мёртвой воде, о молодильных яблочках, о кипящих котлах, из которых дряхлые старики выходят юношами.

Магическое омолаживающее зелье древнегреческой Медеи. Китайский Лунный заяц. Три тысячи лет он толчёт в агатовой ступке лекарство от старости. Индийская аюрведа, наука о долголетии, созданная богом Брахмой, ветхозаветные старцы, жившие в десять раз дольше нынешних людей, средневековые алхимики, граф Сен-Жермен.

Годам к семнадцати Боря Мельник, конечно, уже понимал, что все это мифы, сказки. Но ведь не бывает дыма без огня. Этот дым не давал ему дышать. Ему казалось, вся история человечества, от глубокой древности, этим дымом пропитана, где-то должен быть спрятан тайный огненный источник.

Чем больше он узнавал, тем яснее видел, как тесно переплетается наука с мифом, древние знания с современными открытиями. Без астрологии не было бы астрономии. Без колдунов и знахарей не родилась бы медицина.

Алхимия, которую принято считать лженаукой, содержала в себе корни химии, биологии. Современная физика лишь совсем недавно открыла элементарные частицы, научилась превращать один элемент в другой и производить вещества, в природе не существующие, например плутоний. Алхимики делали подобные вещи в своих лабораториях ещё много веков назад и называли трансмутацией.

Никогда, ни с кем он не говорил об этом вслух. Но про себя знал, что философский камень существует. Однако булькающие реторты, сера, ртуть, искусственное золото тут ни при чём. Они всего лишь пёстрые декорации, наслоение мифов, за которыми надёжно спрятана древняя тайна. Это вовсе не камень, нечто совсем иное, живое, состоящее из плоти, из клеток. Нет ничего сложнее и таинственнее самой жизни. Разгадка вечности внутри, а не снаружи.

Разумеется, Боря Мельник не собирался становиться алхимиком. Да это было и невозможно во времена его юности, в конце пятидесятых. Он блестяще учился на биофаке, поступил в аспирантуру, защитил кандидатскую, потом докторскую.

Он знал о живой клетке все: как она устроена, как ведёт себя в разных обстоятельствах, как реагирует на внешние воздействия, как зарождается и умирает. Но он не знал ничего, поскольку не мог ответить на главные вопросы: почему она умирает и как заставить её жить вечно?

Ему страшно не везло, словно некая потусторонняя злая сила преследовала его, шла по пятам, забегала вперёд, дразнила, соблазняла, чтобы потом воткнуть нож в спину.

Когда он в своих исследованиях подходил близко к какому-то реальному результату, оказывалось, что его уже опередили, открытие сделано, премия получена, лавры на чужих головах, деньги в чужих карманах.

В конце шестидесятых он заинтересовался эпифизом, обнаружил множество загадок, окружавших эту маленькую, как будто забытую наукой железку. Он понял: именно там, внутри, скрыта главная тайна жизни. В глубине мозга, в самом его центре, прячется огненный источник древнего мифологического дыма.

Борис Иванович не спешил делиться ошеломительными результатами своих исследований.

Несколько лет он увлечённо экспериментировал с лягушками, крысами, кроликами, он выделял и изучал гормон мелатонин и уже стал обдумывать, в какой форме лучше обнародовать своё великое открытие, как и когда можно все это представить на суд завистливых коллег.

Но однажды он случайно наткнулся на небольшую заметку в журнале: в США происходит «мелатониновый бум». Западные учёные обнаружили, что гормон эпифиза оказывает сильное омолаживающее воздействие на весь организм. Теперь его производят и продают в каждой американской аптеке. Журнал был не иностранный, не научный, не для узкого круга специалистов. Он выходил в СССР миллионным тиражом, его читали домохозяйки.

Борис Иванович долго не мог прийти в себя. Это унизительное поражение оглушило его, как будто ударило дубиной по голове. Вскоре он узнал, что «мелатониновый бум» оказался ошибкой и ничего, кроме вреда, этот очередной эликсир молодости не принёс. Приём гормона в огромных количествах давал массу побочных эффектов, опасных для жизни. Это отчасти утешило Мельника. Конечно, ошибка, но чужая. Не его. Он был прав, что не спешил осчастливить человечество.

Потом не раз случались подобные истории. Он трудился, искал, находил, но в последний момент выяснялось, что и это, и то уже открыто. Так было со стволовыми клетками, с программой клеточной смерти внутри генома.

Кто-нибудь другой на его месте давно бы сдался, успокоился, смиренно отсиживал бы восемь рабочих часов в своём паршивом НИИ, довольствуясь обычной научной рутиной. Кто угодно, только не он. Борис Иванович не мог отказаться от своей детской мечты, которую давно уже в глубине души называл не мечтой, а предназначением, великой миссией.

Этих громких слов он никогда не произносил вслух, это было табу, как имена могучих божеств у древних народов. Борис Иванович ни разу не усомнился в верности избранного пути и был прав.

Долгое изучение эпифиза оказалось вовсе не бессмысленным делом. Чудо всё-таки произошло. «Третий глаз», спрятанный в центре мозга, успел подмигнуть ему, вспыхнуть мгновенной искрой тайного огня.

Среди прочих научных имён, так или иначе связанных с исследованиями шишковидной железы, мелькнуло имя профессора Свешникова.

Он сразу выделил его из общего ряда. Везде, где приводилась его краткая биография, было написано, что Михаил Владимирович родился в Москве, в 1863 году. Что касается даты смерти, то её либо вообще не было, либо возникали совершенно разные, от 1922-го до 1951-го, со знаком вопроса в скобках. Места тоже назывались разные, причём география получалась весьма обширная: Москва, Ленинград, Вуду-Шамбальск, Хельсинки, Воркута, Берлин, Ницца.

С тех пор все своё свободное время Мельник стал проводить в библиотеках, в архивах. Информации оказалось мало, она была отрывочной и противоречивой. О Свешникове-хирурге знал любой студент-медик. О Свешникове-биологе не знал почти никто. В медицинской библиотеке хранилось несколько его истлевших учебников по гистологии и кроветворению дореволюционного издания, но библиотечные формуляры были пусты. Многие годы никто не снимал их с полок.

Борис Иванович часто заглядывал в маленький букинистический магазин медицинской книги, и продавщицы уже узнавали его, приветливо здоровались. Однажды, роясь в пыльных стопках, в подшивках старых журналов, он услышал, как они шепчутся:

— Может, дать ему телефон Федора Фёдоровича?

— Неудобно. Надо сначала позвонить, спросить разрешения.

— Я уверена, разрешит и будет только рад.

Мельник вздрогнул, у него сердце подпрыгнуло к горлу. Он не стал торопить их, но не ушёл до тех пор, пока не получил номер на бумажке и необходимое пояснение, что Федор Фёдорович очень милый, интеллигентный старичок, профессор медицины. Он инвалид, у него парализованы ноги. Изредка его привозят сюда на машине. Но в основном он заказывает книги по телефону, и их забирает его шофёр.

— Кроме вас двоих, никто Свешниковым не интересуется, — сказала продавщица, — вы обязательно должны познакомиться.

Это случилось в девяносто восьмом году. Тогда уже стали доступны многие архивы, прежде закрытые, потом появился Интернет.

Теперь информации было достаточно. Чтобы идти дальше, не хватало лишь денег. Борису Ивановичу пришлось осваивать совершенно новый, чуждый и весьма неприятный для него, большого учёного, род деятельности: поиски спонсоров.

Сначала он занимался этим с отвращением, но скоро привык и даже вошёл во вкус. Он подошёл к заветной цели так близко, что захватывало дух, кружилась голова и не стоило брезговать никакими средствами. Он унижался. Он жертвовал научной репутацией и добрым именем, твёрдо веря, что все это очень скоро окупится сполна.

Знакомство с алхимией не научило его делать золото из свинца. Но искусством скрывать свои истинные намерения, морочить глупые головы, врать, напускать туману Мельник овладел в совершенстве.

Чем больше узнавал Борис Иванович, тем суеверней хранил тайну своего будущего открытия. Именно своего, тут сомнений не было, потому что Свешников являлся лишь промежуточным звеном. Чудо, которое случилось в его домашней лаборатории зимой 1916 года, просто ошиблось адресом, заблудилось во времени и пространстве, по злому недоразумению попало в чужие руки и теперь ждёт своего истинного автора. Мельника Бориса Ивановича.

Москва 1916
Все комнаты в квартире Георгия Тихоновича Худолея на Мясницкой напоминали монашеские кельи, но без икон и распятий. Голые стены, простая крепкая мебель тёмного дерева, никаких ковров, диванов, кресел. Несколько венских стульев. Старый, идеально чистый паркетный пол. Шторы на окнах из грубого плотного холста. Ни одного зеркала, только в ванной комнате на умывальной полке, маленькое, круглое, с увеличительным стеклом.

Самая просторная комната была отведена под кабинет. В углу ютилась убогая конторка. Худолей писал и читал, стоя возле неё. Единственными украшениями были глобус и бронзовая фигурка обезьяны, держащей в лапе человеческий череп. Грубо сколоченные книжные полки от пола до потолка заполнены фолиантами, как в лавке букиниста. Книги на французском, немецком, арабском, на латыни.

Можно было подумать, что имущество хозяина недавно ушло с молотка за долги. Но никаких долгов Худолей никогда не делал. Он не играл в азартные игры, был равнодушен к вину, к еде. Ел, только чтобы не чувствовать голода, не важно что. Пил спиртное только в тех случаях, когда нельзя было отказаться. Единственной его слабостью оставались женщины, вернее молоденькие барышни. Он их просвещал, посвящал, учил неустанному духовному деланью и поиску путей к сокровенным древним знаниям.

Зиночка, которая давно уже никакую гимназию не посещала, прошла у Худолея «трехплановое благословение». Давать его женщинам имел право только мастер высокого посвящения. Несмотря на таинственность этого магического действа, в чём оно состоит и как происходит, догадаться было несложно.

Ледяной метельной декабрьской ночью Федор Фёдорович Агапкин удостоился чести посетить квартиру мастера на Мясницкой.

Он отсыпался после суточного дежурства в госпитале. Его разбудил Володя, мокрый, взъерошенный, сказал:

— Собирайся, быстро! Саквояж свой возьми.

— Куда? Зачем? Что случилось? — бормотал Агапкин, путаясь в одежде, которую Володя кинул ему на диван.

— Объясню по дороге.

У подъезда ждал извозчик. Ревел ветер, в лицо бил колючий снег, улицы были темны и пустынны. Извозчик тронулся сразу, как только они сели, видно, заранее знал адрес.

— Да в чём дело? — Агапкин поёжился, натянул на колени жёсткое вонючее одеяло.

Володя хотел ответить, но не смог. Он начал чихать и сморкаться.

— Смотри, ты простужен. — Агапкин приложил ладонь к его мокрому лбу. — У тебя жар, тебе надо в постель. Куда мы едем?

Володя чихнул, наверное, раз двадцать, чуть не потерял сознание. Сморкался, жадно хватал ртом воздух, вытирал слёзы, наконец произнёс сипло:

— Зина рожает.

— Где?

— У Худолея, на Мясницкой.

— Послушай, но я не акушер.

— Неважно. Примешь. Рената поможет, она закончила курсы.

— Почему нельзя вызвать нормального специалиста?

— Потому! — рявкнул Володя и опять принялся чихать.

Агапкин машинально, в десятый раз, повторил «будь здоров», протянул ему свой платок и, все больше волнуясь, спросил:

— Скажи, что будет с ребёнком? Куда они его денут?

До конца пути он так и не получил ни одного вразумительного ответа. Володю бил озноб, лоб его пылал, голос совсем сел. Расплачиваясь с извозчиком, он рассыпал деньги, Агапкину пришлось собирать их в снегу, на мостовой. Володю он втащил на себе в незнакомый подъезд. Хорошо, что квартира была на первом этаже, не пришлось подниматься по лестнице.

Дверь открыл Сысоев, молодой человек с бараньими глазами, поэт и бывший дьякон. Он был красен, скалил зубы в бессмысленной улыбке. От него пахло коньяком. Агапкин удивился странности обстановки, голым стенам. Володя едва держался на ногах.

— Иди, ляг куда-нибудь, — сказал ему Агапкин.

— Брат, зачем ты выпил вина? — спросил Сысоев и громко икнул.

— Ничего он не пил. Он сильно простужен. У него жар. Уложите его в постель и дайте чаю с малиной. Что вообще тут у вас происходит?

Сысоев прижал палец к губам, нахмурился, помотал головой, не сказал ни слова и скрылся вместе с Володей за дверью какой-то комнаты. Только тогда Агапкин услышал крик роженицы. Из глубины коридора появилась Рената в клеёнчатом фартуке поверх нарядного платья.

— Три часа, как отошли воды, потуг нет, — быстро сообщила она Агапкину, — тазовое предлежание, сердцебиение плода не прослушивается.

«Я пропал», — подумал Агапкин.

Комната, куда он вошёл, была спальней хозяина. Железная кровать, тумбочка, ночник, холщовые, плотно задёрнутые шторы. На кровати лежала Зина, лицо её было мокрым от пота. Под простынёй вздувался огромный живот. Она кричала негромко, однообразно, и от этого крика у Агапкина стало холодно в солнечном сплетении. Он ни разу в жизни не принимал роды, только наблюдал, как это делали другие, когда учился на медицинском факультете.

Чтобы осмотреть роженицу, следовало вымыть руки, облить их йодом. Рената пошла с ним в ванную комнату.

— Это полнейшее безумие. Надо вызвать карету и срочно в больницу. — Агапкин закатал рукава до локтя.

Ему удалось немного успокоиться. Из-за шума воды не было слышно криков.

— Невозможно, — Рената подала ему намыленную щётку.

— Почему?

— Тогда не избежать огласки.

— Плевать! Если ваш диагноз верен, мы не справимся, потеряем её и ребёнка.

— Надо сделать всё возможное. — Рената подала ему полотенце, потом стала поливать его руки йодом.

— Но почему, объясните, почему? И где Георгий Тихонович?

— Мастер у себя в кабинете, — холодно ответила Рената и с силой вдавила резиновую пробку в горлышко флакона, — объяснить я вам ничего не могу. Вы ученик. Это за пределами длины вашего буксирного каната. Пойдёмте к ней. Мы теряем время.

Агапкин застыл с растопыренными, рыжими от йода руками. Во рту у него пересохло, по спине пробежала струйка ледяного пота. Рената открыла перед ним дверь. Он ступил в коридор и опять услышал жуткий крик Зины.

«Здесь должен быть телефон. Профессор сейчас в госпитале. Можно вызвать карету».

Худолей возник перед ним, словно соткался из воздуха. Он был в домашних туфлях, в потёртой бархатной куртке. Жёлтые глаза смотрели в упор, не моргая.

— Благодарю, что пришли на помощь. — Худолей положил руки Агапкину на плечи, развернул его, как куклу, мягко подтолкнул к двери комнаты, из которой опять звучал нестерпимый жалобный крик. — Вы сделаете все наилучшим образом. Я уверен, вы справитесь. Если понадобятся какие-то дополнительные инструменты, лекарства, я предоставлю вам всё, что пожелаете. Тут недалеко есть дежурная аптека.

Пока он говорил, они успели войти к Зине.

«Прочь отсюда! Бежать, сию минуту! Прямо так, в одной рубашке, без калош, в ночь, в метель, как можно дальше, за город, в лес, в глушь, в сибирскую тайгу, в Арктику на льдину, в Африку к диким племенам!» — подумал Агапкин и сказал:

— Нужно больше света.

Он достал фонендоскоп и приложил его к вздутому животу, пытаясь вспомнить, где лучше прослушивается сердцебиение плода. Хлюпанье, бульканье, гул. Ничего, кроме обычных кишечных шумов, он не услышал.

— Молчи. Терпи. Кричать нельзя, — монотонно повторяла Рената.

Вошёл Сысоев, принёс две лампы. Зина сдавленно замычала, изогнулась дугой, живот стал каменным. Это продолжалось не более минуты. Потом тело её обмякло, и Агапкин уловил новый звук, частую тихую пульсацию. Перед глазами у него замелькали страницы учебника акушерства доктора Бумма. Кошмарные картинки уродств, разрывов. Техника поворота за ножку. Наложение щипцов. Палата университетской клиники, толпа студентов, женщина на высоком столе, покорное, безнадёжное страдание на её лице, рыжие от йода руки, ощупывающие гигантский живот. Спокойный голос профессора Гринберга.

«Любая деревенская повитуха справится с этой задачей. Впрочем, у повитухи опыт, а у вас, господа, ничего, кроме лени и амбиций. Итак, головка твёрдая, округлая, консистенция таза, напротив, неравномерна, мягковата. Главное, не перепутать, что сверху, что снизу».

Переждав ещё одну мощную потугу, Федор принялся мять Зинин живот. Пот тёк в глаза, хотя в комнате было прохладно. Где твёрдое, круглое, где мягковатое, он понять не мог. Руки стали чужими, тупыми, бесчувственными.

«При тазовых предлежаниях сердце плода более отчётливо слышно выше пупка. Повторяю, бояться нечего. Но сохрани вас Бог от поперечных предлежаний с выпадением ручки».

Агапкин за все курсы имел высший балл, и только акушерство сдал посредственно. Каменный живот, ничего нельзя понять. Вой Зины, голубиное воркование Ренаты. Очередная потуга. Нужно уложить Зину как-то иначе, на бок, что ли? Живот опять расслабленный, рыхлый. Прощупать в последний раз, потом внутреннее исследование. Оно нежелательно, можно занести инфекцию. Хороший врач обходится без него. Но Федор Фёдорович Агапкин врач посредственный или вообще никакой. Сейчас угробит несчастную Зину вместе с ребёнком, и все поймут, что вовсе он не врач. Беспомощный идиот, тряпка. Нет, хуже. Уголовный преступник. Каторжник.

Вот она, головка, чуть ниже пупка, слабый маленький комок под руками. Почему кость такая мягкая? Странная, неровная форма. Но другого ничего нет. Что сверху? Что снизу? А плод вообще без головы бывает?

«В периоде изгнания при наружном исследовании головка не прощупывается вовсе».

Агапкин выпрямился, повернулся к Ренате всем корпусом и заорал, глядя на неё сверху вниз:

— Тазовое? Потуг нет? Сердцебиение не прослушивается? Где вы, сударыня, учились? Или вам совсем запорошило мозги кокаином? Что застыли? Нужно поднять её, переложить иначе! Валик подушки под спину! Горячую воду! Чистые простыни! Йод! Руки мыть! Приготовить стерильные ножницы, шёлковую нить! Раствор нитрата серебра! Вату! Марлю!

«В периоде изгнания риск для плода увеличивается. Сердцебиение следует выслушивать каждые десять минут».

Рената бестолково заметалась, убежала, хлопнув дверью, прибежала с охапкой белья. Зина мотала головой, до крови кусала губы. Сысоев явился и стал объяснять, что подушек больше нет, самовар он поставил, нельзя ли, чтобы Зина кричала тише, а то с улицы могут услышать.

— Плевать! Откройте форточку, ей нужен воздух! Зина! Тужьтесь! Дышите ртом, часто, как собака на солнцепёке, дышите!

Агапкин схватил фонендоскоп. Сердце ребёнка билось также быстро, как его собственное сердце, в одном ритме.

— Кроме нас с тобой здесь все сумасшедшие. Сейчас я вымою руки и помогу тебе, подожди, ничего не бойся, — Агапкин обращался к ребёнку и не замечал, что говорит вслух.

Холщовые шторы дыбились от ветра. Когда затихал крик Зины, было слышно, как воет вьюга за окном.

— Зина, не тужься! Дыши спокойно, глубоко, вот она, головка, вот она, милая, голубушка!

Под руками Агапкина появился сморщенный сизокрасный лоб, мучительно зажмуренные вспухшие веки, крошечный нос, подбородок. Пальцы почувствовали быструю тугую пульсацию. Шея ребёнка была обвита упругим, скользким канатиком пуповины.

Зина опять стала тужиться, очень сильно. Личико ребёнка посинело. Агапкин вспомнил буксирный канат на своей шее и почувствовал удушье. Медленно, как будто спасая вместе с чужой жизнью собственную, он потянул ещё раз, и ещё. Петля ослабла, но ускользала из пальцев.

— Не тужься, умоляю! Задавишь ребёнка! Держись, дыши глубоко! Рената, сделайте что-нибудь!

— Рената ушла курить, — прозвучал над ухом спокойный голос. — Возможно, эта душа не желает являться в мир, жить в тесных оковах плоти. С точки зрения закона мировой Кармы всё, что ни делается, делается во благо. Не надрывайтесь.

Потуга прекратилась. Минуту было тихо. Пальцы Агапкина упрямо тянули петлю. Худолей стоял рядом и смотрел так, что жгло всю левую половину лица. В комнате выл ветер, слышалось глубокое медленное дыхание Зины, и вдруг, впервые за эти долгие часы, она заговорила:

— Жорж, вы зверь, я вас ненавижу. Уйдите. Федор, спасите моего ребёнка, ради Бога!

Петля поддалась, легко и мягко снялась через головку.

— Зина, тужься! Пора! — крикнул Агапкин, не заметив, как вышел Худолей, аккуратно прикрыв за собой дверь.

Светало. Вьюга кончилась, но ветер выл, стонал, хлопал форточкой. Вернулась Рената, равнодушно спросила:

— Уже все?

Он стоял на коленях у кровати и держал в руках вишнёво-синее, в белесой смазке, существо. Рассветное солнце пробилось сквозь тучи, брызнуло в окно. Раздался плач, тихий, неуверенный, он с каждым мгновением нарастал, заполнял холодную серую комнату вместе с солнечным светом. Новорождённая девочка кричала сердито и обиженно.

Зазвенели первые утренние трамваи, зацокали копыта, загремели колёса, закричали разносчики газет.

— Мировая общественность взбудоражена смертью престарелого императора Франца Иосифа!

— Румынское правительство в панике покинуло Бухарест!

— Скандальное заявление американского президента Вильсона! Америка слишком горда, чтобы воевать!

— Очередное таинственное исчезновение Распутина!

«Опять, — машинально подумал Агапкин, — в который уж раз», — и захлопнул форточку, опасаясь простудить младенца. Вошла Рената со стаканом чая.

— Брат, вы устали, выпейте.

Не обращая на неё внимания, Агапкин возился с новорождённой девочкой, влажной тёплой ватой вытер слизь, родовую смазку, послушал сердце, завязал и перерезал пуповину.

Все белье было туго накрахмалено. Он кое-как запеленал ребёнка в мягкое полотенце. Зина счастливо улыбалась, никого, кроме своей девочки, не замечая. Приподнялась, взяла её у Агапкина, повинуясь самому древнему и верному из всех живых инстинктов, дала ей грудь. Плач затих. Ребёнок принялся жадно сосать молозиво.

Рената подошла к Агапкину и спросила шёпотом:

— Зачем вы это сделали?

— Что?

— Не следовало давать ей ребёнка, тем более чтобы она кормила. Это жестоко, как вы не понимаете?

— Послушайте, сударыня, от вас пользы никакой, вы только мешаете и всё время говорите глупости, — поморщился Агапкин, — лучше ступайте к Володе, посмотрите, как он. У него вечером был сильный жар.

В дверном проёме возник Худолей.

— Я отправил его домой на извозчике. Выйдем на минуту.

Рената между тем присела на край кровати, промокнула платком влажное лицо Зины, потянулась по-кошачьи, сонно помахала ресницами.

— Сестра, будь умницей.

— Не трогай меня! — слабо вскрикнула Зина.

Худолей впился в Агапкина своим гипнотическим взглядом.

— Всего на два слова. Выйдем.

— Я никуда не пойду. Что вы намерены делать с ребёнком и с Зиной?

— Ничего. Ровным счётом ничего. Я желаю только добра. Зина молода, у неё вся жизнь впереди. Вам известно, как в этой стране относятся к незаконнорождённым детям и к их матерям?

— Федор Фёдорович, они свезут её в сиротский приют, — сказала Зина, — отдадут, как подкидыша.

— Сестра, ты сама этого хотела, разве нет? — Худолей отпустил Агапкина и всем корпусом повернулся к кровати. — Мы же договорились, будь благоразумна.

— Нет! Никогда!

— Ты поклялась хранить тайну. Ты нарушишь клятву, если оставишь себе ребёнка. Тайна раскроется по твоей вине.

— Ну, так убей меня сразу, прямо здесь. — Зина вдруг густо покраснела, оскалилась, на лбу вздулась жила. — Федор, больно! Будто схватка опять!

Агапкин решительно подошёл к кровати, грубо, за руку, поднял Ренату.

— Ступайте-ка вы курить, сударыня. И вы, Георгий Тихонович, извольте выйти. Мне нужно осмотреть больную.

Худолей вопросительно взглянул на Ренату. Она равнодушно пожала плечами, зевнула, прикрыв ладонью рот, вытащила из кармана золотые часы-луковицу.

— Вероятно, послед отходит. Девять с половиной утра. Мастер, позвольте мне уйти. Я валюсь с ног.

— Да уйдите же, наконец, вы оба мне мешаете! — крикнул Агапкин.

Прежде чем дверь за ними закрылась, он услышал, как Рената сказала сквозь зевок:

— Ладно, пусть. Всё равно надо ждать до ночи.

Агапкин слегка надавил на мягкий Зинин живот, извлёк детское место, осмотрел края, нет ли оборванных сосудов, целы ли оболочки, промыл Зину раствором марганца, облил йодом. Жгло сильно, она тихо всхлипывала. Наконец он накрыл её чистой простынёй, сел на край кровати, поднёс к её губам стакан с чаем. Она жадно глотнула.

— Только не уходите. Я знаю, вы устали, но не оставляйте меня тут одну, умоляю!

— Тебе надо лежать ещё сутки. Я не уйду, конечно. Где твои родители?

— Здесь, в Москве.

— Они бедны?

— Нет. Очень богаты.

— Разве они не ищут тебя?

— Они думают, я в монастыре, далеко, под Вологдой. Я давно им сказала, что хочу принять постриг. Они смирились с моими странностями. Я разыграла все так, будто уехала туда послушницей, ещё летом, когда начал расти живот. Я заранее написала письма. У Сысоева тётка в Вологде, он ей отвёз, она шлёт в Москву каждую неделю.

— Отлично. Что дальше?

— Дальше по плану я должна вернуться домой, когда оправлюсь после родов.

— Что будет, если ты вернёшься с ребёнком?

— Не знаю. Будет ужас.

— Родители прогонят тебя на улицу?

— Нет. Разумеется, нет. Они простят. Но тайна откроется. Я давала клятву, как и вы. Помните, какие там страшные слова?

— И ты из-за этого готова отказаться от ребёнка?

— Я лучше умру. Вот чего он боится больше всего. Если я умру здесь, у него в квартире, ему точно несдобровать.

Когда вошёл Худолей, Агапкин сообщил ему, что у Зины может открыться кровотечение. Это весьма опасно, и единственный способ предотвратить беду — оставить с ней ребёнка, поскольку для нормальных сокращений матки необходимо, чтобы Зина кормила грудью.

— Да? Странно. Я никогда об этом не слышал, — сказал Худолей.

Федор заметил в жёлтых глазах страх, растерянность. Если бы уважаемый Мастер сейчас попробовал воздействовать своим гипнозом на него, на Зину, вряд ли бы что-нибудь вышло. Агапкин мысленно поздравил себя с первой, маленькой, но важной победой, может быть, не так над Худолеем, как над собой. Голос его теперь звучал твёрдо и уверенно.

— Ну что ж, Георгий Тихонович, вы сами учили меня: мы все когда-нибудь узнаем впервые. Нужен запас свежего белья, много марли, клеёнка, какие-нибудь детские вещи, пелёнки, одеяло, чепчик. И ещё, необходимо поесть, Зине и мне.

— Хорошо. Еду можно заказать из ресторана, по телефону. Я отправлю Сысоева в лавку, вы напишите список.

— Он пьян, все напутает. У вас нет прислуги?

— Есть приходящая, но я отпустил на эти дни.

— В таком случае, будьте любезны, вынесите грязное бельё и ночную вазу. Она полна, скоро польётся через край. Я просил это сделать Ренату, но она забыла. А мне рук пачкать нельзя, сами понимаете.

***
Отставной полковник ФСБ Иван Анатольевич Зубов неплохо изучил своего шефа. Но разговор в самолёте, в начале июня 2004 года, когда они летели из Швейцарии в Москву, разбил сложившийся образ вдребезги.

Сначала Зубов решил, что его шеф просто сошёл с ума. Мало ли на свете свихнувшихся миллиардеров?

Впрочем, никаких иных признаков безумия, кроме желания вернуть молодость и жить вечно, Кольт не проявлял. Само желание не казалось Ивану Анатольевичу таким уж абсурдным. Но одно дело хотеть, и совсем другое — верить в реальную возможность.

«Потом — это уже вопрос не медицины, а веры», — повторял про себя Зубов слова швейцарского профессора.

Вера — понятие эфемерное, зыбкое, в карман не положишь и на хлеб не намажешь. Кто-то верит в загробную жизнь, в рай и в ад, кто-то в реинкарнацию, перевоплощение души или вообще ни во что. Большинство людей об этом просто не задумываются. Живут, как трава в поле. Но Пётр Борисович Кольт — человек штучный, уникальный. Когда он сказал: «Я — не все», с этим нельзя было не согласиться.

В бизнесе Кольт просчитывал не только ближайшие, но и отдалённые перспективы. Швейцарский профессор пообещал ему лет пятнадцать. Пётр Борисович привык думать о своём будущем, думает и сейчас, правда, не совсем обычным образом — ну так что же? Он всегда отличался оригинальностью мышления.

«А почему бы и нет?» — спросил себя отставной полковник.

Для начала Иван Анатольевич залез в Интернет, нашёл в энциклопедиях информацию о профессоре Свешникове и убедился хотя бы в том, что это не вымышленный персонаж. Искомый профессор упоминался вскользь, на специальных научных сайтах, в статьях и рефератах по биологии и медицине, в связи с гистологией, теорией кроветворения и военной хирургией. Ни слова о его открытиях или хотя бы опытах по омоложению отставной полковник не нашёл. Зато обнаружил некоего профессора Мельника, живущего здесь и сейчас.

Биолог, доктор наук Борис Иванович Мельник на полном серьёзе обещал, что очень скоро он лично осчастливит человечество, предложит простой общедоступный способ увеличения средней продолжительности жизни до ста пятидесяти, двухсот лет. Его концепция сводилась к тому, что старение — особая генетическая программа, цель коей — усовершенствование биологических видов.

Для начала доктор цитировал некоего Августа Вейсмана, который будто бы заявил в знаменитой лекции 1881 года: «Я рассматриваю смерть не как первичную необходимость, а как нечто, приобретённое вторично в процессе адаптации. Я полагаю, что жизнь имеет фиксированную продолжительность не потому, что по природе своей не может бытьнеограниченной, а потому, что неограниченное существование индивидуумов было бы бесполезной роскошью».

Мельник утверждал, что именно эта идея положила начало современной геронтологии. За прошедшие сто двадцать пять лет наука шагнула так далеко, что теперь человек может позволить себе эту роскошь.

Доктор Мельник рассуждал вполне логично. Живая система, в отличие от мёртвого механизма, обладает способностью как самовосстановления, так и саморазрушения. Величайшим достижением сегодняшней науки является разработка нанотехнологий, то есть технологий манипулирования отдельными атомами и молекулами. Именно при помощи нанотехнологий в ближайшем будущем создадутся молекулярные роботы. Эти мудрые микроскопические твари будут питаться солнечной энергией и воспроизводить самих себя. Их станут вводить в клетку и менять её изнутри таким образом, чтобы она, клетка, не болела, не умирала, а совсем наоборот.

Геном человека — всего лишь программа. Любую программу можно перенастроить, то есть отменить старение.

«Мы же не стали ждать, когда природа подарит нам крылья, и изобрели самолёт, — заявлял биолог, — точно так же мы не собираемся бездействовать, пока эволюция соблаговолит подарить нам дополнительные десятилетия жизни».

На одном из форумов профессору задали вопрос: а как же быть с проблемой перенаселения? Если программа по омоложению начнёт работать, если средняя продолжительность жизни повысится втрое и при этом будет рождаться такое же количество детей, то очень скоро людей станет слишком много. Это неминуемо приведёт к перенаселению планеты, снижению качества жизни, начнутся экономические кризисы, экологические катастрофы, войны, голод, эпидемии, то есть природа постарается вернуть прежнее равновесие, удобное для неё, а не для нас.

«Конечно, — отвечал профессор, — деторождение придётся строго контролировать, на государственном уровне. На одну пару — не больше одного ребёнка, и то после тщательной проверки здоровья желающих этого ребёнка завести. Возможно, придётся ввести законы о принудительном прерывании беременности и стерилизации. Но психологически это будет не так уж сложно. Инстинкт продолжения рода тесно связан со страхом смерти. Люди стремятся оставить потомство, чтобы через него, хотя бы косвенно, продлить своё физическое бытие. В детях они любят и берегут прежде всего собственный образ и подобие, то есть самих себя. Сегодняшний человек морально вполне готов к тому, чтобы пожертвовать сиюминутными, сомнительными радостями материнства и отцовства ради продолжения собственной жизни. Да и сама природа ясно указывает нам путь. Не стареют и не умирают только амёбы, бактерии, то есть существа, которые размножаются не половым способом, а простым делением. Это своего рода естественное клонирование. Возможно, следующим нашим шагом станет именно отказ от полового размножения».

— Ну ты даёшь, парень, — пробормотал отставной полковник, глядя красными сонными глазами в экран компьютера, — интересно, кто ты? Искренний псих с манией величия или хитрый шарлатан?

Судя по тому, что НИИ гистологии, в котором Мельник Б.И. заведовал лабораторией, оставалось бюджетной организацией, никаких дотаций не получало и остро нуждалось в деньгах, Мельник был искренним психом.

«Мои исследования тормозятся исключительно из-за нехватки средств, — жаловался доктор, — косность нашей системы, бюрократические рогатки, научная безграмотность и недальновидность как государственных чиновников, так и представителей частного капитала, наконец, зависть коллег — всё это не даёт мне возможности работать быстро и плодотворно. Я и мои сотрудники вынуждены пользоваться устаревшим оборудованием. Само здание института давно обветшало, текут потолки, засорена канализация, стены поражены грибком. Мы получаем копейки и держимся на одном лишь энтузиазме».

Иван Анатольевич уже стал сожалеть о времени, потраченном на чтение всей этой наукообразной ахинеи. Он зевал и тёр глаза, но вдруг, в очередном интервью с Мельником, наткнулся на любопытный пассаж.

«К началу двадцатого века существовало более двух сотен концепций старения. Проводилось множество опытов, в том числе и в России. Девяносто девять процентов заканчивалось неудачей. Развитие науки было достаточно высоким, но с сегодняшним его, конечно, сравнивать нельзя. На сегодня главный, решающий шаг в решении проблемы старения — биокибернетика, новая синтетическая наука…

— Вы сказали — девяносто девять процентов, — перебил корреспондент, — значит, кто-то из учёных сумел добиться положительного результата?

— Ничего не рождается из ничего. Геронтология не стала бы самостоятельной наукой, если бы путь её состоял из одних лишь поражений.

— То есть случались всё-таки победы?

— Безусловно. Не так давно и не так далеко, а именно в России, во втором десятилетии двадцатого века. Но вы знаете, что это было за время. Первая мировая война, потом две революции, Гражданская война. Погибали и пропадали люди, терялись документы. Голод, разруха. Был учёный, которому удалось добиться потрясающих результатов, но сейчас говорить об этом, как о научном факте, бессмысленно.

— Кто? Назовите хотя бы имя? Мечников? Павлов? Богомолец?

— О, вы неплохо подкованы. Но не угадали. Учёного звали Михаил Владимирович Свешников. Он был военный хирург. Биология для него являлась чем-то вроде хобби, к своим опытам он относился весьма легкомысленно и, когда добился потрясающих результатов, вероятно, даже не понял, что произошло. Или не захотел понять. Видите ли, продление жизни — это та область, где наука смыкается с метафизикой, и, чтобы сознательно работать, нужно обладать определённой широтой взглядов, мыслить смело и прогрессивно. При всей своей одарённости Свешников оставался человеком недалёким, косным, не сумел перешагнуть пошлые нравственные табу, остался рабом лживой христианской морали.

— Погодите, так что же всё-таки ему удалось сделать? Кого он омолодил и как? — не унимался корреспондент.

— Сейчас это уже неважно. Какая разница, где начиналась дорога, по которой никто не пошёл? Путь Свешникова давно зарос бурьяном. Он устарел. Современная наука осваивает другие, новые, по-настоящему перспективные пути».

Дальше шёл всё тот же рассказ о нанотехнологиях и молекулярных роботах.


— Свяжись-ка с ним. Он что-то знает о Свешникове, — сказал Кольт, выслушав доклад Зубова.

— А сам он, этот Мельник, вас не заинтересовал? — осторожно спросил Иван Анатольевич.

Кольт поморщился и махнул рукой.

— Пустозвон с манией величия.

— Но он всё-таки учёный, доктор наук. Вдруг эти его молекулярные роботы смогут омолаживать клетки?

— Ерунда. Не верю. Мне нужен Свешников.

— Но почему?

Через минуту Зубов пожалел, что задал этот вопрос. Его шеф вдруг рассердился и заорал:

— Думай, думай головой, а не задницей! Почему, спрашиваешь? Отвечаю! Да потому, что человек — не компьютер! А твой Интернет — информационная кормушка для лохов! Ищи серьёзные источники! Будешь лохом — уволю!

Москва, 1916
Володя слёг с двусторонней пневмонией. Если бы не это, Агапкин наверняка не выдержал бы, рассказал профессору и Тане о том, как принял роды впервые в жизни и что случилось потом.

А случилось следующее. Сысоев спал в гостиной, на раскладной койке. Пьяный храп его раздавался на всю квартиру. Худолею пришлось самому выносить ночную вазу. Он не знал, что делать с грудой окровавленного белья. Агапкин сказал ему, что, если выбросить где-то поблизости, это может вызвать подозрения у полиции. Разумнее сложить в плотный мешок, доехать до ближайшего лазарета. Там незаметно подбросить на свалку на заднем дворе. А на обратном пути купить всё необходимое для Зины и ребёнка.

Худолею ничего не оставалось, как согласиться. Когда он ушёл, Агапкин обнаружил, что входная дверь заперта снаружи. На всякий случай проверил дверь чёрного хода на кухне. Там висел амбарный замок. Но телефон работал, Зина продиктовала номер, и Агапкин позвонил её замужней старшей сестре, Анне.

Горничная долго не хотела звать её к телефону, устроила настоящий допрос, кто он и что нужно. Однако Анна всё-таки подошла. Он довольно путано объяснил испуганной даме, что Зина попала в беду.

— Как можно скорее подъезжайте на Мясницкую, к дому номер двенадцать, но не к подъезду, а со стороны Кудрявого переулка, к первому от угла окну.

— Кто вы? В чём дело? Моя сестра сейчас далеко от Москвы и никак не может находиться в доме на Мясницкой. Если вы говорите правду, почему не дадите ей трубку? Я поверю, только когда услышу её голос.

— Ей тяжело вставать, три часа назад она родила девочку. Я врач, принял роды. Я знаю, вы и родители уверены, что Зина под Вологдой, в монастыре, послушницей. Позже она вам все расскажет сама. Её нужно забрать отсюда, здесь нехорошо, опасно. Привезите для неё тёплую одежду и какие-нибудь вещи для новорождённой. Ждите под окном.

— Боже мой, погодите, как — родила? От кого?

Разговаривая, он заметил, что храп затих. Через минуту Сысоев появился в прихожей, опухший, но трезвый и злой. Он уставился на Агапкина своими бараньими глазами. В руке он сжимал изящный дамский пистолет. Не простившись с Анной, не получив никакого утвердительного ответа, Федор положил трубку на рычаг. Он вовсе не был уверен, что Сысоев не слышал последнюю часть разговора, но, нагло глядя в бараньи глаза, произнёс самым беззаботным тоном:

— Я телефонировал в госпиталь, предупредил, что сегодня не приду. Послушай, брат, тебе не помешало бы опохмелиться или хотя бы рассолу выпить. Ну, что ты тычешь в меня дулом? Все равно стрелять не станешь. Что скажет Мастер, если в его квартире окажется труп? И возможно, не один, а два. Состояние Зины критическое. Кровотечение, горячка. Без моей помощи вы не обойдётесь.

Сысоев сопел, раздувал ноздри, но пистолет опустил. Агапкин отстранил его с прохода, вернулся к Зине и плотно закрыл дверь.

— Аня обязательно приедет, — сказала Зина, выслушав его отчёт о телефонном разговоре, — но вы знаете, окно забито.

Осмотрев двойные рамы, Агапкин тихо присвистнул. Толстые медные гвозди были вбиты накрепко. Если, допустим, попробовать вытащить при помощи скальпеля, всё равно на это уйдёт несколько часов, и вряд ли что-то получится. А учитывая, что в любой момент может войти Сысоев или Худолей вернётся, эта затея вообще смысла не имеет.

Но всё-таки скальпель — вещь полезная.

Федор отправился к Сысоеву. Нашёл его на кухне. Бывший дьякон стоял спиной к двери и поедал квашеную капусту, пальцами, из бочонка. Брюки были тесны ему, карман заметно оттопыривался. Стало быть, пистолет там.

Через минуту острие скальпеля сверкнуло перед глазами изумлённого поэта и мягко прижалось к его сонной артерии. Сысоев поперхнулся капустой и стал кашлять.

— Не двигайся, — предупредил Агапкин на всякий случай, — уж кто-кто, а я трупов не боюсь.

Поэт захлёбывался кашлем. Левой рукой Федор вытащил пистолет, положил в свой карман и сильно хлопнул бывшего дьякона по спине. Кашель прошёл.

— Где ключ?

— Не знаю.

— Подумай!

— Клянусь, не знаю. Ищи, если хочешь.

На поиски не было времени. Агапкин оглядел замок на двери, потом посмотрел на Сысоева. Тот выкатил свои бараньи глаза так, что казалось, они сейчас вывалятся из орбит.

— Ступай в гостиную и сиди там тихо, не высовывайся. Будешь мне мешать, либо умрёшь, либо пойдёшь на каторгу. Я знаю, что горло репортёру Вивариуму в трактире Поликарпова перерезал ты.

Агапкин блефовал. На самом деле репортёра прикончил наёмный убийца за двадцать пять целковых. Никто из братьев его кровью рук не пачкал. Но хитрый Худолей обставил все таким образом, что все оказались причастны. Он устроил в узком кругу нечто вроде судебного заседания, на котором был вынесен приговор мерзавцу репортёру за упорные попытки разглашения тайны, принадлежащей Ложе. Вначале всё это выглядело как очередной спектакль, пафосный, но увлекательный. Приговор записали на бумаге, с гербом Ложи, и все присутствовавшие поставили под ним свои подписи.

«Кстати, было бы нелишне найти эту бумагу, — подумал Агапкин, — но вряд ли возможно. Худолей надёжно её спрятал».

Проводив оцепеневшего поэта в гостиную, он закрыл дверь и вернулся на кухню.

Железные петли, на которых висел замок, были привинчены к двери и к косяку. Действуя скальпелем как отвёрткой, Федор максимально ослабил винты. Теперь достаточно было дёрнуть, чтобы вся конструкция отвалилась. Агапкин вернулся к Зине.

Оставалось ждать, кто явится первым, Анна или Худолей.

Через тридцать минут под окном остановилась закрытая карета. Из неё вышла молодая дама, одетая строго и дорого, растерянно огляделась. Агапкин вскочил на подоконник, высунул голову в форточку и негромко позвал:

— Анна Матвеевна!

Дама вскинула голову, придерживая шляпу. Зина доковыляла до окна, припала лицом к стеклу. Дама шагнула вперёд, встала на цыпочки, попыталась дотянуться рукой до окна, но не сумела.

— Зинуша, Боже мой! — донёсся до Агапкина её голос.

— Велите кучеру заехать во двор, со стороны чёрного хода. Ждите там! — крикнул Агапкин.

Проснулась и заплакала девочка. Федор взял её на руки. У Зины ничего, кроме халата, домашних туфель и вязаной шали, не было. В шаль закутали ребёнка, на Зину Агапкин надел своё пальто. Идти ей было трудно. На полу оставались кровавые пятна. Когда они вышли в коридор, послышался скрип ключа в замочной скважине. Но это было уже не важно. Пока Худолей раздевался в прихожей, они успели дойти до кухни, выйти на чёрную лестницу.

— Федор Фёдорович поедет с нами. Если бы не он, я бы пропала, погибла. Надо подстелить что-то на сиденье, крови много. Умоляю, Анна, ни о чём не спрашивай, ни его, ни меня, после все расскажу. Посмотри, только посмотри на неё, какая красавица!

Подъехали к трёхэтажному, в английском стиле, особняку на Большой Никитской.

— Вызовите для Зины хорошего специалиста, пусть осмотрит её и девочку, — сказал на прощанье Агапкин, — я не акушер, я военный хирург. Роды принимал впервые в жизни. На мой взгляд, всё благополучно. Зина, как ты назовёшь девочку?

— Не знаю. Пока не решила. А что?

— Назови Татьяной. И пригласи меня на крестины.

***
Ох, какие новые, горячие чувства переполняли его. Сколько раз потом за свою невероятно долгую жизнь он вспоминал те несколько часов, метельную ночь в конце декабря 1916 года, кусок холодного солнечного дня. Так сложилось, что больше ни один из его поступков не дал ему счастья почувствовать себя таким сильным, благородным, бескорыстным человеком. Ни до, ни после не случалось с ним ничего подобного.

«Если бы Таня узнала, если бы видела всё это, она бы мной гордилась, она забыла бы своего полковника».

Но рассказать он не мог никому, кроме Володи.

Володя был плох. Его душил кашель. Температура не падала. Наступление нового, 1917, года в семье Свешниковых не праздновали вовсе, как будто забыли. Впервые за многие годы в доме не было ёлки, подарков, шампанского.

В начале января вся Москва обсуждала убийство Распутина. Будто бы убили Пуришкевич, князь Феликс Юсупов и великий князь Дмитрий. Сначала отравили, потом подстрелили и бросили живым в Неву, под лёд, он выплыл, пробил лёд, чуть не вылез на берег, пришлось ещё стрелять.

— Слухи, слухи, — отмахивался Михаил Владимирович, — столько раз уж его убивали.

— Папа, на этот раз правда, — сказала Таня, — газеты пишут, в лазарете все говорят. Ещё первого января из Невы выловили тело.

Михаил Владимирович газеты читал редко, а сейчас к ним вообще не прикасался. Госпитальные разговоры пропускал мимо ушей. Он ходил с серым лицом, несколько раз в квартире устраивался консилиум, Володю осматривали лучшие специалисты по лёгочным болезням, выписывали лекарства, давали советы. Всё было напрасно. Оставалась слабая надежда, что молодой организм сам справится с недугом.

Комната Володи превратилась в лазарет. Агапкин перешёл в маленький кабинет возле лаборатории, но большую часть времени, свободного от работы в госпитале, проводил возле Володи. Рената ни разу не пришла, не позвонила. Не давал о себе знать и Худолей.

— После твоей выходки он, скорее всего, скрылся из Москвы. Возможно, прихватил с собой Ренату и Сысоева. На них его гипнотические фокусы действуют безотказно.

— Но и на нас тоже действовали, — напомнил Агапкин, — ты привёл меня к нему.

Володя слабо улыбнулся и помотал головой на подушке.

— Все это глупые игры, мне казалось, без них скучно.

— А Рената?

— Пустое.

— У него осталась бумага, там наши подписи.

— Не беспокойся. Очень скоро всё кончится, рухнет, запылают бумаги и департаменты, которым они интересны. Придёт Ванька Каин, станет бить дубиной по головам всех нас, и будет прав. Мы заслужили. Слушай. Ты должен знать. Худолей был мастером высокого посвящения в ложе «Нарцисс», это настоящая закрытая международная ложа. Штаб-квартира в Париже. Худолей перестал подчиняться, решил создать собственную ложу здесь, в Москве, хотя таких полномочий у него не было. Ему удалось, он отлично образован, владеет техникой гипноза, умеет заморочить голову. Он стал менять обряды, слова клятв, принимать в ложу женщин, что у настоящих масонов запрещено. Ему простили. Тогда он решил, что простят и всё другое. Он давно затаил зло на одного из мастеров «Нарцисса». Это крупный московский чиновник, кадет, человек известный и влиятельный. Зина его дочь.

— Погоди, но как же так? Почему этот крупный чиновник не хватился раньше? Почему ничего не знал, не замечал?

— Ему в голову не могло прийти. Он был уверен, что Зина собирается стать монахиней. У него пятеро детей. Зина младшая. Она с детства была странной, скрытной, фанатично религиозной. Зачем ему приставлять к ней филёров? На каком основании? А Худолей никогда нигде на людях с ней не появлялся. Встречались они у Ренаты.

— На что же он рассчитывал? Зачем так рисковать?

— О, ты даже не представляешь степень этого риска! Кроме прочего, мастер клянётся, что не будет иметь плотских связей с матерью, сестрой, дочерью своего брата-мастера.

— Тогда тем более — зачем?

— Он наслаждался местью ещё больше оттого, что был риск. Он страшно самоуверен, он не сомневался, что сумеет все скрыть. Впрочем, если бы не ты, могло бы так и получиться.

— Но Зина не хотела отдавать ребёнка. Даже если бы ему удалось отнять, воздействовать на неё гипнозом, она бы все равно свою девочку не забыла и рано или поздно рассказала отцу.

— Он считал, что никогда. Верил, что Зина полностью в его власти, она боится и боготворит его. Так и было. Но потом изменилось. Он не мог предвидеть. Он не учёл того, что лежит за пределами его понимания жизни. Материнский инстинкт, или любовь, хотя я не выношу это жеманное слово.

Володе трудно было долго говорить, он задыхался. Агапкину хотелось задать ещё множество вопросов, но он сказал:

— Тебе надо поспать.

— Да. Я устал. Послушай, отца я не решусь просить, да и бессмысленно. Он всё равно откажется. Но ты сделаешь.

— Что? — спросил Агапкин, и сердце его тревожно стукнуло.

— Ты видел рентгеновский снимок, — сказал Володя после очередного приступа кашля, — у меня с детства слабые лёгкие. Мне нельзя было простужаться. Ты врач и отлично все понимаешь. Третью неделю я не живу без кислородной подушки. Кашель и боль в груди не дают мне спать, приходится увеличивать дозы морфия. Влей мне ваш препарат. Чем я хуже Оси? Не говори отцу, не спрашивай его.

— У Оси не было шансов. У тебя есть. Прости, я не могу.

— Когда умирал Ося, Таня уговаривала отца, умоляла — и оказалась права.

— Ты не умираешь.

— Возможно, у меня в запасе не часы, а дни. Но какая разница? Ты видел снимки.

— У Оси не было лихорадки. Да, останавливалось сердце. Это совсем другое. У тебя четвёртую неделю температура не падает ниже тридцати восьми градусов. После вливания она поднимется до сорока. В любом случае, не я должен принимать это решение.

— Правильно. Не ты, и никто, кроме меня. Я его уже принял, отговаривать бесполезно. Ты всё равно это сделаешь. Только смотри, не опоздай.

На следующий день Володе стало лучше. Утром температура упала до тридцати семи. Он оделся, вышел в столовую к завтраку, съел кусок калача с маслом и паюсной икрой, выпил сладкого чаю со сливками. Агапкин заметил, что у Тани глаза стали мокрыми, когда она смотрела на брата. За столом сидел как будто прежний Володя, со своими мрачными шутками, ухмылками, но только очень худой и бледный.

— Скажи, правда, что доктор Боткин сушил тараканов и использовал отвар из них как мочегонное? — спросил он отца.

— Да, он так лечил водянку.

— Отлично. А правда, что твой приятель Мечников дважды пытался покончить с собой, а потом предложил всем поголовно отрезать кусок прямой кишки?

— Илья Ильич умер прошлым летом в Париже. Пятнадцатого июля. Папа очень переживал, что не сумел поехать на похороны. Так что перестань, пожалуйста, — сказала Таня.

— Прости. Но всё-таки эта ваша медицина редкостная мерзость.

Таня вдруг встала, обошла стол, обняла брата, поцеловала в макушку.

— Эй, сестричка, ты что-то перепутала. Прибереги свои нежности для полковника Данилова. Или вот лучше Федора поцелуй. Видишь, как он смотрит? Ему сейчас уходить на суточное дежурство, так ты его благослови.

Таня улыбнулась, подошла к Агапкину и чмокнула его в щёку.

Весь этот день Володя почти не кашлял, смягчилась боль в груди. К вечеру температура поднялась совсем немного, тридцать семь и пять. Он уснул рано, ночь прошла спокойно.

На следующее утро Агапкин вернулся после дежурства, рухнул в постель. В два часа дня его разбудил стук в дверь.

— Федор Фёдорович, проснитесь, беда!

На белом фартуке сиделки он увидел кровавые пятна, помчался к Володе, услышал страшный, надрывный кашель. Михаил Владимирович и Таня были в госпитале. Андрюша ещё не вернулся из гимназии.

У Володи открылось лёгочное кровотечение. Федор отправил сиделку звонить в госпиталь и принялся останавливать кровь всеми доступными средствами.

— Линия не работает, — донёсся до него испуганный голос сиделки.

— Берите извозчика, поезжайте за ними. В прихожей моё пальто, портмоне во внутреннем кармане. Возьмите денег, сколько нужно.

Володя задыхался. Кровь не останавливалась. Ногти посинели. Пульс едва прощупывался. Когда Агапкин надломил очередную ампулу, Володя вдруг отчётливо произнёс:

— Теряешь время.

Взглянув на окровавленные губы, запавшие глаза, заострившийся нос, Агапкин бросил ампулу и помчался в лабораторию.

Он приготовил раствор удивительно быстро, кажется, минут за десять. Но когда вернулся, Володя не дышал.

Пульса не было. Федор несколько раз надавил стиснутыми ладонями на грудную клетку, попробовал сделать искусственное дыхание через платок. Понял, что всё бессмысленно.

Комната поплыла перед глазами. Агапкин растерянно огляделся. Все неслось, кружилось, словно он стоял в центре бешеной карусели. Только один предмет остался неподвижен и притягивал взгляд. Склянка тёмного стекла на столике у кровати. Двигаясь медленно, как сомнамбула, Федор закатал левый рукав, наполнил шприц мутной белесой жидкостью из склянки, стянул зубами резиновый жгут и ввёл себе иглу во вздувшуюся вену локтевого сгиба.

Москва, 2006
Соня нащупала на тумбочке у кровати мобильник, открыла глаза и прочитала почту.

«Доброе утро! Как спалось? Что снилось?»

Петя, счастливый муж и отец, сорвался со всех катушек. Так он приветствовал её когда-то, в самом разгаре их красивого романа.

Она закрыла глаза, хотела поспать ещё минут десять, но мобильник опять запищал.

«Старик А. прав. Ты похожа на Т.М.С.».

Послание было от Нолика. Соня вздохнула, села на кровати и написала:

«Это ты к чему?»

«Вместо доброго утра»

ответил Нолик.

Она улыбнулась, набрала его номер и сердито сказала:

— Между прочим, я ещё сплю.

— А я уже на работе. У меня через пятнадцать минут озвучка. Слушай, может, тебе правда отрастить волосы?

— Арнольд, зачем ты пьёшь с утра?

— Репчатая, не обижай меня, пожалуйста. Я трезв и бодр. Я вообще уже неделю пью только кофе, чай и воду. А ты, наверное, будешь сегодня паковать чемоданы?

— Нет. Сегодня я должна съездить в институт, там куча дел.

— У меня тоже куча. Мне предложили сняться в серии рекламных роликов. Угадай, что я буду делать?

— Поливать кетчупом белую блузку?

— Нет! Обжираться шоколадом и таять от счастья. Надеюсь, это существенно повысит доходы шоколадной империи, на которой женился твой милый интеллигентный Петя.

— Иди к чёрту! — рявкнула Соня, хотела нажать отбой, но услышала:

— Софи, погоди, не отключайся! На самом деле я хотел тебе сказать, что ты очень красивая, но почему-то совершенно игнорируешь это. Я больше не буду про Петю. Прости, пожалуйста.

— Ладно, ты тоже прости.

Соня отложила телефон, встала, накинула халат, вышла на кухню. Мама варила кофе.

— Ты улетаешь послезавтра, вечером у тебя самолёт, — сказала мама. — Вот все твои документы, полчаса назад принесли. Я не стала тебя будить.

— Да, мамуль, спасибо.

— Ты знаешь, я порылась в шкафу, у тебя ведь нет приличного чемодана, но если бы он и был, класть в него совершенно нечего.

— Ага, — кивнула Соня и ушла в папину комнату.

Выбрав несколько фотографий, она стала в десятый, кажется, раз разглядывать лицо Тани и даже подошла к зеркалу, посмотрела на себя в разных ракурсах, но ничего похожего не нашла.

— Что значит «ага»? — мама появилась на пороге и грозно уставилась на Соню. — Ты понимаешь, что кроме сапог, которые я тебе привезла, у тебя нет ни одной приличной вещи?

— Мам, тебе что-нибудь говорит фамилия Данилов? — задумчиво спросила Соня.

Мама нахмурилась, помолчала.

— Таких знакомых у меня нет. Хотя фамилия достаточно распространённая. А что?

— Этот странный старец назвал папу Дмитрий Михайлович Данилов.

— Наверное, оговорился. Как он, кстати? Ты вчера ничего не захотела рассказывать, сразу ушла спать. Неужели правда ему столько лет?

— Правда. Но это живая мумия.

— О фотографиях, конечно, ничего интересного не сообщил?

— Нет. Только сказал, что я очень похожа вот на эту барышню, на Таню, дочь Свешникова. — Соня протянула маме снимок.

— Ты знаешь, да, действительно, что-то есть. Если тебе отрастить волосы и вот так причесаться.

— Да что вы все ко мне привязались с этими волосами? Смотри, она красавица, а я?

— Почему ты так раздражаешься, Софи? Успокойся, пожалуйста. Больше тебе этот старец ничего интересного не сообщил?

— Ничего. Но обещал, что я все узнаю сама, в Германии.

— Что — все?

— Понятия не имею, — Соня зевнула, — я правда жутко устала вчера, после общения с ним.

— О чём же вы говорили так долго?

— Он умолял меня съесть мороженое, жаловался, что ему ничего нельзя и осталась только одна радость — смотреть, как другие едят то, что он любит.

— Но тебе тоже нельзя, ты так тяжело болела. Надеюсь, ты отказалась?

— Конечно, — Соня поцеловала маму и отправилась в ванную.

Под душем она вдруг стала напевать Love me tender, love me sweet и продолжала петь, когда вернулась на кухню. Мама тихо хмыкнула и налила ей кофе. Соня принялась за йогурт, только когда допела последний куплет старого шлягера Элвиса Пресли.

— Неплохо, — сказала мама, — мелодию врёшь чуть-чуть. И сипишь, потому что много куришь. А теперь, будь добра, хотя бы взгляни на свои билеты. Ты знаешь, что у тебя бизнес-класс? И ещё, там наличные, тысяча евро. Странно, что они даже не попросили никакой расписки. Ещё раз повтори, пожалуйста, что этот старец сказал про Германию? Что такое ты там должна узнать?

Мама налила ей ещё кофе. Соня поймала её насторожённый, тревожный взгляд, попыталась улыбнуться, но вместо беззаботной улыбки получилась натянутая гримаса.

— Честно говоря, я ничего не поняла. Возможно, он просто бредил, заговаривался. У него там, в квартире, все очень странно. Ароматические палочки дымятся. Помощник или охранник, на редкость неприятный тип, они общаются через какое-то переговорное устройство вроде милицейской рации из комнаты в кухню. И смешно, и жутковато. «Как слышно? Приём!» Ещё с ним живёт пудель, почти такой же старый, как он, чёрный, облезлый. Зовут Адам. Пожалуй, из всей компании пудель самое симпатичное существо.

Мама вдруг нахмурилась, встала и быстро вышла.

— Мам! — удивлённо позвала Соня.

Никакого ответа. Соня выпила кофе, вытащила из папки билеты. Действительно, бизнес-класс. И конверт с деньгами. Десять бумажек по сто евро.

— Мам, они не сказали, меня кто-то встретит в аэропорту? — крикнула Соня.

Опять никакого ответа. Только звук льющейся воды. На ванне стояла доска, на доске таз.

— Мам, что ты делаешь?

— Стираю. Машина у вас не работает, у тебя ничего чистого не осталось.

— Ну так можно в прачечную, в химчистку сдать, папа всегда относил.

— Ты улетаешь послезавтра. Какая химчистка?

Мама продолжала усердно стирать, не глядя на Соню.

Таз свалился с доски в ванну. Веру Сергеевну обдало мыльной водой, Соня взяла полотенце, вытерла ей лицо и вдруг почувствовала, что плечи её вздрагивают.

— Я очень боюсь за тебя, Софи. Вроде бы все отлично, я должна радоваться, но мне почему-то страшно.

— Мамочка, ты что? — Соня стала целовать её мокрые глаза, щеки, заметила, что шрам на виске покраснел и вспух. — Мамочка, ну давай я никуда не полечу? И ты не полетишь в свой Сидней, хочешь? Ты найдёшь здесь работу, а твой Роджер будет приезжать к нам в гости.

Вера Сергеевна умылась, поправила волосы перед зеркалом, прикрыла прядью шрам.

— Не говори глупости. Ничего я не плачу. Мыло попало в глаза. В Германию ты полетишь, это твой шанс. Никакой работы я здесь не найду. Роджер приезжать в гости не сможет, у него тяжёлый артрит, он совершенно беспомощный без меня. А ты займись-ка делом, разбери свои вещи и подумай, что возьмёшь с собой, что надо купить.

Соня вошла в свою комнату, открыла шкаф, принялась машинально перебирать вещи, но быстро бросила это занятие, села за стол, закурила, рассеянно оглядела книжные полки. Взгляд её остановился на тонком корешке.

«Любовь Жарская. Встречи и расставания».

Воспоминания дамы-драматурга, приятельницы Свешникова, подарил ей Нолик на день рождения лет пять назад. Когда-то, ещё в юности, он привил Соне вкус к чтению мемуаров, он сам читал только их, да ещё всякие исторические труды о войнах. «Ты, кажется, интересовалась профессором Свешниковым. Вот, эта Жарская его хорошо знала».

Мемуары были написаны надрывно, жеманно. Стиль раздражал, но было много живых деталей. Богемная Москва, маленькие театры, поэтические вечера, сгущённый воздух шестнадцатого года, роковые романы, склонность к мистике, презрение ко всему обычному, обыденному.

Соня вдруг вспомнила, как Нолик сказал, что эти мемуары впервые были изданы в советское время, но с большими цензурными купюрами. Изъяли почему-то именно главу о Свешникове, всю целиком, хотя ничего идеологически опасного она не содержала. Теперь вот полное, без купюр, переиздание.

Ещё не открыв книгу, Соня поняла, почему ей не давала покоя оговорка Агапкина, когда он назвал её отца Даниловым. Дама-драматург несколько раз упоминала «пожилого обожателя Тани, юной дочери профессора» полковника Павла Николаевича Данилова.

«Никто не понимал, почему Таня, красивая, яркая, сумасбродная, так благосклонно отнеслась к скучным ухаживаниям этого Данилова, примитивного неотёсанного солдафона. Что она в нём нашла? В неё был до смерти влюблён Федя Агапкин, все это видели, а она как будто не замечала, презирала его. Федя был из простых, мать чуть ли не прачка, он скрывал это. Самолюбивый, нервный, он всего в жизни добился сам. Сейчас я думаю, что он стал масоном только потому, что был сильно уязвлён пренебрежительным отношением к нему Тани. Недавно я слышала, что Федя служит в ЧК Не верю».

Москва, 1917
«Я мало любил его, мало говорил с ним, пренебрегал миром, в котором он жил в последнее время. Двенадцать лет назад, когда я потерял тебя, Лидочка, мне казалось, никогда уже не будет больнее. Без тебя мне стало пусто и холодно. Случались минуты, когда я всерьёз обдумывал, какое лекарство надёжней спасёт от тоски по тебе — яд или пуля? Но я держал на руках новорождённого Андрюшу, со мной осталась шестилетняя Таня, Володе исполнилось одиннадцать.

Именно тогда мы с Володей стали отдаляться друг от друга. Таня была ещё маленькой, для неё смерть не существовала. Она не могла подойти к гробу не потому, что боялась. Она не верила, что там её мама. Для неё ты продолжала жить. Я слышал, как она говорила с тобой. В семь, в восемь лет она учила наизусть стихи Фета и Тютчева, двух любимых твоих поэтов, и читала шёпотом, глядя в небо, уверенная, что ты слышишь её и видишь. Для тебя она занималась музыкой, для тебя играла. Тане удалось ускользнуть от лютой боли, от понимания смерти.

Но Володя прочувствовал все в полную силу. Он стал искать виноватых и выбрал троих. Меня, маленького Андрюшу и Господа Бога. Именно в таком порядке.

От меня он отворачивался, убегал. Когда я заходил в детскую, чтобы поцеловать его на ночь, он натягивал на голову одеяло. К маленькому Андрюше до года не подошёл ни разу, не посмотрел на него, не дотронулся, не назвал по имени.

На отпевании он выбежал из церкви и с тех пор никогда там не был. На него жаловались в гимназии, он прогуливал уроки Закона Божьего, а если и посещал иногда, то издевался над стариком священником, поднимал его на смех перед учениками.

Я много раз пытался говорить с ним, пробовал убеждать, наказывал. Но после того, как у него, двенадцатилетнего, в лёгких обнаружился туберкулёзный очаг, о наказаниях уже не могло быть речи.

Чего-то я всё-таки добился. Володя выздоровел, окреп. Его не выгнали из гимназии, он поступил в университет. Я знал, очаг остался. Лёгкие слабые. Я просил его беречься, но в двадцать три года разве хочется помнить об этом? Конечно, у него хватало ума не употреблять кокаин, опиум, не следовать слепо чудовищной моде на смерть, распространённой в его кругу, но бессонные ночи, ледяные эзотерические страсти, сам образ жизни и этот круг делали своё дело.

Из троих наших детей Володя самый трудный. Я мало его любил. Я его не уберёг. Прости меня».

Михаилу Владимировичу казалось, что он говорит это вслух, он даже слышал собственный голос, но как будто издалека.

— Папа, пожалуйста, не молчи, скажи что-нибудь, — повторяла Таня.

— Да, — отвечал он и опять погружался в тёмную внутреннюю тишину, где кроме Лидочки, покойной жены, не было никого, кто мог понять и услышать его.

Володю хоронили на Ваганьковском кладбище, возле мамы.

Таня настояла на отпевании. В кладбищенском храме народу собралось совсем мало. Михаил Владимирович не отходил от гроба, не сводил с лица сына сухих воспалённых глаз. Андрюша стал терять сознание. Таня едва успела подхватить его, вывела на воздух.

Сыпал мелкий колючий снег. Возле паперти Таня заметила небольшую группу людей. Они пришли проводить Володю, но не заходили в храм, ждали на улице. Она так много плакала все эти дни, что болели глаза. Она не могла разглядеть, кто это. Только позже, у могилы, она увидела, как по горсти земли бросили на Володин гроб Рената и Георгий Тихонович Худолей. Они не подошли ни к ней, ни к Михаилу Владимировичу, быстро удалились. Таня посмотрела им вслед. По аллее между могилами навстречу им шагал невысокий пожилой господин в дорогой шубе и шапке.

Аллея была узкой, с обеих сторон сугробы. Рената и Худолей остановились. Господин тоже остановился. Таня заметила, как он резко вскинул согнутую правую руку. Рука в чёрной перчатке была отчётливо видна на снежном фоне. Она произвела странное, рубящее движение, сверху вниз, как будто вспорола воздух оттопыренным большим пальцем. Лиц Георгия Тихоновича и Ренаты Таня не видела, они стояли спиной. Лицо господина закрывали шапка и высокий поднятый воротник шубы.

Рената глухо вскрикнула. Худолея качнуло в сторону, в сугроб, он потерял равновесие, беспомощно замахал руками, ухватился за ограду соседней могилы, как будто эта внезапная встреча подействовала на него как выстрел, беззвучный и смертельный.

Нехорошая, мстительная радость на мгновение вспыхнула в Таниной душе. Она с самого начала подозревала, что Георгий Тихонович как-то косвенно причастен к смерти Володи. От этого любезного, образованного господина веяло могильным холодом. Но даже если отбросить прочь всю мистику, останется главное.

Вьюжной ночью, в конце декабря, Володя вернулся домой совершенно больной, с высокой температурой. Таня встретила его, уложила в постель, сделала компресс. Ему было так плохо, что он, возможно, впервые в жизни, на вопрос Тани: «Где ты был?» — ответил просто и честно: «У Худолея». С тех пор он почти не вставал с постели. Через месяц его не стало.

«Ерунда. Нельзя искать виноватых. Легче не будет. Но как же хочется судить, обвинять, даже мстить, как трудно смириться», — думала Таня, стараясь не смотреть в сторону ямы, не слышать стук мёрзлой земли, монотонного причитания старой няни, истерических громких рыданий Зои Велс.

Между тем ничего страшного на аллее не случилось.

Рената помогла Георгию Тихоновичу удержаться на ногах. Господин отступил, пропуская их, они ушли, а он поспешил к Володиной могиле. Снял шапку, бросил горсть земли. Издалека почтительно поклонился Михаилу Владимировичу, Тане, но не подошёл, не представился.

Священник завершил обряд. Люба Жарская произносила своим драматическим басом взволнованную речь. Андрюша стоял рядом с Таней, уткнувшись лицом ей в плечо. Он тоже не мог смотреть и слушать. Таня обнимала его, чувствовала, как он вздрагивает, всхлипывает.

Когда могилу засыпали, лакей господина в шубе, топтавшийся поодаль, поставил на холм корзину с живыми нарциссами. Позже Таня спросила Потапова, университетского приятеля Володи, кто это был, пожилой, в шубе. Потапов пожал плечами и сказал, что никогда прежде не встречал этого господина.

Глава одиннадцатая

В начале сентября 2004 года поздним солнечным утром у облезлого здания НИИ, в котором работал профессор Мельник, остановилась такая машина, что даже вахтёр впервые за многие годы проснулся, вылез из будки и чуть не свалился, перегнувшись через турникет.

Наверное, это был «Мерседес». Но какой-то особенный, яйцеобразный, тёмно-изумрудный и весь гладенький, блестящий, словно облизанный.

Когда человек, вылезший из машины, направился прямо к проходной института, вахтёр даже не спросил, куда, к кому, вытянулся по стойке смирно, взял под козырёк и застыл с открытым ртом, памятником самому себе.

«Не может быть! Наконец-то! Я знал, знал!» — повторял про себя Борис Иванович, пока гость, неудобно примостившись на подоконнике в конуре, именуемой кабинетом профессора, рассказывал, что исследования Бориса Ивановича заинтересовали руководство некоего крупного концерна.

— Мы никогда не занимались ни медициной, ни биологией, но недавно к нам поступило предложение о совместных инвестициях. Одна немецкая фармацевтическая фирма предложила нам вложить деньги в научно-исследовательский проект. Проект пока строго засекречен, нам не нужна шумиха в СМИ.

«Как назло, именно вчера сломался последний приличный стул, — думал Бим, — может, уступить ему моё кресло? Неудобно, что он в таком костюме сидит на грязном подоконнике».

— В нашей структуре нет специалистов в этой области. Немецкая сторона, конечно, предлагает нам своих экспертов, врачей, биологов, биофизиков, однако для моего руководства этого недостаточно, — продолжал гость. — Речь идёт об огромных суммах, и нам бы хотелось…

«Предложить ему кофе? Но у меня есть только растворимый, самый дешёвый, к тому же просроченный, и чашки жуткие».

— Мы долго искали, наводили справки и остановились на вашей кандидатуре.

Гость обаятельно улыбался. У него было приятное крепкое рукопожатие.


Уже через два дня изумрудное яйцо подкатило непосредственно к подъезду дома в Сокольниках, где жил Бим. За час до этого сам Борис Иванович, его жена Кира и их пожилая кошка Авдотья носились по маленькой захламлённой квартире, все трое кричали, и никто никого не слышал. Борис Иванович метался из ванной в спальню с охапками тряпок. Кира бегала за мужем, подбирала с пола то рваный носок, то подтяжки. Кошка Авдотья энергично крутилась у них под ногами, просто за компанию.

— Штопка совершенно не видна! — кричала Кира и трясла перед лицом мужа серыми носками, скрученными в шарик. — Ты же не будешь там разуваться!

— Я должен одеться прилично! — кричал профессор. — Ты что, не понимаешь, как это важно?! Хорошо, чёрт с ней, со штопкой. Но эта рубашка никуда не годится!

Кира соглашалась, предлагала другую рубашку, натирала обмылком заедающую молнию на брюках, колола пальцы, спешно пришивая пуговицу. Борис Иванович в ванной скоблил щеки лезвием, резался, ронял на кафельный пол бутылку одеколона. У него дрожали руки. Он нервничал. Беготня с носками и рубашками была для него разрядкой, он орал на жену и срывался по пустякам.

Морочить головы профанам, сочинять для них наукообразные сказки, скрывать свои истинные намерения под личиной заманчивой полуправды было чем-то похоже на производство золота из свинца. Но алхимики производили свои трансмутации в тиши лабораторий, без суеты и спешки. А Борису Ивановичу приходилось постоянно бегать, звонить, договариваться, трепать языком. Он уставал, нервничал, люди все больше раздражали его.

— Надо раскручиваться, раскручиваться! — повторял он.

Если раньше он делил своих знакомых на умных и глупых, добрых и злых, талантливых и бездарных, то теперь главной характеристикой стала «раскрученность».

— Конечно, его раскрутили! — говорил Бим о молодом учёном, который получал гранд за границей.

— Смотри, как она лихо раскручивается! — замечал он вечером у телевизора, увидев свою бывшую аспирантку на экране, в научно-популярном фильме о жизни водорослей.

— Надо раскручиваться! — объяснял он коллегам после первых своих интервью, когда ему тактично намекали, что он говорил ерунду.

В результате этого кручения у него рябило в глазах, все краски сливались, растекались границыпредметов.

В голове постоянно ревел миксер, смешивая ложь с правдой, науку с мистикой, цель со средствами и размалывая все это в серое пюре.

Туповатые денежные люди внимательно слушали его, говорили: да, очень интересно, мы с вами обязательно свяжемся, все обсудим. И вручали визитки. Этих визиток скопилась полная жестянка из-под английского чая. Иногда кто-нибудь, правда, связывался, обсуждал, обещал, но потом не перезванивал и не появлялся.

— На этот раз всё очень серьёзно, — сказал Бим жене после визита хозяина изумрудного яйца в институт.

— Ты всегда так говоришь, — заметила Кира.

— Всегда говорю, но сейчас чувствую. Это судьба.

Кира смотрела в окно, пока странная зелёная машина, увозившая её взволнованного мужа, не скрылась из вида.


— Как вы относитесь к французской кухне? — спросил Зубов.

— Замечательно отношусь.

— Омаров любите?

— Обожаю!

Тёмное дерево, белые скатерти, медь подсвечников, запах сигар, портреты каких-то усатых французов в толстых рамах, женщины и мужчины за столиками, безусловно, раскрученные люди, вкус белого вина и розового омара — всё это заставило забыть о штопаных носках и жестянке с визитками. Даже врождённый аскетизм не помешал Борису Ивановичу почувствовать прелесть этого тихого места.

Зубов был приятным собеседником. Он умел слушать, не перебивал, в нём чувствовался искренний интерес к биологии вообще и к Биму в частности. О проекте не говорили. Борис Иванович решил, что это правильно, ведь проект засекречен и в первом же разговоре касаться его нельзя.

Впрочем, чужой проект его мало интересовал. Он уже выстроил в голове чёткий план: пусть они используют его как научного эксперта, консультанта, а уж он постарается, чтобы сотрудничество продолжилось в нужном ему направлении.

За десертом Зубов сказал:

— Да, кстати, все забываю вас спросить. Эти западные биологи постоянно ссылаются на какого-то русского учёного, который якобы занимался подобными исследованиями ещё в двадцатых годах прошлого века, во время революции, Гражданской войны. Фамилия его то ли Сверчков, то ли Свечников.

— Свешников! Удивительно, что они его знают. Это совершенно нераскрученное имя. Зачем он им понадобился?

— Да, действительно, зачем? — улыбнулся Зубов. — Понятно, что за девяносто лет наука ушла так далеко, что, если этот Свешников и открыл нечто важное, всё равно оно уже устарело.

Бим положил в рот ломтик ананаса.

— Совершенно верно. К тому же никто до сих пор и не знает, что именно он открыл.

— Даже вы?

— Ну, я догадываюсь, конечно, в чём там фокус, я всё-таки немного разбираюсь в биологии.

— Западные учёные считают, что исследования продвигались бы значительно быстрей и успешней, если бы удалось найти какие-то записи Свешникова, разобраться в его методе.

Ананас вдруг показался кислым. Наверное, Биму попался неудачный кусок. Он сморщился и стал объяснять, что никакого метода Свешникова не существует, это миф. Конечно, история с омоложёнными крысами и морскими свинками забавна, но если она и представляет интерес, то исключительно с исторической, а не практической точки зрения. Пусть лучше эти западные эксперты обратят внимание на то, что актуально сегодня, сейчас, и станет в сто раз актуальнее завтра. Пусть они заботятся о живой науке, о перспективе, а не выдумывают сказки о загадочных гениях прошлого.

Зубов вежливо слушал. Бим заводился все больше. Уже не в первый раз ему тыкали в нос Свешниковым, поистине верно говорят, что в России ценят только мёртвых гениев, а живых в упор не видят.

Принесли кофе. Зубов закурил.

— Если это миф, то надо покончить с ним раз и навсегда, разоблачить, уничтожить, — сказал он и одарил Бима своей обаятельной улыбкой, — но для этого необходимы факты, документы, хоть какая-то конкретная информация. Разве не приятно будет доказать этим западным снобам, что они заблуждаются и делают неправильные ставки? Пусть они прозреют и увидят наконец настоящих гениев сегодняшней российской науки.

Биму не понравился этот иронический тон. Он почувствовал, что Зубов ускользает, глаза гаснут, интерес тает, и испугался: вдруг этот туповатый денежный человек тоже возьмёт и исчезнет, как все они исчезают, и даже визитки не останется.

Бим нахмурился, долго, сосредоточенно молчал, обдумывая нечто весьма важное, наконец произнёс:

— Разоблачить миф? Уничтожить? — Он заставил себя улыбнуться, так же широко и весело, как улыбался его собеседник. — А что, давайте попробуем.

Москва, 1917
Всё кончилось. Над Володей вырос невысокий холм. Снег усилился, поднялась метель, под снегом исчезли венки, живые и восковые цветы. Жарская взяла под руку старую няню, повела к воротам. За ними потянулись остальные. Продрогшего, ослабевшего от слёз Андрюшу Таня передала Потапову. Михаил Владимирович неподвижно стоял у могилы.

— Папа, пойдём.

Он молча покачал головой. Перчаток на нём не было. Она принялась тереть его ледяные руки, дышать на них.

— Папочка, я очень замёрзла, я никуда без тебя не уйду.

— Я мало его любил. Я его не уберёг. Прости меня, — вдруг произнёс Михаил Владимирович.

— Ты с мамой говоришь? — спросила Таня.

Он не ответил. Обнял её и глухо, страшно заплакал, впервые за эти дни. Она надела на него свою муфту, повела его между сугробами, по узкой аллее к выходу. Один раз он остановился, оглянулся, взял горсть снега, протёр лицо, достал платок, высморкался и сказал уже другим, почти живым голосом:

— Таня, возьми муфту, холодно.


Домой, на поминки, народу пришло больше, чем в церковь и на кладбище.

Явился Брянцев, несколько Володиных приятелей, старый аптекарь Кадочников. Таня немного посидела за столом и ушла наверх, в маленькую комнату возле лаборатории, навестить Агапкина.

Федор Фёдорович слёг на следующий день после смерти Володи. До последней секунды он пытался Володю спасти. Когда все доступные средства были исчерпаны, он ввёл ему препарат, шесть кубиков. Но опоздал.

— Безумие. Я действовал словно под гипнозом. Володя несколько дней назад умолял меня сделать это, от всех в тайне. Я тянул. История с Осей зажигала во мне надежду, но страх был сильнее. Я не знал точной дозировки и боялся спросить. В результате я сделал вливание, когда он был уже в агонии.

— Паразит силён, но не настолько, чтобы воскрешать мёртвых, — произнёс Михаил Владимирович и больше не сказал ни слова.

— Я не имел права, — повторял Агапкин, — но он так просил меня. Я хотел поговорить с Михаилом Владимировичем, но Володя взял с меня клятву молчания. Теперь мне кажется, будто именно вливание убило его.

— Не терзайтесь, Федор Фёдорович, — утешала его Таня, — возможно, на вашем месте я поступила бы так же. Когда вы кололи, Володя уже умер, от удушья и от потери крови.

Тане было жаль Агапкина. Температура у него к вечеру поднималась до сорока градусов. Его бил озноб. Она заходила к нему часто, поила чаем, отваром липы и малины. Михаил Владимирович однажды тоже зашёл, с фонендоскопом, стал слушать, заглянул в горло, но руки у него дрожали. Он пробормотал:

— Нет, не могу. Простите. Таня, пригласи Льва Борисовича.

Лев Борисович Кошкин был лучшим госпитальным терапевтом. Он осмотрел Агапкина, сказал, что в лёгких чисто, горло красное, но без налёта, железы слегка увеличены. В общем, ничего страшного. Обычная зимняя простуда. Но, поскольку организм ослаблен нервным потрясением, переутомлением, она протекает так тяжело. Нужен постельный режим, обильное тёплое питье, лимон, мёд, уксусные компрессы.

Внизу, в столовой, адвокат Брянцев произносил речь о том, что Россия теряет лучших своих сынов не только на полях сражений. В последнее время он так привык говорить с трибуны, что увлёкся и забыл, где находится.

— Володя покинул нас в тяжёлую минуту. Все меньше остаётся мыслящих людей именно сейчас, когда они так нужны России. Он ушёл в тот час, когда в России нет человека, который не ощущал бы всем своим существом угрозу, нависшую над нами. Между тем престол своей реакционной политикой ослабляет именно наиболее умеренные и культурные слои населения, выбивая почву из-под ног патриотически настроенных элементов и высвобождая государственный нигилизм.

Жарская под столом наступила ему на ногу, он опомнился и замолчал. Жарская встала и тоже начала говорить.

— Огненное дыхание грядущей катастрофы жжёт нам лица даже сквозь январские вьюги. Поклянёмся же, господа, перед памятью нашего драгоценного мальчика, нашего скептика и философа, нашего Володеньки, ещё тесней сплотиться вокруг того светлого и чистого, что есть в каждом из нас.

Таня тихо выскользнула из-за стола и ушла к больному Агапкину.

Он лежал, свернувшись калачиком, лицом к стене. В маленькой комнате тускло горел ночник. На тумбочке у кровати стояли склянки с лекарствами, стакан с недопитым чаем. Таня подумала, что он спит, хотела уйти, но он повернулся, открыл глаза.

— Танечка, не уходите, посидите со мной.

Она села на стул у кровати.

— Как вы себя чувствуете?

— Лучше. Температура упала. Впрочем, я вовсе не рад этому.

— Почему?

— Благодаря болезни я вижу вас чаще, вы заботитесь обо мне. Пусть из жалости и христианского милосердия, но для меня и это счастье.

— Федор Фёдорович, мы похоронили Володю, — медленно произнесла Таня, как будто не услышав его.

Он взял свой холодный чай, допил залпом и спросил:

— Отпевание было?

— Да.

— Кто пришёл?

Таня перечислила всех и, помолчав, добавила:

— Рената всё-таки явилась. Вместе с Худолеем. Но в храм не зашли, ждали на улице.

Агапкин привстал.

— Вот как? Вы говорили с ними?

— Нет. Они ушли очень быстро. Скажите, в ту ночь, когда Володя заболел, что случилось? Вы тоже были там, в доме Худолея. Я слышала сквозь сон, как Володя приходил за вами.

— Там срочно требовалась медицинская помощь, — пробормотал Агапкин, — простите, это не моя тайна. Как Михаил Владимирович?

— Лучше. Но, конечно, оправится не скоро.

— Да, я совсем забыл. Из Ялты письмо, от Оси. Возьмите, Клавдия заходила ко мне днём, оставила там, на столе.

Таня слабо улыбнулась, распечатала конверт.

Ося писал часто. Рассказывал, как ходит в гимназию, рисовал яркие литературные портреты одноклассников, учителей, про каждого сочинял какую-нибудь невероятную историю. Иногда присылал в конверте несколько новых страниц своего романа об американских индейцах.

Таня подвинула к себе лампу, стала читать и так увлеклась, что забыла об Агапкине. Он лежал и смотрел на неё.

— Ну, как Ося, здоров?

— Да. Роман сочиняет. Появились друзья в гимназии. Федор Фёдорович, я хотела спросить вас. Впрочем, возможно, это тоже чужая тайна. На похороны явился господин, никому не знакомый, пожилой, в дорогой шубе, с лакеем. Худолей и Рената как раз уходили, он шёл к могиле. Они встретились на узкой аллее. Господин в шубе сделал вот так, — Таня повторила рубящий жест, — и Худолей очень испугался, чуть не упал в сугроб.

Лицо Агапкина тонуло в полумраке, но всё равно было видно, как он побледнел. На лбу блеснули капли пота. Руки стали быстро перебирать, комкать фланелевое одеяло.

— Дальше? — спросил он глухо.

— Дальше ничего. Они спокойно разошлись. Худолей и Рената исчезли, господин в шубе постоял у могилы, поклонился нам с папой, потом его лакей поставил на холм корзину с живыми нарциссами. Кто это мог быть? Что означает его жест? Почему так испугался Худолей? И зачем именно нарциссы? Такой холод, они мгновенно погибнут.

— Нет. Я не знаю, — быстро проговорил он и облизнул пересохшие губы.

— Федор Фёдорович, вам нехорошо? Вы побледнели.

— Кажется, я только сейчас вдруг осознал, что Володи нет больше.

По его ускользающему взгляду Таня поняла, что он лжёт.

***
Борис Иванович Мельник пребывал в тревожном и счастливом ожидании. Его состояние можно было сравнить с последними месяцами беременности, когда больше нет сил ждать и страшно, что вот, скоро, всё произойдёт, и не терпится увидеть ребёнка. Но беременность у женщины длится всего лишь девять месяцев, а Борис Иванович вынашивал свой драгоценный плод многие годы. А сколько было бессонных ночей, разочарований, унижений, лучше не вспоминать.

Он не впервые выкладывал перед потенциальными спонсорами свою козырную карту, Федора Фёдоровича Агапкина. Конечно, никому из них он не давал телефона и адреса. Старик категорически запретил это делать, да и сам Мельник понимал, что не стоит подпускать к нему близко случайных, посторонних людей.

Иногда, если очередной состоятельный знакомец казался Борису Ивановичу умнее и перспективнее других, он в разговоре поминал Агапкина вскользь, как пример загадочного долгожительства. Он намекал, что невероятный возраст Федора Фёдоровича вполне может быть связан не только с особенностями его организма, но и с неким внешним воздействием, пока не известным, и всегда обязательно добавлял, что, в принципе, нет ничего необычного. В горах Абхазии люди дотягивают и до ста пятидесяти. Но тут ведь Москва, загазованный мегаполис, а тем не менее живёт старик, и ничего ему не делается.

Таким образом, не выдавая практически никакой важной информации, Борис Иванович проверял, насколько серьёзны намерения потенциального спонсора и какими возможностями он располагает. Захочет ли найти старика? Сумеет ли сделать это?

Пока никто на Агапкина не вышел. Не захотел или не сумел, уже неважно.

У Мельника был достаточно солидный опыт общения с денежными людьми, но до сих пор он не перестал удивляться. Они все походили друг на друга как братья. Какой-то новый подвид двуногих млекопитающих, отличающихся особыми свойствами: не слушать, не слышать, не перезванивать, исчезать.

Борис Иванович пытался отключать эмоции, но это удавалось редко. Всякий раз он ждал, переживал, нервничал.

К тому же старик оказался хитёр, упрям, выдавливать из него по капле драгоценную информацию было мучительно трудно. Он болтал о мелочах. Ему явно не хватало простого человеческого общения, хотелось поделиться воспоминаниями, но помнил он в основном всякую ерунду, бытовые мелочи.

Многое приходилось добывать и додумывать самому, а потом прямо или косвенно в разговорах с Агапкиным уточнять, отделять зёрна от плевел. Кое-что до сих пор оставалось неясным, но главное Мельник всё-таки знал.

Препарат существует. Единственный человек, которому известно его местонахождение, — внук профессора. Кроме него наследников нет. Путь свободен.

Имя внука Мельник выяснил сам, без помощи Агапкина, и старику об этом не сказал ни слова. Позже ему удалось выяснить, где внук проживает. Точного адреса Борис Иванович пока не знал, только страну и город. Но город был настолько маленький, что найти в нём человека не так сложно. Оставалось связаться с внуком и убедить его отдать то, что принадлежит Борису Ивановичу. Для этого нужны деньги, деньги, и ещё раз деньги.

Во-первых, сама поездка обойдётся недёшево. Во-вторых, кроме приготовленных заранее весомых аргументов о долге перед великим дедом и всем человечеством могут понадобиться ещё и дополнительные стимулы. В-третьих, если внук согласится, возникнет множество новых проблем. Лаборатория с надёжным современным оборудованием. Подопытные животные. Наконец, люди, добровольцы-испытатели. Без них не обойтись, а это стоит очень дорого.

Борис Иванович нервничал ещё и потому, что уходило драгоценное время. Он не волновался за сам препарат, давно понял, что он собой представляет, и знал — срок хранения не ограничен. Но внук был стар, и следовало спешить.

Незадолго до появления Зубова, в сознании упрямого Агапкина произошёл некий очередной сдвиг. Однажды он сказал:

— Допустим, тебе удастся найти и получить препарат. Ты понимаешь, что придётся ещё очень много работать?

— Конечно, — кивнул Мельник, — я знаю, на это могут уйти годы.

— Один ты не справишься, — продолжал старик в своей обычной манере, с мучительными паузами, жеванием, сопением. — Лаборатория, деньги, это замечательно. Но ещё люди нужны.

— Испытатели? — осторожно уточнил Мельник.

— Нет. Я не об этом. — Старик поморщился и принялся громко сморкаться. — Для начала сгодятся и крысы. Команда тебе понадобится, вот что. Группа. Понимаешь?

— Да, я думал об этом.

— Думал! А не додумался, что подключать сразу нескольких человек нельзя? Опасно! Произойдёт утечка информации, начнутся склоки, соперничество. Слишком лакомый кусок.

— И как же быть? — спросил Мельник, про себя отлично понимая, что старик прав.

Опять последовала пауза. Старик сидел, закрыв глаза, теребил ухо своего чёрного пуделя. Сиделка, энергичная великанша лет сорока, принесла чай. Агапкин приподнял веки и долго, нудно отчитывал её, что чашки не те и мёд засахарился. Мельник терпеливо ждал. Только когда великанша заменила чашки и принесла другой мёд, старый садист изволил заговорить.

— На первом, самом важном, этапе тебе понадобится один человек, всего один помощник. Абсолютно верный, надёжный профессионал. Есть у тебя такой человек?

— Конечно, — не задумываясь, ответил Мельник.

— Приведи. Я хочу на него посмотреть.

Мельник чуть не подпрыгнул в кресле. Такого оборота он никак не ожидал. Ответив «конечно», он никого конкретно не имел в виду. Просто хотел угодить старику. Он не знал, как быть, он никогда прежде не задумывался, что ему понадобится ассистент. Во всём, что касалось его заветной цели, он обходился без помощников, работал один и никого не посвящал в суть этой работы.

— Да, но тогда придётся все объяснять, — пробормотал он растерянно, — мне кажется, это пока рано.

— Приведи, — повторил старик, — объяснять все не обязательно.

Мельник думал недели две, Агапкину не звонил, наконец, остановил свой выбор на Софи, дочери своего старого друга Димы Лукьянова.

Она была неплохим биологом, его аспиранткой. Он знал её с детства. Тихая, трудолюбивая, довольно серенькая девочка, со средними способностями. Никаких особенных амбиций. Никого лучше на роль будущего помощника, пожалуй, не найти. Единственное, что настораживало Бориса Ивановича, — её интерес к Свешникову.

Нет, о препарате она ничего не знала, а если и встретила где-нибудь смутные намёки на омоложённых крыс, то вряд ли отнеслась к ним серьёзно. Усреднённое обывательское сознание не способно воспринимать такие вещи. К тому же будущий помощник — это всего лишь роль, которую ей предназначено сыграть для упрямого старца. Подключать Софи к настоящей работе Борис Иванович вовсе не собирался.

Когда он предложил ей отправиться в гости к Агапкину, он не стал ничего уточнять. Просто сказал, что познакомился с любопытным стариканом, ста тринадцати лет от роду. Он бывший врач, несчастный, одинокий, знает и помнит много, а рассказать некому.

Её появление вызвало у Агапкина такую бурную реакцию, что в первые несколько минут Борис Иванович растерялся. Софи, разумеется, не заметила восторга старика, и никто бы не заметил. Со стороны могло бы даже показаться, что Федор Фёдорович вовсе не рад гостье. Но Мельник уже достаточно хорошо изучил его и сразу обратил внимание, как заблестели, ожили глаза. Лёгкий румянец проступил на пергаментных сухих щеках и слегка изменился голос.

Впрочем, Борис Иванович довольно скоро успокоился. Он понял, что старику просто приятно общество молодой милой женщины. Он ведь никого, кроме своей грубоватой великанши сиделки, не видит. А Софи даже можно назвать хорошенькой. Просто Мельник за многие годы пригляделся к ней, не замечал этого, да и она сама как будто не замечала, как выглядит. Ужасно одевалась, носила дурацкую стрижку.

— Вам надо отрастить волосы, — заявил ей старик при первой же встрече, — вы удивительно похожи на Таню.

Мельник опять внутренне вздрогнул. Таня была дочерью Свешникова. Борис Иванович подозревал, что в далёком прошлом Агапкин страдал от неразделённой любви к ней. Он испугался, что старик слишком привяжется к Софи и этой одной встречей их знакомство не ограничится.

Тут он оказался прав. Уже через неделю Агапкин потребовал опять привести её. Мельник придумывал разные предлоги, говорил, что она очень занята, уехала, заболела, но старик постоянно напоминал, и пришлось выполнить его просьбу.

Впрочем, это имело свою положительную сторону. Присутствие Софи развязывало Федору Фёдоровичу язык. Он увлекался сентиментальными воспоминаниями и случайно проговаривался, выдавал некоторые новые любопытные подробности. Софи, разумеется, ничего этого не замечала. А Мельник мотал потихоньку на ус.

Борис Иванович слегка опасался, что Агапкину взбредёт в голову пригласить Софи отдельно, без него. Но вряд ли это было возможно. Телефонными номерами они не обменялись, во всяком случае в его присутствии, а он постоянно находился рядом.

После третьей встречи он понял: хватит, и стал приходить один. Агапкину говорил, что Софи звал с собой, но она отказалась, у неё сейчас бурный роман, и ей, конечно, с ними, двумя стариками, скучно.

Что касается Софи, она несколько раз мимоходом поинтересовалась, как поживает Федор Фёдорович, как себя чувствует, но сама в гости к старцу не напрашивалась.

Контакты между Агапкиным и Софи оборвались вполне естественно, легко, а главное, очень вовремя, поскольку именно в этот период и возник Иван Анатольевич Зубов. В отличие от своих предшественников, он не пропустил упоминание имени Агапкина мимо ушей. Одно то, что Зубов сам завёл разговор о Свешникове, значило очень много. Мельник встретил наконец настоящих спонсоров. Зубову и тем, кто стоял за ним, потребовалось лишь несколько месяцев, чтобы не просто найти старца и узнать, кто он, а явиться к нему домой.

Борис Иванович понял: началась наконец настоящая, серьёзная игра. И посторонние в ней участвовать не должны.

Москва, 1917
Михаила Владимировича спасала работа. Он брался за самые безнадёжные случаи. Он мстил смерти, сражался с ней, как с личным врагом, и побеждал, когда никто не верил в победу. Смерть была противником коварным и беспощадным. Он не упускал ни единого шанса бросить ей вызов.

Ему не удалось вырвать из её лап собственного сына. Он спасал чужих сыновей, братьев, отцов. Случалось, что раненого объявляли безнадёжным, приходили к единому мнению: оперировать нельзя. Никому не нужна смерть на операционном столе, это один из непреложных законов хирургии. Зачем рисковать репутацией? Свешников брал на себя ответственность и оперировал. Сиделки шептались, что у него заговорённые руки. Раненые требовали, чтобы оперировал именно он, только он. Это вызывало зависть. Никто из коллег не был так удачлив и любим больными, как доктор Свешников.

Разразившаяся к началу февраля эпидемия общественного пафоса не обошла стороной госпиталь. Все, от прачек до профессоров, говорили о политике, спорили, митинговали. Лихорадка ожидания перемен вселенского масштаба не щадила никого, превращала надёжных опытных врачей в болтунов и рассеянных дилетантов, работящих аккуратных сестёр в бестолковых бездельниц.

Мытье полов, стирка белья, кипячение инструментов, смена суден под лежачими больными, обработка ран, назначение лекарств, — всё это казалось пошлой прозой на фоне поэтического экстаза грядущей бури.

Профессор Свешников оставался белой вороной, мрачной и молчаливой. Его категорическое неучастие в комитетах и банкетах раздражало многих.

Госпиталь часто посещали комиссии от общественных организаций. Каждый такой визит сопровождался суетой, беготнёй, наведением внешнего лоска. Происходил торжественный обход палат, гости снисходительно и приторно, как со слабоумными детьми, беседовали с ранеными солдатами, госпитальное начальство подобострастно улыбалось. Финалом был банкет во французском ресторане поблизости. Звучали речи о скором восходе над Россией солнца народной демократии, о долгожданной победе над тёмными силами, о необходимости сплотиться в едином порыве борьбы за новую, свободную, цивилизованную Россию.

На банкетах много и вкусно ели. Между тем все острее чувствовались перебои с продовольствием. Очереди за мясом, за хлебом, за крупой гудели разговорами, ораторствовали кухарки, солдатки матерно поносили государыню. Её особенно ненавидели, и единственным аргументом было то, что царица — немка. Немка — значит, сочувствует врагу, шлёт ему по специальному телеграфу из Царского русские военные секреты. То, что Александра Фёдоровна была более англичанкой, чем немкой, как-то забылось само собой.

У ненависти логики нет. Возможно, глубокий древний инстинкт говорил этим бабам, что царь любит жену сильнее, чем Россию, заботится о ней больше, чем о государственных делах и народных нуждах.

В первые дни января известие об убийстве Распутина вызвало всеобщее ликование, узнав, что в убийстве принял участие великий князь Дмитрий Павлович, в храмах ставили свечи у иконы св. Димитрия. Но к февралю пошли иные толки. Предмет насмешек, частушек, карикатур, гнусный развратник и пьяница, глава «клики», олицетворение «тёмных сил», теперь предстал благородным мучеником, борцом за народную правду. Враги народа убили старца потому, что он был простым сибирским крестьянином и защищал народ перед царём и вельможами.

С 29 января в Петрограде проходила конференция союзников. Высокие представители Франции, Англии, Италии в сопровождении военных и гражданских делегаций совещались на высшем уровне, вырабатывали программу коллективных действий для ускорения победы. В честь конференции происходило много торжественных завтраков, обедов, банкетов. Западные дипломаты увлечённо обсуждали внутреннюю политику России и предлагали свои прогнозы.

Одни считали, что царская монархия вскоре будет свергнута народным восстанием и немедленно заменена конституционным демократическим режимом, согласно программе партии кадетов. Возможно небольшое кровопролитие, но ничего страшного. Новый порядок утвердится скоро и безболезненно.

Другие, напротив, утверждали, что падение царизма приведёт Россию к анархии, хаосу и гибели. Россия потопит себя в собственной крови, от великой державы останутся руины.

Едины были в одном: революция неизбежна.

23 февраля конференция закончилась. На следующий день началась революция.

Всю зиму стояли лютые морозы, иногда ниже сорока градусов. Лопались паровозные трубы, выходили из строя сотни локомотивов. Рабочие бастовали, чинить паровозы было некому. В последнюю февральскую неделю выпало очень много снега. Не хватало рук и лопат, чтобы расчищать железнодорожные пути. В Петрограде хлебные очереди стихийно перерастали в митинги, выкрикивали лозунги и хором пели «Марсельезу». Громили булочные, размахивали красными знамёнами, кричали «Да здравствует республика!». Солдаты, казаки братались с бунтующей толпой, разгоняли полицию, стреляли в жандармов.

28 февраля Петроград был красен от знамён и пожаров, чёрен от толп и копоти. Пылали полицейские участки, Окружной суд, охранка. Открывались тюрьмы, выходили на свободу уголовники, оркестры играли «Марсельезу».

В Москве пока было спокойнее.

Утром 5 марта, в понедельник, Михаил Владимирович готовился к операции по извлечению осколка снаряда из плечевой кости фельдфебеля Ермолаева. Консилиум пришёл к выводу, что спасти руку не удастся, необходима ампутация.

— Лучше убейте меня! Пятеро детей, жена больная, мамаша-старуха, я один кормилец, не хочу видеть, как они все помрут с голоду без моей правой руки! — кричал Ермолаев, метался на столе так, что невозможно было удержать и дать наркоз.

— Ну, будет, будет. Успокойся. Вытащим осколок, руку спасём, — сказал Свешников.

— Напрасно вы, Михаил Владимирович, тешите его надеждой, — шёпотом заметил Потапенко, — вы же видите, воспаление пошло вверх, в сустав.

— Без надежды он умрёт под наркозом, — возразил за профессора Агапкин.

Федор Фёдорович окончательно оправился после болезни. Правда, выглядел немного странно. Сбрил волосы. После стольких дней лихорадки они стали сильно падать. Кожа покраснела, шелушилась. Вероятно, из-за того, что во время болезни он ел слишком много лимонов и обтирался крепким уксусом.

Как только Агапкин поднялся с постели, он неотлучно был рядом с профессором, ассистировал при операциях, помогал осматривать больных, проверял, аккуратно ли выполняются назначения профессора, напоминал, что пора обедать. Исключением стали только ночные дежурства.

Раньше Федор Фёдорович легко путал день с ночью, мог не спать сутками, теперь после полуночи его неодолимо клонило в сон, он, как сомнамбула, шёл в тёмное помещение или гасил свет, мог уснуть сидя. Если к двум часам ночи не удавалось спрятаться в темноту, его мучили страшные головные боли и потом весь день он чувствовал себя больным, разбитым.

По счастью, в ночь на понедельник 5 марта Агапкин отлично выспался. Операция была долгой, сложной. Все, кроме него и профессора, постоянно отвлекались на разговоры о событиях в Петрограде. Точной информации пока не было. Газеты с конца февраля выходили нерегулярно, с опозданием. Пользовались слухами.

Доктор Потапенко спорил о том, правда ли, что Волынский полк отказался стрелять в бунтующих рабочих на Невском. Спорил так горячо и увлечённо, что подал профессору большой торзионный пинцет вместо скальпеля. Доктор Грунский, отвечавший за наркоз, не заметил, что у больного дрожат веки и сейчас он проснётся.

Агапкин едва поспевал исправлять чужие ошибки и невольно любовался точными, быстрыми движениями Михаила Владимировича. Казалось, в операционной никому, кроме них двоих, не был интересен человек на столе. Правая рука фельдфебеля Ермолаева мелочь по сравнению с великой революцией.

Осколок вытащили, рану прочистили и зашили. Оставалось ждать, как пойдёт заживление. Ермолаев лежал в палате, отходил от наркоза. С ним сидела Таня. Она изо всех сил боролась со сном после ночного дежурства, но упрямо не шла домой, осталась сидеть с фельдфебелем, чтобы следить за пульсом, вовремя заметить, если вдруг откроется кровотечение, поднимется температура. Так она сидела с каждым больным, которого оперировал папа.

Ермолаев зашевелился, застонал, приподнял веки и просипел чуть слышно:

— Рука!

— На месте твоя рука, — сказала Таня.

— Не чувствую. Не верю.

Таня легонько сжала его кисть, заодно проверила, гнутся ли пальцы, и спросила:

— Теперь чувствуешь?

Ермолаев часто, шумно задышал, всхлипнул, зашмыгал носом, забормотал, облизывая губы:

— Пресвятая Владычица Богородица, оставили! Сохранили руку-то мою, детушкам моим кусок хлеба, жене моей Дуне, мамаше, Серафиме Петровне, с голоду помереть не дали, век буду Бога молить за профессора Михал Владимирыча.

Из открытой форточки донёсся гвалт, топот, стали слышны отдельные голоса: «Долой правительство! Долой войну! Долой немку!», потом запели «Марсельезу».

Окно выходило на Пречистенку. Утоптанный снег был покрыт подсолнечной шелухой. Шли люди с красными транспарантами и флагами. Таня закрыла форточку, вернулась к фельдфебелю.

— Поплакал и будет. Спи.

Он бормотал всё тише, всё спокойнее. Таня закрыла глаза только на минуту, прислонилась головой к стене и тут же провалилась в сон. Ей приснился Данилов. Опять от него не было вестей. Ходили страшные слухи о бунтах в полках, о том, что солдаты стреляют и вешают офицеров.

Павел Николаевич стоял прямо тут, в дверном проёме. Халат накинут поверх шинели, в руке фуражка. Он смотрел на неё, потом тихо, шёпотом, позвал:

— Танечка!

— Спит она, умаялась после ночи, — прозвучал рядом знакомый голос, — разбудить?

— Не нужно, я подожду.

Таня открыла глаза. Он правда был здесь, в палате, живой, невредимый. С ним рядом стояла сестра Арина.

— Иди уж, я останусь. Да глядите там, на улице, осторожней, опять эти ходят, с кумачами.

В коридоре они обнялись.

— Танечка, я все знаю о Володе. Я пытался вырваться раньше, но не получилось. Михаил Владимирович сейчас в офицерской палате наверху. Я уже виделся с ним. Он хорошо держится, только похудел сильно. Впрочем, вы тоже. Совсем не спите?

— Почему? Сплю. Вы как раз застали меня спящей.

Они шли по коридору к лестнице. Вдруг Таня резко обернулась. Им в спины смотрел Агапкин. Она кивнула ему, полковник поклонился. Федор Фёдорович ответил лёгким вежливым поклоном и исчез за ближайшей дверью.

Извозчиков не было. По заплёванной мостовой шла очередная демонстрация с транспарантами, знамёнами, с красными бантами и красными повязками на руках. Пришлось стоять ждать, пока пройдут.

— Да здравствует демократия!

— Долой войну!

— Городовых на фонари!

— Мир хижинам, война дворцам!

Голоса были визгливые, в основном женские. От криков закладывало уши. Молодой рабочий, в кепке, в чёрном, с чужого плеча, пальто, приостановился, впился опухшими глазами в лицо Данилова. Сплюнул прилипший к губе окурок и заорал шальным фальцетом:

— Офицерье к стенке!

Таня сильно потянула полковника за руку.

— Пройдёмте переулком.

Пока шли пешком до Брестской, он рассказал, что царь подписал отречение в пользу великого князя Михаила Александровича. Это произошло в ночь со второго на третье марта в Пскове.

— В Петрограде хаос, ужас, войска переходят на сторону восставших. Михаил тоже отрёкся. Что будет дальше, неизвестно.

— А как же Александра Фёдоровна, дети? — спросила Таня.

— Они в Царском, больны корью.

— Вы папе уже сказали?

— Нет. Пока только вам.

По Тверской шагала ещё демонстрация, те же знамёна, банты, крики:

— Долой правительство!

— Долой войну!

— Долой немку!

Не было уже никакого правительства. Некому продолжать войну. Полки бунтовали, дезертировали тысячи солдат, офицеров расстреливали или забивали насмерть. Александра Фёдоровна в Царском Селе, беспомощная и потерянная, с больными детьми, ждала мужа, полковника Романова.

Петроград был в крови и копоти. Московские мостовые пока покрывались только слоем подсолнечной шелухи. С торговых домов фирм — поставщиков императорского двора сшибали двуглавых орлов. Выли гудки бастующих заводов. В лавках били стекла. Города наполнялись дезертирами и уголовниками. В редакции популярного журнала «Нива» энергично стучали пишущие машинки.

«Россия свободна! Всем нам, русским людям, выпало на долю стать творцами новой русской эры. В вешние февральские воды на наших глазах в великой книге судеб нашей родины перевёрнута последняя страница невозвратного позорного строя!»

Вечером главный врач госпиталя собрал всех в своём кабинете.

— Господа, царь отрёкся от престола. Манифест подписан. Россия свободна.

Кто-то стал аплодировать, кто-то жал руку соседу. Все поздравляли друг друга, даже шампанское появилось. Михаил Владимирович сидел в углу, низко опустив голову.

— Профессор, что с вами? Неужели не рады? Мы все так ждали этого, теперь начнётся совсем другая, новая жизнь. Нет больше самодержавия, нет!

Михаил Владимирович поднял голову, оглядел всех и тихо произнёс:

— Я царский генерал. Я присягу давал. Мне, господа, радоваться нечему.

Утром 6 марта Таня и Павел Николаевич обвенчались в Храме Большого Вознесения.

Глава двенадцатая

Пётр Борисович привык мало спать и легко переносил бессонные ночи. Его новая подружка Жанна была неутомима. Впервые за многие годы он уже вторую неделю подряд обходился без стимуляторов. Жанна скакала на нём или под ним удивительно долго и не только профессионально, но самозабвенно, минут по сорок, два-три раза за ночь. Галоп сменялся томительно медленной трусцой, потом рысь, опять галоп, электрическая судорога взмыленных тел, прохладный душ, короткий крепкий сон, и все сначала.

«А может быть, и не надо ничего, никаких биологических фокусов? — думал Пётр Борисович, нежась ранним утром в джакузи. — У девочки бешеная энергетика. Роскошная зверушка, ничего никогда не говорит, молчит или стонет, поскуливает страстным басом. Вот он, мой эликсир молодости. Ни тебе давления, ни сердечной боли».

Давно уже Петру Борисовичу не было так хорошо. Впрочем, в глубине души он понимал, что дело вовсе не в роскошной зверушке Жанне. Гонка, начавшаяся в новогоднюю ночь в Куршевеле, длилась шесть лет. Сейчас он вышел на финишную прямую.

Чутье не обмануло его, когда он заставил Ивана Зубова связаться с профессором Мельником. Сам по себе профессор был пустым местом, хвастуном и попрошайкой, но через него удалось выйти на бесценную фигуру, реального свидетеля и участника событий, которые так интересовали Петра Борисовича.

Фигуре этой скоро исполнялось сто шестнадцать лет. Пусть это была развалина с парализованными ногами и трясущейся челюстью, пусть вид Федора Фёдоровича Агапкина вызывал жалость и отвращение, но сам факт существования этого дореволюционного ископаемого наполнил измученное сердце Кольта жгучей целительной надеждой.

Через свои старые связи отставной полковник ФСБ Зубов сумел выяснить, что бывший ассистент профессора Свешникова — не фикция, не самозванец, выживший из ума. Он единственный из сотрудников секретного отдела ОГПУ, кому удалось уцелеть после всех процессов тридцатых и пятидесятых. Он последний представитель московского отделения ложи розенкрейцеров. Он выжил и жил бесконечно долго, как будто специально для того, чтобы в ноябре 2005 года Пётр Борисович Кольт явился в его квартиру, пропахшую ароматическим дымом, и услышал от него всё, что хотел услышать.

Неважно, сколько пришлось потратить сил и денег, чтобы общение Агапкина и Кольта стало сугубо конфиденциальным. Ветеран-чекист находился под опекой того ведомства, которому отдал лучшие годы своей огромной жизни. Кроме каких-то иногородних троюродных племянников и племянниц, он не имел родственников. Он был генералом в отставке и официально числился внештатным консультантом. Голова его работала отлично. Его берегли и охраняли как кладезь информации и живую реликвию, но не потому, что надеялись через него узнать тайну метода профессора Свешникова.

— Несколько удачных опытов — это ещё не метод, — сказал полковнику Зубову его бывший коллега, молодой майор архивист, — профессоров и академиков, занятых этой темой, под крышей Института экспериментальной медицины и под прочими научными крышами работало больше дюжины. Богомолец, Заварзин, Савич, Тушнов. Вытяжки из желез, моча беременных женщин, всякие восточные дела. На фоне сегодняшнего развития биологии и медицины это пещерный век.

Хитрый Иван Анатольевич не стал в разговоре с майором подчёркивать свой интерес именно к Свешникову. С самого начала он придумал легенду, будто его шеф Пётр Борисович Кольт на старости лет увлёкся историей эзотерических учений. Заболел он этим после того, как посетил раскопки древнего монастыря в Вуду-Шамбальском автономном округе, и теперь у него в голове рождаются всякие проекты. Строительство музея, съёмка серии документальных фильмов.

— Федора Фёдоровича снимать нельзя, — предупредил майор.

— Вот именно поэтому шеф хочет пообщаться с ним лично.

Ничего странного в новом хобби олигарха не было. Мало ли как развлекаются очень богатые люди? Кто-то собирает антиквариат, кто-то покупает футбольные команды, кто-то живёт на яхте и путешествует по земному шару, чтобы иметь свою личную весну круглый год. Пётр Борисович Кольт нашёл для себя вот такую забаву — древние культы, раскопки, оккультизм в истории спецслужб.

Первые несколько встреч со старцем прошли мучительно. Агапкин мог часами рассказывать о шлемах для передачи мысли на расстоянии, о расшифровке древних рукописей и шпионских кодов, об экспедициях на Белое море и на Тибет, о переливании крови и скрещивании людей с обезьянами. Но как только звучало имя Свешникова, у него начинал крупно трястись подбородок и он бормотал жалобно:

— Что вам от меня нужно? Я ничего не помню.

Так прошёл месяц, два. Зубов и Кольт почти потеряли надежду, но однажды, к концу очередной беседы, в усталом бормотании Агапкина вдруг прозвучало несколько странных фраз:

— Если он узнает, что это от меня, не отдаст ни за что. Он хочет, чтобы я мучился вечно. Он уверен, что вот так я наказан и справедливость торжествует.

Сказав это, старец горько заплакал. Зубов растерялся, а Кольт вдруг сделал нечто неожиданное. Он достал платок, вытер слёзы с пергаментных щёк и стал гладить старца по голове, как маленького ребёнка, приговаривая:

— Ну, все, все, успокойся. Я с тобой, ты больше не будешь мучиться, плохое закончилось, впереди только хорошее, он простит тебя и все отдаст.

Зубов изумлённо открыл рот, а потом едва успел включить маленький диктофон, который уже давно убрал в карман, ни на что не надеясь.

С тех пор Кольт так часто прослушивал эту двухчасовую запись, что выучил рассказ Агапкина почти наизусть. Его не покидало чувство, что он выиграл самую важную сделку в своей жизни, и хотя до победы было ещё далеко, он помолодел сразу лет на десять. Распрямил плечи, стал носиться по Москве на новеньком серебристом «Лаллете», сменил строгий костюм на модные мешковатые джинсы, вместо ботинок крокодиловой кожи надел оранжевые кеды и выбрал себе в спутницы не стандартную бесплотную модель, а наливную упитанную зверушку Жанну.

Массажные струи приятно щекотали тело. В просторной ванной комнате стояла стереосистема, Кольт любил именно там слушать музыку. Но сейчас из колонок звучали не Моцарт, не Чайковский, не «Битлз».

Кольт поставил диск, который принесли ему полчаса назад от Зубова.

Разговаривали два человека, мужчина и женщина. Голос мужчины звучал глухо, невнятно, и Кольт машинально отметил про себя, что новую вставную челюсть старику сделали неудачно.

Женщина говорила чётко, было слышно, что она волнуется.

— …кто держит на руках моего маленького папу? Человек в форме лейтенанта СС, кто он?

— Не кричите. Я не выношу этого.

— Я вовсе не кричу, но, если вам так показалось, извините.

— Где вы взяли снимки?

— Папа привёз их из Германии.

— Дмитрий? Привёз из Германии? Зачем же вы явились с ними ко мне? Спросите у него.

— Не могу.

— Почему?

— Он умер.

— Когда?

— Одиннадцать дней назад. Он вернулся из Германии. Он был немного странный, мрачный. Но на сердце не жаловался, он вообще был здоровым человеком. Все последнее время, до поездки и потом, он с кем-то встречался. Накануне кто-то пригласил его в ресторан, он позвонил мне поздно вечером, попросил, чтобы я забрала его на машине. Он ждал на улице, возлересторана. Пообещал утром рассказать нечто важное. А ночью умер. Врачи сказали, острая сердечная недостаточность.

— Умер. Стало быть, не уговорили.

Кольт выключил воду, нахмурился, взял пульт, лежавший на краю ванны, и прокрутил этот кусок ещё раз.

Москва 1917
Многие не могли простить Михаилу Владимировичу испорченного праздника свободы в кабинете главного врача. Особенно неприятно было напоминание о присяге. В военном госпитале большинство врачей имели воинские звания. Плох ли, хорош император, но они клялись ему в верности, а потом стали аплодировать отречению и пить шампанское. Не каждый способен заглушить в себе гаденькое послевкусие, которое оставляет предательство.

Профессор Свешников и несколько старых сестёр-монахинь составили маленькую госпитальную оппозицию всеобщему воодушевлению. Когда стало известно, что царская семья арестована, сестра Арина плакала, Свешников ходил с траурным лицом. Все приветствовали Временное правительство, взахлёб пересказывали друг другу очередную речь Керенского, восхищались: как он хорош, обаятелен, какой у него трогательный близорукий взгляд и мягкий глубокий баритон.

Петроградский Совет издал приказ №1, который упразднил офицерские титулы. Теперь низшие чины не обязаны были исполнять приказы офицеров вне службы и отдавать честь. Фактически армией стали управлять революционные агитаторы. Толпы вооружённых, разагитированных дезертиров шныряли по городам и деревням, грабили, убивали, насиловали, жгли.

Создавались бесконечные комитеты и союзы, не прекращались съезды и митинги. Керенский объезжал войска, произносил речи, выражал сожаление, что его обязанности политического и государственного деятеля не позволяют ему присоединиться к войскам и погибнуть вместе с ними геройской смертью. Решительный час близок. Солдаты, которых при царе заставляли рисковать жизнью в бою, устрашая их кнутом и пулемётом, теперь готовы к высочайшей жертве во имя светлого будущего России.

Он принимался трясти руки высшим чинам, обнимать их, как будто поздравляя офицеров с их собственным упразднением. Потом кланялся и улыбался под исступлённые солдатские овации. От возбуждения у него иногда случались странные припадки, вроде падучей, что вызывало у простонародной толпы мистический трепет и возводило нервного адвоката в ранг пророка.

В госпитале солдаты стали требовать, чтобы офицеров клали в общие палаты, выздоравливающие раненые создали специальный комитет «по борьбе с контрреволюцией и офицерскими привилегиями», уполномоченные проверяли, одинаковы ли у всех еда, бинты, лекарства, не лечат ли врачи простых солдат хуже, чем офицеров. Если кто-то из низших чинов нечаянно, по привычке, отдавал честь, его объявляли врагом народа. Случались драки. Дрались костылями, загипсованными руками. Санитары не слушались приказов. Разнимать дерущихся приходилось сёстрам и врачам.

Эпидемия всеобщего политического пафоса перешла в эйфорию.

В Москве, в Малом театре, после каждого спектакля показывали «живые картины». Занавес поднимался под звуки «Марсельезы». Декорация изображала лазурное небо с ярко горящим солнцем. Под солнцем женщина в русском костюме с разорванными кандалами, освобождённая Россия. Вокруг неё Пушкин, Грибоедов, Лермонтов, Гоголь, Некрасов, Толстой, Достоевский, Чернышевский. Здесь же сидит, скрестив руки, Бакунин, стоит Петрашевский, думает думу Шевченко. Перовская в чёрном платье, среди измождённых лиц в серых арестантских халатах, дальше — студенты, крестьяне, солдаты, матросы, рабочие. В мундирах александровских времён декабристы. Все победно поют «Марсельезу».

Декорации и костюмы создал художник Коровин. Россию изображала актриса Яблочкина. Живые картины всю весну 1917 года завершали каждый спектакль. Впереди стоял на сцене комиссар московских театров князь Сумбатов-Южин. Публика неизменно рукоплескала. У многих на глазах были слёзы.

Закрывались продуктовые лавки, все длиннее становились очереди за хлебом и мясом, все грязнее улицы. Зато в красном кумаче и в духовых оркестрах не было недостатка.

Агитаторы, уполномоченные Советом рабочих и солдатских депутатов, снабжённые мандатами, собирали толпу на митинги и демонстрации, возбуждали её речами, призывами, обещаниями, лестью. Толпа одобрительно слушала и грызла семечки.

Михаил Владимирович обычно много ходил пешком по Москве, особенно весной. Но теперь старался не бывать на улице. Вид возбуждённых толп вызывал у него тоску и отвращение. Ещё не утихла боль после смерти Володи. Теперь к ней прибавился животный, неодолимый страх за Таню и Андрюшу, за их будущее, за их жизнь в стране, которая больше всего напоминала сейчас палату буйно помешанных в доме скорби.

Он стал плохо спать, несмотря на то что глушил себя работой, доводил до крайней степени усталости. Все равно оставалось свободное время, и надо было занять его чем-то, лишь бы не выходить на улицу, не общаться с людьми, не читать газет, листовок и воззваний, которые сыпались из окон, из автомобилей, расклеивались на стенах домов, на афишных столбах, делали город ещё грязнее и гаже.

Поддавшись уговорам Агапкина, профессор все чаще заглядывал в лабораторию.

Федор Фёдорович пробовал продолжать опыты, но понимал, что без профессора это бессмысленно. К тому же ему бывало неуютно в одиночестве среди стеклянных клеток с подопытными животными. Ему казалось, что Григорий Третий внимательно на него смотрит, следит за каждым его шагом.

Упорный взгляд рубиновых глазок неприятно действовал ему на нервы.

Агапкин вообще был не в лучшей форме. Он тяжело пережил известие о венчании Тани и Данилова. Потребовались огромные усилия, чтобы поздравить молодожёнов, пожать руку сопернику.

Таня переехала к Данилову на Сивцев. Без неё в доме стало пусто и скучно. Федор Фёдорович видел её только в госпитале. Но в начале апреля Данилов опять отправился на фронт. Его в любой момент могли убить, не только немцы и австрийцы, но и свои. Это грело Агапкину душу.

Таня вернулась домой, и всё пошло по-прежнему, будто не было никакого венчания. Она готовилась к выпускным экзаменам, потом собиралась поступать на медицинское отделение Высших женских курсов Герье. Прошёл апрель, май. Андрюшу хотели отправить в Ялту к тёте, но поезда ходили плохо, он остался в Москве.

В июне Таня успешно сдала выпускные экзамены и стала готовиться к вступительным. Агапкин взялся помочь ей с химией, он хорошо помнил университетский курс.

Когда они сидели рядом, склонившись над учебником, почти соприкасаясь щеками и коленями, ему казалось, что сердце его лопнет от счастья. На правах учителя он мог накрыть ладонью её руку, убрать ей за ухо прядь, упавшую на лицо. Она как будто не замечала этого или делала вид, что не замечает. Только однажды, когда он почти коснулся губами её шеи, она вдруг резко повернулась и сказала:

— Федор Фёдорович, у вас такая тяжёлая одышка, вы много курите.

Начался душный, пыльный июль.

Ясным воскресным утром Таня вышла к завтраку в лёгкой юбке и свободной кисейной блузке. Солнце било в открытое окно, она остановилась, чтобы задёрнуть штору, и как-то так повернулась, что Агапкин, не сводивший с неё глаз, вдруг отчётливо увидел маленький округлившийся живот. «Четыре месяца, — подумал он с холодным отчаянием, — родит в ноябре».

После завтрака он поднялся в лабораторию, и опять его встретил рубиновый немигающий взгляд. Следовало забыть обо всём и продолжать опыты. Теперь за ними стояло не только великое открытие, которое изменит мир, но и его собственная жизнь. Между ним, доктором Агапкиным, и лабораторными крысами в прозрачных клетках существовала тайная связь. Он стал таким же подопытным экземпляром, как они. У него, как у них, в центре мозга, в крошечных известковых капсулах жили цисты неизвестного науке паразита.

С тех пор как прошла лихорадка, он ничего особенного не чувствовал. Выросли новые волосы, гуще и мягче прежних. Кожа стала глаже, ровнее. Исчезла лёгкая близорукость. Впрочем, перемены были столь незначительны, что никто, кроме него самого, не заметил их.

Иногда он думал: а может, ему всё приснилось? Не было шприца, резинового жгута, не входила игла во вздутую вену его локтевого сгиба.

У него на руках умер Володя. От потрясения, от усталости после многих бессонных ночей он потерял сознание, впал в короткое забытье и не может точно помнить, что произошло. Он хотел бы верить, что не вливал себе в вену препарат. Это был сон, мираж. Однако не получалось.

Он входил в лабораторию, и под пристальным взглядом Григория Третьего его слегка знобило.

Москва, 2006
Пётр Борисович позавтракал рыночным творогом со сметаной и мёдом, выпил кофе без кофеина, принял утреннюю дозу поливитаминов. Жанна спала в его постели, раскинувшись на бирюзовом шёлковом белье. Спальня была в живых цветах, на низком журнальном столике с ножками в виде львиных лап стояла огромная ваза с фруктами. Зрелище напоминало полотно Рубенса. Пётр Борисович с искренней нежностью поцеловал Жанночку в круглую розовую щеку, оделся и отправился в офис.

Контора его располагалась на верхнем, двадцать седьмом этаже цилиндрического небоскрёба из зеркального стекла, главного здания делового комплекса на юго-западе Москвы. Комплекс принадлежал корпорации Кольта. Кроме офисных помещений, там были спортивный и концертный залы, бассейн, ресторан, небольшая гостиница класса люкс, огромный подземный гараж со своей ремонтной мастерской.

Бронированный джип мчал по эстакадам и туннелям Третьего кольца. Рулил шофёр, Пётр Борисович на заднем сиденье просматривал бумаги, говорил по телефону. После нескольких деловых звонков в трубке возник голос Зубова.

— У нас проблема, — сказал начальник охраны, — старец нервничает, требует телефон, рвётся к компьютеру.

— Зачем?

— Он не говорит, но я думаю, он хочет связаться с Германией и сообщить печальную новость.

— Ну, так пусть сообщит. Все равно скрыть не удастся. Он узнает, раньше, позже, какая разница?

— Очень большая разница. Он должен узнать от неё, при встрече с ней, и ни днём, ни часом раньше.

Кольт хмыкнул и покачал головой. Зубов отличался поразительным хладнокровием, иногда он даже казался Кольту машиной, а не живым человеком. Но тут вдруг явно занервничал, повысил голос.

— Не ори, Ваня, — мягко одёрнул его Кольт, — в любом случае ничего страшного пока не происходит. Пусть уберут телефоны и компьютер. Неужели так трудно справиться с парализованным стариком?

— Все уже убрали, но он требует. Объявил голодовку.

— Ого, даже так? Ну, в его возрасте голод для здоровья полезней, чем переедание.

— Не надо было её к нему пускать.

— Ты жестокий, бессердечный человек, Ваня. У старца так мало радостей в жизни. Они очень интересно пообщались.

— А, вы уже прослушали запись?

— Конечно.

— Вы разве не заметили, что он предупредил её?

— Брось, она ничего не поняла из его лепета. И вообще, ты сказал, она — твоя забота.

Машина между тем миновала несколько пропускных пунктов и въехала в подземный гараж. Кольт поднялся на лифте на двадцать седьмой этаж, вошёл в свою приёмную.

Секретарша Тамара стояла возле принтера, спиной к двери, и не сразу увидела его. Он поздоровался первым.

— А! Ой! Пётр Борисович, доброе утро, — Тома повернулась к нему.

В лотке принтера лежала солидная стопка бумаги. Выполз очередной листок с каким-то текстом и плавно опустился в лоток. Тома растерянно смотрела на своего шефа.

— Ну, что случилось? — спросил Пётр Борисович и ласково улыбнулся.

Тома вытащила из лотка и протянула Кольту стопку бумаги, ещё тёплую от принтера.

— Простите, Пётр Борисович, я не понимаю, что это.

Она десять лет работала на Кольта, была идеальной секретаршей, преданной, аккуратной, всегда все делала правильно, без лишних вопросов и уточнений.

— Откуда оно взялось? — спросил Кольт.

— Пришло по электронной почте.

— Ну и зачем ты распечатала? Мало ли что приходит по почте?

— Оно пришло на ваш личный номер, с пометкой «Внимание! Распечатать срочно для Петра Борисовича!»

Пётр Борисович пробежал глазами мелкие строчки.

— Чёрт, забыл надеть линзы. Ничего не вижу. Прочитай, пожалуйста.

— Все? — спросила Тома, когда они вошли в кабинет. — Но здесь пятьдесят страниц, оно там ещё лезет и лезет.

— Не все, только начало. — Пётр Борисович уселся в кресло. Тома опустилась на краешек стула напротив него, надела очки, откашлялась и прочитала:

«Благочестивая. Дни и ночи».

— Что? — переспросил Кольт.

— Кажется, это такое заглавие. Дальше текст. Читать?

— Валяй.

«Я, не раздумывая, надеваю розовые шёлковые брюки от Гуталлино. Замечаю, что пояс свободно болтается на бёдрах. Сегодня утром моя домработница сказала, что я похудела. Теперь я это вижу ясно. Я выкладываю на коралловое шёлковое покрывало от „Бульчи Погано“ десять блузок. Какую выбрать? Эта, бледно-серая, от „Клефт“ выгодно подчёркивает мою грудь, но недавно я была в ней на открытии ювелирного бутика „Дэйм Эриа“. Меня в ней видела Чичумиха. И сегодня она обязательно явится. Если я приду в той же блузке, она подумает, что мне больше нечего надеть. Беру сиреневый топ от „Фаннитосио“. Да, то, что нужно. К тому же давно пора обновить мой аметистовый гарнитур. Серьги, кольцо и кулон. Десять карат, бриллианты, платиновая оправа. Пусть Чичумиха сдохнет от зависти. Мой гарнитур покруче её мелких изумрудов, в которых она была в бутике. Лифчик под топ не надеваю. Говорят, если худеешь, грудь тоже уменьшается. Но у меня не так. Спускаюсь в гостиную и чуть не падаю. Домработница опять оставила швабру с ведром у лестницы. Она с Украины. Сколько раз я ей говорила, чтобы мыла пол, когда меня нет дома. Вообще, ужасно трудно найти приличную домработницу. Это большая серьёзная проблема».

В приёмной зазвонил телефон. Тома замолчала и вопросительно взглянула на Кольта. Он кивнул. Она подняла параллельную трубку у него на столе.

— Добрый день. Как вас представить?

Звонили из издательства «Бренд», одного из самых крупных издательств России. Пётр Борисович нахмурился и помотал головой.

— Его нет, — сказала в трубку Тома, — пожалуйста, оставьте номер, по которому можно с вами связаться. Да, я обязательно передам. Спасибо. Всего доброго.

Не задавая никаких вопросов, только взглянув на своего хозяина, Тома вышла, прихватив с собой стопку бумаги. У Кольта зазвонил мобильный.

— Ну, ты прочитал? Она очень старалась, по-моему, получилось супер! Это будет бестселлер, на обложке Светик в пачке, на шпагате, и её портреты через каждые десять страниц, заметь, не фотографии, а рисунки, графика. Сейчас модно делать книжки с картинками. А как тебе название?

— Она что, сама писала?

— Представь, да! Ну, конечно, потом там редакторы кое-что подправили. Слушай, финская бумага так подорожала, ужас, но Светик хочет только финскую, такую, знаешь, толстенькую. Формат будет необычный, узкий, чтобы удобно положить в дамскую сумочку.

— Хорошо, — Кольт сморщился и потёр лоб, — сколько?

— Ну, чтобы запустить достойную рекламную кампанию, презентации, афиши, телевидение, радио, на первое время нужно не меньше пол-лимона. Там в издательстве неплохие рекламщики, они уже составили пакет предложений, все расписали по пунктам. Отправить тебе?

— Нет. Это ни к чему. Деньги переводить тебе или сразу на счёт издательства?

— Лучше мне, я буду выдавать частями и держать всё под контролем. Светик тебя целует!


— Пётр Борисович, а может быть, она наконец нашла своё призвание? — осторожно спросил Зубов вечером, когда они сели в машину.

— Не знаю, — сердито буркнул Кольт, — пусть уж лучше танцует.

Джип выехал на трассу. Остановились на светофоре. Светик смотрела на них с огромного рекламного щита. На фотографии ей так сильно удлинили шею и увеличили глаза, что она стала похожа на очковую кобру в боевой стойке.

Москва, 1917
Животные, которым вливание было сделано в раннем возрасте, если не погибали сразу, переносили период адаптации легче и быстрее своих пожилых собратьев. Повышение температуры и последующее выпадение шерсти происходило у всех без исключения. Но молодые особи чувствовали себя вполне сносно. Аппетит у них был понижен, жажда, наоборот, усиливалась. Воды они лакали раза в три больше, чем обычно. Дряхлые особи слабели, не могли самостоятельно есть и пить, совсем не двигались. Приходилось кормить и поить их из пипетки.

Выздоровление шло по единой схеме, с той лишь разницей, что дряхлые особи становились молодыми, а молодые практически не менялись.

Прошло полтора года с начала эксперимента. Максимальный срок жизни крысы тридцать месяцев. Четыре выжившие особи, которые получили вливание в возрасте двух-трёх месяцев, выглядели и вели себя как зрелые, здоровые, весьма активные крысы. Никаких видимых признаков старения у них не наблюдалось.

Григорий Третий пока был единственным, кто получил не одно вливание, а два. Он продолжал жить. Он окреп, глаза прояснились. Старый, но не дряхлый. Медлительный, спокойный, но не вялый. Рефлексы живые. Инстинкты в норме, все, кроме полового.

Серая самка, у которой были парализованы задние лапки, рожала здоровых крысят. Впрочем, ей препарат был влит позже, чем Григорию. Она проживала только вторую жизнь, он — третью.

— Четвёртая вряд ли возможна, — сказал Михаил Владимирович, — к тому же препарата осталось слишком мало.

— Можно использовать эпифизы животных, получивших вливание, — сказал Агапкин.

— Их тоже не так много.

— Не понимаю, почему вы не пытаетесь добраться до источника, узнать происхождение паразита?

— Невозможно.

— Почему?

— Потому что шляпы мадам Котти пользуются большим успехом.

Агапкин замер с открытым ртом. Профессор улыбнулся и покачал головой.

— Федор, для учёного вы слишком нервны, серьёзны и нетерпеливы. Я задал вам задачку, попробуйте её решить.

— Мадам Котти, — пробормотал Агапкин, — дом напротив.

— Хорошо, — одобрительно кивнул профессор.

— При чём здесь успех её шляпок? — Агапкин сморщился. — Михаил Владимирович, ради Бога, я не мальчик, я не люблю шарады.

— Дам ещё подсказку. Одно слово, вернее, имя. Хасан. Да что вы, в самом деле? У вас тоска в глазах, как у Григория Третьего. Ладно, не буду вас больше мучить. Хасан — мальчик, сын дворника. Он иногда приносит мне крыс, я плачу ему по пятаку за штуку. Раньше я не интересовался, где он их берет. Но после случая с Григорием спросил. Оказывается, в подвале дома напротив. Крыса-донор, у которой я извлёк эпифиз, была именно оттуда. Я не поленился, отправился в подвал вместе с Хасаном. Но там никаких крыс не оказалось. Было пусто и чисто. Стояли мешки с извёсткой, бочки с краской. Мадам Котти решила расширить свою мастерскую за счёт подвала. Вытравила крыс, вывезла весь хлам и затеяла ремонт. Сейчас он закончен. В подвале работают шляпные мастерицы.

— Та крыса-донор была единственной, у кого оказались цисты в эпифизе? — быстро спросил Агапкин и облизнул пересохшие губы.

— Нет. Было всего семь носителей паразита. И все — оттуда, из подвала.

— Надо искать других.

— О, для этого придётся переловить всех крыс Москвы и каждой провести трепанацию черепа. Задача, конечно, благородная, но вряд ли выполнимая. У нас нет волшебной дудки крысолова.

— Что же делать?

— Беречь то, что имеем. Наблюдать. Думать. Паразитологи, которым я показывал нашего красавца, уверили меня, что по своему строению он более всего напоминает плоского ленточного гельминта. Известно более двенадцати тысяч видов гельминтов, но в природе их существует значительно больше. Появились они в протерозойскую эру, то есть около ста миллионов лет назад. Они селились в кишках и желудках динозавров, мамонтов, доисторических ящеров, благополучно пережили ледниковый период. Некоторые виды менялись в процессе эволюции, адаптировались к новым видам позвоночных и млекопитающих. Но другие оставались неизменными. В состоянии цист они могут существовать страшно долго, как будто ожидая, когда очередной виток эволюции преподнесёт им нового, более совершенного хозяина. Жизнеспособные яйца паразитов находили в окаменелых останках доисторических животных, в древних захоронениях людей, в мумиях. Их жизненный цикл бесконечно многообразен и загадочен. Кажется, исследователи не особенно утруждают себя вопросами. Каким образом паразит находит путь по кровотоку и тканям организма хозяина именно к тому органу, в котором намерен поселиться? Как удаётся микроскопическим цистам менять рефлексы и поведение промежуточного хозяина? Рыбы выплывают на поверхность водоёмов, чтобы их скорее съело какое-нибудь млекопитающее. В нём из яиц выводится потомство. Мыши теряют страх и идут прямо в лапы кошке. Заражённое животное стремится к гибели, вопреки инстинкту самосохранения, примерно так же, как сейчас эти кумачовые пролетарии со своей «Марсельезой». Слушайте, они почему-то всё время нещадно врут мелодию.

Профессор встал, закрыл форточку. Окна лаборатории выходили во двор, демонстрация двигалась по соседней улице и пела очень громко. Иногда пробивались отдельные выкрики, все те же лозунги: «Долой правительство!», «Мир хижинам, война дворцам!» Впрочем, появились и новые: «Пролетарии всех стран, объединяйтесь!», «Вся власть Советам!».

Агапкин смотрел сквозь толстое дырчатое стекло на Григория Третьего. Вот уже минут десять Григорий сидел неподвижно, только уши слегка дрожали. Рубиновые глазки неотрывно следили за Фёдором Фёдоровичем. Он нарочно пересел на другой стул, и Григорий поменял позу, повернулся в его сторону.

— Они не профессиональные певцы, — механически ответил Агапкин профессору, — у многих плохой слух.

— Не только слух, но ещё зрение, обоняние. Неужели они не чувствуют, как дурно пахнет в городе после победы над царизмом? Они так увлечены своими маршами и песнями, что справляют малую нужду по дороге, в подворотнях и подъездах. Без конца сморкаются и плюют на мостовые. Неужели не видят, как стало грязно? Скажите, откуда взялось столько подсолнухов? Все улицы в шелухе.

— Трудности переходного периода. Детская болезнь новорождённой свободной России. — Агапкин попробовал улыбнуться, но не получилось.

— Что детская болезнь? Убийства? Грабежи? Хаос и грязь?

— Нет. Я говорю только о семечках, — быстро, испуганно пробормотал Агапкин.

Он старался не спорить с профессором о том, что происходит в России. Михаил Владимирович сразу нервничал, раздражался.

— Прошу вас, не повторяйте этот митинговый бред, не называйте Россию новорождённой. Она существовала сотни лет. Огромная, сложная, прекрасная страна. Наша с вами Родина, со своей историей, культурой, наукой, армией, государственной системой. Сейчас у нас на глазах, при нашем попустительстве всю эту многовековую мощь уничтожили. Не татаро-монгольское нашествие, не Наполеон, не германцы с австрийцами. Свои. Новые Пугачевы с университетским образованием, тщеславные болтуны, мелкие самозванцы, психопаты с манией величия.

— Всё наладится. У нас есть правительство, — тихо возразил Агапкин и вжал голову в плечи.

— Кто? Эти? — Профессор изобразил сладкую, робкую улыбку и несколько раз шутовски поклонился.

Вышло так похоже на Керенского, что Агапкин невольно рассмеялся. Но Михаил Владимирович болезненно сморщился и помотал головой.

— Никакое они не правительство! Они сами себя назначили управлять Россией, они не ведают, что творят. Разваливать армию и одновременно вести военные действия — значит направить вооружённые войска на уничтожение собственной страны. И хватит об этом. Слишком больно.

— Простите, Михаил Владимирович, я не хотел заводить этот разговор, — Агапкин глухо откашлялся.

— Да, пожалуйста, сделайте милость. Лучше вернёмся к нашей загадочной твари.

— Конечно. Я все забываю спросить вас, когда вы показывали паразита специалистам, вы приносили им цист или самого червя?

— И то, и другое.

— Вот как? У вас был живой паразит? Значит, вам всё-таки удалось получить его in vitro?

— Нет. Совсем нет. Если вы помните, морские свинки и кролик погибли, но не сразу. Сначала всё шло благополучно. Они легко перенесли период лихорадки, у них почти не вылезала шерсть, был нормальный аппетит. Но через три-четыре месяца после вливания у них происходило мозговое кровоизлияние. Самое удивительное, что при вскрытии кролика и двух свинок я обнаружил в эпифизе живого паразита. Впрочем, три мои образца передохли в физрастворе на вторые сутки.

— Стало быть, морская свинка, кролик, крыса — промежуточный хозяин нашего паразита, а человек — постоянный? — спросил Федор Фёдорович и пересел ещё раз так, чтобы не видеть стеклянную клетку.

— Хороший вопрос, — кивнул профессор, — собственно, жизнь Оси зависит от ответа на него.

«Моя тоже!» — чуть не выкрикнул Агапкин, но промолчал.

Глава тринадцатая

Москва, 2006
Самолёт улетал в Гамбург из Шереметьева вечером. Оставшиеся два дня прошли в беготне, в суете. Покупка чемодана и одежды, оформление доверенности на машину для мамы, телефонные разговоры с Куликом, с Бимом. Пришлось съездить в институт, там что-то подписать, сдать, получить.

В день отлёта явился Нолик. Он был гладко выбрит, коротко подстрижен, одет в новые, ладно сидящие джинсы и тёмно-синий свитер.

— Ты как будто похудел, похорошел за эти дни, — заметила Вера Сергеевна.

— Просто он не пил и прошли отеки. — Соня мимоходом поцеловала его в щёку. — Ого, даже побрызгался туалетной водой.

Нолик достал из сумки несколько книг.

— Это мне? — спросила Соня.

— Дай мне фотографии, я должен кое-что посмотреть, — ответил Нолик.

— Иди возьми. Они в моём столе, в верхнем ящике.

Оставшиеся два часа Нолик тихо сидел у Сони в комнате, листал книги, через лупу разглядывал фотографии. Соня суетилась, нервничала. Когда она в очередной раз забежала в комнату, Нолик поднял голову, отложил лупу и спросил:

— Тебя все это больше не интересует?

— Почему? Очень даже интересует. Просто у меня сейчас голова пухнет от всяких проблем. Я всё-таки улетаю надолго, впервые в жизни за границу.

— В том-то и дело, — пробормотал Нолик с тяжёлым вздохом.

— Да что с тобой? — удивилась Соня. — Ты как будто не рад за меня. Сам же все это устроил, принёс мне визитку Кулика, заставлял звонить.

— Я не подумал…

— О чём?

— О том, что они заберут тебя так далеко, так надолго. Ты мне вообще ничего не рассказываешь. Как прошла встреча со стариком Агапкиным? Он что-нибудь сообщил интересное про снимки?

— Не сообщил. Рассказывать нечего.

— Хотя бы посиди со мной пять минут.

— Прости, подожди, позже!

— Никогда, никогда у тебя нет на меня времени, — жалобно проворчал Нолик.

— Арнольд, хватит дуться! — Соня мимоходом чмокнула его в щёку и убежала. Её звала из кухни Вера Сергеевна.

Когда наконец сели в машину, чтобы ехать в аэропорт, Нолик вдруг спросил:

— Значит, ты совершенно ничего нового от Агапкина не узнала?

— Сколько раз повторять? Нет!

— Но всё-таки расскажи подробно, о чём вы говорили?

— Слушай, давай, я тебе потом все напишу, подробно, в деталях. А то у меня сейчас голова взорвётся.

Вера Сергеевна сидела за рулём, Соня рядом, Нолик сзади. Выехать из тесного, заставленного автомобилями двора и никого не задеть было сложно.

— Нолик, миленький, давай не будем отвлекаться, я лет сто не водила машину в Москве, — сказала Вера Сергеевна.

— Мама, я же предлагала вызвать такси. Или давай я сама поведу.

— Такси до Шереметьева жутко дорого, и хватит об этом. Лучше молчите, оба. Вы мне мешаете.

Когда выехали на Ленинградку и встали в небольшой пробке, Соня получила очередное послание от Пети.

«Отзовись! Я очень соскучился!»

— Опять он? — спросил сзади Нолик.

— Да, — Соня обернулась, — эй, ты чего такой печальный?

— Я? — Нолик скорчил смешную гримасу, пошевелил бровями, растянул губы в плоской лягушачьей улыбке. — Наоборот, я счастлив, я рад за тебя, Софи.

Очередь к регистрации для пассажиров бизнес-класса была совсем маленькой.

— Все, иди, — сказала мама.

Давно объявили посадку. Они уже десять раз обнялись, поцеловались. Нолик стоял рядом и смотрел по сторонам с безучастным видом. Соня положила ему руки на плечи, чмокнула в нос.

— Не грусти. Не пей, пожалуйста. Я буду писать тебе часто, не забывай смотреть почту.

На миг он как будто окаменел и вдруг обхватил её руками, прижал к себе, стиснул до боли, зашептал на ухо, быстро и невнятно:

— Софи, будь осторожна, я люблю тебя, я жить без тебя не могу, Софи.

С детства они с Ноликом обнимались, дрались, дурачились, он таскал её на загривке, поднимал за уши, ловил, когда она залезала на высокий забор или дерево. Но сейчас у него вдруг стали другие руки, другое дыхание, запах. Он прижимал её к себе и касался губами уха совершенно по-мужски. Никогда ничего подобного между ними не было, и быть не могло.

— Нолик, я тоже тебя люблю, — Соня мягко отстранилась и почувствовала, что краснеет, — я буду скучать по тебе.

Он тут же сник, сгорбился, руки повисли. Он опять превратился в привычного Нолика, улыбнулся виновато и жалко.

— Иди, наконец! — сказала мама.

Не оборачиваясь, Соня быстро покатила чемодан к стойке регистрации.

Москва, 1917
В июле в Москве, в Большом театре, проходил съезд общественных деятелей. Михаилу Владимировичу принесли официальное приглашение. Адвокат Брянцев все не оставлял надежды привлечь профессора к борьбе, правда, за что именно, объяснить не мог, только повторял:

— Это твой долг, Миша, перед родиной, перед детьми.

— Папа, сходи хотя бы раз, посмотришь на них, послушаешь, — сказал Андрюша, — вдруг все не так безнадёжно, вдруг они о чем-нибудь договорятся?

— Только не надевай свою генеральскую форму, ты же этому правительству не присягал, — сказала Таня.

Михаил Владимирович не стал спорить. Брянцев заехал за ним на шикарном открытом автомобиле, с шофёром, по дороге взволнованно говорил о предстоящих реформах, о скорой и неминуемой победе над всеми временными трудностями.

— Уже к концу этого года свободная новорождённая Россия оправится от детских болезней переходного периода, от анархии, хаоса, неразберихи. Революционное самосознание масс — вот гарантия будущей стабильности и процветания, — вещал Брянцев, захлёбываясь встречным ветром и пылью.

У Большого театра собралась толпа. Пробраться сквозь неё было невозможно. Ждали Корнилова, нового главнокомандующего. Брянцев повёл профессора в обход к служебному подъезду. Когда вошли в театр, услышали крики и аплодисменты.

— Приехал! — сказал Брянцев. — Встречают как самодержца. Пойдём, поглядим. Подожди, я сейчас.

Он сбежал вниз и вернулся через минуту с театральным биноклем.

Открытое окно выходило на площадь. Из автомобиля вылез маленький худой человек в военной форме, прошёл несколько метров по тротуару. Толпа с рёвом всосала его в свою гущу, забурлила и вдруг выплюнула худую фигуру вверх, к небу. Новый главнокомандующий летел, нелепо брыкал ногами в высоких сапогах, взмахивал руками, падал, опять летел. Брянцев передал профессору бинокль. Михаил Владимирович разглядел узкое смуглое лицо, маленькие оттопыренные уши, завитые кверху усы, бородку клином, шальную счастливую улыбку.

— Не дай Бог, уронят, — произнёс рядом насмешливый голос.

Профессор опустил бинокль. Возле соседнего окна стоял старик в генеральской форме, невысокий, прямой, поджарый.

— Алексей Алексеевич, моё почтение, — поклонился ему Брянцев, — позвольте представить. Профессор Свешников, Михаил Владимирович.

— Брусилов. Весьма рад. — У старого генерала было крепкое рукопожатие. — Так это на вашей дочери, Татьяне Михайловне, женат полковник Данилов?

— Да. Павел Николаевич — мой зять.

— Не лучшее время для женитьбы, — проворчал генерал, — я, признаться, отговаривал его. В случае большевистского восстания вряд ли кто-то из нас уцелеет. А оно, господа, неизбежно. Надо выходить на улицы с оружием в руках, собирать ополчение. Нельзя больше медлить и надеяться на наше старинное русское «авось».

Разговор заглушила очередная волна криков и оваций с площади, Корнилов опять взлетел вверх. Брусилов попросил бинокль, смотрел несколько минут молча.

— Конечно, старику обидно, — прошептал Брянцев на ухо Михаилу Владимировичу, когда генерала увели от них двое молодых офицеров, — его знаменитый прорыв был слабо оценен у нас в России, да и союзники не слишком бурно выражали свой восторг. Вот теперь он в отставке, Корнилов главнокомандующий, они, знаете ли, не любят друг друга. Эти военачальники чувствительны к чужой славе, как театральные примы.

Фойе между тем стало наполняться людьми. Фотографы расставляли треноги, сверкали магниевые вспышки, делегаты позировали группами, улыбались в объективы.

Михаилу Владимировичу досталось место в бельэтаже. Брянцев усадил его, а сам ушёл в президиум. Зал долго не мог успокоиться и затихнуть. Возбуждение было искусственным, нездоровым. Каждого оратора встречали выкриками, аплодисментами, во время речей громко переговаривались. Самую бурную реакцию вызвал Корнилов.

— Правительство должно понять, что победа в войне сейчас несравненно важнее для России, чем охрана так называемых завоеваний революции. За полгода правления новой власти катастрофически упала дисциплина в армии. Идёт братание с врагом по всем фронтам. Мы оставляем одну позицию за другой. Войска стали не только недееспособны, но опасны для собственного народа.

Далее главнокомандующий зачитал длинный список офицеров, убитых своими солдатами. Он говорил долго, горячо, убедительно. Правое крыло, кадеты, казаки, делегаты от Союза офицеров аплодировали стоя. Левые продолжали сидеть и хранили гробовое молчание.

Сразу после Корнилова на трибуну вышел Керенский. По тому, как он шёл, как дёргалось у него лицо, когда он оглядывал зал, было видно, что военный министр на грани тяжёлого нервного срыва.

— Пусть сердце станет каменным, пусть замрут все струны веры в человека, пусть засохнут все цветы и грёзы о человеке, над которыми сегодня с этой кафедры говорили презрительно и топтали! — прозвучал его приятный, почти оперный баритон.

— Не надо! — крикнули из первых рядов партера.

— Сам затопчу! Не будет этого! — крикнул в ответ оратор.

— Не сумеете! Ваше сердце вам не позволит! — возразил высокий тенор из бельэтажа.

— Я брошу далеко ключи от сердца, любящего людей, я буду думать только о государстве! — пообещал Керенский.

Тут он сделал выразительный жест, будто вырвал что-то из груди и швырнул далеко в партер, причём так энергично, что потерял равновесие и чуть не упал.

— Да здравствует Временное правительство! — закричали в левом крыле.

— Сейчас забьётся в припадке, — прошептал на ухо Михаилу Владимировичу его сосед. — Это не политика, это истерика.

Михаил Владимирович слушал и думал: «Странно. Гибнет Россия. Происходит трагедия мирового масштаба, но почему-то вершат её вовсе не гиганты, не гении злодейства, а совсем наоборот, мелкие суетливые бесенята, личности столь ничтожные, что мне они кажутся почти прозрачными. Они призраки. Сквозь них просвечивают полярные огни, северное сияние, врата последнего, ледяного, круга Дантова ада. Там сатана, запаянный во льдах. Огромный, унылый и беспощадный. Сидит и ждёт, когда наступит его царство».

Съезд закончился полным провалом, не было принято никаких решений. Стало окончательно ясно, что у России нет дееспособного правительства и раскол в обществе преодолеть невозможно. Михаил Владимирович почти физически чувствовал, как дрожит под ногами земля.

В начале августа полковник Данилов вернулся в Москву. Он рассказывал ужасные вещи. По всем фронтам солдаты безнаказанно убивают офицеров. Недавно закололи штыками старого генерала, у которого из-за ранения были ампутированы обе руки. Освещать подобные случаи в прессе не рекомендуется. Единственный выход из кровавого тупика — ликвидация партии большевиков. Они разваливают армию, доводят солдат до состояния диких зверей, накачивают агитацией и спиртом, сжигают в людях остатки стыда и совести. На железных дорогах грабежи, по всей России горят деревни, обезумевшие толпы солдат сметают всё на своём пути, убивают, насилуют. Невозможно представить, что они русские, что они в своей родной стране.

Таня переехала к Павлу Николаевичу на Сивцев. Она успешно сдала вступительные экзамены, однако никто не был уверен, начнутся ли этой осенью занятия в высших учебных заведениях.

Полковник Данилов вместе с генералом Брусиловым посетил московских денежных тузов. На Ходынском поле стояло без дела несколько тысяч солдат. Брусилов надеялся, что миллиона за три можно купить их, чтобы в случае большевистского переворота иметь хоть какую-то армию. Тузы рассыпались перед старым генералом в комплиментах, но денег не дал никто.

У Павла Николаевича было небольшое фамильное имение под Самарой. Он собирался подать в отставку и уехать туда вместе с Таней. Она отказывалась, не могла оставить отца, брата, курсы. Долго спорили, даже ссорились, пока не пришло известие от бывшего управляющего, что имение разграблено, усадьба сожжена.

Андрюша увлечённо рисовал всё, что видел на улицах Москвы. Демонстрации, кумач, очереди у продовольственных лавок. Красный и чёрный карандаши быстро стачивались, краски нельзя было купить. Михаил Владимирович стал часто брать его с собой в госпиталь. Он боялся оставлять Андрюшу одного дома, ему надо было знать, что сын рядом.

Однажды они возвращались вечером пешком. Шли по Тверской, мимо разбитых витрин. Осколки хрустели под ногами. Ещё не стемнело, но улицы были пустынны. С них исчезли городовые, почти не осталось извозчиков, вечерами бродили безумные вооружённые люди. Было грязно и странно тихо. Моросил мелкий, совсем осенний дождь. Когда проходили Триумфальную площадь, сзади раздался топот нескольких пар тяжёлых солдатских сапог, мат, пьяный смех. Михаил Владимирович, не оборачиваясь, сжал руку сына и ускорил шаг.

— Барин, — произнёс сиплый голос, — как есть барин. Буржуйское отродье.

— Пинджак-то на нём хороший, — подхватил другой голос.

— А штиблеты, гляди, вроде мне впору будут. Ой, хороши штиблеты. Слышь, ты, блаародье, закурить у тебя не найдётся?

Михаил Владимирович резко развернулся, заслонил собой Андрюшу, сжал в кармане рукоять маленького именного револьвера.

Их было трое, с винтовками, в солдатских гимнастёрках навыпуск, без ремней, без погон. Фуражки сдвинуты на затылки, кокарды обшиты красным сатином. Лица красные, потные, глаза безумные. У одного, самого молодого, лиловый фингал под глазом. Мимо просеменила старушка, посмотрела испуганно, охнула, перекрестилась и поспешила прочь.

— Ой, грозно глядит блаародье, ой боюсь, — проблеял молодой, с фингалом.

— Тебя, буржуй, спросили. А ты молчишь. Ну, есть у тебя папиросы? — Дезертир постарше, бритый, рыхлый, оскалил щербатый род в издевательской улыбке.

— Папиросы? — профессор нащупал пальцем спусковой крючок. — Извольте, господа. Сейчас я вас угощу.

— Папа! — испуганно прошептал Андрюша.

И тут третий, молчавший до этой минуты, как будто проснулся, открыл заплывшие от водки глаза, громко рыгнул, шмыгнул носом и произнёс:

— Никак доктор? Михал Владимирыч?

— Да. Это я.

— Не узнаете меня? — дезертир криво, жалко усмехнулся. — Вижу, не узнаете. Ермолаев моя фамилия. Бывший фельдфебель. Вы мне руку правую спасли. Ну? Помните?

— Узнаю. Помню. Вы, кажется, собирались домой вернуться, к жене, к детям, к старухе матери. Зачем же вы здесь, Ермолаев?

Михаил Владимирович револьвер ещё держал, но в кармане. Двое товарищей молчали и смотрели с тупым любопытством. Ермолаев шмыгнул носом, глаза вдруг виновато забегали.

— Да так как-то. Выписался, сразу на вокзал. Поезда не ходят, народу тьма, сидел, ждал, надоело. Со скуки пошёл митинговать, там говорят, мол, как отнимем землю у помещиков, перебьём буржуев, пойдёт райская жизнь, то да сё. — Ермолаев вдруг приблизил к профессору красное опухшее лицо. — Михал Владимирыч, уезжайте за границу, вам здесь оставаться опасно.

— А вам?

— Мне-то? Мне уж всё равно терять нечего. Я человек пропащий.

Ермолаев часто заморгал, всхлипнул, утёрся рукавом гимнастёрки. Профессор повернулся, взял Андрюшу за руку, они пошли домой.

— Мамаша-то моя небось уж померла, — прозвучал сзади плачущий пьяный голос. — Эх, сволочь я, распоследняя дрянь.

Оставшуюся часть пути до дома Михаил Владимирович и Андрюша шли молча. Только когда поднялись в квартиру, Андрюша спросил:

— Папа, ты бы мог в них выстрелить?

— Нет, конечно.

— Но ведь ты держал руку в кармане, и если бы этот Ермолаев тебя не узнал, нам пришлось бы защищаться. У них винтовки со штыками, у тебя только револьвер.

— Они пьяны, к тому же неизвестно, заряжены ли их винтовки.

— Наверняка заряжены. Таким, как они, большевики раздают оружие и боеприпасы.

— Ты откуда знаешь?

— Папа, это знают все. Большевики вооружают дезертиров, рабочих, люмпенов, готовят восстание. Если они придут к власти, нам, буржуйским отродьям, конец.

— Андрюша, объясни, пожалуйста, где и когда ты наслушался этой ерунды?

— У тебя в госпитале сегодня.

— Раненые болтали? А у тебя ушки на макушке?

— Они митинговали. В палату пришёл комиссар от Советов, он говорил, что очень скоро власть возьмут рабочие, каждая кухарка сможет управлять государством. Ему все хлопали.

— Ерунда. Этого никогда не будет. Ты можешь себе представить нашего буфетчика Степана в роли министра?

Андрюша нахмурился, потом засмеялся и помотал головой.

— Забудь, — сказал Михаил Владимирович, — и больше не слушай митинговый бред.

Андрюша плохо засыпал, во сне вскрикивал, метался, скидывал одеяло. Михаил Владимирович сидел с ним, пробовал читать ему вслух Пушкина, Гоголя, как когда-то в детстве. Но чтение не успокаивало. Андрюша перебивал, задавал вопросы.

— Папа, я в сентябре точно пойду в гимназию?

— Конечно. К сентябрю вся эта неразбериха закончится.

— Ты обещаешь?

— Я надеюсь.

Убедившись, что ребёнок наконец спит, Михаил Владимирович спустился в столовую выпить чаю в компании с Агапкиным. Горничная Клавдияхмуро сообщила, что сахару нет, бакалейные лавки не работают вторую неделю.

Няня, как обычно, дремала в кресле за своим вязанием.

— Няня, дай нам, пожалуйста, варенья, — попросил Михаил Владимирович.

Просьбу пришлось повторить несколько раз, старушка притворялась совсем глухой. Потом сердито помотала головой сказала:

— Нету варенья. Кончилось.

Но всё-таки она принесла маленькую банку, поставила возле Михаила Владимировича, громко ворча, что надо беречь сладкое для Андрюши, для Танечки, вон, какие времена настали, если бы один Мишенька кушал, тогда не жалко, он капельку съест, и довольно. А всякие другие меры не знают, лопают большой ложкой.

При этом она косилась на Агапкина.

— Ну, ну, не злись, — сказал Михаил Владимирович, — лучше дай нам ещё твоих ржаных сухариков.

— Не дам, — твёрдо заявила няня, — сухари я Танечке на Сивцев снесла. Там у ней из прислуги один денщик, и тот дурак.

— У тебя, няня, все военные дураки, от рядовых до генералов, — заметил профессор.

— Умный в живого человека из ружья палить не станет, — сердито проворчала няня и принялась двигать своими спицами.

— Ну, а если война, что ж делать без военных? — спросил Михаил Владимирович.

— Так они ж её и придумали, войну, чтоб не сидеть без дела. Ничего другого-то не умеют.

— Да вы, Авдотья Борисовна, пацифист, — заметил Агапкин с улыбкой.

Няня хмуро покосилась на него, ничего не ответила и продолжала, обращаясь только к Михаилу Владимировичу.

— Вон, этот денщик третьего дня позвал меня на кухню чай пить. А чай-то старый, с плесенью. Я говорю: это что же ты, и барина, и барыню такой дрянью потчуешь? Он глаза свои наглые сощурил и отвечает: чай, мол, хороший, китайский. Я говорю: ах ты, мошенник! Этот чай выкинуть надо, купить новый. А он головой мотает, мол, нет. Новый покупать нет резона. Пусть этот допивают. Всё равно его благородие в скором времени отбудут в Могилев, в ставку.

Михаил Владимирович застыл с ложкой у рта.

— Няня, погоди, что ты сейчас сказала? Повтори, пожалуйста.

— То-то, не слушаешь няню. Я сказала, уедет Павел Николаевич. Секретная депеша ему пришла с нарочным, от главного командующего, генерала Корнилова.

Москва, 2006
Кире Геннадьевне Мельник было больно смотреть, как тяжело переживал её муж смерть своего старого друга Димы Лукьянова. Она и сама все не могла привыкнуть, что Димки больше нет на свете. Такая внезапная нелепая смерть.

Их семьи связывали многие годы дружбы. Боря вообще мало с кем дружил. Всегда был поглощён своей работой, исследованиями, на друзей просто времени не хватало, многие старые связи рвались. Тем более что с возрастом Боря становился нервным, иногда даже грубым, уже не только с ней, с женой, но и с посторонними людьми. Она привыкла ему все прощать, но другие не прощали, обижались, переставали звонить, приходить в гости.

На самом деле, кроме Лукьяновых, никого уже не осталось. Вот скоро Новый год, а встречать не с кем. Потом дни рождения. Были бы у них с Борей дети, внуки, другое дело. Но не получилось. Сначала все откладывали, а потом уж стало поздно.

Когда Дима Лукьянов умер, Боря совсем замкнулся в себе, стал ещё мрачнее, раздражительнее, хотя, казалось, дальше уж некуда, и так в последние месяцы искры летели.

Кира все пыталась поговорить с мужем, думала, не взять ли отпуск ей и ему, хотя бы на недельку. Снять номер в каком-нибудь недорогом подмосковном доме отдыха, погулять, покататься на лыжах по зимнему лесу, пожить в тишине. Но Боря её не слушал, отвечал невпопад, отмахивался — потом, потом все обсудим.

Он мучился бессонницей. Ночами бродил по квартире. Кира старалась делать вид, что не замечает, как Боренька вылезает из-под одеяла, уходит в свой кабинет, иногда включает компьютер, иногда просто сидит в темноте за столом, уронив голову на руки.

Конечно, Кира понимала, что дело не только в Лукьянове. К этому горю прибавилось ещё кое-что.

Денежный человек, владелец шикарной иномарки, похожей на малахитовое яйцо, исчез так же, как исчезали все его предшественники.

Казалось бы, пора уже привыкнуть к этому, но Борис Иванович не мог. С возрастом его чувствительность к обидам и разочарованиям не притуплялась, как это бывает у многих, а наоборот, обострялась до невозможности. Каждую свою неудачу он принимал настолько близко к сердцу, словно на этом кончалась жизнь и уже ничего хорошего больше не будет.

Помимо упорных поисков в области омоложения, Борис Иванович занимался разработкой и усовершенствованием биопрепаратов, облегчающих специфические старческие недуги. Ему приходили в голову свежие, оригинальные идеи. Он использовал не только известные с древности лекарственные растения, но совершенно неожиданные, экзотические вещества, например гемолимфу колорадского жука, пищеварительные соки личинок диамфидий, слюнные железы голотурий.

Последним его открытием стал рофексид-6, средство от артрита. Он создал новую комбинацию растительных и животных компонентов, проводил опыты, писал статьи, делал доклады, но в процессе испытаний выяснилось, что препарат обладает слишком серьёзными побочными действиями, и, как ни бился Борис Иванович в своей лаборатории, пытаясь выяснить, почему, и как эти побочные действия устранить, от рофексида-6 пришлось отказаться. Препарат этот не лечил, а убивал.

Очередное тяжёлое разочарование удалось пережить только благодаря тому, что появился новый денежный человек, Иван Анатольевич Зубов, на своём изумрудном яйце, с ужинами в дорогих ресторанах и обещанием фантастических перспектив.

Но опять ничего из этого не вышло. Зубов исчез, не звонил, не приезжал, словно и не было его вовсе. Прошло уже достаточно времени, чтобы успокоиться, не ждать. Но Борис Иванович все равно ждал и бросался, как хищник, к телефону при каждом звонке. Звонили все не те люди, и, поговорив, он раздражённо отшвыривал трубку.

Когда очередной аппарат был с силой брошен на кафельный пол кухни, Кира не выдержала и сказала:

— Боря, ты ломаешь уже третий телефон за месяц. Может, хватит швыряться?

Она ожидала, что он, как это часто случалось в последнее время, начнёт орать, но он сам поднял трубку с пола, осмотрел её и сказал вполне мирным тоном:

— На этот раз ничего не сломалось. Извини. Я нечаянно.

— Так я не поняла, Софи и Верочка придут к нам?

— Да. Обязательно, — ответил он и ушёл из кухни в комнату. Кира пошла за ним.

— Сегодня? Я должна знать. Ты хочешь зажарить лисички, их надо заранее разморозить.

— Да-да, — ответил он так рассеянно, будто вовсе её не слушал, подошёл к платяному шкафу и открыл его.

— Боренька, ты что-то ищешь?

— Уже нашёл, — он достал маленькую дорожную сумку.

— Подожди, я не поняла, когда они всё-таки придут?

— Обещали, значит, придут. — Он снял с вешалки брюки и положил в сумку.

— Что ты делаешь? — удивлённо спросила Кира.

— Собираюсь. — Он положил ещё две рубашки и свитер.

— Куда?

— В Копенгаген, на конференцию.

Кира вскочила с кресла, всплеснула руками.

— Боренька, они позвонили? Они наконец появились? Что же ты молчал? Почему не сказал раньше?

— Боялся сглазить.

— Когда же ты летишь?

— Послезавтра, рано утром. Самолёт в семь двадцать.

— Что, уже есть билеты?

— Конечно. — Он открыл бельевой ящик и стал складывать в отдельный полиэтиленовый пакет носки, трусы, майки.

— А виза?

— Ты забыла, у меня годовая, она ещё не кончилась. — Он вытащил со дна шкафа обувную коробку, вытряхнул на ковёр пару новых ботинок и вдруг громко заорал: — Где шнурки? Почему никогда нет шнурков?

— Боря, ты же сам их вытащил, чтобы вставить в те коричневые, замшевые.

— Так надо было новые купить! Разве трудно купить шнурки?

— Вот и купил бы!

Стоило начать обычную громкую перепалку, и тут же проснулась кошка. Она стала крутиться под ногами, мяукать, прыгать с дивана в сумку. Борис Иванович завёлся так, что даже покраснел и вспотел.

Кира тоже не выдержала, разнервничалась. Опять не хватало носков, пуговиц на рубашках. В кармане единственной приличной куртки обнаружилась дырка. Пропала новая зубная щётка, закончилась паста.

— Боря, что ты бесишься? Ещё полно времени, можно все спокойно купить!

— Отстань! Где мои лезвия? Есть в этом доме хоть одна расчёска?

Бим в очередной раз налетел на жену в ванной, вышиб у неё из рук баночку с пилюлями и заорал:

— Что ты собираешься пить?

Жёлтые желатиновые капсулы рассыпались по полу. Кира испуганно уставилась на мужа.

— Хочу принять что-нибудь. От нервов.

— Вот! — Борис Иванович открыл аптечку, достал флакон с настойкой пустырника. — На! Прими!

— А почему эти нельзя? — удивилась Кира и, опустившись на корточки, принялась собирать рассыпанные пилюли. — Ты говорил, это хорошее лекарство, ты мне дал его для Сони, на поминках. Помнишь?

— Соне тридцать, а тебе шестьдесят! — рявкнул Бим так громко, что кошка в спальне забилась глубоко под кровать. — Иди, пей пустырник! Я сам все соберу.

Кира ушла на кухню, вжав голову в плечи и обиженно ворча себе под нос:

— Не шестьдесят, а пятьдесят восемь, и вообще, какая разница? Успокоительное, оно и есть успокоительное. Чего разорался?

Впрочем, она привыкла к неоправданным истерикам мужа, не обижалась и, не задавая лишних вопросов, помогала ему собирать сумку.

— Возьми зонтик, в Копенгагене всегда идёт дождь.

— Без тебя знаю!

— Да, ты обещал пойти со мной вместе за шубой, я наконец нашла, что хотела, там сейчас очень хорошие скидки.

Борис Иванович вдруг остановился, резко развернулся, посмотрел на жену, помолчал немного, произнёс совсем другим голосом, мягко, виновато:

— Кирочка, прости, с шубой придётся подождать.

— Боря! Что ты такое говоришь? — испугалась она. — Как это — подождать? Зима уже, мне ходить не в чём. Моя дублёнка вся засалилась, истёрлась, в ней можно только мусор выносить. Мы же два года откладывали деньги.

— Прости, — повторил он, — но мне пришлось эти деньги взять. Получилось так, я сам должен оплачивать эту поездку. Билеты, гостиница. Но ты не расстраивайся, они мне все компенсируют, я вернусь, и мы купим тебе шубу, в сто раз лучше той, и без всяких скидок.

Кира, не веря своим ушам, бросилась в кухню, встала на табуретку, вытащила большую жестянку. Там, засыпанный гречкой, должен был лежать заветный свёрток. Но ничего, кроме остатков крупы, Кира не нашла, уронила банку, чуть не упала с табуретки. Боря поддержал её, помог слезть, молча взял веник и стал подметать.

Она готова была заплакать. Но он подошёл, обнял её, поцеловал, нежно погладил по спине. В последние годы это случалось так редко, что от изумления она тут же успокоилась.

Москва 1917
Настоящего голода пока не было, но с продуктами в Москве и во всей России с каждым днём становилось всё хуже. Цены росли непомерно. Деньги, огромные, как газетные листы, «керенки», ничего не стоили.

К концу августа события развивались столь стремительно, что за ними трудно было уследить. Газеты выходили нерегулярно. Информация в них была противоречива, вся деятельность правительства казалась абсурдом, возможным лишь в дурном сне. Министерские портфели летали, как футбольные мячи, и полем для игры была вся Россия. Транспортный инженер Некрасов стал министром юстиции, через пару недель — министром финансов, ни в юстиции, ни в финансах он ничего не смыслил, но не ленился строчить приказы и циркуляры, окончательно доламывая государственную машину. Продолжались съезды и совещания, на них единодушно признавался факт повсеместного развала власти.

— В свободном народе оказалось слишком много невежества и слишком мало опытности в управлении государством, — заявил министр-председатель Керенский. Михаил Владимирович узнавал новости от адвоката Брянцева, который стал теперь членом Московской думы, от Любы Жарской, которая возглавила подкомитет «творческих женщин» при каком-то то ли союзе, то ли блоке.

— Временное правительство себя изжило, — говорил Брянцев, — оно должно уйти с политической сцены. Надо дать этим лихим большевизанам скинуть его.

— И взять власть? — спрашивал профессор.

— Миша, перестань, — Брянцев смеялся, — они ни одного дня её не удержат. Горстка сумасшедших фанатиков и бандитов не сможет управлять Россией. И как только в твою профессорскую голову приходят такие бредовые мысли?

— Пойми, Миша, они только орудие, немецкая дубина, — вторила бывшему адвокату Люба Жарская. — В умных руках она расчистит дорогу для тех, кто действительно способен навести порядок в России.

— Пока эта немецкая дубина с успехом крошит русскую армию, остатки государства, превращает наших солдат в кровожадных чудовищ, — возражал Михаил Владимирович. — И скажите мне, ради Бога, кто сейчас способен навести порядок? Кто может противостоять зверю?

Брянцев и Жарская принимались наперебой сыпать красивыми фразами, поговорками вроде «есть ещё порох в пороховницах», но не называли ни одного конкретного имени.

Гости уходили, Михаил Владимирович поднимался в детскую, к Андрюше, сидел с ним, читал повести Пушкина. Потом шёл к Тане.

Полковник уехал в Могилев. Она опять вернулась домой. Михаил Владимирович не осуждал зятя, наоборот, считал его поступок единственно верным. Невозможно уходить в отставку и сидеть сложа руки, наблюдать, как гибнет Россия. Но ему больно было смотреть на осунувшееся лицо Тани. Она старательно штудировала анатомию, твердила латинские названия костей и суставов.

— Ты знаешь, Зоя Велс поступила в юнкерское училище. Теперь туда принимают девиц. Зоя сейчас проходит ускоренные курсы военной подготовки, закончит, станет прапорщиком, — сказала она однажды.

— Зачем? — удивился профессор.

— Папа, вопрос настолько глупый, что я не считаю нужным на него отвечать.

— Но ведь тебе же не пришло такое в голову?

— Я тоже хотела. Меня не взяли. — Таня провела ладонью по животу. — Уже слишком видно.

У Михаила Владимировича пересохло во рту. Глазам стало горячо.

— Танечка, ты правда хотела? Ты собиралась вот так же, как эти барышни, остричь волосы, надеть форму, взять в руки оружие? Неужели ты совсем не думаешь о нём? Он такой маленький, беззащитный, он полностью зависит от тебя.

— Как раз именно о нём я и думаю. О его жизни, о его будущем. Я хочу, чтобы мой ребёнок родился в нормальной стране, а не в хлеву.

Голос её звучал тихо и жёстко. Она хотела сказать ещё что-то, но вскинула глаза и замолчала. Михаил Владимирович сидел перед ней, бледный до синевы. Губы его дрожали. Таня встала, обняла его.

— Папочка, успокойся. Меня ведь не взяли, я дома, у тебя под крылышком, зубрю анатомию. Ну, не страдай так.

Он ничего не мог поделать. Он правда страдал от страшных предчувствий, от бессильного гнева. Только одно утешало его. Ровный уверенный стук сердца, который он отчётливо слышал всякий раз, когда прижимал трубку фонендоскопа к Таниному животу. Он пытался угадать, кто там. Внук или внучка? Иногда ему удавалось почувствовать под рукой твёрдую выпуклость маленькой подвижной пятки или коленки, и ужас отступал, тускнел в ярком свете этой новой, таинственной невидимой жизни.

— Будет девочка, назову Лидией, в честь мамы, — говорила Таня.

— А если мальчик? — спрашивал Михаил Владимирович.

— Мальчик? Конечно, Михаил!

Однажды поздно вечером испуганный Агапкин постучал в дверь.

— Михаил Владимирович, серая самка ведёт себя очень странно.

Крыса пищала и металась по клетке, билась о стеклянные стены, пыталась вскарабкаться вверх, сдвинуть крышку. Её с трудом удалось поймать. Она дёргалась в конвульсиях, открытая пасть жадно ловила воздух.

— Лихорадка, — сказал профессор, — сильнейшая тахикардия.

— Что это может быть? — прошептал Агапкин.

— У нас два варианта. Ждать, наблюдать, либо вскрыть прямо сейчас.

— Но ведь ни с Григорием, ни с остальными ничего подобного не происходило.

— Откуда вы знаете? Мы же с вами не постоянно здесь. Возможно, той ночью, в январе прошлого года, он пережил такой же приступ.

— Пережил?

— Как видите, — профессор кивнул на клетку, в которой сидел спокойный, вполне здоровый Григорий, потом взглянул на Агапкина. — Федор вы белый, у вас губы синие. Вам нехорошо?

— Нет. Я в порядке.

— Ну и славно. Вы мне нужны сейчас. Готовьте нашу красавицу к операции.

Агапкин залпом выпил стакан воды. Сжал кулаки, пытаясь унять дрожь в руках.

Через четверть часа голова усыплённого обмякшего зверька была обрита. Рыжие от йода пальцы Михаила Владимировича ловко манипулировали миниатюрными свёрлами, пилкой. Агапкин зажимал пинцетами кровоточащие крысиные сосуды.

Хирургический набор для операций над мелкими лабораторными животными был точно таким, как для операций на людях, только инструменты крошечные, ювелирные. При самых мелких манипуляциях требовалась лупа. Её держал Агапкин, и руки его больше не тряслись.

Под розовато-серыми оболочками открылось нутро крысиного мозга. Шишковидная железа напоминала рисовую крупинку. Зверька перенесли под микроскоп. При сильном увеличении стало видно, что крупинка состоит из множества белых кристаллов. Профессор приник к микроскопу и застыл. Агапкин стоял рядом, тяжело дышал, кусал губы. Палец его был прижат к шейной артерии зверька. Пульса давно не было. Сердце серой самки остановилось, но Федор Фёдорович не замечал этого.

— Смотрите, — сказал профессор и уступил ему место у микроскопа.

Цисты лопались. Из них медленно выползали белесые твари. Под сильным увеличением были видны округлые, довольно крупные по сравнению с телом головы. Агапкин различил приплюснутую переднюю часть, похожую на уродливое безносое лицо, с тёмными ямками глаз и горизонтальным подвижным наростом вроде рта.

Тварей было не больше дюжины. Штук пять дохлых. Они успели родиться до начала операции. Ещё четыре вылупились на глазах. Сначала они двигались довольно живо, потом стали затихать. Осталось три. Они были крупней и активней других. Они плавно извивались, вставали вертикально на хвосты, медленно сплетались, расплетались, словно приветствовали друг друга, совершая какой-то жуткий ритуальный танец.

Профессор тронул плечо Агапкина. отстранил от микроскопа. Федор Фёдорович едва удержал равновесие. Ему казалось, у него поднялась температура до сорока. Болезненно быстро билось сердце, жгучий пот заливал глаза.

— Дохнут, — донёсся до него голос профессора, — сию минуту извлекаем железу. Физраствор! Предметные стекла! Вы уснули? Федор, что с вами?

— Нет. Ничего. Я в порядке. Кажется, небольшая простуда. Был дождь, я промочил ноги. К тому же вид червя… Я вдруг представил, что всё это может произойти… Нет, лучше не думать…

Агапкин бормотал быстро, хрипло. Профессор приложил тыльную сторону ладони к его лбу.

— Жара нет. Вы стали чувствительны, как барышня. Тварь, правда, выглядит омерзительно, я уже видел её не раз, почти привык, а для вас это первое знакомство. Вам стало нехорошо оттого, что вы испугались за Осю?

— Да, — выдохнул Агапкин, — я представил, что все это в любой момент может произойти с ним, у него в мозгу.

— Я тоже постоянно о нём думаю. Но, поверьте, Ося в порядке. Если бы что-то случилось, Наташа немедленно известила бы меня по телеграфу. Осторожно, вы сейчас уроните склянку. Поставьте сюда и приготовьте шприц. У нас есть возможность сделать вливание ещё трём крысам. Возьмите двух старых и одну молодую особь.

Внизу, в столовой, часы пробили час ночи. Из прихожей донеслись звонки.

— Закончите все сами. Я сейчас. — Михаил Владимирович вышел из лаборатории, помчался по коридору так быстро, что чуть не упал, успел подбежать к двери одновременно с сонной горничной Клавдией.

На пороге стоял Брянцев.

— Миша, прости, что разбудил. Я только что с заседания, не мог не заехать к тебе. Очень важные новости. Ты должен знать. Пойдём в гостиную, умираю, хочу чаю.

Горничная, недовольно ворча, приняла у Брянцева пальто, шляпу и отправилась ставить самовар.

— Ничего пока не говори Тане, вероятно, это просто недоразумение, путаница, и скоро все разъяснится, — сказал Брянцев, падая в кресло. — Генерал Корнилов объявлен мятежником и предателем. Дай мне папиросу.

Михаил Владимирович протянул ему портсигар и спички. Брянцев закурил, выпустил клуб дыма.

— Слушай, как всё было. Некто Владимир Львов, один из этих самозваных сумасшедших спасителей отечества, явился к Керенскому, сказал, будто Корнилов намерен взять всю власть, военную и гражданскую, в свои руки, а его сместить, чуть ли даже не повесить. Керенский поверил, испугался, послал Корнилову телеграмму с приказом о его отставке и потребовал отозвать третий конный корпус под командованием генерала Крымова. Но это было уже невозможно. Корпус шёл к Петрограду, связь пропала. Керенский взбесился. Пытался назначить на должность главнокомандующего вместо Корнилова сначала генерала Лукомского, потом Клембовского. Оба отказались. Деникин прислал телеграмму, что полностью солидарен с Корниловым. Его тут же арестовали вместе со всем его штабом и бросили в тюрьму, на растерзание солдатне. Керенский назначил главнокомандующим себя. Тут как раз подсуетились большевизаны. Послали своих агитаторов в войска разъяснять, что, мол, выступление Корнилова — гнусная контрреволюция, генералы хотят вернуть царя на трон, восстановить крепостное право и всех непокорных перевешать. Можешь вообразить, что тут началось.

— Что же? — прозвучал спокойный голос Тани.

Она стояла в дверном проёме, куталась в нянину шаль.

Глаза её сухо страшно блестели.

— Танечка, ты не спишь, так поздно? — спросил Брянцев, часто моргая, как будто от табачного дыма. — Тебе нельзя волноваться, в твоём положении это вредно, ты профессорская дочка, сама собираешься стать доктором и должна знать такие вещи.

— Роман Игнатьевич, я должна знать, что происходит в третьем конном корпусе. Мой муж там.

— Почему ты решила, что он там? Вовсе нет. Корнилов оставил Павла Николаевича у себя, в Могилеве.

— Их арестовали? Их тоже бросили в тюрьму к солдатам, как генерала Деникина?

— Да с чего ты взяла? Арестованными занимается генерал Алексеев, он разумный благородный человек.

— Почему тогда нет писем, вообще никаких известий?

— Подожди. Вернётся твой Данилов, живой и невредимый.

— Роман Игнатьевич, откуда вы знаете?

— Не знаю. Но верю. И ты верь. — Брянцев раскрошил папиросу в пепельнице и фальшиво весело улыбнулся. — Надо же, просто в голове не укладывается, ещё вчера была пигалица, с мячиком бегала, и вот, пожалуйста, замужняя дама. Вернётся твой полковник. О плохом не думай. Мы сейчас обязаны все вместе, дружно, думать о хорошем. Тогда энергетическое поле над Россией выправится и просветлеет.

— Раз, два, три. Начали, — пробормотала Таня с печальной усмешкой.

Глава четырнадцатая

Москва, 2006
При регистрации Соне выдали какую-то карточку и сказали, что она может пройти в ланж.

— А что это такое? — спросила Соня.

— Комната отдыха для пассажиров бизнес-класса. Но вы всё равно не успеете. Посадка уже идёт.

После длинной очереди к пограничному контролю Соня очутилась в узком пространстве перед девушкой в униформе, и тут вдруг у неё началась паника. Девушка долго листала её новенький загранпаспорт, внимательно разглядывала Соню через систему зеркал.

«Слишком быстро сделали паспорт и визу, — думала Соня, — сейчас окажется, что все фальшивое. Мама все удивлялась, что сразу дали годовую визу, да ещё без всякого собеседования. Так не бывает. Кулик — проходимец, Зубов — авантюрист, я идиотка, я хочу домой, на свой диван!»

— Цель поездки? — спросила девушка.

— Меня пригласили участвовать в исследованиях по апоптозу.

— По чему? — девушка недоуменно подняла брови.

— Апоптоз — это запрограммированная гибель живой клетки, — потея и ненавидя себя, пробормотала Соня.

— Цель поездки деловая, — девушка хлопнула печать и протянула паспорт, — счастливого пути.

«Я успокоилась. У меня всё в порядке. Нет никакого гилозоического синдрома. Такой болезни не существует. Я сама её себе придумала. Просто я впервые в жизни лечу за границу и волнуюсь. Это нормально. Господи, куда я положила паспорт и посадочный талон?»

На плече у неё висел папин портфель, перед отъездом она нашла и прицепила к нему длинный ремень. Он оказался слишком длинным, к тому же постоянно сползал с плеча и цеплялся за концы шарфа. Шарф был новый, и куртка новая, и джинсы, и свитер. Все это они с мамой купили перед отъездом, и все это Соне теперь не нравилось, хотя вчера казалось таким красивым и удобным.

В портфеле лежал ноутбук и ещё куча всего. Мама купила ей кожаную косметичку, какую-то особенную щётку для волос, заставила взять отдельную сумочку с лекарствами, если вдруг в самолёте заболит голова, живот, горло, ухо, начнётся насморк и кашель.

Паспорт и посадочный талон торчали из наружного кармана.

«Прекрати беситься!» — зло скомандовала себе Соня и медленным шагом направилась к парфюмерным витринам, рассеянно нюхала разные духи, пока не перестала чувствовать запахи, хотела выпить кофе в баре на втором этаже, но объявили, что посадка на её рейс заканчивается. Она вдруг пожалела, что не купила духи. Побежала назад, промчалась мимо парфюмерных витрин, не заметив их, испугалась, обнаружила, что бегает по кругу, и нашла ворота под нужным номером, когда там осталось не больше пяти человек.

— Пожалуйста, побыстрей, посадка заканчивается.

— Девушка, сапоги снимите. Не надо босиком, там есть бахилы. Это у вас компьютер? Будьте добры, откройте и включите.

Всё было безупречно вежливо и слегка унизительно. Пока Соня включала и выключала компьютер, портфель выехал на ленте и, задетый лотком с чьей-то шубой, упал. Содержимое вывалилось на ленту и на пол.

— Если можно, пожалуйста, быстрей.

— Извините, я сейчас.

Чтобы все собрать, надо было куда-то поставить компьютер. На ленте появился лоток с её сапогами.

— Девушка, вы всех задерживаете!

Чьи-то руки помогли ей сложить барахлишко в портфель, подняли книгу, которую она взяла читать в самолёт.

— «РИЭМБ в воспоминаниях и документах», — произнёс мягкий мужской голос возле её уха, — что такое РИЭМБ?

— Российский институт экспериментальной медицины, — расшифровала Соня, положила компьютер в портфель, села, чтобы обуться, и подняла наконец глаза.

— Спасибо большое!

— На здоровье. Давайте я подержу вашу куртку.

Перед ней был Иван Анатольевич Зубов собственной персоной.

— Есть возможность выкурить последнюю сигаретку, — сказал он, подмигнул и протянул Соне её пачку, только что поднятую с пола.

Пока они шли, пока курили в стеклянном загоне, он смотрел на неё и улыбался.

— Я должен был вылететь позже, но в последний момент моё руководство все переиграло. Вот, лечу с вами. Чуть не опоздал на самолёт, даже собраться толком не успел.

— Иван Анатольевич, я хотела спросить, кто-нибудь ещё из русских биологов входит в группу?

— Должно быть, ещё двое или трое, но их кандидатуры пока не утвердили. Вы первая.

— Почему вы не пригласили Бориса Ивановича?

— Я уже говорил вам, проект засекречен, а Борис Иванович, как вы знаете, фигура публичная, много выступает по телевизору, по радио, даёт интервью и не всегда себя контролирует.

Это было правдой. Соне стало немного обидно за Бима, но ничего возразить она не могла и спросила:

— Я должна буду дать подписку о неразглашении?

Зубов одарил её очередной неотразимой улыбкой.

— Софья Дмитриевна, я ужасно не люблю говорить о делах в дороге. Знаете, иногда аэропорт, самолёт оказываются единственным местом, где можно отдохнуть и расслабиться. Потерпите. Скоро все узнаете. А сейчас нам уже пора.

Стюардесса указала им места в первом салоне, забрала верхнюю одежду, повесила на плечики в специальный шкаф.

— Хотите сесть у окошка? — спросил Зубов.

— Да, спасибо.

Соня села, вытянула ноги.

Теперь можно отдохнуть. В ближайшие три часа она точно ничего не потеряет и нигде не заблудится. Наверное, Зубов прав. В дороге лучше о делах не говорить и не думать.

Он уселся рядом, пристегнул ремень, достал глянцевый аэрофлотовский журнал, принялся листать.

У Сони в портфеле защебетал телефон. Она долго искала его, наконец нашла.

«Софи! Софи! Софи!!!»

Это было послание не от шоколадного Пети. От Нолика.

— Пожалуйста, не забудьте пристегнуться и отключить телефон, — сказала стюардесса.

— Да, конечно.

«Нолик, я правда тоже тебя люблю! Не скучай».

Телефон пискнул и выключился.

То, что случилось в аэропорту, когда Нолик обнял её, и это отчаянное тройное «Софи» с пятью восклицательными знаками не были для неё сюрпризом. Она понимала, многие годы Нолик её любит, потихоньку страдает и ждёт, ждёт. Но она слишком хорошо его знала. Влюбиться в Нолика было совсем уж странно, даже неприлично, всё равно что в близкого родственника.

Каждый раз, когда у Сони начинался роман, он переставал пить, стригся, брился, худел, однажды даже поставил себе фарфоровую коронку на почерневший клык. Во время самой серьёзной Сониной истории, когда она чуть не выскочила замуж за милого Петю, Нолик взял и женился, как сам потом сказал, на первой встречной. Жена его оказалась смиренным, тихим, терпеливым существом, готовым преданно обслуживать Нолика. Она не собиралась от него сбегать. Он сам с ней развёлся, как только узнал, что у Сони всё разладилось, что милый Петя женился на шоколаде.

Все Сонины романы развивались медленно, неопределённо, и каждый раз у Нолика оставалась надежда.

— У тебя такой отвратительный характер, ты такая пофигистка и разгильдяйка, что вытерпеть тебя всё равно, кроме меня, никто не сможет, — говорил Нолик.

Он был прав. Ни с кем у неё ничего не получалось. Сначала ей было тяжело подпустить к себе кого-то ближе расстояния вытянутой руки, она мучилась, сомневалась: а стоит ли? А зачем? Потом становилось скучно. Отношения превращались в рутину. Конечно, ей хотелось выйти замуж, родить ребёнка, но выбор был невелик. Мальчики её поколения, одноклассники, сокурсники, коллеги, не были мужчинами в том смысле, что умели только снисходить, дарить себя, ничего не давая взамен.

Рано или поздно возникал такой подлый подтекст: вас много, я один, так что ты, учёная киска, не особенно выпендривайся. Не ты, так другая. Меня же с руками оторвут, вон, сколько женщин кругом, красивее тебя, моложе.

Возможно, Соне просто не везло, или слишком высокие у неё были требования, или правда в её поколении родилось девочек раз в десять больше, чем мальчиков.

Бабло, тачка, тусня, блин, короче, мат, кокаин, спа, горные лыжи, тренажёры, ботинки из крокодила. Эта категория тридцатилетних менеджеров, для кого-то симпатичная, желанная, для Сони просто не имела пола. Они её иногда замечали, бывало, что волочились, но что толку?

Другая категория — так называемые интеллигентные мальчики. Рубашка в клеточку, порезы от бритья, постмодернистская литература, депрессии, амбиции, пафосные обиды из-за пустяка и вязкие выяснения отношений («Ты сказала… я сказал… не считай меня идиотом…»). Мамины котлетки, хронический гайморит и язва желудка с подробным описанием симптомов, подсчёт копеек за исходящие звонки, мимоза на Восьмое марта. Эти годились лишь для усыновления.

Милый Петя вначале казался ей другим, особенным. На самом деле он просто гибрид менеджера и маменькиного сынка. Но теперь какая разница?

Нолик не казался, а был другим. Как Соня болела биологией, так он военной историей. Но для неё это была профессия, а для него — странное, бесплатное хобби. В Щукинское театральное училище, на актёрский, он поступил когда-то просто так, из куража, на спор, закончил со скрипом, теперь занимался всякой ерундой, за копейки, а мог бы стать историком, защититься, преподавать. Тоже копейки, но всё-таки достойное, а главное, любимое дело.

Принесли напитки. Зубов поднял свой стакан с соком, опять улыбнулся Соне:

— Ваше здоровье!

Соня машинально улыбнулась в ответ и выпила свою воду. Самолёт развернулся на взлётной полосе и стал набирать скорость.

— Нолик, Нолик, — пробормотала Соня, — нет, это невозможно.

— Что, простите? — удивлённо спросил Зубов.

— Ничего.

Соня покраснела. Она не заметила, что говорит вслух, вытащила книгу, раскрыла на заложенной странице.

«Проблема продления жизни весьма серьёзно интересовала верхушку сталинского ЦК. На исследования не жалели средств. Мы располагаем только отрывочными, случайными данными о характере этих исследований. Даже результаты экспедиций 1932-35 годов в горные районы Абхазии под руководством профессора Богомольца, профессора Петровой и академика Крутилина никогда не публиковались. Материалы по ним до сих пор не найдены. Известно, что целью экспедиций было изучение феномена абхазских долгожителей.

Первая волна «дела врачей» 1936-37 годов не выделяется из общей гигантской массы политических репрессий тех лет. Между тем большое число арестов медиков и биологов в те годы было вызвано именно обманутыми надеждами. Стареющие члены правительства и сам Сталин ждали, что учёные вот-вот изобретут для них «эликсир молодости». Разрабатывались все новые методики, ставилось множество экспериментов, не только на животных.

В лаборатории поставлялись десятки и сотни приговорённых к расстрелу мужчин, женщин, подростков».

Между спинками передних кресел возникла детская рожица, измазанная шоколадом. Девочка лет пяти показала Соне коричневый язык, хихикнула и спряталась.

«В 1936-м покончил с собой руководитель секретной лаборатории клеточной терапии Никонов А.Л. Он выбросился из окна своего кабинета, не оставив никакой записки».

— Катя, прекрати ёрзать, — произнёс строгий голос, — сиди смирно, смотри в окошко.

Но девочка опять смотрела на Соню.

— Я умею делать язык трубочкой. Вот!

— Класс! — сказала Соня. — Я так не могу.

— А ты попробуй. Хочешь научу? Если, конечно, у тебя язык подходящий. Ну-ка, покажи!

— Катя, оставь тётю в покое! — Из-за передней спинки выглянула пожилая дама и посмотрела на Соню. — Извините, пожалуйста.

— Что вы, все нормально, — улыбнулась Соня.

— А ты какую книжку читаешь? — спросила девочка.

— Катя! — грозно крикнула дама, и ребёнок тут же спрятался.

«Лабораторию курировал майор ОГПУ Агапкин Ф.Ф., он имел высшее медицинское образование, до революции был ассистентом профессора Свешникова М.В. После самоубийства Никонова сотрудников лаборатории стали арестовывать одного за другим. К 1938 году все они, от докторов наук до простых лаборантов, были расстреляны. Никаких документов не сохранилось. Майор Агапкин был переведён на другую работу, дальнейшая его судьба неизвестна».

Самолёт мягко оторвался от земли. Соня захлопнула книгу, стала смотреть в иллюминатор, как уходит вниз Москва, в снегу, в ночных огнях. Где-то там, между ровными цепочками фонарей, едет по трассе её старый голубой «Фольксваген», за рулём мама, рядом Нолик. Тёмные пятна подмосковных полей, лесов, там, на Долгопрудненском кладбище, свежая папина могила. А сам он где?

Могила — очевидность. Холм, колышек с жестяной табличкой, через год, когда осядет земля, можно поставить памятник, мраморную доску.

«Я не верю, что человеческая жизнь начинается и заканчивается в границах физиологических функций организма. Я знаю, что смерти нет. Я никому не собираюсь это доказывать, и никто не докажет мне обратное».

Огни исчезли. Самолёт вошёл в плотные облака, у Сони заложило уши. Она закрыла глаза, ей хотелось увидеть папино лицо, услышать его голос, так же отчётливо, как в первые дни после похорон. Но не было ничего, тусклый свет сочился сквозь веки, тугой комок тоски давил горло.

Смерти нет, но есть очевидность могилы и нестерпимая боль потери, страдание глубокое и тёмное. Смерти нет, но в это трудно, почти невозможно поверить. Поиск путей физического бессмертия — древний тайный стержень всех естественных наук, химии, биологии, медицины.

Первая из известных человечеству рукописных медицинских книг была посвящена старению и продлению жизни. Древний Китай, четвёртое тысячелетие до нашей эры, эпоха даосизма. В даосизме одной из главных целей было продление жизни адептов. Они верили, что человек может стать богоподобным и бессмертным, если очень постарается. Путь — медитация, лёгкая растительная пища, особый дао-секс, направленный на увеличение своей жизненной энергии за счёт партнёра. То есть род вампиризма. Но своих кушать нельзя, только чужих, профанов, недаосов. И чем больше их съешь, тем здоровее будешь. Кстати, сейчас это чрезвычайно модно. В одной только Москве открыто больше дюжины школ, в которых обучают методикам дао всех желающих, за скромную плату.

Главной тайной даосизма, не раскрытой до сих пор, был поиск эликсира, способного превращать одно вещество в другое, свинец в золото, смертного человека в бессмертного. Вот она, алхимия. Без неё не было бы ни химии, ни медицины. Гиппократ, Аристотель, Авиценна, Гален — все так или иначе пытались найти средство превратить старца в юношу.

Византийская царица Зоя в первом веке рекомендовала смешивать давленые финики с муравьиной кислотой, розовым маслом, шафраном, желчью кошки, семенем осла и какашками бабочек. Добавлять по вкусу мёд и принимать натощак каждое утро. Это и есть эликсир бессмертия. Но получить его невозможно. Бабочки не какают.

Царица Зоя не была великим учёным. Но вот Роджер Бэкон учёным был. Он пытался использовать для продления жизни ладан, жемчуг, змеиное мясо и дыхание невинных девушек. Любопытно, сколько девушек на него, монаха-францисканца, невинно надышало, если он умудрился прожить восемьдесят лет в тринадцатом веке, когда средняя продолжительность жизни в Европе была не более сорока? Даже такой умница, как Филипп Ауреол Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм, величайший врач, хирург и естествоиспытатель шестнадцатого века, известный под именем Парацельс, не избежал соблазна.

Парацельс был розенкрейцером, алхимиком, астрологом, при этом лечил сифилис и проказу, успешно занимался хирургией. «Мистерия арканума» Парацельса скорее метафизическое, чем медицинское понятие. Впрочем, в пятнадцатом веке одно от другого ещё не отделялось.

«Прима материя» по Парацельсу — вечная духовная субстанция, которая с появлением материального мира взяла на себя заботу по обновлению, омоложению всего живого. В определённом смысле это смыкается с теорией обновления клеток швейцарского биолога Пауля Ниханса.

В первой половине двадцатого века Ниханс в своей клинике занимался омолаживающей клеточной терапией, вводил людям вытяжки из эмбрионов овец. У него омолаживались Уинстон Черчилль, Шарль де Голль, Сомерсет Моэм, Томас Манн, Рокфеллер. Все они прожили долго, но ста лет не достиг никто. Сам Ниханс умер в восемьдесят девять.

Разница между Нихансом и Парацельсом в том, что Парацельс был гений, а Ниханс всего лишь ловкий предприниматель от медицины. Парацельс стремился познать духовную сущность живого, чтобы облегчать страдания больных, Ниханс считал, что умеет командовать клеткой, и на своей самоуверенности зарабатывал недурные деньги.

К началу двадцатого века омоложение стало чем-то вроде эпидемии, в том числе в России. Основатель русской геронтологии Илья Ильич Мечников выдвинул идею о том, что старость — результат самоотравления организма токсинами, скапливающимися в толстом кишечнике. Толстый кишечник по Мечникову — атавизм, и его лучше отрезать. Человек станет испражняться в десять раз чаще, легко, на лету, как птичка, но зато сохранит здоровье и молодость на долгие годы. Впрочем, ни сам Илья Ильич, ни кто-нибудь другой с его благословения никому такую операцию не провёл. Всё ограничилось полезной и вкусной мечниковской простоквашей.

Анархист Богданов уже при советской власти переливал кровь от молодых к старым. Профессор Богомолец в тридцатых пытался обновлять клетки соединительной ткани при помощи цитологических сывороток. Сталин внимательно следил за его исследованиями, ждал результатов. Но сам Богомолец взял и умер в семьдесят лет. Сталин, узнав о его смерти, сказал: «Надул, сволочь!»

Это то, что более или менее известно. А сколько всего осталось за кадром, исчезло в архивах, стёрлось в памяти? Теперь уж не найти. Да и стоит ли искать? Если бы чьи-то научные усилия в те годы увенчались успехом, то главным реальным результатом стал бы живой и вечно молодой вождь Иосиф Сталин. Вот было бы доказательство, с которым не поспоришь.

Весной 1916 года Михаил Владимирович Свешников вытащил с того света мальчика, страдавшего редкой неизлечимой болезнью, прогерией. Бим считает, что Свешников мог использовать стволовые клетки. Их свойства уже были известны. Их открыл и описал русский биолог Александр Александрович Максимов ещё в 1908 году. Свешников хорошо знал Максимова, в молодости они вместе стажировались в Германии, во Фрайбургском университете у известного патолога Эрнста Циглера.

Максимов никак не связывал свойства стволовых клеток, выделенных из красного костного мозга, постоянно делиться и жить без конца с возможностью глобального омоложения всего организма.

Есть другая версия, что это было воздействие на эпифиз. Но шишковидная железа глубоко, в самом центре мозга, под оболочками. Не мог Свешников провести ребёнку сложнейшую, страшно рискованную операцию на мозге так, чтобы никто не знал об этом. Где тот мальчик? Что с ним стало? Почему так долго живёт Агапкин? При чём здесь Соня и её папа? От всех этих вопросов можно сойти сума.

Самолёт плавно, спокойно набирал высоту. В проёме между спинками появилась детская рожица.

— Не спи! — сказала девочка. — Сейчас будет небо и звёздочки! Смотри в окно!

— Хорошо, я не сплю, я буду смотреть, — согласилась Соня.

— Смотри! — строго повторила девочка.

Москва, 1917
Ещё в январе, двадцать пятого числа, Федор Фёдорович Агапкин был приглашён на крестины ребёнка, которого родила Зина. Девочку назвали Татьяной, не забыли его просьбу. Крестили не в церкви, а в доме родителей Зины, в богатом особняке на Большой Никитской. Федор Фёдорович не совсем оправился после тяжёлой болезни, вызванной вливанием препарата, и сам обряд помнил смутно.

Девочке едва исполнилсямесяц, она хорошо прибавляла в весе, уже уверенно держала головку.

Зина обняла и расцеловала Агапкина.

— Кормлю сама, как вы велели. Молока хватает, и не надо никаких кормилиц. Вы заметили, как моя Танечка на вас смотрит? Спокойно пошла к вам на ручки. Она вас узнала, она все помнит и чувствует.

Анна приветливо улыбалась ему, как хорошему знакомому, представила его мужу, братьям, сёстрам. Мать семейства, ещё не старая, высокая, полная, очень приятная дама, ласково тронула губами его голову, когда он наклонился, чтобы поцеловать ей руку, и потом за праздничным обедом, под оживлённые воспоминания Зины и Анны, несколько раз промокнула глаза батистовым платком.

После обеда Матвей Леонидович Белкин, отец семейства, пригласил Агапкина в свой кабинет. Там пахло хорошей сигарой, дорогой кожей, на полках стояли искусно сделанные модели старинных парусников, на просторном письменном столе глобус и малахитовый, отделанный бронзой чернильный прибор. Всё было дорого, добротно, удобно. Хозяин и гость уселись в мягкие кресла, горничная принесла кофе в прозрачном японском фарфоре.

От крепкой сигары у Агапкина поплыла голова и запершило в горле.

— Вы напрасно затягиваетесь, — сказал хозяин, — лучше погасите и возьмите обычную папиросу.

Матвей Леонидович вполне подходил под описание господина в шубе с нарциссами, которого видела Таня. Агапкин хотел спросить, но всё не решался. Впрочем, скоро Белкин сам рассказал ему, что был на похоронах Володи.

— Бедный мальчик, он совсем запутался. Вы знаете, кто тому виной, вы сами чуть не стали жертвой мошенника, — Белкин не назвал имени, взглянул в глаза Федору Фёдоровичу быстро и пристально.

— Но последним своим поступком Володя сполна искупил прошлые ошибки. Вы догадываетесь, о чём я?

— Не совсем, — признался Агапкин.

— В тяжёлый и ответственный момент он обратился именно к вам. Не важно, что двигало им. Главное — результат. Вы спасли жизнь моей дочери и внучки. Думаю, не надо слов, чтобы понять, как я вам благодарен. Я знаю, что вы нуждаетесь в средствах. Назовите любую сумму.

Федор покраснел и даже вспотел. С деньгами у него правда было плохо. Госпитального жалованья едва хватало на жизнь, а цены росли с каждым днём. Новые штиблеты, брюки, тёплое пальто, приличные рубашки, нижнее бельё, золотые часики с браслеткой для Тани, у неё ведь тоже именины. Агапкин ясно представил, как купил бы все это прямо сегодня, здесь недалеко, на Арбате. Но вдруг, неожиданно для самого себя, произнёс:

— Благодарю вас, Матвей Леонидович. Вы ничего мне не должны.

Брови Белкина едва заметно дрогнули.

— Разве вы не нуждаетесь в средствах? Не стесняйтесь, вы честно заработали свой гонорар.

— Да, — кивнул Агапкин, — я не богат. Но врачи суеверны. Брать деньги за роды — дурная примета.

Белкин несколько секунд молча, внимательно разглядывал его, наконец улыбнулся, уже совсем по-новому, без тени снисходительности, как равному, и даже поза его в кресле стала свободнее, расслабленнее.

— Достойный ответ. Весьма достойный. Иного я и не ждал. Как продвигаются опыты Михаила Владимировича?

— Очень медленно.

— Вы принимаете в них участие?

— Да. Но я только помощник, ассистент. Далеко не всё мне известно, многого я понять не могу.

— И не надо, — Белкин ласково улыбнулся, — у вас иная миссия: быть рядом с Михаилом Владимировичем, по возможности оберегать его от жизненных невзгод, от навязчивого любопытства профанов. Грядут тяжёлые времена, такие люди, как профессор Свешников, для нас бесценны.

Для кого «для нас», Белкин не уточнил. Но Федор и так понял.

С тех пор они встречались часто. Агапкин узнал, что Володю с восемнадцати лет готовили к посвящению в ложу «Нарцисс». Но он был слишком молод. Ему предстояло ждать не менее трёх лет, чтобы стать всего лишь учеником. А хотелось большего, хотелось всего сразу. Нетерпение и болезненное самолюбие привели его в лапы отступника Худолея.

— Значит, моё посвящение считается недействительным? — спросил Агапкин.

— Да. Вам придётся все начинать сначала, если, конечно, вы хотите.

Агапкин не знал, хочет ли он вновь проходить унизительный ритуал, произносить страшную клятву. Белкин не торопил его, но мягко давал понять, что отказ от вступления в ложу будет непростительной ошибкой.

Федор Фёдорович чувствовал, что зашёл уже слишком далеко, посвящён в тайны, которыми человек посторонний, профан, владеть не вправе. К тому же его неодолимо тянуло стать одним из избранных, войти в круг сильных, влиятельных людей, получить их покровительство. Быть с ними разумнее и надёжнее, чем остаться в подвешенном состоянии, в двусмысленной роли гордого одиночки, особенно сейчас, когда все вокруг рушится и никто не может поручиться за благополучие завтрашнего дня.

Через пару месяцев он не мог представить свою жизнь без регулярных задушевных бесед с Белкиным.

Федор никогда не был избалован вниманием к своей персоне. Мать-прачка, измученная работой до скотского состояния, глушила себя водкой. Соученики в гимназии относились к нему свысока, все знали, что принят он был на средства благотворительного фонда. Он жил в нищей подвальной комнате, где зимой лютый холод, нет электричества, уборная — вонючая яма во дворе. Уроки приходилось делать при сальной свече, под пьяные крики за ситцевой шторкой. Но гимназию он закончил с золотой медалью и получил право бесплатного обучения в университете. Подрабатывал частными уроками, мало спал, голодал, мёрз, ходил в обносках.

Михаил Владимирович Свешников вёл занятия по военной хирургии. Он оказался первым, кто заметил и оценил его профессиональные способности. Агапкин был благодарен профессору, сильно к нему привязан, но постоянно мучительно чувствовал дистанцию. Все они — профессор, Володя, Таня, Андрюша были из другого теста. Они иначе двигались, говорили, смеялись. Они никогда не дали ему понять, что он чужой, но в этом он видел некое особенное, утончённое унижение.

Никто на свете не интересовался его мыслями, переживаниями. Любовь к Тане душила его. Он пробовал волочиться за другими, но становилось скучно и тошно. Тянуло к ней. Он уговаривал себя, что это болезнь, которая должна кончиться, или тешился глупыми фантазиями, будто Таня — его жена, или впадал в тяжёлое уныние.

Белкин внимательно, сочувственно слушал его, давал умные советы, поддерживал, внушал надежду и ничего не требовал взамен. Его участие казалось вполне искренним и бескорыстным.

В августе Агапкин был посвящён в ученики. Ему было дано орденское имя — Дисипль, в переводе с французского — «последователь». Обряд почти полностью совпадал с тем, что ему пришлось пройти у Худолея, но уже не вызвал у него недоумения и ужаса. Он твёрдо знал, что делает и зачем ему это нужно.

Он не мог больше оставаться в одиночестве, он хотел уцелеть в грядущей катастрофе. Ложа была для него Ноевым ковчегом. Все вокруг рушилось, он знал, что совсем скоро начнётся Великий потоп, но это будет не вода, а кровь. Так говорил Мастер, а он верил ему безоглядно.

Но пока, вопреки всем пророчествам, вопреки хаосу и неразберихе, в сентябре, как обычно, начался учебный год. Андрюша стал ходить в гимназию, Таня на Высшие курсы, которые очередным приказом были преобразованы в женский университет.

С самого начала занятий ей пришлось посещать уроки в анатомическом театре. Таня переносила их вполне спокойно. Она успела почти год проработать в военном госпитале. Ей уже приходилось видеть смерть и бывать в мертвецкой. Но однажды она вернулась из университета с белым лицом и испуганными глазами. Села пить чай, и Михаил Владимирович вдруг заметил, что рука её дрожит, а зубы стучат о край чашки.

— Папа, ты не помнишь, у тебя не записан телефонный номер Худолея?

— Где-то был. Надо поискать.

— Нет. Не надо.

— Что случилось? Не молчи, рассказывай.

— Ничего, ничего, ерунда. Наверное, какая-то ошибка.

— У меня есть его номер, — вмешался Агапкин, — вы хотите позвонить ему?

— Я сказала, нет. В любом случае, это ни к чему.

— Ты, может, валерьянки выпьешь? — осторожно спросил Михаил Владимирович.

— Зачем?

— Затем, что тебя трясёт, ты бледная, даже ногти синие.

— Разве? — Таня поставила чашку и принялась разглядывать свои руки. — Нормальные ногти.

— Ладно, хватит, — нахмурился профессор, — рассказывай, что произошло?

— Не знаю. Кажется, я поступила ужасно. Если это был он. А теперь я уверена, что он. И значит, получается, я солгала следователю. — Таня схватила серебряные сахарные щипцы и зачем-то принялась разгибать их, как будто хотела выпрямить.

— Кто — он? Перестань бормотать и оставь в покое щипцы.

— Труп. Я шла по коридору, два санитара курили возле каталки. Тело лежало без простыни. Жуткая рана, я никогда таких не видела. Вертикальный разрез, от горла до живота, как будто его вспороли вот так, — Таня подняла руку и вдруг в точности повторила страшный ритуальный жест.

— И вы решили, что это Худолей? — спросил Агапкин слегка сиплым, но спокойным голосом.

— Волосы тёмные, бородка клином, тоже тёмная. К тому же лицо сильно изменилось, как бывает после смерти. Рот оскален, нос острый.

— Худолей очень светлый блондин, и бородки не носит, — заметил профессор, — не помню, какой у него нос, но, кажется, картошкой.

— Выпуклая родинка на щеке, и глаза. Они были открыты. Они как будто смотрели на меня, гипнотизировали. Я не могла шевельнуться. Подошёл господин в серой куртке и спросил, почему я так внимательно разглядываю это тело? Не знаю ли я его? Я сказала, что вижу впервые. Он несколько раз переспросил, уверена ли я, что никогда не встречала его прежде? Это очень важно. Он зверски убит, никаких документов при нём не найдено, и необходимо установить личность.

— Удивительно, — Агапкин попытался улыбнуться, — не думал, что в наше время кто-то ещё расследует убийства. Они происходят десятками, сотнями, каждый день, по всей России, и совершенно безнаказанно.

Таня болезненно сморщилась, прикусила губу.

— Потом я слышала, как судебный медик сказал, что волосы и бородка крашеные. На самом деле покойник был очень светлый блондин, почти альбинос.

— Ну, допустим, это действительно Худолей, — медленно произнёс профессор и принялся мять папиросу, — что теперь делать?

— Ничего, — Агапкин зажёг спичку и дал профессору прикурить, — если кто-то и должен что-то делать, то уж никак не Таня.

— Но вдруг его вовсе не опознают? — Таня опять взяла сахарные щипцы. — Тот господин, с нарциссами, помните, я вам рассказывала?

— Какой господин? — Михаил Владимирович удивлённо посмотрел на неё, потом на Агапкина.

— Кажется, мы сейчас все окончательно запутаемся. Нам не хватает Оси с его детективной фантазией.

— Да, кстати, — испуганно прошептала Таня, — вы помните неприятного пижона с усиками? Никифоров, кажется. Он представлялся художником, снимал чердак у мадам Котти и наблюдал за нашими окнами в бинокль.

— Он давно съехал. К чему ты вдруг о нём вспомнила? — спросил профессор.

— Ося в последнем письме написал, что видел его в Ялте.

— Вполне возможно. И что с того?

— Не знаю, — Таня нахмурилась, — он ведь тоже был как-то связан с Худолеем.

— Если уж вас, Таня, так сильно мучает эта история, извольте, я наведу справки, схожу в университетский морг, в полицию. В конце концов, я знаком с Георгием Тихоновичем ближе, чем вы. А вам лучше просто выкинуть из головы этот неприятный эпизод.

Агапкин говорил спокойно и уверенно. Михаил Владимирович взглянул на него с благодарностью и сказал, что он совершенно прав и больше к этой теме возвращаться не стоит.

Но дня через три Таня всё-таки спросила его, навёл ли он справки, был ли в полиции. Он, честно глядя ей в глаза, сказал, что выяснил совершенно точно: Георгий Тихонович Худолей ещё в феврале уехал на родину, в Томск. Труп с распоротой грудью и крашеными волосами похоронен в братской могиле как неопознанный.

— Если вас все ещё мучают сомнения, я достану адрес, вы можете написать в Томск, правда, почта сейчас работает скверно.

— Нет. Спасибо, не нужно.

Очень скоро эту историю забыли окончательно. Михаил Владимирович заболел ангиной. Неделю держалась высокая температура. Он категорически не подпускал к себе Таню, боялся, что заразит её. За ним ухаживал Агапкин. Няня Авдотья Борисовна чудом доставала свежее молоко, извлекала из своих тайных запасов заветную банку липового мёда, заваривала ромашку и сухую малину.

Профессор лежал в своём кабинете на диване, много спал, читал. Агапкин по несколько раз вдень прослушивал его лёгкие, заставлял полоскать горло, поил с ложки микстурами, кормил порошками.

Федор давно мог найти подходящую квартиру для себя, но все никак не съезжал. В доме Свешникова к нему привыкли, даже старая няня уже не ворчала, стала называть его Феденькой. Так получалось, что он всегда был нужен, полезен. Присутствие его не напрягало, наоборот, облегчало жизнь. Ему удавалось где-то доставать и приносить в дом свежие продукты, яйца, масло, колбасу. Он взял на себя общение с домовым комитетом, который возглавлял дворник Сулейман, и за это Михаил Владимирович был ему особенно благодарен.

Часто, сидя в гостиной или в столовой, он воображал себя полноправным членом семьи, Таниным мужем. Она любит его и носит его ребёнка. Вот сейчас подойдёт, обнимет, прикоснётся щекой к щеке. Нет никакого Данилова, он остался там, в дурном сне, сгинул в пороховом дыму, под штыками и сапогами пьяной от крови солдатни.

— Дисипль, вы не должны отступать. В такое тяжёлое для неё время он далеко, а вы рядом. Она видит вас каждый день, вольно или невольно прибегает к вашей помощи, чувствует ваше тепло и участие.

Так сказал Мастер. Он никогда не ошибался.

***
Мятежный генерал Лавр Георгиевич Корнилов сидел под арестом в Старом Быхове, неподалёку от Могилева, в здании женской гимназии, приспособленном под тюрьму. Вместе с ним осталась небольшая группа верных ему офицеров. Среди них был полковник Данилов.

С самого начала Павел Николаевич не видел для себя иных вариантов. В середине августа, перед поездкой в Ставку, он имел неприятный разговор с генералом Брусиловым. Старик считал Корнилова авантюристом, не щадящим ни свою, ни чужие жизни.

Алексей Алексеевич Брусилов был человеком мягким и мирным, характер его вовсе не соответствовал званию боевого генерала. Всеми силами он старался избежать конфликтов и кровопролитий, за что заслужил репутацию двуличного оппортуниста. Он пробыл главнокомандующим совсем недолго и потерпел полное фиаско. Теперь ему казалось, всё кончено, все безнадёжно. Разагитированные большевиками банды нельзя превратить в боеспособную армию.

Брусилов смутно знал о задуманном корниловском выступлении и считал, что оно обречено на провал. Прольётся много офицерской крови, а толку не будет.

— У вас молодая жена. Кажется, она ждёт ребёнка? Уходите в отставку. Катастрофа разразится в любую минуту. Россию вы вряд ли спасёте, а семью защитить можете и должны.

Тяжёлое чувство, что старик прав, не покидало Данилова, но он знал: если поступит так, если не использует этот последний шанс, потом, сколько будет жить, не простит себе.

Корнилов, став главнокомандующим после Брусилова, сумел за короткий срок добиться многого. Да, методы были жестоки, но других не имелось. Корнилов не стал, как его предшественник, объезжать бунтующие полки, вести с ними беседы, убеждать, уговаривать. Он ввёл смертную казнь в армии за убийства, грабежи, изнасилования. Преступников вешали открыто, на столбах, и несколько суток не снимали трупы. Это действовало сильно. К концу июля дисциплина стала налаживаться. Но и активность Советов возросла. Большевики шли к власти, нагло и грубо сметали все на своём пути. Правые пребывали в растерянности, враждовали между собой, искали виноватого.

Полковнику Данилову было невыносимо тяжело прощаться с Таней. Она не пыталась его удержать, он не услышал от неё ни слова упрёка.

— К ноябрю всё кончится. Я успею вернуться до того, как ты родишь.

— Конечно, — она поцеловала его, перекрестила, — я просто не стану рожать, пока ты не вернёшься.

После подавления корниловского выступления и ареста военной элиты все министры Временного правительства подали в отставку.

— Он выполняет задание Ложи, — сказала Люба Жарская о Керенском, — это часть мирового заговора тёмных сил. Большевизаны — бесы. Он расчищает для них дорогу. При первой возможности надо уезжать из России. С этой страной кончено.

Михаил Владимирович с наслаждением пил настоящий, свежий кофе, который принесла Люба. Красивая жестяная баночка с бразильскими зёрнами была королевским подарком в честь его выздоровления. Люба не доверила горничным смолоть и сварить кофе, отправилась на кухню и все сделала сама, под одобрительное ворчание няни. Ради такого случая Авдотья Борисовна даже вытащила из своего сундука неприкосновенный запас сахару.

Крепкий сладкий кофе был так хорош, что портить его глупыми речами вовсе не хотелось. Но Люба жаждала полемики, обижалась, когда профессор молчал. Пришлось говорить.

— Нет у Керенского никакого специального задания. Тщеславие, истерия, амбиции — вот тебе «тёмные силы». Но это не заговор мирового масштаба, это внутри самого человека, в его маленькой больной голове. Как всякий временщик и самозванец, он упивается властью. Он ничтожество, вдруг поднятое на невероятную вершину. Больше всего на свете боится грохнуться вниз, ему нужна поддержка. Страх лишает его рассудка. Он чувствует, каким огромным влиянием сейчас пользуются в массах эти проклятые Советы, и старается им угодить.

— Миша, но ты же не станешь отрицать, что он масон, так же как все они — Некрасов, князь Львов.

— И что с того? Причастность к Ложе не делает человека умней, образованней, могущественней. Совсем наоборот, тайные ритуалы расшатывают нервы, рождают иллюзию всезнания, вызывают острый миссионерский бред. Все эти «посвящённые», «инициированные» вряд ли были бы так жалки и беспомощны на своих министерских должностях, если бы действовали от лица мирового заговора.

— Так в этом и есть суть их тайного задания — все расшатать, развалить, довести народные массы до полнейшего озверения и открыть путь зверю. Наступит его царство. Солнце почернеет, от прошлой России останется огромное кровавое пятно на карте.

— Люба, это монолог из твоей новой пьесы?

— Нет, Миша. Это реальность, и ты обязан с ней считаться. Твоя дочь ждёт ребёнка. Твой зять в тюрьме, в Быхове. У тебя на руках Андрюша.

— Люба, я все прекрасно понимаю. Но что же делать?

— Бежать отсюда.

— Куда?

— Да хоть на край света, пока не поздно. Скажи, это правда, что ты отпустил Таню одну в Быхов?

— Она уехала вчера. Я не отпускал, конечно. Но разве её удержишь? К счастью, она не одна, с ней ещё две офицерские жёны.

— Всё равно, это безумие, в её теперешнем положении. Миша, меня просто убивает твоё легкомыслие. Я говорю это как человек, который многие годы знает и любит тебя. Ты как будто глух и слеп, — она вдруг осеклась, густо покраснела и покосилась на Агапкина.

Он всё это время молча сидел в углу, у окна, смаковал кофе, курил и тактично шуршал газетой.

Глава пятнадцатая

Москва, 2006
Дверь квартиры на Брестской Кольт открыл своим ключом. Вошёл так тихо, что даже пудель Адам не сразу его услышал и приковылял в прихожую, когда Пётр Борисович уже снял куртку.

Вслед за псом явился охранник-сиделка, отставной майор спецназа по кличке Бутон. В полумраке Кольт заметил направленное на него из-за дверного косяка дуло.

— Успокойся, Бутон, это я.

— Пётр Борисович, виноват, не узнал. — Майор включил свет, опустил свою пушку. — Не ждал так поздно. Заснул. Извиняюсь.

Он был сонный, опухший, на мятой щеке отпечатались складки наволочки.

— Ну, как тут дела? — спросил Кольт.

— Так себе. От еды отказывается, только воду пьёт. Ещё сутки, и придётся кормить через зонд.

Кольт вошёл в комнату. Старик лежал пластом на кровати, накрытый до горла одеялом. Рядом, на тумбочке, валялась шапочка-калетка. В стеклянной коробке, в голубоватой жидкости, отдыхали вставные челюсти. Пётр Борисович присел на край кровати. Агапкин застонал и открыл глаза.

— Федор, ну что ты устраиваешь спектакли? Мы же все обсудили и поняли друг друга.

В ответ старик застонал громче и дёрнул головой.

— Ну-ка, давай я тебя посажу, зубы вставим и поговорим.

Кольт отдёрнул край одеяла. Старик был закутан в белую ткань, туго спелёнат, как младенец.

— Эй, Бутон, ты совсем очумел? Ты что, смирительную рубашку на него надел? — крикнул Кольт, осторожно перевернул старика на бок, принялся развязывать узел.

— Пётр Борисович, так я по инструкции, на ночь.

Узел не поддавался. Старик мычал, шамкал, шевелил локтями.

— Что стоишь, как столб? Помоги, ножницы принеси, разрезать эту дрянь.

— Зачем резать? Я так развяжу. Он, знаете, ползает по комнатам, когда ему нужно, очень даже ловко и быстро. Руки у него сильные.

Через минуту Агапкин был свободен. Кольт стянул с него через голову белый балахон с длиннющими рукавами. Бутон принёс фланелевую пижаму, старика протёрли влажной губкой, переодели, вставили челюсти. Кольт действовал на пару с Бутоном, быстро, ловко, как заправская сиделка. Десять лет назад он так же возился со своей умирающей парализованной матерью.

— Ползает, говоришь? Руки сильные? Кто тебе дал такую инструкцию? Кто? Голова есть? Совесть есть? — нервно проворчал Кольт, когда старика пересадили в кресло.

— Зубов, твой пёс, чекушник, — ответил за Бутона старик, — он приказал. А этот исполняет. Дай мне телефон.

— Вот видите, Пётр Борисович, — сказал Бутон, — что тут можно сделать?

— Иди на кухню, свари кофе. Ему со сливками, мне чёрный, крепкий. Иди!

Бутон удалился. Кольт придвинул своё кресло ближе к старику.

— Ты хочешь позвонить в Германию?

— А куда же ещё? — старик задвигал ртом, удобней устраивая свои челюсти.

— Зачем тебе это нужно, Федор?

— Он должен узнать от меня.

— Тебе приятно сообщать такие новости?

— Приятно, неприятно — какая разница? Это моя обязанность. Я всегда держал его в курсе, я был главным и единственным источником информации.

— Успокойся. Ты давно на пенсии, и он тоже.

— При чём здесь пенсия? Что ты несёшь, Пётр?

— Да, действительно ни при чём, — Кольт вздохнул. — Я закурю, не возражаешь?

— Кури. Твой чекушник дымит, меня не спрашивает.

Кольт застыл с сигаретой во рту, с зажигалкой в руке.

— Ты хочешь сказать, он был здесь без меня? Когда?

— Позавчера. Он тебе разве не докладывал? — губы старика сморщились в усмешке. — Смотри, Пётр, как я тебя удивил. Дай телефон.

— Подождём до утра. Сейчас у нас половина второго ночи, стало быть, там половина двенадцатого. Он спит.

— Дай компьютер, я отправлю почту.

— Ты представляешь, что с ним может случиться, когда он прочитает такое сообщение?

— Ладно, подождём, — легко согласился старик.

Бутон вкатил столик. Кольт залпом выпил кофе из маленькой чашечки, потом зажёг свою сигарету. Старик пил медленно, причмокивал, смаковал каждый глоток. Кольт не отвлекал его, встал, приоткрыл окно, дымил на улицу. Звякнула чашка, старик облизнул губы и сказал:

— Если твой пёс чекушник убьёт Таню, ты за это будешь гореть в аду.

— Прости, что? — Кольт загасил сигарету и вернулся в своё кресло.

— Ты отлично меня слышал, Пётр.

— Слышал, но не понял. Таня умерла в семьдесят шестом, в Ницце. Ты сам рассказывал, как навещал её могилу там, на русском кладбище.

— Извини. Я оговорился. Но ты знаешь, кого я имел в виду. Таня умерла в Ницце, а через два месяца в Москве родилась Соня. Прошло тридцать лет, и твой пёс убил её отца.

— Так, стоп! — Кольт резко встал и прошёлся по комнате. — Я понимаю, тебе мой Зубов не нравится. Но из этого не следует, что он убил. Как вообще тебе такая чушь в голову пришла? Дмитрий Лукьянов умер от острой сердечной недостаточности.

— После того, как посидел с твоим чекушником в ресторане. Это был их последний разговор. Чекушник понял, что всё бесполезно, что он проиграл окончательно, и это тупик.

— Дмитрий Лукьянов умер сам. Естественной смертью. Тебе, Федор, рассказала об этом его дочь, Соня, — медленно, хрипло проговорил Кольт.

— А, уже прослушал запись? — старик усмехнулся. — И ничего не понял? Или не захотел понять? Ты разве не слышал, как она сказала, что у отца было здоровое сердце?

— Ну, он мог и не сообщать ей о своих болячках, — неуверенно возразил Кольт, — а если учесть его возраст и пережитое потрясение…

— Да. Потрясение, — старик пожевал губами, — надо было дать ему опомниться, подумать. А твой пёс попёр напролом.

— Неправда. Он действовал спокойно, мягко. У них сложились нормальные доверительные отношения, — тихо возразил Кольт.

— Это он тебе так докладывал.

— Он записывал каждый разговор. Я прослушивал записи. Я не заметил ошибок.

— Ты умный человек, Пётр. Я рад, что познакомился с тобой. Но ты такой же раб и профан, как другие. Ты никак не можешь расстаться с иллюзией, что все на свете продаётся за деньги. В этом твоя беда. Скажи, сколько ты заплатил мне, чтобы узнать то, что хотел узнать?

— Тебе — нисколько, — растерянно пробормотал Кольт.

— Умница, — старик сморщился в улыбке, — ты выложил много, чтобы добраться до меня, это верно. Однако потом пошёл совсем другой счёт, другая валюта.

— Что ты хочешь сказать?

— Ничего. Подумай. Найди ошибку.

— Чью?

— Твою, дурак, твою. Не его. С него, чекушника, иной спрос.

— Не понимаю, — Кольт нахмурился и помотал головой, — объясни по-человечески.

Старик взял свою чашку, допил последний глоток кофе, облизнулся, причмокнул и проворчал так тихо, что Кольту пришлось придвинуться ближе.

— Я предупреждал, чтобы вы не лезли к Дмитрию со своими деньгами. Он не продаётся. Порода у него такая. Генотип. Ты слушал все записи?

— Да.

— И последнюю тоже?

— Нет. Последний разговор записать не удалось.

— Зарядка кончилась? — старик неприятно усмехнулся.

— Представь, да.

— Удивительно. Твой пёс такой аккуратный, пунктуальный, и вдруг перед самой важной встречей забыл зарядить свой маленький аппаратик. Ну что ж, бывает.

— Ладно, хватит! — разозлился Кольт. — Я эти твои намёки не принимаю. Ты хочешь, чтобы я подозревал Ивана? Нет. Не буду. Не вижу оснований, мотивов не вижу. Зачем ему так рисковать? Он разумный и осторожный человек. Он что, яду подсыпал в ресторане? Заранее принёс с собой и подсыпал в еду, в питье? Как ты это себе представляешь? Смешно, в самом деле!

Старик закрыл глаза и принялся жевать губами. Кольт остыл немного, подошёл, поправил съехавший плед, почесал Адама за ухом и заглянул в лицо старику.

— Ну? Молчишь? Нечего возразить?

— Все, Пётр. Иди, — вяло пробормотал Агапкин, не открывая глаз, — иди домой. Я спать хочу. Скажи этому болвану, чтобы уложил меня, а утром пусть даст телефон и компьютер.

Больше Кольту не удалось добиться от Агапкина ни слова. Он сам уложил его в постель, а Бутону сказал в прихожей очень тихо, на ухо, чтобы телефона старику не давал ни в коем случае. Компьютер можно, но без Интернета, чтобы почта была недоступна.

Москва, 1917
Таня вернулась из Старого Быхова спокойная и почти счастливая. Муж её был здоров. Условия в тюрьме оказались вполне сносными, кормили арестованных неплохо, и всё, что она привезла, — сухари, яйца, ветчину, нянино варенье, Павел Николаевич заставил её съесть при нём. Он сказал, что она стала страшно худая и со своим гигантским животом выглядит как рахитичный ребёнок.

— Он кормил меня и причитал надо мной, будто это не он сидит под арестом, а я. У них там отличное общество. К ним перевели всех лучших генералов, Деникина, Эрдели, Лукомского, Маркова, Орлова. К ним постоянно приходят гости, друзья, родственники, делегации от казачьего и офицерского союзов. Многие их поддерживают, по сути, все русское офицерство на их стороне. Внутреннюю охрану несут текинцы, они преданы Корнилову. В городе стоят польские части. Там через станцию постоянно идут солдатские эшелоны, иногда останавливаются, рвутся напасть на тюрьму, расправиться с контрреволюцией, но поляки выставляют пулемёты, пару раз даже вступили в бой.

В гостиной сидели Брянцев и Жарская, они пришли послушать Таню.

— Текинский полк — это, конечно, замечательно, и поляки молодцы. Там, кажется, командует корпусом генерал Довбор-Мусницкий? — спросил Брянцев.

— Да. Он к Лавру Георгиевичу относится с огромным уважением, сочувствует, всё понимает, помогает, чем может.

— Я читала, что недавно начальником могилевского гарнизона назначили генерала Бонч-Бруевича, — сказала Люба, — он большевик, приятель Ленина.

— А я его знаю! — Михаил Владимирович хлопнул себя по коленке. — Между прочим, ему мы обязаны тем, что Гришка Распутин был приближён к царской семье. О мистическом мужике ходили слухи, будто он хлыст. Бонч-Бруевич считался одним из лучших специалистов по русским сектам. Он торжественно засвидетельствовал, что Григорий Распутин — православный христианин, кристальной души человек. Если бы тогда выяснилось, что чудотворец имеет к этой ужасной секте хоть какое-то отношение, его бы при дворе близко не было. Между тем Распутин вырос именно в хлыстовской среде, и Бонч-Бруевич не мог не знать этого…

— Разумеется, знал, в частных беседах он называл Распутина прохвостом и сектантом, — перебил Брянцев, — но ты, Миша, все перепутал, это другой Бонч-Бруевич, Владимир Дмитриевич. Генерал — его брат, Михаил Дмитриевич. Впрочем, большевики они оба.

— Генерал совсем недавно держался крайне правых убеждений, — сказала Таня, — он был тесно связан с охранкой. Теперь он, конечно, большевик. Его брат, специалист по сектам, давно и нежно дружит с Лениным.

— Боже, деточка, откуда ты это знаешь? — Жарская всплеснула руками. — И главное, зачем тебе это знать?

— Любовь Сергеевна, «деточка» вот здесь, — Таня положила ладонь на свой огромный живот, — а я взрослый человек.

— Ну, извини, извини, — смутилась Жарская, — конечно, ты взрослая, страшно умная и совершенно самостоятельная. Так что, этот генерал Бонч-Бруевич уже как-то проявил себя по отношению к арестованным?

— Ещё бы! Он выступает с речами перед депутатами местных Советов, призывает расправиться с контрреволюционерами, требует у Керенского перевести всех в настоящую тюрьму, в Могилев, убрать текинцев и приставить революционных солдат. В бывшей гимназии, в библиотеке, удалось найти брошюру со статьями генерала Бонч-Бруевича десятилетней давности, где он призывает к истреблению мятежных элементов без суда. Книжонку послали могилевскому совдепу с дарственной надписью: «Дорогому могилевскому совету от преданного автора».

— Ну и как? Коварный враг революции был разоблачён? — спросил Брянцев.

— Разумеется, нет. Совдеп полюбил его ещё больше, они окончательно сроднились. Вообще, там ведь нет никакой идеологии, никаких принципов. Понимаете, мы продолжаем судить о них с нормальных, человеческих позиций, а они другие. Они вне совести, чести. У Достоевского в «Бесах», помните? Право на бесчестие. Ставрогин говорит, если дать такое право, все к нам прибегут, никого не останется.

— Достоевский очень уж мрачен, — пробормотала Любовь Сергеевна.

— Танечка, скажи, что они там думают о будущем? Какие у них планы? Я читал, они готовят побег, — спросил Брянцев.

— О, это было бы слишком большим подарком для Керенского. Нет, бежать никто не собирается. Ждут открытого суда над Корниловым и полного его оправдания.

— Да, для армии, для всей России это было бы наилучшим вариантом, — сказал Брянцев, — Лавра Георгиевича, и всех их, разумеется, должны оправдать. Скажи, Танечка, когда у тебя срок?

— Ждём к середине ноября, — ответил за Таню Михаил Владимирович.

— Ну, я думаю, ваш Данилов вернётся раньше, — уверенно заявила Жарская.

Тане пришлось ещё целую неделю повторять свои рассказы о поездке в Быхов. Судьба узников интересовала всех — курсисток-медичек, гимназистов, соучеников Андрюши, Зою Велс, которая теперь ходила в галифе, в сапогах и ладно сшитой шинели, даже молоденьких шляпниц из ателье мадам Котти, которых Таня встречала у дома по утрам.

О быховских генералах и офицерах писали все газеты.

То и дело вспухали волны слухов о побеге и новой попытке переворота. Корнилов в тюрьме получал множество анонимных, нацарапанных левой рукой посланий, где его умоляли спасти Россию, прийти на помощь несчастному, лишённому государственной защиты обывателю.

В московские банки, в общественные организации, к богатым частным лицам являлись разные личности, требовали крупных пожертвований на «тайную корниловскую организацию», предъявляли записки от московских общественных деятелей и «собственноручные» письма от генерала, подделанные весьма умело.

Открытого суда ждал не только Лавр Георгиевич Корнилов. Ждала вся Россия. Но суда не было. Керенский сформировал Третье коалиционное правительство, провозгласил Россию федеративной республикой, выпустил из тюрьмы Троцкого и прочих большевиков.

Бастовали и закрывались заводы, фабрики, стояла железная дорога. Ленин заявил, что пришло время захватить власть:

— За нами верная победа, ибо народ уже близок к отчаянию и озверению.


В октябре Тане стало совсем нечего надеть. Даже самые свободные юбки и платья не сходились, магазины готовой одежды в Москве закрывались, частных портных почти не было, а те, что остались, заламывали чудовищные цены. Няня извлекла из своих сундуков платья, в которых мама носила Андрюшу на последних месяцах.

— Мама со мной в животе выглядела так же? — спросил Андрюша, внимательно разглядывая сестру.

— Нет. Иначе. Она была на пятнадцать лет старше, — хмуро пробормотал Михаил Владимирович, — вообще, мне не нравится эта затея. Неужели нельзя придумать что-то другое?

— Папа, перестань, — поморщилась Таня, — ты никогда не был суеверным.

Михаил Владимирович отвернулся и ничего не ответил. У него не выходило из головы случайное замечание хирурга Потапенко: «Восхищаюсь вашей Таней. Поразительно храбрая барышня. Беременная ходит на занятия, не гнушается уроками в анатомическом театре, рожать собралась в последний день Помпеи».

Гамбург, 2006
Самолёт стал снижаться. Зубов, до этой минуты спокойно дремавший в кресле, вдруг наклонился к Соне и прошептал:

— Простите, мне ужасно неловко. Можно я подержу вас за руку, пока мы будем садиться?

— Пожалуйста, если вам страшно. — Соня слегка удивилась, но дала ему руку.

— У меня фобия, — объяснил он и мягко сжал её кисть, — однажды самолёт чуть не разбился, именно при посадке. Машину стало болтать в воздушных потоках, выдали кислородные маски. Было полное ощущение, что вот сейчас грохнемся. У вас холодные руки. Вы мёрзнете?

— Нет. Просто знобит немного. Я недавно болела. Воспаление среднего уха.

— Да, я знаю, вы болели, но не думал, что так серьёзно. У меня в детстве однажды было воспаление среднего уха, лет в десять, наверное. Сначала я радовался, что можно не ходить в школу, но потом проклял все на свете. Жуткая боль. У вас сейчас уши не закладывает?

Они разговаривали шёпотом. Свет в салоне погасили, горели только маленькие лампочки. Зубов продолжал сжимать её руку.

— Да, немного.

— Вам не страшно?

— Пока самолёт не взлетел, было страшно, даже коленки дрожали. Потом сразу прошло, стало интересно. Совершенно новое ощущение. Я даже не могу вспомнить, когда в последний раз летала на самолёте.

— Я только и делаю, что летаю. Боюсь ужасно, чувствую себя отвратительно. Мой вестибулярный аппарат ни к чёрту не годится. Но никуда не денешься. Знаете, я очень рад, что моё руководство из всех многочисленных претендентов выбрало именно вас.

— Спасибо. Кстати, я хотела спросить почему?

— Вы талантливый биолог. Вы работоспособны, абсолютно порядочны, не тщеславны, — Зубов слегка пожал её руку и отпустил, — я лично настаивал на вашей кандидатуре. Помимо всего прочего, вы мне по-человечески очень симпатичны.

— Иван Анатольевич, но вы же видели меня всего один раз, в ресторане.

— О, это вам только кажется, — он улыбнулся и подмигнул. — Я, Софья Дмитриевна, занимался вами, я вас изучал почти год. Это моя работа.

— Ужас какой! Неужели меня так тщательно проверяли? А я ничего не заметила.

— За проектом стоят гигантские деньги. Моему руководству нужны абсолютно надёжные эксперты, не просто специалисты, а люди, которым можно полностью доверять, которых нельзя перекупить.

В иллюминаторе вспыхнули огни. Бескрайняя россыпь огней. Ночной Гамбург, в котором Соня никогда не бывала. На переднем сиденье строгий голос повторял:

— Катя, перестань вертеться. Зачем ты расстёгиваешь ремень?

— Бабушка, мне больно. Ушки болят.

— Потерпи немного, мы уже садимся. Сейчас всё пройдёт.

Сзади разговаривали двое мужчин, Соня не могла разобрать слов, ей то и дело мерещилось: «Будьте осторожны, прошу вас!»

В голове у неё мгновенно прокрутился весь долгий разговор с Агапкиным. Она вдруг ясно вспомнила, что один раз он назвал её папу просто Дмитрием, словно старого знакомого, и он плакал, узнав о папиной смерти. Тогда она не поняла этого, слишком всё было странно, неожиданно. А сейчас ясно отдала себе отчёт: он папу знал, а папа его — нет. Как такое могло быть? Почему?

Самолёт приземлился. Зубов помог Соне надеть куртку.

— Не забудьте шарф. Здесь немного теплей, чем в Москве, но сырость и ветер.

Пока стояли в очереди к пограничному контролю, он рассказал ей, что она переночует в Гамбурге в гостинице, а утром они отправятся в Зюльт. Это маленький остров на севере Германии.

— В Зюльт?

— Там лаборатория, в которой вам предстоит работать. Там красиво. Морской воздух, тишина. Скучновато, конечно, но у вас будут выходные, сможете ездить, куда пожелаете.

— Почему именно Зюльт?

— Наше руководство искало спокойное, экологически чистое, но при этом комфортное и цивилизованное место, подальше от любопытных журналистов.

— Зюльт, — опять повторила Соня.

Зубов недоуменно улыбнулся и заглянул ей в глаза.

— Софья Дмитриевна, объясните, что вас так удивило?

— Нет. Ничего. Я читала об этом острове. Есть роман Зигфрида Ленца «Урок немецкого», там действие происходит именно на Зюльте, во время Второй мировой войны.

— Хороший роман?

— Замечательный. Нас кто-нибудь встречает?

— Нет, — он снял её чемодан с багажной ленты, — зачем?

— Ну, не знаю… Я в первый раз за границей…

— Не волнуйтесь, Софья Дмитриевна. Я буду всё время рядом. Я вас селю, кормлю, везу на Зюльт, беру под крыло, решаю все ваши проблемы. Не возражаете?

— Спасибо, — улыбнулась Соня, — не возражаю.

Москва 1917
В лазарете всё было под контролем совдепа. По коридорам, палатам, процедурным шныряли наглые неопрятные личности. Они подслушивали разговоры, заглядывали в кастрюли на кухне, вламывались в верхней одежде, в грязных сапогах в операционные. Они везде искали агентов контрреволюции, они таскали спирт, морфий, рвали простыни и бинты себе на портянки.

Шестидесятилетняя сестра Арина получила удар сапогом в живот. Детина в чёрном бушлате волок ночью по коридору тюк с новыми казёнными пижамами. У детины было удостоверение уполномоченного совдепом. Старая монахиня пыталась спасти госпитальное имущество. Вор ударил Арину, беспрепятственно вышел из госпиталя с тюком. Пижамы можно было выгодно продать или обменять на любой московской толкучке.

В другой раз фельдшер Васильев поймал комиссара с пудовым мешком госпитального сахару. Казённый сахар и самого фельдшера спасла случайность. Мимо проходила пожилая санитарка, она несла утку из-под лежачего больного, полную до краёв. Дождалась удобного момента и выплеснула содержимое комиссару в лицо.

Но тех, кто пытался противостоять хаосу, воровству и бесчинствам, оставалось все меньше. Сестра Арина оправилась после травмы, уехала в свою обитель под Москвой. Васильев отпросился в отпуск, сказал, что хочет навестить родственников в деревне, и всё не возвращался. Хирург Потапенко стал потихоньку пить, и вот уже несколько раз во время операций Михаил Владимирович замечал, что от него пахнет спиртным.

Раненых офицеров приходилось класть в солдатские палаты, там постоянно случались стычки. Обстановка в госпитале стала не просто нервозной, а взрывоопасной. Молодой поручик, перенёсший сложную операцию на брюшной полости, выживший чудом, влез на тумбочку и произносил речь в защиту конституционной демократии. Орал так, что у него разошлись швы, открылось кровотечение. Он свалился и рассёк висок о железную спинку кровати. На следующий день умер, не приходя в сознание.

Однажды прямо в операционную ворвался выздоравливающий солдат, оттолкнул двух сестёр так, что они упали на пол, схватил скальпель и помчался назад, в палату, разбираться с каким-то из своих политических оппонентов.

— Так работать невозможно, — сказал Михаил Владимирович, — я не психиатр и не городовой.

Они с Агапкиным возвращались домой ранним утром. Небо едва светлело, ещё видны были звезды. Подморозило, оледенелые бурые листья хрустели под ногами. Кажется, в Москве не осталось ни одного дворника, ни одного извозчика. Иногда мимо проносились грузовики, броневики. В предрассветной тишине грохот казался оглушительным. Профессор вздрагивал. Он был слишком легко одет и мёрз, он похудел, осунулся.

— Может быть, пора уволиться из госпиталя? — спросил Агапкин.

— Не знаю. Я хороший хирург. Не могу без практики. Да и жалованье.

— Вы можете жить на гонорары.

— С начала учебного года я ещё не получил за лекции ни копейки. Все обещают, но вряд ли выплатят. Банк, в котором хранились мои сбережения, исчез ещё в марте. То ли лопнул, то ли просто хозяева удрали за границу.

— Мне всегда казалось, вы богаты, — признался Агапкин.

— Богаты торговцы, чиновники, банкиры. Я всего лишь лекарь, и таким же лекарем был мой отец. Правда, ни он, ни я никогда не бедствовали, привыкли жить, не думая о завтрашнем дне. Я отлично зарабатывал, но и тратил много. Нет. Уволиться из госпиталя я не могу. Я должен кормить детей.

— Таня замужем, — осторожно заметил Агапкин.

— Сейчас по всей России офицерские семьи нищенствуют. Керенский кому-то выплачивает мизерные пособия, но только не тем, чьимужья связаны с Корниловым. У Павла Николаевича было отличное офицерское жалованье, был небольшой доход от имения, но оно все разграблено и сгорело.

— Неужели и у него нет сбережений?

— Федор, вы задаёте бестактные и смешные вопросы, — профессор улыбнулся. — Какие сбережения? В чём? В царских рублях? В керенках? Впрочем, я совсем ничего в этом не смыслю.

— Ваши исследования стоят очень дорого, — сказал Агапкин после долгого молчания.

Профессор тихо рассмеялся.

— О, да. Раньше я покупал крыс по пятаку, теперь они бесплатно бегают у нас в подъезде.

— Вы меня не поняли. Дорого стоит результат. Я уверен, даже в наше безумное время найдутся люди достаточно дальновидные, чтобы оценить значимость вашей работы, и достаточно сильные, чтобы обеспечить вас всем необходимым.

— Федор, вам ли не знать, как далеки мы ещё от реальных, хоть сколько-нибудь достоверных результатов! Да и не хочу я связываться с дальновидными сильными людьми. Они станут вмешиваться, я почувствую себя обязанным им и не свободным. А с этим чувством мне будет трудно, почти невозможно работать. Они за своё покровительство пожелают чуда, омоложения, а я не уверен, нужно ли делать открытие в этой области. Сразу встаёт такое множество вопросов, вовсе не научных, а нравственных. Я никогда не возьму на себя права ответить на них.

Агапкин шёл, низко опустив голову, глядя под ноги, и вдруг остановился, снял с себя тёплый шарф и обмотал им шею профессора.

— Спасибо. А вы как же? — удивился Михаил Владимирович.

— Я не переболел ангиной, я вот воротник подниму, идти недолго.

Они вышли на Тверскую-Ямскую. Мимо них промчалось несколько военных грузовиков. За ними бежала толпа вооружённых солдат. Грохотали сапоги, тряслись на плечах винтовки со штыками. Когда стих рёв моторов и топот ног, стали слышны гулкие раскаты, совсем близко, со стороны Красной площади.

— Это что? Гроза? — спросил профессор. — Разве бывают грозы в конце октября? Вам не кажется, что-то происходит? Смотрите, вон броневики едут, и все туда, к Кремлю.

— Пойдёмте скорей домой, — сказал Агапкин и взял его под руку, — не знаю, что происходит, но на улице небезопасно.

Дальше шли молча. В подъезде было темно и холодно. Лифт давно не работал.

— Федор, вы имели в виду кого-то конкретно, когда сказали о дальновидных и сильных людях, — вдруг спросил профессор. — Кто-то обращался к вам с предложениями?

— Ко мне? Ну что вы! Если бы и обратились, то к вам.

Они вошли в тёмную тихую квартиру. Света не было.

— Хочется горячего чаю, — прошептал профессор, — но все спят. Жаль будить.

— Я согрею воду на примусе, — предложил Агапкин.

— Не уверен, что остался керосин.

— Есть. Я вчера достал пару бутылей. Идёмте на кухню, там тепло.

— Кажется, везде одинаково холодно. А ведь скоро ноябрь, начнутся морозы. Интересно, топить будут? Послушайте. Опять там грохочет. Это ведь никакой не гром, это пушки.

— Вероятно, да. Не стоит сегодня Андрюше ходить в гимназию, а Тане на курсы.

— Не стоит, — эхом отозвался профессор и слегка вздрогнул от очередного раската.

Огонёк примуса весело запрыгал, Агапкин достал из буфета сахар, две ржаные лепёшки.

— Михаил Владимирович, я хотел вас спросить. Как вы думаете, почему все три мои крысы погибли, а выжила только та, четвёртая, которой вы влили препарат? Это ведь был тот же раствор, из одной склянки. Что я сделал не так?

— Вы испугались червя, — профессор улыбнулся и покачал головой, — или он вас испугался. Ко мне они привыкли, а с вами встретились впервые.

— Странно, — Агапкин нахмурился, — у вас нет других объяснений?

— Нет. И пока не может быть. Мои тоже не все выживали. Какая разница, кто вводит препарат? Всё зависит от организма самого животного. Нравится он паразиту или не нравится. В этом дело. Смотрите, вода закипела.

Агапкин заварил свежий чай. От очередного раската вздрогнул и чуть не ошпарил руки.

— Я всё пытаюсь проследить историю нашей твари, — продолжал профессор, — знаете, этот дом напротив очень старый, он был построен в конце восемнадцатого века, уцелел при пожаре 1812 года. Когда-то в нём обитал странный человек, Никита Семёнович Короб. Этнограф, историк, путешественник. Дважды он предпринял длительные экспедиции на восточную окраину России, в Вуду-Шамбальские степи. Он вёл там раскопки на развалинах святилища древнего божества Сонорха, Хозяина времени. Существует миф, что жрецы Сонорха жили по двести, триста лет. Во время второй экспедиции Коробу удалось раскопать древнее захоронение. Кажется, никаких кладов, золота, драгоценных камней он не нашёл. Только черепки и кости.

Профессор говорил, как будто старался заглушить звуки выстрелов своим быстрым свистящим шёпотом. Агапкин заёрзал на стуле.

— Вот оно что. А я всё удивлялся, зачем вам старые книжки какого-то Никиты Короба?

— Заметили у меня на столе? — хитро улыбнулся профессор.

— Да, случайно, — Агапкин слегка покраснел. — Вы думаете, он что-то привёз в Москву?

— Возможно. Впрочем, в книжках своих он об этом не сказал ни слова. Вскоре после второй экспедиции Короб умер.

— Значит, среди хлама, который выкинула из подвала мадам Котти, могли быть какие-то древние останки?

— Могли, — кивнул профессор, — когда я стажировался в Германии, в университетскую клинику попало несколько рабочих с археологических раскопок. Они были заражены неизвестным паразитом. Такое случается иногда. Я же говорил вам, что жизнеспособных цист находят в останках мамонтов. Впрочем, хранились в подвале древние сокровища Короба или нет, теперь уже неважно. Мадам Котти все выкинула.

— А жрецы? — чуть слышно пробормотал Агапкин. — Куда они делись?

— Вы хотите найти их? Федор, вам не кажется, что нас с вами заносит в какие-то метафизические дебри? Скоро блюдечко станем крутить, как господин Бубликов.

Совсем близко, за окном зазвучали крики, топот. Шарахнуло несколько выстрелов. В кухне появилась Таня.

— Папа, Федор Фёдорович, вы уже дома, какое счастье. Сама не понимаю, как уснула в эту ночь.

— Танечка, сядьте, я вам чаю налью, — сказал Агапкин.

— Да, спасибо. Поздно вечером, пока вы были в госпитале, пришёл Павел, он забежал всего на пару минут.

— Он вернулся из Быхова? — спросил профессор.

— Ну, да, да, в Петрограде большевики захватили телеграф, телефонную станцию, вокзалы, мосты. Они уже взяли Зимний, арестовали Временное правительство. Петроград весь большевистский. Сейчас они заняли Кремль, захватили оружейный арсенал. Их штаб на Скобелевской площади. Наш — в Александровском училище, на Знаменке. Москва пока держится. Москву защищают.

— Кто? — тихо спросил Агапкин.

— Юнкера, — ответила Таня.

— Юнкера — дети, — сказал Михаил Владимирович, — кто там ещё?

— Отряд прапорщиков, женский выпуск училища, восемнадцать барышень. Студенты, гимназисты старших классов, учителя, актёры. Взрослых профессиональных военных совсем мало. Павел там, из училища они должны пойти к Кремлю и к Скобелевской площади. Наверное, уже пошли. Слышите, стреляют, совсем близко.

Михаил Владимирович вдруг встал, поцеловал Таню в лоб и вышел из кухни.

— Папа, куда ты?

— Михаил Владимирович!

Они оба, Агапкин и Таня, бросились за ним. Он зашёл в кабинет, достал из ящика свой револьвер, коробку с патронами.

— Папочка, не надо, пожалуйста!

— Михаил Владимирович, я не пущу вас, вы плохо стреляете, какой в этом смысл? Вы большой учёный, вы нужны России. Вы отец, скоро станете дедом. Я сам пойду, вам нельзя рисковать!

Из детской прибежал сонный испуганный Андрюша в ночной рубашке. Агапкин крепко держал Михаила Владимировича за руку. Таня стояла в дверном проёме.

— Федор, пустите руку. Танечка, дай мне пройти. Я не могу сидеть дома. Я не могу больше. Поймите меня, простите. Танечка, прошу тебя, отойди.

Андрюша, не сказав ни слова, побежал назад, в детскую, и через минуту вернулся, полностью одетый, в гимназической форме.

— Папа, я иду с тобой.

— Нет. Ты останешься дома, с Таней. Федор, вы, если желаете, идёмте вместе. У вас есть оружие?

Пистолет, отнятый когда-то у поэта Сысоева, лежал у него в кармане. Агапкин ещё в августе достал к нему коробку патронов и в последние дни с ним не расставался.

— Да, Михаил Владимирович. У меня есть оружие. Но я пойду один. Вы слишком взволнованы сейчас. Ваши несколько револьверных выстрелов большевиков не победят, а дети могут остаться без отца. Мало шансов даже дойти до Александровского училища. Слышите, что там творится?

Правда, пальба велась совсем близко, под окнами. Казалось, дрожат стены.

— Федор, возьмите оружие и идёмте, — сказал профессор, — Андрюша, ты остаёшься с сестрой. Заприте дверь, не подходите к окнам.

Таня уже не стояла в проёме. Она отступила, прижалась спиной к стене. Михаил Владимирович поцеловал и перекрестил её, Андрюшу и, не оглядываясь, быстро вышел вместе с Агапкиным.

Гамбург, 2006
— Погода отвратительная, вы устали, я, честно говоря, тоже. Вряд ли стоит сегодня смотреть город. Если захотите, сможете сюда приехать на ближайшие выходные. Кстати, как вы любите отдыхать?

— Дома на диване, с книжкой.

Они ехали из аэропорта мимо красивых, ярко освещённых вилл. Вдоль трассы была дорожка для велосипедистов. Соне показалось, что велосипедов здесь больше, чем машин.

— Почему же так получилось, что вы никогда не бывали за границей?

— Не знаю. Мама звала меня к себе в Сидней, но это страшно дорого. Самые дешёвые билеты больше тысячи. Папа как-то хотел взять с собой в Париж на симпозиум, но у меня была срочная работа, к тому же это тоже дорого.

— В Париж можно будет слетать на пару дней, если захотите. А сюда, в Германию, он вас с собой не звал?

— Нет, конечно. Он ездил в гости к своему бывшему аспиранту, это было бы совсем неудобно.

Соня смотрела в окно. Район вилл давно кончился. Мимо плыли мокрые, подсвеченные прожекторами деревья какого-то бульвара, за поворотом показались башенные краны порта.

Повернувшись к Зубову, она вдруг спросила:

— Скажите, Иван Анатольевич, если вы так подробно изучали меня почти год, вы, может быть, знаете, с кем встречался мой отец в ресторане «Тампль» у Тверского бульвара вечером двадцать седьмого ноября?

Свет фар встречного автомобиля осветил лицо Зубова. Он смотрел прямо на Соню. Его глаза, волосы, губы на фоне смуглой кожи показались белыми, как будто это был негатив на фотоплёнке.

— Софья Дмитриевна, — он тяжело, хрипло откашлялся, — кажется, вы не совсем верно меня поняли. Ни за вами, ни тем более за вашим папой никто не следил. В Австралию для наблюдения за вашей мамой мы своих агентов также не отправляли.

— Простите. Я понимаю. Но я думала, вдруг, случайно, вы знаете? Дело в том, что ночью, после этого ужина, папа умер.

— Вот как? А он сам разве не рассказал вам, кто и зачем пригласил его в ресторан?

— Нет. Он обещал, что все расскажет утром. И был очень расстроен, напряжён.

— Ну, возможно, просто плохо себя чувствовал, устал, сердце болело.

— У него было здоровое сердце, — тихо пробормотала Соня и отвернулась, — он очень следил за своим здоровьем. Делал зарядку, принимал витамины и почти никогда не болел. И вот однажды поужинал с кем-то в ресторане, а после этого сразу умер. Разве не странно?

— Софья Дмитриевна, я не понял, вы подозреваете, что смерть вашего папы не была естественной? Но какие у вас основания? Ваш папа был связан с криминальным миром? Занимался теневым бизнесом? Вёл рискованные журналистские расследования? Работал в разведке? Ему, если не ошибаюсь, было около семидесяти?

Соня сама не знала, зачем завела этот странный разговор. Возможно, так подействовал на неё вид вечернего города за окном. Она вспомнила, что папа улетал тем же рейсом, и значит, так же ехал на такси, видел эти виллы, парк, портовые краны. Судя по карточке гостя, в Зюльт он прибыл только на следующий день. Стало быть, ночевал в Гамбурге. Интересно, где?

— Отель «Виктория»! — торжественно объявил шофёр и затормозил у ярко освещённого дома в имперском стиле.

Над входом Соня заметила светящийся полукруг из четырёх звёзд. Фойе напомнило ей ресторан, в котором она встречалась с Куликом и с Зубовым. Ковры, мрамор, зеркала в золочёных рамах, живые цветы, мягкие кожаные кресла и диваны, в которых сразу тонешь и вставать не хочется. И пахло так же — дорогим парфюмом, хорошим кофе, медовой сигарой. Только зеркала были здесь почему-то не такие беспощадные, Соня не выглядела в них жалкой запуганной оборванкой, наоборот, ей понравилось собственное отражение. И вместо охранника-шкафа был швейцар в красной униформе, с пышными седыми бакенбардами, он приветливо поздоровался и улыбнулся лично Соне.

Вообще, здесь улыбались все. Девушка на ресепшене, чернокожий молодой портье, который взял у Сони её чемодан, высокая дама в лифте с голубыми, остриженными бобриком волосами.

Сонин номер был на седьмом этаже, Зубова поселили на пятом.

— Через полчаса жду вас внизу, пойдём ужинать, — сказал он и сунул ей в руку несколько монет, — у вас вряд ли есть мелочь, дадите ему на чай.

Ковры в коридоре делали шаги беззвучными. Портье вставил в электронный замок карточку, включил свет, вкатил чемодан, засиял сливочной улыбкой, радостно поблагодарил за чаевые и ушёл. Соня осталась одна и застыла посреди просторной комнаты.

Мебель тёмного дерева, в стиле модерн конца девятнадцатого века, с витыми ножками, кресла, обитые синим бархатом, такие же шторы, с золотыми тяжёлыми кистями, и покрывало на гигантской кровати. Между двумя окнами прелестное маленькое бюро, со множеством ящичков, с выдвижной столешницей. Мягкая, ласковая тишина. Ни звука, ни шороха.

Соня присела на край кровати, зажмурилась и вдруг услышала спокойную идиллическую музыку. Сам собой включился телевизор.

«Добро пожаловать, фрау Лукьянова! Мы рады приветствовать вас в отеле „Виктория“! Желаем вам приятного отдыха!» — было написано на экране, по-немецки и по-английски.

— Спасибо, — сказала Соня, нашла пульт и выключила телевизор.

На подушке лежала шоколадка. На журнальном столике, в вазе, под белоснежной салфеткой с вензелем — яблоко, груша, гроздь чёрного винограда и записка, извещавшая, что это — маленький презент вам, дорогой наш гость. Над тумбочкой у кровати, в резной деревянной рамке красовалось искусно вышитое по канве, цветными нитками, изречение на трёх языках: «Пожалуйста, не курите в постели. Пепел, который мы найдём здесь утром, может оказаться вашим!»

— Хорошо, не буду, — пообещала Соня.

В ванной была просторная душевая кабинка со скамеечкой внутри и множеством каких-то дополнительных массажных кранов, гора полотенец, махровый халат. На мраморной полке у раковины строй бутылок с шампунями, кремами, лосьонами и ещё куча всего, от расчёски до зубных нитей.

Соне захотелось залезть под этот замечательный душ, потом облачиться в халат, скромно поужинать маленьким отельным презентом, выкурить сигарету, не в постели, конечно, а у окна, за которым открывается вид на мокрый сквер, на далёкие портовые краны. Спокойно выспаться в бескрайней постели, под невесомой пуховой периной. И не ходить ни на какой ужин с Иваном Анатольевичем.

Да, именно так.

А завтра утром, не прощаясь, тихо умотать в аэропорт. Тысячи евриков, которые принесла курьер, хватит на билет до Москвы. За гостиницу наверняка фирма уже заплатила. Интересно, потребуют они вернуть деньги? Даже если не потребуют, вернуть придётся. А где взять? Занять не у кого.

Холодная вода привела её в чувство. Соня умылась, причесалась, переодеваться не стала. Вытащила из портфеля свой ноутбук, включила, вошла в почту.

«Привет! Пока ты летела, я, старый толстый Нолик-алкоголик, нарыл для тебя, Репчатая, кое-что интересное.

На нескольких фотографиях рядом с Таней седой военный — её муж. Весьма известная личность, один из лидеров Белого движения, полковник Данилов Павел Николаевич. Если хочешь, напишу о нём подробней. Я сначала сомневался, он ли это, но потом нашёл упоминание о нём в мемуарах Жарской, откопал у себя ещё пару книг с белогвардейскими мемуарами и фотографиями. Точно, он.

Но это ещё не все. Их сын, Данилов Михаил Павлович, военный историк, автор нескольких очень приличных монографий о Второй мировой войне, две недавно вышли у нас, я читал. Он до сих пор жив. Ему восемьдесят девять лет. И живёт он в Германии, на острове Зюльт. Совсем недалеко от Гамбурга.

Тебе большой привет от мамы. Завтра мы с ней едем на кладбище. Она тебя целует, я тоже. Пиши, пожалуйста, чаще.

Твой Zero».

Москва, 1917
Рассвело, но теплее не стало. Небо затянулось белесой дымкой, ровной и плоской, как матовое стекло. Сквозь неё был виден бледный солнечный диск. Со стороны Скобелевской площади раздавались редкие залпы тяжёлых орудий, иногда коротко, сухо стрекотали пулемёты. Улица казалась пустынной, но когда затихала канонада, можно было различить шорох листьев, голоса, шаги, даже чьё-то близкое тяжёлое дыхание.

Агапкин оглядел тёмные окна домов, прислушался.

— Давайте сразу туда, к площади, — сказал профессор. — Это ближе, чем Знаменка.

— Нет. Там может быть неразбериха. В любом случае надо дойти до Патриарших.

Федор Фёдорович надеялся, что в штабе профессора уговорят заняться его обычном делом, лечить раненых, а не бегать под пулями.

Вы обязаны быть с ним рядом, не оставляйте его ни на минуту. Вы отвечаете за его жизнь. Не выпускайте его из квартиры. Там будет безопасно. Квартиру не тронут. В крайнем случае, дадим дополнительную охрану. В госпиталь он больше возвращаться не должен.

Этот приказ был передан Агапкину накануне вечером. Он пытался увести профессора из госпиталя сразу, не ждать утра, конца дежурства, но не получилось. Михаил Владимирович должен был следить за состоянием двух своих тяжёлых больных и ни за что не хотел их оставить.

То, что пришлось идти домой утром, уже являлось неоправданным риском и нарушением приказа. Но кто мог вообразить, что профессор станет рваться в бой? Даже Агапкину, знавшему его достаточно хорошо, такое не пришло в голову.

Никакой связи сейчас у Агапкина не было. Он не мог спросить совета. Он понимал, что если бы пытался силой удержать профессора дома, то навсегда лишился бы его доверия. Он не посмел применить силу. И вот они бегут через Тверскую-Ямскую. Осталась всего пара шагов. Почему-то тротуар кажется безопаснее, чем мостовая. Сейчас можно свернуть на Брестскую, там проходной двор.

За грохотом очередной канонады Федор не сразу услышал шаги за спиной, а когда обернулся, человек в галифе и кожаной куртке уже сдёрнул с плеча винтовку. Он был близко, настолько близко, что Федор разглядел бледное молодое лицо, страшно расширенные зрачки, прилипшие ко лбу тёмные пряди из-под козырька кожаной кепки, высокие, зеркально начищенные сапоги. Хорошие сапоги, офицерские. Видно, снял с кого-то, они велики ему, хлопают громко.

Звук двух выстрелов утонул в рёве и грохоте броневиков, мчавшихся по Тверской. Агапкин пальнул из своего пистолета на мгновение раньше. Кожаный покачнулся, но, падая, успел нажать спусковой крючок. Михаил Владимирович хрипло, страшно вскрикнул. Агапкин подхватил его.

— Что? Где больно? Говорите, не молчите.

Профессор тяжело, часто дышал. Очередной грузовик проехал совсем близко. Солдаты что-то кричали, показывали на них пальцами. Агапкин втащил Михаила Владимировича на тротуар и увидел на инее, покрывшем сухие листья, несколько крупных капель крови.

— Нога, — сказал профессор, — правая голень.

Брючина быстро пропитывалась кровью. Агапкин скинул пальто, стянул через голову плотную толстовку. Он стоял голый до пояса и пытался разодрать рубашку на лоскуты. Не было под рукой ничего острого, ткань не поддавалась. Михаил Владимирович сидел на тротуаре, прислонившись спиной к стене дома. Под правой ногой расползалось пятно крови.

— Федор, я всегда говорил вам, носите нижнее бельё. В кармане у меня носовой платок. Достаньте. Я не могу. И оденьтесь сию минуту, простудитесь!

Платок был достаточно большим и крепким. Из него получился тугой жгут. Но кровь продолжала течь.

— Ничего. У меня хорошо свёртывается. Если артериальный ствол не задет, скоро остановится. Передохнем немного и пойдём домой.

Голос профессора звучал спокойно, глухо. Дышал он тяжело и часто, губы побелели. Он терпел боль, ни разу не застонал, не пожаловался.

— Михаил Владимирович, вы идти никак не сможете. И отдыхать нельзя. Кровотечение сильное. Я донесу вас.

— С ума сошли? У вас нет носилок, нет второго человека, чтобы помог. Вы ростом ниже, я тяжёлый.

Агапкин попробовал взять профессора на руки, как ребёнка, поднял его, но не сумел сделать ни шага.

— Федор, не геройствуйте. Надорвётесь. Вон, возьмите его винтовку. Штык снять, и вполне подходящий костыль.

Кожаный ещё дышал. Пуля попала ему в живот. Винтовка была зажата бледными тонкими пальцами.

— Пить, пить, — повторял он.

Ему было не более двадцати. Он вполне мог прожить ещё несколько часов, в страшных мучениях, и вряд ли кто-то придёт к нему на помощь.

Было легко выстрелить, не раздумывая, защищая жизнь профессора и свою. Но добить умирающего Федор не мог.

Вороватым, осторожным движением он разжал слабые ледяные пальцы, взял винтовку, стараясь не смотреть в молодое тонкое лицо, в глаза с широкими от кокаина зрачками, и вдруг осознал, что это первый раз в жизни.

Он лечил, спасал, любил, презирал, завидовал, ненавидел. Случалось, он хотел убить, и даже мог бы, кажется. Но вот убил впервые. Если бы сразу в сердце, наповал, без мучений. Но нет. Не вышло.

На всякий случай он разрядил винтовку, ссыпал в карман патроны, отвинтил штык и быстро вернулся к профессору.

— Что он? Мёртв? — тихо спросил Михаил Владимирович.

— Да.

Федор медленно поднял профессора, заметил, что брючина мокра насквозь, пропитана кровью, и кровавая лужа на листьях за эти несколько минут стала больше.

— Руку мне на плечи. Осторожно. Вот так. Пробуем идти, пока не стреляют и нет броневиков.

Тверская-Ямская вдруг стала бесконечно широкой, они шли страшно долго, но все не приближались к противоположному тротуару. Со стороны Брестского вокзала опять послышался рёв моторов. Деться было некуда. Они стояли посередине проезжей части. Не раздумывая, Агапкин взвалил профессора на плечи и, покачиваясь, обливаясь потом, пошёл. Винтовка выпала, поднимать её было невозможно и некогда. Ещё десяток, два десятка шагов, тяжёлых, словно по пояс в болоте. Бешеные звуки сигнального рожка, крики солдат в кузове.

Сразу три грузовика пронеслись мимо, обдавая бензиновым жаром. Осталось пройти всего ничего, короткий квартал до поворота на Вторую Тверскую. Агапкин чувствовал, как слабеет и тяжелеет профессор. У него самого стучало в висках, кружилась голова, пот заливал глаза. Его шатало, как пьяного, он боялся упасть и уронить профессора, старался не думать, как понесёт его по лестнице на четвёртый этаж, и не смотреть вниз, на кровавые следы.

Из-за угла выехал новенький, сверкающий автомобиль. Сквозь солёный туман Агапкин заметил курносый профиль шофёра и на заднем сиденье двоих: пожилого господина с усами, молодую нарядную даму. Автомобиль проехал медленно и так близко, что Агапкин почувствовал сандаловый запах духов дамы.

— Стойте! Помогите! — Ему казалось, он кричит, но он шептал, так тихо, что услышал его только профессор.

— Федор, не надо. Бесполезно. Опустите меня. Отдохните, иначе свалимся оба, прямо тут.

Автомобиль выехал на Тверскую-Ямскую, повернул к Брестскому вокзалу и исчез, как призрак.

«Вокзальная площадь оцеплена отрядом революционной солдатни, двинцами, которых выпустили из Бутырки, — мстительно подумал Агапкин. — Напрасно вы так спешите, господа, напрасно вы так надменны и равнодушны к чужой беде».

Злость придала ему силы, он донёс Михаила Владимировича до подъезда, усадил внизу, у лифта, и налегке помчался вверх.

Звонок не работал, электричества всё не было. Агапкин барабанил довольно долго. Наконец испуганный голос горничной Марины спросил: кто?

Через четверть часа втроём, с ней и с Андрюшей, они внесли профессора в квартиру, уложили на диван в гостиной. Таня, бледная, почти прозрачная, но странно спокойная, взглянула на Агапкина и спросила:

— Федор, вы сами не ранены? У вас руки в крови.

— Нет. Это не моя кровь. Я в порядке, благодарю вас.

— За что?

— За то, что впервые назвали просто Фёдором, без отчества.

— Умойтесь, выпейте воды и отдохните несколько минут. Я осмотрю рану.

Он поплёлся в ванную, едва волоча ноги. Перед глазами плавали яркие радужные круги и вспыхивали алмазные звезды. Окна не было. Он нашёл спички, огарок свечи, попытался зажечь горелку, но газ не шёл. Агапкин немного посидел на табурете, закрыв глаза, прижавшись спиной и затылком к холодному кафелю, потом тщательно вымыл руки, умылся ледяной водой и вернулся в гостиную.

Таня успела отрезать ножницами брючину и перетянуть бедро резиновым жгутом. Руки её уже были облиты йодом. Андрюша стоял рядом, бледный до синевы, но спокойный. Марина на кухне кипятила инструменты. Стол придвинули к окну, накрыли свежей простыней. Няня, тихо всхлипывая, пыталась с ложечки накормить профессора каким-то красным вареньем.

— Надо остановить кровь и вытащить пулю, — сказала Таня ровным голосом, словно перед ней был не отец, а очередной раненый в госпитале, — кость не задета, но повреждена верхняя берцовая артерия, поэтому такое сильное кровотечение.

— Я не сумею дать наркоз, — сказал Агапкин.

— Конечно, не сумеете. И не нужно, — сказал профессор, — стопки спирта довольно. Няня, убери ты свою клюкву, не могу я сейчас её есть.

— Мишенька, миленький, ну ложечку, ради Христа.

— Кипятком разведи, я выпью. Что вы все застыли? Где Марина? Мне самому на стол залезать или всё-таки поможете?

Кровотечение прекратилось, только когда зажали артерию и несколько крупных вен. Торзионные пинцеты висели гроздьями в открытой ране. Разрез был достаточно глубок, но пулю найти не могли. Тане мешал живот. Не хватало света. От холода сводило руки.

— Федор, осторожно. Тут малоберцовый нерв, не повредите его. Папа, как ты? Андрюша, возьми папу за руку, считай пульс, как я тебя учила. Вслух считай! Марина, прекратите рыдать, уйдите и уведите няню. Приготовьте чаю, ему надо много пить. Няня, твоя клюква очень пригодится.

— Таня, там ничего не пульсирует! Папочка, ты меня слышишь? Папа!

— Обморок? — прошептал Агапкин.

— Что вы спрашиваете? Посмотрите зрачки, сами проверьте пульс! Кто тут хирург, я или вы?

Михаил Владимирович отключился всего на минуту. Агапкин ввёл ему камфоры подкожно, поднёс к носу нашатырь. Профессор открыл глаза, облизнул сухие белые губы, сипло спросил:

— Как у нас дела?

— Я её вижу! Пинцет, скорее! — крикнула Таня. — Куда подевался этот чёртов пинцет?! А вот он! Все! Зараза!

Таня торжественно подняла вверху руку с пинцетом, в котором был зажат окровавленный кусок свинца.

— Ну, папочка, посмотри-ка на неё, дуру, гадину, дрянь.

— Таня, ты бранишься, как сапожник, — чуть слышно прошептал Михаил Владимирович.

— Мм-м… — вместо ответа она вдруг странно, низко застонала и прикусила нижнюю губу до крови.

— Таня, что? — испуганно прошептал Агапкин, близко глядя ей в глаза.

Зрачки сузились. Несколько капель крови дрожало в уголке рта. Он услышал, как глубоко, часто она дышит.

— Ничего, — она расслабленно вздохнула и улыбнулась, — теперь шьём. Андрюша, принеси ещё свечей, света мало. Папа, ты хочешь сохранить этот большевистский сувенир? Или можно выкинуть?

— Оставь. Будешь сдавать экзамен по экстренной хирургии, покажешь, и сразу поставят отлично.

— Так ведь никто не поверит, что я сама вытащила.

***
На улице пальба звучала все реже, тише. Иногда строчили пулемёты и хлопали отдельные выстрелы.

Михаил Владимирович спал в гостиной, накрытый двумя одеялами. Забинтованная нога лежала на диванном валике. Таня, Андрюша и Агапкин пили чай тут же, в углу, у журнального стола. Няня молилась в своей комнате.

Кремль был занят большевиками. Командующий округом полковник Рябцев вёл переговоры с Военно-революционным комитетом. Он оставался в Кремле один, среди восставших солдат. Кремль был окружён юнкерами. Отряд под командованием полковника Данилова стоял у Троицких ворот. От Павла Николаевича не приходило никаких известий. Телефон молчал.

Глава шестнадцатая

Москва, 2006
В рабочем кабинете, на просторном письменном столе Петра Борисовича Кольта, были разложены портреты Светика, цветные и чёрно-белые, в мягких коричневатых тонах, стилизованные под старину. Светик в балетной пачке сидит на прямом шпагате. Светик на гнедом жеребце, в костюме для верховой езды. В вечернем платье. В майке и трикотажных шароварах у балетного станка. Видны капельки пота на лбу и тёмные мокрые пятна под грудью, на майке.

К каждому снимку было подколото скрепкой несколько рисунков, карандаш, пастель, акварель.

— У неё нет времени позировать, — объяснила Наташа, — мы заказали десяти художникам срисовать фотографии в разных стилях, в разной технике. Ты должен выбрать.

— Что? — спросил Пётр Борисович и сильно сжал виски ладонями.

У него раскалывалась голова. Он не спал всю ночь. Он в десятый раз вспоминал разговор с Агапкиным и пытался убедить себя, что старик бредит. Невозможно представить Ивана в роли убийцы, отравителя. Зубов разумный, трезвый, крайне осторожный человек. Он профессионал. Допустим, Лукьянов категорически отказался от сотрудничества. Ну и что? Поговорили и разошлись. Убивать зачем?

Всю ночь Пётр Борисович так беспокойно вертелся в постели, что сонная Жанна, прихватив подушку, ушла спать на диван в гостиную.

Когда утром у себя в приёмной Пётр Борисович увидел Наташу, он на миг пожалел, что не носит с собой пистолета или хотя бы газового баллончика.

— Иди, я сейчас, — сказал он, пропустил её в кабинет и плотно закрыл дверь.

— Простите, Пётр Борисович, я пыталась объяснить, что вы сегодня весь день заняты, — смущённо прошептала ему на ухо секретарша.

— Ничего, Тома, всё в порядке. Ты не виновата. Минут через двадцать зайдёшь и напомнишь, что мне пора выезжать в Кремль, на экстренное совещание у президента. Или нет, лучше скажи, что я улетаю.

— Куда?

— В Канаду. На Баффинову Землю. На остров Маврикий. В Мапуту.

— Мапута — это где?

— В ЮАР. Неважно. Можешь назвать любую точку мира, только подальше от Москвы.

— Пётр Борисович, мне кажется, лучше всё-таки совещание в Кремле.

— Ладно. Как знаешь. Через двадцать минут, не позже, поняла? Слушай, у тебя анальгину или чего-нибудь от головы нет?

Тома дала ему таблетки. Он проглотил сразу две, не запивая, и вошёл в кабинет.

— Светик хочет, чтобы ты отобрал самые лучшие рисунки для книжки. Она сказала, если что-то тебе особенно понравится, можно увеличить, взять в рамку и повесить здесь, в твоём кабинете.

— Хорошо. Оставь, я посмотрю.

— Смотри сейчас. В издательстве ждут.

— Послушай, но я не специалист, я, кажется, дал достаточно денег, чтобы книгу оформляли профессиональные художники.

— Светик считает, что у тебя безупречный вкус и гениальное коммерческое чутье.

Пётр Борисович покорно кивнул и стал перебирать картинки на столе.

«Поговорили и разошлись. Убивать зачем? Ведь это надо было заранее достать и взять с собой на встречу яд, не простой, не случайный, а из разряда сверхсекретных, из тех, которые разрабатываются в закрытых лабораториях спецслужб, не оставляют следов в организме и создают достоверную картину естественной смерти. Яд скрытого действия, так, кажется, их называют?»

— Вот, вот на эту картинку обрати внимание! Смотри, она здесь настоящая сказочная фея, прямо как будто сияние из глаз.

Он вздрогнул. Голос Наташи звучал у самого уха. Наташа уже не сидела в кресле, напротив, а стояла у него за спиной.

— Да, очень хорошая картинка, просто замечательная, — согласился Кольт.

«На самом деле, я не прослушивал все разговоры. Мне было некогда и лень. Я привык полностью доверять Ивану, иначе ведь невозможно. Глупый старик заразил меня своей профессиональной паранойей, теперь вот голова раскалывается, таблетки не действуют».

— Первую презентацию, закрытую, для узкого круга, можно провести во дворце графа Дракуловского, его как раз недавно отреставрировали. Там чудный парк, свежий воздух, можно устроить все в классическом русском стиле. Простые закуски — икорка, грибочки маринованные. Народный хор в костюмах, цыгане с медведем, катания на санях.

— Наташа, там музей. — Кольт закрыл глаза и принялся опять разминать виски.

— Ну и что? Я уже говорила с директором, вполне нормальная тётка, просит недорого. Петя, у тебя головка болит? Бедненький. Давай помассирую.

— Попробуй. Но только молча.

Когда верная Тома заглянула в кабинет и сообщила, что ему пора в Кремль, голова почти прошла. То ли таблетки подействовали, то ли Наташин массаж.

— Да, мне тоже пора, — сказала Наташа, — как раз через полчаса я обедаю Желатинова в «Метрополе».

— Кого?

— Ты не знаешь Желатинова? Он писатель, жутко раскрученный, председатель комиссии по премии «Шедевр века», член Общественной палаты и Международного клуба классиков. Сегодня я его обедаю, на той неделе везу в Милан, одевать. Что ты так смотришь? Думаешь, он поест, оденется и кинет нас?

— Нет. Разумеется, не кинет. Скажи, а на фига Светику литературная премия «Шедевр века»?

— Ну, как это — на фига? — обиделась Наташа. — Светик хочет!

***
Оказавшись дома, Пётр Борисович улёгся на диван в своём кабинете, надел наушники.

— Дмитрий Николаевич, вы что-нибудь рассказали дочери?

— Нет.

— Почему?

— Поймите, все это очень сложно. Я пока не могу разобраться в собственных чувствах, не знаю, как мне относиться к этому человеку. Конечно, мне жаль его, я готов признать, что он мой родной отец, мы действительно с ним похожи, но я прожил огромную жизнь без него, он — без меня. У нас совершенно разные, противоположные взгляды, убеждения.

— Дмитрий Николаевич, подождите, не нервничайте, выслушайте меня спокойно.

— Я уже в десятый раз слушаю вас спокойно и не понимаю, чего вы хотите? Пожалуйста, одну минуту. Будьте добры, ещё водички без газа. Мне нужно принять витамины.

Возникла долгая пауза. Было слышно, как звякнул стакан, как Лукьянов запил свои таблетки. Потом заговорил Иван. В голосе его звучала лёгкая усталость, но никакого раздражения.

— Хорошо. Давайте начнём сначала. Ваш прадед, Михаил Владимирович Свешников, сделал великое открытие. Возможно, самое великое в области биологии и медицины. Вся информация о нём хранится у вашего отца, Михаила Павловича Данилова. Он, в силу своего возраста, характера, по каким-то одному ему ведомым причинам, не желает, чтобы открытие его деда было передано современным учёным, специалистам, исследовано и в дальнейшем использовано на благо всего человечества.

— Иван Анатольевич, скажите, вы сейчас выступаете от имени современных учёных или от имени всего человечества?

Опять пауза. В наушниках шорохи, далёкие невнятные голоса, звон посуды. Наконец голос Зубова произнёс:

— Пожалуйста, два эспрессо. Нет, спасибо, десерта не надо.

Тишина. Щелчок зажигалки.

— Дмитрий Николаевич, вам самому уже немало лет. Неужели вы не хотите увидеть ваших будущих внуков?

— Ого, вы, кажется, мне угрожаете?

— Избави Бог! Я имел в виду совсем другое. Препарат, который открыл ваш прадед, может продлить жизнь, вернуть молодость, излечить безнадёжные страшные болезни.

— Да ерунда это! Кто вам сказал? Михаил Владимирович Свешников был хирургом, биологом, серьёзным учёным, а не шарлатаном-алхимиком.

— Это вовсе не ерунда. Именно потому, что он был серьёзным учёным, а не шарлатаном, это никак не ерунда. Мне известно из достоверных источников, что целый ряд опытов прошёл успешно. Были опыты на людях.

— И где же они, эти люди?

— Разве ваш отец не говорил вам?

— Нет. Мы вообще не касались этой темы.

— Как? Но я же просил вас!

— Простите. Я не умею вытягивать информацию. У меня другая профессия.

— То есть он вообще не рассказывал вам о Свешникове? О своём деде, вашем прадеде?

— Почему? Рассказывал, очень много.

— Что именно?

— Ещё раз простите, но это вас не касается.

Они замолчали. Официант принёс кофе. На этот раз пауза была ещё длиннее. Что-то тихо шуршало, постукивало. Первым заговорил Лукьянов.

— Иван Анатольевич, тут две тысячи евро. Если я не ошибся, именно столько стоила моя поездка.

— Дмитрий Николаевич, перестаньте! Это уж слишком! Не возьму я этих денег, они вообще не мои! С какой стати?

— Я не знаю, чьи они, ваши или нет. Я не хочу оставаться должным ни вам, ни тем, кто за вами стоит.

— Дмитрий Николаевич, чем я вас обидел? Я помог вам встретиться с вашим родным отцом. Да, я понимаю, все непросто. Вы прожили врозь целую жизнь, у вас разные взгляды, но неужели это имеет такое огромное значение? Вы встретились, это главное. Лучше поздно, чем никогда.

— Вы лгали мне с самого начала. Вы сказали, что моя поездка оплачена неким благотворительным фондом, который помогает людям, потерявшим своих родственников в годы Второй мировой войны. Вы представились сотрудником этого фонда. Пожалуйста, возьмите деньги. И вот ещё, моя часть за ужин.

Кольт услышал, как подвинули стул, что-то негромко стукнуло. Последняя запись, на которой звучал живой голос Дмитрия Лукьянова, оборвалась.

Москва, 1917
Вечером, когда стихла стрельба, Агапкин решился выйти из дома. Ему надо было побывать на Большой Никитской.

На пустынных улицах было много битого стекла и мусора. Фонари не горели, за окнами дрожал мутный свет свечей и керосинок. Чернели выбитые витрины разграбленных магазинов. На Патриарших на скамейке сидела одинокая фигура. Именно здесь Федор Фёдорович в последний раз встречался с курьером от Мастера. Поскольку связь пропала, он решил, что это может быть тот же курьер. Подошёл, тихо окликнул, не получив ответа, посветил спичкой.

Это действительно был давешний курьер, раздетый до белья, босой. Мёртвый. На коленях у него лежала раскрытая книга, дешёвое издание Библии. Бумага размокла. Но ни дождя, ни снега не было. Огонёк новой спички осветил страницы в жутких жёлтых пятнах. В нос ударил запах мочи.

Агапкин быстро, не оглядываясь, зашагал прочь.

В доме на Никитской окна были темны. Звонок у парадного подъезда не работал. Федор Фёдорович осторожно постучал условным стуком, прислушался к тишине, подождал несколько минут и хотел уж уходить, но тут дверь приоткрылась. Электрический свет резанул по глазам. Агапкина за руку втянули внутрь, дверь захлопнулась.

В прихожей было светло, тепло. На вешалке грудой висело несколько дорогих шуб, офицерских шинелей без погон. Незнакомый юноша в гимнастёрке, перетянутой портупеей, в галифе и сапогах молча провёл Агапкина в гостиную, указал на кресло и вышел.

Окна снаружи были темны из-за плотных штор. На самом деле свет горел во всём доме и работало паровое отопление. На столике стояла ваза с крупным черным виноградом, грушами, яблоками. В газетнице лежали свежие номера большевистских газет — «Известия», «Правда».

Мастер появился бесшумно, он вошёл в неприметную дверь за спиной и, наверное, несколько минут уже стоял, наблюдал за ним. Агапкин почувствовал взгляд и знакомый запах сигары и одеколона.

— Дисипль, берите фрукты, не стесняйтесь. Кофе хотите?

Белкин был спокоен и приветлив, словно ничего не происходило. Он выслушал рассказ Агапкина молча, пристально глядя в глаза.

— Можно какую-нибудь газету? — попросил Федор.

— Да, конечно. Вот, самая свежая.

Это был сегодняшний номер газеты «Новая жизнь». Агапкин, забыв обо всём, принялся жадно читать, но Мастер остановил его.

— Не спешите, брат. Возьмёте с собой, прочтёте дома, — он принуждённо откашлялся. — Стало быть, теперь жизни и здоровью профессора ничего не угрожает?

— Надеюсь, нет. Но он потерял много крови, ему необходимо усиленное питание, фрукты. Для перевязок нужны чистые бинты, йод, аптеки закрыты.

— Об этом не беспокойтесь. Вам все доставят.

— Чай, сахар, хлеб, — стал торопливо перечислять Агапкин, — ещё надо крыс кормить, и мыло кончается.

— Я понял, — кивнул Мастер.

— Нужен морфий. Боли у него сильные.

— Нет.

— Почему?

— Дисипль, подумайте сами.

— Вы боитесь, что наступит зависимость? Пострадает мозг? Но нужны совсем небольшие дозы, хотя бы на первые дни, хотя бы на ночь, чтобы он мог спать. При таких ранениях всем дают, нельзя же терпеть.

— У профессора сильная воля. Он потерпит.

«А вы бы терпели?» — чуть не спросил Агапкин, но вместо этого произнёс:

— В доме холодно, электричества нет, телефон не работает.

— В течение суток всё будет.

Мастер не садился, Агапкин тоже встал. Кофе так и не принесли. Известие о мёртвом полуголом курьере на Патриарших Белкин как будто пропустил мимо ушей. Вероятно, это было нечто случайное, непредусмотренное. Ограбления с убийствами в последние месяцы происходили слишком часто и отличались особенным, адским юмором. Труп не просто бросали, а как-нибудь куражились, клали бумажную иконку, кощунственно размалёванную, вставляли в рот или в ухо церковную свечу.

Внешне Мастер оставался совершенно спокойным и благожелательным, как всегда. Но Федор успел достаточно изучить его, чтобы понять: нервничает, почти сходит с ума, но держится железно. Ничего не хочет объяснить. Или пока просто не может? Сам не понимает?

«Что-то у них не складывается, — думал Агапкин, — тут рядом, в столовой, идёт заседание. Слышны голоса, тянет сигарным дымом. Они потеряли контроль над озверевшими революционными массами? Или не ожидали такого отпора? В Петрограде всё прошло почти спокойно. Москва сопротивляется. Юнкера, мальчики и девочки. Московские дети — последний оплот прошлой жизни. Я не вправе требовать объяснений. Это пока за пределами длины моего буксирного каната. Неужели именно они затеяли этот ужас? Нет, конечно же нет. Они постоянно твердят, что не ставят перед собой политических задач. Ложа занимается исключительно научными,духовными, нравственными проблемами. А февраль всё-таки их работа. Однако октября они не планировали, не ожидали, не хотели. Теперь паникуют, ищут способы договориться с непонятной новой властью».

Между тем в гостиной появился юноша в гимнастёрке. Мастер быстро шепнул ему что-то на ухо, посмотрел на Агапкина.

— Вас отвезут.

Юноша повёл его через кухню. Во дворе, у входа для прислуги, стоял крытый автомобиль, облупленный и грязный снаружи. Но внутри все обито дорогой кожей. На заднем сиденье два больших кулька и корзина с фруктами. Шофёр в новенькой кожанке сел за руль и тронулся.

— Подождите! — испугался Агапкин.

— В чём дело? — спросил шофёр, не оборачиваясь.

— Я должен буду объяснить, откуда все это? От кого?

— Там в корзине записка, «от благодарных пациентов». Подробности придумайте сами.

Гамбург, 2006
В гостиничном ресторане молодой пианист играл довоенные блюзы. Длинные рыжие волосы были забраны в хвостик на затылке. Хвостик вдохновенно подрагивал. За соседним столом сидели старики англичане, супружеская пара, обоим за восемьдесят.

— Бэзил, не слишком ли много свинины на ночь, да ещё с картошкой?

— Нет, Сара, наша сегодняшняя экскурсия отняла у меня столько энергии, что теперь придётся так плотно ужинать каждый вечер. — Старик подцепил на вилку кусок мяса и принялся жевать, комично щурясь от удовольствия.

— Это была твоя идея, Бэзил.

— Ну кто же мог подумать, что мы будем два часа под ледяным дождём плавать вдоль контейнеров и слушать, чем один сухогруз отличается от другого, а потом ещё этот сумасшедший лодочник захочет показать нам, что чувствуют люди в лодке во время шторма, и начнёт раскачивать свою чёртову посудину!

Соня заслушалась, забыла, что держит раскрытое меню, что её ждёт официант, ждёт Зубов. Настоящий лондонский английский звучал как музыка. На стариков можно было смотреть бесконечно. Они существовали как единый организм. Они прожили вместе лет пятьдесят, не меньше. Ворчали друг на друга, язвили, но было видно, что оба светятся любовью, как молодожёны.

«Мои мама и папа никогда вот так сидеть не будут. Я, наверное, тоже, никогда и ни с кем», — подумала Соня.

Старики заметили её взгляд и одновременно улыбнулись ей.

— Милая молодая леди, — сказал Бэзил, — ни в коем случае не отправляйтесь на экскурсию в торговый порт.

— И не ешьте на ночь свинину с картошкой, — добавила Сара, — если не хотите стать такой толстой и глупой, как этот джентльмен.

— Спасибо, — улыбнулась Соня, — обещаю, что ничего этого делать не буду.

— Какой у вас отличный английский. Вы откуда?

— Из России.

Для Сони было почти чудом, что можно так просто поболтать с совершенно незнакомыми людьми. Английская пара подняла ей настроение надолго и всерьёз. Ей сразу стало уютно в этой гостинице, в этом ресторане.

— Какие они замечательные, — сказала она Зубову.

— Обычные английские старики. — Он хмыкнул, пожал плечами и обратился к официанту: — Пожалуйста, две порции спаржи с перепелиными яйцами, два ромашковых чая с лимоном и мёдом.

— И все? — изумлённо спросила Соня.

— Конечно. Вы же, кажется, вообще не ужинать сюда пришли, а смотреть, как едят другие. Вы как будто в театр попали. И чем вам не понравился заказ? Не любите спаржу? Сразу бы сказали, пока не ушёл официант. Давайте, я позову его, вы выберете что-то другое.

— Нет. Не нужно. Откуда я знаю, люблю я спаржу или нет, если никогда её не пробовала?

— Да? — брови его медленно поползли вверх. — За границей не бывали, спаржи не ели. Чем вы занимались тридцать лет?

— Как — чем? Биологией!

— Вы фанатик науки?

— Нет. Не дай Бог. Фанатиком быть ужасно.

— Но считается, что именно они двигают науку, совершают грандиозные открытия.

— Ерунда. Никто из великих учёных фанатиком не был. Науку двигает детское любопытство взрослых людей, ну и талант, конечно.

— Ещё такая мелочь, как деньги, — усмехнулся Зубов. — А скажите, вам бы хотелось открыть что-нибудь невероятное, то, что тянет на Нобелевскую премию?

— Например? — улыбнулась Соня.

— Например, найти способ сделать вот этих старых англичан, которые вам так понравились, молодыми, продлить их счастливую жизнь ещё лет на пятьдесят или даже на сто?

— Ой, батюшки, и вы туда же! — Соня покачала головой. — Слушайте, это какое-то массовое помешательство.

Принесли спаржу. Соня разочарованно взглянула на бледно-зелёные толстые стебли, залитые яйцами, потом на Зубова.

— Иван Анатольевич, вы уверены, что это съедобно?

— Попробуйте. Советую начать с шишечек.

Несколько минут они молча ели. Соня не могла не признать, что действительно вкусно.

— Это не помешательство, — произнёс Зубов, когда его тарелка опустела, — это чуть ли не самая древняя мечта человечества.

— Одно другому не противоречит, — пробормотала Соня с набитым ртом, — надеюсь, цель вашего проекта — не эликсир молодости?

— Ну, а если так? Вы что, откажетесь участвовать? — Зубов закурил, посмотрел на неё сквозь клуб дыма и добавил: — Шучу, конечно. Слушайте, но я не понимаю, как же вы столько лет работаете под руководством Мельника? Он ведь как раз этим занимается, он утверждает, будто нашёл способ продлить жизнь до ста пятидесяти, двухсот лет.

— Это невозможно. Такого способа не существует, — сказала Соня и положила вилку, — вы правы, Иван Анатольевич. Спаржа — это очень вкусно. Особенно шишечки.

— Я рад. Так что же, Борис Иванович — мошенник или у него, простите, с головой не всё в порядке?

— Нет, ни в коем случае! — обиделась Соня. — Никакой он не мошенник. Бима, то есть Бориса Ивановича, я знаю с детства. Они с папой дружили, вместе ходили в байдарочные походы и все праздники, дни рождения — обязательно в гости. Он и его жена, Кира Геннадьевна, для нас почти как родственники. Они очень хорошие, порядочные люди. Просто Бим зациклился на методе Свешникова.

— На чём, простите?

Она не заметила, как изменилось лицо Зубова, она сама удивилась тому, что сейчас сказала.

— Ну, это довольно сложно объяснить. Понимаете, был такой русский учёный Михаил Владимирович Свешников. Военный хирург, биолог. Бытует легенда, что ему удалось омолодить нескольких крыс, но не только крыс. Людей тоже. Бим познакомил меня с его ассистентом, Агапкиным Фёдором Фёдоровичем. Он ещё жив. Ему сто шестнадцать лет. Что вы на меня так смотрите?

— Ничего. Просто слушаю. Очень интересно.

— Скорее, грустно. Биму кажется, будто Агапкин знает, и не просто знает, а испытывал метод Свешникова на себе.

— Почему бы и нет?

— Да потому! Бим самому себе противоречит, с ним это часто случается. В горах Абхазии, в Латинской Америке есть люди, которым значительно больше. Сто тридцать, даже сто пятьдесят. Если подумать, ничего феноменального в возрасте Федора Фёдоровича нет. Некоторые люди живут очень долго, больше ста лет, без всяких таинственных методов омоложения. Просто живут, не умирают, и всё. Но, боюсь, Агапкину осталось не так уж много. Он развалина, у него парализованы ноги. Хотя, надо отдать ему должное, голова работает отлично.

— И вы думаете, никакого метода Свешников не изобрёл?

— Я не знаю. Слишком мало информации. Известно, что он изучал эпифиз.

— Что это?

— Шишковидная железа. Маленькая железка в центре мозга, секретирует гормон мелатонин. В семидесятые была выдвинута вполне обоснованная теория, что именно эпифиз управляет возрастом, что он и есть те самые биологические часы, от хода которых зависит старение, жизнь, смерть. В США возник даже мелатониновый бум. Гормон синтезировали, поставили на промышленное производство, продавали в аптеках, принимали в немереном количестве, пресса трубила, что эликсир молодости наконец найден. Ничего хорошего из этого не вышло. С гормонами вообще шутки плохи.

— Погодите, Софья Дмитриевна, а насколько верна теория, что эпифиз — биологические часы?

— Сказать, что она абсолютно верна, конечно, нельзя. В живом организме все слишком сложно, это вам не компьютер. Эпифиз отвечает за режим сна и бодрствования, даёт команду медведям уходить в зимнюю спячку Его работа связана со сменой дня и ночи, с движением времени. Недавно доказали, что именно от него зависит иммунитет. Раньше думали, что гормональной системой руководят гипофиз и гипоталамус. Но оказалось — эпифиз. Да, очень вероятно, что именно эта маленькая железка решает, сколько кому жить.

— Если я правильно понял, профессор Свешников открыл, что старение связано с эпифизом, ещё девяносто лет назад?

— Возможно, он обнаружил некую закономерность, но не стал делать поспешных выводов. На самом деле это знали ещё древние египтяне и средневековые алхимики. Но в девятнадцатом веке, в начале двадцатого, эпифиз вообще считали бессмысленным рудиментарным органом. Позитивистская наука отрицает все, чего не может объяснить.

Принесли чай. Английская пара отправилась спать, пожелав Соне спокойной ночи. Пианист закрыл рояль, сидел в углу, пил кофе, дымил сигарой. Ресторан опустел. У Сони слипались глаза.

— Когда я общался с Борисом Ивановичем, он несколько раз упоминал имя Свешникова, но уверял меня, будто никакого метода не существует, это миф, который пора наконец разоблачить и опровергнуть, — Зубов закурил очередную сигарету и, вместо того, чтобы расплатиться, заказал ещё чаю.

— Да, — Соня вздохнула и подавила зевок, — он всем так говорит. А сам ищет, ищет.

— Что именно, как вы думаете? Записи, описание метода, что-то вроде рецепта или само таинственное вещество?

— Возможно, и то и другое. Известно, что Свешникову удалось каким-то образом воздействовать на эпифиз.

— Разве это так сложно?

— Представьте, геометрический центр мозга. Конечно, Михаил Владимирович был отличный хирург, но техника таких сложных операций была на низком уровне.

— Обязательно надо вскрывать череп?

— Да. Пройти мозговые оболочки, не повредив их, избежав инфекции. Антибиотиков ещё не знали, способы дезинфекции были грубы и ненадёжны. Раневые поверхности обрабатывали карболовой кислотой по методу Карреля-Дейкина. Но карболка разрушает лейкоциты, то есть естественную защиту организма. Кстати, именно Свешников первым заметил это и раны своих больных обрабатывал по старому проверенному методу Пирогова. Хлорная вода, ляпис, йод, спирт, дёготь. Михаил Владимирович спасал самых безнадёжных раненых. Он был врачом от Бога, милосердным и глубоко порядочным. Он мог вскрывать черепа крысам, но ни за что не стал бы рисковать жизнью человека ради научного эксперимента.

— Иные пути, кроме хирургического, возможны?

— Я думала об этом. — Соня не удержалась и зевнула во весь рот. — Допустим, он сумел ввести внутривенно некое вещество, которое целенаправленно пошло по кровотоку к эпифизу. Что-то неорганическое, на минеральной основе? Или растительный препарат? Исключено. Бактерии? Вряд ли. Они мгновенно распространяются по всему организму. Остаётся одно. Но я вам не скажу.

— Почему?

— Во-первых, это ужасно, неаппетитно, мерзко, а мы, хоть уже и поели, но ещё сидим в ресторане. Во-вторых, я очень хочу спать.

Соня еле доплелась до своего номера, у неё закрывались глаза. Зубов обещал позвонить, разбудить к завтраку. Ей казалось, стоит только упасть головой на подушку, и она сразу заснёт. Она вытащила из чемодана пижаму, встала под горячий душ и вдруг подумала, что напрасно не попросила старика Агапкина снять свою масонскую шапочку. Может, она вовсе не масонская и он не расстаётся с ней потому, что его череп обезображен шрамами от трепанации?

Оказавшись наконец в бескрайней гостиничной постели, под тёплой невесомой периной, она с удивлением поняла, что уснуть не сумеет.

Бим помешался именно на Свешникове. Раньше она об этом догадывалась, но не хотела самой себе верить. Получалось, что Борис Иванович постоянно пытается принизить неизвестное чужое открытие, которое сам упорно ищет. Более того, когда он узнал, что Соня интересуется Свешниковым, он как будто с цепи сорвался. Без конца повторял: чушь, бред! Тебе делать нечего?

Она видела у него дома на полках несколько книг, в которых упоминался Свешников. Их было мало, но все они у Бима имелись, даже мемуары Жарской. Однажды Соня заметила у него на столе аккуратно переплетённую подшивку старых газет за 1916 год, пролистала и тут же наткнулась на статью некоего Б. Вивариума об эликсире молодости, который изобрёл профессор Свешников. Текст был совершенно бредовый, в стиле сегодняшней жёлтой прессы.

— Борис Иванович, неужели вы хотите, чтобы о вас писали то же самое? — спросила она.

— Зачем ты читаешь всякую чушь? Дался тебе этот Свешников! — зло крикнул он и отнял у неё подшивку. — Не было никакого Свешникова! Ничего он не изобрёл!

Соня поняла, что уснуть просто так уже не сможет. Достала книжку, попробовала читать, но все равно думала о Биме, о папе, о Свешникове. Наконец вспомнила о своём маленьком плейере. Надо надеть наушники, включить спокойную музыку, и тогда не заметишь, как заснёшь. Она вылезла из-под перины, зажгла торшер, долго рылась, искала, перетряхнула все содержимое чемодана, потом портфеля. В одном кармане нашла пробитый билет на поезд. «Зюльт-Ост — Гамбург, центральный вокзал», в другом — карточку московского метро, в третьем — смятую купюру в пятьдесят евро. Плейер оказался в четвёртом, наружном.

— Папа, ты, наверное, думал, что потерял эти деньги. А они вот, лежат и молчат. Почему в твоём ридикюле так много отделений и карманов? — пробормотала она.

Несколько мгновений она сидела на ковре, под торшером, зажмурившись, стиснув зубы и кулаки, едва сдерживая слёзы. Наконец разжала ладонь и увидела крупную желатиновую капсулу. Папины витамины. Случайно выронил в портфель, когда принимал. Не мудрено. В последнюю неделю у него заметно дрожали руки.

Соня встала, пошла в ванную, взяла маленький пластиковый мешочек от зубных нитей и аккуратно завернула в него капсулу.

Москва, 1917
Шофёр помог донести пакеты с провизией, поставил у двери и тут же ушёл. Агапкина встретил Андрюша. Он держал свечу, прикрывал огонёк ладонью.

— Ну что, как? — спросил Федор.

— Папа проснулся, выпил кипятку с няниной клюквой, сейчас пробует читать при керосинке. Таня ушла к себе, сказала, поспит немного. Горничные тоже ушли куда-то, обещали вернуться утром. Няня возле папы сидит, вяжет. Ой, груши! — Андрюша опустился на корточки, осветил корзину и пакеты. — Откуда это? Где вы достали?

— Зови Таню, сейчас будем ужинать. Я все расскажу.

Профессор встретил его слабой улыбкой, неловко повернулся на диване.

— Вот, Федор, как мало, оказывается, человеку нужно. Холодно, темно, стрельба, гибель повсюду, а я проснулся, у меня всего лишь немного боль утихла, и я счастлив.

Агапкин поставил на стол пакеты, взял керосинку, осмотрел забинтованную ногу. Повязка не промокла, кровотечения не было. Пальцы двигались.

— Что там, на улице? — спросил профессор.

— Стало тише. Вроде бы договорились о перемирии.

— Кремль чей? Наш или их?

— Михаил Владимирович, откуда мне знать? Я ведь ходил только в аптеку. Но всё закрыто.

— Ой, батюшки, откуда такие чудеса? От чьих это щедрот? — няня добралась до пакетов, до корзинки и щебетала, причитала, всплёскивала руками. — Мишенька, смотри! Сыр, шоколад, ситник мягонький, изюму целый фунт, икра паюсная! Андрюша, Танечка, идите скорей!

— У нас няня, часом, не помешалась? — испуганно прошептал профессор.

— Нет. Сейчас разберём пакеты, подвинем стол.

— Погодите, Федор, — профессор тронул его за руку, — она точно не бредит?

— Нет, — Агапкин достал из корзины гроздь чёрного винограда и протянул ему, — ешьте. Вам сейчас необходимо.

— Глазам не верю. Настоящий? Не бутафория? — Михаил Владимирович отщипнул ягодку, положил в рот, зажмурился. — Господи, вроде бы совсем недавно всё было, а уже кажется — забытый вкус.

Няня принялась накрывать стол, достала праздничный фарфор, серебряные приборы. Михаила Владимировича кое-как усадили на подушках. У Андрюши блестели глаза. Только Таня отнеслась к дарам Агапкина со странным равнодушием.

Он рассказывал, как обходил одну за другой все окрестные аптеки и совсем уж отчаялся достать йод и бинты, решил идти к госпиталю, но тут у Никитских ворот столкнулся с незнакомым пожилым господином. Господин почтительно поздоровался. Оказалось, его сын, прапорщик, в пятнадцатом году попал в госпиталь с каким-то очень тяжёлым ранением, никто не верил, что мальчик выживет, но Михаил Владимирович спас его.

— Как фамилия? Всех тяжёлых я помню.

— Мне было неловко спросить. Этот господин передавал вам такие горячие благодарности, и казалось, само собой разумеется, я его должен был узнать. А когда я сказал, что вы ранены, он сразу повёл меня к себе в дом. В общем, все дары от него, из его домашних запасов. Его личный шофёр довёз меня на автомобиле.

— Правильно, — пробурчал Андрюша с набитым ртом, — вы бы не донесли. Революционеры у вас бы все отняли по дороге.

— Удивительная история, — сказал Михаил Владимирович, — Таня, ты бы съела что-нибудь.

Она сидела с напряжённым бледным лицом. На тарелке лежал нетронутый кусок ситника, намазанный икрой.

— Танечка, покушай, — окликнула её няня.

— Что с тобой? — спросил Михаил Владимирович.

— Ничего, — она выдохнула и тряхнула головой, — который теперь час?

Агапкин достал часы-луковицу из кармана.

— Десять без пяти.

— Я пойду к себе, мне надо лечь, — она тяжело поднялась и вдруг опять застыла, вцепившись в спинку стула.

Совсем близко грохнуло несколько выстрелов. Стреляли из тяжёлого орудия. Задрожали оконные стёкла. Охнула и стала креститься няня. Никто, кроме Агапкина, не расслышал, как Таня застонала сквозь стиснутые зубы.

Он уже стоял рядом, положив ладонь ей на живот. В дрожащем свете керосинки блестели испуганные глаза Михаила Владимировича. Таня с шумом выдохнула.

— Федор, уберите руку. Я без вас знаю, у меня схватки. Теперь уж сильные, каждые три минуты. Папа, не смотри так. Для тебя разве новость, что беременность заканчивается родами?

— Но ведь ещё две недели, — растерянно прошептал профессор.

— Я тоже так думала. Но он решил иначе. Наверное, не терпится поглядеть, что тут у нас происходит.

Телефон по-прежнему не работал. Света всё не было. На улице не прекращалась стрельба. Казалось, бои идут прямо под окнами. Короткое перемирие закончилось.

Командующий округом Рябцев выбрался из Кремля, где революционные солдаты его держали как заложника и едва не убили. Оказавшись на свободе, он выдвинул ультиматум Военно-революционному комитету: Кремль должен быть очищен, ВРК распущен.

Юнкера окружили Скобелевскую площадь. Бои шли на Манежной, на Тверской-Ямской, на Арбате, у телеграфа, почтамта, у вокзалов. Отряд из трёхсот солдат Двинского полка первым поднял стрельбу у Кремлёвской стены.

Двинский полк состоял из дезертиров, грабителей, мародёров. Накануне переворота его перевели из Бутырской тюрьмы в лазарет. Солдаты якобы голодали в знак протеста, и совдеп опасался за их здоровье. Сейчас они стали боевым авангардом революции, главной опорой большевиков в Москве. Они атаковали Кремль.

У Троицких ворот их встретил отряд под командованием полковника Данилова.

Таня ходила по гостиной, держась за живот, то молилась, то бормотала стихи Пушкина.

— Может, лучше к вам в комнату? Вам надо лечь, я должен осмотреть вас, — сказал Агапкин.

— Подождите. Не трогайте меня. Если лягу, буду орать, а так мне легче терпеть. Останемся здесь. Горячую воду ближе таскать с кухни, и папа один с ума сойдёт. Вот, есть кушетка. Она вполне удобная.

В гостиную принесли все свечи и керосинки, какие нашлись в квартире. Агапкин плотно задёрнул шторы, чтобы не виден был свет.

— Федор, а ведь вы акушерство сдали удовлетворительно, — сказал Михаил Владимирович, — я помню. Профессор Гринберг Яков Зиновьевич жаловался мне на вас. И роды никогда в жизни не принимали.

— Вот и пусть учится, — сказала Таня, — ты не пошёл бы воевать, сам бы отлично принял. Теперь лежи, наблюдай. Ой, Господи, а ведь правда больно. «Долго ль мне гулять на свете то в коляске, то верхом, то в кибитке, то в карете, то в телеге, то пешком». Андрюша, ты что здесь делаешь?

— Танечка, я боюсь. Тебе очень больно? Папа, можно я останусь? — Андрюша сидел в кресле, поджав ноги, обхватив коленки.

— Иди на кухню, помоги няне. Скоро нужно будет много горячей воды, — сказал Михаил Владимирович.

— «Не в наследственной берлоге, не средь отческих могил, на большой мне, знать, дороге умереть Господь судил», — медленно, сквозь зубы читала Таня.

— Ты, может, ляжешь, наконец? — спросил Михаил Владимирович.

— Да, папа. Вот сейчас лягу. Кажется, воды отходят. Ой, мамочки! «На каменьях под копытом, на горе под колесом, иль во рву, водой размытом, под разобранным мостом». Боже, как больно! Андрюша, уйди отсюда! Федор, послушайте, как там у нас сердечко?

До этой минуты она не подпускала его, не давала прикоснуться. Теперь сдалась. Выбора у неё не было. Он хотел сказать: не бойтесь, верьте мне, у меня уже есть опыт, я справился с двойным обвитием пуповины, я сильный, я самый лучший, я люблю вас.

— Ну что? — донёсся до него голос профессора.

— Ритм хороший. Вот, пошла сильная потуга.

— Без вас знаю! — прорычала Таня сквозь зубы. — Ступайте руки мыть. «Иль чума меня подцепит, иль мороз окостенит, иль мне в лоб шлагбаум влепит непроворный инвалид».

На Второй Тверской, прямо у подъезда, строчил пулемёт, хлопали выстрелы, свистели пули.

ВРК ультиматум не принял, но большинство его членов из своего штаба сбежало, когда боевые отряды юнкеров стали обстреливать окна с соседних крыш. На крышах сидели барышни-прапорщики, из них получились отличные снайперы.

По губернаторскому дому била артиллерия. Юнкера наступали, заняли почту, телеграф, Казанский вокзал.

Под началом Павла Николаевича Данилова, кроме юнкеров, были студенты, учителя и старшие ученики гимназий, реальных училищ, юристы, редакторы газет и журналов, театральные актёры, литераторы, молодые чиновники разных департаментов. Оружия не хватало. Многие впервые брали его в руки, не умели заряжать, стрелять. И всё-таки удалось отбить авангард революции.

Пулемётной роте, засевшей в Кремле, в очередной раз предложили сдаться. Революционные солдаты устроили митинг. Снаружи прозвучало несколько предупредительных выстрелов из миномёта. Это был серьёзный аргумент. Солдаты сдались и согласились покинуть Кремль.

— Не стрелять! Отставить! — кричал полковник Данилов, надрывая горло, когда испуганная толпа серых шинелей появилась в проёме Троицких ворот.

Мгновение было тихо, и вдруг застрочил пулемёт. Серые шинели заметались в панике, стали стрелять в ответ, несколько фигур упало. Полковник оттащил от орудия юнкера. Мальчишка, не старше семнадцати, смотрел перед собой безумными, белыми от гнева глазами.

В ночь с 25 на 26 октября в Петрограде его сестра, в составе женского батальона, защищала Зимний. Когда дворец был занят, её изнасиловали пьяные революционные матросы. Она покончила с собой. Юнкер ещё не мог знать этого, но, строча из пулемёта, повторял: «Звери! Убийцы! Вот вам, за Вареньку! Вот вам!»

Дом на Второй Тверской дрожал, звенели стёкла. Гранаты рвались так близко, что казалось, ещё взрыв, и крепкие стены не выдержат, дом рухнет.

Жильцы бежали в подвал, к дворнику, залезали под кровати, спирит Бубликов сидел в старинном крепком сундуке и пытался собрать экстренное совещание духов различных государственных деятелей прошлого, от Александра Македонского до Екатерины Второй. Духи, вероятно, тоже нервничали, потому что при очередном орудийном залпе с потолка в столовой медиума сорвалась люстра.

Михаил Владимирович так резко дёрнулся на диване, так подался весь вперёд, что наступил на свою раненую ногу и взвыл от боли. Одновременно с ним коротко, глухо застонала Таня, оскалила зубы, жилы вздулись у неё на шее, в глазу лопнул сосуд.

Под оглушительную дробь пулемётов на свет появилась лохматая, ушастая, с высоким упрямым лбом головка, крепкие плечики.

Ребёнок был крупней и подвижней, чем Зинина девочка. Он родился легко и быстро, закричал в первое мгновение.

— Вот он, наш мальчик, — сказал Федор.

Канонада грохотала. Юнкера наступали. Взяли Брестский вокзал, электростанции. По всему центру Москвы в домах вспыхнул свет.

Андрюша прыгал, хлопал в ладоши и кричал «ура!».

Няня, счастливо всхлипывая, гасила ненужные керосинки, задувала свечи.

— «То ли дело быть на месте, по Мясницкой разъезжать, о деревне, о невесте на досуге помышлять!» — громко, хрипло дочитывал профессор за Таню «Дорожные жалобы» Пушкина.

Она никого не видела, не слышала, кроме ребёнка. Федор промокнул салфеткой её влажное лицо, пригладил спутанные волосы. Она как будто не заметила. Мальчик плакал громким басом. Она дала ему грудь.

Центральные районы Москвы были в руках юнкеров. Большевики наступали с Ходынки, с рабочих окраин, окружали, палили из тяжёлых дальнобойных орудий с Воробьевых гор. К ним эшелонами шло подкрепление. Матросы из Петрограда, красногвардейцы из Иваново-Вознесенска.

Юнкера, студенты, гимназисты, отставные офицеры заняли Кремль. Их, державших последнюю оборону внутри Кремлёвских стен, в древнем сердце России, назвали Белой гвардией. Гвардия состояла из добровольцев. Профессиональных военных было среди них совсем мало.

Ждали помощи, войск, казаков, верили, что осталось ещё где-то правительство, надо только наладить связь.

Полковник Данилов знал: помощи не будет. Никакой и ниоткуда. Теперь уж в России нет никакого правительства.

Глава семнадцатая

Остров Зюльт (Германия), 2006
Небо никогда не отражалось в этой части моря. Вода была такой холодной и тяжёлой, что впитывала свет. Если штормило, верхушки волн пенились и казалось, это зеркальный образ мелких быстрых облаков. Ветер норд-вест, вечный хозяин острова, гонял облака, как испуганное овечье стадо посвистом кнута, пенил море, гнул деревья, опрокидывал стаканы со свежими соками на столиках пляжных кафе, рвал из рук газеты.

Никто здесь не купался. Сидели в шезлонгах, дышали йодистым солёным воздухом, кутались в меха и пледы, смотрели на море, слушали вой ветра, шум волн, крики чаек, ели знаменитых местных устриц в прибрежных ресторанах.

Богатые немцы, выбравшие местом отдыха или всего остатка жизни этот северный остров, искали покоя, уединения, чистого морского воздуха. Здесь не строилось никаких фабрик, были только фермы по выращиванию устриц, старые мельницы, маленькие пекарни. Здесь не любили автомобилей. Остров был настолько мал, что по нему ездили на велосипедах и ходили пешком.

Старый господин в полотняном шезлонге на берегу ничем особенным не отличался от своих соседей по ледяному пляжу. Разве что ноги его были укутаны не клетчатым пляжным пледом, а белым пуховым платком, который он купил когда-то за копейки в русском городе Оренбурге. Он, как многие на этом пляже, говорил вслух, как будто с самим собой. Но, в отличие от остальных отдыхающих, не по мобильному, через наушники и микрофон. Не было при нём телефона. Речь его звучала странно. Перекрикивая чаек, волны, ветер, старый господин громко, выразительно читал стихи по-русски:

Долго ль мне гулять на свете
То в коляске, то верхом,
То в кибитке, то в карете,
То в телеге, то пешком.
— О, майн гот, опять, — проворчала крепкая высокая немка лет пятидесяти, — ну и ехали бы в свою Россию. Теперь что мешает?

Она подошла к старому господину сзади и бесцеремонно натянула ему на голову детский лыжный шлем с помпонами. Господин сердито посмотрел на неё и спросил по-немецки:

— Который час?

— Половина пятого. Вам пора обедать.

— Спасибо, Герда. Я поем здесь, на берегу, в ресторане. Иди, скоро начнётся твой любимый сериал.

— Я поняла. Это очень любезно с вашей стороны, Микки. Значит, телятину, брокколи и горячий яблочный штрудель со сливками я должна отдать соседским псам?

— О чём ты?

— О том, что вы просили меня сегодня с утра для вас приготовить. Я старалась, томила телятину на пару, пекла штрудель, взбивала сливки, и все для того, чтобы вы ели туристическую отраву за двести евро? Если у вас так много денег, лучше отдайте их бедным. Если вам плевать на ваш чёртов старый желудок, лучше убирайтесь в свою Россию и пейте там щи с водкой.

— Ладно, не обижайся, — сказал старик, — пойдём. Только все ты путаешь, Герда. У соседей собак нет, ближайший пёс живёт у Кригеров, через пять домов от нас. Это папильон, размером меньше твоей ладони. Он вряд ли осилит и оценит твой замечательный обед.

— Уж во всяком случае он отнесётся к нему уважительней, чем вы.

— Не думаю. Послушай, разве я не объяснял тебе сто раз, что щи не пьют, а едят? Это овощной суп. Ты так ненавидишь его потому, что не можешь правильно сварить.

— Я?! — Она остановилась и встала перед ним, уперев кулаки в бока. — Я не могу сварить эту вашу капустную воду с говядиной? Да я просто уволюсь завтра же! С какой стати я должна сносить ваши бесконечные оскорбления? И почему вы опять надели кроссовки? Сегодня минус десять градусов!

— Прости, Гердочка, не сердись, — старик взял её под руку, — ты лучшая кулинарка на Шлезвиг-Гольштейнской равнине, а возможно, и во всей Германии. Не увольняйся, я пропаду без тебя.

С маленькой главной улицы, состоящей из дорогих магазинов, ресторанов, отелей, они свернули на соседнюю. Там начинались частные виллы. Когда-то в древности дома на этом острове покрывали чёрной камышовой соломой. Теперь это опять вошло в моду. Таких крыш не было больше нигде в Германии и, кажется, нигде в мире. Белые виллы-шкатулки стояли под чёрными лохматыми шевелюрами, с колючими чёлками над окнами верхних этажей.

— Герда, ты сегодня смотрела почту? — спросил старик, когда они вошли в дом.

— Все у вас в кабинете. Как всегда, куча ерунды. Но того, чего вы ждёте, пока нет, так что можете наверх не подниматься. Идите мыть руки и быстро за стол. В третий раз я разогревать не буду.

Старик снял куртку, кроссовки, сунул ноги в тёплые тапки и отправился на второй этаж, громко декламируя:

Не в наследственной берлоге,
Не средь отческих могил,
На большой мне, знать, дороге
Умереть Господь судил.
— О, майн гот, опять, — проворчала Герда, на это раз не сердито, а печально.

Она ни слова не понимала по-русски, но это стихотворение, кажется, могла повторить наизусть, без запинки. Она знала, что написал его Пушкин. Для русских он значит то же, что Гёте для немцев и Шекспир для англичан.

Пятнадцать лет она служила экономкой в доме странного одинокого старика. Его звали Микхаил Данилофф. Через год ему исполнялось девяносто. Он был крепкий, поджарый, молчаливый и не капризный. Герда называла его Микки.

Он родился в Москве, в семнадцатом году, в октябре, двадцать девятого числа. Он навсегда покинул родину пятилетним ребёнком, но продолжал считать себя русским. Он служил в СС, был лётчиком «Люфтваффе» и не скрывал этого. В его кабинете на почётном месте, в рамке под стеклом, висела фотография. Он, совсем молодой, в форме лейтенанта, с ним рядом красивая фрейлейн, на руках у него грудной младенец в одеяле.

О том, что на самом деле он был английским шпионом в рядах СС, Герда узнала, когда однажды сюда, в Зюльт, приехала съёмочная группа с Гамбургского телевидения. Они снимали Микки в его кабинете. Он рассказывал о какой-то хитрой шпионской операции сорок четвёртого года.

— Как же вы служили в СС, если были русским? — спросила Герда.

— Я не был. Я есть русский, — ответил Микки, — но тогда, в тридцать восьмом, я этого не афишировал. Меня звали Эрнст фон Крафт. Я с детства говорил по-немецки без акцента и писал без ошибок.

— Почему же вы шпионили в пользу Англии, а не России? Ненавидели коммунистов и Сталина?

— Ненавидел, верно. Но по время войны шпионил в пользу России. Только это большой секрет, — Микки подмигнул и приложил палец к губам. — Герда, ты ведь никому не скажешь?

— Значит, вы рисковали жизнью ради тех, кого ненавидели?

— Ну что ты, Гердочка, я не такой дурак. Я рисковал ради России. Я знал, что Сталин умрёт, коммунисты уйдут, а Россия останется. Так оно и вышло.

— Почему сейчас вы не возвращаетесь туда, если так её любите, вашу Россию?

— Потому, что меня там никто не ждёт. А здесь я привык, обжился. Я слишком стар, чтобы менять привычки.

— Как же вам удалось уцелеть?

— Моя мама молилась за меня.

— Если уж выпросила у Господа для вас жизнь, почему не сумела выпросить семью? Вы в молодости были вон какой красавчик, могли бы десять раз жениться, иметь кучу детей, внуков, правнуков, — проворчала Герда.

Микки сделал вид, будто не услышал её ворчания, стал громко читать своего любимого Пушкина. Всегда, когда ему было грустно, когда он нервничал, он повторял это стихотворение.

Она хотела спросить его, куда делись фрейлейн и младенец, с которыми он снят, но не решалась.

И вот однажды Микки попросил её приготовить праздничный ужин, а сам отправился на вокзал.

В тот день, впервые за многие годы, она увидела Микки не в поношенных джинсах и свитере с заплатками на локтях, не в спортивных штанах и кроссовках. Он надел элегантный английский костюм, белоснежную рубашку, галстук, дорогие ботинки из чёрной замши, дольше обычного брился, десять раз повторил своё любимое стихотворение, не только прочитал, но даже спел его, переложив на какой-то смешной мотивчик.

Герда постаралась. Стряпня была её поэзией, её гордостью и самым любимым делом в жизни. Она зажарила на гриле свежую форель, приготовила сложный лимонный соус, испекла свой коронный ванильный торт с черносливом, надела лучшее своё платье, поставила на стол живые чайные розы, зажгла свечи.

Микки вернулся с вокзала вместе с пожилым русским. Оба были напряжены и как будто вовсе не рады встрече. Русский пожал Герде руку и представился: Дмитрий.

На вид лет шестьдесят. Такой же седой, крепкий, поджарый, как Микки. И уши у него были, как у Микки, большие, смешно оттопыренные. За столом они говорили по-русски. Оба нервничали и вовсе не оценили кулинарные шедевры Герды. Ей было очень обидно, она хотела уйти на кухню, но продолжала крутиться в столовой. Она ни слова не понимала в их разговоре, только заметила, что оба несколько раз повторили два женских имени: Вера и Софи.

Потом они поднялись к Микки в кабинет, проговорили там ещё час и спустились в прихожую.

— Дмитрий разве не останется ночевать? — холодно поинтересовалась Герда. — Я все приготовила для него в гостевой комнате, как вы велели.

— Я пробовал уговорить его, но у него заказан номер в отеле «Кроун», — ответил Микки.

— Скажите ему: это плохой отель. Только одна видимость, что четыре звезды. Там отвратительно готовят, не убирают номера, там сыро и холодно, белье всегда влажное, а дерут втридорога.

Дмитрий надел куртку, взялся за ручку своего маленького чемодана, вежливо улыбнулся Герде, произнёс «Денке шеен» и добавил ещё что-то по-русски.

— Он говорит, что ужин был замечательный, все очень вкусно. Тебе большое спасибо, — перевёл Микки.

— Это я поняла без вас, — Герда надменно выпятила нижнюю губу, — почему вы не перевели ему то, что я сказала про отель «Кроун»?

— Бесполезно, Гердочка. Он всё равно не останется.

Дмитрий прожил на острове в паршивом отеле «Кроун» дней десять. Они с Микки встречались, сидели у моря, гуляли по пляжу вечером, иногда заходили в дом, поднимались в кабинет.

Это был отнюдь не первый русский, который приезжал сюда на остров к Микки. Старика иногда навещали какие-то люди из России. Но никого из них он не встречал на вокзале, ни для кого не надевал английский костюм, не просил приготовить торжественный ужин и гостевую комнату. Никому из них он не был рад, скорее наоборот. Каждый такой визит делал его мрачным, нервным, он ворчал по-немецки: «Вот, чёрт принёс, надоели, чтоб им всем сквозь землю провалиться».

Он писал для Герды немецкими буквами русские фамилии на листочке и просил, чтобы не звала его к телефону. Однажды какой-то вежливый, но нервный пожилой господин слишком настойчиво звонил в дверь виллы.

— Скажи ему, пусть убирается, иначе мы вызовем полицию.

— Что им от вас нужно? — спрашивала Герда.

— Они считают, что мой дед был алхимик и оставил мне тайну эликсира вечной жизни.

Герда весело рассмеялась.

— Ничего смешного, — сказал Микки, — наоборот, это грустно. Ты же читаешь газеты, смотришь телевизор. Там постоянно твердят, что среди нынешних русских много сумасшедших.

В день отъезда Дмитрия Микки разбил очки и свою любимую чайную чашку. Бреясь, сильно порезал щеку и подбородок, надел свитер наизнанку и разные носки. Герда заметила это, когда он обувался в прихожей, но ничего не сказала. Ей хотелось плакать, глядя на него.

Как только он ушёл, она поднялась в кабинет, чтобы навести там порядок. На столе она увидела новую фотографию, единственную цветную среди старых, чёрно-белых.

Это был портрет стриженой светловолосой девушки лет двадцати пяти. Герда долго разглядывала чистое, тонкое лицо.

— Здравствуй, милая фрейлейн. Интересно, кто ты такая? Я знаю людей, я вижу, у тебя умные глаза. Наверное, ты хороший человек, и, уж точно, ты очень важный и дорогой человек для Микки. Иначе ты бы здесь не стояла под стеклом, в красивой рамке.

Герда была такой же одинокой, как её хозяин. Она старела, и у неё появилась привычка разговаривать вслух с самой собой и с окружающими предметами. Так она беседовала с девушкой на портрете, пока пылесосила книжные полки, протирала оконные стёкла, абажур настольной лампы, складывала в стопку разбросанные возле принтера листы.

Когда Микки вернулся с вокзала, она решилась спросить его:

— Кто это?

— Моя внучка, — ответил Микки и тяжело упал в кресло, — её зовут Софи. Ей скоро исполнится тридцать лет. Она живёт в Москве. Дмитрий её отец. Мой сын.

***
С тех пор Герда героически держала за зубами все свои горячие «почему?». Микки жадно просматривал почту, бумажную в почтовом ящике, электронную в компьютере.

Почты было много. Кроме обычного набора бесплатных газет, рекламных брошюр и талонов, электронных спамок, Микки получал множество ответов на свои запросы в библиотеки, архивы, университеты разных стран. Приходили извещения о посылках, и Герда везла домой с почты на багажнике своего велосипеда стопки книг на немецком, английском, русском.

Микки написал несколько учебников по военной истории. До того, как купил виллу и окончательно поселился здесь, он жил в Англии, Бельгии, Швейцарии, Франции, читал лекции в университетах. До сих пор к нему по электронной почте обращались за консультациями, иногда приезжали журналисты.

В последние пять лет он работал над книгой о русской революции. Стол его был завален бумагами, он часами сидел за компьютером. Герда, заглядывая ему через плечо, видела на экране незнакомый русский шрифт. Буквы становились все крупнее. У Микки портилось зрение.

— Кому это нужно? — ворчала она. — Могли бы пощадить свои глаза и мозги, отдохнуть на старости лет.

— Да, наверное, не нужно никому, — отвечал Микки, — но отдыхать я буду в могиле. И чем меньше стану щадить свои глаза и мозги, тем позже там окажусь.

Впрочем, после появления Дмитрия он подходил к своему компьютеру лишь для того, чтобы посмотреть почту. Он, кажется, даже читать не мог, брал книгу, водил лупой над страницами минут десять, откладывал, шёл гулять или сидел на пляже в шезлонге часами, просто так, глядя на море и слушая чаек.

Он стал забывчив и рассеян. Не надевал шапку в холод, терял очки, мог не бриться неделю, пока Герда не напомнит.

— Тебе не стыдно, фрейлейн? — шёпотом спрашивала Герда светловолосую девушку на снимке. — Неужели ты ничего не знаешь, не понимаешь, не чувствуешь? Неужели никогда не приедешь?

Москва, 1917
В Москве шла война. Город был в баррикадах. Обстреливались улицы, переулки, дворы, в окна попадали снаряды, гранаты. Пули били стекла фонарей, и вспыхивали высокие газовые факелы. Загорались дома, не только деревянные, но и каменные. Пожары никто не тушил, огонь перекидывался на соседние здания. В квартиры врывались ошалевшие, с безумными глазами красногвардейцы, искали оружие, попутно брали всё, что понравится. При малейшем сопротивлении или просто так, смеха ради, расстреливали всех, без разбора.

Обыватели создавали домовые комитеты, устраивали круглосуточные дежурства в подъездах, пытаясь защитить своё жильё, имущество, жизнь, таскали ведра и тазы с водой, заливали головешки, летевшие от соседних пожарищ.

Когда затихала стрельба, по Тверским, по Арбату, по Сретенке слонялись пьяные мародёры, сдирали с трупов сапоги. Мрак, холод, смерть царили в Москве. Никто не знал, когда это кончится и что будет завтра.

Поздним вечером прибежала Люба Жарская, в облезлом тулупчике, в сером бабьем платке. Она плакала, целовала Михаила Владимировича, Таню, Андрюшу, говорила, что квартиру её разграбили, она сама спаслась чудом и теперь хочет бежать, до Витебска, к Варшаве, там у неё двоюродный брат.

— Подожди, поживи у нас, — уговаривал Михаил Владимирович, — скоро всё образуется, хотя бы стрелять перестанут.

— Нет, Миша. Ничего уж не образуется. Перестанут стрелять, значит, они победили. Тогда закроют границу, и все мы окажемся под арестом, на одной огромной каторге размером с Россию. Не хочу ждать своей очереди на убой, как скотина бессловесная. Пусть убьют по дороге, это даже лучше.

Вид новорождённого Миши вызвал у неё новый приступ рыданий.

— Ангел, чудо, как же ты в этом аду?

Няня собрала для неё узелок с едой, Таня дала что-то из своей одежды. Михаил Владимирович попытался сунуть ей в карман немного денег, но она категорически отказалась.

— У вас у самих мало, да и бумажки эти скоро ничего не будут стоить. Бог даст, увидимся, не в этой жизни, так потом, когда-нибудь.

Агапкин проводил её до подъезда. Прощаясь, она обняла его, забормотала странно бледными без помады губами:

— Феденька, береги их, кроме тебя теперь некому. Данилов, если выживет там, в Кремле, он всё равно с этой красной чумой будет биться до конца, до смерти. Он белый полковник, смертник. — Она вдруг испуганно зажала рот ладонью. — Господи, что ж я каркаю, дура такая? Типун мне на язык! Он хотя бы знает, что унего родился сын?

Агапкин молча помотал головой.

— Ладно, пойду, пока тихо. Попробую к вокзалу. Когда-нибудь какой-нибудь поезд поедет, а нет, так пешком добреду. Прощай, храни тебя Бог, Феденька.

Люба исчезла во мраке. Только сейчас, проводив взглядом её длинную, смутную фигуру в нелепом платке, Федор заметил, что и правда тихо. Слышно, как ветер шуршит ледяными листьями, и, если закрыть глаза, можно подумать, все по-прежнему. Обычная московская ночь в конце октября.

Он нащупал папиросы в кармане, чиркнул спичкой. А может быть, правда, всё кончилось? Если до утра стрельбы не будет, надо сходить на Никитскую, поговорить с Мастером. Нельзя больше оставаться в роли слепой марионетки. Пусть объяснит, что они собираются делать? Станут сотрудничать с красной чумой? Или, может быть, тихо исчезнут, пока не закрыта граница? Такой вариант вовсе не исключён.

Федор ясно представил пустой особняк, намертво запертую дверь. У него, в отличие от многих других в Москве и во всей России, в эти жуткие октябрьские дни почему-то не было сомнений, что чума обосновалась здесь надолго. При всей внешней абсурдности этой новой власти в ней есть сила и даже определённое обаяние, бесовской соблазн. Они говорят то, что от них хотят слышать измученные одичавшие массы. Солдатам обещают мир, рабочим — хлеб, крестьянам — землю. Когда все другие болтают, спорят, сомневаются, эти — действуют, с абсолютным, безоговорочным чувством собственной правоты. Не боятся крови, людского суда, Божьего гнева.

Он не успел докурить папиросу, а со стороны Красной площади послышался жуткий гул, грохот. Тротуар затрясся под ногами.

В полночь 30 октября большевики открыли огонь из тяжёлых орудий по Кремлю. Трое суток шла пальба по Древним стенам. Со стороны храма Христа Спасителя подступы к Кремлю защищал пулемётный расчёт под командованием прапорщика, девятнадцатилетней баронессы де Боде. Каждая очередная большевистская атака гасилась пулемётным огнём.

Юнкера из последних сил держали оборону и сдаваться не собирались. Большевики готовы были разрушить Кремль, лишь бы выбить оттуда его последних защитников.

Рухнула глава Беклемишевской башни. С Никольских ворот смотрел на город расстрелянный образ Святителя Николая.

Электричество опять погасло. В тёмной ледяной квартире телефонный звонок прозвучал как взрыв.

— Включили! Включили! — завопил Андрюша и бросился к аппарату.

На улице едва светало. Таня спала в своей комнате так крепко, что ни звонка, ни Андрюшиного крика не услышала. Для новорождённого мальчика устроили кроватку в большой овальной корзине. Он спал, запелёнатый в кусок разрезанной простыни, сверху закутанный в тёплую шаль и укрытый старым Андрюшиным одеялом. Няня торжественно надела ему на головку розовый чепчик из мягкой шерсти. Оказывается, она успела связать его заранее, только почему-то думала, что будет девочка.

В гостиной чадила керосинка. Свечи берегли, запас их кончался.

— Для тебя, Мишенька, я тоже когда-то розовый связала. Матушка твоя, Ольга Всеволодовна, Царствие Небесное ей, голубушке, девочку ждала. Живот был круглый, широкий, по всем приметам девочка. Но нет, родился ты. А как Наточку носила, так все наоборот, живот огурцом. Думали, мальчик. Для Наточки я и связала голубой, — бормотала няня, сидя на краю дивана, перебирая в полумраке свои ветхие сокровища. — Видишь, я их все храню, вот твой, вот Володюшкин, — няня всхлипнула и перекрестилась, — а вот Танечкин, Андрюшин. Только моль поела. Уж я её, проклятую, и лимонными корками, и лавандой. Смотри, твои первые носочки, а это платьице Наташино, панталончики, пинетки.

Профессор задремал под бормотание няни, и во сне с лица его не сходила счастливая спокойная улыбка.

Стрельба продолжалась, то тише, то громче, но уже никто от неё не вздрагивал. Привыкли.

— Федор Фёдорович, это вас, — разочарованно сказал Андрюша и протянул трубку.

— Как здоровье профессора? — спросил знакомый голос.

— Благодарю вас. Все хорошо.

— Если что-нибудь понадобится, телефонируйте.

— В доме очень холодно. Опять погас свет.

— Да, — сказал Мастер, — у нас теперь тоже.

— У вас? — изумился Агапкин.

— По всему центру. Вы разве не слышите, что происходит?

— И когда же всё это закончится? — мрачно спросил Агапкин.

Минуту он слышал только треск в трубке и чувствовал ухом, щекой неодобрительное молчание своего собеседника.

— Успокойтесь, — произнёс наконец Мастер, — возьмите себя в руки. Предстоит ещё много испытаний, куда более суровых, чем нынешние. Уличные бои продлятся недолго. Надеюсь, вы помните, в чём на сегодня заключается ваша главная обязанность?

— Да, разумеется.

— Не забывайте о животных. Навещайте их чаще. Их вы тоже должны сохранить. Телефон пока исправен, если будет в чем-нибудь нужда, сообщите.

— Да. Благодарю вас.

«Я не сказал, что Таня родила, — вдруг подумал он, — я не сказал, а должен был».

В эту минуту он почти ненавидел Матвея Белкина, Мастера, учителя, благодетеля.

— Кто это? — шёпотом спросил Андрюша, когда Агапкин положил трубку.

— Знакомый из госпиталя. Что ты так испуганно на меня смотришь?

— Не знаю. У вас стало такое лицо…

— Какое? — Агапкин повернулся к зеркалу.

Дрожал огонёк свечи, подсвеченное снизу, его лицо правда выглядело жутковато.

— Ну, как будто он вас очень сильно обидел, — шёпотом объяснил Андрюша.

— Ерунда. Это свет так падает. Никто меня не обидел. Просто мы все страшно устали. Шёл бы ты спать, Андрюша.

— Нет. Зачем спать? Уже утро. Я должен ждать звонка. Павел Николаевич ещё ничего не знает, я хочу первым сказать ему, что у него родился сын.

Федор прошёл в лабораторию. Зажёг керосинку. Крысы метались, пищали. У них кончились вода и корм. Все до одной были живы, и как только Агапкин насыпал в кормушки зерна, налил воды в поильники, кинулись, с писком расталкивая друг друга. Только Григорий Третий сидел, не двигаясь. Он видел, что другие уже едят, пьют. У него было всё своё, отдельное, тоже пустое.

— Здорово, приятель. Для тебя я припас кое-что особенное, — сказал Федор искусственно бодрым голосом, — вот тебе от наших старших братьев.

Он выдвинул лоток, кроме обычного зерна положил туда кусок швейцарского сыру, маленькое сдобное печенье. Крыс прыгнул к кормушке так стремительно, что Федор отпрянул.

— Ого, сколько у тебя сил, какая отличная реакция, я уж не говорю про аппетит. Ты ещё помолодел, что ли? Станет светло, осмотрю тебя. Кажется, в этом аду ты чувствуешь себя лучше всех.

Когда он вернулся в гостиную, профессор уже не спал. Няня подложила ему под спину подушки, придвинула керосинку. Он сидел и читал газету «Новая жизнь», которую Агапкин принёс вчера с Большой Никитской.

— Федор, кто звонил? Откуда взялась у нас эта странная пресса? Это что, теперь только такие выходят газеты?

Агапкин объяснил, что звонил знакомый и ничего нового не сказал, а газету он вчера случайно подобрал на улице. Но профессор все это пропустил мимо ушей и стал возбуждённо зачитывать список членов Временного рабочего и крестьянского правительства.

— Председатель Владимир Ульянов (Ленин). Такой маленький, лысый, картавый? Дружит с германцами? Кажется, именно он заявил, что каждая кухарка будет управлять государством? Погодите, но ни одной кухарки я здесь не вижу. Рыков, Милютин, Шляпников, Скворцов. Никого не знаю. А, вот, Л Д. Бронштейн (Троцкий). Человек с уникальной глоткой. Когда он выступал на каком-то митинге, в окрестных домах звенели стёкла. Боже, а это кто? По делам национальностей, И.В.Джугашвили (Сталин). Слушайте, может, именно он и есть та самая кухарка?

Гамбург, 2006
Иван Анатольевич Зубов проснулся от писка своего мобильного.

— О чём ты говорил с Лукьяновым в ресторане в последний раз? — проорала маленькая трубка так громко, что сонный Зубов подскочил на гостиничной кровати и стукнулся головой об угол тумбочки.

Светящийся циферблат показывал половину пятого. Зубов уже перевёл часы на местное время, значит, в Москве только половина седьмого. Он встал, морщась, прошёл с телефоном в ванную, смочил полотенце холодной водой и приложил к ушибленному виску. Трубка продолжала орать:

— Ты навешал мне лапши на уши, будто случайно забыл подзарядить свой чёртов диктофон. Ты никогда ничего не забываешь случайно! Ты соврал, что Лукьянов согласился на все твои предложения! Ни хрена он не согласился! Учти, я добьюсь эксгумации!

Судя по тому, что Кольт позвонил в половине седьмого, бранился, истерил, как базарная баба, ничего страшного не произошло. Зубов своего шефа знал, как родная мать ребёнка.

Если бы Пётр Борисович хоть на минуту заподозрил то, о чём сейчас орал, он бы не орал вовсе. Он вёл бы себя спокойно, был приветлив, как никогда, добродушно шутил и скорей всего не задал бы ни единого вопроса на интересующую его тему. Только после того, как компетентные люди, за очень серьёзное вознаграждение, провели бы независимое, совершенно бесшумное расследование и доложили о результате, Пётр Борисович, возможно, вступил бы в прямой диалог с обвиняемым. Но так же спокойно, не повышая голоса.

— У него было здоровое сердце! Он умер после того, как поужинал с тобой в ресторане! Чем ты его накормил, ты, чекушник?

— Салат «Цезарь» с куриной грудкой. Рыбное ассорти на пару, без гарнира. Травяной чай с ванилью, — спокойно перечислил Зубов и сел на скамеечку в душевой кабинке.

— Какого лешего ты врал, будто он согласился?

— Я не врал. Он действительно согласился, но не за деньги, а ради дочери.

— Что ты бредишь? Они же нищие, оба! Ради дочери он бы денег взял, чтобы она жила по-человечески!

Капля воды из душевого рожка шлёпнулась на макушку. Зубов тяжело вздохнул, поднялся с неудобной скамеечки, вышел из кабинки, взглянул в зеркало. Ушибленный висок покраснел и слегка припух.

— Я убедил его, что только Софи может решить, как распорядиться открытием. Она биолог, она праправнучка. Это судьба. Она сумеет разобраться во всём и понять, что делать дальше. Это её право, её долг и, возможно, её главный шанс в жизни. Я поклялся, что мы не станем давить на неё, мы только предоставим ей возможность спокойно разобраться, изучить всё, что осталось — если вообще осталось, и принять решение.

Иван Анатольевич вернулся в комнату, достал из морозильника мини-бара лоток со льдом, выбил несколько кубиков, завернул в салфетку. Потом залез под одеяло и приложил холодный компресс к виску.

— Ну? Что замолчал? Дальше!

— Он обещал поговорить с ней, но не сразу. Её надо подготовить, слишком это всё неожиданно, серьёзно и сложно. Он переживал главным образом из-за того, что если препарат действительно существует, то на плечи его девочки свалится такая огромная моральная ответственность. Именно это больше всего мучило его. Но, в общем, я нашёл правильный ход. Оказывается, я говорил ему совершенно то же, что старик Данилов.

— Откуда ты знаешь? Он же сказал тебе, что они вообще не касались этой темы.

— На самом деле, конечно, касались, но Лукьянов не мог передавать мне, чужому человеку, подробности семейной тайны. У него просто язык не поворачивался. У него свои принципы, вы же знаете. Я всё понял по одной лишь фразе: «Да, он тоже так считает». В итоге мы расстались вполне дружелюбно. Я предложил подвезти его, но он сказал, что хочет прогуляться пешком, подышать.

— Это всё?

— Все. Мы договорились, что он позвонит мне сразу после разговора с ней.

— А почему же тогда ваша предыдущая встреча прошла так неудачно?

— Пётр Борисович, я с самого начала пытался вам объяснить, что не стоит сразу предлагать ему деньги.

В трубке было слышно, как Кольт сопит и пьёт что-то, громко быстро глотает.

«Бессонница, — подумал Зубов, — совсем плохо с нервами. Кажется, он пьян. Сидит один, хлещет дорогущий коньяк „Нуар Ант“, и я не завидую тому, кто сегодня утром в офисе первым попадётся ему под руку. Проклятый старец наплёл ему про меня всяких гадостей. Недаром он сейчас назвал меня чекушник. Так презрительно именовали чекистов с восемнадцатого года, так называет меня старец. Чекушник. А сам он, генерал Агапкин, кто, интересно?»

— Ты с ней говорил уже? — спросил Кольт после очередной паузы.

— Пока нет.

— Знаешь что, пожалуй, умножь на два ту цифру, которую мы определили вначале.

— Пётр Борисович, не надо.

— Думаешь, слишком много? С каких это пор ты решил экономить мои деньги? — ехидно спросил Кольт.

— Совсем не в этом дело, — тихо простонал Зубов.

— А в чём? Ты объясни, я пойму. Я не тупой.

— Если я предложу ей что-либо, кроме положенной зарплаты, я потеряю с ней контакт. Это напугает её и оттолкнёт.

— Чушь! Никто ещё не отказывался от денег! Никто и никогда! Я не первый день живу на свете, у меня всегда брали такие люди, не ей чета. Академики, народные артисты, я уж не говорю о министрах и разной депутатской шелупони.

— Лукьянов отказался.

— Чёрт! Что им, по-твоему, нужно? Что?

— Ни от кого не зависеть. Чувствовать себя порядочными и свободными людьми.

Пётр Борисович вдруг засмеялся. Смех больше напоминал плач, судорожные, истерические всхлипы. Зубов отстранил трубку от уха, увидел, что телефон почти разряжен.

— Нищие не могут быть порядочными и свободными! — произнёс Кольт сквозь очередной приступ смеха. — Это закон природы!

— Ну, положим, они не совсем нищие. Хотя, конечно, все относительно.

— Иван, что ты лопочешь? Что ты мне тут развёл сопли с сахаром? Если человек отказывается от бабок, значит, ему просто мало предложили.

— Да неважно, сколько. Дмитрия Лукьянова волновало совсем другое.

— Ага, и от волнения он скоропостижно скончался.

— Он действительно переживал очень сильно. В принципе у него мог случиться сердечный приступ.

— Нет, Иван. Тут что-то не так. Но если не ты, тогда кто?

Лёд в салфетке таял, на подушке появилось мокрое пятно. Зубов вылез из постели, бросил компресс на пол в ванной, ещё раз посмотрел в зеркало, на свой ушиб. Краснота осталась, но припухлость почти прошла. Значит, шишки не будет, только синяк. Ничего страшного. Он вернулся в комнату, воткнул зарядник в розетку.

— Кто? — повторил Кольт.

— Я подумаю.

— Да, Иван, подумай хорошо. Потому что, кроме тебя, других кандидатов пока нет.

Москва, 1917
Электричество включили, но телефон молчал. Вернулась горничная Марина, рассказала, что теперь стало спокойно, больше не палят. Перемирие. Только повсюду ходят какие-то бандиты, будто бы революционные патрули, под видом обысков грабят прямо среди бела дня, на улицах, отнимают, что понравится, и жаловаться некому. Какая там власть пришла, где она, эта власть, никто не знает. Одни говорят, теперь вообще никакой власти не будет, другие — что Ленин такой же временный, как Керенский, править будет меньше месяца, потом соберётся съезд, вернут царя. А юнкеров вроде бы и не трогают, только разоружают, переписывают и отпускают по домам.

— Павел Николаевич скоро придёт, уже сегодня к вечеру, я уверен, — сказал Андрюша.

— Если бы, не дай Бог, случилось плохое, сообщили бы сразу, — Михаил Владимирович погладил Таню по голове, — ну что ты? Тебе волноваться нельзя ни в коем случае. Кроме твоего молока Мише кушать нечего.

— Я нисколько не волнуюсь. Я знаю совершенно точно. Павел жив. Но я бы сходила туда.

— Куда? — хором спросили Агапкин и Михаил Владимирович.

— К Кремлю, на Скобелевскую, на Знаменку к Александровскому училищу. Где они оружие сдают? Должен быть там какой-то пункт, штаб. Вдруг он ранен, контужен? Вдруг лежит один, в лазарете? Телефон не работает, узнать ничего нельзя, надо идти.

— С ума сошла? — профессор крикнул так громко, что проснулся и заплакал Миша. — Ты вторую ночь не спишь, ещё не окрепла после родов. Никуда не пойдёшь! И не думай! Вот видишь, как сердито Мишенька плачет, он со мной полностью солидарен.

— Папа, он плачет потому, что ты кричишь, — сказала Таня.

— Неправда. Папа не кричит, он говорит спокойно, — возразил Андрюша, — тебе никуда нельзя идти, ты бледная, как смерть, глаза красные. Лучше я пойду.

— Молодец, Андрюша, — кивнул Михаил Владимирович, — это ты отлично придумал. Может, тебе ещё и пистолет дать?

— Папа, ну я тоже не могу больше дома сидеть. Невозможно жить в таком холоде. Мишеньку надо вымыть, он же всё время писает, какает, тряпок не хватает, дров для плиты уже нет. Воду как мы согреем? Вот, у мадам Котти из форточек трубы торчат, дым валит. Можно, я хотя бы сбегаю, узнаю, где они достали печки? Я только через двор перебегу, и сразу назад.

— Нет. Никуда не пойдёшь! — хрипло крикнул Михаил Владимирович.

Никогда ещё профессор не был таким нервным, взвинченным. Нога ныла нестерпимо. Постоянная тупая боль измучила его. Он почти не спал, не ел, от слабости его знобило, он мёрз под двумя одеялами.

Бинты кончились. Агапкин и Таня рвали постельное бельё для перевязок, но и его осталось мало. Нужны были пелёнки, няня кое-как стирала в холодной воде, но ничего не отстирывалось и не сохло.

— Я пойду, — сказал Агапкин, — попробую узнать, что там происходит.

— Да, Федор, — вздохнул Михаил Владимирович, — только, пожалуйста, будьте осторожны.

Таня посмотрела на него тревожными бессонными глазами. Он подошёл, поцеловал ей руку.

— Я постараюсь добыть бинты и пелёнки. Вдруг повезёт?

— И про Павла Николаевича попробуйте что-нибудь узнать, если получится, — сказал Андрюша.

День был тёмный, грязный. Низкие неподвижные облака висели над городом, как клочья рваной мешковины. Сыпался мокрый снег, тоже какой-то грязный, словно падал он не с неба, а поднимался колючей пылью с мусорных заплёванных тротуаров. Пылали, как факелы, разбитые пулями газовые фонари. Огонь вздымался высоко в небо и отбрасывал кровавые отсветы.

Впервые за эти дни появились прохожие на Тверской, но они стали другими. Московские улицы заполнила новая, неведомая, не совсем человеческая порода.

Одиночки шли, затравленно, злобно озираясь, вжав головы в плечи, словно вылезли из каких-то тёмных вонючих нор. Те, что шли по двое, по трое, вели себя развязно, как в дешёвом трактире. Матерились, орали песни, громко, нагло ржали, плевали под ноги. Солдатские шапки, рабочие кепки, котелки, цилиндры, явно чужие, лихо сдвинуты на затылки. Одежда распахнута так, что видно белье.

Навстречу попался парень в залатанных валенках, но в дорогой, барской шубе. Он нарочно толкнул Агапкина плечом, дохнул в лицо крепким перегаром. Федор прибавил шагу. Только не хватало ввязаться сейчас в потасовку.

Потом молодая бабёнка в плюшевой душегрейке, из-под которой торчала парчовая юбка чужого бального платья, поравнявшись с ним, прокричала высоким дурным голосом:

— Антилихент, ахвицерское атродье! Тьфу на тебя!

Она плюнула ему в лицо, однако не попала. Федор успел отскочить. Спиртным от неё не пахло, но она была пьяна этой новой вольной жизнью, когда всё дозволено.

Мимо сновало много серых солдатских шинелей, кожаных курток и кепок. Мрачные, словно пылью припорошенные лица. Тусклые глаза. Жёсткий, прямой, нагло оценивающий взгляд. Эти были спокойны и надменны. Люди при оружии. Устроители адского маскарада. Новые хозяева города.

По Садовой гремели грузовики, целая колонна, не меньше дюжины. Первые два были набиты солдатами, остальные везли белые, новенькие сосновые гробы.

Пока Федор стоял, ждал, сзади послышался голос:

— Кто такой? Офицер? Оружие есть?

Двое в шинелях, один в кожанке. Шальные, безумные глаза. Красные, скатавшиеся в жгут повязки на рукавах.

«Не могут все они с утра быть пьяны или под наркотиком, — подумал Агапкин, — просто пришёл их звёздный час. Они ошалели: теперь им всё дозволено».

— Я врач, — сказал он — оружия у меня нет.

По счастливой случайности пистолет он оставил дома. Его спокойно, деловито обыскали, забрали серебряный портсигар с папиросами, часы-луковицу, вытряхнули из портмоне деньги, само портмоне тоже взяли. Наконец отпустили. Занялись стариком в добротном пальто с цигейкой.

«Разденут, — отстраненно подумал Агапкин, — хорошо, если живёт недалеко, не успеет замёрзнуть».

Федор прошёл ещё немного, медленно, словно во сне, оглянулся, увидел, как покорно, услужливо, старик снимает пальто, и вдруг застыл посреди улицы.

«Я не сопротивляюсь. Мне даже не приходит в голову заступиться за себя, за старика. Почему? Я ведь такой же, как они, я сын прачки, мы с ними одной крови. Но я боюсь и ненавижу их, я цепенею передними. Что со мной? Что мне остаётся? Биться головой о серую стену доходного дома, провалиться сквозь землю, в преисподнюю, от стыда и ужаса».

— В преисподнюю, — повторил он вслух, едва шевеля застывшими губами, — я и так там. Мы все там.

Он хотел закурить, чтобы немного успокоиться, но вспомнил — только что папиросы отняли вместе с портсигаром. Отняли все деньги, и если даже случится чудо, попадётся открытая лавка, он не сможет ничего купить. Какие бинты? Какие пелёнки, мыло, хлеб, крупа в преисподней?

Гамбург, 2006
Телефон зазвонил, когда Соня принимала душ. Второй аппарат был тут же, в ванной, возле унитаза. Он заливался так долго, так настойчиво, что пришлось выключить воду, завернуться в полотенце и взять трубку.

— Софья Дмитриевна, вы ещё спите? Через полчаса заканчивается завтрак.

— Доброе утро, Иван Анатольевич. Я уже проснулась. Мне нужно ещё минут пятнадцать.

— Хорошо. Завтрак не в ресторане, а на третьем этаже. Смотрите, не заблудитесь. Я вас жду.

— Ну что, Репчатая? Нравится тебе изводить себя всякими глупыми ужасами? — обратилась она к своему бледному отражению в зеркале. — В итоге совершенно не выспалась. Выглядишь отвратительно. Нолику не потрудилась ответить. И на завтрак теперь пойдёшь с мокрой головой, поскольку сушиться феном уже некогда.

Утром, после горячего душа, мрачная логика ночных подозрений показалась абсурдом. Соне стало неловко за свои дурные мысли о Биме, даже захотелось позвонить ему и извиниться.

На мраморной полке у раковины лежала капсула, упакованная в пластиковый пакетик. Мгновение Соня смотрела на неё и уже хотела выкинуть, но передумала, спрятала в один из многочисленных карманов папиного портфеля.

Когда она спустилась на третий этаж и вошла в зал для завтраков, у неё слегка закружилась голова.

Вдоль стен стояли столы, накрытые белоснежными скатертями, на них лежали горы фруктов, теснились блюда с десятками разных сыров, ветчин, рыбы, нарезанной прозрачными ломтиками, лотки с йогуртами, творожками, паштетами, запотевшие кувшины со свежими соками. На маленьких жаровнях шипели всякие сосиски и колбаски, в кастрюльках, снабжённых таймерами, варились яйца, из тостеров выпрыгивали подогретые ломтики хлеба. За отдельным столом на плоских сковородках дородный дядька в поварском колпаке жарил блинчики, подкидывал так, что они переворачивались на лету.

— Софья Дмитриевна, я здесь!

Чтобы привести её в чувство, Зубову пришлось встать из-за стола, подойти, тронуть за руку.

— А? Да, ещё раз доброе утро. Бедный Нолик.

— Что, простите?

— Так. Ничего. У меня есть друг, я сейчас подумала, что бы с ним случилось, если бы он сюда попал. Он бы, наверное, сошёл с ума.

— Так же как вы, никогда не бывал за границей?

— Мгм. И постоянно хочет кушать. Я просто представила, как он там завтракает один, на своей грязной кухне. Иван Анатольевич, а кто всё это будет есть? Здесь же нет никого, кроме нас с вами.

— Там дальше ещё зал, но народу действительно мало. Все уже поели. Завтрак заканчивается через десять минут.

— Ой, значит, я не успею?

— Не волнуйтесь. Они ничего не уберут, пока мы здесь, и нас не выгонят.

Беда была в том, что после бессонной ночи есть Соне совершенно не хотелось. Она долго ходила с пустой тарелкой вдоль накрытого стола и в итоге положила себе ложку творога, несколько ломтиков ананаса и дыни. Зубов принёс ей стакан свежего апельсинового сока, заказал крепкий двойной кофе.

— Поезд у нас с вами через полтора часа. Я смотрел утренние новости, в Зюльте очень холодно, днём минус двенадцать, так что одевайтесь теплей.

— Там тоже будут так кормить каждое утро? Где вообще я там буду жить?

— На первое время мы сняли для вас номер в гостинице. Позже, когда соберётся вся команда, мы переселим вас на виллу. Мы арендовали её на год, но пока там не закончен ремонт.

— В гостинице «Кроун»? — вдруг спросила Соня.

Чашка с кофе застыла у его губ. Соня смотрела ему в глаза и заметила, как слегка дрогнули белёсые ресницы, как сузились зрачки. Его замешательство длилось долю секунды. Он спокойно глотнул кофе, улыбнулся, как обычно, тепло и неотразимо.

— Софья Дмитриевна, вы успели изучить путеводитель?

— Нет. То есть да. Там в номере, на столе, целая куча рекламных проспектов, в том числе есть кое-что про остров Зюльт.

— И из всех островных отелей вас привлёк именно «Кроун»?

— Не знаю. Просто запомнилось название. А почему вы так удивились?

— Потому что мы сняли для вас номер именно в этом отеле. Слушайте, у вас потрясающая интуиция.

— Спасибо, Иван Анатольевич. Вы первый это заметили, и думаю, что ошиблись. Интуиция у меня не развита вовсе. Скажите, я прямо сегодня приступлю к работе? Лаборатория там уже есть?

— Сегодня и завтра вы будете отдыхать, гулять по острову, дышать морским воздухом. Обязательно пройдётесь по магазинам. Мне почему-то кажется, что для северной зимы вы одеты недостаточно тепло. А простужаться вам нельзя, работы будет много.

Они вышли из зала. Зубов предложил спуститься в бар, выкурить по сигарете.

— Да. И кофе ещё чашку я бы выпила. Мне мало, — сказала Соня.

В баре у Зубова зазвонил мобильный. Он извинился, ушёл с телефоном в дальний угол. Соня издали наблюдала за ним. Лицо его было хмурым, напряжённым. Говорил он довольно долго. На стойке остывал его кофе.

— Лаборатория уже есть? — повторила Соня, когда он вернулся.

— Вы всё-таки трудоголик и фанатик, — сказал он с обычной своей улыбкой, — конечно, для моего руководства это очень хорошо, просто отлично. Но неужели вы хотите прямо сегодня начать работать? Неужели так соскучились по своей биологии?

— Соскучилась, да. Но главное, мне интересно посмотреть. Если моё рабочее место такое же чистенькое, комфортное, человеколюбивое, как все здесь, то я буду просто рыдать от счастья.

— Хорошо. Лабораторию я вам покажу. Уверяю вас, она именно такая — чистая, удобная, отлично оборудованная. Только рыдать, пожалуйста, не надо.

— Я постараюсь. Я заранее подготовлюсь и сумею сдержать свои бурные эмоции.

Вернувшись в номер, Соня включила компьютер, нашла новое послание от Нолика.

«Софи, почему молчишь? Как ты там? Скучаю ужасно. За ночь ещё кое-что нарыл.

Данилов Михаил Павлович, о котором я уже писал, был одним из тех, кто передавал англичанам информацию о тайном договоре между нашими и немцами по разделу Европы. В тридцать девятом ему было всего двадцать два года. Он служил в СС, имел чин лейтенанта. Сейчас у меня есть только одна его фотография, с книги. Качество довольно паршивое, к тому же снимали его лет десять назад, то есть он там уже старый. Но знаешь, что я заметил? Худое лицо и большие, слегка оттопыренные уши. Как у твоего папы.

Софи, ты, пожалуйста, не нервничай и не злись на меня. Я пока никаких выводов не делаю, всего лишь излагаю факты. Знать что-либо о секретном договоре мог только человек, который входил в состав делегации Риббентропа, т.е. был в Москве, как раз тогда, в тридцать девятом.

Очень советую тебе, Софи, съездить на Зюльт, разыскать М.П. Данилова. Нет, не просто советую, настаиваю. Учти, это совсем несложно. Остров от твоего Гамбурга совсем недалеко, он маленький. Захочешь — найдёшь. Мне почему-то кажется, вам с ним будет о чём поговорить.

Обнимаю тебя, целую, так же горячо и неприлично, как в аэропорту. И ты, Репчатая, ничего с этим поделать не можешь!

Твой Zero».

Глава восемнадцатая

Москва, 2006
Хмурый, нервный, с отёчным лицом и головной болью после выпитого ночью коньяка, Пётр Борисович Кольт уселся на заднее сиденье громадного бронированного джипа, самого унылого и нелюбимого из всех своих автомобилей. Он называл его катафалком.

Шофёр тихо поздоровался, но ответа не получил, выехал из гаража, свернул на трассу, прибавил скорость. Минут через двадцать машина встала в пробке. Кольт, вроде бы задремавший на заднем сиденье, вдруг хрипло спросил:

— Куда ты направляешься?

— В офис, Пётр Борисович.

— Разве я сказал — в офис?

— Но как же? — удивился шофёр. — Куда же ещё? Вы вчера вечером предупредили, что в одиннадцать совещание, сейчас десять пятнадцать.

Кольт опять выругался, что-то проворчал, позвонил одному из своих заместителей и распорядился, чтобы совещание проводили без него.

— Поворачивай к центру, — велел он шофёру, когда пробка рассосалась, — едем на Брестскую.

Старика Агапкина он застал у письменного стола, перед включённым ноутбуком.

— Доступа в Интернет нет. Я все отключил, — тихо сообщил Бутон.

Рядом с компьютером лежало несколько старых потрёпанных общих тетрадей.

— Сделай ему ромашковый чай, мне кофе, — приказал Кольт Бутону, подвинул стул и уселся рядом со стариком.

— Я уже завтракал, — сердито проворчал Агапкин, — чаю не хочу. Она долетела?

— Да, — Кольт взглянул на часы, — кажется, именно сейчас они должны садиться в поезд, ехать в Зюльт. — Ты что, всё-таки решил заняться мемуарами? — Он хотел взять одну из тетрадей, но старик хлопнул его по руке.

— Не трожь!

Хлопок получился увесистый, даже болезненный, и Кольт невольно порадовался. У старика сильные руки и отличная реакция.

— Хорошо, не буду, — смиренно кивнул он, — хотя бы объясни, что это?

— Этому нет цены. Меня за это резали, травили и расстреливали.

— Кто?

— Резали степные бандиты, ночью в палатке, но я оказался ловчее, перехватил нож и разбудил товарищей. Травил Ежов, расстреливал Берия. Яд я обнаружил сам, а от расстрела меня спас Бокия Глеб Иванович, это было уже после войны, в сорок шестом.

— Погоди, но ведь ты говорил, Бокию самого в тридцать седьмом расстреляли. Как он мог тебя спасти после войны?

— А очень просто. Я блюдечко повертел, вызвал дух Глеба Ивановича. Он полетал, пошептал кому следует и спас меня, раба Божьего, от неминуемой гибели. Тёмный ты человек, Пётр. И чему тебя только учили на твоём философском факультете?

— Научному атеизму, диалектическому материализму учили. Никакой загробной жизни не существует.

— Бога отменяют те, кто претендует на Его место. Атеизм всегда приводит к диктатуре одного наглого параноика над миллионами робких профанов, — проворчал старик.

— Федор, ты, пожалуйста, кончай валять дурака. У меня и так с утра голова раскалывается.

— Пил?

— А то нет! После твоих диких намёков насчёт моего Ивана я вторую ночь не сплю.

— Что?

— Конечно, он все отрицает, говорил со мной вполне спокойно, логично.

— Что? — повторил старик.

— Это бред, Федор, от начала до конца, — Кольт повысил голос до крика. — Никого мой Иван не убивал! И твою драгоценную Софи он пальцем не тронет. Он с неё пылинки сдувает.

Кольт кричал и беспокойно косился на тетради, пытался разобрать текст на мониторе ноутбука, но там появилась заставка.

Агапкин выключил компьютер.

— Не ори и не подглядывай! Всё равно ничего не поймёшь. Я спрашиваю, ты пил что? Коньяк?

— Да. «Нуар Ант», — Кольт тяжело вздохнул.

— Конечно, ты другого не пьёшь, миллион долларов бутылка.

— Не миллион. Всего лишь восемьсот пятьдесят долларов.

— Что ж так дёшево? Всего восемьсот пятьдесят. Слушай, Пётр, ты намерен оставить вопрос с убийством Дмитрия открытым?

— Нет. Я сделаю всё, что могу. Обещаю. А теперь объясни мне наконец, каким образом тебя спас от расстрела покойный Глеб Иванович Бокия?

— Очень просто, — старик открыл одну из тетрадей и приблизил к лицу Кольта.

Пётр Борисович увидел аккуратные строчки цифр, букв, какие-то непонятные значки, рисунки. Старик тут же захлопнул тетрадь и ласково погладил рыжую клеёнчатую обложку.

— Шифр, что ли? — спросил Кольт.

— Надо же, догадался, — хмыкнул Федор Фёдорович, — ты гений, Петя. Я в тебе не ошибся. Это один из самых хитрых шифров Глеба Ивановича. Он был мастер придумывать шифры. Кроме меня, ключа никто не знает. Никто на свете.

— И что же там?

— Материалы экспедиции двадцать девятого года в Вуду-Шамбальские степи. Те самые материалы, которые сегодня все специалисты считают навеки утерянными. Оригинала, правда, не существует. Он уничтожен. Вот единственная копия, но без меня это бессмысленный набор знаков.

— Ты решил расшифровать и перенести в компьютер?

— Да. Я пытаюсь это сделать.

— Почему не пытался раньше?

— Боялся, что узнают, захотят отнять. Зарежут, отравят, пристрелят.

— Кто?

— Желающие найдутся. Но теперь у меня есть ты, Пётр, сильный, умный, великодушный. Я верю, ты меня защитишь. И Софи тоже. Прежде всего её, а потом уж меня.

Кольт машинально кивнул, принялся разминать сигарету и задумчиво спросил:

— А что, Лаврентия Павловича тоже интересовал метод Свешникова?

— Все, Пётр. Больше пока ничего не скажу.

— Нет, погоди, ты же говорил, что уже к тридцать девятому, после того, как случайно расстреляли группу подопытных заключённых, вся эта история была окончательно забыта.

— Отстань.

Бутон прикатил столик с чаем и кофе. Старик спрятал тетради в ящик. Взглянув на его лицо, на поджатые губы, сощуренные глаза, Кольт понял, что на сегодня тема закрыта, и всё-таки спросил:

— Ты решил расшифровать для неё?

— А для кого же ещё? Для тебя, что ли? — старик взял чашку и стал медленно, маленькими глотками, пить ромашковый чай.

— Скажи, она действительно так похожа на дочь Свешникова? — тихо спросил Кольт.

— Тебе какое дело?

— Просто интересно.

Старик поставил чашку, развернулся в своём крутящемся кресле и уставился на Кольта. Глаза его вдруг стали молодыми, яркими, зоркими. Пётр Борисович выдержал этот немигающий взгляд. Целую минуту длилось молчание. Приковылял Адам, тявкнул пару раз, положил передние лапы и морду на колени старику.

— Как ты думаешь, — спросил Агапкин и почесал пса за ухом, — когда этот прохвост Мельник привёл ко мне Софи, я сразу узнал её?

— Я думаю, ты заранее знал, кто она, и её появление здесь было твоей инициативой.

— Молодец. Правильно.

— Кстати, об этом ты мне тоже ещё не рассказывал.

— Изволь, расскажу. Я искал способ связаться с ней. Конечно, у меня был адрес, телефонные номера, но я всё никак не мог придумать, что сказать? Кто я такой? Откуда взялся? Я знал о Дмитрии все, ну и о Софи, конечно, тоже. Она ещё в университете, на последних курсах, публиковалась иногда в научных журналах. Я читал каждую её статью, и мне показалось, что профессор Свешников вполне может попасть в круг её интересов. Есть букинистический магазин медицинской книги, он один в Москве. Продавщицы — мои добрые приятельницы. Я попросил их, чтобы дали мне знать, если вдруг кто-нибудь придёт искать информацию о Свешникове. Я ждал Софи, но сначала пришёл Мельник. И только потом мне удалось заставить его привести её.

— Погоди, скажи, а он, Мельник, не мог догадаться, кто она? — вдруг спросил Кольт, залпом допив свой кофе.

— Ещё не хватало! Он вообще ни черта не знает. Он изводил меня вопросами, я очень старался на них ответить, но не мог. Я, видишь ли, помню массу бытовых мелочей, но все самое интересное, важное забыл.

— Да, вначале ты и со мной играл в эти игры.

— Но потом перестал. Ты показался мне умным. Надеюсь, я не ошибся. Ты первый, кому я сказал, что Таня завещала сыну отдать все только в родные руки.

— Таня знала, что у неё в России есть внук Дмитрий?

— Разумеется. Она даже видела его. Я дал ей такую возможность. Она дважды приезжала в Москву в качестве туристки, в семидесятом и в семьдесят шестом, за три месяца до смерти. В последний раз они сидели рядом, на «Гамлете» в Театре на Таганке. Дмитрий был там с женой, кстати уже беременной. То есть, можно сказать, Софи при этой встрече тоже присутствовала.

— Я не знал. Ты не рассказывал мне.

— А ты вообще знаешь ещё невероятно мало.

— Неужели Таня даже не пыталась заговорить с ним?

— Пётр, ты совсем дурак? Ты забыл, что здесь была советская власть? Дмитрий был сначала искренним комсомольцем, потом таким же искренним коммунистом, знаешь, с идеалами, с упрямой верой, что, несмотря на некоторые перегибы при Сталине, идея прекрасна, система справедлива. К тому же он работал в закрытом НИИ, был засекречен. Представь, если бы к нему подошла пожилая буржуазная дама, туристка из капиталистической Франции, и заявила: здравствуй, Димочка. Я твоя родная бабушка. Твой дед был одним из лидеров Белого движения, лютым врагом советской власти. Твой отец служил в СС и работал на английскую разведку. Он бы в штаны наложил от страха и счёл это провокацией.

— Да, наверное, — кивнул Кольт, — но Дмитрий вовсе не биолог, а инженер. Родные руки! Это же не фамильные драгоценности, не какой-нибудь алмаз в пятьдесят карат. От этого невозможно сразу получить прибыль, просто так продать. Всё равно сначала нужен специалист, биолог.

— Получить прибыль, продать, — старик сморщился и пожевал губами, — родные руки для Тани это как раз те, которые не продадут. Но ты, Пётр, вряд ли поймёшь. Вообще, я устал, слишком многое приходится тебе объяснять. Давай отложим этот разговор. Я хочу сегодня ещё поработать.

— Хорошо, — вздохнул Кольт, — давай отложим. Только ответь на последний вопрос. Ты собираешься отдать всю информацию именно Софи? Ты эти свои драгоценные каракули расшифровываешь только для неё или ради самого препарата?

— Для неё. Только для неё.

— А если она откажется? Если у неё, как когда-то у её прапрадеда Свешникова, возникнут эти бредовые идеи о моральной ответственности, о том, что сделать метод универсальным и общедоступным невозможно, а омолаживать избранных безнравственно и опасно для человечества?

— И пусть! И отлично! Не надо ничего.

— Вот сейчас ты врёшь, — Кольт усмехнулся и покачал головой, — не только мне, но и самому себе. Ты не можешь допустить, чтобы открытие Свешникова исчезло навсегда. Ты сам ждёшь не дождёшься.

— Да, Пётр. Конечно, вру, конечно, жду, — старик тяжело вздохнул, — просто мне страшно за девочку, я не могу себе простить.

— Брось, Федор, прежде всего тебе страшно за самого себя. Тебе нужен препарат, время уходит, и в этом всё дело.

— Пётр, Пётр, иногда мне с тобой бывает так противно разговаривать. Не пей больше. Тебе нельзя. С похмелья ты злой и глупый. Знаешь, что для тебя сегодня самое главное? Найти человека, который убил Дмитрия. Потому что скоро он попытается убить Софи. Смотри, не опоздай, без неё у тебя ничего не выйдет. Это я тебе гарантирую.

Москва, 1917
Федор не заметил, как подошёл к особняку на Большой Никитской. У подъезда стоял крытый автомобиль, рядом топтались двое солдат в шинелях, с винтовками за плечами.

Федор хотел пройти мимо особняка, но уже было поздно. Солдаты заметили, как он замешкался у подъезда, преградили ему путь.

— Куда? Стой!

Он не успел ответить. Дверь открылась. Появился юноша в гимнастёрке и спокойно сказал:

— Пропустите. Это к нам. Свой.

— Что происходит? — спросил Федор, оказавшись в прихожей.

— Раздевайтесь, проходите, — он взял у Агапкина из рук пальто, — подождите в гостиной. Я доложу.

На вешалке висели новенькие кожаные куртки. В доме было довольно тепло, но не от парового отопления. Топились печи. В гостиной весело пылал огонь в камине. В кресле сидела Зина с ребёнком на руках. Она улыбнулась.

— Здравствуйте. Танечка только что заснула. Не встаю, сижу, как мышка, боюсь разбудить.

Её спокойный, уютный шёпот, румяное круглое лицо, приветливая улыбка, вид спящей девочки, завёрнутой в шёлковое стёганое одеяло с белоснежным кружевным уголком, чистота и покой гостиной ошеломили Федора.

— Представляете, избаловалась до невозможности. Спит только на руках, как положишь в кроватку — просыпается, плачет. Папа наверху, в кабинете. Знаете, он хотел послать за вами, у него к вам срочное дело. А вы сами пришли, как будто почувствовали.

Он тяжело опустился в кресло напротив и произнёс глухим ровным голосом:

— Зина, меня только что ограбили, здесь недалеко, на той стороне Садового.

— Да, — она вздохнула, грустно покачала головой, — на улице сейчас нехорошо, опасно. Но папа говорит, это скоро кончится. Надо потерпеть, переждать. Федор, вы успокойтесь, отдохните.

Но отдохнуть он не успел. Юноша в гимнастёрке пригласил его подняться в кабинет.

Из-за двери слышался сдержанный смех, там дружески беседовали Мастер и двое его гостей.

— У Ильича был такой усталый, растерянный вид, — произнёс весёлый баритон, — он смотрит на меня, улыбается и говорит: голова кружится. Слишком резкий переход от подполья к власти.

Агапкин постучал. Разговор затих.

— Да, Федор, войдите, — громко произнёс Мастер.

Он назвал Агапкина по имени. Не брат, не Дисипль. Стало быть, его гости не имели отношения к Ложе.

— Добрый день, Матвей Леонидович. Здравствуйте, господа, — сказал Агапкин.

Двое мужчин в полувоенных френчах, один молодой, полный, рыжеватый, курносый, с девичьим нежным румянцем на щеках, второй постарше, худощавый седеющий брюнет с тонким, породистым лицом, уставились на него весело и удивлённо.

— Господа, — повторил рыжеватый иронически важным тоном и поднял вверх пухлый палец.

— Вот, товарищи, знакомьтесь, — сказал Мастер, — Агапкин Федор Фёдорович, замечательный доктор, верный помощник и уже почти родственник профессора Свешникова Михаила Владимировича.

— Степаненко, — представился рыжеватый.

— Если мне не изменяет память, родственник там полковник Данилов, — задумчиво произнёс брюнет и взял папиросу.

— Младший брат товарища Кудиярова геройски погиб в боях за Кремль, — вполголоса пояснил Мастер, — вы, Федор, садитесь. Сейчас будет чай.

Агапкин присел на край стула, жадно глядя на папиросу, которую мяли худые пальцы товарища Кудиярова. Лицо его показалось смутно знакомым.

— Между прочим, среди разоружённого офицерья полковника Данилова покамест нет, — сказал Степаненко.

— Среди убитых тоже не нашли, — добавил Кудияров, чиркнув наконец спичкой.

— Тю-тю, полковничек, — Степаненко вытянул трубочкой пухлые губы, — тю-тю. Небось, на Донподастся, к атаману Каледину.

— Неужели не навестит молодую жену, не попрощается? — спросил Кудияров.

— Татьяна Михайловна, кажется, на сносях, — сказал Мастер и посмотрел на Агапкина, — она, часом, не родила ещё?

— Родила, — чуть слышно произнёс Федор.

— Вот как? А что голос такой грустный? Надеюсь, всё прошло благополучно?

— Да. Ребёнок здоров. Мальчик.

— Стало быть, можно поздравить господина полковника, — оживился Кудияров, — вернётся, а тут такой сюрприз. Сын. Первенец.

Светло-карие немигающие глаза впились в лицо. Агапкин впервые встретился взглядом с товарищем Кудияровым и наконец узнал его.

Григорий Всеволодович Кудияров заведовал госпитальной кассой с четырнадцатого года. В декабре шестнадцатого он исчез вместе с приличной суммой казённых денег и с тех пор находился в розыске. В госпитале говорили, что сбежавший кассир Кудияров не банальный вор, а политический. Он украл деньги на нужды партии большевиков, в которой давно уже состоял и был близок к самой её верхушке, к Ленину и Троцкому.

Уголовная полиция и охранка крутились в госпитале несколько месяцев, допрашивали врачей, фельдшеров, но всё без толку. Им только удалось выяснить, что Кудияров имел вовсе не экономическое образование, а незаконченное медицинское и воровал из госпитальной кассы с первых же дней, правда, понемногу.

Агапкин редко с ним встречался, потому не сразу вспомнил. Сейчас, глядя в умные холодные глаза, он догадался, что товарищ Кудияров узнал его в первую же минуту, потому и не счёл нужным представиться.

— От нашего имени непременно передайте поздравления, — сказал Кудияров.

— Да, товарищ Агапкин, поклончик от нас их благородию, с совершенным нашим почтеньицем, — Степаненко захихикал, дёрнул головой, изображая этот самый поклончик.

— Ну, а как здоровье Михаила Владимировича? — спросил Мастер.

— Благодарю вас, уже лучше, — пробормотал Федор деревянными губами.

— Никаких там осложнений, воспалений?

— Нет. Но только бинтов не хватает для перевязок, продукты кончились, холодно, — Федор чуть не добавил, что нужны ещё и пелёнки, но прикусил язык, встретившись с рыжим взглядом Кудиярова.

— Вот что, товарищ Агапкин, — задумчиво произнёс бывший госпитальный кассир, — или, извините, к вам следует обращаться господин?

Федор мучительно сморщился и помотал головой. Кудияров понял это по-своему и продолжал:

— Анатолий Васильевич лично интересовался опытами профессора Свешникова. Мы виделись как раз перед моим отъездом в Москву, и он попросил меня, совершенно конфиденциально, разыскать профессора. Нам нужны такие люди. Мы предоставим лабораторию, обеспечим всем необходимым.

— Анатолий Васильевич Луначарский, народный комиссар просвещения, — пояснил Мастер в ответ на вопросительный взгляд Агапкина.

— Сейчас необходимы бинты.

— А, кстати, каким образом уважаемый профессор схлопотал пулю в ногу? — вдруг спросил Степаненко, без всякой улыбки, с напряжённым прищуром. — Что это вдруг его понесло на улицу, под обстрел? Не на подмогу ли побежал своему доблестному зятю?

— Мы вышли, чтобы купить хлеба.

— Хлеба? — переспросил Кудияров. — Ну что ж, это понятно. Скажите, товарищ Агапкин, а как вообще Михаил Владимирович относится к происходящему? Каковы его политические взгляды, на чьей стороне его симпатии?

— Он ранен. Его мучает боль в ноге. У него новорождённый внук, а в доме холодно и есть нечего. И вообще, он вне политики. Его интересует только медицина, биология и собственная семья.

Горничная принесла наконец чай. Гости выпили по стакану и стали прощаться. Степаненко крепко пожал Агапкину руку. Кудияров только кивнул, и Федор вспомнил, как в госпитале говорили о странной привычке кассира никому никогда не подавать руки.

Они вышли, Агапкин решился попросить у Мастера папиросу.

— Товарищ Кудияров обчистил нашу госпитальную кассу в шестнадцатом году, — произнёс он быстрым шёпотом после первой жадной затяжки.

— Это называется экспроприация, — так же шёпотом объяснил Мастер, — теперь вообще все называется иначе, в том числе и мы с вами, товарищ Агапкин.

— Мастер, объясните, кто они? Что происходит?

Он был почти уверен, что опять услышит напоминание о длине его буксирного каната, но услышал совсем иное.

— Они переиграли нас, Дисипль. Мы сами виноваты. Мы их недооценили.

— Кого — их?

— В том-то и дело, что даже сейчас невозможно найти чёткого определения. Формально это называется «партия большевиков». По сути — небольшая террористическая организация с марксистской идеологией.

— Карл Маркс, немецкий спирит, — вспомнил Агапкин, — он написал книгу о каком-то призраке, который бродит по Европе.

Тень улыбки скользнула по губам Белкина, он грустно покачал головой:

— Пейте чай, Дисипль. Карл Маркс не спирит. В юности он баловался чёрной магией, сатанизмом, потом занялся серьёзными экономическими теориями. В его знаменитом «Манифесте» по Европе бродит призрак коммунизма. Но он тут вообще ни при чём. Он — только лозунг, такой же фальшивый, как прочие их лозунги. Власть — советам. Земля — крестьянам. Все ложь.

— Что же правда?

— Они победили. Вот правда. Мы проиграли, и теперь нам надо либо жить с этим, либо умереть. Впрочем, будущие историки обвинят во всём нас, вольных каменщиков, как это случилось после Великой французской революции. Да ещё, пожалуй, евреев, как это водится везде и всегда. Почему-то никто не желает учитывать простые законы эволюции. В статике нет развития. Большинство злодейств и безобразий происходит не только от зависти, но и от скуки. Лишь избранные, философы, учёные, художники, способны ценить покой, стремиться к нему. Суета, страх и бытовая неустроенность мешают собраться с мыслями. Но масса, толпа, у которой собственных мыслей нет, долго в покое и сытости пребывать не может. Чем примитивней человек, тем больше ему требуется внешних раздражителей и потрясений.

— Значит, им просто повезло? Они оказались в нужное время в нужном месте? — спросил Агапкин.

— Да. Именно так. Они учуяли кислый запах брожения, острую иррациональную тоску по Стеньке Разину и Емельке Пугачеву.

— Мастер, но неужели все это нельзя было просчитать заранее?

— Я уже объяснял вам, Дисипль, их не принимали всерьёз. Их мало. Они России не знают. Конспирация, подполье, ссылки, годы за границей. Среди них едва ли двое, трое имеют законченное высшее образование. А в основном — недоучки с уголовным прошлым. Профессиональные революционеры. Нечто вроде тайного чёрного ордена с амбициями вселенского масштаба.

— Мастер, вы уверены, что они пришли надолго?

— К несчастью, да. Уверен. Хватка у них мёртвая, как у английских бульдогов.

— Может быть, им переломают зубы?

— Хорошо бы, да некому. Сейчас почти никто ещё не понимает важность и необратимость происходящего. Считают, что временный кабинет Керенского заменён новым временным кабинетом Ленина и, по сути, ничего не изменилось. Это всеобщее заблуждение им на руку. Пока люди опомнятся, разглядят их, они успеют навести в России свои порядки, такие, что уже никто и не пикнет.

— Нет. Не понимаю, — Агапкин упрямо помотал головой, — как они наведут свои порядки? Как удержат власть, если их профессия — революция?

— Дисипль, вы меня радуете. — Мастер улыбнулся, на этот раз широко и открыто. — Первое разумное замечание за эти дни. Кажется, вы потихоньку приходите в себя. Поздравляю. Конечно, сами не смогут. Чтобы выстроить хотя бы примитивную государственную машину, нужны грамотные специалисты. Полицейские, военные, финансисты, учителя, врачи, дипломаты, шпионы. А диктатура, без которой им не обойтись, требует такого огромного чиновничьего аппарата, какой и не снился нормальному демократическому государству. Выращивать в пробирках сотни тысяч готовых, взрослых, образованных и совершенно лояльных особей они, к счастью, пока не умеют. Придётся использовать тех, что есть. Это даёт нам шанс если не сокрушить их, то хотя бы уцелеть. Сегодня они пришли ко мне предложить должность советника-консультанта при их комиссаре иностранных дел товарище Троцком. В Петрограде довольно профессиональных дипломатов, но товарищу Троцкому нужны мои неофициальные связи.

— Мастер, вы собираетесь с ними сотрудничать?

— Да. И вы тоже, товарищ Агапкин.

— Михаил Владимирович не станет. Он ни за что не согласится.

— А его никто не спросит, как, впрочем, и нас с вами.

— Можно же как-то бороться…

— Не только можно. Необходимо. Но бегать по Тверской с пистолетами вряд ли стоит, особенно профессору Свешникову. Это не его дело, не ваше и даже не моё.

— Чьё же?

— Полковника Данилова.

— Как мне поступить, когда он появится? — хрипло спросил Агапкин.

Мастер допил свой чай, минуту сидел молча, глядя в пол, и вдруг произнёс, резко вскинув голову:

— Прежде всего, Дисипль, вы должны забыть свои личные интересы. Ревность, соперничество следует отложить до более спокойных времён. Вы меня поняли?

— Да.

— Ну и отлично. Надеюсь, что ваш здравый смысл окажется сильней эмоций. Как только Павел Николаевич придёт домой, найдите возможность сразу сообщить мне об этом.

— И все?

— Да, все. Бинты, продукты, зерно для крыс привезут позже. Пелёнки и что ещё там нужно для мальчика попросите у Зины. Как, кстати, его назвали?

— Михаил.

Агапкин медленно поднялся, поплёлся к двери, вышел, но тут же вернулся и спросил:

— Как я объясню профессору, откуда бинты и продукты? В прошлый раз я сочинил историю о случайной встрече с отцом спасённого больного. Что сказать сейчас?

— Вам ничего говорить не надо. Вы изобразите искреннее удивление. Шофёр поднимется, он скажет, что все это выдано по личному распоряжению наркома образования Луначарского. Ваша задача убедить профессора принять подарки. Надеюсь, это будет несложно.

Гамбург, 2006
Центральный вокзал произвёл на Соню не менее сильное впечатление, чем гамбургский аэропорт и гостиница. Казалось, она вот-вот запрыгает и захлопает в ладоши, как ребёнок перед новогодней ёлкой. Впрочем, её весёлость показалась Зубову слегка искусственной, как будто она самой себе пыталась доказать, что все отлично, здорово, великолепно.

— Сколько кафе и магазинов! Как красиво! Фрукты, свежие соки! И что, можно взять с собой в поезд? Боже, целое царство сыров! Зачем столько на вокзале? А! Вот, именно о таком плюшевом медведе я мечтала в детстве! Иван Анатольевич, вы не будете смеяться, если я его куплю?

— Софья Дмитриевна, в Москве тоже продаются неплохие игрушки.

— Конечно, но ведь не на вокзале. Я в Москве ни за что не пойду в игрушечный магазин искать себе мишку.

— У вас было мало игрушек в детстве?

— Нет, много. Но ни одна мне не нравилась. Я собирала гербарии, изучала всякие растения, насекомых. В восемь лет, на день рождения, мне подарили маленький микроскоп, из магазина «Юный техник». Вот он и был моей любимой игрушкой.

Они зашли в магазин. Из всех плюшевых зверей медведь, который так понравился Соне, был самым задрипанным и облезлым, к тому же с разными глазами, один голубой, другой карий. Он сидел за стеклом, в отдельной витрине. Продавщица достала его. Соня взяла игрушку в руки так, словно это было живое существо, счастливо, широко заулыбалась, но вдруг заметила цену на ярлычке. Лицо её вытянулось, она тут же отдала мишку продавщице и растерянно прошептала:

— Ничего не понимаю. Сто семьдесят евро?

— Он коллекционный, — сказал Зубов.

— Авторская работа, единственный экземпляр, — объяснила продавщица.

— Мне не везёт, как всегда, — печально вздохнула Соня, — пойдёмте отсюда.

— Может быть, выберете любого другого? Смотрите, сколько здесь медведей, и все очень симпатичные, — сказал Зубов.

— Другой мне не нужен. И вообще, всё это глупости. Не понимаю, что на меня нашло? Пойдёмте. Мне надо купить зубную щётку, я, разумеется, забыла. И ещё сигареты.

— Ну, как хотите. Встретимся вон в том кафе. До поезда полчаса.

— Да, я быстро.

Как только она ушла, позвонил Кольт.

— Появились какие-нибудь идеи?

— Пока нет, — честно признался Зубов.

— Ты с ней рядом уже сутки. Что можешь сказать?

Кольт никогда Соню не видел, Дмитрия Лукьянова, впрочем, тоже. Они принадлежали к той многочисленной безликой породе людей, которую он ещё в своём комсомольском прошлом именовал «населением». Они вроде бы говорили по-русски, но были для него даже не иностранцами — инопланетянами. Он не понимал, как можно существовать в таких квартирах, носить такую одежду, есть такую еду. Он даже не презирал их, он их просто не замечал. Они казались ему призрачной безликой массой, недостойной внимания. Сама жизнь была устроена таким образом, что люди его круга практически нигде с «населением» не соприкасались. Другие дома, магазины, больницы, поезда. Депутатские залы в аэропортах и на вокзалах. Закрытые распределители. К своим шестидесяти пяти годам Пётр Борисович ни разу не спустился в метро, не проехал на троллейбусе.

Позже, когда рухнула советская власть, отдельные представители «населения» сумели подняться на более высокий уровень, стали жить той жизнью, которую Кольт считал человеческой, или почти человеческой. С ними он общался свободно, как с равными. Но тех, кто остался внизу, Пётр Борисович по-прежнему не замечал. Теперь эта убогая порода называлась не «населением», а «лохами». Вступать в прямой контакт с ними было для Кольта странно и даже унизительно.

Соня окончательно упала в его глазах, когда выяснилось, что она ни разу в жизни не выезжала за границу. Было непросто пробить ей сразу годовую шенгенскую визу, пришлось задействовать серьёзные связи в немецком консульстве.

— Ну что она за человек? Такая же, как её покойный папа? Или всё-таки можно с ней договориться? — голос его звучал теперь вполне спокойно.

— Пётр Борисович, я уже все сказал вам. Работать она будет, в этом я уверен. Она помешана на своей биологии, много знает о Свешникове, интересуется им. Она не упустит возможности исследовать препарат.

— Хорошо. Глаз с неё не спускай.

— Боитесь, сбежит? — усмехнулся Зубов.

— Нет. Я боюсь, Ваня, что мы в своих поисках не одиноки.

— Пётр Борисович, бросьте, вряд ли её перекупят.

— Вань, её убить могут.

— Да вы что! Прямо здесь?

— В Зюльте. Но не сейчас. Позже.

— Кто?

— Ты меня спрашиваешь? Ищи, думай!

Зубов сел за столик, заказал себе и Соне по стакану свежего ананасового сока. Он догадывался, что Кольт позвонил ему после очередного разговора с Агапкиным. Старик опять завёл его, заразил своими бреднями. Ничего, кроме паранойи, Иван в этих подозрениях не видел.

Если бы за препаратом шла серьёзная охота, это было бы известно. Зубов уже давно искал и думал. Он самым внимательным образом все изучил и знал точно: сегодня никто, кроме Петра Борисовича, тайной открытия Свешникова не интересуется. Конечно, возможны какие-то дошлые, настырные одиночки, но их вряд ли стоит опасаться, тем более здесь, в Германии.

Иван был уверен: Дмитрий Лукьянов умер собственной смертью. И уверенность эта держалась прежде всего на результатах вскрытия, с которыми он, человек дотошный, не поленился ознакомиться.

Медленно потягивая через трубочку густой сок и дожидаясь, когда появится Соня, он вдруг подумал, что уже все на свете видел, ко всему привык, давно утратил счастливую способность удивляться и радоваться простым мелочам. А может, у него вообще никогда такой способности не было? Не дано, от рождения.

Зубову стало грустно. Он вспомнил свои первые поездки на Запад, ещё в советские времена. Даже ему, человеку не рядовому, номенклатурному, становилось не по себе от резких контрастов между загнивающим Западом и процветающим социализмом.

— Они загнивают, но пахнут изумительно, а мы воняем, — сказал однажды его сослуживец, сидя в таком вот вокзальном кафе, то ли в Женеве, то ли в Париже, в начале восьмидесятых, — семнадцатый год отбросил нас назад, веков на пять, во времена глухого грязного феодализма.

Никто не мог их слышать. Сослуживец сказал это Ивану на ухо, обдавая добротным коньячным перегаром. Оставшуюся драгоценную заграничную неделю молодой капитан КГБ Зубов мучился одним вопросом: надо настучать на сослуживца или нет? Пьяный шёпот мог быть не случайным трёпом, а продуманной провокацией.

Никакой докладной в итоге он не написал и потом очень пожалел о своём благородстве. Не потому, что это оказалась провокация. Просто сослуживец, хоть и был пьян, а все запомнил, тоже мучился, нервничал и решил подстраховаться. Сам настрочил докладную, приписав собственные клеветнические высказывания Ивану.

Объявили посадку на поезд. Зубов спохватился, что Сони до сих пор нет, и сразу увидел её. Она шла к нему, катила свой чемодан, разговаривала по телефону.

— Мамочка! Все просто потрясающе, как в сказке! Нет, нос не заложен, ухо не болит. Подожди, не тараторь! Ты поняла? Пластиковая баночка. Написано «Витаком плюс». Да, они должны лежать либо в аптечке в ванной, либо в ящике у тахты. Нет, нужна именно открытая, начатая. Посмотри ещё на кухне, на столе. Нашла? Да, это они. Сколько там осталось? Послушай меня! Сегодня позвонит Оксана. Ну, помнишь? Рыженькая такая, высокая. Ты или Нолик встретитесь с ней и отдадите баночку. Она знает зачем. Мама, успокойся. Да, напишу Нолику, все подробно объясню. Мамочка, сейчас закончатся деньги, и меня вырубят. Все, целую, люблю!

Соня убрала телефон в карман куртки и посмотрела на Зубова.

— Извините. Как только я нашла аптеку, начались телефонные звонки, все прямо как с цепи сорвались. Нам уже пора? Это мне сок?

— Да. Можете взять с собой. Давайте я повезу ваш чемодан.

Они поднялись на платформу, вошли в вагон.

— Это что, электричка такая? — спросила Соня. — Туалет? Даже три туалета на один вагон? И курить можно?

— Не везде. Только в этом вагоне.

— Ого! Розетка для компьютера и столик!

В первом классе были купе с мягкими креслами на шесть человек, но никто к ним так и не сел. Когда поезд тронулся, Соня выпила свой сок, закурила, вытащила ноутбук из портфеля.

— Сейчас, только отвечу одному человеку и буду смотреть в окно.

Зубов сидел напротив. Он открыл тонкую книжку в дешёвом глянцевом переплёте. Он взял её с собой из Москвы, но всё никак не мог начать читать. Книжка называлась «На передовой невидимого фронта». Мемуары бывшего сослуживца, того самого, который когда-то настрочил на Зубова докладную.

На внутренней стороне обложки было выведено шариковой ручкой, аккуратным почерком:

«Ивану, дорогому другу и коллеге, на добрую память. Автор».

Соня минут пятнадцать читала свою почту, отвечала. Потом встала и вышла. Компьютер остался включённым.

Зубов развернул его к себе. Её не было минут десять. Он успел прочитать все входящие и исходящие письма за последнюю неделю. Когда она вернулась, компьютер стоял на месте, а рядом, на столике, небольшой бумажный пакет, перевязанный лентой.

— Ого! Здесь ещё и подарки разносят? — спросила Соня.

— Да. Иногда случается.

— Это мне?

— Конечно.

— А вам тоже принесли?

— Софья Дмитриевна, пожалуйста, разверните, посмотрите.

— Вы уверены, что можно? А вдруг они перепутали купе?

— Уверен. Открывайте. Это именно вам. Никто ничего не перепутал, — он тяжело вздохнул, отвернулся, уставился в окно.

Она развязала ленточки и тихо охнула.

— Иван Анатольевич, вы с ума сошли! Сто семьдесят евро! Тот самый! Вы не представляете, как я о нём мечтала в детстве, он даже снился мне, именно такой, маленький, бежевый, встрёпанный, с разными глазами. Но я бы никогда, ни за что себе не позволила. Слушайте, давайте я вам деньги верну? У меня есть. Мне ваш курьер вручила тысячу евро.

— Софья Дмитриевна, вот эту последнюю глупость я даже комментировать не хочу. Лучше бы просто спасибо сказали.

Глава девятнадцатая

Москва, 1917
— Павел, перестань, этот абсурд не может длиться бесконечно. Тебе прежде всего надо поесть и выспаться.

Голос профессора звучал удивительно бодро. Агапкин застыл в прихожей. На вешалке висели шинель и фуражка.

Первым его желанием было уйти сию минуту, не видеть их рядом. Полковника с ребёнком на руках, Таню, счастливую, невероятно красивую. Он знал, как она хорошеет от счастья. Глаза становились спокойными, глубокими, на щеках проступал нежный румянец. Она улыбалась едва заметно, просто так, самой себе. Смотреть на неё бывало больно, как на яркий свет из темноты.

— Не надо было вести никаких переговоров, — донёсся низкий, охрипший баритон полковника, — у нас была возможность, но все ждали, не хотели крови. Мы не хотели, а им чем больше её, тем лучше. Как можно вести переговоры с теми, кто палит по Кремлю из тяжёлых орудий? Но дело не в них. В нас. Мы им Россию бросили под ноги, мы её проворонили, проболтали, нам прощения нет и не будет.

Заплакал Миша.

— Павел, не надо, пожалуйста, — сказала Таня, — он пока не понимает, но чувствует.

— Да, Танечка, все. Прости меня, старого дурака. Мишенька, ты не бойся, я не такой нервный и мрачный, вот видишь, я умею шевелить бровями, по очереди, правой и левой. Ещё могу язык свернуть в трубочку.

Плач затих. Андрюша вдруг весело рассмеялся и крикнул:

— Смотрите, он улыбается! Павел Николаевич, он вам улыбается, правда.

— Не выдумывай, он слишком маленький, это просто случайная гримаса, — сказала Таня, — и вообще, ему пора кушать.

— Нет, действительно улыбается, — возразил Данилов, — мне лично. Миша, может, ты что-нибудь скажешь? Ну скажи: папа.

— Сейчас стишок прочитает и сыграет на рояле «Собачий вальс». Да он мокрый насквозь! Павел, ты что, не чувствуешь, он совершенно мокрый?

— Но не плачет!

— И улыбается!

— Мишенька, маленький, что там тебе ангелы шепчут? Ты хочешь сказать, ещё не всё потеряно? У нас остались шансы? Слушайте, а в кого у него такие огромные уши?

— В тебя, конечно. Что ты делаешь? Не снимай с него чепчик! Холодно. Все, дай мне ребёнка!

— Танечка, подожди, разве я лопоухий?

— Дай мне ребёнка и посмотри в зеркало.

— Да, правда. Надо же, я раньше не замечал.

— Павел Николаевич, я воды согрела, вы хотели мыться.

Федор попятился назад, к двери, вышел и бесшумно прикрыл её за собой, стал быстро спускаться вниз. В вестибюле у лифта столкнулся с пожилой дамой из квартиры на третьем этаже.

— Федор Фёдорович, здравствуйте, ужас какой творится! У нас вся прислуга сбежала, я ходила узнать, что с отоплением, бесполезно, никто ничего не знает, дворник хамит, пьян, а ведь мусульманин, им Коран запрещает пить. Погодите, тут письмо для Михаила Владимировича, бросили в наш ящик, я как раз шла к вам, отдать, — она протянула толстый конверт.

Письмо было из Ялты, от Натальи Владимировны и Оси. Его давно ждали.

— Благодарю вас, я передам. Потом. Сейчас спешу, — он сунул конверт за пазуху.

— Федор Фёдорович, вы здоровы? У вас такой странный вид, — слегка испуганно пробормотала дама.

— Здоров, здоров, спешу, простите, — он быстро вышел на улицу.

У подъезда стоял знакомый автомобиль. Шофёр шагнул навстречу и тихо спросил:

— Дисипль, в чём дело, куда вы? Что с вами?

— Вернулся полковник. Я должен сообщить.

— Я сообщу. Помогите мне донести пакеты.

— Нет. Ни за что! Я не могу, не хочу туда возвращаться!

— Да в чём дело? Вы пьяны? — шофёр быстро обнюхал его, по-собачьи шевеля ноздрями. — Нет. Не похоже. Неужели кокаин?

— Перестаньте. Я трезв и не употреблял наркотиков. Мне очень плохо. Это личное. Объяснять вам не буду.

— Да не объясняйте, пожалуйста, я и так знаю. Вы же сами сказали — полковник вернулся. Я бы на вашем месте давно нашёл бы себе какую-нибудь весёлую курсисточку. Ладно, все, успокойтесь. Пойдёмте наверх, я без вас не дотащу, а вам всё равно придётся возвращаться, никуда не денетесь, так что терпите, Дисипль. Страдания облагораживают душу и тренируют волю.

— Да. Хорошо, я готов. Но вы войдёте со мной, сами все скажете, иначе получится, будто я уже сотрудничаю, тогда я лишусь доверия, уважения, тогда всё напрасно, всё кончено, — он шептал быстро, с одышкой, и старался не смотреть в насмешливые голубые глаза шофёра.

— Прекратите истерику. Сядьте! — шофёр открыл дверцу и силой усадил Федора на переднее пассажирское сиденье. — Можете молиться, медитировать, считать слонов. У вас три минуты, чтобы успокоиться и взять себя в руки. Либо мне придётся доложить, что вы невменяемы и ненадёжны.

Шофёр отвернулся и закурил. Он стоял, прислонившись к дверце. Чёрная кожаная куртка была перетянута портупеей. Федор не мог оторвать взгляда от кобуры. Достаточно протянуть руку, чтобы вытащить револьвер. Шофёр, конечно, заметит, но не сразу поймёт, что происходит. Подумает, что Дисипль сошёл сума и собирается его убить. Вряд ли он сумеет разгадать истинные намерения Дисипля. Таким образом, будет довольно времени, чтобы поднести дуло к своему пульсирующему адской болью виску и нажать спусковой крючок. Мгновение — и всё кончено. Ни боли, ни любви, ни страха, ни унижения. Ничего. Пустота.

«Знаю, что грех. Но с меня довольно».

Он готов был сделать последнее, быстрое движение, он решился окончательно и бесповоротно, он счёл это единственным выходом, но рука не слушалась, не двигалась. Тело свело страшной судорогой, голова разрывалась от боли, он перестал соображать что-либо, провалился в свистящую ледяную мглу, только успел подумать: все уже произошло, он себя убил, но ничего не почувствовал, даже выстрела не услышал.

Остров Зюльт, 2006
Соня выключила компьютер, смотрела в окно, не выпуская из рук своего медведя. Зубов уткнулся в книгу, со стороны казалось, он читает очень увлечённо, однако мемуары бывшего сослуживца вот уже полчаса были открыты на первой странице.

Он думал о том, что узнал сорок минут назад, просмотрев Сонину почту.

Её друг Zero, тот самый Нолик, который постоянно хочет кушать и никогда не бывал за границей, провёл для неё целое расследование.

Зубов отлично помнил нервические намёки Агапкина, он дважды прослушивал запись, прежде чем отдать её Кольту. Из того, что болтал старик, Соня вряд ли сумела составить для себя более или менее чёткую картину. Агапкин только напугал её и озадачил, это обычная манера старца. Но два послания от Нолика должны были внести некоторую ясность в тот тревожный хаос, который остался у неё в голове после встречи с Агапкиным.

Вероятно, в Гамбурге она провела бессонную ночь. В пять утра отправила послание некой Оксане.

«Оксюша, привет! Прости, что пишу и звоню так редко, и всегда только по делу. Я сейчас в Германии. Без твоей помощи не обойдусь. Пожалуйста, позвони мне домой, там мама. Она передаст тебе банку с витаминами. Их принимал мой папа. Он умер две недели назад. Диагноз — острая сердечная недостаточность. Само собой, официально экспертизу оформлять не надо. Просто сделай это для меня и напиши о результатах. Я почти уверена, внутри капсул именно витамины, ничего больше.

Целую тебя. С.Л.»

Проклятый старик заразил её подозрениями, так же как Кольта. Но для Кольта Дмитрий Лукьянов лишь промежуточное звено, чужой человек, а для Сони родной отец, которого она очень любила. Она не успокоится, пока не найдёт ответ. Именно об этом она думала всю ночь, перебирала разные варианты. И только что, уже здесь, в поезде, ответила Нолику.

«Нолик! Спасибо, ты умница, и я никогда в этом не сомневалась! Конечно, ты должен был стать историком, а не актёром.

Михаила Павловича Данилова мне самой искать вряд ли придётся. Кажется, меня приведут к нему за руку. Из Гамбурга я еду на остров Зюльт. Там лаборатория. Кому и зачем это нужно, я пока не поняла и не знаю, как ко всему этому относиться.

Сейчас в голове у меня полнейшая путаница. Прежде всего хочу понять, почему умер папа? Он ведь тоже ездил на остров Зюльт, прожил десять дней в гостинице. Я случайно нашла у него в кармане карточку гостя. Он хотел мне все рассказать, но не мог решиться. Я догадываюсь почему. Он оттягивал, откладывал этот разговор и в итоге не успел.

Нолик, дорогой мой, хороший, пожалуйста, не волнуйся. Я уверена, ничего плохого здесь со мной не случится. Возможно, даже наоборот. Но только для меня сейчас главное — папа.

Целую тебя, обнимаю, скучаю. Держись, не пей, продолжай разгадывать исторические ребусы. Мне это сейчас очень нужно.

Твоя Репчатая».

«Интересно, что она думает обо мне? Почему, зная уже так много, не задаёт вопросов? — размышлял Зубов, изредка поглядывая на Соню поверх книги. — Неужели подозревает, что я могу быть косвенно причастен к смерти её отца? Вряд ли. Никакой враждебности по отношению к себе я не чувствую. Некоторое напряжение есть, но это вполне понятно. Мне повезло хотя бы в том, что старый неврастеник не сообщил ей, с кем её папа ужинал в ресторане в последний вечер своей жизни. И хорошо, что сам Лукьянов не успел ничего рассказать, не назвал ей моего имени».

— Море, — сказала Соня, — смотрите, море с обеих сторон. Мы едем по знаменитой дамбе, самой длинной в Европе.

— Да, — кивнул Зубов и захлопнул книгу, — осталось минут десять.

— Жалко, я не догадалась взять с собой роман Зигфрида Ленца. Сейчас бы перечитала с удовольствием. Он так ярко описал эти места, дамбу, остров, море. Я читала очень давно, но сейчас у меня такое чувство, будто я здесь уже бывала. Иван Анатольевич, почему вы сразу мне не сказали, что мы едем именно на остров Зюльт?

— Разве? Мне казалось, я говорил вам ещё тогда, в Москве, в ресторане.

— Нет. Вы назвали Гамбург. Но теперь уж неважно. Там в городе должен быть книжный магазин, попробую найти роман, заодно вспомню немецкий.

— Не найдёте, закажем по Интернету.

— Да, хорошая идея. А вы что читаете?

Она взяла книгу, пробежала глазами аннотацию, потом открыла, как раз там, где была дарственная надпись. Лицо её вытянулось, она закрыла книгу, отдала ему и спросила:

— Иван Анатольевич, вы служили в КГБ?

— Служил. Но вышел в отставку девять лет назад.

— Очень интересно. А чин у вас какой?

— Полковник.

— До генерала не захотели дослужиться?

— Хотел. Но пришлось уйти. Надо было кормить семью.

— Она у вас большая?

— Жена, двое сыновей, теперь ещё и внучка, плюс родители, мои и жены, пенсионеры.

— И вы один всех кормите?

— Сейчас уже не один. Старший сын стал неплохо зарабатывать, жене прибавили зарплату. Она преподаватель в педагогическом институте. Но в начале девяностых было очень трудно. А мне как раз предложили хорошую работу.

— Не жалеете?

— Нет.

Она помолчала немного.

— Значит, с Агапкиным Фёдором Фёдоровичем вы коллеги?

Поезд остановился. Зубов взял у Сони чемодан и спокойно произнёс:

— Агапкин? Не тот ли старец, о котором рассказывал Борис Иванович Мельник?

— Он самый, — кивнула Соня и больше не задала ни одного вопроса.

Когда вышли на платформу, она поёжилась.

— Да, здесь правда холодней, чем в Гамбурге.

— Я предупреждал. Наденьте капюшон. Ну что, сразу едем в лабораторию или всё-таки сначала в гостиницу?

— А можно в лабораторию?

— Неужели так не терпится посмотреть?

— Мгм.

— Хорошо. Только завезём ваш чемодан и мою сумку. Тут все близко. Остров совсем маленький.

— Да, я знаю.

Они доехали на такси за десять минут. Сидя с ней рядом на заднем сиденье, Зубов чувствовал, как она напряглась.

— Софья Дмитриевна, не хотите всё-таки отдохнуть немного?

— Я вовсе не устала.

На неё было жалко смотреть. Они вошли в уютный гостиничный холл. Соня вдруг застыла, испуганно огляделась. Она едва сдерживала слёзы. Зубов усадил её в кресло, быстро заполнил карточки на ресепшене. Когда он вернулся к ней, ему показалось, она сейчас грохнется в обморок.

— С вами всё в порядке?

— Да.

— Хорошо. Значит, заносим вещи и сразу спускаемся.

Она кивнула и пошла вслед за портье, который взял её чемодан.

«Я должен все рассказать ей, — думал Зубов, — сегодня, сейчас. Тянуть дальше некуда. Только не знаю, с чего начать».

Москва, 1917
Федор очнулся оттого, что его осторожно, ласково, хлопали по щекам.

— Все, все, Дисипль, — повторял шофёр, — открывайте глаза, ну, Дисипль, я же знаю, вы меня слышите.

— Да, — выдохнул он.

— У вас жар. Я отведу вас наверх, вы ляжете в постель.

— Нельзя. Вдруг тиф? Там младенец. Нельзя.

— Пожалуй, вы правы. Что же с вами делать?

— На Пречистенку, в лазарет везите. Там доктор Потапенко или Маслов, кто-нибудь…

Федору трудно было говорить, у него стучали зубы, мышцы по-прежнему сводило тугой судорогой. Но голова теперь стала ясной, несмотря на страшную боль.

«Я жив. Зачем? Что меня остановило? Страх? Инстинкт самосохранения? Но ведь стреляются люди, и каждому страшно в последний момент. А все равно стреляются насмерть, если решение принято. Почему у меня не вышло?»

К госпиталю нельзя было подъехать из-за баррикад. Шофёр затормозил и спросил:

— Сумеете сами дойти?

— Вряд ли.

— Я не могу вас проводить. Я не рискну оставить автомобиль здесь без присмотра, тем более там продукты в пакетах. Объездного пути нет. Через дворы совсем близко. Попробуйте встать на ноги.

«Ещё один шанс, — спокойно подумал Федор, — я, разумеется, не дойду. Отлично. Грохнусь где-нибудь по дороге, потеряю сознание и уже не очнусь. Либо разденет и пристрелит красный патруль. Ещё лучше».

— Нет, погодите, сидите спокойно. Я кое-что придумал, — сказал шофёр. — Из-за вас, Дисипль, я совсем одурел. Мог бы сразу догадаться.

Он подал немного назад, развернулся. Переулками проехал к Большой Никитской, притормозил у особняка Мастера, трижды просигналил. Через пару минут появился юноша в гимнастёрке. Новый приступ боли пронзил голову. Федор отключился.

Дальше был чёрный провал, глубокий обморок. Он не помнил, как его везли, как опять остановились у баррикад и юноша ушёл к лазарету. Очнулся он, когда его несли на носилках по знакомой лестнице. Навстречу бежал Маслов.

— Уроните, застрелю! Федя, слышишь меня? Открывай глаза, ну! Ты ранен, что ли? Где? Крови нет. Контузия? Горишь весь. Тиф? Да куда вы, болваны? Я сказал, не в общую! В пятую процедурную!

Маслов стал раздевать его вместе с незнакомым молодым санитаром.

— Жар, больше сорока градусов. Погоди, что это? Письмо? А, Михаилу Владимировичу! Кстати, что он, как?

— Ранен в голень, — пробормотал Агапкин.

— Ого! Кость не задета?

— Нет.

— Слава Богу. А мы тут сидим, ничего не знаем, на Ходынке штаб большевиков, пальба такая, что носа не высунешь. Вкалываем сутками, как каторжные. Спим на ходу. Раненых везут десятками, бинтов не хватает, коек не хватает, свет гаснет, холод собачий. Санитары, фельдшеры разбежались, работают добровольцы, гимназисты, курсистки, да что с них взять? Дети. Барышня, шестнадцать лет, видит кровь, хлоп в обморок, откачивай её, дуру, трать нашатырь и валерьянку! Как же профессора угораздило? Пулю кто вытаскивал?

— Таня.

— Сама? Дома? А послушай, так ведь она родить должна!

— Уже. Мальчик.

— Кто принимал? Неужели ты? Как назвали?

— Михаилом.

— Профессор, конечно, на седьмом небе от радости? Как нога у него? Надо зайти, поглядеть. А что полковник, счастливый отец? Жив? Вернулся? Небось, на Дон пойдёт, к Каледину, дальше драться? Рот открой. Шире, Федя, шире, ты что, младенец? Убери язык, не вижу ни черта. Горло не можешь показать? Так, в горле чисто. Дыши. Ещё. Хрипов нет. Батюшки святы, пульс пулемётный. Васька! Быстро сульфат магния с глюкозой!

Федора кололи в вены, обтирали уксусом, опять считали пульс, слушали сердце, щупали живот, железы. Приходили ещё врачи, среди них был Потапенко. Голоса звучали глухо, протяжно, сливались в единый гул, наплывали волной вместе с новым приступом боли.

«…спасай душу свою; не оглядывайся назад и нигде не останавливайся в окрестности сей; спасайся на гору, чтобы тебе не погибнуть. Но Лот сказал им: нет, Владыка!»

Федор открыл глаза. Увидел в полумраке силуэт, склонившийся над книгой. Девочка в гимназическом платье сидела возле его койки. Длинные тёмные пряди закрывали лицо.

«Вот, раб Твой обрёл благоволение пред очами Твоими, и велика милость Твоя… что спас жизнь мою…»

— Что это? — спросил Федор.

— «Бытие», глава девятнадцатая, — ответила девочка и закрыла книгу, — У меня «неуд» по Закону Божьему, ещё с весны не могу пересдать. Дьякон, отец Артемий, такой вредный. Заставляет целые страницы учить наизусть. Вы как себя чувствуете? — лёгкая рука легла ему на лоб. — У вас жар сильный. Может, доктора позвать?

— Не надо. Сколько вам лет?

— Шестнадцать. Пить хотите?

— Хочу. Как вас зовут?

— Катя.

Она принесла кружку тёплой воды, сказала, что работает здесь второй день. Форму сестринскую пока не выдали, не хватает. Но скоро она всё равно уйдёт. Слишком тяжело.

— Катя, во всех гимназиях уроки Закона Божьего отменили после февраля, — вдруг вспомнил Федор, — был специальный указ. Зачем же вы учите Ветхий Завет?

Она тихо рассмеялась, покачала головой:

— Дьякон, отец Артемий, мой родной дядя. Он теперь у нас живёт, занимается со мной, с сестрой, с братом, усаживает нас в столовой, ведёт уроки, спрашивает, отметки ставит, даже табель завёл. Пока не выучу, не отвяжется. Ой, тут у вас какое-то письмо, — она наклонилась, подняла с пола конверт, — «Свешникову М.В.» Это вы Свешников?

— Нет.

— Так надо отнести, вот, адрес есть. Я в Оружейном живу, это как раз недалеко от Второй Тверской. Домой пойду, занесу. Там, верно, ждут. Сейчас письма — такая редкость, почта работает плохо.

— Не надо. Я скоро поправлюсь, сам отнесу. Я живу по тому же адресу. Положите ко мне под подушку. Я посплю.

— Спите. Во сне все болезни проходят. Если я буду читать тихонько, вам это не помешает? Я, когда про себя, ничего не запоминаю. Только вслух.

— Читайте.

Она опять открыла Библию.

«И пролил Господь на Содом и Гоморру дождём серу и огонь… и ниспроверг города сии, и всю окрестность сию, и всех жителей городов сих… Жена же Лотова оглянулась позади его, и стала соляным столпом».

Когда он проснулся, в маленькой процедурной было пусто. Керосинка коптила. Он попробовал приподняться. Температура немного упала, стало легче двигаться, уже не сводило судорогой все мышцы, но голова болела по-прежнему. Он поправил фитиль керосинки, надорвал конверт.

В письме Наталья Владимировна рассказывала, как Ося всех перепугал. Болел тяжело и страшно. Температура поднималась до сорока градусов. Судороги, сильнейшие сердцебиения, приступы удушья. Доктора не могли понять, в чём дело. Смотрели горло, слушали лёгкие, проверяли, нет ли сыпи. Были чудовищные головные боли, он метался по комнате, иногда терял сознание. Никакие лекарства не помогали, однако стоило плотно задёрнуть шторы, погасить свет, ему становилось немного легче. Жар не спадал, но притуплялась боль, успокаивалось сердцебиение.

Утром на третьи сутки Ося проснулся совершенно здоровым, бодрым, словно и не было ничего. Теперь отлично себя чувствует, сочинил ещё две главы романа о своих индейцах. Что с ним было, так никто и не понял.

Далее следовали страницы, исписанные быстрым косым почерком Оси.

«Не две главы, а полторы, к тому же сырые, пришлю, когда все поправлю. Заболел я по собственной вине. Рассказывать стыдно, однако придётся. Если не я, так Наточка напишет и, конечно, все преувеличит.

Итак, мне надо было кое-что проверить. Мой главный герой Икамуша Рваное Ухо спасался от колдуна племени Яганов, страшного злодея по имени Ауа Огненный Чих. Так вышло, что единственным вариантом спасения для него стал прыжок со скалы в бушующее море. Я должен был убедиться, что Икамуша выживет, понять, что он чувствовал, когда прыгал, когда плыл в бурю в открытом море. Я нашёл подходящую скалу. На всякий случай взял с собой своего лучшего друга Алёшу Семёнова. Если начну тонуть, он бросит мне спасательный круг и позовёт кого-нибудь на помощь.

Был шторм, не больше трёх баллов. Для меня ерунда, я плаваю очень хорошо. Этого даже Наточка отрицать не станет. Там, на скале, Алёша принялся меня отговаривать. Но я знал: если откажусь, мой Икамуша погибнет или придётся делать кошмарную вещь — менять целиком весь сюжет, переписывать все заново.

Я разделся, приготовился прыгать. Но вдруг у меня страшно заболела голова, прямо прострелило болью, свело все мышцы, я не мог двинуться с места. Я застыл, как соляной столп, свалился плашмя на камни, едва не расшиб голову и не скатился в море. Алёша успел подхватить и удержать меня, оттащил подальше, побежал к дороге, кричал, звал на помощь, но я уже ничего не слышал, потерял сознание. Помню только, как меня несли, потом везли на извозчике какой-то офицер и красивая дама. Мне было ужасно плохо, я думал, что умираю, как когда-то в Москве, в госпитале».

Федор сложил письмо, убрал под подушку. Михаил Владимирович и Таня, конечно, простят, что вскрыл, прочитал.

«Рыбы поднимаются на поверхность. Мыши и крысы теряют страх перед кошками. Паразит управляет поведением промежуточного хозяина. А чего он хочет от постоянного своего жилища? Чтобы оно оставалось в целости и сохранности! Они чувствуют то, что чувствуем мы? Они читают мысли? Ося надумал прыгнуть со скалы в море. Я решил застрелиться. Они поняли наши намерения и пустили в мозг дозу парализующего яда? Ни у него, ни у меня ничего не вышло. В последний момент он и я одинаково застыли соляными столпами, как бедная жена Лота. Почему? Потому что, когда тебе дали возможность убежать от смерти, нельзя оглядываться назад и смотреть ей в глаза».

Остров Зюльт, 2006
Сверху, из кабинета Микки, с утра слышна была музыка. Герда обрадовалась. В последнюю неделю Микки ей не нравился. Он стал вялым, каким-то сонным. Отказывался от еды. Лежал днём на диване, глядя в потолок, чего прежде никогда с ним не случалось. Герда насильно выгоняла его на прогулки, но он возвращался минут через двадцать и опять ложился на диван. Она придумывала разные поводы, чтобы пройтись по городку, по магазинам.

— Микки, вам нужен приличный свитер.

— Зачем?

— Если опять приедут с телевидения, вам совершенно не в чём сниматься.

— Я больше не буду сниматься.

— Никогда?

— Герда, пожалуйста, оставь меня в покое.

Она поджимала губы, молчала, но выдерживала не более получаса.

— Микки, занавески в кухне висят уже пятнадцать лет, ровностолько, сколько я здесь работаю. Пятна не отстирываются, смотреть противно, нужны новые.

— Возьми деньги и купи.

— А потом вы станете говорить, что у вас рябит в глазах и голова болит от такой расцветки? Нет уж, извольте слезть с дивана и дойти со мной до магазина. Заодно купим вам пару тёплых рубашек, свитер и ещё плед в гостевую комнату.

— Зачем? Я не жду гостей.

— Вы не ждёте, а они возьмут да и приедут.

— Кто?

— Ну, например, тот пожилой журналист из Петербурга, который пишет про войну и про знаменитых шпионов.

— Разве ты не помнишь, я запретил пускать его в дом?

— Почему?

— Мне не нравится, как он пишет.

Герда опять замолчала, нарочно громко загремела посудой и даже разбила пару тарелок. Это помогло ей выдержать более долгую паузу, целых полтора часа. Когда весь первый этаж был вылизан до абсолютной стерильности, она взяла пылесос и решительно затопала вверх по лестнице.

Микки все так же лежал на диване в своём кабинете и смотрел в потолок. Герда пропылесосила все в кабинете. Когда очередь дошла до дивана, Микки тяжело вздохнул, встал, ушёл на балкон и сел там в кресло-качалку. Герда выключила пылесос, спустилась вниз и тут же вернулась с тёплой курткой.

— Микки, вы простудитесь.

— Спасибо.

— Микки, я всё-таки должна вам сказать. Гостевая комната выглядит неприлично. Там плед, протёртый до дыр, нет коврика у кровати и подушки маленькие. Русские, между прочим, любят спать на больших подушках.

— Ты откуда знаешь?

— Марта рассказывала, горничная из отеля «Парадиз».

— Да к чёрту твою Марту с подушками! Откуда знаешь, что приедут именно русские, да ещё захотят ночевать в гостевой комнате?

— Чувствую, — отвечала Герда, надменно выпячивая губу, — сон мне такой приснился. А сны у меня всегда вещие.

И вот вчера ей наконец удалось вытащить его в магазинный поход. Правда, когда он примерял свитер, продавщица Моника шепнула ей на ухо: бедняга Микки очень плохо выглядит, видно, угасает старик.

Утром она услышала музыку из кабинета и решила по такому случаю приготовить на завтрак одно из его любимых блюд. Оно называлось странным словом «деруны». На самом деле это были обычные картофельные оладьи. Любимое лакомство далёкого русского детства Микки. Дерунами изредка в голодной Москве сразу после революции кормила его старая няня, но только картофель был сладкий, мёрзлый, и даже не сам картофель, а очистки, жаренные на прогорклом жире.

— Могу представить, какой был запах и вкус у тех няниных дерунов! — ворчала Герда, ловко переворачивая свои шикарные золотистые оладьи на сковородке. — Ничего Микки не угасает, и у молодых бывают депрессии. После завтрака пойдём к морю, да не сидеть, а гулять, двигаться, а вечером попрошу, чтобы он поставил тот русский фильм о простофиле, которому бандиты спрятали драгоценности в загипсованную руку. И заставлю переводить. Он обязательно засмеётся, он всегда смеётся, когда смотрит этот фильм. Тем более что песенка именно из него.

Судя по тому, что музыка звучала довольно громко, дверь кабинета была открыта. Герде показалось, что Микки подпевает. Она скинула деруны на тарелку, поставила сковородку в посудомоечную машину и закричала:

— Микки! Завтрак готов!

Через минуту он спустился в столовую. Герда не ошиблась, он действительно напевал и продолжал петь, усаживаясь за стол.

— Деруны, — гордо сообщила она, — сливочный соус с чесноком. Что за песню вы поёте, можно узнать?

— Про остров невезения. Ты её двадцать раз слышала.

— Я не понимаю по-русски. О чём она?

— Я тебе переводил. Даже писал на бумажке. Радуйся, что я не умею рифмовать, иначе я бы давно сделал для тебя поэтический перевод, заставил выучить наизусть и петь, когда тебе хочется на меня ворчать.

— У меня плохая память и нет музыкального слуха. Вы есть будете или дождётесь, когда все остынет?

Он свернул оладушек на вилке, обмакнул в соус и откусил.

— Герда, ты умница, ты гений. Кажется, я не ел ничего вкуснее.

— Спасибо. Приятно слышать. Какой вам приготовить чай?

— Свари-ка мне, Гердочка, кофе.

— Что собираетесь делать сегодня?

— Пойду к морю, я по нему соскучился.

— Надеюсь, мне не придётся бежать за вами с шапкой и шарфом.

Он выпил кофе, оделся тепло, как она велела, и ушёл. А она прибрала в кухне и отправилась в гостевую комнату с пылесосом.

Москва, 1917
Письмо из Ялты было прочитано вслух, в столовой. Потом Михаил Владимирович внимательно перечитал его ещё раз, уже в своём кабинете, вместе с Агапкиным.

Пока Федор болел, в доме появилась железная печь. Её поставили в Таниной комнате, трубу вывели в форточку. Дров достать не сумели. Данилов одолжил топор у дворника и кое-как разломал на мелкие куски старый платяной шкаф, стоявший в кладовке. Из госпиталя Потапенко и Маслов принесли для профессора инвалидное кресло на колёсах.

Пакеты с едой, бинтами и пелёнками приняла няня. Шофёр не стал даже заходить, просто отдал дары, объяснил, что они присланы для профессора по распоряжению наркома Луначарского, и удалился.

— Вот как тебя, Мишенька, любят больные, не забывают, — сказала няня, — это тебе от какого-то Луки Чарского посылка. Как раз всё, что нужно, ситники, чай, сахар, мыло, свечи. Даже бинты и пелёнки.

Слово «нарком» няня упустила, а профессор долго вспоминал, кто же такой Лука Чарский, но так и не вспомнил. Всем хотелось есть, темнело, кончились свечи, а электричества не включали, Мишу надо было перепеленать, профессору сделать перевязку, в общем, дары от неизвестного Луки оказались очень кстати.

Данилов к тому времени уже спал. После недели бессонных ночей он проспал сутки, как убитый.

Когда Агапкин вернулся из лазарета, ему были рады все, включая полковника. Павел Николаевич горячо благодарил его, обнял. Федор поморщился и тихо скрипнул зубами, но никто не заметил этого.

Клавдия согрела для него воду, Андрюша поливал из ковшика в ванной. Потом пили чай с колотым сахаром, с калачами и рассказывали о щедром загадочном Луке Чарском.

— Что же с вами случилось? — спросил Михаил Владимирович, когда они остались вдвоём в лаборатории.

— Я вышел, увидел разрушенные изуродованные дома, осколки кирпича. Битое стекло хрустит под ногами, замёрзшая грязь смешана с кровью. Фонари пылают, как факелы, пока не выйдет весь газ. Лица людей на улице какие-то совсем новые, серые, чужие. Аптека в Леонтьевском переулке сгорела дотла, головешки дымятся, запах едкий, невозможный.

Федор говорил и осматривал омоложённых крыс. Все до одной были живы. Григорий Третий сидел все также, в отдельной клетке. Только что он спокойно, неспешно сожрал свою порцию зерна, попил воды и теперь смотрел на Агапкина. Алые глазки блестели, быстро, чутко трепетали крошечные розовые ноздри. Уши были напряжённо подняты, как будто крыс внимательно слушал разговор.

— Меня остановил красный патруль, — продолжал Федор, — трое, с винтовками. Они меня спокойно обыскали и ограбили. Забрали портмоне, папиросы. Потом при мне сняли пальто со старика, и я ничего не мог сделать. Я не взял с собой пистолет.

— И это большая удача, Федор.

— Не знаю. Застрелил бы их черту и не чувствовал себя таким ничтожеством.

— Хотите стать рыцарем печального образа и драться с ветряными мельницами? У мельниц винтовок не было, они только крыльями махали. Застрелить вы успели бы одного, ну двух. Третий убил бы вас.

— Возможно, так лучше. Нельзя жить, презирая себя.

— Лучше? Федор, что вы говорите? Вы молодой, сильный, талантливый врач.

— Да? А кому это важно? Кому я вообще нужен?

— Прежде всего, самому себе. Мне вы нужны. Вы прекрасно знаете, как я к вам отношусь, и вся наша семья. Мне что, усыновить вас, чтобы вы это поняли? Или повторять ежедневно, как вы мне дороги? Вы не дитя, и не барышня слабонервная.

— Простите, Михаил Владимирович. Спасибо, вы никогда прежде не говорили мне этого.

— На здоровье, — улыбнулся профессор, — я и своим детям не считаю нужным объяснять, как люблю их. Мне всегда казалось, такие вещи понятны без слов, да я и не мастер высоких речей. Дальше что было?

— Я пошёл к нашему лазарету, надеялся там добыть хотя бы бинтов, но по дороге упал, потерял сознание.

— Не мудрено, — кивнул Михаил Владимирович, — вы так мужественно держались. Есть предел человеческим возможностям. У вас, Федор, нервное истощение. Оттого и всякие мрачные глупости в голову лезут. Только не понимаю, почему был такой жар? Маслов сказал, сорок один градус.

— Это у меня с детства, от волнения всякий раз поднимается температура. В гимназии я даже пользовался этим, если не знал урока. Мне лоб трогали и сразу отпускали домой.

— А судороги? Сердцебиение?

— Маслов рассказал? Вы же знаете, он все преувеличивает.

— Они оба рассказывали, вместе с Потапенко. Он как раз, наоборот, все преуменьшает. Так что получилась вполне достоверная картина. Они перепугались за вас, и мы тоже, когда вы так надолго пропали. Маслов с Потапенко пришли только на следующий день. Кстати, осмотрели мою ногу, остались довольны. Заживает неплохо. И кресло принесли, теперь могу хотя бы передвигаться по квартире. Ну, а что же случилось с Осей, как вы думаете?

— Возможно, раскрылись цисты? Судя по описанию, похоже на то, что мы наблюдали у серой самки. Сердцебиение, одышка, лихорадка. Но даже если так, если они вывелись, то теперь, слава Богу, мы знаем, это не смертельно. Ося здоров.

— Однако почему это случилось именно в тот момент, когда он хотел прыгнуть со скалы? Ему, конечно, стало страшно. Но отказаться от своей безумной затеи он уже не мог. Пережил тяжёлый шок. Пороть его некому, мерзавца! Придумал! Икамушу своего спасал! Сочинитель приключенческих романов! Послушайте, а может, паразит вообще ни при чём? Ведь с вами случилось примерно то же самое. Шок, жар, судороги.

— Да, симптомы похожи, а причины разные. Так часто бывает в медицине, — спокойно произнёс Агапкин, опустил руку в клетку и прикоснулся к голове Григория Третьего, — надо продолжать опыты, иначе мы утонем в догадках.

— Да, Федор. Делать нечего. Придётся продолжать, — вздохнул профессор, — вот начну передвигаться на костылях, и продолжим потихоньку.

— Какая у него густая, мягкая шёрстка, — заметил Агапкин, поглаживая крысу, как котёнка, — глаза блестят. Задние лапки отлично двигаются, будто и не отнимались вовсе. Сколько ему лет, если перевести на человеческий счёт?

— Да уж далеко за сто, должно быть.

— Ветхозаветные патриархи жили ещё дольше. Адам зачинал детей, когда ему было восемьсот лет. Сын его Сиф стал отцом примерно в том же возрасте. А всего Сиф прожил девятьсот двенадцать лет. До Великого потопа средняя продолжительность жизни была огромной, до тысячи у некоторых.

— Да, я тоже недавно стал перечитывать Ветхий Завет. Там даются точные цифры. Рекорд долгожительства поставил Мафусаил. Кажется, девятьсот семьдесят. Внук его Ной жил уже меньше, всего девятьсот пятьдесят лет.

— А ведь наш паразит, вероятно, уже существовал тогда, до Потопа.

Профессор засмеялся:

— Вы решили, что это он им помог? Федор, опомнитесь, не стоит приписывать твари, даже такой древней и загадочной, как наш червь, полномочия Творца. Слышите, кажется, в дверь стучат.

— Да, верно, стучат. Михаил Владимирович, неужели вам не хочется взглянуть, что происходит у Григория в мозгах? Как они там поживают, наши маленькие таинственные друзья?

Агапкин говорил и смотрел на профессора, задумчиво улыбался. Он почти успокоился. Наваждение прошло. Он опять чувствовал себя здоровым и сильным. Ему захотелось есть, спать, сходить в баню, хорошенько попариться, если, конечно, сейчас это возможно. Захотелось сию минуту увидеть Таню. Она была здесь, рядом, через две комнаты. Она кормила ребёнка. А муж её ушёл навестить генерала Брусилова.

Неделю назад граната влетела в окно генеральской гостиной. Алексею Алексеевичу осколком раздробило ногу. Он лежал в лазарете.

«Сегодня к Брусилову, завтра на тайное офицерское собрание. А там, глядишь, и на Дон, воевать до последней капли крови».

— Федор, осторожно! — крикнул профессор. Агапкин не успел выдернуть руку из клетки. Крыс подпрыгнул и вцепился зубами в его мизинец.

Глава двадцатая

Остров Зюльт, 2006
Лаборатория находилась в пятнадцати минутах ходьбы, на берегу, там, где кончался пляж. Белое трёхэтажное здание с плоской крышей, филиал немецкой фармацевтической фирмы «Генцлер».

Пётр Борисович Кольт инвестировал солидную сумму в исследования по разработке серии препаратов на основе каких-то особенных водорослей, водившихся исключительно в этой части моря. Соня должна была войти в научную группу как независимый эксперт от инвестора. Зубов открыл своим ключом.

— Никого нет? — удивилась Соня.

— Сегодня суббота.

— И охраны никакой?

— Зачем? Здесь, на острове, даже двери вилл не всегда запирают. Одно из самых спокойных мест в Германии, а возможно, во всей Европе.

Недавно кончился ремонт. Пахло краской. Многие комнаты были пустыми. Только столы, шкафы, стулья.

— Ещё не все оборудование завезли, — объяснил Зубов.

— Но что-то уже есть?

— Да, конечно. На втором этаже неделю назад начали работать немецкие химики.

Поднялись по лестнице, вошли в просторный кабинет. Там стояли компьютеры, какие-то пробирки, банки, коробки. Широкое окно выходило на море.

— Посмотрите, какой красивый отсюда вид, — сказал Зубов.

— Да, — кивнула Соня, но даже не взглянула в сторону окна. Её больше занимали пробирки на столе, электронные весы и шкаф с реактивами.

— Софья Дмитриевна, пойдёмте наверх. Там зона отдыха с маленьким зимним садом.

— Иван Анатольевич, вы идите, а я должна кое-что проверить.

— Вы что, прямо сейчас собираетесь начать работать?

— Нет. Не совсем. Может, вы всё-таки поднимитесь наверх? Или покурите где-нибудь? Простите, но мне надо остаться одной, — она сняла куртку.

— Курить я не хочу, и наверху мне, в общем, делать нечего, — Зубов тоже снял куртку. — Я пришёл сюда только ради вас. Мне не терпится узнать, чем вы собираетесь тут заниматься, поэтому, уж простите, я останусь, с вашего позволения.

— Ну ладно, хорошо, я объясню. — Она поставила свой портфель на стул, вытащила пластиковый пакетик. В нём лежала овальная коричневая таблетка.

— Хотите провести экспертизу? — Зубов улыбнулся. — Почему так срочно?

— Эти витамины принимал мой папа. Я должна посмотреть, что там внутри, — быстро тихо проговорила Соня.

Она была страшно бледной, у неё побелели губы и заметно дрожали руки.

— Софья Дмитриевна, вы очень нервничаете.

— Да. Я нервничаю. Сейчас так много поддельных лекарств, вдруг папа вместо витаминов принимал какую-нибудь дрянь?

— Разумно. Я бы на вашем месте обязательно проверил. А он давно стал принимать именно эти витамины?

Она закатала рукава свитера, вымыла руки, достала несколько склянок, какие-то пипетки, ящичек со стеклянными пластинками, пинцеты.

— Он пробовал разные варианты, остановился на этих, «Витаком плюс», и пил только их, год, наверное, или даже полтора года.

— Покупал в одной аптеке?

— Да. В ближайшей, за углом. Но последние две баночки купил здесь, в Германии. Витамины немецкие. Известная фирма.

— Софья Дмитриевна, тогда это совсем нелогично. Здесь значительно меньше шансов нарваться на подделку. Тем более, если фирма известная. Вы сказали, он купил две упаковки?

— Да. Одну открыл и принимал. Другая осталась нераспечатанной. Здесь должны быть перчатки. А, вот. Отлично, как раз мой размер.

Соня высыпала на чашку электронных весов тонкий серо-жёлтый порошок. Зубов только сейчас заметил, что капсула легко открывается.

— В том-то и дело, что она не сплошная, не запаянная, — пробормотала Соня, как будто прочитав его мысли, и отсыпала часть порошка на стеклянную пластинку.

Несколько минут он стоял у неё за спиной и молча наблюдал, как порошок на стёклышке слегка пенится под каплей какого-то бесцветного вещества, темнеет, потом на другом стёклышке проступают красноватые разводы.

Руки у неё уже не дрожали. Стоило ей надеть перчатки и сесть к столу, она совершенно успокоилась. Ни одного неточного движения. И больше ни одного слова. В лаборатории повисла плотная, как будто предгрозовая тишина. Когда вдруг её прорезала мелодия из «Времён года» Вивальди, Зубов чуть не подпрыгнул от неожиданности. Но Соня не вздрогнула, не повернула головы.

Он быстро вышел в коридор.

— Дед, ты как живёшь? — прозвучал в трубке голос его трёхлетней внучки Даши. — Я тебя сама набрала на папином мобильнике. У тебя там какая погода?

Он говорил минут пять с Дашей, потом ещё минуты три с сыном, а когда вернулся, Соня стояла у окна, прижавшись лбом к стеклу.

— Софья Дмитриевна, удалось что-нибудь понять?

— Да, — ответила она глухо и не двинулась с места.

— Ну, расскажите, я тоже немного волнуюсь. Поделитесь результатами, что вы там обнаружили?

— Да. Сейчас. Простите.

Он подошёл и увидел, что она плачет. Он накинул на неё куртку, они вышли на улицу и сели на скамейку у крыльца.

— Рофексид-6, — произнесла она тусклым голосом и закурила, — экспериментальный препарат, так и не запущенный в производство.

— Вам хватило двадцати минут, чтобы выяснить это?

— Нет. За двадцать минут точно определить нельзя. Я его узнала. Я работала с ним. Он относится к новому поколению сердечных гликозидов. На него возлагали большие надежды, но выяснилось, что при незначительной передозировке рофексид-6 оказывает сильнейшее побочное действие на сердце.

— То есть это яд?

— В каком-то смысле он даже страшнее яда. Он не даёт характерных симптомов отравления. Ни рвоты, ни судорог, ни болей. Но при определённой концентрации в организме он ограничивает кровоснабжение миокарда. Ишемия. Внезапная сердечная смерть. Очень все естественно и натурально, особенно если человеку шестьдесят семь лет.

— То есть получается, кто-то выкрал баночку, поменял содержимое капсул?

— А потом я собственными руками эту баночку папе отдала. «Софи, папа твой, разиня, оставил у нас свои витамины, они, между прочим, жутко дорогие. Я положу к тебе в сумку, не забудь ему вручить». Господи, они дружили почти пятьдесят лет, они вместе плавали на байдарках, ездили отдыхать в Карелию, на Селигер, ночевали в одной палатке, дарили друг другу подарки на дни рожденья. Я знала его с детства, сколько себя помню. Он рыдал на похоронах, он говорил, что потерял лучшего друга. Как такое может быть? Почему?

— Софья Дмитриевна, ошибка возможна? — спросил Зубов.

— Нет. Теперь уже нет. Только как дальше быть, не знаю. В Москве проведут дополнительную экспертизу. В той банке остались ещё капсулы. Есть и закрытая, можно сравнить. Но и так ясно. Количество препарата, дозы, сроки. Всё совпадает. Но язык не поворачивается сказать. Папу убил Бим. Мельник Борис Иванович.

Москва, 1917
В лазарет к Брусилову приходили десятки людей. Вокруг раненого генерала образовалось нечто вроде штаба или клуба. Офицеры, общественные деятели, представители Американского союза христианской молодёжи, дипломаты, священники. Приносили пожертвования, Брусилов через офицеров отправлял деньги на юг, генералу Алексееву. Там формировались войска Белого сопротивления.

Ездить по железным дорогам с большими суммами было рискованно. Далеко не каждый мог взять на себя ответственность. Но находилось такое множество желающих, что довольно скоро генерал отказался от этой затеи. Расписки ничего не значили. Проверить, доходят ли отправленные суммы до адресата, было невозможно.

В том же лазарете лежала Мария Саввишна Морозова. Она успела развить бурную деятельность среди московских дам. В её палате происходили конспиративные заседания, на которых строились планы борьбы. Ещё совсем недавно её семья жертвовала большевистской партии огромные суммы денег. Теперь Мария Саввишна собиралась сокрушить красную чуму и устраивала дамские митинги. В результате начались обыски в лазарете. Кто-то из санитаров донёс, что в палате Морозовой спрятан оружейный склад.

— Она сумасшедшая, — сказал Роман Брянцев полковнику Данилову, — хорошо, что старик догадался уничтожить офицерские расписки. Готовый перечень для арестов. Конечно, там не больше одного честного на десять жуликов, но большевики именно его, честного, вычислят и найдут.

Брянцев и Данилов встретились возле койки генерала и успели уйти за несколько минут до начала обыска.

— Павел, ты так и собираешься щеголять в своей полковничьей форме? — спросил Брянцев.

— Все равно переодеться не во что. В мою квартиру в Сивцевом попал тяжёлый снаряд.

— Стало быть, живёшь у Миши. Ты бы хоть погоны содрал, что ли, как другие. Забыл? Или из принципа?

— Не знаю. Не могу себя самого разжаловать.

— Ты не можешь, так они разжалуют. Пойдём-ка дворами, тут полно патрулей. Значит, ты теперь отец. Счастлив? Впрочем, глупый вопрос. Разумеется, счастлив. А скажи, Федя Агапкин по-прежнему с вами живёт?

— Да. Почему ты спросил?

— Так просто. Ого, смотри! Стой, не наступи!

Они шли через Миуссы проходным двором. Прямо перед ними с писком промчалось несколько огромных серых крыс.

— Как будто с корабля бегут, — сказал полковник.

— Павел, перестань, пожалуйста, — Брянцев поморщился и махнул рукой, — меня уже тошнит от этих апокалипсических разговоров. У тебя сын родился, а ты хоронишь страну, в которой ему жить. Кого мы все испугались? Кучки бандитов? Да они разбегутся скоро, с писком, как эти крысы! Ты читал их декреты? Это же бред! Из них правительство, как из меня балерина.

Полковник молчал. Брянцев завёлся, говорил горячо, умно, вспоминал Разина и Пугачева, Великую французскую революцию. Когда подошли к дому на Второй Тверской, вдруг спохватился:

— Что ж это я, болван, с пустыми руками! Хотя бы цветов букет для Тани, такое событие, первенец.

— Рома, перестань, — сказал полковник и открыл дверь. — Заходи, тебе и без цветов будут рады.

Прежде чем отдать пальто горничной, Брянцев долго шарил по карманам, наконец извлёк коробку папирос «Крем».

— Вот хорошо, не распечатал. Подарок не ахти, но по нынешним временам сойдёт. Не для Танечки, конечно. Для тебя и для Миши. А для неё уж в следующий раз.

— Рома, ты ли это! — послышался из гостиной голос профессора.

— Я, Миша, кто же ещё? Ну, дай посмотрю на тебя. Хорош, нечего сказать, вспомнил свой генеральский чин. Что за чёрт понёс тебя, старого дурака, на баррикады? Танечка, ты как его отпустила? А ты, Федька, куда глядел?

Брянцев расцеловался со всеми, отправился в Танину комнату смотреть новорождённого, восклицал, восхищался, громко продекламировал куплет, ходивший по Москве:

Банда хамов, супостатов -
так в народе говорят
про немытых депутатов,
тех, что родину срамят.
— Вот вам общественное мнение о большевизанах! Ни о какой народной поддержке речи быть не может.

— Рома, они Питер взяли в одну ночь, — тихо заметил профессор.

— Взяли! — Брянцев рассмеялся. — Миша, да это просто оперетта была, комедия положений, по всем законам жанра, с переодеваниями.

— Комедия обязана быть смешной, — заметила Таня, — оттого, что они взяли Питер, плакать хочется, а вовсе не смеяться.

— Да ты послушай! Ночью на 25 они стали тихо менять караулы, никто даже не понял, в чём дело. Подходили в юнкерской форме, называли пароли, к утру все мосты, вокзалы, банки, телеграф охранялись их постами.

— Откуда они знали пароли? — спросил Данилов.

— А чёрт их разберёт! В Инженерный замок вошли, как к себе домой, и сели, а все, кто был там, встали и ушли, ошеломлённые такой наглостью. В итоге в руках правительства остался только Зимний. Там собрались министры. Душка Керенский догадался наконец позвонить в ставку. Не дозвонился. Часов в девять утра переоделся в форму сербского офицера, помчался к Пскову. Да, а большевизаны ещё вот что придумали. Переломали весь правительственный автопарк. Наш живчик из дворца вылез, хватился, а ехать не на чём. Кинулся туда, сюда, в итоге одолжил автомобиль в американском посольстве. А Ленин сидит в Смольном, в парике, без бородки, даже физиономию забинтовал, для конспирации, но уже строчит декрет: Временное правительство, мол, низложено, вся власть принадлежит Военно-революционному комитету.

— Рома, правда, что они с Керенским учились в одной гимназии в Симбирске? — спросил профессор.

— Конечно, — Брянцев отхлебнул чаю, закурил, — наш живчик потому и был к этому прохвосту так странно снисходителен. Ну ладно. Значит, декрет готов, газеты его печатают. А министры сидят в Зимнем, ждут, когда явятся войска. Большевизаны крутятся рядом, пробуют атаковать, но только сунутся к дворцу, оттуда пах, пах. Казаки, юнкера бьют из окон. А этим под пули лезть неохота. Отступают. К вечеру ВРК грозит обстрелять дворец с Невы, подгоняет крейсер, но тут выясняется, что на «Авроре» этой боевых снарядов нет, затворы с орудий сняты. Разок холостым пальнули. Потом стали бить с Петропавловки. А там солдатня, матросня, пока ждали приказа, перепились в зюзю, прицел держать не могут, палят, куда придётся. Только пару окон во дворце разбили да штукатурку попортили.

— А что Керенский? Доехал? — спросил полковник.

— Доехал, — Брянцев усмехнулся и покачал головой, — да только встретили его там казаки Третьего кавалерийского полка. Они с ним сначала даже разговаривать не желали.

— Ещё бы! После того, как он их всех объявил предателями, арестовал Корнилова, Крымова, их командира, довёл до самоубийства, — грустно усмехнулся профессор, — а странно всё-таки. Там, где Керенский, непременно происходят разные недоразумения, между прочим, роковые для России.

— Миша, перестань. Ничего рокового. Оперетта. И вообще, не перебивай меня. В итоге Краснов с несколькими частями дошёл до Гатчины, выбил оттуда большевизанов и встал в Царском, ждать, когда подойдут ещё части, чтобы двинуться дальше на Питер. И вот все ждут. В Зимнем министры, казаки, юнкера. В Царском части Краснова. В Смольном большевизаны. Ночью из Зимнего стали расходится казаки, потом юнкера, артиллеристы. К полуночи защитников законной власти осталось совсем мало. Горстка юнкеров, подростки-кадеты да человек двести барышень, Женский батальон. Большевизаны сунулись, глядь, никто по ним из дворца больше уж не стреляет. Заходи — не хочу. Ну и полезли, сначала в окна, потом ворота открыли, ввалились во дворец толпами.

— Вот тут оперетта и кончилась, — мрачно сказала Таня, — что они сделали с Женским батальоном?

— Сама догадайся. Не маленькая. — Брянцев перестал улыбаться, тяжело вздохнул, закурил ещё папиросу. — Это же банда, уголовники. Дворец громили, резали на портянки гобелены, обивку мебели, открыли винные погреба. Несколько революционных матросов утонуло в бочках. Женский батальон заперли в казармах Гренадерского полка. Потом, слава Богу, вмешалось английское посольство, сэр Бьюкенен выдвинул категорический ультиматум Смольному, барышень отпустили. Тех, конечно, кто остался в живых.

— Рома, у меня такое чувство, что мы все не просто отупели, а сошли с ума, — сказал профессор, — мы сдаёмся, покорно разоружаемся. Гипноз какой-то.

— Да никакого гипноза, брось, Миша. Разоружаемся потому, что крови не хотим. А сдаваться никто не собирается. Могу спорить на что угодно, что через месяц от большевизанов останется лишь горький дым воспоминаний. Ну, кто готов держать со мной пари?

— Я, — сказал Агапкин.

Всё это время он сидел молча, как обычно, в углу у журнального стола. Все вздрогнули, когда в тишине прозвучал его голос.

— Федька! — Брянцев развернулся к нему. — Один смелый нашёлся. Итак, ставлю червонец. Даю им месяц, но думаю, и это много.

— Ты даёшь? — вскинул брови полковник. — А они тебя спросили?

— Погоди, Павел, пусть Федька назовёт свой срок.

— Не назову, — Агапкин покачал головой, — но знаю, что дольше. Много дольше.

Остров Зюлып, 2006
Дул сильный ветер. Соня дрожала, у неё стучали зубы. Иван Анатольевич натянул ей на голову капюшон, замотал сверху шарф. Она благодарно улыбнулась сквозь слёзы. Они дошли до первого пляжного кафе, сели, официант накинул ей плед на плечи.

— Может, закажем что-нибудь поесть? Здесь потрясающие устрицы. Вы любите устриц или тоже никогда не пробовали?

— А чем они отличаются от мидий?

— Давайте закажем, и вы сами поймёте.

— Нет. Спасибо. Когда я нервничаю, у меня начинаются спазмы в горле. Я даже глотка воды сделать не могу. Сразу рвёт. Знаете, кажется, именно это спасло мне жизнь. После похорон, на поминках, жена Бима, Кира Геннадьевна, поила меня успокоительными таблетками. Три капсулы, такие же, не запаянные, только жёлтые. Разумеется, она тут ни при чём. Он дал ей для меня. Я тогда была совсем никакая, но сегодня ночью, в гостинице, когда нашла капсулу на дне портфеля, вдруг ясно вспомнила и чуть с ума не сошла, пыталась убедить себя, что это бред и Бим совершенно ни при чём. Ещё час назад у меня оставалась последняя надежда на ошибку. Иван Анатольевич, давайте немного погуляем. Хочу посмотреть на море, сто лет не видела.

Зубов подозвал официанта, расплатился. Они пошли по песку, вдоль пляжа.

— И что, можно купаться? — спросила Соня.

— Ну, если только вы морж.

— Нет, не сейчас, конечно. Летом. Впрочем, я всё равно не умею плавать.

В голове у Зубова тем временем отчётливо прозвучала фраза: «Да, кстати, я должен вам сказать, тут, на соседней улице, живёт ваш родной дедушка, именно к нему я вас и привёз». Но это показалось ему сейчас совсем некстати, и он сказал:

— Даже летом почти никто не купается. Море очень холодное.

— Почему же тогда это место считается курортом? Здесь катаются на горных лыжах?

— Вы где-нибудь видите горы? — спросил Зубов и произнёс про себя: «Софья Дмитриевна, выслушайте меня, пожалуйста, и постарайтесь не нервничать. Сегодня вам предстоит встретиться с человеком, который…»

Этот второй вариант показался Ивану Анатольевичу ещё нелепей первого.

— Что же здесь делают? — спросила Соня.

— Отдыхают.

— Как?

— Вот так, — Зубов кивнул на ряды полосатых шезлонгов.

— Просто сидят?

— Да. Сидят, дышат, смотрят на море, слушают чаек. Считается, что здесь какой-то особенный, очень полезный воздух.

«Может быть, именно поэтому здесь и поселился когда-то ваш родной дед, Михаил Павлович Данилов. Кроме вас, у него никого на свете нет».

Этот вариант показался Зубову немного удачнее двух предыдущих. Конечно, она все и так уже поняла сама, но без прямого разговора всё равно не обойтись. С чего-то надо начать.

Москва, 1917
10 ноября все храмы в Москве были закрыты. Большевики хоронили своих убитых, в красных гробах, без отпевания, у кремлёвской стены.

Весь этот день в Москве стояла странная, непривычная тишина, люди на улицах, в квартирах разговаривали вполголоса, город накрыло серым войлоком тумана. Чавкала слякоть под ногами, иногда гудели моторы броневиков, грохотали грузовики по разбитым мостовым, выли трубы траурных духовых оркестров.

Следующие два дня было ещё тише. Москва оцепенела. Ей уже приходилось подниматься из руин, переживать эпидемии, смуты, пожары, тысячи предательств и убийств, публичные казни на Лобном месте. Но за всю долгую историю России ещё никто не расстреливал из тяжёлых орудий Кремль, никто не хоронил своих мёртвых без отпевания, посреди города, у кремлёвской стены. От этого веяло древним ритуальным кощунством, чёрной магией, бесовщиной.

Утром 13 ноября Москва залилась колокольным звоном.

Огромное пространство храма Большого Вознесения было тесно заставлено открытыми гробами. Отпевали погибших юнкеров. Служил митрополит Евлогий.

Для всех желающих проститься с защитниками Москвы места в храме не хватало. Люди стояли вокруг, стекались тихими медленными толпами с окрестных улиц, с Патриарших прудов, с Тверского бульвара, со Спиридоньевки. Выл ветер, мокрый снег бил в лица и таял, мешаясь со слезами.

Полковник Данилов стоял внутри. Он успел войти одним из первых, его отнесло толпой вглубь храма, далеко от нескольких однополчан, которые пришли с ним. Вокруг оказались незнакомые люди. Кто-то тихо всхлипывал, кто-то смотрел перед собой сухими застывшими глазами. Общее состояние оглушенности, духовного паралича передалось Данилову. Он не мог плакать, ни о чём не мог думать.

В мозгу всё ещё звучала канонада, свист пуль, проносились сцены боев, он пролистывал в памяти час за часом, искал стратегические ошибки, их было достаточно, у него, у других, но не в этом дело.

Большевики не победили. Они перехитрили. С самого начала нельзя было верить ни одному их слову. Но для нормального человека это трудно — вообще не верить, ждать только лжи, вероломства. Даже на войне враждебные стороны стараются соблюдать взаимные договорённости.

Первое перемирие 29 октября было подписано лишь потому, что они собирались с силами, ждали подкрепления. После своей лёгкой победы в Петрограде они не могли предположить, что Москва станет сопротивляться.

Полковник Данилов не слышал пения хора, чтения Евангелия, не чувствовал запаха ладана и цветов. В голове его пулемётной дробью повторялся безнадёжный вопрос: почему? Армия, жандармы, полиция — куда всё делось? Питер сдался без боя. Москва сопротивлялась. Что теперь? Ряды гробов, в которых видны молодые, почти детские мёртвые лица, дымящиеся развалины, израненные кремлёвские стены, разбитый Успенский собор, Чудов монастырь, храм Василия Блаженного. Простреленные куранты на Спасской башне остановились. Наверное, когда-нибудь их починят, но они начнут отсчитывать другое время.

Отпевание кончилось. Полковник подставил плечо под чей-то гроб и пошёл вместе с огромной процессией через всю Москву, к Всехсвятскому братскому кладбищу. Путь был долгим. Иногда доносились приглушённые разговоры.

— Скоро, скоро кончится этот ужас.

— Они между собой перегрызутся, вот что! Из их ЦК ушла уже дюжина министров.

— Им никто не верит, их никто не хочет. Они сами себе надоели. Обещали мир, а пролили столько крови, обещали хлеб, а Россия на грани голода.

— Через неделю будет новый переворот, новое правительство.

— Какое же?

— Учредительное собрание!

— Для этого не нужно переворотов, оно избрано законным путём.

— Помилуйте, какие теперь законы, кроме их варварских декретов? В Петрограде уже расстреливают юнкеров. Начали арестовывать священников, за то, что отпевают погибших. И говорят, тоже будут расстреливать. Уже были случаи.

— Керенский куда делся?

— Сбежал. Натворил дел и смылся.

— Уезжают послы. Посольства закрываются.

— Даже немцы не желают вступать с ними в мирные переговоры.

— Бросьте, немцы сами этих большевизанов тут у нас развели, как чумных крыс.

Процессия иногда останавливалась у открытых церквей, погибших опять отпевали. Только к вечеру добрели до кладбища.

Данилов ещё никогда не видел столько матерей и отцов, одновременно, в одном месте, хоронивших своих детей. Десятки, сотни. Комья земли стучали о крышки, матери и молодые жены бросались в могилы, плач стоял такой, что разрывалось сердце.

Он не мог больше смотреть и слушать, побрёл прочь.

Что же дальше? Многие семьи бегут в Крым из Москвы и Питера. Там пока спокойно. Наталья Владимировна в последнем письме настойчиво звала их всех к себе, в Ялту. Но Михаил Владимирович категорически против.

— Я не убегу из дома по доброй воле. В гости бы съездил, с радостью. Соскучился по Наташе, по Осе. Но удирать — с какой стати? Да и куда мне сейчас, на костылях? Я здесь родился, здесь и помру.

В нетопленной тёмной квартире на Второй Тверской почти вся вчерашняя ночь ушла на уговоры, споры. Данилов настаивал, что ехать необходимо. Таня и Андрюша были на его стороне. Но Михаил Владимирович повторял: езжайте вы четверо, с Мишенькой. А я останусь, с няней, с Фёдором. Нога заживёт, вернусь в лазарет, буду работать. К тому же у меня тут лаборатория. Как я довезу все свои банки, склянки, крыс?

— Наловлю я тебе там крыс, сколько душе угодно! — сказал Андрюша.

— Папа, там тоже лазареты, и хирурги нужны, — сказала Таня.

— А здесь не нужны?

— Их, этих, лечить станешь? — хмуро спросил Андрюша.

— Для меня больные и раненые различаются по медицинскому диагнозу, а не по партийной принадлежности. Человек страдает, я обязан помочь, будь он хоть самый красный большевизан.

— Но ты же побежал с пистолетом, драться с ними!

— И опять побегу, если представится случай.

— Сам будешь стрелять, а потом лечить?

— Да, врач должен лечить всех, даже уголовных преступников. И потом, если я сбегу, получится, что я признал их победу. Поверил, будто они сильнее нас, испугался, сдался, бросил свой дом им на разграбление.

— Ага, то есть ты у нас смелый, а мы все, даже Павел Николаевич, жалкие трусы?

— Андрей, перестань, не передёргивай! — сказал Данилов.

— Вы все перестаньте! — вмешалась Таня. — Папа, ты прекрасно понимаешь, без тебя мы никуда не поедем.

— Таня, это шантаж. Вам четверым ехать действительно надо. Того и гляди, начнутся аресты. Павлу оставаться опасно. Да и скоро тут есть будет нечего. Ударят морозы. Езжайте. Бог даст, к весне этот ужас кончится, вернётесь.

— Нет, папа. Без тебя мы никуда не поедем, — упрямо повторяли Андрюша и Таня.

Данилов ещё в начале разговора понял, что спорить с Михаилом Владимировичем бессмысленно, и теперь, возвращаясь с похорон по тёмным грязным улицам, спорил с самим собой. Для него, боевого офицера, был только один путь — служить, воевать. Ничего другого он не умел делать.

Служить теперь было некому. Красное правительство сместило законного главнокомандующего Духонина и назначило на его место непонятно кого, какого-то прапорщика Крыленко. Чтобы начать воевать, надо было ехать на Дон, к Каледину. Туда собирались многие его бывшие однополчане и звали с собой. Это означало разлуку с Таней, с Мишенькой. Бросить их здесь, в холодной, голодной, смертельно опасной большевистской Москве, было немыслимо. Но и оставаться, сидеть сложа руки, без оружия, Данилов не мог.

Существовал ещё третий вариант, о котором говорил Алексей Алексеевич Брусилов. Старый генерал считал, что очень скоро большевики начнут формировать настоящую, профессиональную армию. Они уже сейчас понимают, что с ордами вооружённых дезертиров удержать власть невозможно. Им понадобятся военные, и тогда появится возможность отнять у них власть без боя. Внедриться в гущу войск, пронизать все изнутри духом боевого офицерства. Солдаты опомнятся, устанут от собственного озверения, захотят порядка, станут слушаться своих прежних, привычных командиров, и всё кончится само собой, бескровной победой над нелепым красным кошмаром.

Данилов не возражал старому раненому генералу. Но про себя знал: никакие компромиссы с большевиками невозможны. Подписывая договор с чёртом, глупо тешить себя надеждой, что перехитришь лукавого.

Глава двадцать первая

Остров Зюлып, 2006
Михаил Павлович Данилов шёл к морю по уютной нарядной улице. В витринах уже выставляли рождественские игрушки, по случаю субботы народу было довольно много. Кроме туристов, на прогулку вышли и местные жители. Михаил Павлович встречал знакомых, улыбался, останавливался, чтобы обменяться парой слов. После того, как пять лет назад его показывали по гамбургскому телевидению, никто не упускал случая поздороваться с ним и поболтать.

Из кондитерской выскочили две девочки в ярких куртках.

— Здравствуйте, герр Данилофф, вам очень идёт эта шапка, — сказала пятнадцатилетняя Кристина, дочь соседей.

Когда он прошёл, они захихикали. Шапка у него была детская, с двумя помпонами. Он её терпеть не мог, надевал редко, только ради Герды, она сама связала её для него на прошлое Рождество.

У парикмахерской он встретил хозяйку книжного магазина Барбару. Она была всего на пять лет его моложе. Только что её покрасили в жгуче-чёрный цвет, подстригли, уложили, она шла навстречу с гордо поднятой непокрытой головой.

— Микки, книг, которые ты заказывал, в Германии нет. Но я нашла для тебя одну в Берне, правда, получается значительно дороже.

Молодой полицейский Дитрих медленно проехал мимо на велосипеде, помахал рукой и крикнул:

— Герр Данилофф, у вас сегодня такое лицо, словно вы выиграли в лотерею миллион!

На пляже он занял свой шезлонг, накрыл колени пледом, заказал кружку горячего глинтвейна с лимоном и ванилью, именно такой глинтвейн они пили с мамой в Ницце тридцать лет назад, в семьдесят шестом.

Она вернулась из России. У неё блестели глаза, она улыбалась, рассказывала советские анекдоты про Брежнева, которые удалось услышать в Москве даже ей, иностранной туристке.

Она призналась, что опять, как в ту первую свою поездку, не выдержала, пришла к дому на Второй Тверской.

Дом стоит, словно и не было ничего. Облупился, конечно, постарел. На четвёртом этаже, на окнах её комнаты, полосатые шторы. Окно столовой открыто, на подоконнике цветочные горшки. Спектакль в Театре на Таганке замечательный, особенно хорош Высоцкий в роли Гамлета.

Она купила для него две кассеты с песнями Высоцкого, правда, не в Москве, а в Париже. Она долго, таинственно молчала, прежде чем рассказать главное.

— Федор выполнил, что обещал. Билеты на Таганку достать почти невозможно. Он устроил так, что мы сидели рядом, в пятом ряду партера. Вот, это тебе от товарища генерала, — она вытащила из сумочки маленькую фотографию Димы, — видишь, отрастил бородку. По-моему, ничего, ему идёт. А Вера, кажется, беременна. Выглядит хорошо, только платье дурацкое, зелёное, в клеточку.

Они гуляли по пустому пляжу. Никто не купался, сезон давно прошёл. Был небольшой шторм, ветер, как сейчас, но не такой холодный и резкий.

Он ещё не знал, что ей осталось жить два с половиной месяца, поэтому приехал всего на день, а она не уговаривала его остаться. И ничего ему не сказала. Сразу после его отъезда она легла в клинику, операция прошла неудачно и только подтвердила, что надежды нет.

Но в тот день он даже подумать не мог об этом. Мама выглядела великолепно, как всегда, лёгкая, стройная, с тонкой талией, прямой спиной. Она всю жизнь носила длинные волосы, скручивала их узлом на затылке.

Только однажды, ещё в Москве, в двадцатом году, когда она заболела тифом, её постригли.

Он был совсем маленький, три года. В самых ранних его воспоминанияхсохранился образ мамы, какой она была тогда, в Москве, после болезни, с короткими волосами.

Как-то утром они отправились с няней провожать маму на дежурство в лазарет. Она уходила, он хотел побежать за ней, но няня крепко держала его за руку. Он смотрел вслед, и до сих пор это осталось в памяти. Короткие светлые волосы треплет ветер, как сейчас вон у той девушки в коричневой куртке, слишком холодной для такой погоды.

Девушка стояла совсем близко, спиной к нему, смотрела на море. Михаил Павлович не видел её лица. В двух шагах от неё высокий мужчина разговаривал по телефону по-русски. На плече девушки висел портфель. Точно такой же Михаил Павлович совсем недавно купил для Дмитрия, в магазине фрау Ретих, и положил в него фотографии, чтобы их увидела Софи.

Мужчина убрал телефон, что-то сказал девушке, накинул ей на голову капюшон, и, когда она повернулась в профиль, лица её всё равно нельзя было разглядеть.

— Софи, — произнёс Михаил Павлович так тихо, что вряд ли кто-то мог услышать сквозь крики чаек и шум моря.

Но громче не получалось. У него перехватило горло.

— Простите, что вы сказали?

Теперь она стояла напротив, смотрела на него.

— Вы сказали Софи? — спросила она по-русски. — Вас зовут Данилов Михаил Павлович?

Москва, 1918
В последний день уходящего года в квартире на Второй Тверской появилась ёлка. Она была маленькая, облезлая. Её купил Агапкин у какого-то пьяного солдата на Патриарших. Ствол оказался таким тонким, что выпадал из крестовины, пришлось замотать тряпками. Достали игрушки, зажгли свечи.

Было по-прежнему холодно, однако теперь прибавилось ещё две печки. Дрова стоили дороже хлеба, платяной шкаф давно истопили, в дело пошёл старый раскладной обеденный стол, он в сложенном виде стоял в кладовке лет двадцать.

— Вот, а ты, Мишенька, хотел все выкинуть, и шкаф, и стол. Видишь, никогда нельзя спешить, — говорила няня.

Следующим в очереди на растопку был её огромный комод. Няня заранее освободила его, заодно извлекла множество старых детских вещей, штопала, шила, вязала одежду для маленького Миши.

— Когда ещё начнут детским торговать, а Мишенька вон как растёт, оглянуться не успеем, пойдёт сам, ножками, как раз первые ботиночки Андрюшины и пригодятся.

Он правда рос быстро и, слава Богу, не болел. Молока у Тани было довольно. На курсы она не ходила, занималась дома, у неё было два отличных преподавателя, папа и Агапкин. Андрюша тоже засел за учебники, проходил гимназический курс с Таниной помощью.

Почти все учебные заведения временно закрылись. Пропало электричество, перестали ходить трамваи. Банки не выдавали денег, возле них толпились вкладчики, пытаясь получить хоть что-нибудь.

Полковник Данилов каждое утро вставал в унылую очередь. У него был вклад, приличная сумма, десять тысяч, весь его капитал. Говорили, что сегодня начнут выдавать наличные, но банк так и не открывался, назавтра был открыт, но, проработав пару часов, закрылся, потому что со стороны служебного входа подъехали три броневика с красноармейцами и каким-то финансовым комиссаром.

Вдоль притихшей очереди шелестел слух, что с понедельника станут выдавать, но только половину от вложенной суммы. Половина лучше, чем ничего. Но в понедельник начиналась забастовка банковских служащих.

Неподалёку от здания банка была маленькая кофейня, там иногда Павел Николаевич встречал своих бывших сослуживцев. Никто уже не носил погон, за них могли избить или вообще пристрелить.

Говорили об организации каких-то комитетов, шёпотом приглашали на собрания, заседания. Утверждали, будто к Москве с Дона идёт Каледин с казаками, царь сбежал из Тобольска и возвращается в Петроград, союзники направляют несколько армий на помощь. Два немецких корпуса движутся к столице, устанавливать порядок, даже им, немцам, всё это надоело, и будто бы в Питере, на Миллионной улице, уже есть немецкий штаб.

Подсаживались к столикам энергичные молодые люди, призывали жертвовать на святое дело защиты отечества и готовы были тут же выдать расписку, на официальном бланке, с печатью.

Михаил Владимирович работал в лаборатории, костыли сменил на трость и вместе с Агапкиным все чаще ходил в лазарет. Оперировать пока не решался, нога побаливала, долго стоять он не мог, но уже осматривал больных, ставил диагнозы, включался в привычный ритм госпитальной жизни.

Пакеты с дарами от «Луки Чарского» больше никто не привозил. Особняк на Большой Никитской был пуст, двери и окна забиты. Агапкин знал, что Мастер отправил семью в Крым, а сам переехал в Петроград, разбираться в обстановке, налаживать новые связи.

К Рождеству неизвестный человек принёс большую корзину с продуктами и быстро удалился без всяких объяснений.

Сверху лежал конверт с запиской.

«Дорогой Михаил Владимирович!

Вряд ли Вы меня помните. В сентябре 1917 года Вы спасли жизнь моему сыну, поручику Корнееву Юрию Гавриловичу. У него было ранение в живот, все доктора, кроме Вас, сочли его безнадёжным. Но Вы взялись сделать операцию, и мой Юрочка выжил.

Тогда я могла выразить Вам свою благодарность лишь на словах, от всего другого Вы категорически отказались. Но теперь, зная, что Вы ранены, учитывая трагические особенности нашего времени, смею надеяться, что Вы не откажетесь принять от меня и всей нашей семьи эти скромные подарки к Рождеству Христову.

С глубочайшим почтением к Вам.

Марфа Корнеева.

Храни Вас Бог».

На дне корзинки няня обнаружила ещё один конверт, а в нём три тысячи рублей.

— Поручика Корнеева я, конечно, помню, — сказал профессор, — за продукты спасибо, но деньги — это уж слишком.

— «Корнеев, Горшанов и К.», Шаболовский пивной завод в Москве и ещё дюжина заводов по всей России. Они не последнее от себя оторвали, уверяю вас, — сказал Агапкин.

Он сразу понял, что Мастер тут ни при чём, и был рад этому.

За рождественским ужином условились не говорить о большевистских зверствах. Но пришёл Брянцев и, как только сели, стал рассказывать, как в Могилеве ещё в ноябре генерала Духонина, законного главнокомандующего, заживо растерзала толпа красногвардейцев. Труп несколько суток пролежал на платформе, под окнами штабного вагона прапорщика Крыленко.

Накануне Духонину был подан автомобиль, его уговаривали бежать. Старый генерал надел пальто, вышел в вестибюль, но вдруг махнул рукой, сказал: «Нет, я не Керенский», и остался.

— Рома, не надо, пожалуйста, — взмолился Михаил Владимирович, — хотя бы один вечер давайте проживём без всего этого ужаса, у нас Рождество.

— Ужас, Миша, ещё впереди, — сказал Брянцев, — когда начнётся настоящий голод, пойдут аресты, сегодняшняя неразбериха покажется цветочками.

— Ты же сам постоянно повторяешь, что они не удержат власть, — напомнил Данилов.

— Удержат, — мрачно пробормотал Брянцев, — очень даже просто удержат. Половину России перестреляют, а кто останется, будет тих и трепетно благодарен им, что пощадили.

— Все, довольно, — сказала Таня, — возможно, вы правы, Роман Игнатьевич. Но сегодня у нас праздник.

Михаил Владимирович произнёс тост, что в ушедшем году всё-таки произошло немало счастливых событий. Родился Мишенька. Павел вернулся живым. В Ялте не прыгнул со скалы и быстро оправился после внезапной болезни Ося.

— Тебе кость не раздробило пулей, — напомнила Таня.

— Дом не сгорел, — добавил Андрюша.

— И ты выучил наконец французские склонения, — сказал Данилов, — свои рождественские подарки ты получаешь вполне заслуженно, можешь посмотреть под ёлкой.

Андрюша нашёл модель аэроплана, чудом уцелевшую в разбитой квартире полковника на Сивцевом, и глобус.

Тут все стали подходить к ёлке, зашуршали обёрточной бумагой, принялись раскрывать коробки, благодарить, восхищённо охать, целоваться. Михаил Владимирович натянул английский джемпер, Данилов ушёл примерять новый костюм, Агапкин обмотал шею мягким шарфом и с удивлением разглядывал монограмму «Ф.Ф.А.» на крышке серебряного портсигара. Няня закуталась в огромную, белоснежную пуховую шаль. Брянцев, щерясь, изучал при свете керосинки дымчатые топазы на серебряных запонках и галстучной булавке, бормотал, что, конечно, очень красиво и к его английскому костюму подойдёт идеально, однако неизвестно, доведётся ли когда-нибудь ещё этот костюм надеть.

Таня нашла две коробки, на которых было написано её имя. В первой, огромной, плоской, лежало выходное платье из тёмно-вишнёвого бархата. Во второй, совсем маленькой — золотые наручные часики.

Как, где, какими усилиями было всё это добыто в разгромленном обнищавшем городе, никто в тот момент не вспоминал, не думал.

— А для Мишеньки подарок? — вдруг спросила няня.

— Господь с тобой, ребёнку два месяца, он всё равно не оценит, — засмеялся Михаил Владимирович.

— Есть! Есть для Мишеньки подарок! Как же я позабыл? — крикнул Андрюша, побежал к себе в комнату и вернулся с картонной папкой в руках.

Внутри был рисунок. Впервые за долгие месяцы Андрюша изобразил не уличную демонстрацию, не очередь к закрытой продовольственной лавке, не перестрелку. Он нарисовал море, небо, облака, выплывающее из сизой хмари солнце. Он потратил последние драгоценные остатки своих акварельных красок.

На пустынном берегу стояли две маленькие фигурки.

— Это Миша.

— А кто с ним? — спросила Таня.

— Не знаю. Я сначала нарисовал только Мишу. Но потом мне показалось, что ему одиноко и должен кто-то быть рядом.

Остров Зюльт, 2006
Зубов ждал Соню в холле гостиницы. Данилов повёл её к себе домой. Она не сказала, когда вернётся.

Иван Анатольевич пил третью чашку кофе, перед ним лежала книжка, мемуары бывшего сослуживца. Она была раскрыта теперь уж не на первой, а на второй странице.

Перевалило за полночь, Соня всё не возвращалась. Позвонил Кольт.

— Почему молчишь? Что там у тебя происходит?

— Они встретились.

— Ну? Он отдаст?

— Пока не знаю. Она ещё у него.

В холле нельзя было курить. Зубов вышел на улицу и сразу столкнулся с Соней.

— Мой номер на сколько суток оплачен? — спросила она, тоже закуривая.

— Почему вас это интересует?

— Потому что я, наверное, поживу там, — она кивнула в сторону соседней улицы.

— Можете переехать хоть завтра.

— Да, спасибо.

Несколько минут молча курили.

— Софья Дмитриевна, вы есть хотите? — спросил Зубов, когда они вернулись в холл, — Все уже закрыто, но я договорился, тут в баре могут приготовить что-нибудь на скорую руку.

— Что вы, Иван Анатольевич, меня весь вечер кормили. Я спать очень хочу.

— Вы смогли поесть? Спазмы прошли?

— А там невозможно было отказаться. Его экономка, фрау Герда, просто умерла бы от обиды, — Соня улыбнулась и покачала головой, — не волнуйтесь, я не уйду сейчас сразу спать. Давайте сядем. Записи профессора Свешникова и образцы препарата, с которым он работал, действительно существуют. Все в целости и сохранности.

— Данилов, то есть ваш дед, вам сказал?

— Да. Почти сразу. И сказал, и показал.

— Все у него дома?

— Да.

— Как он вам объяснил?

— А не нужно было ничего объяснять, в отличие от вас он сразу догадался, что я и так все уже знаю. Только не понимаю, зачем вам понадобился этот спектакль? Сначала с папой, потом со мной. Я никогда не видела людей, которым вы служите. Но вы производите впечатление человека вполне благоразумного. Вы всерьёз надеетесь, что профессор Свешников изобрёл эликсир молодости?

— Софья Дмитриевна, давайте попробуем сформулировать это несколько иначе. Мы хотим разобраться, с вашей помощью.

— А вам не приходят в голову простые вопросы: почему никто из его детей и внуков не захотел воспользоваться этим открытием? Что случилось с ним самим? Где люди, испытавшие на себе действие препарата? Что у вас есть, кроме смутных свидетельств о крысах, омолодившихся чудесным образом в домашней лаборатории профессора в 1916 году, и несчастного больного старика Агапкина? И уверены ли вы, что его долгожительство связано именно с препаратом, а не с индивидуальными особенностями его организма?

— Эти вопросы можно задать вашему деду.

— Нет. К сожалению, нет. Только Агапкину Федору Фёдоровичу, и больше никому. Вы молчите, — Соня слабо улыбнулась. — Вижу по вашему лицу, что и вам он пока на них не ответил. Но, наверное, если бы дело сводилось лишь к крысам, мы бы с вами здесь не сидели и папа мой был бы жив.

— Вы сказали Данилову про папу? — спросил Зубов.

— Нет. Я не смогла. Потом, конечно, всё равно придётся. Но не сейчас. Пусть папа ещё немного побудет живым для него. Знаете, что больше всего меня мучает? Папа сам рассказал Биму. Просто ему надо было с кем-то поделиться, посоветоваться, а Бим был близким другом. Папа пришёл к нему через день после возвращения отсюда. Я так ясно представляю себе их разговор. «Бим, я не знаю, что мне делать, как к этому относиться. Нашёлся мой родной отец. Я прожил жизнь без него, ничего о нём не знал, и вроде бы совершенно чужой человек, но такое родное лицо».

Соня так точно передавала интонации своего папы и Мельника, что у Зубова даже на миг возникло чувство, будто он слышит их разговор.

— Как вам кажется, — спросил он, — мог ваш папа сказать что-то о препарате?

— Разумеется, нет. Но назвал имя. Биму этого было достаточно. На следующее утро в институте он передал мне банку с папиными витаминами.

— Софья Дмитриевна, вы говорили, что отдали оставшиеся капсулы на экспертизу, — напомнил Зубов.

— Это не официальная экспертиза.

— Кто её проводит?

— Моя подруга, бывшая сокурсница.

— Где?

— У нас в институте, в отделе органической химии. Вы же были у нас. Мы на третьем этаже, они на пятом. Её зовут Оксана.

Зубов протянул Соне блокнот и ручку. Она написала ему телефоны и фамилию Оксаны и вдруг пробормотала чуть слышно:

— Папа ни за что не сказал бы о препарате. Вы же предупредили его, что об этом говорить можно только мне.

Зубов замер с блокнотом в руке и спросил:

— Что, простите?

— Иван Анатольевич, не смотрите на меня так испуганно. Я знаю, в последний свой вечер в ресторане мой папа ужинал с вами.

— Когда вы это поняли?

— Ещё вчера. Когда мы ехали в такси из аэропорта. У вас лицо было такое же, как сейчас. Не волнуйтесь, я ни минуты не думала, что вы могли папу убить.

— Спасибо, — улыбнулся Зубов, — надо же, а мне казалось, что я полностью владею своим лицом. Наверное, стал терять профессиональную форму.

— Просто вы живой человек, не робот. Иван Анатольевич, можно я теперь пойду спать? У меня глаза закрываются.

— Да, конечно, Софья Дмитриевна. У меня, честно говоря, тоже. Только один последний вопрос. Вы согласны заняться исследованием препарата?

— Куда же я теперь денусь? — Соня грустно улыбнулась. — Михаил Владимирович Свешников мой прапрадед.

Она с трудом доплелась до своего номера. Её шатало от усталости, но всё-таки прежде, чем отправиться в душ и лечь спать, она заставила себя включить компьютер. Надо было написать Нолику, сейчас хотя бы коротко, а завтра подробнее.

От него пришло целых три послания, и одно от Оксаны.

«Софи, прости, у меня полнейший завал. Твои капсулы я, конечно, сразу посмотрела. Там какая-то странная хрень, но точно не витамины. Надо мной висит монстр, мой шеф, так что я ничем посторонним заниматься сейчас не могу. Знаю, что тебе нужно поскорее, поэтому отдала твои капсулы Биму. Он как раз был сегодня в институте. Я все ему объяснила, он обещал, что сделает быстро и отправит тебе подробный отчёт».

Москва, 2006
Звонок Зубова застал Петра Борисовича в очередной автомобильной пробке. Прозвучало всего одно слово: «мельник». Какой мельник?

Кольт решил, что ослышался или не туда попали. Но на телефоне высветился номер Зубова. Пётр Борисович перезвонил. Номер был занят. Иван перезванивал ему. Кольт дождался звонка, сердито крикнул:

— Иван, что за шутки?

Но в трубке он услышал голос Наташи.

— Петя, рекламные плакаты уже у тебя в офисе, я знаю, ты ещё не доехал. Посмотришь, выберешь. Презентация во дворце графа Дракуловского через две недели. Я уже обо всём договорилась, они даже курить разрешат везде, кроме графской спальни. Учти, ты должен обязательно присутствовать. Если тебя не будет, Светик очень расстроится, так что заранее отмени все, освободи вечер. И вот что, я тут сижу с Эдгаром, в «Жетэме», мы только что выпили за твоё здоровье. Кстати, Эдгар в восторге от твоего ресторана.

— Кто такой Эдгар? — печально спросил Пётр Борисович.

— Ну, привет! Я десять раз тебе говорила, — Наташа понизила голос, — погоди, я отойду, неудобно объяснять при нём. Слушай. Эдгар Опилкин, американец, глава крупного литературного агентства в Лос-Анджелесе. Он уже прочитал рукопись и говорит, что все отлично, книгу можно издавать в Штатах, правда, пока за свой счёт.

— Он читает по-русски?

— Конечно. Он эмигрант, из Днепропетровска, но это неважно, он уехал двадцать лет назад и успел здорово раскрутиться. Он все знает про западный книжный рынок, у него отличные связи в Голливуде. Если устроить грамотный пиар, деньги мгновенно окупятся. У него есть команда переводчиков, они уже начали работать, через месяц всё будет готово, и сразу можно делать сценарий, практически одновременно. Главную героиню Светик, разумеется, сыграет сама, на роли героев она хочет Бреда Питта и Тома Круза.

— Разве там у неё есть ещё герои, кроме неё самой? — вяло удивился Кольт.

— Конечно. Ты забыл? Один, с которым у неё любовь, молодой бизнесмен, второй злодей олигарх, он мстит ей за то, что она его отвергла. Вот его как раз будет играть Том Круз. Скажи, классно?

— Наташа, а баллотироваться в губернаторы, как Шварценеггер, она не хочет?

— Ну, если лет через пятнадцать. Кстати, неплохая идея.

— Тогда уж лучше сразу — в президенты, — Кольт тяжело вздохнул. — Скажи, а замуж она когда-нибудь собирается?

— В принципе да. У неё сейчас бурный роман с одним человеком, кажется, на этот раз всё очень серьёзно. Но это не телефонный разговор. Расскажу при встрече.

— Кто он?

— При встрече, — многозначительно повторила Наташа, — там все не просто. У него жена и трое детей, младшему полгода. Жена стерва жуткая, Светика ненавидит, непонятно, за что.

Кольт отключил телефон и позвонил Зубову с другого аппарата. Но даже когда выяснилось, что мельник не профессия, а фамилия, Пётр Борисович не сразу вспомнил и понял, о ком речь.

Выслушав сжатый, чёткий рассказ Ивана, Кольт велел шофёру разворачиваться, опять ехать на Брестскую и по дороге сделал ещё несколько звонков.


Федор Фёдорович по-прежнему сидел за компьютером, иссохшие пальцы быстро, легко летали по клавишам. Кольта он встретил ехидной усмешкой.

— Не спится тебе, Пётр, уже соскучился?

— Что ты можешь сказать о Мельнике? — спросил Кольт, тяжело падая в кресло.

Прежде чем ответить, старик долго молча смотрел в мерцающий экран, потом выключил компьютер, развернулся, взглянул на Кольта и медленно произнёс.

— Он не родился бездарностью, но стал ею. У него, безусловно, был талант, он мог бы кое-что сделать в науке, но теперь он пустое место. Так что подключать его к работе не советую.

— Но он профессор, доктор наук, у него много опубликованных трудов, он выступает по телевизору, ездит на международные конференции.

— Он занимается биологией, химией, фармацевтикой всю жизнь. У него великие планы. Он хочет создать эликсир молодости, получить Нобелевскую премию, стать всемирно известным и сказочно богатым. Его не назовёшь мечтательным бездельником, он упорно стремится к своей великой цели. Он трудится, ищет. Но у него получаются только яды. Ни одного лекарства, способного помочь, вылечить, облегчить боль, он так и не придумал. А за яд, даже самый необыкновенный, Нобелевскую премию вряд ли когда-нибудь дадут.

— Необыкновенный? — тихо переспросил Кольт. — Что ты имеешь в виду?

— Иногда у него складываются удивительные комбинации, как, например, его последняя разработка, Рофексид-6. Лекарство от артрита. В секретной лаборатории №1 при МГБ этот препарат, безусловно, оценили бы по достоинству. Они как раз такого эффекта добивались. Естественная смерть от острой сердечной недостаточности, никаких признаков отравления, никаких следов при вскрытии. Но у них так не получалось. А у Мельника — вышло, случайно, без всякого умысла. Он искренне хотел создать хорошее, надёжное лекарство.

— Я закурю? — спросил Кольт.

— Валяй, — кивнул старик, — мне иногда нравится запах дыма.

Кольт встал, прошёлся по комнате, открыл форточку, жадно затянулся.

— Федор, как тебе кажется, он мог бы этот самый рофексид-6 использовать?

Старик молчал мучительно долго, кряхтел, жевал губами, поглаживал седую голову Адама. Пёс умудрился втиснуться к нему в кресло, уснул и похрапывал совсем по-человечески. Кольт терпеливо ждал, смотрел в окно.

— Если бы он захотел кого-нибудь убить, то только одного человека, — наконец произнёс Агапкин, — правда, это невозможно.

— Кого же?

— Михаила Владимировича Свешникова. В науке, как в искусстве, на одного Моцарта приходится сто тысяч Сальери. К счастью, не каждый имеет в распоряжении яд, не у каждого хватает решимости, и вовсе не всегда все эти Сальери живут с Моцартом в одном времени и в одном пространстве.

Кольт загасил сигарету, подошёл к Агапкину и развернул его кресло так резко, что Адам взвизгнул и спрыгнул на пол.

— Вспомни, пожалуйста, ты когда-нибудь говорил при нём, что Софи похожа на Таню?

Старик открыл рот, голова его мелко, страшно затряслась, пальцы вцепились в подлокотники. Губы посинели, глаза ввалились.

— Тихо, тихо, — испуганно пробормотал Кольт, — Федор, ты ни в чём не виноват, ты не мог этого предвидеть, никто не мог, даже я. Федор, посмотри на меня! Бутон! Быстро сюда! Капли какие-нибудь, нитроглицерин! «Скорую»!

Примчался Бутон, бросился к старику, прижал пальцы к его шее, приподнял веко, посчитал пульс на запястье.

— Ничего, Пётр Борисович, «скорая» не нужна. Сам оклемается, это у него бывает, от сильных переживаний. Я окно открою. Не возражаете? Сейчас продышится, валерьяночки выпьет, и всё пройдёт.

Холодный ветер ворвался в комнату, вздыбил шторы, хлопнул дверью. Бутон накапал капель в рюмку, осторожно влил старику в рот.

— Плед дать?

Губы Агапкина шевельнулись, вылетел какой-то короткий, свистящий звук.

— Что? — спросил Кольт. — Ну, что? Говори!

— Софи! — внятно произнёс Агапкин.

Кольт медленно опустился на ковёр возле кресла.

— Боже, я идиот! Федор, слышишь меня?

Старик открыл глаза, посмотрел на Кольта сверху вниз и спокойно, внятно произнёс:

— Не ори. Не глухой. Слышу.

— С ней всё в порядке, не волнуйся, она жива.

— Они встретились?

— Да.

— Она уже сказала ему про Дмитрия?

— Нет. Пока не смогла.

Москва, 2006
Сумка была полностью упакована. Кира Геннадьевна купила для мужа все недостающие мелочи. Боря уехал с утра в институт. Он не мог позволить себе ни дня передышки, даже накануне отлёта, в субботу.

Она ждала его к ужину.

Обида из-за шубы угасла. Кира Геннадьевна не умела долго обижаться, внушила себе, что старая дублёнка вполне протянет ещё сезон. Теперь наконец Боре за его работу станут платить настоящие деньги, и можно будет спокойно, без спешки, без всяких скидок купить то, что хочется.

Пора уже сделать ремонт в квартире, поменять сантехнику, побелить потолки. И наконец съездить отдохнуть на настоящий европейский курорт.

Кира Геннадьевна решила зажарить те самые лисички, которые лежали в морозилке с августа. Софи и Верочка уже точно не придут. Софи улетела, Верочка тоже скоро улетает в свой Сидней. Никаких гостей в ближайшее время не предвидится, а повод для праздничного ужина, безусловно, есть.

Боря вернулся из института как раз к накрытому столу. Он всё ещё чувствовал себя виноватым.

— Ты из-за шубы не переживай, — сказала Кира, — это такая ерунда по сравнению с тем, что они наконец позвонили, пригласили тебя. Давай поужинаем и сразу ляжем спать. Самолёт в семь, значит, выехать тебе надо в начале пятого.

Он что-то пробормотал, рассеянно кивнул, отправился мыть руки. Кира поставила на стол заветную бутылочку дорогого коньяка, сняла фартук, поправила причёску и даже слегка подкрасила губы, чего раньше никогда дома не делала.

По телевизору шло политическое ток-шоу. Боря внимательно слушал и смотрел на экран. Кира не стала ждать, когда он разольёт коньяк, сама плеснула грамм по двадцать в маленькие рюмки.

— За тебя, Боренька. За твой талант, за упорный труд и за то, что теперь, наконец, тебе воздастся по заслугам.

Он чокнулся с ней молча, не отрывая глаз от экрана. Шоу было скучное, хотя гости и ведущий старались изо всех сил, орали, как торговки на рынке. Борю политика никогда не занимала, он, кажется, вообще ничем, кроме своей биологии, не интересовался.

— Можно я выключу? — спросила Кира.

Он равнодушно кивнул. Экран погас, но Боря продолжал смотреть в него все так же внимательно. Кира все давно съела, а на его тарелке остывали нетронутые грибы.

— Ты хотя бы попробуй, — слегка обиженно сказала Кира, — ты же не ел ничего весь день, я так старалась.

— Прости, не могу, — он поднялся из-за стола, — очень устал.

Только сейчас она заметила, как он осунулся за последние дни. Под глазами вспухли тёмные мешки, щеки ввалились.

— Боренька, как только вернёшься, тебе надо показаться врачу, ты очень плохо выглядишь.

— Да, — ответил он и ушёл в свой кабинет.

Кира убрала со стола, вымыла посуду, лисички переложила в кастрюльку, поставила в холодильник, заглянула к мужу.

— Они хотя бы машину за тобой пришлют? Или надо вызвать такси?

— Пришлют. Иди спать.

Она знала, когда он так сидит, в старом кресле, в углу, его лучше не трогать. Ему надо сосредоточиться и подумать.

— Боря, не засиживайся. Я поставлю будильник на половину четвёртого.

— Хорошо. Закрой дверь.

Она поцеловала его в небритую щеку и ушла. У неё слипались глаза, она хотела сегодня лечь пораньше. В аэропорт ехать с ним не собиралась, но всё равно придётся встать, проводить, и потом уже вряд ли удастся уснуть. Завтра воскресенье, на работу не нужно, но за неделю накопилась куча домашних дел.

Когда прозвенел будильник, Кира увидела, что мужа нет рядом.

— Ну вот, уже вскочил, — пробормотала она и громко позвала: — Боря!

Ответа не последовало. В квартире было тихо, темно. Только под дверью кабинета светилась узкая полоска.

Боря все так же сидел в кресле, голова была откинута назад.

— Уснул прямо тут, одетый, — вздохнула Кира, — надо было заставить его дойти до постели, он же на ногах не держался, спал на ходу.

Рядом, на маленькой торшерной полке, она заметила пустой стакан и баночку с капсулами. То самое успокоительное, которое Боря дал ей для Софи на поминках.

— Мне нельзя, а тебе можно? — проворчала Кира. — Давай-ка, просыпайся, пора.

Она тронула его за плечо, стала трясти, глухо, быстро повторяя:

— Боря, Боренька!

Он был ещё тёплый, когда приехала «скорая». Врач догадался отправить на экспертизу жёлтые капсулы.

В лаборатории Института судебной медицины удалось определить, что содержимое капсул представляет собой сложную смесь веществ растительного и животного происхождения. Оказывает токсическое действие на сердце. Смерть от сердечной недостаточности может наступить через несколько дней или через несколько часов, в зависимости от дозировки.

Один из экспертов вспомнил, что всего год назад подобный препарат пытались запатентовать, как новое лекарственное средство из группы сердечных гликозидов, но побочные действия были настолько сильны, что разработки прекратились. А вёл их доктор биологических наук, профессор Мельник Борис Иванович.

Москва, 1918
Остаток зимы Михаил Владимирович и Федор опять проводили в лаборатории все свободное время.

— Мы топчемся на месте, — говорил Агапкин, — можно сделать вливание ещё десятку, сотне крыс, результат будет всё тот же. Выживет и омолодится каждая третья или каждая вторая особь. Остальные погибнут. Мы, кажется, никогда не поймём, почему.

— Да, — соглашался профессор, — на это могут уйти годы. Надо спокойно наблюдать, подробно исследовать, искать закономерности.

— Пока я вижу лишь одну закономерность. Те крысы, которым препарат вводите вы, выздоравливают и живут. Мои все дохнут.

— Федор, это, извините, ваше странное суеверие, и только. Вот у вас укушенный мизинец опять кровоточит. Тоже, скажете, закономерность? У Григория Третьего к вам личная неприязнь? Он вас так специально тяпнул, чтобы не заживало?

— Не знаю.

— Зато я знаю. Вы в лазарете сколько раз в день руки моете? Обрабатываете без конца то бензином, то йодом. Дезинфекция, конечно, вещь необходимая, но, как все в медицине, имеет и обратный эффект. Кожа пересушена. Естественная защита сжигается, вот ваша ранка и не заживает.

— Как же быть?

— Мазать на ночь облепиховым маслом. Кажется, у нас где-то остался пузырёк.

— Я не об этом. Ещё немного, и настанет настоящий голод. Крысам уже сейчас не хватает корма. Как быть, если однажды все передохнут?

— Федор, вы тревожитесь за крыс? Не боитесь, что нас ждёт та же участь?

— По сути, весь запас препарата — в них. Без них мы ничего восстановить не сумеем.

— А вот об этом не беспокойтесь. Видите те три тёмные склянки? В одной песок, в двух других ничего, кроме высушенных крысиных желез. Я откачал воздух и закрыл герметично. Но, кажется, даже этого не нужно. Им всё равно, где жить. Цисты способны существовать бесконечно долго, в любой среде. Они выдерживают кипячение и глубокую заморозку. Это нам страшен голод, холод, аресты, расстрелы. Они будут спокойно ждать, пятьдесят, сто, тысячу лет, и оживут, когда представится подходящий случай.

Продолжение следует…

Полина Дашкова Misterium Tremendum. Тайна, приводящая в трепет

«Люди спасаются только слабостью своих способностей – слабостью воображения, внимания, мысли, иначе нельзя было бы жить».

И.А. Бунин «Окаянные дни»

Глава первая

Москва, 1918

Дождь лил несколько суток, оплакивал разграбленный, одичавший город. Под утро небо расчистилось, показались звезды. Холодная луна осветила пустынные улицы, площади, переулки, проходные дворы, разбитые особняки, громады многоэтажных зданий, купола храмов, зубчатые кремлевские стены. Проснулись куранты на Спасской башне, пробили двенадцать раз, то ли полночь, то ли полдень, хотя на самом деле было три часа утра.

Большевистское правительство поселилось в Кремле еще в марте. Кремль, древняя неприступная крепость, остров, отделенный от города глубокими рвами, мутной речной водой, был надежней дворцов Петрограда. Кремлевский слесарь, мастер на все руки, упорно пытался починить старинный часовой механизм, разбитый снарядом во время боев в ноябре 1917. Куранты плохо слушались, вроде бы начинали идти, но опять вставали и никак не желали играть «Интернационал» вместо «Коль славен наш Господь в Сионе». Откашлявшись, как будто извинившись, они прохрипели какую-то невнятную мелодию и затихли.

Новая власть хотела командовать не только людьми, но и временем. Полночь наступала ранним вечером, утро – глубокой ночью.

Почти перестали ходить трамваи. Фонари не горели, темны были улицы, темны окна, лишь иногда дрожал за мутным немытым стеклом желтый огонек керосинки. И если в каком-нибудь доме вспыхивало среди ночи электричество, это означало, что в квартирах идут обыски.

Парадный подъезд дома на Второй Тверской был заколочен. Жильцы пользовались черным ходом. По заплеванным щербатым ступеням волокли вверх санки с гнилой картошкой. На площадках между этажами ночевали какие-то личности в тряпье. Из квартир неслись звуки гармошки, визг, матерный рев, пьяный смех, похожий на собачий лай.

После суточного дежурства в госпитале Михаил Владимирович Свешников спал у себя в кабинете, на диване, одетый, в залатанных брюках и вязаной фуфайке. Ночь была теплая, но профессор мерз во сне, он сильно похудел и ослаб, у него сводило живот от голода. В последнее время ему перестали сниться сны. Он просто проваливался в глухую черноту. Это было не так уж плохо, ибо раньше каждую ночь снилась ушедшая, нормальная жизнь. Происходила коварная подмена, возникало искушение принять сон за реальность, а от реальности отмахнуться как от случайного ночного кошмара. Многие так и делали. То есть добровольно, целенаправленно, день за днем, ночь за ночью сводили себя с ума. Но не дай Бог. Следовало жить, работать, спасать, когда вокруг убивают, беречь двух своих детей, Таню и Андрюшу, маленького внука Мишу, старушку няню и ждать, что страшное время когда-нибудь кончится.

Михаил Владимирович работал рядовым хирургом все в том же лазарете, только теперь он носил имя не Святого Пантелиимона, а товарища Троцкого и был уже не военным госпиталем, а обычной городской больницей, подчиненной Комиссариату здравоохранения.

Сутки на ногах. Обходы, осмотры, консультации, сложнейшая операция на сердце, которая длилась четыре с половиной часа и вроде бы прошла успешно. При острой нехватке лекарств, хирургических инструментов, опытных фельдшеров и сестер, в грязи и мерзости спасенная жизнь казалась невозможным чудом, счастьем, хотя стоила совсем немного, всего лишь фунт ржаной муки. Красноармеец на базаре ткнул штыком в спину мальчишку-беспризорника. Десятилетний ребенок попытался стащить у него кулек с мукой. Давно уж никого не удивляла такая страшная дешевизна человеческой, детской жизни. Люди умирали сотнями тысяч по всей России.

Михаил Владимирович спал так крепко, что шум и крики за стеной не сразу его разбудили. Он проснулся, когда прозвучали выстрелы.

Светало. На пороге кабинета стояла Таня, держала на руках сонного хмурого Мишу.

– Папа, доброе утро. Лежи, не вставай. Возьми Мишу. У тебя, кажется, было берлинское издание «Психиатрии» Блюера. – Она закрыла дверь, повернула ключ в замке.

– Да. Посмотри в шкафу, где-то на нижних полках.

– Контра! Генеральская рожа! Убью! – донесся вопль из коридора.

– Папа, чернил у тебя случайно не осталось? – спокойно спросила Таня. – Мои все кончились. Надо писать курсовую по клинической психиатрии, а нечем.

– Пиши чернильным карандашом. Возьми там, на столе, в стакане.

За дверью опять грохнули выстрелы. Мишенька вздрогнул, уткнулся лицом деду в грудь и тихо, жалобно заплакал.

– Буржуи! Ненавижу! Довольно попили народной крови! Вычеркиваю! Всех вас, белую кость, к стенке! Кончилось ваше время! Всех вычеркиваю!

– Что там происходит? – спросил Михаил Владимирович, прижимая к себе внука.

– Как будто ты не понимаешь. Комиссар беснуется, – объяснила Таня.

Комиссара по фамилии Шевцов поселили в квартире Михаила Владимировича месяц назад, в порядке уплотнения. Он вместе с гражданской женой, которую звали товарищ Евгения, занял гостиную. Комиссар ходил в длинном кожаном пальто, в казачьих галифе василькового цвета, в лаковых остроносых сапогах. Его обритый череп имел странную, зауженную кверху форму. Щеки и нижняя часть лица были пухлыми, круглыми. Он щурил маленькие тусклые глазки, как будто целился в собеседника из револьвера. По будням вел себя тихо. Рано утром отправлялся на службу. Возвращался поздно вечером, молча, мрачно слонялся по коридору в кальсонах и просаленной матросской тельняшке.

Товарищ Евгения, юная, елейно нежная блондинка, нигде не служила, вставала поздно, заводила граммофон, щеголяла в шелковых пеньюарах, отделанных перьями и пухом. Утром варила на примусе настоящий кофе. Пила из тонкой фарфоровой чашки, жеманно оттопырив мизинец. Долго сидела в кухне, качала голой ногой, курила ароматную папироску в длинном мундштуке, читала одну и ту же книжку, «Капризы страсти», Г. Немиловой. Круглые голубые глаза, блестящие, словно покрытые свежей глазурью, ласково смотрели на Андрюшу, на Михаила Владимировича. Товарищ Евгения задумчиво улыбалась, трепетала подведенными веками, случайно оголяла небольшую грушевидную грудь и тут же с лукавой улыбкой прикрывала: «Ах, пардон».

Андрюше было четырнадцать, Михаилу Владимировичу пятьдесят пять. Из представителей мужского пола, проживающих в квартире, только десятимесячный Миша не удостаивался внимания товарища Евгении.

С Таней в первые дни она пробовала подружиться. Рассказывала, какие видела изумительные вещички на Кузнецком, платьица креп-жоржет, кофточки вязаные. Короткий рукавчик, воротник апаш, шелковый ирис, цвет сырого желтка, давленой клюквы, и с той же воркующей интонацией вдруг спрашивала, не собирается ли профессор Свешников удрать в Париж, хорош ли был Танин муж, белый полковник, в половом отношении.

В первую неделю все казалось не так страшно. Семья профессора отнеслась к подселенцам как к неизбежному, но терпимому злу. Уплотняли всех, подселяли и по пять, и по десять человек, уголовников, наркоманов, сумасшедших, кого угодно. А тут всего лишь двое. Комиссар Шевцов – ответственный работник, товарищ Евгения – эфемерное, безобидное создание.

Однажды в воскресенье ответственный работник напился и стал буянить. Вызвали милиционера, но комиссар чудесным образом протрезвел, показал какие-то мандаты, пошептался с милиционером, и тот удалился, вежливо заметив профессору, что нехорошо беспокоить служителей порядка по таким пустякам.

– У моего Шевцова голос громкий, командный, соответственно должности, – объяснила товарищ Евгения, – он человек прогрессивный, пролетарского самосознания и никаких мещанских скандалов органически терпеть не может.

Впрочем, пил комиссар не чаще раза в неделю, только в выходной, и успокаивался довольно скоро.

– Где Андрюша? Где няня? – спросил Михаил Владимирович.

– Не волнуйся. Они на кухне, дверь успели запереть. – Присев на корточки, Таня спокойно просматривала корешки книг на нижних полках.

– Раньше он не стрелял в квартире, – заметил Михаил Владимирович.

– А теперь стреляет. Но это еще полбеды, папа. Я не хотела тебе говорить, но пару дней назад товарищ Евгения предлагала Андрюше кокаин. Вот, нашла. – Таня вытащила книгу, села за стол.

– Он тебе рассказал? – спросил Михаил Владимирович.

– Нет. Я случайно услышала их разговор. И знаешь, мне показалось, если бы я не зашла в кухню, не увела бы Андрюшу, он бы согласился попробовать, просто из любопытства и детского куража.

Топот, грохот, мат звучали совсем близко, в коридоре. К ним прибавился женский смех.

– Шевцов, ты ведешь себя гадко, перестань скандалить, я этого мещанства органически не выношу. – Голос у товарища Евгении был низкий, томный. Она заливалась хохотом, спектакль явно ей нравился.

– Ну, что касается кокаина, так не они его придумали, – сказал Михаил Владимирович и почесал переносицу. – Андрюша разумный человек. Вряд ли он бы стал пробовать. Тебе показалось. Я поговорю с ним.

– Поговори, – кивнула Таня, глядя в раскрытую книгу, – но дело не только в кокаине. Папа, ты должен наконец решиться.

– На что, Танечка? Ты же знаешь, они меня не выпустят.

– Не выпустят, – прошептала Таня, – не выпустят. Стало быть, надо искать другие варианты. Допустим, ты согласишься сотрудничать с ними, войдешь в доверие, они отправят тебя в командировку за границу. Многие так делают.

– Да, Танечка, возможно, отправят. Тем более тут останутся заложники. Ты, Миша, Андрюша, няня. Куда же я денусь? Вернусь как миленький. Впрочем, если я стану сотрудничать, наша жизнь, безусловно, изменится. Они отселят этих, позволят нам занять всю квартиру, как прежде. Дадут хороший паек. Прекратят ночные спектакли с обысками. Тебе не придется работать в госпитале, ты сможешь спокойно закончить университет. Андрюша перейдет в нормальную школу, где будут учить, а не опролетаривать.

– Папа, таких школ больше нет. Ты же знаешь, школа теперь не учебное заведение, а инструмент коммунистического воспитания. И обыски не прекратятся. У меня муж белый полковник, служит у Деникина.

– Убью! Контра! Гадина белогвардейская! Пролетариям жрать нечего, он крыс зерном кормит! Убью! – не унимался комиссар за стеной.

– Возьми Мишеньку. Посмотри, кажется, он мокрый. Не волнуйся. Запри за мной. – Михаил Владимирович встал и быстро вышел, плотно затворив дверь.

Выстрелы звучали из лаборатории. Комиссар палил по стеклянным ящикам с крысами, обстреливал шкафы. От звона, грохота, крысиного писка закладывало уши. Товарищ Евгения стояла рядом, в распахнутом японском кимоно с драконами, и весело, звонко смеялась.

Шевцов был замечательным стрелком. Он сразу попадал по движущимся мишеням, по мечущимся подопытным зверькам. За шумом ни он, ни его подруга не расслышали, как подошел сзади в мягких старых валенках профессор.

Михаил Владимирович схватил комиссара за запястье правой руки, в которой зажат был револьвер, и успел удивиться, что от Шевцова совсем не пахнет спиртным. Комиссар легко освободил руку, не выронив револьвера. Дуло тут же наметило новую, удобную и близкую цель, профессорский лоб. Товарищ Евгения взвизгнула и отскочила, вжалась в стену.

«Он вовсе не пьян, – подумал профессор. – У него отличные реакции, нечеловеческая сила, его движения точны и безошибочны. Он машина для убийства. Параноидная психопатия. Что-то вроде повальной эпидемии. Сейчас пальнет. Господи, прими мою грешную душу, спаси и помилуй моих детей».

Из кучи осколков на полу вдруг взметнулся белый комок. Большая крыса подпрыгнула, вцепилась острыми коготками в комиссарские кальсоны, стала быстро, ловко карабкаться вверх. Шевцов дернулся, отшвырнул зверька и тут же, на лету, подстрелил.

Все это продолжалось не более минуты. Следующий выстрел предназначался профессору. Раздался щелчок. Комиссар сник, сгорбился, со спокойной досадой прокрутил пустой барабан, вяло выругался.

Повисла тишина. Стало слышно, что опять накрапывает за окном мелкий дождь. В коридоре у двери стояли Таня с Мишенькой на руках, старая няня. Товарищ Евгения сидела в углу на корточках, закрыв лицо руками. Плечи ее вздрагивали. Нельзя было понять, рыдает она или все так же истерически смеется.

Первым опомнился Михаил Владимирович. Оглядевшись, он спросил:

– Где Андрюша?

– Побежал за милицией, – ответила Таня.

Шевцов, ни на кого не глядя, прошел по коридору. Следом, всхлипывая, теряя шлепанцы, поплелась товарищ Евгения.Хлопнула дверь гостиной. Няня взяла Мишеньку и унесла его к себе. Михаил Владимирович поднял с пола белый окровавленный комок, убитую крысу.

– Неужели Григорий Третий? – спросила Таня.

– Он. Рука не поднимается просто выбросить. Может, похороним его, как героя? Ты знаешь, он спас меня, последняя пуля из комиссарского револьвера предназначалась мне.

Таня обняла отца, вжалась лицом в его плечо.

– Папочка, мы уедем, мы сбежим, я не могу больше.

– Тихо, тихо, Танечка, перестань. Я жив, радоваться надо, а ты плачешь.

– Григория жалко, я к нему привыкла. – Таня улыбнулась сквозь слезы. – Старый мудрый крыс, прожил почти три крысиных века.

– И погиб, защитив меня от комиссарской пули.

– Мы положим его в шляпную коробку, зароем во дворе.

Минут через двадцать явились два милиционера. Долго составляли протокол, потом о чем-то беседовали с Шевцовым в гостиной, за закрытой дверью.

– Вы что, не арестуете его? – спросил Андрюша, когда они вышли.

– Истребление крыс уголовным преступлением не является. Наоборот, это дело полезное в санитарном и общественном отношении. Оружие товарищу комиссару разрешено, согласно должности. И мандат имеется. А что касаемо учиненного беспорядка, так товарищ комиссар готов штраф уплатить, как положено.

– Это лабораторные крысы, – сказала Таня.

– Тут, гражданка, полезная жилплощадь, а не лаборатория, – ответил милиционер.

– Он не только по крысам стрелял, но и в меня тоже хотел, – сказал Михаил Владимирович.

– Коли хотел, так и пристрелил бы, – резонно заметил милиционер.

– Конечно, пристрелил бы. Но у него патроны в барабане кончились.

– Кончились, не кончились, а вы, гражданин, вполне живы, никаких ранений у вас не наблюдается.

– Но позвольте! Он психически болен, он опасен, – возмутилась Таня.

– А вот кто тут опасен, это надо разобраться, гражданка Данилова, – произнес мелодичный низкий голос.

Товарищ Евгения стояла в коридоре и смотрела на Таню блестящими глазами.

Милиционеры ушли. Товарищ Евгения скрылась в гостиной. Таня, Михаил Владимирович и Андрюша молча выметали осколки и крысиные тушки, приводили в порядок лабораторию. Няня в кухне стряпала скудный завтрак. Несколько ведер с мусором вынесли во двор, на свалку. Григория Третьего похоронили внутри оградки, там, где прежде была клумба и росли анютины глазки. Дождь кончился. Клочья облаков мчались по небу. Таня стояла над холмиком, влажный холодный ветер трепал ей волосы.

– Ничего не осталось? – тихо спросила она отца, когда вернулись в квартиру, сели за стол.

Михаил Владимирович молча помотал головой.

– Папа, так невозможно! – вдруг крикнул Андрюша. – Должна быть какая-то управа на этих скотов! Так не бывает, папа!

– Не кричи, – Михаил Владимирович погладил его по голове. – Бывает по-всякому, Андрюша, и ты уже достаточно взрослый, чтобы это понимать.

– Но мы не можем, как кролики, терпеть!

– Успокойся, ешь, остынет. – Таня подвинула ему тарелку с ячменной кашей.

Няня заваривала желудевый кофе, просыпала из кулька на пол.

– Ой, я бестолковая, да что ж это, руки мои старые, дырявые!

Она заплакала. Все утро мужественно держалась, а из-за паршивого кофейного заменителя – слезы. Михаил Владимирович принялся ее утешать и вдруг застыл, замолчал на полуслове. В руках у него был мятый лист толстой цветной бумаги. Кулек из-под кофе оказался репродукцией, выдранной из какого-то дорогого альбома. Профессор шагнул к окну, ближе к свету, несколько минут разглядывал репродукцию странной незнакомой картины. Казалось, он забыл обо всем на свете. Губы его едва заметно шевелились, глаза сияли.

– Папа, ты что? – спросила Таня слегка испуганно.

– Альфред Плут, – пробормотал Михаил Владимирович, – Германия, шестнадцатый век. Микроскоп был изобретен только через сто лет. Как он мог увидеть?

* * *
Германия, поезд Гамбург – Мюнхен, 2007

Поезд нырнул в туннель. Свет в вагоне вспыхнул не сразу. Именно этого мгновенного мрака Соне хватило, чтобы понять наконец, кого так мучительно напоминает ей мужчина напротив.

Незнакомец резко выделялся на фоне пассажиров первого класса. Ему было на вид лет пятьдесят. Он жевал жвачку. В его наушниках пульсировал тяжелый рок. Он выглядел как бездомный бродяга, нелепо молодящийся старый хиппи. Ископаемое, живущее в консервной банке среди отбросов. Впрочем, пахло от него вполне сносно, дорогим одеколоном. Длинные, жидкие, с заметной проседью волосы были чистыми, ногти ухоженными, на запястье вовсе не дешевые часы.

«Рок-музыкант или художник-авангардист. Это у него стиль такой», – подумала Соня и отвернулась.

Рядом с ней два аккуратных клерка оживленно болтали о какой-то новой диете, о страховках и автомобильных двигателях. Они сели в Гамбурге, достали свои ноутбуки, включили, но так и не взглянули на экраны. Соню слегка раздражала их болтовня, громкий смех. У нее на коленях лежал раскрытый каталог старой мюнхенской Пинакотеки. Она пыталась сосредоточиться на биографии немецкого художника Альфреда Плута. Он жил в шестнадцатом веке, оставил не более дюжины полотен. Самая известная его работа – «Misterium tremendum». Именно ради этой картины, ради «тайны, повергающей в трепет», Соня ехала в Мюнхен.

Дед не хотел ее отпускать. Вот уж третью неделю она жила в его доме в маленьком тишайшем Зюльте. Каждое утро ее будила музыка из его кабинета, звон посуды, ворчание экономки Герды, шум моря, гул самолетов. После завтрака дед провожал ее на работу, целовал в лоб и быстро крестил, почему-то лицо его при этом всегда делалось сердитым. Вечером он ждал ее, сидя в шезлонге, на границе пляжа, неподалеку от белого трехэтажного здания с плоской крышей, филиала немецкой фармацевтической фирмы «Генцлер». Пройдя полсотни метров по холодному чистому песку, Соня различала в сумерках яркую спортивную шапку с помпонами. Издали, особенно в профиль, дед был так похож на папу, что у Сони всякий раз вздрагивало сердце, першило в горле.

Туннель кончился. В глаза брызнуло ледяное солнце. Соня отвернулась от окна и встретила хмурый взгляд незнакомца. У него были тяжелые выпуклые скулы, квадратная челюсть, широкий тонкогубый рот. Плоский, скошенный назад лоб плавно переходил в залысины. Лохматые брови цвета мешковины расположены так низко, что казалось, отдельные толстые и длинные волоски царапают глазные яблоки. Нога, обутая в изношенный ботинок сорок пятого размера, дергалась в такт музыке.

Соня опять уткнулась в каталог. Автопортрет Альфреда Плута занимал целую страницу. Художник изобразил себя с беспощадной фотографической точностью, тщательно прорисовал каждую черточку и даже волоски бровей, падающие на глаза.

«Альфред Плут родился в 1547 году в Гамбурге, в семье аптекаря».

Соня в десятый раз начинала читать краткую биографию художника и не могла осилить нескольких простых абзацев. Ее немецкий был в полном порядке. Она понимала каждое слово. Но слишком оживленно болтали клерки, слишком громко пульсировал тяжелый рок из наушников визави, который был похож на Альфреда Плута как брат-близнец.

«Портрет не фотография, – думала Соня, – тем более автопортрет. Люди видят себя и других совершенно по-разному. Даже фотографии врут. Свет, тень, ракурс, все так случайно, так недостоверно».

Она взглянула на человека в наушниках, надеясь, что иллюзия фантастического сходства наконец развеется. Человеческих типов не так уж много. Плут был немец. Почему этот стареющий потребитель жвачки и тяжелого рока не может быть его далеким потомком?

«Ведь ты же точно знаешь, что это не Альфред Плут? – спросила себя Соня и почувствовала, как губы ее сами собой вздрогнули в дикой усмешке. – Ты разумный, образованный человек, кандидат биологических наук. Вряд ли ты успела свихнуться. Хотя, конечно, было от чего».

Три дня назад, поздним вечером, с одной из подопытных крыс случилось нечто невероятное. Зверек заметался по клетке, стал прыгать, высоко, как дикая белка, и вдруг вылетел наружу, шлепнулся на кафельный пол, вскочил, побежал, пустое тихое здание наполнилось пронзительным, мучительным писком.

Все ушли, Соня осталась одна в лаборатории. Минут десять она гонялась за зверьком, наконец поймала, запеленала в полотенце, положила в лоток. Пока она надевала халат, натягивала перчатки, несчастная крыса продолжала беситься, биться всем телом о стеклянные стенки. Чтобы не слышать страшного стука и писка, Соня включила музыку. Крыса на минуту успокоилась и вдруг задергалась в конвульсиях.

Если бы кто-то заглянул тем вечером в лабораторию, то поразился бы спокойствию Сони, четкости и продуманности каждого ее действия. Одна, без ассистента, она дала бьющемуся в смертельном танце зверьку наркоз, ловко вскрыла черепную коробку, извлекла из центра мозга крошечную шишковидную железу, включила и настроила электронный микроскоп.

На самом деле она жутко нервничала. «Болеро» Равеля, звучавшее из стереосистемы, заводило ее еще больше. Ей сотни раз приходилось проделывать разные манипуляции с подопытными животными, для постороннего человека неприятные, жутковатые, но ведь она занималась наукой, и для нее все это давно стало привычкой, рутиной. Однако тем вечером в лаборатории, на берегу ледяного моря, которое гудело и билось во мраке за окном, у Сони вдруг возникло новое, острое чувство. Ей показалось, что это вовсе не научный эксперимент, а древний ритуал и она, Лукьянова Софья Дмитриевна, выступает в роли жрицы, колдуньи, алхимика, занимается непонятной и опасной чертовщиной. Ничего хорошего из этого не выйдет. Но остановиться уже невозможно.

Она выпила залпом стакан воды, закурила, села за стол у монитора. И вот тут увидела самое главное: как оживают таинственные твари, проспавшие в своих капсулах-цистах почти девяносто лет.

Сначала ей показалось, что кто-то из коллег немцев пошутил, загнал в ее компьютер некую хитрую программу, игру или мультик-ужастик. Но нет, изображение проецировалось на монитор прямо от микроскопа. Все происходило на самом деле. Рядом, на столе, лежали распечатки записей Михаила Владимировича Свешникова и каталог старой мюнхенской Пинакотеки, раскрытый на репродукции «Misterium tremendum».

Имя художника и название картины несколько раз упоминались на страницах старой толстой тетради в лиловом замшевом переплете. Через Интернет Соня узнала, что картина хранится в мюнхенской Пинакотеке, купила каталог в книжном магазине фрау Барбары и нашла отличную репродукцию.

Военный хирург, профессор Свешников, вел свои записи с января 1916-го по март 1919-го. Это был дневник научных наблюдений. Описание экспериментальных операций по пересадке крысиных эпифизов, неожиданный эффект омоложения, возникший у некоторых подопытных животных, и осторожное предположение, что эффект этот связан с воздействием на весь организм неизвестного мозгового паразита, который случайно оказался в шишковидной железе крысы-донора.

Скоро профессор понял, что сложная операция на мозге не нужна. При внутривенном вливании паразит сам находит путь по кровотоку к нужному органу, к эпифизу.

Это могло бы стать величайшим открытием века, если бы удалось понять механизм воздействия мозгового червя и проследить закономерность положительного эффекта. Почему одних зверьков паразит омолаживал, а других убивал? Что за вещества выделял он и как умудрялся полностью перестроить работу всех систем организма?

Но Михаил Владимирович Свешников как будто даже и не пытался найти ответ, воспринимал удивительные результаты опытов отстраненно, почти равнодушно. Все, что касалось практической, медицинской стороны дела, было описано сухо, четко. Профессор только констатировал факты.

Иногда встречались цитаты, то с именем источника, то анонимные. Возможно, именно через них профессор пытался выразить нечто важное, они были частью его зашифрованного личного дневника.

«Субстанция зла имеет свою собственную безобразную и бесформенную массу, либо плотную, которую называют землей, либо слабую и разреженную, подобно воздуху».

«Посему научись, о Душа, обращать сопереживающую любовь к своему собственному телу, сдерживая его суетные желания, дабы оно могло во всех отношениях отвечать своему назначению вместе с тобой».

«Ибо тогда последний враг – смерть будет побеждена, и вся слабость плоти, заставлявшая нас сопротивляться, исчезнет полностью». Бл. Августин.

«Язычество и безбожие страшно именно этой вечной иллюзией торга, соблазном кинуть в пасть смерти жертву, вместо своей – чужую жизнь, и откупиться. По крайней мере, двадцать восемь веков, до Христа, было именно так. После Него могло стать по-другому, Он дал шанс, однако вот уж двадцать веков не получается. Торг очень уж удобен».

«Наука может шагнуть невероятно далеко, но почему-то не вверх, к Богу, а всегда наоборот, вниз. Она берет на себя воспитательные и утешительные функции, придумывает ясные и доступные формулировки, прикрывает пугающую непознаваемую бесконечность матовым стеклом. Получается нечто вроде интеллектуальной теплицы. Мы все нежные тепличные растения, под открытым небом погибнем».

Попадались непонятные аббревиатуры, отдельные буквы, без всякой видимой связи с текстом – В. Ш., К., Ж. С.

Судя по записям, за пределы опытов с крысами работа не продвинулась. Несколько листов были вырваны. В марте 1919 профессор крупно, неверной рукой, записал:

«Идеальное есть материальное, пересаженное в человеческую голову и преобразованное в ней». К. Маркс. Нечто вроде трансплантации, что ли? Оригинально мыслит этот господин».

Тетрадь закончилась. Дальше начинались мифы. Их бродило множество, и вряд ли стоило принимать их всерьез.

Существовала легенда, будто одно вливание было сделано мальчику-сироте, страдавшему прогерией, редчайшим заболеванием, при котором ребенок стремительно стареет и погибает в одиннадцать—тринадцать лет от старческих болезней. Откуда берется прогерия и как ее лечить, неизвестно до сих пор. Свешников якобы решился на вливание, когда надежды не осталось. Мальчика звали Ося. Он выжил и вернулся к своему нормальному биологическому возрасту. Что с ним стало потом, куда он делся, не знал никто. В лиловой тетради об Осе не было написано ни слова, и это только подтверждало, что история чудесного излечения прогерии – всего лишь газетная утка.

Впрочем, не исключено, что Свешников нарочно утаил правду о мальчике, чтобы дальнейшая жизнь ребенка не превратилась в кошмар, чтобы не пришлось Осе оказаться в роли живого наглядного пособия.

Михаил Владимирович не упоминал никого, кто был с ним рядом. Даже имя его ассистента, доктора Агапкина, ни разу не мелькнуло в записях. Казалось, профессор писал с оглядкой, как будто чувствовал, что люди, так или иначе причастные к его опытам, к тайне, которую он нащупал, попадают в зону риска.

Мог ли предположить профессор, что через девяносто лет лиловая тетрадь вместе с цистами паразита окажется в руках его родной праправнучки, кандидата биологических наук Лукьяновой Софьи Дмитриевны?

Соня сидела и смотрела на монитор. Лопались цисты. Медленно выползали белесые твари. У них были округлые крупные головы. Приплюснутая передняя часть отчетливо напоминала лицо, вернее безобразную безносую маску. Две глубокие темные ямки – глаза. Горизонтальный подвижный нарост – губы.

Девяносто лет назад Михаил Владимирович наблюдал такой же ритуальный танец оживших тварей, балет «спящих красавиц». Они плавно извивались, вставали вертикально на хвосты, сплетались, расплетались. Он подробно описал это в своей тетради.

У него не было компьютера и такого мощного электронного микроскопа, как у его праправнучки. Он не мог видеть, что ямы-глаза смотрят, губы жуют, растягиваются в чудовищной медленной улыбке, твари не только танцуют, но еще и гримасничают.

На картине немецкого художника Альфреда Плута «Misterium tremendum» на переднем плане, на фоне какого-то условного грота, была изображена человеческая голова. Верхняя половина черепа представляла собой прозрачный, как бы стеклянный купол, и там, внутри, происходил тот же процесс. Твари были изображены так же подробно, как видела их Соня на своем мониторе. Картина была написана в 1573 году, за сто лет до изобретения микроскопа.

Альфред Плут не стал великим художником, хотя знатоки до сих пор утверждают, что мог бы. По уровню мастерства его сравнивают с Дюрером, а по загадочности сюжетов – с Босхом. Живопись была для него лишь забавой. Он много странствовал по Европе и по Азии, бывал в Египте, каким-то ветром его однажды занесло в Россию. В одном из персонажей его полотен угадывался царь Иван Грозный. Известно, что около года Плут прожил в Москве, служил придворным лекарем, а заодно давал сумасшедшему царю уроки черной и белой магии.

Плут имел неплохую медицинскую практику, написал несколько трудов по анатомии мозга, работал над созданием анатомического атласа. Но главной его страстью была алхимия. Он не имел ни жены, ни детей, жил скромно, однако тратил большие деньги на путешествия и на взятки чиновникам Святой инквизиции. По всей Германии ходили слухи о золоте Плута. Умер он в ноябре 1600 года у себя дома, в Гамбурге, в возрасте пятидесяти трех лет, не оставив наследников. Золотых монет, обнаруженных в его кошельке, как раз хватило на приличные похороны. Грабители вскрыли могилу, искали золото, но не нашли ничего. Вместо тела художника в гробу лежало бревно, одетое в его платье.

«Скажите, господин Плут, каким образом вам удалось разглядеть и нарисовать микроскопических мозговых паразитов за сто лет до появления микроскопа?»

Вопрос щекотал Соне губы, она, кажется, даже пробормотала его вслух, по-русски. В плеере у старого хиппи в этот момент как раз затихла музыка. Он хмуро взглянул на Соню, встал и вышел из купе.

Глава вторая

Москва, 1918

«Плюнь, да поцелуй злодею ручку», – то и дело повторял про себя Федор Федорович Агапкин. Так шепнул на ухо юному Гриневу его дядька Савельич. Так сказал Агапкину его покровитель Матвей Леонидович Белкин, мастер стула международной ложи «Нарцисс».

Цитируя Пушкина, умный Белкин как будто заручался поддержкой великого поэта и пытался придать сделке более или менее осмысленный вид.

– Надобно держаться вблизи денежных потоков, от них веет живительной свежестью, – говорил Мастер уже от себя, никого не цитируя, – теперь эти потоки смешаны с кровью, текут стремительно, и зевать нельзя.

Сам Мастер перебрался из Москвы в Петроград еще в декабре 1917-го. Получил должность в Комиссариате финансов. Семью отправил в Швейцарию. Агапкин знал, что покинуть Россию Мастер может только по разрешению Высшего совета ложи, но после переворота все пошло кувырком, и никто ни в чем не был уверен. Мастер вполне мог сбежать и без разрешения.

Несколько месяцев Федор не имел о нем никаких известий, продолжал работать в лазарете и жить в квартире профессора Свешникова.

Агапкин был ассистентом профессора и почти членом семьи. Он давно уже не мыслил себя без них, без Михаила Владимировича, Тани, Андрюши, маленького Мишеньки и старой няни. Собственной семьи он никогда не имел.

Федор вырос в нищете, грязи и грубости. Его мать, прачка, умерла от перепоя. Ему удалось закончить с отличием гимназию и университет. Михаил Владимирович читал на медицинском факультете лекции по военной хирургии, вел практические занятия, и из толпы студентов выделил Федора, с его голодными жаркими глазами, недюжинными способностями, лютым упорством. Студент Агапкин нищенствовал, подрабатывал частными уроками, не спал, не доедал, ходил в обносках.

С тех пор прошло лишь несколько лет, а казалось, что прожит не один век. Война, Февральская революция, Октябрьский переворот. На руках у Агапкина умер от чахотки старший сын профессора Володя и родился внук Миша. Именно Федору пришлось принять роды у Тани 29 октября 1917-го. В Москве шли бои. Муж Тани, полковник Данилов, командовал отрядом юнкеров и добровольцев, пытался отбить от Кремля атаки большевиков.

Агапкин был неизлечимо влюблен в Таню. Данилов воевал в Добровольческой армии. Федор постоянно был рядом с Таней и надеялся на чудо.

С августа 1917-го Агапкин состоял в международной масонской ложе «Нарцисс», прошел посвящение и получил орденское имя – Дисипль, в переводе с французского «последователь». Впрочем, что такое масонство вообще и ложа «Нарцисс» в частности, Федор не понимал до сих пор.

Больше всего на свете он боялся одиночества. Ему надо было непременно к кому-то привязаться, прибиться. В семье профессора к нему относились как к близкому родственнику, но все равно он чувствовал себя немного чужим, страшно устал от своей безответной любви, не мог от нее избавиться и тосковал еще мучительней оттого, что не с кем было поделиться своей бедой.

Мастер стула Матвей Леонидович Белкин оказался отзывчивым человеком, он умел слушать, утешать, вселять надежду. Федор знал, что ложе он интересен как промежуточное звено. Доктор Агапкин – только средство. Цель – профессор Свешников, таинственное открытие, к которому они хотят подобраться, но понимают, что напрямую не выйдет.

Если раньше Федор был рядом с профессором по собственному желанию, то после вступления в ложу это стало его обязанностью, миссией.

Федор втайне надеялся, что Матвей Леонидович исчез навсегда и теперь он свободен. Да, свободен, однако совершенно беззащитен. Мастер имел колоссальные связи. Он мог бы спасти самого Федора и семью профессора от голода, от ареста. Другое дело – какой ценой? Впрочем, голод и страх становились все сильней, а вопрос цены таял, растворялся в убогих советских буднях.

В апреле появился один из братьев ложи, белокурый молодой человек Гайд. До исчезновения Мастера этот Гайд выполнял при нем функции то ли секретаря, то ли слуги. Федор думал, что Гайд (охранник) – условное имя, данное при посвящении, но оказалось, это настоящая фамилия молодого человека.

Гайд встретил Федора возле госпиталя и привел его в гостиницу «Метрополь». Там, в просторном номере с видом на Манежную площадь Белкин сначала отправил Федора в ванную комнату, велел вымыться, побриться, переодеться.

Из крана лилась горячая вода. Душистое французское мыло, бритвенный прибор, мягкие белоснежные полотенца показались Агапкину галлюцинацией. На скамеечке лежала стопка белья и одежды, все новое, добротное, точно подобранное по размеру.

Когда он вышел, чистый, пахнущий одеколоном, Мастер оглядел его с одобрительной улыбкой.

– Это еще не все, Дисипль. Откройте шкаф. Откройте, не стесняйтесь.

Черная кожанка ничем не отличалась от тех, что носили комиссары и чекисты. На ощупь кожа оказалась мягчайшей, приятно было сунуть руки в рукава и увидеть себя в зеркале.

– Вы, Дисипль, с завтрашнего дня заступаете на службу в ЧК, – спокойно сообщил Мастер, – в большевистскую партию вступать необязательно, это мелочи. Через час сюда явится человек, которому вы можете доверять почти как мне.

Это «почти» прозвучало тускло и невыразительно. Далее Мастер стал подробно расспрашивать о профессоре Свешникове. Федор объяснил, что сейчас здесь никакими научными исследованиями заниматься невозможно. Чтобы прокормить семью, Михаил Владимирович работает в госпитале сутками, к тому же на него давит постоянный страх. Таню, как жену белого офицера, в любой момент могут арестовать. А для опытов нужен душевный покой.

– Но ведь не арестовывают, – мягко заметил Мастер, и глаза его блеснули. – Татьяна Михайловна спокойно учится, работает, растит сына.

Взгляд и тон Мастера не оставляли сомнений, что в этом есть его, Белкина, заслуга. Федор понял: Матвей Леонидович успел приобрести в новом правительстве достаточно сильное влияние и связи, и все-таки быстро, чуть слышно пробормотал:

– Лучше бы уехать за границу. Здесь невозможно. Михаил Владимирович им служить ни за что не станет. Мы бы сбежали, но ребенок слишком мал, а в поездах тиф, холера, грабежи, документы на выезд стоят страшно дорого. – Он прикусил язык и густо, жарко покраснел.

Мастер ласково тронул его за плечо.

– Дисипль, ваше постоянство достойно рыцарского романа. Вы сказали «мы», как будто речь идет о вашей семье, о жене и ребенке. Неужели до сих пор ни тени взаимности?

– Не знаю. Она ко мне привязана сильно, однако, если я пойду служить в ЧК, станет презирать. Для нее и для профессора эта организация – воплощение зла.

– А для вас?

– Не знаю. Наверное, для меня тоже. Почему я должен там служить?

– Потому, что сейчас это единственный способ уцелеть, сохранить собственную жизнь и жизни дорогих вам людей. Дисипль, у вас нет выбора. Я дал вам выговориться, теперь успокойтесь и слушайте.

Они вышли на балкон, закурили, и Мастер стал говорить очень тихо.

– Для большевиков успешный захват власти стал полной неожиданностью. Они растерялись, ошалели, управлять государством никто из них не умеет, и они занимаются своим привычным делом – грабежом. От банальной банды они отличаются лишь тем, что выдают грабеж за особую форму управления государством. Они отнимают деньги у богатых и обещают отдать бедным. Бедные верят обещаниям.

– Но это не может продолжаться долго. Бедные поймут, что обмануты, – прошептал Агапкин.

– Не поймут, – слабо улыбнулся Мастер, – никогда ничего они не поймут. Миф удобен для мозгового пищеварения. Он логичен. В нем заранее выстроены все причинно-следственные связи. А правда почти всегда несъедобна, может вызвать заворот мозгов. Ленин виртуозно владеет искусством создавать мифы и манипулировать ими. Он феноменально хитер, у него острое чутье. Вам придется искренне полюбить его, иначе он вам не поверит.

– Так это он сейчас сюда явится? – с кривой улыбкой спросил Агапкин. – Сам Ленин, что ли?

Мастер весело рассмеялся.

– У меня, конечно, серьезные связи, но не настолько. Нет, Дисипль. Сам Ленин сюда не явится. Но вам с ним предстоит иметь дело. Человек, с которым я вас познакомлю, тайный советник Ленина, его доверенное лицо.

Федор только сейчас заметил, как Мастер похудел, помолодел. На осунувшемся лице глаза казались крупней и выразительней.

Гайд ушел и вернулся с двумя кульками. На низком журнальном столике появился настоящий ситный хлеб, сливочное масло, твердый швейцарский сыр. Гайд нарезал его тонкими ломтиками.

– Не спешите, – предупредил Мастер, – вижу, как вы голодны. Разговор предстоит важный, и если у вас разболится живот, это будет совсем некстати.

В дверь постучали. У Федора вспотели ладони. Но вошел всего лишь лакей с чистыми чашками и горячим кофейником на подносе. Как только он удалился, дверь открылась опять. На пороге стоял высокий, очень худой господин. Именно господин, потому что «гражданином» или «товарищем» его никак нельзя было назвать. Слишком тонкое, точеное, очевидно дворянское лицо. Большие черные глаза смотрели внимательно и приветливо. Ни тени безумия, фанатизма, жестокости, разве что следы хронического недосыпания. Тонкая шея и оттопыренные круглые уши придавали ему нечто детское, мальчишеское и делали еще обаятельней.

– Бокий Глеб Иванович, – представился он.

Бокий руки не подал. Он никогда никому не подавал руки, избегал прикосновений. Впрочем, с Белкиным они обнялись и расцеловались, как старинные друзья. Сели за стол и заговорили о пустяках. Бокий называл Мастера «Мотя», тот обращался к нему «Глебушка».

Глеб Иванович был заместителем председателя Петроградского ЧК, Урицкого. В Москву приехал на два дня, остановился здесь же, в «Метрополе». Из разговора Федор понял, что Бокий привез целый список, намерен просить Ленина отпустить за границу известных людей, в том числе нескольких великих князей. Мастер просматривал список, качал головой, комментировал каждую фамилию.

– Из Романовых никого. Лучше не заикайся, – сказал он с тихим вздохом, – тут у Ильича пунктик.

Со стороны казалось, что два добрых, благородных человека пытаются спасти обреченных на верную гибель совершенно бескорыстно, из одного только сострадания. Федор вначале так и подумал, сердце его радостно стукнуло.

Агапкин сидел чистый, сытый, пил настоящий кофе с настоящим сахаром, мазал маслом кусок ситной булки, клал сверху швейцарский сыр с дырками, видел перед собой хорошие, умные лица, живые глаза и готов был заплакать от счастья. Вот, оказывается, как обернулось. Не подлостью и мерзостью предстоит ему заниматься под руководством Глеба Ивановича, а выполнять тайную благородную миссию, внедряться в ряды злодеев, спасать от кровавого кошмара сначала отдельных людей, а потом – кто знает? – Россию, или даже весь мир!

– Сколько вам лет, Федор? – внезапно спросил Бокий.

– Двадцать восемь.

– Отличный возраст. Но, честно говоря, мне показалось, вам не больше двадцати. На вид вы совсем мальчик. Есть у вас семья?

– Нет.

– Семью профессора Свешникова своей не считаете? – вопрос прозвучал быстро и тихо, как далекий одиночный выстрел.

Агапкин притворился, что не услышал. Он не знал, как лучше ответить. Впрочем, отвечать и не пришлось. Бокий несколько секунд просто смотрел ему в глаза. Федору показалось, что этот худой человек в словах не нуждается, умеет читать мысли.

Позже Мастер рассказал, что Бокий до 1917-го двенадцать раз сидел в тюрьме, много времени провел в одиночке. У него туберкулез. В РСДРП он с 1900-го, с двадцати одного года. Учился в Горном институте в Петербурге, участвовал в студенческой демонстрации, и его сильно побили в полиции. Батюшка его покойный был действительный статский советник. Скончался как раз тогда, в 1900-м, после ареста Глеба, от сердечного приступа. Мальчик решил, что в смерти батюшки виновны царские сатрапы, и стал революционером. Близко дружит с Горьким, приятельствует с Шаляпиным. Ильича боготворит.

– Иногда мне кажется, он любит вождя больше, чем свою дочь Леночку. Впрочем, понять Глеба Ивановича не может никто, даже я. – Мастер хмыкнул иронически. – Мальчик из хорошей семьи, дворянин. Для фанатика он слишком умен и мягок. Для нормального человека – слишком азартен и фанатичен. Он игрок. Революционная борьба его пьянит, возбуждает. Никакого смысла, никакой пользы – только острое, яркое удовольствие, разумеется, со смертельным исходом.

Федор слушал и не понимал, зачем Мастер, такой трезвый, разумный человек, ввязался в безумную, опаснейшую авантюру под названием советская власть? Почему не уехал за границу? У него достаточно влияния в Высшем совете ложи, чтобы добиться разрешения.

– Ленин, Бокий, – пробормотал он чуть слышно, стараясь не смотреть на Мастера, – чудесная компания.

– Дисипль, вам страшно?

– А вам?

– Разумеется. Но я уже сказал: у нас нет других вариантов. Я сумел вывезти семью в Швейцарию. Однако поручиться за их безопасность все равно не могу. Видите ли, я слишком глубоко влез в финансовые тайны банды.

– Я в эти тайны не влезал и не хочу, не собираюсь!

– Да, но вы, Дисипль, единственный человек, через которого можно подобраться к профессору Свешникову. Мне едва удалось убедить их не трогать Таню. Она – потенциальная заложница. Данилов воюет у белых, и формально ее давно пора забрать в ЧК как жену злейшего врага революции. Я сумел объяснить, что насилием и страхом они ничего от профессора не добьются. Но терпение их небезгранично.

– В чем будут заключаться мои обязанности? – мрачно спросил Агапкин.

Некоторое время Мастер молчал, сидел, закрыв глаза, и массировал себе виски. Господин Бокий давно удалился, так ничего и не объяснив. Наверное, он просто хотел взглянуть на Федора, просветить его насквозь своим гипнотическим взглядом. Это были смотрины. И прошли они вполне успешно. Ознакомить Федора с деталями предстоящей службы должен был Белкин.

Когда Матвей Леонидович заговорил, слова его показались Федору весьма туманными. Получалось, что Агапкину предстоит стать при Ленине чем-то вроде теневого адъютанта или няньки с высшим медицинским образованием. Вождь в конфиденциальном разговоре с Бокием просил, чтобы тот дал ему своего «человечка», молодого, интеллигентного, честного, без революционно-каторжного стажа, и никак не большевика. Пусть он будет врач, но чтобы никто не догадывался об этом.

– У Ильича полно секретарей, при нем есть служба охраны, множество врачей всегда к его услугам, но все его раздражают, он почти никому не доверяет.

– Почему вы думаете, что он станет доверять мне, чужому человеку? – тихо спросил Агапкин.

– Дисипль, – Белкин лукаво улыбнулся, – вы не чужой, вас рекомендует Глеб Иванович.

– Но он тоже меня не знает.

– Зато я вас хорошо знаю. Знаю и ручаюсь за вас.

– Как же моя основная миссия – быть рядом с Михаилом Владимировичем, продолжать вместе с ним опыты, охранять, защищать?

– Охранить и защитить профессора вы сумеете только там, куда я вас направил. Такое время, Дисипль. Ничего не поделаешь. У нас нет выбора. А опыты будут продолжены позже, когда жизнь немного наладится.

* * *
Мюнхен, 2007

Соня бродила по старой Пинакотеке и никак не могла дойти до зала немецкой живописи, отыскать Альфреда Плута. В зале ранних голландцев она надолго застряла возле фрагмента «Судного дня».

Это был единственный подлинник Босха, представленный в Пинакотеке. Странная картина, даже для такого загадочного художника. На черном фоне множество фигурок обнаженных людей, которых мучают и пожирают фантастические твари. Существо с туловищем жабы и головой кошки кого-то уже слопало, из зубастой пасти торчат тонкие и длинные, как у современной модели, ножки. Ящерица с клювом цапли и крыльями бабочки набросилась на распростертое мужское тело, клюет тощие ягодицы. Чудище с человечьим торсом, покрытым рыбьей чешуей, с павлиньим хвостом и головой ощипанной курицы тащит на спине, вверх ногами, за щиколотки молодую стройную женщину. Парочку преследует вскачь, на кривых стариковских ногах, гигантская муха, тянет к бедной женщине лягушачьи перепончатые лапки. Рядом застыло вполне безобидное существо. Голова в кружевном чепце, лицо доброй испуганной старушки. Голубая накидка накрывает горбатый короткий обрубок туловища, а из-под накидки торчат четыре большие старческие ступни и сорочий хвост.

Приятный женский голос в наушниках рассказывал, что на фрагменте изображено воскрешение из мертвых. Сама картина бесследно исчезла.

Небольшой кусок холста в красивой раме темного дерева гипнотизировал, не отпускал. Голос в наушниках грустно сообщил, что творчество Босха воспринималось большинством современников как злое шутовство, его называли почетным профессором кошмаров, многие считали, что он рисовал извращенные карикатуры. Потом пришло забвение, и только двадцатый век с его фрейдизмом и сюрреализмом вспомнил странного средневекового фантазера. У Босха учился великий Сальвадор Дали. Психоаналитики увлеченно толковали его образы в своем подсознательном русле. Искусствоведы объявили, что понять, в чем смысл его творений, невозможно.

Соня подошла совсем близко, долго разглядывала каждую деталь. Радиоголос поведал о картине все, что мог, и затих, ожидая следующего нажатия кнопки.

«Он писал это в пятнадцатом веке, – думала Соня, – тогда еще не было попыток пересаживать стареющим мужчинам половые железы животных, скрещивать человека с обезьяной, приживлять человеческое ухо к спинному мозгу мыши, выращивать в пробирке отдельные органы и целых существ из стволовых клеток. Пятьсот пятьдесят лет назад Босх изображал с фотографической точностью и тончайшими анатомическими подробностями то, к чему вплотную подошла сегодняшняя наука. Генная инженерия, новейшие биотехнологии. Чтобы так рисовать, надо видеть. Неужели дело только в богатой фантазии, в ночных кошмарах, в страхе перед неведомой адской бездной? Очень уж конкретны и подробны эти страхи».

Соня зажмурилась, тряхнула головой. Стоит ли вообще думать об этом, задавать себе вопросы, на которые нет ответов? Она отправилась в следующий зал, к немцам, и сразу встретила печальный, ласковый взгляд Дюрера.

Он был красавец, и отлично знал это. Он писал автопортрет, глядя в зеркало. Конечно, не на зрителя, а на себя самого он смотрел этим чудесным, глубоким взглядом. Он изучал свое лицо, любовался им и заранее грустил о своей красоте, предвидел старость и смерть. Он изобразил себя так, как до него писали только Христа, лицо полностью, анфас, на черном гладком фоне, украшенном лишь мелкой латинской надписью: «Я, Альбрехт Дюрер, 28 лет от роду, написал нетленными чернилами свой портрет».

У него были светло-карие прозрачные глаза, маленький, пухлый, чувственный рот, холеные пепельно-русые локоны до плеч. Рядом с ним Альфред Плут выглядел убогим уродом.

Плут изобразил себя, явно подражая Дюреру. Та же простая композиция, тот же черный фон, прямой ракурс, даже размер полотна точно как у Дюрера. Но черты грубы, безобразны. Волосы жидкие, цвета мешковины. Маленькие желтоватые глаза холодно блестят из-под косматых бровей.

Автопортреты были расположены один против другого, через зал. Они висели здесь двести лет и смотрели друг на друга, как будто вели бесконечный, беззвучный диалог. Соня оказалась в центре зала, в точке пересечения этих взглядов, и, сравнивая два лица, вдруг подумала, что Плут бросает вызов Дюреру. «Ты был хорош, но тебя уже нет. Я уродлив, но я жив и люблю себя не меньше, чем ты». Вызов подтверждала одна странная деталь.

Дюрер придерживал правой рукой лацкан мехового воротника. Тонкие сильные пальцы зарылись в мягкий мех. Рука Плута была нарисована почти так же, но держала странный предмет, человеческий череп, не настоящий, костяной, а сделанный из какого-то прозрачного материала, стекла или хрусталя. Череп светился изнутри. Источник света не был виден.

Плут создал автопортрет, когда Дюрер давно уже умер. Возможно, в схожести двух картин не было никакого вызова, никакой насмешки, просто так совпало. Художники изобразили себя на холстах одинакового размера, в одинаковых позах и ракурсах. Голос радиогида в наушниках не сообщил ничего о связи двух автопортретов. Прозрачный череп был назван очередной аллегорией, череп всегда символизировал неизбежность смерти. Прозрачность, по мнению некоторых искусствоведов, олицетворяла мечту Плута проникнуть в тайны человеческого мозга.

Соня почувствовала легкое головокружение и усталость. Она уже была в двух шагах от «Misterium tremendum», но прежде, чем уйти от автопортрета, прочитала латинскую надпись: «Я, Альфред Плут, 30 лет от роду, написал нетленными чернилами свой портрет».

– Плут был известен главным образом как врач и алхимик, – сообщил радиогид, – многие годы он изучал анатомию человека. Более всего его интересовало строение мозга. Картина «Misterium tremendum» написана после путешествия по азиатским странам. Плут задумал создать анатомический атлас. Сохранилось несколько эскизов. Мозг человека в продольном и поперечном разрезах. Одна из зарисовок вдохновила Плута на создание картины-аллегории. Мозг, порождающий дурные, грешные помыслы. Они изображены художником в виде фантастических змееподобных тварей с уродливыми человеческими лицами.

Соня тяжело опустилась на бархатный диван в центре зала и закрыла глаза.

«Вот так. Аллегория. Наши маленькие друзья мозговые паразиты – всего лишь дурные, грешные помыслы. У них человеческие лица. Что ж, вполне логично. Босх тоже изображал грехи в виде причудливых чудовищ».

– С вами все в порядке? – произнес рядом с Соней по-немецки низкий мужской голос.

– Да, спасибо.

Она открыла глаза и прямо перед собой увидела давешнего соседа по купе, старого хиппи, который был похож на Альфреда Плута как брат-близнец.

Глава третья

Москва, 1918

«Теперь у меня нет лаборатории. Все мои животные убиты. От приборов и препаратов, которые я собирал годами, осталась куча мусора. И я совсем ничего не чувствую. Мне все равно».

Ранним утром Михаил Владимирович сидел в своем кабинете, перебирал бумаги, бессмысленно глядел на записи в лиловой тетради, листал ветхие страницы старой полуистлевшей книжки Никиты Короба «Заметки об истории и нравах диких кочевников Вуду-Шамбалской губернии», кусал губы, чтобы не заплакать. У него было такое чувство, будто он бродит по руинам своего дома, роется в жалких обломках.

«Это всего лишь крысы, всего лишь склянки с препаратами. Стыдно и недостойно сейчас, когда погибает Россия, когда люди умирают десятками тысяч, жалеть о такой ерунде, – думал он и тут же возражал себе: – Нет, это вовсе не ерунда. Достоверность в науке доказывается повторяемостью феномена. Теперь я знаю точно: феномен повторяется. Но не понимаю, как и почему. Вливание препарата может спасти жизнь. Но может и убить. Кому жить, кому умереть, червь решает сам. Это его выбор. Смутно, интуитивно я чувствую, на чем основан выбор, однако боюсь, что не скоро сумею сформулировать это, даже для самого себя. Я вовсе не первый нашел загадочных древних паразитов. Возможно, знали египтяне, китайцы, инки. Впрочем, это лишь туманная гипотеза, из области фантастики. Интересно, что знал немец Альфред Плут? Он понял то, о чем я сейчас только догадываюсь? Почему он сумел изобразить их так подробно? Он изучал египетскую и китайскую алхимию, иудейскую каббалу. Он шифровал многие свои записи, опасаясь суда инквизиции и праздного любопытства профанов».

Вошла Таня, чмокнула отца в щеку, усадила Мишу к нему на колени.

– Подержи. Мне надо причесаться.

Михаил Владимирович обнял внука, уткнулся носом в теплую макушку. Мягкие светлые прядки защекотали ноздри. От Мишеньки пахло теплым молоком и гречишным медом. Он подергал деда за ухо и строго произнес:

– Хахай!

Михаил Владимирович открыл ящик, достал из жестяной коробки кусок твердого, как камень, колотого сахару. Мишенька оглядел острый блестящий осколок, полизал, взял очки деда, водрузил ему на нос, ткнул липким пальчиком в раскрытую книгу и приказал басом:

– Титяй!

Это обозначало: «Читай!»

У Миши недавно появилась какая-то особенная страсть к чтению вслух. Он с удовольствием слушал все, что угодно: письма Пушкина, «Сахалинский дневник» Чехова. Учебники биологии, анатомии, хирургии. Сенеку, Канта, главы из истории Карамзина и Костомарова, статьи Бердяева и Соловьева.

– Миша, это совсем неинтересно, – попробовал возразить Михаил Владимирович, – давай лучше возьмем сказки Андерсена.

Но Мишенька возражений не терпел. Он требовал, чтобы дед читал вслух именно ту книжку, которая сейчас лежала перед ним раскрытая на столе. Вздохнув,профессор начал читать:

«Хозяин мой был знатный шамбал древнего рода, звали его Аким. В юрте стоял большой открытый сундук. Аким выдавал замуж старшую дочь, и мне, дорогому гостю, была оказана особая честь – полюбоваться приданым. Среди шелковых халатов, бирюзовых монист и серег внимание мое привлекла шкатулка черного дерева, отделанная серебром, вещица для здешних мест весьма необычная. Внутри лежало несколько золотых слитков размером не более лесного ореха и круглый предмет, бережно завернутый в бархатный лоскуток. Аким с важным видом пропел возвышенную хвалу великому Сонорху и только затем развернул, повторяя гордо и восторженно: алимаза, алимаза. В самом деле, передо мной был редкой красоты алмаз, не менее двадцати карат, отшлифованный с удивительным искусством.

Никогда прежде не доводилось мне видеть такой странной формы, какую придал этому сокровищу неведомый мастер. Камень не имел граней, он был идеально гладким и напоминал двояковыпуклую линзу.

Забавляясь, как дитя, мой Аким придвинул лампаду, поднес камень к одному из слитков. Алмаз давал огромное увеличение, мне удалось разглядеть на слитке крошечное клеймо и разобрать латинскую надпись: «Альфред Плут».

Мишенька слушал очень внимательно, иногда давал деду лизнуть липкий сахарный осколок. Михаил Владимирович оторвал глаза от книги и взглянул на Таню. Она стояла спиной к ним, зажав во рту шпильки, расчесывала волосы, но было видно, что она тоже слушает.

– Ну! Что скажешь? – тихо спросил профессор.

– Ты мне это уже трижды читал, – промычала Таня, не разжимая губ.

– Да, но тогда мы еще понятия не имели, кто такой Альфред Плут. Он изобразил моих паразитов так подробно потому, что видел их еще лучше, чем я. Эта «алимаза» была частью мощного увеличительного прибора.

– Каким образом он мог их видеть? – Таня воткнула шпильки в волосы, резко повернулась к отцу. – Левенгук изготовил двояковыпуклые короткофокусные линзы в 1673 году. До него это не удавалось никому, твоя «алимаза» всего лишь большая лупа, но еще не микроскоп.

Миша заерзал на коленях у деда, захныкал, потребовал:

– Титяй!

– Да, да, сейчас будем читать дальше, – сказал профессор и несколько раз, как заклинание, повторил: – «Алимаза».

– Дед! Титяй! – Миша выпятил нижнюю губу, сдвинул брови, глаза его мгновенно налились слезами.

– Миша, дай нам поговорить, дед не граммофон, он живой, он не может читать бесконечно, – строго сказала Таня и взяла ребенка на руки. – Пойдем к няне, она тебе кашку сварила.

Миша не хотел к няне, он громко заревел, но Таня пошептала ему что-то на ушко, пощекотала животик, и рев перешел в смех.

Михаил Владимирович остался один в кабинете. Каждый раз, когда у него забирали внука, сердце его в первое мгновение больно сжималось. Его мучило даже не предчувствие, а точное, беспощадное знание скорого будущего. Будет так, и лучше не лгать себе. Однажды придется расстаться с детьми и внуком навсегда. Таня, Андрюша, Миша уедут из России, и чтобы они уехали, выжили, он должен остаться.

Запах детских волос, теплая тяжесть на коленях, липкие от сахара пальчики, ясные внимательные глаза, все это только что было – и вот нет.

«Перестань, довольно! Они здесь, рядом, еще ничего не произошло. Не умирай раньше смерти. Миша в кухне ест манку на воде, с каплей порошкового молока, Андрюша ушел в школу, Таня сейчас вернется».

– Древние знали и умели не меньше нашего. Египтяне делали сложнейшие операции на сетчатке глаза. Без увеличительного прибора это вряд ли возможно, – сказал он, когда Таня вернулась.

Ему казалось, что голос его звучит спокойно, он не замечал, как дрожат у него руки.

– При чем здесь египтяне? Если не ошибаюсь, у Никиты Короба речь идет о диких кочевниках Вуду-Шамбальской губернии.

Таня присела на подлокотник его кресла, попыталась заглянуть ему в глаза. Но он отвернулся, стиснул пальцы, чтобы скрыть дрожь, и продолжал говорить, быстро, с легкой одышкой:

– Крысы-доноры из подвала дома бедняги Короба. Имя Альфреда Плута есть в его записках. Паразиты оттуда, из степи. Там разгадка. Я могу потратить годы, экспериментируя на крысах, и все равно ничего не пойму, пока не побываю в этом Богом забытом месте.

– Ты прямо сейчас намерен отправиться туда?

Таня смотрела на отца с тревогой и жалостью. Он сидел сгорбившись, подперев лоб ладонью. Закрыл глаза и прикусил нижнюю губу. Она не могла понять, что с ним происходит. Прежде он относился к своему открытию спокойно, трезво, слегка скептически. Он вообще предпочитал не называть это открытием. Несколько удачных опытов – не более. Но вдруг, после гибели подопытных животных и случайной находки – репродукции картины Плута «Misterium tremendum», его как будто подменили. Он стал другим человеком. Куда делись его хладнокровие, осторожность?

«Это от недоедания и нервного перенапряжения, – утешалась Таня, – мой мудрый, мой надежный и разумный папа не мог помешаться на проклятых тварях. Именно сейчас, когда все так страшно, сложно, мерзко, он не мог помешаться на тварях. Господи, только не он, только не сейчас!»

– Папочка, успокойся, пожалуйста. Приди в себя. Девятый час. Нам пора в лазарет.

– Да, Танечка. Все нормально. Я спокоен. Золото с клеймом Альфреда Плута алхимическое. Я нашел кое-какие сведения об этом Плуте. Он был алхимиком, он путешествовал и по Египту, и по России.

– Папа, Господь с тобой! Алхимическое золото – миф. С каких пор ты стал верить в эти сказки?

– Да, золото, может быть, и миф. Но Плут видел наших тварей, он нарисовал их. Он побывал там, в степи, надеюсь, это ты не считаешь сказкой? Вот, послушай.

«Я несколько раз повторил вслух это странное имя – Альфред Плут. Но хозяин мой уверенно заявил, что никогда о таком человеке не слышал. Алимаза и слитки достались ему от прадеда.

Отец Акима несколько лет назад был сброшен взбесившимся жеребцом и разбился насмерть. Деда убило молнией в открытой степи. Зато прадед по имени Дассам все еще жил и здравствовал. Я нашел его в соседнем селении, в бедной кибитке. Там на циновке лежала хворая старуха. Дассам занимался врачеванием, втирал в ее раздутые ноги какую-то пахучую мазь.

Передо мной был древний старик, иссохший, сморщенный, однако глаза яркие, молодые, с живым блеском. Голова без всякой растительности, на темени большой крестообразный шрам.

– Сколько тебе лет? – спросил я на местном наречии.

– Если я скажу правду, ты не поверишь. А лгать грех, – ответил старик по-немецки.

Он говорил на этом языке чисто и грамотно, как на родном. Кроме немецкого, он знал русский, латынь, греческий. В большом сундуке он хранил древние книги, свитки, рукописи.

Я провел в его кибитке двое суток. Дассам принимал больных, лечил мазями, настойками, шептал непонятные заклинания, водил руками над разными частями тела, иногда громко кричал, словно пугал и гнал злых духов. Лечение его почти всегда помогало. Благодарные больные приносили щедрое вознаграждение, но он отказывался от денег. Брал только необходимое – еду, одежду.

Ел мало, трапезу делил со мной. Обед наш состоял из свежего кобыльего молока, лепешек с местным сыром и какой-то степной травы, по запаху и вкусу напоминавшей нашу петрушку.

Дассам был приветлив, гостеприимен, однако ни подарками, ни лестью, ни мольбами не удалось мне развязать ему язык.

– Сколько тебе лет? Кто учил тебя искусству врачевания? Откуда этот шрам на голове? Кто такой Альфред Плут? Ты знал его? Он подарил тебе большой алмаз и золотые слитки?

Ни одного ответа я так и не услышал. Когда я почти потерял терпение и стал слишком настойчив, он печально покачал своей лысой головой и произнес:

– Зачем тебе это? Учись радоваться тому, что имеешь. Во многом знании много печали.

Вскоре явился за мной мой прежний хозяин Аким и увез к себе. Я непременно должен был присутствовать на свадьбе его дочери как почетный гость».

– Ну и что? – нетерпеливо перебила Таня. – Твой Плут здесь больше не упоминается. Старик Дассам ничего, ни слова о нем не говорит.

Михаил Владимирович закрыл ветхую, рассыпающуюся книжку Никиты Короба.

– Было бы странно, если бы говорил. Тут не слова важны, а факты. Крестообразный шрам на темени у старика. Они вводили цисты непосредственно в мозг, в эпифиз. Для этого требовалась трепанация, иных способов они не знали, и, вероятно, никто не решался на повторную операцию. А она необходима. Старение замедляется, но все равно происходит. Они не знали шприцов, игл, внутривенных вливаний.

– Да. Но теперь все это есть, и каждый может стать бессмертным, – усмехнулась Таня.

– Не каждый, – Михаил Владимирович медленно, тяжело поднялся. – Только избранные. А право выбора всегда останется за тварями, они никому его не уступят.

– Даже тебе?

– Никому, – повторил Михаил Владимирович и помотал головой, – но я хочу угадать их предпочтения, понять принцип. Ладно. Хватит об этом. Который теперь час? Ты сцедила молоко для Миши?

– Давно уж. Если мы выйдем сию минуту, у нас есть шанс не опоздать в лазарет.

– Сначала надо позавтракать. Ничего не случится, если мы опоздаем.

В кухне было пусто и мрачно. Михаил Владимирович разлил по чашкам еще теплый желудевый кофе, высыпал на тарелку горсть серых сухарей, достал из глубины буфета маленький кусок сала, развернул тряпицу.

– Мне не нужно, я сало терпеть не могу, – сказала Таня, – двух сухариков довольно.

– Перестань капризничать, – Михаил Владимирович отрезал несколько тонких, прозрачных ломтиков. – Тебе жиры необходимы.

– Андрюша придет голодный, ему останется совсем мало.

– Ничего, не волнуйся, я раздобуду еще. Ешь.

Таня к салу не притронулась, медленно жевала сухарь, размоченный в желудевом кофе. Несколько минут молчали.

– В степь я все-таки отправлюсь, – вдруг сказал Михаил Владимирович, – конечно, лучше бы сначала в Германию, порыться в библиотеках, поискать следы Плута. Он страшно много всего написал, он создал иллюстрированный анатомический атлас. Особенно тщательно изучал и рисовал головной мозг.

– Нет, папочка, в Германию тебя, пожалуй, не выпустят. А вот в степь отправить могут. Я слышала, там сейчас эпидемия холеры, врачей не хватает.

– В степь, к холере – это неплохая идея, – произнес низкий хрипловатый голос из темноты коридора.

Михаил Владимирович сидел лицом к двери, Таня – спиной. Она открыла рот, чтобы ответить, но не успела. Отец протянул руку и положил ей в рот кусок колотого сахару. В проеме стояла товарищ Евгения в огненном пеньюаре и смеялась, запрокинув белокурую голову.

– Доброе утро, – сказал профессор.

Товарищ Евгения томно повела плечами и проследовала к своему примусу.

* * *
Гамбург, 2007

Случайный попутчик Сони теперь сидел рядом с ней на диване в центре музейного зала, перед картиной Альфреда Плута «Misterium tremendum».

– Простите, если не ошибаюсь, мы с вами вместе ехали в поезде из Зюльта? – спросил он.

– Да, наверное, – кивнула Соня.

– Теперь я понял, почему вы так внимательно меня разглядывали, – он простодушно рассмеялся, – в поезде вы листали каталог Пинакотеки и заметили, что я похож на Альфреда Плута.

– Вы намного симпатичней Плута, – вежливо улыбнулась Соня, – простите, что пялилась на вас.

Иллюзия абсолютного сходства, правда, исчезла. Свет падал иначе, улыбка меняла лицо.

– Я похож на него. Впервые мне сказала об этом одна очень красивая девушка, давно, еще в университете. Я обиделся ужасно. Она мне так нравилась и вдруг сравнила меня с ним. Нет, чтобы с Дюрером! Сначала я переживал, остриг волосы, избавился от бородки и усов, даже брови подбрил. Но потом, когда узнал его лучше, стал гордиться этим сходством. В итоге именно благодаря Плуту я нашел свое призвание.

– Живопись? – спросила Соня с кислой улыбкой.

– Не угадали. История медицины. Впрочем, в эпоху Возрождения одно без другого не существовало. Художники препарировали трупы вместе с врачами, врачи создавали шедевры живописи, иллюстрируя свои научные труды. Вспомните хотя бы Леонардо, его анатомические рисунки до сих пор служат наглядными пособиями для медиков. Или вот «Misterium tremendum» Плута. Кстати, что вы думаете об этой картине?

– Название говорит само за себя. В ней нет красоты, но есть тайна.

– Вы остановились в этом зале именно ради тайны?

– Нет. Просто устала.

– О, простите, что пристаю к вам с вопросами. Но дело в том, что мы с вами уже немного знакомы. Впрочем, вы пока не знаете об этом.

– Действительно, не знаю.

– Зюльт маленький остров. Ваш дед господин Данилофф личность известная, его показывали по телевизору, он дружит с фрау Барбарой, хозяйкой книжного магазина. Я ее племянник. Кстати, меня зовут Фриц Радел. А вы Софи.

– Очень приятно. – Соня в очередной раз улыбнулась, хотя на самом деле ничего приятного в этом неожиданном знакомстве не находила.

Фриц Радел пожал ей руку, крепко, от души. Она чуть не вскрикнула. Пальцы заныли. Она уже успела усвоить, что здесь, в Германии, так принято – крепкие, до боли, рукопожатия, улыбки до ушей.

«Господи, ну что ему от меня нужно? Терпеть не могу таких жизнерадостных, энергичных, высокодуховных стареющих юношей. И вообще, я ни с кем не собиралась знакомиться. С меня довольно коллег по лаборатории. Интересно, если он сразу узнал меня, почему не заговорил в поезде?»

– Я хотел заговорить с вами в поезде, но вы так увлеченно читали, а я записал на плеер новый альбом моей любимой группы «Криэйшн», заслушался, не мог оторваться. Но когда увидел вас тут, да еще перед картинами моего любимого Альфреда Плута, решил, что это судьба.

Да уж, судьба. Дед предупреждал Соню, что Зюльт-Ост не Москва, не Берлин. Маленький городок на маленьком острове. Все друг друга знают, принято общаться, здороваться на улице, болтать при встрече, как сто и двести лет назад. Телевизор, Интернет, наплывы туристов ничего на острове не меняют. Никуда не денешься от этого Фрица. К тому же он наверняка может рассказать о Плуте. Он занимается историей медицины, если не врет, конечно. Хотя зачем бы ему врать?

– Послушайте, Софи, вы не хотите перекусить? Здесь неплохое кафе внизу.

В кафе орала музыка. Пока шли к столику, Радел приплясывал, подергивал плечами. Лохматые брови сложились домиком, лицо приобрело томно-жалобное выражение. Он мычал, тихонько подпевал и взял Соню за локоть, как будто приглашая поплясать вместе. Соня с тоской подумала, что сейчас он накачается пивом, станет еще энергичней, разговорчивей и уж точно не отвяжется, придется вместе с ним возвращаться в Зюльт.

Радел заказал себе воду без газа, свежий морковный сок со сливками. Он не пил спиртного, не ел мяса, не курил. Долго изучал отдельное меню, где была вегетарианская еда, потом полчаса, наверное, обсуждал с официанткой какие-то особенные блюда из ростков пшеницы и дикого риса. Соня выбрала отбивную и салат.

– Подождите, Фриц, мне надо взять сумку в камере хранения, – спохватилась она, когда отошла официантка, – я оставила там деньги, сигареты, телефон.

Оказавшись в гардеробе, возле ячейки, она подумала, не сбежать ли? Сквозь стеклянную стену просторного фойе светило солнце. День был яркий, теплый, почти весенний. Она мечтала погулять по Мюнхену в одиночестве, молча посидеть на лавочке в сквере, подставив лицо солнцу, отдохнуть, подумать. Слишком много всего произошло с ней в последнее время.

Она достала номерок, чтобы взять свою куртку и тихо улизнуть, потопталась возле гардероба, но все-таки решила, что это нехорошо, некрасиво. Заказ уже сделан. К тому же она действительно проголодалась.

Когда она вернулась, музыка орала еще громче. За столиком, рядом с Фрицем, сидела женщина лет сорока, крупная, широкоплечая, с пышными рыжими волосами и круглым, грубым, красноватым лицом. Она встретила Соню такой приветливой улыбкой, словно они дружили с детства. Крикнула Соне на ухо, что ее зовут Гудрун. Руку пожала еще крепче, чем Фриц, и больше не сказала ни слова. Подергалась в такт музыке, покивала головой, поиграла бровями, лукаво глядя на Соню, всем своим видом показывая, какая классная музыка, и вообще, как все в жизни здорово, весело. Потом встала и удалилась, слегка приплясывая.

«Милые ребята, – подумала Соня, – живые и непосредственные».

В стереосистеме сменили диск, заиграл спокойный старый джаз. Фриц перестал наконец подергиваться и задумчиво произнес:

– Серию анатомических зарисовок мозга Плут создал после того, как вернулся из России.

– Да, я читала его биографию в каталоге, – кивнула Соня и закурила. – Он целый год прожил в Москве, служил придворным лекарем у Ивана Грозного.

Официантка принесла еду. Некоторое время ели молча. На тарелке Фрица лежали разноцветные кучки риса, шпината, красных и желтых бобов. Он жевал медленно и вдумчиво. Отбивная, которую подали Соне, оказалась жесткой, зато салат был вполне съедобным.

– Плут побывал не только в Москве, – произнес Фриц, когда от разноцветных кучек ничего не осталось. – Он объездил всю восточную часть России и много времени провел в диких степях. При Иване Грозном эти земли как раз стали частью Русского государства. Потом – губернией Российской империи, потом одной из республик СССР. Сейчас это автономный округ. Там много нефти, конные заводы. Только я никак не могу запомнить название столицы. – Он защелкал пальцами, сморщился.

– Вуду-Шамбальск, – выпалила Соня и чуть не прикусила язык.

Взгляд из-под косматых бровей стал жестким, каким-то слишком внимательным. Возникло странное, неприятное чувство, будто она ляпнула лишнее.

Впрочем, это быстро прошло. Фриц глотнул воды, глаза его смягчились, рот растянулся в простодушной улыбке.

Глава четвертая

Москва, 1918

Вождь был болен давно и серьезно. Еще в эмиграции он постоянно обращался к врачам, в основном к невропатологам, лечился на разных европейских курортах, но, кажется, без толку. Не было точного диагноза, никто не мог избавить его от приступов головной боли, мучительной бессонницы, неврастенических припадков. Он боялся сильных лекарств, упорно скрывал свои недуги от соратников и всячески поощрял трогательный миф, будто у Ильича железное здоровье, он самоотверженно трудится, не щадит себя ради победы мировой революции, сгорает на работе, поэтому часто выглядит усталым и больным.

Стол в его кабинете был завален бумагами, книгами. Трезвонили телефоны, стучали пишущие машинки, посетители толпились в приемной, секретари стенографировали тексты выступлений и статей. Большая круглая голова вождя функционировала как автомат. Казалось, вокруг все кипит, бурлит, происходит невероятное, фантастическое строительство новой жизни.

Когда Федор Агапкин впервые вошел в кабинет Ленина в бывшем здании Сената, он услышал:

– Партия не пансион для благородных девиц! Нельзя к оценке партийных работников подходить с узенькой меркой мещанской морали. Иной мерзавец может быть именно тем и полезен, что он мерзавец!

Вождь говорил это какому-то пожилому грустному человеку в черной толстовке и смазных сапогах. Человек сидел на краешке стула сгорбившись, вжав седую голову в плечи. Старый большевик, вечный каторжанин, он явился к вождю жаловаться, просить. Вождь расхаживал по кабинету, энергично разворачивался на каблуках, выбрасывал вперед правую руку, жестикулировал, гримасничал, сильно картавил. Брюки были коротковаты ему. Виднелись поношенные ботинки маленького, почти женского размера, бежевые хлопчатые носки. Во всей его коренастой, коротконогой фигуре было нечто шутовское, забавное.

– Товарищ Агапкин! – картаво выкрикнул вождь и развернулся лицом к Федору. – Заходите, не стесняйтесь. Рад, весьма рад познакомиться.

У него было крепкое рукопожатие, обаятельная живая улыбка с ямками на щеках. Он окинул Федора оценивающим веселым взглядом. Федор почувствовал легкий запах нафталина от его костюма, заметил отечность лица, красный нездоровый оттенок кожи.

– Товарищ Агапкин, сразу дам вам порученьице! – сообщил он вполголоса, интимно и, подхватив Федора под локоть, повел к маленькому секретарскому столику у окна. – Мне товарищи доктора разных лекарств навыписывали, очень уж много всего. Вы, батенька, гляньте своим профессиональным глазом, что там полезно, а что нет, что с чем сочетается, какие противопоказания и побочные эффекты.

– Владимир Ильич, так как же по моему делу, как? – подал робкий голос старый большевик.

Ленин досадливо сморщился, почесал плоскую переносицу, сел за стол, чиркнул что-то на четвертушке бумаги, протянул просителю.

– К товарищу Шмидту! Он комиссар общественных работ, пусть он разбирается. Идите к Шмидту!

Большевик прижал к груди ленинскую записку, попятился задом к двери, слегка приседая. У него подкашивались колени.

– Слюнтяй, – сказал Ленин, когда проситель исчез, – слякоть, меньшевиствующая слизь. Ну, да черт с ним. Шмидт с ним, да-с! Видите, сколько понаписали! – Он весело подмигнул. – Если все это пить, так и помереть недолго. Бром ни черта не помогает. Все равно не сплю, а на вкус мерзость. Йод, понятно, хорошо. Хинин. Зачем он мне? Его дают при малярии. Разве есть у меня малярия?

– Вряд ли, – слабо улыбнулся Агапкин и попытался объяснить, что без серьезного осмотра, без диагноза он не может отменять предписания своих коллег.

Но вождь его уже не слушал. Он уселся за стол и, согнувшись, быстро строчил что-то на клочке бумаги. Федор подождал немного, еще раз просмотрел чужие рецепты, наконец решился окликнуть вождя:

– Владимир Ильич!

– Вот! – Ленин протянул ему сложенный вчетверо исписанный клочок. – Передайте Бокию лично, из рук в руки.

Федор хотел спросить, как он это сделает, если Бокий уже в Петрограде, но дверь открылась, вошла высокая широкоплечая женщина в узкой серой юбке и белой блузке, с толстой стопкой бумаг.

– А насчет лекарств разберитесь, товарищ Агапкин, хорошенько разберитесь, – резко выкрикнул вождь.

По счастью, Белкин был еще в Москве. Они встретились вечером в маленьком подвальном трактире на Мясницкой. Мастер взял записку, положил ее в нагрудный карман.

– Но он велел лично, из рук в руки, – прошептал Агапкин по-немецки, – может быть, мне надо ехать самому?

– Ешьте, Дисипль, жареная колбаса здесь исключительная, нигде такой не найдете, – ответил Мастер по-русски и отправил в рот изрядный кусок.

Колбаса правда была исключительная. Ее жарили не на касторке, а на свином сале. К ней подавали квашеную капусту и толстые ломти настоящего ржаного хлеба.

– Скоро таких мест в Москве не останется, – сказал Мастер, когда вышли на улицу, – в Питере их уже нет. Записку прочитали?

– Чудовищный почерк. Разобрал только одно слово, вернее фамилию. Воло…

– Разобрали и сразу забыли, – перебил Мастер, сверкнув в темноте сердитым глазом.

Тем же вечером Мастер уехал в Питер.

Вождь не задал ни единого вопроса о записке, как будто ее не было вовсе. Фамилию, которую Федор сумел разобрать, он честно старался забыть и все-таки вздрогнул и побледнел, когда узнал, что в Питере убит Володарский.

* * *
Мюнхен, 2007

После обеда в кафе Пинакотеки Фриц Радел так и не оставил Соню ни на минуту, вместе с ней гулял по Мюнхену, приставал со своими дурацкими советами, легко перешел на ты и вел себя так, словно они знакомы сто лет и дружат семьями. Соня была слишком хорошо воспитана, чтобы послать его подальше, а вежливых намеков он не понимал.

Ей надо было кое-что купить. В Зюльте она почти не оставалась одна, дед провожал ее и встречал, по будням она с утра до вечера не вылезала из лаборатории, а по выходным ни один магазин в маленьком Зюльте не работал.

Соня бессмысленно бродила по пешеходной зоне, мимо ярких витрин. До закрытия оставалось меньше часа.

– Фриц, я зайду в этот универмаг, может быть, ты подождешь меня в кафе?

– Что ты собираешься покупать?

– Какая тебе разница?

– Это очень плохой магазин, здесь все дорого и некачественно. Зачем выбрасывать деньги на ветер? Вон там, через пятьдесят метров, есть хороший, пойдем, я тебя отведу.

Он подробно объяснял ей, где выгодные скидки, а где одна видимость скидок, у кого из производителей лучшее качество. Он ходил вместе с ней по бельевому отделу большого универмага, уверял, что без его помощи она только напрасно потратит деньги и испортит себе настроение. Никакие просьбы, уговоры, хитрости на него не действовали. Соне надоело возражать и отбиваться от дружеской горячей заботы. Нижнее белье, колготки, шампунь, крем, гигиенические прокладки она выбирала и бросала в корзину под разумные комментарии Радела. Он проявил удивительные познания в этой интимной области.

Он тупо, упорно шел за Соней, и только в кабинке женского туалета ей удалось наконец остаться одной. Пакет с ее покупками он сложил в свой вместительный рюкзак, объяснив, что ее сумка слишком мала, а таскать пакет отдельно неудобно, к тому же есть риск забыть где-нибудь.

Обо всем у него имелось собственное мнение, с одинаковой дотошностью и уверенностью он рассуждал о вреде синтетического белья, самосожжении лидеров еретической секты катаров, качестве баварского пива, штрафах за неубранные собачьи экскременты, вреде антибиотиков, экспансии дешевых китайских товаров, имперской архитектуре Третьего рейха.

– Вот она, та славная пивная, – сообщил он и остановился напротив входа в обычный ресторан в старинном баварском стиле. – Если тебе интересно, можем заглянуть.

– Нет, – сказала Соня, – мне неинтересно. Я не планировала экскурсию по памятным гитлеровским местам.

– Не планировала? Хорошо. Значит, следующую поездку в Мюнхен мы посвятим именно такой экскурсии. Ты должна знать, что наш Третий рейх зародился у вас, в России. Идея арийской расы принадлежит великой русской теософке Елене Блаватской. Она же заново открыла древнюю свастику, возродила привлекательность этого таинственного символа. До Блаватской понятие «арийцы» относилось только к группе языков. Еще во время Первой мировой войны свастика рисовалась на немецких самолетах, была чем-то вроде модного талисмана. Броши, серьги, перстни со свастикой продаются вот здесь, в этом маленьком антикварном магазине. Хочешь зайти?

– Зачем?

– Но ведь это так интересно! Твой дед разве не служил в СС? Ты обиделась? Перестань. Мой дед тоже там служил. Не могу сказать, что горжусь этим, но и не стыжусь, честное слово, не стыжусь.

У Сони зазвонил мобильный, она обрадовалась, что можно хотя бы на время переключиться на другого собеседника.

– Привет, это Иван, – услышала она знакомый низкий голос, – где вы? Как у вас дела?

– Я в Мюнхене.

– Решили немного отдохнуть?

– Не совсем. Но и это тоже. Здесь замечательная Пинакотека, – сказала Соня.

– У вас что-то не так?

Иван Анатольевич Зубов, отставной чекист, мгновенно уловил напряжение в ее голосе.

– У меня все в порядке, – сказала Соня, – я гуляю по городу. Скоро поеду домой. Я не одна сейчас. Объясню позже.

Фриц Радел стоял совсем близко, с преувеличенным вниманием разглядывал цветные граффити на бетонном заборе. Соня видела его некрасивый грубый профиль, оттопыренное ухо торчало из-под длинных прядей, как локатор.

– Попробуйте скинуть мне информацию прямо сейчас, – быстро произнес Зубов, – завтра я к вам вылетаю.

Попрощавшись с Иваном Анатольевичем, Соня тут же отправила ему послание по СМС. «Фриц Радел. Живет в Зюльте. Прилип как банный лист».

Спрятав телефон, она посмотрела на Радела, приветливо улыбнулась и произнесла по-русски:

– Как же ты мне надоел, умный козлик. Как я от тебя устала. Ты кофе не хочешь выпить?

– Кофи? – переспросил он, слегка нахмурившись. – Я понял только кофи.

«Ты понял все, – вздохнула про себя Соня, – ну и черт с тобой. Приедет Зубов, он разберется».

Телефон запищал. Соня достала его, прочитала короткий ответ от Зубова. Всего одно слово: «фото».

«Имя может быть блефом. Чтобы понять и проверить, нужен снимок. Мой умный телефончик, подарок Зубова, способен на многое», – подумала Соня и сказала по-немецки, все с той же ласковой улыбкой:

– Давай зайдем в это кафе. Впрочем, нет, подожди. Сначала я хочу снять вон тот собор. Он удивительно красивый.

Она включила камеру. На двух из пяти кадров ей удалось запечатлеть Радела, анфас и в профиль. Он заметил, лицо его мгновенно изменилось, налилось кровью, губы сжались, зрачки сузились до точек. Соне показалось, он не просто ударит ее сейчас. Он ее убьет.

– Тебе нехорошо? – сочувственно спросила она.

– Дай я посмотрю, что получилось, – он протянул руку, чтобы отнять у нее мобильник.

– Да, конечно, я покажу, если тебе интересно, правда, я никудышный фотограф, но собор такой красивый, я должна послать маме, она очень любит готику. – Соня ловко отскочила, спряталась за спину какой-то толстой фрау, успела очень быстро отправить снимки на номер Зубова.

Толстая фрау остановилась и прикуривала на ветру. Она сыграла роль защитного щита. Радел не мог ее обойти, не задев, не толкнув, а привлекать внимание посторонних он явно не собирался. Соня сохранила снимки в специальном файле и отключила телефон. Фрау наконец прикурила и двинулась вперед. Соня оказалась лицом к лицу с Раделом. Надо отдать ему должное, он быстро взял себя в руки.

– Можно я посмотрю, как получился собор в твоем аппарате? – спросил он спокойно и вежливо.

– Ужасно, – сказала Соня и покачала головой, – ничего вообще не получилось. У меня села батарейка.

* * *
Москва, 2007

«А ведь я никогда не верил в интуицию, – подумал Иван Анатольевич Зубов, разглядывая картинки, присланные Соней, – никогда не верил, особенно в чужую».

Он сидел в квартире на Брестской, у ног его тихо порыкивал и ворчал черный пудель. Пуделя звали Адам. Он не любил Зубова. Всякий раз, когда Иван Анатольевич являлся сюда, Адам поднимал хриплый возмущенный лай и потом не отходил от гостя ни на секунду, следил за ним воспаленным слезящимся глазом, словно опасался, что он стащит что-то или обидит обожаемого хозяина.

Кто из них был старше, хозяин или пес, неизвестно. Оба давно пережили все возможные сроки человеческой и собачьей жизни. У хозяина были парализованы ноги. Пес тяжело волочил задние лапы, но еще кое-как ковылял по квартире. На прогулку его выносил на руках дважды в день капитан ФСБ, служивший постоянной сиделкой при хозяине.

– Ну! – произнес хозяин, хмуро глядя на Зубова. – Покажи, что она прислала.

– Подожди, я перегоню в компьютер, на большой экран.

– Перегонишь потом. Покажи.

– Слишком мелко. Потерпи несколько минут.

– Ничего, у меня отличное зрение. – Старик улыбнулся, оскалил голубоватые фарфоровые зубы. – Это я заставил тебя позвонить ей. Ты не хотел. Ты глупый и бесчувственный чекушник. Дай мне телефон сию минуту.

Снизу послышался грозный рык. Адам готов был вцепиться подозрительному гостю в ногу.

– Адам тебя укусит, и правильно сделает, – сказал хозяин.

Зубов тяжело вздохнул и протянул старику телефон.

– Смотри, ничего не нажимай, а то нечаянно сотрешь снимки, – предупредил он.

– Без тебя разберусь, – старик близко поднес к глазам маленький экранчик, долго разглядывал, хмурился, жевал губами.

– Все? Налюбовался? – спросил Зубов.

Старик, не обращая на него внимания, принялся быстро нажимать кнопки на мобильнике.

– Что ты делаешь? Прекрати! Это мой телефон! – Зубов вскочил, подошел к старику, встал так, чтобы видеть экран.

«Не выходи из дома. Не ходи в лабораторию!» – прочитал он послание, которое старик отправил Соне.

– Зачем ты ее пугаешь? Что значит – не выходи из дома? Она сейчас в Мюнхене. Сначала ей надо до дома доехать.

– Она доедет. Но потом ей выходить нельзя. А ты, чекушник, срочно лети к ней.

– Я и так лечу завтра.

– Лети и забирай ее в Москву!

– Почему?

– Слушай, что я говорю! Забирай!

– Да в чем дело? Ты можешь объяснить по-человечески? – рассердился Зубов.

– Звони Петру. Пусть он приедет. Объяснять дважды, сначала тебе, потом ему, у меня нет сил.

* * *
Москва, 1918

Таня и Михаил Владимирович шли пешком, по знакомым, но теперь совершенно чужим улицам, мимо длинных мрачных очередей, разбитых домов. Под ногами шуршали листовки, клочья газет, подсолнечная шелуха.

– Я правда был похож на сумасшедшего? – тихо спросил Михаил Владимирович.

– Ну, конечно, я слегка преувеличила. – Таня улыбнулась и взяла отца под руку. – Просто ты, папочка, последняя моя надежда, возможно, на всю Россию ты сейчас единственный здравомыслящий человек, и когда у тебя лихорадочно блестят глаза, дрожат руки, срывается голос, мне страшно, земля уходит из-под ног. Ну их к черту, этих тварей. Ой! – Таня вдруг резко качнулась, нога провалилась в открытый люк канализации.

Михаил Владимирович едва успел удержать ее.

– Папа! Подожди, у меня каблук оторвался.

Она стояла на одной ноге, опираясь на отцовскую руку, смотрела на старый, залатанный ботинок. На месте каблука торчали гвозди.

– Беда, – Михаил Владимирович покачал головой, – других ботинок у тебя нет.

– Буду ходить босиком. Вполне в духе времени. – Таня заковыляла, опираясь на его руку.

– Что-нибудь придумаем, – сказал Михаил Владимирович. – У фельдшера Сысоева двоюродный брат служит в Чеквалапе.

– Где?

– Есть такая Чрезвычайная комиссия по заготовке и распределению валенок и лаптей. Чеквалап. Очень серьезная организация.

Кое-как дошли до госпиталя. Там пожилая санитарка одолжила Тане самодельные чуни, сшитые из рукавов солдатской шинели. Они сваливались с ног, Таня ступила и чуть не упала на грязный пол.

– Подвяжи у щиколоток, – посоветовала санитарка.

Таня оторвала тесемки от старого халата, морщась, стянула узлы на жестких чунях, убрала волосы под косынку. Халат висел на ней мешком. Несколько секунд Михаил Владимирович смотрел на нее и вдруг спросил:

– Интересно, сколько ты сейчас весишь?

– Не знаю. Какая разница? Мне все равно.

«Ей все равно. Еще немного, и у нее начнется дистрофия, – думал Михаил Владимирович во время обхода. – Спит не более пяти часов в сутки. Работает в госпитале. Занятий в университете нет, но она упорно сидит за учебниками, ночами, при ужасном свете. Зрение портит. Почти ничего не ест и при этом кормит Мишу, умудряется нацедить молока для него на целый день. Она не щадит себя совершенно, как будто нарочно сжигает. Почему я с этим мирюсь?»

Палаты были заполнены сыпнотифозными. Они лежали и в коридорах, и в хирургическом отделении. Мест не хватало. Прачечная давно не работала, не было мыла, щелока, горячей воды. Дрова экономили с весны, чтобы как-то обогреваться зимой. Больные лежали в своем белье, в одежде, все это кишело тифозными вшами. Врачи, сестры, сиделки заражались часто. Перед обходами пропитывали рукава и воротники халатов керосином, но это не спасало.

Сыпнотифозные в кризисе, в горячке, становились буйными. Их мучили галлюцинации, они ловили чертиков, метались, вскакивали. За неимением успокоительных их привязывали к кроватям. Больные кричали, выли, пели. В палате стоял такой шум, что невозможно было разговаривать. Чтобы дать указания двум фельдшерицам, Михаил Владимирович вышел с ними в коридор.

– Почему вы не записываете? Надеетесь на свою память? – раздраженно спросил он.

– Так лекарств нет. Чего ж записывать?

Михаил Владимирович отправился к главному врачу. Это был молодой человек по фамилии Смирнов, когда-то окончивший полтора курса на химическом факультете, большевик с долгим партийным стажем. Пять лет царской каторги за плечами. Надежные связи где-то на самом верху, то ли в ЧК, то ли в ЦК.

Из всех кабинетов Смирнов выбрал для себя тот, что когда-то принадлежал Михаилу Владимировичу. Там осталось все, как прежде, только на месте киота с образом Пантелиимона Целителя висели портреты Ленина и Троцкого. Да еще печка стояла новая, жаркая. Смирнов так любил тепло и запах дыма, что подтапливал даже летом, не заботясь об экономии дров.

В кабинете хранилась часть личной библиотеки Михаила Владимировича. Смирнов ничего, кроме газет, не читал, однако книг не отдал, так и пылились они в запертых шкафах.

Одним из первых декретов новой власти «всякое как опубликованное, так и не опубликованное научное, литературное, музыкальное или художественное произведение, в чьих бы руках оно ни находилось», было объявлено государственным достоянием. Забрать книги профессор Свешников не мог.

Еще недавно заходить в свой бывший кабинет казалось мучением. Михаил Владимирович избегал встреч со Смирновым. А теперь стало безразлично, кто там сидит за столом, какая подлая физиономия багровеет на фоне зеленой плюшевой шторы. Больных было жалко, они страдали, умирали, и хотелось что-то для них сделать.

Все в больнице знали, что Смирнов торгует больничными продуктами и лекарствами, но никто не смел мешать ему. Одни боялись, считали бесполезным делом обращаться в какие-то вышестоящие инстанции с жалобами, другие были в доле.

Смирнов никогда не здоровался и вид имел надменно-отрешенный, словно постоянно думал о высоких материях, о классовой борьбе и мировой революции и бытовые мелочи его не заботили.

– Слушаю вас, товарищ Свешников.

– Три дня назад в больницу завезли лекарства, инструменты, перевязочные средства и белье, – сказал Михаил Владимирович и, не дожидаясь приглашения, сел в кресло напротив стола.

– Ну?

– Теперь ничего нет. Я не спрашиваю вас, куда оно все подевалось. Я хочу спросить только, чем мне лечить больных?

– Да будет вам, профессор. – Смирнов скривил в улыбке пухлые красные губы. – Что вам-то до этих вшивых? Угощайтесь! – Он пододвинул к краю стола пачку дорогих французских папирос.

Курить хотелось, но угощаться из этой пачки Михаил Владимирович не стал. Он вытащил из кармана листки серой бумаги, исписанные каракулями сестры-хозяйки, и положил на стол.

– Вот копия накладной. Перечень того, что получила больница. За три дня такое количество морфия, глюкозы, спирта и всего прочего, что здесь перечислено, израсходовать больница не могла. Предупреждаю вас, что сам документ я приложил к письму на имя наркома Семашко.

– Стало быть так? – Смирнов прищурился. – Стало быть, донос на меня настрочили? Не ожидал. Честное слово, не ожидал. Где совесть русского интеллигента? Где ваша офицерская честь? Ну-с, что скажете, ваше благородие, господин бывший царский генерал?

Михаил Владимирович блефовал. Никакого письма не было. Впрочем, он готов был его написать, ради тех, кого товарищ Смирнов называл вшивыми.

– Что скажу? Посоветую как можно скорее вернуть больничный запас медикаментов. Доставайте лекарства, где хотите, выкупайте на собственные средства у барыг, которым вы их продали. Сейчас для вас это единственный способ уцелеть.

Смирнов открыл рот, часто, быстро заморгал, принялся чиркать спичкой. Руки его дрожали, бумажный мундштук прилип к губе. Михаил Владимирович не стал ждать, когда он опомнится и ответит. Встал и вышел.

«Храбрец, молодец, поздравляю, – повторял он про себя, пока шел по коридору, спускался по лестнице, – хорошо, что няня заранее приготовила узелок с сухарями и сменой белья. Впрочем, вряд ли это понадобится. У Смирнова связи. Он добьется, чтобы меня сразу к стенке».

Глава пятая

Германия, поезд, 2007

Соня поставила на стол бумажный стакан. Кофе был жидкий и приторно сладкий.

«Я не могла положить столько сахару. Стоп. Что я делала пять минут назад? По коридору проехала тележка из буфета. Чипсы, орешки, шоколад. Я попросила кофе. Но я не хотела. Я знаю, в поездах он всегда паршивый. Ой, мамочки, я ничего не помню. Я не понимаю, откуда взялся этот стакан и что вообще со мной происходит?»

Провал в памяти так изумил Соню, что она даже не испугалась. Никогда ничего подобного с ней не случалось. Фриц Радел сидел напротив и смотрел на нее из-под лохматых бровей.

«Я просто задумалась и заказала кофе машинально, не отдавая себе отчета. Я заказала, а он заплатил. Конечно, заплатил он, я совершенно не помню, как доставала мелочь из сумки. Господи, кто он такой? Что ему от меня надо? Почему я никак не могу от него избавиться?»

В купе никого, кроме них двоих, не было. Радел молчал и смотрел на Соню. Мерно стучали колеса, слышались приглушенные голоса за стенкой, в соседнем купе. Давно стемнело. За черным окном промелькнули огни маленькой станции. Соне показалось, что она вынырнула из тяжелой воды или зыбучих песков и эта неведомая субстанция съела все ее силы. Тело стало другим, чужим, вялым. Ей было лень шевельнуться.

– Тебе плохо, Софи, – это прозвучало без всякой вопросительной интонации.

Он не спрашивал. Он давал команду. Установку. Соня пыталась ответить, но не могла.

– Я предупреждал тебя, кофе здесь ужасный, но ты не послушала. Ты должна меня слушаться, Софи, иначе тебе будет еще хуже.

– Что? Что ты сказал?

Соне с трудом удалось произнести эти несколько слов, и только тут до нее дошло, что они оба говорят по-русски.

– Тебе очень плохо. Тело тяжелое, слабое, болит голова. Она болит так сильно, что ты не можешь вспомнить, откуда взялся этот стакан, зачем в нем столько сахару. Ты думаешь, я мог подсыпать что-то в твой кофе? Нет, милая, это было бы слишком просто. – Он протянул руку через стол, взял стакан и залпом выпил все, что там осталось.

«Я сплю, мне снится кошмар. Мне снится этот вкрадчивый упырь, сейчас открою глаза и он исчезнет», – думала Соня.

Но глаза ее были открыты, и Фриц Радел упорно не исчезал.

– Ужасная гадость. Сироп, а не кофе. Слушай меня внимательно, Софи. Только я могу помочь тебе, я сниму боль, если ты будешь хорошо себя вести.

Соня хотела встать, слегка подалась вперед, оперлась рукой о подлокотник, напрягла ноги.

– Сидеть! – тихо приказал Радел.

Последовал такой сильный приступ головной боли, что брызнули слезы. Лицо Радела стало мутным, зыбким.

– Я предупреждал, что будет хуже. Сиди смирно. Слушайся меня, тогда боль пройдет. Послушание или боль. Я могу сделать больно, могу снять боль. Вот она отпускает, уходит, ее почти нет. Но если ты не будешь слушаться, она вспыхнет с новой силой, она станет такой нестерпимой, что тебе захочется умереть. И это в моей власти.

Боль немного стихла.

«Он сумасшедший или я? Что он бормочет? Почему мне так плохо? Я не поддаюсь гипнозу. Хотя – откуда я знаю? Еще никто никогда не пробовал меня гипнотизировать», – подумала Соня и снова попыталась встать.

На этот раз удалось. В ушах звенело, глаза слезились, все расплывалось в радужной зыбкой дымке, голова кружилась, она чуть не упала. Фриц Радел сидел, развалившись, вытянув ноги поперек прохода.

– Что с тобой, Софи? Куда ты? – спросил он по-немецки.

– Мне надо выйти, – ответила она по-русски.

– Извини, я не понял.

– Ты только что отлично говорил по-русски, почти без акцента.

– Софи, если ты обращаешься ко мне, то напрасно. Я не знаю русского языка.

Он произнес это с искренним недоумением, улыбнулся растерянно и смущенно. Поезд дернулся, Соня не удержалась на ногах, опустилась на лавку.

– Кажется, я чем-то обидел тебя? – спросил он и тронул ее руку. – Объясни, что не так?

– Все в порядке, – сказала Соня по-немецки, – просто мне надо выйти.

– Погоди. Туалет все равно пока занят, а ты, я вижу, немного не в себе. Тебе лучше посидеть и успокоиться.

– Я спокойна. Дай мне пройти.

– Пройти? Да, конечно, извини, – он убрал ноги, – иди, но будь осторожна. Ты определенно плохо себя чувствуешь.

Держась за поручни, качаясь, едва не падая, Соня добрела до конца вагона. Туалет действительно был занят. Она вышла в тамбур, прижалась лбом к холодному стеклу. Так хотелось убедить себя, что ничего не было и голова болит сама по себе, от перепада давления, от усталости. Достаточно принять таблетку, и все пройдет. Через полтора часа поезд остановится в Зюльте. Дед встретит ее на платформе. Она вежливо попрощается с Фрицем Раделом и никогда больше не увидит его.

– Надо еще раз позвонить Зубову, – пробормотала она, обращаясь к своему смутному отражению, – вдруг он успел что-то узнать и объяснит мне, кто такой этот Радел?

Но телефон она оставила в купе.

Когда она вернулась, Фриц встретил ее открытой улыбкой, словно ничего не произошло. Соня села, принялась рыться в сумке. Нашла телефон. Хотела включить, но передумала. При Раделе делать этого не стоило. За полтора часа все равно ничего не изменится. Вряд ли Зубов успел узнать что-нибудь и уж точно никак ей сейчас, здесь, не поможет.

– На чем мы остановились? – вдруг спросил Радел и тут же сам ответил: – Кажется, на Парацельсе.

«Парацельс? Разве мы говорили о нем? О чем вообще мы говорили до того, как мне стало плохо? Либо он издевается надо мной, либо я схожу с ума».

– Фриц, ты мог бы зарабатывать приличные деньги фокусами с гипнозом, – быстро произнесла она по-русски, стараясь не отводить взгляда от его глаз.

Она хотела разглядеть там, в глубине желтой мути, какую-нибудь эмоцию, движение мысли. Но не могла. Глаза были пусты и мертвы, словно перед Соней в уютном купе первого класса сидело нечто неодушевленное, сложный хитрый механизм, человекообразное чудо кибернетики из далекого будущего.

Он слегка кашлянул и продолжил говорить ровным механическим голосом:

– Тебя интересовало, был ли Альфред Плут знаком с учением Парацельса и насколько серьезно это учение на него влияло.

Соне казалось, что ничего подобного она не спрашивала, вообще не произносила ни слова о Парацельсе и Альфреде Плуте, однако она решила не возражать. Пусть болтает что хочет, терпеть осталось полтора часа.

– Так вот, Плут родился через шесть лет после кончины Парацельса. Весьма показательно, что величайший врач умер сравнительно молодым, особенно по нынешним меркам. Ему было всего сорок восемь. В отличие от некоторых алхимиков он действительно умер. В девятнадцатом веке в Зальцбурге, на кладбище Святого Себастьяна, эксгумировали его останки. Кстати, оказалось, что рост его не превышал ста пятидесяти сантиметров и телосложение он имел весьма женственное. Узкие хилые плечи, широкий таз.

– Бедняга, наверное, поэтому не было у него семьи, детей, вообще никакой любви, – тихо заметила Соня.

Она была почти уверена, что Радел ее не услышит. Но он услышал, шевельнул бровями, повторил:

– Никакой любви.

– Но все-таки больных своих Парацельс любил, жалел, – сказала Соня, продолжая вглядываться в желтые мертвые глаза. – Он лечил сифилис и проказу, пытался помочь, спасти, облегчить страдания.

– Помочь. Спасти. Облегчить страдания. Зачем? – Радел повел плечом и брезгливо скривил губы.

– Низачем. Просто так, – Соня вздохнула и отвернулась.

Возражать, спорить вовсе не хотелось. Это было скучно и бессмысленно.

– У Парацельса случались великие прозрения, – сообщил Радел и легко притронулся к Сониной руке.

– О, да, безусловно, – кивнула Соня и отдернула руку.

Прикосновение его пальцев было неприятно. Она отодвинулась подальше, спрятала руки в рукава свитера. Он не обратил на это внимания, продолжал вещать, четко выговаривая каждое слово, правильно расставляя паузы и интонационные ударения.

– Альфред Плут, безусловно, читал труды Парацельса и почерпнул из них много полезного. Парацельс утверждал, что медицина есть алхимия микрокосма. Внешнее небо является путеводителем по небу внутреннему. Небо внутри нас, оно лежит не перед нашим взором, а за ним, поэтому мы свое внутреннее небо видеть не можем, ибо никто не в силах видеть сквозь живую плоть. Но, изучая движения светил, мы можем соотнести их с тем, что происходит у нас внутри. Луна влияет на мозг, сердце связано с Солнцем, Венера – это почки, Юпитер – печень, Марс – желчный пузырь. Единство внешнего и внутреннего космоса – основа классической алхимии, идущая от «Tabula smaragdina». Небо наверху, небо внизу. Звездное небо надо мной и моральный закон внутри меня, известный категорический императив Канта. Впрочем, старик Иммануил лукавил. Небесные светила не знают морали, у них иные законы. Скажи, что тебе приходит на ум, когда ты слышишь имя Парацельса?

– Желудок – алхимик в животе, – произнесла Соня, продолжая смотреть в темное окно.

Это высказывание она нашла на последних страницах лиловой тетради. Михаил Владимирович Свешников выписывал для себя кое-что из Парацельса в феврале 1919 года.

– Разумеется, – Радел кивнул, – переваривание пищи в определенном смысле процесс алхимический. Вообще человеческий организм – самое наглядное подтверждение того, как, в сущности, убога и беспомощна позитивистская наука. Вот ты занимаешься биологией, наукой о живом. Чем отличается живое от неживого, ты можешь объяснить?

– Определение живого есть в любом школьном учебнике. Если ты изучаешь историю медицины, должен знать.

– В учебниках перечислены признаки живого. Метаболизм, деление клеток, размножение, старение. Но нет строгого определения. Между тем ни один из названных признаков не является абсолютно специфическим именно для живого. Размножаются и кристаллы. Сложные химические каталитические реакции происходят и в неживых системах. Тебе никогда не приходило в голову, что биология – наука, предмет которой до сих пор не определен?

– Да, я читала об этом. Эрвин Бауэр, «Теоретическая биология». В тридцатые годы это направление стало модным. Но ненадолго.

– Нет, Софи. Это не просто модное направление. Это одна из истин, которая помогает победить первобытный трепет перед неведомым и стать творцом, а не тварью. Кстати, как ты относишься к алхимии?

– Хорошо отношусь. С интересом.

– Надеюсь, ты согласна, что без нее не было бы ни химии, ни медицины. Алхимия породила науку.

– Ей за это большое спасибо.

– Ты напрасно иронизируешь. Настоящий ученый, исследователь, должен опираться на вечные неизменные принципы. Они есть в алхимии, но их нет и не может быть в науке, которая вся сплошь состоит из зыбких догадок, смутных теорий. Одна гипотеза противоречит другой, каждая следующая опровергает предыдущую. Они рождаются, умирают, теряют смысл. Подумай об этом, Софи.

– Да, непременно. Но сейчас мне лень думать. Я устала и хочу спать.

– Голова все еще болит?

– Нет. Она и не болела. С чего ты взял?

– Ты очень бледная, глаза красные. Вообще выглядишь плохо.

– Да? – Соня взглянула в зеркало над спинкой сиденья. – По-моему, я выгляжу вполне нормально. Просто здесь такое освещение. Ты тоже бледный как мертвец.

За окном мелькали огни, ровный ряд фонарей вдоль дамбы, соединяющей остров с материком, а дальше, по обе стороны, холодное неспокойное море. Радиоголос объявил, что через несколько минут поезд прибудет в Зюльт-Ост.

Лицо Фрица странно заерзало, словно кто-то поправил невидимой рукой мягкую резиновую маску.

– Как мертвец. Мертвец, – повторил он и тихо засмеялся.

* * *
Москва, 2007

– Проверь еще раз! – сердито сказал Зубову старик.

– Послушай, хватит дергаться. Рано или поздно она должна включить телефон.

– Ты предупредил ее, чтобы она его вообще никогда не выключала, чтобы постоянно была на связи? Предупредил или нет?

– Да, да, успокойся, ты же знаешь, насколько она рассеянная.

Зубову сейчас больше всего хотелось домой. Дома его ждала трехлетняя внучка Даша. Ее редко привозили к бабушке с дедушкой. Полчаса назад позвонила жена и сказала: если он хочет пообщаться с внучкой, должен ехать сию секунду. Ребенку пора спать. Даша взяла трубку и успокоила его, что спать не ляжет, будет ждать деда хоть до утра.

Утром Зубов улетал в Германию, и ко всему прочему ему нужно было поспать этой ночью хоть немного.

Иван Анатольевич поглядывал на часы. Он не мог уехать до тех пор, пока не явится его шеф, Петр Борисович Кольт. Но когда он явится, придется еще сидеть часа полтора, слушать вредного многословного старика, обсуждать то, что он соизволит поведать, принимать какие-то важные решения.

– Если тебе невмоготу, можешь уматывать, – сердито проворчал старик, – мы с Петром обойдемся без тебя.

Зубов ничего не ответил, в очередной раз набрал номер Кольта.

Петр Борисович присутствовал на некоем особенном мероприятии, с которого рад был бы удрать, но не мог. Под Москвой, в бывшем дворце графа Дракуловского, проходила презентация книги Светика, дочери Петра Борисовича.

Зачем понадобилось балерине создавать художественное произведение о собственной жизни, вопрос сложный, почти философский. Но произведение было создано, книга вышла. Петр Борисович основательно потратился на творческий порыв своей красавицы дочки. Он оплатил издание книги, рекламную кампанию, несколько презентаций. Петр Борисович был человек разумный, прагматичный, но и ему приходилось иногда делать глупости.

Во дворце, в музейных интерьерах, собрался шикарный московский бомонд, самые жирные и желтые сливки. Публику развлекали цыганский хор с медведем, несколько модных эстрадных групп и популярный телеведущий в качестве конферансье.

Иван Анатольевич имел несчастье позвонить шефу в самый ответственный момент, когда в бывший графский бальный зал вынесли книгу Светика, роман «Благочестивая: Дни и ночи» в виде двадцатикилограммового торта.

Сквозь приглушенное рычание Петра Борисовича в трубку прорывался усиленный микрофоном жизнерадостный баритон телеведущего:

– Чтобы вам было так же сладко читать, как кушать этот кондитерский шедевр, пупсики мои драгоценные.

– Резать должен я, – рычал шеф, – миссия у меня почетная, понимаешь ли. – Он то ли матюкнулся, то ли икнул. – Погоди, Ваня, еще минут пятнадцать здесь побуду и попробую тихо умотать.

– Петр Борисович! Мы вас ждем! Пожалуйста, возьмите нож в руки! – громко потребовал ведущий.

– Все, Ваня. Извини, – просипел в трубку шеф.

– Ну, что он там? – спросил старик, сердито хмурясь.

– Торжественно режет «Благочестивую», – вздохнул Зубов, – разрежет и сразу сбежит. Если пробок не будет, явится к нам через час.

* * *
Москва, 1918

Корреспондент «Правды» не пожалел красок, описывая пышные похороны комиссара по делам печати. До роковых выстрелов Володарский был известен лишь тем, что закрыл все оппозиционные газеты. После смерти он мгновенно преобразился в легендарного героя революции.

«Еще с утра над городом повисли мрачные свинцовые тучи и льет непрекращающийся проливной дождь. Льет дождь и сливается со слезами горечи, злобы. Ибо плачет сегодня петроградский рабочий, провожая останки убитого вождя и трибуна своего. Беспрерывной чередой проходят мимо гроба сотни и тысячи рабочих, красноармейцев, женщин. Слышатся рыдания, клятвы. Цветы и венки берутся у гроба на память».

– Похоже, они рады, они торжествуют, – шепотом заметил Агапкин, встретившись с Мастером через пару дней в том же трактире, – они празднуют эту смерть как свою личную победу.

Колбасы в трактире уже не подавали, но картофельные оладьи оказались вполне съедобными. К ним принесли топленое масло в маленьких соусниках. Оно было старым, горчило, пахло плесенью, однако Федор, жмурясь от удовольствия, съел все, до последней крошки.

– Всякая религия нуждается в святых мучениках, – грустно усмехнулся Мастер и чуть слышно добавил: – Нет страшнее греха, чем воровать у своих.

– Володарский воровал? Они сами его устранили? – шепотом спросил Федор, поперхнулся куском и мучительно закашлялся.

– Какая разница? – Мастер сильно хлопнул его ладонью по спине. – Правды все равно никто никогда не узнает. Останутся официальные мифы и невозможная путаница слухов. Будьте осторожны, Дисипль. Это только начало. Молчите, слушайте, мотайте на ус.

Мрачно возвышенный тон большевистских передовиц вполне отражал то общее настроение возбуждения, приподнятости, траурного торжества, которое царило в Кремле.

После убийства Володарского вождь бегал по кабинету, голос его стал сиплым, руки тряслись так сильно, что писать он не мог. Он диктовал приказы, распоряжения, бесконечные записки, выступал на заседаниях, кричал в телефонную трубку, одинаково нервно, шла ли речь об арестах, расстрелах, дипломатических переговорах или о норме отпуска хлеба и хозяйственного мыла железнодорожным рабочим.

Рядом с энергичным вождем Агапкин чувствовал себя вялой бесплотной тенью. Формально его начальником был Дзержинский, но еще ни разу Железный Феликс не отдал ему ни одного приказания, не потребовал отчета, даже вопроса ни одного не задал. После быстрого знакомства, сухого рукопожатия они лишь здоровались, встречаясь в кремлевских коридорах, в зале заседаний, в кабинете или в квартире Ленина.

Польский дворянин, невысокий худой блондин с жидкой бородкой, лицом полинявшего монгольского хана и вкрадчивыми повадками то ли тайного иезуита, то ли карточного шулера, улыбался Агапкину, вежливо раскланивался с ним. Всякий раз при встрече Федора слегка знобило.

Остальные обитатели Кремля и Лубянки старались смотреть мимо Агапкина, редко кто перекидывался с ним парой слов. Чужак, беспартийный, без революционного стажа, но с законченным высшим образованием. По их разумению, он не имел никакого права так легко и стремительно взлететь на самый верх их номенклатурной пирамиды, стать доверенным лицом Ильича.

Послания для Бокия вождь никогда не писал при свидетелях. Никто, кроме Агапкина, не знал об этой переписке. Федор передавал маленькие, сложенные вчетверо, не запечатанные в конверты клочки бумаги Гайду, тот доставлял их в Питер и привозил ответы от Бокия, точно такие же клочки. Ленин быстро читал, потом Агапкин жег бумажки в большой медной пепельнице. Он перестал заглядывать в записки, чтобы больше не бледнеть и не вздрагивать.

Кроме связного, Федор был еще и личным врачом вождя, и это тоже держалось в строжайшей тайне.

Доктор Агапкин многому научился у профессора Свешникова. Он стал неплохим диагностом, но не мог понять, чем именно болен вождь. Приступы головной боли удавалось облегчать специальным массажем. Федор, смазав руки мятным бальзамом, по тридцать—сорок минут разминал ленинские виски, ушные раковины, затылок, заднюю часть шеи. Горячие ножные ванны с отварами трав расширяли сосуды. Истерические припадки удавалось купировать настойкой мелиссы, пустырника и валерианового корня, массажем кистей рук и стоп. Особая дыхательная гимнастика под руководством Федора помогала вождю уснуть.

Иногда перед сном Ленин вдруг брал с полки альбом с семейными фотографиями, долго, молча перелистывал, поглаживал пальцем лица матери, отца, братьев, сестер, вглядывался в кудрявого, ангельски хорошенького мальчика, которым он был когда-то, и по щекам его текли настоящие, крупные слезы. Он шумно сморкался, мягкий курносый нос краснел, он поднимал лицо, глядел в стену, и глаза его, обычно узкие, сощуренные, становились огромными, как блюдца.

Такими же огромными стали эти глаза, когда однажды Ленин развернул очередное послание от Бокия. Клочок бумаги выпал из толстых пальцев, подхваченный легким сквозняком, пролетел в другой конец кабинета.

– Проститутка! Сволочь! Предатель! – выкрикнул вождь, побагровел и стал заваливаться на бок.

Федор едва успел подхватить его, не дал грохнуться со стула. Припадок был таким мощным, что у Федора мелькнула мысль: один не справлюсь, надо звать на помощь.

На руках он дотащил бьющееся в судорогах державное тело до дивана, влил в рычащую мокрую пасть успокоительную настойку, принялся за массаж, мял горячие ушные раковины, натирал виски бальзамом, ловил дергающиеся маленькие ступни, массировал, бормотал, как заклинание:

– Владимир Ильич, тихо, тихо, сейчас все пройдет, все будет хорошо.

Наконец судороги ослабли, дыхание стало частым, хриплым. Федор посчитал пульс, припал ухом к груди. Сердце вождя билось быстро, но ровно. Он постепенно приходил в себя. Федор приподнял ему голову, дал воды.

– Как вы, Владимир Ильич?

Вождь хрипло дышал ртом, глаза прикрыты, лицо багровое, мокрое от пота. Тело несколько раз дернулось и тяжело, расслаблено обмякло. Припадок закончился.

– Дзержинского ко мне, – пробормотал он, едва шевеля вялыми губами.

Записка валялась на полу, возле телефонного столика. Прежде чем снять трубку, Федор нагнулся, поднял. Вождь отдыхал после припадка, глаза его были плотно закрыты. Повернувшись спиной к дивану, Федор взглянул на мелкие косые строчки и неожиданно для себя прочитал все, от первой до последней буквы.

«Мирбах – рейхсканцлеру Гертлингу. Лично, сов. секретно.

Ввиду возрастающей неустойчивости большевиков мы должны подготовиться к перегруппировке сил. Монархисты и кадеты, возможно, составят ядро будущего нового порядка. С должными мерами предосторожности и, соответственно, замаскированно мы начали бы с предоставления этим кругам желательных им денежных средств. Большевистская система находится в агонии.

При сильной конкуренции Антанты требуется около трех миллионов марок в месяц. В случае неизбежного в скором времени изменения нашей политической линии следует считаться с более высокими потребностями».

«Ф. Кюльман (статс-секретарь Имперского казначейства) – Мирбаху, лично, сов. секретно.

Запрошенная Вами ежемесячная сумма предоставляется впредь до особого распоряжения. Прошу в особенности противодействовать влиянию Антанты в означенных Вами кругах всеми способами».

– Записку спрятали, не забыли? – послышался спокойный голос с дивана.

– Да, Владимир Ильич.

– Ну и славно. Феликс видеть не должен. Мне уже лучше. Звоните, наконец!

Дзержинский явился скоро, через четверть часа. Ленин сидел в кресле, за столом. Он быстро оправился, словно не было никакого припадка. Губы сжались, глаза сузились до щелочек.

Принесли чай, тарелку с бутербродами.

– Вы абсолютно уверены в надежности ваших людей в германском посольстве? – спросил вождь.

– Да, Владимир Ильич, – кивнул Дзержинский, – а что случилось?

– Случилась мерзость, – вождь перегнулся через стол. – Я получил перехваченную шифровку. Посол подробно докладывает своему правительству обо всех наших тайных подготовительных операциях.

«Что он говорит? Там ведь речь вовсе не об этом», – испуганно подумал Агапкин и вытер вспотевший лоб.

– Владимир Ильич, такая информация просто не могла миновать посла, – мягко заметил Дзержинский, – нас заранее предупредили, что придется поставить его в известность.

– Да! – резко выкрикнул Ленин. – Да! О паспортах и визах посол не может не знать. Но о наших личных зарубежных счетах он знать не должен! Разве его собачье дело, сколько и в какие банки положили вы, я, товарищ Свердлов, товарищ Троцкий? Какого черта?! Именно за это и было заплачено вашим верным людям! И вот, оказывается, послу все известно! Теперь их поганые газетенки начнут вопить, что мы наложили в штаны и готовимся бежать из России!

Федор сидел в углу, у окна. «Хитрит, бес. Реальное содержание шифровки подменяет вымышленным. Врет даже своему железному псу», – пронеслось у него в голове.

Он не видел лица Дзержинского, но заметил, как натянулась кожа на узком бритом затылке.

– Это ложь, грязная провокация. Господина посла нарочно ввели в заблуждение. Мы найдем виновных и накажем их.

– Феликс Эдмундович, не будьте младенцем! – вождь покачал головой и оскалился в злой усмешке. – Ну, расстреляете вы десять, сто, тысячу провокаторов и предателей. Все равно буржуазная пресса подхватит и разнесет этот скандал. Чем активней мы будем опровергать их грязную клевету, тем больше людей на Западе в нее поверит. Да и эта сволочь, господин посол, вряд ли согласится встать на нашу сторону в таком щекотливом вопросе.

– Что же делать?

– Единственный способ погасить скандал – устроить другой, еще более громкий. Как поживает ваш новый сотрудник, отчаянный юноша, друг поэтов и артистов? – Ленин подмигнул и хихикнул.

– Блюмкин? – Дзержинский вздрогнул, произнес эту фамилию с некоторой брезгливостью, будто сплюнул, и впервые обернулся, быстро взглянул на Агапкина.

– Не беспокойтесь, Феликс Эдмундович, – добродушно усмехнулся Ленин, – товарищ Агапкин свой. Я полностью ему доверяю.

«Чего он хочет? – думал Федор, пряча глаза. – Почему не дал мне уйти?»

– Владимир Ильич, Яшке Блюмкину восемнадцать лет. Он сопляк, авантюрист и хвастун.

– Именно такой и нужен.

– Это безумие!

– Феликс Эдмундович, – вождь грустно вздохнул, накрыл его руку ладонью, – безумие не воспользоваться таким замечательным шансом.

– Владимир Ильич, но как же? – хрипло прошептал Дзержинский.

– Совсем вы, голубчик, не думаете о своем здоровье, – ласково заметил Ленин. – Переутомились, мало спите, много курите. Поэтому стали туго соображать. Не мешайте Блюмкину. Просто не мешайте ему, это все, что от вас требуется. Каша уж заварилась, ничего не поделаешь, надо расхлебывать.

Дзержинский молча кивнул.

Когда он вышел, вождь расслабленно откинулся на спинку кресла, подозвал к себе Агапкина.

– Я бы хотел, чтобы при этом важном разговоре присутствовал Глеб Иванович. Но поскольку такой возможности нет, вы будете его глазами и ушами. Запомните все, что происходило сейчас тут в кабинете. Запомните хорошенько, потому что записывать ничего нельзя. Свяжитесь с Глебом Ивановичем и расскажите ему лично при встрече.

– Владимир Ильич, но я ничего не понял из этого разговора, – честно признался Агапкин.

– А вам и не надо понимать. Просто запомните и перескажите.

«Вот что! – подумал Агапкин. – Теперь я сам должен сыграть роль клочка бумаги. Я живая записка. Не исключено, что кто-нибудь скоро сожжет меня в пепельнице».

* * *
Зюльт, 2007

Дед ждал Соню на перроне. Первым увидел его шапку с помпонами Фриц Радел.

– Господин Данилофф, мы здесь! – крикнул он и помахал рукой.

Хлестал холодный, косой дождь, брызги залетали под зонтик. Дед шел медленно, обычно Соне приходилось сдерживать шаг, чтобы не обгонять его, но на этот раз она еле волочила ноги и отставала.

Радел взял деда под руку и оживленно болтал, рассказал, как ехал с Соней в одном купе, узнал, но не решался заговорить. А потом увидел ее в Пинакотеке, у картины Альфреда Плута, и тут уж не сдержался.

– Микки, ваша внучка поразительно непрактичный и рассеянный человек, она вся в своих мыслях, кажется, думает только о биологии. Я помог ей сделать кое-какие мелкие покупки, но не уверен, что она была рада моей компании. Скажите, она всегда такая серьезная? Она когда-нибудь улыбается?

– Да уж, Софи нельзя назвать общительной барышней. – Дед хмыкнул и тут же переменил тему. – Фриц, вы долго пробудете в Зюльте?

– Барбара неважно себя чувствует, я останусь с ней на пару недель.

Он исчез только у крыльца виллы, отдал пакеты с Сониными покупками фрау Герде, экономке деда, пожелал всем спокойной ночи и растворился в темноте.

– Ты плохо выглядишь, – сказал дед.

– Я устала. – Соня уселась в кресло в гостиной, поджала ноги. – День был ужасно длинный. Скажи, ты давно знаком с этим Раделом?

– Давно. Лет пять, наверное. Он приезжает иногда к Барбаре, она в нем души не чает. По-моему, он вполне симпатичный и удивительно много знает. Пару месяцев назад Барбара устроила вечеринку в честь своего дня рождения, собрала полгорода. Я бы умер со скуки, если бы не Фриц. Он так интересно рассказывал о древнекитайской медицине. Что, он не понравился тебе?

– Нет.

– Почему?

– Он вел себя слишком навязчиво. Как ты думаешь, он знает русский?

– Кто? Радел? – дед даже слегка привстал в своем кресле. – Конечно, нет. Почему ты вдруг спросила?

– Мне показалось, он понимает. Я говорила по телефону, он слушал.

– А что еще ему оставалось делать, пока ты говорила? Заткнуть уши? Кстати, интересное совпадение, твой папа тоже пытался убедить меня, что Фриц Радел знает русский, но скрывает это.

– Папа? Разве они с Раделом встречались? – спросила Соня и почувствовала, как все у нее внутри похолодело.

– Ну да, несколько раз он подходил к нам на берегу, а однажды мы вместе сидели в кафе.

После того как Соня решилась сообщить о папиной смерти, дед молчал двое суток. Не ел, только пил теплую воду с медом из Сониных рук. Даже верную Герду не подпускал к себе. Сидел в кресле, на балконе, закутанный в вязаную шаль, накрытый пледом, смотрел сухими глазами на дымчатый морской горизонт, слушал крики чаек. Потом попросил Соню рассказать, как это произошло. Выслушал спокойно, погладил Соню по голове, произнес чужим ровным голосом:

– Десять дней.

– Что ты имеешь в виду? – спросила Соня.

– Целая жизнь может уместиться в десять дней. Шестьдесят семь лет мы с твоим папой не виделись. Встретились и опять расстались. Одно утешает: эта разлука будет куда короче той, прошлой.

Десять дней, которые папа провел здесь, на острове, в рассказах деда действительно преобразились в целую жизнь. Он помнил каждую минуту, каждую деталь. О чем они говорили, что ели, во что одет был Дмитрий, какая стояла погода, с какой стороны дул ветер, какие облака плыли по небу. И сейчас он опять с удовольствием погрузился в воспоминания. Ему дела не было до Фрица Радела, просто очередной повод поговорить о Дмитрии. Деду казалось, что, пока он говорит, его сын жив. Он где-то здесь, рядом, просто вышел на минуту и сейчас вернется.

– Микки, неужели вы не видите, она засыпает, – проворчала Герда, не поднимая глаз от своего вязания, – ей надо в душ и в постель.

– Мы разве не будем ужинать? – спросил дед.

– Нет. Я правда очень устала.

– И ты даже не расскажешь, как съездила в Мюнхен?

– Завтра, дед, завтра, прости.

– С утра ты уйдешь в лабораторию. Хотя бы скажи, ты нашла в Пинакотеке то, что искала?

– Да. Я видела эту картину. – Соня сползла с кресла, прошла босиком через гостиную.

– Соня! – окликнул ее дед.

Она остановилась в дверном проеме, обернулась.

– Сонечка, с тобой все в порядке? Ты ничего не скрываешь?

Соня молча помотала головой.

– Микки, оставьте девочку в покое. – Герда отложила вязание. – Это вы можете себе позволить спать до одиннадцати. А она встала сегодня в шесть утра и завтра опять поднимется в семь, побежит в свою лабораторию, к крысам. Пойдем, Софи, я дам тебе чистое полотенце.

Соня долго сидела в углу душевой кабинки, съежившись, обхватив колени. Голова уже совсем не болела, но было так тоскливо, что хотелось выть.

День этот длился бесконечно. От Зюльта до Гамбурга два с половиной часа в поезде, потом из Гамбурга в Мюнхен еще два с половиной. Итого туда-обратно десять часов пути. Нет, не в этом дело. В германских поездах спокойно и уютно. Можно читать, дремать, смотреть в окошко. Все было бы отлично, если бы не появился Фриц Радел. Зачем он появился? Что ему надо? Вроде бы неглупый, образованный человек. Но от него веет какой-то необъяснимой жутью. Когда он рядом, болит голова. А потом остается смутная тревога, свинцовая, безнадежная тоска.

Соня вылезла из душа, забилась под одеяло, но никак не могла согреться и уснуть. На тумбочке у кровати лежала лиловая тетрадь Михаила Владимировича Свешникова. Первые три дня здесь, в Зюльте, Соня потратила на то, чтобы распечатать текст на компьютере, и теперь знала его почти наизусть. Но была еще одна тетрадь. Дед вручил ее, ничего не объясняя, только сказал:

– К препарату это не относится, это рукопись неоконченного романа, вернее черновик романа, который так и не был написан. Автор мой близкий друг. Потом как-нибудь я расскажу тебе о нем. Будет время, обязательно почитай.

Времени не было. Его не оставалось ни на что, кроме белесых тварей. Соня постоянно занималась ими. Только о них она думала, проводила в лаборатории долгие часы. Перед сном, лежа в постели, она читала исключительно то, что прямо или косвенно касалось поисков вечной молодости. Древний Египет, Тибет, средневековые алхимики, тайные ордена, секретные лаборатории.

Да, все дело именно в тварях. Из-за них погиб папа. Из-за них Соня оказалась здесь. Они хотели проснуться – и вот проснулись. Фриц Радел появился рядом с Соней тоже ради тварей. Очередной охотник за бессмертием. Сколько их было? Сколько еще будет? Все они чем-то похожи. Холодные, скользкие упыри.

«Надо просто отвлечься, не думать, забыть, отдохнуть», – решила Соня.

Рука ее потянулась к толстой потрепанной тетради.

Ни на серой картонной обложке, ни внутри не было имени автора и какого-нибудь названия. Только текст, написанный разборчивым летящим почерком, то синими, то черными чернилами, по правилам старой русской орфографии, с ятями и твердыми знаками.


«Этот вежливый господин мне сразу не понравился. Я выбрал наугад один из слитков и попробовал на зуб. На самом деле я не умею отличать поддельное золото от настоящего, но кроме меня об этом никто не знает.

– Если вы беспокоитесь, можете зайти в ювелирную лавку, тут они на каждом шагу. Однако учтите, ваш поезд через тридцать минут, – сказал господин и закурил сигару.

Он не спросил, можно ли считать сделку состоявшейся, не потребовал моей подписи под договором. Его самоуверенность меня злила. Я оттолкнул от себя кожаный мешочек. Проехав по скатерти, между блюдом с остатками жаркого и серебряным соусником, тяжелый мешочек стукнулся о высокую ножку его бокала. Бокал стал падать с медленным изяществом балерины. Я надеялся, что красное вино зальет белые штаны этого самоуверенного надутого сноба, но он вовремя отодвинулся, и вино пролилось на пол.

– Не валяйте дурака, у вас нет выбора, один вы все равно не справитесь, наше сотрудничество взаимовыгодно. – Господин подкинул мешочек на ладони и швырнул назад, через стол.

Мне ничего не оставалось, как поймать его проклятое золото.

К ювелиру я не пошел, сразу отправился на станцию. Паровоз фыркал и вздыхал, дым валил из трубы. Я не спал трое суток и надеялся, что в вагоне первого класса мне удастся вздремнуть.

В купе у окна сидела дама. Лицо ее было закрыто густой вуалью, тонкие пальцы перебирали прозрачные разноцветные бусины маленьких четок. Я поздоровался, она ответила легким кивком. Поезд тронулся, под стук колес я незаметно заснул.

Меня разбудила страшная головная боль, как будто тонкий кинжал пронзил мой мозг, ото лба к затылку. Я с трудом открыл глаза, за окном было темно. В купе горело электричество. Моя соседка сидела напротив, без шляпы, с открытым лицом и смотрела на меня. Рядом на столике я увидел два стакана в медных подстаканниках. Мой был пуст. У соседки еще оставался чай, и легкий пар поднимался над ее стаканом.

– Тебе больно. Смотри на меня. Только я могу снять боль, – произнесла дама.

В моем правом кармане лежал маленький пистолет. Но шевельнуться я не мог. Я не чувствовал своего тела. Я ничего не помнил. Судя по тому, что темно за окном, мы ехали не менее двух часов. За это время в купе должен был зайти кондуктор, проверить билеты. Потом буфетчик с чаем. Я предъявлял билет, расплачивался за чай, наконец, я выпил его. Но все эти простые действия исчезли из моей памяти, будто кто-то аккуратно вырезал их. Остался лишь страшный черный провал, и оттуда звучало змеиное шипение:

– Боль стала невыносимой, жгучей, твой череп наполнен расплавленным свинцом. Я избавлю тебя от боли, если ты будешь меня слушаться.

Старый зануда Теодор предупреждал, но я не поверил. Он говорил, что они непременно меня найдут. Вот уже несколько тысячелетий они ищут именно меня. Я не поверил по той простой причине, что мне всего лишь тридцать. И как мог кто-либо искать меня заранее, пока я еще не родился?

Теодор ничего не возразил на это, только сказал: убивать тебя они не станут. Ты нужен им живой. Они попытаются завладеть твоей душой, ибо тайну нельзя отнять у тебя силой, только ты сам можешь добровольно отдать ее им или кому пожелаешь.

Я спросил, кто они такие. Он ответил: вроде бы люди. Сообщество, нечто среднее между закрытым орденом и сектой. Они называют себя бессмертными и считают, что тайна должна принадлежать им одним. Неизвестно, способны ли они победить смерть, но техникой гипноза они владеют виртуозно. Так что все твои фокусы со стрельбой из-под мышки, метанием ножичков, спринтерским бегом и прыгучестью, как у австралийского кенгуру, ты можешь забить в бутылку, залить сургучом и бросить в открытое море. Авось поймает кто-нибудь, кому все это действительно поможет.

Почему я не спросил Теодора, что же мне делать, как защититься? Потому, что с самого начала счел его речи бредом старого шпиона, помешанного на тайных заговорах и конспирации.

Дама продолжала смотреть на меня. Крупные красные губы едва заметно шевелились. Лицо ее было в точности как на портрете, который показал мне старик Теодор. Квадратная нижняя челюсть. Небольшие серые глаза без блеска, высокий покатый лоб, нос короткий и слегка приплюснутый. На портрете голову ее покрывал массивный напудренный парик, а на выпуклой бледной скуле красовалась черная мушка. Сейчас ни парика, ни мушки не было. Светлые волосы подстрижены и завиты. Глаза подведены.

Пока я разглядывал ее и сравнивал портрет с оригиналом, боль стихла. Я пошевелил пальцами, попробовал приподняться.

– Как вы себя чувствуете? – спросила дама. – Вы напугали меня, я уже хотела звать кондуктора, спрашивать, нет ли в поезде врача.

– Чем же именно я вас напугал? – спросил я севшим голосом.

– Вы положили в свой чай десять кусков сахара, долго размешивали, потом выпили залпом, не морщась.

– Сударыня, – ответил я холодно, – благодарю за участие, но все это вам померещилось. Тут нет ни ложечек, ни оберток от сахара.

– Конечно, нет. В том-то и дело. Выпив чай, вы, сударь, съели ложечки. Свою, затем мою. Вы хрустели ими, как карамельками, а потом принялись за обертки. Вы жевали так аппетитно, словно это была не бумага, а тоненькие пресные крекеры. Я пыталась остановить вас, но вы достали из кармана пистолет. Кстати, вот он, возьмите.

Она раскрыла свою изящную замшевую сумочку и положила на стол мой «Глок».

Она улыбалась так мило, смотрела на меня с таким искренним участием, что я подумал: старый Теодор просто выжил из ума, и если я впредь стану слушать его бредни, свихнусь с ним за компанию».

* * *
Москва, 2007

Кольт явился на Брестскую лишь в начале второго ночи. В прихожей его встретил мрачный сонный Зубов.

– Ну, что на этот раз? – спросил Петр Борисович.

– К Соне в Мюнхене привязался какой-то странный тип. Она прислала имя и фотографию.

– Зачем ее понесло в Мюнхен?

– Пока не знаю.

– Что за тип? – Петр Борисович зевнул со стоном, присел на корточки, почесал за ухом старого пуделя Адама. – Наш или немец?

Кольта, в отличие от Зубова, пес всегда встречал тепло и приветливо. Лизнув ему руку, вильнув облезлым хвостом, он заковылял назад, к хозяину.

– Судя по всему, немец. Некто Фриц Радел, – сказал Зубов и грустно посмотрел на часы.

– Вань, а почему такая паника? Соня молодая, вполне симпатичная женщина, все время одна. Ну, подкатил к ней кто-то. Бывает.

Они вошли в кабинет. Старик сидел за компьютером.

– Как вечеринка? – спросил он не оборачиваясь. – Весело тебе было, Петр?

– Хватит издеваться. – Кольт тяжело опустился в кресло. – Давай, рассказывай, в чем дело.

– Сначала ты расскажи, почему не организовал никакой охраны у здания лаборатории? Пожадничал?

– Я тебе десять раз объяснял, – вздохнул Кольт, – в Зюльт-Осте это не принято. Там редко кто двери на ночь запирает. Вооруженная охрана вызвала бы ненужное любопытство, подозрения. А сажать сторожа в будку, сам понимаешь, бессмысленно.

– Сторожа тоже бывают разные, – проворчал Агапкин, все еще не отрываясь от монитора, – ты должен был сразу отправить туда надежных людей, минимум двоих, профессионалов, грамотных, опытных, вооруженных, и чтобы они там находились постоянно, чтобы глаз не спускали с Сони.

– Зачем? – хором спросили Зубов и Кольт.

– Петр, проснись, сосредоточься, пожалуйста, – старик круто развернул свое кресло и подъехал вплотную к Кольту, – ей угрожает опасность. Это очень серьезно.

– Вряд ли Соня обрадовалась бы постоянным телохранителям, – мягко заметил Зубов, – мне кажется, они бы ее только раздражали.

– Еще одно слово, и ты, чекушник, выкатишься отсюда навсегда, – старик повысил голос, что было ему совершенно не свойственно.

– Иван, правда, ты лучше помолчи, – сказал Кольт и посмотрел на Агапкина: – Объясни, наконец, в чем дело? Какая именно опасность?

Но старик сделал вид, что не расслышал вопроса, отъехал назад, к компьютеру, и застыл, бессмысленно глядя в монитор, на котором крутилась цветная спираль заставки. Кольт и Зубов терпеливо ждали. Наконец он заговорил, быстро, громко, с тяжелой одышкой:

– Профессионалов где сейчас возьмешь? – не оборачиваясь, он ткнул в Ивана Анатольевича скрюченным пальцем. – Были, да все повывелись. Нет, охрана – плохая идея. Тупые топтуны из твоей свиты ни на что не способны, они бы просто ничего не поняли. Что ты скалишься, Петр?

– Так, – Кольт пожал плечами, – ты орешь все время, самому себе противоречишь.

– Ору, потому что у нас беда. У меня, у Миши, у тебя тоже, Петр. Надо делать что-то, но что, я пока не знаю. А ты и твой чекушник ёрничаете, не желаете послушать меня, подумать, вникнуть. Беда у нас, ясно вам?

– Ладно, все. Извини. Мы тебя внимательно слушаем. – Кольт слегка развернул кресло старика, чтобы лучше видеть его лицо.

– Я идиот и маразматик. – Голос старика звучал еще тише. – Я был уверен, что их больше нет, они рассосались, как нарыв, разбежались, как тараканы. Но они есть. Они легко и нагло вышли на Соню. Они давно уж вычислили Мишу и следили за ним, терпеливо ждали. Тебя, Петр, они тоже пасут, и тебе придется напрячься довольно серьезно. Для начала подумай, не появился ли за последний месяц в твоем окружении какой-нибудь новый человек? Или кто-то из старых знакомых стал вести себя немного иначе? Задача – приблизиться к тебе, насколько возможно. Войти в доверие, нащупать уязвимые места. Образ действия – мелкие услуги, выгодные деловые предложения, мягкая умелая лесть. Этот человек хочет с тобой дружить.

– Многие хотят.

– Не спеши отвечать.

– Так и до паранойи недалеко, – мрачно усмехнулся Кольт.

– Будет тебе, Петр, все будет, и паранойяльная психопатия, и синильный психоз, и хроническая неврастения с инфарктом.

– Федор Федорович, вы меня утомили. – Кольт легонько стукнул кулаком по подлокотнику кресла старика. – Вы подняли панику, вытащили меня с ответственного мероприятия и вместо того, чтобы спокойно, внятно объяснить, напускаете туману, болтаете черт знает что. Пророк хренов!

Только в состоянии крайнего раздражения Кольт обращался к старику на «вы» и по имени-отчеству. Зубов знал, как умеет и любит гневаться его шеф, и злорадно засиял. Сейчас Петр Борисович выскажет старому злодею все, что желал бы, да не смеет высказать ему сам Зубов, усталый и обиженный.

Но Кольт ничего высказать не успел. Ему, и Зубову вместе с ним, пришлось довольно долго слушать то, что поведал странный старец ста семнадцати лет от роду, отставной генерал КГБ Агапкин Федор Федорович.

Вначале Кольт и Зубов переглядывались, скептически хмыкали, задавали старику ехидные вопросы. Своими ухмылками оба пытались преодолеть страх, который медленно, вкрадчиво, почти незаметно поднимался откуда-то снизу, из живота. Он был липкий, мутный, от него першило в горле и хотелось перекреститься.

Глава шестая

Москва, 1918

Больничный день продолжался как обычно. Вечером доставили пожилую женщину со сложными переломами, разрывами мягких тканей, глубокими ссадинами и сотрясением мозга. Она провалилась сквозь пол собственной комнаты на нижний этаж. Зимой топила печку сначала паркетом, потом отковыривала по щепочке от деревянных перекрытий, обдирала дранку. Весной застелила страшные дыры газетами, жила, и ничего, спокойно ходила по комнате. А тут вдруг остатки перекрытия не выдержали, рухнули под ногами хозяйки.

Она страшно кричала, дралась, проклинала большевиков, которые довели ее до этого, повторяла:

– Господи, покарай злодеев, Господи, пусть они все в аду горят!

Молодой фельдшер, из новых, громко рыгнул, погрозил ей пальцем:

– Бога нетути, мамаша, отменили его декретом, ныне у нас торжество диетического матерьялизьма.

«Как странно, – думал профессор, – когда материализм торжествует, материальный мир сразу рушится. Митинги голодного не накормят, воззвания замерзшего не согреют, а этого пьяного фельдшера надо гнать в шею, сейчас шприц уронит, разобьет, вон, как руки трясутся. Диетический матерьялизьм. Диалектическая тухлая селедка. Господи, как же я устал».

Не хватало гипса. Бинтов вообще не было. Бинтовали тряпками, они рвались под руками. Из-за шума Михаил Владимирович не сразу расслышал, как его окликнули. Фельдшер тронул за плечо. В дверном проеме маячила фигура в черной коже.

«Я непопрощался с Таней, даже не предупредил ее», – подумал Михаил Владимирович.

Впрочем, чекист был один, обратился «товарищ Свешников», терпеливо ждал за дверью, пока Михаил Владимирович мылся, переодевался, и потом даже подал пиджак, как старорежимный швейцар.

В вестибюле их догнала Таня. Она молча окинула взглядом чекиста, быстро оценила обстановку, вздохнула, обняла отца, поцеловала и прошептала на ухо:

– Что бы ни случилось, я с тобой. Я тебя люблю.

Автомобиль ждал у ворот. Возле него курил молодой человек. Темно-серая английская тройка, идеальный пробор, гладкое, нежно-розовое лицо, умные ледяные глаза.

– Профессор, мое почтение, – он улыбнулся, сверкнув золотым клыком. – Выглядите усталым. Досталось вам сегодня?

– Здравствуйте, Петя, – Михаил Владимирович кивнул приветливо, но на улыбку не ответил и руки спрятал в карманы пиджака, чтобы избежать рукопожатия.

Петя как будто не заметил этого, бросил окурок, вежливо открыл дверцу, пригласил садиться на заднее сиденье.

Петр Николаевич Степаненко когда-то был студентом-медиком, слушал в Московском университете лекции Михаила Владимировича, потом бросил учебу и стал профессиональным революционером. Теперь, учитывая заслуги перед революцией, его назначили крупным красным чиновником, заместителем наркома здравоохранения товарища Семашко.

– Кто? – тихо спросил профессор, когда машина тронулась.

Петя склонился к его уху и, обдавая запахом французского одеколона, прошептал:

– Товарищ Кудияров. Опять слабость, тошнота, тупая боль в желудке, руки немеют.

– Обе руки?

– В том-то и дело, что теперь обе, а заодно и ноги. – Петя тяжело вздохнул, прикусил губу. – На той неделе у него был доктор Осипов, надувал щеки, твердил про отдых, свежий воздух, диету. Прописал пирамидон и бром. Толку никакого. Григорий Всеволодович никому не верит, просил вас привезти.

– Я польщен, – кивнул Михаил Владимирович.

В автомобиле профессора укачало. Он откинулся на мягкую спинку сиденья.

– Тяжело в больнице, – сочувственно заметил Петя, – грязь, гнусь, грубость. Скажите честно, зачем вам это нужно? Что вы хотите доказать и кому?

– Петя, пожалуйста, мы потом об этом поговорим. Я правда очень устал.

– А, кстати, вы обедали?

– Нет еще. Спасибо.

– Понял, – кивнул Петя с лучезарной улыбкой.

Через пятнадцать минут автомобиль свернул на Воздвиженку, заехал во двор и остановился. Михаил Владимирович вспомнил, что первый этаж дома еще недавно занимал ресторан «Гавр». Теперь со стороны улицы не было ни входа, ни вывески. Двор оказался странно чистым. Чекист выпрыгнул из автомобиля, постучал в неприметную дверь условным стуком. Такой же кожаный чекист открыл, впустил.

И тут начались чудеса. Явился ресторанный лакей во фраке, с белыми пышными бакенбардами, поклонился, проводил по чистому коридору в небольшую комнату, в отдельный кабинет «Гавра», где стол был накрыт белой скатертью, у стола стояли кресла с гобеленовыми подушками.

От запахов у Михаила Владимировича закружилась голова и комок застрял в горле. Они с Петей были вдвоем за столом. Заместитель наркома раскинулся в кресле, закурил ароматную папироску, стал тихо беседовать с лакеем, который согнулся перед ним вдвое и кивал своей седой головой так усердно, что бакенбарды трепетали, словно крылья бабочки-капустницы.

Михаил Владимирович не слышал, о чем они говорили. От слабости у него звенело в ушах. В последний раз он ел рано утром, проклятую, несъедобную ржаную кашу, разваренные старые зерна, которые проглотить можно, только запивая кипятком. А сейчас был вечер, и целый день он провел на ногах, среди криков, стонов, боли, подлости и постоянного страха. Именно страх изматывал больше всего, высасывал силы.

– Михаил Владимирович, – тихо позвал Петя, – ешьте, остынет.

Профессор ничего не ответил. Он мгновенно заснул на стуле, неудобно склонив голову набок. Ему снился изумительный сон. Снилась полная тарелка горячих наваристых щей, с большим куском мягкой волокнистой говядины. Валил пар от тарелки, и только лишь от запаха можно было стать сытым и сильным.

– Но я не могу один, – сонно пробормотал Михаил Владимирович, – у меня дети голодные, и внук, и старушка няня.

Он открыл глаза. Тарелка щей стояла перед ним. Вкусный горячий пар, кусок говядины, все было реальным. В серебряной корзинке под салфеткой лежали толстые ломти белого хлеба, а в хрустальной вазочке прозрачно алела икра.

– Один не можете. Понимаю, – улыбнулся Петя, намазывая икру на хлеб, – но ведь все от вас зависит. Что стоит согласиться на наше предложение? Подумайте, я не тороплю. А сейчас все-таки ешьте, а то вы постоянно засыпаете от слабости. Я должен доставить вас к товарищу Кудиярову бодрым и свежим.

Лакей подал жареную курицу с рисом. Петя после щей и трех больших бутербродов с икрой спокойно умял свою порцию, а Михаил Владимирович не смог притронуться к ней. Он с болью глядел на толстое куриное бедро в золотистой корочке, на белый рассыпчатый рис и вдруг, покраснев, быстро прошептал:

– Петя, послушайте, а нельзя ли вот это мне с собой, домой?

Бывший студент едва заметно, краешком рта, усмехнулся и крикнул лакею:

– Филимон! Заверни, упакуй хорошенько, отнеси в мой автомобиль.

Григорий Всеволодович Кудияров занимал трехкомнатный люкс в гостинице «Элит». Кроме богатых иностранцев, в гостинице, в лучших номерах, жили высокопоставленные большевики, комиссары, чекисты.

Михаил Владимирович знал Кудиярова с четырнадцатого года. Кудияров служил кассиром в госпитале. В декабре шестнадцатого он обокрал госпитальную кассу и бесследно исчез. Его разыскивала уголовная полиция, охранка, позже стало известно, что он состоит в партии большевиков и деньги взял не для себя, а на партийные нужды.

Теперь Кудияров возглавлял какой-то отдел в ЧК. По мнению Михаила Владимировича, он был вполне здоров. Слабость, тошнота, боли в животе, онемение конечностей случались у него после бурных ночей с актрисами, водкой и кокаином.

– При моей работе необходимо расслабляться, – сказал он профессору при первой их встрече, пару недель назад.

– Пейте меньше, бросьте кокаин и прочие глупости, – повторял Михаил Владимирович.

Но Кудияров его не слушал. Вальяжно раскинувшись в бархатном гостиничном кресле, покуривая сигару, он философствовал.

– Царство античных богов было царством абсолютного, идеального коммунизма. Коммунизм проповедовали Пифагор и Платон, не самые глупые люди, согласитесь.

– Обязательным условием коммунистического общества Платон считал рабовладение, – заметил Михаил Владимирович.

– И правильно считал, – важно кивнул Кудияров, – но разве обязательно объявлять рабам, что они рабы? Пусть верят, будто свободны. Верят крепко, глубоко, ибо именно эта вера станет гарантией рабского послушания и железной дисциплины. Общество должно быть строго структурированным. На вершине пирамиды – элита, ученые, философы. Вершина скрыта плотным, непроницаемым туманом, и жизнь элиты нижним слоям не видна совершенно. А внизу пирамиды – рабы. Пролетарское быдло. Это правильно и честно. Элита представляет собой замкнутый круг товарищей, у которых все общее. Не только имение, но дети, жены. Все.

Одна из «общих жен» сидела в соседней комнате, за туалетным столиком, подпиливала ногти. Бледная рыжеватая девушка с большим пунцовым ртом напоминала профессору волнянку античную. Есть такая разновидность бабочек. Самка не имеет крыльев, смысл ее коротенькой жизни заключен в том, чтобы спариваться с крылатыми самцами, которые, сделав дело, летят дальше.

Впрочем, на этот раз барышни-волнянки в номере не оказалось. Кудияров был один. Он лежал на оттоманке, в алом шелковом халате, накрытый большим пуховым платком. На лбу компресс из мокрого вафельного полотенца.

– Сегодня мне действительно скверно, – сказал он, – ты, Петька, уйди.

Заместитель наркома почтительно, старорежимно поклонился, сказал профессору, что ждет его внизу, в автомобиле, и исчез. Михаил Владимирович отправился в ванную, мыть руки. Из крана текла горячая вода.

– Как вам это удается? – спросил он, вернувшись в гостиную. – Во всем городе водопровод давно не работает, а тут у вас – пожалуйста, можно мыться сколько душе угодно.

– Понятия не имею. – Кудияров сбросил на пол свой компресс. – послушайте, товарищ профессор, вам не надоело?

– Что именно, товарищ чекист?

– Жить в грязи, возиться со вшивым быдлом.

– Извольте сесть, снять халат и расстегнуть сорочку. Я вас послушаю. Кажется, вы допрыгались. Вы заболели всерьез. – Михаил Владимирович достал из кармана фонендоскоп, придвинул стул к оттоманке.

– Вы не желаете мне отвечать, профессор, – сказал Кудияров, – вы упорно уходите от прямого разговора. Однако, сами понимаете, все равно ответить придется. Не сегодня, так завтра, через неделю, через месяц. Подумайте наконец о дочери. С июня уж начали брать заложников, и вашей Танечке, красавице, жене полковника Данилова, давно место приготовлено в нашем уютном подвале на Лубянке. Так что выбора у вас нет.

– Хватит болтать. Вы мне мешаете. Дышите глубоко. Ритм нехороший, прерывистый, частый. Тахикардия. Теперь не дышите. Спиной повернитесь, пожалуйста. Все вы врете про подвал, товарищ чекист. Врете, потому и сердечко ваше чечетку пляшет. Вам ведь были даны ясные указания: не угрожать мне, не пугать, не давить. Сейчас вы эти указания нарушили. Давайте уж лучше беседовать о Платоне.

Белая жирноватая спина Кудиярова увлажнилась и покрылась мурашками. Михаил Владимирович опустил фонендоскоп и быстро, украдкой, перекрестился. На самом деле он понятия не имел, кем и какие давались указания товарищу Кудиярову, и давались ли вообще.

Когда он ехал сюда из «Гавра», удивительно сытый, разомлевший после щей, согретый мыслью о том, как сегодня вечером он накормит свою семью настоящей жареной курицей с рисом, в голове у него сам собой сложился определенный план беседы с Кудияровым.

Пора начать наконец торговаться с ними. Прежде всего рассказать о комиссаре Шевцове. Пусть отселят. Потом пожаловаться на Смирнова. Пусть уволят наглого жулика из госпиталя, освободят рабочий кабинет, вернут библиотеку. Достанут микроскоп и много всего другого, что уничтожил сумасшедший комиссар.

«Вы, товарищи, хотите, чтобы я работал для вас над препаратом? Извольте создать достойные условия. Нет, это еще не значит, что я согласен уйти из лазарета, засесть на туманной вершине вашей платоновской пирамиды и обслуживать только вас. Это значит всего лишь…»

Он не успел придумать, что бы это могло значить. Стоило переступить порог гостиничного номера, Михаил Владимирович понял: никакая сила, никакой страх не заставят его жаловаться им, клянчить у них. Довольно того, как усмехнулся Петя в ответ на его вопрос, нельзя ли взять домой курицу с рисом. Этой кривенькой усмешки надолго хватит. Спасибо Пете за нее.

– Гемовикард, три порошка в день, за полчаса до еды. Капли Вотчала перед сном. Настойка пустырника. Спать не меньше восьми часов в сутки. Утром, натощак, принимайте столовую ложку сухой полыни.

– Полынь очень горькая, – заметил Кудияров.

– Ничего, потерпите. Она отлично чистит печень. Можете заедать медом. Два раза в неделю клизмы с английской солью, полстакана на три литра теплой кипяченой воды. Никакого алкоголя, тем более кокаина. В нос закапывайте растительное масло, у вас слизистая в язвах. Жирного, пряного и соленого вам категорически нельзя. Строгая молочно-овощная диета. Половые излишества тоже исключены. Если вы будете вести прежний образ жизни, вас ждет не только инфаркт миокарда, но и слабоумие. Слабоумным не место в замкнутом кругу интеллектуальной элиты, на туманной вершине пирамиды. Вы поняли меня, товарищ чекист?

– Понял, товарищ профессор.

Взглянув в светло-карие, выпуклые глаза Кудиярова, профессор подумал: «Вор, даже образованный, даже при власти, никогда не будет чувствовать себя уверенно. У него, как у насекомого, жесткий скелет снаружи, а внутри он мягкий, влажный. Под доспехами жидкая среда, трубчатое сердце и массивный ненасытный желудок».

– Погодите, профессор, вы не рассказали главного. Как продвигаются ваши опыты?

– Вряд ли стоит говорить об этом.

– Почему же? Я с удовольствием послушаю.

– Слишком сложный, да и преждевременный разговор. К тому же я суеверен. Боюсь, знаете ли, сглазить.

Итогом этого долгого трудного дня, кроме жареной курицы с рисом, были увесистые, по четыре фунта, кульки, один с гречкой, другой с колотым сахаром, да еще две пачки отличных папирос «Зефир».

* * *
Москва, 2007

Старик Агапкин говорил четко и медленно, словно читал лекцию ленивым туповатым студентам. Его не заботило, верят ему или нет. Он не обращал внимания на скептические ухмылки своих слушателей. Ему важно было донести до них информацию, а уж как они ее воспримут, их дело.

Иван Анатольевич Зубов считал, что имеет некоторое представление о сектах, экстремистских организациях, мафиозных кланах. Он знал, как часто преувеличивается могущество тайных обществ, их влияние на ход истории и на обычную сегодняшнюю жизнь, как заманчива для обывательского сознания пресловутая «теория заговора» и как удобно бывает манипулировать ею в политике, в бизнесе, в работе спецслужб. Но то, что рассказывал проклятый старик, опрокидывало все прежние знания и убеждения Ивана Анатольевича.

– Они нигде и везде. Они умеют притворяться, что их не существует. В разных странах, в разные века они появляются ниоткуда, исчезают в никуда. Они ловко внедряются во властные структуры, в политические партии, религиозные общины, в профсоюзы, в воровские, спортивные, студенческие, женские и прочие организации. В бизнес, науку, медицину, в средства массовой информации. Им не надо мирового господства, править миром дело слишком хлопотное, утомительное и неблагодарное. У них совсем иная цель. Они крайне редко идут на уголовные преступления. Они действуют незаметно, однако всегда оставляют глубокие следы, страшные, долго не заживающие раны в истории, в сознании отдельных людей и целых народов. При малейшей опасности быть обнаруженными они разбегаются по миру мелкими брызгами и потом вновь стягиваются воедино, как ртуть.

Старик сидел вполоборота. Иногда рука его двигала компьютерную мышь. На экране появилась цветная репродукция старинной картины.

Большая человеческая голова. Верхняя часть черепа прозрачная, как стеклянный купол. Видны мозговые извилины, все очень подробно, тщательно прорисовано. В центре, примерно на уровне переносицы, – нечто вроде недоразвитого глаза. Старик увеличил и приблизил это нечто.

– Мозг нарисован довольно точно, однако настоящий, человеческий эпифиз выглядит иначе. Он значительно меньше и мало похож на глаз. Шишковидная железа изображена тут в виде древнего символа, как рисовали ее на египетских папирусах. Теперь смотрите внимательно.

Старик сдвинул мышь, тронул несколько клавиш. Изображение на миг пропало, а затем появилось и задвигалось. Из символического эпифиза стали вылезать отвратительные белые червячки. Они поднимались, ритмично извивались, словно исполняли танец. У каждого была крупная голова с подобием лица.

– Какая гадость, – тихо выдохнул Петр Борисович.

– По-моему, милые зверушки, – старик остановил кадр, – смотри, какие у них симпатичные, выразительные личики. Собственно, вот так изначально выглядит эта картина. Я оживил ее с помощью разных новомодных компьютерных фокусов. На самом деле это, конечно, не мультик. Картину написал немецкий художник Альфред Плут в 1573 году и назвал «Misterium tremendum». Тайна, повергающая в трепет. Для профанов Плут оставил пояснение, что эти твари представляют собой не что иное, как дурные, грешные помыслы. На самом деле он изобразил именно то, за чем ты, Петр так легкомысленно охотишься. Он наблюдал за ними с помощью сложной системы двояковыпуклых алмазных линз и зеркальных металлических пластинок. Это был прообраз микроскопа, увеличение получалось колоссальное.

Картинка на мониторе опять поменялась. Появился портрет длинноволосого мужчины. Лицо его было грубым, неприятным, лохматые длинные брови нависали над маленькими желтоватыми глазками.

– Альфред Плут, – представил его старик, – художник, алхимик, врач. Автопортрет написан в 1577-м. Здесь ему тридцать, хотя выглядит значительно старше. Обе картины, автопортрет и «Misterium tremendum», хранятся в старой мюнхенской Пинакотеке. Вот почему Софи отправилась в Мюнхен. А теперь внимание!

Картинка сдвинулась, рядом с ней появилась другая. Иван Анатольевич тихо охнул. Эта была фотография, которую прислала Соня. Сходство двух лиц казалось поразительным.

– Фриц Радел, – пояснил старик, – новый знакомый Софи. Он так искренне верит, что является Альфредом Плутом и живет на свете не менее шести веков, что совершенно забыл о пластической операции, которую сделал себе десять лет назад. Конечно, если бы он помнил об этом, ему не удавалось бы столь убедительно морочить головы своей банде. Впрочем, пластика понадобилась совсем легкая. Изменена форма рта и носа. Брови пришлось нарастить искусственно, волосы отрасли сами. Я познакомился с ним, когда он был еще в своем натуральном обличье, но даже тогда он напоминал Плута. Они действительно похожи. Оба фанатики и мошенники, оба безжалостны. Причастность к ордену вообще делает людей похожими друг на друга. Недаром они называют себя братьями.

Старик выключил компьютер, потребовал чаю. Зубов не стал будить капитана-сиделку, сам отправился на кухню, приготовил чай для Агапкина, кофе для себя и для Кольта. Он уже потерял надежду вернуться сегодня домой, поспать, тем более повидать внучку. Петр Борисович пришел к нему, закурил.

– Вань, что ты об этом думаешь?

– Пока не знаю. Надо дослушать его.

– Да. Но только ведь он, подлец, не расскажет все до конца. Намеки, страшилки.

Зубов поставил на поднос чашки, снял турку с плиты.

– Я приеду в Зюльт, поговорю с Соней. – Рука его сильно дрогнула, кофе чуть не пролился.

– Что? – тревожно спросил Кольт, заглядывая ему в глаза.

– Ничего. – Зубов отвел взгляд, аккуратно поставил турку на поднос. – Все нормально, Петр Борисович.

– Она так и не включила телефон?

– Нет. Старик продублировал послания ей и Данилову. Рано или поздно кто-нибудь из них заглянет в компьютер.

– Пока никто не заглянул? Ни она, ни он?

– Пока нет. Но сейчас ночь. Они спят.

Прежде чем продолжить, старик долго жевал размоченное в чае печенье, потом поправлял языком вставные челюсти, наконец допил свой чай и сердито произнес:

– Ладно. Передохнули. Слушайте дальше. В начале двадцатого века они называли себя «бессмертники» и прятались под личиной одной из многих русских сект. Среди разных голбешников, прыгунов, хлыстов, скопцов они занимали довольно скромное место. Им мало уделяли внимания агенты охранки, репортеры бульварной прессы. На фоне скандалов, сексуальных оргий, кровавых ужасов они казались наивными, безобидными чудаками, со своей детской верой в то, что смерть и бессмертие – вопросы личного выбора. Умирает тот, кто боится смерти и не верит в бессмертие. Впрочем, это была лишь очередная обманка для профанов. Они великие мастера камуфляжа. Обилие и разнообразие тайных мистических сообществ – отличный камуфляж. На самом деле хлысты и скопцы просто случайные сборища психов. Антропософы, филалеты, мартинисты, розенкрейцеры и прочая наша масонская братия – взрослые дети, играющие в свои романтические игры. Настоящий тайный орден, неуловимый, неистребимый, – они. Только они. Все прочее – ерунда.

– Хлыстов и скопцов знаю, – сказал Кольт, – о бессмертниках впервые слышу.

– Были и такие, я где-то читал о них, – сказал Зубов.

Старик сердито взглянул на обоих.

– Извольте слушать и не перебивать по пустякам! Я и так устал от вас. До того как назваться «бессмертниками», они несколько веков именовались «сонорхами», а изначальное их имя «Homo Imhotepus». Люди Имхотепа. Это реальный персонаж, Имхотеп, врач, архитектор, алхимик, жил он чудовищно давно, в двадцать восьмом веке до нашей эры, при дворе египетского фараона Джосера. Имхотеп построил первую египетскую пирамиду – ступенчатую пирамиду Джосера. Он бальзамировал тело фараона, он создал первые медицинские школы. В его честь возводились храмы в Мемфисе, в Фивах, в Саисе. «Homo Imhotepus» поклоняются ему, почитают его как первого бессмертного, утверждают, будто он жив до сих пор и перевоплощается в разных загадочных личностей. На самом деле очередным Имхотепом они назначают кого хотят. И в этом главный их фокус.

– Как назначают? Путем демократических выборов, тайным голосованием? – ехидно поинтересовался Кольт.

Но старик не счел нужным ответить, даже не взглянул на него, и продолжал:

– Любая преступная организация, секта или банда сильна до тех пор, пока имеет сильного лидера. Стоит лидеру исчезнуть, и все разваливается. «Homo Imhotepus» каким-то загадочным образом всегда находили правильного Имхотепа. Они владеют приемами тайной науки, которую можно назвать психологической селекцией. Из поколения в поколение они учатся различать и фильтровать людей. Они не устают учиться, переваривают и усваивают все – древнюю жреческую магию, шаманизм, современные психотехники. Каждый раз они выстраивают идеальную человеческую пирамиду. Прежде чем стать очередным камнем в этой конструкции, человек проходит множество испытаний и, если на каком-то этапе оказывается негодным, его уничтожают. «Кадры решают все», вот он, простейший и надежнейший принцип.

– Интересно, ты на кого это намекаешь? – спросил Кольт.

– Догадайся по цитате! – ответил старик.

– Ну, знаете, Федор Федорович, это уж слишком, – не выдержал Зубов, – вы хотите сказать, что Сталин…

– Я все скажу в свое время, – пообещал старик, – если вы оба наконец замолчите.

– Да мы и так молчим, просто уже пятый час утра, а ты еще ничего толком не объяснил, – сказал Кольт.

– Если вам неинтересно, можете уматывать.

– Ладно, не злись.

– Это вы злитесь, не я. Вы злитесь потому, что не хотите напрячь свои ленивые мозги. Вот на это, между прочим, они всегда и делали ставку. На лень, глупость, самоуверенность. Вокруг них темнота и путаница. Но внутри самой структуры все не так уж сложно. Сильные хитрые мерзавцы сбиваются в стаю и рыщут в пространстве и во времени, как бы им не помереть. Их интересует все, что касается омоложения и продления жизни. За многие века у них выработался тонкий нюх. В бесконечном разнообразии ерунды и мошенничества они всегда находят то, что серьезно, что имеет реальную перспективу. Они многие годы охотятся за открытием профессора Свешникова. Вот теперь они попытаются использовать Соню, как когда-то Михаила Владимировича, Таню, Осю, меня. Для каждого у них свои методы. Тобой, Петр, они тоже обязательно займутся. Боюсь, уже занялись. Они не терпят конкуренции.

– И что же они со мной сделают? – спросил Петр Борисович.

– Уничтожат.

– Очень интересно, как им это удастся? Убьют, что ли?

– Нет. Сведут с ума. Им это намного интересней, чем банальное убийство. Они знают разные способы, и опыт у них колоссальный. Я уже сказал тебе – оглядись, профильтруй свое ближайшее окружение. Впрочем, тут я тебе не советчик. Ты сам должен вовремя заметить ловушку, которую они готовят.

– И все-таки я пока не понял, – вздохнул Зубов, – чем же они так опасны, эти ваши бессмертники, сонорхи или – как их там? Гомо-импатентус?

– Очень смешно, – огрызнулся старик, – ха-ха. Вот так состришь где-нибудь, а потом тебя придушат в подъезде, и все будут думать, что это банальное ограбление. Ты, Иван, на то и чекушник, чтобы не улавливать главного. Они опасны именно тем, что вначале их никто не воспринимает всерьез. А потом становится поздно.

– Да, – смиренно кивнул Зубов, – мне уже известно, что я бесчувственный тупица. А вы, Федор Федорович, такой умный, тонкий, так глубоко все понимаете. Вот и объясните мне, глупому, сделайте милость.

– Не хами! – насупился старик. – Ты скажи мне честно, без всяких твоих шуточек, ты в бессмертие души веруешь?

– Допустим.

– Что значит – допустим?! Веруешь или нет?

– Пожалуй, да. То есть скорее да, чем нет.

– Вот, – кивнул старик, – и они тоже – да. Не просто веруют, а точно знают, ибо она для них главный товар. Чтобы стать «Homo Imhotepus», необходимо продать свою бессмертную душу.

– Кому? – хором прошептали Зубов и Кольт.

– Ой, господа, трудно с вами. – Старик сморщился и покачал головой. – Все вам надо разжевать и в рот положить. На этот товар только один покупатель. Сказать, как зовут, или сами догадаетесь? Так вот, ему они душонки и сбывают. Свои в розницу, а чужие иногда оптом. Иначе им никак нельзя. В их деле главное – чтобы не было пути назад. Каждый из них должен быть абсолютно уверен: если он умрет, то совсем. У него только тело, оболочка, и ничего другого.

Иван Анатольевич курил, сидя на подоконнике, смотрел на заснеженную, безлюдную, странно тихую Брестскую улицу. За спиной звучали усталые, приглушенные голоса Агапкина и Кольта.

– Петр, ты должен обеспечить безопасность Сони. Ты втянул ее в это. Сначала меня, потом ее.

– Что значит – втянул? Без меня она бы никогда не узнала, что у нее есть дед, а он, дед, так и не увидел бы внучку и сына своего единственного.

– Про Дмитрия лучше молчи. Он был бы жив сейчас, если бы не твоя бурная деятельность. А теперь его нет.

– Я в этом виноват?

– Ладно, я тебя ни в чем не виню. Но прошу, сделай что-нибудь.

– Что именно?

– Не знаю!

– Иван вылетает к ней. Тебе этого мало?

– Мало. Вчера было достаточно, а сегодня – мало.

Глава седьмая

Москва, 1918

В квартире на Второй Тверской Федор не появлялся больше двух месяцев. Он боялся, что, узнав, кому теперь он служит, Таня и Михаил Владимирович не захотят его видеть. Прощаясь, он мутно, путано объяснил, что так сложились обстоятельства, ему придется переехать, возможно вообще покинуть Москву. Он почти сбежал из дома и оставил их в недоуменной обиде.

– Вовсе не обязательно открывать им все сразу, – говорил Мастер, – вы расскажете потом, постепенно. Такую правду лучше давать гомеопатическими дозами и предварительно подготовить, создать подходящий психологический фон.

Федор чувствовал себя подлецом и предателем, от этого у него мучительно болела голова.

– Поверьте, просто поверьте, – успокаивал Мастер, – пройдет совсем немного времени, и все образуется. Дисипль, не забывайте, я не меньше вашего заинтересован, чтобы между вами и профессором сохранились прежние, добрые, родственные отношения.

Агапкин решился прийти поздно вечером, почти ночью. Звонок не работал. Он тихо постучал. Дверь открыла Таня.

Федор загадал заранее, пока шел в темноте, по грязной заплеванной лестнице черного хода, что, если откроет именно она, все как-нибудь обойдется.

– Феденька, наконец-то! – Она поцеловала его в щеку, погладила по голове. – Где вы были так долго? Почему бросили нас?

Агапкин обнял ее, задохнулся знакомым запахом волос, кожи, застиранного домашнего платья. Он еще раз убедился, что никого, кроме нее, не любит и счастлив только рядом с ней. Он совсем потерял голову, принялся целовать ее лицо, острую скулу, висок, дрожащее горячее веко. Губам стало солоно, он понял, что она плачет, и почувствовал, какая она слабая, хрупкая, почти невесомая и какой он сам мощный, сытый.

– Танечка, простите меня, я не мог раньше, так вышло.

– Ладно, все. Вы здесь, и слава Богу. – Она отстранилась, как будто опомнившись, отступила на шаг, вытерла слезы.

– Где Михаил Владимирович? Как он? – спросил Федор шепотом, с легкой одышкой.

– Спит. Все спят. Электричества нет, не споткнитесь, тут комиссарское хозяйство. Слышите вонь? Комиссар портянки свои не стирает, запихивает в сапоги и оставляет в прихожей.

– Какие портянки? Какой комиссар?

– А, так вы не знаете? Только вы уехали, нас уплотнили. Осторожно, тут пеленки сушатся. Сейчас найду спички. Керосину совсем нет, в ящике, кажется, остался свечной огарок.

– Что значит – уплотнили? – Федор остановился посреди коридора, как раз у закрытой двери гостиной. – Кто посмел? По какому праву?

– Тихо, тихо, не кричите. – Таня прижала ладонь к его губам. – Они проснутся, и будет ужасно. Комиссар товарищ Шевцов расстрелял лабораторию, убил всех крыс, он без своего револьвера даже в уборную не ходит. Он папу чуть не убил, причем, знаете, сначала мы думали, комиссар пьян, у него белая горячка, а потом оказалось – он не пьет вовсе. Он сумасшедший. Его гражданская жена товарищ Евгения истерическая психопатка. Нюхает кокаин, уговаривала Андрюшу попробовать, ходит тут почти голая и все время смеется.

Она говорила быстрым нервным шепотом и тянула Федора за руку, как раз в лабораторию. На миг ему показалось, что она бредит. Как могло такое произойти?

Федор представлял себе, о какой подготовке, о каком психологическом фоне говорил Мастер. Нет, специально никто пугать и мучить семью профессора не станет. Просто в отсутствие Федора кое-что изменится. Им придется некоторое время пожить жизнью рядовых граждан новой России. Им станет тошно, страшно, они смирят свою гордыню, они встретят кремлевского Федора, Федора-чекиста как избавителя, защитника. Они согласятся, что сегодня нет иных вариантов. Это будет первый шаг. Профессор Свешников достаточно разумный человек, чтобы не строить из себя мученика и ради детей, ради внука принять новые правила игры.

«Интересно, что скажет Мастер, когда узнает, что к ним подселили какую-то сумасшедшую сволочь и теперь лаборатория разгромлена, не осталось ни капли препарата, ни одной подопытной крысы, а сам профессор чудом уцелел? Подходящий психологический фон. Просчитались вы, товарищи, просчитались, – думал Федор, оглядывая пустые полки без стекол, голый стол, остов погубленного микроскопа, – неужели придется все начинать сначала? И как после этого вы надеетесь, что он согласится?»

– Папа почти совсем не спит, только вот сегодня час назад заснул вместе с Мишей. Чаю хотите? Да что вы все бормочете? Что с вами?

Таня стояла перед ним, лицо ее было сбоку подсвечено зыбким пламенем свечки.

– Чаю? Да, я совсем забыл. Пирожки с ливером, сахар, манка, папиросы. Идите, Танечка, там большой пакет на кухне, на столе.

– А вы?

– Я сейчас. Не волнуйтесь, ничего не бойтесь. Телефон работает?

– Да. Но аппарат теперь в гостиной, у комиссара. Ему по должности положено. Федор, погодите, куда вы? Он сумасшедший, он сразу станет стрелять.

Дверь оказалась незапертой. Агапкин тихо открыл ее, проскользнул внутрь и тут же закрыл.

Пахло мылом и сладким одеколоном. Просторная профессорская гостиная была залита дымчатым лунным светом, этого света и собственного острого зрения Федору хватило, чтобы увидеть все отчетливо, как днем.

Телефонный аппарат он заметил сразу, у окна, на маленьком бюро. В углу, за ширмой, стояла двуспальная кровать с высокой резной спинкой, на подушках покоились две головы, большая бритая мужская и маленькая белокурая женская. Мужчина похрапывал. Рядом с кроватью, на низенькой профессорской этажерке, на кружевной салфетке, лежал револьвер.

Первой проснулась товарищ Евгения. Она осторожно высунулась из-за ширмы и уставилась на незнакомца в темном костюме, который стоял у окна и тихо говорил по телефону. Трубку он держал в левой руке, пистолет в правой. Товарищ Евгения успела расслышать, что незнакомец диктует кому-то адрес: Вторая Тверская, номер дома и квартиры. То, что комиссарского револьвера на этажерке у кровати нет, она увидела сразу. Перепуганной девушке удалось растолкать комиссара, когда незнакомец уже положил трубку.

Кажется, он не заметил, что товарищ Евгения проснулась. Он сунул пистолет в карман, достал портсигар и спокойно закурил.

– Тихо, это Данилов, белый полковник, – зашептала товарищ Евгения комиссару на ухо, – лежи спокойно, пусть думает, что мы спим. Он тут нелегально, всего боится.

Комиссар первым делом стал шарить рукой по кружевной салфетке.

– Не дергайся, он, конечно, револьвер взял, – шепнула Евгения.

– Убью, гнида белогвардейская! – прохрипел комиссар негромко, но гость его услышал.

– Доброе утро, граждане, – голос его был приятным и спокойным.

– Что вам угодно? – спросила Евгения.

Гость аккуратно стряхнул пепел в пепельницу. Папиросу он держал в левой руке. В правой опять был пистолет.

– На вашем месте я бы не спешил вылезать из постельки, ибо вам теперь не скоро придется ночевать так тепло и уютно. Мне угодно вас арестовать.

– У господина полковника хорошее чувство юмора, – сказала товарищ Евгения и рассмеялась.

Комиссар молчал и пыхтел. Чутье подсказывало ему, что гость не блефует. К тому же без своего револьвера комиссар никогда не орал и не буянил.

Федора слегка царапнуло слово «полковник». Впрочем, он тут же подумал, что на его месте Данилов вряд ли повел бы себя так уверенно и красиво. Появление Таниного мужа здесь было бы огромным риском для всех, и он бы с комиссаром не справился. Разве что пристрелил сгоряча, но чем бы это потом обернулось, представить жутко.

«Появись здесь Данилов, – размышлял Федор, – ему пришлось бы прятаться, молчать и терпеть, стиснув зубы, и исчезнуть поскорей. Как это унизительно. И до чего приятно быть сильным, быть в полном своем должностном праве. Впрочем, я дорого за это право плачу, унижением плачу особенным, глубоким, неизлечимым. Полковнику такая плата не снилась».

– Слышь, ты все ж таки кто будешь, гражданин? – донесся хриплый комиссарский голос.

– Агапкин Федор Федорович. Особый отдел ВЧК.

За ширмой несколько минут шептались. Наконец комиссар спросил:

– А как насчет документика? Документик какой-никакой при вас имеется, товарищ?

– Имеется, да только в темноте вам, гражданин, читать будет затруднительно.

– Ничего, я вот свечечку зажгу.

Заскрипела кровать, комиссар вылез из-за ширмы. Коренастая фигура в кальсонах медленно двинулась на Агапкина. По особенной вкрадчивости движений, по тому, как Шевцов вжал голову и весь вытянулся вперед, стало ясно, что кроме револьвера, который теперь лежал у Федора в кармане, в комнате есть еще оружие, и комиссар надеется до него добраться.

– Стоять! – приказал Федор и щелкнул предохранителем.

Шевцов застыл.

– Вот так и стой. Шевельнешься, буду стрелять. Сопротивление при аресте.

Из-за ширмы высунулась белокурая голова.

– Товарищ Агапкин, хотя бы объясните, за что вы нас хотите арестовать? – жалобно проворковала Евгения.

– За покушение на жизнь профессора Свешникова, что само по себе является попыткой нанесения тяжкого вреда здоровью трудящихся молодой Советской республики и всего мирового пролетариата. За уничтожение бесценных медицинских препаратов и подопытных животных, за умышленное вредительство, саботаж и шпионаж, ибо только грязным белогвардейско-империалистическим наймитам могло прийти в голову разгромить народное достояние, лабораторию профессора, – произнес Агапкин суровым тихим голосом, без запинки, и мысленно самому себе зааплодировал.

Автомобиль подъехал довольно скоро. В квартире все проснулись. Как по волшебству, включилось электричество, явился дворник Сулейманов.

Растерянный сонный профессор сидел в своем кабинете за столом. Бойкий юноша Фима Эрнст, заместитель начальника отдела по борьбе с бандитизмом, допрашивал его как потерпевшего. Молчаливые молодые люди в кожаных куртках потрошили комиссарское хозяйство. Было обнаружено много всего интересного. Годовой запас круп, сахара, мыла, консервов, настоящего бразильского кофе. Огромные бруски сала, шоколад, шелковые чулки, пар пятьдесят, три бутыли чистейшего спирта. В одном из ящиков буфета лежал новенький наган. В стопках белья нашли множество бумажных пакетиков с тонким белым порошком.

– Это белая лаванда, для аромата, – слабо пискнула товарищ Евгения.

Но и без химического анализа было ясно, что это кокаин, общим весом фунта полтора, не меньше.

Давно настало утро. Свет ненужных ламп раздражал глаза. Чтобы вывести конфискованное добро, пришлось вызвать грузовик. Профессор, не читая, подписал протокол.

– Товарищ Агапкин, вы с нами? – спросил Фима, когда увели арестованных.

– Нет. Я подъеду позже.

Фима тепло попрощался со всеми, даже няне пожал руку. Агапкин успел шепнуть ему, что медицинскими исследованиями профессора весьма интересуются товарищи Луначарский, Семашко и сам Ильич.

Наконец все ушли. Стало тихо. Михаил Владимирович молча смотрел на Федора.

«Простите, так получилось. Я не мог иначе. Я не хотел, но вы сами видите. Или сумасшедший комиссар с револьвером, или они, эти, что, впрочем, одно и то же. Мне стыдно, противно, однако я ведь сумел защитить вас, и вы должны понять» – все это оглушительно звучало у него в голове, но вслух он не произнес ни слова, стоял перед профессором низко опустив голову, как провинившийся ребенок.

* * *
Зюльт, 2007

Соня забыла завести будильник, забыла поставить на подзарядку и включить телефон. Прочитав несколько страниц романа, незаконченного, написанного неизвестно кем и когда, она спокойно и крепко уснула.

Во сне стучали колеса поезда, стаканы летали под потолком купе первого класса. Алхимик Альфред Плут сидел развалившись, вытянув ноги в джинсах, в кроссовках сорок пятого размера, тряс кожаным мешком с золотыми слитками, шипел змеиным голосом: «Смотри на меня, слушайся меня!», но стоило на него взглянуть, он зыбко морщился, расплывался, оборачивался жеманной дамой в пудреном парике, с мушкой.

Сновидение было жутким, пока не возник в нем некто в сером дождевике, в шляпе, надвинутой до бровей. Из-под шляпы сверкали странно знакомые, большие карие глаза. Невозможно было понять, кто он, откуда взялся, взрослый он или ребенок. Невозможно вспомнить, где, когда Соня его встречала. Но стоило ему появиться, и сразу стало не так одиноко в мире вкрадчивых зыбких чудовищ.

Ровно в семь она проснулась, без всякого будильника. В комнату заглянула Герда, шепотом спросила:

– Что тебе приготовить на завтрак?

Это стало ритуалом. Каждое утро фрау Герда спрашивала, Соня отвечала: «Что угодно!»

– Человек, которому безразлично, что он ест на завтрак, никогда не будет иметь здоровый желудок, – неизменно ворчала Герда.

На этот раз Соню ожидало яйцо всмятку, тонкие ржаные гренки с маслом, огромный, бархатный пунцовый персик и крепкий кофе с ванилью.

Дедушка еще спал, хотя обычно вставал вместе с Соней и провожал ее до лаборатории. Это тоже стало ритуалом.

– Всю ночь возился со своим компьютером, – пожаловалась Герда. – Я проснулась, слышу, бродит по кабинету, время два часа. Я спрашиваю: Микки, в чем дело? Он говорит: Герда, я завис. Опять вирус. Я говорю: Микки, вам не кажется, что пора спать? А он так посмотрел на меня, будто я и есть этот самый вирус. Не вздумай выходить с мокрыми волосами, фен придумали не самые глупые люди. Фриц Радел мне тоже не нравится, – добавила она и надменно вскинула подбородок.

– Вы его давно знаете? – спросила Соня.

– Я вообще его не знаю и знать не хочу.

– Но ведь у вас хорошие отношения с его тетей, с фрау Барбарой, хозяйкой книжного магазина?

– Никакая она ему не тетя, и он никакой не племянник.

– А кто же?

– Ну, как бы это приличней выразиться? – Герда нахмурилась и закусила губу. – У них сердечная дружба.

– То есть они любовники? – изумилась Соня, тут же представив восьмидесятилетнюю Барбару со жгуче-черными взбитыми волосами, высокими, аккуратно нарисованными дугами бровей и гладеньким, румяным личиком пластмассовой куклы.

Герда кивнула и покосилась на дверь.

– Микки слышать об этом не желает, называет меня ханжой и сплетницей. Да, я не такая либералка, как он, однако я не ханжа. Если, допустим, мужчина живет с мужчиной или женщина с женщиной, я считаю, это их личное дело. Они имеют право так жить, а я имею право на собственное мнение об этом. У них своя мораль, у меня своя. Но если молодой ловкий жулик морочит голову беспомощной глупой старухе, тут уж дело не в морали. Тут пахнет уголовщиной. Разве я не права?

– Конечно, Гердочка, но ведь невозможно об этом заявить в полицию. – Соня хлебнула кофе и посмотрела на часы.

– Ага, попробуй, заяви! Полковник Кроль, начальник полиции острова, и Фриц Радел, наглый проходимец, – лучшие друзья! У тебя еще пятнадцать минут. Все равно, пока не высушишь волосы, я тебя не отпущу. Беда в том, что Барбара, старая дурочка, верит, будто он ее искренне любит. Деньги ее он любит, вот что! Такой, как он, не то что деньги, душу всю вытянет. Меня вон тоже пытался лечить своим гипнозом от радикулита. Нет, в первое время, правда, болеть стало меньше, да только потом целый месяц я спать не могла, мерещились всякие ужасы, а главное, такая тоска нападала, что и жить не хотелось.

– Тоска?

– Ну да, как поговоришь с этим Раделом, сразу все кажется серым, унылым, будто всегда только сумерки, дождь и слякоть, никогда солнышко не светит и никто во всем мире никого не любит.

– Герда, а дедушку он случайно не пытался лечить своим гипнозом? – тихо спросила Соня.

– Пытался, еще как! Постоянно предлагает, уговаривает, да только Микки, слава Богу, не дурачок. Ну что ты застыла? Если кофе больше не хочешь, отправляйся в ванную, сушись!

Соня вышла из дома ровно в восемь. Прошла пару кварталов, стянула с головы и запихнула в карман куртки розовую, с синими и зелеными кисточками, вязаную шапку, художественное произведение Герды, изготовленное за два вечера, под аккомпанемент жарких страстей мексиканского сериала.

За ночь море затихло. На небе не видно было облаков, его затянуло ровной молочной дымкой. Пляж еще спал, кафе не открылись. Светлый песок был расчерчен следами уборочной машины, частыми ровными полосами, как бумага в линейку. Над горизонтом поднималось холодное маленькое солнце. Сквозь дымку на него можно было смотреть, не щурясь.

На берегу, за границей пляжа виднелось трехэтажное белое здание с плоской крышей, аккуратный кубик, филиал фармацевтической фирмы «Генцлер». Окна приветливо блестели, отражая мягкие солнечные лучи.

Соня вышла на пляж, прошла по влажному деревянному настилу. Возле здания лаборатории лежала зарытая в песок старая лодка. Соня уселась на деревянное днище, закурила. Было удивительно тихо и красиво. Редкое утро здесь, на берегу Северного моря, когда нет ветра, шторма, дождя и снега, когдане слишком холодно и можно несколько минут просто посидеть в тишине, посмотреть на море. Оно казалось светлей, чем обычно, с легким перламутровым отливом. Далеко от берега покачивалась одинокая сине-белая яхта.

Городская пристань была далеко, в противоположной стороне, возле рыбного рынка. Туда причаливали небольшие рыбацкие суденышки, там зимовали личные яхты местных жителей, иногда заплывали роскошные посудины странствующих по морям миллионеров.

Соня смотрела на одинокую яхту и не могла понять, плывет ли она или стоит на якоре. Возле Сониных ног опустилась жирная чайка, принялась энергично тыкать черным жестким клювом в песок, ничего не нашла, посмотрела на Соню желтыми круглыми глазами, пронзительно крикнула и улетела. В воздухе остался едва уловимый запах тухлой рыбы.

Соня всегда приходила в лабораторию на час раньше остальных сотрудников и уходила на пару часов позже. Официально она была включена в небольшую группу немецких химиков и биологов, которая занималась разработкой серии пищевых добавок и косметических средств на основе уникальных желтых водорослей, водившихся исключительно в этой части побережья. Начальный этап включал работу с подопытными крысами и морскими свинками.

Российский миллиардер Петр Борисович Кольт щедро спонсировал исследования, здание было построено и оборудовано на его деньги. Соня числилась независимым экспертом. В ее распоряжении имелось все необходимое. Отдельный кабинет, отдельная просторная лаборатория, крысы и свинки, к которым никто, кроме нее, не прикасался. Никому, кроме самого Петра Борисовича и Ивана Анатольевича Зубова, начальника службы безопасности российского миллиардера, не было известно, чем на самом деле занимается в этой тихой лаборатории кандидат биологических наук Лукьянова Софья Дмитриевна.

Впрочем, желтыми водорослями она своих животных регулярно подкармливала, аккуратно фиксировала результаты наблюдений и обсуждала их с немецкими коллегами на еженедельных совещаниях.

Входная дверь оказалась незапертой. Уборщица иногда приходила с утра пораньше. Соня поднялась на второй этаж, слегка огорчилась, увидев, что дверь ее кабинета приоткрыта.

– Доброе утро, фрау Циммер, – громко произнесла она, – вы сегодня рано. Много вам еще осталось?

Обычно в таких случаях в ответ слышалось:

– Доброе утро, фрейлейн Лукьянофф, минут десять, не больше.

На этот раз никто не ответил. В кабинете было пусто. Соня остановилась на пороге, сердце сильно стукнуло, во рту пересохло.

– Фрау Циммер!

– Доброе утро, Софи, – ответил по-русски знакомый мужской голос.

Дверь в глубине комнаты вела в лабораторию. Она была распахнута. В дверном проеме возникла массивная фигура Фрица Радела. Соня стала медленно отступать назад, в коридор, на ходу открыла сумку, пыталась нащупать телефон, но тут же вспомнила, что так и не поставила его на зарядку.

Сумка выпала. Сзади кто-то схватил Соню за плечо, вывернул руки, быстро и ловко, так, что почти никакой боли она не почувствовала, застегнул наручники на запястьях, за спиной. Веселая богатырка Гудрун, та самая, которая вчера подмигивала Соне в кафе Пинакотеки, подтащила ее к маленькому кабинетному дивану и усадила, несильно надавив на плечи.

– Можешь покричать, – разрешил Радел, – это помогает при шоке. У тебя ведь шок, верно? Давай, Софи, приди в себя. Я понимаю, трудно, слишком все неожиданно, однако ты постарайся сосредоточиться. Надо проверить, ничего ли мы не забыли.

Он пододвинул стул, сел напротив, уперся ей в лицо своими желтыми, пустыми, как у чайки, глазами. Гудрун поставила рядом с ним большой пластиковый ящик. Он открыл крышку.

– Смотри, Софи. Тут образцы крови первой опытной партии животных. Верно? Здесь гистологические срезы разных участков мозга. Не волнуйся, я знаю, все должно храниться при низких температурах.

Надо отдать ему должное. Он действительно собрал все самое важное и ценное, в том числе вакуумные банки со спящими цистами. Он раскрыл ладонь и показал Соне плоскую серую коробочку размером не больше сигаретной пачки.

– Тут содержимое жесткого диска твоего компьютера. Ты умница, что догадалась ввести в компьютер записи твоего гениального прапрадедушки. Конечно, тетрадь представляет собой огромную историческую ценность, но главное сам текст, верно?

Радел убрал коробочку в карман, закрыл и запер пластиковый ящик. Все это он делал, продолжая смотреть на Соню, и так же, как вчера в поезде, у нее заболела голова, тело стало слабым, тяжелым, не осталось сил, чтобы произнести хоть слово, да и был ли в этом сейчас какой-нибудь смысл?

– Ты умница, что оставила свой ноутбук здесь. Умыкать его из дома Микки, из твоей комнаты на втором этаже, было бы сложно и неприятно. – Радел подмигнул и легонько потрепал Соню по щеке.

«Фокусы со стрельбой из подмышки, метанием ножичков, спринтерским бегом и прыгучестью, как у австралийского кенгуру, ты можешь забить в бутылку, залить сургучом и бросить в открытое море. Авось поймает кто-нибудь, кому все это действительно поможет»,– вдруг вспомнила Соня.

– Фриц, нам пора, – сказала Гудрун по‑немецки.

– Да, дорогая. Пора, – кивнул Фриц, встал, поднял Соню с дивана. Ноги ее сразу подкосились. Гудрун стояла рядом, в руках у нее был шприц. Слабо запахло спиртом. Соня почувствовала, как Гудрун задирает ей рукав свитера, как игла входит в вену локтевого сгиба. Радел держал ее за плечи и внимательно глядел в глаза.

– Не бойся, Софи, это очень мягкое успокоительное, Гудрун мастерица делать уколы. Вот и все. Совсем не больно. Ты просто поспишь немного, тебе обязательно надо поспать.

Лицо его приблизилось, на Соню повеяло едва уловимым, омерзительным запахом тухлой рыбы. Также пахла легкая волна воздуха, поднятая крыльями взлетающей чайки.

* * *
Москва, 1918

Михаил Владимирович обнял и поцеловал Федора.

– Бедный, бедный мой мальчик. Представляю, как тебе все это тяжело, как мучительно.

– Я не мог отказаться. Так получилось. Простите меня, – повторял Агапкин, едва сдерживая слезы.

– Да Бог с тобой, за что простить? Ты спас нас от этого комиссара, дышать стало легче в доме. Ладно, пойдем чай пить.

Няня бережно выкладывала на стол агапкинские дары. Андрюша хмурился и кусал губы. Таня принесла Мишу. Федор хотел взять его на руки, но ребенок отчаянно заревел. Он был удивительно похож на Данилова, и это сразу бросалось в глаза.

– Они вас заставили? – спросил Андрюша. – Интересно, каким образом?

– Перестань, – одернула его Таня, – тебе не стыдно?

– Мне не стыдно. Я им не продавался, – буркнул Андрюша, глядя мимо Федора на тарелку с пирожками.

Повисла тяжелая пауза. Няня всхлипнула и высморкалась в тряпочку. Федор медленно встал из-за стола.

– Простите. Мне, пожалуй, пора.

– Федор, сиди спокойно, пожалуйста, – сказал Михаил Владимирович и посмотрел на Андрюшу. – Ты гуся ел?

– Какого гуся?

– На той неделе я принес гуся. Ты его ел?

– Ну, ел. И что?

– Гусь этот был моим гонораром за аппендикс, который я удалил у одной знатной большевички. Правда, гусь оказался с душком, но няня его вымочила в соли и уксусе. Ничего, получилось вкусно. А сало помнишь? Настоящее украинское, целых два фунта. Это за вскрытый нарыв в горле любимого племянника наркома общественных работ. А гречка! Три с половиной фунта! Постное масло, еще полбутылки осталось! Консервы! Манка! Яичный порошок! Откуда все это? Ну, что молчишь?

– Я думал, это паек, твой и Танин, из лазарета, – чуть слышно пробормотал Андрюша.

– Паек? – Михаил Владимирович засмеялся. – Вот наш паек, ржаная крупа, сушеная морковка, лук гнилой, цикорий да хлеба плесневелого полфунта. На одном только пайке мы бы умерли давно.

– Но как же, папа? Павел Николаевич там, на фронте, воюет с ними, а ты их тут лечишь, и Федор теперь в ЧК. Я не понимаю.

– Андрюшенька, детка, успокойся, скушай пирожок, – сказала няня и поцеловала его сзади в макушку.

– Да ешь ты, наконец. Хватит дуться, – сказал Михаил Владимирович. – Хочешь понять – думай. Сначала думай, потом бросайся словами. Комиссар убил бы меня, рано или поздно. А тебя товарищ Евгения приучила бы к кокаину. Не появись тут Федор, было бы именно так. Он сумел избавить нас от этих людей. Но сумел только потому, что служит в ЧК.

– Там служат палачи и ублюдки, – сказал Андрюша.

– Да, есть и такие, – сказал Агапкин, – но не все. Соотношение злодеев и обычных людей там примерно такое же, как было в Охранном отделении, в полиции, в любой полиции – английской, французской, немецкой. Другое дело, что в спокойное время, в здоровом государстве кроме силы существует закон, юридическое право. А у нас нет.

– Это слова. Оправдать можно что угодно, – сказал Андрюша.

– И осудить тоже что угодно. Никогда никого не суди, Андрюша. Если совсем уж невмоготу, начинай с самого себя, – сказал Михаил Владимирович.

Андрюша ничего не ответил, встал и вышел. Няня, ворча, качая головой, положила на тарелку два пирожка, засеменила за ним следом.


В тот же день Федор встретился с Мастером. По случаю Пятого съезда Советов Белкин явился в Москву.

Они шли по Тверской. После бессонной ночи у Агапкина слипались глаза. Низкое серое небо превращало полдень в сумерки. Мимо сновали редкие прохожие, публика в основном опрятная, спокойная. То и дело попадались небольшие отряды вооруженных красноармейцев. Накануне съезда милиционеры, военные патрули гнали прочь нищих, проституток, пытаясь придать центру города более или менее пристойный вид.

– Конечно, с подселением комиссара история гадкая, – сказал Мастер. – Никто не мог ожидать. Что ж, теперь препарата совсем не осталось? Ни капли?

– Точно не знаю. Мы с Михаилом Владимировичем не успели поговорить наедине. Слишком бурное было утро. Слишком много всего сразу.

– Да, скверно, скверно. Вам, Дисипль, следовало появиться там раньше.

– Я появился, когда мог. Надеюсь, теперь к ним никого не подселят? – спросил Федор, глядя вниз, на свои новенькие сапоги из мягкой кожи, на замшевые английские ботинки Белкина.

– Перестаньте, Дисипль, перестаньте. – Мастер похлопал его по плечу. – Ну, так вышло. Виновные будут наказаны. Я не всесилен, вы должны понять, такое время. Никто не гарантирован от ошибок и просчетов.

Он нервничал, хотя держался спокойней, чем обычно, ловко перешагивал и обходил выбоины тротуара, заполненные зловонной грязью.

События развивались столь стремительно, что ему было не до профессора Свешникова. Восставшие чехословаки взяли Владивосток, двигались к Уфе и Иркутску. Вся Транссибирская магистраль, с ответвлениями на востоке, от Пензы до Тихого океана, была под их контролем. В Ярославле поднял восстание Савинков. В Москве готовился левоэсеровский мятеж.

Федор знал, что Мастер завяз в большевистской авантюре слишком глубоко и назад для него пути нет. Более всего Белкина волновал сейчас вождь.

– Будьте внимательны, Дисипль, учтите, все держится только на нем, если с ним ничего не случится, он расхлебает кашу. Только он сумеет, никто, кроме него.

– Он расхлебает, – нервно усмехнулся Агапкин, – не побрезгует, не поперхнется.

– Да, Дисипль, да. – Мастер взял его под руку и заговорил совсем тихо: – Они кошмарны, как страшный сон. Но альтернативы им нет. Если бы существовала сейчас в России реальная политическая сила, готовая и способная взять власть, она бы скинула их еще легче, чем они скинули правительство Керенского в октябре прошлого года.

– Он врет даже своим, даже Дзержинскому, – прошептал Агапкин, – невозможно понять, что у него на уме.

– Идеи. Гениальные идеи. – Мастер легонько постучал пальцем себе по лбу. – Вполне в духе великого Макиавелли. Ильич с этим автором не расстается, постоянно перечитывает. Перед ним сегодня две насущные проблемы: конфликт с левыми эсерами и политическая переориентация Мирбаха. Начнем с первой. Эсеры и большевики весьма близки друг другу, они старые товарищи, и это не позволяет покончить с ними обычными репрессивными методами. Но и терпеть их выходки невозможно. Авторитет их в народе все еще велик, они агрессивны и деятельны. Им скучно без борьбы, без накала страстей. Чтобы ситуация разрешилась, нужен формальный повод.

– Но он уже есть. Они готовят мятеж и открыто заявляют об этом.

– Совершенно верно. И тут возникает два варианта: предотвратить мятеж или дать ему свершиться. Как вам кажется, Дисипль, который из них разумней?

– Разумней, конечно, первый. Но Ленину выгодней второй, – неуверенно произнес Агапкин.

– Ну-ну, договаривайте.

– Эсеры – противники Брестского мира и открыто заявили, что готовят ряд терактов против высокопоставленных немцев. Граф Мирбах в большевиках разочаровался. Сейчас в его распоряжение поступают огромные суммы, и он намерен направить финансовые потоки не большевикам, а их противникам. Убрать германского посла руками эсеров – значит решить сразу обе проблемы.

– Именно! – Мастер хлопнул в ладоши. – И заметьте, самому вождю ничего делать не надо, он чист и честен, к нему никаких претензий.

– Но я все-таки не понимаю, почему нельзя было прямо сказать об этом Дзержинскому? Зачем понадобилось выдумывать историю с утечкой информации о переводе денег на личные счета?

– Это вовсе не выдумка. Это правда. Скажем так, часть правды, которую Ильич счел нужным использовать в разговоре с Дзержинским. Больное место Феликса – точка пересечения его личных финансовых дел и его репутации бескорыстного революционера. Ильич гениальный психолог. Вы ведь знаете, в ЧК эсеров более пятидесяти процентов, Феликс дружит с ними, и сам он был в числе противников Брестского мира. Психологически для него совсем не просто стать союзником Ленина в этом щекотливом деле. Он сомневается, колеблется, и вот, чтобы помочь ему принять правильное решение, Ленин использует наиболее убедительные доводы. А информация, полученная от Глеба, никого не касается. Ключом к личному шифру посла владеет только один человек. Бокий. У Глеба Ивановича врожденный дар. Он находит ключи к любым шифрам. Но не только к шифрам. К человеческим душам, к потаенным мыслям.

– Да. Это я успел заметить, – хмыкнул Федор.

Позапрошлой ночью он встречался с Бокием под Клином, на небольшой уютной дачке. Попивая крепкий чай, Глеб Иванович выслушал диалог Ленина и Дзержинского. Федор пересказал его в лицах, старался копировать не только интонации, но и мимику, говорил долго, вдохновенно и сам не заметил, как увлекся игрой. Бокий молчал и смотрел на Федора, почти не моргая. Лицо его оставалось задумчивым, отрешенным, немного грустным. Когда он закончил, Глеб Иванович трижды беззвучно сдвинул ладони, обаятельно улыбнулся.

– В вас, Федор, погибает талантливый актер. Впрочем, почему же погибает? Лицедейство часть нашей профессии, едва ли не главная ее часть.

Возвращаясь в Москву в автомобиле по ухабистой дороге, Агапкин чувствовал себя так, словно его вывернули наизнанку, отжали и повесили сушиться на сильном ветру.

– Почему же, если Глеб Иванович такой умный, во главе ЧК стоит Дзержинский? – спросил он Мастера.

– А вот на этот вопрос попробуйте ответить сами. Наблюдайте, думайте, делайте выводы.

Они уже подходили к Манежной площади. Прямо перед ними из подворотни вылезло существо в бурых лохмотьях. Голова замотана тряпкой, к животу привязан молчаливый бледный младенец.

– Хлеба, ради Христа, хлебушка подайте.

Голос у нищенки был такой тихий, что Федор не услышал, а понял по губам. Лицо ее оказалось совсем близко, не лицо, а череп с огромными живыми глазами в глубоких впадинах глазниц.

– Идемте, Дисипль, идемте! – Мастер взял его за локоть, потянул в сторону, пытаясь обойти нищенку.

Она смотрела на Агапкина, беззвучно открывала рот, повторяла одно слово: «Хлеба!» И вдруг опустилась на колени, потом завалилась набок, на тротуар, прямо под ноги им, дернулась и застыла. Ребенок, примотанный к ее животу, не шелохнулся, не издал ни звука.

– Вы с ума сошли! Не вздумайте! Не прикасайтесь! – Мастер отпрянул назад, с ужасом наблюдая, как Агапкин, сидя на корточках, голыми руками разматывает вшивое тряпье на шее нищенки.

От Манежной к ним приближался патруль. Сзади остановилось несколько любопытных прохожих.

– Она мертва, – сказал Федор, медленно поднимаясь, – младенец тоже. Она только что умерла, а он раньше. Холодный уже.

– Дисипль, прекратите истерику, – зло прошипел Мастер и потянул его за рукав на другую сторону улицы. – Зачем было руками трогать, не понимаю! Вы же врач!

– Вот именно, врач. Послушайте, а ведь это они, – Федор кивнул вперед, туда, где открывался вид на Кремлевскую стену, – они. Он, ваш драгоценный, с его гениальными идеями в духе великого Макиавелли.

– Перестаньте. – Мастер нахмурился. – Вы мне сегодня не нравитесь, Дисипль. Что это на вас нашло?

– Ничего, Мастер. Простите. Ночь не спал. Устал.

Несколько минут шли молча. Федор заставлял себя не оглядываться на бурый холмик тряпья и все-таки оглянулся. Над холмиком стояли два милиционера.

– Уберут. Похоронят, – пробормотал Мастер, тоже оглянувшись, – ей лет шестнадцать, не больше. Я успел разглядеть лицо. Я понимаю вас, Дисипль. Я понимаю вас лучше, чем вам кажется.

– Благодарю, – кивнул Агапкин, – это утешает.

– Утешает, – эхом повторил Белкин, – утешает. Пожалуйста, не забудьте пройти дезинфекцию в санитарном пункте прежде, чем отправитесь к Ильичу.

Глава восьмая

Зюльт, 2007

Специалист по ремонту компьютеров сидел в кабинете Микки перед монитором и тихо посвистывал. Пальцы летали по клавиатуре. На правом мизинце был перстень с агатом. Микки все пытался разглядеть тонкий рисунок, выбитый на матовом черном камне, но никак не мог.

– Поздравляю, господин Данилофф, – сказал мастер, – вы умудрились подцепить «Троян».

– И что теперь? – бодро спросил Микки.

– Теперь придется полностью перезагружать компьютер. «Троян» новейший вирус, его истребить невозможно. Он маскируется под системные файлы, разъедает всю систему изнутри. Видите, я поставил вам самую последнюю антивирусную программу, но она не справляется, против вашего «Трояна» пока оружия не придумали.

– Что значит – полностью перезагружать?

– Очистить жесткий диск, потом заполнить заново. То, что вам нужно сохранить, мы сгоним на какое-нибудь запоминающее устройство. Процедура довольно долгая и нудная. Вы не устали? Хотите сделать это прямо сегодня? Или я могу прийти завтра.

– Конечно, сегодня! Я вовсе не устал. А скажите, почту, которую я получил этой ночью, можно восстановить?

– Конечно. Как только приведем в порядок компьютер, вы прочитаете все, что вам прислали.

Микки принялся нервно расхаживать по своему просторному кабинету. Ночью он получил послание из Москвы, от Федора. Попытался открыть и безнадежно завис.

– Раньше никак нельзя?

– Там что-то важное? – сочувственно поинтересовался компьютерщик.

– Да. Очень. Я обязательно должен прочитать.

– Можете сходить к соседям или в магазин к фрау Барбаре, или в интернет-кафе. Чтобы войти в вашу почту, нужен любой нормальный компьютер, подключенный к Интернету.

– Между прочим, существует еще и телефон, – подала голос Герда.

Она все это время старательно вылизывала кабинет и балкон, в десятый раз протирала идеально чистые книжные полки.

– Конечно, я позвоню, – произнес Микки каким-то замороженным голосом.

Два старика, Михаил Павлович Данилов и Федор Федорович Агапкин, не виделись почти тридцать лет. Если бы не появилась электронная почта, они бы вряд ли общались, разве что мысленно.

Когда-то один невинный телефонный звонок, одна случайная встреча могли стоить каждому головы. Чтобы обменяться несколькими фразами, им приходилось выстраивать сложнейшие комбинации, создавать легенды, проверять по десять раз, нет ли слежки. Таким образом, несколько фраз становились драгоценным подарком, были наполнены глубоким смыслом, и потом каждый долго вспоминал их, смаковал.

Это время давно прошло, но страх остался, поселился где-то в спинном мозге и был неистребим, поскольку не имел никакого разумного объяснения. Теперь они могли болтать сколько угодно, однако предпочитали отмалчиваться.

Изредка они обменивались сухими посланиями, и тон посланий был таков, что постороннему человеку могло бы показаться: эти двое не выносят друг друга.

– Ну что же вы, Микки? – спросила Герда. – Забыли номер?

– Забыл, – растерянно кивнул Данилов, хотя помнил наизусть этот ни разу не набранный номер.

– Сейчас принесу книжку, – сказала Герда.

– Нет, я сам.

Он вышел из кабинета и стал медленно спускаться вниз, в гостиную. Он держался за перила и боялся упасть. У него началось сильное сердцебиение, с каждым шагом сердце прыгало все быстрее, к тому же где-то близко зазвонил пожарный колокол, и тревожный звон как будто задавал ритм ударам сердца.

В Москве, в квартире на Брестской, трубку взяли после первого гудка.

– Федор Федорович спит, – сообщил тихий мужской голос, – представьтесь, пожалуйста, оставьте свой номер, он свяжется с вами позже.

– Нет. Спасибо. У него есть мой номер. Я сам. Позже, – пробормотал Микки, положил трубку, рухнул в кресло, закрыл глаза.

Следовало посидеть немного, передохнуть, потом принять сердечные капли. Но колокол упорно трезвонил и не давал успокоиться взбесившемуся сердцу. К тому же завыла сирена. Звук нарастал очень быстро. Прямо под окнами промчалась пожарная машина, потом еще одна. Микки почувствовал, что кто-то мягко трясет его за плечи, открыл глаза. Над ним склонилась Герда. Лицо ее показалось таким же белым, как потолок над ее головой.

– Микки, где больно? Где?

– Тихо, Гердочка, не кричи, дай мне капель. Там пожар. Ты слышишь?

– Еще бы не слышать! Вон, дымом пахнет. Кажется, это на берегу. Пойти посмотреть?

Капли подействовали почти сразу. Сердце угомонилось, дышать стало легче. Колокол замолк, стихли сирены. Но сквозь приоткрытое окно все сильней тянуло едкой гарью.

– Иди, Гердочка, узнай, что там горит. Мне уже лучше. Нет, погоди. Сначала проводи меня наверх. Неудобно, вирусолог ждет, без меня он не может реанимировать мой компьютер.


Герда увидела зарево, как только вышла на крыльцо. Пламя поднималось высоко в небо. Здание лаборатории пылало как факел. Опять взвыла сирена, мимо пронесся фургон «скорой помощи». Не раздумывая, не слушая вопросов и вздохов соседей, высыпавших из ближних вилл, Герда помчалась к пляжу. Она забыла переобуться, только накинула куртку. Разношенные домашние шлепанцы сваливались с ног.

– Герда, стойте, дальше нельзя!

Она не заметила, как добежала до оцепления. Молодой полицейский Дитрих крепко схватил ее за руку.

– Софи! – крикнула она, вырываясь. – Пусти, там Софи!

– Не волнуйтесь, там нет людей, пожар начался, когда никто еще не вошел в здание, – сказал полицейский. – «Скорую» мы вызвали на всякий случай. Но, к счастью, даже уборщица фрау Циммер войти не успела, она пришла полчаса назад, только открыла дверь и сразу вызвала пожарников.

– Софи там! Там! Я знаю точно!

Герду пришлось держать двум полицейским. Доктор «скорой» влил ей в рот успокоительное.

– Софи ушла в лабораторию ровно в восемь, – повторяла она. – Сделайте что-нибудь, вас здесь так много! Умоляю, сделайте что-нибудь.

– Очень сожалею. Пока мы ничего сделать не можем. Видите, как сильно горит? Мы пытаемся сбить открытое пламя, – объяснял человек в пожарной каске.

– Герда, послушайте, там точно никого не было, я открыла дверь, почувствовала сильный запах гари. Я кричала, звала, спрашивала, есть ли кто-нибудь, но никто не ответил, – рассказывала уборщица, – там сначала что-то тлело, а потом разом полыхнуло. Если бы Софи была там, она бы обязательно почувствовала запах и успела уйти.

– Дверь была заперта, когда вы пришли? – спросила Герда, глядя мимо фрау Циммер пустыми сухими глазами.

– Да… Нет… не знаю, не помню, я так перепугалась, – растерянно забормотала уборщица.

Здание удивительно быстро сгорело дотла. От аккуратного белого кубика осталась дымящаяся черная куча. Небольшая толпа любопытных медленно разошлась.

– Герда, я понимаю, вам трудно сразу уйти домой, – сказал полицейский Дитрих, – сейчас пожарные и криминалисты все проверяют… – он запнулся, нервно закурил. – Я уверен, Софи успела выйти.

– Ее нет дома. Где она?

– Я не знаю, – печально вздохнул Дитрих. – Эксперты проверяют. Они скажут точно, осталось ли что-нибудь. Но это займет много времени.

– Ничего. Я подожду. Я погуляю, – спокойно ответила Герда.

– Слишком долго придется гулять. На тщательный осмотр могут уйти сутки, а то и больше. Может быть, за это время Софи найдется, живая и невредимая.

– Она бы уже давно нашлась. Она не младенец. Она бы просто вернулась домой и первая вызвала бы пожарных. Не беспокойся за меня, Дитрих. В любом случае мне надо погулять, прежде чем идти к Микки.

– Хорошо. Я понимаю. Я буду тут, рядом. Если захотите, могу потом проводить вас домой.

– Спасибо, Дитрих.

Она побрела по берегу вдоль кромки воды. Домашние тапки увязали в мокром холодном песке. Она уходила все дальше от пляжа, от черных дымящихся останков лаборатории, за мол, к маленькой, давно заброшенной рыбацкой пристани.

Когда-то все мужчины на Зюльте были рыбаками, ловили пикшу, треску, лосося. Герда в детстве приходила на пристань встречать отца. Оттуда был отлично виден старый маяк. Отец всегда возвращался, а маяк зажигался каждый вечер.

Многие считали маяк проклятым местом. Когда-то очень давно там скрывался от инквизиции таинственный чернокнижник. Говорили, что он продал душу дьяволу и будто бы именно с него великий Гете писал своего доктора Фауста. Герда с детства помнила легенду о призраке чернокнижника, который до сих пор бродит внутри древней башни. Где-то внутри маяка спрятан клад, но не золото и драгоценности, а рукописи чернокнижника и разные ритуальные предметы.

Заброшенный маяк потихоньку разваливался. Мало кто решался приблизиться к нему. Одни боялись призрака, другие опасались пройти по скользкому ненадежному пирсу. Только отставной моряк, старый Клаус, внук последнего смотрителя, навещал башню, добивался от городских властей реставрации, хотел устроить музей.

От пристани сохранилось несколько косых черных балок. На них сидели жирные чайки. Герда остановилась, долго смотрела на маяк. Сквозь пелену слез казалось, что он окружен дрожащей бледной радугой и там, внутри, горит слабый огонек. Она опустилась на колени, на мокрый песок, зачерпнула горсть ледяной воды, умылась. Ей трудно было подняться, ноги окоченели. Она потеряла равновесие, чуть не свалилась и вдруг услышала крик.

Сначала Герда подумала, что это крикнула чайка, но потом поняла: это она сама издала странный гортанный звук. Возле своей коленки она увидела что-то ярко-зеленое и вытянула из песка вязаную шапку, розовую, в полоску, с зелеными и синими кисточками.

* * *
Москва, 1918

В Большом театре, на Пятом съезде Советов, зал встречал каждое выступление воплями, топотом, свистом. Конфликт большевиков и левых эсеров достиг точки кипения, и казалось, раскаленный пар поднимается к потолку, а головы в огромном партере прыгают, как водяные пузыри в кастрюле.

Неопрятная дамочка в пенсне, легендарная террористка Мария Спиридонова истерически обвиняла Ленина в предательстве священных революционных идеалов. Красная, потная, охрипшая, она рассказала всем участникам съезда, как приходила к вождю и лично требовала объяснений по поводу Брестского мирного договора, безобразной и бессмысленной сделки с немецкими империалистами, а он, вождь, оскорбил и унизил ее, своего боевого товарища.

– Только вооруженное восстание может спасти революцию! – кричала Спиридонова.

Федор наблюдал за лицом вождя. Ни растерянности, ни гнева. Добродушная хитрая усмешка. Вождь забавлялся, он даже иногда хихикал, как будто в зале звучали не обвинения в его адрес, а остроумные опереточные куплеты.

Федора мучил вопрос: догадывается ли эта истеричка, неутомимая Афина в пенсне, что Брестский мир не был глупой прихотью вождя? Немцы с шестнадцатого года вбивали в большевиков огромные деньги. Таким образом они разлагали вражескую страну изнутри, создавали максимально возможный хаос.

По мнению германского Генерального штаба, из всех политических движений в России маленькая партия Ленина являлась самой экстремистской и разрушительной. Немцы помогли большевикам прийти к власти, и полагалось расплатиться по счетам, заключить чудовищно невыгодный мирный договор, отдать гигантские территории.

На переговорах в Брест-Литовске большевики отчаянно торговались, хитрили, тянули время. Терпение немцев лопнуло. Генерал Эрих Людендорф, серый кардинал Генерального штаба, потребовал начать военное наступление на Петроград и свергнуть этих жуликов. Войска восьмого германского армейского корпуса, размещенные в прибалтийских провинциях, получили секретный приказ подготовиться к наступлению в направлении Ревель – Петроград.

Вот тогда и был подписан злосчастный договор, а правительство во главе с Лениным стало срочно готовиться к переезду из Петрограда в Москву, от греха подальше.

«Допустим, Спиридонова о немецких деньгах не ведает, – думал Федор, – допустим, ей кажется, будто все произошло само собой, благодаря героизму борцов и по воле народных масс. Но Дзержинский, Бухарин, они не могут не знать, на какие средства живет и побеждает их партия. Неужели искренне не понимают, что Брестский мир – услуга, от выполнения которой отказаться невозможно, ибо аванс получен колоссальный. Такие обязательства нельзя не выполнять».

Спиридонова дергалась, поправляла пенсне, волосы, бретельки, вытягивала руку, производила пальцами странные скребущие движения и, уже покидая сцену, продолжала кричать о предательстве, лжи, лицемерии вождя. В ответ вождь весело похлопал ей и даже притопнул слегка каблуками.

Поднявшись на сцену, он окинул беснующийся зал насмешливым прищуренным взглядом, дождался не тишины, которая была сейчас невозможна, а короткой передышки между криками и ловко в нее вклинился.

– Товарищи! Время работает на нас. Обожравшись, империалисты лопнут. В их чреве растет новый гигант! Он растет медленней, чем мы хотим, но он растет, он придет к нам на помощь, и, когда мы увидим, что он начинает свой первый удар, тогда мы скажем: кончилась пора отступлений, начинается эпоха мирового наступления и эпоха победы мировой революции!

На последние три слова зал откликнулся мощной волной одобрения. «Мировая революция» действовала безотказно, все сразу хлопали и кричали ура.

Вождь тут же сменил тему и сообщил, что вовсе не обижал товарища Спиридонову, это сказки, и негоже настоящим революционерам опускаться до сказок, а если кто опускается, то гнать надо таких в шею. Спиридонова что-то закричала в ответ, но беснование зала заглушило ее осипший голос. Вождь опять сменил тему, заговорил о хлебных излишках, потом почему-то о Корнилове, которого следовало сразу расстрелять, о слюнтяйстве интеллигентов, виновных в том, что Корнилова не расстреляли, и, не докончив фразы, вернулся к Брестскому миру. Несколько раз повторил, что решение было единственно разумным и верным, а те, кто этого не понимает, безмозглые дураки.

Зал взорвался топотом и свистом. Казалось, маленького разгоряченного Ленина сейчас стащат со сцены и начнут бить. Но ему все было нипочем. Непонятно, каким образом его резкий голос заглушал чудовищный шум. Он клеймил германский империализм точно так же, как только что клеймили его противники Брестского мира. Он почти дословно повторял доводы самых жестоких своих оппонентов, но ни он сам, ни публика не замечали этого.

– У нас этот истекающий кровью зверь оторвал массу кусков живого организма. Но погибнут они, а не мы!

Зал Большого театра бесновался. На легендарной сцене, с которой звучал голос Шаляпина, на которой танцевала Павлова, теперь стоял некрасивый больной человек, маленький капризный буржуа, любитель европейских курортов, велосипедных прогулок, куриного бульона и домашних котлет, никогда не занимавшийся никаким полезным трудом. В анкетах, в графе «профессия», он скромно писал: «литератор». Что ж, пожалуй, да. Литератор. Он постоянно что-то сочинял. Многие годы, день за днем, час за часом, сотни тысяч фраз выходили из-под его пера. Слог его был тяжел и вязок, как конторский клей.

У Федора закладывало уши, речь Ленина стала казаться ему ревом штормовой океанской волны, воем урагана. Не было в этих звуках ни смысла, ни логики, только страшная сокрушительная мощь, справиться с которой никто не сумеет.


На следующий день, 6 июля, вождь с самого утра пребывал в приподнятом настроении. Позавтракал плотно, с аппетитом. На вопрос командира отряда латышских стрелков, можно ли сегодня отряду в полном составе отправиться за город, праздновать национальный праздник Лиго, латышский День Ивана Купалы, ответил с добродушной усмешкой:

– Пережиток. Религиозная отрыжка, ну да черт с вами, езжайте, празднуйте.

Федор слегка вздрогнул. День начала мятежа был известен точно: 6 июля. Сегодня. Как же можно оставлять Кремль без охраны? Да, все продумано, все под контролем, но мятеж есть мятеж, у эсеров вооруженные отряды.

Около четырех принесли телефонограмму: чехословаки взяли Уфу. Вождь принялся ходить по кабинету, заложив большие пальцы за проймы жилетки. Через несколько минут поступило известие о смертельном ранении германского посла.

Первым явился Троцкий. Тряхнув пышной, промытой и надушенной шевелюрой, причмокнув мясистыми губами, он произнес своим знаменитым густым баритоном:

– Дела. На монотонность жизни мы пожаловаться не можем. – И погладил модную маленькую бородку. У него были тонкие, холеные пальцы, свежий маникюр.

– Очередное колебнутие мелкой буржуазии, – Ленин круто развернулся на каблуках и рассмеялся.

Федор не понял, что значила эта фраза. Впрочем, она не значила ничего. В моменты сильного возбуждения из уст вождя иногда нечаянно выпрыгивали бессмысленные, непереваренные сочетания слов.

Вслед за Троцким возник Свердлов. Бледное тонкое лицо его казалось романтически отрешенным. У него была нежная кожа, яркие черные глаза.

– Надо ехать в посольство, выражать официальные соболезнования, – сказал он грустно и поправил чеховское пенсне на точеном носу.

– Погодите, как это будет по-немецки? – спросил Ленин.

– Что именно, Владимир Ильич?

– Как – что? Соболезнование! – вождь захохотал и не мог успокоиться, пока все трое обсуждали немецкие фразы, которые прилично произнести в посольстве. Он захлебывался смехом, на глазах выступили слезы.

Только усевшись в автомобиль, вождь перестал смеяться, слезы высохли, лицо побледнело и сделалось каменно серьезным.

Вся большевистская головка спокойно покинула территорию Кремля. Автомобили проследовали к Арбату. Не было никакой особенной охраны, и при желании не составило бы труда остановить, обстрелять или хотя бы арестовать Ленина, Троцкого, Свердлова и прочих товарищей. Но никто даже не попытался. Они благополучно подъехали к зданию посольства, выразили свои искренние соболезнования на хорошем немецком языке, без единой грамматической ошибки. Потом так же благополучно вернулись в Кремль, несмотря на то что злодейский мятеж левых эсеров был в самом разгаре.

Глава девятая

Москва, 2007

С тех пор как Петр Борисович Кольт загорелся мечтой найти и приобрести какое-нибудь серьезное, надежное средство продления жизни, прошло уже несколько лет. В процессе поиска Петр Борисович обнаружил, что в этой таинственной сфере тоже существует нечто вроде рынка, работают древние законы товарно-денежных отношений, спроса и предложения.

Петра Борисовича не устраивало то, что было доступно всем, навязывалось при помощи известных и набивших оскомину коммерческих технологий. Он имел достаточно серьезный опыт в бизнесе, чтобы понимать: чем активней реклама, тем сомнительней ценность предлагаемого товара.

С самого начала Петр Борисович знал: если средство действительно существует, то никак не на рынке медицинских новинок. Это чудо не рекламируется в Интернете и по телевизору. О нем не кричат желтые газеты, глянцевые и научные журналы. Настоящим эликсиром молодости никто никогда не торговал и торговать не станет. Подделками – пожалуйста, сколько угодно.

О методе профессора Свешникова не было известно ничего определенного. Профессор не завершил свои опыты. Но имелось живое подтверждение, что тайна прячется именно там, в геометрическом центре мозга, в шишковидной железе.

Федор Федорович Агапкин, бывший ассистент профессора, однажды испробовал метод на себе, ввел в вену дозу препарата. Он сделал это сгоряча, не думая о последствиях.

С тех пор прошло девяносто лет. Агапкин жил. В этом году ему исполнилось сто семнадцать. Да, выглядел он ужасно, сморщенный, лысый, беззубый. Развалина с парализованными ногами. Но голова работала отлично, память оставалась блестящей. Старик надеялся, что новая доза препарата поставит его на ноги и поможет протянуть еще лет пятьдесят. Впрочем, для себя он не исключал и другого варианта. Цисты загадочных мозговых паразитов, попадая в эпифиз, могли омолодить, но могли и убить. Просчитать заранее, как они поступят, было невозможно.

Агапкин не боялся смерти. Он устал жить в беспомощном состоянии. Ему хотелось еще раз испытать судьбу. Но добыть препарат самостоятельно Федор Федорович не мог.

Кольт входил в первую сотню самых богатых людей мира. Правда, знал об этом только он сам и узкий круг приближенных. Ни одно издание, занятое подсчетами чужих капиталов, еще ни разу не включило его имя в опубликованные списки мультимиллиардеров. Кольт не был тщеславен. Его фотографии изредка мелькали в светской хронике, но представляли его там как скромного предпринимателя, владельца сети ресторанов, не более. Слова «нефть» и «алюминий» в связи с именем Кольта произносились шепотом. Слова «наркотики» и «проституция» не произносилось никогда. И правильно, ибо Петр Борисович к этому грязному бизнесу отношения не имел.

Кольт не любил рисковать. Он был чист перед законом, дружил с нужными людьми из прокуратуры, налоговой полиции, имел множество полезных связей. При желании он мог получить полную достоверную информацию о любом человеке, оказавшемся в сфере его личных интересов.

До вчерашнего дня Петр Борисович был уверен, что одинок в своих тайных поисках, и не задумывался о возможной конкуренции.

После ночного разговора с Агапкиным он окинул мысленным взором сотни две своих знакомых, давних и новых, всегда готовых к услугам, к партнерству и деловому сотрудничеству. Министры, депутаты, чиновники, банкиры, политики, военные, дипломаты, народные артисты.

Конечно, Кольт не обольщался ни на чей счет и не питал иллюзий, что все его солидные знакомые желают ему исключительно здоровья, счастья и процветания, как это принято говорить в банкетных тостах. Кто-то мог подставить при случае, напакостить ненароком, кто-то хранил мелкие обиды, кто-то, наконец, просто завидовал. Но, как ни напрягал воображение Петр Борисович, перебирая в памяти имена и лица, никто из его уважаемых знакомых на роль тайного злодея не годился. Никто не мог бы состоять в загадочной секте искателей бессмертия, поклоняться какому-то Имхотепу, участвовать в ритуальных оргиях с человеческими жертвоприношениями.

«Старик нарочно пугает меня, – раздраженно думал Кольт, – жрецы, фараоны, торговля бессмертными душами. Уничтожить, свести с ума! Это совсем не просто и, между прочим, весьма рискованно. Чтобы кто-то решился, я сам должен дать повод, подставиться, наделать глупостей. Но я ведь не идиот. Я никогда идиотом не был».

Бессонная ночь не прошла для Кольта даром. Он чувствовал себя скверно. Сидя в отдельном кабинете французского ресторана «Жетэм», он без всякого удовольствия ковырял вилкой кусок паровой севрюги. Рядом с ним, на стуле, валялась стопка пестрых газет и глянцевых журналов. Только что прямо сюда, в ресторан, курьер доставил ему подборку рецензий на книгу его дочери Светика. Из журналов торчали розовые закладки.

«Истинно балетное изящество отличает литературный дебют Светланы Евсеевой. Тонкий, непревзойденный психологизм, яркая образность языка, виртуозность и легкость в построении сюжета – вот признаки звездного стиля Евсеевой. Народная мудрость гласит: талантливый человек талантлив во всем. Зрители и поклонники уже привыкли, что каждый выход на сцену балерины Светланы Евсеевой – блестящий триумф. Не менее блистательным оказался ее литературный дебют, роман „Благочестивая: Дни и ночи“. Это настоящее пиршество для гурманов, для подлинных ценителей высокой словесности».

В кабинет заглянул метрдотель.

– Петр Борисович, простите, что беспокою вас, приехала Наталья Ивановна, с ней еще двое, мужчина и женщина.

– Двое? – растерянно переспросил Кольт. – Кто такие?

– Наталья Ивановна сказала, вы ждете ее и их тоже.

Он никого не ждал. Ему хотелось побыть одному, поесть спокойно. Он смутно помнил, что Наташа, мать Светика и бессменный ее импресарио, звонила пару дней назад, возбужденно рассказывала об очередном литературном критике, необычайно влиятельном. Одним росчерком пера он может из любого писателя сделать гения или размазать по стенке. Но он, этот критик Марк Метелкин, немного странный, нервный и мнительный.

– Мне с ним трудно разговаривать, он юлит, требует личной встречи с тобой. Ты должен, Петя, ты просто обязан ради Светика пойти на любые его условия.

Кольт напомнил ей, что и так уж оплатил восторженные отзывы десятка разных обозревателей, о каждом Наташа говорила, что он самый влиятельный.

– Я просто не сразу врубилась, там, знаешь, так все запутанно, в этом чертовом литературном мире. Но теперь я знаю точно, кто у них главный. Критик Метелкин.

– Может, он и главный, но встречаться я с ним не буду. Много чести. Сама договорись и заплати.

– Петенька, солнышко, я тебя умоляю!

Наташа чуть не плакала, и Кольт согласился. Однако после бессонной ночи все у него вылетело из головы. Он совершенно позабыл, что именно сегодня Наташа должна привести к нему в ресторан критика Метелкина. Сейчас уж поздно было отменять эту идиотскую встречу.

– Ладно, что делать? Пусть поднимаются. – Тяжело вздохнув, Петр Борисовичотбросил журнал, отодвинул тарелку с недоеденной севрюгой.

Метр поклонился и исчез. Через минуту в кабинет проскользнул официант и принялся быстро, молча убирать со стола.

– Вот это все унеси, – кивнул Кольт на глянцевую стопку.

– К вам в машину? – робко спросил официант.

– Нет! На помойку!

– Слушаюсь, Петр Борисович.

«Что ж я вдруг так взбесился? – подумал Кольт, удивляясь собственному крику. – Сам оплачиваю всю эту чушь, теперь вот с Метелкиным должен встречаться. Стыдно и противно. Раньше надо было думать».

Официант застыл в нерешительности у закрытой двери. Увесистую стопку газет и журналов он зажал под мышкой, в руках держал тарелки и не знал, как ему ухватиться за дверную ручку, балансировал, кренился вперед и вбок, пытаясь нажать на нее локтем.

«Ну и дурак, – с тоской подумал Кольт, – надо будет сказать, чтобы его уволили».

Дверь внезапно открылась, прямо на официанта, едва не стукнув беднягу по лбу. Тарелки ему удалось удержать, но газеты и журналы рассыпались по ковру. На нескольких обложках красовалось лицо Светика.

Появилась Наташа, подлетела, чмокнула Кольта в щеку, обдала знакомым запахом духов, прошептала со значением, словно открывая интимную тайну:

– Они в сортире. Сейчас поднимутся.

– Сядь, отдышись. Есть хочешь?

– Умираю от голода, но ничего, кроме зеленого салата и воды, не буду. А их надо накормить хорошо, от души. Икры им, икры побольше.

Официант сообразил поставить тарелки, быстро собрал журналы и газеты, унес, от греха подальше. Наташа была так возбуждена, что ничего не заметила.

«Нет, не стоит его увольнять, – подумал Кольт, – надо, наоборот, повысить зарплату».

– Ты сказала, приведешь только Метелкина. Кто там еще с ним?

– Жутко важная тетка, Парамонова. Она, знаешь, даже круче, чем он. Она серый кардинал, все идет через нее. Премии, рецензии, культурные поездки.

– Какие поездки? Что ты несешь?

Но она не успела ответить. На пороге возникли две фигуры.

– Эллочка, Марк, проходите, знакомьтесь, – Наташа вдруг заговорила сладким тягучим голосом, заулыбалась.

Метелкин оказался высоким, очень светлым блондином. Бирюзовая эластичная футболка туго обтягивала рельефные мышцы. Маленькая, гладкая, остриженная под полубокс голова выглядела ненужным придатком к роскошному торсу, мощным плечам, жилистой крепкой шее. Петр Борисович подумал, что влиятельный критик проводит значительно больше времени в тренажерном зале, чем за письменным столом.

Важная тетка Парамонова напоминала морскую свинку, раздутую до человеческих размеров и наряженную в парчовый пиджак. Она первая пожала Кольту руку, назвала ресторан «симпатичным местом», закурила и углубилась в меню. Метелкин поздоровался мрачно и значительно, в меню даже не заглянул, сразу потребовал свежего сельдерейного сока, лобстера и двойную порцию паюсной икры с ржаными гренками.

У него была странная манера поводить плечами и непрерывно гладить под столом свою коленку. Без всяких предисловий он заявил Петру Борисовичу, что Светлана Евсеева сделала отличный крепкий текст и только поэтому, а вовсе не из корыстных соображений, он согласен взять дебютантку под крыло. Деньги и всякие разговоры о них ему отвратительны. Он видит свою миссию в бескорыстном служении отечественной словесности.

Парамонова погасила сигарету, тут же закурила следующую и сообщила:

– Наш хищник никогда не кривит душой. У него в анамнезе нет ни одной неискренней рецензии. То, что Светлана Евсеева талантливый писатель, не подлежит сомнению, и в любом случае мы будем ее поддерживать. Но мы бы хотели обсудить с вами, Петр Борисович, стратегию долгосрочного взаимовыгодного сотрудничества.

Она говорила без пауз, без запинки, ни на секунду не задумываясь, не улыбаясь, словно читала серьезный доклад.

Из доклада Кольт узнал, что нынешняя литературная ситуация сравнима с гуманитарной катастрофой. Единственный способ спасти нацию от тотальной деградации – создать грандиозную монолитную структуру, включающую в себя не только книжное издательство, но также телеканалы, журналы, газеты, радиостанции. Мощный идеологический напор. Беспощадное подавление анархии вкусов и уничтожение ложных кумиров. Есть настоящие писатели, наши писатели, они должны издаваться миллионными тиражами, из них надо делать звезд не только российского, но и мирового масштаба. Само по себе оно не произойдет, поскольку читатель дурак и быдло, читает, что хочет. Надо приучать, заставлять, воспитывать, внедряться в сознание, в подсознание.

Тут она принялась перечислять писателей настоящих, «наших». Ни одного из них Кольт не знал.

– Элла, вы забыли назвать замечательного романиста Парамонову, – подал голос критик. До этой минуты он молчал, поводил плечом и гладил свою коленку.

– Марк, ну что ты, это не скромно, – заметила Парамонова и продолжила доклад.

Далее Кольту было популярно разъяснено, что отделять козлищ от овец и править вкусами серой массы должна элита, ученые, писатели, мозг и сердце нации. Люди бизнеса, финансовая элита – это кровь нации. Чтобы организм функционировал, все его системы должны работать согласованно, питать и поддерживать друг друга.

Парамонова прервалась лишь для того, чтобы сделать наконец заказ, довольно долго мучила официанта, а в итоге заказала то же, что Метелкин.

Все это время Наташа сидела, низко опустив голову, крутила то сережку в ухе, то колечко на пальце и не решалась произнести ни слова. Неожиданный напор важной тетки изумил и подавил ее. Петр Борисович слушал очень внимательно.

– Без притока свежей крови зачахнет мозг, остановится сердце. Поддержать интеллектуальную элиту, настоящих ученых, философов, писателей – это значит спасти нацию от вымирания, обеспечить благоприятный идеологический фон для успешного развития бизнеса.

Явился официант с напитками. Парамонова не обратила на него внимания, продолжала доклад:

– Элита сумеет воспитать толпу, вырастить из анархической темной массы упорядоченное сообщество, послушную дисциплинированную армию потребителей, которая станет беспрекословно, без всяких капризов, потреблять правильный продукт, наш продукт, не только в виде книг, фильмов, телепрограмм, но и на самом примитивном материальном уровне – в виде еды, одежды, мебели, автомобилей.

«Если эта Парамонова так же пишет свои романы, как сейчас говорит, то мой Светик почти гений, – вдруг подумал Кольт, – скорее бы, что ли, еду принесли. Что они там возятся?»

– У меня в анамнезе не только литература, но и математика. Я выигрывала все школьные олимпиады, и поэтому мне близок мир цифр, то есть ваш мир, Петр Борисович. Я понимаю ваши сомнения. Конечно, ждать мгновенной прибыли слишком легкомысленно. Мы и не обещаем ее, мы говорим о серьезной перспективе, о глобальном совместном проекте. Короче, Петр Борисович, давайте дружить, – последнюю фразу она произнесла чуть тише и улыбнулась.

Лучше бы она этого не делала. Ее лицевые мышцы совершенно не приспособлены были для улыбки. Получилась отвратительная гримаса, верхняя губа вздернулась, обнажая длинные желтоватые зубы, щеки поползли вверх и вширь, глаза исчезли в пухлых складках.

Петр Борисович отвернулся, посмотрел на Метелкина. Тот вообще никогда не улыбался. Тело его постоянно двигалось, волнообразно подергивалось, зато физиономия накрепко замерзла, сохраняя отрешенное, надменное выражение.

– Именно дружить. Держаться вместе, плечом к плечу. Элита должна сплотиться, – изрек Метелкин, едва заметно шевеля губами, но не переставая крутить плечами и гладить свою коленку, – спасибо вашей талантливой и красивой дочери не только за отличный текст, но еще и за то, что благодаря ей мы с вами познакомились, так вот хорошо сидим, разговариваем. Предлагаю выпить за это. За нас. За Светлану.

«Приблизиться к тебе, войти в доверие, найти уязвимые места, – вдруг прозвучал в голове у Кольта сердитый старческий голос, – деловые предложения, мягкая умелая лесть. Этот человек хочет с тобой дружить».

Петр Борисович хлебнул коньяку.

– Насчет издательства предложение интересное. Я подумаю. Я очень рад, что вам понравилась книга Светланы. А сейчас, простите, я должен вас покинуть. Обед ваш оплачен. Не беспокойтесь, ешьте на здоровье. Приятного аппетита. – Он встал и быстро вышел из кабинета.

– Петр! Ты что? Подожди. – Наташа бросилась следом.

В маленьком пустом коридоре он поцеловал ее в щеку, погладил по голове.

– Все в порядке. Заплати им по обычному тарифу. Премию дадут, статейки свои поганые хвалебные напишут, я просто не могу, не могу больше. – Смех душил его, он икал и захлебывался.

– Что с тобой, Петенька? Я не понимаю!

– Иди, сказал! – Он развернул ее за плечи, легонько шлепнул по спине.

Усевшись в машину, он набрал номер Агапкина.

– Радуйся. Параноидное слабоумие уже началось. Я чуть не принял за этих твоих имхотепов двух наглых нудных попрошаек.

– Откуда они взялись? Чего хотят?

– Наташа привела романистку и критика, уверяла меня, будто успех книги Светика зависит только от них. Они хотят, чтобы я им купил издательство, несколько телеканалов, радиостанций, ну и каких-нибудь газет-журналов в придачу. Дружить хотят, все, как ты говорил.

Старик долго сопел в трубку, наконец спросил:

– Тебе смешно?

– А что же, мне плакать? Трепетать от страха?

– Да, они могут и насмешить. Никто вначале не принимает их всерьез. Между тем они сразу нашли самое твое уязвимое место. Светик. Тут ты слабенький, податливый, тут к тебе подобраться легче всего. Скажи, что я не прав!


Рейс на Гамбург задерживался. Иван Анатольевич Зубов успел выпить почти пол-литра коньяка в «Ириш баре» Шереметьева-2 и ничем не закусывал, только курил до одури, словно хотел заглушить, затуманить, утопить в алкоголе и сигаретном дыму тихий скрипучий голос старика Агапкина, который упорно продолжал звучать у него в голове. Зубов постоянно набирал номер Сони, хотя и так знал, что телефон ее выключен.

Конечно, можно было бы позвонить в Зюльт, Данилову, или в лабораторию, но Иван Анатольевич слишком устал и слишком много выпил. Он был уже не в том возрасте, когда бессонная ночь дается легко и ты после нее как огурчик. К тому же ему пришлось пережить неприятный разговор с женой.

Он заехал домой всего на полчаса, быстро, бестолково собрал чемодан, поцеловал спящую внучку. Жена сообщила, что сын и невестка разводятся, сын влюбился в какую-то молоденькую фифу. То ли модель, то ли актриса. Но виновата во всем невестка. Слишком много работает, мало уделяет внимания мужу и ребенку. Иван Анатольевич возразил, что в такой ситуации винить можно только мужчину. Завязался нервный, гадкий спор. В итоге они поссорились и даже не попрощались.

Следовало до отлета позвонить и жене, и сыну. С ней помириться, его спросить, в чем, собственно, дело, ибо такие серьезные новости лучше узнавать из первых рук. Но сил не было, хотелось скорее сесть в самолет и поспать хотя бы два часа, тем более что Иван Анатольевич понимал: ничего хорошего в Зюльте его не ждет, там отдыхать и высыпаться не придется.

В десятый раз набрав номер Сони, услышав, что абонент временно недоступен, Зубов отключил телефон, отправился в туалет, умылся холодной водой. Промокнув лицо бумажным носовым платком, он заметил, что рядом с ним причесывается перед зеркалом молодой человек лет тридцати, самой неприметной наружности. Блондин среднего роста, средней упитанности, с простоватым лицом, одетый в серый костюм и черную кожаную куртку.

В зеркале взгляды их встретились. Иван Анатольевич мгновенно протрезвел. В маленьких карих глазках, внимательных и слегка насмешливых, он прочитал: «Да, мил человек, ты не ошибся. Я тебя тут пасу и даже не скрываю этого. Странно, что ты заметил только сейчас».

Глава десятая

Москва, 1918

Когда Михаил Владимирович сказал, что после разгрома лаборатории у него совсем не осталось цист, он слукавил. Несколько маленьких склянок с образцами препарата он хранил в нижнем ящике письменного стола. После первого обыска думал как-нибудь хитро спрятать, допустим, зашить в обивку дивана, но потом решил, что это, наоборот, привлечет внимание. А так – просто обычные медицинские склянки темного стекла, с песочком на дне.

После случая с Осей у профессора иногда возникало искушение опять использовать препарат.

Ося был обречен, медицина не могла ему помочь, а препарат помог. Неприятные крошечные твари чудесным образом воскресили ребенка, вернули с того света. Михаил Владимирович искренне верил, что не было в этом никакой его заслуги. Так вышло случайно. Если бы не Таня, он никогда не решился бы ввести мальчику препарат.

Когда Ося поправился, его усыновила младшая сестра Михаила Владимировича, Наташа. Она жила в Ялте, муж ее граф Руттер Иван Евгеньевич до переворота занимал высокую должность в военном министерстве. Собственных детей у них не было. Их единственный сын Николай застрелился в восемнадцать лет из-за несчастной любви. Наташа после этого надолго слегла с тяжелым нервным расстройством, не ела, не спала и, в общем, погибала, до тех пор пока не появился рядом с ней Ося.

Прошло почти два года. Вести из Ялты приходили редко. Но главное было известно: все трое живы. От загадочной, неизлечимой болезни, которой страдал Ося, теперь не осталось и следа. Мальчик вернулся к своему нормальному биологическому возрасту, рос и развивался как все подростки.

Искушение повторить чудо бывало настолько сильным, что несколько раз Михаил Владимирович как бы ненароком клал одну из банок в свой докторский саквояж, когда шел в лазарет. Но в последний момент что-то останавливало его. Глядя на очередного умирающего, которого очень хотелось спасти, он спрашивал себя: «Ты уверен, что в этом случае препарат поможет? За паразита нельзя ручаться, но хотя бы за себя ты ручаешься? Что движет тобой? Любовь, сострадание или азарт исследователя?»

Банка так и оставалась в саквояже, дома он вытаскивал ее, ставил на место, в глубину ящика, и клялся себе, что до тех пор, пока не поймет, кого и почему выбирает таинственный паразит, об использовании препарата на людях не может быть и речи.

В своей тетради он записал:

«Какое тяжелое, изматывающее искушение, какой коварный, жестокий соблазн. Ты всю жизнь борешься со смертью, и вот на тебе мозговых червячков! Ты только введи дозу, а они уж сами разберутся. Они судьи, вершители судеб, а ты лишь скромный посредник. От тебя ничего не зависит. Ты ни в чем виноват не будешь, ты действовал из самых чистых побуждений. Хотел помочь, спасти, использовал последний шанс.

Я не ставлю опыты на людях, это мой незыблемый благородный принцип. Однако всякий принцип на то и существует, чтобы однажды отступить от него.

Через неделю после разгрома лаборатории мне посчастливилось отыскать в букинистической лавке весьма любопытную немецкую книгу «Исторические прототипы доктора Фауста». Там небольшая глава посвящена Альфреду Плуту. Кое-какие мои догадки подтвердились. Он действительно побывал в России, подвизался при дворе Ивана Грозного в качестве лекаря и астролога.

Там не написано, что он посетил Вуду-Шамбальские дикие степи, однако, покинув Москву, в Германию он вернулся лишь через три года и поселился на каком-то маленьком северном острове, неподалеку от Гамбурга. Это ничего не доказывает. Опять гипотеза.

В статье есть комментарий к «Misterium tremendum». Плут назвал свою картину аллегорией, пояснил, что твари – это воплощение грешных, злых помыслов. Как бы мне хотелось, вслед за разумными исследователями, историками, искусствоведами, счесть появление из шишковидной железы белесых червячков плодом мрачной фантазии художника. Но слишком уж точно он изобразил то, что я видел собственными глазами.

Впрочем, нельзя забывать, что Альфред Плут воспринимал действительность совсем не так, как я. Для средневекового алхимика граница между миром реальным и воображаемым была размыта, ее практически не существовало. Он доверял своим фантазиям, предчувствиям, интуиции так же, как я доверяю материальным фактам. Из этого не следует, что он был глупей и наивней меня. Мы слишком разные. Он относил себя к категории «посвященных». Он писал, что посвященный отделен от остального, профанического мира так же, как мертвец от мира живых. Посвященные, как мертвецы, никогда не обращаются напрямую к существам, стоящим на ином уровне. Я именно такое существо. Я отношу себя к категории профанов, обычных людей. Мне противна всякая элитарность. Неизвестно, поняли бы мы друг друга, если нам довелось бы встретиться».


Тетрадь научных наблюдений все больше походила на личный дневник. Это не нравилось Михаилу Владимировичу. Из-за обысков он перестал доверять даже бумаге. Он опасался называть имена, рассказывать о реальных событиях. Иногда вырывал страницы. Записи теряли всякий смысл, он уже не понимал, зачем, для кого пишет, однако никак не мог бросить свою тетрадь.

Еще давно, в апреле, накануне Страстной недели, в лазарет попала его старинная знакомая, вдова бывшего университетского преподавателя Лидия Петровна Миллер.

Лидия Петровна легла умирать. Гипертония. Совершенно изношенное сердце, тяжелая форма диабета. Она была безнадежна, счет шел на сутки. С ней неотлучно находилась ее внучка, семилетняя Ксюша. Отец Ксюши погиб, мать умерла от тифа. Никого из когда-то большой благополучной семьи Миллеров на свете не осталось. Никого, кроме умирающей старухи и маленькой девочки.

– Вы спасете бабу Лиду. Если не сможете, я сразу умру, кроме нее никому я не нужна, – сказала Ксюша.

Михаил Владимирович понял, что это не пустые слова. У ребенка были взрослые угасающие глаза. Он представил, каково будет ему смотреть в эти глаза всего через пару-тройку суток, и так испугался, что на следующее ночное дежурство прихватил с собой в саквояже одну из склянок.

Даже Тане он ничего не сказал. Вливание сделал на рассвете, в маленькой пустой процедурной. У него тряслись руки и першило в горле, но не возникало никаких вопросов. Он действовал почти машинально.

Лидия Петровна была в коме. Когда он вытащил иглу из вены, она открыла глаза и спокойно произнесла:

– Миша, вы молитесь. Стало быть, конец? У Ксюши мешочек, там кое-что на похороны.

Только тогда он заметил, что бормочет вслух «Отче наш».

Дальше все происходило, как когда-то с Осей. Михаилу Владимировичу с трудом удалось добиться, чтобы больную не перевели в тифозную палату. Высокая температура держалась у нее семь суток, как раз до Пасхи. Потом лихорадка кончилась, больная была слабой, вялой, много спала, у нее стали клочьями выпадать волосы, слезала кожа. Но сердце билось ровно и сильно.

– Не понимаю, зачем понадобилось врать? – сурово спросила Ксюша на десятый день. – Зачем здесь все говорили, что баба Лида не жилец? И вы тоже говорили, а ведь знали, знали, что спасете! Только напрасно мучили меня.

После выписки Михаил Владимирович несколько раз встречался с ними. Лидия Петровна невероятно похудела, спину держала прямо, лицо разгладилось, порозовело, походка стала легкой. Волосы росли медленно. Короткий ежик, как после тифа, белоснежный, серебристо-седой.

– Миша, что вы такое сделали? Куда делся мой диабет? Сердца вообще теперь не чувствую, поднимаюсь пешком на седьмой этаж, и никакой одышки.

– Я тут ни при чем, это просто Ксюша вас очень сильно любит.

В июне им удалось уехать через Киев в Германию. Нашлись какие-то дальние немецкие родственники, готовые их принять.

Профессор не надеялся узнать, сколько суждено будет прожить Лидии Петровне. Когда он понял, что второй раз цисты вернули человека с того света, он испугался. Он упорно повторял, про себя и вслух, что не собирается испытывать препарат на людях. Случай с Лидией Петровной он считал не экспериментом, а нервным срывом. Он никому не рассказал об этом, ни слова не написал в своей тетради и клялся себе, что это больше не повторится. Как бы ни было жаль больного и его близких, нельзя выходить на пределы известных, проверенных, законных медицинских возможностей.

Впрочем, таких возможностей оставалось все меньше. Не было лекарств, инструментов, толковых фельдшеров и сестер. Именно это и стало причиной следующего срыва.

Как раз в июне, после того как уехали в Германию Лидия Петровна и Ксюша, а госпиталь возглавил комиссар Смирнов, в приемное отделение поступил старик с пулями в животе. Он пришел глубокой ночью, сам, своими ногами, зажимая кровоточащие раны грязной ветошью. Вместе с Михаилом Владимировичем в ту ночь дежурила Таня.

Старик был в сознании, он рассказал, что его расстреляли в подвале ЧК на Большой Лубянке. Расстрельная команда спешила, к тому же товарищи были пьяны, не проверяя, забросили штук двадцать трупов в кузов грузовика, повезли зарывать, да по дороге, на Остоженке, отвалилось колесо. Старику каким-то чудом удалось незаметно выбраться из кузова, он вспомнил, что рядом, на Пречистенке, должен быть госпиталь, и вот, дошел. Теперь он не сомневался, что выживет.

Надо было срочно вытащить пули, но оказалось, что нет ни эфира, ни хлороформа, невозможно дать наркоз.

– Ничего, доктор. Потерплю, главное, вытащи, спаси меня, – сказал старик.

Он терпел. Он жил, хотя повреждения от пуль в органах брюшной полости были несовместимы с жизнью и крови он потерял страшно много.

Не хватило шовного шелка, а тот, что был, оказался гнилым. Не хватило даже перекиси и йода, чтобы полноценно обеззаразить раны.

Михаил Владимирович сделал все, что мог. И старик старался из последних сил, твердил в полубреду:

– Мы с тобой одолеем ее, доктор, мы ее, сволочь, смерть проклятую, лютую, победим. Ишь, вообразила себя тут хозяйкой! Не бывать этому! Не помру я, назло ей, оклемаюсь. Ты, да я, да мы с тобой, доктор, покажем ей, гадине, где раки зимуют! Ты только смотри, не сдавайся, не подведи, подсоби мне, а я уж постараюсь.

Уже давно, почти целый год, с октябрьского переворота, Михаила Владимировича не покидала тяжкая, тайная тоска, он тщательно скрывал ее от детей, от няни, от Федора, но тем упорней, глубже она вгрызалась в душу.

Все можно вытерпеть – голод, холод, грязь. Но лозунги, красный кумач повсюду, пафос и пошлость речей, лица людей, которые тупо шагают строем, абсолютная безнаказанность зла. Зло, возведенное в доблесть. Самые темные жуткие инстинкты толпы, поднятые на высоту новой религии. Даже если кончится война, появятся продукты в лавках, пойдут трамваи и поезда, станет бесперебойно гореть электричество, все равно пандемия одичания, страха и унижения закончится теперь не скоро.

Иногда посещала его соблазнительная мысль о смерти как избавлении от окружающей мерзости. Он слушал бормотание старика, и ему вдруг стало стыдно. Умирающий раненый дед щедро делился с ним, здоровым, целым и невредимым, своей невероятной, физически ощутимой энергией жизни.

«Я не знаю, кто тут кого спасает, – думал профессор, – мне стыдно перед собой, перед Таней, перед этим дедом. Как мог я позволить себе раскиснуть, сдаться?»

Старик удивительно быстро поправлялся, опасность раневой инфекции вроде бы миновала, но чем лучше ему становилось, тем настойчивей одолевал его страх, что будут искать. Не досчитаются одного трупа в кузове, пойдут прочесывать больницы.

В его карте записали вымышленное имя, сдвинули время поступления на четыре часа раньше, ранения назвали не пулевыми, а ножевыми, придумали историю об уличных грабителях.

Его правда искали. Он был арестован по какому-то важному делу. Уже на следующий день в госпиталь явились двое молодых чекистов. Но их заверили, что больные с огнестрельными ранениями за прошедшие сутки не поступали. Чекисты посмотрели карточки и ушли. Им неохота было бродить по вонючим палатам, разглядывать лица лежачих больных, сверять их с фотографией и приметами сбежавшего «контрика».

Старику об этом визите решили ничего не говорить, чтобы не пугать его, он и так боялся, и с нервами у него было совсем худо.

Через неделю чекисты пришли опять, и на этот раз не поленились, отправились в палаты. Старика не узнали. Голова его была обрита, щеки заросли густой щетиной, к тому же на всякий случай Таня успела сделать ему повязку на глаз. Но когда опасность миновала, у старика случился сердечный приступ.

Михаил Владимирович обнаружил спазм венечной артерии, инфаркт миокарда, острую левожелудочковую недостаточность.

«Все равно он должен выжить», – упрямо повторял про себя профессор.

Его не покидало чувство, что старик, сам того не ведая, спас его от безнадежного черного уныния, которое вполне могло перерасти в душевную болезнь. И вот он загадал: если выживет этот спасительный дед, значит, все будет хорошо. Он успел так убедить себя в этом, что у него просто не оставалось выбора. И будто нарочно банка с цистами оказалась в саквояже, хотя он не мог вспомнить, когда ее туда положил.

Достоверность в науке доказывается повторяемостью феномена. В третий раз препарат был введен умирающему человеку. И в третий раз опыт прошел успешно. Старик выжил. Но опять Михаил Владимирович не решился сделать никаких выводов и ни слова не написал об этом в своей тетради.

Слабый, худой, как скелет, с шелушащейся кожей, с голым черепом, без бровей и ресниц, спасительный дед покинул госпиталь в середине июля.

Перед уходом он долго, тихо разговаривал с Таней. Михаил Владимирович не слышал о чем, только видел, как старик поцеловал ее в лоб и перекрестил. Потом он обнял на прощанье профессора и сказал:

– Храни тебя Господь, доктор. Никогда никого лучше тебя я не встречал и вряд ли встречу. Молиться за тебя буду неустанно, на этом свете и на том.

* * *
Зюльт, 2007

Герда спрятала за пазуху Сонину шапку и медленно побрела назад по мокрому песку. Издали она видела дым, чувствовала едкий запах гари. Пространство вокруг пепелища оцепили, натянули желтую ленту. Герда хотела пройти мимо. Пора было возвращаться к Микки. Больше всего она боялась, что кто-нибудь опередит ее, явится к старику, расскажет о пожаре и, не дай Бог, начнет выражать соболезнования. Она нарочно отвернулась, когда проходила мимо желтой ленты, и ускорила шаг. Это было трудно. Ноги закоченели, тапки промокли и сваливались. Она почти ничего не видела, шла наугад. Слезы текли, хотя она вовсе не собиралась плакать.

– Герда, подождите! – прямо перед ней возник полицейский Дитрих. – Как вы себя чувствуете? С вами все в порядке?

– Спасибо, Дитрих. Я себя чувствую нормально. Только очень спешу, извини.

– Мне совсем не хочется вам это говорить. Там обнаружили тело. Его опознать трудно, от лица, от одежды ничего не осталось, но если бы вы могли посмотреть…

Герда зажмурилась и молча помотала головой.

– Нет, смотреть на труп не нужно, не пугайтесь. – Дитрих взял ее за локоть. – Там, знаете, кое-какие вещи. Сапоги женские. Это займет пару минут, и я сразу провожу вас домой.

Дитрих говорил быстро, возбужденно и крепко держал Герду за локоть, как будто боялся, что она сейчас потеряет сознание, упадет или вырвется и убежит прочь.

– Дитрих, пожалуйста, отпусти мою руку. – Она открыла глаза, но из-за слез все равно ничего не видела. – Почему именно я должна глядеть на барахло, которое вы там откопали?

– Никто из сотрудников лаборатории точно сказать не может, чьи это вещи.

– Никто не может, – повторила Герда, – а я почему? Ну, Дитрих, объясни, почему ты считаешь, что именно я должна узнать какую-то чужую обувь? Мне надо поскорее домой. Микки один, а я тут с тобой болтаю.

– Простите, Герда. Всего пара минут. Протокол мы потом оформим, вы только посмотрите, пожалуйста, очень вас прошу.

– Не могу я смотреть. Слезы текут от этого проклятого дыма.

– Вот, возьмите. – Дитрих вытащил из кармана упаковку бумажных носовых платков.

Герда вытерла слезы, высморкалась. Глаза стали лучше видеть. Возле полицейского фургона собралось несколько человек. Пожарник, двое полицейских, еще какие-то люди в униформе и в штатском. Герда уставилась на них и побледнела до синевы.

– Что с вами? Может, позвать врача? – спросил Дитрих.

– Нет. Я в порядке. Пойдем. Только ты стой рядом, гляди в оба, не забывай, что ты полицейский.

Теперь уж не он держал ее за локоть, а она тащила его, тянула так сильно, что он чуть не упал. Все лица повернулись к ним. В небольшой толпе у фургона стихли разговоры. Один из полицейских нырнул в фургон и через минуту появился с двумя прозрачными пластиковыми пакетами в руках. В каждом лежало по сапогу.

– Пожалуйста, вы только взгляните, мы потом оформим протокол.

Вчера вечером Герда натирала мягкую коричневую кожу водоотталкивающим обувным кремом и, конечно, не могла не узнать эти сапоги. Она даже вспомнила, как Софи рассказывала, что их купила для нее мама, привезла в Москву из Сиднея. Но сейчас это не имело никакого значения.

Прямо перед Гердой маячила физиономия Фрица Радела. Жидкие седые патлы трепал ветер. Мерзавец стоял вместе с полицейскими, пожарниками, экспертами, сотрудниками лаборатории и спокойно, нагло глядел на Герду. Но никто не обращал на него внимания, все здесь считали его честным человеком, добропорядочным гражданином.

– Герда, вы узнаете эти сапоги? Посмотрите внимательней, – повторил полицейский.

– Узнаю.

– Они принадлежали фрейлейн Лукьянофф?

– Принадлежат. И что с того? – Герда надменно вскинула подбородок. – Какое это имеет значение? Вы странные люди. Тратите время на всякую ерунду. Возитесь с этим несчастными сапогами, вместо того чтобы сию минуту задержать и допросить преступника.

– Герда, о чем вы? Успокойтесь.

– Я совершенно спокойна. А вот он нервничает, хотя со стороны это и незаметно. – Она схватила Радела за ворот куртки. – Он преследовал Софи, он постоянно крутился возле Микки, он приставал даже к Дмитрию, сыну Микки, отцу Софи, хотя Дмитрий приезжал сюда всего на десять дней. Что ему нужно, я не знаю. Но факт остается фактом. Вчера вечером он вместе с Софи вернулся из Мюнхена, а сегодня она пропала. Пожар только для отвода глаз и сапоги – тоже.

– А тело? – тихо спросил Дитрих.

– Не знаю! Софи жива, что бы вы тут мне ни говорили!

У Герды колотилось сердце, во рту пересохло. Все напрасно, никто ее не слышал, никто ей не верил. Она готова была предъявить свой главный аргумент, вытащить из-за пазухи и показать шапку Софи, рассказать, что нашла ее на берегу, в двух километрах отсюда, на старой заброшенной пристани. Лучшего места не придумаешь, чтобы незаметно причалить, погрузить на борт человека и отчалить, смыться, раствориться в холодном тумане Северного моря.

«Они смотрят на меня как на дуру, как на слабоумную. Может, они и правы. Но шапку я им не отдам. Отнимут, запечатают в пластик. Не отдам!»

Легким движением Радел отцепил ее руку от своей куртки, вздохнул, покачал головой, сказал одному из полицейских:

– Она не в себе. Шок сильный, это можно понять. Такое несчастье, подумать страшно. Бедняга Микки.

Дитрих взял Герду за плечи.

– Я провожу вас домой, вызову врача.

– Да, мне пора домой, – сказала Герда, – а вы все-таки потрудитесь проверить, где этот сукин сын Фриц Радел был сегодня утром, от восьми до десяти.

Она быстро пошла прочь, не оборачиваясь. Дитрих догнал ее у поворота.

– Хотите, я сам все скажу Микки?

– Что – все?

– Герда, не стоит обманывать себя и его. От этого только хуже. Тело опознать трудно, будет длительная экспертиза, но уже сейчас очевидно, что это молодая женщина. Рост, телосложение, все совпадает. Кроме Софи, никто не мог находиться в здании. Вы сами заявили, что утром она ушла в лабораторию. Вы опознали сапоги.

– Отстань ты от меня с этими несчастными сапогами! Софи жива.

– В таком случае где она?

– Не знаю! Ты полицейский, вот и ищи. Она жива, ясно?

– Почему вы так уверены, Герда?

– Интуиция.

– Почему вы набросились на Фрица Радела?

– Тебе же объяснили, я помешалась с горя. Я сумасшедшая старуха. Зачем слушать мой бред?

– Напрасно вы так, Герда. Никто не говорил этого.

– Отстань. Убирайся.

– Нет уж, провожу вас до дома.

Несколько минут шли молча. Герде пришлось опереться на руку Дитриха, тапочки сваливались, она спотыкалась.

– Вы думаете, это может быть похищение? – спросил Дитрих.

– Ничего я не думаю! Ты полицейский, ты умный, а я сумасшедшая старуха.

– Экспертизу будут проводить очень долго, нужен анализ ДНК и все такое. Софи иностранка, отправят запрос в Россию. Несколько месяцев на это уйдет.

– Вот именно!

– Лаборатория занималась самыми невинными вещами. Пищевые добавки, косметика. Ничего секретного, ничего противозаконного. И при чем здесь Фриц Радел? Если бы, допустим, он был причастен к похищению, он бы сразу скрылся.

– Конечно. И в таком случае к моим словам отнеслись бы хоть немного серьезней. Не знаю, можно ли тебе верить, Дитрих. Ты вырос у меня на глазах. Твои родители хорошие люди. Но Радел дружит с твоим начальством, он сумел всем тут заморочить голову.

– О чем вы? Я не понимаю.

– А не понимаешь, так молчи. Не вздумай ничего говорить Микки, ясно?

Они подошли к дому, поднялись на крыльцо и, когда открыли дверь, услышали возбужденный громкий голос:

– Софи! Герда! Наконец-то! – Микки встретил их в прихожей, он был в куртке, в кроссовках. – Только что ушел компьютерный мастер, мы так долго возились, оказывается, уже три часа дня, а вас все нет. Я собрался идти за вами. Привет, Дитрих. Где Софи? Неужели до сих пор допрашивают в полиции?

– Ее только начали допрашивать, продержат еще пару часов, она главный и единственный свидетель, а эти полицейские, они такие дотошные, – сказала Герда и больно сжала руку Дитриха.

– Неужели подозревают поджог? – спросил Микки.

– Они сами не знают. Бумажки, протоколы, тут распишись, там распишись, миллион глупых вопросов. Давайте-ка выпьем горячего чаю. Я продрогла насквозь, ноги промочила, не хватает еще простудиться.

Герда прошла в глубь дома, оставив Дитриха в прихожей, наедине с Микки. Полицейский помог старику снять куртку, разделся сам. Он боялся, что Микки спросит еще что-нибудь про Софи и придется врать, потому что правду сказать невозможно. Это все равно, что убить старика. Герда не смогла, он, Дитрих, тоже не сумеет. Пусть уж кто-нибудь другой, и не сейчас. Позже.

– На меня ворчит, а сама убежала в одних тапочках, – сказал Микки, – лабораторные животные все погибли?

Дитрих молча кивнул, сел в кресло, взял с журнального стола какую-то русскую книжку и принялся листать ее.

– Для Софи это настоящая катастрофа, – сказал Микки. – Надеюсь, ее ноутбук уцелел? Она ведь взяла его с собой. Ты не знаешь, она успела его вынести?

– Пока не известно. А что случилось с вашим компьютером?

– «Троян». Жуткая гадость. Пришлось рушить всю систему, потом загружать заново. Скажи, ты видел Софи? Говорил с ней? Дитрих, ты меня слышишь? Что ты прилип к этой книжке? Интересуешься Гражданской войной в России? Разве ты читаешь по-русски? Зачем тебе воспоминания барона Врангеля?

– Я не читаю по-русски, – мрачно пробормотал Дитрих, – здесь старые фотографии, я люблю рассматривать.

– Ты видел Софи? – повторил старик.

– Микки, дело в том, что…

Дитрих не успел ничего больше сказать. В гостиную влетела Герда. Она переоделась, натянула на ноги толстые шерстяные носки, шею обмотала шарфом.

– Микки, ваш компьютер пищит, надрывается, вам пришла почта, а вы тут сидите, изводите беднягу Дитриха глупыми вопросами. Идите скорее в кабинет, почта из Москвы, вы так ее ждали!

* * *
Москва – Гамбург 2007

Бессонная ночь и коньяк сделали свое дело. Зубов потерял из виду неприметного юношу в сером костюме. В последний раз он увидел его, когда проходил контроль перед посадкой. Хвост сидел на скамейке, натягивал на ноги синие бахилы. Рядом с ним молодая женщина разувала мальчика лет пяти. Все трое выглядели как семья, и Зубов подумал, что ошибся. Нет никакого хвоста. Нет и быть не может. После долгого общения с Агапкиным приступ паранойи – это нормально, пора бы уже привыкнуть.

В салоне бизнес-класса кроме Зубова было не больше семи пассажиров. Иван Анатольевич оказался один в первом ряду. Сумку бросил на соседнее сиденье, сел, пристегнулся, накрыл ноги пледом, закрыл глаза.

Самолет набирал высоту. Предстоящий развод сына волновал сейчас Зубова куда больше, чем какие-то мифические имхотепы. Иван Анатольевич думал о внучке. Она была главным человеком в его жизни, а видел он ее слишком редко. Если сын действительно разведется с женой, то рано или поздно у Дашеньки появится отчим. Получится чужая семья, и добиться встречи с внучкой станет почти невозможно.

Зубов прокручивал в голове разные варианты серьезного разговора с сыном, хотя отлично понимал, что никакие слова ничего не изменят. С этими печальными мыслями он заснул, надеясь проспать самое неприятное – посадку. У него был плохой вестибулярный аппарат, закладывало уши, тошнило. Однажды самолет чуть не грохнулся, именно при посадке. Что-то там заклинило, забарахлил двигатель, выпрыгнули кислородные маски. С тех пор прошло семь лет, Зубов летал часто, но никак не мог избавиться от страха.

Проснулся он от сильной болтанки и приступа головной боли. Самолет снижался. В Гамбурге выл ветер, валил мокрый снег. «Боинг» сделал несколько заходов, но из-за ветра не мог приземлиться. Минут сорок кружил над аэропортом, и все это время Иван Анатольевич сидел зажмурившись, вжавшись в спинку кресла, и пытался вспомнить какую-нибудь молитву, от начала до конца.

Глава одиннадцатая

Москва, 1918

Комбинация с Мирбахом и левоэсеровским мятежом была разыграна блестяще, закончилась полной победой, но Ильич переутомился. Он стал вялым, раздражительным, не мог спать, припадки следовали один за другим, происходили неожиданно, их с трудом удавалось скрывать от окружающих.

Вождь не доверял своим ближайшим соратникам. В его заботе об их здоровье было что-то приторное, непристойное. На заседании ЦК обсуждался геморрой товарища Карахана и воспаление простаты товарища Цурюпы. Политбюро утверждало молочную диету для товарища Рыкова.

Здоровье партийных товарищей Ильич называл «казенным имуществом», к болезням относился как к хищению на государственном уровне. Всех соратников он заставлял проходить медицинские осмотры, слушаться докторов, лечиться. Но резко обрывал разговоры о собственных недугах.

Соратники привыкли к постоянному присутствию Агапкина, перестали замечать его. В свои двадцать восемь Федор выглядел как восемнадцатилетний мальчишка. Никому в голову не приходило, что он настоящий квалифицированный врач, что мудрый вождь доверяет ему больше, чем опытным маститым профессорам, всегда готовым к услугам. Профессора не должны были знать о страшных припадках, о хронической бессоннице, о приступах головной боли. Они могли проболтаться скорее, чем вылечить.

– Эти важные господа только умеют, что пугать, поучать да прописывать всякую химическую дрянь, – говорил вождь, – ну их к черту.

Пожилые бездетные большевички, Надежда Константиновна и Мария Ильинична, прониклись к Федору материнской нежностью. Одним своим молчаливым присутствием он умел снижать накал семейных конфликтов. Мария Ильинична жаловалась ему на Надежду Константиновну. Та, в свою очередь, горько язвила по поводу «дорогого друга» Инессы.

Товарищ Арманд была тайной любовью вождя. Роман их начался давно, еще в эмиграции. Федор видел ее несколько раз. Удивительно красивая, утонченная голубоглазая шатенка, полуфранцуженка, полуирландка, мать пятерых детей, она виртуозно играла на фортепиано, свободно владела четырьмя языками. После переворота она получила должность председателя Совнархоза Московской губернии и стала сочинять нравоучительные повести для пролетарских женщин.

Верная соратница Надежда Константиновна старалась делать вид, будто вовсе не ревнует, с товарищем Арманд они хорошие подруги. Настоящие большевики выше мещанских предрассудков.

Федор умел слушать, сочувственно и молча. Умел утешить несколькими скупыми словами. Умел облегчить боль, не только физическую, но и душевную. Он сам не понимал, как и почему это у него получалось.

Однажды в рабочий кабинет заглянул щегольски одетый господин, нарком образования Анатолий Васильевич Луначарский. Ленин, наедине с Агапкиным, строчил очередное тайное послание в Питер. Нарком вошел без стука и картинно застыл в дверях, любуясь большой шарообразной головой. Вождь не сразу заметил Луначарского, так увлечен был посланием.

– У Владимира Ильича особенное, восхитительное строение черепа, – прошептал нарком, обращаясь к Агапкину, – вы видите эту мощь, эти скульптурные контуры, потрясающий купол лба, и заметьте, он светится. Физическое излучение света, неиссякаемая энергия величайшего в мире, можно сказать, вселенского интеллекта.

Купол вскинулся, короткопалая кисть прихлопнула записку, словно существовала опасность, что нарком подойдет к столу и попытается прочесть.

– Товарищ Луначарский! – выкрикнул вождь. – Я чрезвычайно польщен, однако архизанят! Идите к черту!

Федор вспомнил, что именно Луначарскому обязан своим присутствием здесь. Через Анатолия Васильевича, старинного своего приятеля, Мастеру удалось пробраться в большевистскую элиту. Барственный нарком, между прочим, был первым из новых правителей России, кто заинтересовался открытием Свешникова.

От Анатолия Васильевича разило коньячным перегаром. На щеках играл нездоровый румянец, глаза блестели. На окрик вождя нарком отреагировал комическим испугом, стал кланяться, приложил палец к губам и скрылся за дверью, но перед этим многозначительно взглянул на Агапкина.

– Что за подлая манера входить без стука! Он пьян, скотина, пьян среди бела дня, – раздраженно произнес вождь, когда дверь закрылась.

– Ну, может, употребил рюмочку перед обедом, для аппетита, – сказал Агапкин, пряча записку.

– Употребил. Нашли вы, Федор, словечко. Русский человек слишком уж добр. Нюня, рохля. Голова раскалывается. Сделайте-ка ваш чудодейственный массаж.

У Федора немели руки. Массажи, компрессы, успокоительные микстуры помогали все меньше. Никаких сильных лекарств вождь упорно не принимал, рвался вон из Кремля, из Москвы.

Наконец вместе с двумя своими дамами он переехал в Кунцево, на дачу. Федор сопровождал их.

На природе великий вождь превратился в скромного жизнерадостного дачника. Он спокойно засыпал и спал крепко. Утром подруководством Агапкина делал легкую гимнастику, бодро покряхтывал и хихикал, обливаясь до пояса прохладной водой, после завтрака отправлялся на долгие прогулки по лесу. Малина и первые грибы вызывали у него детский восторг.

Вечерами на веранде ставили самовар. Ильич макал в чай баранку, добродушно и не смешно шутил. Ни слова не говорилось о мятеже, об убийстве Мирбаха, о терроре, о войне и мировой революции, как будто ничего этого не было.

«А ведь правда не было ничего», – думал Федор.

Шестого июля какие-то пьяненькие матросы и солдаты бродили по Москве, грабили прохожих. В штаб восстания тянулись голодранцы, там было много бесплатной водки, раздавали баранки, консервы и сапоги. Там разоружили Дзержинского, когда он явился требовать выдачи убийцы германского посла. Председателя ЧК арестовали, подержали немного и сразу отпустили.

Один из главных персонажей, отчаянный юноша Блюмкин, исчез бесследно. После убийства ему и его товарищу, фотографу Андрееву, удалось выпрыгнуть в окно посольского особняка, перелезть через забор, сесть в поджидавший автомобиль. Охрана открыла стрельбу лишь после того, как автомобиль уехал.

Марию Спиридонову посадили под домашний арест, в удобную квартиру в Потешном дворце, и постоянно меняли охрану, поскольку неугомонной Афине удавалось успешно агитировать через дверь даже суровых латышских стрелков.

Дзержинский, освобожденный из-под ареста, сразу явился в Кремль и попросился в отставку. Перед отъездом на дачу просьбу эту Ильич удовлетворил, не выказав никаких эмоций. Ильича в тот момент более всего беспокоило состояние каминов в дачном доме, он требовал, чтобы трубы были хорошо прочищены, да еще интересовался, появились ли уже в окрестных лесах лисички, любимые его грибки, и если да, то хорошо бы добыть свежей сметаны. Когда доложили, что лисички есть, а со сметаной плохо, поскольку ни одной коровы в окрестных деревнях не осталось, он долго качал головой и повторял: безобразие, форменное безобразие!

Как будто забыл, по чьему приказу разорялись крестьянские хозяйства.

Казалось, он вообще обо всем забыл и безмятежно наслаждался уютной, спокойной, обывательской жизнью. Он для такой жизни был создан, любил ее, знал в ней толк. Ее он безжалостно уничтожал в России и планировал уничтожить во всем мире.

«Если планы его сбудутся, выйдет что-то вроде нашествия марсиан, как в фантастическом романе, – думал Федор, – землю завоюют странные инопланетные существа, которых даже нельзя назвать злодеями. Злодейство – человеческая черта. А тут нечто другое. Что же?»

Федор мучился этим вопросом и не находил ответа. Он замечал, что вождю вовсе не хочется в Москву. Ильич мог долго жить вот так, собирать грибы, попивать чай, шлепать комаров и, возможно, он совсем избавился бы от своих загадочных припадков, от головной боли, бессонницы, истерик.

Особенно уютно и спокойно бывало вечерами на веранде. Напившись чаю, Ильич в соломенном кресле читал Джека Лондона или дремал, уронив книгу на колени. Две верные соратницы, жена и сестра, обе некрасивые, рано постаревшие, сидели в качалках, занимались рукодельем. Одна штопала натянутый на деревянный гриб носок вождя, другая вязала себе кофту.

Ночные мотыльки летели на лампу, глухо бились о стекло. В круге света их гигантские черные тени метались по потолку.

Однажды в гости приехал старый товарищ вождя, интеллигентный большевик с маленькой внучкой. Ильич играл с пятилетней девочкой, рассматривал ее куклу.

– Что же она у тебя босая?

– Нет ботиночек, – вздохнула девочка, – вот сейчас лето, тепло. А как придет осень, боюсь, простудится, заболеет.

– Ничего. Что-нибудь придумаем.

Вождь, присев на корточки, долго рылся в сундуке, где были сложены подарки от благодарных трудящихся. Там, среди вышитых полотенец и рубашек, вязаных ковриков, бисерных кисетов, кружевных салфеток, он отыскал искусно сшитые крошечные кожаные сапожки. Они оказались впору кукле. Девочка прыгала, хлопала в ладоши, целовала вождя в бледные щеки. Дед ее прослезился в умилении.

В тот же день пришло известие от Чичерина. Германское правительство потребовало согласия Совета народных комиссаров на ввод в Москву вооруженного немецкого батальона для охраны посольства. Вождь не стал слушать до конца текст официальной ноты и приказал Чичерину ответить немцам категорическим отказом.

Вечер омрачился приступом головной боли. Ночь прошла без сна. Утром Ильич с семейством выехал в Кремль и опять принялся за свою работу. Диктовал резолюции, телеграммы, давал указания по телефону.

Цурюпе: «Я предлагаю заложников не взять, а назначить поименно! Нужен беспощадный военный поход на деревенскую буржуазию!»

Ведерникову: «Превосходный план массового движения с пулеметами за хлебом!»

Зиновьеву: «Надо поощрять энергию и массовидность террора!»

Раскалялись от звона телефонные аппараты, гудел и щелкал телетайп, склонялись над столами стенографистки, часами длились заседания, носились курьеры, латышские самокатчики. По грязной мрачной Москве мимо забитых продовольственных магазинов и бесконечных голодных очередей летели сверкающие автомобили из бывшего царского автопарка.

Ливенскому исполкому: «Повесить зачинщиков из кулаков!»

Пайкесу: «Расстреливать заговорщиков и колеблющихся, никого не спрашивая!»

Записки, которыми через Федора вождь обменивался в эти дни с Бокием, были короткими и непонятными.

Бокий: «Переговоры идут успешно, спешить не стоит. Можно добиться значительного увеличения суммы».

Ленин: «Прекратите переговоры! Вопрос будем решать кардинально! Немцы пойдут на Москву, освободят, используют против нас».

Бокий: «От Москвы до Урала далековато. Надо думать о будущем, о нашей международной репутации».

Ленин: «Плевать! Повизжат и затихнут. А мы от этой дряни избавимся раз и навсегда, чтобы ни у кого уж не осталось глупых иллюзий. Хорошая встряска нужна не только нашим врагам, но и многим нашим товарищам».

Бокий: «Согласен. Однако настоятельно прошу еще раз подумать, взвесить все „за“ и „против“, тут нельзя действовать сгоряча. Избавиться недолго, назад уж не вернешь. А деньги дают хорошие».

Ленин: «Дело не в деньгах, а принципе. Думать нечего. Решение принято».

Бокий: «Не считаю такое решение разумным и целесообразным, однако вижу, вы в нем непреклонны. Как в таком случае намереваетесь поступить с семьей, с детьми?»

Эту последнюю записку вождь Агапкину не вернул, разорвал в мелкие клочья, бросил в пепельницу, сам чиркнул спичкой и ничего не ответил Глебу Ивановичу. Вызвал Свердлова и долго беседовал с ним наедине – о чем, неизвестно. Ночью была отправлена короткая телеграмма в Екатеринбург: «Пора закрывать вопрос».

Утром на очередном заседании Совнаркома обсуждался декрет об изъятии у населения швейных машинок и текстиля. Потом, в кабинете, вождь распекал наркома Луначарского – почему до сих пор в Москве не снесены памятники царям и их прислужникам, почему не воздвигнуты вместо них памятники великим борцам за дело мировой революции?

«В Екатеринбурге царская семья под арестом, – думал Федор, – еще недавно заявляли об открытом всенародном суде над бывшим царем. Кажется, Бокию удалось договориться, чтобы отпустили за выкуп кое-кого из великих князей. Но только не царя. Тут у вождя личные счеты и личная ненависть».

Ранним утром, пока вождь еще не поднялся с постели, Федор проводил обычный осмотр. Ильич плохо спал, однако чувствовал себя вполне бодрым. Сердце стучало спокойно, все реакции в норме. Как всегда, проблемы с желудком и кишечником. Из лекарств Ленин аккуратно и охотно принимал только слабительное, и дозы приходилось увеличивать.

Живот твердый, слегка вздутый. Язык подернут сероватым налетом.

Осматривая широкую, сизо-розовую, с кислым запашком пасть, Федор заметил, что выпала пломба из нижнего коренного зуба.

– Владимир Ильич, вам нужно к дантисту.

– Зачем? Ничего не болит.

– Пломба выпала, лучше сразу поставить.

– Да? – Вождь нахмурился, исследовал кончиком языка каждый свой зуб. – Вот, есть дырка, я чувствую. Не будем откладывать, заделаем прямо сегодня, а то разболится в самый неподходящий момент.

Ленин пребывал в благодушном настроении, позавтракал с аппетитом, среди уймы дневных дел выкроил полтора часа на посещение дантиста. Вечером председательствовал на очередном заседании Совнаркома. Присутствовали Семашко, Бонч, Троцкий, Рыков, Ногин, Склянский, Чичерин, Карахан.

После вялого обсуждения нескольких рутинных вопросов вождь предоставил слово товарищу Свердлову. Яков Михайлович, как всегда романтически печальный, аккуратно причесанный, надушенный, поправил пенсне, достал бумаги. В тишине зазвучал его сочный глубокий баритон:

– По постановлению Екатеринбургского областного Совета в ночь с 16 на 17 июля, ввиду раскрытия ЧК большого белогвардейского заговора, имевшего целью похищение бывшего царя и его семьи, расстрелян Николай Романов. Семья его эвакуирована в надежное место.

Свердлов не сказал больше ни слова. Ленин, выдержав недолгую паузу, оглядел зал и спросил:

– Есть вопросы к товарищу Свердлову?

Вопросов ни у кого не было. Перешли к проблеме организации государственной статистики, далее обсудили проект декрета о монополии на ткани. Заседание прошло в спокойном рабочем режиме.

* * *
Северное море, 2007

Когда в вену вошла игла, а ноздри почувствовали омерзительное дыхание Фрица Радела, Соне показалось, что она умирает. Последнее, что она увидела, было лицо покойного папы. Папа смотрел на нее сквозь влажное серое облако и повторял: «Не надо, Сонечка, пожалуйста, не надо!» Она даже как будто спросила, что именно не надо, но он не ответил.

Впрочем, вопрос был глупый и не нужный. И он, и она отлично понимали, о чем речь. Папа просил ее не умирать, просил так, словно это от нее зависело.

Облако сгустилось, почернело, папа исчез, исчезло вообще все. Видимо, мастерица Гудрун вколола ей какое-то очень сильное снотворное. Процедура похищения была настолько мерзкой и унизительной, что Соня вовсе не сожалела о той части событий, которая выпала из памяти.

Открыв глаза, она увидела прямо перед собой круглое окошко, за которым плескалась вода.

Она не знала, сколько проспала, час или сутки. Наручные часы показывали половину девятого, неизвестно, утра или вечера. К тому же они остановились. Голова гудела, страшно хотелось пить. Она была одна в маленькой, чистой, уютной каюте. Лежала одетая, в джинсах и свитере, на узкой, припаянной к стене койке, поверх мягкого клетчатого пледа. Возле овальной двери на вешалке висела ее куртка. На стуле возле крошечного столика Соня нашла свою сумку, а под койкой – теплые пушистые тапочки.

На столике стояла литровая бутылка минеральной воды. Соня открыла ее и, не отрываясь, выпила больше половины.

Овальная дверь была заперта снаружи. Еще одна дверь, в углу, оказалась открытой. За ней Соня обнаружила туалет, раковину и маленькую душевую кабинку.

На полке у раковины нашлось все необходимое – мыльце, зубная щетка, паста, шампунь. На глянцевых бело-голубых упаковках было написано по-английски: «Отель “Эдем”, Снэйк-сити, Эпл-стрит, 13». Факс, телефон, адрес электронной почты.

Из зеркала на Соню смотрело удивительно спокойное, красивое лицо. Что-то неуловимо изменилось. Черты заострились, стали тоньше, резче. Кожа заметно побелела и слегка натянулась. Губы, обычно суховатые, бледные, припухли и покраснели. Серо-голубые глаза казались больше, темней.

Лицо в зеркале пугало и завораживало. Оно было чужим, его как будто откорректировали, пригладили, как фотографию в компьютерном «фотошопе». В глазах ни страха, ни растерянности. Ничего. После долгого сна они даже не припухли, не покраснели. Радужка стала сапфирово-синей, с лиловым отливом. Соня на всякий случай проверила, нет ли на глазах цветных контактных линз.

«Нечто вроде галлюцинации, – решила Соня, – побочный эффект наркотика, который вколола мне мастерица Гудрун. Надо принять душ, тогда я окончательно проснусь».

Маленькая дверь запиралась на задвижку. Сквозь шум воды Соне показалось, что кто-то вошел в каюту. Она быстро закрутила краны, прислушалась. Да, кто-то был в каюте. В тишине из-за двери доносился легкий скрип, стеклянное постукивание.

Соня опять включила воду, вымылась, вытерлась, стала натягивать джинсы и долго не могла попасть ногой в штанину. Руки дрожали.

Прежде чем открыть дверь и выйти, она несколько секунд прислушивалась. Но ничего, кроме тихого, мерного плеска воды и далеких криков чаек, не услышала. Тот, кто заходил, уже ушел? Или сидит, ждет?

Сердце прыгало у горла. Во рту пересохло, хотелось забиться в угол, накрыться с головой большим махровым полотенцем и убедить себя, что спряталась надежно.

– Тихо, тихо, не сходи с ума, – прошептала Соня.

Взгляд ее опять уперся в зеркало.

– В чем, собственно, дело? Я отлично себя чувствую и потрясающе выгляжу. Жаль, меня сейчас никто не видит.

– Чему ты радуешься? Ты понимаешь, что вляпалась в какую-то чудовищную фантастическую историю?

Соня беседовала с собственным отражением. Шепот щекотал губы. Из зеркала победно улыбалось все то же лицо, красивое, гладкое, те же холодные сапфировые глаза.

Десять лет назад, на третьем курсе биофака МГУ, молодой человек, с которым завязывалось нечто вроде легкого романа, угостил Соню настойкой каких-то ароматных индийских травок. Настойка добавлялась в вермут. После двух маленьких рюмок удивительным образом поменялись все ощущения. Совсем иначе зазвучала музыка. Казалось, ее слышишь не ушами, а кожей, каждой клеткой. Зашевелились и запахли цветы на обоях. На стене висела чеканка, профиль Нефертити. Египетская царица медленно повернула медную голову. Деревянная резная шкатулка на серванте подняла крышку, как будто открыла рот и хотела поздороваться.

Тогда, под действием наркотика, в зеркале Соня увидела сказочно красивую, загадочную девушку с огромными сапфировыми глазами. Это была вроде бы она, однако и не она вовсе, какое-то из ее перевоплощений, прежних или будущих. О молодом человеке в тот момент Соня совершенно позабыла, так полна была собой. И он забыл о Соне, лежал на ковре, раскинув руки, смотрел в потолок, не моргая, и бормотал что-то.

Действие волшебной травки завершилось неудержимой рвотой. Всю ночь прыгала температура, бросало из жара в холод. Организм как будто кричал: не надо! Не хочу!

Никогда больше Соня наркотиков не пробовала, почти забыла ту историю и вот сейчас, глядя в зеркало, вдруг вспомнила. Да, именно такое было у нее лицо или казалось таким. Сапфировые глаза, красные вспухшие губы. Правда, предметы в маленькой каюте не оживали, не было ни тошноты, ни температуры. Только прохладное приятное спокойствие и желание бесконечно любоваться своим загадочным надменным отражением.

В каюте никого не было, однако на столике стоял поднос. Горячий фарфоровый кофейник, запотевший хрустальный стакан с ледяным апельсиновым соком, булочка из серой муки, масло, брусничный джем, тонкие ломтики сыра, большое зеленое яблоко. Присев на кровать, Соня долго смотрела на все это, потом не выдержала и стала есть.

Сок был свежий, кофе крепкий, с привкусом кардамона. Булочка теплая, с хрустящей корочкой. Вообще все было удивительно вкусно.

– Это, наверное, потому, что я вернулась с того света, – сказала себе Соня.

Покончив с завтраком, она заглянула в свою сумку. Все, что она положила туда утром, собираясь в лабораторию, было на месте. Косметичка, щетка для волос, упаковка бумажных носовых платков, ручка, маленький ежедневник, зажигалка, пачка сигарет, толстая ветхая тетрадь в серой обложке. В последний момент она решила взять с собой незаконченный роман неизвестного автора, думала, что почитает в лаборатории, во время обеденного перерыва.

В отдельном внутреннем кармане спокойно спал маленький плюшевый медвежонок, подарок Ивана Анатольевича Зубова. Он был для Сони талисманом, она не расставалась с ним. Дед придумал для него имя – Ося.

Да, кажется, все было на месте. Не удалось найти телефон и бумажник.

«В самом деле, зачем мне теперь деньги и кредитка? Вряд ли здесь, в открытом море, есть магазины и банкоматы. И сеть, конечно, не ловится».

Соня закурила. Стряхнула пепел в баночку из-под джема. Раскрыла серую тетрадь.

«На платформе горели фонари, но все равно было темно. Моя спутница сошла вместе со мной, мне пришлось подать ей руку, когда она спускалась с высокой вагонной ступеньки. Сквозь тонкую перчатку я почувствовал, что рука у нее холодная и твердая как камень.

Как только мы оказались на платформе, раздался свисток, поезд тронулся. Никто, кроме нас двоих, в этом городе не вышел. Даму встречал маленький, необыкновенно толстый шофер. Кожаные галифе обтягивали его зад и ляжки и выглядели на нем как купальное трико. Высокие сапоги отражали фонарный свет. Козырек кепи скрывал его лицо.

– Вечер добрый, драгоценная моя госпожа, роскошная нынче погодка, надеюсь, путешествие доставило вам немало приятных минут. Изумительные пейзажи, неведомые города, романтические встречи. У нас все по-прежнему. Его превосходительство проиграл его высокопревосходительству три партии в городки.

Толстяк произнес это мелодичным тенором. Дама ничего не ответила, только слегка кивнула. Он подхватил ее чемодан и стал зачем-то свободной левой рукой вырывать у меня мой саквояж.

Я возмутился, вцепился в ручку саквояжа.

– Позвольте, что вы делаете?

Толстяк оказался удивительно сильным и саквояж отнял.

– Не пугайтесь, – обратилась ко мне дама. – Густав знает, что делает. Вас тут никто не встречает, мы отвезем вас.

– Благодарю, это очень любезно, однако меня должны встретить. На площади, перед зданием вокзала, ждет автомобиль.

– Прекрасно. В таком случае Густав поднесет ваш багаж к автомобилю, и мы попрощаемся. Если вы тревожитесь за ваши слитки, то напрасно. Тут прислуга бескорыстна и кристально честна.

Между тем жирный Густав поразительно скоро удалялся от нас, он не шел, а летел, подпрыгивал, как мяч, иногда даже зависал в воздухе на несколько мгновений, вместе с чемоданом и саквояжем, свободно перебирая своими коротенькими лаковыми ножками.

Она не могла знать про слитки. Мешочек с золотом лежал в саквояже, я отлично помнил, что ни разу не открывал его в поезде.

– Остановите его, прошу вас, – сказал я даме, – пусть он вернет мой саквояж, мне надо зайти в здание вокзала.

– Зачем?

– Выпить лимонаду, купить газету. Да мало ли зачем?

– Что ж, извольте, – она почему-то рассмеялась и тихо свистнула, словно подзывала собаку.

Густав несколько раз повернулся в воздухе вокруг своей оси, подлетел к нам и отдал мне саквояж. Не оглядываясь, я быстро подошел к центральному входу, тронул массивную дверь. Она была заперта. Тут я заметил, что в окнах старинного здания совершенно темно. Стекла отражают фонарный свет.

Две боковые двери тоже оказались запертыми. На одной висел гигантский амбарный замок.

Мои наручные часы остановились еще в поезде, и я не сумел их завести. По моим расчетам, сейчас должно быть около полуночи. На фасаде вокзального здания, под крышей, светился огромный циферблат. Я уставился на него и не сразу понял, почему не могу определить время. Стрелок не было. Оглядевшись, я обнаружил, что платформа совершенно, стерильно пуста. Дама и толстяк-шофер тоже исчезли. Делать нечего, оставалось выйти на площадь.

Там, за вокзальным зданием, было светло от фонарного света, почти как днем. Я разглядел нечто вроде цветочной клумбы, обнесенной узорчатой оградкой. В центре возвышалась гигантская статуя какого-то средневекового рыцаря в латах. Он стоял, одной рукой опираясь на меч, другая рука была торжественно вытянута вперед и вверх, словно рыцарь благословлял здание вокзала, полотно железной дороги и темноту, которая простиралась за полотном.

По обеим сторонам клумбы стояли автомобили. Большой черный «мерседес» и маленький серый «Форд» с открытым верхом. Именно такой «Форд» должен был встречать меня. Я облегченно вздохнул, снял шляпу, вытер вспотевший лоб.

Шофер дремал, уронив голову на руль. Я бросил свой саквояж на заднее сидение и произнес бодрым громким голосом.

– Добрый вечер, я тот самый Джозеф, которого вы ждете.

Шофер ничего не ответил, не шелохнулся.

– Видите, я оказалась права. Никто вас тут не встречает, – послышался за моей спиной голос дамы.

Она и толстяк Густав стояли рядом. Я не заметил, как они подошли. Я смотрел, не отрываясь на своего шофера, на рукоять ножа, торчавшую из затылочной ямки. Шея была залита кровью, темные капли стекали за шиворот, медленно падали на кожаное сиденье. В тишине звук казался странно громким. Шлеп. Шлеп. Как будто подтекает кран умывальника бессонной ночью в дешевом гостиничном номере.

– Его убили только что, – просипел я, – что же мы стоим? Надо вызвать доктора, полицию! Где тут телефон?

– Не тревожьтесь, о нем позаботятся городские службы, – сказала дама и взяла меня за локоть, – пойдемте, пойдемте, мой милый. Не надо смотреть. Зрелище не из приятных, особливо перед сном, согласитесь.

Густав сзади нежно обнял меня за талию, я слишком поздно заметил, как мой верный «глок» перекочевал в его карман. Густав успел удалиться на приличное расстояние, обежал автомобиль, высоко подпрыгнул и забрал с заднего сиденья мой саквояж.

– Марта, любимая кошечка нашей красавицы, госпожи супруги его высокопревосходительства, подарила нам счастье в виде трех прелестных котяток. Ой, такие халесинькие-халесинькие, пусистенькие-пусистенькие, с розовыми носиками, – пропел он и отправил воздушный поцелуй куда-то во мрак, в глубину пустынных улиц.

Глава двенадцатая

Москва, 1918

Заместитель наркома здравоохранения Петя Степаненко на этот раз явился в лазарет ранним утром, зашел прямо в ординаторскую, один без охраны. Михаил Владимирович не ожидал его увидеть. До конца дежурства осталось еще два часа.

– Езжай-ка с ним, папочка, он хотя бы приличным завтраком тебя накормит, – шепнула на ухо Таня.

Петя явно не выспался, был в дурном расположении духа, лицо его припухло, заплывшие глазки бегали, прятались от прямого взгляда.

– Опять к товарищу Кудиярову? – спросил профессор.

– Как вы догадались? – зло усмехнулся Петя.

Никогда еще Михаил Владимирович не видел бывшего студента таким смурным.

– Петя, вы здоровы? – спросил он на всякий случай.

– Спасибо. Здоров. Спал мало, к тому же не успел позавтракать.

В автомобиле никого, кроме шофера, не было. Как и в прошлый раз, Петя повез профессора сначала на Воздвиженку, в бывший «Гавр». Прислуживал тот же лакей с бакенбардами. Яичница с ветчиной, опять красная икра, масло, свежий ситник.

– Петя, откуда столько икры?

– Из царских еще запасов, вот, доедаем. Да вы мажьте гуще, не смущайтесь, профессор, икра отличная.

Гадкая мыслишка, что еда ворованная, довольно сильно портила аппетит. Но голод оказался сильнее.

От запаха настоящего бразильского кофе у профессора закружилась голова. На десерт официант принес вазочку с шоколадными конфетами.

«Нет, – жестко сказал себе Михаил Владимирович, – нет, ни за что на свете!»

Заместитель наркома после сытного завтрака размяк, порозовел, вальяжно раскинулся, закурил, прихлебнув кофе, вытянул руку с тонкой чашкой и задумчиво произнес:

– Хороший саксонский фарфор всегда напоминает мне Цюрих. Именно там, в эмиграции, я стал настоящим революционером. Кафе, фокстрот, разврат, самодовольство, эгоизм и пошлость руководящих классов меня глубоко возмущали, болью и гневом пронзали мне сердце.

Михаил Владимирович не слушал его. Он не мог оторвать взгляд от шоколада. В саквояже у него лежала пустая жестянка из-под порошков. Если протереть ее салфеткой, можно положить туда хотя бы три конфетки. Или, пожалуй, четыре. Ничего страшного, если Миша съест конфетку. Считается, что детям до полутора лет шоколад вреден. Ерунда. От одной штучки никакого диатеза не будет. К тому же он шоколада никогда в жизни не пробовал.

– Меня возмущало угнетение рабочего класса сытыми скотообразными людьми, которые далеко не являлись духовно развитыми особями, истинным цветом интеллигенции, – продолжал рассуждать Петя. – По большей части они представляли узколобых упитанных эгоистов, развращенных, лишенных идеалов, тупо стремящихся к карьере, к богатству.

«Да что я мучаюсь, в самом деле?» – разозлился профессор.

Он достал из саквояжа жестянку, тщательно протер ее изнутри ресторанной салфеткой и положил туда четыре конфеты. Петя никакого внимания на это не обратил.

– Настоящий переворот в моей душе случился после того, как я прочитал книгу Ильича «Что делать?». Это великая книга, там даны ответы на все вопросы, мучившие передовых мыслящих людей многие годы. Это катехизис революционера. – Петя допил кофе, загасил папиросу. – Вам, профессор, не мешало бы ознакомиться, авось пригодится.

– Да, непременно, – кивнул Михаил Владимирович и без всякого стеснения положил в жестянку еще три конфеты.

– В следующий раз я, пожалуй, подарю вам экземпляр. Почитаете, подумаете. Пора уж вам определиться. Атмосфера накаляется с каждым днем. Я не хотел огорчать вас, однако согласно марксистской теории количество непременно переходит в качество. Дворянское происхождение, генеральский чин, – Петя стал загибать пухлые пальцы, – опять же, зять воюет у Деникина.

– Погодите, Петя, я не совсем понимаю. Количество чего?

– Да вот, извольте ознакомиться. – Петя достал из портфеля несколько мятых, грязноватых листочков, исписанных чернильным карандашом, крупным корявым почерком.

«Считаю своим долгом сообщить, что гр. Свешников М.В., бывший царский генерал, видный профессор, скрывается в должности рядового хирурга, очевидно с целью. Вышеозначенный гр. Свешников внешне лоялен, но, в сущности, крайне вреден и политически подозрителен».

Михаил Владимирович вернул листочки Пете, покачал головой.

– Да, я вижу, дело принимает серьезный оборот. Это товарищ Добрюха писал, я хорошо знаю его почерк. Он подвизается у нас в лазарете по хозяйственной части. Видимо, новый главный врач товарищ Смирнов сам не решился, поручил Добрюхе, но и тот оказался не лыком шит, подпись свою не поставил. Храбрецы, нечего сказать. А что, Петя, если я прочитаю великую книгу «Что делать?», это как-то облегчит мою участь?

– Не время для шуток, Михаил Владимирович. У нас с вами серьезный разговор.

– То есть вот эти грязненькие бумажки – это действительно серьезно? Меня арестуют? Поставят к стенке из-за них?

– Нет, что вы. – Петя смутился и помотал головой. – Вы совсем не так меня поняли. Я не хочу вас пугать, я пробую докричаться до вас, достучаться, а вы никак не слышите. Бумажки я показал вам лишь для того, чтобы вы не питали иллюзий, будто можно спрятаться, отсидеться, будто скромная должность в лазарете нечто вроде нейтральной территории. Нет, Михаил Владимирович, все совсем наоборот. Чем глубже вы нырнете, тем трудней вам будет скрыться. На грязном дне жизни, среди уголовного быдла, вы не станете черным туземцем, даже если с ног до головы обмажетесь ваксой. Они будут ненавидеть вас, следить за каждым вашим шагом. Вы не соизволили прочитать эти бумажки от начала до конца, вы побрезговали, и напрасно. Там довольно подробно изложена история загадочного исцеления некоей безнадежно больной буржуйки по фамилии Миллер.

«Он вовсе не так глуп, как мне казалось, – подумал Михаил Владимирович, – однако он блефует. Смирнов и Добрюха еще не появились в лазарете, когда я лечил Лидию Петровну».

– Знаете, Петя, в наше странное время малейшее улучшение состояния здоровья можно считать чудом. Лечить больных давно уж нечем, разве что молитвой.

– Или вашим таинственным эликсиром.

– А что, это неплохая идея. Спасибо, Петя. Я подумаю.

– Михаил Владимирович, я видел ее. Мой хороший приятель оформлял ей и ее внучке разрешение на выезд в Германию. Он даже заподозрил, что она дала фальшивые документы, поскольку паспортный возраст Миллер Лидии Петровны никак не соответствовал ее внешнему облику. Но было ходатайство из германского посольства, и решили не устраивать никаких дополнительных проверок. Ее отпустили вместе с маленькой внучкой. Я всерьез задумался над этой историей после того, как мне доложили, что вы провожали их на Брестском вокзале. Оставалось только навести справки в лазарете. Там я узнал, что госпожа Миллер умирала от старческих болезней. А потом вдруг ожила и помолодела лет на двадцать. Что вы скажете на это, профессор?

– Ох, Петя, Петя, что бы я вам сейчас ни сказал, вы не поверите. Вам хочется верить в чудо, и это страстное желание сильнее здравого смысла.

– Мне прежде всего хочется услышать от вас правду.

– Ну, так извольте. Лидия Петровна Миллер поступила ко мне в крайне тяжелом, кризисном состоянии. Она много лет страдала гипертонией, диабетом, из-за нарушения обмена веществ была весьма полной. Они с Ксюшей жили впроголодь, Лидия Петровна отдавала внучке последние крохи, и в результате многодневный период перед кризисом оказался для Лидии Петровны чем-то вроде курса лечебного голодания. Случаи, когда длительный голод излечивает тяжелые недуги, в том числе диабет, науке давно известны. Обязательно бывает кризис, после коего больной либо погибает, либо выздоравливает. Лидия Петровна справилась, организм оказался удивительно сильным. В результате она скинула около тридцати фунтов лишнего веса и, естественно, стала выглядеть моложе.

– Да, получается весьма складно, – кивнул Петя, – я кое-что читал о целительных свойствах голода, это, кажется, индийские йоги изобрели?

– Петя, голод никто не изобретал. Просто люди в разных веках, в разных странах слишком часто имели возможность изучить, как он действует на организм. В большинстве случаев голод убивает, медленно и мучительно, однако бывают исключения.

– Стало быть, вы утверждаете, что эликсир не применяли?

– Нет, Петя. Не применял.

– Никогда?

Михаил Владимирович тяжело вздохнул и взял папиросу.

– У нас какой-то беспредметный разговор. Я занимался опытами на досуге, ковырялся в крысиных мозгах. Иногда получались неожиданные результаты.

– Профессор, дорогой мой, – Петя чиркнул спичкой и дал ему прикурить, – эту песню я слышал много раз. Может, хватит валять дурака? Вы же ученый, исследователь. У вас руки чешутся, чтобы продолжить опыты.

– Я бы рад продолжить, но теперь у меня такой возможности нет. – Михаил Владимирович спокойно выдержал пристальный взгляд блестящих Петиных глаз. – Я, кажется, говорил вам. Ко мне подселили бравого комиссара, ему пришла охота пострелять крыс из своего револьвера. В результате лаборатория разгромлена, животные погибли, все склянки побиты, все до одной.

– Все до одной, – задумчиво повторил Петя, – я помню, вы говорили. Это, кажется, было в июне.

– Да. Числа двадцатого.

– И препарата у вас не осталось. Ну а что же, в таком случае, произошло вот с этим пожилым господином?

Заместитель наркома, как фокусник, извлек откуда-то из рукава несколько фотографий и веером разложил их на столе.

Спасительный старик был запечатлен в разных ракурсах, в разной одежде, с бородой и без бороды. В темной косоворотке, в мятом пиджаке и в картузе. В щегольской белой черкеске и папахе.

– Пищик Василий Кондратьевич, 1850 года рождения, донской есаул, злейший враг советской власти, – тихо прокомментировал Петя, – надеюсь, вы не станете уверять меня, что впервые видите этого человека?

Снимки явно были сделаны до ранения. После возвращения с того света старик сильно изменился, и вряд ли теперь можно было узнать его.

– Конечно, стану. Я действительно впервые вижу этого человека.

– Все, довольно. – Петя резко поднялся, вытащил из кармана изящную золотую луковку часов. – Пора ехать. Товарищ Кудияров ждет. Следующую часть беседы я вести не уполномочен.

* * *
Зюльт, 2007

Михаил Павлович Данилов поднялся по лестнице в свой кабинет, сел за компьютер. Мастер провозился с проклятым «Трояном» несколько часов. Все это время Данилов страшно нервничал из-за пожара. Герда не возвращалась. Мысль о том, что с Соней может случиться что-то плохое, не приходила ему в голову. Даже тень подобной мысли могла остановить его сердце.

Проводив компьютерного вирусолога, Михаил Павлович, вместо того чтобы сразу вернуться в кабинет, открыть почту и прочитать наконец ночное послание от Агапкина, стал быстро одеваться. Он больше не мог сидеть дома. Но тут вернулась Герда вместе с Дитрихом и объяснила, что Соню допрашивают в полиции.

Собственно, так он и думал. Дотошность и занудство немецких полицейских граничат с абсурдом. Больше всего Микки беспокоило, что Соня так долго торчит там, в полиции, отвечает на глупые вопросы, подписывает бесконечные бумажки, вместо того чтобы прийти домой и нормально поесть. В глубине души он был даже рад, что сгорела лаборатория. Она отнимала у него внучку. Теперь какое-то время Соне придется сидеть дома. Они поговорят наконец спокойно, без спешки. Ему столько надо рассказать ей, а все нет времени. Конечно, жаль подопытных животных. Вряд ли их удалось спасти. Для ученого это настоящая беда, когда погибают подопытные животные. Приходится все начинать сначала.

Самым первым воспоминанием Миши Данилова была героическая смерть белого крыса Григория Третьего в июне восемнадцатого в Москве. Сумасшедший комиссар, которого подселили в профессорскую квартиру на Второй Тверской, расстрелял из револьвера лабораторию. Миша смутно помнил осколки стекла и тушки животных на полу, человека в полосатой тельняшке и голубых кальсонах, совершенно лысого, с желтыми бешеными глазами, белокурую женщину в чем-то черно-красном и ее странный, захлебывающийся смех.

Впрочем, вряд ли это было его личное воспоминание. Мише тогда и года не исполнилось. Мама и дед столько раз рассказывали ему эту историю, что сама собой в голове сложилась ясная картина.

Григория Третьего похоронили в шляпной коробке во дворе. Мало того, что белый крыс прожил почти три крысиных века, он еще умудрился спасти деда. Сумасшедший комиссар, перестреляв животных, направил дуло на профессора. Крыс подскочил и вцепился комиссару в кальсоны. Пуля, предназначенная деду, убила зверька. Это была последняя пуля в барабане.

Миша знал совершенно точно, что во время похорон крыса находился в комнате няни и ел манную кашу. Однако он ясно видел пустой грязный двор, деда с дворницкой лопатой, маму в старом гимназическом платье, со шляпной коробкой в руках.

Дед долго переживал гибель своих крыс, и прежде всего Григория. Соня тоже будет переживать. Но ничего, начнет опыты сначала, иногда это бывает даже полезно.

Комбинация клавиш для входа в почту после перезагрузки компьютера изменилась. Михаилу Павловичу пришлось довольно долго возиться. Ему не терпелось прочитать послание от Агапкина. Там, безусловно, содержалась какая-то важная информация.

«Надо было сразу посмотреть, при вирусологе, – раздраженно думал Данилов, убирая одну за другой непрошенные рекламные заставки, – где же Соня? Если она не вернется через пять минут, я пойду в эту чертову полицию, потребую, чтобы ее отпустили домой. Нет, я совершенно не волнуюсь, я спокоен, просто уже пора обедать».

Михаил Павлович прожил на свете девяносто лет. Он привык существовать под чужой личиной и скрывать свои чувства даже от самого себя. Он родился в Москве двадцать девятого октября 1917 года, то есть был ровесником того кошмара, который случился на его родине и продолжался более семидесяти лет.

Он покинул Россию пятилетним ребенком, жил в Германии, в Англии, во Франции, в Америке, потом опять в Германии, но только Россию любил и считал своей родиной. Он был русский, но долго носил чужое немецкое имя Эрнст фон Крафт. Имя это одолжил ему профессор органической химии, преподаватель медицинского факультета Берлинского университета Райнхард фон Крафт, близкий друг деда.

С восемнадцати лет Михаил Павлович работал на английскую военную разведку. Он ненавидел нацизм, но служил в СС. Он ненавидел коммунистов и Сталина, но с тридцать восьмого года и всю войну, до сорок пятого, сотрудничал с советской военной разведкой.

Его завербовала студентка филологического факультета Московского университета Вера Лукьянова. Он вместе с группой молодых летчиков Люфтваффе приехал совершенствовать летное мастерство на секретной учебной базе в Тушино.

Вера Лукьянова работала переводчицей при немецких летчиках. Он влюбился в нее без памяти, он потерял голову. Вера тоже его любила, он до сих пор верил в это.

Два месяца смертельного риска и невероятного, заоблачного счастья. Тайные свидания, по всем законам шпионской конспирации. О том, что она была тогда младшим лейтенантом НКВД, он знал с первой их встречи. О том, что он Миша Данилов, а не Эрнст фон Крафт, она не узнала никогда.

В августе тридцать девятого Вера родила мальчика. В Москве подписывался знаменитый пакт. Унтерштурмфюрер СС фон Крафт был в составе охраны делегации Риббентропа. Он видел своего новорожденного сына. Он придумывал немыслимые планы – бежать с Верой и ребенком в Америку, в Австралию, в Новую Зеландию.

Сохранилось несколько фотографий. Унтерштурмфюрер СС фон Крафт, младший лейтенант НКВД Лукьянова. Их новорожденный сын Дмитрий.

В последний раз, с ребенком, снимал их майор НКВД Федор Федорович Агапкин, в подмосковном лесу, вдали от посторонних глаз.

Вера дала сыну свою фамилию и говорила всем, кому это было интересно, что отец ее ребенка – сосед по коммуналке, летчик, комсомолец, авиахимовец. Выяснить правду было невозможно. Авиахимовец сгорел в самолете за три месяца до рождения Дмитрия. Вся коммунальная квартира и весь двор знали, что летчик давно потерял из-за Веры голову. Его звали Николай, и в метрике мальчика было написано: «Лукьянов Дмитрий Николаевич».

Младший лейтенант Лукьянова погибла в сорок втором, когда ребенку было два с половиной года. Ее забросили во вражеский тыл, в Белоруссию, она работала машинисткой в немецкой комендатуре в Гродно. Гестапо арестовало партизанского связного. Он выдал Веру. Ее пытали и повесили.

Посмертно ей было присвоено звание Героя Советского Союза, ее именем назывались улицы, пионерские дружины. Ее сына растила бабушка.

Многие годы Федор Федорович Агапкин оставался единственной ниточкой, которая связывала Михаила Павловича Данилова с родиной, с Дмитрием, с внучкой Соней. Связь получалась односторонняя. Данилов знал почти все о сыне, о внучке. Они понятия не имели, что он существует на свете. Для Агапкина связь эта была смертельно опасна, однако он не рвал ее.

Он ни разу не предал, не соврал и всегда выполнял свои обещания.

В октябре 1917-го ассистент профессора Свешникова Федор Агапкин был первым, кто взял на руки новорожденного Мишу. Он принял роды у Тани, когда в Москве шли бои и стены дома на Второй Тверской тряслись от канонады. В июле восемнадцатого чекист Агапкин убрал из квартиры профессора сумасшедшего комиссара и на короткое время сумел обеспечить семье спокойное существование, насколько это было возможно летом 1918 года.

Зимой 1922-го Федор Федорович тайно вывез маленького Мишу с мамой и Андрюшей в Петроград и устроил им побег из коммунистической России через Финский залив. Наверное, он спас им жизнь. Во всяком случае, Тане. Ей никак нельзя было оставаться в России.

Агапкин обещал, что Данилов когда-нибудь встретится с сыном и с внучкой. Они встретились.

Только что он написал:

«Почему молчишь? Что у вас происходит? Где Соня?»

У Михаила Павловича задрожали руки, он долго не мог попасть мышкой на нужный значок, на закрытый конвертик вчерашнего послания. Он уже хотел позвать Герду, Дитриха, чтобы помогли. Но конвертик все-таки открылся.

«Ей нельзя выходить из дома. Не отпускай ее в лабораторию. Заболей, ляг на пороге, придумай что угодно. Не отпускай. Жди Ивана Зубова. Ты с ним знаком. Он привез к тебе Соню. Ему можно верить. Больше никому. Они появились, совсем близко. Фриц Радел. Смотри фото в приложении. Сравни с портретом Альфреда Плута».

Это было написано и отправлено прошлой ночью, но прочитано только сейчас.

* * *
Гамбург, 2007

Зубов одним из первых вышел из самолета, быстро прошел пограничный контроль, на багажной ленте сразу увидел свой маленький чемодан. Зашел в туалет, умылся холодной водой. Он мечтал о чашке крепкого сладкого кофе. В аэропорту было несколько итальянских кофеен, там варили настоящий эспрессо. Сначала кофе, потом все остальное.

Разумеется, он поглядывал по сторонам, искал глазами серого юношу. Когда он садился в самолет, ему показалось, что юноша вместе с семейством занял места тоже в бизнесе, где-то в последних двух рядах. У пограничной будки вроде бы мелькнул знакомый профиль. Но глаза слипались, голова раскалывалась. Иван Анатольевич решил, что, если это действительно хвост, он все равно никуда не денется, появится рядом, рано или поздно. Не этот, серый, так какой-нибудь другой. Главное, не зевать, взбодриться, включить свои старые, надежные профессиональные инстинкты.

В аэропорту Гамбурга, в отличие от других европейских аэропортов, еще кое-где можно было курить. В итальянской кофейне на столах стояли пепельницы. Кроме кофе Иван Анатольевич взял горячую пиццу. В последний раз он обедал вчера днем. В Шереметьево только пил и не закусывал.

Пицца, кофе, таблетка темпалгина привели его в чувство. Он сунул руку во внутренний карман куртки, хотел достать телефон. Но телефона не было. Не оказалось его и в сумке.

Иван Анатольевич спокойно, не спеша, просмотрел все отделения. Отчетливо вспомнил порядок действий. Итак, он вошел в самолет. Занял свое место. Отдал куртку стюардессе. Перед тем как отключить телефон, набрал номер сына. Услышал, что абонент временно недоступен. Отправил эсэмэску. «Не сходи с ума. Подумай о Дашеньке. Жду звонка». После этого отключил телефон и положил его в специальный наружный карман сумки. Выпасть оттуда он не мог. Что же получается?

Иван Анатольевич минут за десять с помощью полицейского отыскал нужного диспетчера. Аэрофлотовский «Боинг» еще не улетел назад, в Москву. В салоне шла уборка. Диспетчер по рации связался с самолетом и попросил Зубоваподождать. Через двадцать минут Иван Анатольевич узнал, что никакого телефона в салоне не нашли.

На улице давно стемнело. Зубов вспомнил, что последний поезд на остров отправляется в половине восьмого. Если сию минуту сесть в такси, можно успеть. От аэропорта до вокзала минут сорок езды. Гамбург – не Москва, пробок не будет. Главное добраться до Зюльта сегодня, встретиться с Соней. Только поговорив с ней, можно в чем-то разобраться.

До стоянки такси Иван Анатольевич не дошел. Сразу у выхода нырнул в автобус-экспресс. Сел на заднее сиденье, так, чтобы незаметно наблюдать за людьми, которые входили и расплачивались с шофером. Через пять минут экспресс отчалил, больше половины мест остались свободными, и никто из пассажиров не показался Зубову подозрительным.

«Значит, им нужен был только телефон. В самом деле, сейчас меня вести не надо. Им отлично известно, куда я направляюсь».

Кому – им, кто такие – они? Об этом Иван Анатольевич старался пока не думать. Чтобы составить для себя более или менее ясную картину происходящего, нужно было связаться с несколькими людьми. Позвонить. Зубов постоянно дергался. Рука машинально шарила то в сумке, то в карманах, искала телефон.

Вот уже десять лет Иван Анатольевич не расставался с этой удобной умной игрушкой, и теперь ему казалось, что он потерял кусок самого себя. Там, в записной книжке, остались десятки номеров, не продублированных ни в компьютере, ни на бумаге. Там хранились фотографии и видео Дашеньки, среди них уникальные, сразу после роддома, первая младенческая улыбка, первые шаги.

Было мерзко оттого, что чужие глаза заглянут в его фотоальбом. А они заглянут непременно, потому что Соня переслала ему по ММС снимок Фрица Радела.

* * *
Москва, 1918

Григорий Всеволодович выглядел скверно. Бледный, потный, он лежал на диване в гостиной, прижимал подушку к животу. Вот уж месяц он обходился без кокаина. Период тяжелой абстиненции прошел, но теперь он пытался компенсировать отказ от наркотика другими удовольствиями.

– Колики замучили, – сообщил жалобно, – ночью ел утку с яблоками и запивал шампанским.

– Объелись? Вам, Григорий Всеволодович, как будто нравится болеть, – сказал профессор, прощупывая твердый вздутый кудияровский живот.

– В жизни должны оставаться какие-то удовольствия, – простонал Кудияров, – иначе зачем тогда все?

– Откройте-ка рот. Язык ужасный у вас. Пожалуй, придется ехать в госпиталь, – сказал Михаил Владимирович.

– Почему это?

– Нужны некоторые процедуры, которые здесь провести затруднительно.

– Нет. Ни в коем случае. Вы должны помочь ему здесь, быстро и конфиденциально, – нервно прошептал Петя.

– Ну что ж, тогда вам, Петя, предстоит взять на себя обязанности хожалки. Вы, кажется, пару курсов успели окончить? Помните, как промывать кишечник, как клистир ставить? Милости прошу, приступайте.

– Да, но, позвольте, Михаил Владимирович, я не справлюсь один.

– Вы хотите, чтобы я вам ассистировал?

Несколько секунд Петя озадаченно молчал. Целая гамма сложных чувств читалась на его пухлом розовом лице. Наконец он изрек:

– Я понял. Оставайтесь здесь. Я вернусь скоро.

Михаил Владимирович дал Кудиярову соды и угольного порошка, заказал у горничной кипятку, чтобы заварить ромашку.

– Сколько же вы выпили шампанского?

– Точно не помню. Бутылки две, наверное.

– Отлично. Да еще с жирной уткой. Я ведь предупреждал вас, ничего вам этого нельзя. А вы, извините, нажрались и напились совершенно свински.

– Напился, да. – Кудияров громко рыгнул. – Нервы хотел успокоить. Не было у меня иного пути. Вопрос, можно сказать, шекспировской глубины и мощи, на уровне быть или не быть? Мысли так измучили меня, я должен был расслабиться, дать себе моральную передышку, снять напряжение.

– Может, вы поспите немного? Скоро вернется Петя, мы сделаем все необходимое, вам станет легче.

– Профессор, спать нет времени. Нам надо серьезно поговорить, именно сейчас, пока Петя не вернулся. Откройте-ка средний ящик бюро и возьмите там сверху тонкую такую голубую папочку.

– Зачем?

– Возьмите папочку, внутри всего один листок бумаги. Прочитаете его, сами поймете всю глубину и неразрешимость нашей с вами драмы.

Листок оказался старым госпитальным бланком. Он был исписан крупным корявым почерком лиловыми чернилами.

«От Чирик Аграфены Степановны, товарищу Кудиярову Г.В., чистосердечное заявление.

Я, Чирик Аграфена, проживаю на Спиридоньевке, д. 12, кв. 10. Служу фельдшерицей в больнице им. тов. Троцкого. Заявляю на доктора Свешникова М.В. и дочь его Данилову Т.М. нижеследующий факт.

Двадцать восьмого июня сего года в ночное дежурство поступил неизвестный больной с тремя пулевыми ранениями брюшной полости, коему Свешников и Данилова оказали срочную хирургическую помощь, а именно, извлекли пули и обработали раны. Документов при поступившем никаких не имелось, карточку на него заполняла Данилова Т., где вписала имя Осипов Иван Архипович, характер ранений совсем другой, именно ножевые проникающие, а также приписала время поступления другое, вместо трех с половиной часов по полуночи одиннадцать с половиной вечера. Засим было, дважды в больницу являлись товарищи из ЧК, спрашивали как раз про пулевого раненого старого мужчину, и по приметам совпадало, и по времени.

Вопреки честной правде в пользу советской власти Свешников и Данилова сообщили ложные сведения. А когда товарищи из ЧК во второй раз пошли смотреть палаты, Данилова Т. нарочно для маскировки завязала вышесказанному больному бинтом здоровый левый глаз. Самоличную подпись свою удостоверяю, Чирик Аграфена».

Внизу, на некотором расстоянии от основного текста, той же рукой была сделана приписка.

«Вы, Григорий, подлец и вероломный измен…»

Конец фразы размылся, вероятно, слезой.

– Ну, что скажете? – спросил Кудияров.

– Скажу, что вы, Григорий Всеволодович, действительно подлец. Я отлично помню, когда вы работали у нас в лазарете кассиром, фельдшерица Аграфена Чирик была сильно в вас влюблена. Вы исчезли с казенными деньгами, она из-за вас имела неприятности с полицией. Теперь вот опять вы воспользовались чувствами одинокой слабой женщины, заставили ее солгать, не понимаю только, зачем.

– Ай, профессор, перестаньте. – Кудияров сморщился и опять громко рыгнул. – Слишком мало времени у нас для пустых разговоров. Груша написала чистую правду, хотя, должен признаться, ей это далось ценой жесточайших нравственных мук. Раненого вашего уже взяли. Он во всем сознался, и вам предстоит очная ставка. Поскольку человек этот является злейшим врагом советской власти, вам и вашей драгоценной Танечке расстрела не избежать.

«Кажется, опять блеф, – со странным спокойствием подумал Михаил Владимирович, – вряд ли им удалось поймать моего старика. Если бы он сейчас был у них, Петя непременно предъявил бы мне его нынешнюю фотографию. Да и не дастся им больше казачий есаул Пищик Василий Кондратьевич. Его теперь узнать нельзя, тем более поймать».

– Очная ставка? Что ж, отлично. Если речь идет действительно об Осипове Иване Архиповиче, я буду весьма рад. Я как раз хотел осмотреть этого больного. Ранения были очень уж тяжелые.

– Еще бы не тяжелые, – Кудияров криво усмехнулся. – Пищика приговорили к расстрелу, и приговор был приведен в исполнение.

– Григорий Всеволодович, тут или путаница, или мистика какая-то. Мы, вероятно, говорим о разных людях. Никакого Пищика я не знаю. Если человека расстреляли в ЧК, вряд ли он мог после этого оказаться у меня в больнице. Осипова помню. Ужасная история, впрочем, вполне в духе времени. Бандиты напали ночью на беззащитного старика, пырнули ножом в живот, отняли мешок сухарей.

В дверь постучали.

– Откройте, – сказал Кудияров, опять лег, накрылся с головой пледом.

Горничная принесла кипяток. Михаил Владимирович ополоснул заварной чайник, насыпал сушеную ромашку.

– Вы никогда не лезли в политику и правильно делали, – донесся до него слабый голос чекиста, – но сейчас вы вляпались в очень серьезную историю. Есаул Пищик деникинский связной. Он шел в московское отделение Национального центра. Но на конспиративной квартире нарвался на засаду.

Михаил Владимирович накрыл чайник полотенцем, сел в кресло, закурил папиросу.

– Что же вы мучаете себя, Григорий Всеволодович? Вам сейчас плохо, живот болит, вы бы полежали тихо, молча, с закрытыми глазами. Скоро вернется Петя, процедуры предстоят неприятные. Отдохните пока. Все равно от разговора мало толку. Вы пытаетесь что-то мне сказать, но внятно и связно говорить не можете. Еще бы, при такой боли голова работает скверно, мысли путаются.

– Да, мне тяжело говорить, вы правы. Тем более тяжело, что вы не желаете понять всю серьезность вашего положения. Вы и ваша дочь виновны в укрывательстве опаснейшего преступника, злейшего врага советской власти. Вас обоих полагается расстрелять. Пока об этом известно только мне и Петьке. Я готов гарантировать вам жизнь и свободу, но с одним условием. Вы дадите мне ваш эликсир.

«Вот оно что, – подумал профессор, – странно, как я сразу не догадался. Нет, я знал, конечно, ради чего меня так обхаживали, кормили икрой, но трудно было представить, что у этого хитрого ворюги в голове такая детская белиберда. Эликсир ему подавай, сию минуту, в готовом виде! Выпьет и обернется добрым молодцем лет восемнадцати, без единого седого волоса, без радикулита, геморроя, хронического панкреатита».

– Григорий Всеволодович, ну вы же взрослый, образованный человек. Выпейте-ка ромашки и успокойтесь. Нет у меня никакого эликсира. Его вообще нет и быть не может. Это миф, мечта, звук пустой.

В дверь опять постучали. Вернулся Петя. Под мышкой он держал кружку Эсмарха. За спиной у него стояла хмурая белесая барышня в красной косынке. Петя представил ее.

– Товарищ Бочкова, медицинская сестра.

Михаил Владимирович облегченно вздохнул про себя. Разговор откладывался по крайней мере часа на два.

Глава тринадцатая

Москва, 2007

Петр Борисович Кольт с завистью смотрел, как легко летают костлявые стариковские пальцы по клавиатуре компьютера, как заполняют экран строчки. Вот уже минут сорок Агапкин писал что-то, без передышки, не отрывая глаз от экрана, рук от клавиатуры.

Кольт успел выпить две чашки кофе, выкурить три сигареты, поговорить по телефону, почесать лысое пятнистое пузо Адама, который был сегодня как-то особенно нежен с Петром Борисовичем, терся ушами об его ногу, поскуливал, тявкал, требуя внимания, ласки, даже пытался играть.

– Вот и поиграй, кинь ему мячик, – сказал старик, не поворачивая головы, – ему скучно, тебе тоже. Развлекайте друг друга, а мне дайте дописать страницу.

Кольт послушно взял потертый теннисный мяч, швырнул его в угол. Пес, виляя хвостом, тяжело заковылял, долго не мог прихватить мяч зубами, помогал себе лапой, нетерпеливо рычал и тряс ушами.

– Объясни, наконец, что все-таки ты пишешь? – спросил Кольт.

– Отстань. Я уже сказал тебе. Расшифровку рабочих тетрадей Вуду-Шамбальской экспедиции. Не мешай. Возьми мячик у Адама, иначе он тебе обслюнявит штаны, придется переодеваться. Запасных у тебя тут нет, а мои на тебя не налезут.

– Скажи, почему этой чертовой расшифровкой надо заниматься именно сейчас, при мне? Кажется, у тебя довольно свободного времени. Я, между прочим, спешу, я устал, день был сумасшедший.

– Вот и отдохни.

– Отдыхать я предпочитаю дома.

– Ну, тогда отправляйся домой. Я тебя не держу.

Кольт хотел разозлиться, но не мог, не было сил.

– Ладно. Дописывай свою страницу.

– Ты успокоился? – Агапкин оторвался наконец от компьютера. – Ты потихоньку приходишь в себя? Я очень рад. Еще минут десять, и я отвечу на все твои вопросы.

– А почему сразу нельзя?

– Потому что ты, когда приезжаешь, первые полчаса невменяемый. Ты вроде бы сидишь в кресле, а все продолжаешь перебирать лапками. Крысиные бега. Вот твоя жизнь. Я не могу с тобой разговаривать, у меня перед глазами твоя физиономия мелькает, мелькает, я устаю и теряю мысль. Сойди с дорожки, отдышись.

Мокрый мячик в очередной раз отлетел в угол, но Адаму игра надоела. Он бухнулся на ковер, громко вздохнул и оставил Петра Борисовича в покое. Кольт закрыл глаза и незаметно задремал в кресле.

Старик называл его жизнь крысиными бегами.

«Ты перебираешь лапками. Ты обгоняешь очередного конкурента, зарабатываешь очки. Цифры на твоих банковских счетах растут, а у тебя одышка, пошаливает сердце, в почках камни. Тебе тоскливо, тебе страшно. Тебе кажется, что смерть неотвратима. На самом деле ты боишься не ее. Ты боишься встретиться с самим собой, по ту сторону, тебе будет стыдно самому себе посмотреть в глаза».

Старик давно перешагнул свой срок и видел многое с той стороны, в обратной перспективе. Мертвые были для него живы. Не все, лишь некоторые. Точно так же, как некоторые живые умирали раньше смерти и превращались в тени. То и другое он считал результатом личного выбора. В его полутемной комнате время уже не казалось бессмысленной беспощадной стихией, которая все обращает в прах. Время наполнялось глубоким смыслом, удивительными историями, таинственными переплетениями судеб.

Сопение Адама, мерный шорох компьютерных клавиш убаюкали Петра Борисовича. Наверное, он мог бы так проспать до утра. Только здесь, среди книг, кактусов, курящихся ароматических пирамидок, наедине со стариком и черным пуделем, Кольт позволял себе сойти с дорожки. Лицо его разглаживалось, смягчалось, сердце не отсчитывало потерянные навсегда секунды вместе с наручными часами, а спокойно билось в своем собственном ритме. Даже сон стал сниться какой-то цветной.

Степь, развалины древнего храма, камни, выбеленные солнцем и ветром, высокая худая женщина в широких штанах, закатанных до колена, в мужской рубашке. Темные с проседью волосы гладко зачесаны назад и собраны в хвост на затылке. Он узнал ее. Археолог Елена Алексеевна Орлик. Он позвал ее, но она не услышала. Она стояла слишком далеко. Ему надо было поговорить с ней, он спешил к ней, прыгал с камня на камень и вдруг оступился, стал падать вниз, потому что камни торчали не из твердой степной земли, а висели над бездной. Елена Алексеевна обернулась, протянула ему руку. Она была совсем близко, он чувствовал тепло ее кожи, но так и не понял, успела она его спасти или нет.

– Проснись, Петр! – голос Агапкина звучал у самого уха, старик подкатил свое кресло вплотную и вцепился Кольту в плечо. – Проснись сию минуту!

– Чего ты так орешь? Пожар?

– Вот именно, пожар. Но не здесь. В Зюльте. Лаборатория сгорела. Соня исчезла. Они утащили ее, Петр, похитили, понимаешь?

– Что за бред? – Кольт морщился, тер кулаками глаза. – Кто? Зачем? Который час?

– Половина десятого вечера. Он только что пришел в себя и написал мне. У него был сердечный приступ, но он справился, ради Сони. Он должен ее дождаться.

– Кто – он?

– Ты проснулся? Молодец. Слушай. Только что пришло наконец письмо из Зюльта, от Миши. Сегодня утром они похитили Соню, подожгли лабораторию. Внутри оставили тело. Опознать нельзя. Об этом они позаботились. Местная полиция не сомневается, что Соня погибла. Все спишут на несчастный случай. Скажи, Иван взял с собой только один мобильник?

– Кажется, да, – Кольт вытащил свой аппарат, стал набирать номер.

Старик сидел рядом, внимательно смотрел на маленький светящийся экран и вдруг заволновался, заерзал.

– Тот же номер? Другого нет? Лучше не надо, Петр. Я уже пробовал. – Он попытался отнять телефон.

– Что ты делаешь? Прекрати. – Кольт оттолкнул его руку, встал, отошел подальше.

– Петр, прошу тебя, не надо! – Старик занервничал, но Кольт не придал этому значения.

– Что ты вдруг завелся? Я просто звоню Ивану, хочу услышать от него, что там произошло. В любом случае я должен с ним связаться.

– Не надо! – умоляюще повторил старик, но Петр Борисович только махнул рукой и отвернулся.

В трубке долго потрескивала живая тишина, потом что-то щелкнуло, раздались слабые гудки. И вдруг Петр Борисович почувствовал тупую боль в ухе.

Гудков уже не было, вместо них звучал какой-то писк, удивительно высокий и монотонный. Сначала негромкий, но с каждой секундой все громче, звук ввинчивался в мозг, как тончайшее титановое сверло. Кольт застыл, оцепенел, не мог шевельнуться и не понимал, почему? Что происходит? Звук заворожил его, сверло намертво привинтило трубку к голове. Старик быстро подъехал в своем кресле, сильно ударил его кулаком под локоть. Аппарат выпал. Но писк все равно был слышен.

– Петр, Петр, я же тебя предупреждал! Подними, отключи сию минуту. Больше не подноси к уху и никогда не набирай этот номер.

Голос старика звучал глухо, как из колодца. Кольт ногой захлопнул крышку телефона и наступил на него.

– Не ломай, не надо. Аппарат дорогой, хороший, еще долго прослужит. Твой телефон не виноват, что ты такой упрямый болван. Сядь, успокойся. Перепонка у тебя не лопнула. Боль сейчас пройдет.

Боль действительно немного утихла, но омерзительный писк продолжает звучать в голове, словно сверло осталось в мозгу и лишь слегка сбавило обороты. Кольт тяжело опустился на диван, сжал виски ладонями.

– Что это было?

– Старый фокус, еще довоенный. Знаешь, тогда все разведки баловались экспериментами с психикой. Внедрение в подсознание, подавление воли. Пробовали влиять на мозги разными способами, в том числе инфразвуком, через телефонную трубку. Звуковые волны, созвучные альфа-ритму природных колебаний мозга. Технически это довольно примитивно. Эффект сильный, но кратковременный и грубый. Это почти как удар дубиной по башке. Ладно, все. Забудь. У нас есть более серьезные проблемы.

– Да, это я уже понял, – мрачно пробормотал Кольт и потер ухо. – Получается, они вытащили у Ивана телефон и записали туда эту мерзость? Но как? Иван все-таки профессионал, у него отличные реакции. Когда же они успели? Где?

– Возможно, в Москве, в аэропорту. Но, скорее всего, в самолете. Он ведь плохо переносит взлет, посадку, к тому же не спал всю ночь.

– Ты хочешь сказать, они ведут его?

– Конечно.

– Подожди, но как они могли вычислить Ивана?

– Очень просто. Софи отправила ему фотографию. Радел, разумеется, просек, что она сняла его. Он долго ехал с ней в поезде, у него была возможность посмотреть номер получателя. Да и потом, они давно вычислили тебя, Петр. Только что они вступили с тобой в прямой диалог. Считай, что это было их первое приветствие.

* * *
Москва, 1918

В гостиной распахнули настежь окно, дверь ванной комнаты плотно закрыли, но вонь все равно не давала дышать. Михаил Владимирович курил третью подряд папиросу.

– Сколько дерьма в человеке, просто удивительно, – задумчиво изрек Петя и в очередной раз обрызгал батистовый платок одеколоном, прижал к носу, – почему мы не можем, как бабочки, питаться цветочной пыльцой и не испражняться никогда?

– Бабочки живут всего несколько суток.

– Но зато как красиво они живут. Порхают чудным вешним утром над цветущими лугами, над пышными садами, купаются в росе и солнечных лучах.

– Петя, да вы поэт, – Михаил Владимирович зевнул. – Слушайте, может, я оставлю тут все необходимые лекарства, напишу, что когда принимать, и пойду домой? Я сутки отдежурил, глаза слипаются, от меня все равно сейчас никакого толку.

Зазвонил телефон. Петя нервно подскочил, схватил трубку.

– Степаненко у аппарата! – Он посмотрел на профессора, приложил палец к губам и отрицательно помотал головой.

«Уйти не дадут, – с тоской подумал Михаил Владимирович, – они как-то очень уж нервничают оба. Прямого разговора, видимо, не избежать. Но неужели Кудияров готов испробовать на себе то, о чем не имеет ни малейшего представления? Зачем ему? Он вовсе не стар, у него крепкий организм. Ему удалось бросить кокаин, теперь, если перестанет столько жрать и пить, не подцепит сифилис, у него вообще не будет никаких серьезных проблем со здоровьем, по крайней мере в ближайшие лет десять—пятнадцать».

– Погодите, мы же с вами условились, сегодня только аванс, основная сумма уже там, – говорил Петя, нервно посапывая в трубку. – Да, совершенно верно, на банковский счет. Я понимаю, вам нужна гарантия. Но поймите и вы меня, нам тоже нужна гарантия. Хорошо, я жду. – Он положил трубку, упал в кресло и несколько раз сильно стукнул себя кулаком по коленке.

– Контра, буржуйские недобитки, мать вашу, – пробормотал он сквозь зубы.

Михаил Владимирович заметил, что лицо заместителя наркома лоснится, блестит от пота. Вонь между тем ослабла. В ванной шумела вода. Товарищ Бочкова мыла товарища Кудиярова. Телефон опять зазвонил, Петя дернулся, схватил трубку.

– Степаненко на проводе. Да! Нет! Товарищ Кудияров сейчас занят. Не могу сказать. Что? Погодите, барышня, ладно, пардон, товарищ. Да что вы, черт возьми, цепляетесь к словам? Ой, ну не надо, я понял. Что?! – Он вскочил с трубкой в руке, чуть не скинул со столика аппарат и вытянулся по стойке смирно: – Да, товарищ Петерс, доброе утро, товарищ Петерс. Нет, с вами говорит Степаненко Петр, заместитель наркома товарища Семашко. Да, я в номере у товарища Кудиярова. Виноват, Яков Христофорович, никак не возможно в данную минуту. Товарищ Кудияров нездоров. Заболел, да. Уже привез доктора, из больницы имени товарища Троцкого, на Пречистенке. Как фамилия? Свешников его фамилия. Что, простите? Конечно, Яков Христофорович, сию секунду.

Лицо Пети из красного сделалось зеленоватым. С мучительной гримасой он протянул трубку Михаилу Владимировичу и неслышно, одними губами, произнес:

– Возьмите. Вас просят.

– Добрый день, товарищ Свешников, – прозвучал в трубке глухой мужской голос с сильным латышским акцентом, – с вами говорит заместитель председателя ЧК Петерс Яков Христофорович.

– Здравствуйте, Яков Христофорович. Чем обязан?

– Товарищ Свешников, я много слышал о вас. Если не ошибаюсь, вы профессор, военный хирург. Михаил Владимирович, кажется?

– Да.

– Скажите, Михаил Владимирович, что с Кудияровым? Действительно, серьезно болен?

– У него пищевое отравление. Не смертельно, однако неприятно.

– Михаил Владимирович, вы ручаетесь, что это не симуляция?

– Ручаюсь, Яков Христофорович. Это не симуляция, – профессор невольно улыбнулся и встретил панический взгляд Пети.

– Ему настолько плохо, что он не может взять трубку? – жестко спросил Петерс.

– В данный момент никак не может. Он в ванной комнате, сестра промывает ему кишечник.

– Ясно. Как скоро он будет дееспособен?

Словно услышав этот вопрос, Петя принялся отчаянно жестикулировать, поднял растопыренные пальцы, задвигал губами. Профессор понял его и сказал:

– После всех процедур больному нужно отлежаться. Думаю, через сутки, к завтрашнему утру, он придет в себя.

Петя вытер мокрый лоб и облегченно вздохнул.

– Благодарю вас, Михаил Владимирович, – сказал Петерс, – рад знакомству с вами, пусть даже заочному. Всего доброго.

Петя выхватил из пачки очередную папиросу, пробежал по комнате из угла в угол, остановился напротив Михаила Владимировича и уставился на него выпученными глазами.

– Ну? Что он сказал?

– Ничего. Вы сами все слышали. Он справлялся о здоровье Григория Всеволодовича.

– А почему вы сказали симуляция?

– Я сказал, что это не симуляция. Мне был задан вопрос, я ответил.

– Какой вопрос?

– Петя, я очень устал от вас, честное слово. Вы сами все отлично слышали.

– Нет, как именно он спросил? Какой у него был голос?

Дверь скрипнула. Появился Кудияров, бледный, с мокрыми волосами, в теплом стеганом халате. Пошатываясь, волоча ноги, он добрел до дивана, простонал:

– Знобит. Накройте меня пледом.

Телефон опять зазвонил. Кудияров крякнул, встал, но Петя опередил его, сам взял трубку.

– Степаненко! Да! Нет! Речь шла именно об авансе! Вы в своем уме? Я не ослышался? Я вас правильно понял? Вы хотите увеличить изначальную сумму в два с половиной раза? Погодите, это вообще не телефонный разговор. Ну, знаете, товарищ, так дела не делаются, я вынужден считать вас жуликом и провокатором, – он бросил трубку.

Кудияров все-таки поднялся, стоял рядом с Петей, смотрел на него недоуменно и подергивал за рукав.

– Почему ты не дал мне поговорить?

– Потому! Иди, ложись!

– Ты очумел? Ты что-то слишком много на себя берешь, Петька.

– Ничего я на себя не беру. Тебе сейчас нельзя подходить к аппарату, ясно?

– Нет. Объясни, в чем дело.

– Звонил Петерс! – грозно прошептал Петя. – Срочно требовал тебя на ковер. Какая-то сволочь, видимо, стукнула все-таки.

– Ой, черт, твою мать, – Кудияров вернулся на свой диван, лег, уткнулся лицом в подушку и глухо пробубнил: – Больше надо было дать, больше, тогда бы все заткнулись.

Петя присел рядом, стал шептать что-то, при этом зло косился на Михаила Владимировича. Из ванной комнаты появилась медсестра.

– Товарищи, я закончила, – сообщила она хмуро, – мешок с грязным бельем пусть горничная приберет.

Кудияров и Петя возбужденно шептались, не обращая на нее внимания. Иногда доносились отдельные нервные восклицания:

– Откуда ты знаешь? Немцы! Одесса! Только камушки! Мгновенно шлепнут!

– Послушайте, может, вы отпустите барышню и меня заодно? – спросил Михаил Владимирович.

– Товарищ Бочкова, спасибо, вы свободны, – быстро пробормотал Петя и махнул рукой, – идите, идите!

– То есть как это – идите? А деньги?

– Какие деньги? Ой, да, конечно, – Петя вытащил портмоне, отсчитал несколько купюр, – вот возьмите.

– Я тоже откланиваюсь. Всего доброго, – сказал Михаил Владимирович.

– Нет! Вы, пожалуйста, останьтесь, профессор! Мне плохо. Вы должны меня осмотреть и прописать лекарства, – возразил Кудияров.

Когда ушла сестра, Михаилу Владимировичу пришлось еще раз во всех подробностях пересказать разговор с Петерсом, опять прослушать сердце и прощупать живот Кудиярова, теперь мягкий, рыхлый. Товарищ Бочкова была мастерицей своего дела, промыла чекиста как следует, от души.

– Печень у вас увеличена, поджелудочная воспалена, тоны сердца глухие. Ничего нового. Диета, режим. Господа, вам самим не надоел этот балаган? Кажется, у вас какие-то служебные проблемы? Вам было бы удобней обсудить их без меня. – Профессор откровенно зевнул и отправился мыть руки.

Вонь в ванной комнате стояла нестерпимая, хотя окно было открыто и все вроде бы вымыто. Вернувшись в гостиную, он убрал фонендоскоп, закрыл саквояж.

– Обильное теплое питье, отвар ромашки и мяты. Сутки ничего не есть, не курить. Разумеется, спиртного ни капли. Всего доброго, поправляйтесь. – Михаил Владимирович хотел открыть дверь, но услышал странно спокойный голос Пети:

– Стойте, профессор! Мы с вами разговор не закончили. Положите саквояж на пол, поднимите руки и медленно повернитесь к нам лицом.

С тяжелым, усталым вздохом Михаил Владимирович подчинился, правда, рук не поднял. Поставил на пол саквояж, сел в кресло.

У Пети был изящный дамский «Смит-Вессон». Держал он его неуверенно, целился куда-то вбок. Кудияров приподнялся на диване и хмуро глядел из-под Петиного локтя.

– Сколько заплатил вам Пищик? – спросил Петя. – Назовите сумму, и в какой валюте. Или он дал вам золото? Камни?

– Господа, вы не могли бы изъясняться более внятно? Какой Пищик? Какие камни?

– Вы его вылечили, подделали медицинские документы, помогли ему скрыться. Станете утверждать, что все это бесплатно? Из одного только христианского милосердия? Не надо считать нас идиотами. Он передал вам деньги или что-то еще. Золото, драгоценности, – спокойно объяснил Петя.

– Почему бы вам не устроить очередной обыск у меня дома? – вздохнул Михаил Владимирович. – Я устал повторять, что не знаю никакого Пищика и гонораров от госпитальных больных не получаю.

– Допустим, раны оказались несмертельные, – подал голос Кудияров, – однако достаточно тяжелые, чтобы человека сочли мертвым. Учитывая возраст, шестьдесят восемь лет, путь до госпиталя, пешком, с открытыми кровоточащими ранами, он был обречен. В этом я уверен. Без вашего эликсира он бы не сумел выжить и уйти.

«А, вот и проговорился товарищ, – обрадовался профессор. – Выжить и уйти! Не поймали они моего есаула, точно не поймали, хотя очень старались».

– Так. Отлично. Кое-что я начинаю понимать. – Михаил Владимирович потянулся за папиросами.

Рука с револьвером напряглась.

– Не двигайтесь! – предупредил Петя.

– Ладно вам, дайте прикурить.

– Дай. Можно, – разрешил Кудияров.

– Подержи, – Петя вручил ему свой «Смит», встал, чиркнул спичкой.

– Благодарю вас. – Профессор затянулся и выпустил дым аккуратными кольцами. – Теперь давайте по порядку. Вы сказали слово «эликсир». Вы, вероятно, думаете, что это жидкость, которую можно выпить и сразу излечиться от всех недугов, помолодеть? Вам кажется, будто я торгую этой жидкостью, разливаю черпачком, как керосин в лавке?

– Перестаньте юродствовать, – крикнул Кудияров, – неважно, что мы думаем. Мне известно по крайней мере три случая, когда безнадежно больные вдруг оживали. В шестнадцатом году этот жиденок, сирота. Потом старуха Миллер. Наконец, Пищик.

– Желаете быть следующим? Вы разве умираете от неизлечимых старческих болезней?

– Я хочу эликсир. Он у вас есть, это я знаю точно. Жидкость, порошок, неважно. Я хочу! И вы мне дадите!

– Григорий Всеволодович, вы служили в лазарете, хоть и кассиром, однако должны знать. В медицине случается всякое. Человеческий организм – загадка. Можно погибнуть от пустяковых недугов и выздороветь после самых тяжких заболеваний, вопреки всем прогнозам.

– Жалкая риторика, буржуазное словоблудие. – Кудияров сморщился и прижал к животу подушку. – Вы все равно не сумеете убедить меня, что нет никакого эликсира. Вам придется отдать его, в противном случае вы и ваша дочь сегодня же окажетесь в подвале на Большой Лубянке. И никакой Агапкин вам не поможет, учтите. Он высоко взлетел, слишком уж высоко, Федька ваш, однако вы на него не надейтесь.

– Господа, вы слегка переигрываете. – Михаил Владимирович грустно покачал головой. – Кроме мятых бумажек, которые вы мне показали, ничего у вас нет. Кстати, вы обещали мне какую-то очную ставку. Может, стоит начать именно с нее?

– Ничего нет, – Петя нервно засмеялся. – Да вы понимаете, что и без всяких бумажек, просто так, вас, профессор, можно сразу к стенке, за одно только происхождение, за выражение лица? Я уже объяснял вам. Количество переходит в качество, согласно теории гениального Карла Маркса.

– Допустим. С гениальным Карлом Марксом я спорить не берусь. Но вы, господа, сами понимаете, чего от меня хотите? Извольте, я расскажу вам о том, что вы именуете эликсиром. Это вовсе не напиток, не порошок из растертого философского камня, не молодильные яблочки. Это мозговой паразит, глист. Да, у нескольких подопытных животных получился неожиданный эффект. Но не у всех. Часть животных погибла. Нужно провести сотни, тысячи опытов, чтобы понять, как это произошло и почему.

– Возможно, животные и погибали. Зато люди выжили. По крайней мере трое, – Кудияров криво усмехнулся. – Вот уж третий год я слежу за вами. Мне наплевать, что это, пусть глист. Пусть. Видите, у меня голова седая, макушка лысая, морщины, одышка, чуть что, живот схватывает. Мне сорок три. Ну, сколько еще я смогу жить как хочется? Десять лет? Двадцать? А потом?

– Григорий, ты спятил? – испуганно прошептал Петя.

Видно, для Пети было новостью, что Кудияров желает не просто получить бутылочку-другую волшебного эликсира, но испробовать снадобье на себе.

– Да, он спятил, – кивнул Михаил Владимирович, – наверное, мне следует сказать об этом товарищу Петерсу. Впрочем, еще не поздно. – Михаил Владимирович встал и взял телефонную трубку.

– Руки! – крикнул Кудияров.

Петя подскочил и больно вцепился в запястье профессора. Ногти у него были длинные, на коже остались царапины. Кудияров твердо держал револьвер. Михаил Владимирович был у него на мушке.

– Можете болтать что угодно. Вы дадите мне это ваше средство, или я вас убью.

– Гришка! – отчаянно прошептал Петя.

– Заткнись! Ну, профессор, решайте!

– Вы отдаете себе отчет, что можете умереть от этого? – тихо спросил Михаил Владимирович.

– Ничего, не умру. Жиденок, старуха Миллер, есаул Пищик живы, здоровы. Чем я хуже? Наоборот, я лучше, у меня организм крепче, стало быть, и шансов больше!

– Хорошо, допустим, так. Но после введения препарата нужно круглосуточное наблюдение, в больничных условиях.

– Я готов лечь в лазарет.

– Там грязь и тиф.

– Ничего, мне дадут отдельную палату.

– Вы не боитесь, что я могу обмануть вас?

– Вот уж этого вовсе не боюсь. Я достаточно хорошо изучил вас, профессор. Вы не обманете, не отравите. Вы, если возьметесь, будете действовать честно, наблюдать меня тщательно. Вам самому до смерти интересно еще раз проверить свое открытие. Отличный шанс, перед вами доброволец, совсем новый экземпляр.

Дуло все еще целилось профессору в грудь. Но страшнее дула были глаза Кудиярова. Потрясенный Петя сидел на подоконнике и молча курил. Михаил Владимирович отчетливо понимал: перед ним пример одного из страшных побочных эффектов. Еще до введения, лишь только зыбкой возможностью своего существования, червь может свести человека с ума.

* * *
Гамбург, 2007

На вокзале играла музыка, что-то мягкое, классическое. Снаружи выл ветер, хлестал дождь со снегом. Внутри старинного здания было тепло, уютно. Пахло живыми цветами, горячей сдобой. К вечеру вокзал почти опустел. Никакой толпы, суеты. Вокруг спокойные нормальные люди, сонные поздние пассажиры. Никто из них не годился на роль хвоста. Никто не шел за Иваном Анатольевичем, никому он здесь не был нужен.

Зубов на секунду остановился у витрины игрушечного магазина, в котором совсем недавно купил для Сони коллекционного плюшевого медвежонка с разными глазами. Нет, конечно, хвоста не было. И телефон никто не крал. Все дело в бессонной ночи, в коньяке.

«Я привык, что никогда ничего не теряю, не забываю, не опаздываю. Но рано или поздно это может случиться с любым человеком, даже самым внимательным и аккуратным. Ну, допустим, кто-то, кроме нас, вышел на след препарата. Вряд ли они станут действовать так стремительно и грубо. До реальных результатов еще слишком далеко, спешить некуда».

Зубов почти успокоился, стал зевать. Глаза слипались. Он смотрел на милых плюшевых зверей, они улыбались ему. Он захотел купить здесь что-нибудь для внучки. Но магазин был закрыт, а до последнего поезда оставалось двадцать минут.

Иван Анатольевич подошел к кассе и узнал, что поезд отменили. На море шторм. Дамбу заливает. Попасть на остров можно будет только завтра утром.

«Ветер, шторм – это, конечно, тоже происки злодеев имхотепов», – усмехнулся про себя Зубов, и опять рука его машинально потянулась за телефоном.

– Можно долететь на самолете. Есть небольшой аэродром на острове, в Вестерленде, – сказала девушка в кассе. – Хотите, посмотрю расписание?

– Да. Спасибо. Вдруг повезет?

Не повезло. Ближайший рейс был только утром. Зубова шатало от усталости. Он не забронировал заранее номер в гостинице, поскольку не рассчитывал, что ночевать придется в Гамбурге. Замотав шею шарфом, натянув на голову вязаную шапочку, Иван Анатольевич поплелся через заснеженную привокзальную площадь в ближайший отель. Ветер сбивал с ног, колючий снег царапал лицо. Колесики чемодана вязли в липкой слякоти. Вдобавок еще разболелось горло.

В ближайших трех отелях свободных номеров не оказалось. Портье холодно улыбались, сожалели, объясняли, что надо было бронировать заранее. Зубов осип, еле ворочал языком. За сутки щеки его покрылись клочковатой седой щетиной. Красные опухшие глаза, черная шапочка, натянутая на уши, запах перегара – все это не внушало доверия.

Только в начале одиннадцатого вечера Иван Анатольевич нашел наконец свободный номер. Это была крошечная, как купе, комната. Стены в черно-желтую полоску, на полу черное ковровое покрытие, потолок выкрашен черной краской. Плюшевое покрывало на кровати и кресло у маленького столика желтые, в черных леопардовых пятнах. Желтые жалюзи и черные шторы закрывали окно, выходившее на стройку. Черно-желтой была даже плитка в санузле. Такой дизайн мог сочинить только сумасшедший. И цена оказалась сумасшедшей, триста пятьдесят евро за сутки.

Зубова знобило. Даже под горячим душем он не мог согреться. Он позвонил ночному портье, попросил градусник и травяной чай в номер. Улегся, забился под одеяло, включил телевизор и сразу попал на вечерние новости гамбургского канала.

– Синоптики опять не обещают нам ничего хорошего. Завтра порывистый ветер, осадки, температура ноль – минус два. На море шторм, не менее четырех баллов.

Ведущая с доброй улыбкой пожелала спокойной ночи. Иван Анатольевич задремал под долгий рекламный блок.

В дверь постучали. Горничная принесла чай, извинилась, что нет градусника. Он поблагодарил, дал ей несколько монет.

По телевизору стали показывать сводку происшествий. Арест двух турок, торговцев наркотиками. Автомобильная авария на трассе. Полицейская облава в районе красных фонарей. Убийство нелегальной шестнадцатилетней эмигрантки из Таиланда. Задержание квартирного грабителя на месте преступления.

Зубов хотел переключиться на другой канал, но вдруг услышал:

– На острове Зюльт, в городе Зюльт-Ост, случился сильный пожар. Сегодня, около девяти часов утра, загорелось здание филиала фармацевтической фирмы «Генцлер». Здание полностью сгорело. По предварительным данным, один человек погиб. Из-за плохих погодных условий наша съемочная группа не сумела сегодня добраться до острова. Мы связались по телефону с командиром пожарной бригады Зюльт-Оста.

Иван Анатольевич пролил чай на одеяло, вскочил, увидел на экране фотографию пожилого мужчины в пожарной каске. За кадром звучал голос.

– Возгорание могло произойти от короткого замыкания. Здание выстроено совсем недавно, из ломапротилановых блоков. Это новый строительный материал, экологически чистый, легкий и прочный, с отличной теплоизоляцией. Единственный недостаток – он мгновенно воспламеняется. К тому же это была лаборатория, внутри находились химические реактивы. Поскольку пожар сразу охватил все здание, источник возгорания найти трудно. Погиб один человек.

– Что известно об этом человеке? – спросил ведущий.

– Тело сильно пострадало в огне, опознать его и установить личность без специальной экспертизы невозможно. Могу только сказать, что это женщина.

– Сотрудница лаборатории?

– Повторяю, личность погибшей устанавливается. На это уйдет время.

– Возможен умышленный поджог?

– Нет, маловероятно.

– Ну, что ж. Благодарю вас. Будем ждать новостей.

* * *
Москва, 1918

«Может быть, правда позвонить товарищу Петерсу? – думал Михаил Владимирович, пока шофер Пети вез его домой. – Сказать, что один из его подчиненных сумасшедший. Один? Ох, если бы! Кажется, они все там не в своем уме. Идея мировой революции такой же бред, как вечная молодость, но только значительно более опасный бред. Вечной молодости хотят для себя лично, потихоньку, втайне от других, а революцию навязывают миллионам людей, не спрашивая их согласия. Да, безусловно, все они там, в Кремле и на Большой Лубянке, страдают психическими недугами. Нормальный человек вряд ли выживет в их среде. А мой Федя?»

Михаил Владимирович вспомнил, какое было лицо у Кудиярова, когда он произнес: «Агапкин вам не поможет, учтите. Он высоко взлетел, слишком уж высоко, Федька ваш, однако вы на него не надейтесь».

В последнюю их встречу Федор сказал, что живет в Кремле, числится в охране самого Ленина, выполняет при вожде функции няньки с медицинским образованием.

– Они тебя там не слопают? – спросил Михаил Владимирович.

– Не знаю. Все возможно, – ответил Федор, – если бы я мог отказаться, меня бы там не было.

Профессор не стал его спрашивать, почему так получилось. Довольно того, что устроил за столом Андрюша, а потом, между прочим, с удовольствием слопал оба Фединых пирожка, под умильные вздохи няни.

На свете слишком мало осталось людей, которым Михаил Владимирович доверял безоговорочно. Одним из них был Федор. И если случилась с ним такая беда, если попал он в змеиное гнездо, значит, правда не мог отказаться.

Автомобиль остановился возле дома на Второй Тверской. Шофер за все это время не произнес ни слова, и Михаилу Владимировичу стало совсем уж не по себе, когда он вспомнил, что адреса своего не называл. Более того, он слышал, как Петя небрежно бросил:

– Отвезешь его домой и сразу назад.

Стало быть, даже шоферу известен домашний адрес.

Разговор в гостиничном номере закончился в самых дружеских тонах. Револьвер убрали. Михаил Владимирович согласился на сделку. Он признался, что ему действительно не терпится продолжить свои опыты и о таком добровольце, как товарищ Кудияров, он даже не мечтал. Далее профессор еще раз предупредил смелого чекиста, что не может ни за что ручаться, поскольку действие препарата слишком мало изучено. Однако даже при самом благоприятном варианте развития событий после введения раствора с цистами может подняться температура.

– Знаю, – сказал чекист, – лихорадка длится неделю, потом волосы лезут, кожа шелушится, ногти сходят, но все вырастает заново. У жиденка даже зубы новые прорезались.

– Откуда вам это известно? – осторожно поинтересовался Михаил Владимирович.

– Я видел его в лазарете. Я тогда еще там служил. А потом видел в Ялте. Его ваша младшая сестрица, графиня Наталья Владимировна Руттер, усыновила, верно? Не волнуйтесь, никто, кроме нас с Петькой, не знает. Теперь уж точно никто.

– Почему – теперь? А раньше?

– Был один человечек, мой секретный агент. Наблюдал за жиденком неотступно, сообщал мне о каждом его шаге.

– Усатый такой, в лаковых штиблетах, – вспомнил Михаил Владимирович, – кажется, он поселился в доме напротив, на чердаке, и представлялся живописцем. Куда же он делся?

– Оказался вором и предателем, пришлось шлепнуть. А, кстати, вы, профессор, самому себе тоже препарат ввели.

Это был не вопрос, а утверждение, за которым последовало несколько весьма странных комплиментов, будто на свои пятьдесят пять лет профессор никак не выглядит. Лицо у него молодое, осанка, фигура. А голова седая так,для маскировки. К тому же бывает, что и в тридцать лет седеют.

Возражать не имело смысла. Разговор затянулся бы еще на час, а спать хотелось смертельно.

Поднявшись в квартиру, он долго гляделся в зеркало в прихожей и не без удовольствия отметил, что, даже такой усталый и сонный, выглядит правда довольно молодо для своих лет. Впрочем, только человек, помешанный на идее омоложения, может приписать это действию волшебного зелья. На самом деле тут нет ничего особенного. Наследственность плюс несколько старинных, банальных правил, известных любому гимназисту начальных классов. Мало есть, много работать, много ходить пешком. Ну и еще, конечно, в меру сил соблюдать простые христианские заповеди.

Он отправился в ванную, умылся. В квартире было тихо. Таня отсыпалась после суточного дежурства. Няня ушла гулять с Мишей, Андрюша отправился на занятия. К счастью, этим летом он не болтался без дела. Неподалеку, на Миусах, старый художник давал уроки живописи всем желающим за крупу, сахар и керосин.

Михаил Владимирович раздумал звонить Петерсу. Эта идея была хороша только в качестве угрозы товарищу Кудиярову и Петьке.

У профессора созрел вполне определенный план, который не требовал вмешательства высших сил в лице заместителя председателя ЧК. Предчувствие подсказывало ему, что довольно скоро эти высшие силы сами вмешаются в бурную жизнь Пети и Гриши, двух пламенных борцов за счастье мирового пролетариата. Судя по их нервозности, по обрывкам разговоров, дела у них плохи. Не исключено, что они готовятся к новой нелегальной эмиграции, именно потому так спешит омолодиться отчаянный чекист Кудияров. Мало ли как потом все сложится? Ему кажется, что у него есть небольшой запас времени, чтобы полежать в лазарете и провести процедуру. Петя с ним не согласен, но пусть они сами разбираются в своих проблемах.

Михаил Владимирович достал тетрадь. Пока происходил весь этот балаган в гостинице, он старался не забыть нечто очень важное, он давно уж думал о загадке Альфреда Плута, об истории создания увеличительных приборов.

Перед тем как лечь спать, он быстро, довольно коряво, записал:

«Никто в точности не знает, как удавалось египтянам и другим древнейшим народам производить тончайшие операции на сетчатке глаза. Линзы из хрусталя и берилла появились за две с половиной тысячи лет до Рождества Христова. Однако ни в каких древних источниках не упомянуто, что линзы использовались в качестве лупы. Есть легенда о первых очках. В конце тринадцатого века флорентийскому стеклодуву Сальвино Армати пришла идея соединить две линзы металлической оправой.

Тогда же, в тринадцатом веке, монах Роджер Бэкон проводил свои оптические опыты, экспериментировал с зеркалами и линзами. Сохранился созданный им чертеж телескопа. Если он придумал этот прибор, вполне мог его сделать, так же как и микроскоп, однако все, что он создал и узнал, сохранил в строжайшей тайне. Это было свойственно его времени и его кругу.

Официально открытие телескопа и микроскопа приписывается семнадцатому веку.

Я своими глазами видел в Британском музее череп, сделанный из цельного куска хрусталя. Его откопали лет двадцать назад в Южной Америке, в развалинах древнего города майя. Ему несколько тысячелетий. Как удалось его изготовить, неизвестно. Таких технологий до сих пор не существует. Он особым образом преломляет свет и, вероятно, служил не только ритуальной принадлежностью, но использовался как сложный оптический прибор. Существует легенда, что подобный хрустальный череп имелся у Альфреда Плута. На автопортрете он держит в руке прозрачный, подсвеченный изнутри череп.

Мы привыкли думать, что все естественные науки возникли и начали развиваться только в восемнадцатом столетии, а то, что было прежде, – метафизический дым.

Допустим, египетский врач Имхотеп, или средневековый алхимик Роджер Бэкон, или мой новый приятель Альфред Плут имели возможность разглядеть строение живой клетки, но утаили это от своих современников и от потомков, сознательно окутали все туманом, метафизическим дымом.

Алхимики опасались, что сокровенные знания достанутся жуликам, мошенникам, подражателям и просто глупцам. Во Франции эту несметную рать называли суфлерами, в Германии и Англии – пфафферами. Площадные маги, предсказатели, делатели фальшивого золота и фальшивого счастья. Сколько их было, сколько будет. Имя им легион.

Если тайны древних знаний откроются, разве кто-нибудь станет от этого умней, честней, милосердней?

Я притворяюсь, что мне смешно, на самом деле страшно. Я тридцать с лишним лет пытаюсь лечить людей. Мне встречались разные пациенты, изредка попадались фантастические мерзавцы. Что делать? Они тоже болеют. Однако такой экземпляр я вижу впервые. Смесь материализма с грубой мистикой, фокусы с гипнозом и спиритизмом, безграмотные суждения об алхимии, Шамбале, Платоне. Кокаин. Возведение ледяного эгоизма и лютой похоти в незыблемый философский принцип. Подстрекательство черни к грабежам, анархии, во имя одного лишь своего жалкого больного тщеславия. Профессиональный революционер.

Все же было бы любопытно узнать мнение моих маленьких друзей о нем. Кажется, они способны видеть изнутри, самую суть живого существа. Но слишком беспощадным может быть их приговор».

…Михаил Владимирович захлопнул тетрадь, убрал в ящик. Глаза слипались, рука больше не могла водить пером по бумаге. Он улегся на свой диван и сразу провалился в тяжелый обморочный сон. Однако проспал он совсем недолго. Дверь открылась, заглянула Таня.

– Ну, слава Богу, я уже стала волноваться. – Она подошла, поцеловала его, присела рядом. – Почему так долго?

– Господин чекист изволил обожраться, ночью кушал утку с яблоками и запивал шампанским. Учитывая его хронический панкреатит, кончилось это плохо. – Михаил Владимирович зевнул. – Открой-ка мой саквояж, там жестянка из-под порошков.

Пока она возилась с замочком, с жестянкой, он лежал, закрыв глаза.

– Боже мой, папочка, настоящий шоколад! Я съем одну конфетку, прямо сейчас. Что-то удивительное, кремовая начинка. Кажется, в последний раз такие конфеты мы ели на мои именины, в шестнадцатом году.

– Скажи, ты помнишь деда с пулевыми ранениями? – спросил Михаил Владимирович, не открывая глаз.

– Василия Кондратьевича? Конечно, еще бы не помнить!

– Ты видела его потом, после выписки?

– Папа, с ним что-то случилось? Они поймали его?

– Нет, нет, не пугайся. С ним все в порядке. Так ты видела его? Вы встречались?

– Да. То есть нет. Мы должны были встретиться в Большом Вознесении, я ждала его в условленное время, но он не пришел. Папа, объясни, пожалуйста, что происходит?

Михаил Владимирович вздохнул, сел, потер сонные глаза.

– Танечка, сначала ты мне объясни. Вы договаривались о чем-то, когда прощались. Ты ничего мне не сказала. Скажи сейчас, я должен знать.

– Они спрашивали тебя о нем? Кто-то донес?

– А как ты думала? Конечно, донесли. Но дело не в этом. Ты взрослый человек, я не вмешиваюсь в твою жизнь, я не стал спрашивать тебя тогда, о чем вы говорили с ним, в общем, я примерно догадываюсь. Ты много с ним сидела. Он, вероятно, виделся с Павлом?

– Да. Откуда ты знаешь?

– Ну, какие еще могли быть у тебя секреты со старым донским есаулом, деникинским связным? Как Павел?

– Я очень мало знаю, папочка. Главное, жив. Был ранен, не тяжело, в руку, навылет. Теперь уж все прошло. Василий Кондратьевич рассказывал, Павел хотел письмо передать для меня, но в последний момент раздумал, порвал, сказал, слишком опасно.

– Спасибо ему за это, – пробормотал профессор, опять откинулся на подушку и закрыл глаза. – Ты, Танечка, даже не представляешь, насколько это могло быть опасно. Если бы они нашли письмо…

– Папа, Бог с тобой, оно было без подписи, без адреса, по-французски.

– Не важно. Они бы разобрались. Ты напрасно их недооцениваешь.

– Зато ты переоцениваешь. Тебе не кажется, что это фарс, балаган, мы как будто под гипнозом? Ты обслуживаешь их за крупу, за постное масло. Ты, профессор медицины, после суток дежурства едешь ставить клистир наглому обожравшемуся животному. Папа, с каких пор ты стал ветеринаром?

– И все-таки Павел письмо порвал. Стало быть, он тоже их переоценивает?

Таня ничего не ответила, замолчала надолго. Михаил Владимирович слышал, как она встала с дивана, подошла к окну и застыла в раздумье.

– Животное зовут Григорий Всеволодович Кудияров, – не открывая глаз, продолжал профессор, – ты должна его помнить. Он служил кассиром в госпитале.

– А, тот, что обчистил кассу? – тихо отозвалась Таня.

– Не обчистил, а экспроприировал госпитальные деньги на великое дело борьбы за счастье трудящихся. Профессиональный революционер. Теперь высокопоставленный чекист. Мне кажется, именно Кудияров арестовал и поставил к стенке нашего есаула. Очень уж сильно озабочен его судьбой и напуган до смерти. Так напуган, что грозил мне револьвером. Но сначала показал донос. Кстати, не единственный. Довольно много пишут, на меня, на тебя.

– Кто?

– Добрюха, по поручению Смирнова. Фельдшерица, Аграфена Чирик. Знаешь, мне кажется, есаул вез большую сумму денег. Смелый чекист Кудияров их присвоил, никуда не сдал. А клистир ставил не я. Специально приехала сестра, товарищ Бочкова.

– Василий Кондратьевич действительно вез деньги в Национальный центр и нарвался на засаду. Деньги отняли и как-то очень уж быстро поставили есаула к стенке, без единого допроса. Удивительная история. Павел, когда хотел передать письмо, назвал адрес госпиталя. Если бы не это, Василий Кондратьевич ни за что бы не выжил. Когда ему удалось выбраться из грузовика, он сначала понятия не имел, куда идти. Но увидел храм Христа Спасителя и вспомнил, что Павел говорил: госпиталь недалеко от храма, на Пречистенке.

– К стенке, без единого допроса, – тихо повторил профессор, – да, скорее всего, дело именно в деньгах, и, вероятно, это не первый случай.

Таня опять села на диван, погладила Михаила Владимировича по голове, поцеловала в висок.

– Папа, прости меня. Я хотела тебе с самого начала все рассказать, но испугалась. Вдруг ты не позволишь мне встречаться с ним? Я надеялась передать для Павла записку, фотографию Миши. Но есаул не пришел. Он сразу меня предупредил, что вряд ли сумеет. И еще сказал, что в московском центре болтуны и предатели. Ты уверен, что его не поймали?

– Уверен, Танечка. Я посплю немножко, ладно?

Глава четырнадцатая

Северное море, 2007

Дверь каюты бесшумно открылась, вошел маленький человек неопределенного возраста, смуглый, раскосый, в белоснежном кителе и синих, с лампасами, брюках. Смоляные с проседью волосы были расчесаны и смазаны гелем так, что казались приклеенными. Соня вздрогнула и выронила чашку. Остатки кофе пролились на светлый ковер. Человечек почтительно поклонился и произнес тонким, почти женским голосом:

– Доброе утро, мадам. Вас приглашать подняться наверх. Позвольте, я проводить вас. Хозяин ждет.

«Доброе утро» он сказал по-немецки. После обращения «мадам» перешел на французский. Последнюю фразу – «хозяин ждет» – выдал по-английски. На всех трех языках он говорил с сильным азиатским акцентом.

– Привет, – сказала Соня по-русски, – а кто, интересно, ваш хозяин?

– Прости, госпожа, он назвать себя сам, – ответил человечек тоже по-русски, – госпожа идет со мной тепло одета. На палубе ветер дует, холодно. Я помогай госпожа.

Соня моргнуть не успела, а человечек уже стоял перед ней на коленях и надевал ей на ноги белые меховые унты.

– Это не мои! Зачем? Что вы делаете?

– Прости, госпожа. Как будет угодно, госпожа. – Человечек застыл на коленях, с унтом в руке, вопросительно глядя на Соню снизу вверх.

– Подождите. Я не хочу надевать чужую обувь. Где мои сапоги?

– Госпожа, нет! Обувь не чужой, нет! Новый башмак, теплый, хороший башмак, госпоже удобно.

– Мои сапоги где? – повторила Соня, заранее зная, что ответа не получит. – Ладно, не идти же в тапочках. Тем более они тоже не мои.

Унты оказались впору, в них действительно было тепло и удобно. Человечек поднялся с колен, бережно снял с вешалки Сонину куртку.

– Как вас зовут? – спросила Соня.

– Хозяин звать меня Чан. Госпожа может звать также Чан.

– Чан. Очень приятно. Сколько языков вы знаете?

– Чан не знай никакой языков, кроме родной. Но понимай могу пять языков, совсем мало. Чуть-чуть.

– Какой же ваш родной?

– Хинди, если госпоже будет угодно.

– Скажите, Чан, куда и зачем мы плывем?

– Чан ничего такого не знай! Прошу, госпожа, пожалей Чан, не спрашивай вопросов.

Он открыл дверь перед Соней, поклонился так низко, что почти коснулся головой пола, причем ни одна прядка не шелохнулась, словно и правда волосы его были приклеены к черепу намертво.

Пол коридора покрывал толстый багровый ковер, он глушил шаги. Чан шел впереди, беспокойно оглядывался на Соню. Она заметила три двери, вероятно, за ними были такие же каюты. Когда подошли к лестнице, ведущей вверх, на палубу, послышалась музыка. Что-то классическое, очень знакомое.

– Бетховен, – пояснил Чан, – хозяин слушай Бетховен, всегда, если северо-западный ветер.

– А если юго-восточный? – спросила Соня с нервной усмешкой.

– Тогда что-нибудь как «Турецкий марш».

Посреди пустой белой палубы стояло огромное кресло, обитое вишневым бархатом. Ветер ударил в лицо, сразу заслезились глаза, и в первую минуту Соня не сумела разглядеть человека в кресле, только смутный силуэт, огромный воротник шубы из серебристого соболя, черный вязаный плед на коленях. Над роскошным воротником виднелась часть головы, убогий холмик лысого черепа.

– Хозяин. Госпожа подойти, кланяйся хозяин. Доброе утро, чудная погодка, море такой красивый, благодарю ваше гостеприимство, – прошелестел за спиной быстрый шепоток Чана.

Палуба кренилась, трудно было удержаться на ногах. Соня огляделась и не увидела ничего, кроме кипящей свинцовой воды и хмурого неба. Музыка Бетховена казалась холодной, враждебной, торжественно-грозной. Соня медленно подошла, чувствуя, как немеют ноги. Это был даже не страх, а какая-то мерзкая липкая робость.

– Кланяйся, обязательно кланяйся хозяин, – нервно шептал Чан.

– С какой стати? – громко спросила Соня.

Но вдруг у нее заболел желудок, словно ударили в живот, и от этой внезапной резкой боли она невольно согнулась, съежилась.

– Так, так, госпожа правильно делай, кланяйся, низко кланяйся! Хозяин великий, сильный, госпожа маленький, слабый, надо кланяйся! – прощебетал Чан.

Соня заставила себя распрямиться, медленно, глубоко вдохнула и посмотрела на человека в кресле.

Тощий, совершенно лысый старик сидел с закрытыми глазами, как будто спал. Лицо такое рябое и темное, что казалось овалом сухой промороженной земли. Соня почему-то вдруг вспомнила о вырезании следа, древнем магическом приеме ведьм.

Музыка стихла. Чан опустился на корточки возле кресла и застыл в неудобной позе, преданно глядя на хозяина снизу вверх.

– Добрый день, фрейлейн Лукьянофф, – произнес старик по-немецки, не открывая глаз. – Позвольте представиться. Эммануил Хот. Вы можете сесть.

Голос оказался неприятный, высокий и глухой, какой-то слегка придушенный. Рядом не было ничего, ни стула, ни табуретки, только голая белая палуба. Она качалась, уходила из-под ног.

– Здравствуйте, господин Хот, – ответила Соня по-русски, – сесть я, к сожалению, не могу. Некуда.

– Госпожа сесть как Чан, госпожа не говорить совсем русски, никогда при хозяин не говорить русски. Госпожа сесть как Чан! – маленькая цепкая рука ухватила Соню за куртку и потянула вниз.

– Я не зэк, чтобы сидеть на корточках, – сказала Соня.

Замшевые сморщенные веки разжались. Сизые, в красных прожилках глаза уставились на Соню. Он разглядывал ее так, словно она была неодушевленным предметом. Наконец произнес:

– Фрейлейн Лукьянофф, я не понимаю по-русски и прошу вас говорить со мной по-немецки или по-английски. Чан, кресло!

Слуга вскочил и убежал. Опять заиграла музыка, первые аккорды Девятой симфонии. Старик закрыл глаза, лицо его выразительно задвигалось, словно он подпевал про себя.

Соня подошла к самому борту и стала смотреть на воду. Боль стихла, осталась только легкая тошнота. Сырой соленый ветер трепал волосы, проникал под куртку, под свитер. Соне на миг показалось, что она уже в воде, страшный холод прожигает насквозь, дышать невозможно, сердце колотится сначала безумно быстро, а потом все медленней, глуше. Она спрятала руки в рукава, стиснула запястья. Ледяные пальцы ничего не чувствовали.

Вернулся Чан. Вместо кресла он принес складной брезентовый стульчик.

– Госпожа изволь, садись. Великая честь садись при хозяин, великая честь, госпожа благодарить хозяин за милость!

– Послушайте, Чан, отстаньте вы от меня, наконец, – сказала Соня, – надоел, честное слово!

– Чан любить госпожу, Чан советуй хороший совет!

– Что ты там шепчешь, Чан? – спросил хозяин.

Слуга грохнулся на колени и заговорил по-немецки, плачущим противным голоском:

– Чан ничего не знай! Чан хочу как лучше, советуй хороший совет, Чан обожать великий хозяин, Чан предупредить госпожа, только предупредить, чтобы не гневал хозяин! – Он принялся ползать вокруг кресла на коленях.

Музыка заиграла громче, торжественней. Костлявые коленки Чана глухо стучали о палубу, и стук странным образом совпадал по ритму с аккордами симфонии. Это напоминало какой-то древний ритуальный танец. Бедняга плакал, стонал, всхлипывал, голова дергалась, из носа потекла тонкая струйка крови. Соня вдруг заметила, что хозяин улыбается и размахивает руками, как дирижер.

Несколько капель крови упало на белоснежные доски палубы. Чан тут же достал из кармана салфетку и принялся суетливо вытирать пятна. Хозяин в последний раз выразительно взмахнул руками и произнес:

– Довольно. Теперь пошел вон.

На этом спектакль закончился. Чан исчез, замолчала музыка. Соня стояла, не двигаясь у борта и смотрела на воду.

– Мисс Лукьянофф, сядьте, пожалуйста, – сказал Хот по-английски.

Соня села. Стульчик оказался слишком низкий, хлипкий и неудобный. Алюминиевые ножки шатались, брезентовое сиденье провисло.

– Мистер Хот, ваш слуга сумасшедший. Вы, кажется, тоже. Извините. – Соня поднялась и отодвинула стул.

– Браво. – Старик несколько раз беззвучно сдвинул ладоши. – Мне нравится, как вы держитесь.

Он отбросил плед, поднялся на ноги, легко прошелся по палубе. Из-под шубы виднелись джинсы и белые кеды. Он оказался довольно высоким, спину держал прямо, острый длинный подбородок надменно задирал вверх. Кадык неприятно выделялся на голой шее, и еще, у этого тощего Хота было несоразмерно большое жирное брюхо. Оно колыхалось при ходьбе.

Из кармана шубы он достал плоскую жестяную коробку, раскрыл, протянул Соне.

– Угощайтесь. Отличные сигары.

– Спасибо. Предпочитаю сигареты.

– Я знаю, – из другого кармана он извлек пачку сигарет.

Когда он дал ей прикурить, она обратила внимание, что пальцы у него толстые и короткие, на правом безымянном перстень с крупным темным сапфиром. Ногти на обоих мизинцах длинные, остро оточенные.

Несколько минут они молча курили, стоя рядом. Соня смотрела прямо перед собой, на туманную линию горизонта, пыталась определить, где кончается море и начинается небо. Хот откровенно разглядывал ее. Она боялась повернуть голову, боялась встретить близко его жуткие красноватые глаза, зрачки, крошечные, как дырки от булавочных уколов.

Он выпустил струйку ароматного дыма и произнес задумчиво:

– Вы в отличной форме, несмотря на тяжелый стресс, на все фокусы, которые выделывали с вами Фриц и Гудрун. Это радует. Один – ноль в вашу пользу.

– Что вы хотите? – тихо спросила Соня.

– Один – один. Счет сравнялся. Вы задали глупый вопрос. Самые глупые вопросы те, на которые заранее знаешь ответ. Верно?

– Да, пожалуй. В таком случае позвольте еще вопрос. На него я точно не знаю ответа. Почему на вашем шикарном судне нет нормальных стульев?

– О’кей. Два – один в вашу пользу. Видите ли, здесь никто не может сидеть в моем присутствии. Только на корточках. Как заключенный. Как зэк. Я правильно понял это забавное русское слово?

– Три – один в мою пользу. Теперь вы, мистер Хот, задали глупый вопрос. Сами ведь знаете, что поняли правильно. А что, кроме вас здесь все заключенные?

– Почему же? Здесь все свободные, полноценные люди, отличные профессионалы. Капитан, штурман, матросы. Есть еще доктор и повар. Только Чан и четверо слуг не совсем свободны, – он выпустил струйку сигарного дыма, – и не совсем люди.

– Кто же они?

– Кохобы. Вы никогда не слышали такого слова?

– Нет.

– Хорошо. Я объясню. Кохоб – нечто среднее между домашним животным и человеком. Они легко справляются с примитивной работой. Они преданы хозяину, исполнительны, аккуратны. Мало спят, питаются простой дешевой пищей. Конечно, у них есть и недостатки. Так сказать, побочные эффекты. Некоторая истеричность, вызванная излишним усердием, ну и еще, их приходится стерилизовать, иначе они плодятся, как кролики.

Соня слушала и спокойно разглядывала лицо господина Хота. На самом деле он был не так уж стар. Лет шестьдесят, не больше. Вероятно, в молодости он страдал тяжелым фурункулезом. Шрамы на его лице напоминали следы оспы. Но вряд ли это была оспа.

– Господин Хот, вы сказали – побочные эффекты. Если я правильно поняла, эти ваши кохобы – результат каких-то опытов?

– Период опытов давно позади. За последние три тысячи лет технология производства кохобов не менялась. Никакой химии, наркотиков, никаких новомодных фокусов вроде нейролингвистического программирования. Всего лишь искусство делать больно, не прикасаясь, одним только психологическим внушением. Механизм воздействия одинаков, но результаты разнообразны, в зависимости от объекта. Примитивные особи легко превращаются в кохобов. У более развитых существ может возникнуть агрессия либо, наоборот, тяжелое депрессивное состояние, вплоть до суицида. Чем выше интеллектуальный уровень объекта, тем сложнее прогнозировать результат. Вы, конечно, помните, как сильно у вас заболела голова, когда вы ехали в поезде с Фрицем Раделом? Вы удивились, растерялись. А сейчас – разве не заболел у вас живот, когда глупышка Чан просил вас поклониться? Вы согнулись невольно, от боли. Вы поклонились. Верно?

– Хотите сказать, Чан, как Радел, способен причинять боль внушением?

Хот глухо рассмеялся. Зубы у него были мелкие, желтоватые. Улыбка обнажала бледные выпуклые десны.

– Хорошая шутка. Четыре—два в вашу пользу. Знаете, мисс Лукьянофф, вы все больше меня радуете. Честно говоря, я волновался перед нашей встречей. Вдруг вы окажетесь такой же непробиваемой, как ваш прапрадед? Кстати, Фриц был уверен в этом. Потому и действовал так грубо.

– Вы тоже, мистер Хот, не отличаетесь особенной деликатностью, – заметила Соня.

– О, простите. Я должен был вас проверить. Никому не верю на слово. Фриц – сторонник жестких методов. Он считает, что с вами не удастся договориться и вас придется ломать. Я ничего дурного в его методах не вижу, однако опыт показал, что они не всегда эффективны. Я убежден: в случае с вами залог успеха – ваше добровольное согласие, искреннее желание сотрудничать.

У Сони от холода стучали зубы. Ветер усилился, яхту качало, на верхушках волн появились белые барашки.

«Шторм, – подумала она, – яхта потерпит бедствие, капитан отправит сигнал SOS. Кто-нибудь приплывет на помощь, и я скажу, что меня похитили».

– Шторма не будет, – произнес Хот с доброй улыбкой, – ветер меняется, нас только слегка покачает. Надеюсь, вы не страдаете морской болезнью?

– Не знаю. Я впервые в открытом море.

Соня в очередной раз накинула на голову капюшон куртки. Капюшон постоянно сдувало, мерзли уши. Гердина вязаная шапочка была бы сейчас очень кстати. Но в кармане ее не оказалось. Она исчезла, вместе с сапогами, бумажником и телефоном.

– Мы уже в Атлантическом океане, – сообщил Хот, – скоро войдем в Бискайский залив.

Соня дрожала, зубы стучали, она продрогла насквозь. Хот не замечал этого. Ему в его шикарной шубе было тепло.

– Я, конечно, плохо помню географию, – пробормотала Соня, – но из Северного моря в Бискайский залив можно попасть только через Па-де-Кале, оттуда в Ла-Манш либо придется обогнуть Британию, это огромный крюк.

– Да, крюк приличный, однако в Па-де-Кале нам сейчас делать нечего, там узко, как в бутылочном горле. Возможны всякие неожиданности. – Хот нахмурился, над переносицей морщины сложились буквой игрек. – А географию вы помните совсем неплохо.

– Просто я любила в школе раскрашивать контурные карты. Сколько дней пути нам осталось? Куда мы плывем, не спрашиваю, все равно вы не ответите.

– Почему же? Отвечу. Остров Анк в Атлантическом океане, у побережья Африки. Там тепло и красиво. Плыть нам еще долго. Для вас это хорошая возможность отдохнуть и подумать. Как только мы прибудем на место, отдыхать вам уже не придется.

– Скажите, господин Хот, почему вам понадобилась именно я? У вас есть все необходимое. Цисты, записи профессора Свешникова. Вы можете собрать группу ученых, лабораторию, целый институт, провести серьезные научные исследования.

Хот опять стал сверлить ее взглядом. Она уже заметила, что он мог очень долго смотреть прямо в глаза, не моргая. Выдержать такой взгляд было довольно трудно. На этот раз пауза продлилась минуты три, не меньше. Соня тоже старалась не моргать. От ветра выступали слезы.

«Кончится когда-нибудь эта пытка? Неужели нельзя поговорить в тепле? Впрочем, нет. Наверное, в закрытом помещении наедине с ним будет еще ужаснее», – подумала Соня, надменно щурясь, сдерживая дрожь мокрых ресниц.

Наконец Хот заговорил, причем склонился к ней так близко, что она почувствовала запах изо рта, такой же, как у Радела, с легким тошнотворным оттенком тухлой рыбы.

– Лаборатория. Институт. Ничего этого не нужно. Мы пробовали, и не раз. Не получается. За последние четыреста пятьдесят лет никому, кроме вашего прапрадеда, не удавалось добиться положительных результатов. Своих апостолов пернатый змей выбирает сам.

– Кто, простите?

– Пернатый змей. Одно из воплощений Ра. Так называемый мозговой паразит не случайно имеет форму змеи с человеческим лицом.

– Но крыльев нет. Причем здесь египетский бог Ра? Остров Анк. Такого острова не существует. Анк – египетский иероглиф, знак жизни. Крест, увенчанный петлей. Петля – врата рождения и третий глаз, в сочетании с крестом – символ тайной инициации. Что случилось четыреста пятьдесят лет назад? Омоложение? Альфред Плут к этому причастен?

Соня говорила спокойно, медленно и с каждым произнесенным словом чувствовала себя все уверенней, как будто произносила заклинание, спасающее от страха и холода. Впрочем, стоило замолчать, и стало еще хуже. Озноб усилился, к нему прибавилось гадкое чувство, похожее на стыд, на отвращение к самой себе.

Губы Хота растянулись в улыбке, открылись бледные десны, булькающий смех больше походил на болезненную икоту. Его трясло под шубой, живот колыхался. Соня изумленно смотрела на него, он крутил головой, махал рукой, показывая, что сейчас помрет от смеха и говорить пока не в силах. Соня спросила:

– Вам нехорошо?

– Не обращайте внимания, я в порядке. Я смеюсь от радости. Но каков Свешников! Столько лет морочил нас, ловко изображал профана. Мы почти поверили, что произошел сбой в системе и сокровенные знания достались профану, чужаку. Однако нет. Система не дает сбоев. Сокровенные знания доступны только посвященным. Свешников посвященный и поступил согласно древним законам. Нашел достойного наследника, передал свою тайну в надежные руки, тем самым сделал мне воистину царский подарок.

– Я не понимаю, господин Хот. Я ничего не понимаю. О чем вы?

Он пальцем приподнял ее подбородок, приблизил свое лицо к ее лицу, уставился в глаза и прошептал:

– О вас, Софи, дорогая, о вас, моя девочка.

* * *
Москва, 1918

Бокий впал в немилость. Сразу после расстрела царя он вместе с Максимом Горьким отважился ходатайствовать перед вождем за великого князя Гавриила Константиновича. Князь был болен чахоткой. Бокий и Горький просили отпустить его с женой за границу. Свой ответ вождь отправил не тайной запиской, а открытой телеграммой: «В болезнь Романова не верю. Выезд запрещаю».

Больше никаких записок не было. Мастер в Москве не появлялся, Гайд на связь не выходил. Впрочем, на положении Агапкина это никак не отразилось.

Вождь не отпускал от себя Федора ни на минуту. Из комнаты в Потешном дворце пришлось переселиться в квартиру Ильича, в крошечную каморку для слуг.

С самого начала службы у вождя Агапкин пребывал в духовном столбняке. Постепенно у него не осталось ничего своего – ни времени свободного, ни имущества. Все казенное, даже нижнее белье. Кормили хорошо. Одежда отличная, добротная, всегда чистая.

Вероятно, это была та степень несвободы, которую человек уже не осознает, не чувствует, как будто перейден болевой барьер. Пробегал день за днем. Постоянная занятость и усталость глушили тоску по Тане, по Михаилу Владимировичу, по самому себе. После каждой очередной процедуры, массажа или обычного утреннего осмотра Федор терял силы, как после обильного кровопускания. У него звенело в ушах, слипались глаза, от слабости подкашивались колени, но со стороны ничего этого заметно не было.

Как-то поздним вечером вождь принимал у себя Свердлова и еще одного человека. Они втроем пили чай в столовой. Федор дремал в соседней комнате, в кресле. Надежда Константиновна и Мария Ильинична давно ушли к себе.

Гость приехал из Екатеринбурга. Звали его Яков Юровский. Он много курил и все время покашливал. Именно от покашливания Федор проснулся, как-то механически подумал, что у гостя может быть туберкулез, и хорошо бы Ильичу сесть от него подальше. Хотел зажечь лампу, но не стал. Надеялся, что сумеет еще немного подремать, однако не получилось.

Дверь в столовую была приоткрыта, виднелся тонкий профиль Свердлова, густая черная шевелюра, пряди волос, красиво зачесанные вверх, ото лба к макушке. Юровский сидел спиной к двери. Спина была широкая, сутулая. Серый пиджачок лопался на крепких плечах. Он говорил монотонным, глухим голосом:

– Первым выстрелил я, наповал убил Николая. Потом пальба приняла безалаберный характер. Палили долго, остановиться не могли, а когда я остановил, оказалось – почти все живы. Алексей, Татьяна, Анастасия, Ольга. Товарищ Ермаков хотел штыком добить, однако не вышло. Причина выяснилась позднее. Бриллиантовые панцири под платьями, вроде лифчиков. Бриллиантов этих мы, Владимир Ильич, целый мешок привезли, ну и еще разные побрякушки, бумаги. Крику, визгу было много. Хорошо, в ипатьевском доме стены крепкие, подвал глубокий. Из подвала не слышно ничего. И вот что интересно: Алексей, наследник, вроде больной насквозь, да? А такой живучий парнишка оказался, одиннадцать пуль проглотил, пока наконец умер. На редкость живучий парнишка. В общем, Владимир Ильич, могу со спокойной душой доложить: дело сделано, как вы приказали, все чисто, аккуратно. Главное, вовремя. Теперь вот пусть господин Колчак их освобождает.

Вождь сидел так, что сквозь дверной проем, из темноты, Федор отлично видел его лицо. Он слушал Юровского очень внимательно, щурился, кивал и на последнюю фразу ответил быстрым смешком, легкой одобрительной улыбкой, как на хорошую шутку.

Федор знал наизусть это лицо, морщины, пигментные пятна, расположение медных и седых волосков в усах и короткой бородке. Когда вождь бывал деловит и сосредоточен, у него глаза сжимались до щелочек, приподнималась верхняя губа и медленно шевелились ноздри.

– Славно, славно, – произнес он с одобрительной улыбкой, – вы молодчина, товарищ Юровский.

Федор опомнился, обнаружив, что рука его непроизвольно расстегивает кнопку кобуры. Но как только пальцы нащупали холодную рукоять, все тело свело мощной, тугой судорогой, голову пронзила жгучая боль. Он не мог шевельнуться, чувствовал чудовищное напряжение, жар, пульсацию во всем теле. Боль расходилась волнами, из центра мозга, сжимала стальным раскаленным шлемом лоб, виски, затылок.

Голоса в столовой звучали все тише, глуше. Раздался смех, потом Ленин быстро, нервно произнес:

– Нет. Глеба я вам не отдам. Вы что, в самом деле? И слышать не хочу об этом! Товарища Бокия трогать не позволю ни в коем случае. Я лично ручаюсь за него, ясно вам?

– Но насчет Урицкого вы, надеюсь, согласны? – мягко спросил Свердлов.

– Не знаю, ох, не знаю, Яков. Это ведь все не так просто, – ответил Ленин, уже спокойней. – Нужны веские доказательства, какие-то формальные основания, нужно сначала обсудить вопрос на заседании ЦК, вынести постановление, принять резолюцию.

– Владимир Ильич, ничего этого не нужно, – кашлянув, тихо проговорил Юровский.

– Как – ничего? Нет, вы, батенька мой, чересчур много на себя берете. Вокруг не слепые, не глухие. Объяснить придется, хотя бы Троцкому, Дзержинскому. Иначе получится скверно, слишком уж подозрительно, – возразил Ленин.

– Получится красиво, – заверил его Свердлов, – у меня есть замечательный план.

Федор уже не слышал ничего, кроме своей боли. Перед глазами летали огненные змеи, тело свело очередной судорогой, потом стало темно и тихо.

Он очнулся оттого, что на лоб ему легла сухая прохладная ладонь. В комнате горела лампа. Он разлепил тяжелые веки, увидел два смутных лица.

– Володя, у него жар, он весь пылает, – прошептала Мария Ильинична, – надо срочно вызвать кого-нибудь, Гетье или Розанова. Это может быть тиф.

– Ты что, Маняша, типун тебе на язык! Еще не хватало нам тут тифа! Вот, смотри, он глаза открыл. Федор, как вы себя чувствуете?

Агапкин не был уверен, что сумеет сейчас издать какой-нибудь членораздельный звук. Во рту пересохло, язык прилип к небу. Мария Ильинична поняла по движению его губ, что он хочет пить, принесла холодного чаю из столовой.

– Это не тиф. Не бойтесь, – пробормотал Федор, жадно выпив все, что было в стакане, – скоро пройдет.

– Хотите сказать, доктора звать не нужно? – спросил Ильич.

– Не нужно. Я знаю, что со мной. Это не заразно.

– Ладно вам, Феденька, – смущенно потупилась Мария Ильинична, – мы не заразы боимся, мы за вас беспокоимся. Лоб у вас как раскаленный утюг, прикоснуться больно. Может, сделать уксусный компресс?

– Да. Благодарю вас.

Они вдвоем подняли Федора под руки, проводили в его комнату. Он едва волочил ноги, но все-таки мог идти. Вождь, пока вел его несколько метров, комично пыхтел и отдувался. В каморке они усадили его на кровать. Мария Ильинична ушла готовить компресс.

– Все-таки что же это с вами? Чем помочь? – спросил Ильич.

Здоровье соратников было государственным имуществом. Здоровье товарища Агапкина вождь считал своей личной собственностью. Федор заметил в его взгляде искреннюю тревогу, участие. Простое человеческое сострадание к ближнему было вовсе не чуждо Ильичу, особенно если этот ближний приносил реальную пользу.

Следовало срочно придумать какое-то простое и достоверное объяснение. Вождь недурно разбирался в медицине и остро чувствовал ложь.

– Владимир Ильич, мне стыдно признаться, – пробормотал Федор, с трудом ворочая языком.

– Ладно уж, говорите.

– Я спирту выпил. Мне алкоголь противопоказан категорически, ни капли нельзя.

Вошла Мария Ильинична, положила полотенце Федору на лоб, спросила с легким вздохом:

– Так зачем же выпили?

– Сдуру. Простыл немного, решил подлечиться старым народным средством. Теперь вот голова раскалывается, живот болит и лихорадит.

– Правда, что сдуру, – проворчал вождь и тихо, добродушно рассмеялся, – вроде бы взрослый мужчина, доктор, знаете, что нельзя, а пьете.

– Лихорадка сильная, градусов тридцать девять, не меньше, – заметила Мария Ильинична, – стало быть, ваш организм реагирует на спиртное как на яд. Получается что-то вроде пищевого отравления.

Они не обратили внимания, что от Федора вовсе не пахло спиртным. Они легко поверили и успокоились.

– А что, Маняша, было бы славно, если б такой вот болезнью, к примеру, заболел товарищ Луначарский, да и еще кое-кому из товарищей не мешало бы, – заметил Ильич с добродушной усмешкой. – Ладно, пьянчуга, отсыпайтесь, приходите в себя, и чтобы спиртного больше ни-ни! Сам лично буду следить за вами.

Когда они вышли, Федор несколько минут лежал с закрытыми глазами, не двигаясь. Голова все еще болела, но судорог больше не было. Он сумел отстегнуть портупею, снять сапоги, раздеться, залезть под одеяло, шлепнуть себе на лоб полотенце, смоченное в уксусной воде. Из-за слабости и дрожи на это потребовалось минут двадцать, с долгими передышками. Но все-таки приступ прошел удивительно скоро, как будто специально для того, чтобы не явился сюда никто из придворных лекарей.

Профессора Гетье и Розанов вряд ли поверили бы сказке о спирте. Но они никогда, ни за что не разгадали бы истинную причину странного приступа и, не желая признаться в своем бессилии, сочинили бы для Федора какой-нибудь сложный, пугающий диагноз, с которым невозможно полноценно работать. Кремлевским медицинским светилам вовсе не нравилось, что вождь предпочел им, великим, безвестного мальчишку, сопляка, самозванца.

К счастью, все обошлось. Вряд ли Ильичу, а тем более его сестре, придет в голову обсуждать с кем-то и проверять алкогольную версию. Но впредь нельзя забывать об этом. Еще одного приступа не должно быть, при них, во всяком случае.

Впервые нечто подобное случилось с Федором меньше года назад, в ноябре 1917-го. Тогда его рука точно так же потянулась к пистолету, и руку свело судорогой. Он хотел застрелиться из-за Тани. После московских боев вернулся домой ее муж, полковник Данилов, живой и невредимый. Это означало, что все кончено, надежды нет и жить больше незачем.

Не только руку, но все тело свело судорогой. Страшно заболела голова, температура поднялась до сорока. Тогда, в ноябре, его отвезли в госпиталь и тоже сначала подозревали тиф.

Странная болезнь продолжалась трое суток. Никто из госпитальных врачей так и не сумел поставить диагноз. Никто, кроме самого Федора.

На этот раз все случилось по той же схеме. Федор потянулся за оружием. Выстрелить в любого из троих, сидевших поздним вечером в столовой, было бы равносильно самоубийству.

С тех пор как Федор втайне от Михаила Владимировича ввел себе в вену порцию препарата, цисты стали контролировать его поведение. На это способны многие виды паразитов. Те из них, что откладывают яйца внутри рыбы, а вылупиться могут только в организме млекопитающего, заставляют рыб подниматься на поверхность водоемов, чтобы медведям и лисам было легче съесть их. Мыши и крысы, зараженные цистами, теряют страх перед кошками. Когда паразит находит своего постоянного хозяина, он не обязательно пожирает его изнутри. Некоторые виды заботятся о том, чтобы их жилище оставалось в целости и сохранности.

Именно с этим связан эффект омоложения и оздоровления организма. Крошечные древние твари проводят капитальный ремонт в доме, который выбрали для себя. Сильное волнение, отчаяние, тем более желание покончить с собой они чувствуют. Не могут не чувствовать, ибо в таких состояниях резко нарушается гормональный баланс, меняется состав крови. Паразит реагирует на это как на угрозу своей жизни и пускает в мозг дозу парализующего яда, достаточную для того, чтобы рука, прикоснувшаяся к пистолету, застыла и чтобы потом долго еще не возникало желания повторить попытку.

«Если бы я выстрелил, это было бы равносильно самоубийству, – думал Федор, лежа в темноте на своей узкой койке, с закрытыми глазами, с компрессом на лбу, – но кого из троих я все-таки хотел застрелить?»

Самой простой и очевидной целью казалась широкая спина палача Юровского. Он был исполнитель, аккуратный и бесстрастный. Таких всегда хватало. Исчезнет этот, на его место явятся десятки других. Не велика потеря.

Свердлов сидел боком, и ничего не стоило попасть ему в висок. Палач был его человеком, с ним наедине долго совещался вождь, прежде чем отправить короткую телеграмму в Екатеринбург «Пора закрывать вопрос». Федор ясно представил, как пуля пробивает красивую умную голову Якова Михайловича. Конечно, такая утрата куда серьезней для новой власти, но железные ряды мгновенно сомкнутся, залатают прореху, и вряд ли что-нибудь изменится.

«Я мог бы или нет пальнуть в лоб Ленину? – спросил себя Федор. – Изменилось бы все. Я знаю: сейчас такую прореху им было бы залатать сложно. Этот выстрел остановил бы многие нынешние и будущие злодейства, сохранил бы тысячи, десятки тысяч жизней. Но я также хорошо знаю, что именно в него я не сумел бы выстрелить. Сто раз я повторю про себя: Владимир Ильич не спускался в подвал ипатьевского дома в Екатеринбурге. Он не расстреливал безоружных людей. Детей на глазах у родителей. Родителей на глазах у детей. Он не добивал больного мальчика, который все никак не хотел умирать. Он мухи не обидит, он бывает теплым и заботливым, он любит кошек, детишки к нему так и льнут, он с ними легко находит общий язык».

– Детишки, – повторил Федор вслух, сухими, до крови потрескавшимися губами, – детишки.

* * *
Зюльт, 2007

– Я должен был уничтожить эти банки с цистами, сжечь тетрадь. Проклятые паразиты приносят несчастье, из-за них погиб Дмитрий. Что теперь будет с Соней? Я виноват, только я один во всем виноват.

Михаил Павлович Данилов сидел на диване в своем кабинете и говорил по телефону с Федором Федоровичем Агапкиным. Трубка дрожала в его руке. Агапкин молча слушал. Дождавшись паузы, попросил:

– Миша, пожалуйста, перестань орать.

Данилов вовсе не орал, говорил очень тихо. Герда стояла рядом, с кружкой горячего отвара мелиссы. Она не понимала ни слова, но его ровный голос, спокойное лицо поразили ее. Если бы не сердечный приступ, она бы могла подумать, что Микки совершенно бесчувственный человек.

– Да, извини, Федор. Я сорвался, – сказал Данилов.

– Сорваться сейчас тебе или мне – это значит предать Соню, бросить ее им на съедение. Как бы ни было нам худо и страшно, мы оба должны держаться. Прикажи своему хилому сердцу и всем прочим потрохам не болеть. Терпеть. Никто, кроме нас двоих, ей не поможет. Никто ни фига не знает, кроме нас.

– Кроме тебя, Федор.

– Миша, прекрати! Если бы ты врал только другим, это еще полбеды. Но ты врал себе, ипродолжаешь врать. Нет никакого открытия. Никому эти банки с цистами не нужны, не интересны. Они вместе с тетрадью всего лишь семейные реликвии, память о твоем замечательном дедушке. Ты подсел на свой прагматизм, как на наркотик. Дозы приходится увеличивать. Ты почти пять лет общался с человеком, у которого лицо Альфреда Плута, и упрямо не замечал сходства.

– Но Радел никогда не заводил со мной разговора о дедушке, не спрашивал о цистах, о тетради.

– Правильно. Они уже не раз обжигались на этом и решили просто ждать. С тобой заводить прямые разговоры бессмысленно. Да и не ты им нужен. Не ты.

– Да, это я уже понял. Им нужна Соня, они ждали и дождались.

– Ты понял. Молодец. Поздравляю. Только поздновато пришло к тебе это прозрение.

– Федор, но ведь раньше ничего не происходило, как я мог заподозрить?

– Да, совершенно ничего! Человек с лицом Альфреда Плута случайно поселился в твоем тихом городке, на острове, постоянно был рядом с тобой, развлекал тебя умными разговорами, а потом случайно оказался в одном поезде с Соней, почему-то именно тогда, когда она заинтересовалась «Mysterium tremendum» и отправилась в Мюнхен. Ты не придал этому значения. Ты зарылся головой в песок своего прагматизма. Соня почувствовала опасность, отправила фото Зубову. А ты продолжал делать вид, будто ничего не происходит. Миша, как вышло, что даже твоя экономка Герда оказалась умней тебя?

– Женская интуиция.

– Интуиция не бывает женской или мужской. Это тебе не общественный сортир. Напряги свои старые ленивые мозги, Миша. До Радела к тебе приходил кто-то еще. Вспоминай. Просматривай свои бумаги. Думай.

– Да, Федя. Я понял. Прости меня.

– Ты самого себя прости. И хватит об этом. Скажи, что у тебя тут происходит?

– Ничего не происходит. Они отлично подстраховались. Я уже выслушал соболезнования господина Кроля, начальника полиции.

– Ты не пытался возражать? Не показал ему шапку?

– Разумеется, нет. Как раз тогда у меня и случился приступ, все переполошились, вызвали «скорую». Хотели забрать в больницу, но Герда, умница, не дала.

– Ты уверен, что Герда не показала шапку, ничего не сказала им о своих подозрениях?

– Уверен. Она, правда, сначала чуть не сорвалась, набросилась на Радела, когда увидела его на пожарище. Но быстро опомнилась, взяла себя в руки. Только все время повторяет, что Софи жива.

– Пусть молится за нее. Все, конец связи.

Послышались частые гудки. Михаил Павлович положил трубку, взял чашку из рук Герды, глотнул отвару и поморщился.

– Какая гадость. Неужели нельзя было добавить немного меду и лимонного сока?

Внизу кто-то звонил в дверь. Герда вспыхнула, но ничего не сказала, быстро вышла из кабинета.

Из гостиной донесся ее громкий возбужденный голос. Микки не мог разобрать, с кем она говорит. Слышался кашель, потом тяжелые шаги по лестнице. В дверь постучали. На пороге появился Иван Зубов. Герда маячила у него за спиной.

– Он болен, – заявила Герда прежде, чем Зубов успел открыть рот, – у него жар, он едва может говорить. Сейчас я заварю для него эвкалипт.

– Здравствуйте, Михаил Павлович, – просипел Зубов, – извините, что я задержался. Из-за шторма последний поезд отменили, пришлось переночевать в Гамбурге. Я не мог позвонить, телефон у меня украли, ваш номер был там, в записной книжке.

– Я знаю. У вас есть какой-нибудь план? Вы говорили с Федором?

– Да, я позвонил ему ночью из гостиницы. Он уверен, что на немецкую полицию рассчитывать не стоит, – Зубов тяжело закашлялся, – и на Интерпол тоже.

– Как некстати вы заболели, – сказал Данилов, – наверное, поэтому потеряли бдительность, дали им стащить телефон.

– Михаил Павлович, кому – им? Вы можете мне объяснить, кто они такие? – просипел Зубов и опять зашелся кашлем.

– Вот в том-то и дело. Вы не понимаете, никто не поймет и не поверит. Трудно поверить в то, чего нет. Знаете, я четверть века изучал разные тайные общества. Но ни о каких имхотепах я никогда не читал и не слышал. Между тем они рядом. Один из них сейчас здесь, в Зюльт-Осте.

– Да, я видел его, когда шел к вам с вокзала.

– Видели Радела? Узнали его?

– Еще бы не узнать! Он стоял возле книжного магазина с какой-то старушкой и с молодым полицейским.

– Погодите, когда это было?

– Минут двадцать назад.

– Полицейский такой высокий, худой, рыжий?

– Да, кажется. Я не приглядывался, я смотрел на Радела.

Данилов схватил телефон, поднял трубку, но тут же бросил ее, пробормотал по-немецки:

– Дитрих, зачем? Я же просил не делать этого! О, Господи! Герда! – крикнул он так громко, что Зубов вздрогнул.

Экономка степенно вошла в кабинет с подносом.

– Нечего кричать. Я не глухая. Господин Зубов, пейте, пожалуйста. Отвар эвкалипта, липовый мед. И вот вам шарф, замотайте горло. Микки, что еще случилось?

– Позвони Дитриху. Кажется, этот дурачок стал проверять алиби Радела. Объясни ему, что это бессмысленно и опасно. Я же предупреждал его.

– Алиби. Сами объясняйте. – Она всхлипнула, громко высморкалась. – Заодно и я послушаю, потому что я ничего не понимаю.

– Гердочка, ты умница. Ты даже не представляешь себе, какая ты умница, – пробормотал Данилов очень тихо.

Она сделала вид, что не услышала, забрала пустую чашку и удалилась.

– Дитрих может наломать дров, – сказал Данилов, – он действует по собственной инициативе. Здесь никто не сомневается, что пожар случился в результате короткого замыкания. Здание выстроено из какого-то синтетического материала, который легко воспламеняется и быстро сгорает. Соня не успела выйти, задохнулась. Несчастный случай. Если кто и заинтересован в расследовании, то только страховая кампания. Они предъявят иск строительной фирме, те, в свою очередь, химическому концерну, который производит эти удобные блоки.

– А что, у полицейского, рыжего Дитриха, есть какая-нибудь своя версия?

– О да. Он высказал очень любопытное предположение. Будто бы работа Сони в России была как-то связана с запрещенным биологическим оружием, она решила порвать с этим, спряталась здесь, ее выследили и похитили террористы, чтобы она делала биологическое оружие для них.

– Хорошая версия, – Зубов улыбнулся и опять закашлялся. – Ну, а что думает ваша умница Герда?

– Она считает, что Радел состоит в тайной нацистской организации. Много лет назад я будто бы наступил им на хвост, и теперь они меня преследуют, мстят.

– Тоже неплохо.

– Вы так и не ответили, есть у вас какой-нибудь план, – мягко напомнил Данилов.

– Прежде всего, я хочу добыть информацию о Раделе.

– Это вряд ли возможно. Вам здесь ее никто не даст.

– У меня есть знакомые в Российском консульстве в Берлине. Радел бывал в России, значит, делал визу. Я уже отправил запрос по Интернету сегодня утром из гостиницы. Могу я воспользоваться вашим компьютером?

– Да, конечно. Вы думаете, уже пришел ответ?

– Надеюсь.

Зубов уселся за стол, включил компьютер. Данилов принялся листать толстую потрепанную записную книжку. Пожелтевшие страницы выпадали, многие записи почти стерлись. Но даже если бы они остались четкими, все равно никто, кроме Данилова, не сумел бы разобраться в путанице букв, цифр, значков и рисунков.

Много лет назад, после ухода в отставку, Данилов стал заниматься историей Второй мировой войны. Его интересовали философские и психологические истоки русского коммунизма и немецкого фашизма. Он принялся изучать оккультные общества и секты, способы манипуляции массовым сознанием, феномен ритуального мышления. В записной книжке хранились имена людей, которые что-то знали об этом и могли рассказать.

Сотрудники спецслужб, полицейские. Священники, католические, протестантские, православные. Буддистские ламы. Африканские и эскимосские шаманы. Служители культа вуду из Бенина. Колдуны с Ямайки. Телевизионные проповедники из Техаса и Алабамы. Несколько знаменитых парижских и берлинских гадалок. Раввин из Иерусалима, бывший узник Освенцима. Психиатры, журналисты, актеры, моряки, архивисты, археологи, музейщики. Он искал их специально или знакомился случайно. Иногда они сами находили его. Например, некто Эммануил Хот, немец, специалист по семиотике.

Лет пятнадцать назад Хот написал Данилову длинное письмо, рассказал, что слушал его лекции в Сорбонне, читал статьи. Хота заинтересовала идея Данилова о влиянии древних культовых символов на подсознание современного человека. Некоторое время они переписывались, наконец встретились в Амстердаме. Встреча эта оказалась единственной. После нее Данилов прекратил общение с Хотом, не отвечал на письма.

Пока мама была жива, она старалась оградить его от всего, что связано со странным открытием деда. Многие годы она внушала ему, что дед был только врачом, очень талантливым хирургом. Но не более. Михаилу Владимировичу Свешникову удавалось спасать самых безнадежных больных, поэтому вокруг его имени возникали легенды. Миф об эликсире молодости – один из самых древних и заманчивых мифов. Людям трудно от него отказаться, им хочется верить в чудо.

На досуге дедушка резал крыс, кроликов и морских свинок, изучал работу мозга, желез, обнаружил много всего интересного, однако ничего не сумел довести до конца. Так сложилась жизнь.

– Если кто-нибудь скажет тебе, что твой дед изобрел эликсир молодости, считай, что ты говоришь с сумасшедшим. Кто бы он ни был, что бы ни предлагал, держись от него подальше.

Специалист по семиотике Эммануил Хот оказался именно таким сумасшедшим.

Данилов бережно перевернул очередную пожелтевшую страницу, на которой был записан почтовый адрес Хота и напротив имени нарисован анк, древний египетский крест с петлей.

Обычными крестиками Данилов помечал имена людей, которых уже не было на свете. Анк обозначал тех, с кем он больше не хотел иметь дела.

Глава пятнадцатая

Москва, 1918

Кудияров лег в госпиталь на следующий день. Официальным диагнозом было обострение панкреатита. На главного врача Смирнова это произвело сильное впечатление. Люди уровня Кудиярова теперь уж не попадали в лечебницы для рядовых граждан, у них имелась своя, закрытая Солдатенковская больница, где было совсем другое обслуживание, питание, лечение.

Разумеется, Григорию Всеволодовичу предоставили отдельную удобную палату. Смирнов распорядился белье менять каждый день и доставлять горячую еду в кастрюльках, из специальной столовой, где сам он питался.

Фельдшерица Аграфена Чирик, высокая коренастая барышня сорока с лишним лет, не уходила домой из больницы сутками. Ее магнитом тянуло к палате Кудиярова. Лицо ее, широкое, белое от пудры, как театральная маска, с темными дугами бровей и алой полоской помады, то и дело маячило в дверном проеме. Она умоляла Михаила Владимировича поручить ей все процедуры и огорчалась до слез, когда помощь ее не требовалась.

– Гриша, ты утомляешь глаза, давай я буду читать тебе вслух.

– Не стоит, Груша. Я сам.

Читал он много, но вовсе не труды Маркса и Ленина, не газеты «Правда», «Известия», «Вестник чекиста». На тумбочке у кровати лежали истрепанные тонкие книжки в серых бумажных обложках, номера эзотерического альманаха «Оттуда» за 1914 год. Солидный том «Энциклопедии оккультизма» Григория Мебеса, 1912 года издания. А также брошюры разных неизвестных авторов: «Практическая магия», «Камень твердыни света», «Космос, градус, эрос».

Аграфена Чирик замирала у стены, скрестив на высокой груди руки, трагически шмыгала носом.

– Гриша, тут дышать нечем, я открою окно.

– Хорошо, открой.

– Гриша, тебя просквозит, я закрою окно.

– Закрой.

– Гриша, я связала тебе носки. Почему ты их не надеваешь? Они валяются под кроватью. Ты хотя бы примерь.

– Примерял. Шерсть колючая. Ноги чешутся.

– Какой ты капризный, Гриша. Изволь, я свяжу другие, из самой мягкой кроличьей шерсти, у меня как раз осталось несколько клубочков.

– Ладно, свяжи.

– Ты будешь их носить? Обещаешь?

– Обещаю. Буду носить.

– Гриша, ты совсем зарос, позволь, я побрею тебя.

– Груша, дорогая моя, милая Груша, я могу побриться сам, – сквозь зубы рычал Кудияров.

– Гриша, как ты жесток. Ты вовсе не любишь меня, я ради тебя пожертвовала всем, и вот благодарность! – шептала Аграфена, и слезы текли по напудренным щекам, оставляя розовые дорожки.

– Груша, клянусь, я очень тебе благодарен.

– Правда? Гриша, нет, я все-таки побрею тебя, подстригу ногти. Взобью подушку, подам судно.

– Груша, ничего не надо.

– Да почему же не надо? – однажды вмешался профессор. – Без судна вы, разумеется, можете обойтись, а вот помочиться в баночку извольте.

Михаил Владимирович внушил чекисту, что перед введением препарата необходимо провести полное обследование. Анализы, рентгеновские снимки.

Профессор не знал, успел ли Кудияров побывать на ковре у Петерса, однако, судя по вальяжному спокойствию Пети и самого Кудиярова, дела у них шли не так уж скверно.

– Времени теперь довольно, – сказал чекист, – недели две точно. Так что не спешите, не волнуйтесь, делайте все необходимое.

– А вы сами разве не волнуетесь? – спросил Михаил Владимирович.

– Я не могу себе этого позволить. Я знаю, что малейшее сомнение в успехе мне навредит.

– Пожалуй, вы правы. Но вы отдаете себе отчет, что вам придется полностью изменить образ жизни? Ни капли спиртного, строжайшая диета, сон не менее десяти часов в сутки.

– Разумеется, не надо считать меня профаном, профессор. Я знаю не меньше вашего. Я изучал труды великих адептов, Арнольда из Виллановы, Николя Фламеля, Василия Валентина. Мне известно, что такое герметическое озарение и какой аскезы требует этот путь. Святая цель адепта – преодолеть первородный грех, из-за которого человек стал смертным. И кстати, когда вы сказали о том, что это глист, я ничуть не удивился. Я ждал чего-то в таком роде. Червь, змей. Подобное лечится подобным. Если желаешь найти выход, ищи вход. Змей соблазнил Адама и Еву, стало быть, через змея лежит путь к спасению.

– Да, вы, Григорий Всеволодович, никак не профан, вы настоящий философ.

– Думаю, вливание лучше всего произвести в полнолуние, с пятницы на субботу, ровно в полночь. Будет благоприятное расположение светил. Надеюсь, вы, профессор, не станете отрицать значение астрологического аспекта?

– Конечно, не стану. Расположение светил – это очень важно.

Кудияров был бледен, хмур, глубоко сосредоточен.

До пятницы осталось три дня. Товарищ Смирнов ходил на цыпочках, заглядывал в палату, как в святилище, с Михаилом Владимировичем говорил тихо, почтительно, не поднимая глаз. Одно дело, когда профессора возили на дом к высокопоставленным большевикам, и совсем другое – когда такой крупный чекист, как товарищ Кудияров, самолично лег во вверенную товарищу Смирнову больницу. Это сразу поднимало статус заведения и самого товарища Смирнова.

Михаил Владимирович не преминул воспользоваться изумлением и трепетом главного врача. Лазарет получил несколько партий лекарств, инструментов, шовных и перевязочных материалов, и почти ничего не исчезло. Профессор пугал Смирнова комиссиями, инспекциями, не давал ему успокоиться и начал потихоньку хлопотать об увольнении завхоза Добрюхи.

Петя навещал своего приятеля каждый вечер. Они шептались о чем-то. Однажды Таня оказалась рядом и заметила, что Кудияров через лупу разглядывает какие-то документы.

– Похоже на дореволюционные паспорта, – сказала она Михаилу Владимировичу, – наверное, ты прав. Эти двое собираются удрать за границу.

– Отлично. Я рад за них.

В пятницу утром, заглянув в палату, Михаил Владимирович увидел, что больной держит на коленях раскрытую жестяную коробку из-под печенья. Внутри, на черном бархате, лежала изящная статуэтка пеликана, отлитая из темного металла. Небольшой костяной кинжал с пятиконечной звездой на рукояти. Какие-то ключи, брелоки, миниатюрные молоточки и нечто, напоминающее нижнюю челюсть человеческого черепа.

– Необходимо, чтобы эти предметы находились со мной рядом, когда вы будете производить вливание, – спокойно пояснил Кудияров.

Михаил Владимирович не возражал.

– И еще, у меня к вам просьба, профессор. Как-нибудь убедите фельдшерицу Чирик уйти домой, хотя бы на одну ночь.

– Нет уж, Григорий Всеволодович, я не возьмусь, увольте. Это только вам по силам.

Вечером, часам к девяти, явился Петя. Красный, потный, он пронесся по коридору, влетел в палату, ни с кем не здороваясь, захлопнул дверь.

Минут через десять в палату сунулась Аграфена и тут же выскочила как ошпаренная.

– Я только хотела попрощаться, пожелать спокойной ночи, – всхлипывала она в ординаторской, – я ухожу домой, спать, которые сутки уж на ногах, ради него, а он на меня кричит, грубо, матерно.

Петя покинул палату через полчаса, сильно хлопнув дверью. Заглянул в ординаторскую, вызвал Михаила Владимировича в коридор, сопя, пряча глаза, спросил:

– Как долго он должен будет лежать потом, после этой вашей процедуры?

– Не знаю. Все зависит от индивидуальной реакции организма. Но в любом случае, не меньше недели он должен оставаться под наблюдением.

– Черт! – крикнул Петя и болезненно сморщился. – Слушайте, а быстрее нельзя?

– Нет. Нельзя. Я объяснял и ему, и вам. Впрочем, еще не поздно отказаться. Григорий Всеволодович может уйти хоть сию минуту.

Петя метнулся назад, к палате, прошел несколько шагов, но остановился, махнул рукой, злобно выругался и ушел прочь, не попрощавшись.

К одиннадцати стало тихо. Больница засыпала. В палатах гасили лампы. В приемном отделении дремал за столом дежурный. Ночные санитары играли в дурачка.

Михаил Владимирович вышел во двор. Из-за того что Москва погружалась во мрак, ясными ночами звезды казались ярче. Такие звезды бывают только за городом, над чистым полем, над лесом. Полная розовая луна висела над головой. Михаилу Владимировичу всегда чудилось в ней одно и то же милое женское лицо. Луна для него была похожа на няню Авдотью Борисовну, конечно, не теперешнюю высохшую старушку, а какой она была когда-то, в его детстве. Круглые щеки, платок надвинут на лоб. Улыбка, особенная, таинственная, шепот, как шорох ночных листьев: «Сказку тебе, Мишенька? Ну, так и быть, слушай».

Михаил Владимирович вдохнул полной грудью чистый ночной воздух. Часов у него не было, однако время он отлично чувствовал. Без двадцати минут полночь. Пора.

В вестибюле его встретила Таня.

– Папа, куда ты пропал? Чекист беснуется.

– Ничего, подождет. Ступай в процедурную, приготовь капельницу с изотоническим раствором.

– Подожди, – Таня схватила его за руку, – ты можешь ответить мне на один вопрос, только не сердись, пожалуйста.

– Хорошо, Танечка, постараюсь.

– Я точно знаю, что ты ввел препарат Лидии Петровне. Я почти уверена, что есаула ты тоже спас именно таким образом. Неужели ты собираешься сделать вливание Кудиярову?

– Умница ты моя. – Михаил Владимирович тихо рассмеялся и погладил Таню по голове. – Зачем ты задаешь вопросы, если сама все знаешь?

– Папа, ты с ума сошел? Не делай этого, очень тебя прошу, ты потом не простишь себе.

– Разумеется, не прощу. Я все-таки врач, а не убийца.

– Если ты будешь вводить препарат ворам и убийцам, ты станешь как они. Неужели ты не понимаешь, стоит только начать, и они все захотят! Это не удастся сохранить в секрете. Представь, что получится! Повалит толпа чекистов, комиссаров, их жен, любовниц, родственников. Тебе будут грозить револьвером, подвалом Лубянки, пытками, и ты никому отказать не сумеешь.

– Да, мне это снится иногда. Один из постоянных моих ночных кошмаров в последнее время.

– И ты намерен превратить этот кошмар в реальность? Честное слово, лучше бы комиссар Шевцов перебил все твои склянки, лучше бы ничего не осталось от этих проклятых цист!

Она не кричала, но голос ее дрожал, глаза светились в полумраке, казались огромными и невероятно синими. Михаил Владимирович обнял ее, поцеловал в макушку, прошептал:

– Вроде бы взрослая, разумная, замужняя дама, сильный самостоятельный человек, так мудро воспитываешь Мишеньку, уже неплохо знаешь медицину. Ну, успокойся, посмотри на меня. – Он достал платок, вытер ей слезы.

Несколько секунд она молчала, шмыгала носом, хлопала мокрыми ресницами, наконец чуть слышно произнесла:

– Да, папа. Я поняла. Капельницу с изотоническим раствором.

Электричества в больнице ночами давно уж не было. В палате чекиста горели три керосиновые лампы, но, кроме того, на тумбочке стоял подсвечник в виде черепа, и в нем толстая церковная свеча. Кудияров лежал, скрестив руки на груди. В одном кулаке он сжимал статуэтку пеликана, в другом костяной кинжал со звездой. Остальные магические предметы были разложены на подоконнике. Койка стояла как раз напротив окна, и луна смотрела прямо в лицо Кудиярову.

– Я готов, профессор, – сказал он, не поворачивая головы.

– Хорошо, Григорий Всеволодович, только вы вот эти ваши важные предметы пока на тумбочку положите. Руки должны быть свободны.

Кудияров неохотно приподнялся. Покосился на профессора, пеликана поцеловал в клюв, звезду на рукояти кинжала приложил ко лбу и быстро прошептал что-то. Михаил Владимирович тактично отвернулся.

Вошла Таня. В руках у нее была банка капельницы. Профессор незаметно подмигнул ей. Таня закрепила банку на штативе у кровати. Кудияров осторожно повернул голову, искоса взглянул на мутную жидкость в банке и хрипло спросил:

– Все? Теперь можно начинать?

– К сожалению, пока нельзя.

– Как – нельзя? До полуночи семь минут! В чем дело?

– Я не говорил вам, но мне казалось, вы достаточно умны, чтобы понимать такие вещи без слов – профессор грустно вздохнул. – Боюсь, ничего у нас не получится.

За окном послышался звук мотора. Свет фар мягко скользнул по стеклу открытой створки, по стене. Таня выглянула в окно, подошла к Михаилу Владимировичу, тронула его за руку, испуганно прошептала:

– Папа…

– Ступай, Таня, тебе пока рано присутствовать, – сказал Михаил Владимирович, – ступай в ординаторскую, ты нам мешаешь.

Она растерянно кивнула и вышла, бесшумно прикрыв дверь. Звук мотора за окном затих.

– Ну, теперь уж можно? – спросил Кудияров.

– Нет.

– Три минуты до полуночи! Что происходит?

– Григорий Всеволодович, я чувствую непреодолимое препятствие, я чувствую холод, где-то здесь, в районе вашей головы.

– Я не понимаю! – отчаянно крикнул Кудияров. – Какой холод? Начинайте сию секунду!

– У вас под подушкой холодный металл, – произнес профессор страшным шепотом, – он символизирует нечто обратное тому, что мы с вами намерены делать. Металл излучает смерть. Смотрите, луна уходит, ваш пеликан темнеет, в растворе появляется серый осадок.

Не дожидаясь, пока чекист опомнится, Михаил Владимирович сунул руку под подушку, вытащил револьвер и быстро спрятал его в карман халата.

– Ну вот. Теперь все в порядке. Теперь можно начинать.

Раздался далекий бой кремлевских курантов. Вслед за первым ударом в палате вспыхнуло электричество. Сапоги затопали по коридору. Дверь распахнулась. Сквозняком задуло свечу. Вошел молодой человек в кожаной куртке и кепке, надвинутой до бровей.

– Вечер добрый, товарищи. Не помешал?

Он был маленький, полноватый, с лихим светлым чубом из-под кожаного козырька. Конечно, явился он не один, остальных пока оставил за дверью.

«Где-то я его уже видел, – подумал Михаил Владимирович, – странная манера не снимать головной убор в помещении».

– Здорово, Фима, – сказал Кудияров, – рад, что ты навестил меня, хоть и поздновато, ночь уже, а я все равно рад. Проходи, присаживайся.

Надо отдать ему должное, он сохранял поразительное спокойствие, лишь слегка побледнел, но улыбался гостю, как радушный хозяин.

«Фима, – вспомнил профессор, – тот самый, что приезжал брать моего комиссара. Он допрашивал меня. Эрнст его фамилия».

– Что, Григорий Всеволодович, прихворнули? Как самочувствие? – спросил Фима с ответной добродушной улыбкой.

– Ничего, Фима, спасибо, теперь уж лучше. Вот, товарищ профессор лечит меня. У нас как раз в данный момент важная процедура, ты бы обождал в коридоре. – Он говорил тихо, медленно, а рука его между тем незаметно нырнула под подушку.

Фима мгновенно выхватил из расстегнутой кобуры маузер и скомандовал:

– Встать! Руки за голову!

Тут Кудияров вспомнил, что вкрадчивый его жест был напрасен, бешено покосился на профессора и ловким ударом ноги толкнул железный штатив капельницы. Тяжелая конструкция качнулась, стала падать и готова была обрушиться на голову Фиме, но профессор успел задержать падение, перехватил штатив, отодвинул его подальше от койки, аккуратно поставил и достал из кармана револьвер.

– Не волнуйтесь, господин Эрнст. Вот его оружие, возьмите.

– Премного вам благодарен, товарищ Свешников, – кивнул Фима и взял револьвер. – Гражданин Кудияров, вы арестованы.

Тут вошли еще двое, Кудиярова подняли, скрутили. Спокойствие изменило ему, он кричал и матерился так, что разбудил весь лазарет.

Глава шестнадцатая

Северное море, 2007

Шторм не начался, наоборот, волны стихли, только слегка покачивали яхту. Соня так промерзла на палубе, что стала плохо соображать и почти не могла говорить, зубы стучали. Но что-то мешало ей попросить разрешения вернуться в каюту. Да, наверное, именно это и мешало – что надо просить разрешения. Она не сомневалась: Хот не позволит ей уйти, и тогда придется испытать очередное унижение. Почувствовать свою абсолютную несвободу.

– Тепло ли вам в этих замечательных унтах? – спросил он участливо.

– Не люблю чужую обувь. Объясните, кому и зачем понадобились мои сапоги?

– Как это – кому? Полиции Зюльт-Оста. Иначе они, бедняги, просто вывихнули бы мозги. Но им повезло. Каждый раз, приходя в лабораторию, вы переобуваетесь, ставите сапоги в шкафчик. Он металлический и, к счастью, оказался несгораемым. Все остальное сгорело дотла. Мне грустно говорить вам это, но вы тоже сгорели, Софи.

Если бы не холод, Соня могла бы сейчас вскрикнуть, заплакать, потерять сознание. Она подумала о маме, о дедушке. Сердце больно сжалось. Хот с любопытством вглядывался в ее глаза, как будто хотел проникнуть в самую глубину души.

Холод действовал как хорошая анестезия. Ни один мускул не дрогнул. Она выдержала взгляд и спокойно произнесла:

– Но что-то должно было остаться от тела.

– Конечно, осталось. Обгорели только кожные покровы. Волосы, лицо, руки. Нельзя опознать, восстановить отпечатки пальцев.

– Вы убили кого-то ради этого?

– Пришлось пожертвовать судомойкой. У нее оказались подходящие физические параметры. Особь женского пола, рост сто шестьдесят пять сантиметров, вес пятьдесят килограмм, двадцать семь лет, белая. Не огорчайтесь, бедняжка ничего не почувствовала. Кохобы легко умирают. Смерть для них подвиг, вершина великого служения. Они сразу попадают в свой кохобский рай. Там хорошо, поверьте.

– Должна быть экспертиза, конечно, на это уйдет много времени, но рано или поздно подлог обнаружится, – произнесла Соня, почти не узнавая собственного голоса.

– Разумеется, как же без экспертизы? Тело перевезут в Гамбург, в Институт судебной медицины. Гудрун работает там, она опытный, квалифицированный патологоанатом. Обязательно будет направлен запрос в Россию. Ответ придет, но не скоро. Бюрократическая волокита, оформление множества ненужных бумажек. Примерно через полгода эксперты получат данные. Они окончательно подтвердят вашу трагическую нелепую гибель, в которой, впрочем, и сейчас уже никто не сомневается.

«Он блефует. Этого не может быть, – подумала Соня, – дедушка ни за что не поверит. И Зубов, и Кольт. Они станут искать меня».

Хот опять сверлил ее взглядом, она вовсе не была уверена, что он не способен читать мысли, и спросила первое, что пришло в голову, лишь бы не молчать.

– Кто же теперь здесь у вас моет посуду?

Хот засмеялся и одобрительно похлопал Соню по плечу.

– Посуду давно уж моет машина. Удивительно, Софи, как легко, как естественно вы прошли инициацию. Впрочем, я с самого начала верил в вас.

– Инициацию? Но ведь не было никакого ритуала. Я уснула и проснулась.

– Вы умерли и воскресли. Вы видели свое лицо в зеркале? Заметили перемены? Нравитесь себе – такая?

– Какая – такая?

– Вы удивительно похорошели, Софи. Мы тоже кое-что умеем.

– Хотите сказать, во сне я получила полный комплекс косметических услуг? Глубокий пилинг, массажи, маски, первое посещение бесплатно?

– Не надо так раздражаться. Будьте любезны держать себя в руках. Инициация не повод для шуток. Поймите, наконец, вы умерли и воскресли, вы стали другим существом, более совершенным, сильным и свободным. Разумеется, и внешне вы изменились, в лучшую сторону.

– Господин Хот, что, кроме снотворного, мне кололи? Сколько часов я проспала? Какое сегодня число?

Соне казалось, что она кричит, надрывает горло, но голос ее звучал страшно тихо, словно кто-то из последних сил, сквозь толщу ледяной воды, тщетно звал на помощь. Хот смерил ее спокойным взглядом и произнес после короткой паузы:

– Мне кажется, вы замерзли и устали. Вам надо согреться и побыть одной, верно?

Соня молча кивнула. Хот свистнул три раза. У него это хорошо получилось, громко. На палубе тут же возник Чан.

– Проводи мадам в ее каюту.

– Слушаюсь, хозяин.

Соня, едва держась на ногах, поплелась к лестнице вслед за Чаном. Яхту сильно качало, голова кружилась.

– Софи! – громко крикнул Хот.

Она вздрогнула и чуть не упала.

– Я к вашим услугам, хозяин! – прошептал ей на ухо Чан.

– Отстань, – огрызнулась Соня.

– Софи, обед через два часа. Чан зайдет за вами. Желаю приятного отдыха, – сказал Хот.

Когда спустились по лестнице в маленький теплый коридор, Соня вдруг, сама не зная почему, перекрестилась. Чан, семенивший рядом, резво подпрыгнул и схватил ее за правую руку.

– Мадам, нельзя!

– Отцепись сейчас же! Что нельзя? – Соня попыталась вырвать руку, но маленькие пальцы Чана стиснули ее запястье намертво.

– Пусти, больно!

Слово «больно» подействовало. Чан разжал пальцы, узкие черные глаза мгновенно наполнились слезами.

– Милостивая госпожа, прости, Чан не хочу делать больно. – Он достал связку ключей, открыл каюту.

– Объясни, что произошло?

– Госпожа нарушил закон, страшное нарушение, никогда так не делай, – прошептал Чан, взял у нее куртку, повесил на вешалку, – госпожа, сядь, Чан снимай сапоги.

– Да ладно, я сама. Все-таки объясни, какой я нарушила закон?

Чан замер. Глаза все еще были мокрыми и быстро, растерянно моргали. Рот несколько раз беззвучно открылся. Соня села на койку, скинула унты, отвернулась от Чана и перекрестилась еще раз, глядя в иллюминатор, на полукруг свинцового неба.

– Госпожа, позволь Чан уйти, – жалобно простонал слуга.

– Иди, пожалуйста, я тебя не держу.

– Благодарю, госпожа. До обеда час пятьдесят минут. – Он низко поклонился и выскользнул из каюты, но прежде чем закрылась овальная дверь, прозвучал чуть слышный шепот: – Знак Назарея нельзя! Никогда нельзя, госпожа!

Щелкнул замок. Соня подумала: «Зачем этот дурачок запер дверь? Разве можно отсюда сбежать? И какая мне разница, сколько времени осталось до обеда, если у меня нет часов?»

Она надела тапочки, прошлась по маленькой каюте, всего несколько шагов, от койки до двери и обратно. Нечто вроде камеры-одиночки. Только что выводили на прогулку.

Из зеркала в крошечной ванной комнате смотрело все то же чужое лицо. «Вы умерли и воскресли… Заметили перемены? Нравитесь себе – такая?»

Новое лицо не было галлюцинацией. Соня провела пальцами по лбу, по щекам. Живая, теплая кожа. И, в общем, невозможно точно определить, что именно изменилось. Те же черты, те же глаза. Но никакие косметические процедуры не могут дать такого быстрого яркого эффекта.

Десять лет назад, после того как сокурсник угостил ее индийской травкой, она попросила его отсыпать немного и попыталась провести лабораторный анализ содержимого. Кроме обычной конопли, там был порошок из корня тигровой лилии, экстракт коры тропической лианы ункария и еще много разных растительных компонентов. Некоторые из них серьезно влияют на обмен веществ, могут стимулировать секрецию эстрогенов. В древней магии такие причудливые смеси использовали во время ритуалов, поили девушек, которых приносили в жертву разным кровожадным божествам. Резкий выброс женских гормонов иногда дает изумительный эффект. Сказочно хорошеешь, расцветаешь, правда, ненадолго. И последствия могут быть печальные.

– А чего, собственно, ты испугалась? Отлично выглядишь. Инициация прошла успешно. Ты должна продолжить опыты и прийти к какому-нибудь определенному результату. Это главное. Достоверность в науке доказывается повторением феномена. Ни один из феноменов омоложения нельзя считать достоверным. Но и полностью отрицать нельзя. Ты не успокоишься, пока не найдешь точного ответа.

– Плевать, как я выгляжу! Меня притащили на эту яхту, инсценировали мою смерть, ввели какую-то долгоиграющую психотропно-гормональную дрянь. Я плыву неизвестно куда, неизвестно зачем.

– Ты плывешь туда, где у тебя будет возможность спокойно, полноценно работать. Ничего плохого с тобой не сделали. Никому не выгодно, чтобы ты болела, наоборот, ты должна быть здоровой и бодрой. Приятное морское путешествие, романтические пейзажи, новые встречи, блестящее будущее. Чем ты недовольна?

Красотка в зеркале улыбалась холодно и снисходительно. Соня схватила с полки стакан, размахнулась, чтобы ударить по зеркалу, но не ударила, бессильно опустила руку, выронила стакан. Он упал на мягкий коврик и остался цел.

Ей хотелось расплакаться, но не было слез. Она попыталась представить лица мамы, дедушки, Герды, но видела лишь то, что было перед ней: пупырчатый пластик душевой кабинки, раковину, унитаз в пушистой бело-голубой попонке, бело-голубые полотенца на вешалке, зеркало, в которое лучше не смотреть.

В каюте на застеленной койке валялась старая тетрадь в серой обложке. Соня достала из сумки своего медвежонка, забралась с ногами на койку, стала искать, где остановилась, и, переворачивая страницы, заметила, как сильно дрожат руки.


«Я не помню, как оказался на заднем сиденье черного „мерседеса“. Знаю точно, что категорически не хотел садиться в эту машину, объяснял даме, что я намерен остаться тут, на вокзальной площади, дождаться полиции.

– Как же вы дождетесь, если полицию никто не вызывал? – спросила дама.

– Я сам вызову. Где-то должен быть телефон.

– Жители этого города строго соблюдают расписание. Ночью все спят, никто никому не звонит, и телефонная станция не работает, – объяснила мне дама с доброй улыбкой.

Я огляделся, прислушался и почти поверил ей. Ни огонька, ни звука вокруг. Темные прямоугольные громады домов, пустые улицы, уходящие в темноту в три стороны от вокзальной площади.

– Настанет утро, откроется вокзал, придет какой-нибудь поезд, – сказал я даме и поискал глазами скамейку, на которой можно было бы посидеть до утра.

– Будет дождь. Я не позволю вам промокнуть и простудиться, – заявила дама и тихо свистнула.

Из темноты соткалась круглая фигура шофера Густава. Он был налегке, видно, уже забросил чемодан дамы и мой саквояж в багажник «мерседеса». Я не успел опомниться, как моя правая рука была заломлена назад, сустав хрустнул. Дама вцепилась в мое левое запястье. Полусогнувшись, скрипя зубами от боли, я сделал несколько шагов к их машине.

– Айда смотреть маленьких котяток, глазками моргают, молочко лакают, весело резвятся, спать не ложатся, все не могут Джозефа дождаться, – пропел Густав, подгоняя меня дружеским пинком.

В любых обстоятельствах следует оставаться джентльменом. Позиция была самая неудобная, и все-таки мне удалось извернуться, ответить Густаву изящным вежливым ударом, пяткой под брюхо. Последнее, что я запомнил, – тихий возглас дамы:

– Нет! Только не по голове!

Густава хорошо дрессировали, он был идеально послушен и проворен. Голова моя не пострадала. Он вмазал мне ребром ладони по шее, вероятно, задел сонную артерию. У меня перехватило дыхание и потемнело в глазах. Впрочем, что значит – потемнело? Картинка, возникшая передо мной из-за резкой нехватки кислорода, по свежести красок напоминала пейзаж Ренуара и была куда живее реального ландшафта, который мне пришлось увидеть, открыв глаза.

«Мерседес» ехал медленно, мягко. Мотор работал почти беззвучно. Мимо проплывали серые коробки одинаковых пятиэтажных домов с плоскими крышами и темными квадратами окон. Иногда в унылом ряду зданий возникала прогалина в виде небольшой площади, обязательно с клумбой посередине, со статуей на клумбе. Средневековый рыцарь в латах одной рукой опирался на меч, другая была вытянута вперед и вверх. Возможно, сказывались последствия удара и кислородного голодания, но всякий раз, когда мы проезжали мимо очередного рыцаря, вытянутая рука приветственно махала, голова медленно опускалась в любезном поклоне. Справа от меня шелестел полувздох, полушепот дамы:

– Да здравствует Великий Магистр!

Тот, кто нанял меня и вручил мне слитки, был убежден, что никаких имхотепов больше не существует. Все, что осталось от них, – статуи на клумбах да загадочный недуг, которым, как выяснилось, до сих пор страдают дети нищих окраин в нескольких городах на острове Анк. Прогерия. Я сам болел ею когда-то и чуть не умер.

Многие годы никто не знал, отчего маленькие дети становятся стариками и умирают лет в одиннадцать от старческих болезней. Это считалось неизлечимым. Все умирали. Я оказался единственным, кто выжил и вернулся к своему нормальному биологическому возрасту. Путем долгих сложных изысканий, о которых расскажу позже, мне удалось раскрыть истинную причину прогерии.

Страшный недуг был создан искусственно, в секретных лабораториях имхотепов. Авторы изобретения имели весьма определенную цель. Веками члены таинственного ордена охотились за бессмертием и вечной молодостью. Обычные люди казались им не самым удобным подопытным материалом. Ожидание результатов опытов тянулось десятилетиями. Ради экономии времени имхотепы придумали способ ускорять процесс старения. Испытывать различные средства омоложения оказалось куда удобней на искусственно состаренных детях. В организме такого ребенка все жизненные процессы происходят быстро, и за год можно наблюдать то, что у здорового человека длится лет семь—десять.

Первого октября три тысячи двадцать девятого года от Рождества Христова, Всемирная Организация Биологической Справедливости (ВОБС) официально заявила, что с прогерией покончено навсегда. Но такой оптимизм оказался преждевременным. Прошло полтора года, и в одну из парижских клиник попала семилетняя девочка-старушка. Больной ребенок родился на острове Анк. Это искусственное пространство суши, созданное в Атлантическом океане двести лет назад, когда население Земли перевалило за критическое число миллиардов. Выяснилось, что в бедных районах нескольких городов Анка детей-стариков довольно много. Жители считают страшную болезнь небесной карой, расплатой за грехи родителей.

Я намеревался провести собственное расследование, стал готовиться к поездке на остров, но в последний момент обнаружил, что мой банковский счет аннулирован. Вот тогда и вышел на меня неприятный господин с золотыми слитками. Он представился сотрудником службы безопасности ВОБС, сказал, что его ведомство крайне заинтересовано в моем расследовании и готово предоставить мне надежную помощь и поддержку.

Я отказался. Я не доверяю чиновникам. Мне удалось раздобыть немного наличных денег и долететь до острова. Там, в ресторане, неподалеку от вокзала, мой благодетель возник вновь и все-таки вручил мне слитки.

– Милый Джозеф, как вы себя чувствуете? – спросила дама, заметив, что я открыл глаза.

– Благодарю. Все в порядке.

Я видел, что она ждет моих вопросов, моего удивления, страха, растерянности, и решил, что этих подарков она не получит. Старик Теодор предупреждал: «Прежде чем спросить о чем-то, подумай, возможно, ответ ты уже знаешь. Имхотепы всегда лгут».

Между тем автомобиль пересек просторную квадратную площадь, в центре ее не было ни клумбы, ни статуи, с трех сторон ее окружали все те же мрачные казарменные строения с темными окнами. Четвертая грань квадрата представляла собой глухую каменную стену, высотой не менее трех метров. Над стеной висела желтоватая светлая дымка.

«Мерседес» остановился у высоких чугунных ворот. Дама трижды свистнула, ворота открылись. После долгой темноты свет ослепил меня, хотя был не так ярок. Горели обыкновенные электрические фонари, довольно слабо, вполнакала.

По обеим сторонам ворот стояли здоровенные охранники в черной униформе, всего человек десять. Ноги широко расставлены. Фуражки низко надвинуты, лиц не видно. Блестящие сапоги, галифе, ремни с пряжками, портупеи, рукава закатаны до локтя. Вид эти ребята имели довольно неприветливый, вооружены были до зубов. Кроме пистолета в кобуре у каждого был автомат, кинжал в кожаных ножнах. При нашем появлении охранники вытянулись в струнку, по стойке смирно.

– Вот мы и дома, – радостно сообщила моя спутница, – устали, бедняжка, глазки слипаются.

Я ничего не ответил, даже не взглянул на нее. Я смотрел по сторонам и с удовольствием вдыхал чистый ароматный воздух. Вокруг была чудесная сосновая роща. Широкая аллея вела к красивому трехэтажному особняку в классическом стиле, с белыми колоннами, кариатидами, львами. Окна были ярко освещены, играла музыка, какой-то приятный полонез. Автомобиль объехал здание и остановился с тыльной стороны, возле неприметной двери.

– Какой вы бука, – сказала дама, – надулись, разговаривать со мной не хотите. Ну что плохого я сделала? Не оставила вас ночевать на вокзале, привезла в чудесное местечко, ну-ка, вылезайте!

Я не сдвинулся с места, хотя отлично понимал, как это глупо. Но беда в том, что я совершенно не могу действовать по команде. Если бы она не приказывала, не хлопала в ладоши, я бы, разумеется, вылез, ничего больше мне не оставалось делать.

– Шевелись, айда на свежий воздух, глупышка, ой, какие мы упрямые, ай, как нам не стыдно! – проблеял Густав.

Они оба уже были снаружи, стояли у открытой задней дверцы, с моей стороны.

– Ну, хватитдурачиться, мы вам только добра желаем, – сказала дама, – быстро вылезайте, раз, два три!

Наверное, я бы все-таки подчинился, но взгляд мой случайно упал на ключи зажигания, они торчали возле руля. Брелок, резиновый мышонок Микки, улыбался мне как старый добрый приятель, как будто хотел сказать: не бойся, я с тобой! Мне хватило доли секунды, чтобы захлопнуть дверцу, перескочить на водительское сиденье. «Мерседес» как будто ждал этого, он сорвался с места и помчался вперед, мимо особняка, по аллее, в мягкий полумрак сосновой рощи».

* * *
Москва, 1918

Посол Советской России в Германии товарищ Иоффе жаловался, что немцы замучили его официальными запросами о судьбе царской семьи. Представители Вильгельма II, герцога Гессен-Дармштадского, брата Александры Федоровны, урожденной Алисы Гессенской, требовали ответа – где она? Где дети? Иоффе не знал, что сказать. Из Москвы ему официально сообщили лишь о казни Николая Романова.

– Пусть Иоффе ничего не знает, – заявил вождь Дзержинскому, – ему там, в Берлине, легче врать будет.

Дзержинский зашел к Ильичу попрощаться. Он ненадолго уезжал в Швейцарию. Обязанности председателя ВЧК временно выполнял его заместитель, Яков Петерс, сумрачный молодой латыш с бурным революционным прошлым. Ходили слухи, будто Петерс состоит в Британской социалистической партии, женат на богатой англичанке. Правда ли это, Федор не знал, английским бывший пастушок из Курляндской губернии владел в совершенстве, а по-русски говорил с сильным акцентом.

Феликс Эдмундович отправлялся в Швейцарию нелегально, по фальшивым документам, с какой-то таинственной финансовой миссией, а по официальной версии – затем, чтобы забрать в Москву жену и сына. Путь его лежал через Берлин, где он собирался встретиться с Иоффе.

Глеб Иванович Бокий прислал вождю очередную порцию перехваченных и расшифрованных секретных донесений из немецкого посольства. Новый посол Гельферих, сменивший убитого Мирбаха, был таким же категорическим противником финансовой поддержки правительства большевиков. Он утверждал, что довольно небольшого удара, и призрачный большевистский режим рассыплется на части.

«Общественное мнение будет настроено против нас из-за того, что станет рассматривать нас как друзей и защитников большевиков».

Гельфериху отвечал адмирал Гинце:

«История убеждает, что привносить в политику эмоции – опасная роскошь. Чего мы желаем на Востоке? Военного паралича России. Большевики обеспечивают его лучше и более тщательно, чем любая другая русская партия. Давайте удовлетворимся бессилием России. Готовы ли мы отдать плоды четырехлетних битв только ради того, чтобы избавиться от дурной репутации сообщников большевиков? Но мы не сотрудничаем с ними, мы используем их. Это хорошая политика».


«Неужели нового посла тоже прикончат?» – подумал Федор.

Но нет. Об этом речи не было. Вождя позабавила фраза Гельфериха о призрачном большевистском режиме.

«Быть призраком архиудобно, призраки неуязвимы и бессмертны», – написал он в ответном послании Глебу Ивановичу.

Тайная переписка Ленина и Бокия восстановилась и стала активней, чем прежде. Шифровки немецкие, британские, американские, французские, переписанные мелким летящим почерком Глеба Ивановича, ложились на стол перед вождем. Во всех посланиях из России за границу говорилось примерно одно и то же. Иностранные политики, дипломаты, военные, шпионы не сомневались в скором крахе большевистской власти.

Немецкий дипломат писал из Москвы в Берлин: «Ситуация быстро приближается к финалу. Голод встает на повестку дня, и его обволакивает террор. Людей тихо убивают сотнями. Все это само по себе не так плохо, но нет уже более сомнений в том, что физические средства, при помощи которых большевики поддерживают свою власть, подходят к концу. Большевики находятся в чрезвычайно нервном состоянии, они чувствуют приближение своего конца; все крысы первыми бегут с тонущего корабля. Никто не может сказать, как они встретят свой конец. Их агония может продолжаться несколько недель. Возможно, они постараются бежать. Возможно, они готовы потонуть в собственной крови».

Британцы уже видели Россию своей новой колонией. Войска Антанты заняли Владивосток, англичане – Баку. Экспедиционный корпус генерала Пула высадился в Архангельске, и первым делом генерал приказал снять все красные флаги. Корпус двинулся к Вологде. В Лондоне начали печатать специальные рубли, которыми британские солдаты должны были расплачиваться с местным населением. На Амуре, в Забайкалье наступали японцы. 15 августа произошел официальный разрыв дипломатических отношений между Советской Россией и США, в тот же день американские войска высадились во Владивостоке.

«Вопрос о том, что нужно и возможно делать в России, доводит меня до изнеможения. Эта проблема, как ртуть, ускользает при прикосновении к ней», – жаловался американский президент Вильсон.

В России не работали заводы и фабрики, не ходили поезда, не сеялся хлеб, вооруженные отряды отнимали остатки продовольствия у крестьян. Вспыхивали стихийные восстания.

Ленин поражал бодростью духа, неистощимым оптимизмом. Его мыслительный аппарат работал на полных оборотах, безотказно. Хаос, мрак, кровь служили наилучшим топливом для этой машины. Вождь не ведал сомнений, страха, отчаяния. Он выступал на митингах и заражал толпу своей бешеной энергией, он строчил статьи, воззвания, приказы, бесконечные записки. Он давал интервью иностранным журналистам и председательствовал на заседаниях Совнаркома. Он гладил кошку, под его ладонью шерсть потрескивала и вставала дыбом. Он жадно пил кофе и доедал остатки красной икры из кремлевских погребов.

Перед сном он увлеченно перечитывал Лебона, «Психология народов и масс», петербургское издание 1898 года. Лежа в постели, на высоких подушках, черкал в потрепанной книге чернильным карандашом, ставил восклицательные знаки.

Федор невольно вскользь проглядывал отмеченные куски.

«Образование легенд, легко распространяющихся в толпе, обуславливается не одним только ее легковерием, а также и теми искажениями, которые претерпевают события в воображении людей, собравшихся толпой… Невежда и ученый, раз уж они участвуют в толпе, одинаково лишаются способности к наблюдению. Иллюзия становится ядром для дальнейшей кристаллизации, заполняющей область разума и парализующей всякие критические способности».

Справа, на шее, над ключицей, у вождя прощупывалась небольшая плотная липома. Он не показывал ее никому из врачей, кроме Федора. При каждом очередном осмотре требовал подтверждения, что эта пакость не растет, она незлокачественная опухоль и опасности никакой не представляет. Иногда размышлял вслух, не удалить ли, но боялся даже самой пустяковой хирургической операции.

– Федор, ну-ка посмотрите, твердая, сволочь, похоже, будто там пулька сидит. А? Похоже на ощупь? – вдруг сказал вождь однажды утром, потрогав свою шею.

– Пожалуй, похоже, – согласился Агапкин, – пуля, если ее не удалить, в мягких тканях со временем капсулируется, правда, мне трудно представить ход такой пули, такой раневой канал.

– Ранение, допустим, слепое, – произнес вождь задумчиво, – она там остановилась и застряла. Сидит, не мешает. Можно вытащить в любой момент.

– Владимир Ильич, это надо в рубашке родиться. Невозможно, чтобы пуля прошла через грудную полость, через шею и ничего не задела. Легкие, сердце, трахея, сонная артерия, пищевод. Но даже если и ничего не задето, все равно тяжелейшая травма, раневая инфекция. Невозможно выжить.

– Невозможно? Ну-ка, подумайте хорошо, милый мой доктор.

– Зачем, Владимир Ильич?

– Зачем? – вождь смотрел ему прямо в глаза. – Затем, что воздух Москвы пропитан покушениями как никогда. Об этом пишут немецкие дипломаты.

Опять повисло молчание. Агапкина слегка зазнобило. Нет, ни гнева, ни угрозы не читалось в глазах вождя. Только азарт, нетерпение, тусклый блеск какой-то новорожденной дьявольской затеи.

– Федор, вы работали в военном лазарете, имели дело со многими ранеными. Ведь бывают и чудеса. Разве не встречались вам везунчики, которые жили и здравствовали после самых тяжелых ранений? Пуля прошла, но так, знаете, аккуратненько, нежно, и ничего не повредила.

– Счастливый ход пули? – чуть слышно пробормотал Агапкин и отвел взгляд.

– Счастливый ход пули! – радостно повторил вождь и хлопнул в ладоши. – Это вы отлично придумали! Молодец, Федор.

Глава семнадцатая

Москва, 2007

Совещания, заседания, переговоры, бессонные ночи, перелеты через часовые пояса не выматывали Петра Борисовича так, как литературный дебют его единственной дочери. Светик, великий писатель, сопровождала его во всех поездках по Москве и Московской области. На рекламных щитах вдоль магистралей красовалось ее лицо. Светик улыбалась, романтически смотрела вдаль, вверх, вниз, поворачивалась анфас, в профиль, в полупрофиль. Белокурые волосы собраны в строгий пучок или распущены, приподняты ветром. Сиреневая обложка была выставлена в увеличенном виде в витринах не только книжных, но и парфюмерных, и одежных магазинов. Стоило включить радио в машине, и на всех волнах, в каждом рекламном блоке медовый женский голос с придыханием рассказывал о королеве бестселлеров Светлане Евсеевой. Роман «Благочестивая: Дни и ночи» вот уж второй месяц бессменно возглавлял все списки лидеров продаж.

«Лучше бы она танцевала, – повторял про себя Петр Борисович и болезненно морщился, – или вышла бы замуж за своего этого, как его? Родила бы. Впрочем, нет, нехорошо. Там семья, трое детей, совсем маленьких».

Он давно стал подозревать, что его единственная, нежно любимая дочь страдает чем-то вроде клептомании. Он вспоминал, как пожилая преподавательница балета пыталась объяснить ему, что у Светика нет никаких способностей к танцу и в училище она занимает чужое место.

Светику всегда хотелось именно того, к чему она не была способна, чего делать не умела. Танцевать. Играть в кино. Писать книги. Она никогда не пыталась найти что-то свое. Ей непременно подавай чужое: главную партию на сцене, главную роль в кино, первое место в списке лидеров книжных продаж, наконец, чужого мужа, отца чужих детей.

Танцевала она неуклюже, тяжело, смотреть на нее было скучно и стыдно. Сериал, в котором она сыграла главную роль, провалился с треском. Книгу, которую она написала, нормальный человек читать не мог. Рябило в глазах, как будто вместо слов страницы были усыпаны розочками. Сотнями гипсовых розочек в сусальной позолоте, вроде тех, что украшали спальню в квартире Светика.

«Чужой муж, бросивший троих маленьких детей, наверняка такое же убожество, как все прочие ее трофеи», – думал Петр Борисович.

До этих детей, до их матери Кольту дела не было, но он боялся за своего ребенка. Взрослого, жестокого, бездарного, единственного своего ребенка. Он, как человек умный, с богатым жизненным опытом и острым чутьем на опасность, знал, что подобные вещи даром не проходят. Не сейчас, позже, возможно, через многие годы, будет предъявлен счет. В самый неожиданный, неподходящий момент явятся такие кредиторы, с которыми не договоришься. Цена окажется огромной, несоразмерной жалким трофеям.

Оттого, что сам он участвует в этих опасных играх с судьбой, потворствует ненасытности Светика, Петру Борисовичу было совсем уж гадко. Каждый раз он говорил себе: все, довольно. Хлопну кулаком по столу, не дам больше денег. Но на это требовалось слишком много усилий. А он был постоянно, хронически занят, он уставал.

«Лучше бы она танцевала», – повторял он про себя, сидя в первом ряду партера просторного зала Клуба литераторов.

Светику вручали премию «Шедевр века». Звучали речи.

«Непревзойденная мастерица слова. Свежее дыхание на затхлом горизонте нашей агонизирующей словесности. Блеск, изящество неженской, почти нечеловеческой мощи, мистические прозрения на грани гениальности. Книга написана искренне, от души, без всяких фокусов и претензий. Сюжет захватывает и держит крепко в своих грациозных тисках».

Говорили в основном писатели, маститые, еще советской закалки. Наташа расплатилась с критиком Метелкиным и романисткой Парамоновой по обычному тарифу и, следуя их советам, позаботилась о том, чтобы мероприятие выглядело солидно, чтобы выступали не модные прощелыги, глянцевые обозреватели, эфирные болтуны, а люди статусные, совесть нации. Петру Борисовичу она с гордостью сообщила, что на всей процедуре присуждения и награждения удалось здорово сэкономить. «Совесть нации» оказалась раза в три дешевле модных прощелыг. Теперь на вырученные деньги можно купить новые места для уличной рекламы, либо много в разных районах, либо одно, дико дорогое.

– Представляешь, как будет классно занять Светиком весь фасад гостиницы «Москва», которую сейчас перестраивают. Со стороны Манежной площади как раз освободилось место.

Наташа показала несколько снимков Светика-писательницы и отстала лишь после того, как Кольт ткнул пальцем в один из них.

– Да! Светик тоже считает эту картинку самой удачной!

Светик выпорхнула на сцену в розовом воздушном платье. Голову ее украшала тяжелая бриллиантовая диадема. Премию вручал известнейший советский писатель, от старости хрупкий и прозрачный, как эльф. Он плохо понимал, что происходит, и когда Светик хотела взять у него увесистую медную статуэтку, «Музу» с крыльями, он не отдавал, держал своими трясущимися лапками, упорно повторяя:

– Детка, не надо, я сам, сам!

Бедняга ждал, когда появится награждаемый. Он принял Светика за одну из девушек-моделей, которые обычно украшают сцену во время торжественных церемоний. Впрочем, неловкость была замята быстро. Ведущий освободил старца от тяжелой ноши и передал статуэтку Светику. Публика заглушила недоуменное бормотание классика бурными, продолжительными аплодисментами.

Петр Борисович выскользнул из зала в пустое тихое фойе, упал в кресло. Усталость и безразличие навалились на него. Даже курить не было сил. Он закрыл глаза и почти задремал в гулкой мраморной тишине.

Но вдруг рядом с ним прозвучал мягкий смешок и знакомый голос произнес:

– Лучше бы она танцевала.

Петр Борисович дернулся, открыл глаза. На подлокотнике его кресла сидел старинный партнер и приятель Тамерланов, губернатор Вуду-Шамбальского автономного округа.

– Герман, какими судьбами?

Петр Борисович удивился и обрадовался.

Герман Ефремович, добродушно посмеиваясь, объяснил, что оказался здесь случайно. Прилетел в Москву пару часов назад, заехал поужинать в ресторан клуба и вот узнал о таком торжественном событии.

– Лучше бы она танцевала, – повторил он и сочувственно подмигнул, – ты ведь именно об этом сейчас думаешь, Петр?

– Об этом, – признался Кольт, – а ты что, читал ее книгу?

– Нет, и не собираюсь. Но я читаю твои мысли, это значительно интересней. Вставай, пойдем, пока тебя не хватились в зале.

– Куда? Я не могу сбежать отсюда, я должен вернуться.

– Ты и не сбежишь. Только на двадцать минут заглянешь в ресторан. – Тамерланов подхватил Кольта под руку и повлек его вглубь фойе. – Здесь со мной швейцарец, у него дюжина отличных альпийских отелей, он загорелся идеей превратить мой Вуду-Шамбальск в Лазурное побережье.

– Разве есть море в твоей степи?

– Если я пожелаю, будет. Но мне оно на фиг не нужно. Морских курортов и так хватает. Сейчас входит в моду экстрим, экзотика. Полярный туризм, туры по нищим сибирским деревням, я уж не говорю о Гималаях. У меня нет моря, но есть степь, древняя и таинственная. Помнишь, я возил тебя на раскопки? Так вот, там действительно обнаружили следы какой-то неизвестной доисторической цивилизации. Сонорхи, египтяне, инопланетяне. В последнее время все помешались на этом. Постоянно кто-то приезжает. От журналистов отбоя нет. Историки, археологи, антропологи, уфологи из Чикаго, спиритологи из Лиона, солнцееды из Монреаля.

– Кто, прости?

– Солнцееды. Это, знаешь, голодающие люди. То есть они вроде бы могут питаться солнечной энергией, а больше ничего им не надо, даже воды не пьют. Кстати, они как раз первые и сказали об излучениях. Будто бы камни моих развалин испускают какие-то вибрирующие зеленые лучи, очень полезные для здоровья. Постоишь минут десять у камня, ладони к нему прижмешь, глаза закроешь и сразу молодеешь на десять лет, все болезни уходят, даже рак. Только, конечно, надо медитировать и твердо верить.

Петр Борисович слушал возбужденную болтовню Тамерланова, качал головой. От губернатора било током, здоровая энергия переполняла его, хотелось притронуться и зарядиться, как от аккумулятора.

– Герман, ты, наверное, теперь только и делаешь, что медитируешь среди своих камней. Ты бодр и весел, как трехлетний ребенок. Смотри, не переусердствуй, а то омолодишься до эмбрионального состояния.

Тамерланов рассмеялся, хлопнул Кольта по плечу.

– Обожаю твои шуточки. Ну, давай познакомлю со швейцарцем.

В отдельном кабинете ресторана за столом сидели трое. Приятный господин лет пятидесяти, полный, круглолицый, румяный, совершенно лысый, но с густыми черными бровями и аккуратным клинышком серебристой бородки. Звали его Пьер де Кадо. Одна из дам была стандартная фотомодель, рельефная брюнетка с огромным чувственным ртом и волосами такими холеными, что они казались отлитыми из цельного куска блестящего черного пластика. Что касается второй дамы, то, увидев ее, Петр Борисович смутился, жарко покраснел и поцеловал ей руку, хотя в принципе не имел такой привычки.

Вместе со швейцарцем и моделью за столом сидела Елена Алексеевна Орлик, археолог, профессор истории.

– Здравствуйте, Петр Борисович. Рада вас видеть.

Ему было приятно, что она помнит, как его зовут, и улыбнулась, будто старому знакомому.

Швейцарец свободно владел русским. От его крепкого рукопожатия свело ладонь. Модель звали Зоя. Тамерланов обращался к ней «Заяц», и стало ясно, что сопровождает она вовсе не швейцарца. За все время она не проронила ни слова.

– Развитие туризма в Вуду-Шамбальской степи сулит фантастические прибыли. Помимо развалин храма сонорхов, там есть еще много всего удивительного. Можно создать музей красной мистики. Если память мне не изменяет, туда отправлял экспедиции Сталин. Руководил исследованиями чекист, загадочная фигура, Бокий Глеб Иванович. Там побывал этот странный человек, Барченко, который сконструировал шлем для чтения мыслей на расстоянии. Кстати, Герману никакие специальные шлемы не нужны, он владеет этим искусством в совершенстве.

– Спасибо, Пьер. – Губернатор счастливо улыбнулся и мимоходом погладил Зою по спине. – Надеюсь, ты не собираешься демонстрировать меня туристам как еще одну степную диковину?

Последовал громкий хохот. Швейцарец ржал как жеребец, даже принялся вытирать глаза ресторанной салфеткой. Елена Алексеевна вежливо улыбнулась.

– Как ваш внук? – тихо спросил Кольт.

– Отлично. Растет, уже лопочет что-то, ползает по всей квартире, тянет в рот всякую дрянь. Жаль, вижу его редко. Опять не вылезаю из степи.

– Петр, ты должен непременно прилететь на раскопки, – сказал Тамерланов, – там столько всего интересного. К тому же тебе необходимо приложиться ладошками к древним камням, получить порцию зеленых лучей, зарядиться энергией, а заодно подумать вместе с нами над замечательным проектом Пьера. Надеюсь, ты не откажешься участвовать?

– Не откажусь, – механически кивнул Кольт.

Он смотрел на профессора Орлик, на ее острый неправильный профиль, на розовое маленькое ухо. В нежной мочке посверкивала бриллиантовая сережка. Камень был не больше полкарата, но удивительно чистый и яркий. Огранка девятнадцатого века. Петр Борисович в этом неплохо разбирался. Он упорно убеждал себя, что его заинтересовал именно камушек, ничего больше. На самом деле ему хотелось смотреть на Елену Алексеевну, он не мог понять почему. Вернее, не желал понимать.

Профессор Орлик руководила раскопками древнего храма в Вуду-Шамбальской степи. Несколько месяцев назад именно там они с Кольтом познакомились. Она знала удивительно много и могла бы пригодиться в его поисках. Будь на месте Елены Алексеевны любой другой человек, Кольт, не задумываясь, поручил бы кому-нибудь из своих секретарей раздобыть телефонный номер, связаться, договориться о встрече.

Он часто вспоминал, как они вместе летели из Вуду-Шамбальска в его маленьком самолете. Орлик нервничала. В Москве рожала ее дочь. Три часа в воздухе ничего не было известно. Кольт сидел рядом с Еленой Алексеевной. Страх, счастье, нетерпение, все, что пережила она за эти три часа, он пережил вместе с ней. Никогда прежде он не чувствовал так остро чужих чувств, это было настолько несвойственно ему, что он испугался. Его к ней тянуло. Немолодая, не слишком красивая и слишком умная женщина вдруг взяла и поселилась в каком-то пыльном, забытом, необитаемом углу его души, причем сама она об этом понятия не имела.

Тамерланов перехватил его взгляд, блеснул своими черными раскосыми глазищами. Кольт подумал: не дай Бог, губернатор отпустит сейчас какую-нибудь остроту. Но нет, разумный Герман острить не стал, лишь слегка скривил губы в гадкой улыбке.

Орлик между тем ничего как будто и не замечала, о чем-то говорила по-французски с месье Пьером, улыбалась, пила травяной чай, обхватив чашку тонкими пальцами.

– Мы все вместе летим в степь завтра вечером, – сообщил Тамерланов, – хочешь с нами?

«Бред. Это невозможно. У меня миллион дел, проблем, голова идет кругом», – подумал Петр Борисович и, не отрывая глаз от Орлик, ответил:

– Спасибо, Герман. Хочу.

Неприятная дрожь мобильного привела его в чувство. Аппарат беззвучно вибрировал во внутреннем кармане пиджака. На экранчике высветился номер Агапкина.

– Извините, я вас покину на минуту, – сказал Кольт и вышел из кабинета в маленький тихий коридор.

– Ты чего так долго не отвечаешь? – сердито спросил старик. – Уснул, что ли? Просыпайся, у меня важные новости. Ты где сейчас?

– В клубе. Светику премию вручают.

– А, «Шедевр века»? Где же ты уснул, счастливый папаша? На сцене? В президиуме? В зрительном зале?

– Отстань, Федор. Не издевайся, и так тошно. Ну, что за новости?

– Не телефонный разговор. Приезжай.

– Приеду, часа через полтора. Но ты хотя бы в двух словах объясни, что случилось?

– Ничего особенного. – В голосе старика зазвучали знакомые ехидные нотки. – Просто я понял, что твой чекушник – гений. Да, он гений. Награди его орденом.

– Это что же, внезапное озарение? Еще вчера ты называл Ивана тупицей, идиотом. Впрочем, я рад, спасибо на добром слове.

– На здоровье. Иван гений потому, что догадался связаться с российским консульством. Фриц Радел бывал в России, делал визу, следовательно, в консульстве имеется кое-какая информация о нем. Там сообщили, что очередную визу ему дали всего лишь неделю назад. Фриц Радел вылетает в Москву в эту пятницу, «Аэрофлотом». Ивану удалось узнать даже номер рейса. Так что просыпайся, тебе придется организовать господину Раделу достойную встречу.

* * *
Москва, 1918

К концу августа похолодало, зарядили дожди. Из Питера приехал Мастер.

Всего за месяц Матвей Леонидович Белкин успел сильно постареть. Не располнел, но как-то весь обрюзг, лицо сделалось отечным, тяжелым. Под глазами повисли морщинистые мешки, щеки покрылись стариковской сосудистой сеточкой, от волос почти ничего не осталось, даже голос изменился, стал глухим и сиплым.

– Дисипль, я поздравляю вас от души.

– С чем, Мастер?

– Ну как же? Разве вы не слышали чудесный анекдот, как профессор Свешников помог ЧК арестовать предателя, вора, проходимца, опаснейшего врага советской власти Григория Кудиярова? Фима Эрнст даже предложил объявить ему благодарность и вручить грамоту с личной подписью товарища Петерса.

– Мастер, я ничего не знаю.

– Ну, да, Дисипль, вы не можете знать, вы несете круглосуточную вахту, от Ильича ни на шаг не отходите. Хорошо, я расскажу. Кудияров повадился присваивать себе конфискованные ценности, вошел во вкус, набрал весьма солидную сумму и кое-что даже успел переправить за границу. Помогал ему в этом небезызвестный вам Петр Степаненко. В июне группа Кудиярова раскрыла одну из конспиративных квартир Национального центра. Оставили засаду и взяли деникинского связного. Но вместо того чтобы допросить хорошенько, в тот же день расстреляли. Такая поспешность удивила товарища Петерса, тем более что имелась оперативная информация о большой сумме денег, которую должны были получить в Центре. Пока шло следствие, Кудияров и Степаненко спешно готовились удрать за границу, купили фальшивые документы. Однако Кудияров заболел и попал в госпиталь к Михаилу Владимировичу.

– Почему именно к нему?

– Да потому, что губа не дура. Он давно уж лечился у профессора Свешникова. Так вот, когда пришли брать Кудиярова в больницу, Михаил Владимирович не только разоружил его, но сумел перехватить железный штатив от капельницы, которым Кудияров намеревался огреть по голове Фиму Эрнста. Эй, Дисипль, что вы так побледнели? Все в порядке. Профессор жив, здоров. Кудияров расстрелян. Петьке Степаненко, правда, удалось скрыться.

– А что, Кудияров действительно был серьезно болен? Почему он вдруг лег в больницу, если собирался удрать? – спросил Федор.

– Понятия не имею. Видимо, не чувствовал опасности, хотел напоследок подлечиться. К тому же у них, кажется, возникли трудности с поддельными паспортами, все равно пришлось ждать. Теперь уж не важно, – Мастер махнул рукой, – нет Кудиярова, и земля ему вряд ли будет пухом.

Ничего больше об этой истории Федору не удалось узнать. Мастер явно недоговаривал главного и спешил сменить тему.

– Все, Дисипль, у нас мало времени. Самое интересное я выложил, теперь ваша очередь.

Федор рассказал о Юровском. Разумеется, ни словом не обмолвился о своем безумном порыве застрелить кого-нибудь из троих. Просто поделился впечатлениями, признался, что известие об убийстве вместе с царем всей его семьи подействовало сильно, даже температура поднялась от волнения.

– Я понимаю, они боялись немцев, наступления Колчака, но зачем убивать детей? Неужели это была месть за казненного брата?

Они обедали в отдельном кабинете бывшего ресторана «Гавр». Прислуживал старорежимный лакей с белыми пышными бакенбардами. Федора изумила жадность, с которой Мастер набросился на еду. Позабыв о своих безупречных манерах, он обгрыз говяжью кость, извлеченную из борща, причмокивая, высосал костный мозг, хлебной коркой дочиста вытер тарелку.

– Брат Александр тут совершенно ни при чем, – сказал он, закуривая, – вообще ничего личного, случайного. Все продумано, просчитано заранее. Каждый ход точен и безошибочен. Чтобы удержать власть, подчинить себе массы, необходимо довести их до полнейшего одичания, пробудить древние инстинкты.

– Но и так уж вокруг дикость, голод, разруха, – заметил Федор. – Он сам разве не боится, что толпа со своими древними инстинктами в один прекрасный день его растерзает?

– А вы спросите у него, интересно, что он ответит. – Мастер глухо рассмеялся. – Нет, нет, шучу, конечно. Ни о чем не спрашивайте. Молчите.

– Я и так молчу. Вот уж чему, а этому я успел научиться.

– Вам только кажется, что вы научились. Чувства переполняют вас, Дисипль. Гнев, жалость, отчаяние. Вы молчите, но ваша физиономия выдает вас.

– Я живой человек, я не могу не чувствовать.

– Следите за мимикой. Тренируйтесь перед зеркалом, иначе пропадете. Пока вас спасает то, что вы к Ильичу привязались. Вы даже полюбили его.

– Нет! – испуганно выкрикнул Агапкин. – Нет! Его нельзя любить, он чудовище.

– И тем не менее вы привязались к нему. Он обаятельное чудовище. Есть в нем нечто завораживающее. Хочется верить ему, вопреки здравому смыслу.

– Как же верить, если он постоянно лжет?

– Он творит мифы. Они величественны и вечны. Они уводят нас в мир мечты, прочь от серой обыденности. Любая правда, любая реальность умирает и растворяется в мифе. Правда оказывается уязвимой, слабой, смертной, как все живое. – Мастер погасил папиросу и принялся за гречневую кашу.

– Мифы? Он творит черт знает что, – пробормотал Федор, – абсурд и хаос.

Мастер увлеченно ел кашу, ничего не ответил, но согласно кивнул. Несколько коричневых крупинок упало ему на подбородок. У Федора аппетит пропал. От каши он отказался, попросил лакея принести чаю.

– Он призывает питерских рабочих бросать заводы и фабрики, собираться в банды, отправляться на Урал, в Сибирь, грабить и убивать крестьян, – продолжал Федор возбужденным шепотом, – при этом уверяет, что денег и оружия даст сколько угодно. Неужели нельзя потратить деньги на то, чтобы накормить голодных? Зачем он стравливает людей? Они просто перебьют друг друга. Он хочет править страной, а в итоге получит гигантское вонючее кладбище в полное свое распоряжение.

– Ничего, – хмыкнул Мастер и опрокинул в рот стопку водки, – Россия большая, народу много. К тому же он и не скрывает, что на Россию ему плевать. Она только этап на пути к мировой революции, к храму всеобщего счастья. Вы, вероятно, уже заметили, что в своих публичных речах Ильич несет полнейшую ахинею. Но толпа слушает его с восторгом. Это один из его профессиональных секретов. На самом деле он использует кодированный язык. Работают не слова, не логические связи, а знаки, символы. Он обращается не к рассудку, которого у толпы никогда не было и не будет, а к инстинктам, к примитивным эмоциям.

Федор не удержался и протянул Мастеру салфетку.

– У вас каша на подбородке.

– Благодарю вас, – Мастер, ничуть не смутившись, вытер лицо. – Дисипль, почему вы не едите?

– Уже наелся.

– А почему не пьете?

– Не хочется. Я все-таки не понял, зачем понадобилось убивать детей?

Мастер вздохнул, налил себе еще водки, выпил залпом. Это была уже пятая стопка.

– Да, Дисипль, мне тоже очень жаль их. Прелестные барышни и мальчик такой милый, трогательный. Но Ильич тут ни при чем. Постановление Екатеринбургского совдепа. Он лично не подписывал никаких приказов. И заметьте, все произошло скромно, незаметно. Вполне рядовое, рутинное событие. А о том, что вместе с царем расстреляна семья, нигде вообще ни слова не сказано. Знаете почему? Потому, что настоящий ужас должен быть вкрадчивым, загадочным, он подкрадывается бесшумно, на цыпочках, заползает в души незаметно, туманит разум. Тайное злодеяние действует сильнее публичной казни. Шепот, слухи рождают растерянность, обостряют древние инстинкты.

– Они, кажется, собирались судить царя, – сказал Федор, машинально отодвигая от Мастера графинчик с водкой.

– Судить? – Мастер опять рассмеялся, на этот раз громко и совсем уж пьяно. – За что?

– Не знаю.

– Вот и они не знают. Не за что его судить. Я уже объяснял вам: расчет делается именно на дикую толпу. Вы, надеюсь, понимаете, что Ильич не претендует на должность очередного христианского государя, помазанника Божьего? Он вождь. Это у цивилизованных народов бывают цари, президенты, парламент, суды, законы. А вожди управляют первобытным стадом. Стаду никаких законов не нужно. Оно подчиняется вождю, грозному таинственному божеству. Стадо жаждет мифа, магического ритуала, знаков, символов.

Белкин привстал, перегнулся через стол, попал рукой в грязную тарелку, скинул ее на пол, чуть не свалился. Федор едва успел удержать его, усадил назад в кресло.

– Дисипль, дорогой мой Дисипль, знаете ли вы, какой из символов самый древний, самый ясный и сильный? Кровь. Бесценная жертва, кровь вождя. – Мастер тонко, жалобно икнул, достал грязноватый платок, высморкался. – Пролив жертвенную кровь, вождь станет божеством. Идея гениальная. А родилась она просто и буднично. Обсуждали рутинные вопросы. Как окончательно добить левых эсеров, как шлепнуть товарища Урицкого. Проворовался товарищ. Глеб предупреждал его, он не послушал. Жертвенная кровь божества все замажет, в том числе и это. Вам придется участвовать в спектакле. Почему вы упорно не желаете расставаться с иллюзиями? Вам стыдно, вам всех жалко. Хотите остаться чистеньким? Не выйдет. Вам придется участвовать. Кровь божества все замажет, всех замарает, склеит намертво круговой порукой подлейшего, гениальнейшего вранья на многие годы, на десятилетия. Правды никто никогда не узнает. Она растворится в мифе без остатка.

Мастер икал, сморкался, из глаз текли слезы, горло дергалось и пульсировало. Обычно Белкин почти не пил, от нескольких рюмок его развезло ужасно. Федор знал, что отсюда он должен отправиться на заседание в Комиссариат иностранных дел. В таком состоянии его нельзя было отпускать.

– Матвей Леонидович, вам нужно рвотное принять, иначе будет плохо, – сказал Федор, не заметив, что впервые обратился к нему не Мастер, а по имени-отчеству.

– Да, Дисипль. Помогите мне, добрый мой доктор, утешитель милосердный, помогите.

Никакого рвотного не понадобилось, Мастер зажимал ладонью рот, мучительно мычал, едва не загадил кожаное сиденье автомобиля, ковры в холле гостиницы и, когда оказался наконец в уборной своего номера, изверг фонтаном все съеденное и выпитое.

– Слушайте, Дисипль, – бормотал он, лежа на диване, бледный, расслабленный, – определенного плана у них пока нет. Они запутались, поскольку даже в самом узком кругу опасаются называть вещи своими именами и ни о чем не говорят прямо. Затея хороша, но не продуманы детали. Выстрелы в темноте, он падает. Паника, суета. Кого-то хватают впопыхах. Не важно, кого. Допустим, женщину, сумасшедшую, знаете, из этих, что клубятся вокруг Спиридоновой. Главное, чтобы он не растерялся, упал эффектно, сразу после выстрелов. Не сомневаюсь, он справится. Спектакль будет сыгран, и потом уж никто пикнуть не посмеет. Никто, никогда. Вот тут, Дисипль, вам весьма пригодится навык молчания. Следите за своей физиономией, тренируйтесь перед зеркалом, впрочем, времени на это у вас уже не осталось.

Мастер заснул, но продолжал бормотать во сне, все глуше, все невнятней, потом захрапел. Федор накрыл его пледом, постоял немного на балконе, выкурил папиросу. Ночь была холодной, совсем осенней, хотя август еще не кончился. Моросил мелкий нудный дождь. Весь короткий путь от гостиницы до Кремля Федор почему-то повторял про себя цитату из Лебона, особенно жирно подчеркнутую вождем в книге.

«Искусство говорить толпе принадлежит к искусствам низшего разряда, но требует специальных способностей. Часто совсем невозможно объяснить себе при чтении успех некоторых театральных пьес».

* * *
Северное море, 2007

– Джозеф. Иосиф. Ося, – пробормотала Соня, глядя на своего плюшевого медвежонка.

Один глаз у игрушечного зверька был карий, другой голубой. Эти пластмассовые глазки смотрели на Соню куда живей и выразительней, чем ледяные гляделки господина Хота.

– Ты знаешь, он так похож на моего любимого медведя, – сказал дед, когда увидел у Сони игрушку, подарок Зубова, – только мой был больше, и лапки не двигались. Когда мы бежали из России, я ничего не взял с собой. В Москве осталась вся моя детская жизнь. Железная дорога, коллекция оловянных солдатиков, деревянная сабля. Собирались в спешке, ночью. Я не знал, что мы бежим навсегда. Никто не говорил об этом. У нас на троих был маленький мамин саквояж. Но медвежонка я взял, спрятал за пазуху. Я никогда с ним не расставался, не мог без него уснуть, брал с собой в полеты. Он приносил мне удачу. Он неотлучно был со мной почти четверть века, до сорок пятого.

– И куда же он делся? – спросила Соня.

– Пришлось подарить его маленькой немецкой девочке. Вся ее семья погибла при бомбежке Берлина, я случайно подобрал ее в развалинах на Фридрихштрассе. Надо было хоть как-то ее утешить.

Соня отчетливо услышала голос деда, увидела наконец его лицо. Ей удалось мысленно перенестись в Зюльт-Ост, в гостиную дедовской виллы. Она почти дословно вспомнила тот вечерний разговор с дедом. Герда заваривала травяной чай, пахло розмарином и лавандой, за окнами выл ветер.

– Как звали твоего медведя? – спросила Соня.

– Ося. Пусть твой разноглазый тоже будет Ося. Да, кстати, я совсем забыл, подожди, я сейчас.

Дед ушел наверх и вернулся минут через десять, принес старую серую тетрадь.

– Это рукопись неоконченного романа. Прочитай, когда будет время. Прочитаешь, поговорим, я расскажу тебе об авторе, он мой старинный приятель.

«Вот наконец у меня много времени», – подумала Соня, перевернула очередную страницу.


«Автомобиль мчался по аллее. Сзади слышались крики, одиночные выстрелы, потом взвыла сирена. Омерзительный звук никак не вязался с лирической красотой пейзажа. Аллея уткнулась в озеро. Объездного пути не было, сосны росли густо, вплотную к берегу. Я едва успел притормозить. Передние колеса повисли над осыпающимся песчаным обрывом. Ехать дальше было невозможно, оставаться и ждать, когда преследователи настигнут меня, вовсе не имело смысла. Сквозь рев сирены я услышал приближающийся треск мотоциклеток.

– Прости, друг, – сказал я «мерседесу», дал задний ход, отъехал от обрыва метров на пять и нажал на газ.

Бедняга жалобно взвыл, колеса увязли во влажном песке, как будто беспомощно цепляясь за него. Огни мотоциклеток прорезали предрассветный мрак. Щелкнуло несколько близких выстрелов. Тяжелое тело «мерседеса» сорвалось вниз и полетело в озеро. Ледяная вода обожгла меня, брызги взметнулись в небо. Гигантский фонтан спрятал меня от глаз преследователей и подарил счастливую возможность вынырнуть, набрать полные легкие воздуха, после чего я благоразумно скрылся под водой.

Я не мог видеть и слышать, что происходило на берегу, но отлично понимал, что по всей окружности озера будут оставлены посты и вылезти на сушу мне предстоит не скоро. Если бы это была река, если бы она текла далеко, за черту унылого города, впадала бы в море, где плавают рыбацкие лодки и торговые суда нейтральных государств. Если бы стояло теплое безоблачное лето, а не промозглая ледяная осень. Если бы я был в купальном костюме, а не в плаще и тяжелых ботинках. Если бы я умел плавать.

Я с детства боюсь воды. Я родился и вырос в далекой прекрасной стране. Теперь вместо нее по карте растекается кровавая клякса. Я плохо знаю, как обстоят дела на живом пространстве, внутри географической кляксы, мне больно думать об этом. Вспоминая места своего детства, я чувствую, что все там теперь густо проштопано колючей проволокой вдоль и поперек. Возвращаясь из очередного воображаемого путешествия, я всякий раз вынужден залечивать раны, глубокие ссадины от ржавых колючек.

Я помню древнюю широкую реку Днепр, красивейшее море, которое назвали Черным, хотя цвет его меняется, от огненного в июле, на закате, до чернильно-лилового, в августовский звездопад. В январе вода его как старое серебро под рваным кружевом крупного снега, в апреле похожа на сверкающую россыпь влажных незабудок. Ребенком я купался вместе с друзьями в Днепре и в Черном море. Трижды мне приходилось тонуть, и с тех пор, когда исчезает дно под ногами, меня охватывает паника, я бурно барахтаюсь и кричу «Помогите!».

Озеро оказалось глубоким. «Мерседес» падал долго. Я видел, как исчезают далекие блики никелированных ручек и бампера, я ждал глухого удара, но его все не было, и мне пришлось расстаться с иллюзией, что я сумею достичь дна, оттолкнуться от него ногами.

По счастью, легкие у меня сильные и достаточно объемные. К тому же отличная зрительная память. За короткий миг до погружения, когда вспыхнули фары мотоциклеток, я успел заметить плакучую иву. Она росла с юго-западной стороны, ветви ее касались воды и создавали нечто вроде шалаша. Мысль о том, что там, под защитой веток, можно высунуть голову и получить очередную порцию воздуха, заставила меня проделывать руками и ногами упорядоченные движения, которые вполне могли сойти за брасс или баттерфляй. Мне даже стало жаль, что никто не видит меня. Плащ красиво развевался под водой, лицо мое было мужественным и целеустремленным. Впрочем, сожалеть не пришлось, ибо через мгновение я почувствовал, что кто-то внимательно на меня смотрит.

Рука моя коснулась чего-то мягкого, теплого, и я сумел разглядеть два блестящих глаза, крупную, круглую усатую морду. Даже в мутном полумраке, под водой, было заметно, что выражение морды вполне доброжелательное и настолько осмысленное, что слово «морда» я больше употреблять не буду. Оно кажется мне бестактным и грубым.

Передо мной было лицо огромного бобра. Следовало поздороваться, но, поскольку говорить под водой невозможно, я погладил его по загривку и почесал за маленьким упругим ухом. Бобру такое приветствие пришлось по душе, рот его растянулся в улыбке. Он по-собачьи завилял своим широким плоским хвостом, да так энергично, что поднялись волны. Некоторое время он плыл со мной рядом, потом исчез.

Воздуха в моих легких почти не осталось, мне надо было срочно подняться на поверхность, однако из-за холода я ослаб и перестал ориентироваться в пространстве. Я забыл, в какую сторону плыть, чтобы попасть под спасительные ветки ивы.

Ноги свело судорогой. Сердце испуганно запрыгало, заметалось внутри грудной клетки, словно это был не его родной дом, а клетка в прямом смысле слова, тюрьма. Сердце стремилось выбраться наружу, стучало мне в уши, повторяя: «Всплыви, всего на мгновение, на один вдох, такой сладостный, такой необходимый глоток чистого воздуха!»

Вслед за сердцем взмолились легкие. Они горели, болезненно сжимались, требовали своего законного права на следующий вдох. Пусть даже он будет последним.

Сквозь толщу воды сочился свет. Я знал, что за поверхностью озера сейчас наблюдает не меньше дюжины внимательных глаз. Постовые только и ждут, когда я поддамся на уговоры своего глупого упрямого сердца, своих перепуганных легких и высуну голову под их прицелы.

Нет, они не станут стрелять. Они спустят на воду катер и выловят меня сетью, как неразумного красавца осетра. На просторной, сверкающей кафелем кухне умелые повара вспорют мне брюхо, выпотрошат, нашпигуют чесноком и сельдереем, запекут в духовке, подадут к столу, украшенного лимонными дольками, с веточкой укропа во рту.

Прежде чем разделить меня на порции, гостеприимные хозяева непременно побеседуют со своими страшными, мерзкими божествами. Ведь это будет не просто званый ужин, а ритуал. Поедая мою плоть, они надеются приобщиться к древней тайне, которая мнесамому неизвестна. Тайну знает моя плоть, каждая клетка, каждый атом. Я интересую этих господ как единственный, кто выжил и исцелился от прогерии. Я их интересую вовсе не потому, что они сами или их дети страдают этим недугом. Мое исцеление для них – путь к бессмертию. Имхотепы хотят жить вечно. Нет уж, дудки. Я не готов помочь им в этом.

Ноги опять свело судорогой, кожаные ботинки пропитались водой и стали гирями, которые тянули меня вниз. Я стиснул зубы и принялся изо всех сил грести руками. Звон в ушах постепенно превратился в гармоничную чудесную мелодию. Я знаю по прошлому своему опыту, что, когда тонешь, можно услышать, как поют ангелы. На этом и заканчиваются невыразимые предсмертные муки. Потом приходит сладкое забытье.

Я хотел забыться, а все-таки греб руками, и судорога отпустила, и даже удалось избавиться от одного ботинка. Свет становился все ярче, толща воды таяла надо мной. Я почувствовал, как что-то большое, теплое подталкивает меня снизу. Бобр опять появился рядом, с твердым намерением спасти меня.

Когда ангельские голоса стали звучать настолько близко и ясно, что я мог разобрать отдельные слова, грудь мою наполнил огонь. Это был тот самый вдох, о котором умоляли мои бедные легкие, мое глупое испуганное сердце. Острая, непереносимая боль заставила меня мгновенно забыть, о чем пели ангелы. Может быть, это правильно, потому что, зная их песни, как-то неловко произносить потом наши обычные земные слова и тем более сочинять истории. Если бы я запомнил хотя бы маленький отрывок, хотя бы легкий отзвук ангельских песен, я бы смущенно онемел на всю оставшуюся жизнь.

Несмотря на жгучую боль, я хватал ртом чистый прохладный воздух. Сознание постепенно возвращалось ко мне, а вместе с ним страх, что сейчас меня заметят. Я не мог понять, где именно довелось мне всплыть на поверхность и насколько хорошо видна моя голова с берега. Перед глазами летали огненные кольца. Я услышал отчетливый и весьма неприятный звук. Рычание мотора. Да, они спустили на воду катер. Они спешили. Я нужен им живой, но мертвого они тоже обязаны отыскать и предъявить хозяевам. Конечно, они не успокоятся, пока не обнаружат меня – в одном из двух вариантов.

Бобр оставался рядом, колотил по воде своим плоским широким хвостом. Брызги летели во все стороны. Надышавшись вдоволь, я опять нырнул. Бобр тоже нырнул и поплыл впереди. Следуя за ним, я скоро оказался в узком подводном туннеле. Там было темно, и единственным моим ориентиром служили равномерные шлепки бобрового хвоста.

Не знаю, как долго мы плыли. Когда мне опять срочно понадобилось вдохнуть, такой возможности у меня уже не было. Туннель оказался ловушкой. Впрочем, я так устал, что мне это было уже почти безразлично. Последнее, что я запомнил, – сильный, упругий удар снизу и несколько новых, жгучих, мучительных вдохов».

Глава восемнадцатая

Москва, 1918

Каждую пятницу по всей Москве проходили митинги, партийные лидеры выступали перед массами, за день полагалось появиться в нескольких местах. Ради безопасности лидеров маршруты держались в секрете. Вечером в четверг, 29 августа, Ленин получил записку от Свердлова.

«Владимир Ильич! Прошу назначить заседание Совнаркома на завтра не ранее девяти часов вечера. Завтра по всем районам крупные митинги по плану, о котором мы с вами уславливались; предупредите всех совнаркомщиков, что в случае приглашения или назначения на митинги никто не имеет права отказываться. Митинги начинаются с шести часов вечера».

Прочитав записку, вождь несколько секунд сидел в оцепенении, глядел, не моргая, в одну точку. Глаза расширились. Федору показалось, что сейчас начнется очередной припадок. Он не понимал, с чего это вдруг Яков Михайлович сообщает вождю то, что и так известно, да еще в письменной форме. И это странное указание: «предупредите всех». Путевки на пятничные митинги распределяют агитотдел ВЦИК и Секретариат ЦК, они напрямую подчинены Свердлову, предупреждать должны секретари, а не вождь.

– Уславливались, уславливались, – медленно, по слогам, повторил Ильич.

Приступа не последовало, однако ночью он почти не спал.

Утром 30 августа над Кремлем кружили тучи ворон. Они летели на блеск куполов, собирались в огромные стаи, кричали уныло и страшно, как на кладбище.

К полудню к вождю в кабинет явился Дзержинский. Об отставке как будто забыли. Железный Феликс недавно вернулся из Швейцарии, приступил к своим прежним обязанностям и выглядел настоящим франтом. Вместо привычной пудовой шинели до пят – шерстяная тройка приятного кремового цвета. Вместо грубых солдатских сапог – новенькие светлые ботинки из мягкой кожи. Ленин, равнодушный к одежде, годами носивший один костюм, один галстук, окинул Железного Феликса насмешливым взглядом, иронически шевельнул бровями и присвистнул.

Дзержинский курил тонкие ароматные папироски, покачивал ногой, огорченно косился на штанину, заляпанную московской грязью.

– Да, Феликс Эдмундович, это вам не Альпы, и даже не Цюрих, – ехидно заметил вождь, – фу, надымили вы здесь.

Он открыл окно. Кабинет наполнился сырым утренним ветром и оглушительным вороньим криком.

– Каркают, каркают, мерзость какая, – пробормотал Дзержинский.

– Еще и гадят. – Ленин нервно потер ладони. – Ну, да ладно, сусальное золото обдерем с куполов, вот и не будут больше летать.

Полчаса назад из Питера пришло сообщение о злодейском убийстве председателя ПетроЧК товарища Урицкого. Железный Феликс должен был лично расследовать дело. Ехать ему явно не хотелось.

– Владимир Ильич, я обязан быть здесь, рядом с вами. Положение тревожное, очевидно, что это заговор, действует мощная, отлично законспирированная организация. На одном Урицком они не остановятся, главная их цель вы, Владимир Ильич.

– Ерунда! Ничего слушать не хочу! Отправляйтесь немедленно, – крикнул Ленин, пожалуй, слишком резко и тут же добавил мягче, со своей неотразимой лукавой улыбкой с ямочками: – Только не забудьте переодеться.

– Надеюсь, митинговать вы сегодня не будете? – спросил на прощание Дзержинский.

– Может, и не буду, – рассеянно кивнул вождь.

К обеду пришел Бухарин. Белолицый, приятный, улыбчивый, «любимец партии», он казался принцем в стане разбойников, пылким романтиком среди холодных циников. Он был умней и начитанней прочих товарищей, но мягок, слаб. На заседаниях Политбюро он дурачился, всех смешил. Мог скорчить рожу или пройтись на руках по ковру в зале заседаний. Ленину нравились невинные детские выходки, он к Бухарчику был привязан, с несвойственной ему сентиментальностью называл Николая Ивановича «золотое дитя революции».

– Ни в коем случае нельзя никуда выезжать! – заявило «золотое дитя» за обедом. – Это опасно, это безумие, после того что случилось сегодня с Урицким, из Кремля лучше вообще не высовываться.

– Да, Володя, не надо тебе ни на какие митинги, – сказала Мария Ильинична.

Надежда Константиновна принялась с жаром доказывать, что Ильич просто обязан остаться дома в такой тревожный день, он не имеет права рисковать жизнью, это преступно не только по отношению к семье, это преступление перед партией, перед общим делом, перед всем пролетариатом.

– Что вы переполошились? Я и не собираюсь никуда ехать.

После обеда стало известно, что по распоряжению Московского комитета партии все выезды крупных руководителей на митинги отменяются.

– Чепуха! – заявил вождь. – Поеду. И на Хлебную биржу, и на завод Михельсона поеду!

Он был возбужден, расхаживал по кабинету, заложив большие пальцы за проймы жилетки, и вдруг остановился, резко развернулся, уставился на Федора. Глаза сощурились так сильно, что казалось, он вообще ничего не видит. Ноздри быстро, тревожно трепетали. Молчание длилось бесконечно долго, хотя прошло всего несколько секунд.

– Нет, – сказал Ильич, словно возражая кому-то, – нет. Ты останешься здесь, с Марией Ильиничной.

– Почему, Владимир Ильич? – спросил Федор, не заметив от волнения, что вождь впервые обратился к нему «ты». Вождь никому никогда не тыкал, кроме членов своей семьи.

– Маняша простыла, чихает, кашляет, вот и стереги ее, лечи.

– Но Мария Ильинична, Надежда Константиновна просили, чтобы я непременно был с вами сегодня вечером на митингах, – растерянно пробормотал Агапкин.

Ленин не ответил, только поморщился и махнул рукой.

Он выехал из Кремля в половине шестого, без всякой охраны. Никого, кроме шофера Степана Гиля, с ним не было.

* * *
Москва, 2007

После разговора со стариком Кольт отправился назад, в ресторанный кабинет, и в проеме, между тяжелыми шторами, столкнулся с Еленой Алексеевной Орлик.

– Вы куда? – выпалил он и как будто нечаянно схватил ее за руку.

– К сожалению, мне уже пора, – она вздрогнула от неожиданности, но руки не отняла.

– Как это – пора? Мы только что встретились. Очень давно не виделись.

– Ну, если я правильно поняла, вы летите завтра с нами. Так что расстаемся ненадолго.

– Нет. Ничего не получается. Я лететь не могу, – Кольт говорил странным, чужим голосом, хрипло и отрывисто.

Бахрома шторы щекотала ему ухо. В полумраке лицо Орлик оказалось совсем близко. На низких каблуках, она была одного с ним роста, он почувствовал ее дыхание, тонкие косточки запястья под пальцами.

В голове у него мгновенным горячим вихрем пронеслось невероятно далекое воспоминание. Школьный актовый зал, пыльная каморка за сценой, заставленная фанерными щитами, смутное лицо девочки из параллельного класса. Обычно в каморку ходили курить, резаться в карты и рассказывать похабные анекдоты. Петя Кольт был отличником и в этих опасных забавах не участвовал. В каморку он пошел за девочкой, бездумно, как лунатик. Там никого не было. Зачем забрела туда девочка, неизвестно. Увидев его, она испугалась, а он, всегда такой спокойный и разумный, схватил ее за плечи и громко, мокро чмокнул в губы.

– Вот дурак! Совсем вообще того! – крикнула девочка, вырвалась, взглянула на него шальными блестящими глазами, покрутила пальцем у виска и умчалась прочь.

Она не знала, как его зовут. Она была из параллельного класса, к тому же новенькая. Убегая, она задела ногой фанерный щит. Пыльная красная громадина свалилась на Кольта, ободрала до крови скулу. Он не почувствовал боли. Он медленно слизывал с губ кисло-сладкий леденцовый вкус первого в жизни поцелуя. Ему было тогда лет четырнадцать, кажется.

– Петр Борисович, что с вами? – изумленно спросила Орлик.

Кольт тянулся губами к ее губам. Он хотел ее поцеловать, но ей такое просто в голову не могло прийти, она решила, что ему нехорошо, все-таки человек пожилой, измотанный нервными перегрузками.

– Что? Сердце? У меня валидол есть. Хотите?

– Не надо. А впрочем, давайте. – Он сунул в рот таблетку. – Подождите две минуты, я попрощаюсь и отвезу вас.

– Спасибо. Я хотела немного пройтись пешком. Я живу тут недалеко.

– Как пешком? Слякоть, снег.

– Ничего. Я люблю снег. Вы оставайтесь, я дойду сама.

– Две минуты. Только попрощаюсь, – повторил он, опять взял ее за руку и повел назад, в кабинет.

Оттуда раздавался веселый нетрезвый гогот. Из троих пьян был только швейцарец. Зоя сидела молча, неподвижно, словно прекрасное изваяние. Тамерланов спиртного не употреблял, однако довольно лихо подыгрывал хмельному швейцарцу.

– А, Петюня, садись, коньячок твой тебя заждался. Что будешь на десерт? Тут отличные профитроли, фирменный тортик, черничный со сливками. Очень рекомендую пирожные трюфели. У них, мерзавцев, свой кондитер, француз, десерты сочиняет феноменальные! Все хочу переманить к себе, да боюсь, растолстею.

– Герман, мне пора.

– Как это? Нет, ты погоди, сядь. Вот и Елена Алексеевна вернулась. Мы тебя не отпускаем. Сядь сию минуту! Елена Алексеевна, скажите ему, что мы его не отпускаем.

– Прости, дорогой, нам правда пора, – произнес Кольт уже слегка раздраженно, с вымученной улыбкой.

– Что значит – нам? Куда ты мою профессоршу уводишь? Елена Алексеевна, что за дела? – он подмигнул и погрозил пальцем.

– Герман Ефремович, я вовсе не вернулась, я ухожу. Петр Борисович меня проводит.

– Ага. Понял. Проводишь, а потом назад.

– Нет. Все, Герман. До свиданья. Рад был тебя повидать.

– Ох, Петя, а как я рад, ты не представляешь! Значит, до завтра. Часам к трем подъезжай на аэродром.

– Хорошо, договорились. – Кольт пожал руку швейцарцу, с Тамерлановым трижды поцеловался.

Между тем торжественная часть церемонии закончилось. Публика из зала высыпала в фойе, чтобы потом подняться по мраморной лестнице наверх, где были накрыты столы к фуршету.

Петр Борисович рассчитывал ускользнуть через административный выход и быстро повел Орлик от ресторана вправо, но она сказала:

– Подождите, мне надо взять пальто в гардеробе.

Пришлось идти налево, к гардеробу, через фойе. Иного пути не было. Оставалась надежда, что лауреатка среди обычной публики не появится. Светик имела привычку менять наряды в течение вечера минимум один раз.

«Сейчас они обе должны быть наверху, в гримуборной. Светик переодевается к фуршету, Наташа с ней, контролирует процесс», – подумал Кольт.

Но он ошибся. Именно в тот момент, когда Орлик искала номерок в сумочке, Светик, уже переодетая, в черном узком платье вместо пышного розового, с бокалом шампанского в руке, возникла в огромном зеркале. Кольт попытался не встречаться с ней взглядом, отвернулся от зеркала, взял у Орлик номерок и услышал за спиной родной голос:

– Папа, блин, ну что за дела? Я тебя везде ищу.

Гардеробщик вручил ему пальто Елены Алексеевны.

– Уже нашла, – процедил Кольт сквозь зубы.

Елена Алексеевна вежливо улыбнулась Светику и сказала:

– Добрый вечер.

Светик в ответ надменно кивнула и окинула ее с ног до головы ледяным уничтожающим взглядом.

Петр Борисович нервничал и спешил. Вместо того чтобы просто держать пальто, он стал одевать Орлик как маленького ребенка, застегивать пуговицы, поправлять воротник. Елена Алексеевна не сопротивлялась, не выказывала удивления, только тихо заметила:

– Петр Борисович, у меня шарф в рукаве.

Он присел на корточки, вытянул шарф, а когда поднялся, ему в лицо смотрело несколько фото– и телеобъективов. Маленькая взлохмаченная корреспондентка ткнула ему в рот микрофон.

– Петр Борисович, пожалуйста, буквально несколько слов! Поделитесь с нашими телезрителями, что вы чувствуете в этот торжественный момент?

– Счастье! Абсолютное счастье! – ответил Кольт и, не оглядываясь, сжимая локоть Елены Алексеевны, держа ее белый шарф высоко, словно знамя, он помчался к выходу.

Вероятно, Светик очень рассердилась, но из-за обилия объективов и публики она не позволила своему гневу вырваться наружу. Последнее, что услышал Кольт, был ее воркующий голос:

– Папа всегда страшно занят, всегда спешит, к тому же он скромный, совсем не публичный человек.

На улице мела мокрая метель, хлопья сверкали в свете фонарей, летели в лицо, таяли на губах.

– Подождите, Петр Борисович, как же вы пойдете в пиджаке? И ботинки у вас совсем тонкие.

– Вон там моя машина. В машине куртка.

– Нет, пешком, пожалуй, не стоит, – сказала Орлик, когда подошли к большому черному джипу, который успел стать белым от снега, – правда очень грязно. Вы поезжайте, а я дойду.

– Садитесь, я вас довезу.

– Не нужно. Тут совсем близко, пешком получится быстрей, чем на машине. Видите, какие пробки.

Шофер выскочил, принялся стряхивать налипший снег.

– Елена Алексеевна, мы оба промокнем, пока будем спорить, пожалуйста, садитесь в машину, – сказал Кольт и открыл перед ней дверцу.

– Хорошо. Но только поехали быстрее. Мне нужно собраться, я улетаю надолго. А кстати, вы все-таки тоже летите завтра?

– Нет. Я просто не стал говорить Герману, иначе пришлось бы еще два часа с ним объясняться.

Они оказались вдвоем на заднем сиденье. Кольт все никак не мог расстаться с белым шарфом, машинально наматывал его на руку и зачем-то пытался вспомнить имя той девочки из параллельного класса. Ее точно звали не Елена. Люда, кажется. К тому же Орлик никак не могла учиться в параллельном классе. Она родилась в шестьдесят седьмом, когда Кольт закончил не только школу, но и философский факультет МГУ.

Шофер сел за руль, включил «дворники», не оборачиваясь, спросил:

– Куда едем, Петр Борисович?

Кольт посмотрел на Орлик.

– Куда едем, Елена Алексеевна?

– Нужно пересечь кольцо и дальше по Пресне. Там я покажу.

– Понял, – кивнул шофер и дал задний ход, чтобы вырулить со стоянки.

Петр Борисович в очередной раз намотал на руку шарф и сказал:

– Кольцо сейчас стоит.

– Сейчас все стоит, – добавил шофер.

Это было верное замечание. В узком переулке скопилась плотная неподвижная пробка. Большой джип кое-как развернулся и сумел отъехать от стоянки всего на несколько метров. Дальше никакого движения, только нервные взвизги сигналов, вой далеких и близких сирен, мелькание сквозь снег разноцветных огней.

– Надо было мне пойти пешком, – вздохнула Орлик, – давайте, я вылезу потихонечку, а то ведь будем стоять до ночи.

– Ни в коем случае, – сказал Кольт, – здесь вылезать нельзя. Во-первых, опасно, во-вторых, вон, видите, гаишники. Заметят, сразу оштрафуют. Вас кто-то ждет?

– Сложный вопрос. Не знаю. Сейчас, одну минуту.

Она достала телефон, долго смотрела входящие звонки, читала почту, наконец произнесла:

– Вопрос правда сложный. С одной стороны, конечно, ждут. Но с другой, совсем наоборот. Не ждут. Мне бы очень хотелось, чтобы не ждали, но от меня ничего не зависит.

– Простите, не понял.

– Ладно, сейчас объясню. Вчера из Лондона прилетел Аллен. Муж моей дочери, то есть еще не муж, но уже отец Ванечки. Там сложные отношения, Оля сначала заявила, что не желает его видеть, но сегодня они все-таки встретились. Сейчас Аллен у нас дома. Оля написала, чтобы я срочно пришла, но это как раз может означать, что мне там пока не стоит появляться. Ой, что ж я вам голову морочу? Давайте я все-таки выйду. Честное слово, я проскользну осторожно, гаишники меня не заметят. – Она взялась за ручку, но в этот момент пробка двинулась, джип поехал.

Петр Борисович погладил намотанный на руку шарф и сказал:

– Елена Алексеевна, знаете, о чем я вдруг подумал? Вы единственный на свете человек, которому я приношу удачу. Смотрите. В прошлый раз, пока вы летели со мной в самолете, у вас родился внук. Сегодня, пока вы сидите у меня в машине, ваша дочь может помириться с отцом ребенка. Логично?

– Да, правда. Вдруг они помирятся? Аллен Ванечку ни разу не видел. Оля даже не сказала ему, что у него родился сын. Он узнал случайно, от общих знакомых, и сразу примчался в Москву. Удивительно терпеливый и порядочный мальчик. Не понимаю, за что моя злодейка его так мучает. А кстати, у вас, Петр Борисович, очень красивая дочь. Она писательница?

– Нет. Она балерина.

– Надо же, какая умница, балерина, да еще написала книгу и получила такую серьезную литературную премию. Что, книга действительно хорошая? Впрочем, простите, вы отец, вы не можете судить объективно.

Джип доехал до перекрестка и опять встал.

– Книга совершенно идиотская, я ее не читал. Пожалуй, сейчас мы с вами оба вылезем, но только с моей стороны, и нырнем вон в то заведение, – сказал Кольт.

Он открыл дверцу, ступил в глубокую лужу. Ледяная грязная каша доходила до щиколоток. Подавая даме руку, он представил себе, как было бы элегантно подхватить ее на руки и поставить на сухой островок. Но вовремя одумался. Во-первых, получится ужасно, если он не рассчитает силы и уронит ее прямо в грязь. Во-вторых, даже если не уронит, поставить все равно некуда. Никаких сухих островков, сплошная слякоть.

Елена Алексеевна была в крепких сапогах, ног не промочила. Кольт в своих замшевых ботиночках промок насквозь, до колен.

Заведение, в которое они нырнули, было маленькой французской кофейней, скромной, но весьма дорогой. При виде Кольта швейцар вытянулся в струнку и отдал честь.

– Добрый вечер, Петр Борисович.

Мгновенно явился пожилой строгий метрдотель, тоже вытянулся в струнку.

– Привет, Кузя, – сказал Кольт метрдотелю, – организуй мне, пожалуйста, ботинки, носки и, наверное, штаны какие-нибудь.

Метр нисколько не удивился этой просьбе, козырнул по-военному и ответил:

– Понял, Петр Борисович. Штаны в смысле обязательно брюки или можно джинсы?

– Можно джинсы.

Швейцар бережно снял пальто с Елены Алексеевны, повесил на плечики, в отдельный шкаф и обратился к Кольту.

– Петр Борисович, позвольте шарфик.

Белый шарф был все еще намотан на руку.

– Ой, это мой, – обрадовалась Орлик, – надо же, я думала, что потеряла его.

Кольт не стал разматывать шарф, взял Орлик под руку и повел через маленький общий зал, вверх по винтовой лестнице, на вип-балкончик. У него мелькнула мысль об отдельном уютном кабинете, в заведении имелся такой, с диваном, аквариумом и душевой кабинкой. Но Петр Борисович мгновенно эту мысль отбросил и даже покраснел слегка, как будто Орлик могла ее прочитать по глазам.

Народу в кофейне было совсем мало. На балкончике вообще никого. Завибрировал телефон. На экране высветилась Наташа. Кольт отвечать не стал. Прежде чем выключить аппарат, позвонил Агапкину.

– Федор, ты не жди меня сегодня.

– Почему?

– Объясню потом. Не жди, ложись спать.

– Петр, что у тебя с голосом? Ты в порядке?

– А что у меня с голосом?

– Ты сипишь.

– Я ноги промочил. Все, Федор, будь здоров.

Он отключил телефон. Пока он говорил, Орлик читала свою почту.

– С ума сойти, они, кажется, правда, помирились. Оля пишет: можно, Аллен у нас переночует? Она еще спрашивает, балда. Разумеется, можно!

– Стало быть, чем позже вы вернетесь, тем лучше?

– Ну, не знаю. На самом деле важно, чтобы Ванечка им не мешал. Я бы взяла его к себе спать. Петр Борисович, а вы правда приносите мне удачу. Теперь я отправлюсь в степь со спокойной душой. Впрочем, боюсь, не будет там покоя. Знаете, может быть, вам удастся повлиять на Германа Ефремовича? Это ведь варварство устраивать туристический шабаш вокруг древних развалин. Там еще столько серьезнейшей работы, а Герман Ефремович выдумал какие-то вибрирующие зеленые лучи.

– Это разве он сам выдумал?

– Конечно, а кто же еще? Ему нравится дурачить тех, кого он называет профанами. То есть большую часть человечества. Я тоже профан.

– А я? – спросил Кольт.

– Вы не принадлежите ни к какому тайному обществу?

– Ну-у, я член гольф-клуба. Почетный милиционер, почетный буддист и доктор буддистской философии, с легкой руки Германа. Он же наградил меня титулом воплощенного Пфа, брата Йорубы. Сам он божество Йоруба, а я, стало быть, его брат. Да еще я был членом КПСС и аккуратно платил взносы до девяностого года.

– Это не считается. Значит, вы тоже профан. Я очень рада. И как профан профану я вам должна сказать, что, если наш Йоруба не прекратит это туристическое безобразие, я брошу его развалины. Я уж лучше буду копать в Великом Новгороде.

Бесшумно подошел метр Кузя, поставил на стол спиртовку, на которой в керамическом чайнике дымился глинтвейн.

– Петр Борисович, все, что вы просили, доставлено к вам в кабинет.

Кольт ушел переодеваться. Когда он вернулся, Орлик разговаривала по телефону.

– Петр Борисович, боюсь, мне пора ехать, – сообщила она печально, – иначе они опять поссорятся. Ванечка плачет, у него зубы режутся, он не дает им поговорить спокойно, и Оля раздражается.

– Ну а как же, когда вы улетите, что будет?

– Бабушка, моя мама, поможет.

Пробки давно рассосались. Джип доехал до ее дома минут за десять.

– А в Москве копать совсем нечего? – спросил Петр Борисович, когда джип остановился у подъезда старого послевоенного дома на Пресне.

– Кое-что есть. Но это не совсем моя тема. Почему вы спросили?

– Просто так. Я прилечу в Вуду-Шамбальск, не знаю точно когда, но вы меня ждите. Вот моя визитка, тут много номеров, вы звоните по тому, который вписан от руки. Хорошо?

– Обязательно. Тем более я не успела поговорить с вами о самом главном. Наверное, только с вами я могу об этом поговорить. Вы ведь приносите мне удачу.

– О чем именно?

– О хрустальном черепе Альфреда Плута. Нет, не сейчас. Это очень серьезный, долгий разговор. Придется объяснять, кто такой Альфред Плут и что такое хрустальные черепа. Их в мире существует всего два. Оба обнаружены в Южной Америке, при раскопках древних храмов майя. Их называют черепа рока. Первый откопали в самом конце девятнадцатого века, второй в начале двадцатого. Оба сделаны из цельных кусков хрусталя, в натуральную величину. Технология фантастическая, невероятная. Они так преломляют свет, что сияют изнутри. Возможно, существует третий хрустальный череп. Он принадлежал Альфреду Плуту, это художник-алхимик.

– Я знаю, он жил в шестнадцатом веке, – перебил Кольт. – «Мистериум тремендум».

– Вы знаете? Удивительно! – У нее зазвонил телефон. – Да, сейчас, простите. Нет, Оля, это я не тебе. Все, успокойся, уже возле дома. Буду через минуту.

Из трубки слышался отчаянный детский рев и нервный женский голос:

– Ну, мама!

– Я сказала, через минуту. Так вот. – Она захлопнула телефон и спрятала в карман. – Если я права, он может находиться в одном из двух мест. В Вуду-Шамбальской степи, под развалинами храма сонорхов. Но при том безумии, которое устроил Герман Ефремович вокруг развалин, искать его невозможно, да и просто опасно. Ему цены нет, даже трудно представить сумму, которую дали бы за него коллекционеры древних реликвий. Второе возможное место – маленький остров в Северном море…

У нее опять зазвонил телефон.

– Все, простите, я побежала. – Она выскочила из машины и исчезла в густой метельной мгле.

* * *
Москва, 1918

Стемнело. Мария Ильинична металась по столовой, от окна к буфету, куталась в шаль, кусала губы.

– Была бы я верующая, как мама, молилась бы сейчас, но не могу. Нет. Не могу. Зачем он поехал один? Именно сегодня – один! Сам распорядился, чтобы в Питере приняли особые меры охраны высших руководителей, Феликса отослал в Питер! А здесь что, разве безопасно? На Михельсона, в гранатном цеху, он выступал совсем недавно. Зачем его опять туда понесло? Это глупость, безответственность, это я не понимаю, что такое! Федор, ну почему вы все время молчите?

Агапкин устал успокаивать ее. От валериановых капель она отказалась. Он исчерпал все возможные утешительные доводы и повторял в десятый раз, что на местах должна быть своя охрана. Районные комиссары обязаны предоставить. Владимира Ильича встретят, и на Хлебной бирже, и на заводе Михельсона.

– Кто встретит?! Все митинги на сегодня отменены! Никого не ждут, тем более его, Володю! Нормальному человеку может в голову прийти, что товарищ Ленин в такой опасный момент вообще без охраны разъезжает по митингам?

– У Гиля наган, он стреляет неплохо.

– Степа Гиль всего лишь шофер! Он хороший, добрый человек, Володе предан безгранично, однако трусоват и такой тугодум, знаете ли.

Федор не успел ничего ответить. Внизу, под окном, послышался звук мотора. Мария Ильинична перевесилась через подоконник.

– Да! Это он!

Автомобиль стоял у подъезда. В свете фар Федор увидел несколько силуэтов, они вошли и стали подниматься по лестнице. Мария Ильинична побежала вниз, к ним навстречу, Агапкин следом за ней.

– Не надо, я сам. Только пиджак помогите снять, мне так легче будет идти.

Снизу, через три пролета, голос вождя звучал гулко и отчетливо. Провожатые топали молча.

– Володя, что? – крикнула Мария Ильинична.

Вождь был бледен. Жилет расстегнут. Галстук съехал набок. Два незнакомых мрачных молодца поддерживали его под руки, Гиль шел позади, нес пиджак, бережно, как младенца.

– Маняша, не кричи, ранен легко, в руку, – произнес Ильич и тихо, печально вздохнул: – Это товарищи из завкома. Федор, помогите мне. Маняша, иди, приготовь постель. Товарищи, спасибо за помощь. Вы свободны.

Он довольно крепко держался на ногах, остаток пути, последний лестничный пролет, Агапкин лишь слегка поддерживал его под правый локоть. Товарищи молча затопали вниз.

– Левая рука, – прошептал он Федору на ухо, – очень больно.

– Три выстрела было, Владимир Ильич шел к машине, и вдруг пах, пах, Владимир Ильич упал, я к нему… – стал быстро, возбужденно рассказывать Гиль.

– Степан, не болтайте, – перебил его Ленин, – звоните Бончу, потом идите к воротам, встречайте Надежду Константиновну. Подготовьте, скажите, раны легкие, жить буду, а то, чего доброго, хлопнется в обморок. Да что вы вцепились в пиджак, бросьте его к черту.

Гиль убежал. Марию Ильиничну вождь выставил из спальни, сел на кровать, стал кряхтя раздеваться.

– Федя, закрой дверь. Времени мало, сейчас сюда набежит тьма народу, докторишки. Слушай меня внимательно. Два ранения, оба слепые, но пули вытащить пока нельзя. Там какая-то ерунда получилась с револьвером, с наганом, маузером, черт знает, не помню. Потеряли его, умственные недоноски, потеряли в суматохе. Поэтому пули пока пусть сидят!

– Какие пули, Владимир Ильич? – изумленно прошептал Федор. – Куда вы ранены? Что все-таки случилось?

– Покушение случилось, вот что. Стреляли в меня. Стреляли. Я упал. Две пули. Одна вот тут, справа, в шее. Ну, помнишь, мы говорили? Счастливый ход пули! Вторая, допустим, в левом плече. Черт, как больно. Что там, посмотри!

Вождь сидел на своей узкой койке, голый до пояса, белокожий, рыхлый. Ни на безволосой груди, ни на спине, покрытой бледными крупными веснушками, Федор не заметил ни единой ранки. Левое плечо припухло, на нем был большой сиреневый кровоподтек. Федор стал медленно прощупывать руку, от кисти вверх. Вождь морщился и тихо чертыхался.

– Владимир Ильич, кажется, у вас перелом плечевой кости. Пальцами пошевелите. Вот здесь больно? А тут?

– Везде больно! Все, не трогай больше, дай передохнуть. Перелом. Так я и знал.

– Нужно сделать рентгеновский снимок, гипс наложить.

– Завтра. Все завтра. Накрой меня. Холодно. Придумай что-нибудь, чтобы не болело так сильно. Упал неудачно, со всего размаху, на руку, я же им не артист, не цирковой акробат, чтобы падать грамотно. И еще, честно тебе скажу, я до последнего момента боялся – вдруг возьмут, да и правда укокошат товарища Ленина? Укокошат, с коммунистическим приветом. Яков – хитрая бестия, что там у него в башке, один черт разберет. Ты все понял про пули? Маняше, Наде ни слова. В меня стреляли. Ранили в руку. Раны легкие, скоро все пройдет.

Ильич откинулся на подушки, закрыл глаза. Лицо его казалось спокойным и усталым, словно он только что закончил важную тяжелую работу и был вполне удовлетворен результатом.

Чтобы сделать элементарную фиксирующую повязку на сломанную руку вождя мирового пролетариата, пришлось рвать простыню, резать тупыми ножницами толстый картон канцелярской папки. За этим занятием застала Федора Мария Ильинична.

– Он меня к себе не пускает, ничего не говорит. Федор, что вы делаете?

– Шину.

– Что? Перелом у него?

– Пуля раздробила плечевую кость, – пробормотал Федор и почувствовал, что сильно краснеет, – ранения слепые. Жизненно важные органы не задеты. Пульс хороший. Не волнуйтесь, Мария Ильинична.

– Как же? Как не волноваться? Вы сказали ранения? Не одно? Сколько?

– Два. Всего два.

Она отвернулась и вдруг быстро, неловко перекрестилась. У Федора отчетливо прозвучал в ушах пьяный голос Мастера: «Хотите остаться чистеньким? Не выйдет. Вам придется участвовать».

Вернувшись в комнату, он застал там Свердлова. Яков Михайлович успел войти бесшумно, сидел на койке у ног вождя и что-то тихо, возбужденно говорил. При появлении Федора напрягся, замолчал на полуслове.

– Продолжайте, Яков, времени нет на такие долгие паузы, – жестко произнес вождь.

Но Свердлов молчал и смотрел на Федора. Пенсне блестело, губы побелели и сжались.

– Продолжайте! – повторил вождь.

Свердлов кашлянул, слегка передернул плечами, отвернулся от Федора и продолжил:

– Протопопов пытался уйти. Оружие скинул, куда – неизвестно, и дал деру. Но взяли сразу, пикнуть не успел.

– Неужели догадался?

– Ну а как же? Он не такой дурак.

– Был бы умный, с самого начала не соглашался бы, – тихо проворчал Ленин, – ладно. С ним ясно. Что Каплан?

– Стояла, где велели. При задержании вела себя тихо, не сопротивлялась. Сейчас ее допрашивают в комиссариате. Она уже призналась.

– Призналась? – Брови вождя поползли вверх, лоб сморщился. – Фанни Каплан призналась, что стреляла в меня? Прямо так и сказала?

– Да. Но протокол подписывать отказалась.

– Так она же его прочитать не может. Она совсем слепая, – вождь нервно усмехнулся, – интересно. Ну-ка, Яков, давайте подробней. Какие-нибудь имена назвала?

– Никаких. Говорит, стреляла по собственному убеждению, ни к какой партии не принадлежу. Что за оружие и куда его потом подевала, не помню, сколько выстрелов, не знаю.

Федор между тем бинтовал сломанную руку. Кисть была теплой и подвижной. Вероятно, лучевой нерв и лучевая артерия не пострадали. Вождь морщился от боли, тихо, сквозь зубы, постанывал. Свердлов не замечал этого, нервно поглядывал на часы. В коридоре послышались голоса, через минуту дверь распахнулась. Влетел Бонч-Бруевич, всклокоченный, красный, заговорил быстро, сквозь одышку:

– Владимир Ильич, дорогой! Ну что? Как все прошло? Здравствуйте, Яков, вы уже здесь! Я бежал, сердце вот-вот выскочит, в мозгу одна мысль, пылает, словно свеча: как вы все это пережили?

«Знает, – понял Агапкин, – конечно, Бонч из тех, кто был посвящен с самого начала. Свердлов, Бонч. Кто еще? Кто? Теперь вот и я тоже. Но меня заранее не подготовили. Просто поставили перед фактом. Вождь не сомневался, что не подведу, подыграю? Да, вероятно, так. Великая честь, безграничное доверие».

– Будет вам причитать, Владимир Дмитриевич, – сказал вождь, – ранен легко, в руку. Два ранения, оба слепые. Товарищ Агапкин все необходимое уже сделал.

– А, товарищ Агапкин, мое почтение, – Бонч впервые удостоил Федора рукопожатием, – ну, что скажете, уважаемый доктор?

Раньше он всегда смотрел мимо, здоровался едва заметным кивком, как с прислугой.

– Все обошлось. Счастливый ход пули, – сипло произнес Федор и встретил одобрительный взгляд вождя.

– Ну-ка, ну-ка, извольте подробнее, – Бонч прищурился по-ленински.

Он пытался подражать своему кумиру.

Свет лампы не позволял видеть глаза Свердлова, однако Федор чувствовал, как они пылают за холодным блеском пенсне, как не нравится доктор Агапкин всесильному председателю ВЦИК.

Яков Михайлович никому не подражал, он был сам себе кумир.

– Чтобы говорить подробней, я должен знать, из какого оружия стреляли. Калибр, расстояние, направление, хотя бы приблизительно, – сказал Федор.

– Пока идет следствие, точных ответов быть не может, – заявил Свердлов и отвернулся.

– Почему же? – возразил Ленин. – Кое-что известно. Стреляли в меня из револьвера, в спину, с двух-трех шагов. Свидетели подтвердят это.

– Свидетели подтвердят что угодно, – пробормотал Яков Михайлович и вышел так же внезапно, как появился.

Федор закончил перевязку. Вождь лежал в чистой фланелевой фуфайке, накрытый пледом.

– А что, рука правда серьезно пострадала? – тихо, сочувственно спросил Бонч.

– Заметили? – зло усмехнулся Ленин. – И на том спасибо. Яков Михайлович вообще не обратил внимания. А у меня, между прочим, перелом плечевой кости. Федя, кажется, Надежда Константиновна вернулась. Встреть ее и приведи сюда.

Входная дверь была распахнута. Снаружи маячили силуэты красноармейцев со штыками. Крупская только что вошла, и первым встретил ее Свердлов.

– У нас с Ильичем все сговорено, – донесся его шепот.

Над кожаным плечом председателя ВЦИК маячили страшные, выпученные глаза Надежды Константиновны.

– Что? Что значит – сговорено? – истерически выкрикнула Крупская.

– Тихо, тихо, – Свердлов резко обернулся и увидел Федора.

«Он меня прикончит, довольно скоро», – отметил Федор со странным спокойствием и обратился к Крупской:

– Надежда Константиновна, пойдемте, не волнуйтесь, ранения легкие.

– Федя, объясни, я не понимаю. – Она тяжело оперлась на его руку. – Что они с ним сделали? Почему? Что значит – сговорено?

Едва волоча ноги, она подошла к мужу, постояла над ним. Минуту они молча смотрели друг на друга.

– Ты приехала, устала. Поди, ляг, – сказал Ленин.

Крупская послушно удалилась, не задав больше ни единого вопроса.

* * *
Зюльт, 2007

К вечеру температура у Зубова поднялась до тридцати девяти. Герда заставила его полоскать горло, напоила липовым отваром, уложила в комнате Сони. Он проспал двенадцать часов. Проснулся почти здоровым. Горло не болело, прошла ломота, голова немного кружилась от слабости, но это пустяки. Иван Анатольевич принял душ, окончательно пришел в себя и первое, что сделал, спокойно, неспешно обыскал комнату.

Он понятия не имел, что именно ищет, просто надеялся обнаружить среди Сониных вещей какую-нибудь неожиданную подсказку.

Вчера Данилов и Герда перечислили ему все, что могло быть у Сони с собой в ее большой сумке. Ноутбук, мобильный телефон, бумажник, записная книжка. Герда вспомнила даже о плюшевом медвежонке. Данилов сказал, что тетрадь с записями Свешникова Соня из дома не выносила, весь текст перепечатала в свой компьютер. Тетрадь действительно лежала в верхнем ящике стола. Под ней Зубов обнаружил оба Сониных паспорта, заграничный и российский.

– Боже, ну почему я такой идиот? – пробормотал Иван Анатольевич, увидев на последней странице российского паспорта штамп:

«AB (IV) Rh+положительная».

До приезда в Зюльт Соня работала старшим научным сотрудником в Московском НИИ гистологии. Именно там и шлепнули этот штамп три года назад. Почему, зачем, неизвестно, однако большое спасибо.

Вчера, засыпая в лихорадке и полубреду, Зубов мучился мыслью, что в ближайшее время вряд ли сумеет получить самую элементарную информацию о Соне – узнать хотя бы группу крови. В последний раз она проходила диспансеризацию в университете, на первом курсе. Довольно трудно добыть медицинские данные о человеке, который не то что в больнице никогда не лежал, но даже врача из районной поликлиники не вызывал ни разу. И ко всему прочему, у Сони была редкая счастливая особенность организма – здоровые зубы. К тридцати годам ни одной пломбы. Ни одного обращения к стоматологу, и, стало быть, невозможно получить так называемую зубную карту, наиважнейшую вещь для идентификации тела.

Иван Анатольевич знал эти подробности потому, что весь прошлый год по заданию своего шефа тщательно изучал личность Лукьяновой Софьи Дмитриевны, в том числе и состояние ее здоровья. Самое серьезное, чем она болела за последние лет десять, – ангина и воспаление среднего уха, которые свалили ее после смерти отца. Но даже тогда она не потрудилась вызвать врача, в районной поликлинике не было ее карты.

Труп, обнаруженный в лаборатории, обгорел, обуглился, опознать его невозможно, а кроме Сони кандидатов на роль несчастной жертвы пожара пока нет. Известно, что она находилась внутри здания. Остались ее сапоги, они уцелели, поскольку стояли в металлическом обувном шкафчике. Для того чтобы официальные власти начали расследование, нужны весомые аргументы. На экспертизу, идентификацию уйдет слишком много времени. Но определить группу крови можно быстро.

Представитель фирмы «Генцлер», с которым Зубов успел связаться еще вчера, сказал, что страховая компания настаивает на самой выгодной для себя версии. Госпожа Лукьянова курила, именно это стало причиной возгорания. Для полиции еще один дополнительный аргумент в пользу того, что Соня погибла и разыскивать ее, искать следы похищения, нет никакого смысла.

Кольт заявил в первом же телефонном разговоре, что задействовать немецкую полицию и Интерпол категорически нельзя.

– Никто не должен знать, чем она на самом деле занималась в этой чертовой лаборатории! – кричал Петр Борисович. – Поднимется скандал, мое имя и так уж слишком часто стало мелькать во всяких таблоидах. А если кто-то докопается, что я озабочен поисками эликсира молодости, из меня сделают посмешище, моя репутация в деловых кругах полетит к чертям. Найдется куча желающих узнать, что же это такое – метод Свешникова? Какого хрена я нанял для исследований праправнучку забытого профессора? Куда девалась эта праправнучка? Почему исследования проводились именно здесь? Почему я утаил от фирмы «Генцлер» истинные задачи моего так называемого эксперта? Ох, сколько желтых омерзительных подробностей будет сразу накручено вокруг этой истории! С каким удовольствием их станут смаковать!

Опасения Петра Борисовича были вполне оправданны. Имя его действительно появилось на страницах желтой прессы, пока только в связи с головокружительными успехами Светика. В этом он сам был виноват, он потерял бдительность и рисковал уподобиться тем, кого презирал и называл скоморохами.

Состоятельные, вроде бы неглупые люди лезли на телеэкран, на журнальный глянец, выворачивались наизнанку перед журналистами, делали героями репортажей не только самих себя, но своих родственников, прислугу, домашних животных. Демонстрировали по телевизору свои шикарные интерьеры, автомобили, самолеты, конюшни, выводили на эстраду жен, детей, любовниц, иногда сразу всех вместе, дружным музыкальным коллективом, да еще сами начинали петь, плясать, сниматься в сериалах, издавать книжки о своей интересной и поучительной жизни. И, между прочим, некоторые из таких скоморохов тоже увлекались поисками средств омоложения. Один фармацевтический магнат даже заявил, будто уже нашел заветный эликсир и скоро поставит его производство на поток. Гладкий, румяный, с крашенными в красивый шоколадный цвет волосами, он рассказывал с экрана, что испытал волшебное средство на себе и омолодился лет на тридцать, демонстрировал свою силу и ловкость, подтягивался на турнике, приседал, прыгал, поднимал стул за ножку. Встретив фармацевта на каком-то мероприятии, Петр Борисович процедил сквозь зубы: «Скоморох. Плохо кончит».

И правда, недавно на фармацевта было заведено уголовное дело.

Кольт всю жизнь избегал публичности, старался сохранять инкогнито. Но он слишком любил Светика и не мог ей отказать. Его появление на презентациях книги «Благочестивая: Дни и ночи», к счастью, пока не вызвало серьезного резонанса. Но слушок пошел,имя замелькало, появились ехидные статейки в разных противных изданиях.

– Представляешь, что будет, если сейчас просочится история с Соней? – шипел Кольт в трубку.

– Будет нехорошо, – согласился Зубов, – но речь идет о Сониной жизни. Необходимо все выяснить точно. Одной лишь самодеятельностью тут не обойдешься.

– Обойдешься! Ты профессионал. У тебя есть люди, деньги, связи. Я тебе за это плачу!

Петр Борисович злился. Зубов позвонил Агапкину. Он надеялся на поддержку старика, но ошибся. Федор Федорович несколько раз повторил: никакие официальные структуры не помогут. Имхотепы везде имеют своих людей, влияние их огромно.

Иван Анатольевич не стал возражать. Бесполезно. Оба они, и Кольт, и Агапкин, были сильно возбуждены, им изменял здравый смысл.

– Господин Зубов, что вам приготовить на завтрак? – спросила Герда, тихо постучав в дверь.

– Спасибо, что угодно. Всему буду рад.

Данилов уже сидел за столом. Он выглядел скверно, видно, провел бессонную ночь, но улыбнулся и сказал: «Доброе утро».

У Герды были красные заплаканные глаза. Лицо осунулось, седые короткие волосы растрепаны.

– Господин Зубов, я заварила вам эвкалипт, вы должны прополоскать горло. Сделайте это сейчас, пока не остыли булочки. Шторм кончился. Тело увезли в Гамбург.

– Когда? – спросил Зубов.

– Пару часов назад, – ответил Данилов, – экспертизу будут проводить в Институте судебной медицины. Полиция связалась с нашим посольством, оттуда уже звонили, я сказал, что мать Сони живет в Сиднее, адреса и телефона у меня нет. На самом деле, конечно, есть, но зачем пугать Верочку?

– Адрес и телефон они узнают сами. Это не так сложно, – заметил Зубов.

– Я попросил их не спешить, сказал, что до окончания экспертизы мою внучку нельзя считать погибшей и матери ее лучше пока ничего не сообщать. Все равно ведь тело до экспертизы отдавать родственникам никто не собирается, и похорон в ближайшее время не будет.

– Я поеду в Гамбург, – сказал Зубов, – я нашел российский паспорт Сони, там группа крови. Это значительно облегчит и ускорит дело.

– Вы уверены? – Данилов нахмурился.

– Конечно, есть вероятность, что группа совпадет. Это вовсе не исключено, и, в общем, ничего не доказывает. Но если группа не совпадет, тогда и никакой экспертизы не понадобится, вернее, это будет уже совсем другая экспертиза.

Несколько минут Данилов молчал. Разломил булочку, намазал мягким сыром, зубцом вилки принялся чертить на сыре замысловатые узоры, ни кусочка не откусил, отодвинул тарелку и поднял на Зубова больные воспаленные глаза.

– Ну, теперь скажите мне честно. Вы сами ни на секунду не сомневаетесь?

– В чем?

– Иван Анатольевич, вы отлично поняли мой вопрос. Вы верите, что Соня жива?

– Видите ли, Михаил Павлович, – Зубов тяжело вздохнул, – у нас ничего нет, кроме этой замечательной шапки. Допустим, Соня решила немного погулять перед тем, как зайти в здание. Погода была отличная, солнышко, никакого ветра, штиль на море. Она гуляла и нечаянно выронила шапку. Не забывайте, чтобы провести такую инсценировку, им пришлось убить человека. Молодую женщину. Как-то все это, знаете ли, слишком…

– Нет, это не слишком. – Старик резко отбросил вилку, она упала на пол. – Для них это совсем не слишком, уважаемый Иван Анатольевич. Вы просто до сих пор не поняли, с кем мы имеем дело.

– Михаил Павлович, разве не вы говорили мне еще вчера, что понятия не имеете, кто они такие?

– Я имею понятие, на самом деле я достаточно много знаю о них. Просто по инерции я врал вам, точно так же, как врал самому себе многие годы. Но об этом позже. Пожалуйста, очень вас прошу, повторите по-немецки, для Герды, то, что вы сказали мне о шапке. Она ее связала, она ее нашла. Она родилась в этом городе и знает здесь каждый уголок.

Герда стояла у стола с дымящимся кофейником и смотрела на Зубова. Он попросил ее сесть и повторил ей все свои доводы по-немецки.

– Ерунда, – спокойно сказала Герда, выслушав его. – Софи не могла уйти так далеко, даже если бы и решила погулять немного.

– Разве далеко? От здания лаборатории до заброшенной пристани всего пара километров.

– У Софи на плече висела тяжелая сумка. Песок вязкий. Она очень поздно легла спать и рано встала. Она вообще не имеет привычки гулять по утрам. Единственное, что она могла сделать, это посидеть на перевернутой лодке возле лаборатории и выкурить сигарету. Она всегда так делает, потому что я ворчу на нее, если она курит дома.

– Чистая правда, – слабо улыбнулся Данилов, – иногда я провожаю ее в лабораторию, и, если погода позволяет, мы минут десять сидим на этой лодке.

– Кристина, официантка ресторана «Устричный рай», видела яхту, – сказала Герда, – этот ресторан последний, на границе пляжа. В тот день она пришла на работу пораньше и удивилась, что яхта встала на якорь в таком странном месте. Обычно они стоят у новой пристани. Послушайте, господа, вы будете наконец завтракать? Или прикажете отдать все это соседским собакам? – Герда сорвала фартук, бросила на стул и вышла, хлопнув дверью.

– Отправилась к себе, плакать, – прошептал Данилов.

– Может, пойти к ней, извиниться? – растерянно спросил Зубов.

– Не надо. Она не слабоумная, чтобы обижаться из-за недоеденного завтрака. Пусть поплачет, ей станет легче. Я бы тоже с удовольствием порыдал сейчас, но мне раскисать нельзя.

– Я хочу поговорить с официанткой Кристиной, которая видела яхту, – сказал Зубов и залпом допил свой кофе.

– Вряд ли это имеет смысл. Герда вытянула из нее все, что возможно. Большая шикарная яхта стояла примерно в километре от берега. Когда вспыхнул пожар, никакого судна уже не было.

– Еще кто-то мог видеть яхту? Береговой уборщик, отдыхающие?

– Теоретически – да. Но чтобы опросить всех, придется задействовать полицию. Я не убежден, что это принесет пользу.

Зубову хотелось выкурить сигарету после кофе, он нерешительно вертел в руках пачку.

– Курите, не стесняйтесь, – разрешил Данилов. – Герда мгновенно прибежит. Пусть уж лучше ругается, чем рыдает там в одиночестве.

И правда, стоило Ивану Анатольевичу щелкнуть зажигалкой, послышался топот, распахнулась дверь.

– Сию минуту погасите сигарету! – скомандовала Герда. – Это вредно для вашего горла и для сердца Микки. Я вовсе не желаю быть пассивным курильщиком.

– Хорошо, я выйду на улицу, – смиренно кивнул Зубов.

– Нет. Вчера у вас была высокая температура. К тому же вы меня бесцеремонно перебили, я еще не все рассказала. Извольте дослушать. Это важно.

– Да, Герда, конечно, простите. – Зубов загасил сигарету, помахал рукой, чтобы разогнать дым.

– Никто вас не перебивал, – проворчал Данилов, – вы сами убежали.

Герда грозно стрельнула на него глазами, но не сочла нужным ответить. Схватила пепельницу, окурок вытряхнула в унитаз гостевого туалета, шумно спустила воду, вернулась и быстро, мрачно произнесла:

– Старик Клаус, смотритель несуществующего музея на старом маяке, иногда бывает там, проводит много часов, у него страсть фотографировать корабли. Шансов у нас почти нет. После смерти жены старик не в своем уме. Но я попробую поговорить с ним, я знаю его с детства. Господин Зубов, вам сегодня выходить нельзя, вы должны отлежаться. И не вздумайте курить, я все равно почувствую запах, даже если вы все тут откроете настежь и устроите сквозняк.

* * *
Москва, 1918

В квартире вождя надрывался телефон, при каждом очередном звонке Ильич вздрагивал и морщился. Лицо его побледнело, нос заострился. Федор видел, что к боли в сломанной руке прибавился приступ тяжелейшей мигрени.

В прихожей нарастал шум, голоса, шаги. Вошел Луначарский, застыл, глядя сверху вниз на вождя трагическим преданным взглядом.

– Ну, чего уж тут смотреть? – пробормотал Ленин. – Идите, идите, Анатолий Васильевич.

– Врачи прибыли, – тихо сообщил Луначарский, – раздеваются, руки моют, сейчас явятся сюда.

– Кто?

– Профессор Винокуров, Семашко Николай Александрович и еще там, кажется, Обух, Минц. Доктор Розанов должен подъехать минут через двадцать.

– К черту их. Я устал как собака. Пусть катятся к черту.

Бонч и Луначарский переглянулись.

– Идите, Анатолий Васильевич, – повторил вождь и добавил с вымученной улыбкой: – Спасибо, что навестили.

– Владимир Ильич, вы не волнуйтесь, доктора все свои, – сказал Бонч, когда закрылась дверь за Луначарским.

– Уж понятно, не чужие, – Ленин зло прищурился. – Зачем столько?

– Яков решил, чем больше, тем лучше.

– Да, теперь Яков у нас тут главный. Он все решает. Он решает, а вы единодушно одобряете. Благолепие.

– Ну, зачем вы так, Владимир Ильич? – сконфузился Бонч.

На пороге появился нарком здравоохранения Семашко, за ним трое незнакомых пожилых мужчин, один в белом халате, с докторским саквояжем. Федор сидел на стуле, рядом с койкой, хотел встать, поздороваться, но вождь тронул его пальцы здоровой правой рукой и быстро, чуть слышно прошептал:

– Сиди, будь рядом, не допусти припадка при них, при докторишках.

Последним в кабинет вошел Свердлов.

– Владимир Ильич, что? Как вы? – спросил Семашко.

– Здравствуйте, Николай Александрович. Всем остальным мое почтение. Я, товарищи доктора, чувствую себя архипаршиво и видеть вас совсем не рад.

– Ну-у, Владимир Ильич, рады, не рады, а осмотреть вас все-таки придется, – сказал шутливым, слегка снисходительным тоном тот, что был в халате, и шагнул к койке.

– А, товарищ Минц. При полном параде. Халат надели, ручки вымыли, – проворчал Ленин.

– Товарищи, у Владимира Ильича два ранения в левую руку, – стал объяснять Бонч, нервно переминаясь с ноги на ногу и ни на кого не глядя, – вот, товарищ Агапкин уже произвел осмотр, оказал первую помощь, шину наложил, так сказать, домашнюю, импровизированную.

Все головы разом повернулись, все взгляды устремились на Федора. Ему хотелось исчезнуть, просочиться сквозь стену и оказаться в своей маленькой тихой каморке. Минуту длилось молчание, наконец Семашко сухо спросил:

– Ну-с, что скажете, коллега?

– Огнестрельные поражения, – начал Федор каким-то чужим, необыкновенно глубоким и низким голосом, – оба слепые. Одна пуля раздробила левую плечевую кость. Вторая в правой стороне шеи, чуть выше ключицы.

– Простите, где? – доктор Минц глухо кашлянул.

Остальные молча переглянулись. Семашко едва заметно пожал плечами.

– А вот она, пуля, извольте сами пощупать, – Ленин указал на свою шею, приподнял подбородок и даже слегка повернул голову влево, чтобы щупать было удобней.

Минц присел на край койки. Белые гибкие пальцы заскользили по шее вождя и остановились над ключицей, там, где был плотный бугорок липомы.

– Совершенно верно, – сказал вождь, – она именно здесь, злодейская пуля.

– Именно здесь? – Минц покраснел, глаза его испуганно забегали.

– Вас что-то смущает, доктор? – участливо спросил Свердлов.

– Да! Нет… Но позвольте, а где же входное отверстие?

– В спине, – сказал Свердлов, и стекла пенсне ярко блеснули, – стреляли в спину. Подло, из-за угла, в спину.

– Метили прямо в сердце. Ранка как раз под левой лопаткой, – трагически вздохнув, подтвердил Бонч, – я видел. Маленькая такая ранка, крови совсем нет.

– Вероятно, внутреннее кровоизлияние, – подал голос один из докторов.

– Погодите, Владимир Дмитриевич, но вы сказали, оба ранения в руку, – заметил Семашко.

– Волновался. Напутал. Только одно в руку. Тоже маленькая ранка. Пуля раздробила кость и сидит там, в плече, под кожей.

– Под кожей? В таком случае обе пули следует удалить не мешкая, – сказал Минц. – И входное отверстие той, которая в шее, должно располагаться несколько иначе, видите ли, траектория полета…

– Траектория полета может измениться, если на пути твердое препятствие, например позвоночник, – прозвучал тихий приятный баритон.

Доктор Розанов успел войти незаметно. Он был в белоснежном халате, дородный, гладкий. Пышные усы расчесаны и слегка подвиты кончиками вверх. Федору пришлось повторить все сначала, персонально для доктора Розанова. Опытный талантливый хирург слушал, низко опустив большую лысую голову, иногда кивал и многозначительно хмыкал.

– Что скажете, Владимир Николаевич? – спросил Свердлов.

– Что тут можно сказать? Чудо! Владимира Ильича спасло чудо, счастливый поворот головы, счастливый ход пули. – Розанов снял круглые очки в тонкой золотой оправе. – Отклонись она хотя бы на один миллиметр вправо или влево, и, страшно подумать, не было бы с нами товарища Ленина.

Врачи испуганно зашептались в углу кабинета.

– Пули следует удалить.

– Удалить немедленно! Может начаться заражение крови.

– Если входное отверстие под левой лопаткой, каким все-таки образом пуля прошла через грудь, через шею и застряла над правой ключицей?

– Она непременно должна была повредить легкие.

– Если бы только легкие! Как, скажите, она могла из-под лопатки подняться вверх, пройти сквозь шею, не задев сонной артерии, трахеи, пищевода?

– В любом случае обе пули удалить необходимо!

Розанов не участвовал в этом странном консилиуме. Он присел на край койки, стал считать пульс вождя.

– Зачем мучают? Убивали бы сразу, – громко произнес Ленин и закрыл глаза.

– Что вы, Владимир Ильич, дорогой вы наш, бесценный! Какие ужасные слова вы говорите! – воскликнул Бонч со слезой в голосе.

– Пульс 104, хорошего наполнения, температура нормальная, – спокойно объявил Розанов, – не вижу необходимости удалять пули. Владимир Ильич, они вас беспокоят?

– Нет. Нисколько не беспокоят. Совершенно не беспокоят. Наоборот, я к ним уже привык. Сроднился.

– Ну и славно. Товарищи, думаю, всем понятно, что случай у нас необычный. Перед нами огнестрельные поражения, чреватые самыми трагическими последствиями. Только человек особенный, исключительный, отмеченный судьбой может пережить такие ранения. Стойкость и мужество Владимира Ильича, его железное здоровье помогли ему преодолеть смертельную опасность, выдержать невыносимую боль. Одним словом, товарищи, чудо. Мы все свидетели чуда.

Розанов говорил выразительно и убежденно. Голос его звучал красиво, тембр был мягкий, глубокий, в самый раз для театральной сцены. Врачи слушали потупившись, не глядя друг на друга. Потом стало тихо. Тишина длилась минуты три, и было слышно, как тяжело сопит доктор Минц, как Бонч мнет свои пальцы, потрескивает суставами.

Наконец все ушли. Федор выключил верхний свет, накрыл настольную лампу шалью.

– Запри дверь, – донесся до него хриплый сдавленный голос, – запри, никого не пускай, не вздумай звать докторишек. Справишься сам. Справишься!

Удивительно, как Ильич сумел продержаться до ухода врачей. Тело его выгнулось дугой, начались судороги. Припадок был страшней и продолжительней всех прежних. Федор впервые решился впрыснуть небольшую дозу морфия. По счастью, он приготовил шприц и ампулу заранее, не пришлось выходить из кабинета. Там, за дверью, все еще слышны были шаги и голоса.

После припадка правая здоровая рука онемела. Нога тоже онемела. Федор принялся массировать безжизненные правые конечности, вождь бормотал:

– Смерть. Играю в жмурки со смертью. Доиграюсь.

Речь становилась все невнятней, какие-то слабые, мучительные звуки вместо слов. Кроме впрыскивания морфия, Федор решился дать таблетку веронала. Таблетка прыгала на языке, вождь едва сумел проглотить ее. Минут через тридцать заснул.

«Как бы не было паралича, правая половина тела отнялась, язык нехороший, и это бормотание», – думал Федор сквозь тяжелую обморочную дремоту.

Он прилег на пару минут на застеленную койку Надежды Константиновны и незаметно уснул.

Разбудил его солнечный свет и голос вождя. Было позднее утро. Ильич только что проснулся, бодрый, энергичный. Он сидел на койке, улыбался, требовал срочно умываться, чистить зубы, потом – крепкого кофе и свежих газет.

Вместе с газетами принесли папку документов. Завтрак подали в кабинет, письменный стол застелили салфеткой. Прихлебывая кофе, вождь углубился в чтение и вдруг вполне веселым голосом спросил:

– Федор, как думаете, сколько я протяну?

– Владимир Ильич, если вы будете соблюдать режим, меньше нервничать, вам станет лучше.

– Ха! Меньше нервничать! Каждый думает только о собственной шкуре, на общее наше дело всем давно наплевать! Я один должен это дерьмо расхлебывать. Помру, они разбегутся, как крысы, или глотки друг другу порвут.

Федор не знал, что сказать на это. Но вождь и не ждал от него никаких слов. Он выпустил пар и замолчал надолго, отложил газеты, раскрыл папку с машинописными страницами.

Федор осторожно заглянул через плечо. Это был перечень тех, кто уже сидел в тюрьме и кого должны были расстрелять в ближайшие сутки. Бывшие царские министры Протопопов, Щегловитов, Хвостов. Бывший директор департамента полиции Белецкий, протоиерей Восторгов и еще десятки людей. Вождь никогда не подписывал такие списки, просматривал и утверждал устно. На этот раз фамилий было много, он не стал читать до конца, взял другой список. Там перечислялись подлежащие немедленному аресту, подозрительные, чуждые, «прикосновенные» к контрреволюции.

Фамилии стояли в алфавитном порядке, и на первой странице Федор прочитал: «Данилова Татьяна Михайловна, 1898 г. р., из дворян. Муж – полковник Данилов П. Н., воюет у Деникина».

Глава девятнадцатая

Зюльт, 2007

Герда медленно прокатила тележку вдоль всех полок супермаркета и, когда оказалась у кассы, в тележке одиноко лежала пачка шоколадного печенья.

– Герда, дорогая, вы же не покупаете ничего мучного, кроме хлеба, вы все печете сама, – сказала кассирша, – и что-то важное вы наверняка забыли.

– А? Да, конечно, забыла. – Герда развернулась и толкнула тележку назад, в глубь торгового зала.

Там, у открытого холодильника, высокий худой старик в дутой синей куртке и капитанской фуражке внимательно разглядывал стаканчики с йогуртом. Герда бросила свою тележку, подошла, встала рядом. Старик хмуро покосился на нее. Она поймала его взгляд и широко, приветливо улыбнулась.

– Привет, Клаус. Опять оставил дома очки? Не можешь разглядеть дату изготовления?

– Здравствуй, Герда. Я не ношу очков. Я старый моряк, у меня отличное зрение, просто здесь пропечатано нечетко, но меня больше беспокоит не дата, а наличие консервантов. В газетах пишут, что консерванты очень вредная вещь.

Он поставил стаканчик на место, хотел достать другой из глубины холодильника. Пластиковые упаковки посыпались на пол.

– Ай, безобразие, все падает, что теперь мне делать? Еще заставят платить, а разве я виноват?

– Конечно, ты не виноват, Клаус. Ничего страшного, я тебе помогу.

Герда собрала упаковки с пола, поставила на место, закрыла холодильник.

– Подожди, зачем ты закрываешь? Мне надо что-то съесть на завтрак, – растерянно пробормотал Клаус.

– Ты еще не завтракал? Пойдем! – Герда взяла его под руку.

– Куда?

– Я тоже не завтракала. С удовольствием составлю тебе компанию.

Возле супермаркета была небольшая кондитерская. Клаус уперся и никак не хотел войти.

– Тут очень дорого, Герда.

– Ничего. Я угощаю.

– Если ты такая богачка, пожертвуй на музей в старом маяке.

– Конечно, Клаус, обязательно. Маяк – это наше с тобой детство, это самое древнее строение в городе. Ему лет пятьсот, кажется?

– В этом году будет пятьсот восемьдесят.

– Тем более ужасно, что городские власти махнули на него рукой.

– Это все из-за проклятья, – пробормотал Клаус, – многие верят, но не хотят признаться.

– Ты имеешь в виду сказку о колдуне, чернокнижнике, который жил на нашем острове? Ерунда. Маяк всегда нес только добро. Сколько рыбацких лодок вернулось домой благодаря его огоньку. До сих пор мне чудится иногда, что огонек светит темными ночами, в шторм. Скажи, ведь ты бываешь там часто?

Они сели за столик. Клаус принялся внимательно изучать меню. Казалось, он совсем не слушает Герду. Губы его шевелились, глаза быстро бегали по строчкам.

– Горячий вишневый штрудель с мятным мороженым, вот что я хочу больше всего на свете, – сказал он и смущенно откашлялся в кулак.

– Отлично, Клаус. Я так и думала.

Герда заказала штрудель, горячий шоколад со взбитыми сливками. Для себя – блинчики со смородиновым джемом и кофе.

– Я бываю там почти каждый день, – сообщил Клаус таинственным шепотом, когда отошла официантка, – но я очень рискую, Герда. Ты даже представить не можешь, как я рискую.

– Могу, Клаус. Старый пирс почти развалился. Я хотела бы навестить маяк, но я не такая смелая, как ты. Боюсь переломать ноги, свалиться в ледяную воду.

– Нет, Герда, дело не в том, что пирс развалился. Туда еще кто-то ходит.

– Кто?

– Не знаю. Никогда я с ним не встречался, но следы вижу. Он ищет, ищет. Может, это и не человек вовсе, а призрак.

– Да, Клаус, ты прав. Надо поскорее устроить там музей, тогда все призраки разбегутся. Пожалуй, я уговорю Микки тоже пожертвовать на ремонт, хотя бы небольшую сумму.

– Было бы неплохо. Господин Данилофф богатый, его показывали по телевизору. Если удастся сделать ремонт, открыть музей, меня тоже покажут по телевизору.

– Еще бы! Такого замечательного человека, как ты, Клаус, грех не показать. Лучше тебя никто не разбирается в морском деле, в кораблях, в яхтах, ты знаешь столько всего интересного об истории нашего городка и всего острова. Скажи, а когда ты был на маяке в последний раз?

Клаус ничего не ответил. Подошла официантка, глаза старика заблестели, он смотрел не отрываясь на большое блюдо со штруделем. Пока он ел, Герда ждала, ковыряла вилкой свои блинчики. Впрочем, ждать пришлось недолго, блюдо опустело через несколько минут.

– Я разве не сказал тебе, что страшно рискую? – Клаус облизал ложку и перегнулся через стол. – Если они узнают, меня завяжут в мешок, бросят в лодку и увезут в неизвестном направлении.

– Кто они? – шепотом спросила Герда.

– Пираты, – ответил Клаус почти беззвучно и отвернулся, уставился в окно.

– Да Господь с тобой, Клаус, разве они еще остались?

– Ха-ха! Куда ж они денутся? Пока существуют моря, пока плавают по ним корабли, будут существовать и морские разбойники.

– Брось. Я не верю. Всю жизнь живу на берегу моря, но не видала ни одного пиратского судна. Разве что в фильмах.

Клаус опять замолчал и проводил внимательным взглядом поднос, который несла официантка к соседнему столику. На подносе подрагивала оранжевая пирамидка апельсинового желе.

– Если у тебя еще осталось место, я закажу, – сказала Герда и подмигнула.

– Это очень любезно с твоей стороны. Такое желе готовила покойная Марта. Сверху она клала тонкие кружочки апельсина, подсушенные в духовке, иногда поливала шоколадной глазурью.

Герда позвала официантку. Желе Клаус ел медленно. Отправив в рот очередную ложку, прикрывал глаза и чуть слышно постанывал.

– Сказочно вкусно. Я бы облизал тарелку, но это неприлично. Как ты считаешь?

– Да, Клаус. Неприлично. Послушай, если ты так любишь сладкое, ты можешь приходить иногда ко мне в гости. Я часто пеку пироги, пирожные. И желе умею делать.

– Спасибо, Герда. Ты хорошая, но только не надо у меня ничего выпытывать. Все равно не расскажу. Прости.

– Вот новости! Почему ты решил, будто я у тебя что-то выпытываю? Может, ты с кем-то меня путаешь? Клаус, я не работаю в полиции, я даже сплетнями не интересуюсь. Просто я люблю наш старый маяк, он мне дорог так же, как тебе.

– Тем более если тебе дорог маяк, ни о чем меня не спрашивай. Сразу после того, как они посадят меня в мешок, они разрушат маяк, разберут на мелкие камушки, чтобы найти клад с магическими талисманами. Я даже не стал ничего фотографировать, так мне было страшно. Я просто смотрел в бинокль, но они могли заметить блики. – Лицо Клауса вдруг сморщилось, кончик длинного носа покраснел.

Герда протянула ему салфетку, он шумно высморкался и прошептал:

– Мне было очень жалко человека, которого они погрузили в шлюпку. Маленькая шлюпка быстро поплыла к большой яхте. Но разве я мог что-нибудь сделать? Пока я спустился вниз, добежал до берега, шлюпку вместе с пленником взяли на борт, яхта исчезла. И тогда я решил, что это был просто мираж. Призрак из прошлого. А потом стал бить колокол, и белый домик на берегу вспыхнул, как факел.

– Клаус, как выглядела яхта? – быстро спросила Герда и накрыла его дрожащую руку ладонью. – Я ведь тоже видела ее, но издалека, а ты смотрел в бинокль.

– Ты видела? Значит, это был не мираж? Послушай, Герда, если ты видела, ты должна была узнать. В конце войны приплывала такая же точно яхта.

– Тогда я еще не родилась, Клаус. Но я знаю, что в сорок четвертом году нацисты искали что-то внутри маяка.

– Они искали сокровище чернокнижника. Мой дедушка служил смотрителем, они убили его. Я был маленький, я успел спрятаться в углублении под пирсом, несколько часов просидел по шею в холодной воде, а потом чуть не умер от воспаления легких.

– Да, Клаус, я много раз слышала эту историю.

– Герда, мне очень жаль человека, которого утащили на яхту. Тем более, мне показалось, это была молодая женщина. Тяжело, когда не можешь помочь. Дело безнадежно и крайне опасно.

– Почему?

– Как ты не понимаешь? Та самая яхта! У нее на носу нарисован глаз, а на правом борту написано имя – «Гаруда».

* * *
Гамбург, 2007

Зубов успел на двенадцатичасовой экспресс. В половине третьего был в Гамбурге. В три часа десять минут он вошел в мрачное старинное здание Института судебной медицины.

Он узнал заранее, что экспертизу проводит некто доктор Раушнинг, и предупредил, что приедет сегодня. Пришлось довольно долго ждать в вестибюле. Наконец к нему вышла крупная молодая женщина. Она была в зеленом халате, в бахилах. Волосы спрятаны под шапочку.

– Добрый день. Вы господин Зубов? – она стянула перчатки, бросила их в урну и крепко, по-мужски, пожала руку Ивану Анатольевичу. – Примите мои искренние соболезнования и простите, что заставила вас ждать.

– Могу я взглянуть на тело? – спросил Зубов.

– Вряд ли это имеет смысл.

– И все-таки вы позволите взглянуть?

– Пожалуйста. Только предупреждаю, зрелище неприятное.

Они зашли в маленький уютный кабинет, доктор Раушнинг взяла куртку Зубова, повесила на вешалку в шкаф, выдала ему халат, бахилы и шапочку.

– Пожалуйста, объясните мне еще раз цель вашего визита, – попросила она с вежливой улыбкой. – По телефону вы сказали, что у вас появились новые данные, которые могут ускорить экспертизу.

– Да. Нам удалось узнать группу крови нашей сотрудницы.

– Правда? Ну что ж, это замечательно.

Она повела его по каким-то кафельным лабиринтам, сначала вверх по чугунной лестнице, потом вниз. По дороге им не попалось ни одной живой души. Под бахилами доктора были мягкие кроссовки, она шла бесшумно. Ботинки Зубова стучали, шаги отдавались одиноким эхом.

Когда подошли к большой оцинкованной двери, доктор обернулась и сказала:

– Вы уверены, что хотите это видеть?

– Уверен.

Дверь открылась. Вспыхнул ослепительный люминесцентный свет. В просторном пустом помещении без окон был лютый холод. Вдоль стены тянулись в три ряда оцинкованные, пронумерованные квадратные дверцы. В углу Зубов заметил каталку, накрытую простыней. Под простыней угадывались очертания тела. У противоположной стены на такой же каталке стоял вишневый лакированный гроб, украшенный позолоченными кистями.

– Какой же у нас номер? – доктор нахмурила тонкие выщипанные брови. – Ваше тело привезли недавно, я забыла номер отсека.

– Мое тело?

– Ох, простите, – доктор хлопнула его по плечу и весело рассмеялась, – неприятно звучит. Понимаю. Простите, я оговорилась. Тело вашей сотрудницы. Так какой же номер? Вот дырявая голова! Не взяла ни ключей, ни документов! Подождите здесь, пожалуйста, всего пару минут. Я быстро.

Зубов ничего не успел ответить. Она выскользнула и захлопнула дверь.

«Странная дама, – подумал Иван Анатольевич, – неужели пойдет назад, в тот кабинет? Это очень уж далеко».

Он спрятал руки в рукава свитера. Постоял немного, потопал, попрыгал. Ноги мерзли. От сверкающего кафельного пола холод поднимался вверх. Иван Анатольевич несколько раз чихнул.

Когда они с доктором шли, он заметил в коридоре, в двух шагах отсюда выход, вероятно, во внутренний двор. Лучше уж подождать на улице, покурить. Там хоть и холодно без куртки, а все равно как-то уютней, чем здесь.

Иван Анатольевич взялся за ледяную ручку двери, дернул, толкнул. Бесполезно. Было заперто наглухо.

– Идиотка! – он стукнул кулаком по двери. – Дура! Надо же такое придумать!

Дверь была толстая, с обеих сторон слой металла, внутри дерево. Стучать, кричать не имело смысла. Иван Анатольевич посмотрел на часы. Оставалось успокоиться и ждать. Доктор Раушнинг вернется с минуты на минуту.

Чтобы согреться, Зубов сначала прыгал, потом сделал небольшую пробежку из угла в угол, стараясь держаться подальше от каталки и от гроба. Простуда еще не прошла, болело горло, нос был заложен. Прыгать и бегать в таком состоянии оказалось не очень приятно, тем более в этом помещении было довольно душно, несмотря на лютый холод, и нестерпимо воняло формалином.

«Главное, не паниковать и двигаться, двигаться. Температура здесь низкая, но плюсовая. Холодильники там, за дверцами, а тут просто прохладно. Ничего страшного. Она сейчас вернется».

Иван Анатольевич огляделся. Единственное, что связывало его сейчас с внешним миром, так сказать, с миром живых, было маленькое вентиляционное отверстие, высоко, под самым потолком. Квадратик, забранный решеткой.

– Ой, мороз, мороз, не морозь меня, – тихо пропел Зубов.

Голос у него был сиплый, звучал одиноко и жалко.

– Эй, доктор Раушнинг, я подам на вас в суд! – крикнул он, подняв голову к решетке.

От крика сильно запершило в горле, Иван Анатольевич закашлялся. Полез в сумку, но вспомнил, что телефона у него так и нет. Он собирался купить его как раз сегодня, сразу после визита сюда.

Кашель никак не прекращался, в горле сильно першило. Брызнули слезы, и закружилась голова. Ивану Анатольевичу захотелось присесть куда-нибудь, но кроме двух каталок, с трупом и с гробом, никакой мебели не было.

Взглянув на часы, он обнаружил, что доктор отсутствует уже минут двадцать, не меньше.

Когда он перестал наконец кашлять, в помещении повисла жуткая тишина. А в следующее мгновение погас свет.

* * *
Москва, 1918

Михаил Владимирович редко читал газеты, а после октябрьского переворота и вовсе не брал их в руки. О том, что 30 августа какая-то женщина стреляла в Ленина, он узнал от своего сына Андрюши.

Вечером 1 сентября Андрюша шлепнул на стол стопку большевистской прессы.

– Папа, читай!

– Что? «Правду» и «Известия»?

– Не хмыкай! Читай!

Михаил Владимирович подчинился.

«Раздалось три выстрела, которыми председатель Совета народных комиссаров был ранен в руку и в спину. Стрелявшая девица-интеллигентка задержана. Тов. В.И. Ленин перевезен в Кремль. По словам врачей, ранение не внушает опасений».

«Берегитесь, господа белые эсеры и белые меньшевики! Берегитесь, господа буржуи! Рабочий класс принимает вызов. Ваших заложников у нас достаточно. На ваш мелкий, подлый, единоличный террор рабочий класс ответит массовым беспощадным террором».

«…Кровь, пролитая правоэсеровскими убийцами, говорит ясным голосом. Пролитой кровью соглашатели спаяли себя с буржуазной контрреволюцией. Все вставайте на последнюю беспощадную борьбу!»

«…Ленин, пораженный двумя выстрелами, с пронзенными легкими, истекающий кровью, отказывается от помощи и идет самостоятельно. На следующее утро, все еще находясь под угрозой смерти, он читает газеты, слушает, расспрашивает, смотрит, желая убедиться в том, что мотор локомотива, мчащего нас к мировой революции, работает нормально».

«От ВЧК. Чрезвычайной комиссией не обнаружен револьвер, из коего были произведены выстрелы в тов. Ленина. Комиссия просит лиц, коим известно что-либо о нахождении револьвера, немедленно сообщить о том комиссии».

Пока Михаил Владимирович читал, Андрюша стоял рядом, грыз чернильный карандаш, и губы его посинели.

– Почему она не сумела убить? Почему промахнулась? – пробормотал он.

Михаил Владимирович отнял у него карандаш.

– Вымой рот. Из всех вопросов этот самый легкий. Промахнулась потому, что было темно.

Через день в утренних газетах объявили имя стрелявшей. Фанни Каплан, эсерка.

Госпитальный терапевт Бочаров, старик, бывший анархист, сообщил страшным шепотом, на ухо:

– Она слепая, глухая и совсем сумасшедшая. Она никак не могла.

Вечером в госпиталь за Михаилом Владимировичем явился Федор, бледный, напряженный.

Профессор и Таня очень давно с ним не виделись. Избавив их от комиссара Шевцова и товарища Евгении, Федор опять пропал. Раз в неделю приезжал пожилой латыш на мотоцикле, привозил кульки с крупой, сухарями, колотым сахаром. На ломаном русском языке передавал коммунистический привет от товарища Агапкина, больше не говорил ни слова.

Федор похудел, осунулся. Возможно, поэтому он выглядел значительно моложе своих лет. Кожаная кепка была надвинута низко, до бровей. Из-под козырька сухо, тревожно блестели глаза.

Пока шли по госпитальным коридорам, он не сказал ни слова, только во дворе, у машины, прошептал:

– Пожалуйста, ни о чем не спрашивайте. Я все объясню потом. Мы едем в Кремль.

– Что, нужна моя консультация из-за ранения? Там разве своих врачей мало? – удивился Михаил Владимирович.

– Нужны именно вы. Ильич ранен тяжело, положение серьезное, – мрачно отчеканил Агапкин и добавил чуть слышно по-немецки: – Простите меня. Другого выхода не было. Я видел списки.

– Какие списки? Федя, о чем ты? – шепотом спросил Михаил Владимирович.

Но Агапкин ничего не ответил, хмуро кивнул на кожаную спину шофера и молчал весь остаток пути.

– Чем так пахнет? – спросил Михаил Владимирович, когда проехали Александровский сад. – Здесь что, мясо коптят?

– Не знаю. Молчите, прошу вас.

Автомобиль притормозил у Троицких ворот. В слабом свете газового фонаря часовой долго разглядывал документы. Он был латыш, плохо говорил по-русски.

Председатель Совета народных комиссаров жил в бывшем здании Сената, на третьем этаже. Пока поднимались по лестнице, Михаил Владимирович вдруг вспомнил газетную сводку, где сообщалось, что тяжело раненный вождь отказался от помощи и до квартиры шел самостоятельно.

В прихожей их встретила неопрятная старуха. Седые жидкие пряди выбились из-под гребенки. Вязаная кофта, темная бесформенная юбка висели на ней мешком.

Она мрачно представилась:

– Крупская.

Пожала руку. Кисть у нее была пухлая, влажная, рука заметно дрожала. Вглядевшись в отечное мятое лицо, Михаил Владимирович понял, что не так уж она и стара. Ей не больше пятидесяти, но у нее базедова болезнь в тяжелой форме. Отеки, одышка, сильное пучеглазие, потливость.

– Владимир Ильич ждет вас.

Втроем они вошли в чистую, аскетически скромную комнату, которая служила и спальней, и кабинетом. Окно выходило на Арсенал. У окна стоял письменный стол, на нем чернильный прибор, лампа со стеклянным зеленым абажуром, бумаги, пустой стакан на блюдечке.

На узкой койке полулежал маленький человек с большой круглой головой.

– Профессор Свешников Михаил Владимирович! – воскликнул он картаво, бодро и радостно. – Здравствуйте, мое почтение. Федор, что ты застыл в дверях? Иди, побудь с Надеждой Константиновной, видишь, она себя неважно чувствует. А мы тут с профессором посекретничаем. Садитесь, батенька, в ногах правды нет.

Михаил Владимирович сдержанно поклонился, шагнул к койке, пожал протянутую руку, стараясь не думать, что, возможно, именно эта короткопалая рука меньше двух месяцев назад подписала приказ о расстреле царской семьи.

«Нет. Слухи, слухи. Если бы говорили только о государе, еще можно было бы поверить, но жену, детей, чудесных трогательных девочек, больного, обреченного мальчика… Зачем?»

Окно было приоткрыто, и странный, жирный запах гари все не давал Михаилу Владимировичу покоя. Впрочем, перед ним был раненый, он нуждался в медицинской помощи. Казалось немного странным, что рядом нет ни сиделки, ни фельдшера. Левая рука в гипсе. Бинт на шее намотан кое-как.

«Для осмотра надо хотя бы вымыть руки, халата нет, инструментов никаких, только мой стетоскоп. Или здесь должны дать все необходимое? Где Федор? Почему он ничего не объяснил?»

– Коллеги ваши, Пироговское общество, бастовать надумали. Изволите ли видеть, недовольны господа доктора нашей властью. А вы, если не ошибаюсь, забастовку не поддержали?

– Кто-то должен лечить больных. Правда, лечить стало нечем. Коек не хватает. Бинтов нет, лекарств нет. Дистрофия. Тиф, – быстро проговорил Михаил Владимирович и встретил холодный внимательный взгляд.

«Зачем я это ему рассказываю? Разве он сам не знает, что во всей стране голод и тиф? Федор шептал мне, пока шли по лестнице, чтобы никаких разговоров о политике, ни жалоб, ни просьб, слишком опасно. Списки. Что за списки? Странно, как он хорошо держится. При таких ранениях ему должно быть больно, нужны большие дозы морфия, а от него человек дуреет, становится сонным, вялым. Почему его сразу не отвезли в больницу? Почему забинтовали так небрежно?»

– Вы как врач должны знать, сколько крови и грязи сопровождает рождение ребенка. А у нас рождается новый мир, – произнес вождь с легким раздражением в голосе.

– При рождении ребенка необходима безукоризненная чистота рук. Вы хотите, чтобы я осмотрел раны?

– Раны? Пустяки. Драка. Что делать? Каждый действует, как умеет. Голова у меня болит. Очень болит голова. И, знаете ли, бессонница замучила. Давно, еще в Швейцарии, я обратился к одному медицинскому светиле по поводу болезни желудка, а он сказал, что это мозг.

Последние слова Ленин произнес по-французски: «C’ect le cerveau». И похлопал себя по блестящему, как будто лакированному, черепу.

Подробно, грамотно вождь стал излагать историю своих недугов, визитов к врачам швейцарским, немецким, английским. Он изумительно точно живописал симптомы. Он помнил названия всех лекарств, которые ему прописывали, произносил их по-латыни. Михаил Владимирович подумал, что перед ним идеальный пациент. Аккуратный, исполнительный педант, очень серьезно и ответственно относящийся к своему здоровью.

– А в Лондоне случился такой анекдот. – Вождь вдруг оскалился и начал трястись в странном, беззвучном смехе. – Я покрылся сыпью, весьма неприятной, по всему телу. Надо было сразу к врачу, но английские врачи – дорогое удовольствие. За короткий визит берут гинею. Товарищ Крупская решила сэкономить. Раздобыла медицинский справочник, поставила мне диагноз: стригущий лишай и намазала меня йодом с ног до головы. Я, знаете ли, чуть не помер, пока ехали из Лондона в Женеву. Потом оказалось – никакой не лишай. Воспаление кончиков нервов, грудных и спинных. Вот с тех пор я зарекся лечиться у большевиков. Большевики умеют выступать на митингах и делать революцию, а лечить не могут, ни черта не могут. Разве что пулевые ранения, – он ткнул пальцем в свою забинтованную шею и опять засмеялся, на этот раз смех больше походил на рыдания, на истерику. Лицо налилось кровью, оскал стал мучительным, страшным. Он весь затрясся, задергался.

«Нет ли тут эпилепсии? – подумал Михаил Владимирович. – Впрочем, не похоже. Истерическая психопатия, вот что!»

Он взял руку вождя, посчитал пульс, проверил зрачки, заметил, что радужка странного цвета, красноватая, с желтым отливом, как у лемура.

– Успокойтесь. Нельзя так нервничать. Вы слышите меня?

Ленин услышал. Он успокоился. Да, он был идеальным пациентом. Послушно закрывал глаза и искал пальцем кончик носа, задерживал дыхание, дышал глубоко. Открыл рот, сказал «А-а!», показал горло и толстый, в белом налете, язык.

«Несварение. Слабая печень. Хронические запоры», – машинально отметил про себя профессор и продолжил осмотр.

Вождь свободно двигал челюстью и легко вертел головой, не морщась от боли в раненой шее. Он вытянул здоровую правую руку вперед, пальцы мелко дрожали.

Профессор Свешников старался не задавать вопросов, даже мысленно, самому себе. Он разговаривал с вождем так же, как с любым другим больным.

– Ну поняли что-нибудь? Говорите! – Вождь оскалился и погрозил пальцем. – Только, чур, не врать, не дипломатничать!

– У вас нарушено мозговое кровообращение. Плохие сосуды. Возможно, атеросклероз. Для более точного диагноза нужен анализ крови и спинномозговой жидкости.

– Мозг. Конечно, мозг. А они болтают про умственное переутомление. Сколько мне осталось, как вам кажется?

– Я не предсказатель. Я хирург.

– Хирург. Ну а что думаете о раннем старении? Знаете, сколько мне лет?

– Вам нет пятидесяти.

– Правильно. Сорок восемь. Но я с тридцати старик. Я лысеть стал рано. В детстве был кудряв, как ангелок. А вы ведь старше меня.

– Да. Я вас старше на семь лет.

– Вот! А выглядите значительно лучше. Вы седой, но морщин нет, глаза ясные, спину держите прямо, руки крепкие, не дрожат. Ну, признавайтесь, испытали на себе свое таинственное изобретение? Испытали потихоньку, и молчок, рот на замок. – Он опять погрозил пальцем, прищурил глаз. – Чур, не врать!

«Сегодня же сожгу лиловую тетрадь в печке, – подумал Михаил Владимирович, – сожгу, и кончено. Пусть все записи отправляются в небытие, вслед за подопытными зверьками. Нет никакой тайны, никакого бессмертия. Вокруг только могилы, и с каждым часом их все больше».

– Нет никакого изобретения, – произнес профессор, спокойно глядя в прищуренные глаза вождя. – Есть ряд опытов на крысах, более или менее удачных. На самом себе, и вообще на людях, я опытов не ставил и не собираюсь.

– Почему? – спросил вождь и поднял широкие темные брови, изображая ироническое удивление.

– Биология для меня всего лишь хобби. Я опытами занимаюсь на досуге. Да и в любом случае сначала надо разобраться с крысами.

– С кры-ысами, – на высокой ноте, по-детски передразнивая профессора, повторил вождь и опять засмеялся беззвучным смехом. – Товарищ Агапкин поведал мне, что для продолжения опытов вам необходимо душевное спокойствие, чтобы дети и внук младенец были рядышком, живы-здоровы. Товарищ Агапкин прав?

– Прав. Товарищ Агапкин прав, – ответил Михаил Владимирович и почувствовал, как струйкаледяного пота побежала между лопатками.

– Слушайте, а что, если заменить крыс людьми? – весело спросил вождь. – Неужели ни разу не пробовали? Это же архилюбопытно! Людей вон как много, а крыс, говорят, уж почти не осталось, скоро всех съедят.

Михаил Владимирович не успел ответить. Послышались шум, топот, женский голос отчетливо крикнул:

– Как вы могли?

Дверь распахнулась. На пороге стояла Крупская. Лицо ее было красным и тряслось, как вишневое желе. За спиной у нее маячила фигура крупного мужчины с бородкой.

– Надежда Константиновна, умоляю, стойте! Нельзя!

Но она оттолкнула мужчину, шагнула в комнату и захлопнула дверь у него перед носом.

– Володя, ты знаешь, что они сделали? Ты чувствуешь запах? Запах! Они…

Она запнулась, дико глядя на профессора своими выпученными глазами. От возбуждения она забыла, что вождь не один в комнате.

– Простите. Наверное, мне лучше уйти. – Михаил Владимирович поднялся.

– Да, идите, – кивнул Ленин, слегка поморщившись, – работайте спокойно. Будет в чем-нибудь нужда, обращайтесь без церемоний.

Федор исчез. До машины Михаила Владимировича проводил какой-то вкрадчивый молодой чекист. Открыл заднюю дверцу, интимно прошептал:

– Рассказывать никому ничего не надо. – Он подмигнул, приложил палец к губам, потом, надув щеки, ткнул тем же пальцем в грудь профессору. – Памс!

Звук мотора заглушил высокий, почти девичий смех. Автомобиль опять проехал мимо Александровского сада. Вместе с порывом ветра ударил в лицо все тот же запах. Тяжелый, сладковатый смрад сгоревшей плоти.

* * *
Северное море, 2007

«Заснешь так называемым вечным сном, а он окажется вовсе не вечным, и проснешься в какой-нибудь омерзительной временной дыре, в двадцать восьмом веке до Рождества Христова, в эпоху древнего царства, при фараоне Джосере. Там и поговорить не с кем. Дело не в том, что я не знаю древнеегипетского языка, это как раз не проблема. Проснувшись в любой точке времени и пространства, довольно скоро начинаешь болтать свободно на местном языке. Год, полтора, и все в порядке. Другое дело, с кем болтать и о чем. Найдется ли там хоть одна живая душа, которая тебя услышит и поймет?

Первое мгновение может быть непереносимо. Открыв глаза, я закричу от ужаса, ибо главным действующим лицом в этой сцене окажется грозная Тауэрт, богиня плодородия, которую древние египтяне изображают в виде беременной самки бегемота и которая непременно присутствует при всех древнеегипетских родах. Без нее просто невозможно появиться на свет.

Единственным смыслом моего визита могла бы стать встреча с доктором Имхотепом. Пожалуй, с ним мне бы хотелось побеседовать. Он должен быть неглуп и вполне симпатичен. Я видел в Лувре его бронзовую статуэтку. Голый, в набедренной повязке, молодой, худой, лопоухий, немного женственный. Тонкая талия, глубокая пупочная впадина, выпуклая, как у девочки-подростка, и слегка ассиметричная грудь. Сидит прямо, на коленях держит свиток. Мне было бы весьма любопытно расспросить, известно ли ему, какими гадостями на протяжении нескольких тысячелетий занимаются злобные господа, именующие себя имхотепами? И как у него, талантливого эскулапа, складываются отношения с могучей Сохмет? Почему именно эта дама, богиня войны, чумы и солнечного жара, с телом женщины и головой львицы, считается у них покровительницей врачевателей?

Впрочем, даже ради интереснейшей беседы с этим великим человеком я не был готов просыпаться в двадцать восьмом веке до Рождества Христова. Я настолько не был готов к этому, что не желал открывать глаза, даже когда услышал рядом настойчивое сопение.

Лицо мое щекотали травинки, пахло прелью, мне было ужасно холодно и мокро. Я решился приподнять одно веко и обнаружил, что лежу в шалаше, надо мной конструкция из веток и клочьев травы, подо мной сырая земля, а рядом любопытная физиономия с живыми блестящими глазками и подвижным сопящим носом. К великому моему облегчению, существо это ничем не напоминало беременную бегемотиху, грозную Тауэрт. Это был бобренок, сын моего спасителя. Я находился в уютной бобровой хатке. У меня совсем не осталось сил, я не мог шевельнуться, да и вряд ли стоило это делать, потому что совсем близко прозвучали отчетливые мужские голоса:

– Давай посмотрим еще раз, хорошенько, вон там, под плакучей ивой.

– Там я уже смотрел, нет никого, да и не может быть.

– Бьюсь об заклад, он утоп, пошел ко дну, как топор.

– Ну, тогда спешить некуда. Вполне можно пропустить рюмочку за упокой его грешной души».

…Соня перевернула очередную страницу. Но не успела прочитать больше ни строчки.

Послышался мягкий колокольный звон. Тут же открылась дверь, явился Чан. Соня быстро спрятала тетрадь и медвежонка под подушку. Слуга сделал вид, что ничего не заметил.

– Госпожа, пора обедать. Хозяин велел передать, он сожалеет, новой одежды для госпожи пока нет. Переодеться к обеду нельзя. Оплошность будет исправлена скоро.

Слуга говорил по-немецки. Этот язык он знал лучше других, фразы выговаривал старательно, четко, почти без ошибок.

– Скоро? – переспросила Соня. – Значит, мы причалим?

– Прошу, госпожа, – Чан испуганно стрельнул на нее блестящими черными глазами, – хозяин ждет, все собрались.

Небольшая кают-компания была обставлена старинной мебелью темного дерева. На полу мягкий вишнево-синий ковер. Между двумя круглыми иллюминаторами буфет, у стены диван, обитый синим бархатом. Посередине круглый обеденный стол под белой скатертью, тарелки, приборы, хрустальные бокалы, свечи в бронзовых подсвечниках, китайская фарфоровая ваза со свежими чайными розами.

У двери стояли двое слуг в такой же белоснежной униформе, как Чан. Худой длинный мужчина неопределенного возраста, беловолосый краснолицый альбинос, с салфеткой, перекинутой через руку, и крупный, болезненно полный чернокожий мальчик не старше шестнадцати. Слуги низко поклонились, и Соня заметила на гладко обритом шоколадном темени мальчика аккуратный крестообразный шрам. Ромбовидный участок кожи вокруг шрама ритмично пульсировал, как младенческий родничок.

У стола стояли трое мужчин. Двое в морской форме, один в джинсах и толстом бежевом свитере с высоким воротом.

– Добро пожаловать в нашу маленькую дружную семью, – сказал Хот. – Знакомьтесь, господа. Это Софи.

Все трое улыбнулись и слегка поклонились.

– Софи, позвольте представить вам нашего капитана. Господин Уильям Роуд.

Капитан был пожилой, краснолицый, с зелеными глазами и круглой рыжеватой бородкой. Он пожал Соне руку, подмигнул, улыбнулся и сказал по-английски странно высоким, почти женским голосом:

– Моя дорогая леди, для вас я просто Уилли. Рад видеть вас на нашем скромном судне. Как поживаете?

Опять этот едва уловимый запах тухлой рыбы изо рта, как у Фрица Радела, как у Хота.

Второй, в форме, был штурман, испанец Антонио Родригес, лет сорока, худой, узкоплечий, с широким костистым лицом. Кожа туго обтягивала скулы и сухо блестела, словно покрытая слоем лака. Остатки каштановых волос зачесаны наискосок, поверх лысины. Карие выпуклые глаза бессмысленно уставились на Соню из-под пышных женских ресниц. Тонкие бледные губы растянулись, как резиновые, в плоской улыбке. Рукопожатие было слабым и влажным. Он произнес длинный замысловатый комплимент, мешая английские слова с испанскими, что-то о женской красоте, которая, как путеводная звезда, освещает путь одинокому кораблю в ненастной океанской ночи.

Тот же запах. Соня отвернулась и подумала, что не сумеет ни кусочка съесть за этим столом.

Третий, в свитере, был судовой врач, американец Макс Олдридж. Невысокий, коренастый, обритый наголо, с молодым загорелым лицом и яркими голубыми глазами. Он близоруко щурился и показался Соне чуть живее и натуральней остальных.

– Рад познакомиться. Как вы себя чувствуете?

После крепкого рукопожатия он не отпустил Сонину руку, а зачем-то стал считать пульс, приложив пальцы к запястью.

– Благодарю вас, я в порядке, – сказала Соня.

– Да, я вижу. Восемьдесят ударов в минуту. Совсем неплохо.

В комнате был всего один стул. Его занял Хот. Остальные стояли. Соня оказалась между капитаном и доктором. Чан и чернокожий мальчик внесли закуски. Зеленый салат, ветчина, несколько сортов колбасы, паштеты, рыба.

Хот взял у черного мальчика бутылку, разлил белое вино по бокалам.

– Ваше здоровье, господа.

Все как по команде чокнулись и выпили. Соня только сделала вид, что глотнула.

– Может, вы хотите воды? – тихо спросил доктор.

– Да, пожалуйста.

Он налил ей из хрустального кувшина.

– Вам надо сейчас больше пить, чтобы очистить организм. Почему вы ничего не едите?

– Как-то непривычно есть стоя. К тому же я хорошо позавтракала и еще не успела проголодаться.

– Я знаю, что в России вы занимались апоптозом. Мне было бы интересно поговорить с вами на эту тему.

– Только не за столом, умоляю! – Плоское лицо штурмана сморщилось в комической гримасе. – У вас, господа ученые, будет достаточно времени, чтобы поболтать всласть о ваших неаппетитных медицинских забавах.

Соня застыла с бокалом воды у рта, не в силах оторвать взгляда от лица испанца. Тонкая кожа двигалась так, словно под ней не было мышц. Глаза стеклянно блестели.

– Не пугайтесь, это результат пластической операции, пересадки кожи после сильного ожога, – прошептал ей на ухо доктор, – в юности Антонио был красавчик и донжуан. Одна горячая португалка плеснула ему в лицо кислотой. К счастью, глаза уцелели, и даже выросли новые ресницы. С тех пор Антонио избегает женщин.

Только сейчас Соня поняла, чем этот доктор так существенно отличается от остальных. У него чистое дыхание. Нет этого гнилостного запашка, слабого, едва уловимого, но омерзительного.

– А у господина Хота что с лицом? – спросила она шепотом.

Хот услышал ее и произнес с печальным вздохом.

– Черная оспа. Я переболел в детстве, во время эпидемии 1835 года.

– Когда, простите?

За столом засмеялись. Соня задала вопрос очень тихо, однако все услышали. Чан внес большую фарфоровую супницу и, поставив ее на стол, тоже тихонько захихикал. Смеялся и доктор, при этом он ласково поглаживал Соню по руке.

– Не огорчайтесь, вы скоро привыкнете.

– Какие вы бессердечные, господа, – сказал Хот, – эпидемия черной оспы не повод для смеха. Она была величайшей трагедией. В Марбурге умерло тогда несколько тысяч человек. Никогда не забуду чудовищные волдыри на своем теле. Мои родители скончались одновременно в мучительных корчах у меня на глазах. Прислуга разбежалась. За мной ухаживала старушка монахиня, она спасла меня и поставила на ноги. Мой добрый ангел, сестра Катерина, да покоятся с миром ее благочестивые кости!

Соня увидела, как по темным бугристым щекам Хота поползли две симметричные крупные капли. За столом воцарилась торжественная тишина. Пар поднимался над супницей. Черный мальчик застыл с фарфоровой крышкой в одной руке, с половником в другой. Застыл рыжебородый капитан, не успев донести до открытого рта вилку с ломтиком ветчины. Бывший донжуан штурман закрыл лицо ладонями. Казалось, даже пламя свечей замерло и розы перестали пахнуть.

Соня покосилась на доктора. Он стоял неподвижно, с бокалом в руке, смотрел прямо перед собой. Впрочем, она заметила, как он шевельнул бровью и скривил краешек рта.

Пауза длилась не более минуты. Тишину нарушил влажный хлюпающий звук. В углу сидел на корточках Чан, покачивался и всхлипывал.

– Да, это было в девятнадцатом веке, – задумчиво произнес Хот и промокнул глаза салфеткой, – век торжества европейской технической цивилизации. Век паровых машин, электричества и прорыва в микромир. Но что толку, если высоколобые ученые снобы не могли справиться с холерой, чумой, чахоткой, черной оспой? Меня, маленького мальчика, спасла от неминуемой смерти вовсе не наука, а преданность и усердие необразованной старой девы.

Чан незаметно исчез из кают-компании. Черный мальчик продолжил разливать суп. Испанец отнял ладони от лица, одним глотком осушил свой бокал. Рыжебородый капитан отправил в рот ломтик ветчины.

– Съешьте супу, всего несколько ложек, – прошептал доктор на ухо Соне, – вам обязательно нужно поесть горячего.

Черный мальчик налил в ее тарелку два половника густого говяжьего бульона, в котором плавали вермишель и кубики моркови.

– С детства терпеть не могу, – ответила Соня доктору.

– Надо себя пересиливать, – сказал рыжебородый капитан и подмигнул: – Смотрите, эн, цвей, дрей!

Он принялся поедать свой суп с невероятной скоростью. Ложка мелькала, постукивала. Тарелка опустела за минуту. Несколько вермишелин запуталось в бороде.

– Алле-хоп! – капитан поклонился и обвел всех победным взглядом.

– Молодчина, Уилли, – сказал Хот, – думаю, тебе пора вернуться на мостик, иначе ты лопнешь, и судно потеряет управление.

– Слушаюсь, хозяин. Всем приятного аппетита. – Капитан вытер бороду и удалился.

Чан принес блюдо с кусками жареной курицы, большую миску картофельного пюре.

– Возьмите вот это крылышко, – сказал доктор, – смотрите, какое румяное, аппетитное. Вам обязательно надо поесть.

– Спасибо, я сыта, – Соня отодвинула тарелку.

– Макс, оставьте Софи в покое. Не хочет, так и не нужно. Она бережет фигуру и правильно делает.

– Слушаюсь, хозяин, – ответил доктор и принялся сам обгрызать куриное крылышко.

Несколько минут все молча, сосредоточенно ели. Соня стояла и смотрела в круглый иллюминатор, за которым ничего не было видно. Она давно согрелась, анестезия холода кончилась, и теперь ей стало по-настоящему страшно, одиноко и тоскливо.

– Девятнадцатый век мне нравился, хотя в нем было много глупости и лицемерия, – донесся до нее ровный голос Хота.

– А двадцатый? – спросил доктор.

– Не помню. Я жил в нем слишком давно, пять тысяч лет назад.

Черный мальчик и альбинос убрали со стола тарелки.

– Можете сесть, Софи, – сказал Хот, – вы устали. Надеюсь, от кофе не откажетесь?

– Спасибо, – Соня опустилась на диван.

Штурман Антонио поклонился и вышел. Чан вкатил столик с тремя чашками и кофейником. Доктор, без всякого разрешения, спокойно опустился на диван рядом с Соней. Хот пододвинул свой стул и сел напротив.

– Ну вот, как видите, не такие мы страшные, – произнес он с доброй усталой улыбкой.

– Мы вовсе не кровожадные злодеи, – добавил доктор и опять погладил Соню по руке, – мы маленькая дружная семья, мы никому не желаем зла.

Пальцы доктора мягко скользнули по коже, опять легли на запястье. Соня отдернула руку. Доктор вопросительно взглянул на хозяина, тот согласно моргнул, позволил на этот раз не считать ее пульс, чтобы она не отвлекалась, слушая его, господина Хота, интереснейшие речи.

– У нас один враг – смерть, враг самый сильный и самый могущественный. Чтобы бороться с ним, нам необходимы огромные силы и средства. Назарей пытался примирить человека со смертью, доказать, будто ее нет.

– Кто, простите? – переспросила Соня.

– Небезызвестный вам сын плотника по имени Иисус, – снисходительно пояснил Хот.

– Есть древняя хитрость, – склонившись к уху Сони, тихо произнес доктор Макс по-английски, – ее используют не только люди, но и животные. Притворись, что тебя нет, и противник расслабится.

– Две тысячи лет профаническое большинство пребывает в привычном забытьи, – продолжал вещать Хот, сделав быстрый рубящий жест, чтобы доктор не перебивал его. – Учение Назарея как наркотик. Но избранные, элита, маленькая дружная семья продолжает бодрствовать. Мы обязаны сохранять бдительность. У нас большой опыт, крепкая закалка. У нас за плечами не две, а почти шесть тысяч лет. – Хот закурил тонкую ароматную сигару и сквозь дым посмотрел на Соню. – Я знаю, вы, Софи, сейчас думаете о том, что я никак не мог жить в девятнадцатом веке. Вам кажется, будто я сказал неправду. Но что такое правда? Разве она не иллюзорна? Любая правда умирает в мифе. Вся история человечества строится на мифах, да и сам человек разве не из них создан? Правда исчезает, остаются иллюзии, только их можно считать надежными и постоянными ориентирами в бесконечном хаосе вселенной. – Он замолчал и взглянул на Макса.

– Ваш гениальный прапрадед был не первым и не последним, кто вступил в единоборство со смертью, – произнес доктор, – из всего многообразия средств известно несколько, которые действительно работают.

– Но известны они только нам, – сказал Хот.

– Разумеется, все они далеки от совершенства. – Доктор отхлебнул кофе и взял сигарету из резной деревянной шкатулки. – Ни одно не может стать окончательным, ибо тогда прекратился бы поиск, остановилось движение мысли, а, как известно, статика и есть смерть.

Они говорили по очереди, их голоса стали сливаться в назойливый гул. У Сони кружилась голова, ее слегка тошнило и хотелось плакать от бессилия, от одиночества.

«Мамочка, когда ты узнаешь, не верь. Ни за что не верь, будто меня нет на свете. Я жива. Дед, держись, я вернусь, я выберусь на волю из этого странного призрачного мира, в котором мертвецы пытаются бороться со смертью». – Она мысленно обращалась к маме, к деду, ко всем, кого любила и кто любил ее.

– Цисты у нас, разумеется, есть. Но наши специалисты ничего не могут сделать с ними. Они слушались только вашего прапрадеда, – звучал рядом ровный, глухой голос господина Хота, – профессор Свешников не случайно все завещал вам. Вы должны продолжить исследования и довести дело до конца. Спешить не надо. Времени довольно. Все необходимое будет в вашем распоряжении. Оборудование, подопытные животные и люди в любом количестве. Вы введете препарат сначала себе, потом мне, когда сочтете это возможным. Но, надеюсь, вы понимаете, Софи, что у вас не останется права на ошибку.

– Вы убьете меня, господин Хот?

– Нет, зачем? – Он улыбнулся и тронул ее пальцы. – Разве мы звери, злодеи? Ошибка будет означать, что вы не выдержали испытания и не сумели войти в круг посвященных. Кто пытался, но не сумел, у того нет пути назад. Он уже не может вернуться в профанический мир, вести жизнь добропорядочного тихого обывателя. Он превращается в кохоба.

Глава двадцатая

Москва, 1918

Конечно, следовало заранее предупредить Михаила Владимировича об инсценировке, сказать, что нет никаких пуль, только перелом плечевой кости. Но несколькими словами не объяснишь, а времени совсем не оставалось.

«Я сделал, что мог. Дальше – его выбор, – думал Федор. – Он справится, он все поймет и не станет задавать лишних опасных вопросов».

Федор не знал, хорошо или плохо, что вождь беседует с Михаилом Владимировичем один на один. Впрочем, какая разница? Вождь сразу выставил Федора вон, велел быть рядом с Крупской. Она правда в последние дни выглядела скверно.

В маленькой столовой пил чай Бонч-Бруевич. Федор закрыл окна, но запах все равно проникал в комнату.

– Неужели нельзя было сделать все как-то, мгм, интеллигентней? – пробормотал Бонч, расколол в кулаке сушку и бросил на блюдечко. – А что, Федор, как вы считаете, опыты профессора Свешникова по омоложению имеют реальную перспективу? Или это очередные мифы? Вы ведь работали вместе с профессором несколько лет.

– О перспективе пока рано судить. Михаил Владимирович отличный хирург и диагност. Он изучает мозг, железы, органы кроветворения, – Федор говорил и тревожно поглядывал на Крупскую.

После покушения она пребывала в тяжелой депрессии, почти ничего не ела, бродила по квартире, мрачная, непричесанная, часто принималась рыдать. Агапкин пытался понять, известно ли ей и Марии Ильиничне, что покушение было всего лишь инсценировкой, поспешной и грубой. Единственная травма, которую получил вождь, – перелом плечевой кости.

Сказать правду этим двум женщинам мог только сам вождь. Никто другой бы не решился. Случайную оговорку Свердлова «у нас с Ильичем все сговорено» Крупская, конечно, не пропустила мимо ушей, запомнила. Но задала ли она после этого прямой вопрос вождю и что он мог ей ответить, Федор не знал.

Внешне все выглядело совершенно естественно. Ильич лежал или сидел в кресле, бледный, слабый, левая рука загипсована, шея перевязана. Приходили врачи, все те же – Семашко, Обух, Минц, Розанов. Больной раздражался, разговаривал с ними сухо и язвительно, иногда позволял осмотреть себя. Осмотры эти были простой формальностью. Газеты печатали подробные бюллетени о состоянии здоровья вождя, врачи ставили под ними свои подписи. «Температура 36,9. Общее состояние и самочувствие хорошее. Непосредственная опасность миновала. Осложнений пока нет»; «Чувствует себя бодрее, глотание совершенно свободно и безболезненно»; «Спит спокойно. Пульс 104. Температура 36,7».

Утром первого сентября привезли рентгеновский аппарат, в разобранном виде, в ящиках, с трудом втащили на третий этаж, потом долго собирали в кабинете. Вместе с аппаратом явился Яков Юровский. По первой своей профессии палач был фотографом. Он забрал пленки, проявлял их сам.

Пуля в шее поместилась точно на месте липомы. Но другая пуля обозначилась несоразмерно высоко над плечевым суставом, над мягкими тканями, а не внутри. Федор сразу заметил это, однако ничего не сказал. Разве можно обращать внимание на мелочи, когда происходит чудо, творится великий миф? Гений мировой революции, апостол вселенского коммунизма, пролил свою бесценную кровь во имя счастья всех трудящихся и воскрес чудесным образом.

– Федор, может быть, вы объясните мне, откуда этот ужасный запах? – спросила Крупская.

– Видите ли, Надежда Константиновна, дело в том, что, – промямлил Агапкин, глотнул остывшего чаю, разгрыз сушку, – а вы как себя чувствуете?

– Ну, так в чем же дело? – сурово повторила Крупская.

К счастью, в этот момент зазвонил телефон. Крупская хотела взять трубку, но Бонч опередил ее.

– Это вас, – сказал он Федору, – с поста охраны.

Дежурный сообщил, что за товарищем Агапкиным приехал автомобиль, ждет у Спасских ворот. Надежда Константиновна вдруг выхватила трубку у Федора из рук.

– Товарищ дежурный, с вами говорит Крупская! Что происходит? Чем так пахнет?

Несколько минут она молча слушала. Лицо ее покрывалось красными пятнами.

– Ладно, пусть, – прошептал Бонч и безнадежно махнул рукой, – все равно узнает. Завтра это уже будет в газетах. Нет, все-таки можно было проделать все как-то цивилизованней, интеллигентней.

Автомобиль за Федором прислал Матвей Леонидович Белкин. Предстояло очередное ночное свидание с Бокием.

– Я должен идти, – сказал Федор.

– Подождите немного, умоляю, посмотрите на нее! Я один не справлюсь! – панически зашептал Бонч.

Смотреть на Крупскую было действительно страшно. Товарищ дежурный не решился врать жене вождя, его никто не предупредил, и он спокойно сообщил ей, что в Александровском саду, в бочке, товарищ Мальков и товарищ Демьян Бедный облили бензином и сожгли труп казненной Каплан, которая стреляла в Ильича.

Крупская бросила трубку, тяжело опустилась на пол в углу столовой. Плечи ее тряслись, лицо стало мокрым от слез.

– Как они могли! Казнить своих товарищей, революционеров! Подло, мерзко!

Агапкин принялся готовить микстуру.

– Надежда Константиновна, умоляю, успокойтесь, – тупо повторял Бонч, морщился и ломал одну за другой сушки влажными, дрожащими руками.

– Расстрелять без суда революционерку, каторжанку! И не похоронить по-человечески, облить бензином, сжечь в бочке, прямо тут, на территории Кремля! Товарищ Мальков на пару с пьяницей Демьяном, два палача. Этого даже царские сатрапы себе не позволяли! Немыслимо! Какой стыд, какое безобразие!

– Но она ранила Ильича, она хотела убить его, – мямлил Бонч и конфузливо прятал глаза.

– Глупость полнейшая! Фаня стреляла в Ильича! Она инвалид, тяжело больной, беспомощный человек! Я должна поговорить с Володей! Это все Яков, я уверена, он приказал учинить эту чудовищную расправу по собственной инициативе, Володя ничего не знает, он бы ни за что не позволил! Даже если ее подозревают, что само по себе абсурд, все равно должно же быть какое-то следствие!

Бонч покосился на Федора и прошептал:

– Сделайте что-нибудь, угомоните ее!

Федор почти силой усадил Крупскую в кресло, влил ей в рот микстуру, подвинул стул, сел напротив и спокойно спросил:

– Надежда Константиновна, разве эта женщина инвалид?

Крупская громко высморкалась и уставилась на Агапкина мокрыми красными глазами.

– Федор, как будто вы ничего не знаете!

– Я знаю, что Владимир Ильич ранен и стреляла в него женщина, которую зовут Фанни Каплан.

– Фейга. Дора Ройдман. Впрочем, даже имени своего она точно назвать не может, не помнит, когда и где родилась. Маша Спиридонова сидела с ней в Акатуе. Летом семнадцатого они вместе вернулись с каторги, Фанни отправили в крымский санаторий, там работал Дмитрий, брат Владимира Ильича, он ведь доктор, ваш коллега. Так вот, он рассказывал о ней как о несчастнейшем существе. Совсем девочкой она попала на каторгу, с контузией, с тяжелым ранением головы, и стала слепнуть. Дмитрий пытался помочь ей, отправил в Харьков, чтобы там сделали операцию.

– Вот, операция помогла, слепая прозрела, – произнес Бонч с нервным смешком.

– Перестаньте! Как вам не стыдно? – прикрикнула на него Крупская и опять зарыдала.

– Федор, ну, сделайте же что-нибудь! – повторил Бонч, ломая пальцы вместо сушек.

– Владимир Дмитриевич, она уже выпила лекарство, она скоро успокоится. Простите, мне пора, меня ждут.

У него больше не было сил. Ему хотелось поскорее уйти из этой столовой, из этой квартиры, остаться одному. Путь предстоял долгий, несколько часов, мимо тихого ночного леса, мимо пустых полей, болот, брошенных деревень. Но в темноте не видно ужаса разорения, автомобиль мчится, подпрыгивает на ухабах, свежий влажный ветер ранней осени бьет в лицо.

Федор с детства умел довольствоваться малым. Едва усевшись в автомобиль, он забывал, куда и откуда едет, что там позади, что впереди, просто бездумно наслаждался покоем и одиночеством. Короткая передышка, несколько часов пути от Москвы до Клина и обратно, давала ему больше, чем кому-нибудь другому может дать месяц отдыха в горах или на морском курорте.


Бокий приехал первым и ждал его на маленькой даче, на уютной чистенькой веранде. В слабом свете керосинки лицо Глеба Ивановича казалось черепом, обтянутым кожей. Он еще больше похудел, глаза запали, но блестели живо из глубины темных глазниц.

Федору пришлось пересказать в лицах весь спектакль, разыгранный в кабинете вождя вечером 30 августа. Как и в прошлый раз, Бокий спокойно, внимательно слушал, иногда ловко, не глядя, сворачивал себе папироску. У него был дорогой душистый табак, желтые прозрачные листочки турецкой бумаги.

Федор рассказал все, до того момента, как ушли врачи, и уже собирался сообщить, что ночь Владимир Ильич проспал спокойно, а утром проснулся бодрым, но Бокий перебил его.

– Погодите. Что было потом?

– Когда именно?

– После того как вся честная компания покинула кабинет.

Федор смутился. Он не знал, можно ли рассказывать о припадке. Ильич категорически запретил обсуждать загадочный недуг с кем бы то ни было, даже с Глебом.

– Не бойтесь, – мягко подбодрил Бокий, – я знаю, насколько тяжело он болен. Нервное потрясение 30 августа не могло пройти для него даром. Припадок был сильный? Сильней и продолжительней всех прошлых?

Агапкин молча кивнул.

– В том-то и дело, – Бокий принялся сворачивать очередную папироску, – ранение нужно еще и поэтому. Понимаете? Иначе они загрызут его.

«Кто?» – хотел спросить Федор, но не решился. Бокий протянул ему готовую папироску и стал тут же сворачивать другую, для себя.

Табак был крепкий, терпкий. У Федора запершило в горле, он закашлялся. Бокий снял с примуса кипящий чайник, налил чаю, сначала Федору, потом себе и произнес громко, с ироническим пафосом:

– Вождь не может болеть, как все прочие смертные. Его недуг должен иметь особенное, символическое, сакральное происхождение. Злодейские выстрелы, тяжелые ранения и чудесное исцеление, это вам не радикулит и геморрой, это, знаете ли, впечатляет. Ну, ладно. А теперь поговорим серьезно. Прошло достаточно времени, чтобы вы, Федор, могли составить собственное мнение, чем он болен на самом деле.

– Нужны анализы, нужны консультации специалистов, без этого не может быть точного диагноза, – сказал Агапкин и отхлебнул чаю.

– Да, я знаю, он отказывается сдавать анализы. – Бокий едва заметно улыбнулся. – За границей он лечился с удовольствием, посещал разных специалистов, в санаториях отдыхал, но тут, в России, совсем другое дело. Я, разумеется, не жду от вас точных диагнозов и прогнозов. Однако у вас наверняка уже есть какие-то свои предположения.

– Очевидно, у Владимира Ильича хроническое заболевание сосудов мозга. Атеросклероз.

– Да, это я уже слышал. Но ведь это болезнь стариков, а Ильичу нет и пятидесяти.

– Атеросклероз бывает и у молодых. Патология сосудов и мозговых оболочек может развиваться лет с четырнадцати.

– И может быть связана с каким-нибудь инфекционным заболеванием, – задумчиво произнес Бокий, глядя мимо Федора, в темное окно.

– Ну да, серозный менингит, церебральный арахноидит, туберкулез.

– Lues, – добавил Бокия чуть слышно.

– Нет.

– Вы уверены?

– Абсолютно. Сифилис во всех стадиях дает отчетливую симптоматику на коже, на слизистых.

– Ага. Значит, все-таки это вам приходило в голову?

– Видите ли, Глеб Иванович, клиническая картина атеросклероза по некоторым симптомам напоминает lues cerebri, сифилис мозга. Головные боли, бессонница, судорожные припадки, онемение конечностей.

– Ему уже не раз намекали на это добрые доктора большевики, и сам он читал медицинские книжки. Очень уж получается похоже на lues cerebri.

– Нет, все-таки не очень. Чтобы болезнь проникла в мозг, должна быть третья стадия. То есть должны пройти годы. И в течение всех этих лет человек страдает сильно. Это было бы известно давно, не ему одному, а многим людям, понимаете? В сифилисе нет ничего загадочного, тайного, сомнительного. Его диагностировал и пытался лечить еще Парацельс.

Бокий загасил очередную папироску и нервно отбил дробь пальцами по скатерти.

– Это оскорбительно для Ильича. Вы знаете, какой он замкнутый, закрытый человек, как не выносит постороннего вмешательства в свою личную интимную жизнь. Одно только предположение, что он когда-то мог заразиться этой мерзостью, делает его больным. Он нервничает. А слухи ползут, ползут.

– Анализ спинномозговой жидкости мог бы прекратить слухи раз и навсегда.

– Это очень болезненная и рискованная процедура. Делать ее лишь ради того, чтобы кому-то что-то доказать, глупо и бессмысленно. Здесь, в России, он презирает врачей, не доверяет им. Беда в том, что каждое очередное общение с кремлевскими светилами только обостряет это недоверие.

– Я тоже врач, – заметил Федор и добавил совсем тихо: – Несколько часов назад по просьбе Владимира Ильича я привез к нему профессора Свешникова.

Бокий отнесся к новости вполне спокойно и даже воодушевился:

– Вот как? Ну-ка, расскажите.

– Пока нечего рассказывать. Я уехал на встречу с вами, Михаил Владимирович еще оставался там, в кабинете. Они беседовали наедине.

– Любопытно. Многое бы я отдал, чтобы присутствовать при этой беседе, – пробормотал Бокий, – ну а в каком качестве Ильичу понадобился профессор? Он хотел, чтобы Свешников осмотрел и проконсультировал его или заинтересовался таинственным открытием?

– Не знаю, – честно признался Агапкин, – кажется, и то и другое. Впрочем, об открытии пока говорить рано, я уже объяснял много раз…

– Погодите! – перебил Бокий, – Вы привезли Свешникова в Кремль, стало быть, он теперь тоже посвящен?

– Ну, я думаю, самим фактом приглашения Владимир Ильич выказал профессору Свешникову большое доверие. Владимир Ильич не мог не учитывать…

– Мог! – крикнул Бокий. – Вы знаете, как плохо ему сейчас, у него блестящая память, но иногда он бывает поразительно забывчив и рассеян. Ему после всех страданий захотелось надежды, помощи. Он устал. Он не подумал. Послушайте, вы уверены в вашем профессоре? Вы за него ручаетесь?

На веранде было прохладно, однако Федора бросило в жар.

– За Михаила Владимировича я ручаюсь как за самого себя, – произнес он, надеясь, что в тусклом свете не видно, как пылает его лицо.

– Профессор никогда не выказывал сочувствия нам. Дочь его, Татьяна Михайловна, позволяет себе довольно едкие замечания в адрес новой власти, об этом уже не раз поступали сигналы из больницы, из университета. Муж ее, полковник Данилов, непримиримый наш враг.

– Он больше не муж ей! – внезапно выпалил Федор и даже не удивился, как легко сорвалось это с языка.

– Откуда у вас такая информация? – спокойно и деловито спросил Бокий.

«Из глубины моей души, из солнечного сплетения, из самого центра мозга, из моей тоски, любви и отчаяния, вот откуда информация, – подумал Федор. – Господи, помоги правильно соврать, чтобы никто не пострадал!»

– Потапов, приятель старшего сына Михаила Владимировича, покойного Володи, появлялся в Москве в конце мая. Он рассказал, что виделся с Даниловым.

– Где?

– Он не сказал. Он был здесь нелегально, по каким-то своим делам. Он сообщил мне, что у полковника шуры-муры с фронтовой сестрой милосердия, – быстро произнес Агапкин и подумал: «Что за чушь я несу! Сочиняю на ходу, импровизирую. Болтаю, как грязный сплетник!»

Можно было валить все на Потапова, он погиб в июне. Федор действительно встречался с ним в мае. Бывший студент-философ, бывший приятель покойного Володи, однажды поздним вечером пришел к профессору, нервным шепотом сообщил, что занимает высокий пост в Союзе защиты родины и свободы и осуществляет связь между Савинковым и Московским центром, антибольшевистской организацией, страшно секретной и невероятно могущественной. Ноздри его были разъедены кокаином, руки тряслись. Когда он снял рваную студенческую фуражку, стало видно, что волосы его шевелятся от вшей.

Его накормили, отдали ему какую-то старую одежду, оставшуюся от Володи. Он вздрагивал от каждого звука, косился по сторонам, говорил, что за ним следят агенты ЧК. О Данилове он не рассказывал вовсе, наоборот, спрашивал, нет ли о нем вестей, нельзя ли как-нибудь с ним связаться и через него найти контакты с генералом Алексеевым.

Ушел Потапов так же внезапно, как появился, а через неделю в дверь постучала изможденная оборванная старушка, мать Потапова, и попросила помочь похоронить Гришеньку. Он выпрыгнул из окна седьмого этажа, разбился насмерть. Средств у нее нет совершенно.

– Шуры-муры? – Бокий тихо хмыкнул. – Ну что ж, на войне это не редкость. Вряд ли стоит придавать этому столь серьезное значение.

– Стоит! – крикнул Агапкин. – Вы не понимаете, у них все иначе, Таня, если узнает, не простит, полковнику это отлично известно. Вам нет смысла брать ее в заложницы, совсем невыгодно! Если с Таней что-то случится, Михаил Владимирович не сможет работать, ставить диагнозы, лечить, оперировать, и препарата никогда вы не получите!

Какая-то пружина сорвалась. Он держался долго. И вот теперь кричал, правда, хрипло, чуть слышно. Голос у него сел, видно, продуло в открытом автомобиле.

– Успокойтесь, никто ее не тронет. – Бокий скрутил очередную папиросу и протянул Федору. – Выпейте чаю, покурите. Сколько вам лет?

– Вы же знаете, двадцать восемь.

– Знаю. Но все не могу поверить. Вы похожи на гимназиста седьмого класса, особенно сейчас, когда врете так пылко, так неосторожно и беспомощно.

* * *
Зюльт, 2007

– В супермаркет пойду завтра, – заявила Герда, – к ужину закажете пиццу из итальянского ресторана, ничего страшного, от одного раза желудок не испортите. Только больше будете ценить домашнюю еду. На завтрак приготовлю омлет. Осталось еще четыре яйца и немного молока.

– Герда, что случилось? – Данилов развернулся в кресле и потер глаза. – Мало того что вы вернулись без покупок, вы поднялись наверх в уличной обуви, не сняли пальто.

Герда села на диван, расстегнула верхние пуговицы, размотала шарф, скинула туфли.

– Микки, что означает глаз на носу и кто такая «Гаруда»?

– Может, вы все-таки сначала разденетесь, а потом расскажете мне все по порядку?

– Да, Микки. На этот раз вы правы. Надо переодеться. А, кстати, где господин Зубов? Ему тоже будет интересно послушать.

– Уехал в Гамбург. Вернется вечером.

– Надеюсь, он там догадается поесть. Ладно, подождите, я сейчас.

Она вернулась в тапочках, в спортивном трикотажном костюме, который обычно носила дома. Волосы ее были приглажены, на щеках светился румянец.

– Как я и предполагала, Клаус их видел.

Герда подробно, слово в слово, пересказала свой разговор со стариком.

– Гердочка, вы умница, я вас очень люблю, – сказал Данилов, дослушав ее до конца.

Он подошел к ней, поцеловал ее в лоб, потом вернулся за стол, вытащил из ящика несколько истрепанных блокнотов и тетрадей. Герда застыла, сложив руки на коленях. Данилов углубился в свои записи. Взял ручку, стал что-то подчеркивать, выписывать, двинул компьютерную мышь. Пальцы его забегали по клавиатуре.

Герда сидела, тихо сопела и не отрываясь смотрела на его сгорбленную спину. Прошло минут десять. Герда кашлянула и сказала:

– Я знаю, что я умница. А вы, Микки, злой, невоспитанный, отвратительный старик.

– Мгм, – промычал Данилов и перевернул страницу в каком-то толстом справочнике.

Герда поднялась, подошла к двери.

– Я знаю, что заслуживаю любви. Но в этом доме я встречаю только равнодушие, пренебрежение и черную неблагодарность.

– Гердочка, милая, хорошая, простите! – Данилов встал, заспешил к ней, чуть не упал, споткнувшись о собственный тапочек.

Герда шагнула навстречу, подхватила его под локоть, проворчала:

– А, испугался, запрыгал, старый гусь.

– То, что вы рассказали, так важно, так серьезно, что мне надо было срочно проверить, понимаете? Нет, это, конечно, не может быть та яхта образца сорок четвертого года. Дерево гниет, даже самое крепкое, просмоленное. Металл ржавеет. Но та яхта поможет нам найти эту, на которой Софи. Нет, я пока ни в чем не уверен. Мне нужно время, я должен разобраться.

– Но хотя бы объясните, что значит глаз на носу и кто такая Гаруда.

– Символы, Гердочка. Глаз – древнейший, многозначный символ, всевидящее око, изображение его в виде рисунка или амулета – талисман, знак тайных знаний, мудрости и силы. Гаруда – птичка такая, у нее человеческая голова и орлиные крылья. Трехглазая Гаруда сонорхов, – он сморщился и махнул рукой, – ладно, это все слишком сложно, я не готов.

– Так бы сразу и сказали, – Герда вздохнула. – Господин Зубов когда обещал вернуться?

– Не позже десяти. Он надеется успеть на экспресс в шесть тридцать.

* * *
Гамбург, 2007

Тяжеленная оцинкованная дверь открылась бесшумно. Свет вспыхнул и в первое мгновение ослепил Ивана Анатольевича.

– Умоляю, умоляю, простите меня, господин Зубов. Как вы себя чувствуете?

– Который час? – спросил он, стуча зубами.

– Да, да, это ужасно, я понимаю. Уже половина шестого. Но вы знаете, как только я дошла до своего кабинета, мне позвонили из школы. Мой сын упал с брусьев на уроке физкультуры. Трещина в позвоночнике, голова разбита. Простите, я помчалась туда, забыв обо всем на свете. Пока мы доехали до больницы, пока моему мальчику сделали рентген.

Привыкнув к свету, Зубов заметил, что лицо доктора Раушнинг слегка распухло, глаза красные от слез. Она была в халате, но без бахил и без шапочки. Пышные рыжие кудри торчали во все стороны. По щекам размазалась тушь.

– Вы очень замерзли, господин Зубов?

– Нет, что вы, здесь жарко, как в сауне. Я понимаю, у вас случилось несчастье, вы обо всем позабыли. Но зачем надо было запирать дверь снаружи?

– Я не запирала, клянусь! Замок сработал автоматически.

– Допустим. А почему погас свет?

– Да, это ужасно. Видите ли, здание очень старое, проводку давно не ремонтировали, и с электричеством часто бывают проблемы. К тому же призраки. Их тут несметное множество, хозяйничают как у себя дома. И такие шутники, спасу нет. – Она сначала улыбнулась, потом засмеялась. – А про сауну это хорошо. Очень остроумно. Я считаю, всегда, в самой скверной ситуации надо сохранять чувство юмора.

Все еще хихикая, она открыла дверцу в нижнем ряду, медленно выдвинула носилки, откинула простыню. Никакого ключа не потребовалось, доктор просто повернула ручку.

– Вот, можете полюбоваться.

Иван Анатольевич увидел именно то, что ожидал. Мягких тканей не осталось, вместо них была корка. Несколько минут он стоял и смотрел. Доктор стояла позади, сопела и хмыкала.

– Продукты горения в данном случае оказались благом, – произнесла она, заглянув Зубову через плечо, – бедняжка задохнулась и умерла легко. А представьте, если человек поджаривается в сознании, все чувствует? О, это мучительно, невероятно болезненно. Так погибали на кострах инквизиции бедные женщины, обвиненные в ведовстве. Они извивались в невыносимых корчах и громко кричали. Бр-р, какая жестокость! Смерть в огне страшней, чем смерть от переохлаждения. Вы согласны со мной? Вам нехорошо? Понюхайте нашатырь, я для вас заранее припасла. – Она ткнула ему в лицо марлевую салфетку.

– Нет. Спасибо, не надо, – Зубов отстранил ее руку, – я в полном порядке. Все, можете убирать тело.

Она задвинула носилки, захлопнула дверцу холодильника.

– Вы сильный человек, господин Зубов. Не каждый мог бы такое выдержать. Сейчас мы поднимемся ко мне, угощу вас горячим кофе. Непременно горячий кофе, с сахаром и сдобным печеньицем. Еще раз прошу простить меня. Но вы должны понять, на моем месте любая мать поступила бы так же. У вас есть дети?

Иван Анатольевич не счел нужным отвечать, быстро вышел в коридор и уже на лестнице спросил:

– Скажите, доктор Раушнинг, группу крови удалось установить?

– Нет еще. Но я же предупредила вас, экспертиза будет долгой, а, кстати, вы говорили, что вам стала известна группа крови вашей сотрудницы.

– Знаете, пока я вас ждал, забыл.

– То есть как забыли? Но у вас это должно быть где-то записано!

– Разумеется. Я позвоню вам.

– Да, будьте любезны, позвоните. Это чрезвычайно важная информация. Ну, что, как насчет горячего кофе?

– Благодарю. Не нужно. – Зубов скинул халат, бахилы, шапочку, взял свою куртку. –Всего доброго, доктор Раушнинг. Желаю вашему сыну поскорее поправиться.

– До свиданья, господин Зубов. Еще раз простите меня. И непременно выпейте чего-нибудь горячего, а то, не дай Бог, свалитесь с пневмонией, даже в наше время, когда есть антибиотики, многие умирают от пневмонии. Поверьте моему богатому профессиональному опыту. Берегите себя. Счастлива была познакомиться с вами, дорогой господин Зубов. – Она схватила его руку и пожала с такой силой, что Иван Анатольевич чуть не вскрикнул от боли.

Больше всего ему хотелось убежать подальше, нырнуть в какой-нибудь ресторанчик, отогреться, выпить коньяку или лучше глинтвейну. Однако бежать он не стал. Спокойно обошел мрачное здание, нашел внутренний двор. Там, сразу за воротами, курили двое мужчин в халатах.

– А, здравствуйте, – сказал Зубов, словно именно их искал, – скажите, вы случайно не знаете, как чувствует себя сын доктора Раушнинг? Я слышал, с ним приключилась беда.

Мужчины переглянулись и удивленно пожали плечами.

– Сын доктора Раушнинг? Вы ничего не путаете?

– Ну, у вас тут работает доктор Раушнинг, эксперт, патологоанатом. Высокая, крупная женщина, с такими пышными рыжими волосами.

– Гудрун! Да, конечно, она тут работает. Но, насколько мне известно, у нее нет детей.

– Благодарю вас. – Зубов улыбнулся, помахал рукой и быстро пошел прочь.

Словно в подарок ему лично, небо расчистилось, выглянуло солнце. Иван Анатольевич почти бежал и согревался на ходу. По дороге попался маленький уютный ресторан. Он первым делом вымыл руки, заказал себе рюмку коньяка, суп с фрикадельками, глинтвейн.

Когда принесли коньяк, он выпил за Сонино здоровье. Там, в холодильнике, лежала вовсе не она. Да, ничего не осталось от мягких тканей. Обугленный череп со страшным оскалом. Но пропорции лица, форму головы рассмотреть можно.

У Сони широкий, выпуклый лоб. А у женщины из холодильника лоб узкий, плоский, скошенный назад. Надбровные дуги крупные, низкие, сильно выступают вперед. Подбородок у Сони аккуратный, остренький, а у той несчастной он тяжелый, квадратный, нижняя челюсть массивная, зубы мелкие.

«Кто угодно, только не Соня, теперь у меня нет никаких сомнений, – думал Зубов, – пожалуй, ради этого стоило провести два часа в холодильнике наедине с покойниками».

Рядом с рестораном было интернет-кафе. Иван Анатольевич отправил послание юристу компании «Генцлер» господину Краузе.

«Дорогой Генрих!

Надо сделать все возможное, чтобы отстранить от экспертизы доктора Гудрун Раушнинг. Я имел удовольствие с ней познакомиться сегодня. Она у меня не вызвала доверия. Узнайте, пожалуйста, о ней все, что сумеете, через свои каналы. Возможны разные подтасовки результатов экспертизы в пользу страховой компании. Подробности при встрече.

Иван».

Глава двадцать первая

Москва, 1918

Керосину в лампе осталось совсем мало. Михаил Владимирович погасил фитиль, закрыл тетрадь, прихлопнул ладонью лиловую замшевую обложку, тихо, внятно произнес:

– Сжечь ее. И кончено.

Он долго сидел за столом в темноте, съежившись, обхватив себя руками за плечи. В доме все спали. Выл ветер, фонари не горели, и казалось, там, снаружи, вообще ничего нет.

– «Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою», – пробормотал профессор.

Он хотел встать, добраться до дивана, лечь, но сил совсем не осталось. Шевельнуться было невозможно.

«Возьму и помру этой ночью, – вяло думал Михаил Владимирович. – Да, пожалуй, это будет хорошо. Никаких забот о капусте, о пшенке. Никаких великих вождей, сумасшедших чекистов, допросов, обысков, голодных спазмов и нравственных мучений. Тишина, благодать. Как сказал Антон Павлович Чехов, мертвые сраму не имут, но смердят страшно. А за гробы сейчас дерут бешеные деньжищи. Самый ходовой товар. Без моего пайка, а главное, без моих левых гонораров дети и няня зиму, конечно, не протянут. Танечка одна не справится, даже если бросит учебу, станет работать сутками. Да и не дадут ей работать, сразу арестуют. Нет, помирать нельзя. Господи, прости меня, старого дурака».

Он заставил себя встать, подвигал руками, попробовал сделать пару приседаний, наклонов, но колени задрожали, перед глазами поплыли белые звезды, голова закружилась, он потерял равновесие, чуть не упал, еще раз обозвал себя старым дураком, повторил решительно несколько раз:

– Сжечь тетрадь, и кончено! Кончено!

В холодную, с апреля нетопленную печь он бросил стопку газет. Долго чиркал сырыми спичками, наконец бумага вспыхнула, встала дыбом. В огне поднялся и затрепетал портрет на первой странице «Известий». Широкие калмыцкие скулы, короткий плоский нос, высокий лоб, переходящий в просторную лысину, аккуратная бородка.

Подсвеченное сзади веселым пламенем, лицо вдруг ожило, порозовело, зашевелилось. Губы под жесткими усиками дернулись, улыбнулись, и Михаилу Владимировичу ясно почудился сиплый смешок, резкая картавая речь: «Вот так болит голова, болит, а потом раз – и кондрашка. Мне еще давно один крестьянин сказал: ты, Ильич, помрешь от кондрашки. Шея у тебя уж больно короткая».

Лицо на газетной странице подмигнуло в последний раз и почернело, скорчилось, исчезло в огне.

Михаил Владимирович раздумал жечь свою тетрадь, спрятал ее под подушку, лег на диван, накрылся шинелью, свернулся калачиком, почти задремал, но скуластый человек с бородкой опять возник перед ним, на этот раз объемный, цветной, мало похожий на газетное изображение.

На фотографиях Ленин казался брюнетом. На самом деле бородка и усы были рыжими, с проседью. К тому же для портретных съемок он бородку свою приглаживал и в объектив смотрел особенным пронзительным взглядом. На портретах он выглядел строгим, спокойным и могучим. В жизни был маленьким, коренастым, подвижным и болезненно нервным. Он гримасничал и легко срывался на крик. А шея у него правда была короткая, но эта анатомическая особенность ничем не угрожала здоровью.

«Мозг. Конечно же мозг!»

На рассвете профессор Свешников проснулся весь в липком поту. В квартире стояла тишина. Он на цыпочках прошел в ванную, разделся, кое-как вымылся холодной водой из подвесного рукомойника, почистил зубы смесью мелко истолченного древесного угля с солью. Старинное домашнее средство было ничуть не хуже зубного порошка, который давно исчез из обихода.

Все в доме спали. Михаил Владимирович разжег примус на кухне. Пока закипала вода в чайнике, он просматривал газеты.

«Пуля, пройдя под левой лопаткой, проникла в грудную полость, повредила верхнюю долю легкого, вызвав кровоизлияние в плевру. Далее пуля проскользнула позади глотки и, столкнувшись с позвоночником, изменила свое направление и застряла в правой стороне шеи, под кожей, выше ключицы».

«Другая пуля проникла в левое плечо, раздробила кость и застряла под кожей левой плечевой области».

«Своеобразный, счастливый ход пули, которая, пройдя шею слева направо, сейчас же непосредственно впереди позвоночника, между ним и глоткой, не поранила больших сосудов шеи. Уклонись она на один миллиметр, Владимира Ильича, конечно, уже бы не было в живых».

Бюллетени о здоровье вождя печатались ежедневно во всех газетах. Под ними стояли подписи известных, уважаемых врачей: профессор Розанов, профессор Обух, комиссар здравоохранения Семашко. Тут же, как неопровержимое доказательство, помещалась рентгенограмма грудной клетки и шеи вождя. На ней была видна раздробленная плечевая кость, затемнение в легком. Две аккуратные продолговатые пульки находились именно там, где указывали бюллетени. Впрочем, если взглянуть внимательней, та, что якобы застряла над плечевым суставом, висела слишком высоко. Одна маленькая ошибка ничего не значила, и вряд ли кто-нибудь заметит.

Из пояснений следовало, что рентгеновский аппарат привезли в Кремль, подняли на третий этаж, доставили непосредственно в квартиру вождя 1 сентября. Снимок сделал ординатор Екатерининской больницы Д.Т. Будинов.

Чайник закипел. Михаил Владимирович заварил сушеную мяту. Кроме обычного своего завтрака – горсти черных сухарей и куска сахару, он позволил себе половинку пасхального яичка. Их осталось всего пять штук. Няня варила их в луковой шелухе давным-давно, к Пасхе. Осторожно счищая темно-красную скорлупу, профессор думал, что никто никогда не сумеет объяснить, почему освященные яйца остаются свежими так долго.

В коридоре послышались тихие шаги. Вошла Таня в старом домашнем платье. Зевнула, поцеловала отца в макушку.

– Доброе утро. Ты что встал так рано?

– А ты?

– Не знаю. Не спится. – Она разлила по стаканам мятный чай.

Половинки пасхального яйца ели молча, медленно, смакуя каждый кусочек. Только когда ничего не осталось, Таня спросила, кивнув на газеты:

– Что ты об этом думаешь?

– А ты?

Она хлебнула чаю, хрустнула сухариком.

– Я видела его. Он маленького роста. Чтобы пуля прошла так, как тут описано, снизу вверх, из-под лопатки, через шею, над ключицей, стрелок должен был сидеть на корточках, очень близко, за спиной. И как она ловко бегала внутри, эта чудесная пуля! Словно поняла, умница, что попала не в какого-нибудь буржуя, контрреволюционера, а в священную плоть вождя мирового пролетариата. Осторожно лавировала, старалась не задеть ни одной важной артерии, а их там много, между позвоночником и глоткой!

– Перестань, – Михаил Владимирович испуганно оглянулся на дверь, – тебе какое дело до этих пуль?

– И почему, интересно, человека, истекающего кровью, повезли домой, а не в больницу? Как с пробитым легким, с пневмотораксом, можно самостоятельно подняться по лестнице на третий этаж?

– Таня, хватит!

Но она как будто не слышала его, она почти кричала, щеки ее порозовели.

– Папа, они расстреливают заложников сотнями. Вчера на заднем дворе госпиталя лежали трупы, с простреленными головами, как бревна, вповалку. Их привезли чекисты, сразу три фургона трупов. Велели списать как умерших от тифа. Но, ты знаешь, они не очень настаивали на тифе. Им самим просто хоронить неохота, а у нас больница, морг.

– Успокойся. Пей чай. Остынет. И не кричи, пожалуйста.

– Я не кричу. Я говорю шепотом. Папа, где ты был прошлой ночью? Тебя из госпиталя забрал Федор и домой привезли на автомобиле.

– Где был? – Михаил Владимирович макнул кусок сахара в стакан. – В «Метрополе». Вправлял вывих одной важной комиссарше. Послушай, кажется, Миша проснулся, плачет.

– Ничего не проснулся. Там с ним няня и Андрюша. Скажи, ты согласился его лечить?

– Кого?

– Кощея Бессмертного.

– Успокойся, пожалуйста. Ну что ты злишься? Мало ли кого я лечу? Нам надо что-то есть, топить печку, одеваться. Зима впереди. Нам надо выжить, Танечка, и ради этого я готов лечить кого угодно.

– Всему есть предел. Выжить надо, но не такой ценой.

– Извини. Когда это касается тебя, Андрюши и Миши, я готов платить чем угодно.

– Даже собственной совестью? Добрым именем?

– Танечка, что ты говоришь? Федор служит там с весны, и ты легко оправдываешь его. Я только один раз съездил, осмотрел больного, и ты меня так жестоко судишь.

– Папа, не сравнивай себя и его, с вас разный спрос.

– Вот новости! Интересно, почему? Потому, что его мать была прачкой, а я потомственный дворянин?

– Потому, что ты мой отец. И мне за тебя стыдно, впервые в жизни. Мне стыдно и страшно. Или ты надеешься одурачить этого лысого самозванца, как чекиста Кудиярова?

– Его одурачить трудно. – Михаил Владимирович усмехнулся и покачал головой. – Это не Кудияров. Совсем иной масштаб личности.

– Что ты станешь делать, если он потребует вливания?

– Он слишком умен, чтобы спешить с этим. Сейчас он хочет, чтобы я работал, продолжал опыты, и готов предоставить все необходимое. К тому же он человек нездоровый и мнительный, нуждается в постоянном медицинском наблюдении. Я нужен ему как практикующий врач, как диагност. Врачам-товарищам он не доверяет. Одного Федора ему мало.

– Но если все-таки потребует вливания? Что ты станешь делать?

– Буду тянуть время. Попытаюсь объяснить ему, что это невозможно. Вливание его убьет.

– Почему? Цисты спасли троих. Допустим, ты бы решился ввести их Кудиярову.

– Он бы погиб.

– Почему?

– Потому, что мозговой паразит не панацея.

– Но три случая подряд! Три спасенных человека!

– И ты кричишь об этом на весь дом, а потом еще будешь заявлять, что тебе за меня стыдно? Совесть, доброе имя. Хорошо, пусть к нам опять вселят уже не комиссара с барышней, а солдатню, морячков, человек десять. Их вселят, а нас вышвырнут, куда-нибудь в каморку с плесенью на стенах. Нет, каморка это роскошь. Сразу в подвал на Большой Лубянке. Давай начнем расклеивать листовки, добудем оружие. В следующий раз, когда меня повезут к кому-нибудь из них, я скажу: вы, сударь, подлец и злодей, дам пощечину и вызову на дуэль. Или уж лучше давай мы все умрем с голоду, в знак протеста.

– Папа, перестань, не передергивай! Я просто хотела сказать, что ты не должен лечить этого сумасшедшего. Кого угодно, только не его. В конце концов, ты не психиатр.

– Нет, Танечка, он не сумасшедший. Это было бы слишком просто. Он вменяем. Он ведает, что творит.

– Ну, тогда еще хуже. Он адское чудовище, инфернальный злодей.

– Экая новость! Злодей. И что дальше?

– Не знаю. Может, все-таки попытаться уехать?

– Перестань, – Михаил Владимирович поморщился и махнул рукой. – Миша – младенец, няня – старуха, ни золота, ни денег нет. Знаешь, сколько это стоит – уехать? Да и не дадут нам, даже за деньги. Придется выживать здесь. И ты, пожалуйста, запомни раз и навсегда. Не было никаких трех случаев. Ося, Лидия Петровна, есаул Пищик выздоровели сами, с Божьей помощью. А есаула ты вообще не знаешь, никогда не встречала. Не было ничего. И цист нет. Все животные погибли, банки разбиты. Ты поняла меня, Танечка?

– Да, папа.

* * *
Москва, 2007

Фрица Радела ждали в пятницу. Три отставных офицера ФСБ из службы безопасности Кольта заблаговременно получили его фотографии и подробное описание внешности. Но старику Агапкину показалось этого мало. Он потребовал, чтобы все трое вечером, накануне прилета объекта в Москву, явились к нему для подробного инструктажа.

– Ты тоже изволь присутствовать, – предупредил он Кольта, – будешь сидеть и слушать.

Петр Борисович пытался возражать.

– Зачем? Я же не должен за ним следить! Пусть каждый занимается своим делом. У меня и так за эти дни накопилась куча проблем помимо твоих сектантов.

– У тебя, Петр, нет сегодня более серьезной проблемы, чем похищение Сони. Я понимаю, ты устал, тебе в голову лезут разные подлые мыслишки, ты жалеешь, что ввязался во все это, ты даже готов махнуть рукой на Соню, на меня, на свою заветную мечту о препарате.

– Ты ерунду говоришь, – вяло возразил Кольт, – я делаю все, что в моих силах.

– Ничего ты не делаешь! Только и ждешь момента, когда сможешь слинять по-тихому куда-нибудь в Альпы или на Багамы, под предлогом нервного переутомления, и будь что будет. Но тебе не удастся спрятаться от них. Не надейся. Даже если ты больше не предпримешь ни единого шага, отзовешь в Москву Зубова и прикажешь ему накрепко забыть эту историю, они все равно не оставят тебя в покое.

– Почему? – жестко спросил Кольт и взглянул в тревожные блестящие глаза старика.

– Потому, что это их древний принцип. Нет возврата. Тот, кто вольно или невольно ступил на их территорию, должен либо погибнуть, либо стать одним из них.

– А ты? Разве ты не ступал на их территорию?

– Ступал, и не раз. Но я особый экземпляр. Крылатый змей – гарант моей неприкосновенности.

– О, Боже. – Кольт тяжело вздохнул и покачал головой. – Как же я устал от всей этой таинственной мифологической мути. Крылатый змей. Что-то новенькое. Объясни.

– Крылатым змеем они именуют нашего приятеля, мозгового паразита. Червяк для них божество. У меня в башке цисты, то есть яйца божества, поэтому меня они никогда не тронут. Ну и к тому же им интересно, сколько еще я протяну, как на меня подействует новая инъекция, если вдруг случай представится. Я вроде драгоценной подопытной крысы с человеческим разумом, с больным телом, но со здоровой крепкой памятью. Они считают, что я знаю много того, что им до сих пор неизвестно. И, должен признаться, в этом они правы. Ясно тебе?

– Более или менее, – кивнул Кольт, – ну а Данилов? У него нет никаких цист в голове. Разве он на их территорию не ступал?

– Никогда. Таня сделала все возможное, чтобы этого не случилось.

Кольт посмотрел на часы. Половина девятого. До прихода гостей осталось тридцать минут. Внизу, в машине, Петра Борисовича ждала Жанночка, пышная, страстная и молчаливая. Петр Борисович держал ее при себе уже несколько месяцев и называл «моя зверушка».

Елена Алексеевна Орлик улетела копаться в развалинах. Она была слишком далеко, Кольт скучал без нее, носил ее белый шарф на шее и даже в стирку не отдавал. Возможно, если бы их встреча в клубе имела продолжение, Петр Борисович теперь не нуждался бы в грубых привычных забавах. Но продолжения не получилось, и получится ли когда-нибудь, неизвестно.

А Жанночка всегда была готова к услугам. Зверушке удавалось пробудить и возродить к жизни хилую стареющую плоть Кольта, при этом никаких особенных усилий с ее стороны как будто и не требовалось. Все выходило естественно. Рядом с Жанночкой Кольт обретал веру в себя, сладкое чувство, что он мужчина, а не развалина.

– Ты, конечно, волен смотаться, – сказал Агапкин, – ты прав, каждый должен заниматься своим делом. Я не сомневаюсь, что твои люди – профессионалы, бездельникам и придуркам ты денег не платишь, да и Зубов наверняка отобрал для этой работы лучших. Но я очень советую тебе остаться и послушать.

– Что именно послушать? – спросил Кольт, беспокойно ёрзая в кресле.

Он сильно соскучился по простым здоровым радостям. Ему хотелось провести с большой теплой Жанночкой остаток вечера и ночь.

– Ты спешишь, Петр. Ты надеешься, что юная продажная плоть спасет тебя от депрессии? Это иллюзия. Ночь пройдет, наступит утро, и ты останешься все с той же своей мутной тоской.

– Что ты бормочешь? – разозлился Кольт. – Откуда ты знаешь?

– Тоже мне, бином Ньютона, – старик гадко хохотнул. – Ты неприлично ёрзаешь в кресле, губы облизываешь, ладошки потираешь, глаза у тебя стали томные. Успокойся. Она подождет. Я постараюсь не затягивать инструктаж. Пойми, наконец, тебе нужно знать все об этом сукином сыне Раделе, точно так же, как твоим людям. Но им это необходимо для успешной работы, а тебе – чтобы выжить и не свихнуться. Депрессия у тебя от неопределенности, от того, что ты чувствуешь опасность, но не понимаешь, откуда она исходит, кто и зачем хочет тебя уничтожить. Такого ведь раньше не бывало? Ты привык к ясности. Тебе всегда удавалось довольно быстро вычислить, кто против тебя играет, как его зовут, что ему нужно и сколько он стоит. Если ты останешься, у тебя есть шанс понять, не все, но кое-что. Поверь, ты сразу взбодришься, тоска отпустит, захочется действовать, драться, жить.

Словно в подтверждение этих слов затявкал Адам. Федор Федорович протянул руку, потрепал пса по кудрявому загривку, почесал за ухом, приподнял его морду и произнес:

– Ну, что, драгоценная моя развалина, вспомним старые добрые времена?

Пес энергично затряс ушами, завилял хвостом и издал протяжный звук, определенно выражавший радостную готовность, согласие, нечто вроде «О, да, да!».

Кольт подумал, что старцу приятно опять почувствовать себя разведчиком, разработчиком спецоперации, наставником. Он многие годы именно этим занимался – читал лекции, консультировал, сочинял шпионские легенды. Вот почему он так упорно добивается, чтобы Петр Борисович остался. Он готовит представление. Ему нужны зрители.

– Хорошо, – смиренно кивнул Кольт, – я буду сидеть, смотреть и слушать. Но ты хотя бы приблизительно можешь сказать, как долго эта бодяга продлится? Опять до утра?

– Не знаю. Возможно, все закончится быстро. Но на всякий случай ты свою подружку предупреди, чтобы не ждала тебя к ужину.

Старик открыл верхний ящик письменного стола, долго неловко рылся в нем, перегнувшись боком через подлокотник кресла, наконец извлек из глубины черную бархатную шапочку, потряс ею, похлопал о колено, выбивая пыль, разгладил и натянул на голову.

– Ну как?

– Отлично. Кстати, я давно уж тебя в ней не видел. А раньше ты, кажется, никогда ее не снимал. Как она называется?

– Калетка. Ритуальная шапочка Мастера стула. Все, что осталось от моего дорогого учителя, Матвея Леонидовича Белкина. На самом деле я не имею права носить ее, я до этой ступени посвящения так и не дошел. Но поскольку сей факт моей биографии никому, кроме меня, не известен, я позволяю себе эту маленькую вольность. Калетка – мой талисман. К тому же голову греет, спасает от сквозняка. Вон, ты куришь, приходится открывать форточку.

Говоря это, старик потирал, разминал, массировал свои костлявые, но достаточно гибкие пальцы.

– Ты что, правда замерз? – спросил Кольт, встал и прикрыл форточку.

– Я в порядке. А ты, Петр, как себя чувствуешь? Уши не заложило?

– Нет. Почему ты вдруг спросил?

– Потому, что домофон заливается, а ты ни черта не слышишь. Иди, открывай.

Встречать посетителей было обязанностью капитана-сиделки. Но Федор Федорович отправил его в ближайший супермаркет за продуктами, и Кольту пришлось выступить в непривычной для него роли швейцара. Трое сотрудников весьма смутились, когда дверь им открыл сам Петр Борисович.

– Не забудь всем дать тапочки! – крикнул старик из кабинета.

Сотрудники смутились еще больше, когда Петр Борисович, присев перед ними на корточки, стал шарить в обувном ящике. Двое принялись помогать ему, прибежал Адам, залился возбужденным лаем. В тесной прихожей образовалась сутолока. Адам успел утащить чей-то тапочек.

Двое мужчин и одна женщина понравились Кольту. Приятные умные лица, отличные манеры, чистая грамотная речь. Старший, седовласый, с бородкой, в джинсах и свитере, напоминал знаменитую фотографию Хемингуэя. Второй, помоложе, выглядел как аспирант технического вуза, очкарик с ранними залысинами над высоким лбом, с мягкой растерянной улыбкой. Добротный темно-серый костюм сидел слегка мешковато на крупной, неуклюжей фигуре. Отставной офицер казался рыхлым увальнем, но это было частью образа, иллюзией. Приглядевшись, Кольт понял, что уже не раз видел «аспиранта». Дима Савельев, майор в отставке. Зубов дружил с ним и считал лучшим в своей команде.

Женщина оказалась невысокой, хрупкой, блеклой. Светло-русые прямые волосы небрежно подколоты на затылке. Карие спокойные глаза, правильные, но невыразительные черты. Чистая нежная кожа, никакой косметики, никаких украшений. Простой черный свитерок, строгая серая юбка до колен. Но когда она сняла сапоги, Кольт заметил, какие у нее стройные ножки. Когда прошла в кабинет, обратил внимание, какая у нее тонкая талия и прямая спина. Свитерок кашемировый, весьма дорогой, и пахнет от нее дорогими духами. Невзрачность – тоже часть образа. На самом деле она изысканно красива, осознает это и очень старательно следит за собой.

Ее звали Ирина. Старшего, похожего на Хемингуэя, Олег. Все по очереди подошли к старику, почтительно пожали ему руку. Он каждому улыбнулся, пробурчал:

– Очень приятно, рад познакомиться.

Кольт заметил, с каким любопытством смотрят все трое на старика. Зубов в своем послании по электронной почте смутно объяснил им цель этого визита. Написал, что Федор Федорович – бывший его преподаватель. Когда-то он имел дело со структурой, с которой связан Фриц Радел, и может рассказать об объекте кое-что интересное.

– Начнем с того, господа, что Фриц Радел – профессиональный гипнотизер. Ремеслу этому он обучался не в цирке, а в Штази, – произнес Агапкин и зябко поежился: – Петр, дай мне, пожалуйста, плед.

Когда Кольт подошел к креслу старика и накрыл ему ноги, он услышал быстрый шепот:

– Сядь так, чтобы видеть всех. Смотри внимательно!

Адам между тем обнюхивал гостей. Постоял немного возле Олега, исследовал одну за другой его штанины, поднял голову вверх, напряженно втянул воздух, пошевелил ушами, замер, потом расслабился, слегка покрутил хвостом и принялся за Диму Савельева. Его обнюхивал дольше и тщательней, поскреб лапой по ноге, как будто привлекая внимание. Дима улыбнулся, потрепал пса по загривку. Адам позволил ему это сделать, вежливо ткнул носом в руку, покрутил хвостом и отошел к Ирине. Она явно понравилась псу. Он нюхал ее, разглядывал, трогал носом и лапой, наконец важно уселся возле ее ног и застыл, иногда подрагивая ушами.

Агапкин расправил плед на коленях и спокойно продолжал:

– Всеми шпионскими навыками наш объект владеет в совершенстве, наружное наблюдение просечет мгновенно, «жучки» обнаружит и снимет, важных разговоров по телефону и в закрытом помещении вести не станет. Кстати, русский он знает не хуже нас с вами, однако тщательно скрывает это. Границу он пересечет со своим настоящим паспортом, но на территории России будет пользоваться поддельным. Их у него минимум два. Документы сработаны безупречно, кроме паспортов есть международные водительские права и пресс-карты. Какие там вписаны имена, неизвестно. Узнать их – вот ваша задача номер один. Она почти невыполнима. Задача номер два еще невыполнимей. Проследить его контакты. И третья задача – определить цель визита. Впрочем, это совершенно невозможно. Олег, я вижу, у вас есть вопрос.

– Да, Федор Федорович. Насколько мне известно, это не первый визит объекта в Россию. Раньше зачем он приезжал?

– Раньше он приезжал ко мне. – Старик быстро взглянул на Кольта, потом на Адама и правой рукой сделал странный жест.

Повернул кисть ладонью наружу, большой палец напряженно оттопырил вниз, средний переплел с указательным и кончиком указательного прикоснулся к губам.

– Можно спросить, с какой целью? – подал голос Савельев.

– Ему требовалась моя консультация по средневековой криптографии. Он занимается историей медицины. Все средневековые врачи были магами, алхимиками и шифровали свои тексты, опасаясь инквизиции. В молодости я служил в секретно-шифровальном отделе НКВД и, в числе прочего, скрупулезно изучал старинные европейские шифры.

Старик вроде бы обращался к Диме, но продолжал смотреть на Адама. Правая рука, до этого неподвижная, медленно шевельнулась. Средний и указательный пальцы были все также сплетены. Безымянный и мизинец прижались к ладони. Кисть двинулась от лица, по своей оси, кончики большого и указательного пальцев сомкнулись, образуя кольцо, и тут же разомкнулись. Большой оттопырился и уперся в подбородок.

– Наверное, безумно интересно изучать старинные шифры, – прозвучал высокий мелодичный голос Ирины.

До этой минуты она молчала. Кольт взглянул на нее и увидел, что кисти рук она держит перед лицом, ладони сложены, пальцы плотно сжаты и напряжены, большие пальцы оттопырены и уперлись в подбородок.

– Это скучно до оскомины. Одно из самых нудных и унылых занятий на свете – разбираться в старинных шифрах, – сердито произнес старик и опять притронулся указательным пальцем к губам, – речь у нас вообще не об этом. Не будем отвлекаться. Прежние визиты Радела носили частный характер. Он просто покупал тур в Москву. Но сейчас он летит по приглашению НИИ альтернативной биомедицины в качестве научного консультанта.

В прихожей хлопнула дверь. Вернулся капитан-сиделка. Обычно Адам тявкал, выбегал посмотреть, кто пришел. Но на этот раз только слегка повел ухом и остался сидеть возле Ирины. Она повернула голову к двери, ладони все так же были сомкнуты, большие пальцы скользнули от подбородка вниз, к горлу, и остановились, упершись в ямку между ключицами.

– Я, кажется, что-то слышал об этом НИИ, – сказал Олег.

– Что именно? – Агапкин переменил позу, зябко поежился, скрестил руки на груди, спрятал кисти под мышки.

– Контора довольно темная. Занимается всякими чудесами, вроде вакцин против СПИДа и рака, разработкой методов омоложения и продления жизни. Цены запредельные, при этом рекламы почти никакой. Вроде бы там работают специалисты, которые раньше обслуживали космонавтов и членов ЦК.

– Да, – кивнул старик, – это одна из легенд. Она содержит в себе небольшую долю правды. На самом деле НИИАБМ нечто вроде аппендикса, который почти двадцать лет назад был удален из организма и стал жить самостоятельной, довольно призрачной жизнью. Организм назывался Институтом экстремальной медицины. В советские времена там работали отличные врачи, готовили кадры для спецподразделений КГБ и ГРУ. Когда система стала разваливаться, врачам захотелось свободы и денег, но все они имели высшую степень секретности, и слинять на Запад им было сложно, даже в то смутное время. Конечно, получилось несправедливо. Прежних своих привилегий они лишились, а секретность осталась. И вот одному умному жулику из руководства института удалось за хорошие взятки получить разрешение на создание частной клиники и забрать туда часть специалистов. Система подготовки спецназа включает много всего интересного и полезного, не только для боевых действий, но и для обычной жизни. Мощный психологический тренинг, мягкая химия, гормоны, растительные и минеральные препараты, которые запускают защитные функции организма. Правда, жулику удалось переманить не лучших специалистов, а всего лишь самых жадных и нетерпеливых, потому я и назвал НИИАБМ аппендиксом. Но мы опять уходим от главной темы. Кто из вас возьмется ответить на вопрос: почему, собственно, у нас возникла необходимость встретить господина Радела?

Повисла пауза. Дима и Олег пожали плечами. Ирина сидела все так же, сложив ладони.

– Ирина Владиславовна, вы что думаете? – обратился к ней старик.

Она медленно опустила руки на колени и ровным, слегка хриплым голосом, произнесла:

– Нам этого не объяснили. Вряд ли мне стоит озвучивать свои праздные дилетантские догадки.

– Нет, вы все-таки озвучьте, пожалуйста. Очень интересно. – Старик быстро вытащил правую руку и повторил странный жест, прижал к губам указательный палец.

Ирина открыла рот, но ничего не сказала, лицо ее вытянулось, брови поползли вверх.

В кабинет заглянул капитан, поздоровался со всеми.

– Свари-ка нам, дружок, кофейку, – попросил Агапкин и посмотрел на Ирину с доброй, ласковой улыбкой. – Или кто-нибудь хочет чаю? Мята, ромашка, шиповник, ибискус, мистериум тремендум.

– Федор Федорович, такого нет чая, вы не сказали, я не купил, – смутился охранник.

– И не надо, он все равно невкусный, – Агапкин весело захихикал. – Ну, так кто что будет пить?

Все, кроме Ирины, попросили кофе. Она ничего не сказала и вдруг резко поднялась. Адам зарычал, оскалился. Никогда еще Петр Борисович не видел мирного старого пса таким грозным.

– Простите, мне надо выйти, – испуганно пролопотала Ирина, – мне надо выйти, а он не пускает.

– Адам, ко мне! – позвал Агапкин.

Пес, порыкивая, скалясь, недоверчиво косясь на Ирину, поковылял к хозяину. Он как будто ждал совсем другой команды. Ирина быстро выскользнула из кабинета.

– Она сегодня явно не в себе, – тихо заметил Дима.

– Может быть, у нее что-то случилось? – спросил Кольт.

– Может, ребенок заболел? – уточнил Агапкин и едва заметно подмигнул Петру Борисовичу.

– У нее нет детей, – ответил Олег, – на самом деле она отличный специалист, по образованию психолог, всегда такая выдержанная, спокойная.

– Да не волнуйтесь вы, все в порядке, – сказал Агапкин, – наверное, она просто собак боится, но скрывает это. Она ведь недавно с вами работает?

– Всего месяц. Скажите, а что такое «мистериум тремендум»?

– Ничего. Ровным счетом ничего. Просто у меня такая присказка. В переводе с латыни «тайна, приводящая в трепет».

Ирина вернулась, села в кресло, расправила юбку, кокетливо улыбнулась и спросила:

– Я, кажется, пропустила что-то важное?

Кольт заметил, как при ее появлении напрягся Адам, но старик успокаивающе погладил его по загривку, шепнул: «Сидеть!» Пес взглянул на него с хмурым недоумением, сердито порычал, но не двинулся с места. Хозяин придерживал его за ошейник, при этом смотрел на Ирину.

– Нет, Ирина Владиславовна, ни о чем важном мы без вас не говорили, не волнуйтесь. Но вы так и не ответили на мой вопрос. Зачем, по-вашему, нужно встречать и сопровождать господина Радела?

– Видимо, это связано с контрактами с немецкой фармацевтической фирмой «Генцлер», – ответил за нее Олег.

– Да, вероятно, – кивнул Агапкин, – кроме истории медицины, древних шифров и гипноза, наш гость занимается еще и промышленным шпионажем. Сотрудничество нефтяной корпорации со старейшей в Европе фармацевтической фирмой могло весьма заинтересовать кого-то. И боюсь, что интерес этот не сулит ничего хорошего.

Когда гости ушли, старик снял свою шапочку, тяжело вздохнул, вытер лоб.

– Уф, староват я, конечно, для этих игр. Сиди, Петр, не дергайся. Еще на пару минут задержишься. Надо решать, что будем с ней делать.

– С кем?

– С барышней. Ну что ты на меня смотришь? Месяц назад они внедрили своего человека в твою службу безопасности. По крайней мере одного. У них проблемы с кадрами. Барышня глуповата, истерична, реакции плохие.

– Ты абсолютно уверен в том, что сейчас сказал? – Кольт встал, взял с полки какую-то книгу, пролистал ее не глядя, бросил на диван.

– Ну, ты же сам все видел, своими глазами.

– Что? Театр мимики и жеста? – Кольт принялся нервно крутить руками, переплетать пальцы. – Я ни черта не понимаю в этом! Объясни! Как ты ее вычислил?

– Будь любезен, поставь книгу на место. Сядь и успокойся. Вычислил ее сначала Адам, а я потом только проверил. Кстати, дай ему печеньица, он честно заработал.

Как только гости ушли, Адам сразу расслабился, сел и, не отрываясь, смотрел на вазочку с печеньем. Ему ничего не стоило дотянуться, но он никогда не позволял себе таскать лакомства со стола. Услышав слова хозяина, он тявкнул, подошел к Петру Борисовичу и ткнул ему носом в руку. Кольт погладил его и угостил печеньем.

– Хочешь сказать, Адам определяет имхотепов по запаху? – спросил Петр Борисович, наблюдая, как пес слизывает шоколадную глазурь.

– Ты бы тоже определил, если бы эта Ирина не поливалась духами так обильно. Видишь ли, они всерьез верят в древнюю магию, во время ритуалов употребляют разные причудливые смеси вроде сушеных желез пресмыкающихся, сырых птичьих мозгов, спорыньи с мандрагорой. Вреда для здоровья нет, однако изо рта иногда пованивает.

– Это что, главный признак? – спросил Кольт, брезгливо морщась.

– Нет, конечно. Запах изо рта бывает у многих, вполне нормальных, симпатичных людей. Проблемы с зубами, с желудочно-кишечным трактом. Но у имхотепов он особенный, вроде тухлой рыбы. Если бы я не был врачом по образованию, я бы сказал, что так пахнет тот, у кого на месте проданной души образовалась гниющая язва.

– Хватит морочить мне голову! – разозлился Кольт. – Я, конечно, уважаю всю эту твою эзотерику, но никакая вонь не может быть доказательством, что они внедрили ко мне своего человека и что этот человек – Ирина!

– Ну, не может так не может, – легко согласился Федор Федорович, – ты, главное, не кричи, успокойся и дослушай. Самое важное. Систему условных знаков они заимствовали у разных тайных обществ, у ассасинов, масонов, феме. Я сообщил ей, что являюсь посвященным более высокого уровня, чем она. Хотя она и так догадывалась. Ей кое-что обо мне уже известно. Я решил ее озадачить. Приказывал молчать, при этом обращался к ней с вопросом. Бедняжка занервничала, растерялась. Ты же сам все видел, Петр. Мы с тобой должны подумать, как с ней быть?

– Уволить к чертовой матери! Что тут думать? – мрачно буркнул Кольт.

– Вот и нет. Нельзя ее увольнять. Пусть работает, пусть встретит Радела.

– То есть как?

– Так. Я не уверен, что визит ко мне входит сейчас в его планы. А мне бы хотелось с ним повидаться. Кроме нее вряд ли кто-нибудь догадается привести дружище Фрица ко мне в гости.

Глава двадцать вторая

Москва, 1918

Федор задремал на заднем сиденье автомобиля, голова его беспомощно болталась, шея затекла, но от усталости он ничего этого не замечал, спал как убитый. Перед рассветом похолодало, он замерз во сне, и снился ему таинственный страшный арктический пейзаж, будто он идет босиком по шершавому белому льду. Ничего нет вокруг, кроме ледяной пустыни и черного, без единой звездочки, неба. Идти ему бесконечно долго, куда, неизвестно, однако нельзя останавливаться. Лед под ногами дрожал, трещал, сначала тихо, потом все громче, это уже был грохот, визг, словно там, внизу, билось гигантское животное, долбило изнутри толстую ледяную корку, пыталось выбраться наружу. Федору показалось, что ноги его попали в трещину, он смертельно испугался и проснулся от собственного глухого крика.

Крик потонул в отчаянном визге тормозов. Федора сильно тряхнуло, он открыл глаза. Было совсем светло. Автомобиль стоял посреди пустой Манежной площади. Водителя на месте не было. Сквозь звон в ушах Федор вдруг расслышал тихую матерную брань.

Возле бампера на влажной брусчатке сидел человек в кожаной куртке. Над ним склонился водитель, тряс его за плечо, охал и матерился. Лицо сидящего закрывали длинные темные волосы. Федор подошел, откинул слипшиеся, давно не мытые пряди, увидел мутные, в красных прожилках глаза, почувствовал крепкий запах перегара и произнес изумленно:

– Товарищ Петерс!

Заместитель председателя ЧК громко рыгнул, помотал головой и ответил на хорошем английском:

– Ес. Итс ми, май диар комрад Агапкин.

Федор вместе с шофером поднял его, усадил в автомобиль. Никаких серьезных повреждений не заметил. Руки, ноги, голова заместителя Дзержинского были целы. Пульс неровный, но это из-за сильного опьянения.

– Как вы себя чувствуете? – спросил Федор.

– Ай эм ол райт, донт уари. Сенк ю, комрад!

– Лезет, черт, аккурат под колеса, главное дело, пусто все, еду спокойно, беды не чую, и тут на тебе! Привидение ночное, откуда только взялся, мать твою так перетак! – тихо, сквозь зубы, проворчал водитель.

– Товарищ Петерс, куда вас отвезти? – спросил Федор.

– А хрен знает. Вези куда-нибудь, – равнодушно ответил Петерс и опять рыгнул.

– В общежитие ЧК, что ли? – предложил водитель.

– Но! Ай донт уант в ЧК! Ай ам со таерд! Ай уант ту си май диар уайф! В Лондон хочу, ту май суитхард! Туманный Альбион. Британские острова!

Водитель хмыкнул и покачал головой.

– До Британских островов далековато будет. В Лондон захотел! Ишь ты, в Лондон! Это ж надо так наклюкаться.

Федор вспомнил, что кроме комнаты в общежитии ЧК в Лубянском переулке за Петерсом числилась квартира где-то на Арбате.

– Товарищ Петерс, вы знаете свой домашний адрес?

– Ес, оф коуз! Ай ременбер! Оскар Уальд стрит, намбер севентин. Ох, нет, туда нельзя, форбиден! – Петерс поднял указательный палец и покрутил им у Федора перед носом. – Никак нельзя, май суитхард терпеть не может пьяных мужиков. Что же теперь делать? Если в общежитие, мигом донесут: товарищ Петерс полностью, совершенно невменяем. Да и не желаю видеть я эти свинячьи рожи. Ай донт уонт ту си зис дерти бастерс!

Он тяжело вздохнул, понурил голову и задумался.

Водитель беспокойно ерзал на своем сиденье. Он, как и Федор, надеялся, что перед началом дня удастся поспать хотя бы полчасика. Драгоценное время уходило. Автомобиль продолжал стоять посреди пустой площади. Федор взглянул на Петерса и подумал, что тот опять отключился. Но нет. Из-под прядей, упавших на лицо, слышалось сиплое мурлыканье. Заместитель Дзержинского напевал какую-то печальную латышскую песню.

– Товарищ Агапкин, вы бы растолкали его хорошенько, – взмолился водитель, – седьмой час, мне в гараж успеть заскочить, и вам уж пора заступать на службу.

– На службу! – испуганно повторил Петерс. – Нет, сначала домой, на Сивцев! Поехали на Сивцев.

Он наконец назвал адрес, и через двадцать минут Федор втащил его на третий этаж бывшего доходного дома. Петерс сумел найти ключи в кармане куртки, но никак не мог попасть в замочную скважину. Руки его тряслись. Федор открыл дверь и хотел тут же уйти, но Петерс не отпустил его. По бледным щетинистым щекам несгибаемого чекиста катились слезы.

– Товарищ Агапкин, тебя как зовут?

– Федор.

– Федя, давай, что ли, чаю выпьем? Плохо мне, Федя, совсем плохо. Не уходи.

В квартире было тихо, чисто. В ванной из крана текла теплая вода. Федор заставил Петерса умыться, отвел его в гостиную, усадил на диван. От прежних хозяев осталась добротная дубовая мебель и несколько акварельных портретов, писанных одной и той же, искусной и легкой рукой.

Пожилой господин с аккуратной бородкой, в пенсне. Белокурая дородная даме в газовом шарфе на плечах. Круглолицый подросток в гимназической тужурке. Барышня с роскошными пепельными косами, в голубом русском сарафане, с веночком из васильков на голове.

– Гуд морнинг, ледиз энд джентльмен, – пропел Петерс, шутовски поклонился портретам, на заплетающихся ногах добрел до дивана и упал на него лицом вниз.

Федор нашел в кухне жестянку с настоящим черным чаем, разжег примус. В буфете в вазочке лежало несколько кусков колотого сахару, белые сухари в ситцевом мешочке.

Петерс выпил стакан крепкого чаю, сжевал сухарь, закурил и произнес уже совсем другим, вполне трезвым голосом:

– Вот так-то, Федя. Такие дела. Не выношу я женских рыданий. Вообрази. Несчастнейшее в мире существо тихо, безнадежно плачет перед тобой, а ты, вершитель революционной справедливости, должен ее допрашивать. Сволочи мы все, Федя. Мразь кровавая. Я, знаешь ли, вообще не пью. А тут развезло.

– Ничего, товарищ Петерс, с каждым может случиться, – мягко заметил Федор, – работа нервная, время тяжелое.

– С каждым? – он прищурил воспаленные глаза. – Нет, врешь. Это злодейство особенное, нечеловеческое. Когда ее уводили, я думал, не выдержу. Хотелось достать револьвер, перестрелять их всех к черту либо самому себе пулю в лоб. Она же мне поверила, дурочка, стала рассказывать о себе, как доброму другу. Впрочем, она всем верила и готова была первому встречному открыть душу. Только никто слушать не хотел. Сумасшедшее, безобидное и трогательное существо.

– Товарищ Петерс, вам бы поспать немного.

– Боишься? – он криво усмехнулся. – Думаешь, сейчас вот выложу тебе то, чего знать нельзя, наболтаю спьяну, апотом опомнюсь и стану искать способ от тебя, ненужного свидетеля слабости моей, избавиться?

– Боитесь вы, а не я, товарищ Петерс. Однако ж напрасно. Ничего я никому не расскажу.

– Правильно. Не расскажешь. Ты умный, и жизнь тебе дорога. Пикнешь об этом хоть слово – умрешь страшной смертью. Да и не поверит тебе никто. А мне надо выговориться, иначе сгорю изнутри. Стану живым мертвецом, как Яшка Свердлов. Он смердит. Принюхайся! Яшка труп, и трупом воняет.

– От Свердлова всегда пахнет одеколоном, – возразил Федор.

– Так он потому и душится, чтобы смрад заглушить. Яшка Свердлов труп! Вурдалак! Ни жалости в нем, ни совести. Но и я такой же, и все мы. Ты, Федя, тоже скоро станешь вурдалаком, если тебя Яшка не грохнет. Он тебя люто ненавидит, ревнует Ильича к тебе. А мне, например, ты нравишься. Глаза у тебя человеческие, не свинячьи, не волчьи. Но, впрочем, это вопрос времени. Би, ор нот ту би. Зет из зе квесчен. Гуд квесчен. Квесчен фор эвер.

– Товарищ Петерс, вам уже лучше? – вежливо осведомился Федор и взглянул на часы.

– Мне хуже. Ты же вроде доктор? Вот, изволь, май диар, оказать мне медисен хелп. Раз уж попался на моем скорбном пути, изволь слушать. Мне надо выговориться, иначе сдохну.

– Это не я вам попался, а вы полезли под колеса.

– Полез. Надеялся, раздавит насмерть. Нет, вру. Умирать не хочу. Знаешь, как душу жжет? Литл Мери хед а шип. Слышал эту английскую песенку? У крошки Мери была овечка. А у крошки Фейги ни черта не было, только единственная ценная вещь. Пуховая шаль, подарок Мани Спиридоновой. Они с Маней вместе сидели в Акатуе. За что сидела Маня, все знают. А за что Фейга, как ты думаешь?

– Понятия не имею.

– Фейга сидела за любовь. Никогда она не была анархисткой, террористкой, эсеркой, ни левой, ни правой, ни в какой партии не состояла. Девочка из хорошей еврейской семьи, тихая, нежная. Угораздило ее в шестнадцать лет влюбиться в одесского уголовника Яшку Шмидмана. Яшка чистил банки, почтовые отделения, с бандой своей не щадил даже богоугодные заведения и мастерские белошвеек. Но после девятьсот пятого стал величать себя Виктором Гарским, анархистом-коммунистом, и, чтобы утвердиться в этой новой благородной роли, замыслил грохнуть киевского генерал-губернатора. Бомбу пытался изготовить самостоятельно, в купеческой гостинице на Подоле. Фейга ничего про это не знала, пришла к нему в номер. Вот тут бомба и взорвалась. Яшка успел сбежать, а Фейгу ранило, контузило, и попала она прямо в руки полиции. Яшку не выдала, все взяла на себя. Из-за малолетства ей заменили смертную казнь бессрочной каторгой. Пошла на каторгу смиренно, как овца, и десять лучших своих лет провела в Акатуе. Ослепла, оглохла. А Яшку все равно взяли, после очередного ограбления, в девятьсот восьмом. Надо отдать ему должное, он попытался спасти крошку Фейгу, заявил прокурору Киевского окружного суда, что он является именно тем лицом, которое принесло в купеческую гостиницу взорвавшуюся там бомбу, и что осужденная по этому делу военно-полевым судом мещанка Фейга Каплан непричастна к совершению означенного преступления.

– Ее должны были освободить после этого, – заметил Федор.

– Не освободили. – Петерс грустно покачал головой. – Послали бумагу по инстанциям, да бумага затерялась. Фейга вернулась с каторги только весной семнадцатого, когда освобождали по указу Керенского всех политических. Семья ее к этому времени эмигрировала в Америку. И вот она, одинокая, слепая, глухая, стала разыскивать свою любовь, Виктора Гарского. Встретилась с ним в Харькове, этим летом. Перед свиданием пошла на базар и все свое драгоценное имущество, пуховую шаль, сменяла на кусок французского мыла.

Петерс затушил папиросу и тут же закурил следующую. Дым в гостиной стоял плотными сизыми слоями. Федор открыл окно, с улицы повеяло влажной свежестью. Утро было сырым, холодным. Солнце выглянуло только на рассвете, а теперь опять спряталось. Небо затянули тучи, мелкий дождь застучал по карнизу. Бывшие хозяева уютной квартиры смотрели со стен и вместе с Федором слушали странный, сбивчивый рассказ заместителя Дзержинского.

– Да, я забыл тебе сказать самое главное. Шмидман-Гарский давно и крепко повязан с нашим общим знакомым, с товарищем Свердловым. Товарищ Свердлов товарищем Гарским очень дорожит и назначил его комиссаром продовольствия Тираспольского революционного отряда. Не думаю, что продовольственный комиссар сильно обрадовался, увидев крошку Фейгу, однако пахло от нее хорошо, французским мылом, и он не побрезговал.

Из прихожей послышался резкий телефонный звонок. Петерс вскочил, хотел броситься к аппарату, но вдруг остановился посреди гостиной, прижал палец к губам и помотал головой.

– Ай эм нот ат хоум нау. Меня нет. Пусть все катятся к черту! – он забормотал что-то невнятное.

Телефон продолжал звонить. Петерс опять сел на диван, стянул с круглого журнального столика кружевную салфетку, вытер влажное лицо, вскинул глаза на Федора. Глаза были красные, воспаленные, но уже совсем трезвые.

– Мыло. А пис оф соуп, – произнес он, когда звон затих, и хрипло засмеялся. – Хорошее французское мыло. Так-то, Федя. Утром комиссар с ней попрощался. Она бродила по улицам, зябла, хотела закутаться в свою шаль, но шали уж не было. Ничего у нее не осталось, кроме маленького душистого обмылка. И решила Фейга ехать в Москву, к подругам-каторжанкам, они давно ее к себе звали, обещали приютить, помочь.

– Как же она оказалась вечером тридцатого на Серпуховке? – спросил Федор.

– Да очень просто. Ей передали весточку от Гарского, будто бы он назначил ей свидание у ворот завода Михельсона. Она, разумеется, пришла и могла бы там стоять сутки, двое, трое. Стемнело, стал дождик накрапывать. Она не знала, что приехал Ленин, ей до него дела не было. Она ждала Гарского. Но тут началась паника, беготня. Ей сказали, что кто-то стрелял в Ленина и подозревают Виктора. Будто бы он шел к ней, но его схватили, и теперь она должна помочь, как когда-то с бомбой.

– А где же он сам, легендарный герой-любовник? – решился спросить Федор.

– В Одессе, кажется, или в Киеве, – Петерс равнодушно махнул рукой, – я вовсе не уверен, что он посвящен в детали этой романтической истории. Достаточно было того, что Яшка Свердлов знал, как преданно любит глупая Фейга умного Гарского. Знал и воспользовался.

– Зачем же ее убили так поспешно? – спросил Федор. – Мне казалось, она нужна им для открытого процесса.

– Да, вначале я тоже так думал, – кивнул Петерс. – Она сразу взяла вину на себя. Признание ее звучало совершенно нелепо, но это уже мелочи. Она сумасшедшая, и отлично. Только сумасшедшая способна выстрелить в великого вождя.

– Но без обвиняемого довольно сложно сфабриковать дело.

– Ничего, как-нибудь. Кингисепп и Юровский быстренько подсуетились, вполне грамотно организовали следственный эксперимент. Теперь в деле есть все. Признание обвиняемой, фотографии места преступления. Вот тут стоял автомобиль, тут Ленин, а там крошка Фейга с револьвером. Свидетелей набралась целая куча, в десять раз больше, чем нужно. Врут наперебой. С оружием вышла неувязка, но все уже исправили, в «Известиях» пропечатали, мол, явился на Лубянку по объявлению рабочий Кузнецов, принес револьвер, отобранный у Каплан. Револьвер, оказывается, обронили в суматохе, а сознательный рабочий подобрал его, спрятал у себя на груди как священную реликвию. В общем, все получилось более или менее гладко. Баллистической экспертизы не будет, ибо пули сидят в теле вождя и никто из уважаемых врачей наличие пуль не отрицает. Ты, Федя, надеюсь, тоже не отрицаешь, что Ильич тяжело ранен?

– Куда ж я денусь?

– Вот то-то. Ты будешь молчать, и я, и все мы. Конечно, крошка Фейга неплохо бы смотрелась на скамье подсудимых. Но трудно все заранее просчитать. Она заговорила о Гарском. Рассказала мне, значит, могла бы рассказать кому угодно, например Дзержинскому. У него и так хватает компромата на Свердлова, а тут еще бы прибавилось. Чтобы не рисковать, решено было крошку уничтожить, срочно, бесследно, и пепел развеять по ветру. Решение принял Яшка. Только мертвец, вурдалак может отдать такой приказ. Опасайся его, Федя, он на все способен. Ну, а теперь скажи, что за человек профессор Свешников? Ты ведь был его ассистентом.

Вопрос прозвучал настолько неожиданно, что Федор вздрогнул и покраснел. Петерс заметил это, удовлетворенно хмыкнул. Видимо, на такой эффект он и рассчитывал.

– Михаил Владимирович мне как отец, поэтому мне трудно говорить о нем, – быстро произнес Федор и взял папиросу. – Он гениальный врач и самый порядочный человек из всех, кого я знаю.

– Ого! – Петерс весело рассмеялся. – Ну а что там за история с воскресшим деникинским связным?

Петерс окончательно протрезвел. Маленькие жесткие глаза впились в лицо Федора.

– О деникинском связном, тем более воскресшем, мне ничего не известно, – Федор заставил себя улыбнуться. – Я слышал, что Михаил Владимирович помог задержать мерзавца Кудиярова, разоружил его и уберег товарища Эрнста от удара по голове штативом капельницы.

– Да, это было весьма любезно с его стороны. Мы оценили. Бат ай хев сам информейшн, будто бы твой профессор прятал в больнице злейшего врага советской власти. Враг этот, донской есаул, был приговорен к расстрелу, приговор привели в исполнение. И вот некоторые свидетели утверждают, что расстрелянного есаула видели в больнице имени Троцкого на Пречистенке. Профессор Свешников извлек из него пули, заштопал и отпустил на все четыре стороны.

– Яков Христофорович, погодите, это какой-то бред, вам не кажется? – осторожно заметил Федор. – Расстрелянного есаула видели в больнице. Чудеса, сказка.

– Сказка ложь, да в ней намек, – Петерс хитро улыбнулся и погрозил пальцем, – одного трупа после того расстрела не досчитались. И бумажка имеется, что дочь профессора внесла в карточку неверные сведения, вместо пулевых ранений зафиксировала ножевые. Все это, конечно, анбиливебл, бат со интрестинг! Особенно интрестинг, учитывая, что ты рекомендовал профессора Ильичу и уже возил его в Кремль.

Опять зазвонил телефон. Петерс встал, твердой походкой удалился в прихожую. Оттуда послышался его уверенный спокойный голос:

– Петерс у аппарата. Да, Яков Михайлович. Да, я понял. Скоро буду.

* * *
Гамбург – Зюльт, 2007

Последний поезд из Гамбурга уходил в половине десятого. Это был долгий поезд, он ехал медленно и везде останавливался. Иван Анатольевич вскочил в хвостовой вагон за минуту до отправления, перешел через буфет в первый класс, выбрал пустое купе, дождался кондуктора, купил билет и уснул.

Ему казалось, что он проспит до самого Зюльта, однако проснулся он минут через сорок, в холодном поту, от собственного крика. Ему приснился кошмар. В жутком сновидении, конечно, присутствовали каталки с телом под простыней и с вишневым лакированным гробом, обгоревший труп в холодильнике, оцинкованная дверь и даже решетка вентиляции высоко под потолком. Однако главным персонажем сна оказалась доктор Раушнинг, полногрудая широкоплечая Гудрун с рыжими локонами и мужским рукопожатием.

Ее лицо неотступно стояло перед глазами, даже когда Зубов проснулся.

В купе к нему так никто и не сел. Во всем вагоне было пусто. Иван Анатольевич прошел в туалет, умылся, взглянул на себя в зеркало и опять увидел Гудрун. Пухлая красная физиономия с выщипанными бровями маячила у него за спиной.

– Ведьма, – прошептал Иван Анатольевич.

– Конечно. А как ты догадался? – Гудрун улыбнулась, подмигнула, кокетливо поправила рыжий локон.

– Не верю. Все это чушь и бред, – сказал Зубов и тряхнул головой.

Физиономия в зеркале исчезла. Теперь он видел только самого себя, бледного, похудевшего, с красными, сонными, испуганными глазами. Однако в журчании воды, в стуке колес явственно слышался заливистый смех доктора Раушнинг.

Иван Анатольевич вспомнил слова старика Агапкина: «Они нигде и везде». Он вернулся в купе, взял сигареты и отправился курить в тамбур.

Гудрун Раушнинг поступила глупо. Зачем ей было выдавать себя? Наоборот, ей следовало сделать все возможное, чтобы господин Зубов отнесся к ней с полным доверием. Ее поступок был чистой импровизацией. Она действовала по вдохновению. Она не знала заранее, что Зубов намерен смотреть на труп. Как-то сразу все условились, что опознать погибшую невозможно и надо ждать результатов экспертизы.

Накануне Иван Анатольевич позвонил в Институт судебной медицины, спросил, кто будет проводить экспертизу. Ему назвали имя и тут же соединили с любезной дамой. Они договорились о встрече. Она даже не спросила о цели его визита, он сам стал объяснять, что у него имеются новые данные. Доктор воодушевилась, однако не поинтересовалась, какие именно данные.

Ей ничего не стоило скрыть свою причастность к похищению. Вероятно, она даже намерена была именно так поступить, когда отговаривала его любоваться трупом. Но потом не удержалась, не сумела отказать себе в удовольствии.

Зрелище, которое она увидела, когда открыла дверь и включила свет, доставило ей огромное удовольствие. Зубов сидел на ледяном полу, обхватив колени и уткнувшись в них лбом. Еще немного, и он бы завалился набок, застыл в трогательной позе эмбриона. Да, пожалуй, он бы застыл навек.

Веселая фрау имела реальную возможность прикончить Зубова, причем совершенно безнаказанно. Она знала это и чувствовала, что он знает. Если бы он провел в том дивном месте еще часиков пять-шесть, вряд ли сумел бы выжить. Там было не только смертельно холодно, но и душно. Достаточно перекрыть миленький квадратик вентиляции под потолком, и мучения господина Зубова закончились бы еще быстрей.

Никто не видел, как они вдвоем шли туда. Никакой охраны у института нет. Вестибюль пуст. Ворота открыты. Заходи, добро пожаловать. Рабочий день в институте начинается очень рано и заканчивается рано. До утра в холодильник мог вообще никто не заглянуть.

Именно об этом Иван Анатольевич думал два часа, пока ждал возвращения шутницы Гудрун.

В первое мгновение, когда она открыла дверь и включила свет, он ослеп и не видел ее лица. Но потом, привыкнув к свету, успел разглядеть, как дрожал крупный пухлый рот, как ярко блестели глаза. Да, она рыдала, но от смеха. Она хохотала до слез. Наверное, ей даже пришлось закрыться в своем кабинете, чтобы не напугать коллег.

Группа крови Сони доктора не особенно интересовала. Когда Соню похищали, могли взять кровь, чтобы иметь данные для достоверных результатов экспертизы. Да, они сделали это. Они отлично подстраховались. И в институте, и в полиции Зюльта есть их люди. Они нигде и везде.

Зубов отчетливо представил себе, как все происходило. С яхты спустилась шлюпка. В ней, помимо исполнителей операции, сидела несчастная женщина, которую он видел сегодня в холодильнике. Женщине отводилась ответственная роль сгоревшего трупа. Неизвестно, была она тогда еще жива или ее убили заранее.

«Продукты горения в данном случае оказались благом, бедняжка задохнулась, и умерла легко. А представьте, если человек поджаривается заживо, в сознании, все чувствует? О, это мучительно, невероятно болезненно. Так погибали на кострах инквизиции бедные женщины, обвиненные в ведовстве. Они извивались в чудовищных корчах и громко кричали. Бр-р, какая жестокость! Смерть в огне страшней, чем смерть от переохлаждения. Вы согласны?»

– Она была жива, – пробормотал Зубов, – бедняга не знала, зачем ее взяли с собой, что собираются с ней сделать. И это ее неведенье доставляло им особенное удовольствие. Возможно, перед уходом они оглушили ее или вкололи что-нибудь. Иначе она бы кричала, пыталась выбраться.

Зубов докурил, вернулся в купе. Силуэт доктора Раушнинг возник в темном окне. Забавница Гудрун улыбалась и колыхалась, как будто отплясывала твист. Она махала поднятыми вверх могучими руками, звала присоединиться, поплясать вместе. Иван Анатольевич вынужден был признаться себе, что еще ни одна женщина не производила него столь сильного впечатления.

«Хорошо хотя бы то, что этой ведьмы нет сейчас рядом с Соней», – подумал Зубов.

Он понял наконец, почему жуткий образ преследует его так настойчиво. С первого мгновения, когда доктор Раушнинг только появилась в вестибюле, у него возникло чувство дежа вю. Но шапочка сбила с толку. Потом, когда она вошла с открытой головой, со своими рыжими кудряшками, он уже был не в том состоянии, чтобы вспомнить, где, когда мог видеть эту даму.

А теперь вспомнил. Утром, когда он только приехал в Зюльт-Ост, он столкнулся с ней у выхода из здания вокзала. Он отвратительно себя чувствовал, у него была высокая температура. Дама налетела на него всей своей тушей, толкнула, больно стукнула по коленке острым углом чемоданчика и, прежде чем извиниться, весело расхохоталась.

Фрау спешила на поезд. Уезжала из Зюльт-Оста в Гамбург. Она участвовала в похищении. Не исключено, что в чемоданчике она увозила пробирку с кровью Сони. Процедура определения группы и прочих показателей достаточно сложна, это можно сделать только в специальной лаборатории.

Вряд ли она тогда знала, кто он. Однако Зубов мог поклясться, что налетела она на него нарочно. Он еле шел, выглядел слабым и больным. Ей захотелось пошутить, пошалить, мимоходом урвать небольшую порцию удовольствия. Смех ее был очень уж весел, хотя потом она горячо извинялась, как и подобает вежливому человеку.

«Неужели они все такие шутники? – подумал Зубов. – От этого юмора мурашки по спине. Тут уж не работают привычные причинно-следственные связи. Эти люди действительно другие. Они живут по своим внутренним законам и понять их логику нормальному человеку трудно».

Он удивился и обрадовался, когда увидел на платформе две знакомые фигуры. Герда, в широком лиловом пальто, в розовой фетровой шляпе, и Данилов, в дутой красной куртке, в разноцветной детской шапочке с помпонами, встречали его у входа в здание вокзала. Герда заматывала шарфом шею Данилова. Он нетерпеливо притопывал.

– Вот, я говорила, что господин Зубов вернется именно этим поездом, а вы не хотели идти! – заявила Герда, когда Иван Анатольевич вышел из вагона.

– Как не хотел? Это как раз была моя идея, – возразил Данилов.

– Ваша идея заключалась в том, чтобы отправиться на пляж и сидеть там, страдать в одиночестве.

– Герда, я даже не желаю обсуждать эту глупую, наглую клевету. Я первый предложил вам пойти на вокзал.

– Что?! Да вы о вокзале не заикнулись! Вы носились по дому, как майский шмель, жужжали, чтобы я сию минуту ложилась спать. Уверяли меня, будто совершенно не волнуетесь за господина Зубова.

– А вы волновались? – Ивану Анатольевичу с трудом удалось вклиниться в этот бурный диалог.

– Честно говоря, да. Волновался, – сказал Данилов.

– Мы ждали вас к ужину, – сообщила Герда, – я заранее должна предупредить, что на ужин вам предстоит съесть подошву.

– Пиццу «Четыре сыра» из лучшего итальянского ресторана, – тихо пояснил Данилов.

– Да. Я не успела купить еды, зато раздобыла весьма важные сведения.

Остаток пути Герда пересказывала свой разговор с полубезумным стариком Клаусом, смотрителем несуществующего музея. По выражению лица Данилова было ясно, что он слышит это уже не во второй, а в третий или четвертый раз. Он нарочно отстал от них.

– Ну как? Что вы об этом думаете? – спросила Герда, когда подошли к дому. – Микки весь день просидел за компьютером, копался в старых блокнотах и не желает ничего мне объяснить. Надеюсь, вам он объяснит. А я послушаю.

– Герда, вы действовали как профессиональный следователь, – сказал Зубов, – у меня просто нет слов. Но вы уверены, что старик Клаус сможет повторить свои показания в полиции?

– Разумеется, нет! Вы разве не поняли? Он слегка не в своем уме. Здесь все считают его сумасшедшим. Даже если я сумею уговорить его пойти в полицию, никто ему не поверит.

– Вероятно, проблемы с головой у Клауса начались еще в детстве, – сказал Данилов, поднимаясь на крыльцо.

– Ничего подобного! – Герда открыла дверь, сначала сняла куртку с Данилова, повесила на плечики, потом разделась сама. – Клаус был нормальный до смерти Марты, его жены.

Они опять стали спорить. Зубов поднялся наверх. Ему хотелось принять горячий душ и переодеться. Казалось, свитер, джинсы, футболка насквозь провоняли формалином. Он боялся взглянуть в большое зеркало. Вдруг опять там возникнет рыжий призрак?

«Ерунда. Это все у меня в голове. Это стресс. Я справлюсь. Я жив. Я теперь точно знаю, что Соня жива. И никакой пневмонии у меня не будет».

Он спустился в столовую. Герда разрезала специальным колесиком большую дымящуюся пиццу, при этом продолжала доказывать Данилову, что смотритель несуществующего музея не такой сумасшедший, как все думают.

– Ну, ладно, допустим, – кивнул Данилов, – но вы представьте на минуту, что пришлось пережить семилетнему мальчику, пока он сидел под пирсом, по шею в ледяной воде, а там, наверху, убивали его дедушку.

– Кто все-таки они были, эти люди? – спросил Зубов.

– Как кто? Нацисты, – ответила Герда.

– «Аненэрбе», – уточнил Данилов.

Герда положила им по куску пиццы, после некоторых размышлений взяла третью тарелку и шлепнула изрядный кусок для себя. На лице ее при этом читалось глубокое отвращение.

– Придется жевать подошву. Весь день во рту ни крошки. Микки, может, вы потрудитесь объяснить мне, что такое «Аненэрбе»?

– Изначально так назывался научный институт, созданный для изучения наследственных признаков. С тридцать пятого года он подчинялся Гиммлеру и его «Черному ордену» и превратился в академию оккультизма. К тридцать девятому это уже была целая сеть учреждений внутри СС, пятьдесят институтов. Руководил научно-магическим хозяйством профессор Вурст, специалист по древним культовым текстам. Вообще изыскания в области сверхъестественного нацистской Германии обошлись недешево. Денег было вбито в эту ахинею больше, чем США потратили на атомную бомбу.

– Так, может, оно и неплохо? – осторожно заметила Герда. – В том смысле, что от колдовства вреда все-таки меньше, чем от бомбы.

– Тонкое замечание, – шепнул Данилов по-русски.

Герда не услышала. Она увлеклась пиццей и умяла свой кусок быстрее всех.

– А знаете, Микки, наверное, вы правы, – произнесла она задумчиво. – Клаус мог помешаться еще в детстве. Он меня старше на десять лет. Я помню, он рассказывал, как прятался под пирсом, пугал меня, совсем маленькую, историями о призраке колдуна-чернокнижника, который живет в маяке. И сам в это верил.

– Люди из «Аненэрбе» тоже верили, – улыбнулся Данилов, – впрочем, их интересовал не столько призрак, сколько рукописи чернокнижника. Именно их они искали, когда приплыли сюда на яхте в сентябре сорок четвертого.

– Но чернокнижник ведь правда существовал, – сказала Герда, – он жил здесь, на острове, в конце шестнадцатого века. Он был врач и художник. Некоторые его картины до сих пор висят в старой мюнхенской Пинакотеке.

– Мгм, – кивнул Данилов, – как раз ради них Софи ездила в Мюнхен.

– Альфред Плут? Неужели? – Зубов так разволновался, что потянулся за сигаретами.

Он еще с утра оставил пачку на каминной полке.

– Так и быть, курите, – великодушно разрешила Герда и приоткрыла окно.

– Яхта принадлежала барону фон Курсту, археологу, специалисту по семиотике, – продолжал Данилов. – Никаких рукописей Альфреда Плута они не нашли, смотрителя убили просто так, от злости. Яхта Курста давным-давно сгнила, разумеется. Сам барон скончался в конце семидесятых, в Аргентине. Но я знаком с его учеником и последователем. Мне точно известно, что он тоже владелец яхты. Его красивое судно я имел честь видеть в порту Амстердама. Она носит гордое имя «Гаруда» и на носу изображен большой египетский глаз. Зовут яхтсмена Эммануил Хот.

Глава двадцать третья

Москва, 1918

– Господи, пожалуйста, сделай так, чтобы у меня не пропало молоко, чтобы Миша был здоров, чтобы не болели и не страдали папа, Андрюша, няня, Ося, тетя Наташа. Господи, сохрани и помилуй раба Твоего Павла, моего мужа. Пресвятая Богородица, защити его от пули, от сабли, от тифа, холеры. И еще, прошу тебя, Матерь Божья, не дай ему разлюбить и забыть меня.

Таня молилась постоянно, почти не отдавая себе в этом отчета. Иногда ей делалось страшно оттого, что слишком много она просит. В храме она подавала записки о здравии, и не хватало места на бумажке, чтобы перечислить все имена.

– Не ропщи, деточка, у других заупокойный список вон какой длинный, а твои все живы, – сказал ей старый батюшка во время исповеди, – не ропщи, терпи, главное, не дай сердцу заледенеть в озлоблении, сохрани милосердие. Оно по нынешним временам великая редкость, огромное сокровище.

Вот это было, пожалуй, тяжелей всего. Сохранить милосердие.

Пищик рассказывал ей о Ледяном походе. 9 февраля четырехтысячная армия под командованием генерала Корнилова выступила из Ростова в поход на Кубань. Отчаянный марш, длиной в двести пятьдесят верст, по степи, по колено в снегу, по тонкому льду через Дон и Кубань, по размытым дорогам, в грязи, во вшах.

– Нашего брата, казака, одолевали сомнения. Атаманы не желали подчиняться Корнилову. Был бы царь, так воевали бы за него. Какой-никакой, все ж помазанник Божий. Без единого правительства разве удержишь армию? Каждый сам себе царь и начальник, и в итоге борьба тщеславий, всеобщее озверение. Корнилов приказал пленных не брать. Лозунг был «Чем больше террора, тем больше победы». И побеждали, красиво побеждали. Муж твой шел в Первом офицерском полку, под командованием генерала Маркова. Бои отчаянные. Красных иногда в десять раз больше. Но такое воодушевление, такой порыв. Поднимались в атаку под ураганным огнем. Однако и большевики не уступали. У них тоже порыв. Вот, знаешь, пока бой идет, даже гордость охватывает, не только за нас, но и за них. Русские умеют драться. За Кубанью пошли сплошь большевистские станицы. Под Усть-Лабой мы попали в окружение с полным обозом раненых. Стужа. Ночи под открытым небом. Вражеская артиллерия бьет со всех сторон. Марковские офицеры и корниловцы отбивали атаку за атакой. Твой Павел Николаевич, как заговоренный, вставал в рост под шквальным огнем.

– Что ж он, совсем не бережется? – тихо спросила Таня.

– Глупый вопрос. – Есаул отвел глаза. – Таких, как он, Бог бережет. Ты не перебивай. Слушай. Иногда врывались в станицу просто от отчаяния. Пятнадцатого марта у Ново-Дмитриевской вымокли под дождем, потом ударил мороз, поднялась пурга. Шинели в ледяной корке, как стальные латы. Марковский полк оказался один под большевистскими пулеметами. Силы были совсем неравны, однако выбора не осталось. Бросились в атаку, в рукопашную схватку, выбили большевиков, открыли всей армии путь в станицу. Вот оттуда и двинулись на Екатеринодар. Двадцать девятого марта бои начались страшные. Ни о чем уж не думали, хотели одного: войти в город, а там поскорее в баню, косточки прогреть, вшей извести, выспаться в тепле, под крышей. Многие полегли, полковник Неженцев Митрофан Осипович, героический был человек, поднялся в атаку, крикнул: «Корниловцы, вперед!» И упал. Пулей голову ему пробило, сразу насмерть. Для всей армии это была тяжелая потеря, Корнилов сильно страдал. Сказал: теперь, если не возьмем Екатеринодар, мне останется пустить себе пулю в лоб. Не надо было ему этих слов произносить. Ох, не надо. Грех. Утром тридцать первого в дом влетала граната. Лавр Георгиевич пил чай. Осколком ему пробило висок. Вот тебе и пуля в лоб! Отпевали тайно, могилу спрятали, сравняли с землей, опасаясь надругательства большевиков. Отчаяние, паника. Казалось, теперь все кончено. Командование принял Антон Иванович Деникин. Чтобы спасти армию, он приказал снять осаду, отступать в северо-восточном направлении. За девять дней армия прошла двести двадцать верст почти без потерь. В нее стали вливаться кубанские добровольцы. Казачки уж успели отведать советской власти. Шли к Деникину целыми сотнями. Тем временем и донские казаки восстали против большевиков, взяли Новочеркасск. Павла Николаевича твоего отправили на разведку, для переговоров. Вернулся он с доброй вестью, с сотней казачков. Ну что еще тебе рассказать? Бои, переправы, наступления, отступления. Одно слово – война. Своими глазами я видел психическую атаку марковцев. Офицеры идут вперед, молча, без единого выстрела. Действует сильно, нервы у большевиков сдают, бегут кто куда, как черти от ладана.

– И Павел ходил в такую атаку? – спросила Таня.

– Ходил. Тишина страшная, величественная. Ровные шеренги, твердый шаг. Потом уж, за офицерами, летит на врага конница, и грохот, словно настал конец света. А может, и правда он уж настал, а мы не заметили? Война, как водка, туманит голову. В бою все честно. А как победа, бойцы уж не благородные герои, а звери. Самосуд да грабеж. Трофеев много. Казачки дуреют, спешат домой, на Дон, с обозами, добро по сундукам прятать. Для мирного населения выходит, что красные, что белые, один черт. И те и другие грабят, убивают, насильничают. Всеобщая лютость и одичание. Пропала Россия.

Тане хотелось больше расспросить о муже. Пищик видел Павла в последний раз мельком, в Ростове, и к тому, что уже рассказал, ничего добавить не мог.

– Что ты мучаешь меня? Жив твой полковник, воюет, скучает по тебе, по сыну, письмо вот писал, да передать не решился.

– Вы хотя бы прочитали, что там было?

– Как я прочитаю? Писал, правда, при мне, да ведь по-французски. И порвал сразу.

Таня стала часто видеть во сне эту сцену. Павел, седой, худой, в коридоре на подоконнике быстро пишет чернильным карандашом на клочке бумаги. Рядом стоит старый есаул, курит, ждет. Картинка эта терялась в слоях дыма, в мутном сизом тумане, и Павел на ней был какой-то условный, черно-белый, словно вырезанный из фотографии.

В сентябре начались занятия в университете. Теперь студентом мог стать любой желающий, достигший шестнадцати лет, неважно, обучен ли он грамоте. Желающих набралось несметное множество. Студенты имели льготы, освобождались от трудовой повинности, получали продовольственную карточку, приезжие обеспечивались койкой в общежитии.

На медицинский факультет приняли без всяких экзаменов пять тысяч человек, хотя аудитории могли вместить не более двухсот пятидесяти. Вместо лекций проходили собрания, на которых выбирали президиумы, обсуждали реформы самоуправления, драли глотки, топали, свистели. Председательствовала молодая стриженая дама в кожаной куртке по фамилии Познер, политический комиссар. Она то и дело стучала докторским молоточком по графину и повторяла:

– Тихо, тихо, товарищи!

Но никто ее не слушал. В аудиторию набилась шумная, грязная, хамская толпа, с махоркой, с семечками, громким гоготом, матерной бранью.

«Пропал университет», – думала Таня, искала глазами в толпе знакомые лица или хотя бы просто лица.

Их было совсем мало. В основном какие-то морды, рожи, хари. Воняло портянками и перегаром.

«Господи, я ненавижу их, прости меня. Разве я брезговала простыми солдатами в лазарете? Я таскала из-под них утки, вытирала им слезы, писала письма их матерям и женам под диктовку. Ну ведь это те же самые люди. Бывшие солдаты, крестьяне, рабочие. Молодые мужички, мелкие приказчики, мещаночки, швейки. Я никогда не чувствовала пропасти между собой и ими. Мы говорим на одном языке. Но теперь меня тошнит от них. И вообще от жизни тошнит. Не могу больше».

В первые месяцы разрухи Таня самоотверженно сражалась с грязью и хаосом. Прислуга исчезла, старушка няня делала, что могла. Папа и Андрюша старались помочь. Папа приносил продукты, Андрюша таскал воду ведрами из колонки в соседнем дворе, колол дрова, топил печь. Но это была капля в море. Вся огромная, зловонная, ледяная махина бытовых забот образца 1918 года свалилась на Танины плечи.

Стирка, стряпня, уборка отнимали уйму сил и времени. Каждый день нужна была теплая вода, чтобы вымыть ребенка, чистые пеленки требовались в огромном количестве. Почему-то именно мыло при большевиках исчезло в первую очередь. Всего не хватало, но мыло превратилось в особенную роскошь.

Таня научилась штопать, шить, вязать, оттирать песком грязные сковородки. Жарили в основном на касторке, но и ее экономили, берегли каждую каплю, поэтому все пригорало. В квартире стоял какой-то особенный, омерзительный запах. Мишенька начал ползать, приходилось драить полы, тряпок не хватало. Грязь наступала со всех сторон, Таня сражалась с грязью, как с личным врагом, стиснув зубы, стыдясь своего отчаяния.

День за днем одно и то же, тупая изматывающая рутина, от которой никуда не денешься. Вымыть волосы, надеть чистое белье, привести в порядок красные, распухшие, шелушащиеся руки становилось все трудней.

Еще весной при очередном обыске в группе товарищей оказалась молодая зоркая бабенка, она вычистила комод и платяной шкаф в комнате Тани. Исчезли не только украшения, платья, блузки, юбки. Чулки, нижнее белье, щетки, гребенки, заколки, баночки с кремом, флаконы с духами, серебряный маникюрный набор – все было реквизировано.

Тогда она отнеслась к этому спокойно. Она еще не привыкла к новой реальности и легко расставалась с вещами. Но теперь нечего было надеть и негде купить. Такая мелочь – маникюрные ножницы, пилка для ногтей. Но что же делать без них?

В университетской аудитории, в толпе новоиспеченных студентов, Таня увидела ту самую молодую зоркую бабенку, и в ушах ее сверкали маленькие бриллиантовые сережки, папин подарок на именины в шестнадцатом году. Бабенка не боялась их носить, и Таню узнала, взглянула на нее с наглой усмешкой.

Таня пробралась сквозь толпу к выходу, убеждая себя, что просто не желает терять время, торчать на этом идиотском собрании. Лучше уж забежать домой перед дежурством, нацедить молока для Мишеньки, постирать и развесить замоченное с утра белье. Скоро толпа этих случайных людей схлынет, начнутся нормальные занятия.

Она вышла во двор. Там стояли два грузовика. Из них прямо на землю выгружали трупы.

– Гляди, гражданочка студентка, сколько покойничков привезли вашему брату для анатомических занятий, – весело крикнул Тане молодой парень в кожаной куртке, – даешь рабоче-крестьянскую медицину!

Не оглядываясь, она бросилась бежать, вслед ей слышался веселый гогот. Только у Триумфальной площади она опомнилась, остановилась, пошла спокойным шагом.

– Господи, пожалуйста, сделай так, чтобы у меня не пропало молоко, чтобы Мишенька был здоров, чтобы не болели и не страдали папа, Андрюша, няня, Ося, тетя Наташа. Господи, сохрани и помилуй раба Твоего Павла, моего мужа. Пресвятая Богородица, защити его от пули, от сабли, от тифа, холеры. А меня, глупую, слабую, спаси от тупого животного озлобления, не дай моему сердцу заледенеть, а разуму зачахнуть.

* * *
Москва, 2007

Для акционеров, сотрудников и прочих заинтересованных лиц была давно заготовлена версия о том, что Петр Борисович хочет присоединить к своей империи немецкую фармацевтическую фирму «Генцлер», открыть на территории России несколько филиалов, создать сеть аптек. Момент самый подходящий, в отечественном аптечном бизнесе назрел кризис. Фармацевтические магнаты разорялись один за другим. Во-первых, слишком беспощадно жрали друг друга, во-вторых, наглели, торговали просроченными и поддельными лекарствами.

Фирма «Генцлер» была одной из старейших на европейском рынке, имела высокую репутацию, но дела ее шли скверно. За последние двадцать лет она сильно сбавила обороты, практически от нее осталась только красивая марка. Марка значила много, давала большие преимущества, при этом стоила не так уж дорого.

Идея акционерам и сотрудникам понравилась. Она даже самому Петру Борисовичу понравилась, хотя родилась всего лишь как легенда прикрытия и принадлежала Зубову. А он, по мнению Кольта, в бизнесе ничего не смыслил.

Вскоре после пожара в Интернете появилась информация о том, что в Германии, на острове Зюльт, сгорела лаборатория, в которой проводились исследования, спонсируемые российским нефтяным магнатом Петром Кольтом. Тут же один из популярных таблоидов выдал сенсацию, будто пожар устроил потенциальный конкурент Петра Борисовича, разорившийся фармацевт Брюзгалинд, на которого как раз недавно было заведено уголовное дело в связи с торговлей поддельными лекарствами.

– Не исключено, что это работа наших друзей имхотепов, – заявил Агапкин, наткнувшись на таблоидную байку, – они заметают следы. К тому же весьма выгодно натравить на тебя фармацевта Брюзгалинда. Он хоть и под следствием, а все равно силен, связи у него обширные, методы совершенно бандитские.

– Брось, – отмахнулся Кольт, – таблоиды никто из серьезных людей не читает.

– Тут написано, что версию о намеренном поджоге высказал твой представитель, не пожелавший назвать свое имя. Спорим, Брюзгалинд уже знает?

Старик позвонил не вовремя. Утром Кольт всегда был нервный и мрачный, а сейчас тем более. Он ехал в свой офис, ему предстояло важное совещание, он должен был просмотреть в машине кучу бумаг. Он опаздывал и, разумеется, застрял в пробке.

– Не буду я с тобой спорить, отстань, пожалуйста, – сказал он старику, – заскочу к тебе вечером, поговорим.

– Вечером ты в любом случае должен явиться, – не унимался Агапкин, – а спорить со мной действительно нет смысла. Я прав как всегда. Вот, появилось интервью Брюзгалинда, ему задают вопрос: что он думает о пожаре лаборатории на острове Зюльт и какие у него отношения с господином Кольтом. Заметь, интервью печатает уже не таблоид, а вполне солидная газета. Тираж пять миллионов.

– Ладно, хватит. Тебе вредно сидеть в Интернете! Все, пока. До вечера. – Кольт нажал отбой, но телефон мгновенно опять зазвонил, и скрипучий противный голосок произнес как ни в чем не бывало:

– Разумеется, Брюзгалинд отвечает, что впервые об этом слышит. Но он явно нервничает, хамит корреспонденту. Зернышко упало в благодатную почву. Росток взойдет скоро. Уверяю тебя, это будет не фиалка и даже не терновый куст. Гигантское могучее древо со сложной, глубоко разветвленной корневой системой. Дуб. Баобаб ненависти.

– Ничего, я найму лесорубов, – буркнул Кольт.

Как только он вошел в свою приемную, секретарша сказала, что звонит господин Краузе, глава юридического отдела фирмы «Генцлер», звонит прямо сейчас, сию минуту. Пришлось взять трубку.

Краузе неплохо говорил по-русски.

– Насколько обоснована версия, что пожар – дело рук фармацевта Брюзгалинда? – спросил он после короткого сухого приветствия.

– Это полнейшая чушь! – раздраженно выкрикнул Кольт.

– Видите ли, дорогой Петр, страховая компания упорно настаивает на возгорании из-за непотушенной сигареты, – невозмутимо стал объяснять Краузе, – если есть хотя бы малейшая возможность выдвинуть контраргумент, тем более что репутация Брюзгалинда вполне позволяет допустить подобные подозрения…

– Ни в коем случае! – перебил Петр Борисович. – Брюзгалинд совершенно ни при чем! Никакого поджога! Короткое замыкание! Горючие панели!

– Строительная фирма, которая занималась установкой электрооборудования, а также химический концерн, поставляющий блоки, прислали своих экспертов, и уверяю вас, они сделают все возможное, чтобы защитить свое доброе имя. Там ведь погиб человек, ваш эксперт госпожа Лукьянова, и таким образом дело о пожаре принимает весьма серьезный оборот. Концерн уже намекнул, что готов подать иск. Нанесение ущерба коммерческой репутации.

Совещание Кольт провел нервно и бестолково, перебивал, никого не мог дослушать до конца, качал ногой, барабанил пальцами по столешнице. Несколько раз даже громко выругался матом, чего никогда не позволял себе на совещаниях, тем более в присутствии подчиненных женщин. Одна из них, руководитель департамента общественных связей Ольга Евгеньевна, немолодая, энергичная, весьма умная дама, осталась в кабинете, когда все ушли. С ней наедине он немного успокоился, извинился, попросил секретаршу сварить кофе.

– Петр Борисович, у нас проблема. Я попыталась решить ее своими силами, но, к сожалению, не удалось.

Проблема правда оказалась неприятной. Около года назад известный журналист написал большую аналитическую статью об одном из опальных олигархов, который ныне отбывал тюремное заключение. Пафос статьи сводился к тому, что олигарх этот, конечно, не ангел, но другие еще хуже. В России за каждым солидным капиталом, нажитым в смутные девяностые, непременно тянется грязный кровавый след.

Статейка написана была живо, ярко, убедительно. Ничего особенного, нового и неожиданного в ней не было, если бы под «другими», которые «еще хуже», не разумелся один конкретный человек. Петр Борисович Кольт. Имя его было названо, биография пересказана весьма грамотно, но главное, журналист приплел Петра Борисовича к самому мерзкому из всех преступлений, приписываемых опальному олигарху. Это было заказное убийство. Олигарх якобы приказал уничтожить бывшего своего партнера и близкого друга. Исполнители пытались инсценировать разбойное нападение, перестарались, зверски зарезали не только партнера, но и его жену, да еще на глазах у их шестилетнего сына, которого олигарх крестил в младенчестве.

В статье прямо говорилось, что конфликт, приведший к трагедии, был спровоцирован Петром Борисовичем Кольтом, убийство партнера олигарха оказалось Кольту крайне выгодно. Сегодня доказать его вину невозможно, однако никто из людей, близких в то время к нефтяному бизнесу, не сомневается в причастности Петра Борисовича к этому и некоторым другим преступлениям, за которые отбывает свой срок опальный олигарх.

Год назад Петру Борисовичу легко удалось предотвратить публикацию. Нет, он не испугался обвинений, они были голословны, совершенно смехотворны. Просто он не любил, чтобы его имя лишний раз мелькало в прессе, тем более в связи с опальным олигархом, одно упоминание которого вызывало нездоровый ажиотаж.

Специалисты из юридической службы империи Кольта по-дружески объяснили журналисту, что в случае публикации статья станет поводом для судебного разбирательства. Доказать, что обвинения, выдвинутые против Петра Борисовича, являются клеветой, ничего не стоит, поскольку это действительно клевета, от первого до последнего слова. Процесс, безусловно, будет выигран истцом и проигран ответчиком. Таким образом, издание, опубликовавшее статью, попадет на большие деньги, журналист вынужден будет принести публичные извинения. За ним надолго закрепится репутация безответственного вруна и грязного сплетника, с которым опасно иметь дело.

Годназад Петр Борисович был уверен, что инцидент исчерпан и текста статьи больше не существует. Однако вчера вечером приятель Ольги Евгеньевны, заместитель главного редактора одного крупного политического еженедельника, сообщил ей, что злосчастная статья с небольшими изменениями появится в ближайшем номере.

Ольга Евгеньевна положила на стол распечатку нового варианта статьи и грустно произнесла:

– К сожалению, это еще не все.

Оказывается, сегодня утром о Петре Борисовиче говорили сразу три радиостанции, две оппозиционные и одна культурная. И никто не сказал ничего хорошего. Левая демократическая станция, для которой имя опального олигарха стало символом святого мученичества в борьбе с надвигающимся тоталитаризмом, обвинила господина Кольта в предательстве, конформизме и антисемитизме. Правая, с националистическим душком, намекала, что Кольт – масон и сионист. Станция культурная громила роман Светика «Благочестивая: Дни и ночи», сообщала, что сей шедевр пошлости и безграмотности раскручивается на деньги папы.

– А кто у нас папа? – спрашивал ведущий своего гостя, литературного обозревателя.

– Папа у нас большой человек, Петр Борисович Кольт.

– Ну, тогда все понятно, кстати, и балетные успехи тоже. Надо же, а мне всегда казалось, что господин Кольт занимается благотворительностью, помогает детским домам, строит храмы в бедной российской глубинке. Оказывается, вот куда уходят его честно нажитые капиталы!

Далее ведущий и гость гнусно захихикали.

Не успела Ольга Евгеньевна прокрутить в диктофоне отрывки записи утренних эфиров, зазвонил мобильный. В трубке что-то пролопотал траурный голос Наташи, затем загремел долгий матерный монолог Светика. Кольт спокойно слушал пару минут и узнал, что сегодня «Благочестивую» злобно поносили не только на культурной станции, но и сразу в двух ежедневных газетах.

Светик требовала крови. Она кричала так громко, что пришлось отвести трубку от уха и Ольга Евгеньевна стала невольным свидетелем семейной сцены. Умная воспитанная дама смотрела на хозяина с искренним сочувствием.

– Я через свои каналы пытаюсь определить, кто инициатор этой странной кампании, – сказала она, когда Кольт попрощался со Светиком и отключил телефон.

– Думаете, это кампания?

– Конечно, хотелось бы назвать это случайным стечением обстоятельств, но слишком все стремительно и агрессивно. Это похоже на целенаправленную, продуманную травлю. Сейчас главное понять, кто и зачем ее санкционировал. У вас, Петр Борисович, есть какие-нибудь предположения?

Кольт молча пожал плечами и помотал головой.

– Может быть, фармацевт Брюзгалинд?

– О, Боже, нет, – слабо простонал Кольт.

Когда Ольга Евгеньевна ушла, он набрал номер хорошего своего знакомого, медиамагната. Ему принадлежал журнал, в котором должна была выйти злосчастная статья.

Мобильный не отвечал. Петр Борисович набрал служебный номер и услышал вежливое сожаление секретарши. Магната нет на месте, она непременно передаст, что Петр Борисович просил перезвонить как можно скорее.

К обеду у Петра Борисовича разболелась голова. Все звуки стали сливаться в один омерзительный писк, тот самый, что пронзил ему ухо из трубки, когда он набрал номер Зубова. Тонкое титановое сверло все еще оставалось у него в мозгу.

Петр Борисович решил, что надо отвлечься, немного отдохнуть, и отправился обедать в закрытый клуб. Место это было неизвестно даже вездесущей Наташе. В старинном особняке на Большой Никитской имели возможность расслабиться, побыть в одиночестве или провести конфиденциальную встречу самые важные государственные люди. Сюда не мог проникнуть никто из посторонних. Не было никакой вывески. Чтобы попасть внутрь, не требовалось ни удостоверений, ни денег. Гостей здесь знали в лицо. Каждый имел клубную карточку, на которую иногда переводил некоторую сумму. Это позволяло приехать в чудесный особняк в любое время суток, не только пообедать или поужинать, но, если нужно, попариться в баньке, сделать массаж, получить услуги косметолога, парикмахера, быстро привести себя в порядок перед каким-нибудь ответственным мероприятием.

Государственные люди крайне редко могут полноценно отдохнуть, даже у себя дома, в кругу семьи, даже во время короткого законного отпуска. В особняк на Большой Никитской, как правило, заезжали в одиночестве. Особенностью этого места была мягкая, ласковая, целебная тишина, иногда наполненная звуками живого фортепиано. Из-за толщины старинных стен, из-за особенного устройства здания здесь не ловилась телефонная сеть, и это было дополнительным благом для государственных людей. Обслуга двигалась бесшумно, угадывала желания гостей почти без слов.

Оказавшись в небольшом обеденном зале, Петр Борисович почувствовал, что головная боль немного отпустила, сверло исчезло. Гостей почти не было, только в углу, в уютной нише, виднелся одинокий мужской силуэт за накрытым столом. В клубе не принято было подсаживаться друг к другу. Даже давние, хорошие знакомые, встречаясь здесь, обменивались сдержанными молчаливыми приветствиями.

Мужчина в нише был весьма влиятельным чиновником, советником президента, он сидел к Петру Борисовичу боком и, конечно, почувствовал взгляд. Сверкнули стекла очков. Кольт улыбнулся, помахал рукой, и вдруг проклятое невидимое сверло с новой, чудовищной силой впилось в мозг.

Советник президента не ответил на приветствие, отвернулся, сделал вид, что не узнал Кольта, и даже слегка подвинул свой стул, так, чтобы уйти из поля зрения Петра Борисовича.

«Этого не может быть! – повторял про себя Кольт. – Здесь полумрак, у него близорукость. Нет, ерунда, мало ли что болтают по радио и печатают в газетенках! Болтают и печатают про всех, нет ни одного более или менее известного, состоятельного человека, которого никогда не пытались замазать грязью. Надо встать, подойти, поздороваться. Он обязательно ответит».

Однако вставать и подходить к чужому столику было неловко, это нарушало традиции клуба. И Кольт сидел, без всякого аппетита поедал нежнейшую гусиную печень с брусничным соусом и косился в сторону ниши. Официант принес чайник с фирменным травяным чаем. Петр Борисович отвлекся всего на минуту, а когда опять взглянул в угол, понял по расположению теней, что там за столом никого уже нет. За нишей имелся дополнительный проход в холл. Советник президента исчез.

«Ерунда, – в десятый раз повторил про себя Петр Борисович, усаживаясь после легкого клубного обеда в автомобиль, – глупая, нелепая случайность. Тусклый свет, близорукость».

Он вернулся в свою контору. Остаток дня прошел в липком тумане, в кошмарном полусне. Петр Борисович выслушивал доклады, звуки сливались все в тот же омерзительный писк. Не глядя подписывал какие-то бумаги. Строчки растекались перед глазами. Несколько раз набирал номер медиамагната. Мобильный по-прежнему не отвечал. Секретарша вежливо заверяла, что просьбу передала, магнат свяжется с ним непременно, однако сейчас он занят.

Единственным осознанным действием был звонок Елене Алексеевне Орлик.

– Вы совсем меня забыли, – сказал Кольт.

– Ну что вы, просто работаю по двадцать часов в сутки. Как вы себя чувствуете?

– Я очень хочу вас видеть, Елена Алексеевна.

– Что с вами, Петр Борисович? Что случилось?

– Ничего. Просто голова трещит.

– Прилетайте сюда. Помните наш последний разговор? Есть интересные новости. Но это не по телефону. Все, Петр Борисович, простите, я больше не могу говорить. Берегите себя. Надеюсь, скоро увидимся.

От звука ее голоса ему стало немного легче, но говорила она слишком поспешно и холодно. Больше звонить никому не хотелось.

Ольга Евгеньевна принесла ему еще порцию мерзейших статеек, о нем, о Светике, но он не мог читать.

– Конечно, не надо вам читать, Петр Борисович, – сочувственно согласилась дама и отодвинула листки распечаток. – Знаете ли, тут прослеживается определенная тенденция. Это похоже на черный пиар. Такого рода кампании устраиваются перед выборами. Но вы, насколько мне известно, никуда не баллотировались. Деньги затрачены пока небольшие, впрочем, судить о масштабах трудно, это только начало. Думаю, на организацию публикаций ушел примерно месяц, то есть все началось именно тогда, когда у вас возникли серьезные контакты с фирмой «Генцлер». Это наводит на мысль…

Она говорила еще минут пять. Он не понимал смысла слов. Проклятое сверло в мозгу набирало обороты. Петр Борисович выпил очередную обезболивающую таблетку, секретарша заварила ему крепкий чай.

– Петр Борисович, давление меняется, магнитные бури, у меня тоже сегодня весь день голова трещит.

– Да, Тома, спасибо, я понял.

Верная Тома подошла и приложила ладонь к его лбу.

– Может, это грипп? Давайте я вызову врача.

– Не надо. Все. Иди.

Сквозь боль сумел пробиться сиплый голос Агапкина в телефонной трубке.

– Не раскисай, Петр. Держись, – строго сказал старик. – Они именно этого добиваются. Зачем ты выключал телефон? Я ужасно переволновался за тебя. Я, видишь ли, второй день сижу в Интернете, читаю всю эту мерзость.

– Я не выключал. Просто обедал в клубе на Большой Никитской, там нет сети.

– Клуб в старинном английском особняке? Я не помню номер дома.

– Да. Особняк в английском стиле. Номер я тоже не помню, но не важно. Откуда ты знаешь?

– Знаю. Бывал там не раз. Очень давно. В ноябре семнадцатого. Ты обязательно отвези меня туда как-нибудь.

– В ноябре семнадцатого? – тупо переспросил Кольт. – Ну, да, я все не могу осознать, как давно ты живешь. Никак в голове не укладывается.

– Завидуешь? – Старик сипло захихикал. – Хочешь так же?

– Перестань! Что же было тогда в особняке на Большой Никитской?

– Там жил Мастер, Матвей Леонидович Белкин вместе с семьей. Там он вел переговоры с большевиками. Когда во всей Москве было холодно и темно, там еще оставались тепло и свет. Удивительным образом не выключалось электричество, работал водопровод. Оттуда я привозил еду и бинты на Вторую Тверскую. Михаил Владимирович был ранен, Таня родила.

– Кого?

– Как кого? Мишу. Того самого Данилова, дедушку Сони. Поверь, мне тогда было значительно тяжелей, чем тебе сейчас. А потом бывало еще хуже, и всегда казалось, что это последний предел, терпеть невозможно. Но все прошло. Я пережил, справился. И ты справишься, Петр, я тебе обещаю.

Глава двадцать четвертая

Москва, 1918

Вождь поздоровел, повеселел. Сломанная левая рука отлично срасталась и почти не беспокоила его. Головные боли отпустили, он засыпал легко, просыпался бодрый и свежий, хохотал, читая медицинские бюллетени, приветственные послания трудящихся, гневные проклятия врагам пролетариата, покусившимся на священную жизнь вождя, возвышенные панегирики в свой адрес.

Соратники старались перещеголять друг друга. Миллионными тиражами печатались брошюры Троцкого, Каменева, Зиновьева, Бухарина. Ильича называли воскресшим из мертвых вождем «божьей милостью», «апостолом мирового коммунизма».

Воображаемые пули открыли вождю дорогу к бессмертию. Миф о чудесном воскрешении из мертвых действовал на темные голодные массы сильнее лозунгов и воззваний. Мудреные слова «социализм», «классовая борьба», «диктатура пролетариата» были непонятны и чужды простому человеку. Миф оказался убедительней слов и самой реальности. Расчет был точен. Воскресшего вождя полюбили, ему поверили, ему стали поклоняться как божеству.

2 сентября ВЦИК поставил и решил вопрос о красном терроре. «Расстреливать всех контрреволюционеров. Предоставить районам право самостоятельно расстреливать. Устроить в районах маленькие концентрационные лагеря. Принять меры, чтобы трупы не попадали в нежелательные руки. Ответственным товарищам в ВЧК и районных ЧК присутствовать при крупных расстрелах. Поручить всем районным ЧК к следующему заседанию предоставить проект решения вопроса о трупах».

5 сентября постановление о красном терроре было принято Совнаркомом.

«Предписывается всем Советам немедленно произвести аресты правых эсеров, представителей крупной буржуазии и офицерства. Подлежат расстрелу все лица, прикосновенные к белогвардейским организациям, заговорам и мятежам. Нам необходимо немедленно, раз и навсегда, очистить наш тыл от белогвардейской сволочи. Ни малейшего промедления! Не око за око, а тысячу глаз за один. Тысячу жизней буржуазии за жизнь вождя! Да здравствует красный террор!»

Под постановлением подписались нарком юстиции Курский и нарком внутренних дел Петровский. Ни Свердлов, ни Ленин своих автографов под этим документом не оставили.

Свердлов явился в кабинет вождя со стопкой бумаг, как обычно, зло блеснул своими пенсне на Федора.

– У меня есть уважительная причина, я ранен, – ехидно заметил вождь, пробежав глазами машинописный текст, – а вы, Яков, могли бы и расписаться, для истории. Вы принесли, наконец, дело Каплан?

Свердлов ничего не ответил, шлепнул на стол папку. Вождь несколько минут молча листал, читал, качал головой.

– Яков, вы понимаете, что это никуда не годится? Чушь, полнейшая чушь! Курам на смех! Где протоколы допросов? Где показания свидетелей?

– Владимир Ильич, все тут, перед вами.

– Тут передо мной чушь! Женская рука с браунингом! Один говорит, она целилась в спину, другой говорит, она целилась в грудь. У нас какое официальное время покушения? Семь с половиной вечера. А в показаниях Гиля он меня только в десять привез к Михельсону, плюс еще час я выступал. Яков, вам не приходило в голову, что в одиннадцать уже тьма кромешная и никакой женской руки с браунингом никто не разглядит?

– Что касается времени, так тут у нас есть пространство для маневра, – спокойно заметил Свердлов, – по-старому одиннадцать вечера, а по-новому восемь. Владимир Ильич, это только черновики, товарищи не успели отредактировать. Вы же потребовали срочно принести.

– Тут не редактировать, тут все заново переписывать надо! Яков, скажите честно, вы сами потрудились прочитать? Нет? Ну, так хотя бы послушайте!

Вождь стал читать нарочито театрально, видно, спектакль продолжал забавлять его.

– «Подойдя к автомобилю, я услышал три резких звука, которые я принял не за револьверные выстрелы, а за обыкновенные моторные звуки. Вслед за этими звуками я увидел толпу народа, разбегавшуюся в разные стороны. Человека, стрелявшего в Ленина, я не видел. Я не растерялся и закричал: „Держите убийцу тов. Ленина!“ – и с этими криками побежал на Серпуховку, по которой в одиночном порядке и группами бежали в различном направлении перепуганные выстрелами и общей сумятицей люди».

– Ну и что? – Свердлов невозмутимо повел кожаным плечом. – Я лично не нахожу пока никаких несоответствий.

– Не находите? Ладно, читаем дальше!

«Я увидел бежавших двух девушек, которые, по моему глубокому убеждению, бежали по той причине, что позади них бежали другие люди, и которых я отказался преследовать. В это время позади себя, около дерева, я увидел с портфелем и зонтиком в руках женщину, которая своим странным видом остановила мое внимание. Она имела вид человека, спасающегося от преследования, запуганного и затравленного. Я спросил ее, зачем она сюда попала. На эти слова она ответила: „А зачем вам это нужно знать?“, что меня окончательно убедило в покушении этой женщины на тов. Ленина.

На Серпуховке кто-то из толпы в этой женщине узнал человека, стрелявшего в Ленина. После этого я еще раз спросил: «Вы стреляли в тов. Ленина?», на что она утвердительно ответила, отказавшись указать партию, по поручению которой стреляла. В военном комиссариате Замоскворецкого района эта задержанная мной женщина на допросе назвала себя Каплан и призналась в покушении на жизнь Ленина».

– Владимир Ильич, я же сказал, это черновики, – еще раз повторил Свердлов и нервно закурил.

– Яков, знаете, как это называется? Халтура! В одной руке зонтик, в другой портфель. А оружие она во рту держала? И дальше, там про какие-то гвозди, стельки. Ну что вы дымите и молчите? Объясните мне, главному персонажу сей исторической драмы, почему у опытной матерой террористки, которая от лица партии правых эсеров пришла меня шлепнуть, в ботинках были гвозди?

– Владимир Ильич, видите ли, когда ее привели в районный комиссариат, она сразу разулась, попросила что-нибудь положить в ботинки, пожаловалась, что изранила ноги гвоздями. Ну и какой-то красноармеец дал ей несколько бланков вместо стелек. А потом при повторном обыске на Лубянке нашли эти стельки и арестовали всех сотрудников комиссариата.

– Молодцы! Отличная работа! И что, сотрудники так и сидят? Или их уже выпустили?

– Конечно, Владимир Ильич, всех выпустили.

Ленин хмыкнул и опять уставился в бумаги.

– Всех. Замечательно. И лиц, задержанных на квартире номер пять, в доме десять по Большой Садовой, тоже выпустили? Ну, да, я вижу. «Давид Савельевич Пигит, беспартийный марксист и интернационалист. Имеет обыкновение после каждого незначительного акта против Совнаркома быть арестованным. Так, он был арестован после убийства графа Мирбаха и освобожден по просьбе ряда коммунистов. Ныне предлагаю освободить его без таковых ходатайств… Засаду с квартиры снять. Кингисепп, Петерс, Аванесов».

Он захлопнул папку и раздраженно отбросил ее прочь.

– Архиглупо, архинебрежно! Запомните, Яков, этой безобразной халтуры я никогда не читал, в глаза не видел! «Имеет обыкновение быть арестованным»! Умственные недоноски!

Свердлов хотел сказать еще что-то, но не успел. Ленин опять захохотал, замахал рукой.

– Все, идите, Яков, унесите это от меня подальше, иначе помру от смеха!

Свердлов взял папку со стола, сверкнул своими пенсне.

«Да, я знаю, меня здесь не должно быть», – хотел сказать Федор, но, разумеется, промолчал.

– Ушел, сволочь, – пробормотал Ленин, когда закрылась дверь, – и не куда-нибудь, а в мой кабинет. Засел там, как у себя дома, устроился основательно, с комфортом, распоряжается, руководит в свое удовольствие, Бончу сказал: видите, и без Ильича отлично справляемся. А Бонч, верный мой дружок, конечно, прибежал мне об этом доложить, чтоб поднять настроение. Троцкий заигрывает с англичанами, с американцами, у него своя отдельная игра, хитрая, умная. Соломку подстилает, чтоб мягче падать.

Он снова засмеялся, громко, на высоких нотах. Смех был похож на истерику. Но стих через минуту, когда в комнату вошла Крупская.

– Володя, что? Что опять случилось?

– Ничего, Надюша. Все в порядке.

Федор не знал, был ли между ними разговор о расстреле Фанни Каплан. Больше речи об этом не заходило. Вероятно, вождь легко убедил жену, что поспешная казнь – недоразумение, в котором виноват Свердлов.

– Ты же знаешь Якова, он человек решительный и жесткий. От ошибок никто не застрахован.

Надежда Константиновна сразу поверила и не стала задавать лишних вопросов. К тому же значительно более, чем судьба бедной слепой Фанни, ее волновали участившиеся визиты к вождю красавицы Инессы. В связи с нездоровьем и вынужденным заточением Ильич желал видеть «дорогого друга» почти каждый вечер.

Товарищ Инесса казалась бледной прекрасной тенью прошлого, разрушенного мира. В ней вопреки всему сохранилась отнюдь не большевистская женственность. Ее густые золотисто-каштановые волосы блестели. Улыбка открывала безупречные белые зубы. Родив пятерых детей, она умудрилась остаться легкой и стройной, как девочка. Ее тонкое, чистое, чуть ассиметричное лицо притягивало взгляд. Трудно было поверить, что это изысканное большеглазое создание имеет за плечами три тюремных заключения, полтора года ссылки в отдаленную глушь Архангельской губернии и побег из ссылки.

Рядом с Инессой хотелось пить маленькими глотками ледяное шампанское и бойко болтать о пустяках по-французски. Она была аристократически приветлива со всеми, включая охрану и прислугу. Она садилась за фортепиано, играла Бетховена, Шопена, Шуберта. Вождь слушал хмуро и напряженно, прикрыв лицо ладонью, как бы отгородившись от всех и от себя самого. Надежда Константиновна вздыхала, беспокойно ерзала в кресле. Мария Ильинична покачивала головой, поджимала губы, косилась на Крупскую то злорадно, то сочувственно.

Инесса играла великолепно.

Федор, скромно сидя на подоконнике, старался ни о чем не думать, просто отдыхал и наслаждался живой музыкой. Ее все меньше оставалось, наверное, скоро она совсем исчезнет под напором революционных маршей и пьяных частушек.

За последним аккордом следовала долгая пауза, глубокая, странная тишина. Инесса бессильно роняла руки на колени, поворачивалась лицом к вождю, и взгляд ее был беззвучным продолжением музыки. Она смотрела на вождя с такой любовью и преданностью, он любовался ею так откровенно, что у бедняги Крупской багровели щеки, на лбу выступали капельки пота, а Мария Ильинична начинала тактично покашливать.

Трагическим апогеем вечера становились бесконечные полчаса, которые проводила товарищ Инесса наедине с вождем. Дверь в кабинет мягко закрывалась. Крупская преувеличенно громко топала по коридору мимо этой двери, сновала туда-сюда без всякой уважительной причины.

– Надя, уже поздно, тебе надо готовиться к завтрашней лекции, – раздраженно замечала Мария Ильинична.

– Боишься, стану подсматривать в замочную скважину? – зло огрызалась Крупская.

– Подсматривай на здоровье, только успей отойти, иначе получишь дверной ручкой по лбу.

Легкая склока двух пожилых некрасивых женщин всегда заканчивалась примирением. И обе они всегда очень тепло прощались с товарищем Инессой. После ее ухода в квартире витал едва уловимый аромат дорогих духов, но это только казалось, это было еще одной иллюзией. Духами товарищ Инесса давно уж не пользовалась.

* * *
Северное море, 2007

«Мне вовсе не холодно и не мокро. Я лежу в теплой постели в своей маленькой парижской квартирке. Горит огонь в камине. Только что я принял горячую ванну, выпил молока с медом, надел пижаму и шерстяные носки. Пожалуй, стоит обмотать шею шарфом. Тогда мне точно не угрожает никакая простуда. Я засну и проснусь совершенно здоровым.

Я живу высоко, в мансарде старого доходного дома, в Латинском квартале, неподалеку от Сорбонны. Надо мной косой потолок, окно смотрит в небо.

Квартирка у меня удивительно уютная. Целых две комнаты. В ванной газовая колонка. Кухни нет, но в гостиной стоит электрическая плитка, на ней я варю себе кофе, кипячу молоко, иногда жарю яичницу.

Сплю я в кабинете, на диване. Каждый раз, когда я укладываюсь на него, он ворчит, скрипит, норовит ткнуть меня в бок пружиной. Ему не нравится, что я стелю свои плебейские простыни на изысканный темно-вишневый бархат его обивки. Пухлые валики возмущенно трясутся, когда на один я кладу подушку и голову, а на другой ноги. Подозреваю, что дивану не так неприятен я, как постоянное близкое соседство дубового чудовища, письменного стола.

Стол конторский. Его списали по старости из какого-то казенного учреждения. Столешница заляпана чернилами, отшлифована сатиновыми нарукавниками мелких чиновников, из ящиков до сих пор пахнет клопами, казеиновым клеем, штемпельной краской. Я сам терпеть не могу этого унылого бюрократа. Только присутствие мадемуазель Ундервуд мирит меня с ним.

Мадемуазель – ангел. Должен признаться, это пока единственное существо женского пола, у которого хватает терпения жить со мной под одной крышей так долго. Она немолода, ее не назовешь красавицей, однако у нее легкий характер. Она всегда улыбается. Ей ничего не нужно, кроме войлочной подстилки, новой ленты раз в три месяца и нескольких капель машинного масла раз в полгода. Ее трескотня звучит для меня как музыка.

Мадемуазель свободно владеет всеми европейскими языками. У нее универсальный латинский шрифт. На ней я печатаю по-французски статьи, репортажи, гороскопы и юморески для последних страниц дамских журналов, прочую ерунду, которая приносит мне неплохой доход.

По-русски я пишу то, что никакого дохода не приносит и никому, кроме меня, не нужно. По-русски я пишу от руки, вечным пером, в толстых тетрадях. Мадемуазель Ундервуд в этом не участвует, отдыхает на полу, возле книжного шкафа, в элегантном дерматиновом футляре.

Свой странный монолог я произносил вслух. По выражению лица бобренка было видно, что он внимательно меня слушает. Чтобы не замерзнуть, мне надо было как-то двигаться, шевелиться, но шевелить я мог только языком, а потому болтал без умолку.

Я так увлекся, что не сразу услышал шаги. Некто приближался к моему убежищу, и вряд ли этот некто был бобром. Я замолчал и уставился на бобренка. Но он вдруг потерял ко мне всякий интерес, резво завертелся, шлепнул меня хвостом по носу и покинул хатку.

Шаги затихли. Мгновение тишины показалось мне вечностью. Наконец женский голос отчетливо произнес:

– Привет, малыш. Извини, я взяла для тебя яблоко, но нечаянно съела его по дороге. Если хочешь, могу дать немного орешков. Ну, что ты так смотришь? Я знаю, что ты не белка. Попробуй, это вкусно.

Я решил, что сошел с ума. Здесь никто не мог говорить по-русски. Население острова пользуется только английским. Среди имхотепов в ходу латынь. Прочие языки здесь попросту запрещены. Тем не менее я слышал чистейшую русскую речь, без всякого акцента. И голос показался мне смутно знакомым.

«Стой! Это ловушка! – сказал я себе. – Ты ждал, что тебя будут искать свирепые солдаты охраны, с автоматами, дубинками и кинжалами. Ты недооцениваешь имхотепов. Разве не знаешь, что главное их оружие – обман, подмена, глумление над живыми чувствами, которые им самим недоступны?»

Я попытался приподняться, хотя бы краем глаза сквозь просветы между ветками взглянуть на существо женского пола, которое говорило по-русски. Мне удалось увидеть пару ног, обутых в высокие кожаные ботинки, ноги были маленькие, ботинки явно промокли. Больше я не разглядел ничего. Я настолько ослаб, что не сумел удержаться в приподнятом состоянии и свалился, задев несколько веток и больно подвернув руку, на которую опирался.

Треск и собственный сдавленный стон показались мне оглушительными.

– Там кто-то есть? – тревожно спросил женский голос.

Я не ответил, я стиснул зубы и старался не дышать. Но это не помогло. Крыша бобровой хатки громко зашуршала, я увидел руку, которая отодвигала ветки. Я зажмурился и стал про себя молиться.

– Эй, как вы сюда попали? Что с вами случилось? Вы живы?

Вопросы были заданы по-английски. Я открыл глаза, но ничего не мог разглядеть из-за слез. Я поверил, что никакая это не ловушка. Имхотепка непременно продолжила бы игру, обратилась ко мне по-русски. Им известно, что русский для меня родной, и я могу пойти на его звук бездумно, как крыса на мелодию флейты крысолова.

Теплая ладонь дотронулась до моей щеки.

– Это вас ищут? Тут такой переполох.

Я смутно разглядел милое женское лицо. Большие голубые глаза смотрели на меня из-под низко надвинутой черной шляпы. Они показались мне еще более знакомыми, чем голос. Но это, конечно, была иллюзия, галлюцинация. Мне часто снятся люди, которых очень хотелось бы увидеть. В нынешнем моем состоянии кто-то из них мог померещиться мне наяву.

– Если найдут, я погиб, – прошептал я.

– О, Боже, вы говорите по-русски! Кто вы? Впрочем, это потом. Послушайте, сейчас вам вылезать не стоит. Надо дождаться темноты. Но вы промокли вдрызг, что же мне с вами делать? Погодите, одну минуту.

Ее не было довольно долго, я слышал рядом треск и шорох. У меня появилась слабая надежда когда-нибудь вернуться в Латинский квартал, в мою мансарду, принять горячую ванну, вскипятить молоко на плитке.

– Повернитесь. Осторожно, тут ужасно неудобно. Я подстелю вам сухих веток и накрою вас своим плащом, так будет хоть немного теплей. Все, лежите тихо. Они почти уверены, что вы утонули в озере, и скоро искать перестанут.

Она исчезла так же внезапно, как появилась. Я опять услышал шорох над головой. Она поправляла крышу бобровой хатки. На сухом ельнике, под ее плащом, я быстро согрелся и стал засыпать. Вернулся бобренок, обнюхал плащ, бесцеремонно полез носом в карман. Там остались еще орешки. Он съел их, повозился и улегся ко мне под мышку.

Я бы заснул так же спокойно и крепко, как сплю только у себя в мансарде на диване. Я уже стал видеть какой-то интересный сон, но тут издали донеслись голоса.

– Добрый день, мисс Денни, как поживаете?

– А, офицер Освальд. Хорошо, что я вас встретила. Идемте, кое-что покажу.

«Вот и все», – подумал я со странным спокойствием.

Кровь заледенела в моих жилах. Ничего я больше не чувствовал. Если бы меня схватили, сковали руки, бросили в темницу, били, мучили голодом и бессонницей, я бы держался до последнего вздоха и не считал себя побежденным. Даже фокусы с гипнозом были мне нипочем. Но когда я услышал русскую речь, когда меня укрыли плащом и дали надежду, я сломался. Я им поверил, стало быть, проиграл, и нет мне спасения».


Соня решительно захлопнула тетрадь и спрятала под подушку. Она приучила себя останавливаться на самом интересном месте. Рукопись незаконченного романа спасала ее от одиночества и стала чем-то вроде последнего запаса чистой воды в пустыне. Она экономила, пила маленькими глотками. Ей хотелось как можно дальше оттянуть момент, когда перевернется последняя исписанная страница.

Каюту больше не запирали. Соне разрешено было гулять по яхте сколько душе угодно. Правда, гулять оказалось негде. Коридор, палуба, капитанский мостик, крошечная библиотека, вот и все. Она могла также заходить в кают-компанию, на кухню, которую называли камбуз, и в лазарет, то есть в кабинет доктора Макса. Но там делать было совершенно нечего.

Почти целый день Соня провела в библиотеке, с любопытством пролистывала толстые немецкие и английские издания. Их было немного, в основном современные, дешевые. Труды по семиотике, по истории алхимии и тайных обществ. Сборники трактатов Фомы Аквинского и Парацельса в современной обработке. Маленькие изящные томики Платона и Сенеки. Полные собрания сочинений Сен-Симона, Вольтера, Дидро. Отдельную полку занимали тома Маркса, Ленина, Муссолини. Там же стояло шикарное, в черной с золотом обложке, издание «Майн кампф» Гитлера. Имелись «Книги мертвых», древнеегипетская и тибетская, с комментариями Юнга. «Святейшая тринософия» Сен-Жермена, «Теософия» Елены Блавацкой, «Антропософия» Рудольфа Штейнера. Именно в этом ряду Соня обнаружила произведение, автором которого значился сам Эммануил Хот, на внутренней стороне обложки красовалась его фотография, довольно сильно отретушированная.

Книга называлась «Звезда и свастика». Издана была в Берлине пятнадцать лет назад. Пролистав ее, Соня поняла, что это довольно нудное наукообразное исследование о влиянии древних символов на психологию современного человека.

Именно в тот момент, когда, стоя возле полок, она разглядывала цветные иллюстрации, раздался голос Хота:

– Не самый лучший мой труд. На яхте я не держу по-настоящему ценных книг.

Он подошел, как всегда, бесшумно и встал у нее за спиной.

– Почему же? Очень любопытно, – ответила Соня с вежливой улыбкой.

– Идею этой работы подсказал мне ваш дед, вернее, несколько его статей. Жаль, здесь нет трудов Михаила Данилова. Он написал мало, однако каждая его статья и книга – событие. Есть великолепный учебник истории военной авиации, трехтомник по истории русской эмиграции и Белого движения. Самый знаменитый его труд посвящен разведкам сталинской России и Третьего рейха. Называется он, если мне память не изменяет, «Магия шпионажа».

– Скажите, а зачем вам тут Маркс и Ленин? – спросила Соня, чтобы сменить тему.

Ей неприятно было говорить с Хотом о дедушке.

– Как зачем? Иногда я читаю их. Это весьма полезно и поучительно. Мне интересны люди, которые влияли на ход истории. Кстати, Михаил Данилов давно замыслил книгу о Ленине. Историко-психологическое исследование. Не знаю, удастся ли ему осуществить свой замысел. Будет обидно, если он не успеет. Впрочем, все зависит от вас, Софи.

Он уставился на нее своими тусклыми гляделками. Он ждал от нее вопросов или хотя бы эмоций. Она молча, сосредоточенно разглядывала книжные корешки.

– Ну, не стану вам мешать, – сказал он, ничего не дождавшись. – Ужин через полтора часа.

Он удалился так же бесшумно, как вошел. Соня вздохнула с облегчением. Ей захотелось вернуться в каюту. Каждый раз после разговора с Хотом, даже такого, короткого и невинного, ее как будто окатывало ледяной волной. Она потом долго не могла согреться. Как и Фриц Радел, он казался ей не совсем живым. Не гомо сапиенс, а мортинс сапиенс. Мертвец разумный.

Мертвец, утверждающий, что живет много тысяч лет. Сколько именно, неизвестно. В общем, всегда. То он был ребенком в 1835 году и переболел черной оспой. То лично присутствовал при сожжении великого магистра ордена тамплиеров Жака де Моле в 1314 году. Бросал вскользь, между прочим: «Великий магистр никого не проклинал, он только призвал папу Климента Пятого и короля Филиппа Красивого явиться на суд Божий до окончания этого года. Они последовали призыву. Папа умер в апреле, ровно через месяц. Филипп в ноябре».

Затем Хот скромно добавлял, что предсмертную речь магистра слышал собственными ушами.

Соня попыталась выяснить подробности, ей хотелось узнать, например, в каком качестве господин Хот присутствовал при казни, кем вообще он был во Франции 1314 года.

– Самим собой, – отвечал Хот с невозмутимой улыбкой, – я всегда остаюсь только самим собой.

– А черной оспой к этому времени вы уже переболели? – спросила Соня.

– Конечно. Ведь это несчастье случилась со мной в детстве.

– В Марбурге, в 1835 году?

– Да. Именно.

– Но четырнадцатый век был раньше девятнадцатого.

– Откуда вам это известно?

– Это известно всем и вам тоже. Это истина, которая не нуждается в доказательствах.

За столом переглядывались и хихикали, словно Соня ляпнула несусветную глупость. Доктор всякий раз утешительно гладил ее по руке и шептал:

– Ничего, не огорчайтесь, привыкнете.

Ей хотелось поговорить с доктором Максом, из всех обитателей яхты он казался единственным нормальным человеком. Во всяком случае, тухлой рыбой от него не воняло и о своей жизни в разных веках до и после нашей эры он не рассказывал. Правда, у него был другой недостаток. Он постоянно трогал Соню, считал пульс, заглядывал в глаза, бесцеремонно приподнимал пальцем то одно, то другое веко. Наблюдение за состоянием ее здоровья было его обязанностью. Он объяснил ей, что она получила большую дозу наркотиков и транквилизаторов и реакция ее организма оказалась неадекватной, чрезмерной.

– Вы проспали на десять часов больше, чем предполагалось. Что-то вроде легкой летаргии. Мне пришлось ввести вам несколько доз биостимулятора.

– Что именно вы мне вводили? – спросила Соня.

– К сожалению, пока я не могу вам сказать. Поверьте, это отличные препараты, вы сами видите, они принесли вам только пользу. Вы благополучно проснулись, отлично выглядите и чувствуете себя вполне здоровой.

Больше она не сумела ничего добиться. Доктор Макс молчал и улыбался. Дважды приводил ее в лазарет, измерял давление, светил фонариком в глаза, стучал молоточком по коленям.

Перед тем как вернуться в каюту, Соня решила постоять на палубе, выкурить сигарету. Ветер утих, небо расчистилось, солнце коснулась кромки воды.

– Я тоже люблю смотреть, как заходит солнце, – произнес приятный низкий голос доктора Макса.

Соня вздрогнула. Только что на палубе не было ни души. Он возник неизвестно откуда, словно специально следил за ней.

– Вижу, вы почти освоились у нас, Софи. Ничего не приглянулось вам в библиотеке?

– Нет. Макс, скажите, какой сегодня день?

– Пятница.

– А вчера?

– Четверг.

– Почему не вторник?

Он широко улыбнулся, положил ей руку на плечо и сказал очень тихо, по-русски:

– Хотите поговорить? Я давно жду этого.

* * *
Москва, 1918

Невозможно было избежать прямого разговора. Бокий, Петерс и сам вождь требовали ответа от Михаила Владимировича. Федору ясно дали понять, что несогласие служить новой власти будет значить неминуемую гибель всех, включая маленького Мишу.

– Конечно, младенцев мы не расстреливаем, – мягко объяснил Бокий, – но без матери, в приюте, у ребенка мало шансов выжить.

Федор отправился в госпиталь, зашел в приемное отделение и сразу столкнулся с Таней. Она выглядела ужасно. Бледная, худющая, почти прозрачная, с ввалившимися щеками. Под глазами глубокие темные тени.

– Вы пришли за папой? Он в операционной. Освободится через час.

– Танечка, у вас дистрофия. – Он прижал к губам ее руку, почувствовал, что кожа стала совсем сухой, шершавой. – На вас смотреть больно.

– Так и не смотрите, – она отдернула руку, – вы свой выбор сделали.

– У меня не было выбора. Осуждаете меня, что я повез Михаила Владимировича в Кремль?

– Никого я не осуждаю. Каждый выживает, как умеет.

– Я не хочу оправдываться, просто вы должны знать. Если бы я не сделал этого, вас бы арестовали.

– За что?

Федор хотел спросить ее о есауле, но не решился.

– Не за что, а почему. Потому, Танечка, что время такое. Нет выбора, у меня, у вас, у Михаила Владимировича. Нет, и все. Они пришли надолго. Одолеть их некому.

– Как же некому, когда идет война?

– Она скоро закончится, они победят.

– Конечно, победят, если все перейдут на их сторону. Вы уже перешли, теперь очередь за папой, да? Зачем вы его втягиваете? Неужели нельзя пощадить?

Голос ее звучал глухо, безнадежно. Федору не удавалось поймать ее взгляд, она смотрела в пол. Казалось, еще немного, и она потеряет сознание. Он понимал, что дело не в голоде. Семья питалась скудно, но все-таки благодаря его стараниям не голодала. Таню сжигала изнутри тоска. Все в этой новой жизни было ей противно, и в свои двадцать лет она не видела для себя никакого приемлемого будущего. Он обнял ее и зашептал на ухо:

– Танечка, потерпите, ради Миши, ради папы, Андрюши.

Она не пыталась вырваться из его рук, наоборот, уткнулась лицом ему в плечо и забормотала сквозь слезы:

– Федя, я не могу больше, мне страшно, тошно, противно жить. Я понимаю, вы делаете для нас все, что можете, простите меня.

– Вы ни в чем не виноваты, Танечка, держитесь, прошу вас, я придумаю что-нибудь, только дайте мне время. И папу не осуждайте, ему и так тяжело.

Скрипнула дверь, послышались вкрадчивые шаги. Таня вздрогнула, отстранилась. Федор оглянулся. За спиной у него стоял Смирнов.

– Товарищ Агапкин, мое почтение. – Круглая физиономия расплылась в лакейской улыбке. – Еле нашел вас. Мне доложили о вашем приходе. Милости прошу ко мне в кабинет. Как Владимир Ильич себя чувствует?

– Лучше. Значительно лучше. Разве вы газет не читаете?

– Разумеется, читаю, однако хотелось бы знать, так сказать, из первых рук. Чайку не желаете ли? Товарищ Данилова, вас тоже, милости прошу.

Именно от Смирнова исходили так называемые сигналы, доносы на Таню, о которых говорил Бокий. Но не только от Смирнова. Доносов было много, кольцо сжималось.

Разумеется, перед товарищем Агапкиным главный врач юлил, вилял хвостом. От Федора пахло властью. Смирнов заметил, как они с Таней стояли обнявшись, теперь он и на Таню смотрел особенным взглядом, снизу вверх, хотя был выше ее на голову.

Федор однажды уже пытался говорить с Семашко об этом Смирнове. Известно было, что он вовсю спекулирует госпитальным имуществом, медикаментами, бельем, дровами. Семашко небрежно бросил: разберемся. Но ничего не изменилось. Смирнов все так же руководил лазаретом, занимал кабинет Михаила Владимировича и отлично себя чувствовал.

– Ну, так как же насчет чайку? И сахарок есть настоящий, и сальце украинское, – Смирнов подмигнул, оскалил в улыбке золотые клыки.

– Спасибо. У меня мало времени. – Федор взял Таню за руку и вывел из приемного отделения.

– Так все равно товарищ Свешников оперирует, вам ждать придется. Или, может, вызвать его, если времени нет? – прозвучал позади голос Смирнова.

Федор ничего не ответил. Вместе с Таней они вышли в госпитальный двор.

– Конечно, еще бы не тошно под началом такой скотины, – сказал Федор и закурил. – Не надо вам больше здесь работать.

– А что же делать?

– Жить, Танечка. Учиться в университете, растить Мишу. Я уже сказал вам, выбора нет. Пока, во всяком случае.

– Федя, я боюсь задавать вам вопросы, но хотя бы можете сказать – им папа нужен как врач или они знают о препарате?

– Врачи им позарез нужны. Для себя они хотят настоящих врачей, профессионалов. О препарате они знают и весьма им интересуются. Честно говоря, если бы не препарат, вряд ли мы все были бы живы сейчас.

– Ого! Даже так?

– Именно так. Но только вы сразу, сию минуту, забудьте то, что я сказал, хорошо?

– Конечно. Я понимаю. Тем более что препарата все равно уж нет больше. Комиссар Шевцов всех крыс перестрелял, склянки побил.

– Да, я знаю. Препарата нет, однако миф остался, и вряд ли стоит разрушать его.

– Вы думаете? – Таня быстро, странно взглянула на него и отвернулась – Стало быть, эти товарищи убивают всех вокруг, а сами желают жить вечно? А, вот и папа.

Михаил Владимирович шел по аллее, подволакивая ноги, низко опустив голову. Федор знал эту его особенную походку. Когда профессор терял больного, он как будто старел сразу лет на десять. Не сказав ни слова, он взял у Федора папиросу, глубоко затянулся.

– Перестань себя изводить, папочка, – Таня обняла его и поцеловала. – Ты же сам говорил, что там все безнадежно.

– Было бы безнадежно, я бы не стал резать, – пробормотал Михаил Владимирович и выпустил дым из ноздрей. – Сердце остановилось, прямо на столе. Просто выключилось, здоровое в общем-то сердце. Человеку тридцать четыре года. Ему бы в деревню. Молоко, яйца, свежий воздух. Авось бы еще лет сорок прожил.

– Больной с туберкулемой в правом легком, – объяснила Таня Федору, – истощен был страшно, капсула могла вскрыться в любой момент, и началась бы скоротечная чахотка.

– Мгм. Теперь уж не начнется, – профессор тяжело вздохнул. – Ладно, Федя. Я так понимаю, ты приехал за мной? Там по-прежнему жаждут чудес? Надо бы им объяснить, что я не волшебник.

Таня вернулась в лазарет, у нее еще не закончилось дежурство. Федор и Михаил Владимирович пешком пошли до Второй Тверской. Путь был долгий, на улице они могли говоритьспокойно, никто их не слышал.

– Что за история с раненым есаулом? – спросил Федор.

– А, до тебя уже дошли слухи? Ну, в общем, был старик с тремя пулевыми ранениями в брюшную полость. Он пришел ночью, я сделал все необходимое, вытащил пули. Старик оказался удивительно крепким. Он говорил, что его станут искать, и на всякий случай мы вместо пулевых ранений записали ножевые. Он нес какой-то бред, будто бы его расстреляли на Лубянке, бросили в грузовик как труп, но колесо отвалилось, грузовик встал, и ему удалось выбраться.

– Боюсь, это вовсе не бред. Он вам сказал, кто он, откуда? Вы имя его знаете?

– Он назвался Иваном Осиповым, кажется. Никаких документов при нем не было. Как назвался, так и записали.

– Ладно, Бог с ним. А что Кудияров? Почему вы вдруг уложили его в больницу?

– О, это было бы смешно, когда бы не было так грустно. Кудияров требовал дать ему эликсир молодости, грозил револьвером, шантажировал как раз этим моим раненых. Никаких разумных доводов не слушал. Пришлось разыграть спектакль. Я рассчитывал на эффект плацебо, приготовился влить ему изотонический раствор, однако не успел. В самый ответственный момент явился твой приятель Фима. Думаю, дальнейшее тебе известно.

– Да, – кивнул Федор, – известно. Кудияров расстрелян. Пете Степаненко удалось исчезнуть. Есаулу тоже. Но остался документ, донос на вас и на Таню, касающийся как раз этого есаула.

– Я видел. Кудияров показал мне. Писала Аграфена Чирик, под его диктовку. Угораздило несчастную женщину влюбиться в такого мерзавца. Неужели эта бумажка что-то значит?

– Представьте, да. Есаул был деникинским связным.

– Но я же не знал этого.

Федор посмотрел на него и покачал головой.

– Можно подумать, если бы вы знали, не стали бы вытаскивать пули, а сразу позвонили бы в ЧК! Михаил Владимирович, вам пора уж увольняться из лазарета. И вам, и Тане.

– Даже так? Любопытно, и где же мы станем работать?

– Вы должны составить список всего, что необходимо для новой лаборатории. Они готовы предоставить любое помещение, дать ассистентов сколько нужно. Впрочем, если хотите, лабораторию можно на первое время обустроить дома, как было раньше. Числиться вы будете в штате кремлевского Медсанупра. Паек высшей категории. Таня истощена до крайности. Пусть учится и помогает вам в лаборатории. Этого с нее довольно. Я сказал им, что главный ваш ассистент – она. Без нее вы работать не сможете.

– Федя, погоди, у меня есть время подумать? Ну хоть немного.

– Нет. Сейчас уж нет. Я должен ответить сегодня. Простите меня. Я тянул, сколько мог.

– Да, я понимаю. Ну а если попробовать сбежать, спрятаться?

– Невозможно. – Федор резко остановился, сжал локоть профессора и быстро, на одном дыхании, проговорил: – Михаил Владимирович, я виноват, привез вас к нему в самый неподходящий момент.

– И теперь я знаю страшную тайну, – профессор хрипло рассмеялся. – Нет никаких пуль. Покушение инсценировано. Федя, но ведь не я один знаю. К нему ходят доктора толпами. Бюллетени печатаются каждый день, кстати, в них ахинея полнейшая, любому фельдшеру это ясно. А под ахинеей подписи известных профессоров.

– Михаил Владимирович, это вовсе не ахинея. Речь идет о чуде, о таинственном исцелении великого вождя. Правды никто никогда не узнает, расчет весьма точный. Они отлично разбираются в человеческой психологии. К тому же единственный ненадежный свидетель уничтожен, об этом они позаботились.

– Вы имеете в виду ту несчастную слепую женщину, на которую они все свалили?

– Помните, вы спрашивали, чем так пахнет? Именно в тот вечер, третьего сентября, Фанни Каплан расстреляли, а потом сожгли труп и развеяли пепел.

– Почему это сделали так поспешно, прямо на территории Кремля?

– У них не было времени. Дзержинский вернулся из Питера. Свердлов не хотел, чтобы состоялась их встреча, чтобы Феликс успел допросить Каплан.

Михаил Владимирович тихо присвистнул.

– Поразительно. Мне не приходило в голову, что там, внутри их шайки, все так сложно и запутанно. Мне казалось, они все заодно.

– Нет, вовсе нет. Они боятся друг друга больше, чем внешних своих врагов. Довольно часто они друг друга убивают. Володарский, Урицкий. Это их работа.

– Да, надо отдать им должное, работа блестящая. Но все-таки я не понимаю. Они расстреливают тысячи людей, в Серебряном Бору, в Сокольниках. Трупы зарывают в братских могилах или развозят по больницам, бросают во дворе. Теперь уж даже брезентом не прикрывают. С чего это вдруг понадобилось жечь труп этой несчастной женщины, да еще у себя под окнами?

– Чтобы исключить возможность эксгумации. Никто не должен узнать о ее слепоте, глухоте, о том, как она выглядела. Никто, никогда. Она случайный человек. К тому же сумасшедшая. Она была влюблена в некоего террориста, фамилия его Гарский, из-за него она попала на каторгу шестнадцатилетней девочкой, многие годы его любила. Этот Виктор Гарский – близкий знакомый Свердлова. Вот и возникла блестящая идея. Фанни передали весточку от Гарского, будто он назначил ей свидание на Серпуховке, у завода Михельсона. Она просто стояла за воротами и ждала. Еще был человек, который выстрелил в воздух. Матрос Протопопов, левый эсер. Не знаю, что они соврали ему, да это и не важно. Его сразу схватили и убили. Он сумасшедшим не был, хотя пил крепко. Кстати, во время так называемого левоэсеровского мятежа именно он разоружил Дзержинского в штабе Попова.

– Мятеж, вероятно, тоже был инсценировкой?

– Ильич тем и силен. Лучший способ контролировать события – это создавать их, разыграть по собственному сценарию, чуть опережая реальность.

– Да, в уме и силе ему не откажешь. Но ведь он болен, он долго не протянет, и ты это знаешь лучше меня.

– В том-то и дело. Он болен, и вы ему нужны. Вы нужны ему, а он вам. Я говорил вам про списки.

– Я был в списках?

– Не вы. Таня.

Михаил Владимирович замолчал надолго. Федор не торопил его с ответом, не решался заговорить первым. Он и так уж наболтал слишком много. Каждая сказанная фраза могла стоить головы им обоим. Когда переходили Тверскую, профессор вдруг пробормотал чуть слышно:

– Собственной старой шкуры мне, допустим, не жаль, но жизни моих детей и моего внука для меня несопоставимо дороже любой, самой правдивой правды, самой истинной истины, – он поднял голову и добавил уже громче, отчетливей: – Стало быть, так. Ну что ж, Федя. Когда я должен приступить к работе? Мне самому надо туда явиться?

– Дадут автомобиль с водителем, чтобы в любое время суток вы могли приехать. Сегодня выпишут для вас постоянный пропуск, водитель привезет его. А вы к завтрашнему утру подготовьте список, что нужно для лаборатории.

* * *
Северное море, 2007

Доктор Макс говорил почти без акцента и несколько раз тревожно оглядывался, словно не хотел, чтобы кто-нибудь их тут увидел и услышал.

– Где вы учили русский? – спросила Соня.

– Нигде. Обе мои бабушки родились в Москве, они говорили со мной только по-русски. Ксения и Лидия. Они вдвоем уехали из России в восемнадцатом году. Вы докурили? Пойдемте куда-нибудь. Холодно.

– Куда?

– Ну, хотя бы в мой лазарет.

Лазарет представлял собой две смежные каюты. Одна была чем-то вроде приемной. Три кресла, стеклянный столик, маленькое бюро, на котором стоял раскрытый ноутбук.

– Макс, все-таки что вы мне кололи? – спросила Соня, усаживаясь в кресло.

– Поверьте, ничего вредного, никакой химии, гормонов, наркотиков. Я сам терпеть не могу этого и свои препараты готовлю исключительно из натуральных компонентов. Травки, корешки. Но это мой профессиональный секрет.

– Вы сами готовите препараты? Вы фармацевт?

– Нет, я всего лишь врач. Но я придумал несколько оригинальных рецептов. Возможно, когда-нибудь я расскажу вам, но не сейчас.

– Почему?

– На то есть причины. Соня, ведь вы не станете утверждать, что полностью мне доверяете, верно?

– Не стану, – согласилась Соня.

– Вот и я не могу пока доверять вам настолько, чтобы сразу раскрыть свои профессиональные секреты. Но еще раз повторяю: никакого вреда я вам не причинил.

– Хорошо. Я поняла. Благодарю вас. Хот сказал, я прошла инициацию. Что это значит?

– Ничего.

– То есть?

– Соня, разве вы еще не заметили, что наш хозяин далеко не всегда говорит правду? Он вас изучает, тестирует. Ему нужны ваши эмоции.

– Зачем?

– Он не может силой заставить вас служить ему. Он ищет способ, как воздействовать на вас, чтобы добиться добровольного согласия.

– Вряд ли у него получится. Меня усыпили, притащили сюда, разыграли мою смерть. Кстати, это правда, что лабораторию сожгли и подложили вместо меня труп судомойки? Или тоже элемент тестирования?

– К сожалению, правда. Если бы этого не сделали, вас бы сейчас активно искали. Когда обсуждали разные варианты, пришли к выводу, что инсценировка – самый дешевый и не хлопотный способ. Хозяин чтит законы, не любит рисковать, но тут случай исключительный. Ради вас он готов был нарушить свои незыблемые принципы.

– Я польщена. Макс, вы тоже участвовали в обсуждении?

– Нет. Мне это не по чину. Соня, я сразу должен вас предупредить. Я могу ответить далеко не на все вопросы. Существует план вашей психологической обработки. Там подробно прописаны дозы информации и дезинформации, то есть что и когда вы должны узнавать. Вы объект. Все ваши мысли и чувства контролируются.

– Это ваш Хот объект, а я живой человек, никто не может контролировать мои мысли и чувства.

– Конечно, Сонечка, никто не может, никто не вправе. Однако это происходит. Вы, главное, не нервничайте. – Он улыбнулся и взял ее за руку. – Извините. Я должен проверить пульс. Я ведь тоже человек подневольный, отчитываюсь перед хозяином каждый вечер.

– Ой, мамочки, мне это не по силам. Я ничего не понимаю, – пробормотала Соня, – я хочу домой, мне страшно.

Она очень старалась не заплакать, но слезы потекли неудержимо. И тут же возникло в памяти рябое лицо Хота, две крупные симметричные капли на его щеках.

– Тихо, тихо, плакать можно, но чтобы кроме меня никто этого не видел и не слышал, – прошептал Макс, – больше ни о чем не спрашивайте. Я расскажу сам, что могу.

Он отпустил ее руку, достал из маленького холодильника бутылку воды, налил, протянул ей стакан и бумажный платок. Она глотнула воды, вытерла слезы, высморкалась, посмотрела на Макса. Возможно, это тоже была маска, он играл. Пусть так, все равно перед ней были живые сострадательные глаза.

– Моя мать танцовщица, – сказал он и погладил Соню по голове. – До сих пор она бьет чечетку в ночных клубах и не желает смириться со своим ужасным возрастом, помешалась на пластических операциях. В детстве я совсем не видел ее, она моталась по гастролям. Меня растили бабушки, Ксю и Ли. Я уже говорил вам, они уехали из России в восемнадцатом году. Ксю было семь, Ли значительно больше. Никто не знал в точности, сколько лет Ли. После войны ей оформляли очередной паспорт. В ее документах стоял год рождения 1846. Чиновник решил, что цифра 4 на самом деле плохо пропечатанная девятка, и без всяких вопросов исправил ошибку. Ли не возражала.

– Вы хотите сказать, ваша бабушка жила больше ста лет? – спросила Соня.

Слезы мгновенно высохли, сердце подпрыгнуло. Она залпом допила воду и потянулась за сигаретой.

– Я не разрешаю здесь курить, ну уж ладно, открою иллюминатор, сейчас штиль. Сто пятьдесят.

– Что?

– Ли умерла в девяносто шестом году. Ксю пережила ее всего на три дня. Ксю было восемьдесят пять. У нее обнаружили рак, она лежала в клинике. Десятого ноября Ксю ушла в кому. Ли уехала от нее поздно вечером. По дороге из клиники домой разбилась насмерть. Она была отличным водителем, но не справилась с управлением. На самом деле она просто не пожелала пережить свою внучку.

– Простите, Макс. Я вам не верю.

– Как хотите. Но вы не дослушали. В Москве, в восемнадцатом году, Ли и Ксю остались одни. Вся семья погибла. Ли тяжело болела. У нее был диабет, гипертония, отказывало сердце. В таком состоянии она попала в бывший военный госпиталь. Там работал Миша Свешников. Ли называла его Мишей, он был студентом ее покойного мужа, профессора Миллера. Она не знала, как и чем он ее лечил, она легла умирать, но из госпиталя вышла живой и здоровой. Правда, у нее выпали волосы, слезли ногти, страшно шелушилась кожа. Потом все выросло заново. Сколько я помню ее, она всегда выглядела лет на пятьдесят и никогда не болела. В детстве я думал, что мои бабушки сестры, причем Ли младшая.

– Все равно не верю, – упрямо повторила Соня и помотала головой, – сейчас вы опять станете проверять мой пульс, а потом доложите хозяину о моей эмоциональной реакции.

– Нет, Соня, сейчас я кое-что вам покажу. – Он развернулся в кресле и включил ноутбук. – Старые фотографии из дома я не выношу, оригиналов у меня с собой нет. Но некоторые снимки я отсканировал и вогнал в компьютер.

– Не верю!

– Так любил говорить своим актерам великий Станиславский, – грустно заметил Макс и открыл программу, – пожалуй, можно начать с этого. Выпуск медицинского факультета Московского университета 1884 года. Вот он, Миша Свешников. А это профессор Миллер Иван Карлович. Дама в шляпке – моя Ли. Лидия Петровна Миллер. Качество довольно паршивое, но смотрите, я увеличиваю. Здесь Ли тридцать восемь.

– Вы похожи на нее, Макс.

– Да, я знаю. Год девятьсот шестнадцатый. Пятилетняя Ксю. Остальных перечислять не буду. К восемнадцатому никого уж не осталось, кроме вот этих двоих. Ребенка и старухи. Видите, Ли здесь совсем другая, но узнать все-таки можно.

Он увеличил лицо. Отечная, полная, тяжело больная старуха смутно напоминала женщину в шляпке, и все-таки это была она, Лидия Петровна Миллер.

– Берлин, восемнадцатый год. Снимок сделан через несколько дней после приезда из России.

Старуха и девочка. У старухи на голове берет, волос не видно. Лицо худое и настолько измученное, что возраст определить трудно. Девочка, семилетняя Ксю, замотана темным платком, тоже измучена, однако улыбается спокойно и счастливо.

– Здесь у обеих нет волос, короткий ежик, и обе стесняются этого, – объяснил Макс. – Ксю привезла вшей из Москвы, ее обрили наголо, у Ли волосы выпали сами.

Он показал еще около дюжины снимков, разных лет. По ним отчетливо было видно движение времени. Менялось качество пленки, одежда, прически. Менялась Ксю. На фотографии начала семидесятых Соня увидела мальчика Макса. Этот снимок он увеличил.

– Вот она, точка пересечения. Здесь Ксю и Ли выглядят как ровесницы. Ксю пятьдесят девять. Тогда еще она красила волосы. Ли седая, а все равно кажется чуть-чуть моложе. Это чуть-чуть, маленькая временная трещинка между ними росла неумолимо.

– Но неужели никто не замечал? Родственники, знакомые, соседи? – спросила Соня, разглядывая последний снимок, где была совсем старая, уже больная Ксю, почти сегодняшний Макс и неизменная, седая, строгая, моложавая Ли.

– Родственников почти не осталось, соседи и знакомые часто менялись из-за переездов. В тридцать третьем, когда к власти пришел Гитлер, умная Ли решила удрать в Америку. Европейский континент они покинули как бабушка и внучка, в Нью-Йорк приплыли как мать и дочь. Ксю было двадцать два.

– На какие средства они жили? – спросила Соня.

– Ли всегда удавалось заработать. Она была неутомима и несгибаема, знала четыре языка, печатала на машинке, стенографировала, переводила, шила игрушки, рисовала комиксы, иллюстрировала детские книжки. В Америке ее взяли на Диснеевскую киностудию, она сумела оплатить обучение Ксю в университете. Ксю стала юристом, вышла замуж, родила мою мать. Муж Ксю, мой дед, был кадровый офицер армии США, погиб в сорок четвертом.

– Ну а ваша мама, как она могла ничего не заметить?

– О, матушка – человек особенный. Она выросла удивительной красавицей, танцевала без передышки, жила бурно, вдали от нас, приезжала редко и никого, кроме самой себя, не видела. Замуж выходила раз семь, кажется. Один из семерых стал моим отцом. Я родился в шестьдесят пятом. К этому времени никто не сомневался, что Ксю и Ли сестры.

– Макс, когда вы узнали?

– Девятого ноября девяносто шестого года. Мы с Ли сидели в палате, Ксю была еще в сознании, стала вспоминать детство, Москву, заговорила о Свешникове. Ксю начала рассказывать, а Ли продолжила. Сначала я думал, что обе они бредят. На следующее утро Ксю ушла в кому, Ли просидела весь день у ее кровати, а вечером погибла. Старые фотографии я разыскал потом, их сохранили внуки берлинских родственников, у которых Ли и Ксю жили с восемнадцатого по двадцать второй год.

– И вы пошли по следу. Вы захотели выяснить, как и чем лечил профессор Свешников вашу Ли? – тихо спросила Соня.

– Да. Я пошел по следу. Дорожка оказалась узкая. Скоро я почувствовал, что мне дышат в затылок. Был момент, когда я даже пытался сойти с этой дорожки, однако не получилось.

– Почему?

– Пропасть с обеих сторон. Шаг в сторону, и привет.

– Убьют?

– Хуже.

– Макс, как вы существуете среди них?

– Хотите сказать, я не такой, как они? Вы это только сейчас поняли?

– Я сразу обратила внимание, что у вас нет этого ужасного запаха.

– Вы заметили запах? – Макс искренне удивился, даже слегка вытаращил глаза. – Ну-ка, расскажите, на что он похож?

– А вы разве не замечаете, как у них воняет изо рта? У всех, кроме, слуг. И кроме вас.

– Странно. Я знаю, что собаки всегда это чувствуют, дети изредка. Взрослые никогда. Так чем же пахнет, можете рассказать?

– Тухлой рыбой. Или нет, не совсем. Когда чайка взлетает, очень близко, такое легкое омерзительное дуновение от ее крыльев. Падаль, гнилая тина.

– Да, я примерно так и представлял себе, – кивнул Макс, – однако не думал, что запах может быть настолько сильным. Или это особенность вашего обоняния? Соня, когда вы стали чувствовать, не помните?

– Помню. Когда меня похищали, Фриц Радел склонился очень близко. Это особенное зловоние. Оно довольно слабое, но какое-то нечеловеческое. Адское. В чем причина? Вы должны знать.

Макс ничего не ответил. Дверь открылась, заглянул капитан.

– А, вот вы где! Не слышите колокол? Ужинать, ужинать, господа!

Глава двадцать пятая

Москва, 1918

Ледяной ноябрьской ночью Михаил Владимирович проснулся от стука в дверь. На темной лестничной площадке стоял Федор. Он был раздет, без своей вечной кожанки, без фуражки, в штанах галифе и дырявом вязаном джемпере.

– Автомобиль ждет, прошу вас, быстрее, – пробормотал он, стуча зубами от холода.

– Что, опять у великого вождя приступ? – спокойно спросил Михаил Владимирович и накинул Федору на плечи старую нянину шаль, которая валялась на столике в прихожей.

– Нет, не в Кремль, не к нему. Болен совсем другой человек. Умоляю, быстрей!

– Хорошо, не волнуйся, я сейчас оденусь. Кто и чем болен, объясни.

Огонек свечи дрожал, Михаил Владимирович прикрыл его ладонью, вместе с Федором прошел в кабинет. Из-за холода он спал одетый, ему пришлось только поменять валенки на сапоги и накинуть поверх лыжной фуфайки старую генеральскую шинель без погон. Саквояж со всем необходимым стоял у стола.

– Федя, я готов. Шаль не снимай, поезжай в ней, потом вернешь.

Федор застыл в дверях, испуганно смотрел на профессора. В полумраке глаза его странно светились.

– Да что с тобой? Ты же сам умолял быстрее ехать. Так поехали.

– Михаил Владимирович, надо взять препарат, – чуть слышно прошептал Федор.

– О чем ты? С ума сошел? Ты же знаешь, ничего не осталось.

– Осталось. Вы спасли после Оси еще двоих. Старуху Миллер и есаула Пищика. Ради Бога, не возражайте, я теперь все знаю. Он рассказал мне. Вы должны его спасти, мы без него пропадем.

– Да кто же он?

– Белкин Матвей Леонидович. Имя вам ничего не скажет. Но не важно. Он гарант безопасности, вашей, моей. На нем все держится. Он занимает высокий пост в Комиссариате финансов, вся большевистская верхушка от него зависит, он ведает их тайными банковскими вкладами за границей. Если его не станет, они рано или поздно уничтожат вас, Таню, Андрюшу, меня.

– Так, погоди, – профессор нахмурился, – без тебя Ленин обойтись не может. Я тоже, кажется, нужен ему. Разве не он там у них самый главный?

– Да, он главный, однако многое происходит за его спиной, без его ведома. К тому же он не всегда вменяем, вы сами знаете. Меня могут шлепнуть в любой момент, не спрашивая его разрешения. Свердлов меня ненавидит.

– За что?

– Какая разница? Михаил Владимирович, мы теряем время. Я не могу сейчас посвящать вас во все эти тайные хитросплетения, я сам понимаю слишком мало. Просто поверьте мне на слово. Без Белкина мы погибнем в любой момент. Давно бы уж погибли, если бы не он.

– Хорошо. Успокойся – Михаил Владимирович открыл ящик письменного стола, достал темную склянку, положил в саквояж. – Вот. Видишь, я взял. Но, Федя, это последний, неприкосновенный запас.

Они разговаривали и двигались почти бесшумно. В квартире никто не проснулся. Михаилу Владимировичу пришлось разбудить Таню, чтобы она закрыла за ними. Ключ был всего один.

– Опять туда? – спросила Таня.

– Нет. В «Метрополь», – ответил Федор.

– Почему вы раздетый? Простынете. – Она зевнула и провела рукой по его мокрым волосам. – Скоро папу привезете назад?

– Не знаю. Может быть, утром. – Федор поймал ее руку и быстро поцеловал в ладонь.

Она сонно улыбнулась, поцеловала его в щеку.

На улице был дождь со снегом. Незнакомый водитель в кожаном теплом шлеме рванул вперед так резко, что автомобиль подпрыгнул. Михаил Владимирович едва не прикусил язык.

– Он давно страдал гипертонией, в последнее время побаливали почки, – быстро, нервно шептал Федор. – Я с самого начала подозревал, что гипертония – следствие хронического гломерулонефрита. От анализов и серьезного обследования он отказывался.

– Все они почему-то отказываются, – проворчал Михаил Владимирович. – Сколько ему лет?

– Пятьдесят восемь.

– Что с ним сейчас?

– Гипертонический криз. Давление мне удалось снизить немного, криз миновал, но острая почечная недостаточность может вызвать кому.

– В таком случае почему мы едем в «Метрополь», а не в больницу? Ты должен был отвезти его в Солдатенковскую, а потом уж мчаться за мной.

– Он не желает ехать в больницу, он верит только в препарат.

– У него помутнение рассудка? Делирий?

– Он в полном сознании. Но надежды действительно нет. Почки атрофированы, обе. Он умирает.

– Почему он мне покровительствует? Из-за препарата?

– Да. Но не только. Для него важно сохранить вас как ученого, как врача. Там, среди большевистской верхушки, здравомыслящих людей мало. Они ошалели от власти и от страха в любой момент ее потерять. Все они страдают манией величия. Понимать и ценить чужой талант никто из них не может. Каждый сам себе гений. Особая форма аутизма. Каждый сконцентрирован на себе. Если не станет Белкина, ни за что ручаться нельзя. Поверьте, это не слова. Я знаю, что говорю.

Автомобиль остановился у подъезда. В фойе их встретил высокий, сутулый юноша в гимнастерке, бритый наголо, с бледно-голубыми глазами и тонким поэтическим лицом.

– Совсем плохо, – сказал он, – судороги, дыхание ужасное.

В коридоре на третьем этаже у двери номера дремали стоя два чекиста. Заслышав шаги, оба встрепенулись и схватились за свои маузеры, но тут же извинились, вежливо поздоровались.

В просторном двухкомнатном номере было удивительно чисто. На диване в гостиной, накрывшись кожаным пальто, спала стриженая темноволосая барышня.

– Это Зина. Дочь его, – представил ее Агапкин, – вчера приехала из Швейцарии.

Зина поднялась, потерла глаза.

– Слава Богу. Здравствуйте, Михаил Владимирович. Я заснула, простите, вторые сутки на ногах. Знаете, он так сильно икает и все время подергивается.

На широкой гостиничной кровати высилась груда одеял, и за ними не сразу можно было разглядеть небольшую лысую голову на подушке, но тяжелое, с хрипами дыхание звучало на всю комнату. Когда вошли, больной дернулся и открыл глаза.

Лицо его было отечным, бледно-желтым. Михаил Владимирович сел на край кровати, приложил руку ко лбу. Кожа сухая. Лоб холодный, температура понижена. Пульс частый и слабый. Вздутый тугой живот.

– Диагноз твой точный, – сказал профессор Федору, – вижу, все, что можно было в таких условиях, ты уже сделал.

– Вы сами понимаете, профессор, вылечить меня невозможно, – отчетливо произнес Белкин.

– Нужно ехать в больницу. Шансы у вас неплохие.

– Папа, вот! Я говорила! Умоляю, поехали, ну что ты упрямишься?

– Зина, выйди, пожалуйста, и закрой дверь, – сказал Белкин.

Она всхлипнула и послушно удалилась.

– Почему вы лжете, Михаил Владимирович? Вам это совсем не идет. Я знаю, в любом медицинском учебнике написано: таких, как я, необходимо срочно госпитализировать. И любой разумный врач понимает, что это бесполезно. Такие, как я, обречены. Считайте, что я боюсь сыпняка. Он везде нынче, а в больницах особенно.

– Да, сыпняк. Не спорю. Но ваш организм отравлен. Почки не работают. То, что должно выходить, остается внутри, поступает в кровь, в мозг. Еще немного, и будет токсический шок, потом кома. Нужны процедуры, которые здесь провести невозможно.

– Дисипль, вы тоже уйдите, – сказал Белкин и слабо махнул рукой.

Федор вышел. Михаила Владимировича удивило это странное обращение, но некогда было задавать вопросы. Больной приподнялся, посмотрел на профессора.

– Мы оба знаем, что надежды нет. Даже если все сложится идеально, в больнице мне сумеют продлить жизнь еще на пару месяцев, не больше. Несколько недель я пролежу неподвижно, как бревно, под капельницами, с раздутым животом и угасающим сознанием, ради того, чтобы все равно помереть. Не надо этого. Мерзости и так хватает, вся моя жизнь сплошная грязь и мерзость. Я пытался подняться над обыденностью, мечтал приобщиться к древнейшим тайным знаниям, постичь сокровенную суть человека и человечества, я искал духовной высоты, а в итоге очутился в аду, среди маленьких бесенят, ничтожных и безжалостных.

– Матвей Леонидович, простите, но я не священник.

– Был бы нужен мне поп, я бы позвал попа. Нет. Я просто хочу, чтобы вы поняли меня. Пока стихла эта невыносимая икота и я могу говорить, извольте слушать.

– Хорошо. Я готов. Но извольте и вы меня выслушать.

Белкин схватил его за руку.

– Не надо. Я знаю все, что вы скажете. Препарат может убить. Червь – не панацея. Он выбирает сам, кому жить, кому умереть. Однако мне терять нечего, я обязан использовать этот последний шанс. Уходить сейчас я не имею права. Эффект домино. Падает одна костяшка, и за ней остальные. Их не так много, этих костяшек. Всего несколько людей. Но в их числе – ваша дочь, ваш сын, внук, вы сами, Федор. О своей семье я не говорю…

Опять началась икота. Пульс участился. Михаил Владимирович хотел позвать Федора. Нужно было срочно впрыснуть камфару, поставить капельницу. Но Белкин не отпускал его руку.

– История с есаулом могла стоить вам и Тане головы. Я сделал так, что никто не поверил Кудиярову, я ускорил его арест, прикрыл вас. Я дал возможность уехать в Германию Лидии Петровне Миллер с внучкой. Останься они, рано или поздно стало бы известно, что препарат у вас есть, что вы его использовали. На вас стали бы давить страшно, непереносимо, не слушая никаких разумных доводов. Ваша дочь уже дважды попадала в списки заложников. Без меня пропадете. Я знаю, на какие жать рычаги, как выстраивать защиту. Я вам нужен. Жизненно необходим.

– Матвей Леонидович, невозможно ручаться за результат вливания, это чудовищный риск, я врач, а не убийца.

– Когда вы делали те три вливания, вы разве чувствовали себя убийцей?

– Я не думал, не чувствовал, только молился.

– Вот и сейчас помолитесь, не за меня. За себя и за своих детей. – Икота больше не дала ему говорить, он стал дергаться, лицо побагровело, выступил пот.

На ватных ногах Михаил Владимирович дошел до двери, позвал Федора.

– Кипяти шприц.

– Уже, – сказал Федор, – вам осталось только приготовить раствор.

Зина подняла заплаканное лицо, посмотрела на профессора.

– Спасите моего папу, прошу вас. Я верю, вы сможете. Федя, ваш ученик, когда-то спас меня и моего ребенка, мы были обречены, как сейчас папа, но он спас.

– Я принял у нее роды в декабре шестнадцатого, – шепотом пояснил Федор и добавил громче: – Зина, это невозможно сравнивать. С медицинской точки зрения ни тебе, ни твоей Танечке ничего не угрожало. И все, довольно об этом. Не мешай нам, пожалуйста.

Он закрыл дверь в ванную комнату у нее перед носом. На столике, на белоснежной салфетке, лежало все необходимое. Шприц кипятился в стерилизаторе на маленькой спиртовке.

– То, что мы собираемся делать, ужасно, – пробормотал Михаил Владимирович, достал склянку из саквояжа и чуть не выронил ее.

– Что же ужасного? Мы пытаемся спасти человека, – неуверенно возразил Федор.

Михаил Владимирович ничего не ответил. Он готовил раствор, пробовал про себя молиться, но не мог.

– Почему вы совсем не верите в успех?

Профессор молча помотал головой.

– Никого еще препарат не убил, – сказал Федор, – не было ни одного смертельного исхода.

– Володя, – прошептал профессор чуть слышно, – ты ввел ему препарат, но он все равно умер.

Федор болезненно сморщился, помолчал немного и вдруг заговорил изменившимся голосом, быстро, сипло:

– Нет. Я не успел. Он умолял меня, но я боялся, не верил, так же, как вы сейчас. Когда наконец решился, было поздно. Я вернулся с готовым раствором, а Володя уже не дышал. Я пытался запустить сердце, делал искусственное дыхание. Потом, когда окончательно понял, что опоздал, я ввел препарат самому себе. Не три случая благополучного исхода. Четыре. И ни одной смерти. Крысы, разумеется, не в счет.

Федор рефлекторно зажал себе рот ладонью, словно хотел упрятать назад те несколько фраз, которые только что вырвались. Он боялся взглянуть на профессора.

– Знаешь, я догадывался, – Михаил Владимирович тяжело вздохнул. – Ты тогда слег в лихорадке. Я помню симптомы. Все в точности, как у Оси. Волосы, кожа. Ладно, мы обсудим это после.

Они вернулись в спальню. Прошло не больше четверти часа. Белкину опять стало лучше. Зина сидела с ним. Он был в сознании.

«Цисты не дойдут до мозга, – подумал Михаил Владимирович, – при такой высокой концентрации аммиака они погибнут в кровотоке».

Он отлично понимал: объяснение это никуда не годится. Аммиак совершенно ни при чем. Цисты нечувствительны к продуктам распада. Это одна из привычных сред их обитания.

«Почему мне так страшно? Я чувствую себя преступником, убийцей. Но ведь ни одного смертельного исхода. Троих, совершенно разных людей, препарат спас. Теперь я знаю и четвертый случай. Федя, молодой, здоровый человек, сделал себе вливание. Червь пощадил его. Повторяемость феномена. А что стало бы с Кудияровым? Нет, я слишком много на себя беру. Откуда мне известно, что жулика чекиста убило бы вливание? Почему я думаю, что оно убьет Белкина Матвея Леонидовича? Нет, не думаю. Чувствую. А вправе ли я доверять своим смутным чувствам?»

И тут же в голове его прозвучало: «Misterium tremendum». Тайна, приводящая в трепет.

Руки стали тяжелыми, как сырые деревяшки. Пальцы не слушались. Вышла из комнаты Зина. Федор перетянул резиновым жгутом плечо Белкина, протер локтевой сгиб ваткой со спиртом.

– Михаил Владимирович, пора, он теряет сознание.

– Нет, я здесь, я все слышу, – сквозь мучительную икоту произнес больной, – прошу вас, быстрее, терпеть не могу уколы.

«Я переоцениваю свою интуицию. Будь что будет. Все равно уж нет пути назад. Надо заставить себя поверить в успех, иначе я промахнусь, не попаду в вену».

Он мягко и точно ввел иглу.

– Ну вот, теперь только пережить лихорадку, и все будет хорошо, – прозвучал рядом голос Федора.

– Переживу, мне лучше. Вы колете мастерски, профессор. Совсем не больно, – сказал Белкин и благодарно сжал профессору руку.

* * *
Москва, 2007

Дверь открылась бесшумно. Адам зарычал, оскалил желтые клыки. Шерсть на загривке встала дыбом.

– Спокойно, малыш, не волнуйся, я все знаю, я жду этих гостей, – прошептал Федор Федорович.

Он придержал пса за ошейник и довольно громко крикнул:

– Приветствую вас, господа! Прежде чем пройти в кабинет, извольте снять уличную обувь.

Старик и пес были одни дома. Охранник ушел всего несколько минут назад. Он имел привычку отправляться за покупками в круглосуточный супермаркет поздно вечером, когда там было совсем мало народу.

Из прихожей слышались возня, приглушенные голоса. Адам дрожал и скалился, хотел залаять, но хозяин не разрешал.

– Ничего плохого они мне не сделают, мы только поговорим, и они уйдут, – шептал он псу.

Первой в кабинет заглянула Ирина.

– Добрый вечер, сударыня, проходите, не бойтесь, Адам вас не тронет, я держу его.

Ирина вошла и молча опустилась в кресло. Вслед за ней явился Фриц Радел, медленно приблизился к старику.

– Приветствую вас, товарищ Радел. Давно не виделись, – сказал Федор Федорович и крепче сжал ошейник Адама. – Тихо, малыш, не стоит так нервничать.

– Собака старая, слабая, а все равно неприятно, – сказал Радел по-русски, – вы плохо выглядите, Дисипль.

Акцент у него был сильный, однако говорил он свободно, без ошибок.

– У вас тоже далеко не цветущий вид, дорогой Фриц.

Радел стоял напротив кресла старика, широко расставив ноги, сложив руки на груди.

Ирина сидела неподвижно, смотрела в одну точку.

– Барышня, стоило ли так рисковать? Зачем вы утащили ключ? Могли прийти легально, я был бы только рад вас видеть.

Она не отреагировала на это замечание. Радел уставился на старика и медленно произнес:

– Вы должны отдать мне все расшифровки.

– А если не отдам, что будет?

Радел поднял руку, провел ладонью перед лицом старика, пробормотал несколько невнятных слов по-латыни. Адам дернулся и готов был вцепиться ему в ногу, но старик удержал пса, вздохнул и покачал головой.

– Ах, Фриц, время никого не щадит. Ну, не надо так напрягаться. Вы ведь знаете, я не поддаюсь ни гипнозу, ни экстрасенсорным воздействиям. Да и вы уж не тот, силы на исходе.

– Что вы имеете в виду, Дисипль?

– Плохо дело, раньше вы не нуждались в объяснениях, понимали все с полуслова или вообще без слов.

– Дисипль, вы готовы отдать расшифровки?

– Ничего я вам отдавать не собираюсь.

Ирина поднялась, подошла к торшеру и направила свет лампы старику в лицо. Радел смотрел на него, не моргая.

– Барышня, вы бы сходили на кухню, приготовили бы чаю, – Федор Федорович поморщился и отвернулся от яркого света.

Ирина осталась стоять.

– Где записи? – спросил Радел.

– Как где? В компьютере. А вам они зачем?

Радел отодвинул кресло старика от стола, кивнул Ирине. Она молча включила компьютер.

– Назовите сразу пароль, чтобы нам не терять время, – сказал Радел.

– Фриц, я не пойму, вы действительно так сильно деградировали за то время, пока мы не виделись? Или присутствие барышни действует на вас расслабляюще?

– Пароль, – спокойно повторил Радел и шагнул ближе к старику.

Рык Адама звучал все громче. Пес дрожал и скалился. Федор Федорович едва удерживал ошейник слабыми пальцами.

– Угомоните собаку, если не хотите, чтобы я причинил ей вред, – быстро произнес Радел.

– Адам, тихо, иди сюда, залезай. – Федор Федорович легонько потянул ошейник вверх.

Пес неловко вскарабкался на колени к хозяину. Это разрешалось ему крайне редко, в особых случаях. Старик принялся поглаживать пса, почесывать, прошептал что-то ему на ухо. Адам улегся удобней, немного успокоился, однако глаза его неотрывно следили за Раделом.

– Дисипль, мы теряем время, назовите пароль и нужные файлы. Мы уйдем, как только скачаем их, – сказал Радел.

– Фриц, зачем они вам? Неужели всерьез верите, что они могут вас спасти?

– От чего именно спасти? – быстро, тревожно спросил Радел и покосился на Ирину.

– От разоблачения, мой друг, и всего, что за ним последует. Но что уж теперь говорить напрасно? Пустые мечты. Поздно, дорогой мой Фриц. Слишком много вы совершили ошибок. Мне очень жаль.

– В чем ошибки?

– Хотите, чтобы я объяснял вам это при барышне?

Радел отвел пристальный взгляд от старика, посмотрел на Ирину, хмуро помолчал, наконец процедил сквозь зубы:

– Сестра, выйдите и закройте дверь. Я позову вас.

Ирина послушно удалилась. Радел опять уставился на Агапкина.

– Ну, Дисипль. Я слушаю. В чем вы видите мои ошибки?

– Фриц, вы взвалили на себя непосильный груз, – сказал старик, – вы не годитесь на роль Альфреда Плута. Пока это понимаю только я, но очень скоро это станет ясно всем. Вы не он и никогда стать им не сумеете.

– Почему?

– Альфред Плут не применял насилия и чтил законы. Будь он на вашем месте, он ни за что не стал бы устраивать этот отвратительный спектакль с поджогом, убийством, похищением. Ладно, молчите, вижу, как вы нервничаете. Хотя, если бы вы спокойно подумали, вы бы сообразили, что записывающих устройств тут нет и быть не может.

– Почему?

– Да потому, что мне это не нужно. Я заинтересован в препарате не меньше вашего, и мне наплевать, кто предоставит мне эту возможность. Для меня главное раздобыть свою дозу как можно быстрее. В данный момент вы опережаете команду Кольта, стало быть, сейчас мне выгодней сотрудничать с вами.

– В таком случае, что вам мешает отдать мне расшифровки?

– Ваша глупость мне мешает, Фриц. Вы совершаете одну ошибку за другой, вы непредсказуемы и ненадежны. Ваши ошибки выдают вашу интеллектуальную ущербность. Альфред Плут сумел бы сделать Соню своей союзницей без всякого насилия. Но главное даже не это. Альфред Плут ни за что не стал бы увозить Соню с острова, наоборот, он бы сделал все возможное, чтобы она осталась там.

– Почему?

– Если вы – он, вы должны знать, – старик печально улыбнулся, – мне искренне жаль вас, Фриц.

– Хотите сказать, артефакт на острове?

– Вы поразительно догадливы. Он там, и Соне это известно.

– Какие у вас есть доказательства? – мрачно спросил Радел и покосился на часы.

– Расслабьтесь, – сказал старик, перехватив его взгляд, – если мой охранник вас тут застукает, я скажу, что вы у меня в гостях. Объясню, что мы условились заранее, я дал Ирине дубликат ключа. В общем, это не ваша забота, я найду, что сказать. Я более чем кто-либо заинтересован, чтобы вы вышли отсюда беспрепятственно и имели возможность исправить хотя бы одну из своих ошибок. А что касается доказательств, вы их сами отлично знаете.

Лицо Радела давно уж потеряло способность выражать живые чувства. Дело было не только в пластической операции, а главным образом в том, что чувств этих почти не осталось. То, что Радел растерялся и испугался, старик понял по его учащенному дыханию, по бумажной бледности щек. Агапкин мысленно самому себе аплодировал. Для бедняги Фрица истинным мучением было согласиться, что он, всеведущий, чего-то не знает.

– Допустим, кое-что мне известно, – сказал Радел, – но я бы хотел послушать вас, Дисипль.

– Извольте. Как вам кажется, если бы вы нашли артефакт в глухой степи, на территории далекой чужой страны, вы бы оставили его там, где нашли, или взяли бы с собой?

– Разумеется, я бы взял с собой.

– Так почему вы думаете, что Альфред Плут мог оставить там эту бесценную находку?

– Тогда где? Где артефакт?

– Ну, если из двух возможных мест в одном его точно нет, вывод напрашивается сам собой. Фриц, я уже сказал вам, я не люблю повторять одно и то же несколько раз.

– Но я искал. Я пять лет посвятил этому.

– Разве пять лет много? Такие вещи разыскивают десятилетиями, этому посвящают жизнь. Впрочем, что уж теперь говорить. Поздно. Не сегодня так завтра Эммануил Хот поймет, как страшно вы ошиблись. Что за этим последует, вы знаете лучше меня.

– Что вы предлагаете?

– Понятия не имею. Думайте сами.

– Но вы сказали, у меня есть шанс. В чем вы его видите?

– Да это я так сказал, от жалости к вам и из-за своего природного оптимизма.

В кабинет заглянула Ирина, испуганно прошептала:

– Он возвращается! Я видела в окно!

– Барышня, вы напрасно переполошились, – успокоил ее Агапкин, – идите, встретьте молодого человека. Зовут его Гоша, он будет рад, если вы поможете ему разобрать покупки. Идите, не маячьте здесь, вы мешаете.

Через минуту в прихожей хлопнула дверь. Адам несколько раз грозно тявкнул. Охранник, в куртке, в ботинках, влетел в кабинет.

– Все в порядке, Гоша. Это мои гости. Ирину ты уже видел. Она поможет тебе разложить продукты и приготовить чай. А ты пока возьми Адама и погуляй с ним.

Пес ужасно не хотел уходить. Но старик пошептал ему что-то на ухо, погладил, легонько столкнул с колен. Тревожно оглядываясь, пес покинул кабинет вместе с охранником.

– Ну а вы что стоите, барышня? На кухню, марш, быстро. Удивительно бестолковое создание, – сказал он Раделу, когда Ирина удалилась, – поручите ей завтра утром сдать ваш авиабилет в Вуду-Шамбальск. Вам нечего сейчас делать на раскопках.

– До меня на острове искали многие. Никто не нашел, – мрачно произнес Радел.

– Вы имеете в виду экспедицию сорок четвертого года? Фриц, это была глупейшая затея, еще более бессмысленная, чем походы за Граалем, водружение флага со свастикой на Эльбрусе, вылазки в Тибет, опыты доктора Фишера на острове Рюген. Вы помните, в чем была цель опытов? Доктор Фишер пытался доказать, что земная поверхность является не выпуклой, а вогнутой и мы живем внутри, как мухи в стакане.

– Не морочьте мне голову, Дисипль! Цель экспедиции Фишера на остров Рюген заключалась в том, чтобы установить расположение судов Британского флота!

– Браво! Неплохо знаете военную историю. Засечь корабли они собирались при помощи инфракрасных лучей, используя вогнутость земной поверхности, которая позволяет лучам пронизывать пространство невероятно далеко. Фриц, у вас появилось свободное время? Хотите поболтать о космогонии Третьего рейха?

Лицо Радела побагровело. Обычная невозмутимость изменила ему. Он ничего не мог сделать со стариком, не было у него рычагов воздействия на Федора Федоровича. Оставалось терпеть и ждать, когда старик сам соизволит ответить на вопросы, вернее, на единственный, жизненно важный для Радела вопрос.

– Ну что вы опять таращите глаза? – Агапкин поморщился. – Будьте любезны, Фриц, отойдите на пару шагов. Мне, право, неловко, но запах у вас изо рта очень уж неприятный. Вы бы пользовались каким-нибудь полосканием, чтоли.

– Нет никакого запаха, вы чувствовать не можете.

– Могу, но это не важно. Сейчас, Фриц, главная задача для вас исправить свою ошибку. Об этом вы должны думать, и ни о чем другом. Вы явились в Москву, чтобы добыть у меня расшифровки материалов Вуду-Шамбальской экспедиции и с их помощью найти артефакт. Теперь вы знаете, что в степи нет артефакта.

– Хотите сказать, я должен вернуться в Зюльт-Ост и продолжить поиски там?

– Ну, если у вас имеется в запасе еще лет десять—пятнадцать, валяйте, ищите. Впрочем, вы все равно артефакт не найдете, даже если у вас будет в запасе несколько веков.

– Почему?

Старик подкатил кресло к столу, тронул компьютерную мышь, ввел пароль, открыл один из файлов. Радел встал у него за спиной, пытаясь прочитать текст.

– Не напрягайтесь, Фриц. Сядьте и слушайте.

«Кибитка была готова. Я тронулся в путь ранним утром, солнце поднималось над степью, светило мне в спину. Лошади шли медленно. Я покидал степь с тяжелым чувством. Мне не удалось попрощаться со стариком Дассамом. Я должен был покинуть эти края до первых холодов и не мог его дождаться. Он ушел в глубь степи, зачем, никто не знал. Я увозил с собой целый сундук его таинственных подарков, среди коих были черепки, кости, каменные и деревянные фигурки, шкатулки и склянки с какими-то порошками. Разбираться в происхождении и назначении этих сокровищ мне предстояло многие годы.

Но самое ценное хранилось в моих путевых тетрадях. Я записал несколько старинных преданий. Одно поразило меня более прочих. Будто бы иноземному лекарю Альфреду Плуту принадлежал талисман, по свойствам своим сравнимый со Священным Граалем из рыцарских романов.

Диковина сия представляла собой модель человеческого черепа, изготовленную из цельного куска хрусталя, в натуральную величину. Сам ли Плут смастерил эту адамову голову или откопал среди древних развалин, неизвестно. Своими глазами я черепа не видел. Дассам описал мне его подробно и поведал, будто сей магический талисман выбирает владельца по собственному разумению. Чтобы подтвердить сие волшебное свойство, он продемонстрировал мне любопытный опыт. В прозрачный сосуд, наполненный чистой водой, Дассам опустил двояковыпуклую алмазную линзу. Камень исчез, словно растворился в воде, и не был виден до тех пор, пока старик не извлек его из сосуда. Дассам объяснил мне, что череп Плута точно так же становится невидим не только в воде, но даже в воздухе. Чести лицезреть его достоин лишь избранный, тот, кому ключ к разгадке «Misterium tremendum» передан добровольно, без обмана и принуждения, кто получил сей дар в наследство как ученик или кровный родственник посвященного».

Агапкин закрыл файл и выключил компьютер. В комнате повисло тяжелое молчание. Фриц Радел сопел минуты три, наконец произнес хриплым, севшим голосом:

– Этого текста нет в заметках Никиты Короба.

– Конечно, в той ветхой книжонке, которую вам с таким трудом удалось разыскать в фондах Румянцевской библиотеки, этого текста быть не может. Фриц, напрягите память. В библиотечном экземпляре не хватает последних десяти страниц. Но они были в экземпляре, принадлежавшем профессору Свешникову. К сожалению, та книжка не сохранилась. Хорошо, что у меня хватило терпения переписать из нее все, что содержало ценную информацию.

– Переписать? Зачем?

– Ну, мы не могли взять книжку с собой в экспедицию в двадцать девятом году. Она разваливалась в руках. Я сделал кое-какие выписки.

– Где сама книжка?

– Давно истлела. Хотите убедиться в подлинности отрывка, который я вам прочитал? Извольте, ищите книгу Никиты Короба «Заметки об истории и нравах диких кочевников Вуду-Шамбальской губернии». В последний раз она переиздавалась, кажется, в 1852‑м, тираж был мизерный, но, возможно, хотя бы в этом вам повезет. Когда-нибудь в одном из многочисленных книгохранилищ или на букинистическом развале вам попадется случайно уцелевший экземпляр. Желаю удачи.

– Ладно. Я понял.

– Боюсь, что не совсем. Если бы вы действительно поняли, вас бы сейчас тут уже не было. Вы бы очень спешили, Фриц, вы бы сделали все возможное, чтобы эту интересную новость хозяин узнал от вас, а не от Сони.

– Дайте мне возможность перекачать файл, из которого взят отрывок.

– О, вот об этом я позаботился заранее. Терпеть не могу, когда посторонние залезают в мой компьютер. Держите! Тут все, что вам нужно. – Старик вытащил из кармана флэшку и кинул Раделу.

Тот поймал на лету и спрятал. В кабинет приковылял Адам, за ним вошел охранник.

– Федор Федорович, чай готов.

– Спасибо, Гоша. Я выпью чуть позже. Мои гости, к сожалению, спешат и вынуждены откланяться. Будь любезен, проводи их.

* * *
Москва, 1918

Кажется, апостол Павел сказал, что у Господа один день как тысяча лет и тысяча лет как один день.

День, плавно вытекший из мокрой ледяной ночи, тянулся бесконечно. К рассвету, через три часа после вливания, икота прекратилась, пульс успокоился. Больной заснул. Зина ушла спать в соседний номер, сказала на прощанье, с сонной счастливой улыбкой:

– Вы, Михаил Владимирович, маг и волшебник.

– Ой, не приведи Господь! Я всего лишь лекарь, не более того, – ответил Михаил Владимирович.

Он хотел добавить: «Погодите, радоваться нечему, надежды все равно нет», но промолчал. Пусть она поспит несколько часов спокойно, жалко ее.

В гостиничном номере было хорошо натоплено, лакей принес настоящий кофе с настоящими бутербродами. Свежий швейцарский сыр на свежем ситнике, толстый слой сливочного масла. Федор ответил на несколько телефонных звонков и сел завтракать вместе с профессором.

– Видите, а вы боялись. Ничего плохого не произошло. Он выживет, я уверен.

– Давай не будем загадывать заранее.

– Вы сомневаетесь? Почему?

– Федя, нам остается только ждать. Животные не погибали сразу. Да, теперь я представляю, что ты чувствовал, когда металась и билась в судорогах серая самка через неделю после вливания.

– Осуждаете меня?

– Нет, нисколько. Я отлично тебя понимаю, Федя. Вероятно, если бы мне довелось обнаружить червя лет на двадцать пять раньше, я бы тоже не удержался. К тому же я уверен, что Володе препарат не мог помочь.

– Почему?

– Не знаю. Уверен, и все. Так же, как сейчас.

В дверь постучали. Не дожидаясь ответа, вошел высокий худой человек, сделал знак рукой, чтобы не вставали, поздоровался и представился шепотом:

– Бокий Глеб Иванович. Вас, Михаил Владимирович, знаю хорошо, правда, до этой минуты заочно. Рад, весьма рад вас видеть. Ну, что наш страдалец?

– Заснул, – шепотом сообщил Федор. – Глеб Иванович, вы кофе хотите?

– Спасибо, Федя. Не откажусь.

Профессор понял, что перед ним тот самый таинственный Бокий, который привел Федю к Ленину. Дворянин, образованный человек, интеллигент. Впрочем, что это такое? Слово, вошедшее в обиход стараниями писателя Боборыкина.

«Среди чекистов тоже есть интеллигентные люди», – повторял иногда Федя и в качестве примера приводил как раз этого Бокия.

Профессор знал, что Глеб Иванович теперь переведен из Петрограда в Москву, занимает высокий пост в какой-то коллегии на Лубянке.

– Михаил Владимирович, расскажите подробно, что с моим другом Белкиным. Федор говорил, но я хотел бы вас послушать.

– Острая почечная недостаточность. Состояние крайне тяжелое. Почки атрофированы, не работают совершенно, в кровь поступают продукты распада. Мочевина, аммиак. Все это с кровотоком идет в мозг и постепенно отравляет его.

У Бокия было приятное тонкое лицо, большие темно-карие глаза красивой формы, но взгляд этих глаз показался профессору тяжелым, нехорошим. То ли потому, что чекист имел привычку смотреть на собеседника слишком долго, пристально, не моргая. То ли он увлекался гипнотическими опытами, пытался подчинить, пронзить насквозь своим взглядом. Довольно скоро Михаил Владимирович устал от разговора с ним, но не подал виду. Продолжал спокойно излагать картину болезни. Ничего не приукрашивал, не смягчал.

– Что могло бы спасти его, как вы думаете? – спросил Бокий.

– Новые почки, – без колебаний ответил Михаил Владимирович.

– То есть пересадка? – нисколько не смутившись, уточнил Бокий. – А что, над этим стоит подумать.

– Это невозможно.

– Однако попытки были. Я знаю, что пересадку конечностей практиковали хирурги древности и средних веков. – Бокий ловко свернул себе папироску, закурил. – Впрочем, риск действительно велик, одно дело конечности, совсем другое – внутренние органы. Почки. Да еще обе сразу. Нет, не стоит тратить время на пустые мечтания. Ну а ваш таинственный паразит, он как поживает?

Вопрос не застал Михаила Владимировича врасплох. Однако он решил взять небольшую паузу. Достал папиросу, размял, попросил прикурить. Спичку для него зажег Федор, хватило мгновения, чтобы обменяться взглядами.

– Думаю, паразит поживает неплохо, – сказал Михаил Владимирович, глядя в глаза Бокия сквозь слои дыма, – он живуч невероятно. Однако у меня образцов не осталось.

– Есть ли шанс пополнить запасы?

– Можно попытаться.

– Что для этого нужно?

– Отправить экспедицию в Вуду-Шамбальскую степь. Там развалины древнего храма сонорхов.

– А почему бы и нет? Вполне, вполне возможно, только сначала надо выбить оттуда японцев и банды атамана Семенова. – Бокий потушил папиросу и поднялся. – Михаил Владимирович, мне бы хотелось побеседовать с вами подробно, без спешки. Но сейчас, к сожалению, время у меня ограничено. Собственно, я зашел повидаться с Матвеем. Сколько ему осталось, как вы считаете?

– Предсказывать трудно. Сутки, двое, не больше.

– Но нельзя исключать, что хотя бы одна почка вдруг возьмет и заработает, – быстро произнес Федор, – такие случаи известны. Возможно самовосстановление органа, ремиссия.

– Вдруг возьмет и заработает! Федор, вам многое можно простить за ваш удивительный оптимизм. Даже завидно, честное слово, – Бокий улыбнулся и посмотрел на профессора. – Скажите, насколько далеко зашло отравление продуктами распада? Мозг еще функционирует?

– Три часа назад Матвей Леонидович был в полном сознании, – ответил профессор, – сейчас он спит.

– Но он вменяем? Бреда, провалов памяти вы не наблюдали?

– Бреда не было, при мне, во всяком случае. Провалы в памяти не исключены, процесс зашел далеко. Но, в общем, Матвей Леонидович пока вполне вменяем.

– Благодарю вас, – Бокий быстро проскользнул в спальню и прикрыл за собой дверь.

– Туберкулезник, – пробормотал профессор, – хроническая форма. Ну, а теперь давай передохнем немного, поговорим о чем-нибудь далеком и хорошем. Оказывается, у тебя богатая акушерская практика. Ну-ка, рассказывай, как ты спас Зину и ее дочь Танечку.

– Ничего сложного не было, кроме двойного обвития пуповины. Ну и обстановка довольно неприятная. Вы помните Худолея?

– А, такой белесый мистик, приятель Володи. Мы нанимали его в качестве учителя математики для Оси. Позволь, при чем здесь этот Худолей?

– Он сожительствовал с Зиной. Она была беременна от него.

– Зина совсем девочка, а ему, помнится, было за сорок.

– Он соблазнил ее, держал при себе тайно, родители ничего не знали, все было разыграно весьма хитро. Будто бы Зина уехала в монастырь, под Вологду, послушницей, и готовится к постригу. Когда пришел срок рожать, младенца хотели подбросить в приют. Я ничего этого не знал, пока Володя не повез меня на квартиру Худолея принимать роды. Это было в декабре шестнадцатого. Именно той ночью Володя простудился, ездил в метель в открытом экипаже.

– Да, я помню. Он вернулся с сильным жаром, Тане сказал, что был у Худолея. Стало быть, ты не только принял роды, но и не позволил отдать ребенка в приют?

Федор не успел ответить, лишь кивнул. Из спальни выглянул Бокий.

– Кажется, мне без вас не обойтись, нужна ваша помощь.

Его улыбка, спокойный тон совершенно не соответствовали тому, что творилось в спальне. Белкин бился в судорогах. Михаил Владимирович схватил фонендоскоп. Федор стал делать успокаивающий массаж головы и ушных раковин.

– Брадикардия. Сульфат атропина подкожно. Хлорид натрия. Норадреналин в капельнице с глюкозой. Кислородную подушку, – сказал профессор.

Федор метнулся от кровати к двери.

– Стой! Куда ты? Не отходи от него! Продолжай! – крикнул профессор. – Все сделаю сам.

Было очевидно, что от массажа судороги затихали.

– Я могу быть чем-нибудь полезен? – спросил Бокий.

– Да. Благодарю вас, нам нужен третий человек, а звать кого-либо некогда. Идемте, поможете мне приготовить капельницу.

– Это и есть тот самый волшебный массаж по доктору Свешникову? – спросил Бокий, когда они вошли в ванную комнату.

– Ничего волшебного. В ушных раковинах, на затылке, на груди, да почти по всему телу много рефлекторных зон. Это знали еще древние китайцы. Они воздействовали с помощью игл, но пальцы тоже могут кое-что, правда, эффект недолгий, но в экстренных случаях помогает. Будьте любезны, вон ту склянку откройте, пожалуйста. Я держу, а вы аккуратно, медленно выливайте. Так, достаточно. Теперь, пожалуйста, возьмите стерилизатор.

– Что?

– Лоток со шприцем. Осторожно, берите через салфетку, он горячий. Сначала нужно слить кипяток. Нет, стойте, позвольте уж я сам. Еще ошпаритесь. Все, благодарю вас.

– Это я вас благодарю, – Бокий улыбнулся и даже поклонился. – Теперь буду детям рассказывать, что мне посчастливилось ассистировать самому профессору Свешникову. Жаль, я не взял с собой свою Леночку, ей было бы интересно с вами познакомиться.

Михаил Владимирович ответил легким поклоном. Они вернулись в спальню. Федор продолжал массаж. Судороги почти стихли.

– Скажите, он придет в сознание? – спросил Бокий.

– В любом случае сейчас ему необходим покой, – Михаил Владимирович закрепил банку капельницы на штативе. – Федя, все, остановись, ты устал. Введи иглу, я держу руку. Глеб Иванович, последняя просьба. Там, у окна, на комоде, кислородная подушка. Не сочтите за труд, подайте, пожалуйста.

Бокий не двинулся с места. Федор и Михаил Владимирович продолжали заниматься больным. Наконец Белкин открыл глаза, пробормотал что-то.

– Теперь даем кислород, – тихо произнес профессор и поднял голову. – Глеб Иванович, да вот же она. – Он встал, сам взял подушку.

– Погодите, – Бокий шагнул к нему навстречу, преградил путь. – Он пришел в себя, мне надо еще побеседовать с ним. Мотя, ты меня слышишь? Ты можешь разговаривать?

Белкин слабо застонал, закрыл и открыл глаза.

– Да, Глеб, я тебя слышу.

– Это невозможно, ему срочно нужен кислород, – сказал профессор.

– С подушкой он говорить не сможет.

– Без подушки он не сможет дышать. Согласитесь, это важнее.

– Не спорю. Всего десять минут, не больше. Будьте любезны выйти. Если что, я позову вас. – Бокий взял подушку из рук профессора, аккуратно положил ее назад, на комод, вернулся к кровати и присел на край.

– Десять минут невозможно долго, мучительно для больного, – сказал профессор.

– Я прошу вас выйти, – повторил Бокий.

Они вышли и плотно закрыли дверь. Оба закурили и некоторое время молчали.

– Немыслимо, – пробормотал Михаил Владимирович, – объясни мне, я не понимаю.

– Да, сразу понять их трудно, – кивнул Федор. – Они другие. Даже самые лучшие из них, все равно совсем другие. – Он склонился к уху профессора и прошептал: – В данном случае речь идет о гигантских суммах. Белкин владеет информацией, которая нигде не записана и может исчезнуть вместе с ним.

Михаил Владимирович ничего не ответил, прикусил губу, покачал головой.

Бокий вышел минут через пятнадцать. По лицу его было видно, что теперь разговор окончен и он вполне удовлетворен результатом.

– К сожалению, ему опять плохо, – сообщил он, – я приглашу к вам какого-нибудь помощника, более толкового и расторопного, чем я. Счастлив был знакомству. Надеюсь, теперь мы станем видеться часто. Всего доброго.

Михаил Владимирович ничего не ответил, кинулся к больному. Трубка с иглой болталась. Белкин задыхался. Дали кислород, сделали несколько вливаний, опять поставили капельницу.

Он так и не пришел в сознание. Вывести его из комы не удалось. В пять часов утра сердце его остановилось. По советскому времени было уже восемь. Федор должен был вернуться в Кремль. Он не мог отлучаться более чем на сутки.

Глава двадцать шестая

Москва, 2007

Охранник выкатил кресло на лестничную площадку, бережно вытащил из него Агапкина и внес его в лифт на руках. Старик был в строгой темно-синей тройке, в белоснежной рубашке, в галстуке и новеньких замшевых ботинках. Сверху Кольт накинул на него дубленку. В лифте попытался натянуть ему на голову вязаную шапку.

– Отстань. Авось не простужусь за три минуты, – сказал Федор Федорович, – сам надень, а то тебе всегда в уши надувает.

Черный джип Петра Борисовича стоял у подъезда. Шофер убрал сложенное инвалидное кресло в багажник, охранник усадил старика на заднее сиденье, сам сел вперед. Джип развернулся и покинул двор.

– Гоша, ты точно не забыл налить Адаму воды в миску? – спросил старик.

– Точно, Федор Федорович. Не забыл.

– А форточку в кабинете ты закрыл?

– Закрыл, Федор Федорович.

– Уверен? У меня куча бумаг на столе, будет сквозняк, они разлетятся, Адам не любит оставаться один, может из чувства протеста на них пописать. Такое уже случалось.

– Какой ты нудный, Федор, – тихо заметил Кольт.

Старик оставил охранника в покое и повернулся к нему:

– Петр, ты гарантируешь, что там не врубят громкую музыку?

– Гарантирую. Там очень тихо.

– А девушки подсаживаться за столик не будут?

– Ты издеваешься?

– Я серьезно спрашиваю.

– Нет. Девушек туда не пускают.

– Почему?

– Ну, если ты настаиваешь, мы можем сменить маршрут и поехать к девушкам.

– Ты, Петр, пошляк и циник. Твой дамский шарф пора бы уж постирать. Ты вообще его когда-нибудь снимаешь? Или даже спишь в нем?

– С чего ты взял, что он дамский?

– Мне так кажется. Скажи, пожалуйста, как проходит проверка? Удалось поймать кого-нибудь?

– Нет. Пока не удалось.

– Слушай, а может, тебе стоит взять Адама к себе на службу? Он их мигом вычисляет, ты сам это видел. Впрочем, к тебе могли больше никого не внедрять, а просто перекупить пару-тройку твоих юристов, финансистов. Ты хорошо им платишь?

– Да, Федор, мои сотрудники получают достаточно высокую зарплату.

Петру Борисовичу не нравился иронический тон Агапкина. Он уже немного остыл после шока, вызванного первой атакой, но все равно бледнел и вздрагивал.

Иван Анатольевич из Германии по телефону и по электронной почте спокойно и толково организовал негласную проверку сотрудников. Ольга Евгеньевна действовала через свои каналы. Ей сразу удалось выйти на автора нескольких разгромных статей, посвященных Светику. Автор без стеснения признался, что ему за Светика заплатили. Имя заказчика он назвать не может, но готов кардинально изменить свое мнение, если заплатят больше. Он объяснил, что за хвалебные рецензии тариф выше, поскольку их писать трудней, чем разгромные.

Петру Борисовичу все-таки удалось связаться с медиамагнатом, неприятную статью отловили и сняли в последний момент. Выяснилось, что магнат был недоступен, поскольку занимался своим ртом. Ему поставили сразу дюжину зубных имплантатов, он сутки не мог говорить. Но, как только обрел дар речи, заверил Петра Борисовича, что никакого злого умысла в принципе не было и быть не могло. Случайное стечение обстоятельств. Что-то там слетело, понадобилось срочно забить дыру, у верстальщицы в компьютерной базе оказался этот готовый материал, раньше она работала в другом издании, именно в том, которое собиралось печатать гадкий текст год назад, и так все странно, неприятно совпало. Виновные будут строго наказаны.

Петр Борисович принял это объяснение, пожелал магнату, чтобы его имплантаты благополучно прижились, сказал, что наказывать за оплошность никого не нужно, все это ерунда, тема закрыта. Они оба посетовали, что стали редко видеться, и помечтали, как бы опять слетать вместе в Норвегию на рыбалку.

Ольга Евгеньевна пошла по следу, она не верила в странные совпадения. В компьютере верстальщицы статья могла, конечно, случайно сохраниться, однако в своем изначальном виде. Вариант, который собирались напечатать сейчас, носил следы недавней правки. Ее мог внести только сам автор. Автора осторожно прощупали. Удалось выяснить, что он в последнее время дружит с одним из сотрудников пресс-службы фармацевта Брюзгалинда.

Все получалось удивительно гладко и логично. Брюзгалинд давно уж замыслил прикупить фирму «Генцлер». Петр Борисович его опередил.

– Я же объяснял, с тобой они не рискнут вести открытую игру, – сказал Агапкин, выслушав короткий отчет Кольта, – этот риск слишком велик для них и, в общем, не оправдан. Им главное крепко потрепать тебе нервы, чтобы ты переключил внимание с препарата на собственные злободневные проблемы. Они натравили на тебя сердитого фармацевта. Если ты ему дашь сдачи, для них еще лучше. Ты увлечешься схваткой и забудешь о Соне. Кажется, ты уже близок к этому.

– Перестань, с чего ты взял?

– Ты даже не спрашиваешь, как прошло мое тайное свидание с товарищем Раделом.

– Федор, тебе не стыдно? Ты разбудил меня среди ночи, велел срочно пустить за Раделом самых надежных наружников, ничего не стал объяснять и обещал, что все подробно расскажешь за обедом в клубе. Вот, мы уже почти приехали.

– Да, правда, – старик растерянно взглянул в окно. – Боже мой, Никитская. Вот он, особняк. Это ужасно, Петр, из-за тебя я ничего не успел разглядеть по дороге. Я из своей норы так редко выползаю, а все меняется. Как бы я хотел пройти пешком по Тверскому бульвару, по Патриаршим. Петр, знаешь, я в Кремль хочу.

– Пожалуйста. Ты бы раньше сказал, все можно устроить. Потерпи до апреля, станет тепло, сухо, повозим тебя в твоем кресле и по Патриаршим, и по Кремлю.

– Я пешком хочу.

Джип остановился. Шофер вытащил кресло из багажника. Швейцар открыл двери. Петр Борисович сам взялся за ручки кресла и ввез старика внутрь. Агапкин вертел головой, оглядывал стены, зеркала, ничего не говорил и, только когда кресло остановилось у стола, мрачно спросил метрдотеля:

– Платона куда дели?

– Платона? Кто это? Он у нас работал? Как его фамилия, простите?

– Нет. Он тут не работал. Он просто стоял. Афинский его фамилия. Настоящее имя Аристокл. Философ древнегреческий. Великий философ, хотя его теория идеального государства и заманчивый миф об Атлантиде принесли много бед человечеству. Вот тут, у зеркала, стоял его мраморный бюст.

– А-а, понятно, – метр почтительно кивнул, – но я что-то не помню здесь бюста.

– А я помню. Аристотеля уронили в сорок девятом. У него откололся нос. Здесь тогда был один из борделей товарища Берии. Безносого Аристотеля спрятали в подвал, Платон остался в одиночестве. Но теперь и его нет. Мастер, если б узнал, огорчился. Он любил эту мраморную пару.

– Простите, кто?

– Владелец особняка, Белкин Матвей Леонидович, Мастер стула международной масонской ложи «Нарцисс». Ну-с, чем станете потчевать?

Метр принялся подробно комментировать обеденное меню. Федор Федорович заказал себе суп из белых грибов и крабовую котлетку. Кольт ограничился порцией отварной севрюги.

– Ты худеть решил, Петр? – спросил Агапкин.

– Нет. Просто я не очень голоден.

– А по-моему, ты решил худеть. Шарфик сними. Тут тепло.

– Федор, что ты привязался к моему шарфу?

– Да так, не обращай внимания. А скажи, она давно ищет череп?

– Кто?

– Ну, та, у которой ты, старый фетишист, шарф украл. Ольга ее зовут?

– Елена. Знаешь, я тебя убью когда-нибудь.

– Ну, валяй. Сделай милость. Я тебя о черепе спросил не из праздного любопытства. Кто-нибудь знает, что она его ищет?

– Понятия не имею.

– Свяжись с ней и предупреди, чтобы она никому об этом не говорила. Там, вокруг развалин, сейчас много бродит всяких людей.

– Черные археологи? Вообще-то она знает, насколько опасно говорить о черепе Плута. Она сама все отлично понимает.

– И тем не менее ты с ней свяжись, Петр. Именно сейчас к ней могут обратиться с вопросами и предложениями. Нет, нет, не пугайся, ее они не тронут. Просто предупреди, если кто-то спросит об артефакте, пусть скажет, что, по ее версии, он никак не может быть спрятан в развалинах храма сонорхов, и, вероятней всего, искать его следует в Германии, на острове Зюльт, на старом маяке.

– Так, Федор, давай-ка сначала и по порядку.

– Ох, Петр, где начало? Где конец? И какой тут может быть порядок? Кажется, мне удалось крепко озадачить товарища Радела. Он ведь явился в Москву вовсе не для того, чтобы скупить всю желтую прессу и натравить ее на тебя. Сначала я именно так думал, но потом сообразил, что явился он не по твою, а по мою душу. И это прекрасно. Это значит, что они по-прежнему верят в волшебные свойства хрустального черепа. Для них он важнее Святого Грааля, копья Лонгина. Есть миф, будто именно череп – недостающее звено. Когда червь попадает в организм человека, необходимо, чтобы череп при этом присутствовал, его надо особым образом подсветить, из глазниц польются лучи. Они проникнут через зрачки в мозг, в шишковидную железу. Эпифиз – светочувствительный орган, он впитает лучи, и операция пройдет успешно. Эффект омоложения будет достигнут.

– Федор, это правда? – шепотом спросил Кольт и смущенно кашлянул.

– А ты как думаешь?

– Ну, не знаю. Мало ли?

– Это, разумеется, полнейший бред. Главное, что имхотепы верят. Поскреби любого, самого утилитарного прагматика, самого ярого материалиста, там у него в башке такая мракобесная каша из мифологем, суеверий, мистики. Имхотепы хотят гарантий, не научных, так магических, разница, кстати, весьма относительна. Версия с черепом их устраивает. Я попытался внушить Раделу, что череп спрятан на острове Зюльт и найти его может только Соня.

– Да что за череп, объясни, наконец?

– Таких артефактов пока найдено всего два. Фокус в том, что они изготовлены из цельных кристаллов кварца. Как удалось их вырезать, до сих пор никто не понимает. Следов обработки металлическими инструментами нет. Полировали их, видимо, какой-то специальной пастой. Но чтобы вручную отполировать поверхность кристалла до такой изумительной гладкости, понадобилось бы лет триста непрерывного труда. Версия о том, что существует третий хрустальный череп, череп Плута, возникла недавно. Плут на нескольких своих картинах изобразил прозрачную, светящуюся изнутри адамову голову. Человеческая черепушка много чего символизирует, ее любили рисовать разные живописцы, с ее помощью гадали, колдовали, философствовали, как принц Гамлет. Но все это были черепа костяные, натуральные. Только у Плута он прозрачный. Никто не придавал этому значения до начала двадцатого века. Впрочем, подробности тебе пусть расскажет твоя Елена Прекрасная. А я, извини, поем свой супчик.

Старик аккуратно заправил салфетку за ворот. Официант, склонившись к уху Кольта, прошептал:

– Петр Борисович, вас к телефону, трубочку возьмите, пожалуйста.

Поскольку мобильная сеть в особняке пропадала, Кольт предупредил наружников, которые вели Радела, чтобы звонили сюда в клуб по городскому. Агапкин отложил ложку и замер.

– Он купил билет до Парижа, вылетает в час ночи, – сказал наружник, – какие будут указания?

– Давайте за ним. Будьте на связи, я перезвоню. Людей возьмите побольше, самых лучших.

– Ну, что? Что? – Агапкин нетерпеливо ерзал в кресле.

– Твой Радел летит в Париж.

– Отлично! – старик хлопнул в ладоши. – Он клюнул!

– То есть?

– Ну, он же у них Альфред Плут. А если он Плут, то обязан знать, где спрятан череп. До вчерашнего вечера он был уверен, что бесценный артефакт надо искать в Вуду-Шамбальской степи, под развалинами храма. Но теперь он летит в Париж. Думаю, он связался с Хотом, сообщил ему новость, и Хот приказал ему явиться срочно на яхту. Им необходимо это обсудить. По моим расчетам, в Ла-Манш они должны войти в ближайшие сутки. Хотя я не исключаю, что они сделают огромный крюк, вокруг Британских островов.

– Зачем?

– В Па-де-Кале для них тесновато, судов много, пограничники шныряют, а им сейчас лучше избегать людных мест. Они не торопятся. Однако причалить им нужно. Пополнить запасы пресной воды, еды, топлива. Путь у них далекий, к островам Зеленого Мыса, этот их Анк где-то там.

– Западное побережье Африки, – Кольт наморщил лоб, – а там что за государство?

– Кабо-Верде, республика, до семьдесят пятого была португальской колонией, лет пятьсот, наверное. Тепло, рыбы много. Островки, островки, на них горы и долины. Вот оттуда вытащить Соню будет совсем не просто.

– Можно подумать, сейчас это просто, – Кольт грустно усмехнулся. – Я закурю, не возражаешь?

– Не возражаю. Завидую. Судя по тому, что летит он именно в Париж, они все-таки выбрали короткий путь. Если бы пошли в обход, он бы летел сейчас в Глазго или в Дублин. Главное, чтобы твои люди его не упустили.

– Иван отправил за ним самых опытных и сильных людей.

– Не сомневаюсь. Все сейчас зависит от них. Франция – это все же не Кабо-Верде. Не думаю, что Эммануил Хот успел скупить и завербовать всю полицию Нормандии. Яхта причалит между Ла-Маншем и Бискайским заливом, где-то в районе мыса Ра. Там много маленьких портовых городков. В одном из них Радела возьмут на борт.

– Так, может, попытаться вытащить Соню с этой чертовой яхты прямо там, в порту?

– Петр, ты очумел? – старик покраснел и хлопнул ладонью по столу. – Что значит – попытаться? Ее надо вытащить именно там, и только там!

Кольту принесли рыбу. Старик принялся за свой остывающий суп. Несколько минут ели молча.

– Они не вернутся на Зюльт, – пробормотал Кольт и отодвинул тарелку, – поджог, убийство, похищение человека. Этот Хот не дурак, он не станет так рисковать.

– Да, риск огромный. Но и соблазн велик. Они вернутся, но не скоро, года через два-три. Я не готов ждать. Соня и Миша тем более.

* * *
Москва, 1919

«Кажется, я разгадал тайну».

Михаил Владимирович едва не написал эту фразу в своей тетради, но в последний момент рука его дрогнула. Чернила капнули на бумагу, возникла жирная черная клякса. Она получилась странно аккуратной, квадратной.

Он почему-то разволновался и принялся обводить квадрат, выравнивать края. Он вспомнил, как зимой 1915 года в Петрограде попал на выставку молодого модного художника Казимира Малевича.

«Новое искусство» Михаила Владимировича совсем не волновало. На выставку в старинном особняке на набережной Мойки его привел сын Володя. Профессору было скучновато, его больше развлекали посетители, чем полотна. Глядеть на живые лица было куда интересней, чем на грубых, плоских разноцветных монстров, развешанных по стенам. И все-таки одно произведение глубоко врезалось в память.

В углу, на особенном, почетном месте, висело полотно, черный квадрат на белом фоне. Это нельзя было назвать картиной. Скорее, просто хулиганство. Но чернота странным образом притягивала взгляд, звала внутрь себя. Не меньше дюжины посетителей стояли рядом с профессором и неотрывно смотрели, хотя смотреть было совершенно не на что. Малевич изобразил абсолютное, безбожное, бессмысленное небытие, как будто прорубил окно в ад.

После выставки, вдрызг разругавшись с сыном, который назвал «Квадрат» футуристической иконой, Михаил Владимирович отправился в Никольский собор, чтобы успокоиться, побыть возле настоящих икон. Однако «Квадрат» упорно вставал перед глазами.

Теперь, в марте девятнадцатого, понятно, что это было не хулиганство, не эпатаж, а весьма точное злое пророчество.

Михаил Владимирович машинально обводил пером квадратную чернильную кляксу. Он перестал доверять даже бумаге. Он больше не верил тишине и пустоте своего родного кабинета. Как будто стены стали прозрачными и кто-то заглядывал ему через плечо.

Дело не в том, что довелось пережить столько обысков. Когда приходили обыскивать, интересовались вовсе не его записями. Искали золото, драгоценности, меха, фарфор. Все, что было возможно, из квартиры давно уж выгребли. В последний раз группе товарищей приглянулся серебряный, с бирюзой, оклад няниной иконы. Образ Иверской Божьей Матери пятнадцатого века для няни был главной ценностью в жизни. Михаилу Владимировичу удалось уговорить их оставить икону, он снял и отдал оклад. Спасибо, что сжалились над старухой, она так горько плакала. Впрочем, какая уж тут жалость? Просто они, к счастью, не догадались, что темный кусок дерева стоил раз в сто дороже серебряной с бирюзой рамки.

Обысков давно уж не было. Вернулась горничная Мариша. Теперь хозяйство не отнимало у Тани столько сил и времени. Она уволилась из больницы. Днем училась, вечером вместе с Михаилом Владимировичем работала дома, в лаборатории.

Миша подрос, няня Авдотья Борисовна оставалась еще достаточно крепкой и энергичной, несмотря на возраст, гуляла с ним, укладывала спать, рассказывала сказки, как когда-то Михаилу Владимировичу, Тане, Андрюше.

В квартире стало тепло и чисто, керосину давали вдоволь. Дров хватало, чтобы холодной зимой протопить две жилые комнаты и лабораторию.

В лаборатории в стеклянных клетках жили белые крысы и морские свинки. Они питались отборным зерном, свежей морковкой. Давняя мечта Михаила Владимировича – цейсовский микроскоп красовался на отдельном столике. Как по волшебству, появлялось все, что требовалось профессору для опытов.

К Михаилу Владимировичу приставили помощника, маленького бойкого чекиста с гордой фамилией Сокол. По образованию он был фельдшер. В лабораторию профессор его не пускал, да Сокол и не рвался туда. Целыми днями летал по городу, по всяким комам, главкам. Доставал глицерин, спирт, шовный шелк, иглы, приборные стекла, пробирки, воск и канифоль для «менделеевской замазки». В его лексиконе мелькали чудесные словечки: «центржир», «центрсмола», «завгубсоцстрах».

В Москве почти не осталось магазинов, лавок, аптек. Торговля была национализирована. С домов содрали вывески, обнажилась старая штукатурка, и стены стали разноцветными. Мимо этих стен носились мальчишки с папиросами, спичками, газетами. Все можно было достать на Сухаревке, но деньги почти ничего не стоили, происходил натуральный обмен.

Заведение, в котором теперь числился Михаил Владимирович, называлось Медсанупр и представляло собой маленький госпиталь для обитателей Кремля. Консультант Медсанупра профессор Свешников получал классовый паек по первой категории. В день фунт хлеба, перловая крупа, селедка, вобла, спички, керосин.

Квадратная клякса росла, стала огромной, заняла почти всю страницу. Соотношение белого фона с чернотой совпало с пропорциями полотна Малевича. Профессор аккуратно вырвал страницу, скомкал ее и кинул в холодную печь. Обратная сторона этой страницы была заполнена записями, которые не предназначались для посторонних глаз.

«Кажется, я разгадал тайну». Слишком опрометчиво сказано. До разгадки еще очень далеко, пока есть только смутные, интуитивные предположения, которые трудно сформулировать. Тем более что от усталости и страха голова идет кругом.

– Глаза и уши теперь повсюду, – предупредил Федор, – нынешняя неразбериха – опасная иллюзия. Вы должны быть осторожны не только в словах, но и в своих записях. Лучше не вести дневников.

– Но хотя бы думать можно? Мысли они читать не научились? – спросил Михаил Владимирович.

– Уже давно работают над этим. Некто Барченко сконструировал специальный шлем. Но и без всякого шлема они умеют так допрашивать, что выложишь, искренней, чем на исповеди, все свои сокровенные мысли и чувства, даже те, о которых сам прежде не догадывался.

– Много там таких специалистов?

– Пока не очень, но все впереди. Это только начало.

Хотелось обмануться, убедить себя, что Федя преувеличивает. Кто, в самом деле, полезет в личные записи профессора Свешникова? Смешно представить человека вроде товарища Сокола, ночью, в кабинете, со свечой, читающего лиловую тетрадь.

Но, почти не отдавая себе в этом отчета, Михаил Владимирович не называл имен, не описал в своей тетради ни одного из случаев введения препарата людям. Мысль о том, что прочитать все-таки могут, не покидала его.

Теперь Михаил Владимирович видел скрытую механику событий. Он, как и Федя, стал свидетелем жизни на вершине платоновской пирамиды.

Там, внутри Кремлевских стен, сушилось на веревках батистовое белье наркомовских жен, гуляли тиф и грипп «испанка». Неизвестно, чего больше боялись новые жители древних царских палат – эпидемий или друг друга. Страх потерять власть пересиливал страх смерти. Это постоянное напряжение, взаимная подозрительность выматывали новых властителей. Они старались выглядеть бодрячками, несгибаемыми оптимистами, завзятыми остряками, верными товарищами и компанейскими ребятами.

Здоровых людей среди них не было. Туберкулез, неврозы, психозы, мания величия и мания преследования. Вот с чем приходилось сталкиваться Михаилу Владимировичу. При этом каждый тщательно скрывал свои недуги, чтобы никто не воспользовался его слабостью, чтобы не провели без него какого-нибудь важного заседания, не сплели интригу за спиной, не оттеснили, не скинули с вершины.

Вождь страдал тяжелей остальных. Головные боли, бессонница, судорожные припадки. Это напоминало атеросклероз. Но такой диагноз был лишь отговоркой, косвенным признанием ограниченности и бессилия медицины.

Маленького лысого эмигранта Ульянова пожирала изнутри неведомая тварь, имя которой он дал сам, условное имя, один из многих его псевдонимов. Ленин.

Ульянов тосковал по Швейцарским Альпам, по венским кофейням, рвался из Кремлевских стен за город, на дачу в Горки. Ему нравилось гулять по лесу, собирать грибы, кататься на велосипеде, он легко находил общий язык с чужими детьми и жалел, что своих детей у него нет. Он любил кошек, музыку Бетховена, сестер Анну и Марию, брата Дмитрия, свою жену, некрасивую больную женщину по прозвищу Минога. Он обожал «дорогого друга» красавицу Инессу.

– Помереть не боюсь, однако в одночасье вряд ли получится, боюсь паралича и маразма, – смущенно признавался Ульянов.

Все, кто пытался противостоять новой власти, ненавидели и клеймили Ульянова, называли его злодеем, ничтожеством, недоучкой, высмеивали, цитировали бред его статей и речей, ужасались, возмущались.

Так ли уж важно, каким он был человеком, если от человека мало что осталось? Почти все живое в нем сожрала внутренняя ненасытная тварь. Великий вождь товарищ Ленин. Откуда взялось чудовище, почему стало править Россией, это уже другой вопрос. Одержимости и фанатизма одного Ульянова вряд ли хватило бы, чтобы такое могло случиться не только с ним самим, но с огромной страной.

Механизм был запущен и набирал обороты. Миллионы людей продолжали убивать, грабить и мучить друг друга. Тварь радовалась всякой крови, любому проявлению ненависти. Ей плевать, кто, кого, за что ненавидит. Главное, чтобы ненависти было много, как можно больше. Тварь питалась ненавистью, росла, крепла, всерьез и надолго устанавливала свое господство.

Осматривая вождя, Михаил Владимирович физически чувствовал ледяное зловонное присутствие и молился молча, не разжимая губ.

– Всякий боженька есть труположество, – объявляла тварь, подмигивала и грозила пальцем.

– Мозг мой болен, вот эта ваша микстура хорошо помогает, – бормотал измученный человек после очередного припадка.

Тварь была неутомима, строчила, строчила человеческой рукой бесконечные декреты о расстрелах, заложниках, распределении мыла, изъятии остатков хлеба у крестьян, национализации швейных машинок и строжайшем учете мануфактурных пайков. Тварь хихикала, изрыгала непристойную брань, на митингах поливала толпы людей потоками словесных нечистот, издевательской ахинеей речей и воззваний.

Ульянов интересовался, как продвигаются опыты. Михаил Владимирович рассказывал ему о работе желез, о загадочных свойствах эпифиза, говорил, что ищет способ воздействия, но торопиться нельзя, к тому же необходимых компонентов не хватает, за ними надо отправиться в экспедицию, в Вуду-Шамбальскую степь, однако из-за войны это пока невозможно.

Вождь каждый раз вначале слушал внимательно, потом отвлекался. Медицинские подробности утомляли его. Звонил телефон. Секретари приносил бумаги. Он извинялся и отпускал Михаила Владимировича, не дослушав.

Однажды он вдруг воскликнул:

– А, я понял! Это как у Маркса! «Идеальное есть материальное, пересаженное в человеческую голову и преобразованное в ней».

Именно эту фразу Михаил Владимирович зачем-то записал в тетради и вздрогнул от резкого телефонного звонка.

Было раннее утро. Он едва успел умыться и переодеться. Автомобиль ждал. На этот раз предстояло посетить товарища Свердлова.

Всесильный председатель ВЦИК и секретарь ЦК вернулся из инспекционной поездки. Его спецпоезд остановился под Орлом. Бастовали железнодорожные рабочие. Товарищ Свердлов отправился их агитировать. Он отлично умел это делать. Однако рабочие были слишком нервны и голодны для митинга, вместо того чтобы послушать товарища Свердлова, они стали его бить.

Яков Михайлович не отличался физической силой и выносливостью, к тому же был болен «испанкой». Охрана вмешалась поздно. В Москву Свердлов вернулся с сотрясением мозга и пневмонией.

Свердлова вождь не любил, но ценил за полезность делу. В последнее время отношения между ними стали портиться. Яков Михайлович был бандит, очень умный, осторожный, хитрый. Никаких иллюзий насчет справедливого переустройства мира во имя счастья трудящихся он не питал. Он хотел только власти и денег, чем больше, тем лучше. Возможно, конечной его целью было занять место Ленина, но тварь не сочла его достойным преемником. Или просто он уже выполнил свои функции, и дальнейшее его существование больше не имело смысла.

Кремлевские врачи, осмотрев его сразу после возвращения, объявили, что никакой опасности нет, организм молодой, крепкий, Яков Михайлович отлежится и встанет.

Он действительно встал, хотя делать этого не стоило. Девятого марта он явился на заседание Совнаркома, провел заседание президиума ВЦИК. Шла подготовка к очередному партийному съезду, он не мог не принять участия. Кремлевские врачи отлично понимали такие вещи и старались не огорчать влиятельных пациентов несвоевременными запретами.

Михаила Владимировича вызвали слишком поздно, он засталпредседателя ВЦИК в агонии. Ничем уж нельзя было помочь. В коридоре его ждал Федор.

– Ильич просил зайти, – сказал он хрипло и добавил на ухо, шепотом: – Этот зверь самый злобный, теперь должно стать легче.

Ленин выглядел усталым и грустным. Но оказалось, что грустит он вовсе не из-за Свердлова. В Петрограде умер от тифа Елизаров, муж Анны Ильиничны. Вместе с Крупской вождь собирался на похороны.

В кабинете находилось несколько человек. Дзержинский, Троцкий, Стасова. Со всеми Михаил Владимирович был знаком, только одно лицо оказалось для него новым.

Коренастый кавказец курил возле окна. Черная, густая, давно не мытая шевелюра, черные толстые усы, низкий лоб. Черты тяжелые, грубые.

– А вот, познакомьтесь, профессор. Наш Коба. Прошу любить и жаловать.

Коба отложил папиросу, шутовски поклонился, шагнул навстречу. Темная смуглая кожа была побита оспой. Карие глаза смотрели внимательно и спокойно. Веки припухли, белки покраснели. Вероятно, недосыпал, как все они.

Рукопожатие его оказалось слабым, ладонь влажной. Он говорил с сильным кавказским акцентом.

– Сталин. Здравствуйте, товарищ Свешников. Знаете, как любит повторять Ильич? Врачи-товарищи в девяноста девяти случаях из ста ослы. Так, может, лучше обращаться к вам господин Свешников?

– Иосиф, это именно тот единственный случай из ста, когда врач-товарищ не осел, – сказал вождь.

– Спасибо, Владимир Ильич, я это запомню, – кивнул Сталин и сощурился в лукавой улыбке.

– Вот азиатище! – заметил Ленин и засмеялся.

Вслед за ним засмеялись все, кроме Троцкого.

* * *
Ла-Манш, 2007

«Бобренок уютно сопел у меня под мышкой. Еще не поздно было выбраться из хатки, попытаться убежать, уползти. Я принял решение. Я не дамся им в руки живым, буду сопротивляться до последнего дыхания. Надо только собраться с силами, скинуть ботинок, второй все равно утонул, а скрываться в одном ботинке сложнее, чем босиком. Я ждал, что голоса будут приближаться. Но они звучали все там же. Женщина и офицер охраны не двинулись с места.

– Мисс Денни, почему вы раздеты? Где ваш плащ?

– Офицер Освальд, я была так возмущена, что забыла надеть плащ. Вы должны увидеть это своими глазами. Идемте!

– Куда, мисс Денни? Объясните, в чем дело. Что вас так возмутило?

– Офицер Освальд, известно ли вам, что лужайка перед моей верандой является частью лаборатории, а вовсе не полигоном для тренировок ваших головорезов?

– Простите, мисс, я вас не совсем понимаю. Какая лужайка? О чем вы?

– Лужайка, на которой я выращиваю лекарственные растения, необходимые для моих опытов. Вот уже несколько часов там пасется дюжина ваших солдат, они своими грубыми сапогами беспощадно вытоптали мои нежные побеги. Там бессмертник, душица, ноготки. Все погибло, идите, взгляните!

– Виноват, мисс Денни, но меня никто не предупреждал о лужайке, я знаю, что ваши травки и корешки вы выращиваете в теплице.

– Офицер Освальд, я слишком замерзла и устала, чтобы обсуждать с вами ботанические вопросы. Если вы сию минуту не прикажете солдатам уйти подальше от моей виллы и никогда больше к ней не приближаться, я буду жаловаться самому Великому Магистру. Идемте, я хочу, чтобы вы увидели это варварство своими глазами!

Мне не удалось услышать продолжения диалога. Шаги и голоса стали удаляться. Она уводила офицера. Теперь я мог бы успокоиться и поспать немного. Однако не получалось.

Ее голос, интонации, манера говорить не давали мне покоя. Мисс Денни была удивительно похожа на одного человека. Я видел ее лицо смутно, мельком и тем не менее почти узнал ее, настолько очевидным было сходство.

Меня раздирали противоречивые чувства. «Не она, разумеется, не она, ты ошибся», – повторял я про себя до тех пор, пока не заснул.

Неизвестно, сколько прошло времени.

Я открыл глаза в кромешной темноте оттого, что меня сильно дергали за ногу.

– Вы проснетесь, наконец? Эй, вы там не умерли? О, Боже, ну что мне с вами делать? Свалился на мою голову, спит, как у себя дома! Да просыпайтесь же!

– Простите, сейчас встану, – промямлил я и попробовал приподняться.

– Осторожней, прошу вас, вы разрушите бобровую хатку, бобры ужасно волнуются, я обещала им, что все будет хорошо, не подведите меня, выползайте потихоньку, вот так, не спешите, я помогу.

Кое-как я выбрался из своего убежища. Моросил мелкий холодный дождь.

– Можете встать?

– Я попробую.

Первая попытка оказалась неудачной. У меня подкосились колени, сильно закружилась голова.

– Послушайте, у нас очень мало времени. Идти недалеко, но я не сумею дотащить вас на себе, а помочь нам некому. Ну-ка, выпейте, – она поднесла к моим губам горлышко фляги.

Я подумал, что глоток спиртного сейчас меня прикончит. Однако во фляге оказался какой-то густой травяной отвар с привкусом меда и лимона. Он был еще теплый, я вылакал почти все, и мне стало значительно лучше.

Семья бобров крутилась рядом, бобренок никак не мог успокоиться, лез носом в карманы плаща. Его родители нервно сопели и шлепали хвостами по мокрой хвое.

– Отстань, малыш, не мешай, я уже дала тебя морковки, – сказала мисс Денни и принялась поднимать меня.

Я помогал ей, как мог. Глаза привыкли к темноте, я стал различать силуэты деревьев. Мне удалось наконец встать на ноги и, опираясь на плечо моей спутницы, сделать несколько нетвердых шагов.

– Мы идем, – сказала она, – мы очень хорошо идем, мне совсем не тяжело. Если закружится голова, вы меня предупредите. Я пока не спрашиваю, кто вы и как сюда попали. Захотите, расскажете сами. Но мне нужно как-то к вам обращаться. Меня зовут…

– Подождите! – крикнул я так громко, что она испугалась, остановилась и прижала ладонь к моим губам.

– Что? Вам больно? Ради Бога, только не кричите, тут полно солдат, вас до сих пор ищут.

– Больше не буду. Простите. Меня зовут Джозеф.

Я ужасно боялся услышать ее имя. Вдруг это окажется то самое имя, старинное русское имя, которое очень важно и дорого для меня. И тогда все спутается. Стрелка компаса забегает по кругу, бобры заговорят, как люди, сосны начнут маршировать и отдавать честь, луна и солнце столкнутся лбами.

Имя ничего не значит, случаются совпадения. Они также вероятны, как сознательные хитрые подмены. Я слышал, будто бы имхотепы способны выцеживать из памяти человека самые драгоценные образы и создавать фантомы. Я не верю.

Слухи о безграничных магических способностях имхотепов чаще всего распускают они сами. Им выгодно казаться всемогущими. На самом деле они могут только врать, красть, присваивать или разрушать чужие творения, стравливать людей, сводить с ума, причинять боль. Но им никогда не удастся ничего изобрести, сделать своими руками, сколотить табуретку, сконструировать аэроплан, соткать из воздуха призрака, даже самого захудалого и недостоверного. Да и как можно из множества образов, живущих в памяти человека, выбрать любимые, не имея даже отдаленного представления о любви?

Внезапно луч света полоснул по соснам. Мисс Денни бросилась на землю, увлекая меня за собой.

Мы лежали ничком на мокрой хвое, старались не шевелиться и не дышать. Луч фонаря скользил над нашими головами, медленный топот сапог приближался.

– Брось, Вилли, это бобры.

– Нет, Пол, я точно слышал человеческий голос.

Топот затих. Солдаты стояли молча, фонарные лучи двигались по кругу. Вдруг что-то громко зашуршало, захлопало.

– Вот, черт, я же говорю, бобры, шныряют тут под ногами, гадость какая! Давно пора их перестрелять. Пойдем, Вилли, сегодня в честь праздника в казарме будут раздавать портреты Великого Магистра в красивых рамках, с его личным автографом. Пойдем скорее, нам может не достаться.

Фонари еще раз скользнули по кругу, шаги стали удаляться.

– А что, Пол, было бы весело устроить охоту на этих тварей, как в старые добрые времена, помнишь? Мясо у них несъедобное, зато мех отличный. Целиться надо аккуратно, лучше в глаз, чтобы не портить шкурку.

– Ага, размечтался! Нет, Вилли, бобров теперь трогать строго запрещено, есть приказ его высокопревосходительства. Мисс Денни использует бобров для своих опытов.

– Как же использует, если их все больше?

– Кто знает? С тех пор как появилась тут эта проклятая ведьма, все вверх дном. А я думаю, Вилли, она коварный оборотень, враг народа и злодейская заговорщица.

– Брось, Пол, она ж тут одна, вокруг все наши, за ней следят десятки глаз, следят бдительно и неусыпно. С кем она может быть в заговоре? С бобрами, что ли?

– С самой собой, Пол.

Голоса и шаги звучали все дальше, все тише. Свет фонарей исчез, но мисс Денни встать не решалась.

– Подождем еще немного, пусть отойдут подальше, – прошептала она мне на ухо.

– Какими опытами вы занимаетесь, мисс Денни?

– Самыми древними и бессмысленными.

По ее шепоту я понял, что она улыбается.

– Мисс Денни, они хотят, чтобы вы изготовили для них тот самый эликсир?

– Тот самый эликсир уже есть, его не нужно готовить. Он существует очень давно, однако им не помогает. Они хотят, чтобы я выяснила причину и устранила ее. Все, Джозеф, мы можем потихоньку двигаться. Вставайте.

Мне удалось подняться и пойти, лишь слегка опираясь на ее руку. Мы шли молча, прислушиваясь к каждому шороху. Скоро в просвете между соснами показался огонек.

– Вот мой дом, – прошептала она, – на самом деле это тюрьма, но, должна признаться, вполне комфортабельная. В моем распоряжении все необходимое для серьезной научной работы. У меня отличные ассистенты и слуги. Они не оставляют меня ни на минуту. Вы сами слышали, десятки глаз следят за мной бдительно и неусыпно. Так что вы, Джозеф, должны стать невидимым и беззвучным. Идемте, через теплицу сразу в лабораторию.

– Мисс Денни, вы очень рискуете.

– Значительно меньше, чем вы. Все, теперь молчите.

Мы обошли веранду. Там, в глубине, горел слабый свет. Мне показалось, что за стеклом мелькнула тень. Мы свернули за угол дома и вошли в небольшую стеклянную пристройку.

Там было влажно и тепло. В темноте угадывались силуэты кустов, цветов. Мисс Денни провела меня за руку по дорожке между рядами растений и открыла неприметную дверь.

– Сначала я вас спрячу, потом включу свет, – прошептала она, – верные слуги прилетят на свет, как ночные мотыльки.

Я не успел ничего разглядеть в темноте, мы прошли через две просторные комнаты и очутились в третьей, совсем маленькой.

– Тут чулан, лежанки никакой нет, но я потом принесу подушку, одеяло. Вот, в углу сухая одежда, когда я уйду, переоденьтесь и поешьте. Только очень тихо.

– Мисс Денни, вы действительно собираетесь найти способ, чтобы эликсир делал их бессмертными? – спросил я шепотом, склонившись к ее уху.

– Разумеется, нет. Это невозможно. Вначале я даже пыталась им объяснить почему, но они не понимают. Подавай им вечную молодость, и все тут. Пока мне удается морочить голову Великому Магистру. Я постоянно выдумываю какое-нибудь недостающее звено и задаю им задачки. Последняя моя задачка – найти хрустальный череп, магический предмет, который спрятан в древней башне. Башня далеко, на севере, им трудно туда добраться. Помните, как в старой сказке: пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что. Мне нужен хрустальный череп, без него я ничего не сумею сделать.

– Они верят?

– Они снарядили экспедицию. Разумеется, череп не найдут. Но у меня уже готово объяснение. Отыскать сей магический предмет могу только я, и никто, кроме меня. Не знаю, поверят ли они этой байке. Слишком большой риск для них везти меня через океан, в чужое государство.

Она замолчала и прислушалась.

– Все, Джозеф, я должна идти. Сидите тихо. Вот вам яблоко и бутерброд. Позже принесу горячего чаю.

– Мисс Денни, я не знаю, как благодарить вас.

– Не знаете, так и не нужно. Послушайте, почему вы обращаетесь ко мне мисс Денни? Я терпеть не могу это сочетание звуков. Я же сказала вам, как меня зовут.

– Вы сказали? Я не расслышал.

– Соня, – она выскользнула, закрыла дверь.

Я окончательно успокоился. Это имя для меня совершенно ничего не значило и ни с какими дорогими воспоминаниями не было связано. Подмены нет и быть не могло. Всего лишь легкое внешнее сходство. Уверен, оно растает, когда я сумею наконец разглядеть эту Соню при дневном свете».

…В дверь каюты постучали, Соня едва успела спрятать тетрадь под подушку. Вошел Макс.

– Простите, я без приглашения. Идемте на палубу, там очень красивый закат.

Он говорил по-английски, голос его звучал напряженно, лицо было бледным.

– Да, хорошо, сейчас я надену сапоги, накину куртку. – Соня пыталась поймать его взгляд, но он прятал глаза.

– Перед сном необходимо немного погулять, подышать воздухом. Как вы себя чувствуете?

– Я в порядке. А вы?

– Я тоже в порядке, благодарю вас. Соня, вы сегодня молчите весь день. За обедом, за ужином не сказали ни слова и почти ничего не ели. Меня это беспокоит.

– Напрасно, Макс. Не стоит беспокоиться. Я не люблю много разговаривать, быстро устаю от общения, особенно с людьми, которые мне не очень симпатичны.

– Я вхожу в их число?

– Макс, что вы хотите услышать? – Соня тяжело вздохнула. – Конечно, с вами мне беседовать приятней, чем со всеми прочими обитателями яхты, у вас не пахнет изо рта, вы говорите по-русски. В нынешней моей ситуации это уже немало.

– Спасибо, – Макс криво усмехнулся, – я польщен.

Они поднялись на палубу. Было тепло и сыро, темные лохматые тучи висели так низко, что касались мачты.

– Где же ваш закат? – спросила Соня.

– Где-то там, за тучами, за туманом. Солнце садится, независимо от того, видим мы его или нет.

– Макс, почему так потеплело? Мы уже обогнули Британские острова? Или мы выбрали короткий путь, прошли Па-де-Кале ночью и сейчас проплываем Ла-Манш?

– Вам нужно больше двигаться, Софи, тут есть тренажер, хотя бы полчаса в день вы должны заниматься. – Он произнес это довольно громко, по-английски.

– Я никогда в жизни этого не делала, к тому же у меня нет спортивного костюма. Кстати, у меня вообще нет никакой сменной одежды, то, что на мне, уже пора стирать, – ответила Соня, тоже громко, по-английски.

– Простите, Софи, мы не предусмотрели этого, – прозвучал позади голос Хота, – насколько мне известно, Чан каждое утро приносит вам чистый халат и футболку.

– Этого мало, господин Хот. Я ведь не только сплю, мне надо ходить в чем-то днем. И еще, извините, такая деталь, как нижнее белье и всякие женские гигиенические мелочи. Мне приходится стирать свое белье под краном, к утру ничего не успевает высохнуть. Мне не нравится ваше мыло, не подходит ваш шампунь. Мне нужен крем, у меня очень чувствительная кожа.

– Обещаю, в ближайшее время все проблемы будут решены.

– Благодарю вас. Это приятно слышать.

– Софи, могу одолжить вам кое-что из своей одежды, – сказал Макс, – и крем какой-нибудь найдется. Вы бы сразу сказали.

– Спасибо, Макс, но я терпеть не могу надевать чужое. Крем мне нужен не какой-нибудь, а совершенно определенный, причем не один, а минимум три вида.

– Хорошо, Софи, вы составьте подробный список, все будет исполнено, – сказал Макс.

– Когда?

– В ближайшее время, – пообещал Хот и закурил свою тонкую ароматную сигарку. – Софи, я давно хотел спросить вас, что за тетрадку вы так увлеченно читаете и прячете под подушкой?

– Господин Хот, а в туалете тоже есть видеокамера?

– Будьте любезны пояснить, почему вы задали этот вопрос, – голос Хота прозвучал глухо, словно у него запершило в горле от сигарного дыма.

Макс слегка отодвинулся от Сони и закусил губу.

– Жаль, что мы перестали считать баллы, господин Хот. Сейчас вы явно проиграли. Если бы у меня в каюте не было видеокамеры, вы бы не знали, что я прячу тетрадь под подушкой.

– Мне доложил об этом Чан. Ну, так что за тетрадь? Чан сказал, она выглядит очень старой.

– Рукопись незаконченного приключенческого романа.

– Кто автор?

– Какая вам разница? Вы же не читаете по-русски.

– Ну, если я попрошу вас, вы можете перевести для меня кое-что.

– Зачем?

– Меня очень интересует автор. Джозеф Кац. Еврейский мальчик, сирота. Первый человек, исцеленный крылатым змеем. Разумеется, у него были предшественники, но в двадцатом веке он первый. Его подобрала на паперти ваша прабабушка Татьяна. Ребенок был обречен. Ваш прапрадед ввел ему препарат. Это случилось в тысяча девятьсот шестнадцатом году.

– До Рождества Христова или после?

Хот сделал вид, что не расслышал вопроса. Соня заметила, как дрогнули в легкой усмешке губы Макса.

– Это случилось в Москве, в военном лазарете. Скажите, в рукописи есть какие-то отголоски тех событий?

– Господин Хот, я еще не дочитала. Давайте поговорим об этом позже.

– Хорошо, я подожду, времени у нас достаточно. Как вам кажется, что двигало вашим прапрадедом, когда он вводил препарат умирающему ребенку? Он ведь делал это впервые и страшно рисковал.

– Откуда мне знать, господин Хот? Наверное, ему просто было жалко этого ребенка и он попытался его спасти.

– То есть вы считаете, что им двигали только жалость, сострадание? Но ведь профессор Свешников работал в военном госпитале, там мучилось и умирало множество людей. Почему он применил препарат именно в случае с ребенком, больным прогерией?

– Вам виднее, господин Хот. Разве вы там не присутствовали? Разве вы не имели возможности спросить об этом моего прапрадеда лично?

– Нет, Софи. В шестнадцатом году я, к сожалению, находился далеко от Москвы. С профессором Свешниковым мне, правда, приходилось беседовать не раз, однако его привычка лицемерить, скрывать свои истинные мотивации мешала нам найти общий язык.

– Господин Хот, разве можно что-нибудь скрыть от вас, тем более истинные мотивации?

Они засмеялись, оба, как по команде. Хот даже в ладоши захлопал, а Макс дружески потрепал Соню по плечу.

– Видишь, Макс, я оказался прав. – Хот промокнул глаза уголком бумажного платка. – Софи паинька, хорошая девочка. Макс, ты, кажется, был скаутом. Как там? Помогай старикам и детям, накорми голодного, защити слабого.

– И никогда никого не обманывай, говори только правду, – подхватил Макс, продолжая смеяться.

– Все люди братья, да здравствует мир и дружба, – Хот тихо икал от смеха, – бедный малыш погибал. Макс, у меня разрывается сердце! Как это трогательно! Наш рыцарь, наш благородный профессор бросился спасать умирающего сироту, это был чистый душевный порыв, никакой корысти, только милосердие. И – о чудо! Ребенок ожил! А вторая история, еще более трогательная и возвышенная. Макс, почему ты не рыдаешь? Восемнадцатый год, Москва, голод, красный террор. Умирает старушка, ее маленькая внучка умоляет спасти бабушку, единственного близкого человека. Наш профессор не может устоять перед слезинкой ребенка, и опять – о чудо! И опять никакой корысти! Милосердие, только милосердие и сострадание! Макс, какой ты черствый, какой бездушный! Ну почему ты не рыдаешь вместе со мной от умиления?

Хот всхлипывал, слезы обильно текли по рябым щекам, голос стал высоким, почти женским, иногда срывался на визг. Правая рука была прижата к груди, левая ко лбу. Соне показалось, что омерзительный запах усилился, окутал Хота облаком. Находиться с ним рядом стало невозможно. Она отошла на пару шагов, закурила, посмотрела на Макса.

Сначала он тоже смеялся, но потом перестал, замер в полуулыбке, лицо его свело судорогой.

– Макс, по-моему, господину Хоту нехорошо, вы бы проверили пульс, – сказала Соня тихо, по-русски.

Он ничего не ответил, как будто не понял ее. Хот несколько раз дернулся, всхлипнул, вытер глаза и повернулся к Соне.

– Мне наплевать на мотивации, Софи. Хотите быть матерью Терезой и честным скаутом, я не возражаю. Там, на острове, сколько угодно несчастных умирающих сирот, беспомощных старичков и старушек. Спасайте их в свое удовольствие, совершайте подвиги милосердия каждый день. Собственно, ради этого мы и затеяли наше рискованное предприятие.

– Спокойной ночи, – сказала Соня и пошла к лестнице.

– Минуту, Софи, – окликнул ее Хот, – вы жаловались, что у вас нет сменной одежды, белья, гигиенических принадлежностей. Это, безусловно, важно, и все вам будет скоро предоставлено. Но я прошу вас подумать заранее, что вам может понадобиться для работы? Какие-то дополнительные химические и биопрепараты, растения?

– Растения мне вряд ли понадобятся, – сказала Соня, – мне нужен череп.

– Что, простите?

– Хрустальный череп, который держит в руке Альфред Плут на автопортрете. Без него ничего не получится.

Глава двадцать седьмая

Москва, 1919

Ботинки, которые припасла няня, стали Мише малы. Летом он ходил в лаптях, их сплел для него какой-то деревенский родственник горничной Мариши. К осени лапти порвались. Федор умудрился раздобыть где-то детские туфли, они оказались впору.

Миша целыми днями бегал и болтал без передышки. Лаборатория была его любимым местом, чем-то вроде зоосада. Там жили «киси» и «синьки». Наглядевшись на них сквозь стеклянные стенки, он пробовал перед зеркалом так же, как они, шевелить ноздрями и ушами. Особый восторг вызывал микроскоп. Михаил Владимирович иногда поднимал его и давал посмотреть в «восебный газок». Он мог смотреть часами, даже если ничего не лежало между предметными стеклами. Он взахлеб рассказывал, что видит там колобка, серого волка, Василису Прекрасную, «сине мойе, заатую ыбку и стауху гупую с каытом».

Однажды, когда Таня укладывала его спать, он спросил:

– У тебя папа – дед. У Андрюши тоже папа дед. А мой где папа?

– На войне.

– Зачем?

– Затем, что он военный.

– Зачем военный?

Таня в очередной раз показала ему несколько фотографий Павла, объяснила, что идет война, она закончится, папа вернется.

Миша насупился и заявил, что не хочет папу-фотографию, пусть будет другой, настоящий. Пусть будет папа Федя.

– Твой папа не фотография, он живой, он тебя очень любит, – повторяла Таня.

Миша не верил. Когда приходил Федор, он мчался к нему навстречу. Не слезал с его рук, взахлеб с ним болтал, открывал все свои тайны. Ради Федора Миша готов был на самые тяжелые жертвы. Выпить большую ложку рыбьего жира, надеть ненавистную ушастую шапку, лечь спать днем, после обеда. Миша терпеть не мог, когда ему смотрят горлышко, стригут ногти и моют голову. Он терпел и не поднимал рев, только если это делал Федор.

Больше всего Таня боялась, что однажды он назовет его папой. Ей казалось, если это слово нечаянно вырвется у Миши, с Павлом что-то случится.

– Перестань, это глупость, не думай об этом, – сказал Михаил Владимирович.

Федора упрекнуть было не в чем, ничего, кроме благодарности, Таня к нему не чувствовала. Иногда ей казалось, что это больше, чем благодарность. Он любил ее, преданно и нетребовательно. Он любил ее любую. Нервную, взвинченную или вялую, безразличную. Злую, тощую, как скелет, с красными шершавыми руками, с воспаленными от бессонницы глазами. Он любил Мишу, приносил для него в клюве, как для собственного птенца, еду, одежду, игрушки. Он был рядом. А Павел далеко. Никто в этом не виноват.

Случались минуты, когда она готова была переступить черту. Стоило лишь раз не отвести взгляда, не выскользнуть из объятий, задержать руку в руке, не отвернуться, подставляя щеку, когда он тянется губами к губам. Так все просто, так понятно. Кто посмеет осудить?

Когда она думала об этом, она видела одно и то же. Молчаливую психическую атаку марковцев. Строй офицеров, и Павел среди них. Отчетливо, как в кинематографе, вставали перед ней кадры. Она с Федором. Все чудесно. Оба счастливы. Павел медленно падает на снег.

– Почему бы тебе правда не выйти за него замуж? – однажды сказал Андрюша. – Получилась бы идеальная советская семья, ячейка нового общества.

С Андрюшей было трудно разговаривать. Он стал мрачный и злой. Он бросил живопись. Художника, который занимался с ним, арестовали. Старик умер в тюрьме. Летом он не знал, куда себя деть. Двое его лучших друзей уехали еще в восемнадцатом, с семьями в Германию. Михаил Владимирович и Таня пытались как-то занять его, французским, латынью, Фенимором Купером, Артуром Конан Дойлом, Львом Толстым, но он презрительно поджимал губы и спрашивал:

– А зачем?

– Хотя бы для того, чтобы остаться самим собой. Я служу им потому, что иначе мы пропадем, умрем с голоду. А ты что делаешь? Спешишь превратиться в сознательного пролетария, для которого латынь и Толстой – вредные буржуазные излишества?

Эти разговоры выматывали Михаила Владимировича, но он не сдавался. Ему было страшно за сына больше, чем за дочь и за внука. В Андрюше появилось то, что когда-то было в Володе. Отчужденность.

Таня нашла неожиданное и жестокое средство. Она повела брата в анатомический театр медицинского факультета.

– Так, Андрюша, выглядит смерть. Это расстрелянные. Их много привозят. Вот алкогольное отравление. Вот морфинист. А эту женщину зарезали на улице, за кулек сахару. Умершие от тифа. Их больше всего. Жизнь невероятно хрупка, особенно теперь. Смотри, это может случиться с каждым из нас, в любой день, в любую минуту. Твое угрюмое безделье, депрессия, постоянные упреки – предательство.

Когда возвращались домой, он молчал и держал Таню за руку. Был ясный теплый октябрьский вечер, золотая осень. Таня повела брата через Никитские ворота, ей хотелось зайти в Большое Вознесение.

Служба уже закончилась, в храме было почти пусто. К Тане подошел старый дьякон, шепнул на ухо:

– Давно не приходишь. Тебя человек спрашивал.

– Кто? – прошептала Таня и схватила Андрюшу за плечо, чтобы не упасть, так сильно закружилась голова.

– Тихо, деточка моя, тихо, – сказал дьякон, – он еще тут, идем в трапезную.

Она с трудом узнала старого есаула. Он оброс белоснежной бородой. Под рваным пиджаком матросская тельняшка. Глаза молодо блестели из-под седых лохматых бровей. Таня обняла его и заплакала. Андрюша стоял рядом, переминался с ноги на ногу, смущенно шмыгал носом.

– Муж твой в Орле, скоро возьмем Тулу, а там уж и до Москвы рукой подать, – сказал есаул. – Вот тебе письмо.

Измятый листок был исписан мелко, по-русски.

– Погоди, потом прочитаешь, – сказал есаул, – мне уходить пора, скажи, что передать?

– Подождите, я напишу.

– Пиши, только быстро.

Дьякон дал четвертушку бумаги, тупой карандашный огрызок.

«Я люблю и жду тебя. Миша здоров, вырос. Пожалуйста, останься жив!»

Она не знала, что еще написать. Растерянно подняла глаза, посмотрела на брата. Рука с карандашом дрожала. Десятки слов звенели в голове, как пятаки в копилке, и казались бессмысленными, плоскими.

– Ты на отца очень похож, – сказал есаул Андрюше. – Если б не твой отец и не твоя сестрица, не было бы меня в живых. Так-то, брат. Береги их, будь им радостью и опорой.

* * *
Зюльт, 2007

Герда постучала в дверь, сказала сердито:

– Господин Зубов, вы можете объяснить Микки, что в его возрасте нельзя не спать подряд две ночи?

– Хорошо, я попробую.

– Да, будьте любезны, потому что я тоже из-за него не сплю.

Они вместе вошли в кабинет к Данилову. Старик сидел за столом, перед включенным компьютером. Он развернулся в кресле.

– Ну, что? Есть какие-нибудь новости?

– Нет, Михаил Павлович, за последние полчаса ничего не изменилось.

Герда обиженно фыркнула. Зубов перевел для нее на немецкий их короткий диалог.

– А что произошло полчаса назад? – спросила Герда.

– Радел доехал до Дуарнене и поселился в отеле возле порта.

– Что такое Дуарнене?

– Маленький курортный городок во Франции.

– Он решил отдохнуть? – спросила Герда.

– Нет. Туда причалит яхта, его возьмут на борт, – объяснил Зубов.

– Его возьмут на борт, а Софи вытащат, наконец? – Герда стукнула кулаком по коленке. – Ну, что вы оба молчите? Почему не рассказали мне раньше?

– Герда, мы боимся сглазить, – сказал Данилов.

– Хорошо. Тогда я тоже буду молчать, – согласилась Герда. – Вы связались с французской полицией? Или ваши люди будут действовать самостоятельно?

– Нет, Герда, мы не стали связываться с полицией, – сказал Зубов.

– И правильно. Если они собираются причалить именно там, значит, у них могут быть связи в полиции.

– Ну, одно из другого вовсе не следует, однако если есть возможность не рисковать, то лучше не рисковать, – сказал Зубов.

– В котором часу вы завтра встаете, господин Зубов?

– В шесть. Это, собственно, уже сегодня. Я должен успеть на семичасовой поезд. Самолет у меня ровно в двенадцать.

– Что вам приготовить на завтрак? – Герда упорно задавала этот вопрос каждый день, хотя всегда ответ был один и тот же: что угодно.

– Яйцо всмятку, ржаные гренки с маслом и крепкий кофе, – сказал Микки.

– Я спрашиваю не вас, а господина Зубова. Вы, Микки, будете завтракать не в шесть, а в одиннадцать, о кофе речи быть не может, доктор категорически запретил.

– Герда, простите, мы не сказали вам, мы вместе летим в Париж, – объяснил Зубов.

Они ожидали, что она презрительно хмыкнет, обиженно заявит, что ее тут никто не ценит, не уважает, самое важное она узнает в последний момент. Но она лишь зевнула, улыбнулась и сказала:

– Да, господин Зубов, возьмите с собой этого бессонного филина. У меня будут развязаны руки, я спокойно займусь генеральной уборкой, чтобы к возвращению Софи дом выглядел прилично. Спокойной ночи. Не сидите долго, вам необходимо выспаться.

Она ушла, Зубов и Данилов несколько минут молчали. Они уже много раз обсудили все детали операции. Добавить пока было нечего, оставалось только ждать.

– Может, вы все-таки поспите немного, Михаил Павлович?

– Нет. Не смогу. Пока не увижу Соню, спать не буду. Вы идите, вам надо быть в форме.

Зубов заметил на столе старые пожелтевшие листки. Один листок Данилов все это время держал в руках.

– Решили разобраться в архивах?

– Ну, в общем, да. Хочу кое-что показать Соне. Хотя бы самое важное. Вот это письмо, например. Мой отец писал его в октябре девятнадцатого, когда добровольческая армия стояла в Орле, готова была взять Тулу. Имелись отличные шансы дойти до Москвы. Знаете, писем сохранилось немного, что-то было рискованно хранить, что-то я просто не уберег, но это письмо особенное. Его передал маме деникинский связной, есаул Пищик. Это был огромный риск. Но, собственно, после этого письма я начал понимать, что у меня есть отец.

– Вам было тогда года три?

– Почти два. Но я уже неплохо соображал. Мама читала мне письмо вслух много раз. Она сумела объяснить, что папа совсем близко, осталось подождать чуть-чуть и война закончится, он вернется. Она и раньше это говорила, но я не верил, потому что она не верила. Однако тогда, в октябре девятнадцатого, появилась надежда. Пусть она не оправдалась, но все-таки прибавила сил маме.

– Да, а ведь мог Деникин взять Москву. Я не помню, что там произошло? Почему отступили?

– Махно пошел по тылам, отвлек силы. Но главное не это. Казачки генерала Мамонтова, конница восемь тысяч сабель, шла к Воронежу, к северо-западным тылам красных. Взяли Тамбов, Елец, в конце августа заняли Воронеж. Это был блестящий поход, генералу он принес неувядаемую славу, среди большевиков посеял панику. Но в каждом завоеванном городе у казачков прибавлялось добра. Обозы растянулись на много верст. Конница, обремененная таким солидным имуществом, воевать не может. Казачки со своими обозами развернулись и пошли домой, на Дон. Они добыли много золота из подвалов ЧК, да еще выгребли у населения все, что не успели отнять красные. Потом долго, до сорокового года, чекисты это золото из казачков с кровью выжимали. Все были хороши, красные, белые. И те и другие грабили, вешали, насиловали, жгли заживо. Но красные своей жестокостью победили, а белые из-за своей жестокости проиграли. Ладно, хватит об этом. Даст Бог еще немного сил, допишу свою книгу.

– А письмо? – спросил Зубов.

– Что? Хотите послушать? Извольте. «Любимая моя девочка. Постоянно думаю о тебе, только тобой и Мишей живу, держусь, согреваюсь. Я потерял счет времени не потому, что устал, а потому, что счет этот очень уж несправедлив. Слишком мало мы были вместе, слишком долгой оказалась разлука. Но зато каждая минута с тобой для меня бесценна. Помнишь, январь шестнадцатого, твои именины? Вы играли в жмурки, у тебя глаза были завязаны черным шарфом, я вошел, ты налетела на меня, я решился тебя обнять в первый раз. Всего одно мгновение мы стояли посреди вашей гостиной. Мне казалось тогда, что надеяться не на что. Я уезжал на фронт на следующий день. Было глупо просить у твоего отца твоей руки, не обсудив это прежде с тобой. Он предупредил меня, что твое „нет“ вполне может означать согласие. Помнишь, что ты мне сказала? Нет, нет, я замуж за вас не выйду ни за что. Я слишком люблю вас, а семейная жизнь пошлость, скука. Ну, много ли у нас с тобой теперь этой пошлости и скуки, семейной жизни? Я бы все сейчас отдал за несколько самых обычных дней. За то, чтобы просто заснуть и проснуться с тобой рядом. Не важно где. Дрова, мерзлая картошка, примус, пеленки. Хотя какие пеленки? Миша уже не младенец, ходит, разговаривает. Угораздило нашего сына родиться в Москве в октябре семнадцатого года, под грохот артобстрела. Но все имеет какой-то смысл. Может быть, эта дата и этот грохот, сохранившись навсегда на дне его памяти, помогут ему, взрослому, ценить каждый день, каждый миг, прожитый в покое, в мире, рядом с теми, кто ему дорог? Прости меня, моя девочка, моя любовь, мое счастье, кончается листок, меня торопят, я соскребаю со дна непроливайки последние капли чернил. Только не забывай меня, Танечка!»

Глава двадцать восьмая

Москва, 1920

Снег растаял. Стало тепло и грязно. Утром выглянуло солнце, как будто был вовсе не ноябрь, а ранняя весна. Михаил Владимирович и Таня шли пешком до Солдатенковской больницы. Михаил Владимирович там иногда оперировал, у Тани начиналась учебная практика.

Ступить на тротуар было невозможно, слякоть по щиколотку, приходилось идти по мостовым, вдоль трамвайных путей. К тому же с крыш срывались огромные сосульки и могли упасть на голову.

Михаил Владимирович шел в своей утепленной шинели, в старых залатанных, но еще крепких сапогах. Таня в черном демисезонном пальто, туго перетянутом ремнем, в мягкой фетровой шляпке, надвинутой до бровей, держала его под руку.

Многие дома превратились в трущобы, негодные для жилья. Но в них все равно жили, устраивали коммуны и рабочие общежития. По утрам вылезали обитатели, в тряпье, в обносках, с неумытыми опухшими лицами, шли на фабрики, заводы, в конторы, на рабфаки.

В домах полопались трубы. Зимой воду ведрами таскали наверх, в квартиры, и лестницы превращались в ледяные горки. Канализация не работала, и был изобретен такой способ: на полу расстилали «Известия», присаживались, потом заворачивали кучи в газету и свертки выбрасывали в форточку. Вообще нужду справляли где придется, в трамвайных будках, подворотнях, прилюдно, без всякого стеснения. Военный коммунизм превратил Москву и все прочие города новой красной России в огромный нужник.

Грязь и вонь стали нормой, словно так и должно быть. Люди не мылись месяцами, не стригли ногтей, чесали вшивые головы. Многие привыкли спать не раздеваясь, не снимая обуви. Добытую снедь прятали под тряпьем своих коек, тут же ели, пили самогон, сходились, образуя подобие семей, ссорились, дрались. И так существовали, обрастая грязью, опускаясь до совершенной дикости, пока не свалит тиф, туберкулез, цинга, чекистская или бандитская пуля.

Впрочем, что-то менялось. В восемнадцатом, девятнадцатом трупы лежали прямо на московских улицах. Их спокойно перешагивали, как бревна. Теперь уж такого не было. Вряд ли убавилось смертей, но убирать стали лучше.

– Папа, чему ты улыбаешься? – спросила Таня.

– Разве? Надо же, я и не заметил, что улыбаюсь. Просто солнца так давно не было. Ну, посмотри, небо чистое, оттенок такой мартовский, теплый, а вон облака. Помнишь, у Пушкина в дневнике – облака, как простокваша?

– Не надо, папочка, – жалобно простонала Таня, – я забыла, какая она на вкус.

– Смотри под ноги. Слякоть похожа на крем-брюле. У Тверского бульвара в кондитерской были такие пирожные…

– Про слякоть тоже у Пушкина в дневнике?

– Нет. Это я только что придумал.

– Еще немного, и люди начнут поедать эту слякоть. Вчера в университете на лекции по гистологии студент упал в голодный обморок. Стали приводить в чувство, расстегнули шинель, а там фуфайка шевелится от вшей.

– Или вошь победит социализм, или социализм победит вошь, – усмехнулся Михаил Владимирович, – правда, не знаю, что страшней.

– Папа, это одно и то же. До переворота такой вшивости не было даже на каторге и в окопах. В страшном сне не могла присниться вот эта, теперешняя, Москва. У нас остались хотя бы воспоминания, а Мишенька ничего другого не видел.

Они вышли на Петровско-Разумовскую. Там было немного чище. У поворота к Верхней Масловке несколько мужчин и женщин сгребали талый снег дворницкими лопатами. Рядом стоял красноармеец, прислонившись к фонарному столбу, грыз семечки, лениво покрикивал:

– Давай, гражданин буржуй, шибче, шибче, неча пустой лопаткой махать, загребай как следоват!

Среди «буржуев» Таня узнала свою бывшую гимназическую учительницу греческого языка, подошла ближе, окликнула:

– Вера Юрьевна, доброе утро.

Учительница не взглянула на нее, не подняла головы, продолжала грести снег.

– Господи, она же глухая! – вспомнила Таня. – Она ходила со слуховым аппаратом, экзамены принимала только письменные, из-за глухоты все время кричала. Ей должно быть за семьдесят, и ее заставляют работать. Удивительно, как она еще держится.

– Наша няня тоже держится, а ей восемьдесят четыре.

– Может, во всей Москве только эти две несгибаемые старушки и выжили? – грустно улыбнулась Таня.

В Москве, правда, почти не осталось стариков, зато появилось много детей. Беспризорники со всей России тянулись ближе к столице, надеясь, что там жизнь лучше, легче добыть еду, найти теплый ночлег. Они шныряли по улицам, по вокзалам, воровали умело и бесстрашно, дикими стаями врезались в толпу, хватали с лотков из корзинок торговцев, что успевали схватить, убегали врассыпную. Девочки от семи до четырнадцати предлагали прохожим себя за хлеб, за ливерную колбасу, за самогонку, кокаин, морфий. Милостыню просили только самые маленькие и слабые. Это было бессмысленно. В голодном, холодном, озлобленном городе не подавал никто.

– Наверное, это и есть самое страшное, – сказала Таня, когда они прошли мимо девочки, одиноко сидевшей на куче мокрого грязного тряпья, у афишной тумбы.

– Что именно? – спросил Михаил Владимирович.

– Вот это. Как мы прошли, ускорили шаг и смотрели мимо, на тумбу, на свежие афиши. Кстати, папа, не хочешь ли ты посетить лекцию в клубе Главнауки? «Шамбала – прообраз коммунизма», читает А. Барченко. Кажется, именно он изобрел шлем для чтения мыслей? Или вот, «Алименты толкают мужчину в объятья проститутки». Выступает Александра Коллонтай. В Политехническом музее диспут Пролеткульта. «Механизация и электрификация поэтического производства». Ну, папа, это же значительно интересней и важней нищей девочки под тумбой.

– Перестань. Нам все равно нечего ей дать.

– Правда, нечего. Ни денег, ни куска хлеба. Сколько раз надо вот так спокойно пройти мимо умирающего ребенка, чтобы стать тупым чудовищем?

– Что ты предлагаешь? Отвести ее в приемник? Ты уверена, что она без тебя не знает туда дорогу?

Таня ничего не ответила, насупилась, спрятала руки в карманы.

На углу Масловки и Коленчатого переулка, у бывшей булочной, столпилась очередь. Валил пар. От него кружилась голова. Две бабы торговали из котлов горячей кашей, накладывали в миски, в кружки, в бумажные кульки. Черпачок настоящей пшенки с топленым маслом стоил баснословно дорого. Счастливчики, у которых имелась нужная сумма, тут же, на улице, быстро, жадно поедали кашу, дочиста вылизывали миски.

– Это еще не голод, – пробормотал Михаил Владимирович. – Вот когда десять человек станут драться до смерти за одну дохлую крысу, тогда можно будет говорить о голоде.

– Теперь ты кого цитируешь? – спросила Таня.

– Моего кремлевского пациента.

– Это входит в программу его социального эксперимента?

– Нет. Это он так шутит.

Дальше несколько минут шли молча. Сзади послышался рев мотора, резкий сигнал автомобильного рожка. Они едва успели отскочить к тротуару. Мимо проехал открытый автомобиль. В нем сидел человек в блестящей черной коже, в белом кашне, в собольей шапке. Было видно, что он молод, румян, упитан. Следом, разбрызгивая грязь из-под колес, тяжело прогрохотал грузовик. В кузове тряслись красноармейцы.

Таня вдруг схватила Михаила Владимировича за руку, потянула ближе к тротуару, тихо, возбужденно заговорила:

– Я хотела тебе рассказать. Слушай. На Тамбовщине огромное восстание. Какой-то эсер, Антонов, поднял мужиков, собрал целую армию. Это еще в сентябре началось, и они ничего поделать не могут. Они в своих газетах называют это «отдельными контрреволюционными выступлениями». Но на самом деле – настоящая партизанская война. Что ты молчишь?

– Тебя слушаю.

– Ты не веришь?

– Когда Деникин взял Орел, а Юденич подходил к Петрограду, я верил. Теперь – не знаю. Война кончилась. Вспомни восторги по поводу февраля и Керенского. Кто убедил государя подписать отречение? Кто допустил этот ужас в Екатеринбурге? Было по крайней мере восемь месяцев, чтобы спасти семью Романовых, устроить побег, отбить. Тогда, летом восемнадцатого, большевики еще не имели регулярной армии. Толпа дезертиров, вооруженных рабочих, матросиков-анархистов. Но они создали себе армию, отличную, сильную, дисциплинированную. Как им это удалось? Соткали из воздуха при помощи заклинаний и магических ритуалов? Почему царские офицеры и генералы стали служить им? Только ли из страха? Только ли потому, что они ввели систему заложников? Если бы речь шла о нескольких сотнях военных, в это можно было бы поверить. Однако к ним перешли десятки, сотни тысяч.

– Да, сотни тысяч перешли к ним. Но война еще идет и не кончится, пока они у власти, – выпалила Таня так громко, что несколько прохожих обернулись.

– Тихо, тихо, – Михаил Владимировичсжал ее руку, ускорил шаг, свернул в проходной двор, оттуда в соседний переулок, – что ты раскричалась на всю улицу? С ума сошла?

– Конечно. Мы все давно сошли с ума, – сказала Таня уже спокойней, почти шепотом. – Разве нормальные люди могут жить во всем этом? Нормальные люди сопротивляются. Тамбов, Воронеж, Саратов, Пенза им уже не принадлежат, там нет никакой советской власти. Десятки тысяч вооруженных крестьян, ремесленников, чиновников, и скоро эта армия дойдет до Москвы.

– Не дойдет, – Михаил Владимирович покачал головой. – Тамбовское восстание они подавят, и не надо тешить себя иллюзиями.

– Это не иллюзии! Мой Павел воюет против них.

– Воевал.

– Папа! – Таня отстранилась, испуганно взглянула ему в глаза. – Ты же сам говорил, все сведенья о погибших недостоверны, списки составляются кое-как, Павел попал в эти списки по ошибке. Он жив!

– Конечно, жив. Я другое имел в виду. Просто война кончилась. Армии Врангеля больше не существует. Но Павел жив, я уверен, и ты уверена. Дай Бог, чтобы об этом никто, кроме нас с тобой, не догадывался.

* * *
Франция, побережье Нормандии, 2007

«Довольно сложно надевать в темноте чужие штаны, но я, кажется, справился, ничего не задел, не сшиб. На ощупь мне удалось определить, что это женские лыжные брюки. Штанины достаточно широки, но вот пояс на своей талии я застегнуть не сумел. Впрочем, умница Соня предусмотрела это. К штанам прилагались резиновые подтяжки. Я нашел еще теплый джемпер и шерстяные носки. Наверное, стоит провести почти час в ледяной воде, а потом еще несколько часов пролежать на земле в мокрой насквозь одежде, чтобы оценить, как это приятно, когда ты в тепле и одет во все сухое. А если к этой радости добавляется кусок хлеба с сыром и сочное большое яблоко, ты понимаешь, что жизнь продолжается и она прекрасна.

Соня появилась довольно скоро. Когда она открыла дверь, я услышал грохот. Окно лаборатории осветилось радужным светом.

– Я пыталась уговорить верных слуг отдохнуть, – сказала она шепотом, – но не получилось. Они остались на своем ответственном посту, хотя сегодня большой праздник, все обязаны веселиться.

Опять грохнуло, да так сильно, что задрожали оконные стекла. Лаборатория на миг осветилась красной вспышкой.

– Я не рискну зажигать свет, но дверь пока можно держать открытой. Я отправила слуг в виварий, животные очень боятся салюта. Но в любой момент кто-то может сюда войти. Я не имею права запираться, даже в ванной. Впрочем, это невозможно, замков тут нет. Вот ваш чай.

– Что за праздник?

– День седьмого посвящения Великого Магистра. Видите ли, дней рождений у них не бывает, принято считать, что они живут всегда. Новый год давно отменили, у них другое летоисчисление, они отмеряют время по сменам сезона. О христианских праздниках не может быть речи, за одно лишь упоминание Рождества и Пасхи попадешь на скамью подсудимых и получишь высшую меру по самой страшной статье: покушение на Великого Магистра.

– Что значит у них высшая мера? – спросил я.

– Да, ничего оригинального. Убивают. Можно, я не буду рассказывать, каким образом?

– Конечно, мне это совсем не интересно. Лучше расскажите, как вы к ним попали.

– А вы?

– Ну, это долгая история, на самом деле я не намерен тут задерживаться. Мне кажется, будет куда приятней вам и мне поделиться впечатлениями где-нибудь в другом месте.

– Эй, вы серьезно? Вы разве не понимаете, что отсюда сбежать нельзя? – Она вдруг выскользнула и закрыла дверь.

Сквозь щель под дверью просочилась полоска света, и я услышал скрипучий женский голос:

– Мисс Денни, что вы тут делаете в темноте?

– Любуюсь салютом, дорогая Гертруда.

– Правда? Но из окон второго этажа, особенно из вашей спальни, видно значительно лучше.

– Дело в том, что в спальне есть большой соблазн прилечь. Я прилягу, сразу усну и пропущу самое интересное. Я так люблю фейерверки. Да погасите вы свет, смотрите, сейчас будут синенькие и зелененькие.

Свет погас, после нескольких залпов скрипучий голос произнес:

– Мисс Денни, вы взяли с собой чай. Вы его уже выпили? Позвольте, я заберу чашку. Где она?

– Гертруда, смотрите, огоньки розовые и лиловые, ах, какая прелесть! Да здравствует Великий Магистр!

– Да здравствует Великий Магистр! – трижды повторил скрипучий голос.

В этот момент дверь приоткрылась, протянулась рука, я успел сунуть в нее чашку, дверь тут же закрылась.

– Возьмите, Гертруда. Я уже выпила.

– Мисс Денни, я рада, что у вас сегодня веселое настроение и хороший аппетит.

– Еще бы, такой праздник. А скажите, завтра будет небесный бал?

– Разумеется, как только рассветет. Хотите полюбоваться?

– Очень хочу. Это, должно быть, изумительное зрелище.

– Странно, мисс Денни. Прежде вы отказывались смотреть. Когда был фейерверк, вы задергивали шторы, затыкали уши. Во время небесного бала не выходили из лаборатории.

– Гертруда, я была не права. Я просто переживала за своих животных, но теперь, я знаю, они привыкли, и могу радоваться празднику вместе с вами, от всей души. Да здравствует Великий Магистр!

Несколько залпов заглушили конец разговора. Дверь приоткрылась.

– Ушла, чертова кукла. Но в любой момент может вернуться, либо она, либо ее муженек.

– Что такое небесный бал? – спросил я.

– Утром услышите. Стадо самолетов взлетает, кувыркается в воздухе, выстраивает разные фигуры, буквы, цифры. Как правило, это семерка, «ВМ», то бишь Великий Магистр.

– Где аэродром?

– Тут, совсем близко, за лесом.

– Что за самолеты? Какая там охрана?

– Самолеты маленькие, разноцветные. Специальной охраны, кажется, нет. Тут вся территория охраняется. Стена проходит как раз за аэродромом. Через каждые пятьдесят метров вышка, прожектор, двое часовых. Они никогда не спят и вооружены до зубов. Джозеф, вы хотите сказать, что умеете управлять самолетом?

– Соня, я хочу сказать, что нам понадобится теплая одежда, запас пресной воды, еды из расчета на сутки. Но, впрочем, можно обойтись и без этого. Главное, не терять времени.

Я боялся, что она воскликнет: вы сошли с ума, это невозможно, они нас убьют. Я готов был уйти один, однако мне очень не хотелось ее тут оставлять.

– Учтите, я плохо бегаю, не умею плавать и не могу ударить человека, – сказала она. – И еще, я панически боюсь летать на самолетах.

– Я тоже не умею плавать. Но когда я удирал от них и вместе с машиной сорвался в озеро, я об этом не подумал, и видите – не утонул.

Она отвела меня в теплицу. Там удобно было спрятаться, и вряд ли кто-нибудь вроде Гертруды решил бы сейчас туда заглянуть. Фейерверки следовали один за другим, а ими полагалось любоваться и после каждого залпа громко славить Великого Магистра.

Ждать мне пришлось довольно долго. Я не надеялся, что нам удастся перелететь океан и приземлиться на одном из комфортабельных европейских аэродромов. Я рассчитывал долететь до нейтральных вод, дождаться на бреющем полете появления какого-нибудь судна, прыгнуть в воду и продержаться, пока не подберут. Пусть мы оба не умеем плавать, но в самолете обязательно найдется пара спасательных жилетов.

Я сидел в густых ароматных кустах. Каждые пять минут громыхали залпы, и стеклянная теплица озарялась, пронизывалась насквозь то алым, то синим огнем. За вспышками следовал отдаленный рык, множество голосов славили Великого Магистра.

И вдруг в теплице вспыхнул свет. Я перестал дышать.

– Вот эти астры я посадила специально к празднику, – услышал я голос Сони. – У меня была мечта отправить букет супруге его высокопревосходительства.

– Как трогательно, мисс Денни. Позвольте ножницы, я сама нарежу.

– О нет, Гертруда, не трудитесь. Выбирать и резать цветы буду я. А вы, пожалуйста, преподнесите их от моего имени нашей благодетельнице, нашей драгоценной мадам.

Защелкали ножницы, я решился слегка отодвинуть ветку. Соня, сидя на корточках, резала стебли. Над ней, сложив на животе руки, возвышалась Гертруда.

Когда я слышал скрипучий голос, я представлял себе костлявую старуху со сморщенным лицом. Но увидел я нечто иное. Боком ко мне стояла молодая, крепко сбитая бабенка в комбинезоне цвета хаки, перетянутом портупеей. Мощный бюст украшен какими-то значками и медальками. Над бюстом маленькая голова, туго повязанная красной косынкой, плоский бульдожий профиль.

– Гертруда, вот, ровно семь астр, самых лучших. У вас найдется ленточка?

– Конечно, мисс Денни, я оформлю букет и отнесу ее высокопревосходительству. Не хотите ли написать что-нибудь? У меня есть красивая праздничная открытка.

– Нет, Гертруда, будет лучше, если вы передадите на словах от меня самые теплые, самые искренние поздравления. Идите же, дорогая, я так волнуюсь. Когда вернетесь, обязательно расскажете все подробно.

– Хорошо, мисс Денни. Чем вы намерены заниматься в мое отсутствие?

– Я буду ждать вас тут, полью свои травки, полюбуюсь фейерверком.

Гертруда удалилась.

– Не вздумайте вылезать, – сказала Соня, – только когда я погашу свет.

Кроме фляги с водой ей ничего не удалось раздобыть.

– Я могла бы одолжить вам пару башмаков, но мои на вас не налезут, – сказала она.

– Не беда, добегу босиком, а потом, в самолете, надену носки.

Мы выскользнули из теплицы и помчались через рощу. Залпы следовали один за другим, фейерверк продолжался уже, наверное, часа три. Стреляли где-то позади нас, возле дворца.

Путь оказался недолгим. Сосны расступились, я увидел большое летное поле. Очередной залп осветил ряды спортивных самолетов, высокую крепостную стену, две вышки. Поле и небо пылали изумрудным и сапфировым огнем, с вышек раздался дружный хор нескольких мужских голосов:

– Да здравствует Великий Магистр!

– Нам повезло, – прошептала Соня, – они погасили прожектора, чтобы любоваться фейерверком.

– Нам повезет еще больше, если они уже залили баки.

– В этом можете не сомневаться, они очень предусмотрительны и аккуратны, к празднику все должно быть готово заранее.

Самолетов стояло штук двадцать, все одной модели, но разных цветов. Я выбрал крайний, подальше от вышек, поближе к взлетной полосе.

Я неплохо водил автомобиль, однако за штурвал самолета мне браться не приходилось. Впрочем, несколько раз я сидел рядом с моим другом летчиком и видел, что и как нужно делать. Я не стал говорить об этом Соне.

Забраться в кабину без трапа оказалось непросто. В промежутках между залпами становилось темно и тихо, действовать приходилось на ощупь. Когда мы очутились на кожаных сиденьях, вспыхнули прожектора. Часовые хоть и были увлечены фейерверком, а все равно сохраняли бдительность.

Они не знали, в каком мы самолете, но поняли это, когда я вырулил на взлетную полосу, и открыли отчаянную стрельбу. Взвыла сирена, вспыхнули разом несколько десятков мощных прожекторов. Стрекот мотора показался мне волшебной музыкой, соловьиной трелью, хотя он был едва слышен сквозь вой сирены, выстрелы, крики охранников. Несколько фигур мчались нам наперерез, к взлетной полосе. Когда им осталось добежать пару десятков метров, мы оторвались от земли.

Самолет спокойно, уверенно набирал высоту. Это была хорошая, легкая и послушная машина. Выстрелы звучали все тише, глуше, свет прожекторов таял, уходил вниз, крепость исчезла, мы летели в ночном тумане над океаном неизвестно куда».


– Вот и все, – сказала Соня и закрыла тетрадь.

Она дочитала рукопись до последней строчки и не знала, существует ли продолжение.

За иллюминатором висела белесая туманная мгла. По ее расчетам, было около одиннадцати утра. Пару часов назад Чан принес завтрак, обычно здесь завтракают в девять.

Соня надела унты, куртку. Она хотела выйти на палубу, но с удивлением обнаружила, что дверь каюты заперта, и вдруг поняла, что яхта встала на якорь. Конечно, можно было давно уж догадаться. Чан, когда явился забирать посуду, попросил, чтобы она написала список, чего ей нужно из белья, одежды, косметики.

– Хозяин велел подробно, все размеры, ничего не забывать.

Чан терпеливо стоял и ждал, пока она писала. А потом незаметно, беззвучно запер каюту.

Соня кинулась к иллюминатору, но из-за тумана ничего не увидела, зато услышала треск мотора. Похоже, возле яхты остановился катер. Кто-то закричал:

– Месье, пуасон, пуасон!

Яхта кинула якорь довольно далеко от берега. На катере подплыли торговцы рыбой. Ну и что?

Соня принялась колотить в дверь. Через минуту явился Чан.

– У меня кончились сигареты. Будь любезен, принеси. Мы стоим или плывем?

– Мы плывем, мадам, сигареты, одну минуту.

– Подожди, что ты врешь? – Соня вцепилась в лацкан его белой униформы. – Почему ты запер дверь?

– Мадам не волнуйся, Чан запер из-за шторма, нельзя на палубу, волна сильная, может смыть. – Он осторожно отцепил ее пальцы от лацкана и, пятясь задом, выскользнул за дверь.

– Что за бред? Какой шторм? Полный штиль, – пробормотала Соня, толкнула дверь, но, разумеется, было заперто.

Она опять бросилась к иллюминатору, заметила смутный желтый огонек, услышала, как тот же голос настойчиво предлагает «фрут де мер». Яхту качнуло, будто правда поднимались волны.

Соня заметалась по маленькой каюте. Схватила тетрадь, положила в сумку, но тут же вытащила и сунула за пояс джинсов, под свитер. Яхту еще раз качнуло, так сильно, что Соня чуть не упала, села на койку. На подушке лежал плюшевый медвежонок. Она спрятала его во внутренний карман куртки. Яхту качнуло в третий раз. Дверь открылась.

– Ваши сигареты, мадам, – произнес Чан и вдруг странно дернулся, открыл рот, изумленно вытаращил глаза.

Из-за его плеча вылезла рука и зажала ему рот. Чан стал медленно оседать. За ним Соня увидела незнакомого мужчину в черном свитере.

– Подъем! – сказал он по-русски.

На верхней ступеньке лестницы их встретил Макс.

– Ты не уйдешь, Софи. Ты должна найти ответ, это твой долг, твой крест. Ты не можешь все бросить и забыть. Цисты у нас. У тебя ничего не осталось.

Соня заметила пистолет в его руке.

Макс хотел сказать еще что-то, но не успел. Кто-то сзади схватил его за ноги, он громко вскрикнул, выронил пистолет.

На палубе Соня увидела двоих незнакомых мужчин. У борта покачивался маленький катер. В нем стоял четвертый мужчина.

– Прыгай, – сказал первый, в черном свитере.

– Давай, не бойся. Ловлю, – подбодрил Соню тот, что ждал в катере.

– Ой, мамочки, – прошептала Соня и прыгнула.

Ее поймали, придержали, чтобы не свалилась, усадили на скамейку. Вслед за ней по очереди прыгнули остальные. Взвыл мотор. Мужчина в черном свитере сел с ней рядом и спросил:

– Руки, ноги целы, ничего не болит?

Она помотала головой.

– Значит, сейчас причалим, на машине до Парижа часа три езды. Дедушка ваш прилетел, волнуется. Ну, ладно, отдыхайте. Кстати, меня Дима зовут, – он легонько сжал ей пальцы и вытащил мобильник.

– Иван Анатольевич, все. Да нет, нормально, тихо, мирно, без жертв. Вот тут рядышком сидит. Мгм, даю, – он протянул Соне трубку.

Из-за рева мотора почти ничего не было слышно. Дима кричал, Зубов из трубки тоже кричал:

– Ну, ты в порядке? Соня, отзовись!

Соня пыталась ответить, но голос осип, она только кашляла и всхлипывала в трубку.

Катер мчался к пристани. Яхта исчезла в клочьях тумана, будто и не существовала вовсе.

Глава двадцать девятая

Ялта, 1920

– Я никуда не поеду, – сказал полковник Данилов.

– Не обращайте внимания. Он бредит, – доктор Потапенко приподнял Данилову веко, – он без сознания, потерял слишком много крови. Где носилки?

На вилле княгини Мелецкой, отданной под госпиталь, было пусто и тихо. Снизу, из бывшей столовой, доносились приглушенные голоса. Двое фельдшеров и чиновник из городской управы паковали последние документы, коробки с лекарствами. В офицерской палате, на втором этаже, несколько пустых голых коек были сдвинуты к стене. Кроме полковника Данилова в госпитале не осталось ни одного раненого. Полковник лежал у балконной двери, до горла перебинтованный и накрытый одеялом. Над его обритой головой болталась пустая банка капельницы. Кроме доктора возле полковника стояли пожилая дама в шляпе и короткой котиковой шубке и высокий темноволосый мальчик пятнадцати лет, в гимназической шинели.

– Эй, кто-нибудь! Где носилки? – крикнул доктор Потапенко во все горло.

– Ваше благородие, носилок больше нет, – ответил пожилой инвалид, заглянув в палату.

– Стой! Как нет?

Но инвалид уже скрылся.

– Ничего, на руках донесем, – сказал мальчик, – там внизу автомобиль.

– Я никуда не поеду, – повторил полковник и открыл глаза.

– А тебя, Павел, никто не спрашивает. – Потапенко взял его запястье. – У тебя опять лихорадка, пульс бешеный. Я с тобой трое суток возился не для того, чтобы большевики вздернули тебя завтра на ближайшем фонаре.

– Пусть вздернут. Мне все равно. Хотя бы умру, зная, что не сбежал, не бросил Таню, Мишу.

– Павел Николаевич, Господь с вами, что вы такое говорите! – дама прижала ладонь к его губам. – Как вы это себе представляете? Мы уплывем, а вас оставим тут, раненого, беспомощного, на верную смерть? Никогда Танечка нам этого не простит, и мы сами себе не простим. Ося, ты что молчишь?

В ответ послышался треск и стук. Ося возился со сломанной койкой.

– Я глупости и бред обсуждать не желаю, – произнес он смешным ломающимся фальцетом, – вот, пожалуйста, носилки. До автомобиля донесем.

– Если хочешь знать, ты, Павел, и так уже покойник, – сказал Потапенко, – ты убит под Перекопом. Твое имя в списках погибших. Я никакого опровержения давать не стал. Когда ты попал ко мне, я не верил, что вытащу тебя, да и сглазить боялся. А потом уж было не до опровержений. Ты, Павел, оказался последним, кого прооперировали в этом замечательном, но уже не существующем госпитале.

– Мы были уверены, что вас давно погрузили на корабль, – сказала Наталья Владимировна, – это счастье, что Ося догадался по дороге в порт заглянуть в госпиталь, на всякий случай проверить.

– Ну, допустим, я бы Павла тут не оставил, – Потапенко покраснел и смущенно откашлялся, – после операции прошло всего трое суток, все равно его нельзя было раньше трогать, переносить. Оська, не смотри на меня так. Да, я выпил. А кто теперь не пьет? Если бы не я, вы бы вообще не знали, что Павел жив, что он здесь. И не выжил бы он без меня. Ладно, некогда разговаривать. Давай, Оська, бери за ноги, я за плечи. Перекладываем спокойно, без резких движений. Наталья Владимировна, вы голову поддерживайте. Ну, взяли.

Нести полковника на дощатом остове койки было страшно неудобно. Когда спускались по лестнице, чуть не уронили. Рана под повязками опять стала кровоточить.

– Ничего, – сказал Потапенко, – перевяжем на судне.

Полковника, завернутого в одеяло, кое-как усадили на заднее сиденье маленького открытого автомобиля. Ося и Потапенко втиснулись по бокам, Наталья Владимировна села впереди, рядом с шофером.

Дул мягкий теплый ветер, светило солнце. Город казался пустым, заброшенным. Основная масса беженцев уже погрузилась на корабли.

Исход белой армии с Юга России начался страшным хаосом в Новороссийске, где к марту 1920-го скопились тысячи несчастных, голодных, тифозных, запуганных людей. Бежали в панике от наступающей конницы Буденного все равно куда. За границу, на спешно отплывающих судах союзников. В Крым, на последний клочок русской земли, свободный от красных. Тогда еще оставалась надежда, что Турецкий вал на Перекопском перешейке неприступен и красные ни за что не смогут взять полуостров.

Барон Врангель, последний командующий русской армии, пытался восстановить военную дисциплину и наладить жизнь гражданского населения – около четырехсот тысяч беженцев со всей России, которые наводнили маленький полуостров. Помощи союзников больше не было. Еще в ноябре 1919-го Ллойд Джордж заявил, что большевизм нельзя победить силой оружия и следует изыскивать иные методы. Британия не может позволить себе продолжать такую дорогостоящую интервенцию в бесконечной Гражданской войне. Позже премьер-министр пояснил, что Британская империя вовсе не заинтересована в благоприятном исходе борьбы Деникина и Колчака за воссоединенную Россию и в случае победы белых британцы получат постоянный источник опасности в виде огромной, гигантской, колоссальной, растущей России, сползающей, подобно леднику, в сторону Персии, границ Афганистана и Индии.

Крым продержался пять месяцев. Но к середине октября ударили небывалые двадцатиградусные морозы, болотистый соленый Сиваш покрылся крепким льдом. Красные войска под командованием Фрунзе штурмовали Перекоп.

Теперь все было кончено. Остатки боеспособных войск еще несколько дней держали оборону, не пускали красных. Ноябрьская эвакуация из крымских портов, из Севастополя, Керчи, Феодосии, Ялты, проходила спокойно и организованно. Паники и хаоса не было. Генерал Врангель все продумал и подготовил заранее.

Морозы отступили. Светило мягкое солнце. Ялту продувал насквозь ветер, прохладный и сильный, но на море был штиль. Несколько дней подряд к пристани шли пешком люди, тянулись подводы, обозы, экипажи, медленно тащились автомобили, груженные узлами, чемоданами, корзинами. В городе заколачивали витрины магазинов, закрывали последние лавки и кафе. Каждый, кто хотел покинуть Россию, имел возможность получить место на одном из кораблей. По всем портовым городам были развешены листовки.

«ПРИКАЗ
Правителя Юга России

и Главнокомандующего Русской армией.

Севастополь, 29 октября 1920 года.

Русские люди! Оставшись одна в борьбе с насильниками, Русская армия ведет неравный бой, защищая последний клочок русской земли, где существует право и правда.

В сознании лежащей на мне ответственности я обязан заблаговременно предвидеть все случайности.

По моему приказанию уже приступлено к эвакуации и посадке на суда в портах Крыма всех, кто разделял с армией ее крестный путь, – семей военнослужащих, чинов гражданского ведомства с их семьями и отдельных лиц, которым могла бы грозить опасность в случае прихода врага.

Армия прикроет посадку. Необходимые для эвакуации суда стоят в полной готовности в портах, согласно установленному расписанию. Для выполнения долга перед армией и населением сделано все, что в пределах сил человеческих.

Дальнейшие наши пути полны неизвестности.

Другой земли, кроме Крыма, у нас нет. Нет и государственной казны. Откровенно, как всегда, предупреждаю всех о том, что их ожидает.

Да ниспошлет Господь всем силы и разум одолеть и пережить русское лихолетье.

Генерал Врангель».
В порту нашлись носилки. Полковника Данилова внесли по трапу на борт парохода «Константин». Там, в тесной каюте Натальи Владимировны и Оси, доктор Потапенко сразу стал снимать повязки и осматривать открывшуюся рану.

– Ты, Павел, учти, я поклялся: если ты выживешь, я брошу пить. Когда тебя принесли, было ясно: спасти тебя может только гений, вроде Михаила Владимировича. Но я справился, я тебя спас. Стало быть, я гений. А пропивать свою гениальность – смертный грех, вроде самоубийства. У меня и так грехов довольно. Вот доплывем до земли обетованной, выпью там последнюю, забугорную, и конец. Аскетическая трезвость на всю оставшуюся жизнь, – говорил Потапенко.

Голос доктора сливался с плеском воды, гулом ветра, криками чаек. Данилов привык к боли, она не оставляла его ни на минуту, туманила голову, глушила звуки, путала мысли и лишь иногда слегка притуплялась благодаря морфию. Тогда он засыпал, ему снились Таня и маленький Миша. Он не видел их больше двух лет. На войне время летело страшно быстро. А теперь вдруг потекло медленно или вообще остановилось.

Он был ранен в бою у Чонгарского моста. Чудом попал в санитарный фургон, потом в ялтинский госпиталь. Шинель вместе с документами украли мародеры. Он был без сознания. Госпиталь готовился к эвакуации. Тяжело раненного, обмороженного полковника Данилова сочли безнадежным.

– Отходит. Отмучился, – сказал дежурный врач.

Священник спешно прочитал молитву.

Но тут явился доктор Потапенко. Он знал Данилова еще в Москве, поскольку работал в лазарете Святого Пантелиимона вместе с Михаилом Владимировичем и Таней.

– Нет, Павел, не помрешь, не дам. Хочешь Таню вдовой оставить, а Мишеньку осиротить? Не выйдет! Не дам!

От первой до последней минуты трехчасовой операции доктор грязно ругался. Две сестры монахини и старуха фельдшерица, помогавшие ему, морщились, вздыхали. Доктор был мрачен, зол, но кристально трезв. Руки его не дрожали, движения были четкими и точными.

– Я ведь тебе, мерзавцу, даже обе ноги сохранил. Резать не стали только потому, что думали, ты уже помер. А то бы точно оттяпали. При таком обморожении гангрена считается неизбежной. Но я восстановил кровообращение по методу Свешникова, твоего великого тестя, и ноги спас. Ничего, Пашка, прибудем в Константинополь, очухаемся, соберемся с силами и отобьем Россию. Ладно, спи.

Потапенко закончил перевязку, с хрустом потянулся, стукнулся головой о низкий потолок каюты и отправился на верхнюю палубу сказать последнее «прости» крымскому берегу.

Наталья Владимировна стояла в углу каюты на коленях, держала в руках маленький образ Казанской Божьей Матери, молилась и плакала. Ее муж граф Руттер Иван Евгеньевич, член Государственного совета, умер от сердечного приступа меньше месяца назад. Ее старший брат Михаил Владимирович Свешников, ее любимые племянники Таня и Андрюша остались в большевистской Москве, и судьба их была неизвестна.

Наталья Владимировна не хотела никуда уезжать. Собственная жизнь казалась ей конченной и ненужной. Похоронив мужа, она несколько суток не вставала с постели, желая лишь одного – уйти так же легко и быстро, как он. Но у нее был Ося, приемный сын, пятнадцатилетний мальчик. Он заставил ее подняться и жить дальше. Он возился с ней, как с младенцем, неизвестно где доставал продукты, кормил с ложки, заваривал травяной чай, выводил на прогулки. Он постоянно повторял, что Михаил Владимирович, Таня, Андрюша, маленький Миша живы, здоровы, выдумывал фантастические истории, как явится с фронта полковник Данилов и они вместе вывезут всю семью из Москвы.

Осины истории всегда заканчивались счастливо. Это были главы из приключенческого романа, с погонями, переодеваниями, хитрейшими интригами.

– Данилов отрастит бороду, замотает голову чалмой. Он станет индийским факиром, я гимнастом, мы дойдем до Москвы пешком, как артисты бродячего цирка. Население отнесется к нам с живым сочувствием и любопытством, чекисты не тронут, потому что мы – братья по классу, индийские пролетарии, угнетаемые британским колониальным империализмом. Денег, полученных за представление, хватит, чтобы купить поддельные документы. Все вместе мы доберемся до Петрограда, а там уж недалеко Финляндия. Пограничникам просто заплатим.

Ося устраивал целые представления, ходил на руках, крутился колесом, делал двойное сальто. Когда он в лицах стал изображать Ленина и Троцкого, которые непременно пригласят юного индийского гимнаста в Кремль, чтобы научиться у него тайным приемам коллективного гипноза, Наталья Владимировна впервые рассмеялась.

– Конечно, у меня будет возможность прикончить их, но ты знаешь, я противник убийства. Я их навсегда загипнотизирую, они станут веселыми и безобидными, как маленькие ручные макаки, и вся мировая общественность долго будет недоумевать, каким образом стайка дрессированных животных сумела захватить власть и три года корчить из себя правительство России.

Номер «Крымских ведомостей», в которых был напечатан список погибших солдат и офицеров, принес сосед, старый одинокий профессор. Наталья Владимировна тихо вскрикнула, увидев имя полковника Данилова. Но Ося тут же сказал:

– Ерунда! Ошибка! Даже думать не смей об этом!

А на следующий день явился доктор Потапенко и сообщил, что Данилов жив, лежит в госпитале.


Берег исчез. Вокруг было открытое спокойное море. Далеко впереди, на востоке, на фоне закатного солнца и тонких нежно-лиловых облаков видны были силуэты еще двух кораблей. Ося бродил по нижней палубе. Там сидели и лежали люди. Кто-то пил, закусывал воблой, черными, как уголь, сухарями, гнилыми яблоками. Кто-то спал, храпел и бормотал во сне. Чубатый парень в бушлате бренчал на балалайке, скалил стальные зубы, уныло выкрикивал матерные частушки. Рядом рыжеволосая женщина в шинели, накинутой на бархатное бальное платье, кормила грудью младенца. Невозможно было отличить военных и казаков от штатских, лавочников от биндюжников. Молодые выглядели стариками, старики, исхудавшие до прозрачности, походили на маленьких беловолосых детей. Мужчины в женских шалях, женщины, стриженные после тифа, в солдатских сапогах, в гимнастерках и штанах галифе.

Свежий морской бриз не мог заглушить запахи перегара, давно немытых тел, вонь открытого корабельного гальюна. Там две старухи полоскали в тазике врангелевские пятисотрублевки. Бумаги не было. Пассажиры подтирались деньгами, старушки доставали купюры, отмывали, сушили, складывали в большую хозяйственную кошелку.

Ося ушел подальше, к носу, отыскал место у борта. Два другие корабля исчезли. Вокруг только дымчато-голубая морская гладь. Огромное малиновое солнце мягко коснулось горизонта и застыло, как будто хотело перевести дыхание, взглянуть на уходящий день, на корабль, плывущий в неизвестность, к чужим берегам, на людей, которые навсегда покидали свою голодную, искалеченную, кровавую родину.

В последнее время Осе редко удавалось остаться в одиночестве, он носился по городу, бегал на толкучку, выменивал вещи и драгоценности на еду, дрова, керосин. Он научился торговаться, жарить на касторовом масле оладьи из картофельных очисток, варить желудевый кофе, штопать носки, лихо сочинять очерки для «Крымского вестника». Очерки печатали и даже платили деньги, те самые врангелевские купюры, которыми уже давно можно было подтираться в сортире.

Когда-то роскошный дом графа Руттера почти развалился. За два года войны его трижды грабили, выбили стекла, сняли двери с петель, на починку не было средств. Осины приемные родители болели, слабели, впадали в отчаяние и стали беспомощны, как малые дети. Он кормил их и старался развеселить. Он придумывал свои бесконечные истории, но не успевал записывать. Отца он все-таки потерял. Маму Наточку удалось сберечь и поставить на ноги.

И вот теперь все кончилось. Корабль плывет, вокруг море, небо. Здесь, на носу, почти не слышно зловония и унылого гула толпы на палубе. Осе казалось, что как только он остановится после бесконечной двухлетней гонки, сразу начнет сам собой складываться сюжет большого, настоящего, взрослого романа. Но пока в голове его звучало лишь одно:

«Господи, прошу Тебя, пожалуйста, сделай так, чтобы все, кого я люблю, остались живы!»

Полина Дашкова Небо над бездной

Все темней, темнее над землею

— Улетел последний отблеск дня…

Вот тот мир, где жили мы с тобою,

Ангел мой, ты видишь ли меня?

Ф. И. Тютчев

Глава первая

Москва, 1921
На рассвете зазвонил телефон. Аппарат стоял на этажерке у кровати. Профессор Свешников, не открывая глаз, сел и поднял трубку.

— Михаил Владимирович, простите, что беспокою, ради бога, приезжайте срочно. Я знаю, вы шофера отпустили. Машину за вами уже отправили. Больной самый что ни есть оттуда. Острый живот, температура тридцать восемь.

Звонил заведующий хирургическим отделением доктор Тюльпанов. Шепот его был страшен. Михаил Владимирович ясно представил, как Тюльпанов застыл у стола в своем кабинете с телефонной трубкой в руке. Стоит навытяжку. Бегают, сверкают маленькие близорукие глаза, дрожат седые усы. При слове «оттуда» указательный палец взметнулся вверх, к потолку.

Доктор Тюльпанов избегал называть вслух, особенно по телефону, имена и должности своих державных пациентов. Он был неплохим хирургом, но в последнее время все реже решался оперировать. При осмотрах больных, на консилиумах, он никогда не высказывал определенного мнения, вместо «я считаю» или «я думаю» предпочитал говорить: «у меня такое впечатление, такое чувство».

С Михаилом Владимировичем он держался подчеркнуто вежливо. Иногда определенно хотел сказать гадость, но вместо этого льстил, заискивал. Случалось, что сложные удачные операции, проведенные Свешниковым, как-то сами собой оказывались победами товарища Тюльпанова. И никто ничего не имел против. Сестры, фельдшеры молчали. Тюльпанов присутствовал в операционной, наблюдал, сопереживал. Михаил Владимирович оперировал. Сначала Тюльпанов говорил «мы», имея в виду себя и Свешникова. Потом стал говорить «я». «Я прооперировал товарища такого-то».

Михаил Владимирович не возражал, не спорил. Тем более что чувствовал: так всем удобней, не только Тюльпанову, но и державным пациентам. Настоящий кремлевский хирург должен оставаться в тени. Пусть выступает на трибунах и дает интервью сладкоголосый, идеологически безупречный чиновник от медицины.

Нестерпимо хотелось спать. Всего лишь пару часов назад профессор вернулся домой из Солдатенковской больницы, и вот теперь надо опять туда мчаться. За окном послышался рев мотора. Автомобиль подъехал к подъезду.

— Миша, погоди, чаю согрею, — няня Авдотья Борисовна приковыляла из кухни, маленькая, высохшая, она двигалась с трудом, но по прежнему вставала раньше всех и хлопотала по дому.

— Некогда, няня, прости.

— Шарф надень, холодно. Небритый, исхудал. Стар уж ты, Миша, ночами работать.

— Не ворчи. Где мои ботинки? — Михаил Владимирович присел на корточки, заглянул вглубь обувной полки.

— Так ведь ты разрешил Андрюше надеть, чего же искать? Вон, сапоги твои, я намедни от сапожника принесла. Набойки поставил резиновые, сказал, век сносу не будет, взял дорого, аспид.

Михаил Владимирович, прыгая на одной ноге, стал надевать старый залатанный сапог.

— Няня, а что, Андрюша разве не вернулся еще?

— Сядь, не спеши. Распрыгался. Упадешь, чего доброго, я ж не подниму тебя. Андрюша дома. Вернулся час назад, заснул, не раздевшись, не разувшись, в твоих ботинках. Ты к нему не ходи. Пусть уж проспится.

Михаил Владимирович натянул оба сапога, так и не присев на табуретку, топнул, взглянул на няню.

— Что значит — проспится?

— А то и значит, Мишенька. Пьяный он пришел, пьяный и злой. Лучше б я не дожила до такого срама. Ложечки серебряные от обысков, от товарищей сберегла, целую дюжину, бабушки твоей ложечки, с вензелями, а теперь вот всего три штуки осталось. Об одном молюсь, чтоб только не он это, не Андрюша. Пусть кто чужой, ладно. Только бы не он.

Профессор быстро прошел в комнату сына. Семнадцатилетний Андрюша лежал поверх одеяла, свернувшись калачиком, действительно одетый, в брюках, в джемпере, в отцовских ботинках. Михаил Владимирович перевернул его на спину, почувствовал слабый запах перегара изо рта. Будить, бранить, воспитывать сейчас не имело смысла. Пяти минут на это не хватит, да и что толку? Слова уже не помогут, все переговорено.

— Ступай, Миша, его теперь пушкой не разбудишь. Танечка проснется, поговорит. Она, чай, построже тебя будет.

Вместе с няней профессор вышел из комнаты, закрыл дверь.

В машине ждал незнакомый хмурый шофер. Усевшись на заднее сиденье, Михаил Владимирович достал из кармана катушку шелковых ниток, принялся завязывать и развязывать разные хирургические узлы. Обычный, двойной, опять обычный. Сначала пальцы плохо слушались, потом ожили, задвигались ловко и быстро, вслепую. Глаза он закрыл и заставил себя не думать о пьяном сыне.

Тюльпанов встретил его в коридоре, у смотровой.

— Поверьте, я не стал бы вас беспокоить из-за пустяка, но тут особенный случай. Лично Владимир Ильич волнуется, просил информировать его каждый час. Пациент, между нами говоря, человек непростого характера. Умоляю, когда будете с ним беседовать, аккуратней, мягче. Очень уж обидчив. Кавказский темперамент.

Все это Тюльпанов быстро, на одном дыхании, прошептал Михаилу Владимировичу на ухо и повлек его под руку в смотровую.

Больной был накрыт простыней до подбородка. На лицо падала густая тень ширмы. Слышалось хриплое тяжелое дыхание, иногда прорывался глухой стон сквозь стиснутые зубы. В углу сестра Лена Седых кипятила шприцы на спиртовке.

— Боль в эпигастральной и в правой подвздошной области, температура тридцать восемь и два, язык сухой, — доложила она механическим громким голосом и добавила чуть тише, живее: — Здравствуйте, Михаил Владимирович.

Профессор присел на край кушетки, откинул простыню, принялся прощупывать волосатый напряженный живот.

— Так больно? А так?

В ответ больной тихо матерился. «Богатое уголовное прошлое, — подумал профессор, — кавказский темперамент».

— На левый бок повернитесь, пожалуйста.

— Зачем?

— Будьте любезны, повернитесь. Благодарю вас. Так больно? Где именно?

— Резать меня хотите? — мрачно поинтересовался больной.

От боли и волнения кавказский акцент усилился. Тень уже не прятала лицо, большое, землистое, побитое оспой. Впрочем, Михаил Владимирович узнал его в первую же минуту. «Азиатище, чудесный грузин».

— Пока хочу только послушать. Задержите дыхание. Теперь дышите глубоко. Курите много. Мало двигаетесь. Спокойней, спокойней, Иосиф Виссарионович, не надо так нервничать.

— С чего вы взяли, что я нервничаю?

— Сердце, оно, знаете ли, притворяться не умеет, у него свои ритмы. Кстати, оно увеличено у вас. Берегите его.

— А живот? Что с животом? Почему температура?

— Острый аппендицит. Придется удалить ваш червеобразный отросток, иначе перитонит, — профессор поднялся, — не волнуйтесь, это быстро и вовсе не опасно. Лена, готовьте больного.

Вместе с Тюльпановым они вышли в коридор.

— Я с самого начала подозревал именно аппендицит, — сказал Тюльпанов, — но мало ли, вдруг почечная колика? Острый панкреатит, холецистит.

Михаил Владимирович остановился, грустно посмотрел на Тюльпанова.

— При остром холецистите боль отдается в правое плечо, в лопатку, френикус симптом. При панкреатите… — он махнул рукой. — Вы сами все знаете. Что с вами, Николай Петрович? Это азбука.

Глаза Тюльпанова заметались, он вдруг схватил Михаила Владимировича за плечо и прошептал:

— Не могу объяснить. Робею перед ним.

— Полно вам. Вы две войны прошли, японскую, мировую. Робеете! Да кто он? Один из секретарей ЦК, не более. Просто больной, которому нужно вырезать аппендикс.

— Вы правы, тысячу раз правы. Гнусное чувство, стыдное, я так устал. После Кронштадтского бунта Ильич всех подозревает, даже своих. Представляете, что он сказал мне? «За товарища Сталина отвечаете головой». А головы летят, летят, попробуйте тут сохранить спокойствие и силу духа!

— Он знает, что вы меня вызвали оперировать Сталина?

Тюльпанов покраснел, отвел глаза, достал из кармана халата пачку папирос.

— Да… Нет, собственно, Ильич сам высказал эту идею. То есть он просил, чтобы вы товарища Сталина осмотрели. Угощайтесь.

— Спасибо, я натощак не курю.

— Ах, да, я вас вытащил из постели. Понимаю. Слушайте, давайте позавтракаем, а? Его будут готовить минут тридцать. Милости прошу ко мне, выпьем кофе. У меня настоящий, бразильский.

Небольшой уютный кабинет Тюльпанова был обставлен по домашнему, старинной мебелью темного дерева, вдоль стен, от пола до потолка, книжные полки. Пол застлан мягким узорчатым ковром. Удобные кресла в полосатых чехлах. На кушетку небрежно брошен вязаный плед, подушка. Единственное, что нарушало старорежимную гармонию — огромные портреты Ленина и Троцкого, изнутри, вдоль рам, украшенные причудливым цветочным орнаментом.

— Кофе люблю варить сам, на спиртовке. Кофейник, видите, настоящий, турецкий.

Тюльпанов поставил на стол серебряную вазочку с печеньем, из ящика извлек плитку шоколада. Михаил Владимирович подошел к телефонному аппарату.

— Я, с вашего позволения, позвоню домой?

— Да, конечно.

Трубку взяла Таня.

— Он проснулся, — сообщила она мрачно, — тихий, виноватый. Уверяет, что это в последний раз. Няня решилась спросить его про ложки, он искренне оскорбился. Клянется, что не прикасался к ним. Знаешь, я ему верю. Ну, а у тебя что происходит, папа? Ты совсем не успел поспать.

— Вернусь, высплюсь. Операция небольшая. Аппендицит.

— Хорошо. Я убегаю в университет. У Миши кашель прошел. Андрюша обещал погулять с ним сегодня, у няни голова кружится, Миша бегает, как угорелый, она за ним угнаться не может. Да, твоя морская свинка вроде бы раздумала подыхать, поела даже.

У Михаила Владимировича пересохло во рту, сердце забилось быстрее.

— Поела? Ты сама это видела?

— Я видела пустой лоток. Воду она тоже выпила.

— Уф-ф, слава богу. Что она теперь делает?

— Веселится, пляшет и поет.

Пока Михаил Владимирович говорил, Тюльпанов внимательно следил, как поднимается пена в медном кофейнике, но все-таки упустил момент. Пена с шипением залила огонек спиртовки. Тюльпанов тихо выругался и проворчал:

— Плохая примета. Плохое начало дня. Ужасно, перед такой ответственной операцией. Теперь вот руки дрожат.

Руки у него правда тряслись. Он едва сумел разлить кофе по чашкам, половину расплескал на блюдечки и на стол. Принялся искать салфетку, не нашел, достал большой носовой платок и стал неловко вытирать кофейные лужицы.

— Николай Петрович, полно вам, — сказал Свешников. — Операция несложная, к тому же резать буду я, а не вы. Зачем так нервничать?

Тюльпанов аккуратно сложил платок, убрал в карман, однако тут же вытащил, встряхнул, скомкал в кулаке и швырнул в мусорную корзину.

— Не знаю. Не понимаю. Впрочем, это пустое, не обращайте внимания, пройдет. Я давно уж хочу спросить вас, как продвигаются опыты?

— О чем вы, Николай Петрович? Какие опыты?

— Простите великодушно, я невольно слышал, как вы говорили с дочерью, мне показалось, речь шла о каком-то подопытном зверьке.

— О морской свинке.

— Вы испробовали на ней препарат?

— Я пересадил ейвилочковую железу, — быстро соврал профессор.

— Любопытно. Этот опыт тоже связан с омоложением?

— Омоложение ни при чем. В данный момент меня интересуют вопросы иммунитета. А препарата у меня не осталось, добыть его пока невозможно.

— Я знаю, — Тюльпанов нахмурился, выразительно вздохнул и принялся расхаживать по кабинету. — Чудовищная история. К вам в восемнадцатом подселили какого-то мерзавца, он расстрелял вашу уникальную лабораторию, убил всех подопытных животных. Варварство, слов нет. Могу представить, что вы тогда пережили. Позвольте еще вопрос, может, нескромный, однако чисто теоретический. Если бы, допустим, опыты продвинулись, появился бы более или менее очевидный результат, вы бы сами решились?

Он остановился, уставился куда-то вбок, мимо профессора, тревожными красноватыми глазами.

— Нет, — Михаил Владимирович улыбнулся и взял печенье, — нет, Николай Петрович. Я бы не решился. Скажите, где вы раздобыли это кондитерское чудо? Изумительно вкусно. Помнится, у Филиппова продавались такие маленькие крендельки с корицей, вот, очень похоже.

Тюльпанов уселся наконец в кресло, отхлебнул кофе.

— Жена испекла. А вы лукавый человек, Михаил Владимирович. Я был с вами откровенен, может, напрасно? Все никак не могу вас раскусить.

— Зачем раскусывать меня? Не надо. Я не орех, не куриная косточка.

— Остроумно. Опять уходите от прямых ответов. Знаете, многие говорят, вы человек холодный, надменный, чрезвычайно скрытный. Не любят вас, Михаил Владимирович. Коллеги, собратья не любят. Я даже слышал, что вы владеете приемами древней жреческой магии, потому вас так ценит Ильич, вы будто бы приворожили его.

Тюльпанов замолчал, впервые взглянул прямо в глаза Михаилу Владимировичу, но мгновенно отвел взгляд.

— Повезло мне вовремя родиться, — пробормотал профессор, — лет триста назад где-нибудь в Испании, во Франции не избежать бы мне костра Святой инквизиции.

— Не думаю. Инквизиторы тоже болели и нуждались в надежных докторах. Вас бы вряд ли тронули. Жгли мошенников, самозванцев, еретиков. Людей лояльных и полезных не трогали.

— А я разве не еретик? Самый что ни на есть. Впрочем, ладно. Дурацкий какой-то разговор, — профессор зевнул, потянулся, хрустнув суставами. — Няня права, стар я для бессонных трудовых ночей. Будьте любезны, Николай Петрович, налейте еще вашего чудесного кофе.

Тюльпанов вылил ему в чашку все, что осталось в кофейнике, закурил и улыбнулся удивительно сладко.

— Да, вы правы, разговор дурацкий. А все-таки магический элемент в вашем мастерстве присутствует. С точки зрения диалектического материализма чушь полнейшая, мракобесие. Однако я много раз видел своими глазами, как вы оперируете, это, знаете ли, впечатляет. Поневоле уверуешь в колдовскую силу.

— Не надо, Николай Петрович, не верьте в колдовскую силу. Здоровее будете, — профессор опять зевнул и взглянул на часы, — минут через пять пора идти. Сколько лет нашему больному?

— Он семьдесят восьмого года.

— Значит, чуть за сорок. Выглядит старше. Почему вы его так боитесь?

— Я? Боюсь? — Тюльпанов опять сладко улыбнулся и даже подхихикнул. — Нет, дорогой мой профессор, вы совершенно превратно поняли меня. Я чувствую огромную ответственность за здоровье товарища Сталина, я горд великой честью, миссией, возложенной на меня волей народных масс.

Он медленно встал, распрямился, вытянулся, застыл, молитвенно сложив ладони у солнечного сплетения. Улыбка все еще не сползла, но лицо странно преобразилось, порозовело, стало радостной нежно персиковой маской, как будто даже структура кожи поменялась, уплотнилась, глянцевито заблестела.

Пожилой неглупый человек, опытный врач, любитель домашней выпечки и турецкого кофе, в одно мгновение превратился в куклу из папье маше.

— Товарищ Сталин — верный друг, ученик и соратник Владимира Ильича. Он прошел подполье, тюрьмы, ссылки, огонь Гражданской войны, не щадя себя, боролся за светлое будущее, готов был пролить кровь за идеалы коммунизма, за наше счастье. Кровь борцов… священная кровь… символ единства… храм всемирного благоденствия…

Если бы он запел петухом или прошелся на руках по кабинету, это показалось бы менее странным.

«Вот действительно магия, — изумленно подумал Михаил Владимирович. — Товарищ Сталин практически никто. Психопатический приступ? Бедняга помешался?»

Тюльпанов между тем замолчал, сник, рухнул в кресло, стал вяло жевать печенье.

— Да, в таком состоянии определенно нельзя оперировать, — сказал Свешников, — что с вами происходит?

— А что происходит? — Тюльпанов густо покраснел. — Что вы имеете в виду?

Михаил Владимирович не стал объяснять, допил кофе, закурил, избегая смотреть в глаза Тюльпанову, и облегченно вздохнул, когда в дверь постучали.

В операционной все было готово. Больной сидел на столе, свесив ноги. Профессор увидел сросшиеся второй и третий пальцы на левой ноге. Особая примета. Вообще весь он, Коба Сталин, состоял из «особых примет». Левая рука сантиметра на четыре короче правой. Ограниченная подвижность в области плеча. Черты простецкие, грубые. Оспины и пигментные пятна. Низкий лоб. Толстая короткая шея. Топорная работа. Но почему-то лицо притягивало взгляд, врезалось в память.

«Ни с кем его не перепутаешь, — заметил про себя Михаил Владимирович, — интересно… до переворота он был вне закона, много раз бежал из ссылки, пользовался чужими паспортами. Как ему удавалось бежать и скрываться с такой внешностью? Кажется, он даже умудрялся свободно ездить за границу, на партийные съезды».

Анестезиолог подошел к Михаилу Владимировичу и шепнул:

— Отказывается от общего наркоза.

— Невозможно. Под местным я резать не буду, — громко сказал Свешников.

— Будете, — Коба уставился на профессора.

Верхние и нижние веки были мясистыми, тяжелыми. Радужка красно коричневая, с огненным отливом по краю. Зрачки вдруг показались Михаилу Владимировичу не круглыми, а прямоугольными, как у козла. Этот эффект завораживал, впрочем, длился всего мгновение. Игра тени и света.

— Я вижу, вам лучше, боль утихла. Так бывает иногда, от страха перед операцией. Хочется убежать, верно?

— Не верно. Режьте, но спать не буду под вашим ножом, — он оскалился, из под усов показались редкие прокуренные зубы. — Вы будете резать, я терпеть. Поглядим, кто кого, господин Свешников.

Михаил Владимирович затылком почувствовал, как напрягся позади него Тюльпанов, когда прозвучало плохое слово «господин».

«Азиатище шутить изволит, — печально вздохнул про себя Михаил Владимирович, — за куражом прячется страх. Он не хочет, чтобы кто-то видел, как ему страшно. Даже здесь, на операционном столе, желает оставаться непроницаемым».

— Мне кажется, Иосиф Виссарионович прав, — кашлянув, вмешался Тюльпанов, — нам следует обойтись без общего наркоза, в данный момент организм Иосифа Виссарионовича ослаблен, и вполне разумно ограничиться местной анестезией.

— Спинальную, по Биру? — робко уточнил анестезиолог.

— Ну что ж, ладно, хотя это глупо, — сказал профессор и отправился мыться.

«Хам, тяжелый неврастеник, — раздраженно думал Михаил Владимирович, пока тер намыленной щеткой руки, от кистей до локтя, — вырежу отросток и больше уж ни за что, никогда лечить этого Кобу не стану».

Явился Тюльпанов и тревожно сообщил:

— Владимир Ильич телефонировал только что. Просил, чтобы сразу после операции вы немедленно ему доложили самым подробнейшим образом.

Михаил Владимирович не счел нужным ответить, растопырил вымытые, рыжие от йода руки, сестра натянула на них стерильные перчатки, встав за спиной, принялась завязывать на профессоре многочисленные тесемки шапочки, маски, халата.

Скальпель едва коснулся обритой кожи живота, а больной уже кричал. То есть это был не крик, а рык, глухой и жуткий. Три пары испуганных глаз над белыми марлевыми масками уставились на профессора. Анестезиолог Иван, доктор Тюльпанов, сестра Лена застыли в нерешительности.

— Я еще ничего не делаю, — сказал Михаил Владимирович, подошел к голове больного и произнес очень тихо, по немецки: — Первая в жизни полостная операция — это всегда страшно. У вас пустяк, не надо так бояться.

Профессор удивился, почему вдруг он заговорил по немецки. Как-то само вырвалось и прозвучало странно, неуместно. Вряд ли кавказский пролетарий с уголовным прошлым знает европейские языки.

Коба смотрел снизу вверх, и опять на мгновение возник странный эффект прямоугольных козлиных зрачков.

— Ты врешь, мать твою, врешь, сука, я ни хрена не боюсь. Режь! Что смотришь? Режь, я сказал.

Монолог прозвучал тихо, невнятно, и больше походил на скрип ржавых дверных петель, чем на человеческий шепот. Затем повисла траурная тишина.

«А ведь он, кажется, понял. Неужели понял? Знает немецкий? Впрочем, какая разница? Нельзя позволять так с собой разговаривать, — подумал профессор, — всему есть предел. С меня довольно».

Михаил Владимирович стянул перчатки, маску, шапочку, покинул операционную, прыгая через две ступеньки, сбежал вниз, по дороге избавился от халата, разодрав тесемки. Пролетел мимо охраны, помчался за трамваем, легко, словно мальчик, впрыгнул на ступеньку, вцепился в поручень.

Михаил Владимирович ничего этого не сделал, остался у стола, в полном обмундировании, стерильный, сосредоточенный, и мягко произнес, глядя в прямоугольные зрачки:

— Давайте-ка мы лучше поспим, товарищ Коба. Так оно спокойнее, и вам, и нам.

Умница анестезиолог догадался на всякий случай все заранее приготовить для общего наркоза. Рябое лицо было накрыто маской. Глаза темно сверкнули и скрылись под толстыми веками.

Операция заняла пятнадцать минут и прошла вполне благополучно.

Москва, 2007
Квартира была идеально чистой и чужой, как гостиничный номер. Соня лежала на диване, глядя в потолок, и внушала себе, что она дома, все хорошо, жизнь продолжается.

Она прилетела из Германии позавчера. Чемодан до сих пор стоял в прихожей. Переступив порог, она позвонила дедушке в Зюльт-Ост, сообщила, что долетела нормально, пообещала вернуться не позже чем через месяц и сразу отключила оба телефона, задернула шторы, заперла дверь на задвижку.

Она никого не хотела видеть, в том числе саму себя, и всерьез думала, не завесить ли зеркала в ванной, в прихожей, как это делается, когда в доме покойник.

Она смертельно устала. Она чувствовала себя слишком ничтожной и слабой, чтобы решать неразрешимые вопросы. Почти век назад ее прапрадед, профессор медицины Михаил Владимирович Свешников, случайно обнаружил, что у некоторых живых существ есть шанс не стареть и жить значительно дольше себе подобных. Почему-то теперь именно она, Соня, должна продолжить его исследования, которые сам он, кажется, продолжать вовсе не желал.

Соня тоже не желала. Лично ее вполне устраивал существующий порядок вещей.

Прощаясь в гамбургском аэропорту со своим дедом, в последний раз обернувшись у будки пограничного контроля, Соня испытала жуткую боль. Сжалось сердце. Дед был похож на ребенка. Красный пуховик, тонкие детские ноги в джинсах, разноцветная шапка с кисточками, растерянные, яркие от слез глаза на маленьком бледном лице и уши как локаторы. Словно ему не девяносто, а всего лишь девять, и он не дедушка ее, а сын, которого она бросает. Зачем, ради чего?

«Предательница, предательница», — повторяла про себя Соня, пока летела в самолете.

— Вы не можете оставаться на острове. Единственный шанс для вас и для нас — степь, развалины, — сказал ей Петр Борисович Кольт несколько дней назад, когда они сидели в ресторане на набережной Зюльт-Оста.

За стеклянной стеной гудело ледяное Северное море. Штормовой ветер бился в стекло. Из-за бури выключилось электричество. Погасли фонари, снаружи опустился мрак, внутри зажгли керосиновые лампы и свечи. Соня смотрела, как дрожат отражения огоньков, маленькими глотками пила зеленый чай. В полумраке ресторанного зала лица ее собеседников, подсвеченные снизу, казались безглазыми.

— Но следствие еще не закончено, я потерпевшая и главный свидетель, полиция требует, чтобы я осталась, — сказала Соня.

— До пятнадцатого. А сегодня уже двадцатое, — мягко напомнил Иван Анатольевич Зубов. — Все, что вы могли им рассказать, вы рассказали.

— Это следствие никогда не закончится. Никого из ваших похитителей не нашли и вряд ли найдут, — добавил Кольт.

Свет вспыхнул, заработал аварийный генератор. Посетители ресторана оживились, заговорили громче, дружно похлопали в ладоши. Только трое за столиком у стеклянной стены, Соня, Кольт и Зубов, не выказали никакой радости, как будто даже не заметили, что стало светло.

— Соня, проснитесь, все плохое кончилось, — сказал Зубов и накрыл ее руку широкой сухой ладонью, — съешьте наконец что-нибудь, на вас смотреть больно.

Добрый, умный Зубов все время повторял: я на вашей стороне, я вас отлично понимаю. У нее не было оснований сомневаться в его искренности, хотя, разумеется, он, прежде всего, был на стороне своего хозяина, скромного миллиардера Петра Борисовича Кольта.

Кольт хотел, чтобы Соня продолжала исследования. Он потратил на это много денег и сил, он слепо верил, что препарат профессора Свешникова вернет ему молодость и здоровье. То, что произошло с Соней, лишь разожгло его аппетит. Соню похитили охотники за бессмертием, стало быть, именно она, только она способна повторить чудеса, которые творил при помощи препарата ее прапрадед.

— Соня, вы лучше меня знаете, они вас не оставят в покое, — сказал Кольт, — вам нужна охрана, иначе рано или поздно вы опять окажетесь у них. Надеюсь, с этим доводом вы согласны?

— Согласна.

— Отлично. Поехали дальше. Довод второй, наверное, главный. Вы сами не успокоитесь. Будете думать, мучиться, искать. Вам нужны нормальные условия для работы. Я вполне допускаю, что вы потратите на поиски не один год, более того, я так же, как и вы, отнюдь не уверен в успехе и не исключаю вариант полного фиаско. Я не требую от вас никаких гарантий. Я просто прошу вас продолжить исследования.

Она согласно кивнула. Ей нечего было возразить.

— Вам грустно расставаться с дедушкой, — сказал Зубов, — вы можете навещать его как угодно часто. Но жить здесь, с ним, постоянно вы не можете, верно?

Она опять кивнула.

— Чем вы станете тут заниматься? — продолжил Кольт. — Вы умрете со скуки. Выстроить здесь для вас новую лабораторию я уже не сумею. Да и что толку? Препарата нет. Единственный шанс — степь, развалины.

Разговор пошел по второму, по третьему кругу. Несколько раз выходили курить на открытую веранду. Ветер бил в лицо, гасил зажигалки. Кольт удалился в туалет.

— Зачем тратить столько слов? Я же не сказала нет, — тихо заметила Соня, оставшись наедине с Зубовым.

— Но и согласия своего вы никак не выразили.

— Разве? Я же все время кивала.

— Сонечка, вы только не обижайтесь, может, вам нужна помощь психолога?

— Ага. Психиатра. Я, разумеется, свихнулась после всех приключений.

— Так и знал, что обидитесь. Ну, ладно, простите. А как насчет отдыха на теплом море? Канарские острова, Тенерифе. Вы же нигде не бывали.

— Отличная идея. Петр Борисович оплатит. Это будет очередной аванс, в счет будущих побед.

— Перестаньте, очнитесь, вы как будто под гипнозом, вы похожи на унылую сомнамбулу. Ну, что они с вами сделали, Соня, что?

— Интересно, а бывают веселые сомнамбулы? — спросила Соня и подумала: «Хотела бы я сама понять, что они со мной сделали. Да, конечно, вначале они меня усыпили, вкололи какую-то дрянь, но с тех пор прошло много времени, и потом уж никто пальцем не тронул. Разве что доктор Макс считал пульс и стукал по коленкам».

— Соня, у вас депрессия. Вам нужно как-то встряхнуться, начать жить и работать, — сказал Зубов, тревожно глядя ей в глаза.

— Иван Анатольевич, не волнуйтесь, я справлюсь, — она заставила себя улыбнуться. — Просто мне действительно тяжело расставаться с дедом. Все-таки ему девяносто.

— А вот у нас и третий замечательный довод, — послышался позади бодрый голос Кольта.

«Те, кто похитил меня, тоже приводили этот довод», — хотела сказать Соня, но промолчала.

В Москву из Гамбурга летели втроем. Кольт спал. Зубов сидел рядом с Соней, пытался разговорить ее, но не сумел и хмуро уткнулся в газету.

«Бедняга, он устал от меня. А как я от себя самой устала, словами не выразить», — подумала Соня, глядя в темный иллюминатор.

— Сколько дней вам нужно, чтобы прийти в себя? — спросил Зубов на прощанье возле двери ее московской квартиры.

— Не знаю.

— А кто знает?

— Никто.

— Ладно. Сегодня пятница. Я позвоню вам в понедельник.

Больше всего на свете ей хотелось, чтобы ее оставили в покое. И вот он, долгожданный покой. Пустая тихая квартира. На кухонном столе записка.

«Ура! Утвердили на роль вертухая (со словами!!!) в ист. сериале про репрессии. Лечу на Соловки. Авось прославлюсь (если не сопьюсь). Целую тебя нежно, люблю очень. Твой Нолик».

Школьный дружок, верный Арнольд, часто приходил сюда, возможно даже ночевал, и тщательно вылизал квартиру, что было совсем на него не похоже. Большего неряхи и разгильдяя Соня в жизни не встречала.

«Может, выйти за него замуж? — подумала Соня. — Он будет любить меня очень, целовать нежно. Чистота и порядок говорят сами за себя. Они просто кричат о глубоких и серьезных чувствах Нолика. Он ради меня готов жертвовать собой. Что же мне еще нужно? В тридцать лет пора уж иметь семью, родить ребенка. Я вполне могу вернуться в свой НИИ, работать над докторской. Все материалы готовы, остается только сесть и писать. Мы с Ноликом хорошая пара. Он актер, я ученая дама, биолог. У нас должен получиться удивительный ребенок, если, конечно, Нолик пить не будет».

Перед глазами замелькал ряд идиллических картинок. Круглая добродушная физиономия Нолика в тот волшебный миг, когда она скажет ему: все, Арнольд, я решилась, мы женимся. Сама эта женитьба, застолье в каком-нибудь дешевом ресторане на окраине. Крики «горько», салат оливье и заветренная буженина. Пунцовые щеки и поджатые губы Раисы Андреевны, мамы Нолика. Вот уж кто Соню никогда не полюбит. Впрочем, это пустяки. Главное — сам Нолик. Разве плохо будет жить с ним под одной крышей, спать в одной постели? А потом придет счастье, Арнольдович или Арнольдовна, гениальный обожаемый младенец, не важно, какого пола.

Соня довольно ясно представила себе все, кроме самого главного — ребенка. Вместо трогательного детского плача она услышала крики чаек, плеск волн и мгновенно почувствовала такой холод, что пришлось достать из шкафа второе одеяло.

«Вы не сумеете вернуться в мир профанов. Вы слишком много знаете о жизни, чтобы просто жить. Хотите вы или нет, но вы уже с нами. Вы одна из нас. Все это замечательно изобразил господин Гете в „Фаусте“, перечитайте на досуге».

Соня повернулась к стене, уткнулась в подушку, но в полной темноте, сквозь сжатые веки, все равно видела лицо Эммануила Хота, узкое, темное, изрытое оспинами. Древний магический прием — вырезание следа из земли. Овальный кусок глинозема — вот что такое лицо Хота.

Они именуют себя имхотепами. Они действительно знают о жизни слишком много, чтобы просто жить. Но может, совсем наоборот: они ничего не знают? Их мир иллюзорен, холоден и мертв. Они верят, что сохранить вечную молодость может лишь тот, кто никого не любит. А это есть смерть.

За окном взвыла сирена, звук нарастал, приближался. Соня встала, отдернула штору. Замелькали синие отблески мигалки. По переулку промчалась «скорая». Когда вой затих, Соня услышала, что звонят в дверь.

Было воскресенье, десять часов утра. Взглянув в глазок, она увидела доктора Макса.

— Соня, откройте, умоляю, — сквозь дверь голос его звучал вполне отчетливо, — нам нужно поговорить.

Когда люди Зубова забирали Соню с борта яхты Эммануила Хота, доктор Макс преградил путь, у него в руке был пистолет, и прощание получилось нехорошим.

«Ты не уйдешь, Софи. Ты должна найти ответ, это твой долг, твой крест. Ты не можешь все бросить и забыть. Цисты у нас. У тебя ничего не осталось», — так, кажется, он сказал.

Из всех обитателей проклятой яхты он единственный говорил по русски и был похож на живого человека. Соне даже стало жалко доктора Макса, когда кто-то из людей Зубова схватил его сзади за ноги и повалил.

И вот теперь он стоял за дверью ее московской квартиры, умолял впустить. Свет снаружи, на лестничной площадке, был достаточно ярким, чтобы даже сквозь глазок заметить, как доктор Макс похудел, осунулся, какой он бледный и несчастный.

Соня тронула задвижку и заметила, что она едва держится на двух разболтанных винтах.

— Я один, я ничего плохого вам не сделаю. Вы можете вызвать милицию, можете позвонить Зубову, но будет лучше, если вы просто впустите меня.

— Хорошо, — сказала Соня и открыла дверь. Доктор Макс не вошел, а просочился в узкую щель, захлопнул дверь, оглядел замок и быстро прошептал:

— У вас есть отвертка?

— Кажется, была. Зачем вам?

Макс показал глазами на задвижку, скинул куртку. Руки у него тряслись.

— Соня, слушайте меня внимательно, у нас очень мало времени. Пока вы будете одеваться, я попробую починить замок. Потом мы пойдем куда-нибудь позавтракаем, — он справился наконец со шнурками, разулся.

— Макс, что происходит?

— Потом объясню. Где инструменты?

— Идемте, покажу, — она открыла тяжелый нижний ящик кухонного шкафа. — Берите все, что вам нужно, а я, с вашего позволения, приму душ. Я только что проснулась.

— Хорошо. Но, пожалуйста, быстрее.

«Он выманит меня из дома, и в каком-нибудь тихом переулке они затащат меня в машину, — думала Соня, стоя под горячим душем, — надо было включить телефон и позвонить Зубову. Зачем я вообще впустила доктора Макса? Почему так спокойно оставила его одного распоряжаться в моем доме? С какой стати он вдруг взялся чинить задвижку? На самом деле она уже лет десять держится на одном винте, просто раньше никто этого не замечал. Может, он блефует? Устроил хитрую инсценировку перед похищением?»

Нет, пожалуй, доктор Макс не блефовал. Она поняла это, как только увидела его изможденное, бледное до синевы лицо, красные воспаленные глаза, трясущиеся руки. Но дело даже не в том, как он выглядел, как вел себя и что говорил. Соня прекрасно понимала, что второго похищения не будет. После такого позорного провала они должны изменить тактику. Они станут действовать спокойней, тоньше. Они будут рядом и продолжат обрабатывать ее, им ведь нужно ее добровольное согласие.

Глава вторая

Москва, 1921
«Весна, чудесное раннее утро. Грациозные облака похожи на призраки маленьких танцовщиц в газовых пачках, с белыми развевающимися волосами. Воздух удивительный, пьяный, счастливый. Ну и что? Она меня совсем не любит, и, стало быть, все напрасно».

Федя Агапкин шел по Тверской-Ямской улице. Ему было жарко в кожанке, он прятал печальные глаза под козырьком фуражки. Трамвай прозвенел, в грязных стеклах тускло вспыхнуло солнце. Прошел дворник с метлой, мелко, вразвалочку, просеменила баба с ведром, накрытым тряпицей.

— Пирожки горячие, пирожки с горохом, с ливером, с пылу, с жару, — пропела она басом, поравнявшись с Федором, — гражданин чекист, купи пирожок!

«Не любит, — думал Федор, — и эта ласковая утренняя дымка, нежный оттенок неба, какой бывает только в апреле, эти отблески солнечного света, этот я, здоровый, сытый, сильный, — ничего не нужно. Таня, Танечка, сколько еще ты будешь меня мучить? Сколько еще мне страдать? Не любишь, так отпусти, я бы нашел себе другую, простую веселую девушку, жил бы с ней, спал бы с ней. Нет. Я уже пробовал. Нет. Не могу с другой. Танечка, не могу, отпусти!»

Из подворотни вылетела стая беспризорников, бросилась врассыпную, кто-то помчался наперерез трамваю, кто-то успел вскочить на подножку. Трель милицейского свистка, крики «Атас!», «Держи!», вой и брань бабы наполнили улицу.

— Ограбили! Убили! Убили, ироды!

Двое проворных оборвышей успели на бегу сдернуть с ведра тряпицу, утащить несколько пирожков.

«Что же я все твержу: отпусти! Разве она держит меня?» — горько спросил себя Федор, но не сумел самому себе ответить. Не было ответа на этот вопрос и никогда не будет.

Федор вздрогнул, огляделся, словно проснулся, вынырнул из какой-то своей внутренней реальности, в которую погружался всякий раз, когда думал о Тане. Солнце ударило в глаза, тяжесть внешнего мира обрушилась, накрыла с головой, как штормовая волна.

Ни одного беспризорника уж не осталось. Их будто смыло. Трамвай уехал. Вдали растаяла трель милицейского свистка. Мимо шли утренние люди, одетые вполне прилично по нынешним временам, хотя, конечно, весьма странно. Женщины в плюшевых юбках, сшитых из штор и скатертей, в мужских ботинках, в солдатских сапогах. У большинства волосы острижены коротко, из-за вшей. Мужчины плохо выбриты, лезвий не достать. Если, допустим, человек в пиджаке, то на локтях заплаты, сукно истерто и лоснится, как тонкая лайка. Иногда вместо пиджака фрак, а под ним ветхий лыжный джемпер, старушечья вязаная кофта или вообще ничего, кроме грязной манишки. Солдатские галифе, матросские клеши, наконец, просто подштанники вместо брюк, но при этом лаковые бальные ботинки.

Сам Федор одет был по настоящему хорошо. Куртка и фуражка из мягкой черной кожи, добротные диагоналевые брюки, удобные крепкие сапоги. Белье носил всегда чистое, выглаженное и брился ежедневно, отличными английскими лезвиями. Он забыл, что такое голодные спазмы в животе, как омерзительно быть грязным, вшивым, как холодно в изношенном тряпье, без нижнего белья, зимой, как крепко прилипают портянки к истертой в кровь коже, когда на ногах разбитая затвердевшая обувь.

Он шел быстро, смотрел прямо перед собой и чуть не упал, споткнувшись о какое-то препятствие.

Крепкая вонь ударила снизу в лицо. Словно из под земли вырос безногий старик. Культи были примотаны к четырехколесной, ладно сбитой тележке. В длиннющих, сильных руках инвалид держал детские лыжные палки.

— Позвольте обратиться, многоуважаемый товарищ, — тихо произнес инвалид, — униженно прошу внимания и снисхождения.

— Что вам нужно? — спросил Федор, морщась и аккуратно обходя инвалида.

— Только вы один можете помочь, многоуважаемый товарищ, на ваше благородство израненной душой уповаю.

Федор достал из кармана мелочь, протянул старику.

— Премного благодарен, рад, что не ошибся в вашем милосердии.

Федор ускорил шаг и опять погрузился в свои мысли, стал подробно вспоминать последний разговор с Таней. О чем они говорили, не важно, о пустяках, как всегда, но в глазах ее появилось теплое влажное сияние, которого раньше не было, и когда она поцеловала его на прощанье, губы ее скользнули по щеке, быстро коснулись краешка его губ. Может, она оттаивала? Или все дело в тифе? Зимой Таня тяжело, страшно болела, чуть не погибла и теперь как-будто родилась заново. Остриженные волосы отросли немного, и с такой прической она выглядела значительно младше. Слабенькая, прозрачная, она чаще смеялась и плакала, реже упоминала имя своего мужа полковника Данилова, лицо ее разгладилось, смягчилось, и совсем исчезла ледяная отрешенность, так пугавшая Федора.

— Чистый, сытый, дикалоном несет, — бормотал инвалид и все катился следом, квартал за кварталом, не отставая ни на шаг.

Колеса тележки резво постукивали, концы лыжных палок дробно цокали по разбитому тротуару. Федор уже дал ему целковый, отсыпал папирос из портсигара, но старик продолжал его преследовать.

— А в глазах-то у тебя тоска смертная. Тошно тебе, товарищ многоуважаемый. Вот сделаешь доброе дело, и сразу полегчает, отпустит тоска, дышать станешь полной грудью и радостными глазами глянешь в светлое коммунистическое будущее.

Федор в очередной раз остановился и взглянул на старика.

— Катился бы ты, дед, своей дорогой. Смотри, сейчас площадь перейдем, и дальше тебе все равно ходу нет.

— Да уж, понятно, в Кремль меня, красного бойца, нынче не пустят. Что я ноги делу революции отдал, это пустяк, это тьфу! Что всю мою фамилию, от мала до велика, свалили голод и тиф, это тоже тьфу! Многоуважаемый товарищ, прояви чистосердечное милосердие, верни ты мне ноги, а?

Инвалид сдернул рваный картуз. Вскинутое вверх бородатое испитое лицо растянулось в жуткой беззубой улыбке. На Федора смотрела темная древняя маска сатира. Пегие волосы так причудливо свалялись, что получились настоящие маленькие рожки по обе стороны лба.

— Как же я тебе верну ноги, красный боец? Свои, что ли, отдам?

— Свои точно не отдашь. Да и не нужно мне твоих. Ты мне мои вырасти, собственные, новые.

— Дед, что ты бредишь? Ступай домой, проспись.

— Ступай! — Старик звучно захохотал, вскинул палку, чуть не задев лицо Федора. — Мог бы я ступить хоть шажок, я бы самый был рассчастливый человек на свете. Да и дома у меня нет, при госпитале обитаю, при бывшем Святого Пантелеймона, что на Пречистенке, а ныне имени товарища Троцкого Льва Давидовича. Ну, смекаешь, куда клоню? А, по глазам вижу, смекаешь.

— Ничего я не смекаю, все, дед, мне пора на службу, — Агапкин решительно пошел вперед, почти побежал, но старик на своей тележке ринулся следом.

— Погоди, минутку, погоди, не гони! Пожалей ты меня, тварь несчастную, обрубок человеческий! Сведи меня с профессором, словечко одно замолви, скажи, пусть даст мне свое магическое зелье, без ног мне очень худо живется!

— Какой профессор? Какое зелье? — спросил Федор, не останавливаясь, продолжая быстро шагать через Манежную площадь.

— Свешников профессор, Михал Владимирыч. Я уж пытался к нему подобраться, и так, и сяк, да его, сам знаешь, ныне в автомобилях возят, охраняют. Вот мне сторож и присоветовал, найди, мол, помощника его, Федю Агапкина. Он, мол, вроде один, без охраны ходит, по Тверской к Кремлю, и не злой, вполне отзывчивый товарищ.

— С чего ты взял, что я Федя Агапкин?

— Так я ж тебя видел, давно еще, в госпитале, да только все никак не мог поймать одного, которое уж утро дежурю, тебя поджидаю, вот повезло, наконец встретились. Ты, многоуважаемый товарищ Агапкин, зришь перед собой не человека, нет, а один только ужас отчаяния, ты помоги мне, Федя.

Старик еще что-то говорил, кричал, но Федор не слушал, он побежал через площадь, к Спасским воротам, не оглядываясь, придерживая фуражку, чтобы не сдуло ветром.

— Товарищ Агапкин, вы чего так запыхались? — спросил красноармеец у моста.

— Бежал. Опаздываю, — коротко ответил Федор.

Москва, 2007
Соня вылезла из душа, быстро оделась. Макс возился с дверной задвижкой.

— Позавтракать нужно обязательно, и вам, и мне, я заглянул в ваш холодильник, там пусто, — произнес он громким беззаботным голосом, выразительно взглянул на Соню и приложил палец к губам.

— Тут есть неплохое кафе поблизости, — Соня надула щеки и покрутила пальцем у виска, — я готова.

Макс молчал, пока они не вышли из подъезда. Было холодно, влажный ледяной ветер бил в лицо, Соня замотала голову шарфом, спрятала руки в карманы. Макс шел в распахнутой куртке, с голой шеей, но, казалось, вовсе не чувствовал ветра и стужи.

— У вас жучки в квартире. Я нашел один, снимать не стал. Их наверняка много. Их поставили не для вас. Для меня. Они уверены, что вы все равно никуда не денетесь, а вот мне доверять перестали. Соня, мне надо исчезнуть, я больше не могу быть одним из них. Я должен рассказать вам, — Макс болезненно сморщился, Соня заметила, что глаза его наполнились слезами. Впрочем, это могло быть из-за ветра.

Они зашли в пустое кафе, выбрали столик в углу. Соня заказала себе сок, кофе, омлет с сыром, фруктовый салат. Макс заявил, что есть совсем не может, попросил принести воды.

— Ну, я слушаю вас. Здесь ведь нет жучков.

— Нет. Здесь чисто. Но мне очень трудно начать, найти нужные слова, чтобы вы поняли меня и не сочли сумасшедшим. Соня, они опять затевают нечто чудовищное, вы должны остановить их. Вы обязаны, кроме вас никто этого сделать не сумеет.

— Простите, Макс, мне кажется, вы правда немного не в себе.

— Подождите. Не перебивайте меня. Я знаю, это звучит дико и похоже на бред. Вы должны будете ввести препарат Хоту. Это обезглавит орден, внесет смятение в их ряды.

Соня тихо присвистнула и покачала головой.

— Макс, а не проще ли обратиться к профессионалам?

— Вы имеете в виду наемных убийц? — он нервно рассмеялся. — Нет, Соня, это плохой вариант. У таких, как Хот, феноменальное чутье на опасность. Ну, скажите, почему никто не грохнул Сталина и Гитлера? Ведь были шансы, и реальные покушения были. Что помешало?

— Насчет Сталина — не знаю, вроде бы никто и не пытался. А Гитлера каждый раз спасала случайность.

— Случайность. А почему она не спасла, допустим, Кеннеди или Индиру Ганди? Соня, у меня нет времени и сил доказывать очевидное. Вам придется поверить мне на слово. Уничтожить главу ордена обычными средствами невозможно. Он неуязвим до тех пор, пока не выполнит свою миссию.

— Что за миссия?

— Все та же. Раздор, хаос. Разделить людей по какому-нибудь простому принципу и натравить друг на друга, чтобы люди, поколение за поколением, глохли, слепли от ужаса и не успевали осознать себя людьми. В двадцатом веке им удалось расколоть мир крестообразно, стравить людей по двум линиям разлома. Раса, национальность, как в случае с германским фашизмом. Социальный класс. Богатые и бедные, как в России в период коммунистического бреда.

— Погодите, Макс! — Соня едва сдержала нервный смешок. — Вы хотите сказать, Гитлер и Сталин были главами ордена?

— Разумеется, нет, — он махнул рукой, — не надо понимать все так буквально. Эти двое главами ордена не были и быть не могли. Но они оставались под защитой ордена, каждый до своего срока.

— Под магической защитой? — осторожно уточнила Соня.

— Если начну объяснять, мы проговорим до завтрашнего вечера. Магия слишком общее, размытое понятие. Имхотепы используют приемы разных психотехник, манипулируют не только сознанием, но и подсознанием. Гипноз, наркотики, биоэнергетическое оружие. Это особая наука, или искусство. Искусство создавать события. Новейшая их разработка — разделение людей по половому признаку. Сейчас они потихоньку раздувают в массовом подсознании древнейший, вечно тлеющий огонек вражды между полами. На разных уровнях, в разной стилистике внедряется идея о подготовке глобального мирового переворота во имя наступления эпохи матриархата. Женщины станут править миром, первым делом начнут мстить за многовековое угнетение, унижение. Мужчин уничтожат или обратят в рабство.

Принесли еду, и Соня поняла, как сильно проголодалась. В последний раз она ела в самолете. Дома только выпила чаю и сгрызла пакет орешков.

— Демоническая женственность. Тысячелетнее царство кровожадных жриц, — быстро, нервно шептал Макс, перегнувшись через стол. — Подобно самкам богомола, они станут убивать самцов сразу после совокупления. Древнеегипетский миф о богине Исиде, родившей сына Гора от мертвого Осириса. Апокалипсическая жена верхом на звере багряном.

— Тихо, тихо, Макс, успокойтесь, — перебила Соня и поднесла к его губам стакан с водой.

Он послушно глотнул, облизнул губы и покосился вправо. Там, через два столика, сидела приятная молодая пара. Они только что вошли и спокойно читали меню.

— Уходим отсюда, быстро, — сказал Макс.

— Погодите, я еще не выпила кофе. И надо расплатиться.

Макс вытащил бумажник, шлепнул на стол купюру, пятьдесят долларов.

— Вот. Этого достаточно?

— У нас принимают только рубли. Нужен счет. Макс, невозможно так уйти.

— У меня нет рублей. Я поменял семьсот долларов и все потратил. Осталась только мелочь. Я не могу пользоваться кредиткой.

— Ну и ладно. Что вы нервничаете? Сейчас позовем официанта. У меня есть деньги.

Когда они выходили из кафе, Соня взглянула на приятную пару. Мужчина делал заказ, женщина разговаривала по телефону.

— Это их вы испугались? — спросила Соня на улице.

— Не важно, — он рванул вперед, бегом.

Соня отстала немного и заметила, что у него из-за ворота куртки торчит что-то.

— Макс, подождите, стойте, у вас ярлык болтается, надо оторвать.

— А, да, я забыл, — он притормозил на минуту.

Соня дернула капроновую леску, чуть не порезала палец. В руках у нее остался бумажный ярлык и приколотый к нему пластиковый пакетик с лоскутом ткани, кнопкой и белым клочком пуха.

— Давно вы так ходите? — спросила она.

— Куртку я купил только что, тут неподалеку, в торговом центре, как и всю прочую одежду, от ботинок до нижнего белья.

— Куда же вы дели то, что было на вас надето?

— Выбросил.

— Зачем?

— Потом объясню. Сейчас некогда. Соня, слушайте очень внимательно, — он взял ее под руку, она почувствовала, как сильно он дрожит.

— У вас нет температуры? Мне кажется, вас знобит. Хотя бы застегните куртку.

— Умоляю, молчите и слушайте! Вы продолжаете опыты под крышей Кольта. Они будут рядом, держать вас под контролем, психологически обрабатывать.

— Макс, куда мы идем?

Они не шли, а бежали, причем Макс то и дело оглядывался, чуть не вывихивая шею. Было скользко и слякотно, с неба посыпалась какая-то липкая гадость, снег с дождем.

— Вы должны поддаться на их уговоры, притвориться, будто ничего не имеете против.

— Погодите, Макс, я так не могу. Вот еще кафе, давайте зайдем, мне холодно, мокро, я хочу выпить кофе и выкурить сигарету.

— Нет. Нельзя, — он резко остановился, огляделся.

— Макс, никто за нами не идет, расслабьтесь вы хоть немного. Что бы вы сейчас ни говорили, я все равно не слышу, не понимаю.

— Ладно. Вы правы. Так разговаривать невозможно.

В маленькой кофейне играла музыка. Компания подростков громко болтала и смеялась, сгрудившись перед раскрытым ноутбуком. Две аккуратные старушки чинно пили кофе. Больше никого не было. Соня подошла к стойке, заказала себе двойной эспрессо, Максу ромашковый чай.

— Стало быть, вы думаете, что имхотепы хотят натравить друг на друга мужчин и женщин? — спросила она, вернувшись за столик.

— Я не думаю. Я знаю. Они уже это делают.

— Зачем?

Внезапно Макс засмеялся. Смех был тихий, на дребезжащей высокой ноте. Соня решила подождать, пока он придет в себя, спокойно выпила свой кофе, закурила. Музыка кончилась, и странный смех стал слышен на всю кофейню. Подростки не обратили внимания, а старушки тревожно уставились на Макса.

— Ну, все, все, тихо, — не выдержала Соня, — глотните чаю или лучше съешьте что-нибудь.

Макс уже не смеялся, а плакал, горько, по детски шмыгал носом.

— Вечный вопрос. Вопрос ловушка, — пробормотал он и высморкался в салфетку. — Соня, зачем был большевизм в России? Нацизм в Германии? Зачем на один маленький двадцатый век пришлось две гигантские мировые войны? Первая вырастила и вскормила две химеры, большевизм и нацизм. Вторая явилась битвой химер, с миллионами убитых и замученных. Зачем? Чему научилось несчастное человечество? Что оно приобрело такой страшной ценой? Ничего! Если вы не понимаете, примите на веру и запомните, как аксиому. Зло иррационально, бессмысленно, противно логике. Внутри нашей системы ценностей мы никогда не найдем честного разумного объяснения ни одному из исторических злодеяний. А наши мозги так устроены, что мы склонны считать необъяснимое несуществующим. Между прочим, одна из гениальных уловок дьявола — притвориться, будто его нет.

— Да, я, пожалуй, начинаю понимать вас, но все это слишком отвлеченно. Я не могу себе представить то, о чем вы говорите. Невозможно развязать войну между мужчинами и женщинами.

— Вы просто не хотите это представить. Слишком ужасно и безнадежно. Разумеется, до войны еще очень далеко, и не обязательно, что она охватит весь мир. Но зерна подозрительности, вражды, ненависти уже посеяны.

«Он правда свихнулся, — спокойно подумала Соня, — он ведет себя как сумасшедший. Полностью, до белья, переоделся в новую одежду, а старую выкинул. Потратил на это все наличные рубли. Поступок психа».

— Хорошо. Допустим. И вы считаете, что предотвратить катастрофу возможно, если Хот погибнет от вливания препарата? — спросила она с той ласково снисходительной интонацией, с какой обращаются к малым детям и психически больным.

— Отсрочить, притормозить — да. А это уже немало. Вероятно, вам даже придется пройти инициацию.

— Мг-м. И потом у меня будет так же вонять изо рта, как у Хота и остальных?

— Существует тринадцать ступеней посвящения. На последних пяти ритуальности не придается никакого значения. Балахоны, гробы, петли на шее, черное причастие нужны лишь для новичков.

— Черное причастие?

— Ну да. Сложная смесь животных и растительных препаратов. Состав меняется по мере продвижения адепта. На первых ступенях — высокий процент галлюциногенов. На последних — только биостимуляторы. Вы можете отказаться. Я уверен, вы будете проходить сразу девятую или десятую.

— А если, допустим, пятую или шестую?

— Нет. Они не станут тратить время на эти формальности. Они и так слишком долго ждали. Слушайте главное. Примерно через год вы сумеете создать схему строго научного объяснения действия препарата, вы дадите им гарантию.

— Стоп. Хоту сколько лет?

— Никто не знает.

— Как? Но ведь у него должны быть какие-то документы, официальная дата рождения.

— Последняя официальная дата — тысяча девятьсот тридцать пятый. Но документы врут. Он мог родиться сто, двести, триста лет назад и проживет еще столько же.

— Макс, вы же врач, разумный человек. Неужели вы верите тому, что говорите?

— Достаточно взять у него анализ крови.

— И обнаружить, что в жилах его течет клюквенный сок? — Соня едва сдерживала нервный смех.

— У меня нет времени и сил объяснять вам-то, что вы все равно очень скоро узнаете сами. Хот другой. Не совсем человек. Я хотя бы предупредил вас, меня не предупреждал никто, мне пришлось пережить шок. Потом я, конечно, привык, нашел для себя какие-то приблизительные объяснения, ну, просто, чтобы не свихнуться. Семь лет я был его придворным врачом.

Соня впервые взглянула прямо в глаза Максу и удивилась. Не было в них ни тени безумия. Только тоска и усталость.

— Хорошо, Макс, я готова принять вашу логику. Но вы забыли одну деталь. Когда Хот излагал мне свои планы, речь шла о том, что сначала я должна ввести препарат себе, а потом ему.

— Именно так вы и сделаете.

— Я могу умереть, вам это не приходило в голову?

— Нет, Соня, вы от вливания не умрете.

— Интересно. Стало быть, вы поняли принципдействия?

— Невозможно понять, это не для разума, это скорее из области чувств. Меня бы вливание убило. И Хота убьет. Кстати, Кольта тоже убьет, учтите это, на всякий случай. А вы, Соня, будете жить, очень долго, невероятно долго.

— Спасибо, — Соня усмехнулась, — не уверена, хочу ли я этого. Но все-таки какое-то объяснение должно быть. Приблизительное. Чтобы не свихнуться.

— Оно есть. Перечитайте записи профессора Свешникова. Займитесь нейропептидами.

Они вышли из кофейни. Небо расчистилось, выглянуло солнце.

— Макс, нейропептиды были открыты в конце шестидесятых двадцатого века. Свешников не мог знать о них.

— Не важно. Он выявил биохимический эквивалент эмоций, он назвал это ДДФН. Доказательство для Фомы неверующего. Материальное, биологическое подтверждение первичности Духа.

— Макс, я не помню этого. Я почти наизусть знаю записи Михаила Владимировича, но этого не помню, — тихо заметила Соня.

— Отправляйтесь домой, — сказал Макс, — включите телефоны, позвоните Зубову, скажите, что готовы лететь в Вуду-Шамбальск, готовы работать. Там, в степи, ничего не бойтесь, но будьте внимательны и осторожны. Запомните имя. Дассам. Никогда не произносите его вслух, не пытайтесь искать этого человека. Он сам вас найдет и поможет. Каким бы странным он вам ни показался, знайте: ему можно доверять, он на вашей стороне. Все, Соня, я свяжусь с вами, мы поговорим подробней.

— Макс, где вы остановились? Я провожу вас до метро или лучше давайте поймаю для вас машину.

— Соня, идите домой. Скажите Зубову о жучках, пусть его люди снимут.

Макс обнял ее, сухо поцеловал в щеку, отпрянул, побежал через перекресток.

Это был оживленный и опасный перекресток, без светофора. Машины ехали с трех сторон. Но в воскресенье утром движение было не особенно активным. Макс добежал до середины, встал, чтобы пропустить поток, оглянулся на Соню, помахал рукой. Краем глаза она заметила, как тронулся с места бежевый «Форд Фокус», припаркованный на противоположной стороне, у ограды торгового центра. Он поехал слишком быстро и не прямо, а как-то наискосок, крутым зигзагом.

Взвизгнули тормоза, несколько других машин отчаянно загудели. Макс метнулся в сторону и вдруг полетел. Мгновение он парил в воздухе, в метре от земли, и упал с глухим тяжелым стуком. «Форд» умчался на невозможной скорости. Соня успела увидеть, что номера его густо замазаны грязью.

Глава третья

Москва, 1921
Когда Михаил Владимирович вошел в палату, больной сел, спустил босые ноги на пол, приветливо заулыбался ему, крепко пожал руку, подмигнул.

— Что-то вы давно не навещали меня, дорогой профессор. Я уж соскучился. Только от одного вашего присутствия боль стихает. Вот что значит настоящий доктор, целитель.

— Вам больно? Где именно?

— Ну, нет, это я, конечно, преувеличил. Уже не больно, только щекотно, будто какие-то насекомые там ползают, — он пошевелил рукой, и толстые его пальцы на мгновение стали похожи на извивающихся червей.

«Каков актер, — восхищенно подумал профессор, — сколько разных личин у него в запасе».

— Щекотно, это хорошо. Стало быть, идет заживление, ткани восстанавливаются. Вы лягте, расслабьтесь. Ну, что ж, все замечательно. Сегодня можно снимать швы, и завтра, пожалуй, я вас выпишу.

— Да уж, пора. Почти неделю тут у вас валяюсь. Непозволительная роскошь.

— Разве роскошь? Необходимость. Ну-ка, язык покажите. Шире рот откройте и повернитесь к свету. А-а!

— А-а!

Звук получился глубокий, на басовой ноте. Язык вывалился до подбородка.

— Вот молодец. Хотя, конечно, никакой вы не молодец. Горло у вас нехорошее, гланды воспаленные. А язык — извольте сами посмотреть, — профессор протянул ему зеркало, — видите, серо-желтый, будто мхом зарос. Теперь представьте, такая же дрянь у вас вдоль пищевода, по всей слизистой.

Коба рассматривал себя довольно долго, прятал и опять высовывал язык, щурился, двигал бровями, наконец отложил зеркало.

— Стало быть, по языку можно судить о внутренностях? Любопытно, а у вас там что, доктор? Разрешите взглянуть?

— Извольте, — Михаил Владимирович усмехнулся и показал Сталину язык.

— Чистый, розовый, — констатировал он с некоторой завистью, — ну и как вам это удается?

— Умеренность во всем, еще древние знали.

— Хотите сказать, я неумерен? Жру, пью, курю много?

— М-м. К тому же сквернословите совершенно свински.

— Это что, тоже влияет?

— А вы думаете, нет?

Коба расхохотался, хлопнул Михаила Владимировича по коленке.

— Не по нашему, не по марксистски рассуждаете, профессор.

— Разве у Маркса написано, что сквернословить полезно для здоровья?

Новый взрыв хохота, добродушное покачивание головой, мигание глазом, совсем дружеское, свойское. Поманив профессора пальцем, Сталин горячо дохнул ему в ухо и прошептал:

— А х… его знает, чего там у него написано. Вы лучше с Ильичем об этом поговорите, он «Капитал» наизусть шпарит.

Дыхание показалось огненным. Михаил Владимирович слегка отстранился, тронул кончиками пальцев лоб Кобы.

— У вас жара нет?

— Нет, нет, не беспокойтесь, я уже здоров и готов к дальнейшей борьбе за великое дело освобождения трудящихся.

— Освобождения от чего, простите?

— Ну, профессор, это уж совсем нехорошо, не знать азбучных истин. Разве вам неизвестно, что мы освободили людей от неравенства, от эксплуатации и власти денег?

— Возможно, вы мечтали освободить человека, но освободили зверя в человеке.

— А если я скажу вам, что именно зверя мы мечтали освободить? Неужели вы не понимаете, что он, зверь, единственная реальность, единственная нелицемерная правда о человеке?

— О каждом человеке? И о вас тоже?

— Обо мне? — Усы слегка задрожали, губы растянулись, но затем лицо застыло, отяжелело, отекло, даже нос стал толще, и никакого следа улыбки не осталось.

Повисла неприятная пауза, и чтобы чем-то занять себя, Михаил Владимирович принялся рассматривать книги на тумбочке у кровати.

В. Стомак. «Заболевания желудочно кишечного тракта»; К. Салье. «Острые отравления, классификация ядов»; «Неврология» Штрюмпеля; тонкая брошюра Осипова «Сифилис и мозг».

Сталин держал паузу. Как всякий талантливый актер, он знал толк в паузах, умел молчать весьма выразительно.

— Увлекаетесь медициной? — спросил профессор и поднял закладку, выпавшую из «Острых отравлений».

Это была четвертушка канцелярского бланка, энергично изрисованная, сплошь покрытая причудливым орнаментом. Спирали, окружности, какие-то штучки вроде лепестков или капель, в них неразборчиво вписаны слова. Михаил Владимирович успел заметить несколько раз повторенное слово «Учитель» с заглавной буквы, рядом «ТФ» и еще странный знак, похожий на перевернутый скрипичный ключ.

— Кто предупрежден, тот вооружен, — сказал Сталин.

— Вооружен против кого?

— Да хотя бы против вас, врачей.

— Зачем?

— На всякий случай. Ну вот, скажите, доктор, неужели ни разу не заползало к вам в душу искушение? Допустим, больной вам совсем не симпатичен. Плохой человек, глупый, подлый. Лежит он перед вами на столе, голый, спит крепким сном. Все его потроха наружу, и ножичек острый у вас в руке. Дрогнет рука чуть чуть, и никто ничего не заподозрит. А, доктор? Ведь бывало?

— Интересный вопрос, — Михаил Владимирович опустился на стул возле койки. — Мне приходилось лечить и оперировать разных людей. Далеко не каждый был мне лично симпатичен. Глупость я особенным пороком не считаю. Подлость? Да, пожалуй. Но даже самый отъявленный злодей мне куда симпатичней смерти. Я хорошо знаком с этой дамой и никогда на ее стороне играть не стану.

— Ха-ха, — сказал Сталин и погрозил толстым пальцем, — у вас двое детей, а было трое. Старший сын умер. Владимир его звали, да?

— Вы так подробно знакомы с моими семейными обстоятельствами. Я польщен.

— Польщены? А что ж нахмурились? Слушайте, вот если бы, допустим, убийца вашего Володи лег к вам на стол, тогда как?

— Убийца моего Володи — пневмония.

— Пневмония — болезнь тяжелая. Но не обязательно смертельная, верно?

— У Володи двухсторонняя пневмония случилась на фоне давнего туберкулезного процесса.

— Туберкулез? У кого его нет? Я вон тоже болел и ничего, жив, как видите. И воспалением легких болел в ссылке, при сибирских морозах, на тощих арестантских харчах. А ваш сынок жил комфортно, питался хорошо. Мог бы и поправиться. Кто с ним был рядом в последние минуты? Кто видел, как он умер? Случайно не ваш ассистент, не товарищ ли Агапкин?

— Какое это имеет значение? — сухо спросил профессор.

— Да, в общем, никакого, — Сталин пожал узкими покатыми плечами. — Агапкин — товарищ надежный, настолько надежный, что партия доверила ему самое драгоценное здоровье в мире, здоровье Ильича. Партия ведь не могла ошибиться. Отдельный человек слаб, ошибается легко, может принять лютого врага за верного друга, пригреть змею на груди. А вот партия совсем другое дело, партия не ошибается никогда. Верно?

На Михаила Владимировича смотрели, не мигая, карие глаза с огненным отливом. Черные точки зрачков медленно расширялись. Форма их из округлой сделалась сначала овальной, а потом возникли два отчетливых горизонтальных четырехугольника, аккуратных и холодных, как могильные ямы.

Профессор выдержал этот взгляд. Он не пытался объяснить странный эффект, он уже понял, что это не игра тени и света, не оптический обман, и читал про себя любимую нянину молитву «Да воскреснет Бог…».

— …во ад сошедшего, и поправшего силу… и даровавшего нам Крест Свой Честный на прогнание всякого супостата, — вдруг донесся до него низкий, глубокий голос.

Сталин произносил те же слова, но только вслух, нараспев, как настоящий священник. Грузинский акцент почти пропал. Рука поднялась, толстые пальцы сложились щепотью. Он перекрестился, но как-то странно, снизу вверх и слева направо.

— Да, я слышал, вы окончили Духовную семинарию в Тифлисе, — спокойно заметил профессор, все еще не отводя глаз и наблюдая, как зрачки возвращаются к своей нормальной округлой форме.

— Не окончил. Меня выгнали с последнего курса за революционную деятельность. Моя мама до сих пор сильно переживает. А вы забавный человек, забавный. Теперь я понимаю, почему Ильич вам так доверяет.

— Ну, и почему же?

— Вы нас совсем не боитесь. А потому не врете. Хотя, конечно, врать умеете. И молчать умеете. Это ценное свойство, это дар Божий, молчание, — он опять расхохотался, весело, заразительно, и скорчил удивительно смешную рожу.

Москва, 2007
— Пожалуйста, вызовите «скорую», у меня нет с собой телефона, — обратилась Соня к первому попавшемуся прохожему, пожилому мужчине в наушниках, с черной таксой на поводке.

— Я это уже делаю, не видите? — ответил мужчина.

— Когда они приедут?

— Девушка, не мешайте, и так ничего не слышно!

— Простите. Спасибо, — пробормотала Соня и медленно, на негнущихся ногах, пошла по проезжей части, к Максу.

— Куда, дура! Жить надоело? Хочешь, как он, мать твою! — завопил из окна грязной «Газели» кудрявый молодой блондин и показал кулак.

Движение продолжалось, более того, многие ехали быстрее, знали, что через пару минут нагрянет милиция, «скорая», перекресток перекроют.

Макс еще дышал, дрожали веки, из носа, изо рта текла кровь. Соня опустилась на асфальт с ним рядом, посреди мостовой, взяла его руку, нащупала слабый нечеткий пульс. Губы его шевельнулись, Соне показалось, он что-то сказал, она склонилась ниже и услышала:

— Нейропептиды… каннибализм у примитивных народов… самка богомола… черное причастие… запомни, Соня… you must do your best, Соня, don't forget, Дас сам… ты должна… — английские слова мешались с русскими, кровь потекла сильнее. — I am sorry no more time to explain… Accident… несчастный случай.

— Макс, я видела, я знаю, это они, машина мчалась прямо на тебя, нарочно!

— Нет, only accident… пусть змей убьет Хота, цепь оборвется… Соня, ты должна, ты справишься. Будь внимательна с его кровью. Незрелые эритроциты, с ядрами. Анализ ДНК. Теламераза, ген пи аш 53. Все зафиксируй и надежно сохрани.

Хотелось приподнять ему голову, но она знала, что делать этого не следует до приезда «скорой». Если сломан позвоночник, можно навредить.

Несколько человек уже топтались рядом, но никто не решался подойти ближе, тихо переговаривались, охали, какая-то спортивная старуха в розовом лыжном костюме громко выкрикивала проклятья всем проезжающим машинам.

— Скажи, что не знаешь меня, ничего не говори им, — бормотал Макс уже только по русски, совсем без акцента. — Где ты, Соня? Не вижу тебя, где ты?

— Макс, я здесь, — повторяла Соня по русски и по английски. — Держись, не уходи, пожалуйста, ты выбрался, ты теперь свободен, именно сейчас ты начнешь жить своей собственной, отдельной жизнью. Ты женишься, у тебя будут дети. Я даже знаю кто. Две девочки, Ксю и Ли.

Визжали тормоза, от сигнальных гудков лопались барабанные перепонки. Небо почернело, опять сплошной пеленой повалил мокрый снег. Соня чувствовала, как пробегает по телу Макса быстрая мелкая дрожь, словно слабые разряды электричества.

— Ты замечательный врач, умный, чуткий, талантливый. Пожалуйста, немножко потерпи, вот, слышишь, сирена. «Скорая» едет, тебя спасут, — она бормотала, сама не ведая что, не замечая слез и мокрого снега.

«Скорая» действительно подъехала, следом сразу две милицейские машины. Бригада бросилась к Максу, Соня видела, как двое в зеленых халатах присели возле него на корточки, потом ее отвлек толстый милицейский капитан. Она сразу стала рассказывать ему о бежевом «Форде Фокусе», хотела подвести к тому месту у ограды торгового центра, где он стоял, показать, как он сорвался, помчался на Макса.

— Так уж и помчался? Специально, чтобы сбить?

— Специально! Я видела! — прозвучал рядом пронзительный голос спортивной старухи. — Убийцы, наркоманы проклятые! Всех их за сто первый километр, у кого иномарки, сразу за сто первый! А то разъездились, простому человеку уж и ходить негде!

Старухой занялся другой милицейский чин, отвел ее в сторонку, а Соне продолжал задавать вопросы толстый капитан. Соня механически отвечала и вдруг увидела, что «скорая» уезжает, а Макс так и остался лежать.

— Почему? — спросила она капитана.

— Мертвый он. Его труповозка заберет. Давайте-ка проедем в отделение, тут недалеко, надо протокол оформить.

— Как мертвый? У него пульс, он дышит.

— Врачи сказали — мертвый. Идемте в машину. Нужен ваш паспорт.

— Он у меня дома, я живу совсем рядом. Погодите! Они даже не пытались его спасти!

— Девушка, ну врачам-то видней. Значит, как вы сказали его зовут?

— Макс Олдридж. Год рождения точно не помню, между шестьдесят четвертым и шестьдесят седьмым. Профессия — врач, онколог. Кажется, он не женат, детей нет. Из родственников вроде бы жива мама.

— Мама, говорите? Слушайте, вы уверены, что он гражданин США?

— Мы встречались несколько раз в Германии, он говорил, что живет в Америке. Посмотрите, у него должен быть с собой паспорт.

— Паспорт? — капитан вытер мокрое от снега лицо и странно взглянул на Соню. — Ладно, давайте-ка пройдем к машине.

— Я никуда не пойду, пока он лежит. Тут что-то не так, — упрямо повторила Соня. — Почему они сразу уехали, почему не забрали его? Он жив, у него пульс, он разговаривал со мной!

— Может, вам послышалось? Что именно он сказал?

— Accident.

— Вот видите, потерпевший сам назвал это несчастным случаем. Ну, а еще?

— Нейропептиды.

— Чего? — капитан сморщился. — Объясните, не понял.

— Вообще пептид — любое органическое вещество, у которого молекулы по структуре как белковые, но меньше размером, — механически стала объяснять Соня, — приставка «нейро» обозначает все, что связано с нервной системой.

— Нейропептиды, — пробормотал капитан и покачал головой. — Вот надо же, помирает человек, а в голове что? Нейропептиды.

Из-за поворота с воем вылетел реанимобиль, остановился рядом.

— Что за черт, почему вторая «скорая»? — удивился капитан и пошел вразвалку к бригаде.

Соня пошла с ним, но ее остановил старший лейтенант.

— Сядьте, пожалуйста, в машину.

Не глядя на него, Соня бросилась к Максу.

— Стойте, куда? — крикнул лейтенант.

Макса перекладывали на носилки. Эта бригада в отличие от первой обращалась с ним бережно, как с живым.

— Он жив? Вы спасете его? — спросила Соня.

— Шансов мало, но попробуем, — пожилой врач влез в фургон следом за носилками, дверцы захлопнулись, реанимобиль сорвался с места, взвыла сирена.

Несколько зевак все не расходились, в их ряды вернулась спортивная старуха.

— Ну, правильно, сейчас как раз на органы и заберут, чего ж добру пропадать, — сказал маленький тощий мужчина с длинными, крашенными в жгучий черный цвет волосами.

— Ага, точно! Это мафия медицинская работает, у них все налажено, — подхватила старуха.

— Милиция тоже в доле, само собой, в доле, — возбужденно продолжал крашеный, — все шито крыто, документиков при нем нетути, согласия родственников не требуется, все его потроха, печенка, селезенка, почки, аккуратно вытащат, по холодильникам разложат и продадут богатеньким, которые свое здоровье всякими излишествами загубили. Деньжищи, подумать страшно, миллионы в свободной валюте!

— Как нет документов? Откуда вы знаете? — спросила Соня.

Крашеный повернулся всем корпусом, уставился на Соню, дернул головой и громко произнес:

— Она стояла с ним, она его толкнула под колеса! Я видел!

— Так, минуточку, — вмешался лейтенант, — что вы видели, гражданин? Документы ваши будьте любезны.

Крашеный мгновенно достал паспорт из-за пазухи, протянул лейтенанту.

— Пожалуйста, готов выступить свидетелем, вот эта девушка стояла рядом с убитым мужчиной, они говорили о чем-то, потом она сильно толкнула его на проезжую часть, как раз под колеса.

— Где именно они стояли? Можете показать? — спросил лейтенант, брезгливо морщась, и вернул паспорт.

Крашеная голова опять дернулась, глаза быстро, тревожно забегали.

— Вот, прямо тут и стояли, где все произошло.

— Тут? На проезжей части?

— Ой, ладно врать-то, — подала голос спортивная старуха, — стояли они на тротуаре, а сбили его вон аж где, посередине мостовой, и никто никого не толкал. Он пошел через дорогу, она осталась и к нему потом побежала, когда уж он упал.

Соня не могла произнести ни слова, она, не отрываясь, глядела на крашеного. Даже сквозь пелену мокрого снега было видно, какая странная у него мимика, как быстро и без всякого соответствия с произносимым текстом меняется выражение маленького сморщенного лица. Ходуном ходят кустистые седые брови, губы пучатся трубочкой, чмокают, растягиваются в лягушачьей сжатой улыбке, и весь он непрерывно движется, подергивается, словно на шарнирах.

— Да что вы бабу слушаете, товарищ милиционер? У них все заранее сговорено! Они ж нас ненавидят, суки хитрые, что молодые, что старые! Они нас истребляют, сначала по одному, потом скопом, вон, в Европе сплошное бабье в политике, мужиков совсем не осталось, всех извели феминистки проклятые! — монотонно, на одной высокой тоскливой ноте, кричал крашеный.

— Ты что несешь, слабоумный? Товарищ милиционер, что он несет? Да по нему психушка плачет! — мощным басом перекрикивала его спортивная старуха.

— Вот вот, и по психушкам нас распихают, сколько уж людей споили, истребили, до белой горячки, до петли довели бабы!

— Это кто ж вас, гаденышей, спаивает, кто вас истребляет? Сами вы, сволочи, себя губите, пьете, в игральные автоматы играете! — старуха схватила крашеного за шиворот, тряхнула.

Если бы не лейтенант, они бы подрались, и ясно, что победила бы старуха. Соня так и не узнала, чем закончилась дискуссия, ее увел толстый капитан, усадил в машину.

— Ну, психов развелось, — он достал из бардачка пачку сигарет, протянул Соне, — хотите?

— Спасибо, у меня есть.

Минуту молча курили. Соня назвала свой адрес, потом спросила:

— Вы записали номер той, первой «скорой»? Откуда вообще она взялась? Разве могут врачи бросить живого человека посреди улицы?

— Перестаньте, — поморщился капитан, — вы прямо как тот недоумок, честное слово. И так голова идет кругом. Слушайте, а может, вы все-таки ошиблись? Может, этот ваш Макс Олдридж никакой не американец?

— Вы же видели его документы.

— Ничего при нем нет. Ни паспорта, ни прав водительских, ни карточек кредитных. Пусто, глухо.

«Бумажник, — вспомнила Соня, — в кафе при мне он доставал бумажник из внутреннего кармана куртки».

Она открыла рот, чтобы сообщить об этом капитану, но заметила, что водитель сейчас пропустит поворот в ее двор, и сказала:

— Вот тут налево. Мы уже приехали.

Глава четвертая

Москва, 1921
— А, Федя, доброе утро. Ну, как там наш Коба? — спросил вождь, едва Агапкин переступил порог.

В маленькой столовой стол был накрыт к завтраку. Надежда Константиновна намазывала масло на белую горбушку, не для себя, для Ленина. Он механически жевал, прихлебывал кофе из щербатой фаянсовой чашки, сопел, хмыкал, проглядывая свежий номер «Известий».

— Володя, твоего обожаемого Сталина оперировал Михаил Владимирович Свешников, операция прошла успешно, тебе об этом по десять раз в день докладывают, — заметила Мария Ильинична с той особенной, нервно-иронической интонацией, которая появлялась у нее всякий раз, когда речь заходила о наркоме по делам национальностей.

— Маша, тебе не стыдно? Обожаемому, драгоценному аппендикс вырезали, — подхватила Надежда Константиновна. — Событие государственной важности, а ты проявляешь нечуткость.

— Наоборот, я глубоко и серьезно переживаю за товарища Сталина, — Мария Ильинична бросила в рот крошечный кусок колотого сахару. — Роскошный мужчина, горячий, темпераментный и почти жених мой.

— Маняша, перестань, — Ленин виновато покосился на сестру. — Ну, сколько можно язвить? Я уже признал свою ошибку, извинился перед тобой сто раз.

— О чем это вы? — удивленно спросила Крупская.

— А, Надя, ты не знаешь? Володя сватал меня ему, так и сказал: почему бы вам, Иосиф, не жениться на моей сестре Марии Ильиничне?

— Володя, это правда? — Крупская охнула и покачала головой. — Ты с ума сошел? Сталин женат, у него недавно сын родился!

— Ну, все, все, хватит, — проворчал Ленин и нарочно громко зашуршал газетой, — я знаю, что он женат, знаю!

— Разумеется, знаешь, — вздохнула Мария Ильинична, — ты хлопотал, чтобы ему в связи с прибавлением семейства дали квартиру поудобней. Предлагал даже поселить его в парадных комнатах Большого Кремлевского дворца. С его супругой ты отлично знаком. Надя Аллилуева, служит у тебя в секретариате.

— Володя, ты стал очень рассеян, — строго заметила Крупская.

— Неправда. У меня с головой все в порядке, — Ленин раздраженно отложил газету. — И нечего делать из меня маразматика. Просто Аллилуева совсем девочка, я думал, она дочь Кобы. К тому же я знаю, что он вдовец, жена померла давно еще, лет пятнадцать назад.

— Девочка, — морщась, вскрикнула Мария Ильинична, — вот именно, девочка, в дочери ему годится, двадцать три года разница в возрасте. А ты ему меня, старую грымзу, предлагал. Знаешь, как он называет таких, как я? Идейная селедка! Володя, ты понимаешь, до чего это гадко, унизительно? Я хоть и большевичка, и твоя сестра, а все-таки немного женщина, как ни прискорбно тебе это слышать!

Она громко двинула стулом, встала и вышла из столовой.

— Маня, подожди, кофе допей, — Крупская взяла ее чашку и отправилась следом.

Вождь поднял глаза на Агапкина, поморгал и печально произнес:

— Ох, какие мы стали нервные.

Ему было досадно, что тихий семейный завтрак скомкан, испорчен, сестра обижена, жена с ней заодно, а сам он, очевидно, неправ.

Федор мимоходом отметил про себя, что почему-то всякий раз, как возникает в обычном мирном разговоре имя Кобы Сталина, происходит маленькая гадкая склока, словно вместе со звуком имени пробегает по комнате ледяной зловонный ветерок, совсем легкий, неуловимый.

«Все это мои фантазии, — подумал Федор, — просто мне кавказец неприятен. Сочетание простецкого казарменного хамства с утонченным иезуитским ханжеством. Вроде солонины с патокой, гадость».

Впрочем, Федор мгновенно отбросил от себя мысли о наркоме по делам национальностей, человек этот совершенно ничего не значил в его жизни.

— Желудок пятые сутки не работает, — тихо пожаловался вождь, — я расклеиваюсь, Федя. Зрение портится, а от очков переносица болит.

Федору хватило одного взгляда, чтобы понять — ночь опять была бессонная, голова раскалывается, все раздражает. Вождь нуждался в двойной порции специального утреннего массажа, и, пожалуй, следовало дать ему вечером касторки. А от сумнацетина и веронала пора отказаться. Эти успокоительные уже не успокаивают, только вредят.

«Сразу отменять нельзя, — думал Федор, привычными движениями растирая виски и ушные раковины Ленина, — нужно потихоньку уменьшать дозы, подменять чем-то безобидным. Аскорбинкой, содой. Он ведь упрямый, просто так с привычными порошками не расстанется. В нем в последнее время появилось мелочное, тупое упрямство. Нехороший признак. Вообще с каждым днем ему хуже. Организм его приходит в негодность, разрушается, точно так же, как разрушается сейчас Россия. Но ему до России дела нет. Он страдает не из-за того, что провалился его грандиозный утопический проект».

Федор был уверен, что резкое ухудшение здоровья вождя связано вовсе не с умственным переутомлением и даже не с крахом коммунистических мечтаний, а совсем с иным событием: со смертью Инессы Арманд.

Она умерла в сентябре 1920 года на Кавказе от холеры. Ее привезли в Москву в свинцовом гробу. Ночью, под дождем, вождь пешком провожал этот гроб от вокзала к Красной площади, слезы текли по щекам, несколько раз он терял сознание, а во время гражданской панихиды упал на гроб, обхватил его руками, рыдал, задыхался, бился лбом о свинцовую крышку. Вот тогда и начался следующий этап болезни, вероятно, финальный этап.

Михаил Владимирович осматривал вождя не реже раза в неделю и давно уж говорил, что дело плохо. Болезнь прогрессирует, мозг все хуже снабжается кровью. Изнуряющие головные боли, провалы в памяти, судорожные припадки. В скором будущем — паралич и слабоумие. Можно облегчить страдания, но вылечить нельзя.

Впрочем, все это профессор Свешников говорил только Федору, наедине. Больному и его близким Михаил Владимирович старался внушить надежду. Требовал, чтобы больной вел себя разумно, жил за городом, в покое, на свежем воздухе, ложился спать не позднее полуночи, меньше работал, больше отдыхал. Профессор считал, что, соблюдая эти элементарные правила, вождь протянет еще года три.

— Ну, как, по твоему, Федя, сколько мне осталось? На этот вопрос Агапкину приходилось отвечать ежедневно и врать во благо, из лучших побуждений.

— Все зависит от вас, Владимир Ильич, — говорил Федор и повторял слова Свешникова о щадящем режиме.

— Ничего уж от меня не зависит, совершенно ничего! — жалобно вскрикивал вождь. — Вырывается машина из рук!

Он твердил эту странную фразу как заклинание. Непонятно, свой ли несчастный организм он сравнивал с машиной или разваливающуюся, бунтующую против новой власти Россию.

Пока шла Гражданская война, все беды легко было валить на белых и Антанту. Война кончилась, начался чудовищный голод, поднялись стихийные народные бунты. Тамбовское восстание под руководством бывшего эсера Александра Антонова к началу 1921 года охватило Воронежскую, Саратовскую, Пензенскую губернии. Настоящая дисциплинированная армия, около пятидесяти тысяч вооруженных повстанцев, готовилась идти на Москву.

В феврале восстала Западная Сибирь, забастовали московские рабочие, мятеж подняли моряки Кронштадта, те, кого называли оплотом революции.

Все это подавлялось с бешеной жестокостью и объяснялось происками недобитых белогвардейцев. Больной Ленин оставался сильным и хитрым диктатором, он ловко использовал древний метод кнута и пряника.

— Чем он безумней, тем разумней ведет себя как государственный муж, — заметил Михаил Владимирович после того, как в марте на десятом партийном съезде вождь объявил о переходе к новой экономической политике.

— Думаете, он больше не одержим идеей мировой революции и построения коммунистического общества? — спросил Федор.

— Он не настолько глуп, чтобы искренне верить, будто люди станут совершенно счастливы, если отнять у них имущество и деньги. Идея! Звук пустой, химера. Одержим он был самим собой, собственным «я», раздутым и воспаленным, как нарыв. Я великий, могучий, я создам другой мир, совершенней того, что есть, переделаю людей, исправлю ошибки Господа Бога. Я знаю как, я могу лучше, чем Бог. Я, я, я! Теперь он смертельно устал. Он ведь, по сути, не злой человек, а такое натворил. Не он один, конечно, однако, кажется, из всех из них только он трезвеет понемногу. Ему тошно и страшно. Он страдает, мечется, ищет оправдания.

— Что же будет дальше?

— Не знаю. Поживем — увидим.

По глазам Михаила Владимировича было ясно, что он не надеется на лучшее. А Федор надеялся. Вот, уже ходят трамваи, появилась частная торговля, власть перестала грабить крестьян, голод скоро закончится, и так, потихоньку, шаг за шагом, жизнь вернется в обычную колею. Пусть останутся прежние лозунги, возвеличивание революции, партии, пролетариата и его вождей. Пусть как угодно называется строй — социализм, коммунизм, главное, чтобы люди отмылись, отъелись, оделись. Тогда меньше будет недовольных. Соответственно отпадет и нужда в репрессиях.

И еще, совсем уж вопреки здравому смыслу, потихоньку от самого себя, Федор верил, что Ленина может спасти от болезни и смерти чудесный препарат. Древний паразит излечит его мозг, сосуды станут эластичными, на месте отмерших клеток возникнут новые, здоровые. Обновленный, окрыленный, глубоко раскаявшийся, Ильич сумеет управлять Россией разумно и милосердно.

«Ты понимаешь, что все это детский, наивный бред, — говорил себе Федор. — Да, понимаю, но мне нужны силы, а их дает только надежда, пусть наивная и бредовая. Когда она уходит, мне очень худо, физически худо, я слабею, я могу погибнуть».

Он с особенной тщательностью разминал правые конечности вождя, руку и ногу, которые все чаще теряли подвижность и чувствительность, что было недобрым признаком. Федор, как заведенный, разогревал холодную кожу, разгонял кровь и услышал слабый, на выдохе, шепот:

— Вырывается машина из рук.

Можно было закончить массаж. Правые конечности ожили, ногти порозовели. Федор в изнеможении опустился на стул, вытер пот со лба и решился спросить:

— Владимир Ильич, о чем вы? Какая машина?

Вождь широко, со стоном зевнул, по стариковски пожевал губами.

— Как тебе объяснить? Ну, представь, будто бы сидит человек, который ею правит, а машина едет не туда, куда ее направляют, а туда, куда направляет что-то, не то нелегальное, не то беззаконное, не то Бог знает, откуда взятое.

Москва, 2007
Как только вошли в квартиру, Соня включила городской телефон. Капитан звонил по нескольким номерам, разговаривал довольно долго. Наконец положил трубку, вздохнул и сообщил, что Макс Олдридж умер. У него были множественные травмы, несовместимые с жизнью. Личность его установили. Пластиковая карточка, удостоверение доктора медицины, лежала в нагрудном кармане рубашки.

— Почему вы так плохо думаете о людях? — спросил капитан. — Почему вы считаете, что бумажник украли врачи той первой «скорой»?

— Ну, а куда же он подевался? Я видела, как Макс вытаскивал его в кафе, — сказала Соня.

— Откуда вытаскивал?

— Из внутреннего кармана куртки.

— И потом туда же положил?

— Да.

— Куртку застегнул?

— Нет.

— Ну, вот, бумажник мог запросто вылететь при ударе, кто-то из прохожих быстренько подобрал.

— Я бы заметила. Я все время была рядом.

— Да бог с вами, Софья Дмитриевна. Вы были в шоке, когда я к вам подошел, вы, извините, рыдали. К тому же такой снегопад. А бумажник мог отлететь далеко, на тротуар.

— Ладно. Допустим. Но почему вы все-таки не хотите выяснить, что за «скорая» явилась через пять минут и куда она так поспешно исчезла, оставив еще живого человека на мостовой?

— Та «скорая» ехала по другому вызову, они очень спешили. Им показалось, что вашему американцу уже ничем помочь нельзя, им некогда было размышлять. Собственно, они даже не обязаны были останавливаться.

— Бежевый «Форд Фокус» с заляпанными номерами тоже очень спешил, — устало пробормотала Соня, — и его искать вы не будете.

— Его как раз будем. Шансов, правда, мало, но постараемся. Софья Дмитриевна, прочитайте, пожалуйста, протокол и распишитесь.

Соня пробежала глазами ровные строчки. Почерк у капитана был крупный, детский. Он записал все подробно и точно, даже слово «accident» вывел латинскими буквами, правда, с одним «с». Соня машинально исправила ошибку, расписалась и больше никаких вопросов задавать не стала.

— Вам, Софья Дмитриевна, надо сейчас отдохнуть, отвлечься. Не морочьте вы себе голову всякими кошмарными подозрениями. Каждый день под колесами, в авариях, десятки людей гибнут. Что делать? Это Москва, — сказал капитан на прощанье.

Дверь захлопнулась, Соня тронула задвижку. Макс починил ее. На коридорной тумбе валялась отвертка. Соня опустилась на пол посреди прихожей, обняла колени, сжалась в комок, пытаясь унять дрожь. Ей хотелось забыть навсегда лицо Макса, струйку крови изо рта и бормотание: ты должна сделать это, должна, должна…

Она оказалась последним человеком, с которым говорил Макс. Он не успел рассказать все, что собирался. Слишком много осталось вопросов. Чем господин Хот отличается от всех прочих людей и сколько на самом деле ему лет? Зачем господину Хоту паразит, если он и так не помирает? Об этом пока Соня старалась не думать.

Имя Дассам, в связи с Вуду-Шамбальской степью, встречалось в записях Михаила Владимировича. Тут хотя бы можно разобраться, есть ниточка. А что делать с нейропептидами? ДДФН. Возможно, среди множества загадочных аббревиатур в записях Михаила Владимировича была и такая. Но откуда Макс узнал расшифровку?

Конечно, определенная логика тут есть. Попадая в организм, паразит оценивает его гормональный баланс и на этом основании делает свой выбор. Что такое гормональный баланс? Сегодня науке уже точно известно, что работа желез напрямую связана с нервной системой. За каждой эмоцией мгновенно следует выброс соответствующих пептидных гормонов. Иными словами, сначала чувство, движение души, затем физиология, а вовсе не наоборот.

«Боже мой, но это так просто, — подумала Соня, — любая деревенская бабуля знает, что все болезни от нервов, древнейшее из всех известных направлений медицины, индийская аюрведа, „наука жизни“, основана именно на этом».

Ей стало стыдно за свою снисходительность, за скептическую усмешку, с которой она слушала Макса, когда они сидели в кафе.

Если бы он не погиб, она бы ему не поверила. Но от просьбы умирающего не так легко отмахнуться.

Она все не могла успокоиться, согреться и соображала плохо. В голове сам собой повторялся бессмысленный набор букв и цифр. Это тупое настойчивое повторение ее напугало, вспомнились какие-то смутные истории про зомбирование с помощью словесных и цифровых кодов. Она поднялась с пола, прошла в кабинет, записала буквы и цифры на бумаге и тут же поняла, что это всего лишь автомобильный номер. Номер «скорой», которая уехала, бросила умирающего Макса.

«Что касается бумажника, он действительно мог вылететь из кармана при ударе. Тут капитан прав, — спокойно подумала Соня, — люди из „скорой“ не воры. Зачем им бумажник? Нельзя так плохо думать о людях. Просто они должны были удостовериться, что дело сделано».

— Ну, что, господин Хот, вы довольны? — произнесла Соня, обращаясь к невидимым жучкам. — Ваши ребята молодцы. Безупречно разыграли несчастный случай. Типично московский accident. Ничего, что я говорю по русски? Вам ведь переведут?

Одинокий сиплый голос прозвучал жалко и неубедительно. Соня замолчала, прислушалась к тишине. Внезапная мысль о том, что говорит она с пустотой, нет никаких жучков, заставила ее улыбнуться. И тут же в зеркале она увидела себя, с этой жалкой вымученной улыбкой, всклокоченными волосами, опухшими заплаканными глазами, красными пятнами на скулах.

«Если какая-нибудь живая душа и слышит меня сейчас, то это может быть только душа Макса, — подумала Соня, — тело его коченеет в больничном морге, а душа, прежде чем пересечь небо над Атлантикой, обязательно должна навестить меня, удостовериться, что я все поняла правильно и не подведу».

— Господин Хот, — продолжила она вслух по немецки, — боюсь вас огорчить, но ваши люди поторопились. Вы позволили Максу добраться до Москвы и явиться ко мне исключительно для того, чтобы я получила от него информацию. Он узнал нечто важное и вам открыть не пожелал. Возможно, он открыл бы это мне, но не сразу. Он слишком волновался. Он не успел. Ему нужно было дать время.

Соня замолчала. Ее трясло от холода. Стало тихо, даже шума улицы не было слышно, как будто остановились сразу все машины. Исчезла комната, уплыл пол из под ног. Время замерло, образовалась ледяная неподвижная пустота, в которую Соня была впаяна, как древняя муха в кусок янтаря. И вдруг зазвонил телефон. Соня подпрыгнула от неожиданности. Прежде чем взять трубку, глубоко вдохнула и выдохнула.

В трубке что-то трещало, посвистывало. Несколько раз Соня повторила: «Алло, слушаю вас», хотела уже нажать отбой, но тут глухой голос произнес:

— Вы опять лукавите, Софи.

Он говорил по русски, с сильным акцентом. Она, конечно, узнала его, но не могла поверить. Нет, то, что позвонил именно он, именно сейчас, было вполне нормально. Она ожидала чего-то в этом роде. Но он не знал русского. Не мог знать, не имел права знать.

— Я плохо владею вашим языком, я не люблю его, он слишком сентиментален и расплывчат со своими уменьшительно ласкательными суффиксами, бесконечными синонимическими рядами и качественными прилагательными, — спокойно продолжал голос в трубке, — однако не будем отвлекаться. Мы еще сможем поговорить на эту интересную тему. Итак, Софи, вы опять лукавите. Макс, конечно, сказал вам не все, но достаточно много.

— Нет, господин Хот. Он ничего не успел сказать, — ответила Соня и с трубкой в руке отправилась на кухню, за сигаретами.

— В таком случае о чем же вы беседовали так долго?

— О вас, господин Хот.

Сигарет на кухне не оказалось. Соня вышла в прихожую, перетряхнула сумку.

— Будьте любезны, подробней.

— С удовольствием. Мы говорили, что вы, господин Хот, мерзавец, самозванец, мошенник, что вы постоянно врете и у вас завышенная самооценка. — Соня бросила сумку, стала шарить по карманам куртки.

— Какая прелесть! — Хот весело рассмеялся. — Жаль, я этого не слышал.

— Все вы слышали, — устало вздохнула Соня, — вы прицепили Максу маленький микрофончик. Он не знал этого.

— Софи, вы меня радуете. Как вы догадались?

— С вашей помощью, господин Хот.

— Потому что я сказал, что не слышал? Думаете, я всегда говорю неправду?

— Уверена. Трюк со «скорой» был весьма красноречив. Фургон стоял наготове. Ваши люди хотели убедиться, что Макс не выживет, и еще — снять подслушивающее устройство.

Сигареты Соня нашла в кармане куртки. Там же лежал картонный ярлык с приколотым пакетиком.

Стало быть, господину Хоту все же не удастся получить запись разговора. Возможно, пока он об этом не знает. Его ждет сюрприз. Обнаружить и снять подслушивающее устройство, спрятанное в одежде, довольно сложно. Макс придумал отличный способ. Зашел в торговый центр и полностью переоделся во все новое.

Кроме сигарет и ярлыка Соня обнаружила в своем кармане еще кое что. Маленькую темную склянку. В трубке продолжал звучать спокойный голос Хота:

— Поздравляю и аплодирую. Стало быть, подозрения относительно бумажника были — как это? Лапшой на уши милому милиционеру? Кстати, он действительно оказался милым, отлично воспитанным, интеллигентным душкой. Я правильно подбираю слова?

Склянка была размером с перепелиное яйцо, темно-синего стекла. Металлическая крышка запаяна. Никаких наклеек, только на крышке выдавлена едва заметная латинская буква «V».

— Софи, вы слышите меня?

— Да, господин Хот.

— Я задал вопрос.

— Да.

«V» означало «Вакуум». Соня вернулась в комнату, зажгла торшер, поднесла склянку к лампе. Внутри был тонкий светлый порошок.

— Софи, в чем дело? Что происходит?

— Ничего, господин Хот. Я хочу закурить и не могу найти зажигалку.

Глава пятая

Подмосковное имение Горки, 1921
Ленину стало лучше, осмотр закончился быстро, но вождь все не отпускал профессора.

— Федора теперь часто забирает к себе Бокия, — шепотом объяснила Мария Ильинична, — Володе скучно с нами, а от товарищей он устает, так мало осталось людей, которые его не раздражают.

Сыграли партию в шахматы. Михаил Владимирович нечаянно выиграл и еще имел глупость извиниться за это. Ленина он рассмешил, зато разозлил Крупскую.

— Вы так извиняетесь, будто хотите показать, что все нарочно проигрывают Володе, потому что он вождь и потому что он болен.

— Не обращайте на нее внимания, она сегодня сердитая, — сказал Ленин, — впрочем, извиняться правда не стоило. Это получилось как-то двусмысленно и обидно.

Потом пили чай за овальным столом в овальной гостиной. Ленин вдруг заговорил о литературе, стал рассказывать о своем недавнем визите к студентам Вхутемаса.

— Я их спрашиваю, что читает молодежь, любят ли они Пушкина. Отвечают дружным хором: Пушкин устарел! Буржуй он. Представитель паразитического феодализма. Вот Маяковский наш, революционер, как поэт гораздо выше Пушкина, — Ильич захихикал, позвенел ложечкой в пустом стакане и произнес, длинно растягивая свое картавое «р»: — Дурр-рачье! Совершенно не понимаю увлечения Маяковским. Все его писания штукарство, тарабарщина, на которую наклеено слово «революция».

— Маяковский — новатор, он искренне, глубоко революционен, — вяло возразила Мария Ильинична.

— Брось, Маняша, он шут гороховый, — Ленин сморщился и махнул рукой. — Нет, я не спорю, возможно, революции нужно и штукарство. Но только пусть люди меру знают, не охальничают, не ставят шутов, даже революционных, выше буржуя Пушкина.

— Володя, но у Пушкина далеко не всеидеологически безупречно, — строго заметила Крупская, — много нездоровой фантастики, мистики, вроде «Вещего Олега». Это совершенно недопустимо. А «Сказка о рыбаке и рыбке»? Что ты усмехаешься? Там внутри простенького сюжетца спрятана очень вредная мораль, она имеет мало общего с моралью коммунистической.

Ленин вздохнул, посмотрел на жену, потом на Михаила Владимировича.

— Изволите ли слышать? А ведь вроде не глупая женщина.

— Надя, что ты несешь? — встряла Мария Ильинична. — Пожалуйста, будь так добра, оставь Пушкина в покое.

— Нет, вот уж дуру из меня делать не нужно, — щеки Крупской стали медленно багроветь, — я отлично понимаю, что ребята больше интересуются рыбкой, чем моралью, но сказка запоминается на всю жизнь и позднее входит в ряд факторов, влияющих на поведение человека. Мы обязаны перевоспитывать массы. Литература должна стать молотом в великой коммунистической кузнице, в которой куется новый человек. Вы, Михаил Владимирович, не согласны со мной?

— Не согласен.

— Почему же?

— Да хотя бы потому, что куют железо, а человек живой. Если по нему бить молотом, он не перевоспитается, он просто погибнет сразу.

— Не надо передергивать, вы прекрасно понимаете, что молот — это только метафора, я говорю о педагогике.

— Пе-да-го-ог, — басом пропела Мария Ильинична и покачала головой.

— Да, представь, Маша, я педагог! Я беру на себя труд заботиться о будущем, о подрастающем поколении, о тех, кто придет нам на смену. Я считаю, что наши лучшие писатели должны создать современную сказку, до конца коммунистическую по содержанию.

— Кто ж ее читать станет, эту твою сказку-молот? — хохотнув, спросила Мария Ильинична.

— Если принять нужные меры, читать станут все, как миленькие. Ты, Маша, вместо того, чтобы язвить, принесла бы варенья. Оно уж остыло, наверное, — Крупская обиженно засопела и посмотрела на Михаила Владимировича, — у нас варенье, крыжовенное, свежее, только сегодня сварили. Я бы сама сходила, но у меня рука неверная.

— Да, Надя, к варенью тебя лучше не подпускать. В прошлый раз ты взялась разложить по банкам и весь тазик перевалила на пол, — сказала Мария Ильинична и быстро ушла в кухню.

— Маша! Ты злая! Я не виновата, что у меня тремор, — крикнула ей вслед Крупская.

Выпуклые, водянисто-серые, в розовых прожилках глаза набухли слезами. Она сидела, тяжелая, отечная, красная, то и дело оттягивала трясущимися пальцами ворот темного джемпера, он казался слишком тугим для шеи, раздутой зобом. Базедова болезнь перешла в безнадежную хроническую форму, неопасную для жизни, но мучительную для больной и для ее близких. Товарищ Крупская была обидчива, истерична, плаксива. Впрочем, только дома. При посторонних она держалась молодцом.

Вернулась Мария Ильинична с вазочкой варенья. Вождь заговорил о Тургеневе, признался, что его любимый роман — «Дворянское гнездо», и ударился в воспоминания.

— В некотором роде я тоже помещичье дитя. Живал в дедовской усадьбе. Именье Кокушкино, сорок верст от Казани. Красиво там было. У крутой дорожки, сбегавшей к пруду, росли старые липы, так, знаете, ровным кружком, и получалась беседка. Любил я эту беседку. Любил поваляться в копнах скошенного сена, однако не я его косил. Ел с грядок землянику и малину, которую не я сажал.

— Володя, малина — куст, на грядке не растет, — ехидно заметила Мария Ильинична.

Но вождь ее не услышал, продолжал вдохновенно говорить.

— Утречком парное молоко в глиняной кринке, оченно приятная и полезная штука. Молоко я пил, а корову, между прочим, не доил никогда, — он глухо захихикал, подмигнул и почему-то погрозил пальцем профессору, — так-то, Михаил Владимирович. Пролетариев среди нас мало. Разве что Коба, сын сапожника, но и с ним все не так просто.

Михаилу Владимировичу неловко было сидеть в этой нарядной чистенькой гостиной и слушать откровения вождя. Усадьба Горки принадлежала Зинаиде Григорьевне Морозовой, из старинного купеческого рода, на который, казалось, легло проклятье.

Савва Морозов щедро спонсировал большевиков и застрелился, завещав им солидную сумму. Скоро случилась еще трагедия. Племянник Саввы, совсем молодой человек по фамилии Шмидт, увлекся революционными идеями, в 1905 году агитировал рабочих собственной фабрики бастовать, попал в тюрьму и тоже покончил с собой, перерезал вены осколком стекла. Михаил Владимирович смутно помнил какие-то газетные публикации о малолетних сестрах — наследницах Шмидта, будто бы выданных замуж за большевиков и тоже передавших в партийную кассу почти все свое огромное наследство.

Зинаиде Григорьевне Морозовой посчастливилось вовремя уехать. На окнах остались ее цветастые занавески с оборками, на столе ее посуда. Мария Ильинична перенесла к себе из ванной комнаты фаянсовый туалетный столик, белый, в синих васильках. На столике — серебряная пудреница, щетка для волос, граненые флаконы духов. Профессор не спрашивал, чье это, он знал, что даже постельное белье тут морозовское. Из собственного ульяновского имущества только подборка марксистской литературы, узкие раскладные койки, которые эта троица таскала с собой по всей Европе в годы эмиграции, да клетчатый плед, подарок мамы, Марии Александровны, любимому сыну Володе.

Федор рассказывал, что, когда осенью 1918 го семейство впервые приехало в Горки, Ильич попросил растопить камин в гостиной. Трубы забыли прочистить, едва не спалили дом. Треснуло большое зеркало над каминной полкой. Но в семье Ульяновых не было суеверных. Так и висело зеркало, перечеркнутое черным косым крестом трещины.

— А что же теперь в имении вашего деда? Кто там живет? — решился спросить Михаил Владимирович.

— Никто, — ответил вождь и развел руками, — нет больше имения. Продали его, а потом, я слышал, разгромили мужички в порыве праведного гнева, да сгоряча прихлопнули нового хозяина, эксплуататора. Вот была бы потеха, если бы я оказался на его месте. А ведь мог, запросто мог! Мама так хотела, чтобы я зажил помещиком.

Мария Ильинична, накинув шаль, отправилась провожать профессора. На крыльце остановилась.

— Смотрите-ка, дождь. Автомобиль ваш у ворот, надо бы послать кого-нибудь за шофером, пусть подъедет прямо к дому.

— Спасибо. Я лучше пешком, хочется подышать.

— Да, тут хорошо дышится. Я тоже люблю гулять по парку, чем-то эта чужая усадьба напоминает наше Кокушкино. А то бы остались еще на пару часиков. Вот-вот Сталин явится.

— Ну, тогда мне тем более пора.

Она промолчала, но понимающе улыбнулась, пожала руку Михаилу Владимировичу и ушла в дом. Профессор медленно побрел по аллее, подставив лицо мелкому холодному дождю. Листья только начали желтеть и падать. Незаметно опускался вечер.

Михаил Владимирович особенно любил это время суток, сумерки, когда все затихает, природа молчит, словно задумалась глубоко или беззвучно молится перед сном. Казалось, солнце уже не выглянет, не пробьется сквозь густую хмарь. Свернув с аллеи на тропинку, ведущую к реке, Михаил Владимирович задел плечом юную мокрую елку, и вспыхнули на лету капли, туман засветился, пронизанный пологими лучами, такими плотными, словно свет может быть плотью, теплой и гладкой на ощупь.

В глубокой голубой прогалине посреди сизого облака показалось солнце целиком, тяжелое, густо оранжевое, с вишневым пьяным отливом. Оно стояло совсем низко над горизонтом, тонкий березовый ствол, угольно черный на фоне света, косо рассекал диск. Михаил Владимирович знал, как легко и радостно, одним прикосновением, исцеляют душу небо, облака, солнце, деревья, роса на стриженой траве, крупные капли в ложбинках палых листьев, тонкая изморось на сером габардине пальто. Знал давно, сколько помнил себя, а все удивлялся, каждый раз это было словно впервые.

Пока он спускался к реке, солнце исчезло, студеная мгла залила парк. Впереди, на черной траве, смутно белел овальный блик, лодка, втянутая на берег. Михаил Владимирович иногда после визита к вождю позволял себе короткую прогулку до маленького скрипучего пирса. Залезал в лодку, выкуривал папиросу, слушал лягушек, плеск воды, тишину.

До лодки осталось несколько шагов, и вдруг вспыхнул огонек. Кто-то стоял и курил у пирса. Михаил Владимирович хотел тихо удалиться, но огонек папиросы двинулся прямо к нему.

— Стойте, куда вы, господин Свешников?

Разумеется, нельзя было не узнать этот голос, кавказский акцент, коренастую узкоплечую фигуру в коротком темном пальто. Он двигался по траве совершенно беззвучно в своих мягких сапогах.

— Добрый вечер, Иосиф Виссарионович, — профессор остановился, достал папиросы.

Чиркнула спичка. Подсветилось снизу усатое лицо, блеснули глаза. Спичка тихо затрещала и погасла. Профессор достал еще одну. Пока прикуривал, успел заметить черный поднятый воротник, красный вязаный шарф.

— Не самое подходящее время для прогулок, — тихо заметил Сталин, — темно, сыро. Простыть не боитесь?

— А вы?

— Мне терять нечего. Горло и так уж болит.

— Чем лечитесь?

— Шарфом заматываюсь, мама моя для меня его связала, давно, лет двадцать назад. Помогает лучше любых лекарств.

— Шарф — это, конечно, хорошо, но все равно идите скорее в дом, выпейте чаю горячего. Вы сипите, догуляетесь до ангины.

— Сейчас пойду. Только скажите, как он?

— Ему значительно лучше.

— Он поправляется?

— При его болезни поправиться трудно.

— Он безнадежен?

— Он очень сильный человек, у него огромная воля к жизни, и одно это дает надежду.

— Да, он сильный. Горный орел, вождь новых масс, простых обыкновенных масс, самых глубочайших низов человечества.

Сталин произнес это с пародийным пафосом, усмехнулся, затоптал папиросу, тут же стал закуривать новую. Третья вспышка, на этот раз совсем близкая, осветила усы, черный воротник, красный шарф.

Михаил Владимирович вздрогнул, легкий электрический заряд пробежал по телу. Только сейчас, в сумерках, вдруг прояснилось тревожное, тягостное чувство, которое до этого мгновения даже нельзя было назвать воспоминанием. Просто смутный образ, размытая картинка. Хотелось поймать ее, рассмотреть хорошенько, но всякий раз она таяла, словно дразнила.

Еще при первом знакомстве, два года назад, Михаилу Владимировичу показалось, что когда-то где-то он уже встречал этого коренастого кавказца в красном шарфе домашней вязки и прозвучала фраза: «Вождь новых масс, простых обыкновенных масс, самых глубочайших низов человечества». Но только сказано было немного иначе, «вожди», речь шла о двух людях, и это не имело никакого отношения к Ленину.

— Что? — спросил Сталин, и вместе с огоньком папиросы вспыхнули его глаза.

— А? Нет, ничего. Мне пора, всего доброго, — Михаил Владимирович развернулся и быстро пошел вверх по тропинке.

Москва, 2007
Метель давно кончилась, клочья облаков неслись по небу, ледяной ветер бил в лицо. Соня нашла сухую скамейку в маленьком сквере неподалеку от дома, села, вытащила мобильный.

После разговора с Хотом она не могла оставаться в квартире. Ей хотелось на воздух. К тому же звонить кому-либо при незримых внимательных слушателях она не собиралась.

Вдали, в прогалине между домами, возникло золотистое облако, по форме отчетливо напоминающее силуэт небольшой обезьяны с длинным пушистым хвостом. Прочие облака убегали, а это стояло, подсвеченное холодным солнцем, и не меняло формы. Соня смотрела на него, бесцельно сжимая в руке мобильный. Облако тоже смотрело на Соню, улыбалось всем своим невесомым существом. Опять образовался провал во времени. Исчез уличный шум, остановился ветер, но не темная ледяная пустыня была сейчас вокруг, а совсем наоборот. Теплый, одушевленный свет, в котором ничего не страшно. Окажись в эту минуту рядом какой-нибудь злодей, вроде Хота, он выглядел бы маленьким смешным уродцем, а скорее всего, просто сразу растаял бы, как ком грязного снега в луже.

Порыв ветра сдернул с головы капюшон. Соня вспомнила, что собиралась звонить Зубову, и удивилась, почему так долго неподвижно сидит, уставившись в проем между домами.

Ничего не произошло, но все изменилось. Она сидела минуты две, не больше, смотрела на золотое облако, ни о чем не думала. После этой короткой передышки отпустила нудная боль, которая успела стать привычным состоянием души. Теперь Соня ясно поняла, как далеко зашла в своей депрессии. Еще немного, и могла бы заболеть всерьез.

В голове у нее сложился четкий план дальнейших действий.

Итак, надо позвонить Зубову. Все ему рассказать. Надо лететь в Вуду-Шамбальскую степь и работать. Хотя бы ради того, чтобы больше никто не погиб из-за препарата. В руках Михаила Владимировича препарат спасал, возвращал к жизни. Сейчас он только убивает — одним лишь фактом своего существования. Так не должно быть.

Зубов мгновенно взял трубку. Голос у него был глухой и тревожный.

— Иван Анатольевич, можете приехать?

— Соня, что случилось?

— Приезжайте, пожалуйста. Или нет, лучше я приеду куда-нибудь.

— Соня, понимаете, я… Секунду… нет у него родственников. Ну, значит, я напишу расписку, сейчас… — он заговорил с кем-то, прикрыв трубку ладонью.

Соня ждала, наконец услышала:

— Простите, я перезвоню вам.

— Когда?

— Честно говоря, не знаю. Вот что, я пришлю моего человека, вы с ним знакомы. Дима Савельев.

— Иван Анатольевич, где вы?

— На Брестской. Все, Соня, не могу говорить. Простите.

Раздались частые гудки. Соня вскочила, бросилась к проспекту, подняла руку, чтобы поймать машину. Тут же остановилась новенькая черная «Мицубиси». Соня только заглянула в стекло и помчалась прочь, к метро.

«Боже, что со мной? Ничего страшного, просто физиономия водителя не понравилась. Слишком быстро остановился, будто ждал заранее. Привет. Меня можно поздравить. Начинается мания преследования».

Пока она стояла в очереди за карточкой в метро, позвонил мобильный.

— Софья Дмитриевна, здравствуйте. Это Савельев. Я могу быть у вас через тридцать минут.

— Спасибо, не нужно. Я еду на Брестскую. Вы знаете, что там происходит?

— Нет. Мне только что позвонил Иван Анатольевич, сказал, у вас что-то случилось, нужно срочно приехать.

— Да, вообще-то случилось, но сейчас я должна быть на Брестской.

— Хорошо. Встретимся там.

У «Белорусской» в ближайшей аптеке она купила упаковку шприцев и пару флаконов физраствора.

«Я вряд ли решусь. Я никогда не делала внутривенных инъекций человеку, я колола только крыс, кроликов, морских свинок. Это так, на всякий случай, если совсем уж безнадежно».

На повороте рядом с ней притормозил серый «Опель». Вышел водитель. Соня сразу узнала его. Тот самый Дима Савельев. Он вытащил ее с яхты Хота.

С тех пор прошло больше месяца. Соня забыла, как назывался маленький портовый городок, только помнила, что это было побережье Нормандии. Четыре часа, пока ехали до Парижа, Савельев сидел рядом с Соней на заднем сиденье джипа и терпеливо слушал ее бред. Она бормотала, что больше не хочет жить, что теперь никогда не станет нормальным человеком, не сможет смеяться, радоваться, любить. Это невозможно, если миром правят такие злобные хитрые ублюдки.

Савельев утирал ей слезы, убеждал, что все пройдет, забудется. Миром правят вовсе не они, то есть им хочется так думать, будто они реальная мировая закулиса, но на самом деле они всего лишь злобные хитрые ублюдки.

В Париже он сдал Соню с рук на руки Зубову и дедушке, который специально прилетел из Германии.

С тех пор они с Савельевым ни разу не виделись. Сейчас ей было неловко смотреть ему в глаза. Никогда в жизни она не позволяла себе рыдать у кого-либо на плече, тем более у совершенно чужого человека.

— Садитесь, Софья Дмитриевна, тут всего два шага, но лучше доехать, — сказал он и раскрыл перед ней дверцу.

— Вы говорили с Зубовым? — спросила Соня, когда машина тронулась.

— Конечно. Он просил предупредить вас, там все очень серьезно. Вы должны быть готовы. Понимаете, три дня назад умер Адам. Старик был сильно привязан к псу, и вот, сердце не выдержало.

— Зубов решил не отдавать его в больницу?

— Как вы догадались?

— Слышала обрывок разговора.

— На самом деле это было тяжелое решение для Ивана Анатольевича. Старик пришел в себя, заявил, что помереть хочет дома. Звал вас, но Иван Анатольевич не хотел вас травмировать, он сказал, вы до сих пор не пришли в себя.

— Ерунда. Я в порядке.

Когда въехали во двор на Брестской, навстречу, от подъезда, отчалила «скорая». Дверь в квартиру была открыта, Зубов курил на лестничной площадке.

— Они сделали, что было в их силах, даже больше. Он сейчас в коме, так что можете не спешить, Сонечка, на самом деле шансов никаких, он вряд ли очнется. Они сказали…

Соня махнула рукой и, не раздеваясь, помчалась вглубь квартиры.

Глава шестая

Москва, 1922
Просторная клетка занимала треть лаборатории. В углу стоял толстый обрубок дубового ствола с большим дуплом. С сетчатого потолка свешивались веревки разной длины, с кольцами, узлами, жердочками. Вдоль решеток тянулись перекладины. На одной из них сидела маленькая лохматая обезьянка. Рыжая длинная шерсть отливала золотом. Обрамленное пышной гривкой продолговатое нежно бежевое лицо с огромными карими глазами, аккуратным плоским носом приникло к решетке. Мармозетка смотрела на профессора, вытягивала мягкие губы трубочкой, словно хотела поцеловаться, издавала тонкие выразительные звуки.

— Папа, она узнает тебя, — сказала Таня, — у нее меняется выражение лица, когда ты входишь в лабораторию. Думаю, пора дать ей имя. Лева, Левушка. Как, подходит?

— Нет. Ей нужно дать женское имя.

— Но у нее грива, как у льва.

— Львом она никак не может быть. В крайнем случае, львицей. Но у львиц нет гривы.

— Прежние хозяева как-нибудь ее называли?

— Розалия, — произнес профессор протяжно, басом, — впрочем, это название всего подвида. В энциклопедии она обозначена как золотистая игрунка мармозетка розалия. Обитает на востоке Южной Америки. Предпочитает спать в дупле.

— Это я уже поняла, — хмыкнула Таня, — ты заставил Федора не только клетку для нее найти, но еще и особенное полено, с дуплом. Скажи, ты знал заранее, что она выживет?

— Разумеется, не знал. Но надеялся.

Обезьянка принялась энергично чесать лапой голову. Шелковая ярко рыжая гривка была выбрита на макушке наподобие монашеской тонзуры.

— Не трогай, — сказал Михаил Владимирович, — расцарапаешь свои раны.

— Пап, перестань. Можно подумать, она понимает.

Обезьянка застыла, взглянула на Таню, скорчила обиженную гримасу, издала тихий, но пронзительный звук, вцепилась в решетку и слегка потрясла ее.

— Ты, мармозетка, со мной споришь? Желаешь выяснить отношения? Изволь, я готова. Давай поговорим, — Таня засмеялась. — Мармозетка Марго. Маргоша. Вот, имечко для тебя.

Последовал изящный прыжок, от перекладин к кольцу на веревке. Длинный пышный хвост взметнулся. Покачавшись на кольце, обезьянка вернулась на перекладину, уселась поудобней и принялась жестикулировать передними лапами. Прижала тонкие кисти к щекам, похлопала в ладоши и наконец изобразила открытые объятья, сопроводив их счастливой детской улыбкой.

— Да, папа, это тебе не крыса, — тихо сказала Таня, — она действительно все понимает. Во-первых, ей понравилось имя. Во-вторых, она просится на ручки. Сам виноват. Избаловал ее. Возишься с ней, как с младенцем.

— Может, поэтому она и выжила, — Михаил Владимирович открыл дверцу клетки. — Иди сюда, Маргоша. Только, пожалуйста, не хулигань.

Обезьянка прыгнула к нему на грудь, вскарабкалась на плечо и прижалась к щеке. Она была размером с белку, весила не больше фунта. С плеча она попыталась перебраться на голову, но профессор взял ее в руки и поднес к лампе.

— Ну, смотри, как все хорошо заживает, — сказал он, разглядывая аккуратный крестообразный шрам на выбритой макушке, — и шерсть отрастает, можно больше не подбривать. Скоро ты опять будешь красавицей.

Далеко в прихожей послышался звонок.

— Двенадцатый час. Кого это нелегкая принесла? — проворчала Таня и вышла из лаборатории.

Оставшись один, Михаил Владимирович вытащил фонендоскоп, стал слушать сердце обезьянки. Оно билось часто, тревожно. Он погладил шелковистую шерсть на спинке.

— Марго, бедная малышка, не я с тобой это сделал, не я, но все-равно чувствую себя виноватым.

Обезьянка опять перебралась к нему на плечо и что-то быстро забормотала. За дверью послышались шаги. Профессор хотел посадить Марго назад, в клетку, но острые коготки крепко вцепились в джемпер.

— Добрый вечер, Михаил Владимирович. Простите за вторжение. А, старая знакомая, мармозетка. Смотрите-ка, жива и отлично выглядит.

На пороге стоял высокий худой человек. Большелобое лицо с правильными тонкими чертами, с жесткой линией рта было страшно бледным. Щеки ввалились, темно карие глаза казались огромными. Черная, стянутая в талии ремнем косоворотка, брюки, заправленные в сапоги, выглядели на нем театральным костюмом, будто постаревший, иссушенный долгим туберкулезом мальчик из дворянской семьи нарядился пролетарием для любительского спектакля.

— Здравствуйте, Глеб Иванович. Что-нибудь случилось?

— Нет нет, не волнуйтесь. Просто хочу вас кое с кем познакомить.

— Глеб Иванович, опять? Зачем? — профессор жалобно улыбнулся. — Я страшно занят, устаю, мне совершенно некогда вести эти странные разговоры о магической подземной энергии, чтении мыслей на расстоянии, таинственной Шамбале, стране вечного коммунизма. Да и сил нет. Я старый, мне надо высыпаться, чтобы полноценно работать.

— А, вас замучил товарищ Дельфийский?

— Замучил. Является без приглашения, каждую неделю, со своими пифиями. Знаете, я все время путаюсь в них. Старшую, кажется, зовут Стефания. А молоденькие обе Клавдии.

— Наоборот, — рассмеялся гость. — Две Стефании, Клавдия одна. Но вы можете к каждой обращаться пифия. Они отзываются. Скажите, неужели все, что говорит Дельфийский, — бред?

— Все, что этот господин говорит, все, что он делает, не стоит вашего внимания, Глеб Иванович. Мне кажется, ему нужна помощь хорошего психиатра. И его пифиям тоже.

— Да, грустно, однако вам придется сегодня немного потерпеть общество товарища Дельфийского и его пифий. Все четверо уже сидят у вас в гостиной, а с ними еще один человек. Психиатр. Надеюсь, что хороший.

Пока они беседовали, Марго мирно заснула на плече профессора. Гость подошел, ласково погладил рыжую гривку. Именно он, Глеб Иванович Бокий, начальник спецотдела ВЧК, несколько месяцев назад принес Михаилу Владимировичу умирающую обезьянку. У нее была страшная, кровоточащая рана на голове. Бокий рассказал, что некто, возомнивший себя хирургом, решил пересадить бедной зверушке человеческий гипофиз. Обезьянке удивительно повезло. Сотрудники ВЧК явились с обыском именно в тот момент, когда некто собирался вскрыть зверьку череп. Делалось это без наркоза. Никто не знал, сколько давать обезьянке хлороформа. Во время допроса он заявил, что его вдохновили опыты профессора Свешникова.

— Иногда наша организация арестовывает и настоящих злодеев, не только безобидных обывателей, — гордо заметил Бокий.

— Ну, вряд ли вы этого некто арестовали за издевательство над обезьянкой.

— Разумеется, мы пришли к нему по иной причине. Гипофиз он вытащил у живого человека, у своего бывшего любовника, скромного молодого телеграфиста. Беднягу спасти уже никак не удастся, так пусть хотя бы обезьянка выживет. Конечно, следовало бы отнести зверушку к ветеринару. Но квартира, в которой все это произошло, прямо над вами, и я решил, что не стоит терять время.

Не так страшна была рана, как шок, который пришлось пережить мармозетке. Некто, возомнивший себя хирургом, был спиритом по фамилии Бубликов. Михаил Владимирович иногда встречался с верхним соседом, но не мог представить, что творится в его квартире.

— Да, мармозетка, безусловно, выздоровела, — сказал Бокий, — как вам удалось ее спасти?

— Исключительно лаской и заботой. Кстати, ее зовут Марго.

— Подходящее имя. Как думаете, сколько ей лет?

— Понятия не имею. Я привык общаться с крысами, кроликами, морскими свинками. Про обезьян ничего не знаю.

— Арестованный злодей сообщил, что мармозетка очень старая, ей одиннадцать лет, а средняя продолжительность жизни у этого подвида не более десяти, — задумчиво произнес Бокий, — помнится, у нее была тусклая, сваленная шерсть. А теперь шелковая, блестит. Что вы так тяжело вздохнули, Михаил Владимирович?

— Ничего, Глеб Иванович. Пойдемте к гостям.

Москва, 2007
Вечером в своем просторном кабинете на верхнем этаже стеклянной офисной башни Петр Борисович Кольт остывал после тяжелых переговоров. Давний приятель, губернатор Вуду-Шамбальского автономного округа Герман Ефремович Тамерланов, только что выкатился, оставив Петра Борисовича раздраженным, растерянным и таким усталым, словно это была не дружеская беседа, а разгрузка товарных вагонов.

Тамерланов уговаривал Кольта вложить солидную сумму в некое новорожденное общественно политическое движение, имеющее пока условное название ПОЧЦ (Партия общечеловеческих ценностей).

— Петр, ты разве не видишь, что творится? Идет целенаправленное совращение, растление нации. Наркотики, СПИД, крушение семьи, падение рождаемости. Интернет забит порнографией. Утюг включаешь, оттуда лезет какой-нибудь пидор, песни поет, пропагандирует свое утонченное мировоззрение.

Петр, с этим надо что-то делать, иначе будущего не будет! Мы, элита бизнеса и политики, обязаны объединиться для борьбы со всякой нечистью, потому что если не мы их, то они — нас.

Первые двадцать минут Петр Борисович терпеливо слушал пылкий монолог Тамерланова, только один раз не выдержал, перебил, задал вопрос, как часто Герман включает утюг.

В ответ губернатор весело расхохотался.

— Отличный вопрос, Петр. В последний раз это было в детстве. Я хотел погладить пионерский галстук и чуть не спалил квартиру.

В том, что Тамерланов решил заняться борьбой за нравственность, ничего удивительного не было. Бессменный хозяин Вуду-Шамбальских степей обладал феноменальным чутьем. Его ноздри улавливали легчайший ветерок, запах пыли прежних декораций, которые вроде бы еще никто не собирался менять на политической сцене. Если Тамерланов говорил, что нужно именно сегодня выращивать и кормить новое парламентское лобби, значит, завтра будет уже поздно. Финансирование партии, которая не выдвигает никакой политической программы, а печется о главном и вечном — отличный вариант, особенно в свете грядущего мирового экономического кризиса, о котором уже шепчутся в деловых кругах.

— Это можно повернуть как угодно. Вправо, влево, вниз, к массам, вверх, к элите. Это никого ни к чему не обязывает, и охотно пойдут все. Актеры, музыканты, писатели, ученые. Борьба за нравственное здоровье будущих поколений — что может быть выше и чище? Кто посмеет возразить?

«Посмеют, еще как посмеют», — хотел сказать Петр Борисович, но вместо этого машинально кивнул.

— Кстати, ПОЧЦ поможет заткнуть всю эту сволочь, которая травит тебя в Интернете, — бодро продолжал Тамерланов.

Кольт вздрогнул. Чуть не спросил: «Откуда ты знаешь?» — но сдержался, шевельнул бровями и равнодушно уточнил:

— Прости, кого заткнуть?

— Ой, ладно, не прикидывайся, — Герман подмигнул, подхихикнул, махнул рукой, — это ты своей пресс службе можешь рассказывать, что тебе по фигу, а меня стесняться не надо. Представляю, как они тебя достали. Хочется взять пулемет и ды-ды-ды!

Вот с этим «ды-ды-ды» Петр Борисович был вполне согласен. Пулеметная очередь действительно грезилась ему, звучала в голове, как музыка. В последнее время имя его постоянно мелькало в желтой прессе, в Интернете, как будто плотину прорвало. Появлялось множество его фотографий в самых безобразных ракурсах. Где столько нащелкали? И комментарии к ним отвратительные. На глазах рождалась и расцветала причудливая мифология о его жестокости, подлости, лживости, вероломстве, содомском разврате. Незаконнорожденные дети. Брошенные жены. Соблазненные им в извращенной форме несовершеннолетние девственницы. Коварно обманутые партнеры по бизнесу. Хор самозванцев звучал в виртуальном пространстве, голоса множились. Нашелся даже сумасшедший аноним, уверявший, будто совершил по заказу Петра Борисовича дюжину зверских убийств.

Глава пресс службы, умная, хладнокровная Ольга Евгеньевна пожимала плечами:

— Слишком абсурдно для целенаправленной кампании. Мы же не станем отлавливать каждого виртуального идиота и подавать на него в суд за клевету. Просто не читайте, и все. Оно само утихнет. Найдут следующую жертву. Это, знаете ли, такая нездоровая публика. Они получают сладострастное удовольствие, поливая грязью богатых, знаменитых и успешных людей.

Петру Борисовичу давно уж хотелось в ответ полить их, сладострастных анонимов, пулеметным огнем. Самое скверное, что он не мог удержаться и почитывал эту мерзость. Знал, как это унизительно и вредно для здоровья, однако продолжал украдкой, втайне от самого себя, бродить по блогам, влезать в чаты. Ему казалось, что тысячи людей ненавидят его. Даже проблемы грядущего мирового финансового кризиса и мрачные прогнозы падения цен на нефть волновали его меньше, чем эта пристальная, бескорыстная и безвозмездная ненависть.

— Я тебя отлично понимаю, Петр, — произнес Тамерланов с мягкой дружеской улыбкой. — Сам проходил. Они мне, можно сказать, жизнь сломали.

Внезапно он перестал улыбаться, губы задрожали, в раскосых глазах блеснули слезы. Переход от улыбки к слезам показался слишком быстрым, чуть-чуть неестественным.

— Ты чего? — удивился Кольт.

— Ничего, извини, — Тамерланов всхлипнул и высморкался, — помнишь Машу?

Петр Борисович, безусловно, помнил.

Степь. Темная точка на горизонте, которая стремительно приближалась, стала всадником в облаке пыли, а потом оказалась всадницей, изящной тридцатилетней женщиной, русоволосой, с темным от пыли лицом. Только глаза и зубы блестели.

Да, Петр Борисович помнил Машу. Пару лет назад ради нее Тамерланов разогнал свой многонациональный гарем. Сиял от счастья, уверял, что кроме нее никто ему не нужен. Но она исчезла куда-то, ее место рядом с губернатором заняли безликие модели, и Кольт все не решался спросить, что случилось.

— Ей стали приходить письма и картинки по электронной почте. Каждый день она включала компьютер и узнавала обо мне что-то новое. Нет, вначале она не верила, смеялась. Потом перестала смеяться. Хмурилась, задавала вопросы. Знаешь, есть такая древняя китайская казнь. Капает вода на макушку. Кап, кап. Всего лишь водичка. Не кислота, не раскаленный свинец, совсем не больно, однако человек сходит с ума и мучительно умирает. Вот так умерла наша любовь. Маша от меня уехала, и пришлось опять завести гарем.

Петр Борисович сочувственно взглянул на Тамерланова, сказал:

— Надо же, Герман, я не знал этого. Как жаль, она такая милая. А ты не пытался ее вернуть?

Губернатор ничего не ответил, как будто оглох. Слезы высохли, глаза расширились. Секунду он сидел неподвижно, и вдруг лицевые мышцы зашевелились, словно под толщей кожи что-то ползало и перекатывалось. Произошел сбой механизма, переводящего эмоции в мимику. Лицо губернатора ходило ходуном. Только глаза оставались неподвижными, смотрели в одну точку, в переносицу Петра Борисовича. Это продолжалось всего несколько мгновений и закончилось так же внезапно, как началось. Герман Ефремович энергично покрутил головой. Лицо его вернулось на место, приобрело нормальную форму и человеческое выражение.

— Герман, у тебя нервный тик? — спросил Петр Борисович.

— Тик? У меня? С чего ты взял?

— А что у тебя сейчас было с лицом?

— С лицом? — Тамерланов быстро ощупал щеки, подбородок, встал, подошел к зеркалу, посмотрел внимательно. Со спокойным, довольным выражением вернулся в кресло. — По-моему, я отлично выгляжу. Не понимаю, о чем ты? Что тебе не понравилось?

Изумление казалось столь искренним, что Кольт почувствовал колючий холодок в солнечном сплетении. Губернатор не заметил, не понял, что с ним случилось минуту назад.

«Теперь это мне приснится в самых жутких кошмарах», — отстраненно подумал Кольт и сказал, хрипло кашлянув:

— Понравилось, не понравилось. Не в этом дело. Просто я давно не видел тебя таким грустным. Ты стал говорить о Маше, и у тебя были слезы.

— Я поделился с тобой своей личной драмой потому, что ты мой друг, Петр, — спокойно произнес Тамерланов, — и, как друга, призываю тебя подумать о ПОЧЦ. Партия может стать нашим оружием, в том числе и против личных врагов. У нас с тобой, как у кровных братьев, общие враги.

Бессменный губернатор Вуду-Шамбальского округа считался там живым воплощением древнего божества Йоруба. Жители молились его бюстам. Давно, в начале девяностых, губернатор пожаловал Петра Борисовича титулом воплощенного Пфа, брата Йорубы. Так что, в определенном смысле, они действительно были кровными братьями.

Их связывала нефть, которую степные жители величали кровью земли. Их связывали конезаводы. Торговля элитными степными жеребцами приносила значительную прибыль и позволяла завязывать полезные деловые контакты на мировом уровне.

Их разделяла трава кхведо, степная конопля, которой Тамерланов, вопреки разумным предостережениям Кольта, тихо приторговывал, не для денег, а из куража.

С Тамерлановым можно и нужно было дружить. Качать нефть. Торговать жеребцами. Но делить с ним парламентское лобби — близость слишком интимная.

Во время переговоров Петр Борисович вел себя сдержанно, не давал прямых ответов и обещал подумать. Теперь он сидел и думал в одиночестве, прослушивал диктофонную запись, пил ромашковый чай, мял сигарету, не разрешая себе закурить, потому что в таком состоянии, если начать, выкуришь пачку за пару часов и не заметишь.

Высокий возбужденный голос Тамерланова в записи звучал еще убедительней, чем живьем. Под каждым его доводом Петр Борисович мог бы подписаться. Однако был какой-то подвох, не могло не быть подвоха. Два момента особенно смущали Кольта. Во-первых, откуда знает Герман о виртуальных атаках? Или даже так: откуда он знает, что Петра Борисовича эти атаки серьезно беспокоят? Во-вторых, что случилось с лицом губернатора?

Тамерланов был значительно моложе Кольта, отличался завидным здоровьем. При внешней возбудимости он прекрасно владел собой, его эмоциональные всплески, громкий смех, вспыльчивость, дурашливость составляли часть продуманного образа.

«Неужели Герман все-таки подсел на травку кхведо?» — осторожно спросил себя Петр Борисович и побоялся самому себе ответить.

Стоило задержать взгляд на любом предмете, будь то настольная лампа, чашка с недопитым чаем, пресс для бумаг в виде серебряной летучей мыши, лиловый лотос в узоре ковра, огни за окнами, блики на стекле, смутное отражение самого Петра Борисовича, и тут же возникала подвижная мягкая рожа. Словно невидимые насмешливые пальцы быстро мяли сырую глину, лепили складки разных гримас, разглаживали, опять лепили.

«Травка кхведо — это было бы хорошо, понятно, просто. Если бы травка, если бы!» — думал Петр Борисович, пытаясь отогнать видение.

Не получалось. Оно проникало даже сквозь сжатые веки. Колючий холодок в солнечном сплетении никак не уходил, простреливал тело короткими ледяными иголками. Одна иголка пронзила мозг, стало больно и совершенно ясно, что несколько мгновений здесь, в кабинете, вместе с губернатором Тамерлановым, или вместо губернатора, был кто-то другой.

Петр Борисович все-таки закурил, хотел вызвать секретаршу, просто так, чтобы больше не оставаться в одиночестве, но тут позвонил Зубов.

Голос его звучал необычно, слишком тихо. И тон был странный, отчужденный, прохладный. Сначала Иван Анатольевич поинтересовался, как прошли переговоры, выслушал пространный раздраженный ответ и только потом, между прочим, сказал, что у старика случился сердечный приступ. Состояние тяжелое, но в больницу вредный старик ехать отказался.

Видение наконец улетучилось. Кольт очнулся, распорядился, чтобы рядом с Агапкиным постоянно находились врач кардиолог и профессиональная сиделка, и помчался на Брестскую.

Пока он ехал, окончательно пришел в себя. Реальный, полновесный страх за старика навалился могучей глыбой на все прочие чувства и оставил от них мокрое место. Петр Борисович забыл не только о физиономических метаморфозах Вуду-Шамбальского губернатора, но и о самих переговорах. Теперь в нем дрожал и вибрировал отчаянный внутренний монолог, обращенный к Агапкину: «Что это ты надумал? Что такое в голову твою плешивую пришло? Предатель, вредный старикашка! Из-за чего, собственно? Из-за собаки? Да, согласен, Адам был отличным псом, умницей, жалко его, даже мне будет его не хватать. Я найду тебе щенка пуделя, точно такого, черного кобелька. Я все для тебя сделаю, только не уходи! Не смей помирать! Не бросай меня!»

Москва, 1922
На самом деле товарища Дельфийского звали Аполлон Васильевич Гречко. Он был родом из Орловской губернии, из мелкопоместных дворян. Учился немного. После гимназии прослушал лекции на медицинских факультетах Киевского, Казанского и Московского университетов, везде не более семестра. Его влекла иная, тайная наука. Он именовал ее «Дюнхор», и слово это всегда произносил, не разжимая губ, глухо и медленно.

«Дюнхор» охватывала абсолютно все области знания, от астрономии до антропологии, от физики до философии. Овладев ею, можно было читать чужие мысли, мгновенно перемещаться в пространстве и во времени на любые расстояния, излечивать все болезни потоками различных энергий, овладевать иностранными языками, в том числе и самыми древними, мертвыми, за несколько дней.

Бокий привел Гречко и трех его барышень в дом к Михаилу Владимировичу пару месяцев назад, заявил, что Дельфийский с группой учеников (имелись в виду барышни пифии) планирует экспедицию в дикие степи Вуду-Шамбальской губернии. Именно там, по его мнению, прячется в пещере один из древних сакральных центров «Дюнхор» и было бы разумно объединить усилия.

— Там степь, нет никаких пещер, — осторожно напомнил Михаил Владимирович.

В ответ пришлось выслушать пространную лекцию Гречко о том, что пещера в данном случае иносказание, символ, означающий вечно спящее и вечно бодрствующее подземное сердце мироздания. Для непосвященного пещера может стать опасной, поскольку подавляет витальную энергию, что, в свою очередь, является знаком для посвященного. Посвященный это подавление чувствует, умеет энергию свою надежно спрятать, вовремя закрыв все чакры, и без вреда для здоровья определить, где именно следует копать яму, чтобы проникнуть к тайнику древних знаний.

— Если я правильно понял, вы намерены искать в степи какой-то клад? — осторожно уточнил профессор.

— Да, именно клад. Кладезь бесценных знаний, который составляет абсолютную, бесконечную, неограниченную и в то же время все наполняющую первосущность. Наподобие математической точки, она не имеет измерений. У нее нет протяженности, длины, толщины, ширины, высоты. Она не занимает пространства. Но именно в ней, в точке, не имеющей измерений, скрыты в потенциальности все измерения.

Михаил Владимирович решил впредь ничего не уточнять, попытался объяснить, что вряд ли стоит затевать совместную экспедицию, поскольку задачи слишком разные.

— О, нет, задачи наши сходны, вы ищите философский камень, он также является сердцем мироздания, одновременно представляя собой глаз Великой богини, в котором, когда открывается, возникают миллиарды новых миров, а когда закрывается, эти миры исчезают, — принялся объяснять Аполлон Васильевич.

— Что вы, — возразил профессор, — мне нужно раздобыть там всего лишь несколько дюжин крыс, и вряд ли я отправлюсь скоро. Из-за голода всех крыс в Вуду-Шамбальской степи съели. Честное слово, вам не стоит со мной связываться, слишком долго придется ждать.

Но Гречко заверил профессора, что у него было видение: явился посланник от Высших посвященных и приказал ему отправиться в степь непременно вместе с профессором.

С тех пор оракул стал регулярно навещать профессора. Каждый раз Михаил Владимирович думал, что надо бы выставить его вместе с пифиями за дверь или хотя бы сказаться больным, но не хватало решимости, к тому же Бокий настаивал, чтобы профессор не спешил с выводами, внимательней присмотрелся к оракулу. Вдруг за его занудством и странностями кроется нечто уникальное, неразгаданное, и это нечто поможет профессору в его работе над препаратом.

Дельфийский был высок, жилист. Длинное помятое лицо венчали жесткие, прямые, дыбом поднятые волосы цвета чернобурки, с красивыми серебряными прядями. Пенсне плотно сидело на широкой переносице, скрывало припухлые сонные глаза. Когда он молчал, нижняя губа отвисала, мокро блестела, что делало его похожим на пожилого терьера, задремавшего с высунутым языком. Это милое сходство вначале кое-как мирило Михаила Владимировича с новым знакомцем. Но беда была в том, что товарищ Гречко молчал редко. Голос его, громкий, тонкий, почти женский, от возбуждения взлетающий до визга, имел свойство долго звенеть в ушах, и даже когда дверь закрывалась за гостями, чудилось, что оракул продолжает вещать из всех углов квартиры.

Две пифии были юные, кукольно хорошенькие, похожие, как сестры, но одна блондинка, другая брюнетка. Третья, пожилая, изможденная, с лицом без бровей и ресниц, словно застиранным до мертвенной белизны, была, как выяснилось позже, законной женой товарища Гречко. В отличие от юных, смиренно молчавших, она иногда вступала в разговор. Аполлон Васильевич предоставлял ей право голоса, поскольку она умела вдыхать так называемую «пневму», незримую духовную субстанцию, выделяемую оракулом, и перерабатывать ее в речевые потоки. Юные пифии этим искусством еще не овладели, только учились.

Вся компания живописно расположилась в гостиной. Оракул в кресле, пифии на полу, у его ног. Поодаль, у окна, стоял незнакомый человек, маленький, как подросток. Голова казалась огромным огненным шаром из-за рыжей, буйно курчавой шевелюры и как-то не очень надежно держалась на длинной тонкой шее. Звали его Валентин Борисович Редькин. Знакомясь, он крепко пожал руку профессору и со смущенной улыбкой объяснил, что на самом деле фамилия его звучит иначе. Реденький. Но поскольку в гимназии из-за такой фамилии над ним смеялись, он решился сменить ее.

— Реденький, маленький, бедненький, утю-тю! Так меня дразнили. Я, знаете ли, горд и обидчив, как все лилипуты.

— Ну, вы вовсе не лилипут, Валентин Борисович, у вас нормальный мужской рост, просто не очень большой, — мягко заметил профессор.

— Михаил Владимирович, называйте меня, пожалуйста, просто Валя. Вы, конечно, не помните, но я слушал у вас курс лекций по мозговой хирургии. Экзамен, правда, сдавать пришлось не вам, вы укатили на фронт.

— Позвольте, когда ж это было?

— В русско-японскую.

Вначале профессор подумал, что Бокий ошибся, представив рыжего крошку опытным психиатром, ибо на вид этому хрупкому головастику нельзя было дать больше двадцати лет. Но, вглядевшись в скуластое конопатое лицо, понял, что Реденький давно не мальчик, ему около сорока. Огонь шевелюры приглушен сединой. Большие зеленые глаза только кажутся наивно детскими, на самом деле это глаза усталого умного старика.

Марго спала на плече у Михаила Владимировича, крепко вцепившись коготками в джемпер.

— Мармозетка, золотистый игрун, — мгновенно определил Валя, — удивительно разумные и ласковые зверьки. Кто же так исполосовал беднягу?

— Да нашелся один сумасшедший злодей, — ответил за профессора Бокий, — но он свое уж получил сполна.

— Странный, крестообразный шрам, — продолжал Валя, разглядывая обритую макушку спящей обезьянки, — так, кажется, делали древние жрецы сонорхи, только не с обезьянами, а с людьми, для каких-то таинственных ритуальных целей.

Из кухни пришли Таня и Федор. Няня давно спала, и стол к чаю накрывали они. Михаил Владимирович заметил, как Федор блаженно замер, ненароком прикоснувшись к Таниной руке, и как Таня убрала руку из под его ладони. Федор болезненно сморщился, повернулся слишком резко, попал локтем в чашку с чаем. Рукав рубашки задымился.

— Растяпа, там кипяток, — сказала Таня и быстро увела его.

— Неограниченная форма — химизм заключается в растительной протоплазме, — вещал между тем товарищ Гречко. — Клетка протоплазма заключается в животной форме. Таким образом, химизм проницает и растительную, и животную формы.

Марго уютно посапывала возле уха профессора. Пушистый хвост обвил шею, как шарф. Было тепло и щекотно. Таня и Федор все не возвращались. Рыжий малыш Валя уселся в кресло напротив Дельфийского, Бокий встал у окна и закурил.

— Из совокупности всеобъемлющей, всесодержащей потенциальной субстанции и всеобъемлющей общей формы, первого потенциального начала, в ней содержащегося, из нее восставшего, оформляется впервые универсальный механизм мироздания с его бесконечно разнообразными применениями.

Валентин молчал и смотрел на оракула. Тот продолжал говорить и снял пенсне, он сделал это как будто машинально, хотя прежде никогда без пенсне Михаил Владимирович его не видел.

В руке малыша между тем появились часы-луковица. Он держал короткую цепочку двумя пальцами. Золотой кружок медленно покачивался. С каждой минутой высокий голос Гречко звучал все медленней, глуше. Если бы профессор не был так занят мыслями о дочери и о Федоре, он бы заметил, что две юные пифии мирно спят, припав головами к бокам кресла, а третья, пожилая, уставилась в одну точку немигающим взглядом и тихо, жалобно мычит.

— Пол, я буду говорить с вами, — произнес головастик по английски.

— Да, сэр. Я готов, сэр, — ответил Гречко, тоже по английски.

— Встаньте, Пол, — приказал Валя.

Оракул подчинился.

— Освободите ваши карманы, Пол.

Глядя на луковицу часов, которая уже не качалась, а неподвижно застыла в руке Вали, оракул извлек из карманов галифе несвежий носовой платок, три сушки, костяную женскую гребенку с отломанными зубьями. Затем последовало содержимое пиджачных карманов. Кусок колотого сахару. Резиновая женская подвязка.

Круглое зеркальце в золоченой оправе. Две серебряные чайные ложки.

— Пол, вы можете сесть, — продолжал Валя, — вы больше никогда не возьмете чужого. Никогда. Как только вы прикоснетесь к чужому, ваши руки покроются экземой, пальцы распухнут, слезут ногти. Вам будет очень больно, Пол. Брать чужое больно, опасно. Пол, вы слышите меня?

— Да, сэр.

— Покажите руки.

Оракул вытянул кисти перед собой. Под ярким светом лампы стало видно, что кожа покраснела, покрылась беловатой сыпью. Несколько мгновений было тихо. И вдруг Валя трижды хлопнул в ладоши. Луковицы уже не было в его руке. Михаил Владимирович вздрогнул, проснулись все, даже обезьянка. Оракул растерянно моргал и озирался. Пожилая пифия вскочила, взглянула на предметы, выложенные на столе, взяла гребенку и тихо произнесла:

— Вот она где, а я уж обыскалась!

— Ой, моя подвязка, — тонко вскрикнула юная белокурая пифия.

— Зеркальце, вот радость, это мне тетушка подарила, как я седьмой класс гимназии окончила, — прощебетала пифия черноволосая.

Оракул, морщась, разглядывал свои руки. Бокий успел бесшумно подойти к профессору и стоял совсем близко.

— Впечатляет? — спросил он шепотом, на ухо.

— Еще бы, — ответил Михаил Владимирович, — но почему Пол? И почему по английски?

— Отец его был англоман, звал сына не Аполлошей, а Полом, на английский манер. Позже именно так называли его другие люди. Между прочим, это как раз самое главное в эксперименте. О клептомании нам было давно известно. Мы хотели проверить кое-что другое. Проверили. В итоге я проиграл Вале бутылку французского коньяку.

— Глеб, это нечестно, — подал голос головастик, — вы же знаете, я не употребляю спиртного.

Он сидел далеко, не мог слышать, о чем шептались Бокий и профессор, однако услышал либо прочитал по губам и вступил в диалог.

— Ничего, Валя, — улыбнулся в ответ Бокий, — хороший коньяк никогда не помешает. Пригодится в качестве взятки какому-нибудь комбюрократу.

— Да, а потом ваши орлы выклюют мне печень за пособничество буржуазной коррупции.

Профессор рассеянно слушал, гладил Марго, которая перебралась с плеча на руки, и волновался все больше оттого, что Тани и Федора до сих пор не было.

— Михаил Владимирович, они сами разберутся, — обратился к нему Валя.

Профессор вспыхнул, хотел сказать: Таня замужем, она потом себе не простит, и вообще откуда вы знаете, о чем я сейчас думаю?

Но ничего этого он не сказал, отвел взгляд от зеленых глаз головастика, достал папиросу. Валя встал, подошел к нему, чиркнул спичкой и дал прикурить.

— Вы напрасно так сильно переживаете, — он взглянул снизу вверх и улыбнулся широкой открытой улыбкой. — Они взрослые люди, это их дело. Лучше посмотрите, ложки, кажется, из вашего буфета.

Да, это были те самые, о которых так пеклась няня, с бабушкиной монограммой на черенке.

Москва, 2007
Соня села на край кровати, приложила ладонь ко лбу старика, увидела, как задрожали веки, скривились мягкие, запавшие без зубных протезов губы.

— Федор Федорович, пожалуйста, очнитесь.

— Танечка, — произнес он чуть слышно, — ты пришла, ты здесь.

— Это я, Соня. Послушайте, у меня есть препарат. Но я не могу решить за вас. Это только ваш выбор.

— Танечка, поцелуй меня, как тогда, помнишь? Нет, не возражай, не лги, тогда ты меня любила, пусть лишь один вечер, несколько минут, мгновение, но любила, меня, а не его. Я знаю.

— Федор Федорович, пожалуйста, прошу вас, откройте глаза, вы должны прийти в себя. Мне нужно поговорить с вами. Пожалуйста!

— Я обварил руку, и ты испугалась. В гостиной было много народу. Бокий, оракул с пифиями. Рыжий Валька показывал свои фокусы, но мы не видели. Мы ушли. Ты стала снимать с меня рубашку, просто чтобы не было ожога, чтобы я переоделся в сухое. Я обнял тебя, очень сильно, может быть, даже грубо. Я не мог больше терпеть.

В дверном проеме возник Зубов, встал, прислонившись плечом к косяку, чуть слышно спросил:

— Неужели очнулся?

— Боюсь, нет. Он бредит.

Без вставных челюстей речь старика звучала совсем невнятно, но Соня понимала каждое слово. Она больше не перебивала, затаив дыхание, слушала почти беззвучный, шуршащий, как сухие листья, голос.

— Никто не вошел, никто ничего не узнал. Павла ты любила всю жизнь. Меня только мгновение. Оно длится до сих пор. Оно бесконечно, и оно принадлежит мне. Танечка, поцелуй меня.

Соня прикоснулась губами к его сухой щеке.

— Скажи, если бы не ранение Павла там, в Галлиполи, если бы не случилось того странного, страшного совпадения, ты бы осталась со мной? Не молчи, скажи, Танечка.

— Да, — нерешительно произнесла Соня.

— Не слышу. Скажи еще раз.

— Да, я бы осталась.

— Но это невозможно, ты не могла остаться в России. Я не мог бежать с тобой. Нас бы убили. Всех. Теперь ответь. Ты наконец пришла за мной? Я свободен? Ты заберешь меня отсюда, прямо сейчас?

— Нет.

Зубов вздохнул и покачал головой. Рядом с ним появился Дима Савельев. Он хотел сказать что-то, но Соня хмуро взглянула на него и приложила палец к губам. Старик продолжал бормотать.

— Таня, я очень устал, я хочу к тебе. Все равно куда, лишь бы с тобой. Я так соскучился.

— Нет, — упрямо повторила Соня.

— Почему?

— У меня есть препарат. Прямо сейчас я могу сделать вливание.

— Ты думаешь, это нужно?

— Это необходимо, я уверена.

— Паразит меня не отпустит, если будет вливание, мне придется остаться здесь, с ними, с чужими. Адама нет. Я никому тут не нужен. Зачем?

— Вы нужны, вы очень нужны мне. Я не справлюсь без вас, Федор Федорович, я слишком мало знаю и пока ничего не могу.

— Ты права. Как всегда, права. Мои долги никто за меня не заплатит. Они слишком велики, они огромны, поэтому приходится жить, жить. Я не жалуюсь, ты и так знаешь, как это тяжко. Ты всегда рядом со мной, я чувствую тебя, не только во сне, но и наяву ты рядом. Иначе жизнь была бы мраком и пыткой. Но видишь, все повторяется. Ты уходишь. Я остаюсь. Ты свободна, я еще нет. Я люблю тебя. Обещай, когда наступит мой срок, когда отпустят меня на свободу, ты придешь за мной. Ты, Танечка, заберешь меня. Обещаешь?

Соне стало холодно, руки и ноги заледенели, все внутри дрожало, во рту пересохло, язык прилип к небу. Зубов подошел на цыпочках и прошептал:

— Ответьте ему, не молчите.

— Обещаю, — сказала Соня.

Вены у старика были крупные, выпуклые, кожа совсем тонкая. Соня удивительно легко, как профессиональная медсестра, ввела иглу. Ей вовсе не показалось странным, что в голове ее в этот момент звучала молитва «Отче наш», от начала до конца, хотя никогда прежде она не могла вспомнить ее всю и произнести наизусть.

Глава седьмая

Москва, 1922
Таня шла так быстро, что пятилетний Миша едва поспевал за ней и жалобно повторял:

— Мама, я не могу, я сейчас упаду.

— Прости, Мишенька, — она сбавляла темп, но забывалась и опять бежала.

— Ты обещала, мы просто погуляем, а сама спешишь. Почему ты всегда спешишь? — хныкал Миша.

Таня взяла его на руки. В шубейке, в валенках он был тяжелый, она скоро стала задыхаться. В голове у нее звучал незнакомый женский голос с сильным акцентом: «Пожалуйста, не опаздывайте. У меня очень мало времени».

Таня хотела выйти пораньше, но няня скверно себя чувствовала. Пришлось взять ребенка с собой.

Она рассчитывала доехать на трамвае. Была бы одна, обязательно попыталась бы влезть в переполненный вагон. При неудаче решилась бы даже вскочить на подножку. Но с Мишей рисковать не могла, поэтому мчалась пешком.

Подошвы скользили, ледяной ветер бил в лицо.

— Мама, ты плачешь? — испуганно спросил Миша.

— Нет. Это из-за ветра слезы. Потерпи немного. Мы почти пришли.

В начале Гоголевского бульвара она опустила Мишу на землю, крепко взяла его за руку и пошла медленней. Встречу ей назначили в центре бульвара, на скамейке.

Она опоздала всего на пять минут и только сейчас заметила, что скамеек нет. Ни одной не осталось.

— Мама, мы уже пришли? Куда мы пришли? Тут ничего нет, — сказал Миша.

Какой-то пухлый совслужащий в ушанке, в новеньком дубленом тулупе, с портфелем под мышкой, остановился, пристально посмотрел на Таню.

— Гражданочка, мы с вами где-то встречались.

«Что, если звонившая дама прислала вместо себя этого типа?» — подумала Таня.

— Мне ваше лицо очень знакомо, — продолжал толстяк, — не хотите ли пройти в кондитерскую, погреться? Угощу вас какао и пирожными.

Вглядевшись в щекастое курносое лицо, в маленькие заплывшие глазки, она поняла, что перед ней никакой не посланник, а самый обыкновенный приставала.

— Мальчик, ты любишь какао? — обратился приставала к Мише и присел перед ним на корточки.

— Дядька, ступай прочь! — спокойно ответил Миша и показал язык.

Так научила его говорить няня, если кто-то незнакомый подходит на улице.

— Какой грубый мальчик, — строго заметил толстяк, — вы, гражданочка, плохо воспитываете своего ребенка.

— Пожалуйста, оставьте нас в покое, — сказала Таня.

— Напрасно брезгуете, мадам, — толстяк фыркнул и пожал плечами, — при вашей болезненной худобе, да еще с довеском в виде ребенка, вы, как говорится, дамочка на любителя. Вам, прошу пардону, кочевряжиться не надо.

— Уйди, дурак! Как дам в морду! — крикнул во все горло Миша, затопал и замахал кулачками.

Вот этому никто его не учил. На детский крик стали оглядываться прохожие, и приставала поспешил исчезнуть.

— Мама, я правильно его прогнал? — спросил Миша, гордо вскинув голову.

— Да. Ты молодец, — Таня взглянула на маленькие наручные часы, подарок Федора.

— Мама, что такое довесок? Это плохое слово?

— Само по себе не плохое, но о человеке так говорить нельзя.

— А кочеряжить это от кочерыжки?

— Нет, это значит капризничать.

Миша вдруг засмеялся, очень громко, неестественно, и принялся дергать Таню за руку. Это была его обычная манера. Он требовал, чтобы мама смеялась вместе с ним.

— Ой, не могу! Ну и дурак! Капризничают люди, когда спать не идут или рыбий жир не пьют! Совершенно глупый дурак! Ничего не понимает в жизни!

Ждать уж больше не стоило, но Таня как будто приросла к земле, не могла сдвинуться с места и почти не слышала Мишу. Он перестал смеяться, обиженно выпятил губу, помолчал пару минут, совсем уж собрался заплакать, но раздумал и важно спросил:

— Ты видела, как дядька струсил? Это я его напугал!

— Конечно, Мишенька.

— Ты расскажешь Федору, как я прогнал плохого глупого дядьку?

— Обязательно расскажу.

— И няне? И деду, и Андрюше? Всем расскажешь, какой я грозный? Дядька большой, толстый и меня испугался. Раз два, и убежал. Мама, почему мы стоим? Пойдем к Арбату.

— Да, Мишенька, сейчас пойдем, — рассеянно ответила Таня и в последний раз огляделась.

— Мама, ты что? — Миша дернул ее за руку. — Ты разве не слышишь, я сказал: пойдем к Арбату! Почему ты совсем не радуешься, что я запомнил улицу?

— Я радуюсь, ты молодец, — пробормотала Таня, шагнула вперед, но вдруг остановилась.

К ним навстречу шла высокая молодая дама. Она шагала широким мужским шагом, но при этом выглядела удивительно женственно. Белая шубка, сапожки на высоких каблуках, вздернутый подбородок, гордая осанка, независимый надменный вид — все в ней выдавало человека, не изведавшего ужасов военного коммунизма.

— Добрый день, мадам Данилофф, — сказала она по французски.

Повеяло забытым, головокружительным ароматом дорогих духов. У дамы было крепкое сухое рукопожатие, из под шляпки на Таню смотрели серые, очень красивые и холодные глаза.

— Мама, кто это? — испуганно прошептал Миша.

— Вы не предупредили, что явитесь с ребенком, — строго заметила дама, — и почему я видела возле вас какого-то мужчину? Кто это?

— Никто. Посторонний человек, он подошел случайно, — виновато пробормотала Таня, — а сына я никак не могла оставить дома. Простите.

— Ну, ладно, не будем стоять на месте, мы привлекаем внимание, идемте куда-нибудь.

Они двинулись вперед, к Арбату. Миша молчал, изумленно и обиженно. Дама ему не понравилась, к тому же шли опять слишком быстро. Он вырвал руку, забежал вперед, встал, вскинув голову, уперев кулачки в бока, и громко спросил:

— Мамочка, эта белая дама кто?

— По телефону я не рискнула представиться, — сказала дама, сдержанно улыбнувшись, — меня зовут Элизабет. Я работаю в Нансеновском фонде помощи голодающим. Честно говоря, я едва узнала вас, вы выглядите значительно старше, чем на фото, которое передал ваш муж.

— Вы видели моего мужа?

— Нет. Мой муж общался с вашим мужем в Галлиполи. Могу вас поздравить, месье Данилофф присвоено звание генерала. Он передал для вас письмо, однако мы с мужем решили, что это может быть опасно. Ваш отец служит у Ленина.

— Мой отец врач, он вовсе им не служит.

— Ну, не знаю, как это называется. Он часто бывает в Кремле. По нашим сведениям, туда пускают только проверенных людей, членов большевистской партии.

— Нет, он не состоит в партии, он просто консультирует, лечит их. Где же письмо?

У Тани сел голос, она могла говорить только шепотом.

— Я уже объяснила, письма у меня нет. Когда мы отправлялись в эту страну, нас предупредили, что при всем кажущемся хаосе тайная полиция, ВЧК, здесь работает великолепно, особенно это касается Москвы и Петрограда. Я и так сильно рискую, встречаясь с вами. Но поскольку месье Данилофф ранен, я не сочла возможным пренебречь обещанием, пусть даже данным не мной, а моим мужем.

— Ранен?

Таня остановилась, сильно сжала Мишину руку. Ей было известно, что в ноябре двадцатого Павла, тяжело раненного, полумертвого вывезли из Ялты, когда эвакуировалась армия Врангеля. Она знала, что он выжил, служит в штабе генерала Кутепова в Галлиполи.

— Не надо так пугаться, теперь опасность для жизни миновала, — смягчилась дама, заметив, как побледнела Таня.

— Это уже третье ранение.

— Третье? Да, неприятно. Что делать, он военный. — Элизабет грациозно повела плечами. — Ну, успокойтесь, уже все хорошо. Он поправляется.

— Благодарю вас, Элизабет. Скажите, как это могло произойти? Там ведь нет боевых действий.

— О, там есть нечто другое, едва ли не худшее. Разочарование. Деградация. Кое кто не выдерживает, сходит с ума. Одному молодому капитану померещилось, будто генерал Данилофф — красный шпион, на том основании, что его тесть в Москве лечит Ленина, ну и еще, при генерале живет еврейский юноша, Джозеф Кац. А для некоторых деятелей белого движения все евреи красные.

— Джозеф Кац? Ося! Боже мой, о нем так давно не было вестей. Скажите, как он? Я не видела его сто лет.

— Джозеф — прелестный мальчик, талантливый журналист, своего рода феномен. В столь юном возрасте уже приобрел популярность, пишет забавные очерки для французских газет. Именно он привел моего мужа к месье Данилофф в госпиталь.

— Ося пишет по французски? Его печатают? Простите, у меня голова идет кругом. Вы сказали, какой-то сумасшедший капитан стрелял в Павла из-за папы, из-за Оси?

— Перестаньте. Джозеф и ваш отец тут абсолютно ни при чем. Что за странная манера у вас, русских, все усложнять и добавлять себе страданий, которых у вас и так сверх всякой меры? Стрелял сумасшедший. Хотел убить, но только прострелил плечо. Сама по себе рана пустяковая, однако помощь подоспела не сразу, месье Данилофф потерял много крови.

— Когда это случилось?

— Полтора месяца назад, в начале октября. Кажется, в ночь с седьмого на восьмое. Об этом случае даже писали французские газеты.

— С седьмого на восьмое, — чуть слышно, по русски, повторила Таня, — именно в ту ночь. Господи, что я наделала.

— Теперь самое главное, — Элизабет огляделась, заговорила быстро и тихо. — Французские власти не заинтересованы, чтобы в Галлиполи образовалась боеспособная русская армия. Они делают все возможное, чтобы солдаты и офицеры разъехались в разные стороны, подальше. Америка, Бразилия, Аргентина. Кое кто даже возвращается в Россию. Ваш муж, как только поправится окончательно, намерен перебраться в Эстонию, Польшу или Финляндию. Зависит от политической ситуации. Словом, поближе к вам. Известно, что некоторым людям удается нелегально покинуть Россию из Петрограда, через Финский залив.

— Павел будет ждать нас?

— Что, простите? — не поняла Элизабет.

Таня не заметила, что последнюю фразу произнесла по русски. Миша встрепенулся и спросил:

— Кто нас будет ждать?

— Папа. Твой родной папа, — объяснила Таня и посмотрела на Элизабет. — Но каким образом мы с ним сумеем связаться? Нет, я не понимаю. А скажите, как он сейчас выглядит?

— Я не видела его, — терпеливо повторила Элизабет, — но я уже объяснила, что опасности для жизни нет. Он поправляется. Извините, мне уже пора. Да, и еще, печальная весть. Скончалась ваша тетушка. Джозеф просил сказать… Пардон, я забыла, что именно. Знаете, он говорил так много, так возбужденно, все вылетело из головы. Впрочем, кажется, ничего важного. Только эмоции.

— Где похоронена моя тетя, не знаете?

— Где-то на окраине Стамбула. А, вот, вспомнила. Джозеф просил сказать, что очень любит вас всех и будет с месье Данилофф, пока не передаст его вам, с рук на руки. Он уверен, что найдет возможность информировать вас и месье Данилофф таким образом, чтобы вы не потерялись. О, пардон, у меня больше нет ни минуты.

Москва, 2007
На Брестской, в квартире старика Агапкина, вместо привычной сиделки-капитана, Кольта встретил сотрудник службы безопасности по фамилии Савельев. Сонный, мятый, Савельев вышел из кабинета, шаркая тапками, потягиваясь. Он был в джинсах и черной футболке. Зевнул во весь рот, улыбнулся и прошептал:

— А, Петр Борисович, здравствуйте.

Эти тапки, зевок, улыбка взбесили Петра Борисовича. Но он сдержался, спросил спокойно и сурово:

— Что здесь происходит?

— Ничего особенного. Все спят, — ответил Савельев и опять зевнул. — Чаю хотите?

— Какого чаю? Где старик? Кто с ним?

— Федор Федорович у себя в спальне. С ним Софья Дмитриевна. Все нормально, не волнуйтесь.

Надо было просто войти в спальню, хотя бы взглянуть на старика, но Кольт малодушно медлил, боялся, что не выдержит, сорвется, расплачется, и от этого злился все больше.

— Что значит — нормально? — прошипел он, исподлобья глядя на Савельева. — Где врач? Где сиделка?

— Нет никого, кроме меня и Софьи Дмитриевны.

— Почему?!

Савельев прищурил близорукие глаза, посмотрел на Кольта без всякого почтения и сказал:

— Петр Борисович, будьте добры, пожалуйста, не кричите. Софья Дмитриевна только что заснула, а спит она очень чутко. Давайте мы побережем ее силы.

— Почему нет врача? — повторил свой вопрос Кольт с ядовитым вкрадчивым спокойствием.

— Видите ли, ситуация достаточно сложная. Кажется, Иван Анатольевич не все сказал вам.

— Что ты мелешь, служивый? — тихо взревел Кольт. — Иван Анатольевич мне всегда говорит все! Это его обязанность! Или ты намекаешь, что Зубов от меня что-то скрывает? Кто ты вообще такой? Что ты себе позволяешь? У старика приступ, ты тут дрыхнешь, а он может умереть в любую минуту.

— Да, стало быть, не знаете, — пробормотал Савельев и после паузы добавил чуть громче: — Софья Дмитриевна сделала Федору Федоровичу инъекцию.

— Какую инъекцию?

— Ту самую, Петр Борисович.

Кольт медленно опустился на диван, посидел мгновение, тряхнул головой, вскочил и принялся шарить в карманах пиджака, искать сигареты. Нашел пустую пачку, скомкал, швырнул в угол.

— У нее не было препарата! Не было, ты понял? Все осталось там, на яхте! Как она могла вколоть ему? Что вколоть? Ну! Отвечай!

Савельев молча вышел из комнаты. Через минуту вернулся с сигаретами, протянул Кольту пачку.

— Иван Анатольевич, вероятно, не хотел вас заранее тревожить, — произнес он сонным мирным голосом и щелкнул зажигалкой, — у вас было важное совещание, а в двух словах все равно ничего не объяснишь.

— Ну, так объясняй в десяти, в ста словах. Слушаю тебя.

— Петр Борисович, вы не волнуйтесь. Я могу, конечно, объяснить вам в ста словах, но будет лучше, если Софья Дмитриевна сама расскажет. Там очень уж все сложно, запутанно. У вас наверняка появятся вопросы, а я вряд-ли сумею ответить.

Кольт честно пытался сдержаться, но его колотила дрожь, и голос сам собой взлетал до невозможной громкости. Савельев смотрел на него сочувственно, и это было странно. Петр Борисович привык, что ребята из службы безопасности, отставные капитаны и майоры, вытягиваются перед ним в струнку, трепещут, говорят «есть!» и «так точно!», мгновенно выполняют любое приказание. Он хорошо им платил и считал, что каждый из них готов на все, лишь бы не потерять такую престижную и выгодную работу.

Савельев вел себя вовсе не по хамски, нет, он всего лишь не трепетал и не заискивал. Он говорил с Кольтом как с ребенком или как с больным. Никто никогда не позволял себе таких интонаций. Наверное, ничего страшного в этом не было, просто Петр Борисович не привык, к тому же слишком устал и нервничал.

— Так, подожди, — Кольт зажмурился и помотал головой. — Соня вколола старику препарат. И теперь остается только ждать. Сам старик знает об этом? Он согласился?

— Почти.

Это произнесла Соня. Она возникла неожиданно в дверном проеме, на ней был красный шелковый халат, который Петр Борисович подарил старику на День Победы. Очень дорогой халат, от «Дримоли». Агапкин тогда еще заявил, что эта роскошь напоминает ему сумасшедшего чекиста Кудиярова, и ни разу халат не надевал.

— Что значит — почти? Он был в сознании?

— Не совсем. Он говорил, но не со мной, а с Таней, — она зевнула и пригладила взлохмаченные светлые волосы, — я должна была решить за него. То есть он просил, чтобы решила Таня. Зайдите к нему, только тихо. Он спит.

В спальне горела тусклая лампа. Агапкин дышал тяжело, хрипло. Лоб его был влажным и горячим.

— Тридцать восемь и два, — прошептала Соня.

«Неделю держится высокая температура, потом выпадают волосы, шелушится кожа, слезают ногти», — вспомнил Петр Борисович и спросил тоже шепотом:

— Все-таки как у вас оказался препарат?

— Пойдемте, выпьем чаю, я расскажу.

Савельев курил на кухне. Чайник закипал. Соня села и заговорила бесстрастным, ровным голосом. Выложила почти все, только не коснулась проблемы реального возраста Хота и не упомянула имени Дассам. Когда стала рассказывать, как умирал Макс, заплакала, извинилась и вышла. Вернулась через пять минут, умытая, спокойная.

Пока она говорила, Петр Борисович то и дело открывал рот, чтобы задать вопрос, но сдерживался. Соня просила не перебивать. Когда она замолчала, он опять открыл рот, но почему-то все вопросы испарились, остались лишь эмоции, которые невозможно выразить словами.

Паузу заполнил Савельев. Его низкий, сиплый голос звучал так буднично, словно во всем происходящем не было ничего особенного.

— Жучки в квартире Софьи Дмитриевны уже нашли, там сейчас работают наши специалисты, — сообщил он, — ни на одной подстанции «скорая» с таким номером не числится. Эммануил Зигфрид фон Хот родился в тысяча девятьсот тридцать пятом году в немецком городе Марбурге. Ныне гражданин Швейцарии, профессор, египтолог, специалист по семиотике, прилетел в Москву позавчера из Берна, по туристической визе. Живет на частной квартире, адрес установить не удалось.

— Стоп! — Кольт поднял палец. — Если он объявился в Москве, мы можем попробовать привлечь его к ответственности через Интерпол. В Германии это не удалось…

— Здесь тоже не удастся, — перебил Савельев, — у господина Хота нет и никогда не было яхты. За последние два года он ни разу не посетил Германию.

— Петр Борисович, вы же сами недавно говорили, похитителей моих не найдут, — добавила Соня, — мы уже убедились, все это бесполезно и даже опасно. Помните, как следователь в Германии предлагал мне пройти обследование у психиатра?

— Помню, — буркнул Кольт, — это действительно было неприятно.

— Не то слово. Так что лучше не суетиться, вести себя так, будто никаких имхотепов не существует. Честно говоря, я очень устала от них, мне нужна передышка.

Кольт хмуро молчал несколько секунд и вдруг хрипло выкрикнул:

— Слушайте, а вы уверены, что в склянке, которую подбросил вам этот псих, действительно был препарат?

— У меня дома есть микроскоп, разумеется, я проверила, — сказала Соня.

— Проверили, — повторил Кольт, немного остывая, — прямо дома у себя проверили. Но ведь они могли увидеть, догадаться, чем вы занимаетесь.

— Нет, Петр Борисович, не могли. Видеокамер в квартире нет, — успокоил его Савельев.

Еще немного подумав, Кольт задал следующий вопрос:

— Вы верите в эту ахинею про разжигание вражды между мужчинами и женщинами?

— Я не могу пока вам ответить. Я самой себе не могу ответить. Большевизм и нацизм тоже многим казались ахинеей. Мало кто воспринимал их как серьезную угрозу мировому порядку, а потом оказалось, что напрасно. И уже поздно было исправить ошибку. Что, если сейчас тоже ошибка?

Петр Борисович испуганно уставился на Соню. Губы его задрожали и растянулись в кривой усмешке.

— Сейчас весь мир озабочен нарастанием экономического кризиса, какая, к черту, война между мужчинами и женщинами? Люди думают о своих кошельках, безработица грядет.

— А это как раз отличный фон для такого рода деятельности. Чем больше у людей проблем, тем проще манипулировать их сознанием, — объяснила Соня.

— Вы собираетесь спасать человечество от третьей мировой войны? — спросил Кольт.

— Конечно. И надеюсь на вашу финансовую поддержку. Вы как, готовы?

— Я… Нет…

— Нет? — Соня изумленно подняла брови. — Неужели человеку, который хочет продлить свою жизнь еще лет на сто, безразлично, в каком мире придется жить? Или денег жалко?

— Соня, я не совсем понимаю, вы…

У Кольта стало такое лицо, что, глядя на него, Савельев и Соня тихо рассмеялись.

— Ну, ладно, — сказала Соня, — не бойтесь, Петр Борисович, я не страдаю мессианским бредом.

— То есть вы не станете делать того, к чему призывал вас этот несчастный доктор Макс? — Кольт облегченно вздохнул. — Кстати, как вам кажется, его убежденность, что Хот умрет и сам он умер бы от вливания, имеет какую-то реальную подоплеку?

— Вряд ли он это просто выдумал.

— Кто еще может умереть, он вам поведал?

— Нет. Он назвал только себя и Хота.

— Ну, а как насчет благоприятного прогноза? Есть хоть кто-то, кому, по его мнению, вливание продлит жизнь?

— Он почему-то был уверен, что меня паразит не убьет.

— Вас? — Кольт принялся бесцеремонно разглядывать Соню, словно она была неодушевленным предметом, статуей или картиной.

Глаза его ощупывали ее лицо, шею. Соня вздохнула и отвернулась. Савельев едва заметно покачал головой.

— Сколько вам лет? — спросил Кольт, прервав наконец это неприятное разглядывание и молчание.

— Тридцать.

— Выглядите моложе. Извините, раньше я не замечал этого, но на вид вам не больше двадцати двух.

— Спасибо, — Соня принужденно улыбнулась, — мне кажется, вы ошибаетесь. Я выгляжу на свои тридцать, а когда устаю и не высыпаюсь, даже старше, на все сорок.

— Вы, правда, Сонечка, выглядите очень юной. Я, когда вас впервые увидел, не мог поверить, что вы кандидат наук, подумал — студенточка, совсем девочка, — сказал Савельев и весело подмигнул.

— В таком случае вы, Дима, вообще младенец! — Соня хмыкнула. — Не буду говорить, что я подумала, когда увидела вас.

— Не надо, не говорите, я и так знаю. Вы ничего не подумали, вы безумно обрадовались, когда меня увидели. Никаких мыслей, только эмоции.

— Вы уверены?

— Конечно! Может, никто никогда не радовался так искренне моему появлению, ну, разве что мама, когда я родился.

— Ох, Дима, я ее понимаю. Родить ребеночка, такого мощного, симпатичного, вот уж действительно радость. А потом вы росли послушным, правильным толстым мальчиком и маму свою продолжали радовать.

— Я старался, тем более отца не было, она одна меня растила. Я ее защищал, оберегал. Она такая тоненькая, хрупкая. На вас очень похожа. Но, между прочим, толстым я не был, я спортом занимался и не ел сладкого. Я и сейчас не толстый, это у меня мышечная масса.

Кольт сидел между ними за кухонным столом. Они смотрели друг на друга, улыбались друг другу, болтали о какой-то ерунде, словно его здесь вообще не было. На мгновение ему даже почудилось, что точка пересечения их взглядов искрит, трещит и радужно посверкивает, как подожженная петарда. Он хотел сказать: «Я лишний на вашем празднике жизни», но вовремя опомнился. Это прозвучало бы крайне глупо и неуместно.

— Соня, — позвал он так громко, словно она находилась далеко, в другом конце квартиры.

— Да, Петр Борисович. Я здесь, что вы кричите?

— Извините, — он сухо откашлялся, — значит, Макс был уверен, что вас паразит не убьет. Сейчас вам всего тридцать, на вид еще меньше. Конечно, до старости далеко, но для женщины время летит быстрей. Что вы об этом думаете, Соня?

— О чем об этом, Петр Борисович?

— Бросьте! Вы отлично меня поняли! Вы собираетесь себе вкалывать паразита?

— Это пока пустые разговоры, гадание на кофейной гуще. Прежде чем ввести препарат кому-либо, нужно его исследовать, изучать.

— Старику вы всадили дозу, не размышляя.

— Выбора не было, — Соня пожала плечами, залпом допила остывший чай. — Михаил Владимирович тоже использовал препарат, когда не было выбора. Мальчик Ося и Лидия Петровна Миллер, прапрабабушка Макса. Два человека, которых удалось спасти. Сколько было еще удачных и неудачных опытов, пока никто не знает.

— Что вы собираетесь делать дальше?

— Останусь здесь, с Федором Федоровичем. Он поправится, и тогда сразу полечу в этот ваш Вуду-Шамбальск.

Она так уверенно произнесла: «Он поправится», что у Кольта от волнения заболел живот. Подобное случалось с ним очень давно, в детстве, накануне годовых контрольных.

— Соня, у нас теперь есть препарат, — простонал он и прижал ладони к животу, — есть препарат, и значит, не надо тратить время на поиски? В любую минуту я могу, — он судорожно сглотнул, сморщился, — могу получить свою дозу?

— Нет, Петр Борисович, не можете.

— Почему?

— Видите ли, дело в том, что Макс… — она прикусила губу, стала доставать сигарету.

Руки у нее задрожали, она выронила пачку. Савельев поднял, дал ей прикурить.

— Ну, не молчите, пожалуйста! — взмолился Кольт.

— В склянке, которую передал Макс, была только одна доза, — быстро проговорила Соня, стараясь не глядеть в глаза Петру Борисовичу.

— Только одна доза, — повторил Кольт и скорчился, сложился вдвое от резкой боли.

— Что с вами? — тревожно спросил Савельев.

— Ничего. Не обращайте внимания. Сейчас пройдет. Значит, препарата опять нет, и надо начинать все сначала. Но вы уверены, что старик выживет? Уверены?

— Давайте не будем это обсуждать, от нас теперь уж ничего не зависит, а вам нужно срочно лечь, — сказала Соня.

Петр Борисович сам не заметил, как оказался в гостиной на диване, проглотил из рук Савельева пару таблеток. Соня накрыла его пледом и ушла в спальню к старику.

Глава восьмая

Москва, 1922
В кабинете Бокия на письменном столе были разложены листы бумаги, исписанные невозможно мелким почерком. Федор склонился над столом с лупой в руке. Молчание длилось уже минут двадцать. Глеб Иванович курил, сидя на подоконнике, и наблюдал за Федором.

— Все равно не верю, — произнес наконец Федор и аккуратно сложил листки в стопку.

— Перестань, ты прекрасно понимаешь, что это правда. Показания самой Элизабет Рюген, добытые нашим агентом и записанные с ее слов.

— Каким агентом?

— О, агент весьма ценный, незаменимый, — Бокий весело подмигнул, — оперативный псевдоним Консолор.

Агапкин нахмурился, вспоминая перевод латинского слова. Он знал, что разговор не продолжится, пока эта маленькая задачка не будет решена. Глеб Иванович обожал озадачивать и ждал ответа, как строгий экзаменатор.

— Утешитель, — сердито выпалил Федор, — могу представить, что это за утешение.

— Можешь представить? О, вряд ли. Он такой искусник, дамы в его присутствии млеют, сходят с ума от нежности.

Бокий забавлялся, у него было отличное настроение, и Федор не мог понять, чем так развеселило начальника спецотдела донесение агента Утешителя. Вряд ли он стал бы радоваться очередной порции компромата на Таню. Федору казалось, что в донесении нет загадок. Все чудовищно просто. Смертный приговор Даниловой Татьяне Михайловне, и ничего больше.

В отличие от многих своих коллег Бокий не был кровожаден. Недавно созданный по распоряжению Ленина спецотдел занимался шифровальным делом, разработкой и применением техники в разведке и контрразведке. Эта служба не использовалась ни при арестах, ни в следственных мероприятиях.

Глеб Иванович любил сложные интеллектуальные игры. Сутками мог колдовать, придумывая и взламывая хитрейшие шифры. Революционное переустройство мира было для него тоже чем-то вроде головоломки, самой увлекательной из всех возможных.

Бокий долго молчал, с удовольствием наблюдая, как нервничает Федор, но все-таки сжалился.

— Видишь ли, муж Элизабет старше нее на двадцать лет. Отто Рудольф Рюген, норвежский ученый физик, друг Нансена, умнейший, добрейший старик, а главное, весьма богатый. Правда, есть одна проблема, вроде бы ерундовая, но для семейной жизни такая мелочь становится роковой.

— Глеб Иванович, при чем здесь Таня? — раздраженно перебил Агапкин. — Вы занимаетесь этим Рюгеном, подложили в постель к его молодой жене своего искусника-утешителя, но Таня при чем?

— Молодец, — Бокий кивнул и улыбнулся, — схватываешь на лету. Таня была бы совершенно ни при чем, если бы Элизабет не захотела сделать доброе дело. А как известно, нет доброго дела, которое осталось бы безнаказанным. Особенно когда за него взялась такая вертихвостка, как Элизабет. Правда, наказана будет не она, и это, конечно, несправедливо. Но в нашем бренном мире справедливости мало, если она вообще существует.

— Это единственный экземпляр? — мрачно спросил Агапкин.

Он все еще держал в руках тонкую стопку.

— Пока да. Это сверхсекретная информация, я решил не отдавать машинистке, — он наконец соизволил взглянуть в глаза Агапкину и медленно, четко произнес: — Нет, Федя, даже не думай.

Но было поздно. Пальцы Федора быстро, ловко раздирали бумагу. Через минуту глубокая медная пепельница наполнилась бумажными клочьями, мелкими, как конфетти. Еще через минуту в пепельнице загорелся костерок. Бокий даже бровью не повел. Молча, с интересом наблюдал эту сцену, только когда огонь разыгрался слишком сильно, взял графин и залил костерок водой.

— Можете меня арестовать, — сказал Федор.

— Дурак, — Бокий покачал головой, — если я решу тебя арестовать, мне твое дозволение не понадобится. Иди, вылей эту пакость в сортир. И смотри, на ковер не пролей.

Когда Федор вернулся, Бокий сидел за столом и говорил по телефону. Перед ним лежали листы с напечатанным текстом. Федор поставил на место чистую пепельницу. Ему хватило быстрого взгляда, чтобы узнать то самое донесение, рукопись которого он так мужественно уничтожил. Бокий, продолжая разговаривать, перехватил его взгляд, шевельнул бровями, прикрыл листки ладонью и принялся постукивать по ним длинными тонкими пальцами.

— Да, Владимир Ильич. Я понял. Постараюсь выяснить. Хорошо… Непременно… Как вы себя чувствуете?

Он замолчал надолго, слушал, хмурился, улыбался, качал головой. Наконец положил трубку и обратился к Федору, который стоял у окна, смотрел в темное стекло.

— Сядь, успокойся. И пожалуйста, впредь старайся сначала думать, а потом уж действовать. Не наоборот.

— Глеб Иванович, зачем вы устроили этот спектакль?

— Я? Ха-ха! Это ты устроил спектакль, я был благодарным зрителем. Знаешь, я даже завидую тебе. Никогда ни в кого так не влюблялся, чтобы жизнью рисковать.

— В революцию, — чуть слышно произнес Федор и закурил, — вот в кого вы влюблены. Ради нее рисковали много раз.

— Спасибо, — хмыкнул Бокий, — звучит красиво. Не забудь, прибереги это для речи на моих похоронах.

— Да, хорошо, — машинально кивнул Федор и тут же испугался, прикусил язык.

Но Бокий только рассмеялся. Он редко смеялся так долго и весело.

— Глеб Иванович, кто перепечатывал донесение? — спросил Федор, выдержав паузу.

— Леночка, кто же еще? Единственная машинистка в этом заведении, которой я доверяю как самому себе, — моя дочь. Так что успокойся, в чужие руки оно не попадет. Ну-ка, подумай и скажи, что, по твоему, в нем самое ценное?

— Не знаю.

— Возьми, перечитай еще раз. Но учти, если опять порвешь, пеняй на себя. Я тебя не арестую, нет.

— Сразу пристрелите?

— Отправлю в дом умалишенных. Ладно, все. Соберись, возьми себя в руки, — Бокий встал, подошел к сейфу, быстро набрал шифр, вытащил серую картонную папку.

На стол легли несколько фотографий и газетных вырезок. Федор увидел кусок футбольного поля, ворота, юного голкипера, застывшего на лету, в полуметре от земли, с пойманным мячом в руках. Было трудно разглядеть лицо, но Бокий подал лупу.

— Он стал красавцем, — тихо заметил Глеб Иванович, — смотри, превосходно сложен, лицо еще детское, но уже настоящий мужчина. Сколько ему сейчас? Шестнадцать?

— Семнадцать, — механически поправил Агапкин, разглядывая следующий снимок.

Лицо крупным планом. Белозубая улыбка. Высокий лоб. Даже на черно-белой фотографии видно, как ярко, живо блестят глаза под широкими черными бровями.

— Красавец, — восхищенно повторил Бокий, — что-то в нем есть древнеримское, не находишь? Ты бы вряд ли узнал его, если бы встретил. Но знаешь, что самое удивительное? Он уже печатается не только в эмигрантских, но и во французских газетах. Он этим зарабатывает на жизнь. Пишет обо всем, кроме политики: о дирижаблях, фокстроте, негритянском джазе, футболе, о последних открытиях в физике и биологии. А вот очень смешные фельетоны о спиритизме и опытах по чтению мыслей на расстоянии. У него поразительная способность схватывать суть вещей. Он пишет легко, блестяще, его тексты светятся внутренней энергией, даже те, что написаны на чужом языке.

Федор дождался паузы в этом восторженном монологе и заметил с вызовом:

— Таня учила его французскому.

Но Бокий, казалось, не услышал.

— Обидно, что он тратит свой дар на газетную рутину. Хотя нет, ему все на пользу. Сейчас он оттачивает перо, подрастет, получит хорошее гуманитарное образование, начнет писать настоящую прозу. Скажи, в нем всегда было это?

— Что именно?

— Литературный дар.

— Я ничего не понимаю в литературе. Но я помню, он постоянно что-то сочинял, рассказывал сказки, очень забавные. Вгоспитале все слушали, раскрыв рты.

— Еще до вливания?

— С самого первого дня, когда Таня и Михаил Владимирович подобрали его на паперти. Он приходил в палаты, начинал рассказывать какую-нибудь фантастическую ерунду, и раненым становилось лучше.

Бокий замолчал, отбил пальцами дробь по столешнице, очень точно просвистел несколько аккордов Патетической сонаты, резко поднялся, прошелся по кабинету, вернулся за стол, сел, задумчиво взглянул на Федора и произнес совсем тихо, будто про себя:

— Забавно. Очень даже забавно. Это в определенном смысле подтверждает мои смутные догадки. Надо будет обсудить с Михаилом Владимировичем.

— Думаете, паразит выбирает людей с сильной позитивной энергетикой?

— Мг-м. Ну, ладно, об этом поговорим в другой раз. Главное, он нашелся. Юный талантливый журналист Джозеф Кац, вундеркинд, литературный Моцарт, и еврейский сирота Ося, который умирал от прогерии и воскрес благодаря вливанию таинственного препарата, — одно лицо.

Бокий аккуратно сложил фотографии, вырезки. Федор заметил, как в ту же папку легла распечатка донесения.

— Что ты смотришь так хмуро? — спросил Глеб Иванович, запирая сейф. — Думаешь, я собираюсь превратить Осю в подопытного кролика? Похитить, привезти в Москву, вскрыть и посмотреть, что там у него внутри?

— Нет. Я думаю, вы этого не сделаете.

— Спасибо на добром слове. Чтобы ты окончательно успокоился и мог соображать, я тебе гарантирую: Таню твою никто не тронет, во всяком случае, пока ты не вернешься из Германии.

— Откуда? — Федору показалось, что он ослышался.

— Ты отправляешься в субботу. Надеюсь, немецкий не забыл? Паспорт твой уже готов, все формальности улажены. Теперь замри и слушай меня очень внимательно.

Москва, 2007
Федор Федорович открыл глаза, увидел высокий белый потолок, матовый шар люстры. Темно-синяя штора покачивалась от легкого ветра. В открытую форточку влетали обычные утренние звуки. Гул машин, скрип качелей на детской площадке, голоса, смех, воробьиный щебет. Пахло мокрым снегом, бензином, лимоном и ванилью. Осторожно повернув голову, он увидел на прикроватной тумбочке банку крема, градусник, раскрытую, перевернутую обложкой вверх, книгу. Названия прочитать не удалось, на глянец обложки падали блики. Дальше, за тумбочкой, параллельно кровати, стояла раскладушка, застеленная пледом. Сверху валялся алый шелковый халат.

Что-то произошло. Впервые он проснулся не от боли, а просто так, потому что наступило утро. Ломота, жар, озноб, омерзительная влажность и грубость белья, все это осталось, но уже не мешало воспринимать реальность. Вернулись краски, звуки, запахи. Он не понимал, рад ли этому.

«Из чистилища назад, в жизнь. Сколько раз повторяется все тот же мучительный маршрут? Почему я не могу уйти совсем? Что держит меня?» — думал он, разглядывая свою сморщенную костлявую руку.

Кожа потрескалась, слегка лоснилась, пахла лимоном и ванилью. Кто-то постоянно смазывал все его тело кремом. Кормил его с ложки жидкой кашей и фруктовым пюре. Выносил из под него судно. Менял белье. Измерял температуру. Аккуратно подстригал слоящиеся ногти. Гладил по голове. Иногда он слышал ласковый шепот, или музыку где-то в глубине квартиры, или приглушенные голоса, мужской и женский.

Сквозь запахи чистого белья, крема, овсянки, мятых печеных яблок иногда проступал слабый аромат меда и лаванды. Так пахли волосы и кожа Тани.

Он не знал, сколько прошло времени, и не хотел знать. Рука медленно опустилась, скользнула с края кровати вниз. Шевельнулись пальцы, по старой привычке пытаясь зарыться в жиденькую мягкую шерсть, почесать за ухом, проверить, не сух ли собачий нос, почувствовать волну радости, быстрое виляние хвоста, мокрые теплые касания языка, тактичное тихое тявканье. Но рука встретила пустоту.

«Адам, где ты? Животные лишены бессмертной души, но столько любви не может совсем исчезнуть, стать пустотой. Закон сохранения энергии. Я слишком долго живу, чтобы сомневаться в универсальности этого закона. Где ты, Адам? Придет время, узнаю. Или нет. Не так. Узнаю, когда время уйдет, разомкнет свои свинцовые объятья, отпустит меня на свободу. Почему не сейчас? Долги, старые долги не заплачены».

Федор Федорович удивился, что опять думает словами, а не первобытными образами. Дни и ночи, проведенные в постели, были наполнены призраками, мутными вихрями чувств, всеми оттенками физического мучения. Боль, острая и тупая. Ломота, зуд, жар, дрожь. Он был бессловесной тварью, стонал и мычал. Теперь опять стал человеком.

К набору звуков прибавился скрип кровати. Федор Федорович заметил, что одеяло движется, и тихо вскрикнул. Оказывается, он чесал левой пяткой правую голень. Десять лет ноги его были парализованы и вот теперь вдруг ожили.

В дверном проеме возник женский силуэт. Таня в потертых джинсах, в сером свитере с высоким воротом, с короткими, как тогда, после тифа, волосами, неслышно подошла, поправила одеяло, приложила ладонь ко лбу. Аромат меда и лаванды окутал его теплой волной.

— Ну, слава богу, жара нет, — она присела на край кровати, — доброе утро, Федор Федорович. Кажется, оно действительное доброе. Ночью вы дали мне поспать. Сейчас у вас нормальная температура, и вы открыли глаза. Узнаете меня?

Они были поразительно похожи, даже природный запах тот же. В горле у него заклокотало, словно перекатывались два слова, два имени спорили между собой.

— Соня, — произнес он сипло, едва шевеля губами.

— Спасибо, — она улыбнулась и слегка пожала ему руку, — наконец вы вернулись. Все эти дни вы путали меня с моей прабабушкой, называли Таней.

— Я разве говорил?

— Да, вы говорили, много и выразительно, только не со мной. В основном с Таней. Вы умоляли ее никогда больше не встречаться с некой Элизабет. Потом сказали, что пора уезжать из Германии, скоро они возьмут власть. Вероятно, вы имели в виду нацистов?

— Да, вероятно. Что еще ты запомнила?

— Вы кричали: Валька, беги! Кто такая Валька?

— Валентин Редькин, психиатр, талантливый гипнотизер.

— Он убежал?

— Нет. Он остался и погиб. Потом расскажу тебе о нем. Ну, продолжай.

— Вы несколько раз упоминали князя Нижерадзе, так, кажется.

— Я сказал Нижерадзе?

— По моему, да. Было еще одно кавказское имя, я, кажется, где-то уже слышала его. Гурджиев. Кто это?

— Георгий Иванович Гурджиев. Конечно, ты о нем слышала. Мистик. Однокашник Сталина по тифлисской Духовной семинарии. Глава секты. Ты не догадалась записать на диктофон?

— Нет. А нужно было?

— Не знаю. Кто-нибудь, кроме тебя, слышал мой бред? Кто вообще тут, в квартире?

— Дима Савельев, он мне помогает. Часто заходят Зубов и Кольт, но вы говорили только глубокой ночью, кроме меня, никто не слышал. Ой! Погодите, Федор Федорович, ноги! Они двигаются, ваши ноги, неужели вы не чувствуете?

— Еще бы не чувствовать. Зуд нестерпимый, чешусь о самого себя, как свинья о ствол. Скажи, сколько прошло дней с тех пор, как ты ввела мне препарат?

— Две недели. Федор Федорович, вы скоро сможете ходить сами, вы это понимаете? — Соня откинула одеяло, стала щупать его ступни, голени. — У вас нет паралича! Мышцы почти атрофированы, но вы начнете делать упражнения. Я еще вчера заметила, как вы согнули коленку, но думала, мне кажется! Дима! Иди сюда, смотри!

Она выскочила из спальни. Она была так возбуждена, что разговаривать с ней о чем-то важном сейчас не имело смысла. Явился Савельев, заставил Федора Федоровича шевелить пальцами. Это было трудно, к зуду прибавилось ощущение тысячи мелких иголок, впивающихся в ступни.

— Нужно вызвать какого-нибудь хорошего врача, — сказала Соня, — о препарате мы, разумеется, говорить не станем. Просто человек умирал, но вдруг передумал, начал выздоравливать. Такое ведь бывает? Врач может посоветовать массаж, специальные упражнения, витамины.

— Не сходи с ума, ни один врач нам не поверит, — сказал Савельев.

— Не нам! Собственным глазам!

— Ого, Соня, ты даже в рифму заговорила, никогда тебя такой не видел. Федор Федорович, посмотрите, какая она красивая, — Савельев обнял Соню и поцеловал.

Они смеялись, резвились, как два щенка, и были настолько заняты друг другом, что Федору Федоровичу показалось, они вовсе забыли о нем.

— Не понимаю, что вас обоих так развеселило, — обиженно проворчал старик, — если я немножко подвигал ногами, это не значит, что я сейчас встану, приму душ, потом приготовлю завтрак, себе и вам заодно.

— Надеюсь, очень скоро будет именно так, — сказал Савельев.

— Мечтаю съесть приготовленный вами завтрак, — добавила Соня.

— Мечтай, мечтай, — Агапкин, кряхтя и постанывая, принялся ставить на место свои челюсти.

Руки дрожали, но помочь себе он не дал, локтем оттолкнул Савельева, сердито стрельнул глазами на Соню.

Через сорок минут, чистый, сытый, в новой сине красной клетчатой пижаме, старик сидел в кресле и слушал подробный рассказ Сони о том, как оказался у нее препарат.

— ДДФН, — повторил он несколько раз, когда она закончила, — биохимический эквивалент эмоций. Сегодня это называется нейропептиды. Доказательство для Фомы неверующего. Только ведь он все равно не поверит, этот Фома. Никогда не поверит.

— Апостол Фома поверил, — заметила Соня, — я нашла тут у вас Новый Завет, перечитала Евангелие от Иоанна.

— Перечитала? И ничего не поняла? — старик сердито помотал головой. — Фоме понадобилось вложить персты в раны Спасителя. Он желал физических доказательств Воскресения. Разве это вера?

— Нет, другое. Это, знаете, похоже на архетип ученого. Наука не может обойтись без физических доказательств, без перстов Фомы.

Агапкин закрыл глаза, как будто заснул. Соня решила, что он устал, хотела тихо уйти, но вдруг услышала:

— Семьдесят пять лет назад был примерно такой же разговор у меня с твоим прапрадедом. Я произнес вот эту твою фразу, что Фома — архетип ученого. Почти дословно, про персты, про физические доказательства.

— Что он вам ответил? — спросила Соня и вернулась, села в кресло напротив старика.

— Что его с детства мучает вопрос, было ли больно воскресшему Спасителю, когда Фома полез пальцами в открытые раны? Я так хорошо запомнил тот разговор, потому что кончался декабрь двадцать третьего. Ленин умирал. Нам обоим было уже ясно, что такое Сталин, и мы догадывались, что ему долго не будет альтернативы.

— Ленин знал о препарате?

— Да.

— Не требовал, чтобы Михаил Владимирович ввел ему?

Агапкин улыбнулся, помотал головой.

— В декабре двадцать третьего он ничего уже не мог требовать. Да и препарата у нас тогда не было. Совсем, ни капли. Но даже если бы был препарат, ничего бы не изменилось. Твой прапрадед точно знал: Ленину вливание не поможет. Так же, как я знаю, что паразит убьет Петра.

— Почему?

— Ты спрашиваешь о Ленине или о Кольте?

— Конечно, о Кольте.

— О Ленине спросить не хочешь?

— Ну, во первых, его нет давным давно, и мне, слава богу, не придется решать эту задачку. А во вторых, мне кажется, с ним и так понятно.

— Что именно тебе понятно?

Соня задумалась, опустила ресницы, сдвинула брови, прикусила нижнюю губу и стала так похожа на Таню, что у Агапкина слегка перехватило дыхание. Она молчала довольно долго. Он не торопил ее с ответом, просто смотрел, любовался и опять подумал о законе сохранения энергии. Голос, запах, мимика, ничто не уходит в никуда, у всего есть свое продолжение.

Наконец она вскинула голову, сдула упавшую на лоб прядь и медленно произнесла:

— Когда человек делает зло, его организм не может не реагировать, даже если выключена совесть, все равно повышается давление, сужаются сосуды, нарушается гормональный баланс. Червь чувствует нестабильность системы.

— Тепло. Но еще не горячо, — старик улыбнулся, — думай, Сонечка. А что касается Петра, тут, конечно, совсем другая история. Иногда препарат помогал в безнадежных случаях, спасал умирающих, но не всех. В шестнадцатом году я вкатил себе дозу, не думая о последствиях. Мне было слишком мало лет, чтобы бояться старости и смерти. Жгучее любопытство, юный кураж, и никакой личной корысти. Я не собирался так долго жить.

— А сейчас?

— Сейчас это было твое решение. Ты очень хотела меня спасти. Кстати, тут кроется еще одна подсказка. Не забывай об этом. И учти, все, что говорил тебе Макс, правда.

— Надеюсь, вы шутите? — тихо спросила Соня.

— Ничуть. Я повторяю совершенно серьезно. Все, что сказал тебе Макс, правда. Все, кроме инициации. Ты не должна ее проходить, ни в коем случае.

— И на том спасибо. Это меняет дело. Действительно, большая разница: убить человека после инициации или просто так! — Соня почти выкрикнула это и заметно побледнела.

— Эммануил Зигфрид фон Хот не человек, — спокойно произнес Агапкин, — я познакомился с ним в Берлине в тысяча девятьсот двадцать втором году. С тех пор он мало изменился.

— Вы абсолютно уверены, что это был он? Может, отец, дед, двойник?

Агапкин ничего не ответил, только вздохнул и грустно посмотрел на Соню.

— Хорошо. Допустим, — Соня смиренно кивнула. — Но если он и так живет столько лет, зачем ему наш паразит?

— Господин Хот бесконечно жаден. Ему известно, что срок его ограничен. Он намерен жить всегда.

— Неужели он не понимает, что это риск?

— Господин Хот бесконечно самоуверен.

— Знаете, Федор Федорович, мне он тоже не нравится, он мерзкий, подлый, жестокий. Но он всего лишь жалкий старикашка, впавший в маразм.

— Нет у него никакого маразма. Не ври себе, Соня. Пойми наконец, перед тобой реальная серьезная сила, очень древняя, с гигантским опытом, со своей системой знаний. Встретившись с ней, ты ступила в иное измерение.

— Ага, теория заговора, мировая закулиса, иллюминаты, масоны, конспираноики. Это, конечно, иное измерение. Они хотят управлять миром, и никто, кроме меня, не может помешать им. Федор Федорович, пожалуйста, не мучайте меня этим бредом, я не верю!

— Не веришь? Ну, а что ж кричишь на меня, больного, беспомощного? Что ж побледнела? Они вовсе не хотят управлять миром, но им нравится использовать в своих интересах людей, одержимых этой страстью. Масоны — камуфляж, дымовая завеса. Орден или общество никак не может являться тайным, если его название, ритуалы, цели известны всем желающим. Ты должна всего лишь осуществить мечту господина Хота. Это не убийство. Это его выбор, Сонечка. Его, а не твой. Знаешь, есть старинная мудрость: будь осторожен в своих желаниях, ибо они сбываются.

— Что ж, это утешает. Но вы забыли одну мелочь. Я должна буду сначала ввести препарат себе.

— Да, возможно, тебе придется это сделать.

— Федор Федорович, я боюсь.

— Ты же знаешь, он тебя не убьет.

— Не убьет. Но изменит. А я хочу оставаться собой.

Старик ничего не ответил, откинулся на спинку кресла, закрыл глаза и, сколько ни ждала Соня, сколько ни окликала его, все напрасно. Он крепко заснул, посапывал и вздрагивал во сне.

Глава девятая

Москва, 1922
В операционной было весело, и Михаилу Владимировичу не нравилось это. Слишком много собралось народу, слишком громко разговаривали, смеялись. Особенно почему-то резвился доктор Тюльпанов. Из него сыпались бородатые медицинские анекдоты, грубые, нервически циничные. Рассказывал он их с упоением, преподносил как реальные случаи из собственной жизни. Весь юмор крутился вокруг гениталий, фекалий, студенческих занятий в анатомическом театре и патологических профессорских странностей. Каждая история сопровождалась взрывом хохота. Не смеялись только Михаил Владимирович и Валя Редькин.

— Старая байка, — тихо заметил Валя после очередного, особенно грязного анекдота, — ее рассказывали еще про Пирогова, Склифосовского, вообще про каждого великого хирурга. Про вас, кстати, тоже.

— Да, я знаю. Сам уже раз двадцать слышал, в разных вариантах. Почему-то считается, что похабщина снимает нервное напряжение. Кто только придумывает эти тупые хохмы?

— Тупые врачи. Те, кто ошибся в выборе профессии. Те, кто интересен медицине лишь в качестве пациентов.

— Валя, может, выгнать их всех и прекратить балаган? В конце концов, не место и не время.

— Выгнать? Отличная идея. Попробую, но не обещаю. Они уже прошли санобработку, жаждут зрелища. Но главное, кто-то из них должен дать подробный отчет Сталину об этой операции.

— Сталину? При чем здесь он?

— Он очень интересуется работой спецотдела, особенно медицинской частью. По крайней мере, трое сотрудников — его люди. У него везде свои люди. Во всех отделах ВЧК, в секретариате Владимира Ильича, тут, в больнице.

— Я даже могу угадать кто, — Михаил Владимирович улыбнулся под марлевой маской. — В секретариате Фотиева, тут Тюльпанов.

— Тихо, тихо, не кричите, — Редькин испуганно вздрогнул, хотя Михаил Владимирович говорил шепотом, и за очередным взрывом хохота никто их не мог услышать.

— Валя, неужели и вы трепещете перед горячим кавказцем Кобой? Вот уж от вас не ожидал.

— Я не трепещу. Просто отдаю себе отчет, насколько он опасен. К сожалению или к счастью, я очень остро чувствую людей. Нечто вроде собачьего нюха на разные скрытые особенности. Это часть моей странной профессии. Кстати, Коба вовсе не горячий. Он холодный, скользкий, как змея. Меняет кожу, подобно змее, и атакует внезапно. Укус его смертелен, противоядие найти трудно. Будьте с ним осторожны.

Михаил Владимирович открыл рот, чтобы задать следующий вопрос, но голоса в операционной стихли, как по команде. Сестра Лена Седых ввезла больного на каталке. Следом вошел Бокий, в халате, в маске и бахилах.

Больной, Линицкий Вячеслав Юрьевич, поляк сорока восьми лет, поступил в хирургическое отделение сегодня утром в тяжелом состоянии. Предстояла операция по поводу прободения язвы желудка. Операция сама по себе не сложная, но Линицкому был категорически противопоказан общий наркоз. Без операции он мог умереть в течение ближайших суток. От наркоза мог умереть моментально, прямо на столе. Оба варианта не давали ему шансов. Правда, второй был менее мучительным.

Через час после того, как больной поступил в отделение, Михаилу Владимировичу позвонил Бокий. Линицкий служил в спецотделе, занимался звукозаписывающими устройствами. Бокий очень дорожил им, как и прочими сотрудниками с хорошим техническим образованием. Выслушав профессора, Глеб Иванович сказал:

— Стало быть, шансов никаких? Терять нечего? Ну что ж. Вот он наконец, подходящий случай. Пусть начинают готовить его к операции. Вы тоже готовьтесь. Мы будем у вас через тридцать минут.

Профессор не стал задавать вопросов. Это обсуждалось уже давно. Бокий буквально бредил этим. Гипноз вместо наркоза. Валя Редькин в роли анестезиолога.

Михаилу Владимировичу доводилось на фронте, во время японской войны, ампутировать конечности и выковыривать осколки, используя в качестве анестезии двести грамм спирта. Ему до сих пор в самых тяжелых кошмарах снились крики тех раненых, их безумные глаза. Чудовищная боль превращала человека в животное. Мало кто выдерживал. Теряли рассудок, погибали от болевого шока.

Однажды в походный лазарет принесли молоденького солдата, совсем мальчика, с очень сложными, множественными осколочными ранениями брюшной полости. Нормальной анестезии не было. Спирт годился лишь для облегчения предсмертных страданий. Оставалось смиренно ждать, когда мальчик заснет навеки. Явился священник, причастил, соборовал, а потом вдруг возник пожилой унтер, башкир. Он, скромно потупившись, предложил: «Дай-ка, доктор, я попробую его заворожить. Авось заснет, ничего не почует, а ты осколки потихоньку вытащишь».

Склонившись над головой раненого, унтер принялся бормотать что-то, водить руками, и действительно скоро мальчик крепко заснул. Операция прошла успешно. Унтер исчез так же внезапно, как появился, только успел объяснить, что этому делу его обучила бабушка. Михаил Владимирович искал его, хотел забрать к себе в лазарет, но так никогда больше не видел, а позже узнал, что унтер погиб в бою, на следующий день после той операции.

Между интеллигентным, отлично образованным Валей Редькиным и темным башкиром унтером, плохо говорившим по русски, не было ничего общего. Но сейчас, как и тогда, оставалось только верить. Если бы в памяти Михаила Владимировича не сохранился тот загадочный случай, поверить было бы значительно труднее.

— Наркоз меня убьет, умоляю, не надо, — бормотал Линицкий. — Матка Боска, ксендза, позовите ксендза.

Он заплакал, заговорил по польски, чем вызвал недоумение у веселых зрителей. Особенно смутила их просьба позвать ксендза.

— Вячеслав, брось, ты большевик, атеист, верный воин революции, — попытался вразумить его один из присутствующих, молодой чекист по имени Григорий.

— Езус Мария, крест! Прошу, панове! Дайте хотя бы крест! — продолжал бормотать Линицкий.

Бокий быстро подошел, отстранил сестру, молодого чекиста, достал из кармана халата маленькое католическое распятие и поднес к лицу больного.

— Вот, смотри, Слава, я принес, так и думал, что ты попросишь. Он будет здесь, с тобой. Ничего не бойся, держись.

Линицкий поцеловал крест, закрыл глаза, прошептал по польски слова молитвы, потом посмотрел на Бокия.

— Глеб, спасибо. Слушай, не давай им меня, Глеб. Я умру от наркоза.

— Не умрешь. Я тебе обещаю. Наркоз будет совсем другой, безвредный. Валя тебе поможет уснуть. Главное, чтобы ты верил ему.

— Вале верю. Тебе верю, Глеб! О, Матка Боска, какая боль! Зачем их столько здесь? Тюльпанов и Гришка пусть уйдут!

— Что значит — пусть уйдут? — возмутился Тюльпанов. — Товарищи, объясните, что происходит? Ксендз, крест! Мы с вами вообще кто? Где находимся?

— Мы с вами люди, — сказал Валя и оглядел присутствующих, — находимся в операционной. Перед нами тяжелый больной. Посмотрел бы я на вас, товарищ Тюльпанов, в его положении. Ваш эмоциональный настрой мне мешает. Буду премного благодарен, если вы нас покинете.

— Я присоединяюсь к просьбе, — громко, жестко произнес Михаил Владимирович. — Это, собственно, даже не просьба, а требование. Пусть все лишние выйдут.

— Хорошо, Михаил Владимирович, как скажете, — Бокий кивнул, глаза его сощурились, он улыбался под марлевой маской, — товарищи, пожалуйста, покиньте операционную, не волнуйтесь, всю информацию о ходе операции вы получите. Будет работать фонограф.

— Позвольте, я не понимаю! По какому праву вы тут распоряжаетесь? — Тюльпанов явно терял самообладание, голос его взлетел до визга. — Я должен присутствовать и буду присутствовать! На кой черт мне ваш фонограф? Наверняка сломается в самый важный момент или запишется только треск и шипение.

— Обижаете, — Бокий покачал головой, — всю нашу техническую часть обижаете, и прежде всего Славу Линицкого. Это тем более неприятно и только подтверждает, что вам следует выйти. Машинка — его оригинальная разработка, по надежности и качеству превосходит фонографы Эдисона и рекордеры Берлинера. Если бы не секретность, мы бы оформили патент, за это изобретение можно получить огромные деньги в иностранной валюте.

— Хватит заговаривать мне зубы. Я должен видеть своими глазами, слышать своими ушами! Я никуда не уйду!

— Пока вы не покинете помещение, мы все равно не начнем, — хладнокровно заявил Валя и, склонившись к уху профессора, прошептал: — Как же он Кобе станет докладывать, если его выгнали? Но ничего, еще немного поднажмем, и выкатятся все, как миленькие.

— Если они останутся здесь, я точно умру, не выдержу, — простонал больной и опять стал молиться по польски.

— Товарищи, где ваша партийная дисциплина? — вкрадчиво спросил Валя. — Вы понимаете, что из-за вас может сорваться важнейший эксперимент? С каждой минутой шансы больного убывают. Мы теряем время. Я не начну, пока вы не удалитесь.

Тюльпанов, чекист Гришка и еще трое с возмущенным ропотом вышли.

— Мне можно остаться? — спросил Бокий, когда дверь за ними закрылась.

— Разумеется, Глеб Иванович, вам можно.

— Валя, ты сказал — эксперимент. Что это значит? — испуганно прошептал больной.

— Ничего не значит, Слава, это я так сказал, чтобы они вышли. Теперь все хорошо. Михаил Владимирович тебя прооперирует, ты не почувствуешь никакой боли, будешь спать. Проснешься здоровым.

— Я не усну, нет! Я боюсь! Матка Боска, я не хочу умирать!

— Ты не умрешь, ты заснешь, глубоко, спокойно. Я знаю, как тебе больно, кинжал в животе. Я чувствую его, вот сейчас я взялся за рукоять. Медленно, осторожно вытаскиваю.

Валя сделал жест над животом больного, словно вытягивал что-то, и потом встряхнул руками. Линицкий коротко, страшно крикнул, на лбу выступил пот, дыхание стало частым, громким.

— Все, Слава. Кинжала нет. Боль ушла вместе с ним. — Валя задышал так же, как больной, и постепенно стал замедлять дыхание, подстраивая свою речь под этот ритм.

— Самое страшное позади, ты держался молодцом, Слава, ты вытерпел, для тебя начинается новый этап. Ты поправляешься. Ты расслабился, отдыхаешь, помогаешь своему организму восстанавливаться. Озноба нет, тебе тепло, тело тяжелое, размаянное, вялое. Солнце давно село, в небе светят спокойные ласковые звезды. Далеко, на площади, колокол звонит, трубит маленький трубач над Краковом. Ты засыпаешь. Ангелы кружат над тобой, ты видишь серебристые блики их крыльев. Я начинаю счет. Слушай меня внимательно. Когда дойду до пятидесяти, ты уснешь.

Валя достал свои часы. Золотая луковица на цепочке закачалась над лицом больного. Он стал считать, его голос сделался глубже и как-то объемней, хотя говорил он очень тихо. Слова теряли смысл, уже нельзя было разобрать, о чем он говорит, да он и не говорил, скорее пел. Голос обволакивал. Михаил Владимирович заметил, что Лена Седых часто, сонно моргает, и прошептал:

— Лена, вы только, пожалуйста, не усните.

— Да, постараюсь.

Пульс больного бился все медленней, спокойней, глаза закрылись. Михаил Владимирович почти не слышал Валю, потерял счет времени и не мог оторвать взгляда от лица Линицкого. Исчезла страдальческая гримаса. Черты смягчились, растаяла предсмертная синева вокруг глаз и рта, губы порозовели, даже нос не казался уже таким заостренным.

— Фонограф включать? — донесся голос фельдшера.

— Вы разве еще не включили? — сердито прошептал Бокий.

Лена приподняла веко Линицкого, посчитала пульс на запястье. Пятьдесят ударов в минуту. Когда она отпустила руку, кисть безжизненно упала. Анестезиолог проверил болевые реакции и сообщил, что они полностью отсутствуют.

— Летаргия, — добавил он шепотом, — кто бы рассказал, ни за что не поверил бы. Скоро профессия моя вообще отомрет.

— Не волнуйтесь, не отомрет, — успокоил его Бокий. — Валя — гений, один на миллион.

— Начинаем. С Богом, — тихо произнес Михаил Владимирович.

Все шло как обычно. Никаких сюрпризов. Вполне рутинная операция. Только у медсестры Лены Седых слегка дрожали руки. Бокий отошел подальше от стола, отвернулся. Санация брюшной полости — зрелище неприятное, даже для бывалого подпольщика большевика.

Валя стоял возле головы больного. Тут же, на отдельном столике, помещался небольшой, элегантный, весьма замысловатый прибор, звукозаписывающее устройство. Михаил Владимирович действовал быстро и четко, он уже начал ушивать перфорационное отверстие двухрядным швом, когда отчетливо прозвучало слово «Бафомет».

За этим последовал монотонный поток слов, в основном непонятных, лишь иногда мелькали обрывки русских фраз: «…отдаю себя во власть… клянусь… подчиняюсь… моя воля полностью принадлежит… если я нарушу…»

Михаил Владимирович понял: говорит больной. Говорит человек на столе, в летаргии. Открыта брюшная полость. Идет операция.

У профессора пересохло во рту, бешено забилось сердце, вспотели ладони под перчатками. Потребовалось огромное усилие воли, чтобы не дрогнула рука. Он продолжал шить, не позволяя себе ни на мгновение отвести взгляд от операционного поля, даже когда рядом громко охнула сестра и несколько инструментов со звоном упали на пол.

— Я отрекаюсь от страны, в которой родился и живу, во имя благословенных мест, которых достигну, отринув этот нечистый мир, проклятый небесами, — отчетливо произнес Линицкий.

— Боже, у него глаза открыты, — крикнула Лена, — он не спит, сделайте что-нибудь!

Анестезиолог приложил пальцы к шее больного и через секунду произнес:

— Да нет, спит, пульс ровный, хорошего наполнения.

— Освобождаю тебя от клятвы, срок истек, ты свободен, ты здоров и свободен, — сказал Валя, подстраивая свой голос к ритму бормотания больного и вдруг добавил, не поворачивая головы, не меняя интонации, — уведите ее от стола, быстро.

Надо отдать должное Бокию, он отреагировал моментально. Подошел к сестре, взял ее за плечи, повел в угол, усадил на стул. Место сестры занял анестезиолог.

Валя продолжал диалог с больным, и скоро Линицкий затих, закрыл глаза. Говорил только Валя.

— Ты свободен от клятвы и от памяти о ней ты свободен, во сне выздоравливает твое тело, каждая клетка наливается покоем и силой, вместе с телом выздоравливает твоя душа.

— Вот рассказали бы мне, ни за что не поверил бы, — нервно усмехнулся анестезиолог.

— Такое никто никогда вам не расскажет, и вы никому никогда не расскажете, вы должны молчать, — донесся голос Вали, — вы все забудете.

Только закончив операцию, Михаил Владимирович отдал себе отчет в том, что более всего поразило его. Едва лишь начал звучать странный монолог Линицкого, Бокий подскочил к столу, выключил фонограф, а потом уж спокойно отвел в сторону медсестру.

Москва, 2007
Хорошо, что Соня успела пододвинуть скамеечку, иначе Петр Борисович упал бы на пол и пребольно ударился. Картина, открывшаяся ему, когда он раздевался в прихожей, могла быть только галлюцинацией. В дверном проеме стоял старик Агапкин, смотрел на него и широко, радостно улыбался, демонстрируя белоснежную роскошь зубных протезов. То, что позади старика стоит Савельев и поддерживает его под мышки, Кольт заметил не сразу.

— Ну, ну, Петр, не падай в обморок, не пугай меня, — сказал старик, — ты как себя чувствуешь? Почему не здороваешься?

— А-а, — только и сумел выговорить Кольт.

— Это всего лишь я, жалкий вредный старикашка, — продолжал Федор Федорович, снисходительно глядя на него сверху, — вот, Соня купила мне кроссовки. Правда, замечательные?

Он приподнял ногу, обутую в новенькую сине-белую кроссовку и осторожно подвигал ступней. При этом чуть не упал, Савельеву пришлось покрепче ухватить его. Только тогда Кольт заметил, что старик все-таки стоит не совсем самостоятельно.

— Это тебя немного утешает? — с упреком спросил Федор Федорович, словно прочитав его мысли. — Да, сам пока не могу, но мы тренируемся, понемногу, каждый день. Я сначала пополз на четвереньках, как младенец, а потом уж встал на ноги.

— Как младенец, — слабым эхом повторил Петр Борисович.

— Говорила же, надо подготовить, предупредить, а вы — сюрприз, сюрприз. Такими сюрпризами человека с ума можно свести. — Соня склонилась к Петру Борисовичу и сочувственно заглянула ему в глаза. — Ну, что вы? Успокойтесь, все хорошо.

— Он, бедняга, отвык от положительных эмоций, — со вздохом заметил Агапкин, — нефть скоро начнет дешеветь, грядет экономический кризис. Мы не учли этого.

— Ты откуда знаешь? — глухо спросил Кольт.

— Я, пока в коме лежал, мне много чего интересного пригрезилось. Ладно, Дима, пойдем в кабинет. Он увидит меня в кресле, в привычном положении, ему сразу полегчает.

Савельев бережно развернул старика, и они удалились.

— Петр Борисович, простите меня, я виновата, — сказала Соня, — на самом деле ноги у него ожили дней десять назад, но нам трудно было поверить, что он встанет, к тому же, знаете, боялись сглазить, поэтому никому не говорили, ни вам, ни Ивану Анатольевичу.

— Да, да, все. Я в порядке, — просипел Кольт и глухо откашлялся. — Он прав, я отвык от положительных эмоций.

— Он только вчера сделал первые шаги, действительно как младенец. Я, когда увидела, заплакала. Они оба, он и Дима, смеялись надо мной, а я рыдала и ничего не могла с собой поделать.

— Врачу звонили? — спросил Кольт и поднялся наконец со скамеечки.

— Нет пока.

— Почему? Я же оставил вам телефон отличного специалиста.

— Врачи — старые упрямые собаки, не хотят учиться ничему новому и стыдятся признать свое невежество, — послышался громкий сердитый голос из кабинета.

Кольт и Соня вошли. Агапкин сидел в обычном кресле. Инвалидное в сложенном виде стояло в углу.

— С каких это пор ты стал так плохо относиться к врачам? — спросил Кольт.

— Это не я, это Парацельс сказал. Впрочем, я полностью с ним солидарен. Ну, теперь признайся, ты ведь только сейчас поверил в реальность препарата.

— Нет. Я верю давно, просто сейчас увидел своими глазами. Расскажи, что ты чувствуешь?

— Расскажу. Но давай-ка мы отпустим Диму и Соню погулять, пусть подышат, а то сидят тут со мной взаперти сутками. Если мне понадобится в сортир, надеюсь, ты справишься.

— Да, конечно.

— Это довольно сложная процедура, — предупредила Соня.

— Петр Борисович, вы точно справитесь? — спросил Савельев.

— Идите, идите, — сердито крикнул им Агапкин и махнул рукой.

Они ушли. Кольт пододвинул стул ближе к креслу, вопросительно взглянул на старика, но тот покачал головой, приложил палец к губам и закрыл глаза. Только когда затих последний звук в прихожей и мягко хлопнула входная дверь, он произнес:

— Тоска, растерянность, усталость.

— Что? — встрепенулся Кольт.

— Не хотел говорить при них, они так радуются за меня, особенно Соня. Но ты, Петр, должен знать. Это скорее наказание, чем благо.

Петр Борисович вглядывался в лицо старика, пытаясь разглядеть какие-то изменения. Но при всем желании нельзя было сказать, что лицо это стало моложе. Те же глубокие морщины, пергаментная желтоватая кожа. На голову старик опять натянул бархатную шапочку-калетку. Кольт попросил снять.

— Хочешь взглянуть, не пробиваются ли волосенки? Нет, Петр. Никаких новых волос, и зубы не режутся. Ногти лишь слегка обломались, но не растут. Кожа шелушилась, однако не стала свежей и глаже. Все не совсем так, как нам казалось. Я вряд ли превращусь в семидесятилетнего юнца. Я так же стар и безобразен, только вот ноги ожили. Кажется, голова заработала чуть лучше. Стало быть, нужно именно это, и ничего больше.

— Кому нужно?

— Не знаю. Может быть, тебе, Соне или бедняге Максу, которого они убили. Во всяком случае, не мне. Я бы предпочел не возвращаться. Но, уж коли так случилось, будь добр, свари кофейку, только настоящего, крепкого. Сумеешь?

Петр Борисович смиренно кивнул и ушел на кухню. Он рад был остаться в одиночестве, отойти от потрясения, даже двух сразу потрясений, и неизвестно, которое сильней. Первое — старик, почти твердо стоящий на ногах. Второе — слова старика о том, что он вовсе не рад чудесному исцелению.

Москва, 1922
Валя Редькин вывел больного из летаргии, заверил его, что после операции боль будет совсем слабой и скоро пройдет. Организм не отравлен наркозом, он легко восстановится. Осмотрев проснувшегося Линицкого, Михаил Владимирович подтвердил, что Валя прав. Больной выглядел отлично, пульс, зрачки, рефлексы в полном порядке.

— Слава, ты помнишь что-нибудь? — спросил Бокий.

— Ничего не помню. Отстань, будь любезен, — ответил больной и закрыл глаза.

— Ты говорил во сне, — прошептал Бокий, склонившись к его уху, — ты произносил очень странные монологи.

— Читал Гомера в подлиннике и комментировал все элементы таблицы Менделеева, — громко произнес Валя, заметив, что по коридору к ним направляется группа изгнанных из операционной товарищей во главе с Тюльпановым.

— Ну как? Что? — спросил Тюльпанов, нервно дергая себя за седой ус. — Запись есть?

— Все благополучно. Фонограф там, в операционной, — ответил Бокий, — ступайте, слушайте на здоровье.

— Хотелось бы не только запись, но и очевидцев услышать, так сказать, из первых рук, — бойко встрял молодой чекист Гриша.

— Очевидцы устали, — Валя одарил всех любезной улыбкой. — Настолько устали, что могут многое забыть и напутать. Другое дело фонограф. Я бы на вашем месте поспешил обратиться к надежной, честной машинке.

Товарищи всем табуном отправились, наконец, в операционную. Михаил Владимирович, Валя, Бокий вместе с больным на каталке проследовали дальше, по коридору.

— Почаще бы так, одним только внушением, без всякой химии, — сказал профессор. — Наркоз сам по себе дает столько тяжелых осложнений.

— Мечты, мечты, — Валя вяло махнул рукой. — Слушайте, я сейчас умру на пару часиков, не пугайтесь, не трогайте меня, пожалуйста. Мечты, мечты, где ваша сладость? Где вечная к ним рифма — младость? Уродов вроде меня на свете мало, может, я вообще один такой.

— Почему же уродов? Наоборот, гениев, — сказал Бокий.

— А это не одно и то же? — Валя зевнул и, шатаясь, едва переставляя ноги, ушел в ординаторскую.

Там, ни на кого не обращая внимания, рухнул на узкую кушетку и заснул. Михаил Владимирович попытался разбудить его, чтобы отвести в свой тихий кабинет, уложить на удобный диван. Ничего не вышло. Валя спал мертвым сном. Пульс едва прощупывался. Сквозь веснушки просвечивала синеватая, нехорошая бледность. Нос заострился, золотистые, длинные и прямые, как у теленка, ресницы, прикрывали глубокие темные тени под глазами. До операции ни бледности, ни теней не было. Его накрыли одеялом и оставили в покое.

В комнате шумели, громко разговаривали, курили. Явился Тюльпанов. Он успел убедиться, что фонограф оборвал запись на самом интересном месте, был взбешен, энергично тряс спящего, гудел ему в ухо, что необходимо срочно составить подробный отчет об эксперименте, «оттуда» уже звонили, «там» ждут. Валя не реагировал. Он проснулся ровно через два часа, умылся, выпил чаю, съел ржаной сухарь и отправился навестить больного.

Линицкий лежал в отдельной палате. С ним сидели Михаил Владимирович и Бокий.

— О, наконец! — возбужденно воскликнул Бокий. — Ты-то нам и нужен, кроме тебя никто не разрешит наш спор.

Валя с порога почувствовал, что атмосфера накалена необычайно, и удивился. Он надеялся, что профессору и чекисту хватит ума не обсуждать то, что произошло в операционной. Оказывается, нет. У обоих эмоции взяли вверх над здравым смыслом и элементарной осторожностью.

— Глеб Иванович, да поймите вы, я с вами не спорю, — профессор устало вздохнул, — у вас своя точка зрения, у меня своя. В конце концов, это вопрос веры и личного выбора.

Бокий был возбужден, на скулах выступил лихорадочный румянец, глаза сверкали. Свешников, наоборот, совсем сник, говорил тихо, вяло, сидел, сгорбившись по стариковски.

— При чем здесь вера? — Бокий встал и принялся ходить по тесной палате. — Валя, объясни, пожалуйста, Михаилу Владимировичу, что под гипнозом из глубины подсознания могут всплывать вовсе не реальные воспоминания, а детские фантазии, сны, сказочные образы.

Валя сел на край койки, взглянул на Линицкого. Тот помотал головой на подушке и прошептал:

— Расскажи, что со мной было. Я ничего не помню, не понимаю, о чем они говорят.

— Они, вероятно, обсуждают твой странный лепет под гипнозом. Разговор совершенно бессмысленный. Бред, он и есть бред. Что же обсуждать?

Бокий остановился напротив Вали, посмотрел на него пристально сверху.

— Ты не слышал нашего разговора, ты только вошел.

— Хорошо, — кивнул Валя, — я готов выслушать.

— Профессор тут высказал совершенно абсурдную идею, будто Линицкий когда-то подвергался гипнотическому внушению, — Бокий жестко усмехнулся. — Профессор считает, что в одной из своих прошлых жизней Слава состоял в таинственном ордене тамплиеров.

— Глеб Иванович, да бог с вами, — от изумления профессор даже взбодрился, повысил голос. — Ничего подобного, ни о каких прошлых жизнях я не говорил!

— Минуточку! Разве не вы изволили заметить, что тамплиеры приносили клятву Бафомету?

— Ну да. Я просто вспомнил, откуда знаю это слово. Я читал в одном историческом исследовании, что тамплиеров обвиняли в идолопоклонстве и главным их идолом будто бы являлся этот самый Бафомет, который символизировал отрубленную голову Иоанна Крестителя. Ему они клялись в верности во время своих тайных ритуалов. Однако все это недостоверно, поскольку признания такого рода были отчасти выбиты под пыткой, отчасти сочинены королем Филиппом Красивым, главным гонителем ордена. Но о прошлых жизнях я не сказал ничего!

— Не сказали, так подумали! — Бокий развернулся к профессору, положил ему руку на плечо.

Никогда еще Михаил Владимирович не видел доблестного чекиста таким испуганным и нервным. Бокий сам затеял этот ненужный, скользкий разговор. Сцена в операционной глубоко потрясла его, он пытался внушить не только профессору, но и самому себе какую-нибудь логичную безопасную версию. Лихорадочно искал иносказательные формулировки, путался, горячился. Только сейчас, наконец, немного справился с волнением и медленно, четко повторил:

— Вы, дорогой мой Михаил Владимирович, подумали, что большевик, материалист, герой революции товарищ Линицкий мог под гипнозом повторить клятву Бафомету лишь в том случае, если в одной из своих прошлых жизней он был тамплиером.

Несколько секунд они молча смотрели друг другу в глаза. Линицкий и Валя тоже молчали. Рука Бокия все еще лежала у профессора на плече. Михаил Владимирович чувствовал напряженную тяжесть и дрожь этой руки.

— Глеб Иванович, — произнес он мягко, с печальной улыбкой, — у меня есть встречное предложение. Давайте считать, что я подумал прежде всего о Вальтере Скотте. Большевик Линицкий в отрочестве увлекался его романами, воображал себя рыцарем, читал все, что попадало под руку о средневековых рыцарских орденах. Вот откуда всплыл злосчастный Бафомет.

— Оттуда, оттуда, — громко подтвердил Валя, — если кто и подвергал нашего Славу тайному внушению, то это мог быть только сэр Вальтер Скотт, давно покойный.

— Я не понимаю, о чем вы? — жалобно пробормотал Линицкий.

— Тебе и не надо понимать, — успокоил его Бокий, — ты лежи, выздоравливай. Валя, пойдем, ты мне нужен. Михаил Владимирович, всего доброго.

Линицкий не мог слышать всего разговора, то и дело отключался, проваливался в сон, но даже то, что он успел уловить, сильно взволновало его.

— Я не люблю Вальтера Скотта, — сказал он, когда они с профессором остались вдвоем, — в гимназии я читал Купера и Конан Дойля. Потом, в старших классах и вуниверситете, увлекся Дарвином, Марксом, Плехановым. Они на меня влияли сильно. Скажите, пока тут никого нет, что все-таки я бормотал под гипнозом?

— Ничего вразумительного. К тому же я вас оперировал, был занят вашей язвой.

— Вы спасли мне жизнь, значит, теперь несете определенную ответственность. Кроме вас, никто мне правды не скажет.

— Вячеслав Юрьевич, вам категорически нельзя сейчас нервничать. Смотрите, у вас пульс частит. После операции нужен полный покой.

— Не будет мне покоя. Мне снятся кошмары. Но это вовсе не сны. Это моя реальная, проклятая юность. Я делал бомбы, изящные, миниатюрные, они помещались в дамский ридикюль. Я делал их из того, что продается в любой аптеке и бакалейной лавке. Я упаковывал их оригинально, в красивую подарочную бумагу с лентами, в музыкальные шкатулки, в большие пасхальные яйца из разукрашенного папье маше.

— Не надо, Вячеслав Юрьевич, — сказал профессор и вытер платком мокрое лицо Линицкого, — пожалуйста, не надо. Даже если все это правда, вы нашли самое неподходящее время вспоминать. Вы слишком слабы сейчас.

— При чем тут слабость? Именно сейчас я начинаю кое что понимать. Я могу заглянуть в лицо своим ночным кошмарам.

— Кошмары бывают у всех. Вряд ли стоит заглядывать им в лицо, особенно сейчас, когда вы так слабы и уязвимы.

— Нет. Я должен. После операции что-то произошло со мной. Словно какой-то отмерший орган ожил, стал чувствительным. Скажите, вы, опытный врач, где, в каком органе находится совесть?

— Не знаю. Но уж точно не в желудке.

— Перестаньте. Это не смешно. Объясните мне, как мог я, католик, поверить, что убийство — благое дело? Лишить жизни офицера охранки, судебного чиновника, обычного городового — подвиг.

— Разве вы не отказались от веры, когда пошли в революцию? — мягко спросил Михаил Владимирович.

— Наоборот, я пошел именно потому, что идеи равенства, братства казались мне совершенно христианскими. Ореол тайны, опасности, избранности. Мне казалось, мы похожи на первых христиан среди римских язычников. Я легко мог пожертвовать собственной жизнью, и постепенно чужая жизнь тоже потеряла для меня ценность. Бомба, спрятанная в элегантных настольных часах, была моим шедевром. Часы, любимая игрушка жандармского полковника, графа Кольчинского, стояли у него в кабинете. И вот однажды сломались. Лакей принес их в мастерскую, немного поболтал с красивой дочкой часовщика. Она была из наших. Полковника мы давно уж наметили к уничтожению, но не знали, как подступиться. А тут такой замечательный случай. Лакей рассказал, что их сиятельство всегда самолично изволят заводить часы. Механизм должен был сработать от нескольких поворотов ключика. Кто мог представить, что ключик станет вертеть не полковник, а его шестилетний внук?

В палату заглянул фельдшер, позвал Михаила Владимировича на вечерний обход, но профессор сказал, что не может оставить больного. Он больше не перебивал Линицкого, только плотнее прикрыл дверь.

— Благодарю вас, — пробормотал Линицкий, — простите, что отнимаю время.

— Ничего, Вячеслав Юрьевич, я понимаю, вам необходимо выговориться.

— Да, иначе, кажется, взорвусь изнутри. Знаете, что самое поразительное? Дочь часовщика заявила мне, что все к лучшему, ибо из внука полковника мог вырасти только враг. Но даже это не отрезвило меня. Я счел нормальным, когда она скрылась, предоставив жандармам арестовать ее отца и двух подмастерьев, которые ни в чем не были виноваты. Ее жизнь имела большую ценность, поскольку она была борцом за правое дело, а они бесполезными обывателями. Я не попал в круг подозреваемых. Меня берегли, я тоже считался ценностью, поскольку делал отличные бомбы. И ничего, совершенно ничего не чувствовал.

— Но все-таки кошмары мучили вас, — напомнил Михаил Владимирович.

— Более всего меня мучил страх нарушить клятву.

— Вы помните, кому и в чем клялись?

— Смутно. Хранить верность своим товарищам, великому делу освобождения трудящихся. Быть беспощадным к врагам, эксплуататорам, угнетателям. Не понимаю, как этот банальный набор слов сделался для меня святее молитвы? Почему, ради чего я стал убийцей дюжины людей, в том числе шестилетнего ребенка?

— Слово «Бафомет» вам знакомо?

Линицкий болезненно сморщился.

— Нет. Я не мог повторять его в бессознательном состоянии, никак не мог. Я услышал его впервые только здесь, сейчас, и понятия не имел, что это, пока вы не рассказали о тамплиерах.

Москва, 2007
«Старик врет. Издевается. Морочит голову мне, как всегда, — думал Кольт, помешивая кофе в медной турке, — или боится сглазить. Да, я бы тоже боялся. Я бы тоже. А ведь если бы я в тот день явился сюда немного раньше, для меня все могло быть уже позади».

От этой мысли у него сжался желудок, заныло сердце, и он чуть не обварил руку, когда снимал с плиты турку. Если бы не затянувшиеся переговоры с Тамерлановым, он уже получил бы свою долгожданную порцию, и сейчас время пошло бы для него в ином направлении. И уж точно не было бы тоски, растерянности, усталости.

Петр Борисович достал из буфета кофейные чашки, положил печенье в вазочку и вдруг почувствовал, как входит игла во вздутую вену локтевого сгиба.

Он застыл с подносом в дверном проеме. Он ясно увидел лица Сони, Савельева, Зубова, самого себя со стороны и вообще всю сцену. Даже голоса зазвучали, словно вспыхнул трехмерный экран, открылось окно в другую, условную реальность. Кольт оказался одновременно участником и зрителем этого сна наяву. За мгновение он прожил то, чего никогда не было.

Соня приготовила раствор для старика. Одна доза. Только одна. В конце концов, кто тут главный? Кто оплачивает все это сомнительное предприятие?

— Я! Мне! — повторял Кольт и не слушал возражений.

— Не надо, Петр Борисович, пожалуйста, — она умоляла его, но он не мог остановиться, он взял у нее шприц и сам ввел себе препарат.

Да, пожалуй, он поступил бы именно так, вопреки всем уговорам. А старик теперь бы покоился на Востряковском кладбище, потому что без препарата он бы ни за что не выкарабкался. Земельный участок давно оплачен, обнесен красивой чугунной оградкой.

Поднос дрогнул, жалобно звякнули чашки, турка медленно поползла к краю. Кольту стало нестерпимо жарко, голова взорвалась болью, такой пронзительной, что потемнело в глазах. Он испугался, что сейчас упадет, уронит поднос, однако этого не случилось. Он продолжал стоять с подносом в руках, и чашки больше не звенели, турка не двигалась. Боль утихла, словно страница перевернулась, в голове сухо прошелестело воспоминание о каком-то Лоте и его жене, которая оглянулась и застыла соляным столпом. Вот так же и он застыл, чтобы перед ним до конца доигралось воображаемое действо.

Жар сменился холодом. Петр Борисович увидел собственный смутный неподвижный силуэт издалека, откуда-то сверху. Во мраке он мог разглядеть свое лицо, удивительно похорошевшее. Лоб стал выше, глаже, нос заострился. Черты утончились, облагородились. Глаза были закрыты. Ворот белоснежной крахмальной сорочки аккуратно облегал шею. «Что? Что со мной?»

Ответ последовал моментально. Незнакомый голос у самого уха спокойно произнес: «Ты умер, Петр». И только после долгой паузы, наполненной изумлением, осознанием, ужасом, тот же голос вдруг насмешливо добавил: «Ты умер бы от вливания, после семи дней невыносимых мучений».

Кухню залило волной реактивного гула, ветер засвистел, надул штору, с холодильника слетели какие-то бумажки, закружились. Хлопнула форточка. Петр Борисович обнаружил, что стоит в дверном проеме и держит тяжелый поднос. Рубашка под пиджаком мокрая, пот заливает глаза, от слабости дрожат колени.

— Ну, что с тобой случилось? — спросил старик, когда он вернулся наконец в кабинет.

— Ничего, — Кольт поставил поднос на венский стул, служивший журнальным столиком, и упал в кресло, — что могло случиться на кухне за десять минут?

— Тебя не было полчаса. Ты вернулся весь мокрый и бледный. Сварить кофе — не такая тяжелая работа, чтобы переутомиться и вспотеть. Мобильник у тебя выключен, телевизора и компьютера там нет, никаких плохих новостей ты узнать не мог.

— Сердце прихватило, — сказал Кольт, — я действительно переволновался сильно из-за тебя. Стало быть, ты совершенно не рад, что жив, что ноги задвигались?

— Не знаю. Ноги болят, раньше я их не чувствовал. К тому же, понимаешь, я соскучился по нескольким людям. Я их люблю и очень хотел бы повидать. Они там, а я остался здесь, с тобой.

Кольт вскинул голову, прищурился.

— Ты уверен, что там возможно кого-то повидать?

— Я это знаю.

— Откуда?

— Что ты хочешь услышать, Петр?

— Правду и только правду. Я прагматик и материалист.

— Сочувствую, — старик развел руками, — ничем помочь не могу. Ты кофе когда-нибудь нальешь? Он остыл уже.

— Да, извини, — Кольт спокойно разлил кофе по чашкам.

Руки и колени перестали дрожать, голова больше не болела и не кружилась. Он кинул в рот маленькое шоколадное печенье, прожевал и спросил:

— Когда ты отпустишь Соню?

— Я не держу ее, она может лететь в Вуду-Шамбальск хоть завтра. Но есть проблема. Я, хотя и начал передвигаться сам, но пока вряд ли могу обойтись без посторонней помощи. Капитану сиделке больше доверять не стоит. Пускать сюда нового человека совсем не хочется.

— Не вижу проблемы. С тобой останется Савельев.

— Ни в коем случае. Савельев полетит с ней.

— С какой стати? Я дам ей отличную охрану.

— Савельев полетит с ней, — повторил старик, — а здесь, со мной, останется Зубов. Ты будешь приезжать. Я уже не такой беспомощный, нет нужды в круглосуточном дежурстве.

— У них роман, что ли? — спросил Кольт небрежно.

— Молодец, — усмехнулся старик, — снизошел, небожитель, обратил свое державное внимание на простых смертных.

— У тебя обо мне какое-то пошлое, стереотипное представление. Ну, так что там у них?

— Роман. Только они сами пока об этом не догадываются.

— Он женат?

— Был. Развелся год назад. Ладно, это не наше дело. Ты вот лучше объясни, почему в тот день, когда у меня случился приступ, ты приехал так поздно?

— А ты бы хотел, чтобы я приехал раньше?

— Конечно. Что же тебя задержало?

— Переговоры с Тамерлановым.

— Вот это интересно. Давай рассказывай.

— Он предлагает вкладывать деньги в ПОЧЦ.

— Куда?

— В Партию общечеловеческих ценностей. Решил бороться за нравственность. На самом деле хочет иметь новое парламентское лобби.

Агапкин слушал, не перебивая. В конце рассказа Кольту удалось довольно живо описать, как странно, непроизвольно шевелилось лицо губернатора. Он даже попытался изобразить нечто в этом роде, сморщился, задвигал бровями, челюстями, надул щеки, энергично вытянул и втянул губы.

Старик резко одернул его.

— Прекрати! Никогда так больше не делай!

— Почему? Разве у меня плохо получается?

— У тебя получается слишком хорошо, — сказал старик, — это странно, потому что с тобой еще по настоящему не работали.

Петр Борисович не услышал. Он смеялся. Маленький актерский этюд окончательно взбодрил и развеселил его. Физиономические метаморфозы, так напугавшие его во время переговоров, теперь казались уморительным и безобидным клоунским кривлянием, а то, что произошло на кухне, — результатом нервного переутомления, и только. Кольт смеялся, дергался от смеха, стал икать.

— Прекрати! — испуганно крикнул старик.

Кольт махнул рукой, засмеялся громче. Старик вцепился в подлокотники, медленно поднялся, держась за спинку кресла, за край письменного стола, сделал несколько шагов.

— Эй, ты куда? — давясь смехом, спросил Кольт. Вид ковыляющего старика в черной шапочке и сине-белых кроссовках показался ему настолько потешным, что он чуть не задохнулся от смеха. Агапкин, пыхтя, добрался до буфета, налил воды в стакан и плеснул Кольту в лицо.

Петр Борисович вздрогнул, фыркнул, перестал смеяться, но продолжал икать. Старик вытер ему лицо платком, остаток воды насильно влил в рот и только после этого вернулся в кресло.

— Что ты себе позволяешь? — хрипло спросил Кольт.

— Плохо дело, Петр, — жестко произнес Агапкин. — Сколько времени ты проводишь в Интернете, читая гадости о самом себе?

— Да нисколько, я больше не занимаюсь этим.

— Врешь. Тебя тянет туда, каждый день, полчаса, а то и час, ты бродишь по виртуальному террариуму и даешь себя кусать разным ядовитым гадам. Это превратилось для тебя в тайный ритуал.

— Ерунда, просто я устал.

— Еще бы, конечно, устал. Ты, Петр, подсел на эту пакость. Они все рассчитали правильно. Многие годы ты старался держаться в тени. Скромником тебя не назовешь, скромник не сумел бы нажить такое состояние. Ты тщательно оберегаешь свою личную жизнь от посторонних глаз, хотя в ней нет ничего ужасного, ничего, что нужно скрывать. Ты относишься к своей репутации весьма трепетно. Тебе небезразлично мнение окружающих, оно волнует тебя, твоя самооценка чрезвычайно зависит от того, что о тебе говорят, пишут, думают. Хотя ты пытаешься это скрыть, играешь в независимость. Ты заглотнул их наживку, Петр.

— Что значит — заглотнул? — раздраженно перебил Кольт. — Ты понимаешь, какую ахинею несешь?

— Видишь, даже обсуждать неловко. А предпринимать что-либо совсем уж стыдно, недостойно умного, сильного, свободного человека. В итоге ты тихо, незаметно разрушаешься, не можешь ничего изменить и поделиться с кем-то своей тайной бедой. Ты с ней один на один. Падает, падает твоя самооценка, ты становишься все уязвимей. У тебя то депрессия, то истерика. Ты теряешь себя, рискуешь превратиться в марионетку вроде Тамерланова.

— Так и знал, что скажешь это, — Кольт оскалился, — только я не верю. Ну да, я изредка почитываю ради смеха всякие глупости о себе, в этом нет никакой патологии, ничего страшного со мной не случится. Никто меня не кусает, гипнозу я не подвергаюсь, пью мало и только хороший коньяк. Я в полном порядке и хочу получить свою дозу как можно скорее.

— Тамерланов тоже уверен, что он в полном порядке, — проворчал старик, — и тоже хочет получить свою дозу.

— Что? — выдохнул Кольт и вскочил с кресла. — Он знает? Откуда?

Но старик не успел ответить. Хлопнула входная дверь, в прихожей зазвучали голоса, шорох, тихий смех. Через минуту вошла Соня, румяная, счастливая, остановилась посреди кабинета. Не обращая внимания на Кольта, она смотрела на Агапкина и таинственно улыбалась. В руках у нее был свернутый серый шарф.

— Федор Федорович, пожалуйста, закройте глаза.

— Зачем?

— Ну, пожалуйста, очень вас прошу!

Старик хмыкнул и зажмурился. Соня взглянула наконец на Кольта. Он стоял у окна и курил. Она подмигнула ему, подошла к старику, осторожно положила шарф к нему на колени. Шарф зашевелился, издал странные звуки. Появилось нечто лохматое, круглое, похожее на большую растрепанную хризантему, но только черную, как сажа. Хризантема пищала, повизгивала. Нельзя было понять, откуда исходят звуки и почему этот экзотический цветок брыкается, пытаясь выпутаться из шарфа.

— Простите, я понимаю, что взяла на себя слишком серьезную ответственность. Но так получилось, я просто не могла поступить иначе. В переходе на Маяковке девочка продавала, — объяснила Соня.

Из гущи шерсти блеснул черный глянцевый нос, мокро ткнулся в ладонь Агапкину. Экзотический цветок стал обретать форму. Показался малиновый язычок, удивительно яркий на черном фоне. Определились толстые неуклюжие лапы. Ходуном заходил короткий лохматый хвостишка.

В кабинет вошел Савельев, поздоровался и сообщил виновато:

— Порода называется пули. Девочка сказала, что это прародитель пуделя. Я был против, я пытался остановить Соню или хотя бы позвонить вам, спросить разрешения.

— Да, Дима сделал все возможное, — подтвердила Соня, — я запретила ему звонить. Вы бы наверняка не разрешили. Но, понимаете, я именно таким представляла Адама в детстве, именно таким. А то, что он не совсем пудель, разве это важно?

Старик поднес щенка к лицу, чтобы лучше разглядеть. Щенок тихо тявкнул и принялся вылизывать ему щеки, нос, губы.

— Ему два месяца. У них у взрослых вес килограммов пятнадцать, рост сантиметров пятьдесят, — сказал Савельев, — порода не капризная, очень преданная. Шерсть расчесывать и стричь не нужно, она потом скрутится в шнурки и даже лезть не будет. Федор Федорович, я понимаю, мы поступили легкомысленно, простите нас. Если вы против, я отдам его моей маме, она с удовольствием возьмет.

Щенок тихо заскулил, между ладонями Агапкина полилась тонкая прозрачная струйка.

— Ну вот, на меня уже и пописали, как раз на новые нарядные штаны, — сказал старик, — маме купишь другого щенка, эта шпана будет жить здесь.

— Как назовешь его? — спросил Кольт.

— Я бы, конечно, назвал его Адамом. Но он не совсем пудель и вовсе не Адам. Боюсь, он все-таки Ева.

— Как?! — воскликнул Савельев. — Не может быть!

— Девочка клялась, что он кобелек, — Соня всплеснула руками. — Простите, Федор Федорович, все не так! Я виновата. Мы заберем его… то есть ее. Купим вам настоящего пуделя, через клуб собаководства, с родословной, со всеми справками и регалиями.

— Соня, прекрати! — сердито крикнул Агапкин. — Что ты несешь? Какие регалии? Лучше дай мне салфетку. У меня коленка мокрая.

— Значит, Ева? — спросил Кольт.

Он докурил, подошел наконец к старику, осторожно, одним пальцем, почесал щенка за ухом.

— Нет. Пожалуй, нет. Ева — блондинка, нежная, романтическая, — Федор Федорович поднял щенка к лицу, пытаясь сквозь слои шерсти разглядеть глаза. — Эту шпану зовут Мнемозина.

— Странное имя. Слишком длинное и пафосное для такой крохи, — заметил Кольт.

— Мнемозина, — упрямо повторил старик, — греческая богиня памяти.

Глава десятая

Москва, 1922
Собственного жилья Федор не имел. С лета 1918 года он обитал в кремлевской квартире Ленина, в каморке для слуг. Была еще комната в Горках, во флигеле. Когда вождь отпускал его, он ночевал на Второй Тверской, у профессора Свешникова. Чувство дома возникало только там, нигде больше.

Бокий распорядился, чтобы Федору выделили хорошую комнату в общежитии сотрудников ВЧК в Лубянском проезде. Федор не отказался от комнаты, но все никак не мог в ней обосноваться. Она стояла пустая, тихая, враждебная. Ничего, кроме железной кровати, венского стула и умывальника в углу. Изредка он оставался там на ночь, но всякий раз ему снились немыслимые кошмары, он просыпался разбитый, с головной болью.

— На Лубянке спать нельзя, — сказал как-то товарищ Гречко Дельфийский, — там пролито много крови и ночами кружат неприкаянные души умерших насильственной смертью. В римской мифологии они называются лярвы. Они насылают на спящих безумие. Овидием описан древний обряд защиты от лярв. Нужно встать ночью, трижды омыть руки, набрать в рот черных бобов, потом выплевывать по одному и кидать через плечо, произнося особые заклинания.

Федор, Михаил Владимирович, Таня слушали, иронически улыбались. Бокий смеялся от души, говорил, что теперь непременно выдвинет на очередном заседании вопрос о черных бобах и убедит Дзержинского ежемесячно выдавать по горсточке каждому сотруднику, с распечатанной инструкцией к применению и текстом заклинаний.

Когда Федор пытался ночевать в общежитии, он невольно вспоминал рассказ оракула, и ему было не до смеха. Существам, клубившимся в его кошмарных снах, название «лярвы» вполне подходило.

Из трех дней, оставшихся до отъезда в Германию, два Федор провел в Горках.

После долгих унылых метелей наступило ясное затишье, легкий незлой морозец. Снег лежал плотными слоеными пластами, с подсиненными тенями, с глянцевым блеском, и в воздухе неуловимо, обманчиво пахло весной. Заиндевелые кроны старых берез по обеим сторонам аллеи клонились друг к другу, образуя высокий кружевной свод. Сквозь него светилось нежной голубизной небо.

У крыльца большого дома Федор встретил мрачного мужика в валенках и рваном овчинном тулупе. Мужик покосился на Федора, отчетливо произнес: «Душегубы, мать вашу!», сплюнул и затопал прочь по белой аллее.

Федор поднялся на крыльцо, открыл дверь и тут же услышал громкий бодрый голос вождя:

— Сволочь кулацкая! Вешать без всяких разговоров, вешать и вешать! Хватит уж быть добренькими!

Давно Федор не видел вождя в такой отличной форме. Энергичный, слегка пополневший, Ильич строчил записки, давал указания по телефону, прихлебывал чай, покрикивал на жену и сестру. В очках он выглядел совсем другим, уютным, милым. Зрение у него стремительно портилось, однако очки он надевал только дома, при своих.

На столе, среди бумаг и газет, Федор заметил том Достоевского с торчавшей закладкой.

— «Братья Карамазовы», — весело пояснил вождь, перехватив взгляд, — в который раз пробую читать, но не могу. Гадость, особенно от сцен в монастыре тошнит.

Он охотно дал Федору осмотреть себя, хвастал ровным пульсом, нормальными коленными рефлексами, подвижностью и ловкостью правой руки, совершенно по детски, словно показывал гимназический табель с отличными оценками.

Федор уже привык, что течение болезни непредсказуемо. Только что боли разрывали череп, мучительные бессонные ночи сводили с ума, припадки следовали один за другим, отнималась вся правая половина, путалась речь. Казалось, не сегодня завтра конец. Однако утром вождь вскакивал, наспех завтракал, запрыгивал в «Роллс Ройс». Великолепный светло-серый автомобиль, купленный для него в Лондоне комиссаром внешней торговли Леонидом Красиным, летел из Горок в Москву на невозможной скорости. Шофер Степа Гиль только и слышал: быстрей, быстрей!

На заседаниях Политбюро и Совнаркома в один день обсуждались десятки вопросов. Конгресс Коминтерна, борьба с голодом, чистка личного состава партии, визит американского сенатора, допуск представителей Великобритании в Петроград, торг с правительством Китая о выдаче белогвардейцев, налоги, проблемы Северного Кавказа, прошение японского корреспондента о личном интервью. Вождь исписывал горы бумажных клочков, в своей обычной манере, со множеством подчеркиваний, скобок, кавычек, с вкраплениями латыни, с жирными обводами отдельных слов, с кривыми шеренгами восклицательных знаков и непременными коммунистическими приветами в конце каждого послания. Читал телеграммы, подписывал документы, при этом слушал докладчиков и следил за дисциплиной аудитории, грубо обрывал посторонние разговоры, орал, требуя внимания и тишины.

В таком ритме проходила неделя, и вдруг он падал прямо в кремлевском коридоре. Отнималась нога. Он убеждал всех, что просто отсидел ее на заседании. Немудрено при его манере присаживаться не на стул, а на какую-нибудь ступеньку, приступочку и, скрючившись, писать на коленке. Он изо всех сил оттягивал момент, когда соратники поймут, насколько серьезно он болен.

Поездка Федора в Германию была связана именно с этой болезнью. Агапкину надлежало встретиться с неким немецким доктором, подробно описать ему симптомы и выслушать, что он скажет. Имя и адрес доктора Бокий не назвал, сказал, что Федор получит всю информацию, когда сядет в поезд.

Официальной целью командировки считалась покупка новейших дорогих лекарств для кремлевской аптеки. Бокий несколько раз повторил, что никому, даже Михаилу Владимировичу, нельзя говорить, зачем он едет на самом деле.

— Владимиру Ильичу можно сказать? — спросил Федор.

— Только если он сам заведет разговор об этом, — ответил Бокий.

Но вождь о командировке не произнес ни слова, словно вовсе не знал о ней.

— Ну, как там поживает злодейская пуля? — спросил он с глухим смешком, когда Федор прощупывал твердую липому над правой ключицей.

— Все так же, Владимир Ильич. Размер и консистенция не меняются.

Федору очень хотелось забыть тридцатое августа восемнадцатого года, жуткий спектакль с покушением и все, что за ним последовало. Но вождь не давал забыть. Липома, по молчаливому согласию испуганных врачей признанная застрявшей под кожей злодейской пулей, очень беспокоила Ленина. Ему казалось, что она растет. Он опасался, что она может переродиться в злокачественную опухоль. Всякий раз, когда речь заходила об этой «пуле», Федор пытался уловить в голосе, в глазах вождя нечто похожее на раскаяние. Сейчас нервный глухой смешок показался ему очевидной попыткой скрыть смущение.

Застегивая сорочку, Ильич вдруг перешел на французский. В последнее время он читал французские медицинские справочники и учебники, ему удобней было пользоваться французской терминологией.

— Что такое обсессии? — спросил он.

— Осада, блокада. Кажется, это общее определение для целого ряда навязчивых состояний. Непроизвольные мысли, воспоминания, фобии, тягостные, болезненные. Их объединяет то, что они приходят как будто извне и от них невозможно избавиться, — медленно, тоже по французски произнес Федор.

— Да, именно так, — кивнул Ленин, — песенка моя спета, роль сыграна. Молчи, не утешай. Наизусть знаю все, что ты скажешь.

За обедом никого чужого не было. Надежда Константиновна и Мария Ильинична мрачно молчали. Вероятно, поссорились, это случалось часто. Вождь с аппетитом ел гречневую кашу и вдруг, отодвинув тарелку, произнес, ни к кому не обращаясь:

— Конечно, мы провалились. Мы думали осуществить новое коммунистическое общество по щучьему велению. Но это вопрос десятилетий и поколений.

— Володя, это не ты, это болезнь в тебе говорит, — сурово заметила Крупская, не поднимая глаз от тарелки.

— Надя, дорогая, болезнь говорить не может, — вождь хмыкнул, — как раз наоборот, болезнь скоро заставит меня молчать. Но пока я владею речью, позволь мне выражать свои мысли и чувства так, как мне угодно.

— Тебе угодно нести вреднейший, опаснейший контрреволюционный антимарксистский бред! — Крупская вскинула голову. — Ты говоришь как враг, Володя, опомнись!

Из-за пучеглазия взгляд ее всегда казался гневным или испуганным, но сейчас она сощурила глаза и стала совсем на себя не похожа. Что-то настороженное, даже враждебное появилось в ней. Пухлые губы стянулись в нитку, щеки набрякли, задрожали, налились свекольным цветом. Ильич как будто не заметил этого, спокойно продолжал:

— Не надо врать себе, Надя. Да, чтобы партия не потеряла душу, веру и волю к борьбе, мы должны изображать перед ней возврат к меновой экономике, к капитализму как некоторое временное отступление. Но себе врать не надо. Себе мы должны отдать отчет. Попытка не удалась.

— Почему? Объясни почему? — Крупская не повышала голоса, но казалось, что она кричит. — Мы взяли власть и почти пять лет удерживаем ее. Мы победили в Гражданской войне. Мы строим новое государство, новое общество, выводим новую породу совершенного человека, свободного труженика.

— Брось, Надя, — Ленин поморщился и махнул рукой. — Взяли, победили! Какой ценой? Ради чего? Мы сами не знаем, что строим и какую породу выводим. Так вдруг переменить психологию людей, навыки их вековой жизни нельзя. Можно попробовать загнать население в новый строй силой, но вопрос еще, сохранили бы мы власть в этой всероссийской мясорубке.

Повисла тишина. Крупская продолжала смотреть на мужа, но больше не щурилась. Глаза выкатились из орбит, губы задрожали.

— Володя, перестань, пожалуйста, — прошептала она, закрыла лицо руками и прогудела сквозь ладони: — Володя, мне страшно.

Мария Ильинична, все это время молчавшая, вдруг встала, резко отодвинула стул и вышла.

— Мане тоже страшно. Всех я напугал, — вождь виновато вздохнул и как ни в чем не бывало опять принялся за кашу.

Федор есть не мог. Он застыл и слушал. В очередной раз Ильич ясно и недвусмысленно признавал свое полное фиаско.

«Что же это? — думал Федор. — Прозрение, раскаяние?»

Очень хотелось ответить: да. Но Федор отлично понимал, что завтра вождь будет говорить и делать нечто совершенно противоположное сегодняшним разумным печальным речам.

Михаил Владимирович еще в восемнадцатом заметил, что есть два отдельных существа. Чудовище Ленин и человек Ульянов. Чудовище использует человека в своих планетарных целях, и скоро от Ульянова останется только мертвая оболочка. Медицина бессильна. Возможно, очень давно ребенка Ульянова сумел бы спасти какой-нибудь старец, святой чудотворец, отчитать по церковному канону, изгнать беса. Но не случилось. А теперь уж поздно.

«Нет. Не прозрение, не раскаяние. Игра. Человек изредка дразнит чудовище, играет в непокорность, — подумал Федор. — Крупская знает, потому такая бурная реакция. Конечно, она никогда, даже про себя, не произнесет слово „бес“. Воинствующая атеистка, она называет то, что сидит в ее муже, идеей, доктриной, великим учением. Но слова не меняют сути».

Федор низко опустил голову и разглядывал тонкую затейливую мережку на скатерти. Рядом стоял пустой стул Марии Ильиничны. Вождь был прав, когда сказал: «Мане тоже страшно». Да, страшно, однако по другому, не так, как Крупской. В отличие от жены, сестра сохранила остатки нравственного чувства и здравого смысла. Для жены слова вождя крамола, ересь. Для сестры они правда. Она давно уж все поняла, но панически не желает признавать и формулировать.

За столом опять воцарилась тишина. Ее нарушил лишь шорох газеты, которую демонстративно развернула Крупская. Ильич, покончив с кашей, кликнул горничную, попросил чаю. Федор все так же сидел, опустив голову, не мог шевельнуться и вдруг кожей почувствовал пристальный взгляд Крупской. Она смотрела на него из-за газетной страницы. Когда он поднял лицо и встретился с ней глазами, она спокойно произнесла:

— Федя, голубчик, пожалуйста, разыщите Марию Ильиничну. Ей уже два дня нездоровится. Нам с Володей не признается, что у нее болит. Может, с вами поделится?

Федор нашел ее на балюстраде. Она курила, кутаясь в старушечью теплую шаль, и даже не повернула головы, когда он подошел и встал рядом.

— Владимиру Ильичу значительно лучше, — сказал он, глядя на грубый курносый профиль.

Лицо Марии Ильиничны было безнадежно некрасиво, что-то лягушачье проглядывало в чертах. «Лягушка, которая никогда не превратится в царевну», — с жалостью подумал Федор и заметил, что рука с папиросой мелко дрожит, нос покраснел, глаза мокрые.

— Мария Ильинична, замерзнете, простудитесь. Идемте в дом или я принесу вам плед.

— Вчера был Сталин, — произнесла она глухим бесстрастным голосом, — они с Володей закрылись в комнате, говорили часа два, о чем, неизвестно. На прощанье, как всегда, расцеловались. Потом Сталин отвел меня в сторонку и сообщил, что Володя боится паралича, беспомощности, не желает мучиться, просит втайне от всех принести ему цианистый калий.

Москва — Вуду-Шамбальск, 2007
Маленький частный самолет болтало, крутило в воздухе, как лодочку в открытом море при пятибалльном шторме. Петру Борисовичу стало плохо. Кроме Савельева, летели еще двое сотрудников службы безопасности, и все суетились вокруг Кольта. Сначала его тошнило, потом он стал жаловаться на сердце. В хвосте имелся вполне удобный диван, со специальной системой ремней безопасности. Кольт согласился лечь, но не желал пристегиваться и постоянно скатывался.

Соня сидела впереди, слышала тихие, терапевтически спокойные голоса Димы, охранников, стоны и брань Кольта. На прощанье Агапкин шепнул ей, что у Кольта совсем плохо с нервами. Она не придала этому значения. Петр Борисович никогда не отличался особенным тактом и терпением. Но сейчас он вел себя как помешанный, орал, матерился, бился в истерике.

Соня пыталась отвлечься, не слушать. Ей была видна кабина пилота, разноцветные огоньки на пульте управления, крупные ослепительные звезды в темном небе, сизые, со стальным отливом, облака внизу, такие плотные, что они казались твердью, холмистым ландшафтом какой-то чужой, мрачной планеты. По ландшафту прыгала маленькая четкая тень самолета, очерченная ободком лунного света.

На откидном столике стоял открытый ноутбук, подарок Федора Федоровича. Старик выбрал и заказал по Интернету тонкую, легчайшую, но весьма мощную машинку, вручил Соне перед отлетом и сказал, что внутри она найдет много интересного.

Соня включила ноутбук, как только самолет набрал высоту, и обнаружила, что Агапкин закачал туда расшифрованные материалы экспедиции двадцать девятого года, мемуары Никиты Короба, большое исследование о художнике и алхимике Альфреде Плуте с иллюстрациями, какими-то схемами, примечаниями. Была отдельная папка, названная «Дед» с посланиями из Зюльт-Оста. Дедушка почти каждый день отправлял для нее письма на электронный адрес Агапкина.

В качестве заставки на рабочий стол Федор Федорович поместил улыбающуюся щенячью морду, очень удачную фотографию Мнемозины.

Соня пробовала читать, но из-за сильной болтанки не могла. Дима, уложив наконец несчастного Кольта, сел рядом с Соней.

— Как ты? Не тошнит? Уши не закладывает?

— Я в порядке, не волнуйся. А ты?

— У меня отличный вестибулярный аппарат. Я посижу с тобой немного, дух переведу.

— Замучил он тебя?

— Не то слово.

— Ты когда-нибудь раньше видел его таким?

— Никогда. Его как будто подменили. Надеюсь, это пройдет.

— По моему, он стал невменяемым после выздоровления старика.

— Да, мне тоже так кажется. Его взбесило, что ты вколола единственную дозу Федору Федоровичу, а не ему. Скажи, у тебя правда больше нет препарата?

Соня отрицательно помотала головой. Болтанка усилилась. Самолет подкинуло, швырнуло вниз. Петр Борисович в очередной раз скатился с дивана, вырвался из рук охранников и бросился к кабине пилота.

— Какого черта?! Мы падаем! Вы что, не понимаете? Падаем!

Савельев мгновенно вскочил, подхватил его, придерживая за плечи, повел назад, к дивану.

— Все, все, Петр Борисович, успокойтесь, мы летим, вовсе не собираемся падать. Зачем нам падать? Нас просто слегка потряхивает, как на американских горках. Кстати, знаете, во всем мире этот аттракцион называют русскими горками. Так же как салат оливье только у нас оливье, а в Европе он русский. Интересно, почему? Вы никогда не задумывались об этом?

— Хватит мне зубы заговаривать! Падаем!

— Ну, если вы настаиваете, тогда, конечно, надо помолиться. Петр Борисович, давайте помолимся. Как хотите, про себя? Или вместе, вслух?

— Ты сбрендил, Савельев? Что ты несешь?

— Ну да, я забыл, вы атеист. Извините. Что же делать атеисту в критическую минуту, между жизнью и смертью, когда верующий человек молится? Атеист тоже человек.

— Твою мать! — заорал Петр Борисович.

— А, вот вы и ответили. Когда верующий молится, атеист матерится, — невозмутимо продолжал Савельев.

«Он сошел с ума, — подумала Соня, — Кольт уволит его».

— Внимание, мы идем на посадку, — хрипло сообщил в микрофон летчик, — прошу всех занять свои места и пристегнуться.

— Петр Борисович, давайте сядем. Минуточку, я вот тут пряжку защелкну. Не туго? А скажите, вы на американских горках катались когда-нибудь?

— Нет! Отстань!

— Теперь можете считать, что покатались. Впечатляет, да?

Самолет нырнул в толщу облаков. Исчезли звезды. Болтанка стала невыносимой. Один из охранников не выдержал, бросился к туалету. Даже стюардессам было нехорошо. Они сидели в своих узких креслах, по обе стороны кабины, туго пристегнутые, бледные, неподвижные, как куклы. Соня выключила ноутбук, убрала в сумку. В салоне погас свет, затихли голоса. За окном клубилась непроглядная мгла.

Соне захотелось, чтобы вернулся Дима и сел рядом. Впервые после чудесного выздоровления Федора Федоровича ей стало тоскливо и страшно. Самолет снижался отчаянными резкими рывками, продирался сквозь облачные слои, дрожал от порывов ветра, заваливался вправо, влево так сильно, что казалось, сейчас перевернется.

«Куда, зачем я лечу? — думала Соня, и при каждом очередном рывке у нее все внутри сжималось и леденело. — Меня ждут груды костей и черепов, выкопанных из твердой степной земли. Мне предстоит изучать останки людей, живших много веков назад, искать цисты древнего паразита и следы воздействия их на истлевшие ткани. Сейчас, зимой, раскопки не ведутся, но для моей работы подготовлен богатый материал. До весны костей и черепов хватит. Станет тепло, накопают еще, сколько угодно».

Самолет вдруг взметнулся вверх. Соня вздрогнула, но глаз не открыла. Кто-то быстро прошел мимо нее, к кабине. Зазвучал спокойный, усиленный микрофоном голос стюардессы:

— Не волнуйтесь, мы скоро приземлимся. Погодные условия очень сложные. Ветер. Метель. Петр Борисович, слышите меня? Все хорошо, осталось потерпеть минут двадцать.

Самолет опять рванулся вниз, накренился. У Сони перехватило дыхание, заложило уши, заболела голова, так внезапно и сильно, что брызнули слезы. В соседнем кресле возник Дима. Соня его не увидела, только почувствовала, как нежно он взял ее за руку.

— Замерзла? У тебя пальцы ледяные.

Он достал откуда-то плед, накрыл ее и спросил, наклонившись совсем близко:

— Не тошнит тебя? У меня конфетка есть. Хочешь?

— Нет. Спасибо. Кольт угомонился?

— Да. Заснул, бедняга.

— Значит, ты можешь побыть со мной, пока мы не сядем?

— Я бы вообще не уходил от тебя, никогда и никуда.

— Что?

Она вполне могла ослышаться, у нее заложило уши. Он не произнес больше ни слова, сидел рядом, держал ее руку, пока самолет не коснулся земли.

Москва, 1922
Последний вечер и ночь перед отъездом Федор провел на Второй Тверской. Он пришел поздно. Дверь открыл Михаил Владимирович.

— У меня голос сел, — пожаловался он сиплым шепотом, — только что прочитал «Сказку о царе Салтане», от начала до конца. Миша стал плохо засыпать.

Федор сразу понял, что Тани дома нет. Хотел спросить, где она, но не решился, вместо этого спросил, как чувствует себя Авдотья Борисовна.

Няня хворала, вторую неделю почти не вставала с постели.

— Плохо дело, — сказал Михаил Владимирович, — ничего не болит у нее, но от еды отказывается, только чаю иногда попьет и дремлет. Вчера удалось наконец вызвать батюшку. Исповедалась, причастилась. Вот сейчас зашел к ней, пробовал расшевелить, покормить. Она проснулась, по голове меня погладила и говорит: обещай, Миша, что свое проклятое зелье ты мне вливать не станешь, позволишь помереть спокойно.

— Проклятое зелье?

— Так она называет препарат. Она как будто даже стала побаиваться меня, не дает себя осмотреть. Подпускает к себе только Таню.

Федор открыл рот, чтобы спросить, где же все-таки Таня, но Михаил Владимирович вдруг замер, приложил палец к губам, напряженно прислушиваясь.

— Как бы Миша не проснулся, — прошептал он, — Маргошка, видишь ли, взяла моду ночевать у него под одеялом. Обычно спит спокойно до утра, но сегодня унюхала сушеные яблоки и весь день пыталась к ним подобраться. Я убрал подальше, в буфет. Нет, вроде бы тихо.

Что-то загрохотало.

— Марго! — простонал профессор и бросился в гостиную.

На полу валялось несколько разбитых чашек. Медленно покачивалась верхняя дверца буфета.

— Вылезай, чудовище! В ответ ни звука.

— Считаю до трех. Учти, я знаю, где ты. Если сию минуту не вылезешь, запру тебя в клетке. Один, два…

Между дверцами показалась бежевая обезьянья мордочка в золотистой гриве. Мармозетка сидела на верхней буфетной полке и что-то быстро жевала.

— Ждешь, когда скажу три? — сурово спросил профессор. — Обжора, ты и так их лопала, сколько хотела. Не можешь успокоиться, пока все не доешь? Тебе сушеные яблоки дороже свободы?

Марго перестала жевать, вытянула губы трубочкой, помотала головой, элегантно спрыгнула профессору на плечо, прижалась к его шее, жалобно запищала. В кулачке она держала ломтик яблока и пыталась запихнуть его профессору в рот.

— Отстань, лицемерка, — сказал Михаил Владимирович и вышел с пристыженной Марго на плече.

Федор отправился на кухню, за веником и совком, собрал осколки. Через минуту профессор вернулся, сел в кресло. Обезьянка перебралась с плеча на колени, ткнулась носом ему в руку.

— Ладно, все, — он потрепал золотистую гривку, — твое счастье, что Миша не проснулся.

Обезьянка подпрыгнула, захлопала в ладоши. Лампа подсвечивала золотистую шелковую гривку, большие карие глаза сияли.

— Проклятое зелье? — спросил Федор.

— Да. Эффект поразительный. Мне принесли полутрупик. А теперь посмотри на нее. Я не встречал более жизнерадостного, ласкового и разумного существа.

Марго всплеснула лапами, похлопала себя по груди. Длинные мягкие губы растянулись в гордой улыбке.

— Можно подумать, ты понимаешь, о чем мы говорим, — обратился к ней Федор.

Марго закивала в ответ, скорчила смешную рожицу, издала тонкий мелодичный звук.

— Она все понимает. Настолько, что прячется от товарища Гречко, не показывается, когда он приходит, — сказал профессор, — впрочем, он давно уж догадался.

— На то он и оракул, — усмехнулся Федор, — думаете, это опасно?

— Я устал бояться, Феденька. Я вообще очень устал. У меня большие проблемы с Андрюшей.

— Что случилось?

— Все то же, — профессор сморщился и махнул рукой, — в среду явился пьяный. Видишь ли, учиться больше не желает, поскольку в советской школе все равно ничему не учат. Решил сам зарабатывать на жизнь. Малюет афиши и декорации для какого-то театра. Связался с актеркой.

— Театральный художник — хорошая профессия, — неуверенно заметил Федор, — поработает, потом поступит во Вхутемас. Да и актерка тоже не беда. Андрюше семнадцать. Первая любовь.

— Брось, Федя, актерке за тридцать. Она замужем, Андрюша для нее игрушка, собачонка. А главное, он пьет, понимаешь, от него слишком часто пахнет спиртным.

— Давайте сводим его на экскурсию в дом скорби, пусть полюбуется на алкогольную деменцию и белую горячку, — предложил Федор.

— Таня пыталась. Он не хочет. Она однажды уже водила его в морг, чтобы привести в чувство. Помнишь, пару лет назад он впал в кошмарный нигилизм, хамил всем, даже няне?

— Конечно, помню. Поход в морг тогда подействовал сильно. Он опомнился, понял, как хрупка жизнь.

— Он был младше, а сейчас считает себя взрослым, зрелым мужчиной. И не может простить Тане ту шоковую терапию. Заявил, что выпивает исключительно потому, что ему до сих пор снятся трупы.

Марго дернула профессора за рукав, соскочила с колен и умчалась.

— Кажется, они вернулись, — профессор поднялся, — сегодня премьера в этом театре, Таня решила сходить посмотреть.

Таня сидела в прихожей на стуле, расшнуровывала высокие ботинки.

— Узел. Не могу. Проклятые шнурки. Отвратительные ботинки, — пробормоталаона.

Федор поцеловал ее в макушку, опустился на корточки, принялся помогать ей.

— Ты одна? — удивленно спросил Михаил Владимирович.

— Будь добр, папа, принеси ножницы.

— Не надо, я уже распутал, — сказал Федор, стянул ботинок с ее ноги и принялся расшнуровывать второй.

— Спасибо, Феденька. Папа, ну что ты так смотришь? Да, я одна. После премьеры была вечеринка. Я пыталась увести Андрюшу домой. Бесполезно. А спектакль оказался не так уж плох. Современная фантазия на тему «Бесприданницы» Островского. Довольно забавно. На сцене, на заднем плане, постоянно маячили волжские бурлаки. Массовка, человек двадцать. Иногда они громко стонали и пели «Дубинушку». Я все думала, зачем они? Только отвлекают от основного действия. В финале эти несчастные наконец прояснились. Когда Карандышев выстрелил в Ларису, зазвучал «Интернационал», бурлаки разбежались по сцене, стали выкрикивать революционные лозунги и колотить купцов.

Марго запрыгнула к Тане на плечо и погладила ее лапой по щеке.

— Он хотя бы сказал, когда вернется? — спросил Михаил Владимирович.

— Он сказал, что уже взрослый и хватит относиться к нему как к младенцу. Она, эта Айрис, разумеется, играла Ларису. Играла замечательно. Она прима, очень талантливая и красивая. Луначарский покровительствует ей, лично присутствовал на премьере.

— Да, Андрюше с наркомом просвещения соперничать трудно, — тихо заметил Федор.

— Там не только нарком. Еще какие-то важные большевики, пара-тройка известных поэтов. Американец, очень богатый торгаш. Между прочим, и муж есть, режиссер.

— При чем здесь Андрюша?

— Андрюша бегает за папиросами. Айрис называет его Дрю. Папа, я не знаю, может, он должен переболеть этим? Ты ведь тоже в семнадцать лет влюбился в какую-то балерину.

— В танцовщицу из кафешантана. Однако я не пил и не бросал гимназию.

— Ну, значит, ты был лучше. Давай попробуем оставить его в покое.

— Ладно. Поговорим после. Федя завтра уезжает в Германию, он пришел попрощаться.

Чай пили молча. Таня быстро ушла спать.

— Что ты думаешь об этом странном человеке, Кобе? — спросил Михаил Владимирович, когда они остались вдвоем.

— Не вижу в нем ничего странного. Он тусклый, никакой. Троцкий — Цезарь, Бонапарт, надменный и тщеславный. Каменев, Зиновьев, Рыков — лукавые царедворцы, помешаны на интригах. Бухарин — шут, инфантильный неврастеник. Луначарский — Нерон, художественная натура, покровитель муз.

— Федя, по моему, ты им всем льстишь, — профессор усмехнулся, — нет среди них императоров и царедворцев нет. Они всего лишь марионетки.

— И Ленин?

— Безусловно.

— Кто же кукловод?

— Не знаю, — профессор помолчал, размял папиросу, — стало быть, ты считаешь Кобу тусклым и никаким?

— Да, — Федор чиркнул спичкой, — правда, недавно он выдал интересный фортель. Мария Ильинична рассказала по секрету, будто Ленин просил у Сталина цианистый калий. И Сталин поделился с ней этим, просто поставил в известность.

— Мне она тоже поведала эту трогательную историю.

— Что вы думаете?

— Сталин солгал.

— Вы бы решились спросить Ленина прямо, обращался он к Сталину с такой просьбой или нет?

Михаил Владимирович глубоко затянулся, прикрыл глаза.

— Испуганная Маня взяла с меня клятву, что я никогда не заговорю об этом с ее братом. Я, конечно, мог бы пренебречь клятвой, но Ленин сразу потребует объяснений у сестры, прежде всего у нее. Получится семейная склока, и дело может закончиться очередным приступом.

— Вы уверены, что Сталин солгал?

— Уверен. Ленину не нужно обращаться к Кобе с просьбой о яде. Склянка с цианистым калием есть у Крупской. Во время одной из своих истерик она мне призналась, что всегда держит при себе яд, и даже показала, вытащила склянку из ящика письменного стола. Ленин знает, где хранится яд, и может взять в любую минуту. Но главное, Ленин очень хочет жить. Очень. Конечно, он хнычет, жалуется, но жажда жизни в нем огромная. Не удивлюсь, если произойдет чудо и он выкарабкается, выживет, вопреки всем прогнозам.

— Марии Ильиничне вы сказали, что Сталин лжет?

— Сказал. Но она меня не услышала. Вот в чем ужас. Любит брата, но не услышала.

— То есть как?

— Так. Выпучила глаза, поморгала и стала жаловаться на одышку и сердцебиение.

— Но почему?

— Видишь ли, они все так изолгались, что само понятие лжи для них больше не существует. Сталин солгал. Испуганная Маня давно уж не понимает значения этого глагола, словно он взят из другого языка. Они лгут публично, в газетах и с трибун. Лгут друг другу, и каждый самому себе. Вернуться в мир нормальных нравственных координат, где есть граница между правдой и ложью, для них все равно что рыбе выброситься на берег.

— А если он задумал убрать Старика и занять его место? — пробормотал Федор.

— Если задумал, сделает. Но убивать не станет. Слишком рискованно, а он осторожен, да и время пока не пришло. Он умеет ждать. Он самый сильный из них, именно потому, что тусклый и никакой. Надо очень много сил, чтобы среди них, вождей и гениев, дорвавшихся до власти, оставаться тусклым и никаким.

Профессор выпил остывший чай, достал из кармана сложенный вчетверо листок, бросил на стол, закурил вторую папиросу. Федор беспокойно ерзал на стуле и крутил сахарные щипцы. Он пытался угадать, где спит Таня, у себя или у Миши, в детской. Это волновало его значительно больше, чем зловещий треугольник: Ленин, Сталин, цианистый калий. Он отправился на кухню, поставил кипятить чайник, на цыпочках прошел по коридору, но все двери оказались плотно закрыты. Когда он вернулся в гостиную, профессор писал что-то на листке чернильным карандашом. Федор налил чай.

— Помнишь, я рассказывал тебе про Эрни? — спросил Михаил Владимирович, не поднимая головы, продолжая писать.

— Конечно. Доктор Эрнст фон Крафт, невропатолог, ваш давний приятель.

— Он сейчас преподает на медицинском факультете Берлинского университета. Кафедра нервных болезней. Ты сумеешь встретиться с ним?

— Попробую.

— Я написал письмо. Не обязательно везти с собой, тебя могут потихоньку обыскать в поезде, в гостинице. Прочитай и реши сам, стоит ли тащить это через границу. Можешь пересказать Эрни своими словами, память у тебя отличная. Вернешься, подробно расскажешь, что он тебе ответит.

Федору казалось, что он не сумеет сомкнуть глаз в эту ночь. Он растянулся на жестком тюфяке, смотрел в потолок, думал о Тане. Теперь он точно знал, что она спит в детской.

После волшебного вечера с оракулом, пифиями, Бокием, рыжим Валей, обваренной рукой пролетела долгая череда дней, пустых и бесследных, как мыльные пузыри. Он видел Таню мельком, ни разу наедине. Знал, как придавило ее известие о ранении мужа. Данилов словно нарочно подгадал дату. Федор без конца повторял про себя: «Подгадал, нарочно так устроил, чтобы ей сообщили, чтобы она мучилась».

Но, разумеется, Данилов ничего подгадать и устроить нарочно не мог. В него стрелял какой-то сумасшедший. Дуру Элизабет прислал к Тане вовсе не он, а Ося. Никто не виноват.

В сонной тишине квартиры было слышно, как заплакал Миша, как Таня встала, ходит босиком, что-то ласково говорит, наверное, взяла Мишу на руки.

«Вот сейчас успокоит, уложит, выскользнет в коридор. Несколько быстрых, легких шагов. Моя дверь приоткрыта», — то ли думал, то ли шептал он в горячую подушку.

Ему почудилось, что уже звучат ее шаги. Скрипнула половица, занавеска качнулась, все закружилось в темном вихре. Исчезло земное притяжение, растаяла тяжесть всех земных обязательств, земля с городами, грязью, кровью, вождями, убийцами, границами, с бело-золотой громадой храма Большого Вознесения, где венчались Таня с Даниловым, отступила далеко вниз, скрылась в мягком мареве ночных облаков. Никого, ничего не осталось. Никакая сила не могла разлучить их, оторвать друг от друга. Тела их переплел, слил воедино лунный свет, спеленал сизый бархат Млечного Пути.

Комната покойного Володи, в которой ночевал Федор, находилась рядом с детской. Кровать стояла у стены. Танина кушетка тоже была придвинута к стене вплотную. Федор спал, уткнувшись лбом в эту стену.

Самолет, 2007
Петр Борисович устал, ослаб, он слишком болезненно воспринимал потоки ненависти, которые извергали на него анонимы из Интернета. Они, эти анонимы, ели его, и он, с его деньгами, связями, статусом, был перед ними беззащитен. Казалось бы — так просто: не влезай в Интернет, не читай. Но каждый раз, изнывая от стыда и брезгливости к самому себе, он влезал, читал с одной лишь надеждой: а вдруг напишут что-то хорошее? Ведь он занимался благотворительностью, жертвовал на детские дома, на строительство храмов. Неужели все впустую? Никто не помнит, не ценит его щедрость и доброту.

Он мог оплатить какие угодно панегирики в свой адрес и наесться лестью до отвала, но ему хотелось бесплатного, искреннего уважения и восхищения. А этого не было. Деньги были, невероятно много денег. Движимое и недвижимое имущество. Связи, статус, власть. Все, чего он желал в начале жизни, он получил сполна. И теперь совсем близко подошел к тому, чего пожелал в конце жизни. Он сам, своим умом, своими силами, нащупал способ, как не умереть. Он мог победить старость и смерть, то есть оплатить для себя эту победу. Он был всего в нескольких шагах от победы. И что же?

Мрак, пустота. Одиночество. Вой ледяного ветра.

После того отвратительного вечера в квартире старика Агапкина, когда Петр Борисович ушел варить кофе на кухню и увидел самого себя умершим, ему постоянно требовались подтверждения, что он жив. В ушах продолжал звучать вкрадчивый голос:

— Ты умер, Петр. Ты умер бы от вливания, после семи дней невыносимых мучений.

В объективной реальности ничего такого происходить не могло. Кольт, убежденный материалист, старательно внушал себе, что это были иллюзии, обман чувств. Почудилось, послышалось.

«Ясно же, это глюки, трам-та-дам! И когда рожа у Тамерланова поплыла, тоже был глюк, и вообще, трам-па-пам, катитесь вы все на… Кто здесь главный? Кто бабки дает? Я! Этот ваш, трам-пам, паразит еще тысячу лет дрых бы в баночке, в полной безвестности, в тухлом анабиозе, если б не я, трум-би-дум! Какого хрена он меня убьет? По какому праву? Я оплатил все! И вы кончайте мне тут пургу гнать! Кого угодно убьет, только не меня. Я не идиот, чтобы сдохнуть за собственные бабки. Трим-ду-бим!»

Подобной лексикой он пользовался редко и неохотно, однако тут она оказалась в самый раз, удивительно бодрила, щекотала язык, как пузырьки газировки. Он твердил про себя, а иногда вслух этот веселый монолог, сдабривая его все более долгими и цветистыми матерными припевками. Получалось что-то вроде магического заклинания, и не нужно было самому себе отвечать на подлые вопросы: откуда знает паразит, кто за все платит, и какое ему, паразиту, до этого дело?

Накануне отлета Кольт несколько раз перезванивался с Тамерлановым и все-таки согласился участвовать в создании ПОЧЦ. Петру Борисовичу не нравилась эта затея, но искать паразита предстояло на территории Йорубы и не стоило портить с ним отношения.

В самолете Петру Борисовичу всегда бывало худо. Вестибулярный аппарат не выдерживал перелетов. Раньше он не находил в этом ничего хорошего, но теперь головокружение, тошноту, скачки сердечного ритма он воспринимал как очередные доводы в пользу того, что он жив. Тело, такое хилое, некрасивое, но единственное и родное, дышало, двигалось, капризничало, предъявляло права. Биологическая жизнь тела продолжалась. Это реальный, неопровержимый факт, что бы там ни бормотали воображаемые голоса.

Кольту нравилось, что трое сотрудников службы безопасности не имеют ни минуты покоя, занимаются им, принадлежат ему. Он не мог допустить, чтобы они расслабились, нарочно усиливал эффект беготней по салону, нагнетанием страха и паники.

На протяжении своей долгой, трудной, насыщенной событиями жизни Петр Борисович старался в любых обстоятельствах оставаться спокойным, выдержанным человеком и если срывался на крик, то всегда потом бывало неловко.

Конечно, он многое позволял себе с подчиненными. Чем старше становился, чем больше имел денег и власти, тем легче прощал себе безобразные грубые срывы. Ведь и на него орали в годы комсомольской молодости, и его оскорбляли, унижали те, кто был выше по статусу, от кого он, молодой, начинающий, зависел, кому обязан был подчиняться. Все это представлялось ему нормальным, естественным ходом человеческих отношений, и подтверждением нормальности служили законы природы, согласно коим побеждает сильнейший и всегда кто-то кого-то ест. Такова суровая необходимость, так устроен мир вообще и мир большого бизнеса в частности. Ничего не поделаешь. Если не ты, то тебя.

Петр Борисович давно уж научился распознавать людей, угадывать чужие слабости, нащупывать уязвимые места, предвидеть опасность, просчитывать поступки партнеров и ответные ходы конкурентов. Он всегда почти точно знал, кого можно съесть, а кто способен съесть его.

На пути к Вуду-Шамбальским степям, высоко над облаками, в замкнутом пространстве салона самолета у Петра Борисовича открылось новое, очень интересное чутье. Он стал чувствовать незримую, загадочную энергию, исходящую от каждого человека. В нем проснулся нюх на уязвимость. Он обнаружил, что чужие эмоции удивительно разнообразны по запаху, по температуре, по цвету и даже на вкус. Их можно добывать и потреблять, как пищу.

Ему стало казаться, что у него появился новый орган, невидимый, бесплотный. Нечто вроде пучка щупалец с присосками.

Самое мощное и причудливое излучение исходило от Сони. Она сидела достаточно далеко, у кабины. Суета и матерные возгласы Кольта лишь слегка раздражали ее, но не вызывали полноценного эмоционального отклика. Петр Борисович осторожно протянул невидимый щупалец и тут же отдернул, словно обжегшись. Соня оказалась неуязвима. Впрочем, он и не сомневался в этом. Только такое существо могло добыть для него препарат.

Слабенькие излучения исходили от двух стюардесс. Девочки старались угодить Кольту, слегка волновались, и незримые щупальца иногда вытягивали из них радужные сладкие капли живых эмоций.

Три человека, три сотрудника службы безопасности, находились рядом с Кольтом. Савельев был спокоен не только внешне, он вообще не заводился, он оказался непробиваемым. Петр Борисович знал, что Савельев когда-то проходил психологическую спецподготовку. Его учили создавать вокруг себя нечто вроде капсулы энергетической защиты.

У второго телохранителя нервы немного сдавали, однако и он справлялся, тоже создавал капсулу. Кольт физически чувствовал, как отскакивают щупальца от невидимых твердых поверхностей. Вокруг Сони капсула была раскаленная, а вокруг двух телохранителей — ледяные панцири.

Третий, здоровый, внешне спокойный молодец, отставной старший лейтенант ВВС Валера Кожухов заводился, нервничал, потел. Он совсем недавно был принят на службу и никогда прежде не получал столько денег. Он более других старался угодить шефу, боялся разозлить его, потерять работу. Наверное, он тоже проходил спецподготовку, но ничему не научился или все забыл. Страх делал его невероятно уязвимым. По мере того как он слабел, Кольт наполнялся волнами живой, свежей энергии.

Во время посадки Кожухову стало совсем плохо, он позеленел, едва доплелся до туалета. А Петру Борисовичу стало совсем хорошо. Он безмятежно заснул и проснулся, когда самолет был уже на земле. Проснулся свежим, обновленным и не испытывал ни малейшей неловкости из-за того, что орал и матерился во время полета. Он делал то, что нужно и полезно для здоровья.

Кожухов едва не упал, спускаясь с трапа.

— Валера, что с тобой? — спросил Савельев.

— Укачало. Никогда раньше такого не было. Башка раскалывается, ноги не держат, чувствую себя выжатым лимоном.

Петр Борисович выпорхнул легко, как мальчик, весело прищурился на свет прожекторов, пронизанный рябью метели. Полной грудью вдохнул холодный, снежный воздух аэродрома.

Все правильно. Закон природы. Всегда кто-то кого-то ест.

Глава одиннадцатая

Москва — Берлин, поезд, 1922
В модном темно-синем английском костюме из шерстяной фланели Федор был похож на лощеного пошлого купчика, прожигателя отцовских капиталов. Он самому себе категорически не нравился, и мода эта не нравилась. Брюки непомерно широки. Пиджак короток, узок в бедрах, но плечи огромные. Подбитые ватой, они давили, сковывали движения. Особенно раздражали позолоченные запонки с крупными рубинами, малиновый атласный галстук в желтую крапинку. Новые ботинки были маловаты и нестерпимо терли, к тому же казались странно тяжелыми.

— Тебе не придется сразу много ходить, — утешил его Бокий, — прогуливайся по вагонному коридору, разносишь потихоньку.

— Глеб Иванович, разве нельзя какие-нибудь другие ботинки? И запонки эти, может, ну их к лешему?

— Нельзя, Федя. Я же объяснил тебе, все оговорено заранее. Именно по ботинкам, по запонкам, по галстуку, по галстучной булавке тебя должен узнать нужный нам человек. А, вот, кстати, о булавке я забыл! — Бокий вытащил из кармана футлярчик.

Булавка была под стать запонкам. Рубин размером с вишню.

— У него что, страсть к красным камушкам? — спросил Федор.

— Насчет страсти не знаю, но так договорились.

— Хорошо. Ладно. А у него есть какие-то особые приметы? Как я его узнаю?

— Он подойдет и представится. Я не могу тебе его описать, я никогда его не видел. Ильич с ним знаком лично, я лишь заочно.

Бокий до отправления поезда сидел с Федором в купе, шепотом давал последние наставления.

— Не вздумай выходить на станциях. По возможности избегай разговоров с попутчиками. В соседнем вагоне едет Радек, он всюду сует свой нос. Если вдруг станет навязывать тебе свою компанию, учти, мне хотелось бы знать, о чем он тебя спросит. Но будь осторожен, Радек умеет забалтывать и вытягивать информацию, — Бокий встал, пожал Федору руку, пожелал удачи.

— Глеб Иванович, вы же не сказали самого главного! — спохватился Федор. — Ни одного имени!

— Да, я болван! — Бокий шлепнул себя по лбу. — Человек, который подойдет к тебе, назовется князь Нижерадзе.

— Грузин? Да еще и князь?

— Какая разница? Он представит тебя доктору. Доктора зовут Эрнст фон Крафт, он невропатолог, преподает в Берлинском университете, консультирует в Клинике нервных болезней.

У Федора сердце подпрыгнуло и затрепетало в горле. Стало нестерпимо жарко, словно купе наполнилось кипятком. В кипятке плавало бледное, вытянутое лицо Бокия, чернели внимательные, насквозь видящие глаза.

— Что с тобой? Ты его знаешь? — жестко спросил Бокий. — Кого именно? Нижерадзе? Крафта?

Письмо Михаила Владимировича, адресованное доктору Эрнсту фон Крафту, Федор успел перечитать раз десять и уничтожил еще до того, как переоделся в шелковое белье и шикарный костюм. Он выучил текст наизусть и готов был пересказать адресату почти дословно, но только наедине, имея стопроцентную гарантию, что никто, кроме адресата, не услышит.

Разумеется, о письме Бокий знать не мог. Но ему могло быть известно о давнем знакомстве Михаила Владимировича и Крафта. Следовало срочно ответить, как-то объяснить свою эмоциональную реакцию.

— Глеб Иванович, я тянул время, боялся сказать вам.

— Ну, давай же быстрей, поезд скоро тронется!

Не отводя взгляда, на одном дыхании, Федор изложил историю с цианистым калием, ту ее часть, которую услышал от Марии Ильиничны.

Проводник заглянул в купе, открыл рот, но Бокий рявкнул и задвинул дверь, едва не защемив бедняге нос. Поезд стал громко вздыхать, на платформе засвистели.

— Ничего, выскочу на первой станции, оттуда вызову машину. Продолжай, — сказал Бокий.

— Это все. Я, конечно, не решился спрашивать Владимира Ильича, обращался ли он к Сталину с такой просьбой, но я почти уверен, что не обращался.

— То есть ты считаешь, Сталин врет?

— А вы в этом сомневаетесь?

— Не знаю, — Бокий сел, сжал виски ладонями, и глаза его стали узкими, как у японца. — Старик говорил мне, что каждый революционер после пятидесяти должен быть готов выйти за флаг, что песня его спета, роль сыграна.

— Мне он тоже это говорит постоянно. И с детской радостью выслушивает мои возражения. Я уверен, ради возражений он и заводит подобные разговоры. Ему нужно, чтобы его разубеждали, утешали. Психологически это совершенно понятно. Так многие больные себя ведут. К тому же, знаете, люди, склонные к суициду, редко обсуждают с кем-то свое решение. Просто однажды человек делает это, и способ уже не имеет значения.

— Но если допустить на секунду, что Ильичу действительно захотелось иметь этот гамлетовский выбор. Быть иль не быть, — задумчиво пробормотал Бокий, — вряд ли он обратился бы за ядом к кому-то из близких. Жена, сестры, брат исключаются. Никто бы не дал ему. И я бы не дал. И ты. Вот он и прибег к помощи хладнокровного, лишенного сантиментов Кобы. Или тут другое. Тут вот что может быть. Ему захотелось увидеть реакцию Кобы на такую просьбу. Посмотреть в глаза.

— Не исключено, — кивнул Федор, — но знаете, Глеб Иванович, мне кажется, если мы сейчас станем с вами обсуждать все возможные версии, вам придется доехать со мной до Берлина.

— Да, ты прав. Версий может быть много. Твою, о том, что Сталин врет, я вовсе не исключаю, однако за ней стоит слишком тяжелый вопрос. Зачем?

— В любом случае примечательно, что история стала известна от Марии Ильиничны, — заметил Федор, — Именно ей он рассказал, не Крупской, которая умеет молчать. То есть он хотел, чтобы узнали многие.

— Зачем? — повторил Бокий и вдруг сник, уронил руки на колени. Глаза его погасли. Он смотрел в одну точку, мимо Федора, с такой тоской, что Федор невольно оглянулся, словно там, за его головой, можно было увидеть что-то, кроме пупырчатой зеленой стенки купе.

— Доктору Крафту расскажи об этом эпизоде, — произнес Бокий тихим, сиплым голосом и тяжело откашлялся, — но так, чтобы не слышал Нижерадзе. Только Крафту, никому больше.

Поезд тронулся. Бокий ловко выскочил на ходу, пробежал по скользкой платформе, горбясь под мокрым снегом, махнул на прощанье рукой. Федор остался один в купе первого класса, в мягком вагоне, где кроме него ехало несколько большевистских чиновников самого высокого ранга, в основном из Коминтерна и Комиссариата иностранных дел. Минимум два вагона в составе занимала вооруженная охрана. Еще был почтовый вагон, загруженный секретной дипломатической почтой, с отдельной охраной при нем, вагон ресторан, вагон лазарет, на случай, если кто-нибудь из важных путешественников захворает.

Федор вышел покурить в коридор. Снег летел назад, в Москву, косо штриховал стекла.

По коридору, в направлении вагона ресторана, шла маленькая, неряшливо одетая женщина. Несмотря на малый рост и худобу, она казалась непомерно тяжелой, словно была отлита из свинца. Когда она приблизилась, Федор почувствовал, как дрожит вагонный пол под ее широкими шагами. Следом, легко и беззвучно, плыл полный седовласый господин в дорогом помятом костюме, в очках, вероятно, иностранец.

Женщину Федор узнал, иностранца видел впервые. Анжелика Балабанова, старая приятельница Ленина и Крупской, громко, возбужденно говорила по немецки.

— Они предали идею социализма, цинично, расчетливо воспользовались сокровенной мечтой человечества, чтобы узурпировать власть и стать новыми монархами, олигархами, римскими патрициями, утопающими в роскоши. Здесь повсюду ковры, позолота. В Европе богатые буржуа путешествуют скромнее.

— Мне кажется, ничего позолоченного тут нет, — робко возразил ее спутник.

— А! Вот вам наглядный пример. Видите этого лощеного юнца? Какой дорогой костюм на нем! Запонки золотые, с драгоценными камнями. Новый образ большевика!

Она говорила о Федоре, вероятно, думала, что «наглядный пример» иностранных языков знать не может. Он обернулся и произнес по немецки:

— Добрый день, госпожа Балабанова. Я не большевик. Я врач.

Спутник ее смутился, она нисколько.

— Я видела вас у Ленина, — сказала она по русски, окинув Федора с головы до ног пристальным надменным взглядом, — ваша фамилия Агапкин. Почему вы обратились ко мне «госпожа»?

— Извините, если это обидело вас.

Она не ответила, зашагала вперед, спутник ее поплыл следом.

Федор хотел вернуться в купе, но открылась дверь соседнего купе, и оттуда вылезла рыжая взлохмаченная мужская голова в круглых очках.

— Ушли? — спросила голова, озирая коридор. — Табачку нет у вас?

Бокий ошибся. Член ЦК РКП(б), член Исполкома Коминтерна, журналист и автор многих анекдотов Карл Радек ехал не в соседнем вагоне, а в соседнем купе.

— Что ж вы так оплошали? — он встал рядом с Федором возле окна. — Товарища Балабанову обозвали госпожой. Она товарищ, принципиальный, самоотверженный наш товарищ. Из Коминтерна вышла, хлопнув дверью. Коммунистическая мегера, подружка Муссолини. Ну да черт с ней. Хотел я отправиться в ресторан, однако теперь подожду, пока коммунистка Балабанова изволит отобедать. Интересно, навсегда она уматывает из России или еще вернется? Слушайте, а что, эсеровские пули вы, врачи, из Старика вытаскивать вовсе не собираетесь?

— Пока нет необходимости, — сухо ответил Федор.

Радек говорил с сильным польским акцентом. Из папирос, предложенных Федором, высыпал табак, набил трубку, прежде чем разжечь ее, приблизил к Федору свое бледное, толстогубое лицо, обрамленное рыжими кудрявыми бакенбардами вдоль нижней челюсти.

— Нет необходимости или вытаскивать нечего? — спросил он свистящим шепотом.

— Карл, простите, не знаю вашего отчества. Я наслышан о вашем своеобразном чувстве юмора, вы сочиняете анекдоты, но ранение Владимира Ильича не повод для шуток.

— Отчество у меня такое, что язык сломаете. Бернгардович. А по поводу ранения это вовсе не шутка. Это позиция наших врагов, меньшевиков. Тут вот недавно Мартов Юлий Осипович выдал версию, будто никто в Ленина не стрелял и Володарского с Урицким прикончили сами чекисты. Все это якобы иезуитские интриги большевиков, чтобы удержаться у власти. Кстати, я видел Бокия на платформе, он что, с нами едет?

— Нет. Впрочем, не знаю. Извините, Карл Бернгардович, у меня голова болит, я, с вашего позволения, покину вас, — Федор хотел уйти в купе, но Радек удержал его.

— Еще один малюсенький вопрос. Любопытство — часть моей профессии, я журналист. Почему вы не вступаете в партию?

— Не хочу.

— Понятно, — Радек тряхнул рыжей шевелюрой, — раз на этот малюсенький вопрос вы не ответили, позволю себе задать следующий. Сколько вам лет?

— Тридцать два.

— Стало быть, вы всего на пять лет меня моложе. А выглядите двадцатилетним юнцом. Только, пожалуй, глаза выдают возраст. Странное несоответствие, тем более странное, если учесть ваше давнее близкое знакомство с профессором Свешниковым.

Федор опять открыл свой портсигар, протянул Радеку.

— Карл Бернгардович, возьмите пару папирос, про запас, я вынужден откланяться. Очень болит голова.

Радек усмехнулся, папиросы взял, не две, а сразу пять штук и, прежде чем Федор закрыл дверь своего купе, успел пригласить его вместе поужинать, через пару часиков.

— Я зайду за вами, — пообещал он, — лучшей компании все равно в этом поезде не найти ни вам, ни мне.

Оказавшись наконец в своем купе, Федор легонько постучал пальцем по стенке, пытаясь понять, насколько она тонка и звукопроницаема. Они с Бокием говорили шепотом, но Радек был рядом, и поезд стоял.

О том, что Карл Радек причастен к самым темным авантюрам большевиков, тесно связан с германской военной разведкой, когда-то обмолвился покойный Матвей Леонидович Белкин, Мастер стула международной ложи «Нарцисс», наставник и покровитель Федора.

Сотрудник спецотдела Слава Линицкий, поляк, знал Радека еще по Кракову и терпеть его не мог, называл мерзавцем и вором. Рассказывал, что Радек в эмигрантскую пору таскал из квартир, где ему давали ночлег, дорогие книги и продавал букинистам. Был исключен из партии за присвоение крупной суммы партийных денег, но восстановлен по личному ходатайству Ленина.

Сквозь стук колес Федор услышал, как Радек вернулся в свое купе, и решил, что все-таки воспользуется приглашением, поужинает с любопытным журналистом.

Вуду-Шамбальск, 2007
«Тут в степи ничего нет, кроме ветра и снега», — думала Соня, глядя в окно джипа.

Во мгле неслись белесые вихри, льнули к стеклам, крутились в свете фар волокнистыми спиралями. Соне стало казаться, что все пространство от земли до неба пронизано ордами призраков. Навстречу одинокому автомобилю мчались смутные силуэты всадников на крылатых конях, вой ветра был наполнен криками, ржаньем, разбойничьим посвистом, хлопаньем хлыстов.

— Лет десять таких метелей не случалось, — сказал шофер, — климат резко континентальный, сухой. Летом жара, зимой стужа, но почти без снега.

— Соня, зачем нас сюда занесло? — шепотом спросил Савельев.

— Мы приехали в гости к мозговому паразиту. Тут его вотчина.

— Он нас приглашал?

— Он нас давно ждет. Меня, во всяком случае.

— Ну, тогда и меня тоже, — Савельев вздохнул и легонько сжал Сонины пальцы, — куда ж я теперь денусь?

— Ты можешь вернуться в Москву в любой момент. Это была идея старика, чтобы именно ты летел сюда со мной. Смотри, если тебе здесь так не нравится, я тебя не держу.

— Совсем?

— Что совсем?

— Не держишь.

— Дима, прости, не понимаю.

— Да, это я уже заметил. Не понимаешь, — он отпустил ее руку, отодвинулся, отвернулся, стал смотреть в окно, на вьюгу.

— Я тебя обидела чем-то? — удивленно спросила Соня.

— Нет.

Они замолчали надолго. Стекла дрожали от порывов ветра. Впереди маячили огни джипа, который вез Кольта и двух охранников.

Казалось, Петр Борисович мгновенно забыл, как непристойно вел себя в самолете, как орал и рвался. Он словно выздоровел после душевной болезни. На участливый вопрос пилота о самочувствии он равнодушно буркнул что-то невнятное, вытащил телефон, стал звонить и отвечать на звонки. Соня услышала, как он говорил с какой-то Еленой Алексеевной, приглашал ее на ужин сегодня вечером. Голос его при этом звучал мягко, даже как будто смущенно. В конце разговора он пробормотал в трубку «соскучился ужасно», и потом несколько секунд на губах его подрагивала странная, слегка шальная улыбка.

«Что мне делать? — думала Соня. — Сказать ему правду? Но он не поверит. Рано или поздно мне придется ввести ему препарат. Я буду тянуть время. Самые поверхностные исследования займут минимум год. И Хоту ничего вводить не стану, пока не найду какую-нибудь закономерность. Что бы там ни оказалось особенного в его крови, в ДНК, в обмене веществ, каким бы он ни был мерзавцем, он все-таки больше похож на человека, чем на крысу. О применении препарата на людях пока не может быть и речи. Да, но я это уже сделала. Я спасла старика и об исследованиях в тот момент вовсе не думала. Я знала, что старик выживет и поправится от препарата. Просто знала, и все. Откуда взялась такая уверенность?»

— Ты обещала рассказать, каким образом здесь появился паразит, — донесся тихий голос Димы.

— Появился он не обязательно здесь. Это было так давно, что вряд ли возможно выяснить, где именно. Просто сюда ведет единственный известный след. Первую крысу, зараженную паразитом, поймали в 1916 году в подвале старинного московского дома, когда-то принадлежавшего Никите Семеновичу Коробу. Он был этнограф, историк. Путешествовал по Вуду-Шамбальским степям дважды, вел раскопки на развалинах святилища местного божества Сонорха, хозяина времени.

— Клад искал?

— Не знаю. Какая разница, что именно он искал? Просто копал, и все. Интересовался древностью.

— И нашел паразита, будь он проклят.

— Нет, Короб вообще ничего не знал о паразите. Во время второй экспедиции ему удалось раскопать древнее захоронение. Он привез в Москву кости, черепки. Все это добро многие годы хранилось в подвале, из которого мальчишка, сын дворника, приносил крыс Михаилу Владимировичу Свешникову для опытов.

Впереди забрезжили слабые огоньки. Шофер прибавил скорость. Через несколько минут джип въехал в город. Он весь состоял из панельных коробок. Прямые унылые улицы были пусты, вероятно, из-за вьюги.

— Скажи, а что, паразиту все равно, где жить? — спросил Дима.

— Ему не все равно, он живет исключительно в эпифизе, в маленькой железке, спрятанной в самом центре мозга. Древние считали эпифиз чем-то вроде третьего глаза. Цисты безошибочно находят путь по кровотоку именно к эпифизу.

— Цисты — это яйца его, что ли?

— Да. Они могут спать где угодно бесконечно долго. Жизнеспособных цист разных паразитов находят везде. В египетских мумиях, в останках мамонтов доледникового периода.

— Кажется, я понял, кого ты мне напоминаешь.

— Мумию или мамонта?

— Нет. Ты похожа на мальчика Кая из «Снежной королевы».

— Почему?

Савельев не ответил, помолчав несколько минут, громко обратился к шоферу:

— Вроде бы не поздно, а на улицах ни души. Город как будто вымер.

— Йорубы сейчас нет, — не оборачиваясь, объяснил шофер, — Йоруба отбыл в Африку, на сафари. Пока он стреляет слонов и жирафов, народ отсыпается.

— Йоруба — это ваш губернатор Тамерланов? — уточнила Соня.

— Он самый. Герман Ефремович. Вас велено до его возвращения разместить в гостинице. Это лучший отель в городе, бывший крайкомовский. Вот как раз мы и подъезжаем.

Первый джип давно исчез. Петра Борисовича повезли на территорию губернаторского дворца, в гостевой дом.

— Когда же возвращается ваш Йоруба? — спросил Савельев.

— В понедельник, — шофер лихо подрулил к ярко освещенному крыльцу массивного темно-серого здания.

Это был гипертрофированный образец послевоенного сталинского ампира. Барельефные фигуры мускулистых мужчин и женщин с циркулями, свитками, отбойными молотками освещались снизу прожекторами. В толстых световых столбах бешено кружили снежные мухи. Над козырьком сияли латинские буквы «VUDUT PALACE», над буквами полукругом — пять звезд. Возле машины возник детина в красно синей униформе, извлек из багажника сумки, погрузил на тележку. Лакей в ливрее распахнул дверь.

Холл был отделан розоватым мрамором, украшен колоннами, античными статуями, пальмами, коврами, цветными мозаичными панно с авиаторами, сталеварами, пионерами, физкультурницами. Между панно висело штук пять картин в роскошных позолоченных рамах, писанные маслом портреты одного человека, седовласого красавца азиата.

Красавец в кабинете за письменным столом. Он же в открытой степи, на гнедом скакуне. Он же в нарядном национальном костюме, на фоне юрты.

Из-за колонны, цокая каблуками, явилась высокая полная блондинка в белой блузке и черной юбке, растянула алые губы в широчайшей, сладчайшей улыбке и пропела тонко, с придыханием:

— Приветствую дорогих гостей от всей души!

Приблизившись к Соне, она схватила ее руку, сильно затрясла, повторяя уже тише, интимней:

— Софья Дмитриевна, добро пожаловать, рада от всей души, от всей души рада.

Дима рукопожатия не удостоился, ему достался только кивок и скромное «Добрый вечер, господин Савельев».

Дама зашла за стойку и выложила две заполненные анкеты. Паспортные данные Сони и Димы были внесены заранее, каллиграфическим почерком. Оставалось только расписаться.

Над стойкой висел самый большой портрет. Он представлял седовласого красавца в полувоенном белом кителе, отяжеленном наградами, среди которых Дима заметил орден Ленина и орден Боевого Красного Знамени.

— Простите, — обратился он к даме, — кто изображен на всех этих портретах?

Администратор окинула Диму надменным взглядом и сообщила:

— Герман Ефремович, наш губернатор.

— А сколько ему лет?

Вопрос даму обидел, словно Дима бестактно поинтересовался ее собственным возрастом, она поджала губы и отвернулась.

— Я потому спрашиваю, что тут он в орденах времен Отечественной войны, — объяснил Дима.

— Ну и что?

— Если он успел повоевать, ему сейчас должно быть не меньше восьмидесяти.

— На данном портрете изображен Ефрем Германович, отец Германа Ефремовича, — громко, тоном экскурсовода, объяснил пожилой портье.

— Он тоже был губернатором? — спросила Соня.

— Ефрем Германович был первым секретарем Вуду-Шамбальского крайкома партии.

Портье отправился провожать Соню в номер. По гигантскому трехкомнатному люксу можно было кататься на велосипеде. Прямо в спальне на мраморном подиуме стояла ванна на бронзовых львиных лапах. Имелась еще просторная ванная комната с джакузи, сауной и душевой кабинкой.

В кабинете над дубовым письменным столом Соня с изумлением обнаружила парадный портрет Сталина в форме генералиссимуса.

— Зимой пятьдесят третьего Иосиф Виссарионович намеревался лично посетить наш город. Никуда уж не ездил, а к нам вот собирался. Но не успел, расхворался совсем, а в марте умер, — грустно, как о добром знакомом, сообщил портье.

Соня поблагодарила старика, сунула ему в руку несколько мелких купюр. Он удалился, почтительно кланяясь. Как только дверь за ним закрылась, Соня вытащила ноутбук. Ей не терпелось спокойно прочитать последнее послание от деда, которое она смогла только пробежать глазами в самолете.

«Дорогая моя девочка!

То, что сказал тебе Ф.Ф. о нашем общем знакомом, к сожалению, правда, какой бы чудовищной нелепостью это ни казалось. До Берлина 1922 года была еще Вена 1913-го. Именно там и тогда возникло это существо впервые, для нашей семьи, во всяком случае».

Текст на мониторе расползался, буквы таяли. У Сони защипало глаза, она решила, что это от усталости, тряхнула головой, включила музыку. Заботливый Агапкин закачал ей много всего, в том числе ее любимого Мендельсона. Под скрипичный концерт она продолжила чтение.

«Твой прапрадед видел Эммануила Зигфрида фон Хота, говорил с ним. Имя, внешний облик, манера держаться — все совпадает. Многие годы я не пытался собрать воедино информацию, какую имел, мне просто в голову не могло прийти, что во всех случаях речь идет об одном и том же человеке. Слишком широко раскинулись эти события во времени и в пространстве. Любой намек на связь между ними противоречит здравому смыслу.

Итак, вот события, пока только краткий перечень. Позже попытаюсь каждое изложить по возможности подробней.

В январе-феврале 1913 года твой прапрадед М.В. был в Вене, на конференции по мозговой хирургии. В перерыве между заседаниями старинный его приятель доктор Эрнст фон Крафт познакомил М.В. с господином Хотом. Несколько раз они встречались, гуляли по Вене. Хот, по отзывам М.В., оказался эрудитом, знатоком истории, интереснейшим собеседником. Он устроил для Крафта и М.В. великолепную экскурсию по знаменитым музеям дворца Хофбург.

Когда мы с мамой и с Андрюшей сбежали из России и оказались в Германии, доктор Эрнст фон Крафт стал нашим ангелом хранителем. Благодаря ему мама сумела закончить образование и получить медицинский диплом в Берлинском университете. В его доме, под его именем я прожил почти двадцать лет, служил в СС, работал на англичан. От него я также слышал о господине Хоте.

Что касается Берлина, 1922 год, тут главный свидетель Ф.Ф. Думаю, он скоро пришлет тебе все подробности. Я, со своей стороны, могу лишь косвенно подтвердить факт его встречи и общения с Хотом, опираясь на некоторые документы, с которыми познакомился значительно позже, когда работал в архивах (Гуверовский институт, Стэнфорд, Калифорния, США; Придворный и государственный архив, Вена; Военно исторический архив, Фрайбург, Германия; Тайный государственный архив прусского культурного наследия, Берлин).

Тень Эммануила Зигфрида фон Хота не раз являлась мне в моих исследованиях, касающихся истории большевизма и национал социализма. Например, рядом с такими личностями, как Александр Парвус (настоящее имя Гельфанд Израиль Лазаревич; коммерсант, разработавший и осуществивший с помощью германских денег захват власти большевиками в России в 1917 году), Эрих Людендорф, начальник Генерального штаба в Первую мировую войну. Славный немецкий генерал. Россия обязана ему явлением в Петрограде пломбированного вагона с группой большевиков во главе с Лениным в апреле 1917-го, а Германия — авторитетной поддержкой безвестного ефрейтора Адольфа Гитлера начиная с 1921-го.

Тень Хота сгущается именно там, где совпадают интересы еврея Гельфанда и антисемита Людендорфа. Тень столь же отчетливо присутствует в причудливом переплетении судеб мистика Георгия Гурджиева, создателя популярного до сих пор эзотерического учения, главы секты, и немецкого профессора Карла Хаусхофера, одного из главных идеологов Третьего рейха.

Георгий Гурджиев учился в тифлисской Духовной семинарии одновременно с Иосифом Джугашвили. Тогда же, в последние годы девятнадцатого века, в Тифлис часто наведывался немецкий историк Эммануил Зигфрид фон Хот. Он интересовался древней мифологией Северного Кавказа. Согласно легенде, именно там, на Кавказе, к скале был прикован Прометей.

Разумеется, никаких документов, подтверждающих контакты немецкого гостя с молодыми семинаристами Гурджиевым и Джугашвили, нет и быть не может. Но факт его присутствия в Тифлисе зафиксирован достоверными источниками, официальными документами и частной перепиской. Несколько статей Хота о Кавказе было опубликовано в журнале „Остара“. Журнальчик этот назывался расово экономическим, издавался в Вене бывшим цистерианским монахом Ланцем фон Ли бенфельзом.

„Остарой“ зачитывался в свой венский период (1908–1913) молодой Гитлер.

Гурджиев окончательно покинул Россию в 1922-м. Поселился во Франции, непонятно, на какие средства приобрел огромное имение под Парижем, стал главой секты. Как сложилась жизнь Джугашвили, знает весь мир. Он тоже возглавил секту. Масштабы несопоставимы, но методы воздействия весьма схожи.

Прости, Сонечка, я утомил тебя, запутал и запутался сам. Все, о чем я пишу, требует подробных, неспешных пояснений. Сейчас главное, чтобы ты сумела понять и принять то, что полностью противоречит всем твоим прежним знаниям, убеждениям, представлениям о мире. Пожалуй, стоит повторить для тебя один замечательный абзац из лиловой тетради М.В.

„Наука может шагнуть невероятно далеко, но почему-то не вверх, к Богу, а всегда наоборот, вниз. Она берет на себя воспитательные и утешительные функции, придумывает ясные и доступные формулировки, прикрывает пугающую непознаваемую бесконечность матовым стеклом. Получается нечто вроде интеллектуальной теплицы.Мы все нежные тепличные растения, под открытым небом погибнем“.

Так вот, Сонечка, сейчас матового стекла над тобой нет. Ты под открытым небом, и тебе нельзя оставаться нежным тепличным растением. Ты будешь замерзать. На смену страху может прийти черная тоска, безразличие и даже отвращение к живому. Не поддавайся, держись. Душевных сил тебе не занимать, ты справишься, я уверен.

Целую тебя, благословляю.

Герда передает тебе миллион приветов и наставлений. Ворчит, как всегда. Вычитала в каком-то журнале о живительной пользе свекольного сока и заставляет меня каждое утро выпивать натощак полный стакан. Это ужасно, я свеклу ненавижу. Но смиренно пью. И еще, она выгуливает меня по два часа ежедневно, как собачонку. Думаю, скоро купит ошейник и поводок.

P.S.

Я написал о тени Хота и спохватился, что забыл главное. Он не отбрасывает тени».

Высоко, отчаянно взвыли скрипки. Соня протянула руку за сигаретами, на миг оторвалась от монитора и встретила внимательный взгляд Сталина. Блик света скользнул по стеклу. Лицо на портрете ожило, шевельнулся жирный ус, прищурился глаз. Соня вскрикнула, вскочила, зажмурилась, бросилась вон из кабинета и в коридоре налетела на что-то большое, теплое.

— Мы договорились поужинать в девять. Уже четверть десятого. Что с тобой? — Дима обнял ее, прижал к себе.

— Ужинать? — она вырвалась, отскочила, словно обжегшись.

— Ты сказала, чтобы я зашел за тобой. Я стучал, ты не слышала, у тебя музыка играет. Да что случилось, Сонечка? Почему ты такая бледная? Извини, я напугал тебя.

Они спустились в ресторан. Зал, такой же помпезный, как все в этой гостинице, был пуст и тих. Их встретила та же дама администратор, проводила к накрытому, уставленному закусками столу, рядом навытяжку стояли два официанта.

— Дима, ты что, заранее все это заказал? — шепотом спросила Соня.

— Нет, я ничего не заказывал, только предупредил, что мы спустимся в девять.

— Что желаете на горячее? — спросила администратор.

— Скажите, эти закуски нам? Вы ничего не перепутали?

— И закуски, и все прочее вам от нашего отеля. Вы, Софья Дмитриевна, личный гость Германа Ефремовича. Принимать вас для нас большая честь. Так что с горячим?

Глава двенадцатая

Москва, 1922
Вячеслава Линицкого выписали из госпиталя, он вышел на службу и вроде бы чувствовал себя неплохо, однако многие заметили, что он стал молчалив и рассеян. Иногда посреди работы вдруг застывал, глядел перед собой, не моргая, и не сразу отвечал, если его окликали.

Однажды сослуживец увидел на светлой рубашке Линицкого большое вишневое пятно.

— Слава, ты чем-то пузо испачкал, — сказал сослуживец.

Линицкий колдовал над очередным прибором, держал в руке паяльник. Он обернулся, лицо его было белым, губы посинели. Раскаленное жало паяльника с шипением коснулось его левой ладони, но Линицкий не вскрикнул, не вздрогнул.

— Слава, ты чего? — испугался сослуживец.

— Все правильно, — тихим, безучастным голосом произнес Вячеслав, — так и должно быть, чем скорее, тем лучше.

Через час Линицкого в полуобморочном состоянии доставили в госпиталь. Зажившая операционная рана открылась и кровоточила. Кроме ожога от паяльника на левой ладони, у него обнаружились еще синяки и шишки на голове, на коленях и локтях.

— Я предупреждал, вам нельзя поднимать тяжести. Почему вы меня не послушали? И объясните мне, ради бога, кто и за что вас так странно побил? — сердито спросил Михаил Владимирович.

Линицкий лежал на кушетке, он сделал знак, чтобы профессор наклонился к нему ближе, и зашептал сквозь тяжелую одышку:

— Каждую ночь они приходят ко мне, даже когда я не сплю, я вижу их лица, слышу голоса. Они разговаривают так, словно меня нет. Никто из них на меня не смотрит, только маленький Стасик иногда взглянет быстро и отворачивается.

— Маленький Стасик, шестилетний внук жандармского полковника? — осторожно уточнил профессор.

— Да. Он один простил меня и жалеет, он дитя, ангел, никаких грехов с собой унести не успел. А остальные, взрослые, ушли не раскаявшись, с неотпущенны ми грехами, им тяжело, они меня простить и пожалеть не могут.

— Однако ведь не они вас бьют, — профессор смущенно кашлянул, — да, я понимаю, все это очень мучительно.

— Вы не понимаете, нет! — Вячеслав привстал на кушетке, лицо его исказилось, на лбу выступил пот. — Вы не можете понять, вы никого не убивали!

Жена Линицкого, крепкая сорокалетняя большевичка, чиновница Комиссариата народного образования, явилась в госпиталь и сообщила, что тяжестей Вячеслав не поднимает никаких, она аккуратно следит за этим. У него в последнее время нарушилась координация, он бьется обо все острые углы головой, коленями, локтями, спотыкается на ровном месте, льет на себя кипяток из чайника, защемляет дверью пальцы. Он почти ничего не ест и постоянно бормочет что-то по польски.

— Строго между нами, — добавила товарищ Линицкая, понизив голос, — я часто замечаю, как он молится. Распятие повесил у кровати. Я сняла, опять повесил. Это совсем уж нелепо, Вячеслав давно порвал с католицизмом, он убежденный атеист.

Кровотечение долго не удавалось остановить. Сестра и фельдшер замучились, никто не понимал, как такое может быть. Михаил Владимирович оставил Линицкого в госпитале, потребовал для него отдельную палату. Вечером пришел Валя Редькин.

— Я идиот. Нет, хуже, я мерзавец, — заявил он профессору после короткого разговора с Линицким, — я обязан был это предусмотреть.

— Что — это? — спросил Михаил Владимирович.

— Мне уже приходилось сталкиваться с подобным эффектом не однажды, и последствия всегда ужасны, — продолжал Валя.

Он так нервничал, что не услышал вопроса. Профессор налил ему воды.

— Успокойтесь и объясните, в чем дело?

Валя жадно осушил стакан, взглянул на профессора огромными испуганными глазами.

— Вы все слышали во время операции. Скажите, мог я поступить иначе? Мог удержаться и не разморозить Славу?

— Что значит разморозить? — осторожно поинтересовался профессор, про себя размышляя, не пора ли дать Вале валериановых капель.

— Попробую объяснить, — Валя кивнул, и огненная шевелюра вспыхнула под лампой. — Слава Линицкий много лет назад прошел специальную обработку. Ему выключили совесть. Это называется скрытый манипулятивный гипноз. Человека, помимо его воли, превращают в автомат. Врожденное нравственное чувство подменяется набором абстракций. Убийство — подвиг, предательство — доблесть. Настоящая личность Славы много лет пребывала в полусонном, замороженном состоянии.

— То есть, вы хотите сказать, что все злодейства совершаются помимо воли, в результате целенаправленного воздействия на психику? — спросил Михаил Владимирович с нервной усмешкой, достал из шкафчика флакон валериановых капель и принялся капать в рюмку, еще точно не зная кому, Вале или себе.

— Не все. Главным образом, злодейства по идейным соображениям, — Валя взял рюмку и вылил содержимое себе в рот. — Благодарю вас, мне правда трудно сейчас успокоиться. Настоящее название гипноза — завораживание. Звучит дико, первобытно. Попробуйте использовать такое словечко в научном труде! Я никогда не решусь произнести публично, что занимаюсь ворожбой. На самом деле методики очень древние, их знали и практиковали много тысячелетий назад жрецы и шаманы. Это никуда не делось, просто называется иначе. Гипноз, внушение, пропаганда, перековка.

— Погодите, если я правильно понял, нынешний Агитпроп тоже занимается ворожбой? — спросил профессор, пытаясь улыбнуться, но вместо улыбки вышла неприятная гримаса.

— Безусловно. Присмотритесь к плакатам. Мы окружены продукцией Агитпропа. Грубые картинки лезут в глаза, проникают в мозг. Используются древние символы, которые, помимо воли, воздействуют на глубинные слои сознания и меняют личность. Но это другая методика, их вообще много, разных методик. Одни рассчитаны на толпу, другие на отдельную личность. Со Славой Линицким вели сложную, индивидуальную работу.

— Кто?

— Отличные специалисты, мастера своего дела. Идеологи, — Валя усмехнулся. — В девятьсот шестом году мне довелось участвовать в психиатрической экспертизе революционеров-бомбистов. Полиция завалила нашу кафедру следственными материалами. Главный вопрос был — насколько они вменяемы, эти молодые люди и барышни из хороших семей. Какому-то высокому чину пришла в голову здравая мысль: почему их так много, почему так легко они жертвуют жизнью, чужой и собственной. Мой научный руководитель, профессор Луговой Роман Борисович, почти сразу предположил, что тут имеет место некое целенаправленное психическое воздействие, то есть скрытый манипулятивный гипноз, но он все не решался отправить официальное письмо министру. Мы продолжали работать с подследственными. Проводили вполне рутинные психиатрические экспертизы. Однажды юная красивая барышня-бомбистка явилась с перевязанной щекой. У нее болел зуб. Я решил помочь ей, стал снимать боль внушением. Она легко впала в транс, и полезло такое, что наш бедный старик профессор едва не лишился чувств. Вы, Михаил Владимирович, сами имели возможность убедиться, что под гипнозом люди открывают не только свои, но и чужие тайны, прежде всего тайну внедрения в их сознание. Мы провели еще множество опытов. Обнаружилось, что из сотни подследственных прямому воздействию подвергался каждый пятый. Те, чье участие в движении представлялось особенно полезным. Яркие, обаятельные личности, способные зажечь других. Отпрыски богатых семей, способные вытянуть из родителей средства. Красивые барышни. Ну, это понятно. Талантливые инженеры. Вот вам наш Слава. Впрочем, тогда я с ним знаком не был, в число подследственных он не входил.

— Письмо министру профессор Луговой так и не написал?

— Написал, подробнейшее, тревожнейшее письмо. Он настаивал, что необходимо срочно принять меры, отыскать источник воздействия. Тайное общество, орден. Иначе лет через десять-пятнадцать психическая пандемия охватит всю Россию.

— Ответа не последовало? — спросил Михаил Владимирович, закуривая.

— Нет. Экспертизы были прекращены. Никого из нашей группы к подследственным террористам с тех пор близко не подпускали.

— Ту барышню и остальных вы тоже разморозили, как Линицкого?

— Да, для меня это было естественно, как вытащить занозу.

— Что стало потом с вашими бомбистами?

— Барышня потребовала свидания с родителями, с которыми давно уж порвала отношения. Плакала, умоляла простить ее. Отец добился, чтобы ее выпустили под поручительство семьи. Крови на ней не было, она совершила три покушения, и все, по счастью, неудачные. Кажется, она стала сестрой милосердия или приняла постриг. Во всяком случае, осталась жива и в здравом уме. Чего не скажешь об остальных. Остальные кончили трагически. Самоубийство.

— Их бы все равно казнили, — тихо заметил Михаил Владимирович.

Валя не ответил, сидел молча, сгорбившись, сжав виски ладонями.

— Как же быть теперь с Линицким? — спросил профессор после долгой мучительной паузы.

— Да, я виноват, — Валя тяжело вздохнул. — Я не подумал. Но я не мог оставить все как есть. Ну вот, допустим, у вас больной с отравлением. Вы ведь промоете ему желудок, хотя это неприятная процедура. Или рана гноится, ее нужно очистить, обеззаразить, хотя это может быть болезненно. В одном я уверен, Слава не покончит с собой, он католик.

Михаил Владимирович прошелся по кабинету, рассеянно пролистал какую-то книгу, бросил на стол, достал папиросу, принялся разминать ее так сильно, что высыпал на пол весь табак из гильзы, присел на корточки, сгреб в ладонь табачные крошки и чуть слышно пробормотал себе под нос:

— Валя, неужели нельзя как-нибудь смягчить в нем это чувство вины? Погибших не вернешь, вы могли бы объяснить ему, что он действовал под гипнозом, выполнял чужую злую волю.

— Уже объяснил. Ему от моих слов не легче. Он по своей природе очень совестливый человек. Даже в состоянии автомата он не переставал чувствовать вину, но смутно, как бы сквозь толщу льда.

Профессор поднялся, вытер платком ладони и произнес уже громче:

— А если попробовать, хотя бы отчасти, восстановить в нем этот лед?

Валя грустно усмехнулся, покачал головой:

— Я не могу выключить ему совесть и вернуть его в прежнее состояние полуживого автомата. Для меня это то же, что для вас нарочно, сознательно зарезать больного на операционном столе.

Москва, 2007
Зубов нашел для Агапкина толковую сиделку, пожилую медсестру. Звали ее Римма. Она легко справлялась и со стариком, и со всеми домашними делами. Не задавала лишних вопросов, была строга, неразговорчива, но пела, особенно когда пылесосила. Щенок Мнемозина ненавидела пылесос, заливалась лаем. Римма не обращала на щенка ни малейшего внимания, выводила тонким, пронзительным голосом что-нибудь вроде: «А ты любви моей не понял, и напрасно…»

Пылесос ревел, Мнемозина гавкала, Римма пела. Агапкин называл это звукотерапией.

Сначала Федор Федорович не мог передвигаться по квартире без посторонней помощи. Потом пошел, держась за ручки своего инвалидного кресла. Скоро ему хватало лишь трости.

Каждое его утро начиналось с долгой жестокой гимнастики перед распахнутой балконной дверью. Старик преодолевал холод, слабость, боль, упражнял ноги, руки, корпус. Хотелось бросить эти мучительные занятия, лечь пластом и не двигаться. Вообще никогда больше не двигаться, застыть, умереть. Но он упорно сгибал и разгибал колени, вертел ступнями, приседал, вытягивался в струнку, наклонялся вперед, назад. Щенок Мнемозина воспринимала это как игру. Ей нравилось, когда старик, лежа на спине, медленно поднимал и опускал ноги. Мнемозина с веселым лаем скакала вокруг него, запрыгивала к нему на грудь, принималась вылизывать лицо.

— Отстань, ты сбиваешь меня со счета, — ворчал Агапкин и дул Мнемозине в нос.

Она фыркала, трясла ушами, спрыгивала на пол, поджимала хвост. Уже в таком нежном возрасте у нее ярко проявлялись актерские способности. Особенно удавалась ей роль обиженной, несчастной сиротки. Она обижалась даже на самые мягкие замечания и терпеть не могла, когда ей что-то запрещали.

Теннисный мяч, с помощью которого Агапкин упражнял ступни, Мнемозина считала своей собственностью, пыталась выбить лапой, выхватить зубами из под ноги хозяина.

— Давайте я заберу ее, она вам мешает, — сказал однажды Зубов, заглянув в комнату.

— Да, сделай милость, — согласился Федор Федорович.

Зубов взял щенка на руки, унес, отправился на прогулку. Потом весь день Мнемозина своего хозяина не замечала, демонстративно ластилась к Зубову, звала играть, виляла хвостом на каждый звук его голоса.

— Адам тебе ни разу лапы не подал, а эта вертихвостка с тобой целуется, — ревниво заметил Агапкин.

— Адама вы нарочно против меня настраивали, — напомнил Зубов, — при нем называли меня глупым чекушником, фыркали, ворчали, постоянно грозили, что он меня укусит и правильно сделает. Но кусать он меня вовсе не собирался, как бы вам этого ни хотелось. Лапу мне подавал, хвостом вилял, даже пару раз лизнул, когда вы не видели.

— Ложь и клевета. Адам тебя не любил.

— Не любил, конечно. Он был вашим псом и во многом походил на вас. Но он меня уважал. Этого вы отрицать не можете, — Зубов нежно погладил щенка, сидевшего у него на коленях. — Зато красавица Мнемозина от меня без ума.

— Не обольщайся. Она от тебя полностью зависит. Ты ее выгуливаешь, кормишь, так что любовь ее к тебе не бескорыстна.

— Римма делает это куда чаще, однако Мнемозина к ней относится прохладно.

— Римма сурова и неприступна. К тому же пылесос для Мнемозины главный враг, а Римма с ним не расстается.

— Что угодно можете говорить, но Мнемозина любит меня.

Словно подтверждая это, щенок радостно тявкнул и принялся вылизывать ему руку.

— Все равно роман ваш долго не продлится. Скоро я сам буду все делать. Выгуливать, кормить.

— Скоро, но не сегодня.

— Завтра.

— Не уверен.

— Спорим?

— Не буду я с вами спорить, Федор Федорович. Вы из одного только тупого упрямства, мне назло, станете себя пересиливать, надорветесь, упадете, сломаете чего-нибудь, не дай бог, а мне отвечать.

— А, боишься ответственности, чекушник! — старик противно захихикал. — Не бойся, пока Соня там, в степи, ничего со мной не случится. Я жив и здоров, я настолько здоров, что у меня хватит сил слетать туда. Думаю, скоро уже смогу.

— Что? — Зубову показалось, он ослышался. — Слетать туда? В степь? Я правильно вас понял, Федор Федорович?

— Да, Иван, ты правильно меня понял. Мне неспокойно. Я должен быть там.

— Неспокойно. Я понимаю, — Зубов смиренно кивнул. — Но мы на связи с Савельевым, никаких тревожных сигналов от него нет.

— Это как раз меня и пугает. Это значит, что он недостаточно внимателен. Там не может быть все в порядке.

— Слишком мало времени прошло. Он еще не разобрался в обстановке.

— Вот именно. И ты бы вряд ли разобрался. Я должен лететь.

— Ну, ладно, к тому, что мне никогда ничего не понятно, я уже привык. Я тупой, бесчувственный чекушник. Видимо, Савельев тоже. Но ведь вы с Соней переписываетесь, вы можете помочь ей отсюда, из Москвы.

— Не могу. Она ни разу не ответила мне. Она молчит. Она даже Мише, деду своему любимому, пока не написала ни слова.

— Они только прилетели. Напишет еще, не волнуйтесь, и вам, и Данилову, обязательно напишет.

— Все, Иван, это не обсуждается. Ты летишь со мной. Единственная у нас проблема — Мнемозина. Оставить не с кем. Певунья Римма ей чужой человек. Но ничего, возьмем с собой нашу красавицу.

— Федор Федорович, это безумие полное. Может, вы разыгрываете меня? Дразните?

Старик усмехнулся, кряхтя, поднялся из кресла, покосился на свою трость, прислоненную к подлокотнику, но не притронулся к ней. Сделал несколько медленных твердых шагов по комнате. Спина его выпрямилась, глаза заблестели. Он наклонился и, почти не сгибая колен, коснулся пола кончиками пальцев. Распрямился, взглянул сверху вниз на Ивана Анатольевича, оскалил голубоватые зубы.

— Ты так сумеешь двадцать раз? Теперь назад, смотри. Вправо, влево. Приседания. Хочешь, чечетку? Могу!

Старик присел, покряхтывая, потирая колени, морщась от боли. Потом вытянулся в струнку и осторожно, не спеша, отбил несколько неуклюжих тактов. Мнемозина спрыгнула с колен Зубова, гавкнула, закрутилась волчком. Старик продолжал выделывать ногами вполне осмысленные, четкие движения. Наконец остановился, уронил руки, прорычал:

— Ну, считай пульс!

Зубов смотрел, открыв рот, и не мог произнести ни слова. Послушно взял его протянутую руку, приложил пальцы к запястью, взглянул на секундную стрелку своих часов. Стрелка прошла полный круг. Пульс у старика был девяносто ударов в минуту.

— Давление измерять будем? Или на слово поверишь?

— Измеряли с утра. Сто двадцать на восемьдесят, — пробормотал Зубов.

— Вот так, Ваня. А что морда у меня в морщинах и волос нет, это для конспирации. Чтобы ты не свихнулся от изумления.

Зубов прикусил губу, помотал головой.

— Трудно, Федор Федорович. Трудно не свихнуться.

— Еще бы! Ты видишь меня каждый день и не замечаешь перемен. Ты до этого момента в глубине души не верил, что препарат работает. Но он работает, Ваня. В микроскопических цистах заключена сила невероятная, необъяснимая, беспощадная.

— Да почему же беспощадная? — выкрикнул Зубов так нервно, как давно уж не кричал.

Старик медленно, тяжело опустился в кресло. Мнемозина завертелась у его ног. Он со стоном согнулся, поднял ее. Она завиляла хвостом, принялась облизывать ему лицо, поскуливая, слегка покусывая за нос.

— Почему беспощадная? — повторил Зубов уже спокойно. — Вы столько лет были прикованы к инвалидному креслу, а теперь чечетку пляшете. Неужели не рады ни капельки?

— Вот сейчас, сию минуту, рад. Даже счастлив. Мнемозина простила меня. Я вспомнил чечетку. Но минута пройдет. Уже прошла. Знаешь, кто научил меня бить степ? Ося.

— Тот самый мальчик, которому Михаил Владимирович ввел препарат?

— Да. Мы с ним встретились в феврале двадцать второго года. Была ночь, моя последняя ночь в Берлине. Моросил ледяной дождь. Скверное время для прогулок по парку. Черное небо, голые ветви вековых дубов тряслись от ветра, с них капало за шиворот. Мы промерзли насквозь, зашли в ночное кафе. Там было тепло, дымно, шумно. Играл джаз, пили пиво, отплясывали фокстрот и чарльстон. Там Ося научил меня бить степ. Последняя ночь, короткая передышка.

— А дальше?

— Дальше? — старик сморщился, поправил языком вставные челюсти. — Передышка закончилась очень быстро. Утром я сел в поезд и уехал в Москву. Мне предстояло сделать чудовищный, невозможный выбор. Я чувствовал себя жалким ублюдком.

Старик замолчал, закрыл глаза. Рука его машинально поглаживала уснувшую Мнемозину. Иван Анатольевич долго не решался окликнуть его, наконец заметил, как дрогнули веки, и осторожно спросил:

— Федор Федорович, что случилось с вами в Германии в двадцать втором? Вам удалось сделать правильный выбор?

Старик ничего не ответил.

Поезд, 1922
Радек заглянул в купе Федора, не постучавшись, и не через два часа, а всего лишь через сорок минут.

— Сейчас умру от голода. Мегера Анжелика уже откушала, я слышал, как она возвращалась, так что идемте ужинать.

Ресторан был через вагон. Он сиял белизной скатертей, серебром приборов. На столах стояли вазы с черным виноградом, красными яблоками, синими сливами.

Официант в бабочке кланялся, говорил интимно, вполголоса, с чувственным придыханием:

— Что товарищи желают на закусочку-с? Из горячего позвольте с рекомендовать котлетки отбивные, на косточке. Свининка свежайшая, поросеночек вчера еще резвился и хрюкал-с.

— Принесите, пожалуйста, меню, — попросил Агапкин.

— Меню для иностранцев-с, — официант почему-то обиделся.

— С иностранцев дерут втридорога, — объяснил Радек, — а по нашим с вами мандатам тут кормят бесплатно-с, — он нарочно растянул это «с», смешно подвигал бровями и обратился к официанту: — Давай так, Николаша, на закуску семужки, осетрины с хреном, белужки вашей фирменной потоньше пусть настрогают, с лимоном, ну, ты знаешь, как я люблю. Отбивные, говоришь, хороши? Давай твои отбивные.

Николаша в ответ почтительно кивал, ворковал, как голубь:

— Да-с, Карл Бернгардович, понимаю-с, непременно, Карл Бернгардович.

Еды, заказанной Радеком, хватило бы на десятерых. Явился повар из кухни, маленький худой старичок в белом колпаке, с выпуклым, как у беременной женщины, пузом. Поблескивая золотом коронок из под пушистых седых усов, приветствовал дорогого Карла Бернгардовича.

— Я часто мотаюсь туда сюда, — объяснил Радек, когда они остались вдвоем, — челядь эта меня знает.

— Чаевые хорошие даете? — спросил Федор.

— Не даю никогда, никому. Из принципа. Чаевые — буржуазный пережиток. Хотите оскорбить работника советского общепита до глубины души, дайте ему чаевые.

— То есть они вас бескорыстно любят?

— Конечно. Я жизнь свою посвятил борьбе за их свободу и счастье. А вот вы ради чего живете? Есть у вас высшая цель, идеалы?

Федор пожал плечами, отодвинул шторку и стал смотреть в окно. Смеркалось, мимо плыли смутные заснеженные перелески, белые поля. Призрачно темнели на снегу скелеты изб, одинокие печные трубы, какая-то станция со вздыбленной горбом платформой и обломками вокзального здания, в гроздьях сосулек, телеграфные столбы, косо повисший обрубок шлагбаума, будка стрелочника с оконцем, забитым фанерной пятиконечной звездой.

Официант принес закуски, коньяк в графинчике, зажег лампу, и печальный пейзаж за окном исчез, стекло отражало стол, приборы, огонь лампы, смутный полупрофиль Федора.

— Ничего уж не видно, а вы все смотрите, — с усмешкой заметил Радек, — давайте выпьем. Коньяк отличный, французский. Ваше здоровье.

Они чокнулись. Федор только пригубил, Радек выпил залпом, закусил лимоном.

— Угощайтесь. Я знаю, вас кормят неплохо, однако таких чудес давно, небось, не едали. А не пьете почему?

— Мне алкоголь противопоказан, организм не принимает, — Федор подцепил вилкой ломтик холодной осетрины.

— Забытый вкус, верно? — спросил Радек, попыхивая трубкой и наблюдая, как он жует.

— Да, рыба замечательная.

— То-то. Семужку попробуйте. А Бокий ведь вас провожал. Я слышал, как вы шептались в купе. Не беспокойтесь, слов не разобрал, хотя уши навострил, не скрою. Ну, строго между нами, «Черная книга» правда существует?

Федору уже приходилось слышать о том, что Глеб Иванович по тайному поручению Ленина многие годы собирает всю грязь о деятелях большевистской верхушки и записывает в «Черную книгу». Но прямой вопрос о том, правда ли это, ему задали впервые. Глупо было делать удивленные глаза, спрашивать: что вы имеете в виду?

— Знать наверняка никто не может, — ответил он тихо, самым доверительным тоном, — Глеб Иванович работает в совершенно иной области. Наука, техника, шифровальное дело. Вот у товарища Дзержинского точно есть досье на каждого, в силу его должности.

— Феликс? Бросьте. Он сам по уши в этом.

Официант принес тарелки с отбивными. Радек глотнул еще коньяку и стал жадно, неопрятно есть. Федору показалось, что он пытается вместе с куском мяса проглотить сказанные слова. «По уши в этом». Речь шла о германских деньгах.

«Тоже мне, великая тайна, — подумал Федор, — и Ленин в этом, и Троцкий, и Бухарин, и Зиновьев с Каменевым. У каждого из большевистской верхушки есть счет в швейцарском банке, на котором деньги германского генштаба. Номера, даты, суммы зафиксированы с немецкой пунктуальностью. Если уж говорить о „Черной книге“, то она существует там, в Германии, и будет сохранена для потомков. При чем здесь Бокий?»

— Вообще Феликс странный человек, — промычал Радек с набитым ртом, — собирался пойти в ксендзы, а стал рыцарем революции. Корчит из себя скромника, аскета и требует, чтобы другие в этом ему подыгрывали. Иезуит, — Радек дожевал, поднял бровь, скривил рот, и лицо его приобрело карикатурно мефистофельское выражение. — Я бы господ с церковным прошлым к революции близко не подпускал.

— Сталин учился в Духовной семинарии, — заметил Федор.

— Ай, бросьте, — он допил коньяк и тут же налил себе еще из графинчика. — Кто такой Коба? Товарищ Картотекин. Плебей, серость. Конечно, некоторые амбиции у него имеются, он ползет вверх по бюрократической лестнице с плебейским тупым упорством. Но вряд ли достигнет высот. А свининка хороша, не соврал Николаша. — Радек притронулся салфеткой к губам, отодвинул тарелку, принялся вытряхивать свою трубку. — Между прочим, эти два несостоявшихся попа, католический и православный, Феликс и Коба, отлично спелись, сплотились, хотя один потомственный польский аристократ, другой сын кавказского сапожника, пьяницы.

— Какое это имеет значение? — спросил Федор и тоже отодвинул пустую тарелку. — Аристократ, плебей. Вы же убежденный коммунист, разве для вас важно происхождение?

— Сами-то, небось, из дворян? — Радек прищурился и погрозил Федору пальцем.

— Ошибаетесь. Моя мать была прачка, отец неизвестен.

— Неизвестен? Так это же здорово! Это дает безграничные возможности. Вдруг князек? Или граф? Или барон остзейский?

— Ну, это вы загнули. Для остзейского барона я слишком брюнет. А что касается папаши, самый благородный из всех возможных — трактирщик Степан, мещанского сословия. Другие кандидаты — извозчик Андрей, дворник Пахом и далее вниз по социальной лестнице. Слушайте, а вас правда всерьез волнует эта мелодраматическая тема? Тайна рождения, благородный отец. Увлекаетесь синематографом?

— Ничего мелодраматического тут нет. А вы врете. У вас дворянское происхождение на лбу написано. И руки вовсе не мужицкие. Породу не спрячешь. Да кто бы подпустил вас к Старику так близко, будь вы сын прачки?

— Думаете, основатель первого в мире пролетарского государства такой же сноб, как вы?

— Не думаю. Знаю, — Радек оскалил прокуренные гнилые зубы. — Только это не снобизм, а здравый смысл. Наследственность, кровь предков, память крови — вот что формирует человека.

— Неужели? Ну, а как быть с великим прозрением Маркса, что человек — продукт социальной среды?

— Маркс был убежденным дарвинистом, считал человека продуктом естественного отбора, да и вообще все это не важно. Революция — великий евгенический акт, попытка улучшить стадо путем ускорения естественного отбора. Слабые должны исчезнуть, очистить пространство для новой, сильной, совершенной особи. Евгеника — вот что изменит лицо мира в двадцатом веке.

— Изменит. Превратит лицо в морду, — пробормотал Федор и закурил.

— Ого, да вы контрреволюционер, — Радек пьяно, громко захохотал, похлопал Федора по плечу, — хорошо живете, не научились еще держать язык за зубами.

— Вы тоже много лишнего болтаете, Карл Бернгардович.

— А я вас проверял, — Радек перестал смеяться, уставился на Федора воспаленными злыми глазами, — мне поручено вас проверить.

— Кем?

— Ха-ха! Так сразу и скажу! Надолго вы едете в Берлин?

— Зависит от разных обстоятельств.

— Отличный ответ. Если я попрошу уточнить, от каких именно обстоятельств, вы что-нибудь умное соврете. Так вот, не утруждайтесь. Мне известно, что посланы вы вовсе не за микстурами и клистирами, то есть не только за этим.

— Интересно, за чем же, по вашему?

— Бросьте паясничать. Слушайте. Человек, с которым вы встретитесь, может передать вам кое-что важное, лично для Старика. Устная информация либо документ. Вы должны позвонить в Берлине по номеру, который я назову, попросить к телефону фрейлейн Марту, сказать, что материал у вас. Далее сделаете то, что прикажет вам фрейлейн.

Федор вздохнул, покачал головой.

— Карл Бернгардович, вы все-таки любите кинодрамы, любите страстно. Вымышленные романтические сюжеты туманят вам голову, вы путаете их с реальностью.

Официант принес чай. Радек принялся разжигать свою трубку. Когда официант отошел, а трубка задымилась, он произнес тихо, сквозь зубы:

— Если звонить не станете, попытаетесь ускользнуть, вас убьют. Газеты напишут об очередном злодеянии белоэмигрантов.

— Газеты напишут, — кивнул Федор, — но Старик не поверит. И Бокий не поверит. Я далек от политики. Кому нужен скромный лекарь?

— А вас убьют не по политическим мотивам. По личным. Господин Данилов специально пришлет своего человека в Берлин, это ему не сложно, он теперь генерал, один из лидеров тайной белогвардейской организации ЛП. «Ледовый поход». Он белый генерал, а вы, чекист Агапкин, сожительствуете с его женой.

Глава тринадцатая

Вуду-Шамбальск, 2007
Соню разбудил шум снегоуборочной машины. Вьюга утихла. Светало. На ночь она оставила окно открытым, спальня выстудилась, на подоконник намело плоский волнистый сугробик. Минут десять Соня лежала, натянув до подбородка пуховое одеяло, не решалась вылезти, плохо понимала, где находится и почему так холодно.

Над кроватью висела гигантская хрустальная люстра. Подвески таинственно сияли и позванивали то ли от ветра из окна, то ли оттого, что наверху кто-то ходил. Справа возвышалась фаянсовая ванна на львиных лапах, за ней зеркальный шкаф. Слева высокий трельяж в толстой золоченой раме. Зеркала были расположены по обеим сторонам комнаты таким образом, что отражались друг в друге, образуя бесконечный серебристый лабиринт.

Зазвонил телефон, словно кто-то специально ждал, когда она проснется. Кто-то оказался Димой.

— Спишь? — спросил он сипло.

— Уже нет. Доброе утро.

— Как тебе спалось?

— Отлично. А тебе?

— Я всегда сплю, как сурок. Через полчаса спускайся завтракать. Там, внизу, уже ждет машина.

Как только она залезла в кабинку под душ, опять зазвонил телефон и продолжал трезвонить минут пятнадцать, пока она мыла голову. Аппараты были расставлены по всему огромному номеру, в том числе в ванной комнате. Соня выключила воду, вытерлась, замотала мокрые волосы чалмой из полотенца, надела халат и только потом взяла трубку. Ее приветствовал сладкий голос администраторши.

— Доброе утречко, Софья Дмитриевна. Машиночка за вами приехала. Завтракать желаете в номере или спуститесь в ресторан?

— Спасибо, я спущусь.

Коридоры наполняла неживая, какая-то недоброжелательная тишина. Казалось, в этом шикарном отеле кроме Сони и Димы нет ни одного постояльца. Соня пошла пешком вниз. На площадке между вторым и третьим этажами стояла стремянка. Монтер в синем комбинезоне, забравшись на верхнюю ступеньку, возился с открытым электрическим щитком. Соня поздоровалась, хотела пройти мимо, но задержалась. Было странно, что он не ответил, даже не повернулся, словно не услышал.

— Доброе утро, — повторила Соня.

Опять никакой реакции. Что-то в его маленькой, почти детской фигуре показалось ей знакомым. Лица она не видела, только затылок, украшенный узлом пестрой косынки банданы.

— Проблемы с электричеством? — громко спросила Соня, подошла ближе, заметила, что он возится с оголенными проводами без перчаток.

— Проблема нет, госпожа, проблема нет, — пропел он высоким фальцетом.

Раздался сухой треск, щиток заискрил. Человечек не отдернул рук, тело его задрожало, быстро и мелко, как натянутая струна. Стремянка пошатнулась, звякнула, но не упала. Человечек перестал дрожать, застыл на мгновение, дернулся, словно что-то переключилось у него внутри, и спокойно продолжил свою работу.

— Как вы себя чувствуете? Вас током ударило, очень сильно. Тут высокое напряжение.

— Благодарю, госпожа, чувствую o'k, госпожа.

Он повернул голову. Стал виден плосконосый профиль, высокая смуглая скула, угол узкого глаза.

— Чан? — шепотом спросила Соня.

— Госпожа, звонит телефон в сумке.

Мобильный правда звонил уже несколько минут.

— Да, я слышу. Ты не ответил, Чан. Хозяин твой тоже здесь?

— Госпожа ждут завтракать. После завтрака госпожа делай свою работу. Приятного аппетита, удачного дня, больших творческих успехов! — все это он пропел фальцетом евнуха, почти попадая в такт мелодии, звучавшей из Сониной сумки.

— Ты изменился, Чан, стал смелей и разговорчивей, — спокойно заметила Соня и вытащила мобильник.

— Ты где застряла? — спросил Дима. — С тобой все в порядке?

У входа Соню встретила администраторша.

— Там электрик работает, между третьим и вторым этажами, — сказала Соня в ответ на теплое приветствие, — только что его сильно ударило током. Мне кажется, ему нужен врач.

— Не волнуйтесь, Софья Дмитриевна, у нас отличное медицинское обслуживание, наш персонал проходит обязательную диспансеризацию дважды в году. Лекарства и процедуры бесплатно, — произнесла дама и рекламно улыбнулась.

— Вы меня не поняли. Только что человека сильно ударило током.

Дама продолжала улыбаться и смотрела на Соню ярко голубыми бессмысленными глазами.

— Электротравма. Нужен врач, — медленно, по слогам, повторила Соня.

Администраторша бережно взяла ее под руку. Высокие каблуки зацокали по зеркальному паркету. От дамы пахло приторными цветочными духами. Рука, сжимающая Сонин локоть, была металлически твердой и холодной.

— Пройдемте к столу, Софья Дмитриевна, завтрак стынет. Кофе какой желаете? Эспрессо? Капучино? По восточному?

— Двойной эспрессо, пожалуйста.

Дама отпустила Соню и зацокала прочь. Просторный ресторанный зал по прежнему был пуст. В глубине, за единственным накрытым столом сидел Дима и ел яйцо всмятку. Соня опустилась на стул, залпом выпила стакан воды.

— Хороша тетка? — спросил Дима, кивнув на администраторшу, которая маячила вдали, возле бара. — У нас в школе была завуч по воспитательной работе, похожа на эту ведьму, как родная сестра.

— Я видела Чана, — сказала Соня, и зубы ее стукнули о край стакана, — помнишь, кто это?

— Не помню.

— Слуга. Ты слегка побил его, когда вытаскивал меня с яхты.

— А, маленький, в парике? Вьетнамец или малаец?

— Он кохоб.

— Кохоб? Что за народность такая? Впервые слышу. Где они обитают?

— Это не народность, это диагноз. Результат специальной психической обработки. Нечто среднее между человеком и домашним животным. Так объяснил мне господин Хот.

— Соня, ты бы съела что-нибудь, — Дима пододвинул ей тарелку с разными сырами, украшенными виноградом и ломтиками груши. — Вот этот, с плесенью, очень вкусный.

— Да, спасибо, — Соня налила воды и выпила еще стакан залпом. — Чан стоял на стремянке и чинил проводку. Его сильно ударило током, он затрясся. Нормальный человек от такого удара потерял бы сознание, а он спокойно продолжил свою работу. Голые провода, руки без перчаток, стремянка металлическая.

— Да, сон неприятный, — хмуро кивнул Дима и принялся намазывать маслом горячий рогалик, — я же говорил, надо было погулять после ужина, подышать. Если ложишься с набитым желудком, обязательно снится какая-нибудь дрянь.

— Дима, это был не сон. Я видела это наяву.

— На яхте?

— Нет. Здесь, в гостинице, несколько минут назад, между вторым и третьим этажами.

Дима протянул Соне рогалик с маслом.

— Тебе надо успокоиться и нормально поесть. Мы пришли сюда завтракать, а не обсуждать страшные сны.

Она едва заметно кивнула и пробормотала:

— Да, я поняла. Но я не могу есть.

— Давай кусай, масло тает. Вот умница. Теперь запей, — он поднес к ее губам стакан с апельсиновым соком.

— Дима, ты что, удочерил меня?

— Я за тебя отвечаю. Это моя работа. Вон кофе несут.

Соня покорно сжевала рогалик, выпила кофе.

Дима откинулся на спинку стула и стал листать тонкий глянцевый журнал.

На обложке зазывно улыбалась идеальная блондинка, снятая до пояса, в русском народном костюме, в веночке из васильков на белокурых волосах. Над головой у нее алели жирные буквы «ЛСД».

— Что это? — изумленно спросила Соня. — Я не вижу, глянец бликует.

— Не то, что ты подумала, — Дима повернул журнал так, что стала видна надпись целиком.

— «Лучистое Сиянье Доброты. Светоч. Общенациональный еженедельный журнал. Распространяется только бесплатно. Мы говорим „нет!“ рекламе, гламуру, светским сплетням. Мы говорим „да!“ чистой любви, высокой дружбе, семейному очагу. Мы поведем задушевную беседу с тобой, дорогой читатель, о главном и вечном», — вслух прочитала Соня и вопросительно взглянула на Диму. — Ну и что? У меня такой тоже валяется в номере.

— Да, он тут везде валяется. Я прихватил его в аэропорту.

— Зачем?

— «Светоч» — один из печатных органов ПОЧЦ, Партии общечеловеческих ценностей.

Когда они покинули ресторан, Дима склонился к ее уху и прошептал:

— У каждого свои кошмарные сны, у тебя Чан на стремянке под высоким напряжением. У меня — Петр Борисович в рядах учредителей славной ПОЧЦ. Поверь, электрический кохоб меркнет в лучах «Светоча», в «лучистом сиянии доброты».

— Хочешь сказать, твой кошмар кошмарней моего? — спросила Соня.

Они пересекали фойе, Дима кивнул на портреты Та мерланова и быстро зашептал на ухо:

— ПОЧЦ — его затея. Цель — перевести финансовое влияние в политическое. Йоруба худший из всех возможных партнеров в такой хитрой, опасной игре. Слишком много на нем грязи. Помнишь, как старуха в «Сказке о рыбаке и рыбке» захотела стать владычицей морскою? Если мой шеф все-таки решил играть вместе с Йорубой, значит, он сошел с ума.

Соне было щекотно от его дыхания, он говорил, почти прижав губы к ее уху, она не все расслышала и спросила:

— А почему ты думаешь, что он в этом участвует?

— Потому что красавица в венке из васильков на обложке первого номера журнала «Светоч» — Светлана Петровна Евсеева. Светик, дочь Петра Борисовича.

Наверх пошли пешком по лестнице. Дима взял большую Сонину сумку, повесил себе на плечо. Собираясь на завтрак, она машинально положила туда ноутбук.

— Вот это разумно, — он похлопал по сумке, — не оставляй ноутбук в номере. Каждый вечер, перед сном, будем гулять, дышать и спокойно обсуждать все наши дела. На свежем воздухе. Не здесь.

Площадка между вторым и третьим этажами была пуста. Дверь Диминого номера оказалась открыта, рядом стояла тележка с рулонами туалетной бумаги и стопками полотенец. В дверном проеме возникла горничная, юная, необыкновенно красивая азиатка, в коротком розовом платье, в белых колготках и розовых плоских туфельках. Черные волосы выбились из под крахмальной шапочки. Раскосые, ярко синие глаза нежно сияли, верхние пуговки были расстегнуты, при легком наклоне открылся крупный смуглый бюст, не стесненный лифчиком.

— Доброе утро, господин, доброе утро, госпожа, умоляю простить, уборка не вовремя, Лойго не мешать, Лойго прийти позже, — залопотала она тонким детским голосом.

— Соня, подожди, я сейчас, только возьму куртку, — Дима отстранил горничную, вошел в номер.

Девушка осталась стоять напротив Сони, смиренно опустив длинные смоляные ресницы. В руке она держала пластиковую бутылку с моющим средством. Пухлые пунцовые губы едва заметно шевелились. Показался кончик языка, медленно скользнул по губам. Соня услышала тихий прерывистый вздох и шепот:

— Лойго хорошая, господин доволен.

Прелестное юное лицо передернулось, исказилось, сместились все лицевые мышцы, задвигались, словно искали подходящее положение. Губы причмокнули, растянулись, стянулись хоботком, опять причмокнули. На щеках зашевелилась кожа, стали хаотично появляться впадинки, вроде круглых втянутых шрамов. Сначала впадинок было много, потом осталось всего две, аккуратные симметричные ямочки. В итоге получилась улыбка. Это длилось не более минуты. Когда вышел Дима с курткой в одной руке, Сониной сумкой в другой, уже была только улыбка, милая, слегка виноватая.

— Сегодня ночью господин опять хочет Лойго? Лойго рада навестить господин, — сладко запел детский голос.

Не глядя на горничную, Дима пробормотал сквозь зубы:

— Соня, пойдем отсюда.

Молча они поднялись на пятый этаж, вошли в Сонин номер. Там никакой уборки не было, но звонил телефон.

— Возьми, пожалуйста, трубку, — попросила Соня, достала сигареты и закурила.

— Нет, Софья Дмитриевна сейчас подойти не может. Да, я понял. Мы скоро спустимся, — Дима положил трубку и тоже закурил. — Тебе напоминают, что машина ждет.

— Очень красивая девушка. Редкое сочетание, азиатка с синими глазами, — сказала Соня и добавила шепотом, слегка пародируя местный акцент: — Лойго рада навестить господин.

— Наверное, горничныетут у них за это получают какие-нибудь премиальные. Ночью тоже была «уборка не вовремя». Горничная Лойго явилась ко мне в номер без стука, сначала что-то лопотала о мини баре, белье и полотенцах, потом предложила господину расслабиться.

— Господин расслабился?

— Я ее выгнал. Запер дверь.

— Лойго хорошая, господин доволен.

— Ты докурила? Пойдем, пора.

Они спустились пешком, не встретили ни единой души в коридоре и на лестнице. У крыльца стоял вчерашний джип. Шофер, тот же молодой шамбал по имени Фазиль, приветливо улыбнулся.

— Сегодня погодка ничего. Даже вон солнышко проглядывает.

— Да, надо будет погулять, посмотреть ваш город, — ответил Дима, усаживаясь рядом с Соней на заднее сиденье. — Фазиль, вы местный?

— Конечно, я здесь родился.

— Случайно не знаете, что такое Лойго?

— У-у, это жуткое чудовище из древних шамбальских сказок. Злой дух, демон в красивом обличии. В Лойго превращаются девушки, если умирают незамужними. Лойго меня в детстве бабушка пугала, когда я не слушался. Они вроде ваших русалок, но только обитают не в воде, а в степи. Смертельно опасны как для мужчин, так и для женщин.

Берлин, 1922
Федор впервые в жизни очутился за границей, но после нескольких суток в поезде ему показалось, что он просто вернулся в прошлое, в большой европейский город, такой, каким была Москва до семнадцатого года. Чистые ровные улицы, автомобили, трамваи, велосипеды, хорошо одетые прохожие, женщины в шелковых чулках и туфельках, мужчины в начищенных ботинках, с гладко выбритыми лицами. Кафе, магазины, банки. Запах бензина, духов, угольного дыма. Из булочной пахло горячим хлебом, из мясной лавки — мясом, из пивной — пивом. В соборах звучала месса, в танцевальных зальчиках — джаз. В домах работали лифты, канализация была исправна. Вечером зажигались фонари на улицах и лампы в окнах. Ни одного разбитого окна. Никто не грыз подсолнухи, не плевал на тротуар, не справлял нужду во дворах и парадных.

Ко всему прочему, тут было теплее, чем в Москве, никакого снега, и солнце к полудню пригревало уже по весеннему.

Потом, немного привыкнув, он стал замечать очереди за пособием по безработице и бесплатным супом. Роскошь готики и барокко, продувной, холодный простор площадей, уют проходных дворов, отделанных мелкой керамической мозаикой, особенный прусский дух порядка и внешней благопристойности во всем, даже в модном авангардном искусстве, даже в нищете и разврате.

Германия проиграла войну и переживала далеко не лучшие свои времена. Унизительный Версальский мир, падение марки, рост цен, экономический кризис, настолько серьезный, что из-за него в стране было объявлено чрезвычайное положение. Но этот упадок по сравнению с тем, что творилось в России, казался процветанием, образцом благополучия.

«Они проиграли войну. А что случилось с нами?» — думал Федор в первое свое берлинское утро, за завтраком в маленьком пансионе на Доротейштрассе, в районе Тиргартен.

На дверях номеров висели объявления с просьбой не выставлять на ночь в коридор обувь, поскольку ее сохранность не может быть гарантирована. Белье на кровати оказалось ветхим, с аккуратными заплатами, но идеально чистым.

В просторной столовой на стенах висели маленькие натюрморты с фруктами и заячьими тушками и огромный, в толстой золоченой раме, парадный портрет усатого кайзера Вильгельма. Этажерки, комоды, буфетные полки были накрыты кружевными салфетками, повсюду статуэтки, шкатулки, вазочки, горшочки с цветами. Кофе подавали в фаянсовом кофейнике, яйцо на серебряной подставке в форме курицы. За соседним столом двое немцев, пожилой, с аккуратной седой шевелюрой, и помоложе, с глянцевой лысиной, говорили, что Германия катится в пропасть, катастрофа неизбежна.

— Я верю только военным, Людендорфу, — заявил лысый.

— Военные проиграли войну. Людендорф не поднимет курс марки, — возразил пожилой.

— Зато он поднимет национальный дух, — лысый взял нож и ловко, одним ударом, отсек верхушку яйца.

Федор перестал цокать по скорлупе ложкой, попробовал повторить трюк немца, но сшиб яйцо на пол вместе с подставкой.

— Национальный дух не превратит маргарин в масло, суррогат в кофе, а сахарин в сахар, — проворчал пожилой.

Только тут Федор заметил, что на булочку действительно намазан маргарин, а кофе суррогатный, с приторным горьковатым привкусом сахарина.

После завтрака он отправился пешком по набережной Шпрее. Контора фармацевтической фирмы, в которой он должен был закупить лекарства для кремлевской аптеки, находилась на Халлерштрассе. Судя по карте, совсем недалеко. Он не надел тяжелое драповое пальто, вышел в одном пиджаке. Было зябко, но не холодно. Выглянуло солнце. Влажный ветер гнал рваные облака. В речной воде отражались дрожащие голые ветви деревьев, и сквозь них плыли отражения облаков. Прохожих было мало, иногда с мягким резиновым шорохом проезжали велосипедисты.

Федору нравилось шагать по ровным чистым панелям. Ни одной лужи, хотя ночью лил дождь. Так сладко спалось под звук этого дождя, в уютной комнате пансиона, под невесомой периной. Отпустило наконец нервное напряжение, которое изматывало его в поезде. Он подумал, что с этой первой ночи в чужой стране, в незнакомом городе, начался какой-то новый этап для него. Страница перевернулась. Поменялся узор судьбы. По набережной Шпрее шагал новый Федор, более зрелый, спокойный, уверенный в своих силах. Он решил, что сразу после встречи с таинственным князем Нижерадзе отправится в какой-нибудь большой магазин одежды, купит себе джемпер, куртку, теплый шарф, а главное, удобные ботинки.

Бокий, выдавая ему под расписку солидную сумму в немецких марках, сказал:

— Это на твои личные расходы. Еда, жилье. Возможно, придется съездить еще в какой-нибудь город. Купи себе приличную одежку, обувку. Не скупись. Ты должен выглядеть респектабельно.

За медикаменты деньги переводились отдельно, через банк, по безналичному расчету. Все наличные марки принадлежали Федору, он мог распоряжаться ими по своему усмотрению.

Постепенно мысль о ботинках затмила все. Новые штиблеты терли. В поезде разносить их не удалось. Федор не мог прогуливаться по вагонному коридору, он старался не вылезать из купе, чтобы лишний раз не встречаться с Радеком.

Пятки горели, он чувствовал, как вздуваются пузыри. Сбавил шаг, стал прихрамывать, наконец остановился у парапета, закурил. Судя по карте, идти осталось совсем немного. Но каждый шаг был пыткой.

Солнце спряталось, вода в Шпрее показалась мутной и грязной, прямо над головой, на ветке молодой облетевшей липы, хрипло, зло, словно проклиная кого-то, раскаркалась ворона.

«Не кого-то, а меня она проклинает, — подумал Федор, — зачем я вру себе? Угрозы Радека не пустой звук. Если я не позвоню по номеру, который он мне дал, меня убьют. Если позвоню, все равно убьют, либо люди Радека, как только получат информацию, либо потом, в Москве, расстреляют за предательство. Но пока я не узнаю, что это за информация, все равно не смогу принять никакого решения. Сначала надо понять, о чем речь, потом я обязательно что-нибудь придумаю. Главное — дойти до аптечной конторы».

Ворона все каркала. Подняв голову, Федор увидел ее. Черная крупная птица смотрела на него сверху блестящими умными глазами.

«Если сейчас замолчит и улетит, я справлюсь и выживу. Если нет, я погиб», — загадал Федор.

Он изо всех сил тряхнул тонкий ствол, крикнул: «Пошла прочь!»

Ворона сорвалась, тяжело хлопнула крыльями, улетела, но продолжала каркать на лету, еще громче и страшней.

— Противные птицы, я тоже их не люблю, — произнес рядом тяжелый глубокий бас по русски, с сильным кавказским акцентом.

Федор оглянулся. Позади, в двух шагах от него, стоял плотный усатый мужчина в черном пальто и круглой барашковой шапке. Усы были чрезвычайно пышные, угольно черные, с тонкими серебряными нитями. Кончики торчали вверх. Большие, навыкате глаза смотрели на Федора в упор, не моргая. Под глазами висели мешки в красноватых прожилках, лицо выглядело несвежим, отечным, как после крепкой попойки.

«Нет, он не пьет, но ест много соленого, а почки у него нездоровые, и щитовидная железа не в порядке», — машинально отметил про себя Федор и сказал по русски:

— Добрый день. С кем имею честь?

Усатый долго, эффектно молчал, испытующе смотрел Федору в глаза, наконец приподнял шапку, обнажил бугристый, совершенно лысый череп, слегка поклонился и представился:

— Князь Нижерадзе.

Вуду-Шамбальск, 2007
Выглянуло солнце, снег не растаял, на деревьях в маленьком сквере перед гостиницей сверкал иней, но город показался еще мрачней в утреннем свете. За окнами джипа замелькали серые коробки жилых домов, иногда украшенные разноцветными балконами и мозаичными панно брежневских времен, с теми же серпами-молотами, рабочими-колхозницами, но без витиеватой роскоши сталинского ампира. На каждой площади, которую проезжали, обязательно стоял памятник или бюст. Не дожидаясь вопроса, Фазиль сообщил, что все это Йоруба.

— Есть еще пара Лениных, большой в центре, поменьше возле здания драмтеатра имени Ленина. Один Маркс, у самого крупного бизнес-центра имени Маркса, и один Сталин, перед главной городской больницей номер один имени И.В. Сталина.

— Ну, допустим, Маркс как экономист имеет некоторое отношение к бизнесу, — заметил Дима, — но Ленина никак нельзя назвать драматургом, а Сталина врачом.

— Ленин — великий режиссер, — пробормотала Соня на ухо Диме. — Октябрьская революция — потрясающий спектакль, этакое реалити шоу. Сталин — гениальный гипнотизер, маг. Магия — прабабушка медицины, так что все вполне логично.

— У нас еще перед войной начали строить один из филиалов Института экспериментальной медицины, — объяснял между тем Фазиль, — филиал так и не открылся, но корпуса потом достроили, получилась отличная больница. Поскольку строительство началось по приказу Иосифа Виссарионовича, в его честь и назвали. При Хрущеве памятник убрали, а в двухтысячном опять поставили на место. Йоруба говорит, надо уважать отечественную историю.

Джип выехал за город и помчался по заснеженной степи.

— Фазиль, скажите, слово «кохоб» вам знакомо? — спросила Соня.

— Конечно. В переводе с шамбальского это дурак, слабоумный. Кохоб — герой многих сказок. Он не страшный, как Лойго, он несчастный, хотя физически очень сильный. Кохоб покорно служит своему господину, живет в грязи, питается объедками, позволяет господину делать с собой что угодно, по его приказу может убить, умереть.

— А кто господин? — спросил Дима.

— Какой-нибудь Сонорх, колдун. Человек, продавший душу хозяину времени. Раньше считалось, что сонорхи тоже сказочные существа, а теперь вот я вас к ним везу.

— Фазиль, простите, я не совсем поняла, хозяин времени — главное местное божество. Стало быть, это злое божество? — спросила Соня.

— Конечно, злое, — согласился шофер. — Сонорх питается страданием и смертью. Заслужить его милость, получить колдовскую силу можно, только накормив его до отвала.

— То есть страдать и умереть? — спросил Дима.

— Э, нет, не самому. Такие дураки Сонорху нужны только в качестве пищи. Один человек для него мелочь. Ему надо много, бесконечно много. Тот, кто добудет для него страдания в огромном количестве, станет настоящим колдуном. Вон, смотрите, какую построили стену. Йоруба теперь охраняет развалины, понял, что они тоже часть отечественной истории.

Вокруг долго ничего не было, кроме заснеженной степи, бетонный забор казался миражом, частью призрачного ландшафта. Когда подъехали ближе, появились ворота, за ними крыши с огромными антеннами. Забор тянулся на сотни метров и высотой был метра четыре. Возле ворот торчали камеры наружного наблюдения.

— Теперь тут особая зона, закрытый объект. За полгода все сделали. Водопровод, электричество, связь, — продолжал Фазиль, — археологи могут жить безвылазно, для них специальный дом построили. Вас, наверное, тоже там поселят, когда Йоруба вернется.

Ворота медленно поползли в стороны, впустили джип и закрылись. Из будки вышел охранник, гигантский двухметровый шамбал в теплой камуфляжной куртке, с автоматом на плече, вежливо попросил паспорта, посмотрел, сразу вернул, что-то сказал Фазилю по шамбальски и махнул рукой вправо. Там виднелся какой-то ангар.

— Дальше ехать нельзя, — объяснил Фазиль, — от машин вибрация, для развалин вредно. Машину придется оставить.

Ангар оказался гаражом. Внутри стоял крытый грузовик, три военных газика и джип. Когда вышли из гаража, в лицо ударил колючий ледяной ветер. Соня замотала голову шарфом, Дима надел капюшон. Фазиль бодро шагал впереди, в легкой куртке, с открытой головой, и даже уши у него от холода не покраснели.

Вдоль широкой бетонки выстроились аккуратные сугробы, из одного торчала дворницкая лопата. Ветер выл, мела поземка, казалось, на многие километры вокруг нет живой души, кроме них троих и охранника в будке. Бетонка вела к двум совершенно одинаковым четырехэтажным зданиям, стандартным белым коробкам с широкими окнами и плоскими крышами со спутниковыми антеннами. Дома выглядели необитаемыми. За ними высились заснеженные холмы.

— Весело тут, — заметил Дима.

— Да, ничего не скажешь, местечко унылое, зона, она и есть зона. Однако вроде как весной должны деревца посадить, разбить газоны, построить оранжерею. Вон тот корпус жилой, а нам сюда, здесь всякие лаборатории, — Фазиль открыл дверь, пропустил вперед Соню и Диму.

В широком фойе было пусто. Еще не закончился ремонт, стены и часть плиточного пола покрывала полиэтиленовая пленка. К лестнице вел узкий настил из досок, заляпанных белой краской. Откуда-то сверху доносился тихий мерный стук.

— На второй этаж поднимитесь, там налево третья дверь. А я вас в каптерке буду ждать, посплю пока, — сказал Фазиль, зевнул и скрылся под лестницей.

На втором этаже слева тянулся пустой коридор, справа было большое полутемное пространство, оттуда доносился однообразный легкий стук. Жалюзи плотно закрывали окна, поэтому не сразу удалось разглядеть просторный холл, в глубине его стол, пересеченный низкой сеткой, и две фигуры игроков. Белоснежный шарик слегка светился, словно смазанный фосфором, отлетал от ракеток, стукался об стол.

У Сони от холодного ветра все еще слезились глаза, она видела только одного игрока, ближнего, который стоял спиной к проходу. Высокая, безобразно толстая фигура в синем спортивном костюме, непонятно, мужская или женская. Голову плотно обтягивала черная вязаная шапочка. Дальний игрок терялся в полутьме, и когда от него летел шарик, казалось, ракетку держит бесплотная тень.

— Здравствуйте, — сказал Дима.

Игроки не ответили, продолжали однообразно шлепать по шарику.

— Не темновато вам? — Дима подошел к окну, дернул шнур, поднял жалюзи.

Цок, цок. Шарик все так же летал, от ракетки к ракетке, аккуратно ударяясь об стол.

— Благодарю вас, давно следовало это сделать, но трудно оторваться от игры, — произнес игрок в шапочке, не поворачивая головы, и отбил очередную подачу.

Голос был, безусловно, мужской, с сильным акцентом. Дима прошел вглубь холла, ко второму окну, поднял жалюзи.

— Ну, не станем вам мешать, — сказал он и вернулся к Соне, — пойдем.

Она не шелохнулась.

— Соня, пойдем.

— Подожди. Я хочу посмотреть. Они здорово играют. Шарик продолжал взлетать и цокать. Ни разу не упал. Оба игрока стояли неподвижно, даже руки с ракетками почти не шевелились, отбивая очередную точную подачу.

От дальнего игрока Соню отделяло метров десять. Он был почти одного роста с ближним, но не такой толстый. Тоже в спортивном костюме, но зеленом. И без шапочки. Волосы, то ли седые, то ли вытравленные до белизны, острижены очень коротко. Нельзя определить, мужчина это или женщина.

— В чем дело? — шепотом спросил Дима.

Она не ответила. Глаза ее, не моргая, всматривались в лицо дальнего игрока.

— Соня, что с тобой? — Дима взял ее за плечи и слегка потряс. — Проснись, пожалуйста.

Она болезненно сморщилась, зажмурилась, помотала головой. Губы шевельнулись, пробормотали почти беззвучно:

— Нет, нет, нет…

Позади, в коридоре, стукнула дверь. Соня вздохнула, вполне осмысленно взглянула на Диму, сказала:

— Прости, все в порядке.

Из коридора к ним быстро шла высокая стройная женщина в теплой куртке, накинутой поверх белого халата.

— Добрый день. Вы Софья Дмитриевна?

— Да, здравствуйте, — ответила Соня нормальным, живым голосом и улыбнулась женщине.

— Ну, слава богу, я уже начала волноваться. Охрана сообщила, что вы приехали, а вас все нет. Я Орлик Елена Алексеевна. Очень рада познакомиться.

Ей было слегка за сорок. Тонкое лицо, высокий выпуклый лоб, большие серые глаза, гладкие темные волосы с проседью, открытая детская улыбка. Под халатом джинсы, вишневый свитер. Стоило ей появиться, шарик перестал цокать. Игроки положили ракетки на стол, вышли из холла, бочком просеменили через лестничную площадку в коридор и скрылись за одной из дальних дверей. Разглядеть лицо игрока в зеленом костюме так и не удалось. Голова опустилась совсем низко, видна была только макушка. Сквозь белую щетинку просвечивала кожа и ровный крестообразный рубец.

— Елена Алексеевна, это ваши сотрудники? — спросил Дима.

— Их прислал Герман Ефремович, они налаживают тут всю электронику, компьютеры, микроскопы. Я их не знаю, они только сегодня явились. Немного странные, да? Идемте, я покажу вам лабораторию.

Глава четырнадцатая

Москва, 1922
Доктор Тюльпанов явился в кабинет к Михаилу Владимировичу без предупреждения, без стука. Проскользнул в дверь, закрыл ее и трижды повернул ключ в замке.

— Мы погибли! — прошептал он, глядя на профессора сумасшедшими красными глазами. — Этот человек ни перед чем не остановится. Он убьет меня, вас, а потом сам застрелится.

Михаил Владимирович собирался домой. Был одиннадцатый час вечера. Сегодня утром Андрюша вдруг нарушил обычное мрачное молчание и попросил: «Папа, приходи, пожалуйста, пораньше».

— Кажется, он оттаивает, — шепнула Таня, — ему нужно о чем-то поговорить с тобой. Не задерживайся ни в коем случае.

— Миша, тебя целый день нет, приходишь поздно, смотри, вот помру без тебя, не простившись, — сказала няня, когда профессор заглянул к ней.

— Дед, пока не вернешься, спать не буду, — заявил Миша.

Мармозетка Марго запрыгнула к Михаилу Владимировичу на плечо, обняла за шею и никак не отпускала. Пришлось пообещать всем, включая обезьянку, что сегодня он вернется домой до полуночи.

Больничный день пролетел на редкость легко и быстро. Никаких сюрпризов, никаких звонков из Кремля. Но вот — пожалуйста, в последнюю минуту явился Тюльпанов с безумными глазами и невнятным паническим бормотанием.

— Он рвался к вам подняться, я еле удержал. Я обещал, что приведу вас. Слава богу, вы еще здесь. Я уверен, он сам ее подстрелил, а теперь требует, чтобы мы, чтобы вы спасли! Лично вы, и никто другой! Но это невозможно, я попытался объяснить ему, кровотечение сильное, остановить не удается. Она потеряла около литра и продолжает терять.

Михаил Владимирович снял пальто, надел халат, отпер дверь и помчался вниз по лестнице, перепрыгивая через ступени.

— Уфлис, весьма влиятельный чекист, привез раненую, Карасеву, тоже чекистку, — объяснял на бегу, сквозь одышку, Тюльпанов, — двадцать семь лет, огнестрельное брюшной полости. Кажется, повреждена селезенка. Кровяное давление совсем низкое, сердце слабое, от наркоза может не проснуться. Редькина я уже вызвал.

Дверь в приемный покой была распахнута. Снаружи застыли два молодых чекиста с маузерами. Внутри сестра и фельдшер прижались к стене. Мужчина в кожаной куртке стоял возле каталки, спиной к двери. В левой руке он держал кружку с водой, в правой револьвер. На каталке лежала женщина, накрытая простыней до подбородка. По простыне растеклось огромное кровавое пятно.

— Пить, пить, — повторяла женщина.

Мужчина пытался напоить ее, но не мог приподнять ей голову. Правая рука была занята револьвером, направленным на фельдшера и сестру. Капли воды из кружки шлепались женщине на лицо. Она облизывала губы. Мужчина тихо, страшно матерился.

— Ей нельзя пить, нельзя, — монотонно твердила сестра и вжималась в стену так, словно хотела просочиться в соседнее помещение.

Фельдшер зажмурился и молчал. Михаил Владимирович бесшумно пересек комнату, приблизился к кожаному сзади, ухватил за запястье руку с револьвером, дернул вниз и за спину. Револьвер выпал на кафельный пол. Профессор оттолкнул его ногой подальше. Резкий звук привел в чувство фельдшера и двух чекистов у двери. Фельдшер поднял револьвер. Чекисты влетели в приемный покой и направили свои маузеры на Михаила Владимировича.

— Товарищи, товарищи, это профессор Свешников, не надо в него стрелять, — испуганно залопотал Тюльпанов.

Кожаный глухо матерился, пытался развернуться, вырвать руку. Кружку он выронил, вода пролилась, сапог его заскользил по мокрому полу, он потерял равновесие.

— Да возьмите же его, нет сил держать, или я вывихну ему сустав, — сказал Михаил Владимирович.

— Товарищ Уфлис, — спросил один из чекистов, мальчик не старше восемнадцати, — что нам делать, товарищ Уфлис?

— Это контрреволюция, мать твою! Шлепни гада! Пли! — прохрипел Уфлис.

Он бы вырвался, но осмелевший фельдшер схватил его за левую руку. Сестра кинулась к двери, чтобы вызвать больничную охрану, однако чекисты преградили ей путь.

— Сию минуту отпустите товарища Уфлиса! — крикнул второй, постарше. — Вы за это ответите!

— Чем мы занимаемся? Тут человек истекает кровью, надо срочно оперировать, а приходится усмирять пьяного негодяя, — сказал Михаил Владимирович, — отпустим его, он станет драться.

— Не стану, — прохрипел Уфлис, — не трону вас, обещаю. Но если не спасете ее, я вас убью.

Михаил Владимирович отпустил его руку, ни на кого не глядя, подошел к раненой. Она была в сознании, но пульс едва прощупывался.

— Больно. Дайте пить, пить, — повторяла она и облизывала белые сухие губы.

— Готовьте третью операционную. Нужен рентгеновский снимок, но времени нет. Мы ее теряем.

В приемный покой вошли Бокий, Редькин, с ними три красноармейца из больничной охраны.

Михаил Владимирович поздоровался и спросил:

— Где вы были раньше? Я же просил не пропускать сюда никого с оружием.

— Глеб, они не давали ей пить, она просила воды, они не давали, нарочно, а твой хваленый профессор мне руку вывихнул, тут в госпитале белогвардейское гнездо, это заговор, — сказал Уфлис.

— Лучше бы он тебе ее вообще оторвал. Йозас, ты кретин. При ранениях в живот пить нельзя. Все, мое терпение кончилось, ты арестован. Уведите его!

Пока Михаил Владимирович готовился к операции, Тюльпанов успел рассказать свистящим шепотом, что чекист Уфлис прославился своими зверствами в Крыму, вместе с Белой Куном и Землячкой пытал и расстреливал сотни людей, женщин, детей, стариков. Он маньяк и садист.

— Меня просто парализовал страх, и фельдшера, и сестру. А вы вот не знали, кто он, и смело бросились в бой. Карасева Аделаида, раненая, любовница его, тоже, между прочим, участвовала в расстрелах и пытках. Чекистка Ада, зверь в прелестном женском обличии. Вот вы потом непременно поговорите о таком безобразии с Владимиром Ильичем, кого держит в своем аппарате Феликс Эдмундович.

— А что ж сами не поговорите? — спросил профессор.

— Куда мне! Из всех докторов Владимир Ильич только вас одного теперь слушает, вам одному доверяет.

Тюльпанов покашливал, вздыхал, напряженно топтался рядом, пока Михаил Владимирович мылил руки. Он явно хотел сказать что-то еще, но не решался. Сестра Лена Седых принялась завязывать на профессоре многочисленные тесемки.

— Да, вот что, — изрек наконец Тюльпанов, — я, с вашего позволения, на этот раз присутствовать не буду. Голова побаливает. Нервы совсем никуда, знаете ли, сильно переживаю, если больные мрут на столе. Сразу давление повышается, тахикардия. А тут у нас случай, сами понимаете, фактически безнадежный. Ну-с, желаю удачи.

— Боится Уфлиса. Вдруг летальный исход? — шепнула на ухо профессору Лена.

В операционной все было готово. Валя Редькин начал свою работу. Золотая луковица покачивалась перед лицом раненой, голос звучал спокойно и ласково.

— Ада, у тебя ничего не болит, тело тяжелое, расслабленное, ты хочешь спать, тебе не нужно бороться со сном, сон целебный, глубокий. Один, два, три. Я досчитаю до ста, и ты заснешь. Веки тяжелеют, слипаются, дыхание ровное. Четыре, пять, шесть. Сосредоточься на маятнике. Ада, твои сосуды сужаются, берегут, не выпускают кровь.

— Кровь, — тихо повторила Карасева.

— Семь, восемь, девять. Ни о чем не думай, ничего не бойся. Десять, одиннадцать, двенадцать. Дышим вместе. Медленный глубокий вдох. Легкие наполняются воздухом. Тринадцать, четырнадцать, пятнадцать. Выдох. Ты качаешься на волнах. Вода прохладная, нежная. Шестнадцать, семнадцать, восемнадцать. Море забирает боль, утешает, баюкает измученное тело.

— Тело, — повторила Карасева.

Глаза ее закрылись, анестезиолог проверил болевые рефлексы и сообщил, что они отсутствуют. Пульс ровный, хорошего наполнения.

Валя убрал луковицу, продолжал говорить и считать, все тише, невнятней.

— С Богом, — сказал Михаил Владимирович.

Только зажав несколько крупных брюшинных вен, удалось остановить кровотечение. Пуля застряла в брюшной полости, у ворот селезенки. Сама селезенка не пострадала.

— Повезло, — прошептала сестра Лена Седых, — авось выкарабкается.

В следующее мгновение торсионный пинцет едва не выпал из ее руки. По операционной пополз странный звук, глубокий гул. Он был вовсе не громкий, но такой жуткий, что на лбу сестры выступил холодный пот, а отдыхавший в углу анестезиолог Иван вскрикнул: «Господи, помилуй!» — и перекрестился.

Гул издавала раненая, он не имел ничего общего с человеческим и тем более женским стоном. Казалось, внутри нее вибрирует басовая струна гигантского музыкального инструмента. Михаил Владимирович почувствовал, как дрожит тело раненой. Сначала он подумал, что эта дрожь мерещится ему, но рядом раздался испуганный шепот Лены:

— Судорога?

— Нет. Не похоже. Какая-то вибрация, — пробормотал профессор.

Гул продолжался, монотонно, уныло, на одной басовой ноте. К нему присоединился тихий мерный звон инструментов в лотке.

— Землетрясение, что ли? — с нервным смешком спросила Лена.

— Тяжелый грузовик под окнами проехал, — робко предположил Иван.

Михаил Владимирович на мгновение оторвал взгляд от операционного поля, увидел глаза над белыми масками, понял, что никто не верит в утешительные версии землетрясения, грузовика. Никто ничего не понимает, и всем страшно.

Пулю никак не удавалось извлечь. У профессора ныла правая рука, слишком долго и сильно пришлось держать запястье Уфлиса. Пуля ускользала, пряталась в рыхлых тканях брюшины, опять выныривала, словно дразнила. Краем глаза профессор заметил, что Валя побледнел до синевы. Он был без марлевой маски. Лицо его осунулось, постарело, глаза запали. Он выглядел хуже, чем после работы с Линицким, значительно хуже. У него таяли силы, но он продолжал говорить, все также медленно, нараспев.

— Успокойся, не шуми. Тебя никто не звал сюда. Девяносто пять, девяносто шесть, девяносто семь. Ада спит, и ты спи, не лезь не в свое дело. Девяносто восемь, девяносто девять, сто.

Гул стих так же внезапно, как начался. Инструменты перестали звенеть. Вибрация исчезла. Удалось наконец поймать пулю. Она громко брякнула о дно лотка. Михаил Владимирович облегченно вздохнул и сказал анестезиологу:

— Иван, проверьте пульс.

— Пульс падает.

— Да, я чувствую. Проверьте зрачки.

— Зрачки расширены.

— Лена, быстро, хлорид кальция. Камфару.

Внезапно Карасева открыла глаза, оскалилась и захихикала. Потом что-то влажно хлюпнуло и раздался голос:

— Узнал меня? Поиграть со мной хочешь, рыжая букашка?

Голос был мужской, низкий и хриплый. Глаза в упор смотрели на Валю.

— Не хочу. Скучно с тобой играть, — спокойно ответил Валя.

— Ай-ай-ай, за что ты меня обижаешь? Гляди, какой ты слабенький, маленький. Вот я дуну, и нет тебя.

— Это тебя нет. Ты ничто, пустота, veritatem imitari. Имитация реальности. Бездарная скучная пародия, — медленно произнес Валя.

Опять раздалось хихиканье, потом вернулся омерзительный вибрирующий гул. От него закладывало уши и болела голова. В операционной все окаменели. Иван застыл с протянутой рукой, не решаясь притронуться к запястью больной, еще раз проверить пульс. Лена застыла с наполненным шприцем.

— Да что с вами? Не бойтесь, Лена, Иван, действуйте! Бояться нельзя! — сказал Михаил Владимирович.

Сестра и анестезиолог опомнились, начали действовать. Но пульс исчез. Не помогли ни кислород, ни электрический кардиостимулятор. Сердце остановилось, а голос все звучал.

— Не надрывайся, ты, лекаришка. Ада в аду. Там же, где твой драгоценный сынок Володя. Остановись, ты и так далеко зашел. Кем возомнил себя, жалкая тварь? С кем вздумал тягаться, ты, глупое животное? Молишься? Валяй, молись, я послушаю. Только я и послушаю, кроме меня некому. Там оглохли давно, там наплевать на тебя и на всех вас. Наплевать. А вы все взываете. Дурачье жалкое, зверушки.

Забулькал смех, он сменился гулом. Лоток с инструментами грохнулся на пол. Наконец стало тихо.

Профессор стянул перчатки, снял маску, вытер ею мокрое лицо и огляделся. Дверь операционной была распахнута. Анестезиолог исчез. Вероятно, просто удрал. Пахло нашатырем. Валя сидел на полу. Лена держала нашатырную вату у его носа. Профессор опустился рядом с ними на корточки.

— Ничего, я сейчас очухаюсь, — пробормотал Валя, едва шевеля потрескавшимися до крови губами.

— Михаил Владимирович, что это было? — спросила Лена.

— Леночка, я слышал, ты молилась, стало быть, и так уж поняла, что это было.

— Я никогда не думала, что оно может вот так, явно, возникнуть и говорить. Оно ведь говорило, с вами, с Валей. Господи, хорошо, что не со мной. Я бы сразу умерла. Знаете, ужасно болит голова.

— У меня тоже. Ничего, сейчас пройдет, — сказал Михаил Владимирович. — Лена, ты умница, ты очень помогла мне. Спасибо.

— Да уж, умница, чуть с ума не сошла от страха. Так хотелось заорать, все бросить, убежать. Главное, чтобы эта дрянь мне теперь во сне не приснилась.

— Нет, Лена. Вам оно не приснится. И с ума вы не сойдете, — сказал Валя, — у вас все будет хорошо.

— Обещаете?

— Обещаю.

— Ну, ладно. Верю. Михаил Владимирович, помогите, он хоть и маленький, а тяжелый. Вот так. Взяли.

Вместе они подняли Валю. Он едва держался на ногах, но все-таки улыбнулся и сказал:

— Жаль, Глеб Иванович не присутствовал. Любопытно, как бы он потом объяснил происшедшее с точки зрения воинствующего материализма.

Михаил Владимирович уехал из больницы на рассвете. Казенный автомобиль грохотал по ледяной разбитой мостовой, улицы были пусты. Профессор сидел впереди, возле шофера. На заднем сиденье, свернувшись калачиком, спал Валя Редькин.

Вуду-Шамбальск, 2007
Лаборатория была оборудована отлично, даже лучше той, что сгорела в Зюльт-Осте. Магнитнорезонансный силовой микроскоп занимал почетное место. Соня читала, что такой прибор только еще разрабатывают, но не могла представить, что он уже существует и это чудо может оказаться в полном ее распоряжении.

— Вот здесь черепа с явными следами трепанаций, исключительно женские и детские, — говорила Орлик, обращаясь больше к Диме, чем к Соне.

Соня почти не слушала, рассматривала микроскоп. Прибор заворожил ее, она хотела сию минуту включить его и лишь из вежливости не делала этого.

— Софья Дмитриевна, тут готовые гистологические срезы, вам рекомендуют заняться ими в первую очередь.

— Кто рекомендует? — спросил Дима.

Соня стояла перед микроскопом. Рядом, на столе, она заметила свой старый ноутбук, тот самый, что остался на яхте. Голос Елены Алексеевны доносился как будто издалека.

— Не знаю. Тут все так таинственно. Сегодня утром, до моего прихода, кто-то поставил препараты на полку и приклеил записку. Посмотрите сами.

«Софи, рекомендую начать с этих образцов», — было написано на желтом листочке черным фломастером крупными печатными буквами.

— Может, записку написал один из двух теннисистов? — предположил Дима.

— Не думаю. Они всего лишь наладчики оборудования.

— А, вот еще послание, — Дима подошел к холодильнику.

К верхней секции была прилеплена точно такая же бумажка, на ней два латинских слова: «veritatem imitari».

— Имитация реальности, — пробормотала Соня и открыла дверцу.

Внутри не было ничего, кроме штатива с двумя пробирками, наполненными красной жидкостью.

— Ого, кто-то уже сдал кровь на анализ, — сказал Дима.

— Да, вероятно, это кровь, — Соня посмотрела пробирки на свет.

На белом пластике штатива были выведены три буквы: «HZE».

— Хот Зигфрид Эммануил, — беззвучно произнесла Соня, едва шевеля побелевшими губами.

Никто ее не услышал.

— Пожалуйста, успокойся и объясни, что происходит, — Дима взял у нее штатив, поставил назад в холодильник, захлопнул дверцу.

— Объяснять придется очень долго. Сначала я должна ее исследовать.

— Что, прямо сейчас? Сию минуту?

— Да. Тут есть все необходимое. Отличный экспресс-анализатор.

— Ты хотя бы можешь сказать, чья это кровь?

— Я должна ее исследовать.

— Соня, простите, но мне кажется, не стоит воспринимать эти бумажки как военные приказы. Пойдемте ко мне, я сварю кофе, — сказала Орлик.

— Спасибо, Елена Алексеевна, — Дима взял Соню за руку и вывел из лаборатории.

В кабинете Орлик на полу, застеленном пленкой, сидели двое теннисистов и возились с компьютером. Они мгновенно поднялись и вытянулись по стойке смирно, точно копируя движения друг друга.

— Мы устанавливаем Интернет для госпожи Орлик. Если сейчас это не удобно, мы можем уйти и продолжить позже, — спокойно произнес тот, что был в синем костюме и в шапочке.

— Да, будьте так любезны, — сказала Орлик.

Они удалились. Орлик плотней закрыла дверь. Кабинет был просторный и почти пустой, ничего, кроме письменного стола и компьютера. У стены несколько больших запечатанных картонных коробок, только одна раскрыта. Из нее Орлик вытащила медную турку, кипятильник, банку с молотым кофе. Соня молча встала у окна, прижалась лбом к стеклу.

— Странно. Они устанавливали Интернет, а компьютер выключен, — заметил Дима.

— Ну, наверное, они только собирались, еще не начали. Извините, условия тут походные, и чашки у меня всего две. Но есть стакан. Хорошо, что я захватила с собой кипятильник. Да, они какие-то странные, неприятные. Я заметила, вам, Соня, они тоже не понравились. Пожалуй, попрошу Петра Борисовича, чтобы прислали других.

Окно выходило на дорогу. Единственным темным пятном на белом фоне была дворницкая лопата, торчавшая из сугроба.

— Думаю, он этого не сделает, — сказала Соня.

— Почему?

— Подбирать людей для работы на секретном объекте слишком хлопотно.

— Ах, да, тут теперь секретный объект. Я сама этого добивалась. Но, знаете, я хотя бы попробую, и потом, они в любом случае здесь не надолго. О, я успела! Не убежал. Главное вовремя выключить кипятильник. Теперь остается найти чашки. Кажется, они в другой коробке. Дима, помогите мне, пожалуйста.

За окном, на белом фоне, появилось еще одно темное пятно. Человек в валенках, телогрейке и шапке ушанке подошел к сугробу, вытащил лопату и стал разгребать снег.

— Соня, вот ваш кофе, — Орлик поставила чашку на подоконник.

— Спасибо.

Надо было повернуться, но Соня как будто примерзла лбом к стеклу. Холод медленно растекался по всему телу, и это было приятно, как анестезия после долгой изматывающей боли.

Дворник за окном работал неспешно и красиво, словно танцевал. Лопата поднимала аккуратные толстые пласты снега, бросала вверх, на сугроб. Размеренные четкие движения и звуки удивительно гармонировали с ритмом дыхания, с новым внутренним состоянием Сони. Она чувствовала себя спокойной и сильной. Больше всего на свете ей хотелось сейчас уединиться в новой лаборатории и заняться исследованием содержимого двух пробирок.

«Макс говорил о незрелых эритроцитах, — вспомнила она и плотнее прижалась лбом к ледяному стеклу, — в красных кровяных клетках взрослого человека нет ядер. Ядра есть в клетках крови некоторых земноводных. У саламандр. У младенцев в первые сутки жизни и до рождения. Незрелые эритроциты. Интересно. Тут может прятаться один из вариантов разгадки».

Суета и тихая болтовня за спиной слегка раздражали. Это было так скучно, буднично, так реально.

— Кажется, у меня где-то оставалась шоколадка, — сказала Орлик, — да, вот она. Хотите?

— Спасибо, не откажусь. Соня, твой кофе стынет. Шоколадку будешь?

Она едва сдержалась, чтобы не крикнуть «Отвяжись!». Никогда прежде она не испытывала такого холодного раздражения, или даже нет, это новое чувство называлось иначе: брезгливость. Окажись сейчас с ней рядом любой другой человек, дедушка, мама, Федор Федорович, Нолик, ничего бы не изменилось.

Ей перестали нравиться люди вообще, как биологический вид, как часть постылой однообразной реальности, которая существует внутри времени. Жизнь всякого существа, даже самого прекрасного, неизбежно заканчивается смертью и безобразным разложением.

«Спрашивается, зачем создавать такие сложные игрушки? Неужели только для того, чтобы они ломались, тлели, воняли? Человек осознает, что смертен, и мучается. Итог всегда один — смерть, разложение. Животное о своей смерти не ведает, но у человека есть разум. Зачем? Чтобы осознавать и страдать? Имитация разумней, интересней. Незрелость эритроцитов вполне может быть связана со способностью всего организма к осмысленной регенерации. А вдруг это есть альтернатива унизительному страданию? У человека восстанавливаются клетки печени, кожный покров, но и то лишь небольшие участки. Что еще? Мозг? Более совершенное существо должно уметь восстанавливать любой поврежденный орган и весь организм в целом».

Внутренний монолог звучал сам собой и так отчетливо, словно это были не ее собственные мысли, а кто-то нашептывал на ухо, подсказывал, объяснял, учил.

Дворник за окном воткнул в сугроб лопату, снял варежки, стянул с головы черную ушанку, зачерпнул горсть снега и протер лицо. Он стоял прямо напротив окна. Голова его, слишком большая для тощего маленького тела, оказалась лысой. Кожа была темной, пепельно коричневой. Лицо сморщенное, даже не старое, а древнее, как кора трехсотлетнего дуба. Глаза, два больших светящихся пятна, поймали взгляд Сони и уже не отпускали. На таком расстоянии, сквозь стекло, невозможно было разглядеть цвет глаз, но Соня видела, что они светло карие, золотистые. Вероятно, эффект свечения возникал из-за контраста с темной кожей. Размер глаз, пропорции лба и черепа были как у плода на пятнадцатой неделе внутриутробного развития.

Соня сфокусировала взгляд и стала видеть еще детальней, словно смотрела в бинокль. На голом коричневом темени она разглядела крестообразный шрам и заметила ритмичную пульсацию незакрытого костью ромба, младенческого родничка.

— Все, я пью твой кофе, — сказал Дима.

Затем заговорила Орлик.

— Соня, вы слышите меня? Вы хотите взглянуть на самый ценный артефакт? Я все-таки нашла его, именно здесь, как и предполагала, глубоко под землей, в древней алхимической лаборатории.

— Вы имеете в виду хрустальный череп Плута? — спросила Соня.

— Да, именно его. Лет десять искала, и вот, наконец.

— Зимой раскопки вести невозможно. Как же вам удалось?

— Я еще осенью его нашла, но пока Герман Ефремович болел идеей создать здесь туристическую Мекку, я ни слова никому не говорила. Сначала нужно было обеспечить безопасность. Знаете, Йоруба — человек тщеславный и легкомысленный. Я боялась, вдруг он не удержится перед соблазном устроить большое шоу, раструбить на весь мир, какое чудо найдено здесь, в его владениях.

— Елена Алексеевна, это открытие мирового значения. Вам разве не хочется получить заслуженную порцию славы? — спросила Соня и не узнала собственного голоса.

Он звучал глухо, тускло, словно голосовые связки закоченели.

— Стать на пару дней героиней новостей? — Орлик рассмеялась. — Только об этом и мечтаю всю жизнь.

Соня хотела спросить еще что-то, но закашлялась.

— Да ты простужена, вот в чем дело. Ну ка, дай лоб, у тебя нет температуры?

Дима подошел к ней сзади, совсем близко. Она почувствовала его тепло, услышала дыхание.

«Ненавижу. Не смей меня трогать», — вкрадчиво прошептал уже знакомый внутренний суфлер.

Оставалось повторить вслух. Но в это мгновение дворник за окном вскинул руку, и большой снежок ударил в стекло, как раз там, где застыло лицо Сони.

Удар получился слабый, снежок рассыпался сверкающей пылью, но Соню тряхнуло, отбросило от окна. Она бы упала на пол, если бы Дима не успел подхватить ее. Голова у нее закружилась, по всему телу забегали быстрые тонкие иглы. Сердце стукнуло сильно, болезненно, и она поняла, что несколько секунд перед этим оно молчало, не билось, стиснутое хрустящей ледяной коркой. Как только оно ожило, вкрадчивый голос внутреннего суфлера исчез.

Дима обнял ее и прижал губы к ее виску.

— Температуры нет, ты, наоборот, холодная, дрожишь. Ну, что с тобой, Сонечка?

Она уткнулась ему в плечо и прошептала:

— Прости, я не знаю.

Орлик приоткрыла окно, высунула голову, закричала:

— Эй! Это была плохая шутка! Швырять снежки в окно! От вас я такого хулиганства не ожидала, уважаемый Дассам!

Берлин, 1922
У князя Нижерадзе взгляд был неприятный. Во время разговора выпуклые глаза впивались в лицо собеседника с таким выражением, будто за словами скрывался иной, тайный смысл или будто князь знает о собеседнике нечто, чего тот сам о себе не ведает. Если бы Федор не был врачом, он бы, вероятно, растерялся, смутился и устал после нескольких минут общения с князем. Но Федор сразу сделал скидку на экзофтальм, пучеглазие, связанное с нарушением функций щитовидной железы.

— Как вам удалось разыскать меня в таком случайном месте? — спросил Федор.

— А как вы думаете?

— Вы заранее знали адрес пансиона, дождались, пока я выйду, отправились следом. Немного странно, что не подошли сразу.

Они медленно шли вперед, по набережной. Федор прихрамывал, Нижерадзе двигалсялегко, уверенно, то и дело обгонял Федора. В очередной раз обогнал, обернулся, уставился на него своим многозначительным взглядом.

— Мне хотелось сначала поглядеть на вас со стороны. У вас было приподнятое настроение. Не мудрено, после российской нищеты и разрухи вы попали в рай.

— Ну, раем нынешнюю Германию вряд ли назовешь. Жесточайший кризис, инфляция, — возразил Федор.

— А все-таки с Россией не сравнить, верно? — Нижерадзе подмигнул, и усы его приподнялись в улыбке.

— Верно, не сравнить.

— Плохи там дела?

— В восемнадцатом было хуже.

— Э, дорогой, не обольщайся. Худшее для вас, русских, еще впереди. А что морщишься, хромаешь? Ну-ка, подойди к оградке, стой на месте, не шевелись.

Федора немного покоробило от того, как легко перешел на «ты» его новый знакомый, от повелительного тона. Однако он послушно остановился. Ему стало любопытно, что будет дальше.

Нижерадзе принялся водить ладонями вдоль боков Федора, не прикасаясь, на приличном расстоянии. Глаза закрыл, бормотал что-то, шевелил усами. Федор рад был передышке. Спокойно наблюдал за лицом князя. Лицо напряглось, побагровело. Брови и усы смешно двигались вверх вниз.

— Правую голень ломал в детстве? — деловито спросил князь.

Никаких переломов у Федора никогда не бывало, но он решил подыграть, изобразил изумление.

— Как вы узнали? Да. Ломал. Очень давно, в третьем классе гимназии.

— А, вот срослось неправильно. Потому много ходить не можешь, хромаешь. Ладно, так и быть, вылечу тебя.

— Что, прямо сейчас? Здесь?

— Э, нет, травма слишком давняя, долго работать с ней нужно. А стреляться зачем хотел? Из-за женщины?

Федор вздрогнул. Если с переломом князь ошибся, то с попыткой самоубийства попал в точку. Было такое, Агапкин правда пытался застрелиться в ноябре семнадцатого, когда Данилов вернулся к Тане после боев с большевиками за Москву, проигравший, но живой и невредимый.

— Никогда не хотел и не пытался, — холодно произнес Федор.

Нижерадзе открыл глаза, приблизил лицо так, что стал слышен запах чеснока из его рта, и, погрозив пальцем, прошептал с лукавой усмешкой:

— Ай, врешь, дорогой. Пистолет дал осечку, повезло тебе, но смотри, такие шутки не проходят даром.

Агапкин про себя облегченно вздохнул. Князь сказал наобум и угадал случайно. Самоубийство среди образованных юношей и девушек поколения Федора было в большой моде. Спасла его от пули в висок вовсе не осечка. Спасло нечто совсем иное. Этого князь никогда ни за что не узнает, как ни зорки его выпученные глаза, как ни чувствительны толстые, поросшие жестким черным волосом пальцы.

Набережная осталась позади. Теперь не нужно было сверяться с картой. Князь вел Агапкина к аптечной конторе. По дороге кивнул на витрину магазина мужской одежды.

— Как дело сделаешь, туда пойдем.

— Зачем? — спросил Федор, стараясь, чтобы не дрогнул голос.

Князь резко остановился, уставился на Федора.

— Ай, какой ты молодой, неопытный, — добродушно пропел он и покачал головой, — не предупредили тебя? Не предупредил Глеб, знаю его, хитреца. Решил, так безопасней. Правильно решил. А то занервничал бы ты на границе. Таможенные чиновники — тонкие психологи, насквозь видят людей, мигом почуяли бы твой страх.

«Запонки, булавка! — догадался Агапкин. — Бокий говорил, что Нижерадзе ничего не делает даром. Плечищи пиджака, верно, не только ватой набиты. Пиджак слишком тяжелый. И штиблеты тяжелые. Что там, в каблуках, в подметках? А ведь правда, если бы Бокий сказал заранее, я бы с ума сошел от страха и мог бы серьезно вляпаться. Я помню, как внимательно смотрел мне в глаза таможенный чиновник на границе».

— Вот твоя аптечная контора, — сказал князь, — ступай, дорогой, я тебя тут, в кафе, буду ждать.

В конторе Агапкина встретил молодой служащий, белобрысый, почти альбинос, с гигантским красным кадыком на тонкой шее и, согнувшись, странно приседая, провел в кабинет директора. Полный, краснолицый, с пышными кайзеровскими усами, директор поднялся из-за стола, крепко пожал Федору руку, назвал его «господин комиссар Ахапкинс», признался, что сердечно рад знакомству, осведомился о здоровье господина президента. Федор не сразу понял, что речь идет о Ленине.

— Для нашей скромной фирмы большая честь обслуживать правительство Российского государства. Мы сделаем все от нас зависящее, чтобы выполнить заказ наилучшим образом. Но, сами понимаете, какие сейчас времена. Марка падает, цены растут.

Директор вздохнул, сложил брови домиком, изобразил печаль и засим передал Федора молодому клерку.

Клерк, склонившись над столом, долго, внимательно просматривал список. Светлые волосы были густо смазаны бриолином, зализаны к затылку. Одна прядь косо свесилась на лоб.

Федор принялся листать рекламные буклеты. Чудодейственным, фантастическим, универсальным объявлялось все, от снотворного до бритвенных лезвий. Зарябило в глазах от картинок и ярких кричащих надписей. Под стопкой буклетов прятался толстый журнал. Стильное строгое оформление резко контрастировало с пестротой буклетов.

Отличная бумага. Название «Остара» отпечатано готическим шрифтом. Вокруг рунические знаки, какая-то замысловатая эмблема: кинжал и древний солярный символ, свастика, в венце из дубовых листьев. Взъерошенный красный орел, рядом пылающий факел.

На обложку были вынесены заголовки некоторых статей: «Предчувствие возрождения Германии. Германский дух обнаруживает себя в тайных посланиях. Евреи, раса без корней, из зависти проникли в германскую культуру».

Внизу страницы красовалась печать ордена тамплиеров. Два босых рыцаря верхом на одном коне, с двумя копьями.

Федор тут же вспомнил плакат Агитпропа. На одном коне два бесполых существа в папахах, с одинаковыми кукольными лицами. Конь, в отличие от скромного коня тамплиеров, снабжен шикарными лебедиными крыльями. Он скачет на фоне алой звезды. В нижний треугольник звезды, под копытами коня, вписан маленький пылающий Кремль. Всадники держат в руках черное и белое знамя. Надпись гласит: «Знамя мировой рабоче-крестьянской коммуны». Сверху, полукругом, стандартный лозунг: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Плакат Федор увидел перед отъездом, на Брестском вокзале. И запомнил его именно потому, что сразу возникла ассоциация с печатью тамплиеров. Там два рыцаря на одном коне символизировали аскезу. Злые языки связывали тесную близость всадников на печати со слухами о гомосексуализме, которым заражен был таинственный монашеский орден.

Бокий, провожавший Федора, тоже остановился у плаката, долго молча смотрел, потом усмехнулся, махнул рукой и сказал:

— Да нет, ерунда. Автор этой живописной аллегории вряд ли когда-нибудь слышал о тамплиерах.

Бокий к творениям Агитпропа относился снисходительно-иронично и, казалось, не замечал, как густо пронизаны они древними сакральными символами. Факелы, молнии, колосья, рога изобилия. Радуга грядущего счастья. Окровавленная лапища голого пролетария, вскинутая в ритуальном магическом жесте. Прометей, разрывающий цепи, Давид, попирающий Голиафа. Прошлое России, «старый мир», в виде черно-зеленых пауков и драконов, уничтожался алыми гигантами, раздутыми, словно клещи, напившиеся крови. Змей империализма кусал свой хвост. Багровый всадник в буденовке нанизывал на длиннейшее копье крошечные черные фигурки буржуев и царских офицеров. В нежно розовый, как живая плоть, земной шар вонзался штык, по континентам растекались кровавые пятна мировой революции. Серп, символ смерти, жертвенного кровопролития, пересекался с молотом, масонским символом власти и повиновения. И повсюду сияла звезда с золотыми лучами, масонская пентаграмма.

Сама мысль о том, что творцы Агитпропа сознательно используют язык древнейших сакральных символов, казалась смешной и нелепой. Но достаточно было внимательно взглянуть на плакаты, чтобы убедиться: да, используют, вполне грамотно. Древний язык работает, воздействует на инстинкты, возвращает людей к первобытному состоянию агрессивного и запуганного стада.

— Вы увлеклись «Остарой»? — вежливо осведомился немецкий клерк.

Федор действительно увлекся, не заметил, что молодой человек уже просмотрел список.

— Извините, — он отложил журнал и краем глаза успел прочитать строки, отпечатанные на обратной стороне обложки крупными красными буквами с черным теневым отливом:

«Вы блондин?

Значит, вы творец и защитник великой арийской цивилизации! Вы блондин?

Значит, вам грозит смертельная опасность! Поэтому читайте „Библиотеку защитников прав белокурого человека!“»

— Не извиняйтесь, если мне попадает в руки какой-нибудь из номеров, я обо всем забываю, не могу оторваться, — клерк, гипертрофированный блондин, мечтательно улыбнулся, — история нордической расы таит в себе столько величия, руны завораживают, волнуют душу каждого, в чьих жилах течет арийская кровь. Возвращение к истокам, память крови — вот что спасет Германию. Но для этого раса должна очиститься от грязных примесей.

Федор тут же вспомнил Радека с его категорическим утверждением: «Наследственность, кровь предков, память крови — вот что формирует человека».

Бледно зеленые глаза клерка подернулись влагой, голос взволнованно задрожал. Федор никак не откликнулся на пылкий монолог, повернул разговор в деловое русло.

Половины запрошенных медикаментов на складе не оказалось, и цены выросли вдвое. Пришлось долго, нудно обсуждать, какие лекарства обязательно следует заказать, какие можно заменить. В итоге условились, что Федор зайдет через неделю.

Он так спешил покинуть фирму, что забыл попросить пластырь. Пятки стерлись до крови. Хромая, он добрел до кафе, где ждал его Нижерадзе.

— Кушать хочешь, дорогой? — ласково спросил князь.

— Нет, спасибо. Выпью кофе и покурю.

Федор опустился на стул, достал папиросы. Солярный знак свастики и влажный, чувственный блеск глаз аптечного клерка окончательно испортили ему настроение. Пафоса борьбы он наелся в России, а вот, оказывается, тут тоже работают древние символы, зовут к борьбе.

«Ерунда, — подумал Федор, — тут ничего такого не случится. Немцы прагматичны, ценят порядок и комфорт, устали от войны и вряд ли увлекутся идеями разрушения».

Он вдруг затылком почувствовал пристальный взгляд.

— Сиди, не крутись, — прошептал князь.

Но Федор все-таки обернулся. Через стол от них сидел неприметный худощавый мужчина средних лет, с обритым, как у князя, черепом, в военном кителе без знаков отличия. На Федора он не смотрел, читал газету.

— Смирно сиди, я сказал! — князь через плечо Федора тяжело уставился на незнакомца.

Подошел официант, Федор заказал кофе. Нижерадзе застыл, не двигался, не моргал. Выпученные глаза налились кровью. Кончики усов заметно дрожали. Через пару минут мужчина в кителе, скрючившись, держась за живот, пробежал через зал и скрылся за дверью туалета.

Князь расслабленно откинулся на спинку стула, закурил и сказал:

— Теперь долго будет там сидеть. Кофе пей спокойно.

— Но как? Почему? Кто он? — спросил Федор.

— Я его давно приметил, еще на набережной, — князь прищурился, пошевелил усами. — А ты поздновато почуял слежку, так нельзя, дорогой. Надо быть внимательней.

— Что вы с ним сделали?

— Расстройство желудка.

— Каким образом? Неужели только взглядом?

— Ты сам видел, я к нему не прикасался, ничего в стакан ему не сыпал. Это фокус совсем маленький, простенький, — он глубоко затянулся, выпустил клуб дыма и пробормотал чуть слышно: — Калечить — не лечить, ломать — не строить.

Федор машинально выпил жидкий кофе, расплатился за себя и за князя. Они покинули кафе, а незнакомец так и не вышел из туалета.

Вуду-Шамбальск, 2007
Единственным помещением, где ремонт был полностью закончен, оказалась комната-сейф, хранилище самых ценных артефактов. К нему вела отдельная лестница в другом конце коридора, за маленькой железной дверью. По лестнице спустились вниз, довольно глубоко.

— Тут подземелье огромное, несколько уровней, — объяснила Орлик, — туннель вырыли до самых раскопок. Система вентиляции пока не налажена. Душно и очень холодно.

Дверь в хранилище была толщиной в полметра, обшита с обеих сторон сталью. Орлик вытащила из кармана электронную карточку, раздался тихий писк. Синеватый свет осветил просторное помещение. Две стены состояли из рядов сейфов разных размеров. Был еще шкаф, два стола, большой, цинковый, и маленький, письменный, возле него круглая крутящаяся табуретка. Орлик достала из шкафа упаковку с белыми тканевыми перчатками.

— Герман Ефремович намерен сделать тут отдельную лабораторию, чтобы ценные артефакты вообще не выносились на поверхность для исследований. Но больше получаса тут находиться невозможно, воздуха не хватает, — Орлик открыла дверцу центрального сейфа, — вот он, красавец.

Череп лежал в большой серебряной шкатулке, изнутри обшитой бархатом. Когда Орлик сняла крышку, из шкатулки полилось слабое свечение. Она поставила шкатулку на цинковый стол, свечение усилилось.

— Он так хитро преломляет свет, притягивает, вбирает его. В темноте, конечно, не светится.

— Сколько ему лет? — спросил Дима.

— Никто не знает. Это кварц. Определить возраст неорганических материалов невозможно, даже при помощи самого совершенного на сегодня радиоуглеродного метода. Но судя по органическим остаткам в слое грунта, где он хранился, ему не менее четырехсот лет.

— Значит, это не современная подделка?

— Ну, если учесть, что первый из найденных черепов датируется примерно третьим тысячелетием до нашей эры, то этого юношу можно назвать подделкой. Хотя, извините, он девушка. С ним уже поработал антрополог, воссоздал лицо. Оно женское, европейского типа. Я потом вам покажу.

Стенки шкатулки раскладывались в четыре стороны. Череп открылся целиком. Он был идеально гладкий и прозрачный, с высоким лбом, аккуратным округлым затылком, огромными овальными глазницами. Нижняя челюсть крепилась золотыми шарнирами.

Несколько секунд молчали, разглядывали череп. Его нельзя было назвать красивым, но он властно притягивал взгляд, хотелось рассмотреть, что там, внутри. Прозрачные слоистые выпуклости, изгибы, замысловатые переплетения лучей, просветов, отражений создавали иллюзию лабиринта, внутренней бесконечности. Орлик включила фонарь и направила луч в глазницы. Они вспыхнули, наполнились светом, и мощный фонарный луч показался тусклым на фоне их свечения.

— Соня, вы что-нибудь чувствуете? — спросила Орлик.

— Ничего особенного. Душно и холодно.

— А вы, Дима?

— Знаете, мне очень хотелось бы испытать нечто необыкновенное рядом с этой загадочной штукой, но, к сожалению, мне тоже душно и холодно.

— Спасибо. Я рада, — Орлик улыбнулась, — а то я думала, что я одна такая тупая и бесчувственная. Йоруба устроил целое представление. Надел старинный национальный костюм, совершал какие-то пассы, обменивался с черепом энергией, уверял, что весь наполняется магической силой, ощущает таинственные вибрации.

— А Кольт? — спросила Соня.

— Сначала ужасно возбудился, принялся подсчитывать, сколько это чудо может стоить, потом чуть не потерял сознание. У него закружилась голова. Наверное, от духоты, — Орлик выключила фонарь. — Посмотрите в глазницы. Если вдруг станет неприятно, лучше сразу отойти. Ну, что вы видите?

Соня приблизила лицо к черепу, закрылась ладонями, как шорами, и медленно произнесла:

— Ворсинки бархата. Пыль. Клещики дерматофаги птеронусинус.

— Что, прости? — Дима снял очки и потер переносицу.

— Домашние клещи, они крошечные, меньше миллиметра. Очень сильное увеличение. Это даже не лупа, это настоящий микроскоп.

Орлик тихо засмеялась.

— Йоруба уверял, будто череп явил ему сверхразумных инопланетных существ. Оказывается, это всего лишь домашние клещи. Я их вообще не увидела. Наверное, дело в остроте зрения.

— Да, я тоже никаких дерматофагов не вижу, — сказал Дима.

— Немножко измени угол, — посоветовала Соня.

— Бесполезно. Не вижу, — Дима отошел от стола. — Ты уверена, что это клещи? Вдруг правда инопланетяне? Йорубе череп их явил, тебе явил, а нам с Еленой Алексеевной не хочет.

— Ладно, давайте вытащим его из шкатулки, — сказала Соня, — домашние клещи ужасная гадость. Мы ими дышим, они попадают на слизистую, в бронхи.

— Йоруба нам этого не простит. Шкатулка очень древняя, ритуальная. Именно в ней должны храниться символы жреческой власти, — сказала Орлик.

— Не знаю, какие символы хранились в ней раньше, но сейчас древний бархат кишит клещами, — Соня осторожно взяла череп в руки и поставила прямо на цинковый стол, — ну вот, тут вроде бы чистая поверхность. Я попробую убедить Германа Ефремовича, что дерматофаги могут испортить хрусталь. Ну, или скажу ему, что инопланетянам на древнем бархате душно. Лучше убрать этот клещевой ковчег куда-нибудь подальше.

Орлик нашла в шкафу пластиковый чехол, шкатулку сложили, завернули, спрятали в сейф.

— Я как раз недавно смотрел новый, четвертый фильм про Индиану Джонса Спилберга, — сказал Дима, — там все крутилось вокруг хрустального черепа, но он выглядел иначе. Вроде огурца. Длинный вытянутый затылок. И принадлежал инопланетянину, у которого весь скелет хрустальный.

— Я тоже смотрела последнего Индиану, — кивнула Орлик, — версия с инопланетянами самая модная. Никто не понимает, как эти черепа сделаны. Точно таких артефактов пока найдено всего два, в Южной Америке, при раскопках в районе древних городов майя. После реконструкции лиц они тоже оказались дамскими. Те две дамы были индианками. Еще есть штук десять похожих, но они значительно примитивней, грубей. Этот наш — третий. Даже при помощи современных технологий воспроизвести его невозможно. Он вырезан из цельного куска кварца. Кристалл не выдерживает такой обработки, он трескается, и шлифовать до такой гладкости пришлось бы лет триста. А тут еще внутри всякие призмы, линзы, каналы, тоже идеально отшлифованные. Лучшие в мире специалисты по кварцу из фирмы «Хьюлетт Паккард» исследовали первый череп. Его нашли в 1924 году, на руинах древнего города майя в джунглях полуострова Юкатан. Специалисты заявили, что проклятая штуковина вообще не должна существовать на свете. Тот, кто ее сотворил, не имел ни малейшего понятия о кристаллографии, игнорировал оси симметрии. Череп обязан был развалиться.

— Может, его не вырезали, а вырастили? — Соня опять склонилась над черепом. — Мало ли на что способны были ваши любимые сонорхи? Вполне могли разработать методы выращивания кристаллов заданной сложной формы. Мы не знаем.

— Да, пожалуй, единственное более или менее достоверное объяснение, что это выращенный кристалл, — кивнула Орлик, — но я не думаю, что создали череп сонорхи.

— А кто же?

— Есть у меня одна версия, впрочем, совершенно еретическая и безумная. Всегда так, стоит глубже копнуть, и обязательно обнаружишь какой-нибудь сюрприз. Сонорхи поклонялись дьяволу. Сообщества, сознательно исповедующие сатанизм, абсолютно непродуктивны. Они никогда не могли создать собственную науку, цивилизацию, материальную культуру. Они только присваивали чужое, уродовали, уничтожали.

— Все древние цивилизация были жестокими, — заметила Соня, — человеческие жертвоприношения, реки крови.

— Да. Внутри каждой цивилизации обычно кто-то занимается мучительством и убийством, а кто-то наукой, искусством, архитектурой. Но это были разные люди. То, что мы называем прогрессом, развитием, происходит не по магической воле тайных обществ, не по приказу великих вождей, а потому, что один умница придумал колесо, другой сконструировал плуг, третий прялку, четвертый оросительную систему и так далее, через века. Микроскоп, летательный аппарат, компьютер. Хрустальный череп создать мог только очень образованный и одаренный человек. Возможно, у него был дурной характер, он распутничал, не возвращал долги, в припадке ярости лупил подмастерьев, в припадке тоски напивался до безобразия. Но он не убивал детей и женщин, чтобы умилостивить дьявола. И череп он создал вовсе не для ритуальных таинств. Я уверена, цель у него была вполне научная. Физика, химия, а может, медицина и биология. Или это носитель информации, вроде компьютерного диска.

— Между прочим, тут внутри есть штучка, похожая на шишковидную железу, — сказала Соня, — как раз в центре, где и положено ей быть. Немного крупней натурального эпифиза. Она розоватая. Нет, скорее, голубоватая. Она меняет цвет. О, Господи! — Соня отпрянула от черепа, зажмурилась, помотала головой. — Посмотрите, может, мне почудилось?

Дима и Орлик подошли к черепу.

— В центре свечение, как будто маленькая синяя лампочка. Там шевелится что-то, — испуганно прошептала Орлик, — что-то живое. Может, клещи случайно заползли? Нет, оно вытянутое, похоже на змей. Ой, мамочки, они танцуют, они смотрят на меня! Простите, не могу, не понимаю, — она отвернулась и отошла.

— А я вообще ничего не вижу, — Дима снял очки, потом опять надел, — объясни, что ты там углядела.

Соня кинулась к своей сумке, вытащила мобильник.

— Я почти уверена, что не получится, но все-таки попробую заснять. Тут довольно мощная видеокамера, правда, я еще ни разу ею не пользовалась. Череп лучше поставить на табуретку, так удобней.

С телефоном в руке Соня медленно передвигалась вокруг табуретки на коленях. Дима светил фонарем на череп, направлял луч то в затылок, то в глазницы. Орлик отошла подальше, в угол.

— Мне немного не по себе, — призналась она и натянуто улыбнулась, — я лучше потом посмотрю, на экране.

Действо длилось минут десять, в полной тишине, слышен был только шорох Сониных джинсов по плитке пола и мягкий гул люминесцентных ламп. Наконец Соня поднялась с колен. Дима выключил фонарик.

— Череп убираем в сейф прямо так, голышом? — спросила Орлик.

— Конечно. Что ему сделается? — Соня сохранила отснятое, бросила телефон в сумку. — Пойдемте наверх, там перегоним в компьютер и просмотрим. Сама не знаю, что получилось.

Глава пятнадцатая

Москва, 1922
Валя Редькин жил один, в крошечной комнате туго уплотненной квартиры на Сретенке. Он так ослаб, что Михаил Владимирович не решился везти его туда, оставлять одного, и повез к себе.

Утром Валя крепко спал, Михаил Владимирович не стал его будить, уехал в больницу, провел там весь день. Доктор Тюльпанов пытался узнать подробности операции, уговаривал позвонить Бокию, сказать, чтобы ни в коем случае не выпускали из тюрьмы Уфлиса.

— Операция самая ординарная, под гипнозом больная уснула, пуля повредила несколько брюшинных вен. Больная потеряла слишком много крови, в этом вы, Николай Петрович, оказались правы. Спасти ее не удалось, — сухо сообщил профессор, — звонить я никому не стану. Пусть там, на Лубянке, сами решают, кого сажать, кого выпускать.

— Обиделись, что я ушел? — вкрадчиво спросил Тюльпанов. — Подумали, я испугался, не хочу влезать в это?

— Перестаньте, Николай Петрович, честное слово, мы с вами не гимназисты младших классов, чтобы обижаться, — поморщился профессор.

— Стало быть, вы меня не осуждаете? А то я переживаю, вдруг вы думаете обо мне дурно?

Михаил Владимирович только улыбнулся в ответ.

— Вот, чтобы вы поняли, как я к вам отношусь, я сам сегодня же непременно позвоню на Лубянку и потребую держать Уфлиса взаперти, под стражей, — пообещал Тюльпанов.

Однако звонить не пришлось. Бокий лично явился в больницу и первым делом сообщил:

— Уфлис признался, что сам выстрелил в Аделаиду Карасеву, из ревности. Лена Седых уже передала мне пулю, мы проведем экспертизу, но в общем, и так все ясно. Где Редькин?

— У меня. Спит.

— Дзержинский срочно требует его. Я пошлю за ним людей.

— Глеб Иванович, Валю не надо сейчас трогать, пусть выспится. Ему досталось этой ночью.

— Да? А что произошло?

Михаил Владимирович подробно рассказал, что произошло. Бокий слушал молча, с непроницаемым лицом. Потом спросил:

— Вы абсолютно уверены, что голос продолжал звучать, когда сердце уже не билось?

— Абсолютно уверен.

— У вас есть какие-либо приемлемые объяснения?

— То, что приемлемо для меня, вы назовете абсурдом, — Михаил Владимирович пожал плечами, — сразу скажу, что групповая галлюцинация исключается. Жаль, вы лично не присутствовали.

— Надеюсь, мне еще представится случай, — Бокий неприятно усмехнулся, одними губами, глаза при этом остались жесткими, смотрели на профессора в упор, не моргая. — Ну, а что все-таки с Редькиным?

— Он ослаб, едва не потерял сознание. Он выглядел и чувствовал себя значительно хуже, чем после работы с Линицким. Кровяное давление упало. Его нельзя сейчас трогать, он должен восстановить силы. Хотите, я сам поговорю с Дзержинским?

— Ладно, — Бокий махнул рукой, — пусть отоспится. Все равно от него в таком состоянии толку не будет. Феликса я беру на себя. А на вас доносец, Михаил Владимирович. Извольте ознакомиться.

Бокий вытащил из портфеля тонкую картонную папку, раскрыл, протянул профессору.

Это была копия машинописного текста, отпечатанного через синюю копирку. Полторы страницы. Ни подписи. Ни числа.

«Считаю долгом чести сообщить, что профессор Свешников, возомнивший себя гением медицины, биологии, гистологии и многих других наук и сумевший убедить в своей гениальности и незаменимости уважаемых членов сов. правительства, в действительности является самозванцем, мошенником и глубоко законспирированным врагом сов. власти.

Пользуясь незаслуженным доверием к нему нашего великого вождя тов. Ленина, Свешников силой психического внушения лишает возможности других врачей следить за состоянием здоровья Владимира Ильича. Между тем как сам разобраться в истинных причинах недомоганий Владимира Ильича, поставить определенный диагноз и назначить правильное лечение не может, что характеризует его как врача с наихудшей стороны и полностью разоблачает миф об его „гениальности“.

Таким образом, бесценная жизнь великого Ленина подвергается опасности в руках самоуверенного бездарного шарлатана.

Далее, Свешников уверяет, что в данный момент не имеет своего пресловутого препарата, продлевающего жизнь и возвращающего молодость, и будто бы для получения оного ему необходимо снарядить дорогостоящую экспедицию в Вуду-Шамбальские степи. Между тем доподлинно известно, что недавно Свешниковым было проведено очередное успешное испытание препарата на обезьяне, мармозетке золотистый игрун розалия. В результате опыта оная мармозетка, вопреки своему преклонному возрасту и тяжелому ранению головы, находится в добром здравии, в настоящее время проживает в квартире Свешникова как домашнее животное, молодое и весьма резвое, под кличкой Марго.

Из вышеуказанного с очевидностью следует, что Свешников намеренно вводит в заблуждение представителей сов. власти и лично великого вождя тов. Ленина, с целью сокрытия своего препарата, тем самым создавая себе возможность конечной передачи препарата нашим врагам.

Посредством парапсихической волновой энергии удалось проникнуть в подсознание Свешникова и расшифровать его истинные намерения. Они заключаются в налаживании прежних дореволюционных связей в Зап. Европе и побеге за границу вместе со своим семейством, включая экспериментальную мармозетку. Имея при себе препарат, а также будучи знаком со многими государственными секретами, Свешников надеется безбедно жить за границей, под крылом своих буржуазных хозяев.

В частности, известны давние дружеские отношения Свешникова с берлинским невропатологом доктором фон Крафтом. В студенческие годы Свешников и Крафт вместе слушали курсы лекций во Фрайбургском университете, затем находились в переписке, встречались неоднократно. В частности, в Вене, в январе-феврале 1913 года».

На этом текст заканчивался. Михаил Владимирович аккуратно сложил листки в папку, протянул Бокию.

— Оставьте себе на память, — сказал Бокий, — это копия.

— Нет уж, Глеб Иванович, возьмите. Мне держать у себя этот литературный шедевр вовсе не хочется.

— Хорошо, возьму, — Бокий неотрывно смотрел на профессора. — Как-нибудь можете прокомментировать прочитанное?

— Уже прокомментировал. Шедевр! Скажите, почему наш уважаемый оракул товарищ Гречко не сочиняет романов? У него потрясающий слог.

— Он сочиняет. Он издал два романа.

— Очень интересно. И в каком жанре?

— Научная фантастика, — Бокий мрачно усмехнулся. — Ну, а теперь, Михаил Владимирович, давайте серьезно. Что касается Марго, это ведь правда? Вы ввели ей препарат?

— Ввел.

— Стало быть, препарат у вас есть?

— Да, но совсем мало. Оставшихся цист может хватить на три-четыре вливания небольшим животным или на одно вливание человеку. Я устал объяснять, почему не стану вливать препарат людям. Мне приходилось видеть, как искушение получить дозу лишает людей рассудка. Потому я предпочитаю лгать, что препарата у меня нет вовсе.

— Рад, что вы со мной так откровенны. Я не сомневался, что вы сразу догадаетесь, кто автор доноса. Что касается препарата, тут мне ваша позиция совершенно понятна, и в общем я ее принимаю.

— Благодарю вас, — профессор поклонился.

— Но обещайте, что сохраните последнюю дозу. Независимо от того, удастся или нет в ближайшее время снарядить экспедицию. У вас должна быть доза препарата. Для человека. Вы знаете для кого. На крайний случай, когда не останется выбора, — он произнес это быстро, очень тихо и отвел взгляд.

— Глеб Иванович, а кому предстоит решать, что выбора не осталось? — так же тихо спросил профессор.

— Вам, конечно.

— Я самоуверенный бездарный шарлатан. Не могу поставить диагноз, назначить правильное лечение.

— Перестаньте, — Бокий поморщился, — у нас с вами серьезный разговор. Что вы можете сказать по поводу последнего абзаца?

— Мне показалось, он дописан кем-то другим. Для товарища Гречко стиль слишком сух. Я прав?

Было удивительно, что Бокий сохранил способность краснеть. Он даже отвел глаза, взял паузу, уселся в кресло, закурил, несколько минут молча смотрел в окно, затем хрипло, сердито произнес:

— Что же вы замолчали? Продолжайте!

— Извольте, продолжу. Мне пришла в голову совсем уж странная мысль. Вам, Глеб Иванович, понадобился повод, чтобы побеседовать со мной о докторе Крафте. И вы не придумали ничего лучшего, как к тексту доноса дописать абзац.

— Ну, знаете, это уже слишком!

— Не сердитесь. Донос отнюдь не первый, верно? Никогда прежде вы не считали нужным знакомить меня с гадостями, которые обо мне пишут. Пугать меня вам незачем, да это и не в ваших правилах. Но сейчас вам срочно понадобилось узнать о моих отношениях с Эрни. Вместо того чтобы спросить прямо, вы придумали этот нелепый фокус.

Бокий раздавил в пепельнице папиросу и тут же закурил следующую. Впервые он изменил своей обычной манере смотреть собеседнику в глаза. Он отводил взгляд. Это помогло Михаилу Владимировичу успокоиться и собраться с мыслями.

Он сразу понял, что интерес к Эрни Крафту связан с Фединой поездкой. В том, что письмо Федя уничтожил и в чужие руки оно попасть не могло, сомнений не было.

— Когда и где вы встречались с Крафтом в последний раз? — мрачно спросил Бокий, прервав долгое молчание.

— Вы и так знаете, — профессор пожал плечами, — в 1913-м, в Вене, на конференции по мозговой хирургии.

— Январь-февраль?

— Да.

— По вашему, он хороший врач?

— Великолепный. Пожалуй, самый талантливый невропатолог и диагност из всех, кого я знаю.

— Он рассказывал вам о своих пациентах?

— Глеб Иванович, девять лет прошло.

— И тем не менее попробуйте вспомнить. Он мог рассказать вам именно о русских пациентах. Об эмигрантах.

— Да, он говорил, что к нему обращалось несколько русских, но имен не называл. Даже если бы и назвал, я бы вряд ли мог запомнить. Эти имена для меня ничего не значили.

— Что, даже имя Ульянов ничего не значило?

— В тринадцатом году — ничего.

— Но он говорил о пациенте Ульянове? Возможно, потом, позже, после семнадцатого, в переписке?

— Мы давно не переписываемся. Письма перестали доходить из-за войны. Да и вообще, врачи крайне редко называют друг другу фамилии пациентов. Это не принято в нашем кругу. А знаете, было бы не худо пригласить Эрни для консультации. Тем более если Владимир Ильич к нему уже обращался.

— Крафт не приедет в Россию.

— Почему? Вы связывались с ним?

— Михаил Владимирович, я и так сказал вам слишком много.

— Ну, простите, Глеб Иванович, я вас за язык не тянул.

Бокий ушел, подавленный, растерянный. На прощанье попросил забыть этот разговор, забыть совсем, словно его вовсе не было.

У профессора осталось отвратительное чувство. Велась какая-то странная, безусловно грязная игра. Бокий участвовал в ней не по своей воле и вслепую. Сам Михаил Владимирович, а также Эрни тоже были намечены кем-то в качестве пешек. Не исключено, что и Ленин выполнял роль лишь фигуры на доске, хотя считал себя полноправным игроком.

Собственно, игра велась уже давно, и началась она не в 1913-м, а значительно раньше. Точной даты назвать никто не сумеет.

«В этой драме все предопределено, роли расписаны, актеры подобраны. Вожди новых масс, простых обыкновенных масс, самых глубочайших низов человечества. Два главных персонажа явятся не сразу, а когда публика истомится ожиданием».

Память лукавила. С каждым разом всплывали новые детали, но мозаика никак не складывалась в единую четкую картину.

Сейчас Михаил Владимирович сумел вспомнить Вену, февральскую вьюгу, ледяной колючий ветер в лицо, короткие перебежки по дворцовому комплексу Хофбург. Из собора в музей, из музея в королевские конюшни, из конюшен в кондитерскую. Волшебный вкус горячего кофе со сливками и слоеных пирожных, глухой монотонный голос венского знакомца.

Его звали Эммануил Зигфрид фон Хот. Он лечился у Эрни, был с ним в дружеских отношениях. По Хофбургу гуляли втроем. Хот проводил что-то вроде импровизированной экскурсии. Неприятный внешне, с лицом, изуродованным глубокими оспинами, он был остроумным, интересным собеседником. Сыпал историческими анекдотами, едко шутил, о Нероне говорил как о добром приятеле, чуму называл матушкой. Именно из его уст и прозвучало это «Вожди новых масс, простых обыкновенных масс, самых глубочайших низов человечества».

И еще он говорил о великолепной драме, в которой все предопределено. Хот был заядлым театралом, и потому казалось, что речь шла о постановке какого-то спектакля. Хот делал таинственное лицо, не называл ни театра, ни города, ни страны, ни имени драматурга. Повторял: «Сюрприз!» — и облизывал тонкие сухие губы. Уверял, что Эрни и господин Свешников непременно попадут на премьеру. Ждать осталось недолго, меньше года. Занавес поднимется в первых числах августа четырнадцатого года.

Поздним вечером Михаил Владимирович вернулся в отель, продрогший, усталый и какой-то опустошенный, несмотря на то что день был насыщен яркими впечатлениями. В номере, в одиночестве, на него навалились тяжелая, непроглядная тоска, вовсе не свойственное ему состояние беспричинного ужаса, отвращения к жизни и самому себе. Стало до тошноты стыдно за себя, за Эрни. На самом деле шутки Хота были циничны и пошлы, вовсе не смешны, но они, два идиота, почему-то смеялись, и в этом их смехе было нечто фальшивое, унизительное.

В номере пылал камин, за окнами гудела ночная вьюга. Он так устал, что не мог уснуть. Возле кровати лежала гостиничная библия. Кто-то из прежних постояльцев заложил билетом в Венскую оперу одиннадцатую главу Книги пророка Даниила и тоненько подчеркнул карандашом строки.

«Затем он обратит лицо свое на крепости своей земли, но споткнется, падет, и не станет его.

На место его восстанет некий… но и он после немногих дней погибнет…

И восстанет на место его презренный, и не воздадут ему царских почестей, но он придет без шума и лестью овладеет царством… Он будет идти обманом и взойдет и одержит верх… И будет поступать царь по своему произволу, и вознесется и возвеличится выше всякого божества… доколе не совершится гнев: ибо что предопределено, то исполнится».

Потом, вернувшись домой, он много раз перечитывал это место из Книги пророка Даниила. А когда наступил август 1914-го, началась мировая война, стало ясно, какую великолепную драму имел в виду остроумный господин Хот.

Вуду-Шамбальск, 2007
Камера запечатлела то, что увидела Соня. Танец проснувшихся тварей. Орлик и Дима изумленно застыли. На экране компьютера почти не видно было самого черепа, его верхняя часть как будто растворилась, лишь едва поблескивала утончившаяся, идеально прозрачная оболочка. Зато отлично просматривались головы тварей, уродливые безносые лица, ямки глазниц, подвижные выпуклости ртов. Соня останавливала кадр, увеличивала детали.

— Нет, — решительно заявил Дима, — это какой-то фокус. Этого не может быть потому, что не может быть никогда.

— Я видела, — сказала Орлик, — именно их, червей, видела, конечно, не так детально. Мне стало очень страшно, меня как будто отбросило от черепа. Соня, это они? Те самые твари, которые способны продлить жизнь, вернуть молодость?

— Да. То есть это их голограмма, проекция. Понятно, что в кварцевом черепе они вряд ли бы захотели поселиться. Им нужны органические ткани, а раскрыться цисты могут только в живом мозгу, в эпифизе.

— В эпифизе, — тихо повторила Орлик, — то есть внутри третьего глаза. Во всех мифологиях это орган духовного зрения, через него идет связь с другими реальностями, высшими и низшими мирами.

— Может, в этом и есть смысл древних трепанаций? — спросила Соня. — Облегчить связь, открыть канал?

— Может быть, — Орлик нервно передернула плечами, — версий множество. Жрецы не оставили письменных объяснений, зачем им понадобилось вскрывать черепа. Их знания передавались устно, а если записывались, то в зашифрованном виде.

Соня решилась подойти к своему старому ноутбуку, тому, что остался на проклятой яхте, а теперь стоял тут, целехонек. Кто-то предусмотрительно подключил блок питания, вставил вилку в розетку.

Когда Соня только начала опыты в Зюльт-Осте, ей удалось усыпить и вскрыть крысу, бьющуюся в агонии через двое суток после введения цист. Она впервые увидела под микроскопом, как вылупляются белесые твари. Из микроскопа изображение проецировалось на монитор большого компьютера. Она сохранила и перегнала это жуткое кино в свой ноутбук.

— Я читал где-то, что кристаллы обладают памятью, — бормотал Дима, глядя, как мерцает и просыпается экран старого ноутбука, — и если учесть, что сама по себе эта штука, череп, никем еще не разгадана, то и свойства ее никому не известны. Голограмма. Проекция. Значит, кристалл может считывать и сохранять образы? А если он правда носитель информации, вроде диска памяти? Почему бы и нет? То есть понятно, что ничего не понятно. Ладно, я, пожалуй, покурю.

Соня нашла папку, в которой хранилась запись. Стоило ее открыть, и тут же зазвучало «Болеро» Равеля. Именно эта музыка играла тогда, поздним штормовым вечером в лаборатории в Зюльт-Осте. Под нее просыпались и танцевали загадочные твари.

Дима щелкнул зажигалкой, но не прикурил, замер, хмуро глядя на экран.

— Соня, это что за компьютер?

— А, очнулся, — Соня взяла у него изо рта сигарету и закурила. — Это мой старый ноутбук, тот, что остался на яхте господина Хота.

— Как он сюда попал?

— Так же, как Чан, слуга с яхты, в роли гостиничного монтера. Так же, как доктор Гудрун, в роли наладчика электроники, того, что в зеленом костюме.

— Гудрун Раушнинг, та ведьма, которая участвовала в твоем похищении? Патологоанатом из Гамбурга? Нет, погоди, я не понимаю. Наладчик в зеленом, лысый, он ведь мужик! Ну, может, конечно, и не совсем. Во всяком случае, это существо мужского пола.

— Женского! Гудрун Раушнинг женского пола. Она растолстела, бедняга, и лишилась своих шикарных рыжих локонов. Все, Дима, прости, мы это после обсудим. Давай смотреть.

На двух экранах происходило почти синхронное действо. Только на одном не было черепа.

— Кино документальное и художественное, — прокомментировала Соня, — тут они лезут из крысиного эпифиза. А тут материализовались из памяти кристалла, из моего воспаленного воображения, не знаю.

— Из вашего воображения? — растерянно прошептала Орлик. — Но я тоже их видела, не только на экране, но и внутри черепа.

— Потому, что вам о них было что-то известно, вы о них думали, — сказала Соня.

— Нет. Я знала, что ваш прапрадед Михаил Владимирович Свешников открыл некий способ продления жизни, но в чем он заключается, понятия не имела. — Орлик взяла сигарету, и стало заметно, что рука ее дрожит. — Картинка мне все-таки знакома. Конечно, я видела нечто подобное, мне сейчас трудно вспомнить, я слишком сильно волнуюсь и плохо соображаю.

Художественное кино оказалось длинней документального. На экране нового ноутбука действо продолжалось, на экране старого закончилось, кадр застыл, потом сменился репродукцией картины эпохи Возрождения.

На переднем плане, на фоне какого-то условного грота, человеческая голова. Верхняя часть прозрачна, и внутри происходит тот же процесс. Балет «спящих красавиц», как назвал это в своих записях Михаил Владимирович Свешников.

Твари стоят вертикально, на хвостах, сплетаются в ритуальном танце.

— Позвольте, это Альфред Плут, «Misterium tremendum», — воскликнула Орлик. — Ну да, конечно, вот где я видела этих тварей. Я много занималась Плутом, череп носит его имя, изображен на его автопортрете. Он несколько лет прожил в России при Иване Грозном, бывал тут, в степи. До сих пор считалось, что «Misterium tremendum» — аллегория. В образе крошечных кобр Плут показал дурные, грешные помыслы. Невозможно представить, что это реальные микроскопические существа. Картина написана в 1573 году, за сто лет до изобретения микроскопа.

— Странное чувство, вроде бы теперь понятно, каким образом Плут мог разглядеть тварей без микроскопа, — сказала Соня, — этот вопрос мучил моего прапрадеда, меня. Ответ найден. Череп. Но все путается еще больше. Что такое этот череп? Откуда он взялся? Зачем? Он умеет считывать мысленные образы? Десятки новых вопросов. Жизни не хватит, чтобы на них ответить.

— Не спешите, Софи, вам улыбается вечность, — фраза прозвучала глухо, словно из подземелья, где остался запертый в сейфе череп.

Соня вздрогнула, Орлик прижала ладонь к лицу и помотала головой. Дима хриплооткашлялся.

— Да что с вами? Вы подумали, череп вещает? Или здесь завелся говорящий призрак? Это я сказал, вернее, прочитал. У меня сел голос. Вот, еще одна записка, — Дима держал в руке желтый листок, — только что заметил. Тот же черный фломастер, крупные печатные буквы. Кто-то прилепил сюда, к этому прибору.

— Этот прибор — экспресс-анализатор крови. Кто-то напоминает мне, что я должна изучить содержимое пробирок, тщательно и неторопливо. Ну что ж, я последую доброму совету, не буду спешить. Хотя улыбается мне вовсе не вечность, а ее личина, имитация, — Соня взяла желтый листок и порвала его в мелкие клочья.

Берлин, 1922
Федору повезло. Рядом с магазином мужской одежды была аптека, он купил бутылку перекиси водорода, пластырь и тут же, в аптеке, присев на стул, без всякого стеснения снял проклятые штиблеты и занялся своими окровавленными пятками.

В обувной отдел он вошел совершенно счастливым человеком. С помощью любезной молоденькой продавщицы отобрал несколько пар, самых мягких, на толстой каучуковой подошве, и страшно смутился, когда барышня, встав на колени, принялась разувать его.

— Благодарю вас, не нужно, я сам, — забормотал он, но опытные руки его уже разули и обули.

В каждой очередной паре по настоянию барышни Федор прогулялся по коврику, любуясь отражением своих обновленных ног в низких косых зеркалах. Наконец, выбор состоялся. Барышня передала Федора, обутого в удобнейшие ботинки цвета горького шоколада, пожилому приятному кассиру. Федор расплатился.

Служащий, укладывая проклятые штиблеты в коробку от новых ботинок, с вежливым изумлением заметил:

— О, какие тяжелые.

В отделе мужской одежды у Федора разбежались глаза. Продавец почуял в нем богатого простофилю, повел туда, где висело все самое модное и дорогое. Очутившись среди родных братьев дурацкого английского костюма, Федор прервал песни продавца о модном крое, безупречном качестве шерсти, мужественности силуэта и небрежно произнес:

— Таких вещей у меня довольно, хотелось бы нечто в ином стиле, удобное, спортивное, для велосипедных прогулок и дружеских пикников на лоне природы.

В просторную примерочную принесен был ворох брюк, джемперов, курток и спортивных пиджаков. Множество Федоров в таинственном зеркальном коридоре снимало и надевало штаны, натягивало через голову джемпера, крутило плечами и поднимало руки, проверяя, не тесна ли пройма очередного пиджака. Кордебалет продолжался четверть часа. Федору зачем-то хотелось найти и разглядеть самого последнего себя в строю зеркальных двойников, возможно, именно тому, далекому крошечному Федору, суждены долгие велосипедные прогулки и дружеские пикники на лоне природы. Но последнего не было, зеркальный коридор, населенный двойниками, уходил в бесконечность.

Из примерочной Федор вышел в ладно сидящих коричневых брюках, джемпере цвета какао с молоком, свободном пиджаке из мягкой шерсти букле, шоколадного, как ботинки, цвета.

Продавец, пакуя английский костюм, слегка встряхнул пиджак и заметил:

— Уф-ф, какой тяжелый!

Не понимая, что на него нашло, Федор оскалился и таинственно прошептал:

— В наплечники зашиты бриллианты!

Продавец вежливо рассмеялся.

В соседнем отделе Федор купил куртку из прорезиненной ткани, на теплой подкладке, мягкий, широкий, сливочно белый шарф, шерстяное кепи с опускающимися ушами.

Князь ждал в кондитерской, через площадь. Рубиновые запонки и булавку он забрал заранее. Теперь получил коробку со штиблетами и сверток с костюмом.

— Слушай, дорогой, штаны мне не нужны, только пиджак, — сказал он, зачерпнул ложечкой кофейную гущу со дна чашки и оглядел Федора с ног до головы. — Ты молодец. Красиво оделся. Только почему все такое теплое? Скоро лето, смотри, запаришься.

— Лето вовсе не скоро, и я тут долго оставаться не собираюсь.

— Не собирается он! — князь насмешливо шевельнул усами. — Это, дорогой, не от тебя зависит.

— А от кого?

— От меня, — князь отправил в рот еще одну ложку кофейной гущи и облизнулся. — Ты сядь, покушай. Пирожные очень вкусные. Любишь сладкое?

— Не люблю. И вообще я не голоден.

— Сядь! — грозно повторил князь, положил ложку и впился ему в лицо самым из многозначительных своих взглядов.

Федор спокойно опустился на стул, закурил. Нижерадзе очень старался, ни разу не моргнул, белки выпученных глаз покраснели, жила вздулась на лбу. Но все напрасно. К столику подошел официант. Федор заказал себе кофе и бутерброд с ветчиной. На самом деле он проголодался и рад был, что в кафе подавали не только сладости.

— Хотите наколдовать мне расстройство желудка? — тихо спросил он князя, когда официант удалился.

— Нет, дорогой, — князь расслабился, тоже закурил. — Ты мне нужен здоровый.

«Может, я поспешил отдать ему сразу все? — подумал Федор. — Надо было отдавать частями и сначала хотя бы поинтересоваться, когда он намерен познакомить меня с доктором Крафтом».

Бокий предупреждал, что Нижерадзе — человек странный. Колдун, эзотерик. Однако деньги любит и жульничать вряд ли станет. Конечно, Федор мог бы и сам, без всякого княжеского посредничества, связаться с Эрни. Но это было слишком рискованно.

— Что молчишь, дорогой? Э, знаю, о чем думаешь. Нехорошо так думать, злые мысли отравляют душу, тело от них заживо гниет, — князь прищурил один глаз и погрозил пальцем, — успокойся, всему свое время. Доктора теперь нет в Берлине.

— Как нет? Где же он?

— Я знаю где. Надо ехать в другой город. Вот сделаю тут свои дела, сядем в поезд, поедем к доктору.

— Но послушайте, почему вы не предупредили заранее, что доктора нет в Берлине? Ведь с вами связывались, вы обещали. Вы получили гонорар, а теперь морочите мне голову!

Федор думал, что Нижерадзе вспылит, но он, наоборот, развеселился, засмеялся.

Официант принес бутерброд и кофе. Князь, продолжая тихо смеяться, проводил его взглядом, потом перегнулся через стол и прошептал:

— Морочу голову, говоришь? Да, дорогой, я хорошо умею это делать.

— Когда вы отвезете меня к доктору?

Нижерадзе откинулся на спинку стула, прикрыл глаза. Федор терпеливо ждал ответа. Наконец, зевнув во весь рот, князь произнес совсем другим, безразличным вялым голосом:

— Ты кушай спокойно, потом погуляй. В зоопарк сходи, он тут интересный. Вечером, в восемь часов, мы с тобой встретимся.

— Где?

Князь разорвал пустую папиросную пачку, достал чернильный карандаш, послюнявил, корявыми русскими буквами вывел адрес: «Гельдштрассе, 13».

— Что там? Жилой дом? Кафе?

— Кинематограф, имени этого, который его придумал, ну, как его зовут?

— Братья Люмьер.

— А, ну да, они двое придумали. Два брата. Ты умный, дорогой, смотри, не опаздывай и не забывай проверяться, за тобой тут следят, — князь поднялся, прихватил сверток с костюмом, коробку со штиблетами и быстро вышел из кондитерской.

Федор поел, расплатился за себя и за ушедшего князя, разложил на столе карту города.

Университет оказался совсем недалеко. Федор впервые воспользовался берлинской подземкой. Ему понравилась городская железная дорога. Никогда прежде он не видел ничего подобного. Берлин пронизывала сеть подземных и наземных железнодорожных линий.

Гулкий вестибюль подземки был отделан мелкой красно-желтой плиткой. Вкусно пахло разогретым металлом, резиной, угольным дымом. Сначала Федор немного запутался в этих линиях, но стоило застрять у схемы, и сразу на помощь пришла какая-то сердобольная пожилая фрау. Все объяснила, подвела к нужной платформе, дождалась нужного поезда, десять раз напомнив, на какой станции выходить и куда пересаживаться. Забавно, что обращалась она к нему «мой мальчик».

Двери закрылись, вагон тронулся. Пожилая фрау на прощанье помахала рукой и заторопилась к противоположной платформе.

Поезд с грохотом въехал в туннель. Народу было мало, напротив сидели девочки школьницы, рядом дремал, тихо похрапывая, маленький старик с аккуратной заплаткой на колене. Туманно, сквозь двойные стекла, виднелись пассажиры соседнего вагона.

«Мне все равно придется ждать, когда в конторе получат все нужные лекарства, — спокойно размышлял Федор, — этот хитрый колдун никуда не денется, к тому же Бокий предупредил, что Нижерадзе и сам по себе может оказаться весьма важным источником информации».

Да, именно так говорил Бокий и добавил загадочную фразу: не дай бог, чтобы информация от князя стала для нас решающей.

Федор спросил, что имеет в виду Глеб Иванович, но вразумительного ответа не получил. Вообще вразумительных ответов, указаний, инструкций явно не хватало. Когда Бокий готовил его к поездке, было такое чувство, что он постоянно недоговаривает. Федор гадал, что Бокий нарочно скрывает, а чего не знает, не понимает сам.

«Надеюсь на твое чутье, на твою отличную память, — напутствовал Глеб Иванович, — думай, делай выводы. За тобой будут следить, на тебя могут сильно давить. Но ты точно уцелеешь, а любого другого на твоем месте убили бы».

Федор спросил, почему Бокий считает, что его не убьют, но ответа не дождался.

И вот сейчас, в подземном туннеле, в грохочущем вагоне, в очередной раз прокручивая в голове смутные напутствия Глеба Ивановича, Федор вспомнил, как речь зашла об Осе. Бокий говорил, что мальчишка, добывая материал для своих репортажей и очерков, постоянно лезет на рожон, иногда рискует так, что волосы дыбом встают. Заводит знакомства среди контрабандистов, торговцев кокаином и морфием, фальшивомонетчиков и сутенеров. Судя по последним его публикациям, теперь Ося занялся немецким мистическим расизмом. Со своей семитской внешностью полез в самое гнездо антисемитизма.

«Его не тронут, но сам он вряд ли об этом знает».

Разумеется, Федор попросил расшифровать очередную загадочную фразу. Ответ он услышал не менее загадочный.

«Есть силы, заинтересованные в физическом существовании Джозефа Каца».

Что за силы, зачем нужен им Ося, Федор так и не узнал. Но услышал подробный рассказ о немецком мистическом расизме.

«Начиналось все с оккультных кружков, с увлечения идеями Блаватской о великих ариях, наследниках Атлантиды. Руническая магия, возрождение германского духа. На этой почве расплодились всякие общества и союзы. „Германский порядок“, „Туле“, „Кольцо Зигфрида“, Союз баварцев, союз „Остара“. Сейчас они лезут в политику, вливаются в Немецкую рабочую партию. Она существует с 1904 года. Главная задача — защита прав немецких рабочих перед натиском дешевой рабочей силы из чешских деревень. Так что националистический дух присутствовал с самого ее зарождения, хотя отпочковалась она от интернационалистов, социал-демократов. Теперь под влиянием проповедников-мистиков рабочая партия превратилась в ультраправую, нацистскую».

Федор не удержался, перебил: «Большевики ведь тоже отпочковались от социал демократов, примерно тогда или чуть раньше? То есть получается, общий корень, две ереси одной религии?»

Бокий нахмурился, побледнел и прорычал сквозь зубы: «Ты этого не говорил, я не слышал!»

Он остывал несколько минут, нервно курил, мерил кабинет широкими шагами, потом сказал: «Может так случиться, что ты встретишь Осю, он часто бывает в Германии. Единственная твоя задача в этом случае попытаться убедить его, что он при желании может вернуться на родину, с полной гарантией безопасности».

Поезд выполз из туннеля и остановился. Компания школьниц вышла, зашли два опрятных трезвых пролетария, однорукий военный, с ним красивая, скромно одетая блондинка. Старичок с заплаткой все так же спал. Мятая шляпа съехала ему на нос. В соседнем вагоне один пассажир встал, но раздумал выходить, сел на место. Поезд тронулся.

Федор вернулся к своим размышлениям. Ему пришло в голову, что пристрастие Глеба Ивановича к шифрам и головоломкам имеет и положительные стороны. Решая очередную задачку со многими неизвестными, можно открыть для себя кое что интересное и полезное.

«Осю не трогают из-за паразита. Меня, видимо, тоже, — это открытие Федору понравилось, но вывод напрашивался неприятный. — Стало быть, Бокий знает мою тайну. Кроме Михаила Владимировича я никому не говорил. Он выдать меня не мог. Бокий догадался, потому что я выгляжу слишком молодо? Ерунда. В таком случае он бы непременно задал мне прямой вопрос. Он любит озадачивать других, но сам не выносит неопределенности».

Поезд опять остановился. Федор вдруг испугался, что проехал. Кондуктора, как в трамвае, не было, станций никто не объявлял. Он вскочил, чтобы прочитать название. Прочитал, убедился, что все в порядке, сел на место и опять заметил, как вскочил и сел пассажир в соседнем вагоне. Двери закрылись, поезд тронулся.

Свет в вагоне был тусклый, туннель тянулся бесконечно. Федор вспомнил одну из страшных ночей восемнадцатого года.

В номере «Метрополя» умирал Матвей Леонидович Белкин, Мастер. Федору казалось, что, если не станет Белкина, всех их тут же арестуют и расстреляют. Матвей Леонидович, Мастер стула международной ложи «Нарцисс», занимал высокий пост в Комиссариате финансов, ведал заграничными банковскими вкладами большевистской верхушки и был для Федора, Михаила Владимировича, Тани, Андрюши гарантом безопасности. Правда, знал об этом только Федор и уговорил профессора влить Белкину препарат.

Бокий пришел, долго находился в номере. Ему непременно нужно было получить от умирающего Белкина важную финансовую информацию. Это ему удалось.

Мастер умер. Михаил Владимирович оказался прав, вливание не помогло.

Бокий имел реальную возможность поймать обрывок разговора. Ведь именно той ночью, в номере «Метрополя», Федор признался Михаилу Владимировичу, что ввел себе паразита.

«Да, скорее всего, так, — решил Федор, — Бокий случайно подслушал разговор, для его ушей не предназначенный, потому он ни о чем не спрашивает меня, не поднимает эту тему. Вполне в его духе».

Федор так глубоко задумался, что едва не проехал нужную станцию. Выскочил в последний момент, перешел на другую линию и уже через четверть часа входил в здание медицинского факультета Берлинского университета. Никого ни о чем не спрашивая, разыскал стенд с расписанием лекций и практических занятий. Среди преподавателей фамилии доктора Крафта не оказалось. Оглядевшись, он увидел на одной из дверей табличку: «Кафедра нервных болезней». Дверь открылась, вышло несколько студентов в белых халатах. Федор уже сделал шаг навстречу, открыл рот, чтобы спросить, не знают ли, где профессор Эрнст фон Крафт. Но сердце прыгнуло и застряло в глотке. Стало нестерпимо жарко, голову пронзила вспышка боли.

— Вы себя плохо чувствуете? — обратился к нему один из студентов.

Сквозь очки на Федора глядели серые глаза, взгляд был участливый, мягкий. Федор машинально отметил, что из этого очкарика получится хороший, порядочный, умный доктор, и ответил, едва шевеля пересохшими губами:

— Благодарю вас, все нормально.

— Вы побледнели, у вас испарина. Вы кого-то ищете? Я могу вам помочь?

— Нет, нет, мне нужно на воздух, спасибо, спасибо большое, всего доброго, — Федор быстро зашагал прочь.

Боль отпустила, когда он покинул университетский сквер. Он достал платок, вытер мокрое лицо, отдышался. Не спеша, прогулочной походкой пошел к станции подземки. Наверное, стоило оглянуться. Во всяком случае, очень хотелось оглянуться. Князь ведь предупредил: не забывай проверяться, за тобой следят.

«Проверяться. Как? Если я сейчас оглянусь, это будет неправильно, — думал Федор, невольно ускоряя шаг, — тот лысый в кафе, которому князь устроил расстройство желудка, уже вряд ли продолжает следить. Другого я не узнаю. Мало ли, кто идет за мной по улице? Может, и не за мной вовсе, а по своим делам».

Он остановился, пережидая, когда проедет трамвай, и все равно не повернул головы, хотя сейчас это было бы вполне естественно. Шея затекла. Он не сразу понял, что происходит. Затих звон трамвая. Федор побежал по мостовой, через рельсы, резко остановился между двумя полосами трамвайных путей, развернулся всем корпусом и едва не сшиб молодого человека в сером пальто, в шляпе, надвинутой на лоб.

Шляпа, пальто, белый размытый овал лица Федор видел за стеклами в соседнем вагоне. Потом, в университетском коридоре, маячил тот же серый силуэт, только шляпу держал в руках.

Они встретились как раз на рельсах. Рельсы дрожали. Громко звенел приближающийся трамвай. В последний момент оба отскочили назад, как столкнувшиеся мячи, и трамвай разделил их.

Федор, благословляя новенькие ботинки, долетел до противоположного тротуара, увидел, как из подъезда ближайшего дома выходит женщина с детской коляской, придержал для нее дверь и нырнул в подъезд как раз в тот момент, когда трамвай отъехал.

Из окна на лестничной площадке он с удовольствием наблюдал, как растерянно озирается серый, даже шляпу снял, бедняга.

По плану следующим местом, куда Федор намеревался поехать, была Клиника нервных болезней. Он заранее, еще в кафе, по карте определил маршрут и рассчитал, что оттуда как раз к восьми успеет в кинематограф. Но теперь, конечно, план поменялся.

Федор вышел через черный ход, пару часов блуждал по проходным дворам и незнакомым улицам, потом на такси отправился на Гельдштрассе, 13.

Глава шестнадцатая

Москва, 2007
Тверской, а потом и Гоголевский бульвары Федор Федорович прошел пешком. Было скользко и ветрено. Зубов боялся отпустить руку старика, заставлял его несколько раз отдыхать на скамейках. Поправлял шарф на его шее, глубже натягивал ему на уши радужно полосатую шапочку, которую успела связать для него неугомонная Герда, пока ждала возвращения в Зюльт-Ост из Парижа Данилова, Сони и Зубова.

Герде пытались объяснить, что инвалиду с парализованными ногами теплая шапка совершенно ни к чему. Он не выходит из дома, прикован к креслу, если его и вывозят изредка на воздух, то поздней весной, летом, когда совсем тепло.

— В моей шапке выйдет и зимой, — уверенно заявила Герда.

Зубову пришлось привезти подарок в Москву. И вот теперь оказалось, что Герда была права. Федор Федорович вышел зимой в ее шапке. Как ни уговаривал Зубов подождать оттепели, начать с коротких прогулок по двору, старик настоял на своем.

— Хочу в Кремль. Пешком по бульварам.

Часть пути все-таки проехали на машине. Но бульвары Агапкин медленно, упорно мерил мелкими своими шажками, молчал, сопел, вздыхал. Посередине Гоголевского присели на скамейку. Зубов закурил и впервые решился спросить:

— Федор Федорович, вы не устали? Не замерзли?

— Отстань. Вот здесь, да, именно здесь, Таня встретилась с этой дурой. Двадцать второй год. Миша был маленький, но помнит.

— С какой дурой?

— Ее звали Элизабет Рюген, она работала в Нансеновском комитете помощи голодающим. А с ней работал агент Консолор, утешитель в переводе с латыни. Он специализировался на женах важных иностранцев, он умел так замечательно утешать богатых скучающих дамочек, что они ему все выкладывали. Дура Элизабет сообщила Тане, что Данилов ранен, а потом поделилась впечатлениями с Консолором. Бокий показал мне его донесение.

— Да, я читал, — сказал Зубов, — этот донос открывает дело на Татьяну Михайловну Данилову, урожденную Свешникову. Но там только машинописная копия. Подлинника нет.

— Конечно, — старик криво усмехнулся, — подлинник я порвал и сжег в пепельнице, в кабинете Глеба Ивановича. Две машинописные копии остались у него в сейфе. Печатала Леночка, его дочь. Перед моим отъездом в Германию Бокий при мне уничтожил эти копии, сдержал слово. А то, что лежит в деле, восстановлено с копирки, которую Леночка по рассеянности оставила на столе. Впрочем, и без той бумажки доносов на Таню хватало. Ты зачем в архив залез?

— Захотелось сравнить реальность с мифом.

— Разве это возможно? Ты знаешь, где проходит граница?

— Не знаю. Наверное, никто не знает. Но когда я читал те старые дела и сопоставлял их с вашими рассказами, иногда мне казалось, что я чувствую границу.

— Погоди, — старик сморщился и помотал головой, — давай сразу определимся, что для тебя реальность, а что миф.

— Реально то, что помнят очевидцы. Все остальное мифология. У нас в России, во всяком случае.

Ветер успел порвать плотную сплошную завесу облаков. В прогалинах засияла нежная голубизна зимнего неба. Агапкин поднял лицо к бледному солнцу, блаженно закрыл глаза, пожевал губами и глухо произнес:

— Очевидцы много врут, даже самим себе.

— Да. Но архивы врут тяжелей, убедительней. Донос, уложенный в папку с номером, подшитый к пухлому делу, перестает быть клеветой, мерзкой писулькой. Он документ. Бредовый самооговор, выбитый у измученного, запуганного человека, — документ. Бумага не расскажет, каким образом человека заставили признаться, что он шпион, извращенец и готовит покушение на Сталина. На бумаге бред обретает свинцовую полновесность факта.

Солнце исчезло, облака опять стянулись в сплошное марево, ветер стал льдисто влажным, и медленный крупный снег закружил над бульваром. Федор Федорович снял перчатку, поймал несколько снежинок и, наблюдая, как они тают на ладони, спросил сердито:

— Дело Глеба Ивановича тоже посмотрел, не поленился?

— Посмотрел. Все вроде бы банально. Тридцать седьмой год, высшая мера. А в тридцать восьмом следователи, которые его допрашивали, тоже получили по вышаку. Много страниц изъято. Что там могло быть?

Старик надел перчатку, опираясь на плечо Зубова, встал на ноги.

— Пойдем, а то примерзнем к скамейке. Что могло быть на изъятых страницах? Правда, за которую поплатился жизнью Глеб Иванович и те, кто его допрашивал.

— Вы знаете эту правду?

— Хочешь спросить, почему я уцелел?

— Я только спросил, знаете или нет.

— Разумеется, знаю. А уцелел потому, что я Дисипль. Дисипулус ин коннивус. Ученик, не смыкающий глаз.

— Что это значит? Чей ученик? — Иван Анатольевич почему-то вдруг занервничал, даже во рту пересохло.

Он не любил, когда речь заходила о тайных обществах, эзотерике. На этой территории ему было неуютно. Нарушался привычный порядок вещей. Старик покосился на него и грустно усмехнулся.

— Я мог бы назвать себя учеником профессора Свешникова. Да, конечно, я его ученик. Но все значительно сложнее. Орденская кличка, данная мне девяносто лет назад при посвящении в ложу «Нарцисс», содержит в себе множество смыслов. Даже Матвей Леонидович Белкин, Мастер стула, плохо понимал, что она значит.

— Разве не Белкин придумал назвать вас Дисиплем?

— Нет. Мастер был человек подневольный. Клички давал не он.

— А кто?

— Те, кто был заинтересован, чтобы меня не шлепнули, не покалечили при допросах. Чтобы я уцелел. Не сомкнул глаз.

— При допросах? Вас все-таки арестовывали?

— Да. И не один раз. В двадцать втором, когда я устроил побег Тане, Андрюше, Мише. Но тогда все закончилось быстро и благополучно. Ленин сразу вытащил меня, и никто пикнуть не посмел. В тридцать седьмом было значительно серьезней. Меня взяли вместе с Глебом Ивановичем. Взяли весь спецотдел. Вполне могли бы башку проломить или шлепнуть сгоряча, если бы не он.

— Ему удалось вас спасти, уже когда он сам сидел в тюрьме? Каким образом?

— Он шепнул мне, чтобы на протоколах я рядом со своей подписью обязательно писал вот это. Дисипулус ин коннивус, по латыни. Бокий знал, что протоколы по спецотделу ложатся на стол Сталину.

— Для Сталина это выражение что-то значило? Он понимал латынь?

— И латынь, и греческий. Он недаром учился в семинарии. Немецкий выучил сам, в ссылке, читал в подлиннике не только Клару Цеткин, но и Гете. Я не встречал никого, кто скрывал свою образованность так, как это делал Коба. Он умел казаться невеждой, недоучкой. Это из животного мира. Хищник прикидывается мертвым, неопасным, чтобы жертва решилась приблизиться.

— И что, вот это, Дисипулус ин коннивус, заставило его отдать приказ о вашем освобождении?

— Ваня, ты задаешь слишком много вопросов. Пойдем к машине.

Зубов хотел поддержать старика под локоть, но Агапкин освободил руку, поковылял сам, мелкими, упрямыми шажками. Лицо его стало сосредоточенно сердитым, Иван Анатольевич хорошо изучил старика, знал, что, когда у него такое лицо, с ним лучше вообще не разговаривать. Но и молчать тоже было неприятно.

— На Бокия до сих пор выливаются ушаты грязи, — осторожно заметил Зубов, когда они остановились у перехода в ожидании зеленого, — говорят, пишут, будто он был извращенец, людоед, устраивал черные мессы и групповые оргии.

— Да, Сталин лично позаботился о посмертном имидже Глеба Ивановича. Хитрый Коба по сей день творит историю. Нынешние летописцы клюют зернышки мифов с его широкой ладони. Влезь в самый закрытый архив, найдешь лишь-то, что Коба счел нужным оставить. Товарищ Картотекин. Так его называли. Он не ленился возиться с бумажками.

Загорелся зеленый. Зубов взял старика под руку, они стали медленно переходить скользкую, покрытую наледью, мостовую.

— Но все-таки есть логика событий, причинно следственная связь, и многое можно вычислить, — пробормотал Иван Анатольевич, когда они ступили на тротуар.

— Логика. Раз человек подписал признание, значит, виноват. Вот логика! Посмотрел бы я на них, логически мыслящих, нынешних, в чем бы они признались, попади живьем в преисподнюю. Знаешь, я, пожалуй, в Кремль сегодня не хочу.

— Меняем маршрут? — слегка удивился Зубов.

— Нет. Едем к Красной площади. Там есть одно место. Я должен навестить.

Иван Анатольевич уже догадался, что за место, и мрачно спросил:

— Зачем?

До машины осталось несколько метров. Старик остановился, развернулся так резко, что чуть не упал. Зубов подхватил его за локоть. Лицо Агапкина оказалось совсем близко. Сквозь пергаментную кожу на щеках проступил румянец, губы гневно сжались. Он выдернул локоть, оттолкнул руку Зубова и медленно, сипло произнес:

— Была бы нормальная человеческая могила, я бы пришел туда. Но нет могилы. Есть законсервированный труп, толпы прут глазеть на труп, а мне нужно навестить могилу. Нет у него другой! Только такая!

Пока ехали до Манежной площади через пробки и светофоры, старик молчал. Зубов не трогал его, ни о чем не спрашивал.

Короткий путь по брусчатке Агапкин прошел удивительно быстро, пальцы крепко вцепились в рукав Зубова. Били куранты, звучали голоса разноязыких туристов, экскурсоводов. Группа провинциальных подростков снималась на фоне черно-красной ступенчатой пирамиды.

— Ой, можете нас сфотографировать? — девочка в розовой короткой шубе сунула Зубову фотоаппарат «мыльницу» и тут же отбежала к группе.

— Нет, девушка, погодите, попросите кого-нибудь еще, — растерянно крикнул ей вслед Иван Анатольевич.

— Ладно тебе, щелкни, — сказал Агапкин, — щелкни, и сразу пойдем.

Зубов сделал несколько снимков, вернул девочке аппарат.

Очередь к мавзолею стояла совсем маленькая. Группа азиатов, судя по убожеству одинаковых пальто и ушанок, из Северной Кореи. Еще какие-то молодые люди богемного вида, то ли голландцы, то ли шведы. Чтобы войти без очереди, не понадобилось показывать ветеранское удостоверение Федора Федоровича. И так пропустили.

Комкая в руках яркую вязаную шапку, старик остановился у стеклянного саркофага, губы его едва заметно шевелились, глаза сухо блестели. Зубов сначала отошел на пару шагов, отвернулся, чтобы не смотреть на труп под стеклом. Но ему показалось, что старика слегка качнуло, он решил встать рядом и, подойдя, услышал хриплое бормотание.

— Ничего, ничего, Владимир Ильич, потерпите, всякому искуплению приходит конец, Господь милостив, потерпите, дождетесь и вы своей амнистии.

По дороге назад, к машине, Федор Федорович молчал, шел с трудом, шаркал, тяжело опирался на руку Зубова. Когда выехали на Тверскую, вполне бодро произнес:

— Ему, бедолаге, если что и светит, только амнистия, и то не скоро. Реабилитировать его невозможно никак. Никогда. Но злодеем он не был.

— Как же не был? — изумился Зубов. — Он хладнокровно отдавал приказы о репрессивных мерах по отношению к целым слоям, прослойкам, классам, легко обрекал на гибель десятки тысяч. Буржуи, попы, кулаки, эсеры, меньшевики.

— Вот именно, — кивнул старик, — слои, классы. Он мыслил абстракциями, символами. Меньшевиков он обещал перевешать, всех до единого. Однако это были только слова, фигура речи. Меньшевистских лидеров Ленин знал лично. Конкретного, живого, знакомого человека, с которым когда-то пил чай, играл в шахматы, катался на велосипеде, ругался на партийных съездах, Владимир Ильич убить не мог. Орал, топал ногами, величал говном, сволочью, ссылал, выгонял за границу. Но не убивал. Знай он лично царя, то есть человека Николая Романова, его жену и детей, неизвестно, как бы все повернулось. Романовы для него — символ, абстракция. Потому так легко отдал приказ. Из-за скудости воображения он не видел за символами живых людей, детей, женщин.

— Вы оправдываете его? — спросил Зубов.

— Ни в коем случае. Я же сказал, реабилитировать его нельзя.

— Кто же он, если не злодей?

— Авантюрист, игрок. Ставки в той игре оказались слишком уж высоки. К тому же он только мнил себя игроком. На самом деле был фигурой на доске. Играли другие.

— Кто?

— Знаешь, я впервые попытался найти подходящее определение для этих «других» еще в двадцать втором году. До сих пор не нашел, — старик усмехнулся. — Ты предпочитаешь называть их сектой, тебе так удобней, вот и называй.

— Хорошо, — кивнул Зубов, — суть не в определениях. Допустим, Лениным и его сподвижниками манипулировали некие силы. Секта, орден. Не важно. Вы считаете это оправданием?

— Ничего я не считаю. То, что он натворил, непоправимо. Глубину катастрофы до сих пор никто не понимает. Но я был привязан к нему. Я видел, как страшно он мучился, физически, душевно. Оправдать и простить его нельзя. А пожалеть можно.

— Сталин тоже умирал мучительно. И его вы жалеете?

— Ты ерунду говоришь, Иван, — старик сердито мотнул головой, — пожалеть можно человека, животное, даже растение. Но не исчадье ада.

Машина встала в пробке. Старик молчал, сопел, губы его шевелились, он бормотал что-то, но Зубов не мог разобрать ни слова. Наконец услышал вполне отчетливую фразу:

— В психиатрии это называется моральным кретинизмом.

— Вы о Сталине? — осторожно уточнил Иван Анатольевич.

— О нем, об усатом. Он был моральным кретином. Но, как правило, люди, лишенные нравственного чувства, одержимые манией господства и не способные к состраданию, даже при высоком уровне интеллекта не могут долго скрывать свои маниакальные наклонности. Патология проявляется уже в юности. Человек становится уголовным преступником, кровавым убийцей. Путь его предрешен. Скамья подсудимых, тюрьма, каторга, эшафот, психиатрическая лечебница или смерть от рук своих товарищей. Найти морального кретина, которому хватит выдержки сделать успешную политическую карьеру, самостоятельно подняться из бедных слоев общества к вершинам государственной власти так, чтобы никто не заподозрил в нем буйного психопата, — задача трудная, почти невыполнимая.

Пробка двинулась, джип покатил довольно резво. Ехать осталось несколько минут. Путешествие утомило старика, он несколько раз зевнул, потер глаза, однако продолжал говорить, все с тем же апломбом и эмоциональным накалом:

— Гений конспирации Коба прятал свой инфернальный недуг под непробиваемым панцирем грубейшего материализма. Нет ни Бога, ни дьявола, человек произошел от обезьяны путем эволюции. Побеждает сильнейший. Богатые угнетают бедных. Бедные должны уничтожить богатых. Все просто и ясно. Прагматик, партийный функционер, хам, недоучка. Сквозь надежный панцирь не мог проникнуть наружу даже слабый отблеск адских амбиций, из коих состояло то, во что превратилась его изначальная душа.

Джип въехал во двор. Зубов помог старику спуститься с высокой ступеньки и услышал:

— Кобу никто не мог разгадать потому, что он казался слишком обыденным, банальным, нормальным. Психопатия Гитлера была очевидна многим, но именно поэтому его не воспринимали всерьез. Немцы не могли представить, что в их цивилизованной стране власть достанется буйному психопату, не имеющему высшего образования.

Когда вошли в лифт, Агапкин легонько ткнул пальцем Зубову в грудь и наставительно произнес:

— Вот так, Ваня! Трагедия немцев объясняется верой в законность и силу своего государства. Трагедия русских — неверием в законность и силу своего государства.

В прихожей старик тяжело опустился на скамеечку, отдышался, опять зевнул и принялся расшнуровывать ботинки. Зубов хотел помочь ему, но услышал:

— Отстань. Я сам.

Войдя в кабинет, старик сразу включил свой компьютер, стал что-то искать. Нашел, позвал Зубова, ткнул пальцем в монитор.

— Читай, Ваня, вот этот абзац.

«И они сказали нам сухими словами протокола, что этот мозг слишком много работал, что наш вождь погиб потому, что не только кровь свою отдал по каплям, но и мозг свой разбросал с неслыханной щедростью, без всякой экономии, разбросал семена его, как крупицы, по всем концам мира, чтобы капли крови и мозга Владимира Ильича взошли потом полками, батальонами».

— Что за бред? — спросил Зубов.

— Траурная речь товарища Каменева на похоронах Ленина. Опубликована в «Правде» и в «Известиях» 27 января 1924 года. Это так, в качестве комментария к нашему разговору. Все, хватит об этом. Через три дня летим к Соне.

Зубов решил, что ему померещилось, и на всякий случай переспросил:

— Федор Федорович, простите, что вы сказали?

— Летим в степь, обычным утренним рейсом, и никому знать об этом не нужно. Пусть будет сюрприз.

Иван Анатольевич тихо присвистнул.

— Шеф за такой сюрприз мне голову оторвет.

— Он оторвет, я назад приставлю.

Москва, 1922
Валя Редькин проспал восемнадцать часов. С утра в комнату проник Миша, принялся с громким рычанием катать игрушечный автомобиль. Явилась Марго, она прыгала по одеялу, щекотала Вале пятки, дергала его за нос и за уши, пыталась угостить, упорно протискивала сладкий обмусоленный сухарик ему в рот. Измазала ему лицо, обсыпала подушку влажными крошками, но Валя не реагировал. Спал. Несколько раз заходила Таня, проверяла пульс. Он бился медленно, почти как в летаргии.

Михаил Владимирович вернулся из больницы в десятом часу вечера. Его встретил Андрюша. Обнял, поцеловал. Давно уж такого не было. И спиртным от него совсем не пахло.

— Пап, я ушел из театра.

— Почему?

— Надоело. К тому же она оказалась дурой.

— Айрис? Я слышал, она талантливая актриса.

— Да, на сцене она бывает хороша. Иногда. Но в жизни она пошлая, скучная дрянь.

— Андрюша, так нельзя говорить о женщине, ты по ней с ума сходил совсем недавно. Ты пить стал из-за нее.

— Пил я потому, что там, в ее кругу, нельзя без этого. Такой стиль жизни. Если ты яркая художественная натура, обязан пить. Я больше не буду. Противно. Голова болит, тошнит. Я переболел. Это было вроде кори.

— Что-то случилось?

— Да ничего особенного. Она сказала, что станет спать со мной, если я добуду для нее твой волшебный эликсир.

— Может, она пошутила?

— Не знаю. Мне все равно.

Прибежал Миша, босиком, в ночной рубашке, подпрыгнул, обхватил деда руками и ногами, заговорил быстро, возбужденно:

— Дед, дед, слушай, какие творятся чудеса! Марго слопала все сухари, теперь у нее в животе забор, она не может сделать большие дела. Няня сама на ножки встала, мы договорились, я буду учить ее ходить по настоящему. Рыжий Валька спит, колдунище злой Окакул заколдовал его, мама пробовала расколдовать — не получилось. Марго прыгала, прыгала, потом спать легла, прямо к Вальке на подушку.

— Окакул — это оракул Дельфийский, — пояснил Андрюша.

— Да, я знаю. Он что, заходил сегодня?

— Звонил, час назад. Таня с ним говорила.

— Мама сказала, чтобы он ни за что, никогда не приходил, держался от нас подальше, а то ему не поздоровится. Он злой, плохой и ложки ворует, — быстро, на очередном зевке, пробормотал Миша.

— Ну, положим, она этого не говорила, — Андрюша хмыкнул. — Дельфийский спросил, не у нас ли Редькин и когда ты вернешься. Таня сказала, да, у нас, но он болен, спит. А ты вернешься не раньше полуночи. И сегодня мы гостей принимать не готовы.

— Он напрашивался в гости?

— Ну да, ему зачем-то срочно понадобились сразу и ты, и Редькин.

— Потому, что он рыжего Вальку заколдовал. Теперь боится, что колдовство кончится, Валька проснется, пойдет за тридевять земель, в тридесятое царство, найдет дуб, на дубе утка, в утке яйцо, в яйце иголка, в иголке Окакула смерть! — Миша произнес это звучным басом, вытаращил глаза и скорчил страшнейшую рожу.

— Ты откуда знаешь? — серьезно спросил Михаил Владимирович.

— Няня рассказала. Только у нее в сказке Окакула зовут Кощей, а Вальку — Иван-царевич.

— Подожди, Миша, стало быть, няня сегодня ходила в валенках и еще сказки тебе рассказывала?

Миша зевнул, потерся лбом о плечо деда.

— Сначала она спала и спала. Потом у нас был разговор очень серьезный. Я сказал, ты зачем лежишь, вставай! Она сказала, я хвораю, Мишенька. Тогда я сказал, а вот если я тебе подарю своего медвежонка, встанешь? И даже всю железную дорогу подарю. Няня сказала, что мне с тобой делать? Ладно, так и быть, поживу, не помру. Принеси валенки. Я валенки принес, ей на ножки надел, мы стали играть, будто я взрослый, а няня ребеночек, и я учу ее ходить. Потом она опять легла и рассказала мне сказку.

Передавая диалог в лицах, Миша говорил за няню жалобным тонким голоском, а за себя — басом, медленно и рассудительно.

— Пап, она правда поднялась сегодня, — подтвердил Андрюша, — ей лучше. Миша, пойдем, я тебя уложу, дед усталый, голодный, ты даже разуться ему не даешь.

— Все равно спать не буду, пока мама не вернется, — пробормотал Миша сквозь долгий зевок.

— Куда она ушла? — спросил Михаил Владимирович.

— На день рожденья к какой-то барышне сокурснице, — Андрюша взял наконец сонного Мишу на руки. — Папа, я его уложу, ты иди поешь, там в кастрюльке перловый суп, разогрей.

— Да, хорошо. Что за барышня?

— Не знаю. Таня вернется, расскажет.

Первым делом Михаил Владимирович зашел к няне. Она дремала, но сразу открыла глаза.

— Ранехонько ты сегодня. Полуночи нет еще, а ты уж дома. Ну, зажги лампу, погляжу на тебя. Сядь ближе. Исхудал, нос да глаза остались, — няня провела ладонью по его щеке. — Фу, колючий! Бороду растишь, что ли?

— Нет, просто бреюсь редко. Лезвие затупилось, нового не достать. Пробовал скальпелем, порезался.

— А, тогда уж ходи бородатый. Да оставь ты мой пульс, пусти руку. Лучше мне, и так разве не видишь?

— Вижу. Миша сказал, ты вставала сегодня, даже ходила немного.

— Куда мне ходить? Ноги не держат, да валяться уж надоело. Коли не прибирает меня Господь, так придется встать. А ты чего сидишь? Иди, горячего покушай, весь день, небось, на сухом пайке. Свет потуши, я спать буду.

Михаил Владимирович поцеловал ее, вышел, прикрыл дверь и в коридоре встретил Валю. Лохматая рыжая шевелюра в тусклом свете лампы пылала, как огненный нимб. Старая профессорская пижама была велика ему, штаны он подвернул, шел, покачиваясь, едва переставляя тощие босые ноги. На руках он держал хмурую, всклокоченную Марго.

— Доброе утро, — просипел он и откашлялся, — эта красотка чуть не задушила меня в своих объятьях. У нее, кажется, какие-то проблемы с желудком. Мне пришлось пережить настоящую газовую атаку.

Марго вцепилась в пижамную куртку и на профессора не смотрела.

— Ну, кто обожрался сухарями? Стыдно тебе? Я вижу, стыдно, пузо болит. Иди сюда, горе мое.

Издав негромкий жалобный крик, обезьянка перепрыгнула к Михаилу Владимировичу на плечо, потерлась щекой о его шею, что-то пропищала на ухо и шлепнула ладонью себя по животу.

— Который теперь час? — спросил Валя.

— Одиннадцатый.

— Вечера? — Валя потер кулаками глаза. — Сколько же я спал?

— Сколько нужно вам было, столько и спали. Чуть меньше суток. Как чувствуете себя?

— Не знаю. Михаил Владимирович, мне неловко, я тут у вас расположился, как у себя дома. Сейчас вот умоюсь, с вашего позволения, чаю выпью и отправлюсь восвояси.

— Что, пешком до Сретенки? Ночью? Трамваи уж не ходят, а шофера я отпустил. Оставайтесь до завтра.

— Останусь, не откажусь.

Валя отправился умываться. Михаил Владимирович поставил на примус кастрюльку с супом, сел, вытянул ноги, закрыл глаза. Не хотелось ни о чем думать. Впервые за многие месяцы отпустили два главных страха, за Андрюшу и за няню. Как бы там ни сложилось дальше, сейчас надо просто отдохнуть.

Он сидел, припав затылком к стене, и незаметно задремал. Казалось, в таком спокойном, расслабленном состоянии должно сниться нечто хорошее, но приснился оракул Дельфийский, декламирующий со сцены текст доноса, нараспев, как стихи.

«Таким образом, бесценная жизнь великого Ленина подвергается опасности в руках самоуверенного, бездарного шарлатана».

Оракул в белой тоге, с лавровым венком на голове, помещался на вершине сложной живой пирамиды. Пифии, одетые в красные гимнастические костюмы, размножились из трех до дюжины. Нижние сидели на шпагатах, средние изогнулись крутыми дугами, опирались ладонями и ступнями на головы нижних. Третий ярус стоял на втором, образуя из поднятых рук и ног нечто вроде пятиконечной звезды. Звезда служила Дельфийскому постаментом.

«Посредством парапсихической волновой энергии удалось проникнуть в подсознание Свешникова и расшифровать его истинные намерения».

Публика отвечала овацией на каждую фразу. В зале не было ни окон, ни дверей. За сценой, позади живой пирамиды и Дельфийского, угадывалось открытое прямоугольное пространство, сплошь черное, наполненное ледяным ветром и гулом. Пустота звала, втягивала в себя, стало видно, как от нее исходят прозрачные нити, и по ним, словно кровь по сосудам, движется текучее, мерцающее, переливающееся всеми оттенками цветового спектра, вещество.

Дельфийский вместе с живой пирамидой, публика в зале густо опутаны этой пульсирующей паутиной. Через нее разноцветное свечение перетекает за сцену, всасывается мраком, исчезает. Мрак жадно пожирает свет, но не делается светлей, не может насытиться.

Михаил Владимирович метался, искал выход, и, как это всегда случается в страшных снах, тело не слушалось, ноги стали ватными, крик не мог вырваться из горла.

Зал был полон, среди лиц попадались смутно знакомые, но точно никого нельзя было узнать. Стоило вглядеться, и лицо оказывалось кукольным, отлитым из какого-то упругогоэластичного материала, нежно телесного цвета. Чем гуще становилась паутина, тем меньше походили на людей эти странные существа. Наконец они слились в единую массу, и масса беззвучно исчезла, вся без остатка всосалась черной пустотой.

Михаил Владимирович очутился в старинном очень красивом зале. По стенам развешаны парадные портреты, за стеклами витрин сверкают короны, ларцы, какие-то сабли. Сначала Михаилу Владимировичу показалось, что тут никого нет, но, оглядевшись, он заметил у дальней витрины два мужских силуэта. Оба низкорослые, худые и скроены как будто по одной мерке. Узкие покатые плечи, широкий таз, маленькая темноволосая голова. Оба смотрели сквозь стекло на кусок металла, черный, древний наконечник копья. Один медленно повернулся.

На границе сна и яви возникла усатая физиономия, вполне отчетливая, рябая от оспин и пигментных пятен, тяжелая, низколобая, с пристальным взглядом из под широких бровей. Зрачки сузились, приобрели нормальную округлую форму, но Михаил Владимирович успел понять, что прямоугольник ненасытного мрака был прямоугольным зрачком, увеличенным тысячекратно.

Что-то звякнуло, стукнуло. Профессор с трудом разлепил веки. Перед ним на столе дымилась тарелка перлового супа.

— Я тут похозяйничал, не хотел вас будить, — сказал Валя, — вот, хлеб нашел. Давайте поедим, а то сейчас помру от голода.

Михаил Владимирович покрутил головой. Шея затекла, ныл затылок.

— Такой дурной сон приснился, забыть бы его поскорей.

Валя уселся напротив, проглотил несколько ложек супа, откусил хлеб.

— Наш недавний визитер пожаловал?

— Что вы имеете в виду? Ах, ну да. То, что произошло во время операции. Пожалуй, это страшней и загадочней, чем случай с Линицким.

— Это нечто совсем иной природы. Никакого воздействия извне. Личный выбор. Они не приходят без приглашения.

— Если я правильно понял, для вас это не первая встреча?

Валя быстро покончил с супом, вытер тарелку хлебной корочкой и задумчиво произнес:

— Мне уже приходилось беседовать с ними. Имя им легион. Не знаю, может быть, с постояльцем чекистки Ады я встретился впервые. Он сильно измотал меня. Но и вас, кажется, тоже не обошел вниманием. Михаил Владимирович, вы суп ешьте, остынет.

— Нет, не могу. Не лезет. Вылью назад в кастрюльку, авось не прокиснет. Очень уж гнусный был сон. Товарищ Гречко донос на меня настрочил.

— Во сне или наяву?

— Наяву, конечно. Сегодня приходил Бокий, ознакомил меня. Вроде бы мелочь, но вот приснился оракул, как он читает этот донос со сцены и публика аплодирует.

— Расскажите подробно.

— Что там написано?

— Нет, это вовсе не интересно. Сон расскажите, пока не забыли.

Михаил Владимирович рассказал. Валя слушал, внимательно слушал, иногда кивал, качал головой. Потом молчал несколько минут, наконец произнес:

— Музей.

— Что вы имеете в виду?

— Зал с портретами и стеклянными витринами. Попытайтесь вспомнить.

— Думаете, во сне отпечаталось нечто реальное, из прошлого?

— Почти уверен. Вас мучает какое-то воспоминание. Подумайте, какая может быть связь между доносом Гречко, музеем и Кобой?

— Вожди новых масс… Самых глубочайших низов человечества, — чуть слышно пробормотал Михаил Владимирович. — Вена, зима тринадцатого года. Впрочем, нет, ерунда.

— Вовсе не ерунда. Коба был в Вене в январе-феврале тринадцатого, писал там эссе по национальному вопросу.

— Что, правда? Валя, вы не шутите? Господи, я так надеялся, что ошибаюсь, так надеялся…

— Можете спросить у кого угодно, это не секрет. «Марксизм и национальный вопрос», так, кажется, называется его опус. Между прочим, именно под ним он впервые подписался «К. Сталин». Коба Сталин. Потом уж он стал использовать свое настоящее имя, Иосиф.

— Почему он писал труд по национальному вопросу именно в Вене?

— Ну, по официальной версии, ему требовалось ознакомиться с работами немецких и австрийских социал-демократов.

— Разве он читает по немецки?

— Не знаю. Думаю, да. Он прожил в Вене почти два месяца. Любопытно, как удалось ему пересечь границу, будучи вне закона, в розыске, без документов? Зачем понадобилась такая рискованная дорогостоящая поездка, если большинство работ немецких и австрийских социал-демократов были доступны в России? Можете себе представить Кобу в венской библиотеке? Впрочем, вы видели его в другом месте. В музее. Еще экзотичней. Что за музей? Каким ветром его туда занесло? — Валя откинулся на спинку стула, прикрыл глаза.

Михаил Владимирович машинально сжевал кусок хлеба, глотнул остывшего мятного чаю, глухо откашлялся.

— Хофбург. Хранилище королевских сокровищ, кажется. Почерневший кусок металла за стеклом — копье Лонгина. В Евангелии от Иоанна: «…один из воинов копьем пронзил Ему ребра, и тотчас истекла кровь и вода».

— То самое копье? — Валя открыл глаза, встрепенулся. — Бывший семинарист Коба вполне мог полюбопытствовать. Ну, а кто второй?

Чайник вскипел. Михаил Владимирович встал, аккуратно вылил суп в кастрюльку, наполнил теплой водой рукомойник, принялся мыть посуду.

— Давайте уж я, вам нужно беречь руки, — сказал Валя.

Профессор как будто не услышал, машинально тер тарелку мокрой тряпочкой. Память наконец сжалилась. Он сумел восстановить из обрывков всю сцену.

Он, Эрни и Хот вошли в зал. Кроме двух молодых людей у дальней витрины, посетителей не было. Музей скоро закрывался. «Простите, на минуту я вас покину», — сказал Хот.

Они с Эрни стали разглядывать какие-то короны и копье. Хот быстро направился к молодым людям, поговорил с ними, потрепал каждого по плечу. Вернулся и с мягкой мечтательной улыбкой произнес: «Наши мальчики. Поэт и художник. Вожди новых масс…»

«Вожди» выглядели такими жалкими, что это прозвучало как очередная глумливая острота. Позже Эрни кое что объяснил, совсем немного, но достаточно, чтобы те два лица надолго врезались в память, как и все прочее, что было так или иначе связано с господином Хотом.

Михаил Владимирович молча перемыл всю посуду, разложил по местам. Валя не трогал его. Лишь когда профессор сел, закурил, Валя решился еще раз спросить:

— Кто второй, вспомнили?

— Австриец, бедный провинциал, лет на десять моложе Кобы. Дважды провалился в Венскую академию, так что художник он такой же, как Коба поэт. Как же его звали? Хиклер? Гиплер?

Глава семнадцатая

Вуду-Шамбальск, 2007
Соня и Дима в третий раз подходили к крыльцу отеля, но не поднимались на ступеньки, шли дальше, по кругу, потом мерили шагами аллею жидкого сквера, туда, обратно. Было темно, фонари горели тускло, сыпал крупный редкий снег. На плече у Димы висела Сонина сумка. Они гуляли сорок минут, и за все это время Соня произнесла всего одну фразу:

— Прости, у меня нет сил разговаривать.

Когда они в четвертый раз приблизились к крыльцу и швейцар открыл перед ними дверь, Дима сказал:

— Пойдем спать. Первый час ночи.

Она молча помотала головой.

— Ну, хорошо, давай еще кружок. Ты не замерзла?

— Нет.

— Тебе страшно оставаться одной ночью в этом идиотском отеле? Хочешь, я буду спать в твоем номере, в гостиной, на диване?

— Спасибо. Не надо.

— Я не храплю. И мне самому так спокойнее. В твой номер Лойго вряд ли явится ночью.

Соня остановилась у скамейки, достала из кармана сигареты.

— Чтобы Лойго не явилась к тебе, достаточно повесить табличку «не беспокоить» и запереть дверь. Там есть защелка, она снаружи не открывается.

Дима перчаткой стряхнул со скамейки снег, поставил сумку, щелкнул зажигалкой.

— Табличку я повесил и дверь запер на защелку. Я всегда так делаю в гостиницах на ночь. Наверное, все-таки можно открыть снаружи. Проверим, когда вернемся. И если да, то я точно буду ночевать у тебя в гостиной, на диване.

Соня опустилась на скамейку, минуту молча курила, потом равнодушно произнесла:

— Можно открыть, нельзя, какая разница? Ладно, пора спать. Завтра вставать в семь.

Они вошли в ярко освещенный холл. Их встретила бессменная администратор, засверкала улыбкой, подняла руки, изображая гостеприимные объятья.

— Добрый вечер. Вот, пожалуйста, ваши ключики. Спокойной ночи, приятных снов.

Дима взял ключи и спросил:

— Скажите, я могу быть уверен, что горничная Лойго или какая-нибудь другая горничная не ворвется опять ко мне в номер ночью?

— То есть вы хотите сказать, заказик отменяем?

— Какой заказик?

— Господин Савельев, но вы же сами заказали эротический массаж и просили, чтобы опять была Лойго, как в прошлую ночь, — администраторша пропела это тем же сладким голосом, не изменив интонации.

Она обращалась к Диме, при этом блестящие голубые глаза смотрели на Соню. Соня попыталась взять у Димы свою сумку и уйти, но он не отдал, вцепился сразу в ремень и в ее руку.

— Подожди. Я ничего не заказывал. Она врет.

— Согласно категории нашего отеля, первая услуга такого рода у нас предоставляется бесплатно, — спокойно продолжала администраторша. — Конечно, гость может сам отблагодарить девушку, дополнительно, в виде чаевых, но это на его усмотрение. Все последующие заказы оплачиваются в соответствии с установленным прейскурантом. Конфиденциальность гарантируется. Извините, господин Савельев, я не поняла, заказик мы отменяем или все-таки нет?

— Не было никакого заказа, вы это отлично знаете, и хватит тут устраивать спектакль. Софья Дмитриевна вам все равно не верит.

— Я очень извиняюсь, Софья Дмитриевна, мне, право, неловко вести при вас такие разговоры, но я в некоторой растерянности, господин Савельев все не может определиться с заказом. Дело в том, что он попросил, чтобы Лойго являлась к нему в номер каждую ночь, и оплатил вперед еще два посещения. Теперь получается, мы денежки ему должны вернуть.

— Что я оплатил? Когда? Сколько?

— Да утречком сегодня, как пришли завтракать, так сразу и оплатили, семь тысяч сто двадцать четыре рубля тридцать две копеечки.

Дима застыл и сильней сжал Сонину руку.

— Покажите мне чек.

— Господин Савельев, чек у вас. Мы копий себе не оставляем. Гарантия конфиденциальности, сами понимаете.

— Ладно. В таком случае верните мне деньги.

— Извольте чек, я верну деньги.

— Но у меня его нет, и вам это известно.

— Поищите. Наверное, вы оставили его в номере. Деньги возвращаются только при наличии чека. Но оплаченный заказ может быть выполнен и при отсутствии чека.

— Все, пойдем, — Дима потянул Соню за руку к лестнице, — надоел этот бред.

Они прошли молча два пролета. Дима все не отпускал Сонину руку. Было пусто и тихо.

— Сейчас на минуту зайдем ко мне, я возьму зубную щетку, — сказал Дима.

— Не нужно. Ты будешь спать в своем номере. Спокойной ночи.

— Ну уж нет. Извини. Я буду спать у тебя в гостиной, на диване. Скажи, ты что, поверила этой механической стерве?

— Какая разница? Отпусти, пожалуйста, руку, отдай сумку. Я очень устала.

— Что угодно можешь говорить, я тебя в этом мерзком заведении одну не оставлю ни на секунду. В конце концов я отвечаю за твою безопасность. Это моя работа.

Она ничего не ответила, молчала, пока Дима возился с дверью, проверял замки. Он сразу обнаружил, что защелку можно открыть снаружи с помощью монеты или перочинного ножа.

— Так я и думал. Запереться тут невозможно. Все, идем к тебе. Сейчас уже поздно, а завтра позвоню шефу. Надо уматывать из этого отеля как можно скорее. Соня, ну что ты молчишь? Я не пользуюсь проститутками. Как тебе это доказать?

— Не надо доказывать. У мужчин так устроен организм, вам обязательно нужно это, и ничего страшного. Воздержание не входит в твои служебные обязанности.

Дима захлопнул дверь своего номера.

— Значит, ты поверила этой ведьме? Утром, пока ты собиралась на завтрак, я пожаловался ей, что ночью ко мне в номер зашла горничная. Знаешь, что она ответила? Что ни одной горничной ночью в отеле нет. У них рабочий день с восьми утра до шести вечера, и, наверное, мне это просто приснилось.

Они дошли до Сониного номера. Система замков там была такая же, и Дима придвинул к двери тяжелое кресло. Соня, так ни слова не сказав, отправилась в душ. Он нашел в шкафу подушку, одеяло, запасной комплект белья, постелил себе на диване. Снял свитер, отстегнул портупею, пистолет спрятал под подушку. Сонина сумка осталась у него. Он вытащил ноутбук, отнес в кабинет. Батарея была разряжена, он подсоединил провод. Его слегка зазнобило, когда он взглянул на портрет Сталина, висевший над столом.

Дверь из гостиной в спальню была приоткрыта. Он услышал, как Соня вышла из ванной, как скрипнула кровать.

— Соня, можно я пройду в душ?

— Конечно, проходи.

Он быстро прошмыгнул через спальню, закрылся в ванной и, взглянув в зеркало при ярком свете, увидел, что лицо его пылает. Успокоиться он сумел, только постояв несколько минут под ледяной водой. Когда возвращался назад, в гостиную, решился взглянуть на Соню. Она читала. Не отрывая глаз от книги, пожелала ему спокойной ночи.

Растянувшись на неудобном диване, Дима уставился в потолок. У него была с собой книга «Магия шпионажа», с дарственной надписью от автора Михаила Павловича Данилова, Сониного деда. Они познакомились в Париже, после того как Дима забрал Соню с яхты Хота. Девяностолетний Данилов впервые за многие годы вылез из своего тихого Зюльт-Оста, прилетел вместе с Зубовым в Париж, чтобы встретить внучку.

До того как Зубов перетащил Савельева в службу безопасности Петра Борисовича Кольта, они оба служили в Управлении по борьбе с терроризмом. Забрать Соню с яхты в маленьком французском порту было не так трудно. Диме доводилось работать в значительно более жестоких и опасных условиях. Когда старик Данилов обнял его и, всхлипывая, шмыгая носом, бормотал всякие сентиментальные глупости, ничего, кроме неловкости, Дима не испытал, хотя раньше ему бывало приятно видеть счастливых родственников освобожденных заложников, слушать слова благодарности.

Дело в том, что, пока он вез Соню до Парижа, утешал ее, гладил по голове, у него возникло странное чувство. Ему стало казаться, будто эту операцию он провел не по служебной обязанности, не для Кольта, а для себя лично. Он не мог понять, что с ним произошло. Почему совершенно чужая женщина, к тому же вовсе не в его вкусе, вдруг вызвала такую бурю эмоций, заставила думать о себе, вспоминать долгую дорогу по французскому автобану, щекотное прикосновение светлых волос, тепло и нежность мокрой от слез щеки, запах меда и лаванды.

После развода с женой Дима год пребывал в какой-то тупой растерянности. Они прожили вместе восемь лет. Жену он любил, и вроде бы она его любила. Она работала юрисконсультом в небольшой торговой фирме. Работа была унылая, но почти каждую неделю устраивались веселые корпоративы, прогулки на теплоходах, выезды за город. Жена это обожала, ей требовались, как воздух, большие шумные компании, хохот до упаду, и чтобы постоянно происходили события, кипели страсти. Если событий и страстей не хватало, она сама их создавала. Дима никак не соответствовал такому высокому накалу. Он не мог постоянно ссориться и мириться ради того, чтобы, как она говорила, не закисать в рутине повседневности.

На пятом году совместной жизни ей с ним стало слишком скучно, а ему с ней слишком весело. На корпоративах она много пила. Дома тоже пила. Он не мог составить ей компанию. На шестом году он испугался, что она сопьется.

Последовали два года борьбы, тщетных попыток лечения, грязных скандалов, истерических примирений с клятвами, что она завяжет и они наконец родят ребенка, начнут все заново. Диму не покидало жуткое, сосущее душу чувство вины и безнадежности. Ему казалось, что это он превратил ее, яркую, остроумную, жизнерадостную, в чудовище, которое с визгом и матом пытается вырвать у него бутылку, когда он выливает содержимое в раковину.

Ее не уволили с работы, она вставала утром, красилась, одевалась и выглядела вполне прилично. Никто не догадывался, что она пьет, кроме Димы и ее родителей. Они винили во всем Диму. После бурных сцен он не мог заставить себя лечь с ней в одну постель. Она громко жаловалась по телефону маме и многочисленным подругам, что он больше не мужчина.

Когда они поженились, он очень хотел ребенка. Но теперь был рад, что у них нет детей. Год назад они развелись и легко разменяли трехкомнатную квартиру на двухкомнатную для нее и однокомнатную для него.

Весь год ему снились бурные сцены, у него звучал в ушах мат, хохот, рыдания.

Только рядом с Соней это забывалось, таяло.

Лежа на диване, Дима в десятый раз перечитывал дарственную надпись:

Дорогой Дмитрий!

Спасибо Вам за Сонечку. Храни Вас Бог! М. Данилов.

Зубов привез для него книгу из Зюльт-Оста, но забыл о ней и передал только перед отлетом в Вуду-Шамбальск. Дима начал читать, но не мог сосредоточиться. Присутствие Сони за стеной туманило голову. Свет не гас в спальне. Он тихо произнес:

— Спишь?

— Нет.

Через приоткрытую дверь было отлично слышно и оказалось, что так, не видя друг друга, разговаривать значительно легче.

— Соня, я давно хотел тебя спросить.

— Ну, спроси.

— Еще в Москве я нечаянно заглянул в твой мобильник. Пришла эсэмэска. Ты спала, я думал, вдруг что-то важное. Получилось нехорошо. Я удалил одно сообщение. Конечно, было бы разумней соврать, что я сделал это случайно.

— Что за сообщение?

— Сейчас скажу. То есть сначала я должен спросить. Кто такой Нолик?

— Старый школьный друг. Это его ты стер?

— Да.

— Зачем?

— Он написал, что любит тебя, постоянно о тебе думает. Он написал, а я удалил. И тебе ничего не сказал.

— Почему?

— Потому! Ладно, извини. Я очень раскаиваюсь. Ты можешь ему ответить завтра утром. Он, наверное, очень ждет.

— Ничего он не ждет. Он потом прислал еще три эсэмэски, в том же роде, и я ему давно ответила.

— Что? Конечно, это меня не касается, но все-таки, что ты ему ответила?

— Я ответила, что тоже его люблю.

— И давно?

— С четвертого класса.

— Ну, тогда я вас обоих поздравляю.

— С чем?

— С большим и прекрасным взаимным чувством. Прости, последний нескромный вопрос. Почему же вы в таком случае с этим Ноликом не поженились?

— Потому, что я его не люблю.

Дима встал с дивана, босиком прошел в прихожую, достал сигареты из кармана куртки, вернулся, закурил. Свет в спальне все так же горел, и было тихо.

— Соня, расскажи, кого ты любишь? — спросил он шепотом.

Она долго молчала, он решил, что заснула, не погасив света. Но услышал ее голос.

— Маму, дедушку, Федора Федоровича. Наверное, люблю Герду, дедушкину домоправительницу. Если бы она случайно не нашла на старой пристани шапку, которую сама для меня связала, никто никогда не узнал бы, что со мной случилось. Еще я очень любила папу. Его убил Бим, старый добрый друг нашей семьи, мой научный руководитель. Убил из-за паразита. Всю жизнь Бим пытался изобрести лекарство от старости. Но у него получались только яды. Вот одним из них он папу и отравил.

— Не вспоминай, не надо. Я знаю эту историю.

— Да, лучше не нужно вспоминать. Папы нет. Мама в Австралии. Дедушка в Германии. Федор Федорович в Москве.

— Я здесь, с тобой.

— Это твоя работа.

Свет погас. Дима докурил, немного еще постоял у приоткрытого окна, потом на цыпочках подошел к двери спальни, тихо прикрыл ее, отправился в кабинет, включил Сонин ноутбук.

Перед отлетом старик Агапкин предупредил его, что закачал туда много важных материалов.

— Объяснять долго. Прочитай, даже и без ее разрешения. Я тебе разрешил, этого достаточно. Когда вы окажетесь в степи, она может замкнуться, замолчать. Не стесняйся смотреть ее почту, слушать все ее разговоры, читать ее мысли. Ты должен знать все, что знает она, чувствовать, что она чувствует, иначе не справишься. Ты влюблен в Соню, потому я и потребовал, чтобы летел с ней именно ты. Мне важно, чтобы рядом был человек, которому она не безразлична. Но не теряй головы. Там будет так опасно, как ты даже представить не можешь. Оглянуться не успеешь, они сожрут Соню и тобой закусят.

Москва, 1922
— Вот что это? Что? Можете мне объяснить?

Дзержинский держал в руках предмет цилиндрической формы, отдаленно напоминающий кастрюлю среднего размера. В алюминиевые стенки были вделаны какие-то трубочки, проводки, краники.

— Насколько я понимаю, это шлем для чтения мыслей на расстоянии, — спокойно объяснил Бокий, — разве товарищ Гречко не приложил подробную инструкцию?

— Какую инструкцию? — Дзержинский поморщился. — Доносов страниц сто мне передали от вашего оракула вместе с этим агрегатом.

— Видимо, в качестве иллюстрации работы прибора, — тихо заметил Валя Редькин, — оракул хочет показать, как ему удается читать самые сокровенные мысли.

Дзержинский постучал ногтем по стенке агрегата, покрутил трубочки, краники, подергал проводки, тяжело вздохнул, узкими, красными от бессонницы глазами оглядел присутствующих.

— Сокровенные мысли. Валя, на вас, между прочим, тоже донос и на вас, Глеб. На весь спецотдел скопом, на каждого сотрудника в отдельности. Кстати, и на меня тут донос, даже два. О чем он думал, оракул ваш, когда отправлял мне это хозяйство?

Дзержинский поставил прибор на толстую картонную папку и подтолкнул через стол Бокию.

— Феликс, вы что, всю ночь читали? — спросил Бокий.

— Пролистал, надеялся найти хоть что-то дельное. Разумеется, не всю ночь, однако часа три убил.

— Лучше бы вы эти три часа поспали, — сказал Михаил Владимирович, — вы плохо выглядите.

— Отосплюсь на том свете, — мрачно проворчал Дзержинский. — На вас, Михаил Владимирович, тут тоже доносы имеются, на всю вашу семью, включая старую няньку и маленького внука. Но самые интересные, пылкие, можно сказать, высокохудожественные доносы на вашу дочь.

— Татьяна Михайловна — постоянная мишень для доносчиков, пишут, пишут на нее, все, кому не лень, — тихо, как бы размышляя вслух, заметил Бокий.

— Кому не лень, — усмехнулся Дзержинский, — на жену генерала Данилова грех не настрочить доносец.

— Феликс Эдмундович, они с восемнадцатого года не виделись и вестей никаких, — быстро произнес профессор, — а что, разве Павел стал генералом?

— О вашем зяте мы лучше говорить не будем! — Дзержинский раздраженно повысил голос и шлепнул ладонью по столу. — И сделайте милость, предупредите дочь, чтобы мнение свое о советской власти держала при себе, не болтала глупостей в университете, в госпитале!

— Феликс Эдмундович, я не понимаю, о чем речь, — ошеломленно пробормотал профессор. — Таня учится, работает, ей просто некогда болтать, и к новой власти она относится вполне лояльно, поверьте.

Железный Феликс повернулся к нему всем корпусом, тяжело уставился больными, красными, но чрезвычайно зоркими глазами.

— Михаил Владимирович, я очень надеюсь, что вы меня услышали. Мне бы не хотелось, чтобы разговор о вашей дочери возник опять в этом кабинете.

— Да, в самом деле, при чем тут Татьяна Михайловна? — воскликнул Валя. — В этом кабинете о ней совершенно не нужно говорить. Мы об оракуле беседовали, вот о нем давайте, о нем тут самое место!

— Да, оракул, — Дзержинский сдвинул белесые брови и постучал пальцами по столешнице, — с ним надо что-то решать. Это вопрос прежде всего к вам, Глеб. Он ваш протеже, вы за него отвечаете. В восемнадцатом он был хорош, когда читал лекции балтийским матросам о Шамбале, древней стране вечного коммунистического рая. Он увлекал их красивыми сказками, и это работало лучше любой политической агитации. Но теперь у нас двадцать второй. Оракул портит кастрюли и строчит доносы.

— А почему надо обязательно что-то решать? — Валя пожал плечами. — Не тратьте на него ваше драгоценное время, верните ему агрегат, не читайте всякой белиберды.

Дзержинский закурил, щурясь от дыма, взглянул на Валю.

— Не читать белиберды? А знаете, Валентин, тут, в этих бумагах, довольно большой процент правды. О вас, например, написано, что вы ни за что, никогда не согласитесь помогать нам. И вы действительно отказались. Ведь так, товарищ Редькин? Отказались?

— Разумеется, потому что это гадость, мерзость, любой порядочный человек на моем месте… — быстро, сквозь зубы, пробормотал Валя, и уши его запылали.

Михаил Владимирович громко закашлялся и под столом наступил ему на ногу. Бокий встал, как бы нечаянно грохнув стулом, и принялся насвистывать «Интернационал». Но Дзержинский все-таки услышал Валю, лицо его окаменело, глаза блеснули, он тихо и вежливо спросил:

— Как прикажете вас понимать, товарищ Редькин? В прошлый раз вы сослались на скверное самочувствие, а теперь вот выясняется, что это ваша принципиальная позиция? То есть наша работа, помощь нам для вас гадость? Мерзость?

— Феликс Эдмундович, позвольте, я объясню, — произнес профессор и еще раз наступил Вале на ногу. — Суть вашей просьбы заключается в том, чтобы Валентин участвовал в допросах подозреваемых, верно?

— Вам это откуда известно?

— Ниоткуда, — профессор пожал плечами, — догадаться несложно. Феликс Эдмундович, пожалуйста, выслушайте меня спокойно, без гнева. У Валентина уникальный дар. Тратить его на допросы все равно что забивать гвозди микроскопом. Во время каждого сеанса гипноза он теряет страшно много сил, он буквально тает, у него язык заплетается, никакой принципиальной позиции нет, Валя очень ослаб, у него расшатаны нервы, вы сами видите.

— Мы обеспечим ему усиленное питание и максимальный бытовой комфорт.

— Это, конечно, замечательно и в любом случае не помешает, но, боюсь, энергию, которую теряет Валя во время сеансов гипноза, компенсировать сливочным маслом невозможно. Да и не получится у него допрашивать. Ваши подозреваемые просто уснут, а заодно и следователи, и охрана.

— Неужели? Прямо вот так все сразу уснут? Вы же не засыпаете за операционным столом, когда Редькин вводит больного в летаргию, а, профессор?

— Я нет. А вот сестры, фельдшеры иногда клюют носами. Но дело даже не в этом. Феликс Эдмундович, вы представьте реальную ситуацию. Человека срочно надо оперировать. Наркоз давать нельзя. Слабое сердце, проблемы с легкими, с кровяным давлением. Единственный способ спасти жизнь — ввести больного в летаргию с помощью гипноза. Гипнотизеров полно, выступают на эстраде, предлагают свои услуги, пригласите их, они помогут допрашивать. Но доверить жизнь можно не каждому. Я бы свою или вот вашу, например, или жизнь Глеба Ивановича доверил бы только Вале Редькину.

Дзержинский скривился.

— Вот, пожалуйста, не надо делать из меня безмозглого дикаря! Я прекрасно знаю, что с Редькиным никто не сравнится, что дар его уникален. Если бы я в этом сомневался, Редькин уже давно был бы арестован. Я не собираюсь превращать его в машину для допросов и, как вы изволили выразиться, забивать гвозди микроскопом. Его помощь нужна в исключительных случаях.

Бокий встал за спиной Дзержинского, склонился к его уху и тихо произнес:

— Феликс, нет смысла.

— Что значит — нет смысла? — Дзержинский резко повернул голову. — Во время операций больные в летаргии говорят? Говорят! Сознание отключается, снимается контроль. Человек выкладывает всю подноготную. Значит, и допросить возможно!

Бокий обошел стол, сел, закурил, быстро взглянул на Валю, на Михаила Владимировича и обратился к Дзержинскому:

— Феликс, признайтесь, вы эту информацию получили от товарища Тюльпанова?

— Ну, допустим.

— И речь шла о случае с Линицким, верно?

— Вы удивительно догадливы, товарищ Бокий.

— У нас с вами служба такая, товарищ Дзержинский, нам без этого нельзя, — Бокий приподнялся, растянул губы в лягушачьей улыбке и шутовски поклонился. — Смекалка, бдительность, горячее сердце и чистые руки. Так? Я ничего не перепутал?

— Перестаньте юродствовать, Глеб, — поморщился Дзержинский, — какая разница, от кого я получил информацию? Она достоверна, я в этом не сомневаюсь.

Бокий вздохнул и покачал головой.

— Феликс, ну как она может быть достоверна, если доктор Тюльпанов на операции не присутствовал? Вместе с остальными был выставлен вон из операционной. Он ничего не видел и не слышал. А фонограф сломался, записи не сохранилось. Он ничего не знает, он врет вам, а вы уши развесили.

— Даже если бы Тюльпанов присутствовал, он бы уснул, — добавил Валя, — он очень внушаемый человек, гипнозу поддается легко. Тюльпанов бы уснул, а потом пересказал бы вам свои сновидения, и вы бы это сочли достоверной информацией.

— Сновидения, — Дзержинский вдруг расслабленно откинулся на спинку кресла. — Вот, неделю назад было у меня сновидение, наяву, прямо тут, возле подъезда Лубянки, возник ваш оракул, а с ним мужичок. Борода седая, окладистая, глазки голубые, добрые. Весь обвешан бубенцами, цветными ленточками, зеркальцами, весь звенит и сверкает. Посланник с Беловодья, ясновидец и пророк. Выразил свою готовность служить советской власти.

— Да, Гречко приводил это чучело ко мне, — кивнул Бокий, — требовал, чтобы его зачислили в штат спецотдела.

— И вы отказали, — Дзержинский укоризненно покачал головой. — Поспешили вы, Глеб. А вдруг мужичок и в самом деле ясновидец? Он бы помог нам, раз товарищ Редькин отказывается. А, кстати, как дела у него, у вашего Линицкого? Я слышал, он опять попал в госпиталь?

— Операционная рана открылась и все не заживает, кровоточит, — объяснил профессор.

Зазвонил один из аппаратов на столе. Дзержинский взял трубку, долго, молча слушал, помрачнел, закурил, тихо буркнул: «Ни в коем случае!», бросил трубку и уставился на Бокия:

— Ну, так на чем мы остановились? Тюльпанов врет, говорите?

— Ладно, выражусь мягче. Сочиняет, — Бокий усмехнулся, — выдает желаемое за действительное. Феликс, я находился в операционной, от первой до последней минуты. Могу засвидетельствовать, что больные в летаргии молчат или бредят, так это было с Линицким. Бред никакой пользы следствию принести не может, наоборот, выйдет ерунда и путаница.

Железный Феликс низко опустил голову, и стала видна большая бледная, словно восковая, плешь. Он выглядел больным и безнадежно усталым. Михаил Владимирович невольно вспомнил темные слухи, будто в отрочестве Дзержинский случайно из отцовского охотничьего ружья застрелил свою младшую сестру. Правда это или нет, но психика его надломлена. Он почти не спит, загрузил себя должностями сверх меры. Ради чего?

«Он, как и Ленин, слишком умен, чтобы по сей день фанатично верить в идею построения насильственного рая на земле, — думал профессор, — крови на нем много, терять ему нечего. Застарелый туберкулез сжигает его легкие, долго он не протянет. А все-таки в глубине его души теплится совесть, смутное, слабенькое понимание, что ответ держать придется. Он возится с беспризорниками, пытается помочь сиротам, накормить, одеть, согреть. Стоп. Зачем я пытаюсь судить его? Нет, я не сужу, просто хочу оценить уровень опасности. Он пока главный в этом страшном здании, от него многое зависит. Вероятно, оракул с его аппаратом и доносами — только формальный повод. Он пригласил нас троих не для того, чтобы обсуждать эту ерунду. Когда он говорил о Тане, открыто угрожал мне? Или только предупреждал?»

— Ладно. Пока оставим этот разговор, — сказал Дзержинский, исподлобья взглянув на профессора, — ну, а что у вас с вашим препаратом?

— Феликс Эдмундович, вы ведь знаете, в восемнадцатом году один из ваших сотрудников расстрелял мою лабораторию, убил всех подопытных животных.

— Никакой он был не наш сотрудник, но не важно. Четыре года прошло, все забыть не можете, — Дзержинский кивнул на толстую папку. — Вот тут оракул пишет, что препарата у вас достаточно, опыты вы продолжаете и недавно омолодили обезьянку. Правда это?

— Препарата практически не осталось, только неприкосновенный запас. А про обезьянку — правда, — быстро ответил Бокий за Михаила Владимировича, — зверька удалось спасти из под ножа. Дело Бубликова помните?

— Спирит, который как раз и помешался на опытах профессора Свешникова? Вот, оракул тоже помешался, хорошо еще, никого пока не зарезал.

— Все впереди, — зло проворчал Валя.

Дзержинский покосился на него, закурил очередную папиросу и задумчиво, как бы размышляя вслух, произнес:

— Товарищ Гречко предлагает срочно снарядить экспедицию в Вуду-Шамбальскую губернию. С помощью тайной науки «Дюнхор» он намерен наладить добычу таинственного паразита и уже без всякого участия профессора Свешникова осуществить омоложение и продление жизни всех членов Политбюро.

Бокий тихо присвистнул, профессор покачал головой, Валя нервно рассмеялся и сказал:

— Отлично, пусть отправляется и захватит с собой ясновидца из Беловодья, с бубенцами авось веселее будет.

Дзержинский, не удостоив его взглядом, обратился к профессору:

— Если не ошибаюсь, вы еще в восемнадцатом году говорили, что вам для продолжения опытов экспедиция в Вуду-Шамбальские степи необходима?

В кабинете повисла напряженная тишина. Такой поворот для всех оказался неожиданным, и, судя по тому, как остекленели глаза Дзержинского, как тяжело задвигалось адамово яблоко на его тощей шее, беседа подошла к апогею, к основной цели.

— Феликс, об этом пока не может быть речи, — нарочито спокойно произнес Бокий.

— Почему? — Дзержинский поднял светлые брови, изображая искреннее удивление. — Там сейчас спокойно, там утвердилась советская власть.

— Феликс, мне странно, что вы не понимаете. Профессор Свешников никуда ехать не может.

Но Дзержинский не услышал его или сделал вид, что не услышал. Зазвонил телефон, он поднял трубку, сказал кому-то, что освободится через пару минут, и раздраженно бросил трубку.

— Товарищ Свешников, когда вы намерены ехать в экспедицию? — обратился он к Михаилу Владимировичу так, словно Бокия вовсе не было в кабинете.

— Я готов, как только Владимир Ильич почувствует себя лучше. В любом случае, это должно быть его решение, а не мое и не ваше.

Телефон опять зазвонил. Взяв трубку, Дзержинский нахмурился, глухо произнес:

— Да, вам правильно доложили. У меня. Да, конечно. Прямо сейчас отправляю, — он тяжело поднялся, вышел из-за стола, хмуро взглянул на профессора. — Крупская звонила, Старику опять плохо. Автомобиль нужен вам?

— Нет, спасибо.

Дзержинский сухо попрощался. В приемной скопилось много народу. Ни на кого не глядя, Бокий, Валя и Михаил Владимирович быстро вышли в коридор.

— Кажется, он самому себе неприятен в этой роли, — произнес сквозь зубы Бокий, когда спускались вниз по лестнице.

— Было бы хуже, если бы в этой роли он себе нравился, — тихо заметил Валя.

— Знаете, вы бы уж помолчали! Забыли, где находитесь? Впредь извольте выбирать выражения, а то я вас сам, лично, арестую!

— Глеб Иванович, виноват, понимаю, что подвел вас. Не сдержался.

Они оба вышли проводить профессора к автомобилю. Валя, прощаясь, успел быстро прошептать:

— Вас хотят убрать подальше от Ленина. Это совершенно ясно. Ветер дует со стороны Кобы, этакий холодный, зловонный ветерок, пока слабенький, но крепчает.

Москва, 2007
Иван Анатольевич Зубов удивился и перепугался, не застав старика дома. Он долго трезвонил в дверь, потом открыл своим ключом, вошел в пустую тихую квартиру, обнаружил некоторый беспорядок. Кровать не застелена. Кухонный стол в крошках, стакан с недопитым чаем, грязная тарелка в раковине, собачья миска с остатками овсянки на полу. Чайник холодный, значит, позавтракал старик давно или вообще не завтракал.

Зубов первым делом позвонил Агапкину на мобильный и, набрав номер, тут же услышал мелодию «Турецкого марша». Телефон валялся на диване в кабинете. Иван Анатольевич позвонил Римме. Помощница по хозяйству напомнила, что сегодня у нее выходной, и заверила, что вчера вечером она оставила старика и щенка в добром здравии, в чистой квартире, с полным холодильником продуктов.

Еще немного побродив по квартире, Зубов обнаружил, что в прихожей нет куртки и зимних ботинок Федора Федоровича, а также поводка Мнемозины.

— Старик отправился погулять с собакой, — пробормотал Зубов и тяжело опустился в кресло в кабинете, — все нормально, нечего волноваться. Впрочем, может, выйти во двор, поискать их?

На столе стоял открытый ноутбук, экран был темный, но сбоку мигала лампочка. Иван Анатольевич не удержался, тронул кнопку, вывел компьютер из спящего режима.

«Федор, не морочь мне голову, я почти уверен, они ему помогли!»

Это было послание из Зюльт-Оста, начало утренней переписки с Даниловым. Несколько секунд Иван Анатольевич колебался, чувствовал, что поступает нехорошо, и если старик застанет его за чтением своей личной почты, разозлится страшно. Однако любопытство пересилило. Зубов стал читать.

«Кто? Четверка? Берия, Маленков, Булганин, Хрущев?»

«Конечно. Кто же еще?»

«Миша, ты правда не понимаешь или придуриваешься, как всегда?»

«Федор, но ведь известно, что они вели себя неадекватно. Долго не вызывали врачей. Когда было совершенно очевидно, что с хозяином беда, Берия заявил: Иосиф Виссарионович спит. Хрущев с Булганиным вообще не решились зайти в комнату, где он лежал».

«Миша! Вызвать врачей значило придать огласке случившееся. А им требовался тайм аут. Им надо было договориться, как действовать дальше. Кстати, это полностью противоречит версии заговора и убийства. Если бы они решили убрать хозяина, все бы продумали заранее, не допустили бы никаких странностей, двусмысленностей, ни малейшего повода для подозрений. Но их поведение говорит о том, что они не ожидали, испугались, растерялись. Не забывай, они всего лишь люди. У них кишка тонка убрать Кобу».

«Федор, я не спал всю ночь по твоей милости. Твои вчерашние туманные намеки: плагиат, фрактальность времени почти свели меня с ума. Почему анализ событий первого, второго марта пятьдесят третьего года ты назвал „отличной подсказкой“? Изволь объяснить, что ты имел в виду?»

«Ладно, попробую. Только, будь любезен, не перебивай! После войны требовалась свежая глобальная идея. Ненависть надо подогревать, иначе поток страданий скудеет. Сталин должен был выработать новый заряд, вызвать мощную судорогу, довести людей до неистовства. Но ничего, кроме сионистского заговора, он не сумел придумать. А это был плагиат. Совсем недавно остыли печи Освенцима. Требовалось нечто оригинальное. Он пытался сдобрить антисемитскую кампанию медицинской темой, чтобы заимствование идеи у побежденного собрата не выглядело столь явным. Жалкая уловка лишь подтвердила, что он слаб и бесплоден. Плагиат — это диагноз, причем смертельный. В панике он решил прекратить кампанию. В ночь с первого на второе марта готовые номера „Правды“ и „Известий“ спешно переверстывались, снимались все материалы о шпионско-диверсионной деятельности сионистских организаций и еврейских врачей».

За пространным ответом Агапкина следовал короткий вопрос Данилова:

«То есть ты считаешь, Сталин сам отдал распоряжение?»

«Я не считаю, я знаю точно! — отвечал Агапкин со свойственным ему апломбом. — Коба приказал Игнатьеву, тогдашнему министру МГБ. Но это была его вторая фатальная ошибка. Он метался в отчаянии. Сначала ему следовало придумать нечто новое, а потом уж отменять кампанию. Если бы придумал, возможно, получил бы отсрочку».

«От кого? Кто имеет такие полномочия, чтобы дать отсрочку?» — немного ехидно спрашивал Данилов.

«От нашего общего знакомого», — отвечал Агапкин, и легко можно было представить, с каким сердитым выражением лица он стучал по клавишам.

«Наш пострел везде поспел?» — продолжал ехидничать Данилов.

«Миша, его присутствие на даче в Кунцеве для меня очевидно! — кипятился Агапкин. — Как ты думаешь, почему все воскресенье первого марта никто не решился войти к хозяину? Старый человек, больной, двенадцать часов не подает признаков жизни. Не завтракает, не обедает, не отвечает на телефонные звонки. Полный дом охраны, прислуги. Люди, главная обязанность которых — он, его безопасность, его жизнь, оцепенели в тот день».

«Они боялись его тревожить?» — неуверенно предположил Данилов.

«Миша, они отвечали за него! Каждый из них рисковал головой, если с ним что-то случится, а помощь не будет вовремя оказана. Но никто не смел приоткрыть дверь, хотя бы заглянуть. Они вели себя неадекватно, по собственным их свидетельствам, они были как завороженные. С десяти утра до десяти вечера охрана и прислуга топтались под дверью, спорили, кто зайдет. И только в половине одиннадцатого, с пакетом из ЦК, к хозяину решился заглянуть дежурный охранник Лозгачев. Хозяин лежал на полу, парализованный, в мокрых пижамных штанах. Он обмочился. У него были открыты глаза. Знаешь, когда человек падает на пол, звук довольно громкий. Все двенадцать часов охрана прислушивалась к каждому шороху, но не слышала, как он грохнулся».

«Стоп, Федор! Там была звукоизоляция, они ничего не могли услышать!»

«Миша! Все комнаты Сталина оборудовались особой системой сигнализации. Датчики вделаны в двери, в мебель! Охрана обязана была следить за каждым его передвижением!»

«Ладно, Федор, я согласен, двенадцать часов бездействия охраны — загадка. У тебя есть ответ? Почему они не могли войти?»

«Потому, что он был там не один! Миша, я понимаю, после бессонной ночи у тебя голова работает скверно, и все-таки сосредоточься! Это важно! Коба своего рода шедевр, уникальный экземпляр. Прежде чем отправить его на свалку, нужно было убедиться, что он действительно стал бесполезен. И вот явилось компетентное лицо».

«Кто?»

«Он, Миша, он. Наш знакомый, как ты выразился, наш пострел. Коба был его протеже, его детище. Ты же сам это понимаешь, зачем спрашиваешь в десятый раз — кто? Скорее что, чем кто! Нечто. Сгусток мрака. Я не исключаю, что оно присутствовало там и в своем человеческом обличии, которое хорошо известно мне, тебе и теперь, к несчастью, Сонечке. Так вот, никто, кроме Сталина, его увидеть не мог. Однако никто не должен был видеть Сталина, пока он находился в диалоге со своим гостем. Мокрые штаны, паралич, вонь. Таков был результат визита».

«Федор, допустим, я соглашусь с твоей версией, но скажи, разве им важно, чтобы идеи, которые стравливают людей и порождают страдания, были новыми и свежими? Борьба с космополитизмом началась в сорок восьмом году. Аресты, пытки, расстрелы, предательства, убийства. Разве мало страданий? Какая им разница?»

«Миша, ты не понимаешь! Представители этого ведомства жаждут видеть себя творцами. Однако создать ничего не могут, кроме глумливых карикатур и разрушительных идей. Они тешатся иллюзией, будто этои есть настоящее творчество. У них свои критерии пользы и оригинальности. Идея должна не только работать, но и блистать, поддерживать иллюзию творчества».

«Спасибо, Федор, ты все объяснил мне, сонному тупице, ты разложил все по полочкам. Однако я так и не понял, при чем здесь фрактальность времени?»

«При том, Миша, что они обязаны нравиться себе и своему руководству. Руководство не выносит банальных идей, не прощает слабости. История с отбраковкой непригодного орудия должна повториться».

«Позволь, но разве наш пострел тоже орудие?»

«Конечно! Только более высокого уровня! Миша, прости, Мнемозина просится гулять, вернусь, продолжим».

В прихожей хлопнула дверь. Зубов едва успел выключить ноутбук, отскочить от письменного стола, схватить первую попавшуюся книгу и сесть в кресло, придав своему лицу невинно скучающее выражение. Влетела с радостным лаем Мнемозина, затем, ковыляя и ворча, явился Агапкин.

— Иван, ты что здесь делаешь?

— Ну, здравствуйте! — Зубов недоуменно пожал плечами. — Сегодня воскресенье, у Риммы выходной, вот я пришел побыть с вами, погулять с собакой.

— Я уже сам погулял, как видишь, — не без гордости заявил старик, — я же предупреждал тебя, что скоро все буду делать самостоятельно.

— Мне уйти? — обиженно спросил Зубов.

— С какой стати? Ты мне нужен, Иван. Сейчас позавтракаем и займемся схемой лабиринта.

— Чем, простите?

— Лабиринтом, Ваня. Там, в степи, между дворцом Йорубы и развалинами храма сонорхов есть древний подземный лабиринт. Когда-то я набросал его схему, теперь ее нужно восстановить.

Глава восемнадцатая

Берлин, 1922
Зал в кинематографе «Братья Люмьер» был маленький, на сотню человек, но заполнилось меньше трети. Федор не мог разглядеть публику. Князь усадил его в первый ряд и предупредил, что вертеть головой не нужно. Всякие люди могут прийти, белых эмигрантов много. Не ровен час, узнает кто-нибудь.

— Так, может, мне вообще не стоило приходить? — спросил Федор.

— Э, дорогой, ты уже пришел, значит, так распорядилась судьба, — сказал князь.

Впрочем, никакой он был не князь. Свежие красно черные афиши на тумбах перед зданием кинематографа, у оконца кассы и в фойе гласили:

Впервые в Берлине! Балет «Борьба магов».

Всемирно известный тибетский целитель Георгий Гурджиев представляет труппу своих учеников, посредством танца в собственной постановке наглядно демонстрирует скрытые способности человека к бесконечному самосовершенствованию.

Сверху красовался портрет князя, схематичный, весьма лестный, но узнаваемый по выпученным глазам, пышным усам и голому черепу.

— Да, дорогой, не удивляйся. Я и есть Гурджиев, великий гуру. Ты, конечно, сразу узнал меня, но не поверил, что тебе выпало такое счастье, такая честь. Думал, случайное сходство, да?

Федор никогда прежде о великом гуру Гурджиеве не слыхал, но нахмурился и кивнул, показывая всем своим видом, что да, так и есть.

— Ты можешь по прежнему называть меня князем. У меня в роду по отцовской линии греческие Палеологи, так что я больше чем князь. А почему Нижерадзе, я тебе потом объясню.

В зальчике погас свет, открылся занавес. Князь восседал перед белым полотнищем экрана, в глубине ярко освещенной эстрадки, на стуле с высокой спинкой. С краю стояло фортепиано, тощий длинноволосый юноша в бархатной куртке страстно ударил по клавишам. Звуки, извлекаемые юношей из расстроенного инструмента, походили на ритмический звон бубна.

На эстрадку гуськом, неровным строем, вышли мужчины и женщины, босые, в одинаковых белых костюмах. Шаровары, просторные рубахи до колен. Всего одиннадцать человек, разного возраста и вовсе не балетного телосложения. Музыка смолкла. Люди застыли в разных неестественных позах, спиной к залу, лицом к гуру, но так, чтобы не закрыть его от публики. Он молча, сурово глядел в зал. Стало идеально тихо, затем раздались покашливания, шорох, скрип кресел. Гуру трижды хлопнул в ладоши, пианист, тряхнув шевелюрой, ударил по клавишам. Люди принялись вразнобой топать, крутиться, поднимать руки и ноги.

Сначала Федору показалось, будто каждый делает, что хочет, повинуясь ритму дребезжащих клавиш. Но скоро он заметил, что ритма никакого нет и люди на сцене делают именно то, чего не хотят. Выворачивают ступни и кисти, изгибаются в судорогах, крутят головами так, что кажется, вывихнут шеи. Движения их слишком резки, неестественны, неудобны. Федор сидел совсем близко и видел мучительные гримасы на лицах. Безобразные, неуклюжие движения и гримасы превращали танцоров в одинаковых механических кукол. Трудно было отличить женщин от мужчин, молодых от пожилых.

Действо длилось минут двадцать. Федор все-таки не удержался, стал украдкой поглядывать по сторонам.

В первом ряду, справа, через несколько стульев от него, сидел пожилой полный господин с бородкой и внимательно смотрел на сцену. Возле господина дама. Взбитая, морковного цвета прическа и кончик носа.

Слева никто не сидел, Федор осмелел и оглянулся назад. Публика собралась вполне случайная, разноперая. Конторские и уличные барышни, молодые люди студенческого и богемного вида, демобилизованные военные, бюргеры среднего возраста, обоего пола. В последнем ряду парочка каких-то смутных оборванцев. Все напряженно застыли и были поглощены тем, что происходило на сцене. Только где-то в центре зала мирно дремала одинокая старушка.

Федор виском почувствовал неодобрительный взгляд князя и повернулся к сцене. Танцоры продолжали вывихивать конечности и биться в судорогах. Наблюдать это было тяжело. Федор переключил внимание на князя и с удивлением заметил, что глаза гуру томно прикрылись, усы дрожат, рот оскален, поблескивает сталь зубов, на лбу капельки пота. Руки сжимают тонкие, обитые бархатом подлокотники так сильно, что побелели ногти. Физиономия выразила нестерпимое блаженство, вот сейчас сквозь дребезг фортепиано и топот босых ног прорвется звериный рык и на гульфике княжеских брюк проступит темное влажное пятно.

Но ничего этого не произошло. Князь внезапно распахнул глаза и хлопнул в ладоши так громко, что в ушах зазвенело. Музыка умолкла. Люди на сцене замерли, каждый в той позе, в какой застал его хлопок, а потом один за другим, как кости домино, стали валиться на пол, с тупым деревянным стуком, не меняя поз, не пытаясь удержаться на ногах или хотя бы смягчить падение.

Федор приподнялся. Он был уверен, что кому-то из упавших нужна медицинская помощь. Но князь сердито посмотрел на него и сделал повелительный жест, обращенный к нему лично, мол, сиди, не дергайся.

Зал ошеломленно молчал. Артисты полежали немного и зашевелились, стали неловко подниматься на ноги, отряхиваться, кланяться. Но никто из них не улыбнулся. Лица остались замороженно серьезными. Когда поднялась последняя, пожилая полная женщина с астматической одышкой, зал проснулся и зааплодировал.

Нельзя сказать, что овации были бурными и продолжительными, но какая-то барышня тонко выкрикнула из зала по русски:

— Месье Гурджиев! Вы гений! Я преклоняюсь перед вами!

Старушка, спавшая в центре зала, встрепенулась, мелко тряся желтыми кудряшками, засеменила к сцене с букетиком вялых хризантем. Пианист помог ей подняться по ступенькам. Князь встал ей навстречу, принял букет и поцеловал руку. Занавес закрылся, старушка осталась на сцене.

Позже, во время ужина в кафе возле кинематографа, Федор узнал, что это не просто старушка, а тоже гуру, близкая подруга покойной Блаватской, некая мисс Купер, родом из Америки.

Ужин проходил в отдельном зале. Стол был накрыт невиданными яствами. Жаренные целиком молочные поросята и осетры, серебряные вазочки с черной и красной икрой, кулебяки, расстегаи. Тут же в зале стоял настоящий мангал, на углях с шипением подрумянивались шашлыки. Два толстых повара летали, как белые воздушные шары по маленькому залу, от стола к мангалу, от мангалу к огромному самовару. Вокруг самовара на белых салфетках стояли корзинки со сладостями и фруктами.

Собрались все, кто участвовал в балете, включая пианиста. В обычной одежде они выглядели вполне нормальными людьми, только лица оставались мрачно напряженными. Князь восседал во главе стола. По правую руку от него трясла кудряшками мисс Купер. По левую он усадил Федора, налил ему полный стакан водки.

— Пей, дорогой, у тебя был тяжелый день, тебе нужно расслабиться.

— Спасибо, я не пью, — Федор вежливо отстранил его руку со стаканом.

— Пей, я сказал, — князь опять поднес стакан к его губам и грозно вытаращил глаза.

— Не буду, — Федор накрыл стакан ладонью и попытался с силой придавить его к столу, вместе с рукой князя.

Князь не ожидал этого, стакан выскользнул на пол, водка разлилась по ковру.

— Если вы не прекратите, я встану и уйду, — быстро прошептал Федор князю на ухо.

За столом все молча смотрели на них. Только повара продолжали бесшумно летать, а старушка придвинула к себе вазочку с паюсной икрой и принялась поедать ее ложкой, иногда закусывая кусочками хлебного мякиша.

Князь еще минуту таращился на Федора, потом взял чистый стакан и наполнил его, но уже не из бутылки, а из графинчика, стоявшего возле его тарелки. Федор обратил внимание, что и себе князь наливал из графинчика.

— Пей! — громко, грозно приказал князь.

Стакан опять оказался у губ Федора.

— Не буду! — повторил Федор.

Он хотел подняться, но князь под столом наступил ему на ногу и прошептал:

— Это вода, дурак, понюхай.

Правда, в стакане была вода. Федор выпил. Князь тут же сунул ему в рот кусок копченой семги.

— Теперь все пьют и едят. Благословляю трапезу сию, — торжественно объявил князь.

Послушно застучали ножи и вилки, но никто так и не произнес ни слова. Князь встал, подошел к самовару, наложил в тарелку сладостей, вернулся к столу и поставил эту тарелку перед полной астматической дамой.

— Ты будешь кушать это.

— Учитель, мне нельзя сладкого, — робко произнесла дама.

— Из моих рук можно все. Кушай, не бойся.

— Да, учитель, — дама принялась ковырять вилкой кубик лукума.

Князь отечески потрепал ее по щеке, подошел к тощему маленькому мужчине и придвинул ему тарелку с селедкой.

— Учитель, мне нельзя соленого, у меня больные почки.

Следующей оказалась маленькая юная барышня с личиком грустного мопса. Перед ней князь поставил тарелку с ломтями сала и налил полный стакан вишневого ликеру.

Так он обошел всех, потчуя каждого тем, что этому человеку нельзя или чего он терпеть не может, придумывая тошнотворные сочетания вроде селедки с вареньем или лукума с икрой. Особенно нравилось ему поить крепким спиртным непьющих. Ученики говорили на разных языках, на русском, английском, французском и немецком. Он всех понимал и всем отвечал по русски. Они его тоже понимали и слушались беспрекословно.

Вернувшись на место, князь принялся за еду. Ел он много, жадно, неряшливо. В утробе его исчез небольшой осетр, почти целиком, половина поросенка, две палки шашлыка, гора овощей, гигантские букеты зелени. Все это он запивал водой из графинчика, иногда вином. Впрочем, Федор успел заметить, что в бутылках, из которых подливал себе князь, был то ли сок, то ли компот.

— Вы не лопнете? — осторожно спросил Федор, увидев, как с очередной тарелки исчезают приторные восточные сладости.

— Не волнуйся, дорогой. Я много энергии трачу, мне нужно хорошо кушать.

— Скажите, что вы с ними делаете? Зачем вам это нужно? Зачем это им?

Князь повернул к Федору лоснящееся, красное лицо. Усы слиплись от жира, на них висел листик петрушки.

— Запомни, дорогой. Каждый делает, что хочет. Никто не может ему помешать. Но люди не умеют хотеть. Я учу их понимать себя и свои желания.

Барышне-мопсу стало плохо. Она сползла со стула и калачиком свернулась на ковре. Федор подошел, поднял ее. Она что-то лопотала по английски, прижимая ладонь к правой стороне живота. Скорее всего, ее мучила печеночная колика. Пианист тоже свалился, стал дергаться и задыхаться. Пожилой маленький мужчина пополз на четвереньках, пытаясь поймать за подол платья молодую рыжеволосую женщину, которая с пьяным хохотом скакала и увертывалась от него.

— Нужно вызвать карету «скорой помощи», да не одну, — сказал Федор, вернувшись к князю.

— Ничего не нужно, дорогой, — князь вытер салфеткой жирные усы, поднялся и трижды оглушительно хлопнул в ладоши.

Звон прошел по маленькому залу. Смолкли всхлипы, стоны, пьяный хохот. Через пару минут все, включая барышню-мопса и тощего пианиста, смирно сидели на своих местах и с выражением рабской преданности смотрели на учителя. Только старушка мисс Купер уютно дремала в уголке, в пухлом кресле.

— Мало у кого из людей есть душа, — негромко произнес князь, — ни у кого нет души от рождения. Душу надо приобрести. Те, кому это не удается, умирают. Атомы распадаются, ничего не остается. Некоторые приобретают душу лишь частично, и тогда они подвергаются чему-то вроде перевоплощения, что позволяет им продвинуться вперед. Лишь немногим удалось достичь бессмертия души. Но таких всего несколько человек.

Ученики слушали, затаив дыхание. Федор уже заметил, что понимают по-русски далеко не все. Среди двенадцати учеников были англичане и немцы. Точного соотношения Федор пока не определил.

Князь сделал очередную паузу, поработал глазами. Выпученный, налитый кровью взгляд завораживал учеников. Они сидели смирно и почти не дышали.

— Женщины могут приобрести настоящую душу лишь в контакте и сексуальном единстве с мужчиной, — произнес князь, громко рыгнул и сел.

Пиршество продолжилось. Опять прилетели белые повара, на столе появились медные открытые кофейники, маленькие чашечки. Князь пил крепчайший турецкий кофе, курил и больше ничего не ел, кроме гущи, которую выгребал ложкой со дна каждой выпитой чашки.

— Скажи, дорогой, ты знаешь всех главных большевиков? — тихо обратился он к Федору.

— Вы имеете в виду членов Политбюро? — осторожно уточнил Федор.

— Я имею в виду ближний круг Ленина. Самых главных, кто все решает.

— Как вам сказать? Я врач, но, в общем, мелкая сошка.

— Не ври, дорогой. Не бойся, никто нас тут не слышит. Ты лечишь Ленина. Других ты часто видишь. Троцкий, Бухарин, Сталин, Рыков, Зиновьев, Каменев. Этих ты должен знать.

— Ну, допустим.

— Хорошо. Вот теперь я загадаю тебе загадку, — князь закурил и дал прикурить Федору, — кто из них, когда был маленький, весело пошутил, запустил свинью в синагогу? Не спеши, подумай. Потом ответишь.

Князь приложил палец к губам. Федор заметил, что все за столом опять притихли, повернули головы. Старушка мисс Купер проснулась, с решительным и бодрым видом ковыляла к своему месту у стола, по правую руку от учителя. Рядом встала молодая рыжеволосая женщина. Она оказалась русской, звали ее Зинаида. Трясущимися ручками старушка извлекла из своего объемного ридикюля стопку помятых листков.

— Господа, прошу внимания, — сказала Зинаида, — сейчас мисс Купер прочитает нам небольшой отрывок из своего труда о графе Сен-Жермене.

— Теперь у нас литературные чтения? — спросил Федор.

— Молчи и слушай, — сердито прошипел князь, — это не просто бабка, это великая бабка. С самой Еленой Петровной дружила.

— Кто такая Елена Петровна?

— Потом объясню. Молчи!

Старушка высоким дребезжащим голосом принялась читать с мятых листочков по английски. Рыжая Зинаида прилежно переводила на русский и на немецкий.

— Редкая ученость, неведомые большинству людей озарения, великая сила. Великая миссия привнести в материальный мир часть незримой духовной жизни — вот что такое граф Сен-Жермен. И вот что доказывает его связь с Великим Центром, откуда он пришел. И хотя он никогда не искал славы и не руководил каким-либо массовым движением, следы его влияния можно найти во многих обществах. Дело его не удалось, и он исчез бесследно. Прекратилась ли его деятельность? Нет! Некоторым, особенно развитым личностям, выпадает доля оказывать воздействие непосредственно, тайно, на физическом или на сверхъестественном уровне. В прошлом веке попытка не удалась. Но граф продолжает свое дело. Он явится, как только решит, что это необходимо, то есть в нашу эпоху, в эпоху, которая своими смутами и волнениями отмечает конец цикла и начало нового периода человеческого существования.

В пансион Федор вернулся на рассвете. Шел пешком, благо было недалеко. Знобило, мучила изжога. Он так устал, что не сразу заметил бредущего следом серого призрака в шляпе, а когда заметил, помахал ему рукой как доброму приятелю. Призрак наверняка устал не меньше него.

Пришлось долго звонить. Хозяйка в банном халате и папильотках открыла минут через десять. В ответ на извинения нахмурилась и проворчала, что если постоялец возвращается, когда все спят, ему следует заранее попросить ключ от входной двери.

Оказавшись в своей комнате, Федор заставил себя умыться и почистить зубы. Наконец залез под перину, свернулся калачиком, подумал, что загадка князя слишком уж проста. Он сразу понял, кто из ближнего круга мог в детстве так мерзко нашалить.

— Но вдруг я ошибаюсь? Я ведь не так хорошо их знаю. Интересно, на какие средства князь устроил это пиршество? Почему на меня не действует его выпученный взгляд? Господи, какое счастье, что не действует, Господи, спасибо, что я не поддаюсь, — бормотал он в подушку, пока не заснул.

Вуду-Шамбальск, 2007
Часов до четырех утра Дима прилежно изучал содержимое Сониного компьютера, лавина непонятной информации ошеломила его, он не знал, как к этому всему относиться.

Он видел собственными глазами ожившего и вставшего на ноги старца Агапкина, хрустальный череп и самих тварей, танцующих под музыку Равеля. Он не мог просто отмахнуться от всего остального и сказать себе: чушь, бред.

Художник Альфред Плут за сто лет до изобретения микроскопа разглядел и точно изобразил микроскопических паразитов. Господин Хот не изменился с 1913 года по сей день, не отбрасывает тени и намерен в ближайшие лет сто развязать глобальную войну между мужчинами и женщинами. Некто Дассам, степной целитель, с которым познакомился путешественник Никита Короб пару веков назад, до сих пор обитает здесь, и есть шанс, что он поможет Соне.

Как именно поможет и в чем состоит опасность, Дима понять не мог. Когда Соню похитили, это было конкретно, ясно. Похищение устроили грамотно, надо отдать им должное. Пожар в лаборатории, обугленный труп, который опознать невозможно. Если бы не случайность, если бы не шапка, найденная на берегу, Соню вполне могли до сих пор считать погибшей при пожаре.

Вряд ли они опять решатся ее похитить.

Оба старика, Данилов и Агапкин, твердили в своих посланиях о какой-то инициации. Якобы для Сони эта инициация чудовищно опасна. Хот непременно ее устроит. Когда, каким образом, никто не знает. Соня должна ее пройти. Соне категорически нельзя ее проходить. Соня может ее пройти так, что никто, в том числе она сама, не заметит, ни о чем не догадается, но последствия окажутся роковыми.

У Димы щипало глаза, строчки расплывались. Он умывался холодной водой, курил в окно, опять садился к столу. Прочитано было процентов двадцать из всего объема информации. К половине третьего ему стало казаться, что у Сталина на портрете шевелится ус. В три, когда он в очередной раз отправился умываться, в зеркале над раковиной возникла администраторша. Она улыбалась, держала в руке какую-то белую толстую веревку. Дима зажмурился, подставил голову под кран. От холодной воды полегчало. Администраторша исчезла.

Без десяти четыре сильный порыв ветра из приоткрытого окна вздыбил шторы, раздался тихий женский смех. Дима не сразу догадался, что просто люстра качается и звенят хрустальные подвески. Он закрыл окно, выключил компьютер, отправился в гостиную, залез под одеяло. Прокручивая в голове прожитый день, он вспомнил, что Соня еще с утра была жутко напряжена, ей повсюду мерещились участники ее похищения. То электрик показался похожим на слугу с яхты, то наладчика оборудования она приняла за Гудрун Раушнинг.

Эту Гудрун Дима никогда не видел, Зубов рассказывал о ней. Патологоанатом, которая вколола Соне дозу снотворного при похищении, а потом как бы случайно заперла Зубова в холодильнике морга, когда он явился опознавать обгоревший труп. Чудовище, по словам Зубова, имело вполне нормальный женский облик. Рыжая, яркая, грудастая баба. Между тем наладчик был лысый, жирный, тусклый мужик.

«Сонин ноутбук, который остался на яхте, ждал ее в лаборатории. Странные записки, по русски и на латыни. Пробирки с кровью. Допустим, они уже здесь, — думал Дима, — допустим, электрик действительно слуга с яхты, а наладчик — Гудрун Раушнинг. Но что они собираются делать?»

Уже на границе сна и яви возник образ маленького хрупкого старичка шамбала, дворника в телогрейке и шапке ушанке. Он лихо орудовал лопатой, расчищал дорожку возле лабораторного корпуса. Соня стояла у окна, прижавшись лбом к стеклу, смотрела на старичка. В тот момент она совсем оцепенела. От нее веяло холодом, даже голос у нее изменился. И вдруг старик кинул снежком в окно. Соня словно оттаяла. Уткнулась лицом Диме в плечо и была под его руками опять живая, теплая.

Орлик открыла окно, крикнула старику: «От вас я такого хулиганства не ожидала, уважаемый Дассам!»

«Мало ли тут стариков по имени Дассам? Наверное, очень распространенное в степи имя», — подумал Дима и с этой мыслью уснул.

В восемь пятнадцать утра он проснулся, на цыпочках отправился через спальню в душ. Соня крепко спала, свернувшись калачиком, держала в руке маленького облезлого плюшевого медвежонка. Одеяло сбилось, Дима осторожно поправил его, заметил, что она спит в простой белой футболке.

— Нельзя не учитывать фрактальность времени, — тихо, отчетливо произнесла Соня, — термофильные бактерии, ген пи аш 53…

Глаза ее были закрыты, она резко перевернулась на другой бок, взмахнула рукой и заехала Диме по носу. Медвежонок упал на пол, Дима поднял его, положил на подушку.

— Вирус и раковая клетка себя копируют, копируют до бесконечности, нет у них другой цели, поймите наконец, — сердито сказала Соня.

— Поспи еще немного, — прошептал Дима.

Но она проснулась. Села, потерла кулаками глаза, взглянула на Диму, зевнула и спросила:

— Который час?

На щеке у нее отпечатались складки наволочки, всклокоченные волосы торчали в разные стороны.

— Половина девятого. Доброе утро, Сонечка. Я иду в душ. Или, хочешь, ты иди первая, — он смущенно кашлянул, нахмурился и отвернулся.

Он едва сдерживал себя, ему хотелось обнять ее, сонную, теплую, поцеловать трогательные рубчики на щеке, зарыться лицом в мягкие светлые волосы.

— Иди, только быстро, — она опять зевнула, провела рукой по волосам, натянула одеяло до подбородка, — мы проспали все на свете. Где ты взял халат?

— В шкафу нашел, на верхней полке.

— Там еще есть? Принеси мне, пожалуйста.

Он принес, положил на край кровати и застыл, щурясь на белесую полоску рассветного неба в проеме между штор. Ему казалось, если он сейчас шевельнется, его притянет к ней, как будто она магнит, а он железный человек.

— Дима, ты что? Иди в душ.

Голос ее, осипший спросонья, прозвучал удивленно и слегка испуганно.

— Да, сейчас. Там опять плохая погода. Пасмурно, — сказал он, лишь бы не молчать, он уже заметил, что, когда молчишь, притяжение усиливается.

— Ладно, ты пока понаблюдай за погодой, проснись окончательно, я пойду первая.

Она выскользнула из под одеяла, схватила халат и босиком помчалась к ванной комнате. Он успел заметить на футболке синие готические буквы «Зюльт-Ост». Дверь закрылась, щелкнул замок. Дима медленно опустился на край кровати, взял плюшевого медвежонка. Медвежонок был теплый и пах Соней. Мед и лаванда. Старик Агапкин говорил, что Соня удивительно похожа на свою прабабушку. Черты лица, тембр голоса, мимика, даже запах, как будто все повторилось. «Так для меня пахнет счастье, — сказал старик. — Мед и лаванда. Возможно, именно этот запах, а вовсе не паразит, вернул меня к жизни. Сколько раз такое было, я совсем помирал, мечтал помереть, но стоило подумать о ней, и откуда-то появлялись новые силы. Конечно, были другие, жизнь длинная, но кроме Тани я никого не помню».

Дима заметил, что у медвежонка разные глаза. Один голубой, другой карий. Из-за двери ванной комнаты слышался шум воды. Дима растянулся на кровати, поверх одеяла, подумал: «А что, если я вот так же, безответно, как Агапкин? Один раз у него с Таней все-таки случилось. Потом она узнала, что именно в тот день, когда случилось, ее муж чуть не погиб в Галлиполи. И все. Как отрезало. Хотя, конечно, ее тянуло к нему. А Соня какая-то непроницаемая. Может, я неправильно себя веду? Она охраняемое лицо, ничего между нами быть не может, пока, во всяком случае. Иногда мне кажется, ее тоже тянет ко мне, но потом возникает отторжение, холод. Мы слишком мало знакомы, я ничего не понимаю… Соня, Соня… Фрактальность времени… повторяемость…»

Вода в ванной перестала шуметь, но Дима не заметил. Он заснул. Проснулся от громкого телефонного звонка. Открыл глаза, увидел Соню, полностью одетую, в джинсах, в свитере, с трубкой в руке.

— Да, Фазиль. Доброе утро. Простите, мы проспали, — продолжая разговаривать, она улыбнулась Диме, подошла, погладила его по голове. — Фазиль, вы полчасика подождете? Да? Вот что, вы зайдите в отель, позавтракаем вместе и сразу поедем.

— Почему ты меня не разбудила? — спросил Дима, сел, поймал ее руку.

— Ты так хорошо спал, — она мягко высвободила кисть, — наверное, ты не выспался, глаза у тебя красные. Все, теперь вставай. Пора завтракать и ехать. Я спускаюсь, жду тебя в ресторане.

На полу у кровати стояла ее открытая сумка, в ней уже лежал ноутбук, из бокового кармана торчала всклокоченная плюшевая голова медвежонка.

Глава девятнадцатая

Москва, 1922
Поздней ночью Михаила Владимировича из госпиталя повезли в Кремль, на внеочередное закрытое совещание Политбюро, посвященное состоянию здоровья товарища Ленина. Эти ночные посиделки были похожи на сходку заговорщиков, проводились в узком кругу, в тайне от самого Ленина. Присутствовали Троцкий, Сталин, Бухарин, Рыков, Зиновьев с Каменевым. Никаких секретарей не звали, протоколов не вели. Из врачей пригласили только Семашко, Тюльпанова и Свешникова.

Тюльпанов докладывал.

— В настоящий момент состояние Владимира Ильича можно счесть удовлетворительным. Впрочем, само по себе течение болезни столь неопределенно, волнообразно, что строить какие-либо прогнозы мне кажется невозможным. Зловещую роль в развитии заболевания, безусловно, играет вражеская пуля, и я осмелюсь предположить, что именно ранение тут возымело роковое значение, так сказать, послужило пусковым механизмом недуга. Пуля, застрявшая в глубоких слоях кожи над правой ключицей, способна давить, прижимать одну или даже несколько артерий, тем самым ограничивая приток крови и кислорода к мозгу.

Михаил Владимирович с интересом наблюдал за лицами вождей. О том, что нет никаких пуль, из присутствующих вроде бы не знал никто, кроме Тюльпанова и Семашко. Но именно эти двое убежденно настаивали, что главная причина недомоганий товарища Ленина — последствия ранений и пули, оставшиеся в теле. Все с ними охотно соглашались.

Троцкий заметил, что до покушения Ленин всегда был крепышом, его здоровье казалось одним из несокрушимых устоев революции. Бухарин, золотое дитя революции, принялся вспоминать тот роковой вечер тридцатого августа восемнадцатого года и как он уговаривал Ильича не выезжать из Кремля.

— Он был бы здоров сейчас, если бы тогда, три года назад, послушал меня и остался дома. Здоров и полон сил, — последнюю фразу Бухарин повторил трижды, страстно стукая себя кулаком по коленке.

Каменев язвительно заметил, что, зная ослиное упрямство Старика, лучшего способа отправить его на завод Михельсона под пули Каплан просто не придумаешь. Если уговаривать не ехать, так он обязательно нарочно поедет.

Бухарин горячо залопотал что-то в свое оправдание.

— А, Бухарчик, теперь понятно, кто тайный организатор злодейского покушения на товарища Ленина, — с лукавой улыбкой произнес Сталин и погрозил Бухарину пальцем.

Коба сидел довольно близко, и профессор заметил, как он по давней своей привычке быстро, нервно покрывает клочок бумаги закорючками. Все те же перевернутые скрипичные ключи, носатые мужские профили, буквы «ТФ» и много раз, мелко, крупно, слово «Учитель».

— Коба, перестань, надоели твои шуточки, — золотое дитя сморщилось, зевнуло и обратилось к Тюльпанову. — Николай Петрович, я все-таки не понимаю, если эти пули приносят такой вред, почему же вы их сразу не удалили?

На клочке бумаги под карандашом Сталина возникла виселица и болтающаяся в петле комичная фигурка.

Тюльпанов принялся объяснять, что сразу после ранения Владимир Ильич ослаб из-за потери крови и операция по удалению пуль могла бы стать дополнительной травмой.

Он говорил долго, туманно, приводил какие-то примеры из своей военной практики. Семашко иногда поддакивал ему, остальные слушали плохо, зевали, шептались. Час был поздний, всем хотелось спать. Михаил Владимирович тоже почти задремал, когда рядом прозвучал тихий, вкрадчивый голос Сталина:

— Почему молчит профессор Свешников?

Михаил Владимирович повернул голову и встретил прищуренный взгляд. Усатое лицо было совсем близко, но смутно просвечивало сквозь дым трубки.

«Знает! — подумал профессор. — Конечно, знает. Он в ту пору близко дружил с покойным Свердловым, главным творцом и организатором инсценировки».

— Я молчу, потому что свою точку зрения уже не раз излагал Владимиру Ильичу лично и всем присутствующим, — спокойно ответил он Сталину и помахал рукой, разгоняя дым.

— Про пули вы никогда ничего не говорили, все доктора именно о них говорят, а вы нет. Почему вы избегаете этой темы? — Сталин выпустил очередной клуб дыма в лицо профессору.

— Пули совершенно ни при чем, — быстро произнес Михаил Владимирович и закашлялся, — никаких артерий они перекрывать не могут.

— Ну, а отравление свинцом? — спросил Рыков.

— Ядовиты пары свинца. Пуля, застрявшая в мягких тканях, капсулируется и паров не выделяет.

— Ядовитые пары, ядовитые пули, — пробормотал Семашко, и мягкая мечтательная улыбка скользнула по его губам.

— Американские индейцы смазывают стрелы ядом кураре, — вспомнил Бухарин и оглядел присутствующих своими детскими голубыми глазами, — я читал, смерть наступает мгновенно, одной маленькой стрелкой слона можно уложить.

— Разве в прерии водятся слоны? — спросил Зиновьев.

— Индейцы охотятся на сайгаков и бизонов, — авторитетно объяснил Троцкий.

— Звучит красиво — кураре, — сказал Семашко и опять улыбнулся.

— Может, Старика на Кавказ отправить? — предложил Зиновьев.

— Не согласится, — вздохнул Бухарин, — там Инесса умерла. Старик любил Инессу и смерть ее переживал страшно тяжело. Так что Кавказ для него связан с огромной трагедией. Он не поедет.

— Бухарчик, такое только в твою романтическую голову могло прийти, — Сталин весело рассмеялся и опять обратился к Михаилу Владимировичу. — А вы что скажете, господин Свешников? Как вам идея отправить товарища Ленина на курорт?

— Идея не плоха, отдых Владимиру Ильичу нужен. Но далеко от Москвы он не уедет, даже в Горках он чувствует себя оторванным от государственных дел, это его угнетает, нервирует и дурно сказывается на здоровье. К тому же Надежде Константиновне климат Черноморского побережья противопоказан.

— Что же, что делать? — с легким раздражением в голосе спросил Рыков. — Пули вытаскивать не нужно, на Кавказ он не поедет, отдых в Горках не помогает.

Вопрос был обращен к Свешникову, но Семашко не дал ему раскрыть рта, встал, поднял руку, требуя внимания, заговорил громким официальным голосом:

— Товарищи, у нас есть определенный план обследования и лечения Владимира Ильича. Пулю удалим непременно, одну во всяком случае, ту, которая над ключицей, но не сейчас. Надо еще понаблюдать. Далее, я считаю необходимым взять на анализ спинномозговую жидкость.

— Зачем? — тревожно спросил Бухарин. — Такой анализ делают, если подозревают сифилис.

Когда прозвучало это слово, Троцкий хихикнул, как подросток. Зиновьев и Каменев синхронно подняли брови и брезгливо скривились. Сталин нежно, двумя пальцами, подкрутил кончик уса.

— Анализ спинномозговой жидкости необходим в диагностических целях при множестве заболеваний, прежде всего нервной системы, — принялся объяснять Семашко, — мы не сумеем понять характер недуга Владимира Ильича без полного, всестороннего обследования.

— Специфический характер недуга тоже нельзя исключать, — вкрадчиво добавил Тюльпанов.

«Что за странные заявления? — удивился Михаил Владимирович. — Почему вдруг так осмелел товарищ Тюльпанов? Это совсем не в его нынешнем стиле».

— Если я правильно понял, под специфическим характером вы разумеете сифилис? — уточнил Зиновьев.

— Я только хочу сказать, что обследование должно быть всесторонним, сложный комплекс симптомов не позволяет нам игнорировать вероятность и lues cerebri тоже, — Тюльпанов сгорбился, вжал голову в плечи.

«Нет, ему страшно, страшно. Какие замечательные находит словесные обороты: „игнорировать вероятность“. Однако ведь не отступает, стоит на своем, хотя готов сквозь землю провалиться, ведь понимает, что с медицинской точки зрения это чушь, а с этической — подлость и гадость», — подумал Михаил Владимирович и громко произнес:

— Конечно, обследование должно быть всесторонним, но lues исключен совершенно.

— Почему?

Вопрос прозвучал внезапно, как выстрел. Михаил Владимирович не сразу определил, кто его задал. И только оглядевшись, понял: Сталин.

— Это прежде всего кожно-венерическое заболевание, оно дает яркую симптоматику, — объяснил Михаил Владимирович.

— Но ведь бывают скрытые, латентные формы, — вкрадчиво возразил Тюльпанов, — больной может многие годы ни о чем не догадываться.

— Владимир Ильич слишком образован, чтобы не догадываться. Он не биндюжник, не малолетняя проститутка. Он всегда следил за своим здоровьем, регулярно обследовался и лечился в Европе. Брат его, Дмитрий Ильич, доктор. Да, случается, что несколько лет сифилис протекает скрыто. Латентные формы могут длиться три-четыре года. Но сифилиса без симптомов вообще, от первичного инкубационного периода до последней стадии, до lues cerebri, когда страдает нервная система и мозг, не бывает. Розеолы, папулы, пустулы. Сифилиды весьма характерны и ярко выражены. Их распознает любой деревенский фельдшер. Все это давно и подробнейшим образом изучено, описано в литературе.

Присутствующие молча, внимательно выслушали и даже, кажется, проснулись. Краем глаза Михаил Владимирович заметил, что Тюльпанов покраснел, а Семашко низко опустил голову и ломает уже третью спичку, тщетно пытаясь прикурить.

— Господин Свешников, а что вы так горячитесь? — спросил Сталин. — Разве здесь кто-нибудь хочет опорочить Владимира Ильича, приписать ему стыдную болезнь?

— Господин Сталин, слухи о стыдной болезни слишком стремительно распространяются, стало быть, у них есть источник, — ответил Михаил Владимирович, спокойно глядя в прищуренные, задымленные глаза, — хочу надеяться, что источник этот находится не здесь. Я всего лишь врач, и слухи волнуют меня постольку, поскольку они пагубно влияют на нервную систему моего пациента. Поймите, наконец. Сифилис — это не так уж сложно, его давно бы обнаружили и вылечили.

Повисла тишина. Все смотрели на Михаила Владимировича. Наконец Бухарин выпалил:

— А я считаю, профессор прав! Слухи распространяют наши враги, а мы льем воду на мельницу всякой сволочи.

— Да не может быть никакого сифилиса у Старика! Вы что, с ума сошли?! — воскликнул Троцкий. — Надо сказать Феликсу, пусть ловит болтунов, и к стенке!

— Открытая борьба со слухами только усилит слухи. Странно, что товарищ Троцкий не понимает этого, — снисходительно заметил Сталин.

— Странно, что товарищ Сталин не считает необходимым бороться с теми, кто грязнит чистое имя и честь Ильича! — смело парировал Троцкий.

— Правда, Коба, если бы вот, допустим, о тебе такое говорили, тебе было бы приятно? — спросил Бухарин.

— Обо мне? — Сталин даже не удостоил Бухарина взглядом, холодно усмехнулся и нарисовал несколько капель, бегущих между ног повешенного человечка.

— Товарищи, мы отвлекаемся от главной темы, а время позднее, — зевнув, заметил Каменев, — давайте уж подводить итоги.

Подведение итогов взял на себя Семашко. Он повторил версию про пулю, которая пережимает артерии, потом еще раз сказал о необходимости анализа спинномозговой жидкости.

— Пулю будем удалять и пункцию проведем обязательно, однако следует подождать, пока Владимир Ильич окрепнет.

— К весне окрепнет, — уверенно произнес Коба и занялся своей трубкой.

У Михаила Владимировича после посиделок заныл затылок и во рту возник гадкий металлический привкус. Ему казалось, что он участвовал в фантастическом, глумливом фарсе. Взрослые, солидные люди, руководители государства, всерьез обсуждали последствия ранений, которых не было, решали, надо ли удалять пули, которых нет, и смаковали абсурдные подозрения по поводу сифилиса. Между тем речь шла о действительно больном, тяжело и безнадежно страдающем человеке.

«То, что нет никаких пуль, может стать серьезным козырем против Ленина. Не из тех, что удобно преподнести толпе, но для внутреннего круга, для своих это отличный способ влияния, шантажа. А для толпы как раз подойдет слух о сифилисе», — думал профессор, пока автомобиль трясся по разбитой мостовой.

Еще недавно ничего, кроме отвращения, профессор к этому маленькому коренастому господинчику Владимиру Ильичу Ульянову не чувствовал.

Ленин символизировал гибель России. Злодей, оголтелый лжец, ничтожество с манией величия, инфернальный циник. Все это о нем, и все это справедливо. В русском языке найдется немало бранных слов, на любой вкус. Можно обожраться, упиться, захлебнуться бранью. Да что толку?

— Почему безвестному эмигранту, вождю кучки экстремистов, удалось так легко осуществить свой гигантский замысел? Знавшие его в эмиграции рассказывали: еще в январе семнадцатого он даже не помышлял об этом, твердил, что вводить социализм в России было бы величайшей нелепостью, его надо только проповедовать. Но уж пятый год Ленин правит Россией. Образовавшийся хаос называется социализмом. Хороша проповедь! Власть маленького вождя держится на озверении, одичании, на низведении человека к уровню обезьяны. Вот вам и Дарвин, господа! Может, Дарвин виноват? Или Маркс? Немцы, щедро оплатившие большевистский переворот? Англичане и французы, втянувшие Россию в ненужную ей войну, потом предавшие, бросившие на произвол судьбы белую армию? Латыши со своими беспощадными стрелками? Поляки, евреи? Расстрелянный император? Студенты? Интеллигенция?

Михаил Владимирович заметил, что бормочет вслух этот странный, отчаянный монолог, лишь когда автомобиль подкинуло на ухабе и он едва не откусил себе кончик языка. Испугался, потом засмеялся, вспомнив, как Таня пересказывала утром трамвайный диалог двух мужичков, молодого и старого. Молодой говорил, что ему точно известно, скоро французы и англичане придут нас освобождать от большевиков. Старый с ним спорил, уверял, что освободят немцы. Немец давно уж нами правит, цари, царицы все немцы были. Молодой возразил, что и Ленин немец, а потому освободят англичане с французами. Кончилось тем, что какая-то баба шепнула им: «Тише, вы, умники, ишь, разболтались! В Чеку захотели?»

Мужички замолчали, стали испуганно озираться, хлопать глазами.

— А может, мы со своей наивной и такой удобной убежденностью, будто кто-то чужой нами правит и чужой во всем виноват, и чужой придет освобождать, заслужили то, что сейчас имеем? — пробормотал Михаил Владимирович. — Глупо винить во всем одного Ленина. Тем более теперь, когда он слабеет и свора сподвижников готовится загрызть его.

Он жалел Ленина, хотя бы потому, что всегда был на стороне пациента. В силу профессии или характера Михаил Владимирович относился ко всякому человеческому страданию с жалостью и уважением.

Автомобиль подъехал к подъезду. Была глубокая, холодная, непроглядная ночь. Подморозило. Лед хрустел под ногами.

Дома все спали. Профессор на цыпочках прошел в лабораторию, зажег керосинку.

В двух отдельных банках обитали молодые крысы, однояйцевые близнецы, для удобства названные X и Y. Несмотря на абсолютную идентичность, они отличались по характеру и темпераменту. Х был агрессивный, хитрый, прожорливый. Y добродушный, общительный, любопытный. Обоим профессор ввел вытяжку из гипофиза старой крысы, умирающей от атеросклероза. Такая прививка в семи случаях из десяти приводила к преждевременному старению и атеросклерозу.

Через пару недель у Х и Y отчетливо проявились ожидаемые признаки. Пять суток назад близнецы получили вливание препарата. Профессор почти не удивился, обнаружив, что Х издох, а Y поправляется. Кормушка и поилка пусты. Аппетит отличный. Шерсть вылезла, но кожа стала эластичней и глаже. Реакции живые, бойкие. Трепетали розовые ноздри, жадно принюхивались к холодному ночному воздуху, льющемуся из открытой форточки. Рубиновые глазки блестели, с любопытством глядя на профессора.

Вуду-Шамбальск, 2007
Утро было пасмурным, тихим, без ветра и снега. Соня села вперед, Диму заставила улечься на заднее сиденье и поспать. У Фазиля в багажнике нашлись подушка и плед. Дима не ожидал, что заснет мгновенно. Ему казалось, он только закрыл глаза и сразу открыл, а джип уже въехал в ворота. Эти два часа крепкого сна были весьма кстати. Он окончательно пришел в себя после тяжелой странной ночи и бурных утренних переживаний.

По дороге к лабораторному корпусу и в самом корпусе не оказалось ни души, никого, кроме Орлик. Она в своем кабинете возилась с какими-то черепками.

— Скажи, что ты делал ночью? — спросила Соня, когда они остались вдвоем в лаборатории.

— Я залез в твой ноутбук, — честно признался Дима. — Агапкин попросил меня прочитать все, что он тебе туда закачал.

Она не удивилась, не рассердилась.

— Бедняга, там такая сумасшедшая путаница, клубок проблем, вопросов без ответов. Понял что-нибудь?

— Разумеется, нет. Но я стараюсь. Я успел прочитать небольше трети, там очень много всего. Скажи, ты веришь, что Хот не изменился с 1913 года, что это тот же человек?

— Не знаю, человек ли, — задумчиво произнесла Соня. — Вот мы сейчас и посмотрим.

— Не человек? Что ты имеешь в виду?

— Есть такое понятие в биологии — химерный организм. Часть клеток содержит измененный ген. Искусственно измененный. Вот только кем и зачем?

Пока они говорили, она успела достать из холодильника пробирки с образцами крови и включить микроскоп.

— Это возможно определить сразу? По крови? — спросил Дима.

— Не знаю. Подожди. Молчи, не сбивай меня. — Она нервно заметалась по лаборатории, открывала шкафы, распечатывала какие-то упаковки.

— Но если, допустим, все правда и он живет лет триста, зачем ему паразит? — пробормотал Дима.

— Триста, четыреста ему мало. Как сказал Федор Федорович, господин Хот бесконечно жаден. И он готов рисковать потому, что он бесконечно самоуверен. Но тут есть противоречие. Если он самоуверен, почему он постоянно пытается доказать свое превосходство? Дима, ты меня отвлекаешь, я не могу сосредоточиться! — Она доставала и выкладывала на стол коробки, пробирки, склянки.

— Я молчу, это ты говоришь.

— Надень, пожалуйста, — она положила перед ним упаковку с защитной маской, — достань из шкафа перчатки, халат и шапочку. Там должны быть любые размеры. Найди подходящий и надевай.

— Зачем?

— На всякий случай. Я сейчас раскупорю эти чертовы пробирки. Мало ли, какая дрянь может оказаться в крови, с которой я буду работать? Лучше перестраховаться.

— Ты хочешь, чтобы я тебе помогал? — удивился Дима.

— Только этого не хватало! Вот, спиртовку разожги и сядь сюда, посиди смирно и помолчи. Ничего не трогай. Так. Экспресс анализатор отличный, ох, какие гениальные у нас приборы. Всю жизнь мечтала поработать с такими приборами. Ну, что скажешь, мой умный друг?

— Что скажу о чем? — спросил Дима.

— Извини, я не с тобой разговариваю.

— А с кем?

— С анализатором. Показатели вроде бы в норме. Как там писал революционный поэт? «В наших жилах кровь, а не водица…» Эритроциты, лейкоциты, тромбоциты. Ци-ты ци-ты, фу-ты, ну-ты, аты-баты, шли солдаты. Замечательно. Ретикулоциты. Шли солдаты на войну. Гемоглобин высокий. То есть практически фетальный гемоглобин. Ладно, дружок, пока работай, посмотрим, что там у нас с окрашенными мазками.

— Что такое фетальный? — спросил Дима.

— Как у плода, до рождения.

— Ты всегда разговариваешь с приборами?

— Мг-м. Отстань, пожалуйста.

Дима вздохнул, минут десять молча наблюдал, как она возится со стеклышками, палочками, пробирками, пипетками. По мониторам бежали цифры, буквы, ползли разноцветные кривые графиков. Соня бормотала, напевала, вдруг резко крутанулась на табуретке, описала полный круг и тихо воскликнула:

— Оба-на!

— Что?

— Макс не соврал. Видишь картинку на мониторе? Синюшно-красные пятна — эритроциты. Лиловые сгустки внутри видишь? Это ядра. Ядра, понимаешь? Не понимаешь. Ладно, сейчас объясню. Эритроциты — красные кровяные клетки. У здорового взрослого человека ядер в них нет. Ядро — признак незрелости эритроцитов. У крокодилов, змей, ящеров эритроциты незрелые. Возможно, у динозавров тоже были незрелые. У человека — только в эмбриональном состоянии и в первый день жизни. Еще при разных тяжелых патологиях, при анемиях, некоторых лейкозах. Но в крови здорового человека эритроцитов с ядрами не бывает никогда. Между тем очевидно, что господин Хот здоров.

— А вдруг у него лейкоз? — осторожно предположил Дима.

— Мг-м, погибает, бедняжка. Нет, Дима, нет. Макс онколог, уж он бы знал и сказал бы мне. Хот здоров. Вероятно, какая-то мутация, врожденный дефект генного кода. Незрелые эритроциты живут значительно дольше зрелых. В принципе это может стать одной из разгадок аномально долгой жизни всего организма. Дима, давай мы с тобой покурим, и все.

— Что — все?

— Я буду дальше работать, а ты меня не отвлекай.

— Я тебя отвлекаю? Я сижу тихо, как мышь, ни слова не сказал.

— Ну, прости, не сердись, — она стянула маску, перчатки, встала, — я завелась очень сильно от этого. Я буду сейчас делать генетический анализ. Тут все есть, но это займет много времени. Ты погуляй, можешь поиграть в пинг-понг с Фазилем. Или навести Елену Алексеевну.

Он тоже снял маску и перчатки, приоткрыл окно.

— Я, с твоего позволения, останусь, почитаю.

— Ладно. Если ты обещаешь ни о чем не спрашивать, пока я сама не расскажу, оставайся. И тогда уж сделай доброе дело. Перегони из старого ноутбука в новый записки Михаила Владимировича.

Они стояли у окна, курили. Было все так же пасмурно и тихо. Диме захотелось, чтобы на пустой белой дороге появилась маленькая фигурка дворника Дассама. Но никто не появлялся, и лопата не торчала из сугроба. Со вчерашнего дня снег не шел, дворник отлично расчистил дорожку, мог отдыхать.

— Спасибо, что разрешаешь остаться. Ну, а сейчас, пока мы курим, позволишь мне задать вопрос?

— Прости, я, конечно, монстр, совсем тебя затюкала.

— Ничего, пока терпимо. Скажи, эти анализы нужны Хоту, чтобы ты определила, приживется ли паразит в его организме?

— Разумеется, нет. Никакие анализы ничего не определят, и Хоту отлично это известно. Пробирки что-то вроде визитной карточки. Он пожелал, чтобы я узнала, как он интересен, оригинален, совершенен, чем отличается от простых смертных. Ему нужно доказать свое превосходство. Доктор Макс предупреждал. Ладно, потом. Все потом.

Соня вернулась к приборам, Дима включил ее старый ноутбук. Прошло около часа, каждый занимался своим делом. Соня уже не бормотала, не пела, тишину иногда нарушали мелодичные сигналы приборов.

И вдруг из коридора послышались шаги, голоса, дверь распахнулась. Вошла Орлик, с ней девушка шамбалка в комбинезоне, заляпанном краской. У девушки было мокрое, страшно бледное лицо, она тихо, жалобно стонала.

— Больно, не могу терпеть, не могу-у.

— Держите ее, она сейчас потеряет сознание от боли, — сказала Орлик, — осколок плитки попал под ноготь большого пальца.

Девушку усадили, она закрыла глаза и стала заваливаться на бок. Соня нашла нашатырь. Дима попытался осмотреть раненый палец, но девушка оттолкнула его, схватила за руку Соню и быстро, с сильным шамбальским акцентом, забормотала:

— Ты, ты мне поможешь, Дассам сказал, ты вытащишь!

— Дворник привел ее, — объяснила Елена Алексеевна, — она работает в жилом корпусе. Тут никакого медпункта пока нет. Я уговаривала ее ехать в город, в больницу, не хочет. Вот все, что у меня нашлось. Йод, бинт и пенталгин.

— Больно, больно, не могу терпеть, Дассам сказал, ты вытащишь! Вытаскивай, пожалуйста!

— Как? — растерянно прошептала Соня.

— Пинцетом, — сказал Дима, — я помогу.

Палец облили спиртом, девушке дали две таблетки пенталгина. Осколок сидел глубоко, был скользким, к тому же рана сильно кровоточила.

— Я биолог, не врач, почему я? — прошептала Соня. Девушка плакала, стонала, кричала от боли, Орлик вытирала ей слезы, Дима крепко держал руку и раненый палец. Дважды Соне удалось подцепить осколок, но, чтобы вытащить, следовало глубже ввести острые лапки пинцета. Соня чувствовала, как это больно, у нее все сжималось внутри, и ком стоял в горле.

— Нужно в больницу. Фазиль довезет за полтора часа, я не могу.

— Можешь, можешь, дедушка Дассам сказал, ты вытащишь! Не хочу в больницу! Не отдавайте меня в больницу!

— Чем дольше ты ковыряешься, тем ей больней, — прошептал Дима, — глубже войди, иначе не получится. Давай, очень быстро, спокойно. Я держу ее, отвлекаю. Как тебя зовут? — громко обратился он к девушке.

— Хасанова Лейла.

— Сколько тебе лет?

— Семнадцать.

— Ты маляром работаешь?

— Плиточница, третьего разряда.

— Где ты живешь?

— В Шамбальске в общежитии. Сейчас в корпусе живу, где работаю… А-а!

Соне удалось подцепить и вытащить осколок. Палец залили йодом, забинтовали.

— Все равно надо в больницу, — сказала Соня, — ранка глубокая, вдруг инфекция?

— Не хочу, не хочу в больницу, ты вытащила, инфекции не будет никакой, — Лейла всхлипнула, шмыгнула носом и заговорила по шамбальски, поглядывая на Соню узкими, красными от слез глазами.

— Сонечка, она благодарит вас, я уже немного понимаю этот язык, — Орлик улыбнулась. — Она говорит, вы очень добрая и красивая. Лейла, ты могла бы и по русски это сказать. Нет, по русски стесняется. Ладно, пойдем, я провожу тебя, тебе надо лечь. Вернусь, сварю кофейку.

Когда они вышли, Соня выпила залпом стакан воды, закурила.

— Ты даже не понимаешь, какая ты молодец. Ювелирная работа. В больнице ей наверняка содрали бы весь ноготь, — сказал Дима. — Это гены. Прапрадед твой и прабабушка, на которую ты так поразительно похожа, они бы тобой гордились. Может, тебе надо было стать врачом? Эй, ты меня слышишь? Ну что ты опять застыла?

Соня, не отрываясь, смотрела на мониторы. Там прыгали цифры, буквы, ползли кривые графиков.

— Соня, в чем дело?

— Не может быть. О, Господи, нет, я не верю.

— Ну, что, что такое, объясни.

— Показатели крови изменились. Гемоглобин и кислород повысились, глюкоза упала. Я задала программу анализа на биохимию и гормоны. Ты видишь, что он выдает?

— Соня, я вижу только цифры и графики, ничего в них не понимаю.

— Появился альфа- и бета-фетопротеин. Это белки. Они влияют на рост и развитие тканей. Они есть только в крови плода, до рождения. Их не было. Их не может быть в крови взрослого человека. Но главное, количество клеток крови увеличилось. Вот что самое невероятное! Подожди, я должна проверить, — она погасила сигарету, пальцы ее быстро забегали по клавиатуре. — Я уже несколько часов работаю с этой кровью, параметры не менялись. Никаких причин меняться у них нет. Кровь больше суток хранилась в холодильнике.

Соня развернулась на табуретке, уставилась на Диму совершенно безумными, испуганными глазами, губы шевелились, она бормотала что-то, вдруг звонко шлепнула себя по коленке и спросила:

— Сколько времени тут находилась Лейла?

— Около тридцати минут.

— Показатели изменились очень резко, процесс пошел на спад после того, как я вытащила осколок. До этого в течение двадцати минут клетки активно делились. Кровь господина Хота реагировала, жила и развивалась сама по себе, in vitro, вне его организма.

— На что реагировала? На тебя? На Орлик? На Лейлу?

Соня закрыла глаза, помотала головой и произнесла чуть слышно:

— На боль. Боль, страдание послужили стимулом деления клеток. Господи, пожалуйста, пусть это окажется ошибкой, пусть найдется какая-нибудь другая причина.

Берлин, 1922
Федор проснулся, лежал с открытыми глазами, смотрел, как за окном в полумраке кружатся крупные снежинки. Часы показывали без четверти десять. Должно бы уже стать светло. Он подумал, что на улице так мрачно из-за темных снежных туч и что через пятнадцать минут закончится завтрак. Если встать сейчас, можно успеть. Но вставать было лень, к тому же после вчерашнего княжеского пиршества во рту остался отвратительный кислый вкус. Даже мысль о еде вызывала тошноту.

В коридоре звучали шаги, голоса. Кто-то негромко тюкал молотком по стене, наверное, хозяин вбивал гвоздь, чтобы повесить очередную картинку или фотографию.

Федор повернулся на другой бок, натянул перину на голову и решил поспать еще часик. Но стук стал громче и настойчивей. К нему прибавился испуганный голос хозяйки:

— Господин Агапкин, пожалуйста, откройте. С вами все в порядке?

Еще раз взглянув на часы, Федор понял, что они остановились. Вскочил, натянул брюки и джемпер, отпер дверь, увидел большое румяное лицо хозяйки и бодро произнес:

— Доброе утро, фрау Зилберт.

— Седьмой час вечера, — язвительно сообщила хозяйка и поджала губы. — Какой-то русский ждет вас с полудня. Я стучу уже в десятый раз.

— Русский? Он назвал свое имя?

— Нет. Он сказал, что вы его знаете.

— Усатый? С лысым черепом? — спросил Федор, понизив голос.

— Господин Агапкин, выйдите и посмотрите сами. У меня очень много дел, извините. — Она хотела уйти, но все-таки задержалась и добавила шепотом: — Лысый, усов нет. Лет сорок ему. Вид болезненный.

— Спасибо, фрау Зилберт, вы очень любезны, вы ангел. Скажите ему, что я сейчас выйду.

— Хорошо, господин Агапкин. Если хотите, сварю вам кофе.

— Да, буду вам весьма благодарен.

Зеркало над умывальником отразило бледную небритую физиономию с красными глазами. Бриться не хотелось, Федор решил, что и так сойдет. Почистил зубы, ополоснулся холодной водой. Он чувствовал себя настолько разбитым, что даже не было сил волноваться. Кто явился по его душу? Зачем явился? Ясно, что не князь, не Радек и не серый призрак.

Федор почти не удивился, когда увидел в кресле у камина беднягу, которому князь устроил расстройство желудка. Незваный гость курил дешевую вонючую папиросу и вяло листал случайный журнальчик.

«Как же я не узнал его сразу, вчера, в кафе? — подумал Федор. — Хотя, конечно, он сильно изменился. Отощал, волос нет. Дела у него плохи».

Гость увидел Федора, вскочил, поспешно раздавил папиросу в пепельнице, бросил журнал, протянул навстречу обе руки, призывая к дружеским объятьям.

— Федя, здравствуй, сколько лет, как говорится, сколько воды утекло. Ну, узнал меня? Узнал!

Федор уклонился от объятий, руки не подал, уселся в кресло напротив и произнес с коротким вздохом:

— Привет, Петя Степаненко.

В восемнадцатом году Петька Степаненко, молодой заслуженный большевик, помогал своему приятелю, высокопоставленному чекисту Кудиярову, продавать ценности, изъятые при обысках и арестах, и переправлять деньги за границу. В нескольких швейцарских банках у них скопились приличные суммы, они готовились тихо удрать из России.

Петерс давно уж подозревал Кудиярова и Степаненко в присвоении конфискованных ценностей, за обоими следили. Им следовало спешить.

Кудияров за год службы в ЧК ослаб от кокаина, алкоголя, обжорства, ночных гульбищ с актрисами. Ему хотелось вступить в новую заграничную жизнь не только богатым, но молодым и здоровым. Он был мистик, и смутные сведения о препарате толковал по своему, верил, что профессор Свешников изобрел магический эликсир молодости. Шантажом и угрозами он выбил у Михаила Владимировича обещание влить ему дозу.

Профессор тянул время, потребовал, чтобы Кудияров лег в госпиталь на обследование. Он знал, что паразит убьет Кудиярова, и не желал брать греха на душу. Собирался влить чекисту безвредный изотонический раствор.

Кудиярова арестовали в госпитале, при аресте он оказал сопротивление, и если бы Михаил Владимирович не позаботился о том, чтобы заранее забрать у него пистолет, чекист наверняка уложил бы всех, кто был в палате.

Кудиярова расстреляли. Молодой заслуженный большевик, заместитель наркома здравоохранения Петька Степаненко исчез бесследно. И вот теперь он, худой, лысый, сидел напротив Федора и лирически улыбался.

Воротник кителя лоснился от грязи. Сапоги потрескались, у правого отваливалась подметка. Штаны галифе сбоку были зашиты черной ниткой неумелой мужской рукой.

— Ну что, как там, в Москве? — спросил он, облизываясь, блестя голодными воспаленными глазами.

Хозяйка принесла на подносе кофейник, вазочку с печеньем и одну чашку. Поставила перед Федором, хмуро покосилась на Степаненко, который тут же цапнул несколько печений и стал быстро, жадно жевать.

Федор попросил ее принести еще чашку и бутербродов.

— Да, да, бутерброды — это ты умно придумал, — пробурчал Степаненко с набитым ртом, — я как раз позавтракать не успел, а сейчас уж обедать пора или ужинать. Немец, шельма, так он вообще не ужинает, экономит. Обед черт знает когда.

«Станет клянчить денег, — подумал Федор, — дам немного, потребует больше. Странно, он ведет себя так, словно мы с ним друзья с детства. Но мы едва знакомы. Первый раз я увидел его в ноябре семнадцатого, в особняке Мастера на Никитской. Потом он часто заезжал в госпиталь за Михаилом Владимировичем, возил его к Кудиярову. Со мной даже не здоровался. Был толстенький, румяный, важный. Заместитель Семашко. Как же он нашел меня? Князь сказал, что заметил его еще на набережной, по дороге».

Степаненко быстро поедал печенье, глотал, не жуя, словно боялся, что отнимут, вытащат изо рта, но при этом умудрялся болтать без умолку.

— Федька, Федька, до чего ж я рад видеть тебя, подлеца! А ты, смотрю, процветаешь, благоденствуешь, буржуем стал и прямо красавец, артист синема! Да не молчи ты, рассказывай, как там все? Как профессор? Что Ильич? Совсем плох? Тут говорят, ему уже настойчиво телефонируют с того света. Правда? Или врут? Нарочно пускают слухи?

Вазочка опустела. Петька высыпал крошки на ладонь и отправил в рот. Хозяйка принесла вторую чашку и бутерброды. Серый хлеб с маргарином, прозрачные ломтики сухого сыра. Петька налил себе кофе, выпил залпом, как водку. Схватил бутерброд.

— Каким образом ты меня нашел? — мрачно спросил Федор.

— Да случайно, совершенно случайно. Что наша жизнь? Как говорится, игра случая! В кафе сидел, газетку читал, смотрю, рожа знакомая, родная русская рожа. А я тут истосковался, не поверишь! Своего брата, русского человека, за версту чую.

— Значит, ты случайно увидел меня в кафе? — уточнил Федор.

— Мг-м. Ты с каким-то усатым абреком сидел. Меня, конечно, не заметил, не узнал. Ну, думаю, подлец Федька. Ладно. Мешать не стану. Мало ли, какой там у вас разговорец? Позже подойду, да тут как раз у меня брюхо и прихватило. А кстати, что за абрек?

— Как ты узнал адрес пансиона? — спросил Федор.

— Что, это такая страшная тайна? — Степаненко прищурился. — Может, ты тут вообще нелегально, а, Федька? У тебя секретная миссия? Не бойся, я умею держать язык за зубами.

Федор зевнул, потянулся в кресле, взял с тарелки последний бутерброд.

— Петька, не обольщайся. Я тут легально, и ничего секретного в моей миссии нет. А ты мне все-таки поведай, как узнал адрес.

Степаненко печальным взглядом проводил последний бутерброд, вздохнул и принялся раскуривать свою дешевую папиросу. Явилась хозяйка, помахала рукой, разгоняя вонючий дым.

— Господин Агапкин, при всем уважении к вам я попросила бы, чтобы ваш гость больше не курил тут эти ужасные папиросы.

— Конечно, фрау Зилберт. Простите. Я дам ему свои, — сказал Федор.

— Дай свои, дай, а то такую дрянь приходится курить, — сказал Степаненко по русски, одарил хозяйку любезной улыбкой и продолжил на скверном немецком: — Все будет хорошо, милая фрау, не волнуйтесь.

Федор достал из кармана пачку папирос, бросил на стол. В третий раз задавать тот же вопрос не хотелось. Он доел бутерброд, выпил остывший скверный кофе, закурил.

— Да, Федька, в миссии твоей ничего секретного, — сказал Степаненко, сладко затягиваясь его папиросой, — прямо даже как-то скучно. Аптечная контора, порошки, клистиры, градусники. Только при чем тут абрек, не понимаю.

— Петька, а зачем тебе это понимать? — спросил Федор. — Ты чего от меня хочешь?

— Эх ты, Агапкин. Откуда в тебе столько цинизма? Я, можно сказать, жизнью рискую, чтобы тебе, подлецу, помочь.

— Не уверен, что нуждаюсь в твоей помощи, — Федор погасил папиросу, поднялся. — Все, извини, мне пора.

Он устал от этого вязкого, бессмысленного разговора. К тому же хозяйка явно выражала свое недовольство, ходила туда сюда по гостиной, хмуро косилась на Степаненко. Наконец взяла половую щетку и принялась мести вокруг, все ближе подбираясь к креслам. Петька резво вскочил, схватил Федора за локоть.

— Погоди, не спеши. Смотри, что покажу, — он кинулся в прихожую.

Там на вешалке одиноко висело его черное убогое пальто. Пока он рылся в карманах, Федор попытался успокоить хозяйку.

— Фрау Зилберт, простите, еще минута, и мой гость уйдет.

— Если он что-нибудь стащит, вы будете отвечать, — ответила она, прислонила щетку к стене и вышла.

— Не любят они меня, немчура поганая, — грустно заметил Степаненко, — на-ка вот, ознакомься.

Он протянул Федору тонкую помятую брошюрку. На серой обложке было написано:

«Военная и боевая работа партии социалистов-революционеров за 1917–1918 гг. Семенов Г.И.»

— Книжонка эта вышла тут, в Берлине, только что, на русском и на немецком, — пояснил Петька и добавил шепотом, — скандалец грядет шикарнейший, международного масштаба. Дурачье, сами себе яму роют. Семенова этого я знаю, тот еще жулик. Могли бы для серьезной провокации найти кого-нибудь поумней.

— Слушай, Петька, меня это совершенно не касается, — Федор попытался вернуть ему брошюру, но Степаненко не взял.

— Ты хотя бы открой, почитай.

Федор открыл наугад.

«Под моим руководством была группа в составе Каплан, Пепеляев (бывшие политкаторжане), Груздиевский и Маруся. Однако для акции по убийству Ленина была создана другая группа: Каплан, Коноплева, Федоров, Усов. Но на одном из митингов в решающий момент Усов дрогнул и не решился. Его вывели из группы. На завод Михельсона послали Каплан и рабочего Новикова. Каплан вышла вместе с Лениным и сопровождавшими его рабочими…

После выстрелов Каплан бросилась бежать, но через несколько минут остановилась, обернулась лицом к бегущим и ждала, пока ее арестуют».

Федор понял, о чем речь.

С декабря двадцать первого года в Москве шла подготовка к открытому суду над партией правых эсеров. Большевики методично расправлялись с политическими конкурентами, искореняли оппозицию. Главным пунктом обвинения эсеров должны были стать три крупных теракта достопамятного лета восемнадцатого года: убийства Володарского и Урицкого, покушение на Ленина.

Недавно ВЧК упразднили, учредили НКВД, то есть Народный комиссариат внутренних дел, и при нем ГПУ, Государственное политическое управление. Реформа сопровождалась тонной бумаг. Протоколы, проекты постановлений, служебные записки.

Однажды Федор услышал, как Надежда Константиновна читала Ленину вслух протокол заседания комиссии Каменева и Сталина по вопросу о реорганизации ВЧК. В протоколе подробно прописывались функции и полномочия новых ведомств. Но первым пунктом был вопрос о некоей «известной рукописи», которая должна выйти в печати за границей не позже чем через две недели.

— Какая рукопись? При чем здесь рукопись? — проворчала Крупская.

Ленин не стал ничего объяснять, потребовал читать дальше. Потом Федор осторожно спросил у Бокия, о чем могла идти речь.

— Они хотят опозориться на весь мир. Наняли какого-то проходимца, он строчит под их диктовку чистосердечное признание. Собираются строить открытый процесс на грубой, бездарной фальшивке.

Глеб Иванович выпалил это сгоряча и тут же добавил:

— Ладно, не твое дело. Тебе лучше не знать.

Теперь Федор держал в руках как раз ту самую, уже опубликованную, рукопись и думал: «Не мое дело, лучше не знать».

— Вот, я тоже не смог читать эту чушь, — сказал Петька, — представь, как оно прозвучит на открытом международном процессе. Все знают, что Семенов — провокатор, чекист. Что эта несчастная юродивая Каплан никогда в партии социалистов революционеров не состояла и была слепа как крот. Что, когда убивали Володарского, мотор в машине заглох именно там, где дожидался убийца. И с юным поэтом Каннегисером тоже все как-то мутно, странно. Говорят, он стрелять вообще не умел, а Урицкого уложил на ходу, с первого выстрела.

— Хватит! — перебил Федор. — Мне это не интересно. Я об этом не знаю и знать не хочу.

— Все ты отлично знаешь и тебе очень даже интересно. Пойми, для большевиков открытый процесс станет политическим крахом. Они опозорятся перед всем миром. Они стоят на краю пропасти. Нужно помочь, лишь слегка подтолкнуть.

— Петька, лучше уйди. Вот, возьми двести марок и уходи, — пробормотал Федор.

У него заболела голова. Давно уж не болела так сильно. Петька отстранил его руку с деньгами и продолжал говорить, горячо, влажно дыша в ухо:

— Если бы в Ленина стрелял настоящий террорист, он бы не промахнулся. Эсеры — серьезные ребята, у них что, не нашлось опытного стрелка? Тут говорят, пишут, что и свои могли. Свердлов, Дзержинский. Но, захоти они, грохнули бы точно. Третий вариант. Инсценировка. Давайте-ка, Владимир Ильич, мы вас слегка подстрелим, во имя победы мировой революции. И он, как жертвенный овен, готов! Согласен. Подстрелите меня, товарищи, только аккуратно, не заденьте в темноте мои жизненно важные органы. Слушай, Федька, ты ведь был там, в Кремле, когда его привезли с митинга. Ты оказывал первую помощь. Твое свидетельство бесценно. Им все равно конец, надо только подтолкнуть. Не было пулевых ранений. Ну, ведь не было?

Голова разрывалась от боли. Красный туман застилал глаза. Судорога прошла по телу, и стало невыносимо жарко. А Степаненко все не умолкал, не отпускал его локтя.

— Дрожишь. Вспотел. Кажется, жар у тебя. Скажи правду, Федька, и станет легче. Это твой долг, человеческий, гражданский. Это твой шанс. Когда с большевиками будет покончено, тебя никто пальцем не тронет, словом не попрекнет за преступное сотрудничество с ними.

— Петька, ты разве не сотрудничал? Я всего лишь врач, я далек от политики. А ты большевик со стажем, был крупным чиновником и сбежал отнюдь не по политическим мотивам, ты проворовался и сбежал, — Федор удивился, как ему удалось произнести такой длинный осмысленный монолог и даже улыбнуться.

— Брось, я уже давно здесь. Я искупаю свою вину борьбой с ними. И воровал я по идейным соображениям, чтобы им меньше досталось. А ты им служишь. Лечишь Ленина. Ну, Федька, именно как врач ты должен перед всем миром разоблачить наглую, циничную ложь. Не было ранений. Все спектакль, от начала до конца. Ведь так?

— Уйди, — прошептал Федор, едва шевеля высохшими губами, из последних сил пытаясь вырвать локоть.

— Мы соберем пресс-конференцию. Они к тебе не смогут подобраться, мы гарантируем безопасность.

— Кто — мы? Кто тебя прислал? — Федор не слышал собственного голоса, боль оглушала.

— Армия возрождения России. У нас есть оружие, пресса, международные связи. Сейчас, когда готовится этот суд, все объединились, забыли политические склоки, у всех одна цель — очистить Россию от большевистской сволочи. Союз защиты Родины и Свободы, белогвардейский «Ледовый поход». Все с нами, у всех одна цель. Силы колоссальные. Западная социал-демократия, вся мировая общественность. Твое свидетельство, твое публичное заявление станет бомбой. Ну, решайся, Федька! Если ты струсишь сейчас, потом не простишь себе.

Они остались одни в маленькой полутемной прихожей. Исчезла хозяйка, никто из постояльцев не вошел, не вышел.

От Степаненко слабо пахло бритвенным кремом и одеколоном. Лютая боль странно обострила чувства и прояснила мысли. Запах не вязался с нищенским обличьем. И почему-то держал его Степаненко за локоть левой рукой, хотя левшой не был. Правая кисть пряталась в кармане широких галифе.

— Не молчи, скажи хотя бы одно слово. Был он ранен? Да или нет?

— Да, — хрипло произнес Федор, — он был ранен.

Пальцы Степаненко медленно разжались. Правая рука выскользнула из кармана, и стало видно, как сразу отвис этот карман под тяжестью пистолета.

— Что тут происходит? Господин Агапкин, все в порядке? — прозвучал рядом громкий голос хозяйки.

— Да, дорогая, любезная фрау. Все в порядке. Я ухожу, простите за беспокойство, — проворковал Степаненко, снял с вешалки пальто и, не сказав больше ни слова, исчез за дверью.

Глава двадцатая

Вуду-Шамбальск, 2007
Ранним утром Кольт сидел в зимнем саду Тамерланова, в плетеном кресле, пил свежий ананасовый сок, пытался читать газету, но не мог сосредоточиться на скучных экономических новостях. Слишком тут было хорошо.

Розы, фарфорово-белые, бархатно-пурпурные, чайные с охряным окоемом по краю лепестка, черные с трагическим лиловым отливом, наполняли влажный воздух одуряющим ароматом. Тамерланов обожал розы, знал название каждого сорта, мог часами о них рассказывать и сам лично иногда возился с ними, высаживал, поливал.

Петр Борисович был к цветам равнодушен, однако этим утром в оранжерее не мог оторвать от них глаз. От благоухания кружилась голова, яркие краски на фоне белой ледяной степи за стеклом оранжереи завораживали. Вряд ли можно было найти более подходящее место для воспоминаний о чудесном вчерашнем вечере.

Йоруба отговорил его везти Елену Алексеевну Орлик в ресторан. Ужинали тут, в маленьком малахитовом зале гостевого дома. Хозяина не было, он вернулся с сафари глубокой ночью. Весь вечер они с Орлик провели вдвоем.

Петр Борисович говорил, она молчала, лишь изредка произносила несколько фраз, но таких ясных, простых и утешительных, что от одного лишь звука ее голоса целебное тепло растекалось по телу. Он без всякого стеснения жаловался ей на злобных анонимов из Интернета, на ненасытную, неблагодарную дуру дочь, на одиночество, беспощадный ход времени, лютый страх старости и смерти. Никогда ни с кем он не был так откровенен и только теперь понял, что именно этого ему не хватало в его наполненной жизни. Он даже решился рассказать ей о своих причудливых переживаниях в самолете.

— Понимаете, мне нравилось, что они нервничают, я как будто получал от этого удовольствие, становился сильнее, здоровее. А сейчас один из моих охранников свалился с ангиной, с высокой температурой.

— И вам кажется, что вы в этом виноваты?

— Да. То есть нет. Не знаю.

— Вы просто сорвались от усталости. Позволили себе орать на людей. От этого потом всегда бывает тошно и стыдно. Я тоже иногда срываюсь на раскопках, ору. Всех хочется убить. Ну, что делать? Мы живые люди, не машины.

— А мне как раз показалось, что я машина, сложный уродливый механизм, снабженный щупальцами с присосками.

— Очень интересный образ. Петр Борисович, у вас богатая фантазия, и вы слишком самокритичны, — она засмеялась, и он вместе с ней.

За весь долгий вечер он позволил себе лишь несколько раз прикоснуться к ее руке. Когда она сказала, что уже поздно и ей пора возвращаться в зону, к развалинам, он стал горячо, бестолково уговаривать ее остаться в гостевом доме.

— Комната для вас готова, Герман вообще считает, что вам лучше жить здесь.

— И каждый день тратить три часа на дорогу? Полтора туда, полтора обратно? А если буря? Снежные заносы? Я вообще тогда не доберусь до развалин. Разленюсь тут, разнежусь, заболею. Я всегда от безделья болею. А вы потом станете мучиться, что съели мою энергию.

Он хотел сесть с ней в машину, смутно надеясь, что, когда они доедут до зоны, она предложит ему остаться, не возвращаться назад по ночной степи. Они стояли возле огромного джипа. Он мерз в пиджаке, повторял:

— Я поеду с вами, провожу вас.

— Спать, спать, завтра тяжелый день, — она быстро обняла его, поцеловала в висок, отпрянула, вскочила на высокую ступеньку джипа.

Он побрел назад, в дом, и во сне продолжал чувствовать сухое тепло ее губ у виска.

Проснулся рано, с удовольствием покрутил педали тренажера, поплавал в бассейне и, совершенно счастливый, отправился завтракать в оранжерею.

К розовому благоуханию примешивался другой аромат, он был нежней, сложней, женственней. Петр Борисович поднял голову и увидел прямо над собой деревце, усыпанное мелкими белыми цветами.

— Кажется, лимон не цветет в это время года, — прозвучал рядом глухой мужской голос с немецким акцентом, — впрочем, я ничего не понимаю в ботанике. Запах очень приятный.

Возле своего кресла Петр Борисович увидел высокого пожилого господина в рваных застиранных джинсах, белой футболке и домашних шлепанцах. Господин был совершенно лысый, тощий, но с большим выпуклым животом. Лицо темное, в глубоких ямках, какие остаются после тяжелых форм юношеского фурункулеза. Или после оспы. Но оспой в Европе давно уж никто не болеет.

— Доброе утро, — сухо поздоровался Кольт.

Йоруба в честь своего возвращения с охоты устраивал празднество, и в гостевой дом накануне явилось несколько почетных гостей. Лысый иностранец, вероятно, был одним из них. Петр Борисович нарочно уткнулся в газету. Ему вовсе не хотелось портить последние минуты уединения пустым трепом с посторонними.

«Герман скоро проснется, явится сюда, будет знакомить, — подумал он, — вот тогда и пообщаемся».

Словно прочитав его мысли, господин любезно улыбнулся и прошел мимо, к соседнему столику, скрытому за розовыми кустами.

Лакей принес кофе. Кольт сжевал кусок мягкого козьего сыра, перевернул газетную страницу и стал читать статью известного политического обозревателя. Статья посвящалась Партии общечеловеческих ценностей. Автор радостно приветствовал ее появление. Среди учредителей почтительно упоминалось имя Петра Борисовича. «Весьма авторитетная фигура в международных деловых кругах» — так определил Кольта обозреватель.

Судя по бодрому тону, рекламная кампания ПОЧЦ разворачивалась широко, щедро. Обозреватель славился своим едким сарказмом, считался мастером разоблачений и пессимистических прогнозов, и панегирик от него стоил очень дорого.

Начал он с горькой констатации падения нравов, пьянства, распада семьи, потери этической парадигмы. Язвительно покритиковал правительство за бездействие в этой важной сфере, потом сыграл аллегро, живо, весело поведал о ПОЧЦ.

Дойдя до слов «Хорошие люди должны объединяться и действовать ради будущих поколений», Петр Борисович отбросил газету и с тоской подумал: «Зачем я, старый идиот, ввязался в это?»

Разноцветные бутоны роз вдруг показались безобразными, мертвыми, вроде гипсовых золоченых розочек, которыми украсила свою спальню Светик. Запах стал приторным, жирным, от него ныл затылок и першило в горле. Присутствие лысого пожилого господина почему-то ужасно напрягало. Иностранец сидел тихо, в нескольких метрах от Кольта, и почти не был виден за розовыми кустами. Только жилистая нога слегка покачивалась. Тапочек болтался на большом пальце. Господин ловко подкидывал его, ловил, опять подкидывал.

У Петра Борисовича возникло неприятное чувство, что он когда-то уже встречал этого лысого и даже знаком с ним.

— А, вот ты где! Уже завтракаешь? Без меня? Ну, здравствуй, брат, выглядишь отлично. Посвежел, похудел.

Йоруба неожиданно выскочил из-за лимонного деревца, в кедах, в красно-белом спортивном костюме. Пришлось подняться из кресла, облобызаться.

— Привет, Герман. Рад тебя видеть.

— Сиди, сиди, Петр, нюхай розы, наслаждайся. Вчера у тебя был романтический вечер, ты еще не вернулся к реальности, не буду тебе мешать. — Йоруба скрылся за кустами и громко воскликнул: — Зигги! Ты тоже тут! Не познакомились еще?

«Зигги», — повторил про себя Петр Борисович.

Он успел сообразить, почему присутствие иностранца напрягло его. Соня подробно описала хозяина яхты, сумасшедшего монстра по фамилии Хот. Петр Борисович представил его вполне живо. Высокий, худой, но с толстым пузом. Лицо в крупных оспинах. Голый череп. Глаза маленькие, студенисто-сизые в красных прожилках. Именно так выглядел иностранец.

«Голос у него странный, то высокий, до визга, то низкий тяжелый бас, — вспомнил Петр Борисович, — и еще, Соня сказала, он плохо говорит по русски. А этот Зигги шпарит почти без акцента».

— Герман, как поохотился? Как долетел? Тут у тебя настоящий эдем, — глухо басил иностранец.

За кустами их не было видно. Скрипнуло кресло. Йоруба сел. И вдруг послышалась быстрая непонятная речь. Они стали беседовать по шамбальски.

После кофе Петру Борисовичу захотелось выкурить сигарету. В оранжерее курить Тамерланов запрещал. Кольт решил, что это хороший повод тихо ускользнуть. Хотя иностранец, судя по всему, ничего общего, кроме некоторых внешних признаков, со злодеем Хотом не имел, все равно знакомиться с ним сейчас не было ни малейшего желания.

Петр Борисович осторожно поднялся, стараясь, чтобы не скрипнуло соломенное кресло, но тут почувствовал запах сигаретного дыма и услышал громкий голос Йорубы.

— Петр, иди сюда. Знаю, тебе хочется покурить. Так и быть, сделаю сегодня исключение для двух моих дорогих гостей.

Деться было некуда. Кольт обошел кусты и сел в третье соломенное кресло возле их столика.

— Ну, вот, теперь знакомьтесь. Петр, это Зигги. Зигги, это Петр. Вы оба дорогие мне люди и обязаны подружиться.

Иностранец отложил сигарету, протянул Кольту руку.

— Очень приятно, Петр Борисович. Рад с вами познакомиться.

При улыбке видны были мелкие желтоватые зубы и бледные выпуклые десны. Рукопожатие оказалось слабым, но рука удивительно твердая, словно вся из сплошной кости, без мышц, и холодная как камень.

— Зигги историк, специалист по семиотике, — сказал Герман. — Такая мощная научная голова, даже не представляешь. Мои сонорхи для него прямо близкие родственники, члены семьи. Так их любит, столько о них знает. Тебе, Петр, будет интересно и полезно послушать Зигги.

— Да, — вяло кивнул Кольт, — я очень рад.

Йоруба вдруг вскочил, словно его подкинуло на пружине.

— Все рады, всем приятно, кроме меня. Не могу дышать вашей отравой, не могу видеть, как вы обкуриваете мои любимые розы, — он комично сморщился, замахал руками.

— Ты же сам разрешил, Герман, — напомнил Зигги.

— Разрешил. Но лучше мне этого ужаса не видеть! — Йоруба побежал трусцой по дорожке между кустами.

— Куда ты? — окликнул его Кольт.

— Утоплюсь с горя! Вы будете виноваты в моей смерти! Вы, мои лучшие друзья! О, как жестока и несправедлива жизнь!

Голос его растаял во влажном оранжерейном воздухе.

— Он в бассейн побежал, — с улыбкой сообщил Зигги и щелкнул зажигалкой, давая Кольту прикурить, — вы же знаете, каждое утро он плавает не меньше часа. Герман молодец, следит за здоровьем. Плавает, бегает, скачет на коне, мяса не ест, не курит, алкоголя в рот не берет. Не то что мы с вами.

— Да, за здоровьем надо следить, — Кольт вежливо кивнул.

— Кто не курит и не пьет, тот здоровеньким помрет, — Зигги улыбнулся и подмигнул. — Я правильно сказал? Не ошибся? Только у вас, русских, есть такие симпатичные поговорки. А помереть здоровеньким обидно, правда?

— Да, конечно, — Кольт опять вежливо кивнул.

— Но помереть больным еще обидней. Организм страдает, борется, теряет силы, и все напрасно. Временное облегчение, пустые надежды. На этом отлично зарабатывают врачи. И как бы ни был человек умен, прагматичен, а все равно готов платить за каждый вздох, отвоеванный у смерти. — Зигги молитвенно сложил ладони, скорчил рожу и заговорил тонким, жалобным голоском, почти без акцента: — Ну, еще чуть-чуть, год, месяц, сутки, несколько часов, ну, пожалуйста, я буду хорошим, покаюсь во всех грехах, наделаю кучу добрых дел.

Он захихикал тонко, противно, хлопнул в ладоши, аплодируя самому себе, потом взглянул на Кольта, нахмурился и очень серьезно спросил:

— Наделаю кучу. Я правильно сказал по русски?

Петр Борисович из вежливости улыбнулся и подумал: «Шут. Неприятный и, кажется, опасный человек».

Зигги подмигнул ему, сначала одним глазом, потом другим, опять залился звонким смехом, приговаривая:

— Наделаю кучу… целую кучу добрых дел… Ха-ха! Хо-хо! Какой богатый у вас язык! Хи-хи! Сколько разных интересных смыслов! Хе-хе! Ха-ха!

Петру Борисовичу захотелось встать и уйти, он начал тихо ерзать в кресле, но тут как раз смех затих. Лицо Зигги опять стало серьезным. Он тяжело посмотрел в глаза Кольту и произнес с сильным акцентом:

— На самом деле купить отсрочку возможно. Только валюта требуется особого рода.

Петру Борисовичу стало совсем неуютно под пристальным взглядом маленьких студенисто-сизых глаз, он опустил взгляд, увидел на соломенном подлокотнике руку Зигги и ясно вспомнил слова Сони: «У него отвратительные руки. Пальцы толстые, короткие. На правом безымянном перстень с крупным темным сапфиром. Ногти на обоих мизинцах длинные, остро отточенные».

— Что же за валюта? — тихо спросил Кольт, стараясь не смотреть ни в глаза, ни на руки.

Он понял, кто перед ним. На самом деле понял почти сразу, но не желал верить.

«Как лучше поступить? — тревожно думал Петр Борисович. — Герман, конечно, не знает. Надо предупредить, объяснить. Он опасен и наверняка не один здесь».

— В данном случае валюта не совсем подходящее слово, — спокойно продолжал Зигги. — И вообще эта область находится вне законов торгово-денежных отношений. Я объясню вам позже. Не волнуйтесь вы так, Петр Борисович. В вашем возрасте это вредно, даже опасно. Да и причин для волнений нет никаких. Йоруба отлично знает, кто я.

— И кто же вы? — спросил Кольт, все еще надеясь, что это злая шутка, ошибка.

— Вы знаете обо мне достаточно, чтобы не питать иллюзий. Это не шутка, не ошибка. Это я. Я, собственной персоной.

Берлин — Мюнхен, 1922
Поезд тронулся, а князя все не было. В последний момент Федор вскочил в вагон. Проводник убрал ступеньку, закрыл дверь. Прежде чем пройти в купе, Федор выкурил папиросу в тамбуре, проводил взглядом убегающую, ярко освещенную фонарями платформу, надеясь, что все-таки увидит знакомую фигуру.

Платформа кончилась. За окном стало темно. Князь так и не появился.

«Допустим, он решил надуть меня, — думал Федор, пока медленно шел по коридору мягкого вагона, — он блефовал с самого начала. С доктором Крафтом вовсе не знаком или знаком шапочно, и рекомендация его ничего не значит. Авантюрист, мошенник, колдун, шпион. Если он все-таки исчез, какие у меня варианты?»

Он не успел ответить себе на этот вопрос. Зашел в купе. Князь сидел по турецки на диване. Ботинки валялись в проходе. Серые хлопковые носки были явно не первой свежести.

— Сюр-при-из! — пропел он необычно высоким голосом. — Садись, дорогой, гостем будешь.

— Добрый вечер, — сухо поздоровался Федор.

— Я нарочно прошел через другой вагон, — объяснил князь, — мало ли какие люди решат тебя проводить? А ты что подумал?

Федор молча снял пальто, повесил на вешалку, толкнул ногой свой маленький чемодан под сиденье, выскочил в коридор и захлопнул дверь купе.

За окном был мрак, ничего, кроме своего отражения, Федор не видел. Но, вглядевшись, стал различать огоньки, смутные очертания домов, деревьев. Ночной пейзаж просвечивал сквозь его прозрачное лицо, проносился мимо, непрерывно менялся. Зеленый отблеск семафора скользил от зрачка к зрачку, высвеченные станционным фонарем провода косо пересекали нос и скулы, очертание крыш двух далеких домиков у горизонта на мгновение совпало с линиями бровей.

Он прижался к стеклу носом. У прозрачного двойника вместо двух глаз стало три. И вдруг почудилось, что сквозь этот несуществующий третий глаз глядит в ночнуюмглу берлинских предместий микроскопическая древняя тварь.

На самом деле только сейчас, через двое суток после визита Степаненко, Федор окончательно пришел в себя.

Он до сих пор не понимал, как ему удалось в тот вечер добраться до своей комнаты. Сознание он потерял там, а не в прихожей, не в коридоре. Очнулся в полной темноте, обнаружил, что лежит на полу. Переждал, когда отпустит очередная судорога, сумел вскарабкаться на кровать, вдруг сделавшуюся непомерно высокой и неприступной, как вершина горы.

Ночью жар сменялся ознобом. Боль расходилась волнами из центра мозга, сжимала череп раскаленным стальным шлемом. В глазах вскипали слезы, кипяток бежал по щекам, и позже, когда удалось встать, взглянуть в зеркало, он удивился, что на лице не осталось ожогов.

Утром, шатаясь от слабости, он все-таки вышел к завтраку. Выпил три чашки суррогатного кофе с сахарином, но съесть ничего не смог. Сидел, дрожащими пальцами крошил мякиш булочки. Голова все еще болела. Судя по сильному ознобу, температура была не меньше тридцати восьми.

Впервые подобный приступ случился у него в ноябре семнадцатого, когда он хотел застрелиться. Тело свело судорогой, боль оглушила, он не сумел прикоснуться к револьверу.

Потом был второй приступ, в июне восемнадцатого, когда в квартире Ленина ночью из-за приоткрытой двери доносился рассказ Юровского об убийстве царской семьи. Палач спокойно, подробно отчитывался, как убивал детей. Свердлов и Ленин слушали, попивая чай. Федор не выдержал. Он расстегнул кобуру, еще не зная, в кого именно выстрелит. Приступ повторился. Как только рука потянулась за оружием, тело свело судорогой. Выстрелить в любого из троих, сидевших той ночью в столовой, было бы равносильно самоубийству.

Многие виды паразитов способны манипулировать организмом хозяина. Те, что откладывают яйца внутри рыбы, а вылупляются внутри млекопитающего, заставляют рыб подниматься на поверхность, чтобы медведям и лисам было легче съесть их. Мыши и крысы, зараженные цистами, не боятся кошек.

Когда паразит находит постоянного хозяина, он, как правило, убивает его, пожирая изнутри, размножаясь в немыслимых количествах. Но бывают редкие исключения. Есть виды, которые не спешат размножаться, желают пожить в свое удовольствие. Им некуда спешить, на их счету миллионы лет. Они заботятся о сохранности своего жилища. Именно с этим связан эффект омоложения. Крошечные древние твари проводят капитальный ремонт в доме. Сильное волнение, отчаяние, тем более желание покончить с собой они чувствуют. В организме хозяина резко нарушается гормональный баланс, меняется состав крови. Твари воспринимают это как угрозу своей жизни и пускают в мозг дозу парализующего яда.

В первых двух случаях было именно так. Сначала мощный эмоциональный всплеск, потом судорога и боль. Но сейчас схема поменялась. Голова взорвалась болью прежде, чем Федор занервничал, испугался. Не могло быть никаких тревожных сигналов изнутри его организма.

— Получается, ты чувствуешь опасность раньше меня? Извне? — беззвучно пробормотал Федор и увидел, как шевелятся губы его прозрачного трехглазого двойника на темном стекле. — Ты не только чувствуешь, но мыслишь, оцениваешь ситуацию, навязываешь мне решение? Да, ты оказался прав. Степаненко провокатор. Это была проверка. Если бы я согласился, он бы выстрелил. Но я осознал это лишь благодаря приступу боли. Я должен благодарить тебя? Для тебя я тоже Дисипулус ин коннивус?

Он вспомнил, что в университете, перед кафедрой нервных болезней, когда он хотел спросить о докторе Крафте, голова тоже заболела. Приступа не случилось, но вспышка боли не дала ему сделать глупость.

Явился контролер, пришлось вернуться в купе. Билеты были у Федора, во внутреннем кармане пальто. Князь заранее забронировал места в мягком вагоне, утром позвонил в пансион, велел отправиться на вокзал и выкупить. Только тогда Федор узнал, что едут они в Мюнхен, доктор Крафт уже оповещен об их приезде и ждет их с нетерпением.

— Ты бледный, вид у тебя усталый, — заметил князь.

— Простыл.

— Что делал два дня?

— Лежал в номере, пил аспирин.

— Кто тебя навещал?

— Никто.

— Зачем врешь? Не надо, — князь укоризненно покачал головой, — не будешь мне доверять, я обижусь.

— Ну да, приходил нищий русский эмигрант, клянчил денег. Я не вру. Он действительно никто.

— Разве «никто» сумел бы найти тебя? Разве ты заболел бы так после встречи с «никто»?

Федору вовсе не хотелось обсуждать визит Степаненко. Скорее всего, князь понятия не имел, кто и зачем приходил и приходил ли вообще. Он пытался вытянуть информацию для каких-то своих целей.

Какие у него могут быть цели, на чьей он стороне и вообще, кто такой Георгий Иванович Гурджиев, не знал даже Бокий. Вероятно, знал Ленин, но не считал нужным что-либо объяснять.

Почему-то у Федора не поворачивался язык называть этого человека по имени-отчеству, по фамилии. Про себя и вслух он продолжал величать его князем, опуская псевдоним Нижерадзе.

«О псевдониме спрошу при случае», — подумал он и произнес вялым, сонным голосом:

— Заболел я после вашего замечательного ужина. Возвращался пешком, ветер был холодный, меня продуло. Кстати, вы правда считаете, что у человека изначально нет никакой души, что он машина?

Князь выпучил глаза, но усердствовать не стал, видно, понял уже, что на Федора его чары не действуют.

— Слабенький зародыш, зернышко души дается каждому при рождении, — произнес он вкрадчивым тоном проповедника, — но если жить неправильно, зернышко сгниет, ничего из него не вырастет. Человек — то, чем желает быть. Большинство людей желают быть рабами, бездушными машинами. Им кажется, так проще, удобней. Я никого не заставляю танцевать в моих балетах.

— Вы дурачите их, сводите с ума и получаете удовольствие от своей власти над ними, — спокойно заметил Федор.

Он ждал, что князь взорвется, разозлится. Но нет. Усы дернулись в лукавой улыбке.

— Власть — это большое удовольствие, самое большое из всех, доступных человеку. Я никого не держу насильно. Каждый волен отказаться и уйти в любую минуту. Никто не уходит. Им нравится делать, что я велю. Им нравится подчиняться. Больше всего на свете они боятся свободы. Для кого-то самое большое удовольствие — власть, для кого-то — подчинение.

— Что такое, по вашему, свобода?

— Свобода и бессмертная душа суть одно и то же. Кто отказывается от свободы, теряет душу и становится машиной. Это всегда происходит добровольно. Даже в ад никого не тащат насильно. Всегда есть выбор. Но выбор — тяжкий груз, который способны принять на себя лишь избранные.

— Кем избранные?

— Э, дорогой, ты слишком много задаешь вопросов.

Он опять засмеялся. У него было отличное настроение. Он тепло, как родного, приветствовал официанта, который принес ужин из вагона ресторана. Расплачиваться пришлось, разумеется, Федору.

На тарелках дымилось рыбное филе в белом соусе, вареная картошка.

— Я заказал на свой вкус, надеюсь, ты не откажешься.

Федор сначала думал, что кусок в горло не полезет, но рыба оказалась удивительно вкусной. Он съел все, что было в тарелке, с удовольствием выпил жидкий сладкий чай.

Они вышли курить в коридор.

— Ну, а денег нищему эмигранту ты дал? — внезапно спросил князь.

— Нет.

— Почему? Ты что, жадный?

— Да. Я жадный.

— Слушай, хватит врать. У тебя это плохо получается. Кто к тебе приходил? Зачем приходил?

«Я рано расслабился. Он не отвяжется», — понял Федор.

— Тот, кому вы устроили расстройство желудка.

— Вот, наконец не врешь, — одобрительно кивнул князь. — Я знаю, кто приходил.

— Зачем тогда спрашиваете?

— Чтобы между нами не было недомолвок. Мы должны доверять друг другу. Гостя твоего зовут Петр Степаненко. Он сбежал из России в восемнадцатом году, его хотели расстрелять за воровство, но отпустили. Почему ты не сказал мне в кафе, что знаком с ним?

— Потому что он сильно изменился. Отощал, полысел. Я не узнал его в кафе.

— Что ему было нужно?

— Ну, вам же и так все известно, — Федор пожал плечами, — вы маг, провидец.

— Не паясничай, — строго сказал князь, — кто приходил, мне известно. Зачем, неизвестно. Он спрашивал обо мне?

— Он интересовался, чем болен Ленин, и предлагал мне выступить с публичным заявлением по этому поводу.

— Обо мне спрашивал?

— Он назвал вас абреком и спросил, кто вы такой.

— Что ты ответил?

— Ничего.

— Совсем ничего?

— Ну, я сказал, что это не его дело.

— И все? На этом разговор кончился?

— О вас мы больше не говорили. Речь шла о здоровье Ленина. Он требовал, чтобы я публично объявил Ленина недееспособным, сумасшедшим сифилитиком. Это была провокация.

— Как ты догадался?

— По глазам.

— Молодец. Ты не ошибся. У него глаза подлеца и провокатора. Ну, а теперь скажи мне, что, Ильич правда болен безнадежно?

— Он болен тяжело, но не безнадежно. Сифилиса у него нет. Маразма тоже.

— В России верят слухам о сифилисе?

— Не знаю. Я не интересуюсь слухами.

— Кто это придумал, как ты считаешь?

— Понятия не имею. Какая разница?

— И правда никакой. Мне жаль Старика. Он романтик, большое наивное дитя. Мы с ним сыграли много интересных шахматных партий.

— Кто выигрывал?

— Бывало по разному. Ильич — хороший игрок, с плохими я не играю. Скучно.

Князь замолчал, потушил папиросу. Проводил взглядом пару, которая прошла по коридору к вагону ресторану. Упитанный лысеющий блондин в модном пиджаке, столь узком в бедрах, что шлица сзади расходилась, непристойно выпячивался круглый зад. Спутница его, темноволосая стройная дама в кремовом шерстяном платье, на ходу нервно щелкала замком сумочки. Князь причмокнул и облизнулся, дама была хороша. Федор странным образом почувствовал, как князь мысленно приказывает ей обернуться. И она обернулась. Глаза князя подернулись маслянистой влагой. Дама заправила за ухо завитую короткую прядь и посмотрела на Федора.

— Ну, а загадку мою не забыл? — задумчиво спросил князь, когда пара исчезла за дверью тамбура. — Можешь сказать, кто из вождей в детстве пошутил, пустил свинью в синагогу? Как звали того маленького шалуна?

— Шалуна звали Коба.

Князь радостно засмеялся, хлопнул в ладоши.

— Молодец, правильно! Только Кобой он стал позже. Тогда его звали Сосо.

— Вы знали его в детстве?

— И в детстве, и в юности, и теперь знаю.

— С ним вы тоже играли в шахматы?

— Нет.

— Почему? Он плохой игрок?

Князь глухо рассмеялся, потрепал Федора по плечу.

— Сосо тебе не нравится. Тебе никто из них не нравится. Но ты им служишь.

— Я лечу Ленина. Я врач. Так сложилось, что он стал моим пациентом. Когда ему плохо и нужна помощь, я не думаю о том, что он вождь. Просто выполняю свою работу.

— А если станет плохо Сосо и помощь понадобится ему, тоже выполнишь свою работу?

— Да, конечно.

— Молодец. Честно выполнять свою работу — это почти свобода. Во всяком случае, это правильный выбор, добровольный и сознательный. А теперь тебе надо поспать. Ты слабый совсем. Вставать рано, день впереди тяжелый.

Федор не возражал. Ушел в купе. Князь остался курить в коридоре.

Растянувшись на мягком диване, Федор подумал, что князь вряд ли даст возможность ему поговорить наедине с доктором Крафтом. Отделаться от него будет нелегко.

«Куда он лезет? Зачем всюду сует свой нос? Кажется, ему заплатили достаточно, чтобы он выполнял работу без лишних вопросов. И вообще он очень утомительный человек».

Федор почти уснул, когда князь вошел в купе. Сквозь стук колес слышалась тихая возня, скрип дивана, какое-то монотонное невнятное бормотание.

— Омма не пад ме гумм… омма аввалукед швары пад…

«Молится он, что ли?» — подумал Федор. Череда непонятных звуков иногда причудливо складывалась в слова.

— Омма не пад лукед… Профессор Свешников воспитал хорошего ученика. Дисипулус ин коннивус.

Федор не был уверен, что прозвучало именно это, он вполне мог ослышаться.

— Омма вочам не пад, омма авалукед пад… Рр псс… рр…псс.

Теперь звучал уже просто храп немолодого, не очень здорового мужчины.

Вуду-Шамбальск, 2007
— Почему Герман называет вас Зигги, а не Эммануил? — спросил Кольт, поражаясь своему спокойствию.

— Мое полное имя — Эммануил Зигфрид фон Хот. Будем, наконец, знакомы. Нам предстоит долгое и, надеюсь, плодотворное сотрудничество. Это лучше, чем вражда, верно? Ну, ну, не хмурьтесь. Забудем все мелкие недоразумения. Без меня у вас ничего не получится.

— Почему?

— Препарат у меня.

— Тут, в развалинах, есть шанс найти цисты, — неуверенно возразил Петр Борисович.

— Безусловно, — Хот кивнул, — и Софи наверняка найдет. Но цисты — только первое действие задачки, в которой много неизвестных. Биология, медицина — это, конечно, серьезно, важно. Однако не главное.

— Что же, по вашему, главное?

— Сакральная составляющая. Если хотите, магический элемент.

— Я не верю в магию.

— Верите. Не лгите себе. Когда склянки с цистами оказались у вас в руках, вы могли бы нанять большую команду ученых, организовать научную лабораторию, целый институт могли бы купить. Команда скорее добьется желаемых результатов, — Хот снисходительно улыбнулся. — Препарат должен быть всесторонне изучен, проверен. Нужны сотни, тысячи опытов, чтобы понять закономерность воздействия. Одному человеку, даже специалисту, научному гению, охватить такой огромный масштаб работы трудно. Но вам понадобилась именно Софи. Только она одна, и никто больше. Ведь так?

— Группа не позволила бы сохранить все в тайне, — пробормотал Кольт, чувствуя, что невольно оправдывается, и от этого ему стало совсем скверно.

— Ерунда, — Хот махнул рукой. — Вам хватило бы средств, чтобы обеспечить секретность. Вы сделали ставку на Софи потому, что все это уже было, в тридцатые, у вас в России, в Москве, в Институте экспериментальной медицины. Большой штат сотрудников, сотни, тысячи опытов, в том числе и на людях. Строжайшая секретность. Не хватало главного: профессора Свешникова. И ничего у них не вышло.

— Точно неизвестно. Партию заключенных, которым введен был препарат, расстреляли. Это была бюрократическая ошибка, — быстро произнес Петр Борисович.

— Ошибка не в том, что их расстреляли, — Хот мягко улыбнулся, — а в том, что тела кремировали. Крылатый змей может бесконечно долго спать в органических тканях. Но в огне он погибает. Таким образом, они лишились препарата. Но еще раньше они лишились профессора Свешникова, и потому, даже останься у них препарат, ничего не могло получиться.

— Что произошло со Свешниковым? — сипло спросил Кольт.

Тонкие губы Хота растянулись в медленной гадкой улыбке. Он едва заметно дернул головой.

— А вот тут, мой дорогой Петр Борисович, уже и начинает действовать сакральная составляющая. Вы чувствуете ее. Вы привыкли к тому, что ваш добрый друг Федор Федорович старательно избегает этой темы. Сколько раз вы его спрашивали, куда делся профессор, жив ли он? И слышали в ответ: отстань, придет время, узнаешь.

Хот скорчил рожу и довольно точно спародировал сердитые интонации старика Агапкина. Кольту стало холодно в парном воздухе оранжереи.

— Старый пень врет, морочит вам голову, дурачит вас, идиота из вас делает, — быстро зашептал Хот, — он за ваши деньги украл у вас дозу препарата, украл, теперь скачет, как юный заяц, а вам приходится начинать все сначала. Надул он вас, кинул, развел по полной.

Акцент исчез совершенно. Хот удивительным образом оказался рядом, наверное, незаметно придвинул кресло ближе и шептал в самое ухо. Дыхание его было холодным. Как будто образовалась дыра в стеклянной стене оранжереи и сквозь дыру струя ледяного воздуха била прямо в ухо, в голову.

Кольт чувствовал, как гаснут, исчезают чудесные воспоминания о вчерашнем вечере, радость, счастье. Он попытался представить лицо Орлик, но увидел лишь расплывчатое белое пятно, условные дыры глаз. Он подумал о старике Агапкине, которого все-таки любил, но мысли потекли по скверному руслу, проложенному господином Хотом: «Он врет, врет, он украл».

И почудился сквозь розовый аромат какой-то странный, слабый, тухлый запашок.

Кольт вспомнил, как Соня говорила об этой, едва уловимой, вони, зажмурился, тряхнул головой. Когда он открыл глаза, господин Хот сидел на месте, покачивал ногой, подкидывал и ловил тапочку. В оранжерее было по прежнему очень тепло, влажно, аромат роз мягко переплетался с ароматом цветущего лимонного дерева. Пахло чудесно, никаких посторонних гадких примесей.

— Петр Борисович, кажется, мы с вами нашли общий язык, — Хот протянул руку через стол и дружески тронул его плечо. — Вы поняли, зачем я вам нужен.

— Да, наверное, — как автомат, повторил Кольт и заметил, что у его собеседника опять появился сильный немецкий акцент.

— Но вас беспокоит вопрос, — Хот убрал руку и улыбнулся, не разжимая губ, — зачем вы нужны мне?

— Беспокоит, — слабым эхом отозвался Кольт и опять вспомнил слова Сони:

«Иногда кажется, будто он умеет читать мысли. Позже я поняла, в чем фокус. Он следит за эмоциональной реакцией и ловит то, что лежит на поверхности. Страх. Растерянность. Но если контролировать себя, он ничего не поймет. Глубоко в сознание он влезть не может».

— Вы нужны мне потому, — произнес Хот тихо и серьезно, — что Софи согласилась работать на вас, а не на меня. Едва ли не главное условие успеха нашего рискованного предприятия — ее добровольное согласие. Поэтому без вас я не обойдусь.

Тапочка в последний раз взлетела и была ловко поймана большим пальцем жилистой желтоватой ноги. Хот встал, слегка склонил голову:

— Мое почтение, Петр Борисович. Мы с вами теперь партнеры. Сердечно рад. Всей душой надеюсь, что наше партнерство будет плодотворным, взаимовыгодным и перерастет в теплую искреннюю дружбу. Не смею вас больше отвлекать от романтических размышлений в этом чудесном саду. Эдем, истинный эдем! Наслаждайтесь. Побудьте немного ангелом.

Он скрылся за розовым кустом, исчез, растворился без остатка в маслянистом сладком воздухе оранжереи.

Кольт сидел и не мог шелохнуться. Тело налилось холодной чугунной тяжестью. Стало нечем дышать. Сердце билось медленно, трудно, с каким-то болезненным скрипом, вот-вот остановится. Пальцы опухли, лежали на плетеных подлокотниках, мерзкие, негнущиеся, с голубоватыми ногтями. Следовало позвать на помощь, но в оранжерее не было ни души. Он страстно, отчаянно захотел, чтобы сию минуту явилась Соня и ввела дозу препарата, без всяких исследований, анализов, просто ввела и все, как умирающему Агапкину.

«Старик выжил, поправился, встал на ноги. Я тоже должен. Чем я хуже? Не желаю больше терпеть этой тяжести, слабости, старости, медленного страшного стука больного сердца. Что, если сейчас оно остановится? Что, если?»

Ответ на этот не произнесенный вслух вопрос он услышал мгновенно:

— Йоруба нарежет лучших роз, и на твоей панихиде произнесет речь, полную такого искреннего горя, что некоторые прослезятся.

В оранжерее отчетливо прозвучал тот же бесстрастный голос, который недавно на кухне у Агапкина объяснил страшную галлюцинацию простой фразой: «Ты умер, Петр».

— Нет, врешь, я жив, жив, — он повторял это про себя, потом вслух, медленно шевелил опухшими пальцами, ступнями, старался дышать глубоко и спокойно.

Где-то рядом послышалось журчание воды, шорох, невнятное бормотание.

— Кто здесь? — громко крикнул Петр Борисович.

Звуки разом стихли. Потом опять зашуршало. Из-за кустов появилась маленькая тощая фигурка в широких синих штанах и клетчатой ковбойке. Прямо перед собой Кольт увидел морщинистое скуластое лицо, щелочки глаз. Седые жесткие волоски бровей торчали вперед, образуя прозрачные козырьки над глазами. Седые редкие волосы торчали вверх, и получался прозрачный нимб вокруг головы.

— Кто ты? — спросил Кольт.

— Садовник я, садовник, розы поливаю, — ответил старик и еще ближе шагнул к Кольту.

Он говорил с сильным местным акцентом. Смотрел в глаза Петру Борисовичу очень внимательно своими щелочками и вдруг забормотал что-то чуть слышно, нараспев, поднял сухую руку, сделал быстрый, странный жест. Провел ладонью перед лицом Кольта, справа налево, слева направо, словно разгоняя невидимую пелену.

— Господин болеет, плохо господин, ничего, потерпи, сейчас пройдет.

«Надо, чтобы он позвал кого-нибудь, чтобы явился врач, тут должен быть врач», — подумал Петр Борисович, но ничего не сказал, почувствовал, что сейчас, сию минуту, ничего говорить не нужно.

Старик бормотал тихо, монотонно, по шамбальски, смотрел в глаза, помахивал ладонью у лица всего минуты три, не больше. Но тяжесть исчезла, сердце забилось спокойно, уверенно. Петр Борисович вспомнил, как Йоруба хвастал, что в его оранжерее работает потомственный шаман, из какого-то особенного древнего рода степных целителей. Старый уже, людей лечить не может, но с болезнями растений справляется легко, играючи.

— Старик, спасибо, ты помог мне, — сказал Кольт, с наслаждением разминая ожившие руки.

— Я не тебе помог, для растений вредно, когда рядом больной человек.

— Чем я, по твоему, болен?

— Теперь ты здоров.

— Если я опять заболею, ты вылечишь меня?

— У тебя, господин, свои доктора. Я садовник, меня растения ждут. Тут был Хзэ, дыхание Хзэ — яд, растениям тоже плохо, не только тебе, — сердито проворчал старик и заковылял прочь по дорожке между кустами.

— Погоди, старик, кто такой Хзэ?

— Черт по вашему.

Садовник исчез. Скоро опять послышался плеск воды, шорох, бормотание.

— Я жив, жив, — повторил Петр Борисович, теперь уж ни с кем не споря, а просто констатируя этот замечательный факт. — Хзэ — Хот Зигфрид Эммануил. Может быть, Йоруба не знает, что его дыхание ядовито? Или знает, но надеется на своего чудесного садовника? Я садовником родился, не на шутку рассердился, — тихо, весело пропел Петр Борисович и улыбнулся.

Только что ему было плохо, но садовник пошептал, помахал ладошкой, и все прошло. Значит, ничего опасного, никакого приступа, инфаркта, инсульта быть не могло. Так, ерунда. Нервы.

С точки зрения прагматика, материалиста, все это выглядело скорее забавно, чем страшно. Сакральная составляющая, магия. Вот если бы господин Хот оказался главой международной террористической организации, крупным мафиози, воровским авторитетом, высокопоставленным чиновником, тогда да. Но слово «черт» Петр Борисович воспринимал лишь как некую абстракцию, ругательство, мягкое, вполне допустимое.

«Что, собственно, произошло? — спросил себя Петр Борисович. — Господин Хот, кем бы он ни был, из врага и конкурента сделался моим партнером. Если отбросить всякую мистику, галлюцинации и рассуждать здраво, то это скорее хорошо, чем плохо. Да, он неприятный человек. Но банки с цистами остались на его яхте. Возможно, благодаря сотрудничеству с ним я сумею выиграть время, ведь искать препарат тут, на развалинах, — дело долгое, трудное. Степь и развалины принадлежат Йорубе. Он тоже не просто так подружился с Хотом. О препарате знает и желает скорее получить свою дозу. Придется пойти на компромисс. Во всяком случае, сделать вид, что я готов вступить в игру».

Глава двадцать первая

Москва, 1922
— А все-таки она растет, что бы ни говорил Федя, что бы вы ни говорили, я чувствую. Вы прощупайте как следует, и хватит уж дипломатничать. Скажите мне правду!

Вождь сидел на кровати, склонив голову набок. Босые ноги едва доставали до пола. Профессор Свешников в третий раз исследовал плотную липому над его правой ключицей, но ни малейших изменений не находил.

— Нет, Владимир Ильич, она не растет, какой была, такой и осталась, и по размеру, и по консистенции.

— Нет, растет, растет, сволочь! Душит меня ночами.

— Ночами душит вас совсем другое.

Ленин холодно, остро уставился в глаза профессору.

— Извольте объяснить, что вы имеете в виду?

— Воспоминания, — коротко ответил профессор.

Вместо того чтобы вспылить, вождь сник, опустил голову. Блик света мягко скользнул по лысине.

— Воспоминания? Это вы, батенька, загнули, скажите еще — угрызения совести, — пробормотал он, помолчал немного, вскинул голову и произнес громко, нервно: — Слушайте, а может, она давит на артерию? От этого головные боли, бессонница и все прочие мерзости.

— Вражеская пуля давит на артерию, к тому же свинец отравляет организм, — профессор точно и зло спародировал доктора Тюльпанова, его солидный баритон, вкрадчивую интонацию.

Ленин сгорбился, не глядя, сгреб старую пуховую шаль Марии Ильиничны, валявшуюся на кровати, закутался в нее.

— Да, они правы, — пробормотал он, — операцию придется сделать. Не позже апреля. Не позже. Никуда не денешься, придется.

— Какую операцию? Что вы имеете в виду? — тревожно спросил профессор.

— Операцию по удалению пули. Хотя бы одну надо вытащить, — Ленин принялся наматывать на палец уголок шали, — ну и спинномозговую жидкость пусть заодно возьмут, чтобы раз и навсегда пресечь эти мерзкие шепотки о сифилисе.

Профессору захотелось курить. Пачка папирос и спички лежали в кармане, но вождь не терпел табачного дыма.

— Владимир Ильич, я оставлю вас на пять минут, покурю в столовой, — сказал он, поднимаясь.

— Ладно уж, дымите тут, форточку откройте, — разрешил Ленин, — и не молчите, не смейте молчать!

— Владимир Ильич, разве я молчу? — профессор огляделся, ища глазами пепельницу. — Я только и делаю, что разговариваю с вами.

Ленин скинул шаль, слез с кровати, подал профессору блюдечко вместо пепельницы и тяжело, вразвалку, зашагал по комнате. Привычного жилета на нем не было, только сорочка, но все равно он согнул руки, скрючил большие пальцы у подмышек. Лицо его покраснело, дыхание стало частым и громким. Хождение, сопение продолжалось минуты три. На профессора он не смотрел, словно забыл о нем.

Михаил Владимирович спокойно ждал, курил, прихлебывал остывший чай, листал берлинское издание «Руководства по психиатрии» Блюйера. Книга лежала на столе вместе со стопками бумаг и свежими номерами газет.

— Каждый революционер, достигши пятидесяти лет, должен быть готовым выйти за флаг! — внезапно выкрикнул вождь, остановился напротив профессора, взглянул на него и тихо, сипло добавил: — Ничего, ничего, если резать возьметесь вы, все обойдется. Пункцию тоже вы сделаете.

Лицо его смягчилось, странно преобразилось. Взгляд стал детским, беспомощным. Никогда еще профессор не видел вождя таким. Казалось, чудовище Ленин заснуло или исчезло, оставило в покое измученного больного Ульянова.

«Что если именно сейчас попросить? Другой шанс может и не представиться», — внезапно подумал Михаил Владимирович, и сердце его больно стукнуло, подкатило к горлу.

— Владимир Ильич, отпустите меня, — произнес он еле слышно, и тут же ему захотелось проглотить назад эту короткую фразу.

— Не сметь! — выкрикнул Ленин. — Никогда не смейте даже думать об этом! Кто будет меня лечить? Семашко? Кто будет резать? Тюльпанов? Да, он зарежет за милую душу! Все, молчите, я не слышал, что вы сейчас сказали! Не слышал!

Вождь слишком сильно стукнул кулаком по столу, слишком энергично замотал головой. Лицо налилось кровью, исказилось. Михаил Владимирович успел подхватить его под мышки. Судороги были такими мощными, что профессор сам едва удержался на ногах, пока тащил вождя к кровати.

Припадок удалось купировать довольно скоро. Профессор ни о чем уже не думал, действовал механически и, когда судороги закончились, тяжело опустился в кресло у кровати, стал считать пульс вождя.

Пульс частил, но был хорошего наполнения. От слабости профессора знобило, кружилась голова. Он впервые оказался наедине с тем, о чем рассказывал Федор. Он справился, но за несколько минут постарел лет на десять и устал так, словно сутки не отходил от операционного стола.

Федя был прав, когда говорил, что медицинские манипуляции тут ни при чем. Припадок снимается за счет живой энергии.

Михаил Владимирович жадно допил остатки остывшего сладкого чая. Пожалуй, он не жалел о том, что осмелился попросить вождя отпустить его за границу. Рано или поздно эта просьба все равно бы сорвалась с языка. Таня и Андрюша каждое утро повторяли: а ты попробуй, вдруг получится? Теперь можно честно сказать детям, что вот, попробовал. Не получилось.

— Устали? — донесся до него слабый сухой шепот. — Я знаю, Федя тоже потом, после моих припадков, весь мокрый и бледный. Но разве я виноват? Давно, еще в девятьсот втором, в Германии, когда это впервые случилось, со мной была Надя. Она, бедная, металась, ничем не могла помочь, и я чуть не помер. Потом две недели меня обследовали в клинике.

— Диагноз? — таким же тихим, сухим шепотом спросил Михаил Владимирович.

— «Священный огонь», — ответил Ленин по немецки.

— Средневековое название эпилепсии. Странно. Припадки не похожи на эпилептические.

— Ваш любимый Достоевский страдал падучей, — продолжил Ленин уже бодрее и громче, — у Керенского случалось нечто подобное при большом скоплении народу. Русская толпа любит припадочных, сразу проникается сладким суеверным страхом, трепещет. А вот интересно, я сейчас подумал, ведь у Нади базедова болезнь именно тогда определилась, после моего «священного огня».

— Она испугалась за вас. Сильное нервное потрясение могло спровоцировать. Сейчас уж поздно говорить, но если бы Надежду Константиновну не трогали, не резали, возможно, она бы поправилась.

— Надю оперировал сам Теодор Кохер, лауреат Нобелевской премии, лучший специалист в мире по заболеваниям желез, — не без гордости заметил Ленин.

Он удивительно быстро оправился. Еще раз считая пульс, Михаил Владимирович отметил, что сердце вождя работает великолепно. Иногда после припадка слабела правая сторона тела, но сейчас рука и нога были в порядке.

«Да, он в порядке, а меня лихорадит, голова раскалывается, колени дрожат», — подумал профессор, но решил не поддаваться и бодро произнес:

— Теодор Кохер, прежде чем стать лауреатом и мировой знаменитостью, проделал сотни операций по удалению щитовидной железы, то есть искалечил сотни людей. И лишь тогда до него дошло, что железу целиком удалять не следует. За это благодарное человечество щедро наградило его.

— По вашему, вообще ничего резать не нужно? — спросил Ленин с обычным своим хитрым прищуром.

— Только в самом крайнем случае, когда нет иных способов помочь. Организм человека — творение гениальное, тончайшее. А медицина, при всех ее великих достижениях, груба, темна и чудовищно амбициозна. Сколько жестоких, непоправимых глупостей совершалось, и все с умным видом, с самонадеянностью тупого невежды.

У Михаила Владимировича заплетался язык, зубы стучали от озноба. Рубашка под джемпером стала влажной от холодного пота. Но вождь не замечал этого. Он наслаждался покоем, приятной расслабленностью после мучительного припадка, ему нравилось болтать о медицине с профессором, тем паче в последнее время он поглощал медицинскую литературу на французском и немецком в немереных количествах.

— Гениальное творение, — с пародийным пафосом повторил он, — ну а что же в таком случае оно, творение, гниет, дряхлеет, тлеет? Ничего не вижу гениального в этой гаденькой, слабенькой, подлой твари под названием человек. Скальпель — хорошее средство, безусловно, лучшее не только в медицине, но и в политике.

Беседа набирала обороты, уходила куда-то вкось, у Михаила Владимировича не осталось сил продолжать ее и, чтобы закончить поскорее, он сказал:

— Владимир Ильич, вам скальпель противопоказан.

— Ну ка, ну ка, батенька, извольте пояснить, что вы под этим разумеете? — Вождь азартно потер ладони, предвкушая интересную политическую дискуссию.

Но Михаил Владимирович разочаровал его.

— Я разумею всего лишь то, что вашу липому трогать нельзя. Такого рода доброкачественные новообразования в результате хирургического вмешательства иногда перерождаются в злокачественные.

Вождь поморщился, тронул себя за шею.

— Ерунда. Вот так, слегка кожу натянуть, чик, и все.

— Я резать не стану, — жестко сказал профессор.

— Отдадите меня Тюльпанову на растерзание?

— Никто не должен резать. Тем более Тюльпанов. И не возьмется он, лет пять уже скальпель в руках не держал.

— Ну, так позовут немца какого-нибудь, — вождь глухо усмехнулся, — в апреле пулю все равно придется вытащить, хотя бы одну. Тут вопрос не медицинский. Политический.

— Владимир Ильич, хватит валять дурака, — профессор так рассердился, что даже озноб прошел. — Немец уж, наверное, отличит липому от пули.

— Э, батенька, немцу заплатят столько, что будет вам хоть десять пуль, хоть артиллерийский снаряд вместо липомы!

— Ну, так пусть заплатят, и не надо ничего резать.

Ленин вдруг изменился в лице, прищуренные глаза распахнулись, рот приоткрылся, щеки покраснели. Профессор подумал, что последует гневная буря, но ошибся. Вождь схватил его за руку и виновато забормотал:

— Михаил Владимирович, простите, простите великодушно, вы бы сразу сказали, прямо, без всяких стеснений. Конечно, это безобразие, свинство! Мне просто в голову не приходило, а вы даже не намекнули никогда. Я сегодня же распоряжусь, чтобы вам платили гонорары по высшей категории, одно только больничное жалованье за ваш труд — это чудовищно мало. За операцию вы получите столько, сколько скажете. И за каждый визит по самому высокому тарифу. Сию минуту распоряжусь, — он потянулся к телефонному аппарату.

Профессор остановил его, грустно вздохнул и покачал головой:

— Владимир Ильич, я не стану удалять вашу липому ни за какие деньги. Жалованья мне хватает, и дело вовсе не в этом. Поймите, наконец настал момент, когда следует отделить зерна от плевел, лечение реального, сложного вашего недуга от всех этих сомнительных политических игр. Да, я уже догадался, что по каким-то неизвестным мне причинам вас в апреле должны прооперировать. Сейчас еще не поздно, времени довольно, чтобы как-то скорректировать эти странные планы. В конце концов инсценировать хирургическую операцию значительно проще, чем покушение и ранение.

— Нельзя, батенька, никак нельзя, — спокойно и грустно возразил Ленин. — Время изменилось, тогда был угар, хаос. Нынче у нас на дворе уже не восемнадцатый, а двадцать второй год. Пулю придется вытащить, все должно быть по настоящему. Больничная палата, надрез, шов. Она давит, душит меня, я ее постоянно чувствую, от этого совсем не сплю.

Разговор вернулся к своему началу, продолжать его можно было бесконечно, как сказку про белого бычка. Профессор слишком скверно чувствовал себя, чтобы идти по второму кругу, и произнес устало:

— Владимир Ильич, отпустите меня.

— Что?! Вы опять? — гневно воскликнул вождь.

— Нет нет, — спохватился профессор, — я не о том, я уже понял, за границу мне путь заказан. Я имею в виду, отпустите меня сейчас домой, мне нездоровится.

— А, конечно, у вас усталый вид, вам надо отдохнуть, замучились вы со мной. Ну, ступайте, выспитесь хорошенько. Погодите! У вас ведь внук маленький, вон там, на полке коробка. Возьмите. Игрушечный «Роллс Ройс», очень тонкая работа. Красин привез из Лондона, я хотел вам отдать для внука, да запамятовал. Возьмите. У него ведь скоро день рожденья.

День рожденья у Миши был двадцать шестого октября, а сейчас февраль. Но Михаил Владимирович не стал ничего уточнять, коробку взял, поблагодарил за подарок, вышел на заплетающихся ногах, думая только о том, чтобы скорее добраться до постели, принять пирамидону и заснуть.

В прихожую вышла Крупская проводить его, принялась расспрашивать, он коротко ответил, что был небольшой припадок, но удалось купировать, сейчас все в порядке.

— Вы плохо выглядите, — заметила Крупская.

— Да, Надюша, не одну тебя я извожу своей проклятой хворью и скверным характером, — раздался голос Ленина.

Он тоже вышел проводить профессора, стоял, кутаясь в старую шаль, хитро улыбался и, прежде чем за Михаилом Владимировичем закрылась дверь, успел картаво крикнуть:

— А пулю вытаскивать будете все-таки вы, батенька, другому никому не дамся, другой зарежет обязательно! С превеликим удовольствием зарежет!

Вуду-Шамбальск, 2007
Соня молча сидела перед приборами. Ей казалось, что прошло всего несколько минут, на самом деле уже давно стемнело, был поздний вечер.

— Ну, мы поедем наконец? — спросил Дима.

— Да, сейчас.

Пальцы ее быстро забегали по клавиатуре. Дима терпеливо ждал еще полчаса. Наконец Соня принялась выключать приборы, убирать пробирки, плошки, стеклышки. Она двигалась медленно, вяло, не произнесла ни слова и на вопрос Димы: «Тебе помочь?» — только помотала головой.

Он смиренно терпел ее молчание. Она обещала, что все объяснит, когда сможет, и просила не задавать вопросов.

Кабинет Орлик оказался заперт. В коридорах и на лестнице не было ни души. Из под двери каптерки, где ждал Фазиль, сочился слабый свет. Дима постучал.

— Входи, открыто! — ответил веселый голос Фазиля.

Они очутились в маленькой комнате, удивительно уютной и обжитой. Диван, накрытый клетчатым пледом, обшарпанный старый буфет, круглый стол, синий абажур настольной лампы — все это никак не вязалось с унылыми казенными корпусами, бескрайней степью, кафелем и цинком лаборатории.

За столом Фазиль и старик дворник пили чай из больших цветастых кружек.

— Добрый вечер, — сказал Дима.

Старик приветливо кивнул и улыбнулся. У него не было зубов. Розовые младенческие десны. Соня улыбнулась в ответ, но продолжала молчать.

— Наконец-то вы спустились, я думал, мы сегодня тут будем ночевать, — сказал Фазиль. — Чаю хотите?

— Спасибо, лучше уж поедем скорее, — рассеянно ответил Дима.

Он не мог оторвать взгляд от лица старика. Сморщенное, маленькое, с непомерно большим широким лбом, оно было темным, как у мулата. Цвет глаз казался совершенно нереальным. Золотым. Если бы не глаза, Дассам был бы определенно похож на Агапкина. Детская хрупкость обоих стариков наводила на мысль о чем-то ангельском или инопланетном. Но все-таки облик Федора Федоровича казался более земным, привычным. Может, из-за вставной челюсти или потому, что глаза у него были совсем другие. Никогда они не светились. Дима даже не мог вспомнить, какого они цвета, Агапкин щурился постоянно.

— Ну, ладно, тогда поехали, — Фазиль встал, потянулся с хрустом, — авось к часу ночи доберемся до города.

Дима догадывался, что у Сони должно быть множество вопросов к этому таинственному дворнику, и ждал, когда она решится задать хотя бы один. Но она молчала, смотрела на старика, а тот смотрел на нее.

«Она просто не знает, с чего начать. Да, я ведь тоже мог бы спросить, но не решаюсь, боюсь ляпнуть глупость. Скажите, уважаемый Дассам, сколько вам лет? Откуда и зачем у вас этот шрам на макушке? Почему он пульсирует? Что, у вас правда не закрылся младенческий родничок? Вы помните русского путешественника Никиту Короба? Вам известно происхождение хрустального черепа? Доктор Макс говорил о грядущей войне между мужчинами и женщинами. Может, он просто бредил? За что его убили? Для чего Хоту нужно, чтобы Соня исследовала его кровь? И почему она так долго молчит?» — все это за долю секунды пронеслось у Димы в голове.

И вдруг тихий старческий голос произнес:

— Она молчит потому, что ей нужно подумать.

Старик глядел на Диму со своей младенческой беззубой улыбкой, и глаза все так же странно светились. Он говорил по русски почти без акцента, четко и внятно, несмотря на отсутствие зубов.

— Что такое инициация? — неожиданно для себя выпалил Дима.

— Ритуал посвящения.

— Это я знаю.

— Тогда зачем спрашиваешь?

— Ладно, попробую сформулировать иначе. Какой именно ритуал должна пройти Соня?

— Она ничего не должна.

— Но они могут заставить.

— Они могут только пугать и лгать.

— В чем заключается опасность для Сони?

— В ней самой.

Что-то звякнуло, Дима оглянулся. Фазиль стоял у двери и нетерпеливо подкидывал на ладони ключи от машины. Соня сидела на диване и дремала, прислонившись головой к высокому валику. Старик Дассам задумчиво жевал размоченный в чае сухарь, глаза его были прикрыты сморщенными коричневыми веками без ресниц.

— Ну, вы даете, ребята, — сказал Фазиль, — она хотя бы сидя уснула, а ты вообще спишь стоя, как конь.

— Я сплю? — Дима тряхнул головой.

— Ага. Кстати, учти, ты во сне разговариваешь. Ну, буди свою ученую женщину, пора ехать.

Старик прожевал кусок сухаря и произнес что-то совершенно непонятное. Фазиль ответил ему по шамбальски. Дима подошел к Соне, осторожно тронул ее плечо.

— А? Что, уже приехали? — спросила она сквозь долгий зевок.

— Еще не выезжали, — ответил Фазиль. — Дассам говорит, скоро начнется буран. Нижний буран, очень неприятная вещь, поднимает снег с земли.

Соня встала, застегнула молнию куртки.

— Дассам, скажите, как чувствует себя Лейла? Как ее палец?

Старик улыбнулся и зашамкал что-то. Фазиль подошел к нему, склонился к самому уху, поговорил по шамбальски, потом повернулся к Соне.

— У Лейлы все хорошо, рана заживает. Дассам сказал… сейчас, я попробую перевести, чтобы вы поняли, в общем, это такая древняя шамбальская поговорка. Кто облегчил физическую боль другому, тот сократил дни земной жизни Хзэ. Кто облегчил душевную боль другому, тот сократил годы земной жизни Хзэ. Кто победил собственный страх, победил Хзэ. Слушайте, мы поедем или нет?

— Кто такой Хзэ? — спросила Соня.

— Это долгая история, я вам лучше по дороге расскажу, если интересно.

Старик опять забормотал что-то, закивал головой.

— Он просит, чтобы я вам обязательно рассказал о Хзэ, — Фазиль подошел к старику, побеседовал с ним, потом повернулся к Соне: — Он говорит… Ну, в общем, именно вам нужно узнать про Хзэ.

— Спросите у него, почему именно мне?

Фазиль не успел перевести, а старик опять забормотал, произнес целый монолог, возбужденно, даже сердито. Фазиль слушал, поднимал брови, кивал, пожимал плечами, задал пару вопросов, потом стал переводить.

— Соня, он говорит, что не может вам помогать, ну, в смысле объяснять, подсказывать. Вы должны справиться сами. Если честно, я вообще не понял, что он имеет в виду, я его спросил, он сказал, мне понимать не нужно. Мое дело — рассказать вам про Хзэ, вы, мол, сами разберетесь.

— Спроси, а мне он может что-нибудь объяснить и подсказать? — попросил Дима.

На этот раз диалог оказался совсем коротким. Старикпрошамкал всего несколько слов и зевнул во весь свой беззубый рот. Фазиль хмыкнул и посмотрел на Диму.

— Перевожу дословно, хотя опять ни бельмеса не понял. Тебе он вроде как уже все сказал. Ты должен верить своим ушам, своим глазам и своему сердцу. Да, еще он желает вам спокойной ночи и торопит, напоминает о буране.

— Ну, и где же буран? — спросила Соня, когда они вышли из корпуса. — Небо чистое, звезды. Господи, какие огромные, яркие.

— Вниз посмотрите, видите, как метет.

Над сугробами вдоль расчищенной дороги вздымались прозрачные сизые волны поземки. В лунном свете снежный покров дышал, часто, взволнованно, закручивались маленькие быстрые вихри, возникали причудливые подвижные фигуры, принимали форму то змеи, то птицы, то человека, они как будто поднимались из бездны, вставали на пути, оживали на несколько мгновений и опадали, рассыпались снежной пылью.

Соня стояла, задрав голову.

— Подземные лабиринты, страшные развалины, мрак. Адская бездна внизу. А сверху небо, такое глубокое, прекрасное, если долго смотреть, страх исчезает, оно как будто накрывает тебя своим крылом.

— Хватит бормотать, пора ехать, — сердито проворчал Фазиль.

До ангара пришлось бежать, согнувшись. Охранник спал, долго не отпирал ворота. Наконец зона осталась позади. Джип несся к городу, слегка подрагивал от порывов ветра.

— Фазиль, сколько лет Дассаму? — спросила Соня.

— Откуда я знаю? У нас многие старики сами не знают своего возраста. В степных становищах больниц нет, загсов тем более. Раньше ребенка, рожденного в степи, вообще не регистрировали, считалось, плохая примета. Потом задним числом кое-как оформляли документы.

— Он совсем не говорит по русски? — спросил Дима.

— Если бы говорил, наверное, мне бы не пришлось мучиться, переводить.

— Ты с ним давно знаком?

— Ну, как сказать? Я видел его на зоне. Сегодня первый раз он пришел в каптерку, мы с ним чай пили. Шамбалы в принципе все друг с другом знакомы, нас осталось на свете меньше пяти тысяч. И у нас принято, если старик о чем-то просил, надо исполнить. Вот, слушайте. Хзэ в нашей мифологии очень сильный демон, по иерархии он вроде министра иностранных дел. Ну, то есть земных дел. И чтобы выполнять свою работу, ему надо иногда воплощаться.

— Что значит воплощаться? — спросила Соня.

— То и значит, становиться человеком, из плоти и крови, жить среди людей, устраивать всякие пакости.

— Он выглядит как обычный человек?

— Конечно, ему по должности положено выглядеть совсем обычно, не вызывать подозрений.

— Но все-таки есть какие-то признаки, по которым его можно распознать?

Фазиль тихо засмеялся.

— Соня, вы образованная женщина, биолог, а спрашиваете меня так, будто поверили, что Хзэ в самом деле существует. Это мифология. Дассам попросил, чтобы я рассказал вам сказку, я рассказываю. Выполняю стариковский каприз. Понятно, для вас это ерунда полная.

— Фазиль, а ты сам веришь, что Хзэ существует? — спросил Дима.

— Я другое дело, я вырос на этих сказках, у нас в степи все пропитано ими. Так вот, Хзэ имеет три признака. Он живет очень долго, лет пятьсот и даже больше. У него нет пупка. В центре живота, где у всех людей пупок, у него гладкое место. Еще он не отбрасывает тени.

— Почему? — спросила Соня.

— Потому что он сам тень. Мрак.

— Мрак из плоти и крови?

— Вот, вы опять! Соня, это мифология, тут не бывает научных объяснений, тут образы, метафоры. Мрак — это не просто темнота, это зло. Когда в человеке совсем не остается света, то есть ничего доброго, он перестает отбрасывать тень. Но для человека это в принципе невозможно. Он не может вместить столько зла, помирает сразу. Поэтому людей без тени нет, как и животных, и растений. На земле без тени живет только Хзэ. Сонорх использует его, потом уничтожает, присылает следующего.

— Сонорх, хозяин времени, который питается страданием? — спросил Дима.

— Да. Надо же, запомнил, — усмехнулся Фазиль. — Хзэ тоже питается страданием. Сонорх — самый главный демон. Там вообще, во мраке, ртов много, и все ненасытные.

— Жрецы сонорхи, которые оставили эти развалины, они отбрасывали тени? — спросил Дима.

— Конечно. Они хоть и служили злу, но все-таки были людьми. С пупками, с тенью.

— Фазиль, а есть добрая сила, которая противостоит злу? — спросила Соня.

— Соня, ну вы даете! Такие вопросы странные. Если бы не было доброй силы, вообще ничего бы не было. Зло даже травинку не способно сотворить, не то что человека.

— А как же тогда Хзэ, воплощенный, из плоти и крови?

— У Хзэ другой состав крови, плоть другая. Он не живой, он дурная копия жизни, глумление над жизнью, или болезнь. Елки, как бы вам лучше объяснить? По шамбальски рак — хзэ. Вот, он вроде раковой опухоли.

— Вроде раковой опухоли, — тихо повторила Соня.

Дима сидел с ней рядом и вдруг почувствовал, как она сильно напряглась. Он взял ее за руку, пальцы были ледяные. Даже Фазиль заметил, что голос у нее изменился, удивленно взглянул через зеркало заднего вида.

— Соня, вы что, испугались?

— Нет. Не знаю. Просто устала.

Мюнхен, 1922
Храп князя, вначале вполне безобидный, постепенно нарастал, приобретал разные звуковые оттенки, походил то на рев автомобильного мотора, то на рык гигантского хищника. Иногда возникали короткие передышки, князь ворочался, бормотал, тихо поскуливал. Федор надеялся уснуть, но князь как-будто нарочно ждал, когда его сосед задремлет, чтобы с новой силой наполнить тесное пространство купе ревом и рыком.

Федор выходил курить в коридор, возвращался, ложился, опять вставал и выходил.

«Какой тяжелый, оглушительный человек, — жаловался он своему отражению в темном стекле, — ни минуты покоя нет, даже когда спит. Я совсем одурел от этого соседства».

Мысли путались, глаза слипались, он пробовал сосредоточиться на уютном, спокойном стуке колес, читал про себя стихи. Вспоминалось одно и то же: «Мне не спится, нет огня; всюду мрак и сон докучный…»

Смутная, тягостная нервозность никак не отпускала. Ему стало казаться, что он барахтается в густой серой хляби, тонет в гнусном болоте, еще немного, и погрузится с головой.

«Жизни мышья беготня… Что тревожишь ты меня?»

Пушкинские строки чудесным образом удерживали его на плаву, как спасательный круг, не давали захлебнуться и исчезнуть.

«От меня чего ты хочешь? Ты зовешь или пророчишь?

Я понять тебя хочу, смысла я в тебе ищу…»

— Смысла, я ищу смысла, — бормотал Федор, прижимаясь лбом к холодному темному стеклу, — возможно, его нет вовсе или он прячется за пределами человеческого понимания.

Федор вдруг испугался, что после всех бурных событий позабыл самое главное, текст письма Михаила Владимировича. От усталости началась настоящая паника.

«Забыл, все забыл. А вдруг не удастся поговорить с доктором наедине? Князь не даст, не будет подходящего случая?»

В очередной раз он зашел в купе, достал из чемодана блокнот и чернильный карандаш. Сидя на неудобном откидном стульчике в пустом полутемном вагонном коридоре, приспособил блокнот на колене, стал писать, мусолил карандаш, старался ничего не упустить.

«Дорогой Эрни!

Раньше мне казалось, а теперь я абсолютно уверен, что события в России происходят по некоему заранее продуманному плану. Кто автор? В чем его цель? Нерон подпалил Рим, наслаждался зрелищем чудовищного пожара и гибели в огне тысяч римлян, просто так, для собственного удовольствия. Нерон был сумасшедший. Это все объясняет. Это ничего не объясняет.

Чем ближе я узнаю нынешних правителей, тем глубже мое убеждение, что они действуют не по своей воле. Поджигателям зрелище пожара и пепелища не приносит удовольствия, как Нерону. Они в растерянности, мечутся, пытаются залить пламя, которое сами разожгли. Эрни, ты можешь вернуться к нашему давнему, еще студенческому спору, сказать, что я слишком идеализирую человека, не учитываю то темное, звериное, иррациональное, что таится почти в каждом и особенно сильно проявляется, когда человек становится частью толпы. Но согласись, темные инстинкты толпы всегда следствие, а не причина. Кто-то должен разбудить их, играть на них, как на клавишах.

Было бы правомерно говорить об инстинктах, стихии, социальных противоречиях, немощи царского правительства, усталости от войны и прочих составляющих, если бы все закончилось февралем-мартом семнадцатого. Но последовал октябрь. К этому перевороту толпа со всеми ее темными инстинктами никак не причастна. Толпа попросту не знала, что происходит, кто такие большевики, каким образом и зачем они взяли власть. Но я решусь поделиться с тобой еще более парадоксальным наблюдением. Они, большевики, сами не знали этого. Не знают до сих пор. Теория Маркса, на которую они ссылаются, вовсе никакая не теория, не рецепт, а только критика мирового порядка и смутные пророчества о призраке, который бродит по Европе.

Вот как раз о призраке я и хотел поговорить с тобой, Эрни. Помнишь, ты в шутку назвал так своего пациента Эммануила Зигфрида фон Хота? Мы гуляли с ним по Вене. В Хофбурге он встретил двух своих знакомых. Эти молодые люди выглядели весьма жалко. Один, постарше, кавказец, рябой, тщедушный. Шея обмотана красным шарфом домашней вязки. Второй, совсем юный, австриец, в длинном черном пальто, с бледным изможденным лицом и голубыми выпученными глазами.

Господин Хот сказал о них: наши мальчики, поэт и художник. Позже ты объяснил мне, что, путешествуя по миру, Хот ищет юношей, наделенных медиумическими способностями. Будто бы он изучает психологический аспект жречества, от Древнего Египта и Вавилона до наших дней. Никакой практической цели у него нет. Только бескорыстное любопытство исследователя.

Это почти все, что я запомнил. Прошло девять лет. Конечно, твоего пациента господина Хота забыть трудно, тем более он тогда с точностью до месяца предсказал начало войны. Но образы молодых людей могли бы стереться совсем, если бы не одно обстоятельство.

Кавказец, которого Хот назвал поэтом, сегодня один из главных большевистских вождей. Иосиф Сталин. Я вижу его часто, около года назад мне довелось удалить ему аппендикс.

В начале этого сумбурного послания я высказал предположение, что нынешние правители России действуют не по своей воле. Так вот, Сталин исключение. Он единственный из них, кто не кажется мне марионеткой. Он ведает, что творит, и планомерно, умно, расчетливо движется к некоей своей, ему одному известной цели.

Эрни, ты знаешь, меня не назовешь трусом. Но когда я встречаюсь со Сталиным, смотрю ему в глаза, мне страшно. У меня, как у собаки, шерсть встает дыбом и поджимается хвост.

Наверное, цель Сталина определяется просто: единоличная власть. Помнишь, как Хот сказал о нем и о том молоденьком австрийце: „Вожди новых масс, самых глубочайших низов человечества“? Так вот, в последнее время меня не покидает чувство, что речь шла о глубочайших низах в прямом смысле. Адская бездна, вот что разумел господин Хот. И тут правомерно говорить уже не о цели, не о политической власти, а о чем-то большем. О миссии.

Эрни, скажи, что я ошибаюсь, что это мнительность, нервное переутомление или начало старческого слабоумия. Скажи, я с радостью поверю. Но если есть хотя бы малейший шанс у Сталина добиться власти и осуществить свою миссию, я хочу, чтобы мои дети и внук успели покинуть Россию до того, как это произойдет. Обо мне речи, конечно, нет, меня не выпустят. Но они должны уехать. Иных вариантов я не вижу.

Письмо это, вероятно, попадет к тебе в виде устного пересказа. Везти его через границу слишком рискованно. Федя Агапкин, мой бывший студент, ассистент, теперь он мне как сын, ты можешь полностью доверять ему.

Интересно, как поживает тот пучеглазый австриец? Обрадуй меня, скажи, что он все-таки поступил в Академию художеств или по прежнему зарабатывает рисованием рекламы талька для подмышек?

Обнимаю тебя. Даст Бог, когда-нибудь увидимся. Твой Микки».

Федор поставил последнюю точку, дважды перечитал написанное, затем выдрал листы из блокнота, порвал их в мелкие клочья.

Еще далеко было до рассвета, когда они с князем вышли на платформу старого мюнхенского вокзала. Князь, хмурый, отечный, сонный, долго вспоминал название отеля, злился на водителя таксомотора, который не желал понимать его дурного немецкого.

— Это центр города, что-то морское, корабли, сражения, — повторял князь сиплым спросонья голосом, щелкал пальцами и шарил по карманам в поисках бумажки с адресом.

Наконец нашел. Оказалось, что отель называется «Адмирал», находится в Швабинге, районе университета, неподалеку от знаменитой Леопольдштрассе.

— Рядом Английский сад, если бы сейчас было лето, лучшего места для прогулок не найти, — пробурчал князь на ухо Федору, когда таксомотор пересек привокзальную площадь.

— Вы здесь уже бывали? — спросил Федор.

— В одной из прошлых инкарнаций, в конце пятнадцатого века я был королем Баварии Альбрехтом Четвертым Мудрым, — сообщил князь и зевнул со стоном.

Отель оказался маленьким, вполне уютным и недорогим. Портье немного говорил по русски, узнал князя, обратился к нему «господин Гуржефф». Оказалось, что два одноместных номера были заказаны телеграммой неделю назад.

— То есть вы неделю назад знали, что мы отправимся в Мюнхен? — спросил Федор.

— Я все заранее знаю, я на сто, на двести лет вперед знаю, — ворчал князь, поднимаясь по винтовой лестнице, — ты меня не трогай. Я плохо спал, ты всю ночь ворочался, скрипел полкой, ходил туда сюда. Вот мой номер, твой этажом выше. Спать буду до обеда. Тебе тоже советую. В пять спустишься вниз.

Он уже почти закрыл дверь своего номера, но вдруг остановился, медленно повернулся, взглянул на Федора и тихо спросил:

— Скажи, дорогой, что ты писал ночью в коридоре?

У Федора пересохло во рту. Князь не таращился, не делал пронзительных глаз. Просто смотрел, очень внимательно и серьезно.

— «Мне не спится, нет огня, всюду мрак и сон докучный», — произнес Федор.

— Стихи? — с легким смешком спросил князь.

— Конечно. «Стук часов лишь однозвучный раздается близ меня».

— Ты сочиняешь стихи?

— Нет. Это не мои стихи.

— Зачем же ты писал, если это другой уже сочинил?

— Я пытался вспомнить. «Жизни мышья беготня, что тревожишь ты меня?» Я очень люблю Пушкина. Тренирую память. «Стихи, сочиненные ночью, во время бессонницы». У меня как раз была бессонница, вы храпели страшно.

Князь еще минуту смотрел на него, потом покачал головой, лукаво прищурился и погрозил пальцем:

— Ай, врешь, дорогой!

— Нет. Это правда! — с вызовом воскликнул Федор, опасаясь даже подумать о том, что князь может знать про письмо.

— Врешь, вре-ешь, насквозь тебя вижу, все врешь, — пропел князь, — я никогда не храплю.

Федор едва доплелся вверх по винтовой лестнице до своего номера. Закрылся на три оборота. В зеркале над умывальником он увидел, что на губах остались едва заметные синие пятна от чернильного карандаша.

Глава двадцать вторая

Москва, 2007
Иван Анатольевич Зубов все-таки уговорил упрямого старика не брать с собой в степь Мнемозину. Щенка оставили дома у Зубова. Чтобы добиться этого, Ивану Анатольевичу пришлось привести в гости к Агапкину свою четырехлетнюю внучку Дашу.

Ребенок и щенок мгновенно нашли общий язык, обо всем забыли и занимались только друг другом. Старик хмуро наблюдал их возню, Зубов стал дразнить его: ревнуете? Вы эгоист и собственник, готовы ради трех дней накормить бедное животное успокоительным, посадить в клетку, тащить в самолете туда, обратно, лишь бы только было по вашему.

Старик надулся, долго молчал, сопел, но все-таки согласился.

Вообще из-за этой поездки Иван Анатольевич нервничал ужасно. Агапкин категорически требовал полнейшей секретности, запретил сообщать об их прилете даже Диме Савельеву. Он считал, что Дима обязан неотлучно быть при Соне и встретить их в аэропорту ему просто некогда. Что касается двух других сотрудников службы безопасности, то им тем более знать ничего не следует. Проговорятся Кольту, а он Йорубе. И тогда все пропало.

Что все и почему пропало, старик не объяснял. Сам, без помощи Зубова, заказал по Интернету номер на двоих в какой-то маленькой частной гостинице. На вопрос Зубова, как они будут передвигаться без машины, брякнул: верхом поскачем! Зубов смиренно кивнул, но позволил себе заметить, что вряд ли удастся сразу в аэропорту Вуду-Шамбальска найти двух оседланных коней.

Рейс задерживался, аэропорт Вуду-Шамбальска не принимал из-за метеоусловий. По степи гулял ураганный ветер, мела метель. Ранним утром Зубов и Агапкин в кафе в Домодедове ждали, когда объявят посадку.

Иван Анатольевич запивал пиццу крепким кофе. Федор Федорович не спеша смаковал подтаявшее клубничное мороженое, приговаривая:

— А вот могу себе позволить, и ничего страшного.

Зубов сидел как на иголках, каждые полчаса бегал взглянуть на табло. Напротив нужного рейса все так же висело слово «задерживается».

На прилавке газетного киоска Иван Анатольевич увидел тонкий глянцевый журнал «Светоч», первый номер печатного органа ПОЧЦ с портретом Светика в венке из васильков на обложке. Остановился в раздумье, но не стал покупать и даже пролистывать. Всякое напоминание о ПОЧЦ мгновенно портило настроение. Зубов предчувствовал, что участие в этой авантюре не только подорвет репутацию его уважаемого шефа, но серьезно усложнит работу службы безопасности. Инициатор создания ПОЧЦ Тамерланов, личность более чем сомнительная, правит своей степью как какой-нибудь древний восточный деспот, у него там даже не феодализм. Рабовладение. Наркотиками торгует. Дикая трава кхведо растет в степи буйно, сама собой, как у нас крапива. Чем больше ее косят, тем гуще вырастает. На черном рынке ценится выше конопли.

«Партия общечеловеческих ценностей. Тоже мне, борцы за нравственность, — ворчал про себя Зубов, — лучистое сиянье доброты. ЛСД. Издевательство. Гадость».

Когда он вернулся в кафе, старик держал во рту сигарету из его пачки и тщетно щелкал зажигалкой.

— С ума сошли? — Иван Анатольевич выдернул сигарету, сломал, кинул в пепельницу.

— Ладно тебе, — Агапкин виновато улыбнулся, — сам дымишь, по пачке в день. Ну что, мы полетим когда-нибудь?

— Никто не знает. Пурга.

Старик пожевал губами, собрал ложечкой остатки мороженого, облизнулся и произнес задумчиво:

— Тогда тоже была пурга.

— Когда тогда?

— В марте двадцать девятого года. Обычно в степи перед весной ветра бешеные, и если снег, то обязательно пурга. Видишь, как странно. Пятое марта двадцать девятого — самый ужасный день в моей жизни.

— Почему?

— Не скажу.

— Ну, как хотите, — Зубов пожал плечами.

— Зато пятое марта пятьдесят третьего — самый счастливый. А сегодня, между прочим, четвертое марта. Вот и не верь после этого в нумерологию.

В отличие от нервного Зубова, старик выглядел спокойным и расслабленным, пребывал в лирической задумчивости.

— Самый счастливый день — это когда Сталин умер? — спросил Иван Анатольевич.

— Мг-м. Потом, конечно, было девятое число, жуткие похороны, тысячи искалеченных, раздавленных насмерть. Бездна приоткрылась, чтобы принять назад свое исчадье, вздулся гигантский пузырь темной энергии, не могло обойтись без жертв. Но все равно это был конец. Создать адекватную замену так и не удалось. До сих пор нет ни идеи, ни человекоорудия. Время уходит, терпение иссякает.

— Чье терпение?

Вместо ответа старик указал пальцем вниз, на плиточный пол.

— Федор Федорович, я не понимаю, о чем вы, — Зубов протянул руку к пачке сигарет, хотел закурить.

Но Агапкин тоже протянул руку, и Зубов не стал закуривать.

«Этак я брошу, — сердито подумал Иван Анатольевич, — я ведь не могу позволить ему, вдруг у него приступ случится от первой затяжки?»

— Ладно, кури, я не претендую, — Агапкин улыбнулся, — это действительно нелепо в моем возрасте.

— Ну, так чье все-таки терпение? — повторил Зубов свой вопрос и щелкнул зажигалкой.

Старик досадливо поморщился, махнул рукой.

— Ваня, ну что ты пристал? Сам все отлично понимаешь. Не хочу я называть эту пакость по имени, тем более перед полетом. К тому же имен много, не знаю, какое выбрать.

— Ладно, хорошо, допустим, я понимаю. Но почему вы думаете, что там, — Зубов повторил жест старика, указал пальцем вниз, — существует такое понятие, как терпение?

— Еще как существует! Ждать там умеют. Отсрочку могут дать. Но всему есть предел. Даже самая совершенная модель приходит когда-нибудь в негодность.

— Модель?

— Да. Если хочешь, можно назвать это биороботом. Или вот, сейчас модно говорить о клонах. Хотя в данном случае определение не подходит. Химерный организм, химера. Так, пожалуй, вернее. Он создан из мрака и должен туда вернуться.

— Погодите, — Зубов раздраженно сморщился, — вы сейчас кого имеете в виду? Уж не господина ли Хота? Я никогда не видел его, но, по рассказам Сони, мне представляется вполне реальный пожилой мужчина, долговязый, рябой, с толстым пузом. Какая же он химера?

Но старик больше не слушал, ушел в свои мысли, отвечать не собирался и понес какую-то полнейшую несуразицу:

— Нет, он в конце концов согласится… Первое, второе… Должно быть хорошее эхо… Что, если вздуется пузырь?

Иван Анатольевич решил ничего не уточнять, ему смертельно надоели иносказания, недомолвки, намеки, насмешки, если не понимаешь с полуслова.

— Девятый час, — заметил он, слегка постучав ногтем по стеклышку часов, — идемте в бизнес, там диваны, вы поспите. Даже для меня подъем в половине пятого утра — это тяжеловато.

Агапкин зевнул, пожевал губами.

— В степи, стало быть, начало двенадцатого. Ладно, до полуночи времени достаточно.

Он опять задумался, вздыхал, хмурился, качал головой, иногда зевал, прикрывая свою фарфоровую пасть ладошкой.

— Федор Федорович, мы пойдем в бизнес? — спросил Зубов через несколько минут, едва сдерживая раздражение.

— Нет, здесь лучше, — невозмутимо улыбнулся Агапкин. — Мне на людей интересно поглазеть, и спать я не хочу нисколько. К тому же вот объявляют посадку. Подъем, чекушник.

Ивана Анатольевича задело, что старик, хоть и углубился в свои причудливые размышления, однако первым расслышал в невнятном бормотании радиоголоса номер их рейса. Пока шли к самолету, Федор Федорович продолжал зевать.

— Прилетим, отоспимся в гостинице, — сказал Зубов.

— Не надейся. Сразу поедем к развалинам. Мы же не забавы ради рисовали схему лабиринта. Вот она очень нам пригодится, эта схема.

Зубов, несмотря на полусонное состояние, все-таки разозлился и нарочито вежливо произнес:

— Федор Федорович, вы затеваете какую-то хитрую операцию. Объяснять мне ничего не желаете. Могу я задать самый элементарный вопрос?

— Можешь.

— На чем мы поедем к развалинам?

— На машине.

— На такси?

— Нет. Ни один таксист ехать туда не захочет. Ты сядешь за руль.

— Отлично! А где, позвольте спросить, мы добудем машину? Там, я знаю, проблема с ренткарами!

— Не твоя забота, машина будет, я уже договорился.

— С кем?

— С хозяином гостиницы.

— Хорошо, допустим. Но вы забыли, что развалины теперь охраняемый объект.

— Ничего, у меня там дворник знакомый.

Иван Анатольевич так и не понял, была это очередная шутка или старик действительно рассчитывал проникнуть на охраняемый объект с помощью знакомого дворника. Он пытался спросить, уточнить, но тщетно. Едва опустившись в кресло в салоне первого класса, Агапкин заснул и спал крепко, как дитя, до самой посадки.

Мюнхен, 1922
Ровно в пять Федор постучал в дверь княжеского номера. Никто не ответил. Он спустился вниз и узнал у портье, что господин Гурджиев никуда из отеля не уходил.

«Все еще дрыхнет, — решил Федор, — ну и славно, пообедаю спокойно, авось появится через полчасика».

Обеденный зал был маленький и почти пустой. Стены украшали морские пейзажи в толстых золоченых рамах, возле посудного шкафа стоял, прислоненный к стене, огромный ржавый якорь. За барной стойкой дородная девица в детской матроске лениво щелкала костяшками счетов. В камине пылал огонь. Занято было всего два столика. Ни на кого не глядя, Федор сел у окна, спиной к залу, принялся изучать меню. Заказал жареную свинину с картофельным пюре и кружку светлого пива.

Он отлично выспался, с удовольствием принял горячий душ, побрился новеньким безопасным лезвием. Берлинские страхи рассеялись. Федор заверил себя, что здесь, в Мюнхене, слежки и провокаций быть не должно. Никто не знает, куда они с князем уехали. Пусть теперь ищут его в Берлине люди Радека и прочие любопытствующие.

Моросил дождь. За окном открывался вполне обыденный пейзаж. Ствол дерева, угол дома, витрина бакалеи, силуэт кошки в окне над витриной. Но сквозь дымку дождя, в нежном сумеречном свете, все казалось чудесным, одушевленным, словно пейзаж был только что написан неведомым художником, еще не просохли краски, и Федор — единственный зритель этого маленького мгновенного шедевра.

Проехал мальчик на велосипеде, прошла старушка под черным зонтом, кошка спрыгнула с подоконника, гуще полил дождь, пейзаж изменился, и почему-то стало грустно, что вот такое сочетание линий, красок, бликов, капель на стекле никогда больше не повторится. Федор оторвал взгляд от окна, оглянулся. Через зал прямо к нему шагал князь.

— Что ж не разбудил меня, дорогой?

Веки его распухли, мешки под глазами стали темней и тяжелей, на мятых щеках чернела двухдневная щетина. Под пиджаком все та же лиловая сатиновая сорочка, но теперь появился галстук, синий, с зеленой искрой.

— Я стучал, вы не ответили, — сказал Федор.

Князь громко отодвинул стул, уселся, небрежно пролистал книжку меню, отбросил в сторону.

— Слушай меня внимательно. Я буду знакомить тебя с доктором Крафтом, ты сиди и молчи.

— То есть как?

— А вот так. Молчи, будто ты глухонемой. Можешь улыбаться. Но ни слова, ни звука. Откроешь рот только по моей команде. Понял?

— Нет.

— Напрасно не понял. Это важно для тебя. Если хочешь выполнить задание, ты должен мне полностью доверять и подчиняться.

Федору захотелось крикнуть князю что-нибудь грубое, оскорбительное, стукнуть кулаком по столу, встать и уйти. Но он сдержался и послушно кивнул.

Девица в матроске принесла кружку пива, спросила князя, что он желает заказать. На своем ломаном немецком он попросил порцию белых баварских колбасок. Девица сказала, что колбасок нет, предложила свиные ножки, гуляш, суп. Но князь настаивал на колбасках, потребовал сию минуту отправить кого-нибудь в мясную лавку.

Девица была терпелива, хорошо воспитана, однако скоро между ней и князем стал вибрировать воздух, голоса зазвучали громче, раздраженней, наконец она не выдержала, тихо, сквозь зубы, выругалась и удалилась.

Федор не вмешивался, дул на пивную пену, смотрел в окно. И вдруг низкий мужской голос у него за спиной произнес:

— Колбаска не должна слышать, как часы бьют полдень. Разве вы не знаете эту старую баварскую поговорку? Белые колбаски здесь принято есть только на завтрак. Мое почтение, господин Гурджиев.

Федор видел доктора Эрнста фон Крафта лишь на фотографиях. Самая поздняя — групповой снимок участников венского конгресса по мозговой хирургии 1913 года. По описанию Михаила Владимировича, Эрни был невысокий, полноватый лысеющий блондин с мягкими неправильными чертами. Серые, глубоко посаженные глаза, круглые щеки, нос большой, слегка курносый, под ним пушистые светлые усы.

Перед отъездом Федор долго через лупу рассматривал лицо Эрни, но не надеялся узнать его при встрече. Однако узнал мгновенно, еще до того, как князь сказал:

— Добрый вечер, господин Крафт. Рад вас видеть. Это Теодор, мой ученик. Он, к сожалению, не говорит ни на одном из европейских языков.

Князь произнес это быстро, бойко, почти без акцента и принялся гипнотизировать доктора многозначительным взглядом. Федор привстал, молча поклонился.

Эрни чем-то неуловимо напоминал Михаила Владимировича. Та же приветливая улыбка, сухое тепло ладони, в меру крепкое рукопожатие, спокойный, доброжелательный взгляд. Внешне два доктора были совершенно не похожи. Эрни полный, круглолицый. Михаил Владимирович выше, худее, седой, но без лысины, и усов никогда не носил.

Князь вдруг стал болтать без умолку, тщательно выговаривал слова, почти не делал грамматических ошибок.

— Тут теплее, чем в Берлине, но идет дождь. Понятное дело, Бавария — это юг, Пруссия северней. Берлин красивый город, но Мюнхен красивее.

Доктор вежливо слушал, рассеянно листал меню, иногда быстро взглядывал на Федора.

— В этом отеле есть душ в каждом номере, хотя дом очень старый, семнадцатого века, — тарабанил князь, словно желал продемонстрировать свои успехи в изучении немецкого языка.

— Да, мне тоже нравится этот отель именно потому, что в каждом номере отличный современный душ, — кивнул доктор, — я всегда останавливаюсь тут, когда приезжаю в Мюнхен.

Вернулась девица, поставила перед Федором тарелку со свининой.

— Ну, фрейлейн, как насчет моих колбасок? — вкрадчиво поинтересовался князь.

— На кухне свежих белых колбасок нет, мясные лавки уже закрыты, — быстро ответила девица.

Князь хотел сказать что-то, но доктор легонько тронул его руку и обратился к девице:

— Моника, будьте любезны, приготовьте для этого господина говяжью отбивную с кислой капустой, а мне, пожалуйста, чашку кофе. Я уже отобедал.

— Хорошо, господин Крафт.

Она удалилась, спокойная и довольная. И странным образом исчезло напряжение, которое так старательно нагнетал князь. Федор принялся за еду. Доктор пожелал ему приятного аппетита и обратился к князю:

— Георгий, судя по тому, как вдохновенно вы рассуждаете о погоде и мучаете бедняжку Монику, ваше исследование еще не готово и вы явились с пустыми руками.

— Мои руки никогда не бывают пусты, — с пафосом заявил князь, — но исследование невозможно закончить быстро, дервиши владеют сакральным знанием, и, чтобы проникнуть в него, требуются многие годы.

— Перестаньте, Георгий, мы с вами это уже обсуждали. Меня интересует вовсе не сакральный, а неврологический аспект, специфика патологий, связанных с так называемым верчением, с ритуальными танцами дервишей. От вас требуются всего лишь некоторые статистические данные, вы уверяли меня, что запросто раздобудете их.

— Эрни, статистика вам ничего не даст. Что такое цифры? Пустая абстракция. Вам нужно понять суть явлений, ощутить аромат древней тайны. Не торопите меня, всему свое время.

— Хорошо, Георгий, я не буду вас торопить, — легко согласился доктор. — Скажите, вы все так же ставите свои замечательные балеты?

— Конечно, я ведь учитель танцев.

— Если я правильно понял, этот мальчик — один из ваших учеников? — доктор посмотрел на Федора и вдруг подмигнул ему.

Федор подмигнул в ответ, улыбнулся.

— Да. Он начинающий, — князь важно кивнул.

— Из какой он страны? На каком языке вы с ним общаетесь?

— Он родом из Италии, у него проблемы с речью. Сильное заикание. Я пытаюсь вылечить его, сейчас в терапевтических целях Теодор должен молчать, — князь потрепал Федора по щеке и под столом больно наступил ему на ногу.

— Господин Гурджиев, я с большим уважением отношусь к вашим методикам, но позвольте заметить, что люди, страдающие заиканием, должны разговаривать как можно больше. Молчание только усугубляет проблему, — мягко произнес доктор, повернулся к Федору и заговорил по итальянски.

Князь, очевидно, не ожидал этого, он насупился, нервно покрутил перстень на мизинце, глухо, с пафосом произнес:

— У нас с вами разный подход к человеческим недугам, Эрни. Вы лечите тело, я исцеляю душу.

— Георгий, вы же утверждаете, что нет никакой души, — ехидно заметил доктор.

Князь ничего не ответил. Моника принесла еду. Он с жадностью накинулся на говядину. Федор решил воспользоваться паузой, на всякий случай отодвинул ногу подальше от тяжелого княжеского ботинка и обратился к доктору по немецки:

— Господин Крафт, меня зовут Федор Агапкин, я русский, никогда не был учеником господина Гурджиева, заиканием не страдаю, приехал из Москвы специально, чтобы встретиться с вами.

— Знаете, я почему-то так и подумал, — доктор весело улыбнулся, — господин Гурджиев известный шутник и мистификатор.

— Вся наша жизнь сплошная мистификация, — заявил князь с набитым ртом. — Эрни, говядина отличная, вы оказались правы.

— Я рад, что вам вкусно, Георгий, — кивнул доктор и обратился к Федору: — Итак, ваша фамилия Агапкин и вы приехали из Москвы. Позвольте узнать, кто вы по профессии?

— Врач, хирург.

— Где вы учились?

— Медицинский факультет Московского университета, кафедра мозговой хирургии, — быстро произнес Федор.

Если бы не появилась Моника с двумя чашками кофе, он бы не удержался и ляпнул, что учился у профессора Свешникова. Он заметил, что князь отвлекся от говядины, навострил уши. И еще ему вдруг показалось, что, когда он представился, у доктора изменилось выражение лица.

«Он что-то знает обо мне, — подумал Федор, — он так точно повторил мою фамилию, для немца непривычную, трудно произносимую, и прежде всего спросил, где я учился. Но откуда, от кого он может знать? У Михаила Владимировича давно нет с ним никакой связи. Я нарочно назвал кафедру мозговой хирургии, было бы логично, если бы он сам задал вопрос о профессоре Свешникове. Может, сейчас спросит?»

Доктор отхлебнул кофе, вытащил серебряный портсигар, открыл, размял папиросу, но прикуривать не стал.

— Господин Агапкин, мне бы хотелось о многом с вами поговорить. Меня очень интересует, как сегодня обстоит дело с медициной в России. Я со студенческих лет дружу с некоторыми русскими врачами, их судьба беспокоит меня. У вас ко мне какие-то вопросы медицинского характера, верно?

— Да, конечно. Исключительно медицинского.

— Ну, вот, в таком случае мы с вами обязаны поступить гуманно, избавить господина Гурджиева от наших скучных профессиональных разговоров. Вы дождя не боитесь?

— Я люблю гулять под дождем! — Федор залпом допил свой кофе и вскочил.

— Отличная идея, мы все вместе отправимся гулять в Английский сад, — сказал князь, спешно дожевывая капусту.

— Нет, Георгий, вам не стоит идти с нами. Вы плохо выглядите, простудитесь, не дай бог, я буду чувствовать себя виноватым. — Доктор подозвал официантку: — Моника, сварите, пожалуйста, для этого господина очень крепкий кофе, чтобы было побольше гущи. Кофейную гущу он обычно ест на десерт.

Глава двадцать третья

Вуду-Шамбальск, 2007
В честь возвращения Йорубы домой из Африки, с сафари, президентский дворец готовился к банкету. Фазиль позвонил с утра в номер и смущенно сообщил, что по распоряжению Германа Ефремовича все приглашенные обязаны соблюдать дресс-код. Мужчины могут явиться только в смокингах, женщины — в вечерних платьях.

— Йоруба знает, что у вас ничего такого с собой нет. Я вас отвезу в специальный бутик, там что-нибудь подберете, напрокат. Банкет сегодня вечером.

Словно по заказу, был солнечный день, без ветра, с оттепелью. В сквере перед отелем расчирикались воробьи, как будто уже наступила весна.

— Доброе утречко. Денек выдался чудненький! — воскликнула администраторша, когда они спустились к завтраку. — Сама природа радуется возвращению нашего дорогого Германа Ефремовича. Без него жизнь идет скучно, сиротливо, а вот приехал, солнышко наше, и погода стала солнечной. Софья Дмитриевна, — произнесла она после паузы уже другим, не восторженным, а интимным тоном, — для вас специально пригласили парикмахера, визажиста. Милости прошу в наш косметический салон.

— Спасибо, я обойдусь, — ответила Соня, стараясь не встречаться глазами с просветленным голубым взглядом.

— Софья Дмитриевна, от всей души советую воспользоваться. Спа, тайский массаж, всего пара часиков, и вы неотразимы, вам позавидуют звезды. А звезд во дворце Германа Ефремовича сегодня будет много. Короче, чисто по женски, по дружески очень вам советую воспользоваться.

— Софья Дмитриевна неотразима и без ваших спа, — сказал Дима, — если вам не сложно, пожалуйста, оставьте нас в покое.

— Но как же, Герман Ефремович лично распорядился, чтобы Софью Дмитриевну привели в порядок лучшие мастера. Парикмахер из Парижа, визажист из Берна специально приглашены для обслуживания вип гостей и прежде всего для вас, Софья Дмитриевна, — продолжала ворковать администраторша, не обращая внимания на Диму.

— Послушайте, если вы сейчас же не испаритесь, мы уйдем завтракать куда-нибудь в другое место. И вообще нам надоел ваш отель. Вы слишком навязчивы. Я непременно поделюсь впечатлениями с Германом Ефремовичем, — спокойно произнесла Соня и решилась наконец прямо взглянуть в сияющие голубые стекляшки.

Администраторша застыла с раскинутыми, приподнятыми руками, как физкультурница на мозаичном панно. Улыбка стала оползать, губы перекосились, по румяным гладким щекам прошла быстрая волнообразная судорога. Сместились, хаотично задвигались лицевые мышцы, точно как это было у горничной Лойго, но вдобавок у администраторши еще и дыбом поднялась желтая челка и раздалось странное, с присвистом, шипение.

Не успев сообразить, что происходит, Дима вскочил и встал между Соней и администраторшей. Рука рефлекторно потянулась к кобуре, спрятанной под широким свитером.

Тихое однообразное шипение превратилось в речевой поток, в страшную, грязнейшую матерную брань, со смертельными проклятиями.

Впрочем, длилось это не более минуты. Руки упали. Лицевые мышцы успокоились, сложились в обычную любезную улыбку. Брань стихла, словно поток втянулся назад, в темное нутро этого интересного существа. Желтая челка плавно опустилась, накрыла узкий лобик. Пятясь задом, бормоча извинения и пожелания от всей души приятного аппетита, приятного дня, чудесного незабываемого вечера, существо удалилось, исчезло за стойкой бара.

— Пойдем отсюда, позавтракаем в кафе, — сказала Соня.

Они молча поднялись в номер, оделись. Дима повесил Сонину сумку с ноутбуком на плечо, и только когда они вышли из отеля, спросил шепотом:

— Что это было?

— Не знаю, — также шепотом ответила Соня, — впрочем, догадываюсь. И ты догадываешься, но боишься себе признаться. Кстати, я такое уже видела. У твоей подружки горничной Лойго с лицом происходило примерно то же. Правда, волосы дыбом не вставали и проклятий она не изрыгала.

Машина уже ждала. Дима попросил шофера отвезти их в какое-нибудь кафе, где можно позавтракать.

— А, все-таки достала вас мадам Эльза, испортила аппетит, — сочувственно заметил Фазиль, трогаясь с места.

— Мадам Эльза? — переспросила Соня. — Это кто?

— Администраторша. Жуткая баба. Весь город знает, что она ведьма. И у отеля репутация сомнительная. Хоть он и самый тут шикарный, а вот пусто в нем. Недавно швейцарец повесился, в люксе, на пятом этаже. Такой вроде бы здоровый, жизнерадостный мужчина. Пьер де Кадо. Я возил его. У Йорубы были с ним какие-то дела по бизнесу, он прожил тут неделю и вдруг ни с того ни с сего повесился на поясе от банного халата. Только это сугубо между нами.

— В люксе на пятом этаже, меня как раз там поселили, — пробормотала Соня.

Дима тут же вспомнил странное ночное видение, администраторшу в зеркале, с толстой белой веревкой в руке. Веревка была поясом от халата. Администраторша улыбалась и как будто протягивала Диме этот белый пояс.

— Расследование проводилось? — спросил он.

— А как же! Все чин чином, из швейцарского посольства представители приехали, личный адвокат покойного. Де Кадо был миллионер, между прочим. Вот сто пудов, это Эльза сделала.

— Что? Убила его?

— Ну нет, петлю из халатного пояса она ему на шею не накидывала, стул из под ног не вышибала. Она вообще в номер не входила и пальцем к нему не прикасалась. Но все равно, считай, убила. Заворожила. Навела на него тоску смертную. Это она умеет. В девяностые у нее был элитный салон магии. Эльза помогала бизнесменам решать всякие проблемы с конкурентами, кредиторами. И всегда все чисто. Не придерешься. Самоубийства, несчастные случаи.

— Почему же она бросила свой успешный бизнес? — спросил Дима.

— Да потому, что клиенты ее тоже долго не жили. Все, кто к ней обращался, потом спивались, садились на иглу либо крыша ехала так, что брал человек и убивал свою семью, жену, детей. А вот вам и кафешка. Тут хорошо кормят и кофе варят, как в Италии. Сын хозяина мой одноклассник.

— Фазиль, пойдемте с нами завтракать, — сказала Соня.

— Спасибо, не откажусь.

В кафе было пусто и почти темно. Окна закрыты плотными вишневыми шторами.

— А тут почему никого нет? — спросил Дима.

— Дорого. Да и не принято у нас утром в кафе кушать. Только вечером или когда праздник какой-нибудь. Ну, если честно, плохи дела. Скоро им вообще придется продать бизнес. Ладно, вы садитесь, сейчас вам завтрак организуем, лучше, чем у Эльзы, в сто раз!

— Я соберу твои вещи, тебе не надо больше заходить в этот отель, — сказал Дима, когда они остались вдвоем за столиком.

— Ночевать где будем? В зоне, у развалин? — спросила Соня.

— Да хотя бы и там. Лишь бы не в отеле.

— Мг-м, ночью, после банкета, из президентского дворца, ты в смокинге, я в вечернем платье, поедем в степь?

— Ничего страшного. После банкета переоденемся в нормальную свою одежду, Фазиль нас отвезет.

— Ладно, это не наши проблемы. Я просто позвоню Кольту.

— Бесполезно. У него отключены оба телефона.

— С охраной не хочешь связаться?

— Уже связался. Валера Кожухов заболел, температура тридцать девять, ангина.

— Да, я заметила, ему еще в самолете было плохо. А второй? Забыла, как его зовут.

— Денис Нестеренко. Шеф рано утром отправил его в аэропорт, встречать Светика.

— Светик, дочка Петра Борисовича, которая на обложке в васильках, «лучистое сиянье доброты»?

— Она самая. Заслуженная артистка России. Балерина, киноактриса, писательница. Теперь, оказывается, еще и политик. Денис рассказал мне последнюю новость. Светик скоро станет депутатом Думы от Партии общечеловеческих ценностей.

Подошел Фазиль вместе с маленьким пухлым юношей в строгом сером костюме.

— Вот, знакомьтесь, Рустамка, мой друг.

Рустамка смотрел на Соню и смущенно улыбался.

Он выглядел значительно младше Фазиля. Лицо у него было совсем плоское, круглое и белое, как полная луна. Глаза узкие, как две темные трещинки. Густыесмоляные волосы подстрижены бобриком. Он очень хотел сказать что-то, но у него получилось только «Д-д-до-бр…», он смутился еще больше и быстро заговорил по шамбальски.

— Рустамка, когда по русски говорит, сильно заикается, — объяснил Фазиль, — он хотел сказать вам «доброе утро». И еще, он предлагает, если вы решили от Эльзы съехать, тут при кафе маленькая частная гостиница, всего семь номеров. Можете жить, сколько хотите, два номера в вашем распоряжении.

Рустамка радостно закивал, заулыбался, и ему удалось произнести, с большим усилием:

— П-п-переезжайте с-с-сегодня! — и заговорил по шамбальски.

Фазиль слушал, кивал, улыбался, хмурился. Соне показалось, что в монологе Рустамки несколько раз прозвучало имя Дассам.

Явился официант, огромный детина с лицом фарфорового китайского болванчика. Стол заполнился немыслимым количеством еды. Рустам замолчал на полуслове, Фазиль почему-то не стал ничего переводить при официанте.

— Рустам, зачем столько всего? Мы же лопнем, — сказала Соня.

— Не обижайте его, все съедать вовсе не обязательно, но отказываться, когда подают на стол, нельзя, — быстро прошептал ей на ухо Фазиль. — Попробуйте, это наше национальное блюдо, жареный сыр из кобыльего молока, — произнес он громче, — надо вот так, в лепешку завернуть.

Он принялся показывать, как едят жареный сыр. Рустам отошел, не сказав больше ни слова. И только когда исчез официант, Фазиль стал объяснять шепотом:

— У нас активно давят малый бизнес, отец Рустамки с трудом держится, его заставляют брать на работу, кого он не хочет. Вообще-то это очень давняя история. Тут, в степи, идет вечная война двух кланов, все люди делятся на вудутов и шамбалов. Я шамбал, Рустам шамбал. А вот этот парень, официант, вудут. И Йоруба тоже вудут.

— Фазиль, а при чем здесь малый бизнес? — спросила Соня.

— Да при том, что Йоруба вудут, значит, шамбалы — люди второго сорта. Не только в бизнесе, везде. Я, между прочим, окончил факультет иностранных языков пединститута в Уфе, по английски, по французски болтаю свободно. Но учителем в школу меня не возьмут, хотя учителей не хватает. Потому что я шамбал. Вот в обслугу, шофером — пожалуйста. Йорубе нужен шофер с иностранными языками, к нему часто приезжают зарубежные гости.

— Но шофер Йорубы, наверное, получает больше, чем школьный учитель? — спросил Дима.

— Да, больше, и я терплю, потому что у меня родители старые, жена и маленький сын. Но если бы я был учителем, я бы подрабатывал частными уроками, переводами. И кстати, школьные учителя у нас получают прилично. Это политика Йорубы. Он вкладывает деньги в идеологию. Детей могут учить только вудуты. На местном телевидении, в прессе, на радио — вудуты. Шамбала берут слесарем, уборщицей, дворником.

— Как различают, кто вудут, кто шамбал? — спросил Дима.

— По фамилиям. В паспортном номере это закодировано. Да вообще у нас и так все про всех знают.

— То есть шамбалы что-то вроде касты неприкасаемых, как в Индии?

— Нет, это совсем другая система. Изначально вудуты и шамбалы равны, только религии разные. Шамбалы уже пять тысяч лет верят в единого бога, который все сотворил, а вудуты язычники, у них богов много, главный Сонорх, и еще целая куча. За пять тысяч лет ничего не изменилось, хотя в четырнадцатом веке все дружно приняли мусульманство, в двадцатом веке стали коммунистами-атеистами.

— Погоди, ты говорил, у шамбалов Сонорх — главный демон, — напомнил Дима, — как он может быть главным богом у вудутов?

— Вот так, — Фазиль развел руками, — в этом суть проблемы.

— А язык у вас общий, шамбальский, или у вудутов есть свой? — спросила Соня.

— Язык общий, степь общая. Когда-то давно явились жрецы сонорхи, обратили вудутов в свою веру, а шамбалы не поддались. С тех пор у вудутов все наоборот. Например, вот Хзэ, о котором я вам рассказывал, он у них учитель, пророк.

— Хзэ по шамбальски рак. Если язык один, как же тогда? — спросила Соня.

— Очень просто. Слово в этом значении не употребляют, и все. Болезни называют по русски или по латыни. Врачи теперь только вудуты. А между прочим, шамбалы как раз были всегда самые искусные лекари. Но об этом нельзя вспоминать.

— Что значит — нельзя? — спросил Дима.

— То и значит. Ни культуры, ни письменности, ни мифологии как бы не существовало. Старики, вроде Дассама, что-то еще помнят.

— То есть был когда-то шамбальский алфавит?

— Конечно. Не всегда же мы пользовались кириллицей. Был алфавит, пять тысяч лет назад, а может, и еще раньше. Писали на глиняных табличках, потом на эбру, вроде египетского папируса, делали из растения какого-то, но секрет утерян. И самих эбру не осталось. Все забрали сонорхи.

— Может, в раскопках что-то обнаружится?

— Не знаю, вряд ли. Остановился маятник.

— Какой маятник?

— Ну, раньше было какое-то движение, что-то менялось. Вудуты и шамбалы воевали, мирились, опять воевали, то одни побеждали, то другие. Маятник качался, а сейчас остановился. Девяносто лет вудуты наверху, шамбалы внизу. Остановился маятник.

— Почему? — спросила Соня.

Фазиль как будто не услышал вопроса. Узкие глаза смотрели сквозь Соню.

— Фазиль, — окликнул его Дима, — но у вас тут живет много ссыльных, из России, из Прибалтики. Они тоже делятся на вудутов и шамбалов?

— Не все. Только если женятся или замуж выходят за местных. — Он поднялся. — Ладно, пора нам. Ждут в бутике. Банкет начинается рано, надо вещи ваши забрать от Эльзы. Пусть пока у меня в багажнике полежат.

— Нам счет не принесли, — сказал Дима.

— Какой счет? Вы гости! Не обижайте Рустамку, у него и так проблемы.

Рустамка вышел проводить их.

— Б-б-буду ждать в-в-вас, к Эльзе н-не в возвращайтесь. — Он собирался сказать что-то еще, но не получилось или не захотел, потому что за спиной у него маячил официант с лицом китайского болванчика.

Мюнхен, 1922
Дождь затих, но сильно похолодало, ветер рвал из рук огромные черные зонты, которые Федор и доктор Крафт позаимствовали в отеле. Деревья вдоль аллеи скрипели, клонились, с голых веток в лицо летели брызги.

— Я узнал о вас от генерала Данилова, зятя Микки, — сказал доктор. — В Берлине за вами следили люди из «Ледового похода». Слышали о такой организации?

— Да, конечно. Данилов — один из ее руководителей.

— Вот потому они вас и вели. Можно сказать, охраняли. Там еще были наблюдатели, один явился к вам в пансион. Он работает на ЧК. Видите, как много я о вас знаю, — доктор улыбнулся, — это все Павел. Он чудесный человек, умница, рвется воевать с большевиками… Ладно, у нас не так много времени. Расскажите мне о Микки.

— Михаил Владимирович написал вам письмо. Но дело в том, что люди, которые меня сюда отправили, они не знают… Не должны знать… — Федор запнулся и почувствовал, что краснеет.

Доктор тронул его плечо и ободряюще улыбнулся.

— Люди, которые вас отправили, интересуют меня значительно меньше, чем Микки. Ну, где же письмо?

— Я не решился везти его через границу, выучил наизусть.

— И можете пересказать дословно?

— Попробую. — Федор остановился, стал поправлять согнувшуюся спицу зонта.

Руки слегка дрожали, он то и дело оглядывался, прислушивался к шуму ветра, скрипу стволов, шороху веток.

— Закройте зонт, дождь кончился. Не волнуйтесь, мы тут с вами одни.

— «Дорогой Эрни…» — Федор глубоко вздохнул, откашлялся и прочитал все письмо, от начала до конца, без запинки.

Доктор шел рядом, низко опустив голову, слушал молча и потом продолжал молчать еще несколько минут. Достал портсигар, протянул Федору. Ветер задувал спички.

— Вон там беседка, внутри должны быть скамейки. Пойдемте, там по крайней мере сухо и не так дует.

Посреди лужайки, на пересечении аллей, возвышалось круглое сооружение неоклассического стиля, с толстыми ободранными колоннами.

— Ответ я напишу, но, конечно, не сразу, — сказал доктор, усаживаясь на каменную скамью. — Микки задал непростой вопрос, мне нужно подумать.

Федору удалось наконец зажечь спичку.

— Сколько вам лет? — внезапно спросил доктор.

— Тридцать два.

— Советую отрастить бороду. Вам с трудом дашь двадцать.

— Спасибо.

— Вы не дама, и это не комплимент. Когда я увидел вас в обеденном зале, заподозрил подвох. От Гурджиева можно всего ожидать. В первую минуту мне показалось, он дурачит меня, вместо Федора Агапкина, с которым я собирался встретиться в Берлине через пару дней, притащил сюда в Мюнхен какого-то глухонемого юношу. Ладно, выкладывайте, чего хочет от меня господин Ульянов?

— Ему кажется, что вы знаете, чем он болен. Вернее, почему он болен и сколько ему осталось. На самом деле отправил меня к вам не он, а Глеб Бокий и поручил задать вам именно эти два вопроса: почему и сколько?

— Бокий? Юный мистик, мечтавший найти в Монгольских степях трон Чингисхана? Кто он теперь, этот юноша? Видный чекист?

— Он возглавляет спецотдел. Шифры, техническое оборудование. Он порядочный человек. Возможно, из всех них он единственный, кто искренне привязан к Ленину и никогда его не предаст.

— Порядочный человек, — доктор усмехнулся в усы. — Откуда эта странная идея использовать Гурджиева как посредника?

— Видимо, других вариантов у Бокия не было. Он пытался обеспечить полную секретность.

Доктор долго смеялся, даже слезы потекли. Он погасил папиросу, достал платок, промокнул глаза, усы, высморкался и пробормотал:

— На самом деле ничего смешного. Извините. Для вас, русских, все это весьма печально. Да и для нас, немцев, тоже. Что, господин Ульянов действительно так плох?

Федор принялся подробно рассказывать о болезни Ленина, но Крафт остановил его:

— Симптоматика мне известна. Меня интересует ваша оценка его дееспособности, сохранности интеллекта. Деменции нет у него?

— Нет. Он в здравом уме.

— В здравом уме, — медленно повторил Крафт. — Тогда почему он до сих пор не догадался?

— О чем?

— Федор, вы латынь хорошо помните?

— Ну, в общем, неплохо.

— Как бы вы перевели слово «ленио»?

Федор застыл с горящей спичкой в руке. Огонек обжег пальцы. Он дунул, выронил обгоревшую спичку, поднес пальцы к губам и прошептал:

— Ленио… кажется, сводник, совратитель.

— Совершенно верно. — Доктор взглянул на часы и поднялся. — Пожалуй, нам пора. Пойдемте.

Федору даже не пришло в голову спросить куда. Он шел рядом с доктором по мокрой пустой аллее. Дождь кончился, небо расчистилось, утих ветер, опустились холодные спокойные сумерки. Несколько минут шли молча, наконец доктор сказал:

— До того как господин Ульянов стал Лениным, у него было множество кличек. Их он придумывал сам. Ильин, Тулин. Когда я с ним познакомился, кстати, это произошло именно тут, в Мюнхене, в девятьсот первом, он жил под странным именем Иордан К. Иорданов. Лысеющий молодой человек разъезжал по Швабингу на велосипеде, с ума сходил от Вагнера и Бетховена, брал дешевые уроки немецкого, страдал головными болями и желудочными неврозами. Я в то время сочувствовал социал-демократам. Эмигрантов, гонимых за идею, лечил бесплатно. Я предупреждал Ульянова еще тогда, что он слабоват для этих экспериментов.

— Политических? — осторожно уточнил Федор.

— Скорее, медицинских. Господин Ульянов был одержим жаждой власти и привлек к себе внимание определенных сил, у которых острый нюх на одержимость подобного рода. Мечтателю объяснили, что для исполнения мечты нужны сверхчеловеческие способности, и предложили пройти ряд сложных, довольно мучительных процедур, направленных на пробуждение спящих зон мозга. Он согласился. Прошел инициацию, принял имя Ленин, не задумываясь над смыслом. Между тем данное ему имя являлось предупреждением. Сводник — фигура переходная, временная, но никак не главная.

— Инициацию? — ошеломленно переспросил Федор. Доктор поправил шляпу, плотнее замотал шею шарфом.

— Ну, давайте назовем это специальной обработкой, глобальным изменением личности. Используются сложные методики, известные еще с глубокой древности. Галлюциногены, гипноз, разного рода ритуальные упражнения, направленные на жесткую стимуляцию определенных зон мозга и всей нервной системы. Мне приходилось сталкиваться с печальными последствиями такой обработки. Мозг не выдерживает.

— Но кто, кто они? Кого вы разумеете под «определенными силами»?

— Скажем так, гости из огромной и мощной державы, которой нет на карте. Многочисленным ее обитателям жизненно необходимо постоянно повышать уровень зла и страдания здесь, на земле. Наше зло и страдание — их пища. Держава эта не скрывает своих целей, действует совершенно открыто. Ко второй половине девятнадцатого века нашим гостям удалось настолько огрубить и упростить сознание миллионов людей, что секретности, конспирации теперь вовсе не нужно. Мы заколдованы материализмом. Нынешний материализм — это колоссальный, глубоко продуманный и тщательно организованный магический акт.

— Вы сказали — гости. Наверное, непрошеные?

— Нет. Они не могут явиться без приглашения, но это не проблема. Всегда есть, кому позвать их.

Парк давно остался позади. Федор и доктор шли по людным вечерним улицам. Стемнело, зажглись фонари. Двери кондитерских и пивных то и дело открывались, впуская вечерних посетителей. Внезапно доктор остановился, принялся шарить по карманам.

— Беда. Я забыл очки. Федор, прочитайте, пожалуйста, что написано на вывеске, у перекрестка. Вон той, самой ободранной и тусклой.

— «Киндкеллер». Лучшее пиво в Баварии.

— А, значит, мы уже пришли. Все вопросы потом. Смотрите, слушайте, запоминайте.

В просторном зале пивной «Киндкеллер» происходило нечто вроде собрания или митинга. Зал был битком набит шумной подвыпившей публикой. Лавочники, рабочие, молодые подмастерья, мелкие чиновники и множество людей в баварских национальных костюмах. Деревянные широкие лавки у огромных столов все были заняты, сесть и даже встать оказалось совершенно некуда. От табачного дыма и кислого пивного перегара щипало глаза.

— Не отставайте, держитесь за меня, — сказал доктор и стал протискиваться сквозь толпу.

В глубине зала возвышался деревянный помост. Справа от него стоял небольшой стол, за ним сидело несколько молодых людей с блокнотами, рядом крутились фотографы.

Доктор продвигался влево, иногда кому-то кивал, отвечал на приветствия.

— Добрый вечер, господин Розенберг! Мое почтение, господин Эккарт! Здравствуйте, Карл! Рад вас видеть!

Люди, с которыми он здоровался, резко выделялись из простонародной шумной толпы. Розенберг — холеный молодой блондин, бледный, с умными серыми глазами и аскетически сжатым тонким ртом. Эккарт — лысый жирноватый старик, совершенная развалина, но с явными следами интеллекта на испитом отечном лице.

Тот, кого доктор назвал Карлом, человек лет пятидесяти, высоколобый, с большим горбатым носом, выглядел как классический университетский профессор. Именно к нему и направился доктор вместе с Федором.

Слева от помоста, у прохода во внутренний коридор, стояло несколько стульев. Эрни представил Федора как своего студента из Берлина, русского происхождения. Фамилия Карла была Хаусхофер. Он действительно оказался профессором, преподавал геополитику в Мюнхенском университете. Рядом с ним сидел сумрачный молодой брюнет с квадратным лицом и необыкновенно широкими черными бровями. Он был студентом Хаусхофера, звали его Рудольф Гесс.

Кельнер принес еще стул и табуретку.

— Адольф уже здесь, вы как раз вовремя, Эрни, — сказал Хаусхофер.

Едва успели сесть и обменяться несколькими словами, пивная взорвалась аплодисментами. Федор заметил, что одно место рядом с Хаусхофером осталось свободным. На стуле лежала черная фетровая шляпа.

Аплодисменты нарастали. На помост поднялся невысокий узкоплечий мужчина в темном костюме. Лицо его было изможденным, озабоченным, прядь прямых тускло каштановых волос косо падала на лоб. Над губой темнел аккуратный квадратик усов. Федор подумал, что это работник пивной, явился подготовить помост для выступления какого-то важного оратора. Но мужчина остановился у края, посередине, выпрямился, слегка прогнулся назад, сложил руки у причинного места и принялся молча оглядывать зал бледно-голубыми навыкате глазами.

— Адольф, — страстно выдохнул Гесс.

— Адольф Гитлер, — прошептал Эрни Федору на ухо. — Когда будет говорить, обернитесь украдкой, понаблюдайте за лицами в аудитории.

Гитлер просто стоял и смотрел. Аплодисменты медленно угасали, уже никто не кричал, стих звон пивных кружек, перестали двигаться по залу кельнеры. Еще звучали какие-то поскрипывания, покашливания, шепоток.

Федор на секунду отвлекся, из глубины коридора послышался звук спускаемой воды, на цыпочках, спешно застегивая пуговицу брюк, явился князь, занял свободный стул, шляпу положил на колени.

Гитлер дождался абсолютной тишины и заговорил, сначала спокойно, даже как будто виновато стал описывать печальное положение Германии с ноября восемнадцатого года. Крах монархии, унизительный Версальский мир, безработица, крушение надежд. Он покритиковал кайзера за слабоволие, обвинил поборников Веймарской республики в том, что они потакают требованиям победителей, которые оторвали у Германии все, кроме могил погибших на войне.

В сущности, он ничего нового не рассказывал людям, набившимся в пивной зал. Но они слушали как завороженные. Он шире расставил ноги, принялся жестикулировать, голос его набирал силу. Он заговорил о патриотизме и национальной гордости, обругал спекулянтов, наживающихся на дефиците, поведал, как они истратили огромную сумму в иностранной валюте на импорт апельсинов из Италии для богатых, в то время как половина населения Германии на грани голода.

От спекулянтов и черного рынка он перешел к евреям-торговцам, которые наживаются на народном горе. От евреев переключился на коммунистов и социалистов, которые стремятся разрушить немецкие традиции. Пообещал аудитории, что немецкий народ скоро избавится от всей этой нечисти. Начал фразу тихо, а последние слова истерически проорал.

Тембр голоса, интонации, скачки от полушепота к воплю, резкая жестикуляция — все это казалось тщательно продуманным, отрепетированным.

Зал замирал в благоговейном молчании, взрывался аплодисментами, захлебывался восторгом, опять замирал.

Гитлер воспользовался очередным несмолкающим шквалом аплодисментов, достал платок, промокнул вспотевший лоб, наклонился, взял протянутую ему снизу чьей-то услужливой рукой кружку пива, сделал несколько глотков. Это чрезвычайно умилило аудиторию, вызвало новую бурю оваций.

Отдых закончился, Гитлер властным жестом потребовал тишины. Федор оглянулся. Таких зачарованных, застывших лиц он не видел в России даже на самой высокой митинговой волне. Так не слушали никого. Ни Троцкого, ни Свердлова, ни тем более Ленина. Разве что Керенского, когда он только начинал свою короткую политическую карьеру.

Между тем Гитлер опять занялся евреями. Заявил о международном заговоре, цель которого — разрушить европейскую цивилизацию с помощью капитализма и большевизма, рассказал о «Протоколах сионских мудрецов» как о подлинном секретном документе.

Речь теперь походила на лай крупного энергичного пса, фразы стали короткими, рублеными, и каждую он сопровождал резким жестом правой руки, словно бил, добивал, уничтожал невидимого врага.

— Мы возродим великий дух немецкого народа! Германия должна быть свободна!

Зал изнывал в экстазе, кружки ритмично стучали о столы. В течение всего долгого выступления никто даже закурить не решился, и воздух в пивной стал прозрачным.

— Германия, проснись! — этот последний возглас прозвучал, как удар хлыста.

Зал взвыл, завизжал. Особенно страшно было смотреть на женщин, многие рыдали и тянули руки к деревянному помосту.

«Это не мюнхенская пивная, не Германия, не двадцатый век. Это нечто древнее, первобытное, — думал Федор, — жрецы, магия, человеческие жертвоприношения».

— Карл, но мне действительно пора, рано утром я возвращаюсь в Берлин, надо хоть немного поспать, — донесся до него голос Эрни.

Гитлер вытирал мокрое бледное лицо, к нему на помост поднимались какие-то люди, и скоро он исчез за их спинами. Князь шептался с развалиной Эккартом и вел себя так, словно ни с Крафтом, ни с Федором не знаком.

Наконец выбрались на улицу, несколько кварталов прошли молча. Федор чувствовал себя совершенно разбитым. Говорить не хотелось. Улицы Мюнхена, опустевшие, спокойные, были сказочно красивы в фонарном свете.

Наконец доктор нарушил долгое молчание и тихо произнес:

— Тот самый лупоглазый австриец, о котором спрашивал Микки. Он так и не поступил в Венскую академию художеств.

Глава двадцать четвертая

Вуду-Шамбальск, 2007
В аэропорту Федор Федорович, опираясь на руку Зубова, уверенно затопал к выходу. Он отлично выспался, глаза блестели, спина выпрямилась, походка стала легче, тверже.

— Единственная во всем городе гостиница, где хозяин шамбал, — гордо сообщил он Зубову. — С трудом нашел такую, тут все давно уж вудутское.

— Есть разница?

— Для нас — да. Нам сейчас лучше с вудутами дел не иметь.

— Разве это не одно и то же, вудуты, шамбалы?

— Это совсем не одно и то же, Ваня. По сути, это две разные цивилизации.

Багаж они не сдавали, две небольшие дорожные сумки висели на плече Ивана Анатольевича. Как только вышли в зал прилетов, Зубов увидел молодого человека с плотным листком бумаги с аршинными буквами: «Агапкин».

Юноша был местный уроженец. Плоское круглое лицо, узкие щелочки глаз, черный густой ежик волос. Старик направился прямо к нему.

— Привет, я Агапкин. Вы Рустам?

— Зд-д-равствуйте, к-как д-долетели?

— Отлично. Познакомьтесь. Это Зубов Иван Анатольевич. Это Рустам. Я хорошо знал его прадеда Дакабу.

— Д-дедушка Да р-рассказывал п-ро в-вас, я б-был м-маленький, н-но п-помню. — Рустам взял у Зубова сумки.

Пока шли вдоль стоянки к машине, холодный ветер бил в лицо, выл тоскливо, как живое существо. Впереди лежала бескрайняя белая степь.

— Дедушка Да в двадцать девятом году прошлого века был такой, как ты сейчас, не дедушка вовсе, а молодой человек, обещал стать отличным лекарем, — весело болтал Агапкин, — ты на него похож. Между прочим, Дакабу — настоящее древнее шамбальское имя. Даже в двадцать девятом году такие имена были редкостью, в основном давали мусульманские, — объяснил он Зубову.

Машина оказалась стареньким потрепанным бежевым «Опелем». Старик уселся на переднее сиденье, развернулся к Зубову и сообщил:

— Сейчас едем в гостиницу. Часик передохнем, потом к развалинам. Рустам отвезет нас, ты ни за что не найдешь вход в лабиринт.

— В какой лабиринт?

— В тот самый. Схему помнишь?

— Погодите, но ведь он под землей!

— А ты думал, в небе?

Машина довольно бодро помчалась по степной трассе. Иван Анатольевич с тоской смотрел на монитор своего телефона. Сети не было. Он совсем забыл, что в царстве Йорубы ужасная мобильная связь.

«Но может быть, это, наоборот, хорошо? — подумал Иван Анатольевич. — Иначе я бы вряд ли удержался, позвонил бы Диме».

В последнем своем послании по электронной почте Дима написал, что здесь творится полнейшая чертовщина. На зоне и в гостинице люди Хота, и сам он где-то рядом. В лаборатории каким-то образом оказался старый Сонин ноут, который остался на яхте, куча записок от Хота, в холодильнике пробирки с его кровью. Соня уже сделала анализ, результаты такие, что в двух словах не расскажешь. Соня молчит, иногда как будто леденеет, иногда оживает, но почти ничего не хочет объяснить.

Послание было длинным и сумбурным. Диму, так же как Зубова, очень беспокоило участие шефа в дикой затее с ПОЧЦ. Но все-таки Соня беспокоила его больше. В конце он написал: «Было бы хорошо, если бы Ф.Ф. прилетел сюда, но я понимаю, это совершенно невозможно».

В отличие от Зубова, Дима ко всем мистическим чудачествам старика относился вполне спокойно. Они с Агапкиным легко нашли общий язык.

«Может, потому что Дима — уже другое поколение? — думал Иван Анатольевич. — Им не досталось столько диамата, сколько нам. Им не вдалбливали так старательно, что ни Бога, ни черта не существует. Хотя при чем здесь диамат? Просто Дима терпимей и, наверное, умней меня».

Иван Анатольевич смотрел в окно, на белую степь. Ему приходилось вместе с Кольтом летать в царство Йорубы, но зимой он тут еще ни разу не бывал. Надо сказать, весьма унылое зрелище. Простыня какая-то.

Старик оживленно беседовал с Рустамом. Прислушавшись, Иван Анатольевич с изумлением обнаружил, что не понимает ни слова, и догадался: они говорят по шамбальски. Не удержался, спросил:

— Федор Федорович, когда вы успели выучить этот язык?

— Я здесь год жил. Потом еще приезжал несколько раз. Пришлось освоить. В двадцать девятом из местного населения почти никто не говорил по русски. Недавно я повторил пройденное, материалы экспедиции на самом деле не зашифрованы, они просто написаны по шамбальски, я их перевел.

— Погодите, разве у шамбалов не кириллица? Я видел тетрадки, там какая-то клинопись.

— У шамбалов свой алфавит, ему больше пяти тысячелетий, но его во всем мире знает человек сто, наверное.

Старик поговорил о чем-то с Рустамом, потом опять повернулся к Зубову.

— Ты извини, Рустаму так легче, он по русски сильно заикается. Вот он свой алфавит знает. Молодец. Сейчас кое что переведу тебе. Фазиль, шофер, возит Соню и Диму, одноклассник Рустама. Сегодня утром он привез их к нему в кафе, завтракать. Они решили съехать из шикарного отеля, в который их поселили по приказу Йорубы, и перебраться в гостиницу «Дакабу», как раз куда мы и направляемся. Она принадлежит отцу Рустама.

— Названа в честь прадедушки, вашего знакомого?

— Молодец. Догадался. Слушай дальше. Во дворце сегодня праздник, в честь возвращения Йорубы с сафари. Там будут все. Петр, Соня, Дима, Орлик Елена Алексеевна.

— Ну да, конечно, — спохватился Зубов. — Денис Нестеренко сегодня утром должен был встретить Светика. Между прочим, ваша конспирация висела на волоске.

— Ерунда. Ничего не висела! Великая балерина летает только частным самолетом, и твой Нестеренко встречал ее в другом аэропорту. Учти, если у тебя появится сеть, не вздумай звонить никому, даже Диме.

— А вдруг он сам мне прозвонится? Что, не отвечать?

— Отвечай обязательно, только не говори, где ты.

Гостиница оказалась совсем маленькой, всего семь номеров, два из которых предназначались Соне и Диме.

— Федор Федорович, вы не думаете, что часов в двенадцать ночи они просто приедут сюда ночевать? — спросил Зубов.

— Не думаю.

— Почему?

— Потому что сегодня четвертое марта.

С хозяином гостиницы, отцом Рустама, Федор Федорович говорил тоже по шамбальски, хотя хозяин вовсе не страдал заиканием и мог отлично говорить по русски. Зубову показалось, что они давно знакомы. Со старым дедушкой Али, сыном того самого Дакабу, Агапкин обнялся и расцеловался как с родным. В двадцать девятом году Али было пять лет.

Дедушку Али под руки привели прямо в их номер, усадили на диван. Сравнивая двух стариков, Зубов с изумлением отметил про себя, что Агапкин выглядит безусловно моложе.

Обед принесли в номер, хотя имелось большое, совершенно пустое кафе. Иван Анатольевич не стал спрашивать, почему нельзя пообедать в кафе, он устал задавать вопросы. С удовольствием ел жареную курицу и лепешки с местным горячим сыром, пил отличный крепкий кофе.

Хозяин покинул их, и было очевидно, что он отправился исполнять какое-то поручение Агапкина. Они остались втроем с дедушкой Али. Минут десять старики оживленно болтали, не обращая внимания на Зубова. Несколько раз прозвучало имя Михаил. Старый шамбал произносил его довольно четко.

«Не может он, в самом деле, помнить Михаила Владимировича», — подумал Зубов, вышел в маленький холл, открыл окно, закурил. Окно выходило во внутренний двор. Он увидел, что в «Газель» грузят какие-то коробки. За руль сел хозяин. «Газель» уехала.

Вернувшись в гостиную, он застал двух стариков, склоненными над схемой, которую накануне они вдвоем с Агапкиным старательно перерисовывали из старой тетради.

— Али говорит, ничего не изменилось, — сообщил Агапкин, — лабиринт в полном порядке.

— Там должно быть холодно, под землей, — осторожно заметил Зубов.

— Теплей, чем снаружи, ветра нет. А морозец сейчас слабенький, градуса три, не больше, — утешил старик.

Они еще немного посовещались над схемой по шамбальски. Пришел Рустам, забрал остатки обеда, увел дедушку.

— Может, вы наконец расскажете мне, что мы собираемся делать в этом лабиринте? — спросил Зубов.

Старик скинул тапочки, улегся на диван, руки положил под голову.

— Иван, советую тебе подремать часик, ночь впереди бессонная. Через лабиринт мы проникнем к развалинам. Ты же сам говорил, там закрытая зона. Не волнуйся, идти придется недолго, у Рустама есть хорошие фонари. Надеюсь, ты не страдаешь клаустрофобией?

— Не страдаю.

— Я почему-то так и думал, — старик зевнул. — Ложись, Иван, не маячь перед глазами.

— Федор Федорович, я вам не мальчик, хватит морочить мне голову! — не выдержал Зубов.

Старик приподнялся на локте, посмотрел на него и ласково улыбнулся.

— Иван, я понимаю, я старый пердун, совсем замучил тебя. Ну посуди сам, если я скажу: на развалинах мы будем заниматься магией, тебе ведь не станет от этого легче?

— Какой? Белой или черной? — сипло спросил Зубов.

— Откуда я знаю? По моему, это одно и то же. Дурацкие игры. Дурацкие, но очень древние. Видишь ли, настал момент, когда я вынужден наконец побеседовать с господином Хотом на его родном языке. Не стану хвастать, что владею им в совершенстве, но некоторые грамматические правила мне известны. Ложись, Иван, отдохни. Что мог, я тебе объяснил.

Мюнхен, 1922
Федор проснулся от тихого стука в дверь, зажег лампу у кровати. Ходики на стене показывали семь утра.

— Как, вы еще не встали? — удивился доктор Крафт. — Жду вас внизу через двадцать минут. Позавтракаем в поезде.

Федор плохо соображал спросонья. Только под душем он вспомнил, что вчера Эрни сказал ему: «Рано утром мы уезжаем в Берлин, не проспите».

Портье уже выписал счет, Федор вытащил купюры из бумажника и заметил:

— Тут только за один номер и один обед.

— Разве господин занимал два номера и ел два обеда? — улыбнулся портье.

— Нет, но…

— Идемте, таксомотор ждет, — сказал доктор.

Федор, часто моргая, позевывая, вышел из отеля, уселся рядом с доктором на заднее сиденье и, когда автомобиль тронулся, решился спросить:

— А как же князь?

— Насколько мне известно, господин Гурджиев завтра отправляется в Париж. Федор, скажите, с какой стати вы собирались платить за него?

— Ну, не знаю, так с самого начала повелось.

— Поразительный пройдоха, — доктор усмехнулся, — все мало ему. На самом деле господин Гурджиев весьма состоятельный человек и денег у него куда больше, чем у вас.

— Я трачу казенные, — сказал Федор сквозь зевоту, — меня предупредили, что князь любит пожить за чужой счет, и денег выдали много.

— Молодцы! — кивнул доктор. — Щедрые товарищи. Наверняка и за посредничество отвалили ему порядочно.

— Я весь был напичкан драгоценностями, — понизив голос, признался Федор. — Бокий нацепил мне запонки и галстучную булавку с гигантскими рубинами, а что было спрятано в плечах пиджака и в подметках штиблет, не знаю. Пиджак и штиблеты я отдал князю.

— Ну, как после этого не поверить в магические способности господина Гурджиева? — хохотнул доктор. — В восемнадцатом он вытянул у большевиков огромную сумму якобы на поиски золота скифов и не потрудился хотя бы для приличия сделать вид, что снаряжает экспедицию. Сейчас вот опять облегчил казну молодого рабоче-крестьянского государства. Недавно Гурджиев приобрел чудесное поместье под Парижем, старинный замок. Уверяет, будто заработал на эту покупку, разукрашивая воробьев желтой краской и продавая их как канареек. Вы, кажется, имели счастье видеть балет в его постановке?

— Да, в Берлине. Очень странное зрелище. Люди производят самые неестественные, неудобные движения и потом падают, как деревянные куклы. Они подчиняются ему беспрекословно, мужчины, женщины, разного возраста, разной национальности, занимаются какой-то ерундой под его руководством.

Таксомотор подъехал к вокзалу, через десять минут доктор и Федор сидели в купе первого класса. Поезд тронулся. Дождавшись контролера, они отправились завтракать в вагон ресторан.

Горячий омлет с сыром и две чашки настоящего крепкого кофе окончательно привели Федора в чувство.

Все прошедшие дни были прожиты в каком-то чаду. Он страшно устал от князя, он не спал несколько ночей, масса впечатлений навалилась на него, он не мог ничего осмыслить.

— Вы, кажется, проснулись, наелись, восстановили силы, — весело заметил Эрни. — Столько времени провести с Георгием Гурджиевым и не сойти с ума — уже подвиг. Впрочем, вам полезно познакомиться с этим мошенником. Легче будет понять механику событий. Как он вам представился? Князь Нижерадзе? Смешно.

— Он обещал объяснить происхождение этого псевдонима, но так и не объяснил, — сказал Федор.

— Паспортом князя Нижерадзе некоторое время пользовался Иосиф Джугашвили. Называя себя так, Георгий тешит ущемленное самолюбие. Они с Иосифом имели равные шансы. Их двоих когда-то выбрали из семинаристов Тифлисской духовной семинарии. У обоих ярко проявлялись медиумические способности, в сочетании с диким тщеславием и жестокостью. Георгию не хватило терпения. Он легкомыслен и горяч. Хвастун, принялся сразу демонстрировать свое искусство, устраивать балаганы в Москве, в Петербурге. А Иосиф терпеливо ждет. В результате Георгий получил в рабство несколько десятков снобов, экзальтированных дам и прочего сброда. Он может наслаждаться властью в своем поместье под Парижем, консультировать эзотерических психов вроде Эккарта и Хаусхофера, давать уроки шаманской магии полоумному Адольфу. Это его потолок. Между тем как Иосифу предстоит действовать в иных, планетарных масштабах. Он дождется своего часа и получит в рабство миллионы.

— Коба? Полуграмотный кавказец? — воскликнул Федор. — Их невозможно сравнить, князь, хоть и мошенник, но яркая интересная личность. А Коба тусклый, никакой. Он пошляк и тупица.

— Федор, вы же читали мне письмо Микки, — напомнил Крафт.

— Да, но я совершенно не согласен, не понимаю, почему Михаил Владимирович воспринимает это ничтожество так серьезно. Ну да, Коба интриган, выдумал, будто Ильич просил у него цианистого калия, и слух о сифилисе тоже его работа. Однако все это какие-то грязненькие, гаденькие мелочи. А вы говорите о планетарных масштабах, о миллионах.

— Федор, вы просто не хотите верить, — доктор покачал головой. — Балет, который вы видели в Берлине, прообраз будущей России, и боюсь, что Германии тоже. Люди куклы. Люди автоматы. Управляемое безумие. Все предопределено. Поэт и художник. Иосиф и Адольф. Они откроют шлюзы, и человеческое страдание польется гигантскими потоками. Двадцатый век станет настоящим пиршеством для обитателей невидимой державы.

— Разве нельзя это остановить? — тихо спросил Федор. — Все-таки Ленин не такой, я знаю, он не издевается над людьми, не испытывает удовольствия, когда ему слепо подчиняются. Наоборот, сейчас он пытается как-то исправить положение.

— Он угасает. Впрочем, пока он дееспособен и наделен властью, остается маленький шанс предотвратить катастрофу. Если он узнает, что Иосиф претендует на абсолютную власть, он может принять меры, заранее отстранить его, вывести из состава и так далее. Но беда в том, что, даже получив такую информацию, он не поверит. Точно так же, как не верите вы и десятки, сотни людей, считающих Иосифа тусклым и никаким.

— Не поверит, — медленно повторил Федор, — никому? Даже вам?

— Даже мне. Я ведь когда-то предупреждал его, что ему нельзя идти на сделку, после инициации он долго не протянет. Он не послушал. Вот, теперь угасает. Мне искренне жаль его, однако он был предупрежден.

Федор ошеломленно молчал несколько минут. Доктор вышел в коридор с очередной папиросой. Михаил Владимирович рассказывал, что Эрни многие годы изучал неврологические и мозговые патологии, вызванные искусственной стимуляцией нервной системы. В сфере его интересов кроме лекарств и наркотиков оказались гипноз, внушение, ритуальные танцы. И вроде бы именно в этой точке на его пути возник некто Эммануил Хот, то ли историк, то ли мистик. В Вене в 1913 году Эрни представил его как своего пациента.

«Все смыкается на нем, на этом Хоте. Он предсказал начало войны, он произнес фразу „наши мальчики“, он разыскивал молодых людей, обладающих медиумическими способностями. То есть получается, что в период, когда Сталин и Гурджиев были семинаристами, именно этот Хот выбрал их».

Мысли путались. Перед глазами мгновенно пролетели разные случайные встречи с Кобой. Его лицо, взгляд, манера покручивать кончик уса. Доктор вернулся в купе, и Федор выпалил:

— Надо убедить Ленина, пока не поздно, надо предъявить доказательства!

— Вещественные? — уточнил доктор и вскинул светлые брови.

— Да, именно! — энергично кивнул Федор, не заметив грустной иронии в голосе Эрни.

Проводник принес чай. Федор схватил стакан, жадно глотнул, обжег губы.

— Нельзя доказать намерение, — пробормотал доктор, помешивая сахар, — невозможно получить вещественные доказательства из будущего. — Он поднял глаза, взглянул на Федора и произнес уже громче: — Знаете, я подумаю. Мы пока оставим этот разговор. Вы вот, пожалуйста, расскажите мне о таинственном паразите, которого открыл Микки. Я слышал эту удивительную историю в скупом изложении Данилова. Хотелось бы узнать подробности от вас.

Федор облизнул обожженные губы, выглянул в коридор, попросил у проводника стакан холодной воды.

Выпил залпом и уже спокойным, мирным голосом произнес:

— Началось все с крысы. Это был старый крупный самец, позже его назвали Григорий Третий. Наверное, он бы жил до сих пор, если бы его не застрелил сумасшедший комиссар, которого подселили в квартиру к Михаилу Владимировичу.

— Погодите, что значит подселили? Зачем? — перебил Эрни.

— Ну, в порядке уплотнения.

— Как вы сказали? Уплотнение? Что это? Объяснять пришлось минут двадцать. Доктор то и дело перебивал, задавал вопросы. Он слышал, читал в газетах об ужасах военного коммунизма, голоде, тифе, убийствах и грабежах, но все-таки не мог представить элементарных вещей. Каким образом в квартире, рассчитанной на одну семью, с одной ванной комнатой и одной уборной, могут разместиться десять семей? И главное, зачем?

— Господин Ульянов всегда отличался чистоплотностью, терпеть не мог, если кто-то из приезжих товарищей поселялся с ним под одной крышей, даже на несколько дней! — восклицал доктор, качал головой и повторял: — Немыслимо, невозможно!

Он все не мог успокоиться. Казалось, он совершенно позабыл об изначальной теме разговора, настолько потрясли его бытовые детали новой российской действительности.

— Грубо, но весьма умно, — пробормотал он. — Человек, который не может вымыться месяцами и вынужден у себя дома стоять в долгой очереди, чтобы справить нужду, неминуемо меняется, на биологическом уровне. Вся семья в одной комнате, за тонкой перегородкой чужие люди, слышен каждый шорох. Какая тут, простите, возможна супружеская жизнь? Какие дети будут рождаться? Вот она, их евгеника, выведение новой человеческой породы!

— Сейчас все-таки стало немного лучше. Свободная торговля, продукты в магазинах, водопровод, паровое отопление, трамваи ходят регулярно, — сказал Федор.

— Трамваи! — с усмешкой передразнил доктор. — Ладно, вернемся, наконец, к таинственному паразиту.

Федор про себя вздохнул с облегчением. На самом деле рассказывать о грязных бытовых подробностях было немного стыдно, тем более что сам он соприкоснулся со всем этим лишь слегка и давно жил не так, как рядовые советские граждане. Ел досыта, мылся и менял белье ежедневно, нужду справлял без очереди.

— Михаил Владимирович обнаружил, что эффект связан вовсе не с пересадкой эпифиза, а с воздействием на организм паразита, который селится в эпифизе, — произнес он бодрым голосом.

Доктор слушал спокойно, внимательно, почти не задавал вопросов, но иногда начинал бормотать что-то себе под нос.

— «Мистериум тремендум» и автопортрет Альфреда Плута я видел в старой Мюнхенской пинакотеке. Да, вполне возможно, что не только черви, но и сам хрустальный череп вовсе не аллегория… А вдруг найдут его когда-нибудь именно там, в Вуду-Шамбальских степях… Теперь я, кажется, понимаю, почему господин Хот так хотел познакомиться с Микки.

— Господин Хот? О котором Михаил Владимирович написал в письме? — насторожился Федор. — Кто он такой?

— Мой пациент, — небрежно бросил доктор. — Стало быть, на сегодня известны всего четыре случая успешного вливания препарата людям?

— Почему четыре? Я назвал три. Мальчик, страдавший прогерией. Пожилая женщина и пожилой мужчина.

— Четвертый — молодой мужчина. Вы, Федор. Вы, Дисипулус ин коннивус. Тихо, тихо, не пугайтесь. Я был знаком с покойным господином Белкиным. В последний раз мы встречались в Мюнхене зимой восемнадцатого года. Микки и вы пытались его спасти, когда он умирал в Москве. Догадываюсь, что ему вливание не помогло.

У Федора закружилась голова и слегка затошнило. После того как Матвей Леонидович Белкин умер, никто никогда не напоминал ему, что он посвящен в масонскую ложу «Нарцисс». Сама процедура посвящения, гадкая, унизительная, с петлей на шее, черной повязкой на глазах, ползаньем на четвереньках и принесением смертельной клятвы, почти совсем забылась и если вдруг всплывала, то лишь в каком-нибудь мутном кошмарном сне.

«Я должен ответить условным знаком, — в панике думал Федор, — там ведь целая система знаков, надо как-то сложить пальцы, я все забыл, мне казалось, никогда больше это не понадобится».

Доктор смотрел на него спокойно и сочувственно. Ничего устрашающего, грозного не было в его лице.

— Господин Крафт, простите… — пролопотал Федор. — Я не мог представить, что вы состоите… что вы… как мне к вам обращаться?

— Обращайтесь просто по имени. И прекратите так нервничать, вы даже вспотели. — Он протянул Федору платок. — Нигде я не состою, никакой степени посвящения не имею. Я частное лицо. А ложи«Нарцисс», в которую были приняты вы, больше не существует. В этом смысле вы ничего никому не должны.

Федор вытер мокрый лоб и спросил уже спокойней:

— Почему не существует?

— Она распалась, такое случается часто. Все эти ордена, тайные общества, ложи, политические партии, как бы они ни назывались, что бы ни провозглашали, на самом деле создаются нашими гостями для определенных целей, используются и уничтожаются. Но ваше орденское имя все равно будет с вами всегда. Вы Ученик, не смыкающий глаз, это ваше спасение, охранная грамота.

— Почему?

— Потому что обязательно должен остаться хотя бы один живой очевидец.

Вуду-Шамбальск, 2007
Президентский дворец располагался километрах в двадцати от города. К нему вела широкая, гладкая, расчищенная от снега траса. Снаружи дворец был похож на степной мираж, на средневековую крепость. Толстые высокие стены с бойницами и башенками издали казались по настоящему древними.

— Йоруба любит строить под старину, — сказал Фазиль, — сейчас увидите нечто.

Охранники снаружи у ворот были одеты в теплые камуфляжные куртки, вооружены автоматами. Но те, что стояли внутри, вдоль аллеи, выглядели как средневековые степные воины, словно сошли с картинок школьного учебника истории. Кольчуги, шлемы, красные сапоги с острыми задранными носами. В руках они держали копья, имели при себе щиты, луки, стрелы.

Аллея тянулась вдоль высоких стеклянных теплиц, ярко освещенных изнутри. Там росли пальмы и летали тропические птицы. Впереди высилась залитая светом громада дворца, украшенная готическими башнями, ампирными колоннами, статуями людей и диковинных животных. Мускулистые кариатиды держали на своих плечах несоразмерно легкие ажурные балконы, трехголовые чудовища сидели на крыше. В окнах вместо обычных стекол переливались изумрудными, гранатовыми, сапфировыми огнями мозаичные панно.

По обеим сторонам широченной полукруглой лестницы парадного крыльца, распахнув чешуйчатые каменные крылья, приветствовали гостей гигантские птицы гаруды с женскими головами. Залитые ослепительным светом прожекторов, по ступеням поднимались маленькие призрачные фигурки гостей. Женщины — в меховых накидках и шубах поверх вечерних туалетов. Мужчины — в смокингах и фраках.

Фазиль остановил машину. Мгновенно рядом, как из под земли, выросли двое охранников, но не степные воины, а обычные квадратноголовые амбалы в черных костюмах.

— Добро пожаловать, Софья Дмитриевна, — Соне подали руку, помогая выйти из машины.

Платье, взятое напрокат, не нравилось Соне. Но выбор в бутике оказался невелик. То есть одежды там было невероятно много, однако все какое-то одинаковое, сверкающее стразами и люрексом, украшенное оборками, пухом, перьями.

Соня решилась полностью положиться на Димин вкус. Он нашел для нее синее шелковое платье в стиле пятидесятых, узкое в талии, с пышной юбкой до колен. Подобрал бархатную шаль, тоже синюю, но темнее платья, замшевые туфли на невысокой шпильке, причем точно угадал размер Сониной ноги.

Выбор смокинга оказался задачей куда более простой. И вот теперь они стояли у машины. Он — в смокинге, она — в шелковом платье, и мерзли. Их куртки остались на заднем сиденье.

— Господин Савельев, пожалуйста, пройдите со мной, — обратился к Диме квадратноголовый.

— Зачем? — спросила Соня.

— Софья Дмитриевна, охрана, сопровождающая гостей, должна ожидать в специально отведенном помещении.

— Что за ерунда? Господин Савельев будет со мной, я никуда его не отпущу.

— Не волнуйтесь, Софья Дмитриевна, тут, на территории дворца, совершенно безопасно. Пожалуйста, господин Савельев, — амбал вежливо тронул Диму за плечо.

Только тут Соня спохватилась, что у нее нет ни сумочки, ни карманов. Телефон остался в ее большой сумке, которую Фазиль спрятал в специальный ящик под сиденьем. Дима понял ее без слов, достал из кармана свой мобильник, набрал номер Кольта и передал трубку Соне, потом снял смокинг, накинул ей на плечи.

Сеть, к счастью, появилась. Долго звучали гудки. Соня закоченела. Взглянув на Диму, стоявшего на ледяном ветру в тонкой белой рубашке, все-таки вернула ему смокинг, но он опять накинул его ей на плечи. Все это они проделали молча, раза три. Квадратноголовые тупо наблюдали, иногда бормоча что-то в микрофоны своих раций. Соня уже решила, что, если Кольт не ответит и Диму не пустят, они сядут в машину и уедут отсюда. Но тут в трубке сердитый голос произнес: «Да! Слушаю!»

Через три минуты подошел пожилой, профессорского вида господин, тоже в черном костюме, с рацией, и сказал:

— Софья Дмитриевна, прошу извинить моих коллег, они действуют по инструкции. Для вас будет сделано исключение. Ваш охранник останется с вами, но сначала мы должны уладить некоторые формальности.

Эти формальности Дима предвидел и пистолет вместе с портупеей заранее отдал на хранение Фазилю.

Соне предложили пройти в зал и пообещали, что господин Савельев присоединится к ней через некоторое время. Но она категорически отказалась идти куда-либо без него, хотя у нее зубы стучали от холода, а ног она вообще не чувствовала.

Их повели в дом через какой-то служебный вход. Соне пришлось ждать довольно долго перед закрытой дверью. Наконец Дима вышел и с беспечной улыбкой сообщил:

— Шмон по полной программе.

Возвращаться на холод, чтобы торжественно подняться по парадной лестнице, как полагается гостям, Соня отказалась. После недолгих тихих переговоров через рацию господин профессорского вида проводил их в зал окольным путем, по белым стерильным коридорам.

Сказочная роскошь, открывшаяся им, заставила остановиться и зажмуриться. Впрочем, когда они огляделись, первое впечатление стало увядать, блекнуть. Красные с золотом стены, толстые колонны из черного мрамора, гигантские театральные люстры, сверкающие тысячами хрустальных подвесок, голые античные статуи, среди них несколько статуй одетых. Одетые все изображали мужчину в старинном облачении степного воина, в полувоенном кителе, в римской тоге и лавровом венке, и все были на одно лицо. Все — Йоруба.

Роскошь отделки и убранства настойчиво лезла в глаза, отчаянно вопила: «Смотри! Восхищайся! Я самая роскошная роскошь на свете!»

Белые и черные мраморные кариатиды неудобно горбились под тяжестью просторного балкона, на котором разместился симфонический оркестр. Музыканты настраивали инструменты. Быстрые всхлипы струнных, грозный и жалобный вой духовых заглушали гул толпы, рассыпавшейся по залу, и вовсе не такой густой, как показалось вначале.

Мужчины — в смокингах и фраках всех цветов радуги. Женщины — в платьях, как будто взятых напрокат в том бутике, где одели Соню. Блестки, люрекс, пух и перья, декольте спереди до пупа, сзади до копчика. От пестроты, от мелькания лиц у Сони зарябило в глазах. Ни одного знакомого лица она не увидела, но когда пошли дальше по залу, Дима стал шептать ей на ухо какие-то имена. Соне имена ничего не говорили, Дима пояснял:

— Политик, телеведущий, актриса, режиссер, певец, певица, политолог, еще политик, главный редактор газеты, глава телеканала, пародист, актриса, актер, кажется американский. Ну, этого ты должна знать, он не слезает с экрана, водочный магнат.

Магнат был пузатый, узкоплечий, с длинными, крашенными в каштановый цвет волосами и совершенно свиными пропорциями лица. Толстый вздернутый нос напоминал пятачок. Казалось, магнат смотрит на мир не глазами, слишком маленькими, слепо белесыми, а крупными подвижными ноздрями.

С ним рядом возвышалась тончайшая, гибкая брюнетка в узком коротком платье из разноцветной металлической чешуи.

— А вон того тоже не знаешь? — Дима незаметно кивнул на хлипкого пожилого мужчину в бирюзовом фраке, зеленых с лампасами штанах и лаковых ботинках на высоченных каблуках. Он держал под руку девочку лет пятнадцати, крупную, высокую, русоволосую, с милым детским лицом. Кудрявая, с плешью, голова мужчины едва доставала до плеча девочки.

— Знаю! — победно улыбнулась Соня. — Певец, еще в восьмидесятые пел песенку про светофор. У него, кажется, пластика не совсем удачная. Подтяжка, и губы надуты. В лице есть что-то бабье. Водочный похож на борова, а этот, бирюзовый, на бабу ягу. Но наверное, он вполне приличный человек, взял с собой внучку.

— Ничего ты не знаешь. Он не певец, а телеведущий, и это его жена, он меняет жен аккуратно раз в три года, каждая следующая на три года моложе предыдущей. Верит в магию чисел, тройку считает самым счастливым числом. Ни детей, ни внуков у него нет. А певец, который в восьмидесятые пел про светофор, он вон там, у колонны, в красном блейзере. И сразу скажу тебе, что красивый юноша рядом с ним вовсе не сын и не внук.

— А кто же?

Дима не успел ответить. Оркестр взорвался оглушительным бравурным маршем. Балкон ярко осветился, и рядом с дирижером возникла невысокая ладная фигура в белом полувоенном френче. Черные, с проседью волосы, зачесанные назад, к затылку, красиво блестели.

Раскосые глаза смотрели на толпу сверху вниз. Толпа, задрав головы, смотрела на него снизу вверх.

Проведя даже несколько часов в этом степном краю, нельзя было не узнать невысокого скуластого человека. На площадях стояли его скульптурные портреты. Вдоль улиц то и дело попадались плакаты, рекламные щиты, с который он, белозубо улыбаясь, призывал всех жителей края быть добрыми, вежливыми, не сорить, в общественном транспорте уступать места старикам и инвалидам, любить свой край, почитать память предков, внушать детям уважение к старшим.

Марш сменился тушем. По знаку дирижера оркестранты поднялись и продолжили играть стоя. Йоруба вскинул руки в белых перчатках, потряс ими над головой и пропел, перекрывая грохот оркестра, несколько тактов туша.

— Трам-пам-парам-парам-парам!

Толпа внизу зааплодировала. Оркестр смолк, но музыканты продолжали стоять.

— Привет всем, кто пришел сегодня на мой скромный ужин! — произнес Йоруба. — Я здорово поохотился, привез для вас двух антилоп, шесть молоденьких страусят и жирафиху с сыном. — Йоруба хлопнул в ладоши, кивнул застывшему дирижеру.

Под звон тарелок и барабанную дробь из боковой двери появился повар в белом крахмальном колпаке, следом за ним костюмированные охранники пронесли на поднятых руках подносы, на которых лежали отрезанные головы антилоп и жирафов. Шествие освещалось ярчайшими прожекторами.

— Сегодня каждому достанется по кусочку, — ласково сообщил Йоруба, — мясо антилопы и страуса тут, наверное, каждый пробовал. Ну, а кто из вас знает вкус жаренного на углях жирафа?

В толпе послышались льстивые смешки и аплодисменты. Процессия скрылась за противоположной дверью. Йоруба знаком призвал к тишине и сказал:

— Когда в первый раз кушаешь что-то, нужно загадать желание. Но сначала будет небольшой концерт, чтобы вы, мои родные, хорошенько проголодались, кушали с аппетитом, а главное, тщательно продумали свои желания, самые заветные, сокровенные, ибо они обязательно сбудутся.

Опять раздались аплодисменты. Балкон исчез, утонул в темноте, вместе с музыкантами и Йорубой. Толпа стала медленно переползать в соседний зал, где стояли рядами стулья, была сцена, скрытая занавесом, и оркестровая яма.

Соне совсем не хотелось идти в зал. Ей было нехорошо в толпе, особенно в этой, разряженной, надменной. Они с Димой отступили к анфиладе за колоннами. Дима достал сигареты. Соня увидела, как наперерез толпе к ним быстро идет Елена Алексеевна Орлик. В сером узком платье без рукавов, с распущенными волосами до плеч, она выглядела очень элегантно.

— Слава богу, я вас нашла, чувствую себя тут ужасно. Никого не знаю. Вам позвонить не могу, номеров у меня нет. Петр Борисович водил меня по залу полчаса, знакомил с какими-то людьми, а потом появилась Светлана и увела его за кулисы. Когда вынесли головы антилоп и жирафов, мне захотелось тихо смыться. Но меня привез Петр Борисович, и без него я не могу уехать.

— Елена Алексеевна, я все забываю спросить вас, вы где живете? — Дима взял у нее из рук мобильный, чтобы записать туда Сонин и свой номера.

— В зоне у развалин.

— Там разве можно жить?

— Я привыкла к походным условиям. Сейчас там работает отопление, есть электричество, горячая вода. Конечно, ремонт еще не закончен, но лучше ночевать в степи, чем в «Вудут Паласе».

— Почему?

— Мне хватило одной ночи. Я не могла спать, хотя никогда бессонницей не страдала. Только потом случайно выяснилось, что меня поселили именно в том номере, где повесился де Кадо. Слышали об этой ужасной истории?

— Да, но без подробностей.

— Я знала Пьера. Он собирался строить тут сеть гостиниц, такой был жизнерадостный преуспевающий швейцарский бизнесмен. До сих пор не могу понять и поверить. Говорили что-то о гомосексуализме, якобы его бросил молодой любовник. Но мне кажется, дело в чем-то другом. И знаете, в номере как будто остался запах беды, смерти. Я это чувствовала еще до того, как узнала, что Пьер погиб именно там. Кошмарное место. В кабинете огромный портрет Сталина. Бедняге Пьеру это как раз нравилось. Сталин, сталинский ампир, он называл это тоталитарной экзотикой.

— Господа, прошу в зал, — рядом возник старший охранник, с ним еще двое костюмированных, — через минуту концерт начинается, пойдемте, я провожу вас.

В зрительном зале на спинках стульев висели карточки с именами. Соне и Елене Алексеевне предназначались места в разных рядах. Диме с вежливыми извинениями сообщили, что его присутствие не предусмотрено, поэтому ему придется сесть сзади, на любой свободный стул.

— Там все стулья свободны и никаких табличек, — сказала Орлик, — мы сядем вместе.

— Минуточку, — охранник отвернулся и заговорил с кем-то через свою рацию по шамбальски.

Между тем публика расселась, свет в зале стал тихо гаснуть. Елена Алексеевна, Соня, Дима быстро пошли к последнему ряду. Охранник метнулся за ними, но тут стало совсем темно, открылся занавес.

На сцене кривлялись и шутили двое немолодых мужчин, наряженных в цветастые платья, один — с накрашенными губами, в шляпке. У другого голова повязана платком. Один изображал культурную кокетливую старушку, другой — простую грубоватую. Зал захлебывался смехом. Потом вышли четыре девушки в матросских костюмах и спели старый одесский шлягер из репертуара Утесова.

Опять явились старушки, минуты три пошутили, объявили следующего исполнителя. Его узнала даже Соня. Высокий, толстый, буйно кудрявый блондин, он выскочил на сцену галопом, в парчовом переливающемся костюме, в сопровождении полуголого девичьего кордебалета спел тенором что-то о потерянной любви. Старушки вылезли, не дождавшись, пока он допоет, немного пошутили с ним, потом без него. Зал посмеялся, похлопал. Занавес закрылся. Из оркестровой ямы полилась тягучая волна восточной музыки. Соня подумала, что именно под такие звуки из корзины факира, разворачивая кольца, встает на кончик хвоста кобра.

По притихшему залу растекся приторный запах благовоний. Занавес медленно пополз.

Нижняя часть сцены тонула в дыму. На заднике пестрели диковинные цветы, вились лианы, качались пальмовые листья, голубело небо. Музыка заиграла чуть тише, давая послушать, как щебечут птицы и зычно кричат животные. Дым рассеялся, и оказалось, что посреди сцены неудобно лежит на боку, вытянув одну ногу и поджав другую, крупная женщина в голубом прозрачном платье.

— Кажется, это Светлана, дочь Петра Борисовича, — шепнула Орлик.

— Вот тебе, пожалуйста, Светик, — шепнул в другое ухо Дима.

Светик лежала неподвижно, пока дым не рассеялся. Оркестр поднажал. Светик начала медленно, тяжело подниматься. Села боком к залу, обняв колени, положив на них подбородок и задумчиво глядя перед собой. Сидела долго, позволяя залу вдоволь налюбоваться своим красивым профилем. Наконец встала на ноги. Вытянув вперед руки, принялась бегать по сцене, туда, обратно, словно потеряла что-то. Сквозь музыку был слышен глухой тяжелый топот. Побегав так минуты три, Светик исчезла за кулисами и появилась вновь. В руках она держала прозрачный светящийся мяч, размером со средний арбуз. Подняла, всем показала, опустила, прижала мяч к животу и, согнувшись, попятилась с ним назад, потом побежала вперед, вытягивая руки, опять прижимая мяч к животу.

— Лучистое сиянье доброты, — прошептал Дима.

Набегавшись, Светик встала на пуанты, закружилась, играя с мячом. То шлепала им об пол, то подкидывала и ловила. Наигравшись, уселась посреди сцены на шпагат и принялась задумчиво катать мяч по ноге. Покатала, встала, побежала, покружилась, прилегла отдохнуть. Публика облегченно вздохнула, надумала было хлопать, но Светик резво вскочила, и в яме сердито зазвенели тарелки. Еще минут десять Светик скакала по сцене, играла в мяч, изредка присаживаясь или прикладываясь. Наконец занавес закрылся.

Аплодисменты звучали радостно, все ждали, что придут смешные старушки. Но никто не пришел. Оркестр заиграл знакомую тему из балета «Лебединое озеро». Когда занавес открылся, посреди сцены опять одиноко и неудобно лежала Светик, уже без мяча и в белой пачке вместо голубого платья. На заднике под лиловым звездным небом переливалось озеро, над ним склонились ивы. Светик встала и тяжело, неуклюже станцевала партию Одетты.

Долгожданные старушки явились лишь после того, как Светик исполнила партию Жизели и еще нечто замысловато ломаное, уже без оркестра, а под какую-то невыносимую электронную музыку.

Старушки больше не шутили, они дружно восхищались Светиком, не только ее танцами, но и замечательной книгой под названием «Благочестивая. Дни и ночи». Всем, всем от души советовали прочитать этот литературный шедевр.

На сем концерт закончился. Вспыхнул свет. Публика еще немного похлопала, стала подниматься. Соня случайно взглянула в середину третьего ряда, туда, где ей назначено было сидеть. Вдоль ряда к выходу двигалась высокая мужская фигура. Из расстегнутого кремового сюртука вылезал большой, обтянутый белой сорочкой живот. Лысая голова медленно повернулась в сторону Сони. Даже издали заметны были темные рябины на впалых щеках. Губы растянулись в улыбке, поднялась и помахала корявая крупная рука.

«Стало быть, я не ошиблась, — спокойно подумала Соня, — ну да, иначе и быть не могло».

Перед концертом, когда ее повели к назначенному месту, она успела прочитать на карточке, висевшей на спинке соседнего стула: «Эммануил Зигфрид фон Хот».

Глава двадцать пятая

Берлин, 1922
Федор так внимательно глядел на экран, так старался понять, что там происходит, будто пришел исключительно ради того, чтобы посмотреть фильму. Он запретил себе думать, зачем на самом деле сидит поздним вечером в последнем ряду дешевого окраинного синематографа, кого ждет, какое предстоит ему свидание.

Доктор предупредил, что фильма скверная, синематограф самый плохонький, стало быть, народу мало. Это как раз то, что нужно. Лучшего времени и места не найти.

В последнем ряду кроме Федора сидели две пожилые проститутки. Видимо, зашли погреться. От них пахло нафталином и приторными дешевыми духами. Из фойе несло уборной.

Тапер лениво перебирал клавиши расстроенного пианино. На экране показалась шикарная вилла, перед ней лужайка. На лужайке резвилась кудрявая пухлая девочка лет семи в пышном платье. Потом явились молодая дама и господин средних лет, стали по очереди обнимать и целовать девочку. «Ах, Амалия, наше любимое дитя!» — прочитал Федор мерцающую надпись.

В проеме между портьерами, отделяющими зал от фойе, задрожал луч фонаря капельдинерши. Сердце Федора больно стукнуло, во рту пересохло.

«Вот и все, — обреченно подумал он, — а еще минуту назад оставался шанс удрать».

Тревога оказалась ложной. Луч скользнул вперед, к первым рядам, и очертился в луче кто-то низенький, толстый, в пальто с меховым воротником.

На экране бородатый персонаж в черном плаще следил из кустов, как играет с куклой девочка в парке у пруда. Счастливые родители прогуливались по аллее, толстая, с добрым лицом, старушка няня, вязала на лавочке. Никто не замечал подведенных страшных глаз, сверкающих в кустах.

«Пожалуй, удрать нельзя, — размышлял Федор, — получится глупо, доктор перестанет доверять мне и правильно сделает. Надо было сразу отказаться, а теперь поздно. Да, но чем бы я объяснил свой отказ?»

Он так нервничал, что стала побаливать голова и вполне мог бы начаться приступ. Впервые в жизни ему захотелось этого: судорог, чудовищной боли, жара. Приступ — единственная уважительная причина, по которой можно отменить предстоящее свидание.

«А если соврать, что был приступ? Я ведь рассказал Эрни, как твари контролируют мое поведение. Нет, нельзя. Невозможно. Стыдно. Это называется трусость! Почему? Вот сейчас тихо встану, выскользну из зала, исчезну в мокрой берлинской ночи. Исчезну, крадучись, как вор».

Федор поерзал в кресле, оно оглушительно заскрипело, одна из проституток повернулась и посмотрела сердито. На экране происходили душераздирающие события. Крошку Амалию похитили двое в масках, нанятые бородатым злодеем. Безутешные родители заламывали руки, рыдала няня. У ворот остановился полицейский фургон. Мрачный сыщик зачем-то разглядывал через лупу облупленный нос куклы.

Опять вспыхнул фонарный луч. Тошно сжалось солнечное сплетение. Федор повернул голову в сторону портьер и луча. Луч плясал, в нем крутились пылинки. Две фигуры, мужская и женская, проследовали вперед и уселись с краю, в третьем ряду.

«Прошло десять лет, — прочитал Федор на экране и подумал: — Что, если фильма кончится, а он так и не появится? Он ведь рискует не меньше моего, вдруг обнаружил слежку и не сумел оторваться?»

Фильма продолжалась. По аллее живописного кладбища семенил старик, одетый с иголочки, постукивал перед собой тонкой тростью. Глаза старика были закрыты. Под руку его поддерживала толстая старушка с добрым лицом. Они остановились у большого красивого памятника, старик отдал тросточку старушке, принялся ощупывать и целовать камень. Появились титры.

«Дорогая, ты умерла от горя, я ослеп от слез, но обещаю, что найду нашу бедную дочь! Верю, она жива!»

В следующем кадре скромно одетая девушка стучала в дверь виллы. Старушка открыла и впустила ее.

«Да, нам не обойтись без сиделки, господин очень болен, я стара».

Потом появился какой-то новый персонаж, щеголь с усиками, он расхаживал по нарядной гостиной, присаживался к столу, картинно отставив ногу, писал что-то, запечатывал конверт и таращил глаза.

Старик лежал в постели. Девушка клала ему компресс на лоб. Старушка сидела рядом в кресле, взволнованно читала письмо.

«Мой господин, вы потеряли дочь, но нашелся ваш племянник, теперь вы не одиноки!» — объяснили титры бурный монолог старушки.

Федор почти сразу догадался, что бедная девушка сиделка и есть Амалия, а щеголь — тот самый злодей, только без бороды. Он организовал похищение, чтобы в будущем завладеть наследством. Теперь план его мог сорваться, он придумал новое злодеяние, решил отравить старика и обвинить в убийстве девушку. Когда щеголь стал капать в стакан из флакона, на котором был нарисован череп с костями, по залу опять скользнул дрожащий луч фонарика. Капельдинерша осветила на миг последний ряд, тот, где сидел Федор. Скрипнуло соседнее кресло.

— Добрый вечер, Федя. Простите, я опоздал, — произнес по русски знакомый голос.

— Здравствуйте, Павел Николаевич, — шепотом ответил Федор и повернулся.

Даже в темноте было видно, как изменился Данилов. Похудел, постарел. Коротко остриженные волосы стали совершенно белыми.

— Как ваше ранение? — спросил Федор, лишь бы что-то сказать, потому что, поздоровавшись, они замолчали надолго, и молчание это казалось невыносимым.

— Ерунда, царапина. Ни письма, ни фотографии, ничего не привезли?

Грянуло фортепиано, задремавший тапер вдруг встрепенулся и бешено заколотил по клавишам, на экране девушка и старик обливались слезами радости, наконец узнав, что они близкие родственники. Зловещий стакан с ядом стоял на столике у кровати.

— Простите, я не предполагал, что мы с вами встретимся, — прошептал Федор.

Амалия тяжело дышала, заламывала руки, таращила глаза, не хуже злодея щеголя. Старушка рассказывала ей, как страдали родители, когда исчезла дочь.

«От горя матушка скончалась, а отец ослеп».

Федор тупо, упорно глядел в экран. Данилов тоже, как будто оба они пришли сюда ради этой мелодрамы.

— Кто из нас больше рискует, как думаете? — спросил Данилов.

— Не знаю. Мы оба одинаково.

— Все-таки вы немного больше. За вами очень плотное наблюдение, мой человек засек двоих. Один провокатор ЧК, он приходил к вам в пансион. Второй работает на Радека. Что от вас нужно Радеку?

— Ему нужна информация, которую я получил от доктора. Мы ехали с ним в соседних купе. Он ведет какую-то свою, отдельную игру. Пригрозил, что, если я не сдам информацию, меня убьют.

— Что вы решили?

— Он проходимец, ничего от меня не получит.

Тапер ударил по клавишам так, что зазвенело в ушах.

— Черт с ним, с Радеком, у нас мало времени, прошу вас, хотя бы два слова, — хрипло прошептал Данилов.

На экране заплаканная Амалия взяла стакан, держала его в руке, и было непонятно, что она собирается делать, поить старика или сама будет пить. А тапер не унимался, бренчал изо всех сил. Федору пришлось придвинуться ближе, чтобы Данилов его услышал.

— Миша сильно вырос, уже знает буквы и цифры. В восемнадцатом было ужасно, подселили сумасшедшего комиссара, он расстрелял лабораторию, чуть не убил Михаила Владимировича. Но теперь все хорошо. Таня переболела тифом, очень ослабла, мы опасались осложнений, но теперь все хорошо. Андрюша бросил учебу, пережил сложную первую любовь, увлекся актрисой, в театре рисовал афиши и декорации. Айрис, довольно известная актриса, значительно старше него. Он иногда приходил домой пьяный. Михаил Владимирович и Таня измучились с ним. Но потом он разочаровался в этой Айрис, из театра уволился и больше не пьет. Учится живописи.

— И теперь все хорошо? — с усмешкой прошептал Данилов.

— Они живы, здоровы, сыты. Разве этого мало?

— Есть возможность вывезти их легально?

— Нет.

— Но Ленин стал выпускать людей.

— Высылать. Очень выборочно. Михаила Владимировича он не отпустит ни за что.

— Значит, надо вывезти их нелегально, через Финский залив.

— Слишком опасно.

— Ерунда, — Данилов упрямо помотал головой, — это всего лишь вопрос денег. Расценки известны, у меня есть нужная сумма.

Амалия все держала стакан, сама не пила, старику не давала. Старушка разговаривала по телефону. Тапер устал барабанить, лениво перебирал клавиши.

Федор прилип взглядом к экрану, однако совершенно перестал понимать, что там происходит. Данилов смотрел на него и ждал.

— Михаила Владимировича не удастся вывезти ни за какие деньги. Его охраняют, за ним следят, — наконец прошептал Федор, — а Таня без отца не поедет.

Пианино опять громко задребезжало. Дело шло к развязке. У постели старика стоял самозваный племянник. Амалия мирно беседовала с ним, уже поднесла к губам отраву, но так и не глотнула, вдруг вытаращила глаза, уронила стакан и хлопнулась со стула на пол.

— Вы, разумеется, правы, — горячо зашептал Данилов. — Таня без отца ни за что не поедет. Но у меня есть сведения, что скоро должны состояться переговоры на высшем уровне между большевиками и немцами. Не в Москве, а где-то на нейтральной территории. Возможно, в Италии. Ленин как глава государства непременно поедет. Он болен, с ним отправится врач. Лучший врач, которому он доверяет больше других. То есть Михаил Владимирович.

Федор больше не смотрел на экран, он слушал, низко опустив голову, и кусал губы. К переговорам с немцами действительно готовились. Вопрос о поездке Ленина обсуждался. План Данилова был вполне реален. Профессор выезжает за границу вместе с официальной делегацией. К этому времени все готово к побегу Тани, Миши и Андрюши. Как только они пересекают границу, Михаил Владимирович исчезает.

— Главное, чтобы они добрались до Петрограда, дальше маршрут разработан, проверен. Рассказывать долго. Вот, возьмите, тут подробный план, с именами, адресами, — Данилов сунул Федору в руку несколько сложенных листков.

Федор послушно спрятал их в карман куртки и с тоской подумал: «Что он творит? Зная, где я служу, открывает мне информацию об окне на финской границе, с именами, адресами, и даже не считает нужным сказать: вы, конечно, понимаете, что информация сверхсекретная, риск для меня смертельный. Его едва не убили в Галлиполи только за то, что его тесть лечит Ленина. Он безоглядно мне доверяет. У него нет другого выхода. А у меня? Какой у меня выход?»

— Шансов, что Ленин лично поедет на переговоры, мало, — прошептал Федор, — он болен, постоянно приходят сведения, что за границей будет покушение.

— Да, я знаю. И все-таки, пока существует хотя бы один шанс из ста, я не откажусь от этого плана. Сорвется, придумаю новый. Информацию для меня в зашифрованном виде вы можете передавать через Эрни. Федя, простите, что втягиваю вас, но без вашей помощи мне не обойтись. В Москве есть люди, связанные с нашей организацией, но они не настолько надежны, чтобы я мог доверить им жизнь Тани и Миши. Только вам могу. Храни вас Бог.

Скрипнуло кресло, через мгновение Данилов исчез за пыльными портьерами. Тапер наигрывал нечто меланхолическое. На черном экране мерцали жирные белые буквы «КОНЕЦ». Чем закончилась фильма и как она называлась, навсегда осталось тайной для Федора.

Вуду-Шамбальск, 2007
К хрусталю и мрамору Герман Ефремович питал особенную любовь. В отличие от прочих залов, в обеденном скульптурный Йоруба не стоял. Только обнаженные нимфы и античные герои. Впрочем, тут имелся Йоруба живописный. Стену украшало гигантское, написанное маслом полотно, изображавшее походную трапезу степного воина Йорубы с другими степными воинами, безымянными, но, судя по лицам, очень мужественными. Йоруба сидел в непринужденной позе, на подушке с золотыми кистями у скатерти самобранки, расстеленной на земле, уставленной разными яствами. В руке он держал кубок, украшенный самоцветами. Блеск их был изображен столь искусно, что сразу становилось понятно: камни настоящие.

На другой стене висели цветные фотографии в рамках, где Йоруба был запечатлен в обнимку с мировыми знаменитостями — главами государств, нобелевскими лауреатами, голливудскими звездами.

Гости рассаживались согласно именным табличкам на столах. Им помогали ряженые охранники, официанты и дамы-распорядительницы в деловых костюмах. В глубине зала на просторной эстраде расположился небольшой джазовый оркестр.

На этот раз никаких недоразумений не возникло. Соню, Елену Алексеевну и Диму усадили за один стол. Наверное, пожилому охраннику надоело обсуждать по рации каждый их шаг, и он все организовал заранее.

Оркестр негромко наигрывал какую-то джазовую импровизацию. Официанты разносили закуски, напитки.

— Елена Алексеевна, вы знакомы с господином Хотом? — тихо спросила Соня.

— Да, конечно. Немец, специалист по семиотике, приятель Йорубы. Он часто бывает на развалинах.

Подошел официант с очередными закусками. Расставляя тарелки на столе, он очень серьезно и подробно комментировал каждое блюдо, перечислял ингредиенты, описывал способ приготовления, количество жиров, белков, углеводов, холестерина.

— Эту традицию ввел Герман Ефремович, — тут же объяснила дама распорядительница, — среди гостей много тех, кто заботится о своем здоровье, следит за весом.

Дама и официант удалились. Вдали проплыла Светик, в золотом переливающемся платье, в сопровождении свиты охранников и распорядительниц. Ее усадили за стол у эстрады, самый большой, человек на десять. Там уже сидел Кольт, а рядом поблескивала багровая лысина Эммануила Хота.

Петр Борисович привстал, поцеловал Светика в щеку. Хот тоже привстал, галантно приложился к ее руке. Затем оба сели и продолжили мирно беседовать. Через минуту появился Йоруба. Он легко вскочил на эстраду.

— Всем приятного аппетита! Кушайте, пейте на здоровье, мои родные! Не забудьте загадать желание, когда отведаете жареного жирафа. В Африке жарко, у меня в степи снег и холодный ветер, я хочу всех вас, родные мои, обнять и согреть у огня моего очага.

Гул смолк. Гости слушали. Те, кто сидел спиной к эстраде, повернули головы. И все улыбались. Соня заметила, как у пожилой дамы за соседним столом вздулась жила на вывернутой шее и дрожит краешек рта, растянутого в улыбке.

Йоруба спрыгнул с эстрады и сел за стол к Кольту и Хоту.

— Елена Алексеевна, вы сказали Хот часто приезжает в зону. Зачем? — спросила Соня.

— Он пишет книгу о сонорхах. У него есть собственная версия их происхождения. Он считает, что они наследники древнейшей цивилизации Туле.

— Почему не Атлантиды или Гипербореи?

— Господин Хот утверждает, что это одно и то же.

— А Шамбала?

— Именно о Шамбале я спросила его в первую очередь. Он уверен, что это явление совсем иного порядка. Местное население делится на вудутов и шамбалов. Происхождение названий до сих пор не ясно. По мнению Хота, шамбалы никакого отношения к Шамбале не имеют. Племя вудутов древней, более развито интеллектуально и биологически совершенней. Шамбалы — раса рабов, полуживотных.

— Ого! Даже так? — Соня тихо присвистнула. — А вы что думаете об этом?

— Я думаю, господин Хот шутит. Он любитель черного юмора и горячих дискуссий. На самом деле вудуты и шамбалы одинаково древние, родственные народы, и сонорхи ничего не принесли в эту степь, наоборот, они пришли, чтобы взять.

— Что именно?

— Все. Науку, культуру, медицину. Тут существовала очень древняя цивилизация. Сонорхи все из нее высосали и засекретили, сделали достоянием узкого круга посвященных. Отголоски тех древних знаний блуждают по разным тайным обществам, орденам, шифруются, меняются до неузнаваемости, выворачиваются наизнанку и обретают обратные смыслы. Впрочем, я не исключаю, что моя версия полный бред. Пока я не найду эрбу, говорить вообще не о чем.

— Эрбу?

— Плотная твердая ткань, сделанная из волокон какого-то местного растения. На ней писали, это вроде египетских папирусов. Должна существовать огромная библиотека эрбу и глиняных табличек. Герман Ефремович помешан на сонорхах. Если узнает, что я ищу тут на самом деле, он меня просто выгонит. А если об этом узнают в научных кругах, меня назовут сумасшедшей.

— Но вы ведь на чем-то основываете свою версию? Какие-то следы той древней цивилизации остались? — спросил Дима.

— Все, что осталось, принято приписывать сонорхам. Но знаете, если на заборе нацарапано «Спартак — чемпион», это не значит, что его сложили римские гладиаторы. Когда я впервые приехала в эту степь, меня, конечно, интересовали прежде всего сонорхи и местной мифологией я занималась исключительно в связи с ними. Но вдруг обнаружила поразительную вещь. У двух родственных народов, тысячелетиями живших на одной территории, не просто разные, а диаметрально противоположные мифологические представления о происхождении мира и человека. У вудутов традиционная языческая схема. Грозные боги терзают друг друга, побеждает сильнейший. В перерыве между битвами создается человек, существо примитивное, бесправное. Рабочая сила для обслуживания богов победителей. Культ крови, человеческие жертвоприношения. А у шамбалов творец всего сущего Элохим, это соответствует одному из имен Бога в Пятикнижии. Человека он создал по своему образу и подобию. Никакой жестокости, насилия, неравенства. Это противоречит всем известным древним мифам и впервые возникло только в Бытии.

— В Ветхом Завете хватает жестокости и насилия, — заметила Соня.

— Да, однако, в Бытии, в первых главах, есть отголосок любви и свободы. Потом, конечно, начинаются всякие ужасы, возникает идея Бога карающего, беспощадного, но это уже более поздние наслоения. Ненасильственный источник первых глав Библии до сих пор неизвестен, всегда считалось, аналогов нет. Но мне удалось найти несколько глиняных табличек, очень глубоко под развалинами, и, судя по органическим остаткам в слое почвы, они древнее Бытия.

— Но может быть, это все-таки таблички сонорхов?

— Исключено. Храм построили на месте древнейшего шамбальского кладбища. Таблички, безусловно, созданы шамбалами, там текст, который сонорхи просто не могли написать, он полностью противоречит всем их доктринам, их мировоззрению! Я вам уже рассказывала, кому они поклонялись.

— Как же вы сумели прочитать текст?

— Среди стариков шамбалов остались те, кто знает древний алфавит. А вообще, ничего этого я вам не говорила. Если Герман Ефремович узнает, вышибет меня отсюда под зад коленкой.

И вдруг погас свет. Гул изумления побежал по залу. Рядом послышались голоса:

— Неполадки с электричеством, из-за сильного ветра, сейчас исправят.

— Нет, я уверена, так и было задумано, сейчас начнется что-нибудь интересное.

— Герман не может без сюрпризов.

— Тихо, тихо, смотрите!

В кромешной тьме по полу поползли белесые полосы светящегося тумана. Призрачные змейки стелились под ногами, между столами, взвивались к потолку, обретали форму человеческих силуэтов. Вместе с ними нарастали гулкие, какие-то подземные звуки. Вой, стоны, всхлипы, невнятное бормотание.

Конечно, было понятно, что туманные фигуры — фокусы иллюминации, а звуки раздаются из динамиков, но все равно стало жутко. Казалось, призраки поднимаются из глубины промерзшей степной земли, вьются, заглядывают в глаза черными дырами своих глазниц.

Люди за столами сначала притихли, потом начали негромко переговариваться.

— Класс! Прямо как настоящие!

— Ой, блин, да он смотрит, смотрит на меня! Эй, ты, чего уставился?

— Не нравишься ты ему.

— Пошел вон! Улетай, урод!

Что-то звякнуло, видно, отмахиваясь от призрака, кто-то сшиб со стола бокал. Затем прозвучал истерический женский смех, и мужской голос испуганно произнес:

— Киска, что с тобой? Успокойся, это спецэффекты.

Соня почувствовала, как по щеке ее скользнуло что-то холодное, омерзительно рыхлое. Пожилая дама за соседним столиком вскрикнула. Невидимая Киска продолжала громко икать, то ли смеялась, то ли рыдала.

Но тут все закончилось. Вспыхнул свет. Заиграла бодрая музыка. На эстраде опять стоял Герман Ефремович и широко, белозубо улыбался.

— А, испугались, родные мои? Адреналинчик — штука полезная! Ха-ха! Знаете, что это было? Сейчас я вам скажу! Слушайте! Близится торжественный миг. Я предупреждал, что ваши заветные желания сбудутся. Ну, признайтесь, вы ведь не верите? И правильно делаете. Все надо подвергать сомнению. Тем и отличается умный от дурака, что не верит сразу. Тут среди нас дураков нет, ни одного. И как люди умные, мы все понимаем, что исполнение желаний дело не простое. Нужны помощники. Вот я их пригласил.

— Он пьян? — прошептала Орлик.

— Нет. Он не пьет спиртного, никогда, — шепотом ответил Дима.

— Духи степных шаманов помогут осуществить желания, — весело продолжал Тамерланов, — я позвал их, и они пришли. Вы видели их, они видели вас. А теперь всем приятного аппетита! Кушайте на здоровье, мои родные! Как я вас всех люблю, сказать не могу!

Берлин, 1922
Федор и доктор Крафт обедали в маленьком французском ресторане на Фридрихштрассе. Это был последний вечер. Завтра утром Федору предстояло возвращаться в Москву. Пять ящиков с лекарствами и медикаментами для кремлевской аптеки, собранные и упакованные под его присмотром, были доставлены из фармацевтической фирмы на вокзал и ждали в специальной камере хранения для дипломатических грузов. Отдельно, в чемодане, лежала небольшая жестяная коробка с лекарствами, которые доктор Крафт передал для Ленина. Эликсиры, пилюли, порошки изготовлены были самим доктором, к склянкам и коробкам Эрни прикрепил ярлыки, на них расписал, что, как и когда давать вождю.

Курс лечения был направлен лишь на то, чтобы максимально облегчить страдания больного, продлить дееспособность. Надежды на полное выздоровление нет, левое полушарие мозга практически мертво. Восстановить погибшие клетки никакими медицинскими манипуляциями не удастся.

Договорились, что по возвращении Федор потребует, чтобы ему предоставили возможность в любой момент связаться с Эрни по телеграфу для консультаций. Вместе они разработали систему условных фраз, маленький шифр, на тот случай, если понадобится передать что-то Данилову.

— Ленин спросит, почему вы отказываетесь приехать, — сказал Федор.

Он задавал этот вопрос Эрни уже несколько раз, прямо или косвенно, однако ответа пока не получил. Теперь решился повторить попытку и неожиданно услышал:

— В трагедии России есть определенная доля моей вины. Не хочу видеть результат. Тяжело. Стыдно. Что я мог сделать? Ничего. Вот сейчас тут, в Германии, назревает еще одна трагедия. Даже если я возьму рупор, залезу на Бранденбургские ворота и стану орать во всю глотку: «Адольф Гитлер — исчадье ада», он потопит в крови и позоре нашу родину, превратит нас в тупых убийц! Кто меня услышит? Это особенная, тонкая, изощренная пытка, когда знаешь и ничего не можешь изменить. Ульянову передадите мои извинения. Я занят по горло, скверно себя чувствую. Профессор Свешников замечательный врач, так что в моем приезде нет необходимости.

Письмо Михаилу Владимировичу Эрни так и не написал.

— Вы все поняли. Просто расскажите ему своими словами. Советовать ничего не хочу, он сам должен принять решение. Если его дети и внук окажутся здесь, я сделаю для них все, что в моих силах.

Официант принес кофе. Федор мысленно перебирал вопросы, которые не успел задать Эрни. Их накопилось множество, а времени почти не осталось. Следовало выбрать самое важное. Он уже открыл рот, чтобы напомнить о разговоре в поезде, о вещественных доказательствах. Но тут доктор достал из кармана пожелтевший листок, сложенный вчетверо, и протянул Федору.

Листок был мелко исписан по русски, острым косым почерком, лиловыми чернилами.

«Учитель!

Я выполнил все, в точности как вы приказали. Деньги и лесть. Вы правы. И то и другое действует безотказно, причем именно в такой очередности. Пока не было денег, Ленио оставался глух к моим посланиям, хотя я очень старался. При всякой возможности отправлял ему признания в любви и верности до гроба. Называл гением и горным орлом, устно и письменно восторгался им, шумно отстаивал его позицию по всем вопросам, яростно топтал его оппонентов. Однажды в разговоре с кем-тоон вскользь упомянул меня, назвав „пламенным колхидцем“, но имени моего так и не вспомнил. „Пламенный колхидец“. Вот все, что я получил в награду за свои титанические усилия.

Взор его впервые устремился на меня, лишь когда я предложил приличную сумму. Я разъяснил способ, каким намерен эту сумму добыть, но предупредил, что будут большие человеческие жертвы. Невинные жертвы. Случайные прохожие, дети, женщины. Он легко, с улыбочкой, пропустил это замечание мимо ушей. Я еще раз убедился в абсолютной эффективности ваших методик.

Деньги были добыты, „пламенный колхидец“ материализовался для него в Кобу, который добыл денег. Фамилию, имя наш гений пока запомнить не удосужился, но Коба теперь существует. Ленио снизошел, соблаговолил обратить на меня свое державное внимание. Мои восторги перестали быть гласом вопиющего в пустыне. Я продолжаю изливать елей, льщу без устали. Со стороны это выглядит смешно, меня величают его левой ногой, его грузинским двойником. Но он воспринимает все всерьез. Ему нравится. Он верит.

Учитель! Обстоятельства вынуждают меня обратиться к Вам с личной просьбой. Моя жена серьезно захворала. Лечение требует денег. Не могу ли я воспользоваться скромной суммой?»

Федор трижды перечитал текст. Не обнаружил ни подписи, ни даты. Заметил, что в последнем маленьком абзаце почерк изменился, как будто рука писавшего немного дрожала.

Он отложил мятый листок дешевой почтовой бумаги и взглянул на доктора Крафта.

— Кто такой Учитель?

— Господин Хот, — спокойно ответил доктор, — письмо адресовано ему.

— Как оно к вам попало?

— Хот иногда просил меня оценить неврологический статус своих подопечных по почерку.

— Вы разве читаете по русски?

— Не читаю, — доктор улыбнулся, — это не обязательно. Я бы вряд ли взялся анализировать по рукописным иероглифам душевное состояние китайца или японца. Но кириллица мне знакома. Хот показывал мне пару десятков таких писем. Я все вернул, а вот это случайно сохранилось.

— Вам кто-нибудь его перевел?

— Нет. Но в четырнадцатом году, когда я обнаружил его в своих бумагах, не поленился, взял русско-немецкий словарь, долго корпел, и теперь содержание мне известно. Письмо написано в первых числах ноября 1907 года. Речь идет о знаменитом ограблении в Тифлисе. Июнь 1907 года. Это было дерзкое, жестокое нападение на фургон, перевозивший огромную сумму денег в отделение государственного казначейства. В центре города, среди бела дня. Погибло много случайных прохожих. Вы обратили внимание на последний абзац?

— Да, конечно. Неужели Кобе требовалось специальное разрешение, чтобы взять немного денег на лечение жены?

— Разумеется, он мог взять без спросу. Однако решил, Учителю понравится, если он попросит у него разрешения. Получил отказ. Жена его умерла. Это закалило Кобу еще больше и понравилось Учителю.

— Коба тоже проходил инициацию? — шепотом спросил Федор.

— Нет. Ему не нужно. Он таким родился, — быстро произнес доктор.

Официант принес счет, забрал пустые кофейные чашки и вместе с салфетками чуть не прихватил измятый пожелтевший листок. Федор быстро прихлопнул листок ладонью, сердце дико стукнуло. Доктор хмыкнул, покачал головой.

— Федя, спрячьте письмо, хорошенько спрячьте. Вручите Ульянову лично в руки. Я отправил ему много разных снадобий. Эта пилюля самая сильная и надежная. Подействует, я уверен.

Вуду-Шамбальск, 2007
Публика отбила ладони в бесконечных бурных аплодисментах, а Йорубе все казалось мало. Он никак не замолкал, шутил, заливисто смеялся собственным шуткам, затем на эстраду принялись вылезать разные знаменитости, в основном политики и актеры. Они признавались Йорубе в любви. Рассказывали, какой он щедрый, мудрый, красивый, остроумный, жизнерадостный, гениальный, добрый, справедливый.

Когда все возможные эпитеты были исчерпаны, под барабанную дробь из боковых дверей вышли строем официанты. Каждый нес на подносе по несколько блюд, накрытых серебряными круглыми крышками.

Блюда ставились на столы, торжественно открывались крышки, шел пар.

— Вот мясо антилопы. Это страусятина. А тут самое главное. Кусочки филе жирафа, соус из кокосового молока, — тихо, деловито объясняли официанты.

Йоруба спрыгнул с эстрады, вернулся за стол. Соня увидела, как Светик держит вилку с куском у рта и внимательно слушает Хота.

— Как вы думаете, удобно сейчас подойти к Петру Борисовичу, попросить, чтобы меня отвезли домой? — спросила Орлик, когда удалился официант.

— Домой, то есть в зону? — уточнил Дима.

— Конечно.

— Может, не стоит ни о чем просить Петра Борисовича? Мы потихоньку уйдем все вместе, — предложила Соня. — Наш шофер отвезет вас или, если хотите, поедем с нами. Мы нашли маленькую частную гостиницу в городе.

— Спасибо, — Орлик смущенно улыбнулась. — Без Петра Борисовича все равно не обойтись. Дело в том, что сегодня я должна ночевать в гостевом доме. Ночью обещали вьюгу, ураганный ветер. Не знаю, что делать.

Она еще больше смутилась и явно чего-то не договаривала.

— Я попробую дозвониться нашему водителю, а вы, Елена Алексеевна, пока подумайте, — сказал Дима. — Можно доехать до зоны и остаться там до утра. Или в город, в гостиницу.

Джаз играл слишком громко, Дима с телефоном вышел. И буквально через минуту у стола появились все трое. Йоруба, порозовевший, с расстегнутыми верхними пуговками френча, обнимал Кольта за плечи, Хота за талию.

— Кто с кем не знаком, давайте знакомиться. Приветствую вас, Софья Дмитриевна, в моей скромной степной юрте. Елена Алексеевна, с вами я уже имел честь поздороваться.

Хот молча смотрел на Соню. Кольт склонился к Елене Алексеевне и шептал ей что-то на ухо.

— Родные мои, я вижу, вы не притронулись к мясу, — громко заявил Тамерланов.

— Спасибо. Мы уже сыты. Было столько замечательных закусок, — с любезной улыбкой ответила Соня.

— Да, но жираф нечто особенное, — Хот произнес это по русски, почти без акцента, — вы должны съесть хотя бы по кусочку, символически, чтобы загадать желания.

— Не могу есть жирафа, даже символически, — сказала Орлик, — я пять месяцев работала на раскопках в Южной Африке, там у нас был жирафенок Степка, совершенно ручной.

— За исполнения желаний всегда приходится платить, — с легким пафосом произнес Хот, — но разве так уж велика цена? Нужно всего лишь подняться над предрассудками, отбросить сантименты.

— Жирафенок Степка! Почему не Петька? — Тамерланов рассмеялся и ткнул Кольта локтем в бок.

— Нет уж, тогда лучше Герман, Герка! — Кольт, улыбаясь, похлопал Йорубу по плечу.

Хот опять уставился на Соню и, пока Кольт с Йорубой смеялись, тихо сказал ей по немецки:

— Вы изменились, Софи. Теперь вы еще больше похожи на вашу прабабушку Таню.

— Что же странного? Мы близкие родственники, — ответила Соня и заставила себя любезно улыбнуться.

— Да, Софи, все дело в крови. Нам предстоит еще много говорить об этом.

Кольт продолжал шептаться с Орлик. Йоруба отошел к другому столу. Соня подумала, что слишком долго нет Димы. Но тут как раз увидела его, он продвигался по залу в сопровождении высокой, очень красивой блондинки. Она немного отставала и взяла его под руку.

— Софи, ваш телохранитель времени даром не теряет, — ласково заметил Хот, — очень бойкий молодой человек. Впрочем, воздержание не входит в его служебные обязанности.

Соня вздрогнула. Хот повторил то, что она сказала Диме в ответ на его оправдания по поводу горничной Лойго. Стало быть, кто-то слышал их разговор и дословно передал.

Хот отвлек Соню, она не успела заметить, как Дима освободился от руки блондинки и ускорил шаг. Когда она опять повернулась в ту сторону, Димы уже не было.

Между тем Кольт увел Елену Алексеевну, и Соня осталась наедине с Хотом в огромном ресторанном зале, наполненном чужими людьми. Люди ели, пили, болтали, смеялись. Оркестр играл одну из любимых ее мелодий, песню времен Второй мировой войны «Беги, кролик!».

Хот спокойно опустился на соседний стул и спросил, опять по немецки:

— Когда вы намерены приступить к работе, Софи?

— «Беги, кролик, беги, беги! Бем, бем, бем, приближается фермер с ружьем, беги, кролик!» — тихо пропела Соня по английски.

Дедушка часто ставил эту песенку и подпевал. Сейчас звучала только мелодия, но Соня помнила слова.

Хот лирически улыбнулся, стал покачивать головой и отбивать пальцами такт. Соню слегка затошнило, она закурила и отвернулась. Оркестр плавно перешел к другой мелодии.

— Софи, вы не ответили. Когда вы намерены приступить к работе?

— Не знаю.

— Что вам мешает?

— Вы.

— Наоборот, я делаю все, чтобы помочь вам.

— Цисты остались у вас. Как я могу начать работать без них?

— Ага, значит, вы ждете, что я отдам вам крылатого змея?

— Конечно, отдадите, господин Хот. Куда ж вы денетесь?

— Но ведь препарат и так у вас есть, вы влили дозу господину Агапкину, кстати, очень успешно. Примите мои поздравления.

— Да, влила. И теперь у меня не осталось ни капли.

— Не осталось ни капли, — повторил он медленно, протяжно и уставился в глаза Соне своими блеклыми гляделками. — Ну, а почему вы решили покинуть лучший отель в городе? Чем вас не устраивает «Вудут Палас»?

— Там все пропитано вами, господин Хот.

— Что вы имеете в виду? — Брови Хота напряженно сдвинулись, легкая судорога пробежала по рябым щекам.

— Там вами пахнет. У меня довольно чуткий нос.

— Где теперь вы намерены жить?

Соня решила вовсе не отвечать на этот вопрос, как будто не слышала его, и, нарочно зевнув, произнесла:

— А вот любопытно, господин Хот, когда успела Гудрун Раушнинг освоить профессию программиста? Она патологоанатом, если не ошибаюсь.

— Гудрун? Ах, да. Гудрун. По некоторым причинам пришлось найти для нее работу полегче. Компьютер устроен значительно примитивней человеческого тела. Теперь она занимается налаживанием электронного оборудования. Если вам неприятно ее присутствие, мы переведем ее куда-нибудь в другое место.

— В тюрьму, — пробормотала Соня.

— Вы правы, Гудрун заслуживает наказания.

— Вы тоже, господин Хот. За что вы убили доктора Макса?

— Вам было жаль его, Софи?

— Да. Мне было его очень жаль. Что он вам сделал?

Хот тихо засмеялся, взял пустой бокал, поднял, посмотрел на свет. Одна из люстр висела прямо над столом. Свет был яркий. На белой скатерти Соня видела четкую тень своей руки с сигаретой. Рука Хота потянулась к бутылке с водой. Скользнул блик от стеклянного донышка бутылки. Мерцающий кружок двигался по скатерти сам по себе. Тени от руки не было.

Хот перехватил ее взгляд, налил себе воды, отхлебнул, поставил и медленно провел рукой над столом.

— Мы с вами не первый день знакомы, Софи, однако на яхте вы не замечали, что тени у меня нет. Поздравляю. Вы стали наблюдательней.

— На яхте и так хватало странностей, — глухо произнесла Соня, — вы сами как это объясняете?

— За последние семьсот лет всего лишь трое проявили интерес к этой моей забавной особенности. Внимание к деталям было частью их профессии. Один — художник. Двое других — шпионы. Всех их вы знаете. Альфред Плут, Федор Агапкин и ваш дедушка, Михаил Данилов. Вы четвертая, Софи. Если в ближайшие лет семьсот найдется еще пара тройка таких наблюдательных, я сочиню какое-нибудь достоверное объяснение.

Глава двадцать шестая

Москва, 1922
Прозвенел звонок, стало слышно, как из соседних аудиторий повалили студенты, но старенький профессор все не мог закончить лекцию. Таня зевала и поглядывала на часы. Она пришла в университет после суточного дежурства в госпитале, нестерпимо хотела спать. Перед ней лежала раскрытая тетрадь с конспектом.

— Животное маломозговое требует для урегулирования своей жизни постоянных справок и стимулов извне, из сообщества и природной среды. Действовать независимо от приказов среды и сообщества маломозговое животное не способно ввиду отсутствия полноценного мыслительного аппарата. Чем примитивней мозг, тем выше уровень подчинения среде, — громко, медленно говорил профессор и делал долгие паузы, чтобы студенты успевали записывать.

В Таниной тетради эти замечательные фразы были уже записаны, снабжены ехидным комментарием: «Человек — продукт социальной среды», на полях красовался рисунок, весьма узнаваемая лохматая, бородатая голова.

Профессор шел по второму кругу, но, кажется, никто в аудитории не замечал этого. Справа от Тани студентка из пролетариев, в красной косынке и гимнастерке, прятала под партой вязание и сосредоточенно двигала спицами. Слева студент красноармеец, мусоля карандаш, разгадывал крестословицу в журнале «Безбожник». В последних рядах спали, читали, шептались, грызли подсолнухи. На профессора никто не обращал внимания.

Таня заштриховала шевелюру и бороду, придала им дополнительную пышность.

Приоткрылась дверь, в аудиторию скользнула молоденькая секретарша ректора, тактично цокая каблуками, прошла прямо к кафедре и что-то зашептала на ухо профессору. Таня облегченно вздохнула. Еще минута, и можно бежать домой. Больше всего на свете ей хотелось нырнуть в постель, забиться под одеяло. Но об этом мечтать не стоило. Она обещала Мише сходить в кукольный театр. Он ждет. Спектакль начинается через полтора часа.

Секретарша исчезла, тихо прикрыв за собой дверь. Профессор, вместо того чтобы сложить в портфель лекционные материалы, нацепил очки, вытянул шею, растерянно оглядел аудиторию и, кашлянув, громко спросил:

— Студентка Данилова Татьяна Михайловна присутствует?

— Да, я здесь, — отозвалась Таня, еле сдерживая очередной зевок, и встала.

— Вы Данилова? Там вас ожидают, по срочному делу.

Прямо за дверью аудитории Таню встретили два молодых человека. Один в мышином полупальто, с обритой, необыкновенно маленькой головой и пышными пшеничными усами.

«Животное маломозговое», — машинально повторила про себя Таня.

Другой, черноволосый, буйно кудрявый, в добротной офицерской шинели.

— Татьяна Михайловна, тысяча извинений, оторвали вас от занятий, — интимно, вполголоса, начал усатый, — но тут такое дельце, батюшка ваш Михаил Владимирович…

— Что? — испуганно перебила Таня и слегка отпрянула от наплывающего на нее усатого лица. — Что с папой? Заболел?

— Здоров, здоров, не беспокойтесь, — заверил усатый и цепко схватил Таню за локоть.

— Приехать просил, к нему, в Солдатенковскую, срочно приехать, — объяснил черноволосый низким хриплым голосом.

Он говорил отрывисто, словно лаял. В смуглом губастом лице, в блестящих выпуклых глазах было что-то шальное, цыганское.

— Пройдемте, Татьяна Михайловна, вы не беспокойтесь, пройдемте, тут народу много, у нас автомобиль, по дороге объясним, видите, какое дельце, — ворковал усатый.

Теперь оба они держали ее за локти и настойчиво тянули к лестнице.

— Никуда я с вами не пойду, — сказала Таня, — извольте объяснить, кто вы такие и что происходит.

Дверь открылась, из аудитории высыпали Танины сокурсники, в толпе мелькнула белая пушистая голова профессора. Таню потащили так энергично, что она едва касалась ногами пола. Усатый приговаривал:

— Тихонечко, быстренько, волноваться не нужно, все в порядочке, батюшка вас ожидают, Михаил Владимирович, то есть профессор Свешников, батюшка ваш, давайте поторопимся.

Таня набрала побольше воздуха и крикнула:

— Отпустите! Кто вы такие? — и даже сделала неловкое движение, пробуя вырваться.

Вместо крика получилось тихое жалобное сипение. Держали ее крепко, ухватили еще крепче, и цыган гаркнул в ухо:

— Молчать!

По лестнице вверх и вниз сновали студенты, преподаватели, кто-то смотрел изумленно, испуганно, кто-то отворачивался.

«Интересно, если мне все-таки удастся громко крикнуть, что-нибудь изменится?» — отрешенно подумала Таня.

Но крикнуть она не могла при всем желании, у нее сел голос.

— Мое пальто осталось в аудитории и сумка. Надо забрать, — прошептала она, обращаясь к усатому.

— Заберем, заберем, пальтишко, сумочку, все заберем, — пообещал усатый, не сбавляя шага.

Лестница кончилась. Таню повели через вестибюль.

«Почему я иду покорно, как овца? — думала Таня. — Кругом люди, многие меня знают, я могла бы драться, сопротивляться. Нет, ничего не могу, и они не могут. Студенты, преподаватели. Все боятся. После съезда врачей начались повальные аресты. Сажают, расстреливают. На меня доносов гора».

— Данилова, ты куда? — вдруг прозвучал громкий властный голос.

Посреди вестибюля выросла статная золотоволосая красавица, сокурсница Тани, товарищ Бренер. Пальто распахнуто, шляпка съехала на затылок. Танины спутники попытались быстренько предпринять обходной маневр, но если товарищ Бренер вставала на пути, обойти ее не мог никто.

Маня Бренер, дочь одесского раввина, в пятнадцать лет сбежала из дома с любовником анархистом, в двадцать попала в тюрьму за покушение на жандармского офицера, в Гражданскую воевала в армии Фрунзе. Маня была самой фанатичной большевичкой на медицинском факультете, молилась на Ленина и Троцкого, верила в скорую победу мировой революции.

— Документы! — рявкнула Маня, сверкая зелеными рысьими глазами на Таниных спутников.

Таня почувствовала, как дрогнули державшие ее руки.

— В сторонку, в сторонку, гражданочка, не мешайте, — проблеял усатый.

— Что значит не мешайте? Я хочу знать, кто и на каком основании арестовал моего товарища! Требую ваши мандаты, ордер на арест!

Маня вовсе не кричала, но голос у нее был настолько громкий, что все, кто находился в вестибюле, повернули головы.

— Кто ты такая, чтобы требовать? — тихо, грозно прорычал цыган.

— Я красноармеец Бренер! — взревела Маня. — Не сметь мне тыкать! Я не для того на Перекопе кровь проливала, чтобы в мирное время всякая сволочь тыловая моих товарищей хватала и тащила! Контра! Хотите лишить Советскую республику лучших медицинских кадров? Не дам! Не позволю!

Маня раскраснелась, скалила белые зубы. В гневе она была страшна и прекрасна.

Никто не называл ее по имени, только «товарищ Бренер». После десяти лет бурной жизни в революции и на войне учиться товарищу Бренер было крайне тяжело. Ее бы не отчислили, даже если бы она вообще ничего не делала. Но Маня страстно желала стать настоящим, хорошим врачом. Она впадала в ярость, если чего-то не понимала. Обратиться за помощью к сокурсникам или преподавателям ей мешала большевистская гордость.

Однажды Таня застала ее в женской уборной в состоянии тихой истерики. «Восходящая аорта, нисходящая аорта, правый желудочек, левый желудочек, не могу, не понимаю, ни черта не понимаю», — бормотала товарищ Бренер, выла и билась лбом о кафельную стену. Тане удалось выяснить, что виноват во всем общий круг кровообращения. Она умыла товарища Бренер холодной водой, повела в библиотеку, развернула на столе цветной анатомический атлас, и часа через полтора Маня уже имела некоторое общее представление, как устроено сердце, какими путями движутся по организму потоки венозной и артериальной крови.

С тех пор между ними возник своего рода тайный заговор. Ни слова о мировой революции, никаких классовых споров. Только медицина. Анатомия и физиология человека. Таня объясняла, товарищ Бренер понимала.

И вот теперь товарищ Бренер орала на двух чекистов, не давала им вывести Таню из университета. Это не имело никакого смысла. Через пару минут в фойе появился третий чекист, уставший ждать на улице в автомобиле. Он оказался спокойней, солидней и вежливей своих коллег. Он предъявил мандат и ордер на арест гражданки Даниловой, подписанный товарищем Уншлихтом.

— Манечка, папе моему сообщи, он сейчас в Солдатенковской, — успела сказать Таня, прежде чем захлопнулась дверца автомобиля.

Вуду-Шамбальск, 2007
Потрепанный бежевый «Опель» свернул с трассы и запрыгал по ухабистой дороге. Рустам сбавил скорость. Справа, довольно далеко, показалась зона. Тарелки спутниковой связи на крышах корпусов, часть бетонного забора с темной каймой колючей проволоки. Впереди мелькнуло что-то, исчезло, опять мелькнуло.

Судя по схеме, лабиринт занимал пространство между дворцом Йорубы и развалинами замка сонорхов, то есть ту заповедную часть степи, где особенно пышно росла трава кхведо и никогда не бурили нефтяных скважин.

Лабиринт имел семь входов и выходов, из них четыре на схеме были заштрихованы черным карандашом. Осталось три. Один в развалинах, другой на территории дворца, третий спрятан в маленьком поселке у бывшего конезавода. Именно этот поселок темнел впереди.

«Опель» остановился возле крайнего, очевидно, нежилого одноэтажного кирпичного строения. Кубик с плоской крышей, на крыше сугроб. Рустам вылез, достал из багажника две лопаты.

— П-простите, Ив-ван Ан-натольевич, д-дверь з-завалило, п-прид-д-д…

— Придется поработать, — бодро продолжил за него Агапкин, — ты, Рустамка, чего ж третью лопату не прихватил? Я бы тоже с удовольствием подвигался.

Рустам улыбнулся и сказал ему что-то по шамбальски.

Когда обошли домик, Зубов увидел выбитые окна и под козырьком крыши хорошо сохранившуюся, намертво привинченную вывеску: «Товары повседневного спроса». Снег у двери раскидали быстро, он был легкий, рыхлый. Ржавая дверь открылась с жалобным скрипом.

На полу валялись старые истлевшие газеты, какие те бумаги, тряпки. Все ожило, зашуршало, зашевелилось от ветра. Обломки прилавка, искореженный остов старого кассового аппарата, поломанные косые полки, осколки стекла были припорошены снегом. Иван Анатольевич едва не упал, споткнувшись о разбухшую, твердую как камень пачку порошка «Новость».

Прошли за прилавок, в бывшую кладовку, довольно просторную, без окон. В углу стоял огромный ржавый холодильник, рядом валялась оторванная дверца. Рустам включил фонарь, отдал Агапкину, разбросал лопатой кучу мусора, осколки кафельной плитки. Открылся черный квадрат, металлическая крышка люка.

Сначала Ивану Анатольевичу показалось, что они просто спускаются в погреб по удобной железной лесенке длиной метра полтора. Внизу твердый пол, камень или толстая прочная плитка. Фонарный луч осветил небольшое замкнутое пространство и уперся в железную дверь. За ней была еще одна лестница, уже длиннее и круче. Агапкин одолел ее легко, спускался, освещенный снизу фонарем Зубова, сверху фонарем Рустама, сопел, кряхтел. Когда Зубов протянул ему руку, сердито огрызнулся:

— Отстань, я сам.

Дальше был узкий туннель, он шел полого вниз, передвигаться пришлось гуськом, согнувшись, мелко семеня ногами, поскольку пол оказался довольно скользким.

— Этот лаз незаконный, Йоруба о нем не знает, — сказал старик.

Туннель постепенно расширялся. Луч скользил по шершавым темным стенам. Как и обещал старик, внутри было довольно тепло, к тому же просторно. Зубов расстегнул куртку, снял и сунул в карман шарф. Старик шагал рядом, все так же бодро. Заметив, что Зубов осветил фонариком часы, ехидно спросил:

— Устал, чекушник?

— Я нет. А вы?

— И я нет. Еще минут сорок топать, — он провел рукой по стене. — Древний материковый базальт, пять тысяч лет этим плитам. Слушай, Рустам, ты как думаешь, если бы твои гениальные предки шамбалы захотели, могли бы тут метро построить?

— З-зачем? М-метро в б-большом г-городе н-нужно, т-тут с-степь.

— Да, степь. Древние шамбалы любили простор, воздух, много неба, много ветра. А построить могли в принципе все что угодно, владели технологиями, которые до сих пор не разгаданы.

Ни разу старик не остановился, чтобы передохнуть, топал легко, словно это была увеселительная прогулка. В джинсах, кроссовках, в короткой черной куртке на пуху, в детской вязаной шапке, со спины он выглядел сутулым тощим мальчишкой. Зубову казалось, что вот сейчас старик повернет голову и в фонарном луче возникнет юное лицо Феди Агапкина, которое видел Иван Анатольевич на старых фотографиях.

Вдали мелькнул свет. Рустам шел первым, он остановился, погасил фонарь. Несколько мгновений они стояли в абсолютной темноте и тишине. Мутный далекий луч исчез. Опять появился, мигнул три раза, описал дугу.

— Все в порядке, — сказал Агапкин, — это нас встречают.

Рустам включил фонарь, повторил условный сигнал. Теперь два луча двигались навстречу, приближались, скоро стал виден силуэт человека. Еще через несколько минут Иван Анатольевич разглядел широкую куртку, вроде телогрейки, валенки, ушанку, сморщенное темное личико, на котором сияли огромные светло-карие глаза. Когда между ними осталось всего метров десять, человек остановился, опустил вниз свой фонарь и произнес:

— Здравствуй, Федя. С чего ты взял, что я помогу тебе? Ты же знаешь, нельзя вмешиваться.

Голос у него был глухой, старческий, дикция довольно четкая, несмотря на отсутствие зубов. Говорил он на чистом русском языке, с легким акцентом. Обращался к Агапкину так, словно они знакомы сто лет и расстались пару дней назад.

Федор Федорович подошел к старику, обнял его и тихо засмеялся.

— Дассам, Дассамка, не усидел, старый хитрюга, побежал встречать. Соскучился? Не ври, соскучился. И я тоже.

— Пусти, Федя, кости переломаешь. Пойдем скорее на свет, хочу посмотреть на тебя.

Старики зашагали вперед и заговорили по немецки. Зубов с изумлением слушал.

— Федя, я всегда знал, что ты сумасшедший. Успокой меня, скажи, ты вернулся, чтобы опять искать белого всадника?

— Нет, Дассам, белого всадника я давно уж не ищу, мы скоро встретимся с ним. Ты отлично знаешь, зачем я вернулся.

— Федя, нельзя вмешиваться. И почему ты решил, что у нас получится?

— У нас? Ты сказал, у нас? Значит, все-таки поможешь?

— Я ничего тебе не обещал и участвовать в твоих дурацких играх не буду.

— Не будешь? А зачем в таком случае ты вытащил на свет Божий свою говорящую стекляшку?

— Извини, Федя, это не твое дело. Просто мне понравилась женщина, захотелось ее порадовать. Ну, так почему ты думаешь, что эпоха Хзэ кончилась?

— Его куклы быстро ломаются. Они выдают себя гримасами бесноватых. Он не может создать полноценное орудие с высоким интеллектом. Каждая попытка сотворить орудие заканчивается провалом. Получаются тупые кохобы. Но главное, ему нужен препарат. Ты понимаешь, что это значит?

— Федя, это ничего не значит. Он всегда хотел единолично владеть и распоряжаться препаратом.

— Да. Но теперь он пожелал использовать его для себя.

— Он врет. Он никогда не открывает своих истинных намерений. Препарат ему противопоказан, и он понимает это не хуже нас с тобой. Или ты думаешь, он настолько ослаб, что возомнил себя человеком?

— Именно так, Дассам. Он ослаб. Он спешит, паникует. У него нет новых идей.

— Федя, у него есть идея.

— Война между мужчинами и женщинами? Дассам, но это бред. Идея тупа и бесплодна, как и его куклы.

— Он почти нашел орудие с высоким интеллектом.

— Кого ты имеешь в виду?

Зубов заметил, что голос Агапкина дрогнул. Впереди, в блуждающих лучах, возникла лестница. Старики ускорили шаг.

— В-вот, уже п-пришли, — прошептал Рустам на ухо Ивану Анатольевичу.

— Ты знаешь, о ком я говорю, — сказал Дассам, — ты также знаешь, что вмешиваться нельзя, никому, тебе тем более. Это ее выбор. Если она согласится, за такого адепта он точно получит отсрочку. Молись, чтобы она отказалась.

Старики остановились в нескольких метрах от лестницы. Агапкин вдруг заговорил по русски:

— Ты, старый злобный огрызок, мало тебе четырехсот лет? Так ни хрена ты не понял! Грязная бесчувственная ледышка! Вот поэтому тебя не отпускают! Я уйду к белому всаднику, а ты останешься, будешь тут дворником еще тысячу лет!

Пыхтя, отдуваясь, Агапкин стал карабкаться вверх по лестнице. Дассам стоял внизу, задрав голову, придерживая иссохшей рукой свою ушанку и кричал слабым, сиплым голосом по русски:

— Федя, подожди, куда ты полез? Ты не сумеешь сам открыть люк, он тяжелый!

Агапкин замер посередине лестницы, повернулся, посмотрел вниз, оторвал руку от перекладины и ткнул пальцем в Дассама:

— Вот, Ваня, полюбуйся, мой знакомый дворник, о котором я тебе говорил!

Берлин, 1922
Федор вернулся в пансион около восьми вечера. В гостиной горел торшер. Фрау Зилберт мирно вязала в кресле. Он хотел пожелать спокойной ночи и пройти в свою комнату, но фрау указала спицей в темный угол у камина и сообщила:

— К вам опять посетитель.

Из угла торчали вытянутые ноги в щегольских башмаках на толстой резиновой подошве. Посетитель спал, развалившись в кресле. Лицо его скрывала шляпа, надвинутая на нос.

— Очень приятный юноша, — прошептала фрау, — ждет вас с семи часов.

Приятный юноша зашевелился, потянулся, снял шляпу, зевнул, открыл карие глазищи, улыбнулся во весь рот, вскочил и обнял Федора.

Если бы до отъезда Бокий не показал фотографии, Федор ни за что не узнал бы Осю, он помнил маленького умирающего старичка, помнил тощего слабенького мальчика с младенческим пушком на голове. Теперь перед ним стоял невысокий стройный молодой человек, с чистым смуглым лицом, чернобровый, белозубый, излучающий какую-то невероятную веселую энергию, хотя только что проснулся, позевывал, тер глаза.

— Вы вместе учились? — спросила фрау Зилберт.

— Да, — поспешил ответить Ося, — в одной гимназии, в Москве. Господин Агапкин всегда получал отличные оценки, хотя совершенно ничего не знал, а я знал все, но едва дотягивал до удовлетворительных результатов. Он умел болтать без умолку, и голос у него был такой противный, что преподаватели хотели только одного: чтобы он замолчал. Но он говорил, говорил, пока не добивался высшего балла. Тогда становилось тихо, и все радовались. Я же, напротив, боялся открыть рот. Вот так, с первого до последнего класса, он болтал, я молчал. Теперь наоборот, я болтаю, он молчит.

У Оси был великолепный немецкий, словно он всю жизнь говорил на этом языке. Фрау слушала его треп с нежной улыбкой, глядела на него, как на родного внука.

— Пойдем, однокашник, у нас мало времени, — сказал он Федору по русски, — в семь утра я должен быть в Париже.

— Сегодня?

— Конечно. Что ты так смотришь? В четыре поймаю аэроплан великого Юджина Матти. — Он повернулся к хозяйке, галантно поклонился и затараторил по немецки: — Спокойной ночи, милая фрау Зилберт, очень приятно было с вами познакомиться, передайте огромный привет вашей красавице внучке и скажите, что она непременно станет звездой синематографа.

Когда Ося надевал свой плащ, Федор увидел в зеркале, что они правда выглядят ровесниками, хотя Осе только семнадцать, а ему тридцать два. Древний паразит как будто уравнял их.

«Знает или нет? — думал Федор, глядя на Осю. — Может, стоит поговорить с ним об этом?»

— Погуляем по Тиргардену, погода отличная, — заявил Ося и отправил последнюю, прощальную улыбку фрау Зилберт.

Моросил холодный дождь, дул ледяной ветер.

— Надо было хотя бы зонтик одолжить у доброй фрау, — заметил Федор.

— Нет смысла. Дождь слишком косой для зонтика. К тому же скоро кончится, тучи разойдутся. Погода должна стать летной. Иначе меня отчислят из Сорбонны.

У Федора голова шла кругом. Он не перебивал, не задавал вопросов. Поднял воротник, шагал рядом с Осей по темной пустой аллее Тиргардена.

— Так вот, Юджин Матти, великий авиатор, наполовину англичанин, наполовину итальянец. Я уже написал о нем пару репортажей для журнала «Флайт». Сегодня в четыре он взлетает с берлинского аэродрома на новой модели фирмы «Скайрингс», он сейчас отрабатывает ночные полеты. Обещал подбросить меня до Парижа. В девять я обязан сидеть перед экзаменаторами и сдавать Древний Египет. К половине третьего мне нужно подойти к отелю «Штерн». Лючия, жена Юджина, поедет на автомобиле в аэропорт, обещала меня прихватить. Так что времени в обрез.

В ночном парке не было ни души. Дождь кончился, ветер гнал тучи, над верхушками деревьев иногда мелькала круглая оранжевая луна. Осю интересовало все. Как выглядит сейчас Таня, когда сделал первые шаги и произнес первые слова Миша, которого он пока еще не видел, но очень хотел познакомиться. Здоровье старой няни. Первая любовь Андрюши.

Шли быстро, но все равно замерзли. Ося остановился, взглянул на луну, сказал:

— Полночь. Тут рядом есть ночная пивнушка. Пойдем греться.

В пивнушке щипало глаза от папиросного дыма, в дыму носились, как призраки, грудастые кельнерши с гирляндами огромных кружек. Ося провел Федора в следующий зал. Там играл маленький оркестр, парочки отплясывали чарльстон.

— Мы будем танцевать? — изумился Федор.

Вместо ответа Ося выдал несколько вполне профессиональных па. Федор застыл в растерянности. Ося, продолжая легко отплясывать, начал говорить или почти напевать в такт музыке:

— Надо согреться. Пиво я терпеть не могу. Сосиски тут с душком. Сейчас будут играть степ, я научу тебя, каждый врач обязан мастерски бить чечетку. Она разгоняет кровь, лечит меланхолию, способствует правильному пищеварению и отлично прочищает мозги. Вот, как раз подходящая музыка. Смотри, я начинаю. Повторяй мои движения.

Федор послушно принялся вслед за Осей бить чечетку, сначала неловко, потом все лучше.

— Молодец. Отлично. Слушай, окно на границе, о котором говорил Павел Николаевич, вполне надежно. Я пользовался им дважды. Бывал в Питере, до Москвы доехать не решился. Я могу встретить и забрать их на даче у залива. Адрес у тебя уже есть. Предупреди заранее, хотя бы за неделю, через доктора Эрни. Танцуй, Федя, танцуй. Тане оставаться в Совдепии нельзя. У меня здорово развита интуиция, я кое что чувствую и знаю наперед о тех, кого сильно люблю.

Они плясали до двух, в перерывах пили суррогатный кофе, жевали соленые сухие крендели. Федор со странной легкостью освоил основные движения чечетки, хотя до этого никогда в жизни не танцевал.

До отеля «Штерн» дошли пешком за двадцать минут. Это был очень дорогой отель. Разумеется, парадная дверь оказалась запертой. Не раздумывая, Ося нажал кнопку звонка. Долго не открывали, наконец высунулось сердитое сонное лицо швейцара. Федор подумал, что их сейчас погонят в шею. Но стоило Осе назвать имя госпожи Матти, дверь распахнулась.

Пока ждали в пустом холле в мягких креслах, Ося успел сказать:

— Если тобой интересуется Радек, это нехорошо. Он темный человек. Через него идут тайные связи между большевиками и германскими наци. В девятнадцатом, ты знаешь, тут случилось нечто вроде революции, были убиты Карл Либкнехт и Роза Люксембург. Так вот, брат Либкнехта, Теодор, уверен, что Радек причастен к убийству.

Из лифта появилась очень красивая брюнетка, в кожаной куртке, подбитой соболем, в штанах, заправленных в низкие мягкие сапожки. Шею обвивал белый шелковый шарф. Ося вскочил, поцеловал ей руку. Она заговорила с ним по английски, назвала Джозефом, ласково потрепала по волосам.

У подъезда уже стоял огромный «Роллс Ройс». Ося обнял Федора и вдруг спохватился:

— Я идиот! Как ты доберешься до своего пансиона? Вот что, дай портье несколько марок, попроси вызвать для тебя таксомотор. Есть деньги? — Он полез в карман, стал совать бумажки.

«Роллс Ройс» нетерпеливо просигналил. Федор отстранил руку с купюрами.

— Ося, не нужно, денег у меня довольно, езжай, тебя ждут. Я доберусь, не волнуйся.

Ося запрыгнул на заднее сиденье, хлопнула дверца, автомобиль укатил. Федор потоптался у подъезда. Лакей успел запереть дверь и погасить свет в холле. Звонить Федор не стал, раскрыл под фонарем карту, понял, что отсюда до его пансиона не больше получаса пешком. Небо расчистилось, ветер утих. Приятно было прогуляться на прощанье по ночному Берлину. Ноги гудели после безумной Осиной чечетки, но просились опять пуститься в пляс. Он еще раз прочитал названия улиц на перекрестке и бодро зашагал в сторону Тиргардена.

Ося оказался прав. Степ отлично прочищает мозги. Федору пришла в голову вполне здравая мысль. Ленин увидит мятый листок почтовой бумаги, исписанный рукой Кобы, на этом политическая карьера «пламенного колхидца» закончится, и того, чего опасается Михаил Владимирович, о чем предупреждает доктор Эрни, вовсе не случится. Тогда не обязательно Тане уезжать. Неуклюжая государственная конструкция, называемая советской властью, скоро развалится. Россия станет нормальной, безопасной для жизни страной. Ленин понял свои ошибки и делает сейчас все, чтобы их исправить. При нем никакой тирании уже не будет, а после его смерти тем более. Кто решится взять на себя роль тирана? Троцкий? Ему надоели эти игры. На совещаниях сидит в углу, украдкой почитывает французские романы. Бухарин? Золотое дитя, этим все сказано. Каменев, Зиновьев, Рыков, Томский? Смешно! Дзержинский? Не смешно, однако тоже невозможно. Устал, болен, не имеет ни сил, ни амбиций.

«Ну, кто там у нас в сухом остатке? — спросил себя Федор. — Сам Ильич кого намечает в преемники? Да никого он не намечает! Коллегиальное правление. Эти коллеги мигом перегрызут друг другу глотки. Что будет дальше, неизвестно. Будет лучше, но не хуже, ибо хуже просто не бывает! И никуда не надо Тане уезжать. Зачем, если в России скоро все будет хорошо?»

Веселый чечеточный ритм пульсировал в нем, он шел быстро, и на каждом перекрестке ноги сами собой повторяли несколько легких па, которым научил его Ося. В зыбком свете фонарей, в предрассветной лунной дымке он видел с фотографической ясностью лицо Ленина, когда в руки ему попадет измятый листочек почтовой бумаги.

В мысленном перечне возможных кандидатов на роль тирана никакого Сталина не было. Федор вычеркнул его, уничтожил, отправил в Тифлис доучиваться в духовной семинарии. А если семинарию закрыли, пусть шьет сапоги!

К рассвету похолодало, но Федор не замечал этого. Он согрелся от быстрой ходьбы, от степа. Осталось пройти всего несколько кварталов. Уже был виден знакомый поворот, станция эсбана.

Позади раздался тихий рык мотора, фары осветили Федору кусок пути. Он не оглянулся, прибавил шагу, побежал. Голова взорвалась болью, брызнули слезы. Древние твари сигнализировали о смертельной опасности, сейчас это только усугубляло опасность, мешало бежать. Нельзя убежать от автомобиля, но можно нырнуть в темноту парка, перемахнуть парапет, спуститься по откосу к реке, спрятаться там. Вдруг не найдут?

Взвизгнули тормоза, из автомобиля выскочили сразу трое. Последнее, что он успел почувствовать, — резкий запах эфира. Это было уже лишнее, он и так потерял сознание.

Вуду-Шамбальск, 2007
Соня боялась собственного страха, и получался замкнутый круг. Она заметила, что в разговоре с Хотом слова не имели смысла. Он задавал вопросы, она на них не отвечала, но он как будто не обращал на это внимания. Ему нужны были ее эмоции, а не слова. Соня чувствовала, что он желает поговорить о результатах анализа крови, ему не терпится узнать, как сильно впечатлили ее загадочные особенности жидкости, которая течет в его жилах.

«Нет уж, этого удовольствия я ему не доставлю», — решила Соня и сказала:

— Господин Хот, я устала и хочу спать.

— Да, конечно, сию минуту все устрою, — пообещал Хот и исчез.

Она осталась одна за столом. Вокруг галдели, смеялись. Некоторые гости уже крепко напились. Пожилая полная дама пустилась в пляс, скользила между столами, извивалась и трясла бюстом. Певец, исполнитель шлягера про светофор, без стеснения целовался со своим юным другом.

Соне стало скучно и противно. Дима все не появлялся. Она запретила себе думать о нем.

«Какое мне дело? Мне никто не нужен. Господи, ну куда же он делся?»

Хот вернулся вместе с Йорубой.

— Соня, если вы устали и желаете отдохнуть, милости прошу в мой гостевой дом! Комната для вас готова.

— Спасибо за гостеприимство. Я хочу уехать, мне нужно связаться с водителем, но у меня нет телефона.

— Зачем водитель? Никуда вы не поедете, я вас не отпускаю, — Йоруба одарил ее широкой улыбкой, шутовски поклонился и убежал.

— Софи, там пурга, ехать опасно, — тихо сказал Хот.

Соня растерянно огляделась, надеясь увидеть Диму.

Не увидела. Кольт и Орлик тоже исчезли, за столом у эстрады сидела Светик и еще какие-то незнакомые люди.

— Я хочу уехать, — упрямо и безнадежно повторила Соня.

— Вы останетесь здесь.

— Почему?

— Я уже объяснил вам, Софи. Там пурга, она усиливается с каждой минутой. Штормовой ветер. Ехать опасно, и никто вас не пустит.

«Главное — уйти из этого зала, подальше от пьяных рож, от внимательных студенистых глаз Хота», — решила Соня и спокойно произнесла:

— Мои вещи в машине.

— Софья Дмитриевна, все уже в вашей комнате, — прозвучал позади нее вкрадчивый мягкий мужской голос.

Она оглянулась. У нее за спиной стоял смуглый голубоглазый красавец лет тридцати, гипертрофированно мужественный, с широкими черными бровями и остриженными под бобрик светлыми волосами.

«Забрали вещи из машины. А куда дели Фазиля?» — подумала Соня.

— Вашего водителя отправили в город, — сказал Хот. — Познакомьтесь, это Никита, он проводит вас в гостевой дом. Спокойной ночи, Софи.

— Погодите, как же отправили водителя в пургу? — спросила Соня. — Вы сказали, что ехать опасно.

— Он отчалил пару часов назад, пурга началась позже, — объяснил красавец.

— Софи, расслабьтесь. О чем вы думаете? Водитель, телохранитель. Какое вам до них дело? Опомнитесь. Кто вы и кто они? — мягко, с философской задумчивостью произнес Хот.

Свет погас, оркестр заиграл нечто томное, по залу поплыли разноцветные блики. Хот растворился в этой пестрой темноте.

— Софья Дмитриевна, почему вы такая грустная? — красавец все еще стоял позади, положив руки на спинку ее стула. — Смотрите, танцуют, позвольте, я приглашу вас. Вы можете называть меня Ник.

Прямо возле столика, задевая стулья, танцевал бывший певец со своим бойфрендом. Он, как мешок, висел на мальчике, обвив его шею руками, и тихо, жалобно подвывал музыке. Неподалеку продолжала танцевать пожилая полная дама, все так же извивалась и трясла бюстом в печальном одиночестве. Водочный магнат, обняв хрупкую спутницу, погрузил свой выразительный пятачок в ее декольте и монотонно покачивался.

Руки красавца Ника скользнули со спинки стула Соне на плечи.

— Где мой охранник? — спросила Соня и резко передернула плечами.

— Простите, Софья Дмитриевна, это мне неизвестно. — Он убрал руки, отступил на шаг и почтительно поклонился: — Я вижу, вы устали, раздражены. Позвольте, я провожу вас в гостевой дом.

— Нет. Я должна поговорить с Петром Борисовичем. Будьте любезны, найдите его.

«Я тяну время, жду Диму, — подумала Соня. — Допустим, сейчас этамужественная кукла отыщет Кольта. Что я скажу ему? Спрошу, как ему удалось подружиться с господином Хотом? Потребую отправить меня домой, в Москву? Или в Зюльт-Ост, к дедушке?»

Красавец отошел на пару шагов и с кем-то совещался через переговорное устройство. Соня вытащила сигарету из пачки, которую оставил на столе Дима. Зажигалку не нашла, но тут же вспыхнул огонек. Ник дал ей прикурить.

— Петр Борисович уже отдыхает. Мне сказали, что беспокоить его неудобно. Завтра утром вы с ним обязательно увидитесь.

— Тогда найдите Орлик Елену Алексеевну.

Ответа Соня не услышала, оглушительно загрохотал рок. Толстые цветные лучи носились по темному залу, пульсировали в бешеном ритме, выхватывали из мрака фрагменты фигур, синие головы, красные руки, зеленые ноги. Соне показалось, что где-то возле эстрады в лиловом световом овале мелькнуло лицо Димы, вспыхнули стекла очков. Цветные части тел дергались, прыгали, мелькали. Соня поднялась, медленно двинулась к эстраде сквозь эту пятнистую густую мглу, как сквозь морскую воду, кишащую радужными медузами. Подошвы туфель неприятно скользили по паркету, пляшущие невидимые фигуры задевали, толкали, что-то холодное, влажное прикоснулось к локтю.

— Софья Дмитриевна, вы все-таки решились потанцевать? — сквозь адский грохот прорвался голос Ника.

Твердые ледяные пальцы стиснули ее запястье. Она попыталась выдернуть руку.

— Нет, не пущу! В темноте я вас потеряю!

— Ладно, все, отведите меня в гостевой дом! — прокричала Соня сквозь грохот рока.

Ледяные пальцы скользнули от запястья к кисти. Проворно лавируя между столиками и прыгающими, дергающимися танцорами красавец повел ее к выходу. Пока они пробирались сквозь ресторанный зал, несколько раз ей опять почудилось лицо Димы, то в зеленой, то в алой вспышке. Она вздрагивала, а спутник еще сильнее сжимал ей руку, приостанавливался, кричал в ухо:

— Что? Что такое?

Когда подошли к выходу, она в последний раз оглянулась, но ничего, кроме пляшущих разноцветных пятен, не увидела.

В пустом светлом фойе грохота почти не было слышно, однако в ушах все еще звенело, и в глазах продолжали прыгать цветные пятна. Соня резко выдернула руку из холодных цепких пальцев, быстро подошла к креслу, села и сказала:

— Я никуда не пойду, пока здесь не появится мой охранник.

— Ну, Софья Дмитриевна, зачем так нервничать? Давайте я буду вас охранять, — красавец Ник элегантно присел на подлокотник кресла и, как бы ненароком, положил руку Соне на колено.

Лицо его оказалось совсем близко, и повеяло знакомым тухлым запашком.

— Не смейте меня трогать. Быстро, сию минуту, разыщите моего охранника, — произнесла она, отворачиваясь от вонючей пасти.

Он убрал руку, медленно поднялся с подлокотника, отошел на пару шагов и стал тихо совещаться с кем-то через рацию. Как ни прислушивалась Соня, ей не удалось разобрать ни слова, хотя говорил он по русски.

Через фойе прошло трое ряженых из службы безопасности Йорубы. Высокая блондинка в узком парчовом платье процокала к дамскому туалету. Соне показалось, что это та самая блондинка, которую она видела в ресторанном зале рядом с Димой. Ей даже пришла в голову мысль окликнуть ее, спросить, где тот молодой человек в очках, с которым она беседовала минут сорок назад. Но мысль показалась идиотской.

«Я просто буду сидеть здесь и ждать Диму. Они не могут ничего сделать со мной насильно, — думала Соня, — им нужно добровольное согласие. Да, со мной ничего не сделают. А с Димой?»

— Софья Дмитриевна, я все выяснил. Вашего охранника нет на территории дворца. Он уехал вместе с шофером.

Красавец Ник не решился опять присесть на подлокотник, он встал напротив, смотрел сверху прозрачными голубыми глазами. Вранье было таким очевидным, а глаза излучали такое приторное влажное сияние, что Соня засмеялась. Красавец по своему истолковал ее смех, улыбнулся, протянул руку и зашептал с придыханием:

— Софи, пойдемте, я покажу вам зимний сад, там потрясающие розы, а потом отведу вас в гостевой дом. Я буду с вами, и никто, никто нам не нужен, вы такая красивая, я с ума от вас схожу, Софи!

Соня, продолжая смеяться, ткнула пальцем ему в солнечное сплетение и тихо, ласково произнесла:

— Ник, пока вы не сошли с ума, извольте найти моего охранника.

— Зачем он вам, Софи? Разве я хуже?

— Вы механическая кукла, меня от вас тошнит.

Она почти не удивилась, когда шикарная мужественная физиономия задергалась в мелком тике. Задрожали щеки, скривились губы, глаза быстро заморгали. В отличие от горничной Лойго и администраторши мадам Эльзы это существо почуяло неладное, схватилось руками за лицо.

«Наверное, новичок, совсем недавно стал куклой, еще не привык», — подумала Соня и окликнула беднягу:

— Эй, Ник, успокойтесь, это сейчас пройдет.

Но он не услышал ее. Он стоял, в панике щупал лицо. Пальцы дрожали вместе с лицевыми мышцами. Глаза уже не моргали, вылезли из орбит и неотрывно смотрели в одну точку. Соня оглянулась, за спиной было зеркало. В нем несчастный Ник видел отражение своего искаженного, скомканного, словно бумажный рисунок, лица.

— Вас не предупредили, вы не знали, что теряется связь между эмоциями и мимикой, — сказала Соня, — и что изо рта воняет тухлой рыбой, вам тоже неизвестно.

В зеркале глаза их встретились. Лицо Ника все еще подергивалось. Он уронил руки и хрипло произнес:

— Что, правда воняет изо рта?

— Ну да. Несильно. Чувствуют только собаки, иногда дети. Взрослые очень редко.

Он поднес ладонь ко рту, выдохнул, пытаясь уловить запах, сморщился, шагнул ближе к зеркалу, принялся внимательно рассматривать и трогать свое лицо. Соня спокойно наблюдала за ним. Он хмурился, двигал бровями, вытягивал губы трубочкой. Он любил свое лицо, дорожил им, гордился, но сейчас оно перестало принадлежать ему. Мышцы дергались, появлялись мелкие впадины, воронки, словно невидимый град бил по щекам.

— Не смотрите на себя, вам страшно, вы нервничаете, от этого только хуже, — сказала Соня.

Он послушно отвернулся от зеркала, сел в соседнее кресло, сгорбился, низко опустил голову и опять стал трогать лицо.

— Я думал, все это так, понты.

— Что именно?

— Ну, вся эта хрень. Посвящение, черное причастие. Блин, чего ж такое со мной?

— Точно не знаю. Наверное, это от наркотиков, которыми вас накачали. Какой-то сбой в нервной системе.

Ник медленно поднял голову, взглянул на Соню. Лицо его больше не дергалось, впадины разгладились, но выглядел он плохо. Глаза потускнели, покраснели, он весь как будто обрюзг, постарел.

— Не-ет, — протянул он медленно, хрипло, — это не наркота была. Черное причастие. Кровь.

— Чья?

Он сжал виски, помотал головой:

— Не могу сказать. Нет. Не могу.

— Ладно, не говорите. Вы вляпались в скверную историю, Ник, или как вас там зовут на самом деле?

— Ник. Никита — мое настоящее имя. Блин, блин, — он несколько раз сильно стукнул себя кулаком по колену, — чего ж делать-то теперь, а?

— Вообще все это очень странно, — задумчиво произнесла Соня, — по идее вы должны безумно себе нравиться, быть от себя в восторге, в упоении. Чувство собственного превосходства.

— Чего?

— Ну, вы самый крутой, весь в шоколаде. Бабки, телки, тачки…

— Мг-м, — он безучастно кивнул, — лицо это вообще, блин, для меня все, как же я теперь без лица? Слушай, может, мне, это самое, в церковь пойти? Может, отпоют как-нибудь?

— Отпевают покойников, — Соня слабо улыбнулась, — ты пока вроде живой. Но в церковь, конечно, попробуй, сходи. Ты кто по профессии?

— Спортсмен. Мастер спорта по пятиборью. Был. Ну там история вышла. Не важно. Потом охранником служил у бизнес-тетки одной. Короче, так жизнь повернулась. Ну, чего делать-то мне?

— Молчать. Сейчас молчать, — процедила сквозь зубы Соня.

Она увидела, как через фойе быстро направляется к ним господин Хот собственной персоной.

— Убью, — хрипло прошептал Ник, перехватив ее взгляд.

— Это не так просто, как ты думаешь. Тихо, не дергайся. — Она уставилась в упор на Хота и громко спросила:

— Куда вы дели Савельева?

— Софи, вы еще здесь? Я думал, вы уже отдыхаете. — Он повернулся к Нику: — В чем дело? Почему ты не отвел даму в гостевой дом?

— Потому что я никуда не пойду с ним! — крикнула Соня так громко, что проходившая мимо парочка обернулась. — Вы приставили ко мне куклу, марионетку, а мне нужен мой Савельев!

За спиной Хота Соня заметила пожилого господина из службы безопасности, того, что перед концертом обсуждал по рации, куда кого рассаживать, и крикнула во все горло:

— Эй, уважаемый, можно вас на минуту? Пожилой подошел к ним, слегка поклонился:

— Да, слушаю вас.

— Тут, во дворце, пропал человек, мой охранник, его фамилия Савельев, вы его видели, разговаривали с ним. Скажите, где он?

— Хорошо, сейчас выясним.

— Софи, успокойтесь, прекратите этот спектакль, — быстро, тихо проговорил Хот.

Соня заметила, что смотрит он при этом не на нее, а на Ника. Ник сидел все так же, низко опустив голову. Лицо его было багровым, он сжимал кулаки, щурился и кусал губы.

— Софья Дмитриевна, я распорядился, вашего охранника ищут, — доложил пожилой.

— Спасибо. Как ваше имя отчество?

— Валерий Иванович.

— Очень приятно. Скажите, Валерий Иванович, как вообще могло случиться, что тут у вас, на территории дворца, пропал человек?

— Территория большая, гостей много. Может, выпил лишнего, заснул где-нибудь. А вы бы ему позвонили.

— Он не пьет. Я бы давно позвонила, но у меня нет с собой телефона.

— Возьмите мой.

— Я не помню его номера наизусть.

«Интересно, этот Валерий Иванович кто? — подумала Соня, вглядываясь в приятное, умное, прямо таки профессорское лицо. — Не могут они все здесь быть марионетками. А Хот почуял, что Ник вышел из под контроля. Кажется, сейчас Ник беспокоит его даже больше, чем я. Господи, ведь его прикончат, как прикончили Макса. Что ж он, дурачок, притвориться не может?»

Из ресторана стали выходить гости, шумная толпа рассыпалась по фойе, у Валерия Ивановича запищала рация.

— Простите, мне нужно идти, — сказал он и быстро зашагал прочь, исчез в толпе.

Соня отвлеклась всего на секунду. Когда она опять взглянула на Ника, увидела, что он сидит все так же, но голова поднята, взгляд устремлен вверх, на Хота, который стоит над ним неподвижно и смотрит ему в глаза. Сквозь гул толпы, голоса, смех, звонки мобильных Соня вдруг различила странный звук, шипение, как будто вода капает на раскаленную сковородку. Звук этот издавал Хот, непонятно, каким образом, губы его были плотно сжаты.

— Что вы делаете? Прекратите!

Хот никак не отреагировал, не шевельнулся, только шипение слегка усилилось.

— Ник! — громко позвала Соня, протянула руку, тронула плечо несчастного красавца.

Она лишь слегка прикоснулась, но он вдруг стал заваливаться набок, как тряпичная кукла, перевесился через подлокотник кресла. Хот приподнял его за плечи, усадил ровно.

— Что вы с ним сделали? — Соня вскочила, схватила запястье Ника, пытаясь найти пульс.

Не нашла. Кожа была влажной и холодной.

— Оставьте его, Софи, не суетитесь.

Соня почувствовала, как струйка ледяного пота пробежала между лопатками. Пальцы Хота сжали ее левый локоть, и показалось, что ледяные крепкие когти сжимают ей сердце. Тело Ника сидело в кресле. Люди сновали мимо, туда, сюда, очень много людей, но они вдруг стали таять, потеряли плотность и ясные очертания, превратились в призраков, вроде тех дымчатых фигур, которые носились по ресторанному залу перед началом трапезы.

Кричать, звать на помощь не имело смысла, призраки не помогут.

Глава двадцать седьмая

Берлин, 1922
Голоса долетали, как сквозь вату, Федор понимал, что говорят по русски, несколько раз прозвучало его имя, но о чем шла речь, сколько человек участвовало в разговоре, он определить не мог.

Голова почти не болела, однако продолжался странный гул в ушах. Губы и ноздри горели. Кляп, смоченный нашатырем, обжег кожу. Впрочем, никакого кляпа уже не было. И руки развязали. Только на глазах осталась повязка.

Прежде чем шевельнуться, Федор прислушался, принюхался. Следовало решить, стоит ли выдавать себя? Или будет разумнее притвориться, что он все еще без сознания?

Разговор закончился пару минут назад. Прозвучали тяжелые мужские шаги по чему-то мягкому, вероятно, пол в помещении был покрыт толстым ковром. Хлопнула дверь.

Он уже определил, что лежит на диване. Где-то справа приоткрыто окно, оттуда веет свежим ветром. Куртку и ботинки с него сняли, но брюки и джемпер не тронули. Значит, письмо должно быть на месте, в нагрудном кармане сорочки под джемпером.

Федор смутно помнил, как его затащили в машину. Помнил, как вынесли из машины, уложили, ощупали, вывернули карманы брюк.

«Кажется, письмо на месте, а все-таки не худо проверить», — подумал он, и тут низкий мужской голос произнес по русски:

— Ну, ну, Дисипль, хватит притворяться. Вы уже очнулись, можете снять повязку.

Федор резко сел, сорвал повязку, увидел небольшой, уютный, дорого обставленный кабинет. Письменный стол. Напротив дивана кресло. В кресле пожилой мужчина, длинный, худой, но с большим животом, совершенно лысый, в добротном сером костюме. Верхний свет не горел, только лампа на столе, потому не сразу удалось разглядеть лицо, казавшееся слишком темным для европейца.

Не удержавшись, Федор быстро провел ладонью по груди. Он так надеялся почувствовать под джемпером сложенный вчетверо листок почтовой бумаги, но тут же понял, что письма все-таки нет.

— Письмо у меня, — утешил его незнакомец, — вот оно.

Глаза привыкли к полумраку. Теперь он видел, что незнакомец рябой, черты грубые, тяжелый взгляд исподлобья. В правой руке, между толстыми короткими пальцами, подрагивает бесценный листочек.

— Вы должны быть благодарны мне, Дисипль, — изрек он и обнажил в улыбке мелкие желтоватые зубы, выпуклые бледные десны, — товарищ Радек известный шутник, но его головорезы шутить не любят. Если бы я не вмешался, вас бы допросили с пристрастием, а потом… Ладно, не будем о грустном, к тому же времени у нас в обрез. Вы должны успеть на поезд.

Маленькие, глубоко посаженные глаза смотрели прямо на Федора. Цвет глаз какой-то неопределенный, студенистый.

Изрытое оспой лицо, улыбка, обнажающая бледные десны, студенистые глаза, все это слилось наконец в единый, смутно знакомый образ. Почему-то зазнобило. Показалось, что в комнате полярный холод.

— Вот и хорошо, что вы сами догадались, — господин Хот одобрительно кивнул, — не люблю представляться, знакомиться. Тем более с теми, с кем и так уж знаком.

— Я вас не знаю. Впервые вижу.

Федор удивился, насколько трудно ему было говорить. Зубы стучали от холода, он едва не прикусил язык.

— Не лукавьте, Дисипль. Видите впервые, но слышали обо мне много. Я давно уж наблюдаю за вами, мне хочется понять, чем вы так симпатичны Крылатому змею? И вот представился замечательный случай. Возьмите письмо, оно ваше.

Федор не мог поверить, не сразу решился протянуть руку. Пожелтевший листок плясал перед его лицом. Толстые пальцы легко разжались. Федор отвернулся, задрал джемпер, быстро спрятал письмо назад, в карман сорочки, и даже пуговки клапана застегнул.

— Так распорядилась судьба, — произнес Хот и вальяжно откинулся на спинку кресла. — Я уважаю прихоти этой особы и подарков ее ни у кого не отнимаю. Письмо принадлежит вам, вы можете делать с ним что угодно.

— То есть я могу отдать его Ленину? — ошалело прошептал Федор.

— Конечно, можете. Но с одним условием. Видите ли, Татьяна Михайловна арестована.

— Что? — Федор вскочил с дивана, шагнул к Хоту, едва не вцепился в лацканы его пиджака. — Что вы сказали?

— Ну, зачем так нервничать? — Хот сделал быстрый жест рукой, и незримая, но мощная ледяная волна отбросила Федора назад, к дивану.

— Это невозможно! — крикнул Федор, поперхнулся криком, закашлялся так, что из глаз брызнули слезы.

— Дисипль, вы мне не нравитесь, — жестко сказал Хот, — вам сейчас нужна ясная голова, да и времени почти не осталось. Извольте выслушать, спокойно и внимательно. Все в ваших руках. Вручите письмо Ленио. Это будет благородный поступок, настоящий подвиг. Вы спасете отечество от грядущей кровавой тирании. Но потеряете вашу Таню, а следом за ней всех, кто вам дорог. Есть и другой вариант. В Москве вы встретитесь с моим доверенным лицом. Он следователь, ведет дело гражданки Даниловой Татьяны Михайловны. Фамилия его Мухин. Отдадите ему письмо, взамен получаете Таню.

— Я вам не верю, — Федор сжал виски и помотал головой, — вам нужна кровавая тирания, вы долго искали того, кто способен осуществить ее. Вы вряд ли станете так рисковать.

Хот засмеялся. Смех у него был противный, тонкий. Массивное брюхо под пиджаком колыхалось.

— Дисипль, я обожаю рисковать. К тому же Кобе не помешает еще одно испытание. Мне любопытно, как он решит эту задачку. А вдруг справится? — Хот подмигнул. — Впрочем, это никоим образом не умалит ваш подвиг. Слушайте, может, вы наденете ботинки? Светает, вы опоздаете на поезд.

Федор обулся, вместе с Хотом вышел в полутемную прихожую. На вешалке висела его куртка, рядом легкое серое пальто Хота. Молча оделись. Ни в квартире, ни на лестничной площадке не было ни души. Хот достал из кармана ключ и запер дверь. Пешком со второго этажа спустились вниз. Мраморную лестницу покрывал ковер. Внизу, у лифта, дремал на стуле толстый седовласый швейцар. Не разбудив его, выскользнули на улицу.

Оказалось, что дом, в который притащили Федора, всего в одном квартале от пансиона.

— Вы любите рисковать, но блефовать тоже, — решился произнести Федор, — где гарантия, что Таню потом опять не арестуют?

— Гарантия? — Хот усмехнулся. — Только мое слово. Ну, Дисипль, рассудите здраво, я ведь мог бы и не отдавать вам письмо. Но я отдал. И если вы все-таки решите не вручать его Ленио, сможете отправить вашу Таню за границу вместе с сыном и братом.

— Легально?

— Э, нет, это скучно. Пусть будет приключение. Обожаю приключения.

— Михаилу Владимировичу придется остаться? — чуть слышно прошептал Федор.

— Мг-м. И вам тоже.

— Почему?

Хот резко остановился, развернулся, взглянул на Федора и произнес с издевательским пафосом:

— Такие люди нужны России!

Потом опять засмеялся, мерзко, тоненько захихикал и добавил, сквозь смех подрагивая, всхлипывая:

— Вы сильно разозлили Радека. Я мог бы отдать вас его головорезам на растерзание, как отдал недавно милую парочку, фрау Розу и герра Карла.

— Розу Люксембург и Карла Либкнехта? — решился уточнить Федор.

Хот кивнул и скорчил трагическую гримасу.

— Бедняжки, они так ничего и не поняли. — Он выпятил нижнюю губу и продолжил хныкающим голосом: — А вы, Дисипль, не удосужились поблагодарить меня за то, что я спас вам жизнь. Это обидно и по меньшей мере невежливо.

Федор открыл рот, чтобы произнести «благодарю», но почему-то не смог, слово застряло в горле. Они уже подошли к двери пансиона. Ключ лежал в кармане куртки.

— Вы не дали меня убить потому, что это вам нужно, — сказал Федор, — вы вряд ли делаете что-либо бескорыстно, из добрых побуждений, и я вам все равно не верю. Таню арестовать могли, доносов на нее много, но один звонок Ильичу, и ее выпустят.

— Да? Вы так думаете? Ну что ж, не смею настаивать. Это ваш выбор, Дисипль. Вам решать.

Федор сунул ключ в скважину. Хот приподнял шляпу, поклонился и пошел прочь, слегка приплясывая, лихо щелкая каблуками.

— Подождите! — окликнул его Федор.

Хот остановился, оглянулся, еще раз поклонился:

— Дисипль, я весь внимание!

— Письмо могут отнять по дороге.

— Ни в коем случае, все под контролем. Письмо, а также инструкция, с именами и адресами, которую вручил вам доверчивый и благородный генерал Данилов и которую вы спрятали под подкладку чемодана, останутся при вас. Кстати, не желаете ли избавиться от соперника? Как раз подходящий случай. Получится легко, элегантно. Никто никогда не узнает, его свои прикончат за предательство, и вы совершенно ни при чем.

У Федора стало холодно в животе, будто в желудок, как в резиновую грелку, насыпали колотого льда. Хот тихо, тонко захихикал, поднял палец:

— Подумайте, Дисипль. Хороша идея, а? Дарю! Что-нибудь еще хотите спросить?

— Да, хочу! Если, допустим, я отдам письмо этому вашему Мухину, но расскажу Ленину содержание письма и все, что мне теперь известно, тогда как?

Хот нахмурился, помотал головой, приложил палец к губам, и послышался странный звук, тихое шипение, словно где-то капала вода на раскаленный металл. У Федора побежали мурашки по спине, он не мог произнести ни слова. Шипение кончилось так же внезапно, как началось. Хот подпрыгнул, хлопнул в воздухе ногами, послал воздушный поцелуй и пропел:

— До свидания, Дисипль! До скорой встречи! Потом отбил несколько тактов степа, закружился посреди влажной мостовой, раскинув руки, и так, кружась, подскакивая, подкидывая шляпу, весело напевая, исчез за поворотом.

Федор оставил ключ в скважине, бросился следом, домчался до перекрестка, огляделся. Улицы были пусты и безлюдны.

Вуду-Шамбальск, 2007
Дима открыл глаза и ничего не увидел. Какая-то холодная рыхлая масса облепила ему лицо, было темно, в ушах гудело, ныл затылок и жутко тошнило. Он попытался шевельнуться, поднять руку, стряхнуть с лица это холодное, влажное, но рука не слушалась, стала как чужая.

— Эй, ты вообще живой? Ну, очнись наконец, не пугай меня.

Голос показался знакомым. Дима медленно подвигал пальцами, глубоко вдохнул, выдохнул. По лицу заскользила мягкая ткань. Он догадался, что это обычное махровое полотенце. Сквозь мутную пелену он увидел Фазиля, но как-то странно, вниз головой.

— Я снегом тебя умыл, — объяснил Фазиль, — ты извини, я тебя не стал бы будить, но видишь, какая история, шину прокололо, надо запаску ставить, я один не справлюсь.

Диме удалось пошевелить пальцами, но главное, он определил местоположение своего тела в пространстве и во времени. Он лежал на заднем сиденье машины. Была глубокая ночь. Мела метель. Машина стояла посреди степи. Фазиль находился снаружи и придерживал дверь, которая тряслась от ветра. Салон заметало снегом.

— Где Соня? — пробормотал Дима, едва ворочая языком.

Кое как он умудрился сесть. От движения боль в затылке и тошнота усилились. Фазиль закрыл дверь, влез на переднее сиденье, достал термос, протянул Диме стакан горячего кофе:

— Пей, только смотри не ошпарься.

Дима с трудом донес металлический стаканчик до рта, сделал несколько глотков, и тут же пришлось опять открыть дверь, выскочить наружу. Началась неудержимая рвота.

— Чего ж ты так наклюкался? — сочувственно спросил Фазиль.

— Я не пил. Я вообще не пью, — сказал Дима и еще раз, уже самостоятельно, умылся колючим снегом.

— Ладно, мне-то не надо заливать. Я не твое начальство. Не пил он! Да от тебя разило, как из винной бочки. Слушай, вообще ситуация довольно хреновая. Мы завязли. Надо ставить запаску. Я, конечно, попробую один, но одному трудновато, а ночевать тут, в степи, совсем не хочется.

— Фазиль, что случилось? Как я попал в машину? Где Соня?

Фазиль тихо присвистнул и покачал головой:

— Ну, ты даешь! Она же тебя и отправила вон из дворца, приказала отвезти в город и чтобы ты уматывал в Москву, чтобы духу твоего тут не было.

Дима зачерпнул горсть снега, сжевал. Стало немного легче. Он отчетливо помнил, как вышел с телефоном из ресторанного зала позвонить. В зале было слишком шумно. Звонить он собирался Фазилю. Соня и Орлик хотели поскорее уехать. Фазиль долго не отвечал, потом пропала сеть. В фойе к Диме подошли двое из службы безопасности, очень вежливо попросили дать им телефон, на одну минуту. Взяли и тут же исчезли, вместе с мобильником. Дима пошел за ними, бродил по каким-то коридорам, зашел на кухню, конечно, уже почувствовал неладное, решил вернуться в ресторан, к Соне. Но там его перехватила высокая блондинка в парчовом платье: «Господин Савельев, извините, я сотрудник службы безопасности, хорошо, что я вас нашла, пойдемте со мной, тут получилось недоразумение, сейчас вам вернут ваш телефон».

Она вывела его через незаметную дверь за эстрадой, опять были коридоры, потом какой-то кабинет. Там блондинка исчезла, вместо нее возникли три мужика, Дима мгновенно, без всяких предисловий, получил несколько ударов, весьма грамотных, рассчитанных на потерю сознания и, вероятно, никаких следов на теле не оставляющих.

Больше он ничего вспомнить не мог. Скорее всего, ему что-то вкололи.

— Ну, ты как? Очухался? — спросил Фазиль. — Давай поставим запаску и уж поедем, а?

— Поставим, не волнуйся. Я еще пару минут посижу и буду в порядке. А ты пока расскажи, как я попал в машину.

— Правда, что ли, совсем ничего не помнишь?

— Не помню.

— Ну, ты даешь! Не ожидал от тебя, честное слово. Так наклюкаться, да еще при исполнении, у Йорубы во дворце, — Фазиль покачал головой. — В общем, привели тебя под локотки. Ты лыка не вязал.

— Привели, не принесли? Я шел своими ногами? — уточнил Дима.

— Как тебе сказать? Они тебя несли, конечно, но в вертикальном положении. Загрузили тебя и говорят: приказано доставить в город. Госпожа Лукьянова распорядилась, чтобы духу его не было, ну и так далее.

— Кто они?

— Ребята из службы безопасности Йорубы.

— Ты кого-нибудь из них знаешь?

— Из этих, которые тебя приволокли, никого не знаю.

— Ладно. Что было дальше?

— Ну, что дальше? Вещи госпожи Лукьяновой забрали. Пушку твою, кстати, тоже забрали.

— Дай-ка мне телефон.

— Кому звонить хочешь? Ей? — Фазиль усмехнулся. — Не советую. Она тебя видеть и слышать не желает. Ты там устроил такой дебош, что теперь тебя, скорее всего, вообще уволят.

Дима все-таки попытался набрать номер Сони. Но аппарат пищал и упрямо выдавал надпись: «Ошибка сети».

— Слушай, ну давай запаску поставим, — сказал Фазиль, — доедем до города, оттуда в любом случае дозвониться легче.

Голова закружилась, снова началась рвота. Казалось, это никогда не кончится, сейчас вывалятся все внутренности. Но рвота прошла, полегчало. Трясясь от озноба и слабости, он влез в машину, опять принялся набирать номер Сони.

— Что ж ты такое там пил? — спросил Фазиль и протянул ему полотенце.

— Ничего я не пил. Они меня вырубили. Спасибо, что вообще не убили. Есть у тебя фонарик?

Дима только сейчас заметил, что левый манжет рубашки расстегнут, рукав закатан и неудобно давит у локтя. При свете фонарика он легко разглядел красную точку на вене локтевого сгиба и вспомнил, как пытался сопротивляться, выдергивал руку, шприц отлетел, покатился по полу. Мужской голос произнес:

— Полдозы всего влилось. Добавить, что ли?

Смутное лицо замаячило перед глазами, пальцы приподняли веко. У Димы хватило сил сообразить, что сейчас лучше не дергаться, замереть.

— Ладно, хватит с него, а то совсем копыта откинет, — сказало смутное лицо.

Как ни пытался он восстановить дальнейшие события, ничего не получалось, образовался глухой провал в памяти. Понять, что именно вкололи ему в вену, разумеется, невозможно. Фазиль сказал, что разило, как из винной бочки. Значит, спиртное в рот все-таки влили. То есть им нужна была достоверность. Они не хотели, чтобы даже Фазиль догадался, что все это спектакль.

Дима продолжал упорно и безнадежно нажимать кнопки на телефоне.

— Откуда ты знаешь, что она не желает меня видеть и слышать? — спросил он Фазиля.

— Так она сама сказала. Отвези, мол, этого придурка в город. Я спросил, куда именно отвезти, а она говорит, куда хочешь, это не мое дело. И пусть уматывает в Москву. Я говорю, как он умотает? Прогноз плохой, дня три будет погода нелетная. А она опять: не мое дело. Передай ему, как проспится, что он уволен.

— Подожди, ты видел ее? Она что, вышла вместе с этими, когда меня грузили в машину?

— Нет. Они меня с ней соединили по телефону.

— По какому телефону? Она свой оставила тут, у тебя.

— Ну, не знаю. Я их спросил, мол, куда именно тебя везти, в какую гостиницу. Они говорят, мы без понятия. Сейчас, говорят, соединяем с госпожой Лукьяновой. Один, вроде старший, набрал на своем мобильнике какой-то номер и передал мне трубку.

— Ты уверен, что говорил именно с Соней?

— Голос вроде бы ее. Хотя… Слышно было плохо, там музыка гремела.

— Фазиль, что ты замолчал?

— Мне только сейчас в голову пришло! Она бы наверняка сказала, чтобы я вез тебя к Рустамке. Понимаешь, как-то очень грубо она со мной поговорила. Я разозлился, я-то в чем виноват? На меня зачем орать?

— Она орала?

— Ну, вроде как из-за музыки. А ты что, думаешь, это вообще не она была?

Дима осторожно покрутил головой, размял плечи, снял неудобный смокинг, влажную от пота сорочку, открыл дверь, вылез из машины и принялся обтираться снегом до пояса.

Озноб прошел, кожа горела, сердце забилось быстрее, руки и ноги уже не дрожали. В голове почему-то прозвучала фраза: «Они могут только пугать и лгать».

Он больше не мучился вопросом, каким образом произошел диалог между ним и дворником Дассамом, если старик ни слова не знал по русски. Он принял это как данность. Мало ли в жизни случается событий, которые трудно объяснить?

Снежная баня окончательно привела его в чувство. Он достал из багажника свою сумку, быстро переоделся в джинсы, фланелевую рубашку, свитер.

Когда поставили запаску, Фазиль сказал:

— Ну, вот, отлично. Через полчасика будешь у Рустамки в отеле, отоспишься, утром позвонишь Соне, все выяснишь.

— Нет, Фазиль. Мы сейчас поедем назад.

— Куда?

— Туда. Во дворец.

Москва, 1922
Михаил Владимирович не сразу понял, о чем толкует красивая светловолосая барышня, слишком она была возбуждена, слишком громко звучал ее голос в кафельных стенах приемного отделения.

— Я товарищ Бренер, учусь вместе с вашей Таней. Это безобразие, контрреволюция, они за это ответят!

Профессор сначала решил, что она нездорова. Щеки барышни пылали, зеленые глаза лихорадочно блестели.

— Хватать, тащить и так подло, украдкой! Но ничего, я найду на них управу!

— Сударыня, вы присядьте, успокойтесь, — сказал профессор и приложил ладонь к ее лбу, — жара нет у вас?

— Я никакая не сударыня и я совершенно здорова! Меня даже тиф не берет, даже вошь боится меня! — Она все-таки дала себя усадить и шубку скинула.

Теперь можно было спокойно поговорить с ней.

— Стало быть, вы учитесь с моей Таней. Как вас зовут?

— Я уже сказала, меня зовут товарищ Бренер.

— Да, я понял, очень приятно. А имя можно узнать?

Барышня уставилась на него, открыла рот, потом зачем-то пожала ему руку и произнесла:

— Большая честь говорить с вами, товарищ Свешников. Вы лечите самого Владимира Ильича. Это огромная честь для меня. Я тоже хочу стать врачом. — Она сдвинула темные тонкие брови и, помолчав, добавила: — Клянусь, они ответят за это!

Михаил Владимирович вдруг вспомнил, как Таня рассказывала о товарище Бренер, героине Гражданской войны, и даже мелькнуло в голове имя: Мария. Маня. Профессор облегченно вздохнул про себя, потому что беседовать с барышней, обращаясь к ней «товарищ Бренер», ему было сложно.

— Машенька, вас кто-то обидел?

— Ха! Пусть кто попробует! Вот что, надо сразу телефонировать Феликсу Эдмундовичу! Где тут у вас аппарат?

— Зачем, позвольте узнать?

— Чтобы прекратить безобразие!

— Маша, будьте любезны, объясните, что произошло? — попросил профессор, почти не надеясь получить внятный ответ, однако получил.

— Вашу Таню арестовали.

Он, конечно, испугался, но не слишком. Записал на бланке для рецептов: «ордер — Уншлихт, мандат — Иванов». Поблагодарил Маню, спокойно поднялся к себе в кабинет и позвонил Ленину.

Трубку взяла Фотиева, долго не хотела звать вождя к аппарату, пыталась выяснить, в чем дело. Наконец трубку взял Ленин. Выслушал, крикнул примерно так же, как кричала товарищ Бренер: «Безобразие!» — и пообещал разобраться.

Михаил Владимирович позвонил Бокию.

— Вы уверены, что барышня не ошиблась и ордер действительно подписан Уншлихтом? — спросил Глеб Иванович.

У профессора в солнечном сплетении образовался твердый ледяной комок. Он вспомнил, что Дзержинский ездит по Сибири, инспектирует железные дороги, добывает зерно для весеннего сева и на Лубянке сейчас главный этот самый Уншлихт. С ним у Бокия отношения скверные, он человек Сталина.

«Они нарочно это устроили, пока нет Дзержинского! — подумал профессор и тут же спросил себя: — Кто — они? Я что, подозреваю какой-то особенный заговор? Ерунда! Заговоров и интриг у них много, это их стихия, но при чем здесь моя Таня? Зачем она им?»

Бокий велел сидеть и ждать у аппарата, обещал перезвонить, как только станет что-либо известно.

Заглянула Лена Седых. Оказалось, что профессора ждут на вечерний обход. Он никак не мог уйти из кабинета, впрочем, хватило двух слов, чтобы Лена все поняла.

Комок в солнечном сплетении твердел, мешал дышать. Надо было срочно чем-то занять себя. Михаил Владимирович принялся наводить порядок в ящиках стола, но скоро обнаружил, что бессмысленно перебирает бумажки, и больно прищемил палец, задвигая ящик. Мысль о заговоре все никак не оставляла его, упрямо пульсировала в мозгу. Будь Дзержинский сейчас в Москве, хватило бы одного звонка. Конечно, Железный Феликс недавно грозил, намекал, но он бы не посмел арестовать дочь профессора Свешникова. Тем более прекрасно знает, арестовывать ее не за что.

Михаил Владимирович чувствовал пустоту и тщетность своих рассуждений. Не стоит сразу паниковать. Скорее всего, арест Тани бюрократическая ошибка, недоразумение.

Он попытался читать, раскрыл наугад первую попавшуюся книгу. Не сумел понять ни строчки, как будто текст был написан на каком-то незнакомом языке.

Просидев еще несколько минут неподвижно, профессор обнаружил, что молится про себя. Только на это он был сейчас способен.

Телефонный звонок заставил его вскочить. Он так резко схватил трубку, что едва не сшиб аппарат.

— У нас на Лубянке среди заключенных ее пока не нашли, — прозвучал в трубке мрачный голос Бокия. — Уншлихт на совещании, как только освободится, я свяжусь с ним.

— А Иванов? Иванова нашли?

— Успокойтесь. Отправляйтесь домой. Уже поступило распоряжение от Владимира Ильича. Всех, кого нужно, подняли на ноги. Я послал телеграмму Феликсу в Томск.

— Глеб Иванович, давайте я сам приеду к вам, на Лубянку, я не могу просто сидеть и ждать!

— Ни в коем случае! — резко выкрикнул Бокий и добавил, уже мягче: — Зачем вам приезжать? Вероятно, ее там нет. Впрочем, я проверю еще раз.

— Где же она?

— Михаил Владимирович, я бросил все свои дела и занимаюсь поисками. А вы, вместо того чтобы помогать мне, мешаете, отнимаете время. К вечеру все разъяснится. Отправляйтесь домой. Я позвоню.

— Так уже вечер. Подождите, Глеб Иванович, еще одну минуту. Когда вернется Федор?

Но Бокий положил трубку.

На ватных ногах профессор вышел из кабинета, спустился вниз, сел в автомобиль прямо в халате и, пока ехал, все время думал: «Вдруг Бокий позвонит домой, а там только няня и Мишенька? Они ничего не поймут, перепугаются».

В квартире было тихо. Никто не встретил Михаила Владимировича, только Марго прискакала, вскарабкалась к нему на плечо. Он сразу прошел в детскую. Миша лежал в кроватке, рядом сидела няня.

— Наплакался, спит, — сообщила она шепотом. — Таня обещала ему кукольный театр, а вот до сих пор нет ее.

— Где мама? — сквозь сон пробормотал Миша.

Михаил Владимирович наклонился, поцеловал его, обнаружил, что ребенок пылает. И без термометра было ясно: не меньше тридцати восьми.

— Дед, где мама? — всхлипнув, повторил Миша.

— Задержалась в университете. Ну-ка, открой рот, я горлышко посмотрю.

— Ничего не болит, хочу в кукольный театр, где мама?

Миша хныкал, не давал смотреть горло, отталкивал трубку фонендоскопа, крутился так, что невозможно было прощупать железки, и чуть не разбил термометр. Няня пыталась помочь, удержать его, заговорить. Марго уселась к нему на подушку, гладила по голове, бормотала что-то на своем обезьяньем языке. Но он ничего не хотел слышать, доводил до исступления себя, деда, няню, повторяя:

— Где мама?

Уговоры заняли минут сорок. Наконец удалось посмотреть горло, оно было распухшим и красным, с характерным сероватым налетом.

«Дифтерия», — прошуршал в голове профессора какой-то чужой ехидный шепоток.

Михаил Владимирович бросился к телефону, позвонил в больницу, попросил, чтобы кто-нибудь срочно привез ему противодифтерийную сыворотку. И тут же набрал номер Бокия, но того не было на месте.

Оставалось ждать, снимать шпателем и отсасывать через трубочку дифтеритные пленки, делать уксусные компрессы, чтобы немного сбить жар, врать, что маму задержали в университете, а потом попросили подежурить в госпитале, и слышать это бесконечное, мучительное:

— Где мама?

А Бокий все не звонил, и не звонили из больницы. Достать свежую сыворотку было трудно. К десяти вечера Миша уснул, но метался, всхлипывал, кашлял. Пришел Андрюша и тут же убежал, заявив, что сыворотку раздобудет сам, у одного приятеля есть знакомый барыга, и задорого можно купить любые лекарства.

Михаил Владимирович дал ему денег, и на вопрос, где Таня, ответил то же, что отвечал Мише: задержали, попросили отдежурить.

— Она прошлую ночь дежурила, как она выдержит? — спросил Андрюша.

— Ну, ты же ее знаешь, — Михаилу Владимировичу удалось изобразить улыбку, впрочем, довольно фальшивую.

В одиннадцать он решился позвонить Бокию домой. Трубку взяла Лена.

— Папа вернется сегодня очень поздно. Что-нибудь передать?

— Нет, спасибо.

В полночь явился Валя Редькин, принес сыворотку, рассказал, что с ним связалась Лена Седых.

— Представляете, даже в Солдатенковской сыворотка просроченная. Достал свежую каким-то чудом, через знакомого провизора. Сказал, что для вашего внука, так он даже денег не взял, вот еще передал шпатели, трубки и кучу каких-то снадобий.

Комок в солнечном сплетении слегка подтаял. При дифтерии главное ввести сыворотку вовремя. Миша немного похныкал от укола, но потом сразу уснул. Няня давно уж дремала в кресле у его кроватки. Михаил Владимирович поднял ее, отвел к ней в комнату, уложил, заверил, что теперь все будет хорошо. И услышал, как она пробормотала сквозь сон: «Где Таня?»

Валя ждал профессора в кухне. На примусе кипел чайник.

— Ордер действительно подписал Уншлихт, и это очень скверно. Ленин отдал устное распоряжение, ему пообещали разобраться, но предупредили, что обвинения весьма тяжкие. Глеб не звонит потому, что ему нечего сказать.

— Они нашли Таню?

— Да. Она на Лубянке, в специзоляторе. Фамилия ее следователя Мухин.

Профессор едва присел на табуретку и тут же вскочил:

— Я поеду к ней.

— Бесполезно. Вас не пустят. В специзоляторе сидят злейшие враги советской власти, ни свиданий, ни передач. Успокойтесь, послушайте. Формальных поводов арестовать Таню более чем достаточно. «Ледовый поход» сегодня считается самой опасной и сильной белогвардейской организацией. Муж Тани — один из лидеров.

— У нее нет никаких контактов с мужем, — простонал профессор, — они даже не переписываются.

— Она встречалась с Элизабет Рюген. Недавно она была в гостях на дне рождения своей сокурсницы Лидии Плотниковой. Отец этой девушки состоял в партии правых эсеров. Вся семья арестована.

— Ну и что? При чем здесь Таня?

— Совершенно ни при чем, — Валя встал, налил чаю, придвинул стакан профессору, — и дело вовсе не в Тане. Вас хотят убрать подальше от больного Ленина.

— Зачем?

— Причин много. Вы беспартийный, идеологически чуждый элемент, пробрались на самый верх. Вы его лечите, а им нужно совсем другое.

— Что же?

— Изолировать его, тихо свести на нет, а потом из него, мертвого, сделать идола. Вы мешаете им. Но тронуть вас они не смеют. Если вы помчитесь на Лубянку, будете рваться, требовать свидания, они обязательно устроят какую-нибудь мерзкую провокацию.

— Что же делать?

— Ждать. Ленин пока ограничился устным распоряжением, потому что в данный момент неплохо себя чувствует и ему не до вас. Но скоро вы ему понадобитесь. Вы скажете, что не возьметесь его лечить, пока ваша дочь в тюрьме. Ваши нервы расстроены, вы думаете только о дочери и в таком состоянии не можете выполнять свои врачебные обязанности.

В прихожей стукнула дверь. Вернулся Андрюша, всклокоченный, сердитый, и прямо с порога сообщил:

— Этот мерзавец пытался подсунуть мне все, что угодно, кроме сыворотки, уверял, будто дифтерия лечится йодом и ртутью, а сыворотка вовсе не нужна. На самом деле у него ее просто нет. Потом я был в трех аптеках. Нигде нет.

— Вымой руки и поешь. Все в порядке. Валя принес сыворотку, — сказал Михаил Владимирович, стараясь изо всех сил, чтобы не дрожал голос.

Спать он лег в детской, но не сомкнул глаз. У Миши температура поднялась до тридцати девяти, он метался, скидывал холодные компрессы, успокаивался только на руках. Михаил Владимирович пытался уложить его, но в кроватке он плакал, повторял осипшим слабым голоском:

— Где мама?

Пришлось взять его на руки и ходить по комнате, туда, сюда, из угла в угол, до рассвета.

Вуду-Шамбальск, 2007
Шли по анфиладам, коридорам, спускались вниз, поднимались вверх. Хот не отпускал Сонино плечо. Соня уже не пыталась вырваться. Иногда мимо проходили люди, прислуга и охрана. Все почтительно кланялись Хоту. Он не отвечал на приветствия, точно так же, как не отвечал на вопрос, который-то и дело задавала ему Соня: «Куда вы меня ведете?»

Несколько минут назад у нее на глазах это существо убило человека. Но, возможно, убийство несчастного пятиборца Ника произошло раньше и называлось оно инициацией? То есть формально посвященный оставался живым, но ничего живого в нем не было. Химерный организм.

«Это всегда происходит добровольно. До последнего мгновения остается выбор, — думала Соня, — значит, инициация сродни суициду. Ну нет, господин Хот, не дождетесь».

Он тяжело, с присвистом, дышал. Когда проходили под яркими лампами, было видно, что лицо его потемнело еще больше и появился странный багровый оттенок. Соня уже не боялась смотреть на него, наоборот, разглядывала с любопытством, рискуя споткнуться на лестнице.

Они поднимались вверх, довольно медленно, с передышками. Парадная часть дворца кончилась. Позади остались статуи, хрусталь, ковры, мрамор. Лестница была узкая и крутая.Вероятно, запасной пожарный ход. Белые отштукатуренные стены, ярчайший галогеновый свет. Соня заметила, что Хот какой-то отечный, распухший, рыхлые рябые щеки трясутся. Багровый цвет напоминал сырое мясо. Раздулись и побагровели пальцы, сжимавшие ее плечо. Воспользовавшись короткой передышкой, Соня дернулась. Пальцы разжались, багровая кисть упала, повисла. И тут он произнес первые за долгое путешествие слова.

— Еще немного, и вы осчастливите Петра Борисовича. Он так ждет, бедняжка, так ждет, ножками сучит от нетерпения! Скажу вам по секрету, душу продать нельзя. Только подарить, бескорыстно, добровольно. Эта таинственная область — последний и единственный заповедник, где не работают товарно-денежные отношения.

Голос звучал совсем глухо, внутри что-то скрипело, булькало. Соня решила не отвечать на странную реплику, не вступать в диалог, просто наблюдать и ждать, что будет дальше. Страх окончательно исчез, осталось жгучее любопытство.

Генетический анализ образцов крови показал удивительные результаты. Анализатор сделал свой вывод, на мониторе несколько раз тревожно мигнуло слово «cancer». Умная машинка была права. Клетки по своим показателям являлись опухолевыми. В геноме содержалась поврежденная генетическая информация. Присутствовал ген теламеразы. Его еще называют «ферментом молодости». Считается, что если ввести в каждую клетку гены, отвечающие за его синтез, то можно сделать организм бессмертным. Но это лишь теория. В реальности с момента включения гена теламеразы человек обречен потому, что у него рак. Раковая клетка безумна, единственная ее цель — копировать себя до бесконечности.

Хот не болел раком. Весь его организм функционировал по принципу злокачественной опухоли. Происходила постоянная, бесконечная регенерация тканей. Это было управляемое безумие, на клеточном уровне.

Хзэ по шамбальски рак. В древних степных мифах болезни — результат попыток злого божества Сонорха создать живую материю. Рак стал его шедевром. Из опухолевых клеток возникло отдельное, самостоятельное существо, внешне похожее на человека. Оно оказалось удобным орудием для добычи бесценной субстанции, излучения человеческого страдания, пищи, жизненно необходимой Сонорху и его воинству.

Соня читала об этом до того, как попала в степь и получила подарок от Хота в виде двух пробирок с образцами его интересной крови. Шамбальские мифы пересказывались в материалах экспедиции двадцать девятого года. Тогда она еще не могла понять, зачем профессор Свешников и доктор Агапкин так много занимались мифологией. В степь они отправились за паразитом. При чем тут злой Сонорх с его патологическим творчеством?

Взглянув вверх, Соня увидела последнюю, верхнюю площадку и закрытую дверь. Хот остановился, тяжело опустился на ступеньку и произнес сквозь сильную одышку:

— Мы почти пришли. Говорить будем здесь, потому что там вы окоченеете. Присаживайтесь. Надо отдохнуть.

Соня расправила платье и села подальше от Хота, вжавшись плечом в стальные прутья перил.

— Вам уже известно, Софи, что мой организм совершенен. В нем спрятаны ответы на важные вопросы. Регенерация тканей. Победа над смертельными болезнями. Вы же понимаете, никто лучше меня не знает, что такое рак. Софи, я многому могу научить вас. Я расшифрую вам текст генома. Вы сумеете манипулировать клеточной памятью так же легко, как лучшие мои ученики умели манипулировать сознанием толпы.

Соня сидела на холодной узкой ступеньке, поджав ноги, обняв колени. Голос Хота звучал все тверже, уверенней. Когда она решилась повернуть голову, взглянуть на него, увидела, что лицо уже не такое опухшее и багровое. Где-то вверху послышался гул, тихий отдаленный стрекот.

«Кажется, вертолет, — подумала Соня. — Мы добрались до крыши дворца, там должна быть вертолетная площадка».

— Лучшие мои ученики жаждали мирового господства. Вы жаждете знаний. Эта страсть глубже и тоньше всех прочих. С ней мне редко приходилось работать. К тому же до вас моими учениками были исключительно мужчины. Вы станете первой. Аналогов нет, разве что старушка Ева. Я не предлагаю вам яблоко, Софи, оно давно съедено, и огрызка не осталось. Я предлагаю вот что. Открытие лекарства от рака и Нобелевскую премию. Бесконечное, ни с чем не сравнимое наслаждение познанием. Крылатый змей раскроет вам свою тайну, вы поймете, как он действует и кого выбирает. Чтобы получить все это, вам не придется напяливать балахон, ложиться в гроб, произносить клятвы, принимать черное причастие. Ритуальный маскарад оставим экзальтированным профанам. Вам он вовсе не нужен. Просто назовите меня Учителем. И я им стану для вас.

Гул и стрекот звучали все громче, вертолет висел над крышей. Хот встал на ноги, вполне бодро, подал Соне руку. Соня осторожно поднялась, придерживая пышную юбку. Больше всего на свете ей хотелось помчаться вниз по лестнице, не оглядываясь. Но заговорил знакомый внутренний суфлер.

«Ты все равно не успокоишься, пока не узнаешь. Ты должна дойти до конца».

Железная дверь открылась. Волна ледяного ветра ударила в лицо, едва не сбила с ног. Затрепетал синий шелк платья, вздыбились волосы, брызнули слезы. Вертолет стоял посреди заснеженной площадки. Как только Соня и Хот оказались внутри, винт бешено завертелся, машина поднялась в воздух. Соня сняла туфли и вытряхнула набившийся в них снег. Пилот в элегантном кожаном шлеме обернулся, улыбнулся, оторвал на миг от штурвала руку и приветливо помахал. Соня узнала Йорубу.

Глава двадцать восьмая

Москва, 1922
Поезд прибыл на Брестский вокзал рано утром. Еще не рассвело. На пустой мокрой платформе Федор увидел Бокия. Рядом стоял автомобиль.

Пока Федор ехал, в голове у него прокрутилось множество вариантов, как он спросит и что ответит Бокий. На ночь он вытаскивал письмо из кармана, прятал под подушку. Утром доставал, прятал в карман. Никто из соседей не беспокоил его, не пытался заговорить с ним, никакого Радека в поезде не было.

Он плохо спал, ему снились кошмары. Люди-куклы в балете Гурджиева. Мюнхенская пивная, похожая на дом умалишенных. Таня в тюремной камере. Массивная фигура Хота, отплясывающая на пустой, словно вымершей, берлинской улице. Опять Таня, во внутреннем дворе Лубянки. Рядом грузовик, у которого заводят мотор, чтобы заглушить стрельбу. Он закричал во сне так громко, что из соседнего купе стукнули в стенку.

Он почти не мог есть. Давясь, глотал борщ в ресторане, чтобы от голода не сводило живот. Курил до одурения. Смотрел в окно, и проплывающие пейзажи казались ему плоскими фанерными декорациями.

Особенно мучительно тянулись последние минуты, он стоял в тамбуре, одетый, готовый ко всему, лишь бы кончилась эта неопределенность. Он спрыгнул на платформу, и довольно было увидеть близко лицо Бокия, чтобы все стало ясно.

Впрочем, Глеб Иванович сначала сказал:

— Нет, с чего ты взял? — и даже скорчил нечто, похожее на улыбку, потрепал по плечу. — Все в порядке с твоей Таней, поехали, Ильич ждет.

Но Федор уперся. Пока грузили аптечные ящики в машину, твердил:

— Я знаю, она арестована, она на Лубянке, я поеду туда, к ней, все остальное потом!

Хорошо, что ему хватило ума не назвать еще и фамилию следователя. Бокий и так сильно напрягся, в глазах появился знакомый металлический блеск.

— Откуда у тебя эта информация?

— Я чувствую! — выпалил Федор. — Пока не увижу Таню, ничего не скажу вам и в Кремль не поеду! Делайте со мной, что хотите!

Бокий помолчал, хмуро кивнул:

— Садись в машину. Попробуем пробить стену. Ильич все равно еще спит.

По дороге он рассказал Федору, что Таня арестована по подозрению в связях с антисоветской белогвардейской организацией «Ледовый поход». Ильич несколько раз давал указания разобраться. Вот, они разбираются. Ильич ведь не может, как какой-нибудь самодержец, категорически приказать, чтобы ее освободили. Был бы Феликс в Москве, под его контролем расследование велось бы грамотно, Таня вчера еще вернулась бы домой.

Но Феликс в Сибири, всем заправляет Уншлихт. Одни и те же факты можно толковать по разному, даже с юридической точки зрения.

— Как Михаил Владимирович? — спросил Федор.

— Ну, как ты думаешь? Плохо, конечно. К тому же у Миши дифтерия.

На Лубянке сразу поднялись в кабинет к Бокию, туда принесли ящики. Глеб Иванович позвонил по внутреннему телефону, и Федор услышал фамилию «Мухин».

Минут через десять этот Мухин материализовался в виде маленького, пухлого, румяного человечка. Весь он состоял из аккуратных окружностей. Фигура, лицо, нос, рот, все было круглым, мягоньким. Желтыми жидкими колечками вились волосы. Оловянными пуговками блестели глаза. Он улыбался, очень мило, с ямочками на розовых щеках, потирал ручки и говорил тихо, ласково, приятным тенором:

— Вот сюда, милости прошу, в кабинетик, тут будет удобно. Да вы присядьте, товарищ Агапкин, в ногах правды нет. Чайку не желаете? С дороги оно хорошо, чайку.

Федор от чая отказался, молча помотал головой, сел на стул. Мухин занял свое место за столом, зачем-то достал из ящика и натянул сатиновые синие нарукавники, поднял телефонную трубку, бодро, радостно произнес:

— Доброе утро, товарищ пятый. Мухин на проводе. Арестованную Данилову из сто семнадцатого приведите ко мне в сорок девятый.

Положив трубку, он уставился на Федора своими блестящими пуговками, любезно улыбнулся и сказал:

— Вот такая у нас, товарищ Агапкин, арифметика.

Федор поймал себя на том, что с момента материализации кругленького Мухина не произнес ни слова, как будто между ними существовал некий тайный молчаливый сговор. И сейчас они сидели молча. Мухин углубился в бумаги, разложенные на столе. Федор следил, как по розовой гладкой щечке ползет вялая комнатная муха, и ждал, когда же он почувствует, смахнет или хотя бы поморщится. Муха ползла, перебирала лапками, а следователь никак не реагировал.

В коридоре послышались шаги. Стук в дверь.

— Да-да, войдите, — произнес Мухин, не поднимая головы от бумаг.

Федор вскочил, бросился навстречу. Никто не остановил его, когда он обнял Таню, прямо на пороге, в дверном проеме.

— Идите, идите, товарищ пятый, — прозвучал елейный тенор, — обождите в коридоре, вызову, когда нужно будет.

Федор, не разжимая объятий, переместился вместе с Таней в центр комнаты. Дверь закрылась. Стало невозможно тихо. Под руками Федора были тонкие косточки, почти невесомое тело, губами он чувствовал странный, какой-то прозрачный холодок кожи, целовал висок, скулу, угол глаза, дрожащее веко, мокрые соленые ресницы.

— Феденька, не надо при нем, не надо.

Руки разжались. Он усадил Таню на стул, было больно смотреть на нее. Он повернулся к Мухину и спросил, не узнавая собственного голоса:

— Почему она так похудела? Вы что, не кормите заключенных?

— Обижаете, товарищ Агапкин, очень даже кормим, питание отменное, да вот Татьяна Михайловна изволит брезговать нашими кушаньями. — Мухин говорил и улыбался, муха уютно устроилась в ямочке на правой щеке.

— Федя, ты дома был? Что с Мишей? — спросила Таня.

— Нет. Я только с поезда. Наверное, все хорошо. С ним Михаил Владимирович, Андрюша, няня. Почему ты не ешь? У тебя опять начинается дистрофия.

— Не могу ничего проглотить. Все тухлое. Селедка ржавая, вода вонючая. Федя, ты точно знаешь, что Миша здоров?

Она сипела, ей трудно было говорить. Федор заметил на губах запекшуюся кровь, лиловые темные тени вокруг запавших глаз.

— Вы не даете ей спать, — сказал он Мухину, — и вот, на запястьях кровоподтеки. Ей что, руки связывали?

Мухин все так же улыбался, и муха в ямочке не шевелилась.

— Товарищ Агапкин, у нас тут не санаторий. Татьяна Михайловна и так уж в самых привилегированных условиях. Одиночный бокс. А не изволите ли в общую?

— Что? — Федор шагнул к столу.

Внутри сжалась до предела звенящая раскаленная пружина.

— Феденька, осторожно, — прошелестел у него за спиной испуганный Танин шепот.

— Тут вот как раз местечко освободилось в женской, по бандитизму, уголовницы, они, знаете, народ простой, бодрый, авось Татьяна Михайловна и взбодрится, — невозмутимо щебетал приятный тенор.

Федор боялся шевельнуться, он знал, любое движение приведет к одному результату: пружина распрямится, пальцы его превратятся в клешни, сомкнутся на пухлом белом горле Мухина.

«Интересно, улетит ли муха, когда он забьется в агонии?» — подумал Федор.

— Как скажете, так и будет, товарищ Агапкин. — Рука Мухина мягко легла на телефонную трубку. — Ваш выбор, вам решать.

— Пишите постановление, — хрипло произнес Федор и все-таки шевельнулся, протянул руку, сцепил пальцы на пухлом влажном запястье следователя, — пишите: гражданка Данилова Т.М. освобождается из под стражи ввиду отсутствия состава преступления.

— Ну, вы руку-то, руку пустите, товарищ Агапкин, я левой писать не смогу. Да и Татьяне Михайловне надо покамест покинуть нас.

Федор почти разжал пальцы, но опять их стиснул.

— На минуточку, только на минуточку, — ласково пояснил Мухин, — в коридоре обождет Татьяна Михайловна, с ней товарищ пятый побудет.

Федор разжал пальцы, схватил трубку аппарата внутренней связи, набрал номер кабинета Бокия. Глеб Иванович ответил не сразу, и опять сжалась внутри пружина: вдруг нет его в кабинете?

— Да, Федя, я иду к вам, — прозвучал наконец его напряженный голос, — ты поймал меня в дверях.

— Не дайте им увести ее, стойте рядом, в коридоре, — быстро проговорил Федор по французски.

Опытный конспиратор Бокий ничего не стал уточнять, не задал ни единого вопроса, ответил тоже по французски:

— Понял. Буду через три минуты.

Пока Федор говорил, Мухин успел выскользнуть из-за стола, аккуратно, под локотки, вывести в коридор Таню. В дверном проеме мелькнула темная фигура пятого. Дверь закрылась, ключ повернулся в замке. Мухин подошел к Федору почти вплотную, и стало видно, как муха на щеке перебирает лапками.

— Письмо, пожалуйста, — произнес Мухин тоже по французски.

— Сначала постановление, — по русски потребовал Федор и легонько подтолкнул его к столу.

— Месье Агапкин, ну зачем эти формальности, мы свои люди, будьте любезны письмо, а постановление уж готово, вот, извольте взглянуть, э, нет, месье, пока только из моих рук. Ой, ой, не тяните вы так, порвете, бумага тонкая.

Муха наконец слетела с насиженного местечка, заметалась под потолком.

Все было настоящее. Бланк, печати. Подпись Мухина и, что самое удивительное, подпись Уншлихта. Федор быстро задрал свой джемпер, извлек письмо. Оловянные пуговки вспыхнули, пухлые пальцы потянулись к пожелтевшему листку почтовой бумаги. Обмен произошел мгновенно, письмо исчезло в кармане пышных галифе.

— Семь дней у вас, месье, начиная с сегодня, семь дней, потом окно закроется, — чуть слышно проворковал Мухин по французски.

Федор сунул постановление в карман сорочки, туда, где прежде лежало письмо, и услышал громкий, настойчивый стук в дверь.

Следователь в два прыжка подскочил, повернул ключ.

— Почему вы заперлись, Мухин? Вот телеграмма от товарища Дзержинского. Читайте.

В кабинет вошел Бокий, с ним еще двое из спецотдела, шифровальщики. Федор выскочил в коридор. Таня стояла у двери, прислонившись к стене.

— Читать разучились? — послышался из кабинета сердитый голос Бокия. — Уши, надеюсь, не заложило? Слушайте: «Уншлихту. Что с дочерью проф. Свешникова? Разобраться срочно. Если только из-за доносов посадили, отпустить. Доносчиков надо сажать за клевету. Дзержинский».

— Так уж разобрались, товарищ Бокий, вот у товарища Агапкина постановленьице, лично в руки ему отдал, — светло заулыбался Мухин.

Таня стала медленно сползать вниз по стене. Федор подхватил ее, хотел взять на руки, но она прошептала:

— Дойду сама, теперь дойду, не бойся.

В кабинете Бокия ей дали горячего сладкого чаю. Вернулся Глеб Иванович.

— Машина ждет, отвезешь Таню домой и сразу назад, ко мне. Слушай, Федя, как тебе это удалось?

— Мне? — Федор удивленно вскинул брови. — Глеб Иванович, вы же сами зачитали телеграмму, там все ясно сказано.

— Ничего там не сказано. Очередная просьба разобраться, и только. Покажи-ка мне постановление.

Федор вытащил заветную бумажку. Бокий долго, хмуро ее разглядывал.

— Уншлихт подписал. Удивительно. Ничего не понимаю. Ладно, пойдемте, провожу вас. Ей надо скорее домой.

Вуду-Шамбальск, 2007
— Фазиль, если бы ты встретил этого Хзэ, ты бы что сделал? — спросил Дима.

— Я бы его не узнал.

— Ну, а вдруг ты бы увидел, что человек не отбрасывает тени?

— Мне он не явится, я ему на фиг не нужен, да и все равно ничего сделать нельзя, у него любая рана сразу заживает. Слушай, зачем я с тобой связался? Вот, мы уже приехали. Видишь, ворота заперты наглухо. Вышки. Думаешь, там в честь праздника нет никого? Они, между прочим, имеют право открывать огонь на поражение, если кто-то попытается незаконно проникнуть на территорию дворца.

— Сейчас я выйду и тихо перелезу. Можешь меня не ждать, уматывай, — сказал Дима и открыл дверь.

Вьюга утихла, но ветер был сильный. Фазиль погасил фары, заглушил мотор. Дима стоял возле машины, задрав голову, и смотрел в небо. От одной из плоских башен дворца отделилось темное пятно, нырнуло в облако, исчезло, опять появилось. Порыв ветра донес тихий стрекот. Выглянула луна, стало видно, что в облаках летит вертолет. Фазиль тоже вылез из машины, встал рядом, взглянул на вертолет и сказал:

— К развалинам полетели. Йоруба развлекается, решил покатать кого-то.

— Быстро в машину! — скомандовал Дима. — Разворачивайся, едем туда.

— Хочешь поймать Йорубу и пожаловаться ему на грубость сотрудников службы безопасности? — усмехнулся Фазиль.

— Нет! Я буду там ночевать!

— Неплохая идея, — Фазиль развернул машину, — я, пожалуй, тоже там останусь. В жилом корпусе есть пара комнат с койками. Душ горячий.

По пустой трассе на бешеной скорости домчались до зоны всего за час. Фазиль погудел перед воротами. Они не открылись.

— Интересные дела, — он вылез из машины, принялся колотить в калитку.

Дима тоже вылез, поднял голову, встретился взглядом с видеокамерой. Фазиль барабанил кулаками, бил ногой, подошел к машине, опять стал сигналить, изо всех сил. Он завелся.

— Вот придурок! Видит нас, сволочь! Если и дрых, так давно уж проснулся!

— Подумай, как-нибудь еще можно попасть внутрь? — тихо спросил Дима.

— Да хрен попадешь! Проволока под током, забор высоченный! Елки, ну в чем дело? — Он отошел на несколько шагов от забора, сложил ладони рупором и заорал во все горло: — Ха-амис!

Метрах в двух от земли вдруг открылось незаметное окошко, высунулась голова охранника.

— Не ори, Фазиль! — дальше он произнес короткий монолог по шамбальски, и окошко захлопнулось.

Фазиль посмотрел на Диму так, словно впервые увидел.

— Слушай, он говорит, поступил приказ никого не пускать. То есть именно тебя не пускать. Это он уже по секрету уточнил, потому что давно меня знает. Поехали в город, пошли они все на…

— Я перелезу, я найду способ, можно попробовать со стороны котлована. Трос есть у тебя?

— Ты очумел?

— Фазиль, одолжи мне трос, лопату и езжай спокойно.

Несколько секунд Фазиль хмуро молчал, стоял, опустив голову, покусывал губу, потом взглянул на Диму исподлобья, махнул рукой.

— Ладно, уговорил. Поехали.

— Куда?

— Садись в машину, по дороге объясню.

Минут через тридцать джип остановился у бывшего конезавода, на краю поселка, возле «Товаров повседневного спроса». Фазиль увидел бежевый «Опель», тихо присвистнул:

— Это Рустамкин. Интересные дела. Ладно, берем фонарик и вперед.

Москва, 1922
Температура у Миши к вечеру взлетала до сорока. Он с трудом мог проглотить несколько ложек теплого питья. Сыворотка не помогала. Пленки в горле стали толстыми, плотными. Миша сипел, плохо дышал и уже ничего не говорил, кроме двух слов: где мама?

Никого из знакомых педиатров в Москве не осталось. Валя нашел какого-то старичка, специалиста по детским инфекционным болезням. Старичок вздыхал, качал головой. «Сами видите, состояние тяжелое, столько дней жар. Вы все делаете правильно, ничего другого против дифтерии наука пока не придумала. Удаляйте пленки, следите за дыханием. Дай бог, чтобы сердечко выдержало».

Температура упала до тридцати семи примерно через час после того, как рядом с Мишиной кроваткой появилась Таня. Михаил Владимирович то и дело заглядывал в детскую, словно хотел убедиться, что все это ему не приснилось. Целовал теплый, но уже не раскаленный лоб внука, гладил влажные, только что вымытые волосы дочери. Они оба спали крепко и спокойно.

После всех звонков, разговоров, обещаний «разобраться» профессору показалось невозможным чудом, когда утром на пороге возник Федор вместе с Таней, слабой, истощенной, но живой.

Федя ничего не объяснил, обещал прийти, как только освободится, вероятно поздно ночью, и сразу умчался.

Настал вечер. Пришел Андрюша. Таня и Миша проснулись. Профессор посмотрел горло, легко снял пленки. Ртутный столбик термометра впервые остановился на тридцати шести и шести. Миша вместе с Таней поел немного овсяной каши, Таня начала рассказывать, что свет горел круглые сутки, никаких обвинений не предъявили, сразу кинули в каменный мешок и держали там все время. Ни одного допроса, ничего, мертвая тишина, вонь, холод, ослепительный свет. Язык у нее заплетался, она опять уснула.

Михаил Владимирович сидел в кресле, в полутемной детской, прислушиваясь к дыханию внука и дочери, ждал Федора.

В час ночи раздался тихий звонок из прихожей. Профессор бросился открывать. На цыпочках прошли в кухню. Федя сел, вытянул ноги, закрыл глаза. Михаил Владимирович разжег примус, поставил чайник.

— Им надо бежать, — сказал Федя, — окно на финской границе. Вот тут план, мне передал его Павел Николаевич. Я уже сообщил Эрни. Их встретит Ося. Вы должны уговорить Таню. Времени в обрез. Всего семь суток, но теперь и того меньше. Отсчет пошел с сегодняшнего утра.

Вуду-Шамбальск, 2007
Вечеринка продолжалась. Вьюга утихла, в парке загрохотал салют. Кольт увел Елену Алексеевну в оранжерею. Стеклянные стены звенели от залпов, вспыхивали разноцветные огни, доносились восторженные крики гостей. Елена Алексеевна что-то рассказывала о церемониальном зале, который этой осенью ей удалось обнаружить внутри развалин.

— Это чудо, зал сохранился целиком. Потрясающая роспись, очень интересная акустическая система. Можно устраивать симфонические концерты. Боюсь, Герман Ефремович все-таки осуществит свою идею, начнет пускать туда толпы туристов. Он уже без конца лазает туда с какими-то людьми.

Кольт почти не слушал, слишком занят был собственными мыслями.

Он устал. Столько пришлось улыбаться, что ныли челюсти. Он почти не пил, не ел ничего жирного, но мучила изжога. На самом деле никаких особенных мыслей не было, он просто пытался проанализировать свое душевное состояние, понять, почему не проходит мерзейшая внутренняя дрожь?

Обратная реакция, откат после бурного веселья? Досада, что Светик так отвратительно танцует? Это не новость, давно привык прятать глаза, когда любимое дитятко скачет по сцене как священная корова. Оскомина от кривляний Йорубы? Герман — типичный нарцисс, это тоже не новость, чего ж расстраиваться? Затею с ПОЧЦ еще не поздно спустить на тормозах. Ну, вбил в эту ПОЧЦ кое какую деньгу, и что? Можно считать очередным пожертвованием на благотворительность. Борьба за общественную нравственность разве не благое дело? И вовсе не обязательно лезть в политическую помойку в обнимку с Йорубой.

«Тем более теперь не так уж сильно я от него завишу. Препарат искать не нужно, осталось потерпеть совсем немного, и мечта исполнится», — заключил Петр Борисович, вздрогнув от очередного залпа.

— Там все расчистили, сделали удобные спуски. Вы обязательно должны это увидеть, — оживленно говорила Орлик, — твердый кварцид. Похоже на машинную обработку на каком-то точном станке. Они использовали дисковые пилы с алмазными насадками. У пилы толщина режущей кромки около трех миллиметров, не больше. Можете себе представить? Это космические технологии.

— Потрясающе! — воскликнул Петр Борисович и опять нырнул в тяжелую муть своих размышлений.

«Что не так? Что? Мечта исполнится. Найду себе тихий райский остров. Белый песок, синяя вода, много зелени, маленькие нежные колибри, говорящие попугаи, жгучая роскошь морских закатов. Буду бездельничать, пока не надоест. Потом отправлюсь плавать на яхте, как давно хотел, не спеша, со вкусом, с долгими остановками в разных портах. Буду плавать, пока не надоест. Потом…»

Очередной залп не дал ему придумать, что он станет делать, когда наплавается, к тому же следовало как-то реагировать на увлеченный рассказ Орлик.

— Следы пилы и трубчатого сверла. Базальтовые блоки пола с идеально ровной поверхностью. Чтобы сотворить такое, пришлось бы вывозить в степь шлифовальные станки с электронным управлением. Прочность и точность инструментов значительно выше современных стандартов.

— Потрясающе! — Он вдруг смутился, заметил, что в пятый раз уже так восклицает, осторожно, одним пальцем, прикоснулся к темной шелковистой пряди, заправил за ушко.

Жест получался пошлейший, Кольт смутился еще больше, вдруг подумал: «Взять ее с собой на остров? У нее всегда отличное настроение, никакой тоски, постоянно занята своей археологией, станет там копать и мне рассказывать, отыщет следы цивилизации пятнадцатого тысячелетия до нашей эры».

— Петр Борисович, вьюга кончилась. Теперь можно ехать, — сказала Орлик.

— Куда? Мы же договорились, комната в гостевом доме для вас готова. — Он вдруг с удивлением обнаружил, что настроение у Елены Алексеевны вовсе не отличное.

Глаза усталые, тревожные, лицо осунулось, побледнело.

— Я не хочу здесь оставаться. Пожалуйста, давайте свяжемся с шофером, и я поеду домой.

— Домой?

— Я имею в виду, к раскопкам. Там тихо, мне там хорошо спится, а тут шуметь будут до утра.

Она говорила и вздрагивала от громких залпов, щурилась на яркие вспышки, нервно щелкала замком сумочки, наконец раскрыла, вытащила телефон. Сети, разумеется, не было.

— Спутниковый дома остался, — сказала она грустно и встала, — я хочу позвонить дочке, давно не слышала ее голоса, пожалуйста, отправьте меня домой. Вы меня привезли, я без машины.

Кольт тоже встал, взял ее под руку.

— Хорошо, я отвезу вас, только объясните, что с вами? Почему вам вдруг захотелось уехать?

— Не вдруг. Почти сразу. Я не могу есть жирафов. Возможно, это моя придурь. И еще не люблю развеселые празднества, не могу быть в толпе. Тоже, конечно, придурь. К тому же господин Хот…

— Что?

— Нет, ничего — Она передернула плечами, ускорила шаг.

«Отвезу и останусь с ней, — думал Петр Борисович, — потом возьму на остров. Интересно, как она отнесется к такому предложению? Она знает о препарате, но мы никогда напрямую не касались этой темы».

Он выбрал самый короткий путь к выходу, мимо бассейна. Через стеклянную стену было видно, как купаются в подогретой, насыщенной полезными солями воде веселые пьяные гости. И тут наконец Петр Борисович определил происхождение мерзейшей внутренней дрожи.

Перед началом праздника он отправился в бассейн немного поплавать, взбодриться и застал там господина Хота, в халате. Петр Борисович сразу прыгнул в воду. Хот посидел немного, потом скинул халат, подошел к краю бассейна. У него было обычное тело пожилого, крупного, неспортивного, любящего хорошо покушать мужчины. Разве что совершенно безволосое и кожа слишком красная, словно кипятком ошпаренная. Петр Борисович подумал, что Зигги пережарился в солярии.

Обычное мужское брюхо вздымалось над узкими плавками. Понятное дело, пиво, сардельки, свиные ножки. Брюхо напоминало половину огромного красного, туго надутого мяча. В середине, там, где у всех людей пупок, было совершенно гладкое место. Ни впадины, ни шрама. Ничего.

Через мгновение Хот прыгнул в воду. Петр Борисович тут же с невероятной скоростью поплыл к кафельному краю, выскочил из воды, как пробка. Помчался в душ, долго мылся, пытаясь объяснить себе, почему не мог ни секунды находиться в одной воде с существом, у которого нет пупка? Какая сила выкинула его вон из бассейна?

Разные бывают патологии, мало ли, может, когда-то удалили пупочную грыжу, а следа не осталось, потому что…

Но никакого разумного, утешительного объяснения так и не нашлось. В голове звучали слова симпатичного старика садовника: «Хзэ был здесь… черт по вашему».

Москва, 1922
— Ну, в общем, я бы все равно уехать никуда не смог, — сказал профессор, выслушав подробный рассказ Федора, — няню я не оставлю, а дорогу она, конечно, не выдержит. И с Маргошкой что делать?

Он был поразительно спокоен, даже весел. Он смеялся, слушая, как Гурджиев определил у Федора старый перелом, как старуха, подруга самой Елены Петровны, вещала о графе Сен-Жермене.

Федор описывал первую встречу с Эрни за обедом, когда Гурджиев пытался заставить его молчать и представил доктору итальянцем, заикой, своим учеником. У Михаила Владимировича выступили слезы от смеха.

Федору все это не казалось таким уж смешным. Прибежала Марго, профессор стал вместе с ней корчить рожицы, попросил изобразить оракула. Это был новый фокус. Марго встала на задние лапы, сморщилась, выпятила губу, сложила пальцы колечками у глаз и принялась пищать что-то. Профессор хохотал до упаду, Федор тоже не удержался от смеха, Марго правда в эту минуту напоминала товарища Гречко. Получив за представление сладкий сухарик, обезьянка уснула на плече у профессора. Он улыбался и поглаживал ее хвост.

— Что ты так смотришь, Федя? Да, я не рыдаю, не рву на себе волосы. Видишь ли, я сейчас совершенно счастлив. Миша выздоровел, Таня вернулась. Я мог потерять их обоих. Миша таял на глазах, я видел, что ему осталось немного. Ночами жар под сорок. Пленки забили дыхательные пути. А Таня? Сколько еще она протянула бы в тюрьме? Ты сделал для нас невозможное.

— Я это сделал для себя.

— Я знаю, Феденька.

На этом оба они замолчали, еще немного посидели молча и отправились спать.

Федор лег как обычно, в бывшей Володиной комнате. Спать осталось часа три, не больше.

Поезд на Петроград отправлялся уже сегодня, в одиннадцать вечера. Это был поезд ГПУ, то есть чистый, быстрый, гарантированный от неожиданных остановок и проверок. В одном из вагонов сотрудники спецотдела везли питерским коллегам фонографы, образцы шифров и прочую свою продукцию.

Федор не рассказал Михаилу Владимировичу, каким образом удалось ему вытащить Таню из тюрьмы, не заикнулся о письме Кобы, о свидании с господином Хотом. Чудесное освобождение он объяснил тем, что поставил условие: пока Таню ему не отдадут, не услышат ни слова о результатах поездки. Пусть хоть расстреливают. И Бокий засуетился, сразу, весьма кстати, пришла телеграмма от Дзержинского, вождь соблаговолил еще раз лично позвонить Уншлихту.

Отчасти это было правдой, но касалось уже не освобождения из тюрьмы, а возможности вывезти Таню, Мишу и Андрюшу.

Бокий, конечно, опешил, назвал его сумасшедшим наглецом, пригрозил немедленным арестом. Но Федор твердо стоял на своем. Назад пути не было. Он с самого начала понимал, что без Бокия ему не обойтись. Отправлять их одних невозможно. А как объяснить свою отлучку, дней на пять, не меньше? Как избежать по дороге приключений, о коих романтически намекал господин Хот?

Федор знал: в глубине души Глебу Ивановичу неприятно, неловко, что так получилось. Ленин лично гарантировал неприкосновенность семьи профессора Свешникова, и вот, оказывается, даже такая гарантия теперь ничего не значит!

— Из-за вас чуть не погиб ребенок. Таню вы сами видели. Хотите, чтобы Ильича лечили Семашко с Тюльпановым? Или приезжие немцы под чутким руководством Сталина? Они вылечат! Моя информация абсолютно подтверждает ваши смутные подозрения. Но ничего я вам не скажу!

Глеб Иванович сдался. Он не впервые помогал людям удирать из советского рая.

— Твое счастье, что груз сопровождает Слава Линицкий. Ну, вот и ты будешь сопровождать как сотрудник спецотдела. Документы сделаешь сам. Таня — твоя жена, Миша — сын. Андрюша — молодой сотрудник, шифровальщик. Завтра утром принесешь, подпишу.

Бокий проговорил это быстро, очень тихо, себе под нос, тут же закурил и повернулся к Федору:

— Ну, начинай, не молчи!

Они прогуливались по Александровскому саду. Там никто не мог их услышать. Информацию, касавшуюся Радека и Гурджиева, Федор выдал полностью. Рассказал о встрече с Осей, о чечетке в ночной пивной.

— Он вряд ли захочет вернуться. У него там все отлично.

— Жаль, жаль, ладно, давай дальше.

О том, как его затащили в машину, Федор умолчал. Подробно передал княжескую загадку о свинье в синагоге. Бокий среагировал мгновенно:

— Значит, все-таки Коба?

Федор хитрил, недоговаривал, врал. Но главное он сообщил: Ленин обречен. Его место займет Сталин. О тех, кого доктор Крафт называл «нашими гостями», он не обмолвился ни словом.

У Глеба Ивановича в голове давно уж сложилась надежная незыблемая схема. Могущественный тайный орден с давних времен стремится уничтожить старый, несправедливый мир и построить новый, справедливый. Он имеет множество подразделений в виде масонских лож и прочих загадочных структур. Орден поддерживает партию большевиков и ею руководит.

О том, что Ильич — адепт ордена, следовало хранить гробовое молчание. Имя ордена нельзя было произносить вслух, даже под пыткой.

Объяснить Глебу Ивановичу, что все эти ордена, ложи, партии лишь зыбкие временные декорации, подсвеченные прожорливым пламенем адской бездны, Федор не пытался. Едва не задал вопрос: как переводится с латыни слово «ленио»? Но прикусил язык, пощадил Глеба Ивановича. Практического смысла это не имело, а делать еще больней не хотелось.

Он вдруг понял, что ездил в Германию не за информацией. За приговором. Все будет так, как решил орден. Решения ордена не обсуждаются, даже если они кажутся жестокими, в них скрыта глубокая мудрость и целесообразность, которую не постичь простым смертным.

— Не говори Ильичу, что он обречен. Радека пока вообще не касайся. Сведи разговор к лекарствам, которые передал доктор. О Кобе, разумеется, скажи. Вдруг Ильич сумеет повлиять и решение пересмотрят. У него есть свой канал, — Бокий запнулся, закашлялся, они уже подходили к двери ленинской квартиры.

Вождь встретил Федора теплыми объятьями, усадил пить чай. Он был в приподнятом настроении, слушал, склонив набок голову, щурился, почесывал переносицу. Гурджиева добродушно обозвал мошенником, похихикал по поводу свиньи. Когда часть рассказа, посвященная Кобе, закончилась, Ильич небрежно махнул рукой:

— Ну, это наши товарищи погорячились. Не дорос, не дорос еще. Груб, несдержан. Насчет единоличной диктатуры, извините за выражение, совсем пустяк. Аппарат уже стал гигантским, кое где чрезмерным, а при таких условиях единоличная диктатура вообще невозможна.

— Владимир Ильич, я должен прямо сегодня отправить доктору Крафту телеграмму, — сказал Федор, — он просил сообщить, как я доехал и как вы себя чувствуете.

Это была фантастическая наглость, но другого способа срочно связаться с доктором Федор придумать не мог.

— Передай доктору от меня большущий привет и благодарность, — с улыбкой кивнул Ленин.

«Потом, наедине, я выложу ему все, без утайки, — думал Федор, свернувшись калачиком на узкой Володиной кровати, — цианистый калий, сифилис, текст письма. Я запомнил его, никогда не забуду. Расскажу о мюнхенской пивной, о „наших мальчиках“. Сошлюсь на князя, будто это он их видел».

С этой мыслью он встретил утро.

Документы были готовы, оставалось получить у Бокия подпись и печать. Потом навестить вождя, прочитать ответ доктора Крафта.

— Я сказал Ильичу, что отправляю тебя в Питер, по делам отдела, — мрачно произнес Бокий. — Он крайне недоволен, тебя и так слишком долго не было. Михаил Владимирович должен явиться к нему завтра утром.

Телеграмму от доктора Ленин сам вручил Федору, в запечатанном виде, шутливо заметив:

— Я не читал, она ведь секретная.

Стол в кабинете был завален бумагами. Сверху лежала записка членам Политбюро, совсем свежая, чернила еще не просохли:

«Именно теперь и только теперь, когда в голодных местностях едят людей и на дорогах валяются сотни, если не тысячи трупов, мы можем (и поэтому должны) провести изъятие церковных ценностей с самой бешеной и беспощадной энергией и не останавливаясь подавлением какого угодно сопротивления.

Чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше».

Вуду-Шамбальск, 2007
Вертолет приземлился метрах в ста от жилых корпусов, на гладкой, расчищенной от снега площадке. Там уже стояли две массивные фигуры в комбинезонах. Теннисисты, настройщики оборудования. Застыли, как статуи, широко расставив ноги. Не пригнулись, когда ударила волна ветра от бешено крутящегося винта, только ткань комбинезонов вибрировала, тряслась, как студень. В ярком свете прожектора Соня увидела, что и лица вибрируют, корчатся.

— Уберите Гудрун! — крикнула она Хоту.

Он не услышал, даже головы не повернул. Неизвестно откуда явился Чан, влез внутрь, волоча большой пластиковый мешок.

— Госпожа нужно одеться, госпожа продрог, бр-р, ветер холодный.

В мешке оказались высокие теплые сапоги, шуба из какого-то шелковистого легкого меха. Чан ловко обул Соню, накинул ей на плечи шубу.

— Уберите Гудрун, — повторила она.

Хот продолжал сидеть неподвижно. Лицо его тонуло в темноте, слепящий свет прожектора бил ему в затылок.

— Госпожа не беспокоить хозяин, важный момент, очень важный, соблюдать тишину, госпожа будет отдохнуть, хозяин не беспокоить, — ворковал Чан.

Йоруба успел выскочить из кабины, ждал Соню внизу у лесенки, задрав голову и протянув руки навстречу.

— Я не спущусь, пока не уберут Гудрун! — крикнула ему Соня.

Йоруба оскалил белые зубы, кивнул, повернулся и громко прокричал что-то по шамбальски.

Через минуту на площадке осталась только одна фигура в комбинезоне. Чан повел Соню в лабораторный корпус, там было пусто, тихо. Соня хотела подняться наверх, но Чан остановил ее:

— Не сюда, госпожа, идем, идем, госпожа будет отдохнуть.

В углу нижнего холла была неприметная дверь, Чан открыл ее с помощью электронной карточки, повел Соню по узкому коридору, к лестнице.

— Я не пойду в хранилище, там душно, пусти руку!

— Хороший воздух, госпожа, теперь хороший воздух, не волнуйся, госпожа, хозяин скоро, хозяин не оставит госпожа.

Распахнулась толстенная стальная дверь, вспыхнул ярчайший свет. Обстановка в комнате-сейфе изменилась. Появились два больших кресла, обитых лиловым бархатом, изящный журнальный столик черного дерева со столешницей, инкрустированной каким-то синеватым камнем.

— Воды принеси мне, — сказала Соня, падая в кресло.

— Может быть, вина, фруктов? Все, что госпоже угодно, Чан сделает все для госпожи.

— Чан сделает все? Ну, так выведи меня отсюда, отвези домой, в Москву.

Чан согнул коленки, хлопнул себя по животу и принялся тонко хихикать:

— Какой смешной юмор, госпожа, очень смешной юмор. Соня откинулась на мягкую бархатную спинку, вытянула ноги, закрыла глаза, пробормотала сквозь зубы:

— Пошел вон.

Рядом что-то стукнуло, звякнуло, прошуршало. Чан удалился, почти бесшумно закрыв тяжеленную дверь. Когда стало окончательно тихо, Соня открыла глаза, увидела на столике бутылку воды, высокий хрустальный стакан.

В хранилище было холодно, однако уже не так душно, Чан не соврал, они успели наладить нормальную вентиляцию. Три предмета, кресла и столик, выглядели довольно дико на фоне стальных и цинковых поверхностей.

«Все, кроме инициации, — вспомнила она слова Федора Федоровича, — ты не должна проходить ее ни в коем случае».

Разве это инициация? Лишь одно слово, не магическое заклинание, самое обычное слово. Что же тут плохого? Почему не назвать Учителем того, кто может научить вылечивать рак? Ведь правда, никто на свете не знает эту болезнь лучше, чем он.

Надо отдать ему должное, он даже не намекнул на то, что сам желает получить порцию препарата. Только пообещал, что Соня все узнает, поймет принцип действия. Конечно, зачем ему вливание? Он и так может жить вечно. В нем разгадка тайны жизни и смерти. Нормальная клетка обречена на гибель. Опухолевая клетка невероятно пластична, накапливает мутации, сохраняя жизнеспособность. Развитие злокачественной опухоли происходит в точном соответствии с теорией Дарвина. Естественный отбор клеток. Выживают сильнейшие.

В мертвой тишине стал слышен сухой шорох, словно где-то рядом ветер трепал бумагу. Но никакого ветра и никакой бумаги тут не было. Просто опять явился внутренний суфлер, шуршал вкрадчивый шепот в голове:

«Учитель, Учитель, только одно слово, ни клятв, ни балахонов, ничего страшного. Разве трудно, ради великой цели, ради спасения сотен тысяч жизней, произнести всего одно слово?»

— Отвяжись, — тихо прорычала Соня, — без тебя разберусь.

«Нобелевская премия по биологии за две тысячи двенадцатый год присуждается российскому ученому Софье Лукьяновой за величайшее открытие всех времен и народов! Лекарство от рака! Бурные аплодисменты, переходящие в овации. Зал встает и аплодирует стоя!»

— Заткнись, я сказала!

Суфлер послушно затих. Дверь открылась, вошел Хот.

Он был все в том же костюме, но кремовый сюртук и брюки почему-то стали тесны ему, туго обтягивали тело, в нескольких местах лопнули швы. На белой рубашке розовели пятна.

«Красным вином облился. Когда он успел?» — подумала Соня.

Лицо опять распухло, потемнело, углубились впадины на щеках. Подволакивая опухшие ноги, он доплелся до кресла, тяжело рухнул в него, посидел немного и только потом, очень медленно, повернул голову, посмотрел на Соню.

Белки глаз были кроваво-красными, словно полопалось множество мелких сосудов.

— Вы плохо чувствуете себя? — спросила Соня и невольно отвела взгляд.

На красном фоне радужка стала почти неразличима, исчезли зрачки, как будто под склерой внутри глазных яблок образовалась сплошная, кроваво огненная субстанция.

«Что же его так раздуло? — подумала Соня. — Странный вопрос. Я беседую с опухолью».

— Господин Хот, что у вас с глазами? Вы меня видите?

— Да,Софи. Я вас вижу. Все в порядке. Расставшись с Максом, я временно лишился врача. Что делать? Иногда я нуждаюсь в медицинской помощи. Но ничего, пока обойдусь, — голос его звучал глухо, с внутренним скрипом и бульканьем.

— Зачем вы убили Макса?

Хот с трудом растянул губы, пытаясь изобразить улыбку. Не получилось.

— Макс украл дозу препарата и сбежал. Порядочные люди так не поступают. Но никто не собирался его убивать. Это был only accident.

Последние слова прозвучали далеким эхом, словно не Хот произнес их, а умирающий под снегом на московском перекрестке Макс. Соня смотрела вниз, чтобы не видеть кровавых глазниц, и заметила, как на распухшей голени Хота лопается брючный шов.

— Я должен держать при себе врача для диагностики, — продолжал Хот, — не всегда могу определить, какой орган требует починки. Мне некогда заниматься самодиагностикой.

— Сейчас что с вами происходит?

— Софи, мой организм имеет ряд особенностей. Скоро вы все узнаете. Пока вам нужно знать следующее. Во время сеанса связи я буду говорить на языке, вам неизвестном. Не пытайтесь понять, о чем речь. Просто слушайте. Когда я заговорю по русски, слушайте особенно внимательно. Я произнесу три изречения, и на каждое вы должны отозваться: да, Учитель.

Голос звучал все так же глухо, но хрипы и бульканье исчезли. Пылающие глазницы были устремлены прямо на Соню, и она уже не могла отвести взгляд.

Глава двадцать девятая

Москва — Петроград, 1922
Никто не говорил Тане, как страшно болел Миша. Все в один голос уверяли, что дифтерию он перенес легко, сыворотка помогла, ребенок сразу пошел на поправку, а похудел и осунулся потому, что очень скучал по маме.

Утром Михаил Владимирович послушал его, посмотрел горло. Пленок не было. Сердечко билось в хорошем ритме. Таня спала до полудня. Проснулась оттого, что рядом сидел папа.

— Танечка, пора вставать, надо хоть немного собраться.

— Куда собраться? — пробормотала она сонно, потянулась, открыла глаза.

— Сегодня вечером Федя отвезет вас в Питер. Поезд в одиннадцать. Останется только переправиться через Финский залив. Это совсем просто, ты же знаешь, граница сдвинулась, некоторые дачи на заливе оказались сразу в Финляндии. Павел вас встретит, доедете до Германии, первое время поживете у Эрни, в Берлине. Помнишь Эрни?

Он говорил и улыбался, гладил Таню по волосам. Она села на кровати, голова закружилась.

— Папа, я не понимаю, о чем ты?

— Вы поживете у Эрни, в апреле я приеду. Не перебивай меня, слушай. В апреле планируются официальные переговоры между Германией и Россией. Уже известно, что проходить они будут в Италии. Ленин поедет как глава правительства, я должен быть при нем. Там я исчезну и появлюсь в Берлине, у Эрни, где вы меня будете ждать. Павел все продумал и подготовил. Он меня заберет в Италии и переправит в Германию. Но вам троим уезжать нужно прямо сегодня. Так что вставай, умывайся, собирайся.

Она не могла говорить, ком застрял в горле, и никак не проходило мучительное головокружение. Михаил Владимирович помог ей встать, накинул на плечи халат, повел в ванную комнату, умыл, вытер ей лицо полотенцем, окунул щетку в банку с порошком.

— Зубы сама сумеешь почистить?

На кухне няня помешивала кашу в кастрюльке. Андрюша сидел за столом, на коленях у него Миша, на плече Маргоша.

— Проснулась наконец, — проворчала няня, — завтракать без тебя никто не хочет, в третий раз грею, вот подгорит, ты будешь виновата.

— Мама, я решил, я только медведя возьму и двух солдатиков, — сказал Миша, — дед приедет в Гиманию к нам и железную дорогу мне сразу купит.

Няня выключила примус, разложила по тарелкам кашу.

— Коли не помру до апреля, жить буду с Федей. Давай-ка ешь, Таня, тебя с ложечки покормить, как маленькую?

Миша засмеялся.

— Покорми, няня, покорми маму, как маленькую, ей нужно хорошо кушать, а то она совсем худющая.

Таня поднесла ложку ко рту, зубы стучали. Из-за слез она ничего не видела, но чувствовала, как внимательно смотрят на нее все, даже Маргошка, и заставила себя проглотить несколько ложек каши, потом выпить стакан сладкого чаю. После завтрака пришлось опять лечь. Ноги не держали, голова кружилась, и все время слезились глаза. Михаил Владимирович спокойно складывал в докторский саквояж ее и Мишины вещи. Чемоданов не было, Федя предупредил, что ехать придется совсем налегке, только самое необходимое, никаких узлов, корзин.

— Все купите там, у Павла есть деньги. Вот смотри, Федя привез чудесные джемперы, тебе и Мише. В них поедете. Ты сильно похудела. Как ты думаешь, эта юбка не будет тебе велика? Она теплая, шерстяная. То, что нужно для дороги. Ладно, поясок затянешь потуже.

Таня проваливалась в сон и опять попадала в каменный мешок. Голая ослепительная лампочка под потолком, холод, склизкий пол, окно кормушки, миска вонючей жижи, кружка тухлой воды. По стуку кормушки она пыталась определить время, понять, день или ночь. Свет не проникал снаружи, лампочка горела круглые сутки.

— Я приеду, там будет совсем тепло, на Унтер ден Линден липы зацветут, обязательно отправимся в Альпы, хотя бы на недельку. — Папин голос наплывал теплой волной, уносил Таню из каменного мешка.

Она думала, что вот сейчас уходят последние счастливые минуты, хотелось остановить их, замереть, и пусть ничего не меняется. Родная уютная комната, за стеной смех Миши, еще сиплый, слабенький после дифтерии, но такой веселый. Ворчание няни, строгий, рассудительный голос Андрюши. Открытый платяной шкаф, старый докторский саквояж на письменном столе, папина седая голова, подсвеченная мягким светом настольной лампы.

— Чулки три пары. Мыльница. Шаль нянина, конечно, пригодится. Что делать? Уже битком. Носочки шерстяные как-нибудь втисну.

В начале восьмого приехал Федор. Внизу ждал извозчик. Минуту молча посидели. Няня всех поцеловала, перекрестила, потом Михаил Владимирович. Маргошка у него на плече скорчила рожицу, помахала лапой. Он стоял и улыбался так спокойно, что не могло быть ни тени сомнения. Через пару месяцев он к ним обязательно приедет. Он ведь никогда их не обманывал.

Поезд оказался теплым и чистым, совершенно старорежимным. Мягкий вагон, два купе на четверых. Таня и Миша крепко спали всю дорогу, под стук колес.

В Питере прямо с вокзала на извозчике отправились в пригород, к заливу. Трое суток прожили на чьей-то даче. Таня смутно запомнила хозяйку, бывшую классную даму одной из петербургских женских гимназий. Глухое коричневое платье, прямая спина, остриженные седые волосы. Огонь в печи, вой ветра ночами.

Федя рассказывал о Германии, очень смешно, о мошеннике князе Нижерадзе, который ест кофейную гущу. Таня и Андрюша почти не разговаривали, только о пустяках, еде, погоде. Казалось, любое нечаянно оброненное слово может спугнуть состояние уверенности и надежды, что папа скоро приедет к ним в Германию.

Федор иногда, как бы между прочим, бросал реплики:

— Он будет читать лекции в Берлинском университете. Его ждут на кафедре мозговой хирургии в Марбурге.

Мишу более всего интересовало, на какой лодке они поплывут, если залив покрыт льдом. Ему нравилось в десятый раз слышать, что лодка называется буер, она не плавает, а скользит по льду на коньках.

На четвертую ночь Таня проснулась от сильного озноба. Зажгла свечку, стала рыться в саквояже. Папа обязательно должен был положить упаковку аспирина. Возможно, жара у нее нет, просто знобит от слабости, но все равно лучше принять.

На самом дне нашла жестянку из под печенья. Кроме набора необходимых лекарств внутри лежало что-то еще, аккуратно завернутое в марлю. Две небольшие склянки темного стекла. Вакуумная упаковка. Цисты. Ей было точно известно, что это весь запас. Несколько мгновений она сидела на полу, зажмурившись, зажав рот ладонью, чтобы не закричать.

Скрипнули половицы, забрезжил свет под дверью, послышался шепот, дверь открылась. Появился незнакомый юноша. Таня подняла голову, в зыбком свете свечи увидела блестящие глаза, черные брови, белые зубы.

— А, я же говорил, она не спит. — Он шагнул в комнату. — Ты почему сидишь на полу?

Он поднял ее, обнял, от него пахло ледяным морем, ветром, снегом.

— Ося, Осечка, какой взрослый, красивый, — прошептала Таня.

Времени было в обрез. Менялись пограничные посты. Старый прогулочный буер ждал у маленького пирса, в нем сидел здоровенный пожилой финн и курил трубку. Дул холодный ветер, мела метель. Мишу, сонного, закутанного в тулуп, Федор вынес на руках. Передал в буер на руки Андрюше. Таня обняла Федора и застыла. Финн что-то кричал сквозь шум ветра, наконец Ося взял Таню за плечи, оторвал от Федора, тут же сам быстро обнял его.

— Не прощаюсь. Увидимся.

Вздулся парус, буер полетел по льду. Федор неподвижно стоял на краю пирса. Таня сквозь радужную пелену слез смотрела на Федора, пока он не скрылся из виду в снежной мгле.

Вуду-Шамбальск, 2007
Елена Алексеевна очень удивилась, когда увидела вертолет из окна корпуса. Так удивилась, что даже не обратила внимания на руку Петра Борисовича, нежно поглаживающую ее плечо.

— Смотрите, над котлованом свечение!

— Лена, успокойтесь, это вертолет Германа, и развалины его, пусть делает там, что хочет. И никакого свечения над котлованом я не вижу, тьма кромешная.

Несколько минут назад они вдвоем поднялись на четвертый этаж жилого корпуса. После роскоши дворца почти не обжитая комната Орлик показалась Петру Борисовичу удивительно милой, трогательной.

«Есть в этом нечто юное, студенческое, — подумал Кольт, снимая с Орлик скромную котиковую шубку. — Пожалуй, не поеду назад, к Йорубе. Останусь. Ради приличия спрошу, не найдется ли свободной комнаты, а дальше поглядим. Ей так идет это платье, серый шелк красиво оттеняет глаза».

Орлик вдруг погасила свет. Петр Борисович охнул про себя, возликовал, шагнул к ней. Но оказалось, что она желает получше рассмотреть свечение над котлованом.

— Что они там делают? Загадят все, поломают, тем более он пьян.

— Кто пьян?

— Герман Ефремович и гости, которых он притащил.

— Герман не пьет. Ну, что вы так разволновались? — Кольт придвинулся ближе, коснулся щекой ее щеки. — Лена, здесь хорошо, тихо, мы с вами наконец одни.

Орлик мягко отстранилась, посмотрела на него. В темноте ее глаза таинственно блестели.

— Простите, это слишком серьезно. — Она выскочила за дверь, побежала по коридору к лестнице.

Кольт в недоумении побрел следом, услышал где-то внизу стук и тревожный голос Орлик:

— Дассам, вы спите?

Спустившись на второй этаж, Петр Борисович нашел Орлик в крошечной комнате, где не было ничего, кроме узкой, аккуратно, по солдатски заправленной койки, стола, стула и облезлого платяного шкафа.

— Дверь не заперта. Куда он делся? — испуганно прошептала Орлик.

— Кто?

— Старик, дворник. Идемте. Что у вас на ногах? Опять какая-то замшевая ерунда? Ладно, нет времени. Дассам, вероятно, уже отправился туда. Надо спешить. Старик один с этой кодлой вряд ли справится.

— Лена, подождите, вы можете объяснить, что происходит?

Но она уже умчалась наверх и через пару минут спустилась, принесла его куртку, свою шубку, фонарь.

— Герман Ефремович решил устроить оргию в церемониальном зале, — объясняла она, пока шли по расчищенной дороге к котловану, — этого нельзя допустить ни в коем случае. Судя по тому, что нет Дассама, они и череп туда притащили.

— Какая связь между этим вашим Дассамом и черепом? — сквозь одышку спросил Кольт.

Он едва поспевал за ней, она взяла его за руку, они почти бежали.

— Череп нашел Дассам, осенью он помогал мне на раскопках, он знает древний шамбальский алфавит, всю мифологию, он помог мне расшифровать глиняные таблички.

— Если он такой умный, почему работает дворником?

Она не ответила, помчалась еще быстрей. Прожектора над котлованом не горели. Когда приблизились, стало видно слабое голубоватое свечение откуда-то из глубины. Оно исчезало, появлялось, словно глубоко внизу летало множество светлячков.

— Пойдемте с той стороны. Почему они погасили прожектора? Что они творят?

Фонарь осветил провал и железную лестницу.

— Не волнуйтесь, спуск лучше, чем в прошлый раз, когда вы приезжали, — утешила его Елена Алексеевна, — подождите, я первая, вы за мной.

Петру Борисовичу казалось, лестница никогда не кончится. Они спускались все ниже. Кольт выругался про себя. Зачем, куда тебя понесло, старый идиот? Впрочем, он понимал, остановить Елену Алексеевну невозможно, а сказать: увольте, лезьте в вашу яму без меня, язык не поворачивался. Теперь уж поздно.

Петр Борисович был несказанно счастлив, когда почувствовал наконец под ногами твердую ровную поверхность, пусть даже на глубине метров пятнадцати, не меньше.

— Все, мы внутри. Это жилые комнаты, — сказала Орлик.

— Потрясающе, — пробормотал Петр Борисович.

— Слава богу, хотя бы музыку не врубили. Герман Ефремович обожает тяжелый рок, а для развалин такие вибрации гибель. Что там шипит? Вы слышите?

Петр Борисович ничего не слышал, кроме тишины.

— Точно, шипит, — волновалась Орлик, — они шашлыки, что ли, жарят? Жирафа доедают? Идите за мной, не бойтесь, тут безопасно, только, пожалуйста, быстрее.

Фонарный луч выхватывал фрагменты орнамента на стенах, обломки колонн, статуй. Впереди показался тусклый свет. Свернули, миновали сводчатый коридор, еще раз свернули. Свет стал ярче. Орлик замерла, погасила фонарь, взяла Петра Борисовича за руку.

— Тихо, не двигайтесь, прижмитесь к стене.

Они очутились в неглубокой темной нише, внизу был зал. Множество свечей стояло на полу, образуя ровный огромный овал. Внутри овала возвышалась цилиндрическая каменная колонна. И свечи, и колонна были черного цвета. От колонны шло голубоватое свечение, такое сильное, что не сразу удалось разглядеть хрустальный череп.

В зале находилось всего три человека. Господин Хот, Соня и Герман. Судя по расположению фигур, Герман играл здесь третьестепенную роль, стоял скромно в сторонке, хотя единственный из всех был одет в древний церемониальный наряд, тот самый, что напяливал в прошлый раз, когда привел Петра Борисовича в хранилище полюбоваться хрустальным черепом.

Широкий балахон до пола, лиловый бархат расшит какими-то черными завитушками вроде перевернутых скрипичных ключей. Петру Борисовичу это напоминало помпезный и неудобный домашний халат. На голове у Йорубы возвышалась рогатая черная шапка, тоже ужасно тяжелая и неудобная.

Главную роль, конечно же, играл господин Хот, он стоял на невысоком черном кубе, совсем близко у пылающего овала, одет был вполне цивильно, в том же светлом сюртуке и брюках.

Йоруба и Хот стояли спиной к нише, Соня — лицом, напротив Хота, по ту сторону овала, в коричневой шубе, в сапогах. По залу полз тихий звук, вроде змеиного шипения, сначала Петр Борисович даже не заметил его, увлеченный странным зрелищем, но звук нарастал, акустика в зале делала его оглушительным, заложило уши, как в самолете. Пальцы Орлик, сжимавшие его руку, ослабли и похолодели.

Шипение исходило от Хота, постепенно превращалось в отдельные непонятные слова.

— Омма не пад ме гумм… омма аввалукед швары пад…

«Надо уматывать, — решил Петр Борисович, — скорее прочь отсюда! Еще немного, и лопнут перепонки, Боже, какая боль!»

Только сейчас он заметил, что у ниши, в которой они с Орлик прячутся, нет ограждения. Шаг вперед, и полетишь кубарем с высоты трехэтажного дома на каменные плиты.

«Бред. Дурацкие игры. Однако какой чудовищный, омерзительный звук. Почему я не могу шевельнуться? Меня словно парализовало и ее, кажется, тоже», — в панике думал Петр Борисович.

И тут он почувствовал у самого уха теплое дыхание Орлик.

— Есть молитва на изгнание нечистого, только я не помню.

— Давайте уйдем скорее, — прошептал он в ответ.

— Не могу. Я почему-то ног не чувствую. Что они собираются с ней делать?

— С кем?

— С Соней. Смотрите, она как будто под гипнозом.

— По моему, они просто дурью маются. Продолжение праздника. Очередное представление Йорубы, — прошептал Петр Борисович и даже попытался усмехнуться.

Соня медленно приблизилась к пылающему овалу. В свете свечей стало видно совершенно белое, как гипсовая маска, лицо, застывшие глаза. Хот продолжал шипеть, изрекать какие-то заклинания. Поднял правую руку, ладонью вниз, и произнес по русски, без малейшего акцента:

— Ты отрекаешься от страны, в которой родилась и живешь, во имя благословенных мест, которых достигнешь, отринув этот нечистый мир, проклятый небесами.

— Клятва баварских иллюминатов, Адам Вейсгаупт, восемнадцатый век, — прошелестел рядом шепот Орлик.

Повисла мертвая тишина, шипение прекратилось. Соня стояла неподвижно. Хот застыл перед ней на постаменте, вытянув вперед правую руку. Прошло минуты три. Соня шевельнулась, вздрогнула, немного отступила назад, лицо ее исказилось, послышались тихие странные всхлипы.

И вдруг, непонятно откуда, возник новый голос, он говорил по шамбальски, несколько раз отчетливо прозвучало слово «хзэ».

— Ты исчерпал себя, Хзэ, твоя эпоха кончилась, твое место на галактическом дне, — быстро, нервно зашептала Орлик на ухо Петру Борисовичу, — да, кажется это так переводится, хэтвеш, самый нижний слой ада в шамбальской мифологии.

Опять тишина. Свечи вспыхнули ярче, заговорил Хот, тоже по шамбальски.

— Мой властелин, я нашел адепта, у меня есть идея, дай мне отсрочку, — перевела Елена Алексеевна.

— Хзэ, ты решил поторговаться со мной? Ты, кусок дерьма… Извините, очень грубое шамбальское ругательство. Твоя идея войны между мужчинами и женщинами… Еще ругательство, совсем нецензурное. Ну, в общем, имеется в виду, что это глупая, бессмысленная идея… У тебя нет адепта. Отправляйся в хэтвеш.

— Помните, как Йоруба впитывал космическую энергию черепа и общался с инопланетянами? — прошептал Петр Борисович. — Вот сейчас они занимаются примерно тем же. Дурацкие игры.

— Да, Учитель, да, Учитель, — повторял внутренний суфлер.

Собственных мыслей не осталось, только этот голос. Соня глядела в пылающие глазницы и ничего не видела, кроме огня. Следовало шагнуть в огонь, омыться огнем, очиститься от лжи, освободиться от пустых иллюзий, стать сильной и свободной. Внимательно выслушать первое изречение, произнесенное по русски, дождаться паузы, сделать три шага вперед, ответить: да, Учитель. Второе изречение, шесть шагов к правому краю Великого ока. Да, Учитель. Третье изречение. От края еще шесть шагов. Встать слева от Учителя, ответить: да, Учитель.

Она не помнила, каким образом попала в церемониальный зал, что было за час, за день, за год до этого. Зачем помнить прошлое? В нем только грязь, ложь, скверна. Его больше нет. Есть прекрасное светлое будущее. Необозримый сияющий простор, торжество грядущих свершений.

— Ты отрекаешься от страны, в которой родилась и живешь, во имя благословенных мест, которых достигнешь, отринув этот нечистый мир, проклятый небесами.

«Вперед! К великой победе! Три шага вперед! Осторожно, не сбей подсвечник!» — скомандовал внутренний суфлер.

Сделать три шага оказалось необычайно тяжело. Ноги свело от холода. «Ты отрекаешься от страны». Какая разница, где творит ученый? Свободному творцу отечество не нужно. Что там дальше? «Ты отрекаешься от отца и матери». Но папа все равно умер, а мама в Австралии. Это пустая формальность. Просто слова, и все. Третье изречение никак не вспомнить. Мозги заледенели. Скорее к Великому оку, иначе превратишься в ледышку. Спасение в огне. Ничто не согреет и не наполнит энергией, кроме этого великолепного пламени. В нем простор сияющих свершений и грядущих вершин. Вперед, к великой победе. Победа учения Учителя — залог торжества вершин. Вот он, несокрушимый и необозримый, на постаменте с простертой вперед рукой, великий вождь грядущего простора. Не мраморный, не бронзовый, не бумажный на плакате. Настоящий вождь, вот он.

«Да, Учитель, да, Учитель!»

Внутренний суфлер так долго твердил одно и то же, что получался бессмысленный набор звуков, который Соня никак не могла повторить. Она закрыла глаза, пытаясь сосредоточиться. Сияющий, пылающий, необозримый исчез.

«Нобелевская премия за две тысячи двенадцатый год, — оперным басом пропел суфлер и, помолчав, жалобно пискнул: — Наше дело правое, мы победим!»

Соня открыла глаза, увидела на черном кубе расплывшуюся тушу. Рукав на локте простертой руки лопнул по шву, лопнули брюки, вместо лица багровая лепешка. Слепили из какой-то дряни, водрузили на постамент. Это было смешно, и Соня засмеялась.

Внутренний суфлер возмущенно квакнул, но его заглушил громкий голос откуда-то сверху. Соня не понимала ни слова. Голос говорил по шамбальски. Багровый вождь и Учитель, не меняя позы, принялся отвечать, тоже по шамбальски, и Соня заметила, что обращается он непосредственно к черепу.

«Ему кажется, будто череп вещает, — подумала Соня. — Кто-то залез наверх, спрятался и дурачит необозримого вождя. А он верит, верит. Голос как будто знакомый. Нет, не может быть! Господи, где я? Что происходит?»

Послышался глухой удар. Это Йоруба упал на пол, забился в судорогах. Вождь-учитель все еще стоял, простирал руку, но сюртук и брюки стремительно расползались на нем, из прорех лезло нечто красное, похожее на мясной фарш. Соне показалось, что каменная плита под ногами покосилась. Зал наполнился жутким воем.

Огромная бесформенная гадость медленно сползла с постамента и шлепнулась на пол. Соня едва не задохнулась от чудовищной вони. Багровое, рыхлое, влажное, смешанное с клочьями светлого выходного костюма, шевелилось и хлюпало на древних плитах. Языки свечей взметнулись вверх и погасли. Соня кинулась бежать, куда угодно, подальше от этого хлюпанья и вони.

— Соня!

Она не сразу поняла, кто ее зовет, потом увидела фонарный луч.

— Ты цела? Ничего не болит? — спросил Дима.

Сразу несколько лучей, топот, голоса.

— Ужас, какая вонь. Соня, как вы себя чувствуете? — это была Орлик.

— Фазиль пошел наверх, сейчас включит прожектор.

— Нужно спустить еще лестницы.

— Куда делся господин Хот? Объяснит мне кто-нибудь, что это за фокус?

Соня узнала голос Петра Борисовича. Наверху вспыхнул прожектор. В круге света лежала бесформенная масса, уже не такая огромная, она уменьшалась на глазах, темнела, но все еще воняла.

— Петр, ты спрашивал, где господин Хот? Вот он, полюбуйся.

Петр Борисович замер с открытым ртом, глядя на Федора Федоровича Агапкина в джинсах, куртке, разноцветной вязаной шапке. Рядом стоял еще один старик, совсем древний, в ушанке и ватнике.

— Что вы здесь топчетесь? Поднимайтесь наверх, вздуется пузырь, все рухнет, — произнес он, шамкая беззубым ртом, обошел черную массу, снял с колонны хрустальный череп и бережно завернул его в какую-то тряпицу.

— Соня, познакомься, — сказал Федор Федорович, — и ты, Петр, тоже познакомься. Перед вами господин Альфред Плут, автор картины «Мистериум тремендум», врач, творец алхимического золота и хрустального черепа, собственной персоной. Искал вечной молодости. Как видите, нашел. Уже четыреста лет обитает здесь, в степи, под именем Дассам. Соня, когда у твоего прапрадеда случился сердечный приступ, знаешь, что он сделал? Посадил его на белого коня, привязал и пустил галопом в степь. Это было в двадцать девятом году, пятое марта, как раз тут, у развалин.

— Зачем? — спросила Соня.

— Древний способ реанимации, — подал голос Дассам.

— Я отлучился из лагеря всего на несколько часов, — продолжал Федор Федорович, — когда вернулся, не нашел в юрте Михаила Владимировича, но заметил вдали всадника на белом коне.

— Он умирал, я пытался его спасти. Шамбалы так делают пять тысяч лет. Кони всегда возвращаются, с живыми всадниками или с мертвыми.

— Тот конь не вернулся, больше никто никогда не видел ни его, ни всадника.

— Шамбалы говорят, белый всадник ускакал в небо. Федя, ты знаешь, где он. А все ищешь, ищешь.

— Уже не ищу, Дассам. Скоро с ним увижусь. Соскучился. — Федор Федорович повернулся к Соне и спросил: — Зачем ты все время смотришь на черную гадость? Думаешь, если бы я не вмешался, у него могло получиться?

— Да.

— Нет, Сонечка. Ты засмеялась ему в лицо раньше, чем я вмешался. Ты справилась сама, без моей помощи.

Подошел Дима, взял Соню за плечи, развернул к себе, поцеловал, погладил по волосам.

— Плачешь? Перестань, нет никакого Хзэ, во всяком случае, здесь и сейчас его точно нет. Можно спокойно подниматься, мы спустили лестницы.

— Погодите, а что с Германом? Надо вызвать врача! — опомнился Петр Борисович.

— Вряд ли врач сумеет помочь. Пульс не прощупывается, зрачки на свет не реагируют.

Это произнес Зубов. Он сидел на корточках возле Йорубы.

— Может, на вертолете до больницы? Времени мало прошло, вдруг спасут? — сказала Орлик.

По нескольким лестницам стали вылезать наверх, оказалось, это совсем несложно. Вытащили Йорубу, погрузили в вертолет. Фазиль сел за штурвал, Рустам — с ним в кабину. Вертолет поднялся и полетел к городу, к лучшей больнице имени И.В. Сталина.

Глава тридцатая

Подмосковное имение Горки, январь 1924
— Все эти дни он чувствует себя чудесно. Вчера мы катались на санях. Знаете, можно отпраздновать маленький юбилей. Месяц без припадков, — возбужденно говорила Крупская, — идемте, я хочу, чтобы вы его посмотрели.

С тех пор как ЦК постановило «возложить на т. Сталина персональную ответственность за изоляцию Владимира Ильича как в отношении личных сношений с работниками, так и переписки», Михаил Владимирович и Федор приезжали в Горки редко, почти нелегально.

Ленина лечило сорок врачей. Немецким специалистам молодое советское государство платило гонорары по двадцать пять тысяч золотых червонцев каждому. Выплаты контролировал член Коллегии ОГПУ Глеб Иванович Бокий.

Врачи аккуратно фиксировали симптомы. Головные боли, онемение конечностей, судорожные припадки, паралич, потеря речи. Сначала официальным диагнозом объявили неврастению, связанную с переутомлением. Потом появилась формулировка «артериосклероз мозга». В общем, она была верна.

— Володя, смотри, кто пришел!

Ленин лежал в гостиной, за ширмой, на узкой койке у мертвого камина, над которым чернела крестообразная трещина лопнувшего зеркала.

— Вот, вот, наконец, батенька, где пропадали? — Ленин слабо сжал исхудавшими пальцами руку Михаила Владимировича.

Он мог говорить, двигаться.

— Сам встал сегодня, дошел до ванной комнаты, умылся, — похвасталась Крупская, — кофе выпил полчашки. А только что бульону, почти всю чашку.

— На санках вчера катались, морозище, ух! — гордо сообщал Ленин.

Речь восстановилась. Еще недавно он мог произносить лишь отдельные, бессвязные слова: «Вот вот», «съезд съезд», «Ллойд Джордж», «конференция» и неподвижно сидел в кресле. Надежда Константиновна учила его говорить, как младенца, часами вместе с ним повторяла слова, предложения, чтобы восстановить моторику пальцев, заставляла его плести корзины, сама плела и даже дарила кому-то.

Пока Михаил Владимирович осматривал вождя, Крупская стояла рядом, напряженно вглядываясь в лицо профессора. Она перестала доверять словам и пыталась читать по лицам.

— Пульс немного частит, — сказал Михаил Владимирович, — а в общем, все неплохо.

Вождь задремал. Крупская не отпустила профессора, повела к себе в комнату. Это была узкая келья, с походной койкой и письменным столом.

— Врачей, младшего персонала, охраны полон дом, — прошептала она и закрыла дверь, — он выкарабкается, я верю. Но всего этого ужаса могло не быть, если бы операцию делали вы. Он так просил вас, он предчувствовал. Именно после той операции, в апреле двадцать второго, ему стало хуже.

— Надежда Константиновна, я не берусь оперировать, когда точно знаю, что хирургическое вмешательство навредит, а не поможет.

— Вы не беретесь, а немец взялся! Вот результат. Оперировал Ленина некто профессор Борхард. Он провел в Москве меньше суток и бесследно исчез. Остался маленький шов на шее вождя, да справка, полученная Глебом Ивановичем из советского посольства в Германии, о том, что профессору Борхарду выплачен гонорар в размере двухсот двадцати тысяч немецких марок.

Операцию провели в Солдатенковской, ассистировал Тюльпанов. Извлечение пули явилось уважительной причиной, по которой Ленин не смог отправиться в Италию, в Рапалло, на переговоры с правительством Германии. Но главную роль, разумеется, играла сама пуля как вещественное доказательство на процессе против эсеров. Ее не забыли надрезать крестообразно, потому что идея с ядом кураре всем понравилась. Однако перепутали калибр, он не совпадал с калибром револьвера, который сначала потерялся, а потом был принесен на Лубянку бдительным рабочим Кузнецовым.

Процесс проходил открыто, широко освещался в прессе. По поводу кураре пригласили выступить эксперта. Профессор биологии Щербачев заявил, что яд кураре делается из чилибухи. Растет чилибуха только в Южной Америке, и яд умеют делать только местные туземцы. Свинцовую пулю пропитать ядом невозможно. Намазать тоже нельзя. Яд жидкий. Но если каким-то невероятным образом удалось бы поместить каплю кураре на поверхность или вовнутрь свинцовой пули, смерть от самого легкого ранения неизбежна. Кураре не разрушается под воздействием высоких температур.

Эксперта удалили из зала, но от идеи не отказались, очень уж красиво звучит: кураре!

Главных обвиняемых, Семенова и Пономареву, приговорили к смертной казни, но в связи с чистосердечным признанием в виде брошюры, опубликованной огромным тиражом на русском и немецком языках, помиловали и отправили отдыхать в Крым. Прочие обвиняемые были наказаны по всей строгости пролетарского правосудия.

В тот вечер, когда оперировали Ленина, Михаила Владимировича не было в больнице. Позже операционная сестра обмолвилась: «Владимир Ильич так мужественно перенес пункцию». «Все-таки делали пункцию?» — спросил профессор. Сестра побледнела и больше не сказала ни слова.

Тогда же, в апреле, Сталин занял пост генерального секретаря ЦК. В мае у Ленина случился удар. Паралич правой руки и ноги, временная потеря дара речи и способности писать.

Федор не стал ничего рассказывать Ленину. Вождь и так уж знал достаточно, чтобы предпринять решительные меры. Знал о сифилитической кампании. Знал о цианистом калии. Сталин действовал открыто, оставил документальное свидетельство в виде собственноручной записки в ЦК о том, что Ленин просит дать ему яду, с датой: 17 марта 1923 года. Что Ленин в это время лишился речи, было учтено. Сталин утверждал, будто просьбу вождя передала ему Крупская.

Она знала о записке, но молчала. Каталась по полу в истерике.

Впрочем, Ленин все-таки пытался кое что предпринять. 19 октября 1923 после долгого паралича и безмолвия он вдруг встал, заговорил, потребовал срочно ехать в Москву. С ним отправились Крупская, Мария Ильинична и Михаил Владимирович, который оказался в тот день в Горках. По дороге вождь повторял, что готовит бомбу, разгромит Сталина политически. Оказавшись в своей кремлевской квартире, бросился в кабинет, стал рыться в ящиках письменного стола, кричать, что его обокрали, пропала важная вещь.

— Владимир Ильич, почему вы оставили важную вещь тут? — спросил профессор.

— Вы разве не помните, в каком состоянии меня отсюда увезли в последний раз? В параличе, на носилках! Что я мог взять с собой?

Он искал, бранился, перерыл все. Вещь не нашел. Захрипел, забился в конвульсиях. В Горки его опять увезли в параличе, на носилках. Что именно он искал, так никто и не узнал. Крупская попросила профессора забыть эту историю.

Во время коротких ремиссий он диктовал секретарям гневные письма, требовал избавить его от нашествия врачей, особенно немецких, требовал снять Сталина с поста генерального секретаря. ЦК аккуратно рассматривало каждое послание, принимало решения, выносило постановления. Врачей оставить. Ответственность за соблюдение режима по прежнему возлагается на Сталина. «Совершенно очевидно, что предложение Ленина освободить Сталина от обязанностей генсека, высказанное в „Письме к съезду“, демонстрирует полную несостоятельность Ленина не только как государственного деятеля, но и как личности в целом…»

Крупская приоткрыла дверь, выглянула в коридор:

— Пойдемте чаю выпьем, кажется, их нет никого. Не могу их видеть, не могу. Следят и ему доносят.

Кому «ему», было ясно без комментариев. За чаем она вдруг спросила:

— Как ваши дети? Внук?

— Спасибо. Здоровы.

Вряд ли ей было известно, что его семья давно уж сбежала из России.

Федор регулярно получал информацию от Эрни. Михаил Владимирович знал, что Таня учится в Берлинском университете. Миша пошел в школу. Андрюша поступил в Венскую академию художеств.

Возвращаться в пустую квартиру было невыносимо. Няня умерла в мае двадцать второго. Он сутками дежурил, обезьянку Марго, когда его долго не было дома, брали к себе Федор, Валя Редькин или Слава Линицкий, кто мог. Это спасло ей жизнь, потому что в октябре двадцать третьего, как раз после поездки Ленина в Москву, в квартире Михаила Владимировича провели глобальный обыск. Он в это время находился в больнице. Перерыли все. Вычистили лабораторию. Остались только приборы, ни склянки, ни коробочки. Забрали всех животных, включая двух крыс и одну морскую свинку, которые удачно перенесли вливание препарата.

— Пожалуй, я поеду, — сказал Михаил Владимирович, — уже без двадцати шесть.

— Зайдите к нему. Он дремлет, но огорчится, если узнает, что вы уехали, не попрощавшись.

Вождь лежал на высоких подушках, его била дрожь. Глаза широко открыты. Прикоснувшись к нему, профессор почувствовал страшный жар, не меньше сорока.

Градусник показал сорок два и три.

— Он так чудесно себя чувствовал! — крикнула Крупская и закрыла лицо руками.

Прибежали врачи. Камфора, морфий, компрессы, все уж было бесполезно. Пульс подскочил до ста тридцати, дыхание по типу Чейна-Стокса, грозный и безнадежный признак.

Среди многих лиц мелькнул Бухарин, он в это время жил во флигеле, отдыхал после воспаления легких. Золотое дитя, растолкав врачей, рыдая, кинулось к ногам вождя.

Агония была невероятно мучительной, с конвульсиями, криками, хрипами, кровавой рвотой. Но длилась недолго. Без десяти семь голова откинулась назад, лицо побелело, руки упали. Крупская остановила все часы в доме на 18.50 и принялась завешивать зеркала.

Дом наполнялся людьми. Михаил Владимирович бродил среди них тенью. Пора было уезжать. В прихожей натолкнулся на Марию Ильиничну.

— Надя просит, чтобы вы побыли немного, сейчас эти приедут.

Зачем оставаться, что тут теперь делать, профессор не понимал, но пальто и шапку снял.

Балкон в гостиной был распахнут, трепетали от ледяного ветра цветастые морозовские занавески. Вождь лежал на столе у балкона, уже обмытый, в костюме. Прямо с заседания, на электросанях, явилось Политбюро в полном составе, кроме Троцкого. Впереди шел Сталин, за ним Каменев, Зиновьев и прочие. Молча сгрудились у стола. Было холодно, валил пар от многих дыханий. Все замерли, долго никто не решался что-либо сказать или сделать первым. Сталин решился. В тишине отчетливо прозвучали его слова:

— Да, да. Вот оно.

Он медленно обошел стол, встал удобно, приподнял голову вождя и запечатлел на мертвых губах крепкий, чудовищно долгий поцелуй.

Все зашевелились, принялись подходить по очереди. Михаил Владимирович выскользнул в прихожую, отыскал среди гор одежды свое пальто. Снег скрипел под ногами. Навстречу, по аллее, бежал Федя. Михаил Владимирович обнял его:

— Не ходи туда. Уже не за чем. Поедем отсюда скорее. Домой хочется.

Полина Дашкова Пакт

«После победы над Россией надо поручить управление страной Сталину, конечно, при германской гегемонии. Он лучше, чем кто-либо другой, способен справиться с русскими».

Адольф Гитлер (из застольных разговоров)

Глава первая

На Пресне прозвенел последний трамвай, потом где-то за оградой парка хриплый шальной тенор запел «Марусечку».

– Моя Марусечка, моя ты куколка, моя Марусечка, моя ты душенька, – пение прерывалось пьяным хохотом, визгом, затихало, звучало вновь.

– Моя Марусечка, а жить так хочется, я весь горю, тра-ля-ля, будь моей женой, – подхватил Крылов комическим басом.

Маша стянула зубами варежку, поправила выбившуюся из-под шапочки прядь, раскинула руки и, мягко оттолкнувшись, закрутилась на правой ноге, сначала медленно, потом быстрее. Лед приятно шуршал под коньком, мелькали фонари, деревья, рваное кружево веток. Крупные снежинки щекотно таяли на лице. Она впервые решилась крутить фуэте на коньках, и получалось неплохо, даже, пожалуй, хорошо, настолько хорошо, что она почти забыла о Крылове. Ей стало казаться, что она одна на пустом катке Краснопресненского парка под темным московским небом середины января 1937 года.

Крылов, продолжая петь, разогнался на своих новеньких норвежских гагах, описал круг, подлетел к Маше так резко, что едва не сшиб ее на лед, но удержал, обхватил руками, приподнял носом край шапочки над ухом и прошептал:

– Ну, Марусечка, ты будешь моей женой?

Она вздрогнула и подумала: «Только не ври себе, что не ждала и не хотела этого больше всего на свете».

– Двадцать восемь, – пробормотала она и слизнула с губ снежинки.

– Что?

В призрачном фонарном свете его узкие карие глаза казались совершенно черными, матовыми, без блеска.

– Двадцать восемь фуэте, – спокойно объяснила Маша. – Если бы не вы, получилось бы больше. Лепешинская крутит без остановки шестьдесят четыре.

– Стахановские рекорды в балете, – он усмехнулся.

«Пошутил, конечно, пошутил, – решила Маша, – всего лишь повторил слова глупой песенки».

– Я не шучу, – он стиснул ее, стал целовать мокрое от снега лицо, быстро, жадно, как голодная птица клюет зерно.

Голоса за оградой затихли. Между чернильными тучами мелькнул жемчужный лунный диск. Совсем близко проехал автомобиль, глухо зацокали копыта конной милиции.

– Ничего больше говорить не буду, ты сама чувствуешь, как я тебя… Нет, глупости, не нужно, слова только все портят.

Крылов был такой горячий, что Маше стало жарко. А потом опять зазнобило. С ним, правда, не требовалось никаких слов, он видел ее насквозь, читал ее мысли.

– Мне пора домой, – прошептала она. – У меня завтра в девять репетиция. Пустите.

– Поцелуемся на брудершафт, перейдем на «ты».

– Хорошо, я попробую. Ты… Нет, Илья Петрович, я пока не могу.

– Почему?

– Не знаю. Не могу, и все.

– А замуж за меня выйдешь?

Маша не успела ответить, он опять зажал ей рот долгим поцелуем.

– Грохнемся сейчас на лед, – пробормотала она, оторвавшись от его губ. – Вы так целуетесь, как будто…

– Что?

– Как будто специально учились.

– Учился, да, много тренировался, чтобы не оплошать, когда встречу тебя.

– Вы бабник?

– Еще какой! Разве не видно?

Она уже ни о чем не думала, не боялась упасть. В голове у нее упрямо звучали слова Карла Рихардовича: «Это неплохой вариант, Машенька, во всяком случае, надежный».

Карл Рихардович Штерн, сосед, старый мудрый доктор, отлично разбирался в людях, Крылова знал давно и еще месяц назад намекнул Маше, что таинственный Крылов положил на нее глаз.

Он приходил к Карлу Рихардовичу довольно часто, иногда они вместе отправлялись куда-то, иногда сидели долго в комнате старика. С Машей Крылов приветливо здоровался, встречаясь в коридоре. Однажды столкнулись рано утром на кухне. Крылов по-хозяйски заваривал чай и нарезал сыр у столика Карла Рихардовича.

– Маша, позавтракаете с нами? – спросил он и тут же поставил на поднос третий стакан в тяжелом подстаканнике.

Никого, кроме них троих, в квартире не было. Отец Маши уехал в очередную командировку в Сибирь, на строительство авиационного завода. Мама дежурила сутки в больнице. Младший брат Вася ушел в школу, не забыв слопать все, что оставалось в буфете.

– Спасибо, я обычно завтракаю в театре, – сказала Маша.

– Да, я знаю, вас там неплохо кормят, – кивнул Крылов. – Но сегодня можно сделать исключение.

Он почти не смотрел на нее, когда разговаривал, но тут вдруг взглянул прямо в глаза. Под его взглядом Маше почему-то захотелось плакать. Именно тогда, за чинным завтраком в комнате Карла Рихардовича, она поняла: таинственный Крылов испытывает к ней вполне нормальные мужские чувства. Это ошеломило и напугало ее.

Его военная выправка бросалась в глаза так же, как ее балетная осанка и походка. Но в форме она его никогда не видела. Пальто или плащ, пиджак, изредка джемпер. Никаких галифе, гимнастерок, сапог и портупей.

Однажды она решилась спросить Карла Рихардовича, где служит Крылов. Старик выразительно поднял глаза к потолку, потом отрицательно помотал головой и слегка улыбнулся.

Не сказав ни слова, доктор Штерн умудрился кое-что объяснить: таинственный Крылов занимает высокую, сверхсекретную должность, но не в органах. Нет, не в органах.

Она облегченно вздохнула. Если бы он там служил, она ни за что не пошла бы с ним ночью на каток.

– Видишь ли, у меня очень мало свободного времени, его практически совсем нет. Играть в так называемые брачные игры мне некогда, к тому же я не лось и не павлин. Единственная возможность познакомиться со мной поближе – выйти замуж за меня.

Они подъехали к скамейке у ограды, Маша села, вытянула ноги, смотрела на Крылова снизу вверх и думала: «В сущности, совершенно чужой человек, но меня к нему тянет очень сильно. Никогда ни к кому так не тянуло. От двадцати восьми фуэте голова не закружилась, а теперь все плывет. Вдруг у него это минутный порыв, утром одумается, захочет взять свои слова обратно?»

Крылов опустился на корточки, заглянул под скамейку и тихо присвистнул:

– Вот здорово! Сперли!

– Что?

– Обувку нашу сперли.

– Ой, мамочки, новые ботинки, теплые, удобные, а других-то нет, – всполошилась Маша. – Как же теперь быть? Ночь, трамваи уже не ходят.

– Придется ковылять на коньках.

– До Мещанской далеко ужасно, я могу упасть, ногу подвернуть.

– Буду держать тебя крепко, со мной не упадешь, не бойся. Доберемся.

Его бодрый голос и улыбка сразу успокоили Машу. «Что я хнычу? Конечно, доберемся!»

Она загадала: если в ближайшие полчаса еще раз поцелует, значит, все серьезно и это еесудьба.

Ворота парка были заперты. Коньки пришлось снять, кинуть наружу через прутья ограды. Крылов перелез первым, стоя на снегу в носках, поймал Машу на руки, прежде чем опустить на землю, поцеловал в губы таким долгим, замысловатым поцелуем, что Маша почти лишилась сознания, провалилась на несколько мгновений в жаркий пульсирующий мрак, а когда открыла глаза, мир вокруг стал другим, совершенно незнакомым.

По тротуару, покрытому коркой льда, передвигаться на коньках было вовсе не сложно. Маша казалась себе удивительно легкой, невесомой, почти прозрачной. Хотелось сохранить, не растерять это новое ощущение, принести завтра в репетиционный зал и танцевать так, как никогда еще не танцевала.

Улицы были пустынны, спокойны. Маша с веселым удивлением заметила, что почти забыла о новых ботинках, а ведь раньше из-за такой ерунды могла бы рыдать сутки. Папе удалось достать через распределитель отличные импортные ботиночки, мягкие, на каучуковой танкетке, на цигейковой подкладке. Теперь вот нет ботиночек, и в чем ходить остаток зимы, неизвестно.

На площади у витрины большого универмага стояла молчаливая толпа, клубился пар, люди были в тулупах, в валенках, некоторые в ватных одеялах. Они приезжали из провинции, занимали очереди с вечера, писали чернильным карандашом номера на ладонях.

Маше стало жаль их. Что у них в головах? Отрезы ситца, пальтовый драп, будильники, галоши, кальсоны, фуфайки. Не понимают, как прекрасна и загадочна жизнь, тонут в своих обыденных серых заботах. Бедные, неуклюжие, некрасивые люди. И тут же мелькнула злая мыслишка: «Может, именно эти, из очереди, и сперли нашу обувку?»

У магазина обычно дежурила малая часть. Остальные прятались по дворам, грелись в подъездах. Как только открывался магазин, толпа валила, лезла по головам. Люди дрались, давили друг друга, калечили, иногда затаптывали насмерть. Маша знала, в этих очередях томятся не только честные труженики. Барыг и жуликов полно. Папа говорил, что у человека, который честно работает, нет ни сил, ни времени стоять в очередях ночами. Правда, ведь невозможно представить в такой очереди папу, маму, Карла Рихардовича или вот Крылова.

Маша взглянула на него, почувствовала сквозь варежку тепло и надежность его руки. Ей стало стыдно. О чем она думает? Какие-то совсем ничтожные, бабьи мыслишки лезут в голову, портят эту сказочную ночь, может, самую счастливую в ее жизни.

Очередь вдруг заволновалась, рассыпалась, люди побежали. Совсем близко послышался цокот копыт. Через минуту у витрины не осталось ни души. По площади медленно прогарцевали три конных милиционера.

«Ага, значит, опять вышел указ бороться с очередями, – догадалась Маша. – Ну и правильно. Они все сметают в московских магазинах, потом спекулируют, жулье несчастное. Вот из-за таких бездельников и получается дефицит».

И снова зашуршали мыслишки о ботинках, следом, как тараканы, полезли другие, совсем уж мерзкие: о комсомольском собрании в театре, на котором… Нет, вот об этом вовсе не стоило думать.

У Маши имелось старое проверенное лекарство от гадких мыслей и дурных снов. Короткие стихи, три-четыре строчки. Она никогда их не записывала, никому не читала. Собственно, стихами это назвать нельзя было, она их даже не сочиняла, они сами выпрыгивали непонятно откуда.

Ах, как хочется жить понарошку,
чтоб тебя, беззащитную крошку,
кто-то за руку вел в темноте.
Маше захотелось повторить это вслух, но к «темноте» не нашлось рифмы и стишок получился совсем хилый, как неоперившийся птенец.

Крылов окликнул милиционеров, они остановились, нехотя развернули лошадей. Маша осталась стоять, Крылов приблизился к первому всаднику, о чем-то поговорил с ним. Милиционер почтительно козырнул.

Маша с детства мечтала проехать верхом по ночной Москве и не поверила такому счастью. Крылов подсадил ее. Она, стараясь не поранить бока лошади коньками, обхватила широкую, в овчинном тулупе, милицейскую спину. Крылов взобрался на другую лошадь. Маша поглядывала на него, впервые про себя вдруг назвала его по имени: Илья, Илюша – и тут же решила, что теперь сумеет перейти с ним на «ты».

Пахло снегом, овчиной, лошадью, мимо плыли, покачивались в ритме легкой рысцы знакомые улицы, дома с темными окнами. Люди спали и представить не могли, как прекрасна эта ночь. «Вот теперь я точно знаю, что он любит меня, потому что я его люблю, – думала Маша. – И как это раньше я жила без него? Конечно, мы поженимся, иначе я просто умру».

До Мещанской доехали быстро, слишком быстро. Милиционеры козырнули на прощание.

Возле подъезда стоял небольшой крытый грузовик. Маша застыла, рубашка под свитером мгновенно стала мокрой, и все внутри задрожало. Во двор выходили два окна их комнаты на четвертом этаже. Она зажмурилась, прежде чем открыть глаза, досчитала до десяти.

– Нет, не к вам, не бойся, – прошептал Крылов.

Светились два окна на пятом.

– Не к нам, – эхом отозвалась Маша, – к Ведерниковым.

Илья мягко потянул ее в сторону, к заснеженным кустам у забора. Там было совсем темно. Маша без слов поняла: лучше пока не входить в подъезд, переждать, когда выведут и увезут.

– Ты их знаешь? – спросил Илья.

– Конечно. Петр Яковлевич, инженер-транспортник, Наталья Игоревна, в издательстве «Детгиз» редактор, Соня на втором курсе в Политехническом. Там еще бабушка Лидия Тихоновна, больная, парализованная, – быстро, на одном дыхании, прошептала Маша. – И добавила чуть слышно: – За что?

– Никогда не задавай этого вопроса, – Илья обнял ее, сжал так сильно, что Маша чуть не задохнулась. – Никому, даже самой себе, не задавай этого вопроса.

– Почему?

– Потому! Все, молчи.

Заурчал мотор «воронка», мужской голос вполне мирно, сонно произнес:

– Давай, давай, не задерживайся.

В тусклом свете фонаря над подъездом Маша разглядела несколько силуэтов, узнала сутулую грузную фигуру верхнего соседа Петра Яковлевича. Он остановился, повернулся. Лицо казалось размытым белым пятном, очки блеснули, рот открылся. Его подтолкнули к машине. Он неловко взобрался в кузов. И тут двор пронзил жуткий крик:

– Папа! – Из подъезда выскочила Соня, растрепанная, в халате поверх ночной рубашки, в тапках, бросилась по снегу к кузову.

– Не дергайся! – прошептал Маше на ухо Крылов.

– Отпустите папу, пожалуйста! Он ответственный работник, коммунист! За что? Отпустите! Папочка!

Никто не обратил на Соню внимания, словно она была бесплотной тенью. Два темных силуэта запрыгнули в грузовик вслед за Петром Яковлевичем, один забрался в кабину, хлопнул дверцей. Свет фар осветил сугробы, деревянную горку в глубине двора, мертвые черные окна соседних домов. Мотор взревел, «ворон» выехал на Мещанскую.

Соня Ведерникова стояла у подъезда, не шевелилась. Ветер трепал полы байкового халата. Маша попыталась высвободиться из рук Крылова, но он не пустил.

– Надо проводить ее домой! – упрямо забормотала Маша. – Она замерзнет, простудится.

– Не подходи к ней.

Соня сгорбилась, стала такой же сутулой, как ее папа, медленно развернулась, открыла дверь, исчезла в подъезде.

– И не вздумай подниматься к ним, – шептал Маше на ухо Крылов.

– В прошлое воскресенье был день рождения бабушки, Лидии Тихоновны, я заходила поздравить, мы вместе пили чай, они хорошие, честные люди. Петр Яковлевич воевал в гражданскую, Лидия Тихоновна большевичка с дореволюционным стажем, Ленина знала еще в эмиграции, Наталья Игоревна секретарь парткома, Соня общественница, активная комсомолка…

Крылов прервал Машино бормотание очередным поцелуем, потом взял ее под локоть, они на своих коньках заковыляли к подъезду.

Маша отчетливо вспомнила воскресное чаепитие у Ведерниковых. Бабушку усадили в кресло, как раз под портретом Сталина. На столе сушки, конфеты «Герои полюса», жидкий чай в стаканах. Маша принесла подарок старухе, патефонную пластинку с «Лунной сонатой», но все не могла вручить. Семья молча застыла за столом. По радио передавали доклад товарища Кагановича. Только когда доклад кончился и заиграла музыка, стали пить чай, грызть сушки. Маша поздравила старуху, чмокнула в сморщенную мягкую щеку, и в голове вдруг запрыгал нежданный, незваный стишок:

Вот они едят и пьют,
а потом их всех убьют.
Он выскочил как черт из табакерки, и Маша тогда ужасно разозлилась на себя. Теперь стало совсем страшно, получалось, она своим дурацким стишком как будто накликала беду.

– Ты поняла меня? – спросил Илья, когда поднялись наконец на четвертый этаж. – Ты не знаешь и никогда не знала этих Ведерниковых.

Голос Крылова показался чужим, наждачно жестким. Маша звякнула ключами, нарочно громко, чтобы не слышать его слов, но, конечно, услышала и подумала: «Ужасные слова, жестокие, несправедливые. Как он может?»

Стоило открыть дверь квартиры, сразу стало легко, спокойно. Уютная сонная тишина, родные запахи. От маминого пальто пахло «Красной Москвой», из кладовки тянуло нафталином, из кухни эвкалиптом и чабрецом. Карл Рихардович каждый вечер заваривал травяные чаи. Из ванной комнаты доносился чудесный аромат туалетного мыла «Мимоза». Папа получил в распределителе три куска. Этот новый качественный сорт мыла оценивали члены Политбюро в полном составе, нюхали, обсуждали ингредиенты. На съезде стахановцев товарищ Микоян говорил в своем выступлении, что для товарища Сталина нет мелочей. Товарищ Сталин должен знать, что едят, во что одеваются, чем мылятся трудящиеся массы. Папа был делегатом и вот удостоился, получил, кроме продуктов, ботинок, шерстяного отреза, еще и мыло, понюханное товарищем Сталиным лично. Вряд ли стали бы папу так щедро одаривать, если бы в чем-то подозревали и собирались арестовать.

«Почему мне это сразу в голову не пришло?» – сонно подумала Маша.

Илья остался ночевать у Карла Рихардовича. Они с Машей поцеловались в коридоре, пожелали друг другу спокойной ночи. Маша быстро умылась, почистила зубы, прошмыгнула к себе.

Семья занимала одну большую комнату, разделенную на две фанерной перегородкой. Маша поцеловала спящих родителей. Папа похрапывал, не проснулся. Мама, не открывая глаз, пробормотала:

– Так поздно… Мы волновались.

Мгновенно возник в голове очередной стишок:

Проезжай своей дорогой,
«ворон», лютая беда,
маму с папой ты не трогай,
черный «ворон», никогда.
Брат в темноте сел на кровати, громко произнес:

– Машка!

– Тихо, тихо, спи.

– Сплю! – Вася улегся, завертелся, заскрипел пружинами.

В окно смотрела ослепительная ледяная луна. Маша залезла под одеяло, подумала, что Петра Яковлевича обязательно отпустят, разберутся и отпустят, он вернется домой, и опять семейство Ведерниковых будет пить чай с карамелью под портретом Сталина. Она перевернулась на другой бок и стала думать об Илье, вспоминать каждое его слово, дыхание, шепот, поцелуи, иней на ветках, шорох коньков, свои двадцать восемь фуэте на льду.

– Спокойной ночи, – пробормотала она сквозь долгий зевок, обращаясь к луне. – Он очень сильно меня любит, потому что я его люблю, как никто никого никогда на свете.

* * *
Карл Рихардович ничуть не удивился, обнаружив утром за ширмой на диване спящего Илью. Диван был короток, Илья спал, неудобно поджав ноги, одетый, в брюках и в джемпере. Под головой сплющенная, как блин, подушка-думка. Доктор тронул его плечо:

– Илья, десятый час, вставай.

Крылов мгновенно открыл глаза, сел.

– А? Доброе утро. Удивительно сладко тут у вас спится, доктор, – он пружинисто спрыгнул на пол, стянул через голову джемпер вместе с рубашкой, остался в голубой майке.

Невысокий, крепкий, широкоплечий, он излучал живое здоровое тепло, спокойную уверенность. Лицо с правильными чертами, большим лбом, твердой линией рта имело удивительную особенность. Его можно было видеть каждый день и не узнать, случайно встретив в толпе. Лицо Крылова мгновенно ускользало из памяти, смывалось бесследно, как рисунок на песке. Небольшие карие глаза под темными широкими бровями смотрели открыто, доброжелательно, глядя в них, невозможно было заподозрить какую-то заднюю мысль, подвох, ложь.

Доктор давно догадался, в чем секрет. В психологии есть такое понятие – эмпатия. На бытовом уровне – это способность к сопереживанию. Обычный человек сочувствует другому, если тому плохо, больно. Но настоящая эмпатия предполагает вовсе не сочувствие, а глубокое, бесстрастное проникновение в чужую душу. Илья был гением эмпатии, он мог полностью переключаться на собеседника, растворяться в нем, думать, как он, дышать в унисон, мягко, незаметно повторять характерные жесты, мимику, обороты речи.

«Зеркалить» собеседника – древний психологический трюк, известный гадалкам и шпионам. Для этого достаточно обладать наблюдательностью и средними актерскими способностями. Илья никогда не «зеркалил» нарочно. Он проникал в чужую душу и считывал чужое «я», не только реальное, но и иллюзорное, без грехов, ошибок, недостатков. Попадая в поле эмпатии, собеседник Ильи видел себя-мечту, это ослепляло, притупляло бдительность, действовало почти наркотически.

Загадочный механизм эмпатии включался, лишь когда Илья имел дело с опасными, неприятными ему людьми. Защитная реакция, особая форма мимикрии. Если бы Илья не умел так виртуозно мимикрировать, его бы давно уничтожили. Но если бы механизм работал постоянно, Илья умер бы от отравления чужими, чуждыми чувствами и мыслями. Чтобы выжить, сохранить собственную личность, нужно иногда расслабляться.

Илья мог расслабиться и стать собой только с теми, кому доверял, а таких людей было крайне мало. Мать, Настасья Федоровна, простая полуграмотная женщина. Доктор Штерн. Теперь, наверное, Маша, и все.

– Позавтракать успеешь? Или сразу бегом на службу? – спросил Карл Рихардович.

Илья сделал несколько наклонов вперед, назад.

– Гимнастика, душ, завтрак – все успею. Я, видите ли, неделю ночами не спал, работал, честно заслужил право поспать утром подольше. Сегодня мне дозволено явиться к половине двенадцатого. Времени полно, только вам придется одолжить мне какую-нибудь обувку, нашу сперли, пока мы катались, – он открыл пошире форточку, крякнул, упал животом на коврик, принялся отжиматься.

Карл Рихардович отправился в ванную. В квартире было тихо. Соседи давно ушли. Взрослые на работу, Вася в школу, Маша в театр. Ему стало жаль, что он не увидел девочку с утра. Хотелось бы угадать по ее лицу, до чего они там, на катке, договорились ночью с Ильей. Доктор не сомневался, что поступил правильно, когда… как бы это помягче выразиться? Немного поспособствовал тому, чтобы их отношения развивались стремительнее.

Илья в свои тридцать лет перебивался случайными барышнями. Такие приключения, конечно, разогревали молодое мужское тело, но душу морозили. Илье не везло. Барышни, с которыми его сталкивала судьба, были вырезаны по единому трафарету. Комсомолки с повадками советских киногероинь, звонкоголосые жеманные куклы, вдохновенные стукачки. Гремучая смесь советской идеологии с бабьей глупостью.

Маша – совсем другое дело. Доктор был убежден: Илье нужна настоящая, живая любовь, иначе заледенеет, погибнет. А Маше нужна защита, иначе сожрут ее, такую красивую, чистую девочку. Девятнадцать лет, кордебалет Большого театра. Сколько клубится возле юных балеринок похотливой мрази – чекистской, цекистской, наркомовской – представить жутко. Вряд ли посмеют приблизиться к жене товарища Крылова.

«Эй, ты, старый сводник, не рано ли поженил их?» – спросил себя доктор и тут же самому себе ответил: «Ничего не рано, куда они друг от друга денутся?»

Закрыв дверь на крючок, Карл Рихардович подкрутил огонек газовой горелки, приблизил лицо к зеркалу над раковиной. Губы еще улыбались, глаза щурились, но улыбка все больше походила на мучительную гримасу. Из зеркала смотрел на доктора чужой жалкий старикашка. Щеки за ночь заросли седой щетиной, веки покраснели, припухли. Кустистые пегие брови встали дыбом. Лысый череп глянцево поблескивал. Глаза, колючие, злые, отвратительного зеленоватого оттенка, излучали внимательную ненависть.

– Сегодня четверг, лабораторный день, – ехидно напомнил уродец в зеркале.

Карл Рихардович не счел нужным отвечать. Отвернуться от зеркала не хватало сил, шея как будто окоченела, и стало холодно в натопленной ванной комнате, в теплой байковой пижаме.

– Мерзнешь? Правильно. Ты труп, тебя нет, – сказал уродец. – Твое сердце давно разорвалось, сосуды полопались от ужаса.

– Врешь, я жив! – тихо огрызнулся доктор.

Уродец в зеркале отрицательно помотал головой. Доктор Штерн мог поклясться, что сам он при этом оставался неподвижным, как деревяшка, мышцы шеи по-прежнему не слушались.

– Невозможно жить после того, что ты натворил, – медленно прошипел уродец.

– Что я натворил? Что? Я врач, я выполнял свой долг, я не мог предвидеть…

– Ты обязан был предвидеть! Ты плохой врач, тобой двигал не долг, а снобизм. Лень, самонадеянность и снобизм.

– Прекрати! Прошло почти двадцать лет!

– Вот именно, почти двадцать лет, и все это время ты упорно продолжал считать себя врачом. Какой же ты врач, если не способен поставить самый простой и очевидный диагноз, констатировать собственную смерть? – уродец тихо, радостно захихикал.

– А, вот тут ты и попался! – Карл Рихардович ткнул пальцем в зеркало. – Если я мертв, я никак не сумею констатировать собственную смерть. Мертвые не знают, что мертвы. Смерть существует только для живых.

В зеркале отразилась рука с вытянутым указательным пальцем. Уродец дернул головой, стряхивая отражение, и рука доктора безвольно упала. Отражение заговорило чужим голосом, солидным баритоном, с легкой одышкой. Оно явно пародировало кого-то, но доктор не мог понять, кого именно.

– Ваше упорство в этом вопросе, дорогой коллега, полностью опровергает вашу собственную теорию, что большинство соматических заболеваний возникают от подавляемого чувства вины, от подсознательного стремления к самонаказанию и саморазрушению, – отражение оскалилось, между крупными желтыми зубами показался острый кончик языка. – Вы мертвец, доктор Штерн, согласно вашей же теории, вы бездыханный труп.

– Но я жив, – устало возразил доктор.

– Мертвые не знают, что мертвы, – повторило отражение, на этот раз пародируя доктора, и продолжило уже своим собственным скрипучим фальцетом: – Не смеши меня. Живой человек не способен заниматься тем, чем занимаешься ты в спецлаборатории при двенадцатом отделе. Ты давно уже переселился в преисподнюю, но не хочешь признавать этого.

Старикашка в зеркале едва заметно шевелил сухими синеватыми губами, говорил по-немецки, повторял одно и то же.

Всякий раз, глядя в зеркало, Карл Рихардович старался не вступать в диалог. Когда это началось, он пробовал убедить себя, что гнусная рожа всего лишь отражение. Но оно двигалось как нечто отдельное, и, значит, следовало признать его галлюцинацией. В конце концов многие психиатры страдают психическими отклонениями, особенно к старости.

В его комнате не было зеркал. Если где-нибудь – в гардеробе, вестибюле, фойе театра – висели зеркала, он отворачивался, быстро проходил мимо. Парикмахерскую не посещал, сам скоблил щеки безопасной бритвой, а волос на голове давно уж не осталось. Таким образом удалось сократить жизненное пространство злобного уродца до небольшого овального зеркала над раковиной в ванной комнате. Карл Рихардович надеялся, что старикашка когда-нибудь оставит его в покое.

– Эльза и дети так верили тебе, а ты обманул и погубил их, – уродец перешел к своей излюбленной теме.

Каждый раз после этой фразы гнусная рожа исчезала, пустое зеркало голубело, наполнялось мягким светом июньского солнца. В голубом светящемся овале возникал самолет, он набирал высоту, уменьшался, пропадал из виду. Некоторое время овал оставался пустым, затем следовал взрыв жуткой сердечной боли, после чего в зеркале опять возникал старикашка.

Сердечная боль была такой мощной, что Карл Рихардович надеялся в одно прекрасное утро тихо скончаться от инфаркта.

– Я не переселился в преисподнюю, я просто там работаю. У меня нет выбора, но есть возможность хоть немного облегчить человеческие страдания. В некоторых случаях мне это удается.

Доктору казалось, что он рассуждает вполне здраво и убедительно. Уродец глумливо посмеивался:

– Облегчить страдания? Да ты просто ангел милосердный!

– Заткнись! – крикнул доктор шепотом, по-русски.

Он оторвал наконец глаза от зеркала. Его колотила дрожь, он снял пижаму, осторожно, стараясь не поскользнуться, перелез через борт ванной, включил воду. Под горячим душем стало легче. Диалог продолжался, уже беззвучно.

– Да, я почти мертвец, и жить мне, в общем, незачем. Но решать это не мне. Господь давно освободил бы меня от старого ненужного тела, если бы не оставалось у меня шанса что-то изменить, исправить, как говорят индусы, развязать узлы. Сколько раз я мог умереть? Давай посчитаем, – доктор бросил намыленную мочалку и принялся загибать пальцы. – Вот, пять раз, – он разжал кулак и потряс перед собственным лицом растопыренной пятерней. – Не многовато ли для скромного психиатра?

– Ты уцелел потому, что мертвого убить невозможно.

– Ладно, допустим, ты прав. Что дальше?

– Ничего.

Диалог на этом закончился. Ванную комнату заволокло паром. Доктору стало казаться, что он попал в плотные облака над Альпами. У него закружилась голова, подкосились ноги. Опираясь на борт ванной, он опустился на твердое эмалированное дно, обхватил колени, сидел под горячим душем и бормотал: «Эльза, Макс, Отто… Отто, Макс, Эльза…»

Он повторял имена жены и сыновей до тех пор, пока не успокоился и не почувствовал их живое присутствие. Иногда после приступа тоски и сердечной боли ему удавалось воссоздать в памяти какую-нибудь яркую картинку из прошлого.

На этот раз он вспомнил, как они с Эльзой вернулись из оперы, зашли на цыпочках в детскую. Старший, Отто, спокойно спал, а кровать Макса оказалось пуста. Они разбудили горничную, бегали, кричали, хотели звонить в полицию. Но тут Макс с обиженным ревом вылез из платяного шкафа. Он прятался там от плохого сна. Ему приснилось, что он летит на маленьком «юнкерсе», вокруг пушистые облака, сначала очень красиво, но вдруг самолетик ломается и падает.

Какой это был год? В восемнадцатом доктор Штерн вернулся с войны и женился на Эльзе. В девятнадцатом родился Отто, в двадцать четвертом Макс. Значит, история со шкафом случилась в двадцать девятом. Максу исполнилось пять. Одним из подарков на день рождения был игрушечный «юнкерс». Макс не расставался с ним ни на минуту, жужжал и рычал, изображая звук мотора. Когда игрушка сломалась, было настоящее горе. Купили новый самолетик, но Макс все не мог успокоиться. Ему постоянно снилось, будто он падает в сломанном «юнкерсе» с огромной высоты. Он бережно хранил обломки игрушки, много раз пытался собрать, склеить, но не получалось.

«Макс, Отто, Эльза», – повторил доктор, и губы его растянулись в спокойной, почти счастливой улыбке. Зеркало не могло ее изуродовать, оно покрылось испариной.

Карл Рихардович вернулся в комнату, вручил Илье чистое полотенце и отправился на кухню готовить завтрак.

* * *
Илья заехал к себе на Грановского, переоделся, сварил крепкий кофе. Оставалось еще двадцать минут, он отправился с чашкой в кабинет, приоткрыл окно, выкурил папиросу.

За прошедшую неделю он почти не появлялся дома, заезжал поспать часа три-четыре и возвращался на службу. Он трудился не поднимая головы. Теперь работа была выполнена. Ночь на катке с Машей стала чем-то вроде премии, которую он решил вручить себе. Он не ожидал, что сделает Маше предложение, как-то само вырвалось. А все же, если так приспичило жениться, было бы разумнее остановить свой выбор на какой-нибудь комсомольской кукле. Ее не жалко, к ней не привяжешься, не захочешь, чтобы она родила тебе ребенка. Жена и дети – заложники, имея семью, ты становишься слабеньким, уязвимым. Но жить с куклой, которая в любой момент может настучать, – совсем тошно. Значит, надо оставаться в одиночестве.

«Нет, один я больше не могу, – думал Илья. – Обязательно должен быть кто-то рядом, кто-то свой, чужих и так полно, и самое скверное, что я слишком ясно вижу их внутренние миры. Я как будто перевоплощаюсь в них, в чужих. Доктор называет это даром эмпатии. Для чего мне такой дар? Доктор говорит: чтобы выжить среди кукол. А зачем выживать среди кукол?.. Маша, Машенька, чудесная девочка, я, конечно, люблю ее. Почему „конечно“? Просто люблю, и все. Почему я даже мысленно не решаюсь произнести это слово? Потому что страшно заглянуть в себя, там внутри огромная зияющая рана, яма, свалка чужих вонючих химер, мстительных замыслов, страхов, пошлости и мерзости. Любить кого-то здесь и сейчас – полнейшее безумие».

В кабинете между двумя окнами висела небольшая акварель под стеклом в простой деревянной раме. Поясной портрет темноволосой девушки в сером шелковом платье, перетянутом по талии широким бархатным кушаком. Большие голубые глаза печально и ласково наблюдали за передвижениями Ильи по комнате. Приходящая домработница Степа однажды заметила: «Прямо как живая эта барышня у вас, в душу глядит своими глазищами». Скоро внимательная Степа непременно скажет: «А супруга-то ваша на барышню эту похожа, одно лицо, будто с нее рисовали».

Ничего, кроме портрета, на стенах квартиры не висело. Квартира была казенная, безликая, но вполне удобная, главное, отдельная. Из двух больших комнат одна служила кабинетом и спальней, вторая гостиной. Там у окна в большом глиняном горшке росло живое лимонное деревце, сорт «мейер», маленький, холодостойкий. Деревце цвело и давало крошечные, с грецкий орех, плоды. Илья иногда дарил душистые лимончики стенографисткам и машинисткам.

Он отхлебнул кофе, уставился в глаза девушки на портрете.

Портрет был третьим окном, за ним открывалось его личное пространство, тайное убежище. Он мысленно дорисовывал то, что не запечатлел художник. Прозрачные завитки у висков, темную маленькую родинку на скуле. Особенно ясно он видел ее руки, каждую жилку на тонких кистях, сильные, гибкие пальцы пианистки с коротко остриженными ногтями. Иногда ему снился ее запах. Во сне он не мог надышаться и каждый раз повторялся один сюжет. Прорыв сквозь тяжелые слои воды, вверх, к воздуху, к свету, а потом опять погружение на темное, зловонное дно.

На обратной стороне акварели стояла дата: август 1914. Автор не счел нужным оставить подпись, он вовсе не претендовал на звание художника, он был военным врачом. Портрет жены, написанный теплым ранним вечером на даче в Комарово, оказался последним его рисунком. Вскоре он ушел на фронт и погиб. Жена пережила его на пять лет, умерла в девятнадцатом от тифа. Их сыну тогда было двенадцать. Звали его Илья. Он тоже болел тифом, но выжил. Сироту приютила кухарка Настасья Крылова, из Петрограда переехала с ним в Москву, устроилась работать в столовую при Наркомпросе, получила комнату в коммуналке на Пресне.

У Настасьи ни мужа, ни детей не было. Крупная, с грубым лицом, широкими мужскими плечами и пудовыми кулачищами, она материлась и пила водку, как мужик. Илью записала собственным своим сыном, строго-настрого запретила рассказывать в школе и дома, что он приемный. Илья не возражал. Настасья возражений не терпела, замахивалась своей ручищей, гудела басом: «Молчи, щенок, зашибу!» Ни разу не ударила, но грозила часто.

Назвать ее мамой он не мог, говорил «мамаша». Отцовский рисунок, портрет его настоящей матери, Илье удалось сохранить чудом, и только недавно он решился повесить его на стену. Изредка, когда бывало совсем тяжело, он позволял произнести про себя, даже не шевеля губами, тайное, незабываемое слово «мама».

Годам к пятнадцати Илья понял, насколько разумнее и выгоднее быть кухаркиным сыном, чем сыном царского офицера, пусть и врача, пусть и погибшего до революции. Настасья была права, когда говорила: «На хрена тебе, сынок, белогвардейское происхождение?»

Кухаркин сын Илья Крылов легко поступил в МГУ, на отделение внешних сношений факультета общественных наук, выучил немецкий, французский, английский, потом его приняли в Институт красной профессуры, оттуда он попал на работу в Институт марксизма-ленинизма. Карьера выстраивалась блестящая. Вот уже четвертый год Илья Петрович Крылов служил в Особом секторе ЦК, то есть в личном секретариате Сталина. Должность его называлась скромно и загадочно: спецреферент. Непосредственным его начальником был товарищ Поскребышев.

Основным занятием Ильи являлся анализ информации, касающейся нацистской Германии и ее отношений с другими европейскими странами. Донесения и сводки, поступающие по линии НКВД и ГРУ, зарубежная пресса, отчеты о переговорах, доклады послов и атташе, перехваченная дипломатическая переписка – все ложилось к нему на стол, иногда до того, как попадало к Сталину, иногда после, с пометками и указаниями Сталина.

В штате Особого сектора ЦК таких спецреферентов было всего двенадцать. Каждый занимался своей сферой: промышленность, сельское хозяйство, финансы, советский аппарат, партийный аппарат, письма трудящихся. К ним стекалась информация из наркоматов, они готовили сводки, отчеты, сопроводительные записки, доклады, подбирали материалы для заседаний Политбюро, для выступлений товарища Сталина на пленумах и съездах. Двенадцать спецреферентов, в отличие от просто референтов и технических секретарей, почти не общались друг с другом, никогда не дежурили в приемной, не делали записей в журналах посещений. Каждый имел собственный кабинет. Мало кто знал их в лицо. Они вели замкнутую, тихую жизнь канцелярских крыс и строго придерживались закона «Трех „У“»: Угадать, Угодить, Уцелеть.

К февралю 1934-го, когда Илья попал в Особый сектор, там остались лишь те, кто в совершенстве овладел искусством канатоходца, балансируя на тончайшей черте меж двух реальностей – настоящей и сталинской. Для этого нужно было ясно видеть обе, понимать разницу, чувствовать, где кончается одна и начинается другая, и стараться удержать равновесие на границе между ними.

За всю историю существования сектора в настоящую реальность решились уйти двое. Первый, Борис Божанов, личный сталинский секретарь, сбежал в 1929-м за границу и вроде бы уцелел.

Второй, Сергей Телинский, спецреферент по сельскому хозяйству, умер от острой сердечной недостаточности в 1932-м. Илья не застал ни того ни другого. О Божанове почти ничего не знал, о Телинском кое-что слышал. Телинскому было двадцать девять лет. Он боготворил товарища Сталина, считал, что враги скрывают от него правду, и пытался через свои сводки раскрыть глаза товарищу Сталину, показать реальную картину чудовищного голода, разразившегося в результате коллективизации.

Фатальной ошибкой Телинского стало вовсе не количество ужасов, перечисляемых в сводках. Товарищ Сталин отлично знал, что миллионы крестьян пухнут от голода, едят трупы. Ошибка заключалась в личном ужасе. Сергей позволил себе испугаться и пожалеть умирающих крестьянских детей. Между строками сводок засквозили собственные человеческие эмоции Телинского. Хозяин это унюхал мгновенно, он обладал особенным, звериным нюхом на душевные переживания, из коих самым омерзительным и опасным считал жалость.

Действительно ли молодое здоровое сердце разорвалось от жалости к крестьянским детям, или причиной смерти явились бутерброды и чай, принесенные ему ночью из буфета, никто никогда не узнает. Тело кремировали на следующий день. Своеобразным памятником жалостливому спецреференту Телинскому стал закон от 7 августа 1932-го, придуманный самим Хозяином и названный в народе «законом о пяти колосках». По этому закону колхозное имущество, включая каждый неубранный колосок в поле, приравнивалось к государственному, хищение каралось минимум десятью годами, а чаще смертной казнью.

Работа в Особом секторе могла стать трамплином для еще более успешной карьеры в том случае, если работник готов был нырнуть в сталинскую реальность и остаться там навсегда. Это означало абсолютное растворение в мутной бездонной субстанции, именуемой Сталин.

Определить ее химический состав вряд ли возможно. Существовало множество словесных формул: Великий Вождь советского народа, Великий стратег революции, Величайший Гений всех времен и народов, Отец, Друг, Учитель, Хозяин, Инстанция, но все они только добавляли туману.

Растворившись в Сталине, человек переставал существовать как самостоятельная отдельная личность. Закон «Трех „У“» отпадал сам собой. Растворившийся угадывал и угождал без всяких усилий, это для него было естественно, как обмен веществ, а уцелеть он не мог, поскольку растворялся без остатка. Он искренне верил, что рябой низколобый сын горийского сапожника, семинарист-недоучка Иосиф Джугашвили на самом деле Великий Сталин, родившийся не 6 декабря 1878-го, а 21 декабря 1879-го, Хозяин, Вождь, Отец. Без товарища Сталина, как без солнца, воды и воздуха, жизнь на земле невозможна.

В близком окружении Инстанции таких, полностью растворенных, было немного. Молотов, Каганович, Ворошилов. Из Особого сектора в сталинскую реальность прыгнули двое: Георгий Маленков и Николай Ежов. Все прочие балансировали, угадывали, угождали, пытались уцелеть, каждый в меру своих способностей.

О том, что Хозяин в 1922-м изменил дату собственного рождения, Илья узнал случайно, от товарища Товстухи, который и порекомендовал молодого сотрудника Института марксизма-ленинизма Хозяину в качестве спецреферента.

Иван Павлович Товстуха был отцом-основателем «сталинского кабинета», личным секретарем Хозяина. Секретным отделом (так раньше именовался Особый сектор) он заведовал с 1930-го по 1931-й, потом работал в Институте марксизма-ленинизма и скончался от туберкулеза в 1935-м в возрасте сорока шести лет.

Очень рано, еще в начале двадцатых, Товстуха разглядел сквозь наслоения идеологического тумана перевернутый сталинский мир и шагнул в него не раздумывая. Именно Товстуха готовил первые расстрельные списки, ведал тайной картотекой, содержащей компромат на каждого члена ЦК, сортировал бесчисленные писульки Ленина, дробил реальность, выкладывал из осколков мифологические картинки, мозаику Сталинской истории.

Илья застал Товстуху в последние два года жизни. Тощий, сумрачный, с лицом интеллигентного провинциального конторщика, он казался настоящим фанатиком. Разбирая партийные документы, Илья узнал, что Товстуха в 1912-м сбежал из сибирской ссылки, благополучно пересек границу Российской империи, очутился в Вене. Именно там он близко сошелся с кавказцем Кобой, который также нелегально, после побега, явился в австрийскую столицу в 1913-м, чтобы создать свой бессмертный труд «Марксизм и национальный вопрос». Дальше пути их разошлись на некоторое время. Товстуха переехал в Париж, стал членом Парижской секции большевиков. Будущий Великий Вождь вернулся в Россию и опять попал в ссылку. Встретились они в Петрограде после Февральской революции и с тех пор почти не расставались.

Однажды молодому научному сотруднику Крылову попалась анкета, заполненная рукой Сталина в 1920 году. Там стояла дата рождения – 6 декабря 1878-го. Илья показал анкету Товстухе, спросил, откуда взялась эта странная дата. Товарищ Сталин ошибся нечаянно, много работал, устал? Или ошибка связана с героическим периодом в биографии товарища Сталина, когда он скрывался от царской охранки и жил по поддельным документам?

В ответ Илья услышал: нет, это не ошибка, Иосиф Виссарионович Джугашвили родился 6 декабря 1878-го, новая дата рождения, 21 декабря 1879-го, появилась в анкете 1922-го, когда он стал генеральным секретарем. Но это государственная тайна.

Илья заметил в глазах Ивана Павловича легкую, почти неуловимую усмешку. Она относилась вовсе не к товарищу Сталину, а к тем, кто знает настоящую дату его рождения, но все равно искренне верит в придуманную. Позже, незадолго до смерти, Товстуха вдруг вернулся к тому разговору.

«Двадцать первое декабря, день зимнего солнцестояния. Светило проходит точку смерти-воскресения. Сосо и товарищ Сталин не могли родиться одновременно. Это разные люди. Сосо обычный человек, товарищ Сталин – Солнце народов», – прохрипел он и тяжело закашлялся. Вот тогда Илья понял, где проходит граница между двумя реальностями, почувствовал тонкий, нетуго натянутый канат под ногами и начал отрабатывать равновесие.

Поскребышев, преемник Товстухи, был вовсе на него не похож. Товстуху называли партийным сейфом, он оставался до конца тверд и непроницаем, как несгораемый шкаф. Поскребышев казался мягонькой маленькой обезьянкой. Иностранными языками не владел, получил профессию фельдшера, в подпитии любил рассказывать, как проводил большевистские собрания в операционной палате. По его подвижному обезьяньему лицу всегда можно было определить настроение Инстанции. Когда Хозяин бывал весел и бодр, Поскребышев улыбался во весь свой губастый широкий рот. Если Хозяин пребывал в дурном расположении духа, Поскребышев хмурился, морщился, мрачно помалкивал.

Именно с такой хмурой, застывшей гримасой он передал Илье приказ Инстанции подготовить расширенную аналитическую сводку.

Документы, с которыми работал Илья, имели гриф самой высокой секретности, он не мог взять домой ни одной бумажки, а бумажек этих насчитывалось больше тысячи. Каждую следовало прочитать весьма внимательно, не только машинописные строки, но и то, что между строк.

Это были агентурные сообщения, справки и спецсводки, касающиеся тайной работы Германии против СССР с 1933-го по 1937-й, то есть с прихода к власти Гитлера по настоящее время. Кроме материалов из органов, имелись тексты официальных выступлений Гитлера и Гиммлера, статьи из немецкой прессы, где затрагивалась советская тема.

Большинство документов были уже знакомы Илье, но еще ни разу ему не приходилось работать со всем массивом информации целиком.

Текст сводки следовало уместить на дюжине машинописных страниц, чтобы чтение не отняло у Хозяина слишком много времени. Беречь его время – вот первая заповедь. Не упустить ничего важного – вторая заповедь. Чтобы в точности выполнить ее, надо заранее знать, что в причудливом переплетении мифов, фактов, сплетен, политического мошенничества и пропагандистских трюков, Инстанция сочтет важным, а что второстепенным. Третья заповедь – всякий документ, составленный для Инстанции, обязан быть стерильным от личных мнений и эмоций составителя. Чтобы обслужить товарища Сталина, требовалось настроиться на его волну, дышать с ним в унисон, мыслить и чувствовать как он, при этом не переходя на его территорию, оставаясь на тонкой границе двух реальностей.

– Илюша, ты справишься, не бойся, будь внимательным, разумным и осторожным.

Эта была последняя фраза, которую произнесла мама.

Он отчетливо помнил каждую минуту того ледяного февральского дня девятнадцатого года. У мамы упала температура, она перестала бредить, глаза прояснились. Она вытащила из ушей сережки, попросила его сходить на рынок, обменять на хлеб, крупу, несколько картошин. Что дадут, на том спасибо.

Не дали ничего. Он развернул тряпицу, в которой лежали сережки, маленький востроносый старичок-покупатель разглядывал их, щурился: «Каки-таки брулянты? Стекляшки! А вот погодь, стой здесь, я Лазарю покажу».

Кто такой Лазарь, осталось тайной. Старичок исчез навсегда вместе с сережками. Илья был совсем слабый после тифа, едва держался на ногах, побежал следом, поскользнулся, упал, расшиб колени, ободрал ладони, сидел посреди улицы, тихо выл. Тут и появилась кухарка Настасья. Узнала его, помогла встать, довела до дома. Когда они поднялись в нетопленую квартиру, мама уже не дышала.

«Илюша, ты справишься, не бойся, будь внимательным, разумным и осторожным».

Он смотрел в глаза портрету, в тысячный раз для него звучала последняя ее фраза, повторялось движение руки, перекрестившей его на прощание. Ее обритая голова была замотана вязаным платком. Она размотала платок, чтобы снять сережки, и он заметил: волосы немного отросли, но не каштановые, а совершенно белые.

Он не смог прикоснуться к ней мертвой. Даже на похоронах не сумел поцеловать лоб, накрытый бумажной лентой. Потом долго еще злился, обижался, будто смерть была ее личным выбором. Мама бросила его, предала, жестоко и несправедливо наказала. Он постоянно говорил с ней, упрекал, просил прощения, хныкал, жаловался. Он продолжал ссориться и мириться с ней, пока не повзрослел. Обида сменилась спокойной уверенностью, что мама всегда рядом, она его ангел-хранитель. Ее незримое присутствие помогало ему выжить, сохранить равновесие на границе двух реальностей.

– Конечно, мамочка, я справлюсь, я буду внимательным, разумным и осторожным, – прошептал Илья, допил последний глоток кофе, вымыл чашку и отправился на службу.

Глава вторая

Всю Первую мировую войну доктор психиатрии Карл Штерн проработал в прифронтовых госпиталях, занимался травматическими неврозами.

Патриотическую эйфорию августа 1914-го он воспринял как вспышку массовой психической эпидемии. Он с тоской и ужасом вспоминал огромную толпу берлинцев, собравшихся на Шлоссплац 1 августа послушать выступление кайзера Вильгельма II, и кайзер заявил, что не хочет больше знать ни партий, ни вероисповеданий, а знает только братьев-немцев. Толпа восторженно взревела и забилась в экстазе.

Начало войны стало праздником народного единства, немцы шли на призывные пункты с цветами и криками «ура!». На площадях, в парках, в пивных собирались радостные толпы, хором пели патриотические песни. Газеты в упоении цитировали Прудона: «Война – это оргазм универсальной жизни, который оплодотворяет и приводит в движение хаос – прелюдию всего мироздания, и, подобно Христу Спасителю, сам торжествует над смертью, ею же смерть поправ»[1].

Психическая эпидемия милитаристского восторга продолжала распространяться все годы войны, ее поддерживала официальная пропаганда. Каждая незначительная победа на фронте объявлялась триумфом. Поражения замалчивались.

К доктору Штерну попадали раненые с психическими расстройствами, контуженные, оглушенные, засыпанные землей, в состоянии шока с последующей спутанностью сознания и амнезией. Он писал в дневнике:

«Я не патриот, я плохой немец, внутренний дезертир. Я чувствую себяпреступником. Я вылечиваю больного с одной лишь целью – отправить его обратно в окопы. В моем случае облегчение страданий означает приближение гибели больного. Чем успешнее лечение, тем скорее очередной страдалец вернется на фронт, под пули, снаряды и газы. Война – это проявление острейшей массовой психопатии. Фронт – территория безумия, и чем же занимаюсь я, доктор психиатрии? Чем занимаются все врачи во всех фронтовых лазаретах Европы? Чем? Полнейшим абсурдом! Мы вылечиваем людей не для того, чтобы они жили, а для того, чтобы погибали».

Весна и лето 1918-го прошли в ожидании скорой победы Германии. Предвестником победы стал мирный договор с революционным правительством России, подписанный в Брест-Литовске 3 марта. Один из главных противников Германии был полностью выведен из строя, казалось, без России союзники не сумеют одержать верх. Немецкая армия наступала на всех фронтах, но наступления проваливались, захлебывались в крови. Противнику после каждого немецкого прорыва удавалось стабилизировать фронт. Немецкие газеты продолжали трубить об успехах и победах.

К августу союзники перешли в контрнаступление, прорвали немецкие позиции. Положение стало катастрофическим для Германии. В конце сентября Людендорф[2] потребовал от руководства страны немедленно заключить перемирие.

Осень 1918-го доктор Штерн встретил в Померании, в резервном лазарете в Пазельвалке. 21 октября поступила очередная группа раненых и отравленных ипритом, среди них был ефрейтор Адольф Гитлер. Глаза его пострадали от газа, лицо с повязкой на глазах казалось ожившим рисунком Пикассо, оно было как бы разъято на три части, перечеркнуто сверху по горизонтали широкой белой полосой бинта и снизу – темной полосой длинных, торчащих в стороны усов.

Ефрейтор дрожал и бредил, иногда впадал в кататонию, застывал в неудобной позе, молчал, и даже сквозь повязку чувствовался его тяжелый, неподвижный взгляд. Когда повязку сняли, открылась грубо вылепленная длинная серо-желтая физиономия со впалыми щеками, хрящеватым вперед торчащим носом, низкими надбровными дугами.

Окулист, осмотрев его глаза, не нашел ничего опасного. Отравления ипритом часто сопровождаются воспалением и отеком конъюнктивы и век, в результате человек на некоторое время теряет зрение. Это проходит быстро.

Ефрейтор Гитлер не верил окулисту, панически боялся ослепнуть навсегда, твердил, что слепота для него катастрофа, крушение всех надежд, ибо он художник. Доктор Штерн обследовал его, диагностировал травматический невроз. Обычно хватало одного-двух сеансов психотерапии, чтобы справиться с этим. Но случай ефрейтора Гитлера оказался сложным.

Он отважно воевал, пережил ранение, вернулся на передовую, имел несколько боевых наград, в том числе Железный крест первой степени за храбрость. Отравление ипритом сыграло роль пускового механизма для лавинообразного развития тяжелых фобий. К страху слепоты прибавился страх заразиться венерическим заболеванием. Сломанную переносицу соседа по палате Гитлер считал результатом сифилиса, уверял, что лазарет кишит бледными спирохетами, постоянно мыл руки, отчего кожа на кистях краснела и шелушилась, и это казалось ему началом гонореи. Вспучивание живота и кишечные газы, спровоцированные неврозом, он принимал за верные признаки роста злокачественной опухоли.

Доктор легко обнаружил истоки фобий. Мать Гитлера умерла от рака, он боялся, что рак передается по наследству. Так возникла канцерофобия. До войны он жил в Вене, в страшной нужде, голодал, ночевал в нищенских приютах, рядом с бродягами – отсюда страх заразиться.

Травматические неврозы довольно часто поднимают из подсознания детские и юношеские страхи. Испытав смертельную опасность, человек начинает воспринимать всю свою жизнь как череду опасностей, угроз, травм и трагических потерь. Если нет серьезных увечий, это проходит, компенсируется радостью выздоровления.

У ефрейтора Гитлера увечий не было, зрение восстановилось, однако ни малейшей радости он не испытывал, оставался крайне тревожным, мнительным. Внешний мир для него кишел врагами, заговорщиками, микробами, паразитами. Нормальные физиологические процессы в собственном его организме вызывали панические подозрения. Отвращение к жизни и к самому себе тяжело вибрировало в нем, задавало ритм его сердцу, пищеварению, обмену веществ. Он твердил о возрождении Германии, о биологическом превосходстве немцев над другими народами, при этом его раздражали немцы – соседи по палате, врачи, медсестры. Он превозносил народ, но каждого отдельного человека, включая себя самого, безнадежно, тупо ненавидел.

Для доктора Штерна случай ефрейтора Гитлера представлял практический интерес. Он был живой иллюстрацией к теории органического самоубийства, согласно которой большинство соматических заболеваний возникают по причине латентных психических расстройств. Перед войной доктор много занимался этой темой, его статьи «Психопатология и органические заболевания» и «Инстинкт смерти при соматических и психических отклонениях», опубликованные в «Вестнике психиатрии», вызвали бурные споры в медицинском мире.

Однажды во время сеанса психотерапии Гитлер рассказал, как подобрал на фронте собаку, привязался к ней. Потеря единственного, по-настоящему близкого и преданного существа стала для него тяжелой травмой. Рассказывая о собаке, он разрыдался, и доктор, забыв о своих теоретических изысканиях, почувствовал острую жалость к этому маленькому одинокому человеку. Никто не ждал его домой с войны, да и не имел он дома. Не было у него семьи, друзей, любимой девушки. И хотя он называл себя художником, доктор подозревал, что на самом деле профессии у него тоже нет и если он рисует, то дилетантски скверно.

«Никто не любит беднягу ефрейтора, – писал в дневнике доктор. – Ничего у него нет, кроме железных крестов и мечтаний, таких же как кресты, железных. После грязи и крови, после обстрелов, окопов, он мечтает не о нормальном человеческом счастье, не о любви и даже не о богатстве. Он бредит беспощадной борьбой с врагами, продолжением войны до победного конца, разумеется, ради величия великой Германии. Когда я говорю с ним, мне начинает казаться, что скрытая страсть к самонаказанию и саморазрушению может быть направлена не только вовнутрь организма, но и во внешний мир. Возможно ли предположить, что войны происходят не по случайному стечению глупейших обстоятельств, не из-за упрямства и амбиций политиков, не из-за жадности торговцев оружием? Сотни тысяч таких вот маленьких мечтателей, не умеющих найти свое место в жизни, овладеть каким-нибудь полезным ремеслом, создать семью, начинают ненавидеть жизнь и стремятся к смерти, но вместо того, чтобы болеть и умирать, они заражают других своей некрофилией. Таким образом возникает психическая эпидемия, коллективная жажда грандиозных перемен. Характерно, что накануне и во время войны некрофилия особенно успешно маскируется набором пропагандистских клише.

Впрочем, ефрейтор Гитлер не виноват, что его никто не любит. Мои философствования о причинах войн нелепы и жестоки. Я никогда не знал нужды. Мое детство было наполнено любовью, праздниками, игрушками, музыкой, книгами, поездками на лучшие европейские курорты. У меня уважаемая полезная профессия, большая уютная квартира в Берлине. Меня ждет Эльза. Мы поженимся, у нас будут дети. Я не вправе судить беднягу ефрейтора. С высоты моего благополучия и университетского образования его мечты кажутся вульгарной демагогией. Со дна его невежества и полунищего прозябания я выгляжу зажравшимся эгоистичным буржуа».

В лазарете царило тревожное возбуждение. Раненые, врачи, медсестры обсуждали слухи о падении монархии и близком конце войны. 10 ноября лазаретный священник собрал раненых и объявил, что война проиграна, что произошла революция, династия Гогенцоллернов свергнута и Германия провозглашена республикой.

Раненые приняли это известие по-разному. Кто-то загрустил, кто-то стал зло браниться, кто-то обрадовался, что можно, наконец, вернуться домой. Некоторые даже всплакнули, но скоро все спокойно разошлись по палатам.

Доктор Штерн писал письмо своей невесте Эльзе, он надеялся, что это последнее письмо, скоро они увидятся и больше не расстанутся никогда.

«Помнишь нашу прощальную прогулку в парке в Шарлоттенбурге перед моим отъездом на фронт? Мы забрели в глушь, началась гроза, было некуда спрятаться, мы побежали, ты споткнулась, упала, я поднял тебя, мы стали целоваться под ливнем и вдруг обнаружили, что попали в радугу. Потом ты уверяла меня, что это невозможно, что радуга высоко в небе, а мы на земле, ты рассуждала о законах физики, а я смотрел на тебя и любовался блеском влажных ресниц, детской серьезностью…»

Он не успел дописать фразу, в дверь постучали. Сестра сообщила, что у больного Гитлера острый психоз и требуется срочная помощь.

– Не хочется использовать сильные средства, – сказал дежурный невропатолог. – Этот ефрейтор никого к себе не подпускает, рыдает, бьется в судорогах. Он измучил своих соседей, к тому же опять жалуется на слепоту. Карл, вы как-то справляетесь с ним, попробуйте успокоить.

Койка ефрейтора прыгала, скрипела от судорожных рыданий. Гитлер забился с головой под одеяло, слушать его завывания было невыносимо. На соседей по палате вой и судороги действовали угнетающе. Ходячие вышли, лежачие отвернулись. Требовалось как-то разрядить атмосферу.

Доктор откинул одеяло, тронул дергающееся худое плечо.

– Адольф, перестаньте рыдать, будьте мужчиной.

Ефрейтор сел, сжал виски ладонями и, покачиваясь, забормотал сквозь всхлипы:

– Я ничего не вижу, я ослеп, опять ослеп!

Окулист уже несколько раз осматривал его, глаза были в полном порядке, слепота в данном случае носила истерический характер.

– Адольф, зрение ваше восстановилось, и вы это отлично знаете. Вы просто не хотите видеть, прячетесь за мнимой слепотой от чего-то, что вас сильно пугает. Давайте попробуем вместе разобраться в ваших страхах.

Доктор чувствовал, что говорит в пустоту. Ефрейтор не слышал его, продолжал покачиваться и бормотать:

– Все пропало, позор, катастрофа, Германия погибла. Гнусный заговор свершился, зловонная нечисть торжествует, это конец, Германия унижена, Германия погибла.

Требовались какие-то другие слова, чтобы больной вышел из истерического ступора и вступил, наконец, в осмысленный диалог.

– Вот вы и спасете ее, Адольф, – твердо, медленно произнес доктор. – Именно вы спасете Германию.

Слезы мгновенно высохли. Гитлер перестал покачиваться, застыл и вдруг, схватив доктора за руку, прошептал:

– Да, да, о да! Я спасу Германию![3]

Доктор осторожно высвободил руку.

– Ну вот и славно, Адольф. Наконец вы меня услышали. Теперь остается только увидеть. Успокоитесь, сосредоточьтесь, попробуйте вернуть себе зрение.

– Как? – он вытаращил глаза на доктора, лицо его приобрело совершенно идиотическое выражение.

«А ведь у него пучеглазие, базедова болезнь», – подумал доктор и спокойно объяснил:

– Зрение вы можете вернуть себе усилием воли. Вы волевой человек. Попробуйте, я уверен, у вас получится.

Со стороны это выглядело комично, доктор слышал, как посмеиваются больные на соседних койках. Но до ефрейтора их смех не доходил. Он неотрывно смотрел на доктора, глаза светились холодным голубым огнем, лицо оставалось неподвижным, только кончики усов слегка дрожали и по вискам медленно текли струйки пота.

Доктор вовсе не собирался применять гипноз, но ефрейтор впал в гипнотический транс. Его заворожили собственные мечты, озвученные другим человеком, единственным человеком в лазарете, который относился к нему терпимо и никогда над ним не смеялся.

– Да, да, о да, я вижу, зрение вернулось ко мне, теперь я вижу все. Я уничтожу врагов и спасу Германию, – несколько раз повторил больной и принялся грызть ногти.

После этого небольшого эпизода ефрейтор поразительно изменился. Он больше никого не беспокоил своими фобиями и приступами психопатии, жадно читал газеты, с аппетитом ел, гулял по госпитальному двору, был молчалив, но если к нему обращались, отвечал разумно и вежливо. При выписке из лазарета врачебная комиссия признала его здоровым физически и психически.

– Как вам это удалось, Карл? – спросил главный врач.

– Очень просто. Я заверил его, что он спасет Германию.

Все присутствующие весело засмеялись.

* * *
Маша едва не опоздала на репетицию. Пришлось надеть Васины старые валенки, они оказались малы, к тому же протерлись на пятках, а калош к ним не нашлось. Пока бежала, несколько раз поскользнулась, ногам было тесно, больно.

В коридоре на доске объявлений у канцелярии, рядом с расписаниями репетиций, списками распределения ролей, информацией об очередном политчасе был прикноплен ватманский лист, крупно, как для слепых, надпись черной тушью: «СЕГОДНЯ, В 17.00, В МАЛОМ ЗАЛЕ КОМСОМОЛЬСКОЕ СОБРАНИЕ. ЯВКА СТРОГО ОБЯЗАТЕЛЬНА!»

В повестке дня пунктом первым значился доклад члена бюро тов. Ковтуна «Советская творческая молодежь в авангарде идеологической борьбы». Пунктом вторым – персональное дело комсомолки Л. Русаковой.

Маша знала, что арестован отец Лиды Русаковой. Он служил в Наркомате тяжелой промышленности, занимал какой-то высокий пост при Орджоникидзе. Лида училась вместе с Машей с первого класса. У нее был сложный врожденный дефект колена, при котором невозможно танцевать. Но Лида умудрялась скрывать это, терпела жуткие боли, постоянно муштровала себя и танцевала отлично.

Из двадцати человек выпуска прошлого года в Большой попали три мальчика и пять девочек, в том числе Маша и Лида. Из пяти девочек-выпускниц сольные партии в балете «Аистенок» («Дружные сердца») получили только они двое. Премьера планировалась на июнь 1937-го. Маше досталась «Пионерка Оля», что само по себе было огромной удачей. Одна из главных партий, но по хореографии совершенно никакая. Характера нет, просто сверхположительная, правильная пионерка, картонная, как с плаката. Маша мечтала станцевать Аистенка, но он достался Лиде.

Уже неделю ходили слухи, что предстоит собрание, на котором будут разбирать Лиду. До сегодняшнего утра оставалась надежда: вдруг обойдется как-нибудь. Такие собрания проводились везде, даже у Васи в школе. Никто не рассказывал подробностей, мама с папой после таких собраний приходили молчаливые, мрачные. Десятилетний Вася однажды поделился, на ушко, по секрету:

– У мальчика арестовали папу, нас загнали в актовый зал. Мальчик перед всей школой клялся, что папу своего ненавидит-проклинает, потому что он враг и шпион. Из пионеров не выгнали, но из школы он все равно исчез, говорят, маму тоже взяли, а самого мальчика отправили в детдом. Другой мальчик отказался проклинать папу, его сразу выгнали. Пришлось голосовать, поднимать руку. Не поднимешь, тебя выгонят, и даже родителей могут взять, что неправильно воспитывают.

В театре таких собраний пока ни разу не было. Только бесконечные нудные политчасы. Брат уверял:

– Всех заставляют, вас тоже, вот увидишь!

Взгляд скользнул по списку распределения ролей в «Аистенке», и сердце больно стукнуло. Вместо старой висела новая бумажка, где чернильным карандашом было выведено: «Аистенок – М. Акимова».

«Почудилось», – решила Маша и еще раз прочитала список. Жирно, синим по белому, против Аистенка красовалась ее фамилия. Пионерку Олю теперь танцевала Светка Борисова, которая раньше числилась во втором составе, а Катя Родимцева, лучшая Машина подруга, перешла из кордебалета во второй состав на «Олю».

Лида Русакова теперь не числилась ни в первом, ни во втором составе.

На ватных ногах Маша поплелась к раздевалке. Она мечтала об Аистенке, выучила всю партию, не сомневалась, что станцует лучше Лиды. Прыжок у нее получался легчайший, с долгим зависанием в воздухе, рисунок танца тонкий, точный, а Лида тяжеловата для птички, хотя, конечно, техника у нее великолепная. И вот мечта сбывается. Танцуй, Акимова, блесни на премьере своим потрясающим прыжком и тонким рисунком, сорви бешеный аплодисмент. Тебя заметят, оценят, станешь примой.

Тут же сложился в голове очередной стишок:

Я танцую лучше всех,
ждет меня большой успех.
Почему ж мне так паршиво,
будто подлость совершила?
Он не утешил, не обрадовал, только добавил тревоги и горечи.

В раздевалке остались всего три девочки, почти все уже были в зале.

– Привет, – сказала Маша, ни к кому конкретно не обращаясь.

Никто не взглянул в ее сторону. Обычно в раздевалке болтали, хихикали, сплетничали. Сейчас как воды в рот набрали. Маша молча стянула валенки, спрятала под скамейку, принялась разминать, массировать стопы. Встала, осторожно поднялась на полупальцы. Вроде бы ничего, ноги ожили. Быстро переоделась, побежала в зал, заняла свое место у палки, рядом с Лидой.

По залу расхаживала Пасизо, самая суровая из педагогов-репетиторов – Ада Павловна Сизова. Прозвище удачно сложилось из отчества и фамилии. «Па сизо» в балетной терминологии – прыжок-«ножницы», при котором вытянутые ноги выбрасываются вперед по очереди. У Сизовой был громкий, резкий голос, команды ее звучали как лязганье ножниц:

– Акимова, опять опаздываешь! Батман дубль фраппэ! Ранверсэ! И-р-раз, и-два, и-тр-ри! Наталья, гни спину, ты как бабка с радикулитом! Май, не спать, не спать!

Маю Суздальцеву досталась партия злого Петуха. Он был ленинградец, учился в классе самой Вагановой. В Московское училище попал в тридцать пятом. Его родителей посадили после убийства Кирова. Мая взяла к себе в Москву бабушка, они жили в подвальной коммуналке недалеко от Маши, в Банном переулке, в шестиметровой комнатке. Подвал был сырой, без водопровода и отопления. Бабушка болела, Май часто простужался, к тому же не высыпался. Соседи устраивали ночами пьяные драки.

«Вот ведь Мая не разбирали на собрании, не заставляли отрекаться от родителей, разрешили жить в Москве, взяли в училище, потом в Большой, – думала Маша, опускаясь в глубокое плие. – Дали танцевать злого Петуха. Почему же с Лидой так?»

Пасизо подходила к каждому, делала замечания, поправляла руки, ноги, хлопала по спинам, по коленям. Только к Лиде не прикоснулась, не взглянула на нее. Маша вдруг вспомнила, что муж Ады Павловны, балетмейстер Сизов, исчез куда-то. Еще недавно ставил балеты, входил в приемную комиссию, в профком, в партбюро, а теперь нет его, и никто не удивляется, не спрашивает, куда делся, будто вовсе не существовало на свете балетмейстера Сизова.

«Люди не исчезают просто так, не растворяются в воздухе, – думала Маша. – Если бы заболел, навещали бы в больнице или дома, если бы умер, висел бы некролог, были бы похороны. Значит, арестован. Пасизо продолжает преподавать как ни в чем не бывало, не трогают, не выгоняют».

– Ну что, Акимова, ты рада? – шепотом спросила Лида.

– Лидка, перестань, – Маша вытянула ногу в батмане. – Все обойдется, там разберутся, папу твоего отпустят.

– Издеваешься? – в шепоте ее было столько ненависти, что у Маши похолодело в животе.

– Лида, нет, пожалуйста, не говори так, разве я виновата?

– Акимова, хватит болтать! Колено гнешь, висишь на палке, как мокрая тряпка!

Пасизо крикнула ужасно громко. Старенькая аккомпаниаторша Надежда Семеновна перестала играть. Все уставились на Машу. Тишина длилась не больше минуты, но как будто вечность прошла. Наконец Пасизо хлопнула в ладоши:

– Не спим! Работаем!

Надежда Семеновна, опомнившись, бодро застучала по клавишам. После общей разминки Пасизо занялась Машей, заставила ее повторить все сольные партии Аистенка, орала, больно била по спине, называла кувалдой, мешком с картошкой, мокрой тряпкой, параличной бабкой. Остальные сидели на полу, смотрели и слушали. Маша зависала в прыжках, крутила фуэте, глаза заволокло слезами, но это не имело значения. Расплывались лица девочек, мальчиков, расплывалась тонкая, прямая Пасизо. Седая голова Надежды Семеновны парила, как ущербная луна, над сверкающей чернотой рояля.

– Стоп! – Пасизо хлопнула в ладоши. – Репетиция через полчаса. Все свободны, кроме Акимовой.

Маша бессильно опустилась на пол, уронила голову на колени, вытянула руки, закрыла глаза. Когда стихли шаги и никого не осталось в зале, Пасизо уселась рядом на пол, произнесла чуть слышно:

– Успокойся, это решение приняли две недели назад. Семейная ситуация Русаковой тут совершенно ни при чем.

Маша увидела прямо перед собой худое, пепельное под слоем пудры и румян лицо Пасизо. Вблизи серые узкие глаза оказались не пронзительными, а воспаленными, как бывает после долгих слез и бессонных ночей.

– Почему ничего не сказали? Почему новый список появился только сегодня, в день собрания, рядом с объявлением? – спросила Маша.

– Тебе какая разница? – Пасизо резко поднялась, подняла Машу.

Оставшиеся полчаса она повторяла с Машей ключевые комбинации, шлифовала повороты, ракурсы, толчок, приземление на пальцы и полупальцы. Пасизо мгновенно определяла ее слабые места, чуть-чуть меняла положение рук, головы, и танец преображался, каждое па точненько, удобно приспосабливалось к телу.

На репетицию Маша явилась разогретая, спокойная, собранная. В зале сидели композитор, балетмейстеры, авторы либретто, завтруппой, репетиторы, еще какое-то театральное начальство. Маша чувствовала, что танцует отлично и Пасизо правильно сделала, что не дала ей передышки. В сцене, где пионерка Оля и пионер Вася учат Аистенка летать, Маше удалось создать контрастный образ. Птенец-неумеха, беспомощный, слабенький, превращался в сильную, свободную птицу. После забавного па-де-труа с пионерами Аистенок солировал, крутил фуэте, летал, зависая в воздухе. В зале прозвучали аплодисменты, что бывает крайне редко на репетициях.

Глава третья

Доктор психиатрии Карл Штерн скоро забыл ефрейтора Гитлера. Медовый месяц они с Эльзой провели в Швейцарских Альпах. Когда вернулись в Берлин, Карл продолжил работу в клинике. В декабре 1919-го Эльза родила крепенького белокурого мальчика, его назвали Отто в честь родного брата Эльзы, погибшего на войне.

Все складывалось именно так, как мечтал Карл, сражаясь с психозами и психопатиями в прифронтовых госпиталях. Уют, чистота, покой, румяный улыбчивый младенец в кроватке, Эльза в ночной сорочке расчесывает перед зеркалом длинные светло-рыжие волосы. Такие счастливые картинки он видел во сне на войне и только ими спасался от кровавого абсурда войны. Теперь картинки стали реальностью.

Доктор Штерн радовался каждому новому дню и считал, что самое страшное позади. Война закончилось, невозможно представить, что этот ужас когда-нибудь повторится.

Революции, военные перевороты, митинги, демонстрации, истерический тон газет и листовок, облепивших стены домов, заборы и афишные тумбы Берлина, – все это казалось доктору Штерну отрыжкой войны, массовым посттравматическим психозом, но ни в коем случае не предвестником новой вспышки общественного безумия.

По Германии катилась волна политических убийств и уличных потасовок. Курс марки падал, безработных становилось все больше. Газеты смаковали кровавые подробности ужасающих сексуальных преступлений, совершаемых евреями. Это наглядно иллюстрировалось антисемитскими карикатурами и преподносилось в качестве криминальной хроники.

Правительство приняло специальный закон об охране республики от терроризма и экстремизма правых и левых партий. В ответ крайние правые призвали к маршу протеста из Мюнхена в Берлин и устроили путч в Мюнхене. Крайние левые разжигали беспорядки в Саксонии, Тюрингии, Гамбурге и Руре. В Берлине началась всеобщая забастовка. Президент Эберт ввел в Германии чрезвычайное положение.

Жалованья, которое доктор получал в клинике, не хватало на жизнь, приходилось заниматься частной практикой. Карл успешно лечил психоневрозы, алкоголизм и наркоманию, редко прибегая к жестоким средствам, используя в основном психотерапию и гипноз. Скоро он стал популярен, к нему обращались отпрыски богатых семейств, высокопоставленные военные.

Среди военных было много алкоголиков, морфинистов и просто психопатов. Аристократы нюхали кокаин, курили опиум, страдали сексуальными расстройствами.

Одним из первых частных пациентов Карла стал пехотный полковник Густав Шамке. Высокий широкоплечий красавец с благородной сединой, мужественным лицом, он казался воплощением здоровья, уверенности, спокойствия. Из-за контузии у него случались приступы ярости.

К доктору он обратился после того, как избил свою жену. У них было трое детей, никто не хотел скандала, родственники жены поставили условие: если Шамке станет лечиться, его простят. В противном случае – огласка, позор, увольнение из армии.

На первом же сеансе гипноза доктор выяснил, что приступы ярости связаны с фобией, красавец полковник до смерти боится случайно выболтать секреты «Черного рейхсвера». Страх замещался агрессией.

Все в Германии знали, что «Черный рейхсвер» был создан генералом фон Сектом, чтобы втайне от стран-победительниц увеличить численность германской армии. Для конспирации войска «Черного рейхсвера» называли «Трудовыми отрядами», они насчитывали около двадцати тысяч человек.

Под гипнозом полковник рассказал, что внутри армии действует тайное общество «Организация Консул», сокращенно «ОК». Это «ОК» возродило традиции средневековых судов феме. В глубокой тайне группа посвященных выносит смертные приговоры и организует убийства, обставляя банальную уголовщину жуткими старинными ритуалами. Жертвы боевиков «ОК» – коммунисты, социал-демократы, политики Веймарской республики, которые не придерживаются радикально-националистических взглядов, обычные люди, случайно оказавшиеся свидетелями тайной деятельности «ОК», сами посвященные, в чем-то провинившиеся перед своими товарищами, заподозренные в предательстве, или просто те, кого сочли ненадежными.

Шамке монотонным голосом рассказывал готические ужасы в духе Гёте и Вальтера Скотта с пещерами, замками, масками, кинжалами, кровавыми клятвами. Доктору хотелось думать, что все это болезненные фантазии контуженого полковника. Шамке называл фамилии реальных жертв политических убийств, случившихся за последние два года, и фамилии известных генералов, офицеров, членов «ОК».

Иногда во время этих сеансов доктору приходила мысль обратиться в полицию, но он тут же одергивал себя. Если Шамке говорит правду, получается, половина офицеров германской армии параноики, уголовные убийцы. Тогда обращаться в полицию бессмысленно и опасно для жизни. Если Шамке бредит, то можно попасть в глупейшее положение, лишиться не только частной практики, но и работы в клинике. В любом случае доносить на доверившегося ему пациента доктор считал подлым делом.

За несколько сеансов он научил полковника расслабляться, снимать внутреннее напряжение, внушил уверенность, что Шамке вполне способен контролировать себя, сдерживать ярость и хранить «военные тайны». Полковник оказался легким пациентом. На самом деле ему просто надо было выговориться, поделиться своими страхами.

Прощаясь, Шамке обаятельно улыбнулся и сказал: «Вы, герр доктор, некоторым образом прошли посвящение, вам теперь известно то, что знать опасно». Это прозвучало как угроза, впрочем сдобренная щедрым гонораром.

Доктор хотел бы забыть все, что слышал от Шамке, но не получалось. Мир вывернулся наизнанку. Душевнобольные в клинике казались более адекватными и здоровыми, чем люди за стенами клиники, – на улицах, в учреждениях, магазинах и пивных. Послевоенный Берлин напоминал гигантскую палату буйных психопатов, лишенных медицинской помощи и охраны. На митингах и демонстрациях орали, трясли кулаками, дрались, размахивали транспарантами.

Врачи, коллеги Карла, вчера еще разумные, здравые люди, сегодня возбужденно повторяли паранойяльный бред о всемирном еврейском заговоре, неполноценности славянской расы и сверхполноценности арийцев. Многие стали активными членами «Евгенического общества», намеревались улучшать человеческую природу с помощью искусственного отбора.

Мода на евгенику выплеснулась за стены университетов и клиник, превратилась в повальное помешательство. Каждый проповедник идей искусственной селекции считал себя высшим существом, к людям относился, как к домашним животным, которых можно кастрировать или скрещивать по своему усмотрению. Мания величия, мессианский бред, сверхценные идеи всемирного заговора и собственной избранности, нравственная идиотия – все эти патологии становились нормой, заражали атмосферу германских городов. По мере размягчения мозгов твердели кулаки, закалялись орущие глотки, глаза стекленели, теряли способность видеть объективную реальность, если таковая существовала в послевоенной Германии.

Карл старался не читать газет. Эльза жадно читала газеты. Она была убеждена, что взрослый образованный человек обязан разбираться в политике и понимать, что происходит в стране, какие существуют партии, чем нацисты отличаются от коммунистов.

– Одни разжигают расовую ненависть, другие классовую, вот и вся разница, и те и другие считают себя элитой, сверхлюдьми. Чтобы это выяснить, не надо поглощать их пропагандистский бред в таком количестве, – говорил Карл.

– Ты ничем не интересуешься, кроме своих сумасшедших! – злилась Эльза. – Если все будут такими равнодушными и безучастными, начнутся ужас, революция и гражданская война, как в России.

– Эльза, дорогая, ты правда веришь, что, как только доктор психиатрии Карл Штерн станет читать газеты и трепаться о политике, наступят всеобщее примирение и благоденствие?

– Карл, ты невозможный человек! Надо хотя бы знать, что происходит!

– Эльза, мне все рассказывают мои пациенты. Поверь, я в курсе всех нынешних помешательств, от социал-дарвинизма до оккультизма.

Карл не любил спорить, работа с душевнобольными изматывала, сжирала силы. Дома хотелось покоя и тишины. Он добродушно отшучивался, когда Эльза выплескивала на него все прочитанное в газетах и требовала ответных эмоций. Он понимал, что за ее болезненным интересом к политике прячется страх. Она тяжело пережила гибель брата, четыре года ждала Карла с войны и боялась, что его тоже убьют. Ей хотелось жить в безопасном мире, а вокруг творилось черт знает что.

Отто исполнилось четыре года. Однажды Карл увидел среди его игрушек флажок со свастикой. Отто рассказал, что флажок ему дал большой мальчик, когда они гуляли с няней в парке. У кого есть такой флажок, тот против евреев. Евреи – страшные подземные чудовища, они убивают немецких детей и пьют их кровь.

– Вот! Скоро тебе придется лечить от паранойи собственного сына! – крикнула Эльза.

Она схватила флажок, попыталась порвать его, но ткань оказалась крепкой, Эльза сломала древко, поцарапала руку и расплакалась, вслед за ней заревел Отто.

Был холодный ноябрьский вечер, Отто уже лежал в постели, они с Эльзой просто зашли поцеловать его на ночь.

Лучше бы Карл оставил в покое этот проклятый флажок, не трогал его и ни о чем не спрашивал ребенка. Получилось ужасно. Отто, увидев, что мама плачет и у нее на руке кровь, затрясся от рыданий. Эльза настолько расшатала себе нервы чтением нацистских и коммунистических газет, что у нее случилась настоящая истерика. Руку она не просто поцарапала, в ладонь впилась глубокая заноза. Карлу с трудом удалось ее вытащить. Он промыл и забинтовал руку Эльзы, объяснил Отто, что евреи обычные люди и не надо верить всяким глупостям. Ребенок долго не мог уснуть, всхлипывал, вертелся.

Когда, наконец, легли в постель, Эльза, ослабевшая от слез и боли, прижалась к нему и прошептала:

– Карл, как звали того ефрейтора?

– Какого ефрейтора?

– Ну того, у которого была истерическая слепота в последние дни войны в Померании, ты помнишь его имя?

– Помню. Адольф Гитлер. А что?

– Он теперь лидер нацистов, страшно популярен в Баварии, многие приходят слушать его выступления. Он устроил путч в Мюнхене.

– Эльза, перестань, что за ерунда? Я не видел более жалкого и нелепого существа, чем Адольф Гитлер.

Она хотела возразить, но он не дал, зажал ей рот поцелуем.

* * *
До открытия второго показательного процесса остались считаные дни. Товарищ Сталин был занят чтением и редактированием протоколов допросов. Он тратил на это многие часы, двусторонним карандашом с красным и синим грифелями делал свои пометки, вычеркивал фразы, иногда целые абзацы, вписывал новые.

Полгода назад, перед первым показательным процессом, он преспокойно отправился отдыхать в Сочи. Сейчас торчал в Москве, никуда дальше Кунцева не ездил. Его мучила бессонница, он мог нагрянуть в Кремль раньше обычного, отечный, хмурый, изрыгающий матерную брань вместе с дурным запахом изо рта. Впрочем, это его состояние считалось добрым знаком и не предвещало беды. Обычно, готовясь кого-нибудь сожрать, товарищ Сталин был флегматично спокоен, приветлив, улыбчив, отпускал соленые шутки.

В отсутствие Инстанции воздух в кремлевских коридорах делался чище, мягче, лица охраны, прислуги, чиновников – расслабленнее, живее. Но может быть, Илье так казалось? Все равно эти люди, от уборщиц до секретарей ЦК, даже в отсутствие Инстанции выказывали паническую преданность Инстанции, боялись и тайно ненавидели друг друга, в их разговорах, улыбках, жестах сквозила невозможная фальшь. Не хотелось никому заглядывать в глаза.

Позади послышались шаги. По коридору шел Молотов. Его квадратная голова с прядками поперек лысины покачивалась на тонкой шее, как у китайского болванчика. Коренастая фигура в сером кургузом пиджачке излучала смертельную бюрократическую скуку, от которой сводило скулы. Плоское бульдожье лицо имело сосредоточенно-тупое выражение, отпечаток исключительного трудолюбия. Ленин называл его «каменной жопой». На самом деле весь он состоял из какого-то пористого серого вещества вроде пемзы. Глядя на него здесь, в кремлевском коридоре, невозможно было представить, как он ест, спит с женой, целует дочь. Казалось, товарищ Молотов питается бумагой, пьет чернила, спит на рабочем месте, упав лицом на стол (вот почему оно такое приплюснутое), и снится ему исключительно Хозяин, никого другого он не смеет видеть и слышать, даже во сне.

– Доброе утро, товарищ Молотов.

Квадратный череп дернулся, обозначив небрежный кивок. Блеснули стекла пенсне и глянец лысины под штриховкой жидких прядок.

Илья отпер дверь своего маленького кабинета, прошмыгнул внутрь. В унисон с тихим хлопком двери у него стукнуло сердце. Что-то не так в сводке, что-то упустил или, наоборот, добавил свое. Нужно перечитать, проверить, пока не поздно.

Он достал папку из сейфа. Сердце продолжало постукивать в ускоренном ритме, руки тряслись, он с трудом развязал ленточки папки, пробежал глазами страницы.

Слишком много цитат, слишком они длинные, а собственных его комментариев мало. Он отчетливо услышал негромкое замечание Инстанции: «Это работа машинистки, товарищ Крылов. Не вижу ваших собственных соображений».

В кабинетном сейфе лежал первый вариант, там прямые цитаты были сокращены до предела, преобладали собственные соображения и выводы товарища Крылова.

Сутки назад Илья, перечитав этот вариант, чуть не разорвал его. Чем больше собственного текста, тем выше риск, что твое мнение не совпадет с мнением Инстанции. В лучшем случае Инстанция обматерит, но если несовпадения окажутся серьезными, дни твои сочтены.

«Они и так сочтены, дурак. Они сочтены хотя бы потому, что ты позволяешь себе паниковать. Что тебя напугало? Встреча с механизмом под названием Молотов? Никак нет, товарищ Крылов. Ты просто расслабился. Ты позволил себе сойти с каната в сторону живой реальности. Каток, двадцать восемь фуэте, конная прогулка по ночной Москве, поцелуи, шепот, предложение руки и сердца. Ты спятил, товарищ Крылов. Руки твои дрожат, сердце прыгает. Оно должно принадлежать Хозяину, и больше никому. После самоубийства его жены Надежды он не выносит счастливых браков в близком окружении. Он твое счастье почует, как бы ни старался ты скрыть. Почует, не простит, рано или поздно уничтожит. Забудь о Маше. Погубишь себя, ее и все семейство Акимовых, включая десятилетнего Васю. Если так приспичило жениться, выбери комсомольскую куклу, живи с куклой и притворяйся счастливым. Притворяйся, но не смей быть счастливым на самом деле, ни минуты не смей».

Все это темным вихрем пронеслось в голове. Он заставил себя успокоиться, убрал назад в сейф первый вариант и принялся не спеша читать тот, который собирался передать Инстанции.

В кабинет без стука заглянул Поскребышев, красная лысина сияла, покрытая испариной, как россыпью бриллиантов. Лицо выражало строгую озабоченность.

– Крылов, у тебя все готово?

– Конечно, Александр Николаевич.

– Ладно, сиди пока, никуда не отлучайся.

Дверь закрылась. Судя по испарине и одышке Поскребышева, Хозяин только что выехал с Ближней дачи.

О существовании этого сверхсекретного объекта знал только узкий круг посвященных. Ближняя дача не упоминалась ни в каких официальных документах. Граждане СССР верили, что вождь всегда в Кремле, не спит, работает круглые сутки, гениальный мозг не выключается ни на минуту, охраняет и приумножает счастье трудящихся масс.

На картах участок в двадцать пять гектаров в районе Кунцева был обозначен как кусок дикого леса. Территорию тайного убежища окружал двойной забор, круглосуточно по окрестностям ходили патрули с собаками. Охранялись все подъезды и подходы. Вокруг главного дома, приземистого, довольно уродливого, выкрашенного в ядовито-зеленый цвет, было шесть постов, с телефонами. На постах дежурили по два офицера, у каждого автомат, кольт, наган и нож.

Дорога от Кремля до Ближней занимала пятнадцать – двадцать минут. Это короткое путешествие превращалось в сложнейший ритуал, таинственное действо со множеством участников.

Кортеж состоял из четырех автомобилей. Любимыми моделями были «линкольн», «паккард», ЗИС, выполненные по спецзаказу, с толстыми бронированными стеклами, с откидным сиденьем в центре салона. До последнего момента охрана не знала, какой из четырех автомобилей выберет Хозяин. Он усаживался на откидное сиденье, с ним садились два офицера, сзади «первый прикрепленный», спереди, рядом с водителем, «второй прикрепленный», живые щиты Инстанции.

Кортеж выезжал из дачных ворот номер один на большой скорости. Товарищ Сталин любил быструю езду. Впереди мчалась основная машина с Хозяином на откидном сиденье. За ней следовали две машины сопровождения и одна резервная, в каждой по четыре вооруженных офицера.

По узкой неприметной трассе, через молодой лесок кортеж вылетал на Можайское шоссе, мчался по мосту над кольцевой железной дорогой к Дорогомиловской заставе. Дальше – Смоленская площадь, Арбат, улица Фрунзе, наконец, Боровицкие ворота Кремля.

На шоссе, на мостах, на улицах и площадях, в домах вдоль спецтрассы, в гастрономе на Смоленской, в театре Вахтангова на Арбате, в галантереях и булочных, на трамвайных остановках и возле газетных ларьков круглосуточно обитали видимые и невидимые сотрудники НКВД, готовые при малейшем подозрении перегрызть глотку любому случайному прохожему.

Илья достал из кармана пятак, поставил на ребро, крутанул. Монета долго вертелась, наконец, упала решкой вверх.

«Сегодня не вызовет, – подумал Илья. – Можно расслабиться».

Пятак был старый, дореволюционный, он никогда не обманывал. Настасья вручила его Илье после окончания школы и велела класть в правый ботинок «на удачу». Почему именно в правый, не объяснила. Илья с пятаком не расставался, но в ботинок не клал, носил в кармане брюк.

Вызовет или не вызовет – на этот вопрос пятак всегда отвечал точно. Нескольких минут пути по коридорам хватало, чтобы собраться, настроиться и предстать перед Инстанцией в полной боевой готовности. Но случайные встречи пятак предсказать не мог.

Однажды, на втором году службы в Секторе, Илье довелось столкнуться с товарищем Сталиным лицом к лицу в коридоре, совершенно неожиданно. Хозяин остановился и с минуту глядел в глаза.

Лицо Великого Вождя вблизи, при ярком свете, выглядело страшно. Отечное, рыхлое, усыпанное глубокими оспинами и пигментными пятнами, оно казалось слепленным из комьев серой влажной земли, желтые глаза мерцали, как гнилушки из темноты. Помня наставления Товстухи, Илья не отвел взгляд. Какой-то рычаг щелкнул и повернулся внутри. Спецреферент настроился на волну абсолютной любви и преданности. В голове громко запел пионерский хор:

Если б Сталина родного
я бы в жизни повстречал,
я бы Сталину родному,
другу нашему, сказал:
«Дорогой товарищ Сталин,
вождь великий Октября,
это вы мне счастье дали,
в люди вывели меня!»
Песенка часто звучала по радио. Вероятно, она имела силу магического заклинания. Лицо «Друга нашего, Вождя великого» волшебно преобразилось. Исчезли вмятины и пятна, кожа стала гладкой, приятно смуглой, благородно вырос лоб, утончился нос, глаза из желтых сделались шоколадно-карими.

Слова и бодрый мотив пионерской песни точно соответствовали чувствам и мыслям спецреферента Крылова. Он обожал товарища Сталина, верил, что без товарища Сталина, как без солнца, воздуха и воды, нет жизни на земле.

– Здравствуйте, товарищ Сталин.

– Привет, – мрачно буркнул вождь и пошел дальше по коридору.

Небрежное «привет» было счастливым знаком. К тем, кого Хозяин готовился слопать, он всегда обращался подчеркнуто вежливо и многословно.

Очутившись в своем кабинете, Илья сел за стол, зажал рот ладонью – у него началась мучительная икота, он дотянулся до графина, попытался глотнуть воды прямо из горлышка, толстое стекло стукнуло о зубы, струйка потекла мимо рта, тяжелый графин едва не выпал из рук, а пионерская песня продолжала звучать в голове. Илья хотел заглушить ее какими-нибудь собственными мыслями, но их не оказалось, только песня, слова и мотив. Вторая попытка глотнуть воды была успешнее первой, удалось сделать несколько больших глотков, но икота не прошла.

Божественно гладкое, лучезарно смуглое лицо Великого Вождя плавало перед глазами, пионерский хор наяривал:

Дружно страна и растет ипоет,
с песнею новое счастье кует,
глянешь на солнце – и солнце светлей,
жить стало лучше, жить стало веселей!
Хочется всей необъятной страной
Сталину крикнуть: «Спасибо, родной!»
Долгие годы живи, не болей,
жить стало лучше, жить стало веселей.
Дернувшись от очередного ика, Илья чуть не свалился со стула, больно ударился коленом об угол стола и в коротком промежутке перед следующим иком четко произнес:

– Музыка Александрова, слова Лебедева-Кумача.

Рычаг опять щелкнул и повернулся. Хор смолк. Илья задрал штанину, морщась от боли, потрогал красный рубец на колене. Еще пару минут продолжался звон в ушах, но уже проснулись, слабо зашевелились собственные мысли. Первой из них стало далекое детское воспоминание, слова отца «предсмертная икота». Кто умирал, Илья не помнил, осталось только пугающее сочетание слов.

– Предсмертная икота. Переход в сталинскую реальность – это смерть, – прошептал Илья, налил в стакан воды из графина, выпил мелкими глотками, потом задержал дыхание.

На выдохе икота прекратилась. Илья бессильно откинулся на спинку стула и подумал: «Интересно, сколько людей здесь, в Кремле, и вообще в СССР постоянно пребывает в таком заколдованном состоянии?»

Чтобы успокоиться, он стал крутить свой пятак. Монета упорно падала орлом вверх. Вызов последовал через полчаса. На столе перед Хозяином лежал доклад Ягоды, три абзаца, посвященные персонально спецреференту Крылову. Хозяин протянул бумажку Илье, дал прочитать.

Ягода докладывал о неблагонадежности спецреферента Крылова, о том, что на него поступают сигналы, а сам он никаких сигналов ни на кого не посылает.

«Затаившийся враг маскируется под добросовестного работника, коварно искажает в своих сводках важные внешнеполитические моменты. Ведет замкнутый аморальный образ жизни. Двурушник. Имеет доступ к сверхсекретным документам и пользуется этим во вражеских шпионских целях».

Нарком внутренних дел Ягода испытывал к спецреференту Крылову личную неприязнь. Ягоде хотелось, чтобы на этой должности сидел его человек. Никаких прямых контактов у Ильи с Ягодой не было, но неприязнь он чувствовал, ждал какой-нибудь гадости. И вот дождался.

Пионерские песни больше не звучали в голове, икота не повторялась, рычаг не щелкал. Илья успокоился, сосредоточился и вполне хладнокровно настроился на волну Великого Вождя.

Донос Ягоды оказался совершенно пустым, так, общие слова. При желании нарком внутренних дел мог бы нарыть кое-что интересное, например о происхождении спецреферента Крылова. Значит, не стал рыть? Или есть еще другие бумажки?

Пока Илья читал, Хозяин не сводил с него глаз. Наконец очень тихо, мягко спросил:

– Ну, что скажете в свое оправдание, товарищ Крылов?

Илья пожал плечами и, с детской доверчивостью глядя в глаза Инстанции, смущенно произнес:

– Товарищ Сталин, вы же знаете, какая сволочь Ягода.

Ответ понравился. Товарищ Сталин усмехнулся и с удовольствием повторил слово «сволочь».

Если бы Илья стал оправдываться, если бы на мгновение отвел взгляд или дрогнул мускул на лице, тогда все, конец. Но получилось очень удачно, и даже врать не пришлось. Спецреферент Крылов сказал искренне, что думал.

Это было в сентябре 1935-го. Ягоде оставалось занимать пост комиссара внутренних дел еще год. В сентябре 1936-го он был назначен наркомом связи, а его место занял товарищ Ежов, тихий чахоточный карлик с большими голубыми глазами. В отличие от Ягоды, он ни к кому не испытывал личной неприязни, в том числе и к спецреференту Крылову.

Глава четвертая

Доктор Штерн оказался прав в своих оптимистических прогнозах. Германия успокоилась. Марка росла, безработных становилось все меньше. С улиц исчезли свастики, серпы и молоты, вчерашние оголтелые демонстранты превратились в мирных, сытых, добропорядочных бюргеров.

Эльза вместо газет читала детям сказки Андерсена, Гофмана, братьев Гримм, играла на фортепиано, разучивала с детьми забавные песенки, учила их рисовать. Ее акварельками и каракулями мальчиков были увешаны стены квартиры. На праздники и дни рождения собирались гости, Эльза сама пекла яблочные штрудели, взбивала сливки.

В июле 1929-го их младшему сыну Максу исполнилось пять лет. В честь дня рождения был устроен пикник на лужайке у озера в Тиргартене. Среди гостей оказался один из пациентов Карла, военный летчик Пауль Вирте с женой и дочерью Магдой, ровесницей Макса.

Подарок, который вручила маленькая Магда, затмил все остальные. Это была искусно сделанная модель «юнкерса», в кабине сидела крошечная фарфоровая фигурка летчика, за стеклышками иллюминаторов – пассажиры. Игрушка разбиралась, можно было вытащить и рассмотреть фигурки.

– Я летаю на таком, только настоящем, – сказал Вирте и, взъерошив волосы Макса, добавил: – Благодаря твоему папе.

Вирте, высокий жилистый блондин с квадратным безбровым лицом, обезображенным шрамами от ожогов, был из тех, кому война казалась смыслом жизни. В последние дни войны он умудрился посадить горящий самолет на вражеской территории, обгорел, получил две французские пули в бедро, каким-то чудом переполз линию фронта, избежал плена, выжил, и даже ногу удалось сохранить. Но раны давали о себе знать, он не справлялся с болью, подсел на морфий. Карл работал с ним два года, и, когда ни врач, ни пациент уже не верили в успех, Вирте вдруг обнаружил, что может обходиться без наркотика все дольше, а скоро вообще избавился от зависимости.

– Я летаю, я живу! Некоторые мои однополчане тоже вылечились, но потеряли здоровье, – говорил Вирте, потягивая легкое рейнское вино и дымя сигарой.

Был чудесный нежаркий день в перламутровой дымке. Озеро, обрамленное плакучими ивами, светилось под бледным размытым солнцем. Пахло свежескошенной травой, старые липы медленно покачивали кронами, трепетали, играли светом влажные листья. Лениво зарядил редкий дождик, но раздумал, вместе с дождиком налетел легкий прохладный ветер, похожий на вздох, на сладкий зевок проснувшегося ребенка, и сразу выглянуло солнце, лучи запрыгали по глади озера, встрепенулись толстые утки, захлопали крыльями, разбрасывая сияющие брызги.

– Послушайте, Карл, у меня есть друг, летчик-истребитель, настоящий ас, мой бывший командир в первой эскадрилье «Рихтгофен», – кашлянув, произнес Вирте. – Я рассказал ему о вас, он очень заинтересовался.

Карл слушал рассеянно, смотрел на детей. Десятилетний Отто, в начале праздника державшийся надменно, как самый взрослый среди малышей, теперь оседлал коня на колесиках, которого подарили Максу, и, отталкиваясь ногами от земли, гонялся за белокурой Ирмой, внучкой главного врача клиники, вопил:

– Я неуловимый ковбой, гроза диких прерий!

Ирма с перьями на голове изображала индейца, бегала зигзагами, постукивала себя ладошкой по рту, испускала боевой индейский клич. Руди и Фреди, шестилетние близнецы, играли в мяч с Магдой. Только Макс спокойно сидел возле отца и возился с игрушечным «юнкерсом».

– Недавно он стал депутатом рейхстага, из него выйдет отличный политик, не в пример нынешним, он настоящий солдат, сильный, решительный, – продолжал Вирте.

– Кто? О ком вы? – спросила Эльза.

Она подошла неслышно, вместе с Моникой Рон, своей гимназической подругой, матерью близнецов.

– Я мучаю Карла фронтовыми историями, – ответил Вирте слишком поспешно, с такой искусственной улыбкой, что доктору стало не по себе.

– Карлу хватает собственных военных воспоминаний, – заметила Моника, слегка нахмурившись.

Ей Вирте явно не нравился. Эльза, мигом почувствовав неловкость, предложила всем холодного лимонаду, присела на корточки возле Макса.

– Угости детей, – сказал Карл. – Только смотри не клади слишком много льда.

– Лед давно растаял, – Эльза поправила панамку на голове Макса.

Вирте продолжил разговор о своем героическом друге только когда дамы отошли. Он перечислил боевые награды бывшего командира эскадрильи: орден «За заслуги», Железный крест первой степени, орден Льва со шпагой, орден Карла Фридриха, орден Гогенцоллернов третьей степени со шпагой. Доктор уже понял, к чему Вирте завел этот разговор. Депутат рейхстага нуждался в конфиденциальной медицинской помощи.

– Да, ваш друг настоящий герой. В чем его проблема?

– Он сам расскажет, – ответил Вирте. – Он хочет встретиться с вами, Карл.

– Пауль, вы знаете мои приемные дни, пусть запишется на прием.

– Нет, Карл, простите, но будет лучше, если вы сами посетите его. Он пришлет за вами своего шофера во вторник, в девять вечера.

– Пауль, но я посещаю пациентов на дому только в экстренных случаях.

Макс, все это время молчавший, потянул отца за рукав.

– Папа, смотри!

На белой салфетке были разложены фарфоровые фигурки, извлеченные из «юнкерса».

– Смотри, это летчик, а вот пассажиры.

Карл стал рассматривать фигурки. Он был рад отвлечься. Разговор стал раздражать его. Слишком таинственно и восторженно говорил Вирте о своем командире. Во вторник, в девять вечера, Карл действительно был свободен. Вирте знать этого не мог, и ничего не стоило отказаться.

– Папа, видишь, это летчик, а вот я, вот Отто и мама, – Макс, стоя на четвереньках, показывал пальчиком на фарфоровые фигурки.

Карл разглядел крошечного летчика в шлеме, даму в синем платье, двух мальчиков в матросских костюмах.

– Макс, а где же я?

– Тебя нет, мы трое полетели, ты остался в Берлине.

Карл вместе с Максом усадил фигурки в самолет. Они крепились магнитами. Игрушку собрали, прибежали близнецы, позвали Макса играть в жмурки, но он не желал выпускать «юнкерс» из рук.

Прощаясь, Вирте еще раз повторил, что во вторник, в девять, за доктором приедет машина.

– Пауль, вы не сказали, как зовут вашего командира.

– Карл, прошу вас, сами понимаете, все строго конфиденциально. Его имя Герман Геринг.

* * *
О собрании Маша совсем забыла, но, конечно, пришлось вспомнить. Пригнали всех, кто работал в филиале Большого, включая осветителей, декораторов, костюмерш, уборщиц, гардеробщиц независимо от возраста и партийности. Зал оказался почти полным, только в десятом ряду никого, кроме Лиды. От нее шарахались. Маша, не раздумывая, уселась рядом, на соседнее кресло. Лида как будто не заметила ее, не повернула головы. Она сосредоточенно вязала.

На сцене за столом восседало комсомольское бюро в полном составе плюс незнакомая квадратная тетка в пиджаке с морковными стрижеными волосами и подбородком, похожим на розовое жабо.

Сначала все шло как обычно. Член бюро, серенький хмырь из канцелярии, зачитал доклад. Комсомол – передовой отряд, доверие партии, происки врагов, обострение классовой борьбы, как гениально отметил наш Великий Вождь товарищ Сталин…

После каждого упоминания Сталина зал аплодировал, Маша автоматически била в ладоши. Условный рефлекс. И вдруг она заметила, что Лида продолжает вязать. Это ошеломило Машу. Человек, не отвечающий аплодисментами на имя вождя, выглядел как голый среди одетых.

– С ума сошла? – испуганно прошептала Маша.

– А ты отсядь от меня, чтоб не замараться, – ответила Лида, спокойно двигая спицами.

Доклад длился минут сорок, из которых почти половину времени заняли аплодисменты. Хмырь из канцелярии упоминал Сталина через фразу, и каждый раз хлопали очень долго. Никто не решался закончить первым. Маша чувствовала, как фокусируются взгляды президиума на Лиде. Со сцены отлично просматривался весь освещенный зал.

Продолжая машинально отбивать ладони, Маша повторила попытку, прошептала:

– Они смотрят на тебя, брось ты свое вязание, похлопай, жалко, что ли?

– Извергу хлопать не буду.

У Маши пересохло во рту, она решила, что ослышалась, ну, или в крайнем случае Лида имеет в виду хмыря-докладчика. Когда затихли последние овации, поднялся комсорг, высокий рыхлый мужик из отдела кадров, остриженный под ноль, с пышными буденновскими усами.

– Товарищи, сегодня у нас на повестке персональное дело комсомолки Русаковой. Отец Русаковой арестован и разоблачен как враг народа, фашистский шпион и вредитель. Все вы читали об этом в «Правде». Он входил в крупную террористическую организацию, пронизавшую своими щупальцами тяжелую промышленность, имел связь с иудой Троцким и его империалистическими фашистскими хозяевами. Такие русаковы, подобно ядовитым змеям, пригреваются на теплой груди нашего Советского государства и готовы жалить смертельно, отравлять своим троцкистским ядом нашу счастливую жизнь.

Пока он говорил, многие головы в передних рядах поворачивались. Машу знобило от взглядов. Лида продолжала вязать. Тетка с подбородком-жабо тронула руку комсорга, он сел, тетка встала.

– Товарищи, когда я шла сюда, мне вспоминались слова товарища Сталина о том величайшем доверии, которое наша партия оказывает молодежи.

Зал опять захлопал. Тетка воспользовалась паузой, чтобы пролистать бумажки на столе. Нашла нужную, подняла голову, обратилась к затихшему залу.

– Товарищи комсомольцы, молодая поросль, артисты оперы и балета! Я обращаюсь к вам. Вы сегодня выступаете на малой сцене, завтра выйдете на большую. Что такое сцена Большого театра? Это не просто сцена, на которой поют и танцуют избалованные примы и примадонны, как было в старые времена. Это передовая идеологического фронта нашего советского, большевистского искусства. На вас, товарищи комсомольцы, лежит огромная ответственность. Вы должны быть бдительны, бдительны и еще раз бдительны. Вы обязаны очищать здоровый организм вашего коллектива от тайных врагов, двурушников, хитростью проникших в ваши ряды. Это, если хотите, элементарные правила гигиены. Каждому необходимо мыть руки, чтобы не проникли в организм бактерии и паразиты.

В зале кто-то вежливо хихикнул. Тетка сделала паузу. По ее лицу было видно, что она ждала более живой реакции на свое остроумное сравнение. Не дождавшись, продолжила сухо, с некоторым сарказмом:

– Товарищи, перед собранием я внимательно ознакомилась с личным делом балерины Русаковой. И что я увидела? Все характеристики самые положительные. Старательная, дисциплинированная, и в пионерской организации, и в комсомольской Русакова проявила себя как активистка, хороший товарищ.

– Русакова, встань! – крикнул комсорг.

Лида вязала, ни на кого ни глядя. Повисла тишина. Маша вжалась в спинку своего кресла и зажмурилась, как будто ее сейчас ударят.

– Встань, Русакова, выйди вперед!

Никакой реакции. Тишина.

– Что, паралич разбил? Акимова! Помоги ей встать!

Маша открыла глаза, но не могла шевельнуться. Зал загудел, со всех сторон слышались голоса, громкие, приглушенные, мужские и женские:

– Встань, выйди, Русакова…

– Не дури, все равно придется…

Спицы замерли, руки Лиды быстро сложили вязание в мешочек.

– Пропусти, – услышала Маша сквозь гул.

Лида положила к ней на колени свой мешочек, направилась к сцене легкой балетной походкой. Стало тихо. Подойдя к рампе, спиной к залу, лицом к президиуму, Лида спросила:

– Мне здесь стоять? Или подняться на сцену?

– На сцену. Чтобы все тебя видели, – скомандовал комсорг.

Лида легко взлетела по лесенке. Встала возле стола. Спина прямая, взгляд в никуда, поверх голов.

– Ну, давай, Русакова, расскажи коллективу, как так получилось, что рядом с тобой под видом близкого родственника столько лет жил и действовал матерый враг, а ты ничего не замечала? – спокойно, задушевно спросила тетка.

– Или не хотела замечать, – дополнил вопрос комсорг.

– Он не под видом родственника. Он мой родной папа. И он ни в чем не виноват. – Лида произнесла это тихо, но все услышали.

– То есть ты хочешь сказать, что наши доблестные органы, наш советский суд ошиблись?

– Ошиблись.

– Нет, Русакова, ошиблась ты, ошибся твой отец, когда надеялись, что все сойдет с рук, полагались на слепоту, глухоту и прекраснодушный либерализм. Он, и ты, и все вы, тайные наши враги, просчитались! Судя по тому, как ты упорно выгораживаешь врага, ты сама враг, ты действовала заодно с врагом, ты вынашивала злобные планы, ядовитым вражеским дыханием своим отравляла воздух, в котором жили и творили честные комсомольцы, считавшие тебя, злобную змею, своим товарищем.

Это был монолог тетки, она говорила долго, громко, с тяжелым придыханием, пока не рухнула на свой стул, обессиленная, томная.

На сцене, на месте Лиды, Маша вдруг отчетливо увидела себя, но не такую прямую, как Лида, а сутулую, с повисшими руками, подогнутыми коленями, низко опущенной головой, медленно оседающую, зыбкую, мягкую. Тело без костей. Она пыталась прогнать эту жуть. Ей хотелось лишиться слуха, зрения, сразу всех чувств и мыслей, превратиться в Аистенка, улететь в Африку.

После тетки заговорил комсорг, потом еще кто-то из бюро, потом из зала. Маша услышала звонкий голос Светки Борисовой:

– Виноват весь наш коллектив, не разглядели, не проявили комсомольскую бдительность, впредь обещаем проявлять бдительность комсомольскую по-большевистски, следуя отеческим указаниям нашего великого товарища Сталина, вождя нашего гениального всех народов мы, бойцы советского балета, обязаны высоко нести гордое знамя партии большевиков партии Ленина Сталина гениального великую честь и доверие нашей бдительности…

Маша перестала различать слова, в ушах гудело, голова кружилась. Страх, что сейчас прозвучит ее фамилия, придется встать и тоже что-то говорить, жгуче поднимался от желудка к горлу, как тошнота при отравлении.

Лида стояла прямо, ноги в третьей позиции, руки спокойно опущены, подбородок приподнят. Если к ней обращались, она повторяла все ту же фразу:

– Мой папа ни в чем не виноват.

Только однажды, когда тетка, отдохнув и набравшись сил, стала призывать ее одуматься, покаяться перед лицом родного коллектива, Лида, повернувшись к комсоргу, произнесла:

– Степан Иванович, я же вам говорила, я от папы отрекаться не буду.

– Так, товарищи, все ясно, предлагаю поставить вопрос на голосование. Кто за то, чтобы исключить из комсомола Русакову?

Стали поднимать руки. Маша держала на коленях мешочек с Лидиным вязанием, ладони как будто припекло к тонкому, мягкому батисту. В тишине взгляды комсорга и тетки медленно ползли по рядам. У Маши ныло правое плечо, так сильно, будто все суставы вывихнулись. Она одна сидела в десятом ряду. В одиннадцатом, справа от нее, сидел Май. У самого уха она услышала его дыхание и быстрый шепот:

– Подними руку, не будь идиоткой, ей не поможешь, себя погубишь, поднимай, ну же! – Май протиснул левую кисть между спинками, нащупал Машин локоть, резко толкнул вверх.

Рука взметнулась в тот момент, когда внимательные взгляды из президиума доползли до десятого ряда.

Глава пятая

Ночные визиты к депутату рейхстага Герману Герингу изматывали Карла. Каждый раз, возвращаясь домой в третьем часу утра, он чувствовал себя грязным и разбитым. Если бы этот жирный психопат был обычным пациентом клиники, доктор отнесся бы к нему с должным состраданием. Но вместо того, чтобы лежать в клинике, Геринг заседал в рейхстаге, пользовался уважением и симпатией промышленных тузов, крутился в аристократических салонах, считался влиятельным политиком, умницей, обаяшкой, германским Гаргантюа. Он любил показывать гостям свою игрушечную железную дорогу. Над ней летали по проволоке игрушечные самолеты и сбрасывали деревянные бомбочки. Широкие карманы его галифе всегда были наполнены крупными изумрудами, рубинами, сапфирами, он доставал их, перебирал, пересыпал из ладони в ладонь.

Доктор знал, что Герман Геринг представляет в рейхстаге крайне правую нацистскую партию, конечно, слышал имя лидера этой партии, видел портреты и упрямо не желал верить, что бедняга ефрейтор Гитлер, которого довелось ему лечить в последние дни войны, и лидер крупной политической партии – одно лицо. Но приходилось верить. С плакатов, со страниц газет, с афишных тумб, с парадного портрета, висевшего в гостиной Геринга, смотрел на доктора бедняга ефрейтор собственной персоной, только усы подстриг, они стали маленькими, как у знаменитого американского комика Чарли Чаплина.

Геринг называл Гитлера «шеф». Во время сеансов психотерапии рассказывал, как их первая встреча в Мюнхене перевернула всю его жизнь. Настоящие обильные слезы текли по жирным щекам, Геринг вытирал их батистовым кружевным платочком. На платочке оставались следы розовой пудры. Из-за морфия лицо Геринга было землисто-серым, чтобы выглядеть лучше, он пудрился, подкрашивал губы. Кроме морфинизма и ожирения, Геринг страдал импотенцией. Во время каждого сеанса за рассказом о встрече с Гитлером следовали откровения о том, какими способами они с Карин решают эту проблему, и слезы продолжали течь, оставляя серые дорожки в слое пудры.

Карин, жена Геринга, красивая сорокалетняя блондинка, шведская аристократка, постоянно болела и встречала доктора в гостиной, полулежа на кушетке под портретом Гитлера.

В гостиной были белые стены, розовые оконные стекла, розовые шторы, розовые ковры, поверх ковров белые звериные шкуры. Напротив камина стоял небольшой белый орган. Кресла, диваны, журнальные столики, кушетка, на которой возлежала Карин, – все бело-розовое, и сама она, в белом домашнем платье, с ярко-розовыми пятнами туберкулезного румянца на скулах, гармонично вписывалась в интерьер. Повсюду белели кружевные скатерочки, салфеточки. Антикварные часы на камине, старинные музыкальные шкатулки, китайский фарфор, шелковые абажуры настольных ламп и торшеров – все сияло белизной и розовостью, как сахарная глазурь на прянике. Только кабинет Геринга был выдержан в строгих зеленых тонах, там стояла тяжелая дубовая мебель, в окнах – витражи, изображающие сцены из жизни средневековых рыцарей.

– Мы с Германом – как Тристан и Изольда. Мы отведали любовного напитка и стали беспомощны в экстазе, – сообщила Карин с томной улыбкой при первом же знакомстве. – Мы не можем жить друг без друга. Вы должны помочь Герману, вы посланец светлых сил, у вас кристально арийское энергетическое поле.

Как ни странно, лечение шло на пользу. Геринг сокращал дозы, растягивал промежутки между инъекциями на несколько суток. Однажды он встретил доктора радостным известием, что к нему вернулась мужская мощь. Доктор поздравил его и предложил закончить лечение. Он устал от этого опереточного семейства, но Карин категорически возражала.

– Совсем скоро Господь призовет меня, я должна быть уверена, что оставляю Германа здоровым, – заявила она со своей обычной томной улыбкой. – Прошлой ночью я говорила с бабушкой, бабушка считает, что Герману следует продолжать лечение именно у вас. Вы посланы самим Провидением.

Карл вежливо осведомился, сколько лет бабушке, и услышал, что Господь призвал бабушку, когда Карин была ребенком, но между ними существует постоянная духовная связь.

Геринг понял предложение Карла по-своему.

– Намекаете, что пора повысить вам гонорар? Так бы сразу и сказали.

Повышение гонорара оказалось мизерным, но пренебрегать деньгами Карл не мог, нужно было кормить семью.

Германия опять погрузилась в кризис. В октябре 1929-го рухнула Нью-Йоркская биржа, а следом вся европейская экономика. Германия жила за счет промышленного экспорта и американских кредитов. Кризис обрушил курс марки, банкротились банки, закрывались заводы, разорялись крупные и мелкие фирмы, армия безработных росла с каждым днем, выстраивались длинные очереди за тарелкой бесплатного супа, в клинике задерживали жалованье, количество платежеспособных частных пациентов таяло.

Геринг платил скупо, но регулярно. По его рекомендации Карл лечил от неврастении жену крупного банкира, от алкоголизма – пожилую баронессу, от кокаиновой зависимости – сына министра, пассивного гомосексуалиста с тремя попытками суицида в анамнезе.

В сентябре 1930-го на общегерманских выборах за нацистов проголосовало шесть с половиной миллионов избирателей, в результате они получили сто семь мандатов и по количеству депутатов, заседающих в рейхстаге, поднялись с девятого на второе место.

Эльза опять стала читать газеты. Карл не мог. Он вернулся к военному дневнику, перечитал собственные рассуждения о несчастном ефрейторе, которого никто не любит и не ждет, принялся уговаривать себя, что ни в чем не виноват, просто выполнял свою работу, лечил больного, так же как сейчас лечит свиноподобного депутата Геринга, его приятелей и приятельниц, нацистов и нацисток.

«Такие больные должны содержаться в клинике, – думал Карл. – Все они люди с диагнозом: мания собственной исключительности, помешательство на теории заговора. Но из этого разве следует, что их нельзя лечить? А что, все прочие, кто заседает в рейхстаге, возглавляет министерства, принимает государственные решения, руководит армией, они здоровы? У них те же диагнозы».

В толстой тетради половина страниц осталась чистой, последняя запись была датирована декабрем 1918-го. В сентябре 1930-го появились новые.

«Война выработала во мне стойкое отвращение к политике. Сочетание пафосного вранья, мифов, которые рассчитаны на безмозглых идиотов. Кажется, все так грубо сработано, что поверить невозможно. Но они верят, верят! И вот поневоле начинаешь презирать их, брезговать ими. Если люди позволяют такое с собой делать, значит, даже простой жалости не заслуживают».

Отто нацепил на лацкан гимназической курточки значок со свастикой. Карл снял значок и выбросил. Отто расплакался, сказал, что в гимназии все за Гитлера и он не желает быть белой вороной.

– Карл, но ведь правда, Германией должны руководить сильные, решительные люди, ты разве не видишь, что творится? Папен[4] ничтожество, чиновники берут взятки, воруют из казны. Да, я согласна, эти нацисты неприятные, шумные, наглые, но ведь Гитлер говорит правду, разоблачает реальную грязь и ложь. Нынешнее правительство никуда не годится, там все заврались и проворовались. В конце концов, мы же не евреи, чего нам бояться? – твердила за ужином Эльза.

На медицинской конференции в Мюнхене Карл встретил нескольких врачей, с которыми работал в госпитале в Пазельвалке в конце войны. Четверо из пятерых вступили в нацистскую партию. Все искренне восхищались Гитлером. На фуршете бывший главный врач госпиталя, потрепав Карла по плечу, сказал:

– Помнишь, ты предрек, что он спасет Германию? Ты оказался пророком, надо выпить за это. Адольф Гитлер спасет, только он, никто другой.

Карл не стал напоминать, что тогда, в ноябре восемнадцатого, все восприняли это как анекдот и долго весело смеялись. Пить отказался, сославшись на головную боль, ушел в гостиницу.

В фойе над стойкой висел портрет ефрейтора. Ночью под окнами орали пьяные штурмовики СА:

«Развесим Гогенцоллернов на фонарях,
пусть эти собаки висят, пока не истлеют веревки.
В синагоге распнем черную свинью
и все церкви забросаем бомбами».
Вместо гостиничной Библии на прикроватной тумбе лежал толстый, в дорогом, с золотым тиснением, переплете, том «Майн кампф». Доктор открыл, пролистал и тут же захлопнул, отбросил, словно прикоснулся к вонючим нечистотам. Книга тяжело шлепнулась на ковер. Утром, выйдя из номера, закрыв дверь на ключ, спустившись к завтраку, бегом вернулся в номер, положил книгу на тумбочку и уверял самого себя, будто делает это из простой вежливости и уважения к порядку, а не потому, что боится доноса горничной.

В заключительный день конференции Гитлер должен был выступить перед врачами с речью. Карла мучили противоречивые чувства. Ему хотелось удрать домой, не видеть, не слышать психопата ефрейтора, но это казалось трусостью, глупостью.

Эльза говорила, провожая Карла в Мюнхен: «Люди меняются, прошло много лет. Среди поклонников Гитлера не только мелкие бюргеры и домохозяйки, к нему тянутся интеллектуалы, университетские профессора, священники, молодежь от него в восторге. Он говорит правду. Послушай его, Карл!»

На следующее утро в фойе по стенам висели огромные плакаты с портретами Гитлера, торчали флажки со свастикой. Царило необычное возбуждение, голоса звучали громче. По обеим сторонам каждого дверного проема стояли штурмовики. Коричневые рубашки перетянуты портупеями, на рукавах повязки со свастикой. Ноги широко расставлены, руки спрятаны за спину, локти торчат, выражение лиц у всех одинаковое, тупо-надменное, как у олигофренов.

Толпа повалила в зал. Когда публика расселась по местам и затихла, на кафедру поднялся министр здравоохранения Баварии, произнес короткую невнятную речь о долге медицинских работников перед народом, затем, поправив очки, вскинув подбородок, объявил, что имеет честь представить уважаемым коллегам руководителя Национал-социалистической рабочей партии Германии господина Адольфа Гитлера. Последовали бурные аплодисменты.

Ефрейтор появился из боковой двери, быстро прошел к кафедре, и все головы крутились, прослеживали его путь. Он пожал руку министру, в каждом его движении чувствовалась нервозная суетливость. Так кинематографический комик изображает бестолкового мелкого чиновника, который страшно занят, постоянно спешит и всем недоволен.

Он ничуть не изменился с 1918-го, выглядел так же убого, и даже отличный костюм-тройка не придавал ему респектабельности. Укороченные усики зрительно расширяли узкую физиономию, но делали ее еще банальнее.

Он оглядел притихший зал. Глаза казались тусклыми, невидящими. Лицо приобрело брезгливое выражение, словно в зале дурно пахло, и вдруг совершенно неожиданно, без всяких приветствий и предисловий, он выкрикнул:

– Мне часто говорят: «Вы всего лишь барабанщик национальной Германии!» Ну и что, если я только бью в барабан?! Сегодня вбить в немецкий народ новую веру было бы большей заслугой государственного масштаба, чем постепенно проматывать существующую веру!

Голос его звучал резко, высоко и хрипло. Он замолчал, уставился вдаль, поверх голов, словно читал какую-то надпись на задней стене зала, потом заговорил тихо, почти зашептал:

– Сегодня мы переживаем поворотный момент судьбы Германии. Если теперешнее развитие событий продолжится, то Германия неизбежно погрязнет в большевистском хаосе. Если же такое развитие событий будет остановлено, то нашему народу придется пройти школу железной дисциплины. Либо удастся снова переплавить весь этот конгломерат партий, союзов, объединений, мировоззрений, сословного чванства и классового безумия в единый стальной народный организм, либо Германия, не добившись такой внутренней консолидации, погибнет окончательно.

Опять последовала пауза, Гитлер сложил руки на груди, потупился, длинная темная прядь, густо смазанная бриолином, упала на лицо, он стоял так довольно долго, как будто забыв о публике.

Публика терпеливо ждала. За мгновение до того, как иссякло ее терпение, он вскинул голову, тряхнул челкой, ударил кулаком себя в грудь и закричал:

– Вы видите здесь перед собой организацию, которая исполнена чувства теснейшей связи с нацией, построена на идее абсолютного авторитета руководства в любой области, на любом уровне. Это организация, вселяющая в своих сторонников неукротимый боевой дух! А если нам ставят в упрек нашу нетерпимость, то мы гордо признаемся – да, мы нетерпимы, мы приняли неумолимое решение искоренить марксизм в Германии до последнего корешка. Мы приняли это решение вовсе не из любви к дракам, и я вполне могу себе представить жизнь поспокойнее, чем эти вечные метания по всей Германии.

Речь ефрейтора длилась часа два. Крик сменялся шепотом, глаза вспыхивали, как электрические фонарики с голубыми стеклами, гасли, опять вспыхивали. Он ни разу не произнес своего любимого слова «еврей», в аудитории были врачи-евреи, а ему не хотелось скандала, ему хотелось нравиться. Он оказался настолько умен, что не позволил себе рассуждать о медицине, понимал, как не любят профессионалы рассуждений дилетантов. Да, он очень хотел нравиться, и у него это отлично получалось. Полторы сотни докторов, профессоров медицины со всей Германии слушали затаив дыхание.

Содержание речи не имело никакого значения. Смысл двухчасового монолога сводился к следующему: «Только я могу спасти Германию, никто, кроме меня, или я, или всеобщая гибель».

Зал аплодировал ефрейтору стоя. Поднялись все, даже самые пожилые, даже евреи, хотя они отлично знали, как относится к ним нацистская партия. А все равно поднялись и били в ладоши. У Карла не хватило мужества остаться единственным сидящим. Поднимаясь, он неловко грохнул стулом. Именно в этот момент выпуклые голубые глаза уперлись в него, он физически ощутил этот взгляд как прикосновение чего-то холодного и липкого. «Узнал», – пронеслось в голове, а ладони хлопали, хлопали. Никогда еще за всю свою сорокатрехлетнюю жизнь Карл не был самому себе так противен.

* * *
Илья листал сводку, старался сосредоточиться на тексте, но строчки расплывались, мерещились горные вершины, пляжи, города, которые он знал только по открыткам, художественной литературе, по сообщениям советских нелегалов и ворованной дипломатической переписке. Париж, Лондон, Амстердам. Везде он видел себя с Машей, как они бродят по бульварам, по набережным, плывут на яхте, подставляют лица соленому ветру, ужинают в портовом кабачке, слушают уличных музыкантов, ночуют в гостиничном номере с видом на море. Утром в окно светит солнце, трепещет белая занавеска, кричат чайки. Никогда прежде ему так не хотелось жить, как сейчас, и что теперь с собой, влюбленным идиотом, делать, неизвестно.

Он зажмурился, тряхнул головой. Наваждение прошло. Он просто отключился на минуту, не спал, грезил наяву. Очень уж надоела ему эта конура с портретом Инстанции на стене, с бюстом Инстанции на столе. Можно выйти из конуры, но за дверью, в каждом кабинете, на каждом этаже, и снаружи, по всему огромному городу, портреты, бюсты, скульптуры в полный рост, в парках, во дворах, на улицах, на станциях метро, во всех учреждениях, в театрах и кинотеатрах, в Третьяковской галерее. Высоко в небе над Москвой по праздникам висят поднятые на аэростатах, освещенные мощными прожекторами гигантские портретища.

Нет, пожалуй, не надо никаких романтических красот, никаких Парижей и Амстердамов. Для нормальной человеческой жизни сгодилось бы любое обитаемое пространство, свободное от бесчисленных изображений усатого низколобого лица.

«В камерах, где сидят смертники, нет ни портретов, ни бюстов, – усмехнулся про себя Илья. – И в гараже у Лубянки, в Варсонофьевском переулке, где каждую ночь расстреливают, тоже вряд ли. В кабинетах следователей и в помещении для отдыха исполнителей приговоров портреты, конечно, висят».

Илья занес остро отточенный карандаш над страницей, покосился на пишущую машинку, застыл на минуту, потом отложил карандаш и захлопнул папку. Он десятый раз перечитывал одно и то же, замирал над какой-нибудь фразой, которая резала глаз и могла бы вызвать раздражение Инстанции. Рука сама тянулась исправить, но больше исправлять и перепечатывать невозможно, иначе текст развалится. Хватит. Надо отдохнуть, отвлечься на полчасика.

Он взял первое, что попалось под руку, – свежий номер «Правды». Типографская краска пачкала пальцы. Передовица рассказывала об открытии Чрезвычайного XVII Всероссийского съезда Советов. Речь Сталина. Речь Ежова. Бурные овации. Речь передовой колхозницы Тюниной:

«Когда у меня родится сын, когда он начнет говорить, первое слово, которое он скажет, будет „Сталин“.»

На следующей странице под заголовком: «В здоровом теле – здоровый дух» — большая фотография группы людей с лыжными палками, в противогазах. «Семнадцать комсомольцев, рабочих и работниц Рублевской насосной станции отправились в лыжный поход Москва – Горький – Москва. Весь маршрут комсомольцы пройдут в противогазах».

Две полосы посвящались подготовке к всенародным торжествам в честь столетней годовщины со дня гибели А.С. Пушкина. Статья профессора Лупулла начиналась так:

«Прошло сто лет с тех пор, как рукой иноземного аристократического прохвоста, наемника царизма был застрелен великий русский поэт Александр Сергеевич Пушкин. Чествование Пушкина – это чествование ленинско-сталинской национальной политики. Сталин и Сталинская конституция подарили народу Пушкина».

Бросился в глаза великолепный пассаж из речи Алексея Толстого:

«Мне хочется восторженно выть, реветь, визжать и стонать от одной мысли о том, что мы живем в одно время со славным, единственным и несравненным Сталиным! Наше дыхание, наша кровь и наша жизнь – принадлежат Вам! О, великий Сталин!»

– Господи, помилуй, – прошептал Илья.

Карандаш опять оказался в руке. Грифель скользнул по строчкам, но не оставил следа. Спецреферент Крылов позволил себе слегка отредактировать текст знаменитого писателя, только мысленно.

«Мне хочется выть, реветь, визжать и стонать от одной мысли о том, что мы живем в одно время со Сталиным. Наше дыхание, наша кровь, наша жизнь принадлежат ему».

Вот теперь это стало похоже на правду.

Дверь внезапно распахнулась. Александр Николаевич Поскребышев упал в кресло напротив стола и хрипло произнес:

– Твою мать…

Он тяжело дышал. Лицо его было бледным, сморщенным, глаза ввалились и покраснели. Илья, не задавая вопросов, налил своему начальнику воды, протянул стакан. Поскребышев глотнул, поставил стакан на стол и продолжил более звучным голосом:

– Сука, дерьмо собачье, иди на хер…

Минут пять сталинский секретарь продолжал материться, и постепенно лицо его розовело. Наконец монолог иссяк, дыхание стало ровным, Илья спросил:

– Александр Николаевич, может, валерьяночки?

Поскребышев помотал головой, встал, проделал нечто вроде короткой гимнастики для лицевых мышц: надул и растянул губы, прищурился, подвигал бровями вверх-вниз и вышел из кабинета, не сказав ни слова.

Когда такое случилось впервые, Илья пережил шок, испугался, что Александр Николаевич материт лично его, спецреферента Крылова, и за бранью последует страшная расправа. Но не последовало ничего. Кремлевский день продолжал свое обычное течение, механизм работал без перебоев, никаких претензий к спецреференту Крылову ни у кого не было. Улучив подходящий момент, Илья решился спросить Поскребышева, что случилось. Александр Николаевич не сразу понял, о чем речь, потом до него дошло, он небрежно махнул рукой:

– Да так, вымотался, две ночи не спал, понервничал слегка, – он подмигнул и похлопал Илью по плечу. – К тебе это не относится, не боись!

Примерно через месяц повторилось то же самое, и опять никаких объяснений, никаких последствий.

Третий неожиданный визит и поток брани Илья воспринял уже совершенно спокойно и даже получил некоторое удовольствие, слушая отборную энергичную матерщину бывшего фельдшера. Молча налил воды в стакан, поставил перед Александром Николаевичем, но тот никак не отреагировал. Илья вдруг заметил, что глаза бранящегося устремлены в одну точку, в центр стены над столом, туда, где висит портрет Инстанции в строгой раме темного дерева.

Поскребышев смотрел прямо на портрет, обращался исключительно к нему, исключительно матом, с нешуточной ненавистью. В какой-то момент, уже на исходе монолога, он почувствовал, что Крылов проследил направление его взгляда. Замолчал, взял стакан, выпил, повернулся. Глаза Поскребышева уперлись в лицо Ильи, в них не было ни испуга, ни угрозы, в них ясно читалось:

«Да, Крылов, ты все понял правильно. Ты умный, ты, конечно, не стукнешь».

«Александр Николаевич, я умный, а вы еще умнее, к тому, кто стукнет, вы бы никогда не зашли, чтобы выпустить пар и отвести душу», – мысленно ответил Илья.

Поскребышев подмигнул и вышел. Так, благодаря своему начальнику, Илья сделал очередное открытие. Если с человеком возможно объясниться молча, взглядами, значит, он еще жив. У тех, кто растворился в Сталине, глаза ничего не выражали.

В приемной, в кабинете Инстанции, в коридорах, на заседаниях Александр Николаевич выглядел обезьянкой с кукольными мертвыми глазами. Илья знал, что сам он выглядит так же. Ему доводилось ловить в случайных зеркалах свое окоченевшее лицо.

Илью мучили два вопроса: если Поскребышев поймал в нем пульсацию жизни, то и Хозяин может однажды учуять. Что тогда? Ответом стала старая поговорка: двум смертям не бывать, а одной не миновать. Растворение в Сталине, добровольный отказ от собственной личности, от своих чувств и мыслей для Ильи был страшнее физической смерти.

Второй вопрос. Почему Александр Николаевич не может выпускать пары в одиночестве или с кем-то более близким и надежным, чем спецреферент Крылов? Но и тут ответ нашелся. Илья знал по собственному опыту, что материть Хозяина наедине с его изображением – занятие бессмысленное и опасное. Можно по-настоящему свихнуться. Изливая свои эмоции на кого-то близкого, на членов семьи, ты взваливаешь на них непомерный груз, они мучаются вместе с тобой, помочь не могут, и всем становится только тяжелее.

В биографии Александра Николаевича было достаточно событий и поступков, которые здорово закаляют психику и притупляют чувствительность. В июне 1918-го член Екатеринбургского губернского совдепа Поскребышев подписал постановление о расстреле Николая II, его супруги и малолетних детей. Руководил политотделом Особой Туркестанской армии, уничтожал туркестанских националистов, потом был председателем ревкома в Златоусте и в Уфе, расстреливал крестьян, заподозренных в сочувствии Колчаку.

Революция и гражданская война превратили фельдшера в карателя. Товстуха рассказывал, что, познакомившись с Поскребышевым, хозяин одобрительно произнес: «Ха, ну и рожа, вот урод так урод!»

Вряд ли внешность бывшего фельдшера сыграла существенную роль, но то, что уродливые люди нравились товарищу Сталину, было очевидно. Рядом с ним почти не осталось не то что красивых, а просто нормальных лиц. Хозяин окружил себя рожами. Человекообразный зверек Ежов. Жирный, со слипшимся чубом на лбу, с трясущимся, как желе, двойным подбородком и воробьиным носиком на расплывшейся бабьей физиономии Маленков. Приплюснутый, словно стукнутый мордой об стол, Молотов. Осанистый, как индюк, с дегенеративно узким лбом Буденный, свиноподобный, всегда поддатыйВорошилов.

«Хороши ребята, – иногда думал Илья, разглядывая знакомых персонажей на заседаниях Политбюро, – на каждом отпечаток скотства. Они выглядят как водевильные разбойники, но водевиль не кончается, убитые жертвы никогда не встанут, чтобы поклониться публике».

Нормальные человеческие лица были только у Микояна, Орджоникидзе и Кагановича. Первые двое каким-то чудом умудрились уцелеть, не растворились в Сталине. Долго ли сумеют продержаться, неизвестно. Каганович издали выглядел импозантным мужчиной, но глаза были кукольные, лучше не заглядывать в них.

Что касается Поскребышева, конечно, Хозяин приблизил его к себе не только из-за уродливой внешности. Сталинская обезьянка обладала феноменальной памятью, блестящими организаторскими способностями, умела улавливать тончайшие вибрации Инстанции всем своим подвижным тельцем. При кажущейся безобидности обезьянка была плотоядным хищником, к запаху и виду крови привыкла со времен своей дикой большевистской молодости. Но, несмотря на многолетнюю дрессуру, обезьянка иногда срывалась на вой, рев, визг и стон, потому что на самом деле Александр Николаевич не был обезьянкой, просто мастерски прятал свое человеческое лицо от посторонних глаз.

Когда закрылась дверь за Поскребышевым, Илья еще раз перечитал первый абзац из речи Алексея Толстого и беззвучно пробормотал:

– Так-то, товарищ граф, выть, реветь, визжать и стонать хочется не только вам одному.

На подоконнике лежала стопка свежих номеров «Фолькише Беобахтер» («Народного обозревателя»), самой массовой ежедневной германской газеты, официального правительственного органа. Разглядывая фотографии руководителей рейха, Илья в который раз убедился, что нацистские рожи ничуть не краше большевистских. Геббельс чем-то похож на Ежова и тоже карлик. Жирный Геринг напоминает Маленкова. Если усы Молотова превратить в брови, гуще заштриховать лысину, получится Гесс. В определенных ракурсах Мартин Борман – вылитый Ворошилов.

Несколько передовиц посвящались подготовке к торжествам в честь празднования 30 января, дня прихода к власти нацистской партии. Геббельс выступил перед членами Ассоциации имперской прессы:

«Часто я с грустью и умилением вспоминаю о тех прекрасных временах, когда мы в своей стране были просто-напросто маленькой сектой, а в столице у национал-социалистов едва ли набиралась дюжина сторонников».

Философ-экзистенциалист Мартин Хайдеггер произнес речь перед студентами Берлинского университета:

«Никакие догматы и идеи более не являются законами нашего бытия. Только фюрер, и никто другой, воплощает настоящую и будущую реальность Германии и ее закон».

В разделе «Культура» – панегирик только что вышедшей книге профессора Вильгельма Мюллера «Еврейство и наука» с пространными цитатами.

«Еврейская физика есть мираж и следствие дегенеративного распада.

Теория относительности Эйнштейна не теория, а колдовство, способное превращать все живое в призрачную абстракцию, где все индивидуальные черты народов и наций и все внутренние границы рас размываются. Всемирное признание теории Эйнштейна являлось взрывом радости в предвкушении еврейского правления миром, которое навечно низведет дух немецкого мужества до уровня бессильного рабства».

Илья отложил «Беобахтер», подумал, что ему повезет, если Инстанция затребует обзор официальной германской прессы только в начале следующего месяца. Если это произойдет в январе, составлять сводку будет трудно, в Германии затишье, никаких существенных событий, ничего об СССР вообще и товарище Сталине в частности. Придется высасывать из пальца, просматривать разные региональные издания, чтобы найти хоть что-то достойное его внимания. Товарища Сталина раздражает, когда гитлеровская пресса слишком долго ничего о нем не пишет.

Работая в Институте марксизма-ленинизма, Илья по заданию Товстухи делал для Инстанции развернутый, с комментариями, перевод «Майн Кампф». Герр Гитлер тогда еще не пришел к власти, но товарищ Сталин им очень интересовался.

Несколько раз, являясь по вызову, спецреферент Крылов заставал Инстанцию за чтением «Майн Кампф». Рукопись развернутого перевода издали для товарища Сталина в одном экземпляре, это был увесистый кирпич в бордовом сафьяновом переплете.

Когда он читал «Майн Кампф», лицо его распухало, багровело, оспины становились глубже и заметнее. Возможно, это было связано с проблемой сосудов. Но Илье казалось, что дело вовсе не в сосудах. Товарищ Сталин напряженно впитывал энергетику текста, лицо превращалось в губку. Он так увлекался, что не сразу замечал вошедшего спецреферента. Наконец поднимал голову и преображался из пористой губки в товарища Сталина. В такие мгновения следовало особенно внимательно следить за собственным лицом, даже находясь далеко от стола, у двери. Если он заподозрит, что ты уловил, подглядел нечто, не предназначенное для твоих глаз, считай себя мертвецом.

«Майн Кампф» представлял собой эпическое повествование о «коросте всей земли, еврейской антирасе, вампирах народов, хозяевах антимира», которые лишают невинности белокурых арийских дев. Между балладами о сифилисе, раке, змеях, червях и пиявках излагалась четкая политическая программа. Гитлер собирался завоевать жизненное пространство на Востоке, получить полезные ископаемые Урала и чернозем Украины. И вот он с этой своей программой стал рейхсканцлером. Несмотря на его вопли о мире, было очевидно, что основа его политики – военная агрессия, направленная в первую очередь против СССР.

«Сталин ужасен, однако Гитлер еще хуже, и Сталин единственная сила, которая способна противостоять Гитлеру».

Однажды Илья вывел для себя эту утешительную формулу и держался за нее изо всех сил. Она была чем-то вроде мягкой смазки для успешной работы механизма под названием спецреферент Крылов.

Глава шестая

Вскоре после конференции в Мюнхене доктор Штерн получил официальное приглашение на обед в отель «Кайзерхоф» на Вильгельмштрассе, где находилась берлинская резиденция Адольфа Гитлера. За ним заехал шофер Геринга. В просторном банкетном зале собралось человек двадцать, среди них доктор увидел нескольких своих богатых пациентов.

Госпожа фон Дирксен, которую он излечил от нервного тика, тепло приветствовала его, представила маленькому носатому хромоножке по фамилии Геббельс. Хромоножка оказался доктором философии, депутатом рейхстага, руководителем, вернее, гением имперской пропаганды, как выразилась госпожа Дирксен. У гения на впалых щеках и тощей шее цвели алые фурункулы, острый кончик языка без конца облизывал тонкие бледные губы. Большие карие глаза с поволокой резко контрастировали с уродством лица и всей фигуры, они словно принадлежали какому-то другому существу.

Когда Карл вышел покурить в кофейный павильон, к нему на подлокотник кресла бесцеремонно присел угрюмый молодой человек с квадратным лицом и широкими черными бровями. Из-под бровей сверкали маленькие желтоватые глазки.

– Меня зовут Рудольф Гесс, а вы тот самый доктор Штерн. Карл Штерн, если не ошибаюсь?

– Да, совершенно верно.

Чтобы говорить с ним, приходилось выворачивать шею. Вблизи лицо его казалось совершенно плоским.

– Я трудно схожусь с людьми, но к вам чувствую большое доверие, – он понизил голос до шепота. – Я знаю вашу тайну. Знаю только я, вы понимаете?

– Простите, я не совсем… – Карл слегка отстранился от наплывающего плоского лица.

– Фюрер плакал, когда рассказывал мне. В страшные дни национального позора вашими устами говорило само Провидение. Это огромная честь и огромная ответственность, вы понимаете?

– Да, конечно.

Карл вспомнил, что Геринг называл Гесса тенью шефа. Тень сурово сверкнула глазами, соскользнула с подлокотника и удалилась.

«Тень-Гесс только кажется безумным, на самом деле он в такой своеобразной форме предупредил меня, что о своем первом знакомстве с Гитлером в госпитале в ноябре 1918-го я должен помалкивать», – успел подумать Карл и тут же попал в объятия баронессы фон Блефф.

– Карл, мой дорогой, как я рада вас видеть! – баронесса надвигалась на него, словно океанская волна.

Колыхался бирюзовый шелк платья, сверкала белизной красиво уложенная седая шевелюра, искрились бриллианты в ушах, на шее, на пальцах пухлой холеной руки, протянутой для поцелуя.

Пришлось встать, улыбнуться, склониться к руке. Единственный сын баронессы страдал затяжными депрессиями и был одним из самых платежеспособных пациентов доктора Штерна.

– Дорогой доктор, у меня радостная новость, – гудело контральто баронессы. – Мой мальчик поправился и теперь может заняться изданием журнала, вы знаете, он с детства мечтал об этом, но из-за болезни ничего не получалось. И вот, благодаря вам, он полон энтузиазма и творческих идей. Франс, детка, иди сюда, поздоровайся с доктором.

«Детке» стукнуло двадцать пять, но выглядел он значительно старше из-за ранней плеши, серого оттенка щек и старчески унылого выражения лица. Доктор знал, что это выражение появляется у него всегда в присутствии матушки и щеки сереют от страха перед ней. Отпрыск древнего баронского рода больше всего на свете боялся, что матушка узнает его тайну. Франс Герберт Мария фон Блефф был гомосексуалистом. Конечно, психотерапия и гипноз вылечить этот недуг не могли, но сеансы доктора Штерна помогали «детке» избавиться от мучительного страха разоблачения. Благодаря доктору бедняга Франс научился владеть собой, не терять головы, соблюдать разумную осторожность.

– Здравствуйте, Франс, – доктор пожал холодную лапку отпрыска. – Рад, что вам лучше. Какой журнал вы будете издавать?

– Журнал мод, «Серебряное зеркало», – ответила баронесса.

Отпрыск молча вяло кивнул. И тут кто-то громко, на выдохе, произнес:

– Приехал!

Все устремились в фойе. Доктор успел заметить, как залились румянцем бледные щеки Франса, и подумал, что в данном случае бедняга может не скрывать от матушки своей очередной горячей влюбленности. Баронесса фон Блефф боготворила Гитлера, считала его мессией, спасителем отечества. Трепет и восторг сына при виде ефрейтора был для нее естественным проявлением здорового германского патриотизма.

Гитлер вел под руку молоденькую белокурую барышню. Ее звали Гели. Она заливалась счастливым смехом, громко рассказывала, как они с дядей Адольфом выбирали ей шляпку.

– Я перемерила около сотни, ничего не понравилось. Мы выходим на Линденштрассе, и вдруг я вижу в витрине именно то, о чем мечтала. Тяну дядю за руку, а он уперся, насупился, – Гели скорчила угрюмую рожицу, изображая, как насупился дядя. – В общем, это оказалась еврейская лавка. Но все-таки я его уговорила, уговорила!

Гели щебетала, Гитлер вел себя как светский лев из дешевой кинодрамы, целовал дамам ручки, щедро раздавал комплименты. Мужчин приветствовал дружескими рукопожатиями. Очередь дошла до Карла.

– Рад вас видеть, доктор Штерн. Знаю, как вы помогли нашему Герману, – прозрачный неморгающий взгляд уперся в глаза.

Рукопожатие ефрейтора оказалось вялым и влажным. Когда он отошел к следующему гостю, Карл услышал у самого уха шепот:

– Теперь он играет роль цивилизованного политика, не бранится и не ест на завтрак евреев.

Доктор обернулся. Рядом стоял высокий лысый мужчина лет сорока пяти в дорогом темном костюме. Лицо казалось смутно знакомым.

– Меня зовут Бруно Лунц, – он широко, приветливо улыбнулся. – Ну, Карл, узнали? Я сильно изменился за четверть века. Вы тоже не помолодели.

Конечно, доктор узнал и обрадовался. С Бруно Лунцем были связаны счастливейшие воспоминания юности. Три месяца они жили в одной комнате в общежитии Тюбингемского университета. Оба приехали в Тюбингем прослушать курс лекций по средневековой философии знаменитого профессора Грюнера.

Бруно был из русских немцев, учился в Петербургском университете на историческом факультете. Именно Бруно заразил Карла любовью к Достоевскому, дал ему несколько уроков русского языка. С тех пор чтение по-русски стало для Карла чем-то вроде хобби. Он покупал учебники, словари, граммофонные пластинки с русскими романсами и оперой «Евгений Онегин», даже выучил наизусть несколько стихотворений Пушкина, Баратынского, Тютчева. Читал свободно, без словаря, но говорил плохо, поскольку не было подходящих собеседников.

– Теперь я могу освежить свой разговорный русский, – сказал он Бруно по-русски.

– Надо же, не забыл! И здорово продвинулся за эти годы. Акцент, конечно, убийственный, но говорить можешь. Однако не здесь, не сейчас, – Бруно перешел на немецкий. – Нас неправильно поймут.

За обедом они сидели рядом, Бруно успел рассказать шепотом, что сбежал из России в двадцатом, жил в Константинополе, в Париже, теперь вот осел в Цюрихе и очень часто бывает в Берлине.

– Числюсь в музее Древнего Египта консультантом, на Вагнерштрассе у меня есть магазинчик, торгую всякой египетской дребеденью. Видишь ли, эти господа интересуются древностью, в том числе фараонами и жрецами. Ну, а ты как сюда попал?

– Лечу Геринга от морфинизма.

– Карл, мы с тобой отлично устроились. У нас большое будущее. Когда они придут к власти, мы разбогатеем и прославимся.

– Думаешь, у них есть шанс прийти к власти?

Бруно не ответил, Гитлер произносил речь, на них косились, шептаться стало неловко.

– Брак как основа семьи есть залог жизни и будущего народа. Сохранение в чистоте его устоев есть нравственный долг. Прелюбодеяние и разрушение чужой семьи есть осквернение чести, а измену собственной жене следует в общем и целом дополнительно квалифицировать как вероломство. Измена жены обязывает супруга во имя защиты чести своего дома призвать обидчика к ответу.

Ефрейтор говорил медленно, словно диктовал. Все собравшиеся слушали с преувеличенным вниманием, только белокурая Гели, сидевшая по правую руку от него, рассеянно катала между ладонями хлебный шарик.

– Никогда не угадаешь заранее, о чем будет проповедь, – прошептал Бруно. – Эта хорошенькая блондинка, Гели Раубаль, его племянница. Он с ней сожительствует. В его семействе инцест обычное дело. Мать и отец были близкими родственниками.

Давно подали горячее, но никто не притрагивался к еде.

– Любое существо, любое вещество, но также и любой общественный институт подвержены процессу старения, – продолжал Гитлер. – Однако всякий общественный институт обязан считать, что он вечен, если только не желает самоликвидироваться. Крепчайшая сталь устает, все без исключения элементы распадаются. Поскольку Земле суждена гибель, несомненно уйдут в небытие и все общественные институты.

Гели подкинула хлебный шарик, ловко поймала его ртом, хихикнула, взяла вилку и начала есть. Остальные последовали ее примеру. Гитлер тоже принялся за еду, но, не прожевав куска, произнес:

– Этот процесс идет волнами, не прямо, а снизу вверх или сверху вниз. У церкви вековой конфликт с наукой. Бывали времена, когда церковь такой несокрушимой преградой вставала на пути научных исследований, что это приводило к взрыву.

Обед длился несколько часов, и все время Гитлер трещал, как заигранная пластинка. Он произносил бессмысленные банальности с видом оракула, и хотя блюда подавали великолепные, аппетит у Карла пропал. Единственным приятным событием оказалась встреча с Бруно.

Потом было еще несколько обедов и банкетов. Иногда Карл приходил вместе с Эльзой и каждый раз поражался способности ефрейтора нравиться дамам.

– Он интересный человек, – заявила Эльза после первого знакомства.

Градус восхищения возрастал с каждой новой встречей. По пути домой с очередного обеда Карл услышал:

– Сила его убежденности заслуживает уважения, он умеет говорить просто и понятно о сложных вещах. Но главное, он дарит надежду, которую отняли у немцев в восемнадцатом году.

Вначале Карл пытался спорить:

– Послушай, но ведь он сумасшедший, у него мания величия.

– У тебя все сумасшедшие, ты привык видеть в людях только дурное. Да, в своих суждениях он иногда заходит слишком далеко, но некоторый максимализм свойственен всем великим людям.

– Что же в нем великого? Обыкновенный болтун и демагог, к тому же урод. Сальная челка, комедийные усики, этот невыносимый пафос.

– Карл, неужели ты не чувствуешь, какая от него исходит мощная энергия? А глаза! Они светятся, они смотрят прямо в душу!

Скоро Карл понял, что спорить бесполезно. Эльза, такая разумная, здравомыслящая, становилась восторженной дурочкой, как только речь заходила о Гитлере. То же происходило практически со всеми женщинами, попавшими в орбиту ефрейтора. Жены крупных промышленников, баронессы, графини, светские красавицы млели, теряли рассудок, словно воздух вокруг этого напыщенного болтуна был пропитан испарениями какого-то мощного психоделического наркотика.

– Все благополучие нацистской партии держится на дамских пожертвованиях. Душка Гитлер умудряется доить богатых экзальтированных дур. Дуры тянут деньги из мужей. Вот тебе пример настоящей мужской проституции, – говорил Бруно. – При этом нет более шовинистической по отношению к женщинам идеологии, разве что у мусульман. Гитлер считает, что место женщины возле прялки, а ее главное оружие – столовая ложка.

С Бруно они стали встречаться довольно часто. Он оказался единственным человеком, который сумел сохранить здравый смысл. Его едкий юмор бодрил, его анекдоты о египетских фараонах и жрецах, парадоксальные исторические аналогии слегка приподнимали над абсурдной повседневностью, заставляли смотреть на происходящее со стороны, чувствовать себя снисходительным очевидцем, а не бессильной жертвой обстоятельств.

Однажды в конце сентября 1931-го доктора разбудил ночной телефонный звонок. Спросонья он не понял, кто именно звонит, возможно, это был голос Геббельса.

– Вы должны срочно вылететь в Мюнхен.

Через сорок минут машина с незнакомым молчаливым шофером доставила Карла в аэропорт. За штурвалом маленького спортивного самолета сидел сам Гесс.

– Гели застрелилась, у фюрера тяжелый нервный срыв, срочно требуется ваша помощь.

Еще за дверью доктор услышал вопли ефрейтора. Молодой человек в прихожей сообщил шепотом, что ему едва удалось отнять у фюрера пистолет и не дать ему застрелиться.

– Она предала меня! Грязная свинья, жалкое вероломное создание! Гели, девочка моя, прости, я виноват, я не позволил тебе заниматься пением!

Фюрер выл и катался по полу. Доктор присел возле него на корточки и машинально произнес:

– Адольф, перестаньте рыдать, будьте мужчиной.

Вой затих. Фюрер сел и выпучил на Карла глаза. Глаза были холодные и совершенно спокойные. Позже Гесс и несколько других свидетелей утверждали, что произошло чудо. Без всяких медицинских препаратов доктору Штерну удалось успокоить фюрера, вернуть ему бодрость духа. По мнению Гесса, само присутствие доктора Штерна, звук его голоса послужили в тяжелый момент живым напоминанием о священной миссии, о том, что великий человек не вправе отвлекаться на пустяки.

– Гели была взбалмошной девчонкой, ее присутствие рядом с фюрером компрометировало партию, – сказал Гесс на прощание.

По мнению доктора, чудо заключалось в том, как легко соратники верили в искренность истерических припадков. На самом деле это были спектакли. Катаясь по полу с диким воем, ефрейтор сохранял ледяное внутреннее спокойствие.

По дороге от аэродрома до дома Карл задремал в автомобиле, ему приснилось, что его закручивает бешеная воронка, он кубарем летит в бездну, на лету его тело теряет плотность и четкость очертаний, становится тенью, сгустком темноты. Он проснулся в холодном поту от собственного крика.

Дома он рассказал обо всем Эльзе.

– Ты просто устал. Бессонная ночь, нервное потрясение. Но ты можешь гордиться собой, ты помог человеку справиться с болью потери.

– Эльза, не было у него никакой боли, сомневаюсь, что он вообще способен испытывать боль. Он сожительствовал со своей молоденькой племянницей, она застрелилась. Не удивлюсь, если окажется, что ее убили и Гитлер причастен к этому.

– Карл, ты говоришь ужасные вещи, тебе надо отдохнуть, выспаться.

Смерть Гели вызвала легкий переполох в антинацистской прессе, стали распространяться слухи, что Гитлер застрелил ее из ревности, что она была беременна то ли от учителя музыки, то ли от какого-то художника из Линца, то ли от самого Гитлера. Третья версия оказалась популярнее двух других. Ее мусолили бульварные газеты. Будто бы из-за близкого родства с Гели окружение Гитлера и он сам испугались, что родится неполноценный ребенок, и, поскольку Гели отказалась делать аборт, решено было ее застрелить, инсценируя самоубийство.

У полиции гибель двадцатитрехлетней племянницы лидера НСДАП не вызвала подозрений. Не было ни расследования, ни вскрытия. Гели очень быстро похоронили на венском кладбище в склепе для бедных. Корреспондент венской вечерней газеты встретился со священником кладбищенской церкви. Священник якобы заявил, что никогда не позволил бы хоронить самоубийцу в освященной земле. «Из того факта, что я похоронил Ангелу Раубаль по христианскому обычаю, вы сами должны сделать выводы, которые я не могу произнести вслух».

Венский «Вечерний листок» Карлу показал Бруно. Корреспондент подписался псевдонимом «Н.Р.», священник был назван «отцом П.».

– Не удивлюсь, если оба скоро исчезнут при загадочных обстоятельствах, – сказал Бруно.

Не прошло и месяца, как скончалась от сердечного приступа Карин Геринг. Ничего подозрительного и загадочного в ее смерти не было. Многие годы она тяжело болела. Геринг, в отличие от Гитлера, страдал вполне натурально, спектаклей не устраивал, просто впал в депрессию и вернулся к морфию. Доктору пришлось проводить с ним сеансы интенсивной психотерапии.

По берлинским улицам в сопровождении духовых оркестров маршировали стройные колонны штурмовиков СА в аккуратной коричневой униформе. Навстречу им двигались коммунистические демонстрации, «марши нищеты». Под звуки волынки неряшливо одетые люди поднимали кулаки и выкрикивали одно слово: «Голод!» На фоне унылых коммунистических толп аккуратные, дисциплинированные штурмовики казались символом порядка и бодрости. Духовые оркестры звучали приятнее и внушительнее визгливых волынок.

* * *
Илья закурил, развернул стул так, чтобы видеть прямо перед собой портрет Инстанции, висевший над его рабочим столом, тот самый портрет, к которому обращал свои матерные монологи Поскребышев. Это была тщательно отретушированная увеличенная фотография с подписью внизу: «И. В. Сталин – член военсовета Северо-Кавказского военного округа. Царицын, 1918».

Со снимка глядел молодой Джугашвили с буйной, без проседи, шевелюрой, с пышными усами. Ретушь сделала щеки идеально гладкими, ни пятнышка, ни ямки. Глаза сощурены, смотрят в упор. В них высокомерная усмешка победителя, хотя тогда, в восемнадцатом, в Царицыне, было еще очень далеко до его нынешних грандиозных побед. Для легкомысленных соратников он оставался Кобой, но уже во всех официальных документах значился товарищем Сталиным.

Обычно портрет помогал настроиться на сталинскую волну, в нем были черты идеального Сталина, каким хотел видеть себя сын горийского сапожника-пьяницы маленький хитрый Сосо.

Сосо Джугашвили ненавидел свое детство и все, что от него осталось: оспины, искалеченную левую руку. Он запустил в обиход миф, будто бы в возрасте десяти лет попал под автомобиль и десять дней провалялся в коме. Из-за плохо обработанных ран у него началось заражение крови, в результате левая рука перестала сгибаться в локте.

Первый автомобиль был собран Даймлером в 1885-м и никак не мог в 1887-м, через два года, появиться в захолустном грузинском городке Гори. Внимательный Товстуха потихоньку отредактировал миф, заменив автомобиль дилижансом, а заражение крови – переломом.

Что на самом деле случилось с рукой, оставалось тайной, одной из тысяч бессмысленных тайн, которыми окружал себя товарищ Сталин, как кальмар чернильным облаком.

Он врал даже в мелочах, без всякого практического смысла, не заботясь о достоверности, просто ради самой лжи.

Вначале Илье было трудно удерживать в себе все, что он узнавал из документов, казалось, голова взорвется, мучительно хотелось с кем-то поделиться или завести тайный дневник. Он так долго носился с мыслью о дневнике, что даже придумал специальный шифр, но, попав на службу в Особый сектор, навсегда оставил эту детскую затею. Он знал, что в рабочем кабинете, в казенной квартире на Грановского и даже в комнатенке мамаши на Пресне периодически проводятся обыски. Не только в бумагах, но и в нижнем белье, аккуратно, не оставляя следов, роются специалисты из Оперативного отдела. Зашифрованный дневник – верный способ получить пулю после порции пыток.

Молчать он научился сразу. Невелика наука – хочешь жить, молчи. За пару лет работы в архиве зрительная память развилась настолько, что удавалось выучить наизусть документ после двух-трех прочтений. Чем больше он узнавал, тем вернее убеждался, что изменить ничего нельзя. Это напоминало ночной кошмар, когда во сне теряешь способность бежать и кричать, тело тебе не подчиняется. Но от кошмара избавляешься, проснувшись.

«Может, это и есть сон? – спрашивал он себя. – Сознание продолжает работать, но сдвинуться с мертвой точки невозможно, как будто вместо воздуха вязкий клей вроде сладкой массы, которой покрыты нити паутины».

Скоро он стал чувствовать, что в состоянии полной неподвижности единственный способ выжить – продолжать шевелить мозгами, размышлять, анализировать, задавать самому себе вопросы и пытаться на них ответить.

Однажды Илье довелось держать в руках номер берлинской коммунистической газеты «Роте Фане» за 10 октября 1923 года с факсимильным воспроизведением рукописного послания Сталина тогдашнему главе германских коммунистов Тальгеймеру.

«Грядущая революция в Германии является самым важным мировым событием наших дней. Победа революции в Германии будет иметь для пролетариата Европы и Америки более существенное значение, чем победа русской революции шесть лет назад. Победа германского пролетариата, несомненно, переместит центр мировой революции из Москвы в Берлин».

Илье захотелось понять, что это было – глупость или хитрость? Неужели Сосо искренне верил в победу пролетарской революции в Германии? Не мог он не знать, что германская компартия оказалась мнимой величиной, добрая половина ячеек и боевых дружин существовала лишь на бумаге и деньги, отпущенные Советским правительством на покупку оружия, разворованы. Единственным результатом революционных усилий стал панический страх немцев перед большевизмом, который помог Гитлеру прийти к власти.

Пытаясь разобраться в этом, Илья наткнулся на одну из «особых папок», где хранились документы за 1923-й год, и тут же обнаружил, что год этот оказался решающим в жизни Сосо. Его отношения с Лениным обострились, если бы Ленин выздоровел, он бы, скорее всего, снял товарища Сталина с поста генерального секретаря, и это волновало Сосо в первую очередь. Это волновало его так сильно, что он решил подстраховаться, написал докладную записку в Политбюро, будто бы Ленин просил у него, Сталина, цианистого калия. Но тогда, в марте 1923-го, после очередного удара Ленина парализовало, он лишился речи и при всем желании не мог никого ни о чем попросить. Хитрый Сосо придумал версию, будто яду Ленин попросил через Крупскую.

Затем произошел известный всей партийной верхушке конфликт между Сталиным и Крупской. Поговорив с ним по телефону, она каталась по полу в истерике. О чем был разговор, осталось тайной.

Немного успокоившись, Крупская настрочила отчаянную записку Каменеву и Зиновьеву:

«Я обращаюсь к Вам как к старым товарищам Владимира Ильича и умоляю вас защитить меня от грубых вмешательств Сталина в мою личную жизнь, от подлых оскорблений и низких угроз. У меня нет ни сил, ни времени заниматься этой тупой ссорой. Я человек, мои нервы натянуты до крайности».

Большевичка-конспираторша даже в таком взвинченном состоянии напускала туману. Много эпитетов и никакого смысла. Нет чтобы сказать прямо: «Сталин соврал, я не просила у него яду для Володи!»

Никто никогда не узнает, рассказала ли она Ленину всю правду об этом или даже с ним объяснялась эпитетами. Известно, что как только Владимиру Ильичу стало лучше, он тут же написал Сталину:

«Уважаемый т. Сталин!

Вы имели грубость позвать мою жену к телефону и обругать ее. Хотя она Вам выразила согласие забыть сказанное, но, тем не менее, этот факт стал известен через нее же Зиновьеву и Каменеву. Я не намерен забывать так легко то, что против меня сделано, а нечего и говорить, что сделанное против жены я считаю сделанным и против меня. Поэтому прошу Вас взвесить, согласны ли Вы взять сказанное назад и извиниться или предпочтете порвать между нами отношения».

Разумеется, Сосо извинился и взял сказанное назад.

Прочитав записки из «особой папки», Илья потом не мог уснуть всю ночь. В то время он еще не был спецреферентом, жил вместе с мамашей на Пресне. Кушетка под ним громко скрипела, мамаша сквозь сон бормотала:

– Ну ты чего, сынок? Давай спи, хватит вертеться, вставать рано.

Он едва сдержался, чтобы не произнести вслух: «Знаешь, мамаша, в двадцать третьем году Сталин соврал, будто Крупская просила у него яду для Ленина».

Мамаша уютно посапывала. Илья подумал, что если бы он действительно произнес это вслух, она бы ответила:

«А чего соврал? Может, и правда просила. Крупская эта, она же психованная баба, вон как таращит глазищи, ведьма, тем более лысый-то чертушка совсем больной был, мучился».

«Нет, мамаша, – мысленно возразил Илья. – Крупская не могла на такое решиться, она, конечно, ведьма, но чертушку своего лысого любила, ухаживала за ним больным, как за младенцем. А главное, у нее был яд, она еще с царских ссылок таскала с собой пузырек, в любом случае обошлись бы они в этом деле как-нибудь без Сталина, они оба его ненавидели тогда, он для них был чужой и опасный человек».

Мамаша закряхтела, повернулась на другой бок, пробормотала во сне:

– Ох, сынок…

Оказалось совсем просто строить этот воображаемый диалог со спящей мамашей. Он знал наизусть все ее словечки. Ленина она никогда не называла по имени. Вначале звала немецким чертом, потом, после воцарения Сталина, покойного Ленина стала величать ласково «лысым чертушкой».

Имя Сталина мамаше приходилось произносить публично. Как передовая работница треста столовых Наркомпроса, она выступала на собраниях, читала по бумажке своим звучным басом речи, не вникая в их смысл, просто тарабанила что положено и делала паузы после каждого «товарища Сталина», потому что люди должны похлопать. Дома, наедине с Ильей, отводила душу, материла родного, любимого Вождя народов, лучшего друга всех трудящихся женщин, и непременно добавляла словечко «упырь», которое для нее было значимее любых матерных изысков.

«Ох, сынок, что же тогда получается? – мысленно продолжил Илья. – Наклеветал на нее, бедную женщину, этот упырь? И никто не вступился?»

Мамаша всегда была на стороне обиженного, и Крупская из «психованной бабы» и «ведьмы» мгновенно превратилась в «бедную женщину».

– Не вступился, – прошептал Илья.

Стараясь не шуметь, он нащупал брюки, джемпер, оделся, выскользнул в коридор. Ему хотелось курить. Пока шел к темной кухне, несколько раз повторил про себя: «Никто не вступился».

В кухне полная луна смотрела в открытую форточку. Илья понял, наконец, почему его так взволновал этот эпизод с ядом.

События, приведшие к воцарению Сталина, были намертво сцементированы роковой предопределенностью. Казалось, все, от кого это зависело – государственные мужи, отдельные люди и целые толпы с их стихийными настроениями, – покорно выполняли волю неведомого драматурга. Многоактное действо поражало сложностью сюжетных поворотов и примитивностью действующих лиц. Персонажи делились на идиотов и мерзавцев, первые всегда поступали глупо, вторые – подло. На этом строился сюжет, это стало цементом для пирамиды, на которой сегодня возвышалась коренастая фигура упыря.

В долгих беззвучных диалогах с самим собой или с воображаемой собеседницей мамашей Илья пытался ответить на вопрос: был ли шанс что-то изменить? Перебирая в памяти подробности эпизода с ядом, он вдруг почувствовал пульсацию, словно слабенькая жилка забилась в окоченевшем теле прошлого.

Глядя на лунный диск в прямоугольнике облупленной оконной рамы, Илья думал:

«Если бы тогда, в двадцать третьем, нашелся в их шайке хотя бы один человек, способный раз в жизни поступить не по-большевистски, а по-человечески, допустим, Крупская решилась бы рассказать правду, и вопрос, зачем Сталину понадобилось врать о яде, был бы открыто поставлен на Политбюро. Ладно, к черту Политбюро! Неформально, между собой, они могли бы обсудить это, на несколько минут стать обычными живыми людьми, возмутиться, испугаться, почувствовать зловонный холодок упыря, который в то время еще бродил между ними как равный. Да, у них был шанс. И заключался он не в интриге, не в склоке, не в очередном витке внутрипартийной борьбы и сложной кадровой рокировке, а в человеческим поступке, естественном, как дыхание».

Илья загасил папиросу, вернулся в комнату, разделся, залез под одеяло. Глаза, наконец, стали слипаться. Он знал, что Товстуха под руководством Хозяина занимался бесконечной пересортировкой и чисткой архивов, уничтожал множество документов. Почему эти не тронул?

«Потому, – сонно подумал Илья, – что история с ядом была огромной победой Сталина. Именно тогда, в 1923-м, он убедился, как просто манипулировать всей большевистской верхушкой, они стали деревянными фигурками на доске, которые можно перемещать легким движением пальца. Они предсказуемы и покорны, потому что никогда не поступают по-человечески. Все, что несет на себе отпечаток его побед, товарищ Сталин желает хранить вечно».

Вероятно, именно тогда, к концу 1923-го, был упущен последний шанс разоблачить упыря, повернуть историю в другое, менее кровавое русло. Жалкий лепет умирающего Ленина уже не имел никакого значения. Ознакомившись с «Письмом к съезду», с помощью которого Владимир Ильич пытался что-то исправить, Политбюро приняло резолюцию:

«Совершенно очевидно, что предложение Ленина освободить Сталина от обязанностей генсека, высказанное в „Письме к съезду“, демонстрирует полную несостоятельность Ленина не только как государственного деятеля, но и как личности в целом».

– А ты бы лучше забыл об этом, сынок.

Илья вздрогнул, открыл глаза, подумал, что померещилось, но нет. Мамаша проснулась, приподнявшись на локте, смотрела на него в темноте.

– О чем забыть, мамаша? – изумленно спросил Илья.

– О том, из-за чего не спишь, вертишься, – она зевнула. – Спи, миленький, ну их всех к лешему.

Он заснул спокойно и крепко, и, хотя будильник прозвенел всего через полтора часа, проснулся свежим и бодрым. У мамаши в комнате висел рукомойник, вода была ледяная, Илья побрился, вымылся до пояса над тазиком, растерся докрасна жестким полотенцем.

Бессонная ночь не пропала даром. Пафосное приветствие несостоявшейся германской революции Сосо чиркнул просто так, не вкладывая никакого тайного смысла. Но благодаря этой случайной писульке Илье удалось понять нечто важное. Он не сделал великого открытия, не придумал способа изменить сложившийся порядок вещей, но у него впервые возникло чувство, что молчаливое шевеление мозгами не такое уж бессмысленное занятие.

Не прошло и месяца после той ночи, как он заступил на должность спецреферента. В первой папке с документами, полученной через секретариат Ягоды от начальника ИНО Артура Христофоровича Артузова, была большая подборка сообщений от швейцарского резидента. Кличка Флюгер, кодовый номер W/24. Документы шли в хронологическом порядке, с января 1932-го по февраль 1934-го. В потоке разнообразной информации постоянно мелькал источник: кличка Док, кодовый номер D/77.

Информация, поступавшая от Дока, не содержала ни политических, ни военных секретов, она касалась личной жизни, состояния здоровья и психических особенностей нацистских вождей.

Док не был завербован, работал вслепую, делится доступными ему сведениями из-за потребности с кем-то поделиться, из-за природной доверчивости, по старой дружбе. «Центр» в лице Артузова настаивал на вербовке. Но Флюгер, хорошо знавший характер Дока, считал это нецелесообразным, утверждал, что попытка завербовать Дока сразу спугнет его.

Читая сообщения от Флюгера, Илья понял, что с Доком они познакомились давно, еще в студенческие годы, встретились через много лет. Док счел эту встречу случайной и наверняка радовался, что у него появился собеседник, с которым можно поговорить открыто, без вранья и притворства. Флюгер, конечно, был обаятельным, умным, ироничным, умел слушать внимательно и сочувственно, как положено настоящему шпиону.

«Привет, Док, – произнес про себя Илья, дочитав подборку агентурных сообщений от швейцарского резидента. – Вряд ли я когда-нибудь узнаю твое настоящее имя, увижу лицо. Ты даже не подозреваешь о моем существовании. Но я рад, что ты есть. Тебя подло используют, рано или поздно это может кончиться катастрофой для тебя, я не в силах тебе помочь, но я хочу, чтобы ты уцелел, источник Док, наивный и мудрый немецкий доктор. Мы с тобой чем-то похожи, мы две мухи, прилипшие к разным паутинам. Мы оба не можем сдвинуться с мертвой точки и что-то изменить, но упрямо продолжаем шевелить мозгами».

Глава седьмая

Весь день 30 января 1933-го берлинское радио комментировало назначение Адольфа Гитлера рейхсканцлером. Эльза не отходила от приемника, отправила горничную за газетами.

Четырнадцатилетний Отто приклеил к обоям над своим столом портрет ефрейтора, вырезанный из картонного конверта от патефонной пластинки с его речами. Пластинки раздавали в гимназии. Девятилетний Макс пририсовал ефрейтору рога, огромные уши и синяк под глазом. Мальчики подрались, Эльзе с трудом удалось разнять их. Она отодрала портрет и выбросила. На обоях осталось пятно. Отто мрачно напомнил маме, что она сама называла Гитлера великим человеком.

– Да, он мне нравится, но не настолько, чтобы украшать дом его изображениями, – сказала Эльза и тут же переключилась на Макса: – А ты не должен был его уродовать.

– Гитлер противный, все время орет, – насупившись, ответил Макс.

Как раз в этот момент по радио звучало выступление ефрейтора.

– Задачей правительства должно стать восстановление духовного единства нации, объединенной одной волей, защита основ христианства и семьи, этой естественной ячейки общества и государства.

Пару недель назад Эльза своими глазами увидела, как штурмовики избивали на улице старика еврея. И хотя она упорно повторяла, что Гитлер тут ни при чем, во всем виноват отвратительный гомосексуалист Рем со своими бандитами, восторг ее перед ефрейтором слегка увял.

– Теперь, когда Гитлер стал канцлером, он легко справится с этими мерзавцами, – заявила она за ужином.

У Карла не было ни сил, ни желания спорить с женой. К тому же он поймал себя на том, что опасается говорить о Гитлере при Отто, да и Макс мог сболтнуть что-нибудь в школе. Страх вкрадчиво кольнул сердце.

Поздним вечером он записал в своем дневнике:

«30 января 1933-го – этот день можно назвать пиком абсурда, всеобщего ослепления. Старик Гинденбург[5] при первом знакомстве с Гитлером сказал, что не доверил бы этому господину даже руководить почтой. У нормального человека никаких чувств, кроме недоумения и брезгливости, Гитлер вызвать не может. Что же произошло? Множество мелких человеческих злодейств и глупостей собрались в пучок, сфокусировались в одной ослепительной точке наподобие лучей в лупе, и вот деревяшка задымилась. Не обязательно этот легкий дымок разожжет пожар. Пост рейхсканцлера еще не вся власть. Нацистам досталось только три министерских портфеля из одиннадцати. На восьми ключевых постах по-прежнему сидят министры-консерваторы. Но кто они? Надутые ничтожества, завсегдатаи салонов и клубов, ни один из них не видит ничего дальше кончика своей сигары».

1 февраля был распущен рейхстаг. 2 февраля Геринг возглавил полицию Пруссии и принялся чистить ее ряды от тех, кто не сочувствовал нацистам. Инспекторы, комиссары, рядовые полицейские увольнялись, их места занимали люди из СА и СС. По Берлину в торжественном параде шагали коричневые штурмовики, к вечеру стройные колонны рассыпались, воняло пивной кислятиной и пороховым дымом, пьяные штурмовики освобождали город от коммунистов и предателей, громили редакции газет, кафе, магазины, дома.

Для «защиты германского народа» был принят закон о чрезвычайном положении, заткнувший рот всей оппозиционной прессе. Нацистские газеты и радио сообщали об огромных складах оружия, о найденных при обысках документах, которые раскрывают колоссальный коммунистический заговор, опутавший своей тайной сетью всю Германию.

Геринг выступил по радио с речью:

– Документы неопровержимо доказывают, что участники заговора планировали ввергнуть Германию в хаос большевизма, готовили террористические акты против вождей народа, диверсии на предприятиях, массовые отравления рабочих и крестьян, захват заложников, жен и детей выдающихся государственных деятелей. Все это должно было привести народ в ужас и смятение, сломить силу сопротивления коммунистической чуме. Я, имперский комиссар Прусского Министерства внутренних дел, имперский министр Геринг, обещаю в скором времени предъявить общественности все добытые полицией документы.

Никаких документов так никто и не предъявил, но население в них уже нуждалось, бюргеры, рабочие, крестьяне охотно верили в зловещий тайный заговор темных сил. Поднялась паника, в городах жильцы домов по очереди дежурили в подъездах, опасаясь грабежей и взрывчатки. В деревнях крестьяне охраняли колодцы и родники, опасаясь отравителей. На этом фоне бесчинства геринговской полиции, аресты и убийства выглядели как необходимые меры защиты.

Полиция получила правоиспользовать оружие против участников любых антиправительственных манифестаций. Полицейские с дубинками и револьверами ворвались на собрание католической организации «Символ веры». Трех человек убили, пятерых тяжело ранили. Среди убитых оказался старый учитель музыки. Эльза несколько лет брала у него уроки игры на фортепиано. Вернувшись с похорон, она плакала и твердила, что это провокация, Гитлер ничего не знает.

Католическая газета «Германия» обратилась с открытым письмом к президенту Гинденбургу, требуя положить конец бесчинствам, разъясняя, что «Символ веры» всего лишь группа мирных католиков, далеких от политики. Гинденбург никак не откликнулся, газету закрыли.

В те дни Геринг особенно нуждался в сеансах психотерапии. Он бешено крушил остатки государственного аппарата и полиции, отдавал распоряжения, произносил речи:

– Каждая пуля, которая будет выпущена полицейским, выпущена мной. Если это называть убийством, то считайте, что это убийство совершил я. Я отдал приказ, и ответственность я беру на себя!

Одновременно он обрабатывал крупных промышленников и банкиров, выкачивал из них деньги на поддержку партии, которая надежно защитит их капиталы от коммунистической угрозы.

Из-за постоянного лихорадочного возбуждения Геринг страдал бессонницей, боялся, что начнет опять увеличивать дозы морфия и выйдет из строя в самый ответственный момент. В любое время суток он мог вызвать доктора Штерна, часто это случалось глубокой ночью.

Жирное тело, облаченное в шелковый халат, колыхалось, лицо багровело, блестело от пота. Пальцы-сосиски, унизанные перстнями с гигантскими сапфирами, изумрудами, рубинами, отплясывали нервную чечетку на бархатных подушках кабинетного дивана. Камни сверкали в свете ночника. Под тихий голос доктора, под мерный стук метронома туша переставала колыхаться, руки безвольно повисали. Когда имперский комиссар-министр начинал похрапывать, доктор тихо исчезал со своим метрономом.

Гитлер носился по стране, перелетал на самолете из города в город, собирал толпы на митинги, во время выступлений передвижные радиостанции вели прямую трансляцию. На улицах Берлина появились радиотарелки, из них звучал голос ефрейтора:

– Я непоколебимо убежден, что настанет час, когда миллионы тех, кто нас ненавидит, встанут за нами и вместе с нами будут приветствовать сообща созданный, завоеванный в тяжелейшей борьбе, выстраданный нами новый Германский рейх величия и чести, мощи, великолепия и справедливости. Аминь!

Между речами звучала музыка Вагнера. Динамики орали. Днем грохотали сапогами колонны штурмовиков, ночью звенели стекла, орали луженые глотки, хлопали выстрелы.

Поскольку никаких отравлений, диверсий, поджогов не происходило, а борьба с невидимыми заговорщиками велась слишком шумно и грязно, консерваторы решились выразить Гитлеру свое недовольство, пригрозили, что отстранят его от власти и вернут кого-нибудь из свергнутых Гогенцоллернов. Не прошло и суток, как всей Германии и всему миру было предъявлено неопровержимое доказательство, что заговор существует.

Вечером 27 февраля вспыхнул рейхстаг. Поджигателя поймали на месте преступления. Когда явилась полиция, он бегал полуголый по залу заседаний, размахивая тлеющими тряпками. Он оказался голландцем двадцати четырех лет по фамилии ван дер Люббе, безработным бродягой. В качестве факела он использовал собственную рубашку и скатерть, которую прихватил в ресторане рейхстага. В здание проник через разбитое окно. При аресте объявил себя коммунистом, но не желал выдавать сообщников.

Позже к делу приплели трех болгарских коммунистов. В сентябре в Лейпциге состоялся суд. На заседаниях присутствовало множество иностранных корреспондентов. Стенограммы печатались в газетах.

Впервые Карл взялся читать газеты. В теплые осенние дни они иногда встречались с Бруно в Тиргардене, делились впечатлениями о прочитанном.

На процесс явился Геринг в охотничьей кожаной куртке, зеленых галифе, сверкающих сапогах со шпорами и стал цитировать «Коричневую книгу», выпущенную к тому времени за рубежом немецкими антифашистами, разошедшуюся по миру и запрещенную в рейхе.

– В «Коричневой книге» утверждается, будто мой друг Геббельс предложил мне поджечь рейхстаг и я с радостью осуществил этот план. Дальше утверждается, что я наблюдал за этим пожаром, закутавшись в голубую шелковую тогу. Не хватает только утверждения, что я играл при этом на флейте, как Нерон при пожаре Рима! «Коричневая книга» – это подстрекательская писанина, которую я приказываю уничтожить всюду, где я ее увижу! Вам, господа судьи, нечего возиться с этим идиотским расследованием, ибо тем самым мы сводим на нет все наши собственные понятия о праве.

На нескольких заседаниях происходила забавная перепалка между Герингом и болгарским коммунистом Димитровым, самым бойким из подсудимых. Болгарин отлично владел немецким, был остроумен, хладнокровен. Первый его вопрос вызвал замешательство судей и бешенство Геринга.

Димитров: Господин министр, возможно ли, что поджигатели проникли в рейхстаг через подземный ход?

Все знали, что дворец, в котором обосновался Геринг, находился напротив рейхстага, но о том, что дворец и здание рейхстага соединены подземным туннелем, по которому проходят трубы центрального отопления, не знал почти никто, даже судьи. Геринг не нашел ничего лучшего, как заорать: «Вон отсюда, подлец!» – и затопать ногами. Димитров спокойно заметил, что очень доволен ответом господина премьер-министра, и продолжил задавать свои вопросы.

Димитров: Я спрашиваю, что сделал господин министр внутренних дел 28 и 29 февраля и в последующие дни для того, чтобы в порядке полицейского расследования разыскать истинных сообщников ван дер Люббе? Что сделала ваша полиция?

Геринг: Я не чиновник уголовной полиции, я ответственный министр, для меня важно установить вовсе не личность отдельного мелкого преступника, а ту партию, то мировоззрение, которые за это отвечают. Эту партию необходимо уничтожить!

Димитров: Известно ли господину премьер-министру, что партия, которую он желает уничтожить, правит на одной шестой земного шара, а именно в Советском Союзе, и что Германия поддерживает с Советским Союзом дипломатические, политические и торговые отношения, что его заказы дают работу сотням тысяч германских рабочих?

Геринг: Мне прежде всего известно, что русские расплачиваются векселями, и было еще приятнее узнать, что эти векселя оплачены.

На следующий день в газетах появилось правительственное уведомление:

«В связи с ложными сообщениями и тенденциозным отношением к высказыванию премьер-министра Пруссии Геринга на процессе о поджоге рейхстага сообщается, что Советское правительство соблюдает свои обязательства по отношению к Германии».

– Твой веселый пациент сгоряча ляпнул глупость, за которую Гитлеру пришлось извиняться, – со смехом заметил Бруно. – Советские заказы – это серьезно, ссориться со Сталиным Гитлер пока не хочет.

– Почему «пока»? – спросил Карл.

Бруно в ответ промычал что-то неопределенное и углубился в чтение очередной стенограммы.

* * *
Белое платье из китайского шелка висело в глубине платяного шкафа, зашитое в марлевый чехол. Мама купила его в тридцать четвертом, когда еще работали торгсины. За платье пришлось отдать дедушкины золотые часы-луковицу и бабушкину брошь – платиновую ласточку, усыпанную мелкими алмазами, последние драгоценные вещицы, которые остались в семье. К часам Маша была равнодушна, а ласточку любила, уговаривала маму сохранить брошь. Но спорить не имело смысла. Мама почему-то внушила себе, что если Маша наденет это волшебное платье на свадьбу, ее замужество окажется счастливым и долгим. Один раз и на всю жизнь, как у них с папой.

В тридцать четвертом для шестнадцатилетней Маши слово «замужество» ассоциировалось с литературой прошлого века и никакого отношения к «мальчикам-романчикам» (так она определяла свою личную жизнь) иметь не могло. Мальчики были балетные, романчики вспыхивали на короткий срок, пока разучивалось какое-нибудь па-де-де, и угасали бесследно, как только партнер менялся.

Маша изредка в порыве откровенности делилась с мамой. Перед сном, если у мамы не было суточного дежурства, она присаживалась к Маше на кровать, они таинственно шептались. Мама использовала дурацкое слово «отношения».

– У тебя разве закончились отношения с Вадиком? Нет, я не могу представить, чтобы у тебя сложились отношения с этим Стасиком.

Когда маме кто-то не нравился, она прибавляла к имени местоимение «этот», «эта». Если человек не нравился очень сильно, мама отбрасывала имя, использовала только местоимение. «Этот угробил больного. Эта строчит доносы».

Во время вечерних разговоров Васька притворялся спящим, но подслушивал и вдруг вскакивал, противным писклявым голосом передразнивал Машу.

– Мамочка, ты не понимаешь, у нас все очень серьезно! – он корчил рожи, заламывал руки. – Ах, ах, я сейчас зарыдаю, упаду в обморок! Любовь до гроба, дураки оба!

Маша кричала шепотом:

– Сам ты дурак! Хватит подслушивать! Спать сию минуту!

Васька притворно всхлипывал, шмыгал носом, прятался за маму, как будто Маша собиралась его ударить, бормотал жалобно:

– Мамочка, чего она такая злая, чего она на меня орет?

– Дети, прекратите! Вася, кончай паясничать, ну-ка быстро в постель! Маша, ты должна быть терпимее, ты старшая!

– Мне надоело быть старшей, всю жизнь только и слышу: ты старшая, ты должна быть терпимее! Я не виновата, что вы меня первую родили, ему все можно, а мне ничего нельзя, – ворчала Маша.

– Лучше бы я был старший, у меня хотя бы мозг есть, а у нее только ноги и чуйства! – парировал Вася, прыгал в постель и уже из-под одеяла, высунувшись украдкой, шипел свое коронное: – Машка-какашка!

Это были первые его слова. В годовалом возрасте вместо того чтобы, как все нормальные дети, сначала сказать «мама», потом «папа», в крайнем случае наоборот, Вася отчетливо произнес: «Маська-какаська» и схватил сестру за нос. С тех пор они постоянно ссорились и мирились. Родители не вмешивались, знали, что все их конфликты заканчиваются не слезами, а смехом. Родители вообще мало ими занимались, папа пропадал в своем КБ, часто уезжал в командировки, мама дежурила в больнице сутками, после дежурств не могла уснуть, бродила бледной непричесанной тенью по квартире.

О том, что произошло ночью на катке у нее с Ильей, Маша никому не сказала ни слова, даже маме. Казалось, это невозможно описать, это не имеет названия. Слово «любовь» слишком затерто, опошлено, а фразочка «он сделал мне предложение» звучит как-то жеманно. С мыслью об Илье она просыпалась, ехала в трамвае, шла по улице, разогревалась перед репетициями.

Теперь все, что она делала, посвящалось ему одному. Для него она танцевала, для него долго, тщательно расчесывала волосы массажной щеткой, смазывала ресницы и брови касторовым маслом, надраивала зубы порошком «Особый», чтобы стали белоснежными. Для Ильи надевала свой самый нарядный джемпер с оленями и каждый раз, открывая платяной шкаф, притрагивалась к белому платью. Не доставала его, не примеряла, только тихонько, кончиками пальцев, поглаживала, как живое существо, чувствуя сквозь слой марли нежный холодок шелка.

Засыпая, она пыталась представить себе, как Илья спит у себя дома, в квартире, где она еще никогда не бывала, и, обращаясь к кому-то, кто ведает снами, просила: пусть я приснюсь ему, а он мне. Она уставала за день и спала очень крепко. Проснувшись, никогда не могла вспомнить, что ей снилось.

Все прошлые влюбленности теперь казались глупыми, детскими. Репетируя с Маем Суздальцевым, она переносила на него свои чувства к Илье и даже пыталась найти некоторое сходство.

Прошло три дня, Илья не звонил. Карл Рихардович предупредил ее, что у Ильи такая работа. Он может исчезнуть на неделю, на две, даже на месяц, но обязательно появится. Волноваться не стоит.

«Я и не собираюсь волноваться, – думала Маша. – С какой стати мне волноваться? Он очень скоро позвонит.

То, что между нами произошло, не может оказаться пустой случайностью. Конечно, со стороны это выглядит странно. Только одно свидание, ночь на катке, несколько поцелуев, и все. Ты выйдешь за меня замуж? Видишь ли, у меня очень мало свободного времени, его практически совсем нет. Играть в так называемые брачные игры мне некогда, к тому же я не лось и не павлин. Единственная возможность познакомиться со мной поближе – стать моей женой».

Она повторяла его слова шепотом перед сном, уткнувшись в подушку. Никому ничего не рассказывала еще и потому, что боялась взгляда со стороны. Знала, что мама спросит: ну и где он, твой Крылов? Почему не звонит, не заходит? Может, ты все это выдумала? Огромное чувство, которого ни у кого никогда не бывало… Послушай, так не поступают взрослые люди. Прежде чем делать предложение, надо хотя бы немного узнать друг друга. Может, он просто пошутил, как тот безымянный молодой человек в чеховской «Шуточке»?

Рассказ Чехова «Шуточка» Маша знала почти наизусть. На выпускном экзамене она танцевала в этюде «Шуточка» партию Наденьки. Этюд поставил Сизов, муж Пасизо, он же сочинил музыку. Партию героя, у которого нет имени, поскольку рассказ написан от первого лица, танцевал Май.

«Это совершенно другая история, – спорила Маша неизвестно с кем. – Наденька так и не узнала, кто шептал ей признание в любви, герой или ветер. А я знаю точно, мне вовсе не послышалось, не померещилось, я ничего не придумала».

Звонил телефон, Маша вздрагивала, застывала и не двигалась с места, ждала, когда кто-нибудь другой возьмет трубку. Если бы она каждый раз неслась в коридор к аппарату, мама наверняка стала бы задавать вопросы. После того как брали трубку, она переставала дышать и услышав: «Маша! К телефону!», шла нарочно медленно.

Звонила костюмерша из театра, звонили Май, Катя Родимцева, еще кто-то. Всегда в трубке звучал не тот голос. Маша медленно сползала по стенке, опускалась на пол, сидела, уткнувшись носом в колени, пока кто-нибудь не выходил в коридор. Мама, папа, Вася, Карл Рихардович, застав ее в этой позе, спрашивали:

– Что с тобой?

– Ничего, отдыхаю, расслабляю мышцы.

Оставалось только танцевать, репетировать «Аистенка».

Пока Маша репетировала «пионерку Олю», ее основным партнером был Слава Камалетдинов, «Пионер Вася». Он аккуратно, точно выполнял поддержки, считался хорошим партнером, но Маше не нравилось танцевать с ним, а ему с ней. У них не совпадали темпераменты, они друг друга не чувствовали. Они танцевали не впервые, но ни разу не возникало легкой влюбленности, горячего ветерка, которым должен дышать танец, особенно характерный.

Балет «Аистенок» («Дружные сердца») строился на характерном танце, на потасовках, играх, догонялках. Слава танцевал скучно, без юмора. Другое дело – Май Суздальцев, «злой Петух».

Получив партию Аистенка, Маша получила три дуэта с Маем. Они идеально подходили друг другу, и если бы не появился в ее жизни Илья, сейчас у Маши начался бы романчик с Маем.

Ей нравились его круглые серые глаза, прямые широкие брови, темный ежик волос так и хотелось погладить. Руки у него были не очень сильные, но чуткие, гибкие, и еще – уникальная прыгучесть. Они вместе здорово летали, парили над полом репетиционного зала под сдержанные окрики Пасизо.

После того как на собрании Май толкнул Машу под локоть, подняв ее руку в самый ответственный момент, они еще больше сблизились. Маша рассказала о собрании маме шепотом, закрывшись в ванной и включив воду.

Сама собой сложилась эта семейная привычка – обсуждать некоторые события в ванной. Никто не задавался вопросом: почему мы так делаем? Боимся, что в квартире спрятаны подслушивающие устройства? Боимся соседа, старого милого доктора Карла Рихардовича? Все четверо, включая Васю, чувствовали, что точного ответа на этот вопрос не существует. Есть ответ неточный, и звучит он примерно так: вряд ли наша квартира прослушивается, но мы все равно боимся. Карл Рихардович никогда не станет подслушивать и доносить, но мы все равно боимся.

– Зачем ты это сделала, Машка? – шептала мама. – Зачем села рядом с Лидой? Риск совершенно не оправдан, ей не поможешь, а тебя наверняка взяли на заметку. И как тебе могло прийти в голову не поднять руку? Ты понимаешь, насколько это опасно? У папы сейчас…

– Что? – насторожилась Маша. – Что у папы?

Мама не ответила, принялась протирать тряпкой совершенно чистую раковину и после долгого молчания со вздохом произнесла:

– Май хороший мальчик, спасибо ему.

На следующий день в перерыве между репетициями Маша и Май стояли на лестничной площадке у окна, болтали. Мимо пробежала Света Борисова в накинутой на плечи серебристой норковой шубке. Шубка была такая шикарная, что Света боялась оставлять ее в гардеробе, запирала в своем шкафу в раздевалке. Май замолчал на полуслове, проводил Борисову странным сощуренным взглядом и прошептал:

– Конфискаты.

– Что?

– Все ее шмотки и побрякушки изъяты у арестованных.

– Почему ты так думаешь? – ошеломленно спросила Маша.

– С кем она спит, знаешь?

– Понятия не имею, мне до этого дела нет.

Подошла Пасизо.

– Суздальцев, Акимова, я вас ищу уже полчаса, хватит болтать, перерыв окончен, марш в зал!

За окном было видно, как Борисова в своей серебристой шубке садится на заднее сиденье новенького сверкающего «паккарда».

– Превратили театр в публичный дом, – пробормотала Пасизо, хлопнула в ладоши и крикнула: – Что застыли? В зал, я сказала, быстро!

После репетиции Маша и Май вместе ехали домой на трамвае. Всю дорогу молчали, репетиция длилась пять часов, сил не было говорить, да и не хотелось. Маша вдруг поймала себя на том, что впервые за эти дни не думает об Илье. В ушах у нее шелестело отвратительное слово «конфискаты».

Еще в училище у некоторых ее однокашниц случались романы с женатыми мужчинами из органов, из наркоматов. Цветы, шмотки, поездки на автомобилях за город, ночевки на шикарных дачах. Девочки таинственно шептались об этом в раздевалке, никогда не называя фамилий своих высокопоставленных ухажеров.

Иногда к Маше после концерта подкатывал какой-нибудь самодовольный хмырь в форме или в дорогом костюме. Маша вежливо извинялась, говорила «я на минутку». Если можно было удрать, удирала домой. Если концерт проходил в охраняемом здании, например в клубе НКВД, откуда просто так не выскользнешь, пряталась в женском туалете. Как правило, хмырь легко переключался на другую девочку, которая не исчезала.

– Зря выпендриваешься, Акимова, – сказала ей однажды Ира Селезнева. – Ты хотя бы знаешь, кто тебя клеил?

– Кто?

– Товарищ Колода из отдела, который курирует театры, поняла?

– Не-а, не поняла.

– Ну и дура!

У товарища Колоды были малюсенькие мышиные глазки и пованивало изо рта. Маша предпочитала оставаться дурой.

Ира Селезнева к восемнадцати годам сделала четыре аборта. Света Борисова, к которой после исчезновения Маши подкатил товарищ Колода, расцвела, похорошела, за ней приезжал шикарный автомобиль, от нее пахло французскими духами «Коти», у нее появилась куча платьев, костюмов, кольца и сережки с настоящими драгоценными камнями.

«Значит, все это конфискаты, вещи, взятые при арестах, вещи убитых», – думала Маша, глядя в окно трамвая на заснеженный темный город.

Мела метель, фонари горели тускло, силуэты прохожих казались призраками. Спрыгнув со ступеньки трамвая, Маша чуть не упала. Было ужасно скользко. Она все еще ходила в валенках, правда, не в старых Васиных, а в новых, но без галош. Галоши исчезли из продажи, а о новых ботинках пока не стоило и мечтать.

Май поймал ее на лету, взял под руку.

– Знаешь, сегодня пришло письмо от тети Наташи, это мамина сестра, она осталась в Ленинграде после ареста моих. Она одинокая, работает корректором в научном издательстве. Жила очень тихо, носила им передачи. Теперь ее высылают из Ленинграда. А передачи перестали принимать еще в прошлом году. У них обоих, у мамы и папы, десять лет без права переписки. Это означает…

Он вдруг остановился, взял Машу за плечи, повернул лицом к себе.

– Машка, поцелуй меня!

Она чмокнула его в холодную щеку.

– Нет, не так, – он прижался губами к ее губам, потом отстранился и произнес: – Десять лет без права переписки – это означает расстрел.

– Почему? Совсем не обязательно, – она не почувствовала поцелуя, губы застыли на морозе.

Было жалко Мая и его родителей, которых она никогда не видела, его бабушку, которая все время болела, и себя и своих родителей тоже жалко, хотя ничего плохого не произошло. Но ведь может произойти. Она вспомнила, какое было у мамы лицо, когда они шептались в ванной и мама сказала: «У папы сейчас…».

«Мама замолчала на полуслове потому, что у папы на работе уже арестовали несколько человек и в любой момент… А вдруг Илья исчез из-за этого? Он служит где-то наверху, там известно заранее, кого должны взять, и он теперь не может жениться на мне, ведь если возьмут папу, я стану дочерью врага народа».

Она не желала об этом думать, требовалось срочно сочинить какой-нибудь стишок, заесть стишком тошнотворный страх.

Страх сведет меня с ума,
он холодный, как зима.
В этой вьюге нету брода,
ты и я – враги народа.
Стишок никуда не годился, он получился совсем бредовый, жуткий. Стало только хуже. Чтобы забыть, вытряхнуть его из головы, она заговорила громким бодрым голосом:

– Май, успокойся, послушай, ведь их арестовали по ошибке, и многих других тоже по ошибке. Все ошибки рано или поздно исправляются, их выпустят, даже с извинениями, вот увидишь.

– Брось, Машка, не нужно, все это я самому себе и бабушке повторяю каждый день.

Они пошли дальше по Мещанской сквозь метель. Май крепко держал ее под руку.

– Май, пожалуйста, не верь, что твоих родителей расстреляли, просто не верь, и все, – тихо бормотала Маша. – Они живы, вернутся домой, так не бывает, чтобы столько людей сажали в тюрьму ни за что, должно быть какое-то объяснение, и должен прийти конец этому ужасу.

– Мг-м, – промычал Май, – вот твоя парадная. Знаешь, чем отличаются ленинградцы от москвичей? Мы говорим «парадная». Вы – «подъезд». У нас хлебом называют только черный, белый это булка. У вас хлеб и черный, и белый, а булка сдобная, сладкая. И еще у нас есть слово «поребрик», а у вас такого слова нет. Машка! – Он обнял ее, зашептал на ухо: – Машка, будь, пожалуйста, осторожней, поднимай руку на собраниях, держись подальше от Борисовой, от Селезневой, от товарищей колод, и молчи, молчи. У нас с тобой отличная профессия. Мы молча танцуем. Просто танцуем, и все.

Глава восьмая

Приход к власти нацистской партии отразилось на жизни семьи доктора Штерна наилучшим образом. Доктор стал необычайно моден, лечил только избранных, и платили ему по самому высокому тарифу, исчезла необходимость работать в клинике. Образовалось больше свободного времени, но силы таяли. Почти каждую ночь повторялся кошмарный сон: бешеное верчение черной воронки, исчезновение во мраке. Карл спокойно и отстраненно констатировал у себя глубокую затяжную депрессию и не понимал, каким образом ему удается лечить своих капризных пациентов.

Сеансы психотерапии давно превратились в рутину, в ритуальное повторение одних и тех же текстов и жестов, самым осмысленным из которых было получение гонорара наличными. Доктор чувствовал себя шарлатаном, мошенником и подозревал, что именно в этом кроется секрет его успеха у нацистов.

– Я такой же, как они, – признался он Бруно. – Я постоянно вру, я насквозь фальшивый и никчемный человек. Не могу говорить с Эльзой, у нее эйфория, она верит в гениальность Гитлера, твердит, что национал-социализм единственная сила, способная возродить Германию и защитить немцев от чумы большевизма.

– Ты знаешь, а ведь она права, – задумчиво произнес Бруно. – И в том, что он гений, и в том, что национал-социализм единственная альтернатива большевизму. Демократический эксперимент для Германии оказался неудачным. Веймарская республика провалилась. Было десять партий, осталась одна. И возглавляет ее гений. Вспомни, каким он был в ноябре восемнадцатого и чего достиг за пятнадцать лет! Человек, не имеющий образования, профессии, семьи, истерик, демагог. Внешность самая заурядная, голос резкий, противный. Иностранец, чужак. Бывший австрийский подданный без определенных занятий. Ну признай, наконец, его гениальность.

Карл не мог определить, когда Бруно шутит, когда говорит серьезно. Но других собеседников не было. Со всеми, кроме Бруно, приходилось притворяться, прятать свою депрессию и реальное отношение к происходящему.

Несколько раз его возили к Гитлеру. Соратников и адъютантов пугало, когда фюрер впадал в прострацию, переставал реагировать на окружающих, не отвечал, если к нему обращались. Иногда это состояние длилось несколько минут, иногда растягивалось на долгие часы и приводило к сильным кишечным коликам, которые фюрер принимал за симптомы раковой опухоли.

Однажды доктор робко заметил, что по поводу колик лучше обратиться к специалисту по кишечным болезням и, если так мучает канцерофобия, возможно, стоит показаться онкологу, сделать рентген. Предложил он это не самому фюреру, а Гессу и тут же услышал гневную отповедь:

– Как вы это себе представляете? Кто-то будет щупать живот фюрера, брать анализы, просвечивать рентгеном? Дорогой доктор, поймите, наконец: фюрер не обычный смертный, как мы с вами. Он избранный, его хранят небесные силы и само Провидение. Приступы возникают оттого, что внутри фюрера происходит концентрация и активизация мощных потоков космической энергии. В организме создается чрезмерное напряжение, и ваша задача помочь организму, смягчить процесс, расслабить мышцы.

Карл не возражал. Он готов был согласиться с Гессом. Гитлер не обычный смертный. Обычный смертный с такой тяжелой формой истерии давно лежал бы в клинике. Но парадокс заключался в том, что Гитлер вовсе не был сумасшедшим, он вел себя как буйно помешанный, мастерски изображал безумие, невменяемость и привлекал миллионы здравомыслящих немцев именно этим.

Доктор не понимал, зачем его визиты понадобились самому Гитлеру. Состояния прострации, так же как истерические припадки, были всего лишь игрой, он оставался эмоционально холоден и неуязвим. Как Герингу не приносили вреда килограммы лишнего жира и морфий, так Гитлеру не становилось плохо от бешеных припадков, после которых любой человек мог потерять сознание. Для Гитлера единственной проблемой было вспучивание живота и выход газов, сопровождавшийся звуками и запахами. Обычные средства – толченый древесный уголь, укропная настойка – не помогали. Только психотерапия, и только в исполнении доктора Штерна.

В один из своих визитов доктор застал фюрера катающимся по ковру. Иногда он останавливался и, лежа на животе, приподняв голову, колотил кулаками, выкрикивая:

– Не сметь! Я не позволю! Подводные лодки! У меня будет много подводных лодок! Я поплыву на подводной лодке! Молчать, грязная свинья!

В комнате, кроме адъютанта и Гесса, находился лысый толстяк с приплюснутым широким лицом. Лицо жирно лоснилось и было обезображено шрамом. Доктор узнал руководителя штурмовиков СА Эрнста Рема. Вероятно, именно его фюрер назвал грязной свиньей, об их разногласиях в последнее время говорил весь Берлин. Гесс чуть не плакал, бормотал, едва шевеля белыми губами:

– Мой фюрер, мой дорогой, любимый фюрер!

Адъютант сохранял почтительное спокойствие, держал в руке стакан воды. Рем презрительно усмехался, посасывал незажженную сигару. Фюрер подкатился к краю ковра и вцепился зубами в шелковую бахрому.

– Адольф, я знаю, что ты вегетарианец, но не думал, что ковры входят в меню, – сказал Рем и вышел, хлопнув дверью.

– Негодяй! Он за это ответит! – воскликнул Гесс.

Гитлер выплюнул бахрому, вскочил на ноги, взял из рук адъютанта стакан, осушил его одним глотком и выронил. Стакан упал на ковер, не разбился. Несколько долгих минут Гитлер стоял неподвижно, уставившись куда-то сквозь стену. Доктор заметил, что веки ни разу не дрогнули. Нормальный человек не мог бы так долго не моргать. В глазах появилось то, что многие называли ледяным сиянием, они вспыхнули изнутри. Верхняя губа с усиками задрожала, и Гитлер изрек совершенно спокойным, мягким, немного утомленным голосом:

– Наша революция есть новый этап, вернее, окончательный этап революции, который ведет к прекращению хода истории. Вы ничего не знаете обо мне. Мои товарищи по партии не имеют никакого представления о намерениях, которые меня одолевают. И о грандиозном здании, фундаменты которого будут заложены до моей смерти. Мир вступил в решающий поворот. Мы у шарнира времени. На планете произойдет переворот, которого вы, непосвященные, не в силах понять. Происходит нечто несравненно большее, чем явление новой религии.

Монолог завершился долгим громким залпом, завоняло сероводородом.

– А все-таки какой бы ты поставил ему диагноз? – спросил Бруно во время очередной прогулки в Тиргартене.

– Мания величия, – ответил Карл.

– И только? – Бруно был явно разочарован. – Но этим страдает большинство политиков. Что еще?

– Moral insanity.

– Моральное безумие? Тоже очень распространенная болезнь политиков.

– Патологическое отсутствие способности к моральной оценке, абсолютный эгоизм, эмоциональная холодность и полнейшая беспардонность, – быстро пробормотал Карл. – Впрочем, я говорю ерунду. Он чудовище, но вменяемое чудовище. Знаешь, не прошло и года после самоубийства Гели, как попыталась застрелиться его очередная подруга, такая же молоденькая жизнерадостная девушка, Ева Браун. Ее спасли.

– Думаешь, у него есть какая-то скрытая сексуальная патология? Ведь не просто так стреляются молоденькие жизнерадостные девушки, когда становятся его любовницами.

– Насчет сексуальных патологий не знаю, да это и неважно. Все его существо сплошная патология. Девушки стреляются потому, что его близость делает жизнь невозможной. У него несокрушимая воля к катастрофе. Вряд ли они отдают себе в этом отчет, но чувствуют тоску, отчаяние. Знаешь, я тоже это чувствую. Конечно, стреляться не собираюсь, но никак не могу вылезти из депрессии.

Бруно вздохнул, потрепал его по плечу. Несколько минут шли молча, слушали кряканье уток, крики и смех какой-то компании на лужайке. Позади раздались топот множества ног, трель свистка.

По аллее прямо на них неслась команда бегунов. Юноши в трусах и майках с выбритыми затылками и висками казались совершенно одинаковыми, сбоку бежал тренер в длинных штанах, со свистком. Карл и Бруно едва успели сойти с аллеи, прижались к мокрым кустам. Обдало горячим воздухом и крепким запахом пота.

– Молодежная группа СС, – сказал Карл, когда бегуны скрылись за поворотом и затихла трель свистка. – Гиммлер выводит новую породу людей, арийскую элиту, которая будет править миром в ближайшее тысячелетие. Принцип отбора – чистота крови до седьмого колена, высокий рост, голубые глаза, светлые волосы. Мой Отто мечтает попасть в СС.

– Ну что ж, он вполне подходит по всем параметрам. Сколько ему?

– Пятнадцать. Бруно, я смертельно устал. Мне хочется однажды проснуться в нормальном мире и забыть все это как ночной кошмар.

– Забыть? Ни в коем случае! Ты имеешь возможность наблюдать совсем близко уникальных исторических персонажей. Кто знает, как повернется жизнь? Твои наблюдения могут очень пригодиться.

– Кому?

– Потомкам. Когда-нибудь проснешься в нормальном мире, выпьешь кофе и сядешь писать мемуары.

Да, прогулки и разговоры с Бруно бодрили. Карл не чувствовал себя таким одиноким. Впрочем, был еще один человек, которому не нравился Гитлер, – десятилетний Макс.

В гимназии Максу приходилось вместе со всем классом петь:

Адольф Гитлер – наш спаситель, наш герой,
он благороднейший человек на земле.
Мы живем для Гитлера,
мы умрем для Гитлера,
Гитлер – наш бог.
Макс шепотом признался отцу, что не может петь, сразу тошнит. Во время хорового пения он только открывал рот. Однажды мальчик, стоявший рядом, заметил, донес учителю. Пришлось врать, что заболело горло. Один раз сработало, но постоянно горло болеть не может.

Было мучительно стыдно объяснять сыну, что ему придется петь, и выбрасывать правую руку в нацистском приветствии, и маршировать, и притворяться, что ты – как все.

И стало совсем уж тоскливо, когда ребенок не задал ни единого вопроса, покорно кивнул и сказал:

– Да, папа, я понимаю, я постараюсь.

В отличие от Макса, пятнадцатилетний Отто кипел романтическим энтузиазмом. Его завораживали мифы. Атлантида, древняя раса сверхлюдей, магическая символика рун, факельные шествия, ночные костры, походы, военные игры, спортивные соревнования – все это заполняло его жизнь. Эльза твердила, что Отто растет здоровым, сильным, свободным от сложных подростковых комплексов, которые мучают и уродуют мальчиков в переходном возрасте. А вот Макс ее тревожил. Слишком закрытый, мрачный.

Мальчики почти не общались друг с другом, любой пустяшный бытовой разговор мог закончиться жестокой ссорой. Отто стал нервным, агрессивным, зло подшучивал над пожилой горничной Магдой, корчил рожи у нее за спиной, передразнивал ее шепелявость, неуклюжую походку. Отказывался пить молоко, потому что молочник горбун, а все горбуны коммунисты и молоко может быть отравлено. Выбросил новый джемпер, потому что он куплен в еврейском магазине и в узоре отчетливо видны шестиконечные звезды. Никакие слова на него не действовали. В ответ он молча усмехался, хлопал дверью своей комнаты, включал радио на полную громкость и под бравурные марши упражнялся с гантелями, качал мускулы.

Однажды Эльза нашла у него на столе несколько номеров газеты «Дер Штюрмер». Там были картинки: страшные носатые евреи насилуют белокурых арийских девушек. Голые девушки в публичном доме, жирный хозяин-еврей подсчитывает прибыль. В статье Юлиуса Штрайхера, главного редактора «Дер Штюрмер», карандаш Отто подчеркнул фразу о том, что девяносто процентов проституток Германии вовлечены в свою профессию евреями. Эльза бросила газеты в камин и тут же заявила, что Юлиус Штрайхер просто грязный ублюдок, который под прикрытием идеологии распространяет порнографию.

– Юлиус Штрайхер видный партийный деятель, – напомнил Карл, – депутат рейхстага, друг и соратник Гитлера. Тираж «Штюрмера» шесть миллионов, ты много раз видела эту газету на улицах, в ларьках.

– Перестань! Я уверена, это провокация. Скорей всего, Штрайхер сам еврей и нарочно доводит идеи фюрера до абсурда, чтобы оттолкнуть от них простых людей, – она чиркнула спичкой и подожгла газеты.

Огонь в камине весело разгорелся. Карл смотрел на освещенный розовым светом профиль жены и вдруг произнес:

– Эльза, у тебя нос с горбинкой, губы пухлые, волосы вьются.

Она застыла, несколько секунд сидела неподвижно, потом вскочила, бросилась к зеркалу.

– Карл, что ты говоришь! Я блондинка, натуральная, некрашеная, и глаза у меня голубые, Карл, как ты можешь?

– Блондинка? Нет, Эльза, ты рыжая, а это типично еврейский цвет волос, – он взял с каминной полки фотографию, протянул Эльзе. – Если бы твой брат Отто не погиб на войне, наверняка сейчас кто-нибудь заинтересовался бы его, а заодно и твоей родословной. Видишь, у него типично семитские черты. Горбатый нос, пухлые губы, выпуклые глаза, кудрявые волосы, прямо как на карикатурах в «Штюрмере».

– Карл, что ты несешь? Ты отлично знаешь, вся наша семья – чистокровные немцы! Прабабушка Гертруда была родом из Голландии, но голландцы относятся к нордической расе.

– В Амстердаме издавна полно евреев. Твой прадедушка был ювелиром, типично еврейская профессия. И звали его Якоб Берг. Типично еврейское имя.

– Но они были протестанты!

– Выкресты, как многие евреи. По линии Бергов в тебе, Эльза, безусловно есть еврейская кровь.

– Карл, эта линия безупречная, кристально чистая. Берги – голландцы! Зачем ты все это говоришь? Почему ты такой жестокий? – она всхлипнула, хотела выбежать из гостиной, но Карл удержал ее, обнял, прижался носом к ее макушке и прошептал:

– Прости. Конечно, я знаю, Берги – голландцы, и как все голландцы, относятся к высшей арийской расе. Но я больше не могу спокойно наблюдать, как ты сходишь с ума, а вместе с тобой Отто.

Он так и не понял, услышала его Эльза или нет, она судорожно, горько рыдала. Он гладил ее по голове. Рубашка у него на груди промокла от ее слез. Наплакавшись, она умылась и, глядя на свое отражение в зеркале над раковиной, сказала:

– Нет, нет, я совершенно не похожа на еврейку.

* * *
Поскребышев открыл дверь, заглянул, но в кабинет не зашел, буркнул что-то, захлопнул дверь и побежал дальше. Это означало, что Хозяин выехал с Ближней дачи. Поскребышев проверял, на месте ли спецреференты. Он никогда не делал этого по внутреннему телефону, ему необходимо было увидеть каждого своими глазами.

В коридоре слышался тяжелый топот. Бегала, суетилась охрана. Все проверялось в тысячный раз. Уборщицы стирали последние невидимые пылинки с подоконников, перил, дверных ручек. В буфете заваривали свежий чай, нарезали теплый хлеб.

Спецгруппа врачей ежедневно снимала пробы с продуктов, собирала в пробирки воздух сталинского кабинета, на анализ брали чернила из чернильницы, грифели карандашей, бумагу, ворсинки ковров. Огромный сложный механизм под названием Кремль работал безупречно. Два года назад, в 1935-м, его основательно прочистили, проверили каждую деталь, негодные колесики и винтики заменили новыми, более надежными и совершенными.

В 1934-м, когда Илья получил должность спецреферента, кремлевским хозяйством заправлял секретарь ЦИК СССР Авель Сафронович Енукидзе, добродушный голубоглазый грузин, старинный друг хозяина, крестный отец его жены Надежды Сергеевны. Заслуженный большевик, участник трех революций, он с удовольствием пользовался плодами героической борьбы за рабочее дело. Главной его слабостью были женщины. Он знал в них толк, любил блондинок и брюнеток, худышек и полненьких, юных и зрелых, комсомолок и беспартийных. Щедрость его была безгранична. Каждую красавицу, завладевшую его горячим большевистским сердцем, он одаривал талонами в закрытый распределитель, билетами в правительственные ложи лучших театров и стадионов, должностями, квартирами, путевками на курорты. Он жил широко, весело и не обращал внимания на сигналы о контрреволюционных высказываниях кремлевской челяди.

Тогда, в 1934-м, челядь еще болтала что хотела, почти открыто, не понижая голоса.

– Товарищ Сталин хорошо ест, а работает мало. За него люди работают, потому он такой и толстый. Имеет себе всякую прислугу и всякие удовольствия, – ворчала, надраивая пол, уборщица Анастасия Константинова тридцати трех лет.

– Товарищ Сталин получает денег много, а нас обманывает, говорит, что получает двести рублей. Он сам себе хозяин, что хочет, то и делает. Может, он несколько тысяч получает, да разве узнаешь? – вторила ей уборщица Бронислава Катынская, тридцати девяти лет.

Их товарка Анна Авдеева двадцати одного года, отжимая половую тряпку над ведром, заявила:

– Сталин убил свою жену. Он нерусский, очень злой, ни на кого не смотрит хорошим взглядом, а за ним-то все ухаживают!

Сантехник Михаил Зыков, ликвидируя засор в женской уборной, в присутствии уборщиц Мешаковой, Жалыбиной и Авдеевой рассказал анекдот:

– Как можно за две копейки удивить заграницу и обрадовать население СССР? Убить Сталина. Пуля две копейки стоит.

Уборщицы хихикали, особенно громко та, которая обо всем этом донесла.

Прочитав очередной донос, Авель Сафронович махнул рукой, сказал, что у него нет ни времени, ни желания разбираться в болтовне уборщиц. Комендант Кремля Петерсон Рудольф Августович[6] также не придал значения тревожному сигналу. Но товарищи из органов отнеслись к этой информации весьма серьезно. Первой вызвали Авдееву. Она сначала все отрицала, потом призналась, что контрреволюционные сплетни, будто товарищ Сталин застрелил свою жену, ей передала телефонистка Кочетова.

Кочетова, двадцать лет, член ВЛКСМ, тоже вначале все отрицала, потом призналась, что провокационную клевету на товарища Сталина услышала от Синелобовой, библиотекарши кремлевской библиотеки, беспартийной, двадцати девяти лет.

Синелобова призналась сразу и назвала много имен. Следствие особенно заинтересовалось двумя библиотекаршами правительственной библиотеки: Раевской Е.Ю., тридцати одного года, урожденной княжной Уросовой, и Розенфельд Н.А., сорока девяти лет, из рода князей Бебутовых.

Эта Розенфельд, мало что княжеского рода, была замужем за братом троцкиста Л.Б. Каменева, Розенфельдом Н.Б.

Мгновенно был арестован их сын, Розенфельд Б.Н., двадцати шести лет, инженер Мосэнерго. Он признался, что его отец Розенфельд и дядя Каменев говорили о необходимости устранения Сталина, а мать выражала готовность лично убить Сталина.

К апрелю 1935-го органы вскрыли крупные террористические группы в Оружейной палате, правительственной библиотеке, комендатуре Кремля, а также террористическую группу троцкистской молодежи. Все работали на разведки иностранных государств. Все готовили убийство товарища Сталина.

Библиотекарши, бывшие дворянки-белогвардейки, пытались проникнуть в квартиру товарища Сталина с целью совершения над ним террористического акта. Одна библиотекарша, бывшая графиня, собиралась пропитать ядом страницы книг, которые читает товарищ Сталин. Кроме графини-отравительницы, имелись еще отравители-водопроводчики, они готовились подмешать яд в систему водоснабжения Кремля. Отравитель из кремлевской комендатуры женился на подавальщице с целью отравить еду, которую она будет подавать товарищу Сталину.

Многие участники и в особенности участницы кремлевских террористических групп пользовались прямой поддержкой и высоким покровительством товарища Енукидзе. Он лично принимал их на работу, с некоторыми сотрудницами сожительствовал. Таким образом в аппарат ЦИК СССР проникли деклассированные элементы, последыши дворянства, бывшие княгини, графини и т. д. Они представляли собойконтрреволюционный блок зиновьевцев, троцкистов, агентов иностранных государств.

Когда только заваривалось «Кремлевское дело», Илья ждал ареста каждый день и пытался угадать, как именно это произойдет. Возьмут его на службе, прямо в Кремле, или явятся ночью домой? Но скоро он понял, что коршуны Ягоды облетают Особый сектор стороной. Спецреферентов не трогают, потрошат комендатуру, обслугу и секретариат ЦИК.

В кремлевских кулуарах все догадывались, что главной мишенью был Енукидзе. Илья думал: «Неужели чтобы уничтожить доброго Авеля, требуется такая грандиозная театральная постановка? Сто двенадцать действующих лиц, девять расстреляны, остальные посажены. Сотни страниц протоколов допросов, яды, бомбы, гранаты, револьверы – только ради Авеля?»

Перепуганные уцелевшие служащие шептались совсем тихо, но все-таки еще шептались, перебирали, как четки, грехи арестованных, словно вымаливали ответ на вопрос «За что?». Перечень грехов очередной жертвы создавал иллюзию, будто существует некий свод правил безопасности. Вспоминали неосторожные высказывания, ходатайства за арестованных, какие-то статьи и брошюры, в которых Енукидзе неправильно отразил роль Хозяина в революционном подполье, нашумевшую историю о двух юных сотрудницах секретариата ЦИК. Товарищ Енукидзе возил к себе на дачу обеих, потом выдал им отличные характеристики, пристроил в советскую торговую делегацию в Париж, щедро снабдил валютой. Из Парижа девушки на родину не вернулись.

Встречая поникшего, растерянного Енукидзе в коридоре, Илья думал: «Эх, Авель Сафронович, вы же неглупый человек, почему не догадались вовремя смыться? Двум девчонкам помогли сбежать, а сами? Что вас держит? Жены и детей у вас нет. Неужели верите, что Инстанция пощадит вас по старой дружбе?».

Новая кремлевская челядь ни о чем не шепталась, анекдотов не рассказывала, частушек не пела. Все боялись друг друга и старательно строчили доносы. Существовала устойчивая иллюзия, что доносчика не посадят, он свой, бдительный, преданный, нужный. Но и доносчиков брали.

В постановлении Политбюро «Об аппарате ЦИК СССР и тов. Енукидзе» от 3 апреля 1935 года отмечалось: «Само собой разумеется, что тов. Енукидзе ничего не знал о готовящемся покушении на товарища Сталина. Его использовал классовый враг как человека, потерявшего политическую бдительность и проявившего несвойственную коммунистам тягу к бывшим людям».

Не знал тов. Енукидзе, при всем желании не мог знать о том, чего не существовало в реальности. Никакого «Кремлевского заговора» не было, покушения на товарища Сталина никто не готовил. Авеля Сафроновича действительно использовали, но вовсе не уборщицы, не водопроводчики, не графини-библиотекарши, а сам товарищ Сталин в своих, ему одному ведомых целях.

Среди документов, с которыми работал Илья, готовя первую сводку для Хозяина в январе 1934-го, имелось письмо, датированное августом 1933-го. Его отправил из Москвы в Берлин посол Германии Дирксен. Это был отчет о поездке на дачу к Енукидзе. Вместе с послом в гости к Авелю явился советник посольства фон Твардовски, также присутствовали заместители наркома иностранных дел Крестинский и Карахан.

Посол Дирксен подробно пересказывал слова Енукидзе.

«Руководство СССР уверено, что национал-социалистическая перестройка Германии послужит делу укрепления германо-советских отношений. После захвата власти агитационный и государственный элементы внутри партии размежуются. Германское правительство обретает полную свободу действий, которой советское правительство пользуется уже много лет. В Германии, как и в СССР, есть люди, ставящие на первый план партийно-идеологические цели. Их надо сдерживать с помощью государственного мышления».

Советская пресса проклинала немецкий фашизм, для прогрессивной мировой общественности СССР стал оплотом борьбы с национал-социализмом. Сквозь багровый дым официальной пропаганды Сосо дружески кивал и подмигивал Адольфу: маска, я тебя знаю, мы с тобой можем договориться.

Октябрем 1933-го были датированы телеграммы фон Твардовски в Берлин, в которых он докладывал об инициативах «нашего советского друга». Этим «другом» был известный большевистский журналист, остроумный пройдоха Карл Радек. Он предлагал устроить в Москве встречу Дирксена с Молотовым. Дирксен к тому времени был переведен послом в Японию и собирался посетить Москву с прощальным визитом. Встреча состоялась. Через Дирксена, устами Молотова, Сосо передал Адольфу очередной горячий привет.

«Двурушник, – бормотал про себя Илья, вчитываясь в перехваченные отчеты немцев о тайных переговорах. – Товарищ Сталин – двурушник».

На жаргоне профессиональных нищих «двурушничать» – значит в толпе, из-за спин товарищей, протягивать для подаяния не одну, а обе руки. Словечко так нравилось Инстанции, что приобрело новое, политическое значение, мелькало в митинговых речах, обвинительных заключениях, газетных статьях. Двурушниками называли замаскировавшихся вредителей и шпионов. Товарищ Сталин, заигрывая с Гитлером, вел себя как двурушник в изначальном, нищенском смысле, протягивал обе руки.

Илья пытался отыскать хотя бы намек на ответную реакцию фюрера.

Из разведсообщений и перехваченной дипломатической переписки 1933—34-го следовало, что Гитлер намерен сотрудничать с поляками, французами, англичанами, с кем угодно, только не с Россией. Риббентроп летал в Париж, Геббельс в Варшаву, полным ходом шли тайные и официальные переговоры. В январе 1934-го был заключен пакт о ненападении между Германией и Польшей.

Предложения Сталина фюрер игнорировал. Судя по всему, тайная миссия Авеля Сафроновича провалилась.

Повинуясь больше инстинкту, чем здравому смыслу, Илья не упомянул в своей первой сводке письмо Дирксена. Никакой новой информации в письме не содержалось, хозяин и так отлично знал, о чем беседовал Енукидзе с немецким послом. Касаться этой темы стоило, лишь когда Гитлер откликнется, в одну протянутую руку положит очередные миллионные кредиты, другую пожмет в знак тайной сердечной дружбы.

Именно тогда, весной 1934-го, сама собой включилась и заработала в сознании спецреферента Крылова система трех «У». Чтобы Уцелеть, следовало Угодить Инстанции, то есть правильно расставлять акценты в сводках. А для этого нужно было Угадать, как относится к Гитлеру не товарищ Сталин, а уголовник Сосо.

Хозяин мягко отстранил Авеля Сафроновича от переговоров с немцами, ни в чем не упрекнув старого доброго друга. Его ярость не закипала, она была холодной и твердой, она медленно кристаллизовалась, подобно соли в перенасыщенном растворе.

Енукидзе исключили из партии, «поставили на ноги», то есть лишили персонального автомобиля; «ударили по животу», то есть лишили доступа к закрытому распределителю и права питаться в кремлевской столовой. Квартиру и дачу отняли, отправили в Сочи заведовать санаторием, потом в Харьков заведовать трестом.

В 1936-м, перед началом первого показательного процесса, Авель Сафронович примчался в Москву, умолял Сосо пощадить старых большевиков Зиновьева и Каменева. Ничего не понял добрый Авель[7].

Теперь, в январе 1937-го, Енукидзе сидел в тюрьме, а Сосо упорно продолжал протягивать Адольфу обе руки.

– Вы, уважаемый Сосо, конечно, не еврей, – беззвучно прошептал Илья, глядя в глаза бронзовому бюсту на столе. – В «Майн Кампф» о грузинах ничего не написано, вряд ли фюрер вообще знает, что существует такая национальность. Но вы, батоно Сосо, жгучий брюнет, а для Гитлера все брюнеты относятся к неполноценным расам. Думаете, его помешательство на расах всего лишь пропагандистский трюк? «Агитационный элемент»? Нет, он искренне верит собственному бреду, считает себя мессией. Ну и на хрена вам, товарищ Джугашвили, этот бесноватый ефрейтор?

Глава девятая

Окончательное решение покинуть Германию доктор Штерн принял в январе 34-го, когда вступил в силу закон о гигиене и стерилизации. Ничего особенного в этом событии не было, но оно оказалось последней каплей. Пришлось расстаться с иллюзией, что власть нацистов скоро закончится, что абсурд не может длиться вечно. Несколько его бывших коллег эмигрировали. Остальные вступили в партию и с энтузиазмом принялись выполнять призывы ефрейтора «сконцентрировать все силы на сотворении новых детей божьих. Очищать наши ряды и с помощью чисток вернуть себе божественную избранность».

Отто прошел отбор и готовился к вступлению в молодежную группу СС. Макс стал заикаться и болеть тяжелыми ангинами. Эльза покрасила волосы в платиновый цвет, чтобы скрыть рыжину. Горничная Магда уволилась, она проработала в доме пятнадцать лет. Эльза и Карл просили ее остаться, но она ответила, что слишком стара и больше не может терпеть насмешек господина Отто. Извиниться перед ней Отто категорически отказался, заявив, что эта толстая старуха, наполовину чешка, неполноценна в расовом отношении.

Горбун молочник исчез. Появился новый, с прямой спиной. Новая горничная состояла в Лиге немецких девиц и была осведомительницей гестапо.

Доктор понимал, что в его положении подавать документы на эмиграцию, идти легальным путем – самоубийство. Эльза и Отто, разумеется, никуда уезжать не собирались. Карл надеялся, что позже, за границей, в нормальной стране, ему удастся объяснить им, почему больше нельзя жить в Германии, помешательство пройдет, они опомнятся.

Старинный приятель, главный врач дорогого швейцарского санатория, давно приглашал поработать, гарантировал бесплатное жилье, солидные гонорары.

Доктор Штерн не спешил, искал подходящего случая. О работе за границей, даже временной, заикаться не стоило. А вот на отдых в Швейцарию его вполне могли выпустить.

Теперь жизнь приобрела какой-то смысл. В цюрихском банке у него имелся счет, там скопилась небольшая сумма в швейцарских франках – гонорары за научные статьи, за лекции на медицинском факультете Цюрихского университета. Он был благодарен себе, что удержался, не тронул эти деньги в самые трудные времена. Надолго не хватит, но можно прихватить все имеющиеся наличные марки, а главное, ему обещали работу и бесплатное жилье на первое время.

Он продолжил переписку со швейцарским приятелем и стал потихоньку внушать Эльзе, Отто и Максу мысль об отдыхе в Швейцарии.

В конце июня подвернулся удобный случай. Полковник Вирте, бывший однополчанин Геринга, отправлялся на неделю в Швейцарию, отдохнуть в альпийском санатории. В его личном самолете, конечно, нашлось место для доктора и его семьи.

За сутки до отлета Карлу внезапно сообщили, что ему придется отложить отпуск и остаться в Берлине. Его заверили, что через несколько дней он сможет присоединиться к своей семье в Швейцарии. Доктор отнесся к этому вполне спокойно. Накануне он вручил Эльзе солидную сумму в марках. Бережливая Эльза удивилась:

– Зачем так много? Мы отправляемся всего на месяц.

– Макс должен пройти специальный курс лечения, это дорого, – объяснил Карл.

Перед сном он зашел к Максу. По ковру были разбросаны игрушки, среди них детали «юнкерса», который когда-то подарил Максу на день рождения Вирте. Рядом с крыльями лежали крошечные фарфоровые фигурки летчика и пассажиров.

– Папа, я пытался починить самолет, но не получилось, – зевнув, сказал Макс.

– Ты же знаешь, это невозможно, мы с тобой много раз пытались.

Карл сложил детали «юнкерса» в коробку, вспомнил, как маленький Макс показывал пальчиком на фигурки: «Вот мама, Отто, я… А ты с нами не полетел, ты остался в Берлине». Случайное воспоминание неприятно кольнуло. Он поцеловал Макса, погасил свет, тихо вышел из комнаты.

Ночью Карл спал крепко, и ничего ему не снилось. Встали рано, завтракали в спешке, Вирте просил не опаздывать. Эльза нервничала, боялась забыть что-нибудь. Макс зевал и покашливал. У Карла мелькнула мысль, не оставить ли его дома, слишком он бледный, вялый, и горло опять красное, но он тут же подумал, что в альпийском санатории, на свежем воздухе, Макс поправится быстрее.

Когда вышли к машине, Отто попросился за руль. Он уже научился водить. Было тихое воскресное утро, пустые улицы, Карл разрешил, сел рядом. До аэропорта Темпельхоф доехали за сорок минут. Самолет Вирте стоял на летном поле. Сам Вирте возле самолета беседовал с какими-то людьми в комбинезонах. Подойдя ближе, доктор услышал:

– Я не понимаю, он вчера еще был здоров!

– Господин полковник, не волнуйтесь, самолет готов к полету, мы все тщательно проверили.

– Я не доверяю никому, кроме моего механика! – Вирте явно нервничал, почти кричал.

– Господин Вирте, мы можем садиться в самолет? – спросил Макс.

– Подожди, малыш, я должен разобраться, – ответил Вирте и взъерошил ему волосы.

– Что-нибудь случилось? – тревожно прошептала Эльза.

– Нет-нет, не волнуйтесь, все в порядке.

Карл увидел, как из ангара вышел высокий офицер люфтваффе и быстро направился к ним. После обязательного нацистского приветствия он пожал руку Вирте и с улыбкой произнес:

– Паоль, я думал, ты уже в небе. В чем дело?

– Дитрих, я не понимаю, куда исчез мой механик, этих я не знаю.

– Зато я их знаю, – офицер рассмеялся и похлопал Вирте по плечу. – Это мои механики, Паоль, поверь, они надежные ребята, профессионалы, не хуже твоего Шульца. А это провожающие?

Офицер обратил, наконец, внимание на Карла и его семью.

– Провожающий тут только один, доктор Штерн. Фрау Штерн и мальчики летят со мной, – объяснил Вирте.

– Ах, вот как? – полковник скользнул взглядом по лицам.

– Господин Вирте любезно согласился прихватить нас, – с вежливой улыбкой объяснила Эльза. – Мой муж вынужден задержаться в Берлине, он прилетит позже.

– Ну можно, наконец, в самолет? – Макс нетерпеливо топтался у трапа. – Пожалуйста, господин Вирте, вы обещали, что позволите мне сесть рядом с вами в кабину. Можно?

– Да, конечно, малыш, залезай, – кивнул Вирте.

– Макс, подожди! – Карл обнял его. – Я прилечу к вам совсем скоро, не забывай полоскать горло.

Механики подняли чемоданы, погрузили в салон. Карл поцеловал Эльзу, Отто, напомнил, чтобы сразу отправили ему телеграмму.

Заурчал мотор, самолет пошел на разгон. Карл увидел за стеклом кабины рядом с Вирте счастливое, улыбающееся лицо Макса. Самолет разогнался, оторвался от земли, стал набирать высоту, удаляться, уменьшаться, превратился в крестик, потом в точку. Карл, задрав голову, глядел в чистое безоблачное небо, пока точка не исчезла.

Впереди был свободный день. Он отпустил горничную, долго слонялся по пустой притихшей квартире, чувствуя себя уже не хозяином, а постояльцем. Из комнаты Отто орало радио. Транслировали речь министра по делам церкви доктора Керрля:

– Партия стоит на платформе позитивного христианства, а позитивное христианство есть национал-социализм. Национал-социализм есть волеизъявление Господа Бога. Воля Божья воплотилась в немецкой крови. Нам пытаются внушить, что христианство подразумевает веру в Христа как Сына Божьего. Это смешно. Истинным олицетворением христианства является партия, и в первую очередь фюрер, призывающий немецкий народ поддерживать истинное христианство. Фюрер – выразитель новой божественной воли.

– Все, хватит… – пробормотал доктор и выключил приемник.

Днем он обедал с Бруно в маленьком ресторанчике на острове Музеев.

– Тебе объяснили, почему ты должен задержаться? – спросил Бруно.

– Нет. В понедельник вечером меня ждет Геринг, думаю, обойдется одним сеансом, он сейчас в отличной форме. Жаль, конечно, так хотелось послать все к черту, улететь сегодня с Эльзой и мальчиками.

– Скажи, а что за человек этот Вирте?

– Летчик-ас, герой войны. Я лечил его от морфинизма. На общем нынешнем фоне кажется вполне приличным человеком.

– Да, ты рассказывал, – кивнул Бруно и заговорил о чем-то другом, но как только вышли из ресторана, опять вернулся к Вирте.

– Я слышал, среди ветеранов люфтваффе кое-кто разочаровался в Геринге, говорят, он захапал слишком много постов и денег, организовал тотальный контроль над армией, его поведение недостойно офицера, а история с поджогом рейхстага дурно пахнет. Как ты думаешь, твой Вирте входит в число недовольных?

– Кто угодно, только не Вирте. Он боготворит Геринга. Я не могу назвать его оголтелым нацистом, но к режиму он вполне лоялен.

Он ждал телеграмму, но ее не было. Понедельник пролетел незаметно, Карл весь день работал над статьей о навязчивых неврозах, хотел закончить ее перед отъездом. Только на двадцать минут вышел из дома, отправил телеграмму на адрес своего швейцарского коллеги. Он немного волновался, что до сих пор нет вестей. Вечером за ним приехали от Геринга. Сеанс длился полтора часа. Прощаясь, он спросил, когда ему можно уехать в отпуск.

– Придется задержаться дней на пять, – ответил Геринг.

– Вы уже отправили семью? – участливо спросила Эмма, новая жена Геринга.

– Да, они улетели вчера утром. Полковник Вирте любезно согласился взять их в свой самолет.

– Кто? – гаркнул Геринг так громко, что Карл вздрогнул.

– Паоль Вирте, ваш бывший однополчанин.

– О боже, – прошептала Эмма и закрыла рот ладонью.

– Штерн, повторите еще раз, когда, с кем, на каком самолете улетела ваша семья! – орал Геринг и тряс доктора за плечи.

Карл повторил и почувствовал, как все тело наполняется ледяными колючками. Он смотрел на трясущуюся физиономию Геринга и сквозь пульсацию в ушах слышал его крик:

– Какого черта вы не обратились ко мне? Вы сами, сами виноваты! Надо было поставить меня в известность!

– Герман, не кричи, кажется, господин Штерн ничего не знает, – сказала Эмма и взяла Карла за локоть. – Сядьте. Вы что, не слушали радио? Не читали утренних газет? Вот, выпейте воды. Произошла авария. Самолет полковника Вирте упал и разбился в районе Боденского озера, на швейцарской границе. Пилот и трое пассажиров погибли. Примите мои соболезнования, Карл.

Дальнейшее он помнил смутно. Его довезли до дома, у двери ждал Бруно. Он узнал о случившемся из радионовостей. Утром позвонили от Геринга, по телефону говорил Бруно. Потом присел на край дивана и тихо произнес:

– Карл, послушай меня, постарайся услышать. Нужно опознать и забрать их. Авария произошла на швейцарской территории. Геринг готов помочь, он предоставит специальный самолет. Я полечу с тобой.

Во время опознания в морге у доктора Штерна случился инфаркт, он надеялся умереть, но выжил, очнулся в клинике под Цюрихом.

Его навещал Бруно, рассказал, что Эльзу и мальчиков похоронили тут, в городке Хорген, на католическом кладбище. В Германии за одну ночь убито несколько тысяч человек, в том числе руководство СА и сам Эрнст Рем. Готовясь к этой акции, Геринг и Гиммлер опасались за нервы фюрера, поэтому доктора Штерна задержали в Берлине.

Швейцарская полиция обнаружила в обломках самолета признаки того, что авария была подстроена, двигатель и вся система управления нарочно испорчены. Немцы пытаются договориться со швейцарскими властями замять эту историю. Это ведь было убийство. Вирте не мог успокоиться из-за поджога рейхстага, много болтал в армейских кругах, на каком-то приеме что-то брякнул в разговоре с английским журналистом. Геринг планировал незаметно убрать Вирте. Никто не предполагал, что на борту окажется семья доктора Штерна.

* * *
«Бедный, бедный Май, – думала Маша, сидя на ковре и штопая чулок. – Конечно, я нравлюсь ему, но у меня есть Илья, у меня скоро начнется совсем другая, взрослая жизнь».

Тонкий фильдеперс расползался под иглой, рвались нитки. Это был последний моток штопки телесного цвета из старых запасов. И чулки фильдеперсовые – последние. Спасибо, дырка на большом пальце. Даже если не удастся заштопать, под обувью не видно. А вот с обувью беда. Пока мороз, можно ходить в валенках, смирив гордыню, как говорит мама. Но начнется весна, и попробуй побегать по талому снегу, по лужам в валенках без галош. Как ни смиряй гордыню, обязательно промокнешь, простудишься, не дай бог заработаешь ревматический полиартрит, воспаление голеностопных и коленных суставов. Для танцовщицы это страшнее чумы, и промокшие ноги – лучший способ заболеть. Достать галоши сейчас нереально, хотя и мама, и папа прикреплены к закрытым распределителям, но и там нет галош. С галошами в СССР перебои. И с чулками перебои. У мамы тоже последняя пара.

«Стыдно переживать из-за такой чепухи, – одернула себя Маша. – Вот у Мая действительно беда. Никого не осталось, кроме бабушки. Живут в подвале, в страшной коммуналке, с пьяницами соседями. Вода в колонке на улице, вместо туалета выгребная яма во дворе. Он может нормально помыться только в театре. Утром и вечером выносит горшок за бабушкой, она больная, старенькая, ей трудно ходить в уличный нужник, в городскую баню. Май таскает воду, греет на примусе. Бабушка моется в корыте прямо в комнате. Недавно корыто прохудилось, для них это катастрофа, нового не купишь. Бедный, бедный Май, так мужественно держится, не хнычет. Если бы не Илья, наверное, я могла бы полюбить Мая. Ну а вдруг я все придумала про Илью? Не позвонит сегодня, значит, ничего не будет. Попробую забыть о нем, жить, как жила раньше. Допустим, все это мне просто приснилось. Ночь, каток, конная милиция. Замечательный был сон, только сон и ничего больше. Не позвонит сегодня, значит, нет у меня никакого Ильи».

Нитка рвалась, чулок скользил по грибу. Маша услышала, как хлопнула входная дверь. Судя по шарканью, покашливанию, пришел Карл Рихардович. Зазвонил телефон. Маша продолжала штопать чулок. Из прихожей доносился голос Карла Рихардовича. Он поговорил пару минут. Слов она разобрать не сумела. Голос стих, зашаркали шаги, послышался тихий стук в дверь.

Иголка вонзилась в палец, Маша бросила чулок вместе с грибом, прижала палец к губам, сморщилась.

– Машенька, ты здесь? Можно тебя на минуту? – спросил Карл Рихардович.

Она вскочила, поправила юбку, забыв поздороваться, вскрикнула:

– К телефону?

– Нет-нет, зайди ко мне, пожалуйста. А что с рукой?

– Палец уколола, ерунда.

Он взял ее руку, щурясь сквозь очки, посмотрел.

– Ранка маленькая, но глубокая, кровоточит, надо промыть перекисью.

В его комнате на столе стояла обувная коробка. Карл Рихардович усадил Машу на диван, достал из шкафчика темную склянку, клок ваты.

– Подержи немного, кровь остановится, потом замажем зеленкой, – он взял коробку со стола, поставил на пол у Машиных ног, поднял крышку.

Маша увидела новенькие темно-коричневые сапожки. Они были еще лучше тех, что украли на катке. Высокие, на небольшом устойчивом каблуке, внутри мягко поблескивал бежевый мех.

– Карл Рихардович… – ошеломленно прошептала Маша.

– У тебя ведь тридцать шестой размер, верно? – он крякнул, присел на корточки. – Ну-ка, давай ногу.

– Что вы, я сама! Это точно мне?

– А кому же? Погоди, я расшнурую, палец еще кровоточит.

Сапоги оказались впору. Маша прошлась по комнате, обняла, поцеловала доктора и, краснея, спросила:

– Они, наверное, ужасно дорогие?

– Понятия не имею.

– То есть это… это не вы купили? Я думала, случайно в вашем распределителе давали… Папа обязательно вернет деньги, они же дорогущие, импортные…

– Машенька, ну что ты бормочешь? Какие деньги? Я тут вообще ни при чем. Скажи, не жмут? Не трут?

Маша не решалась задать главный вопрос, смотрела вниз на свои ноги в сапогах, вверх на улыбающегося доктора и готова была заплакать, то ли от смущения, то ли от счастья, наконец, выпалила шепотом:

– Это он купил?

Доктор кивнул, продолжая улыбаться.

– А… А что он сказал?

– Он сказал: «Передайте, пожалуйста, Маше. Надеюсь, я не ошибся с размером».

– И все?

– Машенька, послушай меня, – доктор опять усадил ее на диван, сел рядом. – У Ильи сейчас очень напряженный период, он занят на службе практически круглые сутки. Позвонить тебе оттуда нет никакой возможности. Дома он бывает только глубокой ночью, когда звонить поздно. Подожди, потерпи.

– Ну, хотя бы записку написал, маленькую, – слезы брызнули внезапно, как у клоуна в цирке, фонтанчиками.

Доктор вытащил платок, стал вытирать ей щеки.

– Записку, всего пару слов… – бормотала Маша, всхлипывая, и вдруг замерла, уставилась на доктора. – А что я родителям скажу? Они ведь спросят откуда?

Карл Рихардович удивленно поднял лохматые брови.

– Они разве не знают, с кем ты ночью ходила на каток?

– Нет. Я сказала, что со своими, балетными, с Маем Суздальцевым, с Катей Родимцевой.

– Да? А обувь украли у всех или только у тебя?

– Я не помню.

– Когда врешь, надо запоминать. Ладно, ты взрослый человек, сама решай, что говорить родителям. Только смотри меня не впутывай. Если они попробуют вернуть мне деньги, я скажу правду.

Утром после суточного дежурства пришла мама, у нее слипались глаза, но сапоги она заметила сразу.

– Откуда такая красота?

– Дали денежную премию за концерт для передовиков, а тут как раз в наш распределитель завезли несколько пар, – краснея, объяснила Маша.

Было удивительно приятно ступать по обледенелому тротуару, ноги радовались теплу, мягкости, толстая рифленая подошва совсем не скользила.

«Они как будто с невидимыми крылышками, так легко в них, сами бегут», – думала Маша, пока мчалась к трамвайной остановке.

В набитом трамвае она заметила белую вязаную шапочку с помпоном, черный цигейковый воротник, узнала со спины Катю Родимцеву, пробралась сквозь толчею к задней площадке.

Катя жила на Трифоновской, недалеко от Маши, они часто встречались по дороге. В училище они были ближайшими подругами. Катю тоже взяли в Большой, но никаких сольных партий ей пока не давали, это слегка охладило детскую дружбу. В «Аистенке» она была занята в кордебалете и только после перераспределения ролей получила «Пионерку Олю» во втором составе.

Они перезванивались иногда, болтали о пустяках, но давно уже не возникало потребности забежать друг к другу в гости, вместе сходить в кино. Да и времени не было. Маша репетировала с утра до вечера. У Кати закрутился роман с офицером НКВД.

– Это что-то невероятное, такая любовь только в книжках бывает, представляешь, нам снятся одинаковые сны, мы друг друга чувствуем на расстоянии, – говорила Катя всего пару недель назад.

Маша видела мельком ее героя. Красавчик-блондин, плечи широченные, глаза голубые, улыбка, как с рекламы зубного порошка «Гигиена».

Обычно к балетным девочкам липли женатые старперы, на которых без слез не взглянешь. Катиному герою не надо было пользоваться своим служебным положением, с такой внешностью он мог запросто закадрить любую. К тому же был холост и, кто знает, может, правда, влюбился в Катю? Почему нет?

Маша чмокнула Катю в щеку, хотела спросить, как поживает красавчик, но Катя повернула к ней лицо, и Маша застыла с открытым ртом.

Лицо было бледным до синевы, глаза воспаленные, красные, на белых сухих губах запекшиеся трещинки. В ответ на приветствие Катя слабо кивнула, отвернулась, уставилась в окно.

– Что с тобой? – спросила Маша.

– У меня все отлично.

Трещинка на нижней губе разошлась, Катя слизнула кровь. Маша достала из рукава носовой платок и спросила:

– Может, все-таки расскажешь, что случилось?

Катя прижала платок к губам и молчала, пока не вышли из трамвая.

– Постираю, отдам тебе чистый, – она сунула платок в рукав, четко, по слогам, произнесла: – Держись от них подальше.

Маша отлично поняла, кого она имеет в виду, ни о чем не стала спрашивать, только сказала:

– Забудь. Жизнь продолжается.

Несколько минут шли молча. У сквера перед театром Катя остановилась, достала из сумочки папиросы и сказала:

– Иди, опоздаешь на репетицию.

– Ты тоже опоздаешь.

– Плевать, – Катя легонько толкнула ее. – Иди, Акимова, не стой ты тут, не смотри на меня так, нас увидят вместе, ты потом не отмоешься.

– Родимцева, эй, ты с ума сошла? – разозлилась Маша. – Прекрати пихаться! Что ты вообще несешь? Ни один мужик не стоит таких страданий. Ну, бросил, подумаешь!

Катя усмехнулась, хриплым чужим голосом проговорила:

– Ага, бросил! Сначала на диван, потом на стол, потом на ковре продолжили. Все, Машка, отстань. Иди на репетицию, – она полезла в сумочку, нашла спички, закурила.

Совсем близко прозвучал голос:

– Привет, Акимова.

Мимо проплыла Света Борисова в своей голубой норке, улыбнулась и помахала варежкой Маше, по лицу Кати скользнула взглядом, как по пустому месту. Катя выпустила дым из ноздрей.

– Так-то, Машуня. У Борисовой глаз-алмаз, со мной не здоровается, в упор не видит. Врожденное чутье на прокаженных, ничего не скажешь, молодец.

– Девочки, доброе утро. Катя, не знала, что ты куришь.

Пасизо в потертой каракулевой шубе, в ажурной пуховой шали быстро семенила по обледенелой аллее. Поравнявшись с ними, притормозила.

– Доброе утро, Ада Павловна, – произнесли они хором и присели в реверансе.

С шести лет, с первого класса, их приучили приседать, здороваясь с педагогами. Они делали это машинально. И так же машинально Пасизо, вытянув руку из огромной каракулевой муфты, взяла прямо изо рта у Кати папиросу, бросила в снег, растоптала каблуком.

– Хватит болтать, марш в театр, – произнесла она строгим командным тоном и засеменила дальше, к зданию филиала.

– Хорошо, Ада Павловна, сейчас идем, – крикнула ей вслед Маша и, обняв Катю за плечи, прошептала:

– Сию минуту рассказывай! Почему ты прокаженная? Что он с тобой сделал?

Катя скинула ее руку, прорычала сквозь зубы:

– Ты отвяжешься от меня или нет? – Потом уткнулась лицом в Машин воротник и забормотала: – Их там трое было, патефон завели, коньяк лили в рот, чтоб расслабилась, и пихали икру ложками, чтоб совсем не отрубилась с непривычки. Он в самом начале, когда привез меня на эту дачу, предупредил, что предстоит проверка, настоящая ли я комсомолка или затаившийся враг. Я думала, он шутит.

Маша слушала, поглаживала суконную спину Катиного пальто и почему-то вдруг вспомнила, что пальто перешито, перелицовано из студенческой шинели Катиного дедушки. Перед глазами возникла маленькая комната в коммуналке на Трифоновской. Катя жила с мамой и с дедушкой, отец их бросил, когда ей был год, никто никогда о нем не вспоминал.

В комнате с трудом помещались две кровати. На той, что пошире, спали Катя с мамой, на узенькой походной койке за ширмой спал дедушка.

Почетное центральное место занимал старинный обеденный стол, круглый, накрытый кремовой скатертью. За столом ели, за ним же Катя делала уроки, дедушка раскладывал пасьянс. Когда Маша приходила в гости, они с Катей сидели под столом. Скатерть свисала до пола, получалось что-то вроде палатки.

Катина мама, Ольга Николаевна, работала чертежницей в Мосгорпроекте. Вечерами шила. Старая плюшевая штора превращалась в нарядное платье для Кати и теплую жилетку для дедушки. Истертая наволочка – в блузку, шерстяной плед, проеденный молью, становился теплой клетчатой юбкой. Уютно стучала швейная машинка, мерно качалась под ногой Ольги Николаевны чугунная педаль.

Маше захотелось опять услышать стук машинки, оказаться под столом в комнате на Трифоновской, и чтобы им с Катей было лет восемь, не больше. Самое счастливое время, третий класс, их впервые выпустили на сцену училища с «Танцем маленьких лебедей».

– Когда те двое вошли, я думала, они сейчас уйдут, – продолжала бормотать Катя. – А он при них говорит: настоящая комсомолка любит нашу Советскую Родину, стало быть, должна всей душой и всем телом любить ее доблестных защитников, чтобы они, защитники, чувствовали искренность. Не будет искренности, значит, ты, Катерина, затаившийся враг, двурушница, троцкистка, немецкая шпионка.

На аллее Маша увидела очередную знакомую фигуру, аккомпаниаторша Надежда Семеновна в овчинном тулупе, в валенках, в толстом деревенском платке издали напоминала сторожиху или дворничиху из кинокомедии.

– Девочки, что такое? Катюша, неужели ногу подвернула?

– Нет-нет, Надежда Семеновна, все в порядке, – ответила Маша.

– Как же в порядке, если она плачет?

– С ногами все в порядке, а плачет потому, что у нее сейчас в трамвае вытащили из сумочки три рубля, – поспешила соврать Маша.

Вера Семеновна поохала, пошла дальше. Катя достала измазанный кровью платок, высморкалась и уже спокойно, без всхлипов, произнесла:

– Самое интересное, что я старалась. Да, я старалась, чтобы они чувствовали мою искренность, потому что если я шпионка, то и мама, и дедушка тоже. Враги никогда не действуют в одиночку. Ладно, пойдем. Ты удачно придумала про три рубля в трамвае.

В раздевалке они опять столкнулись с Борисовой. Она закалывала волосы перед зеркалом, зажав губами несколько шпилек. Маша села на скамейку, принялась развязывать шнурки и вдруг почувствовала взгляд Борисовой, подняла голову. Света смотрела на сапоги. Встретившись глазами с Машей, вытащила изо рта последнюю шпильку, подмигнула:

– С обновкой тебя, Акимова. – Она подошла к своему шкафчику. Прежде чем закрылась дверца, Маша увидела там, на нижней полке, точно такие же сапоги.

– Мгм, – хмыкнула Борисова и улыбнулась по-кошачьи. – Из одной кормушки питаемся.

* * *
– Хотя бы записку написал, маленькую, всего пару слов, – шептал Илья, переворачивая страницы свежей порции разведсообщений.

Следовало решить, включать ли что-то из поступившей информации в готовую сводку. На первый взгляд, ничего нового, ничего достойного внимания Хозяина свежая порция не содержала. Но Илья не доверял себе, слишком занят был мыслями о Маше.

«В самом деле, почему я, дурак, не написал никакой записки? Прав Карл Рихардович, я веду себя нелепо. Ну а с другой стороны, что я мог написать? Носи на здоровье, люблю-скучаю-целую! Это правда, я действительно ее люблю, очень скучаю по ней, и больше всего на свете мне бы хотелось самому надеть ей на ноги эти несчастные сапоги. У старика хватило жестокости спросить, что же помешало мне это сделать? У меня хватило глупости ответить, что помешали мне свинячьи глазки капитана ГБ Колоды из четвертого отдела».

Колоду, куратора театров, Илья встретил у прилавка распределителя. Колода взял точно такие же сапоги, понятно, что не для своей семипудовой супруги. «Товарищ Крылов, – прошептал он, – без примерки брать не боязно? Ножка-то небось балетная?» У Колоды воняло изо рта, свинячьи глазки впились в лицо. Илья буркнул в ответ: «Извините, спешу», схватил коробку и чуть ли не бегом покинул торговый зал.

– Ну и что? – резонно спросил Карл Рихардович. – При чем тут Колода?

Да, Колода был совершенно ни при чем. Все дело в страхе. Раньше Илья не боялся таких вот свиноглазых капитанов ГБ, чувствовал себя неуязвимым, поскольку терять ему, кроме собственной жизни, было нечего.

«А теперь боюсь. Мы ни разу не виделись, не говорили с ней после той ночи на катке, а мне уже страшно. Что же будет, когда мы начнем встречаться, поженимся? Господи, ну почему я такой трус? Сижу в этой келье сутками, копаюсь в бредовых бумажках, на это уходит жизнь. Вызовет, не вызовет».

Илья позвонил в буфет, попросил принести чаю, бутербродов и принялся внимательно читать свежую порцию разведсообщений.

Хозяин мог вызвать в любую минуту вместе со сводкой, а мог потребовать только сводку и вызвать через неделю или вообще не вызвать, отдать папку Поскребышеву с пометкой на первой странице: «В мой архив. И.Ст.».

Однажды, в мае 1934-го, Поскребышев забрал готовую сводку и вызов последовал через десять минут, Илья даже не успел покрутить свой пятак.

В кабинете сидели Молотов, Каганович, Жданов. На столе перед Хозяином лежала открытая папка, Илья сразу узнал ее по обтрепанным лиловым ленточкам.

Когда он вошел, Сталин не шевельнулся, не поднял головы, не сказал: «Садитесь, товарищ Крылов».

Молотов, Каганович и Жданов также не удостоили его взглядом, сосредоточенно читали бумаги.

«Изба-читальня», – подумал Илья, и сердце перестало учащенно бухать, прошла сухость во рту. Он стоял и ждал, когда к нему обратятся, спокойно перебирал в памяти подробности сводки.

Начиналась она с обзора внутреннего положения в Германии. В первых числах мая на совещании руководства рейхсвера Гитлер произнес речь, в которой назвал рейхсвер самой надежной своей опорой в борьбе не только с внешним врагом, но и с внутренним. Затем заявил, что история знает случаи, когда вчерашние друзья становятся врагами. Это был явный намек на штурмовые отряды СА и самого Рема.

– Товарищ Крылов, сколько штурмовиков в СА? – Сталин произнес это, не поднимая головы, очень тихо.

– Два с половиной миллиона, товарищ Сталин.

– Два с половиной миллиона вооруженных людей, – задумчиво повторил Хозяин, поднялся из-за стола, не спеша направился к Илье, обошел его, встал за спиной и следующий вопрос задал еще тише, почти шепотом:

– Какие отношения у Гитлера с этим Ремом?

– Они были близкими друзьями, но сейчас у них серьезные разногласия, – ответил Илья не оборачиваясь.

Он отлично помнил наставления Товстухи: «Если он у тебя за спиной, не оборачивайся, стой смирно и продолжай говорить как можно громче, он глуховат, но ни в коем случае не кричи».

– Товарищ Крылов, это вы написали в сводке, я читал, – Сталин обошел Илью, остановился прямо перед ним. – Как вы думаете, Гитлер сказал о бывших друзьях, чтобы успокоить военных, которые недовольны Ремом, или за словами последуют действия?

– Я думаю, последуют действия, товарищ Сталин.

Хозяин на мгновение застыл, глядя в глаза Илье, и пошел дальше. Молотов, Каганович и Жданов сидели молча, следили за каждым его движением. Хозяин как будто забыл о них, обращался только к Илье.

– Какие именно действия?

– Он избавится от Рема.

Сталин подошел к столу, взял папиросу, закурил, опять направился к Илье, глядя на него сквозь клубы дыма.

– Каким же образом, по-вашему, он это сделает, товарищ Крылов?

– Он его убьет, товарищ Сталин.

Хозяин покачал головой и улыбнулся. Тут же, как по команде, оскалились Молотов и Каганович, а Жданов даже захихикал. Впрочем, он явно перестарался. Сталин остановился, бросил на него сердитый взгляд.

– Товарищ Жданов, разве смешно, когда убивают старых верных друзей?

Столбик пепла упал на ковер. Сталин, опять оказался за спиной у Ильи, остановился, спросил:

– Когда?

– Скоро, товарищ Сталин.

– Почему скоро? Гитлер умный человек, в таких вещах не стоит спешить.

– У него мало времени. Гинденбургу восемьдесят семь лет, он болен, его кончина может стать поводом для путча. Гитлеру надо успеть ликвидировать Рема, пока Гинденбург жив.

Хозяин долго молчал, расхаживал по кабинету.

– А как же два с половиной миллиона вооруженных штурмовиков? Они, наверное, обидятся.

– Ничего, товарищ Сталин, я думаю, Гитлер сумеет их утешить.

Илья не видел лица Инстанции, только спину и затылок. Спина была круглая, сутулая, плечи покатые, на затылке жирные складки. Дойдя до стола, Хозяин сел, затушил окурок в пепельнице, перевернул страницу в открытой папке и сказал, не глядя на Илью:

– Спасибо, товарищ Крылов. Продолжайте внимательно следить за событиями в Германии. Можете идти.

Товстуха предупреждал: «Если он тебя обругает, грубо обматерит, считай, что похвалил. А вот похвалит – беда. Особенно плохо, когда начнет спрашивать о здоровье, о семейных делах, знаешь, так участливо, по-свойски, с теплой улыбкой».

В тот раз не было ни мата, ни теплой улыбки. Возможно, не стоило так уверенно заявлять, что Гитлер убьет Рема. А вдруг не решится? Все-таки старый близкий друг. Тогда получится, что спецреферент Крылов не в состоянии правильно анализировать и прогнозировать. Но если убьет, то спецреферент Крылов окажется слишком умным. Что лучше – быть умным или глупым в глазах Инстанции?

Конец мая и весь июнь 1934-го прошли в напряженном ожидании. Илья следил за событиями в Германии, как болельщик за схваткой на ринге. Жадно читал газеты, слушал в специально отведенном помещении передачи немецких радиостанций.

Против чемпиона-мордобойца Рема с его штурмовиками выступали «два Г», мастера-тяжеловесы Геринг и Гиммлер. Их шансы отправить мордобойца в нокаут росли с каждым днем. На их стороне была армия. Последнее слово оставалось за Гитлером. Он колебался.

Илья ждал вестей от Дока, наивный и мудрый немецкий доктор помог бы разобраться в настроениях фюрера. Но очередное сообщение Флюгера не содержало никакой информации от Дока.

«Два Г» наносили противнику удар за ударом. По Германии распространялись слухи, будто Рем готовит кровавый путч. Рем занял оборонительную позицию. 19 июня «Фолькише Беобахтер» опубликовала официальное коммюнике. Рем заявил, что с 1 июля весь состав СА отправляется в отпуск на месяц. В течение этого месяца штурмовикам запрещено носить форму и оружие.

Рем пытался успокоить фюрера, показать, что его отряды разоружились, хотят отдохнуть на баварских озерах и устраивать заварушку в Берлине никто не собирается.

Последовал ответный удар. 25 июня главнокомандующий, генерал фон Фрич, привел армию в боевую готовность, отменил отпуска и запретил солдатам покидать казармы. 28 июня Рема исключили из немецкой офицерской лиги. «Фолькише Беобахтер» опубликовала статью за подписью военного министра генерала Бломберга, в которой утверждалось, что армия на стороне Гитлера.

«Два Г» дубасили Рема стальными кулаками рейхсвера, нагнетали панику вокруг заговора, убеждали Гитлера, что месячный отпуск штурмовиков всего лишь хитрый маневр перед решающей атакой.

29 июня Берлинское радио сообщило о небывалой жаре на всей территории рейха, особенно в Баварии, где дневная температура в тени достигала плюс тридцати семи градусов. Объявили штормовое предупреждение, ждали грозы. Вечером она разразилась с такой силой, что возникли помехи в эфире. Когда они исчезли, по радио звучала легкая музыка.

Утром 30 июня сообщения посыпались градом, аккредитованные в Берлине иностранные корреспонденты присутствовали на пресс-конференции, которую провел Геринг. Он долго и необыкновенно эмоционально рассказывал, как бесстрашные рыцари СС под его руководством разоблачили тайный заговор, предотвратили злодейский путч, спасли великий рейх и всех его честных граждан от неминуемой гибели.

Скоро пришло короткое сообщение от Флюгера. Геринг приказал полицейским управлениям сжечь все дела, связанные с «акциями двух последних дней». Министерство пропаганды специальным распоряжением запретило публиковать в прессе любуюинформацию об убитых или «застреленных при попытке к бегству».

Док опять не упоминался. Ни слова от него, ни слова о нем.

13 июля Гитлер выступил в рейхстаге. Спецреферент Крылов спешно с листа диктовал перевод речи машинисткам, ел за письменным столом и продолжал диктовать. Гитлер говорил пять часов. Илья сочувствовал слушателям в рейхстаге. Впрочем, для них время летело быстро. Для них это был спектакль.

Машинистки менялись, Илья диктовал. Он много раз видел выступления Гитлера в кинохронике и, чтобы не сбиться, не заснуть на ходу, пытался угадать, какие жесты и какие гримасы сопровождали каждый пассаж.

«Бунты подавляются по извечно одинаковым железным законам. Если кто-нибудь упрекнет меня в том, что мы не провели эти дела через обычные суды, то я могу ответить: в этот час я нес ответственность за судьбу немецкой нации и являлся единственным судьей немецкого народа».

Произнося «меня», «я», он ударял себя в грудь, а словосочетание «немецкий народ» сопровождалось выброшенной вперед правой рукой и паузой, во время которой взгляд из-под нахмуренных бровей устремлялся вдаль, поверх голов.

«Я приказал расстрелять главных виновников этого вредительства, я приказал выжечь язвы внутренней заразы до здоровой ткани. Нация должна знать, что никто не смеет безнаказанно угрожать ее существованию. Каждый должен навсегда запомнить, что, если он поднимет руку на государство, его неминуемой участью будет смерть!»

Первые две фразы фюрер пролаял громко и отрывисто, постучал стиснутым кулаком по трибуне. Перед третьей опять сделал паузу, на этот раз задумчивую, почти печальную. Голову опустил, смотрел вниз, затем резко вскинулся и заговорил медленно, глубоким, низким голосом. На последнем слове «смерть» сложил руки на груди, как складывают покойникам.

Илья расхаживал по кабинету с листками в руке, воспроизводил интонации, мимику и жесты фюрера, не замечая изумленных улыбок машинисток. Он не успевал вычитывать и редактировать текст перевода. Поскребышев влетал в кабинет, хватал свежие страницы. Хозяину не терпелось прочитать эту речь.

Через неделю Флюгер прислал большое сообщение, в котором изложил подробности событий в ночь с 29 на 30 июня.

Накануне Рем и его приближенные устроили грандиозную пьянку в гостинице «Ганзльбауэр» в Бад-Висзее на берегу озера Тегернзе. На рассвете к гостинице подъехала вереница автомобилей. Перепившиеся штурмовики спали. Гитлер в сопровождении двух инспекторов уголовной полиции ворвался в номер к спящему Рему. В руке у него был кнут из кожи гиппопотама, с которым он не расставался в те горячие дни.

Арестованного Рема отвезли в Мюнхен, в тюрьму Штадельхайм, где ему уже приходилось сидеть после «Пивного путча». Гитлер распорядился выдать ему в камеру пистолет. Но Рем отказался стреляться, заявил: «Пусть этот трус сам придет и убьет меня, когда-то он был солдатом», имея в виду Гитлера. Охранники пристрелили Рема в камере.

Большинство руководителей СА до последней минуты не понимали, что происходит, перед расстрелом кричали «Хайль Гитлер!»

Когда Илья стал читать последнюю страницу сообщения, у него чуть быстрее забилось сердце. Наконец мелькнул долгожданный Док. Ему был посвящен один коротенький абзац.

«Использовать D/77 как источник на территории рейха впредь не удастся. Однако появилась возможность нелегально переправить его в СССР. Если Центр сочтет такой вариант целесообразным, необходимо разработать план операции».

Подробности расправы Гитлера с бравыми штурмовиками и со старым товарищем по борьбе Ремом очень позабавили Сталина. На заседании Политбюро он делился с товарищами свежими впечатлениями: «Вы слыхали, что произошло в Германии? Гитлер такой молодец! Вот как надо поступать с политическими противниками!»

Через четыре месяца после «Ночи длинных ножей», 1 декабря 1934-го, был убит Киров.

В дверь постучали. Илья закрыл папку, убрал в ящик, только потом сказал: войдите. Официантка поставила на стол поднос с чаем и бутербродами. Чай был крепкий, хлеб свежайший, еще теплый. Масло слегка подтаяло под толстым слоем паюсной икры. Наверное, такой же поднос принесли спецреференту по сельскому хозяйству Сергею Телинскому дождливой летней ночью тридцать второго года. Илья каждый раз думал об этом, когда входила полненькая румяная официантка Тася в крахмальном фартуке и с улыбкой говорила:

– Приятного аппетита, товарищ Крылов, кушайте на здоровье.

Глава десятая

Бруно катил инвалидное кресло по аллее. Он навещал Карла каждый день, вывозил на прогулку в парк, окружавший клинику. Он снял комнату в пансионе рядом с клиникой, поселился там с женой и дочерью. Девочке было двенадцать, ее звали Барбара, она родилась с тяжелым пороком сердца, мало двигалась, сразу начинала задыхаться. Все ее двенадцать лет родители жили в страхе, что в любую минуту могут ее потерять.

– Послушай, у нас хорошие новости, – произнес Бруно, сворачивая с главной аллеи на небольшую стриженую лужайку. – Вчера Барбару посмотрел профессор Липперт, ты знаешь, он лучший в Европе специалист по врожденным порокам. Он приехал сюда вовсе не консультировать, главный врач этой клиники его племянник, и Липперт явился на пятидесятилетие племянника. Ганна каким-то чудом поймала Липперта и уговорила посмотреть Барбару. Ты меня слушаешь, Карл?

– Конечно, Бруно. И что сказал Липперт?

– Он считает, что можно обойтись без операции. Есть положительная динамика, он согласен наблюдать Барбару, его заинтересовал наш случай. Гипертрофия правого желудочка не прогрессирует, устье аорты…

Невозможно громко чирикали воробьи. По аллее прыгала трясогузка. От лужайки наплывал пьянящий запах свежескошенной травы. Карл закрыл глаза. Красота летнего дня была ему противна. Бруно остановил кресло.

– Эй, ты что, уснул? За тобой должок.

Карл, не открывая глаз, отрицательно помотал головой.

– Двадцать шагов, – Бруно тронул Карла за руку. – Вчера ты сделал восемнадцать, сегодня всего на два больше. Ну, вставай!

– Зачем?

– Просто вставай и иди. Ты можешь ходить, поэтому иди.

Да, он мог ходить, мог сделать не двадцать, а двести шагов без малейшей одышки. Инфаркт не оправдал надежд, оказался неудачной шуткой. Проклятое сердце удивительно быстро включилось и затикало как ни в чем не бывало.

– Господин Штерн, сегодня двадцать шагов! – прозвучал рядом детский голос.

Они подошли неслышно. Ганна, маленькая, рыжеволосая, в свои тридцать пять выглядела не старше восемнадцати. Круглое лицо, усыпанное мелкими веснушками, казалось веселым и жизнерадостным всегда, даже если Ганна едва сдерживала слезы. Но сейчас она улыбалась. Лучший в Европе специалист по врожденным порокам сердца сказал, что ее девочка может обойтись без операции. Раньше, двенадцать лет подряд, Ганна и Бруно слышали от врачей только одно: без операции ребенок умрет, но операция слишком тяжелая, шансов практически нет.

– Карл, вы уже знаете? – она подошла и поцеловала его в щеку.

– Да, Бруно рассказал мне, этот Липперт, он действительно лучший, ему можно верить.

Барбара присела на корточки напротив Карла и смотрела на него снизу вверх. Огромные глаза, зеленые, с голубоватыми белками, были точным отражением ослепительного летнего дня. Подсвеченные солнцем листья на фоне бледно-голубого неба едва заметно трепетали, ветра не было, но дрожал горячий воздух и дрожали золотые, прямые и длинные, как солнечные лучи, ресницы Барбары. Она была такой худой, что могла бы взлететь, короткие широкие рукава желтого платья напоминали крылья бабочки-капустницы. Карл подумал: «Господи, Ты все перепутал, это я должен умереть, я, никому не нужный мешок с костями, а маленькая девочка должна жить. Пожалуйста, Господи…»

Ему казалось, что он навсегда утратил способность растягивать губы, изображая улыбку, но рефлекс внезапно включался. Он чувствовал знакомое движение лицевых мышц. Он не мог видеть себя со стороны, забеспокоился, что вместо улыбки получилась жуткая гримаса, которая напугает ребенка, и тут же встал на ноги.

– Двадцать шагов, – строго напомнила Барбара и забралась в его кресло.

В руках она держала немецкий дамский журнал «Серебряное зеркало», собственность маленького печального гомосексуалиста барона фон Блефф, одного из бывших пациентов доктора.

– Барбара, не знал, что тебе нравятся дамские журналы, тем более немецкие, – удивился Карл.

– Журнал довольно глупый, но в этом номере статья Габи о разных ароматах, как изобретают новые духи. Очень интересно, хотите почитать? И вот сама Габи тут на обложке, посмотрите, какая красивая!

Она протянула ему журнал, он машинально пролистал, не видя ни лица на обложке, ни картинок, ни заголовков.

– Спасибо, потом как-нибудь обязательно прочитаю, – он протянул Барбаре журнал.

– Нет-нет, оставьте себе. – Барбара по-взрослому сдвинула брови и добавила очень серьезно: – Вы болеете, вам нужно выздоравливать, статья Габи поднимет вам настроение.

– Хорошо, спасибо. А кто такая Габи? – он спросил, просто чтобы продолжить разговор, не обижать ребенка полнейшим безразличием, но вдруг заметил, как напряженно переглянулись Бруно и Ганна.

– Разве вы не знаете Габи? – удивилась Барбара. – Габриэль Дильс, жутко популярная немецкая журналистка, ее снимают в рекламе и для нацистских плакатов, мы с ней познакомились этой весной в Вилль-Франш, она мой самый лучший друг…

– Барбара, господину Штерну это вряд ли интересно, – мягко перебила ее Ганна и покатила кресло вперед по аллее.

– У малышки совсем нет друзей-сверстников, – объяснил Бруно и взял Карла под руку. – Вот и придумывает всякую ерунду.

– Как «придумывает»? Ты хочешь сказать, она незнакома с этой жутко популярной немецкой журналисткой? Просто увидела фотографию в журнале?

– Нет-нет, фрейлейн Дильс действительно была нашей соседкой по отелю в Вилль-Франш, иногда она развлекала Барбару и терпеливо слушала ее болтовню. Для малышки любой взрослый, который уделяет ей время, сразу становится самым лучшим другом. Кстати, ты, кажется, знаком с хозяином журнала. Франс Герберт Мария фон Блефф, отпрыск древнего баронского рода. Он правда гомосексуалист или это грязные слухи?

– Я лечил его от депрессий, он гомосексуалист, панически боялся, что об этом узнает его мать.

– Та самая Гертруда фон Блефф, которая пожертвовала партии кучу денег?

– Та самая.

– Ее ты тоже лечил?

– Нет.

– А надо бы.

– Она неизлечима.

– Карл, да ты сегодня молодец! – радостно воскликнул Бруно. – Я сбился со счета, не двадцать, триста двадцать шагов или все четыреста.

Это была первая настоящая пешая прогулка. Карл не чувствовал усталости, шел, как послушный автомат. Ганна отстала на несколько метров, медленно катила кресло. Барбара свернулась калачиком на сиденье и задремала.

Бруно проводил Карла до палаты, присел на край кровати и сказал:

– Знаешь, мне кажется, тебе не нужно возвращаться в Германию.

До этой минуты они ни разу не говорили о будущем, только о прошлом. Надо было что-то ответить, и Карл выпалил первое, что пришло в голову.

– Вернусь и убью ефрейтора.

– Тогда уж заодно и Геринга, – Бруно грустно усмехнулся. – Нет, это плохая идея. Убийцы из тебя не получится. Они тебя прикончат.

– Отлично. Инфаркт оказался всего лишь неудачной шуткой. Сам я решить эту проблему не могу, я все-таки католик, а на счету нацистов появится хотя бы один по-настоящему милосердный поступок.

– Есть другой способ борьбы с нацизмом, более разумный и достойный, – Бруно вытащил платок, вытер вспотевшую лысину и произнес по-русски: – Карл, тебя очень ждут в Москве.

Да, странный был день. Опять включился рефлекс, уголки губ поползли в стороны, и даже какое-то подобие смеха защекотало гортань.

– Бруно, Бруно, я помню, в Тюбингене ты запоем читал Маркса и Плеханова. Но тогда все читали, было модно. Не думал, что для тебя это так серьезно.

– При чем здесь Маркс и Плеханов? Я понимаю, большевики нравятся тебе не больше, чем нацисты, но третьего не дано. Мы работаем не на какую-то абстрактную доктрину, мы пытаемся остановить зло, прости, мне трудно найти точную формулировку, все это звучит слишком высокопарно, мы…

– Мы?

– Да, Карл, мы. Ты уже сделал очень много для нас, хотя почему для нас? И для себя, и для…

Бруно запнулся, у него едва не вырвались три имени – Эльза, Отто, Макс. Приподнявшись на локте, Карл пытался сфокусировать взгляд на его лице. Зрение было в норме, просто все это время глаза застилала дымка безразличия, мешавшая видеть внешний мир и человеческие лица.

– Неужели твои руководители в Москве всерьез считают, что им нужен мешок с костями?

Бруно засмеялся слегка фальшиво, но весело, глаза заблестели, он легонько ткнул Карла пальцем в грудь.

– Мешок с костями! Ты старый осел, а кокетничаешь, словно барышня. Да тебе цены нет. Гитлер, Геринг, Гесс! Ты их знаешь как облупленных, твой опыт общения с ними уникален…

– Бруно, скажи честно, у тебя будут большие неприятности, если я откажусь?

Глаза погасли, спрятались под тяжелыми веками, палец принялся обводить узор на покрывале, голос зазвучал глухо, монотонно.

– Ну, видишь ли, за провал операции меня могут отозвать в Москву. В принципе ничего страшного, но Барбара… Она родилась в Швейцарии, все свои двенадцать лет жила в тепличных условиях. При ее болезни любое волнение смертельно. Мы с Ганной внушили ей, что Советский Союз – этакое сказочное королевство, где все счастливы и нет плохих людей. Если меня отзовут, мы приедем в Москву, Барбара увидит сказку своими глазами, для нее это будет сильнейший шок, она поймет, что мы с Ганной врали ей… В Швейцарии мы приглашаем учителей на дом, она не может ходить в школу, а там… представить Барбару в советской школе… дети бывают жестоки, ну ты понимаешь… К тому же именно сейчас, когда сам Липперт согласился наблюдать ее, когда впервые после стольких жутких лет появилась надежда…

Бруно продолжал говорить. Глаза метались, дрожащий палец обводил узоры на покрывале. Карл тронул его руку.

– Ладно, не трудись, не объясняй…

Через две недели Карла выписали из клиники. Бруно вместе с ним доехал до Парижа, там передал его молодой семейной паре. Их звали Андре и Софи. Путь лежал через Францию, Норвегию, Данию. Андре имел медицинское образование, профессионально и аккуратно следил за здоровьем Карла, считал пульс, проверял зрачки.

Доктор Штерн выполнял все, о чем просили его любезные спутники. Предъявлял фальшивые документы, повторял заранее заученные ответы на вопросы пограничников, принимал сердечные капли, ускорял шаг и не оборачивался, надвигал шляпу до бровей, однажды дал наклеить себе усы. Ему было все равно, кто, куда и зачем его везет. Он чувствовал себя неодушевленным предметом, багажом, и машинально, по наследственной интеллигентской привычке, старался ничем не затруднить своих спутников.

В конце путешествия, на борту советского теплохода «Михаил Фрунзе», глубокой ночью, Карл потихоньку выбрался из каюты, по палубе добрел до кормы. Он ни о чем не думал, просто хотел избавиться от боли. Боль жгла нестерпимо, а вода Балтийского моря холодная. Он смотрел на воду, губы его шевелились, бормотали молитву. Достаточно было небольшого усилия, нескольких простых движений, чтобы оказаться в воде и утопить боль. Вдруг мужской голос спросил по-немецки:

– У вас не найдется спичек?

Рядом с Карлом стоял человек, лицо терялось в темноте, но это был точно не Андре. Карл молча помотал головой. Он надеялся, что незнакомец уйдет. Однако тот не двинулся с места, минуту стоял рядом, молча смотрел на воду, потом достал спички из кармана, тряхнул коробком:

– Надо же, нашел, – он закурил и произнес чуть слышно: – Вы хотите избавиться от боли, я понимаю, но поверьте, это самый неподходящий способ из всех возможных. Вы просто заберете ее с собой, и она будет мучить вас вечно.

Сквозь тучи пробилась луна, стало чуть светлее. Карл покосился на незнакомца. Это был молодой человек лет тридцати, худой, темноволосый. После катастрофы Карл не мог никому смотреть в глаза, ни Бруно, ни своим попутчикам. Прямой взгляд обжигал, как прикосновение к открытой ране. Карл отвернулся, он вовсе не собирался вступать в диалог, но неожиданно для себя сказал:

– Мне жить дальше незачем.

– Это не вам решать. У каждого свой срок. Ваш еще не настал, в противном случае вы оказались бы в самолете полковника Вирте вместе со своей семьей, или скончались в Цюрихе от инфаркта, или вас подстрелил бы агент гестапо возле норвежской границы. Но ничего этого не случилось. Стало быть, вам придется жить дальше.

– Кто вы? Откуда вы знаете?

– А, вам уже интересно! Любопытство отличное лекарство. Я шпион. Ненавижу нацизм так же, как вы, и шпионю против гитлеровской Германии. А теперь я провожу вас в каюту, – он выбросил окурок за борт, взял Карла под руку и повторил: – Вам придется жить дальше.

– Зачем?

– Чтобы, как говорят индусы, развязать узлы, решить какие-то внутренние задачи и уйти свободным, в свой срок.

Доктор покорно брел с ним рядом, чувствовал холод деревянной крашеной палубы под босыми ступнями, слышал запах и плеск ночного моря, видел сквозь слезную пелену дрожащие звезды над бескрайней гладью.

По коридору навстречу бежал Андре в халате.

– Карл, что случилось? Куда вы исчезли?

– Все в порядке, Андре, – ответил за доктора незнакомец. – Товарищ Штерн вышел подышать морским воздухом перед сном.

Он произнес это по-русски, без акцента. Лицо Андре побелело, он кашлянул и спросил, тоже по-русски:

– Простите, с кем имею честь?

– Меня зовут Джованни Касолли, я журналист, сотрудник пресс-центра Министерства иностранных дел Италии. Плыву в СССР по своим служебным делам, наш общий приятель Бруно попросил меня заодно подстраховать вас.

Остаток ночи доктор проспал, он впервые уснул по-настоящему крепко. Ему приснилась комната Макса, крошечные фарфоровые фигурки на ковре. Он сжал их в ладонях, почувствовал, как они теплеют, движутся, растут, раскрыл ладони, и перед ним возникли Эльза, Отто, Макс, живые и невредимые.

– Карл, обещай, что больше никогда не попытаешься убить себя, милый мой, любимый, ты ничего не знаешь, все пройдет, потерпи, – сказала Эльза.

– Папа, я хочу тебя обнять, но не получается, – сказал Отто.

– Папа, я собрал самолетик, он летает и не падает, так хорошо в небе, так красиво, ты даже не представляешь, – сказал Макс.

Они исчезли, но во сне он продолжал чувствовать их тепло, и колючий ледяной сгусток боли в груди стал медленно таять. Когда он проснулся, подушка была мокрой от слез, первых за долгие дни и ночи после катастрофы. Теплоход вошел в Финский залив и вскоре причалил.

Доктор Штерн вместе со своими провожатыми сошел по трапу на берег в Ленинградском порту. В толпе мелькнуло лицо Джованни Касолли, черный плащ, черная шляпа, белый длинный шарф, прощальный взгляд больших карих глаз.

Остаток осени и начало зимы 1934-го доктор Штерн провел в Крыму, в санатории. Его опекала молодая женщина, с ее помощью он должен был совершенствовать свой русский. Она представилась преподавательницей, была отлично образованна, могла говорить о чем угодно – о Достоевском, о Гёте, о медицине вообще и психиатрии в частности, одинаково легко по-русски и по-немецки. Она показала ему Воронцовский дворец, Ласточкино гнездо, при этом рассказала множество интересных подробностей, как профессиональный экскурсовод. Высокая, с длинными светло-рыжими волосами, полными, красиво очерченными губами и зеленовато-голубыми глазами, она была чем-то похожа на Эльзу, и звали ее Лиза, Елизавета.

«Как будто нарочно подобрали», – подумал Карл, увидев ее впервые. Скоро понял по ее вопросам, по цепкому холодному взгляду красивых глаз, что не «как будто», а в самом деле подобрали нарочно, причем единственным человеком, который мог описать Эльзу, был Бруно.

«Зачем понадобился этот грубый, кощунственный фарс? Чтобы я легче адаптировался? Чтобы доверился красивой Лизе и поведал ей какие-то особенные секреты, которые хочу скрыть от Советской власти? Красивая Лиза, конечно, строчит отчеты о каждом нашем разговоре. Ну, пусть строчит. Наплевать».

В начале января 1935-го из Крыма поездом его привезли в Москву.

Вряд ли кто-нибудь мог узнать в сгорбленном, истощенном старике прежнего доктора Штерна. Выпали остатки волос, лицо сморщилось, глаза провалились. Ему не было пятидесяти, но выглядел он лет на семьдесят. Впрочем, узнавать прежнего Карла было некому. Он очутился в другом мире, за пределами собственной жизни.

* * *
Илья поел спокойно, с аппетитом. Кремлевские бутерброды были хороши. Икра свежайшая, нигде такой икры не отведаешь. Для здоровья очень полезно. В икре содержатся особые белки, они дают силы даже в состоянии крайней усталости. Чай натуральный, без примесей, ароматный, бодрящий. От паники не осталось следа. Минутное подозрение, что еда и чай могут быть отравлены, отлично помогло ему настроиться на волну Хозяина.

Товарищ Сталин обязан беречь собственную жизнь как самое драгоценное сокровище во Вселенной. А какое же это сокровище, если на него никто не покушается? Жизнь товарища Сталина мало что сокровище, она залог счастья. А какое же это счастье, если никто не завидует? Чем больше счастья, тем сильнее зависть врагов, тем коварнее их козни. Враги хотят отнять сокровище, разрушить счастье. На страже стоят герои. Лучше, если один, самый главный, идеальный герой. Могут быть другие, но только мертвые. А живой один-единственный. Когда героев много, выходит путаница: кто идеальнее, кто главнее? Нарушаются законы жанра. Герой один, он же сокровище и счастье, олицетворение светлых сил. Чем светлее светлые силы, тем темнее темные. Это называется обострением классовой борьбы.

Узкоплечий некрасивый Сосо страдал радикулитом, гипертонией, псориазом, аденоидами, бессонницей и кишечными расстройствами. Товарищ Сталин, как положено идеальному герою, был широкоплеч, красив, здоров и богатырски могуч. Товарища Сталина обожали сотни тысяч женщин. У Сосо первая жена умерла, вторая застрелилась. Товарищ Сталин был лучшим другом миллионов трудящихся. Сосо не имел друзей.

В сказке Гитлера сокровищ оказалось слишком много, практически все немцы, и героев многовато. Кроме себя, главного идеального героя, Адольф напридумывал кучу других разной степени идеальности. Злые враги определялись по четким признакам: во-первых, расовым, во-вторых, идеологическим. В Третьем рейхе человек мог чувствовать себя в безопасности, если он не еврей и не выступает против режима. Страх не становился всеобщим, имел открытые границы не только в символическом, но и в географическом смысле. Из рейха можно было уехать, эмигрировать.

В СССР никаких «если» не существовало, никто не чувствовал себя в безопасности, и границы страха были замкнуты, от остального мира отделяла глухая стена, никаких лазеек, все дырки намертво закупорены. Дыши воздухом сказки или вообще не дыши.

Гитлер возглавлял партию, которую создал сам, получил власть в результате законных демократических выборов и никого насильно в своем рейхе не удерживал.

Немцы обожали Гитлера за то, что он им здорово польстил, объявив сверхрасой, спустившейся с небес. Тут не было магии, работали другие законы, очень древние, грубые и точные, но психологические, а не сказочные.

Сосо никакой партии сам не создавал, никто не выбирал его ни вождем, ни главой государства. В его сказке психологические и политические законы рассыпались в труху. Если бы они работали, любой человек в любой момент сумел бы разглядеть в Великом Сталине наглого самозванца Сосо, и любой был опасен, все опасны. Только сказочный, магический страх гарантировал Сосо безопасность. Постоянная судорога смертельного, необъяснимого страха делает людей слепоглухонемыми.

Товарищ Джугашвили развернул свою простенькую сказку про бесценное сокровище и злых врагов в такое гигантское, такое сложное таинственное действо, в котором никто никогда не разберется. Оно длится уже четвертый год и будет продолжаться еще долго. Как угодно долго, может быть, вечно. Начинающий грузинский поэт Джугашвили имел все основания гордиться грандиозными литературными победами Великого Сталина.

Первые решительные ходы Гитлера, поджог рейхстага и расправа с Ремом подсказали Сосо идею первого акта его собственного грандиозного действа. События в рейхе вдохновили, подогрели творческий кураж.

Ходы Гитлера были вполне прозрачны, строились не по сказочным, а по психологическим и политическим законам. Любой мало-мальски разумный наблюдатель мог понять, как и зачем это сделано. Поджог рейхстага напугал население, доказал правомерность репрессий, заткнул рты остаткам недовольных, обеспечил партии легальную победу на выборах.

Расправа со старым другом Ремом и его штурмовиками объяснялась еще проще. Рем не нравился ближнему окружению фюрера, генералам и офицерам рейхсвера, иностранным политикам, германскому населению. Он всем надоел. Гитлер был вынужден от него избавиться, подчиняясь политической необходимости, и открыто заявил об этом, публично оправдывался пять часов. Идеальный герой оправдываться не должен ни перед кем никогда.

Первый акт гигантского действа, сочиненного товарищем Сталиным, тоже мог бы называться «Расправа со старым другом, или Ночь длинных ножей». Но сюжет строился совсем иначе. Расправа не имела никакого политического смысла, никто не понимал, как и зачем это сделано. Ночь растянулась на годы, количество жертв исчислялось десятками тысяч и постоянно росло.

Чтобы все наглядно убедились, как ужасны враги, как темны темные силы, нужен труп убитого друга. Но идеальный герой не убивает старых друзей, их убивают враги, а герой защищает друзей и карает врагов.

Сосо все тщательно продумал и рассчитал. Если убийство произойдет в Москве, в непосредственной близости от товарища Сталина, то возникнет закономерный вопрос: почему жертвой стал кто-то другой, не он? Позже, когда задуманное действо развернется во всю свою мощь, вопросы исчезнут сами собой, но завязка сюжета должна быть достоверной. Вот вам труп, вот убийца, вот сообщники, заговор, ядовитые щупальцы, пригретые на груди змеи, коварные сети.

Итак, если не Москва, то Ленинград. Там темные силы свили гнездо, чтобы нанести первый пробный удар. Им не хватило наглости бить сразу по главной цели, им потребовалась генеральная репетиция.

Сергей Миронович Киров отлично подходил на роль убитого друга. Он был популярен, его искренне любили простые люди. Товарищ Сталин публично называл его своим братом, возвеличивал и осыпал почестями. Так в древних языческих мистериях умащали благовониями и украшали цветами избранную для кровавого заклания жертву.

Поджог рейхстага подсказал Сосо идею с правильным сумасшедшим, который должен оказаться в нужном месте в нужное время. Но одно дело – найти иностранного оборванца и запустить в пустое здание рейхстага, чтобы он бегал там с горящей тряпкой, и совсем другое – подобрать психа, который способен войти в охраняемое здание Смольного с оружием, подняться по лестнице, не заблудиться в коридорах, выстрелить, не промахнуться, убить сразу наповал и потом еще дать нужные показания, назвать поименно многочисленных своих сообщников.

Сосо лично занялся выбором сумасшедшего из числа обиженных. Не ленился читать жалобы и доносы на Кирова и нашел подходящую кандидатуру, маленького обиженного человечка по фамилии Николаев. Оставалось организовать появление Николаева в нужном месте в нужное время. Это ответственное дело было поручено Ягоде и его ястребам.

Никто никогда не узнает, каким образом товарищ Сталин договаривался с исполнителями столь щекотливого поручения, где кончались намеки и начинались приказы, понимал ли Ягода, чего на самом деле хочет Хозяин, или только догадывался. Судя по результату, Ягода скорее догадывался, чем понимал, и был растерян, испуган. Его ястребы действовали бестолково, наследили сверх меры. Сразу после убийства возникло множество вопросов, клубились слухи.

По Ленинграду и по Москве пошла гулять частушка:

Эх, огурчики-помидорчики,
Сталин Кирова убил в коридорчике.
Возникла невинная народная версия, будто Николаев узнал, что Киров путается с его женой, и убил из ревности, а вовсе не по заданию разветвленной террористической организации. В узких партийных кругах шептались, что Николаеву помогали не старые астматические пердуны троцкисты-зиновьевцы, а кто-то другой, кто именно, недоговаривали, мусолили странные подробности.

В день убийства по распоряжению из Москвы со всех этажей Смольного сняли охрану, задержали перед входом телохранителя Кирова, и Сергей Миронович остался наедине с поджидавшим его убийцей.

Николаев задолго до убийства привлек внимание кировской охраны, подозрительно крутился возле Кирова. Его дважды задерживали, нашли у него заряженный револьвер, но оба раза отпустили и револьвер вернули.

Председатель Контрольной комиссии при СНК Валериан Куйбышев потребовал провести независимое партийное расследование и через несколько дней скоропостижно скончался в возрасте сорока семи лет, после чего шепот в узких кругах стих, вопросов и собственных версий у товарищей поубавилось.

Сумасшедший Николаев отказывался давать нужные показания, путался в именах и датах, бился в истерических припадках. Хозяину пришлось лично явиться к нему на свидание, они пробыли наедине больше часа, никто никогда не узнает, о чем говорили, но Николаев успокоился, дал показания, назвал имена, все подписал, после чего был расстрелян. Всех его родственников и знакомых тоже расстреляли, точно следуя рецепту Гитлера, которым он поделился в своей пятичасовой речи: «Я приказал выжечь язвы внутренней заразы до здоровой ткани».

Повальные аресты в Ленинграде развеяли слухи, прояснили неясности. «Кремлевское дело» заткнуло рты болтливой челяди и блестяще завершило первый акт, наглядно демонстрируя, кто настоящее сокровище, главный идеальный герой, залог счастья, в кого метят враги. Но герой не позволит отнять сокровище и разрушить счастье, он отомстит за смерть друга, разоблачит и покарает врагов. Их много, невероятно много, они коварно маскируются, и борьба будет долгой. До «здоровой ткани» еще далеко. Везде сплошные «язвы».

В 1936-м начался второй акт, открытый процесс над Каменевым и Зиновьевым. Сейчас, в январе 1937-го, всего через несколько суток начнется третий акт. Потом четвертый, пятый, и сколько их будет еще, неизвестно. Действо продлится долго, может быть, вечно. Люди, даже совсем взрослые, охотно верят простеньким сказкам о борьбе светлых и темных сил. Никому не хочется, чтобы идеальный герой оказался наглым самозванцем, а сотни тысяч врагов – невинными жертвами. Ведь тогда все окажутся в дураках. Это обидно и для взрослых людей очень унизительно.

Сосо твердо следовал законам жанра, не заботился о правдоподобии, и ему удалось растворить в своей сказке всю реальность без остатка.

Адольф суетился, метался между сказкой и реальностью, фиглярствовал, пытался доказать, что он идеальный герой. По законам жанра ничего не надо доказывать. Все обязаны верить, кто не верит, тот враг.

«Майн кампф», речи с жестами и гримасами – дешевка, бабье кокетство. Идеальный герой так себя не ведет. «Ночь длинных ножей» – одноактный фарс, который к тому же придумал не сам Гитлер, а Геринг и Гиммлер. Примитивно. Неинтересно. Гитлер вообще вел себя как слабак и трус. Не трогал своих зазнавшихся генералов, позволял им болтать что угодно, позволял спорить с собой.

И все-таки Адольф был единственным в мире человеком, которого уголовник Сосо уважал и считал равным себе, великому.

«Если эти двое великих договорятся, они уничтожат половину человечества, а выживших превратят в неодушевленные автоматы, – думал Илья. – Потом, конечно, перегрызут друг другу глотки. Но людей уже не останется, только персонажи. Если не договорятся, будет война. Гитлер нападет первым, ему нужны восточные территории. Война – его стихия, главный смысл жизни. Он прошел Первую мировую, храбро воевал. А Джугашвили в Первую мировую отсиживался в ссылке, в Гражданскую на фронт не совался, прятался в тыловых штабах. Сосо панически боится войны. Война – это реальность, а Сосо может оставаться идеальным героем только внутри придуманной им сказки. Он боится, что Адольф нападет, и делает все, чтобы это произошло. Двурушничает, тянет к нему обе руки. Вот тут он уязвим. Он легко манипулирует теми, кто дышит воздухом его сказки. Но за пределами сказки он все тот же уголовник Сосо. Не умеет общаться на равных, не понимает, что в его заигрываниях Гитлер видит проявления страха и слабости расово неполноценного жгучего брюнета.»

Илья вернулся к готовой сводке, аккуратно извлек одну страницу, там оставалось немного свободного места, расчехлил пишущую машинку и впечатал абзац из последнего донесения швейцарского резидента Флюгера, датированного ноябрем 1936-го.

«Наш надежный источник в Берлине утверждает, что все попытки умиротворить и задобрить Гитлера с советской стороны обречены на провал. Основным препятствием на пути взаимопонимания с Москвой является сам Гитлер».

Глава одиннадцатая

С января 1935-го доктор Штерн жил в Москве, ему дали комнату в квартире на Мещанской улице. По московским меркам это было шикарное жилье, так называемая профессорская коммуналка. Ванная с газовой горелкой, кухня, кладовка. Соседи – только одна семья, интеллигентная, тихая. Акимов Петр Николаевич, инженер-авиаконструктор, высокий, худощавый мужчина, ровесник Карла, выглядел лет на двадцать моложе его. Волосы, густые и жесткие, совершенно седые, были подстрижены коротким бобриком. Узкое смуглое лицо с большим гладким лбом сразу понравилось Карлу. У Акимова были ясные голубые глаза, широкие, черные с проседью брови. Улыбку портили стальные зубы, но скоро Карл привык к таким советским улыбкам. В стране победившего социализма здоровые белые зубы были редкостью. Плохая еда, отвратительная стоматология.

Акимов свободно владел немецким, бывал в Германии в конце двадцатых, но говорить об этом не любил. В нем чувствовалась странная скованность, запуганность, и это никак не вязалось с его обликом. Карлу потребовалось несколько месяцев, чтобы понять, почему сильный, умный, образованный, абсолютно нормальный человек иногда посреди обычного невинного разговора нервно вздрагивает, сжимается, становится как будто ниже ростом, отводит взгляд, замолкает.

Впервые Акимов вздрогнул и отвел взгляд, когда доктор спросил, кто жил в этой комнате раньше.

– Семья инженера, такая же семья, как наша, – объяснила Вера Игнатьевна, жена Акимова.

Она была хирургом-травматологом в какой-то закрытой клинике для партийной элиты. Красивая женщина, под стать мужу, высокая, стройная, кареглазая, со светлыми коротко остриженными и завитыми волосами. Могла бы выглядеть еще лучше, если бы не постоянная, хроническая усталость и такое же, как у мужа, затравленное, испуганное выражение глаз. На вопрос о прошлых жильцах она ответила шепотом и совсем неслышно добавила:

– Отца взяли, мать и двух детей выслали из Москвы.

– Что значит «взяли»?

– «Взяли» – значит арестовали.

– За что?

Вера Игнатьевна молча покачала головой, пожала плечами, отвела глаза и после короткой паузы принялась оживленно объяснять, что посуду сначала нужно сложить в тазик.

– Простите, но у меня нет тазика, – смущенно заметил доктор.

– Можете пользоваться нашим. Так вот, посуду в тазике заливаете кипятком, сыпете сухую горчицу, потом ополаскиваете в раковине.

– Вера Игнатьевна, посуды тоже нет, и горчицы…

– Не проблема, поделимся, пока не обзаведетесь своим хозяйством, берите что нужно. А продукты зимой очень удобно вывешивать в авоське за окно, через форточку.

О семье, которая жила когда-то в его комнате, Карл больше не спрашивал, поинтересовался, что такое авоська. Вера Игнатьевна объяснила, тут же вручила ему эту авоську, сетчатый нитяной мешок, в котором носят продукты, а потом спросила:

– Карл, как ваше отчество?

Прежде чем ответить, он произнес про себя: «Эльза, я попал к удивительно добрым людям, мне повезло. Смотри, вот эта штука называется авоська, а я теперь называюсь Карл Рихардович».

Улетая из Берлина в Цюрих, он имел при себе лишь германский паспорт, пятьсот марок в бумажнике и военный дневник. Старую, на три четверти исписанную тетрадь он заметил на столе в последний момент перед выходом из дома и сунул во внутренний карман пиджака, опасаясь гестаповских глаз горничной.

В чемодане, с которым доктор сошел на советский берег, лежало несколько смен белья и носков, три сорочки, шерстяной пуловер, брюки, ботинки, домашние тапочки, кусок туалетного мыла в мыльнице, зубная щетка, коробка порошка, набор безопасных бритвенных лезвий. Все это вместе с чемоданом купил для него заботливый Бруно еще в Цюрихе.

Немецкий паспорт куда-то пропал, да он уже и не был нужен. Кроме бумажника и военного дневника, от прошлой жизни остался номер дамского журнала «Серебряное зеркало» за март 1934-го, который вручила ему маленькая Барбара. Он так и не удосужился прочитать статью журналистки Габриэль Дильс, но журнал хранил.

Деньги со счета в цюрихском банке ушли на лечение, клиника, куда он попал с инфарктом, оказалась непомерно дорогой. После оплаты операции и прочих медицинских услуг Карл остался с пятьюстами марками. Но это его не волновало. В голове вертелась старинная прусская поговорка: «Саван карманов не имеет».

Все дорожные расходы взяли на себя Бруно и Андре.

Пока доктор жил в крымском санатории, бытовых проблем для него не существовало. Его кормили в столовой три раза в день, кормили на убой, но есть он почти не мог, вкуса еды не чувствовал. В его отдельном номере с огромным балконом, выходившим на море, имелись ванная и уборная. Полотенца и постельное белье меняли ежедневно. Личные вещи – носки, рубашки – заботливая товарищ Лиза отдавала в стирку и возвращала все идеально чистым, отглаженным. В Крыму прохладными осенними вечерами он надевал на рубашку пуловер, сверху пиджак, и не мерз. Но когда приехал в Москву, там лежал снег, понадобились теплое пальто, шапка, шарф, ботинки.

Французское мыло давно смылилось, зубной порошок закончился, бритвенные лезвия затупились, носки порвались.

Карл считал себя скромным, непритязательным человеком. Быт мало занимал его. Он знал, что еду готовит кухарка, убирает в доме горничная. Одежда и обувь продаются в магазинах. На окнах висят шторы, в ванной – полотенца и халаты. Кровать всегда застелена свежим бельем. Он привык ежедневно принимать душ, утром и вечером чистить зубы, скоблить щеки хорошим безопасным лезвием.

В первый же вечер в новом своем жилище доктор Штерн, краснея от неловкости, попросил Веру Игнатьевну одолжить ему чистое полотенце и немного туалетной бумаги. Полотенце получил сразу. Что касается бумаги, Вера Игнатьевна, смущаясь не меньше него, сказала:

– Там, на гвоздике, зеленый ящичек.

В ящичке на гвоздике возле унитаза лежали аккуратно нарезанные куски газеты. Вначале доктор решил, что это временные трудности. Но скоро выяснил, что альтернативы не существует. Все население СССР подтирается газетами вместо туалетной бумаги, советская промышленность ее не производит.

– Вера Игнатьевна, простите меня, я понимаю, это глупо, бестактно, однако мы с вами врачи и можем говорить откровенно. Типографская краска пачкает кожу, оставляет черные пятна, к тому же содержит свинец, это негигиенично и очень вредно… – он замолчал на полуслове, заметив реакцию соседки.

Она вздрогнула, отвела глаза, прикусила губу.

«Я дурак, – подумал Карл. – Разумеется, она отлично знает, насколько ядовиты пары свинца, но она, ее муж, ее дети вынуждены пользоваться газетой, как все население СССР. Миллионы задниц – мужских, женских, детских – измазаны свинцом, это невозможно вообразить».

– Карл Рихардович, хорошо, что вы заговорили об этом. Я забыла сказать вам главное. На газетах, которые лежат в уборной, ни в коем случае не должно быть портретов вождей и передовиц с их речами.

Голос ее звучал глухо. Лицо продолжало пылать.

Впервые за долгие месяцы после катастрофы Карл почувствовал, как подступает к горлу булькающий нервный смех. Пришлось сделать огромное усилие, чтобы не выпустить его наружу. Он сглотнул несколько раз, сморщился, стараясь скрыть дурацкую неуместную улыбку, откашлялся и произнес вполне серьезным голосом:

– Простите меня, бестолкового иностранца, каких именно вождей вы имеете в виду? Я знаю только Сталина.

– Молотов, Ворошилов, Каганович, Буденный, – быстро перечислила она и добавила уже другим, спокойным голосом: – На первое время мы можем одолжить вам подушку, простыню и одеяло.

В комнате стояли кровать, тумбочка, письменный стол, платяной шкаф, пара стульев. На мебели доктор заметил овальные латунные бирки с номерами. Вера Игнатьевна объяснила, что все имущество прошлых жильцов конфисковано, комната долго пустовала, дверь опечатали, а перед его приездом открыли, завезли казенную мебель.

«Завезли казенную мебель и казенного меня, придется как-то обустраивать жизнь», – писал он на оставшихся страницах военного дневника.

Теперь это был не дневник, а письма Эльзе, Отто и Максу. В первые дни он писал, слюнявя чернильный карандаш, позже удалось купить перьевую ручку и чернила. Писал по-русски. Вероятность, что его жена и дети поймут этот язык, была равна вероятности, что послания доходят до них.

«Ладно, давайте будем называть это жизнью. Эльза, ты не поддержала мою идею прекратить балаган, осудила меня, когда я хотел броситься за борт, наверное, именно ты прислала ко мне того симпатичного парня, итальянца Джованни Касолли. Что ж, изволь терпеливо выслушивать мои жалобы.

Меня завезли и забыли о моем существовании. Люди с деревянными лицами, которые сопровождали меня в поезде из Симферополя в Москву, не отвечали на мои вопросы, ничего не объясняли. На вокзале меня встретили точно такие же деревянные двое, усадили в машину. Сначала привезли в какую-то огромную контору с ковровыми дорожками и вооруженными охранниками на каждом шагу. Пригласили в кабинет. Над столом виселпортрет Сталина. За столом сидел толстый мужчина в форме, он представился Иваном Петровичем, сказал, что я буду жить здесь под собственным именем. Я немецкий коммунист, которому Советское государство спасло жизнь и дало политическое убежище. Затем потребовал, чтобы я подписал несколько бумаг. Я уже вполне свободно говорю и читаю по-русски, но язык, на котором были написаны эти документы, показался мне слишком сложным. Я понял почти все, но не уловил общего смысла. Лысый любезно объяснил, что я должен дать подписку о неразглашении. Любая информация, касающаяся моей прошлой работы в Германии и предстоящей работы здесь, в СССР, является государственной тайной. На вопрос, что это будет за работа, он ответил: „С вами свяжутся“. Потом в другом кабинете мне вручили советский паспорт с моим именем, датой рождения, национальностью и адресом, по которому я буду жить. Я попытался спросить о чем-то суровую женщину в форме, вручившую мне паспорт, и опять услышал: „С вами свяжутся“. Те же волшебные слова повторили на прощанье деревянные люди, которые привезли меня сюда, в квартиру на Мещанской.

Прошло две недели. Никому до меня нет дела, никому, кроме соседей. Они помогают мне, чем могут, и не задают вопросов, кто я, откуда, для чего тут появился, чем занимался раньше. Они ведут себя так, словно все четверо, не только взрослые, но и дети, подписали обязательства ни о чем меня не спрашивать. Вполне допускаю, что так и есть.

Мне удивительно повезло с ними. Но еще больше мне повезло с их детьми. Маша, балерина, всего на год старше тебя, Отто. Длинные каштановые волосы стянуты узлом на затылке. Глаза голубые, огромные. Лицо совершенно детское. Я бездарный портретист. Можете поверить на слово: Маша чудесная девочка.

Впрочем, если вы читаете мои послания, понимаете русский язык, то, скорее всего, вы собственными глазами видите Машу, ее брата Васю (он младше тебя, Макс, на три года), их родителей, меня в профессорской коммуналке на Мещанской улице, за голым казенным столом, у окна, лишенного занавесок. Выгляжу я скверно. Из зеркала в казенном шкафу глядит на меня незнакомый безобразный старик. То, что мне удалось за несколько месяцев состариться на двадцать лет, внушает надежду на скорую встречу с вами, Эльза, Отто, Макс.

Ладно, давайте будем называть это жизнью.

Совершенно чужие люди спасли меня от голода и холода, снабдили множеством предметов, которые здесь бесценны. Простыня, подушка, одеяло, полотенце. На пятьсот марок, оставшихся в моем бумажнике, мне удалось купить в специальном магазине под названием Торгсин приличное зимнее пальто, брюки, шарф, перчатки, теплые ботинки, носки, нижнее белье. Оставшиеся семьдесят марок я потратил на небольшой запас продуктов и подарки моим ангелам-хранителям, соседям. В стране победившего социализма пара шелковых чулок или флакон духов – королевский подарок для женщины, набор золингеновских лезвий или кожаный брючный ремень – королевский подарок для мужчины. Плитка шоколада или апельсин осчастливит любого ребенка. Приличный чай без палок и плесени, молотый кофе, сыр, копченая колбаса – все можно купить в торгсине за иностранную валюту. В магазинах для рядовых граждан не продается практически ничего. Огромные очереди выстраиваются задолго до открытия, на ладонях чернильным карандашом пишут номера. Никто точно не знает, что сегодня „выбросят“. Товары для населения здесь не продают, а „выбрасывают“, и люди рады всему, будь то ситец, будильники, граммофонные иглы. Если у человека нет граммофона, он иглы все равно купит; если есть уже три будильника, купит четвертый.

Множество самых простых и необходимых вещей не продается даже в торгсине. Кастрюли, тазы, гвозди, электрические лампочки, нитки, пуговицы, постельное белье, полотенца. Большая проблема достать мыло. Промышленность выпускает три сорта: „Хозяйственное“ для стирки и мытья посуды, „Дегтярное“ как лечебное при кожных болезнях и „Земляничное“, которое считается туалетным. Все три сорта пахнут отвратительно, особенно „Земляничное“.

Эльза, ты, конечно, помнишь кризисы у нас в Германии сразу после войны и потом, в двадцать девятом, когда рухнула биржа. А теперь представь: такое положение длится годами, при этом никто не говорит о кризисе. Кризисов не существует, как и биржи. Демонстрации собираются, но не протестуют, а выражают восторг и бешено благодарят правительство. Никаких забастовок, уличных волнений. Все счастливы.

Здесь безработных нет, но рабочие одеты как нищие, едят помои, ютятся в бараках. По уровню чистоты и удобства я мог бы сравнить бараки только с фронтовыми окопами. Но в окопах не жили постоянно, семьями, с младенцами и стариками.

Тут официально объявлено: „Жить стало лучше, жить стало веселей“. Радио и газеты твердят об изобилии, успехах и достижениях. И люди верят. Голодные верят, что сыты, замерзшие верят, что им тепло. Этот парадокс завораживает».

Карл оторвался от тетради, встал, прошелся по комнате. Была глубокая ночь. Он вдруг обнаружил, что впервые за долгие месяцы после их гибели, которую он про себя называл разлукой, ему удается думать о них спокойно, не захлебываясь болью. И впервые, не в глубоком сне, а наяву, в собственной полысевшей старой голове он услышал их голоса.

Сначала заговорил Отто.

– Папа, мне приходится съедать все злые, глупые слова, которые я произносил. Они лезут назад, в рот, их ужасно много, я не могу выплюнуть, должен съедать, они тухлые, меня от них тошнит.

Карл стоял у окна. В стекле вместо собственного отражения он увидел живое лицо Отто, но не пятнадцатилетнего, а совсем маленького. Отто плакал и пытался отодрать от древка флажок со свастикой.

Рядом возникли Макс и Эльза. Они тоже сильно изменились. Макс выглядел значительно старше Отто и самого себя. Эльза казалась девочкой-подростком, Карл не помнил ее такой.

– Папа, видишь, Отто постоянно плачет, теребит этот несчастный флажок и твердит о тухлых словах, которые должен съедать. На самом деле ничего этого нет, просто он все не может проснуться, – сказал Макс.

– Макс, я не понимаю, – ошеломленно прошептал Карл.

Макс не ответил, заговорила Эльза:

– Карл, не верь старику в зеркале, он будет пугать и мучить тебя. Не верь ему, он врет. Мы всегда с тобой, даже если ты не видишь и не слышишь нас, мы рядом.

Их лица стали таять, растворяться в темноте. Он мог разглядеть только крупные снежинки за окном.

– Эльза, подожди! Отто, Макс! Не уходите!

Никто не ответил. Он прикоснулся к стеклу, оно было теплым от его дыхания.

* * *
«Я бы лучше ходила в валенках, я бы променяла эту кожаную роскошь на один его звонок, – думала Маша, повторяя в десятый раз сольный танец Аистенка из второго акта. – Нет, не надо никаких звонков, я не хочу питаться из одной кормушки с Борисовой. Конечно, это не конфискаты, они совсем новенькие, их могли давать в нескольких разных распределителях, не только в энкавэдэшном, где отоваривается товарищ Колода».

– Акимова, что у тебя с руками? Это не руки, это деревяшки, а должны быть крылья! Соберись, соберись, Маша, о чем ты думаешь? – кричала Пасизо.

У Маши звенело в ушах от ее голоса и треньканья клавиш. Глаза заливал пот, мокрое трико липло к телу. Пасизо гоняла ее третий час подряд.

– Пошла на разбег, баллон! И-р-раз! Держись, держись в воздухе! Колени! Гнешь колени! Ой, елки-палки! Еще раз так приземлишься, сниму с роли! Все, отдыхаем двадцать минут!

Маша добрела до коврика, рухнула навзничь, закрыла глаза. Сердце стало гигантским, его биение заполнило все тело. Жар сменился ознобом, трико неприятно холодило кожу. Прежде чем выйти из зала, Пасизо накрыла ее старой вязаной шалью, проворчала:

– Мокрая, как мышонок, простынешь.

Стукнула дверь. Маша слабо шевельнулась, натянула шаль до подбородка. Шерсть пахла нафталином, бахрома щекотала шею, от батареи веяло сухим жаром, в трубах тихо булькала вода, между рамами завывал ветер, звенело оконное стекло. Надо было разумно использовать эти драгоценные двадцать минут, расслабиться, чтобы со свежими силами выполнить, наконец, несколько па, из-за которых Пасизо держала ее в зале до позднего вечера. Но расслабиться не удавалось.

«Он позвонит, пригласит на дачу, а там будут еще двое. Чем я лучше Кати? Чем он лучше того красавчика-блондина? Катя верила, что это настоящая любовь… Одинаковые сны… Господи, я устала, мне страшно, я хочу просто жить, хочу танцевать, я должна отработать этот несчастный баллон, для танца нужно душевное спокойствие, ни о чем постороннем думать нельзя… Патефон завели, коньяк лили в рот… Окажись я на месте Кати, тоже пришлось бы стараться, чтобы они чувствовали искренность, чтобы не тронули папу, маму, Васю. Нет любви. Есть глупые фантазии, как у Кати, или кормушка, как у Борисовой. А в итоге одно и то же – патефон, коньяк, сапоги из распределителя… Вурдалаки… во мраке вурдалаки… ни ответа, ни привета… ночью снег кажется черным… черный снег большой зимы… так темно потому, что вурдалаки напустили мрак… Вот и чудится во мраке…»

– Маша, просыпайся, – голос Пасизо вытащил ее из темного странного сна.

Маша открыла глаза, не сразу поняла, где находится, вскочила на ноги. Мышцы отозвались тягучей болью.

– Тихо, тихо, не нужно так резко вскакивать. Эй, ты что, плакала?

– Нет, – Маша быстро взглянула на себя в зеркало.

Глаза были красные, опухшие, щеки мокрые. Она провела ладонью по лицу, встретила в зеркале тревожный внимательный взгляд Пасизо.

– У тебя что-то случилось?

– Нет-нет, Ада Павловна, все в порядке, просто я, кажется, заснула и приснился дурной сон.

– Сон это пустяки, проснулась и забыла. Главное, чтобы ты не отвлекалась на разные глупости, помнила, кто ты и что ты. Январь уже, считай, пролетел, у нас всего четыре месяца, а на самом деле три, в мае пойдут прогоны для руководства. Вот об этом ты должна думать, а все прочее выкинь из головы.

Маша смиренно кивнула и только сейчас заметила, что нет Надежды Семеновны. Пасизо подошла к роялю, закрыла крышку.

– Я отпустила ее домой, хватит на сегодня, поздно. Ты хорошо поработала.

Маше показалось, что она ослышалась, сон продолжается, но только уже не страшный, а счастливый. Пасизо никогда в жизни ее не хвалила. Других – сколько угодно, ее, Машу Акимову, никогда.

– Ада Павловна, я же запорола все баллоны, не приземлялась, а шлепалась, как сырое тесто, – краснея, пролепетала Маша.

– Пару раз так и было, – Пасизо улыбнулась. – Но если из дюжины баллонов только два получаются плохо, это отличный результат. Ну что ты так удивленно смотришь? Не все же мне орать на тебя, иногда можно и похвалить. Ты мою брань слушаешь с первого класса, тебе всегда достается больше, чем другим. Знаешь почему? Потому что кому дано много, с того много и спросится. У тебя уникальная элевация. Ты зависаешь в прыжке на сто секунд. Никто здесь, в Большом, и никто в Мариинке не может держаться столько времени в воздухе. Это вовсе не значит, что ты лучшая, тебе просто подарена такая способность при рождении. Как говорили в моей дореволюционной юности – ангел поцеловал в колыбели. Редкий, загадочный дар. Когда танцевала Тальони, дирижеру приходилось замедлять темп оркестра, чтобы ее приземление совпало с музыкой. Тальони тоже поцеловал ангел. Никакая наука не объяснит, и научиться этому нельзя, как ни старайся. Дольше всех в полете держался Нижинский.

– Кажется, он сошел с ума, – прошептала Маша.

– Да, но не потому, что умел летать. Ладно, ступай переодеваться, завтра приходи пораньше.

На улице мела метель, ветер сшибал с ног. Снег летел в лицо и казался черным. Маша издали увидела огни трамвая, помчалась к остановке, вскочила на заднюю площадку в последнюю минуту, прошла вперед по вагону, высыпала мелочь в ладонь кондукторши и, случайно взглянув ей в лицо, заметила восковую бледность, грубые морщины, жидкую седую прядь, выбившуюся из-под теплого платка, поверх которого была нахлобучена форменная ушанка. Позади кондукторши сидел старик в ветхом тулупе, запавший рот медленно двигался, то ли жевал, то ли бормотал что-то. Рядом девочка лет десяти, обмотанная рваной вязаной шалью, со взрослыми темными тенями под глазами, дальше мужчина в железнодорожной шинели, небритый, худой, хмурый.

Никогда прежде Маша не замечала отдельные лица в толпе, в транспортной давке, они мелькали, сливались в единую рябую массу. Но сейчас не было ни давки, ни спешки и странно обострилось зрение.

Она чувствовала себя так, будто ее омыли мертвой и живой водой. Сначала история с Катей, тоска, отчаяние – мертвая вода. Потом разговор с Пасизо – живая вода. В этом новом своем состоянии она вглядывалась в лица и видела, какие они хмурые, бледные, словно им не хватает света. Кто-то крадет у них свет и воздух, тянет из них жизненную энергию. Нечто страшное, ненасытное отбрасывает густую удушливую тень, и лица людей становятся серыми, обескровленными. Таким стало лицо Кати после «проверки», которую устроил ей красавчик-блондин. Он и те двое, что были с ним на шикарной даче, – вурдалаки. Патефон, коньяк, икра… Смутные фрагменты кошмара, приснившегося во время короткой передышки в репетиционном зале, сами собой сложились в очередной стишок.

Вурдалаки ходят стадом,
жрут икру и пьют коньяк,
и командует парадом
самый главный вурдалак.
Ни ответа, ни привета,
черный снег большой зимы.
Вурдалак боится света,
человек боится тьмы.
Вот и чудится во мраке,
что кругом лишь вурдалаки,
а людей и вовсе нет.
Перестань, все это враки,
успокойся, это бред.
Трамвай доехал до Мещанской, Маша выскочила, побежала сквозь вьюгу, повторяя про себя последние строчки нового стихотворения. Впервые захотелось записать, но было очевидно, что записывать нельзя, даже на промокашке простым карандашом. Нельзя. Значит, нужно просто запомнить.

Она вошла в подъезд, отдышалась, отряхнула снег. Лампочки опять выкрутили, на лестнице было темно, только немного света сочилось от уличных фонарей сквозь грязные оконные стекла на площадках между этажами. Она поднималась медленно, смотрела под ноги. Вдруг кто-то громко чихнул.

– Будьте здоровы, – машинально произнесла Маша, пригляделась и увидела брата Васю. Он стоял в расстегнутом пальто, в шапке, из кармана торчала свернутая в трубку тетрадь.

– Васька, ты что здесь делаешь?

– Шпиона выслеживаю. Я его давно приметил, ошивается тут постоянно, сволочь троцкистская. Вот он!

За окном, в глубине двора, маячил смутный мужской силуэт.

– Хватит валять дурака, тебе надо уроки делать, – Маша взяла его за руку. – Пойдем домой.

– Отстань! – он вырвал руку. – Сама иди домой, нечего тут командовать. Скажешь родителям, что я здесь, будешь предателем, поняла?

– Не скажу, не бойся. Но, знаешь, мне кажется, наблюдать за твоим шпионом можно и дома, из наших окон открывается точно такой же вид.

– Ага, попробуй понаблюдай, когда свет горит в комнате.

– Так ты погаси.

– Погаси! А мама? Она же дома сейчас. Как я погашу? Вот, кстати, учти, я маме сказал, что иду к Валерке геометрию делать.

– Молодец. Когда пару по геометрии принесешь, как врать станешь?

– Да сделал я уже твою паршивую геометрию. Смотри, смотри, к подъезду идет!

– И что? Ты его арестуешь?

Вася дернул Машу за руку, оттащил от окна.

– Заметил! Точно заметил! Тикаем!

Они рванули вверх, добежали до следующей площадки. Маша невольно включилась в игру, вместе с братом осторожно выглянула во двор. Сквозь грязное стекло было видно, как мужчина остановился метрах в десяти от подъезда, принялся чиркать спичками. Наконец прикурил. Огонек осветил лицо, и Маша тихо засмеялась.

– Да-а, Васька, ты великий сыщик, настоящий Пинкертон. И давно ты следишь за этим шпионом?

– Неделю! – Вася был так возбужден, что не обратил внимания на ее смех. – Машка, смотри, озирается, проверяется, сволочь троцкистская, сообщника небось ждет. А! Идет в подъезд! Тикаем!

Он опять потащил ее вверх так резко, что оба чуть не упали. Внизу хлопнула дверь, застучали неторопливые шаги по лестнице. Вася и Маша добежали до четвертого этажа.

– Все, стоп, мы пришли домой, – Маша высвободила руку, стала искать ключи в сумке. – Шпиона твоего зовут Носовец Григорий Тихонович, он наш управдом, просто усы отрастил, шапку другую надел, вот ты его и не узнал. Он, между прочим, тоже занят слежкой, ищет воришку, который выкручивает лампочки. Будешь торчать на лестнице, товарищ Носовец решит, что ты и есть лампочный воришка.

Вася надулся, ничего не ответил, обиделся, будто Маша была виновата, что шпион оказался банальным управдомом. Поймать шпиона стало для десятилетнего ребенка навязчивой идеей. В школе его кормили историями о бдительных пионерах, которые в счастливом советском огороде выпалывают матерых шпионов и сдают в органы пучками, как сорную траву.

– Ты что, не понимаешь, Машка, они повсюду, они везде гадят, чтобы мы не построили коммунизм, из-за них очереди, продуктов не хватает, они специально подмешивают в масло толченое стекло, бьют яйца, напускают червяков в муку, и трамваи из-за них редко ходят, им выгодно устраивать давку в транспорте, – возбужденно бормотал Вася.

Он щурился, морщился, кривил рот и в тусклом свете коридорной лампочки стал похож на маленького сердитого старичка. Маша взяла его щеки в ладони, поцеловала в нос.

– Васька, уймись. Перестань, все это враки, успокойся, это бред!

Он ошалело взглянул на нее, словно увидел в первый раз.

– Маня, ты чего сказала?

– Что слышал.

– Но ты… – он осекся.

В коридор вышла мама, заспанная, в байковом халате поверх ночной рубашки, поцеловала их, зевнула, спросила мирным, уютным голосом:

– Вася, где ты был?

– У Валерки. Уроки все сделал. А ты что, спала?

– Мг-м, отлично выспалась, не знаю, что теперь буду ночью делать, – она потянулась, покрутила головой, разминая шею. – Все кувырком с этими суточными дежурствами, никак не могу наладить правильный режим. Папа возвращается завтра, в семь утра. Он приедет, а я опять уйду на сутки. Ладно, давайте чайку выпьем.

Глава двенадцатая

Карл Рихардович ждал Илью, прогуливаясь по Никитскому бульвару. Илья издали узнал в фонарном свете высокую фигуру и ускорил шаг, подумал: «Замерз старик. Хотя какой он старик? Ему нет и пятидесяти».

Доктор обернулся, заметил Илью, пошел навстречу.

– Я уж решил, ты не выберешься сегодня, хотел ехать домой.

– Замерзли?

– Не успел, мороза нет, метель кончилась. Илья, какое сегодня число?

– Восемнадцатое января тридцать седьмого года. А что?

– Ну, вспомни.

Илья замедлил шаг, нахмурился, несколько секунд озадаченно глядел на доктора, наконец, улыбнулся и произнес:

– Спасибо Климу!

– Клин клином вышибают, – весело отозвался доктор.

– Так, может, отпразднуем, сходим в ресторан? Тут «Прага» совсем близко, – предложил Илья.

– Ну ее, твою «Прагу», – доктор махнул рукой в меховой перчатке. – Есть совсем не хочется. Давай просто погуляем полчасика, проводишь меня до трамвая. Да и праздновать особенно нечего. Пару лет назад встретились две мухи, молодая и старая, в одной паутине. Жужжим, лапками дергаем. Тоже мне праздник. Ты в «Прагу» лучше пригласи Машу, просто так, без всякого повода.

– Приглашу. После процесса обязательно. Вы ей скажите… – Илья запнулся.

– Что? Что я должен ей сказать? Ты в командировку уехал на месяц?

– Нет, не месяц, пара недель, после процесса там все утихнет, станет легче. А про командировку врать не нужно. Скажите правду. Я не уверен, что имею право связывать с кем-то свою жизнь. Меня могут арестовать в любую минуту, один неверный шаг, случайное слово…

– Перестань, Илья. Ее родителей точно так же могут – в любую минуту. Тебе не приходило в голову, что это просто самооправдание? Отношения с женщинами, которые складывались у тебя прежде, к которым ты привык, были холодными, скользящими, ни к чему не обязывали.

– К осторожности.

– Ну разве что к осторожности. А тут совсем другое, тут девочка чистая, влюбленная до одури, обидеть такую грех. Не любишь ее, так и скажи.

– В том-то и дело, что люблю, думаю о ней постоянно.

– Вот это я и передам.

Дальше шли молча, переулками до Патриарших, оттуда к Новослободской.

«Неужели только два года? Кажется, мы знакомы лет сто», – думал Илья.

«Два года пролетели, я не заметил, кажется, все было вчера», – думал Карл Рихардович.

Два года назад, морозной январской ночью 1935-го, в квартире на Мещанской зазвонил телефон. Доктор Штерн крепко спал, звонок не разбудил его, он проснулся от стука в дверь. В полумраке блеснули испуганные глаза Веры Игнатьевны.

– Карл Рихардович, вас!

Доктор вскочил, зажег свет, часы показывали четверть третьего. Халата у него не было, он спал в нижнем белье. Накинув на плечи одеяло, бросился босиком в коридор. В трубке механический мужской голос произнес:

– Товарищ Штерн, сейчас с вами будут говорить.

– Кто? – сипло спросил доктор.

Вместо ответа послышались сухие шорохи, какое-то потрескивание, пощелкивание. Доктор переминался с ноги на ногу, кашлял, пытаясь прочистить осипшее горло. Вера Игнатьевна ушла к себе, бесшумно закрыла дверь. Он стоял один в холодном полутемном коридоре, левой рукой сжимал трубку, правой придерживал тяжелое одеяло. Внезапно все механические звуки стихли и приятный баритон произнес:

– Здравствуйте, товарищ Штерн, как вы устроились на новом месте?

Карл Рихардович успел привыкнуть к московской речи, сразу заметил акцент. После долгих дней ожидания он так занервничал, что не придал этому акценту никакого значения. В самом деле, почему чиновник из конторы с ковровыми дорожками и вооруженными охранниками обязательно должен говорить на чистом русском языке, без акцента? Он ни секунды не сомневался, звонят именно оттуда, поскольку ни одна живая душа за пределами конторы не знала его имени и номера, по которому с ним можно связаться. Вслед за этой мыслью возникло нечто вроде дежавю. Точно такие ночные звонки когда-то звучали в его берлинской квартире.

«Неужели сейчас за мной пришлют машину?» – подумал доктор, попытался поймать край сползающего одеяла, чуть не выронил трубку и спросил:

– Простите, кто говорит?

Последовала пауза, в течение которой доктор успел поймать одеяло, прижимая трубку ухом к плечу, кое-как натянул его на зябнущую спину и услышал:

– Товарищ Штерн, с вами товарищ Сталин говорит, – баритон произнес это невнятно, как будто жевал что-то, доктор услышал чавканье, смех, кто-то рядом с баритоном тоненько, с подвыванием, хихикал.

«Розыгрыш, глупая шутка, да, но случайные шутники не могут знать моего имени и что я живу здесь, а те, из конторы, вряд ли стали бы так шутить. Что же мне делать? Положить трубку или поверить, продолжить разговор? Пожаловаться ему, что меня тут забыли, оставили в полной неизвестности, без работы и средств к существованию?» – все это мгновенно пронеслось в голове, а баритон вдруг сказал:

– Заткнись, Клим! – хихиканье прекратилось, словно его выключили. – Извините, товарищ Штерн, это я не вам, – ласково продолжил баритон. – Тут у нас с товарищами в Политбюро вышел спор, будьте любезны, помогите нам его разрешить. Скажите, товарищ Штерн, Гитлер нормальный мужчина или нет?

– Товарищ Сталин, я не рискнул бы назвать Гитлера нормальным, у него есть очевидные психические отклонения… – ошеломленно забормотал доктор.

– Товарищ Штерн, не надо так подробно объяснять, – перебил Сталин. – Я спрашиваю, Гитлер гомосексуалист или нет?

– Нет.

В трубке опять послышался смех, на этот раз смеялись несколько человек, включая Сталина, затем что-то забулькало, пьяный тенорок пробормотал:

– Хули он знает, свечку, что ли, держал?

Тенорок явно принадлежал неизвестному хихикающему Климу. Долетали еще другие мужские голоса, но понять, что они говорят, доктор не мог. Бульканье повторилось, звякнуло стекло.

– Спасибо, товарищ Штерн. Если что нужно, не стесняйтесь, обращайтесь. Спокойной ночи.

Доктор не успел ответить, раздались частые гудки.

Несколько секунд он стоял с трубкой в руке, слушая однообразное пиканье. Одеяло валялось на полу, ноги заледенели. Наконец опомнился, повесил трубку на рычаг, волоча за собой одеяло, вернулся в комнату. Остаток ночи не мог уснуть, сотни раз прокручивал в голове разговор, пытался угадать, действительно ли говорил с самим Сталиным или это все-таки была чья-то пьяная шутка.

Утром, услышав шаги в кухне, он встал, оделся. Вера Игнатьевна готовила завтрак. Он ждал, что она спросит о ночном звонке, как-никак событие неординарное, почти месяц он прожил тут, и никто ему не звонил, ни одна живая душа. Но Вера Игнатьевна только улыбнулась, сказала «доброе утро» и предложила чаю. Он поблагодарил, извинился, что звонок разбудил ее.

Сидя на шаткой табуретке между столиком с примусом и облупленной раковиной, прихлебывая чай, он вдруг засомневался, а не приснился ли ему этот странный разговор, голос с акцентом, бульканье, хихиканье пьяного Клима.

– Карл Рихардович, попробуйте печенье, у меня на работе фельдшерица сама печет, вот угостила. И тут для вас яичко, хлеб с маслом.

– Спасибо, – он взял печенье, положил в рот, отхлебнул чаю.

– В кастрюльке овсяная каша, я много сварила, давайте вам положу, – Вера Игнатьевна поставила перед ним тарелку.

Запас продуктов, купленных в Торгсине, закончился, как ни старался он экономить консервы, крупу и сырокопченую колбасу. К тому же от сухомятки болел живот. Последние несколько дней его кормили соседи, они делали это удивительно тактично. Утром он находил на своем кухонном столике хлеб, вареные яйца, миску с квашеной капустой, несколько сваренных в мундире картошин. Когда Вера Игнатьевна бывала дома, просто предлагала ему еду.

– Вот нахлебник на вашу голову, – бормотал он, сгорая от стыда.

– Ешьте, пожалуйста, кашу, пока теплая.

– Спасибо. Вера Игнатьевна, что такое «хули»?

Она изумленно подняла брови.

– Как, простите? Впрочем, не нужно, не повторяйте, я поняла. Это нецензурное ругательство, очень грязное.

– А «держать свечку»?

– Ну, это значит быть свидетелем, присутствовать во время чьей-то интимной близости.

Он чуть не задал третий мучивший его вопрос: кто такой Клим? Но сообразил, что она вряд ли сумеет ответить.

Второй звонок прозвучал на следующий день в десять утра. Соседей дома не было, доктор давно проснулся и сам взял трубку.

– Товарищ Штерн, здравствуйте. Через тридцать минут за вами приедет машина. Водитель поднимется к вам, его зовут Григорий, он будет в штатском.

Собеседник не представился, и доктор не стал спрашивать, кто говорит. Какая разница? Главное, о нем вспомнили, с ним связались. Ночной звонок не был ни сном, ни случайной хулиганской шуткой.

Одеваясь, он обнаружил, что у единственной приличной рубашки оторвались две пуговицы и распоролся рукав. Но соседей не было, он не мог попросить иголку с ниткой. На носке, на большом пальце, зияла дыра. И вообще вид у него был потрепанный. Он уговаривал себя, что все это пустяки, однако не мог смириться, чувствовал неловкость.

Шофер Григорий оказался совсем молодым человеком, назвал доктора по имени-отчеству и приветливо улыбнулся. У подъезда стоял новенький «паккард». Карл Рихардович еще не знал Москву, но почти сразу сообразил, что везут его не в контору с ковровыми дорожками. Контора находилась в самом центре, неподалеку от Кремля. А «паккард» определенно ехал в другом направлении. Это вместе с улыбкой и человеческим лицом шофера добавило бодрости.

Дорога заняла минут пятнадцать. «Паккард» въехал во двор, остановился возле жилого дома. Григорий вместе с доктором вошел в подъезд, вызвал лифт. Все выглядело вполне обычно, однако тут было слишком тихо и чисто. Он успел привыкнуть к заплеванной лестнице на Мещанской, к мутным от грязи окнам на площадках. А тут все сияло чистотой, в подъезде в стеклянной будке сидел вахтер в синей униформе, в лифте доктор увидел зеркало и сразу отвернулся, не хотелось разглядывать собственную физиономию в ярком электрическом свете.

Дверь квартиры на седьмом этаже была обита вишневым дерматином, она открылась, на пороге возник невысокий крепкий мужчина лет тридцати в теплом джемпере, без пиджака.

– Здравствуйте, Карл Рихардович. Меня зовут Крылов Илья Петрович, – он улыбнулся и пожал доктору руку.

Паркетный пол в прихожей сверкал, в проеме двери виднелся светлый дорогой ковер. Доктор присел на скамеечку, снял грязные ботинки, очень быстро, чтобы никто не заметил дырявый носок, сунул ноги в предложенные тапочки.

В комнате горел свет, плотные плюшевые шторы на окнах были задернуты. Доктор опустился в глубокое кожаное кресло, огляделся. Полосатые обои, круглый стол у окна, накрытый кремовой вязаной скатеркой, буфет, в углу этажерка, на ней патефон. Кожаный диван, еще два кресла, низкий журнальный столик, тоже под кружевной скатеркой. Рядом торшер с шелковым абажуром, светло-зеленым, под цвет обоев, штор и ковра. Идеальный порядок, как в хорошем гостиничном номере. Ни книг, ни журналов. На полках этажерки под патефоном ни одной пластинки. На журнальном столе массивная хрустальная пепельница, совершенно чистая.

– Вы здесь живете? – спросил он Крылова.

– Нет. Это казенная квартира для встреч с сотрудниками. Хотите кофе?

Кофе оказался настоящим, без примеси цикория. Доктор успел забыть этот вкус. Бутерброды с паюсной икрой на тонких ломтиках ржаного хлеба, швейцарский сыр, шоколадные конфеты принесла на подносе вместе с кофейником пожилая горничная в белоснежном фартуке поверх строгого темного платья.

– Я служу в германском отделе, мне поручено курировать вас, – сказал Крылов, когда она удалилась. – Как вы устроились?

Вначале доктор смущался, отвечал, что всем доволен и ни в чем не нуждается, но Крылов стал задавать вопросы о деньгах, о распределителе и через несколько минут уже звонил кому-то, отдавал распоряжения. Телефон был в соседней комнате, Крылов говорил тихо, долетали только отдельные слова.

– Безобразие… нет, сегодня… это ваши проблемы.

Вернувшись в гостиную, он сказал:

– Они приносят вам свои извинения. Я бы на вашем месте никаких извинений не принял.

– Кто «они»?

– ИНО. Иностранный отдел НКВД. Там, видите ли, очередная кадровая перестановка, и в суматохе они о вас просто забыли. Ладно, черт с ними. Давайте подумаем, как нам разумнее организовать нашу работу.

То, что Крылов называл работой, показалось доктору какой-то ерундой. Просто разговоры вроде тех, что он вел когда-то с Бруно. Конечно, в Берлине этот досужий треп мог представлять определенную ценность, но здесь…

– Я знаю только их прошлое, а вам ведь нужно настоящее, – сказал доктор. – Я слишком давно покинул Берлин, многое изменилось, они изменились. Гитлер, Геринг, Гесс. Впрочем, последнего я и не лечил.

– Это неважно, кого вы лечили, кого нет. Главное, вы общались с ними. Вы лично знакомы с Гитлером, Герингом, Геббельсом, со всей нацистской верхушкой, с чиновниками, банкирами, военными. Вы их не просто знаете, вы их видите насквозь, умеете оценивать здраво и точно, прогнозировать, как они поступят в той или иной ситуации.

– Почему вы так решили? Мы с вами только что встретились, впервые видим друг друга, – произнес доктор по-немецки.

Крылов быстро взглянул на него и ответил тоже по-немецки.

– Господин Штерн, я знаю вас достаточно давно, все это время вы очень помогали мне в моей работе.

– Я? Помогал вам? Каким образом? Ах, ну конечно, Бруно ваш агент. Неужели моя болтовня действительно представляла какую-то ценность для вас? Да, кстати, я все хочу спросить, кто такой Клим?

– Клин – острый угол, любой предмет треугольной формы, есть старинная поговорка: «Клин клином вышибают». И еще есть город Клин, недалеко от Москвы, – ответил Крылов по-русски, громко и четко, обращаясь не к доктору, а к этажерке, на которой стоял открытый патефон.

– Спасибо. Мой русский еще недостаточно хорош, часто встречаются незнакомые слова, – так же громко, и тоже по-русски произнес доктор.

Крылов едва заметно улыбнулся и подмигнул:

– Для иностранца вы говорите вполне прилично, неплохое произношение, солидный словарный запас, но вам еще долго придется совершенствовать язык, узнавать разные поговорки, словечки, и с Москвой надо бы познакомиться, а то вдруг заблудитесь, потеряетесь. Я люблю гулять, не хотите составить мне компанию?

Мороз, конечно, крепкий, но ветра нет и солнце выглянуло.

Он опять перешел на немецкий, говорил почти без акцента, у него было чистое берлинское произношение. Впервые за долгие месяцы доктор почувствовал легкий укол ностальгии.

Когда они вышли на Сретенский бульвар, Крылов сказал:

– Клим Ворошилов, нарком обороны, то бишь министр. Именно он затеял спор с Хозяином о сексуальной ориентации Гитлера.

– Откуда вы…

– Я спецреферент по Германии, сначала они позвонили мне, и это был отличный повод напомнить Хозяину о вас. Они позвонили вам в начале третьего ночи, верно?

Доктор изумленно кивнул.

– Ваш ответ понравился Хозяину, – продолжал Крылов. – Ворошилов проиграл пари, и Хозяин приказал мне вас курировать.

– Хозяин – это Сталин? – уточнил доктор.

– Так его называет близкое окружение. Я знал, что вы в Москве, но вы числились за ИНО и мне было сложно выйти на вас, мне давно хотелось поговорить с вами, источник Док.

– Док – это моя кличка?

– Псевдоним. Кодовый номер «дэ семьдесят семь». А ваш приятель Бруно существует как агент Флюгер, кодовый номер «дабл-ю двадцать четыре». Кстати, то, что его зовут Бруно, я впервые услышал от вас, наивный и мудрый немецкий доктор Док «дэ семьдесят семь». Не надеялся, что мы встретимся, даже когда вас уже привезли в Москву, не надеялся. Спасибо Климу.

– Знаете, мне показалось, они были пьяны, этот Клим, он все время хихикал, вот так. – Доктор изобразил нечто вроде поросячьего хрюканья. – И сам Хозяин был навеселе.

Крылов ничего не ответил, как будто пропустил эту фразу мимо ушей. Несколько минут шли молча, снег скрипел под ногами, пар валил изо рта, застывали губы.

– Вы не замерзли? – спросил Крылов по-русски и добавил по-немецки, очень тихо: – То, что вы мне сейчас сказали, может стоить жизни нам обоим. Но говорить мы все равно будем. Если никому не доверяешь и не с кем поговорить, просто сходишь с ума, превращаешься в мертвый механизм, уж поверьте мне.

– Верю, – кивнул доктор. – Верю хотя бы потому, что в Германии было всего два человека, с которыми я мог говорить. Мой младший сын Макс, десятилетний ребенок, и Бруно, ваш агент. Они меня понимали, думали и чувствовали, как я. Все остальные, включая самых близких, жену и старшего сына, жили в другом измерении.


Вернувшись домой на Мещанскую, доктор не узнал своей комнаты. На окнах висели плотные желтые шторы, кровать была застелена свежим бельем, теплое стеганое одеяло вдето в пододеяльник, в ящиках комода он обнаружил запас белья и полотенец. На кухне, рядом с примусом, стояла посуда, набор новеньких кастрюлек. Доктор кинулся к письменному столу. Старая тетрадь оказалась там, где он ее оставил, в стопке книг, одолженных у соседей, между томом Толстого и сборником статей академика Павлова.

На следующий день за ним опять приехал шофер Григорий. В старинном особняке в переулке неподалеку от Кремля находилось какое-то безымянное учреждение, где доктору выдали шестьсот рублей, его первую советскую зарплату, и пропуск в распределитель.

Каждый раз, встречаясь с Ильей, когда нужно было поговорить о чем-то без посторонних ушей и прослушек, один из них произносил:

– Спасибо Климу.

Другой отвечал:

– Клин клином вышибают.

И они отправлялись бродить по московским бульварам.


Первое время Карл Рихардович занимался составлением психологических портретов нацистских лидеров, по личному указанию Сталина написал небольшую книжицу, всего сто двадцать страниц. Илья перевел ее с немецкого на русский. Она вышла тиражом пятьдесят экземпляров, под грифом «Совершенно секретно» для членов Политбюро и руководства НКВД.

Примерно за год доктор Штерн выложил в письменной и устной форме практически все, что знал. Ему стало скучно и неловко получать зарплату за тот мизерный труд, который сотрудники ИНО называли консультациями. Он просил устроить его по специальности в какую-нибудь московскую больницу.

Вскоре его пригласили в маленькую контору без вывески в Лубянском переулке, незнакомый человек в штатском, представившийся Петром Ивановичем, сообщил, что руководство поручает товарищу Штерну принять участие в сверхсекретных психологических исследованиях государственной важности. Затем пришлось подписать очередную порцию бумаг о неразглашении и услышать знакомые магические слова: «С вами свяжутся».

* * *
«А вот не надо быть суеверным, не надо!» – ехидно заметил про себя Илья и поздоровался негромким бодрым голосом:

– Доброе утро, Николай Иванович.

По коридору шел нарком внутренних дел Ежов. Встреча с ним лицом к лицу считалась плохой приметой.

Карлик в ответ молча кивнул, не удостоив спецреферента взглядом, зашагал дальше.

Перед процессом Ежов не вылезал из хозяйского кабинета, являлся ежедневно, и ни разу не столкнуться с ним в коридоре было бы огромным везением. Даже если откинуть все суеверия, встреча с Ежовым вызывала неприятное чувство. От него пахло. Какой-то омерзительный печеночный запашок пробивался сквозь тройной одеколон и утренний кислый перегар. На рубашке под расстегнутым пиджаком темнели коричневые пятна. Маленький нарком не успевал переодеваться после бурных лубянских ночей и как-то на вопрос одного из членов Политбюро, гордо ответил: «Да, это пятна крови, крови наших врагов».

Илья закрыл дверь и тут же распахнул форточку, вдохнул морозный утренний воздух, чтобы очистить легкие от вони маленького наркома.

Мамаша, натыкаясь на портреты Ежова в газетах и на плакатах, всякий раз усмехалась: «Ишь, глядит орлом, а сам-то воробышек плюгавенький».

Кое-кто из секретариата помнил, что на взлете своей стремительной карьеры, заведуя сразу двумя отделами ЦК, Промышленным и Политико-административным, Ежов был вежливым, застенчивым, очень добрым человеком. Удочерил девочку-сироту из детдома, пел романсы чистым тенором.

Глядя на плюгавое существо, страдающее, кроме алкоголизма, еще и туберкулезом и псориазом, было сложно представить, как добрейший Николай Иванович своими хрупкими ручками и ножками колотит арестованных на допросах. После допросов застенчивый Николай Иванович устраивал оргии, на фоне которых бесовские шабаши из «Фауста» кажутся детскими утренниками.

«Нет, не надо быть суеверным, – повторил про себя Илья. – И не стоит приписывать этому спивающемуся полутрупу какие-то магические способности, он всего лишь воробышек плюгавенький. Однако сколько еще людей он угробит, пока не опрокинется лапками вверх? Ответ прост: убьет столько, сколько нужно Хозяину. А сколько нужно Хозяину? И главное, зачем?».

Вопрос «Зачем?» давно сидел в мозгу занозой. Зачем нужно уголовнику Сосо убивать такое огромное количество людей? Чтобы получить абсолютную, безграничную власть? Она у него уже есть, абсолютная и безграничная. А для чего нужны ему подлинные подписи под абсурдными признаниями?

Воробышек Ежов ночами порхает по камерам, чтобы утром принести Хозяину в клюве очередную порцию подписанных признаний. Инстанция желает получить собственноручную подпись каждого арестованного. Ради этого по всей стране работают тысячи следователей, ведут конвейерные допросы, доводят человека до полнейшего отупения, угрожают расправой с близкими, пока на каждой странице протокола не появится заветная закорючка. Подписанные самооговоры складываются в папки с грифом «Хранить вечно». Зачем?

«У Сосо своя бухгалтерия, дебет-кредит. Для кого же хранит он эти аккуратные отчеты? Для потомков? Ерунда, потомки всего лишь люди, а что такое люди для Сосо?»

Илья достал из кармана мамашин пятак, крутанул. Монета упала решкой вверх.

– Ладно, дружок дорогой, наверное, ты прав. Сегодня опять не вызовет.

Он подкинул монету на ладони, поймал, стиснул в кулаке, хотел убрать назад, в карман, машинально разжал пальцы и увидел, что на этот раз пятак лежит вверх орлом.

– Издеваешься? – прошептал Илья, убрал пятачок в карман и принялся перечитывать сводку в десятый раз, но теперь совершенно спокойно, отстраненно, без спешки, без карандаша.

Основным мотивом агентурных сообщений было существование тайного военного заговора и подготовка германским генштабом переворота в СССР. Уже четыре года переворота ожидали со дня на день, вскрывались поразительные подробности.

«Проверенный источник» сообщал:

«Русский контрреволюционный лагерь делится на две группировки – национал-большевистскую и монархическую. Первую поддерживает Геббельс, она имеет значительное количество своих сторонников в крестьянстве, Красной армии и связана с видными работниками Кремля – оппозиционерами, которые добиваются экономических реформ и падения Сталина.

Немцы поддерживают тесный контакт с этой группой и совместно разрабатывают экономическую программу, увязывая ее с колониальным вопросом.

Монархическую группу поддерживает Геринг. Главные силы этой группы находятся за границей, однако они развили активную работу по разложению крестьянства и Красной армии.

Тактика обеих группировок направлена к дезорганизации советского хозяйства, к всевозможным препятствиям во внешней политике СССР и должна завершиться переворотом с провозглашением военной диктатуры.

Между Герингом и Геббельсом существуют разногласия в вопросах форм управления будущей России. Гитлер пока еще колеблется между этими двумя течениями. Розенберг в этом деле ведет двойную игру и интригует против обоих. Геринг якобы заявил, что наступит такой момент, когда он будет вынужден арестовать Геббельса за его национал-большевистские идеи. Геринг твердо убежден, что только монархический строй обеспечит немецкое влияние в России.

Заместитель Гитлера по партии Гесс заявил, что работа, направленная против СССР, ведется усиленным темпом и есть основания полагать, что это даст положительные результаты в ближайшие же месяцы».

Из агентурных сообщений 1933—35 годов следовало, что основные претенденты на роль главы заговора ибудущего диктатора России – Буденный, Ворошилов и некто «Т», или «Турдеев». Под этим псевдонимом разумелся Тухачевский.

После тридцать пятого имена Буденного и Ворошилова не упоминались, остался лишь Тухачевский, уже без всяких псевдонимов. Его величали «Красным Бонапартом» и безусловным главой военного заговора. Но злодеем номер один неизменно оставался Троцкий. Все враждебные товарищу Сталину силы сосредоточились вокруг Троцкого, от него получали инструкции, с ним вступали в тайные переговоры.

Чем активнее товарищ Сталин заигрывал с товарищем Гитлером, тем обильнее становился поток информации о том, что Троцкий в сговоре с немецкими национал-социалистами планирует переворот и убийство товарища Сталина. Все показания обвиняемых на процессе тридцать шестого сводились к заговору, о заговоре твердили сообщения разведки. Нынешний январский процесс также весь посвящался заговору.

«Германские национал-социалисты совместно с троцкистами разрабатывают террористические планы свержения сов. правительства.

1. Оперативное руководство террористической деятельностью из Германии в СССР осуществляет „Антикоминтерн“ (объединение всех антисоветских союзов в Германии), подчиняющийся Гессу и Розенбергу.

2. Террористическая деятельность согласована с Троцким, в ней принимают участие троцкисты, находящиеся в СССР.

3. В СССР эта немецко-троцкистская организация имеет много сторонников, преимущественно в Красной армии».

В какой-то своей речи Сталин заявил: «В тылы Советского Союза буржуазные государства должны засылать вдвое, втрое больше вредителей, шпионов, диверсантов и убийц, чем в тылы любого буржуазного государства».

Тут же от зарубежной агентуры полетели сводки об активизации шпионской работы иностранных разведок на территории СССР, прежде всего немецкой; о заброске и внедрении бесчисленных агентов в самые сокровенные организации нашей Родины. Товарищ Сталин сказал: должны засылать, вот буржуазные государства и стали засылать вдвое, втрое, в тысячу раз больше.

«На одном из сугубо секретных совещаний руководителей работников германских контрразведывательных органов докладчик – представитель абвера заявил, что германская военная разведка, перестроив свою работу на новых началах, внедряет свою агентуру в разведывательные организации противника. Основная ставка делается на сотрудников и агентов советской разведки, являющихся тайными сторонниками Троцкого.

На совещании в категорической форме было сказано, что работа абвера внутри СССР продвинулась очень далеко, прежде всего благодаря разветвленной сети троцкистских организаций, опутавшей все государственные структуры Советского Союза».

В декабре 1936-го Хозяин приказал сворачивать агентурную сеть в Германии и опять был прав, лучше не иметь никакой разведки, чем такую. К тому же он хотел угодить Гитлеру, выстроить с ним особые отношения. Агентов отзывали домой. Из Германии шел сплошным потоком стандартный пропагандистский бред, согласно которому вся государственная машина Третьего рейха только и делала, что вела переговоры с Троцким и готовила переворот в СССР. Прежний начальник ИНО Артузов[8] комментировал особенно абсурдные пассажи короткими репликами «источник не заслуживает доверия», ставил на полях жирные вопросительные знаки и пометки «чушь, бред, провокация». Нынешний начальник ИНО Слуцкий не позволял себе таких вольностей.

С первых дней своей службы спецреферент Крылов пытался понять, зачем товарищу Сталину вместо реальной информации понадобилось многоголосое эхо собственных его, товарища Сталина, мифов? Неужели он верит, что это может быть правдой?

Наконец ответ возник сам собой.

Да, великий вождь товарищ Сталин, родившийся 21 декабря 1879 года, верит. Но недоучка-семинарист, сын горийского сапожника-пьяницы Сосо Джугашвили, родившийся 6 декабря 1878 года, не верит. Спецреферент Крылов должен был составлять сводки не для товарища Сталина, а для хитрого уголовника Сосо Джугашвили, при этом делая вид, что никакого Сосо не существует, есть только Великий Вождь, Солнце народов, родной, любимый, мудрый, прекрасный, гладкокожий товарищ Сталин.


К январю 1937-го остался единственный берлинский источник, от которого приходила реальная информация. Источник фигурировал под кличкой Эльф, имел кодовый номер А/91.

Сообщения от Эльфа начали поступать в мае 1934-го. Эльф был немец, гражданин рейха, вероятно, «инициативщик», убежденный антифашист, и сталинской дрессуре не поддавался.

Эльфа завербовал все тот же Флюгер, швейцарский резидент Бруно Лунц. Он торчал за границей многие годы, плохо понимал, что происходит дома, потому так бесстрашно отправлял реальную информацию, а не пропагандистский бред.

Подробности расправы со штурмовиками Флюгер получил от Эльфа, именно Эльф первым предупредил о предстоящем подписании пакта между Польшей и Германией. Именно Эльф сообщил, что Гитлер планирует вопреки Версальскому договору ввести всеобщую воинскую обязанность.

В одном из донесений Эльф рассказал, что абвер вскрыл мошенническую организацию русских эмигрантов. Организация занималась информационным надувательством, продавала немецким агентам в Бухаресте, Данциге, Брюсселе и Париже сведения, якобы полученные от «тайных друзей» в СССР. Сотрудникам Канариса удалось установить, что никаких «тайных друзей» в СССР эти платные осведомители не имеют, донесения состряпаны из передовиц советских газет и подсолены вольными фантазиями осведомителей.

Благодаря Эльфу спецреферент Крылов понял, каким образом формируется поток разведсообщений о заговоре внутри СССР и верном соратнике Гитлера злодее Троцком. Механизм оказался до обидного примитивным.

Среди русских эмигрантов было много желающих заработать, продавая информацию о России. Но реальной информации они получить не могли, им оставалось штудировать советские газеты и выдавать желаемое за действительное. В советских газетах печатались сталинские сюжеты. Мечты эмигрантов совпадали с фантазиями Великого Вождя, советские нелегалы не осмеливались спорить с «генеральной линией», им оставалось только преподносить на блюдечке Великому Вождю его же фантазии.


В результате главным героем разведсообщений из Германии за весь период с 1933-го по 1937-й был вовсе не Гитлер, а Троцкий. Хозяин здорово выдрессировал сотрудников ИНО и зарубежную агентуру, они говорили и писали только то, что хотелось читать товарищу Сталину. За эту тупую покорность Сосо презирал их и, как всегда, был прав. О том, что происходит в рейхе на самом деле, можно было узнавать из перехваченной диппочты, из нелегально добытых секретных документов германского посольства, из зарубежной прессы и от Эльфа.

Пока приходили сообщения от Эльфа, в душе спецреферента Крылова теплилась надежда, что его работа имеет какой-то смысл.

Илья не знал, кто это, мужчина или женщина. Судя по характеру информации, Эльф имел доступ в круги высших офицеров СС, абвера и рейхсвера, но ни в одной из этих структур никакой официальной должности не занимал.

Эльф помогал Илье составлять для уголовника Сосо и класть на стол товарищу Сталину сводки, которые хоть немного отличались от передовиц газеты «Правда» и ее нацистского аналога «Фолькише Беобахтер».

Глава тринадцатая

Далеко не на каждом берлинском кафе висела табличка «Евреи не обслуживаются». Владельцы кафе «Люциус» на углу Вагнерштрассе табличку повесили, да еще внутри красовался огромный, в полный рост, портрет фюрера в золоченой раме. По собственной воле Габриэль Дильс ни за что не зашла бы в такое заведение, но вот уже третье воскресное утро приходилось тут сидеть, пить их паршивый кофе, ковырять ложкой розовый крем клубничного пирожного.

«Никто не придет, – думала Габи, – хватит играть в эти игры. Глупо, опасно, а главное, никому не нужно».

И тут она увидела связника. Он сидел за столиком у окна. Худой розовощекий мальчик, не старше двадцати, лопоухий, сероглазый. Затылок и виски выбриты, от макушки до лба дыбится густая светло-русая щетинка.

Он держал в левой руке свернутый в трубку декабрьский номер журнала «Серебряное зеркало». Держал именно так, как было условлено, не закрывая ладонью квадратик рекламы на задней обложке. Белокурая женская голова в полупрофиль нюхает своим идеально прямым арийским носом флакон с яркой этикеткой. Внизу полуготическим шрифтом надпись, крупно: «Классический одеколон „4711“ предназначен только для истинных немцев». Ниже, чуть мельче, пояснение: «Самый известный немецкий одеколон „Настоящая Кельнская вода“ получил свое оригинальное название „4711“ по номеру дома в Кельне, где вот уже несколько веков торгуют этим сильным и нежным, исконно арийским ароматом».

Девушка на рекламной фотографии была Габи, Габриэль Дильс, корреспондент дамского журнала «Серебряное зеркало», член Имперской ассоциации немецкой прессы, популярная журналистка. Кроме одеколона, ей приходилось рекламировать пудру, зубную пасту, шляпки, вечерние платья, торжество нацистской идеологии. Она терпеть не могла такой вид заработка, хотя платили за это больше, чем за статьи и репортажи. Сниматься в рекламе ее просил владелец журнала, ему она не могла отказать.

Франс Герберт Мария фон Блефф был убежден, что лицо Габи в рекламе и на плакатах работает на популярность журнала лучше, чем ее статьи. Габи считала это глупостью.

Пресса Третьего рейха стала нестерпимо скучной, тиражи газет и журналов падали. Картинки с идеальными нордическими лицами окружали обывателя на улицах, в кафе, в транспорте, в магазинах, от них давно уже тошнило, а вот текстов, написанных легко и живо, катастрофически не хватало. Мода осталась чуть ли не единственным прибежищем для приличной журналистики, все прочее было пропитано идеологией настолько, что читать невозможно.

Впрочем, съемки для рекламы и плакатов отнимали не слишком много времени и сил. К тому же тиражирование идеального нордического лица Габриэль Дильс являлось еще одним косвенным подтверждением ее лояльности.

С владельцем журнала у Габи сложились весьма близкие отношения. Она считала огромной удачей, что отпрыск древнего баронского рода гомик. Во-первых, это избавляло ее от необходимости спать с ним. Во-вторых, она была посвящена в его постыдную, опасную тайну, и это давало ей определенную власть над ним. В-третьих, матушка фон Блефф, оголтелая нацистка, отвалила Гитлеру огромные деньги, и теперь ее сын имел доступ в высшие сферы. Помогая Франсу скрывать тайну, она появлялась с ним на разных закрытых мероприятиях в качестве сначала близкой подруги, а теперь уже невесты, и таким образом узнавала много интересного.

Связнику принесли кофе. Он выглядел забавно, этот мальчик, он изо всех сих старался казаться взрослым, опытным. Надменно щурился, когда затягивался, и смешно пучил губы, выпуская дым. Небрежно бросил журнал на стол, кивнул официанту. Даже в его коротком «данке шен» слышался русский акцент. Ботинки у него были дешевые, из какого-то грубого материала, и явно холодные для берлинской зимы. Габи заметила, как его взгляд скользнул по рекламной картинке, потом по ее лицу. Он сверял портрет с оригиналом. Жутко волновался, бедняга.

«Ничего, малыш, ты справишься», – мысленно подбодрила его Габи, поймала его взгляд, подмигнула, скорчила смешную рожу.

В ответ он сердито нахмурился, отвернулся.

«Ладно, не буду тебя смущать, ты такой серьезный, – Габи тоже отвернулась, подумала: – Господи, они там с ума сошли? Прислали ребенка. Засыпется, меня засыпет. Вот кретины!»

Она оглядела кафе. Из дюжины посетителей любой мог оказаться агентом гестапо, в том числе и смешной мальчик, предполагаемый связник.

Официант, вышколенный хлыщ, точно был осведомителем. А кто не был? Подавляющее большинство граждан рейха аккуратно выполняли циркуляр Геринга, в котором утверждалось, что отказ от доносительства должен рассматриваться как враждебный по отношению к правительству акт.

Габи попросила счет. Связник услышал, но не повел бровью, медленно, мрачно цедил свой кофе, смотрел в окно. Официант подошел через пару минут. Вместе со счетом он принес журнал «Серебряное зеркало», тот же номер, что лежал на столе связника.

– Фрейлейн Дильс, позвольте автограф, – голос у официанта был высокий, почти женский.

«Как у Гейдриха», – невольно подумала Габи, размашисто расписалась на рекламной картинке и вытащила из сумочки несколько марок.

– Фрейлейн Дильс, пожалуйста, вас не затруднит вот здесь, где ваша статья, написать какое-нибудь пожелание моей невесте, ее зовут Эрика, завтра день ее рождения.

«Дорогую Эрику поздравляю с днем рождения, желаю здоровья и счастья» – написала Габи.

– Благодарю вас, фрейлейн Дильс, – официант краснел, часто моргал и улыбался. – Нам так нравятся ваши статьи. Эрика и я, мы всегда ждем их с нетерпением.

У него были рыжие пушистые ресницы. Улыбка широкая, во весь рот. Он, как фокусник, извлек из рукава маленькую яркую бонбоньерку, перевязанную розовой лентой.

– Это вам, от заведения. Шоколадные конфеты ручной работы.

Связник нервно курил и постукивал пальцами по скатерти. Подкрашивая губы, Габи поймала в зеркальце его напряженный взгляд.

В гардеробе, на журнальном столе, среди разложенных газет она заметила пару номеров «Серебряного зеркала». У нее пересохло во рту.

Идея сделать журнал опознавательным знаком принадлежала прежнему связнику или кому-то из его руководителей. Вроде бы вполне надежно. Мужчины не читают дамских модных журналов, и тот, кто будет сидеть в воскресенье в полдень в кафе «Люциус» с номером «Серебряного зеркала», никак не может оказаться случайным человеком. Однако авторы этой чудесной идеи не учли, что в рейхе практически не осталось нормальной прессы. Нацистские газеты, разложенные на столике, наполнены истерической геббельсовской пропагандой и враньем. Даже официант с фюрерскими усиками предпочитает дамский журнал.

«Успокойся, – приказала себе Габи, – журнал – всего лишь первый опознавательный знак. Должны быть другие. Случайный человек не может пойти следом за тобой в кинотеатр „Марс“ на двухчасовой сеанс, сесть рядом в последнем ряду и уж тем более произнести слова пароля: „Вы удивительно похожи на Марику Рёкк“. Даже если предположить самое невероятное стечение обстоятельств: какой-нибудь тайный воздыхатель, приставала, любитель уличных знакомств, увяжется за мной из кафе, он ни за что не скажет именно эту фразу. На Марику Рёкк я ни капельки не похожа».

Было ужасно холодно, градусов десять мороза. Январь 1937-го выдался какой-то особенно злой. Широкие берлинские улицы, кафельные туннели проходных дворов продувались насквозь ледяным колючим ветром. Габи подняла воротник шубки, спрятала руки в тонких перчатках в рукава, пошла очень быстро, почти побежала, запрещая себе оглядываться.

Каблуки весело цокали по обледенелому тротуару. Несколько раз ветер чуть не сорвал шляпку. Остановившись на переходе, пока гремел трамвай, Габи повторила про себя ответ на пароль: «Мы с Марикой близнецы, еще бы нам не быть похожими». За этим должно последовать: «И вы так же великолепно танцуете?» – «Нет, я танцую значительно лучше». Потом придется сидеть молча до конца сеанса, выйти по отдельности, петлять по улицам, площадям, проходным дворам, не теряя друг друга из виду и бесконечно проверяясь.

Наконец, продрогнув до костей, они встретятся и пойдут рядом. Габи сможет выложить информацию. Если не случится ничего непредвиденного, то последовательность действий должна быть именно такой.

Габи перевела дыхание. В фойе было пусто. Она стянула перчатки, потерла заледеневшие уши, подошла к окошку кассы.

– Пожалуйста, один билет. Последний ряд, середина.

В дневные часы в кинотеатр «Марс» позволялось приходить евреям. Третий год подряд тут днем крутили «Триумф воли», только после пяти вечера показывали комедии с Марикой Рёкк, драмы с Царой Леандер и Теодором Лоосом, американские триллеры с Марлен Дитрих. У людей, отмеченных желтыми звездами, выбора не осталось. Почти все кинотеатры для них закрылись.

Кассирша хмуро взглянула на Габи и не поленилась предупредить:

– Фрейлейн, на этом сеансе в зале могут быть евреи.

Габи вдруг подумала: совсем недавно человека, произнесшего такую фразу, сочли бы сумасшедшим.

«Впрочем, я тоже скоро сойду с ума. Мне уже страшно. Вдруг эта стерва меня приметит, запомнит, а еще, не дай бог, узнает, проявит бдительность и в очередном донесении сообщит, что известная журналистка Габриэль Дильс посещает кинотеатр в еврейское время?»

– Надеюсь, их будет не слишком много, – Габи улыбнулась и тут же пожалела об этом.

Глаза кассирши сузились, губы побелели, она бросила сдачу так резко, что пфенниги вылетели из окошка и со звоном посыпались на пол. Маленький сгорбленный старик с желтой звездой на рукаве кинулся поднимать, протянул Габи монетки на дрожащей ладони.

– Спасибо. Оставьте себе, – быстро произнесла Габи, пересекла фойе, нырнула в пыльный мрак, за бархатные шторы.

Капельдинерша с фонарем проводила ее к последнему ряду. Шла хроника, «Еженедельное обозрение». Утренняя линейка в лагере гитлерюгенда. Ряд мальчиков. Одинаковые лица, позы, выражение глаз. Вздернутые подбородки, шеи повязаны галстуками. Трубач трубит, барабанщик бешено колотит палочками. Трудовые будни. Лига немецких девушек. Вот они бодро маршируют по проселочной дороге, вот чистый коровник, девушки доят тучных коров. Вот сидят рядами, обнявшись, качаются и хором поют песню о любимом фюрере.

Габи открыла сумочку, нащупала бонбоньерку, сунула в рот конфету. Шоколад оказался очень кстати, поднял настроение. Она старалась не смотреть на экран, не слушать бодрый лай закадрового комментатора.

В конце концов, можно просто подремать. В последнее время ей редко удавалось побыть одной. Она снималась в рекламе, брала и давала интервью, шлепала на пишущей машинке статьи и репортажи, фланировала на приемах и вечеринках, занималась верховой ездой, играла в теннис и в гольф, часами выслушивала трагические тирады Франса о том, как трудно ему живется в этом жестоком, вульгарном мире. Тирады почти всегда содержали ценную информацию, поэтому Габи слушала Франса очень внимательно и сочувственно.

Чтобы не выпадать из роли невесты барона фон Блефф, приходилось дважды в неделю ночевать в баронском особняке, в спальне Франса. Они входили туда на глазах матушки баронессы и прислуги, нежно обнявшись, запирали дверь, ставили граммофонные пластинки с музыкой Моцарта или Вагнера. Сначала Габи казалось, что у Франса паранойя, когда он говорил, что его дом напичкан подслушивающими устройствами, прислуга вся завербована гестапо и отсутствие соответствующих звуков в спальне может вызвать подозрение. Но довольно скоро она поняла: Франс не сумасшедший, ничего он не преувеличивает.

Обычно, пока играла музыка, Габи валялась на ковре, листала альбомы со старыми фотографиями рода фон Блефф. Ей нравилось разглядывать лица, позы, наряды представителей древнего аристократического семейства. Франц сидел рядом и шепотом комментировал снимки.

– Тетя Гудрун вышла замуж за дядю Августа из рода фон Сект, их старший сын, генерал, изо всех сил дружил с красными, пил водку с Тухачевским, теперь прозябает в отставке, а хитрый Гейдрих снимает сливки с той давней дружбы.

О ком бы он ни рассказывал, всегда рано или поздно главным героем повествования становился Гейдрих. Барона несло к этому гестаповскому утесу, как щепку быстрым течением. Габи уже давно подозревала, что Франс тайно, безнадежно влюблен в Гейдриха, ревнует его не только к многочисленным проституткам, с которыми развлекается всесильный шеф Главного управления имперской безопасности, но и к жене, холодной красавице аристократке, и к романтическому ублюдку Гиммлеру, и даже к Канарису, которого Гейдрих ненавидит.

Когда заканчивалась музыка, Габи принимала ванну, ложилась спать и всегда отлично высыпалась на бескрайней баронской постели, на шелковом белье, в полном одиночестве.

Франс уходил в кабинет, примыкавший к спальне. Там его навещал семнадцатилетний юноша. Он жил в особняке, числился поваренком. Франц называл его Путци. У Путци было лицо рафаэлевского ангела. Шелковые локоны цвета липового меда, бледно-серые глаза, алые пухлые губы. Барон привез его из Гамбурга год назад. Никто не знал о его происхождении, Франс уверял, что тоже не знает. Вроде бы мальчик служил на каком-то иностранном судне, потерялся в порту, голодал, пропадал, пока не попался на глаза благородному великодушному барону, который приютил несчастного в своем доме. Национальность Путци установить не удалось. Он был глухонемой, писать и читать не умел. Но в доме фон Блеффов не могли жить личности неизвестного происхождения. Следовало как-то узаконить присутствие поваренка. Путци подвергся проверке на расовую чистоту. Ему измерили череп, по специальной таблице определили цвет волос, глаз, кожи. Все оказалось идеально арийским. Высший сорт.

Пока шла проверка, барон так страшно нервничал, что не удержался, шепнул Габи: «Какое счастье, что его родители приняли лютеранство и мальчик не обрезан!»

Габи череп не мерили, в этом не было необходимости. Родословную фрейлейн Дильс проверили по личному распоряжению Гиммлера, когда Франс фон Блефф начал регулярно появляться с Габи на закрытых вечеринках. Оказалось, что с 1750 года ни со стороны отца, скромного почтового служащего, ни со стороны матери, домохозяйки, в кровеносную систему Габи не попало ни капли грязной крови.

Чистокровные особи маршировали по экрану. Подремать не удалось. Вид марширующих кукол вызывал у Габи приступ тошнотворного страха. Пора было привыкнуть, научиться отключать чувства, но эти бесконечные парады на экране и в жизни казались жутким сном, из которого нельзя вырваться, проснувшись. Ее мучал вопрос: «А что, если великий фюрер победит и весь мир станет кукольным? Куда мы спрячемся? Полетим на Луну?»

Она очень редко позволяла себе даже мысленно произносить это «мы». Разумнее всего было бы вообще забыть «мы», научиться существовать в единственном числе.

Во время музыкальных инсценировок в спальне барона Габи иногда думала: «Бедный гомик, знал бы ты, что служишь мне таким же прикрытием, как я тебе. Моя тайна пострашнее твоей. Ты не можешь спать с женщиной. Я могу спать с единственным мужчиной на свете. Но этот мужчина – еврей. В отличие от твоего Путци, он обрезан, и внешность у него самая что ни на есть семитская. Итальянский паспорт на имя Джованни Касолли, удостоверение сотрудника пресс-службы МИД Италии дают ему возможность беспрепятственно разъезжать по территории рейха. Однажды он удостоился взять получасовое интервью у фюрера, получить священное рукопожатие, ледяное и влажное, как прикосновение дохлой рыбы».

«Еженедельное обозрение» закончилось. Вспыхнула надпись «Триумф воли». Экран заполнили пышные облака, ничего, кроме облаков, но зритель знал, чувствовал: там, в бескрайнем небе, происходит великое таинство. Лени Рифеншталь удалось невероятное. Фюрер-небожитель чудесным образом спускался с небес, а вовсе не прилетал на личном самолете в Нюрнберг. Готические башни застыли в ожидании божества. Были бы у башен руки, они вскинули бы их в нацистском приветствии, были бы глотки, они заорали бы «Хайль!».

Лени отлично сняла и смонтировала панораму утреннего города. Толпы костюмированных жителей, шеренги бойцов трудового фронта, цветы в окне, девочка, жующая яблоко. Но с божеством ничего не могла поделать даже ее гениальная камера. Как ни старалась фрейлейн Рифеншталь найти самые выгодные ракурсы, все равно было видно, что у великого фюрера жирно напомажены волосы, плечи узкие, таз широкий, лицо глупое. Даже Гесс со своим истерическим воплем в честь открытия съезда: «Партия – это Гитлер! Гитлер – это Германия, так же как Германия – это Гитлер!» — выглядел внушительнее, интереснее.

– Вы удивительно похожи на Марику Рёкк.

Габи вздрогнула так сильно, что сумочка упала на пол с колен. Связник наклонился, поднял, в темноте блеснули его глаза.

– Мы с Марикой близнецы, еще бы нам не быть похожими, – прошептала Габи.

Неужели ее так увлек шедевр Лени Рифеншталь, что она не заметила фонарного луча, не услышала скрипа соседнего кресла?

– И вы так же великолепно танцуете?

– Нет, я танцую значительно лучше. Хотите конфету?

– Спасибо, не откажусь.

Она протянула ему открытую бонбоньерку и спросила шепотом:

– Сколько вам лет?

– Двадцать четыре.

– Выглядите моложе. Немецкий вам нужно подтянуть. Акцент сильный.

Он ничего не ответил, жевал конфеты, глядел на экран. Толстый луч света из будки киномеханика коснулся его щеки, просветил насквозь большое розовое ухо.

На экране просыпался палаточный лагерь молодых штурмовиков. Бодрые крепкие юноши прыгали в озеро. Упитанный повар в колпаке и переднике размешивал варево в котле, камера скользнула по его добродушному лицу, остановилась на огромных гирляндах сосисок. Каждый партийный съезд съедал сотни тысяч сосисок и выпивал тонны пива. Но пиво осталось за кадром, как и грязные скандалы, кровавые драки, палатки, трясущиеся от пьяных гомосексуальных соитий, кислая вонь блевотины.

В кадре толстозадое божество произносило речь перед идеально ровными шеренгами.

«Вы – это Германия! Когда вы действуете, с вами действует Германия! Тот, кто с гордостью осознает себя носителем чистой крови, осознает себя ответственным перед нацией, никогда не откажется от этого права и выберет путь активной борьбы. Когда старейшие из нас уйдут (он сделал паузу и сложил руки на груди, как складывают покойникам), окрепшая молодежь продолжит наше дело!» Правая рука взметнулась вверх, левая вытянулась вдоль туловища.

Связник съел все конфеты, не отрывая глаз от экрана. Никого, кроме них двоих, в последних пяти рядах не было, во всем зале торчало не более дюжины зрительских голов. Габи подумала, что можно было бы и здесь поговорить, шепотом, на ухо, выложить информацию, не плутать несколько часов по морозу. Соблазнительно, однако где гарантия, что в спинках кресел нет «жучков»?

Марширующие шеренги заполнили весь экран, они выглядели как идеально ровные, плотно спрессованные брикеты, движущиеся в едином механическом ритме. Фильм кончился.

– Александрплац, в арке возле входа в здание вокзала, через тридцать минут, – прошептал связник и быстро направился к выходу.

Габи замотала шею шарфом, застегнула крючки шубы, аккуратно надела шляпку, принялась поправлять волосы, подкрашивать губы и повернула зеркальце таким образом, чтобы увидеть левую сторону последних рядов. Пока шел фильм, она туда не смотрела, казалось, там пусто, но сейчас вдруг заметила женщину, совсем близко, в соседнем ряду. Женщина поднялась, пошла к выходу. Среднего возраста, роста, телосложения, все такое среднее, неприметное, и лицо тусклое, и одежда серенькая, скромная. Только взгляд, мгновенный, как вспышка, отразился в зеркальце.

«За кем хвост? За мной или за ним? Господи, какая разница? Нет, разница огромная. Если за ним – это нормально. Он иностранец, проверяют всех иностранцев. Но если серая фрау идет за мной, тогда беда», – думала Габи, стуча каблуками по ледяному тротуару.

Фрау двигалась по противоположной стороне улицы, в том же ритме, почти в ногу. Габи ждала, что она исчезнет, свернет куда-нибудь. Но нет, не исчезала, не отставала. Если бы не воскресенье, можно было бы запросто нырнуть в любую лавку, погреться и заставить фрау ждать на морозе. Но лавки и магазины не работали и, как назло, ни одного кафе поблизости не было.

Прогремел трамвай, остановился метрах в пятидесяти. Габи ускорила шаг, заметила, как фрау переходит на ее сторону. Трамвай стоял на остановке. Габи побежала, фрау тоже. Габи вскочила на заднюю площадку в последнюю минуту. Фрау не успела.

* * *
Поскребышев переступил порог, захлопнул дверь и повернул ключ.

– Дай папиросу, передохну две минуты, совсем замордовали, суки, – он упал в кресло у стола, зажмурился, повертел головой. – Третью ночь не сплю, ни хера не соображаю, а тут Минога опять приперлась.

Миногой старые большевики называли Крупскую. Она имела привычку являться в самое неподходящее время. Вместе с ней приема требовали еще несколько старых большевиков, в связи с предстоящим процессом закидывали секретариат письмами, рвались в приемную, тешились надеждой, что при личной встрече уговорят Хозяина пощадить кого-то из обреченных.

– Эти пердуны думают, я их нарочно мариную, я, сволочь хитрожопая, скрываю от Хозяина! Я докладываю, о каждом докладываю, он велит отказать в вежливой форме, – Александр Николаевич затянулся, выпустил клуб дыма, а следом огненный поток матерной брани в усатую физиономию на портрете.

Да, Хозяин требовал именно этого: отказать вежливо, «зачем обижать уважаемого товарища?», даже если уважаемый товарищ завтра будет арестован, через неделю превратится в отбивную, а через месяц в покойника, все равно – «зачем обижать?».

Но и тут нельзя было проследить никакой закономерности. Отказ в приеме мог означать, что человек еще поживет. Свежих кандидатов в покойники Хозяин принимал радушно, беседовал тепло, дружески. Человек выходил из кабинета расслабленный, размягченный. Илье доводилось сталкиваться в приемной с такими размягченными, и вспоминался случайно подслушанный разговор кремлевских поваров: «Товарищ Сталин кушает мясо только парное, любит, чтобы мягонькое было, сочное».

Поскребышев успокоился, погасил папиросу, поднялся, с хрустом потянулся, зевнул.

– Крылов, Крылов, будь здоров, – он потрепал Илью по плечу. – Хороший ты парень. Тоже, я вижу, устал, ждешь который день как на иголках. Слушай, сводку он сейчас, до процесса, вряд ли станет читать, а тебя вызвать может. Хотя не думаю. В общем, ты пару часиков еще посиди, если до восьми не вызовет, отпущу домой. Добро?

– Спасибо, Александр Николаевич, я понял.

– Понял он! А вдруг вызовет в четверть девятого, а? До моего распоряжения сиди и не рыпайся. И сводочку проверь-перепроверь, важная сводочка, черт знает, может, и потребует до процесса.

Проверить-перепроверить важную сводочку действительно стоило, поскольку поступила очередная порция материалов из ИНО и возможно, что-то придется добавить оттуда.

«Наш источник сообщает новые подробности военного заговора в СССР, на место военного диктатора прочат маршала Тухачевского».

Вставлять это в готовую сводку не имело смысла, там это уже было, «наш источник», не удостоившийся ни клички, ни даже кодового номера, долбил, как дятел, одно и то же несколько лет подряд.

«Послушай, упорная птичка, тебе никогда не приходило в голову, что если бы кто-то из военных пожелал убрать Хозяина, он хотя бы разок попытался? – мысленно обратился Илья к „нашему источнику“. – Это можно сделать, допустим, во время массовых мероприятий вроде встречи Чкалова или Всеармейского совещания жен командно-начальственного состава, или на полигонах, когда Хозяин приезжает смотреть новую боевую технику. На заседаниях ЦИК, ВЦИК, Военного совета при НКО, да мало ли мест, где есть возможность приблизиться к нему с оружием? Почему никто никогда не рискнул? Никто, никогда. Выходит, нет желающих? Конечно, нет! Разве кому-то придет в голову покуситься на жизнь Великого Вождя? Это все равно что выстрелить в Солнце. Нет желающих, даже полоумного одиночки до сих пор не нашлось, а ты долбишь про огромный разветвленный заговор!»

Вступать в мысленный диалог с дятлом было пустым делом, дятел упорно отбивал привычную дробь, Илья переворачивал страницы и отчетливо слышал однообразное «тук-тук»:

«Троцкий продолжает вести переговоры с заместителем председателя нацистской партии Гессом».

Илья тихо присвистнул, «наш источник» иногда выдавал забавные перлы. Назвал Гесса «заместителем председателя», стало быть, Гитлер – председатель. Отлично звучит: председатель нацистской партии Адольф Гитлер. Что-то смутно знакомое мелькнуло в этой оговорке, Илья стал читать дальше.

«Троцкий сообщил „центру“ заговорщиков внутри СССР, что в 1937 году планируется нападение Германии на СССР. В этой войне, по мнению Троцкого, Советский Союз неизбежно потерпит поражение. Чтобы уберечь своих многочисленных тайных сторонников внутри СССР от гибели, Троцкий заручился обещанием вождей Третьего рейха допустить троцкистов к власти, пообещав им за это предоставление концессий и продажу Германии важных экономических объектов СССР, поставку ей сырья и продовольствия по ценам ниже мировых и территориальные уступки в форме удовлетворения германской экспансии на Украине. Чтобы ускорить поражение СССР, Троцкий поручил „центру“ подготовить ряд важнейших промышленных предприятий к выводу из строя в начале войны».

Илья вспомнил, что совсем недавно читал этот текст, именно этот, слово в слово. Перед процессами членам Политбюро рассылались протоколы признаний обвиняемых. Несколько копий обязательно попадало в Особый сектор, и аккуратный Поскребышев передавал спецреференту Крылову все, что так или иначе касалось Германии.

Илья встал, прошелся по кабинету из угла в угол, открыл сейф, достал одну из папок и в очередной раз убедился, что зрительная память у него отменная. Информация от «нашего источника» была переписана с протокола допроса Карла Радека. Круг замыкался. Все, что приходило из внешнего мира, без остатка растворялось в сказочной реальности внутри замкнутого круга фантазий Великого Вождя.

Если показания арестованного Радека, полученные на Лубянке, выдаются за свежую развединформацию из Берлина, значит, конец разведке и спецреференту Крылову тоже конец. Очень скоро ему нечего будет писать в своих сводках.

«Троцкий также пообещал немцам, что во время войны между Германией и СССР фронтовые троцкисты-командиры будут действовать по указаниям германского генштаба, а после войны новое правительство компенсирует Германии часть ее военных расходов товарами и предприятиями.

Одновременно Троцкий вел переговоры с англичанами и французами, они тоже не окажутся обойденными в случае прихода Троцкого к власти. Им вернут дореволюционные долги, на что Германия милостиво согласилась».

На процессе так называемого «Параллельного центра» Карлу Радеку предстояло стать гвоздем программы. Он должен был выступить в роли резонера, озвучить то, что желал внушить миру автор и режиссер великого действа, маленький уголовник Сосо.

Пройдоха Радек был посвящен в самые сокровенные тайны советско-германских отношений, участвовал в секретных переговорах начиная с 1918-го, с позорного Брестского мира и еще раньше, в Первую мировую, когда завязывались деловые контакты между рейхсвером и большевиками.

Илья работал с архивами несколько лет и знал, что большевики брали деньги у немцев. Немцы не давали Ленину никаких шпионских поручений, просто им было выгодно поддерживать самую экстремистскую из всех российских партий, чтобы в России наступил хаос и она не смогла участвовать в военных действиях. Позорный Брестский мир, заключенный ленинским правительством с Германией в марте 1918-го, явился платой по счетам.

Радека немецкие дипломаты и генералы называли «нашим советским другом». В речах и статьях начала двадцатых пламенный большевик Радек призывал протянуть руку германским национал-социалистам, настрочил брошюру «Свастика и звезда» о родственной близости коммунистов и нацистов.

За Брестским миром последовал Рапалльский договор, подписанный 16 апреля 1922 года. С тех пор Берлин давал денежные кредиты, поставлял техническое оборудование и специалистов. Красная армия дружила с рейхсвером, на советской территории немцы производили оружие, которое Германии по Версальскому договору запрещалось производить. В Москве, Филях, Харькове, Самаре при участии фирмы «Юнкерс» строились авиазаводы, фирмами «Вико» и «Метахим» – заводы по производству снарядов и отравляющих газов. Командиры Красной армии обучались в Германии, летчики и танкисты вермахта тренировались на советских аэродромах и полигонах.

«Лампочки Ильича» производила немецкая фирма «Осрам». Ножницы и бритвенные лезвия «Золинген», фотоаппараты «Лейка», швейные машинки «Зингер» – все мало-мальски пригодное к потреблению было немецким. На долю Германии приходилась четверть общего объема импорта и экспорта СССР.

Когда Гитлер пришел к власти, долги СССР немецким кредиторам составляли полтора миллиарда рейхсмарок, из которых семьсот миллионов подлежали уплате в 1933-м. В мае 1933-го в Берлине был подписан очередной договор о продолжении экономического сотрудничества.

Но Сосо хотелось большего, ему хотелось сотрудничества политического, а возможно, даже личной дружбы.

Программное сочинение Гитлера читал именно Сосо, читал и перечитывал, багровел, посапывал аденоидным носом, впитывал энергетику текста всеми своими оспинами, делал пометки в тексте двусторонним сине-красным карандашом. А гладкокожий товарищ Сталин высокомерно усмехался, называл программное сочинение бредятиной, и был, как всегда, прав.

Великий вождь товарищ Сталин определенно чувствовал свое превосходство, между тем как хитрый Сосо продолжал унизительные заигрывания с Гитлером.

После провала тайной миссии Енукидзе следующим эмиссаром стал Давид Владимирович Канделаки, бывший эсер, назначенный торгпредом в Берлин. Он вел переговоры с министром экономики Шахтом при участии Герберта Геринга, двоюродного брата Германа Геринга.

Весной 1935-го пришло радостное сообщение:

«Шахт уверяет, что его курс на сближение с СССР проводится им с ведома и одобрения Гитлера».

Дальше – еще радостнее:

«Шахт, задумавшись, проронил следующую фразу: если бы состоялась встреча Сталина с Гитлером, многое могло бы измениться».

Илья видел на докладе Канделаки косой росчерк: «Интересно. И. Ст.».

Канделаки везло больше, чем бедняге Авелю. Он продолжал вести активные переговоры с Шахтом по экономическому сотрудничеству и постоянно закидывал удочки по поводу улучшения политических отношений.

Наконец Гитлер откликнулся. Он изложил свою позицию следующим образом: «Если внутренняя политика СССР будет уходить от идей коммунизма в сторону абсолютного деспотизма, поддерживаемого военными, Германия не должна упустить возможность для восстановления добрых отношений с Москвой».

Товарищ Сталин мотал на ус, в прямом смысле мотал, нежно, двумя пальцами покручивал кончик уса, читая и слушая доклады Канделаки. Абсолютный деспотизм – отлично. Только при чем тут военные? Нет, товарищ Гитлер, военные тут ни при чем, мы сами с усами.

В марте 1935-го в Москву прибыл Энтони Иден, лорд-хранитель печати. В беседе с лордом Сталин небрежно заметил: вряд ли стоит принимать всерьез антибольшевизм Гитлера. Затем похвастался, что немцы предлагают кредит в двести миллионов марок, желают заключить крупные контракты на поставки военного снаряжения. Лорд опешил, поскольку в Москву явился прямо из Берлина и от Гитлера слышал нечто совсем иное.

В конце беседы Сталин совершенно обескуражил лорда, заявив с хитрой ухмылкой, что немцы пустили в ход версию, будто замнаркома обороны Тухачевский встретился с Герингом и предложил ему предпринять кое-какие меры против Франции.

«Тухачевский обречен, – думал Илья, – а вот Троцкий еще поживет. Хозяин знал, что делает, когда в 1929-м выслал Троцкого за границу. Мог посадить, потом расстрелять или оставить на свободе и тайно отравить, имитируя естественную смерть. Но нет, пальцем не тронул. Живой Троцкий за границей – драгоценный подарок, который Сосо преподнес самому себе в двадцать девятом, на мнимое пятидесятилетие (в реальности ему исполнился 51 год). Советские люди – убежденные материалисты, в призраков не верят, стало быть, мертвый Троцкий на роль главного врага не годится, мертвый Троцкий никак не сумел бы вести переговоры с Гессом и готовить переворот в СССР».

Илье приходилось слышать, что Инстанция ненавидит красавчика, польского аристократа Тухачевского. Ерунда. Инстанция беспристрастна. Будь ты красавчик или урод, говорун или молчун, спорь с Инстанцией или со всем соглашайся, сохраняй достоинство или пресмыкайся – ничто не изменит участь, предназначенную тебе Инстанцией.

Неважно, каков Тухачевский. Важно, что он когда-то вошел в число тайных переговорщиков с руководством рейха.

Лорд не успел покинуть Москву, а в «Правде» появилась антинацистская статья Тухачевского. Он утверждал, что Гитлер непременно развяжет войну, нападет на европейские страны, на СССР. Он цитировал «Майн Кампф», приводил конкретные цифры роста численности германской армии. На следующий день статью перепечатали «Известия» и «Красная звезда».

Разразился небольшой скандалец, германский посол Шуленбург официально возмутился, что известный военный деятель позволяет себе называть дутые цифры в целях антигерманской пропаганды, переслал статью в Берлин, там тоже возмутились.

Статья вышла с санкции Хозяина. Сталин лично редактировал текст. Таким образом он продемонстрировал Гитлеру: вот они какие, военные, вот как скверно они к вам относятся, дорогой товарищ Гитлер. Ну-ка, смотрите, что будет дальше.

Именно статья запустила часовой механизм, который начал отсчитывать оставшееся маршалу Тухачевскому время. Он ничем не прогневал Инстанцию, не нарушил правила игры, просто из военачальника он превратился в персонажа драматургического действа, в такого персонажа, которому по сюжету предстоит умереть. В августе 1936-го арестовали Примакова, заместителя командующего войсками Северо-Кавказского военного округа. В начале сентября отозвали из Лондона военного атташе Путну[9] и тоже арестовали. Оба – лучшие друзья Тухачевского. Оба уже дали свои показания против него.

Для антигитлеровской мировой общественности Сталин придумал троцкистов – нацистов-террористов во главе с Троцким. Гитлеру в качестве главного антинациста Советского Союза предложил маршала Тухачевского. А сам не спеша, с удовольствием, принялся уничтожать коммунистов и евреев, посылая одного за другим к Гитлеру своихэмиссаров, прощупывая через них, доволен ли товарищ Гитлер, чувствует ли тайное родство душ двух великих вождей?

После завершения первого показательного процесса от Эльфа пришло короткое сообщение: Гитлер, просматривая советскую кинохронику, восхищался Сталиным на трибуне Мавзолея, сказал что-то вроде: «Он отличный парень, какое хорошее, значительное у него лицо».

* * *
Габи уже полчаса бродила по Александрплац. Площадь продувалась ледяным ветром. Связника не было. Серой фрау тоже не было, да и откуда ей взяться? Она не успела вскочить в трамвай. Никого, похожего на агента гестапо, Габи не заметила, но тут же напомнила себе: агент обязан быть незаметным. Вот этот мальчишка, торгующий вечерним выпуском «Фолькишер Беобахтер», вполне может работать на гестапо. Слишком вяло выкрикивает название газеты, слишком равнодушно подзывает покупателей. А может, он просто устал, замерз, голоден? Газетой торгует по поручению гитлерюгенда, и неохота ему драть глотку.

Или тот пожилой господин с тростью у афишной тумбы – он ждет кого-то? Увлекся чтением афиш? Полная фрау с детской коляской уже второй раз проходит мимо. Странное время и место для прогулки с младенцем.

Габи спряталась от ветра под закопченные каменные своды бывшего скотного рынка и в зыбком фонарном свете разглядела, что стрелка на маленьких наручных часиках сдвинулась еще на десять минут. Мимо прошел полицейский, взглянул на Габи, остановился.

Габи занервничала еще сильнее. «Только этого не хватало! Меня примут за проститутку, отведут в участок».

– Битте, фрейлейн.

Она вжалась в холодную стену, ей показалось, что полицейский окликнул ее, но нет, голос прозвучал сзади. Полицейский пошел дальше, своей дорогой. Она резко оглянулась, увидела связника и спросила, стуча зубами:

– Послушайте, вам не стыдно?

Он замерз не меньше нее, нос и уши пылали, глаза слезились.

– Простите, мне пришлось петлять, проверяться много раз. Сейчас вроде бы чисто, мы можем зайти в вокзал, там хотя бы ветра нет.

– Идемте куда угодно, иначе я превращусь в ледышку.

Вокзал на Александрплац был не самым подходящим местом для разговора, но плутать по улицам ни он, ни она больше не могли. Оказавшись внутри, Габи хоть немного согрелась, перестали стучать зубы. Связник достал портсигар, предложил ей сигарету.

– Лучше бы стакан глинтвейна, кресло у камина и шерстяной плед, – проворчала Габи, прикуривая.

– В следующий раз обязательно, – пообещал связник и, наконец, улыбнулся.

Два передних зуба у него были стальные, кривые и слишком крупные, как у кролика.

«Что, там у них в НКВД приличных дантистов нет? – подумала Габи. – Бедный малыш, стесняется улыбаться, потому такой зажатый, сердитый».

– Ладно, слушайте, – произнесла она с легким вздохом. – В Праге с декабря прошлого года шли секретные переговоры, Хаусхофер и граф Траутсмадорф обсуждали с президентом Бенешем вопрос о Судетах. Бенеш хитрит, крутится, ни на какие уступки не идет. Неделю назад переговорщики вернулись в Берлин ни с чем. Фюрер в бешенстве, требует как следует надавить на чехов. Он уверен, что упрямство Бенеша объясняется надеждами на помощь русских, и потребовал изо всех сил форсировать слухи о том, что в России готовится государственный переворот, Сталина скинут, установят военную диктатуру. Во главе заговора маршал Тухачевский.

Габи заметила, как вытянулось и застыло лицо связника. Серые глаза посветлели, стали почти белыми.

– При чем здесь Бенеш и Судеты? – спросил он глухо.

Вопрос ошеломил Габи. Она так занервничала, что стало жарко. Захотелось развернуться и бежать без оглядки. Ей все меньше нравился этот стеснительный мальчик. Она пыталась понять: он провокатор или просто дурак? Если провокатор, бежать уже поздно, если дурак, надо набраться терпения. Связи давно не было, спасибо, хоть такого прислали. Главное, чтобы он ничего не забыл, не перепутал, донес до своего руководства все, от первого до последнего слова. Она заговорила медленнее и чуть громче:

– Бенеш – президент Чехословакии. Судеты – часть чехословацкой территории. Там живет много немцев. Гитлер хочет получить Судеты. Между СССР и Чехословакией заключен договор. В случае нападения Бенеш рассчитывает на помощь Красной армии. Чтобы не рассчитывал и стал сговорчивее, аппаратом Гейдриха запускается дезинформация о заговоре в Красной армии.

Лицо связника осталось таким же вытянутым, глаза – такими же белыми. Стоило Габи замолчать, тут же прозвучал следующий ошеломительный вопрос:

– Почему дезинформация?

– Простите, у вас заложило уши? Или мозги заледенели? – спросила она с вежливой улыбкой. – Дезинформацию пускают не «почему», а «зачем». Тактическая цель – надавить на чехов, лишить их надежды на помощь СССР и получить Судеты без всяких военных усилий. Стратегическая – максимально ослабить Красную армию.

Габи показалось, что лицо связника слегка оттаяло, и она поспешила продолжить:

– Заодно Гейдрих собирает компромат на наших генералов, несогласных с военными планами Гитлера. Он затребовал у Канариса документы, касающиеся сотрудничества Красной армии с рейхсвером. Мне не удалось узнать, выдал ли Канарис ему бумаги, но это неважно. Любые документы можно подделать, да, в общем, они и не нужны. Слухи курсируют уже давно. Волна вранья будет нарастать, посыплются сообщения из разных источников, дипломатических, военных, эмигрантских. Тухачевский и другие будто бы готовят переворот, надеясь на поддержку немцев, но не Гитлера, а оппозиционных генералов, с которыми общались в конце двадцатых, в начале тридцатых. У Гейдриха большая агентурная сеть в среде бывших белых офицеров. Российский общевоинский союз, так, кажется, называется их организация в Париже. Один из ее руководителей, генерал Скоблин, платный агент гестапо, задействован в игре с дезинформацией о заговоре. Главное, вы не должны поддаваться на провокацию и помнить: тут ни слова правды.

Габи почти успокоилась, решила, что вечер ошеломительных вопросов окончен, но она ошиблась.

– Почему ни слова правды? – спросил мальчик и дрожащей рукой стал теребить край своего серого кашне.

– Потому что никакого заговора в Красной армии нет, – произнесла она медленно, по слогам. – Никто не собирается скидывать Сталина. Это вранье, понимаете?

– Вы бывали в СССР? – он оттянул кашне от шеи, как будто оно стало его душить.

– Никогда не бывала.

– В таком случае откуда вам известно, что нет никакого заговора?

– От Гейдриха, – Габи тяжело вздохнула и почувствовала, как с этим вздохом испаряются остатки ее ангельского терпения.

– Не понял, – упрямо буркнул связник.

– Как вы думаете, Гитлер хочет укрепить Красную армию или ослабить ее?

– Ослабить, – ответил мальчик не очень уверенно.

– Хорошо, молодец. Допустим, Гитлер узнал, что в Красной армии заговор. Что ему выгоднее – предупредить об этом Сталина или сохранить тайну, поддержать заговорщиков?

– Сохранить и поддержать, – растерянно прошептал связник.

– Умница. Теперь, пожалуйста, слушайте меня внимательно, я очень устала и замерзла. Канарис вербует агентуру среди украинских националистов, часто встречается с Коновальцем. Из неизвестного источника до фюрера дошли сведения, будто Рудольф Гесс тайно встречался со Львом Троцким и обсуждал с ним варианты отстранения Сталина от власти. После разговора с фюрером на эту тему у Гесса случилась истерика, хотя фюрер уверял его, что не верит грязным сплетням. На нескольких вечеринках эту историю рассказывали как анекдот. Всем смешно, кроме Гесса. Он заболел тяжелым нервным расстройством.

– Что смешного? Я не понял.

– О господи, – прошептала Габи. – Кто такой Гесс, вы знаете?

– Знаю. Рудольф Гесс – заместитель Гитлера по партии.

– Отлично. А кто такой Троцкий?

Ответа не последовало. Лицо связника опять окаменело, губы сжались, сигарета дымилась, рука сильно дрожала.

– Вы впервые слышите это имя? – спросила Габи, пытаясь заглянуть ему в глаза. – Пожалуйста, скажите что-нибудь, не пугайте меня, а то мне кажется, что вы псих.

– Что вы хотите услышать? – хрипло процедил он, бросил и растоптал сигарету.

– Хочу, чтобы вы ответили, известно ли вам, что Лев Троцкий еврей?

– Да, известно.

– А что у нас тут нацизм, знаете?

– Знаю.

– Рудольф Гесс – патологический антисемит. Для такого человека даже намек, что он встречался и разговаривал с евреем, тяжелейшее оскорбление.

– Да, но одно дело официальная идеология, и совсем другое – тайная политика.

– Браво. Кажется, вы проснулись. Первая осмысленная фраза за долгий морозный вечер. Я готова с вами согласиться, но Гесс не политик и никогда им не был. Он идеолог, фанатик. А Троцкий давно перестал быть политиком. Он изгнанник, никакого влияния внутри СССР он не имеет. Переговоры между этими двумя людьми абсолютно невозможны и бессмысленны.

– Почему вы считаете, что Троцкий не имеет влияния в СССР?

– Нет, вы не проснулись… – грустно пробормотала Габи. – Ну сами подумайте, если даже гестапо и абвер со всей их мощью не могут создать агентурную сеть внутри СССР, куда уж Троцкому!

– Что значит не могут? Вы хотите сказать, в СССР нет немецких шпионов?

Габи про себя досчитала до десяти, зажмурилась, помотала головой и очень ласково, словно перед ней больной ребенок, произнесла:

– Пожалуйста, будьте любезны, скажите, что самое важное в агентурной работе?

– Связь! – не задумываясь выпалил мальчик.

– Еще раз браво! А теперь скажите, как наладить связь в государстве, границы которого закрыты на замок, где за каждым иностранцем ведется усиленное наблюдение, граждане шарахаются от иностранцев, за любой контакт можно угодить в тюрьму? Как внедрить агента в общество с жесточайшей системой учета и проверки каждого гражданина? Как передать рацию из-за рубежа, если все, въезжающие на территорию СССР, включая дипломатов, обыскиваются? Выезжают из страны в заграничные командировки только единицы, после тщательной проверки. За последние четыре года было много попыток вербовки. Ни одна не удалась. Из агентов, заброшенных через Польшу и Литву, ни один на связь не вышел, все исчезали. Все! Я это знаю не из геббельсовской пропаганды, пропаганда как раз твердит, будто наша доблестная разведка успешно работает по всей территории СССР. Я знаю это из разговоров офицеров СС и абвера, я общаюсь с дипломатами, торгашами, профессиональными шпионами. Я слышала, как повторяют слова Канариса: «У нас нет никакого четкого представления о Советском Союзе и его военном потенциале, есть только разные степени незнания». Я никогда не бывала в Советском Союзе, а вы там живете. Ну скажите мне, что все это неправда!

Связник стоял, поникший, сутулый, ярко алели большие замерзшие уши. Он теребил угол своего серого кашне, скручивал в трубочку, раскручивал.

Мысленно Габи уже наполняла горячей водой ванну в своей маленькой уютной квартире на Кроненштрассе, три трамвайные остановки от Александрплац. Можно добавить в воду лавандовый экстракт. Она видела себя, согретую, разнеженную, в кресле у камина, в пушистом халате и в носках из кроличьей шерсти. Их связала для нее мама на прошлое Рождество. Голова обмотана чалмой из полотенца. На журнальном столе стакан глинтвейна, томик Чехова, русско-немецкий словарь. Она недавно начала потихоньку учить русский. Ей хотелось знать больше о стране, на которую она работала, которую считала единственным реальным противником нацизма. К тому же в России родился мнимый итальянец Джованни Касолли, Ося Кац, ее любовь. Он подарил ей томик рассказов Чехова. Она уже могла читать по-русски, очень медленно, со словарем.

– Ну что вы молчите? Давайте, назначайте мне свидание.

– Что? – он растерянно заморгал. – А, да, я понял. Остров Музеев, музей Древнего Египта, у стенда, где папирусы, «Книга мертвых», последнее воскресенье января, полдень.

Габи облегченно вздохнула. Музей Древнего Египта был главным местом свиданий с Бруно. Значит, все в порядке. Умный, надежный Бруно, наконец, появится и все объяснит.

– Пароль и опознавательные знаки те же, – продолжал связник.

– Повторите, будьте любезны.

При встречах с Бруно не требовалось никаких паролей и знаков. Если к стенду папирусов вдруг явится кто-то другой, он должен произнести цитату из «Книги мертвых»: «Я бог-крокодил Сухос, который обитает посреди ужаса». Отзыв: «Я змея Сата, мои годы нескончаемы, я рождаюсь ежедневно». Чтобы такой диалог звучал естественно, за цитатами следовал вопрос: «Вы умеете читать иероглифы?» Ответ: «К сожалению, нет. Но древние письмена были переведены на немецкий в середине девятнадцатого века».

Бруно предупредил, что этот длинный пароль, кроме них двоих, пока никому не известен и будет использован только в экстренном случае. Опознавательным знаком станет маленький рекламный каталог магазина египетских древностей «Скарабей», который находится в Цюрихе и принадлежит Бруно.

Связник молчал и хлопал телячьими ресницами.

– Повторите пароль, – сказала Габи чуть громче.

– Вы удивительно похожи на Марику Рёкк, – промямлил мальчик и недоуменно пожал плечами. – Ответ: «Еще бы нам не быть похожими»…

– Достаточно, – перебила Габи, – давайте запасные варианты.

– Не понял…

– Если никто не явится в музей в полдень, в последнее воскресенье января. Назовите, пожалуйста, место и время на февраль, март, апрель. Теперь поняли?

– Да, но… – мальчик нахмурился и закусил губу. – Я не знаю, у меня нет инструкций на этот счет. А почему вы думаете, что никто не явится в музей?

– Бред, – пробормотала Габи. – Ладно, если инструкций нет, извольте получить их от меня. Чтобы назначить следующую встречу, поместите объявление в воскресное приложение «Берлинер Тагеблатт». «Срочно отдам в хорошие руки щенка королевского пуделя женского пола. Возраст три месяца, окрас шоколадный, кличка Флора, нрав веселый. Звонить по вторникам и пятницам, в любое время». В телефонном номере должны быть цифры 16 и 18. Текст набран жирным курсивом, обведен волнистой рамкой. Каждый вторник, с четырех до шести, я буду ждать связи в кафе «Флориан», Штайнплац, 8, Шарлоттенбург. Опознавательные знаки – пачка французских сигарет голубые «Голуаз», рекламный буклет универмага «Вертелль».

– У вас или у связного?

– У нас обоих. Пароль тот же. Марика Рёкк. Запомнили или повторить?

– Запомнил, но я…

– Всего доброго, – она развернулась, быстро зашагала к выходу.

«Бруно, Бруно, где ты? Что происходит? Невыносимо иметь дело с такими кретинами… Ладно, я зря паникую. „Марика Рёкк“ – мой обычный пароль. Он работает не только в кинотеатре, но и в кафе, и где угодно. Текст из „Книги мертвых“ это сигнал тревоги, и то, что он пока не звучит, скорее хорошо, чем плохо», – думала она, пока шла через вокзальный зал к выходу.

– Погодите, одну минуту, – мальчик догнал ее. – О том, что Троцкий встречался с Гессом, напечатано в «Правде»! А я вам все равно не верю, что нет у нас немецких шпионов, не верю!

– И правильно делаете, – улыбнулась Габи. – Не верьте мне, верьте товарищу Сталину. Он такое же чудовище, как наш фюрер, но именно поэтому у него есть шанс покончить с нацизмом. Гуманным западным демократам Гитлер не по зубам, они даже не понимают, с чем имеют дело. Только равный может понять и победить наше чудовище, только ваш товарищ Сталин. Верьте ему. Желаю удачи!

Габи побежала к остановке, успела вскочить в отъезжающий трамвай, из окна увидела силуэт связника в холодном коротком пальто, в дурацкой шляпе и подумала, что надо обязательно сказать Бруно, пусть одевает своих агентов теплее и пусть не присылает больше таких юных наивных фанатиков.

* * *
Хозяин не вызывал референта Крылова и сводку не требовал. Очередной кремлевский день закончился, так и не начавшись. Поскребышев отпустил Илью домой в четверть девятого, как только Хозяин уехал.

Хотелось пройти пешком по вечерним улицам. Илья шел очень быстро, почти бежал. Во время таких прогулок возникало обманчивое чувство свободы. Он не заметил, как очутился у Краснопресненского парка. Каток был ярко освещен прожектором, звучала музыка, по радио передавали вальс из «Щелкунчика». Сквозь ограду мелькали фигуры катавшихся. Илье почудилась среди них Маша. Он увидел ее одновременно вдали, на катке, и совсем близко, лицом к лицу, ему даже показалось, что он обнимает и целует ее. Усилием воли прогоняя галлюцинацию, он заставил себя вернуться на землю, почувствовал холод, усталость, тяжесть авоськи, задрал край варежки, взглянул на фосфорный светящийся циферблат. Без пяти девять. Если сейчас Маша и крутит свои фуэте, то не здесь, а в театре, на репетиции.

От Карла Рихардовича он узнавал все подробности ее жизни. Старик не упрекал его, но постоянно рассказывал, как девочка ждет звонка. Чем дольше он не звонит, тем труднее будет объясниться. Так нельзя поступать. Но как можно и должно поступить, Илья не знал. Только чувствовал, что, если увидит ее, расстаться уже не сумеет.

Он ускорил шаг, как будто убегая от самого себя. Вечер был тихий, с легким морозцем, с яркими звездами на безоблачном небе. Снег весело скрипел под ногами, искрился в фонарном свете. Мамаше Настасье сегодня исполнилось шестьдесят лет. В авоське лежали бумажные пакеты, в них батон сырокопченой колбасы, банка паюсной икры, плитка пористого шоколада «Конек-Горбунок», три апельсина, белая пуховая шаль, розовые байковые панталоны пятьдесят второго размера. Настасья всегда заранее заказывала подарки, Илья в точности выполнял заказы. На этот раз по случаю круглой даты он купил для нее женские наручные часы «Полет» на изящной серебряной браслетке.

Настасья жила в той самой коммуналке, куда они переехали в двадцатом. Илья звал ее к себе на Грановского, ему было совестно, что он один занимает шикарную квартиру, а мамаша ютится в сырой комнатенке с полукруглым окном у пола, которое смотрит в глухую стену соседнего дома. Общая кухня, утром очередь в уборную и в ванную. Но мамаша твердила, что ей тут веселее, всегда есть с кем поболтать, посмеяться, поругаться. Вот если он женится, родит ей внуков, тогда, так и быть, она переселится на Грановского. А пока он живет бобылем, ей в его казенных хоромах делать нечего, там тоска смертная.

Дверь открыл соседский сын Николаша, маленький, тощий, обритый налысо подросток. Босой, в широких отцовских подштанниках, в материнской вязаной кофте, с пионерским галстуком на шее, он выглядел как огородное чучело.

– Здрасть-дядь-Илья, – просипел он простуженно и помахал белыми ресницами. – Сумка-то тяжелая, давайте помогу.

Николаша учуял запахи, взгляд его прирос к авоське, ноздри затрепетали. Илья вытащил апельсин.

– На, угощайся. Ты чего босиком шастаешь?

– Так это, вырос я из всего, мамка говорит, на меня не накупишься обувки, – Николаша взял апельсин обеими руками, прижал к лицу. – Спасиб-дядь-Илья. Колбаса какая у вас, можно я посмотрю?

Илья стянул варежку, погладил обритую голову. Он помнил Николашу младенцем, а его родителей молодыми, здоровыми, счастливыми. Они работали на Трехгорке. Мать ткачиха, отец слесарь. Сейчас мать болела, отец пил.

– Слушай, Николаша, у тети Насти сегодня юбилей, шестьдесят лет, ты через полчасика зайди, поздравь, вот она тебя и угостит, хорошо?

– Хорошо, дядь-Илья, да только я уж поздравлял, – Николаша шмыгнул носом. – Тетя Настя меня макарошками накормила, с фаршем. Очень вкусно. Мамка-то все болеет, готовить не может, вот врачиха с поликлиники приходила, сказала, в больницу нужно ей лечь, а то помрет.

– Ну, может, и правда в больницу? И ничего она не помрет, не бойся, поправится как миленькая.

Николаша стоял потупившись, гладил пальцами апельсин. Ногти были обкусаны, на костяшках свежие ссадины. В полутемном коридоре пахло вареной капустой и хозяйственным мылом. Работало радио, Козловский пел арию Ленского. Из кухни выплыла незнакомая молодая бабенка в цветастом халате, с шипящей сковородой, увидела Илью, остановилась, прищурилась.

– Добрый вечер, – поздоровался Илья.

Бабенка не ответила, надменно тряхнула рыжей головой, унизанной белыми папильотками.

– Лисина Клавка, ей комнату Бренеров дали, – шепотом объяснил Николаша. – Стервозина такая, жуть.

Илья не стал спрашивать, куда делись Бренеры. Дверь Настасьиной комнаты распахнулась, ударил волной и растекся по коридору страстный тенор:

«Паду ли я, стрелой пронзенный,
Иль мимо пролетит она?»
Мамаша включала радио на полную громкость, как только там начинали петь, и приглушала, как только начинали говорить, совсем не выключала, чтобы не пропустить, если перестанут трепаться и запоют.

– Явился, бобыль бесприютный, – громовой бас Настасьи заглушил Козловского. – Я уж и не чаяла дождаться тебя, думала, забыл мамашин юбилей.

В комнате за круглым столом сидели соседи. Две старушки, Верочка и Веточка, библиотекарши. Когда Илья учился в университете, Настасья решила заняться самообразованием, записалась к ним в библиотеку, читать не читала, а двух ветхих библиотечных барышень практически удочерила. Они пересказывали ей «Анну Каренину» и «Графа Монте-Кристо». Она подкармливала их столовскими котлетами.

Илья не знал, сколько им лет. Они были двоюродными сестрами, но с возрастом стали похожи, как близнецы, обе высокие, худые, тихие, белоснежно седые. Аккуратно заштопанные кружевные воротнички, темные платья. Настасья как-то обмолвилась, что Веточка в гражданскую потеряла мужа и ребенка, а Верочка монашка с юности, теперь в миру, монастырей-то не осталось.

Рядом с библиотекаршами сидел Евгений Арсентьевич, бухгалтер, маленький, толстенький, с глянцевой лысиной. Круглые очки в стальной оправе увеличивали серые глаза и придавали бледному сморщенному лицу выражение испуга и растерянности. Фамилию он носил самую неподходящую для такого печального и застенчивого человека: Гогот. Жил за стенкой, в соседней комнате. Когда-то давно сватался к Настасье. Она долго размышляла, принять ли предложение. Ее смущало, что Евгений Арсентьевич ниже нее на голову (люди засмеют); моложе на пять лет (бросит, найдет молодую); не пьет спиртного, ест только диетическое, страдает язвой желудка (ну и на хрена такая радость?).

Получив отказ, Евгений Арсентьевич продолжал ходить в гости, Настасья привыкла к нему, жалела.

Илья поздоровался со стариками, вручил мамаше подарки. Все съедобное она сразу выложила на стол, дала Евгению Арсентьевичу нож и доску, велела нарезать колбасу. Розовые трико конфузливо убрала в ящик комода, шаль развернула, накинула на плечи. Достала из коробочки часы, разохалась, надела на запястье и потом все время поглядывала на них, трогала блестящую браслетку, стеклышко циферблата.

Специально для юбилея Настасья с лета заготовила рябиновку, она очень гордилась этим напитком. Прежде чем выпить, нюхала, жмурилась, приговаривала:

– Ой, да хорош домашний ликерчик, вкуснее любого французского.

Рябиновка была крепкая, липкая, приторно сладкая. Только Евгений Арсентьевич имел право не пить, ему Настасья поставила бутылку нарзана. Верочка и Веточка вежливо пригубили рябиновку, Илье пришлось опустошить рюмку.

– Ну, давай, сынок, за тебя, за будущих внуков-правнуков.

– За тебя, мамаша, – Илья поцеловал Настасью в пухлую, совсем не старческую щеку. – Будь, пожалуйста, здорова. Тебе больше сорока никак не дашь.

– Правильно, сынок, сорок лет – бабий цвет, – Настасья тоненько засмеялась, встала и положила свою огромную лапищу на голову Евгения Арсентьевича. – Вот он, женишок-то мой, суженый, ряженый, напомаженный.

– Почему же я напомаженный, Настя? – краснея, млея под ее ладонью, спросил бухгалтер.

– Это так, для рифмы, – улыбнулась Веточка.

– Понятное дело для рифмы, помадить-то нам нечего, волосины ни одной не осталось, – Настасья наклонилась, громко чмокнула Евгения Арсентьевича в лысину и опять засмеялась.

Но смех у нее получался искусственный, невеселый. Для веселья не хватало водки. В этой тихой компании Настасья водку никогда не пила, только «ликерчик», в крайнем случае красное сухое. Водочными собутыльниками были другие соседи, судомойка и подавальщица из наркомпросовской столовой да Федор, отец Николаши. Их она называла «простой народ», а библиотекарш и бухгалтера – «унтельгенция». На свой юбилей пригласила только «унтельгенцию», хотела посидеть культурно, к тому же считала, что ее образованному сыну за одним столом с «простым народом» делать нечего.

По радио продолжался концерт, классический репертуар сменился народными песнями. Женский хор медленно, под балалаечные переливы и гул аккордеона, выводил:

Океан да с океаном – братья кровные.
Сталин Ленину да кровный брат
по работе, по размаху орлиному,
по полету, по простору соколиному.
Мы идем со Сталиным, как с Лениным.
Говорим со Сталиным, как с Лениным.
Знает все он наши думки-думушки,
всю он жизнь свою о нас заботится.
– И думки знает, и заботится, вот уж верно сказано, – с кривой усмешкой пробормотала Настасья, протянула руку, выключила радио. – Ну, что скисли? Сидим как на поминках…

Молчание за столом стало тягостным. Перепробовали и похвалили Настасьин винегрет, селедку с луком, пирожки с капустой, колбасу, икру. Обсудили погоду. Выпили за здоровье каждого из присутствующих по отдельности и за всех вместе. Пришел Николаша, тихо, мрачно сообщил Илье:

– Клавка-стервозина про вас спрашивала, мол, кто этот гражданин с авоськой, к кому явился?

– Шпиенка-фашистка! – мамаша шлепнула себя ладонью по коленке. – Прямо так и спросила – к кому явился?

– Ага, – кивнул Николаша, – и даже поинтересовалась, чего там у него в авоське.

– Нахалюга, мать ее! Чего в авоське! Все ей надо знать, заразе! Ну а ты?

– Я грю: тети Насти сын, Ильей Петровичем звать, чего в авоське, я без понятия.

– Ну а она чего?

– Ничего. Жопой вильнула.

Николашу усадили за стол, он быстро, жадно поел и унес тарелку с угощением больной маме. Евгений Арсентьевич задремал, Настасья уложила его на кушетку, сняла с него очки, заботливо накрыла своей старой шалью.

– Вот ведь несуразный человек, ночами не спит, а к вечеру валит его дрема. Я все думаю, может, и надо было за него выйти, а, сынок?

– Так и выходи, кто мешает? – улыбнулся Илья.

– А и выйду! – Настасья поднялась, гордо выпятила грудь, подбоченилась, плавно повела могучими плечами. – Ну чем не невеста? Ладно, чайник вскипячу, чаю охота! – она притопнула каблуками нарядных туфель, отправилась на кухню.

– Настасья Федоровна одна, Евгений Арсентьевич один, вдвоем все-таки веселее, – робко заметила Верочка.

– Что ты говоришь, Вера? – шепотом выкрикнула Вета. – В таком-то возрасте жениться? Курам на смех!

– Куры посмеются, лучше понесутся! – парировала Вера.

– Как же ты не понимаешь, нельзя сейчас заводить семью, нельзя! – нервничая все больше, прошептала Вета.

– Одному как перст, без любви, без радости разве можно? – Вера налила себе нарзану и залпом выпила, глаза у нее заблестели, сморщенные щеки раскраснелись, как будто выпила она не минеральной воды, а водки.

– Какая сейчас любовь? Только злоба да страх, – чуть слышно пробормотала Вета и откашлялась в кулак. – Одному безопаснее, спокойнее. Случится что, один и пропадешь, никого за собой не потянешь.

– Перестань, Вета, если уж случится, не дай бог, так мы тут все друг друга за собой потянем. Лучше не думать об этом. Уныние грех, главное, чтобы войны не было. Как, Илюша, ты думаешь, будет война?

– Что ты пристаешь с глупыми вопросами? – сердито одернула ее Вета. – Откуда он знает про войну, в архиве сидючи?

Все, в том числе и мамаша, верили, что Илья продолжает служить в Институте марксизма-ленинизма, никогда ни единого вопроса о его службе старики не задали.

– Про войну ничего не знаю, – Илья улыбнулся, – а что касается личной жизни мамаши, так это не нам с вами решать, у нее семь пятниц на неделе. Вон как она замучила своего ухажера, ночами не спит.

Кушетка заскрипела, шаль сползла на пол, Евгений Арсентьевич сел, хрипло крикнул:

– Что? Звонят? Нет меня, я умер, умер! Гражданин Гогот скоропостижно скончался, так им и передайте, – он открыл глаза, стал испуганно озираться, шарить рукой в поисках очков.

Илья подал ему очки, поднял шаль с пола.

– Благодарю, Илюша, простите, сон, знаете ли, такой гадкий приснился, – виновато забормотал Евгений Арсентьевич.

– Мне тоже все время снится, что за мной пришли, – спокойно произнесла Вера.

Опять повисло молчание. Обе старушки принялись собирать грязные тарелки. Вернулась Настасья, стала разливать чай, ни на кого не глядя, тихо, злобно матерясь. Кажется, она все-таки успела потихоньку хлебнуть водки, пока ходила на кухню. Заглянула к родителям Николаши, там ей и налили.

– Мамаша, ты чего? – спросил Илья, взял чайник у нее из рук, она лила кипяток мимо чашки.

– Ничего! Видеть не могу поблядушку эту, околачивается на кухне, керосин из примусов ворует. Все настроение мое юбилейное испортила рожей своей наглой!

– Ты о ком?

– Да о Клавке, о ней, шпиенке-троцкистке! Въехала в комнату Бренеров, зараза. Какие хорошие люди были, – мамаша развернула шоколадку, принялась отламывать дольки, выкладывать на блюдце ровным кружком. – Видишь, как все получилось: Лида, дочка ихняя, студентка… Ну ты помнишь ее, маленькую-то?

– Помню, конечно, – кивнул Илья.

– Так вот, она ключи забыла, вернулась поздно, в третьем часу ночи. Ну, позвонила четыре звонка, не на улице же ей ночевать. Моисей и Римма спросонья перепугались, решили, за Моисеем пришли. У Риммы приступ сердечный, померла сразу, – Настасья плеснула себе в рюмку «ликерчику», выпила залпом, шумно высморкалась в тряпицу, замолчала, скорбно поджав губы.

– А Моисей, а Лида? – спросил Илья.

– Моисея Ароновича прямо на похоронах и взяли, – продолжила за Настасью Вера. – Не просто так они с Риммой Семеновной перепугались. Ждали.

– Ждали, – эхом отозвалась Настасья. – А Лида таблеток напилась снотворных. Я, старая дура, не углядела, пьяная была после похорон-то, наклюкалась, чтоб забыться, жалко мне их, Риммочку, Моисейчика.

– Мы тоже не углядели, хотя и не пили вовсе, – сказала Вета. – На похоронах Лидуша такая спокойная стояла, ни слезинки, ни слова. А Моисея взяли тихо-незаметно, подошли двое в штатском, отвели в сторонку. Никто вначале не понял, в чем дело. Только потом хватились, догадались.

– Лидуша сразу поняла, – Вера вздохнула. – Как вернулись с похорон, заперлась в комнате, сказала: не волнуйтесь, мне нужно побыть одной, поспать.

– Вот и поспала, – зло усмехнулась Настасья.

– Нельзя молиться за самоубийцу, а я все равно молюсь за Лидушу, – пробормотала Вера.

– Да какая же она самоубийца! Это они убийцы, они! – Настасья указала пальцем на окно. – Шпиены, диверсанты, фашистские морды!

– Мамаша, не кричи, – Илья погладил ее руку. – Выпей чайку, успокойся.

– Да не кричу я, – отмахнулась Настасья. – Ты мне объясни, сынок, за что их, Бренеров, за что? За Лидушей-то, сволочи, на следующую ночь пришли. Дверь взломали, а девочка уж холодная. Такая красавица была, умница. Вот теперь в их комнате Клавка-проблядь живет, дверь починила, замок новый вставила, керосин ворует.

– Мамаша, я же просил тебя, никогда не спрашивай, «за что?» Никогда не задавай этого вопроса, пожалуйста, – сдерживая раздражение, отчеканил Илья.

– Хорошо, сынок, я поняла, не буду, – Настасья смиренно кивнула, высморкалась, размазала кулаком слезы.

Чай допили молча, Илья сидел между Веточкой и Верочкой, бухгалтер привалился к плечу Настасьи, опять задремал. Настасья обняла его, пропела тихим жалобным фальцетом:

Эх, Евгеша, нам ли быть в печали?
Вымай гармонь, играй на все лады.
Илья вместе со старушками понес на кухню грязную посуду. Они принялись мыть тарелки, он открыл форточку, закурил.

– Что же это творится? – произнесла Вета по-французски. – Нет, я совершенно уверена, Сталин ничего не знает, ему кто-то очень умело, целенаправленно морочит голову. Сама подумай, берут исключительно хороших, честных людей, профессионалов, специалистов, как будто нарочно хотят ослабить все отрасли хозяйства. Берут старых большевиков, своих берут. Это немыслимо, Вера! Ты знаешь, я никогда не сочувствовала большевикам, но у них были какие-то принципы, идеалы. Кто-то должен открыть Сталину глаза на происходящее, и когда он узнает…

– Перестань, Вета, все он знает. Сталин – Ирод. Вот только Младенца Христа среди советских граждан нет.

– Вера! Господь с тобой! – воскликнула по-русски Вета и чуть не выронила тарелку. – Не смей, не смей говорить такие ужасные слова!

– Можно молчать, можно говорить что угодно, – по-французски ответила Вера, выключила примус под чайником, подлила в тазик кипятку, насыпала сухой горчицы. – Ты же помнишь, как арестовали глухонемого Стриженко? Человек за всю жизнь слова не произнес, ни единого слова!

– Он листовки писал антисоветские!

– Ты веришь в это?

– Не знаю!

В проеме возникла Клавка, уже без папильоток, с подкрашенными губами, но все в том же халате. Старушки стояли спиной к двери.

– Вера Игоревна, вас не продует? Может, закрыть форточку? – громко спросил Илья, чтобы не дать им продолжить разговор при этой девке.

– Нет, нет, Илюша, не беспокойся.

Они увидели Клавку, обе сгорбились, вжали седые головы в плечи, словно испугались, что их ударят. Клавка, не обращая внимания на старух, подплыла к Илье, смерила долгим взглядом. От нее приторно пахло «Красной Москвой».

– Вы, товарищ, Настасьин сын? Крылов ваша фамилия?

Илья молча кивнул, отвернулся, выпустил дым в форточку.

– Меня зовут Клавдия, – она протянула руку.

Илья машинально пожал. Она задержала в его ладони свою влажную мягкую кисть с наманикюренными алыми коготками.

– Папиросы у вас хорошие, товарищ Крылов. Не угостите?

Пришлось дать папиросу, зажечь спичку. Прикуривая, она слегка погладила его руку и снизу вверх заглянула в глаза.

«Шалава, стукачка, – подумал Илья. – Кончилась мамашина беззаботная жизнь. Такая вот Клавка выдавит отсюда стариков, теперь все они должны молчать в тряпочку».

– Вы спортом занимаетесь? – спросила Клавка, тронув коготком его плечо. – У вас такие руки сильные и фигура очень даже спортивная.

Илья загасил папиросу, взял у Веты стопку чистых тарелок, отправился в комнату к Настасье. Старушки засеменили следом. Из комнаты опять гремело радио, пел Утесов. Настасья играла в дурачка со своим бухгалтером. Илья запер дверь, жестом подозвал к себе стариков.

– Все ваши разговоры прекратить, даже у себя в комнатах, даже при запертых дверях, даже во сне, понятно? Веточка, Верочка, по-французски теперь беседуйте только на прогулке, в парке. Мамаша, с Клавкой этой ругаться нельзя, веди себя с ней спокойно, вежливо.

– Так как же вежливо, сынок? Как же, если она, блядища, керосин ворует из примусов-то?

– Мамаша, ты меня услышала. И вы все услышали. А теперь ложитесь спать, поздно уже.

– Сынок, может, переночуешь? – жалобно спросила Настасья.

Он обнял ее, поцеловал, шепнул на ухо:

– Пожалуйста, будь осторожнее, и не пей столько.

Глава четырнадцатая

Ранней весной 1934 года Габриэль Дильс на отдыхе в курортном городке Вилль-Франш под Ниццей познакомилась и подружилась с соседями по отелю. Семейство из Швейцарии. Отец, Бруно – пожилой высокий господин с глянцевой лысиной и детской улыбкой, антиквар, специалист по Древнему Египту. Мать, Ганна – маленькая, круглолицая, зеленоглазая, с каштановой копной волос и россыпью веснушек. Их дочке Барбаре было двенадцать, она страдала какой-то врожденной болезнью сердца, мало двигалась, быстро уставала. Худющая, почти прозрачная, с огромными зелеными, как у матери, глазами, она рисовала крошечные яркие акварельки и дарила всем подряд. Габи получила от нее свое миниатюрное изображение в полный рост, с ракеткой, на теннисном корте. Барбара запечатлела ее в высоком прыжке и сказала:

– Вы отлично летаете, фрейлейн.

Бруно и Ганна любили теннис, с ними было весело и удивительно легко. Однажды, увидев томик Гофмана в руках Барбары, Габи сказала, что давно хотела перечитать «Золотой горшок» и «Песочного человека». Бруно взял книгу и стал зачитывать вслух куски из «Крошки Цахеса», потом спросил:

– Вам этот уродец никого не напоминает?

И тут Габи стала смеяться так, как давно не смеялась. Вслед за ней захохотали Барбара и Ганна. Бруно только улыбался, а потом сказал:

– Эрнст Теодор Амадей Гофман придумал сказку о крошке Цахесе больше ста лет назад. По капризу феи злобный уродец стал невероятно привлекательным, сделал блестящую карьеру. Окружающие как будто ослепли, свихнулись, он казался им верхом совершенства. Это всего лишь сказка. Любимого фотографа фюрера зовут Генрих Гофман. Именно он создал тот изначальный образ великого народного вождя, который завладел сердцами миллионов немцев. Это реальность. Тайна Цахеса заключалась в трех красных волосках, спрятанных в шевелюре. Стоило их выдернуть, и наваждение прошло. Интересно, в чем тайна Гитлера? В усиках или в челке?

Бруно ничего не стоило завербовать Габи. Это даже нельзя назвать вербовкой. Они просто разговаривали. Габи ненавидела нацизм, Гитлера считала чудовищем и готова была делать что угодно, лишь бы в Германии закончился этот унизительный бред. Когда она узнала, что Бруно резидент советской разведки, ей стало еще интереснее. Ее мало заботил коммунизм, она Маркса не читала потому, что это безумно скучно, зато читала Толстого и Достоевского в хороших переводах. Россия была страной Анны Карениной и князя Мышкина. Ужасы революции, гражданской войны, коллективизации она воспринимала как нацистскую пропаганду.

Бруно предложил ей приличное вознаграждение, регулярные гонорары, но она категорически отказалась.

– Я ненавижу нацистов. Брать деньги за ненависть все равно что за любовь. Это пахнет проституцией.

– Нужно как-то объяснить наши свидания, – сказал Бруно, назначая первую встречу в Берлине.

– Кому объяснить? – удивилась Габи. – Единственный человек, которого это может интересовать, – Ганна, но она знает, что мы не любовники.

– Я имею в виду вовсе не Ганну. Ты знаменитость, твой образ жизни и круг общения привлекают к тебе усиленное внимание гестапо.

– Ерунда! Плевала я на них! Я журналистка, встречаюсь с десятками разных людей и никому не обязана отчитываться.

– Габи, пойми, ты ввязываешься в очень серьезное, рискованное дело. Тут нет мелочей. Любой пустяк может иметь самые ужасные последствия, и не только для тебя. Оставь свой подростковый кураж для вечеринок. Ты встречаешься со мной потому, что решила написать книгу об истории моды и косметики. Вполне логично начать с Древнего Египта.

– Гениально! – Габи хлопнула в ладоши. – Слушай, может, мне правда написать книгу? Отличная идея!

Ни за какую книгу Габи так никогда и не засела, слишком бурной и насыщенной была ее жизнь, она едва успевала строчить статьи для «Серебряного зеркала».

С тех пор прошло почти три года. Габи регулярно выкладывала Бруно все, что удавалось узнать. Они встречались на острове Музеев, в музее Древнего Египта, куда Бруно часто наведывался в качестве консультанта. Иногда играли в теннис и обедали в ресторанах. Каждая встреча, независимо от погоды, завершалась долгой прогулкой по парку или по улицам. Бруно учил ее соблюдать элементарную осторожность, не забывать, что любое помещение может быть оборудовано прослушками и передавать информацию следует только на свежем воздухе, подальше от случайных глаз и ушей.

На приемах, банкетах, генеральских вечеринках фрейлейн Дильс элегантно флиртовала с офицерами абвера и гестапо, нежно приятельствовала с их женами. Жены любили поболтать о моде и косметике, а Габи всегда знала свежие новости, могла дать ценный совет, порекомендовать портниху, парикмахера, косметолога. Везде она была своим человеком. Ее идеально арийская физиономия красовалась на плакатах. Она получала щедрые журналистские премии. Многие считали ее тайной возлюбленной Геббельса.

Министр пропаганды славился своими любовными похождениями. Маленький, почти карлик, с большой головой на хилом тельце, доктор Геббельс был истерически, непредсказуемо влюбчив, постоянно менял женщин и хранил верность только одному человеку, своему божеству Адольфу Гитлеру.

Застенчивый сплетник-всезнайка Франс фон Блефф рассказывал Габи, что Йозеф Геббельс многие годы страдал безответной любовью к еврейке Анке Штальхерм и женился на идеальной арийке Магде Квандт по настоянию фюрера.

Красавица Магда, бывшая жена владельца сети берлинских ресторанов Квандта, имела свою «еврейскую историю» – бурный продолжительный роман с известным деятелем сионизма Хаимом Арлозоровым.

Уже охмурив Геббельса, Магда продолжала спать с Арлозоровым, а Геббельс, увлеченный Магдой, все еще страдал из-за неприступности Анке Штальхерм. Этот романтический четырехугольник вдохновил доктора философии на создание фундаментальной работы «Евреи виновны!».

Еще одним кандидатом в высокие покровители Габриэль Дильс стал Гиммлер. Сплетня звучала оригинально и надежно страховала от слишком назойливых поклонников. Личная жизнь шефа гестапо оставалась загадкой. Он нигде никогда не появлялся с женой. Было известно, что ее зовут Маргарита, она старше его на десять лет, у них двое детей. Остальное тонуло в слухах. Одни говорили, что они живут вместе и бедняга Генрих трепещет перед своей суровой супругой, бывшей медсестрой. Другие уверяли, будто Гиммлер давно расстался с семьей, поселил их где-то в баварской глуши и обзавелся постоянной подругой. Среди полудюжины кандидаток на звание подруги мелькало имя Габриэль Дильс.

Ее имя также мелькало в перечне предполагаемых любовниц Гитлера. При первом знакомстве фюрер публично восхитился красотой фрейлейн Дильс, припал к ручке, назвал «белокурой феей», и с тех пор каждая встреча сопровождалась ритуальным набором комплиментов, которые Габи выслушивала с очаровательной смущенной улыбкой. Никому не приходило в голову, что румянец, трепет ресниц, блеск глаз молодой журналистки вызван не смущением, а отвращением. Никто не замечал, как фрейлейн Дильс после беседы с Гитлеромускользает в дамскую комнату и тщательно моет руки, смывая невидимый след холодных влажных губ чудовища.

Для Габи рейхсканцлер Адольф Гитлер был чудовищем в прямом смысле этого слова. Впервые близко увидев фюрера, она узнала в нем призрака, обитателя детских кошмаров.

Призрак мерещился Габи, когда мать в наказание запирала ее в чулане. Свет сочился сквозь крошечное оконце под потолком, тени причудливо переплетались, образуя фигуру, похожую на человеческую. Плоское бледное лицо с кляксой усов под носом и косой прядью на лбу ухмылялось, гримасничало. Фигура кланялась, махала руками. Призрак репетировал роль живого человека, чтобы однажды выбраться из темного чулана на свет божий и наделать бед.

Из-под двери дуло. Маленькой Габи казалось, что от призрака веет могильным холодом. Выпученные глаза-стекляшки, как глаза кобры, видели только то, что движется, и Габи боялась пошевелиться. Там, в чулане, призрак не мог причинить ей вреда, он не имел нормального тела, его руки свободно скользили сквозь плотные предметы, пылинки в столбе тусклого света продолжали кружиться независимо от его движений. Но он мог заметить и запомнить маленькую девочку. В таком случае, выбравшись наружу, в мир живых людей, он обязательно найдет и убьет ее. Она знает его тайну. Знает, что он не человек, а призрак.

Взрослая Габриэль не помнила, из каких сказок сложились эти кошмары, но, впервые близко увидев фюрера, сразу вернулась в темный чулан своего детства.

«Ерунда, он обычный человек. Челка смазана бриолином, видны поры на носу, из ноздри торчит жесткий волос. Вот он улыбнулся, между зубами застряло перышко петрушки. Призраки не пользуются бриолином и не едят петрушку. Он просто сумасшедший, поэтому кажется таким странным», – успокаивала маленькую Габи взрослая Габриэль.

«Сумасшедших много, но ни один из них еще не становился рейхсканцлером Германии», – резонно возражала маленькая Габи.

Когда холодные влажные губы коснулись руки взрослой Габриэль, маленькая Габи сжалась в комочек и прошептала:

«Неужели никто не замечает, что он призрак?»

«Призраков не существует», – успокоила ее взрослая Габриэль, глядя в глаза чудовищу и улыбаясь застенчивой детской улыбкой.

Ей вдруг почудилось, что фюрер какими-то хитрыми внутренними щупальцами уловил мысленный диалог взрослой Габриэль и маленькой Габи. Легкая, едва заметная судорога пробежала по его лицу, глаза вспыхнули холодным голубоватым огнем. Но через мгновение губы растянулись в улыбке, огонь угас. Перед Габи стоял мужчина среднего роста, фигура его напоминала приплюснутую грушу – сверху узко, снизу широко. На бледном лице красовалась пошлая улыбочка, выпуклые светлые глаза маслено блестели. Такими улыбочками и маслеными взглядами иногда провожали Габи на берлинских улицах мелкие чиновники, принаряженные и подвыпившие в честь выходного дня.

«Никакой он не призрак и даже не сумасшедший, в призраке и в сумасшедшем есть нечто таинственное, интересное, а он скучный, он самый обыкновенный пошляк», – говорила взрослая Габриэль маленькой Габи.

«Пошляков много, еще больше, чем сумасшедших, почему именно он стал главным?» – спрашивала маленькая Габи.

«Потому что в соревнованиях пошляков он занял первое место».

«Таких соревнований не бывает».

«Они идут постоянно, их для приличия называют солидным словом „политика“, но на самом деле это соревнования пошляков, Гитлер одержал в них блестящую победу».

Маленькую Габи ответы не устраивали, она продолжала хныкать:

«Надо бежать отсюда, здесь противно и страшно».

Взрослая Габриэль иногда всерьез думала об эмиграции.

У нее были пожилые родители, режим их вполне устраивал. Сбежать по-тихому и оставить их в рейхе она не могла, уговорить ехать вместе – тем более.

Мама с папой восхищались Гитлером. Он выполнил все свои обещания: навел, наконец, порядок, накормил голодных, дал работу безработным, возродил дух нации, сплотил, воодушевил и ведет верным путем к великому будущему. Сталкиваясь с чем-то особенно жестоким, они всегда имели под рукой набор удобных объяснений: «Гитлер ничего не знает, все это тайные козни врагов, последствия войны, навязанной евреями, отрыжка гнилого либерализма и большевизма».

«С ними невозможно разговаривать! – хныкала маленькая Габи. – Они порют ахинею, называют чудовище святым. Если они так думают, значит, они сами такие же чудовища, как он».

«Они не думают, просто повторяют то, что каждый день слышат по радио и читают в газетах», – заступалась за родителей взрослая Габриэль.

«Вот именно, не думают. Ни одной собственной мысли, только чужие. Что же они за люди?»

«Почему ни одной собственной? Кое-какие мысли есть. Мама думает, сколько набрать петель и как вывязать узор? Почему в лавке Зильбера сахар дешевле, чем в лавке Мюллера? Зильбер такой честный или сахар у него мокрый? Чем фрау Кох чистит свои кастрюли? Откуда у фрау Рон такая дорогая шляпка? Что лучше помогает от запора, сырая свекла или чернослив? А папа думает: в пивной „У Клауса“ пиво кислое, зато сосиски всегда свежие и сочные, а в „Золт“ пиво хорошее, но сосиски с душком, и пожалуй, лучше взять в „Золте“ к пиву соленый крендель, а сосиски поесть дома, чем хлебать кислятину „У Клауса“, к тому же „У Клауса“ постоянно ошивается Фриц Шмидт, противно смотреть на этого бездельника, все норовит выпить за чужой счет».

«Хватит! – кричала маленькая Габи. – Они глупые и злые, никогда они меня не любили».

«Глупые, да, – соглашалась взрослая Габриэль. – Но злые – это слишком громко сказано. В чем-то добрые, в чем-то злые, в общем, нормальные люди и любят меня, только по-своему, не так, как мне хочется. Сейчас они старые, у папы гипертония, у мамы диабет, нельзя их бросать. Если я попытаюсь удрать, их могут отправить в лагерь, и я никогда себе этого не прощу».

В квартире родителей в гостиной висел небольшой скромный портретик фюрера в ореховой рамке. Под ним на этажерке в вазочке всегда стояли живые цветы. Заикнись Габи за воскресным семейным обедом, что фюрер наглое ничтожество, а национал-социализм омерзительное вранье, которое приведет Германию к катастрофе, мама и папа, наверное, свалились бы со стульев.

Они раздувались от гордости, когда видели ее лицо на плакатах и журнальных обложках. Папа считал, что своими успехами Габи обязана Гитлеру. Раньше всюду лезли евреи, оттесняли немцев, а теперь простая, но чистокровная немецкая девушка из небогатой, но честной семьи имеет возможность достичь высокого положения в обществе. Мама была с ним полностью согласна, но добавляла, что важную роль играет еще и правильное, строгое воспитание простой, но чистокровной немецкой девушки.

«Спасибо дорогому Гитлеру, что вывел меня в люди! Спасибо дорогой мамочке, что запирала меня в чулане!» – хихикала маленькая Габи.

«Ничего смешного, – одергивала ее взрослая Габриэль, – все правда. Если бы Гитлер не был похож на чудовище, а нацизм на чулан, я не стала бы работать на советскую разведку. А если бы я не работала на советскую разведку, мне не пришлось бы строить глазки всяким высокопоставленным уродам, чтобы воровать секреты рейха, и тогда я вряд ли сделала бы такую успешную карьеру на радость маме с папой».

* * *
– Сегодня лабораторный день, – напомнил старикашка в овальном зеркале над раковиной.

Карл Рихардович ничего не ответил, намылил щеки и принялся аккуратно скоблить их безопасным лезвием.

– Собираешься как на праздник, – продолжал издеваться старикашка. – Еще бы, такая интересная работа! Такие уникальные возможности для научных исследований. Ну, опять станешь врать, что попал туда не по своей воле, что тебя заставили? Давай ври, а я послушаю.

Сквозь мыльную пену проступили капельки крови. Как ни старался доктор игнорировать злые речи зеркального жителя, а все-таки рука дрогнула. Доскоблив щеки, он смыл пену, прижег царапину одеколоном.

– Ты сам напросился, сам! Никто тебя не заставлял! – старикашка продолжал кричать, когда Карл Рихардович уже вышел из ванной и заваривал чай на кухне. Затих лишь на улице, добившись ответа:

– Да, ты прав, я сам напросился.

В глубине проходных дворов 2-й Мещанской, всего в паре кварталов от дома, где жил Карл Рихардович, высился глухой бетонный забор с колючей проволокой. Он закрывал от внешнего мира небольшое пространство, около четырехсот квадратных метров. Машины въезжали через железные ворота, пешеходы пользовались неприметной калиткой, расположенной с тыльной стороны, там, где между забором и глухой стеной соседнего дома был узкий проход.

Внутри прятался старинный купеческий особнячок без номера, без опознавательных табличек. Ни в одной адресной книге этот дом не числился, ни на одной карте не был обозначен.

Трехэтажный особнячок, снизу каменный, сверху деревянный, удивительно контрастировал с грубым серым бетоном забора. Он был отлично отремонтирован, выкрашен яркими красками, казался сказочным теремком, пряничным домиком. На фоне бирюзовых стен лиловые витые колонки, розовые резные наличники. Крыша зеленая, как майская трава, с выбеленными кирпичными трубами. Оконные стекла отмыты до блеска, за ними видны горшки с геранью, кружевные занавески. Летом в небольшом палисаднике перед крыльцом цвели маргаритки, по всему периметру забора пышно разрастались кусты сирени.

Зимой кусты стояли до пояса в сугробах, пространство двора аккуратно расчищалось от снега. Каждый раз, сворачивая за угол, ныряя в узкий туннель между стеной и забором, нажимая кнопку звонка у калитки, Карл Рихардович надеялся, что никто не откроет. Но надежда таяла через несколько секунд. Скрипел снег, тихо звякали ключи. Калитка открывалась бесшумно, петли и замок были хорошо смазаны.

В проеме возникала одна и та же фигура, зимой в телогрейке, летом в порыжевшем матросском бушлате нараспашку. Слышалось сухое покашливание, сиплый фальцет произносил:

– Здравия желаю, товарищ доктор.

– Доброе утро, Кузьма, – неизменно отвечал Карл Рихардович.

Было трудно определить не только возраст Кузьмы, но и его рост, цвет глаз, волос, черты лица. Он сутулился, подгибал колени. Зрачки тонули в глубоких глазных впадинах. Плоские щеки и раздвоенный тяжелый подбородок покрывала густая ржавая щетина. Никогда Карл Рихардович не видел Кузьму гладко выбритым или с нормально отросшей бородой. Зато усы свои Кузьма холил, красил в черный цвет, расчесывал специальной щеточкой, чтобы выглядели точно как у товарища Сталина.

Кузьма жил в пряничном домике, исполнял обязанности сторожа, истопника, уборщика, дворника. Под телогрейкой он всегда носил портупею, кроме пистолетной кобуры, к ремню была прицеплена кожаная сумка с набором слесарных инструментов.

Пока шли к крыльцу, доктор увидел в углу двора, под шиферным навесом, хлебный фургон и новенький шоколадный «бьюик». По широкой дороге, покрытой тонким слоем утреннего снега, тянулись следы нескольких пар ног, не только обутых, но и босых. По сторонам двери стояли два красноармейца в форме внутренней охраны НКВД.

– Вот, товарищи бойцы, доктора веду, – сообщил им Кузьма и осклабил в улыбке темные редкие зубы.

Бойцы ничего не ответили, скользнули по лицу Карла Рихардовича равнодушными взглядами, отвернулись.

Внутри дома слышались странные звуки. Мерное постукивание, поскрипывание, мычание. Карл Рихардович снял шапку, пальто, размотал кашне.

– Сегодня, это самое, троих доставили, – прошептал Кузьма, доверительно подмигивая и помогая надеть белый халат. – Везут их сюды, падл троцкистских, двурушников, прям как в санаторий, здоровьице проверяют, давленьице, рост-вес, сердечную деятельность. Какая же это сердечная? Вражеская их деятельность, едрена вошь. А тута им нате-извольте, ванна горячая, белье свежее, питание калорийное, все по высшему разряду, за их-то шпионство, понимаешь.

Звуки затихли, потом усилились, мычание переросло в однообразный унылый вой. Карл Рихардович направился к лестнице, хотел подняться на второй этаж, но Кузьма остановил его, взял за локоть.

– Не-е, товарищ доктор, приказано вам сюды, Григорь Мосеич велел вас весть сюды.

«Сюды» означало просторную комнату за широкой двустворчатой дверью, бывшую купеческую гостиную с изразцовой печкой, лепниной на потолке. В углу поблескивал вишневыми лаковыми боками рояль, рядом на этажерке стоял патефон. Рояль, этажерка, да еще оттоманка, обитая цветастым ситцем, остались от старых домовладельцев. Все прочие предметы обстановки были завезены год назад, зимой тридцать шестого, после тщательного ремонта здания.

Вдоль стены сверкали чистыми стеклами белые медицинские шкафы, рядом стояли столы: лабораторный с микроскопом, аптекарскими весами, спиртовками и операционный, новейшей модели, с рычагами регулировки высоты. Из-под него торчала больничная каталка, обтянутая клеенкой. Возле печки, за китайской ширмой, прятался канцелярский стол, довольно облезлый, с латунным овалом инвентарного номера.

Центральное место занимало зубоврачебное кресло, но бормашины при нем не было. В кресле полулежал длинный худой мужчина, одетый в нижнюю грязную фуфайку и подштанники. Руки и ноги, пристегнутые ремнями, дергались так сильно, что тяжелое кресло тряслось и скрипело. Корпус выгибался дугой, обритая голова прыгала на подголовнике. Мужчина выл, кричать он не мог, изо рта торчал кляп.

За канцелярским столом сидел маленький худощавый брюнет в белом халате, писал что-то, низко склонившись, не обращая внимания ни на мужчину в кресле, ни на вошедшего доктора. Длинная, густо смазанная бриолином челка свисала до кончика носа и подрагивала в ритме движения пишущей руки.

Дипломированный врач, выпускник Тифлисского медицинского института, пламенный большевик Григорий Моисеевич Майрановский еще недавно заведовал токсикологической спецлабораторией Всесоюзного института экспериментальной медицины (ВИЭМ). Лаборатория занималась изучением ядов и разработкой противоядий. Григорий Моисеевич обожал яды, знал о них все и пытался создавать новые, более надежные, удобные в применении, имитирующие картину естественной смерти и не оставляющие следов в организме.

Ему требовалась зарубежная научная литература, он бесстрашно совал свой нос куда не следует, вынюхивал подходы к сверхсекретным разработкам, которые вел сверхсекретный спецотдел НКВД. В результате был уволен с занимаемой должности, исключен из партии «за развал работы спецлаборатории и попытку получить доступ к секретным сведениям».

В ожидании неминуемого ареста Григорий Моисеевич успел настрочить жалобу в ЦКК, в которой откровенно поведал о своих специфических научных изысканиях. Из ЦКК последовал приказ немедленно восстановить тов. Майрановского в партии. Сотрудники НКВД явились к нему, но не арестовали, а пригласили работать в секретной «Лаборатории Х» при 12-м отделе.

Майрановскому выделили удобное здание, особнячок на 2-й Мещанской, который прежде использовался для конспиративных встреч с секретными сотрудниками. В качестве «лабораторного материала» Майрановский получал заключенных, приговоренных к высшей мере наказания.

Поставкой заключенных ведал Василий Михайлович Блохин, начальник Комендантского отдела административно-хозяйственного управления НКВД. Майрановский передавал ему в устной форме заявки. Блохин подбирал людей требуемого возраста и телосложения. Молодые, старые, худые, полные, здоровые, больные доставлялись в особнячок на 2-й Мещанской в полное распоряжение Майрановского. Когда они умирали, Блохин подписывал акт об исполнении приговора.

В ходе опытов Майрановский обнаружил, что некоторые вещества не убивают, а развязывают язык. Испытуемый болтает без умолку, не контролируя себя. Это вдохновило Григория Моисеевича на поиски «таблетки правды».

Заказчиками продукции, производимой Майрановским, были сотрудники Иностранного отдела. Совершенные яды требовались им для спецопераций за рубежом. Работа над созданием «таблетки правды» вызвала у них жгучий интерес, было решено предоставить в помощь Майрановскому опытного психиатра. Руководство ИНО остановило свой выбор на докторе Штерне.

– Опаздываете, товарищ Штерн, – произнес Майрановский, не поднимая головы. – Я буду вынужден сигнализировать руководству.

Карл Рихардович ничего не ответил, подошел к мужчине в кресле, вытащил кляп, приложил пальцы к запястью, стал считать пульс.

Майрановский поднялся из-за стола.

– Ну-ну, Карл, я пошутил. Обиделись? Опоздали вы всего на пять минут, просто я не люблю ждать, вы знаете, я страшно нетерпелив, когда чувствую близость заветной цели. Азарт ученого, вам ли не понять этого сладкого и мучительного чувства.

Ясные голубые глаза Майрановского смотрели в упор на доктора, тонкие бледные губы мечтательно улыбались.

«Челка, голубые глаза навыкате, не хватает чаплинских усиков, а так – одно лицо», – подумал Карл Рихардович и спокойно произнес:

– Близость заветной цели, азарт ученого, все это замечательно, только зачем вы человеку с разбитым носом сунули кляп в рот? Нос у него не дышит. Еще немного, он бы умер от асфиксии.

Больной жадно хватал воздух беззубым ртом. Пульс был бешеный, но конвульсии закончились. Тело обмякло, глаза закрылись. Доктор быстро пересек комнату, распахнул окно. Сухо затрещали бумажные ленты, которыми Кузьма заклеивал на зиму рамы, вздыбились и полетели на пол бумаги с канцелярского стола, приоткрылась и с грохотом захлопнулась дверь.

– Товарищ Штерн, что вы делаете? Меня продует! – в ужасе пискнул Майрановский.

– Ему нужен воздух, много воздуха, – доктор вернулся к больному, расстегнул ремни на запястьях, помассировал вспухшие кисти, приложил пальцы к шейной артерии.

Пульс немного успокоился. Лицо из багрового сделалось бледно-желтым.

– Вы меня слышите? – спросил доктор.

– Зачем? – пробормотал больной на выдохе. – Зачем подохнуть не дали?

Майрановский пытался закрыть окно, рама разбухла, он никак не мог втиснуть ее обратно.

– Простите, сработал рефлекс, наверное, я поступил неразумно, – прошептал Карл Рихардович на ухо больному.

– Так исправьте, пока не поздно. Не могу больше, – морщась, пробормотал больной. – Вколите мне что-нибудь, для вас пустяк, для меня огромное облегчение.

Майрановскому надоело возиться с рамой, он подошел к двери, громко позвал Кузьму. Тот явился мгновенно, окно закрыл на крючок, проворчал:

– Едрена вошь, заклейку содрали, теперь дуть будет, понимаешь. А чего это документы валяются? Документы государственные на полу, ну-ка я подберу.

– Не трожь, я сам! – рявкнул Майрановский. – Окно заклеишь сегодня же. Все, иди.

Пока Майрановский собирал бумаги, Карл Рихардович освободил от ремней ноги больного, повернул рычаг кресла так, чтобы опустилась спинка, прошептал:

– Отдохните, попробуйте поспать.

– Вечным сном… послушайте, меня все равно расстреляют, ну что вам стоит? Укольчик, и никаких мучений, – бормотал больной.

– Нет.

– Дайте пить, раз уж подохнуть не дали.

Карл Рихардович налил воды из графина, приподнял голову больного, поднес стакан к губам. Глядя, с какой жадностью он глотает, доктор подумал, что человек этот мог бы еще пожить, даже после всего, что с ним сотворили.

– Он по всем параметрам подходящий экземпляр, – сказал Майрановский. – Я испробовал на нем хлораль-скополамин[10], но, кажется, произошла передозировка.

– Подходящий экземпляр? – Карл Рихардович подошел к Майрановскому, встал у него за спиной. – Вы хотите сказать, что источник информации долго сидел в тюрьме, его там лишали сна, сломали нос, выбили зубы, кормили соленой рыбой и не давали пить?

Майрановский развернулся на стуле, снизу вверх уставился на доктора. Глаза казались огромными и хрустально прозрачными. Такие же глаза были у полоумного ефрейтора. Дело, конечно, не в цвете радужки, не в прозрачности и выпуклости. Просто из этих окошек глядит на тебя нечто непостижимое.

«Психиатрия – наука о душевных болезнях. Существа, у которых душа отсутствует, никакому изучению и лечению не поддаются, – подумал доктор. – Куда же девается душа у таких существ? Кажется, Данте пытался ответить. В одном из последних кругов ада обитают души тех, кто формально числится живущим на земле. „Он есть, и пьет, и спит, и носит платье…“»

Последнюю фразу, цитату из Данте, доктор пробормотал вслух, по-немецки. Майрановский молчал и продолжал смотреть на него не моргая, не двигаясь. Видимо, простой вопрос озадачил его, что-то сместилось в мозговом механизме.

– Источник информации, – спокойно продолжил доктор по-русски, – служит в каком-нибудь министерстве – обороны, экономики, неважно. Не мое дело, где он служит, но я знаю совершенно точно, что этот человек сыт, отлично высыпается, не искалечен побоями, не измотан болью. Вы, Григорий Моисеевич, повторяете все ту же методологическую ошибку. Прежде чем испытывать пилюли правды, необходимо привести человека в подобающий вид, а не пихать вашу дрянь дистрофику, полутрупу.

– Срочный заказ, – промямлил Майрановский. – Запасного подходящего экземпляра не нашли.

– Тем более странно, что вы чуть не угробили его.

– Я действую по инструкции!

Никаких инструкций не существовало. Похоже, это была одна из кодовых фраз. Как только Майрановский произнес ее, подвижность вернулась к нему, на щеках выступил легкий румянец, глаза заморгали, ноздри затрепетали. Мозговой механизм включился и заработал в нормальном режиме.

Больного перевели в лазарет, на второй этаж. Там в просторной чистой комнате стояли койки, на них лежали измученные полуживые люди. Доктору удавалось держать их у себя несколько дней. При помощи двух медбратьев, тоже из заключенных, Карл Рихардович лечил, мыл, кормил их. Препараты, разработанные Майрановским, он потихоньку подменял глюкозой, хлористым кальцием, физраствором, прочими безобидными снадобьями.

Ему ни разу не удалось сохранить человеку жизнь. Рано или поздно всех его подопечных убивали. Он не знал, правильно ли поступает, давая обреченным короткую передышку. Одни благодарили его, другие проклинали.

Глава пятнадцатая

Когда Маша вернулась из театра, дома никого не оказалось. Мама дежурила в больнице, папа после недельной командировки забежал домой, бросил чемодан и умчался на работу. Вася торчал у Валерки или опять где-то ловил шпионов. Она не успела раздеться, зазвонил телефон. Взяв трубку, она услышала голос Мая.

– Машка, прости, ты устала, и поздно уже. Ничего, если я зайду минут на двадцать?

Мая не было на репетиции. Маша не знала, что случилось, на всякий случай сказала Пасизо, что он заболел.

– У тебя голос простуженный, может, лучше я к тебе? Лекарства какие-нибудь принести?

– Я здоров, ко мне сейчас нельзя, соседи опять что-то празднуют. Ну, пустишь в гости?

– Конечно.

Маша повесила трубку, сняла шубу, разулась. Май звонил из будки в двух шагах от ее дома. Телефона в его подвале не было. Соседи праздновали что-нибудь почти каждый вечер. Напивались, орали, дрались. Случалось, вламывались в их комнату, требовали валокордин и пустырник, если не хватало водки, выгребали из аптечки все спиртовые настойки. Май отдавал им бабушкины лекарства, не драться же с ними. Уйти вечером из дома Май не мог, бабушка боялась соседей, когда они что-то праздновали, а когда бывали трезвы, боялась еще больше.

– Почему ты не вызовешь милицию? – однажды спросила Маша.

– Потому что мы с бабушкой ЧСВР, члены семьи врагов народа, живем в Москве на птичьих правах, и нам лучше не возникать.

– Не понимаю, как можно все это терпеть, – сказала Маша.

Сейчас она ни за что не задала бы такого идиотского вопроса, не произнесла бы высокомерного «не понимаю». Май и его бабушка тоже не понимали, но терпели.

Май позвонил в дверь через пять минут. Он был синий от холода, глаза припухли и покраснели.

– Бабушку в больницу забрали. Я просто погреюсь чуть-чуть и пойду.

– Май, да ты ледышка.

Маша дала ему папины шерстяные носки, ладонями растерла уши, поставила на огонь чайник, выложила на стол все, что нашла в буфете. Пока она бегала из кухни в комнату, он ходил за ней, рассказывал, едва ворочая языком:

– Бабушке ночью стало плохо, пришлось вызвать «скорую». Они увезли ее в Склифосовского. Сказали, нужна операция. Двое хирургов отказались, она старая, вряд ли выдержит наркоз, у нее высокое давление, плохие сосуды. Есть один, который возьмется, но он в Склифе только консультирует, а оперирует в другой больнице, туда бабушку не положат.

– Почему? – машинально спросила Маша и сняла чайник с примуса.

В шкафчике она нашла гречку, высыпала в кастрюльку, залила кипятком. Надо было покормить Мая чем-то горячим. Он стоял сзади, ткнулся носом в ее макушку и пробурчал:

– Потому что больница ведомственная.

«В Кремлевке отличные хирурги-кардиологи, мама могла бы договориться», – чуть не сказала Маша, но вовремя опомнилась.

Беспартийных старушек из грязных подвалов, к тому же ЧСВР, не кладут в ведомственные больницы, не оперируют хирурги из Кремлевки, надо быть идиллической дурой, чтобы предлагать это Маю и просить маму «договориться». Мама, если бы могла, сделала бы для бабушки Мая все, что в ее силах. Но это абсолютно невозможно.

«Невозможно потому, что смертельно опасно, причем не только для нас, но и для Мая с бабушкой. Если мама заикнется, фамилию назовет там у себя в Кремлевке, органы мигом заинтересуются и мамой, и старушкой, за которую она хлопочет. Ну а если я преувеличиваю? Чего-то не понимаю? Если все-таки попросить маму?» – думала Маша.

– А может, правы те двое, которые отказались, и не стоит рисковать? – спросила Маша и накрыла кастрюльку крышкой, уменьшила огонь. – Пойдем в комнату, минут пятнадцать будет вариться. Мама говорила, у стариков все болезни протекают медленно, вяло, и бывает, старики выкарабкиваются сами потихоньку, без операций. В Склифе бабушку подлечат, подкормят, она отдохнет от ваших жутких соседей.

Май сморщился, махнул рукой.

– Подлечат, подкормят… Брось, Машка, она лежит в коридоре, чтобы судно поменяли, нужно нянькам дать, сестрам дать. Но суден не хватает, и простыней, и нянек, и койко-мест. Я отдал все, что было, но слишком мало. Я сам мог бы там за ней ухаживать, но не пускают, у них карантин.

– В больнице все равно лучше, чем в вашем подвале. А деньги не проблема, у меня есть заначка, я откладывала Ваське на подарок, – она открыла ящик комода, достала из-под стопки белья конвертик. – Возьми, тут двадцать восемь рублей, потом еще что-нибудь придумаем.

Он помотал головой.

– Убери.

– Что значит «убери»?

Он взял конверт, положил назад в комод, закрыл ящик, обнял Машу, прижался колючей щекой к ее виску и прошептал:

– Спасибо, Машка, ты не обижайся, я понимаю, ты от чистого сердца, но я сам справлюсь. Твои двадцать восемь рублей бабушке не помогут, а Василий останется без подарка. Сколько ему исполняется?

– Одиннадцать.

– Ну вот, такая серьезная цифра, второй десяток, лучше поцелуй меня и давай поедим, с утра ничего не жрал.

Она чмокнула его в щеку, попыталась выскользнуть из его рук, но он не отпустил.

– Машка, у меня никого, кроме тебя, нет, только бабушка, но ей немного осталось, я один не смогу, не выдержу.

Губы у него были твердые и горькие, от волос, от ветхого джемпера пахло больницей. Пальцы, все еще холодные, дрожали, пытаясь расстегнуть пуговицы Машиной кофточки.

– Май, пожалуйста, не надо, миленький мой, хороший, не надо, ты хотел поесть, чай остынет, – бормотала Маша, уворачиваясь от его губ и рук, но вырваться, грубо оттолкнуть не могла.

«Этого не должно быть между нами, не из-за Ильи, нет, просто я не люблю Мая, мне его безумно жалко, и я его люблю, но не так, совсем по-другому, если сейчас это произойдет, получится ложь, получится ужас для всех, и я буду виновата».

– Машка, я уйду, не бойся, я уйду, только согреюсь чуть-чуть, капельку согреюсь, иначе умру, – шептал Май.

Он приподнял ее, оторвал от пола, она привыкла доверять его рукам, они отработали вместе множество сложных поддержек.

«Я не могу оттолкнуть его, но этого не должно произойти, ни за что на свете, нет… Господи, что мне делать?»

Хлопнула входная дверь, голос Васи крикнул:

– Эй, кто дома?

Май осторожно опустил ее, принялся бестолково возиться с кофточкой, пытаясь застегнуть пуговицы, бормоча:

– Прости, прости, не понимаю, что на меня нашло.

– Все, успокойся, – прошептала Маша, быстро застегнулась и крикнула:

– Васька, надень тапочки и вымой руки!

– Машка-какашка! – прозвучал ответ из коридора.

Вася был румяный с мороза и мокрый насквозь. Поздоровался с Маем сквозь зубы. Маша принесла из кухни кастрюльку. Вася приподнял крышку, сморщил нос.

– Опять гречка, – он схватил горсть карамели из вазочки.

– Положи конфеты, сядь и поешь нормально, – сказала Маша.

– Ел у Валерки, – он прихватил еще и пряник, шмыгнул за перегородку, хлопнул фанерной дверью.

Май сидел, низко опустив голову, катал по скатерти сушку, закручивал ее волчком, подкидывал, ловил.

– Ешь, пожалуйста, – Маша пододвинула тарелку. – Ты должен поесть горячего и нормально выспаться. Завтра воскресенье. В понедельник, если не явишься в театр, мне придется репетировать с Борькой Прохоренко.

– Ну, понятно, он же злой Петух во втором составе, знает все партии, – Май поймал сушку, сжал кулак и сломал ее.

– Я не хочу с ним. Ты должен танцевать премьеру. Это твой шанс. Твой и бабушкин.

– Она вряд ли дотянет до июня, – Май разжал кулак и высыпал обломки сушки на блюдце.

– Что ты ее хоронишь? Проснись, наконец! Пасизо не трогают, хотя муж ее сидит. Она ЧСВР, но ее не трогают. Знаешь почему? Потому что Пасизо лучший педагог-репетитор, она готовит солистов. Думаешь, вас с бабушкой оставили в Москве просто по забывчивости? Ерунда. Вас оставили потому, что ты можешь стать солистом.

– Машка, откуда ты знаешь? Лиду Русакову сняли с «Аистенка», когда арестовали ее отца.

Маша взяла сушку и с треском сломала ее в кулаке.

– Спасибо, что не сказал: ее сняли, а тебя поставили, но ты, Машка, в этом не виновата.

– Но ты правда в этом не виновата.

– Разумеется, нет, – Маша налила остывшей воды из чайника себе и Маю и произнесла быстро, со злой гримасой:

Я танцую лучше всех,
ждет меня большой успех.
Почему ж мне так паршиво,
будто подлость совершила?
– Это что? – удивленно спросил Май.

– Стишок. Сочинился сам собой, когда я увидела новый список распределения ролей. Мне действительно паршиво, мне стыдно и очень жалко Лиду. Но я хочу танцевать Аистенка и буду танцевать премьеру, причем с тобой, а не с Борькой Прохоренко.

– Почему? Чем я лучше?

– А чем я лучше Лиды? Ну скажи!

– Скажу, – спокойно кивнул Май. – У Лиды идеальная техника, она великолепно работает. Но она работает, а ты танцуешь. У нее хороший прыжок. Но она прыгает, а ты летаешь. Я говорю это как твой партнер, а не как взбесившийся жеребец, который тут атаковал тебя.

– Скорее уж не жеребец, а злой петух, – Маша, наконец, улыбнулась.

Май тоже улыбнулся, взял ложку, принялся за кашу.

– Ну вот, молодец. Кушай и слушай. Тебе дали танцевать Злого Петуха, когда твои родители были уже давно арестованы. А Лиду решили снять с роли еще до ареста ее отца. Возможно, Пасизо сказала это, чтобы мне стало полегче, но вряд ли. Такие нежности не в ее стиле. С самого начала, когда распределяли роли, был выбор между Лидой и мной. Лида работает точно, аккуратно, техника у нее филигранная. У меня техника слабее, я позволяю себе спонтанные импровизации. Выбрали Лиду, а мне дали Пионерку. Но потом решили все поменять. Дело не в отце Лиды, а в ее коленке. У нее хондроматоз, хроническое воспаление коленного сустава. Они испугались выпустить на премьеру танцовщицу с хондроматозом. Важная премьера, явятся вожди, иностранные дипломаты. Мало ли что может случиться? Но если бы Лида танцевала Аистенка, ее никто не посмел бы тронуть, из комсомола не исключили бы. Кстати, ее оставили в труппе, в кордебалете.

– Ты так и не сказала, чем я лучше Прохоренко, – напомнил Май.

– Ты видел меня в дуэтах с другими, с Камалетдиновым, с тем же Прохоренко. И ты знаешь, чувствуешь, как я танцую с тобой. Зачем что-то еще говорить?

Май доел кашу, запил остывшим чаем и, перегнувшись через стол, прошептал:

– Машка, ты танцуешь со мной так, что мне кажется, будто ты меня очень сильно любишь. Это правда? Или я ошибаюсь?

Маша протянула руку, погладила его по голове.

– Правда. Люблю очень сильно. Ты мой самый лучший друг, мой главный и единственный партнер, но есть человек…

Май резко убрал голову из-под ее ладони и сразу обмяк, сгорбился, бессильно уронил руки.

– Значит, я ошибаюсь. Вот дурак! Ладно. Есть человек. Я его знаю?

– Нет, он не наш, не балетный, не из театра, никто его не знает, я никому… – она осеклась, вздрогнула.

Фанерная дверь перегородки бесшумно приоткрылась, из полумрака поблескивал любопытный Васькин глаз.

– Теперь ты дома ловишь шпионов? – крикнула Маша. – Ну-ка брысь!

Глаз исчез, дверь закрылась, но тут же опять открылась. Показалась Васина голова. Притворно зевнув, он произнес тягучим басом:

– Маня, ты чего орешь? Я вот уснул, а ты меня разбудила. Я чаю хочу.

– Хорошо, – она встала, взяла чайник.

Май прихватил грязные тарелки, поплелся за ней на кухню.

– Не спрашивай меня больше ни о чем, – прошептала она. – Я сама ничего не понимаю, и хватит, все, забыли.

– Ладно, забыли. Только скажи, он не из них, не из этих?

– Нет. Он сам по себе.

– Невозможно, – Май помотал головой. – Так не бывает.

– Что ты имеешь в виду?

– Здесь и сейчас никто не может быть сам по себе.

– Все, хватит, пожалуйста. Ты не ответил, придешь в понедельник на репетицию?

– Вряд ли. Я не смогу танцевать, когда она лежит в коридоре.

– А когда лежала в вашем гнилом подвале, мог? Ну допустим, ты не придешь. Что дальше? К ней тебя все равно не пустят.

– Попробую устроиться туда санитаром.

– И этим окончательно ее добьешь. Я помню, когда у нее был очередной приступ, я пришла к вам, она лежала и повторяла: «Маинька, танцуй, пожалуйста, танцуй!»

– Она и сегодня это сказала, – мрачно кивнул Май, – но я не могу, когда она там.

– Можешь. Если ты уволишься из театра, тебя арестуют. Но когда мы удачно станцуем премьеру, ты станешь солистом, у тебя появится возможность лечить бабушку совсем в других условиях, и вас, наконец, переселят из подвала. Кино, театр, особенно Большой, это витрина. Витрина должна сверкать. Киноартистов, балетных и оперных солистов не трогают. Поэтому в понедельник ты явишься на репетицию. Завтра я с тобой поеду в Склиф и дам, кому нужно, денег, чтобы ее положили в палату и выносили судно. Сегодня ты останешься у нас, постелим на полу в нашей с Васькой комнате.

Послышалось легкое покашливание, на пороге кухни стоял Карл Рихардович и улыбался.

– Добрый вечер, Машенька. Здравствуйте, Май. Может, будет удобнее у меня? На диване лучше, чем на полу.

– Да, спасибо, это отличный вариант, – поспешила ответить Маша.

На самом деле в их с Васей комнате, если уложить на пол третьего человека, то можно запросто наступить на него ночью, места между двумя кроватями совсем мало и лишнего матраца нет. Но отпускать Мая в таком состоянии в его подвал, тем более в ночь с субботы на воскресенье, когда соседи празднуют, ужасно не хотелось.

Май забормотал, что ему неудобно и сейчас он пойдет домой, но глаза у него закрывались, он еле держался на ногах.

– Идемте, дам вам чистое полотенце, – Карл Рихардович тронул его за плечо. – Примите горячий душ и как следует выспитесь. Утром расскажете мне, что с вашей бабушкой, подумаем, чем можно помочь. Вы уж простите меня, я невольно слышал ваш разговор на кухне, двери открыты. Ты, Машенька, все правильно говорила, но очень уж громко.

* * *
Поздно вечером Илья забежал к мамаше на полчаса, узнал, что арестовали Верочку и Веточку, их комнату мгновенно заняла Клавка.

«Вот тебе и встреча в коридоре с товарищем Ежовым. Станешь тут суеверным!» – подумал Илья.

Разумеется, донос на старушек настрочила Клавка и выбрала их только потому, что ее комната была соседней, через стенку. Управдом выдал ей разрешение проделать в стенке дверь, и в квартире возился нанятый Клавкой плотник, стучал, пилил. Евгений Арсентьевич изнывал от приступа язвы, лежал в мамашиной комнате на диване, обмотанный вокруг пояса старой шалью. Мамаша крепко выпила, материла Клавку, грозилась отравить ее.

– Сынок, ну сделай что-нибудь, Верочка с Веточкой пропадут в тюрьме, сынок, помоги им, похлопочи, – повторяла Настасья, сидя на диване в ногах Евгеши и раскачиваясь взад-вперед.

– Настасья, с ума сошла? На что сына подбиваешь? – сипло зашептал Евгений Арсентьевич. – Хочешь, чтобы и его тоже? Берут, кто просит за арестованных, как сообщников берут, разве не знаешь? Начнет он хлопотать, сам пропадет, ты этого хочешь?

– Молчи, Евгешка! – рявкнула мамаша. – У моего Ильи должность ответственная, он ценный работник, он попросит, для него все сделают!

Но Евгеша не унимался, сел, свесил ноги с дивана, упрямо стукнул кулаком по коленке.

– Тем более если ответственная должность, сколько на его место желающих, а? Ради таких апельсинов с паюсной икрой мигом глотку перегрызут, только подставься! Смирно надо сидеть на должности!

– Ты-то, старый дурак, откуда знаешь? Чего за Ильюшу говоришь? Ну скажи ему, сынок!

– Мамаша, сейчас, именно сейчас, ничего нельзя сделать, – мрачно процедил Илья. – Потом, позже, может, удастся попробовать.

– О-ой, Пресвятая моя Владычица Богородица, – простонала Настасья, – когда позже-то? Пропадут они там, Божьи ласточки, передачу носила, не взяли, хер казенный в окошке: «Не положено, проходите, следующий», слова от него не добьешься, люди в тех очередях сутками дежурят, на морозе, с малыми детьми. Сынок, объясни ты мне, что ж это такое? Сколько еще упырю нужно кровушки? Сколько нужно, чтобы насытилась его гнилая утроба?

– Мамаша, все, молчи, молись про себя Пресвятой Богородице и молчи, – Илья обнял ее, погладил седую голову. – Я не могу помочь Веточке и Верочке, никак не могу, прости меня, от Клавки держись подальше, прекрати пить и болтать.

– Хорошо, сынок, я поняла, – она взглянула на него опухшими мокрыми глазами. – Ты меня прости, что пристаю к тебе с глупыми бабьими просьбами, прости дуру старую.

Прощаясь, он шепотом спросил Евгения Арсентьевича:

– Фамилия Клавки – Лисова?

– Лисина Клавдия Ивановна.

– Где работает?

– Машинистка в Краснопресненском райкоме комсомола, – Евгеша испуганно заморгал. – Илья, что ты собираешься делать?

– Не знаю. Еще не придумал.

Ничего он не мог придумать, как ни ломал голову. О том, чтобы вытащить Верочку и Веточку, он даже не мечтал. Знал, что пропали Божьи ласточки, из мясорубки нет пути. Сейчас никого не выпускают, разве что заведомых стукачей-провокаторов, но даже их крайне редко и неохотно, по капризу Инстанции.

Он почти не спал ночью, утром явился на службу вялый, сонный, позвонил в буфет, попросил принести крепкого кофе и бутербродов.

«Забрать мамашу к себе? Не согласится, много раз предлагал. Да и не сумеет она жить на Грановского без своего Евгеши, без подружек-подавальщиц и прочего „простого народа“. Если даже уговорю, все равно станет постоянно мотаться туда, на Пресню. И как ей объяснить, что в мои хоромы гостей своих она позвать не сможет, а разговаривать с соседями, которых встречаешь в лифте и во дворе, можно только о погоде, и то аккуратно подбирая слова?»

Он массировал виски, болела голова, перед глазами маячили старенькие библиотекарши Верочка и Веточка, не мог не думать о них, представлял, как они сидят на протертой кушетке, прямые, застывшие, пока деловитая ежовская сволочь роется в их ветхом барахлишке. Потом воронок, камера. Вряд ли их уже водили на допрос, обычно людей держат в неизвестности нарочно долго. Впрочем, сейчас, перед процессом, для срочного пополнения рядов террористов Божьи ласточки вполне сгодятся. Все пришьется к делу – дворянское происхождение, французский язык, Бестужевские курсы, тайное монашество Верочки, муж Веточки, царский поручик, погибший двадцать лет назад.

– Пропали Божьи ласточки Верочка и Веточка.

Голова болела так сильно, что он забылся, произнес это вслух, чуть слышным шепотом. А в кабинет уже вошла румяная подавальщица Тася с подносом, накрытым белой крахмальной салфеткой.

– Вы что-то сказали, Илья Петрович? Не расслышала я, извиняюсь.

– Нет, ничего, Тася, думаю вот, шоколаду я напрасно не попросил, – быстро, с обаятельным оскалом произнес Илья.

– Шоколаду? А тут вам конфеточки, трюфель. Вы не заказали, только подумали, а я уж положила, с кофейком-то самое оно, сладенькое с утра хорошо, полезно. Кушайте на здоровье, Илья Петрович.

«Пирамидону, что ли, принять? – подумал Илья, когда дверь за ней закрылась. – Боль пройдет, тоска останется, неизвестно, что хуже».

Он развернул стул и спросил, обращаясь к портрету Хозяина:

– Может, отравить эту Клавку, подсыпать стрихнину в суп?

Усатое лицо выразило безусловное одобрение, даже показалось, что подмигнул прищуренный глаз.

– А пошел ты, Сосо… – прошептал Илья и неожиданно для себя вдруг выдал матерную тираду не хуже тех, которыми утешался Поскребышев.

Полегчало, боль отпустила. Он сжевал пару бутербродов, выпил кофе с конфетами, закурил, попытался представить Веточку и Верочку не в общей камере, не в кабинете ублюдка следака, а на райском побережье, где всегда тепло, шумит море, никогда не вянут живые цветы и Божьи ласточки вьют гнезда под черепичными крышами.

В дверь постучали. Илья решил, что вернулась Тася забрать поднос с посудой, но вошел фельдъегерь с Лубянки, вручил запечатанный пакет. Сургуч был еще теплый. Илья расписался в получении.

Судя по штампам, послание пришло от Слуцкого Абрама Ароновича, начальника ИНО. Такое случалось крайне редко. Обычно информация из всех отделов НКВД, включая Иностранный, стекалась в секретариат Ежова, там сортировалась, фильтровалась, шла к Поскребышеву и уже от него попадала к спецреферентам.

Илья вскрыл пакет. Сверху лежали копии свежих агентурных сообщений. Проверенные источники, все тот же дятел и прочие, строго следуя генеральной линии, продолжали талдычить: Троцкий вместе с Гессом и гестапо организует заговоры,наводняет СССР шпионами, террористами, вовсю идет подготовка государственного переворота и убийства товарища Сталина.

Вряд ли умный Слуцкий ради очередной порции ритуальной белиберды решился бы действовать в обход секретариата.

Илья листал бумаги одну за другой, все это были машинописные копии, вторые экземпляры, отпечатанные под копирку на бланках. Ничего нового в текстах не содержалось. Он уже хотел убрать стопку в сейф, но заметил страницу, которая существенно отличалась от прочих. Сразу бросилось в глаза, что это первый экземпляр, отпечатанный не на бланке, а на простом листке, плотно, через один интервал. Сверху лиловыми чернилами отмечены число, время получения и расшифровки текста, кодовое имя агента Сокол, номер Z/248, неразборчивая подпись шифровальщика.

Заголовок вписан от руки, простым карандашом: «Сообщение агента Сокол Z/248 из Берлина».

«Он не имеет права отправлять мне распечатку сообщения, полученного и расшифрованного всего час назад. Зачем он это делает?» – подумал Илья, встал, прошелся по маленькому кабинету, размял закостеневшие от долгого сидения мышцы, несколько раз наклонился вперед-назад, повертел головой, плечами и, успокоившись, вернулся за стол.

Агент под кодовым именем Сокол и номером Z/248 никогда прежде в сводках не встречался, вероятно, это был новый человек. Прочитав первую фразу: «Мною проведена оперативная встреча с источником Эльф», – Илья улыбнулся и поздоровался:

– Привет, Эльф. Давно не было от тебя вестей. Как поживаешь?


«Получена следующая информация, – писал Сокол.

1. Канарис в последнее время часто встречается с руководителем украинских националистов Коновальцем. Гейдрих имеет свою агентуру среди бывших белых. Один из руководителей РОВС, генерал Скоблин, – платный агент гестапо.

2. В Праге с декабря прошлого года шли секретные переговоры, Хаусхофер и граф Траутсмадорф обсуждали с президентом Бенешем вопрос о Судетах. Бенеш ни на какие уступки не идет. Гитлер видит причины его неуступчивости в том, что в случае военного конфликта Бенеш надеется на помощь СССР. Агент Эльф утверждает, будто бы Гейдрихом с санкции Гитлера запущен слух о готовящемся в СССР военном перевороте, целью которого является свержение товарища Сталина и установление военной диктатуры. Военные во главе с Тухачевским готовят переворот, надеясь на поддержку немцев, но не Гитлера, а оппозиционных генералов. Генерал Скоблин задействован в дезинформационной игре.

3. Гейдрих затребовал у Канариса документы, касающиеся сотрудничества Красной армии с рейхсвером. Эльфу не удалось узнать, выдал ли Канарис требуемые бумаги, но Эльф утверждает, что это неважно, поскольку любые документы гестапо может подделать.

Слухи о заговоре упорно распространяются, приходят из разных источников: дипломатических, военных, эмигрантских. Эльф категорически настаивает, чтобы мы ни в коем случае не верили этим слухам.

Гейдрих организовал широкую кампанию дезинформации, преследующую несколько целей. А) повлиять на Бенеша, заставить его пойти на уступки; Б) скомпрометировать оппозиционных Гитлеру генералов вермахта в глазах Гитлера; В) очернить советских военачальников в глазах Сталина и таким образом ослабить Красную армию.

Далее Эльф заявил, будто ему из личных разговоров офицеров абвера и гестапо известно, что ни одного эффективно действующего немецкого шпиона в настояшее время на территории СССР нет. Все попытки переброски и вербовки агентуры заканчиваются провалом. Эльф приводит слова Канариса: у нас нет никакого четкого представления о Советском Союзе и его военном потенциале, есть только разные степени незнания.

Эльф категорически утверждает, что переговоры между Троцким и Гессом невозможны из-за фанатичного антисемитизма Гесса и еврейской национальности Троцкого, а также потому, что ни Троцкий, ни Гесс не представляют сегодня реальной политической силы и переговоры между ними не имеют практического смысла.

В конце беседы Эльф сообщил, что для назначения следующей встречи необходимо поместить объявление в воскресном приложении „Берлинер Тагеблатт“. „Срочно отдам в хорошие руки щенка королевского пуделя женского пола. Возраст три месяца, окрас шоколадный, кличка Флора, нрав веселый. Звонить по вторникам и пятницам, в любое время“. В телефонном номере должны быть цифры 16 и 18. Текст должен быть набран жирным курсивом, обведен волнистой рамкой. После размещения вышеуказанного объявления с четырех до шести вечера Эльф будет ждать связи в кафе „Флориан“, Штайнплац, 8, Шарлоттенбург, каждый вторник с 16 до 18 часов. Опознавательные знаки – пачка французских сигарет голубые „Голуаз“, рекламный буклет универмага „Вертелль“. Пароль без изменений».


– Ай да Эльф, – пробормотал Илья и бесшумно хлопнул в ладоши. – Что бы я без тебя делал, умница Эльф?

Новость о регулярных контактах Канариса с Коновальцем следовало сию минуту внести в готовую сводку, не случайно Сокол начал сообщение именно с нее. Что касается генерала Скоблина, о нем давно было все известно. Генерал работал не только на гестапо, но и на НКВД.

Илья вставил в машинку чистую страницу и напечатал с пометкой «срочно» информацию о Канарисе и Коновальце.

Задребезжал аппарат спецвязи.

– Товарищ Крылов, я отправил вам срочное сообщение. Вы получили?

Голос начальника ИНО Слуцкого звучал глухо, напряженно. Илья представил, как он сидит в своем кабинете на Лубянке и обливается холодным потом.

– Да, Абрам Аронович, я все получил.

В трубке слышалось тяжелое дыхание. Слуцкий не решался продолжить разговор. Илья молча ждал.

– Нужно встретиться, – наконец выдавил Слуцкий. – Можете часам к десяти подъехать в Настасьинский?

– Постараюсь.

Как только он положил трубку, в кабинет вошел Поскребышев. На этот раз лысина его была сухой и бледной, толстые губы поджаты, подвижная обезьянья физиономия имела сероватый оттенок. Не глядя на Илью, он сипло крикнул:

– Давай!

– Сейчас, Александр Николаевич, одну минуту, – Илья вложил в папку листок с информацией о Канарисе и Коновальце, аккуратно завязал ленточки.

– Что ты возишься? Быстрей! – рявкнул Поскребышев и облизнул губы. – Будь на месте, понял? Вызвать может в любую минуту!

Он схватил папку и вылетел.

Оставшись один, Илья еще раз перечитал сообщение Сокола, сжал виски ладонями и пробормотал:

– Эльф, Эльф…

Глава шестнадцатая

Габи снилась Венеция, этот сон повторялся часто и оставался неизменным, в нем каждый раз с точностью кинохроники прокручивались одни и те же реальные события, то есть это был вовсе не сон, а воспоминание.

Габи любила Венецию, а с июня 1934-го считала этот город лучшим местом в мире. Она прилетела туда в составе журналистской делегации освещать официальную встречу Гитлера и Муссолини. Фланируя среди журналистов и дипломатов по фойе Гранд-отеля, где в королевских апартаментах должен был остановиться фюрер, она выронила блокнот, наклонилась и стукнулась головой о чью-то голову. Удар получился довольно сильный и болезненный. Распрямившись, Габи увидела перед собой молодого итальянца, он протягивал ей блокнот, который успел поднять первым, и виновато улыбался.

– Простите, фрейлейн, вам не больно? Наверное, стоит сразу приложить холод, чтобы не выросла шишка.

Он говорил по-немецки с легким акцентом. Она смотрела на него и не понимала, почему не может оторвать глаз. Вполне обычное мужское лицо, темные коротко остриженные волосы, узкий овал, тонкий нос с небольшой горбинкой, черные прямые брови.

Тогда, в июне 1934-го, и потом, много раз, наяву и во сне, Габи пыталась разгадать загадку дикого примагничивания ее к нему с первой минуты. Ему она никогда в этом не признавалась и повторяла про себя: «Без него было так спокойно, а теперь я пропала».

Ни наяву, ни во сне она не находила ответа, почему не может без него жить. Вначале надеялась, что наваждение пройдет, их роман закончится и она станет прежней фрейлейн Дильс, свободной и сильной, насмешливой и хитрой. Но надежда оказалась напрасной. Роман длился третий год, ее к нему тянуло так же неодолимо, как при первой встрече.

«Зачем это мне? Кто он, собственно, такой?»

– Меня зовут Джованни Касолли.

Он сунул ее блокнот в карман своего пиджака, взял с подноса проходившего мимо официанта стакан, достал носовой платок, завернул в него кубик льда, добытый из стакана, и приложил к голове Габи, точно к ушибленному месту.

Все это он проделал быстро, ловко и даже успел кинуть на поднос официанту какую-то мелочь. Габи подняла руку, чтобы самой держать холодную примочку, встретилась с его рукой, сказала:

– Габриэль Дильс… спасибо, мне вовсе не больно, а вам? Вы тоже ушиблись, у меня такая твердая голова…

Они стояли рядом, соприкасаясь плечами, в толпе, встречавшей фюрера и дуче, и шепотом, на ухо делились впечатлениями.

Фюрер в мятом сером дождевике и лаковых ботинках выглядел жалко рядом с дуче, облаченным в парадную военную форму, и было заметно, как его нервирует такой контраст. Он хотел нравиться Муссолини, дружить с ним. Габи знала, что в штаб-квартире нацистской партии в Мюнхене на столе Гитлера с давних пор красовался огромный бронзовый бюст Муссолини. В 1933-м, став рейхсканцлером, он повторял в интервью и публичных выступлениях, что испытывает глубокие дружеские чувства к дуче, а тот на вопрос, как он относится к Гитлеру, неизменно отвечал: «Мне нет до него дела».

Вечером во внутренних покоях Дворца дожей был дан концерт. Симфонический оркестр исполнял Верди и Вагнера. Предполагалось, что при выходе из концертного зала дуче и фюрера встретит восторженная толпа, но вечер выдался холодный, толпа замерзла и разошлась раньше, чем закончился концерт. Дуче и фюрера встретила пустая площадь, даже голуби разлетелись.

Габриэль и Джованни бродили по ночному городу, вдоль каналов. На набережной Неисцелимых он обнял ее, чтобы согреть, они не заметили, как начали целоваться, потом наняли гондолу, плавали до рассвета, закутавшись в жесткие колючие пледы.

Отель, в котором жила Габи, кишел агентами гестапо. Она успела к завтраку. Сонная, разнеженная, она сидела на веранде гостиничного ресторана, смотрела на залив, пила маленькими глотками крепчайший итальянский кофе, стараясь не заглушить вкус губ Джо, когда к ней подсел одышливый толстяк Густав Раух, исполнительный секретарь Имперской палаты прессы, верный песик Геббельса, и спросил:

– Фрейлейн Дильс, где вы провели ночь?

– Спала в своем номере, – равнодушно зевнув, ответила Габи. – А почему вас это интересует?

– Охрана доложила, что никто не видел, как вы вернулись в отель после концерта. Вы исчезли, ночная Венеция не самое безопасное место для молодой фрейлейн.

– Милый Густав, Венеция самое чудесное место в мире, ночью она особенно прекрасна, я бы с удовольствием погуляла по ночной Венеции, но было слишком холодно, я устала, легла спать.

– Габриэль, я стучал к вам в номер, никто не ответил, – он понизил голос до шепота и придвинул стул ближе. – Господин министр лично интересовался вашим здоровьем.

«Ах ты, жирная шавка, сводня, – выругалась про себя Габи. – Проклятый уродец решил заняться мной всерьез».

Знакомство с Джованни напрочь выбило из головы эту проблему. Накануне встречи двух вождей Геббельс выступал на заседании Имперской ассоциации немецкой прессы, наставлял журналистов, как освещать эпохальное событие. Габи сидела в третьем ряду и несколько раз ловила на себе долгий взгляд больших карих, с поволокой, глаз министра пропаганды. Когда министр после заседания подошел к ней, Габи испугалась всерьез. Было известно, что любвеобильный карлик болезненно обидчив и отказ чреват серьезными неприятностями.

Вскоре Геббельс явился в фотоателье, где проходили съемки Габи для очередного рекламного плаката, с букетом пурпурных роз и предложением сегодня вечером поужинать вдвоем на лоне природы. Габи со свойственной ей прямотой призналась министру, что как раз сегодня отвратительно себя чувствует из-за обычного женского недомогания, но в другой раз обязательно, непременно.

На следующее утро Габи отправилась в Венецию, но было ясно, что это только отсрочка, проблему предстоит решать. Как, пока неизвестно.

– Густав, вы могли стучать до утра, когда я ночую в отелях, обязательно затыкаю уши ватой и ничего не слышу, – произнесла она таким же интимным шепотом.

С Джованни они встретились у площади Сан-Марко, где проходил парад чернорубашечников. Дуче стоял на одном балконе, фюрер на другом. Толпа весело махала платочками дуче и не замечала фюрера. Габи и Джо не замечали ни толпы, ни вождей. Они не могли расцепить рук и едва сдерживались, чтобы не начать целоваться у всех на глазах.

Повторить ночную прогулку они не рискнули. Вечером, на торжественном приеме в Гранд-отеле им пришлось держать дистанцию, Густав Раух не спускал с Габи глаз. Им удалось ускользнуть на несколько минут, обняться в темном углу кофейного павильона.

Когда Габи вернулась в Берлин, уже вовсю шла подготовка к предстоящей расправе с Ремом, министру пропаганды в те дни было не до любовных похождений, а потом его сердцем завладела опереточная актриса Эда Хольдах и он забыл о фрейлейн Дильс.

«Ночь длинных ножей» спасла Габи от ухаживаний очаровашки Геббельса и подарила несколько восхитительных часов наедине с Джо. В числе прочих иностранных журналистов Касолли прилетел в Берлин, чтобы присутствовать на пресс-конференции, которую давал Геринг. Сразу после пресс-конференции Джо и Габи отправились на разных такси в Шарлоттенбург, в маленький пансион, где задорого сдавали комнаты, не проверяя документов.

Вот уже два с половиной года они тайно встречались в Берлине, в разных городах Европы, иногда им удавалось побыть вместе несколько дней на Лазурном побережье Франции, в Сицилии, в Швейцарских Альпах, иногда свидания оказывались совсем короткими, всего пара часов. Расставаясь, они не знали, когда и где увидятся в следующий раз, увидятся ли вообще.

С ноября 1936-го Габриэль Дильс считалась уже не просто подругой, а невестой барона фон Блефф. Матушка-баронесса мечтала о внуках. Капризный отпрыск ни о каких женщинах, кроме фрейлейн Дильс, не желал слышать, и матушке пришлось, наконец, смириться с простонародным происхождением Габриэль.

Никто не догадывался, что баронская невеста по уши влюблена в сотрудника пресс-центра итальянского МИД синьора Касолли, который часто бывает в рейхе, берет интервью у нацистских вождей, у самого Гитлера. Никому не могло прийти в голову, что Касолли еврей, родившийся в Одессе, и зовут его Ося Кац.

– Зачем это мне? Ну зачем, Господи? Я не хочу, я боюсь, я не могу без него, – бормотала во сне Габи, уткнувшись лицом в подушку.

Ее разбудил телефонный звонок. Услышав в трубке голос Франса, она сморщилась. Нежный жених вздыхал, похныкивал. Верный признак очередной депрессии.

– Где ты была в воскресенье?

– Франс, что случилось? Ты встал не с той ноги?

– Горничная Роза видела тебя в кинотеатре «Марс», ты смотрела «Триумф воли».

«Вот тебе и серая фрау», – подумала Габи и промурлыкала в трубку:

– Мг-м, а потом я бегала голая по Александрплац и разбрасывала большевистские листовки.

– Перестань дурачиться, она говорила не со мной, а с мамой. Все это очень неприятно. Горничная Роза видела рядом с тобой какого-то юношу, во время сеанса вы шептались.

«Она, конечно, агент, и наблюдательна, как положено хорошему агенту, – размышляла Габи, – но в „Марс“ пришла отдохнуть в свой законный выходной, посмотреть кино, а не следить за фрейлейн Дильс. Вряд ли ко мне приставили бы горничную из дома фон Блефф, наверняка поручили бы кому-то другому, ведь я могу узнать горничную».

– Она скромница, ваша Роза, – произнесла Габи елейно жалобным голоском. – Мне очень стыдно, Франс, мы не только шептались, мы целовались и даже занимались любовью, это было ужасно неудобно, кресла в «Марсе» такие жесткие и скрипучие.

– Заткнись! – взвизгнул Франс. – Мама в ярости, она ударила Путци.

– О боже, при чем здесь Путци?

– Случайно попался под руку.

– Франс, я не верю в такие случайности. Матушка сурова, но справедлива. Неужели горничная Роза сказала, что юноша, с которым я шепталась в кинотеатре, – Путци?

– Нет-нет-нет! – Франс задыхался и всхлипывал.

– Конечно же, нет, милый, на такую чудовищную ложь неспособна даже горничная Роза. Но тогда за что же досталось бедному мальчику?

В трубке шелестело, трещало. Франс долго сморкался, наконец, произнес:

– Кто-то разбил крышку от супницы из фамильного сервиза, свалили на него, и мама ударила его по лицу.

«Отлично! В таком случае при чем здесь я?» – подумала Габи и запричитала:

– Бедняжка Путци! Это подло, мерзко – валить все на глухонемого, он ничего не скажет в свое оправдание!

– Она ударила очень сильно, ты знаешь, какая у нее тяжелая рука, – всхлипывая, продолжал Франс. – Губа распухла и кровоточит, передний зуб шатается. Габи, кто был тот юноша рядом с тобой в чертовом кинотеатре?

– Советский агент.

– Прекрати! Мне не до шуток!

– Ладно. Клянусь говорить правду и только правду. Во всем виноваты мамочкины картофельные оладьи.

– Габи!

– Не кричи, солнышко, дай мне сказать. В воскресенье утром я приехала к родителям, мы давно не виделись, я обещала, что проведу с ними весь день. Но моей дочерней любви хватило только на полтора часа. Я придумала какую-то уважительную причину и сбежала. Немного посидела в кафе, запила мамины оладьи большой чашкой паршивого кофе, потом решила пройтись пешком по Вагнерштрассе. И то и другое оказалось роковой ошибкой. У меня прихватило живот, едва успела добежать до кинотеатра, единственного места на несколько кварталов, где имелась уборная. Эй, милый, ты слушаешь?

– Да, Габи, слушаю очень внимательно. Почему ты не вышла сразу из кинотеатра? Зачем осталась смотреть фильм, который видела раз десять?

– Ох, Франс, разве я могла рисковать? Вот выйду на улицу, и опять прихватит живот. А фильм Лени совершенно магический, начинаешь смотреть, оторваться уже невозможно, хотя каждый кадр помнишь наизусть. Я так увлеклась, что не заметила, как моя сумочка упала на пол. Какой-то любезный юноша поднял, я поблагодарила, разумеется, шепотом, чтобы не мешать другим зрителям.

– И все? Только поблагодарила, и все?

– Ну, если тебе этого мало, спроси горничную Розу, она лучше знает.

– Габи, извини, я понимаю, тебе противен этот разговор, мне тоже, я привык доверять тебе, но мама требует объяснений. Согласись, будет лучше, если объясняться с ней придется мне, а не тебе.

– Конечно, Франс, я не сержусь. Еще остались вопросы?

– Поклянись, что это не любовник!

– Клянусь, милый.

– Габи, мне так плохо…

«Если нас сейчас слушают, это замечательно! – Габи улыбнулась и подмигнула своему отражению в трельяже. – Барон фон Блефф подозревает невесту в неверности, он ее обожает, ревнует, не может сдержать рыданий. Кому придет в голову, что причина слез вовсе не фрейлейн Дильс, а глухонемой поваренок, которому грозная мамаша-баронесса разбила губу, и что молодой человек, с которым бдительная горничная застукала баронскую невесту в кинотеатре, на самом деле советский агент?»

– Франс, перестань хныкать, возьми себя в руки. Нужно обязательно разобраться, кто раскокал чертову крышку. Это принципиальный вопрос. Дело не в крышке. Человек, который способен свалить собственную вину на глухонемого мальчика и подставлять его под удар, не должен оставаться в доме. Ты согласен?

– Еще бы! Разумеется, согласен! – оживился Франс. – Но как выяснить? Устроить всем слугам допрос с пристрастием?

– Это ничего не даст.

– Почему?

– Потому что матушка наверняка уже допросила слуг.

– Никого она не допрашивала, ворвалась на кухню и ударила Путци. Бедняжка даже не понял, за что.

– Странно.

– Да, ты права, очень странно. Мне только сейчас пришло в голову, – озадаченно пробормотал Франс.

– Милый, но в таком случае круг подозреваемых сужается. Достаточно знать, с кем беседовала матушка перед тем, как ударила Путци. Именно этот человек оклеветал мальчика, он же разбил крышку. Мне почему-то кажется, это женщина, и зовут ее Роза.

Последовала долгая пауза, Франс тяжело дышал, сопел, наконец, прошипел, как раскаленная сковородка, на которую плеснули воды:

– Она за все ответит, я заставлю маму уволить мерзавку, сейчас же этим займусь.

– Займись, дорогой. В доме баронов фон Блефф не место подлым клеветникам.

– Сию минуту иду к маме! Я тебя обожаю, ты самая умная женщина в мире.

Габи бросила трубку, потянулась, пробормотала в подушку:

– Оревуар, агент Роза! Впрочем, какая разница? Ее место займет другая гестаповка. Вся прислуга в особняке фон Блефф завербована. Удивительно, как до сих пор никто не засек ночные забавы Франса с малышом Путци?

Не хотелось вылезать из-под перины, комната выстудилась за ночь, Габи привыкла спать с открытой форточкой. Давно уж рассвело, день был морозный, ясный. После небольшой ленивой гимнастики она встала под горячий душ и принялась насвистывать мелодию, отдаленно похожую на «Турецкий марш».

«На самом деле они знают».

Это сказала маленькая Габи. Взрослая Габриэль продолжала свистеть.

«Знают, – тревожно шептала маленькая, – не могут не знать, но молчат, Гейдрих хранит это в своей коллекции, он ведь собирает всякие тайные гадости о людях, как другие собирают марки и спичечные коробки».

Габриэль перестала свистеть, выключила воду, протерла запотевшее зеркало. Маленькая Габи, хоть и была напугана внезапным открытием, а все равно скорчила смешную рожицу, она всегда так делала, когда смотрела на себя в зеркало.

«Ладно, допустим, – размышляла Габриэль, расчесывая волосы, – Гейдриху известно, что предстоящий брак барона фон Блефф с фрейлейн Дильс – это блеф. Зачем блеф нужен барону, понятно, а чего хочет фрейлейн?»

Маленькая Габи, скорчив очередную рожицу, произнесла глуховатым высоким фальцетом, похожим на голос Гейдриха:

«Фрейлейн хочет стать баронессой фон блеф-блеф. Простая немецкая девушка из небогатой семьи мечтает о титуле и больших деньгах».

«Что ж, вполне естественное желание, – согласилась взрослая Габриэль. – Ради титула и состояния фрейлейн готова выйти замуж за педика, изображать семейное счастье».

«Ой-ой-ой, а ведь матушка-баронесса тоже знает», – жалобно простонала маленькая Габи.

«Конечно, знает, поэтому и врезала по физиономии бедняге Путци, когда горничная Роза рассказала ей о моем любовном свидании. Дело вовсе не в крышке от супницы. Постыдная семейная тайна прячется в укромном уголке большого материнского сердца. Если старая баронесса нервничает, у нее повышается давление, тайна бьет в голову».

Взрослая Габриэль готовила завтрак, маленькая молчала, с наслаждением вдыхала запах кофе и апельсинового сока.

Многие годы само слово «завтрак» вызывало тоску и тошноту. Габи ненавидела манную запеканку с кленовым сиропом, разваренную в молоке лапшу, жидкий приторный какао, все, что в детстве приходилось впихивать в себя ранним утром в холодной кухне. Она давно жила одна, но каждое утро радовалась свободе так, словно только вчера ускользнула из родительского дома.

«Да, но если старая баронесса знает, почему она постоянно твердит о внуках?» – спросила маленькая Габи, цокнув ложкой по яйцу.

«А что ей делать? Она родила Франса в сорок два года, вложила в него всю любовь, на какую способна. Франс единственный наследник древнего баронского рода, он обязан произвести потомство, единственный ребенок матушки баронессы, поздний, долгожданный. Нет у нее других детей, приходится прятать тайну в укромном уголке большого материнского сердца. Она так привыкла врать себе, что ее болтовня о внуках ей самой кажется вполне искренней».

«Она верит, что от Франса можно рожать детей?»

«А почему бы и нет? Она же верит, что Гитлер мессия и арийская раса спустилась с небес».

«Может, лучше отказаться, пока не поздно?» – осторожно спросила маленькая Габи.

«В том-то и дело, что поздно».

«Почему?»

«Слишком все это далеко зашло. Пока я рядом, Франс чувствует себя в безопасности, он привык и привязался ко мне. Если я уйду, разговоров не избежать. Наш разрыв поднимет волну слухов, постыдная тайна фон Блефф опять станет предметом сплетен. Матушка баронесса обрушится на меня всей своей мощью, задействует связи, не пожалеет денег. И что в итоге? Скандал, жуткая обида Франса, свирепая месть матушки. Журнал принадлежит Франсу, я потеряю работу. Матушка позаботится, чтобы впредь никто не решился печатать мои статьи. Для рекламы и плакатов найдут сколько угодно белокурых голов, голубых глаз, прямых носов. Не будет генеральских вечеринок, поездок в Каринхалле, банкетов, приемов. Я больше не сумею воровать информацию и лишусь спасительной возможности сопротивляться нацизму. Я не смогу так жить, перестану себя уважать. Вот и получается, что бывшая невеста барона фон Блефф никому не нужна, даже самой себе».

«Никому, кроме Оси», – осторожно заметила маленькая Габи.

Взрослая Габриэль промолчала. Она сомневалась, что Джованни здорово обрадуется перспективе повесить себе на шею бывшую баронскую невесту, бывшую известную журналистку, безработную фрейлейн Дильс. Он ведь не возражал против ее помолвки с Франсом, не сказал: «Остановись, что ты делаешь?», не предложил выйти за него замуж.

«При его образе жизни нельзя заводить семью», – напомнила Габи.

«А при моем образе жизни вполне разумно стать баронессой фон Блефф», – огрызнулась Габриэль.

«И подарить старухе долгожданного внука, – хихикнула Габи, – наследника древнего баронского рода, рожденного от Оси Каца. Интересный способ борьбы с нацизмом».

Габриэль опять промолчала, больше всего на свете ей хотелось, чтобы Ося оказался рядом сию минуту и никогда никуда не уходил. Она знала, это невозможно. Тихая семейная жизнь на другом континенте, вдали от вождей и спецслужб, им не светит, в ближайшие несколько лет точно не светит. И все-таки он мог хотя бы предложить.

«Что?» – спросила маленькая.

«Не знаю», – ответила взрослая.

* * *
Начальник ИНО ГУГБ НКВД СССР Абрам Аронович Слуцкий ждал Илью на конспиративной квартире в Настасьинском переулке, лежа на диване с таблеткой валидола под языком.

– Сердце прихватило, – пожаловался он. – Если хотите чаю или чего покрепче, хозяйничайте сами, горничная ушла домой.

– Спасибо, ничего не хочу, – Илья уселся в кресло напротив дивана, заметил на журнальном столе чистые листы и несколько карандашей.

Слуцкий осторожно приподнялся, кряхтя, спустил ноги на пол. Илья не видел его пару месяцев и поразился, как плохо он выглядит. Нездоровая полнота, отечность, одышка. Трудно представить, что этому лысому человеку нет и сорока, он уже развалина с букетом стариковских хворей.

– Я вложил сообщение от Сокола отдельно, поскольку это первое сообщение нового агента, – произнес Слуцкий так тихо, что Илья с трудом расслышал его. – Сотрудник молодой, неопытный, информацию нужно проверять.

– Да, я догадался, что этот ваш Сокол новичок, но ведь информацию он передал от Эльфа, это гарантия надежности. Или думаете, Сокол мог что-то напутать?

– Парнишка зеленый совсем, растерялся…

Слуцкий побагровел и быстро коряво нацарапал на листке:

«Я нарочно оставил техническую часть сообщения, чтобы вы поняли, как плохо с агентами».

– Спасибо, что Эльф не забыл проинструктировать вашего зеленого парнишку насчет следующих встреч, – грустно усмехнулся Илья.

– Эльф, конечно, источник ценный, но идеологически чуждый, как говорится, с буржуазной гнильцой, к тому же информация носит явно субъективный, как говорится, оценочный характер, – бормотал Слуцкий сквозь одышку и выводил карандашом на чистом листе очень медленно, дрожащей рукой:

«Флюгер исчез, не выходит на связь».

«Тоже мне сверхсекретная новость, – усмехнулся про себя Илья. – Последнее сообщение от Флюгера датировано 24 ноября 1936-го. И незачем ради этого бумагу марать, вполне можно произнести вслух, авось не расстреляют».

Слуцкий еще летом 1936-го получил приказ сворачивать агентуру в Германии. Агентов под разными предлогами возвращали домой и арестовывали. Флюгер числился швейцарским резидентом, но именно от него шла самая серьезная информация по Германии. Возможно, его тоже позвали домой. Давно он торчал за границей, удобно там устроился, слишком много знал, слишком многое себе позволял. Что же случилось? Бруно Лунц вовремя сообразил, чем это может грозить ему, его жене Ганне, дочке Барбаре?

Карл Рихардович подробно рассказывал об этом семействе, у Ильи возникло чувство, будто он лично знаком с ними.

«Если ты все-таки удрал, ты правильно сделал, Бруно, – подумал он, прочитав каракули Слуцкого. – На твоем месте я, пожалуй, поступил бы так же. Достаточно представить Барбару в детприемнике, Ганну в лагере, самого себя с пулей в затылке, и выбора не остается. Другое дело, что на твоем месте я бы с самого начала не обзаводился семьей».

Эта последняя мысль заставила его сморщиться, поскольку разбудила дремлющую тоску по Маше. Болезненная гримаса не ускользнула от внимательных глаз Слуцкого.

– Что, Илья Петрович, устали? – спросил он с искренним сочувствием, при этом проворно скомкал листок и спрятал в карман.

– Голова раскалывается, сплю мало, работы невпроворот, – также искренне признался Илья.

Слуцкий подвинул ему бумагу и ногтем подтолкнул карандаш. Никого, кроме них двоих, в квартире не было, но работали прослушки. Слуцкий не отрывал взгляда от карандаша в руке Ильи. Илья играл с карандашом, крутил между пальцами с ловкостью фокусника, но ни слова пока не написал. Он не собирался вступать ни в какие тайные диалоги с начальником ИНО.

– Доля субъективности есть в любой информации, – он положил карандаш и расслабленно откинулся на спинку кресла. – Информацию передают люди, а людям свойственно ошибаться. Эльф работает на нас почти три года, мне кажется, за это время он успел зарекомендовать себя как источник вполне надежный.

– Ошибка ошибке рознь, – Слуцкий кинул в рот еще одну таблетку валидола. – Хорошо, если источник добросовестно, честно ошибается. Ну а если нет? Я хочу сказать, не скрывается ли за этим нечто более серьезное? Что, если Эльф стал гнать нам заведомую дезу? Что, если он перевербован гестапо, а? Ну разве не возникло у вас такого чувства?

– Абрам Аронович, я не медиум, – Илья криво усмехнулся, – не умею чувствовать на расстоянии.

– Что значит «на расстоянии»? Разве вы не читали сообщение Сокола? Там же все откровенная пурга. По какому, собственно, праву Эльф решает за нас, что у нас есть, чего нет? Говорить и думать такое может только матерый враг! Это пахнет предательством и провокацией!

Лысина Слуцкого влажно блестела, подбородок дрожал, отечное лицо налилось малиновой кровью. Илье было искренне жаль его.

Умный Абрам Аронович отлично знал, что в информации Эльфа все чистая правда, от первого до последнего слова. Никаких реальных немецких шпионов в СССР нет и быть не может, никакие переговоры между Троцким и Гессом невозможны, эти люди никогда не встречались и вряд ли встретятся. Вот уже несколько лет идут совсем другие тайные переговоры, сначала между Енукидзе и кузеном Геринга, потом между Канделаки и Шахтом, идут они по приказу товарища Сталина, и многое из того, что приписывается Троцкому, на самом деле предлагает Гитлеру сам товарищ Сталин.

Интересно, как в этой связи начальник ИНО объясняет высочайшее повеление сворачивать агентуру в Германии? И какие мысли бродят под этой потной лысиной относительно заговора в Красной армии во главе с маршалом Тухачевским?

Допустим, заговор существует, Тухачевский его действительно возглавляет. Использовать в качестве страшилки для Бенеша мятежного маршала Красной армии, реального тайного союзника Германии, и таким образом сдавать его Сталину Гитлер ни за что не станет, наоборот, поручит своим спецслужбам трепетно оберегать репутацию маршала в глазах Сталина, вывести Тухачевского из числа подозреваемых, а на его место подсунуть кого-то действительно преданного Сталину – например Ворошилова или Буденного.

Что же происходит? Заговор во главе с Тухачевским открыто обсуждают европейские дипломаты, политики, шпионы, журналисты. Хорош тайный заговор, о котором все знают и болтают на каждом углу! Так активно могут распространяться только слухи, запущенные спецслужбами, когда проводится широкомасштабная кампания дезинформации потенциального противника. Если бы Эльф стал двойным агентом, он бы поддержал дезинформацию, состряпанную Гейдрихом по поручению Гитлера, и сообщил о заговоре как о реальном факте, с множеством убедительных доказательств и ужасающих подробностей. Именно этим сейчас занимается двойной агент Скоблин.

Любопытно, как объясняет самому себе товарищ Слуцкий удивительное совпадение кампании дезинформации, организованной потенциальным противником, с генеральной линией партии, которой аккуратно следуют многочисленные безымянные агенты-дятлы в своих донесениях?

Несложно сообразить, зачем понадобился мифический заговор во главе с маршалом Тухачевским Гитлеру. Ну а зачем это нужно Сталину?

Илья попытался представить, каким образом этот, в общем, вполне логичный и простой вопрос переваривается в мозговых извилинах начальника ИНО. Но не получалось, и поймать ускользающий взгляд выпуклых, в красных прожилках, глаз тоже не получалось. Илья вдруг понял, что умный Слуцкий вообще не задается подобными вопросами, чувствуя их смертельную опасность – даже на уровне молчаливых ночных размышлений наедине с подушкой.

– Абрам Аронович, когда возникают подозрения в честности источника, безусловно, необходимо все тщательно проверить, но в любом случае не стоит спешить, горячиться, тем более что речь идет о человеке, который работает на нас давно и, если не ошибаюсь, совершенно бескорыстно. Насколько мне известно, Эльф «инициативщик», денег не получает.

Слуцкий слабо кивнул.

– Двойными агентами, как правило, становятся те, кто работает за деньги, – продолжал Илья, все также безуспешно пытаясь поймать ускользающий взгляд. – Противная сторона платит больше, человек не в силах устоять. Конечно, бывает еще и шантаж, и прочие мерзости, мне трудно судить, я понятия не имею, что за личность скрывается под псевдонимом Эльф. Но все эти годы от Эльфа приходила весьма добротная и надежная информация. В последнем сообщении тоже есть кое-что действительно ценное, например новость о контактах Коновальца и Канариса.

Шлеп! Бегающий взгляд остановился, уперся прямо в глаза. Пухлые пальцы схватили карандаш и без дрожи, вполне четко и быстро, Абрам Аронович вывел на чистом листе:

«Вы уже доложили?»

Вот он, заветный вопрос, ради которого товарищ Слуцкий пренебрег своим больным сердцем и вместо того, чтобы отправиться домой, ведет здесь со спецреферентом Крыловым разговор, тяжелый и неприятный для них обоих. Разве может быть приятным разговор, когда собеседники не знают, кого бояться больше: друг друга или прослушек, которыми утыкано помещение?

Илья не стал писать ответ, просто кивнул. Слуцкий натянул на колени клетчатый плед, поправил диванную подушку.

– Илья Петрович, не возражаете, если я прилягу?

– Конечно-конечно, Абрам Аронович. Как сердце? Уже лучше?

– Вроде отпустило, но слабость, знаете ли.

– Вам бы отдохнуть, Абрам Аронович, вы плохо выглядите.

– Смеетесь, Илья Петрович? Какой теперь отдых!

Для начальника ИНО известие о контактах главы украинских националистов Коновальца с руководителем абвера Канарисом, когда о нем уже доложено Хозяину, имело огромную ценность. Очень скоро Хозяин прикажет провести очередную сверхсекретную спецоперацию, проще говоря, потребует шлепнуть Коновальца. Важно, чтобы никто не перехватил этот выгодный заказ. Необходимо заранее отобрать и подготовить правильных исполнителей, разработать план операции и первым доложить руководству. Под руководством разумелся Николай Иванович Ежов.

Нарком Ежов имел образование два класса начальной школы, умом никогда не блистал, а пьянство и прочие излишества неумолимо сжигали последние извилины в его бедном маленьком мозгу.

Николай Иванович твердо усвоил, что с любым человеком можно сделать что угодно: арестовать, изувечить, расстрелять, отравить. Эта непреложная истина крепко засела в уцелевших мозговых извилинах наркома. Попробуй объясни товарищу Ежову, что за границей шлепнуть человека несколько сложнее, чем в СССР! Он не понимал почему, а когда товарищ Ежов чего-то не понимал, он подозревал, что его хотят выставить дураком, надуть, перехитрить, очернить в глазах Инстанции.

Докладывать главе НКВД подробности проведения тайной спецоперации за границей было делом куда более трудным и опасным, чем сама операция. Товарищ Ежов очень подозрительно относился к ИНО и его начальнику товарищу Слуцкому.

Основным критерием эффективности работы аппарата НКВД являлось количество разоблаченных врагов народа. Главную задачу аппарата Хозяин видел в поставке заключенных и в производстве трупов. Возможности Иностранного отдела в этом смысле были крайне ограниченны, потому товарищ Слуцкий так отчаянно вцепился в информацию о Коновальце. Она давала шанс преподнести Инстанции труп и повысить показатели.

Специалистов по убийствам и похищениям в аппарате НКВД имелось достаточно, работали они грубо, но эффективно, получали правительственные награды и своими подвигами хоть как-то оправдывали существование ИНО.

– Да, Эльф, конечно, представляет для нас определенную ценность, но как объяснить ту пургу, которая содержится в разведсообщении? – Слуцкий произнес это громко и отчетливо, обращаясь скорее к прослушкам, чем к Илье.

– А забыть о запасных вариантах связи это не пурга? – спросил Илья шепотом, обращаясь не к прослушкам, а к Абраму Ароновичу. – К Эльфу надо присылать профессионалов, тогда и пурги не будет. Вы же сами сказали – сотрудник зеленый, неопытный. Первая поездка за границу, первая встреча с источником, немудрено, что растерялся ваш Сокол и напутал.

Слуцкий опять взял карандаш и написал:

«У меня других не осталось, только мальчишки», – он подвинул листок Илье, протянул карандаш.

Илья карандаш взял, но опять не стал ничего писать, пожал плечами, ответил вслух:

– Когда придет очередное сообщение, нужно просто сделать скидку на неопытность и растерянность агента, который его передаст.

«Но она несет такое, что мальчишкам опасно слушать!»

Восклицательный знак получился огромным и жирным, на точке сломался карандаш.

«Она, – отметил про себя Илья, – стало быть, Эльф женщина. Вот уж никогда бы не подумал».

Взгляд Слуцкого опять бегал, брови напряженно сдвинулись, на лбу залегла вертикальная складка. Илье захотелось вытащить Абрама Ароновича на улицу, подальше от прослушек, и расспросить подробнее об Эльфе. Как-никак последний и единственный полноценный источник. Отправляя к ней на связь неопытных мальчишек, начальник ИНО подвергал опасности не только их, но и ее. Мальчишки легко могут засыпаться. Совсем не хотелось, чтобы Эльф попала в руки гестапо.

Но Илья понимал: на улицу Слуцкого вытащить ни за что не удастся. Мороз, ветер, а главное, не решится Абрам Аронович пойти на прямой открытый разговор. Где гарантия, что спецреферент не настрочит донос? Нет такой гарантии, и в том, что Слуцкий на него не стукнет, Илья вовсе не был уверен.

– Абрам Аронович, не могу с вами согласиться, что в донесении вашего Сокола все пурга и провокация, – медленно произнес Илья и вытащил папиросы. – Чего стоит только одна приведенная Эльфом фраза Канариса: «У нас нет никакого четкого представления о Советском Союзе и его военном потенциале, есть только разные степени незнания». Ведь это же замечательно, что они о нас ничего не знают, это прямое подтверждение эффективности работы наших доблестных чекистов под руководством коммунистической партии и товарища Сталина. Не возражаете, если я закурю?

– Курите, – кивнул Слуцкий, – только форточку откройте.

Когда Илья вернулся в кресло, увидел на листке очередную надпись:

«Устал, сил нет, не понимаю, что происходит».

Он едва успел прочитать, карандаш в руке Слуцкого быстро густо заштриховал короткую фразу. Глаза испуганно метались, потом застыли. Абрам Аронович смотрел на Илью.

– Вам надо больше гулять, – сказал Илья. – Когда сердце шалит, прогулки на свежем воздухе лучшее лекарство.

«Как думаете, Т. враг?» – вывел карандаш совсем бледно и мелко.

Илья в ответ пожал плечами и едва заметно помотал головой. Под «Т» разумелся Тухачевский. Бедняга Слуцкий все понимал не хуже Ильи.

Когда отгремит процесс «Параллельного центра», количество разоблаченных и расстрелянных резко увеличится. Следующим актом великого действа станет раскрытие колоссального заговора в Красной армии. Вряд ли аппетиты Инстанции ограничатся десятком высших офицеров. Колоссальный заговор предполагает много тысяч трупов. Это будут трупы красноармейцев, ведь заговор военный.

«Нет, – одернул себя Илья, – невозможно, Сосо не настолько сумасшедший, чтобы уничтожать собственную армию, когда война дышит в лицо. Он не пойдет на это».

– А вы насчет головы с доктором советовались? – спросил Слуцкий, нервно постукивая карандашом по краю стола.

– Не люблю к врачам ходить, – Илья махнул рукой. – Говорят одно и то же: больше спать, чаще бывать на свежем воздухе. Я и сам это знаю, без всяких врачей.

– Мг-м, мг-м, полностью с вами согласен, Илья Петрович, – пробормотал Слуцкий.

Карандаш между тем выводил очередное тайное послание.

«Поговорите со Штерном о Флюгере. Старые связи, на всякий случай».

Последние слова Слуцкий жирно подчеркнул и в очередной раз подвинул бумагу.

«На всякий случай… Стало быть, пока нет точных данных, что исчезновение Бруно означает его побег? – подумал Илья. – Если выяснится, что Бруно действительно ушел, последует заказ на похищение или устранение. Слуцкий надеется, что доктор знает о старых связях Бруно, которые помогут вывести спецгруппу на беглого резидента. Встречаться с Карлом Рихардовичем самому или поручать это кому-то он пока не хочет, решил осторожно прощупать доктора через меня. Разумно, ничего не скажешь».

Ответить устно таким образом, чтобы фраза не вылезла из контекстанепринужденного разговора, Илья не мог, к тому же упорный отказ вступить в письменный диалог начал явно нервировать Слуцкого.

«Попробую. Но это пустая затея. Общих знакомых у них не было, разве что Геринг и Гиммлер, но они нам вряд ли помогут».

Слуцкий прочитал, ухмыльнулся, покачал головой и написал:

«Тюбингенский университет».

Илья понимающе кивнул.

Пока продолжалась переписка, они вели оживленную беседу о пользе физических упражнений на свежем воздухе, пеших прогулок и холодных обливаний по утрам.

Слуцкий спохватился, скомкал листок, сунул в карман. Илья пытался угадать, где начальник ИНО будет жечь эти бумажки? Наверное, дома, заперевшись ночью у себя в кабинете. Форточку откроет и простудится, бедняга, поскольку сильно вспотеет от волнения.

* * *
Маша проснулась от собственного крика «Мама!». Приснился очень скверный сон. На этот раз никаких вурдалаков, совершенно реальные люди в форме уводят маму В доме обыск, люди в форме потрошат книги. Папа и Вася сидят за обеденным столом неподвижно, сложив руки, как примерные школьники, и глаза у обоих закрыты. Мама в белом халате, в шапочке застыла в дверном проеме. Лица не видно, только смутный силуэт. Потом она исчезает, растворяется, вместо комнаты темный двор, вспыхивают фары «воронка». Вот тогда Маша и закричала и проснулась от собственного крика.

Было темно, фосфорные стрелки будильника показывали семь. Вася завертелся, забормотал тревожно:

– Что? Вставать? В школу опоздал?

– Спи, сегодня воскресенье, – прошептала Маша.

Она тоже могла бы еще поваляться, но боялась уснуть.

Вдруг вернется жуткий сон? Вчера вечером она всего лишь подумала, что мама могла бы попросить за бабушку Мая, только подумала, даже не произнесла этого вслух, ничего не обещала Маю, не пыталась поговорить с мамой, а уже страшно. Надо встать и хорошенько размяться. Станок и партерный экзерсис – отличное лекарство от кошмариков.

Она зажгла маленький ночник, на цыпочках подошла к шкафу. Домашний костюм для занятий состоял из маминой старой тенниски и папиных сатиновых трусов, преображенных в шаровары при помощи двух резинок. На ногах толстые вязаные гольфы. В их с Васей комнате папа смастерил для нее балетный станок между двумя окнами. Переодевшись, Маша встала к станку.

Привычные упражнения хорошо разогревали мышцы, но не спасали от мутного, тошнотворного страха. Маша вдруг отчетливо осознала, что страх этот живет в ней давно и все попытки отмахнуться, не думать приводят к обратному результату. Становится еще страшнее и тошнее. Нельзя врать себе. Надо попробовать разобраться, откуда взялся страх, настоящий он или придуманный и чего именно она боится.

У Маши осталось смутное, очень тревожное воспоминание. Ночь, папа и мама сидят на полу, между ними стопки книг и журналов, рядом цинковый тазик. Они быстро молча пролистывают страницы, некоторые выдирают, рвут в клочья, бросают в тазик. Ей было тогда двенадцать лет, она встала пописать, спросонья ничего не поняла, но почувствовала тревогу и напряжение родителей. Они оба вздрогнули и замерли, смотрели на нее испуганно, словно она поймала их на чем-то грязном, запретном. Она не решилась спросить, что они делают, зачем ночью рвут книги и журналы. Потом Катя Родимцева рассказала по секрету, что ее мама и дедушка точно так же ночью вычищали домашнюю библиотеку, уничтожали все, что имело отношение к Троцкому, – портреты, цитаты. Катя объяснила, что Сталин ненавидит Троцкого, выслал его, объявил врагом и если у кого-то дома найдут что-нибудь с ним связанное, посадят в тюрьму.

В училище на собраниях и на политчасе проклинали Троцкого и прославляли Сталина. Двенадцатилетняя Маша видела в этом всего лишь ритуал, вроде обязательной гигиенической процедуры. Обе фигуры, Троцкий и Сталин, были одинаково далеки, нереальны. Кто кому враг, кто кого ненавидит, Машу вовсе не волновало. Но после той странной ночи и Катиных объяснений ей впервые стало страшно. Она вздрагивала, когда слышала слово «троцкист». Кого угодно могли назвать троцкистом, и человек исчезал, это было как прикосновение волшебной палочки злой ведьмы. Раз – и тебя нет.

Она стала взрослой, и страх вырос вместе с ней. Он пронизывал всю жизнь, и его постоянной спутницей была ложь, она сопровождала страх, как высокая температура вирусную инфекцию. Мама однажды объяснила, что температура при гриппе – защитная реакция, организм борется с инфекцией. Но в данном случае ложь не боролась со страхом, наоборот, она его усиливала. Чем больше люди лгали, тем сильнее боялись, и лгали еще отчаяннее.

«Почему я все время думаю об этом? – спрашивала себя Маша, прижимаясь лбом к коленке высоко поднятой ноги. – Ну ведь можно же просто жить как все люди. А что значит – все? Кто они, эти все? Из людей, которых я знаю, нет, наверное, ни одного, кому не страшно, но говорить об этом нельзя. Так, может, и не нужно думать?»

Она плавно опустилась на прямой шпагат, наклонила корпус вперед, уперлась локтями в пол, лицо уложила в ладони, закрыла глаза и сказала себе: «Просто у папы и мамы такая работа, что приходится бояться».

Папа был засекречен, он конструировал военные самолеты. На вопрос «Кто твой папа?» Маша и Вася всегда отвечали: «Инженер». Обычно никто не задавал уточняющих вопросов. Мама тоже была засекречена, поскольку работала хирургом не в простой больнице, а в Кремлевской. Она никогда не рассказывала о своих пациентах, так же как папа никогда не рассказывал о своих сослуживцах и самолетах, которые конструирует.

В тишине отчетливо прозвучал хлопок входной двери. Часы показывали без десяти восемь. Мама в это время обычно возвращалась с дежурства. Маша на цыпочках побежала в коридор, но вместо мамы увидела Карла Рихардовича.

– Твой Май ушел, – доктор виновато развел руками. – Я уговаривал подождать, позавтракать, не послушал.

– Вот дуралей, – рассердилась Маша. – Мы же собирались сегодня вместе ехать в больницу. Ладно, надеюсь, вечером объявится.

Она еще раз поблагодарила Карла Рихардовича за то, что приютил на ночь Мая, и отправилась в душ. Когда вышла из ванной, часы показывали половину девятого. Папа и Вася уже встали, мамы не было.

– Наверное, какой-то экстренный случай, – сказал папа. – Давайте завтракать.

Маша сварила овсянку и чуть не выронила кастрюльку, пока несла в комнату, так сильно дрожали руки. Мамины сутки заканчивались в семь утра, она всегда возвращалась с дежурств не позже восьми. Тем более сегодня, в воскресенье, когда, наконец, вернулся папа, не могла она задержаться, любого экстренного пациента она передала бы утренней смене.

За завтраком Маша рассказала о бабушке Мая, потом Вася принялся рассказывать, как в школе ставят к юбилею Пушкина «Сказку о попе и о работнике его Балде».

– Я все выучил наизусть, я так хотел Балду играть, Нафталиниха обещала, а потом отдала Балду Сашке Нестерову.

– Нафталиниха – это кто? – спросил папа и в очередной раз покосился на часы.

– Лидипална, которая драмкружок ведет, от нее нафталином разит, ужас. Сашка слов не знает, он здоровенный, на голову выше всех в классе и на артиста Столярова похож, вот она ему Балду и дала. А мне зайца. У зайца вообще ни одного слова, только бегает вокруг моря, ну я что, на зайца, что ли, похож? Так хотел Балду или в крайнем случае подосланного бесенка, у него слов много. Я даже специально в словаре посмотрел, что такое полба. Помните, Балда говорит: «Буду служить тебе славно, усердно и очень исправно, в год за три щелка тебе по лбу, есть же мне давай вареную полбу». Сашка путается, вместо «полбу» все время повторяет: «вареную воблу». Никто не замечает, они сами текста не знают, ни Нафталиниха, ни Раисмихална, русичка. Только я знаю.

– И что же такое полба? – спросила Маша и взглянула на часы.

Без двадцати десять. Папа поймал ее взгляд, нахмурился, еле заметно помотал головой, что означало: «Не паникуй, успокойся».

– Полба это злак, из него делают крупу вроде пшена, из крупы кашу варят, – объяснил Вася и вдруг спросил: – А где мама?

И папу, и Машу вопрос застал врасплох.

– Сейчас придет, – сказала Маша. – Кому еще чаю?

– Позвоню в ординаторскую, выясню, в чем дело, – сказал папа и вышел в коридор.

– Маня, я боюсь, – прошептал Вася, когда они остались одни.

– Чего ты испугался? Еще десяти нет, ну немного задержалась мама на работе, подумаешь, как страшно!

Папа вернулся, сказал, что в ординаторской никто ничего не знает. Пришла новая смена, мамы на работе нет. Он допил свой остывший чай и сердито обратился к Васе:

– Что ты сидишь? Собери посуду, отнеси на кухню. Будешь молодец, если еще и вымоешь тарелки.

– Почему я? – проворчал Вася. – Мне уроки делать и роль учить.

– Ты же сказал, заяц только бегает вокруг моря, а слов у него никаких нет, – напомнил папа.

– Да, а вдруг Нафталиниха передумает и даст мне Балду?

Посуду он все-таки собрал, ушел на кухню.

– Пап, может, подождем еще два часа и позвоним в милицию? – предложила Маша, когда они остались вдвоем.

– Бесполезно, – чуть слышно ответил папа.

Маша обняла его, уткнулась лбом ему в плечо и прошептала:

– Папочка, пожалуйста, не говори так.

– Ну что ты, я совсем другое имею в виду, – он погладил ее по волосам. – В милицию надо не звонить, а идти, писать заявление, я это имею в виду, ты просто неправильно меня поняла, Манечка, и вообще нет никаких оснований для паники. Просто я очень соскучился по маме, поэтому нервничаю немного. Не обращай внимания.

На кухне что-то грохнуло и зазвенело. Вася разбил тарелку.

– Ну вот, к счастью. Все будет хорошо, – сказал папа и ушел курить на лестничную площадку.

– А вдруг ее арестовали? – шепотом спросил Вася, пока они сметали осколки.

– Прекрати, с ума сошел? За что, интересно, ее могут арестовать? – Маша убрала веник и совок, залила кипятком посуду в тазике.

– Не знаю. Могут. И ее, и папу, – продолжал шептать Вася. – У кого должность, всех берут. Товарищ Сталин сказал, у нас незаменимых нет.

– Это он сказал, чтобы укрепить дисциплину и повысить производительность, – парировала Маша. – А еще он сказал: «Жить стало лучше, жить стало веселей». То есть очень скоро Советская власть окончательно победит всех врагов и аресты закончатся, некого будет арестовывать.

– Он это давно сказал, а врагов больше и больше, вот у Борьки Терентьева отца взяли, и у Кольки Казаченко, и еще Чеснок исчез, взяли за агитацию с пропагандой.

– Кто такой Чеснок?

– Завуч, Чесноков Семен Иваныч. Он точно никакой не враг, зуб даю, не враг он, в гражданскую был красный командир, вместе с Фрунзе воевал. А директрису, Инфузорию Туфельку, еще давно взяли, она, конечно, противная была, но какая разница? Ее арестовали потому, что у нее должность. И у Чеснока должность. Машка, я не понимаю, ведь мы живем в самой счастливой и справедливой стране в мире, так?

– Да, конечно.

– Ну а тогда почему?

Маша не могла сказать брату ничего утешительного. Запас утешений иссяк. Вася был слишком взрослый, чтобы рассказывать ему сказки, и слишком маленький, чтобы принять честный ответ: «Я сама ничего не понимаю, мне тоже страшно».

– Потому что время такое. Война в Испании, фашизм, Гитлер, – беспомощно лопотала Маша. – И вообще ты все преувеличиваешь. Может, эта твоя Инфузория теперь в РОНО служит, и Чеснок просто перешел на другую работу, никто их не арестовывал.

– Ага, как же! Все в школе знают, что их взяли. У Инфузории сын Генка в седьмом классе учился, он тоже исчез. А Чеснок жил в квартире, где Валерка, и Валерка сам видел, как за ним пришли.

Они перемыли посуду, вернулись в комнату. Часы показывали без четверти одиннадцать.

– Это все из-за твоего Мая! – вдруг выпалил Вася. – У него родители репрессированные, он в Москве незаконно живет, и не надо было его домой к нам пускать!

– С ума сошел! Что ты несешь? – Маша не сдержалась и шлепнула брата по щеке.

Шлепок получился совсем легкий, но Маша никогда прежде никого не била по лицу и представить не могла, что на такое способна. От стыда и ужаса у нее пересохло во рту.

– Васенька, прости, я не хотела, прости, маленький, но ты сам виноват, ты ужасные вещи говоришь. При чем здесь Май? У него беда, бабушка заболела, я не могла его выгнать, он мой партнер, мой друг. Ну хочешь, ударь меня, дай сдачи.

Вася ничего не ответил, залез в угол между буфетом и родительской кроватью, где хранились в ящике его старые игрушки, высыпал на пол оловянных солдатиков и принялся выстраивать их в шеренгу. Маша ушла за перегородку, открыла заложенный в середине том Тургенева, попыталась читать, но не смогла, нашла в шкафу мешок с вязанием, уселась на кровать. Однообразные движания спицами успокаивали, слегка убаюкивали, притупляли тревогу. Но глаза то и дело прилипали к циферблату. Минутная стрелка сошла с ума, бежала по кругу со спринтерской скоростью. Только что было одиннадцать, теперь половина двенадцатого. Вася увлеченно возился со своими солдатиками, к которым не прикасался последние года два. Папа то застывал у окна, смотрел во двор, то усаживался за стол, шуршал газетой, но тут же вскакивал, уходил курить на лестницу.

Взглянув на часы, Маша вздрогнула, упустила петлю. Час дня. В очередной раз хлопнула входная дверь. Через минуту в комнату вошел папа и сказал:

– Мама вернулась.

У нее были красные глаза. Пройдя несколько шагов, она опустилась на коврик у буфета, села, поджав ноги, посмотрела снизу вверх и вдруг засмеялась.

Смех звучал странно, мама смеялась и мотала головой.

– Дети, не трогайте ее сейчас, – тихо сказал папа.

Он достал из аптечки флакон валерьянки, накапал в рюмку, разбавил водой из графина, опустился на коврик рядом с мамой и почти насильно влил ей в рот. Мама уже не смеялась, только слегка вздрагивала, по щекам текли слезы.

– Все, все, не бойтесь, я в порядке, – она вытерла слезы, высморкалась и даже улыбнулась. – Видите, жива, здорова. Просто был срочный вызов.

Маша и Вася решились подойти, сели рядом. Мама обняла их, стала целовать по очереди всех троих и опять заплакала.

– Господи, как будто с того света вернулась… Я уже собиралась домой, когда они приехали.

– Кто? – шепотом спросил Вася.

– Двое в штатском, один в форме. Посадили в машину и ничего, ни слова не сказали. А потом завязали глаза.

– Погоди, я не понял, когда они за тобой пришли, они ведь что-то сказали? – спросил папа.

– Мг-м… «Акимова Вера Игнатьевна? Пройдемте с нами».

– Ну а когда глаза завязали, как-то объяснили свои действия?

– «Повязку не трогать. Сидеть смирно».

– А вдруг это были переодетые бандиты? – ошеломленно прошептал Вася.

Папа сухо кашлянул и спросил чужим, равнодушным голосом:

– Веруша, может, ты сначала поспишь, потом расскажешь?

Мама не успела ответить, Вася схватил ее за руку.

– Нет, я никому, честное слово, никому, даже Валерке! Я понимаю, нельзя никому, пожалуйста, мамочка, дальше!

– Ладно, – вздохнул папа, – мы слишком все перенервничали, рассказывай, Веруша. Но ты, Васька, дал слово, все должно остаться между нами.

Вася вскочил, выглянул в коридор, прикрыл плотнее дверь.

– Как долго ехали, не знаю, было слишком страшно, – спокойно продолжала мама. – Наконец остановились, велели выйти из машины. Повязку не сняли, держали за руки. Я почувствовала, что мы за городом, воздух очень свежий. Вот тогда я и решила, что сейчас просто выстрелят в затылок. Но потом сообразила: если глаза завязали, значит сразу не убьют. Те, которые меня везли, передали кому-то другому, он оказался немного вежливее, взял под руку, повел, предупредил: осторожно, ступеньки. Когда сняли повязку, я в первый момент ослепла от света. Огляделась, вижу – какой-то коридор, наверное, со стороны кухни, внутри большого дома. Все сверкает белым кафелем. И ни души. Только человек, который меня привел в дом. Средних лет, лысый, маленький, с обезьяним лицом, в полувоенной тужурке. Он говорит: «Обождите здесь». И ушел, оставил меня одну сидеть на стуле в этом кафельном коридоре. Как долго сидела, не знаю, мои часы встали, а там часов не было. Наконец лысый явился и говорит: «Вы должны оказать помощь больному. Вот вам халат, маска, шапочка». Тут я осмелела, спрашиваю: «Что же сразу не предупредили? Я бы захватила инструменты». Он отвечает: «Не беспокойтесь, у нас все есть». Мы проходим в большую полутемную комнату. Горит камин, кресла в светлых чехлах, в центре странное сооружение из простыней, вроде ширмы. Перед ширмой табурет, на нем на подушечке-думке лежит мужская нога. В общем, нога как нога, левая, волосатая, с толстой щиколоткой, ничего особенного. Стопа плоская, второй и третий пальцы сросшиеся.

– Как – сросшиеся? – перебил Вася, до этой минуты он слушал, затаив дыхание.

– Ну вот так, – мама выпрямила и плотно сжала два пальца на руке, – синдактилия, очень редкая врожденная патология.

– Кто же это оказался? – спросил Вася.

Мама пожала плечами.

– Не знаю. Он сидел за ширмой, только нога торчала. Рядом, на журнальном столике, лампа, очень яркая, так повернута, что освещает ногу, а все остальное тонет в темноте. Из темноты кто-то сказал: «Товарищ доктор, осмотрите ногу». Я присела на корточки, вижу, на большом пальце у ногтя огромный нарыв.

– Голос был какой? – спросил папа.

– Довольно низкий, спокойный. Нет-нет, без грузинского акцента. Это не сам больной говорил, кто-то другой, рядом с ним. А он молчал. Лица его я так и не увидела, голоса не услышала. В общем, пришлось мне вскрывать этот нарыв. Возилась долго, очень много гноя вышло. Когда закончила, меня вывели в кафельный коридор, продержали еще около часа. Потом снова завязали глаза, усадили в машину. Даже не спрашивали, куда везти, знали домашний адрес. Повязку сняли где-то на Арбате.

– Чья же это была нога? – спросил Вася.

– Понятия не имею, – мама поднялась, поправила юбку. – Все, я приму душ и посплю.

Вечером Вася валялся на кровати, читал Фенимора Купера. В комнате родителей было тихо. Маша подошла к брату, чмокнула его в щеку. Он сердито дернул головой, чиркнул пальцами по щеке, смахивая поцелуй.

– Все еще дуешься? – спросила Маша.

– Отстань!

– Ну и пожалуйста, – она пожала плечами, вернулась к станку.

Минут через десять он прошептал:

– Машка!

Она сделала вид, что не услышала. Он позвал еще раз.

– Отстань! – она выгнулась дугой назад. – Ты же не желаешь со мной разговаривать!

Брат поднялся с кровати, подошел к ней, встал рядом.

– Хочешь, скажу, почему я нервный?

Маша выпрямилась, повернулась к нему, взяла за плечи, увидела, что глаза у него мокрые, губы кривятся и дрожат.

– Машка, я боюсь, – он пробормотал это очень быстро, на одном дыхании, и громко шмыгнул носом.

– Что за глупости? Мама вернулась, ничего страшного не случилось, наоборот, она помогла кому-то очень важному, ее станут ценить и уважать еще больше.

– Все равно боюсь, мама видела сросшиеся пальцы, – прошептал Вася.

– Ну-ну, не выдумывай, уж в этом нет совершенно ничего страшного. Мама врач, она много видит разных болезней, и чем же какие-то пальцы на чьей-то волосатой ноге так тебя напугали?

– Не знаю, сам не понимаю… страшно… – он смотрел на нее снизу вверх мокрыми глазами, шмыгал носом, кривил губы, ждал ответа.

Она обняла его и прошептала на ухо:

– Подлый страх все время врет,
лезет в уши, лезет в рот,
чтобы нам не нюхать вонь,
мы его прогоним вон.
Убирайся восвояси,
страх, от маленького Васи.

Глава семнадцатая

На завтраке у матушки баронессы Габи сидела понурившись, не притронулась к еде.

– Что с тобой, детка? – спросила матушка.

– Все в порядке, фрау фон Блефф.

– Почему такой официальный тон? Мы же договорились, ты должна обращаться ко мне «Гертруда», – обиженно напомнила матушка.

– Все в порядке, Гертруда.

Горничная-гестаповка была уволена, шатавшийся зуб Путци спасен личным стоматологом баронессы. Франс заверил Габи, что мама признала свою ошибку и такое больше никогда не повторится.

Габи явилась на завтрак с чистым, ненакрашенным лицом, гладко зачесанными, стянутыми в узел волосами. Без пудры, румян и губной помады она выглядела как выпускница закрытого монастырского пансиона для девочек. Серое платье, круглый отложной воротничок и батистовый мешочек с вязанием завершали этот строгий образ.

Когда перешли из столовой в гостиную, Габи села в уголок и принялась вязать.

– Ты такая бледная сегодня. Тебе нездоровится? – матушка подняла ее лицо за подбородок и заглянула в глаза.

– Благодарю вас, Гертруда, вы очень добры, – Габи отвела взгляд, тяжело вздохнула, шмыгнула носом и продолжила двигать спицами.

– Франс, в чем дело? – тревожно прошептала баронесса.

– Габи необычайно ранима, все принимает близко к сердцу, – шепотом объяснил Франс.

– Позволь спросить, что именно она принимает близко к сердцу? Я не понимаю! – в голосе баронессы уже звучали высокие истерические нотки. – Софи-Луиза явится с минуты на минуту.

Софи-Луиза Рондорфф, младшая сестра баронессы, приехала из Цюриха специально, чтобы познакомиться с невестой Франса.

Унылый вид Габи выводил матушку из себя, она желала предъявить сестре двух счастливых влюбленных, воркующих голубков, как показывают в кинематографе.

– Детка, взбодрись, – баронесса нервно взглянула на часы. – Объясни, чем ты недовольна?

Габи всхлипнула и прошептала:

– Мне страшно.

– Страшно? Чего же ты боишься?

– Я боюсь потерять вашу доброту, ваше доверие и любовь Франса, ведь это все, что у меня есть, и вдруг оказывается, это так хрупко, любая ничтожная горничная может оклеветать меня, несколькими злобными словами разрушить мое счастье, мою жизнь, – Габи зарыдала, тихо и трогательно.

– Вот, мама, чего ты добилась! – Франс встал и направился к двери. – Я встречу тетю, попытаюсь ее задержать.

– Да, милый, пожалуйста, отведи Софи-Луизу в зимний сад, покажи, как распустились дамасские розы… Ну, ну, моя дорогая девочка, ты же знаешь, я выгнала эту мерзавку горничную, – баронесса погладила Габи по волосам и чмокнула в пробор. – Успокойся, у тебя покраснеют глаза.

– Они и так красные, я не спала несколько ночей, сердце разрывалось от отчаяния, вы для меня больше чем мать, вы идеал женщины, ваше благородство, великодушие…

Насыщенный кислотный раствор трогательных рыданий, патетических восклицаний, сдобренный патокой лести, размягчал большое материнское сердце баронессы, превращал железо в желе. Габриэль давно заметила, что все молящиеся Адольфу Гитлеру скроены по единому образцу. Для них не бывает слишком много фальши, они глотают фальшь большими ложками и не могут насытиться. Грубая имитация чувств для них как наркотик.

Чтобы реабилитироваться в глазах баронессы, недостаточно было просто объяснить, как и почему Габриэль оказалась в кинотеатре, что за человек сидел с ней рядом. Обычных слов матушка не понимала. Требовалось ритуальное представление с полным набором мелодраматических эффектов.

«Хватит, – бормотала маленькая Габи, – меня сейчас стошнит прямо на шелковое платье матушки».

– Моя дорогая девочка, я уверена, ты будешь достойной супругой Франса, – баронесса едва не задушила Габриэль в объятиях. – А теперь ты должна умыться, припудрить носик и встретить Софи-Луизу во всем блеске своего очарования.

Габриэль так и сделала. Нескольких минут в ванной комнате хватило, чтобы привести себя в порядок, прежде всего выпустить наружу нервный смех маленькой Габи. В гостиную она вернулась безупречно счастливая, приветствовала будущую родственницу милой детской улыбкой.

Габи хотела наладить приятельские отношения с Софи-Луизой, но вовсе не для того, чтобы порадовать матушку. Фрау Рондорфф жила под Цюрихом. Габи искала повод съездить в Швейцарию, именно в Цюрих, там неподалеку от городской ратуши находился магазин египетских древностей «Скарабей», принадлежавший Бруно.

Софи-Луиза Рондорфф была моложе Гертруды на четыре года, но выглядела как ее дочь. В свои шестьдесят пять она сохранила стройную, легкую фигуру, ясные живые глаза.

До приезда тети Франс успел рассказать Габи, что матушка с детства соперничает со своей любимой сестричкой и всегда проигрывает.

Софи-Луиза вышла замуж в девятнадцать лет за отпрыска рода фон Гоффенштайн, древнее и знатнее не придумаешь, родила двух сыновей и дочь. Гертруда стала баронессой фон Блефф только в тридцать и потом очень долго не могла родить ребенка. Когда Франс, наконец, появился на свет, Гертруде было сорок два, барону, ее супругу, пятьдесят. Барон страдал ожирением и вскоре умер от апоплексического удара, оставив Гертруде титул, огромное состояние и крошечного болезненного мальчика. Софи-Луиза к тому времени тоже успела овдоветь, но опять вышла замуж, не за кого-нибудь, а за герцога Августа Рондорффа, и родила от него близнецов, сына и дочь.

Состояние Гертруды исчислялось не меньшими суммами, чем состояние Софи-Луизы. По древности и знатности Блеффы вполне могли соперничать с Гоффенштайнами и, безусловно, превосходили Рондорффов. Но Софи-Луиза умудрилась дважды легко и счастливо выйти замуж, стать матерью пятерых детей и бабушкой восьми внуков. А Гертруда едва не осталась старой девой, путем сложных интриг, почти насильно, женила на себе жирного барона. О его тупости и обжорстве ходили анекдоты. Даже на тщательно отретушированных семейных фотографиях он выглядел тяжелым кретином.

После рождения Франса и скоропостижной смерти барона аристократические родственники и знакомые поглядывали на Гертруду косо, шептались у нее за спиной. Она мечтала стать хозяйкой шикарного светского салона, в котором будут собираться сливки европейской аристократии, знаменитые музыканты, поэты, ученые, но теплые отношения у нее складывались исключительно с нацистами, и то благодаря щедрым пожертвованиям в партийную кассу.

Софи-Луиза имела множество друзей среди представителей самых знатных и богатых семейств, легко сходилась с людьми, устраивала в фамильном замке своего мужа на Цюрихском озере блестящие вечеринки с фейерверками и голливудскими звездами.

Матушка болтала не закрывая рта, восторженно пересказывала последние выступления Гитлера, сыпала именами Геринга, Геббельса, Гиммлера, подчеркивала свою особую близость к нацистской элите, хвастала успехами правящей партии, как своими собственными, умильно закатывая глаза, твердила о неземной любви ее сына и Габриэль и пустила слезу, заявив, что видела во сне, как прижимает к груди долгожданного внука.

Софи-Луиза улыбнулась, потрепала Франса по щеке:

– Не сомневаюсь, ты будешь нежным отцом, ты такой добрый, чуткий мальчик. А кстати, как поживает глухонемой сирота, которого ты подобрал в Гамбурге?

Матушка налилась бурой кровью, Франс втянул голову в плечи, Габи поспешила ответить, что сироту оставили в доме, из него получился отличный поваренок.

Франс, желая скорее сменить тему и слегка уязвить матушку, принялся осыпать Софи-Луизу комплиментами.

– Ты потрясающе выглядишь, тетя, ни одной морщинки, чудесная кожа, свежий цвет лица. Глядя на тебя, можно подумать, что секрет вечной молодости наконец открыт. Признайся, ты прячешь в подземелье своего альпийского замка алхимическую лабораторию?

– Ты почти угадал, Франс, – тетушка подмигнула. – Есть у меня лаборатория, но только не в подземелье. Знаешь, я много лет потихоньку изучаю старинные растительные снадобья, это так увлекательно.

– Генрих очень верит в народную медицину, – оживилась матушка.

– Кто, прости? – спросила Софи-Луиза.

– Генрих Гиммлер, рейхсфюрер СС, – объяснила баронесса, гордо вскинув подбородок. – По его инициативе издана роскошная иллюстрированная энциклопедия лекарственных растений, он заботится о возрождении традиции древних германских врачевателей, под его руководством выращивают целебные травы.

«Заключенные в концлагерях», – мысленно уточнила Габи.

– Ну, мои опыты значительно скромнее, – Софи-Луиза пожала плечами. – В медицину я не лезу, меня больше интересует косметика. Цветочные воды, эссенции, кремы и мыло на растительной основе, никакой вредной химии, все натуральное.

– Тетя, только не говори, что ты сама варишь мыло! – воскликнул Франс.

– А почему бы и нет? Видишь ли, я страшная привереда. Когда я узнала, что в производстве мыла, даже самого дорогого, используют собачий жир, а в крем добавляют нефтепродукты, мне стало дурно.

– Какой ужас! – матушка всплеснула руками. – Лучше бы ты этого не говорила, Софи, как же мы теперь будем мыться?

– Гертруда, не волнуйся. Я привезла тебе, Франсу и Габриэль кое-что интересное, надеюсь, вам понравятся мои скромные подарки.

Вызвали горничную, через минуту лакей внес большую корзину. По гостиной разлились запахи флердоранжа, розы, сандала. Софи-Луиза принялась показывать склянки зеленого и синего стекла, керамические баночки, бруски мыла, обернутые в лоскуты тонкой рогожки.

– У меня сохранился бабушкин блокнот с рецептами домашней косметики, в библиотеке я раздобыла несколько старинных лечебников и просто попробовала. Август и дети вначале посмеивались надо мной, но теперь вся семья пользуется только моей продукцией. В саду, в одной из зимних беседок, я устроила отличную лабораторию.

– Ты всегда была чудачкой, – баронесса брезгливо принюхивалась и разглядывала подарки. – Но, признаться, такого я не ожидала даже от тебя, дорогая сестричка, стыдно сказать кому-то: герцогиня Рондорфф на старости лет…

– Это же прелесть! – перебила ее Габи, весело хлопнув в ладоши. – Гертруда, ваша сестра настоящая волшебница! Франс, ты чувствуешь, какие сказочные ароматы? Вот роза, лаванда. А это бергамот и чуть-чуть лимона? Верно? Я угадала?

– Почти. Это нероли, цветы апельсинового дерева.

– Напоминает нафталин, – холодно изрекла баронесса.

– Трудди, ты никогда не умела различать запахи, – мягко заметила Софи-Луиза.

– Я?! Да у меня с детства собачий нюх! И мне стыдно, что моя сестра занимается всякой ерундой!

– Но ведь твой обожаемый Гиммлер выращивает травы.

Матушка возмущенно запыхтела.

– Генрих глубоко образованный человек, изучал биологию, медицину, эзотерику, он лучший в рейхе специалист по древним наукам!

– Вот как? – Софи-Луиза недоуменно подняла брови. – А я слышала, он специалист по разведению кур.

– От кого, интересно, ты это слышала? – баронесса прищурилась. – От евреев, которыми кишит твой замечательный Цюрих?

– От кур, – небрежно бросила Софи-Луиза и обратилась к Габи: – Вот это я приготовила специально для вас, юная фрейлейн, флердоранж и жасмин. Для тебя, Франс, я выбрала сандал с розмариновой ноткой. Было бы очень мило с твоей стороны напечатать в «Серебряном зеркале» пару-тройку статей о преимуществах натуральной косметики.

– Что?! – вскинулась баронесса.

– Видишь ли, Трудди, мы с Августом решили открыть небольшую фирму, – терпеливо объяснила Софи-Луиза. – Уже есть название – «Нероли», в типографии заказаны этикетки, буклеты. Без рекламы нам не обойтись.

– Ты собираешься еще и торговать этим? – баронесса всплеснула руками. – С ума сошла? Хочешь стать посмешищем? Какой стыд! Франс не будет участвовать в твоем шарлатанстве, рекламировать твои жалкие домашние поделки! Я не позволю! «Серебряное зеркало» приличный журнал!

Когда матушка наоралась, повисла тишина. Франс хмуро нюхал кусок мыла. Софи-Луиза открыла портсигар, вставила в мундштук тонкую папироску. На лбу баронессы блестели капельки пота, она сопела и победно косилась на сестру. У той явно испортилось настроение.

– Я уверена, журнал только выиграет, если станет печатать материалы о натуральной косметике, – осторожно заметила Габи. – Здоровый образ жизни, возвращение к древним традициям, к истокам, к природе, все это очень актуально сегодня. Фюрер, рейхсфюрер наверняка одобрили бы такое полезное начинание.

По лицу баронессы пробежала легкая судорога. Последняя фраза подействовала на нее магически. Нарисованные ниточки бровей сдвинулись у переносицы, рука схватила граненый синий флакон.

– Это что?

– Герань и лаванда, – со вздохом объяснила Софи-Луиза. – Нет, Трудди, так ты не услышишь запах, флакон закрыт герметично.

– А ведь наверняка с природными ароматами связано много забавных историй, – задумчиво произнес Франс. – Вот только не знаю, кто мог бы взяться за это?

– Я! Кто же еще?!

– Габи, но это совсем непросто, ты до сих пор не закончила свою книжку, у тебя ни на что не хватает времени, – заметил Франс.

– К тому же ты должна готовиться к свадьбе, – напомнила матушка.

– Я справлюсь, я все успею, конечно, придется съездить в Цюрих, и не раз, и в библиотеке посидеть, но я люблю, когда много работы, это отлично мобилизует, тем более кое-что об ароматах я знаю, я ведь писала серию очерков по истории духов, и, между прочим, читателям это понравилось, даже поднялся тираж.

Софи-Луиза обняла и расцеловала ее.

– Габриэль, буду счастлива принять вас у себя в замке в любое удобное для вас время. Когда вы решите отправиться в Цюрих, дайте мне знать, я пришлю шофера встретить вас.

Было решено, что фрейлейн Дильс не только напишет серию статей, но и станет рекламным лицом косметической фирмы «Нероли».

Баронесса фон Блефф и герцогиня Рондорфф простились очень нежно, как подобает любящим сестрам.

* * *
Когда зазвонил внутренний телефон и трубка скомандовала голосом Поскребышева: «Иди!», Илья сначала не поверил своим ушам, а потом облегченно вздохнул. На самом деле не было ничего хуже, чем сидеть и ждать вызова. Постоянно имелась какая-нибудь работа, она отвлекала, но все равно ожидание превращалось в тихую вечную пытку, которая длилась день за днем, час за часом.

Илья быстро прошел через приемную, ни на кого не глядя. Это стало привычкой, рефлексом. Встретившись взглядом с кем-нибудь из ожидавших, можно было заразиться паникой, страхом, тупой безнадежностью. Краем глаза он заметил Давида Канделаки. Торгпред явился из Берлина с отчетом о тайных переговорах с Шахтом, и то, что его, такого доверенного, важного, заставляли ждать, как обычного посетителя, не предвещало ему ничего хорошего. Упитанный, холеный, в дорогом заграничном костюме, он вальяжно развалился в кресле, закинул ногу на ногу, развернул свежий номер «Правды», но было видно, как дрожит газета, как подергивается нога в тупоносом новеньком ботинке.

В кабинете сидели Молотов, Каганович, Орджоникидзе, Ворошилов. Хозяин встретил Илью любезно:

– Заходите, товарищ Крылов, присаживайтесь.

Судя по выражению лица Орджоникидзе, только что у него произошла очередная стычка с Хозяином. Илья знал, что Орджоникидзе пытался отстоять своего старшего брата Папулию, арестованного в Грузии, и своего близкого друга и заместителя Пятакова, который вместе с Радеком был главным действующим лицом второго Московского показательного процесса.

Папулия Орджоникидзе был арестован в дни всенародного празднования пятидесятилетия Серго Орджоникидзе. Такой подарок преподнес большевику Серго большевик Коба. Пятаков оказался удобной фигурой для второго показательного процесса. Такой подарок преподнес самому себе товарищ Сталин.

Орджоникидзе не понимал этого, не желал нырять в сталинскую реальность, упрямо, из последних сил шарил в непроглядном тумане, искал ответ на вопрос «За что?».

Румяный курносый Клим с явным торжеством косился на поверженного бледного Серго. Молотов калякал что-то в блокноте. Каганович хмуро крутил папиросу, крошки табака сыпались на стол. Хозяин не разрешал никому курить в своем кабинете, хотя сам дымил непрерывно.

– Товарищ Крылов, расскажите, что там новенького в Германии, – голос Хозяина звучал мягко, певуче, усы подрагивали, пряча сытую улыбку.

«Нажрался ужасом старого друга Серго, предвкушает десерт в виде старого друга Канделаки, а перед десертом решил закусить мной, маленькой букашкой. Вопрос задал самый жуткий из всех возможных и сейчас наслаждается моей растерянностью, ведь я не знаю, с чего начать, я должен угадать, что именно его интересует. Сводку, кажется, еще не открывал. В Германии, как назло, ничего существенного за последние десять дней не произошло. Затишье. Говорить о кампании по дезинформации, задуманной Гейдрихом, сейчас нельзя. Эту новость лучше выдать Инстанции наедине либо составить отдельное спецсообщение.

„Канделаки в Берлине встречался с Шахтом. Инстанцию может интересовать положение Шахта, конкретно конфликт Шахта и Геринга“, – все это вихрем пронеслось в голове.»

На глубоком вдохе Илья произнес про себя: «Господи, помоги!» – и на выдохе произнес вслух:

– Гитлер подводит итоги первых четырех лет своего правления, он называет эти годы «испытательными». Ему удалось покончить с безработицей, возродить армию, получить надежных союзников Муссолини и Франко, порвать Версальские цепи, занять Рейнскую зону, не встретив никакого сопротивления со стороны западных демократий.

– Молодец, – Хозяин постучал трубкой о край стола. – Ничего не скажешь, молодец.

«Молодцом», конечно, был Гитлер, а не спецреферент Крылов.

– А этот, как его, план четырехлетний они у нас спиз… – Вороширов хихикнул в ладошку и договорил с важным видом: – Позаимствовали у нас.

– Переняли передовой опыт, – флегматично, ни на кого не глядя, заметил Каганович.

– Товарищ Крылов это все уже докладывал на заседании, – пробормотал сквозь зубы Молотов. – Мы слышали, зачем повторять?

На заседании Политбюро десять дней назад Илья докладывал о подписании Антикоминтерновского пакта между Германией и Японией и о реакции на него западных демократий. Ни слова о подведении Гитлером итогов «четырехлетки» он не говорил, и Молотов отлично это помнил. Он атаковал маленькую букашку, чтобы позабавить Инстанцию. Слишком спокойно вел себя спецреферент Крылов, не трепетал, и Хозяин слегка заскучал.

Илья не собирался возражать Молотову, трепетать на радость Хозяину, молчал, ждал, что будет дальше. Из всех лиц единственным человеческим в этом кабинете было лицо Орджоникидзе, Илья невольно остановил на нем взгляд, заметил, как вспухла волнистая жила поперек высокого выпуклого лба, как затрепетали ноздри длинного кавказского носа.

– Опять врешь, Вяча! – резко выкрикнул Орджоникидзе. – Почему ты все время врешь, товарищ Молотов?

Усы Хозяина дрогнули, он улыбался, и улыбка мгновенно отразилась на лице Молотова. Ворошилов тупо часто моргал, Каганович отвернулся и скомкал в кулаке выпотрошенную гильзу папиросы. Хозяин встал, подошел сзади к Орджоникидзе, положил ему руку на плечо.

– Зачем так нервничать, Серго? Подумай о своем сердце, дорогой Серго. Товарищ Крылов, продолжайте, пожалуйста.

– Да, товарищ Сталин. В связи с разработкой следующего четырехлетнего плана обострился конфликт между Шахтом и Герингом. Поскольку позиция Шахта все меньше соответствует планам Гитлера, велика вероятность, что очень скоро Шахт уйдет в отставку. В сентябре прошлого года Гитлер назначил Геринга комиссаром управления по четырехлетнему плану. Управление практически подмяло под себя Министерство экономики. Теперь экономика и финансы рейха целиком в руках Геринга.

– Комиссара тоже у нас спиз… – мяукнул Клим. – Слышь, а Геринг – это жирный такой, летчик? Правда, что ли, он морфинист?

– Геринг был ранен в живот во время «Пивного путча» в 1923 году, раны долго не заживали, он два года принимал морфий, потом лечился в нескольких клиниках от тяжелого психического расстройства.

– И чего, такой псих теперь у Гитлера на финансах? – Ворошилов оскалился и громко икнул. – Слышь, Коба, кого фюрер на финансы поставил, а?

«Он пьян, как я сразу не заметил? Клим пьян, а дни Серго сочтены. Нарком Орджоникидзе[11], бледный, опустошенный, после дружеского совета Кобы беречь сердце все-таки надеется уцелеть. И я надеюсь, и те несчастные, которых завтра выведут на процесс, тоже надеются», – думал Илья, ожидая, когда Инстанция позволит ему продолжить.

– Поставил кого надо, тебя не спросил, – заступился за Гитлера Каганович.

Орджоникидзе вдруг поднялся и медленно, ни на кого не глядя, побрел к выходу. Хозяин дал ему пересечь кабинет и, лишь когда рука наркома коснулась дверной ручки, тихо окликнул:

– Ты куда, Серго?

Нарком застыл у двери, его крупная сильная фигура обмякла, спина сгорбилась, он съежился, стал ниже ростом. Илье захотелось, чтобы Орджоникидзе выпрямил спину, не оборачиваясь, молча, решительно вышел, а еще лучше – смачно обматерил друга Кобу на прощанье. Конечно, ничего не изменилось бы – ни для наркома, ни для его заместителя Пятакова, ни для кого, но мелькнула бы искра живой человеческой эмоции в мертвом воздухе этого кабинета и, возможно, стало бы чуть легче дышать.

– Я пойду, Коба, нехорошо мне что-то, – хрипло произнес Орджоникидзе, обернулся, но глаз не поднял, смотрел в пол.

– Сядь, Серго. Если нехорошо, нужно сесть и посидеть спокойно. Товарищ Крылов сейчас расскажет нам, в чем суть разногласий Шахта и Гитлера относительно экономической стратегии Германии.

Сталин почти пропел эти несколько фраз, у него был приятный мелодичный баритон. Нарком покорно побрел на голос Хозяина, к столу, понурившись, едва переставляя ноги. Длинные черные ресницы затеняли глаза, казалось, он бредет вслепую. Ворошилов услужливо отодвинул для него стул. Орджоникидзе неловко опустился на краешек, и по наглой усмешке Клима было видно, как хотелось ему сдвинуть стул еще немного, чтобы Серго сел мимо, грохнулся на пол копчиком. Такие шутки практиковались в ближнем кругу.

«Нет, не сейчас, – думал Илья, – не при мне, я чужой».

– Мы знаем и без товарища Крылова, что Шахт трусливый буржуазный чинуша, тормозит творческую энергию Гитлера, – сказал Молотов.

– А ты чего это, Вяча, Гитлером так восхищаешься? – спросил с комически строгим прищуром Ворошилов.

– Продолжайте, пожалуйста, товарищ Крылов, – спокойно приказал Хозяин.

Илья мысленно поблагодарил Молотова. Сам того не желая, Вяча напомнил спецреференту Крылову, каким образом надо преподносить информацию, чтобы Хозяин остался доволен. Илья слишком отвлекся на Орджоникидзе, потерял равновесие, перестал чувствовать вибрации сталинской реальности и едва не начал говорить правду.

Правда заключалась в том, что Гитлер загонял германскую экономику в тупик, единственным выходом из которого была война.Шахт отлично помнил опыт Первой мировой. Германия тогда полностью истощила свои ресурсы, у нее не осталось нефти, металла, хлеба. Шахт пытался втолковать Гитлеру, что государство, которое целиком зависит от импорта стратегического сырья, в случае войны останется без сырья. Гитлера эти доводы бесили. В его воображении государства, у которых Германия покупала сырье, больше не существовали, они являлись территориями рейха, мысленно он уже завоевал их. Чернозем Украины, рудники Урала, сибирская тайга, бакинская нефть находились в полном его распоряжении.

«Неужели Сталин не понимает, что брать кредиты у Гитлера и отсылать ему тонны стратегического сырья – это полнейшее безумие?» – думал Илья, произнося вслух аккуратные, выверенные фразы.

– Производство оружия дает новые рабочие места, укрепляет доверие к власти военных. Военные должны быть довольны Гитлером. Он снабжает армию продовольствием и новейшими видами вооружения…

«Я не сказал „довольны“, я сказал „должны быть“, неплохая формулировочка», – мысленно утешил себя Илья.

Пока он говорил, у него возникло знакомое чувство, что нить повествования уводит его в подземные лабиринты, по которым бродят призраки, сгустки серой холодной слизи. Они то сливаются в единую подвижную массу, то распадаются, принимают форму отдельных человеческих силуэтов. Это был внутренний ад Сосо Джугашвили. Такими товарищ Сталин видел людей. Только превращаясь в очередного персонажа драматургического действа, человек становился объемным и цветным, обретал четкие очертания, чтобы наилучшим образом сыграть придуманную для него роль и навсегда исчезнуть.

– Чем больше оружия производит Германия, тем больше ей требуется стратегического сырья. Геринг понимает это не хуже Шахта и должен быть так же, как Шахт, заинтересован в экономическом сотрудничестве с Советским Союзом, – говорил Илья.

У него леденели губы, кровь отливала от щек, замирало сердце. Это случалось всегда в сталинском кабинете. Организм сам, помимо воли, притворялся мертвым механизмом. Руки спокойно лежали на столе, и ногти были белыми, с голубоватым оттенком. Казалось, еще немного и спецреферент Крылов свалится замертво. Но нет, механизм работал безотказно. Губы и язык двигались, голосовые связки вибрировали, глаза замечали каждое движение лицевых мышц товарища Сталина, и какая-то внутренняя антенна улавливала ход мысли маленького хитрого Сосо.

Чем активнее Гитлер вооружался, тем крепче подсаживался на советское сырье, тем больше давал кредитов. В этом Сталин видел гарантию собственной безопасности. По его логике, вооружаются не обязательно для того, чтобы напасть на соседей. Производить оружие выгодно. Мегатонны смертоносного железа сжирают человеческий труд, ничуть не улучшая жизнь. Нужда, страх, напряженное ожидание войны, когда внешний мир, все другие государства и народы кажутся врагами, – вот азбука абсолютной власти. Сталин не сомневался, что Гитлер эту азбуку знает, и неважно, что он там написал в «Майн кампф». Сосо Джугашвили считал Адольфа Гитлера умным человеком, а умный для Сосо отличался от глупого прежде всего умением врать.

«Вы ошибаетесь, товарищ Сталин, вы мерите Гитлера по себе, а он другой. Вы циник, он фанатик. Он искренне верит в свою миссию, и плевать ему на кредиты. Он попрет на нас войной, как только создаст достаточно сильную армию. Вместо того чтобы заранее подготовиться к этой войне, вы помогаете Гитлеру вооружаться, заигрываете с ним. Надеетесь, что он сцепится с англичанами? Втянет в войну западные демократии, обескровит их и создаст революционную ситуацию? Ну вы же не романтический авантюрист Троцкий, вам на фиг не нужна победа мировой революции. Вам, человеку здравому, вполне хватает абсолютной власти в одной, отдельно взятой России. Вряд ли вы надеетесь раскулачить швейцарских фермеров, организовать передовые голландские колхозы, разместить в Лондоне, в здании парламента, Британский крайком ВКП(б), а в Лувре устроить спецсанаторий для руководства НКВД. Никакие французы и даже поляки не потерпят ваших кровавых издевательств».

Разумеется, ничего этого спецреферент Крылов не мог произнести вслух, он не был самоубийцей, тем более сейчас, когда постоянно думал о Маше. Закончив краткий обзор гитлеровского плана экономического развития на следующую четырехлетку, Илья доложил свежую новость о контактах Канариса с Коновальцем. Хозяин нежно, двумя пальцами, покрутил кончик уса. Это был верный признак, что новость его заинтересовала.

– Спасибо, товарищ Крылов. Можете идти. Пригласите, пожалуйста, товарища Канделаки[12].

Когда Илья вернулся в свой кабинет, ему ужасно захотелось позвонить Маше, он потянулся к трубке городского телефона, но тут же отдернул руку.

* * *
Ночью Маша услышала, как шепчутся родители за перегородкой, подумала, что они потихоньку обсуждают какие-то подробности маминого визита к мужской ноге со сросшимися пальцами. Маша прислушалась, ждала, что кто-нибудь из родителей прошепчет имя ноги. Она почти не сомневалась, что маму возили к Сталину, поэтому такая чудовищная секретность.

Уловив отдельные слова в разговоре родителей, Маша поняла, что они обсуждают вовсе не мамино приключение, а папины неприятности на службе, и тут же вспомнила, как мама говорила: «У папы сейчас…».

Да, у него были неприятности, он делал вид, что все в порядке, и Маша старалась об этом не думать. Ну в самом деле, сколько можно? Постоянно страшно, постоянно происходит что-нибудь плохое. Нет, не только плохое. Мама вернулась, жива, здорова, страхи оказались напрасными. Но почему ей не дали позвонить, предупредить? Ничего не объяснили, завязали глаза? По какому праву? Она что, преступница? Или крепостная, с которой все можно? И сросшиеся пальцы…

За перегородкой заскрипела кровать, папа встал и принялся расхаживать по комнате. Голос его зазвучал громче, отчетливее:

– Ну не мог я молчать, не мог! Молчать в такой ситуации подло! Ваньку Звягина, лучшего токаря на заводе, умницу, настоящего самородка объявляют вредителем, потому что он, видите ли, сын дьячка! Нашли вредителя! Кто теперь сделает детали для опытной модели, кто?

– Подожди, но этот твой Ванька, он же не единственный токарь, есть другие.

– Ванька – единственный!

– А как же стахановцы?

– Вера! – папа крикнул так громко, что Маша вздрогнула, а Вася заворочался.

– Тихо, детей разбудишь, – испуганно прошептала мама.

– Прости, – папа подошел к фанерной двери, осторожно приоткрыл, заглянул.

В комнате было темно, он зашел на цыпочках, поцеловал Васю. Маша закрыла глаза, папа поправил ее одеяло, вернулся к маме.

– Все в порядке, спят.

Кровать скрипнула, папа сел или опять лег, заговорил тише, но все равно было слышно каждое слово.

– У стахановцев этих руки из задницы растут! Они только и умеют, что пить, жрать и речи толкать на собраниях: спасибо товарищу Сталину за нашу счастливую халяву!

– Петя!

– Ну, ну, не бойся, Веруша, ничего этого я на бюро не говорил. Я продумывал каждое слово. Сказал, что Иван Звягин не может быть врагом, потому что враг никогда не станет работать так добросовестно и талантливо. Я даже не назвал его лучшим, чтобы не дразнить передовиков и стахановцев. Но эти суки пороли обычную хрень: враг маскируется, нарочно работает хорошо, чтобы снять с себя подозрения, притупить бдительность.

– Подожди, а Володя Нестеров? Он же начинал как токарь, работал на станках, и когда стал технологом, все равно сам вытачивал важные детали, почему сейчас не может?

– Володю взяли.

– Боже мой! Когда?

– Месяц назад. Я просто не говорил тебе, чтобы не пугать.

– Нет, погоди, я не понимаю, его-то за что? Володя из рабочей семьи, у него кристально пролетарское происхождение, никаких родственников-дьячков. Партиец, передовик, изобретатель, о нем в «Известиях» писали.

– Вот за это и взяли.

– То есть как?

– А он придумал хитрый план: выйти в передовики, получить побольше наград, заинтересовать своими изобретениями лично товарища Сталина, чтобы проникнуть в Кремль и убить товарища Сталина. Все, Веруша, давай спать.

Они еще о чем-то шептались, но совсем тихо, Маша не могла разобрать ни слова и не заметила, как уснула.

Утром, перед театром, она вышла пораньше, забежала в подвал в Банном переулке. Мая дома не оказалось, единственный нормальный человек в этой безумной коммуналке, тихий старичок Дмитрий Сидорович сказал, что Май приходил ночевать и ушел совсем рано, часов в семь.

В театре Май не появился, начали репетировать без него. Маша решила не врать Пасизо, рассказала все как есть. Пасизо в перерыве дозвонилась в справочную Склифа и узнала, что Суздальцева Анастасия Николаевна сегодня утром скончалась.

Отрабатывать дуэт с Борькой Маша не смогла, ноги стали ватные, разболелась голова. Пасизо не кричала, наоборот, подошла, обняла за плечи.

– Не переживай так. Все бабушки когда-нибудь умирают, даже очень любимые. Это печально, но с этим приходится мириться. Есть вещи гораздо более страшные. Май молодой, сильный, талантливый, у него вся жизнь впереди.

– У него никого, кроме бабушки, не было. Родители…

– Знаю.

– Ада Павловна, я не представляю, как он сможет жить теперь один в этом их жутком подвале, – Маша не выдержала и заплакала.

Пасизо погладила ее по голове.

– Про подвал тоже знаю. Много раз предлагала ему переехать в общежитие, там хотя бы тепло, чисто.

– Не мог он оставить бабушку, возился с ней, как с младенцем, она в последнее время стала совершенно беспомощная, он мыл ее в корыте, горшки выносил.

– Вот Господь и прибрал, – со вздохом прошептала Пасизо и быстро, незаметно перекрестилась. – Ладно, похлопочу опять насчет общежития. С похоронами профсоюз поможет. Все, Маша, хватит рыдать, лучше разыщи Мая, его сейчас нельзя оставлять одного. И вот что, я до семи буду в театре, потом дома. Как найдешь, дай мне знать.

Маша нашла его в Склифе, возле морга. Он сидел, съежившись, на спинке заснеженной скамейки, как продрогший птенец на жердочке. Смотреть на него было невыносимо, говорить он ни о чем не хотел, и Маша испытала некоторое облегчение, когда к ним подошла тетка в телогрейке поверх халата, позвала внутрь здания оформлять документы на покойницу.

Потом он снова уселся на спинку скамейки и заявил, что ему нужно побыть одному. Больше не сказал ни слова. Маша сидела с ним, пока оба совсем не окоченели, наконец, ей удалось дотащить его до трамвайной остановки. Часам к шести она привезла его в театр. Там он слегка оттаял, выпил горячего чаю в буфете, вместе с Пасизо отправился в профком.

– Все, иди домой, отдохни, хватит с тебя, – сказала Пасизо Маше. – За Мая не беспокойся, сегодня переночует у меня, завтра переедет в общежитие, я уже договорилась, место для него есть.

Никогда еще она не чувствовала себя такой усталой и опустошенной. Мама спала после дежурства, Васи и папы дома не было. Карл Рихардович вышел в коридор, спросил ее про Мая, она рассказала.

– Бедный мальчик. Но знаешь, это нормально, когда внуки хоронят стариков. Значительно хуже, если наоборот.

– Да, наверное, – кивнула Маша, – но для Мая сейчас это слабое утешение.

– Сейчас – да, потом, позже, он поймет. Сколько ему? Девятнадцать?

– Да, он мой ровесник.

– Ну вот, вся жизнь впереди.

Карл Рихардович говорил то же, что Пасизо. Конечно, они были правы, и других утешений не придумаешь. Маша, когда сидела с Маем на жердочке у морга, вообще не могла сказать ни слова, молчала и шмыгала носом. Множество слов крутилось в голове, но они казались пустыми, банальными, неуместными на фоне боли, которую чувствовал Май.

– Я сегодня случайно купил ананас, – внезапно произнес Карл Рихардович, – настоящий, свежий, и еще кое-что вкусное. Один не справлюсь, может, составишь компанию?

Маша вошла в его комнату и увидела на журнальном столе, накрытом белой скатеркой, вазу с фруктами, шоколад, бутылку вина, три бокала, подсвечник с толстой свечой.

– Карл Рихардович, у вас день рождения? – спросила она смущенно.

Он чиркнул спичкой, зажег свечу, улыбнулся, отрицательно помотал головой и сказал что-то по-немецки, очень тихо.

Маша учила немецкий в училище, но не поняла ни слова.

– Моему старшему сыну сегодня исполнилось восемнадцать, – повторил доктор, опять по-немецки, но медленнее и громче.

– У вас есть дети? – изумленно прошептала Маша по-русски.

– Были. Два мальчика, старшего звали Отто, младшего – Макс. И жена была. Эльза.

– Что значит «были»?

– То и значит, Машенька. Были. Погибли, все трое, – он открыл бутылку, налил себе и Маше. – Давай-ка помянем моего Отто.

Они выпили не чокаясь. Доктор положил Маше в маленькую десертную тарелку клинья ананаса.

– Это давно случилось? – осторожно спросила Маша.

– В июне тридцать четвертого.

– Вы никогда не говорили…

– Дома, в Берлине, мы до дня рождения Отто не убирали рождественскую елку и подарки клали под елку. Он вставал утром, бежал в гостиную, ползал под ветками, вылезал, весь осыпанный хвоей. Потом приходили гости. Эльза готовила индейку, штрудели, вишневый и яблочный. Макс, младший, обязательно мастерил для Отто подарок сам. Однажды вышел конфуз. Макс сделал кораблик из куска дубовой коры, а в качестве паруса использовал лоскут белого атласа, который вырезал из вечернего платья Эльзы. Платье было новое, ужасно дорогое. Эльза, конечно, расстроилась, но Макса все-таки мы не стали ругать. А кораблик мы потом пускали плавать на веревочке в Тиргардене, в пруду, пока веревочка не оборвалась… Все оборвалось, ничего не осталось, даже фотографий.

– Когда вы тут поселились, папа сказал, вы немецкий коммунист, эмигрант. Он предупредил меня и Васю, что у вас секретная работа и нельзя ни о чем спрашивать, – Маша вздохнула. – Вот как бывает: видишь человека каждый день, живешь под одной крышей и ничего о нем не знаешь.

– Ох, Машенька, мы о самих себе ничего не знаем, не то что о других.

– А как это случилось? Как они погибли?

– Разбился самолет, в котором они летели. Я должен был лететь с ними и погибнуть с ними… Ладно, давай еще выпьем немножко, только на этот раз чокнемся, выпьем за тебя и за Илью.

– Не буду, – Маша помотала головой и поставила бокал на стол не пригубив.

– Обижаешься, что он исчез? Не нужно, я объяснял, он сейчас страшно занят, ты просто подожди, осталось совсем немного, он любит тебя, мог бы – на крыльях прилетел.

– Я не верю. Так не ведут себя, когда любят.

Карл Рихардович улыбнулся:

– Примерно то же самое мне говорила Эльза, когда я уезжал на фронт в четырнадцатом году. Я сделал ей предложение, а через неделю началась война. Я был военный врач, меня мобилизовали в первые дни, но она твердила, что я имею право на отсрочку и просто не желаю остаться в Берлине, нарочно отправляюсь на фронт, потому что не люблю ее. Ей пришлось ждать меня четыре года. Письма приходили нерегулярно, и каждый раз, когда задерживалась почта, Эльзе казалось, что я не хочу писать, забыл ее, встретил другую женщину. Я вернулся, и мы поженились.

– Война совсем другое дело, – пробормотала Маша.

– Война бывает разная, – тихо заметил Карл Рихардович по-немецки.

Но Маша не услышала или не поняла.

– Если бы, допустим, он был военный и его бы отправили в Испанию, я бы ждала. Но ведь он здесь, в Москве. Я так больше не могу, чувствую себя дурой, постоянно о нем думаю.

– Он о тебе тоже, – Карл Рихардович протянул ей платок, и только тогда она заметила, что опять плачет.

В прихожей хлопнула дверь.

– Это Васька, – прошептала Маша. – Надо успокоиться, сейчас увидит, что я реву…

– Карл Рихардович, к вам пришли! – закричал Вася. – Эй, кто дома? А вот тапочки… а Машка не знаю куда делась.

Маша вздрогнула, слезы полились сильнее, в коридоре звучал не только голос Васи, но еще чей-то, она не желала прислушиваться и тем более узнавать этот второй голос, который говорил приглушенно, почти шепотом.

– Сиди, я выйду встречу, – доктор поднялся, – и скажу Васе, чтобы так не орал, маму разбудит.

«Прекрати реветь сию минуту! – приказала себе Маша. – Не смей! Мало ли кто пришел к доктору? Тебе какое дело?»

Она сидела спиной к двери, услышала шаги, не успела обернуться, прохладные большие ладони закрыли ей глаза, голос Ильи прозвучал у самого уха:

– Прости меня, я трус и дурак, соскучился ужасно, не могу без тебя больше.

Глава восемнадцатая

В понедельник в два часа дня Габи улетала в Цюрих. Утром в воскресенье она отправилась на остров Музеев. Долго бродила по музею Древнего Египта, то и дело возвращалась к стенду со свитками «Книги мертвых». Никто не появился. Она огорчилась, но не слишком. Никакой срочной информации не было, просто она хотела сообщить, что теперь есть возможность встречаться не в Берлине, а в Цюрихе. Это удобнее и безопаснее.

«На самом деле удобнее и безопаснее было бы послать их к черту, – думала Габи, сидя за столиком у окна в ресторане на острове Музеев. – Я могу кататься в Швейцарию, не отчитываясь перед Франсом и перед песиками Геббельса из Имперской палаты прессы, и хочу встречаться там только с Осей, больше ни с кем. Я хочу, наконец, просто жить, дышать свободно, мне скоро тридцать, я устала, я не понимаю, ради чего суечусь и рискую жизнью».

Чем больше она размышляла о встрече с лопоухим юношей, тем гаже себя чувствовала. Зачем передавать информацию людям, которые тебя не слышат? Чем они отличаются от нацистов? Такие же тупые, слепоглухонемые фанатики, трусы, первобытные дикари, бормочут магические заклинания, поклоняются кровавому идолу.

Работая на советскую разведку почти три года, Габи мало задумывалась, что такое СССР, хорош или плох Сталин. Выбора все равно не было. Английские лорды дружили с Герингом, с удовольствием гостили у него в Каринхалле. Французы, как загипнотизированные кролики, отдали Гитлеру Рейнскую зону. Конечно, эти земли до Первой мировой войны принадлежали Германии, но одно дело Германия, и совсем другое – нацистский рейх.

Габи доводилось слышать разговоры немецких дипломатов и военных о том, что Гитлер приказал отступать при малейшем сопротивлении. У французов имелась вполне дееспособная армия, но не прозвучало ни единого выстрела. Из уст в уста передавались слова Гитлера, что сорок восемь часов после ввода войск в Рейнскую зону были самыми тревожными в его жизни. «Если бы французы начали стрелять, нам пришлось бы убраться с поджатыми хвостами, наши военные ресурсы были недостаточными даже для слабого сопротивления».

Легкая бескровная победа укрепила авторитет Гитлера. Позорное поражение стало бы роковым для него. Не окажись французы такими трусливыми баранами, нацистский режим мог бы рухнуть в марте 1936-го. Летом, на торжественном открытии Олимпиады в Берлине, французские спортсмены, маршируя мимо трибуны Гитлера, дружно повернули головы в его сторону и подняли руки в нацистском приветствии.

О русских Габи практически ничего не знала, никогда не бывала в СССР. Понимала, что Сталин – жестокий диктатор, но именно в этом находила надежду, что он победит Гитлера. Бруно ускользал от неприятных вопросов, отделывался общими словами: временные трудности, цифры преувеличены, на самом деле все не так страшно, как пишут немецкие газеты.

Немецким газетам она, конечно, не верила. Информация об СССР из французской и английской прессы казалась ей необъективной, так же как рассказы русских эмигрантов, с которыми удавалось познакомиться в Берлине, в Париже, в Ницце. Как могут относиться к режиму люди, сбежавшие от него за границу? Что они знают о стране, в которой не живут почти двадцать лет? Только прошлое. К тому же все русские эмигранты, с которыми она знакомилась, представлялись князьями и графами. Титульного чванства Габи не терпела, графами и баронами была сыта по горло в Великом рейхе.

Она знала, что СССР поставляет Германии стратегическое сырье, получает взамен технику, оборудование. До нее доходили слухи о тайных переговорах. На дипломатической вечеринке молодой хлыщ, экономический советник МИД Карл Шнурре, слегка подвыпив, пытался выговорить смешную фамилию сталинского эмиссара, который «через Шахта соблазняет фюрера заманчивыми предложениями своего хозяина, кремлевского Чингисхана, о тесном политическом сотрудничестве».

Советник несколько раз повторил фамилию эмиссара: Канделаки. Непривычное для немецкого уха сочетание звуков запомнилось Габи, а брошенная кем-то фраза «Красные нас боятся, поэтому так заискивают» застряла занозой в мозгу.

Во время последней встречи с Бруно Габи передала ему эту информацию. Он чересчур бодро принялся уверять, будто о тайных политических переговорах ему известно, ничего страшного, тонкий дипломатический маневр. «Не волнуйся, Сталин знает, что делает, он не дурак».

«А вдруг дурак? – прошептала маленькая Габи. – Хитрый и жестокий – это не значит умный и смелый. Совсем наоборот, это значит глупый и трусливый».

Бруно умел врать. Но и Габи умела, ничуть не хуже. Когда Бруно врал, он прикрывал глаза и трогал кончик носа. У Габи такой дурной привычки не было.

«Я не желаю избавляться от иллюзий, – думала Габи, ковыряя вилкой кусок лососины со шпинатом. – Я отлично знаю, что в СССР кровавая диктатура и Сталин такое же чудовище, как Гитлер. Все это я сказала лопоухому юноше, между прочим, впервые произнесла вслух, раньше даже думать об этом не желала. Меня взбесила его тупость, вот я и сорвалась».

Она отодвинула тарелку, почти не притронувшись к еде, расплатилась, вышла на улицу. В лицо ударил колючий мокрый снег. Она оставила машину далеко, на другом берегу Шпрее, пришлось бежать через мост. Ветер сбивал с ног, срывал шляпку, пытался вырвать сумочку. Вода в Шпрее свинцово лоснилась и дыбилась, как шерсть гигантского мокрого животного.

Немного согревшись в салоне, она вдруг поняла, что впервые нарушила одну из заповедей Бруно – приехала на встречу с агентом на своей машине. Новенький сине-голубой «порш», подарок милого Франса, бросался в глаза на серых берлинских улицах.

«Может, поэтому никто не пришел?» – спросила маленькая Габи тревожно и виновато.

«Ерунда! Я оставила машину достаточно далеко. Никто не пришел потому, что вся необходимая информация печатается в газете „Правда“,» – ответила взрослая Габриэль и завела мотор.

В пустой квартире заливался телефон.

– Добрый день, можно отправлять к вам рассыльного? – произнес незнакомый женский голос, писклявый и сердитый.

– Какого рассыльного? Кто говорит?

– Я звоню вам три часа подряд, никто не отвечает. Вы, наконец, готовы получить заказ? – пищала трубка.

– Какой заказ? Я не понимаю…

– Фрейлейн Габриэль Дильс, Кроненштрассе, дом четырнадцать, квартира… – не унимался противный телефонный голос.

– Да, это я. Но я ничего…

– Вы заказали пирожные в кондитерской «Жозефина».

– Жозефина, – эхом отозвалась Габи.

– Пирожные будут вам доставлены в ближайшие полчаса, извольте предупредить консьержа.

На том конце положили трубку. Габи медленно опустилась на коврик в прихожей, просидела так несколько минут, пытаясь унять слезы и смех, успокоить разбушевавшееся сердце.

«Жозефина… твоя Жозефина… нежно любящая тебя…»

«Между прочим, он забыл добавить „Гензи“, это может оказаться случайным совпадением», – заявила маленькая Габи.

«Совпадение? Нет! Я не заказывала никаких пирожных, и он вовсе не должен ничего добавлять. Жозефина – Жозеф – Джо – Ося… А что такое Гензи?»

«Кажется, так звали хозяина пансиона в Копенгагене».

«Ну да, конечно. Чудесный пансион, добрейший господин Гензи. Мы с Осей в первый раз решились остаться вместе на всю ночь, и потом, через месяц, в Зальцбурге, когда гостиничный портье передал мне записку от некой Жозефины Гензи, я сразу поняла…»

«И полетела в кондитерскую у ратуши, не заметив, что следом полетел фотограф из газеты „Ангриф“. Куда вы бежите, фрейлейн Дильс? Позвольте вас проводить… Благодарю вас, это ни к чему, у меня важная деловая встреча…»

Габи тогда здорово перенервничала. Болван фотограф никак не отставал, вошел вместе с ней в кондитерскую, заявил, что мечтает о чашке кофе и пирожном. Был ли он осведомителем гестапо или пытался ухаживать, не имело значения. Он ни за что не должен был увидеть, с кем встречается фрейлейн Дильс.

Оглядев зал, Габи с облегчением обнаружила, что Оси еще нет, и хотела поскорее уйти. Пока она сочиняла более или менее достоверную легенду для фотографа, как-то объясняющую ее странное поведение, ее окликнул по имени хрипловатый женский голос. В дальнем углу, за столиком, сидела незнакомая пожилая дама, смотрела на Габи поверх массивных очков в толстой роговой оправе и приветливо махала рукой. Фотограф, ничуть не смущаясь, сел к ним за столик.

Габи с ходу сочинила, что фрау Жозефина Гензи – мастерица и знаток старинной рунической вышивки, которой очень интересуются читательницы «Серебряного зеркала».

– Так и знал, что за тобой кто-нибудь увяжется, – сказала Жозефина мужским голосом, когда удалось, наконец, отделаться от фотографа. – Придется тебе провести ночь в моем тихом домике, арийское руническое рукоделие имеет долгую и сложную историю, за пару часов не расскажешь, к тому же домик мой далеко от города, на высокой горе, и спускаться в темноте опасно.

Воспоминание о зальцбургском приключении вызвало очередной приступ смеха до слез. Габи стало жарко. Она сняла шубку, повесила на вешалку, вышла на лестничную площадку и спустилась вниз, оставив дверь открытой.

По случаю воскресенья дежурил самый пожилой из консьержей, однорукий ветеран, который никогда не снимал своей капральской формы. Габи старалась поддерживать с консьержами хорошие отношения, знала каждого по имени. Они сообщали хозяину дома обо всех, кто приходил к жильцам, а хозяин докладывал в районное отделение гестапо.

– Отто, я жду посыльного из кондитерской, пропустите, пожалуйста, – она улыбнулась и добавила доверительным шепотом: – Иногда так хочется сладкого, не могу отказать себе, а ведь надо беречь фигуру.

– Фрейлейн, мне бы ваши заботы, – вздохнул капрал.

Звонок в дверь прозвучал минут через пятнадцать. На пороге стоял мужчина с картонной коробкой, перевязанной розовой лентой. Потертая кожаная куртка на меху, кожаный теплый шлем, надвинутый до глаз, штаны цвета хаки, длинный белый шарф грубой вязки, толстые полосатые гетры, высокие армейские ботинки. Он был похож на пижона-авиатора, вовсе не на посыльного. Под носом чернели фюрерские усики.

– Кондитерская «Жозефина», ваш заказ, фрейлейн Дильс, – произнес он тем же сердитым писклявым голосом, что звучал в трубке. – Позвольте войти?

Она не успела ответить. Он переступил порог, поставил коробку, захлопнул дверь и начал целовать Габи, при этом снимая с себя куртку, с нее жакет. Когда он расстегнул пуговицу на поясе ее юбки, она фыркнула и спросила:

– Что вы себе позволяете, господин посыльный?

– Фрейлейн, вы правы, – пробормотал он своим нормальным голосом, – приличные посыльные так себя не ведут…

Они опять стали целоваться.

– Где ты снял номер? – прошептала Габи.

– В «Дортмунде», на Каштаненплац.

– Но я не смогу туда прийти…

– Ты туда и не пойдешь, ты спустишься вниз, дашь консьержу эту перчатку и скажешь: господин трам-пам-пам, посыльный из кондитерской забыл свою перчатку, если он вернется, будьте любезны, передайте ему. Хорошо, фрейлейн Дильс, обязательно передам, ответит он. Спасибо, господин трам-пам-пам, скажешь ты и положишь на его столик вот эти монетки. Он трогательно поблагодарит тебя…

– Ося, ты что? – Габи отступила на шаг, испуганно уставилась на него. – Допустим, он поверит, что не заметил, как ты вышел. Но потом тебе придется выйти по-настоящему.

– Что-нибудь придумаем. Я слишком соскучился, а в этом городе уже не осталось мест, где нам сдадут комнату без документов, под вымышленными именами.

Он был прав. Встречаться в Берлине стало практически невозможно. Габи узнавали. Семитская внешность Оси вызывала усиленное внимание, ему то и дело приходилось предъявлять удостоверение сотрудника МИД Италии.

– Как ты проскользнешь, как? Он примет тебя за вора и вызовет полицию.

– Почему за вора?

– Да потому! Если я принесу перчатку, значит, от меня ты вышел, верно?

– Мг-м.

– Но на самом деле не вышел, остался в доме! Зачем? Чтобы залезть в чью-то квартиру. Именно так поступают воры. Консьерж трам-пам-пам – это капрал Отто, он старый, но бдительный, дорожит своим местом, боится, что хозяин уволит его, и старается изо всех сил.

– Утром будет дежурить другой трам-пам-пам, ты спустишься, скажешь, что у тебя засорилась раковина, он отправится за слесарем, я быстро проскользну. Все, иди. Нет, подожди, – Ося вытащил платок и принялся вытирать ей лицо.

Она взглянула в зеркало и увидела, что весь черный грим которым были нарисованы усики, размазался по ее щекам и подбородку.

Капрал Отто дремал, уронив голову на единственную руку. Услышав, что посыльный прошел незамеченным, он испугался так, что Габи стало жаль старика.

– Не может быть, нет, я никогда не сплю на дежурстве, я вот как раз подумал, почему этот посыльный так долго не выходит, хотел даже подняться к вам, узнать, все ли в порядке.

– Разумеется, все в порядке, иначе и быть не может, – Габи улыбнулась. – Когда вы дежурите, я чувствую себя в полной безопасности.

Три марки окончательно его утешили.

Вернувшись, она услышала шум воды. Ося принимал душ. Ни о чем больше не думая, Габи разделась и залезла к нему в ванну.

* * *
В половине восьмого утра позвонил помощник Майрановского, аспирант Института тонкой химической технологии Филимонов.

– Товарищ Штерн, срочно явитесь, безотлагательно требуется ваше явление, я извиняюсь, присутствие ваше, срочно, государственной важности.

Филимонов тяжело дышал, запинался, говорил слишком быстро и слишком долго. Аспирант пил и страдал по утрам похмельем. Карл Рихардович ответил, что придет через полчаса, но аспирант как будто не услышал, продолжал тарабанить:

– Срочно, товарищ Штерн, экстренный случай, поторопитесь быстрее, товарищ Штерн, государственной важности.

– Через полчаса, – повторил доктор и бросил трубку.

Вызов был неожиданный и не имел никакого смысла, доктор и так собирался идти в пряничный домик, в последнее время он бывал там ежедневно. Зеркальный уродец уже не появлялся каждое утро, давал небольшие передышки. Но сегодня возник и заговорил необыкновенно бодро, энергично, словно успел отдохнуть, набраться сил:

– Поздравляю, герр доктор, ты стал незаменимым, без тебя не могут обойтись. Они без тебя, а ты без них. Наконец ты освободился от сантиментов и научился рассуждать здраво. Чем научная работа в «Лаборатории Х» отличается от прочих медицинских исследований? Наука требует жертв. Любое новое лекарство должно пройти стадию испытаний, не только на животных, но и на людях. Ты можешь возразить: одно дело, когда это лекарство и цель эксперимента – лечение болезней, и совсем другое, когда это яд и цель – убийство. Но разве цель оправдывает средства? Каждое лекарство может стать ядом, и каждый яд лекарством. Где граница? И почему бы тебе самому не продегустировать продукцию товарища Майрановского?

Предложение звучало соблазнительно, пожалуй, слишком соблазнительно, чтобы отнестись к нему всерьез. Зачем отнимать у палачей их работу? Каждый должен заниматься своим делом. Доктор не сомневался, рано или поздно товарищи из НКВД его прикончат.

Он часто вспоминал слова молодого итальянца Джованни Касолли, который не дал ему прыгнуть за борт и утонуть в Балтийском море холодной осенней ночью 1934 года:

«Вы хотите избавиться от боли, я понимаю, но, поверьте, это самый неподходящий способ из всех возможных. Вы просто заберете ее с собой, и она будет мучить вас вечно».

Итальянец, шпион, приятель Бруно наверняка много врал, как положено шпиону. Однако те его слова не были ложью хотя бы потому, что истина никому не известна. Это вопрос веры и чувства. Доктор верил и чувствовал, что если однажды не выдержит, последует совету зеркального жителя, придется забрать с собой уже не только боль. Багаж окажется куда тяжелее, чем мог быть тогда, осенью 1934-го.

Карл Рихардович медленно шел сквозь мягкий утренний снегопад, до бетонного забора осталось меньше ста шагов. Всякий раз, когда он нырял в узкий проход между забором и глухой стеной соседнего дома, наваливалась лютая тоска. Рука наливалась свинцом, немели пальцы, требовалось неимоверное усилие, чтобы поднять ее, дотянуться до кнопки звонка у калитки. В голове оглушительно хихикал зеркальный житель:

– Наука требует жертв, работа есть работа, действуйте согласно инструкции, во имя великой цели, следуйте неуклонно генеральной ленинско-сталинской линии партии большевиков! Добро пожаловать в ад, дорогой коллега!

Но стоило подняться на второй этаж, войти в лазарет, зеркальный житель затыкался. Над умывальником висело зеркало, в котором злобный старикашка почему-то никогда не возникал.

Доктор обрабатывал раны, менял повязки, ставил капельницы, кормил, мыл, выносил судна, выдумывал очередное вранье, чтобы подольше продержать у себя больных, писал липовые наукообразные отчеты для руководства ИНО. Удивительно, как до сих пор никто не заподозрил подвох, не догадался, чем занимается в своем лазарете доктор Штерн?

Санитары, приставленные к нему в помощь, резались в карты или валялись пьяные. Аспирант Филимонов туго соображал с похмелья. Майрановский пил лишь за компанию, очень умеренно, алкоголь на него не действовал. Он был тяжелый наркоман, просто вместо морфия и кокаина употреблял человеческие мучения, наркотик, самый сильный из всех существующих.

Обитатели пряничного домика слабели и угасали очень быстро, каждый по-своему. Ассистент Майрановского, студент-биолог Терентьев принял дозу цианистого калия, предназначенную очередному подопытному смертнику. Санитар из заключенных Вейншток, фельдшер по образованию, живший при лаборатории, допился до белой горячки и повесился.

Майрановский со своими подручными замучил и убил множество людей, но призраки убитых никогда не являлись убийцам. Зато их постоянно беспокоили призраки тех, кто работал в их команде и покончил с собой. Когда хлопали двери, дымили печи, скрипели половицы, обитатели пряничного домика обсуждали, кто на этот раз шалит, Терентьев или Вейншток. Кузьма, аспирант Филимонов, сам Майрановский, яростный материалист, не сомневались, что их бывшие товарищи-самоубийцы слоняются по дому, портят электропроводку и лабораторное оборудование. Терентьев таскает опытные препараты, Вейншток покушается на веревки, провода, рвет простыни.

«А что, если весь персонал во главе с Майрановским окончательно свихнулся? – подумал доктор. – Бегают по комнатам, ловят привидений. Филимонов пришел утром, испугался, решил вызвать психиатра, вот и позвонил мне».

Калитка открылась. В пряничном домике было тихо, никаких криков, даже радио молчало. Светилось несколько окон на первом этаже. В углу двора под шиферным навесом одиноко стоял черный «бьюик», служебная машина коменданта Административно-хозяйственного управления НКВД Василия Михайловича Блохина.

Обычно, доставив очередную партию приговоренных, оформив протоколы по трупам, выполнив все формальности, Василий Михайлович не спеша угощался водочкой, пельменями, наваристым борщом. Кузьма подробно рассказывал доктору, как Михалыч кушает, как хорошо, по-умному, потребляет водочку, не больше пары стопок, исключительно с горячей закуской.

Комендант приезжал в пряничный домик обычно вечером или ночью, и всегда рядом с его «бьюиком» стоял фургон или «воронок». На этот раз явился утром, ни фургонов, ни «воронков» под навесом не было.

Кузьма, провожая доктора от калитки до крыльца, нес полнейшую околесицу:

– Куды задевали, едрена вошь? На хрена им-то палка-кололка? Вещь, конечно, шикарная. Но на хрена им-то? Продать не продадут, пропить не пропьют, разве по бульвару погулять с ней, покрасоваться.

В доме было жарко натоплено. Из глубины коридора, из бывшей купеческой кухни, несло жареным салом. Кузьма снял с доктора пальто, аккуратно повесил на плечики, продолжая бубнить:

– Григорь Мосеич грит: ищи, все перерой, едрена вошь, а найди, в доме она, палка-кололка, кроме Терентьева с Вейнштоком, никто стибрить не мог, а они тута обитают неотлучно, на вечном поселении.

Доктор снял галоши, Кузьма наклонился, чтобы поставить их в галошницу, и вдруг замер, скрюченный, словно у него прихватило живот, застонал, запричитал:

– Едрена вошь! Вот она! Ну точно, Вейншток с Терентьевым хотели стибрить и драпануть отседа, чертовы куклы, да не могут за порог-то, не могут!

Между вешалкой и галошницей стояла, прислоненная к стене, элегантная трость темного дерева, украшенная резьбой, с набалдашником в виде змеиной головы. Кузьма распрямился, взял трость в руки, ласково, одним пальцем, погладил набалдашник.

– Миленькая, родименькая, туточки. Вона в головке у ней потайная кнопка, а снизу шипчик тоненький, востренький, а в шипчике-то ядец замедленного действия. Этак где-нибудь в буржуазной загранице прогуливаешься, увидел врага, ненароком тык его в ногу. Извиняюсь, пардонец вам, уважаемый господин![13]

Дверь кухни открылась, в проеме показалась маленькая тощая фигура аспиранта Филимонова.

– Кузьма! Где тебя носит, сучий потрох!

– Туточки я, товарищ Филимонов! Доктора привел!

Аспирант скрылся за дверью, ничего не ответив. Доктор по инерции направился к лестнице, в свой лазарет, но Кузьма повел его на кухню, приговаривая:

– Сюды, товарищ доктор, велено вас сюды весть.

В просторной, отделанной бело-синей плиткой кухне, за столом, на венских купеческих стульях сидели Филимонов, Майрановский и Блохин. Перед ними стояла огромная сковорода с остатками яичницы, блюда с толстыми ломтями колбасы, сыра, белого хлеба. Майрановский ел простоквашу из стакана. Филимонов намазывал маслом горбушку. Блохин собирал хлебной коркой желток со своей тарелки.

При взгляде на Майрановского сразу бросались в глаза признаки психической патологии, если бы Григорий Моисеевич носил маленькие усики, был бы похож на Гитлера, как родной брат. Вытянутая физиономия аспиранта Филимонова с приплюснутым носом, кривым ртом, крошечными, круглыми, асимметрично посаженными глазками несла на себе очевидную печать уродства и деградации. Внешний облик Блохина не говорил совершенно ничего об этом человеке, точно так же, как название его должности «Комендант административно-хозяйственного управления» не давало ни малейшего представления о том, чем он занимается.

Доставка приговоренных в пряничный домик была только малой и самой бескровной частью работы товарища Блохина. Комендант АХУ НКВД возглавлял сверхсекретную спецгруппу, которая занималась расстрелами. Ежедневно, еженощно Василий Михайлович убивал и, как положено главному палачу Советского Союза, был лучшим из лучших, передовиком, стахановцем, мог в рекордно короткое время произвести рекордное количество трупов.

Доктор впервые видел коменданта так близко. Простое грубое лицо гладко выбрито, пегие волосы аккуратно зачесаны назад. Ничего особенного. Абсолютно нормальный, здоровый мужчина сорока двух лет, коренастый, широкоплечий, с кабаньей шеей, с тяжелыми толстопалыми руками. На левом запястье массивные золотые часы. Он получил их всего неделю назад, по личному распоряжению товарища Сталина, в награду за выдающиеся успехи в работе, и еще не привык к ним, поглядывал на циферблат, поправлял браслетку.

Как положено главному в этой компании, Блохин заговорил первым:

– Утро доброе, товарищ Штерн, присаживайтесь, угощайтесь. Кузьма, поставь-ка еще тарелку. И чаю, чаю давай.

– Благодарю, сыт, – доктор опустился на стул напротив Блохина.

– Товарищ Штерн, у нас тут накладочка вышла, требуется ваша помощь, – Блохин отправил в рот корку с желтком и озабоченно сдвинул светлые брови. – Надо провести экспертизу осужденного, определить, симулирует он или нет. Если не симулирует, надо его вылечить. Задача вам понятна?

– Не совсем.

– Ладно, поясню детали. Подследственный и осужденный оказались однофамильцами. Подследственного доставили сюда. Вместо того чтобы давать показания, он тут валяется как бревно. Забирать назад в таком состоянии без толку, а показания нужны позарез. Там целая разветвленная шпионская организация наметилась, гнида эта должна назвать сообщников, всех поименно, в срочном порядке. Приказ товарища Ежова.

Доктор догадывался, о ком шла речь. Человек этот лежал наверху, в лазарете. Майрановский испытывал на нем свою «таблетку правды» и чуть не убил. Звали его Володя Нестеров. Три дня доктор его выхаживал, узнал, что он технолог в конструкторском бюро при Наркомате авиации, что подписал признание в подготовке покушения на Сталина. Нестеров рассказал, что в камере с ним сидел однофамилец, полный его тезка, тоже Владимир Иванович Нестеров, но не авиатехнолог, а инженер-строитель.

Ошалевшие от крови и водки энкавэдэшники гнали план. При таком стремительном конвейерном потоке запросто могли перепутать однофамильцев. Странно, что заметили ошибку и пытаются ее исправить. Какая им разница, кого убивать? Зачем понадобилось вскрывать организацию именно в авиации, а не в строительстве? Неужели для них так важны профессии трупов?

Нестеров лежал скрючившись, уткнувшись лицом в подушку. Когда подошли к нему, не шевельнулся.

– Полная нечувствительность нервов и неподвижность мышц, – объяснил Майрановский, ткнув кулаком в спину больного. – Метод рефлексологии пробовали, не действует.

«Методом рефлексологии» Григорий Моисеевич называл пытки.

– Ты это брось, – строго сказал Блохин. – Доставить его надо в натуральном виде, чтобы был как огурчик. От твоей рефлексологии он копыта отбросит. Ты и так уж напортачил по самое не могу, смотри, Григорий, тут вредительством пахнет, а то и чем посерьезнее.

Майрановский выпучил глаза, открыл рот, дернул головой, заговорил быстро, возбужденно:

– Василий Михайлович, ну вы же меня знаете, я стараюсь, здоровья не щажу, ночами не сплю, всему виной моя обывательская успокоенность, преступное благодушие, мое интеллигентское донкихотство, желание работать на благо советской разведки.

Он зашмыгал носом, из глаз полились настоящие обильные слезы.

– ТоварищШтерн, осмотрите подследственного, – приказал Блохин.

Карл Рихардович сел на край койки, тронул плечо Нестерова, приподнял веко, заметил, что зрачок реагирует на свет, приложил пальцы к шейной артерии. Пульс был бешеный. Низко склонившись, шепнул на ухо:

– Лежи, не дергайся.

– Чего это вы там шепчете? – спросил Филимонов, стоявший ближе других.

– Не сбивайте, пульс считаю, – сердито ответил доктор и взглянул на Блохина: – Тяжелое токсическое поражение нервной системы, дистальная аксонопатия с тенденцией к проксимальному распространению, токсическая энцефалопатия.

Блохин рыгнул, пригладил идеально зализанные волосы и строго прищурился.

– Значит, по-вашему, он не симулирует?

– Конечно, нет. Удивительно, что он вообще жив.

– Прогноз ваш какой, товарищ Штерн? Приведете его в чувство?

– Попытаюсь. Обещать не могу. Все зависит от того, насколько пострадали клетки мозга. В любом случае нужно время.

– Три дня хватит?

– Неделя, не меньше, и то при условии, что товарищ Майрановский не будет мне мешать. Его присутствие усугубляет шоковую реакцию и выздоровлению не способствует. К товарищу Филимонову это тоже относится. Больному необходимы покой, свежий воздух, полноценное питание.

– Значит, неделя? – Блохин покачал головой, присвистнул, посмотрел на Майрановского, который продолжал рыдать. – Ну ты, Григорий, понял, нет? Сопли-то подбери, не по-большевистски ведешь себя. Все, товарищи, приступаем к работе на вверенных участках фронта.

Нестерова переложили на койку у окна. Кузьма притащил ширму, поставил возле койки, ворча вполне добродушно:

– Лежи, гнида, со всеми удобствами, поправляй свое вражеское здоровье.

Как только все ушли, Володя задвигался, заговорил сиплым шепотом:

– Опять вы мне подохнуть не дали, товарищ Штерн, сказали бы, что симулирую, они бы меня быстренько прикончили.

– Конечно, прикончили бы, – кивнул доктор, – но не быстренько. Тебя забрали бы назад в тюрьму, чтобы ты дал показания на всех, кого знаешь.

– Всех, кого знаю… всех им надо… вот сволочи… холодно мне, очень холодно, – его била дрожь, зубы стучали, он забормотал что-то невнятное.

Доктор вышел, чтобы взять еще одно одеяло. Когда он вернулся, Володя спал.

* * *
Утром Ося и Габи ели пирожные из красивой коробки. Габи сварила кофе, у нее слипались глаза, она мерзла в теплом халате и толстых вязаных носках. Ей было грустно и одиноко. Он еще сидел здесь, напротив, они спокойно, не спеша завтракали вместе. Но время летело слишком быстро.

– Когда твоя свадьба с фон Блеффом? – спросил Ося.

– В марте. А что?

– Так, ничего. Будете венчаться в церкви?

– Ну, если это можно назвать церковью… В алтаре гигантский портрет фюрера, вместо крестов свастики. Почему ты вдруг спросил?

– Потому что вижу, как сильно ты устала, как все это тебе осточертело. Мне честно говоря, тоже. Америка, Австралия, Новая Зеландия. Мир большой, мы с тобой маленькие… – он встал, обнял ее, поцеловал в шею. – Маленькие, но разумные, и врать себе не станем.

– Что ты имеешь в виду?

– Не то, о чем ты сейчас подумала.

– А о чем я подумала?

– Что я слишком мало люблю тебя, поэтому не предлагаю сбежать вместе.

– Но ты правда никогда не предлагал. Почему?

– Не хочу рисковать. К тому же я набегался. Когда бежал из России, казалось, совсем скоро вернусь. В Константинополе, в Париже я чувствовал себя скверно. Меня тошнит от идеологии, одинаково противны белые, красные, коричневые…

«Умница, Жози, опять ускользнул от прямого ответа, – заметила про себя Габи. – Не хочешь рисковать? Но когда мы встречаемся в Берлине, мы разве не рискуем? Если ты набегался, вполне логично остановиться где-нибудь в австралийской глуши, подальше от идеологии, от белых, красных, коричневых. Хотя бы предложи. Я, разумеется, скажу, что это невозможно, но ты все равно предложи».

– Мне понравилась Венеция, я надеялся переждать период абсурда в Италии, итальянцы меньше других подвержены идеологической заразе. Но к власти пришел Муссолини. Конечно, он симпатичнее Гитлера, но…

– А Сталин? – перебила Габи.

Ося опять сел, допил свой кофе, закурил и произнес очень тихо:

– Чудовище.

– Страшнее Гитлера?

– Опаснее. Нацизм как массовая идеология не может жить долго, внутри него заложена мина саморазрушения. Апогей нацизма – война. Гитлеру придется воевать со всем миром, победить в такой войне невозможно, поэтому он обречен. А Сталин еще поживет, даже после того, как помрет грубый кровожадный мужик по фамилии Джугашвили.

– То есть ты считаешь, что идеология большевизма…

– Нет там никакой идеологии, – Ося поморщился и махнул рукой. – Несчастный затравленный большевизм, изгнанник международный, сидит в Мексике под усиленной охраной и строчит идиотские статейки.

– Ты имеешь в виду Троцкого?

– Мг-м. Как ты догадалась?

– Погоди, по-твоему, Сталин может развязать войну раньше Гитлера?

– Ерунда, я этого не говорил.

– Ты сказал: он опаснее. Я не понимаю почему. Он ведь не собирается ни на кого нападать.

– Он уже нападает, только это не внешняя, а внутренняя агрессия. То, что Сталин делает с людьми внутри СССР, ужаснее любой войны. Есть аналог из жизни насекомых. Самка шершня парализует гусеницу, находит мягкое местечко, откладывает в нее яйца. Гусеница живет и ест. Она инкубатор. Личинки шершня внутри нее поедают все ее запасы, выпускают специальный гормон, который похож на ее собственный и не дает ей превратиться в бабочку. Личинки вырастают, вылезают наружу. От гусеницы остается пустая мертвая оболочка.

– Ты хочешь сказать, что Сталин превращает людей в гусениц, которые никогда не станут бабочками?

– Ну да, примерно так. Гитлер гипнотизирует, после сеанса гипноза можно проснуться и жить дальше. Сталин меняет людей на клеточном уровне.

Габи зажмурилась и помотала головой. Ей захотелось крикнуть, подобно лопоухому мальчику-связнику: «Неправда! Я не верю!» Она не произнесла ни слова, но Ося, как это часто случалось, все понял без слов.

– Габи, ты хотя бы иногда заглядываешь в советские газеты?

– Как я могу? Их нет в рейхе.

– Ты часто бываешь за границей, там можно достать.

– Разве? Мне никогда ничего не попадалось…

– В Париже сходи в библиотеку, почитай свежие номера «Правды», «Известий», – он сложил посуду в раковину, включил воду. – Все, одевайся, нам пора.

– Я не могу читать по-русски, только очень медленно, со словарем, – сказала она, обернувшись на пороге кухни.

– Зато по-французски читаешь свободно. «Правда» и «Известия» выходят на всех европейских языках. Ты взрослая девочка и должна отдавать себе отчет, с кем имеешь дело.

Последнюю его фразу она почти не расслышала из-за шума воды, но сильно вздрогнула.

– Прости, что ты сказал?

– Ничего. Габи, не смотри на меня так, не замирай, собирайся быстрее, мне ведь нужно выйти незаметно, ты забыла?

Да, об этом она действительно забыла.

Как только она открыла дверь квартиры, сразу услышала голоса внизу. Тихо, на цыпочках, спустилась со своего пятого этажа на второй. Перегнувшись через перила, увидела, что капрал Отто еще не ушел, другой консьерж уже явился и с ними беседует управляющий.

Часы в гостиной пробили девять. Ося должен был заехать в свою гостиницу, переодеться и к половине одиннадцатого успеть на брифинг в Министерство экономики.

Габи оставила дверь приоткрытой. В лестничных пролетах голоса звучали громко, минут через пять капрал попрощался, управляющий давал последние наставления оставшемуся консьержу, и тут в дверном проеме появилась голова соседки, фрау Шнейдер.

– Доброе утро, Габриэль, как я рада, что застала вас дома, давно хотела с вами поговорить…

– Фрау Шнейдер, я очень спешу, простите.

– Да, да, я понимаю, я только на минутку, – соседка без приглашения вошла, глаза ее жадно шныряли по прихожей, зацепили Осину куртку, уперлись в его ботинки военного образца.

Спровадить любопытную фрау никак не получалось, она почуяла, что в квартире кто-то есть, и готова была пороть любую чушь, лишь бы узнать, кто. Драгоценное время таяло, в стоке раковины разбухал клок ваты, импровизированный засор, в спальне Ося нервно поглядывал на часы.

– В вашем журнале раньше была замечательная кулинарная страничка, вот в последних номерах ее нет… А скажите, я слышала, скоро у вас торжественное событие, свадьба с господином бароном фон Блефф… – ворковала медовым голосом соседка.

– Фрау Шнейдер, дорогая, мне действительно пора, я опаздываю.

– Ну так что же мы стоим? Одевайтесь, выйдем вместе. Я как раз собиралась в бакалейную лавку, смотрю, дверь у вас открыта, думаю, дай загляну. Все мои приятельницы спрашивают о вас, что да как. Вот вы скоро переедете к мужу в шикарный особняк, а мы с вами так ни разу и не поболтали…

Она замолчала, не успев закрыть рот, когда на пороге гостиной появился пожилой мужчина. Синяя вязаная шапочка плотно обтягивала его голову, скрывала уши, лоб и брови. Он сутулился, шаркал, сгибался под тяжестью большого чемодана.

– Фрейлейн Дильс, если я правильно понял, вы едете с этим чемоданом, и он уже полностью собран?

Габи кивнула.

– Благодарю, что позволили мне воспользоваться уборной, заодно я ликвидировал засор в раковине, теперь нет нужды вызывать слесаря, – он поставил чемодан, надел ботинки, куртку, кожаный шлем поверх шапочки. Шею замотал шарфом.

– Спасибо, это очень кстати, – Габи достала из кармана горсть мелочи, высыпала ему на ладонь и с милой улыбкой обратилась к соседке: – Вот какие замечательные бывают посыльные, мастера на все руки.

На первый этаж они спустились втроем. Ося старательно изображал, как тяжело ему тащить пустой чемодан. Соседка болтала без умолку. Консьерж выпучил глаза. Габи пожелала ему всего доброго, сказала, что уезжает на несколько дней.

– Постараюсь забежать домой перед отлетом, но если вдруг не успею, будьте любезны, попросите господина управляющего заглянуть в квартиру, проверить, не капает ли кран в ванной, – она произнесла это настолько спокойно и уверенно, что консьерж не решился спросить о мужчине с чемоданом.

Наконец они с Осей оказались в ее машине. Даже вблизи, при дневном свете, морщины, нарисованные карандашом для бровей, выглядели вполне натурально.

– Если тебя уволят из МИДа, ты можешь устроиться в любой захолустный театр, – заметила Габи, вытирая ему лицо.

– Почему в захолустный? Могу и в столичный.

– Не обольщайся, в столичный тебя не возьмут. Ты слишком увлекаешься собственной игрой и забываешь о партнере. В час я должна быть в аэропорту. Ты вытащил меня из дома вместе с чемоданом. Как я поволоку его назад мимо консьержа?

– Никак. Ты оставишь этот чемодан в багажнике и полетишь с другим, поменьше.

– У меня нет другого. И мою лыжную шапочку ты испортил, отпорол помпон.

– Извини. Куплю тебе новую шапочку.

– Такую не купишь. Ее мама связала. А с чемоданом что теперь делать?

– На шкафу в спальне стоит отличный саквояж.

– Мне нужно взять кучу платьев, костюмов, туфель. В саквояж ничего не влезет. Появляться в одном и том же на завтраке, обеде, ужине, на приемах и вечеринках невозможно, неприлично, я буду чувствовать себя старой шваброй, у меня начнется депрессия.

– И после этого ты обижаешься, что я не предлагаю тебе удрать в Новую Зеландию?

– Правильно делаешь, что не предлагаешь! Не советую даже заикаться об этом! Все, вот твоя гостиница. Чао, бамбино Жозефина!

Он поцеловал ее в ухо и прошептал:

– Жозефина Гензи к тебе в Цюрих выбраться не сумеет, но, когда ты вернешься, она опять прилетит в Берлин… Хорошо, что с Блеффом ты венчаешься не в настоящей церкви.

– Наш союз благословит сам фюрер.

– Обещаю приехать и накатать трогательный репортаж с места событий для воскресного приложения «Пополо д’Италиа».

Габи скорчила рожу, показала язык. Он выскочил из машины, помчался к гостинице.

Вернувшись домой, она увидела возле подъезда огромный вишневый «майбах» Франса. Внутри дремал шофер, надвинув на глаза фуражку. Сам Франс ждал ее в квартире, валялся на диване в гостиной. Это неприятно удивило Габи. Он знал, что она улетает в Цюрих, но вроде бы не собирался провожать ее. Во всяком случае, никакой договоренности на этот счет не было. Ключ от квартиры у него имелся, но воспользовался он им впервые. Раньше никогда не являлся без предупреждения в ее отсутствие.

– Где тебя носит? – спросил он не поздоровавшись.

– Хотела купить спортивные туфли для альпийских прогулок, – ответила Габи, ушла в спальню, достала со шкафа саквояж и принялась складывать вещи.

– Купила?

– Нет… Франс, будь любезен, не мешай мне собираться.

– Ты что, летишь с саквояжем? А где чемодан?

Габи не ответила, ушла в ванную, заперла дверь на крючок. Франс стукнул в дверь и закричал:

– Что за мужчина приходил к тебе утром? Почему ты вышла из дома с большим чемоданом? В Альпах снег! Какие, к черту, туфли для прогулок?

Габи сложила в косметичку баночки и флаконы с полки под зеркалом, открыла дверь, отстранила Франса и сказала:

– Не кричи, сорвешь голос. Я должна была вернуть платья, которые мне прислали из Франкфуртского управления моды. Их посыльный явился с пустыми руками, пришлось сложить все в мой чемодан, они вернут его с тем же посыльным. Франс, в чем дело? Горничная Роза продолжает грязно клеветать на меня? Матушка опять ударила Путци?

Франс сидел в спальне на кровати, теребил большого плюшевого зайца, любимую игрушку Габи, с которой она не расставалась с детства. Как всегда после истерики, он впал в прострацию, накручивал на палец заячье ухо, бормотал что-то невнятное.

– Прости, не слышу, – Габи застегнула пряжки саквояжа. – Все, я готова. Вставай, пора ехать.

Франс не двинулся с места, заговорил чуть громче, монотонным механическим голосом:

– Путци выпил уксусную кислоту. Его забрали в больницу. Всех выживших самоубийц проверяют психиатры. В субботу вечером позвонили из больницы, сказали, что комиссия признала его психически неполноценным. По закону он подлежит стерилизации.

– Какой кошмар… Но ведь можно как-то оспорить, похлопотать, дать взятку. Он выжил, это главное.

– Лучше бы он умер. Его кастрируют, и правильно сделают.

– Франс, что ты говоришь?

– Я спас его, вытащил из грязи, я дал ему все, поселил в своем доме, холил и лелеял как самое драгоценное сокровище, и чем он отплатил мне? Сжег собственные внутренности кислотой, лишь бы избавиться от меня! Предатель, еврейский выродок!

– Тебе его совсем не жалко? Ты же так любил его.

Франс встал, со злобой отшвырнул игрушечного зайца в угол.

– Довольно! Не желаю больше слышать о нем. Мама права, он получил по заслугам. Каждому свое. Никогда при мне не произноси его имени. Можешь не беспокоиться, я уже в порядке. Идем, ты опоздаешь на самолет.

Габи подняла своего зайца, усадила на подушки. Франс взял у нее саквояж. По лестнице спускались молча. Когда сели в машину, он спросил:

– Почему ты вчера не пришла на завтрак? Мы с мамой ждали тебя, я звонил, никто не брал трубку.

– Ходила в Египетский музей. Там папирусы с описанием древних благовоний, мне нужно было кое-что посмотреть для статьи.

Она заметила, что невольно отодвигается подальше от него, неприятно сидеть с ним рядом, чувствовать сквозь пальто прикосновение его плеча. История с Путци подействовала сильно. Сильнее, чем она могла представить.

– Ты читаешь иероглифы? – спросил Франс.

Случайно произнесенный вопрос из экстренного пароля Бруно вызвал у нее нервный смех.

– Я бог-крокодил Сухос, который обитает посреди ужаса, – произнесла она громко, нараспев, и опять засмеялась.

– Это из «Фауста»?

– Из египетской «Книги мертвых».

– А! Так ты правда умеешь читать иероглифы?

– Я змея Сата, мои годы нескончаемы, я рождаюсь ежедневно.

– Из «Божественной комедии»?

– Нет. Все из той же «Книги мертвых».

– Габи, ты прелесть, я тебя обожаю.

Он проводил ее до самого трапа. Прощаясь, обнял, буквально повис на шее и пробормотал:

– Габи, у меня нет никого ближе тебя, ты мой единственный, самый дорогой друг. Поклянись, что никогда не предашь меня.

– Конечно, Франс, конечно, солнышко. Ну все, мне пора, будь умницей, не огорчай маму, – она похлопала его по спине, мягко выскользнула, ступила на трап.

Все пассажиры уже были внутри. Она поднималась последняя. Франс, придерживая шляпу, смотрел на нее снизу вверх. Рот его шевелился, сквозь рев двигателя и шум ветра донесся крик:

– Габи! Поклянись жизнью!

Она помахала ему рукой и вошла в самолет.

Глава девятнадцатая

Возле бывшего Дома Благородного дворянского собрания, на углу Охотного Ряда и Большой Дмитровки, топтались замерзшие милиционеры, стояли припаркованные «паккарды», «форды» и «ролс-ройсы». Под ледяным ветром трепетали флажки, прикрепленные к мордам автомобилей. Звездно-полосатый американский. Синий, с шестиконечным красным крестом – британский. Красный, с черной свастикой – германский. У подъезда Октябрьского зала суетилась толпа иностранных журналистов.

В Октябрьском зале проходил Второй показательный процесс. Военная коллегия Верховного суда СССР рассматривала дело Московского параллельного антисоветского троцкистского центра.

Илья на процессе не присутствовал. Ему было поручено переводить стенограммы на немецкий. За перевод на европейские языки засадили несколько десятков человек. Хозяин приказал, чтобы материалы публиковались сразу во множестве газет, по всему миру. Илью тошнило от этих текстов, он работал по пятнадцать часов в сутки, хотелось на воздух.

Большая Дмитровка теперь называлась улицей Эжена Потье, героя Парижской коммуны, автора текста «Интернационала». В честь празднования в феврале 1937-го столетия со дня гибели А.С. Пушкина ее собирались переименовать в Пушкинскую. Поэта связывало с Большой Дмитровкой единственное, смутно известное событие. В каком-то доме на этой улице Александр Сергеевич проиграл карточному шулеру большую сумму и потом несколько лет выплачивал долг частями.

«Инстанция желает приплести и Пушкина к своим грандиозным драматургическим творениям, – думал Илья. – Улица, на которой под номером один стоит здание сталинского театра, Дома союзов, должна носить имя автора „Бориса Годунова“ и „Маленьких трагедий“. В сталинском театре начался второй акт. Как же все-таки определить жанр? „Большие трагедии“? Для трагедии слишком комично, для комедии слишком трагично. Судилище закончится настоящей, а не сценической смертью главных действующих лиц. Что это? Мистерия? Издевательская буффонада?»

Илья медленно шел по утренней Дмитровке. Улица была оцеплена с обеих сторон, его пропустили, когда он показал красное удостоверение. Он сам не знал, зачем вышел из дома на сорок минут раньше, отправился на службу кружным путем, мимо Дома союзов. Наверное, хотел убедиться в реальности происходящего.

Флажки, иностранная речь, спины в добротных заграничных пальто напоминали, что внешний мир по-прежнему существует, он большой, в нем обитает множество людей, они могут пересекать границы, уезжать и возвращаться. Они сыты, хорошо одеты. Они вольны выражать свое мнение без страха быть уничтоженными.

С тыльной стороны здания, у служебного входа, чернели «воронки». В них привезли главных героев действа, всего семнадцать человек. Судя по стенограммам первых двух дней, они выучили свои роли назубок, играли мастерски, согласно теории Станиславского полностью перевоплощались в убийц, террористов, кровавых заговорщиков и вредителей.

Совсем недавно, в августе 1936-го, прошел первый акт буффонады, показательный процесс по уголовному делу троцкистско-зиновьевского центра. Главными действующими лицами были старые большевики Зиновьев и Каменев. Хозяин начал готовить их к премьере задолго до августа 1936-го. Ссылал, возвращал, сажал, выпускал, исключал, назначал, снимал.

XVII партсъезд в январе-феврале 1934-го стал чем-то вроде генеральной репетиции перед грядущей премьерой. Старые большевики-оппозиционеры, соратники Ленина – Зиновьев, Каменев, Бухарин, Рыков, Томский, Преображенский, Пятаков, Радек публично каялись в прошлых своих заблуждениях и клялись в верности Сталину. Все выступавшие пели панегирики Великому Вождю, бешено аплодировали ему, но при тайном голосовании против Сталина проголосовало двести семьдесят делегатов, то есть каждый четвертый. Против Кирова – только три голоса. Таким образом, был подписан смертный приговор им всем, и в первую очередь Кирову. Впрочем, если бы все до одного проголосовали за Сталина, ничего бы не изменилось, точно так же, как если бы все проголосовали против. В любом случае они были обречены.

Остроумец Радек когда-то сказал: «Мы, большевики, покойники на каникулах». Теперь каникулы закончились.

Когда шел первый процесс, Радек захлебывался публичными проклятиями в адрес подсудимых. Он был талантливый болтун-пропагандист, он мог бы пригодиться Хозяину, стать советским Геббельсом. Но это не имело значения.

Пятаков требовал, чтобы ему дали возможность лично расстрелять Каменева, Зиновьева и всех оппозиционеров, включая его бывшую жену. Он строчил статьи в «Правду», не уступая в красноречии журналисту Радеку.

Георгий Пятаков был неплохо для большевика образован – реальное училище в Киеве и целых три курса экономического отделения юридического факультета Петербургского университета. Он отличался деловой хваткой, во время раскулачивания по жестокости мог сравниться только с Молотовым и Кагановичем, легко переступал через горы трупов, давно перешел в сталинскую реальность, но это не имело значения.

На заводах и фабриках, в школах, вузах, конторах людей собирали на митинги, заставляли слушать и произносить бесконечные заклинания о смердящих трупах. По всей стране женские и мужские голоса орали: «Расстрелять, как бешеных собак!». Люди верили, что если орать, голосовать, проклинать врагов, молиться товарищу Сталину, то можно уцелеть. Но и орущих брали, и молчавших, и тех, кто работал изо всех сил, и тех, кто ничего не делал. Вот поэтому Илья так ненавидел вопрос «За что?». Вопрос-ловушка.

В августе 1936-го Каменев, Зиновьев и остальные подсудимые признались публично, письменно и устно, что организовали убийство Кирова и готовили убийства Сталина, Кагановича, Ворошилова. Список потенциальных жертв был заранее составлен Инстанцией. Имени Молотова в нем не оказалось, и Вяча сильно испугался. Он ждал ареста со дня на день, в кулуарах шептались, что Молотов якобы возражал против смертных приговоров, за кого-то заступился, разгневал Хозяина. Работала обратная логика сталинской реальности. Кандидатом в покойники становился не тот, кого хотели убить террористы, а тот, кого они убивать не собирались.

Вяча ни за кого никогда не заступался, на протоколах допросов писал: «Бить, бить, бить, пытать, пока не признается», ставил свою подпись под расстрельными списками, где перечислялись тысячи фамилий ни в чем не повинных людей, и добавлял еще фамилий, вычеркивал приговор «10 лет», писал три заветные буквы: ВМН. Высшая мера наказания.

В те дни Молотов бродил по кремлевским коридорам бледной тенью, он похудел, сгорбился, лицо стало серым, как будто сквозь кожу проступил его внутренний состав – твердая пористая пемза. Илья, встретившись с ним, взглянув близко, подумал, что, если станут расстреливать Вячу, пуля отскочит, посыплется каменная крошка.

Но ничего не случилось. Верного Вячу Хозяин просто слегка припугнул, взбодрил. Когда готовился второй процесс, Вяча выпрямился, пополнел, порозовел, припомнил, как в 1932-м, во время его инспекционной поездки в Кузбасс, машина съехала в кювет. Вот, пожалуйста, чем не покушение на жизнь товарища Молотова? Разбитая дорога, дождь, слякоть, все это заранее организовали троцкисты-заговорщики. Ежовские беркуты быстро отыскали шофера, директора гаража, еще каких-то кузбасских руководителей и хозяйственников. Все признались, что являются членами террористической организации и по поручению Троцкого готовили покушение на товарища Молотова. Всех расстреляли.

Конечно, Вяча заслужил право войти в почетный список потенциальных жертв троцкистов-террористов. Главные персонажи второго акта Радек и Пятаков признались, что и Молотова тоже готовились убить. Впрочем, присутствие в списке не давало никакой гарантии. Имя Орджоникидзе значилось во всех списках, но все равно он был обречен.

Илья свернул на Охотный Ряд, представил, как сейчас, всего в нескольких десятках метров, в филиале Большого, Маша разогревается перед репетицией. Накануне вечером он решился поговорить с ее родителями, сделал официальное предложение. Они так удивились, что не сразу поняли его. Всем было неловко, они не могли спросить, где он служит, и когда узнали, что он живет в отдельной квартире на Грановского, ошеломленно переглянулись.

Предстояло сообщить радостную новость мамаше. Но если бы только ей! Придется поставить в известность Поскребышева, и сразу включится механизм проверки. Люди из Первого отдела будут тщательно изучать семью Акимовых, всех родственников, сослуживцев, друзей, знакомых. От одной только мысли об этом у Ильи холодело в животе. Сколько ни тверди себе, что с Акимовыми все в порядке, Вера Игнатьевна работает в Кремлевке, Петр Николаевич инженер-авиаконструктор, оба проверены-перепроверены, придраться не к чему, а все равно страшно.

Навстречу со стороны улицы Горького двигалась колонна демонстрантов. Трудящихся снимали с работы, чтобы они ходили строем вокруг Дома союзов, выражали народную ненависть к подсудимым. Темные силуэты сливались в единую массу, и масса периодически выкрикивала одно слово: «Смерть!». Пар валил из сотен ртов. Илья разглядел несколько посиневших от холода девичьих лиц. Они продрогли, кричали хрипло, вяло, в перерывах между криками болтали о чем-то, одна остановилась, поправила сбившийся пуховый платок, потерла варежкой нос, стрельнула блестящими голубыми глазами на Илью и затопала дальше.

Колонна повернула на Дмитровку, продолжая скандировать: «Смерть! Смерть! Смерть!»

Слово это трещало в ушах, пока он шел к Кремлю.

* * *
Пасизо смело меняла хореографический рисунок, дуэт Аистенка и Злого Петуха усложнился, в нем появились акробатические элементы, и балетмейстер раздраженно заметил во время репетиции:

– Это не балет, а цирк.

– По-моему, отлично, как раз то, что нужно, – возразил ему автор либретто. – Получается задорно, живенько, с юмором.

– Ну, тогда давайте, у нас танцовщики будут кувыркаться и бегать по канату! – балетмейстер закричал так громко, что аккомпаниаторша перестала играть, Маша и Май остановились посреди танца.

– Товарищи, зачем срывать репетицию? Посмотрим дуэт до конца, а потом спокойно обсудим, – предложил композитор.

– Продолжаем работать! – Пасизо хлопнула в ладоши, аккомпаниаторша ударила по клавишам.

Дуэт пришлось повторять сначала, в пятый или шестой раз. Маша сбилась со счета, но совершенно не чувствовала усталости, акробатические элементы, которые придумала Пасизо, получались легко и весело, каждый прыжок был взлетом, и зависание в воздухе длилось фантастически долго.

«Он меня любит, любит, зачем я напридумывала столько глупостей? Он единственный, самый умный, самый добрый, с ним ничего не страшно. Илья, Илюша, солнышко мое, счастье мое».

Примерно такие мысли, если, конечно, можно назвать это мыслями, неслись вихрем, пока она крутила фуэте и опять сбилась со счета.

– Тридцать, – прошептал Май и поднял ее вверх. – Танцуешь со мной, а думаешь о нем.

Это была сложная и опасная поддержка. Недаром ее называли «гробик». Танцовщица в ней беспомощна, полностью зависит от партнера.

Май держал Машу на вытянутых руках, высоко над головой. Любое неверное движение, и Маша могла грохнуться с высоты больше двух метров, не имея ни малейшей возможности сгруппироваться перед падением, смягчить удар.

– Думаешь о нем…

Она не видела лица Мая, но слышала шепот, пробивающийся сквозь дребезжание клавиш. Руки Мая дрожали, совсем чуть-чуть, но дрожали, никогда прежде такого не случалось, и если шепот мог только померещиться, то дрожь была реальной, она пробегала по натянутому струной телу.

Две точки опоры, ладони Мая, перестали казаться надежными. Одна его рука сдвинулась, и Маша потеряла равновесие. Мгновение она балансировала ни на чем, просто в воздухе, и спокойно, словно сторонний наблюдатель, подумала:

«Он не сделает этого, он не сделает этого нарочно».

Май успел развернуться, подхватил ее за талию на лету и плавно опустил на пол.

Хлопали все, даже аккомпаниаторша, только два человека не сдвинули ладоши, балетмейстер и Пасизо.

– Ну я же сказал – цирк! Кому это нужно – тридцать фуэте? Написано десять и по музыке десять, зачем тридцать? Не Аистенок, а веретено какое-то. И что за фокусы с «гробиком»? Он ее уронит на премьере, кто будет отвечать? – раздраженно бубнил балетмейстер.

Маша и Май сидели на полу, вытянув ноги, тяжело дышали.

– Не уроню! – громко произнес Май.

– Суздальцев, молчи, тебя не спрашивают, – заорал балетмейстер. – Еще не хватало, чтобы тут всякая сопля нам указывала!

Он нашел, наконец, подходящий объект, на котором удобно сорвать злость. Орать на Пасизо балетмейстер не решался, считалось, что она имеет каких-то важных покровителей наверху, иначе ее уволили бы из театра после ареста мужа. Изменения, которые она внесла в хореографию, бесили его: Пасизо сделала практически новый балет, значительно лучше того, что сочинил он.

Либретто было слабым. История про Аистенка, которого спасли пионеры и он отправился в Африку, чтобы там поднять восстание рабов-негров, мартышек, крокодилов и страусов против злых плантаторов, выглядела нелепо, если танцевать ее в пафосной классической манере. Нужны характерный танец, трюки, акробатика. Все понимали это, кроме балетмейстера, ведь Пасизо покусилась на его творение, а он считал себя гением.

– Ну что вы кричите на мальчика? Он же вам не может ответить, – сказал композитор. – Тридцать фуэте это здорово! Чем вы недовольны?

– Музыка отстает, ритм сбивается, – не унимался балетмейстер.

– Ничего, музыку я подгоню, – успокоил его композитор.

– В таком случае вам придется переписать всю партитуру, – парировал балетмейстер, – и в результате вместо балета выйдет черт знает что, между прочим, идеологически весьма сомнительное.

Повисла тишина. Первым ее нарушил либреттист. Сухо кашлянув, он сказал:

– Объясните, что вы имеете в виду?

– Я имею в виду образ главной героини. Аистенок – революционер, вождь, а мы тут кого из него делаем? Клоуна, фиглярку, легкомысленную вертихвостку!

Опять стало тихо, в тишине чиркнула спичка, композитор закурил. Май незаметно сжал Машину руку.

– На всех спектаклях после фуэте из правительственной ложи звучат аплодисменты, – спокойно заметила Пасизо, ни к кому не обращаясь, глядя на Машу и Мая.

– Аистенок, конечно, революционер и вождь, – произнес автор либретто, – но почему вы считаете, что вождь не может быть ловким и сильным? Десять фуэте это средний уровень, это вам накрутит кто угодно, а вождь должен крутить тридцать. Он лучший, он в авангарде, он вождь! То, что вы именуете акробатикой и клоунадой, как раз и раскрывает образ вождя пластическими средствами, со всей его мощью, революционной энергией. «Гробик» – это именно то, что нужно для вождя…

Пальцы аккомпаниаторши коротко брякнули по басовым клавишам, бедняга либреттист закашлялся, Пасизо заговорила очень громко и деловито:

– Товарищи, высокую поддержку, которая завершает дуэт, танцовщики называют между собой «гробик», потому что она считается очень сложной, но разве мы вправе бояться сложностей? Мы что, хотим сделать «Аистенка» скучным и пресным?

Либреттист вдруг энергично замотал головой, как мокрый пес, и закричал:

– Ни в коем случае! Превратить «Аистенка» в упадническую тягомотину – это преступление! Молодой советский балет должен быть зажигательным, содержать в себе по-настоящему сложные элементы, требующие непревзойденного мастерства! Душить в зародыше молодую талантливую поросль – это, товарищи, называется вредительством! Это настоящая диверсия!

Он кричал очень громко. Голос его срывался на визг.

– Страхуется, бедняга, – прошептал Май. – Ляпнул сгоряча, теперь бессонница ему гарантирована, будет ждать, кто стукнет про гробик для вождя.

– Если кто стукнет, мы все пропали, – прошептала Маша.

Пасизо стояла рядом, вряд ли могла услышать шепот, но покосилась на них, сурово сдвинула брови, поджала губы.

– Товарищи, – мягко пробасил композитор, – спорить можно бесконечно, давайте просто проголосуем. Кто за то, чтобы принять дуэт Аистенка и Петуха в таком варианте.

«За» проголосовали все, кроме балетмейстера, но и он не решился поднять руку «против», только воздержался. Пасизо не отпустила Машу и Мая. Когда они остались в зале втроем, прорычала сквозь зубы:

– Ты чуть не уронил ее!

– Нет, Ада Павловна, нет, – запротестовала Маша, – он отлично держал.

– Не ври! Он держал отвратительно!

– В одном из восьми повторов, в самом последнем, когда мы просто устали, – парировала Маша.

– Одного такого «устали» достаточно, чтобы грохнуться и стать калекой! Май, ты меня слышишь или нет?

– Ада Павловна, вы правы, – спокойно кивнул Май. – Мы немножко потеряли равновесие.

– Немножко?! Ты вообще соображаешь, чем это могло кончиться? О чем ты думал? Я серьезно спрашиваю, Май. О чем ты думал, когда случилось это твое «немножко»? Я видела, ты шевелил губами. Что происходило в твоей голове?

«Шевелил губами, значит, правда, не померещился мне шепот, – Маша вздохнула. – Пасизо права, но и не права одновременно. Мая сейчас нужно просто пожалеть».

– Ада Павловна, он никогда меня не уронит, – она попыталась улыбнуться. – Он чуть-чуть ошибся, всего одна крошечная ошибка, он сразу ее исправил.

Май стоял у палки, отвернувшись, кусал губы. Маша видела в зеркале его лицо, казалось, он сейчас заплачет. Пасизо взяла его за плечи, развернула, слегка потрясла.

– Во время поддержки ты отвечаешь за другого человека, за партнершу. Одно твое неверное движение, и она может сломать позвоночник. Посмотри мне в глаза. Все, что происходит в твоей жизни, все, что болит, свербит, мучает, ты оставляешь в раздевалке вместе с одеждой. Во время танца ты думаешь только о танце и ни о чем больше. Я твержу вам это с первого класса. Пора взрослеть, Май, пора взрослеть!

– Я постараюсь, Ада Павловна.

Он выглядел смущенным и подавленным. Маша знала, что Пасизо права. Если обращаться с Маем как с больным ребенком, он совсем расклеится.

Дверь открылась, в зал просунулась голова девочки из детской группы кордебалета. Девочка была в шапке, шубе, валенках, она сначала вошла, а потом постучала, присела в реверансе и, не дожидаясь ответа, затараторила:

– Здрассти, Адапална, там на вахте дяденька, попросил найти, я в раздевалку сходила, в буфет сходила, Надежда Тихоновна говорит, Акимова в пятом репзале. А, вот ты, Акимова Маша! Тебя в артистическом подъезде дяденька ждет! Все, я побежала, до свиданья, Адапална! – девочка опять присела и быстро выскользнула за дверь.

– Какой дяденька? – тревожно спросила Пасизо. – Ты знаешь, кто это?

– Знаю. Ада Павловна, конечно, знаю, не волнуйтесь.

В зеркале Маша заметила, как запылали у нее щеки. Губы сами собой растянулись в совершенно дурацкой улыбке. Пасизо тоже это заметила, покачала головой, сказала:

– Ладно, иди.

– А я? – хмуро покосившись на Машу, спросил Май.

– А с тобой мы еще поработаем.

Маша присела в реверансе, потом чмокнула в щеку Мая и вылетела из зала.

– В подъезд раздетая не бегай! Продует! – крикнула ей вслед Пасизо.

Маша мчалась вниз, перепрыгивала через несколько ступенек, чуть не сшибла ведро уборщицы и только на первом этаже притормозила, отдышалась, поправила волосы. Илья сидел на стуле у будки вахтера, встал ей навстречу, обнял.

– Подожди минут десять, я переоденусь, – сказала Маша.

– У меня полчаса.

– Я быстро!

Он ждал ее на улице.

– Я стала психом, только о тебе думаю, ждала твоего звонка, как будто вся моя жизнь от этого зависит. Ведь правда зависит. Танцую для тебя, а ты даже ни разу не видел, как я танцую. Я вообще не понимаю, как выдержала без тебя столько дней. Ты хотя бы скучал, ну немножко, капельку скучал по мне? – Маша выпалила все это на одном дыхании, замолчала, зажала рот и пробормотала в варежку: – Зачем, зачем? Нельзя говорить такое вслух.

– Почему?

– Потому что, если я буду без конца повторять, как сильно тебя люблю, тебе надоест, ты решишь: это мое, оно никуда денется. Поставишь на полочку и отправишься в свободный полет, покорять новые вершины. Нет, шучу, конечно, не волнуйся, я не ревнивая, просто я ужасно боюсь тебя потерять, а ты все молчишь, молчишь. Почему?

– Потому что я такой же псих, как ты, только ты разговорчивый псих, а я молчаливый. Расскажи, как у тебя прошел день?

– Очень бурно, пришлось раз сто повторить дуэт Аистенка и злого Петуха. Тридцать фуэте, легко, как будто моторчик внутри, кручусь, кручусь, у зрителей головы кружатся, а у меня – нет. Представляешь, Пасизо испугалась, подумала… – Маша вдруг осеклась, испуганно взглянула на Илью.

– Подумала, что тебя брать пришли? – тихо спросил Илья.

– Мг-м. А на репетиции…

Она хотела рассказывать про «гробик для вождя», но стала излагать либретто «Аистенка». Хотела рассказать, как маму возили к ноге со сросшимися пальцами, но получилась история про Васю, «Балду» и полбу, хотела про Катю и вурдалаков, про свой страх, про то, что у папы взяли лучшего токаря и лучшего технолога, а без них опытная модель самолета не пройдет испытания, и тогда могут взять папу. Но ничего этого она не сумела произнести вслух. Ей казалось, что внутри у нее, чуть ниже горла, завелся хитрый аппаратик, который определяет, о чем говорить можно, о чем нельзя.

Нельзя именно о том, что важно, серьезно, чем хочется поделиться. А с кем же еще поделиться, как не с Ильей?

Он молчал, крепко держал ее под руку. Когда подошли к трамвайной остановке, она тяжело вздохнула:

– Ну вот, я столько всего хотела тебе рассказать, но болтаю глупости, а ты вообще молчишь. Псих-болтун и псих-молчун.

Он обнял ее, зажал ей рот губами. Они оторвались друг от друга, только когда суровый женский голос произнес рядом:

– Граждане, как вы себя ведете в общественном месте?

* * *
В Цюрихе Габи встретил шофер Рондорффов. Пока ехали до замка, она смотрела в окно. Мимо плыли идиллические швейцарские пейзажи, в машине работало радио, передавали скрипичный концерт Мендельсона, запрещенного в Германии, поскольку покойный композитор был евреем. Габи давно не слышала такой чудесной музыки.

Альпы искрились чистым снегом. Из окна гостевой комнаты, в которой поселила ее Софи-Луиза, открывался вид на Цюрихское озеро. Рондорффы завтракали в стеклянной оранжерее, среди роз, фиалок, примул, карликовых лимонных и апельсиновых деревьев. Там жил дымчато-серый попугай Жако. За ломтик яблока или крекер Жако говорил по-французски:

– Бонжур! Вы очень красивы, моя дорогая!

Когда Габи подошла к нему познакомиться и угостить печеньем, он склонил голову набок, уставился на нее круглыми ярко-желтыми глазами и отчетливо произнес:

– Гитлер кретин!

За столом все засмеялись. Жако несколько раз повторил эту фразу.

– Как он догадался, что я прилетела из Берлина? – спросила Габи.

– Мы редко позволяем ему сладкое, чтобы не толстел. А он сластена. Вы дали ему сдобное печенье, вот он и выступил со своим коронным номером в знак особой благодарности, – объяснил Август Рондорфф.

– В этом доме Жако единственный, кто интересуется политикой и смело высказывает свое мнение, – продолжая смеяться, заметила Софи-Луиза.

После завтрака она показала Габи лабораторию. Три приветливые молодые швейцарки в белоснежных чепцах и фартуках колдовали над колбами, аптечными весами, ступками, кастрюльками, фарфоровыми банками, наполненными цветочными лепестками. От ароматов кружилась голова.

Работа над статьей и съемки для рекламы отнимали мало времени, но ускользнуть из-под ласковой опеки семейства Рондорфф оказалось не так просто. Софи-Луиза хотела показать невесту своего племянника как можно большему количеству родственников и знакомых. Она любила и жалела Франса, догадывалась, что у него большие проблемы в отношениях с женщинами. Вряд ли знала правду, но слухи о гомосексуализме до нее доходили.

– Я, конечно, не верила, и даже порвала отношения с несколькими приятельницами, которые намекали на это, – призналась она Габи. – Детство Франса было тяжелым, он рано лишился отца, рос с матерью, и до сих пор ему приходится несладко. У Трудди отвратительный характер, она затюкала бедного ребенка, он панически боится женщин. Отсюда его нервозность, застенчивость. Знаете, в глубине души я не исключала, что он… ну, что его может тянуть к мужчинам. Теперь я совершенно спокойна, с Франсом все в порядке, ведь иначе вы никогда не согласились бы стать его женой, верно?

– Никогда, ни за что, – ответила Габи и густо покраснела.

Она привыкла врать и даже получала от этого удовольствие. Но одно дело морочить головы фанатикам-нацистам, надутым индюкам военным, хитрым жадным чинушам, которые сами врут как дышат, и совсем другое – нормальным людям. Рондорффы окружили ее такой заботой, какой она не видела ни от кого никогда. В них не было ни капли чопорности, аристократического чванства. Она сгорала от стыда, изображая перед ними счастливую, любящую невесту Франса фон Блефф.

Только на четвертый день ей удалось выбраться одной в Цюрих. Замок находился в часе езды от города. Утром, сразу после завтрака, шофер Софи-Луизы довез Габи до старого центра, и она отправилась искать магазин египетских древностей «Скарабей». Берлинская лавка с тем же названием исчезла еще осенью, на ее месте открыли парикмахерскую. Вообще, связи с Бруно не было слишком давно, и это всерьез волновало Габи.

В Цюрихе было теплее, чем в Берлине, сквозь тонкую штриховку перистых облаков просвечивал перламутровый солнечный диск. Горожане предпочитали автомобилям велосипеды, и воздух оставался чистым даже в центре города. Габи шла в распахнутом пальто по набережной реки Лиммет, через Вейнцплац, мимо фонтана, украшенного фигуркойвиноградаря, мимо здания городской ратуши, отмечая про себя, что этот архитектурный стиль называется «поздний ренессанс».

Адрес магазина она помнила наизусть, заранее сверилась с картой и знала, что идти осталось совсем немного. Чем ближе она подходила, тем тревожнее стучало сердце. Часы на башне собора Святого Петра пробили десять. Повернув за угол, Габи сразу увидела между кондитерской и аптекой знакомую вывеску, украшенную иероглифами и рельефным изображением жука. Точно такая висела еще недавно над берлинским филиалом. Табличка с надписью «Открыто» почему-то вызвала у нее легкую оторопь. Зажмурившись, она досчитала до десяти и прикоснулась к медной дверной ручке.

Звякнул колокольчик. После яркого света Габи не сразу разглядела в полумраке человека за прилавком. Конечно, это не Бруно, чудес не бывает, тем более он никогда сам за прилавок не садился, но тусклый блик лампы обозначил глянцевую лысину, очки в тонкой металлической оправе, высокий ворот свитера грубой вязки, и в первое мгновение показалось, что это он.

Глаза привыкли к полумраку, и она усмехнулась про себя. Ничего общего с Бруно, даже отдаленно – ничего.

На вид продавцу было не больше тридцати. Широкое лицо с крупными смазанными чертами, тяжелый выпирающий подбородок, гладко обритая голова, голые надбровные дуги.

«Интересно, брови он тоже бреет? – подумала Габи. – Неприятный тип, но спасибо, что хотя бы такой…»

– Доброе утро, фрейлейн, чем могу служить? – спросил он вяло, без улыбки, со странным акцентом.

– Здравствуйте, благодарю вас, я пока просто посмотрю, – ответила Габи и принялась разглядывать статуэтки, свитки папирусов, украшения.

Продавец включил свет в витринах и молча наблюдал за ней, тишина становилась все неприятнее, Габи не понимала почему. Лампочки светили слишком ярко. Пространство за прилавком тонуло в темноте, продавец был еле виден. Наконец она решилась обратиться к нему с вопросом:

– Скажите, что символизируют эти бесчисленные глаза?

– Талисман для остроты зрения, – ответил он, сухо кашлянув.

Связник должен был ответить: «Уджат, око Гора». И рассказать о борьбе Гора и Сета, двух египетских богов, самых древних мифологических символов света и тьмы, добра и зла.

Габи взяла с витрины один из амулетов, повертела, положила на место и спросила:

– Почему все они плачут? Каждый глаз со слезой. Почему?

Из темноты за прилавком послышались странные звуки, как будто щелкнул несколько раз затвор фотоаппарата.

– Жизнь у них была тяжелая, вот и плачут, – громко произнес продавец.

– Мг-м… конечно, тяжелая, египтяне постоянно строили пирамиды и сражались с крокодилами. Тут столько крокодилов, из золота, из бирюзы. Неужели тоже талисман? – Габи шагнула ближе к прилавку, пытаясь вглядеться в темноту за спиной продавца.

Там висели бархатные портьеры, они слегка колыхались. Продавец смотрел на нее в упор.

– Крокодилы водятся в Ниле, египтяне их изображают постоянно, – акцент усилился, в голосе, во взгляде чувствовалось жуткое напряжение.

«Уходи! – отчаянно пискнула маленькая Габи. – Он кто угодно, только не продавец, нанятый Бруно. Он знает о Древнем Египте меньше, чем судомойка в соседней кондитерской. У него странный акцент, за портьерами кто-то прячется, и этот кто-то тебя сфотографировал!»

Взрослая Габриэль протянула руку к полке, уставленной разноцветными флакончиками с благовониями, взяла первый попавшийся, понюхала.

– Вы получаете их из Каира?

– Да, фрейлейн, из Каира.

– Не могли бы порекомендовать приличных поставщиков?

– Простите?

– Дело в том, что мои друзья собираются открыть небольшую косметическую фирму, несколько каирских магазинов заломили чудовищные цены за благовония, при этом качество невозможное. Сандал пахнет навозом, жасмин клопами. А тут у вас ароматы удивительно чистые.

– Не знаю, фрейлейн, затрудняюсь ответить.

– Жаль… Ну а можно как-нибудь связаться с кем-то, кто знает? С управляющим или с хозяином вашего чудесного магазина? Да, и вот эти три флакончика я хотела бы купить.

Она заметила, как дернулся уголок узкого рта, когда она произнесла слово «хозяин», как застыли пальцы, до этого перебиравшие бирюзовые четки.

– С вас двадцать одна крона, фрейлейн.

Она расплатилась, он отчитал сдачу, флаконы так и стояли на прилавке, он не собирался их упаковывать, как обычно делают продавцы, вместо этого подвинул Габи блокнот, ручку и сказал:

– Фрейлейн, если вы оставите ваши координаты, хозяин обязательно свяжется с вами и ответит на все ваши вопросы.

– Подскажите, пожалуйста, имя вашего хозяина, – попросила Габи. – Я хочу написать ему записку и не знаю, как обратиться.

– Господин Лунц, – ответил продавец. – Бруно Лунц.

Светлые глаза за стеклами очков смотрели на Габи не моргая.

«Он из гестапо, это ловушка, они взяли Бруно!» – завопила маленькая Габи.

«Слишком заметный акцент, – спокойно возразила взрослая Габриэль, – не похоже ни на один из немецких диалектов. Он скверно справляется с ролью продавца. Гестапо так не халтурит».

Она аккуратно, не спеша выводила в блокноте:

«Уважаемый господин Лунц! Если вас не затруднит, пожалуйста, порекомендуйте порядочных торговцев благовониями в Каире.

Заранее благодарю. С наилучшими пожеланиями,

Жозефина Гензи, улица Фьерд, дом 7, Копенгаген».

Вежливо простившись, она покинула магазин, ленивым прогулочным шагом добрела до Вейнцплац. По дороге несколько раз останавливалась, доставала пудреницу, поправляла волосы, подкрашивала губы и ловила зеркальцем позади одно и то же мужское лицо. Серый плащ, серая шляпа до бровей, широкие челюсти, длинный узкий рот.

Продавец говорил с акцентом, а тип в шляпе шел с акцентом. У него была странная походка, тяжелая, вразвалку, но при этом какая-то суетливая. Именно походка отличала его от остальных прохожих. Одни спешили, другие спокойно гуляли. «Шляпа» следовал за Габи с какой-то механически-тупой наглостью. Когда она ускоряла шаг, он изображал деловитую спешку, когда замедляла, он волочил ноги, вертел головой, делал вид, что любуется городской архитектурой.

Габи села на скамейку у фонтана. «Шляпа» остановился в нескольких метрах от нее, огляделся, достал из кармана пачку папирос. Вероятно, пачка оказалась пустой, потому что он смял ее и бросил на идеально чистый тротуар себе под ноги, не утруждаясь поиском урны.

«Немец никогда бы так не поступил», – заметила про себя Габи, встала, быстро, не оглядываясь, пошла к ратуше, почти побежала, через несколько минут нырнула в маленький, очень дорогой французский магазин женской одежды.

«Шляпа» войти следом не решился, топтался у витрины.

Перемерив дюжину платьев, Габи выбрала шелковое, цвета лаванды, с помощью продавщицы подобрала к нему пояс, туфли, сумочку. Расплачиваясь, оглянулась и увидела сквозь стекло «Шляпу». Он стоял и наблюдал зе ней.

– Простите, могу я воспользоваться запасным выходом? – спросила она продавщицу. – Три часа гуляю по городу, и все время вон тот господин меня преследует.

– Да, фрейлейн, я обратила внимание, он слишком долго топчется у витрины.

Мальчик-рассыльный вывел Габи во двор через черный ход и проводил до угла Банхофштрассе, где ждал ее в машине шофер Софи-Луизы. Габи дала мальчику крону и сказала:

– Если тот господин в серой шляпе все еще топчется возле магазина, пожалуйста, скажите ему, что он ждет напрасно.

В машине она удобно устроилась на заднем сиденье, скинула туфли, поджала ноги, накрылась пледом. По радио передавали блюзовые композиции Луи Армстронга. Габи слушала с удовольствием. В Германии негритянский джаз был запрещен как «дегенеративная обезьянья какофония».

Габи тихо подпевала Армстронгу и думала:

«Куда же все-таки делся Бруно? Кто и зачем следил за мной? Нет, это точно не гестапо. В Швейцарии полно шпионов. Берн, Лозанна, Цюрих – транзитные пункты международного шпионажа. Какая из европейских разведок может работать так грубо и непрофессионально?»

Кроме Оси, поговорить об этом было не с кем. Но неизвестно, когда они теперь увидятся. Опять вспомнилась его фраза: «Ты взрослая девочка, ты должна отдавать себе отчет, с кем имеешь дело».

Она давно уже догадывалась, что он работает на английскую разведку. Он не говорил прямо, но несколько раз намекал. На кого работает она, он никогда не спрашивал, и это было нормально. Они старались не задавать друг другу вопросов, в ответ на которые пришлось бы врать.

«Конечно, он знает, – думала Габи. – Почему же меня так задела простая фраза? Ты взрослая девочка… Нет, меня задело, когда он сказал про гусеницу, которая никогда не станет бабочкой. А ведь он бывал в Советском Союзе, видел все своими глазами. Идея почитать советские газеты мне часто приходила в голову, но я нарочно не делала этого, боялась расстаться с последними иллюзиями».

Когда выехали из города, Габриэль приоткрыла окно, закурила.

«Интересно, станет кто-нибудь искать Жозефину Гензи?» – подала голос маленькая Габи.

«Пусть попробуют!» – усмехнулась взрослая Габриэль.

Глава двадцатая

В пряничном домике наступило затишье. У Майрановского после выволочки, которую устроил ему Блохин, случилось желудочное расстройство, он отлеживался дома. Приговоренных не привозили. Карл Рихардович приходил каждый день, рано утром и до позднего вечера возился со своими подопечными. Их осталось всего двое. Кроме Володи Нестерова, в лазарете лежал умирающий диабетик, Ланг Борис Аронович, шестидесяти двух лет.

Экономист, большевик с дореволюционным стажем, герой гражданской войны, Ланг перед арестом занимал высокий пост в Наркомате тяжелой промышленности. Арестован был в декабре тридцать пятого по делу троцкистско-зиновьевского центра. В обвинительном заключении сообщалось, что Ланг Б.А. тесно сотрудничал с германской разведкой, по заданию Троцкого участвовал в подготовке теракта против товарища Кирова, также готовил теракты против товарищей Сталина, Кагановича, Ворошилова, Орджоникидзе. Активно занимался вредительством, организовал несколько диверсий на предприятиях тяжелой промышленности, состоя в комиссии по инспекции заводских столовых, сыпал в кастрюли с кашей для рабочих толченое стекло, подмешивал мелкие гвозди в сливочное масло.

Во всех своих злодеяниях Ланг признался, подписи под протоколами поставил. Его готовили к первому открытому процессу, он был подходящей кандидатурой, чтобы выступить перед всем миром, перед иностранной прессой, рассказать о своих чудовищных преступлениях. Он имел жену, двух детей, внука. Но за неделю до начала процесса Ланг отказался от подписанных признаний, заявил, что вынужден был оклеветать себя и своих товарищей под сильным давлением следствия. Его не спешили расстреливать, сначала держали в резерве для январского процесса, потом передали Майрановскому.

По своим физическим параметрам Ланг был похож на какого-то английского лорда, важного чиновника МИД Великобритании. Возраст, вес, рост, диабет, все совпадало. По приказу Инстанции требовалось любым способом добыть некую сверхсекретную информацию. Лорд имел к ней прямой доступ, а советский агент в Британии имел доступ к лорду. Сотрудники ИНО поручили Майрановскому подобрать подходящий препарат, который развяжет лорду язык, причем таким образом, чтобы лорд ничего не заметил, а советский агент остался вне подозрений.

Препараты, входившие в состав так называемой таблетки правды, вызывали жуткие мучения, разрушали мозг, сердце, сосуды, ничем не отличались от всех прочих ядов Майрановского и давно убили бы Ланга. Но Карлу Рихардовичу удалось внушить заказчикам из ИНО, что любое снадобье, полученное из рук Майрановского, сработает как яд, поскольку вид Григория Моисеевича наводит на подопытных смертельный ужас, и будет лучше, если препараты Ланг станет получать от доктора Штерна. Заказчики легко поддались внушению, на них руководитель «Лаборатории Х» тоже наводил ужас, они прятали свои чувства, но было очевидно, что иметь дело с доктором Штерном им как-то спокойнее, чем с доктором Майрановским.

Карл Рихардович ничего не скрывал от Ланга, да тот и сам отлично понимал, что происходит. Он находился в пряничном домике дольше других. Семью его сослали в Казахстан. В Москве осталась двоюродная сестра, доктор встречался с ней, передавал ей письма Ланга, она отправляла их семье, однажды принесла ответное письмо и несколько фотографий.

Вместе с доктором Ланг блестяще разыгрывал спектакли перед заказчиками из ИНО. Выпивал бокал вина, съедал пару ложек супа, затем изображал приступ непроизвольной откровенности, отвечал на вопросы, беспричинно смеялся, плакал, пел. У заказчиков возникала иллюзия: еще немного, и можно отправлять дозу волшебного зелья лондонскому коллеге, чтобы тот угостил им лорда и выведал вожделенную тайну. Доктор всякий раз осторожно охлаждал их пыл. Надо продолжать эксперимент, корректировать дозировку, учитывая разные варианты химического состава пищи и напитков, времени суток, обстановки, самочувствия и настроения лорда.

Такая ситуация устраивала всех. Заказчики не желали рисковать, травить лорда и подвергать опасности ценного агента не входило в их планы.

Майрановский раздувался от гордости: его великое изобретение, «таблетка правды», вот-вот выйдет на международный уровень, станет ключом к раскрытию коварных замыслов британских империалистов. В работу доктора Штерна он не вмешивался, с утра до вечера занимался испытаниями ядов, наблюдал, как умирает очередная жертва, записывал все подробности в тетрадку и не мог оторваться от этого увлекательного дела.

Ланг радовался каждому дню, отнятому у смерти, прожитому без боли и мучений. Доктор был доволен, что удалось обеспечить Лангу еще один такой день и незаметно вылить в унитаз очередную порцию ядовитой дряни.

– Повезло британцу, – говорил Борис Аронович. – И не ведает надменный лорд, от какой мерзости спасают его два старых мошенника, немец и еврей. Нам с вами, товарищ Штерн, полагается за наши подвиги по ордену Бани, есть такая высокая британская награда.

В последние дни Ланг угасал, почти не вставал с койки, отказывался от еды. У него стремительно развивались диабетическая слепота и сердечная недостаточность.

Когда Карл Рихардович подошел к нему, Ланг дышал тяжело, с хрипами, свистами, выглядел совсем скверно, однако открыл глаза и спросил:

– Добришко мое принесли, не забыли?

«Добришком» он называл письмо и несколько семейных фотографий. Доктор хранил их у себя, держать в лазарете было рискованно, добросовестный Кузьма иногда устраивал там глобальные шмоны.

– Вот, возьмите, – доктор сунул ему в руку конверт.

Ланг ощупью вытащил фотографии, несколько минут перебирал их, гладил, потом спрятал назад в конверт, вернул доктору.

– Пусть все останется у вас, не сегодня-завтра окочурюсь. А было бы славно устроить юноше Володе побег по рецепту Дюма. Помните «Графа Монте-Кристо»?

– К сожалению, вы не аббат Фарио, Володя не Эдмон Дантес, мы не в замке Иф, не в наполеоновской Франции.

– И даже не в царской России, где из тюрем бегали все кому не лень, – Ланг усмехнулся. – Между прочим, Сталин бегал, как заяц в шапке-невидимке. Слишком легко, даже для царской России. Когда-то я с таким жаром доказывал товарищам, что Коба не может быть агентом охранки, смешно вспомнить! А знаете, я впервые увидел его в Вене, в январе 1913-го. Мои хорошие друзья Саша Трояновский и Лена Розмирович приютили Кобу по личной просьбе Ильича. Я часто заходил к ним. Отлично помню его тогдашнего. Маленький, мрачный, непромытый, в косоворотке с чужого плеча, вошел, налил себе чаю в стакан, ни слова не сказал и удалился. Совершенно по-хамски вел себя. И пахло от него скверно. Глупость какая-то. Нелегально вывозить в Вену темного бродягу, беглого ссыльного, чтобы он написал памфлет «Марксизм и национальный вопрос». Ильичу приспичило: писать должен грузин. Ладно, пусть грузин. Но почему в Вене? И фамилия под памфлетом вовсе не грузинская стояла: Сталин.

– Может, все знали, чей это псевдоним? – спросил доктор.

– Ерунда, никто не знал Иосифа Джугашвили в 1913-м, и Сталиным он тогда подписался впервые в жизни. Эта история не дает мне покоя. Немецким Коба не владел, ни в какие библиотеки не ходил, писал за него Бухарин, редактировал Ильич, но ведь зачем-то вытащили его в Вену, и там, именно там он превратился из Кобы в Сталина, – Ланг оживился, хрипы смягчились, глаза заблестели. – Пока Ильич был жив, я мог сто раз спросить его, но ведь тогда в голову не приходило, что такое на самом деле Сталин. Подумаешь, генеральный секретарь! Скучная бумажная работа. Товарищ Картотекин, так его называли…

Ланг сник, болезненно сморщился, опять послышались хрипы.

– Борис Аронович, давайте послушаю вас, дыхание очень плохое, – предложил доктор.

– Благодарю, не нужно. Идите к Володе, он там возится за ширмой, несколько раз звал вас.

– Ну а мандаринку?

– Нет, спасибо.

– Совсем ничего не хотите?

– Ничего. Разве вот шоколаду, но ведь у вас нет.

– Конечно, есть. Принес для Володи, не предлагаю, потому что нельзя вам.

Ланг глухо усмехнулся:

– Бросьте, доктор. Какая уж теперь диета!

Долька шоколада вызвала на его лице блаженную детскую улыбку.

– Когда я был маленький, думал: вырасту, одним шоколадом буду питаться. И вот, пожалуйста, такая подлость – диабет. Это при моей любви к сладкому! Наверное, от обиды я стал большевиком. Самая подходящая партия для обиженных. Ладно, идите к мальчику, а то не удержусь, еще попрошу кусочек.

Володя Нестеров проспал почти сутки, проснулся, поел и опять уснул. Он выздоравливал. Молодой сильный организм быстро освобождался от ядов, ссадины затягивались, после долгого сна прояснились глаза, прошли краснота, отеки, и стало видно, что они ярко-голубые, с длинными пепельными ресницами.

Он впервые по-настоящему проголодался. Доктор сварил для него овсяную кашу, два яйца всмятку, сидел смотрел, как Володя ест, и всерьез размышлял над идеей Ланга. Жалко мальчика, ему бы жить и жить. Конечно, рецепт Дюма не годился, но неужели ничего нельзя придумать? Сейчас самое удобное время, в пряничном домике затишье, охрана и Кузьма днем играют в дурака на кухне. Ночью дрыхнут.

Володя съел все, выпил две кружки чаю, поблагодарил, попросил папиросу. Карл Рихардович открыл форточку, закурил вместе с ним.

«В каптерке у Кузьмы есть телогрейки и валенки, – продолжал размышлять доктор. – Штаны, рубашку, джемпер могу принести свои хоть завтра. Просто надену два слоя. По росту, по размеру ему подойдут. С тыльной стороны дома в одном месте из забора торчат короткие штырьки арматуры. Ничего не стоит перелезть. Снаружи забор гладкий, но можно спрыгнуть в сугроб, не такая большая высота».

– Я помню, вы говорили, меня хотят забрать назад, в тюрьму, – произнес Володя и нахмурился. – Зачем я им там понадобился, не знаете?

Карл Рихардович рассказал все, что ему было известно: и про приказ Ежова, и кто такой Блохин. Володя затушил папиросу, сидел, уткнувшись лбом в колени, долго, мрачно молчал.

«Ну, спрыгнет он в сугроб, что дальше? – думал доктор. – Допустим, немного денег я ему дам. А документы? Ему нужно где-то жить, работать, без документов невозможно, тем более будут искать его. Интересно, хоть один случай удачного побега из сталинских тюрем был или нет?»[14]

Володя, наконец, поднял голову и спросил:

– Вы немец?

– Немец.

– Давно тут?

– Ты имеешь в виду это заведение?

– Черт с ним, с заведением, – Володя махнул рукой, – все равно правду не скажете, подписку небось давали. В СССР вы давно?

– Три года.

– От Гитлера, что ли, удрали?

– Да.

– Ну вот скажите, почему у вас в Германии рабочий класс до сих пор не поднялся? У вас ведь сильный пролетариат, чего же Гитлера не скинут?

– Потому что немецким рабочим Гитлер нравится.

Володя замер, уставился на доктора и вдруг весь подался вперед, сжал кулаки.

– Ты что сказал, сволочь фашистская? Ты что сейчас такое сказал, а?

– Володя, я сказал правду. Хочешь ударить меня? Бей. Но ничего не изменится. Немецкие рабочие не скинут Гитлера, русские рабочие не скинут Сталина, а нас с тобой все равно расстреляют. Тебя раньше, меня позже.

– Что вас расстреляют, это правильно.

– А тебя?

– А меня неправильно, я не враг.

– Но ведь ты готовил покушение на Сталина.

– Вранье, заговор фашистский.

– Тогда ты тоже заговорщик, ты подписал это вранье.

– Да нарочно я подписал, нарочно! Думал, нормальные люди прочитают, со смеху помрут, – он прищурился, оскалил зубы, заговорил чужим голосом, зло пародируя кого-то: – Все мои так называемые рацпредложения и изобретения являлись частью хитрого плана: заинтересовать товарища Сталина, проникнуть в Кремль и убить товарища Сталина!

– Не надо было подписывать.

Володя разжал кулаки, уронил руки, сгорбился, прошептал себе под нос:

– Меня мучили сильно. К тому же мама, сестренка… Если подпишу, их не тронут, следователь обещал.

– Не тронули?

– Выслали куда-то под Вологду.

– Адрес знаешь?

Володя прикусил губу, помотал головой, несколько секунд сидел, хмуро думал о чем-то и вдруг выпалил:

– Я за товарища Сталина жизнь отдам!

– Вот ты и отдаешь. Только не нужна ему твоя жизнь, ему нужна твоя смерть. Тысячи, десятки тысяч смертей таких же, как ты, честных, преданных, готовых отдать за него жизнь.

– Неправда! Он ни при чем! Если бы он только узнал, всех бы этих гадов фашистских уничтожил! – Володя вскинул лицо, глаза расширились, заблестели. – Слушайте, а может, мне вернуться в тюрьму, дать показания?

– На кого?

– Неважно, на кого угодно! Со мной в камере был один опытный человек, он говорил, надо называть как можно больше имен, будут всех брать, и тогда дойдет, наконец, до товарища Сталина, он узнает правду, невиновных выпустит, врагов сурово накажет.

– Этот твой опытный человек называется наседка.

– А если нет? Если он прав? Я подкину им самых лучших, тех, без кого производство встанет, на ком ни пятнышка. Например, есть такой токарь, без его деталей ни одной модели собрать нельзя, у него глаз-алмаз, руки золотые, Ваня Звягин… Хотя нет, Ваньку уже взяли… – Володя подумал секунду, и выпалил: – Вот! Старший инженер, у него мозги золотые-алмазные, Акимов Петр Николаевич. Если Акимова возьмут, в наркомате такой шум поднимется, сразу до товарища Сталина дойдет!

У Карла Рихардовича заныло сердце. Стараясь ничем себя не выдать, он заговорил очень спокойно, глядя в широко открытые голубые глаза, которые в этот миг казались совершенно безумными.

– Володя, если ты назовешь лучших, сыграешь на руку врагу. Чем большую ценность для Советского государства представляют эти люди, тем скорее враги расстреляют их. И тебя расстреляют. Будут имена, будет организация, а это расстрел. Дойдет не дойдет до Сталина, уже неважно. Мертвых не вернешь. Попал к врагу – не называй имен. Молчи. У тебя отшибло память. Амнезия. Симулировать совсем несложно, ты это отлично умеешь делать. Володя, ты не должен называть имен. Ни одного имени, никогда, ни за что. Назовешь имена – станешь предателем. Попал к врагу – молчи.

Володя смотрел на доктора, глаза стали осмысленными.

– Попал к врагу – молчи, не называй имен, ни одного имени, – повторил он медленно, как заклинание, и сжал пальцы в кукиш: – Вот им! Не дождутся, гады!

За ширмой раздался странный приглушенный скрип. Доктор подумал, что скрипит дверь или половицы под ногами Кузьмы, приложил палец к губам. Минуту молча глядели друг на друга, прислушивались, наконец, Володя прошептал:

– Это, кажется, Ланг хрипит.

Они вскочили так стремительно, что чуть не сбили ширму. Доктор схватил фонендоскоп, через несколько минут понял, что у Ланга отек легких. Вместе с Володей они усадили его, подложили под спину подушки. Карл Рихардович заметался в поисках шприца, ампул, но ничего под рукой не оказалось.

– Морфин, лазикс, любые сосудорасширяющие, – бормотал доктор. – Это все должно быть внизу, в лаборатории, но она заперта.

Он туго забинтовал ноги Ланга, перетянул венозные артерии.

– Что нужно делать? Чем помочь? – спросил Володя.

– Держи вот эту склянку у его носа, пусть вдыхает.

Карл Рихардович побежал искать Кузьму, нашел на кухне.

– Не положено без Григорь Мосеича, спецоорудование, спецпрепараты государственной важности, – бубнил Кузьма, но лабораторию все-таки открыл.

Доктор впервые вошел туда в отсутствие Майрановского и с изумлением обнаружил пустые шкафы.

– Я ж грю, едрена вошь, государственной важности, – Кузьма тоненько захихикал в кулак.

– Где? – спросил доктор. – Где лекарства?

– Тута вам, товарищ доктор, не больница, тута лекарствов нема, едрена вошь, спецпрепараты только, так оне все в сейфе, Григорь Моисеич, как уходит, в сейфу все прячет, а ключик на шею вешает, на цепке золотой, заместо креста нательного.

Карл Рихардович вытащил трешку из кармана.

– Вот тебе деньги, беги в аптеку, тут недалеко, купишь лазикс, дибазол, натрия бромид… ладно, ты не запомнишь, – он взял карандаш, выдернул листок из откидного календаря на столе Майрановского, быстро написал список лекарств.

– Ага, щас, побежал, – Кузьма легонько оттолкнул его руку с деньгами и списком.

– Побежал. Еще как побежал. Галопом! – прорычал доктор. – У Ланга отек легких, если он умрет, будет сорвана спецоперация советской разведки!

Кузьма зевнул со стоном.

– Помрет, нового привезут, уж чего-чего, этого-то добра навалом. А мне спецобъект оставлять не положено. Вы, товарищ Штерн денежки свои приберите, помещение лаборатории нам с вами требуется покинуть сей момент, тута, едрена вошь, спецпрепараты, спецоборудование государственной важности.

Карл Рихардович застыл, глядя в глаза Кузьмы. Из глубоких темных ямок блестели крошечные зрачки. Боковым зрением он вдруг уловил едва заметное движение руки, скользнувшей по кобуре.

«А ведь неизвестно, чего от него ждать, – подумал доктор. – Почуял во мне врага, возьмет и пальнет. Ну что ж, комедия и так слишком затянулась, пора заканчивать. Хотя бы одно доброе дело мне удалось, Володя теперь не даст показаний на Акимова».

Рука Кузьмы расстегнула кнопку, нырнула внутрь, копалась, шуршала чем-то сухим и легким, явно не пистолетом, наконец, вынырнула с горстью семечек, усы при этом вздернулись в добродушной улыбке.

– Угощайтесь, товарищ доктор, семачка хорошая, крупная, свежая, от нервов лучше всего помогает.

Доктор помотал головой, быстро вышел, перепрыгивая через ступеньки, помчался на второй этаж. Кузьма окликнул его.

– Глядите шею не сломайте.

Обернувшись, доктор увидел маузер. Кузьма держал его в левой руке, в правой была горсть семечек, шелуха висела на усах.

– Вот, чтоб вы не сумлевались, личное-то оружие всегда при мне, денно и нощно, а то чего не то подумаете, доложите товарищу Блохину, мол, Кузьма бдительность потерял, в кобуре семачку держит.

Еще не добежав до двери лазарета, доктор услышал громкие хрипы.

– Где вы были так долго? – спросил Володя. – Нашли что-нибудь?

– Ничего.

Он опять стал прослушивать легкие и сердце Ланга и понял, что все уже бесполезно.

– Бросьте суетиться, Карл, – голос Ланга звучал совсем невнятно, едва прорывался сквозь хрипы. – Володя, запомни, что я тебе сказал, запомни, пожалуйста. Сколько ни осталось тебе жить, проживи честно, никого не сдавай. Карл, моим пока не сообщайте, пусть для них еще побуду живым. Мечтал помереть сам, не от сталинской пули, и чтобы рядом люди, не палачи. Никогда никакие мои мечты не сбывались, только эта, последняя.

* * *
У спецреферента Крылова слезились глаза и першило в горле, он много курил, чтобы не заснуть. Он работал по пятнадцать часов в сутки. Ему доставляли все новые страницы стенограмм процесса, он переводил их на немецкий, сам отстукивал перевод на машинке с латинским шрифтом.

После «кремлевского дела» хронически не хватало машинисток, владевших иностранными языками. После ареста Радека взяли почти всех сотрудников Бюро международной информации ЦК, которым он руководил с 1932-го. Новых набрать не успели. Переводчики из Наркомата иностранных дел обслуживали зарубежных гостей, приглашенных на процесс в качестве зрителей. Переводить стенограммы для телеграфных агентств было практически некому. Учитывая особую важность этой работы, к ней по распоряжению Хозяина привлекли «самых надежных и проверенных сотрудников», в том числе спецреферента Крылова.

Из-за усталости и спешки Илья не вдумывался в смысл текстов стенограмм, переводил механически. Иногда, перевернув очередную страницу, обнаружив, что на ней продолжение речи прокурора Вышинского, он бормотал сквозь зевоту:

– Ты когда-нибудь заткнешься?

Но генеральный прокурор Вышинский Андрей Януарович, прозванный Ягуаровичем, не затыкался, он был фантастически говорлив, его речи растягивались на десятки страниц.

Илья учился в университете во времена ректора Вышинского. Любимой забавой Андрея Януаровича было унижать старых профессоров публично, при студентах. Посреди лекции он входил в аудиторию, делал знак лектору продолжать, минуты три молча стоял, неотрывно сквозь круглые стекла очков глядел на преподавателя. Под его взглядом лекторы сбивались, заикались, краснели, бледнели.

Илья пару раз имел удовольствие наблюдать вблизи физиономию Ягуаровича. Издали он выглядел вполне солидно, благообразно, но вблизи обнаруживалась неприятная диспропорция. Посредине круглого большого лица торчал крошечный острый носик. Безгубый узкий рот прятался между тяжелым подбородком и рыжеватыми усами.

Ягуарович подходил к кафедре, начинал говорить вполне мирно, не повышая голоса, и среди потока общих, ничего не значащих фраз вдруг звучало что-нибудь вроде: «Ты, вонючая падаль, думаешь, тебе сойдет с рук наглая вражеская пропаганда в стенах советского вуза?» Это произносилось тихо, бесстрастно и никак не было связано с предыдущими фразами. Преподаватели, впервые оказавшиеся в такой ситуации, вздрагивали, недоуменно переспрашивали: «Что, простите?» Те, кто был хорошо знаком с Ягуаровичем, обычно молчали. Дальше следовали крик, грязные оскорбления, обещания скорой расправы. Накричавшись вдоволь, Ягуарович спокойно и надменно покидал аудиторию.

Работая в Институте марксизма-ленинизма, Илья узнал о Вышинском много интересного. Андрей Януарович происходил из мелких польских шляхтичей, получил приличное юридическое образование, вступил в партию меньшевиков, имел счастье во время революции 1905-го познакомиться в пересылочной тюрьме в Баку с Кобой и с тех пор многие годы пользовался его симпатией и покровительством. После победы большевиков в октябре 1917-го Вышинский оказался единственным человеком, который вступил в партию по личной рекомендации Сталина. Ни до, ни после Сталин никому личных рекомендаций не давал.

В архиве хранился ордер на арест Ленина как немецкого шпиона, подписанный летом 1917-го прокурором при Временном правительстве А.Я. Вышинским. В той же папке лежало гневное послание старого большевика Мануильского, адресованное Сталину, в котором Вышинский разоблачался как агент царской охранки. Поверх текста красовалась косая надпись синим карандашом: «А. Вышинскому – И. Ст.». Ягуарович не уничтожил эту бумагу, хотя мог бы, он сдал письмо Мануильского с пометкой Сталина в партийный архив, открыто демонстрируя свою неуязвимость и презрение к «ленинской гвардии».

Его карьера неслась вверх. На посту ректора Вышинский задержался всего на три года, публичные издевательства над профессорами скоро ему наскучили, университетская сцена стала тесна такому большому артисту. В 1935-м он был назначен генеральным прокурором.

Илье приходилось наблюдать, как Ягуарович бочком, сгорбившись, семенит через приемную. В кабинет Хозяина Вышинский не входил, а просачивался, заметно уменьшаясь в объеме. Рыжие усы дрожали, глаза источали горячую патоку обожания. Вряд ли Хозяин верил в искренность Ягуаровича, тот явно, грубо переигрывал. Но именно это и нравилось Хозяину. Ягуарович со своей чрезмерностью идеально подходил на роль персонажа-резонера, который озвучивает мысли автора.

«Шайка бандитов, грабителей, подделывателей документов, диверсантов, шпиков, убийц! С этой шайкой убийц, поджигателей и бандитов может сравниться лишь средневековая каморра, объединявшая итальянских вельмож, босяков и уголовных бандитов. Вот моральная физиономия этих господ, морально изъеденных и морально растленных. Эти люди потеряли всякий стыд, в том числе перед своими сообщниками и перед самими собой!» – восклицал резонер.

Роль второго резонера играл Радек. Он говорил не меньше Вышинского. Горячо обличал себя и остальных подсудимых, при этом с ледяным сарказмом намекал на абсурдность происходящего.

«Процесс показал кузницу войны и он показал, что троцкистская организация стала агентурой тех сил, которые подготовляют новую мировую войну. Какие есть доказательства? Есть показания двух людей – мои показания, как я получал директивы и письма от Троцкого, которые, к сожалению, сжёг, и показания Пятакова, который встречался и говорил с Троцким. Все прочие показания других обвиняемых покоятся на наших показаниях. Если вы имеете дело с чистыми уголовниками, шпиками, то на чём можете вы базировать вашу уверенность, что то, что мы сказали, есть правда, незыблемая правда?».

По словам Радека, в декабре 1935-го Пятаков во время своей служебной командировки в Берлин был переправлен германскими спецслужбами на самолете в Осло, где встречался с Троцким.

Через сутки после публикации этой стенограммы в норвежской печати появилось заявление директора аэропорта в Осло Гулликсена, который сообщил, что с октября 1935-го по март 1936-го на аэродром не сел ни один иностранный самолет. Заявление передавали все телеграфные агентства.

Подобные проколы случались и на прошлом процессе. Один из подсудимых рассказывал о встрече с Троцким в Копенгагене, в отеле «Бристоль», и тут же правительство Дании заявило, что отеля с таким названием в Копенгагене нет.

Уголовник Сосо строго следовал сказочным законам, сочинял нарочито неправдоподобные сюжеты. Встречи, которых не могло быть, письма, которых не существует.

Сосо наскучило издеваться над своими одуревшими подданными, хотелось покуражиться над внешним миром. Сквозь пламень монологов и реплик просвечивала ледяная глумливая усмешка над тем, что принято называть здравым смыслом.

Илья переводил стенограммы в огромном количестве и попутно отслеживал свежие публикации, составлял сводки по откликам немецкой прессы.

«Фолькише Беобахтер» печатал пространное интервью с председателем Народной судебной палаты рейха Роландом Фрейслером.

«Если Сталин прав, – заявил Фрейслер, – это значит, что русскую революцию совершила банда отвратительных преступников, в которую входили только два честных человека – Ленин и Сталин.

– То есть получается, что эта пара годами управляла Россией, сотрудничая с подонками, – уточнил корреспондент.

– Именно так, – согласился Фрейслер.

На вопрос корреспондента, что представляется господину председателю особенно интересным в московском процессе, Фрейслер ответил:

– Высокий процент евреев среди подсудимых. На глазах у всего цивилизованного мира Сталин уничтожает еврейскую правящую банду и превращается в настоящего восточного деспота по образцу Чингисхана или Тамерлана».

В конце интервью председатель признался, что не может скрыть своего восхищения высоким ораторским искусством господина Вышинского.

«Франкфуртер Цайтунг» опубликовал статью из итальянской газеты «Пополо д’Италиа»:

«Вполне вероятно, что Сталин перед лицом краха ленинской системы стал тайным фашистом. В любом случае Сталин оказал фашизму большую услугу».

На первой полосе красовался портрет Муссолини, под текстом стояла его подпись.

Ежедневное «Расовое обозрение», детище Розенберга, болезненно реагировало на постоянное упоминание Троцкого как немецкого агента и обиженно заявляло:

«В Москве снова пытаются при помощи большого театрального процесса завуалировать деятельность господина Троцкого. Троцкий является всем чем угодно, но не противником Москвы, как его пытаются изобразить. Наоборот, он является одним из самых деятельных и самых энергичных агентов мировой революции. Всюду, где побывал Троцкий, возникают революционные пожары».

На следующий день «Правда» процитировала этот текст в заметке под заглавием «Германские фашисты выгораживают Троцкого».

В том же номере «Правды» печаталось продолжение заметок писателя Леона Фейхтвангера, который присутствовал на процессе.

«Судьи, прокурор, обвиняемые связаны между собой узами общей цели. Они подобны инженерам, испытывающим совершенно новую сложную машину. Некоторые из них что-то в машине испортили, испортили не со злости, а просто потому, что своенравно хотели испробовать на ней свои теории по улучшению этой машины. Их методы оказались неправильными, но эта машина не менее, чем другим, близка их сердцу, и потому они сообща с другими откровенно обсуждают свои ошибки. Их всех объединяет интерес к машине, любовь к ней. И это-то чувство и побуждает судей и обвиняемых так дружно сотрудничать друг с другом.

Патетический характер признаний должен быть в основном отнесен за счет перевода. Русская интонация трудно поддаётся передаче, русский язык в переводе звучит несколько странно, преувеличенно, как будто основным тоном его является превосходная степень».

Накануне, 8 января, Фейхтвангер встречался со Сталиным, беседовал с ним несколько часов и в результате из писателя превратился в персонажа, такого же сказочного, как стахановка Паша Ангелина.

Литературные опыты знатной трактористки, воспоминания о встрече со Сталиным вышли в «Правде» рядом с заметками Фейхтвангера, хотя никакого отношения к процессу не имели.

«Передо мной открылся новый мир счастья, разума, и в этот новый мир привел меня великий Сталин. Рядом со мной крестьянка, сбросив платок, так что заблестели серебром седые волосы, с горящими восторгом глазами тихонько шептала: „Наш дорогой, наш родной отец Сталин! Низкий тебе поклон от всего нашего села, от детей наших, внуков, правнуков! Ох, народушко мой родной, глядите на наше Солнце, на наше счастье!“.»

Илья так увлекся чтением «Правды», что подпрыгнул от неожиданности, когда в кабинет влетел Поскребышев.

Мокрый, серо-зеленый, он таращил бессонные глаза.

– Все проверил? Давай!

К счастью, пресс-сводка была готова. Илья сложил в папку листки, завязал ленточки. Перед тем как выйти, Александр Николаевич взглянул на себя в зеркало, пробормотал:

– Ужас, краше в гроб кладут.

Процесс длился неделю, но, казалось, прошла вечность. Наконец на стол легли стенограммы последнего дня. Радек в своей заключительной речи обратился с грозным предупреждением ко всем оставшимся на свободе «троцкистам, полутроцкистам, четвертьтроцкистам, троцкистам на одну восьмую, всем, кто помогал нам, не зная о террористической организации, кто симпатизировал нам из-за либерализма, из-за фронды партии, всем этим элементам перед лицом суда и перед фактом расплаты мы говорим: кто имеет малейшую трещину по отношению к партии, пусть знает: завтра он станет диверсантом и предателем, если эта трещина не будет старательно заделана откровенностью до конца перед партией».

Тринадцать из семнадцати подсудимых были приговорены к высшей мере наказания. Их расстреляли сразу, той же ночью. Четверо, включая Радека, отделались длительными тюремными сроками. «Правда» публиковала обращения трудящихся, с требованием скорее разоблачить и покарать очередную вражескую банду во главе с Бухариным и Рыковым.

На следующий день после окончания процесса на Красной площади собралось на митинг более двухсот тысяч трудящихся. Был тридцатиградусный мороз. Продрогшие москвичи держали на палках портреты Сталина, Ежова, Молотова, Кагановича, Ворошилова, несколько часов подряд изо всех сил ужасались мерзости злобных злодеев, восторгались справедливостью советского суда, ликовали по поводу смертных приговоров и клялись в вечной, бесконечной, океански гигантской любви любимому вождю, великому, лучезарному Сталину. К собравшимся обратился сорокадвухлетний секретарь Московского комитета партии Никита Хрущев.

– Подымая руку против товарища Сталина, они подымали ее против всего лучшего, что имеет человечество, потому что Сталин – это надежда! Сталин – это наше знамя! Сталин – это наша воля! Сталин – это наша победа!

Глава двадцать первая

В воскресенье поздно вечером Габи вернулась в Берлин, в аэропорту взяла такси. Когда вошла в подъезд, консьерж передал ей пакет из секретариата Макса Амана, руководителя Имперской палаты прессы. Внутри было официальное письмо, подписанное лично Аманном. В письме сообщалось, что она включена в состав делегации, которая отправляется в Париж на пресс-конференцию, посвященную подготовке к Всемирной выставке. В понедельник ей надлежит явиться в палату к десяти утра.

«Ну что еще тебе нужно, красотка Дильс? – ехидно спросила маленькая Габи. – Только вернулась из Цюриха и сразу отправишься в Париж, купишь себе там гору нарядов, посетишь пару-тройку банкетов и вечеринок. Чем ты недовольна? Фюрер дал тебе все, а ты платишь ему черной неблагодарностью, шпионишь на красных, родину предаешь».

«А все-таки не мешало бы выяснить, кто следил за мной в Цюрихе и куда делся Бруно?» – думала Габриэль, засыпая в обнимку с плюшевым зайцем.

Утром она поехала на своем «порше» в палату прессы, слушать напутствия Геббельса. Большой пустой чемодан все еще лежал в багажнике.

До открытия Всемирной выставки осталось три месяца, но предвкушение очередного триумфа на мировом уровне заранее возбуждало темпераментного карлика. Вместо того чтобы давать конкретные цензурные указания, Геббельс произносил митинговую речь:

– Национал-социализм не может ограничиваться пустыми словами, его нужно создавать руками и сердцем. Предстоящая Всемирная выставка должна открыть глаза всему миру навеличие нового немецкого искусства, грандиозность научно-технических достижений.

Журналисты писали в блокнотах. Габи с видом глубокой сосредоточенности грызла колпачок авторучки.

– Наступит день, когда никому уже не придется говорить о национал-социализме, потому что он станет воздухом, которым мы дышим, – кричал Геббельс, брызгал слюной и таращил глаза.

Рядом с Габи сидела незнакомая молоденькая толстушка. Прямые светло-русые волосы падали на лицо, виднелся только нос, украшенный круглыми очками в тонкой золотой оправе. Пухлые пальцы с обгрызенными ногтями сжимали дорогую самописку. Габи заглянула в блокнот и увидела, как золотое перо выводит: «…станет воздухом, которым мы дышим…».

Толстушка конспектировала речь, посапывала от усердия, исписала своим аккуратным детским почерком полдюжины страниц.

Геббельс говорил часа два. Рекорд краткости. Когда толстушка встала, ее сумка свалилась на пол, наклонившись, она уронила очки и чуть не расплакалась. Габи подняла очки, помогла ей все собрать. Толстушка поблагодарила и представилась.

Ее звали Стефани Хенкель, ей было двадцать два года, она всего неделю работала корреспондентом в «Берлинер Тагеблатт», впервые попала на инструктаж Геббельса, впервые летела в командировку.

– А я вас узнала, я вообще-то не читаю дамские журналы, но вы хорошо пишете, – заявила она, пожимая Габи руку.

«Хенкель… Хенкель… шампанское… Ну конечно, как же я сразу не догадалась», – думала Габи, поглядывая на круглую раскрасневшуюся физиономию.

Перед отлетом она пообедала с Франсом и узнала, что Стефани Хенкель – родная племянница Аннелиз фон Риббентроп.

Фамилия Риббентроп окончательно вернула Габи к реальности. Внутри что-то щелкнуло, включился охотничий инстинкт. Она отчетливо вспомнила слова Бруно, сказанные во время их последней встречи:

«Было бы отлично, если бы тебе удалось как-нибудь познакомиться с Аннелиз Риббентроп. Вокруг этой дамы варится тайная внешняя политика рейха».

Габи стала слушать болтовню Франса очень внимательно.

Между супом и десертом Франс рассказал, что Риббентроп выскочка, ничтожество, женился на деньгах. Гитлер недавно назначил его послом в Лондон. Риббентроп человек глупый, всем заправляет его жена Аннелиз, урожденная Хенкель, из семьи владельцев крупнейшей в Европе фирмы дорогих вин и шампанского.

– Настоящий посол она. Она голова, которая думает и принимает решения, он задница, которая протирает штаны на приемах и банкетах. Любое действие Риббентропа, не согласованное с супругой, становится фарсом. На церемонии вручения верительных грамот королю Георгу Шестому он, как положено по этикету, трижды поклонился, а потом вскинул руку и заорал «Хайль!».

Габи слышала об этом скандале. С именем Риббентропа был связан еще один конфуз. Его дочь попала в автомобильную аварию в Амстердаме, ее оперировал известный хирург-еврей, спас ей жизнь и здоровье. По этому поводу Геббельс издал специальный циркуляр для прессы, запрещающий упоминать факт аварии в любом контексте.

– Вряд ли они засидятся в Лондоне на посольской должности, – продолжал Франс. – Мадам слишком амбициозна, вот увидишь, она поднимет своего дурака-мужа до уровня министра иностранных дел, тем более что старик фон Нейрат в последнее время сильно раздражает фюрера.

Габи нежно простилась с Франсом. В самолете она села рядом со Стефани Хенкель.

– Я так люблю летать, гораздо больше, чем писать очерки и брать интервью, – призналась Стефани, – хотя ни одного очерка я еще не написала и ни одного интервью не взяла.

– Научитесь. Для очерка главное – легкий язык и немного юмора. А когда берешь интервью, надо внимательно слушать и нагло льстить собеседнику.

– Боюсь, у меня не получится льстить, совсем не умею врать, говорю, что думаю, это многим не нравится. Вообще я плохо схожусь с людьми. Тетя Аннелиз пристроила меня в «Тагеблатт», чтобы я научилась непринужденно общаться. Мама считает, что я не умею одеваться и мне нужно похудеть. Я ничего не понимаю в диетах, нарядах, косметике. Кузина Беттина посоветовала срочно слетать в Париж.

Впереди сидели два министерских чиновника. Сквозь щебет Стефани доносились обрывки их разговора.

– …если он продолжит в том же духе, лет через пять население исчезнет, огромная территория освободится сама собой…

– …от сумасшедшего можно ждать чего угодно…

– …пляска живых мертвецов…

Габи ерзала в своем кресле, прислушивалась, но это было трудно, Стефани щебетала у ее уха.

– Я бы хотела стать такой же сильной и умной, как тетя Аннелиз, и такой же красивой, как вы, только не знаю, с чего начать. Мама говорит, я ем слишком много сладкого, от этого полнею, но если я не ем сладкое, у меня портится настроение. Могу легко отказаться от свинины, от картофеля, но когда вижу горячий вишневый штрудель со сливками, теряю контроль над собой.

Габи сдвинулась на краешек, готова была просунуть голову между спинками передних кресел.

– …уморил голодом миллионы собственных крестьян… случаи людоедства…

– Для дикарей это нормально…

– …самые настоящие дикари… мой шурин был в Ленинграде… плюют под ноги, мусорят на улицах…

«Те двое, продавец и „Шляпа“, очень похожи на русских, – думала Габи. – Допустим, с Бруно что-то случилось. Он предупреждал: если какая-то срочная информация, долго нет связи, никто не появляется в музее, нужно выбраться в Цюрих, зайти в „Скарабей“. Там обязательно кто-то будет. Пароль „Око Гора“ знают в Москве. Кого же они прислали? И какого черта за мной таскался болван в шляпе?»

Подошел стюард с подносом, Габи взяла два бокала шампанского.

– Наше висбаденское, полусладкое, – радостно сообщила Стефани, – мое любимое. Однажды в детстве я вылакала потихоньку целую бутылку, оно же вкусненькое! Я стала пьяная, ужас. Габриэль, вы когда-нибудь напивались так, чтобы вести себя неприлично?

– Мг-м.

– Потом очень стыдно. Я когда напьюсь, хохочу, как безумная, и всегда икаю. А вы?

– Пою песни и лезу ко всем целоваться.

Чиновники тоже пили шампанское, прозвучало «Пройст!». Тихо звякнули бокалы.

– Предпочитаю сухое, – сказал тот, что сидел у иллюминатора.

– Шампанское – дамский напиток, больше люблю коньяк…

Габи решила, что они сменили тему, расслабилась, откинулась на спинку кресла, но услышала:

– …взялся за коммунистов и евреев…

– Интересно, зачем он это делает?

– …просто больной…

– …разгромит собственную армию, ставлю сто марок…

– … наглядное подтверждение расовой теории… полноценные народы таких издевательств над собой не потерпят…

– …немецкая кровь…

– …нет, ни капли, он кавказец…

– …вряд ли понимает… психическое заболевание… но работает на нас, это главное…

Чиновники смеялись так громко, что Стефани удивленно замолчала на полуслове и шепотом спросила Габи:

– О чем они говорят?

– Не знаю. Кажется, тот самый случай. Напились и ведут себя неприлично. Мы тоже выпьем и перейдем на «ты». Пройст!

* * *
Доктор никак не мог избавиться от идеи, которую подкинул ему перед смертью старый большевик Ланг, – устроить побег Володе.

«Терять все равно нечего, ни мне, ни ему. Так почему бы не рискнуть? – думал он по дороге к пряничному домику. – Пока болеет Майрановский, а Кузьма вместе с охраной дрыхнет, пьет, играет в дурачка, ничего не стоит выбраться за бетонный забор, наружу. Золотое время скоро кончится, и я не прощу себе, что даже не попытался предложить Володе такой вариант».

Карл Рихардович заранее приготовил все необходимое, аккуратно сложил на нижней полке своего платяного шкафа брюки, теплую фланелевую рубашку, свитер, носки, нижнее белье. План Володиного побега крутился в голове.

Главное, выбраться из Москвы, доехать до какого-нибудь тихого провинциального города, где никто Володю не знает. Там можно прийти в милицию, заявить, что ограбили, отняли документы, назваться любым вымышленным именем, объяснить, что рос в детдоме, настоящего своего имени вообще не помнит. Отлично подойдет какая-нибудь большая стройка, там нужны рабочие руки. За молодого, здорового парня ухватятся, тем более работать Володя умеет и любит.

«Не исключено, что арестуют его мать и сестру. Когда я предложу бежать, он сразу подумает о них. Но почему обязательно должны арестовать? В самом деле, разве они устроили ему побег? Они в ссылке, далеко отсюда, и совершенно ясно, что не виноваты… Не виноваты, но сосланы… Кто-нибудь из арестованных, сосланных, расстрелянных виноват? И в чем именно? Интересный вопрос… И все-таки я поговорю с Володей. Невозможно, чтобы десятки тысяч людей вот так, покорно, безропотно, давали издеваться над собой, над своими близкими, шли на убой, а оставшиеся прославляли и благодарили убийц, ожидая своей очереди. Какое-то сопротивление должно быть… Хотя бы одна слабенькая попытка…»

Размышляя, прикидывая разные варианты Володиного счастливого спасения, он незаметно дошел до калитки.

Ждать не пришлось. Кузьма открыл через пару минут. На утрамбованном снегу аллеи что-то темнело. Подойдя ближе, доктор увидел лежащую лицом вниз фигуру в телогрейке и высоких валенках.

«Сюрприз!» – пропел зеркальный уродец и тоненько захихикал.

– Утечь хотел, сука троцкистская, – Кузьма сплюнул в снег.

Доктор опустился на колени возле убитого, увидел кровь и дыру от пули на бритом затылке, тронул пальцами еще теплое запястье, осторожно перевернул тело на спину, стряхнул с мертвого лица липкий снег.

– Телогрейку спер, падла, и валенки мои, едрена вошь, – пожаловался Кузьма. – Валенки-то новехонькие, ненадеванные, вчера только со склада доставили.

С трудом удалось закрыть Володе глаза. Сердце бухало глухо, медленно, голова кружилась, голос Кузьмы доносился откуда-то издалека, тонул в оглушительном шепоте зеркального урода:

«Тебе хочется врезать кулаком по мерзкой роже, руки чешутся? Ну давай! Какое-то сопротивление должно быть, хотя бы одна слабенькая попытка! Ударь его, а еще лучше – попробуй задушить. Разве он не заслуживает смерти? Спасти никого не можешь, так убей палача».

– Поднимайся, товарищ доктор, простудитесь, на коленках-то, – Кузьма, кряхтя, наклонился и легко, за подмышки, поднял Карла Рихардовича на ноги. – Пойдем, чайку горяченького, с пряничком…

– Почему ты его убил? – просипел доктор и не узнал своего голоса.

– Так я ж грю, чуть не утек, едрена вошь.

– Как? Куда? Он слабый, больной. Товарищ Блохин велел вылечить его, а ты убил.

Кузьма часто заморгал, нахмурился, переваривая услышанное, и, дернув головой, неуверенно произнес:

– Так я, это самое, по инструкции. Попытка к бегству, едрена вошь, стрелять на поражение.

– С чего ты взял, что это была попытка к бегству?

– Ну а чё ж еще? Мы только завтракать сели, слышу, какая-то возня. Сначала думал, померещилось, на всякий случай выглянул, гляжу, телогрейки нет, валенки пропали, дверь открыта. Ну я во двор, а он идет, падла, по направлению к забору. Я за ним, кричу: стой, сука! Он бегом, ну я и пальнул на поражение.

– Как он вышел из лазарета?

Вопрос подействовал на Кузьму сильно. Под ржавой щетиной проступили багровые пятна, глаза заметались в своих норках-глазницах.

– Это самое, полы я мыл, как положено, перед завтраком, во всех помещениях, ну и, это, едрена вошь, замудохался, а тута еще дымоход забился, это самое, я туды-сюды…

– Туды-сюды и забыл запереть дверь лазарета, – продолжил за него Карл Рихардович.

– Не помню я, товарищ доктор, ни хера не помню, дымоход, опять же, сосули сбить, едрена вошь, – Кузьма наклонился, сжал пальцами ноздри и шумно высморкался в снег. – Ну а может, они это, а? Как думаете? – он обтер пальцы подолом засаленного фартука.

– Кто «они»? – спросил доктор, пытаясь поймать блуждающий взгляд Кузьмы.

– Ну, эти чертовы куклы, Терентьев с Вайнштоком, а?

– Да, пожалуй, ты прав, дверь в лазарет открыли призраки. Так и доложим товарищу Блохину.

Карл Рихардович отчетливо помнил, что, уходя вчера вечером, не повернул ключ в замке, нарочно, чтобы проверить, заметит ли Кузьма. Если не заметит, значит, у Володи есть реальная возможность тихо уйти ночью.

«Вот он и ушел сегодня утром, – хихикнул в голове зеркальный уродец и после короткой паузы добавил серьезно, с проникновенными нотками: – А ведь это ты убил его, добрый доктор Штерн, ты, а вовсе не болван Кузьма».

– Заругается Михалыч, – Кузьма грустно вздохнул. – Хорошо, успел я вовремя, едрена вошь, а то бы утек он через забор, вот тогда бы с меня бы три шкуры. Ладно, товарищ доктор, чего стоим-то, мерзнем? Айда в дом, документ оформите по нему, как положено.

– Нужно отнести его тоже в дом.

– На хера? Пущай тута отдыхает, подмерзнет, грузить легче. Пойдем, товарищ доктор, чайку горяченького с пряничком, а то и чего покрепче, за упокой-то вражьей души. Там у меня на кухне тепленько, хорошо, дымоход прочистил, угару нет.

Не снимая пальто, Карл Рихардович заполнил бланк свидетельства о смерти. Подниматься на второй этаж не имело смысла. Лазарет опустел. Вежливо простившись с Кузьмой, он вернулся домой.

В квартире никого не было. Он слонялся по комнате, перебирал вещи, приготовленные для Володи, наконец, сел за стол, открыл свою тетрадь, но уже не верилось, что письма – Эльзе и детям. Какие письма? Зачем? Он погрузился на самое дно своей тоски и с вялым отвращением чувствовал тяжесть старого, ненужного тела, давление многотонной массы невыносимых воспоминаний. Листая исписанные страницы, он слышал шорох бумаги, звон трамвая за окном, скрип снега под ногами прохожих. Он обрадовался бы сейчас даже зеркальному уроду, но сквозь толщу одиночества ничей голос не мог прорваться.

Рука медленно выводила строчку за строчкой.

«Я виноват, что до сих пор живу. Мне так хотелось спасти Володю. Но если бы я устроил ему побег, расплачиваться за это пришлось бы не только мне. Володю все равно поймали бы. А вокруг меня раздули бы шпионскую организацию, и понятно, кто вошел бы в число моих сообщников. Не Майрановский с Филимоновым, не Кузьма, не Блохин, нет. Их вряд ли тронут, они сейчас самые главные, самые нужные люди.

Володя работал вместе с Акимовым, я, сосед Акимова, организовал побег, вот, пожалуйста, готовая террористическая организация, подарок для следствия. Почему только сейчас мне это пришло в голову? Ланг шутил, мечтал, а я, старый идиот, принялся всерьез строить планы, одежду собрал, деньги отложил.

О чем думал Володя в последнюю минуту? Вряд ли о побеге. Ему просто захотелось выйти во двор, подышать, посмотреть на небо. Вот и подышал… А ведь я именно сегодня хотел завести с ним разговор о побеге».

Перо замерло. Несколько минут он сидел неподвижно, потом вырвал исписанную страницу, скомкал, положил в большую медную пепельницу, чиркнул спичкой. Бумага еще горела, когда зазвонил телефон.

– Товарищ Штерн, хорошо, что вы дома. Минут сорок можете мне уделить? Нужна ваша консультация.

По телефону Илья всегда говорил сухим официальным тоном. Они не виделись дней десять, для Карла Рихардовича это был большой срок. Он быстро оделся, добежал до трамвайной остановки и уже через полчаса увидел Илью на их обычном месте, на Тверском бульваре.

Илья осунулся, под глазами залегли темные тени. Взглянув на него, доктор решил отложить свои печальные откровения и бодрым голосом спросил:

– Ну что, процесс закончился, теперь будет передышка?

– Никакой передышки, – Илья помотал головой, оттянул шарф с горла, нервно закурил. – Все только начинается. У меня совсем мало времени. Есть вероятность, что Бруно сбежал.

– Как сбежал?

– Решил остаться за границей. Он исчез, не выходит на связь с ноября, после того как получил приказ вернуться в Москву. Слуцкий попросил меня поговорить с вами, надеется, что вы назовете каких-нибудь старых общих знакомых по Тюбингенскому университету.

– То есть они хотят, чтобы я помог им ловить его? – ошеломленно прошептал доктор.

– Да. Пока это только просьба. Слуцкий заранее прощупывает все его связи, готовится к охоте.

– Но я никого не помню, мне даже врать не придется, больше четверти века прошло.

– Для них это не ответ. Нужны два-три имени.

– Если я назову кого-то, эти люди могут пострадать?

– Нет, их не тронут. Вы назовете людей заметных, высокопоставленных нацистов, то есть именно тех, к кому Бруно ни за что не обратился бы за помощью.

– Ладно, попробую, – доктор неуверенно кивнул. – Роберт Бюргер-Вилинген, он был с нами в Тюбингене, прославился, когда изобрел прибор для измерения черепов, занимает высокий пост в Министерстве здравоохранения. Гюнтер Лемптке, специалист по расовой гигиене. Если я правильно понял, ты надеешься сбить их со следа?

– На это надеяться глупо, у них такие ищейки, которых не собьешь. Я просто хочу, чтобы вас оставили в покое.

– А его они в покое не оставят, верно?

Илья молча кивнул.

– Знаешь, я был на него сильно обижен, – задумчиво произнес доктор, – нет, вовсе не за то, что он использовал меня. Шпионить против Гитлера – дело полезное и благородное, я рад, что мог помочь. Обидно было, когда мне подсунули в Крыму чекистку, похожую на мою Эльзу как родная сестра. Никто, кроме Бруно, не мог знать, как выглядела моя Эльза.

– До сих пор обижены?

– Ну что ты, давно простил, сейчас почему-то вспомнил. Наверное, для ИНО уход Бруно серьезная потеря?

– Им бы собственные головы не потерять, с ума сходят от страха. Впрочем, я тоже. С каждым разом все труднее составлять полноценные сводки. Конечно, в моем распоряжении перехваты дипломатической переписки, бюллетени ТАСС, доклады торгпредов и военных атташе, газеты, но этого мало. Нужны шпионы. Без них ему неинтересно.

– Тогда зачем он их уничтожает?

– Чтобы было еще интереснее.

– Подумай, чем я могу тебе помочь?

Илья тихо, нервно засмеялся:

– В том-то и фокус, что никто никому ничем помочь не может при всем желании. Ну, вспомните еще пару-тройку анекдотов из личной жизни фюрера, я приправлю ими очередную сводочку, он хмыкнет в усы. Информация нужна, а ее все меньше. Ее почти нет, и с уходом Бруно иссякнет последний источник. Вы спрашиваете – чем помочь мне. А я ломаю голову, чем помочь моему последнему источнику. В Берлине остался человек… Впрочем… Знаете, я был уверен, что давно освободился от иллюзий, а вот оказывается, не совсем. Упорно продолжаю верить, что реальная информация о потенциальном противнике может как-то повлиять на него. Да, он сумасшедший, маньяк, убийца, но ведь нельзя быть таким тупым! Кормить Гитлера стратегическим сырьем, заигрывать с ним, как дешевая старая потаскуха, и гробить собственную страну…

– Тихо, тихо… – доктор испуганно огляделся.

Они медленно шли по Никитскому бульвару. Илья говорил слишком громко, какая-то гражданка в каракуле замедлила шаг, оглянулась. Взяв Илью под руку, Карл Рихардович потянул его вперед, почти бегом они обогнали гражданку, вышли к Арбатской площади.

– Простите, сорвался, очень устал, – пробормотал Илья. – Удивительное дело, столько людей гибнет, а мне все не дает покоя судьба одного очень далекого, совершенно незнакомого человека. Не знаю имени, возраста, профессии, никогда в глаза не видел, а волнуюсь, как за кого-то близкого. Последняя ниточка из агентурной сети Бруно, последняя связь с реальностью. Какое-то суеверное чувство, предчувствие… Оборвется ниточка, и привет.

– Что значит «привет»?

– Да так, ничего… Отправляют на связь черт знает кого, безграмотных мальчишек. Запросто могут провалиться, провалить ее… Зря я затеял этот разговор, у вас своих проблем хватает.

– Ты сказал «ее»? Это твоя последняя ниточка – женщина?

– Мг-м. Я недавно случайно узнал, честно говоря, удивился, был уверен, что мужчина. Работает на нас с мая тридцать четвертого, ей цены нет… Если она попадет в гестапо…

– Погоди, погоди, – доктор остановился посреди улицы, хмуро уставился себе под ноги, пнул носком ботинка ком снега. – Ты сказал, она из агентурной сети Бруно? То есть он ее завербовал, верно?

Илья кивнул, сунул в рот папиросу, принялся нервно чиркать спичками.

– Кажется, я вспомнил кое-что, – бормотал доктор. – В тот день, в клинике под Цюрихом, когда они пришли все вместе, маленькая Барбара сунула мне немецкий дамский журнал «Серебряное зеркало». Моя Эльза иногда читала его…

Спички не зажигались, ломались. Карл Рихардович пошарил в карманах, нашел коробок.

– Ладно, дай мне тоже папиросу… Я могу ошибаться, но вдруг… на всякий случай… Так вот, Барбара показала мне журнал… Портрет на обложке… в апреле тридцать четвертого, на Лазурном побережье, под Ниццей, они жили в одном отеле, семья Бруно и эта девушка, модная журналистка.

Рядом прозвучал голос:

– Проходите, не задерживайтесь.

Как из-под земли возникло множество мужчин в штатском, в форме, по тротуару цокали копыта конной милиции. Прохожие жались к домам, ныряли в переулки. Проезжая часть опустела.

– Все, мне пора, – сказал Илья и прибавил шагу. – Идите домой, вечером заскочу, если смогу.

– Подожди, я провожу тебя, – доктор едва поспевал за ним. – Так вот, Барбара рассказала, что подружилась с журналисткой из «Серебряного зеркала». Бруно резко прервал разговор, они с Ганной как-то странно переглянулись…

Мимо на огромной скорости пролетели четыре сверкающих черных автомобиля.

– Вам тяжело бежать, а я должен спешить, простите, – сказал Илья.

– Нет, не тяжело, даже полезно. Ты все-таки послушай, может, ерунда, мои фантазии, но вдруг… Тот день помню во всех подробностях, я ведь не догадывался, что Бруно… При других обстоятельствах я бы испытал шок… И потом, когда меня везли сюда, я думал: у такого человека, как Бруно, могут быть просто друзья, знакомые? Или он всех использует, как меня? Наверное, ее тоже, журналистку… Забыл имя… Блондинка, молоденькая, красивая, – доктор поскользнулся, Илья успел подхватить его.

– Карл Рихардович, я все равно сейчас ничего не воспринимаю, вы потом подробно расскажете, без спешки.

– Да, конечно, извини. Все-таки постарайся зайти сегодня, как угодно поздно.

– Я постараюсь, от меня не зависит, – Илья ускорил шаг.

Доктор отпустил его руку, стал отставать, но вдруг рванул вперед, за ним.

– Илья! Секунду подожди! Журнал у меня, валяется где-то в ящиках, на обложке фотография… Я вспомнил имя! Габриэль Дильс!

* * *
В честь столетия со дня смерти Пушкина проходили концерты в клубах, домах культуры, в заводских цехах и подмосковных колхозах, обязательно с участием молодых солистов Большого театра. Танцевали отрывки из балетов по произведениям Пушкина, наскоро состряпанные «композиции по мотивам» повестей, поэм, сказок, по которым балетов еще не поставили.

Маша танцевала Зарему из «Бахчисарайского фонтана», поповскую дочку из «Сказки о Балде», Дуню из «Станционного смотрителя».

Хореография отрывка из «Смотрителя» никуда не годилась. Качество музыки «Балды» очень точно определил Май: «Так звучит головная боль».

Зрители благодарно хлопали, не замечая, как скверно танцуют молодые солистки. А молодые солистки танцевали скверно потому, что ноги их были стерты в кровь.

В начале февраля арестовали старейшего театрального сапожника дядю Севу, ему было около восьмидесяти. Всю жизнь он шил пуанты, в его пуантах танцевало несколько балетных поколений.

Дядя Сева не только шил пуанты, он сам варил клей, пропитывал носки, формировал «пятачки», сушил в печи. Клей для пуантов примерно то же, что лак для скрипки. Дядя Сева был пуантный Страдивари.

Для дуэта важны твердые «пятачки», для прыжков – помягче, на репетициях и концертах пуанты сгорают за несколько часов, на каждый спектакль одному солисту требуется пять, а то и семь пар.

Без дяди Севы театральная мастерская шила орудия пыток, которые впивались в ноги во время танца, калечили пальцы, причиняли жгучую боль. На самом деле это была катастрофа, но никто не смел заикнуться.

Накануне ареста на общем собрании дядю Севу объявили шпионом-троцкистом, который готовил убийство товарища Сталина и прочих вождей во время их посещения Большого театра. В качестве сообщников арестовали двух пожилых мастериц из костюмерной, трех полотеров, пожарника, уборщицу и слесаря-сантехника. Получилась шпионско-террористическая организация, разъедавшая своим ядом здоровый коллектив главного театра Советского Союза.

Митинги, собрания, политчасы проходили по два-три раза в неделю. Из артистов никого пока врагом не объявили, не арестовали, наоборот, посыпались звания заслуженных и народных, ордена и ордера на отдельные квартиры в новом роскошном доме на улице Неждановой. Те, кому не повезло, писали доносы на счастливчиков. Начались склоки, истерики, инфаркты.

Однажды в автобусе, по дороге на очередной концерт, Май сел рядом с Машей и шепотом спросил:

– По-прежнему веришь, что нас не тронут?

– Не знаю.

– А я теперь думаю: хорошо, что мама, папа, бабушка не дожили. Мама с папой кристальные большевики, даже имя мне дали идейное, в честь Дня международной солидарности.

– Просто им нравилась весна. Тепло, все цветет.

– Брось, ничего они не замечали, ни весны, ни лета. Время отсчитывали по партийным праздникам. На Ленина молились, ни за какую оппозицию в жизни не голосовали. Свято чтили, непоколебимо следовали. Папа однажды не вернулся с работы. Мама сказала: «Нельзя обижаться на партию, партия всегда права». За ней пришли через три дня. Я был в училище, не успел попрощаться. Бабушка называла себя беспартийным большевиком, именно так, в мужском роде, и без конца повторяла мамины слова: «нельзя обижаться на партию»…

Он касался губами ее уха, сжимал руку. Она молча слушала. Про маму с папой он каждый раз рассказывал одно и то же. Это мучило его, вот он и повторял без конца: свято чтили, непоколебимо следовали, нельзя обижаться на партию. О бабушке заговорил впервые.

«Значит, боль уже не такая острая, – подумала Маша. – Ему бы сейчас влюбиться в кого-нибудь, например в Катю. Она одна и вроде немного отошла после жуткой истории с энкавэдэшными вурдалаками. Катя и Май могли бы…»

– Машка, ты заметила, мы разучились нормально разговаривать. Шепчем. Одни шепчут, другие орут. Не знаю, чего больше боюсь – ареста или что заставят орать на собрании.

– У нас отличная профессия, мы молча танцуем, и все, – вспомнила Маша его слова.

– Машка, Машка, мы с тобой танцуем… зря ты связалась с этим твоим, как его?

– Май, пожалуйста, не нужно, я же просила, – она сморщилась и выдернула руку.

– Я видел его, у него на лице написано, что он оттуда, зря ты с ним связалась.

– Откуда?

– Сама знаешь. Сытый, спокойный, уверенный, шмотки заграничные…

– Прекрати, выпусти меня, я пересяду!

– Сиди! Не пущу! Все, прости, больше ни слова о нем, обещаю… Машка, ну мне даже поговорить не с кем, кроме тебя.

– Почему?

– Скучно.

– А со мной весело?

Он не ответил, поймал и сжал ее руку. Остаток пути до передового подмосковного колхоза «Заря коммунизма» ехали молча. Перед выходом на сцену колхозного клуба Май бинтовал стертые до крови пальцы на Машиных ногах, он умел это делать удивительно ловко, у нее так не получалось.

Репетировать «Аистенка» приходилось до позднего вечера. Гудели мышцы, слипались глаза, к ночи ноги горели, казалось, вместо ступней раскаленные свинцовые гири.

На очередном собрании, под истерические восторги по поводу расстрела врагов народа, Маша умудрилась заснуть, уронив голову на плечо Кати Родимцевой. Если бы вопли выступавших сопровождались оружейными залпами, она бы все равно не проснулась.

– С ума сошла, Машка, проснись сейчас же! Заметят, загрызут. О господи, ну что мне с тобой делать? – в отчаянии шептала Катя, трясла ее, хлопала по щеке.

Маша просыпалась, таращила красные опухшие глаза, бормотала:

– Да, все, не сплю, не сплю, – и через пару минут опять отключалась.

– Омерзительная нечисть хотела растоптать самое святое… Озверевшие троцкисты-террористы-отравители-змеи-тараканы-собаки… весь советский народ… под руководством… несокрушимыми рядами…

Маше снилось, как они с Ильей поднимаются вверх по гигантской винтовой лестнице, ведущей из тумана в туман, словно ввинченной в грозовое облако.

Лязгали железные ступени. Туман колыхался, клубился. Кричали тысячи голосов, мужских, женских, детских. Хотелось убежать, но ступени обламывались под ногами, как тонкий ледок. Гуща тумана пузырилась живыми человеческими лицами. Открытые рты кричали. Лица растворялись в тумане, их сменяли новые. Маша не успевала разглядеть их, но чувствовала, что есть среди них знакомые, те, кого взяли, кто исчез из жизни. Илья тянул ее за руку вверх. Нельзя смотреть на лица, среди них может оказаться кто-то родной, кто-то еще не арестованный, но уже обреченный, и лучше не видеть. Надо бежать, непонятно, куда и зачем. Туман одинаково плотный внизу, вверху, повсюду лица, крики…

– Машка! – голос Кати прорезался сквозь туман.

Катя крикнула довольно громко, в самое ухо, воспользовавшись очередным грохотом оваций после упоминания товарища Сталина.

– Господи, помилуй, – прошептала Маша и открыла глаза.

– Вот, возьми валидол, положи под язык и больше не засыпай, пожалуйста.

Оставшиеся полчаса Маша сидела прямо, глаз не закрывала, после каждого «товарища Сталина» механически била в ладоши.

– И давно ты таскаешь с собой валидол? – спросила она Катю, когда они вместе вышли из театра.

– Неделю. Да он безвредный совершенно, мятная конфетка.

– Знаю, что безвредный. Тебе он зачем? Его принимают, когда сердце болит.

– Теперь уже не болит. Все в порядке. Дедуля выдержал, не слег, мама цела-невредима, едет в Париж.

– Вот это да! В Париж! Ты серьезно?

– Серьезнее некуда. Маму включили в бригаду, которая строит советский павильон на Всемирной выставке. Ты же знаешь, она скульптор по образованию. Училась вместе с Мухиной. Мама, конечно, была на седьмом небе от радости, когда Мухина о ней вспомнила, забрала к себе делать «Рабочего и колхозницу». Это скульптура такая, главное украшение советского павильона. Полгода маму мы практически не видим. Они живут на работе, спят чуть ли не в цеху. Какой-то секретный завод. Скульптура из нержавеющей стали, гигантская, двадцать четыре метра. Представляешь, отлить все части, полностью собрать, потом разобрать, привезти в Париж и там опять собрать. В общем, неделю назад мама приехала домой, очень странно себя вела, какая-то была слишком веселая, ну, будто пьяная слегка. Повторяла: все чудесно, все отлично. Легли спать. Потом я просыпаюсь, часов в пять утра, она сидит у меня на кровати, целует меня и плачет. Сама уже в шубе, в платке. Спрашиваю: что случилось? Она: все в порядке, все отлично. И убежала. Я спросонья не поняла, а потом так жутко стало…

– Еще бы…

– Неделю мы с дедулей жили как приговоренные. И главное, ведь нельзя узнать, спросить не у кого… Полный мрак…

– Что же ты не рассказывала ничего?

– Так легче было. Мы и с дедулей ничего не обсуждали. В основном молчали. А вчера вечером является мамочка. Румяная, глаза горят, опять такая веселая-веселая и слегка пьяненькая. Целует нас с дедулей, обнимает, хохочет, говорит: товарища Сталина видела, живого, в свете прожекторов. Теперь все по-настоящему чудесно-отлично. В общем, собрали они скульптуру, и вдруг директору завода померещилось, что рабочий – вылитый Троцкий, а в задних складках юбки колхозницы профиль Троцкого. Он тут же доложил в ЦК. Мухина узнала, отпустила кого могла на ночь по домам, прощаться с родными. Утром все вернулись. Охрану объекта усилили, никого не выпускали, звонить не разрешали. Работали в полной неизвестности, доводили скульптуру до совершенства. Красота немыслимая. А директор акт приемки не подписывает ни в какую, требует перелить голову и юбку. Вдруг ночью на завод приехал Сталин. В цеху включили прожектора, он постоял, посмотрел, ничего не сказал и уехал. До утра, конечно, никто не спал, все с ума сходили. Днем позвонили из секретариата ЦК. Полный порядок. Товарищ Сталин «Рабочего и колхозницу» одобрил, можно разбирать и везти в Париж.

Глава двадцать вторая

Французы почти закончили строительство дворца Шайо на холме Трокадеро, напротив Эйфелевой башни. Ниже, вдоль набережной Пасси, стоял скрытый строительными лесами советский павильон. Габи очень хотелось попасть внутрь, за ограждение. Возле деревянных ворот она увидела двух мужчин в грубых шинелях, перевязанных портупеями, в шапках-ушанках, украшенных металлическими красными звездочками.

– Добрый день, я журналистка, – обратилась к ним Габи по-французски. – Можно мне войти?

Тот, что постарше, с пышными пепельными усами, отрицательно помотал головой. Второй, молодой, конопатый, таращился испуганно и не шевелился.

– Пос-фол-тэ по-шалюст войти пресс, – Габи поздравила себя, впервые в жизни ей удалось произнести целую фразу по-русски.

– Не положено, – ответил тот, что постарше.

Габи нахмурилась, вспоминая значение этого слова.

– Не поло-шено… кем? Кута? Я есть пресс… – она полезла в сумку за удостоверением.

– Шла бы ты, дамочка, отсюда, – тихо произнес усатый.

Ворота открылись, появился высокий полный мужчина в добротном пальто с цигейковым воротником, в черной ворсистой шляпе.

– Добрый день, мадемуазель. Могу я вам помочь? – обратился он к Габи на хорошем французском.

– Благодарю, надеюсь, что можете. Я бы хотела поговорить с кем-нибудь из строителей советского павильона, я журналистка…

Она успела обшарить всю сумку, но удостоверения не нашла, растерянно взглянула на мужчину и, встретившись с ним глазами, закрыла сумку.

– Простите, наверное, я напрасно побеспокоила вас и этих двух месье. Всего доброго, – она быстро пошла прочь.

«Дурацкая, опасная авантюра, – заметила маленькая Габи. – Если называть вещи своими именами, это верх идиотизма».

Взрослая Габриэль не возражала. Проникнуть на территорию советского павильона, найти там кого-то из НКВД и попытаться наладить нормальную связь – верх идиотизма. Она поняла это, как только встретилась глазами с цигейковым незнакомцем. Отвратительный холодный взгляд в упор. Взгляд гестаповца. Она за версту чуяла эту породу.

– Мадемуазель, подождите, – он догнал ее почти бегом, пошел рядом, задыхаясь. – Извините, получилось неудобно. Дело в том, что мы вынуждены были закрыть доступ и поставить охрану, пока идет монтаж.

– Да, я понимаю, у меня к вам нет претензий, – кивнула Габи.

– Ни в коем случае не подумайте, что мы не желаем общаться с прессой. Наоборот, мы заинтересованы… – у него были отличный французский и сильная одышка.

– Еще бы! – усмехнулась Габи. – Конечно, заинтересованы.

– Два дня назад была попытка террористического акта.

– Что? – Габи резко остановилась, повернулась.

Вглядевшись в его лицо, она заметила, что не так уж он и стар. Отечность, нездоровый сосудистый румянец, распухший нос выдавали неумеренность в еде и спиртном. Красные, словно подкрашенные жирной помадой губы причмокивали. Казалось, он получает чувственное удовольствие, рассказывая о попытке теракта.

– Кто-то подпилил один из тросов подъемного механизма. Если бы мы вовремя не заметили, огромная скульптура могла при подъеме рухнуть, расколоться, раздавить десятки людей всмятку. Да, позвольте представиться, Владимир Смирнов, заместитель руководителя пресс-центра павильона СССР, – он протянул руку.

Рука была пухлая, маленькая, с короткими толстенькими пальцами и розовыми, блестящими, идеально ухоженными ногтями. Рукопожатие – вялое, какое-то дохлое.

«Хорошо, что я в перчатке», – подумала Габи и с милой улыбкой представилась:

– Жозефина Гензи, журналистка.

– Судя по фамилии, вы француженка?

– Я родилась в Дании, – Габи взглянула на часы. – О, простите, мне нужно успеть на брифинг, приятно было познакомиться, господин Смирнофф, – она побежала через Варшавскую площадь к германскому павильону.

– Мадемуазель Гензи, одну минуту!

Не оборачиваясь, она помахала рукой и припустила еще быстрее. Ноги сами несли ее прочь.

«Отвратительный товарищ, – бормотала маленькая Габи, – гестаповская рожа».

«Да, но связь все-таки нужна, – возразила взрослая Габриэль. – Товарищ, конечно, отвратительный, но это советский товарищ и наверняка служит в НКВД. Зря я назвалась Жозефиной. Мое настоящее имя могло бы стать сигналом для московских шефов Бруно. А так получилась какая-то ерунда из-за дамских капризов. Подумаешь, рожа не понравилась! Просто я растерялась, испугалась, что посеяла удостоверение».

«Никто не мешает вернуться или потом разыскать этого Смирнофф через оргкомитет, – ехидно заметила маленькая Габи. – Он-то уж точно назвал свое настоящее имя и должность».

Взрослая Габриэль ничего не ответила. Позже она нашла удостоверение в кармане пальто.

Вечером на приеме в германском посольстве демонстрировались масштабные цветные изображения советского и германского павильонов. Любимому архитектору фюрера Альберту Шпееру повезло больше, чем Габи. В самом начале строительства ему удалось пробраться в комнаты дирекции советского павильона, посмотреть чертежи и рисунки. Шпеер не скрывал этого, заявил на брифинге, что при создании своего проекта отталкивался от того, что увидел, стремился противопоставить «помпезному красному конструктивизму спокойный и величественный северный классицизм».

Советский павильон венчала мускулистая скульптурная пара. Мужчина и женщина взметнули вверх руки с серпом и молотом. Башню германского павильона, выстроенную в виде римской цифры III, украшал орел со свастикой в когтях. Под ним – скульптурная группа «Товарищество», голые арийские атлеты с широченными плечами, непропорционально маленькими головами и злыми лицами.

Габи разглядывала рисунки, отдыхала от болтовни Стефани. Вдруг тихий мужской голос за спиной буквально озвучил ее собственные мысли.

– Орел грозно смотрит на восток, советская пара устремилась на запад, между ними Варшавская площадь. Слишком уж символично…

Она обернулась. Рядом стоял молодой человек, худой, белобрысый, в идеально сшитом темно-синем костюме. Он поцеловал ей руку. На макушке блеснула едва наметившаяся лысина.

– Габриэль, ты потрясающе выглядишь, похорошела, хотя, кажется, больше уж некуда.

Она чмокнула его в щеку.

– Макс, не узнаю тебя, ты научился говорить комплименты.

Максимилиан фон Хорвак, молодой военный дипломат из небогатой, но знатной протестантской семьи, пару лет подряд был одним из партнеров Габи на теннисном корте в Шарлоттенбурге, мелькал на приемах и вечеринках. Когда Габи увлеклась гольфом, Макс появился в гольф-клубе в Вандзее. В гольф он играл так же, как в теннис, спокойно, умело, но без азарта. Игра с ним всегда кончалась ничьей.

Глядя на него, Габи думала: этому симпатичному, умному, образованному пруссаку точно не может нравиться Гитлер.

Она знала, что в среде военных и в абвере довольно много тайных противников режима, даже существует нечто вроде заговора. Но заговорщики эти казались ей слишком хладнокровными и осторожными. Максимум, на что они были способны, – бросать саркастические реплики в узком кругу и выдумывать все новые причины, почему нельзя скинуть Гитлера.

Однажды на пикнике в Тиргартене Макс возник рядом в нужный момент, помог Габи ускользнуть от пьяного, слишком назойливого ухажера. Он сделал это умно, тактично, не допустив открытого конфликта. Отвез ее домой на своей машине, на следующее утро позвонил, спросил, хорошо ли она спала. Не слишком ли огорчил ее вчерашний инцидент?

Через пару дней они играли в гольф, как всегда, была ничья. Он пригласил ее пообедать в ресторане гольф-клуба. С тех пор они стали обедать вместе после каждой игры. Габи по своему обыкновению кокетничала с ним, потихоньку цедила из него информацию, касавшуюся Министерства обороны и МИДа. Однажды за десертом, без всяких предисловий, он попросил ее руки. Она удивилась, но не слишком. Для офицера-пруссака из добропорядочной протестантской семьи это было вполне типично. Воспитание не позволяло волочиться за женщиной, не обозначив свои честные намерения. Сначала проси руки, потом волочись, иначе можешь угодить под суд офицерской чести.

Габи решила не торопиться с отказом, не хотелось терять такого интересного собеседника. Туманно объяснила, что ведет слишком бурную жизнь, обожает свою работу, в ближайшее время замуж не собирается, но если все-таки надумает, то лучшего кандидата в мужья просто невозможно представить. Он вежливо кивнул: «Хорошо, я подожду». Вскоре его назначили на должность военного атташе в Москве, он попрощался и уехал.

С тех пор прошел год, она почти забыла Макса фон Хорвака. И вот он, милый, похудевший, слегка полысевший, стоял перед ней и смотрел так, словно собирался опять попросить ее руки.

– Габриэль, это правда, что ты выходишь за фон Блеффа?

– Ну а что же мне остается? – Габи вздохнула, скорчила печальную рожицу. – Ты уехал в Россию, совсем забыл обо мне.

– Ты забыла, я нет.

– Почему же не писал?

– Зачем? Ты бы все равно не ответила… Стало быть, Франс фон Блефф? Я не верил, думал, глупая шутка.

– Макс, ну ты же знаешь меня, вся моя жизнь – глупая шутка.

– Когда свадьба?

– Скоро. В конце марта. Точной даты пока нет, матушка баронесса добивается личного присутствия фюрера, так что дата зависит от него.

– Да, великая честь, – тонкие губы Макса дернулись в усмешке. – Ну, пока ты еще не удостоилась, пока не стала с благословения самого фюрера баронессой фон Блефф, может, уделишь мне, простому смертному, пару часов? Я завтра утром улетаю в Москву.

– Конечно, Макс, я полностью в твоем распоряжении.

– Давай сбежим отсюда, погуляем, – он взял ее под руку. – Знаешь, весь этот год мне снилось, как мы с тобой гуляем по Парижу.

– Почему именно по Парижу?

– Люблю этот город, чувствую себя тут свободнее, чем в любом другом месте.

Они стали пробираться к выходу. Приходилось то и дело останавливаться, с кем-то здороваться, улыбаться, кивать, пожимать руки. В гардеробе к ним подлетела Стефани.

– Габи, наконец я тебя нашла! Представляешь, оказывается, Пикассо коммунист! Ужас! Такой талантливый художник! Нет, я все понимаю, дегенеративная живопись… но некоторые его работы… просто с ума сойти, очень сильное впечатление! В испанском павильоне будет выставлено большое панно Пикассо, называется «Герника», яспросила фрау Будбер из оргкомитета, нельзя ли посмотреть репродукцию в каком-нибудь каталоге, а она говорит: зачем вам, фрейлейн, эта большевистско-еврейская мазня?

Стефани тараторила, таращила глаза, дышала в лицо Габи лакричной пастилкой, одной рукой поправляла очки, другой крепко держала Габи за локоть и не обращала внимания на Макса.

– Что ты так всполошилась? – спросила Габи, дождавшись паузы.

– А вдруг она донесет в гестапо? – прошептала Стефани и зажмурилась от страха.

– О чем?

– Ну, что я интересуюсь Пикассо. Я ведь правда не знала, что он коммунист. Тетя предупредила, чтобы я была очень осторожна, у дяди Иоахима столько врагов, могут воспользоваться любой оплошностью кого-то из членов семьи, чтобы нагадить ему.

Габи обняла ее, погладила по голове.

– Забудь! Ты ничего плохого не сделала.

– Эта Будбер обязательно донесет, у нее глаза доносчицы, – шептала Стефани.

– А ты ее опереди, пожалуйся в министерство, что дура Будбер не выполняет свои служебные обязанности. Ты репортер, можешь интересоваться чем угодно. Сотрудники оргкомитета обязаны помогать тебе, они за это жалованье получают, – наставительно произнесла Габи и повернулась к Максу. – Познакомься. Моя подруга Стефани Хенкель.

Узнав, что они собираются уходить, Стефани попросила взять ее с собой. У нее разболелась голова, она хотела вернуться в гостиницу и лечь спать.

– Кажется, ты ее удочерила, – заметил Макс, когда они остались вдвоем в гостиничном баре. – Скоро ее дядя Иоахим станет министром. Сделаешь мне протекцию?

– Скажи заранее, чего хочешь, при случае замолвлю словечко. Но только не дяде Иоахиму, а тете Аннелиз, ведь настоящим министром станет она.

– Ты, как всегда, отлично подкована в вопросах внешней и внутренней политики, – Макс накрыл ее руку ладонью, перегнулся через столик. – Габи, скажи, зачем тебе нужен фон Блефф?

Габи несколько секунд молча смотрела ему в глаза и загадочно улыбалась. Он не отвел взгляд, как делал это раньше.

– Титул и деньги, – наконец произнесла она громким шепотом и чмокнула Макса в мягкий кончик носа.

– Титул есть и у меня. Денег, правда, не так много, но, с другой стороны, всем известно, что состоянием фон Блеффов распоряжается старая баронесса. Бедному маленькому Франсу достаются крохи.

– Род фон Блефф очень древний, бедный маленький Франс единственный наследник, старая баронесса стара… Так о чем попросить будущего министра?

– К министру у меня нет никаких просьб. Но есть просьба к журналистке Габриэль Дильс. Догадываешься, какая?

– Еще разок поцеловать тебя в нос?

– Лучше в губы.

– Ого, не узнаю скромника Макса, Москва явно пошла тебе на пользу, ты стал решительнее и смелее, – она быстро прикоснулась губами к его губам и сразу отпрянула, тряхнула головой. – Кажется, мы собирались погулять по Парижу?

– Ты же сказала, что не хочешь, – напомнил Макс, – холодно, дождь, ветер. Если тебе тут не нравится, можно взять такси, посидеть где-нибудь в другом месте.

– Ладно, тут неплохо, тепло и тихо. Расскажи о Москве. Ты видел Сталина?

– Только его одного и видел, – Макс усмехнулся. – Портреты и скульптуры на каждом шагу. Кажется, его изображений больше, чем жителей в городе.

– Больше, чем фюрера в Берлине?

– В десятки, в сотни раз. Габи, да черт с ними с обоими, у нас мало времени. За этот год я трижды бывал в Берлине, не решался позвонить тебе, в сентябре видел тебя в театре, ты сидела в ложе с фон Блеффом, я не подошел. Все время думал о тебе, пытался забыть, волочился за одной девицей в посольстве, ее имя Моника, а я в самый ответственный момент назвал ее Габи…

– Ты? Волочился? – Габи хихикнула. – Не испугался суда офицерской чести?

– Ну, на самом деле это была ее инициатива… Неважно. Опыт оказался неудачным.

– Бедная Моника! Чем же она тебе так не угодила?

– Только тем, что она – не ты. Пожалуйста, не перебивай меня, я ужасно волнуюсь. Я ведь прилетел специально, чтобы встретиться с тобой. Узнал о пресс-конференции, увидел твое имя в списке журналистов.

– Ого, да ты настоящий шпион! Я думала, мы встретились тут случайно.

– Габи, прошу тебя, дай мне договорить. Год назад в ресторане гольф-клуба… ты, конечно, помнишь… мое предложение остается в силе.

– Макс, я обручена, в марте свадьба.

– Это фарс, а не свадьба. Если бы ты выходила за кого-то, кого действительно любишь, я бы просто пожелал тебе счастья, но я знаю и ты знаешь: фон Блефф не мужчина. Прошу тебя, остановись, пока не поздно, мы поженимся, я…

«Господи, я так мечтала услышать это, но от другого человека…» – прошептала маленькая Габи.

– Ты заберешь меня в Москву? – спросила взрослая Габриэль.

– Добьюсь, чтобы меня перевели в Лондон, там в посольстве скоро появится вакансия, если ты согласишься, у меня будет стимул, или вернусь в Берлин, в министерство…

– А чем плоха Москва?

Он прижал ее руку к губам, она с изумлением заметила, что глаза его увлажнились.

– Габи, ты… я знал, чувствовал… конечно, тебе придется объясниться с фон Блеффом… неприятно… старая баронесса злыдня. «Ай-ай-ай, кажется, он неправильно понял, что же теперь делать?» – испуганно запищала маленькая Габи.

– Макс, не надо так спешить, ты прилетишь домой, мы спокойно поговорим, все обсудим, – ласково произнесла взрослая Габриэль и подумала: «А что, собственно, обсуждать? Он хороший, милый, надежный, любит по-настоящему, а не как некоторые, от случая к случаю. Пора кончать маскарад…»

«И в самый ответственный момент назвать его Осей», – нервно хихикнула маленькая Габи.

– Если ты боишься потерять работу, это ерунда, – продолжал Макс. – Ты давно переросла дурацкий дамский журнал, у моего отца отличные связи в пресс-центре Министерства обороны.

– Туда не берут женщин.

– Для тебя сделают исключение. А еще лучше – пресс-центр МИДа. В Лондоне ты сможешь…

– Макс, я не говорю по-английски, – она грустно улыбнулась и помотала головой.

Он замер, молча смотрел на нее несколько секунд, отпустил ее руку, закурил:

– Габи, Габи… У тебя есть кто-то, разумеется, это не фон Блефф. Свадьба – камуфляж, не только для него, но и для тебя. Он женат?

«Ты прав, я люблю другого, прости меня, ты очень хороший, – маленькая Габи всхлипнула и шмыгнула носом. – Ты намного лучше его, он не женат, но…»

– Нет, Макс. Никого у меня нет, – сказала взрослая Габриэль и погладила его по щеке, – но я не могу вот так, сразу. Мы год не виделись и раньше общались не слишком часто, ты даже не писал, я должна привыкнуть к тебе.

– Ты правду говоришь? – он опять поймал ее руку, поцеловал ладонь. – У тебя точно никого нет?

– Нет, Макс. Никого. Ни один нормальный мужчина не выдержит моего взбалмошного характера. Но расплеваться с фон Блеффом совсем непросто. Отказывая Франсу, я нарушаю деловое соглашение, я многим обязана ему…

Макс не слушал, целовал ее ладонь, бормотал:

– Габи, я так люблю тебя, если бы ты сказала «нет», я бы… это наваждение, болезнь, не могу без тебя жить…

«Холодная, лживая дрянь! – вопила маленькая Габи. – Сумасшедшая авантюристка!»

– Макс, давай все-таки немного погуляем, – предложила взрослая Габриэль. – Дождь кончился, ветер утих.

Еще часа два они бродили по площади Опера, по бульвару Капуцинок. Макс крепко держал Габи под руку, поглаживал ее пальцы сквозь перчатку и рассказывал о Москве.

– Страна Толстого, Достоевского… невозможно представить… той России больше нет, есть нечто странное, грубое, жестокое. Какие-то фантастические процессы, бешеная пропаганда. Люди на улицах одеты очень бедно, мрачные, изможденные, у магазинов очереди, выбор товаров совсем скудный, от иностранцев шарахаются, как от прокаженных. Советские чиновники похожи на механических кукол…

Когда дошли до набережной и остановились у парапета, он обнял ее, стал целовать, здорово завелся. Габи отметила про себя, что он ей ни капельки не противен. Она целовалась с Максом и мысленно обращалась к Осе:

«Вот тебе! Получай! Появляешься, исчезаешь когда вздумается. Тоже мне Ромео! И не ври, что без меня ведешь монашеский образ жизни, с твоим-то темпераментом!»

Глубокой ночью в своем номере с видом на бульвар Капуцинок Габи курила в темноте у приоткрытого окна и размышляла о том, что ее работа на русских тоже наваждение, болезнь, но только в основе болезни не любовь, как у Макса, а ненависть и страх.

«А что такое любовь к Осе?» – спросила маленькая Габи.

«Единственное здоровое чувство, на которое способна лживая дрянь, сумасшедшая авантюристка», – ответила взрослая Габриэль.

«Но семьи с Осей никогда не получится, – возразила маленькая. – Почему бы не подумать всерьез о предложении Макса? Это лучше, чем фон Блефф».

«Может быть, все может быть… Шпионить на русских в Москве…»

«В Лондоне. А вообще пора бросить это дело, пожить нормальной жизнью…»

«Я бы рада, но не могу. Наваждение, болезнь, страх. Скоро начнется война, гигантская, жуткая. Ося прав. Семья, дети – это не сейчас, не для нас. Это для тех, кто уцелеет, когда война закончится».


В последний день перед отлетом Габи отправилась в библиотеку. Она бывала там всякий раз, когда приезжала в Париж. Для работы ей требовались старые подшивки модных журналов, прежде всего французских. Поболтав со знакомой библиотекаршей, она спросила, нет ли советских дамских журналов.

– Вы имеете в виду русские журналы? Пожалуйста, сколько угодно!

– Нет, именно советские, современные.

– Мадемуазель шутит? – вежливо засмеялась пожилая француженка. – Из советских изданий мы имеем только журнал «Маленький огонь», но он вовсе не дамский, к тому же на русском, без перевода. Могу предложить их главные газеты, «Правду» и «Известия», мы получаем свежие номера на французском. Хотите?

– Хочу! – обрадовалась Габи.

Вместе с подшивками старых номеров «Кабине де мод», «Ла пти курьер де дам», «Ла мод» Габи получила толстенную стопку советских газет за три месяца.

Вначале она подумала, что тексты отвратительно переведены. Наверное, переводил француз, ненавидящий СССР, или русский князь-эмигрант. По уровню пропагандистского пафоса советские газеты превосходили «Фолькише Беобахтер», «Расовое обозрение» Розенберга и даже пресловутый «Штюрмер». Вместо свастик – серпы-молоты, вместо Гитлера – Сталин, вместо евреев – враги народа, шпионы, вредители, между прочим, почти все с еврейскими фамилиями.

В немецких газетах о чудовищных преступлениях «врагов» рассказывали авторы статей. В советских «враги» сами живописали свои фантастические злодеяния.

Люди, еще вчера занимавшие высокие государственные должности, публично признавались в бессмысленных и жестоких поступках, на которые способны только умалишенные.

Она вышла из библиотеки, на ватных ногах добрела до кафе, где должна была встретиться со Стефани для финального магазинного броска.

В голове у нее гудело, перед глазами мелькали строчки бредовых текстов.

«Там еще ужаснее, чем в рейхе, – рыдала маленькая Габи. – Не надо было читать, не хочу я ничего этого знать!»

Взрослая Габриэль считала до ста, до двухсот, до тысячи, пытаясь успокоиться. В конце концов, ничего нового она не узнала. Просто газеты лишили ее последней возможности врать себе, сочинять утешительные сказки. В сказках злу противостоит добро, это очень удобно. В жизни злу противостоит еще более отвратительное зло, и ты, жалкий микроб, ничего изменить не можешь.

Чашка в ее руке дрожала, кофе пролился на юбку. Она опомнилась, промокнула пятно салфеткой, закурила. Звякнул колокольчик, в кафе вошла Стефани, глаза сияли за стеклами очков.

– Габи, пока ты торчала в библиотеке, я заехала в наше посольство, меня соединили по телефону с Лондоном, я поговорила с Беттиной, это моя кузина. Скоро они приедут в Берлин, тетя устраивает большой прием. Слушай, я присмотрела потрясающее платье от «Коти», как раз для приема, срочно нужен твой совет, идем, тут недалеко.

В магазине, наблюдая, как вертится перед зеркалом Стефани то в розовом, то в бледно-бирюзовом, Габи обдумывала несколько реплик Макса фон Хорвака: «На самом деле Риббентроп во главе МИД – это катастрофа… Задача дипломата – не допустить войны. Нужно быть умным… Дипломатия наоборот… Тупой, но хитрый… Мирные договоры не ради сохранения мира, а чтобы лучше подготовиться к войне… Для этого не нужно быть умным. Для этого достаточно быть Риббентропом…»

* * *
Каждую неделю в пряничный домик поступала очередная партия смертников. Майрановский после отдыха в подмосковном санатории со свежими силами приступил к работе. Филлимонов стал меньше пить. Кузьма располнел, выпрямил спину, у него появилась привычка гладко брить щеки и брызгаться одеколоном «Шипр». Чем теплее становилось, тем больше времени Кузьма проводил во дворе, посыпал гравием дорожки, строил за пряничным домиком беседку.

– Как придут майские денечки, станем чаи гонять на солнышке, едрена вошь. По всем приметам хороший будет май, жаркий. Вот бы мне тут за домом тепличку устроить. Огурчики-помидорчики свои, засолю, замариную на следующую зиму, с укропчиком, с чесночком, едрена вошь. Словечко Василь Михалычу замолвите, чтоб разрешил, а, Каридыч, замолвите словечко!

Наблюдательный Кузьма почуял, что его божество Блохин разговаривает с доктором Штерном уважительнее, чем с Майрановским. Из «товарища доктора» Карл Рихардович был переименован Кузьмой в Каридыча, можно сказать, повышен в чине.

Разговор о тепличке происходил в кабинете Майрановского, где каждый занимался своим делом. Кузьма чинил дверцу шкафа, слетевшую с петель. Майрановский записывал в тетрадь результаты испытаний очередной серии ядов скрытого действия. Карл Рихардович хлопотал над истощенным, избитым человеком, которого полчаса назад привез Блохин.

Человека этого по личному распоряжению Ежова следовало привести в чувство, вылечить и допросить с помощью «таблетки правды». Из объяснений Блохина доктор понял, что от обвиняемого хотят получить не подпись под вольными сочинениями следователей, а какую-то реальную информацию. Редчайший, совершенно невероятный и непонятный случай.

Блохин, раскинувшись на купеческой оттоманке, покуривал, отечески строго наставлял Кузьму:

– Ты эти кулацкие замашки брось. Огурчики-помидорчики! Тоже мне Мичурин.

– Сами кушать будете, да похваливать, свое-то, домашнее, под водочку такой закусон, мм-м! Я бы и капуску заквасил, с картошечкой как хорошо, – ворчал Кузьма.

– Заткнись, дурак, не морочь голову товарищу Блохину, – визгливо прикрикнул на него Майрановский, не отрываясь от своей писанины, и тряхнул напомаженным чубом.

– Григорь Мосеич, а я ваще-то не вас, я вот Василь Михалыча спрашиваю про тепличку-то, едрена вошь, – парировал Кузьма.

Избитый приоткрыл глаза, вернее, только правый глаз. Левый заплыл, и уцелело ли под черной гематомой глазное яблоко, доктор пока определить не мог.

– Ну что, очухался? – спросил Блохин.

Только что комендант сидел расслабленно, болтал, покуривал, но стоило шевельнуться избитому, мгновенно вскочил, встал рядом, вглядываясь в распухшее обезображенное лицо.

– Пульс выравнивается, давление… – доктор разжал грушу тонометра и следил за стрелкой, – давление немного поднялось.

– Когда с ним работать начнем, как думаете?

– У него серьезно повреждена гортань, он говорить в ближайшее время не сможет. Видите, шея сильно распухла. Сломан нос, внутренний отек слизистой. Результат – афония, отсутствие голоса, – доктор взглянул в прищуренные глаза Блохина. – Вот так, Василий Михайлович. Перестарались товарищи следователи. Душили они его, что ли?

– А хрен их знает, – Блохин пожал плечами, – я при этом не присутствовал. Вижу, отделали крепко. Но приказ товарища Ежова, сами понимаете. Все, что нужно, лекарства, усиленное питание…

– Понимаю, – кивнул доктор, – только обещать ничего не могу. К тому же я не терапевт, не хирург.

– Ну и что? Я вот тоже по образованию архитектор.

Василий Михайлович действительно в начале тридцатых учился в Московском архитектурно-строительном институте, оттуда перешел в Институт повышения квалификации хозяйственников, в этом году заканчивал, готовился к выпускным экзаменам и защите диплома.

– Василь Михалыч у нас прохесор всех наук, – любил повторять Кузьма. – Партия кого ни попадя на самый передовой фронт не ставит, едрена вошь.

Состояние избитого было вовсе не таким тяжелым, как показалось вначале. Выглядел он ужасно, весь в ссадинах и кровоподтеках, но серьезных внутренних повреждений при первом осмотре доктор не нашел. Гортань распухла, но не так сильно, как он живописал это Блохину. Рискнул соврать про афонию потому, что услышал от Блохина: «Молчит, паскуда, вторые сутки молчит, как немой».

В разбитом лице чудилось что-то смутно знакомое, впрочем, разглядеть черты он не мог.

– Приказ товарища Ежова, – повторил Блохин, – показания нужны срочно. Вдруг начнет говорить при вас, ну там в бреду, во сне, все записывайте, каждое слово.

– Даже если в уборную попросится? – спросил доктор.

– Попросится – значит, вернулся голос, мигом дайте знать, в любое время. И лечите, лечите его. – Блохин развернулся к Майрановскому: – А ты, Григорий, покамест совершенствуй свою правдивую микстуру, чтобы никаких там побочных эффектов. Отравишь его ненароком, пеняй на себя.

– Василий Михайлович, ну вы же образованный человек, побочные эффекты есть у любых препаратов, даже самых невинных, – заверещал Майрановский. – Я здоровья не щажу, ночей не сплю, как говорится, денно и нощно…

– Ты меня понял, Григорий.

«Зачем привезли сюда? – думал Карл Рихардович. – Ладно, нельзя в обычную больницу, он заключенный. Но ведь должна быть тюремная. Зачем так били, если он срочно нужен живой и здоровый? Напрасно я произнес слова „терапевт“ и „хирург“. Вдруг в самом деле пришлют кого-нибудь? Посторонний человек ни за что не подтвердит мое вранье об афонии. Это я такой отчаянный, мне терять нечего, а другие вовсе не обязаны рисковать… Но вряд ли пришлют. Вот оформят врачу-специалисту доступ в „Лабораторию Х“ срочным порядком, а завтра этот специалист окажется шпионом-террористом, и тот, кто допустил его на сверхсекретный объект – пособник, член вражеской преступной организации».

Санитары перенесли новенького на второй этаж, в лазарет. Блохин уехал, забрав с собой двух военных, которых доктор выхаживал десять дней. Они выжили после экспериментов Майрановского. Оба уходили с надеждой, что теперь смертную казнь им заменят тюремным заключением.

Оставшись вдвоем с новеньким, Карл Рихардович присел на край койки, склонился к его уху и прошептал:

– Знаете, что такое афония?

Новенький приоткрыл глаз и промычал:

– Мг-м.

– Говорить можете только со мной, когда мы одни, очень тихо и осторожно. Какое-то время я подержу вас здесь, постараюсь подольше. Потом они вас допросят.

– Таблетка правды…

– Это их больная фантазия. Смешивают разные наркотики, чтобы ослабить волю и включить подкорку, но получается смертельный яд. Иногда мне удается подменить зелье чем-то безобидным и разыграть спектакль. Дайте-ка, посмотрю, что с вашим глазом. Будет немного больно, потерпите… Кровоизлияние сильное, а глаз уцелел. Зрачок на свет реагирует… Отлично. Промывать нужно постоянно. Вот, теперь я еще и офтальмолог.

– Думаете, глаз мне пригодится? – новенький попытался скривить разбитые губы в усмешке. – Все равно расстреляют.

– А вдруг нет? С двумя глазами все-таки лучше. Я отойду минут на пять, отдыхайте.

На широком подоконнике стояла спиртовка, в тумбочке хранились сухие аптечные травки. Пока доктор возился, из-за ширмы не доносилось ни звука. Он решил, что новенький заснул. Но когда вернулся с дымящейся кружкой, сразу услышал:

– Вы сильно изменились, Карл.

Рука дрогнула, горячий травяной отвар слегка обжег пальцы.

– Не напрягайтесь. Мою разбитую рожу узнать трудно. Я Андре. Мы с моей женой Софи доставили вас в СССР осенью тридцать четвертого.

Доктор осторожно поставил кружку на тумбочку, промокнул платком пальцы.

– Я почти узнал вас, Андре, только не верилось…

– Что окажусь таким идиотом, вернусь на родину?

– Почему же идиотом? Я вовсе не это хотел сказать… А где Софи?

– Осталась в Швейцарии.

– Слава богу…

– Бросьте, Карл. Бог, если и существует, ему на нас наплевать. Лучше вот объясните, что это за место такое? Куда я попал?

– «Лаборатория Х». Привозят приговоренных к смертной казни. Доктор Майрановский испытывает на них яды собственного изобретения. Блохин, тот, кто вас доставил, руководит расстрельной командой, главный палач СССР.

– Молодцы, перенимают передовой опыт коллег из гестапо, – пробормотал Андре. – Ну а вы как сюда попали?

– Просил дать мне работу по специальности, вот и получил.

– Нравится работа?

– Ничего, не жалуюсь.

– Зачем про афонию наврали?

– Так это и есть моя работа. Время тянуть, препараты подменять.

– Зачем?

– Ну, я же врач, а не палач.

– Мг-м. Здорово придумано. Попадает к вам до предела измученный человек, вы ему примочку, повязку, ласковое слово, надежду, он и поплыл, доброму доктору как на духу выложил все, что бедолаги следователи бессонными ночами, не щадя кулаков и сапог, выбивали из него.

– Ох, Андре, вы давно не были на родине. Бессонными ночами выбивают ложные показания и подпись под протоколом. А как на духу говорят правду. Это разные вещи. Правда тут никому не нужна, разве что в виде газеты и таблетки, сочиненной Майрановским. Даже о правдоподобии никто уже давно не заботится. Впрочем, вы исключение. От вас они хотят получить нечто вполне реальное. Им нужна информация о Бруно, верно?

– Да, вас грамотно подготовили. Только зря стараетесь, ничего я вам не скажу… слушайте, чем это тянет? Волшебный аромат. Даже мой расквашенный нос чует… Вроде курица вареная?

– Точно, курица. Кузьма обед готовит для всей честной кампании. Сейчас покормлю вас.

– А это что, в кружке?

– Отвар ромашки, для примочек.

– Ну так сделайте примочки свои, очень уж больно.

– Пусть немного настоится, остынет.

На кухне Майрановский с Филимоновым как раз сели обедать. Кузьма разливал по тарелкам куриный суп. Когда доктор вошел, его пригласили к столу, он вежливо отказался. Это давно стало ритуалом. Они приглашали, он отказывался. Не мог заставить себя есть с ними за одним столом. Кузьма или кто-то из санитаров обычно приносили еду наверх, в лазарет, Карл Рихардович ел вместе со своими подопечными.

– Видать, новенький-то не так плох, раз пожрать просит, – заметил Филимонов.

– Жрать буду я, он пока не может, – привычно соврал доктор.

– Ну так и покушали бы тут, с нами по-человечески, а то вон, исхудали, – пробурчал Кузьма.

– Я бы рад, но Василий Михайлович велел с новенького глаз не спускать, очень важный экземпляр.

Фраза «Василий Михайлович велел» действовала безотказно не только на Кузьму, но и на Майрановского с Филимоновым.

Доктор вернулся наверх, через несколько минут Кузьма на подносе, как заправский официант, принес обед, поставил на маленький письменный стол у окна, даже салфетки не забыл, и сказал со сладкой улыбкой:

– Кушайте на здоровьице, Каридыч.

Пришлось кормить Андре с ложки. Пальцы его были покалечены. Он съел полную тарелку куриного супа, с жадностью глотал картофельное пюре, кусочки разваренной курятины и, когда ничего не осталось, спохватился:

– Карл, вы скормили мне свой обед! Но почему принесли только на одного человека? Я слышал, этот, который привез меня, говорил про усиленное питание.

– Вы очень больны, Андре, у таких больных аппетита нет, и гортань у вас распухла, глотать не можете. Ну, теперь чаю? – он вытащил подушки из-под его спины, убрал тарелки с табуретки на стол.

– А покурить дадите? – спросил Андре шепотом.

– Дам, только позже.

Доктор вскипятил маленький чайник на спиртовке, дождался, когда Кузьма заберет посуду, закрыл дверь. Вместе с Андре они выпили чаю. Пришлось подносить к его губам сначала кружку, потом зажженную папиросу.

– Они ее все равно привезут, вместе с ребенком, – произнес Анре после очередной затяжки.

– У вас ребенок?

– Мальчик, Михаил, сегодня как раз месяц ему.

– А вы уже сколько сидите?

– Полтора месяца.

– То есть вы его даже не видели?

– Нам обоим приказали вернуться срочно. Софи должна была родить вот-вот. Если бы они потребовали, чтобы она ехала в таком состоянии, я бы…

– Вы бы заподозрили неладное?

– Я бы поверил ему…

– Кому?

– Неважно… У нас была возможность ускользнуть. Но они разрешили ей остаться… Умный ход…

– И вы поверили им, а не ему? Вас кто-то предупреждал?

– Да, один человек. Но теперь уж поздно об этом. Как говорится, поезд ушел. Было бы у меня время до ареста…

– Было бы время, вы бы – что?

– Ничего. Бессмысленный разговор.

– Как вы узнали, что родился мальчик?

– Сообщили на допросе, чтобы я стал сговорчивее. Мы заранее выбрали имя, Софи чувствовала, что будет мальчик… Карл, а тут ничего не понатыкано?

– Имеете в виду прослушки? Нет, тут чисто.

– Уверены?

– Андре, если бы тут стояли прослушки, я бы давно уже отдыхал на том свете. Да и что здесь слушать? Крики умирающих? Наукообразный бред Майрановского? Ворчание Кузьмы?

– Они слушают все и везде, мысли читают. Знаете, у меня в голове стучит, днем, ночью, каждую секунду, одно и то же. Она доверчиво отправится в Москву, чтобы я поскорее увидел сына.

Доктор помолчал минуту и спросил:

– Вы с ней как-то договорились? Ну, на этот случай…

– Смеетесь? На этот случай! Меня взяли прямо в поезде.

– Андре, вы сказали: было бы у меня время до ареста…

– Карл, вам не кажется, что в данной ситуации это звучит как издевательство?

– Вы в Москве, вас еще не взяли, но вы уже чувствуете опасность. Что станете делать? – упрямо повторил доктор.

Анре ничего не ответил. Карл Рихардович молча сидел рядом, наконец, услышал:

– Я бы… нет, никто не решится… самоубийство…

– Ну-ну, говорите, не тяните! Только представьте лицо Софи на очной ставке с вами в кабинете следователя. Ребенка отнимут, грудь перебинтуют, чтобы ушло молоко…

Анре тихо, жалобно завыл. Доктор смочил кусок марли в ромашковом отваре, положил на больной глаз.

– Он дал телефонный номер, – пробормотал Андре, – сказал, если захочешь предупредить Софи, позвони из уличной будки после девяти вечера в любой будний день… Господи, сколько раз во время допросов и в камере я представлял, как это делаю… Даже снилось…

– Говорите номер!

– Бросьте, Карл. Я ценю ваш благородный порыв, но вы не справитесь. Там нужны кодовые слова… Да и акцент у вас, а номер прослушивается.

– Хватит валять дурака! – шепотом выкрикнул доктор. – У вас есть шанс, вполне реальный, а вы…

Анре медленно произнес номер и несколько слов, которые нужно сказать по телефону.

Карл Рихардович ничего не записывал, повторил вслух, стараясь изменить голос и смягчить свой немецкий акцент.

– Только не звоните из будки возле вашего дома, где-нибудь подальше, в другом районе. И сразу уходите, ныряйте в трамвай или в метро.

– Человек, которому я позвоню, он кто?

– Католический священник из итальянского посольства.

– Говорит по-русски?

– Очень плохо, но кодовые слова поймет. Знаете, Карл, ведь я никакой не Андре. Меня зовут Дмитрий. А Софи – Вера.

Глава двадцать третья

Каждый раз, приезжая из Лондона, чета Риббентропов устраивала прием в своей шикарной вилле в Берлин-Далеме, на Лентцеаллее. Стефани Хенкель сообщила Габи, что тетя будет рада видеть ее среди своих гостей, но только без фон Блеффа.

Аннелиз Риббентроп и старая баронесса друг друга терпеть не могли. Баронесса называла Риббентропов выскочками, при каждом удобном случае заявляла, что они нагло присвоили титул, что Аннелиз Хенкель на грязные алкогольные деньги купила себе дурака-мужа, который прицепил к своей плебейской фамилии приставку «фон».

Стефани заехала за Габи на машине с шофером и по дороге выложила, что думает тетя о старой баронессе.

– Набитая дура, злобная истеричка, женила на себе барона и сразу свела его в могилу, а сына прижила неизвестно от кого.

– Ого, это что-то новенькое, – удивилась Габи.

– Да об этом многие говорят, – Стефани махнула рукой. – Барон был пассивный гомосексуалист. Кстати, о твоем Франсе я тоже слышала… Конечно, тебе видней, только я все-таки не понимаю, что ты в нем нашла.

Виллу окружал большой парк с бассейном и теннисной площадкой. Внутри все лопалось от роскоши. Риббентропы коллекционировали картины, фарфор, старинные гобелены и персидские ковры.

Аннелиз, высокая широкоплечая дама с короткой шеей и крупным тяжелым лицом, окинула Габи оценивающим взглядом, крепко, по-мужски, пожала руку. Она почти не улыбалась, зато Риббентроп встречал всех гостей с одинаковой придурковато-кокетливой улыбкой. Во время разговора он гримасничал, усиленно старался придать лицу какое-то особенное, обаятельное, ироничное выражение.

Увидев Риббентропа близко, обменявшись с ним парой слов, Габи подумала, что прозвище Риббенсноб, которым наградили его молодые дипломаты, подходит скорее надменной, уверенной в себе Аннелиз, чем карикатурному светскому льву Иоахиму. Красавец, высокий блондин с правильными чертами и большими светло-голубыми глазами, в идеально сшитом костюме, богатый, успешный, он выглядел жалко на фоне своей некрасивой мощной жены.

Вилла Риббентропов славилась изысканной кухней. Серебро, хрусталь, фарфор, скатерти и салфетки с ручной вышивкой, французский раковый суп-биск со сливками и коньяком, утиная печень со спаржей под каким-то невероятным соусом, устрицы с Лазурного побережья, русская икра и стерлядь, свежие тропические фрукты, лакеи в ливреях.

«Бедная матушка баронесса, наверное, умерла бы от зависти, – думала Габи. – Она может все это себе позволить, но у нее никогда не получится так шикарно. Матушка патриотка, гостей потчует простой немецкой едой: чесночным супом с гренками, картофельными оладьями, свининой, тушеной капустой, горничных наряжает в баварские костюмы… А Риббентроп явно поскромничал, когда пришпилил себе „фона“. Почему бы не замахнуться на королевский титул? Вилла – настоящий дворец».

– Свой упрямый, непокорный нрав мой муж полностью подчинил гениальности Гитлера, – доносился с другого конца стола низкий грудной голос хозяйки дома. – Для фюрера я всегда готовлю сама, вы ведь знаете, он ест только вегетарианскую пищу.

После ужина перешли в гостиную. Габи с любопытством разглядывала старинные гобелены. Единороги, тонкие средневековые дамы и рыцари, гроты, кипарисы. На этом сказочном фоне проходили в январе тридцать третьего тайные переговоры, которые погубили Германию.

Риббентропы не были старыми членами партии, с Гитлером они познакомились только летом тридцать второго. Стефани пересказывала Габи воспоминания Аннелиз. Любовь с первого взгляда. Восторг, воодушевление, примерно такие чувства.

После успеха нацистов на выборах Гитлер потребовал у президента Гинденбурга пост рейхсканцлера. Старику фельдмаршалу Гитлер не нравился, он называл его «богемский ефрейтор», говорил, что этому господину не доверил бы даже руководить почтой, и предложил пост вице-канцлера. Вот тут у четы Риббентропов и появился шанс доказать фюреру свою любовь.

Рейхсканцлером тогда был фон Папен. Он красиво держался в седле, отлично играл в теннис, носил монокль, курил сигары, пользовался отеческой привязанностью и доверием старого фельдмаршала, своего соседа по имению, и был шапочно знаком с Риббентропом.

Иоахиму удалось уговорить рейхсканцлера встретиться и побеседовать с Гитлером. Шофер Аннелиз несколько раз возил фон Папена на эту виллу. Здесь, за изысканными обедами и ужинами, рейхсканцлера обрабатывали Гитлер, Рем, Гиммлер. Скоро к теплой компании присоединился Оскар Гинденбург, сын престарелого президента.

Его называли «непредусмотренный конституцией Оскар». Он числился военным адъютантом своего отца, славился феноменальной тупостью, был замешан в грязных аферах с налогами и государственными займами.

Беседы на вилле Риббентропов так сильно впечатлили фон Папена и «непредусмотренного Оскара», что они согласились повлиять на старого фельдмаршала. Через неделю Гинденбург сдался, назначил богемского ефрейтора главой правительства.

«Эта банальная парочка сумела повернуть ход истории, – думала Габи, наблюдая, как Иоахим и Аннелиз фланируют среди гостей. – Сначала они помогли Гитлеру прийти к власти, потом, в тридцать пятом, им удалось добиться от англичан подписания договора о флоте, который позволил Гитлеру строить военные корабли. Аннелиз явно не из породы экзальтированных дур вроде матушки баронессы. У нее холодный, расчетливый ум, наверное, неплохо работает интуиция. Неужели не чувствует, во что вляпалась? В отличие от Гиммлера, Геббельса, Гесса, Геринга, покойного Рема, эта парочка имела все задолго до знакомства с ефрейтором. Образование, деньги, связи. Чем же он их приворожил? Неужели они, подобно матушке баронессе, искренне верят, что Гитлер мессия и арийская раса спустилась с небес?»

Размышления Габи то и дело прерывал полковник СС Вилли Лунковец, седовласый статный вдовец. В течение вечера он несколько раз подкатывал к ней с любезностями и теперь, заметив, что она сидит в одиночестве, опустился на подлокотник ее кресла.

Он был пьян в дым, но вполне крепко держался на ногах и болтал без умолку.

– Все француженки – корыстные стервы. Англичанки – плоские мужеподобные жерди. Итальянки бывают хороши, когда совсем молоденькие, но подозрительно похожи на евреек и к зрелому возрасту жиреют как свиньи. Только арийские женщины могут называться женщинами в полном смысле этого слова. А по Италии пора устроить рейд с пластометрами, – полковник громко рыгнул и ткнул пальцем в сторону камина, где на полке в стеклянном футляре стоял странный прибор, похожий на очень большой циркуль с кривыми ножками.

Берлинский врач Роберт Бюргер-Вилинген, изобретатель прибора для измерения черепов, подарил Аннелиз сувенирный образец, выполненный из серебра, инкрустированный мелкими гранатами и топазами. На стеклянном футляре красовалась позолоченная пластинка в форме сердца с выгравированной надписью: «Дорогой Аннелиз от Робби в знак нежной дружбы и вечной любви».

– Они та-ак похожи на евреев, эти итальяшки, особенно некоторые, – полковник опять рыгнул и обнял Габи за талию.

– Вилли, а русские? Что вы можете сказать о русских женщинах?

Габи ловко освободила свою талию от его лапы, взяла с подноса сонного лакея две крошечные рюмки, одну протянула полковнику. Они чокнулись. Полковник выпил залпом, фыркнул, сморщился, потряс головой.

– Похожи на полек, такие же свиньи. Это что, водка?

– Конечно. Разве можно рассказать о русских, не выпив водки? Теперь быстренько закусите, – Габи сунула ему в рот тартинку с утиным паштетом и весело засмеялась.

Не успев прожевать, он схватил ее руку и поцеловал.

– Вот что я вам скажу, милая Габриэль, никаких русских не существует. Есть чукчи, казаки, поляки, евреи, чингисханы и кавказские горцы. Они все перемешались и назвались русскими.

Продолжая смеяться, Габи прикрыла подошвой туфли небольшое мокрое пятно на ковре возле кресла. Пока полковник пил, запрокинув голову, ей удалось быстро вылить на ковер содержимое своей рюмки. Для ее коронного фокуса водка была самым удобным напитком, поскольку быстро испарялась и не оставляла пятен на коврах.

– Чукчи – это кто? – спросила она, заливаясь хмельным смехом.

– Первобытные племена в северной тундре, – объяснил полковник.

– А чингисханы?

– Потомки степных завоевателей, которые правили на восточных территориях триста лет.

– А казаки?

– Орды каторжников, сосланных царями на Украину и в Сибирь.

– А кавказские горцы?

– Люди с кинжалами и большими усами, родственники Сталина.

– А поляки?

– Трусливые крысы и похожи на крыс, – рука полковника принялась щупать коленку Габи.

– Вот и неправда! – Габи убрала коленку из-под наглой лапы. – Я своими глазами видела одного смелого поляка, в Лондоне, в прошлом году, на похоронах короля Георга Пятого. Он советский маршал, хочет убить Сталина и править вместо него.

– Ха! Тухачевский! Никакого маршала Тухачевского не существует, есть послушная марионетка в руках Сталина, – полковник комично задергал плечами и головой. – Веревочки уже обрезаны.

Лунковец разыграл перед Габи маленькую пантомиму. Уронил руки, понурил голову, вытянул ноги и стал медленно сползать с подлокотника на ковер. Габи хохотала до слез, и будь полковник трезвее, он бы заметил, что хохот фальшивый, а слезы настоящие.

– Вилли, только не говорите, что веревочки обрезала немецкая рука, – Габи достала платок и вытерла слезы.

– Немецкий интеллект! – Лунковец ткнул себя пальцем в лоб и надменно выпятил губу. – Мы заставили врага действовать в наших интересах. Тупые чехи сами себе роют могилу.

Полковник несколько секунд молчал, сопел, потом слегка качнулся, приблизил красное влажное лицо, погрозил пальцем и прошептал, обдавая перегаром:

– Э-э, милая Габриэль, не советую совать свой прелестный носик в такие серьезные мужские дела.

– Серьезные? – Габи расхохоталась. – Серьезные мужские дела? Полковник, вы меня здорово разыграли, я по вашей милости чуть не умерла от смеха. Давайте-ка выпьем за ваш блестящий юмор.

Она успела слить содержимое своей рюмки в ковер и заметила, что к ней через гостиную идет Стефани.

– Габи, можно тебя на минуту? Извините, господин полковник, – Стефани взяла ее за руку. – Тетя хочет поговорить с тобой.

– Спасибо, что увела меня от этого пьяного болвана, – прошептала Габи.

Аннелиз ждала их в кофейном павильоне.

Опять зеленоватые холодные глаза впились в лицо Габи.

– Фрейлейн Дильс, вам нравится вечер?

– Все чудесно, фрау фон Риббентроп. У вас тут красиво, как в сказке. А повар настоящий волшебник. Давно так вкусно не ела.

– Я благодарна вам за Стефани, она у нас растяпа и трусишка, если бы не вы, она чувствовала бы себя в Париже совсем неуютно.

Стефани обняла тетю за шею и что-то зашептала ей на ухо. На лице Аннелиз появилась скупая улыбка.

– Да, детка, – она потрепала племянницу по щеке, опять смерила Габи оценивающим взглядом: – Скоро вас можно будет поздравить, вы станете баронессой фон Блефф. Нравится вам работать в дамском журнале?

– Честно говоря, не очень, – Габи вздохнула и опустила глаза. – Мода, косметика, рукоделие, все это, конечно, интересно, но хочется попробовать себя в чем-то другом.

– Да, творческая личность должна развиваться, – глубокомысленно заметила Аннелиз. – Знаете, Габриэль, в пресс-центре МИД не хватает свежих лиц, живой молодой энергии. Штат непомерно раздут, но в основном это престарелые бюрократы, интриганы, карьеристы, в общем, всякий сброд…

Габи затаила дыхание. В разговорах со Стефани она несколько раз жаловалась, что ей надоело писать для «Серебряного зеркала». Ходили слухи, что Аннелиз заранее готовит площадку для вступления мужа на должность министра и стремится пропихнуть в МИД как можно больше своих людей.

«Своих людей… – прошептала маленькая Габи. – Но при чем здесь я?»

«Если я уйду из журнала в пресс-центр, буду обязана этим фрау Риббентроп, а свой человек для нее тот, кто ей обязан и полностью от нее зависит», – возразила взрослая Габриэль.

«Она ненавидит старую баронессу, – напомнила маленькая. – Человек, связанный с фон Блеффами, никогда не станет для нее своим».

«Ненавидит, – согласилась взрослая. – В пресс-центр я попаду, только если расплююсь с Франсом».

– Стефани говорила, что, кроме французского, вы владеете русским, – продолжала Аннелиз.

– Стефани, как всегда, преувеличивает. Русский я знаю совсем слабо, могу читать со словарем.

– В пресс-центре русским владеют несколько человек. Старые тупые зануды, никакого доверия эти люди не вызывают. А ведь русский в ближайшем будущем станет весьма актуален. Думаю, в вашем возрасте не проблема быстро подтянуть язык… Да, но вам придется покинуть «Серебряное зеркало», изменить образ жизни, круг общения. Как отнесутся к этому ваш жених и будущая свекровь? – Аннелиз озабоченно сдвинула брови.

– Ой, вот об этом даже думать боюсь, – честно призналась Габи. – Будет скандал и ужас.

– Габи, ну ты же не любишь его, – выпалила Стефани. – Почему бы тебе не послать этих свиней фон Блеффов к чертям собачьим?

– Детка, что за язык? Где ты нахваталась таких грубых выражений? – Аннелиз с притворной строгостью погрозила племяннице пальцем, потом взглянула на Габи: – Бесцеремонность нашей малышки многих шокирует, но вы, дорогая Габриэль, наверное, уже заметили, что Стефани всегда говорит правду.

Впервые за вечер госпожа Риббентроп улыбнулась настоящей, открытой улыбкой, которая выглядела довольно неприятно и вовсе не шла ее строгому лицу.

* * *
Вечером, без четверти восемь, Карл Рихардович вышел из пряничного домика, на трамвае доехал до Зубовского бульвара. Прошел пешком до станции метро «Парк культуры», отыскал неподалеку от входа в метро свободную телефонную будку. Прежде чем зайти внутрь, огляделся.

Прохожие сновали мимо, никто не смотрел на старика возле будки. Ни в трамвае, ни на бульваре он не заметил никого подозрительного, ни разу не почувствовал на себе чей-нибудь слишком внимательный взгляд. Впрочем, возможность слежки доктор почти исключал. Значительно больше волновало его, окажется ли на месте нужный человек, сам ли подойдет к телефону. Может, этот католический священник уже и не ждет звонка, слишком много прошло времени.

Ровно в девять доктор опустил монетку и набрал номер.

Трубку подняли почти сразу. Низкий мужской голос произнес:

– Алло, слушаю вас.

Акцент был похож на итальянский. «Слючау» с ударением на последнем слоге успокоило доктора.

– Добрый вечер, попросите, пожалуйста, Веру Николаевну, – он выговорил это медленно, высоким плачущим голосом.

Всхлипы и судорожные вздохи хорошо маскировали немецкий акцент.

– Ви звонит который нумеро?

Это был точный ответ на пароль. Карл Рихардович облегченно вздохнул и назвал набранный номер, изменив последнюю цифру.

– Ви ошибайс, синьор комарад, се естнумеро… – невидимый собеседник назвал условный код, потом, после короткой паузы, сказал: – О, но, эскузо, синьоре, момен-то, я путайт, – и произнес тот номер, который набрал доктор.

Код так же, как обычный телефонный номер, состоял из буквы и пяти цифр. Дмитрий попросил как следует запомнить, но не объяснил, что они означают.

– Вот беда, как же быть? Последняя монета, нужно срочно сказать Вере, что у Митеньки высокая температура, – отчаянно, со всхлипами, все тем же высоким голосом запричитал доктор. – Товарищ дорогой, извините за беспокойство.

– Но проблем, желяю Митьенку виздорвел, ориведерчи, синьоре комарад.

– Всего доброго, спасибо, – доктор повесил трубку.

Возле будки топтался пожилой мужчина в телогрейке, грязных солдатских сапогах и лыжной шапочке.

– Товарищ, работает телефончик?

– Вроде работает, но соединили неправильно и монетка пропала.

– А я хотел у вас разжиться монеткой.

– Была последняя, извините, – ответил доктор и быстро зашагал прочь.

Прежде чем нырнуть в метро, оглянулся, увидел, что пожилой в телогрейке остановил прохожего, просит монету, а в будку уже зашел кто-то другой.

На метро он доехал до Комсомольской площади, там сел на трамвай и через сорок минут был на Мещанской, в пряничном домике.

Калитку долго не открывали, пришлось звонить минут пять. Наконец впустили, но не Кузьма, а один из санитаров. Двор был ярко освещен прожекторами. Лучи били в глаза. На площадке под навесом стоял большой грузовик с надписью «Мясо». Рядом несколько фигур. Доктор узнал Кузьму, Блохина, Филимонова и еще двух персонажей, братьев Щеголевых. Эти Щеголевы, помощники Блохина, Иван и Василий, в последнее время часто появлялись в пряничном домике. Доктор никогда не видел их трезвыми.

Дверцы кузова были распахнуты. Оттуда высунулась голова Майрановского.

– Порядок, Василий Михайлович, – крикнул он радостно, как болельщик на стадионе, когда любимая команда забивает гол, и, крякнув, неловко спрыгнул на землю.

– Каждого проверил? – недоверчиво спросил Блохин.

– Обижаете, товарищ комендант.

– Ну смотри, Григорий, а то в прошлой партии двоих пришлось на месте достреливать.

К весне спецгруппа Блохина увеличилась. Работы стало невпроворот. В гараже в Варсонофьевском переулке у Лубянки ежесуточно приводилось в исполнение до двухсот приговоров, в Лефортово еще больше. Василий Михайлович ездил в командировки в разные города Советского Союза, обучал товарищей на местах тонкостям своего ремесла.

Перед расстрелом многие приговоренные кричали: «Да здравствует Сталин! Слава великому Сталину!». Опытные сотрудники привыкли, не обращали внимания на выкрики. А у новичков падал моральный дух. Василий Михайлович доложил руководству. Ответом стала директива по всем тюрьмам СССР проводить воспитательную работу среди приговоренных к расстрелу, чтобы в столь неподходящий момент не марали имя вождя.

Воспитательную работу проводили, но результатов она не давала. Приговоренные кричали, дух новичков падал.

Майрановскому пришла оригинальная идея: приговоренных загонять в спецтранспорт якобы для перевозки в другую тюрьму. Грузовик с виду обычный, но выхлопная труба выведена внутрь кузова. Все щели законопачены, дверцы запираются герметично. Загоняют живых, привозят готовеньких, прямо к местам захоронения.

Все это Карл Рихардович узнал неделю назад от Ивана Щеголева. Старший, Василий, молчал или матерился, а младшему, Ивану, спиртное развязывало язык лучше всякой «таблетки правды». Из обитателей пряничного домика доктор Штерн был самым удобным собеседником. Он не донимал советами, как Майрановский, не осуждал за пьянство при исполнении, как Филимонов, не обливал презрением за «бабий треп», как Кузьма. Он просто слушал, иногда кивал, говорил: да-да, понимаю.

Иван рассказывал, что в подсобке для спецгруппы всегда стоит ведро водки. Они зачерпывают ковшиком и пьют. Работа нервная. Еще им выдают одеколон, для гигиены. Исполнители работают в перчатках и фартуках, больших, прорезиненных, как у мясников. Люди перед расстрелом могут обмочиться, в штаны наложить, у некоторых бывает рвота. И кровь, очень много крови. Утром в расстрельном помещении уборщицы поливают бетонный пол из шлангов. Ночью опять все сначала.

Грузовик-душегубка стоял под навесом. Доктор хотел пройти сразу в дом, но его заметили.

– О! Каридыч вернулся! – Кузьма шутливо козырнул.

– Добрый вечер, Карл Рихардович, – вежливо поздоровался Блохин. – Как там дела у подследственного?

– Пока спит.

Кричать было неловко, пришлось подойти к ним ближе. Луч прожектора освещал кузов и все, что внутри. Из открытых дверей пахло сероводородом и хлором. Изобретательный Майрановский усовершенствовал состав выхлопных газов.

– Спит – это хорошо, авось проспится, заговорит, – сказал Блохин.

– А чё смурной такой, Каридыч? – Кузьма подозрительно прищурился.

Доктор понял, что при ярком свете прожектора на лице его стало заметно выражение ужаса и тоски. Это было грубым нарушением профессиональной этики. Как говорил Кузьма, «западло рожу-то кривить». Карл Рихардович давно научился прятать эмоции, но вид грузовика и этот запах…

– Да вот, съездил на Зубовский, там хороший магазин ювелирный, хотел купить подарок, дочка соседей замуж выходит. Только зря мотался, магазин закрыт, – доктор зевнул и досадливо махнул рукой.

– Чего ж так поздно по магазинам? Десять вечера, все уж давно закрыто, – заметил Майрановский.

– Заработался, о времени забыл. Сейчас темнеет поздно, весна. Ладно, пойду, проведаю подследственного.

Доктор быстро направился к дому. Услышал, как захлопнулись дверцы кузова и Блохин приказал шоферу:

– Все, поехал.

В лазарете было темно. Он не стал зажигать верхний свет, включил настольную лампу. Через открытую форточку донесся рев мотора и голоса были слышны отчетливо. Кузьма уговаривал отпраздновать рацпредложение Григорь Мосеича.

«Рационализатор Майрановский и передовик Блохин. Вот кто действительно незаменим, – подумал доктор. – Вот без кого встанет самое главное государственное производство»[15].

Доктор прикрыл форточку, сел на табуретку у койки. Дмитрий шевельнулся, покалеченными пальцами тронул его руку.

Карл Рихардович шепотом во всех подробностях пересказал телефонный разговор с итальянцем и без запинки назвал код.

– Двадцать седьмое число… с половины девятого до десяти вечера, – пробормотал Дмитрий. – Слишком долго ждать. Вы, конечно, не решитесь и ждать нечего.

– Послушайте, мне надоели ваши загадки, – нахмурился доктор. – Итальянец назначил встречу, чтобы сообщить о результате?

– Да, в том случае, если меня к этому времени еще не возьмут. Я ведь думал, сначала уволят из органов, исключат из партии, успею не только позвонить, но и встретиться.

– Почему нельзя опять позвонить?

– Второй раз по тому же номеру слишком рискованно.

– А место встречи есть в коде?

– Место оговорили заранее. Никитский бульвар, одна из первых скамеек со стороны Арбата. Это недалеко от итальянского посольства, священник часто гуляет по бульвару перед сном.

– Он будет одет как священник?

– Нет. Черный плащ, черная шляпа, в руках зонт, тоже черный, на шее белый шарф, на носу круглые очки в тонкой серебряной оправе.

– Вы никогда прежде не встречались?

– Никогда. Если бы он знал меня в лицо, ваше с ним свидание не могло бы состояться, ведь он ждал бы именно меня и ни с кем другим не вступил бы в контакт. Я должен быть в коричневом шерстяном пальто, темно-зеленой шляпе, кашне в коричнево-зеленую клетку.

– Вы щеголь, – тихо заметил доктор.

– Был… В таком виде я приехал в Москву. Где вы все это возьмете, неизвестно… Верхняя пуговица пальто оторвана, торчат нитки. В руках свежий номер журнала «Крокодил». Нужно подойти, сказать по-немецки: «Простите, вы не находили большую пуговицу? Я, кажется, обронил ее здесь». Он спросит: «А это не она?» и достанет из кармана пуговицу, неважно, какого цвета.

– У меня коричневый плащ! – радостно сообщил доктор. – Шляпа тоже коричневая, но у соседки я, кажется, видел зеленую шляпку, могу одолжить…

– Не стоит. Все это глупые фантазии. Риск для вас огромный, а толку никакого.

– Все-таки что лучше – мужская шляпа, но коричневая, или зеленая, но женская?

– Перестаньте. Ничего не нужно. Позвонили, и на том спасибо. Он, конечно, сделает все как обещал, но поверит ли она?

– Священнику?

– Нет, я о другом человеке… Помните, на теплоходе, в последнюю ночь, вы исчезли из каюты. Я выскочил в халате и сразу увидел вас, а рядом его.

– Джованни Касолли, итальянец, журналист, приятель Бруно, – доктор улыбнулся. – Я часто вспоминаю его.

Дмитрий долго молчал. Доктор хотел отойти, чтобы поставить чайник, заварить ромашку и шиповник, но услышал:

– А ведь вы тогда вышли на палубу не просто подышать, верно?

– Если бы не Джованни Касолли, я бы прыгнул в воду.

– И получилось бы жуткое, мистическое совпадение, инсценировка стала бы реальностью.

– Инсценировка?

– Бруно должен был вернуться в Берлин, объяснить, куда вы делись, ведь это он сопровождал вас в Швейцарию на самолете, который предоставил Геринг, ваш благодарный пациент.

– И куда же я делся?

– Утопились в Цюрихском озере. Спрыгнули с кормы теплохода. Опознать вас было невозможно. Тело изуродовали винты.

Доктор замер, у него перехватило дыхание.

– В кармане пиджака нашли бумажник, – бесстрастным шепотом продолжал Дмитрий.

– Но бумажник остался при мне, я привез его в Москву… – растерянно пробормотал доктор.

– Внутри были ваш паспорт, несколько сотен марок, фотография жены и детей. Вода испортила бумагу, но не слишком. Бумажник из плотной лакированной кожи, она почти не пропускает влагу.

Доктор зажмурился, сжал виски, прошептал чуть слышно:

– Непромокаемый бумажник просто купили, фотографию Бруно стащил из альбома, когда пришел ко мне в квартиру. Но тело…

– Секретная операция советской военной разведки, ликвидация перебежчика, – спокойно объяснил Дмитрий. – В то время Иностранным отделом НКВД руководил Артузов, он же был заместителем начальника разведуправления Генштаба Красной армии. Он курировал обе операции, ему пришла идея совместить их. Перебежчик – мужчина примерно вашего возраста, роста, телосложения. Место действия – Швейцария. Бруно только передал им ваш паспорт и семейную фотографию. Мы с Верой в этом не участвовали. Там были другие исполнители. Они сбросили перебежчика с кормы теплохода, мы вывезли вас. А знаете, когда Бруно вернулся в Берлин, его принял лично Геринг. Ваша кончина очень огорчила премьер-министра, его супруга даже всплакнула. Спасибо Джованни Касолли, что не дал вам сделать сказку былью.

– Из-за меня убили человека, – прошептал доктор по-немецки. – Убили зверски, бросили под винты теплохода…

Он чуть не добавил: «Чем же вы лучше Майрановского и Блохина?», но язык не повернулся бросить такое обвинение обреченному страдальцу.

– Какие нежности при нашей бедности… – Дмитрий опять попытался усмехнуться, и опять не получилось. – Убили его не из-за вас, под винты бросили уже мертвого. Он в любом случае был обречен, как все предатели Советской Родины. Я потому и вернулся. Врал себе, что не желаю стать предателем. На самом деле – обыкновенный человеческий страх. Найдут и убьют. Как они меня обрабатывали… Я чуть не сдал Бруно.

– Что же вас остановило?

– Касолли обещал вывезти Веру и ребенка в Англию, если я не сдам Бруно. Я знаю имя и адрес тибетского доктора, который взялся лечить Барбару, и еще многое. Бруно полностью доверял мне. Бруно поможет Вере, если, конечно, сам уцелеет, если я не сдам его… Касолли обещал…

– Обещал – значит сделает.

– Во всяком случае, попытается. Остается хотя бы надежда… Это ведь он помог Бруно уйти к англичанам. Только он такой же Джованни Касолли, как я Андре Шимани, такой же итальянец, как я француз.

Глава двадцать четвертая

Белое платье из китайского шелка пришлось ушивать. Маша к весне похудела, февраль пролетел в ежедневных многочасовых репетициях, начался март, ветреный, ледяной, с частыми приступами колючего снегопада. Накануне свадьбы Илья привел ее в коммуналку на Пресню, познакомил со своей мамашей. Мощная, широкоплечая, благоухающая одеколоном «Красный мак», Настасья так стиснула Машу в объятьях, что захрустели кости, и сочно расцеловала в обе щеки, приговаривая:

– Ну вот, дождалась я на старости лет, бобыль мой бесприютный молчал, прятал от меня красотулечку такую, теперь, бог даст, и внуков понянчу… Сынок, а ведь как похожа! Ну смотри, глаза, и улыбка, прямо одно лицо…

– Мамаша! – жестко одернул ее Илья.

Настасья Федоровна залилась краской, прикрыла рот ладонью, виновато пробормотала:

– Молчу, молчу, сынок…

Маша хотела спросить, на кого она похожа, но не решилась.

Маленький лысый старик Евгений Арсентьевич, сосед и вечный жених Настасьи, смотрел сквозь толстые стекла очков увеличенными глазами, рассказывал, как до революции, гимназистом, попал в Большой на «Щелкунчика» и потом долго мечтал устроиться в театр кем угодно, декоратором, уборщиком.

С Пресни поздно вечером поехали на Грановского.

У Маши екнуло сердце, когда она увидела в гостиной, между двумя окнами, самодельный балетный станок, точно такой, как смастерил папа в их с Васей комнате.

– Конечно, я сам бы не сумел, попросил столяра из домоуправления. Ну проверь, подходит палка?

В углу, в кадке, росло деревце, среди глянцевых темно-зеленых листьев белело несколько маленьких бутонов.

– Это лимон, сорт «мейер», обычно цветет в начале апреля, но вот зацвел раньше, в твою честь. Саженец – подарок Сталина.

– Он что, увлекается садоводством? – изумилась Маша.

– У него на даче теплицы, сам выращивает розы, лимоны.

– Ничего себе, никогда бы не подумала, – Маша втянула носом едва уловимый нежнейший аромат.

Она знала, что Илья работает в Кремле, в каком-то Особом секторе, но что он там делает, насколько высокую занимает должность, понятия не имела. О работе он не говорил почти ничего. Она привыкла к секретности своих родителей и вопросов не задавала.

Когда он сказал про деревце, у нее в голове закрутились строчки:

Наша жизнь – большой секрет.
Мы в порядке, или нет,
если сам великий Он
подарил тебе лимон?
Каждый свой новорожденный стишок она хотела прочитать Илье, но пока не решалась, думала: позже, как-нибудь в другой раз.

Встретившись глазами с девушкой на акварельном портрете, Маша спросила:

– Кто это?

– Она тебе никого не напоминает? – он повернул ее лицом к зеркалу.

– Ты мне льстишь, Илья. Она красивее.

– Кто красивее, не знаю. Но глаза у тебя ее. Или у нее – твои.

Маша несколько минут смотрела на портрет, потом в зеркало. Акварельная девушка правда была похожа на нее. Вот о ком говорила мамаша… Судя по тому, что Илья пропустил мимо ушей вопрос «кто это?», портрет был связан с какой-то его тайной.

«О его работе я хоть что-то знаю. О женщинах, с которыми он встречался до меня, вообще ничего. Сколько их было? Эта, на портрете, – одна из многих или единственная? Он любил ее? До сих пор любит? Они расстались и на мне он решил жениться потому, что я на нее похожа?» – все это вспыхнуло в голове, но постепенно угасло под мягким дождиком очередных строчек:

Не дает покоя мне
акварелька на стене.
У нее мои глаза,
говорить о ней нельзя.
Глубокой ночью, сквозь сон, она услышала шепот Ильи:

– На портрете моя мама. Рисовал отец летом четырнадцатого года, на даче в Комарово под Петроградом. Он погиб на войне, она умерла от тифа в девятнадцатом. Настасья подобрала меня, усыновила. Она кухаркой когда-то у нас работала. Никто на свете не знает, только мы с ней… увидела тебя и чуть не проговорилась, впервые в жизни…

– Вот почему ты называешь ее мамашей, а не мамой…

– Она моя мамаша, без нее я бы погиб, – он поправил подушку, перевернулся на другой бок, пробормотал: – Забудь, я ничего не говорил, тебе приснилось.


Оставшуюся неделю до свадьбы Маша из театра приходила домой. Поздно вечером Илья заезжал за ней, увозил к себе на Грановского.

Вася дулся, не разговаривал с ней, от Ильи демонстративно отворачивался, не здоровался, огрызался, когда к нему обращались мама, папа, Карл Рихардович, хотя они-то уж точно ни в чем не были перед ним виноваты.

Илья принес ему маленькие дорожные шахматы в кожаном футляре и красиво изданный двухтомник Фенимора Купера с цветными иллюстрациями, он не взглянул на подарки, удалился за перегородку, залез под кровать, и вытащить его оттуда не сумел никто, даже папа.

В театре новость о предстоящем замужестве Акимовой знали все, хотя Маша никому ни слова не говорила. Пасизо поздравила ее, обняла, поцеловала и шепнула:

– Только, пожалуйста, постарайся не забеременеть до премьеры.

Май заявил, что для него это событие не имеет никакого значения.

– Все равно со мной ты проводишь больше времени, чем с ним, никуда ты от меня не денешься, я просто подожду, я терпеливый.

Катя Родимцева повисла у Маши на шее, всплакнула. На свадьбу Маша пригласила их троих, но Май прийти отказался.

В воскресенье утром, в день свадьбы, Маша, наконец, услышала от брата несколько фраз:

– Твой Крылов тип! Во-первых, старый, во-вторых, все время молчит, в-третьих, физиономия у него противная, как у белого офицера из фильма «Чапаев». Мне одному в комнате спать страшно. Если ты не вернешься домой, я уйду жить к Валерке.

Церемония в загсе заняла двадцать минут. Оттуда приехали на Грановского. Настасья вместе с домработницей Степой возилась на кухне. Гостей собралось совсем немного. Машины родители, Вася, Карл Рихардович, Пасизо и Катя Родимцева. Илье приглашать было некого, кроме Настасьи и Евгения Арсентьевича. Он давно объяснил Маше, что близких друзей ему иметь не положено по должности.

Вася, улучив минуту, дернул сестру за рукав и злорадно прошипел:

– У твоего Крылова совсем, что ли, нет друзей?

– Слушай, отстань, а? – огрызнулась Маша.

Сели за стол, начали произносить тосты, Настасья кричала «Горько!» и пускала слезу. Евгений Арсентьевич отодвигал от нее подальше бутылки. Когда все поздравления и пожелания отзвучали, тарелки опустели, кто-то завел патефон. Катя Родимцева вытащила из-за стола Васю, все еще надутого, заставила его бить чечетку. Сначала он кривлялся, ломался, бубнил:

– Не хочу, не умею, нет настроения.

Но Кате удалось растормошить и завести его. Он отлично танцевал, Маша учила его лет с трех. Натасья хлопала, охала, наконец, не выдержала, встала, раскинула руки, придерживая концы шали кончиками пальцев, поводя плечами, мелко притопывая, поплыла к ним.

Карл Рихардович отыскал среди пластинок вальсы Штрауса, пригласил Пасизо и вполне ловко вальсировал, хотя раньше уверял, что танцевать не умеет. Илья закружился с Машей, папа с мамой, Катя с Васей.

Настасья кружилась сама по себе, жмурясь и постанывая. Единственный зритель, Евгений Арсентьевич, сидел на кушетке, улыбался, вздыхал, мурлыкал под нос мелодию, покачивался в такт. Было тесно, пары задевали друг друга, извинялись, смеялись. Настасья несколько раз пыталась вытащить своего Евгешу. Наконец ей удалось, он неуклюже зашаркал, уронил очки, наступил кому-то на ногу и, красный, потный, вернулся на свою кушетку.

Настойчивый звонок заставил всех замереть. Илья бросился к патефону, выключил музыку, Маша открыла дверь.

На пороге стоял маленький лысый человек с обезьяньим лицом. Позади него два здоровенных чекиста в форме. Один держал большой букет багровых роз, обернутый синей гофрированной бумагой, другой стопку книг, перевязанную лентами. Лысый растянул в улыбке толстые губы.

– Ну, Крылов, представь меня своим гостям.

– Александр Николаевич Поскребышев, мой начальник, – быстро произнес Илья, ни на кого не глядя.

Поскребышев шагнул к Маше.

– Вы, как я понимаю, восходящая звезда советского балета Мария Акимова, с сегодняшнего дня Крылова. Рад, рад, поздравляю, – он поцеловал Машу в обе щеки.

– Очень приятно познакомиться, – Маша улыбнулась и присела в реверансе.

Поскребышеву это явно понравилось, он хмыкнул, шаркнул ногой, наклонил и вскинул свою большую лысую голову, изображая короткий офицерский поклон. Потом обнял Илью, похлопал по спине, подмигнул и громко, чтобы все слышали, произнес:

– Хороша, хороша, молодец, одобряю выбор.

Каждому из гостей он пожал руку, каждого поздравил.

На мгновение задержался возле мамы, назвал ее по имени-отчеству.

– Вера Игнатьевна, рад…

«Лысый, маленький, с обезьяньим лицом, – вспомнила Маша. – Тот самый, который встретил маму в загородном доме и отвел к ноге со сросшимися пальцами. Сразу узнал ее, вспомнил, как зовут. Судя по ее испуганному лицу и натянутой улыбке, она его тоже узнала».

Поскребышев обнял Карла Рихардовича как старого знакомого, сказал:

– Давненько не виделись, товарищ Штерн, вам отдельный привет от товарища Сталина.

Отступив назад, он взял у чекиста букет, кашлянул и произнес очень торжественно:

– Товарищ Сталин просил меня передать свои поздравления, наилучшие пожелания и вот эти розы. – Чуть понизив голос, добавил: – Между прочим, цветочки не простые, выращены товарищем Сталиным самолично, в теплице.

– Спасибо большое, – пробормотала Маша, шурша гофрированной бумагой и нюхая розы.

– А это от меня, юбилейное издание Пушкина, полное собрание сочинений в шести томах.

Сесть за стол Поскребышев отказался, предложил выпить за здоровье товарища Сталина, потом за здоровье молодых, чокался со всеми, одним глотком осушал большие стопки водки, сжевал вареную картошину с малосольным огурцом и стал прощаться. Маша услышала, как он шепнул Илье:

– Позвонит в ближайшее полчаса, будь готов.

Когда дверь закрылась, повисла тишина. Маша так и стояла с букетом. Родители о чем-то неслышно шептались с Пасизо. Настасья растроганно шмыгала носом. Илья ушел на кухню, налить воды в вазу.

Вася закрутился волчком.

– Ну ничего себе! Вот это да! Сам товарищ Сталин вырастил! Маня, дай подержать, дай понюхать!

Бережно, как младенца, он взял букет, уткнулся лицом в розы, бормоча:

– Товарищ Сталин, сам товарищ Сталин…

Вася долго не мог успокоиться, смотрел на Илью так, словно только что с ним познакомился и полюбил с первого взгляда.

– Илья Петрович, а этот лысый, Поскребышев, он кто?

– Ты же слышал. Мой начальник.

– Нет, а по должности? Он прямо совсем близко с товарищем Сталиным? Раз от него букет передал, значит, близко, да?

– Вася! – одернула его мама.

– Ладно, я понял. Тайна. А вы сами Сталина видели? Говорили с ним?

– Мг-м.

– Какой он? Как на портретах?

– Ну почти.

– Везет вам, Илья Петрович! Я бы сразу умер от счастья! Можно, я в школе расскажу, что моей сестре на свадьбу товарищ Сталин розы подарил, которые сам вырастил?

– Нет.

– Почему?

– Нельзя, и все, – громко сказал папа. – Сядь, пожалуйста, на место и успокойся.

– А Валерке? Честное пионерское, Валерка будет молчать, как могила…

– Нельзя!

Вася спрятал руки в карманы, расхлябанно волоча ноги, стал расхаживать вдоль стола. Маша поймала его на ходу, обняла, поцеловала в макушку, прошептала:

– Не обижайся, у Ильи сверхсекретная должность. Расскажешь Валерке, он кому-нибудь еще…

– Я понял, понял, – Вася вырвался, схватил с этажерки первый попавшийся журнал, залез в кресло в углу и принялся нервно листать страницы.

Телефон зазвонил, как только сели пить чай. Илья взял трубку.

– Здравствуйте, товарищ Сталин. Огромное спасибо. Розы великолепные. Да, лимонное деревце живо-здорово, как раз зацвело недавно. Обязательно, товарищ Сталин… Ее зовут Маша… совершенно верно, будет танцевать «Аистенка»… Конечно… одну минуту, – он передал трубку Маше.

– Добрый вечер, товарищ Аистенок-Маша.

Баритон в трубке звучал мягко, ласково, грузинский акцент придавал ему какое-то особенное, уютное, шутливо-домашнее очарование.

– Здравствуйте, товарищ Сталин, спасибо вам, розы очень красивые, – Маша говорила и смотрела на Илью.

Лицо его застыло, губы сжались. Она не понимала, что происходит, почему вместо улыбки и благодарности такое жуткое напряжение, от него прямо током било.

– Поздравляю вас, товарищ Аистенок-Маша, живите дружно с товарищем Крыловым, не обижайте ценного работника.

– Хорошо, товарищ Сталин, не буду.

– Ма-ла-дэц! Мужа надо любить и уважать. А если он обидит, обращайтесь к нам, мы разберемся. Товарищ Аистенок-Маша, говорят, вы хорошо танцуете.

– Стараюсь, товарищ Сталин.

– Ма-ла-дэц! Так держать! Нашему советскому балету нужна молодая талантливая смена. На премьеру пригласите? Найдется для меня лишний билетик? – он мягко, тихо засмеялся.

– Конечно, товарищ Сталин, приходите обязательно.

– Раз вы приглашаете, приду. До свидания, товарищ Аистенок-Маша.

– Всего доброго, товарищ Сталин, спасибо вам.

В трубке раздался легкий треск, потом частые гудки. Маша не решалась положить ее на рычаг. Разговор, длившийся пару минут, ошеломил ее. Такой ласковый голос не мог принадлежать злому человеку.

Вася подбежал, схватил ее за руку.

– Маня, что он сказал?

– Поздравил. Велел не обижать товарища Крылова, ценного работника. Обещал прийти на нашу премьеру. Назвал меня Аистенок-Маша.

– Ну что ж, трогательно, – чуть слышно прошептала Пасизо.

Маша поймала себя на том, что ждет, когда кто-нибудь предложит выпить за товарища Сталина. Прислал букет, лично поздравил по телефону… Прямо сцена из кинофильма.

«Если бы это было кино, – думала Маша, – все бы сейчас плакали и смеялись от счастья, произносили восторженные благодарные речи, а потом хором исполнили бы песню „О великом друге и вожде“. Когда я говорила с ним, чувствовала себя как будто не собой, кем-то другим. Героиней фильма… Интересное чувство, только прошло очень быстро. Голос у него, конечно, приятный, но шутки какие-то несмешные».

Вася вернулся в кресло, продолжил листать журнал. Илья, Карл Рихардович, папа и мама ушли курить на кухню. Евгений Арсентьевич задремал на кушетке в углу. Пасизо рассматривала пластинки. Настасья собирала со стола посуду. Катя подсела к Маше и шепотом спросила:

– Какой у него голос?

– Спокойный, ласковый.

– А вдруг он правда не знает? – шептала Катя. – Ему врут, от него скрывают все эти ужасы, ну не может злой человек выращивать розы. Я, когда была маленькая, мы дачу снимали, там хозяйка цветовод, она говорила, цветы чувствуют людей, у злых вянут, особенно розы… Вот смотри, столько врагов осудили. Это же не просто так. Это он пытается защитить нас от них.

– От кого?

– От врагов, конечно! Эх, дура я трусливая! Вот все молчат, и он ничего не знает. В милицию бесполезно, там тоже могут быть враги. Слушай, а что если я напишу прямо ему, а? Они творят ужасы у него спиной, прикрываются его именем.

– Нет!

– Почему?

– Ему не передадут.

– Как? А твой Илья? Он ведь может лично ему в руки?

– Нет.

– Ты же сама сказала, хороший голос, ласковый… Ну подумай, зачем ему притворяться добрым?

– Не знаю.

Сзади подошла Пасизо, положила им руки на плечи.

– Девочки, давайте займемся посудой, поможем Настасье Федоровне. Домработница ушла, а тут целая гора.

Обернувшись, Маша поймала взгляд Пасизо и поняла, что она слышала весь их разговор.

Катя молча терла стаканы. Когда они остались с Машей вдвоем на кухне, сказала:

– Не понимаю, что на меня нашло? Так вдруг захотелось пожаловаться доброму-ласковому. А жаловаться нечего. Сама виновата, влюбилась в грязную скотину, сочинила себе прекрасного принца. Никто меня на эту дачу насильно не волок, наоборот, ждала, готовилась, как Наташа Ростова к первому балу, нарядилась, надушилась, дура…

– Ни в чем ты не виновата, но писать не нужно.

– Все-таки, думаешь, он знает?

– Кто я такая, чтоб судить? Судить, рядить и огороды городить… – пробормотала Маша, раскладывая в ящике вилки.

Катя вытерла руки, закурила.

– Ладно, все хорошо. Я не залетела, никакой дряни от них не подцепила. Жива, здорова, танцую пионерку Олю во втором составе…

– В первом.

Вошла Пасизо, села на табуретку, взяла папиросу.

– Ада Павловна, как в первом? Не может быть! Я сегодня утром списки видела, – всполошилась Катя.

– Завтра новые вывесят. Света Борисова в больнице. Аборт легальный, по медицинским показаниям, но сделали неудачно. Осложнения серьезные. Вы бы поменьше болтали, обе. Ваше дело танцевать, а не языками трепать.

Посуду помыли, стол накрыли чистой скатертью, посередине поставили вазу с цветами. Евгений Арсентьевич проснулся, зевнул и громко сказал:

– Шикарные розы, давно ни видел таких огромных букетов, двадцать штук.

– Сколько? – тревожно переспросила Настасья.

– Ровно двадцать, – подтвердил Вася.

– Да быть не может! Нельзя на свадьбу четное число, примета скверная, только на похороны четное приносят… – Настасья, шевеля губами, принялась тыкать пальцем в каждый цветок. – Верно, двадцать. Чего же он, считать, что ли, не умеет?

– Мамаша, перестань, все в порядке, – одернул ее Илья.

– Глупости, пустое суеверие, – сказала Пасизо.

– Конечно, глупости! Товарищ Сталин материалист, в приметы не верит! – бодро подхватил папа.

Карл Рихардович стоял рядом с Ильей, Маша услышала, как он шепчет:

– Не выдумывай, никаких намеков… Приказал кому-то из прислуги, никто не считал, четное, нечетное, нарезали, завернули в бумагу…

Катя грациозно перегнулась через стол, вытянула из воды одну розу, стряхнула капли со стебля и сказала:

– Девятнадцать! Эту я себе возьму, засушу на память.

* * *
Слуцкий ждал Илью на конспиративной квартире в Сокольниках. Выглядел Абрам Аронович лучше, чем обычно. Похудел, порозовел, пропала одышка. Одет был в темно-коричневый, ладно скроенный костюм, и пахло от него хорошим мужским одеколоном, явно не «Тройным» и не «Шипром». Крепко пожав Илье руку, он поздравил его с женитьбой и тут же принялся возбужденно рассказывать, что теперь каждое утро делает гимнастику, обливается прохладной водой, не ест сладкого и жирного.

Когда тема здорового образа жизни была исчерпана, поговорили о внешней политике.

– Ну, что, Илья Петрович, в Германии затишье, никаких серьезных политических событий. Англичане катаются в гости, как к близким родственникам. Любовь-дружба, мир и покой, – он улыбнулся и подмигнул. – Помните, в начале года Гитлер сказал: время сюрпризов кончилось, теперь наша высшая цель – мир.

– Он постоянно, из года в год, твердит о мире.

– Ну вот, Рейнскую зону захапал, наелся, теперь переваривает.

– Переварит, опять жрать захочет.

– Думаете, затишье перед бурей?

– Ну, у нас, во всяком случае, бури не ожидается, – Илья кивнул в сторону окна. – Погода чудесная, небо расчистилось.

Абрам Аронович хоть и выглядел хорошо, и говорил нарочито весело, было заметно, как он нервничает. Встречу в Сокольниках назначил не случайно. На этот раз не хотел вести письменные диалоги. Решил поговорить на улице. Пока просто тянул время, работал на прослушку. Еще минут десять они болтали ни о чем. Наконец Слуцкий искусственно зевнул и сказал:

– Да, пожалуй, можно немного прошвырнуться по парку.

Как только оказались на улице, он взял Илью под руку и заговорил быстрым, задыхающимся шепотом:

– Флюгер ушел к англичанам. В декабре прошлого года Ежов отправил ему приказ срочно прибыть в Москву. С тех пор ни слуху, ни духу. Вчера диппочтой из Лондона пришло от него письмо на имя Ежова. Конверт бросили в почтовый ящик советского посольства. В письме обращение лично к Хозяину с требованием прекратить охоту на него и на его семью.

– Разве охота уже велась?

– В том-то и дело! Ежов набрал спецгруппу, приказал им найти Флюгера, похитить и доставить в Москву. Я ничего не знал. И тут как гром среди ясного неба – письмо. Ежов, разумеется, все будет валить на меня. А меня даже в известность не поставили.

– Ситуация неприятная.

– Неприятная – мягко сказано. Помните наш разговор в Настасьинском? Я тогда боялся, что Флюгер ушел к немцам. Он ведь не еврей, он немец, и жена наполовину немка, наполовину украинка. Вы потом передали мне несколько его старых связей, которые назвал Штерн. А оно вот как повернулось… К англичанам… Ежов набрал кретинов, они там напортачили, а мне отвечать. Вы, конечно, видели материалы по Жозефине…

– Какая Жозефина? О чем вы?

Слуцкий остановился, вытаращил глаза.

– То есть хотите сказать, вы это имя впервые слышите? К вам материалы не поступили?

– Абрам Аронович, я не понимаю…

– Забыть, пропустить вы не могли, – пробормотал Слуцкий. – Значит, Жозефина осталась в секретариате Ежова либо он лично приволок ее Хозяину… Да, удивили вы меня, Илья Петрович. Похоже, под вас он тоже копает… Дайте папиросу.

Они присели на сухой край скамейки, закурили. Слуцкий несколько минут молчал, хмуро пускал клубы дыма. Илья решил не задавать вопросов.

Документы из секретариата Ежова в последнее время довольно часто ложились прямо на стол Сталину, минуя Особый сектор. Потом они все равно попадали к Поскребышеву, а от него расходились по кабинетам спецреферентов. Никаких материалов «по Жозефине» к Илье пока не поступало, но он не находил в этом ничего странного и опасного.

«Ежов ни под кого не копает, он слишком туп для сложных интриг, – думал Илья, искоса поглядывая на Слуцкого. – Ежов тащит все к Хозяину потому, что после процесса возомнил себя самым близким и доверенным лицом, общение с Хозяином для него слаще водки, он пользуется любым предлогом, чтобы лишний раз войти в кабинет, приехать на дачу. Суетится, из последних пьяных силенок доказывает свою единственность и незаменимость. А вы тоже болван, Абрам Аронович. Вы лично знакомы с Бруно, и как вам могло прийти в голову, что он способен удрать к нацистам? Еврей, немец, какая разница? Советского резидента Флюгера приняли бы в рейхе с распростертыми объятиями, независимо от его национальности. Но разумный человек удерет от Сталина к кому угодно, только не к Гитлеру, потому что хрен редьки не слаще. Даже мне ясно, что Бруно ненавидит нацизм, хотя я знаю его только по текстам разведсообщений».

Пауза затянулась. Слуцкий докурил, растоптал каблуком окурок и продолжал молчать. В фонарном свете Илья видел, как напряженно сдвинуты его брови. Абрам Аронович явно жалел, что назначил встречу и затеял этот разговор. Чтобы продолжить его, придется выложить уйму сверхсекретной информации, открыть спецреференту нюансы закордонной агентурной работы. А это очень страшно. Вдруг важные документы прошли мимо Крылова потому, что Хозяин ему больше не доверяет? Или у Крылова какие-то особые отношения с Ежовым, и разговор уже сегодня станет известен маленькому наркому?

Но выбора у Слуцкого не осталось. Обсудить возникшую проблему со своими коллегами Абрам Аронович не мог. В НКВД шла бешеная чистка, распадались профессиональные и человеческие связи, все боялись и подозревали друг друга, каждое слово могло стоить жизни.

– Вы должны быть в курсе, иначе путаница зайдет слишком далеко, – наконец произнес Слуцкий, так тихо, что Илья с трудом расслышал. – Хозяин может вызвать вас по этому делу, задать какие-то вопросы… Да, вы должны быть в курсе.

– Абрам Аронович, пожалуйста, чуть громче, – взмолился Илья.

– Простите, немного сел голос, – Слуцкий откашлялся. – Так вот, меня он не вызовет, одного меня – никогда, только вместе с Ежовым, и то вряд ли… Эти кретины устроили засаду на запасной явке в Цюрихе. Ежу понятно, что сбежавшему резиденту там делать совершенно нечего. Ежу понятно, а товарищу Ежову – нет. На цюрихской явке надо ждать не Флюгера. Там надо ждать агентов, с которыми он работал. Они остались без связи, необходимо восстановить связь, иначе мы потеряем последние источники информации. Да что говорить, уже потеряли, – Слуцкий сморщился и махнул рукой. – Я читал их отчет. Ужас, бред. Жозефина Гензи, немецкая шпионка… Кретины! Конечно, никакая она не Жозефина. Она искала связь, оставила записку Флюгеру, подписалась: «Жозефина Гензи, Копенгаген». Адрес проверили. Там больница для бедных.

– Записку Флюгеру? – удивленно переспросил Илья.

– Ну да, бумажка прикреплена к отчету. Ее интересовали благовония. Цюрихская явка – это магазин египетских древностей и сувениров. Она просила порекомендовать каких-нибудь приличных каирских поставщиков. Сотрудник, который играл роль продавца, предложил ей оставить свои координаты. Вот она и написала: «Жозефина Гензи, Копенгаген»…

Слуцкий опять потребовал папиросу и опять замолчал надолго. Но на этот раз Илья не удержался, спросил:

– Почему вы так уверены, что это был агент? Может, просто случайный человек, которого в самом деле интересовали египетские благовония и каирские поставщики?

– Она пароль назвала!

– И даже после этого они не поняли, кто она?

Слуцкий всем корпусом развернулся к Илье, глаза его сузились, он оскалился и произнес сквозь нервный смех:

– Думаете, они знали пароль? Вы слишком высокого мнения об этих сотрудниках! Они же там ловили Флюгера. Зачем им пароль? Тем более он сложный. Текст строится на египетской тематике, нужна хотя бы пара-тройка мозговых извилин. Цюрихский пароль известен только мне, а меня не спросили, не поставили в известность. Я увидел текст пароля в их идиотском отчете. Она назвала кодовый вопрос, сотрудник не ответил, ни черта не понял, и в итоге товарищ Ежов сделал гениальный вывод, что она немецкая шпионка.

– На каком основании? И почему именно немецкая?

– Основание – легко: профессионально отсекла хвост, который они за ней зачем-то пустили. Почему немецкая – понятия не имею. Сегодня утром Ежов меня вызвал. Кроме копии письма Флюгера, показал папку с делом немецкой шпионки Жозефины Гензи.

– Уже целая папка?

– Да, и довольно пухлая. Фотографии, правда, совсем нечеткие. Снимали в магазине, пока она разговаривала с продавцом. Агент абвера Жозефина Гензи, любовница Канариса, живет в Берлине, завербовала десятки советских граждан мужского пола, побывавших в Европе, в том числе Енукидзе, Карахана, Тухачевского, список еще будет пополняться. Она устроила побег Флюгера к англичанам и явилась в лавку в Цюрихе, чтобы еще глубже проникнуть в советскую агентурную сеть. А сети-то уже и нет никакой, – Слуцкий нервно захихикал.

– Погодите, почему же она отправила Флюгера к англичанам, если она агент абвера?

– Ай, спросите что-нибудь полегче. Для конспирации, наверное.

– По этому делу уже допрашивали кого-нибудь?

– Ну, разумеется, там дюжина протоколов.

– Есть признания?

– А как же! Девять из двенадцати рассказали, когда, где, при каких обстоятельствах познакомились с немецкой шпионкой Жозефиной Гензи, как она их соблазнила, совратила и завербовала.

– Трое пока держатся?

– С троими вышла накладка, они никогда не выезжали за границу. Но следователи работают над этим.

– Кроме цюрихской явки эта роковая Жозефина где-нибудь еще появлялась?

– Недавно крутилась возле строящегося советского павильона на Всемирной выставке в Париже, представилась журналисткой, пыталась проникнуть на территорию. Отчет сотрудника приложен к делу. Примерный возраст, внешность – все совпадает. Опять назвалась Жозефиной Гензи и сказала, что родилась в Дании. Сотрудника уже отозвали в Москву, как приедет, сразу арестуют.

– Его она тоже соблазнила, совратила и завербовала? – спросил Илья.

– Мг-м… – Слуцкий рассеянно кивнул. – Пойдемте, холодно.

Несколько минут шли по аллее в полном молчании. Под ногами хлюпала весенняя слякоть. После долгой паузы первым заговорил Илья.

– Абрам Аронович, вы не сказали главного. Настоящее имя агента вы назвать не вправе. Но псевдоним… Я должен знать, о ком речь.

– А вы разве не поняли?

– Я догадался, но хотелось бы уточнить.

– Вы правильно догадались, – голос Слуцкого звучал устало и безнадежно, – никакой Жозефины Гензи не существует. Есть Эльф, наш агент. Три года она работала на нас, честно, бескорыстно, рискуя жизнью. В Цюрихе и в Париже она искала связь, напоролась на кретинов и назвалась вымышленным именем.

– Что теперь?

– Теперь на нее начнется охота.

– Зачем? – вырвалось у Ильи нечаянно, он сам поразился глупости и наивности этого вопроса.

– Флюгер написал хозяину, что обещает молчать. Но если что-то случится с ним и с его семьей, некое доверенное лицо сразу опубликует в открытой печати все, что известно Флюгеру. А известно ему так много, что по личному распоряжению Хозяина охота на Флюгера отменяется. Ежову надо срочно сорвать на ком-то зло, оправдаться перед Хозяином. Вот он и выбрал в качестве объекта Жозефину Гензи. Начнется охота на нее, а заодно на меня и на вас. Как только выяснится, что Жозефина Гензи и агент Эльф одно лицо, мы с вами окажемся пособниками врага. Я передавал информацию вам, вы использовали ее в сводках для Инстанции. Так-то, товарищ Крылов. Вляпались мы с вами крепко.

Они молча направились к дому, где была явочная квартира.

«Во власти Слуцкого облегчить охоту, – думал Илья. – Эльф ищет связь. Любой головорез Ежова может выйти на Эльфа под видом связника, назвать один из паролей Бруно, известных Слуцкому. Просить Абрама Ароновича не сдавать им пароли, не раскрывать настоящего имени Эльфа бессмысленно, если его прижмут, он все скажет…».

Во дворе стояли рядом две служебные машины. Слуцкий, прежде чем сесть в ту, что ждала его, развернулся лицом к Илье.

– А ведь я чувствовал, я предупреждал вас, Илья Петрович. Помните, в Настасьевском мы обсуждали последнее ее сообщение, которое передал молодой неопытный агент Сокол? Я говорил: она несет пургу, рассуждает как враг. А вы не верили, спорили со мной, валили все на Сокола, защищали ее. Помните?

– Конечно, помню, Абрам Аронович. В Настасьинском вы говорили об этом очень громко и четко. Но только при чем здесь Эльф? Если я вас правильно понял, речь идет о некой датчанке Жозефине Гензи. Это два разных человека. Верно?

Глаза Слуцкого бегали, метались, Илье так и не удалось поймать его взгляд, однако он услышал, как начальник ИНО прошептал:

– Попробуйте… авось повезет…

* * *
Риббентропы укатили в Лондон, взяли с собой Стефани. На прощание Стефани сказала, что вопрос о зачислении Габи в пресс-центр можно считать решенным, разумеется, после того, как она порвет с фон Блеффами. Через месяц-полтора тетя с дядей опять приедут в Берлин, тетя подберет для Габи подходящую должность, а дядя отдаст необходимые распоряжения.

Габи не поленилась через знакомых журналистов и дипломатов более подробно выяснить реальную ситуацию с кадровыми перестановками в МИДе. Оказалось, что положение фон Нейрата еще достаточно прочно, хотя фюрер и называет МИД «цитаделью реакционных высших классов», отставки фон Нейрата и назначения Риббентропа ждать пока рано. Риббентроп никому не нравится. Гиммлер говорит, что имя он себе купил, на деньгах женился и теперь пытается мошенническим путем добыть министерский портфель. Геринг считает его ленивым, некомпетентным, высокомерным, как павлин. Когда Гитлер назначил Риббентропа послом в Англию, Геринг пытался отговорить его и на слова Гитлера, что Риббентроп знает лорда такого-то, министра такого-то, ответил: «Беда в том, что и они знают Риббентропа».

– Если сейчас ты попадешь в пресс-центр как протеже Аннелиз, тебе придется несладко, – сказал Макс фон Хорвак. – В МИДе Риббентропов терпеть не могут.

Макс приехал в Берлин всего на пару дней. Они встретились в гольф-клубе, после игры обедали в ресторане. Габи подробно рассказала о разговоре с Аннелиз и поймала себя на том, что Макс единственный человек, с которым она может говорить почти откровенно.

– Конечно, Аннелиз будет счастлива нагадить старой баронессе, – задумчиво произнес Макс, – но дело не только в этом. Ты подходящая кандидатура для ее свиты. У тебя есть известность, но нет надежного тыла, теряя поддержку фон Блеффов, ты попадаешь в зависимость от Риббентропов. Примерно так рассуждает Аннелиз. Оказавшись в ее свите, ты приобретешь уйму влиятельных врагов. Их враги автоматически станут твоими. Аннелиз будет использовать тебя для интриг, контролировать, хамить, приказывать.

– Как же мне быть, Макс? Я ведь не могу отказаться.

– Да, отказа Аннелиз не простит, это может повлиять на твою карьеру куда серьезнее, чем разрыв с фон Блеффом, тем более что министром Риббентроп обязательно станет, и довольно скоро.

– Многие в этом сомневаются, – заметила Габи.

– Напрасно, – Макс грустно улыбнулся и покачал головой.

Когда они вышли из ресторана, он взял ее под руку и предложил немного погулять по парку.

– Вероятность назначения Риббентропа прямо пропорциональна вероятности войны. Нет ничего опаснее амбиций идиотов. Сочетание ледяного прагматизма и безумия.

– Но если тебя переведут в Лондон, ты тоже попадешь в свиту.

– Не попаду. Туда уже отправили другого помощника атташе. Придется мне торчать в Москве, во всяком случае пока Риббентропы в Лондоне. В Москву ты со мной не поедешь, да я и не решусь предложить.

– Почему?

– Там тоска смертная. Выстрелов и стонов не слышно, трупы на улицах не валяются, но воздух дрожит, кажется, он насыщен человеческими страданиями. Дышать тяжело. Завидую тем, кто этого не чувствует. Физиономии советских чиновников, с которыми приходится иметь дело, меняются, как узоры в калейдоскопе. Не успеваешь запоминать имена. Вчера один, сегодня другой, завтра вообще никого, послезавтра непроходимый тупица. Не то что немецким – родным русским не владеет, двух слов связать не может. Но и он исчезает. Ты определенно знаешь, что всех их посадили, расстреляли. Все разоблачены как шпионы, включая непроходимого тупицу.

– Определенно знаешь? Но откуда?

– Из газет. В «Правде», в «Известиях» печатаются списки. Там только малая часть, а по стране сотни тысяч шпионов, и все дружно готовят покушение на Сталина.

– Тогда почему он до сих пор жив?

– Россия таинственная страна, – Макс улыбнулся. – Почему Сталин жив, если так много желающих убить его? Почему так много желающих убить, если он такой великий, гениальный, обожаемый? Все счастливы, все горячие патриоты Советской Родины, но каждый десятый обвиняется в шпионаже, вредительстве, подготовке покушений и переворотов. На эти вопросы никто не ответит, тем более иностранец.

– Ну а сами русские?

– С ними невозможно разговаривать, трясутся от страха. Посольство – резервация, лично тебе вроде бы ничего не угрожает, но за тобой постоянно следят, в твоих бумагах роются, разговоры прослушивают, при пересечении границы грубо обыскивают. На дипломатическую неприкосновенность плюют. Зачем воровать столько информации? Кто ее обрабатывает, если каждый советский гражданин, владеющий иностранным языком, потенциальный шпион?

– Макс, а реальные шпионы есть, ну хоть один какой-нибудь завалящий шпион, диверсант, вредитель?

– Один точно есть, – Макс усмехнулся.

– Ну? Кто?

– Сталин, конечно. Никакая вражеская разведка при всем желании не сумеет нанести России большего вреда, чем этот параноик с манией величия. Ладно, хватит, надоело.

Он остановился, взял ее за плечи, развернул к себе лицом, долго молча смотрел в глаза.

– Габи, я не тороплю тебя, но мне кажется, Габриэль фон Хорвак в свите Риббентропов будет чувствовать себя спокойнее и увереннее, чем Габриэль Дильс. Подумай об этом.

Она уткнулась лицом ему в грудь, пробормотала:

– Макс, если бы ты знал…

– Что?

– Нет, ничего… кажется, нам пора.

Небо потемнело, вдали прогудел гром, по гравию аллеи зашлепали крупные капли. Через минуту начался ливень, первая весенняя гроза.

Макс приехал на такси, машина Габи осталась на стоянке гольф-клуба. Зонта не было, пока бежали к стоянке, промокли насквозь. Когда залезли в машину, Макс принялся большим носовым платком вытирать Габи волосы, дышал на ее пальцы, целовал мокрые ресницы.

Дождь поредел, выглянуло солнце. Габи довезла Макса до его дома. Он жил в тихом фешенебельном районе, в западной части Шеберга. Небольшая аккуратная вилла досталась ему по наследству от бездетной тетки, сестры отца.

– Дом родителей через квартал отсюда, – сказал он, когда она остановила машину, – но сейчас они отдыхают в Италии. Жалко. Я хотел познакомить тебя с ними.

– Как-нибудь в другой раз. Ну все, мне пора, я должна…

Он не дал договорить, зажал ей рот губами.

«Нельзя, невозможно, прекрати сию минуту!» – вопила маленькая Габи.

Стук сердца был похож на быстрые, отчаянные удары кулачка внутри грудной клетки. Взрослая Габриэль вылезла из машины вместе с Максом. В прихожей их встретила пожилая опрятная горничная.

– Ирма, познакомьтесь с будущей фрау фон Хорвак, – сказал Макс.

«А как же Ося?» – безнадежно всхлипнула маленькая Габи.

Взрослая Габриэль опять ничего не ответила.

Утром завтракали в уютной, скромной, идеально чистой столовой, пожилая горничная с доброй улыбкой обращалась к Габи «будущая фрау фон Хорвак». Лицо Макса сияло, за ночь он помолодел, повеселел, не сводил с Габи счастливых, восторженных глаз.

– Теперь мне все нипочем, даже Москва, – говорил он, пока она везла его на своей машине в аэропорт. – Прилечу, сразу напишу тебе. Я ведь не писал потому, что они потрошат даже личную переписку, не хотелось, чтобы чужие мерзкие глаза… Ну да черт с ними, пусть читают. В конце мая мне дадут законный отпуск, это совсем скоро. А потом… ну ведь не обязательно Лондон, можно в Рим…

«В Рим…» – тоскливым эхом отозвалась маленькая Габи.

– Для сотрудницы пресс-центра МИД фрау фон Хорвак работа найдется в любом европейском посольстве, везде, кроме Москвы, – сказал Макс, когда подъехали к зданию аэропорта.

Прощаясь, он прошептал на ухо:

– Скоро забудешь фон Блеффов как страшный сон. Риббентропов не бойся, у тебя есть надежный тыл, никто не посмеет обидеть Габриэль фон Хорвак.

Она смотрела сквозь стекло, как он поднимается по трапу, улыбалась, махала рукой.

«Надо срочно порвать с Франсом, хотя бы это надо сделать, иначе получается невозможная путаница…» – упрямо пискнула маленькая Габи.

«Нет никакой срочности», – спокойно возразила взрослая.

Срочности действительно не было. Свадьба откладывалась на неопределенное время. Старой баронессе не удавалось добиться точной даты, выяснить, в какой день и час фюрер сумеет пожертвовать каплей своего бесценного времени, чтобы лично благословить молодых. Без фюрера церемония теряла для нее всякий смысл.

Франс, лишившись Путци, не мог найти новую сексуальную игрушку мужского пола. Любая попытка была сопряжена с огромным риском. Государственная борьба с гомосексуализмом усилилась, стала еще яростнее, чем в 1934-35-м, после расправы с Ремом. На очередном совещании руководства СС Гиммлер заявил, что любой гомосексуалист будет арестован, судим, приговорен, отправлен в концлагерь, где его убьют при попытке к бегству. Франс впал в тяжелую депрессию, мучился мигренями, бессонницей.

Баронесса стремительно теряла свое влияние, ее все реже приглашали на партийные мероприятия. Впервые за последние десять лет она не получила поздравлений с днем рождения ни от фюрера, ни от Гиммлера и за праздничным столом собрались только «третьестепенные фигуры».

Эмми Геринг, которая прежде уверяла, что любит Гертруду фон Блефф как родную мать, забыла поздравить, перестала приглашать на «дамские завтраки» в Каринхалле. Какая-то добрая приятельница передала баронессе замечание Эмми, что «старуха Блефф совсем выжила из ума».

Баронесса подозревала заговор, написала личное послание Гиммлеру, полное горьких упреков и страстных клятв верности делу партии. Ответом был телефонный звонок от секретаря. Рейхсфюрер прочитал записку госпожи баронессы и просил передать, чтобы госпожа баронесса не беспокоилась, ее заслуги перед партией не забыты, руководство по-прежнему ценит и уважает ее.

Звонок только добавил отчаяния. Матушка не сомневалась: тайные враги вручили рейхсфюреру ее послание в искаженном, сокращенном виде, подменили, подделали почерк, иначе откуда взялось гадкое слово «записка»? Тонкая душа Генриха Гиммлера не позволила бы ему так оскорбительно-небрежно, через секретаря, ответить на крик тонкой души Гертруды фон Блефф.

Баронесса добилась встречи с Гейдрихом, потребовала разоблачить заговор и покарать злодеев. Вокруг нее плетутся темные сети интриг. Кто-то хочет отстранить от фюрера и рейхсфюрера старых преданных товарищей, верных членов партии, истинных арийцев кристального, древнейшего, благороднейшего происхождения. В запале матушка не придумала ничего лучшего, как назначить главой заговорщиков Эмми Геринг.

Ходили слухи о неарийском происхождении и сомнительном прошлом супруги премьер-министра. Еще недавно баронесса фон Блефф яростно отстаивала честь и доброе имя «дорогой Эмми» не только словами, но и делом. Около года назад матушка случайно услышала на банкете после премьеры в оперном театре, как известнейшая певица Хелена фон Вайнманн сказала: «Мой бог, что эта Эмми о себе вообразила! Я помню ее в те времена, когда она не была величайшей женщиной. Каждый желающий мог переспать с ней за чашку кофе и пару монет».

Как истинный член партии, порядочный человек и верный товарищ, баронесса поспешила передать Эмми этот «наглый бред жалкой певички». Хелену фон Вайнманн арестовали и приговорили к трем годам тюрьмы «за оскорбление первой дамы рейха».

Теперь пламенная любовь обернулась жгучей ненавистью. «Дорогая Эмми» превратилась в «безродную потаскушку», организатора жестокой травли лучших людей рейха, о чем баронесса и сообщила шефу Главного управления имперской безопасности Рейнхарду Гейдриху в самых откровенных выражениях.

Дальнейшие события вывели Франса из депрессивной спячки и ввергли в панику. Он примчался к Габи в третьем часу ночи, рыдал, бился в истерике, не мог ничего внятно объяснить. Габи влила ему в рот большую стопку коньяку, уложила на диване в гостиной.

Утром, опухший, бледный, с красными мутными глазами, он пил кофе на кухне и говорил монотонным, тусклым голосом:

– Гейдрих сказал, что обязан передать дело в суд. Мама назвала Эмми Геринг не только безродной потаскухой, но и воровкой. Оскорбление первой дамы рейха. Минимум три года с конфискацией имущества.

– Франс, дорогой, они никогда не решатся посадить в тюрьму баронессу фон Блефф, матушка столько жертвовала в партийную кассу, они не посмеют.

Габи налила ему еще кофе и подумала, что очень даже посмеют, тем более матушка сама дала отличный повод.

– В последнее время мама забывает жертвовать… – Франс глотнул кофе, поперхнулся.

Габи похлопала его по спине, поднесла к его губам стакан воды. Он откашлялся, выпил воду и повторил:

– Забывает жертвовать. Но если бы только это! Эмми Геринг давно положила глаз на наше имение под Мюнхеном, ее поверенный предложил смехотворную цену, мама, конечно, не согласилась, она вообще не собиралась продавать имение.

– Ну так пусть мама поскорее пожертвует партии большую сумму и согласится продать имение за ту цену, которую предложил поверенный Эммы Геринг.

Франс высморкался, вытер слезы кулаком и глухо произнес:

– Мама не хочет, уперлась, как ослица, для нее это вопрос чести, мои уговоры не действуют, ты же знаешь маму! Вопит про заговор, отправила очередное послание Гиммлеру, требует аудиенции фюрера.

– Но ведь должен быть какой-нибудь выход.

– Выход! – Франс нервно захихикал. – Конечно, Гейдрих предложил выход. В последнее время госпожа баронесса ведет себя странно, в ее возрасте слабоумие обычная вещь. Медицинская комиссия легко признает ее недееспособной. Я стану полноправным владельцем всего имущества, в качестве компенсации подарю госпоже Геринг наше имение под Мюнхеном.

Нервный смех Франса превратился в рыдания.

– Может, вам с матушкой пожить у Софи-Луизы в Швейцарии? – неуверенно предложила Габи.

– Издеваешься? – Франс зарычал и оскалился, как собачонка. – Какая Швейцария? Кто нас выпустит?

– Выпустят, если ты заплатишь часть пожертвований из своих денег…

– Моих денег нет, абсолютно всем распоряжается мама, без ее ведома я не могу потратить больше сотни марок, – он поднялся, на негнущихся ногах пошел в прихожую. – Все, Габи, мне пора. Гейдрих дал три дня на размышление. Сегодня срок истекает.

Франс надел плащ, шляпу, механически чмокнул Габи в щеку, открыл дверь.

Она вышла с ним на лестничную площадку, тихо спросила:

– Что же ты решил?

Франс опять оскалился, зарычал, потом придал лицу спокойное, слегка озабоченное выражение и ровным голосом произнес:

– Мама в последнее время ведет себя странно, думаю, пора показать ее хорошему психиатру.

Глава двадцать пятая

«Аистенка» репетировали на большой сцене, в костюмах. В зале собиралось все больше зрителей, с каждым разом их ранг повышался. В партере, в правительственной ложе, за кулисами, в служебных коридорах, с утра до вечера крутились разные чины из НКВД. Заявился дедушка Калинин, сидел в первом ряду. Маша видела, как в полумраке блестят стекла пенсне и белеет аккуратный треугольник бородки.

Однажды в костюмерную вломилась целая толпа чинов НКВД во главе с омерзительным существом. На хилом туловище маленькая голова со вздыбленными черными волосами, узкий скошенный лоб, прямая полоса невероятно густых сросшихся бровей, под ними крошечные круглые глазки, прикрытые пухлыми веками, нос-пуговка, длинная прорезь безгубого рта. Лицо дегенерата, иллюстрация из учебника психиатрии. На тощих покатых плечах алели погоны с четырьмя золотыми звездами.

Некоторые девочки были почти раздеты, но никто не посмел пикнуть, ойкнуть. Маша почувствовала, как задрожали пальцы костюмерши, которая застегивала на ее спине крючки твердого лифа.

– Ноги! – прохрипел урод и сильно закашлялся.

Все застыли. Урод кашлял, не прикрывая рта платком или ладонью. Изо рта летела слюна.

– Товарищи артисты, комиссар первого ранга товарищ Агранов интересуется, все ли в порядке с вашими ногами, – объяснил молодой статный красавец-майор из свиты.

Проблема пуантов приобрела почти государственные масштабы. Илья пожаловался своему начальнику Поскребышеву: ноги у жены постоянно стерты в кровь, и не у нее одной. Оказалось, что балетные примы Лепешинская, Семенова, Головкина уже давно хлопотали за дядю Севу, но именно в тот день, когда был, наконец, подписан приказ об освобождении, старенький пуантный Страдивари умер в тюрьме, не успев никому передать тайну своего уникального клея.

Следователей, которые вели его дело, посадили. Весь штат обувной мастерской объявили вражеской террористической организацией, члены ее по заданию иностранных разведок будто бы намеревались вывести из строя весь советский балет. На очередном собрании был зачитан список преступлений. Вредители «сыпали битое стекло, мелкие гвозди в приборы, что приводило к порче ценного оборудования». Под «приборами» разумелись пуанты, под «ценным оборудованием» – ноги танцовщиц, под «битым стеклом и мелкими гвоздями» – недостаток навыков, опыта и таланта.

В мастерские Большого откомандировали несколько пуантных мастеров из Ленинградского Кировского. Пока новый штат обучался хитрому ремеслу, танцовщицы сами доводили свои пуанты до ума: разминали стельки, пропитывали водкой «пятачки», чтобы придать им нужную мягкость или твердость, проштопывали пятки, пришивали ленты, отпаривали утюгом жесткие швы. Пасизо уверяла, что эти навыки в любом случае необходимы, покойный дядя Сева всех избаловал, его пуанты в подгонке не нуждались, но дядя Сева был гений, второго такого не найти. Никто не жаловался. Ноги потихоньку заживали.

Заместитель Ежова комиссар первого ранга Агранов пожелал лично убедиться в исправности «ценного оборудования».

«Неужели будет ноги смотреть?» – подумала Маша.

Она стояла ближе других и слегка отодвинулась от фонтана слюны из комиссарской пасти. Все замерли. Казалось, даже свита не знает, что намерен делать товарищ Агранов после того, как пройдет затянувшийся приступ кашля.

Приступ, наконец, прошел, комиссар достал платок, высморкался, молча развернулся и покинул костюмерную вместе со своей свитой.

– Агранов скоро слетит, – сказал Илья, когда Маша поделилась с ним впечатлениями о странном визите в костюмерную.

– Так, может, они все… скоро? – с надеждой спросила Маша. – Между прочим, тоже вредительство. Накашлял на нас, мог запросто заразить чем-нибудь.

Илья ничего не ответил, только вздохнул и покачал головой. Он был напряжен, измотан, впрочем, как все вокруг.

Артистов по-прежнему не трогали, но у многих брали родственников, друзей, знакомых. Маша знала, что обычно берут глубокой ночью или на рассвете, сонных, слабых, теплых. Дети из училища, занятые в «Аистенке», приходили зеленые, заплаканные, шептали: «Папу взяли… маму сослали…» Балетных детей не отправляли в ссылку вместе с матерями, не забирали в приемники, им разрешалось жить с уцелевшими родственниками или в интернате при училище.

В доме на Грановского постоянно менялись соседи. Двери арестованных опечатывали, потом вселялись новые жильцы. Однажды в четвертом часу утра Илья и Маша проснулись от грохота. Обоим показалось, что колотят в их дверь. Несколько мгновений они молча в темноте смотрели в глаза друг другу. Илья опомнился первым, обнял ее, прошептал:

– Нет… Это наверху…

Позже оказалось, что верхний сосед, генерал Красной армии Потапенко, в ожидании ареста забаррикадировал входную дверь комодом. Когда за ним пришли, он успел застрелить жену и застрелился сам. Остался мальчик одиннадцати лет, ровесник Васи. Его отправили в детприемник.

Маше снились кошмары, иногда совсем не могла уснуть или просыпалась в слезах. Ровное дыхание Ильи, тепло его плеча не успокаивало, наоборот, становилось еще страшнее. Вот он здесь, живой, любимый, но каждую минуту могут позвонить в дверь. Или накатывала волна ледяного ужаса: вот она лежит, ничего не знает, а «ворон» уже подъехал к дому на Мещанской, сапоги тихо стучат по лестнице, вурдалаки вместе с дворником поднимаются на четвертый этаж.

Лежа с открытыми глазами, она смотрела на акварельный портрет, в темноте черты были неразличимы, только слегка бликовало стекло, но Маша все равно отчетливо видела лицо и мысленно обращалась к женщине, так похожей на нее, к маме Ильи.

«Пожалуйста, помоги, очень страшно, я ни с кем не могу поделиться своим страхом. Все, кого я люблю, боятся точно так же, если начну жаловаться, им станет еще хуже, это невыносимо, когда нечем утешить. Все слова – ложь. Утешения звучат фальшиво. Мы врем друг другу, даже если просто улыбаемся, улыбка – ложь, потому что каждому хочется выть. Когда это кончится? Настасья Федоровна говорит, ты стала ангелом у Господа под крылышком. Ну попроси же Его, так ведь невозможно…»

В тишине чудился ответный шепот: «Не бойся, спи». Маша незаметно засыпала, остаток ночи спала крепко, без сновидений. Утром вскакивала, неслась к телефону, звонила на Мещанскую, слышала в трубке голос Васи, мамы, папы или Карла Рихардовича и только убедившись, что все целы, начинала день.

Как-то вечером, измотанная долгой репетицией, Маша прилегла на диване в гостиной и, проснувшись, увидела, как Илья в прихожей надевает плащ. Часы показывали четверть одиннадцатого. Он только вернулся со службы и вот опять уходил.

– Ты куда? – спросила она испуганно.

– Пойду прогуляюсь немного.

– Я с тобой!

– Нет. Ложись, ты устала, тебе нужно выспаться.

– Илья, пожалуйста, я не могу тут одна, я с ума сойду, пока буду ждать тебя.

Он надел шляпу, целую минуту молчал, хмурился, наконец, сказал:

– Ладно, одевайся.

По пустым переулкам довольно скоро они дошли до Никитского бульвара. По дороге Илья произнес всего одну фразу:

– Молчи, не задавай вопросов.

На бульваре еще издали, в ярком свете фонарей Маша узнала человека, который шел к ним навстречу. Это был Карл Рихардович. Он ничуть не удивился, увидев ее, поцеловал, сказал:

– Вот и хорошо, тебе тоже полезно подышать перед сном.

– Он не хотел меня брать, – пожаловалась Маша.

– И в общем, он прав, – доктор виновато улыбнулся, – наша болтовня тебе совсем неинтересна.

– Я буду молчать. Если не хотите, чтобы я слушала, можете говорить по-немецки.

– Не можем, – раздраженно отрезал Илья.

Маше стало неловко за собственную глупость. Прохожих было еще достаточно много, милиция на каждом шагу. Веселой весной счастливого тридцать седьмого город наводнился сумасшедшими, которые узнавали врагов издали, в темноте, по глазам, по запаху. На звуки иностранной речи ловцы шпионов могли слететься в любое время суток.

Илья держал Машу под руку, смотрел на доктора, говорил быстро и очень тихо:

– Охота на Жозефину отменяется. С Эльфом приказано восстановить связь.

– Поздравляю! – радостно прошептал доктор. – Как тебе это удалось?

– Очень просто. Я высказал предположение, что шпионка Жозефина и агент Эльф два разных человека.

– И все? Сразу согласились? Не потребовали никаких доказательств?

– Какие доказательства? Бог с вами, доктор, – Илья усмехнулся. – Инстанция верит лишь в то, во что желает верить. Я должен был подтвердить, что Жозефина действительно существует. Инстанцию весьма заинтересовала эта дамочка. Идею охоты он отмел сразу, Ежова обматерил. Похищение или убийство гражданки рейха, любовницы Канариса вызовет международный скандал. Ну а что касается Эльфа, я заранее подготовил очень вкусную сводку по всем ее сообщениям, включил самые лестные отзывы фюрера об Инстанции… Лучше бы я этого не делал.

Маша слушала, затаив дыхание. «Инстанцией» Илья называл Сталина. Она чувствовала, как напряглась его рука, и голос звучал жестко, неестественно спокойно.

– Почему? – спросил доктор.

– Отправили связного. Он в первый же вечер в Берлине попал в полицию. Напился, полез в драку. Агенту, который пришел встретить его, удалось уйти. Он сообщил о провале.

– Погоди, но почему ты думаешь, что из полиции этот деятель обязательно угодит в гестапо? Может, как-нибудь выкрутится?

– Вряд ли. Человек, способный напиться и подраться в первый вечер, не выкрутится. Скорее всего, он уже там. В воскресном приложении «Берлинер Тагеблатт» появится условное объявление, в кафе «Флориан» на встречу с Эльфом придет агент гестапо с опознавательными знаками и паролем.

– Надо срочно предупредить ее! – доктор так разволновался, что повысил голос, но тут же спохватился и продолжил шепотом: – Тот, второй, разве не может?

– Второй сразу удрал из Берлина и больше там не появится.

– Пусть они дадут шифрограмму в посольство…

Илья остановился, закурил, нервно помотал головой:

– В посольстве работают их агенты, шифрограммы перехватывают и читают.

– Должна быть агентура в пограничных странах…

– Да, кое-кто еще остался, – Илья выпустил клуб дыма и усмехнулся, – но это займет слишком много времени. К тому же придется дать ее координаты. Имя, адрес. К счастью, у Слуцкого хватило ума не снабдить этими подробностями провалившегося связника, в противном случае наш разговор вообще не имел бы смыла.

Они оба замолчали. Маша не смела проронить ни слова. Она поняла, что речь идет о советском агенте в Берлине, которому угрожает опасность. Агент – женщина. Илья и Карл Рихардович пытаются спасти. Неужели они могут – отсюда, из Москвы? Получается, что могут? Илья сказал: «В противном случае наш разговор не имел бы смысла».

Сама возможность кого-то спасти, пусть не здесь, а в Германии, ошеломила Машу. Впервые за последние пару лет отступил привычный тупой, покорный страх. Она отцепилась от Ильи, перебежала на сторону Карла Рихардовича и взяла его под руку. Не терпелось узнать побольше о женщине-агенте, которую они с Ильей спасают от гестапо. Доктор понял ее без слов и прошептал на ухо:

– Помнишь, я показывал тебе немецкий модный журнал? Девушка на обложке…

– Маня, ты обещала молчать, – строго заметил Илья.

– Она и молчит, это я говорю, – заступился доктор. – Стало быть, итальянский священник все-таки пригодится?

– Это последний слабенький шанс.

– Да, но что я ему скажу? Только имя…

– Не только, у меня есть ее новый адрес, которого пока не знает никто, даже Слуцкий. Сейчас Эльф в Париже, вернется в Берлин не раньше следующего понедельника. Она ушла из «Серебряного зеркала» в пресс-центр МИД.

– Илья, ты меня пугаешь, – прошептал доктор. – Откуда тебе все это известно?

– Из частной переписки заместителя военного атташе германского посольства в Москве господина Максимилиана фон Хорвака. Эльф теперь его невеста, он пишет ей письма почти каждый день, она отвечает пару раз в неделю. Она сняла маленькую квартирку в Шарлоттенбурге, он настаивает, чтобы она переселилась в его виллу в Шеберге еще до его приезда в Берлин. В мае он получит отпуск, похоже, тогда они и поженятся.

– Шарлоттенбург, Шеберг, – грустно пробормотал доктор. – Все-таки до сих пор скучаю по Берлину. – Он вздохнул, снял шляпу и протянул Илье.

– Ах да, совсем забыл, – Илья отдал ему свою, темно-зеленую, надел его, коричневую. – Надо же, как раз, а мне казалось, моя голова больше вашей.

– Просто я лысый.

– Кашне подходящего я не нашел, – Илья развел руками.

– А какое нужно? – спросила Маша.

– Коричневое, в зеленую клетку, – сказал Карл Рихардович.

– У мамы есть платок шелковый, бежевый, но клетка синяя, тоненькая…

Они не заметили, как дошли до Мещанской. Был второй час ночи.

– Давайте-ка вы переночуете тут, – предложил доктор.

Они не возражали. Илья лег спать на диване у Карла Рихардовича. Маша прошмыгнула в свою комнату, поцеловала спящих родителей. Мама обняла ее, пробормотала:

– Манечка, девочка, как же я соскучилась.

Папа что-то сердито заворчал во сне и повернулся на другой бок. Вася проснулся, сел, открыл глаза, громко произнес:

– Машка-какашка, – упал на кровать и тут же опять уснул.

* * *
Опыты с выхлопными газами получили одобрение товарища Ежова. Майрановского наградили часами, но не золотыми, как у Блохина, а стальными. Началась новая серия исследований.

Карл Рихардович как будто вернулся на двадцать лет назад, в прифронтовой госпиталь Первой мировой. Майрановский экспериментировал с ипритом. Обожженные глаза, язвы на коже. Среди больных доктору иногда мерещился ефрейтор Гитлер, и он пытался ответить себе на вопрос: зная все наперед, стал бы он помогать ефрейтору или оставил бы его в невменяемом состоянии? Ответа не было, зато зеркальный уродец влезал со своими комментариями: «Слово не воробей, ты, герр доктор, призвал ефрейтора спасать Германию, вот он и спасает. Скоро весь мир начнет спасать, это будет весело».

Кроме иприта, Майрановский работал с газами психического действия и упорно продолжал совершенствовать свою «таблетку правды». Несколько сотрудников ИНО, прежних заказчиков, которые еще недавно деловито наблюдали чужие мучения, теперь сами оказались объектами испытаний. Все чаще среди «опытного материала» попадались люди из НКВД. Вчерашние следователи в бреду, под воздействием психогенов, корчась на койках в лазарете, продолжали допрашивать своих подследственных, кричали, требовали признаний, угрожали, умирали, не осознавая, где находятся.

Доктору казалось, что после распоряжения Инстанции прекратить охоту на Флюгера нужда в показаниях Дмитрия отпадет. Разумеется, он ошибся. Блохин торопил. Майрановскому не терпелось в очередной раз при помощи своей «таблетки» выполнить задание государственной важности. Он проявил инициативу. Ночью, в отсутствие Карла Рихардовича, вместе с Филимоновым применил «метод рефлексологии», стал пытать Дмитрия. Тот не выдержал, закричал. В него впихнули «таблетку правды», и он почти сразу умер.

Строгий выговор с предупреждением вызвал у Григория Моисеевича очередной приступ кишечных колик, но на этот раз заболеть всерьез он не решился.

Лазарет был переполнен. Доктор не успевал ни с кем знакомиться, говорить, колол обезболивающие, промывал язвы, строчил отчеты о воздействии психогенов.

Однажды Блохин приказал ему составить подробное описание симптомов отравления парами ртути, «по-простому, без научности». Предупредил, что задание это сугубо секретное, личное распоряжение наркома. Майрановский знать не должен.

Пьяный Иван Щеголев открыл страшную тайну: товарищ Ежов болеет, зубы выпадают, кожа шелушится. Товарищ Ежов опасается, что в его кабинете шторы и ковер обрызгивают ртутью. На робкое замечание доктора, что в таком случае нужен специалист-химик, Щеголев ответил: «Так вот они главные отравители и есть, химики-то, кабинет товарища Ежова проверили приборами своими, говорят, мол все в порядке. Врут, суки!»

Мясорубка набирала бешеные обороты, даже неутомимый Кузьма уставал от нескончаемого потока «опытного материала» и все чаще бывал пьян. Штат пополнился несколькими офицерами НКВД, студентами-медиками, санитарами. Все пили, кроме Майрановского. Блохин приезжал редко, был по горло занят на основной работе. Очередную партию обреченных доставляли братья Щеголевы.

Студент-медик через неделю работы в пряничном домике застрелился во время ночной пьянки на кухне из пистолета Кузьмы. Один из новых санитаров повесился в сарае.

Карл Рихардович знал, что с января стали арестовывать всех подряд немцев, не только эмигрантов, принявших советское гражданство, но и германских подданных, инженеров, работающих на советских предприятиях. Граждан рейха не расстреливали, давали десять лет, «чтобы не провоцировать дипломатических конфликтов». Советские немцы получали высшую меру наравне с другими гражданами СССР.

Оттого что доктор Штерн был немцем и попадал в категорию особого риска, никакого нового, особого страха он не чувствовал, а к старому привык, перешел болевой барьер и только думал: «Хорошо, если сразу расстреляют».

Когда возникали подобные мысли, зеркальный уродец был тут как тут:

«В этом сказочном королевстве все воруют, каждый гражданин тащит с места работы по мере сил: кто гайки-шурупы, кто канцелярские скрепки, кто краны водопроводные. Ты, герр доктор, давай, не отставай, перенимай передовой опыт! Притырь с родного предприятия необходимую тебе дозу».

Чем настойчивее твердил глумливый шепоток о яде, тем яснее понимал Карл Рихардович: если поддаться искушению, протянуть руку, взять – ну хотя бы про запас, на крайний случай, – уродец уже не отстанет никогда, прилипнет намертво, будет вечно рядом, на этом свете и на том.

Доктор вышел из калитки в четверть девятого. Провожавший его Кузьма заметил:

– Ой, гляди, Каридыч, пуговица тута у тебя оторвалась, едрена вошь. Айда на кухню, нитку с иголкой дам.

– Спасибо, дома пришью.

– Спешишь, что ли, куда?

– Счастливо, Кузьма.

В узком проходе образовалась глубокая лужа, Карл Рихардович осторожно засеменил по краю вдоль забора, стараясь не промочить ботинки и не выронить в лужу зажатый под мышкой свежий номер журнала «Крокодил».

– Чой-то шляпа у тебя новая, – крикнул вслед Кузьма. – А пуговицу-то где посеял? Может, поискать у вешалки?

Доктор свернул журнал в трубку, сунул в широкий карман плаща, перепрыгнул оставшуюся часть лужи и не оглядываясь зашагал через проходной двор.

Ровно в девять он был на Никитском бульваре. Еще издали заметил фигуру в черном плаще, в черной шляпе. Ранние сумерки делали цвета ярче, отчетливее, белый шарф светился на черном фоне, под полями шляпы поблескивали стекла очков.

Итальянский священник не сидел на скамейке, он быстро шел навстречу, и, когда их разделяло всего несколько метров, доктор подумал: «Какой молодой… а по голосу казалось, старик».

Расстояние между ними стремительно сокращалось. Священник приподнял шляпу, улыбнулся во весь рот, сверкнул ровный ряд белых зубов. Слова пароля вылетели из головы, вместо них завертелись немецкие фразы: «Вы хотите избавиться от боли… это самый неподходящий способ. Вы просто заберете ее с собой, и она будет мучить вас вечно».

Карл Рихардович горячо покраснел, достал из кармана оторванную пуговицу и молча протянул на ладони.

– Здравствуйте, доктор Штерн. Вы все перепутали. Это я должен вам дать пуговицу, – произнес по-русски Джованни Касолли. – Рад вас видеть, хотя вовсе не ожидал, что это будете вы.

– Я тоже не ожидал… Но как вам удалось?

– Я бываю в Москве довольно часто. На этот раз выпала оказия, вот решил освободить падре от шпионских приключений, тем более старик приболел. Можете передать Андре, что Софи с ребенком уже в Британии, живы, здоровы.

– Он боялся, что вы не сумеете ее уговорить.

– А мне и не пришлось. Они слишком спешили. Она была слабенькая после родов, и ребенок крошечный. По сути, они своей наглостью и грубостью сами убедили ее не возвращаться. Она так сильно испугалась за сына, что у нее не осталось выбора. Ну а вас каким ветром занесло туда, где сейчас Андре? Служите в тюремной больнице?

– Не совсем…

Доктор рассказал, где служит. Джованни молча слушал, только один раз произнес: «Гестапо…», потом спросил:

– Анре до сих пор лежит в вашем лазарете?

– Нет. Его убили. Он не сдал Бруно.

Они уже давно прошли бульвар, подходили к Патриаршим прудам. Джованни остановился, достал папиросу, искоса взглянул на доктора.

– Андре больше нет, передавать хорошую новость некому, но вы все-таки решились встретиться с падре. Зачем?

– Единственная возможность помочь другому человеку. Молодая женщина, немка, живет в Берлине, работает на советскую разведку. Агент, которого послали для связи с ней, провалился…

Доктор говорил долго, сбивчиво, повторил заученный наизусть текст условного объявления в воскресном приложении «Берлинер Тагеблатт».

– Если оно там появилось, жирным курсивом, в волнистой рамке, значит, связной сдал всю информацию гестапо. Нельзя допустить, чтобы она пришла в кафе «Флориан» в Шарлоттенбурге. Имени ее он не знает, но ему известно, что это молодая женщина, светлые волосы, голубые глаза, очень красивая. Кстати, у меня есть ее фотография, но только дома, на Мещанской. Если бы я мог представить, что придете вы… но я думал, священнику фотография ни к чему, он в Берлин не поедет…

– Фотография? – Джованни замедлил шаг, повернулся к доктору, снял очки.

– Ну, это долго объяснять… В клинике под Цюрихом, когда семья Бруно пришла навестить меня, Барбара оставила журнал «Серебряное зеркало», на обложке Габриэль Дильс. Я сохранил журнал, хоть какая-то память о прежней жизни. Моя жена иногда читала… А потом оказалось, мы выяснили… – Карл Рихардович смутился, замолчал на полуслове.

– Не надо, не продолжайте, – Джованни улыбнулся. – Вам вовсе не следует выкладывать мне все подробности.

– Спасибо, – доктор облегченно вздохнул. – Знаете, умалчивать что-то, оказывается, даже труднее, чем врать, я врать привык там, в лаборатории, но совсем другое дело, когда говоришь с живым человеком, а не с куклами… Нет, все-таки обидно, что я не прихватил журнал.

– Не огорчайтесь, я обойдусь без фотографии.

– Главное, чтобы вы успели. Это счастье, что она сейчас в Париже, точно неизвестно, когда вернется, но вероятно, в начале следующей недели…

– Да, я понял, я постараюсь.

– Джованни, у меня такое чувство… может, я ошибаюсь, но я уверен, единственный реальный способ бороться со всем этим безумием, здесь, в России, и там, в рейхе, это просто спасать людей, пользоваться всякой возможностью…

Джованни остановился и тронул его руку.

– Карл, мало времени, мне надо вернуться в посольство к одиннадцати. Пожалуйста, выслушайте меня внимательно. Я не спрашиваю, кто вас прислал и откуда вы все это знаете. Догадываюсь, что к Иностранному отделу НКВД вы должны иметь какое-то отношение…

– Только косвенное. Там все разваливается. Имя и должность человека, который заинтересован в том, чтобы фрейлейн Дильс не попала в гестапо, я назвать не могу, простите, – быстро проговорил доктор.

– Нет-нет, ни в коем случае…

– Он в НКВД не служит, я гарантирую его порядочность.

– Порядочность… – Джованни усмехнулся. – Тут, как в рейхе, чем выше порядочность, тем меньше возможностей.

– Кое-какие возможности у него есть, поверьте.

– Да, пожалуй… судя по информации, которой он владеет… Вот что, Карл, передайте вашему порядочному человеку с возможностями, что сигналом к скорому началу войны станет отставка фон Нейрата и назначение Риббентропа на должность министра иностранных дел. Это может произойти уже в этом году или в начале следующего. Любые мирные соглашения, которые будет навязывать правительствам разных стран министр Риббентроп, любые обещания, подписи под документами – целенаправленная ложь. Цель – реализация радикальной программы жизненного пространства, то есть война. Просто передайте, и все. У вас дома есть телефон?

– Да, – доктор назвал номер, – хотите записать?

– Не нужно. Запомню. Пароль для вас по телефону: «Привет от Ивана», ответ: «Вы не забыли поздравить его с днем рождения?». Падре больше не звоните. Если понадобится что-то срочно передать, он часто гуляет вечерами там, где мы с вами встретились. Вот, посмотрите, – Джованни достал из кармана маленькую фотографию.

Доктор несколько секунд разглядывал худое лицо, большой выпуклый лоб, впалые щеки, резкие линии морщин, лохматые черные брови, глаза, увеличенные стеклами очков.

– Глаза серые, волосы седые, – пояснил Джованни, – рост примерно мой, сильно сутулится, слегка хромает. Я опишу ему вас подробно, если вдруг вместо вас явится кто-то другой, пусть держит в руках «Крокодил», именно этот номер. Пароль – та же пуговица. По-русски падре почти не говорит, кроме итальянского, знает немецкий и французский. Все, мне пора, – Джованни быстро обнял доктора и не оборачиваясь зашагал прочь, в сторону Никитской.

Глава двадцать шестая

Старая баронесса фон Блефф прожила в клинике всего неделю и скончалась от «острой сердечной недостаточности». Официально закон об эвтаназии еще не был принят, но убийство душевнобольных уже давно считалось абсолютно легальным и привычным делом. В документах истинная причина не называлась. Если врачи убивали больного ребенка или молодого человека, обычно писали «пневмония», если старика – «острая сердечная недостаточность». Впрочем, Габи не исключала, что матушка могла умереть и без посторонней помощи. Сам факт заключения в клинику стал для нее смертным приговором.

Похороны были пышными, за катафалком шли Гиммлер, Гейдрих, Геринг с супругой. Эмми рыдала. Явился сам фюрер и произнес длинную прочувствованную речь. Приехали Рондорффы. Софи-Луиза растерянно спрашивала: «Почему так внезапно? Трудди была совершенно здорова…»

– Возраст, возраст, – тупо повторял Франс, выслушивая соболезнования.

Софи-Луиза умоляла Габи беречь осиротевшего Франса, звала их обоих к себе в Швейцарию отдохнуть и развеяться после страшного потрясения.

К этому времени Габи уже прошла собеседование во Внешнеполитическом отделе партии, по собственной инициативе, не дожидаясь протекции Аннелиз Риббентроп. Все кадровые вопросы пресс-центра МИД решались в секретариате Геббельса. Рейхсминистр пропаганды одобрил зачисление фрейлейн Дильс в штат пресс-центра. Он так же, как Аннелиз, считал, что пресс-центру нужны свежие молодые лица.

Франс воспринял новость равнодушно, Габи сомневалась, понял ли он, о чем речь.

Сразу после похорон Франс погрузился в юридические и финансовые проблемы. Ему удобно жилось под матушкиным крылом, он капризничал, жаловался на ее скупость, но никогда не порывался взять на себя хотя бы часть скучных бумажных забот. Он ничего не смыслил в этом, и теперь его ожидали сюрпризы. Выяснилось, что состояние семьи фон Блефф не так велико, как ему казалось. Встречи с управляющими, поверенными, нотариусами, юристами, возня с бумагами – все это отнимало кучу сил и времени и не доставляло ни малейшего удовольствия. Франсу везде мерещились мошенничество, обман, гнусные намеки на его гомосексуализм. Он потребовал, чтобы Габи срочно вышла за него замуж и переселилась к нему в особняк. Когда она заметила, что сейчас не самое подходящее время для свадьбы, все-таки траур, он заявил:

– Мне надоели твои фокусы, ты должна делать то, что я говорю.

Квартира на Кроненштрассе принадлежала Франсу. Три года назад старая баронесса согласилась оплатить эту покупку с условием, что собственником станет ее сын, а не фрейлейн Дильс. Прежде Франс иногда выражал готовность переписать квартиру на Габи, но так и не сделал этого. Теперьон намеревался сдать квартиру в аренду.

– Предстоят огромные выплаты в партийную кассу, я лишаюсь имения под Мюнхеном. Налоговые долги, прочая мерзость. Дела вовсе не так хороши, как кажется, придется считать каждую марку. То, что мы до сих пор живем отдельно, вызывает пересуды, а в особняке достаточно места.

Габи заранее сняла маленькую квартирку-студию в Шарлоттенбурге, там заканчивался ремонт. Оставалось только объясниться с Франсом, она тянула, ссылалась на жесткий режим работы в пресс-центре, что было чистой правдой. Вольная жизнь модной журналистки закончилась. Теперь приходилось являться на службу ежедневно и проводить значительно больше времени на инструктажах в Министерстве пропаганды.

Франс пришел накануне переезда, без звонка, поздно вечером, стал кричать, что ему надоели ее фокусы. Увидев разгром, гору платьев на диване в гостиной, открытый чемодан в спальне, успокоился, предложил вызвать горничных из особняка, чтобы они упаковали вещи.

– Я думаю, мамины комнаты тебе вполне подойдут, если хочешь, можно переставить мебель, поменять шторы.

– Франс, я переезжаю не к тебе, я сняла квартиру.

– Ты? Квартиру? Зачем? – на лице его забрезжила какая-то отрешенная улыбка. – А, понимаю, тебе нужен мужчина, но ведь мы условились, я тоже вынужден воздерживаться, и ничего, терплю.

– Дело не в мужчине, Франс. Я ухожу.

– Куда?

– Прости, что бросаю тебя в такой тяжелый момент, я благодарна тебе за все, но теперь хочу жить своей собственной, отдельной жизнью.

– Где?

– Я же сказала: я сняла квартиру.

– На какие средства, позволь спросить?

– На свои собственные.

– У тебя нет собственных средств, нет, никогда не было и не будет. Без меня ты никто! Я прикажу уволить тебя из журнала!

– Франс, я уже уволилась, работаю в пресс-центре МИДа, получаю жалованье, и тебе это отлично известно.

Они говорили еще около часа, пока до него, наконец, дошло. Проклятья, которые обрушились на Габи, потом долго звучали в ушах. Уходя, он шарахнул дверью так, что соседка выскочила на площадку, а консьерж едва не вызвал полицию.

Первые ночи на новом месте Габи не могла уснуть, мерещились белые безумные глаза Франса и напудренное лицо покойной баронессы. Квартирка была уютной, милой, утром, завтракая на крошечной кухне, она удивлялась, почему не сделала этого раньше? Нормальный дом, никаких консьержей, у каждого жильца свой ключ от парадного и от черного хода.

«Если Ося, наконец, появится…» – бормотала маленькая Габи.

«Я пошлю его к черту!» – огрызалась взрослая.

Никогда прежде он не исчезал на такой долгий срок. Она ждала, что он приедет в Париж. Ее отправили туда в качестве сотрудницы пресс-службы, на очередные мероприятия перед открытием Всемирной ярмарки. Там было несколько человек из МИД Италии, но Джованни Касолли среди них не оказалось.

В Париже она пробыла две недели. На вокзале в Берлине никто ее не встречал. Носильщик погрузил чемодан на тележку. На перроне Габи купила воскресное приложение «Берлинер Тагеблатт». В такси машинально назвала свой прежний адрес и спохватилась, лишь заметив, что автомобиль уже едет по Кроненштрассе.

– Пожалуйста, извините, я перепутала, мне нужно в Шарлоттенбург.

Водитель что-то недовольно пробурчал и развернулся на ближайшем повороте.

Габи держала газету и в десятый раз перечитывала текст объявления, набранный жирным курсивом и обведенный волнистой рамкой.

«Срочно отдам в хорошие руки щенка королевского пуделя женского пола. Возраст три месяца, окрас шоколадный, кличка Флора, нрав веселый. Звонить по вторникам и пятницам, в любое время».

В телефонном номере были цифры 16 и 18. Она ждала этого почти три месяца и не могла поверить своим глазам.

В Париже она пыталась отыскать товарища с гестаповской рожей по фамилии Смирнофф, не нашла, но зато вручила свою визитку симпатичной даме из дирекции советского павильона. На визитке, украшенной орлом, свастиками, дубовыми листьями, было отпечатано готическим шрифтом ее имя, новое место работы: Министерство иностранных дел, пресс-служба, адрес – Вильгельмштрассе, 76, главное здание МИД, номер служебного телефона.

«Наконец опомнились! – ворчала маленькая Габи. – Надо быть совсем кретинами, чтобы потерять такой источник. Это уже не дамский журнал, это МИД, прямой доступ к сверхсекретной информации, а не только вопли Геббельса на инструктажах в Министерстве пропаганды и пьяная офицерская болтовня на вечеринках.»

«Сегодня вторник, и сейчас уже половина четвертого», – спохватилась взрослая.

В почтовом ящике ее ждали письма от Макса. Она сложила их на телефонный столик в прихожей и позвонила на работу. Трубку снял Клаус Рон, один из помощников директора, молодой карьерный дипломат. Он коллекционировал галстуки, Габи подарила ему пару оригинальных экземпляров, и он сразу проникся к ней теплыми дружескими чувствами.

– Габриэль, рад тебя слышать, как съездила?

– Отлично, только ужасно устала, в поезде совсем не спала. Как думаешь, если не появлюсь сегодня в конторе, меня простят, не уволят?

– Конечно, отдыхай. Главное, завтра не опоздай на инструктаж.

– Спасибо, Клаус, – она уже хотела положить трубку, но услышала:

– Габриэль, подожди, чуть не забыл, тебе звонила… сейчас, минутку, я записал. Вот, Жозефина Гензи. Знаешь такую?

– Знаю.

– Хорошо. А то я, честно говоря, подумал, какая-то сумасшедшая. Голос странный.

– Она датчанка, довольно пожилая, и всегда простужена, – объяснила Габи. – Давно она звонила?

– Последний раз сегодня утром. А перед этим в четверг, в пятницу, в понедельник. Спрашивала, когда ты вернешься из Парижа, умоляла дать твой новый домашний номер, ей что-то срочно от тебя нужно. Я не стал говорить, когда ты вернешься, и терпеливо объяснял, что домашние номера сотрудников мы давать не имеем права.

– Клаус, прости, дорогой, тебе досталось от этой назойливой старухи. Я когда-то брала у нее интервью для «Серебряного зеркала», она специалист по древней рунической вышивке. Если вдруг еще позвонит, ты скажи, что я уже в Берлине, и дай мой номер, иначе она не отстанет. Мне ужасно неудобно, я так и не отправила ей журнал с интервью. Да, я привезла тебе галстук-бабочку из того смешного магазинчика на Монмартре.

– О, Габи, как мило с твоей стороны.

Положив трубку, она несколько секунд перебирала конверты на телефонном столике. Их было много, Макс писал почти ежедневно. Его письма поддерживали ее в самый тяжелый период, а дорогая Жозефина соизволила появиться только сейчас, когда жизнь потихоньку налаживается.

«Если я его увижу, все опять пойдет кувырком, – пискнула маленькая Габи. – Нельзя отходить от телефона, Жози-Ося позвонит очень скоро, добрый Клаус даст номер…»

Взрослая Габриэль ничего не ответила. Было уже начало пятого. Она быстро переоделась, привела себя в порядок. Кафе «Флориан» находилось совсем недалеко, минут пятнадцать пешком. Габи положила в сумку каталог универмага «Вертель», который получала по почте каждый месяц, и нераспечатанную пачку французских сигарет голубые «Голуаз». Когда спускалась вниз по лестнице, услышала телефонный звонок, на мгновение остановилась, но решила не возвращаться.

Был чудесный теплый вечер, она заставляла себя идти медленно, не бежать. Издали увидела полосатый бело-зеленый тент кафе «Флориан». Столики на улице – одна из любимых примет берлинской весны.

«Можно ходить сюда завтракать, – мечтательно промурлыкала маленькая Габи, – тут хороший венский кофе и большой выбор свежих пирожных».

Под тентом сидели несколько человек, она скользнула взглядом, но не по лицам, а по столикам, не увидела ни «Голуаз», ни каталога. Подняла глаза, заглянула сквозь стеклянную витрину внутрь. Зал отлично просматривался, там горели лампы. За вторым от витрины столиком сидел одинокий мужчина. Нижнюю часть лица закрывал каталог универмага «Вертель», который он держал в руках. Посреди стола, прислоненная к сахарнице, стояла голубая пачка. Оставалось пройти пару шагов, переступить порог. Дверь была открыта. Вышел официант с подносом, Габи замешкалась, чтобы пропустить его, и вдруг кто-то сзади схватил ее за плечо.

– В чем дело? – возмущенно вскрикнула Габи и обернулась так резко, что стукнулась лбом о колючую челюсть. – Ты… ты… что ты здесь делаешь?

Ося был небрит, похудел, под глазами залегли темные тени.

– Быстро уходим, не смотри туда, – зашептал он ей на ухо, задел локтем официанта, извинился, схватил Габи под руку и силой потащил на другую сторону улицы.

– Фрейлейн, все в порядке? Вам нужна помощь? – крикнул вслед официант.

– Благодарю, все хорошо! – громко ответила Габи.

– Не смей оборачиваться! – прошептал Ося.

– Куда мы идем? – спросила она, когда они перешли проезжую часть и свернули в переулок.

– Куда угодно, подальше от «Флориана», от голубых «Голуаз» и каталога «Вертель».

– Пусти меня! Это не твое дело!

Она попыталась вырваться, но он сжал ее руку еще крепче и произнес сквозь зубы:

– Фрейлейн, вы удивительно похожи на Марику Рёкк.

– Мы с Марикой близнецы, – автоматически отозвалась Габи и прошептала: – Ты с ума сошел.

– Да, я сошел с ума, я не должен был подпускать тебя близко к «Флориану». Но я не сумел выяснить, когда ты вернешься из Парижа, а ловить тебя там было слишком рискованно, мы могли разминуться. Твой московский товарищ провалился, за столиком тебя ждет гестапо.

Габи едва сдерживала слезы, ее трясло.

– Зачем ты влез в это?

Ося обнял ее, поцеловал в краешек глаза.

– Прекрати трястись! На нас смотрят. Ты же знала, что я давно по уши в этом.

– Знала. Конечно, я всегда знала, что ты негодяй и мерзавец. Как ты мог? Ты обещал, что не будешь рисковать, одно дело англичане, другое…

– Да, англичане это очень удобно, англичане своих не убивают, риска меньше. Но и пользы меньше. Практически никакой пользы.

Габи резко остановилась.

– Что значит «не убивают своих»? Что ты хочешь этим сказать? – у нее закружилась голова, она оступилась, подвернула ногу, упала бы, если бы Ося не удержал ее.

До нее дошло, наконец, что случилось, что могло случиться. Сквозь звон в ушах она услышала шепот Оси:

– Я бог-крокодил Сухос, который обитает посреди ужаса.

– Я змея Сата, мои годы нескончаемы, я рождаюсь ежедневно, – пробормотала Габи и зажмурилась.

Этот длинный пароль знали всего два человека, она и Бруно. Он мог быть использован кем-то третьим только в экстренном случае.

– Я не успел раздобыть каталог магазина египетских древностей «Скарабей» в Цюрихе, магазина больше не существует, – спокойно объяснил Ося.

– Ты знаком с Бруно?

– Он завербовал меня еще раньше, чем тебя.

– Почему ты ничего не рассказывал? Я думала, ты работаешь только на англичан, я была уверена…

– Я уже объяснил тебе: работать на англичан безопасно и солидно. Но смысла никакого. Противостоять монстру может только другой монстр, еще более ужасный.

– Наш ужаснее! – шепотом выкрикнула Габи. – В России нет нацизма.

– Кроме нацизма существует много разной мерзости. В России повальные расстрелы, пытки, концлагеря.

– Куда делся Бруно?

– Ушел к англичанам. Его отозвали домой, у него не было выбора. Если бы он вернулся, его бы расстреляли, Ганне грозил концлагерь, Барбаре детский дом. Она бы долго там не протянула. Ты же знаешь, она тяжелобольной ребенок.

– За что?!

– Совершенно бессмысленный вопрос. Убивают не за что, а почему.

– Хорошо. Почему? Почему Бруно и его семью убили бы, если бы они вернулись в Россию?

– Потому что Россией правит маньяк-убийца. Все, мы пришли.

Габи зажмурилась, покрутила головой. Открыв глаза, увидела, что они стоят у ее подъезда.

– Как ты узнал мой новый адрес? – спросила она севшим голосом.

– Мне дали его в Москве. Двум людям в Москве ты обязана своим спасением. Ладно, потом все расскажу, сейчас говорить с тобой бесполезно, тебя трясет. Давай ты достанешь ключи, откроешь, наконец, дверь.

Она бестолково рылась в сумке, выронила ее, Ося поднял, сам нашел ключи.

– Смотри-ка, ты хорошо устроилась, тут нет консьержей.

Почти на руках он поднял ее по лестнице. Она согрелась и перестала трястись только в горячей ванной. Ося сидел рядом на бортике, вздыхал и молча гладил ее по мокрым волосам.

* * *
Со второго по четвертое июня 1937-го в Кремле проходило расширенное заседание Военного совета при наркоме обороны, с участием всех членов Политбюро. Сталин произнес необыкновенно длинную речь. Говорил без бумажки, как всегда, тихо, не спеша, с долгими томительными паузами.

– Товарищи, в том, что военно-политический заговор существовал против Советской власти, теперь, я надеюсь, никто не сомневается. Факт, такая уйма показаний самих преступников и наблюдения со стороны товарищей, которые работают на местах, такая масса их, что несомненно здесь имеет место военно-политический заговор против Советской власти, стимулировавшийся и финансировавшийся германскими фашистами. Ругают людей: одних мерзавцами, других чудаками, третьих помещиками, но сама по себе ругань ничего не дает.

Тишина стояла мертвая, и лица слушателей казались мертвыми. Когда вождь наливал себе нарзан, тихое бульканье воды, звон стекла разносились по всему залу. Он выпил до дна, накрыл бутылку перевернутым стаканом, обвел зал прищуренным взглядом, покрутил кончик уса, продолжил еще тише:

– Я и хотел как раз по вопросам такого порядка несколько слов сказать. Прежде всего обратите внимание, что за люди стоят во главе военно-политического заговора. Я не беру тех, которые уже расстреляны, я беру тех, которые недавно еще были на воле. Троцкий, Рыков, Бухарин. К ним я отношу также Рудзутака, очень хитро работал, а всего-навсего оказался немецким шпионом. Карахан, Енукидзе. Дальше идут Ягода, Тухачевский – по военной линии, Якир, Уборевич, Корк, Эйдеман, Гамарник – 13 человек. Что это за люди? Это очень интересно знать. Это ядро военно-политического заговора, ядро, которое имело систематические отношения с германскими фашистами, особенно с германским рейхсвером, и которое приспосабливало всю свою работу к вкусам и заказам со стороны германских фашистов. Что это за люди?

Он много раз повторял: «Что это за люди?», опять пил воду, накрывал бутылку стаканом, перечислял имена.

– Троцкий, Рыков, Бухарин, Енукидзе, Карахан, Рудзутак, Ягода, Тухачевский, Якир, Уборевич, Корк, Эйдеман, Гамарник. Из них 10 человек шпионы. Троцкий организовал группу, которую прямо натаскивал, поучал: давайте сведения немцам, чтобы они поверили, что у меня, у Троцкого, есть люди. Делайте диверсии, крушения, чтобы мне, Троцкому, японцы и немцы поверили, что у меня есть сила. Человек, который проповедовал среди своих людей необходимость заниматься шпионажем потому, что мы, дескать, троцкисты, должны иметь блок с немецкими фашистами, стало быть, у нас должно быть сотрудничество… Это и есть шпионаж. Троцкий – организатор шпионов среди людей… обершпион…

Илья искоса поглядывал на лица в зале и пытался понять: кто-нибудь, хотя бы одна живая душа, отдает себе отчет в том, что здесь происходит? Огромной страной, миллионами людей единовластно управляет совершенно безумное существо. Механический бред, звучащий с трибуны, – нечто вроде словесной отрыжки древнего кровожадного демона, обожравшегося человеческими страданиями. Демон в обличье коренастого кавказского мужчины с грубо слепленным корявым лицом.

– Остальные. Енукидзе, Карахан, я уже сказал. Ягода шпион и у себя в ГПУ разводил шпионов. Он сообщал немцам, кто из работников ГПУ имеет такие-то пороки. Чекистов таких он посылал за границу для отдыха. За эти пороки хватала этих людей немецкая разведка и завербовывала, возвращались они завербованными… Якир выдумал себе эту болезнь печени. Может быть, он выдумал себе эту болезнь, а может быть, она у него действительно была. Он ездил туда лечиться… Значит, Ягода. Дальше Тухачевский. Вы читали его показания?

Он опять налил нарзан, выпил до дна и накрыл бутылку перевернутым стаканом. Сосо опасался, что во время речи на трибуне кто-нибудь исхитрится отравить воду, которую пьет товарищ Сталин.

– Да, читали! – хором ответили голоса из зала.

– Он оперативный наш план, оперативный план – наше святое святых – передал немецкому рейхсверу. Имел свидание с представителями немецкого рейхсвера. Шпион? Шпион! Для благовидности на Западе этих жуликов из западноевропейских цивилизованных стран называют информаторами, а мы-то по-русски знаем, что это просто шпион.

«Что он несет? – думал Илья. – Печень Якира, святая святых наш оперативный план… информаторы-шпионы… Оправдывается, как Гитлер в рейхстаге после „Ночи длинных ножей“? У Гитлера есть план – радикальная программа жизненного пространства. Он готовится к войне, создает мощную армию, ради этого ему пришлось пожертвовать близким другом Ремом. А какой план у Сосо? Громит армию, разведку, страну. Зачем? Дело не только в Тухачевском, Гамарнике, Якире. Он уничтожает тысячи, десятки тысяч профессиональных военных с тем же тупым упорством, с каким недавно уничтожал крестьян. Тогда результатом стал чудовищный голод. Теперь – беззащитность страны. И то и другое означает смерть и мучения миллионов людей. Ладно, ему плевать на загубленные жизни. Но не может он желать поражения самому себе в войне с Гитлером. Он движется к великой цели, неведомой нам, простым смертным. Что же это за цель такая? Сам он знает или нет?»

– Карахан – немецкий шпион. Эйдеман – немецкий шпион. Карахан информировал немецкий штаб начиная с того времени, когда он был у них военным атташе в Германии. Рудзутак. Я уже говорил, что он не признает, что он шпион, но у нас есть данные. Знаем, кому он передавал сведения.

Опять пауза, нарзан, сытая, наглая ухмылка уголовника Сосо, которую принято называть лукавой обаятельной улыбкой товарища Сталина. Медленное скольжение взгляда по лицам в зале с остановкой на лице спецреферента Крылова.

«Неужели издали, звериным своим чутьем уловил мои мысли?» – подумал Илья, скорее изумленно, чем испуганно.

– Есть одна разведчица опытная в Германии, в Берлине. Вот когда вам, может быть, придется побывать в Берлине, Жозефина Гензи, может быть, кто-нибудь из вас знает.

«Вот в чем дело, – понял Илья. – Жозефина. В эту романтическую тайну посвящены трое из присутствующих. Ежов, Слуцкий и я, грешный. Сосо спросил: „Может быть, кто-нибудь из вас знает?“ и взглянул на меня, потому что я знаю».

Приятный баритон Сосо звучал мягко, лирически задумчиво, нараспев:

– Она красивая женщина. Разведчица старая. Она завербовала Карахана. Завербовала на базе бабской части. Она завербовала Енукидзе. Она помогла завербовать Тухачевского. Она же держит в руках Рудзутака. Это опытная разведчица, Жозефина Гензи. Будто бы сама она датчанка, на службе у германского рейхсвера. Красивая, очень охотно на всякие предложения мужчины идет, а потом гробит.

Илья не удивился, он давно перестал удивляться. Жозефина Гензи, случайная призрачная тень агента Эльф, была так же реальна, как «обер-шпион германского рейхсвера Троцкий», призрачная тень несчастного пожилого изгнанника. Обер-шпион поистрепался, надоел, износил в труху свое злодейское обличье. Троцкий да Троцкий, ну сколько можно? На сцену великого действа выскочила свежая, бодрая Жозефина, роковая красавица-шпионка. Сосо радушно приглашал всех желающих в Берлин, познакомиться на базе бабской части с этой разведчицей старой.

Товарищ Сталин говорил еще долго. Илья слушал и думал:

«Ладно, пусть Жозефина соблазняет в царстве теней кого угодно, от Енукидзе до Тухачевского. Главное, что Габриэль Дильс не тронули ни ежовские, ни гестаповские головорезы. Неизвестно, получу я еще когда-нибудь информацию от Эльфа, но это не так важно. Жива, здорова, и слава богу… А все же, что он несет? Такой густой бред можно резать ножом и мазать на хлеб. В Германии пушки вместо масла, в России вместо масла бред сумасшедшего Сосо. Германские пушки рано или поздно откроют огонь по России…»

– Плохо сигнализируете, а без ваших сигналов ни военные, ни ЦК ничего не могут знать. Людей посылают не на сто процентов обсосанных, в центре таких людей мало. Посылают людей, которые могут пригодиться. Ваша обязанность проверять людей на деле, на работе, и если неувязки будут, вы сообщайте…[16]

К финалу голос звучал совсем тихо. Зал не дышал. Слушатели старались не упустить ни слова, разгадать глубокий священный смысл каждой фразы, каждого взгляда, жеста, вздоха.

Когда покидали зал заседаний, в приглушенном гуле голосов Илья отчетливо расслышал замечание Молотова:

– Всегда поражаюсь его железной логике, подкрепленной четкими фактическими данными, это производит колоссальное впечатление. Товарищ Сталин все знает, знает больше любого специалиста.


Через несколько дней спецреферент получил толстую папку распечатанных стенограмм и принялся перечитывать речь Сталина. На бумаге текст выглядел еще безумнее. Скользя глазами по строчкам, он вдруг ясно осознал, что все эти годы ошибался, сильно преувеличивал интеллектуальные способности Сосо. Вовсе не Сосо придумал товарища Сталина и организовал грандиозное многоактное действо. Совсем наоборот: товарищ Сталин, Великий Вождь, Солнце народов выбрал в качестве временного пристанища уродливое, но крепкое тело уголовника Джугашвили. Человеческие жертвоприношения, вот чем одержим Сосо.

Какие имена носил этот древнейший демон тысячелетия назад? Чьи принимал обличья? Он был финикийским Молохом, огромной медной статуей с головой быка, ненасытным божеством, пожирателем бесчисленных жизней? Десятирукой индийской Кали, богиней зла и разрушения, с волосами в виде зеленых змей и длинными толстыми клыками? Каждая из десяти рук Кали держала кинжал, топорик или окровавленную голову. Культ Кали сводился к ритуальному производству огромного количества трупов.

Человеческие жертвоприношения практиковались всеми языческими цивилизациями. Наивных древних людей вдохновляли на ритуальные убийства рукотворные идолы из меди и глины. Для двадцатого века понадобилось нечто более достоверное. Наука, техника, материалистическое мировоззрение. Кто поверит в божественную силу медного истукана? Чтобы распространять заразу одержимости, истукан должен двигаться, произносить речи, писать философско-исторические трактаты.

«Сосо ничего не соображает, он только оболочка, – думал Илья, вчитываясь в последний абзац сталинской речи и пытаясь понять смысл фразы „Людей посылают не на сто процентов обсосанных, в центре таких людей мало“, – да, оболочка, бормочущий механизм, всеми его действиями руководит божество товарищ Сталин, так же как действиями жалкого ефрейтора Гитлера управляет божество фюрер, между прочим, тварь куда более хитрая и осторожная. Эти двое – максимально удобная комбинация, чтобы уничтожить немыслимое количество живых людей. Разваливая Красную армию, Сталин меняет всю политическую ситуацию в Европе. Ближайшая цель Гитлера – Чехословакия. После ритуальных „чисток“ договор о взаимопомощи между СССР, Чехословакией и Францией теряет смысл, вопрос советского вмешательства в чехословацкую проблему уже не актуален. В мае премьер-министром Англии стал Невилл Чемберлен, ярый сторонник политики умиротворения Гитлера, добрый приятель Риббентропа. Вероятность того, что Судеты отдадут Гитлеру с той же идиотической легкостью, с какой отдали Рейнскую зону в 1936-м, очень велика. Чехословакия рассчитывает на советскую поддержку. Но, если верить Сталину, и весь командный состав Красной армии работает на Гитлера, как можно рассчитывать на поддержку такой армии? А если советские маршалы и высшие офицеры не работают на Гитлера, то почему Сталин их убивает? Как можно рассчитывать на сумасшедшего? После разгрома Чехословакии Гитлер договорится с поляками, нападет на СССР. Поляки пойдут на эту сделку, они панически боятся Сталина, страх кинет их к ногам Гитлера…».

Илья вдруг вспомнил о своем маленьком «вальтере», который лежал дома в сейфе. Сотрудникам Особого сектора, имевшим доступ к сверхсекретной информации государственной важности, полагалось личное оружие, на случай нападения врагов-диверсантов.

«На улице, в общественных местах, всегда личное оружие с тобой. Почистил, смазал, зарядил, поставил на предохранитель. Явился на службу, положил в сейф, запер. Уходишь домой, взял, дома положил в сейф, утром опять взял», – учил Поскребышев.

Илья не прикасался к «вальтеру», не чистил, не смазывал, не заряжал, не таскал с собой, практически забыл о нем. Тяжеленькая смертоносная игрушка, обернутая старым вафельным полотенцем, спала в отдельном ящичке домашнего сейфа.

Илья впервые отдал себе отчет в том, что он, спецреферент Крылов, имеет вполне реальную возможность войти с оружием в кабинет Сосо.

Посетители из внешнего мира сдавали личное оружие при входе на территорию Кремля. Сотрудников аппарата, которым полагалось иметь оружие, не обыскивали. А все-таки – что будет, если спецреферент Крылов пронесет свой «вальтер» в святилище усатого божества?

Он представил на миг, что в руках у него вместе с «вальтером» окажется судьба России, и его затошнило.

«Судьба России, нет, судьба всего мира, на фаланге МОЕГО указательного пальца, прижатого к спусковому крючку».

Очень сталинская мысль, беспредельно пафосная и наглая.

К тому же он отдавал себя отчет: не получится. Стоит только переступить порог святилища с «вальтером» в кармане и с твердым намерением пальнуть в уголовника Сосо, демон Сталин почует, даже раньше, чем поднимет глаза от бумаг, разложенных на столе. Он не расстается с пистолетом ни днем ни ночью.

«Все, хватит, стоп! – Илья прикусил губу, чтобы не пробормотать это вслух. – Ты врешь себе и таким образом делаешь шаг в сторону сталинской реальности, теряешь драгоценное равновесие, становишься участником ритуала. Ты не сможешь спокойно приблизиться к нему с оружием, не успеешь пальнуть первым. В тебе с рождения заложено отвращение к убийству. Уголовник Сосо всего лишь человек, патологически тупой и грубый, одержимый, но человек. Убить Сосо – значит убить человека. Рука дрогнет. Ты мог бы без колебаний выстрелить в демона Сталина, но это все равно что палить в бычью башку медного истукана. Пули рикошетом полетят в тебя и во всех, кого ты любишь».

Илья отложил страницы распечатанных стенограмм, принялся перечитывать и править очередной обзор германской прессы, который уже сегодня должен был лечь на стол товарища Сталина. К обзору он приложил справку о том, как может отразиться на германо-британских отношениях назначение Невилла Чемберлена на пост премьер-министра. Информация пришла от его собственного источника, которого они с доктором Штерном между собой называли «Ося». Ни в ИНО НКВД, ни в разведуправлении Генштаба об этом источнике не ведала ни одна живая душа. Включая сообщения от Оси в свои справки и сводки, спецреферент Крылов ссылался на перехваты дипломатических отчетов и личной переписки сотрудников посольств.

Глава двадцать седьмая

Мистер Чемберлен был похож на ворона. Только ворон умная птица, а мистер был глуп. Чемберлен важно поводил носом-клювом, самодовольно поглядывал круглыми блестящими глазками из-под нависших бровей и не расставался со своим зонтиком. Глазки были слепы, нос-клюв лишен обоняния, маленькая, тщательно причесанная голова под цилиндром напрочь лишена мозгов.

Габи видела британского премьер-министра в кинохронике, когда Гитлер встречал Чемберлена в Бергхаусе 15 сентября 1938-го и читала тексты переговоров, которые поступали в МИД. После свидания в Бергхаусе Гитлер называл Чемберлена «старый господин с зонтиком». Европейским дипломатам это понравилось, британский премьер получил кличку Зонтик.

Габи теперь работала в секретариате Риббентропа и носила фамилию фон Хорвак. Они с Максом обвенчались в августе прошлого года, в Цюрихе, в лютеранском соборе Святого Петра. В рейхе не осталось церквей без портретов фюрера на алтаре.

К ноябрю Макс добился перевода из Москвы в Берлин, в Министерство обороны. Габриэль фон Хорвак чувствовала себя куда спокойнее и защищеннее, чем Габриэль Дильс. Макс оказался прав, фон Блеффы забылись, как страшный сон. Франс какое-то время жил в Швейцарии у Софи-Луизы, потом удрал в Америку. Сумел ли он прихватить с собой хотя бы малую часть своего состояния, оставалось только гадать.

Маленькой Габи было больно, она тосковала по Осе, хныкала, что не может без него жить. Когда она сообщила ему, что выходит замуж за Хорвака, Ося сказал: «Очень хорошо, выходи». И в ответ на ее замечание о том, что в отличие от блефа с фон Блеффом это будет настоящий, а не фиктивный брак, молча развел руками. Взрослая Габриэль не могла обижаться на человека, который спас ей жизнь, и требовать от него невозможного. С самого начала они оба знали, что семьи не получится.

Габриэль глубоко уважала своего мужа и терпеливо ждала, когда это чувство превратится в настоящую любовь.

В сентябре 1937-го, во время визита Муссолини в Берлин, Габриэль фон Хорвак встретила старинного знакомого, итальянского журналиста Джованни Касолли. Они столкнулись лбами в толпе на официальном приеме, точно так же, как когда-то в Венеции. Она холодно поздоровалась. Когда они выскользнули вдвоем из толпы в парке, она сказала, что очень благодарна ему. Он ответил:

– Ерунда, не стоит. Люди в Москве рисковали куда больше, спасая от гестапо агента Эльф.

– У тебя осталась связь с ними, я могу передать информацию.

Она рассказала о секретной директиве фельдмаршала фон Бломберга, в которой излагались дальнейшие военные планы Гитлера – вооруженная интервенция против Австрии, захват Чехословакии. О подготовке к визиту лорда Галифакса и секретном меморандуме барона фон Вайцзеккера, статс-секретаря МИД: «От Британии нам нужна свобода действий на Востоке. Британии крайне необходимо спокойствие. Было бы уместно узнать, чем она за это спокойствие готова заплатить?»

На вопрос, собираются ли московские товарищи восстанавливать связь с агентом Эльф, Ося ответил:

– Ни о какой связи не может быть речи. Хватит, наигралась. Будет нужно, я найду тебя. Если явится кто-то другой – что бы он ни говорил, на кого бы ни ссылался, это провокация. Ты поняла?

Потом они встречались в ноябре, когда Гитлер объявил о своем решении применить военную силу против Австрии и Чехословакии, в январе и феврале, когда министром иностранных дел стал Риббентроп и слетели с постов фельдмаршал фон Бломберг, генерал Фрич, министр экономики Шахт – все те, кто открыто возражал против безумных военных планов Гитлера.

В марте они увиделись в Вене, после аншлюса.

Гитлер захватил Австрию так же легко, как Рейнскую зону, без единого выстрела, при молчаливом согласии Англии и Франции. На венских улицах происходила нацистская оргия. Под дулами автоматов, под восторженное улюлюканье толпы евреи – старики, дети, женщины, стоя на коленях, мыли мостовые, чистили голыми руками сточные канавы. Эсэсовцы грабили еврейские квартиры и магазины. Десятки тысяч застреленных, избитых до смерти, брошенных в тюрьмы.

Ося рассказал, что в МИД Италии шепотом цитируют слова Вильгельма Канариса. Когда германские войска победным маршем вошли в Вену, глава абвера встретился со своим австрийскими коллегами и печально спросил: «Господа, почему же вы не стреляли?»

Было очевидно, что следующей жертвой станет Чехословакия.

– Ничего, на Праге он сломает зубы, – сказал Ося.

Примерно ту же фразу чуть позже произнес Макс.

О том, что ее муж Максимилиан фон Хорвак – участник заговора против Гитлера, Габи сначала узнала от Оси, и только недавно Макс решился посвятить ее в свою тайну.

В мае германские войска подошли к границам Чехословакии в Силезии и Нижней Австрии. Президент Бенеш объявил мобилизацию. В отличие от австрийцев, чехи не собирались сдаваться без боя. У них была сильная армия, мощная линии обороны в Судетах, наподобие французской линии Мажино. Бенеш надеялся на поддержку СССР и Франции, своих союзников.

В те дни посол Великобритании в Берлине, сэр Невилл Гендерсон, не вылезал из МИДа, просил информировать его о дислокации немецких войск на чешской границе, призывал к благоразумию и осторожности.

Аппетиты Гитлера пугали генералов. Они понимали, что в случае вмешательства Англии и Франции германская армия потерпит сокрушительное поражение в Чехословакии. Никто не хотел войны. Число заговорщиков среди военных и дипломатов росло.

Высшие генералы рейха разработали план. Как только поступит приказ напасть на Чехословакию, Гитлер будет арестован, предстанет перед судом по обвинению в безрассудной попытке вовлечь Германию в европейскую войну. В стране объявят военную диктатуру, сформируют временное правительство.

Глава заговора, начальник штаба сухопутных войск генерал Гальдер решил отправить в Лондон своего тайного эмиссара, чтобы выяснить реальную позицию британского правительства и при необходимости предложить свой вариант сохранения мира – арест Гитлера. Тайным эмиссаром, доверенным лицом Гальдера стал военный дипломат Максимилиан фон Хорвак.

Перед отлетом в Лондон Макс был спокоен и задумчив. Он обнял Габи и сказал:

– Когда все будет позади, поедем на Лазурное побережье, есть один чудесный отель в маленьком городке под Ниццей…

Она долго не могла оторваться от него, целовала, сдерживая слезы. Она знала, что английский посол Гендерсон во время недавней встречи в МИД заявил: «Англия не станет рисковать ни единым своим солдатом из-за Чехословакии».

Макс вернулся через пять дней. Его принимали главный советник британского МИД сэр Ванситтарт и опальный политик Уинстон Черчилль. Они обещали сделать все от них зависящее.

Близким другом Макса и непосредственным начальником Габи был глава секретариата Эрих Кордт, тоже участник заговора. У Эриха сложились доверительные отношения с послом Гендерсоном, они часто играли в гольф. Эрих по секрету рассказал, что после визита тайного эмиссара в Лондон Гендерсон получил указание от Зонтика «достаточно сдержанно предупредить Гитлера».

– О чем? – не веря своим ушам, спросила Габи.

– О нас, – ответил Эрих со злой усмешкой. – Дело в том, что господин премьер-министр верит, будто ему самим Провидением предначертана высокая миссия договариваться с диктаторами, наш вариант мешает его высокой миссии, он решил устранить конкурентов, сдать нас. Гендерсон с трудом убедил господина премьер-министра, что такой поступок джентльмену не к лицу.

Следующим тайным эмиссаром стал родной брат Эриха, Теодор Кордт, советник германского посольства в Лондоне. В начале сентября он встретился с лордом Галифаксом и сообщил, что нападение на Чехословакию планируется на 1 октября. На съезде в Нюрнберге Гитлер произнесет речь с открытыми угрозами в адрес Чехословакии. Если в ответ Англия и Франция твердо заявят о своей позиции, германская армия выступит против Гитлера и ее поддержит немецкое население, потому что никто не хочет войны. Лорд ничего вразумительного не ответил.

На съезде в Нюрнберге орал Геринг: «Жалкая раса пигмеев-чехов угнетает культурный народ, а за всем этим стоит Москва и вечная маска еврейского дьявола!»

Гитлер тоже орал, как всегда, проклинал чехов, но ни словом не обмолвился о своем решении напасть на них, только призвал правительство Чехословакии «справедливо отнестись к судетским немцам».

Заговорщики планировали арестовать Гитлера, когда он вернется в Берлин из Нюрнберга. Но Гитлер отправился в Мюнхен, и в это время пришла телеграмма. Премьер-министр Чемберлен предлагал фюреру срочно встретиться, чтобы найти способы мирного решения проблемы.

Устраивать путч, арестовывать Гитлера, когда британский премьер летит к нему на свидание, заговорщики не решились. Осталась надежда, что Чемберлен отклонит непомерные требования Гитлера, и тогда, как только фюрер вернется в Берлин, он будет арестован.

15 сентября Чемберлен впервые за свои шестьдесят лет решился лететь на самолете, так не терпелось ему встретиться с Гитлером и осуществить свою высокую миссию. Британцы единодушно восхищались мужеством премьер-министра, великого миротворца. «Таймс» публиковал восторженные оды Невиллу Чемберлену в прозе и стихах. По возвращении мистер сказал журналистам:

– Несмотря на твердость и жестокость, которые, как мне показалось, я прочел на его лице, у меня сложилось впечатление, что передо мной человек, на слово которого можно положиться.

В день визита Габи впервые услышала из уст своего сдержанного, интеллигентного мужа поток невообразимой брани в адрес мистера миссионера. Между немецкими ругательствами мелькали странные слова, вроде бы русские. Габи уже достаточно хорошо изучила русский, но таких слов не знала.

– Это что? – спросила она. – Переведи!

– Не для твоих ушей, – ответил Макс.

Через неделю мистер миссионер опять прилетел, на этот раз свидание состоялось в маленьком живописном городке Годесберге на Рейне. Личный переводчик фюрера Пауль Шмидт, тоже участник заговора, составил отчет для МИД. Надо отдать должное мистеру Зонтику, в начале переговоров его несколько смутили наглый напор и непрерывный истерический поток речей. Гитлер уловил напряжение, сбавил тон, пошел на мелкие уступки и сумел очаровать мистера Зонтика. Прощались они тепло, Чемберлен сказал, что у него появилось чувство, будто между ним и фюрером установились доверительные отношения.

Вернувшись в Лондон, премьер-министр выступил по радио.

«Как бы мы ни сочувствовали маленькому народу, вступившему в войну с сильным соседом, мы не можем только из-за этого вовлекать в войну всю Британскую империю. Если нам и придется воевать, то по более серьезному поводу».

Ну а что же французы? Что Москва? И, наконец, сами чехи?

Премьер-министр Франции Деладье во всем был солидарен с Чемберленом. Президент Бенеш выдерживал колоссальное давление англичан и французов, они требовали принять все условия Гитлера и твердили, что в противном случае Чехословакия станет виновницей кровавой европейской бойни. Чешская армия была хорошо вооружена и готовилась дать отпор немецкой агрессии. Из Москвы еще в июне пришло сообщение от посла Шуленбурга: «СССР вряд ли окажет помощь капиталистическому государству».

Гитлер вернулся в Берлин 24 сентября. Заговорщики назначили дату путча – 29 сентября.

В игру вступил Муссолини. Он предложил свое посредничество в переговорах. 28 сентября в палате общин Чемберлен заявил:

«Какое бы мнение благородные члены палаты ни имели о синьоре Муссолини, я верю, что каждый приветствует его мирный жест. Господин Гитлер приглашает меня встретиться с ним в Мюнхене завтра утром. Он пригласил также синьора Муссолини и месье Деладье».

Утром 29-го, именно в тот день и час, когда заговорщики планировали арестовать Гитлера, занять силами войск рейхканцелярию, главные правительственные учреждения и министерства, Гитлер вместе с Муссолини встречал в Мюнхене дорогих гостей, премьер-министров Англии и Франции.

Переговоры проходили в спокойной, доброжелательной атмосфере. Гитлер излагал свои требования. Премьеры слушали. Только один раз, когда Чемберлен спросил что-то о правах чешских фермеров, Гитлер сорвался и заорал:

– Наше время слишком дорого, чтобы тратить его на такие мелочи!

Больше мистер миссионер не перебивал фюрера.

К вечернему заседанию соизволили пригласить чехов, но не в зал, а в соседнюю комнату. Доктор Войтех Маетны, посол Чехословакии в Берлине, и доктор Хуберт Масарик, сотрудник МИД, просидели в этой комнате восемь часов в полной неизвестности. Наконец поздно вечером советник Чемберлена сэр Гораций Вильсон ознакомил их с основными пунктами четырехстороннего соглашения. Чехи попытались протестовать, но сэр Гораций оборвал их и быстро вышел из комнаты.

В половине второго утра Гитлер, Чемберлен, Муссолини и Деладье (именно в таком порядке) поставили свои подписи под Мюнхенским соглашением. Теперь немецкая армия могла беспрепятственно ступить на территорию Чехословакии и оккупировать Судетскую область. После подписания фюрер и дуче удалились, и тогда, наконец, в зал позвали чехов, чтобы ознакомить их с текстом договора.

Джованни Касолли был в Мюнхене, в свите дуче, оттуда заехал в Берлин, позвонил Габи.

Стояло бабье лето, теплые сухие дни. Они встретились в Тиргартене. Ося рассказал, как светились глаза фюрера и раздувались щеки дуче, когда они спускались по ступеням Фюрерхауса после подписания договора, как зевал Чемберлен, возвращаясь в свой отель. Деладье выглядел мрачным и подавленным. Кто-то из толпы журналистов спросил, доволен ли месье соглашением, месье ничего не ответил.

– Ну а что же Сталин? У них ведь был договор с Бенешем? – спросила Габи.

– Был, – кивнул Ося.

– Поляки и румыны не пропускают Красную армию через свои территории на помощь чехам?

– Поляки не пропускают, а вот с румынами нарком Литвинов договорился.

– И что?

– Ничего, как видишь… Ладно, Габи, у нас мало времени. Как твой муж?

– Держится, верит, что появится еще один шанс. Удар, конечно, жуткий. Все развалилось. Теперь никто из генералов возразить фюреру не посмеет, а уж об аресте речи быть не может. Гениальный фюрер хапнул очередной лакомый кусок так же легко, как Рейнскую зону и Австрию, без единого выстрела, не пролив ни капли немецкой крови. Скажи, это правда, что Бенеш клюнул на удочку Гейдриха и передал Сталину миф о заговоре в Красной армии?

– Не знаю. Вполне возможно. Искренне поверил и счел своим долгом предупредить, они ведь были союзниками.

– Тупые чехи сами себе роют могилу, – пробормотала Габи.

– Прости, я не понял.

– Так… вспомнила пьяный треп одного полковника СС.

– Зонтик тоже хотел предупредить Гитлера о заговоре, – заметил Ося. – Это напрямую касалось твоего мужа. К счастью, хотя бы одна подлость Чемберлена не удалась, а то из мистера миссионера он превратился бы в мистера убийцу.

– Ты и это знаешь!

– Ну, я ведь работаю на английскую разведку, – Ося виновато улыбнулся и развел руками.

– А на советскую? – спросила Габи чуть слышно.

– Куда же я денусь? После того что натворил этот ублюдок Зонтик, кроме русских,никого не осталось. Работать на них практически невозможно, информацию передавать некому, если она все-таки доходит до Сталина, он ее не воспринимает. Я бьюсь лбом о стену, ищу лазейки, иногда нахожу, сам не понимаю, зачем это делаю, но выбора нет.

Ося вдруг обнял ее, стал целовать. Весь этот год, встречаясь, они ни разу не прикасались друг к другу, честно держали дистанцию.

У маленькой Габи закружилась голова, отчаянно забилось сердце. У взрослой хватило сил отвернуться от его губ и сказать:

– Прости, мне пора. Меня ждет муж. Не могу его обманывать, особенно сейчас.

* * *
Жгучий интерес Сосо к Адольфу слегка остыл в 37-м, в разгар чисток. После третьего показательного процесса в марте 1938-го, обглодав косточки Бухарина, Рыкова и еще десятков тысяч жертв ритуального пиршества, сытый демон Сталин отвернулся от своих разгромленных владений и повернул бычью башку в сторону голодного демона Гитлера.

Разбитая собственным правительством Красная армия писала доносы и пила. Масштабы пьянства смущали даже опытного выпивоху Клима, наркома обороны товарища Ворошилова. Ничего не осталось от разведки, кроме небольшой спецгруппы профессиональных убийц, которые охотились по миру за престарелыми белоэмигрантами и невозвращенцами.

Было арестовано и расстреляно столько сотрудников Наркомата иностранных дел, что из-за нехватки дипломатов прекращались отношения с некоторыми странами. Нарком Литвинов писал Инстанции отчаянные письма:

«Семь недель нет полпреда в Париже. Поверенные в делах не говорят ни на одном языке, кроме русского (Варшава). Полпред П.П. Листопад и его подчиненные не поддерживают отношений ни с одной дипломатической миссией, не общаются с поляками. Когда им приходится участвовать в церемониях и заседаниях, они являются туда в полном составе и ни с кем не разговаривают.

Нет полпредов в Вашингтоне, Токио, Варшаве, Бухаресте, Барселоне, Ковно, Копенгагене, Будапеште, Софии. Не лучше обстоит дело с советниками и секретарями. Имеется свободных вакансий: советников – 9, секретарей – 22, консулов и вице-консулов – 30, атташе – 46. Все приезжающие в Союз в отпуск или по вызову заграничные работники не получают разрешения на обратный выезд. Мы с последней почтой не получили никаких документов из Лондона ввиду отсутствия там машинистки. Со вчерашнего дня остановила свою работу курьерская служба, дипкурьеров не выпускают за границу до рассмотрения их личных дел».

Хозяин поручил своему главному специалисту по кадрам товарищу Маленкову разобраться с дипломатами. Маленков направил в НКИД сотню кристальных коммунистов, но привереда Литвинов опять был недоволен, пожаловался Сталину, что только пятнадцать из них более или менее владеют каким-нибудь иностранным языком и ни один на ответственные должности в посольствах не годится.

На ответственную должность не годился и очередной советский полпред в Берлине Алексей Мерекалов. Немецким он не владел, по профессии был инженер-хладобойщик.

В марте 1938-го пасть Гитлера широко открылась, и гуманные демократические правительства ведущих европейских держав поскорее запихнули туда огромный вкусный кусок, Австрию. Их вдохновил недавний опыт. В тридцать шестом, проглотив Рейнскую зону, Гитлер облизнулся, заявил, что сыт, и долго переваривал съеденное. Гуманные правительства надеялись, что уж Австрией он точно наестся до отвала. Но не прошло и месяца, как пасть открылась вновь. Гитлер завопил о мучениях судетских немцев под пятой неполноценных чехов. В мае германские войска подошли к границам Чехословакии.

Главными союзниками Чехословакии были Франция и СССР. От этих двух держав зависело, станет ли Чехословакия следующим вкусным куском или сохранится как самостоятельное государство.

Спецреферент Крылов опять работал по двенадцать часов в сутки, составлял справки и сводки по Судетскому кризису. Хозяина интересовало, что думают о нем французы, англичане, американцы.

Перехваченная дипломатическая переписка свидетельствовала, что ничего хорошего гнилые капиталисты о товарище Сталине не думают.

Посол Франции месье Кулондр докладывал своему правительству:

«Рассчитывать на реальную помощь со стороны России в случае войны с Германией невозможно. Россия подверглась такому кровопусканию, что находится в ослабленном состоянии».

Ему вторил французский военный атташе:

«Чистка, распространяющаяся по лестнице сверху вниз, глубоко дезорганизует воинские части и скверно влияет на их обучение и даже на условия их существования. Дисциплина подорвана критикой со стороны подчиненных, которых подталкивают и поощряют доносить на своих начальников, постоянно подозреваемых в том, что завтра они окажутся „врагами народа“. Эта прискорбная ситуация наносит советским военным, высшему командованию больший урон, чем мировая война, и делает Красную армию почти непригодной к использованию».

Британский военный атташе писал:

«…с военной точки зрения имеются значительные сомнения относительно того, способен ли СССР выполнить обязательства по договору с Чехословакией и Францией, ведя наступательную войну».

Такого же мнения придерживался военный атташе США:

«В связи с тем, что сильная КА в последние три года была несомненным фактором мира в Европе, ее недавнее ослабление в результате казни маршала Тухачевского и его соратников существенно подрывает силы, выступающие за мир, и создает куда более вероятные перспективы для японской и фашистской агрессии».

В свои сводки Илья вносил высказывания послов и военных атташе в натуральном виде, ничего не смягчал, не старался вычеркнуть самое обидное, оставить что-то более или менее лестное. Если бы он попытался это сделать, пришлось бы все вычеркивать.

Хозяин реагировал на клеветнические злопыхательства капиталистов по-разному. Уголовник Сосо матерился. Демон Сталин молча задумчиво покручивал ус.

Все лето президент Бенеш спрашивал, готов ли СССР выполнить свои союзнические обязательства? Сталин каждый раз отвечал: разумеется, СССР готов, не волнуйтесь, господин Бенеш. Но Бенеш все равно волновался, потому что на конкретные вопросы – сколько самолетов, танков, пехоты даст ему Сталин, если Гитлер нападет на Чехословакию, ответа не было.

Бенеш не верил французам и англичанам, когда они твердили, что Красная армия разгромлена и рассчитывать на помощь Сталина не стоит. Он до последнего тешился иллюзией, будто у него есть сильный надежный союзник, который не оставит его в беде.

К сентябрю ситуация обострилась до предела. Илья включал в сводки подробную информацию о свиданиях Чемберлена с Гитлером. Он получал ее от Оси и, как обычно в таких случаях, ссылался на дипломатические источники.

После двух свиданий Чемберлена и Гитлера наркому Литвинову удалось договориться с румынами. 24 сентября пришла нота из Бухареста. Румынское правительство выражало официальное согласие на переброску через территорию Румынии советских войск и на масштабные перелеты советских самолетов в ее воздушном пространстве. Сталин приказал не информировать об этой ноте ни Прагу, ни Париж и ничего не ответил Бухаресту.

Через три дня Бенеш опять просил о помощи, и опять никакого ответа. В последний раз он пытался докричаться до своего надежного союзника, когда все уже было кончено, Мюнхенский договор подписан. Союзник не отозвался.

Сосо очень обиделся, что его не пригласили в Мюнхен. Сам он бы вряд ли полетел. Это значило бы выйти за пределы своей сказки в чужой и неподвластный ему мир. Он мог бы отправить… Интересно, кого? Никакие полпреды и наркомы не годились для такого высокого совещания. Каганович тоже не годился. Калинин, Ворошилов? Совсем смешно… Наверное, он отправил бы Молотова.

Сидя за большим столом в святилище, слушая тихое шипение матерной брани Инстанции в адрес договорившихся в Мюнхене, Илья обратил внимание, что в числе обидчиков ни разу не мелькнуло имя Гитлера, хотя именно Гитлер настаивал, чтобы Сталина не приглашали. Сосо это знал, но Адольфу он прощал все.

Последние месяцы тридцать восьмого года Сталин посвятил обновлению высшей жреческой касты, НКВД. Еще летом в руководстве НКВД почти не осталось евреев и коммунистов с дореволюционным партстажем. Сосо думал, что Адольф не хочет с ним дружить потому, что вокруг Сосо слишком много евреев и коммунистов. Сосо оставил возле себя только Кагановича. Одна из тайн демона Сталина заключалась в том, чтобы никто не сумел понять логику его поступков. Разве можно говорить, что Сталин целенаправленно уничтожает евреев, когда с ним рядом Каганович?

Ежов был снят с должности наркома НКВД и назначен наркомом водного транспорта. На заседаниях он делал из документов самолетики и запускал их в люстру. У малютки выпадали зубы, облезала кожа клочьями, он бродил по кремлевским коридорам, напоминая даже не тень человека, а какого-то странного, разлагающегося живьем зверька. Когда его арестовали, при обыске в его квартире в Кремле в ящике стола нашли пакет. Внутри лежали сплющенные пули. Каждая была завернута в бумажку с надписью карандашом: Зиновьев, Каменев, Смирнов. По всем шкафам валялись пустые и недопитые бутылки водки.

На смену Ежову пришел здоровый, крепкий кавказец по фамилии Берия, но ничего не изменилось. Шпионы шпионили, троцкисты троцкистили, террористы готовили покушения, диверсанты гноили колхозные урожаи, били вагоны яиц, подмешивали гвозди в сливочное масло, вредители организовывали давку в трамваях, очереди в магазинах, заставляли продавцов, работников почт, сберкасс и прочих госучреждений хамить гражданам.

В декабре 38-го Карл Рихардович слег с тяжелым бронхитом. И так случилось, что именно в это время о нем вспомнил Сталин. Слушая комментарии спецреферента Крылова к очередной сводке, вдруг спросил:

– А немец, который Гитлера лечил, как у него дела?

Илья похолодел и ответил:

– Болеет он, товарищ Сталин.

В кабинете сидели Молотов, Каганович и Берия. Сквозь блики пенсне глаза нового наркома впились в спецреферента. Это была их первая встреча лицом к лицу.

«Кажется, Берия не понимает, о ком речь», – подумал Илья.

– Чем болеет? – спросил Сталин.

– Бронхитом.

– Бронхит – ерунда. У меня туберкулез был, я поправился.

И тут Илья решился на невозможное. Глядя в глаза вождю открытым, преданным взглядом, сказал совершенно искренне, с детской доверчивостью:

– Товарищ Сталин, ну то вы, а то – немец. У него здоровье слабое, а работа тяжелая.

– Работа? – Сосо посмотрел на Берию.

Круглая тонкогубая физиономия нового наркома застыла, на лбу вздулась жила. Хозяин интересуется каким-то немцем, очень важным немцем, который лечил Гитлера, а он, Берия, ничего не знает. Он, Берия, должен сию минуту ответить Хозяину, где работает немец, но не может, впервые о нем слышит, всех немцев, бежавших от Гитлера, на территории СССР Ежов истребил, если остались живые, то в лагерях, а вот, оказывается…

– Товарищ Сталин, доктор Штерн работает в спецлаборатории икс под руководством товарища Блохина, – отрапортовал Илья и сделал паузу, благоразумно предоставив Берии объяснять, что такое спецлаборатория икс.

– Кто его туда определил? – спросил Хозяин.

– Слуцкий, – ответил Илья.

Абрама Ароновича уже не было в живых. По распоряжению Инстанции в феврале 38-го Слуцкого отравили подручные Ежова. «Правда» напечатала: «Умер на боевом посту». Хозяин не хотел огорчать зарубежную агентуру плохой новостью о расстреле начальника ИНО. Впрочем, огорчаться уже было некому, зарубежной агентуры больше не существовало. Через два месяца Слуцкого посмертно исключили из партии и объявили врагом народа, тоже в «Правде».

Разговор о Карле Рихардовиче длился целых десять минут. Берия предложил определить доктора Штерна преподавателем в Школу особого назначения (ШОН) при ИНО НКВД. В ШОН готовили разведчиков-нелегалов. Новый нарком восстанавливал порушенную разведку. Почти все преподаватели ШОН были расстреляны. А тут – настоящий немец, с чистым берлинским произношением, знакомый с тонкостями германской жизни. Зачем добру пропадать? Хозяин одобрил предложение своего нового наркома.

Илья сразу подметил, что, в отличие от Ежова, Берия соображал хорошо. Зверь, бандит, но не безумный жрец сталинского культа. Именно Берия посоветовал Сосо слегка притормозить, иначе скоро некого будет сажать и расстреливать. Для Ежова вся территория СССР была гигантским алтарем, на котором совершались ритуалы. Берия относился к стране как к воровской малине, то есть рационально. С его приходом заключенных из одиночек, где они гнили заживо на радость демону, стали отправлять в лагеря, чтобы рубили лес, добывали золото – на радость малине.

ШОН находилась в Балашихе, в двадцати километрах от Москвы. Туда ходили пригородные поезда с Курского вокзала. Карлу Рихардовичу предложили комнату при школе, но он попросил оставить его в квартире на Мещанской. Берия лично распорядился присылать за ним служебную машину с шофером. В школе Карл Рихардович преподавал немецкий, ставил произношение, устраивал курсантам воображаемые путешествия по Берлину и Мюнхену, постепенно приходил в себя после пряничного домика.

Трижды доктора возили ночью на Ближнюю дачу, где он развлекал Сосо и компанию рассказами о Гитлере, грызущем ковер, о напудренном морфинисте Геринге, о Геббельсе и его жене Магде – сколько у него любовниц, а у нее любовников.

После первого такого визита доктор изумленно делился впечатлениями.

– Я думал, они хотят узнать что-то серьезное, важное, а им подавай всякую дребедень. Кто с кем спит, кто гомик, какие у них там бабы… Вообще, эти веселые ребята мало чем отличаются от обитателей пряничного домика.

В январе Сосо был в бешенстве. Риббентроп полетел в Варшаву уговаривать поляков присоединиться к Антикоминтерновскому пакту, вступить в военный союз против СССР.

Впрочем, Адольф слегка подсластил эту пилюлю. Пока Риббентроп обрабатывал поляков, Берлин предложил Москве долгосрочный кредит в двести миллионов марок. Германский МИД сообщил, что для переговоров о кредите в Москву скоро прилетит советник Шнурре. Тот самый Шнурре, с которым когда-то встречались покойные Енукидзе и Канделаки.

30 января 1939-го в английской газете «Ньюс Кроникл» появилась разоблачительная статья о предстоящих переговорах между СССР и Германией. На следующий день перевод статьи напечатала «Правда». В комментариях говорилось о советско-германских переговорах как о великой победе советской дипломатии под руководством товарища Сталина в борьбе за мир.

По приказу Гитлера визит Шнурре в Москву был отменен. Спецреферент Крылов старательно цитировал в сводках дипломатическую переписку. Немцы недоумевали, зачем Москва, вместо того чтобы опровергнуть публикацию в «Ньюс Кроникл» или хотя бы промолчать, разожгла международный скандал и сорвала переговоры, которые планировались как секретные?

Сосо читал сводки и не понимал, что произошло. Требовал выяснить у немцев, где Шнурре? Почему до сих пор не прилетел? Посольство Германии вежливо извинялось и объясняло, что господин советник сейчас страшно занят.

Известие о том, что польское правительство отвергло предложение Риббентропа и никаких пактов с немцами против СССР заключать не будет, товарищ Сталин принял равнодушно и опять спросил о Шнурре.

В марте Гитлер вновь открыл пасть, но не стал ждать, когда кто-нибудь сунет туда очередной кусок, а принялся быстро доедать остатки Чехословакии. Демократические правительства возмущались, протестовали, подписывали коллективные декларации, предлагали созвать конференцию, собраться на совещание и через наркома Литвинова приглашали товарища Сталина во всем этом участвовать.

3 апреля французы передали Литвинову документ, добытый их разведкой. Распоряжение начальника верховного командования вооруженных сил Германии Кейтеля.

«Относительно плана „Вейс“ фюрер распорядился о следующем: разработка плана должна проходить таким образом, чтобы осуществление операции было возможно в любое время, начиная с 1 сентября 1939 года».

Кодовое слово «Вейс» означало нападение на Польшу.

Французские и английские представители явились в Москву, хотели заключить договор о взаимопомощи против Гитлера. Сталин поручил Ворошилову говорить с капиталистами. Не позвали Сосо в Мюнхен, вот пусть теперь беседуют с Климом.

Кроме Кагановича, последним евреем на высоком руководящем посту оставался Литвинов. Сосо долго думал и, наконец, догадался, почему не летит Шнурре. Он снял Литвинова, назначил наркомом иностранных дел Молотова и приказал ему поскорее очистить наркомат от всех оставшихся евреев.

Через несколько дней посол Шуленбург известил Молотова, что советник Шнурре теперь готов прилететь на переговоры. Сосо велел Молотову напомнить немцам, как они сильно обидели его в январе, и передать Шуленбургу, что советское правительство согласится возобновить торговые переговоры только после того, как будет создана политическая основа. Шуленбург просил объяснить, какой смысл вкладывает господин Молотов в выражение «политическая основа», но товарищ Молотов не мог объяснить. Насчет смысла товарищ Сталин указаний ему не дал.

Хладобойщик Мерекалов был отозван в Москву и назначен директором Научного института мясной промышленности. В Берлине уже вовсю шли переговоры с новым поверенным, Георгием Астаховым[17]. Он свободно владел немецким, был опытным дипломатом. Он внятно объяснил немцам смысл выражения «политическая основа».

От Астахова летели шифротелеграммы, дипкурьеры привозили толстые пакеты с развернутыми отчетами. Предложения немцев становились все конкретнее и заманчивее.

– Ну пусть он посмотрит на карту, – говорил Карл Рихардович во время их вечерних прогулок по московским бульварам. – Австрия, Чехословакия, Польша, Россия. Зачем ему война? Он только внутри своей сказки великий и всемогущий. Война это реальность, границы сказки рухнут.

– Сосо уже не понимает, что у его сказки есть границы, – отвечал Илья. – Для него сказка стала былью.

Однажды майским утром 1939 года Илья пришел на службу, достал из сейфа бумаги и разложил на столе. Дверь открылась. Александр Николаевич Поскребышев сделал несколько неверных шагов, рухнул в старое скрипучее кресло напротив стола. Толстые потрескавшиеся губы шевелились, Илья услышал хриплый шепот:

– А ведь он бьет меня! Схватит вот так за волосы, и мордой, мордой об стол.

«За волосы… – изумленно повторил про себя Илья. – Нет ни волоска, сколько его знаю, всегда лысый, голова гладкая, как бильярдный шар. Может, в святилище, в кабинете Инстанции, у него вырастает специальный чуб, чтобы Сосо мог схватить и мордой об стол?»

Илья налил воды, поднес к губам Поскребышева стакан. Александр Николаевич глотнул, уронил лицо на скрещенные руки, зарыдал тихо и страшно. По рукаву пиджака расползалось мокрое пятно. Илья достал из кармана платок, шепотом позвал:

– Александр Николаевич!

Поскребышев медленно поднял лицо, взял платок, вытер слезы, высморкался, выпил еще воды, прохрипел:

– Да, все, все… дай папиросу.

Илья закурил вместе с ним. Сквозь дым они молча смотрели друг другу в глаза. Илья ждал обычного матерного залпа в портрет Хозяина, однако на этот раз Поскребышев не повернулся в сторону портрета, не произнес ни одного ругательства. Когда он заговорил, голос звучал спокойно, ровно.

– Бронку взяли.

Жена Поскребышева, Бронислава, была красавица, моложе его на пятнадцать лет. Полтора месяца назад у них родилась дочь Наташа. Илья знал, что родного брата Брониславы, врача кремлевской больницы Михаила Металликова, взяли еще в феврале тридцать седьмого. Сестра жены Металликова была замужем за сыном Троцкого.

– Исчезла Бронка. Я позвонил Берии. Он говорит: откуда я знаю? Может, с любовником сбежала, нашла кого покрасивше. Поиздевался всласть, потом сказал: задержана. Я к Хозяину, а он… – Поскребышев зажмурился, опять замотал головой. – Он, конечно, посочувствовал и говорит: ничего не могу, это дело НКВД. Да ты не беспокойся, Саша, мы найдем тебе новую жену…

Бронка, Бронюшка, за брата ходила просить Берию, все не может смириться… Молоко для Наташки сцедила в бутылочку и ушла, няньке сказала, вернусь скоро. Ну как думаешь, Крылов, может, отпустят, а?

Существо из ритуальной реальности, жрец сталинского культа, никогда бы не задал такого глупого человеческого вопроса. На такие вопросы в ритуальной реальности всегда один ответ[18].

Поскребышев не ждал от спецреферента Крылова лживых утешений. Глупый вопрос был всего лишь последним всхлипом в приступе рыданий. Кроме младенца Наташи, на руках Александра Николаевича остался еще один ребенок, пятилетняя дочь Брониславы от первого брака.

– Платок позаимствую у тебя, – произнес Поскребышев и тяжело поднялся. – Ты вот что, немца своего этого, Штерна, предупреди, Хозяин скоро опять вызовет его. Справка по торговым договорам готова?

– Конечно, Александр Николаевич, – Илья достал из сейфа папку, протянул, – вот, возьмите.

– Все проверил?

Лицо Поскребышева уже скрылось под обезьяньей маской суровой деловитости, но глаза еще жили. Когда он взял папку из рук Ильи, прошептал:

– Твою не тронет, главное, с детишками не спешите, пока на сцене пляшет, не тронет, понял? Вот пусть молча пляшет, и все.

Оставшись один, Илья распахнул окно, было трудно дышать.

Два года назад на премьере «Аистенка» Сосо улыбался и хлопал, когда Маша крутила свои фуэте. Теперь, кроме Аистенка, она танцевала на сцене Большого Куклу в «Щелкунчике», Зарему в «Бахчисарайском фонтане», Суок в «Трех толстяках», репетировала сразу несколько партий в новой постановке «Конька-Горбунка».

Илья стоял у окна, зажмурившись, вдыхал утренний майский воздух. В голове крутились разные доводы, почему жену Поскребышева демон слопал, а жену Крылова не слопает.

Крылов не входит в ближний круг. В отличие от Бронки Поскребышевой, Маша Крылова никогда не сидела за одном столом со Сталиным, не ездила на Ближнюю дачу, ее брат еще ребенок, а не кремлевский врач. Да, но ее мама – кремлевский врач, и однажды побывала на Ближней, вскрыла нарыв на ноге со сросшимися пальцами. Ну и что? Никаких родственных связей с Троцким нет. Можно подумать, что у всех, кого берут, есть родственные связи с Троцким. Бронка наполовину еврейка, наполовину полька. Маша русская. Хотя нет! Покойная бабушка, мама Веры Игнатьевны, была еврейка, то есть Вера Игнатьевна наполовину, Маша на четверть. У папы, Петра Николаевича, дед то ли поляк, то ли литовец… Но из артистов Большого никого не взяли даже в тридцать седьмом, а Маша уже солистка, и сейчас тридцать девятый…

Порыв теплого ветра ударил в лицо, звякнула форточка. Илья опомнился, тряхнул головой и прекратил эти бессмысленные споры с самим собой: возьмут, не возьмут, почему, за что. Искать логику в ледяном хаосе магического сознания демона Сталина все равно что заниматься гаданием, но не на пятаке, не на картах или кофейной гуще, а на мучениях и смертях сотен тысяч людей.

Он вернулся к столу, занялся очередной сводкой.

Ни одного советского агента на территории рейха не осталось. Информация о Германии, добытая разведками других стран, приходила через посольства этих стран в Москве, ее воровали или получали легально. Доклады послов и атташе, протоколы переговоров, официальных и тайных, подтверждали: сближение Сталина с Гитлером обернется катастрофой. Да в общем, не требовалось никаких подтверждений, достаточно было вспомнить события последних трех лет и взглянуть на карту.

У Ильи в голове постоянно звучало: «Если завтра война».

Пакт между СССР и Германией – война, без всяких «если». Спецреферент Крылов пытался донести эту простую мысль до сознания Инстанции через свои сводки.

Для кого он их составлял? Для Сосо? Но Сосо твердо верил: если они с Адольфом договорятся, Адольф после Польши нападет на Францию, на Англию, а на Сосо нападать не будет. Для товарища Сталина? Но товарищ Сталин уже кружился в ритуальном брачном танце с товарищем Гитлером.

Эпилог

За стеклом иллюминатора Габи видела леса, бесконечные равнины, темные пятна деревень, редкие ниточки дорог. После бессонной ночи слипались глаза. Она смотрела на блеклое, грустное, беззащитное пространство, по которому ползла крестообразная тень самолета, и думала: «В этом самолете летит война, в самолете фюрера летит смерть».

Никому из всей большой свиты Риббентропа не удалось поспать ни часа в гостинице в Кенигсберге, откуда делегация утром 23 августа вылетела в Москву.

Всю ночь Риббентроп вносил поправки и дополнения, исписал своим косым крупным почерком гору бумаг, требовал срочно соединить его то с Берлином, то с Берхтесгаденом. Когда говорил с Берлином, орал как бешеный. Если в трубке был Берхтесгаден, говорил тихим, сладким голосом:

– Да, мой фюрер… непременно, мой фюрер… вот этот вопрос я бы хотел уточнить, если позволите, мой фюрер.

Трубка в его руке дрожала, и было слышно, как в трубке орет его фюрер.

Габриэль фон Хорвак включил в состав делегации глава секретариата Эрих Кордт, с одобрения Риббентропа. Она уже неплохо знала русский и могла пригодиться в Москве. О том, что она попадет на сами переговоры в Кремль, не было речи. Ей предстояло сидеть в посольстве, переводить русские документы и писать отчеты для МИДа.

– Война начнется через неделю, – сказал Макс, провожая ее в Кенигсберг. – Первого сентября согласно плану «Вайс» германские войска войдут в Польшу.

Это понимали почти все в МИДе и в Министерстве обороны. Из пассажиров самолета только Риббентроп не понимал или делал вид, что не понимает. На его лице постоянно менялись гримасы: то лягушачья улыбка со сжатыми губами и сморщенным носом, то баранья сосредоточенность. Брови вниз, губы трубочкой. Брови вверх, губы бантиком. Иногда он отпускал бодрые шутки о русской водке, морозах и медведях. Ему не терпелось познакомиться со Сталиным, которого он называл «своего рода мистической личностью».

За день до отлета Габи встретилась с Осей и вывалила ему гору информации, доказывающей, что пакт между Гитлером и Сталиным – это война.

– Все я знаю, и в Москве знают, – сказал Ося. – Сталин подпишет пакт. Гитлер готов предложить ему что угодно – половину Польши, Прибалтику, Финляндию, да хоть Австралию с Новой Зеландией. Англичане и французы ни кусочка чужой земли Сталину не предлагают, поэтому пакт он подпишет с Гитлером, а не с ними. К тому же он давно безответно влюблен в Гитлера. Наконец добился взаимности. Как ты думаешь, у тебя там будет хоть капля свободного времени?

– Понятия не имею. Мы летим всего на сутки.

– Если вдруг удастся немного погулять по Москве, обязательно пройди по Никитскому бульвару, он совсем недалеко от посольства. Вечером, часов в девять, там очень приятно гулять. Тихо, красиво.

– Я постараюсь, – обещала Габи, – но это не от меня зависит.

Самолет приземлился. Габи увидела фанерный щит с надписью «Москва» по-французски, флаги со свастикой, с серпом и молотом. У трапа Риббентропа встретил толстый советский чиновник с развевающимися седыми волосами.

Делегацию ждала вереница тяжелых сверкающих автомобилей, похожих на американские «бьюики». Молодые люди в темных костюмах бегали и помогали рассаживаться.

За окном мелькали деревья, пустыри, какие-то трубы, бетонные заборы, косые деревянные домики, фанерные щиты с лозунгами и портретами Сталина, прямоугольные двухэтажные коробки с черными дырами окон, покрытые облезлой розовой или желтой краской. Габи подумала, что это хозяйственные постройки, склады, ангары, но заметила возле коробок белье на веревках и поняла, что внутри живут люди.

Когда миновали окраины, появились высокие дома, широкие проспекты, трамваи, много прохожих. Макс оказался прав. Изображений Сталина тут было больше, чем людей на улицах. В глазах рябило от плакатов, лозунгов, марширующих гигантов с серпами, молотами, снопами колосьев. Пропаганда по рецептам Геббельса, только еще обильнее и грубее.

Старинное, очень красивое здание немецкого посольства находилось в Леонтьевском переулке, неподалеку от Никитского бульвара. Именно там, на Никитском, Ося встретился с доктором Штерном. Коричневый плащ, зеленая шляпа, оторванная пуговица, журнал «Крокодил». Доктор Штерн перепутал пароль. Габи помнила наизусть каждую деталь той встречи. Ося много раз повторял, что своим спасением она обязана вовсе не ему, а доктору Штерну и еще одному человеку. Ося ничего не знал о нем, называл «порядочный человек с возможностями», сокращенно – ПЧВ. Этому ПЧВ Ося передавал информацию через старика священника из итальянского посольства в Москве и через доктора Штерна.

После короткого фуршета Риббентроп уехал в Кремль.

Никакой срочной работы для Габи не было, но всех сотрудников секретариата попросили дождаться возвращения господина министра. Фуршет продолжился. Габи слушала привычную мидовскую болтовню ни о чем, видела знакомые улыбчивые лица. Ей стало казаться, что она не улетала из Берлина и никакого пакта не будет. Конечно, не будет. Никто не хочет войны.

Часам к восьми сияющий, румяный Риббентроп вернулся и восторженно делился со всеми собравшимися в обеденном зале впечатлениями о первом туре переговоров. Сталин пришел вместе с Молотовым, чтобы встретить его. Риббентроп гримасничал, шутил над Шуленбургом: столько лет служит послом и ни разу не удостоился личной встречи со Сталиным.

Рассказ о том, какой великий исторический пакт подпишут сегодня ночью товарищ Риббентроп и партайге-носсе Молотов, как они собираются делить Польшу и Прибалтику, Габи слушать не захотела, отправилась, наконец, погулять по Москве.

Выйдя из посольства, она пошла наугад по тихим зеленым переулкам и скоро очутилась на маленькой площади между двумя бульварами. Справа увидела православную церковь, ободранные купола без крестов, грязные стены, забитые досками окна. На минуту остановилась, вспомнила, что бульвар, который начинается у церкви и упирается в Арбатскую площадь, и есть тот самый Никитский, перешла площадь и медленно побрела по бульвару.

В ушах все еще звучал восторженный бред Риббентропа.

«У Сталина такое сильное, значительное лицо, одно мановение его руки становится приказом для отдаленной деревни, затерянной в сибирских просторах».

Габи механически отмечала, как бедно одеты люди, какие серьезные, усталые лица, ни одной улыбки. На нее косились, в ней угадывали иностранку, и поравнявшись, отворачивались, ускоряли шаг. Она села на скамейку, закурила. Мимо проехал на самокате мальчик лет семи, напевая какую-то веселую песенку. Габи пыталась разобрать слова, но не сумела, мальчик пел слишком тихо.

Кто-то сел рядом. Она повернула голову, увидела старика с милым профессорским лицом, в летней светлой шляпе, в помятом холщовом пиджаке, и подумала: «Ну вот, оказывается, не все в этом городе шарахаются от иностранцев».

– Я часто здесь гуляю, – произнес старик по-немецки.

– Вы немец? – спросила Габи.

Он долго смотрел на нее, вглядывался, улыбался, наконец, сказал:

– Меня предупредили, что вы вряд ли сумеете выбраться, но я все равно пришел, на всякий случай. Боялся, что не узнаю, одно дело фотография, другое – живой человек. Но я сразу узнал, с первого взгляда. Добрый вечер, Эльф. Я доктор Штерн.

Она уткнулась лбом ему в плечо и заплакала. Он молча погладил ее по голове. Когда она успокоилась и подняла лицо, опять увидела мальчика на самокате. На этот раз он проехал совсем близко, она сумела расслышать его песенку.

Если завтра война,
слепим бомбу из говна,
в жопу пороху набьем,
всех фашистов разобьем.
Она поняла все, кроме двух слов, и спросила доктора Штерна:

– Из чего слепим бомбу? Куда забьем порох?

Он объяснил. Габи очень давно не смеялась, а тут стала хохотать до слез. Карл Рихардович обнял ее и сказал сквозь смех:

– Разобьем, обязательно, разобьем.

Полина Дашкова Соотношение сил

Спите крепко, палач с палачихой!

Улыбайтесь друг другу любовней!

Ты ж, о нежный, ты кроткий, ты тихий,

В целом мире тебя нет виновней!

Иннокентий Анненский
© Дашкова П.В.

© ООО «Издательство АСТ»

Глава первая

Высокие кованые двери открылись, Маша очутилась в полутемном коридоре, сквозь панический стук сердца услышала, как мужской голос объявил:

– Танец Жанны из балета «Пламя Парижа». Музыка Асафьева, сценография Дмитриева, исполняет солистка балета Государственного Большого театра Мария Крылова.

Маша выбежала на сцену. Хрустальный свет огромных люстр ослепил. Все сверкало и переливалось, словно она попала в центр гигантского бело-золотого фейерверка. Самый длинный стол стоял прямо перед сценой, дальше множество столов, белые скатерти, зеленые бутылки, пестрота снеди, смутные пятна лиц.

Натертый паркет оказался слишком скользким, но испугаться она не успела. Знакомые аккорды фортепиано подхватили ее, как живые невидимые руки, завертели, вскинули в первом, высоком и долгом прыжке. Приземлившись, Маша заметила, что за главным столом зрители сидят спиной к сцене.

На каждом витке фуэте она ловила мгновенную, как вспышка, картинку. Розовый ломоть семги дрожит на вилке. Кусок хлеба застыл в толстых пальцах, с него сползает на белую скатерть горка черной икры. Полная до краев рюмка. Судя по цвету, коньяк. Следующий виток – рюмка пуста.

Центральная фигура за главным столом сидела вполоборота. Маша успевала разглядеть только детали. Покатые узкие плечи. Щетинистый валик между затылком и воротником френча. Вялая крапчатая щека. Кончик уса, нос, глаз, бровь.

«Все-таки иногда поглядывает, – отметила про себя Маша, – поглядывает с интересом, но продолжает жевать».

Квадратная голова Молотова была обращена к сцене затылком. Дедуля Калинин сидел боком, жевал, шевеля бородкой. Берия, индюк в пенсне, развернулся, глазел, ковыряя в зубах спичкой. Ворошилов сгорбился, голову вжал, пил рюмку за рюмкой.

Маша знала, почему славный маршал такой пришибленный. Он обещал победить белофиннов к 21 декабря, к шестидесятилетию товарища Сталина, сегодня 22 декабря, а победой пока не пахнет.

Центральная фигура стукнула стулом, рядом мгновенно выросли молодые люди в штатском, бережно развернули стул вместе с фигурой и сразу исчезли. Товарищ Сталин перестал жевать, внимательно смотрел на сцену.

Ритм танца нарастал. В диком аллегро крутилась алая юбка, трепетал белый батист пышных рукавов. «Прыжки басков», повороты в воздухе, скачки «субресо», с долгим отлетом вперед, тело выгибается в воздухе крутой дугой, затылок почти касается сжатых пяток, пируэты, пробежки на пуантах, дробь, с пятки на носок, с носка на пятку, большое фуэте, тридцать два оборота без остановки.

На очередном витке она заметила, что теперь все за главным столом развернулись и смотрят, как здорово отплясывает солистка Крылова.

Маша исполнила свой коронный кабриоль, высокий прыжок, несколько быстрых ударов ногой о ногу. Почти не приземляясь, зависая невероятно высоко и долго, она кроила ногами воздух Георгиевского зала, летала над скользкой сценой и наконец застыла в арабеске. Последняя пара прыжков была импровизацией, музыка стихла. Арабеска совпала с мгновением тишины. Под шквал аплодисментов Маша сделала реверанс, потом отвесила красивый русский поклон в пояс, а когда распрямилась, сумела, наконец, разглядеть лицо центральной фигуры.

Она часто видела его издали, со сцены, в полумраке правительственной ложи, но еще ни разу так близко, при ярком свете.

Тусклые сощуренные глаза, толстый нос, мятые рябые щеки. Виски аккуратно выбриты. Неприятная диспропорция: лоб и вся голова слишком малы, а лицо большое, тяжелое, отечное. Шевелюра густая, тщательно уложенная на косой пробор, зрительно увеличивает объем черепа, но все равно маловат гениальный череп. И вообще, не похож этот пожилой нездоровый кавказец на свои бесчисленные парадные изображения.

Маленькие, почти женские, кисти товарища Сталина двигались, смыкались, размыкались. Сквозь шум аплодисментов огромного зала Маша отчетливо различала отдельный, особенный звук этих медленных, мягких хлопков, и счастливо, широко улыбалась.

Зал продолжал аплодировать, а товарищ Сталин перестал. Рука его протягивала бокал в сторону сцены. Усы вздернулись в ответной улыбке. Он смотрел прямо в глаза солистке, слегка покачивался и даже как будто подмигивал.

Маша застыла, не понимая, что ей делать. Специальные люди вдалбливали всем участникам концерта: сразу уходить, не задерживаться, в зал не спускаться!

«Как же уйти, когда он угощает? – думала Маша. – Надо спуститься! Или не угощает, а сам будет пить из этого бокала?»

Но тут фортепиано опять заиграло. Аплодисменты смолкли. Маша повторила кабриоль, прокрутила короткое фуэте и после быстрого поклона умчалась прочь, не оглядываясь.

В коридоре, пробегая вдоль рядов охраны, она налетела на знаменитого баса Максима Дормидонтовича Михайлова. Хотела извиниться, но не смогла произнести ни слова, во рту пересохло, язык прилип к нёбу. Михайлов мимоходом похлопал ее по плечу и прошествовал дальше, к сцене. Прежде чем проскользнуть назад, в проем между литыми высоченными створками, она услышала раскаты мощного баса Михайлова:

Степь, да степь кругом,
Путь далек лежит…
Остаток пути она прошла медленно, словно утопая до пояса в снегу и замерзая, как тот ямщик в глухой степи.

Оказавшись наконец в маленькой душной комнате, она бессильно опустилась на вытертый коврик, уткнулась лбом в колени, выдохнула:

– Все…

Маша до последнего момента не верила, что ей придется выступить в Георгиевском зале, на концерте, посвященном шестидесятилетию товарища Сталина. Балет «Пламя Парижа» очень ему нравился, партия Жанны обязана была войти в программу, и непременно в исполнении его любимой балерины Ольги Лепешинской. Но Лепешинская упала на репетиции и повредила голеностоп. Другая прима Большого, Марина Семенова, была вдовой врага народа, недавно расстрелянного Карахана, и допустить ее к участию в юбилейном концерте не могли.

Маша уже год танцевала Жанну во втором составе. В чью-то административную голову пришла идея – не менять утвержденную дюжиной инстанций программу, а поставить другую исполнительницу. В Большом зале консерватории, где проходили репетиции концерта, Маша трижды станцевала перед комиссией. Комиссия одобрила. В тот же день ее вызвали в зловещую комнату возле канцелярии, в кабинет главного кадровика Большого театра.

Суетливый толстяк с бледным плоским лицом и неуловимым взглядом не поздоровался, не предложил сесть, спросил сурово, осознает ли она всю степень ответственности? Понимает ли, какая величайшая честь ей оказана? Готова ли оправдать доверие партийной организации, коллектива, всего советского народа? На «советском народе» кадровик глухо закашлялся, глотнул воды, расплескав из стакана несколько капель на стол, и вместо просто «Крылова», обратился к Маше «товарищ Крылова», перешел на «вы», поднялся, повернулся лицом к портрету на стене, поднял руку, сложил пальцы в щепоть. Маше показалось, что кадровик сейчас перекрестится. Он держал руку поднятой минуты две, пока произносил, вернее, пел остаток речи. Маша подумала, что с таким сладким тенором он сам бы мог участвовать в концерте.

Исполнив свою партию, тенор уронил руку, сел на место и уже другим, не концертным голосом, отрывисто и деловито пролаял:

– Завтра в двенадцать часов машина заберет вас из театра. Вы должны быть полностью готовы. При себе никаких вещей. Только документы.

– А костюм? – изумленно спросила Маша.

– Сказано: полностью готовы. Переоденетесь заранее, в театре.

– Мороз тридцать градусов, я окоченею…

– Вы ж не по улице пойдете. Сказано: машина заберет.

– А грим?

– Тоже заранее.

– Обязательно перед выходом надо поправить грим, и потом, расческа, запасные шпильки, канифоль…

– Что-о? – прошептал кадровик, бледнея, словно речь шла о холодном оружии и взрывчатом веществе.

– Шпильки для волос, канифолью натирают подошвы балетных туфель, чтобы не скользили, – объяснила Маша.

После долгих пререканий ей дозволено было взять с собой только туфли и грим.

Маша давно привыкла к проверкам и досмотрам. Когда в театр приезжали члены Политбюро, он весь наполнялся охраной, в форме и в штатском, но тут, на территории Кремля, творилось нечто особенное.

От Спасских ворот до Большого Кремлевского дворца красноармейцы стояли в два ряда, между рядами гуськом шли участники концерта к артистическому входу. Охрана дважды рылась в сумке, сначала у ворот, потом на входе во дворец. Прощупали стельки балетных туфель, потребовали выложить на стол содержимое карманов шубы, заставили снять вязаную кофту, которую Маша накинула на костюм, размотать оренбургский платок. Все протрясли и прощупали. Фамилию на спецпропуске без конца сверяли со списком, с фамилией в паспорте, лицо – с паспортной фотографией. Десятки глаз впивались, просвечивали насквозь, отслеживали каждое движение.

Машу вначале отправили в большую артистическую, где разместился ансамбль песни и пляски Александрова. Там было тесно, танцовщики по очереди разогревались, Маше не хватило стула. Пока она искала, где приткнуться, прошел слух: концерт отменяется. Рядом зашептали, что из-за плохих дел на Финском фронте товарищ Сталин раздумал праздновать свой юбилей. Кто-то возразил, что концерт состоится, но поздно ночью, когда закончится заседание. Все это были только слухи, точно никто ничего не знал. Вдруг Маша услышала свою фамилию, испугалась, что прямо сейчас позовут на сцену, но нет, двое красноармейцев, как под конвоем, повели в отдельную артистическую. По дороге она решилась спросить, правда ли, что концерт отменят, но ответа не получила. Спросила, есть ли тут уборная. Ответили: в конце коридора, правая дверь.

В крошечной комнатке, наедине с облезлым канцелярским столом, стулом и мутным зеркалом пришлосьпровести почти шесть часов. На столе стоял графин, накрытый стаканом. Маша использовала спинку стула в качестве станка, разогревалась, разминалась, пила мелкими глотками кипяченую воду, причесывалась, поправляла грим. Время тянулось страшно медленно, в какой-то момент стало казаться, что она сидит тут уже несколько суток. Дважды без стука распахивалась дверь, на пороге возникали фигуры в форме. На робкое «здрасти» никто не отвечал. Молча смотрели и уходили.

Когда ее вызвали, она не поверила своим ушам, дико занервничала, заметалась, хватая то расческу, то банку румян, в последний момент заметила, что оборка юбки держится на соплях и может оторваться во время танца. Проклиная себя, что не закрепила заранее эту несчастную оборку, захлебываясь стуком сердца, Маша просеменила по коридору и через минуту оказалась на скользкой сцене Георгиевского зала.

Никогда она не танцевала партию Жанны с таким азартом. Унижение, страх, злость переполнили ее, и танец получился как взрыв. Она ни разу не поскользнулась при сложных приземлениях, оборка не оторвалась. Товарищу Сталину понравились высокие прыжки, долгие фуэте, незапланированный кабриоль. Завтра в «Правде» появится сообщение ТАСС о концерте, в списке участников будет ее фамилия. Но ни радости, ни облегчения она не чувствовала, боялась взглянуть в зеркало, сидела на вытертом коврике у стола, обняв дрожащие колени, тихо повторяла:

– Все, все, все…


* * *


Сотрудникам Особого сектора присутствовать на кремлевских банкетах и концертах не полагалось. Особый сектор был теневым кабинетом, личным секретариатом Сталина. Двенадцать спецреферентов, составлявших для Хозяина аналитические сводки по всем областям государственной жизни, держались даже не в тени, а практически в небытии. Об их существовании знали только члены Политбюро, высшие чины НКВД, некоторые наркомы и узкий круг кремлевской обслуги. Для остального мира внутри и снаружи СССР товарищ Сталин самостоятельно, без чьей-либо помощи, ежедневно переваривал мегатонны информации, прочитывал тысячи страниц документов, газет, журналов, писем трудящихся, никогда не спал, все успевал, все знал.

Илья Петрович Крылов, сотрудник Особого сектора, спец-референт по Германии, ждал жену в артистическом подъезде. Его удостоверение позволяло ему войти куда угодно на территории Кремля, но сегодня в Большой Кремлевский дворец пускали только по спецпропускам, с подписью Власика, начальника сталинской охраны. Чтобы получить такую бумажку, Илья Петрович должен был обратиться с просьбой к самому Хозяину. Ни Власик, ни Берия не решились бы нарушить неписаный закон и позволить спецреференту явиться на юбилейный концерт. Разумеется, Хозяин знал, что солистка балета Мария Крылова, которая сегодня танцует вместо Лепешинской, – жена товарища Крылова. Два года назад он лично поздравил их по телефону с законным браком и прислал букет роз, выращенных собственноручно в теплице. Но с тех пор ни разу не поинтересовался семейной жизнью своего спецреферента. Бог миловал. Никогда ничего хорошего такой интерес не сулил. Илья давно твердо усвоил: если есть возможность не напоминать Хозяину о себе и о своих близких, то не стоит этого делать.

О времени Машиного выхода Илья узнал от Поскребышева, личного секретаря Хозяина и своего непосредственного начальника, и ждал ее в артистическом подъезде у поста охраны.

Когда он вошел в подъезд и показал удостоверение, его ни о чем не спросили. Рядовые охранники вытянулись в струнку. Но появился один из адъютантов Власика, пришлось еще раз показать книжечку и объяснить, что он тут ждет жену, артистку балета.

– Крылова? – уточнил адъютант. – «Пламя Парижа»?

Илья кивнул.

– Закончила уже выступать, сейчас выйдет. – Адъютант неожиданно улыбнулся. – Здорово пляшет супруга ваша, товарищ Крылов.

– Спасибо. – Илья улыбнулся в ответ и увидел Машу.

В ярком электрическом свете лицо ее казалось неживым, кукольным, наверное, из-за грима. Она шла в накинутой на плечи поверх сценического костюма шубе. Оренбургский платок свисал из рукава и волочился по малиновой ковровой дорожке. Вблизи Илья заметил, что глаза у нее воспаленные, мокрые.

– Ой, Илюша, ой-ой-ой, – бормотала она, пока он помогал ей одеваться.

По дороге от Спасских ворот к Васильевскому спуску, где Илья оставил свой «Бьюик», она не произнесла ни слова, тихо жалобно поскуливала. Когда сели в машину, Илья спросил:

– Домой?

– Нет, давай немножко покатаемся.

Пока он заводил мотор, она сидела, уткнувшись лбом ему в плечо, не шевелилась.

– Ну, ты чего? Мне сказали, ты танцевала здорово. Да я и не сомневался.

– Не знаю…

– Ты ела что-нибудь?

Она молча помотала головой.

– Поужинаем в «Национале»?

– Не хочу… Интересно, кто это придумал – сажать правительство спиной к сцене? Они так всегда сидят или только в честь его юбилея?

– Всегда. Они смотрели на тебя? Он смотрел?

– Сначала косился, шею выворачивал, потом стул под ним развернули. Ему понравилось, он хлопал и улыбался… Георгиевский зал очень красивый, бело-золотой, торжественный, только сцена ужасно скользкая, хорошо, у ансамбля Александрова был ящичек с канифолью, я успела подошвы натереть, а то бы непременно грохнулась.

Голос ее звучал уныло, Илья вел машину и видел краем глаза заострившийся профиль. Прядь выбилась из-под платка, ресницы дрожали.

– Что тебя мучает, Манечка?

– Ничего. Просто очень устала. Тяжело танцевать, когда они так близко и свет яркий… Может, поэтому их спиной к сцене и сажают, чтобы артистов не смущать?

– Интересная мысль.

– Мг-м… Останови, пожалуйста, давай подышим.

– Холодно, поедем домой.

– Капельку погуляем.

Илья остановился в Лебяжьем переулке, они вышли на набережную. Мороз немного ослаб, ветра не было, небо заволокло светлой кисеей облаков, мелкий редкий снег сверкал под фонарями и казался звездной пылью.

– А в Ленинграде затемнение. – Маша поймала варежкой снежинку.

– Ну, прифронтовой город.

– Бедный, бедный Май. За что ему такой ужас?

«Вот в чем дело», – подумал Илья.

Он ждал, что рано или поздно она заговорит об этом. Еще до начала Финской войны, в октябре, призвали в армию ее давнего друга и партнера Мая Суздальцева.

Май был ленинградец, в Москву переехал к бабушке, после того как его родителей посадили. Бабушка умерла, он остался один, жил в общежитии. Солиста из него не вышло. Пару лет назад он вполне удачно исполнил партию Злого петуха в балете «Аистенок», получил еще несколько второстепенных партий, но после смерти бабушки и замужества Маши, в которую он был влюблен, что-то в нем надломилось. Май танцевал все хуже, пропускал репетиции.

Неделю назад в Москву из Ленинграда приехала Агриппина Яковлевна Ваганова, лучший в СССР педагог-репетитор. Она приезжала два-три раза в году, давала индивидуальные уроки солистам Большого.

Май когда-то учился в Мариинке у Вагановой.

Однажды после занятий Агриппина отозвала Машу в сторонку и передала письмо от Мая, сопроводив его скупым комментарием, что мальчик в госпитале, пулевых ранений нет, но отморожены ноги. Она потребовала, чтобы письмо Маша прочитала при ней и сразу вернула.

Маша рассказала об этом Илье только вчера вечером, шепотом, в ванной, при включенной воде.

– Одну ногу ему ампутировали, вторую удалось спасти. Агриппина хлопочет, чтобы после выписки оставить его в Ленинграде, устроить в Кировский, в реквизитные мастерские. Знаешь, там, в госпитале, почти все обмороженные. После ампутаций москвичей и ленинградцев высылают подальше, ну, чтобы не портили своим видом красоту главных советских городов. Говорят, специальный приказ Ворошилова…

Ночью в ванной Илья слушал ее и не задавал вопросов. Он знал, что такой приказ действительно есть.

Утром он сказал ей:

– У тебя сегодня день очень ответственный. Будь, пожалуйста, внимательной, разумной и осторожной. Ничего не бойся, ни о чем постороннем не думай.

Очень ответственный день кончился. Маша, усталая, слабенькая, опять стала думать о постороннем.

– Как ему жить без ноги? Что с ним будет?

– Может, денег ему послать?

– Это само собой. – Она кивнула. – Я собрала для него семьсот рублей, зарплату свою и кое-что от концертов, хотела съездить в Ленинград, навестить…

– Съездить в Ленинград? – удивленно переспросил Илья. – Ты ничего не говорила.

– Да, меня все равно не отпустили, тут еще этот юбилей…

– Передала бы деньги Агриппине.

– Она не взяла. Сказала, чтобы я сама к нему съездила, навестила. Господи, ведь его практически убили…

– Перестань! Он жив, голова и руки целы, привыкнет к протезу, освоит какую-нибудь новую профессию, и ты его обязательно навестишь. Ну, что же делать? Война…

– Война? Они там даже не успевают воевать, рвутся на минах и замерзают. Обмундирование летнее, на ногах кирза, на головах буденновки, при сорока градусах мороза. Зачем? Кому это понадобилось? Ну, скажи, финны напали на нас?

– Ты неправильно ставишь вопрос. На Карельском перешейке граница проходит слишком близко от Ленинграда, для безопасности ее нужно отодвинуть.

– Ты мне будешь «Правду» цитировать? Политинформацию решил провести? – Маша подкинула носком сапога ком снега. – Не надо, не трудись, про границу я уже наизусть знаю, и про то, что белофинская военщина развязала против нас агрессию, а финские трудящиеся бедняки с нетерпением ждут доблестную Красную армию, чтобы освободила их от гнета помещиков-капиталистов.

– Это не совсем так…

– А как?

– Ну, видишь ли, на самом деле границу от Ленинграда лучше отодвинуть, для безопасности…

– И поэтому финны на нас напали? – она резко остановилась, взяла его за плечи и слегка потрясла. – Илюша, тебя от вранья не тошнит?

– Будешь меня трясти, затошнит от качки. – Он поправил ее сбившийся платок. – Это не вранье, Манечка, это называется генеральная линия партии.

– Хорошая линия, правильная, посылать мальчишек необученных в летнем обмундировании в сорокаградусный мороз на минные поля. – Маша развернулась и быстро пошла вперед.

Илья догнал ее, пошел рядом, заговорил мягко, тихо:

– Я много раз объяснял: обсуждать такие вещи бессмысленно. Если я скажу: финны не собирались на нас нападать, напали мы, а они защищают свою страну, – от моих слов что-то изменится? Будет заключен мир? Погибшие оживут, а у твоего Мая вырастет новая нога?

– Нет, Илюша, погибшие не оживут, и Май останется калекой. Но изменится многое, для нас с тобой, потому что ты перестанешь мне врать.

В последнее время подобные разговоры случались все чаще. В тридцать седьмом, когда они только поженились и стали жить вместе в его казенной квартире на Грановского, Маша строго соблюдала табу, не касалась опасных тем, она привыкла к этому с детства. Могла прошептать, что кого-то взяли, или тихонько рассказать, какой бред нес партийный секретарь на собрании. Но все это быстро забывалось, она танцевала много и успешно, радовалась, когда давали роль в новой постановке или получался очередной сложный прыжок. Если прыжок не получался, она отрабатывала его часами, сутками, до изнеможения, пока не добивалась своего. Если роль давали другой танцовщице, Маша огорчалась, злилась, но не слишком. Ворчала, что у той, другой, руки совсем невыразительные, корпус вялый, что распределением ролей теперь ведает партком, вручает, как премии за активную общественною работу.

Впрочем, пожаловаться на недостаток ролей Маша не могла, и заниматься для этого общественной работой ей пока не приходилось. Да и вообще, все у нее было хорошо. Родители живы-здоровы, папа, инженер-авиаконструктор, проскочил тридцать седьмой, когда в авиационной промышленности брали каждого третьего, и тридцать восьмой, когда брали каждого пятого из уцелевших. Сейчас, в конце тридцать девятого, страх отпустил. Некоторых арестованных выпускали. Люди приходили в себя, дышали свободней, охотно верили, что во всем виноват Ежов, так же как до него – Ягода. Теперь виновные разоблачены, сурово наказаны, наконец справедливость восстановлена. И Маша верила.

Илья изо всех сил поддерживал ее веру, внушал, что бред образца тридцать седьмого никогда больше не вернется. Простая возможность спать ночами, не вздрагивая от каждого звука под окнами и за дверью, удивительно преобразила Машу, она как будто выздоровела после долгой болезни, расцвела, похорошела.

Илья любил смотреть, как она просыпается по утрам. Он всегда уходил на час-полтора раньше и будил ее перед самым уходом. Она обнимала его за шею, сквозь сладкий зевок бормотала:

– Поцелуй…

Он целовал ее в глаза, и только тогда она разжимала веки, потягивалась, ежилась, осторожно вытянутым мыском касалась пола и вдруг вскакивала с кровати, встряхивала волосами, всплескивала руками, принимала каждый новый день благодарно и радостно, как драгоценный подарок.

Однажды она сказала:

– Знаешь, в тридцать седьмом я постоянно чувствовала, как у меня все внутри сгорает. Был привкус пепла во рту, я зубы чистила три раза в день, не помогало. Даже любовь сгорала, ничего от нее не оставалось, кроме страха потери. Если бы это продлилось еще немного, я бы умерла.

– Ну, не надо, не преувеличивай.

Он хотел, чтобы она забыла, старался свести для нее пережитый ужас к недоразумению, к чему-то вроде несчастного случая, выпадающего из ясной и здоровой логики жизни. Он пытался объяснить необъяснимое, выстраивал словесные конструкции, изредка удачные, а в основном неуклюжие.

Маша ездила с концертами в провинцию. Рязань, Воронеж, Псков, Вологда, колхозы Нечерноземья с волшебными названиями: «Залог пятилетки», «Путь к сознанию», «Мечты Ильича». Возвращаясь, рассказывала, как ужасно люди одеты, везде грязь, вши, нищета, и очереди, бесконечные, неистребимые, за хлебом, за мылом, в магазинах ничего, кроме ржавой селедки. Ну ведь огромная, богатая страна, люди работают, работают, куда же все девается?

Илья бормотал про гигантские стройки пятилеток, тяжелую промышленность, индустриализацию, домны, самолеты, танки, ледоколы.

– Люди жрать хотят! Какие домны? Дети босые ходят до холодов, одежка латаная-перелатаная!

Илья думал: ну ведь умудряются другие не замечать всего этого, а видят изобилие, тяжелую промышленность, домны-ледоколы, спортивные рекорды, счастливых румяных пионеров и комсомольцев.

Об очередях за хлебом, о вшивости, о босых детях, латаной-перелатаной одежке сообщали в секретных сводках сотрудники областных НКВД. Им по должности полагалось видеть и сообщать.

Илья знал, что Маша никогда ни с кем, кроме него, своими впечатлениями делиться не будет, осторожность в разговорах с чужими давно стала инстинктом, но осторожно думать и чувствовать она не могла. Приучать ее к этому было все равно что бить по-живому, втаптывать назад, в тридцать седьмой.

Словесные конструкции рушились, он ускользал от разговора, менял тему, обнимал, целовал, вытаскивал, как фокусник, из рукава купленную в распределителе шелковую блузку, флакон духов, хватал Машу в охапку, кружил по комнате, зажимал ей рот губами.

И сейчас, чтобы прекратить разговор о бедном Мае, о Финской войне, он обнял ее, стал целовать.

– Пожалуйста, не ври мне, – попросила Маша, увернувшись от его губ, – не можешь ответить – так и скажи: не знаю, или просто промолчи, только не повторяй передовицы «Правды».

– Хорошо, я попробую. – Илья взял ее под руку, они пошли дальше по набережной.

Слева, за Москвой-рекой, высилась гигантское мрачное сооружение, жилой дом Советов ЦИК и СНК. Справа был черный провал, мертвая зона, огороженная деревянным забором, на заборе масляной краской намалевано: «Строительство Дворца Советов». Маша замедлила шаг, провела варежкой по забору и сказала:

– Я помню, как взрывали. Сначала сбили кресты, ободрали купола, как будто живое существо обглодали до костей, а потом грохот, черный дым.

– Ты же маленькая была.

– Большая, в тридцать первом мне было тринадцать. Мы с Катей иногда после уроков шли гулять от училища, от Неглинки, мимо Большого, через Театральную площадь, через Красную, по Александровскому саду, к Волхонке. Вот послушай:

Город мой такой большой,
в нем театр живет Большой,
есть трамваи и мосты,
милицейские посты,
есть домишки и домищи,
в них умишки и умищи.
На Волхонке красота:
храм Спасителя Христа.
Маша иногда сочиняла короткие стишки, не записывала их и никому, кроме Ильи, не читала. Илья пытался запоминать, понимал, что нельзя такое записывать, но сохранить хотелось.

– Хорошее стихотворение, я его раньше не слышал. Ты когда написала?

– Очень давно, лет в десять, пока храм еще стоял. Зачем взорвали? Сколько красоты погубили! Там были скульптуры Клодта, фрески Крамского, Сурикова, Верещагина. Зачем?

– Ладно, поедем домой.

– Поедем… А все-таки интересно, кому помешал Христос Спаситель? Вот вам яма вместо храма…

Пока шли к машине, она шептала что-то в ритме шагов, Илья прислушался и разобрал слова:

Вот вам яма вместо храма,
ну-ка, дружно славьте хама,
жуйте ложь, месите грязь,
славьте хама, не стыдясь.
Маша охнула, испуганно взглянула на Илью.

– Оно само сложилось, только что, сию минуту, вырвалось нечаянно, я не виновата.


* * *


Вера Игнатьевна Акимова проснулась в десять вечера. После суточного дежурства она возвращалась рано утром, за первую половину дня успевала кое-что сделать по дому, часам к четырем глаза слипались, все валилось из рук, она ложилась, обещала себе, что подремлет совсем недолго, заводила будильник, но, когда он звенел, выключала его на ощупь, не открывая глаз, и спала дальше.

Накинув халат, Вера Игнатьевна заглянула в смежную комнату, там горела настольная лампа, сын, сгорбившись, сидел за столом. Перед ним лежала открытая тетрадь, несколько книг. В круге света было видно, что тетрадь исписана длинными формулами. Четырнадцатилетний Вася в последнее время увлекся физикой, собирал приборы из лампочек, проводков, вязальных спиц и консервных банок, пропадал в кружке «Юный физик», в библиотеке, приносил домой журналы и книги, в которых было формул больше, чем слов, сидел над ними до глубокой ночи.

Вера Игнатьевна подошла к сыну, шлепнула по спине:

– Не горбись. Маша звонила?

– Мг-м.

Спину он выпрямил, но не обернулся, стал быстро писать что-то в тетради.

– Как она выступила?

– Нормально.

– Ты с ней говорил или папа? Кстати, где он?

Обычно, когда Вася углублялся в свою физику, Вера Игнатьевна старалась не беспокоить его, ограничивалась одним-двумя вопросами, и короткое мычание в ответ ее не обижало. Но сегодня был вовсе не обычный вечер. Маша, старшая дочь, танцевала в Кремле на банкете перед Сталиным, и Вера Игнатьевна считала, что ради этого можно отвлечься от формул на пару минут.

Вася так не считал, он ответил только на последний вопрос:

– Папа у Карла Рихардовича, – послюнявил чернильный карандаш и продолжил писать.

Вера Игнатьевна хотела сказать ему: «Вася, так нельзя, твоя сестра танцевала перед Сталиным в день его рождения, а тебе все равно, тебя совершенно ничего не волнует, кроме приборов и формул, ты становишься холодным эгоистом». Но она решила, что скажет это в другой раз, и, завязав потуже поясок халата, сунув ноги в тапочки, отправилась через коридор, в комнату соседа.

– Ну что, Петя, как? Ты говорил с ней? – спросила она, едва переступив порог, и, спохватившись, добавила: – Добрый вечер, Карл Рихардович.

Муж и сосед сидели за маленьким журнальным столом и, судя по выражению их лиц, были настолько увлечены беседой, что не поняли ее вопроса.

– Вера Игнатьевна, заходите, присаживайтесь. Налить вам чаю? – любезно предложил сосед.

– Веруша, ты проснулась. – Муж растянул губы в дурацкой улыбке.

– Нет, Петя, я еще сплю. – Вера Игнатьевна нахмурилась.

– Я все-таки налью вам чаю, – сказал сосед.

– Спасибо, не нужно, я на минуту, я только хочу узнать: Маша звонила?

Оба одновременно взглянули на часы и ответили хором:

– Нет.

От обиды у Веры Игнатьевны задрожали губы. Получалось, что Вася промычал свое «мг-м» и «нормально» просто так, лишь бы она отстала. А Петя, кажется, вообще забыл, какой сегодня день.

– Веруша, ну что ты? – Муж поднялся, подошел, обнял ее. – Можно подумать, у Мани первый в жизни сольный выход. Партию Жанны она танцевала сто раз, это всего лишь сцена…

– Всего лишь! – Вера Игнатьевна передернула плечами, скидывая его руку. – А нервное напряжение? Они сидят не в правительственной ложе, а в зале, прямо перед ними танцевать, совсем близко… Малейшая ошибочка, неправильное выражение лица… Господи, подумать жутко! Да одно то, что она танцует вместо его любимой Лепешинской, может вызвать раздражение!

– Веруша, сидят они за банкетным столом, едят, пьют, разговаривают, на сцену почти не смотрят. Ну, помнишь, Володя Нестеров рассказывал, он был в Георгиевском зале в декабре тридцать шестого как передовик-рационализатор…

– Петя! – жалобно вскрикнула Вера Игнатьевна. – Что ты говоришь? Володю взяли через три месяца после того банкета!

– Вера, у тебя спросонья каша в голове, после не значит вследствие, то есть, я хочу сказать, Володю взяли не потому, что он был на банкете…

– А почему?!

– Ладно, прости, я не прав, действительно, не стоило сейчас вспоминать Володю, но я хочу сказать… – Петр Николаевич совсем запутался и растерялся.

– Особенная любовь к Лепешинской, возможно, миф, – осторожно заметил Карл Рихардович, – Маша танцует лучше…

Он не успел договорить, зазвонил телефон. Вера Игнатьевна помчалась в коридор и услышала спокойный голос зятя:

– Все хорошо, она сразу уснула, очень устала, танцевала великолепно.

– Ты видел?

– Нет.

– Разве ты не был в зале?

– Нет.

– Почему?

Последовала короткая пауза, Илья кашлянул и продолжил так, словно не услышал вопроса:

– Вера Игнатьевна, не волнуйтесь, завтра после спектакля Маша зайдет и все вам подробно расскажет.

– Завтра я дежурю.

– Тогда послезавтра. Она позвонит вам в любом случае.

Вера Игнатьевна пожелала зятю спокойной ночи, заглянула к соседу, сказала, что все в порядке, вернулась к себе, улеглась на диван, раскрыла на заложенной странице свежий номер журнала «Хирургия», но строчки прыгали перед глазами. В голове крутился разговор, и, как заноза, цеплял собственный идиотский вопрос: «Почему?» Неслучайно Илья оставил его без ответа, и сразу изменилась интонация.

«Ерунда, я просто перенервничала, это вполне естественно, к тому же я очень скучаю по Манечке, давно ее не видела. А без нее в этом доме и поговорить не с кем… Ладно, пора привыкнуть. Девочка выросла, вышла замуж за умного, доброго, надежного человека, по большой взаимной любви. Отдельная квартира, всем обеспечены… У него должность…»

На слове «должность» внутренний монолог оборвался. Это была болевая точка. Мысль о том, где служит ее зять, прошибала током, пульс частил, руки дрожали, и каждый разговор с Ильей или с Машей по телефону вызывал рефлекторный ужас, как у лабораторного животного.

Телефон в квартире на Грановского прослушивался, вся их жизнь прослушивалась, прощупывалась, просвечивалась рентгеном. Ей часто снился один и тот же кошмар: Маша мечется в прозрачной клетке, а вокруг, за стеклами, темные тени, смотрят, тянут ледяные пальцы.

Вера Игнатьевна работала хирургом в кремлевской больнице, отлично знала, что такое высокая должность и близость к власти.

«Есть вещи, о которых думать нельзя». Она повторяла эту фразу про себя и вслух. Заклинание помогало, но не всегда.

В смежной комнате за перегородкой грохнул стул. Фанерная дверь открылась. Вася, как всегда, забыв тапки под столом, почесывая сморщенный нос и бормоча что-то, подошел к буфету, взял из вазочки горсть карамели, хотел вернуться к себе, но Вера Игнатьевна окликнула его:

– Посиди со мной, пожалуйста.

Он развернул конфету, кинул в рот, промычал свое «мг-м», но все-таки присел на диван. Вера Игнатьевна обняла его, уткнулась лицом ему в спину.

– Мам, ты чего?

– Ничего, сынок, все в порядке, просто соскучилась по тебе.

– Ну, ты даешь! Это Маня от нас слиняла, а я пока тут, рядом. Кстати, как она отплясалась, не знаешь?

– Знаю. Хорошо отплясалась.

– Кто бы сомневался. Что ты психуешь, мам? Может, ей теперь «заслуженную» дадут. Ладно, я пойду.

– Чаю хочешь?

– Мг-м.

Вера Игнатьевна отправилась заваривать чай. За маленьким кухонным окном покачивался в темноте старый тополь, он рос так близко к дому, что, когда дул ветер, ветки мягко, приветливо постукивали по стеклу. Вспыхнул веселый синий венчик огня под чайником, зашуршали сухие чаинки. На кухне было тепло и чисто. Вера Игнатьевна потерла глаза, как будто проснулась только что, зевнула, потянулась и проворчала:

– Петя, обормот, месяц почти не виделись, вместо того чтобы побыть с нами, застрял у соседа. Курят до одури, а Васька конфетами зубы испортит.


* * *


Пару дней назад Петр Николаевич Акимов вернулся из Иркутска, он был там в командировке на новом авиационном заводе и неожиданно встретил своего бывшего университетского преподавателя Мазура Марка Семеновича, профессора-радиофизика.

В марте тридцать шестого Мазур стал академиком, а в мае его посадили. Акимов видел несколько газетных публикаций, в которых Мазура величали «саботажником, идеалистом-вредителем, троцкистским выродком от науки».

В январе тридцать девятого десять лет тюрьмы заменили ссылкой, поселили в Иркутске, позволили преподавать в Иркутском горно-металлургическом институте.

Мазур снимал маленькую холодную комнату в двухэтажном деревянном доме позапрошлого века, неподалеку от института. Они проговорили всю ночь. Марк Семенович совал Акимову свои тетради, исписанные формулами, исчерченные схемами, взахлеб рассказывал о резонансном усилении световой волны и уровнях импульсных излучений.

Акимов вначале слушал рассеянно. Когда-то он увлекался радиофизикой, но это было давно, он успел многое забыть, к тому же спать хотелось.

– Можно выборочно ионизировать изотопы, извлекать положительно заряженные ионы, ловить их электромагнитной ловушкой, скапливать на металлической пластине, – объяснял Мазур.

Акимов согласно кивал, еле сдерживая зевоту.

– В промышленном масштабе можно получить быстро и недорого несколько килограммов обогащенного урана, – продолжал Мазур.

– Урана? – переспросил Акимов и потер кулаками глаза.

– Проснулся наконец! – обрадовался Мазур.

Он еще раз начал объяснять принцип действия прибора, над которым работал уже лет двадцать. Собирал, разбирал, совершенствовал, испытывал, придумывал все новые варианты.

Два с половиной года в одиночной камере ярославской тюрьмы подорвали здоровье, зато обострили память. Невозможно было ни читать, ни писать, но иногда удавалось думать. В голове сложилось несколько любопытных комбинаций.

Как только выпустили, Мазур все записал, просчитал. В институтской лаборатории собрал и начал испытывать новый опытный образец. Бывший студент Петя Акимов оказался первым и единственным человеком, которому Марк Семенович решился рассказать о результатах испытаний.

– Надо срочно опубликовать, запатентовать, – ошеломленно прошептал Акимов.

Но Марк Семенович в ответ упрямо мотал головой. Пятьдесят восьмую статью с него не сняли. Ни один редактор ни одного научного журнала опубликовать не решится. Он панически боялся повторного ареста, не сомневался: только высунешься, напомнишь о себе, мгновенно возьмут. Писать коллегам-физикам в Москву и Ленинград он тоже не желал, уверял, что, во-первых, из-за переписки с осужденным врагом народа могут быть неприятности. Во-вторых, даже в лучшие времена, когда он был свободным и уважаемым ученым, к самой идее резонатора коллеги относились скептически.

Под утро Акимов все-таки уговорил его изложить суть дела в письменной форме. Писать заявку об изобретении в Патентное бюро, в Академию наук, Мазур категорически отказался. В итоге вышло письмо без адреса, без обращения.

На прощанье старик сказал: «Спасибо, Петька, такая ответственность мне одному не по силам. Если бы не ты, я бы скоро допсиховался до инфаркта. После тюремной преисподней сдохнуть в этом иркутском раю обидно».

Встреча с Мазуром ошеломила Петра Николаевича. В поезде, по дороге домой, он не мог спать. Письмо жгло руки. Он перечитывал его и думал: кто знает, чем обернется для старика вся эта история? Могут вернуть в Москву и наградить, а могут арестовать. Запросто! Повторный арест для Марка Семеновича означает смерть. Однако не дать хода письму, оставить все как есть невозможно.

Петр Николаевич собирался передать письмо своему зятю Илье и, лишь доехав до Москвы, осознал, насколько сложно это сделать. Внешне отношения с зятем были вполне дружеские, но заоблачная сверхсекретная должность Ильи создавала вокруг него непроницаемое силовое поле. По его лицу никогда нельзя было понять, что он думает и чувствует. Петру Николаевичу казалось, что человек, приближенный к самому Сталину, должен иметь стальные чувства и кристально ясные мысли. Илья напоминал идеального большевика из кинофильма про хорошую, правильную советскую жизнь, в которой арестовывают только матерых врагов, шпионов и вредителей, а честных граждан – никогда. Заговорить с таким человеком о ссыльном профессоре было все равно что на собрании проголосовать против линии партии или свистнуть, когда полагается аплодировать.

Акимов готов был одолеть свой зажим, но Илья пропадал на службе до ночи. Звонить ночью домой? Объяснять намеками, мол, произошло кое-что важное, не телефонный разговор, необходимо срочно встретиться? Телефон на Грановского слушают, и кто знает, как истолкуют такие намеки? Да и когда сумеет Илья выкроить несколько часов? Он своим временем не распоряжается. А за двадцать минут человеку, далекому от физики, ни черта не объяснишь.

Акимову предстояло скоро опять ехать в командировку. Он не мог тянуть, ждать подходящего случая и решил, что разумней всего передать письмо через доктора Штерна. Он знал, что они с Ильей каким-то образом связаны по службе, встречаются часто. Да и отношения с соседом были куда проще, чем с зятем. Не нужно звонить, договариваться. Достаточно пройти пару шагов по коридору и постучать в дверь.

Разговор длился третий час, но Штерн так ничего и не понял. Он начал было читать письмо, пролистал семь страничек скверной бумаги, исписанных мелким почерком с обеих сторон, увидел схемы, цепочки формул, покачал головой и положил странички на стол.

– Там вначале общая описательная часть, довольно понятно изложено, – уговаривал Акимов.

Карл Рихардович попробовал еще раз, но после первых двух абзацев решительно отказался. Он легко разбирал почерк, но путался в терминологии и попросил Акимова рассказать все своими словами. Тот принялся рассказывать и запутал доктора еще безнадежней.

– Расщепление ядра урана открыто всего год назад, – с жаром объяснял Петр Николаевич, – физики едва начали переваривать и сразу признали, что высвобождающаяся энергия может быть использована для создания сверхоружия, правда, пока только теоретически. В природном уране всего ноль целых семь десятых процента активно делящихся изотопов двести тридцать пять, чтобы создать критическую массу и запустить цепную реакцию…

– Петя, – взмолился Карл Рихардович, – про изотопы и критическую массу вы рассказываете уже в пятый раз, я, честное слово, не понимаю, зачем вам мое посредничество? Илья ваш зять, отдайте вы сами ему это письмо.

– Да не могу я! Не могу, не имею права, именно потому, что он мне зять, а я ему, – Петр Николаевич нервно защелкал пальцами, – как это? Деверь? Шурин? Ладно, не важно. Родственник. Тесть! Обращаться к нему с такими просьбами неэтично, бестактно.

– Что же тут бестактного? – мягко спросил доктор.

– Автор письма в ссылке, – прошептал Акимов, сморщился и помотал головой, – к тому же Илья постоянно занят, а я скоро опять уезжаю.

– Да, Илья человек занятой, это верно. – Доктор помолчал минуту, потом резко вскинул глаза: – Петя, а почему все-таки Мазур передал письмо именно вам? Было бы логичней обратиться в Академию наук, в Патентное бюро или к кому-нибудь из авторитетных физиков. Наверняка с кем-то у вашего профессора сохранились дружеские отношения.

– Дружеские отношения? – Акимов нахмурился. – После ареста, с приговором по пятьдесят восьмой? Не знаю… Он боится высовываться, напоминать о себе. Два с половиной года одиночки не шутка. Я еле уговорил его написать, когда он мне рассказал. Вопрос настолько важный…

Доктор испугался, что опять речь пойдет об изотопах, и поспешно перебил:

– А если бы вы не уговорили, человечество так никогда и не узнало бы о гениальном изобретении профессора Мазура?

– Узнало бы рано или поздно. – Петр Николаевич нервно хрустнул пальцами. – Прибор, который он собрал, пока только первый образец, вроде эскиза. Он бы не спешил, дождался бы лучших времен, когда снимут статью. Но речь идет об уране, понимаете?

Доктор Штерн виновато улыбнулся и развел руками.

Петр Николаевич сунул в рот очередную папиросу.

– Я же объясняю, ядро урана расщепили год назад, это невероятно, ошеломительно, так же, как теория относительности Эйнштейна. Но теория относительности перевернула научное мировоззрение, а расщепление ядра урана может уничтожить мир.

– Так, минуточку. – Доктор помотал головой. – Вы сказали, ядро урана расщепил немецкий химик Отто Ган. При чем здесь советский радиофизик Марк Мазур?

Петр Николаевич сжал ладонями виски, пробормотал глухо:

– Господи, как же мне объяснить? Именно в связи с открытием Гана изобретение Мазура приобретает совершенно особое значение. Оно вроде маленького ключика к большому сундуку, который нашли, но отпереть не могут. Вот, смотрите. При расщеплении ядра выделяется колоссальная энергия. Но расщепляться, создавая цепную реакцию, может только крошечный процент изотопов. Для оружия, для бомбы, нужно выделить из огромной массы вещества именно этот крошечный процент. Ну, примерно как разыскать в гигантском стогу сена не иголку, а травинку, которая от миллиардов прочих травинок не отличается ни цветом, ни размером, ни запахом. Допустим, на нее когда-то покакала бабочка.

– Петя, бабочки не какают.

– Вы уверены? Ладно, они переносят пыльцу. Так вот, на нашей травинке микроскопические частицы пыльцы. Мы должны перебрать и рассмотреть под микроскопом весь стог, да не один, а десятки, сотни, чтобы получился небольшой букет таких травинок. Вот вам картина разделения изотопов урана. А теперь представьте: у нас есть прибор, который не только окрасит нужную нам травинку в контрастный цвет, но и притянет ее, как магнит.

– И ваш Мазур придумал такой прибор?

– Да. Правда, сравнение с травинками не годится, потому что речь идет о кошмарных вещах. Выделяется энергия невероятной, фантастической силы, все сегодняшнее оружие – детские игрушки. Один самолет скидывает одну-единственную небольшую бомбу, и за считаные минуты огромный город превращается в развалины, гибнут сотни тысяч людей…

– От одной бомбы?

– Вот именно!

– Петя, хотите коньяку?

– Вы же не пьете!

– Иногда, чуть-чуть. Это хороший, армянский, пять звезд. И вот еще шоколад.

Бутылка стояла почти полная с прошлого Рождества. Карл Рихардович протер носовым платком пыльные рюмки, распечатал плитку шоколада.

– За здоровье профессора Мазура Марка Семеновича. – Он прищурился, посмотрел коньяк на свет. – Сколько, говорите, он просидел в одиночке?

– Два с половиной года.

Чокнулись, выпили. Акимов залпом, а доктор только слегка пригубил, поставил рюмку, закурил и после паузы тихо спросил:

– Петя, вы абсолютно уверены, что поступаете правильно?

– То есть?

– Ну, может, не стоит давать ход этому письму? Мазур не хотел его писать, вы уговорили. Зачем?

– Карл, я вас не понимаю…

– Прибор дает возможность сравнительно быстро сделать оружие чудовищной силы, верно?

– Да, именно так. Не за десять лет, а года за два. Точно рассчитать пока трудновато, нужны испытания в промышленном масштабе.

– Допустим, они пройдут успешно, и через два года появится первая небольшая бомба чудовищной разрушительной силы. Что дальше?

– Понятно что. Сбросят на кого-нибудь.

– На кого?

Акимов не ответил, сидел неподвижно, низко опустив голову. Папироса дымилась в пепельнице. Доктор молча загасил ее, сходил на кухню, вытряхнул окурки в помойное ведро, вернулся. Акимов сидел все так же. Наконец прозвучал хриплый шепот:

– Карл, я идиот. Три часа морочу вам голову научными тонкостями, а дело вовсе не в них. – Петр Николаевич поднял голову, взглянул доктору в глаза и произнес чуть громче: – Если прибор Мазура признают у нас, все равно потребуется слишком много времени, чтобы начать испытания в промышленных масштабах.

– Вы же сказали – наоборот, прибор сократит время…

– Когда уран есть, а у нас его нет.

– То есть как?

– Вот так. Урановых разработок на территории СССР нет. Месторождений полно, а добыча не ведется. – Акимов плеснул себе в рюмку коньяку, выпил залпом. – У нас не ведется, а там уже наверняка начали.

– Где – там?

– В Судетах, – пробормотал Акимов, – в Богемии. Там точно есть месторождения.

– Вы хотите сказать, уран добывают на территории Третьего рейха? – осторожно уточнил Карл Рихардович.

– Я не знаю. – Акимов тяжело вздохнул. – Точно узнать может только наша разведка. Марк Семенович так думает, и, в общем, это похоже на правду. Понимаете, он боится до смерти, ему ведь пришили шпионаж.

– Петя, вы, пожалуйста, успокойтесь, шоколадкой закусите, и я вас внимательно слушаю.

Акимов сжевал кусок шоколаду, тяжело вздохнул.

– Прибор свой Марк Семенович начал разрабатывать давно, еще в двадцатых. Был у него друг, немецкий радиофизик Вернер Брахт. Когда-то они стажировались у Резерфорда, многие годы переписывались, встречались то в Копенгагене у Бора, то в Берлине у Планка, на конгрессах, семинарах. Так вот, Брахт тоже занимается импульсными излучениями, они с Мазуром двигались параллельно, делились идеями. Брахт работает в Институте физики Общества кайзера Вильгельма в Далеме[19], именно там, где Ган расщепил ядро урана. – Петр Николаевич встал, принялся расхаживать по комнате. – Брахт очень скоро соберет его, если уже не собрал, и тогда… Черт, а ведь если он действительно уже собрал, опубликовал…

– Петя, пожалуйста, откройте форточку, – попросил доктор, – мы с вами надымили.

Акимов поднялся на цыпочки, но до наружной рамы не дотянулся, и легко, как на пружине, вскочил на подоконник.

– Да вы настоящий акробат! – восхитился Карл Рихардович. – Вот в кого Маша такая прыгучая.

– У вас там крючок на одном винте болтается, напомните потом, я подкручу, – сказал Акимов, спрыгивая на пол.

Из форточки повеяло холодом, в комнату залетели снежинки. Акимов взял очередную папиросу, но закуривать не стал. Остановился напротив доктора и, глядя на него сверху вниз, тихо спросил:

– Вы понимает, что это значит?

– Не совсем.

– Это значит, что первая небольшая бомба чудовищной разрушительной силы может года через два появиться у Гитлера.

Доктор закашлялся, передернул плечами, заговорил медленно, монотонно, немецкий акцент заметно усилился:

– Лучшие физики из Германии уехали, Эйнштейн уехал еще в тридцать втором. Гитлер считает всю современную науку еврейской выдумкой, его бесят ученые, и вряд ли научные разработки щедро финансируются в рейхе.

Акимов нервно сглотнул, помотал головой:

– Для бомбы Эйнштейн не нужен. Там остались нобелевские лауреаты Гейзенберг, Планк, фон Лауэ. Остался химик Ган, который расщепил ядро. Идет война. Если кто-то сумеет растолковать Гитлеру, что такое урановая бомба, на ее производство будут выделены любые средства. Нужно сообщить Сталину, чтобы этим серьезно занялась наша разведка. Главное, найти радиофизика Вернера Брахта и попытаться… ну, не знаю, остановить его, перекупить, что угодно… если не поздно еще…

– Между СССР и Германией заключен мирный договор, – напомнил доктор.

– Ага, конечно. – Акимов криво усмехнулся.

– Гейзенберг, Планк, фон Лауэ, да и этот Брахт вряд ли согласятся делать такую бомбу для Гитлера, – доктор, не вставая, стянул с дивана плед и накинул на плечи, – они все-таки ученые, у них есть какие-то этические принципы, банальный здравый смысл…

Акимов знал доктора пять лет, привык к его акценту, перестал замечать. А тут вдруг резануло. К тому же лицо Штерна в эту минуту странно изменилось, застыло, стало похоже на гипсовый слепок. Губы сжались, глаза потускнели, провалились глубоко в глазницы, спрятались под лохматыми седыми бровями. Смотреть было неприятно. Он отвернулся и выпалил куда-то в сторону:

– Они немцы!

Он продолжал расхаживать по комнате, задел и едва не опрокинул торшер, но поймал его, поставил на место, покраснел и забормотал виновато:

– Простите, Карл. Я не то хотел сказать. Вот вы удрали из рейха, а они остались, значит, нацистский режим их вполне устраивает.

Лицо доктора стало прежним, появилась знакомая открытая улыбка, глаза ожили. Когда он заговорил, акцент смягчился и больше не резал ухо.

– Ничего, Петя, не стоит извиняться. Лучше объясните, каким же образом Мазур сделал свое открытие, если в СССР нет урана?

– Под Иркутском месторождение, – спокойно объяснил Акимов, – Марк Семенович знал о нем еще до революции, он просто собирает там урановую смолку, сколько нужно для экспериментов. А что касается этических принципов и здравого смысла… Знаете, что такое ученые? Конкуренция, тщеславие, азарт, дикое любопытство. Ядро урана расщепилось, процесс пошел, невозможно остановить исследования, даже если в результате получится урановая бомба. Рано или поздно они ее все равно сделают, не приведи господь, чтобы она досталась Гитлеру.

Послышался тихий стук, дверь приоткрылась, заглянула Вера Игнатьевна:

– Петя, ты совсем замучил Карла Рихардовича своей болтовней, тебе завтра вставать в семь.

– Извини, мы еще не закончили, – резко, почти грубо ответил Петр Николаевич.

– Да нет же, Петя, мы обо всем договорились. – Доктор взглянул на часы, присвистнул. – Ого, началодвенадцатого, поздно уже, вам в семь вставать, а мне в половине шестого. Забирайте его, Верочка, а то мы так до утра проговорим.

– Ладно, простите, что отнял у вас столько времени. – Петр Николаевич поднялся. – Так вы письмо передадите?

– Конечно, передам.

– Какое письмо? – тревожно спросила Вера Игнатьевна.

– Потом объясню, пойдем спать, Веруша.

Карл Рихардович пожелал им спокойной ночи. Дверь они прикрыли за собой неплотно, из коридора донесся испуганный голос Веры:

– Это от Мазура письмо? Ты с ума сошел? Зачем ты впутываешь Карла Рихардовича? Кому он передаст? Еще только не хватало впутать Илью… Не вздумай! Твой Мазур просто помешался на своих излучениях, он больной человек, после двух с половиной лет одиночки, в Иркутске…

Акимов загудел в ответ что-то сердитое, слов Карл Рихардович не разобрал. Он закрыл дверь плотнее, подошел к окну, уперся лбом в холодное стекло.

Глава вторая

Белоснежка и гномы весело отплясывали в уютном кукольном домике, а тем временем ведьма в страшном замке наедине с черепом и вороном готовилась убить Белоснежку. Яблоко на веревочке опустилось в чан с ядовитым зельем и почернело. Дети в зале смеялись, замирали, вскрикивали. Когда ведьма в облике вкрадчивой старухи уговаривала Белоснежку откусить яблоко, из первых рядов звучали детские голоса: «Нет, не ешь, оно отравлено! Прогони ее!»

Доцент кафедры экспериментальной физики Института физики Общества кайзера Вильгельма Эмма Брахт, высокая русоволосая дама тридцати пяти лет, пришла в воскресенье на дневной сеанс, чтобы посмотреть «Белоснежку» в третий раз.

Эмма влюбилась в диснеевские мультфильмы с первого взгляда, как только в берлинских кинотеатрах появились короткометражки с Микки и Дональдом. Взрослые игровые фильмы ее раздражали. Актеры таращили глаза, заламывали руки. Эмма думала, что вульгарная имитация чувств – особенность немого кино, однако когда актеры заговорили, запели, получалось еще фальшивей. Экранные страсти, любовь, предательство, страдания казались грубой пародией на реальную жизнь. Комедии вызывали оскомину, словно кто-то насильно заставлял смеяться. Из игровых Эмма могла смотреть только фильмы Чарли Чаплина, но их в рейхе запретили.

Полнометражный мультфильм Диснея «Белоснежка и семь гномов» очаровал Эмму. На второй просмотр она притащила своего мужа Германа. Ничего хорошего из этой затеи не вышло. Герман уснул, уронив голову ей на плечо, прохрапел весь фильм, а потом сказал:

– Ну что ж, мило.

– Ты о своих снах? – язвительно уточнила Эмма.

– При чем здесь мои сны? Я ни на минуту не отрывался от экрана. В основе сюжета известная сказка братьев Гримм.

«А чего ты ожидала? – подумала Эмма. – Ты же знаешь Германа».

Через неделю, в свой очередной выходной, она отправилась на «Белоснежку» в третий раз. Первый просмотр так сильно ее впечатлил, что она не успела насладиться деталями. Второй не в счет, Герман все испортил своим храпом. Третий был жизненно необходим.

Когда гномы плакали над уснувшей принцессой, из больших серых глаз Эммы покатились слезы, засверкали в длинных темных ресницах. Рядом с ней сидела девочка лет восьми. Она тронула руку Эммы и прошептала:

– Не плачьте, фрау, все будет хорошо. Принц поцелует Белоснежку, и она проснется.

– Я знаю, дорогая. – Эмма благодарно улыбнулась, вытерла платочком глаза и щеки, но слезы покатились еще сильней.

На мгновение ей показалось, что рядом не чужая девочка, а ее дочь, которая могла бы родиться именно восемь лет назад, в тридцать первом. Возможно, это был бы мальчик, точно уже не узнаешь, но почему-то Эмма всякий раз представляла своего нерожденного ребенка девочкой, с таким же, как у нее самой, нежным, слегка удлиненным овалом лица, с пепельно-русой копной прямых жестких волос. Эмма сворачивала свои волосы тяжелым узлом на затылке и закалывала шпильками, а волосы дочери, наверное, заплетала бы в косы с шелковыми лентами, вот как у этой девочки в соседнем кресле.

Герман напрочь забыл трагедию восьмилетней давности, будто и не было ничего. Когда это случилось, он сказал: «Не стоит так переживать, ты же сама понимаешь, сейчас не самое подходящее время, чтобы заводить ребенка».

Время правда было ужасным. В двадцать девятом разразился кризис, улицы наполнились безработными, выстроились очереди у магазинов, начались трудности с продуктами. Лопнул банк, в котором Герман и Эмма хранили основную часть своих сбережений. Жалованье задерживали, к концу тридцатого года урезали на треть. Пришлось переехать в квартиру подешевле, экономить каждый грош. Никто не знал, что будет завтра.

Эмма была не только женой, но и ассистенткой Германа. Без нее он не мог провести ни одного эксперимента. Беременность и рождение ребенка означали уход с работы, хотя бы на некоторое время. Герман это, конечно, понимал, но только теоретически, и просил поработать еще месяц, два. «Сейчас я на взлете, нашел перспективную тему, Планк и Лауэ увидели, наконец, во мне серьезного ученого, а не беспомощного серенького сыночка знаменитого Вернера Брахта. С новым ассистентом мне придется начинать с нуля. Малейшая неудача, и меня загрызут, затопчут, потопят в интригах. Ты этого хочешь?».

Эмма этого не хотела и продолжала работать.

Она была на пятом месяце. Во время очередного эксперимента ее сильно ударило током, она отскочила, стукнулась копчиком об угол стола, потеряла равновесие, рефлекторно ухватилась за стеклянную колбу и раздавила ее. В ладонь впились осколки. Медсестра в больнице вытаскивала их пинцетом, Эмма удивилась, почему так много крови, лужица на полу, кровь течет по ногам. Никакой боли она в тот момент не почувствовала, только голова закружилась и последнее, что она услышала, было слово «обморок». Очнувшись в другой палате, в окружении врачей в масках, она узнала, что потеряла ребенка.

Врачи рассказали, что кровотечение долго не останавливалось, она едва не погибла. Герман приехал забирать ее из больницы с букетом крупных чайных роз и улыбался, будто произошло что-то хорошее. Она спросила, чему он так радуется. Он ответил: «Ты жива, это главное, а дети у нас еще обязательно будут, двое, трое, сколько захотим».

Перед выпиской врач сообщил ей, что детей у нее не будет никогда. Герману она не сказала об этом ни слова.

Экономический кризис кончился, они с Германом работали успешно, Эмма получила звание доцента, что для женщины было почти невероятно. Они в рассрочку купили маленькую виллу в Далеме, тихом зеленом пригороде Берлина, неподалеку от института, могли позволить себе отдых на фешенебельных курортах.

Герман с тех пор больше ни разу не заводил разговоров о детях, не замечал чужих детей. Возможно, он так и не понял, что произошло. Беременность – это когда большой живот. А живот у Эммы вырасти не успел.

Она постепенно справилась с болью, лишь изредка наваливалась тоска, возвращалось зудящее чувство вины.

Конечно, следовало уйти из института сразу, как только она узнала, что беременна. Эксперименты, которыми они занимались, вообще несовместимы с беременностью. Но не ушла, испугалась, что Герман ее бросит. Вместо того чтобы думать о будущем ребенке, она заранее ревновала мужа к одной молодой сотруднице, которая могла занять ее место, сначала в качестве ассистентки, а потом… Эмма знала, как сближает совместная работа, знала, что для Германа самым важным, самым близким человеком становится тот, без кого он не может обойтись в работе.

Именно таким человеком была для него Эмма многие годы. Самостоятельная научная карьера ей не светила. Женщине в одиночку в мужском мире большой науки не пробиться ни талантом, ни упорством, только статус жены и помощницы ученого дает шанс. Мари Кюри единственное исключение, впрочем, вряд ли она сумела бы стать мировой величиной, если бы не была сначала женой, а потом вдовой Пьера Кюри.

Эмма студенткой слушала несколько лекций мадам Кюри, видела ее издали, восхищалась и верила, что, если женщина стала первым в мире лауреатом двух Нобелевских премий, по химии и по физике, с предрассудками покончено. Никто не посмеет сказать, что наука – не женское дело.

В тридцать четвертом Мари умерла от лейкемии. Эмма всплакнула, вместе с мадам Кюри исчезли последние иллюзии ее студенческой юности. Великая женщина умерла, а предрассудки остались.

Герман говорил: «Я, моя тема, моя статья». На самом деле его гордое научное «я» содержало изрядную долю трудолюбия, азарта, бессонных ночей Эммы. И с каждым годом эта доля увеличивалась.

У него часто не совпадали показания приборов, он путался, нервничал. Эмма терпеливо разбиралась в показаниях, вычисляла, сверяла записи, повторяла опыты, находила элегантные простые решения сложных задач, выдавала свежие идеи, которые так нравились Герману, что он принимал их за свои собственные. «Вот, я только подумал, а ты уже сказала».

Когда они писали отчеты, доклады и статьи, Эмма сидела за машинкой, а Герман диктовал, расхаживая по кабинету. Он мучительно трудно подбирал слова. Много курил, багровел от напряжения. Эмма придумывала точные и внятные формулировки. Ее пальцы летали по клавишам «Ундервуда». Герман вытягивал из каретки очередную готовую страницу, читал, бормотал: «Да-да, именно это я имел в виду».

Гордое научное «я» Германа давно стало иллюзией, но упорно не желало превратиться в реальное «мы». В их дуэте роли распределялись так: Герман – серьезный ученый, как положено ученому, рассеянный, погруженный в себя. Он занят разгадкой сокровенных тайн природы, все, кроме физики, ему чуждо и скучно. Его время и силы бесценны. У него дар, призвание, и, если бы не интриги завистников, он давно бы стал членом Прусской академии, а может, даже нобелевским лауреатом. Эмма – любящая жена и преданная помощница серьезного ученого, способная, но звезд с неба не хватает. Для нее вполне естественно отвлекаться на пустяки, на устройство быта, стряпню, вязание. Нежный желудок серьезного ученого привык к домашним супчикам, паровым куриным котлетам и легким фруктовым десертам. Нежная кожа привыкла к свитерам и джемперам, связанным руками Эммы.

При нынешнем режиме от серьезного ученого требовались не только научные достижения, но и кое-что еще. Если бы Эмме пришлось публично клеймить «еврейскую физику», называть теорию относительности Эйнштейна «колдовством, направленным на порабощение человечества», восхищаться «арийской физикой», прославлять сумасшедшего шарлатана Горбигера с его теорией «космического льда и полой земли», она бы сгорела со стыда, чувствовала бы себя идиоткой. Герман испытывал те же чувства, но отказаться не мог. И в партию ему пришлось вступить, он ведь еще не стал нобелевским лауреатом и мировой знаменитостью, как Гейзенберг и Планк.

Жизнь института кипела конкуренцией, интригами. Герман захлебывался в этом, а Эмма только утешала его. Серьезный ученый был вынужден суетиться, врать, интриговать, приспосабливаться, а скромная ассистентка спокойно, почти безмятежно занималась чистой наукой, не отвлекаясь на пустяки. Устройство быта теперь почти не отнимало времени, они с Германом могли позволить себе приходящую прислугу. Так что роль скромной ассистентки оказалась весьма удобной, Эмма играла ее с удовольствием.

Что касается роли любящей жены, ее Эмма вовсе не играла. Она искренне любила Германа, с его эгоизмом, амбициями, неряшливостью, упрямством. Вот эта последняя черта была невыносима. Именно из упрямства Герман второй год не общался со своим отцом. Он практически бросил старика, причем в самый тяжелый момент.

Вернер Брахт еще недавно был знаменитым радиофизиком, авторитетным уважаемым ученым, но теперь потерял все – кафедру, научную репутацию, связи, здоровье, а возможно, и разум. Эмма навещала старика каждое воскресенье и тщетно пыталась помирить сына с отцом.


* * *


Карл Рихардович Штерн не разбирался в физике, никогда ею не интересовался, о расщеплении ядра урана впервые услышал от своего соседа Акимова и при всем желании не мог понять, какое отношение к созданию чудовищной бомбы имеет простой прибор, сконструированный ссыльным профессором в лаборатории Иркутского горно-металлургического института.

Сначала, слушая Акимова, он смутно припоминал, как в середине двадцатых гуляли панические слухи о сверхоружии, «лучах смерти», способных уничтожать огромные города в считаные минуты. Лучи оказались блефом, вместо них по Европе и Америке ударил экономический кризис.

Когда Петр Николаевич возбужденно рассказывал о разделении изотопов урана, доктор Штерн подумал: «Кризис – реальность, но до сих пор никто не понимает, почему он случился. Реальность загадочней и абсурдней любого вымысла».

Одна-единственная небольшая бомба, способная в считаные минуты превратить огромный город в развалины и убить сотни тысяч людей, показалась доктору куда менее фантастичной, чем реальность по имени Гитлер.

Когда прозвучала фраза, что первая урановая бомба через пару лет может появиться у Гитлера, доктора сильно зазнобило. Фуфайка под джемпером стала мокрой от ледяного пота. Дыхание перехватило, словно он нырнул в прорубь.

Спасибо Вере Игнатьевне, вовремя появилась и увела мужа. Доктору хотелось поскорей остаться одному, переварить услышанное.

Он очень долго неподвижно стоял у окна, прижимаясь лбом к стеклу. Он боялся обернуться, слишком велик был риск увидеть вместо привычной уютной комнаты, в которой он прожил последние пять лет, большую палату, ряды коек.

Ноябрь восемнадцатого, прифронтовой госпиталь в Посевалке.

Доктор Штерн пытался жить здесь и сейчас, а не там и тогда. Прошло больше двадцати лет, но сквозь тяжелые слои самых страшных, невыносимых воспоминаний упрямо сочился мутный ноябрьский свет восемнадцатого года.

Доктор видел пространство палаты, белый кафель с тонким васильковым бордюром, штативы капельниц, костыли, прислоненные к стене, на столе дежурной сестры измятый номер «Франкфуртер цайтунг» с фотографией генерала Людендорфа и крупным заголовком: «Капитуляция Германии». Он видел самого себя, военного психиатра, в белом халате поверх формы.

Молодой прусский интеллектуал, коренной берлинец из богатой семьи, с отличным университетским образованием, твердыми этическими принципами и чуткой совестью шел по проходу между койками в дальний угол палаты, откуда звучал хриплый монотонный крик: «Германия погибла! Заговор! Темные силы торжествуют!»

За годы войны молодой успешный доктор приобрел огромный опыт. Через его руки прошли сотни раненых, контуженных, засыпанных землей с посттравматическими психозами и фобиями. Он научился чувствовать чужие недуги, проникать в больное сознание, вступать в диалог не с человеком, а с его страхами, с причудливыми персонажами бреда и темными покровителями смертельных пристрастий. Иногда он казался себе Крысоловом из старой сказки, который подобрал правильные ноты на своей дудочке, и волшебная мелодия освобождает человеческую душу от страданий, как город от крыс. Только он знает эти ноты, он один может сыграть мелодию, больше никто.

Словосочетание «дар внушения» звучало слишком высокопарно и нескромно, молодой доктор даже в личном дневнике не решился написать об этом. Дар свой он чувствовал, но боялся себе в этом признаться, его грызли сомнения: «Чем я заслужил? А вдруг тот, кто дал, отнимет, подарит кому-то другому?» Он брался за самые тяжелые случаи, чтобы в очередной раз проверить, убедиться.

Вопли несчастного больного, у которого случился психопатический приступ, гулко отдавались от кафельных стен.

Маленький усатый ефрейтор, отравленный ипритом, ничем не отличался от прочих пациентов. Все пациенты чем-то отличались друг от друга, а этот – нет. Ефрейтор не имел никаких индивидуальных, личных черт, кроме, пожалуй, одной. Он был изумительно фальшив. Любое проявление чувств казалось скверной игрой. За такую игру балаганного лицедея на рыночной площади забросали бы гнилыми овощами.

Факт отравления ипритом не вызывал сомнений, все признаки были очевидны, но страдания ефрейтора выглядели так фальшиво, что даже самые сердобольные сестры избегали разговоров с ним, выполняли свои обязанности молча, без обычных слов утешения. Соседи по палате сторонились его. Он не получал и не писал писем, не имел ни дома, ни семьи, ни друзей, ни профессии. Он никого не интересовал, никому не нравился.

Если бы выяснилось, что у этого нелепого существа вместо мозга ядро грецкого ореха, а вместо сердца комок каучука, доктор Штерн удивился бы куда меньше, чем если бы ему описали последующие события. Легче было представить на посту рейхсканцлера госпитального дворника или его метлу, чем вообразить главой Германии маленького ефрейтора.

В ноябре восемнадцатого имя Адольф Гитлер абсолютно ничего не значило.

Когда пришло известие о капитуляции Германии, Гитлер уже выздоравливал, но вдруг стал жаловался на слепоту, изводил своими воплями соседей по палате.

У доктора Штерна этот ефрейтор вызывал отвращение и жалость. Первое он считал недопустимым для врача, а насчет второго врал себе. Не жалость это была, а любопытство, амбиции, очередная проверка своих сил: справлюсь или не справлюсь?

Доктор Штерн помнил каждую мелочь того серого ноябрьского дня. Когда его вызвали к больному ефрейтору, он оставил на столе в ординаторской недописанное письмо своей невесте Эльзе, рядом лежала ее фотография. Конечно, он должен был вернуться и убрать это от посторонних глаз. Но он спешил к больному. Доктор Штерн образца восемнадцатого года никак не мог услышать сквозь глухую толщу будущих десятилетий тихий голос нынешнего доктора Штерна: «Остановись, не ври себе!»

Бред Гитлера имел ярко выраженную параноидную форму: «Темные силы, всемирный заговор». В таких случаях бесполезно разубеждать, обращаться к логике и здравому смыслу. Больной ничего не воспринимает вне круга своих бредовых идей, и вести диалог приходится внутри этого круга, на языке, доступном больному. Вылечить все равно нельзя, но успокоить можно.

На очередной волне воплей о гибели Германии доктор Штерн произнес: «Вот вы ее и спасете, Адольф». Больной вытаращил глаза, вцепился в его руку, пробормотал: «Да, о да! Я спасу Германию» – и затих, к великому облегчению соседей по палате.

Доктор Штерн не сделал ничего особенного, он использовал элементарный терапевтический прием, описанный в любом учебнике психиатрии, но ничтожный эпизод кувалдой ударил по его жизни. В тот момент он не почувствовал удара, не заметил трещину. Она медленно, неумолимо росла и еще лет десять не давала о себе знать, а потом расколола жизнь на две неравные части.


После войны Карл Штерн вернулся домой, женился на Эльзе, у них родились сыновья, Отто и Макс. Он умел лечить тяжелые психические расстройства, алкоголизм, наркоманию при помощи мягкой психотерапии. Вначале среди его пациентов каждый второй был членом нацистской партии, потом остались только они, причем самые высокопоставленные, вплоть до морфиниста Геринга.

Доктор Штерн превратился в придворного врача нацистов. Они хорошо платили, а ему надо было кормить семью.

Гитлер не забыл прозорливого доктора из госпиталя в Посевалке, рассказал о нем своему обожателю Гессу, и тот назвал Карла Штерна «посвященным в великую тайну». Когда у фюрера случались истерические припадки, когда он катался по полу и грыз ковер, к нему привозили доктора, посвященного в тайну. Припадки были фальшивыми и лечение – фальшивым. Карл Штерн исполнял роль статиста в бесконечном ритуальном действе, делал значительное лицо, произносил магические тексты.

Все это слишком далеко зашло. Попробуй скажи Герингу: «Вы мерзавец, я больше лечить вас не желаю, подыхайте от морфия и ожирения, чем скорее, тем лучше. И к вашему фюреру я не поеду, пусть он подавится ковром и заткнется навеки».

Сколько раз он произносил это мысленно и понимал, что произнести вслух не посмеет никогда. Будет являться по первому зову, считать пульс, следить за реакцией зрачков, проводить ритуальные сеансы психотерапии. Любая попытка выйти из игры означала смертный приговор. Он знал, в лагерь не отправят, прикончат тихо. А семья?

Он был самому себе противен. Он, христианин, воспитанный в католической вере, верующий искренне с детства, не мог молиться. Стоило начать: «Отче наш…» – и сразу щекотал ноздри госпитальный запах карболки, слышался скрип панцирной койки, сиплый голос с австрийским акцентом повторял: «Да, о да, я спасу Германию».

Прошло много лет, но дрожащие влажные пальцы ефрейтора все не отпускали запястье прозорливого доктора. Иногда по утрам Эльза спрашивала: «Карл, что тебе снилось? Ты кричал: “Остановись! Не ври себе!”».

Гитлер ничуть изменился с тех пор, только усы укоротил и слегка располнел. Его жесты, гримасы, интонации были все так же тошнотворно фальшивы, но толпы на площадях Германии, вместо того чтобы освистать лицедея и забросать гнилыми овощами, рукоплескали, бились в экстазе. Люди, которые прежде, соприкасаясь с ним, брезгливо отворачивались, теперь не могли оторвать от него глаз. Те же люди. И тот же ефрейтор.

Поражение в войне, унизительный версальский мир, экономический кризис, коррупция, безработица, глупость Папена, старость Гинденбурга, пристрастие мелких лавочников к мистике и теории заговора – все объективные и субъективные причины прихода к власти нацистов были известны, но совершенно не объясняли, как удалось втянуть миллионы немцев в круг бредовых идей и превратить ничтожество в божество. А главное – зачем?

Доктор Штерн запрещал себе думать об этом и думал постоянно. Его жена Эльза восхищалась Гитлером. Старший сын Отто готовился вступить в молодежную группу СС. Младший, Макс, каким-то чудом избежал заразы, но страдал оттого, что не мог быть как все.

Пора было удирать. О легальной эмиграции мечтать не стоило, но имелась возможность отправиться на отдых в Швейцарию. Он все продумал и подготовил. Один из его пациентов, военный летчик, бывший однополчанин Геринга, летел в Швейцарские Альпы на собственном самолете. В последний момент доктора попросили задержаться в Берлине. Готовилась расправа с Ремом и его штурмовиками, ближайшее окружение беспокоилось за нервы фюрера.

Чудесным июньским утром тридцать четвертого на берлинском аэродроме Темпльхофф доктор Штерн проводил свою семью, поцеловал Эльзу, Отто, Макса. Он был уверен, что увидит их через несколько дней, и не увидел больше никогда. Самолет разбился в горах на швейцарской границе. Вот тогда и распалась жизнь на две неравные части. Собственно, жизнь кончилась, остался осколок, острый и мучительный, как кость в горле.

Позже он узнал, что авария была подстроена. Военный летчик что-то наболтал английскому корреспонденту о своем бывшем командире, Геринг приказал тихо убрать его. Никто не предполагал, что в неисправном самолете полетит семья доктора Штерна.

В Швейцарию на опознание погибших доктора сопровождал давний университетский друг Бруно Лунц. Дальше был инфаркт, швейцарская клиника.

Он быстро выздоравливал, не понимал зачем и вяло, по инерции, думал, что теперь делать. В Берлин стоило возвращаться лишь с одной целью: убить ефрейтора. Но это из области бреда, никого он убить не сумеет. Остаться в Швейцарии? Слишком больно. Ведь он собирался жить тут с семьей.

Когда Бруно предложил ему ехать в СССР, у него не было сил удивляться. Умный, живой, ироничный, все понимающий Бруно оказался советским шпионом, а он, доктор Штерн, объектом разработки, деталью отвратительной шпионской авантюры.

Он бы послал все это к черту, но маленькая дочь Бруно страдала врожденной болезнью сердца. Жить и лечиться она могла только в Швейцарии. Бруно нашел гениальный аргумент: если он не переправит доктора Штерна в СССР, его отзовут в Москву за провал операции. А там ребенок погибнет.

Терять все равно было нечего, а девочку жалко. Он согласился.

Переправляли его долго, сложно, с фальшивыми паспортами и накладными усами. Сначала привезли в Крым, несколько месяцев он жил в санатории, совершенствовал русский язык, который знал прежде, но плохо. Потом доставили в Москву, поселили в комнате на Мещанской. Он не понимал, зачем и кому тут нужен.

Он до сих пор не понимал этого, хотя прошло пять лет. Он числился за иностранным отделом НКВД. Все, что было ему известно о личной жизни, привычках и психологических особенностях нацистских вождей, он выложил устно и письменно. Несколько раз его возили на дачу к Сталину, обязательно ночью. Вождя и компанию – Молотова, Ворошилова, Кагановича – интересовало, кто там в рейхе с кем спит, кто гомосексуалист, кто предпочитает несовершеннолетних девочек, что они пьют и едят, как развлекаются. Историю о том, как Гитлер грыз ковер, доктору приходилось повторять на бис.

Ритуальное действо продолжалось. «Доктор, посвященный в великую тайну», превратился в «того немца, который лечил Гитлера». Так называл его Сталин. Это звание сохранило ему жизнь и свободу, когда всех прочих немцев, коммунистов, эмигрантов, бежавших к Сталину от Гитлера, отправляли в лагеря и расстреливали. А возможно, уцелел он потому, что не был ни коммунистом, ни эмигрантом, ни евреем.

До своего приезда в СССР доктор Штерн не питал иллюзий относительно большевизма и Сталина. Реальность превзошла все его прежние расплывчатые представления. Он в очередной раз убедился, что реальность абсурдней и загадочней любых фантазий. Но, что бы ни происходило с ним за прожитые в СССР пять фантастических лет, он то и дело нырял, как в прорубь, в ноябрь восемнадцатого, в госпиталь в Посевалке. Это сопровождалось сильным ознобом, ледяным потом, болезненным спазмом в горле. Надо было перетерпеть. Он вспоминал Эльзу, Отто, Макса, шептал их имена, и палата исчезала. Так случилось и сегодня. Он вернулся в знакомую обжитую комнату на Мещанской, увидел ночную метель за окном, услышал вой ветра и пробормотал, обращаясь к своему смутному отражению в холодном стекле:

– Ефрейтор Гитлер и урановая бомба… Когда эти двое найдут друг друга, мир исчезнет. Что я могу? Совершенно ничего… но если хорошенько подумать…

* * *

«Белоснежка» давно закончилась, Эмма брела по ледяным сумеречным улицам и не могла расстаться с мультфильмом, вспоминала, как птицы и звери помогали принцессе наводить порядок в доме гномов. Она попробовала хотя бы примерно подсчитать, сколько нужно нарисовать картинок, чтобы получились такие изумительные, тонкие, сложные и совершенно естественные движения. У каждого персонажа свой характер, своя мимика, пластика. Сложить целую сказку из отдельных картинок – это почти как создать живое неповторимое существо из атомов. Задачка для Господа Бога. А гном Ворчун чем-то похож на старика Вернера.

Эта мысль заставила ее взглянуть на часы.

– Ужас! Без двадцати пять! – пробормотала Эмма и прибавила шагу.

Было воскресенье, старик ждал ее. Она совсем забыла, что обещала принести с воскресной ярмарки его любимый домашний сыр и серый деревенский хлеб.

Она добежала до площади у старой кирхи, когда торговцы уже убирали товар, но все-таки успела купить маленькую головку сыра, между прочим, последнюю, что вызвало у нее особенную гордость. Хлеб был теплый, торговка держала его в корзине, обернутой ватным одеялом. Еще она купила три крупных зеленых яблока, бутылочку жирных сливок и толстые шерстяные носки.

Нагруженная пакетами, она проехала несколько остановок на трамвае. Вернер жил в Шарлоттенбурге, в собственной вилле. Герман тут родился и жил до восемнадцати лет, во дворе за домом сохранились его детские качели. На месте сгоревшего сарая выросла тонкая кривая осина.

Калитка оказалась незапертой. Дым не шел из трубы, значит, камин не топили. Темнело, но фонарь над крыльцом не горел, и не было света в окнах. Только за круглым окном мансарды подрагивали смутные сполохи.

Переступив порог, Эмма поняла, что горничная тут не появлялась давно. В прихожей свет не включился. Было холодно, пахло пылью. Эмма прошла на кухню, там тоже перегорели лампочки. Она осторожно, на ощупь, сложила покупки на стол, нашла спички, зажгла свечи, вернулась в прихожую, сняла шубку, поправила прическу перед полуслепым зеркалом, нарочно громко топая и покашливая, поднялась по лестнице в мансарду. Из-под двери пробивались белые сполохи. Эмма постучала:

– Вернер, это я.

В ответ ни звука, только пульсация света. Эмма приоткрыла дверь. Вспышки ослепили ее.

В просторной комнате у широкого лабораторного стола, склонившись к прибору, стоял маленький тощий старик. Свет окружал его сутулую фигуру дрожащим нимбом. Из-под выношенного, растянутого до колен лыжного свитера торчали фланелевые пижамные штаны в клетку, заправленные в серые войлочные сапоги без подметок с кожаными заплатами на пятках. На голове красовался колпак из грубого шинельного сукна, по форме напоминающий заостренный купол. Нечто среднее между шлемом и кепи. По бокам короткие овальные уши, спереди нашита пятиконечная звезда из красного сатина.

Вернер не расставался с этой обувью и этим головным убором. Название сапог Эмма примерно знала, что-то вроде «ваулэнык». А как называется колпак, забыла. Он был частью большевистской военной формы. И то и другое когда-то подарил Вернеру его советский друг радиофизик Марк Мазур.

– Перегорели все лампы, вы ни разу не разжигали камин. Холод страшный. Вы опять прогнали горничную, – строго сказала Эмма.

– Она дура, – ответил Вернер и передернул плечами.

– Все у вас дуры и дураки.

Он повернул голову, сердито сверкнул глазами из-под рыжих бровей и саркастически хмыкнул.

«Ну точно гном Ворчун», – подумала Эмма и суровым тоном предупредила, что ужин будет готов часа через полтора, не раньше, поскольку без дуры горничной в доме страшная грязь.

Прежде чем заняться стряпней, она вытащила из кладовки стремянку, упаковку лампочек, мешок с углем, разожгла камин. В доме стало светло и тепло. Она подмела пол, вытерла пыль, вымыла посуду. Все это она делала быстро и весело, насвистывая мелодию из «Белоснежки» и представляя, что с ней рядом чудесные помощники, птицы и звери, обитатели диснеевского леса.

За ужином Вернер не снял свой большевистский колпак и произнес всего одно слово: «Вкусно!»

Перед уходом Эмма поменяла постельное белье, достала из комода чистую пижаму, положила на покрывало новые носки, налила воду в стакан для зубных протезов, добавила несколько капель мятного эликсира.

Поднявшись в мансарду, чтобы попрощаться с Вернером, она сказала:

– У вас кончается уголь, остался последний мешок.

Старик все так же стоял над прибором, в пульсирующем нимбе, но теперь свет был не белый, а зеленовато-голубой. Эмма не ждала, что он ответит, произнесла свое обычное:

– До свиданья, Вернер, до следующего воскресенья.

Уже у двери она услышала:

– Ну что, дорогуша, тебя и твоего мужа включили в проект?

Эмма замерла и после паузы спросила:

– В какой проект?

– В урановый, конечно. В какой же еще?

Эмма почувствовала, как запылали у нее щеки и уши, ей стало жарко в холодной мансарде, она дрожащей рукой расстегнула верхнюю пуговицу вязаной кофточки.

– О чем вы? Я не понимаю…

Зелено-голубые вспышки стали нестерпимо яркими, раздалось сухое потрескивание, что-то щелкнуло. Вернер выключил прибор и повернулся всем корпусом. Эмма щурилась, после вспышек не могла разглядеть лицо старика. Его высокий, захлебывающийся смех напоминал голубиное воркование.

– Интересно, кто там у вас главный? Храбрый кролик Гейзенберг? Сладкий сухарь Отто Ган? А может, они пригласят Альберта?

– Какого Альберта?

– Великого, – старик подмигнул.

– Да уж, Альберт Великий[20] был бы сейчас кстати. – Эмма криво усмехнулась. – Жалко, что кафедры спиритизма в нашем институте нет. Идея красивая, но нереальная.

– Расщепление ядер тяжелых элементов совсем недавно тоже называли красивой, но нереальной идеей. – Вернер в последний раз хохотнул и добавил серьезным тоном: – Я имел в виду другого великого Альберта.

– Другого я не знаю.

Старик приблизил к ней лицо и прошептал:

– Ты хорошо его знаешь, дорогуша, лично знакома, зачитывалась его трудами, умилялась игре на скрипке.

– Это плохая шутка, – испуганно прошептала Эмма.

– Шутка, – кивнул старик и поправил свой дурацкий колпак. – Альберт Эйнштейн – теоретик, гений, а тут нужны практики, скромные исполнители, вроде тебя и твоего мужа. Разумеется, вас включили в проект.

– Вернер, я прошу вас никогда больше не касаться этой темы, – выпалила Эмма.

– Постараюсь, но не обещаю, очень уж интересно, как вы все там перегрызетесь. Да ты не бойся, в моем доме гестаповских ушей нет.

Он опять подмигнул и внезапно чмокнул ее в щеку. Это получилось так трогательно, по-детски, что Эмма невольно улыбнулась. Она не могла долго сердиться на Вернера. Огромный запас любви, предназначенный ребенку, который никогда уже не родится, разрывал душу. Старик был одинок, беззащитен и наивен, как малое дитя.

– Пожалуйста, наденьте на ночь шерстяные носки и постарайтесь не спалить дом до следующего воскресенья, – сказала она на прощанье.

«А все-таки откуда он мог узнать? – думала она по дороге домой. – Проект настолько секретный, что даже названия у него нет, только кодовая фраза: “создание новых источников энергии для ракетных двигателей”. В институте между собой мы называем это “урановым клубом” и говорим шепотом, как заговорщики. Мы все давали подписку о неразглашении… Гестаповские уши… Он проработал в институте почти тридцать лет, может, кто-то навещает его? Нет, вряд ли. Тогда откуда?»

Ответ пришел сам собой. О расщеплении ядра урана известно всему миру. Уж кто-кто, а Вернер Брахт легко может представить, какой ажиотаж теперь поднялся вокруг урана. На самом деле членами секретного «клуба» стали сотни физиков и химиков по всей Германии. Работы начались в апреле, в них участвует двадцать два научных института, они щедро финансируются, их курируют Управление вооружений сухопутных войск, министерство образования, министерство связи. Все публикации по этой теме запрещены.

«Пусть болтает что хочет, – решила Эмма, – я буду молчать. Даже к лучшему, что Герман с ним не общается, его бы такие разговорчики напугали до смерти».

Когда она вернулась домой, Герман спал на диване в гостиной. Рядом на ковре валялся свежий номер «Берлинер тагеблат» с портретом фюрера. Эмма присела на край дивана, погладила мужа по щеке и тихо произнесла:

– Он опять прогнал горничную.

Герман открыл глаза, поймал ее руку, поцеловал в ладонь и спросил:

– На улице холодно?

– Не очень. Знаешь, я сегодня в третий раз посмотрела «Белоснежку».

– Тебе не надоело? – Герман сладко, со стоном зевнул.

– Нет. Нисколько. Подвинься.

Эмма прилегла с ним рядом и стала тихо напевать песенку гномов, возвращающихся с работы.

Глава третья

В первый день войны Джованни Касолли отправился в Гляйвиц, городок на границе Польши и Германии. Международную группу журналистов повезли туда на автобусе, прямо из министерства пропаганды, после короткого брифинга, на котором Геббельс сообщил, что поляки совершили очередную чудовищную провокацию, варварский акт, переполнивший терпение немцев.

Первый пасмурный сентябрьский день после изнурительного августовского пекла был сонным, вялым. Солнце, всю неделю палившее нещадно, наконец скрылось за высокими светлыми облаками, угомонился горячий ветер, на берлинских улицах стало спокойно и приятно, как в теплице.

Кроме чиновников министерства, международную группу сопровождала сотрудница пресс-центра МИДа Германии фрау фон Хорвак. По дороге все молчали, избегали смотреть друг на друга, усердно любовались несущимися вдоль трассы аккуратными прусскими пейзажами.

– Мы едем к границе, но нет никакого движения войск, – заметил кто-то из журналистов.

– Наши войска уже пересекли границу и стремительно продвигаются в глубь вражеской территории, – гордо объяснил чиновник.

Джованни возился со своей новенькой кинокамерой, шестнадцатимиллиметровой «Аймо» американской фирмы «Белл энд Хоуэл». Он купил эту модную игрушку в Риме неделю назад и не мог с ней расстаться. Компактная, легкая, она удобно ложилась в саквояж. Ее объективу он доверял больше, чем собственным глазам. Умница «Аймо» дарила чувство отстраненности, превращала реальность в череду безобидных, последовательно движущихся картинок, которые можно в любой момент остановить, пустить в обратном направлении, двинуть время вспять, вернуться к началу действия.

«Аймо» тихо заурчала, как только в объектив попала белокурая голова Габриэль фон Хорвак. Она сидела через ряд, у окна. На соседнем сиденье лежала ее сумка. Когда рассаживались, Джованни удалось незаметно сжать ее руку, пропуская вперед. Они быстро обменялись взглядами. Сесть с ней рядом он не решился. Все, что они могли позволить себе, – формальное «добрый день».

А день был вовсе не добрый. Пока ехали, несколько раз слышали тяжелый гул, крыша автобуса вибрировала. Это летели бомбардировщики люфтваффе бомбить польские города.

Автобус остановился на окраине Гляйвица. Вокруг было безлюдно. Ни местных жителей, ни военных, словно все вымерло. Журналистов подвели к симпатичному двухэтажному дому под черепичной крышей. Джованни скользнул камерой по легкой кружевной конструкции, деревянной радиобашне. Она красиво смотрелась на фоне сизого неба. Потом он снял разбитое окно, следы пуль на розовой штукатурке.

– Служащих радиостанции связали и посадили в подвал, – сказал чиновник, – прошу вас, господа.

Журналисты гурьбой вошли внутрь здания. Там были опрокинуты стулья, на полу следы крови, осколки стекла. Чиновник включил магнитофон, зазвучали выстрелы, высокий мужской голос, медленно выдавливая каждое слово, заговорил по-польски.

– Господа, вы слышите оскорбительные выпады и угрозы в адрес германского народа. Поляки объявили Германии войну, пообещали уничтожить всех немцев, включая женщин и детей, – объяснил чиновник, почти дословно повторяя утреннюю речь Геббельса.

– Оскорбления, угрозы немцам и объявление войны Германии прозвучали по-польски? – с нервной усмешкой спросил молодой репортер CNN.

– Разумеется. Ведь по радио говорил поляк, – не моргнув глазом, ответил чиновник.

«У этого поляка очень сильный немецкий акцент», – заметил про себя Джованни. Судя по лицам журналистов, не он один это заметил, но все промолчали.

Возле дома, на просторном газоне, лежало три трупа в польской военной форме. Их не убрали, не прикрыли, хотя прошло больше двенадцати часов. Вокруг них, по кромке газона, белели поломанные астры. Чиновник пригласил подойти ближе.

– Можете снимать, господа.

Защелкали затворы фотоаппаратов, зажужжало несколько камер, таких же маленьких, любительских, как у Джованни. Он увидел через объектив мертвые лица. Два в запекшейся крови, одно чистое, молодое, с правильными тонкими чертами. Над ними вились мухи. Рядом, на куске брезента, валялись винтовки. Чиновник несколько раз повторил, что, по заключению экспертов, это табельное оружие польской армии.

Джованни продолжал держать камеру, но смотрел мимо объектива. Чиновник, наконец, замолчал, журналисты перестали снимать. Все оцепенели, не задавали вопросов, не писали в блокнотах. В мертвой тишине деловито гудели крупные мухи. Когда их заглушил гул очередной стаи бомбардировщиков, все, как по команде, вскинули головы, уставились в небо. Джованни стоял так близко к трупам, что носок его ботинка почти уперся в подметку сапога убитого с чистым молодым лицом.

«Совсем ребенок, форма явно велика», – отметил он про себя и почувствовал легкое прикосновение. Фрау фон Хорвак подошла сзади неслышно, встала рядом.

– Печальное зрелище, – кашлянув, произнес Джованни, опустил камеру, взял фрау под руку и добавил громко: – Картина не для дамских глаз.

Сквозь небольшую толпу он потащил ее к автобусу. За ними потянулись остальные.

– Габи, может, все обойдется, – успел прошептать он по дороге.

Она ничего не ответила, молча шла рядом и выглядела вполне спокойной. Он слишком хорошо знал ее. Такое нарочито спокойное, отрешенное выражение лица означало, что она сейчас заплачет.

Габриэль фон Хорвак безупречно владела собой. Она умела так плакать, что слезы текли внутрь, и со стороны это было совершенно незаметно. Она могла обмануть кого угодно, даже своего мужа Максимилиана. Только не Джованни Касолли. Между ними все уже кончилось, но он продолжал ее чувствовать на расстоянии. Она тоже знала его слишком хорошо и понимала, что бессмысленная реплика «может, все обойдется» означает крайнюю степень отчаяния и растерянности.

В автобусе им не удалось поговорить, хотя он все-таки решился сесть рядом. На листке отрывного блокнота она написала несколько букв и цифр. Он едва заметно помотал головой. Он никак не мог встретиться с ней сегодня в восемь вечера в Шарлоттенбурге, поскольку в половине восьмого улетал в Рим. Она кивнула, скомкала листок, бросила в сумку. Когда автобус подъезжал к зданию министерства, она громко произнесла:

– Благодарю вас, господин Касолли, вы вовремя увели меня от этих трупов, до сих пор не могу прийти в себя.

– О нет, фрау Хорвак, так просто вы не отделаетесь, – ответил он в шутовской манере бывалого ловеласа, – вам придется со мной пообедать. Я здорово проголодался, терпеть не могу есть в одиночестве в чужом городе.

– Ты правда проголодался? – спросила она, когда они остались наконец вдвоем, пошли к Тиргардену.

– Не очень. А ты?

– Мне вряд ли сегодня кусок полезет в горло.

– Габи, ты правда хотела назначить мне свидание?

– Я не собиралась, я вообще не знала, что ты в Берлине. Просто мне поручили явиться на брифинг и съездить в Гляйвиц. Я в последнее время не вылезаю из министерства пропаганды. На всех важных мероприятиях должен быть представитель МИДа. Других из нашего ведомства Геббельс шпыняет, только мое присутствие терпит. А Риббентропу нравится читать в моих отчетах, как тупо и бездарно работают с иностранной прессой люди Геббельса.

– Значит, ты отправилась любоваться мертвыми поляками не ради того, чтобы проехаться со мной на автобусе?

Она не ответила. Несколько минут шли молча, свернули с главной парковой аллеи, сели на свободную скамейку. Габи закурила и произнесла, наблюдая за струйкой дыма:

– Это не поляки.

– Думаешь? Или точно знаешь? – спросил Джованни.

– Утром думала, теперь знаюточно.

Послышался детский рев. Мальчик лет трех семенил по аллее, прижимая к груди большой красный мяч. За ним ковыляла полная пожилая дама в цветастом платье и сквозь одышку повторяла:

– Фредди, отдай Монике мяч, сию минуту отдай мяч!

Фредди в ответ ревел громче и семенил быстрей.

– Они не понимают, – пробормотала Габи, когда рев затих и парочка удалилась. – Люди на улицах ведут себя как обычно, будто ничего не произошло. Наши танки прут по чужой земле, наши самолеты бомбят чужие города, а им все нипочем. Надеются, что так и будет продолжаться, безнаказанно? Интересно, кто-нибудь из твоих коллег догадался, что это не поляки?

– Голос на пленке говорил с сильным немецким акцентом. Кажется, многие заметили. Ты, насколько я помню, внутрь здания не заходила, запись не слышала.

– Не заходила. Не слышала. Я смотрела на трупы. Тот, у которого лицо не замазано кровью, работал поваренком в доме фон Блеффа. Его звали Путци.

– Габи, ты так часто видела этого поваренка, что сумела узнать его мертвого, в польской форме?

– Да, я видела его часто. Он был глухонемой и служил сексуальной игрушкой Франса, а Франс фон Блефф, если ты помнишь, был моим женихом.

– Неужели ты ревновала?

– Замолчи. – Она сморщилась, помотала головой. – Около года назад Путци выпил уксусную кислоту, попал в больницу. Его вылечили и отправили в лагерь. Он был в лагере, понимаешь? А потом оказался на газоне у радиостанции в Гляйвице в польской форме. Мертвый. – Она бросила окурок в урну возле скамейки, зажмурилась и прикусила губу.

Джованни взял ее руку, стал осторожно перебирать, гладить ледяные пальцы и прошептал:

– Он сбежал.

– Кто?

– Этот твой Путци. Он сбежал из лагеря, перешел польскую границу.

– Мг-м, перелетел по воздуху, в шапке-невидимке.

– Ты почти угадала. Он переплыл Одер под водой, и, когда у него осталась последняя капля кислорода в легких, крючок польского рыбака зацепился за его штаны. Рыбак решил, что поймал огромную рыбу, обрадовался, стал тянуть, чуть не сломал удочку, но вместо рыбы вытянул полудохлого юношу. Радости, конечно, мало, однако не бросать же его назад в реку. Пришлось тащить домой. Жена рыбака, добрая женщина, выходила беднягу. Они хотели оставить его у себя, собственных детей у них не было. Как только Путци стал поправляться, он сразу вспомнил все беды и унижения, которые ему пришлось вынести в Германии. Он решил записаться в польскую армию.

– Его не могли взять в армию, он глухонемой.

– Он притворялся глухонемым, ему не с кем и не о чем было разговаривать в доме фон Блеффа.

– Ося, ты опять рассказываешь сказки. – Габи вздохнула и погладила его по голове.

Кроме нее, никто не называл его по имени. О том, что Джованни Касолли на самом деле еврейский сирота Ося Кац, бежавший из Ялты в Константинополь в двадцатом году, было известно нескольким сотрудникам британской разведки. Для них он уже десять лет существовал под кличкой Феличита. Для людей в СССР, которым он иногда передавал информацию через священника итальянского посольства в Москве, он тоже был Ося, но они понятия не имели, что это его настоящее имя и что он родился в России.

Ося прижал к губам ее ладонь. Запах ее кожи, птичий щебет, детские голоса в глубине аллеи, шорох велосипедных шин по мелкому гравию, трепет липовых и дубовых листьев – все это было абсолютно несовместимо с войной. На мгновение ему почудилась, что они с Габи проснулись. Им обоим снился один и тот же кошмар. Гляйвиц, трупы в польской форме на газоне, стаи бомбардировщиков люфтваффе над головой. Он отпустил ее руку и сердито произнес:

– Пожалуйста, не перебивай меня. На чем я остановился?

– На том, что Путци решил записаться в польскую армию.

– Ну да, конечно, он стал солдатом.

– И напал на немецкую радиостанцию в Гляйвице?

– Нет, он не собирался нападать на немецкую радиостанцию. Он пришел на берег Одера, чтобы выполнить поручение карпа, который спас ему жизнь.

– Какой карп? Жизнь Путци спас рыбак.

– Крючок зацепился за штаны… – Ося скептически хмыкнул. – Ты веришь в такие случайности? Я – нет. Если ты перестанешь меня перебивать на каждой фразе, я расскажу тебе, что произошло на самом деле. Путци так долго плыл под водой, что на него стали обращать внимание коренные жители Одера. Особенно заинтересовался гостем старый заслуженный карп. Людей он не любил, поскольку сам когда-то был человеком. Веков пять тому назад он работал поваром в замке князей Олесницких, выпотрошил и зажарил в сметане такое количество речных карпов, что пришлось ему после кончины надолго переселиться в шкуру своих жертв, то есть в чешую. Подплыв ближе к тощему юноше, карп почуял, что подводный гость относится к той породе людей, которых потрошат и жарят в сметане чаще и охотней, чем речных карпов. Он пожалел юношу, подтолкнул к удочке.

– Да, это похоже на правду, – кивнула Габи.

– Это чистая правда, но еще не вся. Карп, конечно, знал, что едоки человечины скоро устроят грандиозное пиршество. Это испоганит спокойную речную жизнь. От войны много шума и грязи. Деликатно подталкивая умирающего Путци к рыболовному крючку, он успел открыть ему один древний секрет. В развалинах замка, где он когда-то потрошил карпов, хранится наконечник копья Вотана. С ним ты, надеюсь, знакома?

– Герой «Старшей Эдды», бог войны, предводитель душ мертвых воинов, в скандинавском эпосе его зовут Оден, – не задумываясь, отчеканила Габи, – он отец колдовства, хозяин магических рун, начальник валькирий, гигантских женщин, которые по его команде распределяют военные победы и поражения, а в минуты отдыха ткут полотно из человеческих кишок и поют хором: «Фюрер наш бог, мы живем ради фюрера, мы умрем ради фюрера».

Последние слова Габи пропела, причем довольно громко. Проходившая мимо пожилая пара хмуро взглянула на нее и ускорила шаг.

– Гунгнир, – прошептал Ося, – так называется копье Вотана, символ власти, главный атрибут военной магии. Представляешь, что значит для твоих приятелей Гитлера и Гиммлера наконечник Гунгнира? Вот карп и попросил Путци разыскать в развалинах эту железку и бросить в Одер, чтобы они никогда ее не нашли.

– Неужели твой мудрый карп верит в магическую силу какого-то Гунгнира?

– Не то чтобы верит. Просто на всякий случай решил подстраховаться. Конечно, трудно представить, что небольшой кусок металла обладает мощью миллионов пуль и сотен тысяч бомб, но мы с тобой видели, как самые нелепые мифы становятся былью. Все, нам пора. Ты отвезешь меня в аэропорт.

Габи взглянула на часы и охнула:

– Без двадцати шесть, надо еще заехать в гостиницу.

– Не надо. Мой саквояж в твоем багажнике.

– Разве? Ну да, я забыла.

Свой темно-синий «Порш» Габи оставила в квартале от министерства пропаганды. Они добежали минут за двадцать. Сев за руль, она отдышалась и спросила:

– Он успел?

– Кто?

– Путци успел найти Гунгнир и выбросить в Одер?

– Конечно. Только потом его и двух его верных друзей схватили агенты Гейдриха, которым срочно понадобились мертвые поляки для инсценировки нападения на радиостанцию.

Нескольку минут Габи молча вела машину, смотрела прямо перед собой.

– О чем думаешь? – спросил Ося.

– Еще месяц назад эта информация имела смысл. Разоблачение инсценировки… А сейчас некому передавать. Англичане и так все знают, но ничего не делают. Советы – союзник Германии.

– У англичан и французов договор с Польшей, они просто обязаны вмешаться, а союз Сталина и Гитлера – это ненадолго…

Его вдруг прошиб холодный пот. Они говорили в ее машине совершенно открыто. Раньше ничего подобного себе не позволяли. Шансы, что в новенький «Порш» фрау фон Хорвак успели установить записывающее устройство, равны нулю, но есть элементарные правила безопасности, их нельзя нарушать.

Они подъехали к аэропорту, вышли из машины.

– Давай тут попрощаемся, – сказал Ося, – не надо, чтобы лишний раз нас видели вместе.

– Да, ты прав. – Она посмотрела на часы. – Тебе пора.

– Еще есть минутка. – Он открыл багажник, взял свой саквояж. – Послушай, долго этот кошмар не продлится, немцы не хотят войны, это не четырнадцатый год, ты же видишь, никакого энтузиазма.

– Никто не хочет войны, никто, кроме одного сумасшедшего, и вот сегодня она началась.

– Война очень быстро надоест всему населению Германии, истощит ресурсы, вымотает нервы. А магическую железку они не найдут, это я тебе гарантирую.

Габи провела кончиками пальцев по его щеке и прошептала:

– Ося, как хорошо, что именно сегодня ты оказался рядом.

Он увидел влажный блеск в ее глазах и понял, что она больше не может сдерживать слезы.

Она вдруг тихо рассмеялась:

– Магическая железка… Небольшой кусок металла… Где-то я уже слышала…

– О чем ты?

– Ерунда, пьяный треп… Ладно, раз уж вспомнила, расскажу. В прошлую пятницу был день рожденья Максимилиана, гостей собралось довольно много, один его приятель здорово напился и бранил последними словами бельгийцев. Они сорвали какую-то страшно важную сделку, обещали продать сколько-то тонн урана и в последний момент отказались. Макс удивился, спросил, зачем покупать уран в таком немыслимом количестве, и этот тип понес полную околесицу про энергию распада, мол, недавно что-то там открыли насчет урана. В общем, почти как твой Гунгнир. Сила миллионов пуль и сотен тысяч бомб.

– А этот приятель, он где служит?

– Он советник торгового отдела Управления сухопутных вооружений. Знаешь, он вдруг замолчал на полуслове, будто в один миг протрезвел, очень сильно испугался. Такая паника никак не вязалась с фантастической ахинеей, которую он нес. Это было… Ну, как если бы ты, рассказывая свою историю про карпа и Гунгнир, вдруг осознал, что выбалтываешь государственную тайну.

– У них сплошные тайны. – Ося махнул рукой. – Для того их и сочиняют, чтобы выбалтывать на вечеринках.

– Думаешь, ерунда, пустышка? – неуверенно спросила Габи. – Но ведь правда было какое-то открытие насчет урана, я читала.

– Только что ты сама сказала: ерунда. – Ося поцеловал ее в нос. – Уран – это божество из греческой мифологии, кстати, довольно мерзкое. Без конца брюхатил свою мамашу Гею и заставлял ее прятать детей в утробе, потому что получались уроды…

– Знаю, но это еще и химический элемент, который…

Ося закрыл ей рот ладонью.

– Тс-с! Один из сыновей, Хронос, в конце концов отсек папаше Урану яйца серпом.

Под ладонью он почувствовал улыбку, потом поцелуй. Габи обняла его, прижалась всем телом, скользнула губами по шее, легонько прикусила ухо и тут же отпрянула, зажмурилась, помотала головой.

– Все, иди, твой самолет улетит!

– Чиано должен встретиться с Риббентропом, я буду в свите, как всегда, – выпалил Ося.

Он схватил саквояж, побежал к воротам аэропорта, запрещая себе оглядываться, но все-таки оглянулся. Темно-синий «Порш» сорвался с места и помчался прочь на большой скорости.


* * *


Куранты пробили полночь, спецреферент Крылов машинально взглянул на часы, глотнул остывшего чаю, отчеркнул на полях пару абзацев. Прогудел последний удар и мягко слился с воем ночного ветра. Мела метель. За дверью глухо простучали шаги. Кремлевские коридоры жили своей обычной ночной жизнью. Пока Хозяин не уезжал в Кунцево, никто не смел покинуть рабочее место. А уезжал он, как правило, под утро.

Илья прошелся по кабинету. Сквозь оконные щели дуло, ветер выл, как живое существо. На подоконнике шевелились, шуршали номера «Правды» за прошедшую неделю.

В номере от 23 декабря рядом с портретом юбиляра в полный рост, в галифе и высоких сапогах, были напечатаны приветствия иностранных государственных деятелей.


Господину Иосифу Сталину.

Ко дню Вашего 60-летия прошу Вас принять мои самые искренние поздравления. С этим я связываю свои наилучшие пожелания, желаю доброго здоровья Вам лично, а также счастливого будущего народам дружественного СССР.

Адольф Гитлер


Когда пришла телеграмма из Берлина, спецреферент Крылов перевел ее вслух прямо с листа. В тот момент он не видел лица Хозяина, но казалось, лицо должно улыбаться, и даже представилась картина в карамельном стиле художника Герасимова: улыбающийся товарищ Сталин принимает теплые поздравления товарища Гитлера.

Подняв глаза, Илья не заметил и тени улыбки. Хозяин был серьезен, задумчив, пальцы нежно покручивали кончик уса.

Вторую телеграмму прислал Риббентроп.


Господину Иосифу Сталину.

Памятуя об исторических часах в Кремле, положивших начало решающему повороту в отношениях между обоими великими народами и тем самым создавших основу для длительной дружбы между ними, прошу Вас принять ко дню Вашего шестидесятилетия мои самые теплые поздравления.

Иоахим фон Риббентроп,

министр иностранных дел


Вот тут господин Сталин улыбнулся, с удовольствием вспомнил «исторические часы». Во время второго, сентябрьского визита Риббентропа, когда был подписан договор «О дружбе и границах», на ночном банкете членам германской делегации пришлось выпить за здоровье Кагановича. Сталин считал, что это невероятно остроумно – заставить немцев чокнуться с евреем, и потом часто подшучивал над Кагановичем.

Ответы он продиктовал сразу. Гитлера поблагодарил коротко и сухо:


Прошу Вас принять мою признательность за поздравления и благодарность за Ваши добрые пожелания в отношении народов Советского Союза.

И. Сталин


Риббентропу ответил с мрачным пафосом:


Благодарю Вас, господин министр, за поздравления. Дружба народов Германии и Советского Союза, скрепленная кровью, имеет все основания быть длительной и прочной.

И. Сталин

Всего четыре иностранных государственных деятеля откликнулись на славную дату. Не густо. Кроме Гитлера и Риббентропа, с шестидесятилетием товарища Сталина поздравил китайский лидер Чан Кайши, да еще товарищ Куусинен, глава нового демократического правительства Финляндии. Это государство и это правительство товарищ Сталин придумал сам.

Реальная Финляндия изо всех сил защищалась от Красной Армии и приветствий товарищу Сталину не присылала. Сказочная Финляндская демократическая республика в лице главного финского коммуниста Куусинена смиренно сидела в Москве, в гостинице «Националь», подписала договор о мире и дружбе с СССР и сердечно поздравила товарища Сталина со сказочным юбилеем.

На самом деле шестьдесят ему исполнилось чуть больше года назад, 6 декабря 1938-го. Илья узнал реальную дату рождения Хозяина давно, в начале тридцатых, когда еще не был сотрудником Особого сектора, протирал штаны в Институте марксизма-ленинизма, работал с партийными архивами. Это была одна из бесчисленных и бессмысленных государственных тайн. Каждый декабрь двадцать первого числа Илья с любопытством наблюдал, как поздравляют Хозяина его приближенные. Все они – Молотов, Каганович, Ворошилов, Калинин – отлично знали, что он родился 6 декабря 1878-го, а не 21 декабря 1879-го. Дату он изменил, когда стал генеральным секретарем, в двадцать втором году.

Илья часто думал: зачем? Что значит для Хозяина эта нумерология? Привычка к конспирации? Очередная ложь ради лжи? Или цифры имеют для него какой-то тайный магический смысл?

Когда они с Машей шли поздним вечером после юбилейного концерта по Волхонке мимо забора и она прочитала свой стишок, Илья вдруг вспомнил, что храм Христа Спасителя был взорван 5 декабря 1931-го. Он ничего не сказал Маше, у него сильно стукнуло сердце, и стало жарко на морозе. К 6 декабря, к своему пятьдесят третьему дню рождения, товарищ Сталин, большевик Коба, недоучка-семинарист Сосо подарил самому себе «яму вместо храма».

Илья мгновенно отбросил эту мысль. Ерунда, случайное совпадение. Но сейчас, ночью в кабинете, под шорох страниц юбилейных номеров «Правды», он поймал себя на том, что в который раз перебирает в памяти даты и события.

После взрыва храма в следующие годы в начале декабря ничего особенного не происходило. Тридцать второй, тридцать третий… Опять сердце стукнуло. 1 декабря 1934-го был убит Киров.

Илья не понимал, зачем об этом думает. Перед ним лежали толстенные папки с копиями перехваченной дипломатической переписки, с записями речей Гитлера и Геббельса, стопки главных газет рейха. Гора бумаги – как всегда. Он должен был подготовить сводку к завтрашнему утру, то есть уже сегодня. Он скучал по Маше, ему хотелось домой. Слипались глаза, ныла шея.

Илья встал, открыл форточку, сделал несколько наклонов, приседаний, подвигал руками. Он задеревенел от долгого неподвижного сидения за столом, надеялся, что короткая гимнастика не только разогреет мышцы, но и мозги прочистит.

Ветер ворвался, окатил, как ледяным душем. Илья вспомнил, что Кирова хоронили 5 декабря. На следующий день после похорон началась новая эпоха, мясорубка стала набирать обороты в бешеном темпе. Именно убийство Кирова послужило сюжетным стержнем процессов тридцать шестого, тридцать седьмого, тридцать восьмого.

Илья вернулся за стол и несколько минут сидел, глядя в одну точку, на свое смутное отражение в стекле книжного шкафа. Он редко открывал этот шкаф, там стоял официальный набор книг, который положено иметь в рабочем кабинете чиновнику его уровня. Собрание сочинений Ленина, тома Маркса и Энгельса. В ряду скромных синих и серых корешков бросался в глаза один шикарный, малиновый. Подарочное издание «Краткого курса истории ВКП(б)».

В стекле Илья видел собственное лицо, разрезанное пополам высоким малиновым корешком. Парча переплета выткана золотом. Плотная шелковистая бумага. Крупный красивый шрифт. Таких изданий выпустили совсем немного, для членов Политбюро, для высшего партийного руководства союзных республик. Хозяин распорядился, чтобы его спецреференты тоже получили по экземпляру. Это было справедливо. Ни орденов, ни званий им не полагалось, а такой подарок дороже любого ордена.

Илья вспомнил, как Хозяин лично вручил ему малиновую с золотом роскошь. Очередной вызов в кабинет, несколько пустых вопросов по сводке, потом пауза, долгий молчаливый взгляд в глаза. Наконец медленное движение, бесшумный проход по кабинету, еле слышный голос за спиной:

– Товарищ Крылов, вот вы работаете, честно работаете, вам должно быть обидно: другим награды, а вы ничего не получаете. Обидно вам это, товарищ Крылов?

– Да, товарищ Сталин, немного обидно. Но у меня зарплата хорошая.

Ответ понравился. Хозяин одобрительно хохотнул и произнес с улыбкой:

– Чтобы вы не обижались, мы тут приготовили скромный подарок для вас, товарищ Крылов.

Илья не видел, как оказался в руках Хозяина фолиант в малиновом парчовом переплете.

– Спасибо, товарищ Сталин. Такая награда из ваших рук дороже всех орденов на свете.

Ответ прозвучал, как всегда, искренне, голос слегка дрожал. Хозяин протянул ему правую кисть. Чтобы пожать ее, следовало положить книгу, одной рукой эту тяжесть не удержишь. Не дай бог уронишь. Ритуал будет испорчен. А положить некуда. Илья быстрым движением зажал фолиант под мышкой и освободил правую руку для державного рукопожатия.

Это было больше года назад, 6 декабря 1938-го.

«Вот тебе и нумерология, – думал Илья, – яма вместо храма. Образ Друга, Убитого Врагами. «Краткий курс». Три подарка тесно связаны между собой и знаменуют три главных этапа жизненного пути, от недоучки-семинариста до живого божества. Последний, итоговый подарок Сосо преподнес себе в честь круглой даты, на свое тайное шестидесятилетие. В нем и яма, и смерть Кирова, и конец реальности».

У книги была долгая, сложная предыстория.

В тридцатом году старый большевик Емельян Ярославский выпустил четырехтомник «Краткая история ВКП(б)». Солидный труд товарищу Сталину не понравился, он раскритиковал Ярославского в «Правде». К тридцать второму Политбюро приняло постановление «О составлении Истории ВКП(б)». Ярославский остался жив и вошел в число составителей.

К тридцать восьмому из дюжины составителей в живых остался все тот же Ярославский, да еще некто Поспелов, аппаратный чиновник. Эта пара тихо корпела над текстом и отправляла написанное Сталину. Ему ничего не нравилось, он все перечеркивал. Наконец заперся в кремлевском кабинете и стал писать сам, выдавал по главе в день, отправлял членам Политбюро, а заодно и Ярославскому с Поспеловым.

Благодарные первые читатели на полях рукописи писали: «Работа прекрасная!» (Ворошилов); «Удивительно хорошо!» (Калинин); «Прочел с большим удовольствием» (Хрущев); «Категорически за!» (Молотов).

В четвертой главе имелось лирическое отступление, небольшой философский этюд под названием «О диалектическом и историческом материализме». Этот вкусный кусочек читатели съели с особенным удовольствием. «Миллионы людей получили возможность почти осязательно понять идеологию коммунизма» (Калинин); «Превосходно!» (Ворошилов).

Ярославский и Поспелов захлебнулись восторгами, не уместившимися на полях. Бывшие составители строчили длинные любовные письма, каялись в ошибках, признавали свою бездарность, никчемность и выливали ушаты обожания на голову автору. Слово «СТАЛИН» оба писали только большими буквами.

«Краткий курс истории ВКП(б)». Так деловито, по-научному, озаглавил товарищ Сталин плод своего творчества. Произведение печаталось главами в «Правде» с сентября 1938-го. В ноябре вышла книга тиражом шесть миллионов, тираж был распродан за две недели, сразу выпустили еще четыре миллиона.

Обязательные коллективные читки проводились во всех учреждениях, на заводах, в колхозах, в школах, в больницах. Учителя, старшеклассники, преподаватели и студенты вузов учили наизусть целые главы, пересказывать своими словами считалось кощунством и вредительством. Текст перевели на языки всех союзных республик, а также на французский, английский, немецкий, польский, чешский, шведский, финский, испанский, итальянский, китайский, японский, малайский, болгарский, хинди.

К 6 декабря 1938-го, к шестидесятилетию недоучки-семинариста Сосо, на всей территории СССР вряд ли осталась живая душа, не обработанная «Кратким курсом», разве что младенцы и слепоглухонемые.

В начале тридцатых в Институте марксизма-ленинизма Илья по поручению тогдашнего своего начальника Толстухи перевел «Майн кампф» для товарища Сталина. Осенью тридцать восьмого ему выпала честь перевести на немецкий «Краткий курс», в срочном порядке, всего за полтора месяца.

Текст «Майн кампф» Илья успел подзабыть, но за переводом «Краткого курса» вспомнил и невольно сравнивал два шедевра.

Гитлер изложил свою сказку в двадцать третьем году. Ему исполнилось тридцать пять, он сидел в тюрьме. Его мало кто знал, но уже появились сподвижники, покровители, обожатели.

Для Сталина двадцать третий тоже стал своего рода точкой отсчета. Что он имел? Бюрократическую должность генерального секретаря, болезнь и беспомощность Ленина, склоки в партийной верхушке. Никаких сподвижников-покровителей, ни одного обожателя. В отличие от Гитлера, он стартовал в полном, глухом одиночестве, взглядами и планами ни с кем не делился. Он сначала сделал свою сказку былью и только потом изложил в письменной форме. Почему? Слишком дорожил сказкой, чтобы заранее вываливать ее на бумагу? Или сам не знал, как повернется сюжет?

Гитлер подписал «Майн кампф» собственным именем. И хотя злые языки утверждали, что в создании шедевра участвовал еще кто-то, что в тексте много плагиата и ничего нового будущий фюрер в своем тюремном труде не сказал, все-таки сказка Гитлера была безусловно его сказкой, повествование велось от первого лица. Гитлер вообще всегда говорил и писал «я». «Я решил, я хочу, я знаю». Сталин это местоимение не жаловал. Его «я» пряталось за множеством псевдонимов: «Политбюро», «советское правительство», «партия», «линия партии».

На обложке «Краткого курса» мелкими буквами значилось: «Под редакцией комиссии ЦК ВКП(б); одобрено комиссией ЦК ВКП(б)». Еще два новых псевдонима.

На совещании работников партийной пропаганды Хозяин изрек: «Исторический материал служит служебным материалом».

Семинарист-недоучка на седьмом десятке все еще плохо владел русским языком и самим собой иногда владел плохо. Проговаривался. Но, разумеется, никто этого не замечал. Неуклюжую двусмысленную фразу слушатели встретили очередным взрывом аплодисментов. Сосо нахмурился и спросил:

– Для чего мы собрались?

Повисла трепетная тишина.

– Тут, товарищи, не митинг, – мрачно продолжал Сосо. – Что вы только время отнимаете своими аплодисментами? Вот вы все хвалили, что книга такая, дает все и прочее. Нам здесь не похвала нужна, а помощь в виде поправок, замечаний, в виде указаний, происходящих из вашего пропагандистского опыта.

Зал замер, а потом поправки и замечания посыпались горохом, одинаковые, как горошины: в книге недостаточно полно отражена руководящая, направляющая, организующая роль товарища Сталина.

С «Майн кампф» начался новый отсчет времени для Германии и для всей Европы, но ни Германия, ни Европа тогда, в двадцать третьем, еще не знали об этом. Никто тюремный шедевр не читал. Только узкий круг обожателей мог осилить бесконечный поток сознания, кишащий вшами, червями, сифилисом, раковыми опухолями, с которыми автор сравнивал евреев. Сюжета не было, среди поучений и рассуждений попадались автобиографические фрагменты и грандиозные планы борьбы со всем миром и с самой реальностью.

В «Кратком курсе» сюжет имелся, простой и грубый сюжет бульварного шпионского романа, щедро приправленный мрачной мистикой. Автобиографические фрагменты были совсем смутными, планов – никаких. Зачем делиться планами, если они уже выполнены? Сосо победил реальность и ликвидировал ее, как врага народа, под восторженные аплодисменты народных масс.

Каждая глава завершалась порцией магических заклинаний, они вбивались в головы бесконечными повторами.

В последней, двенадцатой главе четвертый параграф назывался «Ликвидация остатков бухаринско-троцкистских шпионов, вредителей, изменников родины». Сосо посвятил им всего полторы страницы, но какие!

«Эти белогвардейские пигмеи, которых можно приравнять по силе всего лишь ничтожной козявке, видимо, считали себя для потехи хозяевами страны. Эти белогвардейские козявки забыли, что стоит советскому народу шевельнуть пальцем, чтобы от них не осталось и следа».

За счастливым финалом – окончательной победой «блока коммунистов и беспартийных» на выборах в Верховный Совет СССР 1937 года – следовало многостраничное «Заключение», каждый абзац начинался словами: «История ВКП(б) учит…», и так двадцать раз, в ритме отбойного молотка.

На последней странице Сосо подробно, со множеством повторов, пересказал греческий миф об Антее и залил его цементом финального заклинания:

«Большевики напоминают нам героя греческой мифологии Антея. Они так же, как Антей, сильны тем, что держат связь со своей матерью – с массами, которые породили, вскормили и воспитали их. И пока они держат связь со своей матерью – с народом, они имеют все шансы на то, чтобы остаться непобедимыми. В этом ключ непобедимости большевистского руководства».

В рейхе «Майн кампф» считалась «библией национал-социализма». В СССР аппаратные чиновники между собой называли «Краткий курс» «Библией коммунизма». Прочие писания на тему ВКП(б) были изъяты из библиотек. «Краткий курс» означал конец времени, конец истории для населения СССР. Осталось много живых свидетелей событий, описанных в сказке, но они забыли, как было на самом деле, стали помнить прошлое страны и собственное прошлое строго по «Краткому курсу», не только из-за инстинкта самосохранения, но и потому, что созданная Сталиным механическая картина мира оказалась удобней живой реальности. Сталинская «библия» ответила на все вопросы, раз и навсегда освободила миллионы советских трудящихся от тяжкого бремени собственных мыслей.

После выхода книги директор Государственного музея революции, старый большевик Самойлов, попросил для музея черновики «Краткого курса». Письмо он передал Поскребышеву. Хозяин прямо на бланке музея черкнул ответ: «Т. Самойлову. Не думал, что на старости лет займетесь такими пустяками. Ежели книга издана в миллионах экземпляров – зачем Вам рукописи? Чтобы успокоить Вас, я сжег все рукописи. С приветом. И. Сталин».


Илья иногда ненавидел свою память. В голове хранились тонны аппаратной макулатуры. Ему снилось, что его организм состоит не из живых клеток, а из слов, отстуканных на машинке, написанных от руки, косым, скачущим почерком Хозяина. Остроугольные, рваные буквы, первая всегда крупная, четкая, к концу слова – кривой бисер. Пометы на полях, гвозди восклицательных знаков, «ха-ха!», жирные кривые подчеркивания.

Он забывал лица, звуки, запахи, события, но помнил наизусть почти каждый прочитанный текст. Вот и эта записка застряла в мозгу. Слово «все» Хозяин подчеркнул.

Конечно, черновиков не осталось. Какие черновики у «библии»?

«Вот тебе и нумерология, – подумал Илья, уже спокойно, без дрожи и стука сердца, – время остановилось. Прошлое исчезло, будущего не будет. Будущее означает перемены, движение. Но чему меняться? Кому и куда двигаться? Победа блока коммунистов и беспартийных окончательна и обжалованию не подлежит. Интересно, Гитлер читал «Краткий курс»? Трудно представить. Вряд ли он вообще знает о существовании книги, остановившей время. А Сталин читал «Майн кампф» очень внимательно, однако так и не понял, что сей шедевр запустил новый отсчет времени, не только для европейского континента, но и для него лично».

Дверь открылась, сквозняк скинул газеты на пол. Поскребышев заглянул в кабинет.

– Сидишь?

– Сижу, Александр Николаевич.

– Ма-ла-дэц. – Он мягко спародировал акцент Хозяина и добавил уже своим нормальным голосом: – Учти, завтра тоже до утра.

Илья покорно кивнул. Завтра, то есть уже сегодня, – тридцать первое декабря. Придется встретить Новый, тысяча девятьсот сороковой, год в этой постылой клетухе, под звон курантов, такой близкий, что иногда закладывает уши.

Поскребышев удалился. Илья закрыл форточку, поднял с пола газеты, машинально отметил ошибку в ответе Риббентропу. Напечатали «господину Иоахим фон Риббентроп». То ли дежурный редактор напутал, то ли наборщики. В общем, ерунда, и сами эти поздравления ерунда. Юбилеи закончились 6 декабря 1938-го. Куранты бьют, стрелки движутся, меняются цифры на календаре. В буфете шампанское, севрюга, шоколад, мандарины. Можно заказать все себе в кабинет. Маша нарядила елку на Грановского. Новый год встретит у родителей, на Мещанской. Они чокнутся, пожелают друг другу счастья и чтобы наступивший сороковой был не хуже ушедшего, тридцать девятого. Никто не решится спросить Машу, где ее муж. Ясно, на службе, на своей сверхсекретной, сверхважной службе.

– Господи помилуй, – прошептал Илья и продолжил работу над сводкой.

Глава четвертая

Доктор Штерн вызвал к доске курсанта Наседкина, попросил прочитать наизусть кусок из «Фауста» Гёте.

Толик Наседкин, коренастый, белобрысый, почти альбинос, попал в Школу особого назначения при ГУГБ НКВД из Чебоксар, по комсомольской путевке. В Чебоксарах он работал механиком на автобазе. Зачем его отправили учиться на разведчика, чего от него хотят, Толик не понимал, но радовался койке в общежитии, добротному казенному обмундированию, мясному супу в столовой. Из всех предметов ему кое-как давалось только радиодело. Прочее было мучением. Отрывок из Гёте он учил третий месяц и не мог запомнить, спотыкался каждый раз на одной и той же строке, багровел, потел, начинал сначала.

Карл Рихардович подсказал ему злосчастную строку и несколько следующих, но без толку. Наседкин насупился и молчал. Класс терпеливо ждал.

Их было десять человек, так называемая «немецкая группа». А всего в ШОН обучалось семьдесят курсантов. Возраст от девятнадцати до тридцати. Большинство из провинции, ни одного с законченным высшим образованием.

Карл Рихардович работал в ШОН уже год и до сих пор удивлялся бессмысленной случайности отбора. Вступительных экзаменов они не сдавали. Каждого сопровождала куча бумаг. Партийно-комсомольские рекомендации, характеристики, медицинские карты, многостраничные анкеты. Главными критериями были рабоче-крестьянское происхождение, отсутствие родственников за границей, отсутствие связей с врагами народа. Интеллект, хорошая память, способности к иностранным языкам и перевоплощению, наконец, простое человеческое обаяние, необходимое в работе разведчика-нелегала, не учитывались и в партийно-комсомольских характеристиках не значились.

В тишине из предпоследнего ряда раздался низкий женский голос. С той строки, на которой остановился доктор Штерн, и дальше, нараспев, с отличным берлинским произношением, курсант Люба Вареник продекламировала длинный монолог Фауста до конца.

Она была из Вологды, окончила восемь классов и педучилище. Маленькая, с коротко стриженными каштановыми волосами, с круглыми светло-карими глазами, она выглядела лет на четырнадцать, глубокий низкий голос не соответствовал ее детскому сложению, подвижному курносому лицу. Когда Люба открывала рот, получался странный эффект, словно тростниковая дудочка издает звуки орга2на.

Последние слова «Явись, явись, явись! Пусть это будет стоить мне жизни!» Люба произнесла так выразительно, что Карл Рихардович не удержался, продолжил: «Кто звал меня?»

Они по ролям дочитали диалог, курсант Вареник за Фауста, доктор Штерн – за Духа, явившегося на зов.

– Отлично, фрейлейн, – сказал Карл Рихардович, – было бы очень любезно с вашей стороны немного подтянуть юношу Наседкина.

– Простите, господин Штерн, я уже пыталась, бесполезно.

Класс понял каждое слово. Толик разобрал лишь свою фамилию и растерянно захлопал белыми ресницами.

– Ладно, курсант Наседкин, с Гёте у вас отношения не складываются, – обратился к нему Карл Рихардович по-русски, – давайте попробуем вспомнить, какие в Германии есть пивные, как они называются и чем друг от друга отличаются.

Толик покраснел и сморщил лоб. Поднялось несколько рук. Карл Рихардович отрицательно помотал головой и приложил палец к губам, чтобы никто не подсказывал.

Тишина длилась пару минут, наконец Толик выдавил с растяжкой и рычанием слово «бир-р».

– Ну-ну, курсант Наседкин, вы на правильном пути, – подбодрил его Карл Рихардович.

– Бирр… – грустно повторил Толик и затих.

Люба Вареник тянула руку и подпрыгивала от нетерпения. Рядом с ней сидел Владлен Романов, мощный, бритоголовый, с приплюснутым носом и квадратной челюстью. Он успел окончить четыре курса юридического факультета Казанского университета, был чемпионом Казани по шахматам, хотя больше походил на чемпиона по боксу. Его имя означало сокращенное «Владимир Ленин», а фамилия была царская. На грубом, тяжелом лице нежно сияли небесно-голубые глаза, опушенные девичьими длинными черными ресницами. Крупные оттопыренные уши придавали суровому облику трогательную беззащитность. Доктор Штерн про себя называл Владлена Романова «единство противоположностей» и считал его самым способным учеником после Любы Вареник. Следующие восемь шли с большим отрывом, на последнем месте стоял бедолага Толик. Это было чудо – при таком случайном подборе два очевидно талантливых человека из десяти.

Вздохнув и взглянув на часы, Карл Рихардович сказал:

– Курсант Романов, помогите курсанту Наседкину.

Владлен поднялся и заговорил на отличном немецком:

– Бирхаус. Пивной ресторан при пивоварне, с определенными сортами пива и множеством горячих блюд. Биркеллер – подвал, подают только свежесваренное пиво. В гасштатте ходят каждый день, там собираются завсегдатаи, что-то вроде клуба по интересам. Кнайпе – маленький кабачок, там только легкие закуски к пиву. Кнайпе распространены в Пруссии, их много в Берлине. Это дешевое заведение для рабочих и студентов. Локаль – тоже ресторан, в локаль приходят по выходным, по праздникам. Там принято хоровое пение, традиционное немецкое качание. Биргартен типичен для Баварии. Пивная на открытом воздухе, под каштанами, с длинными скамейками и столами. Обязательно играет музыка. Можно приносить еду с собой.

– Спасибо, курсант Романов, садитесь. – Карл Рихардович повернулся к Толику: – С пивными не лучше, чем с Гёте. Ладно, курсант Наседкин, попробуйте вспомнить хотя бы пару пригородов Берлина.

На доске висела подробная карта, каждый район был выделен своим цветом, названия обозначены крупными буквами. Но Толик не догадался обернуться. Глаза его заблестели, щеки залились румянцем.

– От это могу, а че тут не мочь-то, могу! От там есть такой пригород, вроде поселка, называется Дальний! – он с победной улыбкой оглядел класс.

Послышались сдержанные смешки.

– Ничего смешного, дамы и господа, – тихо сказал Карл Рихардович по-немецки и добавил по-русски, громко: – Курсант Наседкин имел в виду Далем. Просто немного ошибся.

Грянул звонок. Класс радостно загремел стульями, все ждали праздника, в актовом зале нарядили елку. Люба подошла к столу. От нее пахло «Красной Москвой», на носу скаталась комочками розовая скверная пудра, на губах блестела малиновая помада. Девушкам-курсантам запрещалось пользоваться пудрой и помадой, да и не шло это маленькой Любе. Он не сказал ни слова, но она покраснела, объяснила смущенно:

– Я в честь праздника.

– Заметит комендант, будет вам, курсант Вареник, в честь праздника внеплановый шмон.

– Не заметит, пьяненький с утра, – прошептала Люба и, кашлянув, произнесла громко, своим органным контральто: – Товарищ Штерн, от имени и по поручению комсомольской организации приглашаю вас на праздничный вечер.

– Спасибо, я привык дома, по-стариковски.

– Что значит – по-стариковски? Какой вы старик? Слушайте, ведь завтра Новый год! Мы концерт подготовили, карнавал, разные смешные сюрпризы, танцы.

– Люба, я бы с удовольствием, но меня будут ждать.

– Кто? – Она испугалась собственного вопроса, зажала рот ладошкой и пробормотала по-немецки: – Простите, господин Штерн, я понимаю, это бестактно, не мое дело, но я знаю, семьи у вас нет.

– Нет, – Карл Рихардович улыбнулся и развел руками, – семьи нет. Я с соседями привык встречать, соседи по квартире, они для меня почти семья.

Люба молча кивнула и убежала.

Карл Рихардович не спеша уложил в портфель тетради. В коридоре натирали полы. Мастика пахла медом, два курсанта в майках и галифе исполняли веселый танец полотеров, к босым ногам были пристегнуты щетки брезентовыми ремешками, один напевал, подражая Утесову: «С одесского кичмана сбежали два уркана», другой аккомпанировал при помощи художественного свиста и шлепал себя по коленкам в такт. Увидев преподавателя, они остановились, гаркнули хором:

– Здравия желаю, товарищ Штерн!

– Привет, ребята, – доктор улыбнулся и пошел дальше к лестнице.

Послышались смех и топот. Карлу Рихардовичу пришлось посторониться, мимо пробежал табунок курсантов обоего пола в русских народных костюмах. Они спешили в актовый зал, на генеральную репетицию перед завтрашним концертом. По стенам кто-то развесил самодельные бумажные гирлянды. Зайчики, снежинки.

Еще недавно встречать Новый год запрещалось. Только в декабре тридцать пятого разрешили, елку реабилитировали, звезду объявили не рождественской, а советской. Единственный неофициальный праздник сразу затмил все официальные. Ни 1 Мая, ни 7 Ноября не сопровождались таким искренним весельем, дурашливой суетой. Выходных не давали, 31 декабря и 1 января были обычными рабочими днями, но никто не спал в новогоднюю ночь.

На площадке между этажами стоял и курил крепкий широкоплечий мужчина. Костюм сидел на нем как влитой. Конечно, заграничный или сшитый в спецателье. Идеальный узел галстука, идеальный воротничок сорочки, каштановая шевелюра зачесана назад, волосок к волоску. Мужественное лицо, правильные черты. Красавец.

– Добрый день, товарищ Штерн.

– Здравствуйте, Павел Анатольевич.

Они поравнялись, обменялись рукопожатиями.

При встречах с красавцем капитаном ГБ в стенах школы Карла Рихардовича слегка знобило. Из всех преподавателей этот капитан был единственным, кого доктор знал еще до начала работы в ШОН. Кое-что их объединяло. Спецлаборатория «Х» при 12-м отделе. Там экспериментировали с отравляющими и психотропными веществами. В качестве подопытных кроликов использовали приговоренных к высшей мере. Для испытаний «таблетки правды» понадобился профессиональный психиатр. До ноября тридцать восьмого доктор Штерн числился в лаборатории внештатным консультантом. А потом ему повезло: по личному распоряжению нового наркома Берия он стал преподавателем.

Капитан работал в Иностранном отделе, был одним из заказчиков спецпродукции, иногда присутствовал при испытаниях.

«Мы с ним соучастники, мы оба преступники, – думал доктор, – мое путешествие в ад закончилось, а он, вероятно, продолжает туда наведываться. Что он чувствует? Люди, которые там работают, давно перестали быть людьми. Они ничего не чувствуют. Бессмысленно их судить, их надо изолировать, как бешеных животных. Но капитан – человек. Он должен оставаться человеком, ему нужно хорошо соображать, а бешеное животное не соображает. Среди приговоренных его бывшие коллеги. В любой момент он может оказаться на их месте. Это помогает ему поверить в их виновность?»

Предмет, который преподавал в ШОН красавец капитан, именовался «спецдисциплиной». В расписании все прочие предметы назывались прямо: радиодело, шифровальное дело, взрывное дело, документоведение, фотографирование. Доктор Штерн преподавал страноведение (Германия), немецкий и основы психологии.

На занятиях по «спецдисциплине» курсанты обучались методике проведения «спецопераций». Так на профессиональном языке назывались убийства и похищения людей за границей. Курсанты придумали для капитана кличку – Хирург.

Пожимая руку Хирургу, Карл Рихардович увидел мрак в серых глазах. Обычно капитан был улыбчив, любезен, а сейчас лицо потяжелело, широкие черные брови сдвинулись, губы поджались и рука показалась какой-то деревянной.

«Кажется, у него серьезные неприятности», – подумал доктор и не стал поздравлять капитана с наступающим Новым годом.


* * *


Каждое утро Эмма шла на работу с отвратительным чувством, что сегодня будет хуже, чем вчера. Институт день за днемпогружался в какое-то военно-бюрократическое болото.

Унизительные проверки, идиотские правила секретности, строжайшая цензура, без которой не могла выйти ни одна статья, ни один реферат, – все это смертельно надоело. Домашний телефон прослушивался. Не дай бог забыть дома пропуск.

Конечно, участие в проекте давало огромные преимущества. Прежде всего бронь, ну и повышение оклада.

С первых дней войны стали призывать в армию не только молодых ученых, но и тех, кому под сорок. Плоскостопие и близорукость вроде бы освобождали Германа от призыва, но ползли слухи, что перечень медицинских показаний каждый месяц сокращается. С плоскостопием не возьмут в пехоту, а в танковые и мотострелковые войска могут. В сентябре ограничения по зрению были минус-плюс три, а теперь берут, у кого минус-плюс четыре.

Герман, человек сугубо штатский, капризный, избалованный, панически боялся получить повестку, и, хотя уже в сентябре стало ясно, что никого из нескольких сотен членов «уранового клуба» не призовут, он немного успокоился, лишь когда институт официально перешел в подчинение Управления вооружений сухопутных войск. Это давало самую надежную бронь из всех возможных.

Как только Общество кайзера Вильгельма подписало договор с управлением о передаче своих институтов военному ведомству, директор Петер Дебай попрощался со своими сотрудниками. Известнейший физик-экспериментатор, нобелевский лауреат Дебай был гражданином Голландии. Иностранец не мог возглавлять учреждение, занятое сверхсекретными военными исследованиями. Дебаю предложили принять германское гражданство либо подать в отставку. Он не сделал ни того ни другого, уехал в Америку читать курс лекций в Принстоне, но все понимали, что не вернется.

В директорском кабинете, который до Дебая занимал фон Лауэ, а еще раньше – Эйнштейн, теперь обосновался некто Курт Дибнер, эксперт по взрывчатым веществам из Управления сухопутных вооружений.

В институте знали, что именно Дибнер выбил огромные деньги на финансирование исследований, добился квоты на бронь. Но работать под его началом было унизительно. Ни пробивные способности, ни докторская степень, ни очки в толстой роговой оправе не превращали военного чиновника в ученого. Даже тупые солдафоны из управления догадывались, что Дибнер не может занять место нобелевского лауреата Дебая, и должность его скромно обозначили «временно исполняющий обязанности».

В институте считали, что директором должен стать Гейзенберг. Но Дибнер не собирался уступать, а Гейзенберг не хотел переезжать в Берлин из родного Лейпцига. В своем физико-химическом институте при Лейпцигском университете он занимался той же урановой темой и чувствовал себя свободней, чем в Берлине.

Карл Вайцзеккер, молодой талантливый сноб, сын высокого чиновника МИДа, автор оригинальных работ о превращении элементов в недрах звезд, близкий приятель Гейзенберга, все-таки уговорил его приехать в Берлин и одновременно внушил Дибнеру, что Гейзенбергу карьерные амбиции чужды, на директорский пост он не претендует, достаточно пригласить его в качестве консультанта. Участие мировой величины поднимет не только эффективность, но и статус проекта.

Слово «статус» подействовало, Дибнер клюнул.

Конечно, все мечтали попасть в команду Гейзенберга. Эмма слышала, что их фамилия есть в заветном списке, но не смела надеяться. Герман всю прошлую неделю ждал, нервничал, заранее копил обиду, ворчал, что Гейзенберг – раздутая величина, подумаешь, нобелевский лауреат! Уж мы-то знаем, успех в науке зависит от связей, случайных удач, умения интриговать, пробиваться, дружить с нужными людьми, а такая «ерунда», как талант, никого не интересует.

Глупости типа «Гейзенберг – раздутая величина» выдавали крайнюю степень раздражения и нетерпения.

О том, что Гейзенберг включил чету Брахт в свою группу, стало точно известно за день до его приезда из Лейпцига. И вот сегодня утром прошло первое заседание. Потом пили кофе в комнате отдыха.

Впервые за многие годы у Эммы возникло почти забытое чувство свободы, легкости общения. Она словно вернулась в прекрасное прошлое. Вместо собраний и митингов – пикники, велосипедные прогулки, теннис, домашние вечеринки, розыгрыши, музыка. Конечно, в прекрасном прошлом тоже были интриги, зависть, конкуренция, но доносов не писали. Сотрудники института при встрече говорили друг другу «добрый день», обменивались рукопожатиями и улыбками, а не вскидывали руки с лающим возгласом. При таком приветствии разве улыбнешься? Надо оставаться серьезным. Эта серьезность въелась в лицевые мышцы, как формалин. Эмма приспособилась, привыкла, а тут вдруг словно распахнулись окна в душной комнате.

Слушать Гейзенберга, следить за ходом его мысли было все равно что дышать свежим воздухом. Мозги прочищались, исчезала усталость от ежедневной рутины, от бесконечного топтания вокруг крошечных прикладных задач. Шелуха отлетала, физика представала в своем изначальном великолепии.

«Если есть бог физики, то это не Эйнштейн, – думала Эмма. – Всклокоченные волосы, мятый пиджак, коротковатые брюки, ботинки на босу ногу, лицо, как морда старого сеттера, жалкая скрипочка. Ничего божественного. Бог физики, конечно, Гейзенберг. Гордая осанка, безупречная элегантность, футбол, фортепиано».

У Гейзенберга был тихий, глуховатый голос, светлые пушистые брови нависали низко над глазами, затеняли их острый блеск. Когда он рассказывал о проекте реактора на обогащенном уране, его мягкое улыбчивое лицо стало строже, сосредоточенней. Он предлагал использовать в качестве замедлителей чистый графит и тяжелую воду. В теории все выглядело красиво. Гейзенберг был гениальный теоретик.

Эмма знала, что в Германии графита нужной чистоты нет, его нигде нет, технологии такой высокой очистки графита пока не разработаны. Единственный в мире завод, выпускающий тяжелую воду, находится в Норвегии. Даже если скупить ее всю, до капли, хватит только на первый этап экспериментов. Производство одного грамма тяжелой воды съедает сто киловатт электроэнергии, а нужны десятки, сотни тонн. Уран добывают в Богемии, в Судетах, крупные поставки идут из Бельгийского Конго, через Бельгию, но способов обогащения урана еще никто не придумал. Разделение изотопов тяжелых элементов – одна из самых сложных задач экспериментальной физики. Эмма и Герман давно занимались изотопами, приходилось работать и с ураном. В лаборатории они имели дело с ничтожными количествами вещества. Промышленные масштабы Эмма представить не могла. Но Гейзенберг так внятно и просто формулировал задачи, что сомнения таяли.

Когда пили кофе, Гейзенберг сказал, что урановая бомба будет размером с ананас, и показал ладонями объем.

Кто-то с комическим испугом спросил:

– А этот ананас не пробьет земную кору?

– Ни в коем случае, – ответил Гейзенберг, – мы все рассчитаем заранее. С нами фрау Брахт, наша прекрасная Эмма считает так тщательно и точно, что ошибки исключены, – и он поцеловал ей руку.

Она едва сдержалась, чтобы не чмокнуть маленькую розовую лысину на макушке Гейзенберга, когда он склонился к ее руке. Она истосковалась по доброму слову, пусть даже сказанному в шутку. Планк иногда благосклонно отзывался о работе Германа, но фрау Брахт существовала лишь как бесплатное приложение к мужу, никто из корифеев не замечал ее, не помнил имени.

Герман то ли не услышал слов Гейзенберга, то ли не обратил на них внимания. Участие в команде он теперь воспринимал как само собой разумеющееся, иначе и быть не могло. Гейзенберг из «раздутой величины» снова превратился в гения.

По дороге домой Герман не закрывал рта. И опять все то же: «я, мои статьи, моя тема».

– Игры закончились. Для серьезной работы нужны настоящие ученые. Моя тема тут ключевая… Черт возьми, ведь это фантастика, священный Грааль, магическая энергия Вриль, самое сокровенное, что есть в природе… В голове не укладывается… Мы ведем диалог со Вселенной, на равных… Бомба – всего лишь промежуточный этап на пути к великой цели, тростинка Прометея, в которой он принес людям огонь из очага Зевса. Ну и конечно, разумный способ сохранить миллионы жизней. В Польше погибло тысяч двадцать наших солдат, таких потерь больше не будет. Германия выиграет войну быстро и бескровно…

Эмма не прислушивалась к его болтовне, но эта фраза вдруг застряла в мозгу, стала повторяться опять и опять, как на испорченной граммофонной пластинке. Герман продолжал свой монолог, а Эмма слышала одно и то же: «Быстро и бескровно». Каждый повтор убавлял радость, словно откалывал от нее по кусочку.

«Зачем он это сказал? – застонала про себя Эмма. – Зачем он испортил такой чудесный день? Да, быстро. Никто не успеет опомниться. Да, бескровно. Люди, на которых упадет урановая бомба, сгорят, как бумага, не то что крови, пепла почти не останется».

– Ты подумай, ведь никогда еще наука не подходила так близко к решению глобальных геополитических задач, – продолжал Герман, – электричество, телеграф, телефон сильно изменили мир, но не избавили от войн, не накормили голодных, не искоренили преступность. Наоборот, возникло государство-преступник, большевистская Россия…

В мозгу Эммы продолжали пульсировать слова: «Быстро и бескровно». Она не могла от них избавиться.

– Столкновение неизбежно, никакими иными способами чуму большевизма не одолеть. Война с Британией всего лишь трагическое недоразумение. Настоящая война будет там, на Востоке. Учитывая колоссальные пространства, ужасный климат, сотни миллионов безумных дикарей, покорных своему большевистскому Чингисхану… Они ко всему привыкли, их кладут на рельсы вместо шпал. Ну, скажи, разве полноценные человеческие существа позволят так с собой обращаться? Дикари, тупое стадо. Вряд ли они способны производить современное оружие, но их чудовищно много, им не хватит боеприпасов – они зарядят пушки собственными головами, их жизни ничего не стоят, они облепят наши танки, как термиты, и прогрызут броню… Ты же понимаешь, дело не в расовых различиях, – он понизил голос, – дело в идеологической заразе. Зараженных невозможно вылечить, но необходимо спасать здоровых.

В голове Эммы бесконечно повторялось: «Быстро и бескровно». Ее рука соскользнула с его локтя. Она взглянула на часы и произнесла:

– Ох, прости, совсем забыла, я должна навестить Вернера, проверить, все ли в порядке, проконтролировать новую горничную.

– Европейская цивилизация в опасности, пока рядом существует этот гигантский чумной барак.

Он никогда не слышал ее с первого раза. Пришлось повторить. Наконец до него дошло. Он остановился, посмотрел удивленно и обиженно:

– Разве ты планировала сегодня идти к нему? Мы вроде бы собирались поужинать вместе.

Она поправила его шляпу, застегнула верхнюю пуговицу пальто.

– Надо пополнить запасы, новая горничная, полька, совсем не говорит по-немецки и пока не может покупать продукты. Я ненадолго, не сердись.

Они стояли возле остановки, и как раз подъехал нужный трамвай. Эмма поднялась в вагон, помахала рукой и улыбнулась Герману из окна. Он кивнул в ответ и побрел дальше, к дому. Трамвай тронулся, она проводила взглядом его высокую сутулую фигуру. Она знала, что он продолжает бормотать на ходу неоконченный монолог.

«Жаль, я не могу поделиться с Вернером своей радостью, – думала Эмма, – он хотя бы не испортит ее геополитическими глупостями».

Между тем от радости уже ничего не осталось. Колеса трамвая стучали, и в этих ритмичных звуках Эмме чудилось бесконечное повторение: «Быстро и бескровно, быстро и бескровно».


* * *


Хозяин не мог допустить, чтобы весь массив информации о настроениях в стране был бесконтрольно сосредоточен в руках Берия. Материалы из глубинки шли не только в НКВД для принятия мер, но и в Особый сектор «для ознакомления». Спец-референты сверяли справки и доклады, поступавшие к Хозяину от руководства НКВД, со сводками из областей, по которым они были составлены. Истина таким образом не прояснялась, зато поддерживалось взаимное недоверие между Лубянкой и Особым сектором. Ни Берия, ни Меркулов никогда точно не знали, кто именно из двенадцати спецреферентов их проверяет, и ненавидели всех сразу.

Илья при всяком удобном случае старался показать Берия свою лояльность. Однажды Хозяин вызвал его, когда Берия комментировал очередную справку о настроениях народных масс. Поскребышев ввел Илью в кабинет, поставил за спинкой стула, на котором сидел Берия, и шепнул на ухо: «Стой тут, не двигайся».

Берия обернуться не мог, поскольку во время доклада полагалось смотреть в глаза Хозяину. С каждой фразой нарком все сильней ненавидел спецреферента. Так и было задумано. Илья чувствовал кожей накал этой ненависти и, глядя на лысую бугристую голову наркома, повторял про себя: «Я тебе не враг, не враг, нам делить нечего».

Хозяин перебил Берия внезапно, на полуслове, коротким резким жестом, и обратился к Илье:

– Скажите, товарищ Крылов, вам не кажется, что товарищ Берия сгущает краски?

Прежде чем ответить, Илья сделал шаг в сторону, чтобы не стоять у Берия за спиной и не задумываясь ответил:

– Товарищ Сталин, в докладе товарища Берия, на мой взгляд, преувеличений нет.

– Что же, по-вашему, советский народ не одобряет политику партии? Почему так много критических замечаний о наших мирных соглашениях с немцами? – щурясь от папиросного дыма, спросил Хозяин.

– Товарищ Сталин, бабы в очередях болтают, а сотрудники самое остренькое фиксируют. Треп он и есть треп.

Илья давно усвоил этот слегка дурашливый доверительный тон. Набор слов не имел значения. Хозяин мог придраться к любому, самому невинному слову, все зависело от его настроения. Главное, следить за мимикой и тембром голоса, смотреть прямо в глаза, не менять интонации, не удивлять, не создавать дискомфорта, не выходить за пределы привычного образа говорящего карандаша.

Илье в тот раз так и не удалось заглянуть в лицо Берия. Оставалось надеяться, что нового наркома устраивают простодушные ответы спецреферента, что он не затаил злобу, не заподозрил в Крылове тайного врага. В самом деле, делить им нечего. Берия отлично понимает, что на его место спецреферент Крылов претендовать никак не может, а продвинуть своих людей в Особый сектор Хозяин ему все равно никогда не позволит.

В отличие от Ежова, новый нарком был психически здоров и вполне способен понимать.

Ежов убивал всех подряд, без разбора, без всякой цели, чем больше, тем лучше, действовал только с разрешения Хозяина, интриг за его спиной не выстраивал, о собственной выгоде не заботился. Хозяин оставался для него единственным божеством. А для Берия никаких божеств не существовало. Он заботился исключительно о собственной выгоде, интриговал непрерывно, убивал выборочно и прагматично. В принципе, мог быть опасен даже для Хозяина. Его назначение свидетельствовало, что чутье Сталина притупилось. Не было в товарище Берия фанатичной преданности, которая недавно светилась в фиалковых глазах Ежова. В отличие от Молотова, Ворошилова, Кагановича, он не растворился в сталинской реальности без остатка, под льстивой личиной скрывалась личность, патологически жестокая и вполне самостоятельная.

«В общем, ничего нового, – думал Илья, – правила игры все те же. Угадать, угодить, уцелеть. Только теперь получается не три, а шесть “у”, лавировать приходится между Хозяином и Берия. Все-таки прагматик-уголовник безопасней для страны, чем фанатик-маньяк, особенно сейчас, накануне большой войны. В этом смысле Сталин, конечно, прав, что назначил Берия».

В открытой папке перед ним лежала копия особо секретной справки за подписью Берия:

«По сообщениям ряда УНКВД республик и областей (Киевская, Рязанская, Воронежская, Орловская, Пензенская, Куйбышевская обл., Татарская АССР), за последнее время имеют место случаи заболевания отдельных колхозников и их семей по причине недоедания. Проведенной НКВД проверкой факты опухания на почве недоедания подтвердились».

Вот так. Ни тебе вредителей, ни троцкистов, ни заговоров. «Имеют место случаи».

После отмены нэпа такие случаи имели место постоянно, только цифры разнились. В начале тридцатых в деревне от голода пухли и погибали миллионы. В тридцать пятом, в тридцать шестом – десятки тысяч. Единственным более или менее сытым годом оказался тридцать седьмой. Урожай зерновых выдался необыкновенно богатый.

В январе 1939-го цены на одежду и промтовары удвоились. Молотов по радио гарантировал, что теперь цены будут только снижаться. Сороковой год начался новым повышением цен на сахар, картошку, молоко, мясо, на ткани и готовую одежду.

Политбюро настрочило очередную порцию постановлений об усилении борьбы с очередями.

Для тех, кто не имел доступа к закрытым спецраспределителям, то есть для девяноста пяти процентов людей, стояние в очередях оставалось единственным способом добыть еду и одежду. Место в очереди было целью, средством, товаром и профессией под названием «стояльщик». За место сражались, его теряли и обретали, покупали и продавали. Сложилась целая наука – когда и куда встать, как выстоять в жару, в мороз, под дождем, как избежать милицейской облавы, как пробиться внутрь магазина и не быть побитым, как продраться к прилавку и не быть раздавленным. Очередь имела свои ритуалы, праздники и тризны, свою элиту, свой фольклор в виде анекдотов и слухов, свои подробные многотомные летописи в виде сводок НКВД.

«Ночью на улице Горького возле магазинов можно наблюдать сидящих на тротуаре людей, закутанных в одеяла, а поблизости в парадных – спящих на лестнице. Магазин «Ростекстильшвейторга» (Кузнецкий Мост). Очередь примерно шесть тысяч человек. Ленинградский универмаг. К 8 часам утра очередь тысяча человек. Нарядом милиции было поставлено 10 грузовых автомашин с целью недопущения публики к магазину со стороны мостовой. Народ хлынул на площадку между кинотеатром «Спартак» и цепью автомашин. Создались невозможный беспорядок и давка. Сдавленные люди кричали. Милицейский наряд оказался бессилен что-либо сделать, и, дабы не быть раздавленным, забрался в автомашины, откуда призывал покупателей к соблюдению порядка».

Очереди обслуживал огромный штат осведомителей, они терпеливо просеивали тонны серого песка обыденных разговоров, выбирали и записывали самое, на их взгляд, важное, опасное, антисоветское:

«В деревне ничего нет, а здесь тоже в очередях мучаешься, ночами не спишь… Белого хлеба вообще нет, забыли, какой он на вкус, только черный, да и тот стал несъедобный, жмых, отруби, дают кило в руки, раз в неделю, на семью. Хоть бы карточки вернули, мыла три месяца не видели, дети в школе вшивые… Хожу в рваных брюках. Взял отпуск на 5 дней, простоял в очередях, а брюк не достал».

Но попадалось и кое-что посерьезней: «Угадай, как расшифровывается СССР? Смерть Сталина Спасение России»; «Скорей бы пришел Гитлер, отменил бы колхозы»; «Будет война, первым пойду воевать против советской власти».

Читая сводки, Илья каждый раз думал: «Вот они болтают, болтают. А что им еще остается? Одна радость – потрепаться, душу отвести. Потом на заводах, в конторах, в колхозах, в больших и малых городах единодушно одобряют, единогласно голосуют, отбивают ладони при каждом упоминании Сталина, и доносы строчат, и речи толкают на собраниях. Те же люди. Бедолага, оставшийся без штанов, шутник, расшифровавший аббревиатуру, храбрец, готовый воевать против советской власти. Гестапо тоже получает сводки о народных настроениях и разговорах. Вряд ли там есть такое: «Скорей бы пришел Сталин». Недовольных режимом поменьше, чем у нас. На нехватку хлеба и штанов немцам жаловаться не приходится. А что будет, если, напав и заняв какую-то часть нашей территории, Гитлер отменит колхозы? Могут поверить ему, особенно крестьяне. Им-то уж точно терять нечего. Отменит колхозы, даст крестьянам землю, что тогда?»

Илью зазнобило от этой мысли, но он сразу ее отбросил, потому что читал «Майн кампф». Для Гитлера на Востоке людей нет. Рабы, недочеловеки. Ни черта он не даст. Будет грабить и убивать. Иллюзии несчастных анонимов разлетятся вдребезги.

Сводки последних месяцев были пропитаны ожиданием войны, причем не с какими-то абстрактными капиталистами, а с Германией. Что Гитлер скоро нападет, знали все. Об этом говорили постоянно, открыто, писали в письмах, перлюстрированных НКВД.

Сразу после публикации в «Правде» поздравительных телеграмм Сталину и его ответа Риббентропу («Дружба народов Германии и Советского Союза, скрепленная кровью, имеет все основания быть длительной и прочной») по Москве пошел гулять перифраз: «Дружба, скрепленная польской кровью, будет еще длительней и прочней, скрепившись кровью русской».

В областных НКВД не хватало кадров. Чувствовалась растерянность. Новички, не прошедшие ежовской выучки, не справлялись, халтурили, закидывали центр горами бумаг, иногда даже не разобранных.

В очередной папке Илья обнаружил кусок оберточной бумаги, исписанный чернильным карандашом, крупным корявым почерком полуграмотного крестьянина и украшенный сверху жирной свастикой:

«Товарищи! Все люди села Долгоруково, колхозники и служащие. Вы видите, какое Ваше положение безвыходное. Власть негодная и хлебом не кормит. Примите это объявление. Просите хлеба. Идите против правителей села и города и губернии и столицы. Эх Вы, за что они Вас мучают. Просите хлеб всем селом. Выходите все. В колхозе хлеба не дали. Товарищи, бунтуйте каждый день, пока хлеба не дадут. Просите паспорта. Объявление от всей нашей партии».

В сопроводительной справке пояснялось, что не менее десяти таких листовок было прилеплено к стенам клуба, сельсовета, сельмага и прочих общественных зданий в селе Долгоруково Саратовской области. Стояли соответствующие резолюции: выявить и строго наказать виновных.

В следующей папке – еще одна рукопись. Тетрадные страницы. Чернильный карандаш. Детский почерк.

«Как я провел зимние каникулы.

Я, Соколов Алеша, ученик 6-го класса группы «Г», провел зимние каникулы очень нерадостно. Я лучше бы согласился ходить в школу в это время. Когда я пришел в школу, то учителя стали говорить: «Давайте, ребята, занимайтесь с новыми силами». Я за каникулы потерял все силы. Мне некогда было повторять уроки и прогуляться на свежем воздухе. Мне приходилось с 3-х часов утра вставать и ходить за хлебом, а приходил человеком 20-м или 30-м, а хлеб привозили в 9–10 утра. Приходилось мне мерзнуть на улице по 5–6 часов. Хлеба привозили мало. Стоишь, мерзнешь-мерзнешь, да и уйдешь домой ни с чем. Я думаю, что другие ученики провели так же, как и я, каникулы. Если не так, то хуже моего. Судя по этому, можно сказать, что Советская власть нисколько не улучшила жизнь крестьянина, наоборот, еще ухудшила. Быть может, мое сочинение не подходит под тему, но в этом я не виноват, так как я ничего не видел, кроме обиды. Я – пионер и школьник и пишу то, что видел и делал. Так провел я каникулы».

Директор средней школы отправил детское сочинение в областное НКВД. А там то ли не поняли, то ли не захотели принимать меры, сунули в общую сводку. Никаких резолюций, ни номеров входящих-исходящих. Ничего, кроме жирной красной единицы. Перепуганная учительница отметилась, прежде чем нести сочинение директору.

Из Особого сектора сводки возвращались в НКВД, шли по лабиринтам инстанций. Где гарантия, что сочинение Алеши Соколова так и останется незамеченным? Нормативы по обязательным цифрам разоблаченных врагов больше не рассылают, но вдруг детские каракули вдохновят какого-нибудь областного молодца продвинуться по службе путем раскрытия подпольной антисоветской организации школьников Рязанской области? Сразу, без усилий молодец все себе повысит: звание, должность, паек, размер жилплощади, уровень распределителя.

Илья вытащил тетрадные странички вместе с сопроводительной запиской директора из папки, сложил и сунул в карман, чтобы потихоньку сжечь их дома в большой пепельнице, так же, как сжег уже десяток незарегистрированных доносов, попавших случайно вместе со сводками к нему на стол.

«Ты, Алеша Соколов, скажи спасибо товарищу Берия, что не навел еще надлежащего порядка в своем ведомстве, а сочинений таких больше ни пиши. Пожалей себя, родителей своих, одноклассников. На этот раз тебе и им повезло».

В дверь постучали, Илья захлопнул открытые папки, убрал в ящик, громко произнес:

– Да-да, войдите.

Из буфета принесли кофе, бутерброды с сыром и черной икрой. Буфетчица Тася поставила на поднос вазочку с шоколадными конфетами.

– Кушайте на здоровье, товарищ Крылов. Конфетки-то вы не заказывали, а я вот принесла.

Илья посмотрел на круглую, румяную физиономии Таси и увидел бледного, продрогшего шестиклассника в ночной очереди где-то под Рязанью. Увидел так отчетливо, что побежали мурашки.

– Холодрюга тут у вас, Илья Петрович, бр-р. – Тася передернула пухлыми плечами. – Может, форточку прикрыть?

– Не нужно, пусть будет воздух.

– Ой, глядите, простудитесь.

– Ничего, я закаленный. Спасибо.

Она вышла, а Илья подумал: «Вот, Алеша Соколов, жру твой хлеб, с маслом, с икрой. Таких конфет ты отродясь не пробовал. Не я у тебя все это отнимаю, но жру отнятое, причем даром. Двенадцать часов в сутки занимаюсь идиотизмом, не могу ничего изменить».

Может, стоило сохранить эти странички для истории? Но заводить домашний архив – безумие, самоубийство. Документов и так горы, на всех папках с расстрельными делами гриф «хранить вечно». А под грифом бредовые признания в шпионаже и вредительстве, выбитые сапогами из животов. Если останутся только эти архивы, будущие историки спятят.

«Какие историки? Война – вот ближайшее будущее».

Опять забили куранты. Половина седьмого. В любой момент Хозяин может затребовать сводку по Германии.

Она была готова еще вчера. Перечитав ее, он усмехнулся, поражаясь собственному упорству. Материалы подобраны так, чтобы хоть немного развеять плотные слои эйфории Хозяина.

Никаких разведсообщений из Германии не поступало. В распоряжении Ильи имелись перехваты тайной дипломатической переписки, иностранная пресса. Там о реальных планах Гитлера, разумеется, ни слова.

Для всего мира Россия и Германия выглядели близкими, надежными союзниками. Готовилось очередное хозяйственное соглашение. В секретном отчете торгового советника Шнурре, постоянного участника переговоров, приводились колоссальные цифры советских поставок. Нефть, цветные металлы, золото, платина, зерно, хлопок. Взамен Германия обязалась поставлять промышленные товары, технологии и оборудование.

«Советский Союз выразил готовность быть закупщиком металлов и сырья в третьих странах, – писал Шнурре, – сам Сталин неоднократно обещал в этом вопросе щедрую помощь».

Под «третьими странами» подразумевались те, кто отказывался продавать немцам товары, прежде всего США.

Личная инициатива Хозяина. СССР покупает как бы для себя все, что нужно Германии, доставляет на своих судах в свои порты, а потом по суше отправляет в рейх. Таким образом ломалась британская экономическая блокада, росли международная изоляция СССР, мощь германской армии и уверенность Гитлера, что Сталин его боится.

Соглашение планировали заключить в начале февраля. Илья еле удержался, чтобы не подчеркнуть в сводке красным карандашом замечание Шнурре:

«Советский Союз обещал куда больше, чем это могло быть оправдано с чисто экономической точки зрения. Поставки в Германию наносят ущерб собственному снабжению СССР».

На недавнем политбюро Хозяин объяснял: «Надо тянуть время, пусть они там хорошенько дубасят друг друга, а мы пока будем укреплять свою армию».

Но в реальности было все наоборот. Красная армия несла чудовищные потери в Финляндии, а «они там» дубасили друг друга как-то совсем вяло и неохотно. У них там шла странная война.

«Воевать с Британией Гитлер никогда не хотел. Родная раса, благородные англосаксы. – Илья пробегал глазами страницы готовой сводки. – Да и британского энтузиазма не видно. Сейчас на Западе ни то ни се. Англичане с французами точно как большевики в восемнадцатом: ни мира, ни войны, хорошо хоть армии свои не распускают. Сталин надеется, что война на Западе продлится несколько лет, Германия в ней завязнет и ослабнет, и при этом делает все, чтобы усилить военную мощь Германии за счет России».

Последнюю страницу Илья украсил цитатой из очередной триумфальной речи Гитлера: «В качестве главного фактора наших побед я со всей скромностью должен назвать собственную личность. Я незаменим. Ни одна личность ни из военных, ни из гражданских кругов не смогла бы меня заменить. Я убежден в силе своего разума и в своей решимости. Никто не сделал того, что сделал я».


* * *


К последнему предновогоднему занятию курсанты подготовили сюрприз. Парты были сдвинуты к задней стене. В образовавшемся пространстве для Карла Рихардовича разыграли несколько сцен из «Крошки Цахеса» Гофмана.

Длинный худющий Гена Дятлов, скрючившись, косолапо коряча ноги, изображал Циннобера. Люба Вареник играла фею и читала куски авторского текста. Владлен был влюбленным студентом Бальтазаром, роль красавицы Кандиды досталась Наташе Гуськовой, хрупкой белокурой тихоне с тонким голоском и всегда сонными серыми глазами. Толик Наседкин играл князя. За музыкальное сопровождение отвечал Витя Нестеренко, невысокий, полноватый, с неистребимым украинским говорком, по успеваемости недалеко обогнавший Толика. Детским ксилофоном и губной гармошкой Витя владел виртуозно.

Инсценировку, конечно, писала Люба. Она же была и режиссером. Каким-то чудом ей удалось вдолбить в голову Наседкина несколько княжеских реплик.

Доктор чуть не упал со стула от хохота, когда Наседкин, напяливая на скрюченного Дятлова блестящую елочную мишуру, пыхтя от усердия, старательно бубнил заученный текст:

– Я должен отличить вас, Циннобер, как подобает по вашим высоким заслугам! Примите из моих рук орден Золотого тигра!

Дятлов прижимал локти к бокам, мелко тряс головой и кулаками, корчил рожи, сердито верещал:

– Зачем вы так несносно тормошите меня? Пусть эта дурацкая штуковина болтается как угодно! Я теперь министр и останусь им навсегда!

В сцене обручения Наташа-Кандида стояла в марлевой фате, Циннобер-Гена сидел рядом с ней на корточках, весь обвитый мишурой. Когда Бальтазар-Владлен подскочил к нему и принялся сдергивать мишуру, Гена заквакал по-лягушачьи, подпрыгнул и стал кувыркаться через голову. Курсанты, изображавшие публику, громко переговаривались:

– Откуда взялся этот маленький кувыркун?

– Что нужно этому маленькому чудовищу?

Чудовище прыгало и визжало:

– Я министр Циннобер! Я золотой тигр с двадцатью пуговицами!

Бальтазар занял место жениха рядом с невестой Кандидой. Князь-Толик, взобравшись на стул, торжественно возложил ладони на их головы. Гена-Циннобер, напрыгавшись, забился в угол, жалобно поскуливал и прятал лицо в колени. Ксилофон и губная гармошка сыграли сначала траурный, потом свадебный марш. Люба, взмахнув указкой – волшебной палочкой, произнесла:

– Внезапно всем показалось, что никакого министра Циннобера никогда не было, а был всего лишь маленький, нескладный, неотесанный уродец, которого ненароком приняли за сведущего, мудрого министра Циннобера.

Карл Рихардович аплодировал стоя. Раскрасневшиеся артисты кланялись. Гена улыбался и разминал затекшие ноги. Потом все хором крикнули:

– С Новым годом!

Витя сыграл фрагмент вальса из «Щелкунчика». Доктор поздравил и поблагодарил каждого. Люба прошептала ему на ухо:

– Я немножко изменила финал. Не хотелось, чтобы Циннобер умер, испортил праздник.

– Ты молодец, Гофман точно не в обиде, – прошептал в ответ доктор.

На улице была благодать, ранние морозные сумерки, крепкий хруст снега под ногами, яркая, глубокая синева неба с малиновым отливом у горизонта.

Школа находилась в городке Балашихе, недалеко от Москвы. Когда-то это место славилось мельницей, поставлявшей муку к царскому двору, древними курганами и суконной фабрикой, которая теперь называлась «Мосшерстьсукно». С конца двадцатых здесь успели построить авиационные и военные заводы. Несколько сел по берегам речек Горенка и Пехорка объединили и назвали городом совсем недавно, в сентябре тридцать девятого. Рядом с заводскими корпусами и рабочими бараками сохранились старинные храмы и совсем близко – лес, поле, плакучие ивы над прудами.

У ворот он увидел красавца капитана и вдруг подумал: «А если спросить его про урановую бомбу? Просто прощупать, они хотя бы знают? Допустим, я в журнале прочитал, и стало интересно. Все-таки открытие мирового масштаба, оружие чудовищной силы… При ИНО есть научно-техническое подразделение, должны отслеживать такие вещи. Он, конечно, ничего определенного не скажет, но по глазам, по реакции пойму».

Капитан стоял и разговаривал с каким-то мужчиной. Одеты они были одинаково. Кожаные черные пальто реглан, подбитые коричневой цигейкой, теплые шапки-финки.

«Надо подождать, когда он останется один», – решил доктор, выстраивая в голове план разговора, и помахал капитану рукой. Тот помахал в ответ, а незнакомый мужчина обернулся и вдруг побежал навстречу.

– Митя? – изумленно прошептал Карл Рихардович, когда между ними осталось несколько метров. – Митя! – повторил он громче и уверенней.

– Так точно, товарищ Штерн, лейтенант Родионов в ваше распоряжение прибыл. – Он остановился, лихо козырнул.

– В какое распоряжение? Митька, что ты несешь? – Доктор засмеялся, обнял и расцеловал его.

Митя Родионов был лучшим из первого выпуска. До ШОН прослужил год в секретно-шифровальном отделе НКВД, взяли его туда с четвертого курса физико-математического факультета Московского университета. Он все схватывал на лету. Цепкая память, наблюдательность, быстрота реакции плюс обаяние и жажда приключений – идеальные качества для будущего разведчика-нелегала. В свои двадцать четыре года он мог бы справиться с самыми сложными заданиями, но только при твердой уверенности, что цель благая. Въедливый, логический ум ничего не принимал на веру. Мите надо было все понять, обдумать, додумать, решить уравнение со множеством неизвестных. Дисциплинарная рутина ШОН угнетала его. Он легко выполнял то, что считал разумным, и лишь чувство юмора помогало мириться с нагромождением идиотских правил и запретов.

За полгода учебы у него сложились приятельские отношения со всеми однокашниками, кроме двух очевидных мерзавцев, случились конфликт с комендантом после первого из регулярных шмонов в прикроватной тумбочке и короткий бурный роман с одной очень красивой курсанткой. Но никто из однокашников, включая героиню романа, не стал для него по-настоящему близким человеком. Со сверстниками ему было скучновато. Тянуло к старшим, которые знают больше. Он нуждался в умном собеседнике, и если находил такого, то доверял безгранично. В нем жило убеждение, что умный не может быть подлым. В азарте диалогов он терял всякую осторожность. К счастью, высокого звания «умный» удостоились лишь двое. Первым был старейший сотрудник секретно-шифровального отдела Кирилл Петрович Поспелов по прозвищу Кирпетпо. Он преподавал в ШОН. Митя начинал свою службу в НКВД под его руководством и был очень к нему привязан. Вторым стал доктор Штерн по прозвищу Карлуша.

Карл Рихардович знал, что после окончания ШОН Родионова отправили в Берлин, в советское торгпредство. Они не виделись больше трех месяцев. Митя повзрослел, круглые детские щеки втянулись. Долговязый нескладный мальчик, у которого вечно отпарывался подворотничок гимнастерки, болтался ремень, пальцы были в заусенцах и чернильных пятнах, превратился в осанистого холеного щеголя.

– Мне надо произношение поставить. За две недели успеем?

– Нет, конечно, – доктор перешел на немецкий, – в прошлый раз была спешка, теперь опять спешка.

– Обязаны успеть, справимся, – ответил по-немецки Митя, – каждый день будем заниматься, вот прямо сейчас и начнем.

– Митя, у тебя по-прежнему «р» французское, нужно жестче, и гласные гуляют. «А» тянешь по-московски.

– Да, я знаю, я отрабатываю, как вы учили. Давайте на лыжах покатаемся!

– С ума сошел? Какие лыжи? Домой пора, скоро стемнеет, и вообще Новый год. – Доктор вздохнул, заметив, что капитан скрылся за воротами.

– Часа полтора еще будет светло, мы совсем немного, вдоль опушки.

– Кладовщик ушел, дежурный нам ключи ни за что не даст.

– Ну пожалуйста! Я соскучился по лесу нашему, по снегу, по лыжам, до невозможности соскучился.

Митя говорил быстро, взахлеб, и тащил доктора назад, к школе. Щеки и уши пылали, зеленые глаза сверкали из-под заиндевевших ресниц. Он улыбался во весь рот, но сквозь преувеличенную веселость проглядывало жуткое нервное напряжение.

Кладовщик оказался на месте и лишь слегка поворчал, открывая маленькую комнату возле физкультурного зала, где хранилось спортивное снаряжение.

– Ах да, чуть не забыл! – воскликнул Митя, когда они уже переоделись и шнуровали лыжные ботинки.

Он вскочил, бросился к вешалке, по дороге наступил на шнурок и едва не грохнулся. Из внутреннего кармана своего новенького кожаного пальто он извлек небольшой сверток.

– Конечно, глупо, но ничего лучше я не нашел. Все сувениры со свастикой, знаете, там даже на коробках с лезвиями и на зубном порошке свастика, – говорил он, пока доктор разворачивал бумагу.

Это был маленький берлинский плюшевый медведь, темно-коричневый, толстолапый, с умной сердитой мордой.

– Ну, не кружку же пивную вам дарить, не открытки с видами, – продолжал бормотать Митя, – а он вроде симпатичный. Медведь – символ Берлина. У него ошейник был со свастикой, я снял нафиг.

– Что ты оправдываешься? Мог вообще ничего не привозить. – Доктор понюхал игрушку. – Спасибо, вот подарок так подарок, детством моим пахнет…

На лыжах Карл Рихардович катался неплохо. Он часто проводил занятия на природе. С апреля по октябрь устраивал для немецкой группы нечто вроде берлинских пикников в лесу, на берегу маленького чистого пруда. Зимой отправлялся со своими курсантами на лыжные прогулки.

Как только выехали к опушке, Митя остановился, снял варежки, набрал в руки снег и протер лицо.

– Ну вот, теперь можно жить дальше.

– Устал?

– Не то слово. Противно. Лебезим перед ними, откупаемся поставками, а в итоге они на нас нападут.

– Почему ты так думаешь?

– Не думаю. Чувствую. Ненавидят они нас. С улыбочкой, с любезным подходцем, дружба-фройдшафт, но все равно мы для них недочеловеки.

– Для Гитлера все недочеловеки.

– Не-ет, – задумчиво протянул Митя, – британцев он уважает. Строго по теории. Арийцы.

– Но пока он с ними воюет, при всем к ним уважении, ему сотрудничать с нами выгодно, – возразил Карл Рихардович и тут же подумал, как странно из его уст звучит это «они» и «мы».

– Выгодно, – кивнул Митя, – даже слишком. Наглеют с каждым днем, они-то со своими поставками запаздывают, а мы свои увеличиваем, все точненько в срок. Золота семь тонн, это же охренеть, собственными руками, сто ящиков золотых слитков доставил, битте, господа фашисты, кушайте на здоровье. Последним гадом себя чувствую. Действовал согласно приказу, а кажется, будто из родного дома золото это украл и врагу отдал.

Карл Рихардович резко остановился, воткнул палки в снег.

– Все, Митя, ты ничего не говорил, я ничего не слышал. Давай сменим тему.

Ответом был внезапный судорожный детский всхлип. Лейтенант Родионов шмыгал покрасневшим носом. В глазах стояли дрожащие лужицы слез.

Доктор протянул ему платок. Митя шумно высморкался, произнес по-немецки:

– Спасибо. Это от мороза… – он сморщился и заговорил по-русски: – Не могу я больше. Там было тошно, вернулся, а тут… Фуражка в отделе на вешалке висит вторую неделю, никто тронуть не решается.

– Какая фуражка?

– Кирпетпо. – Митя ударил палкой по еловой ветке так сильно, что сбитый снег взвился маленькой вьюгой. – Вызвали к руководству, и все, исчез. Ладно, ежовскую сволоту вычищают, отлично, туда и дорога. Но Кирпетпо при чем? Честнейший человек, специалист бесценный, шифры японские, английские, немецкие как орешки щелкал.

– Позволь, я видел его совсем недавно, – доктор наморщил лоб под шапочкой.

– Когда?

Точно Карл Рихардович вспомнить не мог, но, чтобы успокоить Митю, соврал:

– Дней пять назад, тут, в школе, и в расписании значится его предмет. Так что не выдумывай. Наверное, перевели куда-то, а фуражку он просто забыл на вешалке по рассеянности.

Митя помотал головой.

– Я заходил к нему домой… Не понимаю… Ладно, был заговор в самом главном органе, фашисты-троцкисты. А теперь новый заговор? Или все тот же, только под видом официального договора? Он опять не знает? Молотов подписал, его не спросил?

– Прекрати! – жестко одернул доктор.

Но Митя не услышал, продолжал возбужденно, перескакивая с немецкого на русский:

– Что же получается? Фашистам золото вагонами, зерно, уголь, стратегическое сырье, а своих, лучших, в расход?

– Разберутся и отпустят, – кашлянув, быстро произнес доктор по-немецки.

– В тридцать седьмом так же говорили.

– В тридцать седьмом молчали и тряслись.

– Домолчались. Вступили в мировую войну на стороне Гитлера.

– Что ты несешь? СССР ни с кем не воюет!

В голове вспыхнуло: «Финляндия!» – он поспешно добавил:

– Никаких боевых действий на стороне Гитлера. – Но сразу подумал о Польше и закончил раздраженно: – Все, хватит об этом!

– Не могу! – Митя провел рукой возле горла. – Оно душит меня, надо выговориться, иначе задохнусь, свихнусь. Я не машина, живой человек, с мозгами, с совестью. Подъезжал к Москве, минуты считал. Там все чужое, не знаешь, кто опасней, немцы или свои в торгпредстве. Слово не с кем молвить. А тут вместо Кирпетпо – фуражка… Только вы остались, больше никого. Мама пуганая-перепуганая, сердце у нее, чуть занервничает, сразу приступ. Я ей даже про Кирпетпо сказать не решился.

– Ну и правильно, – кивнул доктор, – вот увидишь, выпустят.

– Вряд ли. Про Хирурга знаете?

– Что именно? – спросил доктор и вспомнил мрачное лицо красавца капитана.

– То самое. – Митя зло оскалился. – Уволили из органов, из партии собираются исключать. В школе пока оставили.

«Хорош бы я был, подкатив к товарищу капитану с урановым разговором», – подумал доктор, загнул край варежки, взглянул на часы.

– Митя, пора. Надо еще переодеться. Теперь помолчи,послушай. С такими мыслями и чувствами ты работать не сможешь. Да, ты человек, не машина, и у тебя есть мозги, чтобы думать. Союз с Гитлером – вынужденная мера, единственный способ выиграть время. Из курицы, несущей золотые яйца, бульон варить невыгодно. Может, золото, которое ты туда привез, отсрочит нападение и спасет тысячи жизней?

– Нет, – Митя упрямо помотал головой, – не спасет, погубит, потому что будет потрачено на танки и самолеты, которые вдарят по нам.

– Вдарят, – кивнул доктор, – и довольно скоро. Поэтому хватит ныть, соберись. Исстрадался: золото вагонами, уголь, стратегическое сырье… Вон англичане и французы Гитлеру уже пол-Европы подарили, и ничего, совесть не мучает. Политики всего лишь люди. Глупые, лживые, жестокие. Разные. Но уж точно не лучшие из людей. Среди них умных мало, честных еще меньше, добрых вообще нет. Попробуй сменить угол зрения, взгляни на это здраво, без детских иллюзий, без презумпции идеальности. Человек у власти и страна, которой он руководит, – не одно и то же. Просто делай, что можешь, для своей страны, а не для… в общем, ты меня понял.

Стемнело. Они подъехали к воротам, из будки вылез охранник. В ярком фонарном свете доктор поймал изумленный взгляд Мити, брови под шапочкой напряженно сдвинулись.

– Презумпция идеальности, – повторил он, – а ведь правда… Почему мне это никогда в голову не приходило?

Глава пятая

Весь сентябрь 1939 года Ося мотался по Европе и в своих репортажах убедительно доказывал, что никакой войны нет. Его шеф Чиано, министр иностранных дел Италии и зять Муссолини, четко сформулировал задачу и выдал стержневой тезис: германская армия улаживает локальный конфликт.

Слово «война» не употреблялось. Немецкая сторона заменила его выражением «борьба за мир в Европе». Советская – «защитой братских народов», без уточнения от кого. Итальянская пресса факт нападения Гитлера на Польшу называла «выполнением миротворческой миссии».

Муссолини был обязан выступить на стороне Гитлера. Дуче смертельно боялся, что Англия и Франция ударят по нему, как по союзнику Германии, призывал к перемирию, предлагал собрать конференцию и всячески подчеркивал свой нейтралитет. Настроение его менялось каждую минуту. То он кричал, что надо порвать с Гитлером, то надувал щеки и заявлял, что ему судьбой предназначено идти с фюрером до конца.

В последние дни августа Чиано подсказал ему хитрый ход – передать немцам список того, что нужно итальянской армии для участия в боевых действиях. Тысячи тонн угля, нефти, стали, сотни самолетов и танков. Требования были очевидно невыполнимы и означали отказ от союзнических обязательств. Фюрер великодушно простил своего робкого друга и заверил в официальной ноте, что Германия справится собственными силами. Телеграмму фюрера дуче лично зачитал по радио, чтобы успокоить итальянцев, которые совершенно не хотели воевать и уже начали тихо ненавидеть немцев.

Конечно, Германия справилась. Фюрер легко обошелся без римских легионов, вооруженных ружьями образца 1891 года, способных сражаться лишь с босоногими эфиопами и албанцами. От Муссолини требовалась только моральная поддержка. Но и это оказалось для дуче слишком тяжким испытанием. Повторять нацистскую пропаганду, будто поляки напали первыми, он не мог, не хотел раздражать англичан и французов. Они и так были раздражены, настолько сильно, что 3 сентября объявили Германии войну.

В Лондоне копали траншеи. Из США в Британию поступали партии детских противогазов в виде Микки-Мауса. Во Франции шла мобилизация, новобранцы бегали по лужайкам и кололи штыками соломенные чучела. Британские парламентарии обращались к военным: «Почему мы не бомбим Германию?» Министр авиации отвечал: «Потому что германские стратегические объекты – частная собственность, мы обязаны уважать частную собственность».

Джованни Касолли в своих репортажах не врал. Войны действительно не было. Она существовала лишь на бумаге, в официальных нотах правительств Англии и Франции. То, что происходило в реальности, то, что он видел своими глазами в Польше, называлось как-то иначе. Он не мог подобрать точного определения. В голове крутились слова: подлость, трусость, тупость, ужас, безумие. Подлость англичан. Трусость французов. Тупость и тех и других. Ужас поляков и всеобщее безумие.

1 сентября, в четыре утра, без предупреждения, без объявления войны, первая бомба люфтваффе упала на городскую больницу польского городка Велюнь в двадцати километрах от немецкой границы. Велюнь, старинный, тихий, с костелами, монастырями и мирно спящими жителями, не имел никакого стратегического значения. Его разбомбили, чтобы посеять ужас.

Поляки не успели мобилизовать свою армию. В небе ревели истребители и бомбардировщики люфтваффе. По земле со скоростью тридцать миль в день катилось чудовище, гигантский сплав смертоносного железа и людей, убежденных в своем биологическом праве убивать. Польские кавалерийские бригады с пиками наперевес неслись под гусеницы немецких танковых дивизий. Дымились развалины городов, торчали печные трубы сгоревших деревень, повсюду лежали трупы солдат, женщин, детей, лошадей. Погорельцы копошились у пепелищ, искали уцелевшие пожитки, беженцы шли на восток. Но еще оставалась надежда. Польская армия продолжала сражаться. Впервые после бескровных триумфов в Рейнской зоне, в Австрии и Чехословакии, вермахт встретил сопротивление и нес потери. Ни один польский город не сдавался без боя.

Окруженная, зажатая в клещи Варшава держалась. Информационные агентства рейха твердили, что Варшава пала, а варшавское радио продолжало играть государственный гимн Польши. Надеяться было не на что, но надежда еще жила. Она угасла в шесть утра 17 сентября, когда с востока в Польшу вошла Красная армия. Через двенадцать часов несколько уцелевших членов польского правительства покинули страну через румынскую границу.

22 сентября Ося стоял в небольшой группе журналистов на центральной улице польского города Брест-Литовска и снимал на свою «Аймо» совместный парад девятнадцатого мотострелкового корпуса вермахта и двадцать девятой отдельной танковой бригады Красной армии.

Сводный военный оркестр играл нацистские и советские марши. В объектив попало рукопожатие генерала Гудериана и комбрига Кривошеина. Они принимали парад, стоя на импровизированном постаменте, сколоченном из досок, вроде низкого стола с толстыми ножками. Они улыбались друг другу и говорили по-французски.

– У этого русского гитлеровские усики, – ехидно заметила корреспондентка «Нью-Йорк таймс» Кейт Баррон.

– Этот русский – еврей, – интимным шепотом сообщил пожилой толстяк в зеленой шляпе.

– Откуда вы знаете? – удивился Ося.

– Я хороший физиономист, – ответил толстяк и кивнул на Кейт: – Молодая леди полукровка, среди американцев таких все больше. Рене Тибо, радио Брюсселя.

Ося представился и пожал протянутую пухлую кисть.

Оркестр играл громко, но Кейт расслышала слова бельгийца, смерила его надменным взглядом.

– При такой озабоченности еврейским вопросом почему вы стоите здесь, а не шагаете там? – она кивнула на немецкую колонну.

– Я бы не прочь, но, к сожалению, возраст и комплекция не позволяют.

– Скажите, вы только прикидываетесь мерзавцем или в самом деле сочувствуете нацистам? – язвительно спросила Кейт.

– Сочувствуют побежденным. – Тибо ухмыльнулся. – А победителям завидуют. Вот они, победители. Смотрите, какая выправка, какие гордые сильные лица.

– А по-моему, тупые самодовольные рожи, – возразила Кейт.

– Чем вас не устраивают немцы? Они всего лишь захватывают колонии, так же, как это делали испанцы, британцы, французы. Почему другим можно, а им нельзя? К полякам они относятся ничуть не хуже, чем ваши соотечественники к неграм. – Тибо весело подмигнул. – Расовая теория.

– Да, но поляки белые! – выпалила Кейт.

Тибо хлопнул в ладоши и тихо рассмеялся:

– Вот она, истинная демократия! Браво, детка!

– Я вам не детка, – огрызнулась Кейт.

Ося стоял между американкой и бельгийцем. В «Аймо» закончилась пленка, запасные катушки остались в гостинице, но все самое интересное было уже отснято. Он просто смотрел на марширующие колонны и слушал чужую болтовню.

Американка и бельгиец были знакомы. Кейт Баррон вообще знала всех на свете. Ося часто встречал ее в разных европейских городах на брифингах и пресс-конференциях. Бельгийца он впервые увидел утром в холле гостиницы. Пожилой толстяк резко выделялся в международной группе репортеров, молодых, поджарых, бодрых. По-английски он говорил с мягким французским акцентом.

– Победители, – Тибо покачал головой. – Завтра таким же красивым маршем они пройдут по Амстердаму, Копенгагену, Осло, по моему маленькому тихому Брюсселю, по Парижу…

– Париж немцы не возьмут. – Кейт фыркнула. – У Франции сильная армия, Британия, наконец, проснется.

– И мирным американцам не придется проливать кровь на чужом континенте, – пробормотал бельгиец.

Еще одна хорошая шпилька. Кейт Баррон бравировала своей левизной только в разговорах с коллегами. Ее статьи и репортажи строго соответствовали умеренно-изоляционистской линии правительства США.

– Завтрашние парады будут тоже совместными, как этот? – спросил Ося.

– Что за глупости? Никаких завтрашних парадов не будет, тем более совместных! Этот противоестественный союз – хитрый политический маневр, Сталину нужно время, чтобы укрепить свою армию.

– Которую он сам же и разгромил, – ласково промурлыкал Тибо и подмигнул Осе. – Джованни, эта очаровательная леди удивляется, почему я не марширую в нацистской колонне, а я недоумеваю, почему она до сих пор не эмигрировала из капиталистической Америки в сталинский рай.

Кейт его уже не слушала. Парад заканчивался. Увидев, как Гудериан и Кривошеин слезают со своего постамента, она кинулась к ним, громко крича по-французски:

– Господа, прошу вас, несколько слов для читателей «Нью-Йорк таймс»!

Через мгновение ее стриженая рыжая голова исчезла в толпе журналистов, обступившей генерала вермахта и комбрига Красной армии.

– Джованни, что же вы не бежите брать интервью? – спросил Тибо.

– Нет смысла. Все важные вопросы задаст мисс Баррон.

– И сама же на них ответит. – Тибо хмыкнул. – Предлагаю вернуться в гостиницу, пора перекусить.

Старинному Брест-Литовску повезло, его не разбомбили, он почти уцелел, улицы выглядели мирно и даже нарядно. Открылись магазины. Лица людей казались спокойными, многие улыбались – радовались передышке. Вряд ли им хотелось думать, долго ли она продлится, что будет завтра. Они устали бояться и ждать худшего.

Напротив мясной лавки застыли два красноармейца, смотрели, как загипнотизированные, сквозь стекло витрины на окорока и колбасы. Проходя мимо них, Ося услышал:

– От живут, буржуи, мать их, жрачки завались, и никаких очередей.

– Вы поняли, что он сказал? – спросил Тибо, блеснув сощуренным глазом на Осю.

– Хотел бы, но, к сожалению, не знаю русского.

Возле открытой витрины с фруктами стояли еще трое.

– Это у вас все только для буржуев, – объяснял продавщице тот, что постарше, – вот у нас в СССР апельсины-мандарины любому рабочему человеку доступны. У нас все фрукты на заводах делают, сколько хочешь.

Продавщица улыбалась и протягивала красноармейцам тарелку с аккуратно разложенными дольками апельсина.

На углу торговой улицы стоял советский танк. Танкисты по очереди вылезали из люка, прыгали на мостовую, ошалело озирались. Рядом остановились две девушки, одна вручила танкисту белую хризантему.

– Они не понимают, им кажется, что Красная армия пришла освободить их от немцев, – заметил Тибо.

– После предательства англичан и французов что же им остается, кроме этой последней иллюзии?

– Все-таки предательство не совсем подходящее слово, – мягко возразил Тибо, – никто не ожидал, что все закончится так быстро и что Сталин окончательно добьет их ударом в спину. Они бежали от немцев на восток, теперь им бежать некуда.

На газетном лотке лежали свежие номера «Правды» и «Фолькишер беобехтер». Тибо остановился, прочитал вслух по-немецки жирный текст на первой полосе «Фолькишер» под портретом Гитлера:

– «Правительства Германии и России совместными усилиями урегулируют проблемы, возникшие в результате распада Польского государства, и закладывают прочную основу для длительного мира в Восточной Европе».

Короткая прогулка по городу явно утомила толстяка, он говорил сквозь одышку, из-под мягких полей зеленой шляпы текли струйки пота. Тибо на ходу вытирал платком пухлое красное лицо и старался не отставать от своего молодого спутника. Ося привык ходить очень быстро, но спохватился, замедлил шаг и сказал:

– Сегодня утром варшавское радио опять играло гимн.

– Да, это похоже на чудо, но уже ничего не значит. Сегодня Польша перестала существовать.

– Капитуляция еще не подписана.

– Просто уже некому подписывать… Ужасная, ужасная судьба. Почти полтора века Польша принадлежала России, Австрии, Пруссии, и всего-то двадцать лет удалось ей пожить как независимому государству. Господи, благодарю Тебя, что я не поляк.

Ося искоса взглянул на Тибо. Точно такая же фраза вспыхнула у него в голове сегодня утром, когда он поймал в приемнике в гостиничном номере варшавское радио и услышал государственный гимн Польши. Звуки лились словно с того света. Больно было слушать, и он подумал: «Господи, благодарю Тебя, что я не поляк!»

– Ну, кто следующий? – спросил Тибо, когда сели за столик в гостиничном ресторане. – Россия или Англия?

– Россия – союзник Германии.

– Вы не считаете этот союз временным?

– Все союзы временные, но они разрываются после войны, а не в начале. С таким же успехом можно гадать, нападет ли Гитлер на Италию.

– Ну, это совсем другое дело, союз с Муссолини крепко спаян идеологией.

– Идеология нужна, чтобы начать войну, а для ее продолжения нужны металл, топливо, хлеб и надежный тыл. Все это дает Гитлеру Сталин. Зачем нападать на такого выгодного союзника, когда есть реальные противники?

– Но они не воюют, – заметил Тибо и помахал рукой, разгоняя дым Осиной сигареты.

– Потому что он напал не на них. Когда нападет на них, им придется сопротивляться.

– Поляки тоже сопротивлялись…

К столу подошел официант, Тибо уставился в меню, пробормотал, потирая переносицу:

– Что будем пить?

– Кофе, – сказал Ося, – от спиртного я сразу усну, не спал двое суток.

– Ну, как хотите. А я предпочитаю чай. Спиртного мне вообще нельзя, и кофе тоже. Гипертония, знаете ли, сердце слабое… Итак, Англия?

– Вероятно, – Ося пожал плечами, – впрочем, к Па-де-Кале можно подойти только через Францию.

– А как же Мажино?

– Она не достроена, и там есть кусочек…

– Кусочек называется Бельгия, – Тибо кисло усмехнулся, – французы не хотели нас обидеть, отгородились своей Мажино от Германии, а границу с нами оставили открытой. Вот вам и ответ на вопрос: «Кто следующий?» Благодарить Бога, что я не бельгиец, не приходится, ибо я бельгиец.

В зал влетела запыхавшаяся, разгоряченная Кейт, огляделась и направилась к их столику.

– Конечно, это временный союз! – выпалила она, не успев сесть. – Русские так смущаются, этот танковый командир… черт, не могу произнести фамилию… Кривчеин или Кривачин. Он отлично владеет французским, но в ответ на вопросы мямлил, словно подросток. Ему явно неловко в этой нацистской компании. А, вот и официант. Сейчас умру от голода.

– Он мямлил потому, что каждое лишнее слово, сказанное иностранцу, может стоить ему головы, – снисходительно объяснил Тибо, после того как она сделала заказ и официант удалился.

– Опять вы несете чушь! – Кейт шлепнула пальцами по скатерти. – Вам не нравится Сталин? Ну, скажите, чем его союз с Гитлером отличается от той гнусности, которую устроили в Мюнхене Чемберлен и Деладье в прошлом году?

– Детка, английские и французские солдаты не маршировали вместе с войсками Гитлера по Праге, – ласково объяснил Тибо. – Чемберлен и Деладье откупились чужой страной. Но они не делили эту страну с Гитлером. Они не стали союзниками Гитлера, наоборот, объявили ему войну. Попустительство преступнику и соучастие в преступлении – разные вещи.

– Объявили войну, обещали помочь Польше, но пальцем не шевельнули. Вместо бомб разбрасывают с самолетов дурацкие листовки, в которых объясняют немцам, что война – это плохо! И будьте любезны, не называйте меня деткой!

– Да, детка, – смиренно кивнул Тибо, – ваш любимый Сталин войны никому не объявлял, но пальцем шевельнул.

Официант принес напитки и закуски. Кейт загасила сигарету, схватила с подноса стакан воды, выпила залпом и произнесла:

– Эти территории раньше принадлежали России. Сталин восстанавливает прежние границы.

– Гитлер тоже начал с этого.

– Тут живут не только поляки, тут много украинцев, белорусов, евреев.

– В Америке много немцев. Как вам понравится парад вермахта у Капитолия? Украинцев, русских, евреев там тоже немало. Почему бы не быть совместному параду? Итальянцев полно. – Тибо повернулся к Осе. – Джованни, почему синьор Муссолини не заявляет о своих правах на кусок северо-американского континента?

– Обязательно спрошу его при встрече, – кивнул Ося.

Кейт вдруг потеряла всякий интерес к разговору, озиралась по сторонам, энергично махала кому-то.

– Пожалуйста, отнесите мой заказ во-он туда, – сказала она подоспевшему официанту и, сухо извинившись, упорхнула.

– Джованни, вы слишком печальны и молчаливы для итальянца, – тихо прошептал Тибо, когда они остались вдвоем, – прозвище Феличита вам совершенно не подходит.

С набитым ртом Ося не мог ответить сразу. Пока он жевал, Тибо смотрел на него и улыбался.

– Не спешите, а то поперхнетесь.

– Мг-м. – Ося глотнул воды, закурил и медленно произнес отзыв на пароль: – В детстве я был веселей и болтал без умолку.

– Да, «Сестра» рассказывала, – кивнул Тибо, – она передает вам привет.

Ося заулыбался так радостно, словно речь шла о реальной родной любимой сестричке, по которой он ужасно соскучился. На самом деле «Сестрой» называли SIS (Secret Intelligence Service), секретную разведку Великобритании.

Двенадцать лет назад глава SIS адмирал Хью Синклер через свои вашингтонские связи поменял нансеновский паспорт[21] молодого журналиста Иосифа Каца на американский. Новоиспеченный гражданин США итальянского происхождения Джованни Касолли стал активно сотрудничать с итальянскими газетами. Когда в США разразился экономический кризис, Касолли решил переехать в Италию. «Сестра» благословила его кодовой кличкой Феличита и организовала его знакомство с министром иностранных дел Чиано.

Молодой обаятельный журналист владел немецким и французским так же свободно, как итальянским и английским, писал хлесткие остроумные статьи, умел разговорить и рассмешить кого угодно, великолепно играл в теннис и футбол. Чиано такие нравились, он взял Касолли в свою свиту.


* * *

Эмма открыла калитку и увидела в сумерках силуэт старика. Он ходил вокруг дома, от качелей до осины, выросшей на месте сгоревшего сарая, от осины до дальнего угла забора. Это называлось прогулкой. Он шел довольно быстро, подавшись корпусом вперед, заложив руки за спину. На ногах все те же войлочные сапоги, на голове – красноармейский шлем.

Эмма подумала: «Хорошо, что уже темно и соседи не могут заметить звезду на шлеме».

Впрочем, звезда давно выцвела, наполовину отпоролась и висела бесформенным розоватым лоскутком.

Машинально отметив про себя, что задвижку и петли калитки пора смазать, Эмма направилась к крыльцу, чтобы положить тяжелые сумки и взять из прихожей шарф. Вернер, как всегда, забыл его надеть, только куртку накинул, а вечер был очень холодный.

Новая горничная, полька, открыла дверь, взяла сумки. Эмма приветливо поздоровалась с ней и четко, без ошибок произнесла непривычное славянское имя Агнешка.

В доме было чисто и тепло. Напрасно говорят, будто бесплатная польская прислуга годится только для сельской местности. Считается, что славянские девушки ленивы, неопрятны и бестолковы. Вот уж неправда. Если с ними хорошо обращаться, они тоже работают на совесть. Во всяком случае, эта Агнешка очень удачный вариант. Она тут всего неделю, а дом преобразился, в углах ни пылинки, белье и одежда Вернера в полном порядке.

Агнешка, в отличие от прошлой прислуги, не забывала класть в ящики комода мешочки с лавандой, и моль, наконец, исчезла. Столовое серебро сверкало. Она даже окна помыла, чего ни одна немецкая горничная не стала бы делать зимой. Но главное, эта полька не вызывала у Вернера ни малейшего раздражения. Она знала не больше десятка немецких слов и все время молчала.

Эмма четко и медленно объяснила Агнешке, что надо выпотрошить форель, промыть шпинат и почистить картофель. Полька поняла, принялась за работу. Эмма вышла на крыльцо, прихватив шарф для Вернера.

Почти стемнело. Вернер стоял у осины, обхватил ладонями тонкий кривой ствол и прижимался к нему щекой. Объятья с деревом означали, что прогулка закончена, стало быть, шарф уже не нужен. Да и не стоило трогать старика в эти минуты. Если окликнуть, он сильно вздрогнет и потом весь вечер будет мрачным и злым, откажется от ужина, поднимется в мансарду, и никакая сила не заставит его спуститься в столовую.

Сарай сгорел десять лет назад, через пару месяцев после того, как в нем устроили лабораторию. Там было много горючих веществ. Пожарные приехали достаточно быстро, чтобы огонь не перекинулся на соседние здания, но слишком поздно, чтобы спасти Марту.

Марта помогала мужу в его опытах, проводила в лаборатории многие часы. Когда случился пожар, Вернер был в Кембридже у Резерфорда. Обычно Марта ездила вместе с ним, а в тот раз приболела и осталась в Берлине. Но простуда не помешала ей отправиться ночью в лабораторию. Там плохо работала электропроводка, то и дело выбивало пробки, в темноте приходилось зажигать свечи и керосинку.

Пожарные так и не сумели определить точную причину возгорания. В нескольких метрах от пожарища нашли массивный фанерный ящик, внутри стружка, закопченные металлические детали, зеркальные осколки, треснутые стеклянные трубки. Рядом валялись три толстые тетради. Судя по всему, Марта дважды выходила из пылающей лаборатории, выносила самое ценное и возвращалась назад. В третий раз ей не удалось выбраться. Приборы Вернер потом восстановил, а записи пропали. Вода из пожарных шлангов размыла чернила.

Герман страшно переживал гибель матери. Несколько суток пролежал на диване, отвернувшись к стене, трясся от рыданий. Отправлять телеграмму в Кембридж и встречать Вернера пришлось Эмме.

Ее тогда поразило его спокойствие. Ни слезинки, ни слова. Вещи Марты он отдал в какой-то приют. В доме не осталось ни одной ее фотографии. А Герман развешивал их повсюду. Многочисленные изображения Марты украшали каждое их жилище. Маленькая девочка с плюшевым медведем. Большая девочка в гамаке с книгой. Девочка-подросток на лужайке с теннисной ракеткой. Юная девушка у открытого фортепиано. Девушка постарше в свадебном платье (полтора года назад Герман аккуратно отсек фигуру отца бритвенным лезвием, по линейке). Молодая женщина в парке с коляской и с младенцем Германом на руках. Женщина средних лет в кресле у камина, с кошкой на коленях.

Вернер хранил тетради со сморщенными хрупкими страницами в чернильных разводах, серебряную шкатулку с украшениями и маленький граненый флакон. На донышке осталось немного духов, но запах выдохся. На месте сгоревшего сарая за десять лет так ничего и не выросло, кроме кривой осины.

Видеть Вернера возле одинокого дерева было грустно, сердце сжималось. Эмма не стала его окликать, вздохнула и вернулась в дом.

Горничная нарезала лук. Эмма остановилась в дверном проеме кухни, минуту молча за ней наблюдала. Кольца получались тонкие и ровные, глаза польки не краснели и не слезились, она то и дело смачивала нож в холодной воде.

«Удивительно, – подумала Эмма, – оказывается, им тоже знакомы эти маленькие кухонные хитрости».

Полька почувствовала взгляд, резко обернулась, выронила нож, наклонилась, чтобы поднять. Эмма заметила в кармашке ее блузки свернутые купюры. Сразу стало тревожно и противно.

«Вот тебе и удачный вариант… Вернер такой рассеянный, совершенно беззащитный… Мерзавка… Как же быть? Обыскать ее каморку? Позвонить в полицию?»

– Что это у вас? – спросила она, указывая пальцем на кармашек.

Девушка покраснела, дрожащей рукой вытащила две пятерки и залопотала что-то невнятное.

– Откуда у вас деньги? – медленно, по слогам, произнесла Эмма. – Вы разве не знаете, что красть нельзя?

В испуганном лепете польки звучали отдельные немецкие слова, Эмма поняла только «нет, я не…». Девушка протягивала ей купюры и мотала головой.

Стукнула дверь. В прихожей послышались шаги.

– Вернер! – громко позвала Эмма.

– А, привет, дорогуша, не видел, как ты пришла. – Он чмокнул ее в щеку.

– Вернер, у нас проблема, – жестко отчеканила Эмма, – она оказалась воровкой.

– Что за ерунда? – старик нахмурился.

– К сожалению, это не ерунда. – Эмма кивнула на купюры в дрожащей руке польки.

– Ну, вижу, да, десять марок. Ее жалованье за неделю. Я решил платить ей на две марки больше, чем прошлой дуре.

– Платить ей? Зачем? Господи, ну я же вам столько раз объясняла: польская прислуга работает бесплатно.

Старик ничего не ответил, словно не услышал, и обратился к девушке:

– Все в порядке, милая, не волнуйтесь, спрячьте деньги, они ваши, – он жестом показал, что купюры нужно убрать назад, в карман.

– Благодарю, господин, – чуть слышно прошептала полька.

Вернер покосился на Эмму и тихо спросил:

– Дорогуша, ты не хочешь извиниться?

Эмма почувствовала, как кровь прилила к лицу. Прежде чем она успела что-либо сообразить, у нее вырвалось:

– Простите, Агнешка, я ошиблась.

– Умница. – Старик взял ее под руку, ободряюще сжал локоть, увел в гостиную, уселся на диван и закурил.

Эмма тоже взяла сигарету.

– Ты же не куришь, – ехидно заметил Вернер и щелкнул зажигалкой, – что, так сильно разволновалась?

– Не то слово, – Эмма закашлялась, – ужасная гадость.

– Да, неприятно получилось.

– Я о табачном дыме. – Эмма затушила сигарету. – Вернер, все-таки это неправильно – платить польке, да еще такую сумму.

– Платить польке, – со вздохом повторил старик. – А тебе не приходит в голову, что на ее месте могла бы оказаться Мари Кюри?

– Кто?! – Эмма даже привстала от удивления.

– Мари была полька, ее девичья фамилия Складовская. Случись наша национальная катастрофа лет пятьдесят назад…

Эмма знала, что «национальной катастрофой» старик называет приход к власти нацистской партии. От подобных разговоров ее знобило, она попыталась сменить тему.

– Десять марок в неделю, получается больше сорока в месяц. Зачем ей столько? Языка не знает, в приличных магазинах восточных рабочих не обслуживают, разве только в продуктовой лавке. А если, допустим, на улице ее задержит полиция и найдет у нее большую сумму? Ведь за это…

– М-м. – Старик растянул губы в лягушачьей улыбке. – Я предупредил ее, чтобы не таскала с собой деньги, только мелочь. Да она и сама понимает.

– Тем более глупость! Ну зачем ей столько?

– Не век же ей тут торчать. – Старик усмехнулся. – Вернется домой не с пустыми руками. Если, конечно, германская марка к тому времени будет что-нибудь стоить. Эй, дорогуша, о чем мы говорим? Ты разве не знаешь, что красть нельзя?

Эмма вздрогнула. Он не мог слышать фразу, которую она сказала польке, он вошел позже. Но повторил слово в слово.

– Что вы имеете в виду? – спросила она обиженно.

– Ты отлично меня поняла, не прикидывайся.

– Да, но ведь все пользуются. Восточные рабочие повсюду, на заводах, на фермах… – Эмма запнулась и почувствовала, как забегали у нее глаза.

– Вот именно, – кивнул Вернер, – все воруют чужой труд. А я не буду, и тебе не советую. Хотя куда ты денешься? Ты и твой муж, мой бывший сын. Работа небось кипит? Реактор уже строят?

– Вот этим поляки точно не занимаются, – выпалила Эмма и прикусила язык.

Она была уверена, что старик сейчас спросит, кто же, если не восточные рабочие, добывает уран, однако ошиблась.

– Вы уже удостоились личного благословения нейтрона? – с хитрой усмешкой спросил Вернер.

Вопрос, хоть и звучал странно, показался Эмме вполне безобидным. Он касался исключительно науки. Старика интересовало, как продвигаются опыты, удалось ли получить свободные нейтроны и просчитать цепную реакцию. Сейчас Эмма занималась именно этим и с удовольствием бы поделилась своими успехами с Вернером. Конечно, секретность, подписка и все такое… Впрочем, она опять ошиблась.

– Он ведь, нейтрон этот ваш, с усиками. – Старик весело подмигнул. – Все люди – заряженные частицы со знаками плюс или минус, а он никто, ничто, собственного заряда не имеет, возник в результате распада ядра, неуловим, не поддается никакому воздействию, обладает колоссальной проникающей способностью. Чедвик открыл нейтрон в тридцать втором, и сразу нейтрон выпрыгнул, воплотился. Интересная аналогия, ты не находишь? На самом деле их два. Второй тоже выпрыгнул в результате распада, тоже никто, ничто и тоже с усами. Больше одного нейтрона – вот тебе цепная реакция. Точная дата ее начала – первое сентября тысяча девятьсот тридцать девятого. Ну, дорогуша, ты возьмешься просчитать результат?

«Ладно, – спокойно подумала Эмма, – пусть болтает, ничего страшного, к тому же слишком путано…»

Зашла горничная, произнесла одно слово: «Битте» – и показала знаками, что стол уже накрыт.

– Ой, я хотела сама приготовить, – всполошилась Эмма.

– Отдыхай, дорогуша. Ты уж не обижайся, но стряпает она лучше, чем ты. Пойдем, сейчас сама убедишься.

– Спасибо на добром слове.

Стол накрыт был правильно, не придерешься. Эмма разложила салфетку на коленях, взяла бокал, щурясь, полюбовалась игрой хрусталя.

– Ваше здоровье, Вернер.

– Мг-м. – Он пригубил, кивнул. – Вкусно.

– Еще бы, – улыбнулась Эмма, – настоящее рейнское, мягкое и совсем не кислое.

– Что же ты, дорогуша, принесла такую прелесть сюда? Выпила бы дома, с мужем.

– У Германа от белого сухого изжога.

– Изжога у него от вранья. – Старик бросил в рот маслину и спросил с деланым равнодушием: – Небось по-прежнему твердит, будто это я убил Марту?

Эмма заерзала на стуле. Меньше всего ей хотелось сейчас говорить на эту тему. Болевая точка, корень конфликта. Нет, конечно, в убийстве Герман отца не обвинял, это было бы слишком нелепо. Он говорил о косвенной вине. Будто бы отец вынудил маму работать в лаборатории. Она его любила, ни в чем отказать ему не могла, а он никогда никого не любил, использовал ее любовь в корыстных целях.

Между прочим, слово «любовь» впервые возникло в лексиконе Германа именно в момент разрыва с отцом. Прежде Эмма от него этого слова не слышала ни в романтические времена, до свадьбы, ни в моменты близости. Предложение он ей сделал коротко и сухо: «Давай-ка, выходи за меня». Конечно, ей не хватало нежности, признаний, но она внушила себе, что Герман избегает говорить о любви из-за особенного, суеверно-трепетного отношения к этому чувству, и страшно удивилась, когда заветное слово вдруг сорвалось с его уст и бешено запрыгало по фразам, наполненным ненавистью.

Это была последняя встреча отца и сына. Полтора года назад они сидели втроем тут, в столовой, и Герман кричал о том, как беззаветно мама любила отца. Кричал он вроде бы негромко, но голос его заполнял пространство, энергия ненависти превращалась в материю, в плотную вязкую массу, в которой невозможно дышать и двигаться.

– Мало тебе званий, мало медали Планка? – орал Герман. – Хочешь Нобелевскую?

– Конечно, хочу, – кивнул Вернер со спокойной улыбкой, – и ты хочешь, но только ни одному немцу она теперь не светит.

– Чушь! – прошипел Герман.

Старик молча пожал плечами.

Эмма знала, что это вовсе не чушь. В тридцать пятом, после того, как Нобелевский комитет присудил премию за мир писателю Карлу Осецкому, который сидел в лагере за свои антинацистские убеждения, фюрер запретил всем немцам принимать Нобелевские премии. В институте по этому поводу шептались: а что, если следующий приказ вынудит всех нобелевских лауреатов отказаться от премий, полученных до тридцать пятого? Как поступят Планк и Гейзенберг?

Герман продолжал орать:

– Ты помешался на своих излучениях, ради них пожертвовал репутацией, кафедрой, уважением коллег, маминой жизнью, моей карьерой! Никогда ты ее не любил, и меня тоже! Считаешь себя великим ученым? Когда-то ты правда был ученым. А теперь превратился в шарлатана. Ты шарлатан! Мама погибла ради твоего шарлатанства! А тебе наплевать! Мы для тебя только средство, расходный материал!

Вернер больше не произнес ни слова, молча встал и затопал наверх, в мансарду. А Герман как будто не заметил этого, продолжал орать. Эмме пришлось несколько раз повторить:

– Замолчи, он ушел.

Сразу после трагедии подобная истерика могла быть вполне понятна, оправдана шоком, болью. Но прошло много лет. До этой минуты Герман вел себя как примерный, любящий сын.

Прежде чем уйти, Эмма поднялась к Вернеру, сказала: «Простите его, он сам не знает, что мелет, просто нервный срыв». Старик покосился на нее, пробормотал: «Мг-м, конечно, дорогуша, я понимаю», и продолжил как ни в чем не бывало писать что-то в своей тетради.

Потом еще долго вертелся у Эммы на языке вопрос: «За что ты так ненавидишь отца?» Но ужасно не хотелось возвращаться в тяжелую атмосферу конфликта, вопрос приходилось проглатывать, а чтобы не застревал в горле, Эмма растворяла его в жидкой субстанции оправданий мужниной истерики, пыталась убедить себя, что старик сам во многом виноват. Был слишком строгим и требовательным отцом, постоянно шпынял Германа в детстве, в юности и всегда поступал так, как ему хотелось, не думая о других.

Конечно, обвинения в том, что он пожертвовал ради своих опытов жизнью Марты и карьерой Германа, – это чересчур. Марта погибла из-за несчастного случая, а на карьере Германа уход отца из института никак не отразился, но его вызывающее поведение было неприятно. Эти язвительные реплики и вот, сегодняшний гадкий эпизод с полькой…

Эмма представила, как отреагировал бы Герман, и невольно поморщилась.

– Ты чего, дорогуша? Молчишь, рожицы корчишь. О чем задумалась? – спросил старик, ласково глядя ей в глаза.

– Вернер, меня очень угнетает ваш конфликт. Вы никак не можете забыть. Полтора года прошло. Герман тогда был не в себе. Но его тоже надо понять. Вы поступили более чем странно. Уйти из института, все бросить, порвать все профессиональные и человеческие связи. Ради чего?

– Ради чего? – старик поиграл вилкой, пошевелил бровями. – Ну, Герман же объяснил: я бессердечный эгоист, шарлатан, тщеславный до безумия. И ведь он прав. Живу замкнуто, веду себя странно. Давно пора сдать меня куда положено и решить проблему в соответствии с гуманным законом об эвтаназии. Разве Герман не обсуждал с тобой этот вариант?

– Ну зачем вы так? – Эмма покачала головой. – На самом деле Герман до сих пор сильно переживает, он тогда просто сорвался.

– Мг-м, я понимаю, – кивнул старик и принялся за еду.

Эмма тоже взяла вилку. Несколько минут молча жевали, уставившись в свои тарелки. Вернер закончил первым, промокнул губы, откинулся на спинку стула и пробормотал чуть слышно:

– Не сорвался он, а заврался, все вы заврались, вот и пошла цепная реакция. Скоро испугаетесь, захотите остановить, да не получится. Поздно.


* * *


Илья проснулся среди ночи, будто кто-то нарочно разбудил его, выдернул из жуткого сна. Снилось ему унылое пространство под бурым небом, выжженное поле, обугленные палки вместо леса, развалины вместо города, все мертвое, плесневело-серое, и повсюду бродили зыбкие существа, отдаленно похожие на людей, с белыми лицами, черными дырами ртов и глазниц. Они копались в развалинах, таскали с места на место камни, полоскали в лужах рваное тряпье, мыли, оттирали какие-то побитые склянки, мятые кастрюли, но все оставалось грязным и негодным. Иногда они пропадали, сливались с тусклым пейзажем, опять возникали и продолжали свою бессмысленную работу. Илья был одним из них, осознавал ужас этого полусуществования, тело не слушалось, из горла не вырывалось ни единого звука, будто удалили голосовые связки.

Открыв глаза, он не сразу понял, что больше не спит, неподвижно лежал, глядел в потолок и видел те же развалины, тех же призраков.

Рядом, свернувшись калачиком, крепко спала Маша. Он слышал ее ровное дыхание, чувствовал тепло. Фосфорные стрелки будильника показывали четверть пятого. Илья полежал еще немного, окончательно пришел в себя и понял, что уснуть уже не сумеет. Осторожно вылез из-под одеяла, надел халат, тихо прикрыл дверь, включил маленький ночник на кухне и поставил чайник на огонь.

Кошмар тяжело, как перекисшее тесто, перевалил за пределы сна и не желал убираться восвояси. А вдруг он вещий? Картина мира после победы Гитлера. Точно как в нацистской песне: «Мы все победим и растопчем огонь, и, погибель неся, Германия наша сегодня, а завтра вселенная вся».

Он налил себе чаю, отправился со стаканом в гостиную, включил приемник, надел наушники, принялся крутить ручку.

Сквозь треск и свист прорывалась музыка. Танго, фокстроты, военные марши. Илья послушал ноктюрн Шопена, потом поймал Би-би-си, выпуск новостей:

– Рано утром десятого января немецкий военный самолет, летевший из Мюнстера в Кельн, потерял ориентировку в облаках над Бельгией и совершил вынужденную посадку на территории Бельгии. Самолетом управлял ответственный штабной офицер люфтваффе. При нем был портфель с секретными документами, которые он пытался уничтожить, но не успел. Таким образом в руки бельгийской полиции попали немецкие оперативные планы наступления на западе, разработанные во всех деталях и неопровержимо доказывающие намерение Германии напасть на Бельгию.

Илья взял листок, карандаш, стал быстро записывать, то и дело поглядывая на большую подробную карту Европы, занимавшую полстены, и думал: «Фальшивка, блеф? Странно, что англичане сообщают об этом, обычно они все засекречивают. Впрочем, случай с самолетом ничего не меняет. Можно засекретить, можно по радио объявить, напечатать во всех газетах. Что Гитлер скоро продолжит наступление, и так очевидно. Если в портфеле пилота был реальный план, Гитлер его подкорректирует, двинется сначала на север, в Скандинавию. Ну, это не война. Аншлюс по австрийскому образцу. Скандинавы – сверхнордическая раса, почище самих немцев. Гитлер оккупирует их нежно».

Выпуск продолжился новостями из Финляндии:

– Вчера во время очень интенсивных воздушных налетов на гражданское население несколько сотен советских самолетов сбросили около трех тысяч бомб на разные районы, включая Тампере, Турку, Пори. Очень много обстрелов из пулеметов, но благодаря эффективной организации гражданской обороны, по нашим данным, было убито трое гражданских и тридцать пять ранено… Финский патруль наткнулся на отряд из ста пятидесяти русских, финны приготовились к бою, но оказалось, что русские, все до одного, замерзли насмерть…

Затем выступил корреспондент, только что вернувшийся из Финляндии и побывавший в районе боевых действий:

– Теперь я знаю, что такое артобстрел. Если бы не ужасающий, рвущий мозг на куски огонь артиллерии, я бы испытывал жалость к серым русским массам. Они шли в своих длиннополых шинелях, по пояс в снегу, прямо на финские пулеметы. Их танки были уничтожены финскими противотанковыми пушками и меткими гранатометчиками. Русские шли в атаку покорно и тихо, тщетно пытаясь прикрыться бронещитками. Пулеметный огонь прошивал поле, оставляя изувеченные тела, которые вскоре застывали навсегда.

Илья выключил радио, снял наушники. Не мог он это слушать. Любое упоминание о Финской войне вызывало лютую тоску и боль. Он открыл форточку, несколько минут смотрел в окно, в темноту спящего двора.

Аккуратный сугроб на месте центральной клумбы под фонарями отливал бледным золотом. Ряды окон были темны, но далеко не все за этими окнами крепко спали. Хроническая бессонница – самый безобидный из недугов, которыми страдают обитатели чиновных домов в центре Москвы. О чем они думают во время своих бессонниц? Раньше лучшим лекарством от неправильных мыслей было магическое заклинание: «Товарищ Сталин не знает, что делается, во всем виноваты враги». Недавно вошла в обиход новая формула: «Товарищ Сталин знает, что делает». Но к ней упрямо цеплялась закорючка вопросительного знака, превращая заклинание в вопрос. А вопрос требовал ответа, хотя бы самому себе.

Илья допил чай, улегся на диван, но никак не мог согреться под пледом. В голове продолжал звучать бесстрастный голос британского диктора: «…отряд из ста пятидесяти русских… оказалось, что русские, все до одного, замерзли насмерть…»

Он съежился, зарылся лицом в подушку, пробормотал:

– И мальчики замерзшие в глазах

Сталинский блицкриг бездарно забуксовал в маленькой Финляндии. А раньше Хозяину все удавалось. Творил ужасные вещи на огромных территориях и не встречал сопротивления. Избалован легкими победами. Коллективизация, индустриализация, чистки. Вот его триумфальные блицкриги. Сотни миллионов безропотно подчинились его воле.

«Краткий курс» сумел победить реальность внутри СССР, но время не остановилось, пространство не сжалось до пределов одной, отдельно взятой страны, зато сжалось личное пространство Сталина, замкнулось между Кремлем и Ближней дачей. Внешний мир для него закрыт, как для заключенного. Сквозь пуленепробиваемые стекла автомобиля по дороге из Кремля в Кунцево и обратно он ничего не видит, сидит в центре салона, на специальном откидном стульчике, между офицерами охраны. Раньше он хотя бы иногда отдыхал на Черноморском побережье, послов принимал. Последним иностранцем, с которым он общался, был Риббентроп. Хороши плоды триумфа, ничего не скажешь.

Да, «Курс» победил, но дела его шли скверно. Главный пропагандистский козырь – «происки врагов-троцкистов-фашистов» – больше не работал. Фашисты стали друзьями, но поскольку много лет они с «троцкистами» оставались неразлучной парой, использовать в пропаганде только«троцкистов» уже не получалось. И другой козырь – борьба за мир – лопнул. В Польшу вошли вместе с Гитлером, на Финляндию напали. Попытка назвать это борьбой с польским и финским фашизмом провалилась. И сама Финская кампания – позорный провал. Понятно, Ворошилов кретин, в армии бедлам, нет зимнего обмундирования, лыж, маскхалатов, полевых кухонь, командиров, способных принимать решения. Но население Финляндии чуть больше трех миллионов, а СССР – гигантская держава, которая последние десять только и делала, что вооружалась, готовилась к войне. Хороша готовность!

Стрелки вытянулись в одну линию вдоль циферблата. Шесть утра. За окном стали слышны первые утренние звуки. Шорох лопаты дворника, грохот мусоровоза. Во дворе заурчал мотор, хлопнула дверца автомобиля. Кто-то из сановных соседей уже отправлялся на работу.

У Ильи осталась пара часов до начала рабочего дня. Он не спеша сделал гимнастику перед открытой форточкой, принял контрастный душ. Горячая вода, почти кипяток, потом ледяная, и так до тех пор, пока не смоется муть бессонной ночи.

Перед уходом он разбудил Машу, она обняла его, забормотала что-то и открыла глаза только после того, как он поцеловал их, один за другим. Нежное тепло ее сонных век, щекотное покалывание ресниц долго оставались на губах.

На улице у редких прохожих пар валил изо рта. По Воздвиженке, по Моховой, урча моторами, проезжали вылизанные начальственные «Паккарды». В свете фар и фонарей кружились мелкие редкие снежинки. Из-за облака, пушистого и толстого, как дымчатый кот, выглянул бледный утренний месяц и сразу спрятался, словно испугавшись боя курантов. На фоне темного неба матово светились новенькие рубиновые звезды кремлевских башен, отчего башни напоминали рождественские елки.

«Господи, как же хорошо жить, – думал Илья, втягивая ноздрями упругий морозный воздух. – Зачем война? Зачем эти два фантома? Кто они такие? Исчадья ада, которые хотят превратить живую землю в мертвую колонию своей подземной империи? Или два сумасшедших, поднявшихся на вершину власти из-за стечения случайных обстоятельств?»

У подъезда его нагнал Поскребышев. В белом тулупе, в ушанке со связанными под подбородком ушами, в валенках с калошами, он был похож на деревенского сторожа. Похлопав Илью по спине рукой в меховой варежке, бодро крякнул:

– Морозец-то хорош, градусов двадцать. – И добавил, когда вошли в подъезд: – Нянька форточку в детской на ночь открывает, Наташка чихает. За завтраком чихнула с полным ртом манной каши, и все на мой новый пиджак. Нет чтоб на няньку. Я ж говорил ей, дуре: закрой, простудишь ребенка. А она: свежий воздух, свежий воздух.

Дочь Наташа стала самым главным человеком в жизни Поскребышева, главнее товарища Сталина, теперь уж точно главнее. Жену Александра Николаевича, Бронку, арестовали в мае тридцать девятого, когда Наташе не было и двух месяцев. Хозяин с тех пор часто спрашивал свою обезьянку: «Как Наташа?» Поскребышев благодарил за заботу, да так горячо, что казалось, сейчас к руке приложится. Но Илья видел его лицо потом, когда Хозяин не видел. Забавная обезьянья личина сползала, лицо искажалось гримасой ненависти, придушенной, глубоко запрятанной, но очень сильной.

Когда поднялись наверх, Поскребышев вручил Илье две увесистые папки. В одной материалы с Лубянки, в другой – из Разведуправления Генштаба. Сводку приказано было подготовить к завтрашнему утру.

Илья поднялся в свой кабинет, позвонил в буфет, заказал завтрак и раскрыл первую папку.

Перед ним лежало спецсообщение НКВД, украшенное самой солидной шапкой: «Сов. секретно, ЦК ВКП(б) тов. Сталину, СНК СССР тов. Молотову». На сопроводительной записке стояла подпись Берия. В документе излагалась пространная речь Геббельса. Начиналась она так:

«Я говорю перед интеллигентными немцами, говорю искренне и прямо».

Далее – тирада о чешском духовенстве, монархических кругах и семье Габсбургов. Длинный пассаж, касавшийся чехов, завершался по-геббельсовски красиво: «Нам не остается ничего другого, как обращаться с ними по Библии: стегать их железными кнутами и истреблять их всеми возможными средствами».

Конечно, не ради Габсбургов и железных кнутов Берия знакомил Хозяина с этим шедевром. После длинной чешской преамбулы Геббельс произнес следующее: «СССР обречен на исчезновение со времени подписания с нами договора. Мы знаем, что СССР постарается однажды обратиться против нас. Но будет слишком поздно. Он ошибается, как все низшие народы, которые пытаются сблизиться с германской расой… Итак, я резюмирую нашу позицию. Наш экономический враг – Англия. Но нашим смертельным врагом всегда останется СССР».

Где говорил Геббельс, кто эти «близкие сотрудники, интеллигентные немцы», не указывалось. Берия пояснял, что «закордонный источник» получил текст от руководителя филиала чешской разведки в Париже, и страховался в конце: «Не исключена возможность, что материал составлен самими чехами с ведома французской разведки».

В дверь постучали, Илья привычным жестом закрыл и убрал в ящик папки. На этот раз вместо буфетчицы Таси завтрак принес незнакомый хмурый официант. Ни конфет, ни прибауток. Все быстро, молча и как-то слишком напряженно. «В тридцать седьмом я бы из рук этого хмыря ни пить, ни есть не решился, – подумал Илья, – впрочем, отраву могла принести и Тася, с прибаутками. Конечно, грохнуть могут в любой момент, но отравят вряд ли, кажется, у Берия другой стиль».

Илья отхлебнул кофе, откусил бутерброд, пробормотал:

– «Да» и «нет» не говорите, черный, белый не берите. Вы поедете на бал?

Он перечитал текст еще раз. Для фальшивки опус выглядел слишком по-геббельсовски, стиль рейхсминистра пропаганды спецреферент Крылов изучил досконально. Геббельс мог говорить все это на закрытом совещании в своем министерстве, на одном из ежедневных инструктажей для немецких журналистов.

Берия второй год возглавлял НКВД, но еще ни разу не украсил своей подписью ни один документ, касавшийся Германии. Он аккуратно обходил гитлеровскую тему, во всяком случае в документах. Значит, сорвался, не выдержал, решил угостить Хозяина изрядной порцией суровой реальности, слегка подсластив ее осторожной припиской.

Илья вспомнил пометки покойного Артузова, начальника ИНО НКВД, расстрелянного в тридцать седьмом. За несколько лет до начала процессов стала нарастать волна сообщений о подготовке переворота в СССР, о бесчисленных шпионах, немецких, английских, французских, польских, о сговоре Троцкого с Гитлером против Сталина.

К тридцать шестому развединформация окончательно слилась воедино с генеральной линией партии, советские агенты из Берлина, Парижа, Лондона присылали на родину дословное изложение передовиц «Правды» в зашифрованном виде. Артузов ставил восклицательные и вопросительные знаки, писал: «Чушь, бред, провокация, надежность источника сомнительна». Сменивший Артузова Слуцкий ничего подобного себе не позволял. Потом разведка исчезла.

Теперь что же? Опять появилась? Впервые за последние четыре года развединформация не совпадала с генеральной линией и передовицами «Правды». Раньше приписки и пометки на донесениях оставались последними слабенькими проблесками здравого смысла в кромешной тьме. Теперь они выглядели заплатками на капсуле сталинской сказки, которая трещала и крошилась под напором реальности.

Глава шестая

Ося не сомневался, что война сильно изменит стиль работы «Сестры», но не мог представить, что в качестве связника явится такой пожилой, солидный господин. В любом случае, он был рад. Долгое молчание «Сестры» и собственное вынужденное бездействие изматывали нервы.

После обеда бельгиец предложил опять отправиться на прогулку. Как только они оказались вдали от посторонних ушей, в парке на окраине Брест-Литовска, Тибо резко прервал печальную болтовню о нацистско-советском триумфе, замолчал на полуслове и после паузы произнес тусклым, приглушенным голосом:

– В Британии на основе новейших открытий физиков создано оружие чудовищной силы. – Он поймал на лету кленовый лист, покрутил его и продолжил со вздохом: – Бомба весом не более пяти килограммов взорвется с мощностью десяти мегатонн тротила. Окончательные испытания приостановлены, они могут привести к страшным последствиям и скомпрометировать работу в целом. Сейчас на острове проводятся мероприятия по расчетам времени, необходимого самолету, который сбросит бомбу, чтобы отлететь на безопасное расстояние.

Выдав этот странный пассаж, Тибо засопел, снял шляпу и стал обмахиваться ею, как веером. Ося решил не задавать вопросов. После минуты молчания бельгиец пояснил:

– Примерно такой текст в виде короткой заметки должен появиться в воскресном приложении «Пополо де Италия», чем скорее, тем лучше.

– За чьей подписью?

– Надеюсь, не за вашей. – Тибо вытер платком мокрую лысину и надел шляпу. – Подарите сенсацию какому-нибудь начинающему репортеришке, не мне вас учить. Приписка о конфиденциальности источника только добавит перцу.

Задание было до обидного легким. Организовать такую публикацию ничего не стоило.

– Это что, попытка напугать Гитлера? Оправдание своего бездействия? – спросил он с грустной улыбкой.

Тибо помотал головой.

– Это попытка выяснить, как далеко продвинулись немцы в работе над урановой бомбой.

Они остановились у скамейки. Прежде чем сесть, Тибо аккуратно расправил полы светлого плаща, потом положил шляпу на колени, принялся вытирать лицо и лысину. Носовые платки лежали у него во всех карманах, Ося подумал, что в день он использует не меньше дюжины. В голове замелькали обрывки прощального разговора с Габи в первый день войны. Недавно что-то там открыли насчет урана… Советник торгового отдела проболтался спьяну… Сила миллионов пуль и сотен тысяч бомб… бельгийцы сорвали сделку…

– Среди физиков нет разведчиков, зато они есть среди журналистов и дипломатов, – сердито проворчал Тибо, – но журналисты и дипломаты ничего не смыслят в физике.

– Справедливое замечание, – кивнул Ося.

Бельгиец повернулся к нему всем корпусом и впервые за несколько часов их знакомства взглянул прямо в глаза. Он близоруко щурился, Ося подумал, что, кроме дюжины платков, в его карманах должны лежать очки. И тут же они появились, вместе с очередным платком. На этот раз Тибо протер не лицо, а круглые стекла в тонкой стальной оправе.

«Дальнозоркость», – заметил про себя Ося, когда очки оказались у Тибо на носу и, словно лупы, увеличили его светло-карие, с зеленым отливом, глаза.

– Ну вот, – Тибо отвел взгляд и улыбнулся, – первый отборочный тур вы прошли успешно.

– Простите? – Ося удивленно шевельнул бровью.

– Рекомендации «Сестры» – условие необходимое, но недостаточное. Я же сказал вам, я хороший физиономист. Надеюсь, что не ошибся в вас. Предупреждаю, то, что я вам собираюсь предложить, потребует серьезных интеллектуальных усилий, будет сопряжено с дополнительной нагрузкой. Ни сверхурочных, ни нобелевских премий. И даже морального удовлетворения не обещаю, потому что усилия и риск могут оказаться напрасными. Лучше сразу откажитесь.

– Вы еще ничего не предложили.

– Потому что не знаю, с чего начать, – бельгиец нахмурился, на лбу образовалась аккуратная комбинация морщин в форме буквы «W», – газетная утка – это, так сказать, официальная часть нашей встречи. Задание «Сестры». Кроме газетных уток, «Сестра» организовала утечку информации из министерства обороны. Если немцы клюнут, сунут свой нос, значит, они сами работают над бомбой и хотят выяснить, как обстоят дела у британских физиков. На мой взгляд, затея глупая и бессмысленная. Во-первых, у британских физиков в этом направлении дела никак не обстоят. Во-вторых, работа немецких физиков над бомбой – очевидный факт. Вы что-нибудь знаете об открытии деления ядра урана?

– Нет, – честно признался Ося, – хотя слово «уран» в связи со сверхоружием я уже слышал.

– Имя Лео Силард вам знакомо?

Ося вздохнул и помотал головой.

– Это физик, немецкий эмигрант. Он первым забил тревогу. А теперь, пожалуйста, попробуйте вспомнить, каких современных физиков вы знаете.

– Альберт Эйнштейн, Нильс Бор, Энрике Ферми, Кюри… Да, Кюри во Франции целая династия. В Германии Макс Планк, Вернер Гейзенберг, Карл Вайцзеккер.

Тибо рассмеялся:

– Малыш Карл, наверное, лопнул бы от гордости, услышь он свое скромное имя в компании гениев, нобелевских лауреатов.

– Просто он сын статс-секретаря германского МИДа, поэтому я знаю, – объяснил Ося.

– Это уже кое-что. Ваш коллега из Испании, с которым я общался десять дней назад, назвал только Эйнштейна.

– Еще, конечно, Эрнст Резерфорд, – вспомнил Ося, – но он умер.

– Мг-м, и с ним умерла эпоха. – Тибо засопел, опять полез в карман, но вместо очередного платка извлек замусоленный, сложенный вчетверо листок бумаги и протянул Осе.

Это был третий или четвертый, почти слепой экземпляр машинописного текста, напечатанный через один интервал. Ося начал читать и тихо присвистнул.


Франклину Д. Рузвельту, президенту Соединенных Штатов. Белый дом. Вашингтон. 2 августа 1939 года.

Сэр!

В течение последних четырех месяцев стала вероятной осуществимость ядерных цепных реакций в большой массе урана. Это новое явление может привести к созданию чрезвычайно мощных бомб нового типа… Ввиду этого, может быть, Вы сочтете желательным установление постоянного контакта между правительственной администрацией и группой физиков, работающих над проблемами цепной реакции в Америке…

Я осведомлен, что Германия в данный момент прекратила продажу урана из захваченных ею чехословацких рудников…

Искренне Ваш, А. Эйнштейн


– Силард уговорил Эйнштейна написать это письмо и передал его ближайшему советнику Рузвельта. Прошло полтора месяца, но никакого ответа, никакой реакции, – объяснил Тибо, забрал листок, сложил, спрятал в карман, – итак, Альберт Эйнштейн, физик номер один, выражает озабоченность. Физик номер два, Нильс Бор, утверждает в своих статьях и устных выступлениях, что тревожиться не стоит, и приводит пятнадцать веских доводов, почему в ближайшие десять лет сделать урановую бомбу практически невозможно. А физик номер три, Вернер Гейзенберг, уже начал делать урановую бомбу для Гитлера.

– А физик номер четыре, Лео Силард, пытается этому помешать, – задумчиво пробормотал Ося.

– Лео Силард в число мировых знаменитостей не входит. – Тибо усмехнулся. – На четвертое место я бы поставил Ферми, хотя это вопрос спорный, может быть, на четвертом Гейзенберг, а Ферми на третьем. Неважно. Главное, Силард единственный из физиков, кто отдает себе отчет в реальности мировой катастрофы и пытается ее предотвратить. Как только стало известно об открытии деления ядра урана, он обратился ко всем физикам с предложением не публиковать ничего по этой теме, засекретить исследования. Это вызвало недоумение: как? цензура в храме науки? Никто не согласился. Тогда он обратился к Эйнштейну. Письмо есть, а результат – ноль. Пока удалось только приостановить продажу урана немцам. В Чехословакии урана немного, есть он в Богемии, основной мировой уран добывается в Бельгийском Конго. Добычу ведет бельгийская фирма «Юнион майнер». Лео убедил сначала Генри Тизарда, председателя комитета научного планирования Великобритании, а потом Жолио-Кюри встретиться с директором «Юнион майнер». К их доводам директор прислушался и не заключил с немцами очередной контракт.

– Значит, все-таки Силард не единственный, Кюри тоже, – заметил Ося.

– Кюри и Ферми продолжают публиковать информацию, которая может помочь немцам в работе над бомбой. Они сторонники своей научной славы и противники цензуры в храме науки. А немцы между тем еще в апреле прекратили публикации на урановую тему. Они все засекретили, и неизвестно, что там у них происходит. К счастью, в «Сестре» есть люди, которые осознают уровень проблемы. Было принято решение подключить к этому самых надежных нелегалов, имеющих гражданство дружественных рейху государств.

– Да, я понял, – кивнул Ося. – Что конкретно я могу сделать?

– Пока только организовать газетную «утку» и освоить урановую тему. По нашей информации, бомбой занимается около двух десятков институтов по всей Германии, но сердце исследований в Далеме, в Институтах физики и химии Общества кайзера Вильгельма. Кстати, ваш знакомый Карл Вайцзеккер работает сейчас там под руководством Гейзенберга.

– Мы знакомы шапочно, два-три раза встречались на теннисном корте и на дипломатических вечеринках.

– Вы часто бываете в Берлине, попробуйте продолжить и развить это знакомство. Вайцзеккер любит болтать о философии, людям его типа всегда не хватает слушателя, восторженного дилетанта. Работа над бомбой – тоже нечто вроде философских упражнений. Познание сокровенных тайн материи, победа разума над хаосом. А бомба – так, побочный продукт. Конечно, в глубине души каждый из них понимает, что такое урановая бомба в руках Гитлера, но к их услугам высокая и красивая демагогия, вечная помощница мерзавцев. В Первую мировую те самые институты в Далеме занимались химическим оружием.

– Завербовать Вайцзеккера вряд ли удастся, – осторожно заметил Ося и закурил.

– Об этом не может быть речи. Просто поддерживайте контакт, следите за настроением. Возможно, удастся познакомиться с кем-то рангом пониже, тогда подумаем о вербовке.

– Этак мне придется переехать в Берлин.

– Зачем? У вас есть там близкая подруга, подключите ее.

Ося нервно передернул плечами. Конечно, «Сестра» знала о Габи, но никогда не требовала подключать ее к работе.

– Хорошо, я подумаю. Сначала я сам должен освоить урановую тему, моя берлинская знакомая не тот человек, который…

– Перестаньте. – Тибо сморщился. – Как раз тот. Просто вы ее бережете. В мирное время «Сестра» давала вам право использовать этот источник по вашему усмотрению. А сейчас война.

– Я заметил.

– Вот и отлично. Вернемся к урану. Наши эксперты считают доводы Бора против возможности создать бомбу абсолютно справедливыми. Сегодняшний уровень знаний и технологий не позволит немцам двигаться быстро. Но наука развивается скачками. Однажды в чью-то голову придет гениальная идея. С делением ядра получилось именно так. Лучшие физики и химики несколько лет дробили урановые ядра, не понимая, что делают. Они по-разному трактовали показатели приборов, предлагали все версии, кроме одной, единственно верной. Представьте, перед вами каменная глыба, ее невозможно пробить самыми тяжелыми снарядами. И вдруг глыба разваливается пополам от удара теннисного мяча. Это противоречит всем законам науки, но это факт. Идея, которая доказательно опровергнет любой из доводов Бора, станет открытием такого масштаба, что никакое гестапо не помешает ему просочиться сквозь стены секретных лабораторий. Но от идеи до практического применения пройдет время, пусть недолгое. Это наш шанс. Главное – не прозевать.

– Кто же все-таки кинул мячик, разваливший глыбу?

– Кидали все. Важно не кто кинул, а кто осмелился пренебречь общепринятыми законами и поверить в невозможное.

– Вы так и не назвали имя.

Тибо пожал плечами.

– Оно вам ничего не скажет. Профессор Мейтнер.

Сигарета в руке Оси вдруг зашипела и погасла, на ее кончик упала крупная капля. Он и Тибо только сейчас заметили, что стемнело, подул холодный ветер и дождь зашлепал по аллее, по листьям кленов.

– Зонта, разумеется, нет ни у меня, ни у вас, – сердито проворчал Тибо, поднимаясь со скамейки, – мне ни в коем случае нельзя простужаться.


* * *


Карл Рихардович удивился, когда вместе с Машей на Мещанскую пришел Илья. В Новый год он сказал Маше, что ему надо срочно встретиться с Ильей по важному делу, но не надеялся увидеть его так скоро.

– Спасибо Яше Риббентропу, что нам открыл окно в Европу, – вполголоса пропела Маша, – самая модная частушка в театре. Музыка Вагнера, слова народные.

– На большой сцене первая репетиция «Валькирии» для Политбюро, – объяснил Илья.

– Растут и крепнут культурные связи. – Маша размотала пуховый платок, поправила волосы перед зеркалом. – У меня спектакль отменили. Видела сегодня Эйзенштейна, совсем близко. Потрясающе! Утомленный гений, сократовский лоб, шевелюра дыбом, как корона, а глаза детские.

– Как может ставить Вагнера режиссер, который снял «Александра Невского»? – прошептала Вера Игнатьевна. – Любимый композитор Гитлера, а Эйзенштейн к тому же…

– Утомленный гений ставит что велят, – сказал Илья.

– Не язви, – одернула его Маша, – он правда гений, без шуток.

– Без шуток, но с детскими глазами, – небрежно заметил Вася и стал рассказывать о невероятном устройстве, чуде современной техники, которое передает изображение на расстоянии. Называется иконоскоп или телевизор.

– Экран крошечный, как спичечный коробок, перед ним здоровущая лупа, передачи идут через Шуховскую башню на Шаболовке, красивая такая стальная конструкция. Уже сто телеприемников в Москве, скоро будут везде, как радио. Что хочешь смотри – кино, цирк, концерты…

Все толклись в коридоре и говорили одновременно. Маша – об Эйзенштейне, Вася – об иконоскопе, Вера Игнатьевна – о платье для Маши, уже раскроенном, сметанном.

– Лето не за горами, крепдешин тот самый, голубенький, в мелкий цветочек, ну, помнишь?

Карл Рихардович под шумок увел Илью к себе в комнату.

– Я готов полюбить эту валькирию. – Илья тяжело опустился в кресло. – Подарила нам с Машкой аж четыре часа свободного времени. Правда, никто не знает, куда он отправится из театра, спать или опять работать.

– Будем надеяться, Вагнер не вдохновит его на новые подвиги, – сказал Карл Рихардович.

– Да уж, одного вдохновленного довольно. – Илья усмехнулся.

Торшер стоял возле кресла, в круге света доктор заметил, что голова у Ильи стала почти седая, лицо осунулось, и подумал: «Ему только тридцать два, мы знакомы пять лет, за это время он постарел на все двадцать. Как же ему достается…»

– Что, доктор, хреново выгляжу? – спросил Илья, поймав его взгляд.

– Ну нет, почему? Просто не высыпаешься, на воздухе мало бываешь.

Прежде им удавалось хотя бы раз в неделю выкраивать время, гулять по московским бульварам. Эти долгие прогулки были отдушиной, прибавляли сил. Не только свежий воздух и быстрая ходьба, но и возможность выговориться.

Илья оставался единственным человеком, с которым доктор мог свободно говорить о чем хочется, и последней ниточкой, связывающей с прошлой жизнью.

Задолго до их первой встречи доктор Штерн существовал для спецреферента Крылова как Д-77, закодированный берлинский источник в спецсообщениях ИНО. Вряд ли сейчас кто-либо, кроме Ильи, доподлинно знал реальную биографию доктора Штерна, как и почему он очутился в СССР. Спецреферент Крылов продолжал числиться куратором «немца, который лечил Гитлера», так что их встречи и долгие разговоры были вполне оправданны и законны. Но в последнее время они виделись редко. Доктор каждое утро уезжал в Балашиху, возвращался поздно, курс в школе был ускоренный, приходилось часто заниматься со своей группой в выходные. Илья пропадал на службе сутками.

С начала января ударили морозы под тридцать, по бульварам не разгуляешься. Зато теперь они могли спокойно говорить в квартире на Мещанской. Илья, наконец, выяснил систему прослушек. Специальная техника была в большом дефиците, ее использовали только в служебных кабинетах. В жилых помещениях слушали люди, через стены. В доме на Грановского, в других спецдомах оборудовались простенки-каморки между квартирами, там посменно дежурили «слухачи». А на Мещанской, в обычном доме, прослушивался только телефон.

– Голова часто болит? – спросил доктор, вглядываясь в припухшие, красные от недосыпа глаза Ильи.

– Не очень. – Илья махнул рукой. – Как обычно. Да и болеть нечему. Нет у меня никакой головы. Кто я? Говорящий карандаш. Расставляю акценты в сводках и докладах, тешу себя иллюзиями, будто могу хоть как-то повлиять, посеять сомнения.

– Считаешь, он действительно верит в здравый смысл Гитлера?

– Мг-м. – Илья сморщился. – Верит так же, как несчастные старые большевики перед процессами верили в его, Сосо, здравый смысл. Бумажкам договоров верит так же, как Чемберлен с Деладье в Мюнхене. Глупость та же, масштаб последствий другой.

– Да, масштаб другой. – Доктор задумчиво потер переносицу. – Неужели выход на международную арену нисколько его не отрезвляет? Он хотя бы заметил, что во внешнем мире не все ему подвластно?

Илья молча помотал головой.

– Но ведь он издал указ о всеобщей воинской обязанности, снизил призывной возраст, увеличил срок службы! – вспомнил доктор.

– Ага, – кивнул Илья, – только забыл, что солдатам нужны одежда, обувь, казармы, полевые кухни, лазареты, оружие, транспорт.

– Все-таки указ издал, значит, чует опасность.

– Смутно. – Илья усмехнулся. – Сквозь сияние своего ослепительного величия. Представить невозможно, сколько идет сейчас в рейх нашего зерна, нефти, золота, платины. Ленин говорил: полезные буржуазные идиоты сами продают нам веревку, на которой мы их повесим. Именно этим Сталин сейчас и занимается. Продает Гитлеру веревку.

– Ну а что ему остается? – Доктор пожал плечами. – Загнал себя в эту ловушку, когда подписал пакт.

– Брестский мир, – чуть слышно пробормотал Илья.

– Что, прости?

– Пакт – второй Брестский мир. Ленин в восемнадцатом откупился территориями. Сталин откупается огромными поставками. Ленин понимал, что делает, называл Брестский мир «похабным». А Сталин считает пакт величайшим своим достижением.

– Но ведь ему удалось вернуть территории, – возразил доктор.

– Удалось. – Илья кивнул. – И этим он значительно облегчил Гитлеру его задачи.

– То есть как?

– А вот так. Территорию расширили, а там границ-то раньше не было, все голенькое, беззащитное. Ни дотов, ни аэродромов.

– Неужели трудно построить? – изумился доктор.

– Не трудно вовсе. Но вдруг Гитлер обидится, если мы начнем укреплять границы? К тому же бетон нужен для фундамента Дворца Советов. В дыру на месте взорванного Христа Спасителя тысячи тонн залили бетона. Каркас для дворца собрали гигантский. Сталь самая лучшая. Из нее могло бы получиться тысячи три-четыре танков. Но вместо танков ему понадобился океанский флот, крейсеры и линкоры в толстой стальной броне.

– Зачем? – выдохнул доктор. – Америку завоевывать?

– Вот уж нет, воевать с Америкой ему точно неохота. Да и флот этот, скорей всего, никуда не поплывет. Но ему хочется, чтобы его броня была самая толстая, пушки самые длинные, патроны самого крупного калибра, дворец самый высокий и прочный, на века. А что корабли в такой броне потонут, танки с места не сдвинутся, пушки не выстрелят, самолеты разобьются, это происки врагов.

– Интересно, почему он всегда выбирает наихудший вариант действия из всех возможных?

Илья пожал плечами и после долгой паузы произнес:

– Он всегда выбирает вариант, который считает самым выгодным для себя лично. Странная закономерность. То, что выгодно ему, для всех остальных кошмар.

– Думаешь, он осознает это?

– Не знаю. – Илья потянулся за папиросой. – Помню, много лет назад, в двадцать пятом, на похоронах Фрунзе, он произнес: «Может быть, это так именно и нужно, чтобы старые товарищи так легко и так просто спускались в могилу?»

– Прости, а кто такой был Фрунзе? – спросил доктор, чиркнув спичкой.

– Командарм, герой Гражданской войны, толковый военный, – объяснил Илья, прикуривая, – ходили слухи, что умер не сам. Я, мальчишка, первокурсник, слушал траурную речь, и от этой фразы мороз продрал. До сих пор не могу забыть, хотя за эти годы слышал и читал тысячи разных его перлов…

– Что же тут особенного? – перебил доктор. – Древняя проверенная формула власти: уничтожать конкурентов, критиков, умников. Так поступали все диктаторы.

– Да, – кивнул Илья, – но никто еще не объявлял об этом публично, в самом начале своего правления. Поразительная искренность. Ну, уважаемый психиатр, скажите, как уживаются в одной голове изощренная дьявольская хитрость и глупость на грани кретинизма?

– Что-то хитрости особенной я больше не вижу, – тихо заметил доктор. – А ведь раньше казалось…

– Вот именно, казалось. – Илья затушил папиросу, потянулся в кресле, закинул руки за голову. – Эта пресловутая дьявольская хитрость такой же фантом, как здравый смысл Гитлера и автографы Риббентропа под договором о дружбе и границах.

– Не понимаю…

– Я тоже. – Илья нервно хохотнул. – Но не потому, что слишком сложно для понимания, а потому, что стыдно. Огромная, богатейшая страна ослаблена и унижена, как никогда за всю свою историю. Сыты и одеты меньше пяти процентов, счастливчики вроде нас с вами. Остальные стоят ночами в очередях за хлебом. Армия разгромлена, разведки нет. Не осталось ни одной здоровой, дееспособной отрасли хозяйства. Великие победы индустриализации, изобилие, ликование, дисциплина и порядок существуют лишь на парадах, в кино, в передовицах «Правды».

– Фантомы, фантомы, – растерянно повторил доктор, – а что же реально?

– Война.

– Когда?

– Весной, как только дороги подсохнут.

– В этом году?

– Надеюсь, все-таки в следующем.

– Но к войне надо готовиться, хотя бы границы прикрыть, они же теперь вплотную с Гитлером.

– Это мы с вами думаем, что надо прикрыть границы. А для него Гитлер союзник, выгодный и надежный. Вот Вагнера в Большом ставят. На премьеру фюрер вряд ли пожалует, но ему обязательно доложат. Он же сентиментальный. Заплачет и не нападет.

– В таком состоянии страна воевать не сумеет…

– Сумеет. Только погибнет в тысячу, в десять тысяч раз больше людей, чем во всех прежних войнах вместе взятых. – Илья помолчал и добавил другим голосом, пародируя грузинский акцент: – «Чтобы легко и просто спускались в могилу…».

– Очень похоже на какой-то дьявольский план, – прошептал доктор. – Измотать, заморочить, вытянуть из миллионов людей силы – физические, умственные, моральные. Грабить собственную страну, кормить и вооружать Гитлера, оголить границу, открыть ее Гитлеру. Шаг за шагом, четко по плану.

– Мг-м, – кивнул Илья, – очередной троцкистско-фашистский заговор в Кремле.

– Не передергивай. – Доктор нахмурился. – Ну, согласись, невозможно объяснить события такого масштаба идиотизмом и трусостью одного человека.

Илья с таинственным видом поманил доктора пальцем и прошептал:

– Есть два грандиозных тайных плана. Один называется «Краткий курс», другой – «Майн кампф».

– Перестань. – Доктор махнул рукой. – При чем здесь их параноидный бред? Какая разница, что они там понаписали? А вот оговорка про могилу кое-что значит. Не случайно ты запомнил.

– Дурацкое свойство памяти. Нет бы Пушкина помнить наизусть или Тютчева. Вы даже не представляете, сколько за эти годы скопилось у меня в голове его речей, писулек, оговорок.

– Ничего не поделаешь, Илюша, работа у тебя такая.

– Работа? – Илья рассмеялся. – Есть в ней смысл? Кому она нужна, моя работа? Я сам слишком охотно опускаюсь до убогого уровня. Дьявол ворожит? Не исключено. Однако ворожба сильна, пока дьяволу верят, а вера – дело добровольное. Ладно, заболтались мы, давно не виделись. Выкладывайте, что стряслось.

Карл Рихардович заранее подготовился к разговору, даже набросал конспект. За эти дни он успел кое-что почитать, одолжил у Васи пару учебников, научно-популярные журналы. Но прочитанное не помогло, наоборот, затуманило ту малость, которую он сумел усвоить из объяснений Акимова.

Доктор коротко выложил историю ссыльного профессора Мазура, попытался объяснить, что такое расщепление ядра и разделение изотопов урана, однако запутался и посетовал, что Акимов вернется только через неделю.

– Я понял, не мучайтесь. – Илья улыбнулся.

– Так быстро? – Доктор изумленно поднял брови. – Мы с Петей часа четыре проговорили, прежде чем я стал хоть что-то понимать.

– Вы старались вникнуть слишком глубоко, а я даже не пытаюсь. Мне ядерную физику изучать поздно, да и некогда. Письмо и ваш конспект возьму с собой.

– Подожди, я дам тебе копию. – Доктор достал из ящика несколько листков.

– Ого, вы так старательно переписали, даже формулы. – Илья не сумел сдержать ироническую улыбку. – А все-таки странно, почему этот ваш гениальный изобретатель не написал в Академию наук?

– Я же сказал, с него пятьдесят восьмую не сняли, публиковаться не может. – Доктор сердито тряхнул головой. – Ты вообще представляешь, что такое для ученого его открытие? Создать нечто новое и молчать – настоящая пытка. Мазур молчит. Никому, кроме Пети Акимова, своего бывшего студента, и то после долгих уговоров.

– Вот это меня и смущает, – пробормотал Илья, скользя глазами по строчкам.

– Да, – кивнул доктор, – меня это тоже сначала смутило. Я вот когда-то выдвинул парочку идей о связи психических заболеваний с соматическими. Не ахти что, но мое, оригинальное. Никто не додумался, я первый. Потребность поделиться с теми, кто поймет и оценит, колоссальная, неодолимая. Почему он отказывается писать коллегам? Почему? Я много думал об этом, искал ответ.

– Нашли?

– Представь, нашел. Мазур молчит потому, что уверен: писать коллегам бесполезно. Пока он в таком положении, никто не откликнется. Если бы не этот Брахт… – Доктор осекся, заметив ироническую улыбку Ильи, раздраженно выпалил: – Нет, ничего ты не понял!

– Почему? Главное до меня дошло. Если Брахт в Германии придет к тем же выводам, что Мазур, немцы могут достаточно быстро сварганить такую бомбу, что от нас мокрого места не останется.

– Ладно, – вздохнул доктор, – пока ты не осознал, но, надеюсь, скоро до тебя дойдет. Скажи, ты хотя бы примерно, в общих чертах, представляешь, что можно сделать?

Дверь открылась без стука, Маша впорхнула в комнату.

– Ужин на столе, все стынет. Ну, как вам? – Она завертелась перед ними в чем-то воздушно-голубом.

– Красиво, – кивнул Илья.

– Из тебя нитки торчат и булавки, – заметил Карл Рихардович, – смотри, уколешься.

– Это не просто красиво, это потрясающе, настоящий шедевр, ничего вы не видите, не понимаете оба. Ужинать идете или нет? Мама дуется уже на вас.

Вера Игнатьевна обижаться вовсе не собиралась, зато Вася встретил их надменно-отстраненным выражением и проворчал, ни к кому не обращаясь:

– Сидим, как дураки, с мытой шеей. А жрать-то хочется.

– Ну, извини, заболтались, – виновато улыбнулся доктор.

Вера Игнатьевна разложила по тарелкам жареную рыбу с картошкой. Вася набросился на еду, а Маша только слегка ковырнула вилкой и, пока все жевали, продолжила рассказывать об Эйзенштейне и «Валькирии».

– В принципе, мне Вагнер никогда не нравился, ледяная истерика, пафос. Если, допустим, танцевать, музыка тебя не держит, а изматывает, подавляет, в ней, конечно, есть величие, но не человеческое, а какое-то чужое. Чувствуешь себя беспомощной, никому не нужной былинкой под ураганом. Любви в ней нет, вот что. А под пафос танцевать невозможно.

– Так он балетов и не писал, кажется, – заметил Карл Рихардович.

– И правильно делал, – кивнула Маша, – у него вообще не балетный образный ряд.

– Маня, ты бы съела рыбы хоть кусочек, – вклинилась Вера Игнатьевна.

– Да-да, мамочка, обязательно, очень вкусно… Так вот, когда Эйзенштейн появился в театре, все побежали на него смотреть, слушать, как он общается с артистами. Он потрясающе интересно объясняет. Мимические хоры. Массовка полуголая, в шапках меховых с бараньими рогами. Они сливаются с главным персонажем, не помню, как его зовут. У них нет собственных чувств и мыслей. Каждая эмоция главного персонажа течет сквозь мимический хор. Текучее единство, руническая значимость мизансценического письма.

– Что, прости? – сдерживая улыбку, спросил Илья.

– Ну, имеются в виду магические руны древних германцев, – объяснила Маша, – он мизансцены называет рунами.

– Мимико-магические руны полуголые с бараньими рогами, – хмыкнул Вася и отправил в рот небольшую картофелину, целиком.

Илья повернулся к нему и спросил:

– Ты знаешь что-нибудь о расщеплении ядра урана?

– Главное открытие двадцатого века, – промычал Вася с набитым ртом. – Резерфорд не верил до конца жизни, а Вернадский предсказал еще в начале века, и цепную реакцию наши первые просчитали…

– Ты прожуй сначала, – посоветовала Вера Игнатьевна.

Вася кивнул, прожевал, поспешно выпил компот и обрушил на них лавину информации.

Карл Рихардович отметил про себя, что четырнадцатилетний ребенок рассказывает о ядерной физике проще и понятней, чем его отец, хотя сыплет терминологией так же лихо. Видимо, люди, неспособные отличить ион от изотопа, еще не превратились для него в безнадежных тупиц, которым бессмысленно что-либо объяснять.

Голос у Васи ломался, скакал от фальцета к басовым нотам и обратно.

– Уран самый тяжелый элемент, последний в таблице Менделеева, в его ядре девяносто два протона и сто сорок шесть нейтронов. В ядрах одного элемента число протонов всегда одинаковое, а нейтронов может быть чуть больше или чуть меньше.

– Откуда это известно? – спросила Маша. – Ты же сказал, все крошечное, невидимое. Как их можно посчитать?

– Для этого, Маня, надо быть Резерфордом, – Вася запустил пальцы в свою русую, ежиком стриженную шевелюру, – так вот, ядра одного элемента с разным числом нейтронов называются изотопами.

Он сбегал за перегородку, притащил стопку журналов, открыл верхний на заложенной странице, посыпались цитаты из статьи какого-то ленинградского профессора, и все заволоклось туманом. Карл Рихардович, поглядывая на остальных, заметил, что они тоже перестали понимать, растерялись и заскучали.

– Васенька, ты лучше своими словами, – попросила Вера Игнатьевна.

– Ладно, попробую. – Он отодвинул журналы, взял бумагу, карандаш, нарисовал большой овал.

– Атом, оболочка, а вот ядро. – Внутри овала появился крошечный кружок. – В ядре протоны и нейтроны. – Кружок наполнился едва заметными точками.

– Погоди, – опять перебила Маша, – я не понимаю. Атом по отношению к ядру у тебя огромный.

– Не у меня. – Вася сердито мотнул головой. – Он вообще огромный, на уровне микромира.

– А что же там, во всем этом пространстве, между ядром и оболочкой?

– Пустота.

– Внутри каждого атома? Просто пустота? Но если мир состоит из атомов, значит, в основном из пустоты? – Маша растерянно оглядела комнату. – Вот это все вокруг – стол, тарелки, картошка, соль в солонке, компот в стакане и мы сами – пустота?

– Не совсем. Там энергия, движение. Электроны крутятся вокруг ядра, как планеты вокруг Солнца. А внутри ядра движутся протоны и нейтроны. Протоны заряжены положительно, электроны отрицательно, нейтроны заряда не имеют.

– Стой, минутку, – перебила Вера Игнатьевна, – я ведь учила физику в институте. Плюс и плюс отталкиваются, а плюс и минус притягиваются. Верно?

– Мг-м.

– Не могу понять одну штуку. Почему электроны крутятся, а не притягиваются к ядру?

– Мам, это вообще-то квантовая механика. – Вася хмыкнул. – Мы сейчас в такие дебри залезем, если честно, я сам пока не очень секу. Давай сначала с расщеплением разберемся.

– Ладно, сынок, извини, больше перебивать не буду, – смиренно кивнула Вера Игнатьевна.

– Да, так вот, – кашлянув, продолжал Вася, – чем больше в ядре протонов, тем мощнее внутриядерные силы. Когда в ядро при обстреле попадает лишний нейтрон, порядок движения нарушается, начинается сутолока, возникает дополнительная энергия и получается вот что.

Вася стал быстро рисовать фигуры: овал вытянулся, превратился в песочные часы, потом в восьмерку, потом появилось два кружка, которые он украсил множеством летящих в разные стороны стрелок, и объяснил:

– Оболочка натягивается и разрывается пополам.

– Похоже на деление бактерий, – заметила Вера Игнатьевна, разглядывая рисунок.

– Да, точно, только бактерии тихо расползаются, а половинки ядра разлетаются с дикой скоростью. По формуле Эйнштейна, материя переходит в энергию. В уране есть маленький процент изотопов, у которых не сто сорок шесть, а сто сорок три нейтрона. Эта крошечная разница в три нейтрона может привести при расщеплении к цепной реакции. Ядра будут разлетаться одно за другим, каждое очередное расщепление даст два следующих, потом четыре, восемь, шестнадцать. В общем, бабахнет так… – Вася тихо, выразительно присвистнул и покачал головой.

– На уровне микромира бабахнет? – спросила Маша.

– Вот уж нет. – Вася развел руками, обозначая большое пространство. – На уровне целых континентов, а может, и всей планеты. Огромные города взлетят на воздух, например Москва, Лондон. Ничего живого не останется.

– Ты серьезно или шутишь? – Маша нервно поежилась.

Вася прикусил губу, помотал головой.

– Это не шутка, но пока только теория. Для цепной реакции нужен чистый уран двести тридцать пять, тот, у которого на три нейтрона меньше. А получить его практически невозможно. Сначала надо научиться разделять изотопы урана.

Доктор вспомнил удачный образ, придуманный Петром Николаевичем: стог сена и несколько травинок. Вася нашел другой, не хуже:

– Все равно что стрелять птиц в темноте, когда их там совсем мало.

Впрочем, тут же пояснил, что придумал это не он, а Альберт Эйнштейн.

– А если кто-то вдруг изобретет простой способ? – спросил Илья.

– Разделять изотопы урана? – Вася пожал плечами. – Великие уверены, что до этого далеко. Бор, Эйнштейн, Ферми. Но, с другой стороны, совсем недавно они были так же уверены, что ядра тяжелых элементов вообще не способны расщепляться. Ферми и Кюри в тридцать четвертом начали их расщеплять, но не понимали, что происходит на самом деле, выдумывали кучу разных объяснений в духе прежних теорий.

– То есть, возможно, какой-нибудь ученый уже нашел способ, но еще сам не догадался? – спросила Вера Игнатьевна.

Вася сначала скептически хмыкнул, наморщил лоб, помолчал минуту, наконец пробормотал:

– Мг-м… химически они ведут себя совершенно одинаково, разница только в весе, но это важно. Это физическая разница. Может, кто-то уже сумел зацепить, нащупать, но еще лет десять не поймет. Или уже завтра догадается. В науке так все и происходит. Один упрется в догму, застрянет, а другой возьмет да и перепрыгнет.


– Я привыкла, чтоВаська маленький, а он стал взрослый, – сказала Маша, когда сели в машину, – зрелая личность, умней меня в сто раз, и как хорошо, что нашел себе это убежище. Чистая наука, точная, красивая.

Они ехали по ночным улицам, совершенно пустым, подернутым звенящей белесой дымкой. Из-за лютого мороза город вымер. Исчезли постовые милиционеры, сизые тротуары матово лоснились в тусклом фонарном свете.

– Знаешь, – продолжала Маша, – папа все это объяснял много раз. Протоны, нейтроны, электроны. Какая-то абстракция. Я не понимала, мне было скучно, слушала, чтобы не обидеть его. А сейчас впервые попыталась представить. Весь мир, вся материя состоит из миллиардов микроскопических вселенных, наполненных энергией. То есть получается, есть только пустота и энергия, а остальное символы, слова.

– Вначале было Слово, – пробормотал Илья, сворачивая с Садовой на Горького.

– Что?

– Евангелие от Иоанна.

Маша зажмурилась и произнесла на одном дыхании:

– «Вначале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог… И свет во тьме светит, и тьма не объяла его».

– Откуда знаешь? – изумился Илья.

– С детства. Бабушка читала, я именно эти строчки запомнила, как стихи. Постоянно думала: что же за Слово такое? Оно похоже на наши слова? Можно его услышать, прочитать, понять? Наши слова на девяносто девять процентов бессмысленные. Только иногда мелькнет слабенький отблеск смысла и спрячется, будто дразнит. Ну, а про взрыв, который может уничтожить огромный город, что думаешь?

Илья пожал плечами.

– Что тут думать? Вася объяснил, это только теория.

– Война тоже теория?

– Не вижу связи, – пробормотал Илья.

– Конечно, видишь! Опять врешь. Ядро расщепили в Германии, войну развязал Гитлер. Между прочим, ядовитые газы, самое страшное оружие в прошлой войне, придумали и использовали именно немцы. Вдруг там какой-нибудь очередной гений, с идеальным мозгом и вагнеровской ледяной душой, возьмет и сделает эту бомбу?

– Не сделает. – Илья помотал головой.

– Почему ты так уверен?

– Потому, что «…и свет во тьме светит, и тьма не объяла его».

Маша задумалась, замолчала надолго. Только когда вышла из ванной, нырнула под одеяло, зашептала ему на ухо:

– Если бы у нас начали делать такую бомбу, Гитлер бы точно не решился напасть.

– Тс-с. – Илья прижал ее к себе, стал целовать.

– Прости, все время забываю, – испуганно пробормотала Маша, оторвавшись от его губ, – но ведь я ничего такого… и очень тихо, не могли они…

– Не волнуйся, конечно, не могли, да и спят наверняка.

В темноте он почувствовал, как она помотала головой, и услышал шепот:

– Свежая смена после полуночи. Мы с тобой тут вдвоем никогда не остаемся, ни на минутку.

Глава седьмая

На утреннем совещании объявили, что Управление сухопутных вооружений ждет создания опытного образца урановой бомбы не позднее февраля сорок первого года.

«С таким же успехом они могли бы сказать: завтра», – подумала Эмма и услышала громкий, на выдохе, шепот:

– Безумие…

Справа от нее, в следующем ряду, сидел Отто Ган. Она обернулась, встретилась с ним взглядом и кивнула, показывая, что полностью с ним солидарна. Герман тревожно засопел, заерзал на стуле, однако в сторону Гана не взглянул.

Сегодня на совещание пожаловал главный куратор проекта, начальник исследовательского отдела УСВ Эрих Шуман. Он был профессором физики и отдаленным потомком композитора Шумана, заведовал кафедрой экспериментальной физики в Берлинском университете и сочинял военные марши. Институтские остряки прозвали его Physik-Musik. Говорили, что кафедру Шуман получил в награду за свои марши, поднимающие патриотический дух, а профессорское звание – дань уважения к его знаменитому предку.

Возможно, марши Эриха Шумана были хороши, но в физике он смыслил мало, как положено невежде, ненавидел и презирал профессионалов.

– Государство оказывает вам огромное, беспрецедентное доверие, – вещал Шуман, взобравшись на кафедру, – в тяжелые дни войны, когда наши доблестные войска сражаются за мир и процветание Европы, когда все силы нации, физические и духовные, посвящены борьбе, когда денно и нощно лучшие сыны германского народа отдают свою энергию великому делу…

Physik-Musik выступал без бумажки, речь лилась легко, бравурно, Эмма подумала, что его марши должны воодушевлять. Он еще раз повторил срок: февраль сорок первого, и внимательно оглядел зал.

– У кого-нибудь есть вопросы?

– Это нереальный срок, – громко произнес Ган.

Аудитория согласно загудела.

– Это срок, в который вы обязаны уложиться, – ответил Шуман и, пристально глядя на Гана, добавил: – Подобные замечания кажутся странными, особенно из ваших уст, профессор Ган. Если не ошибаюсь, именно вы оповестили мир об открытии стратегического значения, которое должно было остаться государственной тайной. По вашей вине информация о расщеплении ядра урана стала достоянием наших врагов.

Повисла тишина. Эмма решилась искоса взглянуть на Гана. Он побледнел, веки мелко дрожали за стеклами очков.

«Был бы тут Гейзенберг, он бы ответил, – думала она, – Physik-Musik свято чтит табель о рангах. Его хамство строго дозировано. Доцентов вроде меня он просто не замечает. На профессоров орет. На академиков голоса не повышает, но позволяет себе мерзкий, угрожающе-язвительный тон. И только с мировыми величинами, нобелевскими лауреатами, говорит любезно, как с равными. Да, Гейзенберг мог бы ответить. Однако мировые величины пользуются привилегией прогуливать эти гнусные совещания».

– Вы ошибаетесь, господин Шуман, – прозвучал в тишине спокойный голос Карла Вайцзеккера, – профессор Ган не виноват, первым об открытии поведал миру вовсе не он.

Из всех присутствующих лишь один Карл Вайцзеккер мог позволить себе вступиться за Гана, не опасаясь нарваться на неприятности. В табели о рангах Physik-Musik статус Вайцзеккера-старшего, статс-секретаря МИДа, конечно, превосходил статус нобелевского лауреата, а статус сына статс-секретаря был примерно на одном уровне с самим Physik-Musik.

– Не он? А кто же, позвольте вас спросить, дорогой мой Карл? – Голос Шумана мгновенно смягчился.

– Нильс Бор, – холодно ответил Вайцзеккер.

– Вот как? В таком случае, может, и само открытие принадлежит Бору?

Тон Вайцзеккера кольнул Physik-Musik, он решил выместить обиду, покуражиться, но не над сыном статс-секретаря, а над профессором Ганом.

– Нет, господин Шуман, открытие принадлежит профессору Гану и его ассистенту доктору Штрассману, – вяло парировал Вайцзеккер. – Профессор Бор всего лишь доложил о нем на пятой конференции физиков в Нью-Йорке в середине января тридцать девятого года.

– Доложил? Но позвольте, чтобы доложить, надо знать. От кого мог узнать профессор Бор, когда ничего еще не было опубликовано? – Шуман хмуро оглядел аудиторию. – Считаю своим долгом напомнить вам, господа, что разглашение информации, составляющей государственную тайну, карается по законам военного времени…

– В январе тридцать девятого война еще не началась, – громко, раздраженно перебил его Вайцзеккер.

– Мирное время не отменяет понятие государственной тайны, – рявкнул Physik-Musik и добавил чуть мягче: – Нет, я не обвиняю профессора Гана, я просто пытаюсь понять, каким образом открытие, сделанное в стенах вашего института, мгновенно просочилось за пределы страны и стало известно всему миру прежде, чем появилась публикация в германской прессе? Может быть, профессор Ган поспешил по-дружески поделиться своей великой радостью с великим Бором? Или это сделал доктор Штрассман?

Эмма услышала, как позади заскрипел стул. Ган встал и громко произнес:

– Нет, господин Шуман, ни я, ни доктор Штрассман этого не делали.

– Допустим, – кивнул Physik-Musik, – в таком случае кто?

Стул опять заскрипел. Ган уселся на место. Оглянувшись, Эмма увидела, что лицо его побагровело, на лбу блестели бисерины пота. За всю свою жизнь Отто Ган вряд ли когда-нибудь подвергался такой унизительной публичной порке.

Аудитория напряженно молчала. Никто, даже Вайцзеккер, не мог проронить ни слова. Эмма вспомнила недавний рассказ Гейзенберга о том, как его вызывали на допрос в гестапо. В подвале страшного дома на Принцальбертштрассе на стене была намалевана надпись: «Дышите глубоко и спокойно».

Тишина в аудитории сгущалась. Герман незаметно сжал руку Эммы. Она почувствовала дрожь его ледяных влажных пальцев, склонилась к его уху и прошептала:

– Ну-ну, успокойся, мы ни при чем, – и подумала: «Еще как при чем! Этот мерзавец имеет над нами полную власть. Участие в проекте не гарантирует безопасность, наоборот, делает каждого из нас еще более уязвимым. Дышите глубоко и спокойно».

Physik-Musik взглянул на часы и произнес бодро-деловитым голосом:

– Приступайте к работе, господа. Время дорого. Прошу запомнить: февраль сорок первого. Хайль Гитлер!

Все повставали с мест, кто-то вскинул руку, кто-то лишь слегка приподнял, но каждый, громче или тише, произнес свое ответное «Хайль».

День прошел бестолково, работа не ладилась, барахлили приборы, Герман нервничал, без конца повторял:

– Февраль сорок первого… Почему такая бешеная спешка? Они с ума сошли! Ну а если не получится, не успеем, тогда что?

– Расстреляют, – буркнула Эмма, не выдержав его нытья.

– Прекрати! Это не повод для идиотских острот! Мы топчемся на месте, я измотан до предела!

– Бедненький! А я сегодня вернулась с курорта.

И пошло-поехало. Они поссорились так, что потом не разговаривали до вечера, спать легли в разных комнатах, утром завтракали молча, не глядя друг на друга.

Это было воскресенье. Эмма, не попрощавшись с мужем, отправилась в Шарлоттенбург пораньше, хотела немного погулять в одиночестве, выветрить все гадкое, тревожное, что накопилось в душе.

«Что же меня так мучает? – размышляла она, шагая по аллее пустынного парка, поеживаясь от порывов ветра. – Хамский разнос на совещании? Но ведь не меня разносили и не Германа. Да, неприятно, однако можно забыть. Что еще? Ссора с Германом? Ерунда. Помиримся сегодня вечером. Он спать один не может, вот под одеялом и помиримся, как всегда».

Ледок хрустел под каблуками, глаза слезились. Эмма села на скамейку, откинулась на жесткую спинку, увидела пасмурное небо. Мелкие бурые клочья неслись наперегонки. Над ними тяжело плыли крупные сизые облака, и совсем высоко стоял неподвижный желтовато-белесый слой туч, такой плотный, что ветер не мог его разогнать, он висел над Берлином вторую неделю, как грязный саван.

«Так что же? – Она, поеживаясь, плотнее замотала шарф. – Абсурдная дата – февраль сорок первого? Конечно, мы не успеем. Расстрелять не расстреляют, но финансирование срежут, а главное, могут сократить штат, снять бронь».

Эмма сморщилась, прикусила губу. Не стоило обманывать себя. Это был все тот же страх. Он поселился в ее душе с первого дня войны. Герман боялся панически, называл имена общих знакомых, которые получали повестки, несмотря на самую надежную бронь. Эмма легко клала на обе лопатки его панику, но оказалась бессильна против собственного страха.

Сегодня война вроде бы притихла, шли вялые сражения с англичанами где-то в Атлантике. Призыв приостановился, но было ясно, что ненадолго. Всего лишь зимняя спячка, передышка. Весной начнется настоящая, большая война, по сравнению с которой Польская кампания только разминка. Куда двинутся войска, на запад или на восток, во Францию или в Россию, не важно. Призывать станут всех подряд.

Во сне и наяву Эмму преследовали жуткие видения. Повестка. Бледное застывшее лицо Германа. Чемоданчик, который она собирает трясущимися руками. Теплое белье, шерстяные носки, мыло, бритвенный станок, упаковка лезвий, зубная щетка, книги. Зачем ему там – книги?

Иногда ей казалось, что она страдает галлюцинациями и теряет рассудок. Мерещился призывной пункт, Герман, обряженный в грубую униформу в строю новобранцев. Он не может шагать в ногу, семенит, горбится, роняет очки, он абсолютно беззащитен и обречен.

Когда они начали работать в команде Гейзенберга, страх почти исчез. А вчера на совещании внезапно и мощно ударил под дых.

Как и все в институте, Эмма понимала, что любые сроки бессмысленны. Работа будет продвигаться черепашьим шагом или стоять на месте, пока не случится прорыв. Нужна свежая идея, на грани гениальности.

Эксперименты показали, что ни один из известных методов разделения изотопов не годится для урана. Крупнейшему германскому заводу пришлось бы работать тысячу лет, чтобы получить один грамм чистого урана 235. А для бомбы потребуется несколько килограммов. Тупик, непреодолимая стена.

Эмма добросовестно выполняла свои обязанности, занималась вычислениями скорости резонансного поглощения нейтронов и все острей чувствовала бесполезность этого кропотливого рутинного труда. Ну, примерно как собирать пылинки со стены, которую надо просто пробить неожиданным, точным и красивым ударом.

«Должен быть какой-то особенный метод, пусть он покажется абсолютно невозможным на первый взгляд. Пусть он будет противоречить всем законам физики и химии», – размышляла Эмма, изумляясь собственной наглости.

Табель о рангах существовала не только в чиновничьем сознании Physik-Musik. В мужском мире интеллектуалов, настоящих ученых, доценту женского пола полагалось знать свое место. В другое время, в другой ситуации Эмма ни за что не решилась бы, даже мысленно, замахнуться на идею, достойную если не Нобелевской премии, то медали Планка. Но сейчас у нее не было выхода. Только поиск идеи отвлекал ее от страха за свой маленький мир, который рухнет, как только Герман получит повестку.

Эмма зубами стянула перчатку, принялась щелкать замком сумочки, открывать, закрывать, бормоча себе под нос:

– Я больше не могу. Этот страх меня убивает. Я просто сойду с ума и не доживу до февраля сорок первого.

Роскошные сентенции, что бомба – тростинка Прометея, диалог со Вселенной, геополитическая необходимость, лучшее лекарство от чумы большевизма, которое действует быстро и бескровно, Эмму не утешали. Она бы рада так возвышенно врать, но не получалось. Она отчетливо представляла масштаб бедствия. Сотни тысяч убитых. Развалины городов. Выжженная земля. Атмосфера, пронизанная смертельными излучениями.

Промокнув платочком слезящиеся от холода глаза, Эмма захлопнула сумочку, надела перчатки и честно призналась себе: «Да, катастрофа, но она случится далеко отсюда, мой маленький мир уцелеет. Достаточно того, что я потеряла ребенка и саму возможность иметь детей».

Она встала со скамейки, быстро пошла к площади у кирхи. С каждым воскресеньем ярмарочных палаток становилось все меньше, цены росли. Яблок и сливок не было. Удалось купить только сыр и хлеб, в полтора раза дороже, чем в прошлое воскресенье.


* * *


Вечером в гостинице Тибо вручил Осе пухлую папку и сказал:

– Кое-что, для начала. Утром вернете, не позже семи. Я уезжаю в половине девятого. Только, пожалуйста, разложите бумаги в том же порядке.

Ося взвесил папку на ладони, хмыкнул.

– Думаете, одолею за ночь?

– Придется. – Тибо сладко, со стоном, зевнул. – Можете делать выписки.

Пожелание «спокойной ночи» из его уст прозвучало как издевательство. Ося отправился к себе, по дороге попросил коридорного принести кофе.

Письменного стола в номере не было, только низенький журнальный и туалетный, такой узкий, что папка на нем не помещалась. Усевшись в кресло, он раскрыл папку на коленях.

Сверху лежала толстая стопка листов, заполненных машинописным текстом на английском, под заголовком: «Строение атома. Механизм деления ядра урана. Краткая справка».

Ося начал читать. Со дна памяти потихоньку всплывали фрагменты гимназического курса, какие-то киножурналы, научно-популярные брошюры, пролистанные от нечего делать в поезде, газетные заголовки и прочая дребедень. Он вспомнил, что Резерфорд любил футбол, собирал свои приборы из жестянок, велосипедных насосов, вязальных спиц, алюминиевой фольги, создал планетарную модель атома и открыл атомное ядро. Эйнштейн играл на скрипке, придумал теорию относительности, вывел формулу Е = mc2 и сбежал из Германии в тридцать втором. Оставалось только понять связь фольги с планетарной моделью, смысл теории относительности и значение формулы Эйнштейна.

Вернулось давно забытое подростковое недоумение: почему физику, в которой все условно и фантастично, именуют точной наукой? Атом, протон, электрон – только слова, символы, их невозможно увидеть и пощупать. Строение микромира, само его существование известно по косвенным признакам, смутным намекам. Вспышки, потрескивания, щелчки, свечение.

Перевернув очередную страницу, Ося узнал, что ядро соотносится с размером атома как буква в книге с размером здания библиотеки. Между ядром и оболочкой атома пустота, в масштабах микромира настолько гигантская, что, если из человека выкачать все пустоты его атомов, он легко проскользнет в игольное ушко.

«А сквозь колючку нацистских и советских лагерей тем более, – подумал Ося, – вот достойное изобретение, универсальный способ побега для всех желающих. Лучше бы этим занялись вместо бомбы».

В тексте густо замелькали нуклоны, протоны, нейтроны, электроны, изотопы. Ося решил, что пора последовать совету Тибо, выписать основные определения. Он переложил раскрытую папку на кровать, хотел достать из саквояжа блокнот, но в дверь постучали.

– Минуту! – он захлопнул папку и открыл дверь.

Официант вкатил сервировочный столик с дымящимся кофейником, чашкой, сахарницей. Осе не понравился его быстрый, шарящий взгляд, вдруг пришло в голову, что, прежде чем постучать, парень заглянул в замочную скважину.

«Ерунда, – одернул себя Ося, – ключ торчит внутри, ничего он не мог увидеть. Тибо вообще оставлял папку в номере на весь день. Ну что там секретного? Строение атома? Газетные вырезки?»

Официант расстелил салфетку на журнальном столе и переставил все туда. Ося расплатился, дал хорошие чаевые. Официант поблагодарил, спрятал деньги. Вместо того чтобы уйти, схватился за ручку кофейника.

– Спасибо, не нужно, я сам налью, – сказал Ося.

Но струйка кофе уже лилась, причем мимо чашки.

«Второй раз то же лицо… Он обслуживал нас в ресторане за обедом, но не был таким рассеянным…» – подумал Ося и услышал:

– Пан – итальянец?

– Да.

– У пана кинокамера? – официант кивнул на «Аймо», лежавшую на кровати, рядом с папкой.

– Да.

– Пан снимал сегодня их парад?

– Снимал.

– Пожалуйста, берегите пленки, пригодятся потом, когда их будут судить.

Официант говорил на смеси польского с ломаным немецким и промокал салфеткой кофейную лужицу.

– Кого? – спросил Ося.

– И тех и других, за то, что они сделали с Польшей. – Он бросил салфетку на сервировочный столик. – Простите, я пролил кофе, если пан желает, могу принести другой кофейник.

– Спасибо, не нужно, вы пролили совсем немного.

Ося запер за ним дверь, вместе с блокнотом достал новую пачку сигарет. Прежде чем отдернуть плотные шторы и открыть окно, погасил свет. Еще не отменили затемнение. В доме напротив смутно чернели прямоугольники окон. Мелкий дождь стучал по карнизу. Бои закончились, на город опрокинулась первая тихая ночь. Но казалось, никто не спит за темными окнами.

«Будут судить, – повторил про себя Ося. – Когда? Кто и кого? Господи, все только началось, а что же дальше? Выживет эта уютная частная гостиница при Советах? Кофе в номер, кружевные салфетки, желтый шелковый абажур с бахромой, деревянная Мадонна на прикроватной тумбочке… Что станет с парнем, верящим в праведный суд? Надолго Советы тут укрепятся, или Гитлер скоро двинется дальше на восток, вышибет их отсюда?»

Он докурил, задернул шторы, включил свет, налил себе кофе, раскрыл папку.

В Париже супруги Кюри бомбили альфа-частицами алюминий. В Берлине химик Ган со своим ассистентом Штрассманом обстреливали нейтронами уран. Чья-то заботливая рука подчеркнула синим карандашом слова Резерфорда: «Некий болван в лаборатории может взорвать вселенную». На полях стояла цифра «1924». То есть Резерфорд сказал это пятнадцать лет назад. Ну что ж, предвиденье сбывается. Сегодня некий болван уже взрывает Европу, пока не всю, частями, бомбы не урановые. А завтра?

На следующей странице синий восклицательный знак сопровождал высказывание Эйнштейна:

«Мне представляется маловероятным такое устройство мироздания, при котором человеку могут стать доступны разрушительные силы, способные уничтожить само здание мира. Но если появилась хотя бы тень подозрения, что такие силы могут стать доступны Гитлеру, следует действовать».

Ося делал выписки, сидя по-турецки на ковре. Столом служил кофр для пленки. Строчки плыли перед глазами, казалось, никогда он не сумеет разобраться в ужимках и прыжках вездесущих нейтронов, в капризах радия, который после облучения урана ведет себя не как радий, а как барий.

Ныла спина, затекали ноги, в блокноте осталась последняя чистая страница, в самописке закончились чернила, кофе остыл. Он встал, прошелся по номеру, умылся холодной водой, отыскал в саквояже склянку чернил. Заправляя самописку, поставил небольшую кляксу на полях, осторожно промокнул ее бумажной салфеткой.

Из двадцати страниц «Краткой справки» он одолел уже пятнадцать. На шестнадцатой наконец появился герой, которого Тибо назвал главным. Ося с изумлением обнаружил, что профессора Мейтнер зовут Лиза.

Он довольно легко понял суть открытия, возможно потому, что уже немного освоился в микромире. Он заполнил выписками последний листок блокнота и картонку обложки, отложил дочитанную до конца «Краткую справку». Но осталась еще солидная порция бумаг.

Он принялся читать газетные и журнальные вырезки. Замелькали заголовки: «Ядро урана расколото! Выделена колоссальная энергия, достаточная, чтобы взорвать планету»; «Будущую войну выиграет то государство, которое первым создаст оружие массового уничтожения на основе деления атомного ядра».

Это началось с первых дней тридцать девятого года. Весь январь американская и британская пресса жонглировала эпитетами. Открытие называли великим, величайшим, грандиозным, невероятным, репортеры объясняли широкой публике основные законы ядерной физики.

Ося поразился – эти газеты он уже читал, заголовки видел, но они бесследно испарились из памяти. Политика, предчувствие войны – вот что было тогда главным.

Теперь он читал другими глазами. И сразу заметил странность. Открытие выглядело анонимным.

«Всемирно знаменитый Нильс Бор из Копенгагена и Энрико Ферми из Рима, оба нобелевские лауреаты, восторженно приветствуют это открытие как одно из самых выдающихся за последние годы».

Понятно, приветствуют. А кто же все-таки открыл?

«Тибо не мог ошибиться, когда назвал профессора Мейтнер, – недоумевал Ося, листая вырезки, – и в «Справке» речь идет о ней. Но почему нигде нет ее имени?»

Наиболее добросовестные репортеры упоминали немецких химиков Гана и Штрассмана. В подборке Ося нашел вырезку из немецкого научного журнала. Статья за подписями Гана и Штрассмана вышла в начале января. Текста в ней было меньше, чем формул, однако достаточно, чтобы понять: химики описывают результаты своих опытов и замечают в них нечто странное, то, чего в принципе не может быть по всем законам химии. Но о делении ядра урана – ни слова.

Ферми в интервью «Нью-Йорк таймс» формулировал суть открытия слишком сложно и путано, использовал местоимение «мы». «Мы наблюдали», «мы обнаружили», «мы поняли». Как будто открытие было коллективным. В одно прекрасное мгновение всех вдруг осенило. Слепые прозрели.

За интервью следовала вырезка из «Таймс»: «В Колумбийском университете физик Энрике Ферми, работающий в США, при помощи циклотрона и магнита весом в 76 тонн открыл новый процесс – расщепление атома».

Британская «Ивнинг пост» напечатала открытое письмо Лео Силарда. Он тоже не упоминал Мейтнер, просто призывал прозревших ученых прекратить публикации работ по делению ядра. «Все это при некоторых обстоятельствах может привести к созданию бомб, которые окажутся чрезвычайно опасными орудиями уничтожения вообще, а в руках некоторых правительств в особенности».

Имя профессора Мейтнер впервые возникло в «Физикл ревью», в короткой заметке Нильса Бора. Там приводились веские доводы против опасений Силарда. Опять формулы. Ося даже не пытался в них ковыряться, читал только текст. Бор утверждал, что на пути к созданию бомбы стоят проблемы, неразрешимые при уровне современной техники. Знакомый синий карандаш оставил на полях крючок вопросительного знака.

Статья в февральском номере британского журнала «Нейчер» называлась: «Расщепление ядра урана нейтронами: новый тип ядерной реакции». После полутора месяцев слухов, эмоций, путаных комментариев появилось первое спокойное, внятное изложение сути открытия, за подписями профессора Лизы Мейтнер и доктора Отто Фриша. На обратной стороне листа синий карандаш пояснил, что доктор Фриш – молодой немецкий физик, еврей, удрал из Германии в тридцать четвертом, работает у Бора в Копенгагенском университете. Профессор Мейтнер приходится ему родной теткой.

На следующих страницах был машинописный английский текст, с пометкой «перевод с датского». Интервью Фриша корреспонденту маленькой копенгагенской газеты.

Из интервью Ося наконец узнал, кто, когда и каким образом открыл деление ядра.

Лиза Мейтнер всю жизнь посвятила физике, стала первой женщиной в истории, получившей звание профессора в Германии. Тридцать лет проработала в Институте химии Общества кайзера Вильгельма в Далеме, бок о бок с тем самым химиком Ганом, которому в некоторых публикациях приписывалось открытие.

В отличие от разумного племянника, Лиза оставалась в Германии до последней возможности. Ее спасало австрийское подданство. В тридцать восьмом, после аншлюза Австрии, ее паспорт стал недействителен. А новый, немецкий, ей не выдавали, поскольку была еврейкой. В шестьдесят лет ей пришлось бросить все – лабораторию, квартиру, имущество и удрать нелегально в Швецию.

Ган не мог без нее обойтись, ежедневно отправлял письма с описанием своих экспериментов. Она оценивала результаты, анализировала, подсчитывала, разъясняла.

В последние дни тридцать восьмого, в Рождество, профессор Мейтнер отправилась отдохнуть в курортное местечко на побережье под Гетеборгом. Племянник приехал навестить ее и застал за чтением очередного письма Гана. Чтобы отвлечь тетушку от работы хотя бы в эти праздничные дни, он уговорил ее погулять по лесу. Сам встал на лыжи, а тетушка ковыляла за ним в больших сапогах и продолжала размышлять вслух над загадочными результатами опытов Гана.

Вначале Фриш едва прислушивался к ее бормотанию, ему приходилось то и дело тормозить, возвращаться, вытаскивать тетушку из снега. Наконец они остановились передохнуть, профессор Мейтнер уселась на ствол поваленного дерева и высказала идею, которая в первую минуту показалась племяннику безумной. Тетушка достала из кармана какие-то бумажки, огрызок карандаша, принялась выводить формулы, и Фриш понял, что идея не безумна, а гениальна. При обстреле урана нейтронами ядра просто разрываются пополам, выделяя невероятную энергию. Профессор Мейтнер сразу подсчитала количество энергии в электронвольтах, на той же бумажке, карандашным огрызком.

Потрясенный племянник помчался в Копенгаген, ему не терпелось проверить тетушкино открытие экспериментально в университетской лаборатории и поделиться новостью с Бором. Приборы все подтвердили. А Бор в это время отправлялся в Америку. Отто Фриш поймал его в порту.

Бору хватило пары минут, чтобы понять масштаб открытия, он воскликнул: «Боже, какими же мы были слепцами!» – велел Фришу срочно вместе с Мейтнер написать статью для «Нейчер» и пообещал никому ничего не рассказывать до публикации. Понятно, что авторство открытия принадлежит тому, кто первый опубликовал.

На вопрос корреспондента, как же удалось профессору Мейтнер произвести столь сложные вычисления, не имея под рукой никаких справочников, Фриш ответил: «Она все держит в голове».

Ося потер сонные глаза, потянулся, налил в чашку остатки холодного кофе.

Итак, одно из главных открытий двадцатого века сделано пожилой одинокой еврейкой, эмигранткой, в лесу, в глухом курортном местечке на западном побережье Швеции, под Рождество, на поваленном дереве, без циклотрона, без магнита весом в семьдесят шесть тонн, огрызком карандаша на клочке бумаги.

Датский корреспондент спросил Фриша: «Если бы вы разминулись с Бором, мир узнал бы об открытии на полтора месяца позже?»

Фриш ответил: «Нет. В тот же вечер профессор Мейтнер отправила письмо Гану, где все изложила. Мне не удалось отговорить ее, она проработала с Ганом тридцать лет и полностью ему доверяет. Вот почему я так спешил рассказать Бору».

Ося пролистал оставшиеся вырезки. Среди них была еще одна статья Гана и Штрассмана. Она вышла в немецком научном журнале в конце января, на две недели раньше британского «Нейчер» со статьей Мейтнер и Фриша.

В первой части повторялось описание опытов, во второй преподносились выводы Мейтнер, которые они узнали из ее ответного письма. Но никаких ссылок, словно Мейтнер не существует. Синий карандаш не забыл пояснить, что немецкие химики не могут упоминать имя еврейки-эмигрантки.

«И поэтому приписывают ее открытие себе», – подумал Ося, зевнув так, что чуть не вывихнул челюсть.

Глаза слипались, читать стало невозможно. Сквозь щель между темными шторами пробивался бледный рассвет. Хватило сил лишь на то, чтобы почистить зубы. Он уснул одетый и проснулся от стука в дверь. Казалось, поспал минут десять, не больше. Часы показывали семь. На пороге стоял бодрый, улыбающийся Тибо.

– Доброе утро. Ну, как наши ядерные успехи? О, вижу, ночь прошла бурно, – он кивнул на бумаги, разложенные по ковру.

– Не все успел прочитать, вот тут еще стопка… – У Оси спросонья слегка заплетался язык.

– Значит, читали внимательно. Жду вас внизу, позавтракаем. А потом будет еще пара часов, дочитаете. Спешка отменяется. У меня тут появились кое-какие дела.

За завтраком Ося немного пришел в себя, с аппетитом умял омлет с сыром и большой клин яблочного пирога. Отхлебнув кофе, взглянул на Тибо, задумчиво произнес:

– Среди физиков нет разведчиков. Но вы по образованию физик.

– Я изучал физику в Брюссельском университете, очень давно, еще до прошлой войны, до сих пор тешу себя иллюзией, что, если бы не война, мог бы стать ученым. – Тибо вздохнул. – Не стоит вспоминать, слишком печальная история.

Ося понимающе улыбнулся и спросил:

– Скажите, Рене, почему так упорно замалчивается имя профессора Мейтнер?

– Неужели не ясно? – Бельгиец усмехнулся. – Я вам уже объяснял. Лучшие физики попали в глупое положение. Ферми только что получил Нобелевскую премию за открытие, которое в свете деления ядра оказалось ошибкой. Супруги Кюри пять лет упорно не замечали того, что сегодня стало очевидным. Только у Бора хватило мужества сказать: какие мы все были слепцы.

– Однако именно Бор рассказал об открытии до публикации, нарушил обещание, – заметил Ося.

– На его месте кто бы сумел удержаться? – Тибо задумчиво помешивал сахар в стакане. – Девять дней плыть в океане и держать язык за зубами, не обсудить, не поделиться? Вы, очевидно, так и не поняли масштаба открытия и что оно значит для физиков.

– Зато я понял масштаб подлости уважаемых господ ученых.

– Нильс Бор человек кристальной порядочности, вот это прошу запомнить, – жестко проговорил Тибо и добавил чуть мягче: – Он делает для эмигрантов все что может. Он организовал побег Мейтнер из рейха, у него был острый конфликт с Ферми, когда тот не назвал имен Мейтнер и Фриша в своем интервью. Он так бьется за их права, что поползли слухи, будто Фриш его зять. Все отлично знают, что у Бора четыре сына. Легче наградить Бора несуществующей дочерью и выдать ее замуж за Фриша, чем смириться с бескорыстием и благородством. А вообще, я рад, что вас задела человеческая сторона этой истории.

– Да, признаться, нейтроны и протоны тронули меня меньше. – Ося допил кофе и закурил.

– Мг-м, – кивнул Тибо, – нам с вами придется иметь дело с людьми, а не с атомами. Те, кто сейчас работает над бомбой в Далеме, не произносят вслух имени Мейтнер. Между тем Вайцзеккер был ее учеником. Ган тридцать лет не мог без нее шагу ступить. Гейзенберга связывают с ней общие воспоминания.

– Надеетесь, муки совести притормозят их работу над бомбой для Гитлера? – с усмешкой спросил Ося.

– Просто дополнительные штрихи к портретам. – Тибо взглянул на часы. – Все, мне пора. За папкой зайду в десять.

Ося вернулся в номер. Просмотреть осталось совсем немного. Короткие досье на известных и предполагаемых участников немецкого уранового проекта, таблицы с цифрами по закупкам урана, карта Германии, на которой помечены крестиками места, где есть или могут быть объекты, задействованные в работе над бомбой.

Последней лежала копия письма на бланке министерства военно-морского флота Великобритании, адресованного министру авиации Кингсли Вуду.


Сэр!

Несколько недель назад одна из воскресных газет расписала в ярких красках огромное количество энергии, которое можно высвободить из урана с помощью недавно открытых цепных процессов, возникающих при расщеплении нейтронами атома. На первый взгляд это может предвещать появление новых взрывчатых веществ большой разрушительной силы. Необходимо отдать себе отчет, что это открытие, каков бы ни был его научный интерес и дальнейшее возможное практическое значение, не угрожает привести в ближайшие годы к результатам, которые можно было бы практически использовать в широком масштабе.

Судя по некоторым данным, можно предполагать, что при обострении международного напряжения будут намеренно распускаться слухи о применении этого процесса для создания какого-то нового страшного секретного взрывчатого вещества, способного смести Лондон с лица земли. «Пятая колонна», без сомнения, попытается путем такой угрозы убедить нас пойти на новую капитуляцию. Поэтому совершенно необходимо заявить о подлинном положении дела.

Во-первых, лучшие специалисты считают, что лишь небольшая составная часть урана играет действенную роль в этих процессах и для получения крупных результатов ее нужно будет извлечь. Это – дело многих лет.

Во-вторых, цепная реакция возникает лишь в том случае, если масса урана большая.

В-третьих, такие опыты невозможно сохранять в тайне.

По всем этим причинам явно нет оснований опасаться, что это новое открытие дало нацистам какое-то зловещее новое секретное взрывчатое вещество. Глухие намеки будут, несомненно, делаться, и будут упорно распространяться угрожающие слухи. Однако нужно надеяться, что они никого не обманут.

Искренне Ваш,

министр военно-морского флота Уинстон Черчилль

5 августа 1939


«Молодец, мистер Черчилль, все угадали точно, – ехидно заметил про себя Ося, – никаких слухов немцы не распространяют. Они сразу все засекретили, быстро закупили уран и начали делать бомбу. Слухи распространяет «Сестра», а бомбой британское правительство не занимается. Понятно, сейчас война, но в августе ее еще не было, и, наверное, стоило отнестись к этому серьезнее».

Не надеясь на свою память, он решил переписать фамилии предполагаемых участников проекта из Институтов физики и химии Общества кайзера Вильгельма. Тибо нацелил его именно на Далем. Он обратил внимание, что в солидном списке профессоров и доцентов было единственное женское имя: Эмма Брахт.

Глава восьмая

«Триумф воли» Сталин смотрел трижды. Именно из-за «Триумфа» спецреферент Крылов попал в «сектор особых просмотров», так назывался кремлевский кинозал. Туда допускались только члены Политбюро, да еще начальник Главного управления кинопромышленности Борис Захарович Шумяцкий, который сам когда-то этот сектор придумал и создал.

Шумяцкому приходилось переводить Сталину иностранные фильмы, главным образом голливудские вестерны, Хозяин их любил, но переводчиков на просмотры не допускал.

Борис Захарович языками не владел. Он заранее просматривал очередную ленту вместе с переводчиком, записывал текст, заучивал наизусть, поскольку читать в темном зале по бумажке невозможно.

В ноябре тридцать седьмого Шумяцкого, который практически создал советскую кинопромышленность, наградили орденом Ленина, а в январе тридцать восьмого расстреляли. Его место занял Дукельский Семен Семенович. Он имел три класса образования, служил начальником Управления НКВД Воронежской области. С кино Дукельского связывало лишь то, что в ранней юности он подрабатывал тапером в провинциальных кинотеатрах. Смотреть иностранные фильмы с переводчиком и заучивать перевод оказалось для него непосильной задачей.

Дукельский чудом не развалил советское кино, так и не заметив разницы между областным НКВД и кинопромышленностью. Через год его наградили орденом Ленина. Но не расстреляли, как Шумяцкого, а назначили наркомом Морского флота СССР.

С тридцать девятого советским кино руководил Большаков Иван Григорьевич, бывший управделами Совнаркома, вполне толковый профсоюзный чиновник с двумя высшими образованиями. Иностранными языками он тоже не владел, но с переводом вестернов для Хозяина по заранее заученному тексту справлялся.

Накануне подписания пакта с Гитлером Хозяин решил посмотреть «Триумф воли». Фильм вышел давно, в тридцать четвертом. Конечно, Сталин видел его и раньше, без перевода, или довольствовался заученными комментариями Шумяцкого. Но в ночь с восемнадцатого на девятнадцатое августа тридцать девятого ему вдруг потребовался точный перевод, Большаков подготовиться не успел, и Поскребышев догадался привести Илью.

Сектор особых просмотров находился возле Кремлевского дворца в помещении бывшего зимнего сада. Всего три ряда кресел, больших, мягких, с подлокотниками. В центре первого ряда сидел Хозяин. Молотов справа, Ворошилов слева. Перед ними – низкий широкий стол. Чай, конфеты, фрукты, воды Лагидзе, белое и красное грузинское вино. Остальные – Каганович, Калинин, Микоян, Хрущев – появлялись не на каждом просмотре, садились обычно по бокам, рядом с Молотовым и Ворошиловым. Илье определили место во втором ряду, позади Хозяина, чуть правее.

«Триумф» снова крутили накануне сентябрьского визита Риббентропа и сразу после него. На втором просмотре Хозяин задавал вопросы о нацистских вождях, появлявшихся на экране. Особенно интересовал его Гесс. За «Триумфом» последовал «Чапаев». Третий просмотр сопровождался одобрительными матерными комментариями. После небольшого перерыва показали «Волгу-Волгу».

С тех пор Илья стал постоянным переводчиком немецкой хроники, уходить раньше Хозяина не дозволялось, и он смотрел «Чапаева», «Веселых ребят», «Волгу-Волгу», «Цирк». Каждый фильм уже в пятый, в десятый раз. Именно благодаря этим просмотрам Илья хорошо проинструктировал Машу перед выступлением в Георгиевском зале: «Ты ни в коем случае не танцуй. Ты пляши, скачи, бей чечетку и улыбайся, постоянно улыбайся. Вот это ему нравится».

Немецкую хронику в последнее время крутили все чаще, большими порциями, сразу по несколько выпусков «Еженедельного обозрения» и документальные фильмы.

На этот раз ждали свежую порцию о Польской кампании. Хозяин со свитой уже сидел в зале, но случилась какая-то неувязка, пленки запаздывали, и поставили выпуск «Союзкиножурнала».

На экране мирное население городов и сел Восточной Польши радостно приветствовало советские танки. Девушки с цветами в украинских костюмах. Старухи в белых платочках, нарядные смеющиеся дети. Закадровый голос вещал: «Над Польшей восходит лучезарное солнце свободы и счастья. Долгие годы нищеты остались позади».

Следующая сцена: добродушные красноармейцы бережно спускают с крыльца элегантной виллы кресло, в нем толстая старуха в шляпке. Рядом идут женщины помоложе, тоже в шляпках, с чемоданчиками. На экране все улыбались, включая старуху. Диктор комментировал: «Бывшие польские князья покидают свои хоромы. Теперь здесь будут рабочие клубы, школы, детские сады».

Открытый грузовик с мебелью стоял возле хорошего городского дома. Персонажи все как на подбор, молодые, крепкие, и опять в украинских костюмах. Дивчины в веночках с лентами, парубки в вышитых косоворотках пели хором веселую украинскую песню и затаскивали в парадный подъезд комоды, кровати, стулья, граммофон, зеркальный шкаф. Девочка с бантиками несла большую куклу, мальчик-подросток – стопку книг, перевязанную бечевкой. И опять все улыбались.

Диктор: «Украинская рабочая семья меняет адрес, переселяется в квартиру, где прежде жили польские богатеи».

Сюжет был снят халтурно, однако старуха в кресле рассмешила Хозяина. Следом засмеялись все, Илья тоже. Рефлекс работал автоматически, хотя в зале было темно.

– Рожи какие довольные у них, – заметил Хозяин, тыча пальцем в экран.

– Еще бы, – подхватил Молотов, – мы же их освободили.

Илья подумал: «Интересно, кто это «мы»? Он имеет в виду только Красную армию или вермахт тоже?» Он вспомнил торг, разгоревшийся накануне «освобождения» Польши.

Третьего сентября, как только Англия и Франция объявили Германии войну, Риббентроп потребовал, чтобы Красная армия вошла в Польшу немедленно. Это означало открытое вступление СССР во Вторую мировую войну на стороне Германии. Но воевать Сталину вовсе не хотелось. Им завладела идея при поддержке Гитлера восстановить прежние границы Российской империи, предстать перед миром и будущими поколениями кем-то вроде Ивана Грозного, Петра Первого. Он рассчитывал расширить территорию своего величия за счет чужой войны.

Конечно, он понимал, что подписанием бумажек не отделается, и помогал чем мог. Увеличил свои военные поставки в Германию, выполнил просьбу Геринга, чтобы радиостанции в Минске во время передач как можно чаще повторяли слово «Минск», которое летчики люфтваффе могли использовать в качестве маяка. Спрятал в Мурманске от англичан германские суда, плавающие к началу войны в Северной Атлантике. Оказалось – мало.

Риббентроп торопил, настаивал: «Если не будет начата русская интервенция, неизбежно встанет вопрос о том, не создается ли в районе, лежащем к востоку отгерманской зоны влияния, политический вакуум».

Сталин передавал через Молотова:

«Мы согласны с вами, что в подходящее время нам будет совершенно необходимо начать конкретные действия. Мы считаем, однако, что это время еще не наступило. Возможно, мы ошибаемся, но нам кажется, что чрезмерная поспешность может нанести нам ущерб и способствовать объединению наших врагов».

Восьмого сентября немцы начали блефовать, объявили, что уже взяли Варшаву, и категорически потребовали ввести войска, иначе двинутся дальше на восток.

Молотов от лица советского правительства тепло поздравил через Шуленбурга германское правительство со взятием Варшавы, хотя обе стороны знали, что Варшава еще не взята. В ответ прозвучали сдержанная благодарность за поздравления и все тот же насущный вопрос: когда?

Молотов пообещал: скоро, в ближайшие дни. Немцы не унимались: когда именно? Молотов заявил, что Красная армия не готова: «Советские военные власти оказались в трудном положении, так как, принимая во внимание местные обстоятельства, они требовали, по возможности, еще две-три недели для своих приготовлений».

Действительно, положение трудное. На халяву сцапать солидный кусок чужой территории куда легче, чем сочинить уважительную причину такого некрасивого поступка.

Через руки Ильи проходили перехваты секретных телеграмм, отчетов Шуленбурга германскому МИДу о встречах с Молотовым.

«Молотов заявил, что советское правительство намеревалось воспользоваться дальнейшим продвижением германских войск и заявить, что Польша разваливается на куски и что вследствие этого Советский Союз должен прийти на помощь украинцам и белорусам, которым угрожает Германия».

«А ведь Хозяин совсем свихнулся, – с ужасом констатировал Илья, – логика «Краткого курса»: СССР вводит войска в Польшу по соглашению с немцами, с их благословения. Зачем? Чтобы защитить украинцев и белорусов от германской агрессии! И он ни секунды не сомневается, что немцы это съедят».

В следующей телеграмме приводилось по-детски искреннее объяснение Молотова: «Этот предлог представит интервенцию СССР благовидной для масс и даст возможность СССР не выглядеть агрессором».

Риббентроп передал через Шуленбурга недовольство фюрера и свой вариант: «Имперское правительство и правительство СССР сочли необходимым положить конец нетерпимому далее положению, существующему на польских территориях. Они считают своей общей обязанностью восстановление на этих территориях мира».

Пока немецкая армия громила Польшу, а Красная готовилась к «интервенции, благовидной для масс», «Майн кампф» и «Краткий курс» энергично спорили о формулировках.

Илья запомнил еще один изумительный пассаж: «Молотов согласился с тем, что планируемый советским правительством предлог (спасти Восточную Польшу от угрозы со стороны Германии) содержал в себе ноту, обидную для чувств немцев, но просил, принимая во внимание сложную для советского правительства ситуацию, не позволить подобным пустякам вставать на нашем пути. Советское правительство не нашло какого-либо другого предлога, поскольку до сих пор Советский Союз не беспокоился о своих меньшинствах в Польше и должен был так или иначе оправдать за границей свое теперешнее вмешательство».

Наконец договорились. Получилось вот что:

«Правительства Германии и России совместными усилиями урегулируют проблемы, возникшие в результате распада Польского государства, и закладывают прочную основу для длительного мира в Восточной Европе».

Но, по большому счету, фюрер плевал на формулировки. Для него было важно, чтобы Красная армия вошла в Польшу до взятия Варшавы и официальной капитуляции. Он хотел представить СССР державой, воюющей на его, Гитлера, стороне, и тем самым окончательно отсечь Москву от Лондона. А Сталин хотел совершенно противоположного: не воевать, получить свой кусок из рук Гитлера, и чтобы СССР при этом выглядел мирной державой.

Немцам надоело требовать ввода войск, они пустили слух, будто намерены заключить с поляками перемирие. Этот блеф сработал мгновенно. В случае перемирия Сталин терял обещанный кусок Польши и оставался в дураках.

В два часа ночи семнадцатого сентября он вызвал Шуленбурга и официально объявил ему, что сегодня в шесть утра Красная армия пересечет границу на всем ее протяжении от Полоцка до Каменец-Подольска и займет оговоренную пактом территорию.

Таким образом границы «Майн кампф» и «Краткого курса» сдвинулись вплотную, за несколько дней до падения Варшавы и окончательной капитуляции Польши. «Лучезарное солнце свободы и счастья взошло над Польшей».

У Ильи в ушах продолжал звучать смех и реплика Молотова: «Еще бы, мы же их освободили».

В зал на цыпочках, согнувшись, впорхнул Поскребышев, произнес на выдохе:

– Через двадцать минут…

Хозяин смешал в своем бокале белое с красным. Настроение у него было самое благодушное. Он ткнул бокал в склоненное лицо Поскребышева так резко, что край стукнул о зубы и половина смеси пролилась на пиджак. Последовал очередной взрыв общего смеха. Но на этот раз инстинкт у Ильи не сработал. Он не сумел заставить себя улыбнуться. К счастью, никто не обратил на это внимания. Спецреферента Крылова тут вообще не замечали. Он допускался в святилище в качестве переводящего устройства.

– Выпей, Сашка, не суетись, – сказал Хозяин.

Поскребышев, разумеется, выпил, хотя ненавидел эту смесь, к тому же язва у него была. Он стоял спиной к экрану, лицом к залу, медленно пил, под общий смех, кадык двигался вдоль горла. Глаза его на миг встретились с глазами Ильи и тут же спрятались, сощурились, лицо исказилось в смешной обезьяньей гримасе, одной из тех, которые так забавляли Хозяина.

– Ну, что там еще? – спросил Хозяин после очередного раската смеха.

– «Цветущая молодость», – ответил Поскребышев.

– Длинный?

– Как раз двадцать минут.

– Давай.

«Цветущая молодость» был первым цветным документальным фильмом о майском параде физкультурников. Под бравурную музыку по Красной площади двигались сложные стальные конструкции, обвешанные гирляндами девушек в гимнастических купальниках. Гигантская белая скульптура Хозяина плыла на живом постаменте из полуголых мужчин и женщин. Узбечки в шароварах, узбеки в розовых трусах и тюбетейках кувыркались и размахивали руками вокруг бутафорских кустов хлопчатника. Колонна НКВД в майках и трусах несла гигантский портрет Берия. Впереди вышагивал упитанный малыш лет пяти. Камера тут же показала Хозяина. Он улыбался и помахивал малышу рукой. Грянула песня:

Все мы загорелые,
Сильные и смелые.
За Сталина и родину
Всегда готовы в бой.
Проскакали дети верхом на бутафорских конях, волоча тачанки с деревянными пулеметами. Сотня девушек в купальниках, с лентами, опустилась на шпагат, прямо на брусчатку.

Илья смотрел и думал: «Скачут перед ним в полуголом виде… Мы все скачем перед ним. Мы заводные игрушки, я, Машка… Его игрушки… Жизнь каждого в его руках. Как он любит повторять: “Одним движением пальца…”»

Режиссером-постановщиком этого парада был Всеволод Эмильевич Мейерхольд. В титрах его имя не значилось. Оно больше нигде не значилось. Как только репетиции закончились, Мейерхольда взяли.

Илья на секунду представил другое кино, где красочные кадры парада чередовались с кадрами избиения его режиссера-постановщика в кабинете следователя на Лубянке.

Песня оборвалась на полуслове, экран погас и тут же замерцал опять. Под музыку Вагнера возникла черно-белая заставка, медленно поплыл готический шрифт. Илья краем глаза заметил, как проскользнул в зал запыхавшийся Большаков, и сквозь увертюру к «Полету валькирии» услышал собственный голос:

– «Крещение огнем». Фильм о действиях германской авиации в Польше. Борьба Германии за свою свободу. Только факты, простые и подлинные, суровые и беспощадные, как сама война.

Под аккорды арфы возникла панорама Данцига. Закадровый голос рассказал, что это исконно германский город, древняя земля тамплиеров. Потом минут десять маршировали польские войска, мелькали заголовки газет, открыточные виды Лондона и Парижа.

Илья переводил рубленые лозунги:

– Политические провокации в стиле Пилсудского не знают границ, Польша провоцирует весь мир, Польша наращивает вооружение, Лондон – гнездо поджигателей войны.

В кадре появились германские военные части, расчехленные орудия, танки, полевая кухня, солдаты с обнаженными мускулистыми торсами, офицеры, склонившиеся над топографическими схемами. Суровый голос диктора смягчился, зазвучал тепло и задумчиво:

– Немецкие солдаты в ожидании команды отдыхают, занимаются спортом, полдничают, играют в карты.

Панорама военного аэродрома сопровождалась стихами в прозе:

«Как меч в небе, наши доблестные люфтваффе готовы сокрушить каждого, кто покушается на мир в Европе».

Опять замелькали города и газетные заголовки.

«Весь земной шар затаил дыхание, – объяснял диктор, – фюрер все еще пытается сохранить мир».

Появился дорожный указатель с названием «Посевалк», радиовышка, небольшое здание с разбитыми окнами.

«Польские войска провели обстрел нашей территории. Мы отплатим бомбой за бомбу».

Затем – небо, пухлые облака. Кадры напоминали начало «Триумфа воли», но вместо фюрера в облаках плыли стаи люфтваффе. Общие планы чередовались с крупными. Небо, облака, толстобрюхие, похожие на навозных мух бомбардировщики, быстрые косые крестики истребителей. Кабина, летчик в шлеме за штурвалом, один, другой. Под веселый мотивчик мужской хор запел:

«Тра-ля-ля, тра-ля-ля, мы летим бить врагов, мы с победой вернемся домой».

Пространство внизу выглядело плоской схемой. Бомбы казались не крупнее фасоли, взрывы – искорками, вспышками спичек.

«Военно-воздушная мощь Германии обрушила стальной ураган. Стремительные, как ветер, наши истребители, взрывают покоренное воздушное пространство. Все важные военные объекты уничтожены с воздуха за несколько дней».

«Тра-ля-ля» сменилось благостной медленной мелодией. Опять аэродром. Самолеты приземляются. Голос диктора зазвучал игриво-умильно:

«Как голодные птенцы, открывают они свои люки, чтобы принять новый бомбовый груз».

Лица летчиков, все как на подбор правильные, арийские. Короткий отдых, полевая кухня. Опять облака, бомбы, взрывы, но вместо «тра-ля-ля» – Вагнер.

Диктор – торжественно, с воодушевлением:

«Бомбы сыплются стальным дождем. На волю выпущены смерть и разрушение».

Фильм шел уже минут тридцать, а в маленьком зале не прозвучало ни слова. Только голос Ильи механически повторял по-русски немецкие фразы. Он произносил их медленно, четко, как положено механизму.

«На волю выпущены смерть и разрушение».

На экране смерть и разрушение выглядели красиво, режиссеры, операторы, монтажеры знали свое дело. Облака, плавный танец самолетов, «Полет валькирии», чеканные арийские профили летчиков. Сквозь эти картинки Илья видел гибель множества людей, детей, женщин. Трупы, трупы…

Вагнер, «тра-ля-ля», немецкий диктор и собственный голос не могли заглушить грохот взрывов, панику, крики, стоны, от которых лопалась голова, хотя ничего этого не показывалось и не звучало.

Поплыла панорама разрушенной Варшавы.

– Мы пролетели над городом, с нами не мешало бы лететь мистеру Чемберлену. Что вы теперь скажете, мистер Чемберлен? Вот результат вашей безжалостной политики, за нее придется отвечать перед всем миром, – повторял Илья вслед за немецким диктором и думал:

«Вот кто бомбил, стрелял, давил гусеницами. Чемберлен. А Гитлер со Сталиным пришли освобождать, спасать…»

Тут Хозяин оживился, звякнул бутылкой о стакан, налил себе «Лагидзе», ткнул пальцем в экран:

– Правильно, так его… – Он обматерил Чемберлена и отхлебнул воды.

На экране германские солдаты раздавали с грузовиков хлеб жителям Варшавы. Затем появился Геринг и произнес небольшую речь:

«Люфтваффе добились невероятных свершений. Первая фаза великой битвы завершилась триумфом. То, что люфтваффе продемонстрировало в Польше, скоро продолжится в Англии и Франции».

Хозяин, перебив Илью, громко заметил:

– А, вот и жирный!

Он всегда произносил это, когда в кадрах хроники появлялся Геринг.

Илья взглянул на часы. Половина второго. Нестерпимо хотелось домой. Он тосковал по Машке. Только с ней рядом, прижавшись, зарывшись лицом в ее волосы, он выныривал из мертвой сталинской реальности, дышал, жил. Потом опять уходил на дно тухлого болота, леденел, притворялся заводной игрушкой, говорящим карандашом. Зачем? Ради чего?

Он закрыл глаза на мгновение, представил, как Машка спит, ворочается, бормочет, вздрагивает во сне, и тут же загадал: если сейчас будет перерыв, значит, придется сидеть до утра. Он никогда точно не знал, сколько продлится очередной просмотр. Изредка удавалось потихоньку спросить у Большакова. Но сейчас Иван Григорьевич сидел слишком далеко, а вставать и пересаживаться нельзя.

Экран замерцал, без всякого перерыва. И опять Илья услышал собственный механический голос:

– Польский поход. Вероломные заговорщики-поляки. Бессмысленная оборона окруженной Варшавы. Данциг, город тамплиеров. Пока западные военные миссии пытались втянуть СССР в военную агрессию против Германии, рейхсминистр Риббентроп вылетел в Москву, чтобы подписать пакт. Дни террора и польских репрессий ушли раз и навсегда.

Ползли немецкие танки, Риббентроп спускался по трапу в Москве, высилась гора касок с голов побежденных поляков, брели бесконечные толпы военнопленных.

– За первые восемь дней кампании захвачены территории, на покорение которых в Первую мировую требовалось не меньше года, польской армии больше нет, – повторял Илья вслед за немецким диктором и думал: «Неужели потом еще “Чапаев”? Хозяин вроде зевнул, Ворошилов клюет носом, Молотов сидит прямо, неподвижно, пялится в экран. Скоро конец. Парад в Варшаве…»

Немецкие колонны шагали четко, мощно, под разудалый марш.

«Парад в Варшаве принимает фюрер. Германия может чувствовать себя спокойно под защитой такой армии».

Начался кусок мультипликации. Карта Европы, море с подвижными закорючками волн. Британия по форме напоминала зайца, присевшего на задние лапы. Над островом с игрушечным жужжанием летел германский бомбардировщик и сбрасывал на него овальную, с рыбьим хвостом, бомбу. Британия раскалывалась на части и тонула в нарисованных волнах.

– У Германии теперь остался один враг, которого нужно победить, – перевел Илья последнюю фразу диктора и подумал: «Бомба, та самая. Если они ее правда сделают, понятно, для кого. Британию им нужно победить, а нас – уничтожить».

Титры пошли на фоне настоящего, не мультяшного моря, по которому плыли настоящие германские корабли, утыканные дулами орудий. Мужской хор пел:

«Мы идем на битву с врагом. Пусть звонят колокола, чтобы о нашем превосходстве знали все. Дай я возьму тебя за руку, за твою лилейно-белую руку. Прощай, моя дорогая. Мы идем сражаться с Англией. Мы потопим всю гордость англичан».

Переводить песню Илья не стал, свет включили, Хозяин, позевывая, поднялся со своего кресла. Часы показывали половину третьего.


На следующее утро он перечитал еще раз письмо Мазура. Конечно, в открытии расщепления ядра урана сомневаться не приходилось, и Мазур вряд ли шарлатан, все-таки профессор, академик, но это вовсе не значит, что завтра в руках Гитлера может оказаться бомба фантастической разрушительной силы. Гитлер сам бомба, на фоне его личной разрушительной силы любое сверхоружие пустяк.

Сотни изобретателей закидывают своими заявками Комиссариат обороны, Политбюро, Президиум Верховного Совета и прочие инстанции. Тут тебе и летающие танки с вечными двигателями, и смертоносные лучи, и аппараты для чтения мыслей. Что, если прибор Мазура нечто из этого ряда?

«Слова, слова, – вздохнул про себя Илья, – Мазур преувеличивает значение своего изобретения, это вполне нормально для ученого. Акимов пытается вытащить из ссылки своего старого учителя, и это тоже нормально. Карл Рихардович завелся потому, что у него фюрерофобия. А у меня ее разве нет? О господи, как же мне хочется убедить себя, что урановая бомба – родная сестра вечного двигателя, и махнуть рукой!»


* * *


Ударили такие морозы, что о лыжных прогулках не могло быть и речи. Митя Родионов каждое утро приезжал в Балашиху, сидел на занятиях немецкой группы, потом еще пару часов Карл Рихардович занимался с ним отдельно в классе. В Москву они возвращались вместе на служебном автомобиле, предоставленном доктору Штерну по личному распоряжению Берия. Говорили по-немецки о чем хотели, без иносказаний и купюр. Шофер не понимал ни слова. Иногда занятия продолжались в комнате Карла Рихардовича на Мещанской до глубокой ночи.

Доктора беспокоило произношение Мити. Никак не удавалось убрать русский акцент. Пока Карл Рихардович размышлял, к кому обратиться, чтобы занятия продлили хотя бы на месяц, их продлили без всяких его ходатайств, и не на месяц, а на два.

Однажды Митя, махнув рукой, заявил:

– А, все равно акцент должен быть.

Он очень хотел спать, зевал и тер глаза. Доктор подумал, что парень просто устал.

– Перестань валять дурака. Выспишься, завтра будем отрабатывать гласные.

– Нет, я серьезно. Небольшой акцент нужен.

– Мг-м, – кивнул доктор, – необходим, чтобы гестапо было легче тебя ловить. «В рамках сотрудничества и обмена любезностями», – добавил он про себя, но, конечно, вслух этого не произнес.

– Латышский или эстонский, – продолжал Митя, позевывая в кулак, – точно еще не решили.

Карл Рихардович застыл с открытым ртом, минуту смотрел на Митю. Тот сидел на кушетке, поджав ноги в штопаных шерстяных носках, бледный, взъерошенный.

– Поставлю чай, – пробормотал доктор и быстро ушел на кухню.

Перед вводом советских войск в Прибалтику оттуда эвакуировались в Германию фольксдойче. В чью-то светлую голову пришла идея перебросить в рейх группу советских агентов под видом прибалтийских немцев. Еще в декабре к доктору обратился майор Журавлев, новый начальник немецкого отделения ИНО: кого из курсантов его группы можно превратить в фольксдойче? Срок – максимум полгода. Доктор мигом сообразил, в чем дело, и ответил: никого. Даже если человек выучит немецкий как родной, вызубрит выдуманную автобиографию, географию места, где, по легенде, родился, вывернется наизнанку, сменив бытовые советские привычки на буржуазные, все равно ему не обойтись без родителей, родственников, бывших одноклассников, друзей, знакомых. Человек не может свалиться с неба или вырасти из-под земли, как гриб, и незаметно затесаться в толпу. Фольксдойче будут прочесывать очень тщательно, выискивая именно таких, затесавшихся.

Журавлев молча выслушал, не спорил, кивал. Доктор тогда подумал: «Наконец догадались реанимировать агентурную сеть в Германии. Отлично. Только идея с прибалтийскими немцами – бред. Провалятся все до одного».

Больше никто с ним на эту тему не говорил, и доктор решил, что они сами поняли.

Он вернулся в комнату с двумя стаканами чаю. Митя спал, свернувшись калачиком на кушетке. Доктор, стараясь не шуметь, поставил стаканы на журнальный стол, уселся в кресло, макнул в чай сушку. Митя завертелся и открыл глаза.

– Акцента мало, – тихо произнес доктор, – если ты там родился и жил, должен знать язык.

– Какой? – не совсем еще проснувшись, спросил Митя.

– Латышский или эстонский. Сядь, чаю выпей.

– У меня будет месяц, там, на месте, выучу. – Митя пересел с кушетки на стул, развернул карамельку. – Ничего, я освоюсь.

– Язык выучишь за месяц?

– Попробую…

– Попробует он, – доктор усмехнулся, – вундеркинд-полиглот. Ну а родственниками, знакомыми, которые поручатся за тебя перед гестапо, обзаведешься за месяц?

Митя подул на чай, осторожно отхлебнул.

– Допустим, я сирота.

– Ладно, – кивнул доктор, – где ты рос, сирота? В приюте? Кто из работников этого приюта узнает тебя в лицо при очной ставке? Хорошо, рос ты не в приюте, а в приемной семье. Допустим, семью тебе организовали. А соседи, родственники, одноклассники, учителя где? Или, может, тебя в капусте нашли, готовенького, взрослого, с подходящим акцентом? Откуда известно, что ты немец? Это надо доказать, фальшивых документов недостаточно.

– Все будет хорошо, не волнуйтесь, – медленно выговорил Митя по-немецки.

– Мг-м, навербуют дюжину реальных фольксдойче на каждого фальшивого.

– Конечно, а как же иначе? – Митя насупился, помолчал и добавил по-русски: – Ну, не пошлют же они нас, голеньких, на верную смерть?

Доктор молча помотал головой и вдруг с такой силой шлепнул ладонью об стол, что зазвенели стаканы в подстаканниках.

– Карл Рихардович, вы чего? – испуганно прошептал Митя.

Для него, как и для всех курсантов, доктор Штерн был воплощением терпения и спокойствия, никогда не срывался, не повышал голоса.

– Ты работал в советском торгпредстве, вот чего! – Доктор сморщился, разглядывая покрасневшую ладонь.

– Кто меня запомнил? – Митя сломал в кулаке сушку. – Я ж там почти не высовывался, на машинке печатал, бумажки перебирал.

– Достаточно, чтобы попасть в картотеку гестапо. Каждого иностранца автоматически ставят на учет. За советскими гражданами ведется плотное наблюдение. В картотеке твои фотографии в профиль и анфас.

– Внешность изменят, – неуверенно перебил Митя.

– Пластическую операцию сделают?

– Нет, ну, можно волосы покрасить, усы отрастить, бородку.

– Отпечатки пальцев, рост, вес, телосложение, приметы, привычки… – Доктор нервно загибал пальцы. – Допустим, подберут тебе родственников и знакомых, выучишь ты несколько латышских или эстонских фраз. Но любая случайность, любая…

Митя сидел, низко опустив голову. Карл Рихардович заметил, что у него двойная макушка, и подумал: «Может, все-таки повезет? Единственный сын одинокой матери… Поговорить с Журавлевым? Глупо. Не мне его учить. Вообще, куда я лезу?»

– Пойми, я не пугаю тебя, просто есть вещи, о которых нельзя забывать.

– Да знаю я. – Митя махнул рукой. – Конечно, меня там пасли, фотографировали и пальчики могли срисовать запросто.

«Господи, как же ему страшно, – подумал Карл Рихардович, – держится, хорохорится, а внутри все застыло. Зачем я затеял этот разговор? Он сам все отлично понимает. Нет, поговорю с Журавлевым, вроде не похож на идиота. Это элементарные вещи. Забрасывать в качестве нелегала человека, который работал в советском торгпредстве, – преступление. Может, у них там какая-то ведомственная неразбериха? Ошибка? Бумажки перепутали?»

– Ладно, в конце концов, операция секретная, не нам с тобой ее обсуждать, – произнес он с вымученной улыбкой.

– Не нам? – Митя вскинулся, выпрямился, жестко прищурился. – А кому? Я туда отправляюсь, вы меня готовите.

– Ну, наверное, не я один. – Доктор пожал плечами.

– Мг-м, – кивнул Митя, – меня еще в спецотделе обрабатывают, кишки на кулак мотают, чтоб я к немцам не переметнулся. – Он сморщился и добавил чуть слышно: – Гады…

– Митя, все, не заводись. Они выполняют свои обязанности, – сказал доктор и подумал: «Нет, не ошибка, в спецотделе бумажки не путают, просто им плевать. Перебросят как можно больше, на удачу. Если хоть один не провалится в первые пару месяцев, выживет, выйдет на связь, операцию назовут успешной. С кем же он выйдет на связь, этот везунчик? Агентурная сеть уничтожена».

– Маму жалко, она все чувствует. – Митя поежился. – Не спрашивает ни о чем, только смотрит. На сердце не жалуется, а комната насквозь каплями пропахла.

– Ей передается твой страх. Но ведь еще ничего плохого не произошло, операцию только готовят, разрабатывают, по-разному может повернуться.

«Да, по-разному, допустим, хватит ума не перебрасывать Митю, так перебросят моих лучших – Любашу, Владлена. Они в картотеке гестапо не числятся. А собственно, почему лучших? Им ведь главное – количество. Пожалуй, всех перебросят, всю мою группу, включая Толика Наседкина».

– Ладно, Митя, меняем тему, – произнес он бодро по-немецки, – ты ведь учился на физико-математическом факультете.

– С четвертого курса забрали, по комсомольской путевке. А что?

– Физику совсем забросил?

– Кое-что почитываю. Честно говоря, по физике я здорово скучаю. В Берлине хотя бы время было в библиотеке посидеть. Там библиотека Общества кайзера Вильгельма отличная, все что пожелаешь. На руки, конечно, не давали, я ж иностранец, а в читальный зал пускали.

– Ты читал книги по физике?

– В основном, журналы.

Он перечислил несколько названий, немецких и английских, лицо у него при этом было, как у голодного человека, вспоминающего что-то вкусное, он даже облизнулся.

– Мне удалось разыскать номера со статьями Гана, Штрассмана, самыми первыми, когда они только догадались.

– О чем?

– Ну, что оно расщепляется. Это же с ума сойти. У Герберта Уэллса есть роман «Освобожденный мир», написан еще в четырнадцатом году, там как раз об энергии распада ядра. Буквально так: слиток металла умещается на ладони, но его достаточно, чтобы осветить и согреть огромный город. Или уничтожить. До конца тридцать восьмого это было фантастикой, то есть теоретически возможно, но лет через сто, не раньше…

Митя говорил по-немецки, быстро, возбужденно, русский акцент почти исчез, глаза сверкали. Он рассказывал то, что Карл Рихардович уже слышал дважды, о чем читал и думал постоянно все эти дни. Научные термины больше не пугали его, он стал понемногу понимать их смысл, не перебивал, думал: «Зачем выдернули мальчишку с четвертого курса? Вот его стихия, тут он как дома. Протоны, нейтроны…»

– Простите, – спохватился Митя, – я вас совсем заболтал, я, когда начинаю об этом, остановиться не могу. А вам, наверное, неинтересно.

– Очень интересно. Особенно про бомбу. Думаешь, возможно ее сделать?

Митя нахмурился, произнес по-русски вполголоса:

– Ее уже делают.

– Где?

– В Германии.

Он ответил так быстро и уверенно, что Карла Рихардовича продрал озноб.

– Понимаете, какая штука, – продолжал Митя, – я, когда читал журналы, обратил внимание: немцы после статей Гана и Штрассмана год ничего не публикуют по урановой теме. Такого быть не может. Должны идти исследования во всех институтах, конференции, симпозиумы, в общем, куча публикаций. Но ни словечка. В английских, в американских журналах только об этом и пишут.

– В Германию поступают английские журналы? – слегка удивился Карл Рихардович.

– Ну а как же? Обязательно, война не война, все равно обмен научной информацией продолжается. К нам тоже все поступает, только с опозданием.

– Значит, ты считаешь, немцы засекретили тему потому, что работы идут?

– Вот именно! Я докладную написал Фитину, отдал Журавлеву, он как-то скептически отнесся, но обещал передать лично в руки. Знаете, самое обидное, что у нас урана полно, месторождения на Урале, в Сибири, в Средней Азии. Вернадский еще до революции организовал несколько экспедиций, специально по урану. Но добывать не начали до сих пор. Вот так. Урана полно, и физики есть мирового уровня. Капица, Френкель, Иоффе. Николай Семенов цепную реакцию просчитал еще в середине двадцатых, его так и называют: мистер Цепная Реакция. Ландау… – он запнулся и добавил быстро по-русски: – Ландау весной тридцать восьмого посадили. Иваненко… – Он вздохнул, пробормотал чуть слышно: – Сидит Иваненко.

– Фамилия Мазур тебе знакома? – спросил доктор.

– Марк Семенович? – Митя вскинул голову. – Еще бы! Он преподавал у нас, я ходил к нему на семинар. Но только он тоже… – Митя запнулся.

– Сидит?

– Да. А почему вы спросили? Откуда знаете?

– Потом объясню. Он серьезный ученый?

– Странный вопрос. – Митя хмыкнул. – Марк Семенович Мазур – радиофизик мирового уровня. Погодите, вам что-нибудь о нем известно? Он жив?

– Жив, и почти на свободе. В ссылке, в Иркутске.

– Правда? – Митя облегченно вздохнул и широко, счастливо улыбнулся, впервые за этот долгий вечер. – А я уж думал… Он ведь старенький, ему за шестьдесят, и совершенно одинокий.

– А семья?

– Была да сплыла. – Митя махнул рукой. – Не важно.

– Ну-ну, расскажи, раз начал.

– Паскудная история. – Митя сморщился. – Дочка его, Женя, училась со мной на одном курсе. Красивая, способная. В общем, отреклась она от него, публично, на собрании, еще до ареста, когда его только из университета турнули. Фамилию поменяла и даже отчество. Была Евгения Марковна Мазур, а стала Евгения Евгеньевна Астапова. Фамилия материнская.

– А жена?

– Черт ее знает. Я к ним с тех пор не заходил.

– Ты что, дружил с этой Женей? – осторожно спросил доктор.

– Нравилась она мне очень. – Митя тряхнул головой. – Женька Мазур – первая моя настоящая любовь. Но ее больше нет. А кто такая Астапова Евгения Евгеньевна, я понятия не имею.

Зазвонил телефон. Митя вздрогнул, доктор пробормотал:

– Кто же это так поздно? – и быстро вышел в коридор.

Когда он взял трубку, там несколько секунд молчали. Он хотел уже повесить ее на рычаг, но вдруг услышал:

– Простите, это дежурная аптека? Мне нужно срочно что-нибудь от головной боли.

Мужской голос говорил с сильным акцентом, с трудом подбирал русские слова. Доктор ответил:

– Нет, это не аптека.

– Прошу, минуту, не вешайте трубку. Это номер А-18110?

– Вы ошиблись, сожалею, всего доброго. – Он повесил трубку, вернулся в комнату и объяснил Мите: – Не туда попали.


* * *


В папке с материалами из Разведупра сверху лежали три страницы текста, отпечатанные на бланках, с грифом «Совершенно секретно». Записка начальника 5-го Управления РККА Проскурова наркому Ворошилову.

«Представляю перевод донесения одного из достоверных источников, передавшего замечания о Красной армии, слышанные им в высших кругах германского офицерства. Наряду с предвзятыми антисоветскими высказываниями, отмечаются и вполне здравые суждения, подчеркивающие, между прочим, недостатки нашей службы связи.

Наиболее распространенной оценкой является: “Ничего выдающегося. Если Германии придется иметь военного противника в лице СССР, то германская армия без особых трудностей справится с Красной армией. Некоторые типы танков, участвовавших в Польской кампании, оказались совершенно непригодными”. Совсем отрицательную оценку дают в верховном командовании техническому уровню службы связи. Германская армия далеко превосходит Красную армию в области службы связи, и это, как показала война в Польше, имеет чрезвычайно важное значение.

Военные специалисты, не только в Англии, Франции и Америке, но и в Германии, не видя успехов Красной армии в Финляндии, злословят по поводу военной мощи СССР.

Шведский военный атташе в Риге сообщил одному из своих военных коллег, что Германия требует от Швеции ограничения открытой помощи белофиннам и оказания ее в секретном порядке.

Румыния: По сведениям заслуживающего внимания источника, румынский король Кароль при посещении 6 января Кишинева высказался в следующем духе: если Финляндия с ее 3-миллионным населением одерживает победы над РККА, то Румыния, имеющая 19 миллионов населения и сильную армию, может дойти до Москвы. Кароль считает своевременным думать об освобождении братьев-молдаван».

Летчик-ас Герой Советского Союза, комдив Иван Иосифович Проскуров был назначен начальником военной разведки в апреле тридцать девятого. За два года, с тридцать седьмого по тридцать девятый, четверо его предшественников на посту начальника Разведупра были расстреляны[22]. Вместе с каждым начальником снималось несколько слоев подчиненных. Кто-то успевал застрелиться до ареста, кто-то сходил с ума.

Ни в Академии Фрунзе, ни в Академии Генштаба разведке не обучали, некому было, да и незачем, Сталин все знал без всяких разведчиков, потому и назначил летчика, в буквальном смысле ткнув пальцем в небо.

«В самом деле, словно с неба свалился, – думал Илья о Проскурове, – толковый, порядочный человек на такой должности – чудо. Наверное, в небе магия «Курса» не действует, мозги остаются чистыми».

Проскуров заново создавал военную разведку и снабжал Хозяина подробной достоверной информацией, при помощи фактов и цифр подводил к очевидным выводам: Финская кампания приносит гигантские бессмысленные потери. Союз с Гитлером выгоден только Гитлеру. Он готовит свой блицкриг, который при нынешнем состоянии Красной армии станет для нас катастрофой.

Любые попытки развеять эйфорию были смертельно опасны. Возможно, Илья рисковал меньше Проскурова, поскольку занимал незаметную, практически несуществующую должность. Рисковали в первую очередь те, на кого Хозяин мог свалить свои провалы. Военачальники, военные инженеры и, разумеется, руководство военной разведки. Безвестный говорящий карандаш не годится на роль козла отпущения.

Внося в свои сводки информацию от Проскурова, Илья думал: «Мы оба рискуем, кто больше, кто меньше, неважно. Сообщать ему правду – самоубийство. Врать сейчас, накануне войны, невозможно. “Майн кампф” нападет на “Краткий курс”. Два мифа, две сказки. “Кампф”, безусловно, сильней. Главные пропагандистские козыри “высшая раса” и “жизненное пространство” успешно работают, Гитлер свои обещания выполняет, шаг за шагом идет к ясной, четко обозначенной цели и уверен в победе. А “Курс” застыл, трещит по швам. Пропагандистские козыри не работают. Все держится только на страхе. “Курс” – застывшая эпитафия, “Кампф” – программа действий, мощный наркотик для немцев. Жрут с наслаждением, одурманены всерьез и надолго. А мы жуем серую бумагу “Курса” с отвращением, из последних сил. Вместо дурмана тошнота и резь в животе. Брехня “Курса” легко испаряется, стоит посмотреть по сторонам. Немцы попрут на нас в состоянии глубокого транса, начнут нас завоевывать строго по расовой теории. И вот тут их ждет сюрприз. Идеологический хлам отлетит, проснется древнее, мощное национальное чувство. Мы станем сопротивляться с открытыми глазами, в здравом уме, без всяких теорий. Вот этого ни “Кампф”, ни “Курс” не учитывают. Верят в войну мифов. А это будет война мифа с реальностью, “Майн кампф” с Россией».

Илья тряхнул головой, закурил и вернулся к проскуровской справке.

«Отправка добровольцев из Швеции в Финляндию продолжается, в частности, 5 января из Стокгольма отправлено 8 вагонов с добровольцами. Проводы были обставлены очень торжественно. Значительная часть добровольцев является кадровым составом армии, во главе со шведским офицерством, лишенным, в связи с отправкой в Финляндию, своего воинского звания.

Италия: По агентурным данным, в Финляндию было отправлено из Италии 105 самолетов».

На следующей странице были данные о реорганизации германских ВВС и подробная информация о расположении войск у западной границы. Карты и схемы ясно показывали, что в ближайшее время фюрер планирует захват Дании и Норвегии.

«Ну что ж, разумно, – думал Илья, – у Германии мощный флот, а свободного выхода в Северную Атлантику нет. Британская морская блокада мешает импорту шведской железной руды. Никакие советские поставки этот дефицит не компенсируют. Англичане и французы уже готовятся к переброске войск в Финляндию. Если Норвегия и Швеция пропустят экспедиционные войска союзников, импорт руды будет окончательно перекрыт. А пропустить они в принципе могут. Войска союзников – хоть какая-то защита от немцев. Для немцев, конечно, такой поворот событий – серьезная неприятность, а для нас? Красная армия не может сломить сопротивление маленькой финской армии. Если на помощь финнам явятся англичане и французы, Сталину придется гнать дулами в спину собственную армию, расстреливать по десять человек, чтобы заставить одного пойти в атаку. Выиграть войну такими методами невозможно. Вмешается ли Гитлер и на чьей стороне? Вот уж точно не на стороне Сталина. Он подождет. Война между СССР и союзниками стала бы для фюрера огромным подарком. Если еще при этом нас атакуют японцы на Дальнем Востоке, а с юга попрут румыны… Вон как запрыгал румынский король под впечатлением нашего позора в Финляндии…»

Илья скользил глазами по строчкам, разглядывал карты и вдруг застыл. Расположение частей вермахта вдоль границы, реорганизация ВВС. За пределами рейха, из соседних стран, такие подробные данные получить невозможно. Военный атташе советского посольства в Берлине тоже не в силах все это раздобыть. Тут нужен доступ к самым секретным документам МИДа, военных ведомств, абвера.

Неужели Проскурову удалось восстановить агентурную сеть в Германии? Но без санкции Хозяина даже бесстрашный комдив на такое не решился бы. А санкции не было. Это Илья знал точно. Скорее всего, кто-то из прежних агентов стал настойчиво искать связь. На свидание к агенту отправился человек Проскурова, какой-нибудь незаметный второй заместитель военного атташе или сотрудник советского торгпредства. Для этого санкции не нужно. Зачем тревожить Хозяина по пустякам? Не случайно Проскуров дал информацию без всяких ссылок.

Единственный источник – это, конечно, не сеть, но уже кое-что. Агентов, когда-то работавших в Германии на ИНО НКВД и на Разведуправление Генштаба, Илья помнил по псевдонимам, кодовым номерам, различал по почерку, то есть по характеру информации и манере ее подачи, и сейчас пытался понять, кто это может быть. Он еще раз перечитал текст, подергал себя за ухо, почесал подбородок, пробормотал:

– Ай да комдив, ай да Герой Советского Союза!


* * *


До лета было далеко, но Эмма готовилась заранее. Очень уж угнетала берлинская зима. Снег выпадал редко, таял быстро, оставляя все мрачным, серо-коричневым. Даже в оттепель мучил промозглый холод. Из-за войны вечерами не включали фонари, в домах плотно закрывали ставни. Темные ледяные улицы продувались насквозь колючим ветром.

Перед Рождеством Эмма провела инспекцию своих запасов. Даже угроза военных лишений не могла заставить ее носить будущим летом надоевшие прошлогодние наряды. Всего два платья и одна пара босоножек пережили очередной сезон. Остальное было отдано горничной.

В кладовке стоял старинный сундук, в нем ждали своего часа аккуратно сложенные легкие яркие отрезы, моточки шелковых и хлопковых ниток, спицы, крючки, пуговки. В нижнем ящике комода хранились большая папка с выкройками, модные журналы, французские и немецкие.

Повернув створки трельяжа так, чтобы видеть себя со всех сторон, Эмма куталась, словно в римские тоги, в крепдешин, жоржет, батист, намечала линию проймы, сборки у талии, прикидывала фасон. Свободное годе или скроенная по косой отрезная юбка. Рукав фонариком или узкий, до локтя. Воротничок отложной или на планке.

Шила она вдохновенно, словно бросала вызов холоду, мраку и скверным предчувствиям. Правда, времени свободного почти не оставалось. Рабочий день начинался в девять утра и заканчивался не раньше восьми. Дома вечера пролетали мгновенно. Оглянуться не успеешь, уже полночь, пора спать, глаза закрываются.

Через месяц три чудесных новых платья были готовы. Оставалось подобрать к ним обувь, кушаки, сумочки, шляпки. В Шарлоттенбурге, неподалеку от дома Вернера, был дорогой универсальный магазин. Там вывесили объявление о тотальной распродаже. Можно купить все самое лучшее за очень приятные цены. Эмма взяла с собой Германа, его тоже следовало приодеть к лету.

Герман брел за ней по зеркальным торговым залам, всем своим видом показывая, как ему скучно, насколько он выше этой тряпичной суеты. Самостоятельно покупать себе одежду он не умел, не разбирался ни в качестве, ни в ценах, не помнил своих размеров, при этом был привередлив не меньше Эммы, но, в отличие от нее, никогда не знал, чего хочет.

В отделе дамской обуви Эмма усадила его на диван, сунула ему в руки свежий номер «Вестника Прусской академии», который прихватила с собой, как занятную игрушку для капризного ребенка.

Ей приглянулись несколько пар босоножек. Приказчица принесла нужный размер, опустилась на корточки, застегнула пряжки. Эмма, прихрамывая, прошла по ковру, остановилась напротив большого зеркала, возле дивана, взглянула на мужа. Голова низко опущена, очки съехали на кончик носа, альманах лежал на коленях. Эмма заглянула и прочитала несколько строк на открытой странице: «Существует нордическая и национал-социалистическая наука, которая противопоставляется еврейско-либеральной науке. Для нацизма западная наука и еврейско-христианская религия были заговором против эпического, магического чувства, которое живет в сердцах сильных людей».

«Игрушка оказалась вовсе не забавной», – подумала Эмма, осторожно перевернула страницу и увидела заглавие: «Обращение рейхсканцлера Адольфа Гитлера к участникам съезда германских ученых».

Герман вздрогнул, резко поднял голову, очки упали на открытые страницы, заскользили дальше вниз. Эмма ловким движением подхватила их, подышала на стекла, протерла полой вязаной кофточки, надела Герману на нос.

– Посмотри, какие лучше?

Одна ее нога была обута в коричневую замшевую босоножку на танкетке, другая в белую, лаковую, на низком каблучке.

Герман уставился на ее ноги, проворчал:

– Хм-м, принцип неопределенности, – и, подняв вверх задумчивые сонные глаза, добавил: – Бери обе пары.

Эмма так и сделала. Герман взял у нее коробки.

– Для себя что-нибудь приглядел? – спросила она рассеянно.

– Мне было не до тряпок. – Он многозначительно поднял палец. – Я размышлял о заговоре против магического чувства.

Следующие полчаса Герман примерял летние ботинки. Приказчик приносил все новые пары, присаживался на корточки, шнуровал. Эмма присаживалась рядом с приказчиком, щупала дырчатую замшу, проверяла, не упирается ли большой палец, достаточно ли мягкая пятка. Герман топал, расхаживал перед зеркалами, вздыхал, закатывал глаза к потолку, и на лице его отчетливо читалось: «Боже, когда это кончится?»

– Как только ты что-нибудь выберешь, милый, – шептала ему на ухо Эмма.

– Мне нравятся эти, но у них жесткая подметка, а у тех, светлых, подметка мягкая, но отвратительные белые шнурки.

– Шнурки можно поменять.

– Для этого надо идти в другой отдел, и как же подобрать правильную длину, подходящий цвет? Это целая эпопея, – хныкал Герман.

– Милый, шнурки продаются здесь,всех цветов, любой длины, – утешила Эмма, ловя сочувственный взгляд приказчика и восхищаясь собственным терпением.

Наконец нашлась пара с мягкой подметкой и подходящими шнурками. Еще полчаса заняла примерка летних костюмов. Брюки оказывались то широки, то коротки, пиджак тяжел, велик, мал, узок в талии.

– Эмма, неужели я потолстел?

– Нет, милый, просто крой приталенный, тебе не подходит.

– Хм-м, приталенный пиджак… В этом есть нечто педерастическое.

Эмма уже потеряла надежду, а Герман – терпение, но в последнюю минуту приказчик принес идеальный костюм, светлый, но не слишком маркий, легкий, пошитый точно по фигуре Германа.

В отделе мужских сорочек можно было обойтись без примерок. Эмма, пробежав глазами полки, сразу выбрала четыре штуки.

– Зачем мне столько? – изумленно спросил Герман.

– Твои две. – Она вручила ему пакеты. – Иди, подожди меня внизу, в кафе.

Он пошел через зал к лестнице, но остановился, развернулся, двинулся назад, к Эмме. У кассы ее уже не было. Он заметался по залу, задел какого-то пожилого господина, сердито извинился, постоял, подумал, решительно направился в отдел дамских шляп и увидел Эмму. Она держала в руках что-то белое, разговаривала с приказчицей. Он подошел и, перебив тихий щебечущий диалог, хрипло спросил:

– Две другие для него?

Приказчица скользнула любопытным взглядом по их лицам.

– Простите. – Эмма с улыбкой отдала ей шляпку, взяла Германа под руку. – Пойдем, милый, ты устал.

Они пересекли зал, стали спускаться по лестнице.

– Для него? – повторил Герман уже спокойней.

– Ну, а для кого же еще? – Эмма вздохнула. – Не понимаю, что на тебя нашло? Ты отлично знаешь, я иногда покупаю Вернеру одежду. Кроме меня некому, а сам он не может.

– Эта дура, вероятно, решила, что у тебя любовник, – проворчал Герман, – любовник, которому ты покупаешь сорочки.

– Конечно, милый, – Эмма хихикнула, – и еще она подумала: либо ты меня придушишь, как Отелло, либо я кинусь под поезд, как Анна Каренина.

– По-твоему, такие куклы читают Шекспира и Толстого?

– Насчет чтения – не знаю, а в кинематограф точно ходит. Но, кажется, Толстой у нас запрещен.

На улице Герман спросил:

– Зачем ему сорочки?

– Интересный вопрос. – Эмма мягко повела плачами. – А зачем они тебе?

– Разве он вылезает когда-нибудь за калитку?

«Ага, все-таки интересуешься, – обрадовалась Эмма, – ладно, посмотрим, что будет дальше».

– Круглый год в пижаме и в этом своем дурацком колпаке, – продолжал Герман. – Ты хотя бы звезду спорола?

«Дальше все то же», – вздохнула про себя Эмма.

Дурацкий колпак, да еще старые письма от Мазура – вот все, чем интересовался Герман, когда заходила речь об отце. Колпак пугал его красной звездой, он требовал отпороть звезду, а письма сжечь, потому что Мазур еврей, да еще советский. Хранить в доме свидетельства такой дружбы опасно.

– Не нравится режим, уезжай, – говорил Герман, размахивая и шурша пакетами, пока шли к трамвайной остановке. – У нас, слава богу, не большевистский барак, границы открыты, скатертью дорога. А если уж остался, изволь держать себя в руках. Зачем устраивать эти идиотские демонстрации? Что и кому ты пытаешься доказать? Планк вытаскивал тебя всеми силами и даже перед СС за тебя поручился! Гейзенберг так же, как ты, едва не угодил в лапы гестапо. Ах ты боже мой! Какая гордая бескомпромиссность! Он бойкотирует режим, а мы все жалкие приспособленцы! Хочешь поиграть в благородство? Тогда признай, наконец, что ты давно выдохся как ученый и пытаешься прикрыть это жалким фрондерством.

– Ты правда считаешь, было бы лучше, если бы он уехал? – спросила Эмма.

– Во всяком случае, честнее.

– Разве он тебе чем-то мешает? Что ты никак не можешь успокоиться?

– Представь, не могу! Мой отец был выдающимся ученым. Распределения Брахта, приложения к квантовой механике и физике твердого тела, работы по оптике входят во все справочники и в университетские курсы. А теперь он превратился в нелепого чудака, в посмешище, обрек себя на бесславную одинокую старость. Зачем? Ради чего?

– Ну так пожалей его. Просто пожалей, и все. – Эмма вздохнула и подумала: «Бесполезно. Даже если мне когда-нибудь удастся их помирить, они опять поссорятся после первых нескольких фраз, которые скажут друг другу. Слишком далеко все это зашло».

– Собственных родителей не видела два года, а к нему мотаешься без конца, – мрачно заметил Герман.

– Очень они нуждаются в этом! – огрызнулась Эмма и добавила спокойней: – Главное, вовремя отправлять поздравительные открытки.

Родители Эммы жили в Мюнхене. Отец, преуспевающий адвокат, вступил в нацистскую партию задолго до ее прихода к власти. Гитлер нравился ему еще со времен мюнхенского путча. Папа был красавец, высокий, широкоплечий. Белокурые волосы давно поседели и поредели, голубые глаза выцвели, но в свои семьдесят три он все еще напоминал персонажа пропагандистского плаката. Чеканные черты, идеальный арийский череп. Маленькая пухленькая мама до старости умудрилась сохранить ямки на розовых щеках и кукольно-сладкое выражение лица. Папа и мама, забавная пара. Мужчина с агитплаката, женщина с конфетной коробки.

Эмма была четвертым, младшим ребенком, единственной девочкой. От отца ей достался высокий рост, от матери – пепельно-русые густые волосы, темные брови и ресницы. Чеканные отцовские черты лица удачно смягчили материнские пухлые губы и округлая форма больших серых глаз. Кроме внешнего сходства, детских обид и холодного чувства дочернего долга, с родителями ее ничего не связывало.

Старший брат, Эрих, стал юристом, как отец, сделал удачную карьеру в министерстве юстиции. Двое средних, близнецы Вилли и Фредди, пошли по военной линии. Все трое состояли в партии и разделяли взгляды отца. Настоящая немецкая женщина должна сидеть дома. Кухня, церковь, дети. Физика – еврейская наука. Их идеальные черепа были нашпигованы идеальной начинкой из расовой мистики, обывательских предрассудков, горячего патриотизма и ледяного прагматизма.

В юности, особенно после поступления в Берлинский университет, Эмма почти не могла с ними общаться, с трудом выдерживала папины нравоучения, мамин щебет и плоские шуточки братьев (главное орудие женщины – половник; от большой учености у дам вырастают усы). Когда вышла замуж, отношения с семейством слегка потеплели. Все были рады, что она хотя бы замужем и что избранник ее оказался чистокровным немцем, а не евреем (они почему-то считали, что в научной среде сплошные евреи).

С возрастом Эмма стала терпимей, спокойней, научилась изображать почтительную дочь и добрую сестру, но семейные встречи свела до минимума. Открытки братьям Эмма отправляла чаще, чем родителям, не забывала поздравлять с днем рожденья их жен и детей. Изредка приезжая в Мюнхен, навещала всех по очереди, мило болтала со снохами о нарядах и домашнем хозяйстве, племянникам и племянницам дарила игрушки. Жена Эриха, дородная златокудрая Гудрун, произвела на свет четырех мальчиков-погодков, и при каждой встрече не забывала спросить, внимательно заглядывая в глаза: «Милая, когда же, наконец, ты и твой профессор осчастливите нас маленьким племянником?» Эмма в ответ вежливо улыбалась, про себя посылая сноху к черту.

Родители и братья были для нее чужими, невозможно скучными людьми. Она стыдилась их. Зато с Вернером и Мартой сразу нашла общий язык, с ними она чувствовала себя легко и уютно, приходила к ним, как в родной дом. Иногда думала: «До чего же несправедливый расклад. Я была бы счастлива иметь таких родителей. Вернер, при всех его недостатках, умный и талантливый, за него не стыдно, с ним интересно. Герман совершенно этого не ценит. Вот достался бы ему мой папаша, что бы из него получилось? Самодовольный чинуша-карьерист вроде Эриха? Тупой солдафон, как Вилли и Фредди? Уж точно не ученый, не профессор экспериментальной физики. Физика – еврейская наука. При его слабом характере он бы против течения не поплыл, завяз бы намертво в мещанском болоте. Ученого из него сделал Вернер, хотя бы за это надо быть благодарным».

Эмма покосилась на мужа. Он молчал, ничего не ответил на ее реплику о поздравительных открытках. Прекрасно понимал, что такое ее семейка. Теперь ему стало неловко. Ляпнул сгоряча, и сам не рад.

– Собираешься отнести ему покупки прямо сейчас? – спросил он, когда подъехал трамвай.

Она собиралась завтра, но неожиданно для себя ответила:

– Да, милый, пожалуй, забегу ненадолго. – Она погладила Германа по щеке, заглянула в глаза: – Может, зайдем вместе?

Герман молча теребил уголок кашне. Эмма продолжила быстрым, ласковым шепотком:

– Пообедаем втроем, знаешь, эта полька чудесно готовит, лучше меня, честное слово. А в июне поедем в Баварию на озера втроем и забудем все плохое, как страшный сон, ну, подумай, разве это может продолжаться бесконечно? Сколько ему осталось, один Бог ведает, ты потом себе не простишь…

Трамвай прозвенел и уехал. От этого звона они оба как будто проснулись. Эмма замолчала, а Герман сказал:

– Нет, не могу.

Универсальный магазин находился в трех кварталах от дома старика, идти от остановки минут пять, не больше. Эмма взяла пакет с рубашками Вернера, поцеловала мужа в краешек сжатого рта.

– Пожалуйста, распакуй свой костюм и повесь пиджак на плечики, остальное разберу сама, когда вернусь.

Она шла быстро, не оборачиваясь, и думала: «Впервые он ответил «нет» не сразу, а после долгой паузы, значит, потихоньку оттаивает».

Глава девятая

Восемнадцатого был выходной, мороз ослаб. Карл Рихардович вышел из дома в половине девятого утра, доехал на трамвае до площади Белорусского вокзала и пошел по Горького к центру. Странная это была улица. Всякий раз, проходя по ней, доктор вспоминал рассказ Ильи, как принималось решение о ее реконструкции.

Улицу Горького расширяли и выпрямляли по двум прямым линиям, которые прочертил на карте города красный карандаш Хозяина. По обеим сторонам должны были стоять здания одинаковой высоты, с фасадами в едином монументальном стиле. Все, что вылезало за красные линии, сносилось или передвигалось. Под фундаментами рыли котлованы, дома ставили на рельсы. Предупреждать жильцов запрещал специальный указ Моссовета. Дома со спящими людьми передвигали ночами. Малейшая ошибка в расчетах, любое неверное движение, случайная поломка какого-нибудь механизма – и спящие могли погибнуть под развалинами. Инженеры, техники, рабочие старались изо всех сил, и пока все шло нормально. Однако степень риска была уму непостижима.

Зимой работы замирали. На месте снесенных домов зияли прорехи. Уцелевшие, передвинутые, доведенные до положенного уровня монументальности фасады, выглядели розово-серыми декорациями среди заснеженных развалин.

Здание бывшего Театра Мейерхольда на углу Горького и Большой Садовой стояло в строительных лесах, затянутых гигантским изображением Сталина в полный рост. У его ног лежала Триумфальная площадь, запорошенная снегом, продуваемая с четырех сторон ветрами. Недавно тут был сквер. Деревья выкорчевали, землю залили асфальтом. Получился Триумфальный пустырь. Еще один пустырь белел на Пушкинской, на месте Страстного монастыря. Посредине на арматурных подпорках торчал здоровенный фанерный щит с намалеванным усатым лицом и надписью: «Слава великому вождю всех народов великому Сталину!»

«Навязчивый синдром, – думал доктор, – упорное механическое штампование самого себя. Москву он перекраивает в плацдарм для марширующих колонн. Гитлер одержим бредовой идеей, которая не ему первому пришла в голову. У Сталина вообще никаких идей нет, он одержим только Сталиным».

В витрине бывшего гастронома Елисеева висел рекламный щит. Осетр и поросенок с блаженным выражением морд обнимали банку майонеза.

«Наркомпищепром СССР. Главмаргарин. Соус майонез – прекрасная приправа ко всем холодным мясным и рыбным блюдам. Банки принимаются магазинами обратно», – мимоходом прочитал доктор.

Напротив здания Моссовета, передвинутого метров на пятьдесят, торчал обелиск, воздвигнутый после октября семнадцатого. Трехгранный острый штырь высотой с шестиэтажный дом. Прислонившись спиной к штырю, запрокинув голову и непристойно выпятив бедро, стояла гигантская статуя голой женщины. Чресла прикрыты символической медной тряпицей, рука поднята в нацистском приветствии. Скульптурная композиция называлась «памятник Свободе», изображалась на гербе Москвы под серпом и молотом. Илья рассказывал, что на этом месте прежде стоял очень красивый конный памятник какому-то царскому генералу[23].

Карл Рихардович замедлил шаг, разглядывая памятник Свободе, и вдруг услышал за спиной звучный женский голос:

– Товарищ Штерн!

Он вздрогнул. Люба Вареник в белом форменном тулупчике, в надвинутой до бровей ушанке смотрела на него снизу вверх и улыбалась во весь рот. Вместо одного переднего зуба торчал коричневый осколок. Это сильно портило улыбку.

«О боже!» – доктор вздохнул и спросил строгим учительским тоном:

– Курсант Вареник, вы как тут оказались?

– Наружку отрабатываем. – Люба шмыгнула покрасневшим носом. – Я за Владленом шла, потеряла его полчаса назад, нырнул в проходняк у Малой Бронной и растворился. Теперь уж ни за что не найду.

– На Горького, разумеется, не найдете. – Карл Рихардович задрал край рукавицы, взглянул на часы.

– Вы торопитесь? – Она взяла его под руку. – Можно, я с вами немного пройду?

– Нет.

– Ну чуть-чуть, пару минуток, раз уж так получилось… А вам Москва нравится?

– Очень красивый город, – механически ответил он по-немецки.

– Совершенно сказочный. – Люба тоже перешла на немецкий. – Я, как узнала, что в Москву поеду, целую программу составила: «Лебединое» в Большом посмотреть, в Третьяковку, в Пушкинский обязательно, потом на кораблике по Москве-реке поплавать, попасть в Парк культуры на настоящий карнавал, какие в кино показывают. И ничего этого не получается. В город нас вывозят только наружку отрабатывать. Что же тут увидишь?

– Фрейлейн, советую вам продолжить поиски Владлена, перейти на ту сторону и вернуться на Бронную. – Он мягко снял ее руку со своего локтя и добавил по-русски: – Люба, это не шутки. Я могу себе позволить прогулку в выходной, а для вас это прогул. Рискуете нарваться на неприятности, сами же знаете, одним «неудом» по наружному наблюдению отделаться не удастся.

– Так точно, товарищ Штерн. – Она вытянулась в струнку, козырнула и тут же уронила руку, опустила голову: – Я дура. Извините.

Доктор проводил ее взглядом, перевел дух, спустился в Столешников и пошел к Никольской.

Здание знаменитой аптеки Феррейна, серовато-кофейного цвета, с гигантскими окнами, колоннами и греческими статуями напоминало Карлу Рихардовичу старый Берлин. Внутри оказалось много народу, аптека была дежурной, работала по выходным. Старейший в Москве дворец фармацевтики. Зеркала в бронзовых рамах, мраморные колонны, готические шкафы и прилавки темного дерева, украшенные причудливой резьбой, сводчатый расписной потолок, китайские вазы, старинные кассовые аппараты. Люди в длинных очередях выглядели на этом фоне особенно убого. Серые платки, ушанки, тулупы, телогрейки, валенки.

Карл Рихардович выбрал очередь поближе к входной двери. Гонка закончилась, теперь спешить некуда.

Стартовым сигналом гонки стал ночной звонок. Номер, который назвал иностранец, расшифровывался просто: «А» – аптека, дата – восемнадцатое января, время – десять утра. Ну, а вопрос про дежурную аптеку ясно указывал на Феррейна.

Это был личный тайный канал спецреферента Крылова. Ни в ИНО НКВД, ни Разведупре Генштаба о нем не ведала ни одна живая душа. Священник итальянского посольства в Москве передавал через доктора Штерна сообщения от сотрудника пресс-центра МИДа Италии Джованни Касолли. Агентурная сеть в Германии не работала, и Джованни оставался единственным источником реальной информации изнутри рейха. Он не был завербованным агентом, не получал никакого вознаграждения.

Касолли часто бывал в Берлине, присутствовал на встречах и переговорах высшего уровня, имел свои связи в германском МИДа и доступ к секретным документам.

Между собой Илья и Карл Рихардович называли его Ося. Включая в сводки для Хозяина сведения, полученные от Оси, Илья ссылался на перехваты дипломатических отчетов и личной переписки сотрудников посольств. Он страшно рисковал, особенно сейчас, при Берия, но эти крохи реальной информации, поступающие непосредственно из рейха, придавали хотя бы какой-то смысл его работе.

Канал был надежный, но действовал редко, с перебоями. Последнее сообщение пришло в конце августа тридцать девятого. С начала войны – ни слова. Ночной звонок прозвучал долгожданной весточкой от Оси после пяти месяцев молчания.

В теплое время года доктор встречался с падре на Никитском бульваре. Зимой это было исключено. Пожилой итальянец морозов не переносил. Найти в Москве закрытое помещение, где можно встретиться, не привлекая внимания, и поговорить без посторонних ушей, да еще по-немецки, – задача сложная. Падре знал не больше десятка русских слов, ровно столько, чтобы назначить встречу по телефону и понять ответ. Ресторанов в Москве осталось мало, и каждый представлял собой ловушку, так же как и музеи. Их посещали иностранцы, залы были напичканы агентами НКВД. На свидание доктор мог прийти только в выходной день, поэтому кинотеатры тоже отпадали. В выходные большие очереди к кассам стояли на улице, неизвестно, на какие места достанутся билеты и достанутся ли вообще.

Доктор собирался передать падре послание для Оси. Над текстом он корпел до утра, переписывал раз десять. Получилось вот что:

«По нашим предположениям в рейхе развернулись масштабные работы, связанные с производством оружия на основе открытия расщепления ядра урана. Открытие было сделано в декабре 1938-го немецкими химиками Ганом и Штрассманом. Энергия распада урановых ядер в руках Гитлера может уничтожить Европу и всю планету. Из немецких научных журналов исчезли публикации на эту тему, единственное объяснение – секретность. Просим Вас при возможности проверить, верны ли наши предположения. Также просим выяснить все, что возможно, о немецком радиофизике ВЕРНЕРЕ БРАХТЕ.

Из достоверного источника нам стало известно, что непосредственное участие профессора Вернера Брахта в работах над созданием ядерного оружия может значительно ускорить процесс. Просим отнестись к этому со всей серьезностью. Пожалуйста, держите нас в курсе».

Никакой подписи доктор не поставил, Ося знал его почерк. Плотно исписанный листок был спрятан на дно небольшой плоской коробки с шоколадными конфетами фабрики «Красный Октябрь», под слой толстой мягкой бумаги. Сверху лежали конфеты в блестящих обертках.


* * *


Дверь распахнулась, влетел Поскребышев, остановился у стола так резко, что Илье почудился визг тормозов. Вытаращенные глаза светились, как фары.

– Давай! – прорычал он и шумно выдохнул: – Пф-ф.

– Александр Николаевич, еще не готово.

– Давай что есть!

Напоминать, что очередную сводку Илья должен был подготовить только к завтрашнему дню, не имело смысла. Он быстро отстукал на машинке пару последних фраз, сложил отпечатанные страницы в папку. Поскребышев матерился, поторапливал, выхватил папку у него из рук и умчался прочь.

Илья давно привык к подобным цейтнотам, так же как и к долгим затишьям, когда Хозяин не требовал сводок и не вызывал неделями. Впрочем, затишья случались все реже.

Через пять минут после ухода Поскребышева явился фельдъегерь с пакетом из НКВД. Внутри лежал очередной список немецких эмигрантов, которых отправляли назад в рейх.

Еще осенью тридцать шестого посол Шуленбург передал официальную просьбу германского правительства о возвращении в рейх граждан Германии, арестованных в СССР по подозрению в шпионаже. С тех пор переговоры на эту тему не прекращались.

В тридцать седьмом НКВД отдало гестапо десять человек. Перед подписанием пакта пришла очередная нота, в которой говорилось, что настоящие дружественные отношения между рейхом и СССР несовместимы с тем, чтобы такое количество германских подданных находилось в советских тюрьмах. Сразу начался активный обмен списками тех, кого хотело получить гестапо, и тех, кого НКВД готово отдать. Немецкие коммунисты, евреи. Им по возвращении на родину, скорее всего, светил только лагерь. Но было много и некоммунистов, и неевреев, рабочих, инженеров, перебравшихся в СССР в годы экономического кризиса. Они прожили в СССР несколько лет, знали русский язык, после советских лагерей никаких симпатий к стране победившего социализма у них не осталось. Эти люди могли очень пригодиться гестапо и абверу отнюдь не в качестве заключенных.

Отправляя списки в Особый сектор, Берия, конечно, страховался. Пока Хозяин дружит с Гитлером, он готов с кавказской щедростью отдать фюреру все без оглядки, но дружбе скоро конец, щедрость сменится бешенством. Мало ли что взбредет ему в голову? Вдруг прицепится к спискам? Под видом обмена упустили матерых шпионов, что-нибудь в этом роде. И тогда Берия попытается использовать спецреферента по Германии в качестве бронещитка.

«Молодец Лаврентий Палыч, страховка – дело хорошее, – думал Илья, пробегая глазами немецкие фамилии, – но только не в нашем сказочном королевстве. Пожелает Хозяин вас грохнуть, он это сделает, просто потому, что таково будет его хозяйское желание. А бронещиток из меня никудышный, не я эти списки составляю, не я утверждаю, вот только расписываюсь: “Читал. Крылов”. Ни вычеркнуть, ни вписать никого не могу».

– Никого, – повторил он шепотом и вдруг присвистнул.

В списке значился профессор Фридрих Хоутерманс, известный физик, член компартии Германии, еврей на четверть. Бежал из рейха сначала в Англию, потом перебрался в СССР, работал в Харьковском физико-техническом институте. В тридцать седьмом был арестован. В его защиту выступили Эйнштейн, Бор и еще кто-то из светил. Появились публикации в американской, английской и французской прессе, официальные обращения зарубежных физиков к советскому правительству с требованием освободить Хоутерманса.

Нобелевский лауреат, член Французской компартии Жолио Кюри отправил гневную телеграмму Сталину.

В тридцать седьмом имя Хоутерманса звучало в кабинете Хозяина, в присутствии Ильи. Об освобождении речи не шло. Сталина волновало лишь одно: как они узнали? Через кого просочилась на Запад информация об аресте? Ежов со слезами на глазах, чуть не целуя хозяйские сапоги, клялся разоблачить и сурово покарать виновных.

Илья расписался, положил список в папку исходящих, откинулся на спинку стула.

«Если бы нарком Берия хоть немного заинтересовался урановой темой, вряд ли физик Хоутерманс попал в список. Конечно, немцы бомбу делают. Начав войну, не попытаться создать сверх-оружие? Это совсем уж не по-немецки. Тем более расщепление ядра открыли в Германии. Вот вернется профессор домой и присоединится к своим коллегам с огромным энтузиазмом. Представляю, как он теперь нас ненавидит. В рейхе его не посадят. Ради бомбы простят не только коммунистическое прошлое, но даже четвертушку еврейской крови. За него хлопотали мировые светила, стало быть, он чего-то стоит как ученый. Ладно, допустим, я ошибаюсь, Берия о бомбе уже знает, урановая тема его зацепила, Хоутерманса завербовали. Перед отправкой в рейх из каждого наверняка выбивают подписку о сотрудничестве, но этими бумажками можно стены оклеивать. Те, кого гестапо оставит на свободе, ни за что не станут работать на нас после того, что с ними тут делали. А те, кто попадет из советских лагерей в немецкие…»

Форточка хлопнула и опять открылась, стал слышен унылый вой ветра сквозь оконные щели. Илья продолжал спорить с самим собой, обдумывал, взвешивал разные варианты и понимал, что все бессмысленно. Даже если бы случилось чудо, Хоутерманс согласился бы сотрудничать за очень большие деньги, все равно агентуры НКВД в Германии нет, восстанавливать ее сейчас Хозяин не позволит. Берия без санкции Хозяина заниматься бомбой не станет, а санкцию он не получит, любой намек на то, что пора восстановить агентурную сеть в Германии, вызывает у Сталина бешенство.

Спецреферент имел право обратиться к кому угодно из руководства НКВД, но в строго определенных рамках. Что-то уточнить, потребовать дополнительные справки только по тем вопросам, которые интересуют Хозяина.

Когда-то Илья мог поговорить со Слуцким. Он продержался на должности начальника ИНО целых три года, с тридцать пятого по тридцать восьмой, с ним сложились вполне человеческие отношения. Да, напряженные, ненадежные, но все-таки. Слуцкого отравили по приказу Ежова. Сменивший его Пассов не проработал и месяца. Расстреляли по приказу Берия. Следующим стал Деканозов, его Берия привез с собой из Грузии. Он возглавлял ИНО только пять месяцев, пока Берия не пропихнул его на должность замнаркома иностранных дел, чтобы иметь своего человека в окружении Молотова. Сейчас – Фитин Павел Михайлович, бывший заместитель главного редактора издательства «Сельхозгиз».

Илья усмехнулся. «Допустим, встречусь я с Фитиным, заведу разговор о бомбе. Он вроде бы человек толковый, но ведь сразу доложит Берия, просто обязан будет доложить. Нет, тогда лучше уж идти к Лаврентию Палычу. Но этого делать нельзя, прямой контакт с Берия за спиной Хозяина – верный способ получить пулю в затылок».


* * *


Очередь двигалась медленно. Прошло десять минут. Карл Рихардович заставлял себя не нервничать, не оборачиваться на входную дверь. Прислушиваясь к разговорам, он узнал, что сегодня «выбросили» лезвия «Турист», дают не больше двух упаковок в руки, а после обеда могут «выбросить» пудру «Красный мак».

Перед глазами торчал рекламный щиток. Пухлый желтоволосый ребенок неопределенного пола, в красных трусиках, изогнувшись, мучительно скалясь, держал на плече зубную щетку размером с весло. «Наркомпищепром СССР. Главпарфюмер. Каждый школьник знает четко эту фразу назубок: утром встал – зубная щетка, а за нею порошок».

Четыре дурацкие строчки привязались, закрутились в голове. В аптеке было жарко. Карл Рихардович расстегнул пальто, снял шапку, решился опять взглянуть на часы. Двадцать минут одиннадцатого.

«Может, я что-то напутал? Падре не удалось выбраться? Или почувствовал слежку? Утром встал – зубная щетка… О господи, нельзя так нервничать. Уже бывало, что встречи срывались. Падре семьдесят три года, он мог простудиться, приболеть, мало ли? Я спокойно дождусь своей очереди, куплю пару упаковок лезвий “Турист” и зубной порошок. Каждый школьник знает четко… Вечером позвоню из телефонной будки ему в посольство, попробуем договориться о новой встрече».

Доктор вздрогнул, услышав за спиной немецкую речь.

– Покажите этот рецепт аптекарю, написано по-латыни, они разберут.

Пожилая дама в очках, в сером вязаном платке поверх меховой шапки, говорила по-немецки без ошибок, с мягким акцентом. Ее собеседником был падре. Он стоял в десяти шагах и держал в руке бумажку. Встретившись глазами с доктором, едва заметно улыбнулся и кивнул на беломраморный бюст Ленина, торчавший в глубине зала.

Шпиономания пошла на спад, услышав иностранную речь, люди уже не шарахались, только испуганно косились и демонстративно отворачивались.

– Я не понимаю, что мне делать, в какой отдел пройти, – бормотал падре по-немецки, обращаясь к даме и поглядывая на Карла Рихардовича.

– Вон там, справа, отдел готовых форм, видите, где статуя с весами.

Падре растерянно переводил взгляд с доброй дамы на статую.

– Тут столько народу, к прилавку не пробиться.

Дама повернулась к стоявшему за ней толстячку в каракулевой шапке-пирожке:

– Товарищ, я отойду на минуту.

Товарищ молча отвел глаза и слегка попятился назад. Дама пожала плечами и сказала по-немецки:

– Хотела вас проводить, но, боюсь, меня потом не пустят в очередь, а мне обязательно нужно купить лезвия для мужа.

– Благодарю вас, фрау, вы очень любезны, попробую сам, – сказал падре, сунул рецепт в карман пальто и растворился в толпе.

Карл Рихардович дождался своей очереди, купил лезвия, коробку порошка и двинулся сквозь толпу, к бюсту Ленина, с бумажным кульком в высоко поднятой руке.

Пространство возле бюста оставалось свободным, падре пока не появился. Доктор стал открывать портфель, чтобы уложить кулек. Возиться со скользкими замочками на весу, зажав кулек под мышкой, было страшно неудобно, а поставить портфель на ленинский постамент он не решился. Коробка порошка выпала и покатилась по грязному мраморному полу. Доктор не стал ее догонять, убрал в портфель упаковки лезвий, огляделся. Среди серых платков и ушанок мелькнул черный берет. И тут же возле бюста возник молодой человек в овчинной бекеше и цигейковой шапке. Наряд был полуштатский, а физиономия совершенно казенная. Карл Рихардович испугался, не забрел ли сюда какой-нибудь курсант или преподаватель ШОН. Во время занятий по наружному наблюдению они шныряли по всему центру. Автобус ждал их на Малой Лубянке, возле огромного серого здания общежития НКВД, в двух шагах от Никольской. Доктор не каждого знал в лицо, а его могли узнать запросто.

«Ну и что? Даже если так, он просто поздоровается, а падре ни в коем случае не подойдет при нем. – Во рту пересохло, обожгла совсем уж неприятная мысль: – Люба шла за Владленом, “бекеша” мог идти за Любой, а после нашей встречи пойти за мной, кажется, они иногда так поступают во время занятий. Переключение на контакт объекта или на объект контакта, черт их знает… Да, но в таком случае он ни за что не подошел бы, вел бы меня дальше и, конечно, засек бы падре… Стоп, хватит сходить с ума!»

– Товарищ, вы уронили. – Молодой человек протянул грязную коробку зубного порошка «Гигиена».

– Спасибо, товарищ, – пробормотал доктор и, поймав за овчинным плечом испуганный взгляд падре, стрельнул глазами в сторону выхода.

К этой минуте сердце уже колотилось с такой силой, что впору покупать сердечные капли. Падре исчез, молодой человек тоже. Доктор держал двумя пальцами круглую картонную коробку и не знал, куда ее деть. Она была слишком грязная, чтобы класть в портфель, но и выбросить в урну нельзя, для советского человека поступок немыслимый. Пришлось завернуть в кулек, на это ушло еще несколько минут.

Когда он очутился на улице, падре нигде не было. Доктор почувствовал, что нижняя фуфайка промокла насквозь. Он в панике огляделся. Невысокая прямая фигура в черном берете и в черном пальто с котиковым воротником, опираясь на трость, медленно брела в сторону Красной площади.

«Куда его несет? За версту видно, что иностранец, нельзя нам соваться на Красную площадь, – думал доктор, – но и в другую сторону нельзя, там Лубянка».

Падре остановился, оглянулся, поправил свой белый шарф и помахал рукой в черной кожаной перчатке. Поравнявшись с ним, Карл Рихардович быстро прошептал:

– Идите за мной.

Впереди была арка, ведущая в Третьяковский проезд. Доктор нырнул туда, замедлил шаг. Падре догнал его и спокойно произнес:

– Простите, что заставил вас ждать, утром в посольской часовне служил мессу, потом исповедь продлилась дольше, чем я думал.

– Ничего, главное, встретились, – пробормотал доктор.

Из маленького Третьяковского проезда они вышли на большой и широкий Театральный. Падре сразу повернул направо, к Кремлю.

– Нам надо перейти на другую сторону, – сказал доктор, – там Петровка, тихие переулки.

– Да, конечно, только я хотел взглянуть на собор Василия Блаженного, – невозмутимо сообщил падре.

– Зачем? Почему именно сейчас?

– Быть в двух шагах и не попрощаться – невозможно. – Падре вздохнул и тихо добавил что-то по-итальянски.

Доктор сумел разобрать только одно: «варвары».

– Послушайте, вы можете сделать это потом, без меня, на Красной площади нам вместе появляться слишком рискованно.

– Не волнуйтесь, я понимаю.

Несколько минут шли молча, доктор впереди, падре отставал метров на десять. Наконец свернули с Петровки в переулок, пошли рядом. Доктор спросил:

– Это ваш последний визит в Москву?

– Нет. Почему вы так решили?

– Попрощаться с Василием Блаженным…

– Его скоро взорвут, – глухо объяснил падре.

– Откуда вы знаете?

– План реконструкции Москвы опубликован, вышел отдельной брошюрой, я попросил в посольстве, мне перевели. Я ведь по первому образованию архитектор. Москва меня особенно интересует. Аристотель Фиораванти, Доменико Желярди, Джакомо Кваренги тут много всего построили.

«Мы прогуливаемся как хорошие знакомые, на глазах у прохожих, – думал доктор, – конечно, мы же не профессиональные шпионы, ни на какую разведку не работаем. Мы просто два старика, нам хочется спокойно поговорить. А ведь это нарушение всех законов конспирации, полнейшее безумие, постоянно кажется, что за нами кто-то наблюдает».

Он не выдержал, оглянулся, переулок позади был пуст.

– Мне, итальянцу, больно, – продолжал падре, – а каково же русским? Если они еще что-нибудь чувствуют, кроме страха. – Он поправил очки, кашлянул. – Простите, кажется, я сказал глупость.

– Почему? Замечание справедливое, но относится оно не только к русским, а в равной мере к немцам, к итальянцам, к французам. Да и британцы особенной храбрости не проявляют. Вся Европа оцепенела от страха, прочие чувства притупились.

– Вы правы, правы, вся Европа. – Падре тяжело вздохнул. – Но есть два маленьких исключения. Финляндия и Польша.

– Польша?

– Представьте, да. Ватикан поддерживает связь с остатками польского духовенства, поэтому кое-какой информацией я владею. Там творятся чудовищные вещи, но зреет мощное сопротивление. Уже очевидно, что завоевателям покоя не будет.

– И тем и другим?

– Нет. – Падре покачал головой. – На востоке НКВД уничтожает подполье куда успешней, чем гестапо на западе. Однако то, что поляки продолжают бороться, внушает надежду, пожалуй, даже большую, чем мужество финнов. Финляндия воюет, получает помощь и поддержку всего мира. А Польша не только завоевана, она практически уничтожена, все ее предали. – Он вдруг остановился, внимательно взглянул на доктора: – Мы с вами знакомы уже два года, а я так и не знаю, кто вы по вероисповеданию.

– Католик, – растерянно пробормотал доктор, – не помню, когда в последний раз был на мессе.

– Тут все равно некуда пойти. – Падре пожал плечами. – Храм Непорочного Зачатия на Пресне разгромили, устроили общежитие, спасибо, не взорвали. А настоятель погиб. Он был советский подданный. Теперь на всю Москву остался только Людовик Французский, на Малой Лубянке.

– Филиал Большой Лубянки?

Падре не сразу понял, шевельнул седыми бровями, сморщился и вдруг тихо рассмеялся:

– Нет, хотя они очень старались. Там служит капеллан посольства США, только праздничные службы. Рождество, Пасха. Шпики толкутся постоянно, для советских католиков вход закрыт, никто близко подойти не смеет.

– Советские католики? Думаете, они еще остались?

– Ну вот вы, например.

– Я немец.

– Да, но подданство… Послушайте, а ведь вам надо исповедаться. У вас на душе непомерная тяжесть. Джованни рассказывал мне…

– Тихо! – выдохнул доктор и приложил палец к губам.

Позади слышался скрип снега.

– Идите вперед спокойно, не оборачивайтесь, – прошептал падре.

Из переулка они вышли на Петровку. У доктора дрожали колени. Он не сомневался: стоит обернуться, и за спиной падре мелькнет казенная физиономия под цигейковой шапкой, овчинная бекеша. Никогда еще он не чувствовал такого липкого, потного страха. Падре нагнал его и прошептал:

– Все хорошо, это была просто старуха.

– Я зайду вон в тот двор, вы за мной, – ответил доктор.

Двор оказался проходным, несколько минут они петляли по подворотням, наконец возле полуразрушенного сарая нашли место, которое не просматривалось из окон. Доктор остановился, открыл портфель.

– То, что я вам передаю, важнее всего, что было раньше, – произнес он севшим голосом, – это очень срочно, поверьте, я не преувеличиваю.

– Верю, – кивнул падре, сунул конфетную коробку в широкий карман пальто, вручил доктору сложенные вчетверо листки и улыбнулся: – Не так важно, не так срочно, однако весьма любопытно.

– Идите назад, на Петровку, – сказал доктор, – там дальше Страстной бульвар, знакомые вам места. Не заблудитесь?

– Постараюсь. Я уезжаю послезавтра, приеду опять только в апреле, к Пасхе.

– А Джованни? – спросил доктор.

– Не знаю. – Падре перекрестил его, и они разошлись в разные стороны.

Глава десятая

Когда Машу опять вызвали в зловещую комнату возле канцелярии, она не испугалась, не удивилась. Разговоры о том, что она скоро получит «заслуженную», ходили с Нового года, такое значительное событие не могло обойтись без предварительной беседы в этой комнате.

В отличие от прошлого раза кадровик поздоровался, предложил сесть, обратился на «вы». Вид у него был потрепанный, лицо опухшее, глаза красные.

«Не высыпается, пьет много», – подумала Маша с некоторым сочувствием.

– Товарищ Крылова, тут вот поступило предложение выдвинуть вашу кандидатуру на присвоение вам звания заслуженной артистки.

Тенор звучал глухо, монотонно, без всякого выражения.

– Спасибо. – Маша улыбнулась, едва сдерживая ликование.

Мысленно она уже звонила маме, встречала вечером Илью с таинственным видом: «Угадай, что случилось?»

– Благодарить меня не надо. – Кадровик вяло помотал головой. – Тут вот у нас вопросы к вам, товарищ Крылова. Работой общественной вы совсем не занимаетесь.

– Почему не занимаюсь? Я участвую в шефских концертах.

Бледное лицо кадровика стало еще бледней, опухшие глаза презрительно сощурились. Конечно, такой ответ никуда не годился. Бесплатные шефские концерты – не общественная работа, а прямая обязанность. «Еще скажи: посещаю собрания и митинги, взносы комсомольские плачу», – подумала она и заметила, как толстые пальцы кадровика крутят ленточки картонной папки.

– Нормативы не сдаете, – продолжал он с грустью, – занятия по гражданской обороне игнорируете. Вот у нас все заслуженные имеют значок ворошиловского стрелка первой степени. А вы ни одного кружка не посещаете. Кто отлынивает от занятий по гражданской обороне, противопоставляет себя линии партии, он саботажник и вредитель. Отстающие – это пассивный балласт, от которого коллектив будет избавляться беспощадно, невзирая на творческие заслуги.

– Я сдам, сдам нормативы и в кружки запишусь, – пообещала Маша.

Но кадровик загрустил еще больше, тенор его звучал глухо и напоминал тоскливый собачий вой. Маша с трудом различала слова.

– ПВХО не сдано у вас, ни одного занятия не посетили.

О том, что нормативы ПВХО (противовоздушная и химическая оборона) сдать обязан каждый, Маша знала, об этом постоянно твердили на собраниях, сдали уже практически все, а она тянула. Очень уж было неохота.

– Я сдам, честное слово.

– А что же вам, товарищ Крылова, помешало сделать это раньше?

– Я… У меня от противогаза раздражение на коже.

– Это не является уважительной причиной. Теоретическую часть вы тоже не сдали. И не сигнализируете вы.

Кадровик все не мог справиться с ленточками папки, распутать узелок. Маша не отрываясь смотрела на толстые неловкие пальцы, заметила, что они слегка дрожат и ногти обгрызены до мяса.

– Не сигнализируете, – повторил тенор чуть громче, – ни одного сигнала от вас за весь период…

Маше захотелось помочь ему справиться с этим несчастным узелком. Конечно, руки у него тряслись с перепоя. Этот тенор тоже человек, работа тяжелая, как же не пить?

В папке лежало ее личное дело. Она заерзала на стуле от любопытства. Понимала, что это глупо, заглядывать в папку вряд ли стоит, а все равно очень хотелось, хоть краешком глаза. Слова «не сигнализируете, ни одного сигнала» все не доходили до ее сознания, между тем кадровик повторил их уже несколько раз. Маша почувствовала легкий спазм в желудке и услышала собственный спокойный голос:

– Поводов не было. Ведь нельзя же просто так, для галочки.

Кадровик вдруг оставил узелок, резко подался вперед, перегнулся через стол и прогудел неожиданным басом:

– Не было, говоришь? Для галочки, говоришь? С гражданином Суздальцевым какие у тебя отношения?

На Машу повеяло смесью похмелья и одеколона «Шипр». Она невольно отпрянула, вжалась в спинку стула. Спазм в желудке стал таким сильным, что не давал сказать ни слова. В голове неслось: «Письмо… Агриппина… я никому… только Илье…»

– Молчишь? – спросил кадровик прежним тенором, тягуче, жалобно, почти со слезой. – Молчишь, – повторил он утвердительно, словно отвечая самому себе.

– Он был моим партнером, – тихо произнесла Маша, сморщилась от боли, прижала ладони к животу.

– Был партнером. Знаю. Так что же ты не сигнализировала?

– О чем?

Кадровик опять занялся узелком. Руки его тряслись еще сильней. Маша не сомневалась, как только он развяжет эти несчастные ленточки, сразу извлечет из папки то самое письмо.

Острая боль в желудке не отпускала, между лопатками щекотно побежала струйка ледяного пота. В висках стучало: «Агриппина никому не могла показать письмо, порвала, сожгла, никто не слышал нашего разговора, не видел, как я читала, никто не знает… никто, кроме Ильи…»

Кадровик откинулся назад, локтем отодвинул папку, так и не развязав узелка, устало вздохнул и произнес все тем же монотонным тенором:

– О вражеских высказываниях ты обязана была сигнализировать.

– Он не высказывался. – Маша облизнула пересохшие губы. – Он никогда вражески не высказывался. Мы танцевали…

– Все вы тут танцуете и поете. – Кадровик оскалился.

Зубы у него были стальные. Маше хотелось пить. На столе стоял графин с водой, рядом стакан. Но попросить она не решалась. В кино, когда разоблачали врага, он обязательно пил воду, тем самым выдавая себя. Жажда – верный признак скрытого волнения и нечистой совести.

– Он служит в армии, – она сглотнула, глядя на графин. – Разве могут врага взять в нашу Красную армию? Оружие разве могут доверить врагу?

Продолжая скалиться, кадровик схватил графин, налил себе воды, выпил и заговорил опять басом:

– А вот если бы ты, Крылова, вовремя сигнализировала, ему бы, суке, оружие не доверили. Нельзя терять бдительность, Крылова, нельзя! Враг умело маскируется,змеей проползает. Выродок, сволочь…

Чем крепче кадровик матерился, тем яснее понимала Маша, что дело вовсе не в письме, и чувствовала только одно: боль стихла. Можно отдохнуть от боли, нет на свете ничего приятней. Поток брани, переливающийся от баса к тенору и обратно, напоминал ей звуки далекого ручья. Немного отдохнув, она подумала: «Что же мог натворить Май, в госпитале, обмороженный, с культей вместо ноги?» И тут же услышала:

– Он стрелял в товарища Сталина.

Вот тут Маша испугалась по-настоящему. «Господи, а ведь кадровик давно спятил, он просто сумасшедший! Как же я сразу не догадалась?»

Она осторожно, незаметно сдвинулась на краешек стула, взглянула на дверь. Конечно, дверь не заперта, хватит пары секунд, чтобы выскочить в коридор. Рядом канцелярия, там много народу, можно позвать на помощь…

Кадровик вытер платком мокрое лицо, щелкнул кнопкой серебряного портсигара, зажал папиросу в зубах, подтолкнул портсигар через стол Маше и сказал спокойным, будничным голосом:

– Угощайся, Крылова.

Маша курила раза три в жизни, но папиросу взяла. Сумасшедших нельзя раздражать. Вон там у него ножницы торчат из стакана рядом с карандашами, и пистолет наверняка имеется. Кадровик тряхнул коробком, зажег спичку. От первой затяжки слегка закружилась голова. Она попробовала больше не затягиваться, просто набирала дым в рот и выдувала.

– Расстрелял в упор, мразь, – чуть слышно бормотал кадровик, – всю обойму всадил. Они тоже хороши, просрали… Военкомат, мать твою… А я-то, я-то при чем? Ко мне какие претензии? Я вообще ни носом, ни рылом, он у меня с октября не числится. Вот так всегда, лишь бы на кого перевалить.

«Бредит, – констатировала Маша, – может начать буйствовать в любую минуту, надо смываться, пока не поздно».

Кадровик, казалось, забыл о Маше, курил, бормотал себе под нос. Она потянулась к пепельнице, загасила папиросу. Он взглянул на нее сквозь дым и произнес строгим командным тоном:

– ГРОБ и ПВХО до конца месяца сдайте, чтобы никаких хвостов, товарищ Крылова. И по общественной линии подтянитесь. Можете идти, товарищ Крылова.


Ночью, в постели, Маша пересказала на ухо мужу разговор с кадровиком.

– Слава богу, ты не успела съездить в Ленинград, вот тогда было бы все куда серьезней, – прошептал Илья.

– Серьезней? Да это же бред сумасшедшего…

Илья обнял ее, прижался губами к уху.

– Мая выписали из госпиталя, он пришел в военкомат оформить демобилизацию по инвалидности, выхватил пистолет из кобуры дежурного и всадил всю обойму в портрет Сталина.

Маша отстранилась, изумленно спросила:

– Откуда знаешь?

– Сводка НКВД по Ленинграду, военкомат Кировского района.

– Невозможно… без ноги, на костылях…

– Сидел, заполнял анкету, – быстро зашептал Илья, – дежурный стоял рядом, его кобура у Мая под рукой. В сводке все подробно описано. Уже несколько похожих случаев. Двадцать первого декабря, как раз в юбилейный день, лейтенант после контузии, тоже с Финского фронта, стрелял в портрет в зале ожидания Витебского вокзала.

– Ты знал и не сказал? – перебила Маша.

– Прости, не хотел тебя ранить, не думал, что дернут тебя по этому поводу. Но, видимо, кто-то из ваших стукнул, что вы с Маем не только танцевали, но и дружили.

– Дружили… Он любил меня.

– Я тебя люблю, – зашептал Илья сквозь быстрые поцелуи, – слава богу, ты не поехала в Ленинград, о письме никто не знает, больше не тронут, кадровик заткнется, «заслуженную» дадут, все обошлось…

Она отвернулась от его губ, вывернулась из рук, соскользнула с кровати, убежала в кухню. Илья прислушался к тишине. Даже выключатель не щелкнул. Он встал, надел халат, прихватил плед и пошел к Маше.

Она сидела в темноте и беззвучно плакала. В окне висела полная ледяная луна. Илья не стал зажигать свет, накинул плед ей на плечи, сел рядом.

– Куда его теперь? В тюрьму? В лагерь? – прошептала Маша.

Илья молча помотал головой.

В лунном свете ее лицо казалось прозрачным, огромные мокрые глаза мерцали. Илья быстро увел ее в ванную, включил воду и сказал:

– Они его сразу, там, в военкомате.

– Что?!

Конечно, она уже поняла, но не хотела верить.

– Пристрелили, – сквозь зубы процедил Илья и отвернулся.

– За кусок картона? – прошептала она. – За дерьмовую картинку в раме?

Илья сильней включил воду, обхватил Машу, ее трясло и качало, она могла упасть.

– Все отняли у него, все… Родителей расстреляли… – бормотала она сквозь страшные, глухие всхлипы.

Иногда получалось слишком громко, шум воды мог не заглушить. Илья прикрывал ей рот ладонью, вытирал слезы.

– Господи, спасибо, не дожила до этого бабушка… Нельзя обижаться на партию, нельзя обижаться на партию… Танцуй, Маинька, главное, танцуй… А Маиньку погнали на бойню, на минные поля, необученного, на снег, в лютый холод, в летнем тряпье. Зачем? За что?

Илья чувствовал, как дико, страшно стучит ее сердце, дрожь не унималась, дыхание стало слишком быстрым и сбивчивым. Надо было уложить ее, в ванной холодно, стоять на кафельном полу больше невозможно, но в спальне воду не включишь, там слышно.

– Без ноги остался, не в бою, из-за их тупости, паскудства! Мало им ноги? Сволочи… Живого человека… За кусок картона… Это был просто нервный срыв…

«Это был поступок, безумный, бессмысленный, но человеческий, – подумал Илья, – надо бы валерьянки ей дать».

Но он не мог разжать рук, отойти от Маши хоть на минуту, боялся, что упадет или крикнет слишком громко.

– Май не выдержал, потому что он человек, – произнесла Маша тихо, почти спокойно.

– Пойдем спать. – Илья вытер ей слезы, но они опять полились.

– «Пламя Парижа», кабриоль, фуэте, старалась, дура, кукла заводная… «заслуженную» дадут… Кусок картона! Идолище тупое! Будь он проклят!

Илья поспешно прикрыл ей рот ладонью, почувствовал, как стучат у нее зубы, прошептал:

– Ну все, все, маленькая, любимая моя, прошу тебя, пожалуйста, не надо, мы не одни…

Она застыла, перестала не только бормотать, но, кажется, и дышать тоже. Отстранилась, подняла на него красные мокрые глаза, покорно, бессильно кивнула. Он умыл ее теплой водой, взял на руки, отнес в постель, укутал одеялом, вернулся в ванную, выключил воду, нашел в аптечке флакон валерьянки.

Маша выпила, постукивая зубами о край рюмки. Илья лег рядом, обнял и зашептал ей на ухо какую-то ерунду, пытаясь выстроить очередную конструкцию из утешительных слов.


* * *


Вернер встретил Эмму бодрым возгласом:

– Привет, дорогуша, как раз к обеду. Агнешка вчера вполне успешно сходила в лавку. Чувствуешь, как пахнет?

Эмма принюхалась, снисходительно кивнула.

– Да, неплохо.

Стол был накрыт. Вернер уселся на свое обычное место, рядом с тарелкой лежала открытая тетрадь. Он сосредоточенно читал, крутил в пальцах самописку, делал пометки.

«Все играет в свои игрушки, – с грустью подумала Эмма. – Мог бы кафедрой руководить, были бы ученики, публикации, почет и уважение».

– Извини, дорогуша, увлекся, – пробурчал он, не отрываясь от тетради, – еще три минутки, и будем обедать.

– Да уж, увлеклись, – вздохнула Эмма, – забыли обо всем на свете. А я вам кое-что принесла, – она кивнула на диван, где стоял высокий картонный пакет.

– Что это?

– Посмотрите.

– Мг-м, сейчас. – Он улыбнулся краем рта, но головы не поднял, не оторвался от своей тетради.

Эмма прикусила губу, пытаясь справиться с обидой, и быстро вышла из столовой. Заглянула на кухню. Полька стояла спиной к двери, переливала суп из кастрюльки в маленькую фарфоровую супницу. Эмма сухо поздоровалась. Вместо того чтобы ответить, полька вскрикнула и выронила половник.

«Ненавидит меня до дрожи, – подумала Эмма, – не желает смотреть в мою сторону. Разве так трудно ответить, произнести “добрый день”? Да что она себе позволяет?»

Агнешка метнулась к раковине, включила воду, подставила руку под струю и взглянула на Эмму:

– Добрый день, госпожа. Простите, вы зашли так тихо.

«О боже, обварила руку супом, – ужаснулась Эмма, – я напугала ее, она вздрогнула от неожиданности в самый неподходящий момент, опять я перед ней виновата».

Она шагнула к Агнешке, увидела багровый ожог на тыльной стороне кисти. Желудок сжался. Эмма с детства очень болезненно реагировала на такие вещи.

– Надеюсь, не будет пузыря, – произнесла она, морщась.

– Спасибо, госпожа, простите, сейчас я подам обед.

Агнешка убрала руку из-под струи, хотела повернуть кран, но Эмма остановила ее.

– Надо подержать под холодной водой подольше, я сама займусь обедом, но сначала посмотрю, что там есть у Вернера в аптечке.

Полька вряд ли могла понять такую длинную фразу, но суть до нее дошла. Она благодарно кивнула и улыбнулась сквозь гримасу боли.

– Спасибо, госпожа, вы очень добры.

– Стойте здесь, не выключайте воду, я сейчас вернусь, – строго сказала Эмма.

В маленьком шкафчике у зеркала в ванной комнате не нашлось ничего, кроме бутылки одеколона, пустой жестянки из-под талька и футляра с бритвенными лезвиями. Вернер мог держать какие-то лекарства наверху, в мансарде, но искать там без его разрешения Эмма не решилась и заглянула в столовую.

Старик сидел все так же, склонившись над своей тетрадью. Пакет с сорочками сиротливо белел на диване.

– Вернер, где у вас лекарства? Хотя бы бинт есть?

Он поднял голову, взглянул на нее испуганно.

– Что случилось?

– Ваша пани Кюри обварила руку супом.

Вернер вскочил, побежал наверх с удивительной для его возраста резвостью. Конечно, он держал все необходимое именно там, в лаборатории. Во время опытов иногда случались травмы и ожоги.

Агнешка сидела на табуретке у кухонного стола, очень бледная, на лбу выступили капельки пота, на кисти вздувался пузырь, рос прямо на глазах, смотреть было жутко. Эмма, сжав зубы, обработала ожог раствором марганцовки, забинтовала руку. Вернер стоял рядом, гладил Агнешку по голове, бормотал:

– Ничего, девочка, ничего, маленькая, потерпи, скоро все пройдет.

Эмма подумала: «Интересно, если бы я обварила руку, он бы меня так же нежно утешал? А Герман? О, если бы нечто подобное случилось со мной при Германе, он бы, бедняжка, так нервничал, что мне самой пришлось бы его утешать».

Она дала Агнешке таблетку аспирина и сказала:

– Идите к себе, вам нужно немного полежать.

– Но, госпожа, как же обед? – пролопотала полька, едва шевеля побелевшими губами.

– Сама все сделаю, идите.

– А ведь это ужасно больно, – со вздохом произнес Вернер, когда они остались одни на кухне, – ты подумай, какая мужественная девочка, ни слезинки, ни звука.

Эмма зажгла огонь под сковородкой – свиное жаркое уже успело остыть, и раздраженно бросила:

– Прибавьте ей за это жалованье.

Вернер пропустил ее реплику мимо ушей и продолжал:

– Впрочем, понятно, когда у человека обожжено сердце, обычный ожог кажется пустяком.

– Что вы имеете в виду?

Старик не ответил, вздохнул, покачал головой.

– Вернер, если вы будете крутиться на кухне, кончится тем, что я тоже обварю себе что-нибудь, – проворчала Эмма, – ступайте в столовую и загляните, наконец, в пакет, который стоит на диване.

– Ах да, я совсем забыл про твой подарок, не обратил никакого внимания, ты обиделась, ну прости, прости, дорогуша. – Он усмехнулся и пробормотал: – Забавно, в самом деле, такая чувствительность при нынешнем скотстве.

Когда Эмма вошла в столовую с супницей, пакет валялся на ковре, обе сорочки висели на диванной спинке.

– Дорогуша, спасибо, они отличные, – сказал Вернер и чмокнул ее в щеку.

– Подарок не от меня, от Германа, – выпалила Эмма, – сам выбирал, но только это страшная тайна. Взял с меня клятву не говорить вам ни слова.

– Взрослая, умная дама, доцент, – Вернер хмыкнул, – а сочиняешь дурацкие небылицы.

– После обеда обязательно примерьте, если не подойдет размер, можно будет обменять в течение недели, – краснея, пробормотала Эмма.

Все было готово, она успела здорово проголодаться, но не смогла притронуться к супу, которым обварилась несчастная полька. А старик ел спокойно.

– Так что же все-таки означает эта ваша трагическая метафора? – она отодвинула тарелку с супом и положила себе жаркое.

– Какая метафора? – Старик удивленно поднял брови.

– Обожженное польское сердце, – произнесла Эмма с пародийно-пафосной интонацией и закатила глаза.

– А ты не понимаешь? – Он склонил голову набок и прищурился.

– Представьте, нет.

– Скажи, ты бы хотела оказаться на ее месте?

– Я?! – Эмма поперхнулась, закашлялась сильно, до слез.

Вернер поднялся, обошел стол, постучал ей по спине.

– Спасибо. – Она выпила воды и промокнула салфеткой глаза.

Старик сел, придвинул к себе пепельницу, открыл портсигар.

– Вы еще не доели второе, – буркнула Эмма.

– Я сыт. – Он чиркнул спичкой. – В моем возрасте много есть вредно.

– А курить тем более. Ладно, сварю кофе. – Она вскочила и убежала на кухню.

Эмма не понимала, что на нее нашло, зачем спровоцировала старика сказать очередную гадость? «Ты бы хотела оказаться на ее месте?» До чего же мерзкий, унизительный вопрос! Эмма никогда, ни при каких обстоятельствах не могла бы оказаться на месте несчастной польки, потому что…

Как продолжить фразу, она не знала. Вроде бы все необходимые доводы под рукой: чистая арийская кровь, неполноценность славян и так далее. Но всерьез поверить, принять эти доводы как свои собственные мысли было все равно что набить голову скомканными газетами.

Пока закипал чайник, Эмма хмуро смотрела в окно, на одинокую кривую осину, и пыталась представить: если бы Марта не погибла, как она отнеслась бы к режиму, к решению Вернера уйти из института? Конечно, Марта всегда была на стороне Вернера. Вероятно, Герману пришлось бы порвать не только с отцом, но и с матерью.

Голую землю вокруг дерева припорошило снегом, ветер покачивал тонкие ветки. Эмма насыпала кофе в кофейник, залила кипятком, поставила на маленький огонь и пообещала себе больше никогда не заводить со стариком этих гадких разговоров, не поддаваться на его провокации, молчать, шутить, менять тему.

Вернувшись в столовую с подносом, она увидела все ту же картину: Вернер сидел над своей тетрадью, только теперь рядом лежал еще и справочник по оптике.

Эмма налила кофе, подвинула ближе к нему вазочку с печеньем. Вернер не глядя кинул в рот печенье, отхлебнул кофе и спросил, не поднимая глаз от тетради:

– Ну что, участие в проекте дает твоему мужу надежную бронь?

Эмма подумала: «Ага, все-таки волнуется, просто не желает показать» – и ответила со спокойной улыбкой:

– Вы же знаете, у Германа сильная близорукость и плоскостопие, с этим в армию не берут.

– Скоро начнут отправлять на фронт слепых и безногих, всех, кого не успел прикончить гуманный закон об эвтаназии, стариков, как я, женщин, как ты. Нейтрон всех пустит на пушечное мясо, близоруких и плоскостопых в первую очередь, так что вы старайтесь, делайте для него бомбу, ради бомбы он даст вам небольшую отсрочку.

Эмма не выдержала, раздраженно повторила:

– У Германа надежная бронь.

– На фронт никому не хочется. – Вернер поморщился. – Страшно, что убьют. Да и самому убивать придется, куда денешься? Стрелять в живых людей неприятно. Бомба – совсем другое дело. Защитить от фронта как можно больше ученых… пожалуй, неплохое оправдание той грязной возне, которой вы там занимаетесь.

– Разумеется, с ваших нынешних высот наша наука выглядит грязной возней. – Она презрительно хмыкнула.

Старик закрыл тетрадь, заложив самописку между страницами, внимательно взглянул на нее.

– Дорогуша, у тебя в последнее время появилась странная привычка: спросить о чем-нибудь и поскорей удрать, чтобы не слышать ответа. Рада бы не думать, не задавать вопросов, но не получается. Хочется быть хорошей, уважать себя, но что-то мешает. – Он закурил, прищурился. – Знаешь, когда мы напали на Польшу, Агнешка с мужем и трехлетним сыном жила в Варшаве.

– Мы напали? – перебила Эмма. – А как же их бесконечные наглые провокации на границе?

Вернер в ответ только усмехнулся и продолжал:

– Муж сразу ушел на фронт. Агнешка с ребенком бежала из Варшавы во Львов, там жили ее родители, но, когда добралась, родителей не нашла. Во Львов уже вошли русские, начали выселять людей из квартир и отправлять в Сибирь. Граница между советской и немецкой зонами еще оставалась проницаемой. Агнешка метнулась в Краков, там жили родители мужа. По дороге мальчик заболел. Их приютили в деревне, неподалеку от города. У Агнешки не было ни денег, ни документов. Как только сыну стало лучше, она пошла в город и сразу попала в облаву. Молодых здоровых полек загрузили в товарные вагоны и привезли сюда. Она ничего не знает о муже и об отце, ее мать с младшей сестрой где-то в Сибири, родители мужа… Впрочем, неважно. Надежда, что ребенок жив, не дает ей сойти с ума и покончить с собой.

Эмма слушала, помешивая ложечкой в чашке, не поднимая головы, спросила с нервной гримасой:

– Вернер, когда вы успели выучить польский?

– Я не знаю польского.

– Тогда на каком же языке бедняжка рассказала вам свою трогательную историю?

– На немецком.

Эмма вскинула глаза, минуту молча, изумленно смотрела на Вернера.

– Представь, дорогуша, она говорит и читает по-немецки свободно, просто ты этого не заметила. Теперь, надеюсь, ты поняла, что значит обожженное сердце.

– Вернер, зачем вы мне это рассказали?

– Сама попросила. – Он пожал плечами. – Герману легче, он уверен в своей исключительности, в своем изначальном превосходстве над другими людьми, поэтому пропаганда входит в его сознание, как нож в масло. А ты потверже, сопротивляешься, массовой психопатии не поддаешься. Рада бы стать верноподданной гражданкой арийской Атлантиды, но совесть не позволяет.

– Совесть, – пробормотала Эмма. – Зачем? Что толку? Все равно ничего не изменишь.

Глава одиннадцатая

Муссолини отправил в Финляндию очередную партию истребителей и бомбардировщиков. Самолеты летели из Милана с посадкой и дозаправкой на военном аэродроме под Берлином. Экипажи состояли из добровольцев, рвавшихся помочь мужественным финнам в борьбе с советской агрессией. Эскорт сопровождала небольшая группа журналистов.

Осе досталось место в кабине «Фиата-Чекони», среднего бомбардировщика с камуфляжным серо-зеленым окрасом. «Чекони» («аист») больше напоминал толстую пятнистую рыбу с растопыренными плавниками, чем легкую длинноногую птицу. Он дребезжал при взлете, как пустая консервная банка, запущенная чьей-то хулиганской ногой скакать по булыжнику.

В кабине воняло спиртом и бензином. Из иллюминатора открывался неплохой вид для съемки, но еще не рассвело, к тому же облачность над Германией была низкая. «Чекони» быстро набирал высоту, и скоро все потонуло в сплошном тумане.

Глаза слипались. Он провел в Берлине двое суток. Этой ночью почти не спал. Новый посол Италии Дино Альфиери, только что сменивший неугодного Риббентропу старика Аттолико, устроил прием в своей резиденции. Вечеринка закончилась часа в три, Ося не мог уйти раньше, потому что Карл Вайцзеккер появился среди гостей только в начале второго.

Осе удалось разыскать его во фланирующей толпе и довольно лихо разговорить. Он зацепил молодого надменного физика вопросом: «Что такое движение с позиций квантовой механики? Сумма неподвижных положений или сумма исчезновений и появлений?»

В ответ он услышал много интересного:

– Вселенная современной физики больше похожа на систему мыслительных процессов, чем на гигантский часовой механизм. Если я верно понял ваш вопрос, вы имеете в виду третью апорию Зенона?[24]

– Ну да, – Ося кивнул, – стрела летит и одновременно не летит, потому что в любой момент занимает определенное место, равное своей величине, то есть ее движение состоит из суммы состояний покоя, следовательно, движения нет.

Вайцзеккер снисходительно улыбнулся.

– Прошло двадцать пять веков, эту стрелу поймал Гейзенберг и кинул обратно Зенону. Придумал принцип неопределенности. Точно зафиксировать положение стрелы и определить, покоится она или движется, невозможно.

– Зенон, вероятно, имел в виду макромир, – осторожно заметил Ося.

– Да, от квантовой физики он был далек. – Вайцзеккер хмыкнул. – Разница между античной наукой и современной заключается в том, что для древних атом был чем-то сугубо материальным, основой материи, а для современных физиков он только символ.

– Все-таки невозможно представить, что вся материя состоит из символов. – Ося пожал плечами. – Нет, у меня не хватает воображения.

Вайцзеккер остановил официанта с подносом, они взяли по бокалу шампанского.

– Когда мы раскупорили атом, оказалось, что он набит дифференциальными уравнениями, – задумчиво произнес Вайцзеккер, любуясь игрой пузырьков в бокале, – идеализм доказан математически, если, конечно, математика чего-нибудь стоит. Ваше здоровье, Джованни.

К ним подошла Габриэль фон Хорвак, вежливо дождавшись паузы в монологе Вайцзеккера, спросила:

– Скажите, Карл, а женщина может стать гениальным физиком?

– Такая красивая, как вы, никогда. – Вайцзеккер поцеловал ей руку. – Это было бы просто несправедливо.

Оживленная болтовня продолжалась минут сорок, мягко перетекала от космической пыли к футболу, от диалогов Платона к французским сырам, от музыки Бетховена к фантастическим романам. Габи вспомнила «Освобожденный мир» Уэллса и поинтересовалась, насколько реально с точки зрения современной науки описанное там страшное оружие.

– Чуть-чуть реальней, чем нашествие марсиан, – с серьезным видом ответил Вайцзеккер.

– А «лучи смерти»? – спросил Ося.

– Вот как раз марсиане их и запускают. – Вайцзеккер подмигнул.

– Не знал, что наш славный Гуэльмо Маркони был марсианин. – Ося хмыкнул. – Он так увлек дуче этими загадочными лучами, что получил должность президента Итальянской академии наук и неограниченное финансирование своих исследований.

– Маркони? – Тонкие губы Вайцзеккера дрогнули в презрительной улыбке. – Всегда восхищался его предприимчивостью.

– Карл, но ведь и настоящие ученые тоже занимались «лучами смерти», например этот, как его? – Габи щелкнула пальцами. – Вернер… Вернер Брахт, он еще придумал очень элегантную теорию, принцип неопределенности.

Вайцзеккер засмеялся и опять поцеловал ей руку.

– Габриэль, вижу, вы всерьез увлеклись физикой.

– Это сейчас очень модно, – ехидно заметил Ося, – недаром Габриэль когда-то работала в журнале мод.

– Джованни, перестаньте, – фыркнула Габи и растерянно взглянула на Вайцзеккера. – Карл, я что, сморозила страшную глупость?

Он склонился к ее уху и прошептал:

– Принцип неопределенности сформулировал действительно Вернер, но другой. Не Брахт, а Гейзенберг.

– И лучами он тоже занимался? – не унималась Габи.

Вайцзеккер продолжал смеяться и качать головой.

– Нет, ну правда, Карл, я же не сама это выдумала! Ведь есть такой ученый, Вернер Брахт?

– Вернер Брахт, профессор-радиофизик, – тихо, наставительно произнес Вайцзеккер, – он действительно занимался лучами, но совсем другими. На лавры Маркони уж точно не претендовал. Скажите, Габриэль, где вы набрались этой восхитительной чепухи?

Габи виновато потупилась:

– В поезде кто-то забыл книжку «Магические тайны физики», я листала от скуки и увлеклась.

– Любопытно, кто автор?

– Не помню. – Габи сморщила нос. – Ладно, Карл, я поняла, «лучей смерти» нет. Но разве уран не тот самый волшебный металл из романа Уэллса? Вот я недавно читала, будто британцы уже сделали урановое оружие чудовищной силы, только не могут найти место для испытаний.

– Читали в «Магических тайнах»?

– Нет, в «Ивнинг пост».

Вайцзеккер развел руками.

– Ну-у, это уж точно вопрос не ко мне, а скорее к военной разведке, к вашему мужу, милая Габриэль.

Муж Габи, Максимилиан фон Хорвак, стоял в нескольких шагах от них, беседовал с подвыпившим итальянским капитаном. А неподалеку мелькала седая голова Вайцзеккера-старшего.

«Удивительная тут собралась компания, – думал Ося, продолжая болтать и улыбаться, – фон Хорвак, офицер абвера, участвует в заговоре против Гитлера, так же как его шеф Канарис. Вайцзеккер, статс-секретарь МИДа, сочувствует заговорщикам. Один его сын, военный, был тяжело ранен в Польше. Другой, физик, делает урановую бомбу для Гитлера. Среди военных и дипломатов, толпящихся в этом шикарном зале, каждый третий заговорщик, каждый второй – сочувствующий. Генералы вермахта сплошь заговорщики, за редким исключением. Они постоянно строят грандиозные тайные планы: распустить СС, объявить Гитлера недееспособным и взять под стражу, призвать немецкий народ к возрождению христианской морали, осудить зверства, заключить мир с Англией и Францией на разумной основе и спасти фатерлянд. Бедняжки переживают шизофреническую раздвоенность. С одной стороны, всерьез воспринимать этого фигляра неловко, даже унизительно, а с другой – что же делать, если он все время побеждает? Им ничего не стоит прихлопнуть его, но они верят, что без него побед бы не было, хотя должны понимать, что на самом деле это их победы, а вовсе не его. Без них, военных и дипломатов, он ничто. Авторитет фюрера растет, благородные планы рушатся, но зато ордена, чины и деньги сыплются как из рога изобилия. Парадокс почище апорий Зенона».

Пока все ограничивалось только трепом с Карлом Вайцзеккером на вечеринках. Это было так же безопасно, как бессмысленно. Тибо сразу предупредил: никакой самодеятельности. Да Ося и сам понимал. Урановый проект охранял седьмой отдел РСХА, там работали лучшие люди Гейдриха. Любой шаг в сторону далемской команды мгновенно высвечивался, ничего не стоило провалиться.

Глядя на облачную муть за стеклом, Ося прокручивал в голове подробности ночной вечеринки, процеживал каждое слово Вайцзеккера, его реакции, мимику. Философ-физик с удовольствием поддерживал беседу, но стоило Габи вырулить к урану, он мгновенно ускользнул от разговора. О Вернере Брахте не сказал практически ничего. «Радиофизик, занимался лучами, но совсем другими».

Когда Ося получил от падре коробку конфет с листочком, исписанным знакомым почерком доктора Штерна, он попросил Габи разузнать что-нибудь об этом Брахте.

Габи обнаружила имя Брахта в числе известных физиков, попавших под пресс борьбы «истинно арийских ученых» против «еврейской науки». Он упоминался рядом с Гейзенбергом в эсэсовском журнале «Черный корпус» как «бациллоноситель еврейского духа». В лагерь после этого не угодил, как, впрочем, никто из жертв той яростной борьбы. Продолжал жить в Шарлоттенбурге, в собственной вилле, в двух кварталах от дома, в котором Габи когда-то снимала квартиру-студию.

Нашелся общий знакомый, двоюродный брат ее мужа, военный инженер. Он слушал лекции Вернера Брахта, когда учился в Берлинском университете, и до сих пор вспоминал о нем с большим уважением. От него Габи узнала, что у Брахта есть сын Герман, физик, и невестка Эмма. Та самая Эмма Брахт, единственная женщина-доцент, которую обнаружил Ося в списке сотрудников далемского Института физики, полученном от Тибо.

Герман Брахт тоже числился в этом списке, а вот Вернера Брахта там не было. Но это ничего не значило. Список был неполный и неточный. Пока оставалось только гадать, участвует он в работе над бомбой, или нет.

В библиотеке Римского университета Осе удалось разыскать старые номера «Нейчер» и других солидных научных журналов с публикациями Брахта. Почти везде рядом с его именем стояло имя советского радиофизика Марка Мазура. В букинистической лавке при библиотеке Ося откопал книжку Марка Мазура и Вернера Брахта «Электромагнитные волны в неравновесных средах», изданную в Кембридже в тридцать втором году, с предисловием Резерфорда.

Вопрос, от кого доктор Штерн мог узнать о Брахте, более или менее прояснился. Чем именно занимались Брахт и Мазур, почему в Москве решили, что участие радиофизика Брахта значительно ускорит работу над урановой бомбой, Ося пока не понял. Но собрать информацию о возможном участнике проекта в любом случае нелишне. К тому же поход в библиотеку помог неплохо подготовиться к содержательному трепу с Карлом Вайцзеккером.


Ося не заметил, как задремал. Ему приснилось лицо Габи, в последнюю минуту, когда прощались. Он не хотел ей говорить, куда именно улетает из Берлина ранним утром. Но подвыпивший итальянский капитан, доброволец, ляпнул при ней:

– Касолли, не забудьте панаму, на Финском фронте жарко! – и заржал над своей идиотской шуткой.

Она застыла, побелела, губы задрожали. Кругом было полно народу. Ее муж надел на нее шубку, спросил:

– Что с тобой? Тебе нехорошо?

– Голова разболелась, – прошептала она, глядя на Осю расширенными глазами, в которых было больше гнева, чем испуга.

Ося виновато улыбнулся, пожал плечами и пожелал всем спокойной ночи.

Во сне Габи уткнулась лбом ему в грудь и бормотала:

– Ненавижу тебя! Как ты мог? Зачем, зачем тебя туда понесло? Как мне жить, пока ты там?

– Успокойся, меня не убьют, – прошептал он, хотел погладить ее по голове, но провел рукой в пустоте и проснулся.

В глаза хлынула чистейшая бездонная голубизна. В небе над Балтикой не было ни облачка. Все сияло, искрилось в лучах утреннего солнца. Ося сумел разглядеть далеко внизу скользящие по радужно-снежному ландшафту крошечные темные крестики – тени самолетов.

– Снижаемся! – крикнул пилот и во всю глотку запел арию герцога из «Риголетто».


* * *


Илья приехал на Мещанскую в начале первого ночи, открыл дверь своим ключом. В квартире все спали. Карл Рихардович ждал его, старался не уснуть, но нечаянно задремал в кресле и проснулся, когда Илья уже сидел напротив, смотрел на него припухшими воспаленными глазами.

– Простите, что так поздно. Вообще не надеялся вырваться сегодня.

Голос его показался странным, каким-то сухим, глухим, как шорох бумаги. Пальцы отстукивали нервную бесшумную дробь по подлокотнику кресла.

– Чаю выпьешь?

– Не хочется.

– Что-то случилось?

Илья коротко, без всяких эмоций, рассказал о Мае Суздальцеве. Доктор слушал молча, только вздыхал.

– Знаете, я понял одну удивительную штуку, – сказал Илья. – Раньше просто в голову не приходило. Оказывается, ее боль мне трудней терпеть, чем свою собственную. И особенно жутко оттого, что утешить не могу. Разные бывают трагедии. Несчастный случай, или, допустим, бандиты, или неизлечимая болезнь – да, тяжело, но можно смириться, принять как данность. А в гибели этого мальчика есть нечто такое… – Он щелкнул пальцами.

– Нечто издевательское, – продолжил за него доктор, – глумление над самим понятием жизни и смерти. Принять как данность невозможно, и смириться не получается.

– Не получается. – Илья помотал головой. – Вот мы с вами битые, задубели, толстенной корой обросли, привыкли к своим личинам. А Машка слабенькая, уязвимая, ее от вранья тошнит. Я лавирую, ускользаю, отвлекаю. Пытаюсь внушить, что в абсурде есть какое-то рациональное начало.

– И какое же, интересно?

– А, все то же. – Илья махнул рукой. – Острый политический момент, отодвинуть границы, тянуть время, французы с англичанами сволочи, война, подготовка к войне. Знаете, что слышу в ответ? Хороша подготовка, заранее убить побольше людей, чтобы облегчить задачу Гитлеру. Нет, дорогой доктор. После истории с Маем мои фокусы не проходят.

– А ты попробуй сказать правду.

– Я и говорю. – Илья усмехнулся. – Наизусть цитирую.

– Хватит паясничать, – одернул его доктор. – Ты прекрасно понял, я имею в виду вовсе не газету. Настоящую правду, без кавычек.

– Настоящую? О чем? О тупом ублюдке, для которого мы все даже не скот, а просто грязь под его сапогами? – Он слегка повысил голос, глаза зло сощурились. – Зачем ей это знать? Чтобы ощутить себя комком грязи?

– Илюша, не заводись. Я хочу, чтобы ты меня услышал. Чем ловчее ты лавируешь и выкручиваешься, тем выше и прочней стена между вами. Хочешь утешить ее? Прекрати повторять околесицу в духе «Краткого курса» и передовиц «Правды». Ты не доверяешь ей? Опасаешься, ляпнет где-нибудь что-нибудь?

– Да нет же! Не в этом дело!

– А в чем? Не молчи, объясни.

Илья сидел, низко опустив голову, доктор пытался заглянуть ему в глаза и услышал быстрый шепот:

– Боюсь лишить ее последних иллюзий.

– Думаешь, они у нее остались?

– Не знаю… Ну ведь надо во что-то верить, когда тебе двадцать один год…

– И во что она должна верить? В светлое коммунистическое завтра? В мудрость и отеческую любовь товарища Сталина?

– Перестаньте. – Илья сморщился. – Верить хотя бы в какое-то завтра, видеть хотя бы бледную тень смысла.

Доктор вздохнул и отвернулся. Минуту молчали, наконец Илья произнес:

– Просто мне страшно за нее, пытаюсь защитить, спрятать.

– Ну, ты же не кенгуру, у тебя на брюхе теплой сумки нет. Да и не усидит она в сумке, взрослая уже.

– Взрослая, – кивнул Илья, – кстати, послушайте, какой сочинила вчера стишок:

Ты хочешь говорить красиво,
а получается вранье.
Я знаю, тупость – это сила,
и надо уважать ее.
Карл Рихардович повторил стишок, медленно, нараспев. Глядя на него, Илья невольно улыбнулся.

– Слабенькая, уязвимая, – произнес доктор, передразнивая унылую интонацию Ильи, – плохо ты ее знаешь, Илюша.

– Ладно, опять мы заболтались. – Илья взглянул на часы. – Времени мало, меня вызвать могут в любую минуту, я предупредил Поскребышева, если что, сюда позвонит.

– Отлично, – кивнул доктор, – значит, дергаться не будешь. Позвонит – сразу поедешь, а нет, так и слава богу. Слушай, я знаю, кто мог бы съездить в Иркутск.

Доктор принялся подробно пересказывать разговор с Митей Родионовым. Илья почти не перебивал, иногда вставлял короткие реплики.

– Отправлять нелегалом в Германию парня, который работал в торгпредстве, – маразм, белая горячка в ежовском стиле, но Берия совсем не идиот…

– А вот представь, – перебил доктор, – если бы до сих пор наркомом оставался Ежов.

– Не спился бы, мог и остаться.

– Брось, – доктор махнул рукой, – не мог. Он и без водки был абсолютно невменяем.

– Как будто остальные вменяемы! Ворошилов, Буденный, Молотов…

– Ну-ну, ты загнул. Молотов уж точно в здравом уме. С трибуны и по радио вещает вполне связно.

– Ежов тоже вещал не хуже прочих. Для этого здравого ума не нужно, голосовых связок вполне достаточно.

– То есть ты считаешь, Хозяин избавился от Ежова исключительно из-за пьянства? А на кого свалить тридцать седьмой? Ну и все-таки пора уж назначить на такую ответственную должность более компетентного человека…

– Например, Валерия Чкалова.

– Кого? – Карл Рихардович даже привстал от удивления. – Чкалова? Летчика? Погоди, он ведь погиб недавно.

– Мг-м, разбился при испытании новой модели истребителя, через несколько месяцев после того, как Хозяин предложил ему занять пост наркома. Ежов еще не был снят. Берия сучил ножками от нетерпения, ждал. И вот, нате вам, Чкалов.

– Он отказался?

– Обещал подумать. Предложение прозвучало на ужине в Кунцеве, при Ежове и при Берия.

– Слушай, а может, это был такой изощренный способ убийства? Натравить их обоих сразу, вполне в его стиле.

– Может, и так. – Илья пожал плечами. – Но вряд ли. Просто Хозяину нравятся герои-летчики. Вот, назначил Проскурова руководить военной разведкой. И, между прочим, выбор оказался очень удачный. Проскуров толковый человек, разведку поднимает из пепла. И – страшно произнести – порядочный. Представляете, честный, порядочный человек. Смертный приговор.

– Вот и попробуй поговорить с ним о Мите. Заберет его к себе, а? Даже если не получится с Иркутском, Митю надо вытащить в любом случае.

– Подумаю. – Илья нахмурился, помолчал минуту. – Карл Рихардович, а ведь вы меня заразили урановой темой. Не выходит из головы. Оказывается, наши физики уже полгода письма строчат в ЦК про энергию урана и возможность создания сверхмощного оружия.

Доктор молча кивнул.

– Есть резолюция Берия, – продолжал Илья, – все разговоры о ядерном оружии – вражеская попытка отвлечь правительство от более насущных проблем.

– Ядерный взрыв их разбудит, – пробормотал доктор.

Илья потянулся за папиросой, прикурил, наблюдая, как дым тает в воздухе, сказал:

– От взрыва никто не проснется. Не успеет. К урановой теме они отнесутся всерьез только тогда, когда бомбой займутся американцы.

– Намечается война с Америкой? – Карл Рихардович вскинул брови.

– Нет. Просто там есть агентурная сеть. Вероятно, проверенные источники сообщают, что правительство США никаких действий относительно урана не предпринимает. Не считает нужным, поскольку, по мнению самых авторитетных специалистов, производство ядерного оружия пока технически невозможно.

– Но в Германии бомбу делают? – доктор наморщил лоб, почесал лысину. – Делают или нет? Доводы Мити о том, что исчезли публикации, кажутся вполне убедительными…

– Те же доводы приводят наши физики. Но подтвердить или опровергнуть их некому. – Илья развел руками. – Сегодня на территории рейха нет ни одного нашего агента. В общем, с Америкой и Германией у нас, как в старом анекдоте. Ночью под фонарем ползает человек. Подходит милиционер, спрашивает: «Что вы делаете?» – «Бумажник ищу». – «Где вы его потеряли?» – «На соседней улице». – «Почему же ищите тут?» – «А тут светлее».

– У меня для тебя сюрприз. – Доктор подмигнул и достал из кармана теплой домашней куртки несколько сложенных вчетверо, скрепленных скрепкой листков.

– Неужели от Оси?

– Наконец вышел на связь. Тут письмо Муссолини Гитлеру, совсем свежее, и еще всякая мелочь.

– И вы молчали? – Илья развернул, начал читать, беззвучно шевеля губами:

«В МИДе Италии создан специальный отдел по делам Финляндии. Он должен координировать все наши политические, военные и экономические усилия в пользу финнов. Руководство – капитан Баки… Финский посланник по секрету рассказал Чиано, что Германия снабжает Финляндию оружием и уже передала ей часть захваченных в Польше трофеев».

– Спрячь, потом ознакомишься, – сказал доктор, – я передал ему записку, попросил добыть информацию о профессоре Брахте.

– Что? – Илья резко вскинул глаза.

– Спрятал в коробку конфет, вручил падре. – Доктор достал из кармана листок, протянул Илье. – На вот, посмотри. Специально сделал копию для тебя.

Илья прочитал, молча вернул листок, минуту сидел неподвижно, уставясь в одну точку, наконец произнес ровным, спокойным голосом:

– Вы сошли с ума.

– Почему? Что тебя не устраивает?

– Вы не должны были этого делать, не посоветовавшись со мной.

– Не было у меня на это времени! – Доктор встал и принялся расхаживать по комнате. – Между звонком и встречей прошло меньше двух суток. Попробуй поймай тебя! Я сразу позвонил, передал Машке, а ты вот, явился только через две недели!

– Значит, не надо было ничего писать и отправлять, – сквозь зубы процедил Илья.

Карл Рихардович остановился, зажмурился, сжал пальцами виски, пытаясь успокоиться. Но не получалось. Он кричал шепотом:

– Глупо и преступно упустить такую возможность! Когда Ося опять выйдет на связь? Я не открыл ничего важного, не назвал имени Мазура, не дал описания прибора.

– Вы открыли более чем достаточно. – Илья резким движением затушил окурок. – Теперь ничего не стоит вычислить Мазура и всю прочую информацию об этом чертовом резонаторе. А вдруг завтра…

– Говорящий карандаш! – гневно перебил доктор. – Испугался? Запаниковал?

– Это не паника, это здравый смысл, элементарная осторожность. Пожалуйста, сядьте и послушайте меня.

– Не трудись, – огрызнулся Карл Рихардович, – отлично знаю все, что ты скажешь. А вдруг завтра изобретение Мазура признают и оно станет государственной тайной? Что, если наш драгоценный Ося двойной агент? Или падре?

– Знаете, но все-таки отправили. – Илья покачал головой.

– Ну-ну, продолжай. – Доктор уселся в кресло. – Не забудь добавить: я давно подозревал, что вы немецкий шпион.

– Послушайте, хватит! – Илья шлепнул ладонью по столу. – Мы не в игрушки играем. Вы помните, я с самого начала отнесся к посланию Мазура скептически. С января, с нашего первого разговора, пытаюсь проверить, насколько все серьезно. Допустим, серьезно. И что же выходит? Брахт пока ни о чем не догадывается, ваше письмо попадет, ну, например, в абвер, и оттуда прямехонько в Далем.

– Все сказал? – Карл Рихардович угрюмо взглянул из-под насупленных бровей. – Что Ося и падре могут быть двойными агентами, я исключаю полностью, даже обсуждать этот бред не хочу. Были бы двойными, давно бы начали шантажировать меня. Теперь что касается «если завтра признают». Вот, смотри.

Он резко поднялся, взял с книжной полки журналы: «Большевик», «Под знаменем марксизма», «За марксистско-ленинское естествознание».

– Открывай на заложенных страницах. – Он пододвинул торшер ближе к креслу Ильи. – Пойду чай поставлю, а ты почитай.

Статья в «Большевике» называлась «Рассадник идеализма в физике». Илья пробежал глазами абзацы, которые отметил карандаш Карла Рихардовича:

«Весь диалектический ход развития современной физики и достигнутый на его основе синтез волновой механики является сплошным идеализмом, а все советские физики – раболепные подражатели Запада…»

В «Под знаменем марксизма» карандаш доктора дважды подчеркнул название статьи «За чистоту марксистско-ленинской философии в физике».

«Попавшие под влияние идеализма советские физики составляют компактную группу: Френкель, Там, Фок, Бронштейн, Иоффе, Шпильрейн, Мазур и некоторые другие. Ученый СССР, попавший под влияние буржуазной идеологии, может при упорном отстаивании своих ошибочных взглядов стать рупором враждебных СССР сил и сомкнуться с контрреволюционными элементами.

Так как волновая механика не в состоянии решить вопрос об индивидуальном поведении частицы, то налицо имеется повод впасть в научные разглагольствования о свободе воли».

Илья тихо присвистнул, заметил про себя: «Какая глубокая партийно-философская мысль. Налицо заговор, тайная контрреволюционная организация частиц-индивидуалисток, стремящихся к свободе воли».

Он открыл «За марксистско-ленинскоеестествознание». Там под заголовком «О врагах в советской маске» была напечатана подробная инструкция, как распознавать и разоблачать врагов.

«Признаки теоретических работ ученых-вредителей – подделка под советский стиль, т. е. использование цитат классиков марксизма-ленинизма, исключительное обилие математических исчислений и формул, которыми так и пестрят вредительские работы. На самом деле, не станут же вредители писать прямо, что они за реставрацию капитализма, должны же они искать наиболее удобную маскировку. И нет более непроницаемой завесы, чем завеса математической абстракции. Математические уравнения придают враждебным социалистическому строительству положениям якобы бесстрастный, объективный, точный, неопровержимый характер, скрывая их истинную подлую сущность».

Вернулся Карл Рихардович с двумя стаканами чаю, молча сел в кресло, подул на чай, сморщился, произнес, пародируя испуганный шепот:

– «Если завтра прибор Мазура признают у нас…» – Он отхлебнул чаю и спросил своим обычным голосом: – О каком «завтра» ты говоришь, Илюша? Ты не поленись, поинтересуйся судьбами перечисленных тут физиков-идеалистов. Мы только о Мазуре знаем, а что с остальными?

– Иоффе точно на свободе, его подпись на письме в ЦК о необходимости урановых разработок.

– Свобода понятие зыбкое. – Доктор макнул в чай кусок колотого сахару. – Вон даже индивидуальное поведение частиц их не устраивает, о людях и говорить нечего.

– Ладно. – Илья вздохнул. – Что сделано, то сделано. Но впредь, пожалуйста, ставьте меня в известность до, а не после.

– Конечно, Илюша, но только если удастся вовремя с тобой связаться. Знаешь, я ведь предвидел твою реакцию. Сам через это прошел. Пока сочинял, переписывал, прятал, отдавал падре, сомнений не было, зато потом, ночью, полезли в голову всякие ужасы. Что я наделал? Что на себя взял? А вдруг? А если? Собственными руками отправил за границу информацию, которая может стать ключом к ящику Пандоры.

– Ящик Пандоры давно открыт. – Илья отхлебнул чаю, положил в рот карамельку. – Открыт и вновь захлопнут. Знаете, что осталось на дне?

– Урановая бомба, – не задумываясь, выпалил доктор.

– М-м, – Илья отрицательно помотал головой, – надежда.

Внезапно грянул телефон. Илья вскочил и бросился в прихожую. Дверь он оставил открытой. Доктор услышал:

– Да, Александр Николаевич. Понял. Буду через пятнадцать минут.


* * *


Дурацкая привычка Вернера читать за обеденным столом выводила Эмму из себя. Рядом с его тарелкой лежала открытая тетрадь. Прихлебывая суп, он бродил глазами по строчкам да еще листал страницы толстенного справочника по минералогии, водруженного на деревянную книжную подставку возле хлебной корзинки. Конечно, ложку мимо рта не проносил, но на скатерть капал.

Полька принесла второе. На левую руку поверх бинта была натянута резиновая перчатка.

– Как вы себя чувствуете, Агнешка? – спросила Эмма.

– Благодарю, госпожа, ожог заживает, – полька подняла серебряный колпак над блюдом.

Эмма увидела слой соуса, густо усыпанный укропом и яичной крошкой.

– Судак по-польски, – объяснила Агнешка.

– Пахнет вкусно, и видно, готовится непросто, тем более когда рука забинтована.

Агнешка покраснела, быстро пробормотала что-то по-польски.

Эмма нахмурилась.

– Простите, не поняла.

– Стряпня и работа по дому хорошо отвлекают от боли, – повторила полька по-немецки.

– Разумеется, милая. Но все-таки это несправедливо. – Эмма покосилась на Вернера. – Вы стараетесь, готовите всякие вкусности, а господин Брахт даже не смотрит в свою тарелку. Ему безразлично, чем набить желудок.

Вернер закрыл тетрадь, заложив самописку между страницами.

– Клевета! Я смакую каждую ложку, каждый кусочек. Вот кончится бредовая бойня, Агнешка вернется в свободную Польшу и откроет ресторан высокой кухни.

Полька слабо улыбнулась.

– Надеюсь увидеть вас среди своих гостей, господин. И вас, конечно, тоже, госпожа. Лучший столик будет забронирован, напитки и десерт за счет заведения, – она сделала книксен и удалилась.

Впервые Эмма услышала из ее уст так много немецких слов сразу. Акцент, конечно, заметный, но ни одной ошибки.

Вернер положил в рот кусок судака, зажмурился.

– Божественно!

Эмма тоже попробовала, кивнула.

– Да, неплохо. Судак суховат, но соус удачный.

Несколько минут ели молча. Когда тарелки опустели, Вернер закурил, сквозь дым взглянул на Эмму.

– Дорогуша, ты сегодня не в духе. Что-нибудь случилось?

– Ничего, просто устала. – Эмма вздохнула и неожиданно для себя ляпнула: – Топчемся на одном месте.

– Ты бы хотела, чтобы ваша работа двигалась быстрей? – Старик прищурился. – Искренне веришь, что бомба создаст равновесие страха, остановит эту войну и предотвратит все будущие войны?

– А вы можете предложить другой способ? – огрызнулась Эмма и подумала: «Он будто слушает наши разговоры в комнате отдыха. “Равновесие страха” – любимая присказка Вайцзеккера. Они уверены, что в Британии и в Америке работы уже идут».

Агнешка быстро, молча убрала тарелки, принесла кофе. Вернер опять открыл свою тетрадь, что-то черкнул, задумался.

«Он вообще не здесь. – Эмма прикусила губу. – Вот всегда так, заводит эти разговоры, а потом ускользает, прячется в свою электромагнитную норку».

– Равновесие, – пробормотал Вернер, не отрывая глаз от тетради, и покачал головой. – Британия вряд ли потянет такой гигантский дорогостоящий проект.

– Пейте кофе, остынет, – раздраженно напомнила Эмма.

Старик закрыл тетрадь, отхлебнул из своей чашки и продолжал:

– Вот Америка – другое дело. Конечно, Энрике там сейчас скачет и суетится, бьет копытом, ради бомбы готов поставить на кон все, но даже если они преуспеют, равновесия не будет.

– Почему? – Эмма сморщилась и раздавила в пепельнице его дымящийся окурок.

– А ты не понимаешь? – старик хмыкнул.

– Нет, это вы не понимаете! Если они сделают… – Эмма стукнула пальцами по столу. – …и мы сделаем, одновременно… – она стукнула еще раз и развела руками. – …никто не решится бросить первым, потому что сразу получит ответный удар. По-моему, это очевидно.

– Очевидно, – кивнул Вернер, – для тебя, для всех вас, и для Рузвельта тоже. Но не для Гитлера, потому что он сумасшедший.

– О боже, опять, – прошептала Эмма, вздохнула, отхлебнула кофе, взяла печенье.

– Сумасшедший, – повторил старик и покрутил пальцем у виска.

Зазвонил телефон. Аппарат стоял тут же, на столике у дивана, но Вернер не поднял трубку, извинился, ушел в прихожую, к другому аппарату, и прикрыл за собой дверь. Эмма на цыпочках подкралась к двери, услышала, как Вернер произнес:

– Привет, Макс. Хорошо, что позвонил, я как раз думал о нашем недавнем споре… нет, я все-таки не согласен… смотри, при однородном энергетическом уровне они в любом случае должны…

«Фон Лауэ, – догадалась Эмма, – понятно. Оба помешались на Гитлере, демонстративно бойкотируют режим. С первых дней, когда ввели новую форму приветствий, оба перестали здороваться с коллегами. Вернер молча отворачивался, фон Лауэ каждому объяснял: вы говорите “хайль Гитлер”, а меня зовут фон Лауэ. Кстати, он оказался единственным, кто не считал работу Вернера ересью. Вот, значит, с кем старик обсуждает свои исследования. Конечно, в наше время ученый не может работать в полном одиночестве, как средневековый алхимик».

Она давно отошла от двери, подслушивать не собиралась. Села за стол, налила себе в чашку остывший кофе, и вдруг рука сама потянулась к тетради.

Эмма увидела схемы, ряды формул и не обнаружила в них ничего еретического, антинаучного. Вернер остался верен себе. Продолжал конструировать прибор, способный собрать световые излучения в единый, строго параллельный пучок. Это противоречило классическим законам оптики. Угол падения всегда равен углу отражения, каждая волна преломляется под своим собственным углом, лучи всегда будут расходиться, поэтому стянуть их в пучок никогда не удастся. Конечно, идея заманчивая, ничего не скажешь. Мог бы получиться луч невероятной силы.

Эмма усмехнулось. Вот он, главный камень преткновения. «Лучи смерти». Модное шарлатанство, наделавшее много шума в середине двадцатых. Бульварная пресса кипела. Военные магнаты платили бешеные деньги околонаучным мошенникам. Первая статья Вернера Брахта и Марка Мазура о стимулированных излучениях вышла в журнале «Нейчур» в самый разгар лучевого безумия. Один нахальный репортеришка, уверенный, что разбирается в физике, заглянул в очередной номер авторитетного журнала, увидел магическое слово «излучения» и сочинил сенсацию. Советские и германские ученые совместно разрабатывают лучевое сверхоружие. Сенсация разошлась со скоростью света.

Вернер дал легкомысленное интервью какой-то сомнительной газетенке. Он куражился, доводил мифы о таинственных лучах до логического абсурда, в полной уверенности, что ирония – лучший способ противостоять агрессивному невежеству. Но мифы только окрепли и разрослись. Вернер Брахт и Марк Мазур попали в шутовские ряды изобретателей «лучей смерти».

Разумеется, их исследования ни малейшего отношения к модному шарлатанству не имели, но ярлык прилепился. Они считали ниже своего достоинства опровергать бульварный бред, объяснять олухам разницу между радиофизикой и фокусами околонаучных мошенников. Вместо того чтобы оправдываться, они забавлялись. Резерфорд хохотал, когда до него дошли слухи, что Вернер Брахт и Марк Мазур работают над лучевым сверхоружием. В Кембридже, в Кавендишской лаборатории, это стало предметом шуток и розыгрышей. В Копенгагене Вернер и Марк развлекали сыновей Нильса Бора, поджигали лучами карманных фонариков бумажные кораблики, плавающие в фонтане (ловкость рук и чуть-чуть химии). Потом они повторили это на бис в Берлине, на вилле Макса Планка, для его внуков.

В тридцать пятом шутки кончились. Развернулась борьба с «еврейской наукой». Инициаторами кампании стали немецкие физики Филипп Ленард и Йоганнес Штарк. Главной своей мишенью они выбрали Гейзенберга, но и Брахту тоже досталось. Его эксперименты основывались на принципах квантовой механики, которую адепты арийской науки ненавидели еще больше, чем теорию относительности Эйнштейна.

В эсэсовском еженедельном журнале «Черный корпус» вышла статья Штарка, где Гейзенберг назывался «белым евреем, наместником еврейства в немецкой духовной жизни», а Брахт – «бациллоносителем еврейского духа».

Говорили, что Гейзенберга спасла дружба его матери с матерью Гиммлера. У Вернера Брахта таких высоких связей не было, но помогло заступничество Макса Планка и официальное послание Резерфорда правительству Германии. Его не тронули, даже не вызывали в гестапо, как Гейзенберга. Он мог спокойно жить, работать в институте. Единственное, о чем его попросили, – впредь не упоминать в публикациях, докладах и лекциях имени Марка Мазура. Он спокойно согласился, это было вполне логично, они ведь больше не работали вместе, и переписка прекратилась.

Герман утешал отца, что для Мазура так лучше, в СССР его арестуют как шпиона, если его имя будет появляться в немецких научных журналах. Да и вообще, о чем тут говорить? Еврей, да еще советский. Просто нельзя, и все.

Однако спокойствие Вернера оказалось мнимым. Он стал колючим, публиковался все реже, ссорился с коллегами по пустякам, зло язвил, умудрился испортить отношения даже с добродушным Отто Ганом. Кажется, именно Ган, от обиды, сгоряча, первым припомнил Вернеру те несчастные «лучи смерти», но уже не в шутку, а вполне серьезно.

И вот постепенно, как-то само собой сложилось мнение, что профессор Брахт в последние годы действительно занимается чем-то весьма сомнительным. Публикаций нет, результатами своих экспериментов с коллегами не делится. Считает, что мы не способны понять и оценить его великие достижения? Скорее всего, просто нет никаких достижений. Бедняга сам не заметил, как свернул с научного пути в глухие дебри шарлатанства. Ну что ж, бывает. Сам Эйнштейн после теории относительности за двадцать с лишним лет ничего нового не придумал, поглощен бессмысленной идеей «теории всего», вроде алхимического философского камня.

Эмма листала тетрадь, покусывала губу. Она так увлеклась, что выронила самописку, заложенную между страницами, и не заметила. Именно Эйнштейн первым ввел в научный оборот представление о вынужденном излучении, еще в семнадцатом году. Управление квантами света. Теоретически возможно, практически неосуществимо. Между прочим, эта фраза – верный предвестник великого открытия, как запах озона перед грозой.

Даже беглого, поверхностного взгляда оказалось достаточно, чтобы заметить, что Вернеру удалось довольно далеко продвинуться. Эмма чувствовала горячий зуд любопытства, знакомое покалывание в кончиках пальцев.

«А ведь я с самого начала не верила, что он мог пожертвовать всем ради какой-то бессмыслицы. Потрясающе увлекательно, дух захватывает. Ясно, почему не может оторваться даже во время еды. Вот что значит настоящий поиск, вдохновение, азарт».

Аппарат на журнальном столике тихо звякнул. Вернер в прихожей повесил трубку. Эмма опомнилась, закрыла тетрадь, отодвинула от себя подальше, схватила справочник, при этом опрокинув подставку на сахарницу, и принялась нервно листать.

– Интересуешься минералогией? – спросил Вернер. – Вроде бы совсем не твоя тема. – Он отхлебнул остывший кофе, отломил дольку от плитки шоколада. – Макс все никак не вылезет из простуды. Просил передать тебе привет.

– Кто? – Эмма вздрогнула, почувствовала, что задела носком тапочка упавшую самописку.

– Макс фон Лауэ. Или его ты тоже не знаешь? Эй, дорогуша, ты чего такая красная?

Эмма захлопнула справочник, не поднимая глаз, быстро произнесла:

– Вернер, я читала…

– Справочник?

– Нет, ваши записи. Простите, не смогла удержаться.

Он засмеялся.

– Ну и как?

– Потрясающе, мне раньше в голову не приходило, там у вас… – Она потянулась к тетради. – Можно?

– Конечно, дорогуша. А я все гадал, почему тебя абсолютно не интересует моя тема? Ты все-таки физик.

– Вы же меня близко не подпускали. – Эмма судорожно сглотнула.

– Я? Не подпускал? – Вернер опять рассмеялся. – Да с чего ты это взяла?

Глава двенадцатая

Кино, опять кино», – думал Илья, предъявляя свой пропуск красноармейцу у Боровицких ворот. В морозной тишине протяжно били куранты. Четверть второго ночи. Красноармеец в тулупе, в ушанке с опущенными ушами, в подшитых кожей фетровых бурках, притопывал, выдыхал клубы пара. Пропуск даже в руки не взял, глянул мельком, небрежно козырнул, едва сдерживая зевок. Для соблюдения формальностей было слишком холодно, к тому же этот парень знал спецреферента Крылова в лицо.

Илья бегом помчался по ледяной брусчатке мимо Оружейной палаты к Теремному дворцу. В ушах отстукивал развеселый стишок Сергея Михалкова, недавно украсивший вторую страницу «Правды»:

В миллионах разных спален
спят все люди на земле,
лишь один товарищ Сталин
никогда не спит в Кремле.
Четыре строчки таили в себе чудесный набор двусмысленностей.

С тридцать второго года, после самоубийства жены, Сталин действительно никогда не спал в своей кремлевской квартире, ночевал на Ближней даче, но это было государственной тайной. Ночами в Кремле он бодрствовал часто, только вовсе не один. Кроме членов ЦК вместе с ним не спала еще куча народу, не миллионы, конечно, но сотня-другая чиновников добирались до своих спален лишь после того, как Хозяин уезжал из Кремля на Ближнюю.

«Один, как же! – усмехнулся про себя Илья, задыхаясь от бега и давясь зевотой. – Попробуй усни, когда он не спит. “Только Сталину не спится, Сталин думает о нас…” Господи, пожалуйста, пусть он, наконец, перестанет думать о нас». – Илья перекрестился на купола Успенского собора, темно блестевшие в лунном свете. Перекрестился быстро, украдкой, хотя ни души вокруг не было.

В коридоре у кинозала на него налетел Поскребышев и прорычал:

– Убью на хер, сколько можно ждать!

Пахнуґло мятным холодком валидола. Поскребышев был весь мокрый, лысина сверкала, красные воспаленные глаза бегали, прячась от прямого взгляда.

Илья быстро посмотрел на часы. С момента вызова по телефону прошло семнадцать минут. Явиться быстрее невозможно. Поскребышев был на взводе вовсе не из-за того, что заждался спецреферента Крылова.

– Александр Николаевич, опять сердце? – спросил Илья сочувственным шепотом.

– Ноет, зараза, сил нет, – сквозь зубы простонал Поскребышев, сморщился, помотал головой и добавил громким командным голосом: – Переводить будешь с финского.

Илья застыл, колени подкосились. В голове чужой равнодушный голос отчетливо произнес: «Все, товарищ Крылов, песенка твоя спета».

– Я не знаю финского, это надо Куусинена звать, – прошептал он пересохшими губами.

– Не хочет Куусинена. – Поскребышев подтолкнул Илью к двери кинозала.

Там было темно, играла музыка, шел какой-то фильм. Илья прошмыгнул на свое место во втором ряду, кивнул Большакову. Тот сидел на краешке последнего кресла, сгорбившись, вжав голову в плечи.

На экране мерцала надпись: «Поздно вечером возвращался Макар, не зная, что благодаря вмешательству крайкома он оставлен в рядах партии».

Илья чуть не перевел это вслух, но вовремя прикусил язык, немного успокоился, понял, что для Хозяина крутят новый, еще не вышедший на экраны фильм по роману Шолохова «Поднятая целина».

Под радостные балалаечные переливы плыло колхозное счастье. На поляне белые скатерти-самобранки, бутафорские мужики в картузах, бабы в белых платочках живописно расположились на травке, обильно закусывали и пели хором народную песню. Покушав, пустились в пляс.

Пикник и танцы означали, что финал близок. Все враги повержены, конфликты разрешены, настала пора веселья.

Илья сжал мышцу между указательным и большим пальцами. Карл Рихардович научил его этому приему. Там какие-то важные точки, надо сдавить до боли, помогает справиться с внутренней дрожью и сосредоточиться.

«Покойный Шумяцкий английского не знал, но переводил ему голливудские фильмы, – вспомнил Илья, – да, но он готовился заранее, смотрел с переводчиком, заучивал текст. А ведь Хозяину было отлично известно, что Шумяцкий языком не владеет, и все равно требовал, чтобы переводил он. Поскребышев предупредил, что я не знаю финского, предложил Куусинена. Хозяин, вероятно, буркнул что-то в ответ, Поскребышев хвост поджал, спорить не решился».

Финальный монолог деда Щукаря звучал на фоне костра, лошадей и телег, в ночном. В четверть второго ночи дед не давал никому спать, сыпал цитатами из «Краткого курса», грубо замаскированными под народные прибаутки. Хозяин любил таких персонажей и, конечно, изволил смеяться, тыча пальцем в экран.

Щукарь высказал что положено и уснул на телеге в обнимку с коммунистом Давыдовым.

«Или он думает, если я знаю, кроме немецкого, еще английский и французский, то финский как-нибудь пойму? Да ни черта он не думает. Привык к голосу говорящего карандаша в кинозале, и все. Если Ворошилов с Мехлисом могут руководить Финской войной, то я, наверное, могу переводить с финского, во всяком случае, жертв получится значительно меньше».

Под сладкую музыку замерцала надпись:

«Прошел год, может быть, два. На знакомых полях Гремячего Лога загрохотали машины, о которых мечтал дед Щукарь».

Включился свет, в первом ряду заговорили, но слов Илья не разбирал, сердце колотилось. В голове неслось: «Попробую импровизировать, по кадрам хроники не так сложно сочинить закадр. Отлично. А потом он спросит, откуда знаю финский, когда успел выучить, и решит, что говорящий карандаш всегда переводил неправильно, с тайным вражеским умыслом, по заданию какой-нибудь разведки».

В первом ряду царило оживление. Хозяин посмеивался, подшучивал над пьяным Климом. Кино понравилось, дед Щукарь развеселил. Илья поймал взгляд Большакова, испуганный или сочувственный, во всяком случае, человеческий. Показалось, что один глаз Ивана Григорьевича дернулся.

«Вроде раньше не было у него нервного тика, – машинально отметил Илья, – значит, дело дрянь. Нет, нельзя болтать наугад, надо сразу сказать: финского не знаю, переводить не могу. Все-таки он, наверное, помнит, что я референт по Германии, а не по Финляндии… Щукарь поднял Хозяину настроение, а я испорчу, сорву просмотр. Господи, как же быть?»

Свет погас. Заиграла музыка, поплыла панорама Хельсинки. Мужской хор запел бравурную патриотическую песню, в потоке незнакомых слов то и дело повторялись два понятных: Финляндия и Маннергейм. На экране появился сам маршал, шагающий перед строем ополченцев. Песня кончилась, заговорил диктор.

Илья глубоко вдохнул, на мгновение зажмурился, приготовился произнести: «Товарищ Сталин, извините, я финского не знаю, переводить не могу».

Открыв глаза, он увидел чудо – спасительные белые строчки английских субтитров, и понял: у Большакова нет нервного тика, Иван Григорьевич подмигнул, потому что знал про субтитры, хотел подбодрить.

На экране жители Хельсинки прятались в бомбоубежища, пожарные в касках поливали из шлангов пылающие дома.

– Тридцатого ноября, в четыре часа утра, без всякого объявления войны, советские самолеты стали бомбить Хельсинки, советские танки двинулись на нашу территорию.

Когда Илья перевел, сразу подумал о Мае Суздальцеве и тысячах таких же мальчишек, гибнущих ежедневно, непонятно за что, зачем. Отодвинуть границу подальше, чтобы с финской стороны Ленинград не обстреливали из зениток? Но при нападении на большие города главная опасность – бомбардировки, а не зенитные обстрелы. Бомбить можно и при прежней границе, если есть авиация. У финнов с авиацией плохо. И палить по Ленинграду из зениток они вовсе не собирались, никакой опасности не было, Сталин сам ее создал, напав на Финляндию. Зачем? Затем, что хотел повторить польский триумф Гитлера, завоевать Финляндию за пару недель. Начал, разумеется, с плагиата.

Вечером 26 ноября по советскому радио было объявлено, что в 15.45 у села Майнила, у самой границы, орудийными выстрелами с финской стороны убито четыре, ранено девять красноармейцев.

НКВД организовало провокацию наподобие той, что разыграло гестапо в Посевалке, но без переодеваний. Никаких иностранных журналистов в Майнилу не приглашали, в принципе, можно было вообще не стрелять, а начать сразу с пропагандистской истерики. Советские граждане усомниться не смели, а остальной мир все равно не поверил.

Незадолго до нападения «Правда» назвала финского премьер-министра Каяндера «разновидностью пресмыкающегося, у которого нет острых зубов, нет силы, но есть коварство и похотливость мелкого хищника».

Сразу после нападения было объявлено, что «в Финляндии произошла революция, народ свергнул Каяндера, угнетенные финские трудящиеся провозгласили создание Финляндской демократической республики».

Нападавшие дивизии Красной армии превосходили всю финскую армию по количеству самолетов, танков и живой силы в десятки раз и не могли продвинуться ни на шаг, несли колоссальные бессмысленные потери. Это происходило на глазах всего мира. Это убеждало Гитлера, что он справится с СССР еще легче, чем с Польшей.

На экране появилась дорога с подводами, набитыми крестьянским скарбом. Эвакуация жителей пограничных районов.

Илья переводил с английского и опять вспоминал передовицы «Правды»: «В разных концах страны народ уже восстал и провозгласил создание демократической республики. Народные массы Финляндии с огромным энтузиазмом встречают и приветствуют доблестную непобедимую Красную армию».

В СССР слухи о том, что на самом деле творится на Финском фронте, прорывали не только пропагандистские, но и цензурные укрепления: приказ Жданова – не сообщать родственникам о погибших; приказ Ворошилова – отправлять «обрубков» с ампутированными конечностями из госпиталей не домой, а подальше от их родных мест.

Кроме сказочного демократического правительства во главе с коммунистом Куусиненом, была сформирована еще и революционная финская армия. По всей территории СССР собирали финнов и карелов призывного возраста. Их оказалось маловато, всего несколько сотен. Решили, что за финнов сойдут светловолосые белорусы. Добавили пару тысяч белорусов. Обрядили в трофейную польскую военную форму, чтобы армия выглядела как иностранная. По Ленинграду, по Москве полетел каламбур: «На финские мины идут минские финны».

Финны минировали покинутые беженцами деревни, дороги, леса, озера. Миноискателей у Красной армии не было, на минах подрывались сотни, если не тысячи красноармейцев. И вот в начале января два ленинградских инженера за сутки сконструировали опытный образец миноискателя, наладили производство.

«Слава богу, остались у нас еще люди с мозгами и руками, – думал Илья, следя за субтитрами, – и появилась надежда, что Хозяин, наконец, снимет Ворошилова с должности наркома обороны, назначит Тимошенко. Он по сравнению с Климом гений военной науки».

Илья продолжал механически переводить:

– Бомбы, которые сбрасывают советские самолеты на наши города, Молотов называет корзинами с хлебом для голодающих финских батраков. Мы называем бомбардировки корзинами Молотова. Фирма «Алко» наладила производство ответного угощения, специального коктейля для Молотова.

Бутылка, залитая чем-то темным и густым, с эмблемой «Алко» на крышке. Солдат на лыжах, весь в белом, швырнул бутылку в танк. Танк вспыхнул. Диктор объяснил:

– Зажигательная смесь из бензина, фосфора и смолы действует не хуже снарядов.

Женщины в военной и санитарной форме готовили еду, бинтовали раненых, вязали свитера, разбирали автоматы, стреляли из снайперских винтовок.

– Сто тысяч лотт, храбрых женщин-добровольцев, встали плечом к плечу с мужчинами на защиту родины от большевистских захватчиков.

Финские солдаты, одетые тепло и удобно, в белых маскхалатах скользили на лыжах. Красноармейцы в куцых шинельках шли, шатаясь, едва переставляя ноги, поднимали трясущиеся руки, сдавались в плен. Пленные сидели в бараке, между рядами нар, за длинным столом, ели из железных мисок.

– Голодные обмороженные красноармейцы не способны держать оружие, они вызывают жалость, – объяснял диктор.

«Зачем оператор так крупно берет лица? – подумал Илья. – Пленку могут отправить в спецотдел, там по лицам выяснят фамилии. Каждый, кто ест за этим столом, обречен, а вместе с ним – семья, родители, жены, дети».

Под залихватский мотивчик замелькали фотографии Молотова в разных ракурсах. Из первого ряда послышались тихие смешки, Ворошилов, проснувшись, громко мяукнул:

– О! Вяча!

Вячу на экране сменил круглолицый куплетист в шапке-финке на фоне снежного леса. Он весело запел песенку о русском Иване, которого комиссары гонят в плен или в могилу. В припеве повторялось: «Нет, Молото`в, нет Молотто`в, не будет по-твоему. Ты захотел пообедать в Хельсинки, врешь, не выйдет. Обломаешь зубы. Захотел дачу на Карельском перешейке? Не надейся, не получишь

Илья переводил текст песенки с очевидным удовольствием. Развеселились все, кроме Молото`ва. Краем глаза Илья заметил улыбку Большакова, уловил сдержанный смешок Кагановича, хихиканье Клима. Хозяин тыкал Вячу кулаком в плечо, посмеивался и даже немного подпел куплетисту: «Нет, Молото2в, нет, Молотто2в». Очень уж веселый и приятный был мотив.

Песенка кончилась, зазвучала печальная музыка, на экране возникли трупы красноармейцев. Ледяные фигуры, застывшие в разных позах, на ходу, на бегу, с поднятой гранатой или скорчившись, обхватив плечи руками в последней попытке согреться. Камера скользила по растопыренным голым рукам, по лицам с открытыми ртами. Закадрового текста не было, только музыка.

Илья облизнул пересохшие губы.

«Он соображает хоть что-нибудь или нет? Какие туманы клубятся внутри этой узкой черепушки? Понятно, на человеческие жизни плевать ему. Но ведь это его армия. Разгромил ее в тридцать седьмом, без всякой войны. Мало? Зачем попер на финнов? Они соглашались на все его требования, кроме самых наглых, для них невозможных, хотели сохранить свою независимость и нападать не собирались. Они не идиоты, Маннергейм не Гитлер».

На экране финны хоронили мертвых, не только своих. Для красноармейцев рыли братские могилы, отмечали их деревянными крестами, краской писали цифры – количество захороненных.

Возле свежих могил финских солдат стоял маршал Маннергейм, высокий прямой старик.

– Мы сражаемся за свой дом, за свою веру, за свою страну, – прочитал Илья и подумал: «Шведский барон Маннергейм воевал в Первую мировую в русской армии в чине генерал-лейтенанта. Вырос и учился в России. Финны могли бы стать союзниками, когда нападет Гитлер. А теперь уж точно враги. Такое соседство – западня для Ленинграда, настоящая, а не мифическая западня».

Фильм закончился, зажегся свет, Илья понял, что на сегодня это все. Никаких «Чапаевых» и «Веселых ребят».

Хозяин налил себе воды, потянулся, зевнул со стоном. Илья осторожно, стараясь не скрипнуть креслом, поднялся, на цыпочках направился к двери и услышал ленивый сонный баритон:

– Товарищ Крылов!

Он мигом вернулся, подошел к столу, встал не прямо перед Хозяином, а чуть сбоку.

– Да, товарищ Сталин.

– Вы хорошо переводили с финского, – произнес Хозяин, сосредоточенно разглядывая заусенец на мизинце, – где вы учили этот язык?

– Товарищ Сталин, я не знаю финского.

Стало тихо. Илья заметил мрачное торжество в глазах Молотова. Ворошилов моргал и кривил рот в ухмылке. Каганович отвернулся. Во втором ряду белело круглое лицо Большакова. Позади его кресла, вцепившись в спинку, застыл Поскребышев, смотрел на Илью выпученными глазами.

– Не знаете? – Хозяин попытался содрать заусенец, подцепив ногтями, сморщился, тихо выругался.

– Коба, не надо, лучше щипчиками, – зашептал Молотов и тронул пальцы Хозяина.

– Отвяжись. – Хозяин оттолкнул его руку и уставился на Илью. – Как же вы переводили?

– По английским субтитрам, товарищ Сталин, – ответил Илья, с привычной преданностью глядя в глаза Хозяину.

Поскребышев отцепился от спинки кресла, перестал таращиться, расслабился и даже слегка улыбнулся. Большаков едва заметно покачал головой.

– По субтитрам, – задумчиво повторил Хозяин и опять занялся заусенцем. – А что, если англичане переврали текст? – спросил он, разглядывая свой мизинец.

– Точно, переврали, – мелко закивал Клим, – англичанам верить нельзя, я тебе всегда говорил, Коба, суки они, хотят нас с Гитлером поссорить.

– Заткнись, – лениво огрызнулся Хозяин и опять поднял глаза на Илью. – Что же получается, товарищ Крылов? Вы нам тут вместо настоящего перевода читали английскую фальшивку?

Илья не отрываясь смотрел в глаза Хозяину, отвести взгляд сейчас было опасней, чем ответить неправильно. Он позволил себе только моргнуть пару раз и, не задумываясь, ответил:

– Товарищ Сталин, так в этом кино все фальшивка, с субтитрами или без субтитров, финская пропаганда, от первого до последнего кадра.

Хозяин не сводил с него глаз, принялся крутить кончик уса, и невозможно было понять, доволен ли он ответом. Но чутье подсказывало Илье, что ответ удачный, единственный из всех возможных.

Сквозь звон в ушах он услышал:

– Ну, и на кого рассчитана эта пропаганда, как думаете, товарищ Крылов?

– Думаю, на англичан и американцев, товарищ Сталин. – Илья нахмурился и добавил чуть тише, как бы размышляя вслух: – Финны ждут высадки англо-французского десанта, больше им надеяться не на что.

Желтые глаза блеснули, пальцы продолжали нежно покручивать кончик уса.

– Как считаете, товарищ Крылов, отправят англо-французы свой десант на помощь финнам?

– Могут, товарищ Сталин, – выпалил Илья.

Высадка десанта означала бы вступление СССР в войну с Англией и Францией. Хозяин, конечно, боялся такого поворота событий, и оставалась надежда, что этот страх заставит его поскорее закончить Финскую войну.

– Ни черта они не могут. – Сталин вяло покачал головой и показал в улыбке редкие прокуренные зубы. – Кишка тонка. Норвегия и Швеция никакого десанта через свои территории не пропустят.

– Товарищ Сталин, они пропускают через свои территории отряды добровольцев, продовольствие, военную технику. Англичане готовятся бомбить Баку с турецких авиабаз, – медленно, очень спокойно произнес Илья, глубоко вздохнул и добавил: – Итальянские военные самолеты летят в Финляндию с посадкой и дозаправкой в Германии.

В голове неслось: «Я сошел с ума. Одно дело – письменные сводки, там я смягчаю, и совсем другое – вываливать смертельную крамолу устно, в неразбавленном виде».

– Откуда у вас такая информация, товарищ Крылов?

Илья ждал этого вопроса и с готовностью ответил:

– О намерениях англичан бомбить Баку открыто сообщает европейская пресса. Возможно, это только угроза, но вполне осуществимая. Ни Норвегия, ни Швеция помешать не смогут. А итальянские самолеты – факт. На финских аэродромах уже больше ста истребителей и бомбардировщиков фирмы «Фиат». Без посадки и дозаправки в Германии они бы до Финляндии никак не долетели.

Хозяин не отрываясь глядел на Илью снизу вверх. Пальцы оставили в покое кончик уса, вытащили из коробки папиросу.

«Слышит, – изумился Илья, вглядываясь в темное рябое лицо, – в глазах что-то похожее на движение мысли».

Молотов услужливо чиркнул спичкой. Хозяин закурил и бросил мрачно, уже не глядя:

– Идите, товарищ Крылов.


* * *


Жители и гости Хельсинки привыкли к бомбежкам. Во время завтрака завыла сирена. В отеле «Кемп», набитом иностранными журналистами, считалось дурным тоном вскакивать из-за стола и бежать в бомбоубежище. Гости спокойно ели, официанты-финны разносили блюда.

Когда раздался первый взрыв, Ося поперхнулся куском хлеба, глотнул воды и продолжил завтракать. Он насчитал тридцать два взрыва, а позже узнал, что всего за утренний налет упало полторы тысячи бомб.

Отельная обслуга состояла из стариков. Молодые воевали. В самом начале войны под бомбами погибло много детей. Репортеры из Америки и Европы, побывавшие в Финляндии в декабре тридцать девятого, цитировали в своих репортажах детские некрологи, печатавшиеся в финских газетах. К 1 января сорокового всех детей эвакуировали в Швецию. Подростки, начиная с четырнадцати, уезжать отказывались.

Мальчики и девочки дежурили на вышках, наблюдая за вражескими самолетами, несли караульную службу, работали санитарами, прачками, поварами, судомойками, шили маскхалаты, вязали для солдат свитера, перчатки, шлемы. Они готовы были не спать сутками, мерзнуть, умирать – только не сдаваться. Они быстро овладевали оружием и рвались в бой.

Финны сражались жестоко, но к пленным были великодушны. Одевали, лечили, кормили, держали в тепле.

Уцелевшие афишные тумбы и стены домов пестрели карикатурами на Молотова. Он стал символом этой войны, но не великим и грозным, а нелепым и жалким. Его не проклинали. Над ним потешались, его имя всегда произносилось с презрительной усмешкой.

Ося бродил со своей «Аймо» по искалеченным улицам, снимал разрушенные дома, заколоченные витрины, мешки с песком, мальчика на велосипеде. Ему было не больше пятнадцати. Приподнявшись над седлом, он упруго крутил педали и что-то насвистывал. Колеса скакали по разбитому заснеженному булыжнику, за плечами прыгала винтовка.

Команда пожарных разбирала обгоревшие развалины, рядом стояла санитарная машина, раненых грузили на носилки. Две девушки в военной форме из женской организации «Лотта-Свярд», болтая и хихикая, волокли пулемет на детских санках.

И вдруг что-то белое мелькнуло прямо перед объективом.

– Привет, Джованни!

Кейт Баррон в серебристой норковой шубке, в белых пушистых варежках, с подкрашенными губами и ресницами, выглядела как инопланетный пришелец.

– Только что взяла интервью у молоденькой лотты, повезло, девочка отлично говорит по-английски. Училась в Колумбийском университете, как только узнала, что началась война, сразу вернулась на родину, к родителям, к жениху. Удивительно мужественный народ, восхищаюсь финнами.

– Кейт, а как же любовь к товарищу Сталину? – поинтересовался Ося.

– Бросьте, – она махнула рукой, – какая любовь? О чем вы? Мало того, что он патологически жесток, он, оказывается, еще и глуп. Политик обязан соотносить свои аппетиты со своими возможностями. Что у него за армия? Да они вообще не умеют воевать. Что он получит в итоге? Ну, оттяпает кусок финской территории, а дальше?

– Дальше Швеция, – пробормотал Ося, не отнимая камеры от лица.

– Вот именно, Швеция, – с жаром подхватила Кейт, – шведская железная руда нужна Гитлеру как воздух, поэтому он тут главное заинтересованное лицо, а Сталин пляшет под его дудку.

– Простите, не понял.

– Да это же очень просто. Главное требование русских – полуостров Ханко. Советская военная база на Ханко обеспечит Гитлеру свободную перевозку шведской руды по Балтике в условиях британской блокады.

Ося тихо присвистнул и покачал головой.

– Кейт, вы же говорили, что это временный союз.

– Разумеется, временный, только, судя по всему, Сталин об этом не догадывается. Ради Гитлера он готов оказаться в международной изоляции, потерять остатки престижа, опозориться на весь мир.

– Подождите, но вы же сами только что сказали про его аппетиты. Очень хорошо сказали. Политик обязан соотносить свои аппетиты со своими возможностями. Наверное, он все-таки пытается захватить чужие территории не только ради Гитлера, но и для себя?

– Скорее всего, именно так он и думает, но действует точно по плану Гитлера.

– Да-а, милая Кейт, – тихо протянул Ося, – я вижу, вы коренным образом поменяли свои прежние убеждения.

– Убеждения? Вы смеетесь? Конечно, в юности, в университете, я, как все, увлекалась левыми идеями, ну, вроде ветрянки. Обязательно надо переболеть, чтобы иметь надежный иммунитет.

– Значит, в сентябре, в Брест-Литовске, ваша ветрянка все еще продолжалась. – Ося отвернулся, направил камеру на пустырь перед разрушенным домом.

Снег был густо утыкан артиллерийскими снарядами. Это напоминало кадры голливудского фантастического фильма. Космические чудовища усеяли землю своими гигантскими железными яйцами, из которых скоро вылупятся кровожадные детеныши и уничтожат все живое.

– У вас типично тоталитарное мышление, – продолжала Кейт, – фашистская пропаганда отучила вас видеть нюансы и принимать парадоксы. Левые и красные – вовсе не одно и то же.

Ося не собирался возражать, но у него вырвалось:

– А левые и черные?

– Ой, ладно, перестаньте, после того, как вы травили газами несчастных безоружных абиссинцев, вам ли рассуждать о расизме?

– Я и не рассуждаю, – Ося пожал плечами, убрал камеру в сумку. – Прошу прощения, мне пора.

Он быстро пошел по разбитой улице в сторону гостиницы. Но не успел пройти нескольких шагов, как услышал за спиной сдавленный крик:

– О, дерьмо!

«Лихая барышня, – подумал Ося, – однако даже для нее это чересчур уж грубо».

– Джованни, стойте!

Он обернулся. Кейт сидела посреди улицы. Он поспешил к ней. Конечно, грохнулась на своих каблуках, споткнулась о вывернутый булыжник.

– Ну что, ноги целы? Идти можете? – он помог ей подняться.

– Спасибо, ерунда, косточку на лодыжке ушибла, – она сморщилась.

– У вас нет другой обуви? – спросил Ося, покосившись на элегантные светло-серые замшевые сапожки с лаковыми круглыми носами. – На таких каблуках хорошо гулять по Бродвею.

– М-м, – она помотала головой, – принципиально никогда нигде не ношу обувь без каблуков, на плоской подошве чувствую себя уткой.

– Тогда вам лучше сидеть в гостинице.

– Глупости! Я тут уже в третий раз, и ничего, как видите, ноги целы. – Кейт опиралась на его руку и прихрамывала. – Между прочим, сегодня утром, вот на этих каблуках, я поднялась на верхнюю площадку лыжного трамплина, высота двести футов, лестница качается, скрипит, ветер ледяной прямо рвет на части.

– И зачем вас туда понесло?

– Там наблюдательный пункт, моя лотта как раз дежурила. Они меняются каждые два часа. Неделю назад ее подруга погибла на посту. Когда начался налет, девочка так закоченела, что не успела быстро спуститься и попала под обстрел русских истребителей.

У отеля стоял армейский «Виллис». Ося договорился в пресс-центре министерства обороны о поездке к линии фронта. В кабине никого не было, водитель и сопровождающий офицер-переводчик пили кофе в баре. Кейт поздоровалась с офицером за руку, назвала по имени:

– Привет, Ристо, как дела?

Ося поразился ее нюху, никто не успел слова сказать, а она уже просекла ситуацию и заявила:

– Надеюсь, для меня найдется место.

– Простите, мисс Баррон, об этом не может быть речи, – сухо ответил офицер.

– Плохая идея, Кейт, вы только что ушибли ногу, – добавил Ося.

– Разве мы пойдем пешком? – Она открыла сумочку и протянула офицеру какую-то бумагу.

Ося заглянул через ее плечо, узнал личный гербовый бланк Маннергейма. Текст был напечатан по-фински, но содержание он понял без перевода. Такая бумага – мечта любого иностранного журналиста. Рекомендательное письмо от пресс-секретаря Маннергейма с просьбой оказывать всяческое содействие. Знак высшего доверия и пропуск куда угодно на территории Финляндии. Скорее всего, Кейт Баррон раздобыла эту волшебную палочку через американского военного атташе. Ничего удивительного. Дочь близкой подруги Элеоноры Рузвельт и любовница Хемингуэя имела огромные связи и пробивные способности океанского ледокола.

Офицер быстро пробежал глазами бумагу и вернул Кейт.

– Ладно, собирайтесь, но учтите, у вас ровно десять минут.

«Пока она доковыляет до своего номера и обратно, мы успеем уехать». Ося схватил ключ со стойки портье и помчался на третий этаж.

Запасная катушка, черный мешок, чтобы менять пленку, пенал с отточенными карандашами, чистый блокнот. Через пять минут он был внизу. Офицер и шофер уже сидели в «Виллисе», мотор урчал.

«Молодцы ребята, – обрадовался Ося, – все поняли без слов. Кому охота брать на себя ответственность за жизнь этой вертихвостки? Отказать невозможно, а вот удрать – запросто».

Он открыл дверцу. Кейт, удобно устроившись назаднем сиденье, пудрила нос.

«Виллис» быстро выехал из города, помчался по гладкой белой дороге. По обеим сторонам тянулся заснеженный лес. Небо оставалось ясным, солнце пронизывало насквозь пушистые белые кроны, застывшие снежинки сияли крошечными радугами всех своих граней. Кейт молча смотрела в окно. Что заставило ее молчать, красота или страх, неизвестно. Судя по тому, как суетились ее руки, снимали и надевали варежки, теребили ремешок сумки, это все-таки был страх.

За поворотом «Виллис» притормозил. Навстречу двигалась армейская колонна, только что с поля боя. Солдаты шли на лыжах и пешком. В грузовиках и санях, запряженных лохматыми северными пони, везли раненых. Грязные маскхалаты, винтовки за спиной.

«Виллис» съехал на обочину. Ося вылез, включил камеру. Солдаты не замечали съемку, шли молча, многие выглядели стариками. Лица почернели от пороха, застывшие глаза смотрели прямо перед собой. Только один, пройдя совсем близко, улыбнулся в объектив, указал рукой на понурого пони, крикнул: «Молото`в!» – и сипло засмеялся.

Пропустив колонну, проехали еще не больше мили. Остановились у хутора. Возле уцелевшего дома стояла пара грузовиков, сани, полевая кухня, строй лыж, прислоненных к стене сарая. Офицер попросил подождать и скрылся за дверью. Ося вылез, закурил, Кейт тоже вылезла, обошла автомобиль, встала рядом, взяла сигарету из его пачки. Ося с изумлением заметил, что она больше не хромает.

Вернувшись минут через пять, офицер сказал:

– На машине дальше нельзя, только на лыжах. Мисс Баррон, вам лучше остаться здесь.

– Почему? Я отлично катаюсь на лыжах. – Она бросила окурок в снег.

Офицер не стал возражать, повел их в дом. Там отдыхало несколько солдат, пожилая лотта стояла у гладильной доски, утюжила белье. Им выдали теплые сапоги-бурки и маскхалаты.

– А как же каблуки? – спросил Ося.

– Исключение только подтверждает правило, – проворчала Кейт, напяливая ватные штаны и маскхалат поверх норковой шубы.

Финны не использовали металлических креплений, пристегивали лыжи кожаными ремнями, чтобы в любой момент одним движением стряхнуть их с ног. Ося впервые ехал с такими креплениями, лыжи то и дело слетали, оставались позади. Он затянул ремни потуже, и стало удобней. Кейт двигалась легко, ей достались женские бурки подходящего размера, непривычные крепления не мешали, о своей хромоте она забыла напрочь.

Офицер ехал первым по свежей, кем-то проложенной лыжне. Лес редел, в тишине было слышно, как поскрипывают ветви под тяжестью снежных шапок. Опушка только казалось безлюдной. Финские солдаты прятались в дотах и блиндажах.

Впереди простиралось поле, на нем дымились темные громады сгоревших танков, косо торчали стволы разбитых орудий, лежали тела. Ося воткнул палки в снег, достал камеру. Смотреть на смерть он мог только через объектив «Аймо». Потому и не расставался с ней.

После Польши вид поля боя не вызывал ужаса, перестали мучить рвотные спазмы. Он не чувствовал ничего, кроме жалости к убитым. Чем ближе он узнавал реальную войну, тем абсурдней казались ему рассуждения на модные предвоенные темы: чего хочет Гитлер, чего хочет Сталин, кто из них опасней, кто полезней, с кем выгодней договориться. Как только война началась, под слоями идеологии, геополитики и прочего пропагандистского мусора открылась единая суть двух особей, явившихся в этот бестолковый, самонадеянный, склочный человеческий мир лишь затем, чтобы навалить побольше трупов и живое сделать мертвым.

Убитых еще не сосчитали, не убрали. Через объектив Ося видел тела нескольких сотен русских. Финнам удалось отбить первую атаку практически без потерь. Они сидели в блиндажах и ждали следующей атаки.

– Джованни, зря вы тут торчите, – сказал офицер, – идемте в блиндаж, а то мисс Баррон снимет все сливки.

– О чем вы? – рассеянно спросил Ося.

Его внимание привлек странный предмет на краю поля. На покосившейся телеге, как на постаменте, стоял непонятный плоский прямоугольник размером примерно метр на два.

«Похоже, картина, да еще и в золоченой раме, – изумленно подумал Ося. – Неужели прихватили в качестве трофея на каком-нибудь хуторе?»

– Вы же хотели взять интервью у нашего знаменитого снайпера Йорма Хуккари, – напомнил офицер, – с ним сейчас мило беседует мисс Баррон.

– Ристо, она не говорит по-фински, а вы здесь. – Ося продолжал разглядывать картину в телеге, хотелось понять, что же на ней изображено.

– Я ей не нужен. – Офицер усмехнулся. – Там, в блиндаже, сразу три молодых лейтенанта вызвались переводить для красотки Кейт. Учтите, Йорма Хуккари второго интервью не даст, при всем его уважении к итальянской прессе.

– Ну, тогда терять уже нечего. – Ося опустил камеру и указал офицеру на телегу вдали. – Ристо, как вы думаете, что это? Похоже на какую-то картину.

Офицер поднес к глазам полевой бинокль, взглянул, рассмеялся и передал бинокль Осе.

На телеге стоял портрет Сталина.

– Ристо, пожалуйста, подержите пару секунд. – Ося стянул с плеча сумку. – Мне надо подобраться чуть ближе, я хочу заснять это.

Он выдернул ноги из лыж, накинул капюшон, согнувшись, побежал по краю поля.

– Стойте! Сумасшедший! – приглушенно крикнул ему вслед офицер.

Ося не оглянулся, только махнул рукой. Вдоль кромки леса снег был неглубокий, бежалось легко, усатое лицо на портрете проступало все отчетливей. Стало видно, что телега завалена тряпьем, одна ось поломана. Еще метров тридцать, и можно снимать. В тишине он слышал только собственное частое дыхание, войлочные бурки ступали по снегу бесшумно.

Наконец он нашел идеальную точку, распрямился, поднял камеру. Металл приятно холодил разгоряченный лоб. Привычный нежный стрекот «Аймо» успокаивал. Объектив медленно скользил по обгоревшему, еще дымящемуся танку со звездами. Танкист не успел вылезти из люка, тело свесилось, застывшие пальцы намертво сжали пистолет. На черном от пороха снегу трупы вповалку, молодое лицо красноармейца, упавшего навзничь. Руки раскинуты, светлые глаза смотрят в небо. Сломанная ось телеги, покосившееся колесо. Ухмылка Сталина на портрете.

Рядом что-то хлопнуло, свистнуло. Осю качнуло, будто ударили невидимым кулаком в грудь. Удар был безболезненный, но такой сильный, что Ося упал и выронил камеру. Глаза запорошило, он хотел стряхнуть снег с лица, найти «Аймо», еще мгновение слышал, как она стрекочет где-то совсем рядом, а потом стало темно и тихо.


* * *


Во дворе, у качелей полька чистила снегом ковер.

– Добрый день, фрау Брахт. – Она сдула упавшую на лицо светлую прядь и приветливо улыбнулась.

– Здравствуйте, пани. Как ваша рука?

– Спасибо, почти зажила.

Эмма кивнула, прошла в дом, разделась, отнесла покупки на кухню и поднялась к Вернеру. Он, как обычно, стоял у большого лабораторного стола. Никаких вспышек не было. Подойдя ближе, Эмма увидела вместо прибора аккуратно разложенные детали.

– Привет. – Она поцеловала его в колючую щеку. – Что вы придумали на этот раз?

– Ничего особенного. – Вернер зевнул. – Мелкий ремонт и профилактика. Стекло треснуло, лампа перегорела.

– Помочь?

– Спасибо, дорогуша, там листки со свежими расчетами, будь добра, проверь, я мог ошибиться, корпел над ними до трех ночи.

Эмма села за маленький письменный стол у окна. Глаза привычно заскользили по формулам. Минут через десять она не глядя потянулась за карандашом. Стаканчик опрокинулся. Оторвавшись от вычислений, она стала собирать карандаши и заметила в медном лотке для бумаг несколько надорванных почтовых конвертов. Обратные адреса – Копенгаген, институт Бора; Стокгольм…

«Не удивлюсь, если внизу окажется письмо из Москвы, от Мазура, – усмехнулась про себя Эмма и вдруг зажала рот ладонью.

Письмо из Стокгольма было от профессора Мейтнер. Из разорванного края конверта торчал бумажный уголок. Судя по дате на штемпеле, оно пришло два дня назад.

Эмма вспомнила, как однажды, в сентябре тридцать седьмого, они с Германом застали Мейтнер в этом доме. Вечером гуляли в парке неподалеку, попали под дождь, зашли без предупреждения. В принципе, ничего особенного, но получилось неловко. Общий разговор не клеился, они поспешили уйти. По дороге, на вопрос: «Почему ты такой мрачный?» – Герман ответил, что ему неприятно видеть в доме отца эту женщину. Эмма не стала спрашивать почему, а про себя заметила: «Лояльность – вещь хорошая, но не до такой же степени! Многие продолжают общаться с Мейтнер, и ничего. Конечно, после нападок «Черного корпуса» принимать у себя дома еврейку неосмотрительно».

Она попыталась снять напряжение шуткой: «Не волнуйся, они староваты для нарушения закона о расовой чистоте»[25]. И услышала: «Прекрати! Не самый удачный повод для твоих дурацких острот!»

Чем закончился разговор, Эмма не помнила. Больше к этой теме не возвращались. И вот теперь, заметив письма, подумала: «А что, если у них был роман и Герман узнал?»

Считалось, что Лиза Мейтнер всю жизнь безответно и преданно любит Отто Гана, другие мужчины для нее не существуют. Пока они работали вместе, Ган успел жениться, а Лиза так и не вышла замуж. Ган постоянно, как-то слишком уж настойчиво подчеркивал, что у них с Мейтнер исключительно товарищеские отношения. Сама Мейтнер ничего не подчеркивала, да, собственно, с ней невозможно было говорить о чем-то, кроме физики. А ведь она оставалась привлекательной женщиной, даже когда ей перевалило за пятьдесят. Всегда одна, только физика, никакой личной жизни. И Вернер после смерти Марты был один.

– Дорогуша, как у тебя дела? Много ошибок поймала?

Голос Вернера прозвучал прямо у нее за спиной. Старик подошел бесшумно в своих мягких войлочных сапогах.

– Так быстро невозможно. – Эмма облизнула пересохшие губы. – К тому же я не нашла, где вы записывали показания.

– Да вот они, прямо перед тобой. – Он ткнул пальцем в угол стола.

Рядом с пустой чернильницей валялась мятая промокашка. Кривые колонки цифр были написаны простым карандашом, кое-как. В нескольких местах грифель порвал мягкую бумагу.

– Вернер, ну куда это годится? – Эмма вздохнула. – Надо все переписать аккуратно, так невозможно работать.

– Да, да, ты права, я хотел сегодня утром, но эта чертова лампа. – Он опять зевнул. – Подозреваю, что гальванометр барахлит.

– Конечно, когда работаешь на таком старье, все барахлит. В институте у вас были отличная лаборатория, новейшее оборудование, ассистенты, лаборанты, техники.

– Дорогуша, – Вернер подмигнул, – ты всерьез думаешь, что результаты в науке зависят от качества приборов и количества подручных лоботрясов?

Эмма пожала плечами.

– При чем здесь результаты? Просто удобней. Вы же не станете жечь керосинку, когда есть электричество, и ходить с ведром к колодцу, когда есть водопровод.

– Уговариваешь меня вернуться?

– Почему бы и нет?

– Благодарю, тронут. – Он приложил ладонь к груди и отвесил шутовской поклон.

– Перестаньте. – Эмма поморщилась.

– Ладно, не обижайся, пойдем-ка вниз, пора обедать.

– Но я еще и не начинала. – Она покосилась на конверты в лотке. – Давайте я хотя бы перепишу показания с промокашки в тетрадь.

Она почувствовала, что краснеет, в голове мелькнуло: «Читать чужие письма? Какая гадость! Только этого не хватало!»

Но конверты притягивали взгляд. Она с ума сходила от любопытства: все-таки был у них роман или нет?

– Давай сначала поедим, – сказал Вернер сквозь очередной зевок, – почему-то, когда мало спишь, аппетит волчий.

Стол был уже накрыт. Вернер уселся на свое место, закурил и пробормотал:

– Новейшее оборудование… Резерфорд собирал свои приборы сам, из спиц и склянок, и ничего, стал Резерфордом. А Генри Кавендиш вместо гальванометра пользовался собственным телом.

– То есть как? – Эмма помахала рукой, разгоняя дым.

– Ну-у, дорогуша, – Вернер укоризненно покачал головой, – доценту надо бы лучше знать историю науки. Кавендиш замыкал собой электрическую цепь и определял величину тока по силе полученного удара.

– О боже, надеюсь, вы не собираетесь повторять эти подвиги?

Вернер хмыкнул, загасил сигарету, взял бокал, принялся молча вертеть его, наблюдая за радужными бликами на скатерти, и после долгой паузы вдруг спросил:

– Как поживает наш гений Отто Ган?

– Нормально. А почему вы спрашиваете? – Эмма насторожилась.

Когда Вернер упоминал имя Гана, это не предвещало ничего хорошего.

Вошла Агнешка, перчатки на руке не было, только бинт. Наблюдая, как полька раскладывает по тарелкам филе цыпленка и стручки зеленой фасоли, Эмма думала:

«Он всегда недолюбливал Гана, может, именно из-за Мейтнер? Ничего себе, треугольник! Если честно, мне трудно представить, как она могла любить Гана тридцать лет без всякой надежды на взаимность».

Вернер с жадностью принялся за еду. Эмма не спеша прожевала кусок и сказала:

– Мне никогда не удавалось так зажарить цыплячьи грудки. Кажется, она добавила в соус гвоздику и шафран. Пожалуй, вы правы, ваша пани Кюри могла бы стать шеф-поваром ресторана высокой кухни.

– Мг-м, – промычал Вернер с набитым ртом, но как только прожевал, сразу вернулся к неприятной теме:

– Бремя славы не терзает нежную душу Отто?

Эмма смотрела в тарелку и молча ела цыпленка. А Вернер задумчиво продолжал:

– Бедняга Отто! Все-таки присваивать чужое открытие очень вредно для здоровья. Конечно, можно сочинить тысячу оправданий, но это все равно что лечить рак морфием.

– Опять метафора. – Эмма брезгливо фыркнула.

Старик положил в рот очередной кусок, прожевал и спросил, прищурившись:

– Скажи, пожалуйста, кому принадлежит открытие расщепления ядра урана?

– Ну, хватит. – Она бросила вилку. – Ядро расщепили Ган и Штрассман, это общеизвестный факт.

– Ган и Штрассман просто повторяли опыты Ирен и Жолио Кюри! – Старик повысил голос, он почти кричал. – Кюри в Париже, Ферми в Риме четыре года, как безумные гонщики, соревновались, кто первый! И ничего не поняли, потому что наука не спортивное соревнование. Только один человек, который в гонках не участвовал, догадался, что на самом деле происходит с ядром урана. Но вот досада, этот человек женщина, да не просто женщина, она, извините, еврейка, к тому же беженка без гражданства. Вместо того чтобы честно сгнить в лагере, она имела наглость удрать из великого рейха. Те, кто сейчас прячутся от фронта и делают карьеру на ее открытии, писали на нее доносы в гестапо.

– Нет, – прошептала Эмма и помотала головой.

– Успокойся, дорогуша, ни ты, ни твой муж доносов не писали, и Ган не писал, избави бог. Вы все относились к ней по-доброму, по-товарищески, особенно Ган. Она проработала с ним тридцать лет, без нее он не мог объяснить ни одного эксперимента. Но вам всем, включая Гана, было неловко, вам хотелось, чтобы эта еврейка поскорей исчезла, ее присутствие в институте всех вас, чистокровных арийцев, дискредитировало и подставляло под удар. До аншлюса с этим еще можно было мириться, она оставалась гражданкой Австрии. А потом…

– А потом руководство обратилось в министерство, чтобы ей выдали паспорт и дали уехать, – быстро пробормотала Эмма.

– И каков был ответ? – старик склонил голову набок, прищурился.

– Ответ? – Эмма пожала плечами. – Я не знаю.

– Я знаю! – Вернер внезапно схватил вилку и принялся жадно доедать остывшего цыпленка.

Эмма последовала его примеру. Она ела медленно. Аппетит пропал, но цыпленок был уж очень вкусный, жалко оставлять.

«Конечно, знает, именно эту историю он назвал последней каплей, уволился из института, демонстративно вышел из Германского физического общества. К счастью, хватило ума не отказаться от звания прусского академика и не вышвырнуть золотую медаль Планка. Все-таки был у них роман, из-за чужого человека не стал бы он так кипятиться».

– Открытие расщепления ядра урана принадлежит Лизе Мейтнер, – спокойно произнес Вернер и промокнул губы салфеткой.

– Это не совсем так, – возразила Эмма, дожевывая фасоль.

– Это именно так, дорогуша. – Старик откинулся на спинку стула и опять закурил. – А что касается ответа из министерства, я тебе скажу. Ей отказали в выдаче паспорта по политическим соображениям. Нежелательно, чтобы известные евреи покидали Германию. За границей они будут клеветать на Германию. И дальше примерно следующее: «Мы уверены, что Общество кайзера Вильгельма сумеет найти для профессора Мейтнер возможность остаться в Германии. Таково личное мнение рейхсфюрера Гиммлера».

Эмма взяла сигарету, но не закурила, сломала ее и медленно крошила табак из гильзы в пепельницу.

– Я не знала, я думала, это был просто отказ… – Она закашлялась и глотнула воды. – Но ответ слишком туманный, в нем нет гарантии безопасности профессору Мейтнер, в любой момент руководство, всех сотрудников института могли обвинить в укрывательстве, в покровительстве, это мина замедленного действия.

– И чтобы обезвредить мину, бдительные арийские ученые принялись писать доносы, мол, профессор Мейтнер собирается покинуть страну нелегально.

– Но все-таки ей удалось пересечь границу без паспорта.

– Нильс устроил ей побег, задержись она в рейхе хотя бы на неделю, ее бы отправили в лагерь, и тогда пришлось бы вам вместо уранового проекта заниматься чисто арийской физикой, теорией полой земли и космического льда на вашем отличном, новейшем оборудовании.

– Когда произошло открытие, Мейтнер уже полгода как не было в Берлине.

– И бедняжке Гану приходилось ежедневно писать ей в Стокгольм, без нее он не мог разобраться, что происходит с ядрами урана под нейтронным обстрелом. – Вернер выпустил колечки дыма и поймал одно на палец. – У Гана химические мозги, он способен только фиксировать результаты, изумляться и недоумевать. Чтобы объяснить странное поведение обстрелянных ядер, требовались мозги физика, и не вообще физика, а именно профессора Мейтнер.

– Вернер, почему вы так уверены, что Ган после отъезда Мейтнер писал ей, да еще каждый день? – тихо спросила Эмма. – Он осторожный человек, в конце концов, это просто опасно…

– Опасно! – Вернер скорчил испуганную рожицу. – Уж-жасно опасно! Вот он и твердит на каждом углу, что никакой переписки с Лизой у него нет и быть не может.

– Откуда вы знаете? Вы сто лет не были в институте, ни с кем не общаетесь!

– Я просто слишком хорошо знаю Отто. – Вернер замолчал, задумался, нахмурился и вдруг засмеялся.

Он хохотал так, что брызнули слезы.

– Не понимаю, что смешного? – буркнула Эмма.

– Извини, дорогуша, – пробормотал он сквозь смех, – вспомнил одно старое изобретение Отто времен Первой мировой. – Он глотнул воды, вытер салфеткой мокрые глаза. – Радиоактивная светящаяся масса для покрытия оружейных мушек. Лиза, разумеется, работала вместе с ним. Идея заключалась в том, что при помощи светящихся мушек можно стрелять в темноте. Образцы массы рассматривала оружейная комиссия прусского военного министерства. Выдержит ли сильные сотрясения, высокую температуру, не смоется ли проточной водой. Отто письменно и устно доказывал преимущества своего изобретения. И только Лизе, тихоне, скромнице Лизе, никогда не державшей в руках оружия, пришла в голову простая мысль, что при стрельбе в темноте должна светиться прежде всего цель, а потом уж мушка. Смазать массой солдат противника перед тем, как стрелять в них, вряд ли удастся.

– Господи, Вернер, да ведь вы любите ее! – выпалила Эмма.

Он молча кивнул.

– Давно?

– Точной даты назвать не могу.

«Неужели началось еще при Марте? – ужаснулась Эмма. – Марта знала, и Герман знал, молчал столько лет, а потом не выдержал, сорвался!»

Она вздрогнула, поймав грустный, спокойный взгляд старика.

– Догадываюсь, о чем ты сейчас подумала, дорогуша. – Он тяжело вздохнул. – Нет, это началось позже.

– Конечно, я не сомневаюсь, – краснея, пробормотала Эмма, – только почему же вы скрывали?

– Ничего мы не скрывали, просто не особенно афишировали. Кому какое дело? – Он улыбнулся. – Лиза буквально вытащила меня с того света, без нее я бы, конечно, слетел с катушек. Не выношу одиночества.

– Почему же не уехали с ней? Почему сейчас не едете?

– Не зовет. – Вернер развел руками. – Я предлагал, чтобы мы поженились, она не захотела. Считает, что у Германа и у тебя могут возникнуть проблемы из-за этого, а она не желает стать причиной чьих-то неприятностей, это лишает душевного покоя, который необходим для работы. Спасибо, помогла мне пережить самые тяжелые времена. А вообще, ей ничего не надо, кроме физики.

– Но так не бывает.

– Бывает, дорогуша. – Старик печально улыбнулся. – Правда, очень редко. Я говорил тебе о Генри Кавендише, вот Лиза той же породы.

– А вы?

– Не знаю, наверное, нет. Слишком завишу от успехов, теряюсь перед трудностями, а главное, не выношу одиночества.

Глава тринадцатая

Илья развернул свежий номер «Правды», машинально пробежал глазами передовицу: «Сталин – знаменосец науки».


«В прошлом Россия давала миру гениальных ученых: Ломоносов, Лобачевский, создатель Периодической системы Менделеев. Другой гениальный русский ученый, Павлов, тоже прославил русскую науку. Но величайшим из всех корифеев был Ленин. Он не только проложил путь современной науке, но он подготовил своего ученика и наследника, непревзойденного Сталина. Ленин и Сталин – эталоны в науке. История не знала больших достижений, чем те, которые были достигнуты под руководством Ленина и Сталина».


Илья закурил, принялся мерить шагами кабинет. «Конечно, доктор прав. Какое “завтра”? Сплошное лучезарное “сегодня”. То и дело забываю, что в нашем сказочном королевстве время остановилось. Открытие Мазура могут признать, только если начнутся работы над урановой бомбой. Для этого нужно решение Эталона в науке. Гитлер терпеть не может ученых, но доверяет военным, поэтому в Германии работы идут наверняка. Эталон не доверяет никому. Допустим, из Америки повалит информация, что там урановую бомбу уже делают. Но агентам он доверяет еще меньше, чем ученым и военным. Учитывая его манеру влезать во все, требовать самой толстой брони и самых длинных пушек, в урановую тему он тоже полезет, потребует самую большую бомбу, пожелает узнать, как она устроена, чем отличается от прочих бомб. Кто возьмется объяснить другу всех ученых, что такое расщепление ядра урана?»

Вернувшись за стол, он машинально пролистал газетные страницы. В новостях культуры маститый музыкальный критик делился впечатлениями о декаде немецкой симфонической музыки в Большом зале консерватории.

«В своей Второй симфонии гениальный Бетховен отражает творческий дух советской эпохи и провидчески предсказывает роль тов. Сталина в истории».

Илья сложил «Правду», бросил на подоконник и занялся посланием Муссолини.

«Англия и Франция никогда не заставят Германию капитулировать, но Германия не сможет поставить их на колени. Верить в такую возможность было бы заблуждением.

Я считаю своим долгом добавить, что любое дальнейшее развитие Ваших отношений с Москвой будет иметь катастрофические результаты в Италии, где антибольшевистские настроения всеобщи и тверды как гранит. Решение вашей проблемы жизненного пространства лежит в России, и нигде больше».

Очередное жужжание дуче чушь, ерунда, но для сводки очень даже пригодится. Хозяин надеется на затяжную войну на Западе. Вот, пусть знает, что дуче по-прежнему горячо убеждает фюрера помириться с западными державами. Да и сам фюрер постоянно предлагает англичанам мир. Он предлагает, а они отказываются. При нынешнем положении дел мирное соглашение с Гитлером для англичан – позорная капитуляция и скорое появление собственного нацистского правительства. Нет, они на самоубийство не пойдут, наоборот, наконец снимут идиота Чемберлена, назначат премьером Черчилля и начнут воевать всерьез. Помощь США станет увеличиваться. Да, в такой войне Гитлер мог бы завязнуть, именно поэтому такой войны не будет.

«Стихия фюрера – блицкриг, быстрые победы, – думал Илья, вставляя очередной лист в машинку, – “Майн кампф” учит завоевывать неполноценные народы, то есть нас, а вовсе не британцев. Не захочет он воевать с Британией, повернувшись спиной к Сталину. К тому же фюрер уверен, что нам, неполноценным, никто не поможет, наоборот, цивилизованная Европа и Америка будут безмерно счастливы, когда фюрер разгромит СССР. Между прочим, Сталин тоже так думает. Запад его ненавидит и хочет стравить с Гитлером, единственным надежным союзником. По-прежнему не приходит в голову простая мысль: если они хотят стравить СССР с Германией, тогда какого черта сами объявили Гитлеру войну?»

Илья перевел послание дуче целиком. Копию вложил в папку с расшифровками перехваченной диппочты германского посольства, подколол к стопке меморандумов, которые почти ежедневно приходили из Берлина в Москву, от статс-секретаря Вайцзеккера послу Шуленбургу.

Дешифровкой перехватов занимался седьмой отдел НКВД. Специалистов там катастрофически не хватало, они зашивались, работали сутками, так же как и оперуполномоченные немецкого подразделения ИНО, единственный фильтр, через который проходили эти бумаги. Две лишние странички ничем не отличались от десятков других, отпечатанных на такой же машинке, под такую же лиловую копирку. Правда, со стороны Вайцзеккера отправлять копию письма дуче, адресованного фюреру, в Москву своему приятелю Шуленбургу – поступок странноватый. Ну, тут уж, извините, все вопросы к Вайцзеккеру. А мы, со своей стороны, только можем ему спасибо сказать.

Илья усмехнулся. Столько усилий, риска, шпионских фокусов. Зачем? Чтобы глава государства получил вовсе не фальшивую информацию, а крохи реальной. Интересно, в какой-нибудь еще стране возможно нечто подобное?

На десерт, после текста письма Муссолини, Илья включил сведения из сводки Проскурова:

«Итальянский посол конфиденциально сообщил сотрудникам германского МИДа о растущем беспокойстве Англии перед большевистской опасностью. Венгерский посол в Лондоне утверждал, что Англия не прочь вместе с Германией выступить против СССР, считая Германию меньшей опасностью.

В европейских дипломатических кругах никто не сомневается, что Гитлер намерен решать русский вопрос. Гитлер не будет делить господство в Европе со Сталиным. России в Европе искать нечего».

Илья потянулся, размял шею. Проскуровский источник в германском МИДе работал исправно. Илья догадывался, кто это может быть, но пока не спешил с выводами, думал: «Источник из команды Риббентропа. Конечно, инициативщик, сейчас гонорары фиг организуешь. Человек отчаянный, но опытный. Не новичок, на связь вышел грамотно, не с НКВД, а с военной разведкой. Молодец, правильный выбор».

Никаких ссылок Проскуров не давал. Наверняка страховался, хотя как именно, Илья представить не мог. В любом случае отказаться от связи с источником для Проскурова было не меньшим риском, чем возобновить связь. Ясно, что очень скоро Хозяин прикажет реанимировать агентуру в рейхе. Никуда не денется, война на носу. На кого ляжет весь груз ответственности? На Проскурова, конечно. Именно его Хозяин обвинит в развале разведки. И попробуй тогда что-нибудь вякнуть в свое оправдание. Вполне разумно опередить события.

В папке НКВД его ждал очередной отчет советника Шнурре о завершающем этапе переговоров по торговому соглашению. «Советские поставки должны быть сделаны в течение восемнадцати месяцев и компенсированы германскими поставками в течение двадцати семи», – уточнял Шнурре.

Загибая пальцы, Илья подсчитал, что срок советских поставок истекает в июле сорок первого, а ответных германских – в мае сорок второго. Гитлеру на собственные обязательства плевать, поэтому дата май сорок второго ровным счетом ничего не значила. А вот июль сорок первого зацепил. Не понравилась Илье эта дата.

Нападать на Россию возможно только весной, сразу как просохнут дороги. Учитывая географию и климат, тянуть нельзя, чем больше теплых месяцев впереди, тем лучше. Скорее всего, нападет он в мае, но не сорок второго. Два с половиной года фюрер ждать не будет. Польша, легкая закуска, здорово разожгла аппетит. Или все-таки потерпит? За пятнадцать месяцев вытянет из России все, что прописано в соглашении. Сталин свои поставки не задерживает, выполняет и перевыполняет досрочно. Нефть, фосфаты, хромовая руда, железная руда. Если бы на территории СССР добывали урановую руду, она бы сейчас тоже поставлялась в Германию.


* * *


Ося очнулся в блиндаже, под грохот и визг снарядов, почувствовал тупую, ноющую боль с левой стороны груди. Он лежал на койке, под тяжелым тулупом. Открыв глаза, увидел в желтом свете керосинки женский силуэт, разглядел белую повязку с красным крестом на рукаве. Санитарка сидела вполоборота к нему и быстро двигала спицами. Он окликнул ее. Она улыбнулась, что-то сказала по-фински, кивнула на табуретку рядом с койкой. Приподнявшись, Ося увидел свою «Аймо», а рядом – небольшую толстую тетрадь.

С первых дней войны он таскал ее во внутреннем кармане куртки. Пытался вести дневник. Твердый серый картон обложки замарался брызгами кофе, получил несколько сигаретных ожогов, а исписанных страниц было пока меньше, чем чистых. За это время он успел накропать штук двадцать репортажей, взять десяток интервью, побывать в Варшаве, Брюсселе, Париже, Лондоне, Берлине, отснять километры пленки.

На дневник совсем не оставалось времени, лишь иногда ночью в какой-нибудь гостинице он выкраивал минут двадцать, царапал пером бумагу. Получался рваный пунктир, незаконченные отрывки на четырех языках – итальянском, английском, французском, немецком. Последнюю запись он сделал по-русски. «Я умер в Москве, 20 апреля 1916 года, мне было 11 лет. С тех пор я знаю, что страх смерти – всего лишь жалость души к телу».

В детстве он действительно пережил клиническую смерть, но никогда не вспоминал об этом. И вдруг почему-то в первую ночь в Хельсинки, в маленьком номере гостиницы «Кемп», уже в полусне вывел эти две фразы.

Пуля застряла точно в центре толстой тетради. Несколько минут Ося молча вертел в руках свой простреленный дневник. Санитарка встала, разожгла спиртовку, поставила чайник. Снаружи грохотало, из блиндажа строчило несколько пулеметов.

Вошел, пригнувшись, пожилой офицер, спросил по-немецки:

– Как вы себя чувствуете?

– Спасибо, вроде жив.

Из-за пальбы приходилось говорить громко, и каждый звук отдавался в груди волной боли. Под расстегнутым тулупом офицера Ося увидел белый халат.

– Меня зовут Вяйно Парккали, я врач.

– Да, я уже понял, очень приятно. – Ося положил тетрадь, пожал крупную сухую кисть и представился.

Вяйно не отпустил его руку, стал считать пульс, потом поднес лампу к лицу, внимательно заглянул в глаза, спросил, щурясь:

– Боль за грудиной сильная?

– Не очень. Да я вообще в полном порядке. – Ося улыбнулся, опять взял свою простреленную тетрадь, поддел ногтем и вытащил застрявшую пулю. – Сохраню на память.

– Повезло, – кивнул врач, – вдвойне повезло, лейтенант Ристо Эркко успел забрать вас с поля боя за несколько минут до начала русской атаки. Вы были без сознания. У вас ушиб сердца. Довольно неприятная штука, может дать серьезные осложнения. Тахикардия, аритмия, скачки давления.

– Где Ристо? – Ося поднялся, спустил ноги с койки, и все поплыло перед глазами от боли.

– Лежите спокойно, не надо резких движений. – Врач уложил его, достал из кармана фонендоскоп.

– Где Ристо? – повторил Ося.

– Не знаю, наверное, в командном блиндаже. Пожалуйста, молчите, дышите глубоко.

Ося подчинился. Врач долго слушал его сердце, хмурился, качал головой. Наконец произнес:

– Вам придется полежать в госпитале дней десять, не меньше. Строгий постельный режим.

– Из-за такой ерунды? У меня же нет никакого ранения, я здоров.

Затрещал аппарат связи. Санитарка взяла трубку, что-то сказала, врач вскочил и быстро вышел.

Ночью, на санях, вместе с ранеными, Осю доставили в городок Тойяла, там был госпиталь. Валяться десять дней из-за паршивого синяка под левым соском он не собирался. Среди раненых и контуженных сразу почувствовал себя симулянтом, правда, после первой недолгой прогулки по коридору стал задыхаться, сердце прыгало и металось, как ночной мотылек, угодивший в стеклянное нутро керосинки.

На пятый день в госпиталь явился чиновник из пресс-центра итальянского посольства. Ося знал его в лицо, но не помнил имени. Он долго жал руку.

– Джованни, как я рад вас видеть, знаете, синьор министр ни минуты не верил, что вы погибли.

– А я погиб?

– Сообщение о вашей героической смерти на поле боя передало «Ассошиэйтед пресс».

– Еще и героической, – пробормотал Ося. – Что же они так поспешили, не проверив?

– Война, – чиновник пожал плечами, – каждую минуту что-нибудь происходит, на проверки не всегда остается время. Вы живы, это главное. Кстати, примите мои поздравления, дуче лично подписал указ о награждении вас бронзовой медалью за доблесть.

– Посмертно?

– О, я вижу, вы быстро идете на поправку. – Чиновник рассмеялся и потрепал его по плечу.

– Опровержение дали?

– Да-да, конечно, не беспокойтесь. У вас есть ко мне какие-нибудь просьбы?

– Пожалуйста, отвезите меня в Хельсинки.

– Джованни, – чиновник укоризненно покачал головой, – я говорил с вашим лечащим врачом, вам показан постельный режим.

Убедить врача оказалось проще, чем чиновника. Ося понимал, что неплохо бы отлежаться еще хотя бы пару суток, но послезавтра в Стокгольме его ждал Тибо.


* * *


Затрещал аппарат внутренней связи, в трубке Илья услышал голос Поскребышева, всего одно слово:

– Давай!

Хозяин сидел в одиночестве за маленьким столом, головы не поднял. Кисти рук лежали на синем сукне столешницы, как две белые тряпки. Поскребышев молча, на цыпочках попятился спиной к двери, выскользнул и бесшумно закрыл ее за собой.

Илья стоял посреди пустого кабинета, а Сталин сидел неподвижно, не замечая его. По лиловым ленточкам и стертому уголку Илья узнал папку со своей сводкой.

Была у Хозяина такая манера – вызвать и держать долгую паузу, мариновать человека в холодном поту мучительного ожидания. Илья привык считать это элементом игры в кошки-мышки, одним из множества издевательских приемчиков, с помощью которых Хозяин управлял своими марионетками. Но еще ни разу это не продолжалось так долго. Прошло уже минут пять, а Хозяин не шелохнулся, не перевернул страницу.

Атмосфера становилась все тягостней, даже как будто потускнел электрический свет. Нарушить мертвую тишину, окликнуть, просто кашлянуть казалось немыслимым. Илья вдруг понял, что это не игра, не приемчик. Существо за столом пребывало в абсолютной прострации. В воздухе чувствовалось присутствие чего-то постороннего, незримого, но безусловно омерзительного. Илья ловил себя на том, что инстинктивно повторяет молитву: «Да воскреснет Бог, и да расточатся врази Его». Он помнил ее с детства, вместе с «Отче наш».

Молитва помогла, во всяком случае, дышать стало легче. Илья подумал: «А может, правда, нечто постороннее-потустороннее витает вокруг этого конического черепа? Кажется, я знаю, как оно называется. Аура безумия».

Пробили куранты. Изваяние зашевелилось, ожило. Хозяин поднял на своего спецреферента мутный невидящий взгляд, вяло махнул рукой, будто отгоняя назойливый призрак, указал на кресло возле маленького стола:

– Садитесь, товарищ Крылов.

– Спасибо, товарищ Сталин.

Илья подошел, сел. Глаза вождя прояснились, заблестели.

– Товарищ Крылов, как вы считаете, почему Муссолини позволяет себе такие высказывания? – Он ткнул пальцем в открытую папку и процитировал: – «Решение вашей проблемы жизненного пространства лежит в России, и нигде больше». Кто он такой, чтобы указывать Гитлеру?

– Никто, товарищ Сталин. – Илья пожал плечами. – Армии у него нет, авторитета тем более. Придворный шут Гитлера.

Хозяин взял папиросу, пошарил глазами по столу в поисках спичек. Илья поспешно достал коробок из кармана, чиркнул, поднес огонек к кончику хозяйской папиросы.

Сталин выпустил клуб дыма и задумчиво произнес:

– Конечно, этот синьор очень хочет поссорить нас с Германией, из кожи вон лезет, мечтает натравить нас друг на друга, но сие не в его власти.

Илья вежливо усмехнулся. Употребление архаизмов следовало воспринимать как юмор, и в том же юмористическом духе он заметил:

– Синьор мучается ревностью.

Очередной клуб дыма закрыл лицо Хозяина, голос звучал мягко, почти лирически:

– Англо-французам наш союз с немцами не дает покоя, эти господа стараются вбить клин между нами, спровоцировать, натравить, поссорить, вот чего хотят эти господа. И вы тоже, товарищ Крылов.

Дым развеялся. Хозяин загасил папиросу и пристально уставился в глаза.

Илья знал: оправдываться и возражать равносильно самоубийству. Надо выдержать взгляд и ответить лишь тогда, когда прозвучит прямой вопрос. Ответить очень быстро, уверенно и кратко. Ни одного лишнего слова.

Пауза длилась меньше минуты, но оказалась тяжелей той, предыдущей. Не было привычного прищура, глаза распахнулись, что случалось крайне редко. Илья видел прямо перед собой, на расстоянии не более полутора метров, две бездонные черные ямы.

– Вы на кого работаете, Крылов? На англичан? Или на японцев?

– На вас, товарищ Сталин.

– На меня? – Он слегка повысил голос. – На товарища Сталина никто работать не может! Товарищ Сталин сам работает на советский народ! Зачем вы тут мне понаписали всякую чепуху? Что значит «Гитлер не будет делить господство в Европе со Сталиным»?

– Так говорят наши враги, товарищ Сталин, они нас ненавидят и хотят поссорить с Германией.

Эффект бумеранга сработал. Две ямы спрятались в складках припухших век. Хозяин опустил глаза, зашуршал страницами, тихо, деловито спросил:

– Где ответ Гитлера?

– Его нет, товарищ Сталин. Похоже, он еще не ответил.

– Почему так думаете?

– В дипломатических кругах обсуждается именно этот факт – что Гитлер слишком долго не отвечает. В германском МИДе опасаются, что молчание Гитлера может предоставить Муссолини свободу действий в смысле сближения с союзниками. Муссолини продолжает продавать Англии стратегическое сырье. Берлин постоянно шлет Риму официальные протесты. Отношения между Италией и Германией сейчас хуже некуда.

– Сколько прошло времени?

– Полтора месяца. Письмо Муссолини датировано пятым января. В начале марта планируется визит Риббентропа в Рим, возможно, он привезет ответ.

Хозяин погладил себя по щеке, потрогал кончик уса, помолчал секунду и наконец произнес долгожданное:

– Идите.


Александровский сад был пуст и тих, только дворники шуршали лопатами, расчищали снег. Морозы сменились метелями. Сахарные головы сугробов отбрасывали густые лиловые тени. В золотых конусах фонарного света косо неслись рябые хлопья. Снег забивался за шиворот, таял на лице, смывал потный ужас сталинского кабинета.

Илья остановился у своего любимого старого клена, тронул ствол. Ладонь ничего не почувствовала, кроме холода и шершавости, но под грубой корой шла работа, движение влаги, света, тепла, брожение живых соков, сосредоточенная подготовка к будущей весне. Он погладил ствол, надел перчатку, двинулся дальше и улыбнулся простой мысли: созданный Богом мир слишком прекрасен, чтобы исчезнуть.

Теперь, успокоившись, он стал размышлять, почему же сегодня его так сильно пришибло? Нет, дело не в очередной провокации Хозяина. К этому он давно привык, накопил богатый опыт отражения внезапных атак. Подобные проверки периодически устраивались каждому и считались хорошим знаком, потому что, собираясь кого-то сожрать, вождь вел себя нарочито любезно и приветливо, тупиковых вопросов не задавал, голоса не повышал.

Шок вызвало долгое глубокое оцепенение Хозяина. Тяжело и страшно находиться наедине с человеком, впадающим в прострацию, тем более если этот человек единовластно правит твоей страной накануне войны.

«А может, он просто устал? Все-таки седьмой десяток разменял. Спит мало, жрет много, причем ночами, что при его гипертонии крайне вредно. Ведь бывает, люди отключаются, засыпают сидя, с открытыми глазами, особенно старики. – Илья поежился, вспомнив свои ощущения лицом к лицу с темным изваянием в пустом кабинете. – Ну нет, не ври, не был он похож на спящего».

Карл Рихардович рассказывал, что Гитлер тоже иногда цепенел. Доктор называл это «абсанс» – специальный медицинский термин, в переводе с французского – «отсутствие». Потом наступало сильнейшее возбуждение. Выпученные глаза, вопли, брызги слюны, метания по комнате. Приближенным Гитлер объяснял, что в такие минуты он вступает в контакт с потусторонними силами, которые питают его высшим знанием и космической энергией для выполнения великой миссии.

Сталин из своего «абсанса» выходил спокойно, без воплей. Но что же творилось с ним во время «отсутствия»? В какие пространства он удалялся? Какие силы и чем его питали? Вот уж действительно, государственная тайна.

На Боровицкой площади порыв ветра ударил в лицо. Илья вздрогнул, вспомнил смутные слухи, будто иногда ночами Хозяин спускается в мавзолей, подолгу торчит в одиночестве возле трупа, колдует, консультируется с нечистой силой. Оказывается, все проще и страшней. Никаких магических манипуляций и черных месс. Рога не вылезают, клыки не торчат. Он сидит неподвижно, и в эти минуты его конический череп, как антенна, принимает сигналы черт знает откуда.

В отличие от болтуна Гитлера, он впечатлениями не делится, прячет, копит полученные заряды бешенства про запас, будто хочет растянуть удовольствие. Лишь глаза выдают адское внутреннее кипение. Илья впервые заглянул в них так близко, без завесы привычного прищура, и невольно вспомнил красивый афоризм Ницше: «Когда ты заглядываешь в бездну, бездна заглядывает в тебя».

«А кто сказал, что бездна способна видеть что-либо, кроме собственной черноты? – думал Илья, шагая через заснеженную Боровицкую площадь. – Мания величия играет злые шутки. Уголовник Сосо так презирает людей, что видит лишь свои высокомерные фантазии о людях, убогие химеры. Он никому не доверяет, хотя убежден, что никто, глядя ему в глаза, врать не способен. При этом все ему врут, в глаза и за глаза, просто потому, что ничего иного не остается. Врут ему, ладно. Зачем продолжают себе врать? Твердят, как попки: я верю товарищуСталину, он знает, чего мы не знаем, у него с Гитлером договор, он это гениально придумал. Гениально. Шедевр хитрости. Гитлер не нападет, потому что обещал. Честное слово Гитлера гарантирует нам безопасность. В крайнем случае, если вдруг все-таки очень захочет напасть, то лишь когда товарищу Сталину это будет удобно и выгодно, а поскольку товарищу Сталину это никогда не будет удобно и выгодно, то Гитлер никогда и не нападет. Конечно, договор у них есть, но только какой-то совсем другой, нам неведомый».

Когда он вернулся домой, Маша давно спала. Он подошел на цыпочках, поцеловал ее. Она, не открывая глаз, обняла его, притянула к себе, забормотала что-то и принялась в темноте, на ощупь, снимать с него пиджак, расстегивать рубашку. Кровать заскрипела, Маша прошептала:

– Соскучилась невозможно.

Ее волосы щекотали его плечо. За окном зарычал мотор. Еще недавно этот звук имел над ними чудовищную власть, мгновенно отрывал друг от друга, заставлял вскакивать, одеваться, замирать у окна, вглядываться из темноты комнаты в темноту двора, ждать, молча молиться, чтобы лифт остановился на другом этаже, чтобы не позвонили в дверь.

Но теперь они только слегка вздрогнули и даже не прервали поцелуя. С каждым движением, с каждым прикосновением Илья оживал, тяжесть долгого кремлевского дня отваливалась кусками, как ледяная короста.


* * *


Отто Ган радостно сообщил, что ему удалось договориться со своим другом из компании «Ауэр» о дополнительной поставке в Далем двух тонн урановой соли для опытов по максимальному выходу нейтронов. Уран поступал из Судет и Богемии, там вовсю шла добыча, на вредных работах использовали бесплатную рабочую силу – поляков и чехов.

В Готтове, под Берлином, на полигоне Куммерсдорф, возводился гигантский реактор. Другой, поменьше, строился в Далеме, на территории Института биологии, по личному проекту Гейзенберга. Строительство велось под кодовым названием «Вирусный флигель». Именно потому и выбрана была территория Института биологии. Дополнительная гарантия. Никто не сунется, опасаясь заразы.

К секретности привыкли. Многим даже льстила роль посвященных в великую тайну на пересечении геополитики и науки. Разве не приятно считать себя сверхэлитой и получать солидные надбавки к жалованью?

Гейзенберг говорил, что чувствует геометрию реактора на кончиках пальцев, и заражал всех своим энтузиазмом. Теперь уж никто не смел усомниться в успехе. Работа кипела, срок февраль сорок первого больше никого не пугал и как-то сам собой стал казаться вполне реальным.

Соль урана радиоактивна и очень ядовита. Работать приходилось в специальных защитных костюмах. В них было жарко и неудобно. Эмма с нетерпением ждала перерыва, когда можно будет, наконец, снять с себя эту амуницию, посидеть в комнате отдыха, перекусить, выпить кофе.

Неутомимый Гейзенберг расхаживал с чашкой в одной руке, с сигаретой в другой, разглагольствовал:

– В науке всегда очевидно, что правильно, что ложно. Она имеет дело не с верой, мировоззрением или гипотезой, но в конечном счете с теми или иными определенными утверждениями, из которых одни правильны, другие нет. Вопрос о том, что правильно, что нет, решает не вера, не происхождение, а сама природа, или, если хотите, Бог, но, во всяком случае, не люди.

Эмма вспомнила, что где-то уже читала подобный пассаж. В какой-то философской работе Гейзенберга. Конечно, где же еще? Чужих мыслей он не крал, а вот самого себя цитировал с упоением.

– Да, в этом безусловно угадывается Божий промысел, – вдохновенно подхватил Вайцзеккер, – ведь не случайно именно в сердце Германии, накануне войны, произошло величайшее открытие века, именно мы первые поняли его суть и начали воплощать в жизнь.

«Именно, именно, в сердце Германии, – усмехнулась про себя Эмма, – начали воплощать, только не в жизнь, а в смерть. Ты, щенок-философ, красиво врешь. Божий промысел. Тошнит от этого лицемерного трепа. Гейзенберг привык побеждать. Нобелевский лауреат. Ни тени сомнения в своей правоте. Гений не ошибается, у гения все получится. Для Вайцзеккера настал звездный час. Щенок-философ всегда тянулся к звездам. Ган суетится, старается изо всех сил. Для него это не только азарт и престиж. Своим усердием он пытается заглушить муки совести. В отличие от Гейзенберга, он чужие мысли и открытия крадет, поэтому его позиция тут самая фальшивая. Изображает бескорыстное служение науке во благо обожаемому фатерлянду. Все они будто сговорились игнорировать главную проблему. А ведь каждый про себя отлично понимает: какие бы мощные реакторы мы ни возводили, сколько бы тонн урана ни получали, с мертвой точки не сдвинемся, упремся в стену. Гейзенберг тешится иллюзией, что стену можно обойти, разобрать по кирпичику, прорыть под ней лаз. Если, кроме Нобелевской премии и мировой славы, у тебя есть мать, которая дружит с матерью Гиммлера, конечно, ты можешь себе позволить любые иллюзии».

Свои обязанности в проекте Эмма выполняла по-прежнему аккуратно, сохраняла внешнее спокойствие, но едва сдерживала раздражение. Все это напоминало какой-то идиотский спектакль. Время летело, ранняя весна впервые не радовала Эмму. Весна пахла войной. Как только мирная передышка кончится, Управление сухопутных вооружений потребует отчитаться, на что потрачены гигантские средства. Где результат? Гейзенберга и Вайцзеккера никто не посмеет тронуть. Крайними окажутся рядовые сотрудники, вроде четы Брахт.

Гейзенберг помешался на тяжелой воде, строчил заявки в министерство: необходимо срочно построить завод по производству тяжелой воды у нас, в Германии.

Конечно, это отличный замедлитель нейтронов, но, чтобы получить одну тонну драгоценной жидкости, надо сжечь сто тысяч тонн угля. Единственным местом в мире, где производили тяжелую воду, был завод возле норвежского городка Рьюкен. Гейзенберг уговорил представителя «ИГ Фарбен индустри» встретиться с директором компании «Норек-Гидро», которой принадлежал завод, и договориться о закупке всех имеющихся запасов. Вернувшись, представитель сообщил, что норвежцы обещали подумать и прислать ответ.

Гейзенберг то и дело повторял: «Как только мы получим ее в достаточном количестве, можно считать, бомба уже сделана». Он не сомневался, что тонны драгоценной жидкости в ближайшее время будут доставлены из Норвегии.

Через неделю от «Норек-Гидро» пришел вежливый отказ, без всяких мотивировок. Вайцзеккер мрачно заметил: «Кто-то нас опередил. Вероятно, Ферми».

Все согласились с его предположением. Энрике Ферми эмигрировал в Америку и наверняка там уже начали делать бомбу. Гейзенберг настрочил очередную заявку на строительство завода.

Недавно он точно так же был помешан на графите. Но опыты с графитом привели в тупик, и гений сразу отверг идею. В голову не пришло, что идея сама по себе богатая, просто графит оказался недостаточно чистым. Эмма сразу смекнула, в чем дело, но решила промолчать. Наверное, поняли и другие, но перечить гению никто не смел.

Эмма брала в институтской библиотеке журналы и брошюры, читала и перечитывала все, что могло бы дать подсказку, делала выписки. Вечерами, закрывшись в своем маленьком домашнем кабинете, она занималась расчетами по урану. Ей казалось, что решение уже существует, оно где-то совсем близко, и найти его суждено именно ей, только ей, никому больше.

«Господа, вас ждет сюрприз, – думала она, выводя строчки формул в тетради, – вы прячетесь от главной проблемы, а я повернулась к ней лицом. Для вас это вопрос тщеславия, для меня – выживания. Вы раздуваетесь от гордости, захлебываетесь миссионерским бредом. Я скромно делаю свое дело, и скоро всем станет ясно, кто тут у нас избранный, кто сверхэлита».

На коленях у нее лежал мешочек с вязанием – когда заходил Герман, она быстренько бралась за спицы. Посвящать мужа в свои теоретические поиски она не собиралась. Слишком долго и трудно пришлось бы объяснять. Он ведь никогда ее не слышал с первого раза, перебивал через слово. А если все-таки до него дойдет, если он загорится, еще хуже. Опять зазвучит знакомая постылая песня: «Моя тема, моя идея».

Впрочем, Германа абсолютно не интересовало, чем она занята. Он был озабочен исключительно собой, у него в последнее время побаливал правый бок, и главной его темой стали все оттенки ощущений в боку, чтение медицинских справочников, страх перед походом к врачу. Их общение сводилось к стандартным диалогам. Она настаивала, чтобы он показался терапевту, он отказывался, хныкал.

Эмма привыкла к его мнительности и не придавала особенного значения этой очередной хвори. Герман постоянно чем-нибудь болел, но все обращения к врачам заканчивались полным фиаско, в том смысле, что врачи ни разу не нашли у него ничего серьезного. Вместо того чтобы радоваться, он обижался, придумывал новую болезнь и часами обсуждал ее с Эммой.

Герману с детства не хватало родительского тепла, Вернер был слишком строг с ним, Марта во всем поддерживала Вернера и считала такое воспитание правильным. Ребенку приходилось выклянчивать крохи внимания и любви при помощи выдуманных болезней. Это вошло в привычку и осталось на всю жизнь. Его наивные фокусы всегда вызывали у Эммы жалость и умиление. Ей нравилось утешать и лелеять трогательного обиженного мальчика, который прятался внутри взрослого мужчины.

Но теперь нытье мужа стало надоедать. Герман дергал ее, мешал сосредоточиться. Она все так же терпеливо, ласково утешала, а про себя думала: «Ты отвяжешься, наконец? Сколько можно?»

Не только Герман, но и остальные, с кем приходилось ей общаться, вызывали раздражение. Она удивлялась: как раньше не замечала пафосной суетливости, снобизма и фальши своих коллег? Они слишком много возомнили о себе. Они втягивали ее в эту бессмысленную возню, нагло использовали ее время и силы, позволяли себе покровительственный, снисходительный тон, кормили подачками, глупыми комплиментами, плоскими шутками.

Эмма по-прежнему приветливо улыбалась им, в ее негромком мягком голосе звучали привычные теплые ноты, но внутри кипело: «Мерзавцы, тупые высокомерные скоты, ненавижу!»

От восхищения Гейзенбергом не осталось и следа. Вайцзеккер бесил. Она презирала их всех вместе и каждого персонально и получала особенное, мстительное удовольствие от того, что они слепы в своей самовлюбленности, даже представить не могут, какими глазами смотрит на них милая исполнительная Эмма, пчелка-труженица, главное достоинство которой в том и состоит, что она никому не создает проблем, никогда не высовывается и твердо знает свое место.

Изначальный мотив ее тайной работы – страх, что Германа призовут, отошел на второй план. Работа заворожила, превратилась из средства в цель, из увлечения в страсть. Прежние убеждения, что в наше время наукой нельзя заниматься в одиночку, надо быть как все, следовать общепринятым нормам, крошились в труху под напором страсти. Быть как все – значит оставаться жалкой посредственностью, умереть безвестным доцентом, так и не отведав вкуса настоящих озарений.

Теперь она отлично понимала, почему Вернер послал это «как все» к черту. Ее притягивала атмосфера мансарды-лаборатории. Вынужденные излучения, которыми он занимался, не имели ни малейшего отношения к разделению изотопов урана. Совершенно другая область физики. Но сам стиль его работы, без суеты, без оглядки на чьи-то мнения, был ей понятен и близок. Свобода и покой – вот главные условия успеха. В мансарде-лаборатории хорошо думалось. Институтская рутина изматывала, отвлекала, а помощь Вернеру в его опытах, наоборот, концентрировала внимание. Когда она была с ним рядом, мысли обострялись, утончались, стягивались в единый мощный пучок, наподобие того, что пытался создать Вернер.

Конечно, Эмма не открывала старику своих замыслов, но не потому, что опасалась насмешки, неверия в ее силы. Просто знала, как он относится к самой идее бомбы для Гитлера. Любой шаг в эту сторону он считал преступным. Она надеялась в будущем убедить Вернера: столь примитивная точка зрения недостойна его, умного, глубокого человека, настоящего ученого. Мысленно она спорила со стариком. Что такое бомба? Кто такой Гитлер? Суета сует. Когда будет сделана бомба, никакой Гитлер уже не понадобится и само понятие войны потеряет всякий смысл. Бомба – лишь первый, варварский шаг на пути к овладению ядерной энергией, тростинка Прометея, в которой он принес людям огонь, похищенный у Зевса.

Так, слово за слово, Эмма стала повторять доводы Германа, напрочь забыв, каким высокопарным враньем они ей казались в его исполнении. В собственной голове, по отношению к собственной своей тайной работе это звучало необыкновенно красиво, убедительно и вполне соотносилось с любимым высказыванием Эйнштейна: «Как и Шопенгауэр, я думаю, что одно из наиболее сильных побуждений, ведущих к искусству и к науке, это желание уйти от будничной жизни, с ее мучительной жестокостью и безутешной пустотой, уйти от уз вечно меняющихся собственных прихотей. Эта причина толкает людей с тонкими душевными струнами от личного бытия вовне в мир объективного видения и понимания».

Еще недавно Эмма вздрагивала от одного упоминания имени Эйнштейна. Идиотские табу больше не действовали. Гипноз прошел. Разве можно заниматься наукой под гипнозом?

Вернер бормотал:

– Господи, как же мне не хватает Марка. Как он поживает? Чем сейчас занят? По сравнению с ним я школяр, ремесленник. Наверняка он давно обогнал меня, может, вообще уже все придумал и сделал.

– Ну-ну, не прибедняйтесь. – Эмма улыбнулась. – Если бы он сделал прибор, мы бы знали. Такое изобретение утаить невозможно.

– Там все возможно.

Вернер гневно указал пальцем на восток, сморщился.

Он часто доставал из ящика стопку писем Мазура, листал старые журналы, в сотый раз перечитывал книжку «Электромагнитные волны в неравновесных средах» – главный совместный труд профессора Мазура и профессора Брахта, изданный в Кембридже в тридцать втором году, с предисловием Резерфорда.

– Вдвоем мы бы уже давно собрали резонатор, конечно, собрали бы и двинулись дальше. Сколько всего мы могли бы сделать, мы так удачно дополняли друг друга, а без него я вынужден топтаться на месте.

У Эммы на кончике языка вертелось: «Разве я не могу заменить вашего Мазура?» Но озвучить этот вопрос она не решалась, боялась, вдруг в ответ услышит нечто снисходительное. Раньше она легко относилась к таким вещам, а теперь стала невероятно уязвимой. Правда, только в отношении Вернера. Он оставался единственным человеком, чье мнение для нее что-то значило. Вслух она спросила:

– А как же фон Лауэ? Ведь он в курсе.

– В курсе, – грустно кивнул Вернер и усмехнулся. – По сути, мы с ним топчемся в одном пространстве.

– Да! – вспомнила Эмма. – Дифракция, интерференция. Область геометрической тени. Взаимодействие пересекающихся световых волн, гасящих или усиливающих друг друга. Метод Лауэ. Лауэграмма, дифракционное изображение кристалла.

– Вот именно. – Вернер вздохнул. – Конечно, Макс интересуется моей игрушкой, рассуждает, втягивает в дурацкие споры.

– Почему же дурацкие? Разве в спорах не рождается истина?

– Чушь! В спорах истина умирает. – Вернер помотал головой так резко, что колпак слетел. – Каждый хочет доказать свое, а собеседника не слышит.

Эмма подняла колпак, легким движением сорвала розовый лоскуток, в который превратилась красная звезда, и выбросила в корзину для бумаг. Вернер не заметил, продолжал возбужденно говорить:

– Возраст, возраст. Некогда спорить. Время ссыхается, каждый час на вес золота. Спасибо, ты есть.

– Разумеется, я есть, я с вами. – Эмма напялила колпак себе на голову и нежно чмокнула Вернера в колючую щеку.

Глава четырнадцатая

В Хельсинки Ося вернулся ранним вечером и сразу позвонил в пресс-центр министерства обороны, спросил, где лейтенант Ристо Эркко. Очень хотелось встретиться с ним, поблагодарить. Мало того, что вытащил с поля боя, рискуя жизнью, еще и камеру не забыл. Но сказали, что лейтенант в командировке.

Оказавшись в своем номере в «Кемп», он мгновенно уснул и проснулся утром, за полтора часа до отлета самолета. Завтракал уже в Стокгольме, в отеле «Реджина», где заранее был забронирован номер и где через четыре часа он должен был встретиться с Тибо.

Заказывая крепкий кофе, Ося вспомнил, что ему категорически запретили пить кофе, и прислушался к своему ушибленному сердцу. Оно не трепыхалось, не дергалось, вело себя как обычно. Боль стихла еще вчера вечером.

Надо было купить ботинки и кое-что из одежды. Он прилетел в Стокгольм в военных финских бурках, его ботинки так и остались в том доме, где пришлось переодеться и встать на лыжи. На теплой кожаной куртке слева зияла дыра. Куда-то исчез любимый белый вязаный шарф.

Отель находился в старом городе, на узкой средневековой улочке. После финских морозов три градуса выше нуля казались настоящим весенним теплом, все тонуло в дремотном сумраке, пахло горячими булочками с корицей, розовато-желтые оттенки фасадов восполняли нехватку солнечного света. В витринах антикварных лавок мерцало старинное серебро. У прохожих были спокойные приветливые лица. О войне напоминала только афишная тумба с рекламой благотворительного хоккейного матча между командами Швеции и Финляндии, все сборы от которого пойдут на помощь сражающейся Финляндии.

«Последняя их война закончилась в тысяча семьсот каком-то году победой русской армии, – вспомнил Ося, шагая в финских военных бурках по влажному булыжнику, похожему на облизанную сливочную помадку. – Петр Первый получил выход к Балтийскому морю. Каждому свое. Россия стала империей, а Швеция с тех пор соблюдает нейтралитет во всех европейских войнах. Сейчас в Финляндию отправляются сотни шведских добровольцев, но англо-французскому десанту путь закрыт. Король Густав сказал: если Швеция вмешается в финские дела, мы рискуем вступить в войну с Россией. Конечно, Сталин им малосимпатичен, но ссориться они не желают. Гитлер понятней и ближе, кормят его с ладони своей высококачественной железной рудой. Сколько людей уже убито шведским железом и сколько еще будет убито? Невмешательство…»

В магазине мужской одежды Ося увидел себя при ярком свете. Из зеркала смотрел на него хмурый измотанный незнакомец лет пятидесяти. В глазах тоска, губы скорбно сжаты. Траурный двойник обаятельного синьора Касолли выглядел так, будто вообще не умел улыбаться.

«Что же ты не радуешься? Отлично выспался, вкусно позавтракал, вот, ботинки примеряешь. А мог бы валяться сейчас среди сотен трупов на черном снегу».

Ося топал по коврику, выбирал джемпер, рубашку, шарф, подписывал чек, болтал по-немецки с приказчиком и пытался привыкнуть к странному чувству легкости, зыбкости своего физического тела, как будто чуть-чуть ослабла сила гравитации. Второй раз смерть подошла вплотную и не тронула, ангел прикрыл крылом в последнее мгновение. Сквознячок от этого крыла до сих пор щекотал душу.

Когда ему было одиннадцать, возвращение к жизни казалось абсолютно естественным, он просто не мог представить себя мертвым. А теперь, в тридцать пять, очень ясно представлял и знал, к чему обязывает такой подарок.

Он вышел из магазина в новых ботинках, в новом джемпере, с новым белым шарфом на шее. Только куртку оставил старую. Слишком он к ней привык, чтобы расставаться из-за какой-то дырки. Пройдя несколько шагов, притормозил у витрины маленькой парикмахерской, подумал секунду и открыл дверь.

Пожилой цирюльник обрадовался ему, как хорошему знакомому, усадил в кресло, артистическим широким жестом накинул хрустящую простынку.

– Алле-оп!

– Пожалуйста, покороче, – попросил Ося.

Цирюльник кивнул, быстро, мелко лязгая ножницами, произнес на ломаном немецком:

– Такой молодой человек, а уже столько седых волос.

– Молодой? Спасибо за комплимент. Мне тридцать пять. – Ося усмехнулся и уточнил про себя: «веков».

До встречи с Тибо осталось еще два часа. Ося побрел по узким желтым улочкам. Мягкое поскрипывание новеньких каучуковых подошв по булыжнику, шорох бумажного пакета в руке, запах лавандовой воды, которой побрызгал его цирюльник, бесконечная мозаика звуков, запахов, красок с каждым шагом становилась ярче, объемней.

За углом из приоткрытой двери кафе звучала скрипка. Вивальди. Ося вошел. Музыкант, худой старик с белоснежной шевелюрой до плеч, водил смычком, самозабвенно прикрыв глаза. Официант говорил шепотом, из уважения к скрипачу.

Дымился чай в тончайшем фарфоре, знаменитое шведское пирожное «шоколадный шар» нежно таяло во рту, голос скрипки сладкими волнами окатывал ушибленное сердце, а в голове упрямо звучали пушкинские строки:

Ура, мы ломим, гнутся шведы…
И следом конница пустилась,
Убийством тупятся мечи,
И падшими вся степь покрылась,
Как роем черной саранчи.
* * *

Перед дверью приемной, в предполье, как называли этот кусок коридора военные, Илья встретил начальника Генштаба Шапошникова и заместителя начальника оперативного управления Василевского. Они шли из кабинета Хозяина. Шапошников остановился, пожал Илье руку.

– Добрый вечер, голубчик, удачно, что я вас встретил. Позавчера был с семьей в Большом, смотрели «Трех толстяков». Оказывается, балерина Крылова супруга ваша. Изумительно танцевала, выше всяких похвал.

– Спасибо, Борис Михайлович, приятно слышать.

Задерживаться и разговаривать в предполье не полагалось. По обеим сторонам, через каждые десять метров, стояли офицеры охраны. Возникало естественное желание побыстрей миновать эту зону, выйти из-под обстрела их орлиных взоров. Даже сам Хозяин в хорошем настроении шутил: вон их сколько, любой может пальнуть. На самом деле, часовые, вынужденные стоять неподвижно по два часа, просто тупо смотрели перед собой, и наверняка каждый про себя считал минуты, когда его сменят.

– Помнится, в девятьсот шестом посчастливилось мне видеть Анну Павлову в «Жизели», – неспешно продолжал Шапошников, – незабываемое зрелище. Должен вам сказать, голубчик, ваша Мария Крылова танцует не хуже. Очень сильное впечатление, передайте ей искреннюю мою признательность.

Большое лошадиное лицо морщилось в добродушной улыбке, от Шапошникова веяло чем-то уютным, старорежимным. Царский полковник, кавалер семи орденов за Первую мировую, был единственным, кого Хозяин называл по имени-отчеству. Шапошникову даже дозволялось курить в святилище, только ему и никому больше, при том, что сам Хозяин дымил постоянно.

В тридцать седьмом «на все согласный» смиренно подписывал смертные приговоры своим коллегам Тухачевскому, Уборевичу, Путне и прочим. Из подписавших военных уцелели только трое – Буденный, Ворошилов и Шапошников.

Как человек в здравом уме, Шапошников, конечно, знал, что никакого заговора в армии не было, понимал, чем грозит родному государству такое грандиозное кровопускание, но очень хотел жить. Другие тоже хотели, но им повезло меньше.

Илья помнил Шапошникова образца тридцать седьмого. Командарм семенил по этим коридорам, вжав голову в плечи, не поднимая глаз. А теперь спина распрямилась, глаза ожили.

Перед нападением на Финляндию Шапошников подготовил подробный оперативный план, как это делают профессиональные штабисты всех армий мира. Но Сталин объяснил старому командарму, что для победы над финнами никакого плана не нужно, одна дивизия Ленинградского округа разобьет финскую армию играючи и через неделю возьмет Хельсинки. «На все согласный» решился возразить. Сталин отстранил Генеральный штаб от финских дел и отправил Шапошникова в отпуск по состоянию здоровья.

Только к началу декабря, после того, как за месяц Красная армия не сдвинулась с мертвой точки у линии Маннергейма и потеряла несметное количество людей и техники, Хозяин начал потихоньку догадываться, что военными операциями должны руководить военные, а не Ворошилов с Мехлисом.

Пока Шапошников делился впечатлениями о «Трех толстяках», Василевский топтался рядом и нетерпеливо поглядывал на часы. В коренастой мужицкой фигуре, в круглом грубоватом лице чувствовалась надежность, нормальность. Такой все выдержит и не подведет. Но вот, оказывается, Василевский лет пятнадцать назад отрекся от родителей ради военной карьеры. Отец его был священник. Мехлис, начальник политуправления Красной армии, бессменная прима сталинской пропаганды, недавно в секретариате пропел сказание о том, как на обеде для высших военных Хозяин отечески пожурил Василевского, что тот бросил родителей, и велел впредь помогать им материально.

Вождь все чаще разыгрывал перед военными роль доброго божества. Уцелевших офицеров выпускали из тюрем, лечили, вставляли выбитые зубы, возвращали звания и награды. О реабилитации речи не шло. Обвинений не снимали. Каждый знал, что в любую минуту могут опять арестовать. Каждый обязан был усвоить раз и навсегда: его жизнь, свобода, карьера, отношения с близкими подвластны непостижимой божественной воле Хозяина.

Вернувшись в свой кабинет, Илья позвонил Проскурову, договорился об очередной встрече после десяти вечера на конспиративной квартире в Малом Знаменском переулке. Квартира числилась за Разведупром. В простенках дежурили люди Берия, и обслуга была завербована. Но назначить встречу в каком-то другом месте Илья не мог. Телефон прослушивался. Значит, для серьезного разговора придется вытаскивать летчика на улицу. Слава богу, морозы уже не такие страшные.

Он сунул руку в карман пиджака, вместе с пачкой папирос извлек сложенные вчетверо листочки и вздрогнул. Это было письмо Мазура, он взял его с собой, чтобы показать Проскурову. Именно сегодня он собирался поговорить о бомбе.

Спички ломались, из гильзы сыпались табачные крошки. Он наконец сумел прикурить, после пары затяжек успокоился.

Десять дней назад он сделал первый шаг, поговорил с Проскуровым о Мите Родионове. Вчера узнал, что Родионов переведен в распоряжение Разведупра. Следующий шаг – устроить Мите командировку в Иркутск, к Мазуру, но для этого придется открыть Проскурову все карты, то есть выйти на совсем другой уровень доверия.

«Умный, порядочный, – думал Илья, – но мое предложение действовать неофициально, за спиной Берия, а главное, за спиной Хозяина, вполне может принять за провокацию. Допустим, у меня есть основания доверять ему. Он работает на совесть, мыслит здраво, не заражен фальшивым фанатизмом и аппаратной страстью к интригам. А какие основания у него доверять мне? Кто я для него? Говорящий карандаш в руке Хозяина, темная лошадка. Мы симпатизируем друг другу, но что из этого? Ладно, он должен понимать, что провоцировать его мне ни к чему, в конце концов, ничего противозаконного я не предлагаю. Да, мое предложение идет вразрез с резолюцией Берия, но как только американцы займутся урановой бомбой, Берия придется свою резолюцию съесть вместе с папкой, в которой она лежит, и объяснить Хозяину, какого лешего он ее сочинил».


* * *


Ося тщательно скрывал свой московский канал от «Сестры». Для британских спецслужб СССР до сих пор оставался неосвоенной территорией, создать там агентурную сеть не удавалось. А в Британии советские агенты работали. Узнав о московском канале, «Сестра» вцепится бульдожьей хваткой и очень скоро угробит доктора Штерна вместе с его загадочным кремлевским другом, которого Ося и Габи называли кодовым именем ПЧВ (порядочный человек с возможностями). Учитывая нынешние тесные связи НКВД и гестапо, это может стоить головы и ему самому, и Габи, не говоря уже о падре.

Во время последней встречи с Тибо он запросил санкцию «Сестры» на знакомство с Эммой Брахт. Не просто единственная женщина в урановом списке, но еще и невестка Вернера Брахта. Доктор Штерн вывел это имя крупными буквами и подчеркнул. «Из достоверного источника нам стало известно, что непосредственное участие профессора ВЕРНЕРА БРАХТА в работах над созданием ядерного оружия может значительно ускорить процесс. Просим отнестись к этому со всей серьезностью. Пожалуйста, держите нас в курсе».

Ося уже достаточно освоил урановую тему. Ускорить процесс может только одно: метод разделения изотопов. А что, если коллеге и соавтору Брахта, советскому радиофизику Мазуру удалось это сделать?

«Урановых месторождений на территории СССР наверняка достаточно, бесплатной рабочей силы сколько угодно, ученые кое-какие остались. Допустим, работы идут, – размышлял Ося, – метод разделения изотопов найден, и доктор Штерн косвенно сообщает мне об этом. Зачем? Глупо, рискованно и абсолютно бессмысленно. И при чем здесь Брахт? На черта им немецкий радиофизик, если через год-полтора появится своя бомба? Тогда уж ничего не нужно, кроме бомбардировщиков. Нет, стоп. Это пока только мои домыслы. Слишком мало информации».

Тибо отнесся к идее знакомства с Эммой Брахт со сдержанным энтузиазмом, хмуро заметил, что рано или поздно все равно придется пойти именно этим путем, иных вариантов просто нет. Затем он вяло пошутил насчет неотразимого мужского обаяния синьора Касолли, мол, доцент Эмма Брахт много потеряет, если «Сестра» поручит ее разработку кому-то другому.

Сегодня Ося должен был узнать, благословила его «Сестра» на знакомство с фрау доцентом или нет.

Вернувшись с прогулки, он сразу заметил в фойе знакомую грузную фигуру, удобно раскинувшуюся в кресле. На журнальном столике дымилась большая чашка, рядом на тарелке лежала надкусанная булочка. Тибо читал газету и поглядывал на часы. Ося не стал подниматься в номер, отдал пакет портье, подошел к Тибо, уселся напротив. В ответ на приветствие бельгиец минуту молча смотрел на Осю поверх очков, наконец рот его растянулся в широкой улыбке, он покачал головой и сказал:

– Я в приметы не верю, но считается, что ложное сообщение о смерти предвещает долгую жизнь. Как вы себя чувствуете, Джованни?

– Как положено новорожденному. Вижу мир вверх ногами и наслаждаюсь каждым глотком воздуха.

– «Сестра» просила вам передать, что вы напрасно так рано удрали из госпиталя.

– Не хотел опоздать на встречу с вами, Рене. Да и стыдно было там валяться, занимать койку из-за какой-то ерунды, когда вокруг столько серьезных ранений.

– Ушиб сердца не ерунда. «Сестра» настоятельно рекомендует вам отдохнуть в Швейцарии.

– Спасибо, не откажусь, кстати, мой шеф тоже настаивает, чтобы я отдохнул.

– Ну и славно. Комната в пансионе под Лозанной для вас уже заказана и оплачена. Премия от «Сестры», по случаю вашего чудесного воскрешения.

– Вот, оказывается, как выгодно погибать на поле боя. – Ося хмыкнул. – Мое министерство тоже выписало мне премию, дуче наградил медалью за отвагу. Посмертно.

Тибо засмеялся, перегнулся через столик, похлопал Осю по плечу:

– Даже мне кое-что перепало, заработал на вас десять фунтов. Догадываетесь, каким образом?

– Заключили с кем-то пари, что я жив?

– Мг-м, – Тибо весело подмигнул. – Это при том, что я принципиально никогда не спорю на деньги. Но как только узнал, кто кинул в пасть «Ассошиэйтед пресс» информацию о вашей смерти, шанс выиграть показался мне стопроцентным. Имя источника говорило само за себя, я не устоял перед соблазном, заключил пари и, конечно, выиграл.

– Источник – мисс Баррон? – Ося тихо присвистнул. – Да, кроме нее, никто не мог.

– Ночью примчалась в корпункт в невменяемом состоянии и убедила дежурных, что видела ваш труп своими глазами. Умудрилась так заморочить им головы, что они отправили печальную новость без дополнительных проверок.

– Тем более приятно, что им пришлось сразу давать опровержение, – ехидно заметил Ося, – впредь будут осторожней с сенсациями от мисс Баррон.

– Опровержение? – Тибо шевельнул бровями. – Я что-то не припомню.

– Как же, в таком случае, стало известно, что я жив? – выпалил Ося и покраснел.

Вопрос был глупый. Разумеется, сотрудники секретных служб узнают такие вещи не из газет. Тибо даже не счел нужным ответить, только пожал плечами.

– Нет-нет, опровержения что-то не припомню, – повторил он задумчиво, – но, возможно, мне просто не попалось на глаза.

Ося замер, сердце вдруг больно подпрыгнуло и затрепыхалось, как в первые часы после ушиба. Стало трудно дышать.

– Джованни, в чем дело? Вам нехорошо?

– Рене, не беспокойтесь, я в порядке, – опершись о подлокотники, Ося поднялся на ноги.

Сердце продолжало упорно бухать, все плыло перед глазами. Он шел через маленькое фойе к стойке целую вечность, словно преодолевал мили бушующего океана, и ухватился за эту стойку, как за край спасательной шлюпки.

– Пожалуйста, соедините меня с Берлином, – попросил он портье и назвал номер.

В трубке уныло тянулись длинные гудки. Наконец прозвучал незнакомый женский голос:

– Вилла фон Хорваков, слушаю вас.

«Горничная», – понял Ося и сказал, едва справляясь с одышкой:

– Добрый день. Попросите, пожалуйста, госпожу фон Хорвак.

– Госпожи нет дома, могу позвать господина.

– Да, будьте любезны.

– Как вас представить?

– Касолли.

Муж Габи взял трубку через пару минут и осторожно, с легким покашливанием уточнил:

– Джованни?

– Да, Максимилиан, это я. Удивлены?

– Признаться, не ожидал. Мы с Габриэль очень сожалели, когда пришло сообщение. Рад, что оно оказалось ошибкой. Как вы себя чувствуете?

– Спасибо, для покойника просто великолепно. – Ося наконец одолел свою одышку.

– Что же с вами стряслось, Джованни? Вы ранены? Контужены? – вежливо осведомился фон Хорвак.

– Ни то ни другое. Надеюсь, скоро буду в Берлине, расскажу при встрече. Очень забавная история. Кстати, передайте Габриэль мои поздравления с прошедшим днем рождения. Я не сумел позвонить из Хельсинки, поздравить вовремя.

– Спасибо, Джованни, но день рождения у нее через два месяца.

«Без тебя знаю, болван», – подумал Ося и произнес равнодушно:

– Правда? А мне почему-то казалось, что в феврале. Простите, перепутал. Ну, в любом случае, передайте ей от меня привет. – Он нервно хохотнул и добавил: – Не с того света, а всего лишь из Стокгольма.

Положив трубку, он добрел до кресла, сел, прислушался к своему сердцу. Оно вроде бы успокоилось, боль отпустила, дыхание стало ровным.

– Джованни, мне кажется, вам нужно на воздух, – сказал Тибо, – подождите, я только поднимусь в номер, возьму пальто.

Ося согласно кивнул, закрыл глаза. В голове все еще звучал ледяной, слегка удивленный голос фон Хорвака: «Мы с Габриэль очень сожалели». В памяти поплыл финал вечеринки в итальянском посольстве, кадр за кадром, будто он снял все это на свою «Аймо» и теперь просматривал отснятое. Хозяйский жест господина фон Хорвака, когда он запаковывал в шубку свою усталую жену. Лицо Габи, расширенные глаза, смех пьяненького капитана. Ося почувствовал, как шевелятся его губы: «Ты врешь, моя дорогая, все кончено, ты испугалась по старой привычке, а потом очень сожалела вместе с господином фон Хорваком».

Тибо подошел неслышно, тронул за плечо. Ося вздрогнул.

– Джованни, что, опять нехорошо? – тревожно спросил бельгиец.

– Нет, Рене, я в порядке, не беспокойтесь. – Ося встал, поправил шарф, надел шляпу. – Идемте, я готов. После моих приключений нет ничего приятней и полезней, чем спокойная прогулка по мирному городу.

– Я вижу, вы еще очень слабы, – проворчал Тибо, – в любом случае наши разговоры лучше вести на свежем воздухе.

Несколько минут шли молча, наконец бельгиец, покосившись на Осю, сказал:

– Надеюсь, с вашей подругой все в порядке. Как же я, старый осел, не догадался? Следовало сразу дать ей знать.

– Ничего, теперь она знает, – сквозь зубы процедил Ося.

Тибо промолчал, но так выразительно, что лучше бы уж сказал какую-нибудь сочувственную бестактность. Осю коробило, когда «Сестра» лезла в его личную жизнь. Конечно, сам виноват, бросился звонить при Тибо, орал на все фойе, выдал себя с головой. Зачем? Чтобы не омрачать семейное счастье четы фон Хорвак сожалениями о безвременной кончине господина Касолли?

– Ну, как вам русские? – спросил Тибо, тактично меняя тему. – Совсем неспособны воевать или это некоторое преувеличение?

– Мне трудно судить, могу только сказать, что снайпер, который подцепил меня на мушку, стреляет метко. – Ося ткнул пальцем в дыру на куртке.

– Слева, точно в сердце. Я слышал, пуля застряла в вашем журналистском блокноте?

Ося молча кивнул.

– Символично. – Тибо вздохнул и поправил шляпу. – В Первую мировую с одним моим однополчанином случилась подобная история. Его спасла фляжка с коньяком. Таскал ее в левом нагрудном кармане, как вы свой блокнот. Коньяк вытек, он принял его за кровь, решил, что ранен смертельно. Кстати, тоже был ушиб сердца. Единственная травма за всю войну. А после войны он спился. Такая вот черная неблагодарность ангелу-хранителю.

– Вы же сказали, его спасла фляжка.

Тибо остановился, достал платок. Бедняга потел даже когда не было жарко. Промокая лицо, тихо посапывал.

– Фляжка – слепой случай, конечно, его спас ангел-хранитель, но мой однополчанин был материалист, ангелов отрицал, верил во фляжку, вот и спился.

Бельгиец тихо замурлыкал себе под нос какую-то мелодию, видимо, история о спившемся однополчанине потянула за собой ряд невеселых воспоминаний.

– Война, война. – Он тяжело вздохнул. – Финны сражаются из последних сил, русские бессмысленно теряют силы, и все на пользу Гитлеру. Вот вам и слепой случай.

– А что же англо-французский десант? – спросил Ося.

– Эту операцию я бы назвал так: «Лучший подарок фюреру».

– Но ведь ее главная цель – перекрыть поставки шведской руды, – возразил Ося, – Черчилль убежден, это будет серьезный удар по вермахту.

– Схватка между Сталиным и союзниками в тысячу раз перекроет ущерб от такого удара и, кстати, обернется кошмаром для финнов, сделает их маленькую страну ареной гигантской европейской войны.

– Ну да, – кивнул Ося, – в таком случае Гитлеру останется только потерпеть немного, пока обе стороны ослабеют, и выбрать, кого добить первым, СССР или Британию.

– Надеюсь, этого безумия все же не случится. Мирные переговоры идут давно, с начала января. Для Сталина вариантов нет. Если он не подпишет мир до середины марта, ему придется воевать с Англией и Францией. К такой войне он явно не готов, как, впрочем, и к любой другой.

– Гигантская страна, многомиллионная армия, все годы своего правления он только и делал, что вооружался.

– Вооружался? – Тибо хмыкнул. – Мегатонны железа и пушечного мяса – это еще не армия. Чтобы создать боеспособную армию, ему бы пришлось отказаться от своей абсолютной власти и дать хотя бы некоторую свободу действий профессиональным военным, если, конечно, не всех расстрелял.

– При его помешательстве на военных заговорах довериться военным? – Ося помотал головой. – Собственной армии и собственного народа он боится больше, чем любого внешнего врага. Вот вам разница. В Германии заговор есть, но Гитлер его не боится, военным доверяет, потому так успешно воюет. В СССР все наоборот. Вместо заговоров паранойя Сталина, вместо войны мародерство по границам.

– Парадокс. – Тибо кивнул. – Этот так называемый красный Чингисхан панически боится войны и сделал все, чтобы способствовать ее началу. А ведь помнит, чем обернулась Первая мировая для Российской империи. Неужели действительно верит, что Гитлер – удобное средство для восстановления прежних границ?

– Конечно, верит. – Ося развел руками. – Иначе зачем полез в Финляндию?

– Да, с финнами он вляпался крепко. Ошибся в выборе жертвы. Прямого сопротивления он не выдерживает. Жертва должна быть заранее ослаблена, раздавлена кем-то другим. Вот Польша. Гитлер перегрыз ей горло, а Сталин, как шакал, доел остатки. Потом три прибалтийских государства позволили разместить на своих территориях советские военные базы, смиренно легли под Сталина. Он без всяких военных усилий захватит их в подходящий момент. Между прочим, три их армии вместе взятые значительно превосходят финскую. Но финны, в отличие от прибалтов, под Сталина не лягут. Уничтожить их он может, победить – никогда.

Ося слушал и думал: «Красный Чингисхан, великий тиран, гениальный злодей, чье коварство сопоставимо с масштабом могущества… Этот миф примирил западных правых с Гитлером. Для охраны европейской цивилизации от страшного, загадочного Сталина бешеный цепной пес Гитлер просто необходим. А западных левых миф примирил со Сталиным как с единственной силой, способной противостоять Гитлеру. Никто не ожидал, что пес Гитлер сорвется с цепи и бросится на тех, кого призван охранять, а страшный, загадочный, великий миф будет способен только угодливо подкармливать пса и воровато подбирать за ним объедки. Тибо наконец называет вещи своими именами. Интересно, до этих сонных тупиц в европейских правительствах хотя бы теперь дошло? Тряслись от страха перед мировой революцией, вот и получили ее от Гитлера. А кто такой Сталин? Прямого сопротивления не выдерживает. Боеспособной армии не имеет. Ошибся в выборе жертвы. Где же коварная гениальность и гениальное коварство? Под кого легли три прибалтийских государства? Под кем столько лет лежит Россия?»

Для Оси Россия оставалась родиной. Не получалось оборвать пуповину. Он имел итальянское подданство, работал на британскую разведку, мотался по миру, свободно говорил на четырех языках, но думал по-русски.

– Сталин теряет остатки престижа, – продолжал рассуждать Тибо, – гробит несметное количество людей и техники, взамен получает кусок опустошенной финской земли, с которой население спешно эвакуируется, сжигая свои дома, чтобы ничего не досталось русским. Гитлер получает твердую уверенность в немощи Красной армии плюс выгодного союзника. Как только он нападет на Россию, финны с удовольствием к нему присоединятся. А могли бы сохранить нейтралитет или даже помочь русским.

– Могли бы, – согласился Ося. – Маннергейм не поднял бы руку на Петроград.

– На Ленинград поднимет. – Тибо громко чиркнул концом зонта по булыжнику. – Во всяком случае, Гитлеру мешать не станет.

– А кто станет? – пробормотал Ося.

– Ну-ну, Джованни, все-таки Британия воюет, у Франции сильная армия.

– Для французов война закончилась в восемнадцатом, они потеряли несколько миллионов, до сих пор не могут опомниться и больше воевать не желают. Играют в свою Мажино, как в детскую железную дорогу под землей, поклоняются своим героическим мумиям Гамиллену с Петеном, а мумии видят главную опасность для Франции в призраке коммунизма.

– Джованни, призрак довольно активен, агенты Коминтерна действуют на всех военных заводах Британии и Франции, ведут подрывную агитацию во французской армии, провоцируют забастовки и драки.

Осе нечего было возразить, он знал, что это правда. Сталинский Коминтерн упорно гадил где мог. Идейных коммунистов в этой международной банде оставалось все меньше, работали в основном наемники с уголовным прошлым.

– Бред! – бросил он мрачно. – Вот-вот нападет Гитлер. Вместо того чтобы взять ружье и защищаться от волков, французы шлепают комаров.

– Нападет, – кивнул Тибо, – но не сразу. Когда Советы подпишут мир с финнами, Гитлер нападет на Норвегию, чтобы надежно обезопасить транзит шведской руды через Балтику, а потом уж займется Францией.

Ося сжал зубы, прошептал:

– Надеюсь, «Сестра» понимает, что такое тяжелая вода для работы над урановой бомбой?

– Отчасти. – Тибо понизил голос. – Скажем так, сегодня она понимает это лучше, чем вчера.

– Значит, есть надежда, что завтра завод взлетит на воздух?

– Джованни, вы говорите ужасные вещи. – Тибо укоризненно покачал головой. – Только агенты Коминтерна могут устраивать диверсии на территории нейтральной страны, джентльмены на такое не способны. К тому же все запасы тяжелой воды вывезены в Париж.

– Отлично, – кивнул Ося, – но производство не остановилось. Захватив Норвегию, немцы удесятерят его. А когда захватят Бельгию, в их руках окажется дополнительный запас урана.

– Предлагаете взорвать Бельгию?

– Нет. Взорвать надо завод тяжелой воды в Норвегии, а из Бельгии заранее вывезти весь уран.

– Лично я с вами согласен. – Тибо вздохнул. – Но «Сестра» считает это преждевременным. Кстати, просила еще раз напомнить вам об осторожности. Ваш шеф больше не пользуется доверием в рейхе.

– Знаю. – Ося вздохнул. – Дуче крепко его подставил.

В конце декабря прошлого года Муссолини приказал Чиано предупредить бельгийского посла в Риме о готовящемся германском нападении на Бельгию и Голландию. Дуче считал, что для всех, кроме него, это свежая новость и страшная тайна. Чиано приказ выполнил. Посол тут же отправил шифрованные телеграммы в Брюссель и Амстердам, с прямой ссылкой на Чиано. Немецкие службы их, конечно, перехватили и расшифровали. Чиано попал под подозрение, немцы перестали ему доверять и следили за каждым шагом. Это могло в любой момент поставить под удар Джованни Касолли.

Вышли на набережную. Было так влажно, что нельзя понять, где кончается туман и начинается дождь. Тибо крутил в руках зонтик, пытался открыть его, ворчал:

– Что за погода, черт разберет.

Наконец зонт открылся и обвис на сломанных спицах. Тибо сунул его в урну, пожаловался:

– Вот, уже третий за месяц. – И добавил нервной скороговоркой: – Немцы открыто говорят, что Чиано английский шпион.

– Спасибо не советский. – Ося хохотнул. – Не огорчайтесь из-за зонта, все равно при такой влажности он бесполезен.

Тибо сердито посопел и перешел к главной теме – к немецкой урановой бомбе. Собственно, ради этого они и встретились.

– Ну, как поживает наш приятель Карл Вайцзеккер?

Ося пересказал пустой треп на вечеринке, заключив, что ничего нового выяснить не удалось и вряд ли удастся, если действовать так осторожно.

Тибо косо взглянул на него и сообщил:

– Ваше знакомство с Эммой Брахт пока откладывается. Причины – высокий уровень секретности далемской команды, а главное – пристальное внимание гестапо к сотрудникам Чиано. Операция слишком рискованная. «Сестра» считает, что риск в данном случае не оправдан.

– Рузвельт, наконец, прочитал письмо Эйнштейна?

– И доводы Бора тоже. Никаких определенных решений пока не принято. Госдеп все еще не хочет осознать, что уран имеет какое-то стратегическое значение. До последнего времени он шел на изготовление светящихся циферблатов для часов и в керамическую промышленность. Авторитетные консультанты по науке считают проект слишком затратным, перспективы слишком туманными.

Ося хмыкнул и, помолчав, раздраженно произнес:

– Авторитетные консультанты – авторитетные американские идиоты. Германия в тысячу раз беднее Америки, к тому же воюет, но производство уранового оружия не считает затратным проектом с туманными перспективами, денег на него не жалеет.

Тибо согласно кивнул и пожал плечами. Этот жест и выражение лица означали: «Согласен, но ничего не могу изменить».

Бельгиец явно устал, все чаще останавливался, доставал платок, вытирал лицо. Скамейки вдоль набережной были мокрыми. Ося предложил зайти в кафе, но Тибо отказался.

– Тут слишком вкусные пирожные. Не удержусь, закажу, а мне нельзя сладкого. Просто пойдем чуть медленней.

«Знакомство откладывается. Но это не значит – отменяется. Ладно, поживем – увидим. Спросить его о Вернере Брахте? Нет, пока не стоит…» – Ося слушал Тибо вполуха, главное было уже сказано, и вдруг услышал:

– Недавно я говорил с профессором Мейтнер.

«А вот это интересно. – Ося встрепенулся. – Она проработала в далемском институте тридцать лет, ей принадлежит открытие».

– Мейтнер допускает, что сейчас ее коллеги в Далеме могут заниматься урановым оружием, так же, как в Первую мировую занимались отравляющими газами. Правда, говорит об этом неохотно, ускользает, переходит на общие темы. Физика, философия, парадоксы природы, история науки. На мой вопрос, каковы, по ее мнению, их шансы, ответила то, что мы с вами уже знаем наизусть: разделение изотопов. Найдут способ – сделают бомбу очень быстро. Не найдут – будут возиться бесконечно. Конечно, всех далемских затворников она знает как облупленных, но обсуждать своих бывших коллег принципиально не желает. Считает это низостью. Любая моя попытка перейти к конкретным именам наталкивалась на стену.

– С кем-нибудь из них поддерживает связь?

– Спрашивал. Не ответила. Но точно известно, что пару недель назад она встречалась с Отто Ганом в Копенгагене. Собственно, поэтому я и решил встретиться с Лизой.

– Гана спокойно выпустили? – изумился Ося. – Он ведь точно занят в проекте, они все засекречены.

– Вот именно. Выводы пока делать рано, и в паранойю впадать не стоит. Сначала надо понять, что она за человек. Мне раскусить ее не удалось.

– Может, я попробую?

– Я как раз хотел вам предложить взять интервью у Мейтнер для «Таймс», но, конечно, после того, как вы хорошенько отдохнете.

– Почему же после? Разумней это сделать побыстрей, чтобы на отдыхе спокойно поработать с материалом. Где она сейчас?

– Здесь, в Стокгольме. – Тибо помолчал, посопел и добавил чуть тише: – О чем они говорили с Ганом, неизвестно, остается надеяться, что Мейтнер не давала ему консультаций по ядерной теме.

Глава пятнадцатая

Илья свернул на Волхонку, оттуда в Колымажный переулок и, наконец, в Малый Знаменский. За аркой огромного доходного дома начала века, выходившего роскошным фасадом в переулок, открывались лабиринты проходных дворов.

Арку тускло освещал фонарь из переулка, но из-за снега было довольно светло. Вдоль стен чернели глубокие овальные ниши. В одной из них что-то шевельнулось, прямо перед Ильей возник силуэт. Валенки, овчинная бекеша, ушанка. Илья, не останавливаясь, но и не ускоряя шага, сунул руки в карманы пальто. В правом лежал маленький браунинг, спецреферентам полагалось иметь при себе оружие.

Где-нибудь в Марьиной Роще или в Сокольниках такая встреча могла бы сулить захватывающее приключение, с дракой, погоней и стрельбой. На Знаменке, в двух шагах от Комиссариата обороны, она была всего лишь очередным приветом от товарища Берия. Военная контрразведка находилась в его подчинении. Он расставлял наружку в каждой подворотне.

«Привет» преградил путь, шмыгнул носом и прогнусавил с блатной растяжкой:

– Товарищ, я извиняюсь, огоньку не найдется у вас?

Илья чуть замедлил шаг. Правая рука осталась в кармане, левой он вытащил коробок и кинул «привету». Тот поймал, чиркнул. Огонек осветил юную, совершенно разбойничью физиономию с папироской в углу рта.

– Коробок отдашь Дмитрию Николаевичу[26]. – Илья быстро пошел дальше.

Конспиративная квартира находилась в мансарде кирпичного флигеля, стоявшего в глубине двора. В подъезде топтался еще один «привет». Когда Илья вошел, он предупредительно открыл дверь и вызвал лифт.

Илья пошел пешком. Пока он поднимался на седьмой этаж, на площадке встретил еще одного. Вряд ли обилие «приветов» предвещало реальные неприятности, скорее всего, это была просто психическая атака. Не нравилось товарищу Берия, что спецреферент по Германии встречается с начальником военной разведки.

Военных вообще, и разведку в частности, Берия терпеть не мог, а Проскуров вызывал у него особенную ненависть. Начальник Разведупра пользовался правом прямого контакта с Хозяином, наравне с высшим руководством НКВД, то есть какой-то начальник отдела приравнивался к нему, Берия. Равенство было абсолютно формальным, Берия это отлично понимал, но постоянно, упорно гадил.

Открыв дверь своим ключом, Илья столкнулся в прихожей с горничной Люсей, кудрявой круглолицей блондинкой а-ля Целиковская. Она щебетала и кокетничала, как положено бериевской сексотке высшего разряда.

Проскуровского пальто на вешалке не оказалось. Илье на мгновение стало не по себе. Летчик никогда не опаздывал.

– Иван Иосифович не звонил, что задержится? – спросил он Люсю.

– Так он здесь уже, курит на балконе.

– Ну, тогда я тоже раздеваться не буду, покурю с ним. – Илья вытер ноги, прошел в комнату.

– Да что вы, в самом деле, Илья Петрович, я вот и Ивану Иосифовичу говорю, тут можно курить, зачем же на холод вылезать? – щебетала Люся, не отставая ни на шаг.

– Чаю нам принесите, пожалуйста, – попросил Илья.

Проскуров стоял на большом балконе, выходившем в темный пустой двор, дымил, перегнувшись через перила. Илья поздоровался. Летчик пожал протянутую руку, в полумраке сверкнул зубами.

– Ну что, Илья Петрович, обложили нас, как волков?

– Да, многовато их сегодня. Прогуляться не хотите?

– Я бы с радостью, но ведь провожать пойдут, ни на минуту в покое не оставят.

За стеклом маячила белокурая голова. Проскуров затушил папиросу в консервной банке, шагнул к балконной двери, открыл ее так резко, что горничная едва успела отскочить.

– Я же просил чаю, – раздраженно напомнил Илья.

– Закипает уже, я вот как раз узнать хотела, вам, может, мяты добавить в заварку? – Люся улыбнулась и кокетливо поправила желтые кудряшки.

– Не надо. – Илья закрыл балконную дверь перед ее носом.

Проскуров стукнул кулаком по перилам, пробормотал:

– Черт, надоело!

Илья закурил, огляделся, заметил рядом, в полуметре от перил, пожарную лестницу и поймал взгляд Проскурова. Летчик смотрел туда же. С минуту оба молчали, наконец Илья тихо произнес:

– Иван Иосифович, ну мы же с вами не мальчишки, смешно, в самом деле.

– Смешно, – кивнул Проскуров, – а стоять тут, прятаться от этой канарейки не смешно?

– Ну, так давайте посидим для виду минут двадцать, чаю выпьем и уйдем. Только через подъезд, конечно.

Проскуров молча пожал плечами.

Они зашли в комнату, балконную дверь оставили открытой, уселись в кресла, не снимая пальто. Мгновенно явилась Люся, прикатила сервировочный столик, запричитала:

– Да что же, товарищи, тут у вас все нараспашку, ведь холодно!

– А вы идите в кухню, не то простудитесь, – вежливо посоветовал Проскуров.

Выставить ее оказалось не просто. Она еще минут пять щебетала, пыталась закрыть балконную дверь, уговаривала снять верхнюю одежду. И только когда Илья пригрозил написать докладную на имя товарища Берия, что его сотрудники мешают проведению секретной оперативной встречи, канарейка возмущенно фыркнула и упорхнула. Илья проводил ее до двери, вытащил ключ, торчавший снаружи, запер комнату изнутри, достал из кармана письмо Мазура, развернул, протянул Проскурову и громко произнес:

– Красивая девица, но дура.

– Что дура согласен, – так же громко ответил летчик, не отрывая глаз от письма, – а вот насчет красоты не знаю. На мой вкус толстовата. Хотя такой типаж многим нравится.

– Сладкая булочка, – весело подхватил Илья, – в данном случае придурковатость вроде изюму. Но, конечно, для оперативной работы никак не подходит.

– Даже для такой элементарной, как эта. – Проскуров отвечал рассеянно, письмо явно его заинтересовало.

Продолжая болтать всякую галиматью, Илья следил за его лицом и убеждался, что принял верное решение – начать с письма и приложенных к нему комментариев Карла Рихардовича, которые он заранее перепечатал и слегка отредактировал.

Дверь несколько раз дергалась, Люся стучала, верещала что-то, в ответ Илья раздраженно бросал:

– Не мешайте работать!

Наконец Проскуров поднял на него глаза и спросил знаками, можно ли ему взять письмо себе. Илья кивнул и произнес:

– Иван Иосифович, а ведь мы с вами торчим в кабинетах часов по десять в сутки, пойдемте-ка на воздух, сейчас не холодно, и вроде метель кончилась.

– Идея неплохая, Илья Петрович, вот только чай допьем и пойдем, – он покосился в сторону балконной двери.

Илья отрицательно помотал головой, подошел и прошептал на ухо:

– Зачем их бесить? Я тут каждую подворотню знаю, оторвемся.

Летчик покачал головой и скорчил скептическую гримасу. Илья решительно направился к двери, повернул ключ. Канарейка успела отпрянуть и опять что-то заверещала. Они поблагодарили ее за чай и вышли, вежливо с ней попрощавшись.

«Привет», дежуривший в подъезде, как заправский лакей, открыл перед ними дверь и остался на своем посту. В арку они не сунулись, пошли в другую сторону, быстро обогнули флигель, нырнули в узкий проход между какими-то приземистыми строениями, похожими на огромные сугробы. Пришлось пробираться в полной темноте, по колено в снегу. Пару раз останавливались, прислушивались. Никаких признаков погони. Наконец очутились на Волхонке, огляделись.

– Вроде все в порядке, – сказал Проскуров и, опершись на плечо Ильи, принялся вытряхивать снег из ботинок.

– Маленькая экскурсия на Финский фронт, – заметил Илья с усмешкой.

– Ну нет, Илья Петрович, там снег до подмышек, и между прочим, еще и стреляют. – Проскуров зашнуровал ботинки, распрямился, пробормотал: – Разделение изотопов урана – главная проблема в производстве ядерного оружия.

– Уже знаете?

– А как же? Все-таки военной разведкой руковожу.

– Честно говоря, я сразу догадался, что вы уже в курсе, когда увидел, как внимательно читаете. Вот, хотел с вами посоветоваться. Письмо попало ко мне случайно. Я навел кое-какие справки, выяснил, что профессор Мазур действительно серьезный ученый, академик, не шарлатан, не помешанный. Конечно, прежде всего нужна компетентная экспертиза этого прибора, но организовать ее своими силами я не могу. Тема закрыта директивой товарища Берия: все разговоры о так называемом урановом оружии являются вражескими попытками отвлечь внимание советского руководства от более насущных проблем. Видите, уже вызубрил. Любой мой шаг в этом направлении чреват серьезными неприятностями не только для меня…

– Ясно, не объясняйте, – перебил Проскуров, – насущных проблем действительно хватает, вот уж в этом товарищ Берия точно прав. Где он сейчас, ваш академик?

– В Иркутске, в ссылке. Ему за шестьдесят, здоровье слабое. Два с половиной года одиночки. Боится повторного ареста.

– Вы сказали, к вам письмо попало случайно?

– Мой свекр привез из Иркутска, был там в командировке, – объяснил Илья, – когда-то учился у Мазура.

– Почему же этот профессор не обратился в Академию наук, к своим коллегам?

– Боится высовываться и напоминать о себе. Он вообще не хотел писать, отказывался ставить свое имя.

– Интересно почему? – Проскуров пожал плечами. – Казалось бы, наоборот. Шанс вернуться из ссылки, если, конечно, изобретение действительно чего-то стоит.

– Шанс, – тихо повторил Илья. – Видимо, староват он для игры в орлянку. Знаете, Иван Иосифович, мне кажется, было бы разумно для начала отправить в Иркутск надежного компетентного человека, так сказать, в неофициальном порядке.

– Согласен, – кивнул летчик, – для этого вы и сосватали мне лейтенанта Родионова?

– Ну, в общем, и для этого тоже. Родионов окончил четыре курса физфака, с Мазуром хорошо знаком, ходил к нему на семинары, бывал дома, в физике разбирается.

– Я уже заметил. – Проскуров усмехнулся. – Крестник ваш, не успел заступить на должность, докладную мне настрочил на десять страниц. Анализ научных публикаций в германской прессе показывает, что ядерная тема в рейхе полностью засекречена, из чего следует, что работа над бомбой идет, и началась она не позже апреля тридцать девятого.

С Волхонки они вышли на Гоголевский бульвар, оба то и дело оглядывались. Все было спокойно, никто не шел за ними.

– Между прочим, не он первый, – продолжал Проскуров, – у меня уже здоровенная папка материалов набралась по урану. А толку? У нас урановых разработок нет, и начинать их никто не собирается.

– Но комитет по урану при Академии наук все-таки уже создан, – заметил Илья.

– Комитет. – Проскуров с комичным пафосом поднял палец. – Комитет – это здорово, но пока они там будут заседать, немцы урановую бомбу сделают и на нас сбросят.

– Шутите? – осторожно уточнил Илья.

– Ага, шучу. С июля идет информация.

– С июля? – Илья изумленно взглянул на Проскурова. – Но ни в одной вашей сводке мне ничего не попадалось.

– Правильно, потому что информация пока косвенная, данные непроверенные. Якобы немцы пытались скупить весь уран, которым торгует Бельгия. На территории Германии и Чехословакии везде, где есть месторождения, сплошные секретные объекты. Богемия, Судеты. Секретными объектами стали около двадцати научных институтов в разных городах Германии.

Проскуров говорил спокойно, ровным, каким-то безнадежным голосом. Конечно, устал от абсурда. Информацию об урановых разработках в Германии он не мог включать в сводки потому, что она добывалась вопреки запрету Хозяина вести разведку на территории рейха. Проскуров сильно рисковал, внедряя своих людей в делегации военных специалистов, ездившие в рейх. А учитывая резолюцию Берия об уране, это был двойной риск.

– Ну, тогда тем более надо действовать на опережение, – сказал Илья. – Вы не хуже меня знаете, что руководство рано или поздно заинтересуется ураном, и тогда в этой теме мелочей не будет. Сейчас мы с вами не имеем возможности послать в Иркутск авторитетную академическую комиссию или вытащить Мазура сюда, в Москву. Но на первом этапе это и не обязательно.

– Да-да, Илья Петрович, не вопрос, Родионова я отправлю в ближайшее время. Он знает о приборе?

– Пока нет, я решил вначале заручиться вашей поддержкой.

Проскуров молча кивнул, задумался и через минуту пробормотал:

– Пожалуй, могу сунуть его переводчиком в немецкую делегацию. Военные инженеры концерна «Хенкель» отправляются в ознакомительную поездку по сибирским авиазаводам. Новосибирск, потом Иркутск. – Он покосился на Илью и тихо добавил: – Знаете, Илья Петрович, у меня такое чувство, что вы чего-то не договариваете.

– Правильное чувство, Иван Иосифович, недоговариваю главного. В начале разговора вы спросили: почему Мазур не хотел писать о своем изобретении. На самом деле вопрос в другом. Почему он все-таки решился написать? А решился он потому, что его германский коллега профессор Вернер Брахт идет тем же путем. Многие годы они занимались одной темой. Учитывая, что Брахт работает в Институте физики Общества кайзера Вильгельма в Далеме…

– Где? – Проскуров резко остановился, уставился на Илью. – Черт! Вы хоть понимаете, что это значит? Далем – наверняка главный центр исследований, именно там открыли расщепление ядра, именно там в Первую мировую работали над газовым оружием. Да, ошарашили вы меня, Илья Петрович.

– Ну, подождите, может, не стоит преувеличивать? – Илья пожал плечами. – Допустим, Мазур абсолютно прав, и его прибор способен делить изотопы, но из этого вовсе не следует, что его коллега в Германии в ближайшее время придет к тем же выводам.

Проскуров сморщился, помотал головой:

– Бросьте, Илья Петрович, ставка слишком высока, чтобы полагаться на авось. Уж поверьте мне, я изучал вопрос. Урановое оружие настолько страшно, что многие серьезные ученые, европейские, американские, да и наши, предпочитают заниматься самоутешением: фантастика, дело далекого будущего. Я не разбираюсь в физике, не возьмусь судить, насколько оправданны их доводы. Но есть факт. Немцы бомбу делают. Рассуждать, взвешивать за и против – все равно что стоять перед надвигающейся лавиной и гадать на ромашке: накроет, не накроет.

– Согласен, – кивнул Илья, – только вот, честно говоря, плохо представляю, что мы можем.

– Да ни черта мы не можем, – угрюмо пробормотал Проскуров, – шею себе сломать можем, это точно. Но раз уж свалилась на нас эта история, деться некуда, надо как-то действовать, а то потом свалится урановая бомба и мы будем виноваты.

– Когда она свалится, уже не будет ни виноватых, ни правых, отвечать придется разве что перед Господом Богом. – Илья сгреб с кустов горсть снега и принялся лепить снежок.

– Вот именно. – Летчик нервно усмехнулся, помолчал и продолжил спокойно, четко: – Значит, отправляем в Иркутск вашего Родионова, смотрим, что он нам оттуда привезет. Потом пытаемся прощупать этого Брахта.

– А что, если Родионов привезет из Иркутска письмо? – Илья подкинул снежок на ладони. – Обычное письмо, весточку профессору Брахту от его старого друга, профессора Мазура. Об изотопах, конечно, ни слова.

– Да, я тоже подумал, – кивнул Проскуров, – других способов подобраться к Брахту у нас пока нет, это хотя бы маленькая зацепка. Но ведь письмо может подтолкнуть его, если он еще не догадался.

– Может подтолкнуть, а может, наоборот, сбить, запутать. – Илья подкинул снежок высоко и ловить не стал. – Все зависит от Мазура. Он хорошо знает Брахта, ему видней, стоит писать или нет. Между прочим, сам факт их многолетней дружбы работает на нас. Мазур – еврей, значит, оголтелым нацистом Брахт точно не является.

– Ну и что? – Проскуров усмехнулся. – Чтобы делать урановую бомбу, фанатиком идеи быть не обязательно. Достаточно быть фанатиком науки, лояльным к режиму. – Он остановился. – Ладно, поздно уже, третий час ночи. Мне надо выспаться и хорошо подумать, да и вам тоже.

Илья пожал протянутую руку. Секунду они смотрели друг другу в глаза.

– Задал ты задачку, Илья Петрович. Ну, будь здоров, – пробормотал летчик, развернулся и быстро зашагал прочь.


* * *


Эмма вышла из трамвая на остановку раньше, у парка. Расстегнула шубку, с наслаждением вдохнула влажный, уже прогретый солнцем воздух. Под каблуками весело хрустел гравий аллеи.

«Пожалуй, скоро можно надеть легкое пальто. Коралловая шелковая блузка неплохо сочетается с темно-серой плиссированной юбкой… Центрифуга сыграет с ними злую шутку. Энергии сожрет больше, чем производство тяжелой воды, а нужных изотопов даст жалкие крохи. Странно, что они этого не понимают, я ведь сделала им точные расчеты. Метод Клузиуса – Диккеля перспективней и экономичней, но только на первый взгляд. Все гениальное просто, но не все, что просто, – гениально. Две трубы, одна в другой. Снаружи холодная, внутри горячая. В пространство между трубами пускается уран в виде газа. Изотопы 235 легче, они концентрируются возле горячей трубы и поднимаются вверх. Отлично! Только уран в газообразном состоянии крайне агрессивен, он вызовет коррозию труб прежде, чем начнется процесс… Да, а на блузку – вязаный жакет цвета антрацита, старенький, но по гамме идеально… Разница в весе три нейтрона, зацепка ненадежная, но есть кое-что еще, кажется, кроме меня, пока никто не догадывается. Странно почему? Это же просто, как все гениальное…»

Эмма не заметила, как подошла к калитке. Во дворе и в доме было пусто. Она сразу поднялась наверх. Вернер сидел за письменным столом у окна перед грудой бумажек и покусывал карандаш.

– Агнешка простыла, осипла, лежит с температурой, – рассеянно сообщил он, подставив щеку для поцелуя, – хотел пригласить доктора, она категорически отказалась.

– Правильно, – кивнула Эмма, – приглашать врача для польской прислуги довольно странно, это может вызвать кривотолки.

– Какие кривотолки? От денег ни один врач не откажется, просто Агнешка предпочитает лечиться сама, лимоном и чесноком. – Он сморщил нос, почесал его тупым концом карандаша. – Будь добра, посмотри свежим глазом, кажется, я что-то напутал.

Эмма придвинула второй стул, села рядом. На этот раз старик делал записи на клочках оберточной бумаги.

– Опять надо все переписывать. Я же купила вам три большие тетради.

– И пересчитывать. – Он виновато вздохнул.

Она подошла к шкафу. Пакет из канцелярского магазина, который она принесла на прошлой неделе, так и стоял нераспакованный.

– Что за страсть к обрывкам и огрызкам? – проворчала Эмма.

Старик ее не услышал. Она раскрыла новую тетрадь. Несколько минут они молча сидели рядом, каждый занимался своим делом.

– Все-таки у них психология мелких чиновников. – Вернер закурил и откинулся на спинку стула.

– О ком вы? – спросила Эмма, не поднимая головы.

– Гейзенберг смиренно собирал пожертвования в партийную кассу. Великий Гейзенберг, гений уровня Лейбница и Ньютона, бродил по Лейпцигу зимой, как нищий, с жестяной кружкой. Уму непостижимо!

– Но ведь он не член партии, – заметила Эмма, – как могли заставить?

– Он сам себя заставил. Дисциплина есть дисциплина. А потом жаловался: боже мой, какое унижение! Конечно, ему не нравится режим, но он заговаривает себе зубы, что Гитлер необходим для будущего величия Германии.

– Путь к величию Германии лежит через унижение немцев. – Эмма хмыкнула, отложила карандаш и пододвинула старику пепельницу.

Вернер затушил сигарету, закрыл лицо ладонями, с притворным испугом забормотал:

– Ой-ой, дорогуша, это мое дурное влияние, я же предупреждал, меня надо беспощадно искоренить, я опасный рассадник вражеской пропаганды. Подозреваю, что я тайный еврей.

Его хитрый глаз поблескивал сквозь щелку между пальцами, лоб морщился, лохматые рыжие брови ходили ходуном. Эмма рассмеялась.

– Слушай, дорогуша, я вот думаю, если в качестве начинки попробовать окись алюминия в сочетании с хромом. – Он отнял ладони от лица, развернулся на стуле и с таинственным видом кивнул на большой лабораторный стол.

Только сейчас Эмма заметила старинный серебряный сундучок, инкрустированный перламутром, и сразу его узнала. В сундучке хранились драгоценности Марты.

– Как тебе идея?

– Не совсем поняла. – Эмма улыбнулась, пожала плечами.

– Окись алюминия, ионы хрома, – повторил он и опять кивнул на сундучок: – Открой и найди то, что я имею в виду.

Внизу зазвонил телефон. Эмма вздрогнула.

– Вот нас и услышали, – хихикнул Вернер.

– Пожалуйста, не надо так шутить! – Она нервно сглотнула. – Полька может взять трубку?

– Нет. Лежит, к тому же совсем осипла. – Он тронул ее плечо. – Успокойся, дорогуша, это, скорее всего, Макс.

Оставшись одна, Эмма открыла сундучок, пожалуй, слишком поспешно, и без всякой робости. Конечно, ведь старик сам попросил ее это сделать. «Найдешь то, что я имею в виду».

Марта показала ей свои сокровища за месяц до пожара. Янтарная брошь в виде совы, грубоватый гарнитур – колье и серьги с мертвой бирюзой в потемневшем серебре. Сломанные золотые часики. Нитки кораллов и речного жемчуга, спутанные в безнадежный колтун вместе с порванными цепочками и швейными нитками. Тут же лежали пуговицы, игольник, наперсток. Отдельно, в бархатном кошелечке, хранились две по-настоящему ценные вещицы: кольцо с бриллиантом, оставшееся от матери Вернера, и неограненный рубин, который лет сто назад привез из Бирмы прадед Марты.

Марта была равнодушна к украшениям, носила только обручальное кольцо и нательный крестик. Сундучок открыла потому, что Эмме понадобилась иголка с ниткой.

Кольцо с бриллиантом Эмме тогда так понравилось, что она до сих пор его помнила. Марта дала ей примерить. Оно едва налезло на мизинец. «Вот и мне мало, – сказала Марта, – в наше время таких пальчиков не найти». Эмма заметила: «Можно увеличить». Марта пожала плечами: «Зачем?» – и убрала кольцо назад, в кошелечек.

Что касается рубина, он не произвел на Эмму сильного впечатления, хотя стоил целое состояние. Камень был размером с грецкий орех, имел форму призмы и напоминал кусок замороженного сырого мяса. Три поколения женщин в семье Марты не решались отдать его ювелиру, чтобы огранить и превратить в украшение: слишком большой, а распиливать на части жалко. На самом деле прабабушка, бабушка и мать Марты верили, что рубин приносит несчастье.

«Несчастье. – Эмма вздохнула. – Оно действительно случилось. Марта никогда не носила на себе рубин, камень так и лежал в кошелечке. Она даже прикасалась к нему редко, и вот – погибла в огне. Рубин цвета огня и крови. Какая может быть связь? Глупые суеверия, бессмысленная мистика. Красный цвет рубина объясняется химическом составом. Окись алюминия, ионы хрома. Пожар объясняется коротким замыканием, только и всего».

Осторожно, двумя пальцами, она взяла камень, посмотрела на свет. Конечно, она почти сразу поняла: Вернер собирался использовать рубин в качестве активного вещества, пропустить через него лучи. Идея показалась Эмме интересной. Она положила камень возле прибора, в эбонитовую крышку от какой-то склянки. Ей захотелось еще раз примерить кольцо.

Герман когда-то купил для нее в Амстердаме дивный бриллиантовый комплект – серьги и кольцо. Серьги до сих пор посверкивали в ее мочках, а из кольца камень выпал и потерялся.

«Если я попрошу, Вернер, конечно, не откажет, – размышляла она, – давно хотела, но не решалась, и вот отличный повод. Тогда оно было мне мало, но можно отдать ювелиру, увеличить».

В кошелечке кольца не оказалось. Эмма перебрала побрякушки, с тревогой подумала: «Неужели полька?» – но тут же отогнала эту мысль. Агнешка не похожа на кретинку, мечтающую попасть в концлагерь.

Окончательно убедившись, что кольца нет, Эмма закрыла сундучок и отправилась вниз.

Вернер сидел на скамейке в прихожей, шнуровал ботинки.

– Дорогуша, извини, мне нужно сходить на почту.

– Зачем? Что случилось?

– Некогда, потом объясню. Почта закрывается в пять.

Эмма сдернула с вешалки свою шубку.

– Я с вами!

На улице она взяла его под руку, еще раз спросила, что случилось, он не ответил.

Почтовое отделение находилось на углу соседнего квартала. Там не было ни души, только торчала русая голова молоденькой служащей за окошком.

– Успели, – пробормотал старик сквозь одышку.

Здороваясь с девушкой, он назвал ее по имени: Гильда. В этом районе все друг друга знали.

Гильда выглянула из окошка.

– Добрый вечер, профессор Брахт, я закрываю через десять минут.

– Не волнуйтесь, Гильда, я вас не задержу.

Вернер взял бланк для международных телеграмм, стал заполнять его, нервно макал казенное перо в чернильницу, ввинченную в стойку.

«Дания, Копенгаген, Блегдамсвей, 17, Институт теоретической физики, профессору Нильсу Бору. Фриц вернулся из госпиталя, дома предписан сидячий режим. Успокойте Шарлотту. Доктор Макс сделает все, что в его силах», – прочитала Эмма, заглянув через плечо старика, и заметила, что подписался он собственным полным именем, указал свой домашний адрес.

– Профессор Брахт, у вас тут ошибка, – сказала служащая, принимая бланк, – вы, вероятно, хотели написать «постельный режим».

– Нет-нет, Гильда, режим именно сидячий, – улыбнулся Вернер, – наш больной сидит, а не лежит.

«Может, вы, наконец, объясните?» – повторяла про себя Эмма, пока шли назад, к дому. Произнести эту фразу вслух она не решалась, знала: если старик сочтет нужным, сам все объяснит, а нет – так никакими клещами из него слова не вытянешь.

Дома, скинув пальто, он сразу пошел на второй этаж. Эмма за ним. Там была спальня для гостей, с отдельной ванной и туалетом. Дверь оказалась запертой. Немудрено, в последний раз гости ночевали тут лет сто назад, еще при Марте. Вернер нервно покрутил ручку.

– Черт, где ключ? Ни за что теперь не найду.

– Я найду, – сказала Эмма.

Связка запасных ключей висела в шкафчике в кладовке. Наконец дверь открыли и застыли на пороге.

В комнате был идеальный порядок. Широкая кровать под шелковым зеленым покрывалом, кресло-качалка с вышитой подушкой и вязаным пледом. На старинном бюро в китайской фарфоровой вазе букет роз. Лепестки не осыпались, цветы просто высохли и почернели, превратились в маленькие хрупкие мумии. Пыли оказалось совсем немного. В ванной висели белые купальные халаты, в мыльнице лежал кусок мыла, две зубные щетки торчали из стаканчика.

Марта любила принимать гостей, любила эту комнату. Без нее за прошедшие годы дом обрел другой облик, стал жилищем вдовца, вопреки всем стараниям Эммы, выглядел печально и неуютно. Только одна запертая комната осталась прежней.

Вернер побледнел, опустился на стул у бюро. Эмма присела перед ним на корточки, тревожно заглянула в лицо.

– Что, сердце?

Он издал странный сухой звук «уф-ф», похожий на шорох мертвых цветов, тряхнул головой и произнес усталым будничным голосом:

– Надо вытереть пыль и поменять белье. Думаю, Физзлю тут будет удобно.

– Какому Физзлю?

– Хоутермансу. Скоро его должны выпустить из тюрьмы.

– Из какой тюрьмы?

Она, наконец, поняла, о ком речь, и удивилась еще больше. Фридрих Хоутерманс, молодой талантливый физик, помесь второй степени, то есть еврей на четверть, к тому же коммунист, эмигрировал в Англию. Ходили слухи, что оттуда он переехал в Россию.

– Русские передали его гестапо, – объяснил Вернер, – сейчас он в Берлине, в тюрьме полицейского управления на Александрплац. Неделю назад мне позвонил незнакомый человек, с приветом от Физзля. Так мы между собой называли Фрица. Человек этот оказался бывшим сокамерником, его выпустили. Физзль дал ему мой номер.

– Неужели помнил наизусть? Через столько лет? – Эмма подозрительно прищурилась.

– Ничего странного, – успокоил ее старик, – домашний номер Физзля отличается от моего всего на одну цифру. К тому же мой номер есть в городском телефонном справочнике.

– Погодите, вы сразу поверили какому-то незнакомцу? А вдруг провокация?

– Он сказал «Физзль». – Вернер улыбнулся. – Провокатор этого прозвища знать не мог. Конечно, я позвонил Максу, попросил проверить. У него связи, возможности, он все выяснил и даже добился освобождения, не знаю уж, как ему это удалось. Теперь хлопочет, чтобы Физзлю вернули собственность, виллу тут рядом, на соседней улице. Пока он поживет у меня.

– А что значит эта телеграмма? Кто такая Шарлотта? – судорожно сглотнув, спросила Эмма.

– Шарлотта – жена Физзля, она в Америке. Ее с двумя маленькими детьми чудом выпустили из России в тридцать седьмом, после того, как его арестовали. Она не знает, что с ним. Вот, я отправил телеграмму Нильсу, он ей сообщит, что все в порядке. Теперь поняла?

Эмма молча кивнула.

– Ну, а как тебе моя идея использовать в качестве активного вещества рубин?

– Гениально. – Эмма улыбнулась. – И просто, как все гениальное. Камень пролежал без пользы сто лет, вот, наконец нашлось ему применение.

Она хотела спросить про кольцо, но не решилась. Сейчас это прозвучало бы бестактно.


* * *


Ося ждал профессора Мейтнер в ресторане на Королевском острове, возле городской ратуши. По телефону он представился корреспондентом «Таймс» Джоном Касли.

В Стокгольме стало совсем тепло, сквозь молочную дымку просвечивало солнце, на площадке перед верандой чирикали воробьи, мягкий ветерок трепал кисейные занавески.

«Уехать в Альпы, спрятаться, забиться в нору, забыться хотя бы на неделю, никого и ничего не видеть, кроме неба и горных вершин, – лениво мечтал Ося, обводя черенком чайной ложки контуры бликов на скатерти, – и конечно, просмотреть свой дырявый дневник, переписать оттуда самое ценное, пока не забыл. Любопытно, сколько слов провалилось в дыру от пули?»

– Мистер Касли? – произнес рядом низкий женский голос.

Он увидел пожилую даму, довольно высокую, худую, с прямой спиной. Чистое лицо, почти без морщин, правильные, немного тяжелые черты, большие серые глаза. Седые волосы собраны в узел на затылке. Синее платье с круглым белым воротничком, как у гимназистки. На фотографиях она выглядела старше и грубей.

– Профессор Мейтнер. – Ося поднялся, протянул руку.

Рукопожатие у нее было крепкое, мужское, кисть тонкая и прохладная. На среднем пальце остро сверкнул бриллиант.

– Извините, я опоздала. – Она взглянула на часы. – На целых пятнадцать минут.

– Спасибо, что пришли. Могу представить, как вам надоели журналисты.

– Что, простите?

Ося решил, что она плохо слышит, и повторил громче:

– Журналисты вам, вероятно, надоели.

– Мистер Касли, у меня все в порядке со слухом. – Она холодно улыбнулась. – Просто ваше замечание показалось мне странным. Какие журналисты? О чем вы?

Голос ее звучал ровно, спокойно, полные бледные губы улыбались.

– Профессор Мейтнер, я наслышан о вашей скромности, но ведь не до такой же степени. – Ося покачал головой. – Вы автор главного открытия века…

– Бросьте. – Она махнула рукой. – В науке женщина – досадное недоразумение, хуже, чем негр в Америке или еврей в Германии. Даже не второй, а десятый сорт.

Ося достал чистый блокнот и карандаш, быстро записал ее слова, не поднимая головы, произнес:

– Да, знаю, свою первую публичную лекцию вы читали в Берлинском университете в двадцать втором году. Тема «Значение радиоактивности для космических процессов». Какая-то ежедневная газетенка в сообщении о лекции молодого доцента-женщины вместо «космических» напечатала «косметических».

– Вы недурно подготовились к интервью, но все-таки не понимаю, чем вас так заинтересовала моя скромная персона?

Подошел официант, Ося спохватился, передал ей открытое меню.

– Здесь отлично готовят рыбу.

– Закажите мне что-нибудь на свой вкус. – Она отложила меню в сторону, даже не заглянув в него, и достала из сумочки сигареты.

Сумочка была старая, потертая, сигареты дешевые.

Официант чиркнул спичкой. Ося заказал две порции овощного салата и жареного палтуса с чесночным соусом.

– Открытие века, – пробормотала Лиза, – разве вы не знаете, что оно принадлежит профессору Гану и доктору Штрассману? Вот их действительно должны атаковать журналисты.

– Должны, – кивнул Ося, – но не атакуют. Ни одного интервью за год. Как думаете, почему?

– Понятия не имею.

– Между прочим, отличная тема для журналистского расследования. – Ося покрутил в пальцах карандаш. – Нацистские ученые присвоили чужое открытие и распорядились им по-нацистски.

– У них нет выхода, в Германии нацизм. – Лиза прищурилась и выпустила струйку дыма.

– Эйнштейн, Ферми, Силлард и многие другие не смогли жить и работать при нацизме.

Ося попытался поймать ее взгляд, но она смотрела на воробьев за стеклом веранды и ответила чуть слышно:

– Конечно, жить при нацизме евреям невозможно.

– Ферми – итальянец, в Италии антисемитизм не так силен, как в Германии.

– Лаура, его жена, еврейка, а Италия – провинция рейха.

– Считаете, дело только в этом?

– В чем же еще? Бросить все, что создавалось десятилетиями, бежать неизвестно куда, без гроша в кармане… Мистер Касли, вы просто плохо представляете себе, что такое эмиграция.

– Совсем не представляю. – Ося кашлянул в кулак. – Но знаю, Эйнштейн уехал в тридцать втором, до прихода Гитлера к власти.

– Это Эйнштейн. – Лиза развела руками. – Любая страна почтет за честь принять его. К тому же он теоретик. Ничего, кроме собственной головы, ему не нужно. Вот я вовсе не гений, я не могу без своей лаборатории, поэтому торчала в рейхе до последнего. Не мне судить тех, кто остался. Если бы не угроза угодить в лагерь, не знаю, как бы я поступила.

– В любом случае вы бы не…

Ося замолчал на полуслове. Подошел официант с подносом. Лиза благодарно ему улыбнулась и тут же принялась за еду. Ося заметил, что ест она с жадностью очень голодного человека, и не стал отвлекать ее разговорами. Промокнув губы салфеткой, она сказала:

– Вы правы, тут готовят замечательно.

– Рад, что вам понравилось, – кивнул Ося и попросил у официанта десертное меню.

Официант предложил подойти к стеклянной вертушке у буфета. Лиза вскочила живо, как маленькая девочка, подошла к вертушке, долго, внимательно разглядывала пирожные.

– Шоколадный шар, – посоветовал Ося, – традиционное шведское лакомство.

– Да, пожалуй, и еще крепкий кофе.

Десерт она ела уже спокойно, не спеша. Ося знал, что в институте Манне Сигбана она, шестидесятилетний профессор с мировым именем, числится внештатной лаборанткой и получает жалкие гроши.

Швеция принципиально не принимала беженцев-евреев из Германии, для Мейтнер сделали исключение, но гражданства не дали. Она жила в дешевом пансионе в самом бедном районе Стокгольма.

Манне Сигбан, нобелевский лауреат, член Королевской шведской академии наук, президент Международного союза чистой и прикладной физики, славился своей нетерпимостью к женщинам-ученым. На какой-то конференции Сигбан заявил, что женщинам противопоказано заниматься физикой и химией. Во время экспериментов они рискуют поджечь свои волосы. Лиза спросила его при всех, не боится ли он поджечь свою пышную бороду? Вскоре Сигбан бороду сбрил. Эта история стала расхожим анекдотом, а нетерпимость Сигбана к женщинам-ученым сфокусировалась на Мейтнер. И, несмотря на это, она предпочла институт Сигбана в Стокгольме институту Бора в Копенгагене, исключительно потому, что у Сигбана была специальная лаборатория ядерных исследований, а у Бора такой лаборатории не было.

«Характер, – думал Ося, наблюдая, как профессор собирает последние крошки пирожного с тарелки, – фанатик своей науки. А ведь до сих пор хороша, женственна. Старая дева, монашка, синий чулок – все это совершенно не про нее. Облизывает ложечку, жмурится, как котенок».

Допив кофе, она сунула в рот очередную сигарету.

– Простите за откровенность, но ведь они вас просто обокрали, – сказал Ося, чиркнув спичкой.

– Кто – они? – Лиза нахмурилась.

– Прежде всего Отто Ган. Под собственным именем опубликовал ваше открытие, без ссылки на вас. Что это, если не воровство?

– Отто не мог на меня сослаться. В рейхе запрещено упоминать имена евреев-эмигрантов.

– Тогда ему не следовало так спешить с публикацией.

– Мистер Касли, вы слишком сурово судите людей, которых совершенно не знаете. В науке сенсация еще важней, чем в журналистике.

– Но это не его сенсация, а ваша. Ган подсуетился, договорился со знакомым редактором «Натурвиссеншафт» в Берлине, его статью мгновенно поставили в сверстанный номер, сняв другой материал. А у вас такой возможности не было, вы отправили свою статью в «Нейчур» по почте. Пока она дошла до Лондона…

– Послушайте, – резко перебила Лиза, – я проработала с профессором Ганом тридцать лет. Все друг у друга заимствуют. Ничто не берется из ниоткуда. Я нашла решение, пользуясь теорией Бора о капельном строении ядра и известной вам формулой Эйнштейна Е = mc2.

– А вот Нильс Бор в своих интервью и публичных выступлениях настаивает, что открытие расщепления ядра урана принадлежит именно вам. Вы первая догадались и сформулировали, а ваш племянник Отто Фриш проверил экспериментально.

Лиза покачала головой.

– Простите, мистер Касли, я забыла, как называется ваша уважаемая газета?

– «Таймс».

– Ну что ж, звучит солидно. – Она опустила глаза и принялась крутить кольцо на пальце.

По скатерти рассыпались крошечные разноцветные лучи. Кольцо было очень простое. Ничего лишнего. Единственный бриллиант, довольно крупный и чистый, высокой пробы, на тонком платиновом ободке. Ося невольно залюбовался игрой камня. «Интересно, оно досталось ей по наследству или подарил кто-то?»

– Вообще, мы ведь совсем ничего не знаем, – задумчиво произнесла Лиза, – в конце прошлого века казалось, все известно, все открыто. Вот вам, пожалуйста, совершенная система классической механики. Теория электромагнитных явлений. Кинетическая теория теплоты. Закон сохранения энергии. Термодинамика. Конечно, отдельные скептики допускали, что в физической картине мира еще остались кое-какие белые пятна, но это пустяки по сравнению с величием и законченностью целого. Филипп Жолли, маститый мюнхенский профессор, пытался убедить одного своего студента бросить теоретическою физику. – Лиза надула щеки, сдвинула брови, заговорила низким, важным голосом: – Молодой человек, зачем вы хотите погубить свою будущность? Теоретическая физика закончена. Дифференциальные уравнения сформулированы, методы их решений разработаны. Можно вычислять отдельные частные случаи, но стоит ли отдавать жизнь таким пустякам?

Она так забавно спародировала маститого профессора, что Ося рассмеялся.

– Студента звали Макс Планк, – произнесла Лиза своим обычным голосом.

– С него началась эпоха квантовой физики, с вас – эпоха ядерной физики, – заметил Ося, перевернув исписанную страницу.

– Мистер Касли, ядерная физика началась с Резерфорда, – холодно поправила Лиза.

– Да, но Резерфорд до конца своих дней не верил, что ядра тяжелых элементов могут делиться.

– Никто не верил. – Она отодвинула занавеску, щурясь, взглянула на розовые закатные облака. – Но тот же Резерфорд еще в девятьсот десятом выдвинул теорию, что источник солнечной энергии – постоянные радиоактивные реакции внутри Солнца. Природа существует по единым, универсальным законам, в ней нет ничего случайного и бессмысленного. Ничего, кроме, пожалуй, человеческой злобы и глупости. Вот Солнце, созданное Богом, дает жизнь, а Солнце, которое пытаются создать люди, несет в себе смерть.

– Ну и как вы оцениваете шансы создать это смертоносное Солнце?

– Ваш коллега уже спрашивал, я объяснила.

Понятно, она имела в виду Тибо. Он тоже представился журналистом, и она мигом его раскусила, так же как и Осю. Но ведь не отказалась встретиться.

– Да, все упирается в проблему разделения изотопов урана. – Ося достал свои сигареты. – Найдут способ – сделают бомбу очень быстро. Не найдут – будут возиться бесконечно.

– Для журналиста вы неплохо подкованы. – Она впервые взглянула на него с интересом. – Мистер Касли, где вы изучали физику?

– Нигде. Так, почитал кое-что об уране вообще и вашем открытии в частности. Вот вы упомянули Резерфорда. Наверняка помните его фразу: «Некий болван в лаборатории может взорвать вселенную». Он сказал это в тысяча девятьсот двадцать четвертом. Тогда звучало как шутка, а сегодня уже реальность. Иными словами, существование европейского континента, а возможно, и всей планеты, зависит только от сообразительности, удачливости и упорства кучки арийских интеллектуалов, ваших коллег, профессор Майтнер. От их совести, здравого смысла, простого инстинкта самосохранения не зависит ничего, для них это химеры, точно по Гитлеру: «Совесть – еврейская выдумка».

Минуту она хмуро молчала, наконец произнесла:

– Мистер Касли, при всем уважении к вам, вы все-таки не ученый, вы плохо представляете истинные мотивации моих коллег. Почему вы не допускаете, что они просто морочат голову нацистским чиновникам? Хитрят, тянут время, выбивают финансирование. Ведь нет прямых доказательств. Только домыслы и подозрения.

– Какое доказательство, по-вашему, явилось бы прямым?

– Заключение психиатра. Бомбу для Гитлера может делать только умалишенный.

– Чтобы убедиться в безумии Гитлера, вам тоже нужно заключение психиатра?

– Честно говоря, мне легче считать сумасшедшей себя, чем всю Германию, и Австрию в придачу. Человек без происхождения, без образования стал рейхсканцлером, захватил половину Европы, развязал мировую войну. Это противоречит привычным догмам, а главное, противоречит устоявшимся веками представлениям немцев о самих себе. Но это произошло, это неопровержимый факт. – Лиза взяла бумажную салфетку, принялась рвать ее в клочья, произнесла задумчиво: – На самом деле от нас мало что зависит.

– Что вы имеете в виду?

– Лучшие физики мира четыре года расщепляли ядро урана и не видели очевидных вещей. Если бы суть процесса поняли сразу в тридцать четвертом… – Она разжала пальцы, и белые клочья упали на скатерть.

– От Европы не осталось бы мокрого места? – кашлянув, спросил Ося.

Она пожала плечами, аккуратно собрала обрывки салфетки, скомкала, бросила в пепельницу, заговорила, не поднимая глаз:

– Мысль, что нейтрон, не имеющий электрического заряда, способен расщепить ядро самого тяжелого элемента в природе, казалась слишком фантастичной. Ферми и Кюри не верили показаниям приборов, точно так же, как интеллигентные немцы не верили, что нацистская партия придет к власти. Какие тут работают законы? Что все это значит? Вселенная такая, какая она есть, потому, что вещество и частицы, отвечающие за фундаментальные взаимодействия, имеют те свойства, которые они имеют. Но почему они имеют именно такие свойства, никто пока не объяснил. Возможно, метод разделения изотопов урана уже существует, простой и доступный. Но будет ли он найден, кем, когда и где? Мы не знаем.

– Послушайте, профессор Мейтнер. – Ося отложил блокнот. – А ведь есть определенная логика в том, что расщепление ядра урана открыл все-таки не Ферми в фашистской Италии и не Ган в нацистской Германии, а именно вы – в нейтральной Швеции.

– Хотите сказать, написав об открытии Гану, я сдвинула гармонию мира? – Лиза вскинула глаза.

В них мелькнул испуг и тут же спрятался за снисходительной усмешкой.

– Нет. – Ося смутился. – Вы, конечно, не могли поступить иначе. Вы проработали с Ганом многие годы…

– К тому же опыты ставил он с доктором Штрассманом, а я только объяснила. Конечно, я не могла поступить иначе. Старая дружба, научная этика… – Она помолчала и пробормотала чуть слышно: – Зато теперь им есть чем заняться, чтобы не угодить на фронт. Энергия «вриль».

– Что? – переспросил Ося.

– Это из фантастического романа английского писателя девятнадцатого века Бульвара Литтона, – объяснила она, – роман называется «Грядущая раса». Сверхлюди владеют таинственной сверхэнергией, дарующей грандиозные победы. В Германии понятие «вриль» введено в научный оборот. Нацисты презирают науку и помешаны на мистике. Я вот думаю, как вообще удалось выбить у этих невежд деньги на ядерные исследования? Вряд ли кто-то в состоянии объяснить Гитлеру или Гиммлеру, что такое деление ядра урана. «Вриль» – совсем другое дело.

– Так или иначе, деньги получены, исследования идут, – жестко заметил Ося, – половина мирового запаса урана в руках немцев.

Лиза молчала, задумчиво разглядывая свой бриллиант.

– В урановом проекте заняты десятки научно-исследовательских институтов на территории рейха, – продолжал Ося, – сотни дипломированных ученых. По-вашему, они все убеждены, что исследуют магическую энергию «вриль»? Где же нам взять психиатра, который сделает объективное заключение об их душевном здоровье?

Она вздохнула, грустно усмехнулась.

– Когда началась Первая мировая, Эйнштейн сказал, что у Европы ампутировали головной мозг. Что, в таком случае, ампутировали сейчас, если мозга давно нет?

– Ох, профессор Мейтнер. – Ося поймал ее ускользающий взгляд. – Если ваши уважаемые коллеги, у которых мозг в полном порядке, преуспеют, ампутировать вообще будет нечего. Все состоит из атомов, и все может рассыпаться на атомы, то есть на символы, но они уже ничего не будут значить, поскольку некому будет думать о них. А ведь вы еще тогда, в Рождество тридцать восьмого, сидя в лесу на поваленном дереве, подсчитали мощь ядерного удара. И так доверчиво изложили все в письме Гану.

– На поваленном дереве, – повторила она и вздохнула, – даже это вам известно.

– Могу рассказать многие другие подробности.

– В таком случае пятнадцать доводов Бора, доказывающих невозможность создания ядерного оружия в ближайшие десятилетия, вам тоже должны быть знакомы.

– Да, я читал их. Они выглядят убедительно для госдепа США и парламента Великобритании. А вашим уважаемым коллегам на них наплевать. Завтра кто-то из далемских затворников найдет способ разделения изотопов, и все доводы Бора полетят к черту, вместе с европейской цивилизацией, у которой ампутировали мозг. Скажите честно, вы полностью исключаете такую вероятность?

– Вопрос бессмысленный. Физическая вселенная существует как набор вероятностей. – Она нервно хрустнула пальцами. – В науке вообще все случайно. Вот ваш любимый уран. Чистый уран – металл серебристо-белого цвета, был получен и описан в тысяча восемьсот сорок втором. Новый элемент не обладал никакими замечательными свойствами и не привлекал внимания еще пятьдесят четыре года.

Ося вздохнул. «Да, Тибо прав, она постоянно ускользает, уводит разговор в сторону. Ей удобней и приятней болтать на общенаучные темы, размышлять, философствовать. У нее так мозги устроены».

– В тысяча восемьсот девяносто шестом Беккерель, исследуя люминесценцию и рентгеновские лучи, совершенно случайно сунул в темный шкаф черный бумажный пакетик с урановой солью, – продолжала Лиза, – и надо же такому случиться, что пакетик оказался на фотопластинке, упакованной в черную бумагу. Через несколько дней Беккерель проявил фотопластинку и увидел на ней четкое изображение куска соли. Так была открыта радиоактивность урана. Что это – случайность или предустановленная гармония, о которой писал Лейбниц, решать не мне и не вам.

«Наука не только ее страсть, но и убежище, – догадался Ося, – чуть занервничала и сразу успокоилась, будто лекцию читает. Ладно, милая Лиза, все это очень интересно, однако вернемся к далемским затворникам».

– Профессор Мейтнер, а ведь точно так же, случайно или по закону Лейбница, завтра может быть найден способ разделения изотопов урана. Они все об этом думают, ищут, работают. Гейзенберг, Вайцзеккер, Ган, Брахт…

Ося смотрел ей в глаза и замолчал, заметив, как дрогнули ее ресницы. На бледных щеках появился легкий румянец. Пальцы занялись кольцом.

Именно в этот, самый неподходящий момент явился официант, поменял пепельницы, принялся неспешно собирать посуду, положил на стол плоскую деревянную шкатулку со счетом. Лиза побледнела, отвернулась, сняла кольцо, сжала в кулаке, потом опять надела. Едва дождавшись, когда официант удалится, Ося повторил:

– Гейзенберг, Вайцзеккер, Ган, Брахт.

Лиза прикрыла кольцо ладонью, словно хотела спрятать, защитить сверкающий камень, и произнесла, обращаясь скорее к воробьям за стеклом, чем к Осе:

– Вернер в этом не участвует.

– Вы имеете в виду Гейзенберга?

– Нет. Я имею в виду Вернера Брахта. Область его исследований далека от ядерной физики.

«Неужели кольцо от Брахта? – вдруг подумал Ося. – Покраснела, разволновалась. Тибо говорил, у нее нет никакой личной жизни, она предана одной лишь физике, а если кого и любит, то поганца Гана. Расхожий миф… Расхожая чушь, как все мифы. А ведь он, кажется, вдовец…»

– Да, знаю, Брахт – радиофизик, занимается излучениями, – спокойно кивнул Ося, – но и Гейзенберг, и Вайцзеккер изначально работали в других областях. Квантовая теория…

– Неважно! – перебила Лиза. – Главное, что Вернер Брахт уволился из института, порвал все связи, так же как Макс фон Лауэ. Эти двое отказались обслуживать режим. Нечто вроде внутренней эмиграции. По крайней мере, за них я могу поручиться. – Она передернула плечами, взглянула на часы, потом на Осю. – Простите, мне пора. Сколько я вам должна за обед?

– Нисколько. – Ося открыл шкатулку, взглянул на счет.

– Благодарю вас, мистер Касли. – Она резко поднялась, грохнув стулом, протянула ему руку. – Было приятно познакомиться.

– Подождите минуту, профессор Мейтнер. – Ося удержал ее кисть. – Пожалуйста, не уходите, сейчас расплачусь и провожу вас.

– Нет-нет, простите, очень спешу.

Осе пришлось отпустить ее руку, чтобы достать деньги. Лиза быстро пошла к выходу. Он шлепнул на стол крупную купюру, вылез из-за стола, побежал за ней.

– Профессор Мейтнер, прошу вас, я не успел взять интервью, мы не договорили!

– Как-нибудь в другой раз. Всего доброго!

Через минуту он увидел за стеклом веранды тонкую прямую фигуру в черном пальто, в стоптанных туфлях. Она шла очень быстро, легким широким шагом, на ходу придерживая старомодную шляпку, поправляя выбившиеся пряди. Воробьи прыгали вокруг и не пугались, не разлетались, словно вовсе ее не замечали.

Глава шестнадцатая

Немецкие военные инженеры фирмы «Хенкель» должны были перелетать из города в город на самолете, но пожелали ехать поездом по Транссибирской магистрали. Путь от Москвы до Иркутска с остановкой на сутки в Новосибирске занимал десять дней. Делегация состояла из семи человек, восьмым был заместитель военного атташе посольства Германии в Москве Отто Даме. Он отлично владел русским. Митя Родионов познакомился с ним еще в Берлине, и при встрече Даме приветствовал его как доброго приятеля, крепко пожал руку, сказал, что вот, наконец, сбылась мечта детства – полюбоваться бескрайними просторами матушки России.

Немцам выделили целый поезд. Вагоны дореволюционные, первого класса. Такую роскошь Митя видел разве что в музее. Темное дерево, мягчайшая кожа, бархат, ковры, бронза, старинный фарфор и хрусталь. Были вагон-кинотеатр, вагон-клуб с роялем, вагон-бильярдная, разумеется, ресторан, да еще вагон с запасами жратвы и выпивки из распределителя ЦК.

Сопровождающих оказалось значительно больше, чем немцев. Чиновники из Наркомата авиапромышленности и Наркомата иностранных дел, офицеры НКВД, киномеханик, пианист, повара, официанты, уборщики, врач с двумя медсестрами, охрана.

Вагоны для сопровождающих делились на три категории. В первом классе, таком же шикарном, как у немцев, ехали наркомовские чиновники и шишки НКВД. Среднему звену достался второй класс – тесноватые купе на двоих с умывальниками за раздвижными дверцами. Охрана ехала в плацкарте.

Соседом Мити был молодой переводчик из «Интуриста». Звали его Степан. Невысокий брюнет с круглыми щеками и широким женским тазом, он лил на себя столько одеколона и так обильно мазал волосы помадой, что в купе приторно пахло парикмахерской.

Митя взял в дорогу пару толстых советских журналов со статьями о расщеплении ядра урана и книжку «Электромагнитные волны в неравновесных средах», авторы Марк Мазур и Вернер Брахт. Книга была издана в Кембридже в тридцать втором году, с предисловием Резерфорда. Марк Семенович подарил Мите немецкое издание. На титульном листе написал по-русски: «Самому упрямому моему студенту, Мите Родионову».

Марк Семенович много лет носился с идеей усилителя электромагнитных волн. Идея противоречила общепринятым законам оптики и радиофизики, но это вовсе не означало, что она в принципе неосуществима. Когда Проскуров дал прочитать письмо с описанием прибора, Митя почти не удивился. Он предполагал, что рано или поздно Мазур найдет решение. В науке все так и происходит. То, что вчера противоречило догме и категорически отрицалось, сегодня допускается как вероятное, завтра принимается всеми как догма, послезавтра догма костенеет, и очередная идея потихоньку долбит ее изнутри острым клювиком, как птенец яичную скорлупу.

Митя надеялся, что в дороге у него будет время почитать, подумать, но сосед торчал в купе и болтал без умолку о своих донжуанских похождениях.

– Старик, строго между нами. В «Национале», киноартистка одна, как зовут, не спрашивай, все равно не скажу, очень известная. Ну и вот, значит, танцуем, слово за слово, чувствую, поплыла, буферами ко мне жмется, глаза закрыла. В общем, то да се, такси, поехали к ней на квартиру, муж, само собой, в командировке, ну, я тебе скажу, прямо зверь баба, представляешь…

Голос у Степана был глуховатый, тихий, на одной ноте. Он облизывал пухлые малиновые губы, причмокивал, подмигивал. Митя кивал, качал головой, иногда бросал что-нибудь вроде: «Ну ты даешь! Здорово! Ничего себе!» А сам думал: «Собрать в пучок электромагнитные волны… пучок очень мощный… если волны можно собрать, значит, ими можно управлять, настраивать. Да, но при чем здесь разделение изотопов?»

– Ну и вот, входит она, все прям офонарели, царь-баба, я смотрю, мордаха знакомая, вроде в кино видел. Оказалось, летчица знаменитая, портреты были и в «Правде», и в «Огоньке» на обложке, и в кинохронике, конечно, показывали ее сто раз, – бубнил Степан, поглаживая себя по зализанным волосам, – в общем, втюрилась по уши, застрелюсь, говорит, жить без тебя не могу, никогда такого мужчины у меня не было.

– Вот это да! – Митя для разнообразия тихо присвистнул и незаметно перевернул очередную страницу.

«Фотон не имеет массы покоя и существует только двигаясь со скоростью 300 000 километров в секунду… Единственная постоянная и неизменная величина в природе – скорость света. Взаимодействие излучения с веществом… Создать монохроматический луч… управлять светом…»

– А вот еще был случай, в Сочи в санатории солистка балета из Кировского, белобрысенькая, костлявая, ключицы торчат, ни кожи, ни рожи, но огонь, я тебе скажу, вообще удержу не знает.

Степана, как магнит, притягивало большое зеркало на двери купе. Он то и дело вскакивал, изучал подробности своей круглой физиономии, выдергивал пинцетом волосок из ноздри, выдавливал угорек, скалился, ковырял в зубах спичкой и продолжал бубнить одно и то же, как испорченная пластинка.

На курортах, в ресторанах, в театрах, в гостях у знакомых или просто на улице Степана подстерегали и атаковали знаменитые красавицы, артистки театра и кино, балерины, спортсменки, летчицы. Каждая прижимались к нему буферами, тащила к себе, душила в объятьях, балдела, млела, сходила с ума, втюривалась по уши, писала страстные письма с угрозами застрелиться, удавиться, отравиться.

В поезде ехали несколько молодых женщин, медсестры и официантки. Степан оценивал их по пятибалльной системе: «У той, рыженькой, фигура так себе, на троечку, а мордаха ничего, пять с минусом. У брюнетки буфера полный атас, пять с плюсом, мордаха на четыре с минусом, нос великоват, и глаза косые».

Митя хмыкал, поддакивал и думал: «Лет десять назад открыли метод разделения изотопов ртути при помощи облучения ртутной лампой. Если правильно подобрать, чем облучать уран… Теоретически возможно… У разных изотопов одного элемента разный уровень возбуждения».

– С иностранками я ни-ни, – бубнил Степан, – шарахаюсь, как от чумы. Шпионки все до одной, будь она хоть Марлен Дитрих, близко не подойду.

– Точно, – кивнул Митя, не отвлекаясь от своих размышлений.

«Мохроматический луч в принципе способен на что угодно. Может он выборочно ионизировать изотопы 235? Почему нет?»

– …Циркачка, воздушная гимнастка, гнулась во все стороны, прям узлом завязывалась, такие кренделя выделывала – вообще очуметь…

Ответных откровений Степан не требовал, хотя бы в этом повезло. На третьи сутки от одного лишь звука глуховатого монотонного голоса Мите хотелось лезть на стену. Ссориться, затыкать Степана не стоило. Ясно, почему они оказались в одном купе. Проскуров предупредил, что сосед будет обязательно бериевский барабанщик.

Переводить приходилось в основном в ресторане, из-за этого Митя почти не успевал поесть. А Степан, хоть и знал немецкий, помалкивал, кушал в свое удовольствие, поглядывал, прислушивался, явно контролировал Митю.

Митя несколько раз просил его помочь. Степан отвечал:

– Само собой, старик, мы ж вместе работаем, – подмигивал и ободряюще хлопал по плечу.

Но за завтраком, обедом и ужином все продолжалось по-прежнему. А когда возвращались в купе, опять звучала бесконечная трескотня о бабах. Митя только одного не мог понять: когда же барабанщик успевает строчить свои отчеты?

Чиновные шишки жрали и пили как приговоренные, трапезы тянулись часами. Молочные поросята, бараньи шашлыки, цыплята-табака, осетрина, семга, горы икры – все исчезало в чиновных утробах, заливалось коньяком, шампанским, водкой, а потом еще торты, фрукты. Немцы ели спокойно, без жадности, только на икру налегали. Никогда ее раньше не видели в таких количествах. Пили умеренно, Отто Даме отказывался от мяса и не прикасался к спиртному. Даже за здоровье товарища Сталина и за здоровье фюрера позволял себе поднимать бокал с водой.

К полуночи немцы уходили в свой спальный вагон, и тогда начиналось настоящее свинство, с матом, игрой в дурачка, плевками на ковер, похабными анекдотами.

Утром к завтраку начальство являлось опухшее, вялое, таращило налитые кровью глаза. Немцы выглядели куда бодрее. Митя слышал, как они тихо обмениваются насмешливыми репликами: «Загадочная русская душа… Светлые идеалы коммунизма… Царский поезд…»

За окнами проплывали заснеженные поля, леса, деревни. На станциях поезд останавливался редко и только ночью. Если какой-нибудь немец вылезал на пустую платформу размяться, подышать и пошпионить, он видел лишь фасад вокзала, гигантскую скульптуру Сталина, смутные силуэты обходчиков, огни семафоров.

В Новосибирске немцев встретила лютая вьюга и паника городских чиновников. Дорогу от вокзала до гостиницы не успели расчистить, проехать на автомобилях было невозможно. Делегацию возили на санях. Немцам приключение нравилось.

Снег прикрыл убожество немощеных улиц и рабочих бараков заводского жилгородка. Авиазавод имени Чкалова был огромный, со множеством корпусов и цехов. Для немцев, конечно, устроили показуху, и они это сразу поняли. Директор дрожал, заикался, увиливал от прямых ответов, с механическим воодушевлением рассказывал о грандиозных достижениях и еще более грандиозных планах. Митя со злостью ловил снисходительные улыбки немцев.

Завод выпускал в основном истребители И-16, гордость советской авиации. Немцы преувеличенно восхищались маленькими тупомордыми «Ишачками», осматривали новый цех бомбардировочной авиации. Митя вдруг увидел все это их глазами, и стало страшно. Он догадывался, что наши секретные военные заводы показывают немцам по личному распоряжению Сталина. Цель – убедить их в нашей военной мощи. Смотрите, какая огромная страна, сколько мы производим оружия! Но эффект получался обратный. Невозможно было скрыть, что оборудования, грамотных рабочих, технологов, инженеров не хватает, что станки собраны кое-как. Рабочие испуганно таращились на гостей, отвечали односложно, пытались поскорей удрать, спрятаться. И еще – от них плохо пахло. Митя знал, что в рабочих бараках нет водопровода, а поблизости ни одной бани и прачечной.

В качестве главного инженера немцам представили парня лет двадцати пяти, он был белый как бумага и говорил лозунгами: «Родная партия и лично товарищ Сталин… Отеческая забота… Выполним, перевыполним… Повысим качество продукции…»

Митя услышал, как один из визитеров, склонившись к уху Даме, прошептал:

– Кажется, этот юноша от волнения обмочился.

Даме в ответ скорчил печальную рожу, подмигнул:

– Трудности технические, кадровые, психологические, гигиенические.

Митя рад был вернуться в поезд. Степан сразу залег спать. Прихватив книжку, Митя выскользнул в коридор, долго стоял у окна. Вьюга кончилась, тучи разбежались. В лунном свете мягко покачивались сизые волны заснеженной тайги. Лиловое небо отливало бирюзой, мигали редкие звезды. Он попытался читать, но не мог успокоиться, в душе кипели стыд, злость, страх. Лицо морщилось, губы едва заметно шевелились. Он бормотал про себя: «Это моя страна, нищая, грязная, средневековая, но моя. И нечего ухмыляться! Высшая раса, сверх-человеки! Еще поглядим, чья возьмет!»

– Бескрайние просторы, великая Сибирь, – произнес вкрадчивый голос по-русски, с легким акцентом.

Митя вздрогнул. Даме подошел неслышно, встал рядом, пропел приятным баритоном:

– Широка страна моя родная,
Много в ней лесов полей и рек.
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек.
Митя ничего не ответил, только заставил себя растянуть губы в резиновой улыбке. Даме взял книжку из его рук, прочитал вслух название, имена авторов, покачал головой:

– Увлекаетесь физикой? Вот уж не думал.

Митя молча кивнул, хотел забрать книжку, но это было бы невежливо. Даме открыл первую страницу. Его подвижное лицо на мгновение застыло. Он пристально взглянул Мите в глаза, тихо, вкрадчиво заметил:

– Дарственная надпись, автограф автора.

– Одного из авторов, – уточнил Митя.

– Значит, физика не просто увлечение, вы учились у профессора Мазура. Как он поживает?

– Вы разве с ним знакомы?

– Лично не знаком, но имя достаточно известное. – Даме отбил пальцами дробь по стеклу. – Школа Резерфорда. Любопытно, как складываются судьбы ученых такого уровня тут, в СССР?

– Нормально складываются, все в порядке, – быстро пробормотал Митя.

– Не сомневаюсь, что ученые в Советском Союзе пользуются всеми возможными привилегиями, уважением и почетом, – с иронической важностью произнес Даме и добавил чуть тише: – Ну, а все-таки, как дела у вашего старого учителя? Какие премии успел получить? Какие открытия сделал? Руководит кафедрой или институтом?

– Не знаю, – Митя пожал плечами, – очень давно его не видел.

– И публикациями не интересовались?

– Да так как-то…

– Но книжку взяли с собой в дорогу.

– Под руку попалась, хотел подтянуть немецкий, заодно физику вспомнить.

– Понятно, – кивнул Даме, – физика сейчас на взлете. А вот своих старых учителей забывать нехорошо.

– Согласен, – Митя вздохнул, – нехорошо.

Из купе высунулась голова Степана в сеточке для волос, покрутилась, как локатор, засекла Митю и Даме и тут же спряталась.

– Внимательный у вас сосед, – заметил Даме с сочувственной усмешкой. – Книжку не одолжите почитать? Мне тоже захотелось вспомнить физику.

– Но ведь это не арийская физика, – заметил Митя все с той же резиново-любезной улыбкой.

Даме тихо рассмеялся и потрепал его по плечу.

– Бросьте, Дмитрий, мы с вами люди здравые. – Он сунул книжку в широкий карман вязаной куртки. – Обещаю вернуть на обратном пути.

– Хотите оставить меня в дороге без чтения? – Митя из последних сил старался сохранять спокойствие.

– Предлагаю обмен. – Даме подмигнул. – У меня с собой Эрнст Юнгер «В стальных грозах», самая популярная книга в Германии.

– Популярнее «Майн кампф»? – выпалил Митя и прикусил язык.

Даме пропустил неосторожную реплику мимо ушей, принялся нахваливать Юнгера:

– Мемуары о Первой мировой, увлекательней любого романа. Не оторветесь, уверяю вас. Абсолютный эффект присутствия. Поверьте бывшему фронтовику, самая честная книга из всех, что написаны о войне. Это вам не унылый пацифизм Ремарка.

«Ремарк пишет в сто раз лучше твоего Юнгера», – подумал Митя и произнес с вежливой улыбкой:

– Я читал Юнгера, когда был в Берлине.

– Да? – Он поднял брови. – Ну что ж, приятно слышать. Знаете, лично я во второй раз перечитал с еще большим удовольствием. Сначала проглатываешь страницы, а потом спокойно, не спеша, смакуешь детали. Возьмите, очень советую.

– Нет, спасибо. – Митя покраснел и отвернулся.

– Опасаетесь внимательного соседа? – Даме кивнул в сторону купе.

– С чего вы взяли?

– Мания преследования. – Даме вздохнул. – Национальная черта или временное помешательство?

– Это вы о Германии? – угрюмо, сквозь зубы, спросил Митя.

Даме хмыкнул.

– Я все думал, почему вы мне так симпатичны? Что между нами может быть общего? Оказывается, радиофизика. Вы учились у профессора Мазура, а я слушал курс лекций профессора Брахта в Берлинском университете, посещал его семинар. И тоже, как вы, забыл старого учителя. Книжка – повод вернуться к славным временам студенческой юности. – Он скорчил печальную физиономию, поднял домиком белесые брови. – Ну, Дмитрий, прошу вас!

– Ладно, берите. – Митя вздохнул.

А что оставалось делать? Книжка уже лежала у Даме в кармане. Оттуда не вытащишь.

Вернувшись в купе, он долго не мог уснуть. Степан ворочался на нижней полке, похрапывал. Стук колес не успокаивал, наоборот, звучал тревожно. Митя пилил себя: зачем вылез с книжкой в коридор? Почему Даме так в нее вцепился? Какой черт вообще принес его в чужой вагон? Не надо было отдавать. Но ведь это невежливо. А вдруг не вернет? А вдруг Брахт уже что-то почуял про изотопы урана и Даме специально послали в Иркутск?

«Конечно, Даме шпион, – размышлял Митя, – но какое им дело до Мазура? Как могли узнать, где он сейчас? Неужели Брахт навел? Допустим, к ним просочилась информация, что Мазура посадили. Но о ссылке в Иркутск пронюхать невозможно. О его успехах с прибором – тем более. Он ведь не случайно отказался писать в официальные инстанции, передал письмо в надежные руки. Нет, конечно, ни о Мазуре, ни о приборе они знать не могут. Зато об урановых месторождениях в Восточной Сибири им известно. Вернадский составлял геологические карты еще до революции, раздобыть их легко».

Мысли путались, то казалось, что это паранойя и ничего страшного не произошло, то, наоборот, накатывала вязкая паника. Он уснул под утро, и приснился ему кошмар, в котором Даме запихивал в карман вязаной куртки крошечного профессора Мазура, немецкий бомбардировщик «Штука» летел бомбить Москву, а доктор Штерн плавал в облаках над Кремлем и пытался поймать урановую бомбу сачком для бабочек.


* * *


Весь коллектив Большого, от оперных и балетных прим до последней уборщицы, обязан был посещать кружки Гражданской обороны (ГРОБ). Маша сунулась в «автомотодело», но кружок оказался переполнен, новеньких не принимали. В пулеметный принимали, но собирать и разбирать детали пулемета, вонючие и жирные от машинного масла, было очень уж противно. Оставался гранатометный. Там учили бросать деревянные чушки. Маша надеялась, что чушки и звание заслуженной спасут ее от клейма «пассивного балласта», но она ошиблась. Кроме ГРОБ, была еще ПВХО – противовоздушная и химическая оборона.

Готовясь к экзамену по теории ПВХО, Маша заучивала наизусть: фосген тяжелее воздуха в три с половиной раза, пахнет свежим сеном, поражает легкие. Иприт пахнет горчицей, имеет кожно-нарывное действие.

Мама рассказывала, что студенткой, читая учебники с описаниями болезней, находила у себя все до одной. Маша не только находила у себя все симптомы отравления фосгеном и ипритом, она их чувствовала. Изнывала от головной боли и удушья. Видела в зеркале, как посинели у нее губи и щеки. Измерив температуру, очень удивилась, что ртутный столбик остановился на тридцати шести и шести. Ей казалось, у нее тридцать девять и сейчас она умрет от отека легких. Илья заметил, что, когда она читала учебную брошюру со страшными картинками, у нее даже нос заострился.

– Ну что поделать, если у меня так развито воображение? – оправдывалась Маша. – Все заучивают, сдают, и ничего. А я психую.

– Отстраняйся, нельзя быть такой чувствительной. Сдашь как-нибудь, они отвяжутся, – утешал Илья, – тем более ты теперь заслуженная.

– Вот именно, – вздохнула Маша, – у нас все заслуженные – ворошиловские стрелки первой степени. Ларионова и Лепешинская снайперы, Головкина пулеметчица. А я «пассивный балласт». Ты говоришь – отстраняйся, но если смотреть со стороны, то эти военные игры вообще выглядят диким бредом. Театр похож на психбольницу.

– Тогда притворись такой же сумасшедшей, как все. Ты ведь артистка. – Илья усмехнулся и добавил чуть слышно: – Вот я много лет только и делаю, что притворяюсь. Живу по системе Станиславского.

– Настоящая война будет тоже по системе Станиславского? – внезапно спросила Маша.

– Ну-ну, перестань. – Илья прижал ее к себе, погладил по голове. – Впереди лето, надеюсь, дадут, наконец, отпуск, поедем в Крым. В этом году война точно не начнется.

– Откуда знаешь?

– Не станет он воевать на два фронта, ему надо сначала с Европой разобраться, с англичанами. Пока все не так плохо. С финнами у нас наконец подписано перемирие, сейчас он попрет в Норвегию. С нами торгует и конфликтовать вроде не собирается. Ему это невыгодно.

– А война вообще никому не выгодна, – задумчиво пробормотала Маша, – там другой какой-то механизм.

– Ну, и какой же?

– Просто смерть.

Он прижал ее к себе сильней, пытаясь спрятать, прикрыть. Маша поцеловала его в шею, нашла губами ухо и зашептала:

– Я скажу тебе на ушко:
Угодили мы в ловушку.
Нету воздуха для нас,
Только ядовитый газ.
Все нам чудится и мнится,
Будто можно откупиться,
Не дышать, не есть, не пить
И за все благодарить.
Этот глупенький расчет
Нам навязывает черт.
Он глядит на нас с ухмылкой
И трясет своей копилкой.
А в копилке у него
Кроме смерти ничего.
Маша испуганно взглянула на Илью.

– Прости, я не хотела.

– Оно само вырвалось, – продолжил Илья, передразнивая ее виноватую интонацию. – Ну что ты? Жалко, нельзя записать, но ничего, запомню. Все твои стихи помню наизусть. Пожалуй, это лучшее. Знаешь, иногда там, в моей клетухе, или в кабинете на ковре перед ним, мелькнет в голове несколько твоих строчек, и сразу легче.

– Правда? Ты никогда не говорил.

– Ну вот, сказал. И все, хватит, мы ведь ничего не изменим. Сколько еще осталось до войны? Год? Два? Точно никто не знает, но все, что осталось, – наше. Отравим страхом это драгоценное время – потом не простим себе.

– Да, ты прав, я поняла, я постараюсь, – смиренно кивнула Маша.


* * *

На дне чемодана Митя нашел старый потрепанный путеводитель по Иркутску, дореволюционное издание. Мама положила по-тихому. Митя обрадовался, через тысячи километров отправил ей мысленное «спасибо».

Журналы со статьями о расщеплении ядра урана были прочитаны от корки до корки, книжку Мазура-Брахта утащил Даме. Степан продолжал свои охотничьи рассказы. Картинки и текст с «ятями» хоть как-то отвлекали от нудного трепа и тревожных мыслей.

Митя узнал, что Иркутск стоит на семи холмах, как Москва и Рим, что основан он в начале семнадцатого века. Казацкий отряд боярского сына Ивана Похабова плыл по Ангаре на огромных лодках – кочах. В них помещалось человек двадцать, с имуществом, провизией, боеприпасами. Для зимовья выбрали остров в слиянии рек Иркута и Ангары, сложили казарму из бревен, потом выстроили острог на правом берегу Ангары, назвали его Иркутском.

Через Иркутск по рекам из Москвы в Китай проплыл первый посол, толмач, то есть переводчик, Сибирского приказа Николай Спафарий. Он оставил записки об этом долгом путешествии. «Острог Иркутский строением зело хорош, а жилых казацких и посадских дворов с 40 и больше, а место самое хлебородное».

Митя так увлекся, что забормотал вслух, и Степан вдруг смолк, уставился на него выпученными глазами, спросил:

– Это что за физика такая?

– Физикой сыт по горло. – Митя провел ребром ладони по кадыку. – Надо хоть немного путеводитель почитать, знать, куда мы их везем. Вдруг историей заинтересуются?

– Брось, старик, дыра дырой, какая там, на хрен, история? – Степан криво усмехнулся, выхватил путеводитель, небрежно пролистал, швырнул на столик у окна. Брошюрка шлепнулась на пол.

Мите вдруг стало не по себе. Показалось, что Степан промахнулся нарочно. Лицо его выглядело странно. Выпученные зеленоватые глаза побелели, губы кривились и слегка дрожали.

Митя нагнулся, поднял путеводитель, не глядя на Степана, открыл, принялся спокойно объяснять:

– И вовсе не дыра. Иркутск – главный культурный и промышленный центр Восточной Сибири. Вот смотри, после смерти Петра, зимой тысяча семьсот двадцать седьмого года появился полукомандированный-полуссыльный Абрам Петров, прадед Пушкина, позднее получивший фамилию Ганнибал. Строил Селенгурскую крепость. И Радищев там был, и декабристы. В девятнадцатом веке оттуда отправлялись экспедиции на Камчатку…

Послышались странные звуки. Митя, не докончив фразу, замолчал, поднял голову, взглянул на Степана. Тот стоял над ним, красный, потный, с выпученными глазами, и шипел:

– Ты кто такой, сука? Че ты мне тут лепишь, а? Умный, в натуре? Самый умный, да? – Дальше поток матерщины, что-то про сопли, дерьмо и кровь.

– Ты рехнулся? – спросил Митя, дождавшись паузы.

– А не фига тут самого умного корчить, – прошипел Степан и сплюнул на коврик.

Митя едва успел убрать ногу, встал, прихватил пиджак с вешалки, брезгливо отстранил Степана, вышел из купе, бросив через плечо:

– Подотри.

В коридоре он закурил, подумал: «Вот тебе и барабанщик».

Митя ожидал от своего соседа чего угодно. Конечно, чувствовал с первого дня знакомства, что под личиной придурковатого врунишки, нудного, но вполне дружелюбного «полового Мюнхгаузена», как он прозвал про себя Степана, скрывается нечто мерзкое. Профессиональный стукач, этим все сказано. Однако стукач должен быть хитрым, прикидываться рубахой-парнем. До этой минуты Степан вел себя именно так. И вдруг сорвался.

В голове промелькнули строчки Лермонтова: «Не вынесла душа поэта позора мелочных обид». Митя пытался понять, что же так обидело бериевского барабанщика? На физику он не обращал внимания, только в самом начале, мельком взглянув на журналы и книгу, небрежно бросил: «На хер тебе эта нудотень?» Митя объяснил, что совершенствует свой немецкий, осваивает научную терминологию. Ответ вполне удовлетворил барабанщика, он больше не обращал внимания, что там читает Митя. Болтал свое.

«Он болтал, а я его треп игнорировал. Кивал для виду. Конечно, он почувствовал. Женщины для него больная тема, – размышлял Митя, – артистки, летчицы… Мужики, у которых нормальная личная жизнь, в сказках не нуждаются. Может, он вообще девственник? Кто на него позарится? Ну, разве шалава какая-нибудь по пьяному делу. Я своими небрежными кивками и хмыками разбередил душевные раны. Или все-таки его взбесил путеводитель по Иркутску? Почуял в этом косвенный упрек? Он числится переводчиком в «Интуристе». Наверное, они обязаны не только стучать, но знать историю городов, по которым водят иностранцев. А он ни черта не знает. Вот и сорвался».

Митя вспомнил выпученные побелевшие глаза, красную рожу, шипение и понял: не стоит копаться в причинах внезапной блатной истерики. Что бы ни делал Митя, как бы себя ни вел, стукач ни за что не признает его своим. Породы слишком разные. Просто Степан оказался слабаком. Другой бы на его месте держался до последнего, копил злобу, потом выплеснул бы все в донесениях.

«В общем, даже к лучшему, – решил Митя, – в любом случае настрочит он на меня по полной программе, от всей стукаческой души. Зато не надо больше притворяться, поддерживать фальшивый дружеский тон. Придется еще потерпеть его пакостное присутствие в Иркутске, наверняка ведь поселят в одном номере. А назад в Москву, к счастью, летим самолетом. Так что ауфидерзейн, барабанщик Степа».

Вернувшись в купе, он застал соседа спящим. В свете ночника никаких пятен на коврике заметно не было. Значит, плевок свой барабанщик подтер. Митя спокойно умылся, почистил зубы, еще немного полистал путеводитель. Там была карта города, конечно, дореволюционная, но улица, на которой жил Марк Семенович, сохранила старое название – Веселая. Митя отыскал ее на карте и уснул с путеводителем в руках.

Разбудил его настойчивый стук. Часы показывали четверть шестого. За окном непроглядная тьма.

– Ребята, подъем, через полчаса прибываем! – крикнул в дверь проводник.

Степан зевал, хлопал глазами. Митя, натягивая штаны, услышал его сонный, вполне добродушный голос:

– Ну, чего, старик, чайку выпить успеем, как думаешь?

«Неужели не помнит вчерашнее? – изумился Митя и невольно снова принялся гадать: – А может, он меня провоцировал на драку? Для бериевской конторы очень даже выгодно, чтобы я, человек Проскурова, так подставился. Черт их знает».

– Горяченького было бы неплохо, – ответил он и дружески подмигнул Степану: – Тебе как спалось, старик?

– Нормально. А что?

– Так, ничего. – Митя поманил его пальцем, прошептал: – Ты во сне разговариваешь.

– Да? – Степан равнодушно зевнул. – Вот уж не знал. И о чем же я разговаривал, интересно?

– Интересно, – кивнул Митя, – очень даже. Только не о чем, а о ком.

Митя скрылся за дверкой умывальника, умылся, почистил зубы. Когда вода перестала журчать, послышалась возня. Отодвинув дверку, он чуть не столкнулся лбом со Степаном.

– О циркачке, что ли? Или о летчице?

– Если бы! – Митя вытер лицо. – О бабах ты днем болтаешь, а ночью…

– Ну, что ночью?Слышь, старик, не темни.

Митя натянул нижнюю фуфайку, потом надел рубашку, повернулся к Степану и прошептал:

– Такое нес, у меня прямо мороз по коже.

Зеленые глаза опять выкатились из орбит, но на этот раз в них вместо злобы мерцала тревога.

– Что же такое я нес? – спросил он, кривя губы.

Митя вздохнул и помотал головой:

– Нет, старик, извини, не могу, язык не поворачивается.

– Ну, ты хотя бы это, приблизительно. Имена, что ли, какие называл?

– Только одно имя, зато много раз.

– Какое?

– Товарища Сталина, – прошептал Митя почти беззвучно и тоже выпучил глаза.

– Ну, ясно, – Степан облегченно вздохнул, – это ж святое имя. Вот в царское время в Бога верили, молились ему, а теперь каждый советский человек товарищу Сталину молится.

– Мг-м. Только молитва твоя очень уж своеобразная. Слова в ней в основном матерные.

– Это как это?

– А вот так. Материл ты товарища Сталина как бешеный, с нечеловеческой ненавистью. Убить грозился.

Митя опять отвернулся, стал застегивать рубашку и услышал сиплый приглушенный крик:

– Врешь! Не было этого!

– Да такое вообще придумать невозможно. – Митя натянул джемпер и сел шнуровать ботинки. – Вот уж точно, в кошмарном сне не приснится.

Степан молчал, сопел, наконец спросил:

– Слышь, старик, только сегодня ночью? Или раньше тоже?

– Каждую ночь. Каждую, понимаешь? Сначала я ушам своим не поверил, решил – померещилось. Вроде нормальный парень, свой в доску. А потом опять. Матом о товарище Сталине, да еще с угрозами. Жуть. Сегодня особенно громко. Между прочим, стенки тут тонкие.

Лицо Степана стало серым, пряди на лбу слиплись от пота, нижняя губа оттопырилась и мелко тряслась.

– А кто там, за стенкой? – прошептал он.

– Киномеханик и пианист. У музыкантов знаешь какой слух? По голосу любого отличат.

На платформу в Иркутске вышел совершенно другой Степан. Спина согнулась, голова вжалась, глаза бегали. В автобусе он забился на заднее сиденье, молча пялился в темное окно. А к Мите подсел Даме, стал делиться впечатлениями о книжке:

– Очень редкое и удачное сочетание. Просто о сложных вещах. Увлекательно и познавательно. Мне казалось, я все забыл, а стал читать – и сразу вспомнил.

Автобус так прыгал, что говорить было почти невозможно. Митя попытался, но едва не прикусил язык. А Даме умудрялся болтать, сначала по-немецки, потом вдруг выдал по-русски:

– «Рытвины, ямы, ухабы, все, что в России зовется шоссе». Это Вяземский, был у вас такой поэт в прошлом веке. – Он помолчал и добавил с усмешкой: – Поэта нет, а шоссе все те же.

Митя равнодушно пожал плечами. Внутри екнуло.

«Профессионал. Остальные так, мелкие сошки, а этот шпионище будь здоров. Специально Россию изучал, Вяземского знает. Что же он ко мне привязался? И даже не маскируется, будто нарочно всем своим видом показывает: я шпион-профессионал!»

Но, несмотря на тревогу и подозрения, Митя вынужден был признать, что общаться с Даме куда приятней, чем со Степаном. Как такое может быть? Ведь Степан хоть и сволочь, и стукач, но свой. А Даме безусловно враг.

Наконец автобус остановился возле здания с колоннами. На фасаде сияли электрические буквы «Гостиница “Центральная”».

Гостиница была новенькая, недавно отстроенная и совершенно пустая. Митя, разумеется, оказался в одном номере со Степаном. Сразу после завтрака, на том же автобусе, поехали на авиазавод имени Сталина.

С кадрами там было получше, чем в Новосибирске, главный инженер выглядел вполне солидно и даже владел немецким. Скоростные двухмоторные бомбардировщики, сконструированные бюро Туполева, производили сильное впечатление, не то что маленькие жалкие «Ишачки». Немцы не усмехались, не обменивались шуточками, но и особенного интереса не проявили.

Митя едва дождался вечера. Когда автобус привез группу назад, в гостиницу, он не стал подниматься в номер. Зашел в буфет, купил бутербродов с колбасой и сыром, три плитки шоколада, банку паюсной икры, запихнул все в портфель, покрутился немного в фойе и незаметно выскользнул на улицу.


* * *


Теория ПВХО была наконец сдана, но предстояло сдать еще и практическую часть. Маша тянула до последнего и попала в группу отстающих, которую гоняли беспощадно.

Занятия проходили в одном из репетиционных залов. В противогазе приходилось маршировать, ползать, бегать, передвигаться на корточках «гусиным шагом», таскать на носилках пострадавших.

Не хватало воздуха, тошнило. Сквозь исцарапанные плексигласовые окошки все выглядело зыбким, тусклым, словно карандашный набросок. Хотелось поскорей содрать с себя вонючую резину. Если бы не противогазы, для танцовщиков эта беготня стала бы просто забавой. Оперным было тяжелей. Но больше всего доставалось пожилым тетенькам из профкома, билетершам, костюмершам и работникам буфета.

Инструктор свистел в свисток. Все по очереди проползали под стульями, по лабиринту между ножками. Пожилая полная билетерша застряла. Неуклюжая фигура в синих шароварах беспомощно ворочалась под стульями. Другие фигуры с одинаковыми резиновыми головами, тусклыми кружками плексигласовых глаз и толстыми рифлеными хоботами молча ждали. Маша вдруг заметила, что стулья над билетершей ритмично подпрыгивают, белые кисти рук шлепают по паркету, как ласты тюленя. Не раздумывая, она бросилась к лабиринту.

Свисток инструктора заливался. Маша отшвырнула ногой стулья, упала на колени, стянула противогаз с головы женщины, увидела выпученные, налитые кровью глаза, распахнутый беззубый рот, нащупала дрожащими пальцами шейную артерию и закричала: «Помогите!»

Сквозь противогаз крик звучал как слабое мычание. Инструктор продолжал дуть в свой свисток. Подбежали две фигуры с хоботами. Маша переложила на чьи-то потные ладони тяжелую, прыгающую голову билетерши, содрала свой противогаз. В нос ударил острый запах. Сатиновые шаровары билетерши были мокрыми.

Наконец опомнился инструктор. Выплюнул свой свисток, подошел, глядя сверху вниз, брезгливо морщась, поинтересовался:

– Так, товарищи, что тут у вас происходит?

– Врача! Скорее, кто-нибудь вызовите врача! – крикнула Маша и зажала рот ладонью, вскочила, бросилась вон из зала.

Она едва успела добежать до туалета. Ее долго, мучительно рвало, выворачивало наизнанку. Ничего уже не выходило, а спазмы продолжались.

Когда Маша вылезла из кабинки, сквозь пелену увидела маленькое существо в репетиционном трико. На белом лице огромные любопытные глаза. Девочка лет двенадцати смотрела на нее снизу вверх.

– Рвало, что ли?

– Мг-м. – Маша, покачиваясь, подошла к умывальнику.

Пока она полоскала рот и умывалась, девочка стояла рядом, вздыхала сочувственно, по-взрослому.

– Я вот тоже недавно яблочного повидла обожралась, сладкого хотелось до жути. Ложечку, еще одну, еще, и сама не заметила, как всю банку слопала. А повидло оказалось испорченное. Но ничего, оклемалась. Потом, правда, сильно влетело от Ады Палны, зато сразу два кило сбросила.

– Ты у Пасизо в группе? – спросила Маша, едва ворочая языком.

– Мг-м. Она строгая. Меня Оля зовут. А вы Мария Крылова, вы тоже у Пасизо учились, она вас всегда в пример приводит. У вас прыжок вообще офонареть!

Маша огляделась в поисках полотенца. На крючке возле соседней раковины висела вафельная тряпица, такая замусоленная, что прикоснуться противно.

– Давай провожу до гримерки, – предложила Оля, внезапно перейдя на «ты», – вон как шатает тебя.

Маша благодарно кивнула. Пока шли по коридорам, с лица, с мокрых прядей капало. Оля поддерживала Машу под локоть, несколько раз не дала упасть. Она была маленькая, хрупкая, но удивительно сильная. Мимо прошагали двое в белых халатах с носилками. На них лежала полная билетерша. Живая. Позже Маша узнала, что у бедняги случился приступ астмы.

На площадке между этажами курила Пасизо. Оля, не отпуская Машин локоть, присела в реверансе. Пасизо загасила папиросу, настороженно взглянула на Машу:

– Что с тобой?

– Все в порядке, Ада Павловна.

Выдавить несколько слов оказалось невыносимо трудно, Маша морщилась из-за острой боли в горле.

– В чем дело? – Пасизо перевела суровый взгляд на Олю.

– Все в порядке, Ада Павловна.

– Тогда почему ты ее держишь? Почему у нее лицо мокрое?

– Из-за противогаза, – судорожно сглотнув, объяснила Маша, – эти кретины на ПВХО нас зверски гоняют, даже билетерше плохо стало, вон, «скорая» забрала.

Она сморщилась, зажала рот ладонью.

– Оля, иди в зал, – скомандовала Пасизо, подхватила Машу, быстро повела вниз, к ближайшему туалету.

Маша прошмыгнула в кабинку, но больше ничего не вышло, только горло саднило и слезы лились ручьями.

Наконец вместе с Пасизо она оказалась в гримерке, рухнула в кресло. Пасизо дала ей воды, велела сидеть смирно и ушла. Маша закрыла глаза, провалилась то ли в сон, то ли в обморок, не чувствовала ничего, кроме слабости, боли в горле и облегчения из-за того, что несчастная билетерша не умерла.

Пасизо вернулась с дымящимся стаканом в подстаканнике, подвинула стул, села напротив Маши. От сладкого горячего чая стало лучше, боль смягчилась.

– Ну, и как это понимать? – сурово спросила Пасизо.

Маша покраснела. До нее дошло, в чем заподозрила ее Пасизо. Булимия, одно из профессиональных балетных заболеваний. Чтобы не набирать вес, надо ограничивать себя в еде. Диета вовсе не жестокая, наоборот, очень даже здоровая, просто ничего лишнего. Мама говорила, если бы так разумно могли питаться все, болели бы меньше. Театр и училище снабжались отлично, проблем с правильными продуктами не возникало. Но запрет на картошку, мучное и сладкое давил психологически. Хотелось именно того, чего нельзя. Особенно часто не выдерживали девочки в переходном возрасте. За обжорным срывом следовала паника. Завтра поставят на весы, опозорят при всех. Единственное спасение – два пальца в рот.

Были страдалицы, которые постоянно так над собой издевались. Их называли булимичками, жалели и презирали. Они гробили здоровье, физическое и психическое, у них наступал паралич воли, а это с профессией несовместимо. Пойманные с поличным врали, объясняли рвоту случайным пищевым отравлением. Но педагоги всегда знали правду.

Пасизо гневно отчитывала Машу:

– Ты даже подростком не срывалась, уж от кого, а от тебя я такого не ожидала. И не смей врать, что это пищевое отравление.

– Нет, Ада Павловна, это не отравление и не булимия, – просипела Маша, – я говорю правду. На меня так подействовал противогаз, вонь резины, а тут еще билетерше стало плохо, она, бедняга, описалась, представляете запах? Вот и начались спазмы.

Пасизо минуту молча смотрела Маше в глаза, разглядывала ее лицо очень внимательно, будто увидела впервые, потом встала, прошлась по гримерке, о чем-то размышляя, бормоча себе под нос. Наконец остановилась возле Маши, склонилась к ней, спросила шепотом:

– Последние месячные когда были?

Маша подумала: «Нет, невозможно. При таких физических нагрузках задержки обычное дело».

– Когда? Господи, не помню! Кажется, в декабре или в январе.

Через час вместе с Пасизо она вошла в смотровой кабинет поликлиники на Большой Дмитровке. Пожилая приветливая докторша осмотрела, измерила давление, посчитала пульс, потом ободряюще шлепнула по коленке, бросила: «Одевайся» – и уселась за стол, заполнять страницы медицинской карты.

Пасизо ждала за ширмой. Маша трясущимися руками натягивала трико, застегивала подвязки, не понимая, почему не решается задать прямой вопрос: да или нет? Докторша оторвалась, наконец, от писанины, ушла за ширму. Маша услышала ее спокойный голос:

– Пятнадцать недель.

– Это точно? – спросила Пасизо.

– Сдаст анализы, тогда будет точно, – отчеканила докторша и добавила слегка обиженно: – Адочка, дружочек, разве я когда-нибудь ошибалась? Ты лучше скажи, в каких спектаклях она занята?

– Неважно, – отрезала Пасизо.

Маша вышла из-за ширмы, пробормотала, ни на кого не глядя:

– Что же теперь делать?

– Рожать! – рявкнула Пасизо и стукнула кулаком по столу.

– Конечно, рожать, дружочек, – подхватила докторша и потрепала Машу по щеке. – Самый возраст у тебя, здоровье в порядке, беременность развивается нормально. Отстреляешься – вернешься на сцену.

На улице Пасизо взяла Машу под руку и повела бережно, как инвалида, заставляя обходить лужи, оттесняя к краю тротуара, подальше от крыш, с которых свисали тяжелые сосульки. Маша всхлипывала, не могла произнести ни слова.

– Будешь ходить ко мне в класс, заниматься, чтобы не потерять форму, – говорила Пасизо, – станок, партерный экзерсис, растяжка. Это не противопоказано, даже наоборот, для будущих родов полезно. А вот о прыжках пока забудь.

– Как? – выдохнула Маша. – А «Три толстяка»? Меня же только сейчас в первый состав перевели, «заслуженную» дали.

– «Толстяков» к черту! Заслуженную назад никто не отнимет. О сцене пока речи быть не может. Родишь, тогда и будешь танцевать.

– Но ведь только пятнадцать недель, ничего не заметно.

– Что значит – незаметно? Ему заметно. – Пасизо кивнула на Машин живот, еще совершенно плоский. – Теперь он для тебя главный, а ты для него. Ты нервничаешь – он нервничает. Ты плачешь – он плачет. Ему нужен покой, свежий воздух, крепкий сон, витамины. Кабриоль может его убить. Пойми, наконец, он уже есть, крошечный, беззащитный, полностью от тебя зависит.

– Он? – ошалело прошептала Маша. – Думаете, мальчик?

– Понятия не имею. Какая разница? Ребенок. Вот я в твоем возрасте сделала глупость, чудовищную, непоправимую. Но это был девятнадцатый год, голод, холод, вши, Гражданская война.

– Война, – тихо повторила Маша.

Пасизо не услышала, продолжала:

– Разве можно сравнить? Ты вообще в раю живешь. Квартира отдельная, снабжение по высшей категории, муж обожает, родители живы-здоровы. Год уже не девятнадцатый, а, слава богу, сороковой. Время пробежит – оглянуться не успеешь. В сентябре родишь, к февралю сорок первого вернешься на сцену. И хватит киснуть!

Глава семнадцатая

Улица Веселая выглядела довольно уныло. Фонари не горели. Тусклый желтоватый свет сочился сквозь оконца покосившихся деревянных домишек. Разглядеть номера было невозможно, слишком темно. От улицы осталась узкая тропинка, по обеим сторонам высоченные сугробы, а тропинка такая скользкая, что Митя несколько раз едва не грохнулся. Местные жители таскали ведра от колонки на углу, воду расплескивали, она замерзала, получался идеально гладкий каток. Митя шел медленно, никак не удавалось обойти женщину, которая балансировала по наледи между сугробами с коромыслом, будто канатоходец. Поскользнувшись в очередной раз, Митя крякнул. Женщина обернулась.

– Скажите, пожалуйста, где тут дом номер двадцать семь? – спросил Митя.

– А кто вам нужен?

В темноте он не мог разглядеть лица, видел только белый овал в обрамлении толстого платка, темные пятна глаз. Голос звучал совсем молодо, но очень уж неприветливо.

– Вы что, всех тут знаете? – спросил Митя.

– Кто вам нужен в двадцать седьмом доме?

Мите вовсе не хотелось называть первому встречному человеку имя Марка Семеновича. Он шагнул к женщине, простодушно предложил:

– Давайте помогу донести ведра. Тяжело ведь, к тому же скользко. – Он поставил портфель, взялся обеими руками за коромысло, осторожно перенес его себе на плечи. – Вы, пожалуйста, портфель мой возьмите.

В темноте блеснули ее глаза и зубы. Не поймешь, то ли улыбка, то ли злой оскал. Она подняла портфель.

– Спасибо, конечно, но только до двери. В дом я вас не пущу, не надейтесь.

– Ага, значит, вы живете в двадцать седьмом? – бодро заметил Митя.

– Вам что за дело, где я живу? Кто вы вообще такой?

Улица вильнула и пошла круто под горку, к берегу Ангары. Удерживать равновесие стало совсем трудно. Ведра качались, ледяная вода окатила Митины войлочные бурки.

– Вот теперь вам точно придется меня пустить, иначе я по вашей милости отморожу ноги.

Она остановилась, развернулась всем корпусом. Луна выглянула из-за облака, огромная, наливная, в ее свете Митя ясно разглядел лицо и едва не уронил коромысло.

– Женька?!

– Привет, Родионов, я тебя почти сразу узнала по голосу.

– Узнала? Зачем же спросила, кто такой?

– Разные тут шляются, – сердито буркнула Женя, – раньше ты был студент, а кем теперь стал?

– Теперь военный. – Митя сморщился, промокшие ноги ломило, он почти не чувствовал пальцев. – Слушай, Женя, давай дойдем до дома, там поговорим.

– Пришли уж. – Она махнула варежкой в сторону реки и быстро засеменила вперед.

– Ты тут насовсем или приехала отца навестить? – спросил Митя.

– Если ты военный, почему в штатском? – спросила она в ответ.

– Как он себя чувствует?

– Откуда у тебя адрес?

Он открыл рот, чтобы задать очередной вопрос, но она исчезла. Мгновение назад семенила впереди, метрах в полутора от него, и вдруг будто растворилась в темноте. Митя поправил коромысло, огляделся, негромко позвал:

– Женя, ты где?

– Направо поверни.

От основной тропинки был протоптан коротенький аппендикс между сугробами. Он упирался прямо в крыльцо деревянного двухэтажного дома. Женя стояла на крыльце, возилась с ключом.

– Черт, руки окоченели.

Митя поставил ведра, снял варежку, взял у нее ключ. Дверь была обита войлоком и дранкой. Клочья дранки лезли в замочную скважину, ключ застревал. Наконец Митя справился. Дверь открылась с недовольным скрипом.

В сенях было темно, пахло дегтем и кислой капустой. После Берлина, Москвы, царского поезда, интуристовской гостиницы Митя очутился на другой планете. Там, в Москве, пламенная комсомолка публично отреклась от отца, поменяла отчество и фамилию и превратилась в говорящую куклу. Тут, в Иркутске, она была рядом с отцом и опять стала живым человеком. Такая вот декабристка Женька Мазур. Только декабристки ехали сюда к мужьям, а она к отцу. И еще декабристы бунтовали против царя, заговор был. А Мазур не бунтовал, в заговорах не участвовал. Тихий, безобидный профессор, занимался своей радиофизикой.

– Стой, не двигайся! – шепотом приказала Женя. – Шумнешь – хозяйка убьет. Сейчас керосинку зажгу.

Она опять исчезла. Митя остался в кромешной тьме. Ноги ломило. Откуда-то слышалась возня, шорохи. Наконец появился дрожащий огонек.

– Ведра отнеси в кухню.

Лицо ее, подсвеченное снизу, выглядело странно. Остренький подбородок, верхняя губа, кончик носа были выбелены светом, дальше – темный провал, глаз не видно, только длинные прямые стрелки, тени от ресниц. Она сунула ему в руку его портфель и прошептала:

– За мной, на цыпочках, и не дышать.

Они прошли по коридору мимо двух дверей, третью Женя открыла, и в этот момент вспыхнула электрическая лампочка. Она висела под бревенчатым потолком, слабо мигала и потрескивала. Митя увидел круглый стол, накрытый газетами, беленую русскую печь. Часть комнаты пряталась за цветастой ситцевой занавеской. В углу кривобокая этажерка, забитая книгами и толстыми журналами, изголовьем к ней – узкий топчан, аккуратно застеленный серым солдатским одеялом, над ним, прибитый гвоздиками к стене, коврик с лебедями.

У окна, на табуретке, спиной к двери, сидел сгорбленный старик в рваной телогрейке. Конструкция из двух ящиков служила ему письменным столом. Из широкого ворота торчала худая шея. Прозрачный белый пушок на круглой голове дыбился, светился, как нимб.

– Ты почему так долго? – спросил он, не оборачиваясь, и задул свечной огарок.

– Папа, – Женя размотала серый вязаный платок, – сюрприз.

Марк Семенович развернулся на табуретке. Очки съехали на кончик длинного носа. Запавшие глаза, красные веки без ресниц, запавший рот без зубов. Брови, когда-то широкие, черные, теперь торчали серыми кустиками. От прежнего Мазура остался разве что большой выпуклый лоб. Вместо щек ямы, поросшие седой щетиной.

– Простите? – Старик испуганно заморгал, поправил очки.

Митя заметил, что дужка замотана чем-то серым, а на среднем и безымянном пальцах нет ногтей.

– Папа, это Родионов. Ты что, не узнаешь? – Женя бросила платок на топчан.

– Митька! – Старик поднялся с табуретки, обнял Митю, похлопал по спине. – Вот уж правда сюрприз так сюрприз! Женя, иди, чайку нам.

– Какая радость, какая приятность. – Она фыркнула. – Еще неизвестно, откуда он взялся и зачем приперся.

– Женя, чаю! – Марк Семенович грозно сверкнул глазами на дочь. – Будь добра, там осталось в шкафчике полторы баранки с маком, если ты, конечно, не успела слопать. И пожалуйста, погаси, наконец, керосинку. Электричество уже включили.

Митя смотрел на старика, а на Женю почему-то взглянуть не решался.

– Да вот тут я кое-что… – Он открыл портфель, выложил на стол шоколадки, банку икры, принялся разворачивать сверток с бутербродами.

За спиной мягко хлопнула дверь. Женя вышла, стало тихо. Марк Семенович стоял у стола. Запавшие губы шевелились, беззвучно бормотали.

– Там буфет уже закрывался, – смущенно объяснил Митя, – вот, взял наспех. Вы ведь пористый шоколад любите, я помню.

– Пористый… – Старик покачал головой и засмеялся.

Смех звучал странно, напоминал безнадежные всхлипы, будто плакал маленький ребенок, из последних сил, точно зная, что утешить некому.

– Марк Семенович, можно я бурки сниму? – спросил Митя. – Они мокрые совершенно, и носки тоже.

Профессор достал из кармана телогрейки тряпочку, вытер глаза, высморкался.

«Кажется, он правда плакал, – подумал Митя, – или для него теперь смех и слезы одно и то же?»

– Да, конечно, снимай, просуши на печке, вот, валенки мои пока надень.

Старик подвинул табуретку, сел, водрузил локти на стол, уложил подбородок в гнездо из сплетенных пальцев и на мгновение стал похож на прежнего профессора Мазура. Так он сидел за кафедрой, когда кто-то из студентов выступал на его семинаре.

Митя опустился на край топчана, стянул бурки, носки, принялся растирать посиневшие ноги.

– Как это ты умудрился промокнуть? – спросил профессор.

– Воду нес, пролил немного. Повезло, встретил Женю, без нее ни за что не отыскал бы ваш дом.

– Ты надолго?

– На два дня.

– Где остановился?

– В гостинице.

Вернулась Женя, принесла маленькую вязанку хворосту и несколько толстых щепок, ни слова не говоря, занялась печкой. Митя в профессорских валенках присел с ней рядом, впервые решился взглянуть на нее.

Вместо длинной черной косы – короткие густые кудряшки, будто каракулевая шапочка. Лицо осунулось, карие глаза казались еще больше из-за темных теней под нижними веками. Губы бледные, потресканные, в уголке розовая корочка лихорадки.

– В гостинице, – повторила она с усмешкой, – в «Центральной», конечно.

– Ну да, там, – кивнул Митя, взял кочергу и поправил щепки в печи.

– Посмотри, что он принес, – сказал Марк Семенович, – и между прочим, кто-то обещал чаю.

– Мг-м. Кто-то ничего не обещал, а кто-то забыл, что Серафима наш чайник реквизировала за неуплату, – проворчала Женя, взяла с подоконника большую жестяную кружку и опять ушла.

– Не может быть. – Старик помотал головой. – Серафима Кузьминична, хозяйка наша, дама строгая, но справедливая, поповская вдова, на подлости не способна. Оставить людей без чайника… Ладно, что же мы говорим о всякой ерунде? Как ты живешь? Как мама?

Митя принялся рассказывать про мамино больное сердце, потом про погоду в Москве. Тепло, все течет. Поделился впечатлениями об Иркутске. Красивый город, только холодно и фонари не горят. Вскользь упомянул, что служит в Комиссариате обороны. Вошла Женя, молча поставила кружку с водой на печь, села на топчан. Табуретки было всего две.

– Давай пододвинем к столу, – предложил Митя.

– Нельзя, он сразу развалится, там все на соплях.

– Как же ты на нем спишь?

– Аккуратно.

– Женька, ну что ты врешь? – Профессор покачал головой. – Спишь ты на печи, а топчан у нас вместо дивана.

– Мг-м, предмет роскоши. – Женя усмехнулась и посмотрела на Митю в упор. – Ну, хватит. Выкладывай, зачем явился.

– Извини, при тебе не могу, дело у меня к Марку Семеновичу, – пробормотал Митя, отвел глаза, покраснел и добавил: – Дело секретное, государственной важности.

Марк Семенович тихо присвистнул, глаза блеснули.

– Ага, значит, письмишко мое не осталось без внимания. Честно говоря, не ожидал.

Женя ничего не сказала, резко поднялась, достала из навесного шкафчика стаканы в латунных подстаканниках.

– Ну-ну, не злись. – Старик тоже встал, принялся ей помогать, возбужденно шепча: – Митя служит в Комиссариате обороны, он человек военный, его прислали… ты должна понимать…

– И куда прикажешь мне деваться? – процедила Женя сквозь зубы. – К Серафиме в гости? Так ведь не пустит. Или может, на улицу, прогуляться по холодку?

Только сейчас Митя заметил, как поглядывает она на бутерброды и шоколад. Старается не смотреть, отворачивается, но косится постоянно и сглатывает слюну.

– Не злись, говорю, – старик взъерошил ее кудряшки, – сейчас чайку выпьем, поедим, потом ты залезешь на свою лежанку, там за шторкой вроде как другая комната. Ты будешь спать, а мы разговаривать. Ну что, Митя, такой уровень секретности тебя устраивает?

Топчан трогать не стали, пододвинули стол к нему, иначе втроем не уселись бы. Марк Семенович и Женя ели медленно, без жадности, понемножку. Каждый норовил оставить, отдать другому. Глядя на них, Митя вспомнил свинскую обжираловку в царском поезде и подумал: «Разные планеты».

Женя оттаяла, рассказала отрывисто и скупо, что окончила аспирантуру, защитилась, устроилась младшим научным сотрудником в одно НИИ, теперь это уже неважно. Замуж вышла за доцента. Тоже неважно. Узнала, что отца выпустили, решила навестить. В августе был законный отпуск, прожила тут неделю. Вернулась – вызвали в партком. «Вы порвали отношения с отцом?» – «Порвала».

– Я была кандидатом в члены ВКП(б). – Женя тронула мизинцем лихорадку в углу рта. – В декабре собирались принять, на шестидесятилетие. Сталинский призыв. Парторг в штаны наложил со страху.

– И муж-доцент тоже, – добавил Марк Семенович, – выгнал ее практически на улицу.

– Как на улицу?

– Очень просто. Я же к нему переехала. А прописана была у мамы.

– Ну, так и вернулась бы к маме. – Митя достал из кармана пачку сигарет, вопросительно взглянул на старика: – Можно?

– Кури, конечно, форточку откроем.

Женя тоже взяла сигарету, глубоко затянулась, произнесла нараспев:

– У мамы новый муж, мне там делать нечего. А тут пожалуйста, лежанка на печи, у папы под крылышком, работа по специальности.

– Она с января преподает на физфаке Иркутского университета, на кафедре экспериментальной физики, – гордо сообщил Марк Семенович. – Платят, конечно, мало и в партию точно уж не примут.

– У них тут с преподавательским составом напряженка, – объяснила Женя. – К тридцать восьмому почти всех вычистили, работать некому, вот они на такие вещи и смотрят сквозь пальцы. А платят, между прочим, прилично, просто Серафима твоя дерет втридорога за эту келью.

– Так ведь комната с печкой, поэтому, конечно, дороже, вот когда я на втором этаже обитал, дешевле выходило, но мерз ужасно. – Профессор отломил уголок шоколадки, положил в рот. – Да, печка плюс дрова хозяйские, капуста квашеная, картошка, белье постельное, посуда. На Рождество носки шерстяные подарила, своими руками связала, мебель тут вся ее. Ты, Женя, зря на Серафиму Кузьминичну наговариваешь.

– А ты посватайся к поповской вдовице. – Женя фыркнула.

– Значит, отречение было спектаклем? – тихо спросил Митя.

– Бредом папиным оно было. – Женя скривила губы, заговорила дребезжащим жалобным голосом. – «Доченька, я тебя умоляю, это пустая формальность, ритуал. Надо спасать твое будущее, они тебе ни учиться, ни жить не дадут».

Марк Семенович вдруг покраснел, шлепнул ладонью по столу, крикнул сердитым шепотом:

– Прекрати! Иди спать!

– Тьфу, до сих пор мутит, как вспомню то собрание. Зачем? Перестраховщик! В дерьме извалялась на всю жизнь!

– Прошу тебя, не надо, перестань! – Старик мелко затряс головой.

Женя поднялась с топчана, подошла к отцу, обняла, положила подбородок на его макушку.

– Ну все, все, папа, прости, не нервничай, он не стукнет, я по глазам вижу.

– Без тебя знаю, что не стукнет! Хватит талдычить, что я перестраховщик! – Старик завелся не на шутку, покраснел, кричал шепотом: – Я все правильно просчитал! Если бы ты и мама не отреклись, меня бы на допросах вами шантажировали, вот тогда я бы точно не выдержал, все подписал бы как миленький. Скольких мог угробить, не дай бог! Расстреляли бы меня, если бы я подписал! Ты это понимаешь?

Женя закрыла лицо ладонями, помотала головой, худые острые плечи задрожали.

– Жень, ты просто забудь, многие это делали. – Митя встал с ней рядом, осторожно тронул жесткие кудряшки, погладил по голове. – Время такое было.

– Было? – Женя отняла руки от лица, быстро взглянула на него исподлобья. – А сейчас другое, что ли?

– Спать, сию минуту! – сердито прикрикнул на нее профессор и добавил шепотом: – Мите надо со мной поговорить. Со стола сами уберем.

– Ладно, спокойной ночи. – Она вышла, прихватив полотенце.

Как только дверь закрылась, Митя достал из внутреннего кармана пиджака новенькую красную корочку, протянул профессору. Тот поправил очки.

– Комиссариат обороны, пятое управление Генштаба… Что такое пятое управление?

– Военная разведка, – шепотом объяснил Митя.


* * *


Тибо листал блокнот, читал черновую запись интервью с профессором Мейтнер. Кряхтел, качал головой, поправлял сползающие очки, иногда задавал вопросы. Перевернув очередную страницу, спросил:

– Почему вы назвали Брахта?

Ося легко отшутился:

– Думал о прекрасной Эмме.

– Неужели всерьез надеетесь, что удастся ее завербовать? – Тибо снял очки и принялся протирать их.

– Просто не вижу других вариантов. – Ося пожал плечами. – В любом случае, это пока единственная ниточка.

– Это пока совсем ничего. – Тибо помотал головой. – Вайцзеккер и Мейтнер – вот наши ниточки.

– В болтовне с Вайцзеккером нет никакого толку, – возразил Ося, – впрочем, как и с Мейтнер. Бесполезный треп. Слушать их философствования и лекции по истории науки интересно, не спорю, но всему свое время.

– Джованни, зачем так мрачно? Ваше интервью с Мейтнер было вовсе не бесполезным. В отличие от моего. Я к ней подхода не нашел, вы нашли. Вам удалось узнать кое-что любопытное.

– Мг-м. – Ося принялся загибать пальцы. – Предустановленная гармония Лейбница, история открытия радиоактивности урана, анекдот о студенческих годах Макса Планка.

– Не только. – Тибо опять потянулся к блокноту, открыл последнюю страницу и прочитал вслух, слегка подражая знакомым интонациям Мейтнер: – «Вернер Брахт уволился из института, порвал все связи, так же как Макс фон Лауэ. Эти двое отказались обслуживать режим. Нечто вроде внутренней эмиграции. По крайней мере, за них я могу поручиться». – Он поднял глаза. – О фон Лауэ было известно, а вот о Брахте – нет.

– Разве это так важно? – Ося ткнул пальцем в блокнот. – Область его исследований далека от ядерной физики.

– Да, верно, – кивнул Тибо, – но как вы сами справедливо заметили, Гейзенберг и Вайцзеккер тоже не ядерщики. Физика огромная наука, в ней множество разных областей, и далеко не все они связаны с производством бомбы. Радиофизика тут вообще ни при чем. Но участие Брахта дало бы проекту значительно больше, чем участие Гейзенберга, потому что для бомбы прежде всего нужны мозги экспериментатора. Брахт отличный экспериментатор. Школа Резерфорда. Чем меньше таких мозгов в проекте, тем меньше шансов на успех.

Тибо дотошно изучал научные биографии всех далемских профессоров, знал о Брахте достаточно много. Ося фальшиво зевнул, прикрыв рот ладонью, и с иронической усмешкой спросил:

– Сколько лет Брахту?

– Чуть за шестьдесят. А что?

– К такому солидному возрасту ни одного открытия, ни одного изобретения. Вряд ли Далем много потерял, лишившись профессора Брахта. Вот Мейтнер – другое дело. Тут я согласен.

Судя по выражению лица Тибо, провокация сработала. Глупость, да еще выданная таким вяло-высокомерным тоном, не оставила бельгийца равнодушным.

Тибо покачал головой, произнес с издевательским пафосом:

– Он согласен! Он прочитал десяток брошюр и газетных вырезок, поболтал с Вайцзеккером и с Мейтнер, и теперь он крупный специалист, может с ходу оценить потенциал любого ученого.

Именно этого Ося добивался: возмущенный Тибо должен осадить наглеца, объяснить зарвавшемуся невежде, кто такой Вернер Брахт.

– Простите, Рене, мне кажется, говорить о потенциале, когда человеку за шестьдесят, по меньшей мере странно. – Ося пожал плечами и добавил с ухмылкой: – Впрочем, может я ошибаюсь.

– Джованни, это не ошибка, это глупость. – Тибо хмуро взглянул на него. – При чем здесь возраст? Мейтнер свое открытие сделала в пятьдесят девять.

– Сдаюсь. – Ося вздохнул. – Конечно, глупость. Но об открытиях Брахта я ничего не знаю, понятия не имею, чем он вообще занимается.

Тибо снял очки, покрутил, опять водрузил на нос и взглянул на Осю сквозь линзы печальными, увеличенными глазами.

– Понятия не имеете, а судить беретесь, да еще так уверенно. – Он сдвинул дужку, почесал переносицу. – К вашему сведению, профессор Брахт занимается вынужденными излучениями, работает над созданием прибора, способного собрать потоки фотонов в единый пучок. Теорию вынужденных излучений сформулировал Эйнштейн, лет двадцать назад. Сначала она многих привлекала, но проверить экспериментально не удалось никому, и в конце концов тему закрыли. Эксперименты с вынужденными излучениями просто вышли из моды. Теоретически возможно, практически неосуществимо.

– Так же неосуществимо, как расщепление ядра урана до декабря тридцать восьмого? – осторожно уточнил Ося.

Тибо задумался, пожал плечами:

– Я бы не рискнул сравнивать, хотя в этом что-то есть…

– Надеюсь, вынужденные излучения не станут еще одним оружием чудовищной разрушительной силы в руках Гитлера?

– Не волнуйтесь, они вряд ли смогут конкурировать с урановой бомбой, тем более об успехах Брахта пока ничего не известно. – Бельгиец окончательно остыл, добродушно улыбнулся и потрепал Осю по плечу. – Но это вовсе не значит, что Брахт пустое место. Просто задачу себе поставил фантастически сложную и непопулярную в научных кругах.

– Неужели никто, кроме него, не пытается ее решить? – осторожно спросил Ося.

– Есть еще советский радиофизик Марк Мазур, много лет они с Брахтом работали вместе. – Тибо наморщил лоб. – Кстати, любопытно, что стало с Мазуром? Давно о нем не слышно. Последняя их совместная публикация вышла в «Нейчур», году в тридцать четвертом. – Он задумался, помолчал, потом взглянул на Осю и подмигнул: – Впрочем, в круг интересующих нас лиц Мазур, слава богу, не входит.

– Рене, как вам кажется, а русские способны начать работы с ураном? – внезапно спросил Ося.

Вопрос давно вертелся на языке. Надоело барахтаться в собственных догадках и подозрениях. Для всего мира урановая бомба Сталина стала бы не меньшим кошмаром, чем бомба Гитлера, но для Оси сталинская бомба оказалась бы еще и личной моральной катастрофой. Если в СССР работы идут, послание доктора Штерна означает, что он, Ося Кац, вообще ни черта не понимает в людях. Добрейший, милейший Штерн использует его вслепую, как пешку, в очень грязной игре. На фоне всеобщей катастрофы, разумеется, мелочь, песчинка, но не думать об этом невозможно.

Точного ответа не мог дать никто. Просто хотелось взглянуть на проблему со стороны, умными, проницательными глазами Тибо.

– Русские? – Бельгиец помолчал, посопел, почесал переносицу, наконец задумчиво произнес: – Толковых ученых там достаточно. Капица, Иоффе, Мандельштам, Семенов, да тот же Мазур. Урановые месторождения наверняка имеются в избытке. Теоретически есть все необходимое, но практически… Не знаю, мне сложно представить. Чтобы работы развернулись, кто-то должен убедить Сталина в их целесообразности.

– Гитлера убедили.

– Он просто поверил военным. – Тибо усмехнулся. – А как относится к своим военным Сталин – известно. И не забывайте, Гитлер не устраивал террора против собственных граждан. Немцам живется неплохо. Сыты, не запуганы. А в сталинской России основная масса населения влачит полуголодное существование и трясется от страха.

– Страх не мешает добывать уран и делать бомбу. – Ося достал сигарету и заметил, что пальцы слегка дрожат. – Наоборот, может стать отличным стимулом.

– Но страх мешает думать, – возразил Тибо, – а главное, он полностью подавляет инициативу и способность принимать самостоятельные решения. Запуганные люди предпочитают сидеть тихо, не высовываться. Чем грозит немецким ученым провал проекта? Ну, самое страшное – молодых и малоизвестных отправят на фронт. Светил вроде Гейзенберга никто пальцем не тронет. В СССР, если проект провалится, полетят сотни, тысячи голов. И первой упадет голова того смельчака, который проявит инициативу, убедит Сталина развернуть работы.

– А вдруг проект пойдет успешно? Смельчак получит огромные привилегии. Ради этого стоит рискнуть. К тому же советские ученые мало отличаются от всех прочих. Тщеславие, азарт, любопытство. Отставать от зарубежных коллег им вряд ли хочется, – возразил Ося.

Тибо основательно протер очки, скинул ногтем пылинку с рукава, наконец решительно помотал головой.

– Нет, Джованни, бросьте! Не полез бы Сталин в Финляндию, будь у него надежда на бомбу. Да о чем мы говорим? Вы же сами видели, как одеты, вооружены и обучены красноармейцы. Если он армию довел до такого состояния, что же там у него с наукой происходит?

– А может, именно потому он и воюет так плохо, что основные силы и средства брошены на уран?

– Зачем, в таком случае, отправлять в рейх колоссальное количество зерна и стратегического сырья? – парировал Тибо.

– Чтобы притупить бдительность Гитлера! – не задумываясь выпалил Ося.

Бельгиец рассмеялся.

– Ну, Джованни, это чересчур, даже для Сталина.

Ося поднял руки, сдаваясь. Он был рад проиграть в этом споре. Тибо почти успокоил его, но только он почувствовал некоторое облегчение, тут же услышал:

– Впрочем, полностью исключать нельзя ничего. СССР для нас абсолютно темная зона. Сталин непредсказуем.

– Непредсказуем, – повторил Ося, – пока мы крутимся вокруг немецкого проекта, он по-тихому сделает свою бомбу. На кого скинет ее? На Британию? На Германию? Или на Америку?

Тибо пристально взглянул ему в глаза.

– Вы слишком устали. Не стоит пугать себя и меня советской бомбой, нам бы с немецкой разобраться. – Он потрепал Осю по плечу. – Не все так плохо, Джованни. Вы чудом остались живы. Удачно поговорили с Мейтнер. Как вам кажется, можно верить ее ручательствам?

– Верить нельзя, надо знать точно.

– Точно? – Тибо покачал головой. – Допустим, Брахт, так же как фон Лауэ, уволился, ушел в оппозицию. Но это не мешает консультировать, участвовать косвенно. Вот Мейтнер. О чем она говорила с Ганом? Разумеется, о науке. О чем же еще? Невольно могла подсказать что-то важное, вы понимаете…

Да, это Ося понимал.

«Хотите сказать, написав об открытии Гану в нацистский рейх, я нарушила закон предустановленной гармонии?»

Он помнил, как в спокойных серых глазах Мейтнер мелькнул испуг, а потом появилась насмешка. Насмешка над профаном, который не догадывается, что наука превыше всего. Ученые, сакральная элита, небожители, братство избранных. Лиза не могла утаить свое открытие от Гана. Даже благороднейший Бор не удержался, разболтал, не доплыв до Нью-Йорка, хотя обещал молчать, чтобы не подвести Лизу. Ферми и Кюри, ненавидящие нацизм, возмутились, когда Силард призвал их засекретить урановые исследования. Члены братства избранных умеют многое, но хранить молчание не способны, наверное, поэтому среди них нет разведчиков.

«Мистер Касли, простите, но вы не ученый. Вы судите о людях, которых совсем не знаете».

– К тому же ваше интервью, в отличие от моего, хоть немного приоткрыло характер Мейтнер, – продолжал Тибо, – фраза «делать бомбу для Гитлера могут только умалишенные»…

– Всего лишь фраза, – перебил Ося и махнул рукой. – Я бы не спешил с выводами. А кстати, как же Гана выпустили в Данию? Они же все намертво засекречены.

Тибо насупился, помолчал и задумчиво произнес:

– Ну, видимо, Отто объяснил седьмому отделу, что для успешной работы над бомбой ему срочно нужна консультация профессора Мейтнер. – Он подмигнул и заговорил тонким жалобным голоском: – «Мы так долго работали вместе, она стала моим вторым научным “я”, или первым, как вам будет угодно. Клянусь не заразиться от нее еврейским духом. Моя арийская лояльность нерушима. Клянусь не выдать ни одного секрета и вернуться в рейх таким же законопослушным гражданином, каким являюсь с младенчества».

Получилось смешно, но Ося только слабо улыбнулся. Тибо посопел, вернул лицу нормальное выражение и добавил со вздохом:

– Вот так рождаются мифы.

– Что вы имеете в виду? – спросил Ося.

– Аппарат Гейдриха контролирует все. Муха не пролетит, мышь не проскочит. Между тем прямо под носом у всесильного аппарата спокойно существует антиправительственный заговор, в котором участвуют генералы, дипломаты, верхушка абвера.

– Этот заговор совершенно не опасен, вот они и смотрят сквозь пальцы.

– Утечка информации тоже не опасна? – Тибо усмехнулся. – Стенограммы секретных совещаний в Ставке фюрера на следующий день становятся достоянием всех разведок, от американской до аргентинской. Нет, я не хочу сказать, что в СД служат олухи. Устраивать провокации и нагнетать страхи они умеют, надо отдать им должное. Шлепнуть или похитить кого-нибудь – тут они мастера. Но воровать чужие секреты и охранять свои – задачка посложней. – Он развел руками. – Не справляются.

– Мы тоже не особенно преуспели. – Ося вздохнул и, помолчав, добавил: – Согласен, приписывать Гейдриху и его команде сверхъестественные способности – паранойя. Но расслабляться вряд ли стоит.

– Нет, милый мой Джованни, не паранойя. Значительно хуже. Миф! Изнанка любого мифа – самооправдание. Опаснейшая штука, я вам скажу. – Тибо достал очередной платок, но ничего вытирать не стал, скрутил его жгутиком, развернул, опять скрутил, намотал на палец, пробормотал задумчиво: – Между прочим, дляпроизводства урановой бомбы самооправдание так же необходимо, как тяжелая вода, или, допустим, графит высокой очистки. Слава богу, Мейтнер оказалась за бортом. Но ее консультации могут здорово помочь им.

– Главную консультацию Гану она уже дала, – мрачно заметил Ося, – сказочный подарок к Рождеству тридцать восьмого дорогому другу и коллеге Отто, а на самом деле Гитлеру.

– Джованни, хватит. – Тибо сморщился, сунул измятый платок в карман. – Вы не там ищете виноватого. Перед нами столько реальных мерзавцев от науки, а вы обвиняете Мейтнер. Глупо и жестоко.

– Мерзавцев обвинять бессмысленно, их надо обезвреживать, а Мейтнер – человек разумный, с нее спрос другой, – угрюмо объяснил Ося.

– Ох, Джованни, слишком вы все упрощаете, – вздохнул Тибо, – среди далемских затворников слабоумных нет.

– Я имею в виду моральное слабоумие. Интеллект ни при чем. Хотя он может рухнуть. Моральное слабоумие подтачивает основу личности, начинается распад.

– Интересная мысль, но, пожалуй, чересчур оптимистичная. – Тибо хмыкнул. – Остается верить, что вы сумели заставить Мейтнер задуматься о том, о чем ей думать совсем не хочется. Может, теперь она станет осмотрительней в научных беседах с Ганом.

– Рене, вы преувеличиваете мои способности. – Ося ухмыльнулся. – Я для нее профан, да еще и наглец.

– Что наглец – это точно, – кивнул Тибо.


Утром, прощаясь у дверей гостиницы, Тибо вдруг спросил:

– Помните, кто изобрел пулемет?

– Кажется, какой-то американец по фамилии Максим. А что?

– Так, ничего. Просто в голову пришло. Первое в истории оружие массового уничтожения. Четыреста выстрелов в минуту, в идеале – четыреста трупов в минуту. Сдвиг сознания. Пулеметы, танки, бомбы, обычные, потом урановые. Стремительная инфляция человеческой жизни. Раньше я о подобных вещах не задумывался.

Подъехало такси, Тибо обнял Осю, похлопал по плечу:

– Ну, доброго пути. Постарайтесь хорошенько отдохнуть. Впереди много дел. Гуляйте и спите побольше.


* * *


Проскуров набросал для Мити инструкцию на листочке:

«1. Увидеть прибор своими глазами, проверить, работает ли он именно так, как описано в письме. 2. Уран. Деление изотопов. Доказательство, которое можно предъявить авторитетной академической комиссии. 3. Брахт. Что он за человек? Отношение к режиму. Вероятность участия в урановом проекте. Родственники. Друзья. Привычки. Увлечения. 4. Письмо должно заинтриговать, спровоцировать на ответные откровения, если возможно, как-то притормозить работу, запутать, вывести на ложный путь».

Митя заучил пункты наизусть перед тем, как уничтожить листок, на котором все выглядело ясно и логично. А потом в голове запрыгали фразы будущего разговора. Их получилось много, пожалуй, слишком много, и все – первые.

«Мне надо посмотреть на ваш прибор, удостовериться, что он действительно работает… Меня прислали… мне приказано… Нет, не так. Мне поручили познакомиться с результатами ваших экспериментов. Полная ерунда. Удостовериться, познакомиться, еще скажи – экспертизу провести. Кто ты такой? Студент-недоучка!»

Глаза у профессора были голубые и какие-то беззащитные, наверное, из-за отсутствия ресниц. Ярко-розовые сморщенные веки, лиловые мятые подглазья. Вблизи его лицо казалось полупрозрачным, будто плоть утончилась и сквозь нее просвечивало нечто не совсем материальное. «Душа, что ли?» – подумал Митя и поймал себя на том, что не может произнести ни слова.

В голове крутилась черно-белая карусель, обрывки злосчастных первых фраз. Много лет назад первокурсник Родионов сидел перед знаменитым профессором Мазуром, точно так же молчал, хлопал испуганными глазами, открывал и закрывал рот. Это был зачет по оптике. Первокурсник отлично подготовился, но у него случился экзаменационный ступор. Профессор Мазур был знаменитостью, небожителем. «Открывает щука рот, но не слышно, что поет, – сказал небожитель, – домой, отдыхать, завтра к десяти явитесь и сдадите».

Женя вернулась, повесила полотенце на гвоздь, пробормотала сквозь долгий зевок: «Спокойной ночи» – и шмыгнула за ситцевую занавеску. Молчать дальше было невозможно. Митя пригнулся и зашептал на ухо профессору:

– Марк Семенович, ваше письмо попало к начальнику военной разведки. Я должен увидеть резонатор, понять, как он работает. Нужно доказательство…

– Вещественное? – Запавшие губы дрогнули в кривой улыбке.

– Ну да, чтобы они убедились. Вам ведь удалось получить обогащенный уран?

– Девять граммов.

– Девять граммов, – повторил Митя, – то есть вы вручную набрали урановую смолку…

Профессор кивнул, поправил дужку очков.

– Главное не трогать голыми руками и не класть в карманы штанов. Серафима Кузьминична, добрая женщина, одолжила мне два берестяных лукошка, вот я в них и собирал смолку, как заправский грибник. Мы с Владимиром Ивановичем еще в девятьсот десятом нашли тут, на берегу Байкала, небольшое месторождение.

«Конечно, ведь он участвовал в тех дореволюционных экспедициях Вернадского», – вспомнил Митя и спросил:

– Почему вы решили облучать именно уран?

– Видишь ли, когда я смастерил свою игрушку, принялся облучать все подряд. Если у тебя вдруг получается то, что вчера считалось невозможным, сразу наглеешь. Вот попалась на глаза статейка о расщеплении. А кстати, не верится мне, что Ган сам додумался. Я ведь неплохо с ним знаком. Во-первых, Ган – химик. Во-вторых, слишком законопослушный для такого открытия, куража в нем нет. Насчет Штрассмана ничего сказать не могу, видел его один раз в жизни.

– Везде написано, что открыли Ган и Штрассман, – удивленно заметил Митя.

– Ну, раз написано… – Старик развел руками, помолчал, пристально взглянул Мите в глаза: – Ты вот лучше скажи, удалось нашей доблестной разведке выяснить, делают немцы урановую бомбу или нет?

– Данные пока только косвенные, но сомнений не вызывают. Во-первых, публикации прекратились на эту тему. Во-вторых, еще весной прошлого года немцы стали скупать уран в немереных количествах, засекретили два десятка научных институтов.

– Еще бы им не делать. – Старик хмыкнул. – Вот если бы ты ответил: нет, пока неизвестно, я бы подумал, что этот твой главный разведчик… – Он кашлянул в кулак. – Дрянь, а не разведчик. Извини, конечно.

– Меня бы сюда не прислали. – Митя отвел взгляд. – К вашему письму очень серьезно отнеслись.

Марк Семенович кивнул, помолчал, глотнул остывшего чаю.

– Знаешь, когда я прочитал об открытии, вспомнил строчку Гёте: «Лучше ужасный конец, чем ужас без конца». Так странно все совпало. Время – канун Второй мировой войны. Место – Германия. Далем. Там в Первую мировую Отто Ган занимался отравляющими газами. И вот теперь, когда началась следующая война, прямо в руки Гитлеру плывет ядерное оружие, из того же Далема.

– А Брахт? – спросил Митя. – В Первую мировую чем он занимался?

– Уж точно не газами. Во-первых, Вернер не химик, во-вторых, не карьерист, а главное, не такой законопослушный, как все они. Вернер независимый, умный, жестокости в нем нет ни капли. Но и Отто нельзя назвать злодеем. Наоборот, мягкий, чувствительный, даже сентиментальный. Раньше твердил, что ядовитые газы быстро покончат с войной и таким образом спасут множество жизней. Теперь, вероятно, те же надежды возлагает на урановую бомбу. Помню, он рассказывал, как летом пятнадцатого года попал на передовую, лично участвовал в газовой атаке, распылял фосген. Облако рассеялось, он увидел поле, усыпанное трупами русских солдат, и бросился оказывать помощь тем, кто еще подавал признаки жизни. Отто даже пустил слезу, когда рассказывал. Если через год-полтора бомбардировщик люфтваффе скинет урановый подарок на Лондон или на Москву, Отто наверняка разрыдается.

У Мити невольно вырвалось:

– Вот сволочь!

– Ну почему? – Профессор ухмыльнулся. – Патриот своей страны, законопослушный гражданин, интеллектуал, уважаемый ученый, почтенный отец семейства. Ладно, черт с ним, с Ганом. – Он задумался, потер лоб искалеченными пальцами. – Все-таки поразительно… Знаешь, в прежней жизни, до ареста, я бы вряд ли решился. Что? Ионизировать изотопы урана монохроматическим лучом? Вы в своем ли уме, уважаемый профессор?

Марк Семенович скорчил такую забавную рожу, что Митя не выдержал, громко прыснул. Старик нахмурился.

– Тс-с, Женьку разбудишь… Да, стоило проторчать в одиночке два с половиной года, чтобы почувствовать себя по-настоящему свободным. Что скажет наш пророк и учитель, великий академик Иоффе? Как посмотрит ученый совет? Наплевать! Взял берестяные лукошки, набрал смолки, сколько нужно, и вперед, к празднику чистой науки!

Митя покачал головой, прошептал:

– Лукошки… В таких условиях, практически из ничего, на коленке девять грамм обогащенного урана.

– Ну, милый мой, Резерфорд вообще все делал из ничего, на коленке. Тут, конечно, не Кембридж, но тоже кое-какие возможности имеются. – Он задумчиво пожевал губами. – Собрал бы я свою игрушку в Москве? Не уверен. Ну, ладно, допустим. Стал бы возиться с ураном? Ни за что! С какой стати? При чем здесь уран? И не раздобыл бы я его в Москве, даже если бы захотел.

– Да, правда, – прошептал Митя.

– Вот то-то, что правда. У нас ведь никакой добычи не ведется. – Он усмехнулся, поймав тревожный взгляд Мити. – Хочешь спросить, откуда знаю? Живу давно, вот и знаю. Или скажешь я не прав?

– Правы, – печально кивнул Митя, – вообще, не понимаю почему. Урана полно, ученые есть, не хуже немецких.

– Ну, это, милый мой, вопрос не ко мне. Может, там… – Он поднял глаза к потолку. – …ждут, когда где-нибудь взорвется? Ужасный конец или ужас без конца… Странная все-таки история. В тюрьме у меня был шанс десять раз сдохнуть, однако выжил и оказался именно здесь, в Иркутске, с готовой идеей в голове и с месторождением в семнадцати километрах. Оставалось только взять лукошки и вперед, за смолкой. Вот результат. Девять граммов обогащенного урана.

– Думаете, это все не случайно? – прошептал Митя.

– Ты сам как думаешь? – Старик подмигнул. – У них свои совпадения, у нас свои.

– Вот именно, а то совсем как-то выходит несправедливо, хреново и безнадежно, – пробормотал Митя и добавил громче: – Я, как узнал, что вы резонатор собрали, совершенно не удивился.

– Ладно, не заливай. Небось удивился, что я вообще жив.

– Что вы живы – обрадовался очень. А насчет резонатора, честное слово, я еще тогда, на семинарах, был уверен – у вас обязательно получится.

– Раз-два, и готово. – Профессор тихо засмеялся.

– Нет, без шуток.

– И я серьезно. Теперь вот сам не понимаю, чего мы с Вернером так долго возились? Игрушка проста, как детский калейдоскоп. – Он, кряхтя, потянулся к этажерке, взял толстую тетрадь.

У Мити зарябило в глазах от формул и схем. Марк Семенович водил острием карандаша по страницам, как указкой по доске. Говорил тихо, быстро. Митя пытался следить за ходом его мысли, но не успевал.

– Смотри, электроны у нас перевозбуждены и находятся на высоких энергетических уровнях, бьем по ним новой порцией квантов. Возникает лавина. Они уже перенасыщены энергией, получают дополнительное облучение, срываются с верхних уровней и переходят лавинообразно на нижние, испускают кванты электромагнитной энергии. Направление и фаза колебаний этих квантов совпадает с направлением и фазой падающей волны. В результате имеем эффект резонансного усиления волны. Энергия выходной волны во много раз превосходит энергию волны, что была на входе.

Митя со стыдом признался себе, что физику успел здорово подзабыть. Столько всего навалилось после института. Он надеялся, что сумеет понять лучше, когда увидит прибор своими глазами, и осторожно спросил:

– А изотопы?

Профессор взглянул на него поверх очков, покачал головой. Догадался, что бывший студент смысла не улавливает, плавает, как двоечник.

Митя покраснел.

– Марк Семенович, я стараюсь понять, но не могу так сразу.

– Ладно, не оправдывайся. – Мазур махнул рукой. – А с изотопами теоретически совсем просто, практически сложновато. Суть вот в чем. Выборочная фотоионизация. Пучок надо настроить на определенную длину волны, чтобы выборочно ионизировались атомы, содержащие изотоп двести тридцать пять. Когда они возбудятся, их можно ловить электромагнитной ловушкой и сохранять на металлической пластине. Завтра пойдем в лабораторию, увидишь мою игрушку.

– Марк Семенович, почему вы называете свой резонатор игрушкой? – спросил Митя.

– Конечно, игрушка, – профессор тихо, счастливо рассмеялся, – моделька примитивная, вроде эскиза. До настоящего резонатора еще далеко. Надо совершенствовать, экспериментировать с разными начинками. Но главное я одолел – нашел недостающие звенья.

– С начинками? – Митя глухо откашлялся.

– С активными средами внутри оптического резонатора, – терпеливо объяснил профессор, – у нас три составляющих. Активная рабочая среда, система накачки и сам резонатор. Активные среды могут быть разные. Например, газ, смесь неона и гелия, аммиак, жидкие растворы, кристаллы. Именно с кристаллом у меня первый раз все и получилось. Может, не попади я в ярославскую одиночку, проколупался бы до конца своих дней без толку. В камере моей окошко было маленькое, высоко под потолком. Если с койки взобраться на столик, кусочек неба виден. Но если надзиратель такое безобразие заметит, угодишь в карцер. Правда, не каждый замечал. Главное, знать, кто дежурит. И вот однажды стою на столике, голову задрал, любуюсь закатным солнцем. Свет густой, мощный. И тут будто ударило по башке: что, если использовать в качестве активного вещества кристалл: окись алюминия, в котором часть атомов алюминия замещена атомами хрома? Чуть не свалился со столика. Вычислять ничего не мог, бумагу с карандашом не давали, иногда только по-тихому, черенком ложки стенку царапал. Не надеялся, что удастся когда-нибудь проверить. Но повезло. Выпустили, работать позволили. Тут, в институте, хранится коллекция, еще дореволюционная, искусственно выращенных минералов по методу Вернейля. Оксид алюминия с примесью хрома, это знаешь что такое?

Митя отрицательно помотал головой.

– Рубин, – прошептал профессор, – искусственный или настоящий – без разницы, структура и химический состав одинаковые. Вот с рубиновой начинкой у меня первый раз и получилось. А потом уж я стал работать с разными другими активными средами.

Лампочка замигала и погасла. Митя чиркнул спичкой.

– Опять вырубили, хорошенького понемножку. – Профессор зевнул. – Слушай, Митька, что же мне с тобой делать? До гостиницы твоей далеко.

– Дойду как-нибудь, вроде не очень далеко, я дорогу запомнил, – неуверенно возразил Митя, – давайте я керосинку зажгу?

– Свечки довольно. – Старик опять зевнул. – Дойдет он! Холод собачий, бурки твои не просохли, да и небезопасно тут ночью шастать. Придется уложить тебя на топчан. Умывальник на кухне, сортир во дворе. Только смотри, не шуми и, главное, не вертись, а то развалишь эту роскошь, Серафима Кузьминична не простит.

Глава восемнадцатая

Конец Финской войны задержался на два с половиной месяца и совпал не с шестидесятилетием Сталина, как обещали Ворошилов и Мехлис, а с пятидесятилетием Молотова.

Юбилей Вячи отмечался чуть скромней хозяйского, но тоже очень пышно. Город Пермь был переименован в Молотов. На карте СССР появилось три Молотовска, два Молотовабада, мыс Молотова, пик Молотова и еще около тысячи колхозов, предприятий, институтов имени Молотова.

Рядом с поздравлениями юбиляру «Правда» печатала восторженные передовицы о блестящей победе Красной армии над финской белогвардейщиной. Называлось количество убитых: сорок восемь тысяч. На самом деле столько потеряли финны, а красноармейцев погибло раза в три больше.

Илья узнал от Проскурова, что по приблизительным подсчетам наши безвозвратные потери – около ста пятидесяти тысяч плюс раненых не меньше двухсот семидесяти тысяч. Финны вернули пять тысяч советских военнопленных. Каждый десятый был расстрелян сразу после пересечения границы, остальные отправлены в лагеря.

– Замерзшие и раненые, которые умерли в госпиталях, не в счет, – сказал Проскуров, – на самом деле где-то полмиллиона. И я в том числе.

«Май Суздальцев и тот безвестный лейтенант, который расстрелял портрет на вокзале, тоже, разумеется, не в счет», – подумал Илья.

Ему тяжело было смотреть летчику в глаза.

– Брось, Иван Иосифович. Сейчас военных не трогают, наоборот, выпускают. После Финляндии совершенно ясно, что профессионалы нужны как воздух.

Но летчик будто не услышал, продолжал спокойным, ровным голосом:

– Точных цифр никто никогда не узнает. Завоеванной территории вряд ли хватит, чтобы похоронить наших погибших. Бездарная, бессмысленная авантюра. Было бы смешно, если бы не стоило стольких жизней.

– Нет, все-таки урок серьезный, – возразил Илья.

– Для кого? – Проскуров криво усмехнулся.

Они встретились через пару дней после мартовского Пленума ЦК, посвященного итогам финской войны. Поговорили совсем мало, в основном молчали. Илья не хотел верить, что Проскуров обречен, хотя уже было ясно, что Хозяин решил все валить на него.

Необходимую информацию о финской армии и оборонительных сооружениях военная разведка собрала заранее. Подробные схемы линии Маннергейма, рельеф местности, болота, озера, леса, рвы, надолбы, доты, артиллерийские точки. Материалы были переданы Генштабу еще в сентябре и провалялись без толку до конца января. Хозяин с самого начала отстранил Генштаб, поскольку Шапошников посмел высказать сомнения в моментальной победе. А вот Ворошилов и Мехлис никаких сомнений не высказывали.

На пленуме Ворошилов талдычил, что во всем виновата военная разведка. Хозяин орал на Ворошилова и Мехлиса, а с Проскуровым говорил нарочито мягко, с теплой дружеской интонацией, которая звучала как смертный приговор.

В очередную сводку летчик включил фрагменты секретного доклада экспертов германского Генштаба, изучавших тактику русских в финской войне: «Советская масса беспомощна и неспособна к полноценным военным действиям».

Информацию передал все тот же источник из МИДа. Илья не стал вводить это в сводку для Хозяина. Жизнь Проскурова висела на волоске. Любое упоминание его имени в связи с Финляндией могло стать роковым.


Вечером Илья с Машей отправились в гости к Поскребышеву, на день рождения его дочери Наташи. Девочке исполнился год. Александр Николаевич жил в Доме Советов ЦИК и СНК на улице Серафимовича. Маша называла это гигантское мрачное сооружение замком Иф и радовалась, что они с Ильей живут не там, а на Грановского. Их дом выглядел куда симпатичней.

Про серую громадину на Серафимовича говорили, что возвели ее на месте старинного кладбища, на разоренных могилах, и будто бы использовали для облицовки фасада надгробные плиты.

Наверное, ни в одной гостинице обитатели не менялись так часто, как в этом жилом доме. За два года, с тридцать шестого по тридцать восьмой, в квартиру могли въехать по очереди несколько семей. Арест, печать на двери, через пару дней заселяются новые постояльцы, иногда даже не успевают разобрать вещи. Арест. Печать. И потом никаких надгробных плит. Братские могилы.

В огромной квартире Поскребышева все было казенное, на мебели латунные бирки с номерами, даже на полотенцах в ванной синие штампы, как в больнице.

Илья заранее купил для именинницы забавную плюшевую обезьянку. В прихожей Поскребышев взял ее в руки, повернулся к зеркалу, прижал ухо игрушки к своему, почти такому же мягкому, большому и оттопыренному, скорчил очень похожую рожу и спросил:

– Ну, что, назовем животное Александром Николаевичем?

– Слишком официально, можно просто Шурик, – давясь от смеха, выпалила Маша.

– Это уж как именинница решит, – сказал Илья.

Именинница согласилась назвать обезьянку Шуриком. В ее исполнении это прозвучало «Фуик». Она подергала Фуика за хвост, поцеловала в нос, потрепала за уши, бросила на ковер, потом с деловитым сопением забралась на руки к Маше и больше уже не слезала.

Гостей собралось немного. Из сослуживцев Александр Николаевич пригласил только Илью. За столом сидели грустные пожилые дамы, родственницы Брониславы, жены Поскребышева, арестованной в мае прошлого года, когда Наташе не было еще и трех месяцев.

По стенам висело множество фотографий молодой красивой Брониславы. Сталин, конечно, тоже присутствовал в виде бюста на письменном столе и двух больших парадных портретов, в кабинете и в столовой. Но Бронки было больше, она смотрела отовсюду и улыбалась.

Маша с именинницей на руках бродила по комнатам. Наташа показывала пальчиком на фотографии, повторяла:

– Мама, мама!

Один раз пальчик уперся в парадный портрет, детский голос важно произнес:

– Сяинь!

Илья невольно вспомнил строчку из Машиного свежего стихотворения: «Он глядит на нас с ухмылкой».

Маша отнесла ребенка подальше от «Сяиня», остановилась возле портрета Бронки и сказала:

– Мама у тебя очень красивая, ты на нее похожа. Ну-ка, давай посмотрим, где будет спать обезьянка Шурик? Найдется свободная кроватка?

У этой малышки все было. Большой кукольный уголок, заграничные игрушки, нарядные платья и даже сводная сестра Лидочка, восьмилетняя дочь Бронки от первого брака. Лидочка очень любила Поскребышева, называла его папой.

На столе стоял роскошный торт с розовым кремом и вишнями, из него торчала свечка, которую Наташа успешно задула с третьей попытки. Взрослые умильно улыбались. После обязательного тоста за Сталина чокались клюквенным морсом за здоровье именинницы.

Поскребышев увел Илью в кабинет, стал рассказывать о народных средствах лечения язвы.

– Желтки сырые натощак – это еще ничего, терпимо, а вот масло подсолнечное глотать до того тошно – сил нет.

Говорил он громко, вроде бы спокойно, но при этом посапывал, и веко дергалось. Взяв карандаш из стакана, он стал рисовать на листочке. Вглядевшись, Илья увидел самолетик. На крыле крупные буквы: «ПРОСК». Александр Николаевич поднял глаза, выразительно взглянул на Илью и перечеркнул рисунок крест-накрест, так резко, что сломал грифель.

Илья взял другой карандаш, сдерживая дрожь в руке, написал: «Точно?» – вопросительный знак получился жирным, а слово едва читалось.

Поскребышев угрюмо кивнул и продолжил рассуждать о язве:

– Но вообще, ничего этого не нужно, если жрать нормально, диету соблюдать. Жареное, жирное, острое забыть. Утром кашка овсяная или манная, но только на воде. В обед супец овощной, без чеснока и перца. Картофельное пюре…

Карандаш вывел: «Держись от него подальше!» Взгляд тяжело, выжидательно уперся в глаза Ильи, потом опять опустился. На листке появилась еще одна фраза: «На всякий случай».

Илья перевел дух. Значит, не все так плохо. Поскребышев просто страхуется «на всякий случай». Шурик – обезьянка пуганая, опытная, чует опасность за версту, но может и ошибиться. Продолжает жить по старым, ежовским правилам, а время все-таки изменилось.

«Перестань, – одернул себя Илья, – ты ведь знаешь, нет никаких правил, ни старых, ни новых, ни ежовских, ни бериевских. Ничего нет, кроме прихотей и капризов Инстанции. Правило одно: убивает кого вздумается».

Поскребышев между тем скомкал листок, положил в глубокую медную пепельницу, чиркнул спичкой.

– Смотри, Крылов, ты вот молодой, организм у тебя пока крепкий, но не забывай: профилактика – лучшее лечение.

Оба молча наблюдали пляску оранжево-синих огоньков. Бумага корчилась, чернела, наконец осталась горстка сизого пепла. Поскребышев больше не сказал ни слова, только еще раз пристально взглянул в глаза и вместе с Ильей вернулся в гостиную.

Там был полумрак, горел торшер. Маша устроила для девочек театр теней, в кругу света показывала фигуры из пальцев. Волк гонялся за зайцем, белка прыгала и махала хвостом, птица взлетала, раскинув крылья.

Часы пробили одиннадцать.

– Спать, спать, – спохватился Поскребышев, – куда это годится? Ребенок в девять должен быть в постели.

Наташа заревела. Лидочка принялась уговаривать:

– Ну, папочка, все-таки день рождения.

Гости стали прощаться. Нянька хотела уложить малышку, но та не могла оторваться от Маши, обвила ее руками и ногами.

– Я обязательно приду еще, тебе пора спать, – растерянно уговаривала Маша.

Поскребышев вмешался, попробовал взять ребенка, но поднялся такой рев, что ему пришлось отступить.

– Давайте я сама, – предложила Маша и унесла малышку в детскую.

Илья заглянул туда минут через двадцать. Маша сидела у кроватки, малышка спала, вцепившись в ее палец. Маша очень осторожно разжала детскую руку. Наташа всхлипнула во сне, забормотала:

– Мама, мама…

В машине Маша спросила:

– Как он не боится держать столько фотографий? Арестованных даже из семейных альбомов вырезают, а у него все на виду, на стенах. Ведь донесут, нянька эта и домработница…

– Давным-давно донесли. – Илья усмехнулся. – Он постоянно под рентгеном.

– Значит, ему разрешили оставить?

– Значит, разрешили. Тем более никаких официальных обвинений его Брониславе так и не предъявлено. Она просто исчезла, и все.

– Разрешили оставить. Обвинений не предъявлено. Просто исчезла, и все. Портреты жертвы и палача рядом, какое-то особое, изощренное издевательство. Наверное, палачу это нравится, – бормотала Маша, – но с другой стороны, если бы не осталось фотографий, Наташа и не знала бы, как выглядела ее мама, а старшая Лидочка постепенно забыла бы лицо.

Илья долго молчал, потом сказал нарочито бодрым голосом:

– Надо бы Александру Николаевичу жениться. Авось найдется женщина, которая заменит девочкам мать. Правда, пока будут проверять кандидатуру супруги Особого сектора, детишки успеют вырасти.

– Мачеха родную маму не заменит. – Маша глубоко вдохнула, зажмурилась и выпалила: – Илюша, я беременна!


* * *


Свинцовый контейнер формой и размером напоминал приплюснутое куриное яйцо. Марк Семенович сам отлил его. Заглянуть внутрь, увидеть кусочек обогащенного урана, Мите не удалось. Контейнер был запаян и обернут старой резиновой перчаткой.

– Не вздумай разворачивать, тем более открывать, – предупредил профессор, – отдай, кому приказано, и держись от урана подальше. Радиоактивность – вовсе не такая безобидная штука, как принято считать. Еще Пьер Кюри в своей нобелевской речи предупреждал об осторожности.

– Ну, вообще, это известно. – Митя пожал плечами. – Однако столько людей работает, и никто пока не умер.

– Ты ерунду говоришь. – Мазур нахмурился. – Мари Кюри умерла от рака, вызванного радиоактивным облучением. Возможно, она стала первой, но уж точно не последней.

– А Пьер?

– Погиб под дилижансом на парижской улице. Несчастный случай. К этому времени он был уже серьезно болен. Но Мари до последних дней продолжала верить, что радиация лечит рак, а вовсе не вызывает его. Рискну предположить, что и то, и другое – правда, пока никто ничего не знает точно. Когда открыли радиоактивность, принялись лечить радием и ураном все подряд. Радиоактивную воду добавляли в хлеб и в косметические кремы. Урановую смолку продавали в аптеках, вешали в кожаных мешочках на шею, от ревматизма. Взрослые люди хуже младенцев, хватают все, что блестит, а тем более светится.

Митя не слушал, смотрел как завороженный на резонатор. Замысловатая конструкция из стали, стекла и керамики. Цилиндры, изогнутые трубки разного диаметра, спиральные лампы, провода, зеркала, стальные диски. Прибор напоминал картинку из книги про средневековых алхимиков и одновременно кадр из фантастического фильма про ученых далекого будущего.

Полчаса назад Митя видел, как из отверстия в диске вырос луч, ослепительно алый, тонкий, абсолютно прямой. Казалось, если к нему прикоснуться, он зазвенит, словно тугая басовая струна. Митя даже протянул палец, но профессор больно шлепнул его по руке. Стальную пластину, укрепленную в метре от прибора, луч прошел насквозь, оставив крошечную, идеально округлую дырку.

– Может стену продырявить, – сказал Марк Семенович, – смотря как настроить.

– А изотопы урана? – восторженным шепотом спросил Митя. – Вы покажете, как они разделяются?

Профессор засмеялся.

– Ну-у, милый мой, ты многого хочешь. Смолки не осталось, набрать новую порцию удастся только в июне, когда сойдет снег и подсохнет весенняя грязь. Потом смолку надо дробить, вымачивать, выщелачивать, растворять в азотной кислоте. Когда кристаллизуется – прокалить. Получается трехокись урана. Она капризна, как принцесса на горошине, зла, как ведьма, похотлива, как потаскуха.

– То есть? – с дурацким смешком спросил Митя.

– Вступает в связь с любыми тугоплавкими веществами, а если растолочь эту сволочь в порошок, вообще сходит с ума, при комнатной температуре вступает в реакцию со всеми составляющими атмосферы.

– Как же вы с ней работаете?

– Нежно, как с принцессой, осторожно, как с ведьмой. – Профессор оскалил беззубые десны. – Ну, и технику безопасности соблюдаю, как с потаскухой.

– Вы ее… – Митя нервно сглотнул. – …облучаете?

Профессор укоризненно покачал головой.

– Двойка тебе, Родионов. Разделить изотопы можно только в газообразном веществе. Трехокись я преобразую в гексафторид урана. По сравнению с ним ведьма-потаскуха – паинька. Он зверски ядовит, вызывает быструю коррозию металлов. Но зато этот монстр переходит из твердого состояния в газообразное, минуя жидкое, примерно как кристаллический йод и нафталин. Достаточно нагреть гекс до температуры пятьдесят шесть градусов по Цельсию, и мы имеем газ. Его уже можно облучать.

– Сложнейшая химия. – Митя озадаченно сдвинул брови. – И все это вы один? Никаких помощников?

– Есть помощник. – Профессор ухмыльнулся. – Электромонтер Андрей Иванович, мастер на все руки, он и стеклодув, и литейщик, и токарь, и гончар. Вот, сделал бесшовную трубу из легированной стали, герметичный сепаратор, испаритель. Электромагнит сварганил отличный. Я, видишь ли, подтягивал его сына по математике и физике, оболтусу пятнадцать лет, был уличный хулиган, стал примерный ученик. Теперь с ним Женька занимается, парень оказался способный, схватывает на лету. Вот вместо платы за уроки Андрей Иванович мастерит детали для приборов по моим чертежам. Уверен, что я изобретаю вечный двигатель.

– Тут, в институте, кто-нибудь знает, что вы изобрели на самом деле?

– Нет, конечно. Спасибо Андрею Ивановичу, у меня есть ключи от всех нужных помещений. Со сторожем мы хорошие друзья.

– Ну, а преподаватели, доценты, студенты? Неужели никто не интересуется?

– От меня стараются держаться подальше. Я ведь ссыльный, статья не снята. Они пуганые. Тут, знаешь, смерч прошел. Несколько сезонов охоты за шпионами. Среди старой профессуры было много немцев и поляков. Шпионы, разумеется. И каждый успел завербовать еще кучу народу, русских, евреев. Когда с ними покончили, взялись за панмонголистов. Огромный разветвленный заговор, тайная организация. Цель – воссоединить Восточную Сибирь с Монголией, создать буржуазную империю и напасть на СССР.

– Но в Монголии социализм.

– Не важно. По этому делу арестовали несколько сотен человек, начали с коренного населения, бурятов и эвенков, потом стали брать всех подряд, независимо от национальности. Наконец, завершающий этап. Открытые процессы над местными энкаведешниками. За что их судят? – Он поднял вверх палец. – За перевыполнение плана!

– Теперь стало спокойней? – спросил Митя.

– Не то слово. Тишина, как на кладбище.

– А Женя вам помогает?

– Ни в коем случае. – Старик помотал головой. – Женьку я к урану близко не подпускаю. Внуков хочу. Вряд ли доживу, но все равно хочу.

Митя взглянул на часы. Половина девятого. Они с профессором пришли в институт к семи утра. К десяти надо быть в гостинице. Немцам устраивали авиаэкскурсию, полет над Байкалом. К Марку Семеновичу он мог вернуться только вечером. Завтра днем делегация улетала в Москву.

Времени осталось в обрез, пора переходить к главному, но опять не получалось придумать первую фразу. Митя боялся, что профессор откажется писать официальную заявку в Комиссариат обороны и письмо Брахту. Предстояло еще и обсудить текст письма. Проскуров сказал, что письмо должно стать поводом для продолжения переписки, способом прощупать, как далеко зашел немец в своих опытах и, главное, не давать никаких подсказок, наоборот, запутать, направить по ложному пути. Да, Проскурову легко было говорить. У Мити опять начался экзаменационный ступор. «Может, еще и диктовать возьмешься?» – в панике подумал он и выпалил:

– А у Брахта есть внуки?

– Не знаю, наверное. Сын Герман, невестка Эмма. Оба физики, работают там же, в Далеме. Может, и удосужились. – Он взглянул на часы: – Времени мало, скоро начнутся занятия. У твоего начальства есть какой-нибудь план?

– Да, но без вашей помощи не обойтись. Никто, кроме вас, не может оценить перспективы Брахта.

– Перспективы? – переспросил старик с комичной важностью и засмеялся. – О чем ты, дружок? Они там решили, что я прорицатель? Превратился в пророка после стольких мучений?

– Нет. – Митя покраснел. – Просто вы с Брахтом хорошо знакомы, много лет работали вместе.

– Работали. Дружили. Но не виделись с тридцать четвертого. Извини, читать его мысли я не научился, тем более на расстоянии в тысячи километров. Кроме пророчеств, что еще от меня нужно?

– Официальная заявка в Комиссариат обороны и письмо Брахту.

– Всего лишь. – Профессор усмехнулся. – Так, начнем с письма. Каким образом оно дойдет?

– Передадут из рук в руки. – Митя разволновался, даже стал слегка заикаться: – Н-надежный человек передаст. Б-брахт вам ответит, и тогда станет хотя бы ясно, удалось ему собрать резонатор или нет. Дальше будем действовать по обстоятельствам.

– По обстоятельствам, – медленно повторил профессор, – то есть если Вернер еще не собрал игрушку, вы его остановите.

– Попытаемся, – нерешительно пробормотал Митя.

– Каким образом?

– Ну, я пока не знаю…

– Я знаю. – Профессор стиснул пальцы. – Слишком хорошо знаю вас и ваши методы.

Мите бросились в глаза обезображенные фаланги без ногтей. Марк Семенович поймал его взгляд.

– Да, вот это они и есть. Методы.

Только сейчас до Мити дошло, что чувствует старик. Промолчать, не предупредить об опасности, которую несет в себе прибор, он не мог. Но и подставлять под удар Брахта не желал.

– Марк Семенович, – Митя справился с заиканием, заговорил спокойно и уверенно, – я должен вам кое-что объяснить. Во-первых, военная разведка – это не НКВД. Во-вторых, о ликвидации гражданина рейха на территории рейха вообще речи быть не может. У нас с немцами мир, дружба, взаимовыгодное сотрудничество. Если с головы вашего Брахта хоть волос упадет, для моего руководства это автоматически «вышка». Ну и для меня, само собой.

Митя перевел дух. Он не мог смотреть в глаза профессору, хотя говорил правду. Захотелось курить, но в лаборатории нельзя было. Он нервно мял пачку в кармане. Профессор молчал. Митя пробормотал сквозь зубы:

– Для Брахта риск равен нулю, а для того, кто письмо передаст, риск сто процентов. Брахт может позвонить в гестапо…

– Нет, – перебил Мазур, – этого он не сделает.

– Вы уверены? Вдруг испугается, подумает – провокация? Тем более, если до него дошли слухи, что вы… что вас…

– Он знает мой почерк. – Старик сухо откашлялся. – В гестапо он точно не позвонит. На письмо ответит.

– Главное, так написать, чтобы он не понял про изотопы, – стал бодро объяснять Митя, едва справляясь с заиканием, – а то п-получится, что вы… то есть мы сами п-подсказали. Надо запутать, направить по ложному пути.

– Сам придумал или инструкция начальства?

– Сам, – выдохнул Митя и покраснел.

– Запутать! – Старик хрипло хохотнул. – Передай своему начальству: не надо делать из Вернера дурака. Он догадается легко и вот тогда, скорее всего, заподозрит провокацию, потому что знает: по доброй воле я врать ему не стану.

У Мити похолодело в животе.

– Лучшая подсказка тем, кто занят бомбой, – тихо, жестко продолжал старик, – если что-то случится с Вернером. Даже несчастный случай может привлечь внимание к его работам, не говоря уж об убийстве или похищении. Ты меня хорошо понял? Вот это тоже передай своему начальству.

– Марк Семенович, ну я же объяснил, никто его пальцем не тронет…

– Митя, я объясняю, а ты слушаешь и не перебиваешь. – Профессор нахмурился. – Вернер вряд ли станет возиться с ураном. Совершенно другая область физики. Резонатор открывает множество интереснейших перспектив. Луч можно использовать в производстве чего угодно, от самолетов до микроскопов, в будущем, наверное, даже в медицине.

– Не станет возиться с ураном? То есть вы считаете, что Брахт не участвует в работе над урановой бомбой? – медленно, почти по слогам, спросил Митя и затаил дыхание.

– Проблема не в том, участвует или нет. Я уверен, что нет. Но если ему удастся собрать резонатор, он точно не спрячет его от своих коллег.

– Вы спрятали. – Митя прикусил язык, понял, какую глупость сморозил.

– Меня спрятали. – Старик хмыкнул. – В ярославскую одиночку. Вряд у Вернера был подобный опыт.

– Конечно, не было, это уж точно, – выпалил Митя и опять прикусил язык.

«Почему я уверен? Мы оба уверены. Почему? Там заслуженных профессоров не сажают. Только у нас. Так, что ли?»

Встретившись глазами с Марком Семеновичем, он вздрогнул. Показалось, профессор догадался, о чем он сейчас подумал. Грустная усмешка скривила запавший беззубый рот. Митя быстро отвел взгляд. Мазур покачал головой:

– Я молчать вынужден, под пятьдесят восьмой живу, публиковать меня все равно не будут. Думал, доведу игрушку до ума, авось что-то изменится, обвинения снимут. Вот тогда уж… В общем, я решил молчать и не рыпаться до лучших времен. К тому же весь основной путь мы с Вернером вместе прошли. Публиковать, не упоминая его имени, я не вправе. Упомяну немца-соавтора – сам знаешь, что будет, при моей-то статье. Только девять граммов обогащенного урана сумели развязать мне язык, и то лишь потому, что я уверен: Вернер не эмигрировал, живет и работает в рейхе.

– А если бы он уехал в Англию или в Америку? – спросил Митя. – Тогда вы бы не…

Он осекся. Вопрос был скользкий. Вряд ли стоило его задавать. Старик ничего не ответил, отвернулся, смотрел в окно, бормотал задумчиво:

– Делить изотопы облучением – ну, это как штангенциркулем строгать колбасу. Вернеру в голову не придет. А вот если игрушка окажется в руках тех, кто занят урановой бомбой, они догадаются и обязательно попробуют. Колбасы у них навалом, а ножа под рукой нет.

– Вы сказали, настроить луч для урана очень сложно, – напомнил Митя, – у вас не всегда получалось.

– Да, непросто. Но у них другой уровень возможностей. – Профессор выразительно развел руками.

Лаборатория выглядела убого. Небольшая комната, отгороженная фанерной перегородкой от аудитории. Облезлые шкафы, голая лампочка под высоким закопченным потолком, полукруглое окно в разбухшей облупленной раме. Правда, стекла вымыты до блеска. И в шкафах идеальный порядок.

«С далемскими институтами смешно сравнивать, земля и небо. К тому же там большая команда, сплошь мировые светила. Догадаются, попробуют, добьются своего», – подумал Митя и упрямо пробормотал:

– А все-таки не факт, что у них получится.

– С резонатором их шансы значительно увеличатся. Если Вернер уже собрал его, тогда привет от Гёте: «Лучше ужасный конец, чем ужас без конца».

– Подождите, но он бы опубликовал, просочилась бы информация…

– Они прочухали, сразу засекретили, – перебил профессор и махнул рукой, – все бесполезно, обсуждать нечего. Спокойно ждем конца света. Ну, что ты побледнел? Самый худший вариант не обязательно самый вероятный. А теперь представь: ученый десятилетиями бьется над задачей, которую большинство его коллег считают невыполнимой и даже абсурдной. И вот у него получилось. Он нашел решение. Это не просто победа, это… – профессор зажмурился, оскалил розовые десны, помотал головой, – смысл всей жизни. Первое его желание какое?

– Поскорей опубликовать? – неуверенно пробормотал Митя.

– Правильно. Пятьдесят восьмая над ним не висит, он свободный человек. Конечно, ему тоже не просто публиковать без моего имени. Но с другой стороны, если он сделал резонатор, значит, на последнем этапе обошелся без меня. Научные журналы, не только немецкие, но и английские, американские, напечатают с радостью, а уж там он спокойно назовет имя соавтора-еврея. Как же его остановить?

Митя молчал, хмурился, кусал губы.

– Нет у тебя ответа. – Профессор вздохнул. – Ладно, я скажу. Единственный способ остановить Вернера – предупредить его о возможных последствиях.

– Предупредить? – ошалело прошептал Митя.

– Да, – кивнул профессор, – и чем скорее, тем лучше. Он должен знать: публикация в Германии – урановая бомба у Гитлера. Публикация в Англии, в Америке… Вряд ли он захочет, чтобы урановая бомба упала на Берлин.

– Подождите, но если он узнает от вас… – Митя судорожно сглотнул. – У него будут основания считать, что урановую бомбу скоро сделают в Советском Союзе, он…

– Поспешит отдать резонатор в Далем? – Профессор усмехнулся. – Не волнуйся. Есть надежная страховка.

– Какая страховка?

– Правда.

– Я, п-простите, не понял вас, Марк Семенович. – Митя помотал головой.

– Что же тут непонятного? Напишу Вернеру правду, врать не буду. У нас ведь пока не чешутся. Урановых разработок не начинали. Это правда?

Митя молча кивнул.

– Мои девять граммов передадут комиссии во главе с папой Иоффе. Поскольку урана нет, провести фундаментальные эксперименты невозможно. Как у нас заседают комиссии, как относится ко мне папа Иоффе, Вернеру объяснять не нужно. – Профессор взъерошил Мите волосы. – Да успокойся ты. Ну, не понравится твоему начальству письмо – просто не отправят его, положат под сукно или сожгут, и все.

Митя на ватных ногах подошел к раковине, включил воду, стал жадно пить из-под крана, умыл лицо. Профессор протянул ему полотенце.

– В общем, договорились, сразу после занятий сяду писать. А насчет заявки – нет. Не проси.

– Формальность, ерундовая бумажка, но без нее никак! – забормотал Митя и подумал: «Такое письмо Брахту ни за что не отправят, хотя бы заявку привезу, а то вообще получается – вся поездка без толку».

– Бумажка с печатями… – Профессор шлепнул пальцами по краю лабораторного стола. – С номерами входящими-исходящими, пойдет по инстанциям, от чиновника к чиновнику. Любой из них в любой момент может прихлопнуть меня как муху.

Мите пришлось потратить еще минут пять на уговоры, мол, в заявке ничего опасного нет, ни по каким инстанциям она не пойдет, тихо ляжет в сейф к надежному человеку. Он имел в виду Проскурова. Имени, разумеется не назвал. Марк Семенович вроде бы кивнул, но как-то неопределенно. Послышался топот, гул голосов, задребезжал звонок.

– Не прощаюсь! – крикнул Митя и помчался сквозь толпу студентов к выходу.

Глава девятнадцатая

Каждый раз, попадая в Швейцарию, Ося чувствовал себя как взрослый на детском празднике или как грешник, нелегально проникший в рай. Швейцария благоухала шоколадом, марципанами и магнолиями. Маленькое нежное сердце Европы билось спокойно и ровно, будто не было никакой войны.

Задрав голову, Ося щурился на ослепительные альпийские вершины. Снег еще не сошел. По склонам скользили крошечные фигурки лыжников. Внизу, на балконах многоярусных шале, цвели фиалки. Игрушечная Арктика с ледниками, мхами, лишайниками легко и быстро, как картинки в волшебном фонаре, сменялась акварельным пейзажем европейского севера. Сосны, туман, моросящий дождик. Комфортабельный поезд Цюрих – Лозанна мчался по высокому сводчатому мосту, нырял в туннель.

Чашка вкуснейшего кофе с куском энгандинского орехового пирога, шорох газет и странное ощущение от того, что читаешь газету на немецком, а в ней нет нацистской пропаганды. Не успеваешь заполнить клетки кроссворда, а поезд уже выныривает в солнечных тропиках, среди пальм и виноградников. Тропики тоже игрушечные, без ядовитых циклопов, малярийных комаров, изнуряющей жары и затяжных ливней.

Пансион находился на берегу Женевского озера, между Лозанной и городком Веве. Небольшая вилла конца девятнадцатого века была выстроена в стиле классического альпийского шале. Первый этаж из грубого камня, второй деревянный. Под массивными скосами черепичной крыши – мансарда. Этажи повторяли ступенчатый абрис виноградных террас.

Высокий седовласый хозяин говорил по-английски без акцента, носил очки в роговой оправе, просторный твидовый пиджак поверх джемпера и походил на оксфордского профессора. Фамилия Ансерме звучала вполне типично для жителя франко-язычного кантона Во, но Ося знал, что хозяин пансиона вовсе не месье, а мистер. И такой же Ансерме, как он – Касолли. За границей агенты «Сестры» обычно пользовались псевдонимами.

Большой привет от большого Тибо вызвал большую улыбку. Ансерме оскалился и спросил, доверительно понизив голос, как поживает наш дорогой Рене.

– Как всегда, великолепно, единственная проблема – вынужден отказывать себе в сладком.

Ансерме вежливо рассмеялся и подмигнул:

– Вот почему он так давно тут не был. Боится, что не устоит перед нашими знаменитыми пирогами.

Ося не мог оторвать взгляд от элегантного телефонного аппарата на столике у зеркала. Ансерме советовал погулять по Веве. Именно в этом тихом древнем городке развивается действие «Новой Элоизы» Руссо. С конца восемнадцатого века даже появилось понятие «Руссо-туризм». Поклонники Элоизы до сих пор приезжают в Веве, чтобы насладиться романтической атмосферой. Однако мало кто знает, что в Веве русский писатель Достоевский сочинял свой мистический роман «Мертвые души», а русский писатель Гоголь – сатирическую повесть «Идиот».

«Может, он и оксфордский профессор, но точно не литературы», – усмехнулся про себя Ося и решил, что поправлять хозяина невежливо.

К русской теме Ансерме добавил ортодоксальную церковь Святой Варвары, выстроенную князем Шуфалофф в конце прошлого века, в память о почившей юной дочери. Затем пообещал великолепную погоду, раннее цветение винограда, сообщил, что его зовут Пьер, и предложил обращаться друг к другу менее официально.

Ося мысленно набирал берлинский номер. Услышав голос горничной или мужа, он бы молча положил трубку. Если бы ответила Габи, он бы сделал то же самое, но через пару минут. Пришлось отступить от столика на безопасное расстояние, чтобы рука не дотянулась до аппарата.

«Сестра» не поскупилась. Ося получил номер в мансарде с ванной комнатой, камином и просторным балконом. На стене, в строгой раме из темного дерева, висел пейзаж неизвестного художника, зеркальная копия вида с балкона: бирюзовая гладь озера, белый Монблан. На полу лежали домотканые цветные циновки, на огромной кровати – лоскутное покрывало. Льняные шторы были отделаны грубым кружевом. На комоде поблескивал глазурованными боками кувшин со свежими фиалками. На чугунной подставке возле камина высилась горка аккуратно сложенных поленьев. В ванной комнате Ося нашел все необходимое, от зубной щетки и теплого халата до бритвенного станка с набором лезвий.

На маленьком бюро возле балконной двери стояла пишущая машинка «Ремингтон», новейшая модель, почти беззвучная. В ящике лежала стопка бумаги и пачка копирки. Текст интервью с профессором Мейтнер предстояло перепечатать, дополнить своими комментариями и отдать Ансерме. «Сестра» требовала письменного отчета о проделанной работе.

На балконе, рядом с креслом-качалкой, Осю ждал сюрприз от Ансерме. На круглом столике бутылка вина «Глаза куропатки», ваза с зелеными яблоками и ассорти местных сыров. Из каждого кусочка торчала тонкая деревянная шпажка.

«Макет идеальной Европы, – подумал Ося, усаживаясь в кресло, – теплица в центре вечной мерзлоты, оазис в пустыне или пир во время чумы».

Кресло поскрипывало, ветер холодил лицо, слабо мерцали первые звезды. В сумеречном свете силуэт Монблана напомнил профиль Карла Маркса. Пышная борода, толстый круглый нос. Заметив сходство, Ося уже никак не мог от него отделаться. Стоило взглянуть на вершину, сразу вылезал всклокоченный автор «Капитала» и портил удовольствие.

Вино «Глаза куропатки», розовое, легкое, с тонким сладковатым привкусом, напомнило поцелуй фрау фон Хорвак. Это сходство раздражало меньше, чем профиль Маркса в виде Монблана, но после каждого глотка в голове шелестела вежливая фраза: «Мы с Габриэль очень сожалели».

Ося замерз и с удовольствием залез сначала в горячую ванну, потом под перину. Казалось, он заснет мгновенно и проспит часов десять, но сон пропал. Он лежал с открытыми глазами, глядел в косой бревенчатый потолок. Тьма сгустилась, зашептала:

– Сюжет уже написан, ничего изменить нельзя.

Ося повернулся на бок, накрылся с головой, зажмурился, забормотал в подушку:

– Сюжет бездарный, строится на неправдоподобных совпадениях и фальшивых мотивациях. В двух странах случайно и почти одновременно к власти пришли два буйно помешанных. Один маньяк, другой бандит. Бандит с маниакальным упорством убивает своих подданных. Подданные восторженно аплодируют. Маньяк с бандитской наглостью захватывает и грабит соседние страны, будто только у него одного есть армия, а других армий просто не существует. Цивилизованные политики принимают самые идиотские решения из всех возможных, сочиняют уважительные причины своей тупости и трусости. Ученые делают урановую бомбу для маньяка, надеясь, что она поможет им уцелеть, и уверяя друг друга, что спасают мир от всех будущих войн.

Сгусток тьмы быстро, мелко трясся от смеха и обретал очертания, смутное подобие человеческой тени.

– Да, не Шекспир, извини. Но других сюжетов не осталось. Этот последний. Он уже написан, ничего изменить нельзя.

Ося понимал, что перед ним всего лишь призрак его собственного страха. Днем удавалось загнать гадину в самый дальний, пыльный угол души. Ночью, на границе сна и яви, тварь вылезала.

Ося резко сел на кровати, помотал головой:

– Слишком бездарно и скучно. Персонажи все на одно лицо: идиоты, мерзавцы и трусы. В жизни так не бывает.

Тень расползлась по косому потолку, полоска лунного света, сочившегося сквозь щель между шторами, рассекла ее на две половины.

– При чем здесь жизнь? Сюжет совсем о другом, на то он и последний. Действуют в нем не люди, а массы. Откуда же взяться разнообразию?

– Массы не могут действовать, у них нет разума.

– Ладно, они не действуют, они движутся, колышатся, вопят и терзают друг друга. – Тень помахала смутными руками и покрутила квадратной головой. – Разума ни капли, зато предрассудков и суеверий – океан. Зачем суетиться, рисковать жалким остатком собственной жизни, если все уже предрешено?

– Кем предрешено?

– Никем. Они сами это делают. Из века в век одно и то же. Или ты предпочитаешь верить в существование тайного заговора темных сил?

Мысль о том, что все предрешено и этот сюжет может стать последним, не давала покоя. Ося искал исторические аналогии. Первой была чума. Миллионы трупов без всяких танков и пулеметов. Таинственная «черная смерть» питалась обыкновенной грязью, банальным человеческим свинством. Средневековые европейцы не мылись годами, поскольку считали грехом созерцать свое обнаженное тело. Ели руками, плевали куда попало. Содержимое ночных горшков выплескивали из окон на головы прохожим. В сточных канавах дерьмо и помои смешивались с кровью скотобоен, и все это стекало в реки, из которых брали питьевую воду. Улицы представляли собой свалки и болота нечистот, горожане передвигались по ним на высоких деревянных ходулях, чтобы не увязнуть. Тонули в собственном дерьме, задыхались вонью, разводили крыс, блох и вшей, но, вместо того чтобы мыться, стирать одежду и чистить улицы, искали виноватых, заговорщиков, отравителей, распространителей заразы.

В Средние века «черная смерть» забрала каждого четвертого и отступила, когда европейцы освоили элементарные гигиенические правила, известные с древнейших времен. Мыться вроде бы научились, но предрассудки и суеверия выросли до масштабов массового безумия.

Следующая аналогия – охота на ведьм. Конец пятнадцатого века. Роль чумной крысы сыграло сочинение монахов-инквизиторов Генриха Инститориса и Якова Шпренгера «Молот ведьм». Наукообразный трактат о том, что женщина – несовершенное животное и орудие дьявола. Женщины привораживают мужчин с помощью магии, летают на метлах, пьют кровь, насылают болезни, град и засуху. Если их не истреблять, они окончательно поработят мужчин, завладеют миром, и наступит конец света. Каждый, кто это отрицает, – сам колдун и орудие дьявола. Далее следовала инструкция, как пытать уличенных в колдовстве и добиваться признаний.

Предисловием к трактату стала «Булла о ведьмах» папы Иннокентия VIII, официальное церковное благословение на истребление женщин. Гутенберг уже изобрел печатный станок, и книга распространилась по Европе со скоростью чумы.

«Молот ведьм» был написан на латыни, его переводили на европейские языки, изучали в университетах, неграмотным читали вслух с алтарей. Дела о колдовстве вели не церковные, а светские суды. Заодно с женщинами пытали и сжигали детей, от двух лет и старше, студентов, врачей, ученых, священников и монахов, в общем, всех подряд. Монахини сами объявляли себя ведьмами и сходили с ума дружно, целыми монастырями. Протестанты из соображений экономии древесины и хвороста привязывали к одному столбу десяток осужденных.

Сюжет такой же бездарный, как нынешний. Тоже строится на неправдоподобных совпадениях и фальшивых мотивациях. Папская булла, печатный станок, Реформация, войны, засухи и град, проказа и сифилис, открытие Америки, наводнившее Европу дешевым золотом, которое вызвало экономический кризис, – все вовремя, все на пользу безумию.

Современники Леонардо, Ньютона, Бэкона, Кеплера, Шекспира с восторгом читали скучнейший текст двух свихнувшихся монахов, верили каждому слову. В эпоху расцвета науки, искусства, Великих географических открытий главной наукой была демонология, а главным искусством – пытка.

Психическая эпидемия продолжалась триста лет. Последний европейский процесс по обвинению в колдовстве прошел тут, в Швейцарии, в 1782 году. Подсудимая Анна Гёльди, горничная, под пытками призналась в сношениях с дьяволом и была обезглавлена. Мода на доносы, пытки и публичные казни закончилась так же внезапно и необъяснимо, как началась. В отличие от чумы, охота на ведьм ничему не научила. После недолгой передышки Европа опять сошла с ума.

Может, Гитлер и Сталин – очередные воплощения двух маньяков-доминиканцев? Они не придумали ничего нового, просто вскипятили старый суп из предрассудков и суеверий. Гитлер использовал теоретическую часть «Молота ведьм», объявил орудиями дьявола не женщин, а евреев, остальной текст оставил прежним. Сталин взял из теоретической части обобщенное понятие врага и вражеского заговора, но без конкретных указаний. Просто враг, независимо от пола и национальности. Любой, на выбор. Каждый, кто сомневается в существовании заговора, враг. Практическую часть «Молота» Сталин использовал как прямое руководство к действию. Доносы и пытки. Обвиняемый должен признаться в сношениях с дьяволом, полетах на шабаш, наведении порчи и назвать максимальное число сообщников.

Триста лет европейского безумия не коснулись православной России, но, будто наверстывая упущенное, охота на ведьм вспыхнула в двадцатом веке, когда Россия стала Советским Союзом. Что это? Предопределенность? Обязательность кошмара? Почему люди так легко заражаются безумием и сливаются в массы, покорные воле маньяков и бандитов? Сегодня источник эпидемии очевиден. Чтобы отступила чума, достаточно прихлопнуть двух крыс.

Достаточно? Разве физическая смерть Генриха Инститориса и Якова Шпренгера стала финалом охоты на ведьм? Как долго они коптили небо, неизвестно, но уж точно не триста лет. В отличие от своих будущих воплощений, они не стали правителями стран. Им досталась огромная литературная слава и неограниченная возможность наслаждаться мучениями женщин.

Ося включил лампу, встал, надел халат, вышел на балкон.

Озеро слабо светилось в темноте. Профиль Маркса больше не портил красоту пейзажа. Силуэт Монблана стал смутным, его накрыло сизое облако, похожее на женщину в длинном платье. Беспокойный призрак бывшей подсудимой Анны Гёльди устал кружить над Женевским озером и прилег отдохнуть.

Покачиваясь в кресле, Ося думал: «Сюжет написан очень давно. “Молот ведьм”, “Майн кампф” или “Краткий курс”. Название ничего не меняет. Знакомый бред, огрызок яблока с древа глупости. Неужели урановая бомба – молот, который разобьет башку человечеству и поставит финальную точку? Во времена чумных и психических эпидемий отдельные люди решались бороться с массовым безумием. Наверняка это дело казалось им безнадежным и платить приходилось собственной жизнью, но они не отступали. Что ими двигало? Закон предустановленной гармонии или личное отвращение к бездарным сюжетам?»


* * *


Из приемной гуськом выходили военные, всего человек пятнадцать. Хозяин собрал их накануне большого мероприятия, посвященного разбору финских полетов. Они безвылазно проторчали в его кабинете с девяти вечера до часа ночи. По предполью двигались молча, рысью, обгоняя друг друга, скрывались за дверью сортира. Илья подумал: «Все не поместятся. Интересно, к писсуарам выстроятся по старшинству или в порядке живой очереди?» Он посторонился, застыл у стены, прижимая к животу папку, механически здороваясь с теми, кто его замечал.

Проскуров, поравнявшись с ним, пожал руку. Лицо его было серым, он щурился. После полумрака хозяйского кабинета яркий свет в предполье резал глаза.

– Спустись на первый, направо по коридору, дверь с буквой «М», там никого, – посоветовал Илья, подмигнул и добавил шепотом: – Освобожусь скоро, подожди в Александровском.

Проскуров кивнул. Илья посмотрел ему вслед, заметил, что держится он прямо. Может, не все так уж плохо? А лицо серое просто от усталости.

Через двадцать минут Илья вышел из Троицких ворот, свернул в пустой Александровский сад. На газонах еще лежали плоские потемневшие сугробы, но дорожки уже просохли. Ночь была удивительно теплая, небо расчистилось, от весеннего воздуха слегка кружилась голова.

На скамейке под фонарем темнела одинокая фигура в фуражке. Вспыхнул огонек папиросы. Илья сел рядом, спросил:

– Ну, как прошло?

– Легкая разминка, главное впереди. – Летчик вздохнул. – Клим гундел то же, что и на пленуме, Мехлис из штанов выпрыгивал. Один раз я с Климом крепко сцепился, Хозяин его заткнул, меня поддержал. Сам знаешь, когда он не орет, обращается вежливо, это плохой знак. Некоторые здороваться со мной перестали, глаза отводят.

– Ерунда, – бодрым голосом возразил Илья. – Вон, с Шапошниковым он всегда сама любезность. А не здороваются потому, что перед большой разборкой у всех поджилки трясутся. Будешь ждать беды – он твое напряжение почует. Смотри ему в глаза спокойно и преданно.

– Стараюсь. Не всегда получается. Знаешь, сидел я там, слушал бодрый треп об увеличении производства танков, самолетов и думал: железом Гитлера не удивишь. Железа у него самого навалом, получше нашего. Вот урановая бомба – это серьезно. Все-таки доложу я ему напрямую, не могу больше молчать, чувствую себя жалкой трусливой скотиной.

– На какие источники будешь ссылаться? – сипло спросил Илья и закашлялся.

– Письма академиков, очень конкретные, с требованием срочно начать исследования. Вернадский, Иоффе, Хлопин, Капица…

– У кого же они требуют?

– У Президиума Академии наук.

– Понятно. Читал. Отчаялись писать в ЦК. Молотов и Булганин футболили твоих академиков уже раз десять. Вернадский и Капица просились на прием к Хозяину. Бесполезно. Ну, а кроме писем?

– Я переработал все материалы, подал информацию так, что не придерешься. Сведения добыты легально. Никаких агентурных фокусов. Кстати, в этом смысле докладная Родионова самое оно. Выводы из анализа научных публикаций.

– У академиков тоже анализ публикаций. Может, сначала поговоришь с Сергеевым?[27] Вроде толковый мужик.

– Говорил уже. – Проскуров махнул рукой. – Сначала он вообще не понял, пошутил насчет научной фантастики, а когда дошло, прямо сказал: считаешь нужным – иди сам и докладывай, у тебя прямой доступ.

Илья помолчал, покосился на Проскурова.

– Слушай, Клим вот-вот слетит. Доложи Тимошенко. В любом случае, прежде чем соваться к Хозяину, ты обязан поставить в известность нового наркома.

– Тимоха пошлет меня с этим ураном к урановой матери.

– Смотря как доложишь.

– Как ни докладывай. Тимоха точно не решится, он пуганый. Что на нем висит, разве не знаешь?

Илья молча кивнул. На будущем наркоме обороны висела служебная рекомендация, которую дал ему Тухачевский. Их фамилии стояли рядом, по алфавиту, в расстрельном списке тридцать седьмого, который был уже подписан Сталиным, Молотовым и Ворошиловым. Тимошенко уцелел чудом.

– Сам пойду. – Проскуров помотал головой. – Других вариантов нет. Чертова бомба – единственный шанс шугануть Гитлера. Нельзя больше тянуть. Хватит.

– Значит, решил Берия таранить? – Илья достал папиросу. – Вань, это тебе не Испания.

Проскуров ничего не ответил, откинулся на спинку скамейки, задрал голову, придерживая фуражку, смотрел в темное звездное небо. Илья курил, думал: «Таран – это, конечно, красиво, только смысла никакого. Немецкую урановую бомбу таким тараном не остановишь, советскую не создашь. Детей бы пожалел, истребитель».

Детей у Проскурова было двое. Девочки. Лиде тринадцать, Гале шесть.

Илья затянулся, выпустил дым. Произнести это вслух он не спешил. Взглянув на летчика, спросил:

– Как думаешь, почему Берия прикрыл урановую тему? Ведь не дурак, заявки академиков читал.

– Ни хрена он не читал, – тихо отозвался Проскуров, продолжая любоваться звездами, – тема слишком сложная, неохота ему связываться, и вообще, не до урана ему сейчас.

– Пока информации из Америки, из Англии нет, ему точно неохота. Надо материалец поднакопить, дождаться подходящего момента. – Илья почувствовал, как напрягся Проскуров, и спокойно продолжал: – Берия этот кусок для себя бережет, кусок большой и жирный. Резолюция – страховка, чтобы вы, военные, не опередили его, не утащили урановую бомбу у него из-под носа, под напором академических заявок.

Проскуров резко выпрямился, поправил фуражку.

– Слушай, а ведь верно! Мне в голову не приходило. – Он присвистнул. – Хитрая мразь, это ж надо…

– А ты думал, Лаврентий Палыч хороший, честный человек?

– Нет, ну, понимаешь… Ладно, Ежов был псих, алкаш. Берия хоть и сволочь, но соображает. Все-таки, кроме шкурных интересов, должны быть еще и государственные, у человека с такими полномочиями. А если подходящий момент настанет, когда война уже начнется?

– Именно так и будет. Пока у нас с немцами дружба, информацию из Англии и США Хозяин воспримет как дезу, заподозрит, что они провоцируют нас вкладывать огромные средства в какую-то сомнительную хрень. – Илья взглянул на фосфорный циферблат. – Десять минут третьего. Пойдем, провожу тебя, по дороге договорим.

Проскуров жил в том же Доме ЦИК на Серафимовича, что и Поскребышев. Они медленно побрели по Александровскому саду, вышли к Большому Каменному мосту.

– Ладно, Берия сволочь, понятно, – пробормотал Проскуров, – но и академики тоже хороши. Письма в ЦК и в комиссариаты они, конечно, строчат. Но когда что-то конкретное появляется по этой теме, спешат поскорей запороть. Вот недавно из Харьковского УФТИ[28] пришла заявка на изобретение атомной бомбы. Авторы Маслов и Шпинель[29]. Резолюция академика Хлопина: не имеет под собой реального фундамента.

– Может, академик прав?

– Академику, конечно, видней. – Проскуров пожал плечами. – Только подозреваю, страхуется он. Пока отмашку Хозяин не даст, добыча урана не начнется. А без урана экспериментально ни черта не проверишь. Кстати, резонатор этого твоего Мазура тоже могут запороть академики. Нет урана, значит, и реального фундамента нет. Немцы, вон, скупали его за бешеные деньги, а у нас свой, пожалуйста, сколько угодно, добывай – не хочу, и в Сибири, и в Средней Азии. Бред…

Остановились на середине моста, долго молчали, смотрели на отражения фонарей в речной воде, на силуэты кремлевских башен и зубчатую крепостную стену, будто вырезанную из темной бумаги. От воды веяло холодной свежестью. Ветер ласково поглаживал щеки.

«Даже я, деревянный карандаш, то и дело дергаюсь, так хочется доложить, выдать прямым текстом: товарищ Сталин, необходимо срочно заняться ураном, начать добычу. Но я отлично знаю, чем обернется этот благородный порыв. Я с тридцать четвертого в аппарате, изучил систему, иллюзий давно нет. Голова работает исправно, а душа закоченела. Привык рассчитывать каждый шаг, каждое слово. Иначе просто не выжил бы. Только один безрассудный поступок позволил себе – женился на Машке. Если бы не она и не будущий ребенок…»

Он вздрогнул, услышав тихий голос Проскурова:

– Не было бы у меня детей, я бы давно решился. – Он пристально взглянул Илье в глаза.

– Машка беременна, – пробормотал Илья и отвел взгляд.

– Ну, здорово, поздравляю. – В темноте блеснули зубы, Проскуров улыбался во весь рот. – Когда ждете?

– В сентябре. – Илья вздохнул. – Так что в этом смысле мы с тобой, Ваня, теперь почти на равных.

– Илья, ты что, совсем сбрендил? – Проскуров нахмурился. – Решил, намекаю, мол, давай иди с докладом ты вместо меня, потому что у тебя детей нет?

– Да ни на что ты не намекаешь, Ваня, просто о девчонках своих думаешь и правильно делаешь.

Они двинулись дальше по мосту.

– Знаешь, я ничего не боюсь, – тихо, сквозь зубы, процедил Проскуров, – со смертью давно на ты. А в этом кабинете что-то со мной происходит. Понять бы, что.

– Там свет тусклый и душно.

– Духота ни при чем. – Он помотал головой. – Не знаю, трудно сформулировать. Вот в полете можешь оценить опасность, определить пространство для маневра, принять решение. А там пространства нет, опасность мощная, но какая-то неконкретная.

– Очень даже конкретная, но другая, для тебя непривычная. Штурвал в чужих руках, от твоих решений ничего не зависит. Там ты уж точно не в небе.

– Ох, Илья, не трави душу, не напоминай о штурвале, о небе. Я ведь летчик. Вот это мое. Могу, умею, люблю.

– Завидую тебе, летчик. – Илья улыбнулся. – У меня вся жизнь – бумажки, грифы. Особой важности, совершенно секретно. Важность фальшивая, секреты мертвечиной воняют.

Они уже подошли к серой громадине, осталось только перейти дорогу. Проскуров поднял голову, взглянул на длинные ряды темных окон, потом на Илью.

– Давай посидим немного тут, в скверике, все равно сегодня не усну. – Он опустился на скамейку. – Тошно мне после этого кабинета. Не представляю, как ты выдерживаешь.

Илья сел рядом, закурил.

– Вань, какой полет был самым трудным?

Проскуров покачал головой, улыбнулся, ожил.

– Самый трудный оказался самым счастливым. Помнишь всенародный праздник в честь беспосадочного полета Чкалова в июле тридцать шестого? Москва – Петропавловск-Камчатский – остров Удд.

– Ты разве с ними летал? – удивился Илья.

– Не с ними. За ними. Они на этом Удде чуть не разбились при посадке. Островок узкий, как кишка, отделяет залив Счастья от Охотского моря. Спасибо, в море не свалились. Так удачно сели, что АНТ-25 сломался вдрызг. Весь советский народ с замиранием сердца ждет возвращения героев, а герои кукуют на острове. Клим вызвал меня. Поддатый, морда красная, глаза таращит, вопит: трое суток! Дальше матом. В общем, требует повторить Валеркин рекорд, доставить народным героям оборудование и ремонтную бригаду.

– Погоди, – перебил Илья, – из Хабаровска разве не могли слетать за ними? Там нет, что ли, авиации?

– Издеваешься? – Проскуров оскалился и покачал головой. – Они вернуться должны были на той же машине! Иначе это никакой не рекорд, всенародный праздник будет сорван. Клим дал трое суток, чтобы долететь и раздолбанную «антешку» привести в порядок. Характер повреждений точно неизвестен, железо пришлось брать с большим запасом. Загрузили ТБ-3 под завязку. Июль, жарища.

– Да, я помню то лето, – кивнул Илья, – пекло стояло под тридцать.

– Иногда и под сорок, особенно в Сибири. Лес горел. До Омска летели в сплошном дыму лесных пожаров. Дым кончился, пошла низкая облачность. За Красноярском грозища, ливень, штормовой ветер. ТБ – машина тяжеленная, но бросало ее, как лодочку в штормовом океане. Такая началась болтанка, что ящики с грузом стали скакать и кататься, будто слоны в цирке. Как я справился с управлением, до сих пор не понимаю.

«Может, и сейчас справишься, – подумал Илья, – главное, чтобы ты не горячился и не отчаивался».

– В Хабаровске встетил нас Блюхер, бросился обнимать. Орлы, – продолжал Проскуров. – А Валерка чуть морду мне не набил. Мы ведь перекрыли его рекорд на сорок минут, учитывая многотонный груз и погодные условия, наш рекорд оказался куда выше, чем его, вот он и взбесился. Потом, конечно, успокоился, целоваться полез, да еще сказал на банкете при Хозяине, мол, настоящий герой не я, а старший лейтенант Проскуров.

Зацокали копыта, по пустой мостовой медленно прогарцевали три конных милиционера. Небо светлело. В сером доме зажглось несколько окон.

– Хозяин предлагал Валерке возглавить НКВД, – пробормотал Проскуров, – разговор был на даче, при Ежове, при Берия. Валерка рассказывал. Хозяин так мягко, уважительно к нему обратился. Эти двое уставились в упор. Ежов был совсем развалина от водки, а Берия… Ну, что делать? Откажешься – Хозяин не простит. Согласишься – Берия в землю зароет. Валерке на такую должность идти все равно что в петлю, при его-то характере. Посмотрел он на Хозяина. Вроде улыбается, глаза добрые. Глянул на Берия – холодом обдало. Поблагодарил за высокое доверие и вежливо отказался. Хозяин отнесся с пониманием. А через четыре месяца авария.

– Может, несчастный случай?

Проскуров помотал головой, прерывисто вздохнул:

– Там все шито белыми нитками. Знаешь, я ведь так не хотел на эту должность, так не хотел. Но испугался: а вдруг, если откажусь, будет как с Валеркой?

– Ну, должности, положим, совсем разные, – заметил Илья и подумал: «Может, Берия ненавидит его из-за Чкалова? Помнит, что были друзьями… Интересно, ту аварию Берия по собственной инициативе организовал? Или по приказу Хозяина? Точно никто никогда не узнает».

Проскуров поправил фуражку, шлепнул ладонью по колену:

– Ладно. Пора по домам. До заседания уже не увидимся. – Он встал, протянул руку. – Ну, будь здоров. Кулачки за меня держи.


* * *


Эмма едва дождалась конца рабочего дня, с наслаждением сняла с себя тяжелый безобразный защитный костюм. Ее тянуло в лабораторию к Вернеру. Сегодня утром ей пришла в голову любопытная идея. День прошел нервозно, подумать как следует не дали. Хотела в перерыве посидеть над своей тайной тетрадкой, но уединиться не удалось. Опять бесмысленный пафосный треп в комнате отдыха. Ничего, кроме усталости и раздражения. А у Вернера было спокойно, там всегда удавалось сосредоточиться. Там жалкая пчелка-труженица будто по волшебству превращалась в серьезного ученого.

Она наврала Герману, что старик страшно простыл, захлебывается кашлем. Срочно требуется микстура, ингаляция, компресс, растирание и так далее. Герман, конечно, стал ворчать, что кашляет он от неумеренного курения, в аптеку может сходить полька, а для процедур нормальные люди вызывают медсестру. Эмма терпеливо объяснила: в аптеках восточных рабочих не обслуживают. В прошлый раз, когда старик болел, пришла медсестра, так он ее выгнал, заявил, что она идиотка, руки у нее грубые, от компресса получился ожог.

– Дело не в медсестре, а в дурном характере, – мрачно заметил Герман, – не хватало, чтобы он превратил тебя в сиделку!

– Ну, милый, я же не собираюсь торчать там сутками, забегу на полтора часика, вернусь очень скоро, – она нежно поглаживала Германа по выбритому колючему затылку, – вот именно из-за своего дурного характера он назло не поправится, если ухаживать за ним станет чужой человек. Ты же не хочешь, чтобы бронхит перешел в воспаление легких?

– У него что, высокая температура?

В глазах Германа мелькнуло что-то похожее на тревогу. Эмме стало не по себе. «Не слишком ли ты завралась, красавица? – Но потом она подумала: – Ничего, пусть поволнуется за отца, это совсем не вредно для такого эгоиста».

– Тридцать семь и три, но у стариков редко бывает сильный жар.

Герман поймал ее руку, поцеловал кончики пальцев:

– Учти, я ужинать без тебя не сяду.

– Конечно, милый.

Она улыбнулась, чмокнула его в губы и вскочила на заднюю площадку трамвая.

Знакомый парк в Шарлоттенбурге выглядел таинственно. Влажные, по-весеннему теплые сумерки окутали Эмму уютным туманом. Деревья тихо покачивались, кивали кронами, будто хвастали набухшими почками. В подвижном рисунке веток чудились очертания сказочных существ. Маленькие нежные эльфы махали стрекозиными крыльями. Грациозные феи с прозрачными волосами до пят улыбались, протягивали волшебные палочки. Ведьмы и тролли гримасничали, таращили мутные глаза. Они выглядели забавно и вовсе не страшно.

Тихо мурлыча себе под нос «Лили Марлен», Эмма покинула парк, танцующей походкой прошла по улице, открыла калитку.

Из дома доносилась музыка, легкие стремительные аккорды фортепиано. У Вернера был патефон и набор пластинок, но после смерти Марты он музыку не слушал. Марта неплохо играла на рояле, старый инструмент фирмы «Беккер» сиротливо пылился в гостиной.

Эмма замерла, навострила уши. Определенно это не патефон. Живая музыка, кажется, Шопен. Вполне приличное исполнение. Она нечаянно задела ногой скамеечку у вешалки, музыка оборвалась. Через мгновение появилась полька. В полумраке прихожей блеснули испуганные глаза, тихий голосок залопотал:

– Добрый вечер, госпожа, господина Брахта нет дома, он в гостях у господина фон Лауэ, обещал вернуться к девяти.

– А, значит, уже скоро. Я подожду. – Эмма протянула руку, щелкнула выключателем. – Скажите, Агнешка, это вы только что играли Шопена?

– Да, госпожа.

В ярком свете лицо польки казалось белее ее белоснежной блузки.

– Господин Брахт знает, что вы играете… – Эмма кашлянула, – …на рояле его покойной жены?

– Конечно, госпожа, без разрешения я бы не стала. – Полька покраснела, отвела взгляд и сдула упавшую на лицо прядь.

– У вас неплохо получается. – Эмма снисходительно улыбнулась. – Учитывая, что рояль совершенно расстроен.

– Инструмент в порядке, госпожа, я только чуть-чуть поправила басовые струны.

– Даже это умеете. – Эмма покачала головой. – Где вы учились музыке, Агнешка?

– Дома, в Варшаве, брала частные уроки. – Полька сняла с Эммы пальто, повесила на вешалку. – Вам приготовить чай или кофе, госпожа?

– Спасибо, ничего не нужно. – Она мягко отстранила польку, направилась к лестнице, обернулась. – Если хотите, можете еще поиграть.

Поднявшись в лабораторию, она подошла к маленькому столу у окна. В тетради ничего нового. Зато разорванная, скомканная сигаретная пачка вся покрыта мелкими строчками формул. Эмма села, осторожно разгладила бумагу. Но тут вспомнила свою утреннюю идею, достала из сумочки тайную тетрадь, принялась быстро набрасывать формулы. Через минуту перо сухо зацарапало по странице. Чернила кончились. Она взяла самописку из стакана. Разумеется, тоже пустая. Вернер писал карандашом.

Баночка с чернилами стояла на подокннике. Взгляд скользнул по лотку с письмами, уперся в конверт с обратным стокгольмским адресом.

Снизу доносилось тихое треньканье клавиш. Полька продолжала свои музыкальные упражнения. Эмма нервно вскочила, прошлась по лаборатории, вернулась к столу, села, сжала виски, прошептала: «Нет! Нельзя, стыдно!» – и осторожно, двумя пальчиками, вытянула из надорванного конверта сложенные вчетверо листки.

Почерк у профессора Мейтнер был мелкий, но ровный и разборчивый.


Дорогой Вернер!

Прошлое мое письмо почти целиком состояло из формул, на этот раз о работе ни слова. Похвастаться нечем. Подозреваю, что воздух Сигбановского института мне противопоказан. Не знаю, от чего больше устала, от хамства Сигбана или от собственного овечьего смирения.

Представляю, как ты качаешь головой, читая эти строки и ворчишь: Лиза, Лиза, тебе давно пора послать Сигбана к черту и перебраться в Копенгаген к Нильсу! Да, милый, ты прав. Наверное, скоро так и сделаю.

Тут со мной произошла удивительная история. Я вдруг стала невероятно популярной, нет отбоя от журналистов, дважды брали интервью. Первый – бельгиец, пожилой толстяк, неплохо разбирается в физике. Пригласил меня в звукозаписывающую студию. Он постоянный ведущий какой-то научной передачи на «Радио Брюсселя». После записи мы обедали в ресторане. Сначала все шло очень мило, потом он стал задавать вопросы, которые показались мне бестактными. Ты знаешь, я терпеть не могу обсуждать своих знакомых и коллег, а толстый бельгиец хотел именно этого. У меня возникло неприятное чувство, показалось, будто ему известно о моей встрече с Отто.


Эмма вздрогнула. «Встреча с Отто? Вот куда ездил Ган в начале марта. И никому ни слова! Ну, подлец! Мало того что присвоил ее открытие, так продолжает по-тихому, как вор, тянуть из нее идеи. А Мейтнер тоже хороша. Овечье смирение!»

Она быстро взглянула на часы. Без пятнадцати девять. Вернер может вернуться раньше или позже. Главное – не прозевать.

Окно выходило в сторону калитки. Она приоткрыла его. Стук калитки и шаги по гравию будут слышны. Если бы полька прекратила играть… Сейчас особенно громко. Что это? Дебюсси? Спуститься, сказать ей? Нет, глупо…

Эмма прерывисто вздохнула и стала читать дальше.


Разговор оставил неприятный осадок. Толстяк будто вытягивал из меня информацию, не то чтобы допрашивал, нет. Но хитрил, совал нос в чужие дела.

Буквально через неделю мне позвонил коресспондент «Таймс». Отказать такой уважаемой газете у меня не хватило духу. Мы договорились встретиться в ресторане.

В отличие от «Радио Брюсселя», «Таймс» оказался молодым, стройным, обаятельным. Вопросы его тоже звучали бестактно, но в другом смысле. Он не пытался вытянуть информацию о знакомых и коллегах. Его интересовало мое личное отношение к тому, чем они сейчас занимаются. Говорил он жестко и откровенно, поэтому понравился мне больше, чем вкрадчивый толстяк. Не хочу называть в письме имена, которыми они представились. Толстый пусть будет Дефо, стройный – Крузо. Клички вполне подходят. Не исключено, что оба они – родственники Даниэля Дефо, но не по литературной, а по другой, побочной линии.

Крузо бросил мне страшное обвинение. Он сказал, что, написав об открытии в Берлин, я сдвинула земную ось, нарушила предустановленную гармонию. Примерно так: «Не случайно открытие сделал не Ферми в фашистской Италии, не Ган в нацистском рейхе, а вы в нейтральной Швеции. Написав Гану, вы…» В общем, мысль понятна. Если совсем уж честно, этот мальчишка озвучил то, что мучает меня в последнее время все сильней. Знаю, ни в чем не виновата, но в душе что-то постоянно свербит. Как говорила моя мама, чувства не выключишь.

Крузо вдруг упомянул твое имя. Их интерес ко мне кое-как объяснить можно. А зачем им понадобился ты?


У Эммы пересохло во рту. Англичане интересуются германским урановым проектом. Было бы странно, если бы обошли стороной профессора Мейтнер. Уж кому-кому, а разведке отлично известно, кто реальный автор открытия. Да, Мейтнер не связана с проектом, но столько лет работала с теми, кто в нем участвует, может оценить потенциал всех и каждого в отдельности. Но при чем здесь Вернер? Или имя мелькнуло случайно?

Эмма перевернула страницу.


Не такие они олухи, знают, чем ты занят. Твой резонатор ни малейшего отношения к военной теме не имеет, тем более ты его еще не собрал. Если только эти болваны не перепутали тебя с покойным Маркони. Неужели дурацкое клеймо «лучей смерти» все еще от тебя не отлипло? Право, это уже не смешно. Или они прощупывают возможность сделать тебя и Макса внештатными немецкими корреспондентами «Таймс»?

Я объяснила, что ты уволился из института, заверила, что в работах, которые их интересуют, не участвуешь. Разговор сразу прекратила. Остался неприятный, тревожный осадок.

«Таймс» вышел на этой неделе. Никаких острых моментов. Занимательная физика для младших школьников. В преамбуле Крузо процитировал слова Нильса и Альберта о том, что открытие принадлежит мне, а не Отто, и здорово вмазал Сигбану. Теперь он шевелит желваками, но разговаривать со мной стал вежливей.

Не знаю, вышла ли передача на «Радио Брюсселя», думаю, что вышла. Не исключено, что толстый Дефо и стройный Крузо – обычные журналисты, а у меня шпионофобия.


– Не исключено, – прошептала Эмма.

Звуки рояля неприятно отдавались в голове. Полька играла что-то громкое, быстрое, современное. «Негритянский джаз? – Эмма поморщилась. – В рейхе эта музыка запрещена… Господи, что я делаю? Гадость! Клянусь, никогда больше! Все-таки Мейтнер дура. Зачем написала Гану? Я бы на ее месте ни за что… На ее месте? Мне светит открытие подобного масштаба? Почему бы и нет? Но только на роль смиренной овцы я не согласна. Господа, вас ждет сюрприз, и не надейтесь заткнуть мне рот, это будет мое открытие, я вам не Мейтнер… Ага, размечталась, прекрасная Эмма! Разве ты способна измерять силу тока собственным телом, как Кавендиш? Кроме физики, для тебя слишком много всего существует. Размениваешься на мелочи, не можешь отказать себе в мелких житейских радостях».

Мысли путались, глаза пожирали последние абзацы.


Надеюсь, в следующем моем письме опять появятся формулы, должна же я, наконец, сдвинуться с мертвой точки! Столько сил потрачено впустую, это, в конце концов, несправедливо. А как поживает игрушка? Мне кажется, ты зациклился на выборе начинки, на расчетах инверсии населенностей. Статистика Больцмана вещь хорошая, но ты уже стер мозги до мозолей. Ты практически собрал игрушку, так накачай ее чем-нибудь. Начни экспериментировать по-настоящему, и ответы придут сами собой. Да, вы с Марком идеально дополняли друг друга, но это вовсе не значит, что по отдельности работать не можете. Уверена, Марк работает вовсю, хотя, конечно, ему тоже тебя здорово не хватает. Смелее, мой милый, прекрати рефлексировать и оглядываться назад!


Внизу стукнула калитка. В дрожащих руках запрыгали последние строчки:

Скучаю по тебе, особенно вечерами. Однако наша договоренность по-прежнему в силе. Увидимся, когда соберешь игрушку, не раньше.

Твоя Лиза.


Эмма сложила письмо, сунула в конверт, схватила самописку. Перо сухо царапало тетрадную страницу. «До чего же отвратительный звук! Ну конечно, забыла заправить, письмо отвлекло. Нет, никогда больше! Какой стыд!»

Руки вспотели. Крышка чернильницы прокручивалась во влажных пальцах. Музыка давно смолкла, снизу звучали голоса Вернера и Агнешки. Слов не разобрать. Наконец удалось отвинтить крышку, заправить самописку. Но перо все так же сухо шуршало, не оставляя следа.

Застучали шаги по лестнице. Эмма раздраженно трясла самопиской над своей тайной тетрадкой. Дверь открылась.

– Дорогуша, привет! Умница, что не ушла, дождалась меня.

– О боже! – На страницу, прямо на свежую, незаконченную запись упала огромная клякса.


* * *


Маша отнесла в администрацию все необходимые медицинские бумажки. Самуил Абрамович Самосуд, художественный руководитель и главный дирижер, вызвал ее в кабинет, начал бодро:

– Что же это вы, товарищ Крылова? Только мы вам заслуженную дали, и вот здрассти-пожалуйста!

О чем говорить дальше, он не знал. Случай был уникальный. Солистки балета детей не рожали, Маша оказалась первой если не за всю историю театра, то за последние лет десять точно.

– Извините, Самуил Абрамович, так получилось, – краснея, залопотала она и, спохватившись, добавила, как учила Пасизо: – Я могу пока поработать педагогом-репетитором.

Самосуд поднял на нее по-сталински прищуренные глаза, шевельнул усами, произнес деловитой скороговоркой:

– По закону декретный отпуск шестьдесят три дня. Тридцать пять до родов и двадцать восемь после.

«Знаю, знаю, дорогой Самуил Абрамович, только понять не могу, как у вас язык поворачивается вслух произносить эту грязную антисоветчину, – подумала Маша, едва сдерживаясь, чтобы не захихикать, – вот уж настоящая вражеская агитацияс пропагандой. Тридцать пять до и двадцать восемь после. Обалдеть какая щедрость. Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство и за счастливое материнство тоже. Как там в незабвенном фильме “Цирк”? Рожайте на здоровье – черненьких, желтеньких, в крапинку».

– Вы чему это улыбаетесь? – кашлянув, спросил Самосуд.

– Я? Разве?

Маша не чувствовала своей улыбки, Илья предупредил: «Осторожно, следи за лицом, ты так сияешь, что кого-то это может огорчить».

Товарищ Самосуд явно счел улыбку неуместной.

– Сколько вам лет, Мария Петровна? – осведомился он все с тем же сталинским прищуром.

– Двадцать два, – ответила Маша, продолжая сиять.

– Самый возраст балетный. В лучших спектаклях танцуете ведущие партии. Смотрите, как бы потом плакать не пришлось.

– Зачем же плакать, Самуил Абрамович? – Маша улыбнулась во весь рот. – Надо сохранять здоровый комсомольский оптимизм.

Самосуд вздохнул и покачал головой.

– Оптимизм… Вы, товарищ Крылова, даровитая балерина. А ведь у нас незаменимых нет. Мы найдем вам замену, это не проблема. Вот мне тут рекомендовали Екатерину Родимцеву на Суок.

– Да, она во втором составе! – радостно кивнула Маша, – и Зарему в «Бахчисарайском» она тоже отлично танцует. Родимцева очень, очень даровитая балерина.

– Мы найдем вам замену, – повторил Самосуд чуть громче, – но потом, когда закончится ваше интересное положение, вы пожелаете вернуться на большую сцену, а все ваши прежние партии танцуют другие исполнительницы. Куда прикажете ставить вас? В кордебалет?

– Самуил Абрамович, все будет хорошо.

Маша поймала взгляд Самосуда, на этот раз открытый, не прищуренный, и увидела там, на дне хитрых тухловатых глаз свежий отблеск чувства. Оно не имело отношения к балерине Крыловой и к ее интересному положению. Самосуд вспомнил о чем-то своем, личном, например о музыке (ведь он был не только художественным руководителем, но и главным дирижером), или о маме, или о жене, о детях. А может, вообще ни о чем не вспомнил, просто толстая чиновная личина сползла на мгновение, и выглянул из нее человечек, слабенький, запуганный, недобрый, но вполне еще живой.

– Что ж, Мария Петровна, вашему оптимизму можно только позавидовать, – он покрутил ус, вернул личину на место, – оформим пока педагогом-репетитором в пятый класс, а там поглядим.

На «пятом» он сделал ударение. Не случайно. Это был самый трудный класс, переходный возраст. В конце года предстоял отсев, накануне экзаменов дети нервничали, особенно девочки. Заниматься с ними было трудно. Пасизо называла пятый педагогической каторгой.

Маша поблагодарила и выпорхнула из директорского кабинета.

Стояла сонная мокрая весна. В сквере возле театра прыгали всклокоченные тихие воробьи. В луже плавал кораблик – продолговатый кусок коры с бумажным парусом, надетым на палочку-мачту. Карапуз лет пяти в синем, длинном не по росту пальто с оттопыренными плечами смотрел на кораблик, задумчиво ковыряя в носу. Из подвернутого рукава свисала варежка на шнурке. Полосатая вязаная шапка съехала на затылок. Две девочки-подростка, явно балетные, бежали через площадь от здания филиала, красиво перескакивая лужи, почти не касаясь земли блестящими черными ботиками.

«Как хорошо, какая я счастливая», – думала Маша.

Теперь это было ее обычное состояние, будто кто-то шепнул ей по секрету, что бояться нечего. Все плохое осталось в прошлом. Никого больше не арестуют, не убьют, войны не будет.

Токсикоз у нее был легкий и скоро совсем прошел. В последний раз немного затошнило, когда она увидела, что ее фамилия изъята из списков распределения ролей, из афиш и программок. Комок подкатил к горлу, глаза защипало, но она быстро справилась и поздравила Родимцеву.

– Ты все-таки чокнутая. – Катя покрутила пальцем у виска. – Только «заслуженную» получила, тебе бы танцевать и танцевать.

– Я же не навсегда. – Маша махнула рукой. – Отстреляюсь и вернусь. Вся жизнь впереди.

– Вся жизнь… – задумчиво повторила Катя. – Через годик-другой могла бы стать примой.

– Через годик вряд ли, через два – запросто. Форму я точно не потеряю, изголодаюсь по сцене, вернусь с новыми силами.

Катя помотала головой:

– Не обольщайся, Машка. Танцевать ты, конечно, будешь, но примой вряд ли станешь. Они же все бездетные. Или балет, или ребенок.

Маша не стала спорить. Зачем? Катя сама с собой спорила, ее одолевали противоречивые чувства.

– При таком муже, при такой жилплощади я бы тоже родила, только погодила бы лет до тридцати, поднялась бы на недосягаемую высоту и тогда уж… Ну-ка, покажи руки!

– Зачем? – удивилась Маша и вытянула вперед кисти.

– Мальчик, – уверенно заявила Катя.

– С чего ты взяла?

– Примета старинная. Если бы ты ладошками вверх показала, тогда точно девочка. Да и вообще, перед войной больше мальчиков рождаются.

Маша весело подмигнула и прошептала:

– Катюня, войны никакой не будет, все это вранье.

– Ты откуда знаешь? – также шепотом спросила Катя, и глаза ее изумленно округлились. – Илья сказал?

Маша загадочно улыбнулась, помотала головой:

– Чувствую. У беременных интуиция обостряется.


«Война! Какая чушь! – думала Маша. – Уже год в Европе воюют, ну сколько можно? Абсолютно идиотское, противоестественное занятие. А у нас с тридцать четвертого по сороковой людей погибло немерено, может, больше, чем на войне. Потом Финляндия…»

Слово «Финляндия» каждый раз прошибало током. Перед глазами возникал Май Суздальцев без ноги, на костылях. Она не видела его таким, но ясно представляла, как он сидит за столом в военкомате, костыли прислонены к спинке стула. Май выхватывает пистолет из кобуры дежурного. Выстрелы, дыры в усатом портрете. Подстреленный Май падает неуклюже, на бок, вместе со стулом и костылями. Вокруг паникуют, матерятся. Май больше ничего не чувствует, и это навсегда.

Она отгоняла кошмар, вспоминала репетиции, танцы, концертные поездки, усталость и радость, когда получались сложные прыжки и поддержки. Целый мир, каждое мгновение наполнены смыслом. Не может все это исчезнуть просто так, в никуда, навсегда.

Однажды ей приснилось, как они с Маем танцуют па-де-де из «Аистенка». Музыка звучала, но оркестровая яма была пуста и темна, в зале ни души. На очередном витке фуэте сцена превратилась в глубокий снег, они продолжали танцевать, не проваливаясь, не чувствуя холода. Снежный наст хрустел и пружинил, как батут. Май отпустил ее руки, взлетел в кабриоле, но, вместо того чтобы приземлиться, стал медленно, плавно подниматься. Сделал поворот в воздухе, тур он лэр, но какой-то необыкновенный, замысловатый, упруго вытянул ноги, конечно же, целые и невредимые. Она стояла, задрав голову, и точно знала, что он не упадет.

Глава двадцатая

Ося уснул на рассвете и проснулся от стука. Не открывая глаз, спросил:

– Кто там?

Никакого ответа. Стук продолжился, и Ося понял, что это дождь стучит по крыше. Было тепло, но так пасмурно, что пришлось включить настольную лампу. Часы показывали половину первого. Он выглянул на балкон. Качалка и круглый столик стояли у стены, под навесом. Вазу с зелеными яблоками и бутылку с остатками «Глаз куропатки» он обнаружил в комнате, на комоде. Плед лежал в кресле у камина. Он облегченно вздохнул. Совсем не помнил, как двигал мебель и убирал посуду. Наверное, сделал это машинально, в полусне. Перед рассветом дождь уже накрапывал. Если бы все осталось у перил, под открытым небом, промокло бы насквозь.

Когда он вылез из ванной, опять услышал стук, на этот раз уж точно в дверь. Ничего не стал спрашивать, затянул пояс халата и повернул ключ. На пороге стоял Ансерме.

– Джованни, с вами все в порядке? Я стучу уже полчаса.

– Доброе утро, Пьер, я был в ванной. – Ося зевнул. – Вчера вы обещали великолепную погоду.

– Извините. – Ансерме развел руками. – Не удалось договориться с атлантическим циклоном.

– Ну, тогда прошу вас, договоритесь с кухней. Умираю от голода. Горячий омлет и кофе могли бы спасти мне жизнь.

– Джованни, завтрак вы проспали, время обеденное. Озерная рыба и жареные сморчки устроят?

– Звучит соблазнительно.

– Наше сезонное меню, – скромно пояснил Ансерме. – Не возражаете, если горничная тут приберет и затопит камин, пока вы будете обедать?

В столовой из шести столиков заняты были всего два, но самые лучшие, у больших окон, с видом на озеро. За одним обедала пожилая пара, за другим никого, но на спинке стула висел вязаный синий жакет. На тарелке темнело недоеденное шоколадное пирожное, рядом – чашка с недопитым кофе. Именно за этот стол Ансерме усадил Осю.

– Пьер, тут кто-то сидит, – удивленно заметил Ося.

– Мадам сейчас вернется, поднялась в свой номер за сигаретами. – Ансерме таинственно подмигнул и удалился.

Ося налил воды из графина. Взял из корзинки теплую ржаную булочку, разломил и положил на тарелку. На краю чужой кофейной чашки розовел след от помады. От жакета повеяло духами, аромат мелькнул и потерялся в смеси запахов дождя из открытого окна, жареных грибов и рыбы из кухни. Ося уставился в окно, на озеро, покрытое прыгающей рябью. Сердце забилось наперегонки с дождем. В горле запершило. Он потянулся к стакану, выпил воду залпом, зажмурился, почувствовал прикосновение руки к плечу, губ к виску.

– Привет, соня! Пора открыть глаза, тебе уже несут еду. – Габи стянула жакет со спинки стула, накинула на плечи, села, отхлебнула кофе из своей чашки.

Подошел официант, поставил перед Осей тарелку с рыбой и сморчками.

– Месье желает немного черного перца?

– Спасибо, – просипел Ося.

– Спасибо, да или спасибо, нет?

– Спасибо, нет, – ответила Габи и любезно улыбнулась официанту.

– Мадам желает еще кофе?

– Спасибо, да.

Официант ушел. Ося наконец решился взглянуть на Габи. Она подстригла волосы, не слишком коротко, до ключиц. Раньше подкалывала их валиком или скручивала узлом на затылке. Теперь они лежали свободно, расчесанные на пробор, и, слегка подвитые, обрамляли бледным золотом лицо. С такой прической она выглядела легкомысленней и беззащитней.

Спрашивать, кто дал ей адрес пансиона, Ося не стал. «Сестра» давно вычислила берлинскую подругу агента Феличиты. Ося хорошо запомнил слова Тибо: «В мирное время “Сестра” давала вам право использовать этот источник по вашему усмотрению. А сейчас война».

Неожиданное появление Габи означало, что добрый большой Тибо решил, наконец, лично познакомиться с Габриэль фон Хорвак. Возможно, идея устроить двум бывшим любовникам романтическое свидание на берегу Женевского озера пришла в голову Тибо, когда Ося сдуру позвонил при нем в Берлин из Стокгольма, орал на все гостиничное фойе, не сумел справиться со своим голосом, дыханием, выражением лица. У Тибо был такой сочувственный теплый взгляд. «Надеюсь, с вашей подругой все в порядке. Как же я, старый осел, не догадался? Следовало сразу дать ей знать».

«Сестра» не просто вычислила «берлинскую подругу», она уже приготовилась вцепиться бульдожьей хваткой.

Он глядел на Габи, в голове неслось: «Почему ты не послала толстого бельгийца к черту? Зачем клюнула на приманку? Соскучилась, не утерпела? Мы могли бы что-нибудь придумать сами, без посредничества Тибо. Теперь они не отвяжутся. Я подключил тебя к урановой теме, но поставил условие: я сам контролирую степень риска. Ты не агент, у тебя никаких обязательств. Ты не числишься в секретных картотеках. Ты просто иногда выполняешь мои личные просьбы».

– Может, ты сначала съешь рыбу, а потом уж меня? – Габи сдвинула брови и выпучила глаза, смешно передразнивая его угрюмый взгляд.

Официант принес ей кофе, долго не отходил, ему явно хотелось поболтать и пококетничать с Габи. Почему мадам не доела пирожное? Слишком сладко? Слишком жирно? Кондитер огорчается как ребенок, если гости не доедают его шедевры.

– Слишком вкусно, – ответила Габи, – передайте вашему кондитеру мое восхищение, но я уже сыта.

Ося молча, сосредоточенно ел, не поднимая глаз. Он знал: если Габи опять начнет играть в шпионские игры, покоя ему не будет. Она единственное существо в мире, к которому он по-настоящему привязан. Пусть чужая жена. Пусть между ними все кончилось и совместного будущего для них нет. Он может не видеть ее месяцами, но должен быть уверен, что она в безопасности.

«Конечно, я понимаю, просто жить в рейхе, работать в пресс– службе Риббентропа и шепотом обсуждать с мужем, участником квазизаговора, какой бяка Гитлер, ты не желаешь, – думал Ося, – авантюристка! Мало тебе было советских приключений?»

С тридцать четвертого по тридцать седьмой Габи работала на советскую разведку. Весной тридцать седьмого агент, которого отправил НКВД в Берлин восстановить связь, провалился. В условном месте Габи ждал сотрудник гестапо. Тогда ее спасло чудо. Кремлевский инкогнито, ПЧВ (порядочный человек с возможностями), узнал о провале. Доктор Штерн предупредил Осю. Ося успел в последний момент оттащить Габи от гестаповской ловушки за шиворот. Повезло. Она обещала больше не искушать судьбу.

Он поднял глаза, встретил взгляд Габи, ласковый и хитрый.

– Успокойся, – сказала она, – с милым толстяком у меня ни любви, ни дружбы. Просто мимолетное знакомство.

Он ничего не ответил, опять уставился в тарелку. Успокоиться он не мог при всем желании. Если «Сестра» взяла Габи в оборот, обязательно станет копаться в ее прошлом.

Бывший советский резидент Флюгер, который когда-то завербовал Габи, сбежал в Англию. Из него вытягивали имена агентов, работавших в Англии и в США. Он назвал только покойников. Советскими агентами в рейхе британская контрразведка не особенно интересовалась. Никакой информации о Габи от Флюгера они не получили. Теперь уж точно не получат.

Год назад двенадцатилетняя дочь Флюгера умерла от врожденного порока сердца. У него случился инсульт, он прикован к инвалидному креслу и говорить не может. А кроме него раскрыть «Сестре» тайну Габриэль фон Хорвак (в девичестве Дильс) некому, пока, во всяком случае.

Сейчас советской агентурной сети в рейхе нет. Но очень скоро ее начнут восстанавливать. Габи числится в их картотеке.

– Ну-ну, перестань, ты же сам всегда говоришь: надо решать проблемы по мере их поступления, – произнесла Габи с улыбкой, от которой у него побежали горячие мурашки.

Габи умела угадывать его мысли и могла отключать их на несколько минут, если они ей не нравились. Когда она так улыбалась, он не мог ни о чем думать.

Пара за соседним столиком громко задвигала стульями. Посторонние звуки вернули Осю на землю. Он услышал низкий, мелодичный женский голос:

– Нет, Ваня, я не собираюсь целый день торчать в номере. Можно и под дождиком погулять, не сахарные.

Полная статная дама в строгом шерстяном платье, с короткой гривкой седых волос, в пенсне на точеном носу, говорила на чистом русском языке.

– Как скажешь, Томушка, как скажешь, – ответил глубоким басом Ваня, поджарый старик в теплом сером пуловере, лысый, но с пышными белыми усами и бровями.

Диалог напоминал оперный речитатив. Пара чинно, под руку, направилась к выходу. Томушка оглянулась, пожелала Осе и Габи приятного аппетита по-французски.

– Князь и княгиня, – прошептала Габи, – хозяин успел просветить меня, какая-то древняя аристократическая фамилия, он назвал, я забыла. Приехали из Брюсселя.

– Интересно, а им о нас он что сказал? – Ося подцепил вилкой последний сморчок.

– О нас? Разве тебя не предупредили? Ах, ну да, сюрприз… – Габи подвинула свой стул поближе, перешла на быстрый шепот: – Мы с тобой молодожены из Огасты, штат Мэн. Ты журналист Джон Касли, я дочь целлюлозно-бумажного магната, Габриэль Дильс, теперь, конечно, Габриэль Касли. Мой отец немец. Как-то нужно оправдать мой акцент, – она хмыкнула, – да, но папа совершенно не выносит нацистов.

– А, вот почему ты сразу заговорила со мной по-английски. Кстати, ты здорово продвинулась, учитывая, что начала учить язык всего год назад. – Ося резко положил вилку. – Огаста, штат Мэн, Новая Англия, на границе с Канадой.

– Да, милый, у нас там очень красиво. – Габи старательно изобразила американское произношение и шлепнула Осю по плечу. – Много лесов и озер, климат влажный, умеренный.

– Молодожены из Огасты. – Ося оскалился. – Как трогательно!

– Тебя что-то не устраивает? – Она нервным движением заправила пряди за уши.

– «Мы с Габриэль очень сожалели», – произнес Ося холодным вежливым голосом Максимилиана фон Хорвак.

– Да уж, не радовались, – огрызнулась Габи.

Официант опять явился:

– Месье желает десерт?

– Спасибо, нет. Только кофе, – ответил Ося.

Пока официант убирал тарелки и приносил кофе, они молчали, глядя в окно. Дождь то затихал, то припускал с новой силой.

– Хотел бы я посмотреть на эту сцену, – усмехнулся Ося и опять заговорил холодным голосом Максимилиана фон Хорвак: – «Да, кстати, дорогая, угадай, кто сегодня звонил? Касолли! Оказывается, он жив».

– Хватит! – Она зажмурилась, закрыла уши ладонями.

– «Что ты говоришь, милый! Надо же, как повезло!» – теперь Ося подражал голосу Габи.

Она помотала головой, волосы взлетели, упали.

– Ненавижу тебя! Как ты мог? Зачем, зачем тебя туда понесло? Ты поступил подло и жестоко!

– Успокойся, меня не убили.

Ося вздрогнул, вспомнил сон, приснившийся в самолете перед посадкой в Хельсинки. Те же слова, только наяву.

– Полетел туда, ни слова не сказал мне, еще и полез на передовую, под пули, – сипло шептала Габи, – никогда тебе этого не прощу. По твоей милости неделю прожила в сплошном кошмаре. О твоей героической смерти трепался весь пресс-центр.

– Ты не поверила, чувствовала, что я жив.

Габи отвернулась, лоб сморщился, губы скривились подковкой, как у ребенка, готового зареветь, но глаза остались сухими. Шмыгнув носом, она быстро, сердито произнесла:

– У меня болело сердце.

Ося перегнулся через стол, протянул руку, медленно, как слепой, провел кончиками пальцев по ее щеке.

– У меня тоже.


* * *


На спектакле под названием «Заседание начальственного состава по сбору опыта боевых действий против Финляндии» Илья не присутствовал, читал стенограммы и держал кулачки за Проскурова. Представление проходило в здании ЦК на Старой площади и продолжалось четыре дня.

Командармы, комдивы, полковники, комиссары, участники боевых действий выступали с длинными докладами, из которых следовало, что артиллерия стреляла отлично, пехота героически атаковала врага, большую роль играли партийные и комсомольские организации, борьба за создание ударных подразделений была одной из форм соцсоревнования.

Полковник Рослый, командир стрелкового полка, получивший за Финскую кампанию звание Героя Советского Союза, обращался лично к Хозяину. Читая диалог, Илья отчетливо представлял, как дрожит и вибрирует голос Рослого, как он рубит воздух рукой в порыве чувств.

РОСЛЫЙ. Товарищ Сталин! Мы давали такой замечательный артиллерийский огонь, что этот огонь можно было в музыке воспевать, если бы был композитор.

СТАЛИН. У артиллерии есть своя музыка. Правильно, есть.

РОСЛЫЙ. Безусловно, товарищ Сталин, есть замечательная музыка.

Очередной музыкальный залп выдал комиссар Семенов:

СЕМЕНОВ. Мы чувствовали каждый день заботу нашей партии и нашего правительства. Каждый командир и красноармеец были согреты великой любовью нашего советского народа. Каждый красноармеец шел в бой, держа в устах великое имя товарища Сталина, которое было великим знаменем победы, вдохновляло на героизм, было великим примером, как надо любить и драться за нашу родину.

Зал ответил криками: «Ура товарищу Сталину!», бурными продолжительными овациями. Следующие докладчики рассказывали, как благодаря мудрому руководству товарища Сталина войска вовремя снабжались всем необходимым, от снарядов до сухарей, и в итоге финны были поставлены на колени.

Финская война в рассказах очевидцев выглядела как кино о победах доблестной Красной армии. Недоразумения и трудности счастливо разрешались, стоило только как следует помолиться великому Сталину.

Командарм Кулик произнес длиннющую речь, настолько невнятную и пылкую, что при чтении ее Илья почувствовал запах перегара. В качестве припева звучало:

КУЛИК. Если честно сказать, здесь вмешался тов. Сталин и взялся по-настоящему нам всем вправлять умы.

Армейский комиссар Запорожец рассказал об успешных ночных атаках, посетовал на неслаженную работу штабов, и вдруг будто патефонная игла сорвалась и царапнула пластинку:

ЗАПОРОЖЕЦ. Я должен доложить, на фронте творились дикие вещи. Если бы здесь было время, я бы обо всем этом доложил, иногда было сплошное вранье.

СТАЛИН. Может быть, не так сказать, не вранье.

ЗАПОРОЖЕЦ. А как сказать?

СТАЛИН. Преувеличение.

ЗАПОРОЖЕЦ. Преувеличение. Никто, тов. Сталин, из командиров не докладывал без преувеличения, все докладывали в преувеличенном виде.

Последовала перепалка между командирами – кто с преувеличениями, кто без. В ней участвовали Ворошилов, Мехлис и Кулик, Хозяин вмешивался вяло и редко.

Запорожец заговорил о дезертирах и самострелах. Хозяин оживился, принялся расспрашивать, куда бежали дезертиры и в какие части тела ранили себя самострелы.

Потом дали слово начальнику управления снабжения Хрулеву.

ХРУЛЕВ. С особой остротой встал вопрос о довольствии армии в войну. Надо сказать, что тут опять-таки вмешательство тов. Сталина не только исправило положение, но и открыло, если хотите, новую эру в обеспечении армии продуктами. Особое внимание было обращено тов. Сталиным на сухари.

От сухарей перешли к обмундированию, и тут раздался безымянный голос из зала:

ГОЛОС. А вот сто шестьдесят третья дивизия пришла босая.

Другой голос спросил: как босая? Первый объяснил, что красноармейцам выдали ботинки, которые сразу развалились.

После снабженца выступил командарм Курдюмов.

КУРДЮМОВ. На финском театре в первый период войны было много обмороженных, люди прибывали в холодной обуви, в ботинках, причем часть ботинок была рваной. Я здесь докладываю с полной ответственностью о том, что воевать при сорокаградусном морозе в ботинках нельзя. Закон физиологии, врачи об этом могут сказать, а именно что тело человека, разумеется, без достаточного количества теплых вещей, может выдержать такую температуру четыре – пять дней, а на пятый день получается такое охлаждение, что сопротивление организма будет понижаться.

СТАЛИН. У товарища Курдюмова.

Издевательская реплика была встречена смехом. Но командарм не сдался, продолжил.

КУРДЮМОВ. Тут бывшие гвардейцы в своих выступлениях вспоминали, как они в мирное время в бескозырках ходили при пятидесяти – шестидесятиградусном морозе. Я не знаю, как бы они себя чувствовали в боях в Финляндии при таком морозе.

«Вот Курдюмов рукой не машет, докладывает спокойно, – думал Илья, – а Хозяин вникает во все, долго, подробно рассуждает о бронещитках, снарядах, пулеметах, бесконечно выспрашивает детали боевых операций, сухари тоже входят в круг его внимания, а босая дивизия на сорокоградусном морозе почему-то остается за кругом. Никакой реакции, кроме издевательской шутки. Как это объяснить?»

Две страницы заняла дискуссия о валенках. До середины января красноармейцы отмораживали ноги, валенки хранились на складах. Главный снабженец мужественно признал некоторые недочеты в работе своего ведомства.

ХРУЛЕВ. Совершенно правильно однажды товарищ Сталин указывал, что мы не умеем распоряжаться оперативно своим имуществом, которое у нас имеется.

Илья вспомнил Мая Суздальцева с отмороженными ногами и приказ Ворошилова об «обрубках».

На страницах, посвященных валенкам, Хозяин помалкивал.

«Опять прострация, или вышел в сортир? Во время его отсутствия, не важно, физического или психического, молитвы совсем не звучат», – заметил про себя Илья.

Очередной докладчик, командарм Ковалев, рассказывая о боевой операции, произнес фразу: «Противник усиливался, к двадцатому января его силы возросли до восьми батальонов».

Хозяин оказался тут как тут, живенько перебил его.

СТАЛИН. Здорово вы знаете войска противника.

Командарм не почувствовал сарказма, ответил: «Надо знать, с кем воюешь».

СТАЛИН. Эти знания фальшивые. То, что разведка сказала, развинченная разведка, тому вы верите, а финны меняют номера своих войск. У них один полк воюет на пяти полях. Они надували наше командование, и выходило, что у них около восьмисот тысяч войск, черт знает сколько полков, а им люди верили. Они играли вами, как игрушками. Что же вы неправду говорите?

«Кто надувал наше командование? Разведка или финны? – Илья покачал головой. – Каждая следующая фраза противоречит предыдущей, и все вместе не имеют никакой связи с докладом Ковалева».

Вряд ли комдив сумел расшифровать слова Хозяина. Он не стал отвечать на бессмысленный, ни к чему не относящийся вопрос «Что же вы неправду говорите?», продолжил свой доклад, вполне внятно и четко изложил ход событий.

КОВАЛЕВ. Силы противника возросли, дивизия осталась без связи.

Хозяин опять перебил.

СТАЛИН. Связь у вас была.

КОВАЛЕВ. Нет, не было.

Илья в очередной раз почувствовал, как трещит и разваливается сталинская сказка. Хозяин ломал комдива, а комдив не ломался.

СТАЛИН. Тогда вы здесь уничтожены морально и в военном отношении. Вы называетесь дивизией, выходит, что это не дивизия, а хлам, навоз, не могли два задрипанных финских полка разбить. Она была мало вооружена, плохо вооружена, она была почти безоружна. На всех фронтах наши люди часто мечтали, чтобы финны показались, чтобы начать контратаку. Это только у вас контратака проигрывается, хотя вы и имеете перевес в артиллерии. Это неправильно. У вас даже станковых пулеметов не было, минометов и укреплений не было. Вы не клевещите на дивизию.

Дивизия Ковалева не мечтала, чтобы финны показались, чтобы начать контратаку. Она пробила дорогу к двум окруженным дивизиям, по льду, под обстрелом снабжала их продовольствием, вывозила раненых и в итоге вывела дивизии из окружения, не имея ни связи, ни боеприпасов, ни надежды на помощь.

КОВАЛЕВ. Я не клевещу, товарищ Сталин, я докладываю обстановку, какая была в действительности.

СТАЛИН. По радио все ваши донесения перехватывали Париж и Лондон. У вас была вся связь, и проволочная, и радиосвязь, а вы отмалчивались.

«Париж и Лондон. – Илья усмехнулся. – А Берлин не назвал».

КОВАЛЕВ. У меня связи не было.

Спор занял пять страниц. Ломать Ковалева помогали Мехлис и Кулик, но дивизия держалась. Хозяин внезапно стал сбавлять обороты.

СТАЛИН. Товарищ Ковалев, вы человек замечательный, один из редких командиров Гражданской войны, но вы не перестроились по-современному. По-моему, первый вывод и братский совет – перестроиться. Вы больше всех опоздали в этой перестройке. Это первый вывод. Вы способный человек, храбрый, дело знаете, но воюете по-старому, когда артиллерии не было, авиации не было, танков не было, тогда людей пускали, и они брали. Это старый метод. Вы человек способный, но у вас какое-то скрытое самолюбие, которое мешает вам перестроиться. Признайте свои недостатки и перестройтесь, тогда дело пойдет.

КОВАЛЕВ. Есть, товарищ Сталин.

Комдив не стал повторять, что не было у него артиллерии, авиации и танков. Он уже раз десять это произнес. Хозяин все равно слышал нечто совсем другое или не слышал вообще.

Илья сжал ладонями виски. «Карл Рихардович назвал это парафренией. Движение по кругу бредовых идей, вязкость сознания. Я пытаюсь понять, что имеет в виду Хозяин, угадать, чего он хочет, каким будет следующий его шаг, кто станет очередной жертвой? Знаю, бесполезно, и все равно пытаюсь. Как же иначе? Ведь от него зависит каждая отдельная жизнь и существование страны. А он бредит или сознательно глумится над реальностью. Разбираться в его логике все равно что выискивать тайные знаки в узоре ковра или ловить шифрованные послания с Марса в мяуканье кошки. Отличный способ заразиться безумием».

Илья обратил внимание, что в стенограмме, кроме реплики Хозяина о «развинченной разведке», пока не попалось ни одной серьезной претензии к Проскурову. Командарм Мерецков, который командовал Седьмой армией на Карельском перешейке, говорил о том, что нет у нас войсковой разведки.

МЕРЕЦКОВ. Вы мне скажите, товарищ замнаркома Проскуров, кто ведает у нас войсковой разведкой?

ПРОСКУРОВ. Никто не ведает.

Это было правдой и вовсе не виной Проскурова. После разгрома армии в тридцать седьмом исчезла не только войсковая разведка, но и агентурная. Проскуров делал все что мог, пытаясь восстановить и то и другое.

Вопрос Мерецкова был обращен скорее к Ворошилову, чем к Проскурову, и следующая реплика это подтвердила.

МЕРЕЦКОВ. Мы обвиняли агентуру в том, что она не дала самых детальных сведений. Тут надо меру знать, агентуру нельзя всегда обвинять. У нас, например, был альбом укрепрайонов противника.

Мерецкова перебили из зала.

ГОЛОС. Где он лежал?

МЕРЕЦКОВ. У меня на столе, с левой стороны.

СТАЛИН. В архиве.

Мерецков возражать не стал. Илья подумал: «Убедить комдива Ковалева в том, что у него была связь, когда в реальности ее не было, Хозяин не сумел. Интересно, альбом финских укрепрайонов может перелететь из кабинета Мерецкова с левой стороны стола в архив, повинуясь магической воле Хозяина?»

Наконец председательствующий Кулик дал слово Ивану.

ПРОСКУРОВ. Для общих расчетов сил подавления противника разведка имела необходимые отправные данные. Разведка эти данные доложила Генштабу.

Он заранее подготовил подробный сравнительный анализ данных разведки и того, что обнаружилось во время боевых действий. Практически все совпадало. Но говорить ему не давали. Мехлис, Кулик, анонимные голоса перебивали через каждую фразу. Хозяин пока помалкивал.

Проскуров невозмутимо повторял, что все сведения о финской армии, о пограничных укреплениях, о линии Маннергейма Разведуправление предоставило к первому октября прошлого года.

Мехлис в своей обычной издевательской манере несколько раз переспросил: «Когда? В каком месяце? В каком году?» Летчик терпеливо повторил дату, стал объяснять, что необходима войсковая разведка, напомнил Хозяину и Ворошилову, что много раз поднимал этот вопрос, и все без толку.

ПРОСКУРОВ. У нас нет точных статистических данных, сколько тысяч жизней мы потеряли из-за отсутствия разведки.

«Точных цифр никто никогда не узнает. – Илья тяжело вздохнул. – Тебя постоянно это мучает, но здесь, вслух, зачем?»

Наконец заговорил Хозяин.

СТАЛИН. Разведка начинается с того, что официозную литературу, оперативную литературу надо взять из других государств, военных кругов и дать. Это очень верная разведка. Разведка не только в том состоит, чтобы тайного агента держать, который замаскирован где-либо во Франции или в Англии, не только в этом состоит. Разведка состоит в работе с вырезками и с перепечаткой. Это очень серьезная работа.

«Это моя работа, он говорит обо мне. Я для него разведчик? Или у него в мозгу сложилась комбинация Крылов – Проскуров? Наверняка докладывали ему о наших встречах и дружеских отношениях». – Илья налил воды из графина, выпил залпом, посидел пару секунд с закрытыми глазами и стал читать дальше.

СТАЛИН. Смотрите, вот сейчас идет война, они будут друг друга критиковать и разоблачать, все тайны будут выносить на улицу, потому что они ненавидят друг друга. Как раз время уцепиться за это и сделать достоянием наших людей.

Илья ничего не понял. Кто друг друга критикует? Немцы англичан или англичане французов? Каким образом можно схватиться за эту сторону? Кто будет выборки делать, если катастрофически не хватает людей, владеющих иностранными языками? Старых истребили, новые не обучены. К тому же все это имеет гриф высшей секретности. «Довести до сведения»? Ага, попробуй!

ПРОСКУРОВ. Сводки выпускаются секретно.

СТАЛИН (показывает брошюру). Это легально для всех издается?

ПРОСКУРОВ. Нет, секретно.

СТАЛИН. Почему?

Такие вопросы мог бы задавать иностранец, впервые посетивший Советский Союз и не умеющий читать по-русски. На всех брошюрах Разведупра стоял гриф «Секретно».

ПРОСКУРОВ. Потому что тут дислокации германских частей.

СТАЛИН. Можно назвать сообщение несуществующей газеты, несуществующего государства, что-либо в этом роде, или по иностранным данным, и так далее и пустите это в ход. Надо уметь это делать. Форму можно снять, а существо оставить и преподать людям открыто, ведь есть у нас журналы, газеты.

ПРОСКУРОВ. Я могу только доложить, если бы здесь сидящие товарищи прочли хотя бы двадцать процентов той литературы, которую рассылает Разведывательное управление…

СТАЛИН. Здесь напечатана дислокация германских войск?

ПРОСКУРОВ. Так точно.

СТАЛИН. Этого нельзя вообще печатать.

ПРОСКУРОВ. Нельзя или секретно?

СТАЛИН. Нельзя такие вещи излагать, вообще печатать нельзя, печатать нужно о военных знаниях, технике, тактике, стратегии, составе дивизии, батальона, чтобы люди имели представление о дивизии, чтобы люди имели понятие о частях, артиллерии, технике, какие новые части. Надо уметь преподнести блюдо, чтобы человеку приятно было есть.

ПРОСКУРОВ. Есть, товарищ Сталин.

Илья еще раз перечитал реплики Хозяина. Сначала он говорит, что это надо напечатать открыто, в газетах, через две фразы вообще нельзя печатать. И тут же требует дать сведения о расположении германских частей, но назвать несуществующее государство. Интересно, какое? Атлантиду или Тридевятое царство?

Перевернув очередную страницу, Илья вздрогнул.

ПРОСКУРОВ. Наши разведчики были заражены тем же, чем и многие командиры, считали, что там будут с букетами цветов встречать, а вышло не то.

За фразой, вроде бы невинной, слишком ярко проступало: «Вы солгали своей армии, товарищ Сталин». Такие вещи Хозяин чуял мгновенно. Сердцевина его сказки – глобальная ложь, на ней держится вся конструкция. Первое правило выживания – не прикасаться ни словом, ни намеком.

«Твою мать… – простонал Илья. – Дурак! Что ты наделал?!»

Он оторвался от чтения, хотелось передохнуть, перекурить. Он пытался убедить себя, что преувеличивает, что слова летчика останутся незамеченными, кто-то кинет реплику, отвлечет. Но нет. Никаких посторонних спасительных реплик. Судя по ласковой, снисходительной интонации Хозяина, он отлично услышал Проскурова.

СТАЛИН. У вас душа не разведчика, а душа очень наивного человека в хорошем смысле слова. Разведчик должен быть весь пропитан ядом, желчью, никому не должен верить. Если бы вы были разведчиком, вы бы увидели, что эти господа на Западе друг друга критикуют: у тебя тут плохо с оружием, у тебя тут плохо, вы бы видели, как они друг друга разоблачают, вам бы схватиться за эту сторону, выборки сделать и довести до сведения командования, но душа у вас слишком честная.

Механизм заело, «критикуют и разоблачают, вам бы схватиться». Почти дословный повтор, знакомая галиматья, скрип шестеренок на холостых оборотах. Лишь три слова имели значение: «Слишком честная душа». Вылезло змеиное жало, шевельнулось и спряталось.

Несколько минут Илья сидел неподвижно и смотрел в глаза портрету. Любимая фотография Хозяина, увеличенная и тщательно отретушированная, украшала стену напротив стола. Царицын, восемнадцатый год. Молодой Коба в полный рост, в сверкающих высоких сапогах. Прищур, усмешка под жирными усами.

Обезьянка Шурик изредка, в состоянии крайней усталости и взвинченности, забегая к Илье в кабинет, выпускал пар, тихо, смачно материл фотографию. После этого уходил спокойный, вполне бодрый. Илья каждый раз удивлялся: неужели помогает? У него самого никогда не возникало желания выплеснуть ненависть в глянцевую ретушь. Ненависти не было, только отвращение и страх.

«Тебе нужна сильная разведка, – думал Илья, – тебе нужен Проскуров. У тебя хватило ума выпустить уцелевших военных, оставить в живых Горбатова, Рокоссовского. Значит, соображаешь, думаешь о будущей войне. Или очередная случайная прихоть? Казнишь и милуешь по логике камнепада? Если бы соображал, расстрелял бы к чертовой матери Ворошилова, Мехлиса, Кулика, снабженца Хрулева. Они угробили десятки тысяч красноармейцев. Твой финский позор тоже на их совести».

Заключительная речь Хозяина заняла десять страниц убористого машинописного текста. В своей обычной манере он задавал самому себе вопросы и сам отвечал на них.

СТАЛИН. Правильно ли поступило правительство и партия, что объявили войну Финляндии?

Дальше длинные рассуждения о необходимости обеспечить безопасность Ленинграда, дословный повтор передовиц «Правды» и выступлений Молотова по радио. Ответ на первый вопрос: правительство поступило правильно.

СТАЛИН. Второй вопрос: а не поторопилось ли наше правительство, наша партия, что объявили войну именно в конце ноября – в начале декабря, нельзя ли было отложить этот вопрос, подождать месяца два-три-четыре, подготовиться и потом ударить? Нет. Партия и правительство поступили совершенно правильно.

Дальше многословно, с бесконечными повторами Хозяин объяснял, что Финская война была абсолютно необходимой, абсолютно успешной и закончилась значительно быстрее планируемых сроков.

Военная аудитория знала, что победить финнов планировали к двадцать первому декабря тридцать девятого, то есть за двадцать один день. Вся страна знала. Радио и газеты орали, что в день рождения товарища Сталина Красная армия пройдет в победном параде по улицам Хельсинки. Хозяин спокойно, нагло врал армии и стране. Зачем? Просто так, ради самой лжи.

Конечно, Ворошилову и Мехлису ничего не угрожает, а вот «слишком честная душа» на этом празднике вранья абсолютно неуместна.

Дальше следовал пассаж об агрессивных намерениях финнов: «Прорваться к Ленинграду, занять его и образовать там, скажем, буржуазное правительство, белогвардейское, – это значит дать довольно серьезную базу для гражданской войны внутри страны против Советской власти».

Илья не сомневался, что через несколько страниц найдет опровержение этого тезиса. Нашел.

СТАЛИН: Финская армия не способна к большим наступательным действиям. Она создана и воспитана не для наступления, а для обороны, причем обороны не активной, а пассивной.

Большинство сидящих в зале не вдумывались в смысл, не замечали противоречий. Привычные повторы и заклинания туманили мозг, страх не давал сосредоточиться. Каждый лихорадочно прокручивал в голове реплики Хозяина в свой адрес, гадал о своей личной дальнейшей судьбе. Что сказал мне Хозяин, с какой интонацией, как на меня посмотрел…

СТАЛИН. Общий вывод. К чему свелась наша победа, кого мы победили, собственно говоря? Вот мы три месяца и двенадцать дней воевали, потом финны встали на колени, мы уступили, война кончилась. Спрашивается, кого мы победили? Говорят, финнов. Ну конечно, финнов победили. Но не это самое главное в этой войне. Финнов победить – не бог весть какая задача. Конечно, мы должны были финнов победить. Мы победили не только финнов, мы победили еще их европейских учителей – немецкую оборонительную технику победили, английскую оборонительную технику победили, французскую оборонительную технику победили. Не только финнов победили, но и технику передовых государств Европы. Не только технику передовых государств Европы – мы победили их тактику, их стратегию. Вся оборона Финляндии и война велись по указке, по наущению, по совету Англии и Франции, а еще раньше немцы здорово им помогали, и наполовину оборонительная линия в Финляндии по их совету построена. Итог об этом говорит.

Мы разбили не только финнов – эта задача не такая большая. Главное в нашей победе состоит в том, что мы разбили технику, тактику и стратегию передовых государств Европы, представители которых являлись учителями финнов. В этом основная наша победа.

Бурные аплодисменты, все встают, крики «Ура!».

Возгласы «Ура товарищу Сталину!». Участники совещания устраивают в честь товарища Сталина бурную овацию[30].


Илья захлопнул папку, подошел к окну, перекрестился на купола колокольни Ивана Великого. В ушах визжали истерические «ура!», громыхали овации. Перед глазами маячила кургузая узкоплечая фигура. Выступая на трибуне, Хозяин всегда покачивался из стороны в сторону, как грозящий перст гигантской невидимой руки.

Глава двадцать первая

Первые двое суток Фриц Хоутерманс проспал. Проснувшись, умудрился заполнить собой все пространство виллы. Не вынимал сигарету изо рта, повсюду оставлял потухшие окурки. Полька собирала их в бумажный кулек, выкидывала в мусорное ведро. Эмме казалось, дом провонял насквозь, хотя окна были открыты.

Обритый наголо, длинный и тощий, Хоутерманс расхаживал по комнатам, трещал без умолку и таращил большие прозрачно-голубые глаза. Часть его рассказа о переезде из Англии в Советскую Россию, о жизни в Харькове и работе в Украинском физико-техническом институте Эмма пропустила. Вернер, встретив ее в прихожей, быстрым шепотом пересказал краткое содержание.

«Такой гость может навлечь неприятности, – размышляла Эмма, – положим, из тюрьмы он не сбежал, выпустили официально. Судя по всему, вернут собственность. Любопытно, где он станет работать? Кто решится взять помесь второй степени, да еще члена компартии, эмигранта, которого выдворили Советы? Физик он, конечно, сильный, но с такой биографией…»

– Самое страшное – ожидание ареста, – услышала она громкий голос из гостиной, – надежда остается до последней минуты. Они так специально устраивают. Особая форма издевательства.

Эмма вошла в гостиную. На госте был джемпер цвета корицы, из мягчайшей шерстяной пряжи, с косами и ромбами. Она связала этот шедевр для Вернера, на его шестидесятилетие. За два года старик его ни разу не надел. («Слишком хорош для меня, берегу к торжественному случаю».)

На Хоутермансе джемпер выглядел жалко, был ему широк и короток. Рукава не доходили до запястий. Паршивый коммунист, мерзкая помесь второй степени, напялил шедевр наизнанку.

– О боже! – воскликнула Эмма и всплеснула руками.

Хоутерманс счел это выражением радости, шагнул к ней навстречу, скаля дымный щербатый рот, неудосужившись положить зажженную сигарету в пепельницу, уронив по дороге столбик пепла на дорогой ковер.

– Прекрасная Эмма!

Она не успела моргнуть, он обнял ее, облобызал в обе щеки, потом отступил на шаг.

– Все так же обворожительна!

– Спасибо, Фриц, с возвращением. – Она кисло улыбнулась, пытаясь вспомнить, сколько раз они виделись до его эмиграции.

Заглянула Агнешка, спросила, можно ли подавать обед.

– Да, конечно, милая, – по-хозяйски ответил Хоутерманс и первым прошел в столовую, азартно потирая руки. – Жаль, мама и Шарлотта не видят, какой отличный аппетит я нагулял, путешествуя по тюрьмам. Вот бы порадовались.

Когда сели за стол, Вернер положил рядом с собой небольшую толстую тетрадь, шлепнул по ней ладонью, сверкнул глазами.

– Дорогуша, ты можешь представить, Физзль в тюрьме открыл постоянную из теории логарифмов, доказал малую теорему Ферма, теорему Дирихле и, наконец, нашел элементарное доказательство большой теоремы Ферма[31] для n в третьей степени.

Голос его звучал восторженно, будто он хвастал успехами собственного ребенка. Никогда Эмма не слышала, чтобы он так говорил о сыне. Она вздохнула про себя: «Бедный Герман», – и любезно улыбнулась Хоутермансу:

– Поздравляю.

– Надо было чем-то занять время, – небрежно пояснил Хоутерманс, – бумагу и карандаш не давали. Все расчеты пришлось вести в уме. Отличная гимнастика для мозгов.

– Дорогуша, ты как никто другой должна оценить. – Вернер закурил и поднес огонек к сигарете Хоутерманса. – Физзль все записал, взгляни-ка. – Он протянул ей открытую тетрадь.

Вошла Агнешка, поставила на стол большое блюдо. Под круглой серебряной крышкой дымились розовые сочные куски филе лосося. Эмма закрыла тетрадь, отдала польке.

– Пожалуйста, положите на журнальный столик. – Она взглянула на Хоутерманса. – Боюсь заляпать странички. После обеда посмотрю внимательно.

– Учти, дорогуша, Физзль не математик, – напомнил Вернер, отправил в рот кусок рыбы и подмигнул Хоутермансу.

– Да, такие открытия достойны Нобелевской премии по математике, – задумчиво произнесла Эмма, поддела вилкой шпинат, прожевала и добавила: – Правда, теорема Ферма для n в третьей степени доказана двести тридцать лет назад.

– Разве? – Вернер шевельнул рыжими бровями. – Дорогуша, ты уверена? Кто?

– Леонард Эйлер[32] в тысяча семьсот семидесятом году, – мягко объяснила Эмма, – мне очень жаль, Фриц.

– Так я и думал, – пробурчал Хоутерманс с набитым ртом.

Большие светло-серые глаза весело блестели. Было заметно, что новость не сильно его огорчила.

– Забавно, что это случилось тоже в России, – продолжала Эмма, не отрываясь от еды.

– И тоже в тюрьме? – усмехнулся Вернер.

– Вряд ли. – Эмма собрала соус хлебным мякишем. – Кажется, в те времена Россия еще была цивилизованной страной.

– Была, – кивнул Хоутерманс, – но теперь в это поверить трудно. Если бы не теорема Ферма, я бы в большевистской тюрьме свихнулся, так что мои математические упражнения все-таки имели смысл.

– На Александерплац тебе больше понравилось? – ехидно поинтересовался Вернер.

– Любая тюрьма мерзость. – Хоутерманс сморщился. – Впрочем, нацистские камеры не так забиты и баланда не такая вонючая.

– Ба-ланда? – Эмма с трудом повторила незнакомое слово.

– Тюремный суп, – объяснил Фриц, – каков он у большевиков, рассказывать за столом не стоит, да и дело не в супе. Из нацистской тюрьмы меня выпустили, хотя я многие годы был реальным врагом режима, состоял в компартии. – Он закусил губу, нахмурился, помолчал секунду. – Ну, а в большевистскую посадили без всякой вины, как, впрочем, всех, кто там сидит.

– Ну-ну, так не бывает, – заметил Вернер, – чтобы абсолютно всех без вины. Есть же уголовные преступники, воры, убийцы.

– Уголовники есть, конечно, – кивнул Хоутерманс, – но в тюрьмах я их встречал редко. В основном сидят политические.

– Несогласные с режимом? – уточнила Эмма.

– Там таких нет. Мне, во всяком случае, не попадались. Все только и делают, что прославляют партию, правительство и лично Сталина. Может, в душе кто-то и не согласен, даже наверняка, но вслух – ни звука. – Хоутерманс тяжело вздохнул. – В том-то и ужас, что никаких определенных правил не существует. Просто берут, и все. Когда начались аресты в институте, это было вроде эпидемии. Сначала мы еще пытались понять логику: почему, за что? Если бы только немцев, или, допустим, евреев, или тех, кто критиковал режим. Ничего подобного. Брали всех подряд, как траву косили.

– Но ведь какие-то обвинения тебе предъявили? – спросил Вернер.

Хоутерманс хрипло рассмеялся.

– На это у них не хватает фантазии, арестованные должны сами себя обвинять. Самообслуживание. Выбор невелик. Шпионаж. Подготовка покушения на Сталина.

– Погоди, Фриц, я не понимаю. – Эмма помотала головой. – Ведь можно отказаться, настаивать на своей невиновности, нанять адвоката. Самообслуживание… Бред какой-то.

– Вот именно, бред, – кивнул Фриц. – Те, кто тебя арестовывает и допрашивает, прекрасно знают, что ты ни в чем не виноват. Им надо, чтобы ты признался и назвал максимальное число соучастников. Всех арестуют, каждый назовет еще имена. Вот вам цепная реакция.

– Многих ты назвал? – сглотнув, глухо спросил Вернер.

– Не помню. Меня допрашивали десять дней, круглосуточно, три следователя по очереди. Каждый работал часов по восемь. Сначала разрешили сидеть на стуле. Потом только на краешке стула, потом заставили стоять. Когда я терял сознание и падал, обливали холодной водой, поднимали, ставили. Ноги так распухли, что не влезали в ботинки, и брюки лопнули на икрах. Задавали только два вопроса: «Кто вовлек вас в контрреволюционную организацию?» и «Кого вы сами вовлекли?».

– Контрреволюционная организация? – Эмма вскинула брови. – То есть у них до сих пор продолжается революция и существуют тайные организации, которые пытаются ее остановить?

– Это просто фигура речи. – Фриц усмехнулся. – Нет ни революции, ни организаций, только параноидальный страх Сталина перед тем и другим.

– Десять суток ты держался, – задумчиво произнес Вернер, – что же стало последней каплей?

– Следователь показал мне два ордера: на арест Шарлотты и на помещение наших детей в сиротский приют под чужими фамилиями, чтобы я потом никогда не смог их разыскать. – Он зажмурился, залпом выпил остатки белого вина из своего бокала, закурил очередную сигарету. – Я ведь только здесь узнал, что Шарлотте с детьми удалось удрать и благополучно добраться до Америки. Спасибо Нильсу.

«Наверняка привирает, это слишком даже для большевиков, но все равно вынести ему пришлось немало, – думала Эмма, наблюдая, как Хоутерманс расправляется с третьим куском рыбы. – Вернеру полезно послушать, пусть знает: есть кое-что пострашней нашего нынешнего режима. Настоящий чумной барак, и такой гигантский – вообразить невозможно. Да, пусть послушает, подумает. Вон как побледнел».

– Физзль, я боялся тебя спросить, вдруг плохие новости? Но больше тянуть не могу. – Старик закурил, рука заметно дрожала.

Хоутерманс отложил вилку, промокнул губы салфеткой.

– Ну, Вернер, что же ты замолчал? Спрашивай!

– Скажи, ты что-нибудь знаешь о Марке? – пробормотал старик и побледнел еще больше.

Фриц опустил глаза, откашлялся, покрутил в пальцах незажженную сигарету. Повисла тишина. Вошла Агнешка, спросила, можно ли убирать со стола. Эмма кивнула и попросила ее сварить кофе. Хоутерманс вдруг резко поднялся, отодвинул стул, заявил с фальшивой веселостью:

– Нет-нет, сварю сам, лучше меня никто в мире не умеет.

– Простите, господа, – пролепетала полька, растерянно переводя взгляд с Эммы на Фрица, – кофе закончился.

– Как? – изумилась Эмма.

В воскресенье она принесла фунт дорогого «арабики». Как мог исчезнуть за три дня запас, рассчитанный минимум на две недели?

– Это я все выпил, – признался Хоутерманс и взглянул на часы. – Лавка еще открыта. Я быстро. – Он метнулся к двери.

– Физзль, стой! – крикнул Вернер. – Во-первых, у тебя нет денег, во-вторых, ты не ответил, что с Марком.

– Я слышал, он стал академиком. – Хоутерманс улыбнулся, но так фальшиво, что смотреть на него было неприятно.

– Отлично, – кивнул старик, – давно пора. Но ведь это не все, верно?

– Арестован весной тридцать шестого, – выпалил Хоутерманс и добавил спокойней: – Больше ничего не знаю.

– Боже мой… – Вернер закрыл лицо ладонями.

– Кофе купит Агнешка, – громко сказала Эмма и взглянула на польку. – Есть у вас деньги?

– Конечно, госпожа.

– Пожалуйста, купите два фунта «арабики» и попросите помолоть помельче.

Хоутерманс неохотно вернулся к столу. Полька вышла, опять воцарилось молчание. Вернер сидел, низко опустив голову. Сигарета дымилась в пепельнице. Эмма протянула руку, погасила.

– А я гадал, почему он не отвечал на мои письма? – Старик достал из кармана платок, шумно высморкался. – В тридцать шестом, говоришь? Он перестал отвечать раньше, в тридцать пятом.

– Видимо, чувствовал, что над ним сгущаются тучи. – Фриц передернул плечами. – Это очень страшно. Неопределенность, надежда. Когда меня уволили из института, мы с Шарлоттой решили вернуться домой, хотя знали, что здесь ничего хорошего нас не ждет. Наши немецкие паспорта были просрочены, мы отправились в Москву, в германском консульстве над нами, конечно, поиздевались, но паспорта продлили. Меня арестовали за день до отъезда, на таможне, когда я отправлял книги.

Хоутерманс говорил быстро, взахлеб. Вроде бы пытался отвлечь Вернера, на самом деле выплескивал собственные переживания. А старика сейчас волновала только судьба Мазура.

– Если его там обрабатывали так же, как тебя, он вряд ли уцелел. Десять суток на ногах, без сна, холодная вода, угрозы. Марк всегда был очень хрупкий, нервный. Да и возраст… Конечно, они его угробили.

«Хрупкий? Вот уж про кого этого не скажешь, – подумала Эмма. – Мазур высокий, широкоплечий, энергичный. Вернер по сравнению с ним стебелек».

– Подожди, Вернер, зачем ты его хоронишь? – оживленно заговорил Хоутерманс. – Я тоже никогда не мог похвастать крепкими нервами, а там понял, что главное условие выживания – интеллект, способность мыслить. Я видел, как здоровяки-крепыши, не прочитавшие за жизнь ничего, кроме букваря, «Краткого курса» и передовиц газеты «Правда», ломались удивительно быстро, слабели физически, превращались в доходяг, полуживотных, а хлипкие интеллектуалы держались, сохраняли человеческий облик. Мне даже хватило духу отказаться от своих показаний, написать заявление, что дал их под пытками и угрозами моим близким и все названные мной невиновны.

– Что такое «Краткий курс»? – спросила Эмма.

– То же, что «Майн кампф», только в сто раз нуднее. – Фриц махнул рукой. – Программное сочинение Сталина.

– О твоем аресте сообщила Шарлотта. – Старик сосредоточенно сморщил лоб. – И сразу Нильс, Ирен с Пьером, Альберт отправили официальные телеграммы советскому правительству с требованием освободить тебя.

– Да, знаю, очень тронут и благодарен, только это бесполезно, – быстро проговорил Хоутерманс.

– Как же бесполезно, если тебя освободили?

– В защиту Конрада они тоже послали. – Хоутерманс сморщился.

– Конрад – это кто? – спросила Эмма.

– Вайсберг. Он работал со мной в Харькове. Его расстреляли. И меня никто там освобождать не собирался, переправили под конвоем, отдали гестапо вместе с такими же эмигрантами. Я был уверен, что мне тут в лучшем случае светит лагерь, а скорее всего, казнят. Но вот освободили без всяких официальных писем от мировых светил. Хватило поручительства одного Макса.

Эмма покосилась на Вернера. Старик сидел, низко опустив голову, сжав пальцами виски, и, кажется, уже не слушал Хоутерманса, бормотал:

– В последний раз мы с Марком виделись весной тридцать четвертого, на международной конференции в Ленинграде. Перед моим отъездом поссорились. Марк заявил, что Гитлер мог прийти к власти только в стране, где каждый второй антисемит. Я спросил: кто же, по-твоему, антисемит? Я или Макс? Ты ведь сказал: каждый второй. Потом я брякнул, что только в стране, где каждый второй – идиот, мог прийти к власти Сталин. Он в ответ: ты называешь мою родину страной идиотов? Обычно мы после перепалок на политические темы быстро мирились, смеялись, но в тот раз почему-то страшно завелись, не могли остановиться и даже не попрощались. А ведь это была наша последняя встреча.

– Вернер, не вините себя. – Эмма погладила его плечо. – Кто же мог предвидеть?

Старик не услышал ее, продолжал глухим, безнадежным голосом:

– Я долго дулся, ждал от него письма, а он, наверное, от меня. Наконец я не выдержал, написал. Он ответил не скоро и как-то холодно, потом прислал открытку на день рождения. Потом замолчал.

В прихожей стукнула входная дверь.

– Вот и Агнешка, сейчас будем пить кофе, – сказала Эмма.

– С начала тридцать пятого переписываться с иностранцами стало опасно, – объяснил Хоутерманс.

– Я позвоню Максу, отправлю телеграмму Нильсу, – решительно заявил старик, – надо связаться с Кюри. Нильс напишет Альберту. Мы закидаем их гневными посланиями от мировых светил с требованием освободить Марка.

«Только этого не хватало!» – испугалась Эмма и ласково сказала:

– Вернер, мне кажется, не стоит спешить. Подумайте, если опасно переписываться с иностранцами, значит, заступничество Бора и фон Лауэ могут, наоборот, навредить. Вот Фриц говорит, там всех обвиняют в шпионаже. – Она многозначительно взглянула на Хоутерманса.

– Я слышал, сейчас, при новом главе НКВД, многих выпускают. Не знаю, не возьмусь советовать, там все непредсказуемо. – Фриц встал, улыбнулся опять фальшиво. – Ладно, иду варить кофе.

– Непредсказуемо, – повторил Вернер.

– Представьте, если Марка уже выпустили – и вдруг приходят гневные послания от иностранных ученых. – Эмма накрыла ладонью его дрожащую руку.

– Выпустили? – Старик поднял на нее покрасневшие влажные глаза, взглянул с такой детской надеждой, что ей стало не по себе. – Думаешь, могли выпустить?

– Ну конечно! Я просто уверена. Он давно на свободе и продолжает работать. Кстати, вы показали Фрицу резонатор?

– Ему пока не до этого, слишком устал, возбужден, без конца рассказывает о большевистских ужасах, скучает по жене и детям. – Вернер потянулся за очередной сигаретой.

– С ним вы стали слишком много курить, – заметила Эмма и отодвинула портсигар. – О, как дивно пахнет из кухни!

– Физзль правда здорово варит кофе. Обычный кофейник его не устраивает, отыскал в кладовке медный, турецкий. – Голос Вернера зазвучал спокойней, лицо ожило. – Когда-то Марта купила его в Венеции в антикварной лавке, и до сих пор никто ни разу им не пользовался.

– Да, удивительно, как вдруг оживают старинные вещицы, – задумчиво произнесла Эмма, – кстати, вы уже начали экспериментировать с рубином?

Он не ответил, опять закрыл лицо ладонями, пробормотал чуть слышно:

– Марк, Марк…


* * *


Проскуров позвонил Илье домой в шесть утра, сказал нарочито вялым голосом:

– Дрыхнешь? Вроде договаривались мяч погонять.

– А что, там уже просохло? – зевнув, спросил Илья.

– Мг-м, и даже травка выросла.

Илья вскочил, быстро умылся, почистил зубы, натянул спортивные шаровары, майку, старый джемпер. Сверху надел легкую куртку, прихватил из вазы на буфете два больших яблока.

До Знаменки он добежал трусцой минут за десять. Проскуров ждал его на спортивной площадке во дворе, неподалеку от главного здания Комиссариата обороны. Одет был так же, как Илья. Шаровары, джемпер, куртка. Сунув руки в карманы, лениво подкидывал носком ботинка мятый футбольный мяч.

Моросил дождь, мелкий, как пыль, земля была влажной и скользкой, никакой травки. Фраза «травка выросла» означала, что Митя Родионов вернулся из Иркутска.

Илья достал из карманов яблоки, одно кинул Проскурову, другое надкусил. Минуту оба молча жевали.

– Как наши изотопы? – спросил Илья.

– Пока не знаю. Родионов от резонатора в полном восторге, твердит, что Мазур гений. – Проскуров пнул мяч. – Я видел только запаянный свинцовый контейнер, размером с куриное яйцо. Отправлю с курьером в Ленинград, академику Иоффе, вместе с копией официальной заявки и описанием прибора.

– Официальная заявка от кого кому?

– Ну, не курица же снесла это свинцовое яичко с урановой начинкой прямо ко мне на стол. Думаешь, я бы сунулся к Иоффе без бумажки?

– Да, правда, не сунулся бы, – кивнул Илья, – но ведь Мазур боялся писать.

– Осмелился. Родионов уговорил его составить заявку в научно-техническое подразделение, все оформили как положено.

Мяч лениво покатился за ограду и поплыл в глубокой луже.

– Ладно, черт с ним, все равно дырявый, – Проскуров махнул рукой. – Мальчишки подберут, дыру залатают, будут играть в свое удовольствие. Давай пройдемся.

Они ушли с площадки, отправились, как всегда, к Гоголевскому бульвару. Дождь кончился, сплошное облачное марево таяло на глазах, становилось прозрачным и легким. Сквозь него просвечивала утренняя весенняя голубизна.

– Сдается мне, товарищи физики Мазура твоего не любят, – сказал Проскуров, прожевав яблоко вместе с огрызком.

– Почему?

– Тему выбрал непопулярную, упрямо продолжал над ней работать, игнорировал мнение коллег. Одиночка. Таких нигде не любят, особенно в дружных творческих коллективах.

– Но ведь в академики приняли.

– Лучше бы не принимали, сразу доносы полетели. Там, знаешь, тот еще гадюшник. Спасибо, Вернадский вступился, написал Молотову и Сталину. Наверное, поэтому из тюрьмы отправили не в лагерь, а в ссылку.

– Может, стоило обратиться к Вернадскому, а не к Иоффе? – спросил Илья.

Проскуров помотал головой:

– Мазур просил не трогать его. Вернадский и так рисковал, когда вступился.

– Мало ли о чем просил Мазур? Твое решение.

– Мое, – кивнул летчик, – но Мазур прав. Это только кажется, что академик Вернадский фигура неприкасаемая. Сам знаешь, у нас незаменимых нет. Да и все равно, без Иоффе не обойтись. В ядерных вопросах он главный. Физики считают Иоффе чуть ли не святым. У него сплоченная команда. Ученики, сподвижники. Есть такое выражение: «Детский сад папы Иоффе».

– Трогательно. – Илья хмыкнул. – Мазур давно вырос из детских штанишек, в ученики не годится и, вероятно, в сподвижники тоже. Может, они с Иоффе конкуренты?

– Вряд ли. Слишком разные области. К тому же по моей информации Мазур на звание «папы» никогда не претендовал.

– Если прибор окажется перспективным, и Мазура вернут в Москву, папа Иоффе охотно его усыновит. – Илья покрутил в пальцах яблочный хвостик.

– Ну, ты оптимист, Илья Петрович. – Проскуров покачал головой. – Вопрос о перспективности будет решать сам Иоффе. Ему придется брать на себя ответственность, пробивать, хлопотать, рисковать. К тому же ученых выпускают неохотно, сидят тысячи, а выпустили всего-то человек пять, да и те в ссылке, то есть на волосок от следующего ареста. Разрешили жить и работать в Москве только одному Ландау. Слышал о таком?

– Нет.

– Говорят, гений. – Проскуров усмехнулся. – Ландау Лев Давидович, молодой физик-теоретик. Взяли в апреле тридцать восьмого, отсидел ровно год. За него просили мировые светила, вплоть до Эйнштейна. Жолио-Кюри прислал телеграмму лично Сталину.

Илья сразу вспомнил Хоутерманса. Гений он или нет, но за него тоже просили мировые светила. Не выпустили. Сдали гестапо.

– Ландау освободили, когда за него поручился лично Капица. О нем, надеюсь, слышал? – продолжал Проскуров.

– Тоже гений? – Илья хохотнул. – Гений на гении сидит…

Иван ничего не ответил, не улыбнулся, сдвинул брови, поджал губы. Минуту шли молча. Иван мрачнел все больше, наконец, покосившись на Илью, быстро произнес:

– Ландау посадили за дело.

Из уст Проскурова это прозвучало так странно и неожиданно, что Илья поежился, спросил серьезно, без всякой иронии:

– Неужели шпионил по-настоящему?

– Листовку написал антисоветскую, с призывами к свержению государственного строя, – процедил Проскуров сквозь зубы.

– А, понятно.

Летчик вдруг остановился, крикнул хриплым шепотом:

– Ни черта тебе не понятно! Реальная листовка, сочиненная и написанная лично гражданином Ландау Львом Давидовичем в апреле тридцать восьмого!

– В камере?

Проскуров тяжело уставился на Илью из-под насупленных бровей. Скулы побелели.

– Вы за кого меня принимаете, товарищ Крылов?

– Тихо-тихо, Иван, не заводись. – Илья тронул его плечо. – Ты же сам сказал – взяли в апреле.

– Через четыре дня после того, как появилась листовка, – угрюмо пояснил Проскуров. – Своей выходкой Ландау подставил многих в Институте физических проблем, включая самого Капицу. Листовка – факт. Я знаю.

«Конечно, знаешь, – подумал Илья, – почти год занимаешься ядерной темой, при твоей дотошности наверняка изучил всех ведущих физиков».

– К счастью, Ландау не успел размножить свой пасквиль и разбросать на первомайской демонстрации, как собирался. – Проскуров спрятал руки в рукава куртки, резко вздернул плечи. – Может, он и гений, но человек дрянь. Настоящий провокатор.

Никогда еще Илья не видел летчика в таком взвинченном состоянии. Он завелся не на шутку, черты заострились, голос звучал отрывисто и глухо.

«Дался ему этот Ландау с листовкой», – удивился про себя Илья.

Листовок, написанных гениальными физиками, Илье читать не доводилось еще ни разу. Ученые, литераторы, артисты, композиторы, режиссеры строчили доносы друг на друга вдохновенно, в огромном количестве. Рабочие, колхозники, школьники тоже строчили, но не только доносы. Иногда в областных сводках НКВД попадались антисоветские листовки, украшенные звездой или свастикой. Под звездой Сталина величали фашистом, предателем социализма. А под свастикой обещали: «Скоро придет Гитлер, освободит русский народ от кровавой власти Сталина». Анонимные авторы, независимо от эмблем и убеждений, с одинаковым отчаянием жаловались на невыносимую жизнь.

Такие бумажки ставили под удар сразу множество людей. Из-за них в колхозе, на заводе, в школе брали всех подряд, без разбора. Но если бы миллионы поголовно молились на Сталина и в едином порыве строчили только доносы, тогда была бы уж полная безнадега.

Илья вспомнил сочинение школьника Алеши Соколова из Рязанской области, которое потихоньку изъял и сжег. Не донос, не листовка. Никаких звезд и свастик. Просто детское сочинение на невинную тему: «Как я провел зимние каникулы». А ведь тоже могло вызвать эпидемию арестов.

– Дрянь. Провокатор, – повторил Проскуров, – вот успел бы он разбросать на первомайской демонстрации, в толпе, сколько людей безвинно пострадало бы.

– Да, как бомбу кинуть, – пробормотал Илья и попытался сменить тему: – Странно, согласись. Мы привыкли думать: если гений, то непременно честный, порядочный, а главное, умный. Не хочется верить, что гений может оказаться дрянью и провокатором.

– А Гейзенберг? Урановая бомба для Гитлера посерьезней бомбы-листовки. Странно другое. Вот смотри: Бронштейн Матвей Петрович, физик-теоретик высокого класса. Совсем молодой. Знаешь, как его называют? Моцарт квантовой гравитации! Некоторые физики считают настоящим гением Бронштейна, а вовсе не Ландау. За него тоже просили, ручались…

– Ну, знаешь, с такой фамилией[33] никаких листовок писать не нужно, – перебил Илья.

– Брось. – Проскуров махнул рукой. – Евреев Бронштейнов – как русских Кузнецовых. Да и при чем здесь фамилия? Витта и Шубина тоже взяли[34]. У них с фамилиями все в порядке. А военные инженеры? Королев, Лангемак, Клейменов, создатели реактивных снарядов на твердом топливе. Им цены нет. Туполев, Петляков, Бартини. Авиаконструкторы, уникальные мозги. Никаких дурацких листовок никто из них не писал, работали на оборону страны. И как работали!

«Кого взяли, кого выпустили и почему, – вздохнул про себя Илья, – ни о чем другом думать не может. Честная душа. Пытается нащупать, поймать ниточку логики. А ниточка ускользает. Нет никакой логики. Только случайные дикие завихрения сталинского сознания».

Вслух он быстро, твердо произнес:

– Инженеров и авиаконструкторов скоро должны выпустить.

– Ага, Лангемака и Клейменова уже выпустили. – Иван зло усмехнулся. – На тот свет[35].

– Это было при Ежове, – отчеканил Илья чужим, механическим голосом.

– Ах, да, конечно, извини, я и забыл. – Он сморщился. – Курить есть у тебя?

Илья пошарил по карманам, нашел мятую пачку с двумя полувыпотрошенными папиросами, но спичек не оказалось. Проскуров огляделся, догнал какого-то парня, прикурил. Сели на скамейку. Проскуров дымил жадно, нервно. В голове у Ильи мелькнуло: «Будто в последний раз».

Перед глазами опять замаячил самолетик, перечеркнутый крест-накрест, с буквами на крыле «ПРОСК» и надписью сверху: «Держись от него подальше». Поскребышев был тот еще художник, самолетик получился кривобокий, падал носом вниз, разваливался на лету.

Илья прервал долгую, тяжелую паузу:

– Ладно, времени мало. Официальную заявку Мазур написал. А как насчет дружеского послания профессору Брахту?

Проскуров метко запульнул свой окурок в урну.

– Есть послание. Но только отправлять его нельзя.

– То есть как? – удивился Илья и подумал: «Вот что на него, оказывается, давит. Тянул до последнего, сам о письме не заговорил. Значит, проблема действительно серьезная».

– Этот изобретатель хренов просто взял и все выложил Брахту. – Проскуров сморщился. – Бред какой-то, не понимаю…

– Подожди, Иван, что – все? Написал инструкцию, как собрать прибор и делить изотопы? – Илья присвистнул. – Всерьез верит, что мы отправим это в Берлин? Слушай, может, он псих? С гениями бывает.

– Нет, это не инструкция, формул и технических подробностей там нет, – пробормотал Проскуров так тихо, что Илья едва расслышал.

– Ты специалистам показывал?

– Нет.

– Почему?

– Прочитаешь – поймешь, – шепотом рявкнул летчик, достал из кармана серые тетрадные листки, плотно, мелко исписанные лиловыми чернилами с обеих сторон, сунул Илье. – На вот, ознакомься.

– Подожди, но тут по-русски написано, – изумленно заметил Илья.

– Это не Брахту, это мне. – Проскуров ткнул себя пальцем в грудь и нервно оскалился.

Илья развернул, стал читать.


Уважаемый начальник военной разведки! Простите, не знаю Вашего имени-отчества, Родионов отказался назвать, вероятно, военная тайна. Считаю необходимым высказать Вам некоторые соображения.

1. Если я правильно понял, Вы проинструктировали Родионова, что мое письмо профессору Брахту должно стать поводом для продолжения переписки и одновременно притормозить его работу над прибором, запутать, направить по ложному пути. Таким образом, Вы ставите две диаметрально противоположные и взаимоисключающие задачи. Ложь и попытка запутать не могут служить поводом для продолжения переписки между людьми, которых связывают многие годы дружбы и совместной работы и которые никогда друг другу не лгали. Профессор Брахт легко распознает ложь и сразу заподозрит провокацию, решит, что писать меня вынудили. Человека, который передаст письмо, он примет за провокатора и откажется от дальнейших контактов с ним.

2. Любые попытки насильственно воздействовать на профессора Брахта, как то: убийство, похищение, шантаж (шантажировать его нечем), бессмысленны и крайне опасны. Они привлекут усиленное внимание к его работе, что может привести к самым нежелательным последствиям.

3. Тема его и моих исследований далека от ядерной физики, экспериментировать с ураном Вернер не станет. Ему это не нужно, резонатор открывает сотни других интереснейших возможностей. Разделение изотопов – просто случайный, побочный эффект. Но как только прибор будет готов, Вернер обязательно познакомит с ним научную общественность. Пока большинство ученых к самой идее создания резонатора вынужденных излучений относятся скептически, никому не придет в голову, что можно использовать лучевой метод разделения изотопов урана. Однако имея готовый прибор, они обязательно начнут экспериментировать и получат реальный шанс решить проблему сравнительно легко и быстро, без участия и вопреки желанию профессора Брахта.

4. Я знаю Вернера Брахта много лет и могу гарантировать, что по доброй воле он никогда не согласится участвовать в создании урановой бомбы для Гитлера. Использование резонатора в этих целях станет для него тяжелым ударом и трагедией. Он ненавидит нацизм не меньше, чем мы с Вами, и считает Гитлера буйнопомешанным.

Таким образом, единственный способ заставить Вернера Брахта скрыть резонатор от ученых, занятых бомбой, – предупредить его о катастрофических последствиях. Уверен, если он будет предупрежден, сделает все возможное, чтобы прибор не попал к ним в руки. Оставаясь в неведении, он рискует в любой момент стать слепым орудием. С каждым днем этот риск увеличивается. Не исключаю, что уже поздно. Вот почему я принял решение написать ему правду.

5. Любой специалист Вам подтвердит, что в своем письме я не открыл никаких технических подробностей. В Вашей воле не отправлять письмо, а меня отправить назад в тюрьму, в лагерь или расстрелять. Я старый человек, пожил достаточно, главный свой замысел осуществил. Отдаю себе отчет в том, что если примете решение меня уничтожить, бесполезно просить Вас пощадить мою дочь, и все-таки прошу. О том, что с помощью резонатора можно обогащать уран, ей ничего не известно.

Прежде чем примете решение, прошу Вас хорошо подумать. На чаше весов гибель европейского континента, а возможно, всей нашей планеты. Ложью, предательством, насилием такой груз не перевесить, все это упадет на ту же чашу и сработает в пользу гибели. Ситуация слишком серьезная, чтобы врать. Только правда дает шанс. Будьте честны перед собой, помните о масштабе ответственности, слушайте свою совесть и здравый смысл.

С уважением и надеждой,

профессор Мазур.


Илья поднял глаза на Проскурова. Мгновение они молча смотрели друг на друга. Летчик достал из кармана плотный конверт.

– А вот это Брахту. Копия, на немецком, специально для тебя. Родионов перепечатал, для меня сделал русский перевод. Спрячь, дома ознакомишься.

Илья убрал конверт в карман.

– Ну, что скажешь? – спросил Иван.

– Пока не знаю, – пробормотал Илья, качая головой, – надо почитать, что он написал Брахту.

– По смыслу примерно то же. – Проскуров поежился. – Только рассказал, как собирал урановую смолку, заверил, что у нас никаких работ по урану не ведется, ну и еще кое-что личное.

– У тебя есть возможность выяснить, занят ли Брахт в урановом проекте? – Илья поймал затравленный, растерянный взгляд Проскурова.

Сам он чувствовал себя не лучше. После тяжелого молчания услышал:

– Прочитаешь письмо – поговорим.

Глава двадцать вторая

Городок Веве оказался таким маленьким, что Ося и Габи обошли его пешком за пару часов. День был пасмурный, ветреный, но без дождя. Габи в мягких спортивных туфлях неслась по булыжнику узких горбатых улочек легко, как горная коза. Ося едва поспевал за ней, ушибленное сердце возмущенно бухало.

Габи забежала вперед, остановилась.

– Прости, все время забываю, тебе пока нельзя так быстро. – Она взяла его под руку. – Сейчас, только найдем дом, где Достоевский писал «Идиота», и сразу выйдем на набережную, отдохнем в каком-нибудь кафе.

– Ну, и зачем тебе понадобился этот дом? – Ося вздохнул. – Музея-квартиры там точно нет.

– Не ворчи, я должна их навестить.

– Кого?

– Мышкина и Рогожина. Недавно в букинистической лавке в Париже случайно нашла «Идиота», девятьсот десятого года издания, будто нарочно меня ждал. Прочитала по-русски. Знаешь, мне пришло в голову, что Мышкин и Рогожин – две стороны одной личности, светлая и темная. Ну, как доктор Джекил и мистер Хайд у Стивенсона. О, вот! – она указала пальцем на табличку с названием улицы. – Рю дю Симплон! Тут совсем близко, на углу.

«Твое помешательство на России никак не проходит, – думал Ося, – выучила русский, начиталась Чехова, Толстого, Достоевского, упорно считаешь Россию единственной силой, способной покончить с нацизмом. НКВД тебя чуть не угробил, СССР и рейх союзники. Если бы сейчас на территории рейха работала советская агентурная сеть, ты бы обязательно в нее полезла. Из любви к Достоевскому».

Повернув за угол рю дю Симплон, они увидели соседей по пансиону, симпатичную княжескую пару, и поймали кусок разговора.

– …потому что у них кончались деньги, а тут дешевле.

– Нет, Ваня, дело не в деньгах, в Женеве у них умерла новорожденная дочь, после такого потрясения оставаться там было невозможно.

– Пойдем, пока они нас не заметили, – прошептал Ося.

Но Габи уже махала и улыбалась старикам как родным. Поздоровалась по-французски и с невинным видом спросила, что интересного они нашли в этом обычном доме.

Томушка охотно объяснила.

– О, Достоевский! – восторженно защебетала Габи. – Конечно, я слышала, загадочная русская душа! Это он написал романтическую историю, в духе «Мадам Бовари»?

Старики переглянулись, Томушка дернула краем рта и чуть слышно прошептала по-русски:

– Какая прелесть!

Ваня укоризненно зыркнул на жену и мягко заметил:

– Вы, вероятно, имеете в виду «Анну Каренину»? Это роман Толстого.

– О, Толстой! – Габи закатила глаза. – Он тоже жил в Веве?

– Габриэль обожает литературу, но это любовь без взаимности, глотает книги и ничего не помнит. – Ося незаметно ткнул Габи локтем в бок и любезно улыбнулся старикам. – Надеюсь, городские власти догадаются повесить на дом мемориальную доску, Достоевский действительно великий писатель.

– Да уж, получше зануды Руссо, – выпалила Габи.

Они медленно двинулись вчетвером через площадь к набережной.

– Вы читали сегодняшние газеты? – спросила Томушка.

– Нет еще. – Ося пожал плечами.

– В газетах сейчас все так мрачно. – Габи скорчила кислую гримасу. – Не хочется начинать день с плохих новостей.

– Да, новости скверные. – Ваня тяжело вздохнул. – Конечно, вас, американцев, это пока не очень касается…

– Это всех касается, – нервно перебила Томушка, – если так будет продолжаться, он скоро и до Соединенных Штатов доберется.

– Ну-ну, Томушка, не преувеличивай, океан ему не переплыть, – Ваня погладил жену по локтю. – Другое дело, что Америке придется вмешаться рано или поздно.

– А все-таки что произошло? – спросила Габи.

– Гитлер занял Данию, – сурово произнесла Томушка, – и эти викинги совершенно не сопротивлялись. Сдались без боя. Военно-морской флот не произвел ни единого выстрела по немецким транспортам с войсками ни с кораблей, ни с береговых батарей.

– Гвардия для ритуала чуть-чуть постреляла возле королевского дворца в Копенгагене, и король сразу подписал капитуляцию, – продолжил Ваня. – Норвегия пока сопротивляется, но исход уже очевиден.

– Ну, что ж. – Ося развел руками. – Датское королевство благоразумно бережет себя, не хочет, чтобы прекрасный Копенгаген превратился в такие же руины, как Варшава.

– В Первую мировую все рвались воевать, непонятно зачем. – Томушка вскинула подбородок, поправила шляпку. – А теперь, когда воевать необходимо, сдаются без боя.

– Поляки воевали отчаянно, – заметил Ваня с грустной усмешкой, – и что толку?

– Финны тоже воевали, – Томушка сурово взглянула на мужа, – и отстояли свою независимость.

– Разве финны воевали с Гитлером? – удивленно спросила Габи. – Я читала, что на них напал Сталин.

– Вот именно, Сталин, а не Россия. – Ваня остановился, достал из кармана пачку папирос, протянул Осе: – Угощайтесь.

Закурили, помолчали.

– Британия сдаваться не собирается, – заметил Ося.

– С таким премьером их сопротивление не стоит ни гроша. – Томушка презрительно фыркнула. – Просто удивительно, почему Гитлер до сих пор не догадался наградить Чемберлена железным крестом как лучшего друга Германии.

– Скорее, этого почетного звания заслуживает Сталин, – возразил Ваня. – Надеюсь, Дания и Норвегия переполнят чашу терпения британских львов и Чемберлен слетит, наконец, со своего поста.

– Интересно, что могло бы переполнить чашу русского терпения? – чуть слышно пробормотала Томушка.

– Впрочем, если премьером станет лорд Галифакс, он сразу подпишет с Гитлером перемирие, – продолжал рассуждать Ваня.

– А если Черчилль, Британия будет держаться до конца, – заявила Габи.

Ваня и Томушка взглянули на нее с легким изумлением. Не ожидали от американской «прелести» таких глубоких политических познаний.

– Насколько мне известно, шансов у мистера Черчилля немного. – Ваня пошевелил пышными серебристыми усами. – Армия и флот его, конечно, уважают, а вот в правительственных кругах ему не доверяют, считают авантюристом. Но все-таки главная надежда на Францию, об этом нельзя забывать.

– У них очень сильная армия, – подхватила Томушка. – Петен хотя и стар, но это дух Франции, легенда Первой мировой. Да еще неприступная Мажино!

Ваня затушил окурок о край урны и снисходительно взглянул на Габи.

– Ваш любимый Черчилль еще в тридцать третьем, когда Гитлер пришел к власти, сказал: благодарю Бога за французскую армию!

– Конечно, конечно. – Габи кивнула с серьезной миной. – Пусть Гитлер только попробует сунуться, французы разобьют его в пух и прах.

Томушка вдруг посмотрела на часы, охнула.

– Простите, нам пора, мы заказали лодочную экскурсию по озеру, к трем должны быть на пристани.

Старики торопливо засеменили к набережной. Габи и Ося побрели назад, к площади, к газетному киоску.

– Дания без боя, Норвегия не сегодня завтра. – Ося покачал головой. – Повезло фюреру с их нейтралитетом.

– Ему всегда везет, – сквозь зубы процедила Габи. – Знаешь, как переводится слово «нейтралитет» с политического на человеческий? Трусость и тупость! Вот с чем ему повезло на самом деле. Как-то даже чересчур.

Ося обнял ее за талию, поцеловал в ухо:

– Ну и замечательно!

Габи отстранилась, сверкнула на него синим глазом.

– С ума сошел? Что тут замечательного?

– Шальная удача кружит голову. – Ося ухмыльнулся. – Кажется, так будет вечно. А ведь это мышеловка.

– Завод тяжелой воды в Норвегии – вот мышеловка не для него, а для всех нас! – Габи сморщилась. – О чем вообще твоя драгоценная «Сестра» думает?

Они подошли к киоску, Габи открыла сумочку, чтобы достать мелочь. Ося сжал ее запястье.

– Не нужно.

– Что?

– Газет не нужно. Давай потерпим хотя бы до завтра. Ну зачем портить себе медовый месяц?

Габи помолчала, вздохнула.

– Какой месяц? Осталось четыре с половиной дня. – Она чмокнула его в кончик носа. – Давай-ка мы тоже закажем лодочную прогулку по озеру.


* * *


Солнце ударило в свежевымытое окно. Из открытой форточки доносился возбужденный птичий щебет. Карл Рихардович оглядел класс. Немецкая группа писала последнее, экзаменационное сочинение. Владлен Романов макнул перо в чернильницу-непроливайку, наморщил выпуклый упрямый лоб. Правое ухо ярко розовело, пронизанное насквозь солнечными лучами. Владлен аккуратно стряхнул чернильную каплю с кончика пера и продолжил писать.

Толик Наседкин нетерпеливо ерзал, косился на Любу Вареник. Она строчила что-то карандашом, но не на тетрадных листках с печатями, а на голубенькой промокашке. Понятно, «шпору» для Наседкина готовила, добрая душа.

Карл Рихардович тактично отвернулся. Для Толика списать сочинение с Любиной «шпоры» и сделать меньше двадцати ошибок – интеллектуальный подвиг.

Краем глаза он уловил быстрое движение, промокашка под партами перекочевала к адресату. Наседкин насупился, сгорбился, почитал с коленки, наконец макнул перо в чернильницу, принялся корябать на листке, то и дело подглядывая в «шпору». Белобрысая голова дергалась вверх-вниз, как на шарнире.

– Курсант Наседкин, положите на стол, не мучайтесь, – тихо произнес доктор, продолжая смотреть в окно, – все равно больше троечки вам не светит.

Наседкин вскочил, промокашка мягко спланировала в проход между рядами.

– Виноват, товарищ Штерн!

– Да уж ладно, товарищ курсант, поднимите, что уронили, и сядьте на место.

– Есть, товарищ Штерн!

«Рявкает он здорово, – усмехнулся про себя доктор, – ему бы на плацу командовать: рравняйсь-смиррно, напрра-нале!»

Он поймал испуганный взгляд Любы. Она тут же потупилась, длинная белокурая прядь упала, закрыла покрасневшее лицо. С отросшими, вытравленными до желтизны волосами и выщипанными в ниточку бровями Люба выглядела старше лет на десять. Другой человек. На испорченный передний зуб в спецполиклинике поставили коронку, да не стальную, а фарфоровую, точно по цвету подобрали. Теперь у курсанта Вареник идеальная улыбка.

«Выгнать бы тебя вон, снять с экзамена, устроить скандал, потребовать пересдачи, заявить, что ты как злостная нарушительница дисциплины на роль фольксдойче не годишься, – подумал доктор, – страшно мне за тебя, курсант Вареник. За всех вас мне страшно и больно, привык я к вам, привязался».

До сочинения был устный экзамен, его принимали начальник немецкого подразделения ИНО Журавлев, восстановленный в партии и в органах красавец Хирург, еще какое-то начальство. Доктору Штерну объявили благодарность с занесением в личное дело за успешную подготовку группы.

В Прибалтику перебрасывали всех, даже Наседкина, в качестве радиста. Особую ставку делали на Владлена и на Любу. Понятно, они лучшие.

Задребезжал звонок.

– Сидите, не дергайтесь, дописывайте спокойно, кто не успел, – сказал доктор по-немецки и медленно пошел вдоль рядов.

Заглянув в каракули Наседкина, он покачал головой. С первого взгляда поймал три ошибки, взял промокашку, пробежал глазами. Там, разумеется, ошибок не оказалось.

– Курсант Наседкин, пожалуйста, внимательней. – Он положил «шпору» на место.

Владлен сдал сочинение первым, за ним потянулись остальные. Люба уже явно закончила, но сдавать не спешила.

Наконец никого, кроме нее и Наседкина, в классе не осталось. Из коридора слышались голоса, топот. Доктор выглянул и увидел, что на подоконнике сидит Митя Родионов.Сердце стукнуло. «О господи! Вернулся!»

Он помахал Мите, показал растопыренные пять пальцев, мол, освобожусь минут через пять, плотней прикрыл дверь, посмотрел на часы, громко, строго произнес:

– Все, заканчивайте.

Толик суетливо завозился, сунул промокашку в карман, положил на учительский стол листки и вышел. Люба не шевельнулась.

– Курсант Вареник, в чем дело?

Она вскочила, вытянулась в струнку, выпалила своим глубоким контральто:

– Товарищ Штерн, разрешите обратиться!

– Сочинение сдайте и обращайтесь, курсант Вареник. – Доктор опять посмотрел на часы.

Люба собрала листки, широким, решительным шагом подошла к учительскому столу, покосилась на дверь и зашептала так тихо, что Карл Рихардович не понял ни слова.

– Люба, пожалуйста, погромче и побыстрей.

– Только одну минутку, я… понимаете, мне, кроме вас, некого спросить… это очень важно…

– Ну что, что? – мягко поторопил доктор, глядя в круглые блестящие карие глаза.

– Скажите, может, вы знаете, слышали, нас домой отпустят, хотя бы на сутки? Попрощаться отпустят? Я маму сто лет не видела. – Она сморщилась, с трудом сдерживая слезы.

– Деточка, я не знаю. – Он пожал плечами. – Думаю, должны отпустить.

Он врал. Операция с фольксдойче проходила под грифом самой высокой секретности, наверняка все приказы уже подписаны, разъехаться по домам им теперь вряд ли позволят. Но ничего этого сказать Любе он не мог, во-первых, просто не имел права обсуждать с ней такие вещи, во-вторых, не хотел лишать ее надежды на свидание с мамой.

– Конечно, должны! Я тоже так думаю. – Люба вытянула из рукава гимнастерки платок, промокнула глаза, высморкалась. – Но если вдруг… Если все-таки нет… Можно вас попросить? Я в любом случае хотела попросить… Сколько еще времени осталось – неизвестно, я маме написала заранее, сразу много писем, вы не могли бы примерно раз в месяц по одному бросать в почтовый ящик? В них ничего такого, совсем коротенькие, просто: жива-здорова, твоя дочь Люба. Да вы сами прочитаете, увидите, совершенно ничего такого.

– На конвертах будет чужой почерк, – отрывисто произнес доктор по-немецки, – и потом, обратный адрес. Ты же понимаешь, свой я написать не могу.

– Не надо обратного адреса, – Люба помотала головой, – почерк на конверте – вообще не важно, главное, чтобы хоть иногда приходило маме письмишко.

– Ладно, – кивнул доктор, – приноси свои письмишки.

– Да они с собой у меня! В тумбочке оставлять боюсь, из-за шмонов, там ничего такого, но чужие глаза… Только вы, пожалуйста, отвернитесь!

Через пару минут она протянула Карлу Рихардовичу общую тетрадь. Оказывается, прятала ее под гимнастеркой, за ремнем.

– Вы просто вырывайте листы. Адрес на обложке. Спасибо вам, Карл Рихардович. – Люба чмокнула его в щеку и, не оглядываясь, выбежала из класса.

Прежде чем спрятать тетрадь в портфель, доктор быстрым движением пролистал ее. Замелькало «Дорогая мамочка!» на каждой странице.

Митя по-прежнему сидел на подоконнике в коридоре. Вместе они вышли на улицу. Яркий апрельский день, птичий щебет, звон капели – все это показалось доктору чужим и ненужным. Голова кружилась, будто он вылез на свет Божий после долгой болезни или заточения. Он пытался убедить себя: не факт, что фольксдойчи обречены, кто-то должен выжить. Но тяжесть не отпускала.

– Представляете, Кирпетпо выпустили, – радостно сообщил Митя, – про Хирурга вы знаете. Ну, ведь правда, что-то все-таки меняется.

– Да, конечно.

Они отошли подальше от ворот. В лесу было мокро, в низинах еще лежал снег. Грунтовая дорога вдоль опушки подсохла, но суглинок оставался скользким. Митя подхватил доктора под руку, принялся рассказывать.

Карл Рихардович старался слушать очень внимательно, но понимал с трудом. Такая подступила тоска, что все стало безразлично. Волны птичьего щебета били в уши, свет резал глаза, в солнечной желтой ряби мелькали тетрадные страницы в клетку. «Дорогая мамочка!»

Кроме Любы, никто из курсантов не решился спросить, отпустят ли домой, попросить даже о такой малости – отправлять письмишки. Разве в этом есть что-то противозаконное? Курсантов так выдрессировали, что они всего боятся, шарахаются от собственной тени. Когда их перебросят, им придется действовать самостоятельно, решения принимать.

Доктор сморщился. «Старый сентиментальный дурак. Ты все потерял, твой болевой барьер перейден. Эльза, Отто, Макс погибли. Что тебе за дело до чужих детей? По большому счету, тебе и до бомбы не должно быть дела. Твоя жизнь давно кончилась».

Митя шел рядом, держал Карла Рихардовича под руку.

– Сначала я, конечно, обалдел. Ну, после разговора в лаборатории. Когда пришел вечером к Марку Семеновичу, он сказал: читай при мне. У меня все кипело внутри, я прочитал и говорю: да вы что? Нельзя Брахту отправлять такое, это же прямая подсказка! Конечно, тут ни формул, ни технических подробностей, но все равно подсказка! Он в ответ: хорошо, предлагай свои варианты. Я молчу, сказать совершенно нечего. Нет у меня вариантов и доводов нет. Только эмоции.

Ветер ударил в лицо, сухо зашуршали голые ветки. Карл Рихардович тряхнул головой, будто просыпаясь.

– Погоди, не тараторь. Я не понял, Мазур что, написал Брахту правду о резонаторе?

– Ну да, – кивнул Митя, – и еще отдельно Проскурову написал, подробно объяснил свое решение. Во-первых, Брахт не дурак, сразу раскусит вранье, во-вторых…

Теперь доктор слушал очень внимательно.

– На чаше весов гибель европейского континента, – продолжал Митя, – или вообще всей нашей планеты. Ложью, предательством, насилием такой груз не перевесишь, оно все сработает в пользу гибели. Ситуация слишком серьезная, чтобы врать. Только правда дает шанс.

– Что Проскуров?

– Нельзя отправлять, категорически. – Митя вздохнул. – Контейнер с девятью граммами послали с курьером в Ленинград академику Иоффе.

– Это понятно. – Доктор остановился, достал из кармана папиросы.

– Жуткий риск – даем подсказку. – Митя нервно затянулся, выпустил дым. – Разве можно доверять ручательствам Мазура и порядочности Брахта? Других-то гарантий нет. Чтобы такое отправить, надо быть сумасшедшим. Нельзя, и все.

Минуту молча стояли, курили, щурясь на солнце. Наконец Митя заговорил, не глядя на доктора:

– Я, знаете, совершенно запутался, немцы тут у нас шпионят как хотят. В делегации был заместитель военного атташе по фамилии Даме. По-русски болтает почти без акцента. Я книжку с собой взял Мазура и Брахта, о вынужденных излучениях. Мне Марк Семенович когда-то подарил. Вот сдуру вышел я с ней в коридор, Даме тут как тут. Стал клянчить почитать, сказал, что учился у Брахта в Берлинском университете. Спрашивал о Мазуре. Книжку потом вернул. А когда им устроили авиаэкскурсию, этот Даме фотографировал с самолета.

– Сопровождающие позволили?

– Да. – Митя махнул рукой. – Немцам тут вообще все позволено. Кроме военных специалистов, теперь вот историки какие-то понаехали, ищут могилы немецких солдат, погибших в Первую мировую. Весь СССР напичкан немецкими шпионами, шныряют повсюду, и ни фига их не ловят, на задних лапках перед ними прыгают, а они тут у нас чувствуют себя как дома, территорию нашу осваивают.

– Ну, мы с тобой им запретить не можем.

Докурив, они побрели по скользкому суглинку назад, к воротам школы.

– Мы-то, конечно, нет, а кто может, почему не запрещает? – сквозь зубы пробормотал Митя. – Гитлеру доверять – это разве не сумасшествие?

– Перестань. – Карл Рихардович сердито помотал головой. – Тут как раз никакого доверия нет. Только расчет.

– Ага, расчет! Чтобы им удобней завоевывать нас.

– Ты Проскурову доложил об этом Даме?

– Подробно все написал в докладной. Он говорит: будем разбираться, передам куда следует, ты пока сиди тихо, на тебя такие телеги накатали, что Берлин теперь под большим вопросом. Ну, это мы еще посмотрим! Марк Семенович правильно сказал: у них свои совпадения, у нас свои. Мне бы только убедить Проскурова насчет письма.

Доктор остановился так резко, что едва не упал.

– Погоди, ты что, считаешь, надо передать письмо Брахту?

– Да, – Митя быстро взглянул на доктора и отвел глаза. – Знаете, я много думал об этом. Помните, я вам рассказывал про его дочь Женю?

– Ну, помню, – кивнул доктор, – ты говорил, она отреклась от отца, поменяла отчество и фамилию. Только при чем здесь письмо?

– Подождите, послушайте. Женя к нему приехала, они живут вместе. Отречение оказалось спектаклем. Марк Семенович сам так решил, накануне ареста. Женька до сих пор простить ему не может, ну правда, дикость какая-то: сам убедил дочь и жену отречься от него.

– Да, странное решение, – пробормотал Карл Рихардович.

– Абсолютно парадоксальное решение! Но оно оказалось верным! – возбужденно продолжал Митя. – Если бы они не отреклись, их бы выслали в лучшем случае, а его шантажировали бы ими на допросах. Работали над ним крепко, в развалину превратили, зубов нет и ногтей на двух пальцах. Выдержал. А вот страх за Женьку мог сломать его, он бы все подписал. Тогда бы его расстреляли. Он это заранее сумел просчитать и не ошибся. Между прочим, не только себя и семью спас. Ему шили шпионскую организацию, выбивали показания на десять человек, в том числе на Иоффе и Вернадского. Понимаете?

– Интересная аналогия. – Карл Рихардович покачал головой. – Заранее просчитал и не ошибся. Думаешь, с письмом Брахту тоже не ошибется?

– Других вариантов просто нет! – уверенно выпалил Митя. – Главное – не опоздать.

* * *

Известие о захвате Дании было встречено в институте всеобщим ликованием. Осталось только дождаться капитуляции Норвегии. Уже была сформирована специальная команда физиков, химиков и инженеров, готовых отправиться на завод тяжелой воды. Больше не придется пресмыкаться перед норвежцами. Завод скоро станет собственностью рейха.

Правда, тяжелой воды там пока производилось слишком мало, всего сто двадцать килограммов в год. А требовалось сто двадцать тонн. Гейзенберг считал, что это дело нескольких месяцев. Главное, поскорей завоевать Норвегию.

В комнате отдыха оживленно болтали и чокались кофейными чашками. Эмма не удержалась, тихо заметила, ни на кого не глядя:

– А ведь у Бора мать еврейка.

Герман испуганно покосился на нее, сморщился. Гейзенберг снисходительно улыбнулся:

– Милая Эмма, не надо бояться за нашего Нильса, – и, шутовски шаркнув, поцеловал ей руку.

Вайцзеккер выдал тираду о том, что некоторые черты режима поначалу настораживали, но теперь совершенно ясно: цель благая. Спасение европейской цивилизации. Что может быть благородней и выше этой цели? Ну, а средства… Ничего не поделаешь, кому-то приходится брать на себя грязную работу. Тревога фрау Брахт – простительная дамская слабость. Профессор Бор, великий Бор – неотъемлемая часть великой европейской цивилизации. В данном случае национальность его матери не имеет ровным счетом никакого значения.

«Захват Дании – спасение цивилизации в лице Бора, помеси первой степени», – съязвила про себя Эмма, но, конечно, вслух этого не произнесла.

На самом деле она вовсе не волновалась за профессора Бора. Уж его точно никто пальцем не тронет. И еще подумала, что Лиза Мейтнер поступила благоразумно, выбрав не Копенгаген, а Стокгольм. Сейчас ей опять пришлось бы удирать. Мейтнер не Бор.

В честь радостного события рабочий день закончился необычно рано, после болтавни в комнате отдыха Гейзенберг отпустил всех по домам. Гений вел себя так, будто первые контейнеры с тяжелой водой прибудут уже завтра.

Герман надулся, не мог простить Эмме неуместного замечания о национальности Бора. Когда вышли за ворота, он принялся ее отчитывать:

– Ты хотя бы немного, хотя бы иногда шевельни мозгами прежде, чем открывать рот.

– Я бы рада, милый, но ведь ты знаешь, мозги у меня куриные, шевели, не шевели, что толку? – Эмма вздохнула и тут же рассмеялась.

– Хватит паясничать! – рявкнул Герман. – Счастье, что рядом не было никого из военного руководства.

– При них я бы, наверное, промолчала. – Эмма взяла его под руку, заглянула в глаза. – Слушай, почему у тебя такой мрачный вид?

Он сморщился и прошептал:

– Весна, черт ее подери.

Эмма тихо присвистнула.

– В чем же весна виновата? У нее вроде бы все в порядке с национальностью. Или она тоже… по маме?

– Перестань, прошу тебя. – Голос его слегка задребезжал. – Время летит, после Дании и Норвегии начнется настоящая война, а мы так и будем топтаться на месте.

Он остановился и прижал ладонь к левому боку.

«Милый, ты перепутал, – заметила про себя Эмма, – вчера болел правый».

– Знаешь, давай все-таки сходим к доктору Блуму, он отличный терапевт, – ласково произнесла она вслух.

– Брось, эти твои доктора только и делают, что трясутся от страха. Вдруг кто-то заподозрит, что они по знакомству или за деньги ставят диагнозы для брони?

Несколько минут шли молча. Герман морщился и страдал так нарочито, что она едва сдерживала приступ смеха, даже стала икать от напряжения. Наконец, справившись с икотой, сказала:

– Ну-ну, хватит киснуть. Как только получим тяжелую воду, с мертвой точки сдвинемся.

Он мгновенно забыл о боли в боку, распрямился, ускорил шаг, заговорил бодро, как музыкальная шкатулка, в которой починили пружину:

– Да, конечно, тяжелая вода великолепный замедлитель, но в любом случае это займет слишком много времени, гигантский объем работы. И еще одна пустяковая деталь. Чтобы замедлять нейтроны, надо сначала обогатить уран. А ему кажется… нет, он уверен… Он ведет себя так, будто метод уже найден.

Герман замолчал, горестно вздохнул. Эмма погладила его по щеке.

– Рано или поздно метод обязательно найдется. Конечно, поиск требует колоссальных усилий. Даже глупые солдафоны из министерства понимают, что научные задачи такого масштаба не решаются за неделю. Милый, ты явно недоговариваешь, что тебя тревожит и мучает.

– Эйфория, – произнес Герман чуть слышно, – солдафоны понимают, а он нет. Поразительно…

– Что взять с гения? – Эмма пожала плечами. – Ему кажется, будто никто на свете не разбирается в ядерной физике лучше него.

– Да, он первый, Вайцзеккер второй, геометрия реактора на кончиках пальцев. – Герман зло и точно спародировал интонацию Гейзенберга. – Теоретикам вообще свойственно переоценивать свои практические возможности.

– Увы. – Эмма вздохнула. – Знаешь, мне на днях пришла в голову забавная мысль. Распределение интеллектуальной энергии. Кривая Гаусса[36]. Резкий подъем, пик, потом неизбежный спад. Дважды никто не взлетает. Редчайшие исключения только подтверждают правило. Боюсь, наш гений не из их числа. Гейзенберг уже свое соло отыграл, все, что было ему отпущено, использовал. Вряд ли его ждут новые взлеты.

На самом деле мысль эта пришла в голову вовсе не Эмме, а старику Вернеру, но так была хороша, что Эмма нечаянно ее присвоила.

– Да, любопытно, – оживился Герман, – никогда не задумывался… Правда, вот Эйнштейн после теории отностительности занялся какой-то возвышенной ерундой. Общая теория поля. Что это вообще такое? Философский камень. Чушь, в духе арийской физики. Да и Бор давным-давно… Смотри-ка, малышка, ты молодец.

Раньше Эмме нравилось, когда он называл ее «малышкой», а теперь она только холодно усмехнулась. Опять этот снисходительный тон.

Они подошли к трамвайной остановке. Она поправила ему шляпу.

– Ну, как твой бок?

– Вроде бы немного отпустило, но все равно тянет. Постоянно чувствую. – Он насупился, прислушиваясь к себе, держась за бок, на этот раз за правый, и громко чихнул.

Эмма достала из сумочки платок.

– Еще и простудился. Все, иди домой, я вернусь к ужину.

Он вдруг схватил ее за руку, выше локтя, довольно крепко.

– Послушай, тебе не кажется, что ты просто переселилась туда, к нему?

– Что за ерунда? Я бываю у него дважды в неделю, не чаще. Ну ведь невозможно бросить старого больного отца, я освободила тебя от тяжелых сыновних обязанностей, ты должен быть благодарен. Или ревнуешь?

Пальцы Германа крепче сжали ее плечо.

– Раньше ты ходила к нему только по воскресеньям.

– Подозреваешь, что по средам я хожу к кому-то еще, помоложе? – Эмма рассмеялась. – Я польщена, честное слово. Ты наконец, через столько лет, заметил, что твоя жена привлекательная женщина и может нравиться кому-то.

Герман не услышал ее, помотал головой:

– Достаточно того, что он лишил меня матери.

– О боже, сколько можно? Пожалуйста, отпусти. Мне больно.

– Извини. – Он разжал пальцы. – Просто я вдруг поймал себя на том, что скучаю по тебе. Согласись, ведь это ненормально. Ты моя жена, мы вместе работаем, живем под одной крышей, но в последнее время почти не разговариваем. – Он опять чихнул, причем трижды.

– А ведь я предупреждала, тебе рано ходить без шарфа, ты так легко простужаешься, – строго сказала Эмма.

Он высморкался. Вид у него был совсем несчастный. Эмма подняла воротник его плаща, застегнула верхнюю пуговицу.

– Надеюсь, ты не помогаешь ему в этих его бредовых экспериментах? – мрачно спросил Герман.

«Вот оно что! – усмехнулась про себя Эмма. – Конечно, ты меня ревнуешь, но не к Вернеру и даже не к воображаемому любовнику. Что любовника нет, тебе отлично известно. Просто в глубине души ты понимаешь, что твой отец большой ученый, и занят он вовсе не ерундой, как принято думать. Боишься: а вдруг он преуспеет с моей помощью? Почему ты так этого боишься? Потому, что всю жизнь втайне соперничаешь с отцом, но упорно не желаешь себе в этом признаться. Как называется такой комплекс? Эдипов, что ли?»

Она пожала плечами, произнесла задумчиво:

– Я, конечно, жалею его, но в разумных пределах. При моих нагрузках в институте мне еще не хватало помогать ему в его детских забавах. Вот принести еду и обед приготовить – это совсем другое дело.

– Да, но ведь новая горничная… – Герман замолчал, скомкал в кулаке грязный платок.

Из-за поворота появился трамвай.

– Полька. – Эмма скривилась. – Грубая примитивная работа по дому, на большее они не способны.

– Ты говорила, она хорошо готовит, – внезапно выпалил Герман.

«Надо же, помнит, что я говорила, – изумилась Эмма, – ревность обостряет внимание и улучшает память».

– Иногда у нее неплохо получаются блюда польской кухни.

Но кулинарная тема Германа больше не интересовала.

– Учти, то, чем он занимается, не только глупо, но и опасно, сама не заметишь, как он втянет тебя.

– Милый, я пока еще не спятила, не волнуйся. – Эмма чмокнула его в колючую щеку. – Пожалуйста, как придешь, сразу надень шерстяные носки, обмотай горло шарфом и не забудь выпить зверобой. Чайничек на буфете. Я сделала крепкий отвар, разбавь кипятком на треть.

Она вскочила в трамвай в последнюю минуту, помахала Герману рукой. Он опять сморкался. Трамвай зазвенел и отчалил, сутулая фигура на опустевшей остановке, в шляпе, съехавшей на затылок, с платком, прижатым к лицу, скрылась из виду.

Глава двадцать третья

Карл Рихардович не мог уснуть. Из открытого окна веяло свежестью и прелью, воздух был сладкий, прохладный. В тишине тикал будильник. Фосфорные стрелки показывали двадцать минут первого. Он ворочался на скрипучей кровати. Глаза слипались, но сон пропал, губы шевелились, бормотали:

– На одной чаше весов гибель европейского континента. А на другой – что?

Наконец он резко сел, спустил ноги, нащупал тапочки. В доме напротив светилось несколько окон. Над крышей висел тонкий бледно-желтый месяц, похожий на обгрызенную лимонную корочку. Покачивалась крона невысокой липы. В шорохе голых веток почудился вздох и детский шепот: «Папа, тебе не спится».

– Да, сынок, – беззвучно ответил доктор, поеживаясь в тонкой пижаме у открытого окна.

«Вот с кем больше всего на свете мне хочется сейчас поговорить. С Максом. Поговорить или помолчать. Уткнуться носом в детскую макушку».

От Макса всегда пахло печеными яблоками и теплым молоком. Доктор зажмурился. Под стиснутыми веками возникло лицо младшего сына. Ясные карие глаза, белый выпуклый шрамик поперек левой брови. В пять лет Макс полез под скамейку в Тиргартене, достать закатившийся мяч, не рассчитал, врезался, рассек бровь. Рана получилась глубокая, пришлось зашивать. Волоски на этом месте так и не выросли.

После аварии от лиц Эльзы и Отто ничего не осталось, а лицо Макса почти не пострадало. Последняя вспышка перед инфарктом – этот шрамик, когда на опознании подняли простыню…

– Папа, не нужно.

В мягком порыве ветра доктор почувствовал едва уловимый запах печеных яблок и теплого молока.

– О чем ты, Макс?

– Не вспоминай плохое.

– Сынок, я стараюсь, но оно само вспоминается.

– Боль вцепилась и тянет из тебя силы. Нельзя ей позволять. Ты должен исправить ошибку, на это нужны силы.

Что-то скрипнуло. Доктор вздрогнул, включил торшер, увидел, что дверь в коридор приоткрыта и покачивается от сквозняка. Лицо Макса исчезло, шепот опять стал шорохом веток, но запах остался. Накинув халат, Карл Рихардович вышел в кухню, поставил чайник на огонь. Все равно уснуть уже не удастся.

На своем столике он увидел миску, в ней три сморщенных золотистых яблока с вырезанной кружком сердцевиной. Вера Игнатьевна вечером пекла антоновку в духовке, оставила ему угощение к завтраку. На плите, рядом с чайником, стоял ковшик с кипяченым молоком, еще теплый. Вот откуда взялся запах. Никаких галлюцинаций, шепот Макса просто озвучил его собственные мысли, а лицо всегда хранилось в памяти.

– Исправить ошибку, – пробормотал доктор, – вы спасете Германию, Адольф… Магическое заклинание превратило червяка в дракона. Да, но у меня под рукой не было волшебной палочки. Можно подумать, если бы я не произнес этих слов, он не стал бы тем, чем стал.

Доктор Штерн опять вернулся в ноябрь восемнадцатого, в прифронтовой лазарет в Посевалке. Увидел кафельные стены, стеклянные шкафы, прошел по коридору из ординаторской в палату, услышал истошные рыдания. Больной Гитлер изводил соседей своими воплями: «Я ничего не вижу, я ослеп!» Истерическая слепота. Глаза ефрейтора были в полном порядке. Увидев доктора, он скрючился, накрылся с головой одеялом и громко завыл.

Доктор не стал присаживаться на койку и беседовать с больным, а распорядился вколоть ему сульфонал. Адольф не подпускал сестру, фельдшер пришел на помощь, но не справился. Больной продолжал буянить, пришлось звать санитаров. Дело кончилось смирительной рубашкой.

При более внимательном обследовании доктор обнаружил симптомы Dementia paranoides. Медицинская комиссия подтвердила диагноз. Картина болезни была очевидна. Из лазарета Адольфа отправили в дом умалишенных.

Если больной Dementia paranoides находится вне стен лечебницы, он представляет опасность. Может убить кого-нибудь, а может вызвать индуцированное помешательство. Параноидальный бред заразен, вполне здоровые люди легко поддаются внушению. Чем примитивней бредовые идеи, тем быстрей распространяется психическая эпидемия. Безобидные обыватели, зараженные бредом тайного заговора, преследования и величия, превращаются в хладнокровных убийц.

Возможно, его бы выпустили через некоторое время. Больные Dementia paranoides способны сохранять внешнюю адекватность, умеют приспосабливаться, хитрить и скрывать свое состояние. Но такой анамнез все-таки не дал бы ему стать тем, чем он стал. Случай Гитлера не годился даже для научной статьи. Подобная симптоматика и содержание бреда давно описаны в учебниках психиатрии.

«Ошибку не исправишь. – Доктор налил чаю, вернулся со стаканом в комнату. – Но, может, все-таки остался маленький шанс не допустить худшего?»

В кресле, обложкой вверх, валялся открытый журнал «Успехи физических наук», номер за июль тридцать четвертого.

«УФН», по утверждению Васи, был самым авторитетным журналом. Вася подписался на него, каждый месяц получал свежий номер, а старые просматривал в библиотеке дома пионеров. Если попадалось что-то особенно интересное, отправлялся в магазин «Научно-техническая книга» на Самотеке, рылся в букинистическом отделе. Толстыми бумажными корешками «УФН» были уставлены две книжные полки в его комнате. Доктор в последнее время часто болтал с Васей о физике, листал журналы. Недавно наткнулся на подборку материалов международной конференции, проходившей в Ленинграде в мае тридцать четвертого, и одолжил у Васи номер.

Групповой снимок размером в полстраницы, пятнадцать ученых в день открытия. Физики выстроились перед объективом плотным полукругом. В перечне имен – М. Мазур и В. Брахт, второй и третий справа. Они стояли рядом, между И. Таммом и Н. Бором. Снимок был нечеткий. Нильс Бор выделялся своим огромным лбом. Мазур довольно высокий, широкоплечий, в пиджаке и в галстуке. Густые седые волосы подстрижены аккуратным бобриком, видны широкие полоски темных бровей. Очки съехали на кончик длинного тонкого носа. Брахт пониже, худой, лысый, лопоухий, в светлой рубашке с расстегнутой верхней пуговкой.

Доктор достал из ящика лупу, долго вглядывался в лицо Брахта. Что можно понять о человеке по расплывчатой зернистой фотографии? Ну, приятная физиономия, интеллигентная, какая и должна быть у профессора-радиофизика. Крупная умная голова на тонкой шее. Лоб большой, почти как у Бора. Глаза вроде бы светлые.

«Берлинец, – размышлял Карл Рихардович, – прусский интеллектуал, воспитанный так же, как и я, на кантовских императивах. Закон, живущий внутри нас, называется совестью. Звездное небо надо мной и нравственный закон во мне. Но разве это имеет значение в нынешней Германии? Допустим, Гитлер ему не нравится. Но спрятать от коллег открытие, которому отдано столько лет… Перед вами, профессор Брахт, встанет выбор посерьезней моего. Мне следовало всего лишь изменить метод лечения. Вместо психотерапии назначить банальную инъекцию. Но психотерапия была моим коньком, я верил в свой дар, гордился им, не упускал случая блеснуть. Я не мог знать о последствиях, никто не предупредил меня…»


* * *


Габи стерла пятку до крови, шелковый чулок прилип к ранке. До аптеки скакала на одной ноге, опираясь на Осино плечо. Аптекарша увела ее в служебное помещение, через десять минут она вышла с пластырем на пятке, схватила Осю за руку и помчалась по площади.

– Куда мы бежим? Ты только что хромала, – проворчал он, задыхаясь.

– Там, в аптеке, видела свежий номер. Ладно, стой, жди. – Габи отпустила его руку.

Он остался стоять посреди Гранд-Плас, возле старинного винного пресса, украшенного готической латинской надписью «Ora et labora» («Молись и трудись»). Габи подбежала к газетному киоску.

«Ну что это такое! – возмутился про себя Ося. – Мы же договорились не покупать газет!»

Возвращалась она уже медленно, разворачивая на ходу газету. Ося двинулся к ней навстречу и разглядел, что в руках у нее номер «Ле Гебдо», главного печатного органа франкоязычной Швейцарии.

– Читай!

Он решил, что сейчас увидит статью о капитуляции Дании и захвате Норвегии, но увидел совсем другое. В разделе «Новости науки» бросился в глаза крупный жирный заголовок:

«СЕНСАЦИЯ! ВОЗМОЖНОСТЬ КОНТАКТОВ С ПОТУСТОРОННИМ МИРОМ ДОКАЗАНА НАУЧНО!»

Внизу мельче, но тоже жирным шрифтом:

«Знаменитый итальянский изобретатель Лука Валетти создал новый вид радиоволн, при помощи которых сумел войти в контакт со своим великим Учителем, лауреатом Нобелевской премии Гуэльмо Маркони. Предлагаем эксклюзивное интервью синьора Валетти нашему корреспонденту».

Ветер трепал страницы, вырывал газету из рук. Столбцы текста окружали широкой рамой фотографию хмурого взлохмаченного бородача в пенсне, в белом халате, на фоне лаборатории.

«Общеизвестный факт, что профессор Маркони изобрел лучи огромной силы, способные выводить из строя двигатели танков и самолетов противника. Абсолютная точность и непревзойденная мощь лучевого оружия Маркони доказана и подтверждена экспериментально.

Безвременная кончина Маркони летом тридцать седьмого не позволила ему осуществить главную свою мечту – довести до конца работу над специальным излучателем, открывающим дорогу в иные, недоступные нам миры. Он завещал мне, своему любимому ученику, продолжить его дело. По оставшимся чертежам и записям я собрал устройство, которое не только посылает, но и принимает волновые сигналы от внеземных источников. Из множества пойманных сигналов пока удалось расшифровать только один, идущий постоянно и сильно. Не вызывает сомнений, что эти послания приходят непосредственно от профессора Маркони.

Во время одного из сеансов связи профессор рассказал, что, настроив излучатель определенным образом, можно воздействовать на радиоактивные элементы, изменяя процентное соотношение различных изотопов. Он подчеркнул, что прежде всего это касается урана. Таким образом, лучи Маркони могут быть использованы не только как самостоятельный вид оружия, но и оказать существенное влияние на производство уранового оружия.

Смею напомнить уважаемым читателям, что великий Маркони ушел от нас за полтора года до открытия расщепления ядра урана. Его рекомендации по урану служат неопровержимым доказательством того, что гениальный ум продолжает жить и функционировать вне телесной оболочки».


Габи читала вместе с Осей, придерживала страницы, не позволяя ветру трепать их. Последнюю фразу Ося пробормотал вслух и покачал головой. Габи рассмеялась.

– Быстро сработали, твой Тибо молодец. Телесная оболочка у него толстая, но гениальный ум подхватил мою идею на лету, и Луку он нашел подходящего. Кто такой, пока не знаю. На фотографии выглядит убедительно.

– Да, забавно. Очередная наживка, вроде тех публикаций о британской бомбе немыслимой силы. – Ося скрутил газету в трубку, сунул в карман пиджака.

Вышли на набережную Пердоне. Он обнял Габи за талию. Из озера торчала вилка, обычная столовая вилка, но только гигантская, высотой с пятиэтажный дом, прибор для питания великана, рекламный знак фирмы «Нестле». На ее фоне фотографировалось семейство с маленькими детьми.

– В ближайшую неделю эта шикарная галиматья появится в десятке европейских газет. – Габи подняла руку и звонко щелкнула пальцами. – Потом Лука даст еще пару-тройку интервью, очень скоро станет знаменитостью.

– Ну да, конечно. – Ося кисло улыбнулся. – Кто-то из далемской команды не устоит, явится к знаменитому Луке за советом, как делить эти проклятые изотопы при помощи лучей Маркони. Вот тут мы его сцапаем и хорошенько завербуем.

– Мимо! – Габи помотала головой. – Ничего ты не понял. Помнишь выражение лица Вайцзеккера, когда мы заговорили о Маркони?

– Помню. – Ося скорчил брезгливую гримасу. – Будто что-то тухлое съел.

– Они все жуткие снобы. Для них имя Маркони дурно пахнет.

– Да, я заметил. Но все-таки этот покойный марсианин – нобелевский лауреат, изобрел радио. – Ося на ходу прижал Габи к себе и поцеловал. – Слушай, давай отдохнем и перекусим.

Сели за столик на открытой веранде кафе, заказали горячий сыр, салат и вино. Габи налила воды, отхлебнула.

– Нобелевский лауреат в последние годы жизни свихнулся. Изобретение «лучей смерти» можно считать сознательным блефом и мошенничеством, но устройство для общения с душами покойников и марсианами – это уже не блеф, а бред.

Официант поставил на стол корзинку с ломтями теплого хлеба, разлил вино по бокалам.

– Он что, действительно контачил с покойниками? – спросил Ося, разглядывая вино на свет.

– В том-то и дело! – Габи отломила хлебную корочку, прожевала. – Любая идея, поданная под соусом Маркони, для уважаемых ученых абсолютно несъедобна!

– Погоди. – Ося нервно усмехнулся. – Ты пытаешься таким образом убедить их вообще отказаться от попыток разделить изотопы? Ну, извини, это как-то совсем уж по-детски.

Габи закурила и, щурясь от дыма, спросила:

– Чем занимается твой Брахт?

Ося пожал плечами:

– Вынужденными излучениями. Но это не имеет никакого отношения ни к изотопам, ни к лучам Маркони. Вайцзеккер сказал…

– …что Вернер Брахт серьезный ученый! – перебила Габи. – Тоже занимается лучами, но другими. Доктор Штерн написал: участие Вернера Брахта значительно ускорит работу. Что он имел в виду? Ты сам сто раз повторял про изотопы. А потом я услышала то же самое от Тибо. Ну, будем здоровы.

Они сдвинули бокалы. Ося поперхулся, закашлялся, вино попало не в то горло. Габи протянула ему стакан с водой. Он запил, справился с кашлем и прошептал:

– Ты что, говорила с ним о Вернере Брахте?!

– Дурак! – Габи презрительно фыркнула. – С Тибо я говорила о Вайцзеккере, Маркони и о разделении изотопов урана. Подкинула ему идею гнать побольше галиматьи на эту тему. Лучи прицепила к Маркони, вполне логично. Брахта вообще ни разу не помянула.

– То есть ты использовала Тибо вслепую для своих целей? – Ося покачал головой. – Лихо, молодец!

– Для наших целей! Кстати, про изотопы он объяснил мне куда проще и доходчивей, чем ты.

– Ну, ясно, он физик по образованию. – Ося хмыкнул. – Изотопы… Если бы мне год назад сказали, что ты влезешь по уши в ядерную физику, я бы не поверил.

– Сам втянул меня и сам влез по уши. – Габи нахмурилась. – Слушай, ты когда-нибудь перестанешь перебивать?

– Все, прости. Так с кем ты говорила о Брахте?

– С Вилли, кузеном Максимилиана. Он не только слушал лекции Брахта, но и учился на одном курсе с фрейлейн Рон.

– Это еще кто такая?

– Угадай с трех раз. Даю одну подсказку. Рон – девичья фамилия.

– В замужестве Брахт? Зовут Эмма? – Ося тихо присвистнул. – Ну, тебе везет.

– Это тебе везет, а мне не очень. Вилли обожает показывать альбомы со старыми фотографиями и вспоминать студенческие годы. Твоя фрау доцент – красотка. Ну, во всяком случае, лет двенадцать назад была очень даже. Если тебе поручат ее разрабатывать, я буду ревновать.

– Пожалуй, стоит приударить за Эммой хотя бы ради этого, а то все время только я тебя ревную.

– Приударить придется. – Габи вздохнула. – Она и ее муж Герман работают все там же, в Далеме. Вилли наверняка знает о проекте. Когда я спросила, чем сейчас занимается Эмма Брахт, у него глаза забегали, сразу увел разговор в сторону студенческой юности.

Официант принес сыр и салат. Габи немного пожевала и продолжила:

– Вопросы о Брахте-старшем такой нервной реакции не вызвали. Вилли спокойно рассказал, что из института Брахт-старший уволился, продолжает работать в домашней лаборатории над резонатором вынужденных излучений.

– Скажи, а твой повышенный интерес к физике не насторожил этого Вилли?

– Да я вообще физики не касалась, просто спросила, много ли он знает женщин-ученых, есть ли среди них красивые или только старые девы, синие чулки. Ухватилась за Эмму Брахт, от нее вырулила к Вернеру Брахту.

– Вилли с ним общается?

– Звонит два раза в год, поздравляет с Рождеством и с днем рождения. Видимо, расспрашивает, как идет работа. Мне он объяснил, что лучевой резонатор – страшно непопулярная тема.

– Ну вот, а говоришь, не касалась физики.

– Я – нет. Вилли как начинает, не может остановиться, ему нравится объяснять, а слушателей не хватает. Он служит в министерстве авиации, занимает какую-то скучнейшую бюрократическую должность. Для него студенческие годы, Берлинский университет – самое чудесное, что было в жизни. Несостоявшийся ученый, вроде твоего Тибо, но у Тибо служба поинтересней.

– Вот это уж точно, Тибо скучать не приходится.

– Хватит! – Она нахмурилась, шлепнула ладонью по скатерти. – Я пытаюсь тебе объяснить смысл интервью Луки, а ты постоянно меня сбиваешь.

– Извини, больше не буду, обещаю.

– Вот то-то. – Габи завернула последний кусочек сыра в салатный лист, положила в рот.

– В общем, я все сопоставила, взвесила и поняла: дело может быть не в самом Вернере Брахте, а в резонаторе, который он собирает. Допустим, Мазур в Москве его уже собрал и обнаружил нечто важное про изотопы урана. Ткнулся с этим в официальные инстанции, получил нулевой результат. Или просто побоялся инстанций. Ты не хуже меня знаешь, что такое СССР. Доктор Штерн и ПЧВ действуют сами по себе, это частный канал. Они познакомились с Мазуром или Мазур с ними…

– Подожди! – перебил Ося. – Если Мазур в Москве экспериментировал с ураном, значит, в СССР тоже занимаются бомбой.

– Нет!

– Почему ты так уверена? Урана у них полно, бесплатной рабочей силы навалом, ученые имеются, между прочим, мирового уровня. Капица, Иоффе…

Габи решительно помотала головой:

– Какая-то информация просочилась бы обязательно, наши военные делегации катаются туда без конца. – Она нечаянно повысила голос, шлепнула себя по губам, заговорила тише: – Смотри, англичане только начали просыпаться, создавать всякие комиссии и комитеты. В Америке примерно та же ситуация. В Германии уже год делают. Об этом известно. А что в СССР могут делать, никому даже в голову не приходит.

– Ну… – Ося развел руками. – Это еще не доказательство.

– Записка доктора Штерна – вот доказательство. – Габи усмехнулась. – Если бы работы шли, он бы не отправил такую записку. Во-первых, ученый, разделивший изотопы, имел бы дело с официальными инстанциями, а не с дилетантами-добровольцами вроде доктора Штерна. Во-вторых, на черта, в таком случае, им понадобился Брахт?

– Чтобы вырубить конкурента, – нервно выпалил Ося, помолчал и добавил задумчиво: – Но, в принципе, ты права, когда найден метод, полно урана и бесплатной рабочей силы, ничего, кроме секретности и бомбардировщиков, уже не нужно.

– Вот именно, – кивнула Габи, – записка доктора Штерна доказывает, что нет никакой секретности, а значит, нет и уранового проекта.

– Как же тогда Мазуру удалось узнать о возможностях резонатора? Допустим, он его собрал. Но где взял уран?

– Ты же сам сказал, в СССР урана полно.

– Да, но это только месторождения, в Москве он на улицах не валяется…

– Не мучайся, все равно не угадаем. – Габи потянулась за сигаретой. – Разве что удастся выбраться в Москву, встретиться с докторм Штерном. Он объяснит.

– Почему не объяснил в записке? – Ося чиркнул спичкой.

– Потому что разбирается в физике не лучше нас с тобой. Записка – предупреждение, сигнал тревоги. Неужели ты не понял?

– Понял. – Ося тяжело вздохнул. – Но что мы можем сделать?

– Для начала хотя бы вот это. – Габи кивнула на газету, торчащую из его кармана. – Я поболтала с Вилли, с Тибо, вспомнила брезгливую физиономию Вайцзеккера и решила просто слегка подстраховаться, заранее дискредитировать саму идею разделения изотопов лучами, подать ее под соусом Маркони. Подсластила марсианами, поперчила общением с усопшими. Будем надеяться, к этому блюду далемские снобы не прикоснутся. Даже если я не права, такая страховка в любом случае не помешает. Осталось только придумать, как подобраться к Брахту.


* * *


На выходной Маша с Ильей отправились на дачу в «Заветы Ильича». Дача была казенная. Раньше большой деревянный дом стоял заброшенный, приезжали редко. Теперь там обитала приемная мать Ильи, Настасья Федоровна, вместе со своим мужем Евгешей. Старики вышли на пенсию, поженились и переехали из пресненской коммуналки в «Заветы».

Бездетная одинокая Настасья Федоровна усыновила Илью в девятнадцатом в Петрограде, после того, как его родная мать умерла от тифа. Отец погиб раньше, в Первую мировую. Настасья когда-то работала кухаркой в их доме. Все, что осталось у Ильи от прошлой жизни, – отчество Петрович и акварельный портрет матери. Он висел в спальне на Грановского. Написал его отец в августе четырнадцатого, за несколько дней до ухода на фронт.

Настасья спасла жизнь барскому дитяте и подарила кристальное пролетарское происхождение. Кухаркин сын Илья Крылов легко поступил в МГУ на отделение внешних сношений факультета общественных наук, потом в Институт красной профессуры, оттуда его взяли на работу в Институт марксизма-ленинизма. Дальше по сверкающей карьерной лестнице кухаркин сын поднялся до немыслимых высот. Никто, кроме них троих – Настасьи, Ильи и Маши, не знал этой тайны.

За городом давно сошел снег, бледное весеннее солнце мелькало сквозь верхушки елок, мимо плыли темные поля, ивы тянули голые длинные ветки к спокойной речке Серебрянке. Вода мягко бликовала, будто улыбалась, проснувшись после долгой зимней спячки. Лицо обдувал свежий влажный ветерок из открытого окна. На повороте, в кроне древнего дуба, Маша заметила несколько птичьих гнезд. Перед самыми воротами дорогу перебежала белка, молнией взлетела по сосновому стволу и скрылась в колючей кроне.

Настасья вышла за калитку на звук мотора в оренбургской шали поверх фланелевого платья, стояла посреди дороги, выпятив пузо, скрестив на груди руки.

– Может, не будем пока говорить ей? – спросила Маша.

Она не то чтобы побаивалась Настасьи, просто не могла с ней долго общаться. У Настасьи был заскок: Машуня слишком тощая, ничего не ест и с этим надо что-то делать. Каждая семейная встреча превращалась для Маши в сражение за право оставаться собой. Настасья накладывала ей в тарелку горы картошки, пихала в рот свои пышные пироги. Доводы, что у Маши профессия, при которой нельзя полнеть, Настасья встречала презрительным фырканьем. Илья вмешивался только в крайних случаях, когда мамаша повышала голос, а Маша выходила из-за стола.

– Если она узнает, сведет меня с ума. – Маша покосилась на Илью. – Заставит жрать как на убой.

– Ну-ну, перестань, – добродушно пробурчал Илья, – просто ей обидно, когда ты пренебрегаешь ее шедеврами. Для мамаши стряпня – профессия и творчество, как для тебя танец. Каждый ее очередной пирог вроде твоего фуэте или кабриоля. От маленького кусочка ничего с тобой не случится. Главное, попробовать и восхититься.

Они подъехали совсем близко. Рядом с мощной Настасьей возник Евгеша в телогрейке, новоиспеченный муж, бывший сосед по пресненской коммуналке. Он был ниже нее на голову, притопывал огромными кирзовыми сапогами, указывал маленькой ручкой на приближающийся автомобиль.

– Кот в сапогах. – Маша хмыкнула. – И где только раздобыл такую красоту?

– Настасья купила, видно, на вырост. – Илья остановил машину.

– Не будем говорить! – твердо повторила Маша.

Илья в ответ молча пожал плечами.

Дальше все шло как по-писаному. Медвежьи объятия мамаши, басовитые восклицания:

– Сынок, вот уж не чаяли мы такой радости! Машуня, батюшки мои, ну совсем исхудала! – Мамаша втянула щеки, вытаращила глаза ипроизнесла свое коронное: – Скелетина!

Евгеша светски побеседовал о погоде, чинно пожал гостям руки. Илья открыл багажник. При виде пакетов с гастрономическими роскошествами мамаша заохала:

– Сынок, ну ты прям весь свой распределитель приволок!

В доме Настасья притихла, деловито возилась на кухне, коротко покрикивала на Евгешу, бегавшего мелкой рысцой туда-обратно то с банкой маринованных маслят, то с горшком квашеной капусты.

Илья надел телогрейку, отправился к сараю рубить дрова. Маша пошла с ним, присела на пень, запрокинув голову, смотрела в небо. Она чувствовала внутри нежные, упругие движение крошечных ручек и ножек и мысленно обращалась к ребенку: «Ты видишь облака? Большое, пухлое, белое, на нем, как на подушке, длинные серые пряди. Вон те два маленьких круглых похожи на детей в толстых шубках, чинно гуляют, за руки держатся. А там, над сосновыми верхушками, маленькая фигурка, похожа на ласточку, то есть на тень ласточки. Но это вовсе не тень и не птица. Это мальчик Май, мой хороший друг и партнер, мы с ним танцевали…»

Она перевела взгляд на Илью и продолжила мысленный разговор с ребенком: «Ладно, о Мае расскажу тебе когда-нибудь потом, когда подрастешь. Смотри, как папа твой дровишки колет легко, ловко, будто всю жизнь только этим и занимался. У тебя две бабки и три деда. Мой папа главный дед. Карл Рихардович нам как родной, тоже годится тебе в деды, и Евгеша чем не дед? Будет с тобой в ладушки играть, потихоньку ябедничать на деспота Настасью. Дядя у тебя умный, талантливый. Дядя Вася…» – Она тихо рассмеялась, вообразив своего четырнадцатилетнего брата дядей.

Илья крякнул, расколол очередное полено, взглянул на Машу.

– Ты чего смеешься?

– Просто так, потому что все хорошо. – Она встала, обняла его, уткнулась лицом в плечо.

От телогрейки пахло свежей стружкой и дымом. Запах, совсем не свойственный Илье, непривычный, показался знакомым и уютным.

– До того хорошо, что возвращаться в Москву совсем не хочется. – Илья вздохнул. – Так бы и жить, дровишки колоть, печку топить, по лесу гулять. Ну, может, все-таки скажем ей сегодня?

Маша, не отрывая лица от его плеча, помотала головой:

– Скоро уже будет очень заметно, вот тогда и скажем.

– Тогда она обидится, что не сразу сказали. Это ведь главная ее мечта, могла бы радоваться прямо с сегодняшнего дня. Вязала бы шапочки, кофточки.

– Ты что? – Маша отпрянула, нахмурилась. – Нельзя заранее, считается, плохая примета.

Послышались торопливые шаги. К ним приближался запыхавшийся Евгеша:

– Настасья, гм-м, Федоровна зовет всех к столу.

На этот раз ни котлет, ни пирогов с ливером на столе не оказалось. И спиртного тоже. Гречневая каша с грибами, домашние соленья.

– Повезло тебе, скелетина, – шепнул на ухо Илья. – Великий пост, как раз Страстная неделя.

Настасья услышала последние слова, покосилась на Илью.

– Ох, сынок, вот в Москве я в церкву-то ходить не могла, опасалась, стукнет кто. Ну, думаю, в «Ильичах» потихоньку буду. Храм тут старинный, совсем недалеко, Благовещенья Пресвятой Богородицы.

– Мамаша, ты прости, но тут тем более стукнут, – осторожно заметил Илья.

– Я тоже говорю, – возбужденно зашептал Евгеша, – соседи – сплошное начальство. Ладно сами начальники, они-то на службе небось устают, ни до чего дела нет. А вот жены ихние и прочие родственники бездельем маются, проявляют особую бдительность, друг за дружкой так и зыркают.

– Ой, ладно, – Настасья сморщилась. – Сходить-то успела три раза, утречком, пока твои бдительные дрыхнут.

– Попы тоже бдительные бывают, – пробормотал Илья, глядя в тарелку.

Маша под столом наступила ему на ногу. Настасья взвивалась до потолка, стоило вякнуть что-то плохое о священниках. Так случилось и на этот раз.

– Не смей! – крикнула мамаша, гневно сверкнув глазами. – Никогда ни один батюшка стукачом не станет, на мучение, на казнь пойдет, а грех такой на душу не примет! Это ж иудин грех, самый из всех мерзкий!

– Настя, так ведь обязаны они, – робко возразил Евгеша, – попробуй не сообщи.

– Нынче все обязаны, но не все сообщают! – рявкнула мамаша, – а из батюшек так вообще никто. Потому упырь усатый и громит храмы, что жжет его нестерпимо свет нашей веры православной.

Евгеша так втянул голову, что закрыл уши плечами. Он пугался, когда Настасья произносила слово «упырь», тем более с уточнением «усатый».

Илья тихо присвистнул.

– Да-а, мамаша, здорово афоризмами говоришь.

– Никакими не «измами», правду я говорю, и ты со мной не спорь, сынок.

– Не спорю. – Илья поднял руки, сдаваясь. – Но ты, мамаша, все-таки осторожней там исповедуйся.

– Где – там?

– Ну, куда ты к заутрене бегаешь?

– Некуда больше бегать, – проворчала мамаша, остывая, – в Благовещенье Пресвятой Богородицы теперь склад вторсырья.

– Давно закрыли? – сочувственно спросила Маша.

– Сразу после Рождества комиссия исполкомовская нагрянула. Привязались к батюшке, мол, антисанитарные условия. С одной ложки всех подряд кормите, инфекцию распространяете. Это они про Святое Причастие. Младенцев в сырую воду кунаете. Это они про Крещение. Велели хлорку сыпать в купель. Батюшка ихние бумажки подписал: будет вам хлорка, только храм не трогайте. Нагрянули опять. Воду проверили, конечно, никакой хлорки. Вот и закрыли последний храм, а батюшку… Ну скажи, сынок, кончится это когда-нибудь? Батюшке восемьдесят. За что?

– Настасья, перестань, – зашептал Евгеша, – хватит изводить Илью этими разговорами! Будто от него зависит!

Илья резко отложил вилку. Вопрос «за что?» действовал на него убийственно. Раньше он вскипал, мог накричать: «Никогда не задавай этого вопроса! Не смей, слышишь? Вопрос-ловушка! Нет на него ответа!» Теперь молча застыл и побледнел так, что проступила щетина на гладко выбритых щеках.

– Прости, прости, сынок, нечаянно вырвалось, – испуганно залопотала Настасья.

Илья не шевельнулся. Евгеша сгорбился, скрючился, будто собирался нырнуть под стол. Стало тихо, только дрова в печи потрескивали. Маша заметила на стене леонардовскую «Мону Лизу» в резной рамке и бодро произнесла:

– Какая хорошая репродукция. Кажется, раньше не было ее. Вы недавно повесили?

– Так это моя, – живо ответил Евгеша и распрямился. – У меня в комнате на Пресне висела. Не репродукция, а копия уменьшенная. С детства ее храню. Кстати, Илюша, давно хотел тебя спросить, что означает эта ее знаменитая улыбка, как думаешь?

– Да, сынок, – подхватила Настасья, – вот объясни, улыбается она совсем чуточку, и вроде не ахти какая красавица, а говорят, будто самая великая картина в мире. Почему?

Илья наконец поднял глаза, взглянул на Джоконду.

– Ну, наверное, потому и великая, что есть в ней тайна. Столько уж веков гадают, каждый приписывает этой улыбке какой-то особый смысл, а точно никто не знает.

– Я знаю! – выпалила Маша. – Она просто беременная, и у нее кончился токсикоз.

Евгеша вытянул шею, открыл рот. Илья хмыкнул. Настасья молча уставилась на Машу и вдруг вскочила, обняла ее, стала целовать, громко шмыгая носом.

– Машуня, скелетина ты моя, когда ждать?

– В сентябре, – ответил Илья и принялся доедать остывшую гречку.

Настасья отпустила Машу, легонько шлепнула по лысине своего Евгешу.

– Вот, значит, сон-то мой был вещий! – Она полезла в буфет, поставила на стол графинчик с домашней наливкой, две рюмки.

– Мамаша, Страстная неделя, – напомнил Илья.

– Капельку, в честь такого события, сынок, давай, ну, символически.

– Ладно, что с тобой делать?

Илья капнул Настасье в рюмку на донышко, себе и того меньше. Как только чокнулись и выпили, сразу убрал графинчик назад, в буфет. Наливка была приторная, липкая, Илья ее терпеть не мог, но старался не обижать мамашу. Евгеша от питья наливки был освобожден по праву хронического язвенника.

– А сон такой. – Настасья обвела всех таинственным взглядом. – Будто иду я по полю, босая, простоволосая, в рубахе ночной. Народу вокруг толпища, ни зги не видать. Только слышно, плачут, кричат: война, война! Куда иду, не знаю, все идут, и я тоже. Вижу, огонечек вдали. Ну, думаю, туда нужно. Шаг, другой, и вдруг падаю в яму, лечу в тартарары. Чувствую под руками коряги, корешки, хочу ухватиться, а руки скользят. В самую последнюю минутку вижу опять мой огонечек, да так близко. Будто свечка горит, а я уж и не падаю вовсе, сижу спокойно в комнате, вот в этом кресле, и на руках держу младенчика. Смотрит он на меня и гукает по-своему, вдруг хвать меня ручонкой за нос. Я как чихну и сразу проснулась. Утром Евгеше говорю: если до конца этого года Машуня нам внука родит, войны точно не будет. А он, старый дуралей, раскудахтался: да она еще совсем и не беременная! Они пока и не планируют! Куда ей рожать, при ее-то профессии? Ну? Кто прав оказался?

– Мальчик или девочка? – шепотом спросила Маша.

– А вот этого не скажу. – Настасья сделала строгое лицо. – Уж кого Бог даст. Да и не разглядела я.

* * *

Из директорского кабинета раздавались громкие голоса. Дверь была приоткрыта. Эмма услышала крик Дибнера:

– Мне надоело! Решайте сами!

Через минуту дверь распахнулась, в коридор вылетел маленький худой мужчина. Темные напомаженные волосы стояли дыбом и дрыгались в ритме стремительных шагов. Круглое лицо пылало. Эмма узнала профессора Пауля Хартека, он руководил ядерными исследованиями в Институте физической химии в Гамбурге.

Следом за ним не спеша выплыл Гейзенберг, спокойный и гордый. Заметив Эмму, улыбнулся, кивнул в сторону удаляющейся маленькой фигуры, поднял вверх два растопыренных пальца. Буква «V», знак победы. Эмма кокетливо подмигнула и развела руками, мол, никто и не сомневался в победе, а про себя подумала: «Ну и болван же ты, уважаемый гений!»

Гейзенберг и Хартек терпеть не могли друг друга. Конечно, их авторитет, известность и заслуги перед наукой невозможно сравнивать. Нобелевский лауреат, мировая величина – и рядовой профессор физической химии. Слишком разные весовые категории. Но урановый проект дал Хартеку шанс обойти Гейзенберга. Шанс вполне реальный, потому что Хартек, в отличие от теоретика Гейзенберга, был экспериментатором, практиком, причем весьма толковым.

Конкуренция между берлинской и гамбургской группами обострялась с каждым днем. Хартек вынужден был по всем вопросам обращаться к военному руководству, то есть к Дибнеру. А Дибнер сидел в Берлине, и все вопросы решались в пользу Гейзенберга. Так случилось и на этот раз. У Хартека родилась идея использовать в качестве замедлителя нейтронов сухой лед. Хартек подал заявку, Дибнер не нашел ничего лучшего, как обсудить ее на совещании берлинской группы.

Гейзенберг идею одобрил. Еще бы! Она была действительно блестящей. Сухой лед куда дешевле тяжелой воды и графита высокой очистки, тем более ни того, ни другого пока нет. Окрыленный Хартек договорился с компанией «И.Г. Фарбен», Управление вооружений оплатило доставку в Гамбург пятнадцати тонн сухого льда. К этому времени компания «Ауэр» уже наладила производство на фабрике в Ораниенбурге высококачественного оксида урана. Дибнер должен был распределить первые пятьсот килограммов между институтами. Гейзенберг потребовал четыреста килограммов и милостиво уступил Хартеку оставшиеся сто. А для успешного эксперимента с сухим льдом требовалось не меньше трехсот.

Дни стояли теплые. Лед быстро испарялся. Хартек метался между Гамбургом и Берлином. Гейзенберг снисходительно объяснял, что ста килограммов для первых экспериментов более чем достаточно. Последний ответ Дибнера «Мне надоело, решайте сами» означал, что Хартек проиграл. Решать будет Гейзенберг и не уступит ни грамма. Если эксперимент Хартека провалится, а с таким количеством оксида урана он наверняка провалится, повторить вряд ли удастся. Скоро лето, сухой лед нужен для поставок продовольствия в армию.

Эмма болела за свою команду, радовалась, что Гейзенберг победил Хартека, и усмешку прятала глубоко внутри. «Ну и болван же ты, уважаемый гений! Тебе бы добиться перевозки сухого льда из Гамбурга в Берлин, пока еще не поздно, поставить эксперимент Хартека тут, у нас. Неужели не понимаешь, как хороша идея? Нет, не понимаешь, потому что это чужая идея!»

Во дворе возле дорожки полька небольшой лопаткой копала землю. Увидев Эмму, распрямилась, сдула упавшую на лицо прядь.

– Добрый вечер, госпожа. Господина Брахта и господина Хоутерманса нет дома, ушли гулять, когда вернутся, не сказали.

– Давно ушли?

– Около шести, сразу после обеда.

Эмма отогнула рукав плаща, прищурившись, взглянула на часики. Двадцать минут девятого.

– Ну, значит, скоро явятся ужинать, я подожду. Что вы делаете, Агнешка?

– Хочу посадить розы. – Полька посторонилась, пропуская ее к крыльцу.

– Где же вы возьмете саженцы?

– Господин Хоутерманс заказал в цветочном магазине. Завтра утром должны доставить.

Эмма вошла в дом, сняла плащ, поднялась в лабораторию, осмотрела прибор. Судя по всему, Вернер пока не начинал экспериментировать с рубином. Камень так и остался лежать рядом с прибором, в эбонитовой крышке. Она достала из сумочки новенькую самописку, очень изящную, с серебряным корпусом и золотым пером, открыла тетрадь, бегло просмотрела последние записи Вернера. Строчками формул были исписаны даже страницы отрывного календаря. Она сняла колпачок самописки и тут же опять надела. В лотке лежал конверт со стокгольмским адресом. На штемпеле сегодняшнее число.

«Пришло утром, он еще не читал, конверт не вскрыт», – подумала Эмма, заметила надорванный край и осторожно, двумя пальчиками, вытащила сложенные листки.


Дорогой Вернер!

Только что достала из ящика твое письмо. Сочувствую Физзлю, рада, что его советско-германские мытарства закончились, передай ему от меня большой привет. Я совершенно уверена: Марк жив. В тюрьму попал по какому-нибудь дурацкому недоразумению, скорее всего, он уже на свободе, и ты напрасно так переживаешь. Про Россию говорят и пишут разное, допускаю, что режим там жестокий, но Марк всегда был лояльным советским гражданином, в политику не лез. А за то, что человек еврей, там уж точно не сажают.

Не вини себя из-за вашей глупой ссоры, все это мелочи. Марк наверняка давно забыл и скучает по тебе не меньше, чем ты по нему.

Можешь меня поздравить. Оказывается, я живучая, как бродячая кошка. Ладно, попробую изложить все по порядку.

Ты знаешь, Нильс давно звал меня к себе. В середине марта Отто[37] отправился в Кембридж, написал, что его студия в пансионе будет пустовать, и поскольку она оплачена до октября, с моей стороны очень глупо не приехать в Копенгаген хотя бы на неделю: «Дорогая тетя, тебе пора отдохнуть, сменить обстановку. Кислый Монстр (так он называет Сигбана) совершенно истрепал твои нервы».

Я планировала поехать в двадцатых числах, когда закончу работу, о которой тебе писала. Но очередная хамская выходка Сигбана стала последней каплей. Я высказала Кислому Монстру все, что о нем думаю, хлопнула дверью, собрала пожитки и отправилась в Копенгаген, твердо решив никогда не возвращаться в Стокгольм. Несмотря на отличное лабораторное оборудование, год в институте Сигбана оказался самым унизительным и бездарным в моей жизни.

В Копенгаген я приехала ранним вечером восьмого апреля и еще раз убедилась в том, что приняла правильное решение. Знаю, ты сейчас думаешь: ну вот, я в каждом письме уговаривал тебя послать Сигбана к черту и перебраться под теплое крылышко Нильса. Конечно, ты был прав, но только теоретически. Ты не учел такую мелочь, как война.

Помнишь тихий район возле института, парк, белые домики под красной черепицей? По сравнению с моей стокгольмской конурой студия Отто – настоящий дворец, с отдельной ванной комнатой и маленькой кухней. В голове сложился чудесный план. Немного передохну и возьмусь за работу. До возвращения Отто поживу в его дворце, никого не стесняя, за это время успею подобрать себе жилье, в идеале – такую же студию. Мысленно я уже обустраивала новую лабораторию.

Усталость, накопившаяся за этот ужасный год, разом навалилась, все звонки и встречи я отложила на завтра и уснула в девять вечера, совершенно спокойная и счастливая.

Разбудил меня тяжелый гул самолетов, голоса в коридоре. Ты уже догадался, что произошло. На рассвете девятого апреля немцы вошли в Копенгаген.


Эмма покачала головой. Все-таки Лиза Мейтнер уникальное существо. Сделать открытие мирового масштаба и подарить его Гану. Явиться в Копенгаген за несколько часов до того, как в него войдут германские войска, и спокойно заснуть в мечтах о лучшем будущем.

– Надо же быть такой невезучей растяпой, – пробормотала Эмма и перевернула страницу.


Глупая старая Лиза едва унесла ноги. Опять Нильсу пришлось устраивать мне побег. Я вернулась в Стокгольм, в свою отвратительную конуру, к отвратительному Сигбану. Надо отдать ему должное, он не слишком злорадствовал. Я еще раз убедилась, что каждая моя попытка хоть немного изменить свою жизнь к лучшему дает нулевой результат. Впрочем, хныкать не стоит. Спасибо, уцелела. Валяюсь простуженная, горло болит, нос заложен. Ночью не могла уснуть, теперь глаза слипаются. После копенгагенских приключений чувствую себя неприкаянной сиротой. Раньше оставалось утешение: если станет совсем скверно, в любой момент могу перебраться к Нильсу. Теперь путь закрыт.

Милый мой, ты пишешь, что запланировал поездку на конец мая. Раньше ты спрашивал разрешения и не обижался, когда я отвечала, что приезжать пока не нужно. Ты слишком хорошо меня знаешь, можешь правильно расшифровать мое «нет». Оно вовсе не означает, что я не хочу тебя видеть. За ним скрывается лишь одно: мне заранее грустно, что придется опять расставаться.

На этот раз ты просто поставил меня перед фактом. Так сильно соскучился, что забыл о нашем уговоре? Или игрушка уже готова? Но тогда ты бы не удержался, сразу написал мне.


Эмма тихо присвистнула. Вот это новость! Старик собрался в Стокгольм и ничего не сказал. Он, конечно, не обязан, но все-таки обидно. Или не был уверен? Ждал, что она ответит?


Если ты способен оторваться от работы на несколько дней, приезжай.

Напоследок хочу немного повеселить тебя.

Когда я проснулась и узнала, что наци заняли Копенгаген, первым делом схватилась за твое кольцо, вспомнила, как на прощанье ты надел его мне на палец и сказал, что оно сбережет меня от несчастья. В то ужасное утро я посмотрела на сверкающий камень и, как ребенок, как дикарь-язычник, поверила: пока кольцо со мной, я в безопасности. А ведь так и вышло.

Обнимаю и жду, мой дорогой.

Твоя Лиза.


Эмма аккуратно сложила письмо, убрала в конверт. Значит, вот кому досталось кольцо. Надел на палец на прощанье.

«Как ребенок, как дикарь-язычник, – повторила она про себя, – может, все эти суеверия не так уж глупы? Когда-то Вернер хотел надеть кольцо на палец Марты. Не налезло, а нести ювелиру ей было неохота. Но если бы Марта иначе относилась к драгоценностям, не отказалась от кольца, увеличила бы его и носила? Уберегло бы оно Марту от несчастья? И как, в таком случае, повернулась бы судьба Мейтнер?»

Эмма взглянула на свою руку, представила, как красиво мог бы сверкать старинный бриллиант на ее среднем пальце, вздохнула, убрала письмо в конверт и занялась формулами.

Глава двадцать четвертая

В Москву из «Заветов» вернулись в десять вечера, Маша нагулялась, надышалась и теперь едва ворочала языком, глаза у нее слипались. Забравшись под одеяло, мгновенно уснула.

Илья вытащил из кармана куртки сложенные вчетверо страницы с немецким машинописным текстом, отпечатанным через один интервал, ушел в ванную, прихватив большую медную пепельницу и спички. Запер дверь на задвижку, открыл форточку, включил воду, сел на бортик, пепельницу поставил на табуретку, скомкал бумагу, чиркнул спичкой и замер, глядя на огонек.

Вторую неделю он таскал с собой копию письма Мазура, перекладывал из кармана в карман, из пиджака в куртку и обратно. С Проскуровым они не виделись, оба будто нарочно оттягивали разговор. Иван наверняка тоже не расставался с листочками, исписанными лиловыми чернилами с двух сторон мелким почерком Мазура. Дома не оставишь, даже в самом укромном тайнике. Вот уж действительно бомба, пострашней любой антисталинской листовки.

Спичка догорела, обожгла пальцы. Илья подержал руку под холодной водой, умыл лицо.

В последнюю их встречу Проскуров ни словом не напомнил о своем намерении пойти к Хозяину с бомбовым докладом. Нервничал не только из-за письма. После четырех дней заседания еще острее чувствовал угрозу ареста и абсолютную, глухую безнадежность. Финская война для него больная тема. Трижды выезжал на фронт, видел заледеневшие трупы красноармейцев в летней форме, в драных ботинках. Хвастливый фарс, в который превратилось подведение итогов, здорово подкосил летчика. Он переживал так сильно, что даже говорить об этом не мог, не спросил, читал ли Илья стенограмму.

«Может, он вообще отказался от уранового тарана? – Илья тряхнул коробком, вытащил новую спичку. – Или решил дождаться результатов академической экспертизы? Долго придется ждать. Допустим, папа Иоффе снизойдет, отправит в Иркутск компетентную комиссию. Как они там проведут испытания? Полезут в тайгу за урановой смолкой? Но это можно сделать только в июне, когда сойдет снег и высохнет весенняя слякать».

Спички ломалась, крошились серные головки. Огонек вспыхнул после десятой попытки.

«Сколько осталось Ивану? Если Хозяин решил ликвидировать «слишком честную душу», будет действовать постепенно, медленно, в своей обычной манере, сначала снимет с должности, назначит на какую-нибудь другую, поиграет, как кошка с мышью».

Слабенькое пламя дрожало и металось от ветра из форточки, Илья прикрыл его ладонью. В глаза бросилась строчка: «Дорогой Вернер! Меня выпустили из тю…» Он вздрогнул от тихого стука.

– Илюша, ты скоро? – сонно произнесла Маша за дверью. – Карл Рихардович звонит, что ему сказать?

– Да, сейчас подойду! – Илья задул спичку, схватил листки, сунул в карман, выключил воду, щелкнул задвижкой.

Маша, босая, в длинной белой ночнушке, стояла в темном коридоре. Когда дверь открылась, она сморщилась от яркого света, потерла глаза.

– У него такой тревожный голос, может, что-то случилось?

– Все хорошо, ложись.

– Ага. – Она зевнула, побрела назад, в спальню.

Илья быстро прошел в гостиную, взял трубку.

Голос доктора звучал вовсе не тревожно, а сухо, официально, как всегда по телефону:

– Добрый вечер, Илья Петрович, простите, что беспокою, вы говорили, справка нужна срочно. Она уже готова.

«Справка» – обычная их отмазка для телефонных слухачей. На слове «срочно» доктор сделал ударение.

– Да, спасибо, сейчас заеду, – так же сухо ответил Илья и, повесив трубку, подумал:

«Понятно, Родионов уже примчался к нему в Балашиху, выложил подробности. Доктору не терпится обсудить. Догадывается, конечно, что у меня должна быть копия злосчастного письма. Ладно, пусть прочитает, его право, он все это затеял».

Илья на цыпочках подошел к Маше, поцеловал, прошептал:

– Я на Мещанскую, ненадолго.

Она вздохнула, не открывая глаз, обняла его, притянула к себе, ткнулась губами в губы, что-то пробормотала, уронила руки и перевернулась на другой бок.

За рулем Илья успокоился. Все-таки перетрусил он сегодня крепко. Давно с ним такого не случалось. Стоило немного расслабиться, провести безмятежный день на даче, сразу полезли в голову всякие ужасы. Мерещилось, что Машу и мамашу допрашивают на Любянке. Давила сердце вина перед ребенком: какой ты отец, если не способен свое дитя защитить? Себя самого он видел мертвым, с пулей в затылке. И постоянно чувствовал во внутреннем кармане куртки твердые уголки сложенных вчетверо листков. Письмо стало эпицентром страха, будто кто-то нашептывал: избавься от него, сожги! Проскуров пусть поступает, как велит ему его честная душа, ты о себе подумай. Стукнет кто – сразу «вышка». Что будет с Машей, с ребенком, если он вообще родится?..

Илья на миллиметр не донес спичку до скомканных листков, ветерок мог дунуть, и бумага вспыхнула бы. Теперь он был рад, что не успел. Может, правда стоит избавиться от письма, твердо сказать Ивану: нечего тут обсуждать. Может, и так. Но решение надо принять в здравом уме, а не под давлением паники.

Свернув с Горького на Садовую, он вспомнил Машин стишок:

Подлый страх все время врет,
Лезет в уши, лезет в рот,
Чтобы нам не нюхать вонь,
Мы его прогоним вон…
Он заехал во двор у дома на Мещанской. Вылез из машины, расправил плечи, глубоко вдохнул прохладный ночной воздух, нырнул в подъезд, легко взбежал по лестнице на четвертый этаж, открыл дверь своим ключом.

Доктор сидел в кресле, в пижамных штанах и теплой домашней куртке, листал какой-то толстый журнал. Взглянув на Илью поверх очков, виновато улыбнулся:

– Прости, выдернул тебя, но после разговора с Митей совершенно не могу спать. Чаю хочешь?

– Спасибо, чуть позже. – Илья достал из кармана измятые листки, расправил, объяснил: – Копия, Родионов перепечатал.

Карл Рихардович взял письмо. Илья присел на подлокотник его кресла. Захотелось прочитать еще раз, вместе с доктором, его глазами, потому что собственные здорово замылились.


Дорогой Вернер!

Меня выпустили из тюрьмы, я в ссылке, в Сибири. Со мной Женя. Позже напишу подробней. Сейчас главное. Мне удалось собрать нашу игрушку. Идея о недостающих звеньях пришла в голову, когда я сидел в тюрьме. А тут, в ссылке, в моем распоряжении оказалась вполне приличная лаборатория. Больше всего на свете мне хочется поделиться с тобой, рассказать, обсудить, узнать, как у тебя продвигается работа. Но не могу, во всяком случае, пока, в этом письме. Ты поймешь почему.

Незадолго до того, как игрушка была готова, я прочитал об открытии Отто и сразу догадался, чем сейчас заняты твои коллеги в Далеме. В Первую мировую они вдохновенно закачивали в баллоны отравляющие газы. Теперь колдуют над ураном. Работа сложнее в миллион раз. Среди множества задач четко выделяется одна, которая, как мы оба знаем, сегодня технически неразрешима.

Собрав игрушку, я принялся обрабатывать световой лавиной все подряд. Тут неподалеку есть заброшенная штольня. В прошлом веке добывали серебро. Ну, а где серебро, там и обманка. В июне я трижды отправлялся туда, первый раз пешком, потом на телеге, запряженной мерином. Обманку собирал в корзины из березовой коры. В лаборатории обработал, получил гекс и попытался при помощи игрушки решить ту самую неразрешимую далемскую задачу. Это оказалось непросто, но заняло меньше времени, чем походы за обманкой и переработка ее в гекс. В жалких условиях моей лаборатории, вручную, в одиночку, мне удалось получить девять граммов обогащенного урана.

Все-таки колоссальную штуку мы с тобой придумали! Удача с гексом лишь побочный эффект, но сегодня игнорировать это нельзя.

Уверен, ты тоже скоро соберешь игрушку, если уже не собрал. С ураном возиться не станешь, у тебя под рукой его нет, одалживать у далемских друзей в голову не придет. Опубликуешь. Полное твое право, собрал ведь сам, без меня. Будет сенсация. Почти никто не верил, и вот! Любуйтесь, изучайте. Изучат, начнут экспериментировать и наверняка придут к тем же результатам, что и я. Последствия легко предсказуемы.

Мои девять граммов передали на экспертизу папе И. Как он отнесется, можешь представить. Обвинений с меня не сняли, поэтому публиковать все равно не будут. Если бы не побочный эффект, я бы вообще не высовывался, тихо экспериментировал, совершенствовал игрушку, ждал лучших времен. Но девять граммов развязали мне язык. Я стал искать способ предупредить тебя.

Отправить письмо по почте – полнейшее безумие. Перехватят, увидят берлинский адрес и упекут меня опять, а скорее всего, расстреляют. Но даже если случится чудо и конверт пересечет границу в почтовом вагоне, тогда еще хуже. У вас наверняка вскрывают письма из СССР. Зашифровать текст так, чтобы, кроме тебя, никто вообще ничего не понял, я не могу.

Пишу иносказательно и не очень внятно. Мне поставили условие: не должно быть формул и технических деталей. Главное, чтобы ты знал: игрушка дает возможность сделать Б. очень быстро. Несколько месяцев, максимум – год.

Не сомневаюсь, Альберт и ко. уже подняли тревогу, в США работы начались. У нас не только добычу, но даже и разведку месторождений не начинали. Почему – понять слишком сложно или слишком просто. Но это факт.

Если ты письмо читаешь, значит, человек, передавший его, заслуживает доверия. Он не из той конторы, которая меня посадила. Он и его коллеги действуют неофициально, по собственной инициативе, и рискуют головой.

Жду твоего ответа. Пожалуйста, напиши и отдай тому, от кого получишь мое письмо.

Как Герман и Эмма? Ты уже дед? Я еще нет. Как Лиза? До сих пор работает с Отто или пришлось удрать? Прочитав об открытии, я подумал о Лизе. Зная Отто, сомневаюсь, что он сумел обойтись без ее мозгов.

Надеюсь, мое предупреждение не опоздало, у тебя еще осталось время принять решение, а у наших внуков – шанс вырасти.

Твой Марк.


Дочитав, Илья встретил взгляд Карла Рихардовича. Серые глаза, увеличенные линзами очков, смотрели спокойно, задумчиво. Илья тихой скороговоркой пояснил:

– Обманка – старое название урановой смолки. Гекс – гексафторид урана. Герман – сын Брахта, Эмма – невестка. Альберт – вероятно, Эйнштейн. Кто такая Лиза, неизвестно. Остальное вы поняли. – Он прерывисто выдохнул и спросил: – Ну, что думаете?

– Какая разница, что я думаю? – Доктор пожал плечами. – Митя сказал, Проскуров считает – письмо отправлять нельзя, категорически.

– А вы считаете – можно?

– Нужно. Чем быстрее, тем лучше.

– Это сразу «вышка», для меня, для Проскурова, – сквозь зубы процедил Илья, – причем «вышка» за дело. Это вам не троцкистский заговор, не толченое стекло в сливочном масле. Измена родине, самая настоящая.

– Подставить родину под урановую бомбу – не измена? – Доктор снял очки, потер переносицу.

– Вот как раз письмом и подставим. – Илья пересел с подлокотника в кресло напротив. – Брахт не знает про изотопы, мы даем подсказку.

– По-твоему, Мазур немецкий шпион? Нарочно это делает?

– Не передергивайте! Конечно, никакой он не шпион, просто живет иллюзиями, слепо верит в порядочность этого немца.

– А ты, Илюша, во что веришь? – Доктор прищурился.

– В осторожность и в здравый смысл!

Карл Рихардович покачал головой, пробормотал:

– Интересно… Значит, осторожность велит тебе сидеть тихо, не рыпаться, а здравый смысл подсказывает, что Мазур наивный дурак, а Брахт безмозглый мерзавец?

Илья помолчал, подумал, потом быстро произнес:

– Не знаю. Не могу судить о людях, которых никогда не видел.

– На, смотри, – доктор подвинул к нему журнал, открыл страницы, заложенные большой лупой. – Мазур второй справа, Брахт третий.

Илья скользнул взглядом по фотографии, усмехнулся:

– Я плохой физиономист.

– Не ври, ты отлично умеешь читать по лицам. Другое дело – снимок мутный. Но по буквам ты умеешь читать еще лучше. Письмо Проскурову Митька пересказал мне почти дословно, так же как и письмо Брахту. Мазур вовсе не наивный дурак, и ты это понимаешь не хуже меня. Он хорошо подумал, прежде чем принять решение.

– Слишком хорошо, заранее все решил за нас.

– Естественно. – Доктор развел руками. – Потому что мы вообще ничего не знаем. Сплошные неизвестные. Собрал ли Брахт резонатор? А вдруг он эмигрировал в Америку? Или умер? Мазур тоже знает мало, но все-таки больше, чем мы. Главное, он знает Брахта и уверен, что в работе над бомбой Брахт участвовать не станет.

– Откуда ему это известно? – шепотом выкрикнул Илья. – Где доказательства? Он уверен! Может, он и в Гане, и в Гейзенберге тоже уверен?

– Что они участвуют – абсолютно уверен, – доктор усмехнулся, – вот им он бы такое письмо писать не стал ни за что! Да пойми, наконец, Мазур решил это уравнение, никто, кроме него, решить не может, и других вариантов не существует!

– На фига нам его уравнение? Нашел почтальонов!

– А-а, – протянул доктор, – вот в чем дело. Разжалованный академик, ссыльный, вчерашний зэк, не проявил уважения к вашим высоким должностям. Спецреферент и начальник Разведупра в роли почтальонов, безобразие…

– Перестаньте! – Илья скривился. – Не до шуток, честное слово! Риск огромный!

– Не отправить письмо – вот это действительно риск. Если Брахта не предупредить, он опубликует! Порядочный, не порядочный, опубликует, и все! А они воспользуются! – Доктор опустил голову, помолчал и вдруг вскинул глаза. – Слушай, а может, вы с Проскуровым придумали и решили свое собственное уравнение? Спланировали хитрую беспроигрышную операцию? Проскуров угонит бомбардировщик, долетит до Берлина и разбомбит Далем к чертовой матери.

– Очень смешно!

– Ничего смешного. – Доктор помотал головой. – Шансов, правда, маловато, собьют над границей. Лучше уж напрямую доложить Хозяину. Он мгновенно прикажет развернуть работу над советской бомбой, а в Берлин отправит Хирурга. Хирург мастер своего дела, грамотно шлепнет Брахта, и проблема будет решена кардинально, по-сталински. Молчишь? Ну скажи, почему до сих пор ни ты, ни Проскуров не обратились напрямую к Хозяину?

– Будто не знаете. – Илья передернул плечами. – Бесполезно и смертельно опасно.

Доктор поднялся.

– Ладно, чайку заварю, а ты пока подумай в тишине.

Оставшись один, Илья откинулся на спинку кресла, закрыл глаза. В голове крутились немецкие слова: «…игрушка дает возможность сделать Б. очень быстро. Несколько месяцев, максимум – год… Надеюсь, мое предупреждение не опоздало…»

Он поднес лупу к групповому снимку. Мазур и Брахт приветливо улыбнулись ему.

«Привет, господа-товарищи. – Илья внимательно разглядывал лица. – Какие вы все приятные, интеллигентные люди. Вот у Бора на огромном лбу написано: гений. Гении тоже бывают мерзавцами… Ну, положим, о Боре известно только хорошее. А что известно о Брахте? Ничегошеньки! Лопоухий, лысый. Шея тонкая, как у цыпленка, башка здоровенная, умная. Вряд ли мерзавец, но может оказаться просто слабаком. Не устоит перед соблазном… Кто делает бомбу Гитлеру? Эсэсовцы? Свинорылые садисты из гестапо? Ублюдочные чиновники-пропагандисты? Разумеется, нет. Интеллектуалы, профессора с умнейшими, одухотворенными лицами! Ужас в том, что мы абсолютно ничего не знаем, вот и остается снимки разглядывать».

Вернулся Карл Рихардович с двумя дымящимися стаканами в подстаканниках, сел. Илья отложил лупу и спросил:

– А если этот резонатор – пустышка? Рисковать жизнью ради пустышки? Заметьте, не только своей жизнью. – Он потянулся за папиросой, смял трубочку фильтра, прикурил и добавил чуть слышно: – Машка беременна.

Карл Рихардович открыл рот, шумно выдохнул, глаза заблестели.

– Господи, Илюша, и ты молчал! Когда ждем?

– В сентябре. – Он глубоко затянулся, выпустил дым. – Дожить бы.

Доктор улыбался, качал головой, переваривал новость, потом встал, прошелся по комнате. Илья продолжил свои размышления вслух:

– Мало того что мы полностью зависим от Брахта, мы еще и от вашего Родионова зависим. Вы в нем абсолютно уверены, в Родионове вашем?

– А в Проскурове своем ты уверен? А во мне? А в самом себе уверен? – Доктор остановился, произнес медленно, почти по слогам: – Илюша, хватит сходить с ума. Это называется панические атаки. Пограничное состояние может привести к серьезной психической болезни. Не распускайся, как врач тебе говорю. Думаешь, твой психоз Машке не передается?

– При ней не психую. – Илья затушил папиросу, глотнул чаю. – Стараюсь держать себя в руках.

– Надолго ли тебя хватит? – Доктор тяжело опустился в кресло. – А если твой психоз почует Хозяин? Говорящему карандашу нужны деревянные нервы. Ладно, принял бы ты твердое, окончательное решение, я бы не спорил, хотя абсолютно уверен: отправить письмо необходимо. Но ты мечешься, выдумываешь все новые оправдания, вот уже целый букет фобий. И Проскуров твой наверняка тем же болен.

– У Ивана двое детей, – мрачно буркнул Илья.

– Знаю, ты говорил. – Доктор вздохнул. – Господи, ну что я бьюсь, как рыба об лед? Вы оба в своем праве. Давайте, товарищи, поступайте как положено. Он сожжет письмо, ты – копию. Поступок настоящих сталинцев, идеальных советских чиновников, правильный поступок, смелый.

– Хватит ёрничать, – тихо огрызнулся Илья.

Но доктор не обратил внимания, продолжал, передразнивая усталую, раздраженную интонацию Ильи:

– Кому нужна моя работа? Что я могу? – Он скорчил жалобную гримасу, потом нахмурился: – Это только кажется, что от одного человека ничего не зависит. Очень удобная иллюзия и очень лукавая. Вот если бы в Посевалке в восемнадцатом году вместо моей блестящей психотерапии Гитлер получил хорошую дозу сульфонала, неизвестно, как бы все повернулось.

– Ой, ладно, не преувеличивайте! Вы же не думаете, что такая мелочь способна изменить ход истории?

– Насчет истории не знаю, а моя жизнь точно сложилась бы иначе.

– Что, собственно, вы тогда сделали? – Илья пожал плечами. – Просто помогли больному, выполнили свою профессиональную обязанность.

– Назначить ему сульфонал, написать в медицинской карте: параноидная деменция! Вот была моя профессиональная обязанность! Любая комиссия подтвердила бы, потому что это реальный его диагноз. Но я тешил свое тщеславие, хотел блеснуть перед коллегами и больными. У меня, видите ли, дар, талант, усмиряю словом и взглядом самых буйных и безнадежных! – Доктор хрустнул сплетенными пальцами. – Чем расплачиваться пришлось, тебе известно.

– Считаете, гибель вашей семьи – расплата? – Илья покачал головой. – Вы же не знали…

– Не знал! А ты знаешь! Перед тобой открытый выбор, между прочим, самый главный выбор в твоей жизни. Ничего главней и важней просто быть не может. Струсишь – никогда себе не простишь. В сентябре родится твой ребенок, а к лету сорок первого будет у Гитлера бомба. Ты мог помешать этому, но струсил.

– Не только от меня зависит, – пробормотал Илья.

– Ну, понятно, Проскуров такой же трус. Хороший человек, честный, добрый, но трус. – Доктор махнул рукой, взял папиросу, отошел к открытому окну, повернулся к Илье спиной и закурил.

Илья аккуратно сложил письмо, сунул в карман, посидел еще немного, глядя на мутный групповой снимок в журнале, потом поднялся, на ватных ногах пошел к двери, глухо бросил:

– Спокойной ночи, Карл Рихардович. Позвоню.

Доктор не обернулся, только слабо кивнул в ответ.


* * *


Габи бормотала, вздыхала и всхлипывала во сне. Резко перевернувшись на бок, натянула на себя одеяло, оставила Осю неукрытым. Он бесшумно соскользнул с кровати, накинул халат, вышел на балкон.

Светало. Над Монбланом висел месяц, белый и прозрачный, как лоскуток облака. Слышался медленный плеск воды. У причала яхты покачивали мачтами. Ося пытался сфокусировать взгляд на одной из них. Считается, что эффект маятника действует успокаивающе. Не помогло. Он взял сигарету, чиркнул спичкой. От первой затяжки закружилась голова. Вечером, когда они гуляли по набережной, он предложил Габи удрать в Австралию. Она ответила: лучше уж сразу на Луну.

Габи спала тревожно. Он вообще не мог уснуть в эту их последнюю ночь. Завтра она возвращалась в Берлин, к мужу. Он оставался тут еще на сутки. Времени достаточно, чтобы напечатать отчет для «Сестры». Пока Габи была с ним, он за машинку не садился, и хотя они постоянно говорили о войне, об урановой бомбе, все это потускнело, стало казаться далеким и нестрашным.

Ося ясно представил, как они могли бы жить вместе. Раньше он не позволял себе думать о семейной жизни с Габи. А теперь вдруг накатило.

«Я люблю ее слишком сильно. Даже за несколько дней мы срастаемся в единый организм. Что было бы через месяц, через год? Спать в одной постели, есть за одним столом… Привычка к счастью – непозволительная роскошь. Страх потери меня сожрет, а потеря и вовсе прикончит. Прожив с Габи какое-то время, я уже не смогу без нее».

Позади послышался шорох. Габи встала рядом, затянула пояс халата, зевнула. Растрепанные волосы шевелил ветер.

– Хватит тут курить, я без тебя замерзла.

– Иди спать.

– Эй, ты чего такой мрачный? – Она легонько пихнула его локтем в бок.

– Догадайся с трех раз.

– А, понятно, я стащила с тебя одеяло, не оставила ни кусочка. Извини, больше не буду. – Она взяла из его пальцев тлеющий окурок, затушила в пепельнице. – Пойдем, холодно.

Ося заметил, что она босая, скинул войлочные гостиничные шлепанцы.

– Надень, простудишься.

– А ты?

– Сейчас принесу другую пару.

Но он не двинулся с места, обнял ее.

– У нас еще почти девять часов, – прошептала Габи, прикасаясь губами к его уху.

– Успеем добраться до Австралии, в гриме и с фальшивыми паспортами, – пробормотал он прежде, чем закрыть ей рот поцелуем.

– Верхом на кенгуру. – После поцелуя Габи потерлась щекой об его плечо. – Дурак, почему ты не предложил это два года назад, когда я еще не была замужем?

Он не ответил, сильней прижал ее к себе. Несколько минут стояли молча. Наконец Габи сердито произнесла:

– Если бы не твоя идиотская финская выходка, я бы ни за что не приехала. Я вообще-то с тобой порвала.

– Да, я заметил.

– Учти, опять полезешь под пули – больше никогда меня не увидишь. Второй раз точно не прощу.

– Раньше ты так не вертелась во сне.

– Ты просто давно не спал со мной, забыл.

Вдали послышался гул. С криком взметнулись чайки. В ясном светлеющем небе возникли темные точки, одна жирная и пять маленьких. Они приближались со стороны итальянской границы. Гул нарастал и вдруг заглушился диким, раздирающим мозг воем.

Вой издавал немецкий пикирующий бомбардировщик– «штука». Он летел над Женевским озером в сопровождении пяти истребителей. Легкие юркие «Юнкерсы» выписывали вокруг воющей «штуки» замысловатые фигуры, будто издевались над тишиной и чистотой неба. В первых лучах восходящего солнца мелькали кресты на хвостах и крыльях.

Ося опомнился, схватил Габи в охапку, втащил в номер, закрыл балкон, бросился к двери. Распахнув ее, налетел на Ансерме.

В пижаме, с сеточкой на голове, с лоснящимся от кольдкрема лицом и шевелящимся в беззвучном крике ртом,джентльмен был почти неузнаваем. Он махнул рукой, указал на лестницу, вниз. Ося и Габи помчались по коридору, на первом этаже догнали княжескую пару. Томушка, спускаясь, придерживала длинную ночную рубаху, как бальное платье. На голове торчали папильотки. Тощий лысый Ваня в полосатой пижаме выглядел как заключенный, сбежавший из концлагеря.

Бомбоубежищем служил погреб под кухней. Там уже собрались все обитатели пансиона, включая поваров, горничных и официантов. Последним вбежал Ансерме, закрыл тяжелую дверь.

Электричество вырубили, горела керосинка, тускло освещая полки с продуктами, смутные силуэты людей в халатах и пижамах, бледные лица. Вой проникал даже сюда. Барабанные перепонки не рвал, но на нервы действовал.

– Они не посмеют бомбить, – прозвучало контральто Томушки, – просто пугают.

– Еще как посмеют, – ответил сиплый мужской голос, – они на все способны, хозяева Европы.

– Не говорите ерунды, Мишель! – раздраженно отрезал кто-то. – Они постоянно нарушают наши границы, но еще ни разу не бомбили.

– Кошмарный вой, может свести с ума! Что это вообще такое? Кто-нибудь слышал нечто подобное?

– Я слышал, в Польше, – сказал Ося, – бомбардировщики снабжены специальными сиренами.

– Зачем? – прошептал детский голос.

– Чтобы напугать еще сильней, – ответил женский голос и забормотал молитву.

Габи молчала, уткнувшись лицом ему в грудь. Он поглаживал ее по спине.

– Разве Гитлер объявил войну Швейцарии? – спросил кто-то.

– Перед нападением на Польшу он войны не объявлял, – печально пробасил Ваня, – напал, и все.

– Да, но сначала устроил провокацию…

– Эта сирена и есть провокация, раньше они себе такого не позволяли…

– Обычно их выдворяют наши истребители.

– Почему молчит наша противовоздушная оборона?

– Если их начнут сбивать, они озвереют и сотрут нас в порошок.

– Они и так звери…

– Хуже зверей…

– Господи, это кончится когда-нибудь?

– Успокойтесь, господа, – бодро произнес Ансерме, – бомбить Швейцарию они не будут. Им нужно надежное место, чтобы хранить свое золото, прятать, в том числе и друг от друга. А что в мире надежней швейцарских банков?

– Почему вы так уверены? – спросил Ваня. – Золото прячут одни, бомбят другие.

– Люфтваффе принадлежит Герингу, – объяснил Ансерме, – он руководит грабежом и хранит тут награбленное.

– Нападут и заберут свое золото, да еще чужое прихватят, – угрюмо возразил Ваня.

– Неужели швейцарские банки принимают кровавые деньги? – спросил детский голос.

Кто-то вздохнул и прошептал:

– Деньги не пахнут…

Послышался нервный смешок, Томушка заметила с легкой укоризной:

– Пьер, если вы с самого начала знали, что бомбить не будут, зачем потащили нас сюда?

– Простите, княгиня, запаниковал, эта чертова сирена кого угодно сведет с ума.

– Можно подумать, ты бы продолжала спать, – проворчал Ваня. – Если бы Пьер нас не собрал здесь, у нас бы полопались перепонки.

Ансерме подошел к двери, приоткрыл.

– Ну вот, уже тихо. Война со Швейцарией закончилась. Жду вас к завтраку, господа, после таких потрясений надо хорошо подкрепиться.

Когда вернулись в номер, Габи молча проскользнула в ванную. Ося вытянулся на кровати, поверх одеяла, закрыл глаза, задремал. Стояла блаженная тишина, только озерная вода плескалась да чайки покрикивали, но в голове продолжала завывать сирена, под закрытыми веками замелькали развалины, трупы, кровь.

Проснулся он оттого, что Габи сидела рядом, уже одетая, гладила его по голове. Глаза были сухие, губы белые.

Ося поймал ее руку, поцеловал в ладонь.

– Пойдем завтракать.

В столовой пахло горячими булочками и кофе. Княжеская чета сидела на своем обычном месте. За соседним столом – французское семейство. Довольно молодые родители с дочкой лет четырнадцати. Девочку звали Жанетт. Именно она спросила в погребе: «Неужели швейцарские банки принимают кровавые деньги?» Сейчас сидела бледная, понурая, ковыряла вилкой творожную запеканку.

Ося и Габи поели молча, потом отправились гулять.

– Ну, что ты решил насчет Москвы? – спросила Габи, когда отошли подальше от пансиона.

– Пока ничего.

– Почему? Разве не ясно? Брахт в проекте не участвует. Можно успокоить доктора Штерна.

– Рано делать выводы. – Ося пожал плечами. – Конечно, он уволился из института, но это не мешает общаться с коллегами, обсуждать научные вопросы и давать дельные советы. Ты просто не понимаешь психологию ученых, небожители ни с чем не считаются. Наука превыше всего.

Габи тихо засмеялась.

– Ты перепутал. Небожители сегодня летали над нами и выли. Их психологию действительно понять нельзя. А ученые всего лишь люди. Даже те, кто делает урановую бомбу, обычные люди. Мотивы их вполне прозрачны. Тщеславие, деньги, бронь.

– Думаешь, у Брахта таких мотивов нет?

– Из призывного возраста он вышел, повестка ему не угрожает. Из института уволился, работает в домашней лаборатории. Значит, имеет средства.

– А тщеславие?

– Сомнитетельное удовольствие. Геростратова слава, только вместо храма в Эфесе сожжен будет весь мир.

– Красиво. – Ося хмыкнул. – Но неубедительно.

– Слушай, о психологии можно рассуждать бесконечно, – сердито заметила Габи, – есть факты. Брахт из института уволился и прибор свой, судя по всему, еще не собрал.

– Доктор Штерн о приборе ничего не спрашивал, значит, и сообщать пока не стоит.

Габи резко остановилась, взяла его за плечи.

– Ты что, перестал им доверять?

Ося вздохнул, отвел взгляд.

– Слишком уж неопределенно сформулированы вопросы.

– Надеюсь, ты не забыл, что они спасли мне жизнь? – Габи повернулась и быстро пошла вверх по тропинке между виноградниками.

Ося догнал ее на маленькой смотровой площадке. Внизу открывался сказочный вид на озеро, над головой раскинулось яркое альпийское небо, без единого облачка. Он обнял Габи за талию.

– На что мы тратим время? Смотри, какая красота!

– Как на открытке, – огрызнулась Габи.

– Между прочим, в спасении твоей жизни я тоже участвовал.

– Спасибо, я помню. – Она взглянула на часы. – Ладно, пора, мне надо еще уложить чемодан.

– Успеешь. Объясни, что на тебя нашло?

– Это ты объясни. Какие у тебя основания подозревать доктора Штерна в нечестности?

– Никаких.

– Тогда почему ты отказываешся передавать информацию?

– В любом случае в ближайшее время сделать это не удастся, падре больше не поедет в Москву.

– Почему?

– Потому что получил высокую должность в секретариате Ватикана. – Ося скользнул губами по шее Габи. – Вот мы уже и ругаемся, как бывалая семейная пара.

Габи отстранилась, взяла его лицо в ладони.

– Подожди, ты подозреваешь, Советы занимаются ураном, мастерски это скрывают, а доктор Штерн ведет двойную игру?

– Его могут просто использовать, – глухо произнес Ося, – я вовсе не хочу, чтобы бомба появилась у Сталина. Пока так много неясностей, я участвовать в этом не стану, при всем уважении к доктору Штерну.


* * *


На месте сгоревшего сарая, возле кривой осины, стояли два полосатых шезлонга, между ними раскладной столик. Сквозь птичий щебет доносился громкий хриплый голос Хоутерманса:

– Нет, Вернер, я не преувеличиваю! Эта идеология должна быть уничтожена раз и навсегда!

Эмма вздрогнула. Зачем же так орать? Соседи могут услышать.

– Большевизм не просто истребляет людей, он растлевает души, – продолжал ораторствовать Хоутерманс.

Слово «большевизм» успокоило Эмму.

Хотерманс заметил ее первым, прикрыл глаза ладонью, шутовски изображая, как ослеплен ее красотой.

– Прекрасная Эмма, весна вам к лицу!

– Привет, дорогуша. – Вернер подставил щеку для поцелуя.

На столике стояла бутылка вина, вазочки с орехами и сухим печеньем. Хоутерманс хотел вскочить, но выбраться из глубокой брезентовой люльки оказалось не так просто, он запутался в своих длинных ногах, едва не свалился вместе с шезлонгом, ухватился за край столика и опрокинул бы его, но Эмма вовремя придержала одной рукой столик, другой – бутылку.

– Не суетитесь, Фриц, могу и постоять.

– Нет уж, красавица, я, слава богу, еще не инвалид. – Он распутал ноги, вылез из люльки, сложив ладони рупором, крикнул: – Агнешка! Принесите, пожалуйста, третий бокал и захватите мои сигареты!

– Ну, что, дорогуша, устала? – спросил Вернер.

– Да, немного. – Эмма аккуратно расправила плащ, опустилась в шезлонг. – А ваш Физзль сегодня хорошо выглядит, бодр и весел.

– Манфред фон Арденне взял его в свою команду, – объяснил Вернер, – и виллу вернули.

Хоутерманс просвистел какой-то залихватский мотивчик и ловко отбил чечетку:

– Меня выпустили из тюрьмы, мне вернули собственность, я получил работу.

– Поздравляю, вы это заслужили, Фриц. И с верной оценкой большевизма тоже поздравляю.

– Он все преувеличивает, я устал от этих ужасов, – проворчал старик.

– Но там действительно ужас! Мне надо выговориться! А он больше слушать не хочет, – пожаловался Хоутерманс.

– Выговаривайтесь, Фриц, я послушаю. – Эмма скинула туфли, взяла из вазочки печенье.

Агнешка принесла бокал, сигареты и раскладной деревянный стул. Хоутерманс сел, с жадностью закурил.

– Вот, я начал рассказывать, а он не дал мне договорить. В ожидании ареста некоторые кончали с собой. Один аспирант во время обыска в лаборатории выпил серную кислоту, потом выпрыгнул из окна с третьего этажа. Выжил. Его арестовали и расстреляли. Со мной в камере сидел Шубин, талантливый теоретик, двадцать девять лет. Ничего не подписывал, имен не называл, держался. Жена его была на сносях. Когда родила, они повезли Шубина в роддом, показали ему новорожденного сына и жену. После этого он все подписал. По его показаниям арестовали десять человек.

– Ужас. – Эмма вздохнула.

– Гестапо не лучше, – тихо заметил Вернер.

– В гестапо меня пальцем не тронули и выпустили на свободу! Да ты вообще ни черта не понимаешь! В России тебя и Макса давно бы расстреляли, а твои и его дети проклинали бы вас публично, на собраниях, и все равно угодили бы в лагерь!

– Физзль, не пори ерунды, – одернул его старик.

Хоутерманс помотал головой, рубанул ладонью воздух:

– Я там жил два года! Знаю не из газет, видел своими глазами, испытал на собственной шкуре. Там никто пикнуть не смеет, девяносто процентов ютятся в бараках, в грязи, полуголодные, ходят в обносках! Для Сталина все население, поголовно, низшая раса. Он к русским относится точно так же, как к ним относится Гитлер. Но Гитлер открыто говорит о неполноценности славян, а Сталин врет, льстит, болтает о великом советском народе и перемалывает их всех в покорную рабскую массу. Они терпят, молятся этому ничтожеству, славят его! Значит, и правда рабы! Заслуживают такой жизни и такого, с позволения сказать, бога!

Старик не стал возражать, безнадежно махнул рукой. Эмме надоели стоны Хоутерманса. Наверное, он прав, но сколько можно? Она мягко заметила:

– Фриц, мне кажется, психологические травмы только углубляются, когда о них без конца вспоминаешь. Для вас и для вашей семьи советский кошмар закончился. Надо думать о хорошем. Вы дома, вам вернули собственность, вас ждет интересная работа. – Она расслабленно откинулась на спинку шезлонга.

Пучок на затылке мешал, шпильки впились в шею. Вынимая их одну за другой, она поглядывала на старика, пыталась угадать, знает ли он, чем займется его драгоценный Физзль в лаборатории фон Арденне?

Ни одно госучреждение не могло принять на работу помесь второй степени. Манфред фон Арденне взял к себе Хоутерманса потому, что его лаборатория была частным предприятием. Но наравне с государственными институтами лаборатория фон Арденне входила в Урановый клуб, правда, финансировалась довольно скромно, министерством связи. Эмма понятия не имела, как продвигаются у них дела, в далемских институтах фон Арденне считали авантюристом и проходимцем, вроде Маркони, а его лабораторию – жалкой частной лавочкой. На самом деле он был талантливым экспериментатором, имел кучу патентов на разные оригинальные изобретения.

«А ведь и Хоутерманс далеко не пустое место, – подумала она, – его участие может здорово продвинуть исследования. Было бы забавно, если бы они нас обскакали… Нет, вряд ли. С мозгами у них все в порядке, а вот с деньгами и материалами проблемы. Министерство связи большими средствами не располагает, так что о масштабных экспериментах в частной лавочке мечтать не приходится».

Она вытащила все шпильки. Волосы упали и рассыпались блестящей густой волной с платиновым отливом. Теперь можно было расслабиться в шезлонге. Она поймала взгляд Хоутерманса не только восхищенный, но и откровенно похотливый. Едва заметно передернула плечами, отвела глаза и про себя усмехнулась: «Ух ты! Быстро идешь на поправку, жертва большевизма. Сочувствую твоей жене. У Манфреда фон Арденне много хорошеньких лаборанток, там и разгуляешься».

Вернер налил ей вина. Эмма чокнулась со стариком, качнула бокалом в сторону Хоутерманса:

– Значит, скоро, Фриц, вы сможете переехать в собственную виллу?

– Не так уж скоро. – Он продолжал пожирать ее глазами. – Протекает крыша, паркет вздулся, водопроводные трубы лопнули. Манфред обещал выдать мне приличный аванс, чтобы я мог начать ремонт, так что, надеюсь, в начале июля приглашу вас на новоселье, красавица.

– Придется мне терпеть этого агитатора еще пару-тройку месяцев. – Старик хмыкнул и бросил в рот орешек.

– Не надейся, Вернер, так просто ты от меня не отделаешься, – Хоутерманс растянул в улыбке дымный рот, – когда перееду, буду шляться к тебе в гости, донимать своей болтовней.

– Фриц, все это замечательно, вот только… – Эмма пригубила вино, поставила бокал, озабоченно нахмурилась.

– Ну-ну, красавица, договаривайте. – Хоутерманс выпустил дым из ноздрей.

Эмма покачала головой:

– Нет, Фриц, не стоит портить вам настроение.

Он смотрел на нее удивленно и выжидательно. А Вернер отключился от разговора, задумался, любовался малиновым диском заходящего солнца. Войлочный шлем висел на рейке шезлонга. На месте споротой звезды осталось бесформенное светлое пятно. Лысина слегка поблескивала, морщины на высоком лбу разгладились, губы улыбались. Он будто помолодел лет на десять.

«Думает о Мейтнер, – догадалась Эмма, – с нетерпением ждет свидания. Помесь смиренной овцы и бродячей кошки снизошла, позволила приехать. Интересно, почему он молчит, ничего не говорит мне о своих планах? А с драгоценным Физзлем уже поделился или еще нет?»

Глядя мимо Хоутерманса, она тихо, сочувственно спросила:

– Фриц, вы уверены, что у вашей жены не будет неприятностей, если в Штатах узнают, чем вы тут занимаетесь?

Хоутерманс открыл рот. Вернер перестал мечтать.

– Что ты имеешь в виду, дорогуша?

Он переводил изумленный, настороженный взгляд с нее на Хоутерманса. Тот молчал и прятал глаза.

– Вернер, я не могу ответить. – Эмма облизнула губы, пригладила растрепавшиеся волосы. – Я давала подписку, простите, ляпнула лишнее.

– Физзль?

Хоутерманс виновато кивнул, вздохнул и развел руками.

Эмме стало жаль старика. Такое отстраненное, застывшее выражение она видела на его лице только однажды, во время их последней ссоры с Германом. И опять она легко догадалсь, о чем он думает. В лабораторию фон Арденне Физзля устроил фон Лауэ. Честный, порядочный Макс, лучший друг, единомышленник, мужественно бойкотировал режим, но преспокойно отправил Физзля делать бомбу для Гитлера. И Физзль с радостью согласился.

Эмма дотянулась до руки старика, погладила:

– Вернер, вы должны понять: практически вся наша физика и химия сегодня связаны с этим, так или иначе, всем нам приходится…

Старик убрал руку из-под ее пальцев, сморщился. Эмма спокойно продолжила:

– Нельзя остановить время, притормозить развитие науки. Фриц талантливый ученый, он и так потерял два года в советской тюрьме. Ему необходимо работать, да и жить на что-то нужно. А другой работы для ученого сегодня просто нет.

Старик молчал. Эмма забеспокоилась: вдруг сейчас встанет, уйдет в дом? Но сидел, не двинулся с места, только отвернулся. Что ему было делать? Не мог же он порвать со всеми, остаться в полном одиночестве.

«Даже любимая Лиза в этом замешана, – подумала Эмма, – она в первую очередь, а потом уж все мы. Пора свыкнуться, смириться, взглянуть на вещи здраво, по-взрослому».

– Спасибо за поддержку, красавица. – Хоутерманс схватил свой бокал с остатками вина, выпил залпом. – Узнают вряд ли, уровень секретности высокий. Но даже если слухи просочатся, не страшно. После того как Шарлотта и дети удрали из СССР, уже ничего не страшно. Америка цивилизованная страна. Я за свою семью абсолютно спокоен.

Глава двадцать пятая

Утром Поскребышев вручил Илье очередную порцию перехваченной переписки германского посольства. Кроме обычных меморандумов Вайцзеккера, имелась любопытная телеграмма Риббентропа Шуленбургу.


Я не расстался с мыслью о визите Молотова в Берлин. Понятно без слов, что приглашение не ограничивается одним Молотовым. Если в Берлин приедет сам Сталин, это еще лучше послужит нашим целям. Фюрер не только будет рад приветствовать Сталина в Берлине, но и проследит, чтобы он (Сталин) был принят в соответствии с его положением и значением, и он (Гитлер) окажет ему все почести, которые требует данный случай. Как Вы знаете, устное приглашение Молотову и Сталину было сделано мною в Москве, и обоими было принято. В какой форме следует повторить эти приглашения и добиться согласия, Вы сами решите лучше. Во время Вашей беседы приглашение господину Молотову выскажите более определенно, тогда как приглашение господину Сталину Вы должны сделать от имени фюрера в менее определенных выражениях.


Илья переводил текст телеграммы, печатал очередную сводку и думал, что лучшие годы Риббентропа остались позади. Чем больше стран становятся частью рейха, тем меньшую роль играет МИД. На оккупированных территориях дипломаты не нужны. Там распоряжается СС. А с врагом общаются танки вермахта, бомбы люфтваффе и железная воля фюрера. Из серьезных союзников остались только Япония и СССР. Италия не в счет, она давно уже не союзник, а часть рейха.

Риббентроп чувствует, что фюрер нуждается в нем все меньше, вот и носится с идеей организовать еще одно помпезное событие на высшем уровне. Никакого политического смысла и воли фюрера за этим, конечно, не стоит. Только назойливая активность Риббентропа, желание напомнить о себе, романтическая попытка вернуться в славный август тридцать девятого, в свои звездные часы, когда он, Риббентроп, так виртузно разыграл русскую карту, слетал в Москву и привез фюреру пакт с Россией.

Опытный Шуленбург ответил шефу в своем обычном здравом и сдержанном тоне:


Известно, что Молотов никогда не бывал за границей и испытывает большие затруднения, появляясь среди чужеземцев. Это в еще большей степени относится к Сталину. Поэтому только очень благоприятная обстановка или крайне существенная для Советов выгода может склонить Молотова или Сталина к такой поездке. Хотя шансы на успех мне кажутся маленькими, я, конечно же, сделаю все, что в моей власти, чтобы попытаться реализовать план. Удобная стартовая точка для неофициальной беседы на эту тему может быть найдена лишь с большим трудом. Что касается приглашения Сталина, то для начала может быть расмотрена возможность встречи в пограничном городе.


Илья отыскал в своем личном рабочем архиве сообщение бывшего резидента НКВД в Швейцарии Флюгера с отличной психологической характеристикой Риббентропа и перепечатал для сводки, разумеется, без ссылки на Флюгера, поскольку резидент стал невозвращенцем в тридцать седьмом.


Риббентроп – человек, занимающий ответственный пост, для которого у него нет никаких талантов, знаний, опыта. Он зависит от огромного штата своих советников, которые неотлучно находятся при нем. Чувство неполноценности старается скрыть высокомерием, зачастую невыносимым. Орет на подчиненных. Страдает психически нездоровой страстью всегда и везде выпячивать себя и жить в максимально возможном шикарном стиле.

Связной офицер, постоянно находящийся при Гитлере, передает Риббентропу, что сказал Гитлер в кругу своих самых доверенных лиц. Риббентроп выкладывает Гитлеру его же идеи как свои собственные мысли, отчего возникает иллюзия совпадения, весьма приятная Гитлеру, и тот восхищается феноменальной интуицией своего министра иностранных дел.


Илья закончил с этой частью, вытащил лист из машинки, прикинул реальную возможность и последствия визита в Берлин.

«А вдруг именно такой случай? Связной офицер передал Риббентропу идею фюрера встретиться со Сталиным, и “феноменальная интуиция” заранее готовит почву? Ну, нет! Сейчас ему точно не до Сталина с Молотовым. Раньше осени об официальном приглашении речи быть не может. Только что он занял Данию, добивает Норвегию, потом двинется в Голландию и в Бельгию, оттуда, вероятно, во Францию. Возьмет он Францию так же легко, как Польшу, или завязнет? Судя по сводкам Ивана, французкая армия не в лучшей форме. Старые маршалы воевать будут, как в Первую мировую. Иначе просто не умеют. Англичане, конечно, помогут, это уже не Польша, но все-таки еще и не Британия… А здорово было бы вдарить по фюреру с тыла, когда он атакует Францию! Для маскировки можно предварительно принять приглашение Риббентропа».

Илья усмехнулся. Идеальный Сталин обводит Гитлера вокруг пальца, в самый подходящий момент неожиданно наносит удар в спину, ставит точку в мировой войне, спасает миллионы жизней, сотни европейских городов и деревень от разрушений. Лучший способ избавиться от страха перед Гитлером и предотвратить нападение на СССР – напасть самому, с тыла, когда фюрер будет бить французов. Вот тут как раз общая граница оказалась бы очень кстати. Идеальный Сталин имеет сильную армию. Она продемонстрировала всему миру свою мощь, за пару недель захватила Финляндию, дошла до шведской границы и устроила торжественный парад в Хельсинки ко дню рождения Идеального Сталина, причем победила не только финскую армию, но и английскую, французскую, немецкую. Нет, Идеальный Сталин не будет наносить Гитлеру удар в спину потому, что он и так уже всех победил.

– Кажется, я заразился от Риббентропа романтической мечтательностью, – беззвучно пробормотал Илья.

В папке из Разведупра он нашел подробный анализ действий немецких войск в операциях по захвату Дании и Норвегии. Советский военный атташе из Берлина сообщал о подготовке к вторжению в Голландию и Бельгию, цитировал угрозу Гитлера напасть на Швейцарию: «По дороге мы захватим этого маленького дикобраза».

Заявление швейцарского правительства: «В случае нападения будут взорваны большие Сан-Готардский и Симплонский транзитные туннели под одноименными перевалами».

Комментарий Проскурова: «Через эти туннели Италия получает от Германии уголь, без которого ее экономика будет парализована».

Дойдя до последних страниц, Илья вздрогнул.


Анализ имеющихся материалов и сообщения источников показывают, что в Германии уже год идут секретные работы по созданию сверхмощного оружия на основе энергии, возникающей при расщеплении ядра урана. По оценке специалистов, эта энергия в 20 миллионов раз превосходит взрывчатую силу тротила.

Ведущие немецкие специалисты по атомной физике прекратили публиковаться. В немецких научных журналах за прошедший год не появилось ни одного материала, касающегося урановой темы. Секретными объектами стали более двадцати ведущих научно-исследовательских институтов Германии, в том числе Физический и Химический институты Общества кайзера Вильгельма в Берлине (Далем), Институт физической химии Гамбургского университета, Физический институт высшей технической школы (Берлин), Физический институт Института медицинских исследований (Гейдельберг), Физико-химический институт Лейпцигского университета и др.

Весной тридцать девятого года Германия закупила значительное количество урана в Бельгийском Конго. Фирма «Ауэр гезельшафт» занята эксплуатацией урановых рудников в Богемии и в Иоахимстале (Чехословакия), использует бесплатный труд чешских и польских рабочих, а также узников концлагерей. Таким образом, еще накануне войны Германия оказалась единственным государством, где ядерная тематика получила официальный статус приоритетного направления военных исследований.

После оккупации Норвегии в руки немцев попадет единственный в мире завод по производству тяжелой воды, что может значительно ускорить работу над урановой бомбой. В случае захвата Бельгии немцы получат дополнительный запас урана.

Из-за высокой секретности проекта не представляется возможным выяснить, насколько далеко продвинулись немецкие ученые и кто руководит работами. В проекте заняты практически все немецкие физики и химики.

По анализу научных публикаций можно предположить, что из числа ученых мирового уровня отказались от участия в работах, связанных с производством уранового оружия, только двое: профессор фон Лауэ, лауреат Нобелевской премии, и профессор Брахт, лауреат золотой медали Планка.

Считаю необходимым незамедлительно начать разведку и эксплуатацию имеющихся на территории СССР урановых месторождений и привлечь к работе над созданием советского уранового оружия ведущих советских ученых-ядерщиков.

Зам. Народного комиссара Обороны СССР

Нач. 5-го Управления Красной армии

Герой Советского Союза комдив ПРОСКУРОВ.


Илья сжал пальцами виски. «Значит, вот почему ты молчал так долго. Решился на таран, созрел, отправил послание Идеальному Сталину. Что же не предупредил? Боялся, стану отговаривать? А зачем здесь упомянул Брахта вместе с фон Лауэ? Понятно, информацию от них ты получил вовсе не из анализа научных публикаций. Неужели послал конкретный запрос своему берлинскому источнику? Нет, вряд ли. Предпоследний абзац ты вписал специально для меня. Считаешь, дела твои так плохи, что я не рискну с тобой встречаться?»

Илья пробежал глазами приложенное к проскуровскому тарану письмо академиков Вернадского, Хлопина и Ферсмана.


Работы по физике атомного ядра привели в самое последнее время к открытию деления атомов элемента урана под воздействием нейтронов, при котором высвобождается огромное количество внутриатомной энергии.

В процессе деления выбрасываются быстрые нейтроны. Уже сейчас, пока еще технический вопрос о выделении изотопа урана-235 и использовании энергии ядерного деления наталкивается на ряд трудностей, не имеющих, однако, как нам кажется, принципиального характера, в СССР должны быть приняты меры к формированию работ по разведке и добыче урановых руд и получению из них урана. Это необходимо для того, чтобы к моменту, когда вопрос о техническом использовании внутриатомной энергии будет решен, мы располагали необходимыми запасами этого драгоценного источника энергии. Между тем в этом положение в СССР в настоящее время крайне неблагоприятное. Запасами урана мы совершенно не располагаем. Это металл крайне дефицитный. Производство его не налажено.

Считаем необходимым подчеркнуть, что та страна, которая сумеет практически овладеть достижениями ядерной физики, приобретет абсолютное превосходство над другими странами.


Материалы Разведупра обычно печатались в четырех экземплярах. Первые ложились на стол к Хозяину. Читал ли он их сразу, целиком, или выборочно, Илья не знал. Копии получали нарком обороны Тимошенко (слава богу, уже не Ворошилов) и Особый сектор. Илья вносил в свои сводки то, что касалось Германии и заслуживало хозяйского внимания.

Информация о работах над урановым оружием прямо касалась Германии и безусловно заслуживала внимания. Илья перепечатал текст, слегка отредактировал. Убрал «бесплатный труд чешских и польских рабочих, а также узников концлагерей». Хозяина такие подробности раздражали. Предпоследний абзац выкинул. Письмо академиков просто приложил к сводке.

Прежде чем протянуть руку к телефонному аппарату, он постоял у открытого окна, выкурил папиросу.

Проскуров сразу взял трубку. Голос звучал глухо, хрипло. Илья проглотил ком в горле и произнес спокойным будничным тоном:

– Добрый день, Иван Иосифович. Тут у меня к вам несколько вопросов по сводке. Часам к десяти могу подойти на Знаменку. Устраивает?

В ответ долгая, тяжелая пауза, потом вздох и, будто эхо со дна колодца:

– Так точно, товарищ Крылов.


* * *


Когда Ося вернулся из Швейцарии, Чиано сказал, что в ближайшее время от поездок придется воздержаться.

– Джованни, вы нужны мне здесь, грядут большие события.

Под большими событиями его шеф разумел нападение Германии на Бельгию, Голландию, Люксембург и Францию.

Между тем Осе надо было срочно лететь в Париж. Тибо собирался вывезти из Бельгии остатки урана, а Осю подключил к тайной операции по вывозу тяжелой воды из Парижа. Две тонны, которые норвежцы отказались продать немцам, хранились у Жолио Кюри в Коллеж де Франс.

Дуче прицепил Осе на грудь бронзовую медаль за доблесть, гримасничая, произнес короткий пафосный спич о том, что итальянским солдатам следует учиться отваге и мужеству на поле боя у итальянских журналистов.

Потом был ужин у Чиано. Ося прихватил с собой пленки. На вилле министра имелся небольшой кинозал. Портрет Сталина, возвышающийся над полем с трупами красноармейцев, особенно сильно впечатлил зрителей. Эдда, жена Чиано, дочь Муссолини, охнула, прижала ладони к щекам, а после просмотра решительно заявила:

– Джованни, у вас получился готовый фильм! Надо написать закадровый текст и показывать во всех кинотеатрах Италии. Это красноречивей любых газетных репортажей. Вы должны отправиться во Францию и снять кульминацию великих событий.

– Дорогая, но Джованни вовсе не военный оператор, – возразил Чиано, – сейчас его некому заменить в пресс-центре.

– Он лучший военный оператор в Италии, – отрезала Эдда, – я постоянно смотрю хронику и знаю, что говорю. Заниматься пустой болтовней в пресс-центре может кто угодно, а вот так снимать войну – только он один.

Чиано еще немного поспорил с женой, но, конечно, она победила. В их союзе она была главной и всегда побеждала.

Ося поблагодарил Эдду, а также свою верную «Аймо» и портрет товарища Сталина.

На следующий день он обедал с падре Антонио в маленькой пиццерии неподалеку от площади Святого Петра. Они давно не виделись. Падре больше не ездил в Москву, теперь он служил в папском секретариате, возглавлял отдел связей с католическим духовенством на оккупированных территориях.

Старый епископ сотрудничал с британской разведкой уже лет двадцать, но платным агентом не был. Он помогал Осе поддерживать связь с Москвой с тридцать седьмого. Сначала просто выполнил небольшую просьбу – принял и передал информацию от советского разведчика-нелегала. Разведчика отозвали в Москву и сразу арестовали. Его жена осталась в Швейцарии, она была на последнем месяце беременности и собиралась приехать после родов. Благодаря падре удалось сообщить ей, что муж в тюрьме, если она вернется, тоже будет арестована. Ося переправил ее с ребенком в Британию, потом они уехали в Америку. Без падре спасти эти две жизни было бы невозможно, так же как и жизнь Габи. Ося не знал, сколько всего спасенных на счету старого епископа, да и сам падре вряд ли мог назвать точную цифру.

Информацию в Москву он передавал из личной симпатии к Осе и к доктору Штерну. Единственной точкой опоры епископ считал добрую волю и здравый смысл каждого отдельного человека, независимо от вероисповедания и национальности. Официальным правительственным структурам не доверял, политиков называл «закваской фарисейской». Атмосфера итальянского посольства угнетала его. Он признался Осе:

– Честно говоря, я рад, что больше не надо летать в Москву. Тяжело принимать исповеди и отпускать грехи чиновникам, которые лгут словом и делом, служат дьяволу и продолжают считать себя христианами. Конечно, папский секретариат не лучше. Та же «закваска фарисейская», лгуны, лицемеры, только вместо пиджаков сутаны. Но тут хотя бы появилась возможность заняться полезным делом.

Падре Антонио пытался наладить тайный канал переправки евреев из оккупированной Польши в нейтральные страны. Польским подпольщикам иногда удавалось вывести небольшие группы детей из гетто, приходилось их прятать в деревнях. Семьи, принимавшие их, рисковали жизнью собственных детей.

Он говорил об этом скупо и дал понять, что не очень верит в успех своей затеи.

– Политики в Британии и в Америке не желают слушать о том, что творится в оккупированной Польше. Еврейский вопрос для них слишком щекотливый. Конечно, неприятно сознавать, что Гитлер – прямое следствие европейского и американского антисемитизма. – Он вздохнул и продолжил, перебирая четки: – «Нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, чего не узнали бы. Посему, что вы сказали в темноте, то услышится в свете; и что говорили на ухо внутри дома, то будет провозглашено на кровлях»[38].

Им принесли одну здоровенную пиццу «Кватро фромажо» на двоих. Падре пил воду, Ося – «Кьянти». Когда поели, старик спросил вполголоса:

– Джованни, я сильно подвел вас с Москвой?

Ося развел руками:

– Ну, что же делать, все когда-нибудь заканчивается.

– Там сейчас служит падре Бенито, к сожалению, он не тот человек, к которому можно обратиться. Да, кстати, вам удалось передать ответ доктору Штерну?

Ося молча помотал головой. Падре глотнул воды, придвинулся на стуле поближе и зашептал:

– Джованни, в прошлую нашу встречу мне было неловко признаться вам, но теперь придется. – Пальцы его перебирали четки, от сутаны пахло ладаном и утюгом. – Москва не соблюдает дипломатическую неприкосновенность, на таможне обыскивают. Я не рискнул оставить записку в конфетной коробке, это могло привлечь внимание. Сунул ее в папку к своим бумагам. Потом, в самолете, прежде чем спрятать назад в коробку, не удержался и прочитал.

Ося улыбнулся.

– Падре, вы поступили абсолютно разумно, в коробке ее, конечно, нашли бы.

Старик ничего не ответил, низко опустил голову, продолжал перебирать четки, губы едва заметно шевелились.

Принесли кофе. Осе хотелось курить, вокруг дымили, но зажечь сигарету рядом с епископом, тем более когда он молится, было неловко.

– Да уж ладно, Джованни, закуривайте, – проворчал падре, не поднимая головы.

– Спасибо. – Ося чиркнул спичкой. – Падре Антонио, вы имели полное право прочитать то, что передавали, у меня нет от вас секретов, мы с самого начала так условились.

Старик убрал четки, отхлебнул кофе, взглянул на Осю довольно сурово, исподлобья, и вдруг улыбнулся.

– Счастливая случайность – просто псевдоним Бога. Знаете, кто сказал?

Ося пожал плечами:

– Судя по стилю, вряд ли кто-то из святых отцов.

– Это сказал Альберт Эйнштейн, и я с ним полностью солидарен. – Старик допил кофе, промокнул губы салфеткой. – Вот какая история. В папский секретариат пришел почтовый конверт из Берлина. Внутри два письма, одно на польском, другое на немецком. Под немецким текстом и на конверте стоит имя «Вернер Брахт».

Ося нервным движением загасил окурок, схватил стакан и залпом выпил воду.

– Так и думал, что вы удивитесь, Джованни. – Старик усмехнулся. – Кажется, это мой стакан. Ладно, слушайте дальше. В обоих письмах просьба узнать о судьбе польского ребенка. Его мать угнали в Германию. Ребенок остался в деревне под Краковом у чужих людей. Мать работает горничной в доме Вернера Брахта в Шарлоттенбурге. – Падре поймал пробегавшего официанта, попросил принести еще воды и продолжал: – Я отправил запрос в Польшу, по надежному каналу.

Ося потянулся за второй сигаретой, но падре остановил его:

– Джованни, одной достаточно. Как только придет ответ, дам вам знать. Вас, конечно, не затруднит слетать в Берлин и доставить ответ адресату. Надеюсь, с мальчиком все в порядке, вы принесете в Шарлоттенбург хорошую весть и лично познакомитесь с профессором Брахтом.

– Да, мне давно хотелось познакомиться с ним, – чуть слышно пробормотал Ося.

– Догадываюсь. – Епископ ухмыльнулся.

– Падре Антонио, как вас благодарить?

– Благодарите Бога, Джованни, и не унывайте. Никогда еще из Германии от немцев-хозяев подобных запросов не приходило. Знаете, что я думаю? Немец, который принимает такое живое участие в судьбе польки и ее ребенка, вряд ли согласился бы работать в урановом проекте.

После обеда они еще немного погуляли, вышли к набережной Тибра. Ося показал свою простреленную тетрадь. Падре взял ее в руки, поднес к лицу, посмотрел сквозь дырку от пули, потом вернул Осе, перекрестил его и сказал:

– Джованни, когда вам покажется, что все ужасно и надежды нет, взгляните на мир через это окошко.


* * *


Проскуров ждал Илью на их обычном месте, возле спортивной площадки, неподалеку от здания Комиссариата обороны. Понуро сидел на скамейке, в плаще и шляпе. Почти стемнело. Накрапывал дождь, редкие крупные капли приплясывали в луже под фонарем, блестели на шляпе летчика.

– Привет. – Илья не стал садиться, скамейка была мокрой. – Поднимайся, давай ко мне под зонт.

– Здоро`во, – сипло отозвался Иван, но с места не сдвинулся.

– Вставай, простудишься. – Илья тронул его плечо. – В соседнем дворе беседка, пойдем, под крышей посидим.

Проскуров нехотя поднялся. Поля шляпы, усыпанные каплями, как драгоценными камнями, прятали половину лица. Илья видел только поджатые губы, серую тень щетины на подбородке.

Беседка была занята, там целовалась парочка. Они побрели под зонтом к бульвару.

– Значит, решился на таран, – произнес Илья после долгого молчания. – Почему не предупредил?

– Снимают меня, Илья. Не хотел тебе звонить, я теперь, считай, прокаженный, от меня надо держаться подальше.

«Значит, чутье не подвело обезьянку Шурика. Видимо, Хозяин не вчера принял решение насчет “слишком честной души”. Илья покрутил зонтом, стряхивая капли, искоса взглянул на Ивана.

– Приказ уже есть?

– Нет.

– Ну-у, ты паникер, Ваня, честное слово, не ожидал от тебя. Пока нет приказа, говорить вообще не о чем.

– Будет приказ, со дня на день. Клим телегу на меня накатал.

– Невидаль, сотая телега Клима! – Илья хохотнул. – Понятно, просрал Финскую, валит на тебя. Да пусть подотрется телегой своей, его самого сняли, он теперь никто.

– Он теперь председатель Совета обороны при СНК, это, конечно, пшик, а вот в ближнем круге остался. Телега называется «Акт о приеме Наркомата обороны». – Проскуров заговорил скрипучим тенорком Клима: – «Организация разведки является самым слабым участком в работе наркомата. Организационной разведки и систематического поступления данных об иностранных армиях не имеется».

«Это не телега, это приговор. – Илья сжал зубы. – Да, приговор, потому что абсолютная, наглая ложь. Клим не мог такое накатать без санкции Хозяина».

– «Наркомат обороны не имеет в лице Разведуправления органа, обеспечивающего Красную армию данными об организации, состоянии, вооружении, подготовке и развертыванию иностранных армий, – продолжал Иван, – сдал Ворошилов, принял Тимшенко. Подписали Жданов, Маленков, Вознесенский».

Илья тихо выругался. Проскуров остановился, приподнял пальцем поля шляпы. В ярком фонарном свете Илья увидел красные, воспаленные от бессонницы глаза.

– Ты читал все мои сводки. Что еще ему надо? Объясни, чего он хочет? Чтобы я врал, как Клим?

У Ильи в голове крутились Машкины строчки: «Этот глупенький расчет нам навязывает черт… а в копилке у него, кроме смерти, ничего». Вслух он произнес:

– Нет, Иван, врать, как Клим, ты не сумеешь при всем желании. Нет у тебя таких талантов. Но можно смягчить, пригладить. Просто не лезь на рожон, не спорь, не возражай, во всяком случае сейчас.

– Не возражать? Ты же читал стенограмму, что он там нес, помнишь? – Проскуров спрятал руки в карманы, сгорбился, пробормотал: – Столько людей уложили зазря, а будто и не было ничего. Точных цифр никто никогда не узнает.

– Вань, за точными цифрами правда слишком уж страшная, – осторожно заметил Илья. – Не уверен, что нашим детям и внукам она нужна. Чтобы жить дальше, такое прошлое лучше забыть.

– Забыть? – Проскуров зло усмехнулся. – Вот шлепнут меня, объявят врагом. Моим детям лучше забыть меня? Поверить, что я враг?

– Твои не забудут и не поверят. – Илья помолчал минуту и продолжил с фальшивой бодростью: – Шлепнут, объявят… Ты говоришь как о свершившемся факте. Это еще не факт, далеко не факт. Сейчас не тридцать седьмой, а сороковой. Новый заговор в Красной армии накануне войны он заваривать не станет.

– Новый не нужен, старый вполне сгодится. – Иван усмехнулся. – Остатки сладки. В тридцать седьмом из арестованных выбили показания с хорошим запасом, каждый назвал еще десяток сообщников. Мы все сообщники, любого можно пришить к старому заговору.

С этим Илья поспорить не мог. Военная контрразведка под руководством Берии прочесывала ежовские архивы, собирала компромат на уцелевших. Берия основательно готовился к скорой войне, ему требовались надежные рычаги влияния на комсостав.

– Приказ он подпишет. – Проскуров передернул плечами. – Ну, может, не завтра, через неделю, через месяц. Неважно. Отправит командовать авиаполком где-нибудь в Одессе или в Липецке. Месяц-два помытарит, и привет. Сам знаешь, как это бывает.

Еще бы не знать. Постоянно работала одна и та же схема. Снятие с должности, перевод куда-нибудь в провинцию, арест, расстрел. Так происходило со всеми, от Енукидзе до Тухачевского, от Ягоды до Блюхера.

– Вот я и решился написать про бомбу, – продолжал Проскуров, – терять мне все равно нечего. А вдруг он хотя бы задумается? Конечно, лучше бы лично доложить, но не принимает он меня. Поскребышев талдычит по телефону: «товарищ Сталин занят!»

– Не принимает? – оживился Илья. – Так ведь это хороший знак! Когда он кого-то наметил, наоборот, принимает, тепло беседует. Написал про бомбу, ладно, только пока остановись на этом, пережди, и все обойдется.

Проскуров сморщился, помотал головой:

– Слушай, хватит.

Илью самого уже тошнило от своего фальшиво-бодрого тона.

«А что еще я могу? – с тоскойподумал он. – Сказать: “Да, надежды нет, ты обречен, он тебя уничтожит”? Тем более я сам в этом вовсе не уверен».

Илья вздохнул:

– Нет, Вань, я тебя не утешаю, но все-таки время, правда, изменилось. А Финляндия стала хорошим уроком. Что он там нес на заседании, неважно. Надо по делам судить, а не по словам. В итоге Клима он все-таки снял, Рокоссовского выпустил, притормозил строительство Дворца Советов и сверхтяжелого океанского флота.

Илья заметил, что дождь кончился, закрыл зонтик, подумал: «Ладно, пора сменить тему, поговорить, наконец, о письме. Прежде всего – откуда он взял информацию о Брахте… Нет, позже, слишком он взвинчен, пусть немножко остынет».

Он потянул Ивана в сторону от лужи, в которую они оба едва не угодили, и спросил:

– Ну, а что Иоффе?

– Молчит.

– Может, этот резонатор вообще пустышка?

– Нет, не пустышка. – Проскуров помотал головой и ровным безучастным голосом пояснил: – Прежде чем отправить в Ленинград, я отдал контейнер ребятам из технического отдела. Они проверили. Там действительно обогащенный уран.

У Ильи вырвался тяжелый вздох и глупый вопрос:

– Не доверяешь Иоффе?

Иван пожал плечами.

– Просто знаю, тянуть будет бесконечно, вот и решил сразу выяснить главное. Процент изотопа двести тридцать пять невысокий. Но если представить промышленный масштаб. – Иван сморщился. – Конечно, немцы сразу просекут и вцепятся.

– Немцы просекут и вцепятся, – повторил Илья, – а что же наши?

– Помнишь, я тебе говорил о заявке из Харьковского УФТИ? Вот так же и Мазура замылят, тем более ссыльный он, из академиков поперли. – Проскуров усмехнулся. – Они его поперли, а он их всех обскакал. Ученые коллеги такого не прощают.

– Ну, это, положим, их личные проблемы, прощают, не прощают. Результат налицо – обогащенный уран, так что…

– Хороша ложка к обеду, а яичко к Христову дню! – перебил Иван. – Вот если бы уже шла добыча и переработка, если бы партия и правительство трясли академиков, тогда другое дело. Тогда товарищи Иоффе и Хлопин сразу простили бы Мазура, вцепились бы зубами. Резонатор стал бы их общим достижением. Но ничего этого нет. У нас нет. А у немцев есть все. Они глубоко в теме. Получив такой дешевый и эффективный метод обогащения, бомбу сделают к следующей весне.

– Но ведь Брахт в работах не участвует, – осторожно заметил Илья.

Он не стал спрашивать, откуда взялась хорошая новость, подумал: «Решай сам, раскрыть мне свой берлинский источник или нет. А ведь, по сути, ты уже раскрыл. Даешь в сводках информацию без ссылок, понимаешь, что я догадываюсь, откуда она может идти».

– Не участвует, – медленно повторил Проскуров, – и резонатор свой еще не собрал. Но скоро соберет и опубликует.

– То есть Мазур прав? – Илья сглотнул комок в горле.

Он хотел добавить: «Значит, письмо надо отправлять?» – но не успел. Проскуров быстро, на выдохе, произнес:

– Родионова в Берлин не выпускают. – Он поежился, поправил шляпу, заговорил спокойней: – Пробить ему поездку я не могу. Спасибо, если парня за собой не потяну. По-хорошему, надо бы отправить его подальше от меня, назад в НКВД к Журавлеву, но с его характером он там спалится сразу.

Они вышли на ярко освещенную Арбатскую площадь. Из кинотеатра «Художественный» валила толпа с вечернего сеанса. Илья потянул летчика за локоть к стене, чтобы не мешать движению. Они встали под большой цветной афишей: артистка Раневская в соломенной шляпке набекрень держит на руках маленькую пухленькую девочку с косичками. Сверху – огромные красные буквы: «ПОДКИДЫШ».

Илья достал папиросы, чиркнул спичкой. Рядом звонкий голос произнес:

– Извините, пожалуйста! Вы – товарищ Проскуров?

Девочка лет шестнадцати, придерживая рукой белую беретку, смотрела на Ивана снизу вверх восторженными глазами. Рядом стояли еще две девочки и два мальчика, и все смотрели раскрыв рты.

– Ну, я Проскуров, – мрачно откликнулся Иван.

– А-а! Вот! Я же говорю, он! – Девочка в беретке подпрыгнула и хлопнула в ладоши.

– Товарищ Проскуров, у нас кружок юных летчиков носит ваше имя! – сообщил долговязый мальчик в кургузом, не по росту, пальто и кирзовых сапогах.

– Дорогой товарищ Герой Советского Союза! Мы все вами восхищаемся! – заверещала толстушка в мальчишеской спортивной куртке поверх цветастого платья и протянула Ивану открытку. – Разрешите попросить у вас автограф!

– Ребята, да вы что? – смутился Иван. – У меня и карандаша с собой нет.

Илья вытащил самописку, отвинтил колпачок. Долговязый мальчик пригнулся, подставил спину. Иван покачал головой, вздохнул, взял самописку и открытку.

– Минуточку! Это же Валентина Серова!

– Товарищ Проскуров, я вообще не представляла, что встречу вас, ну, пожалуйста, товарищ Проскуров. – Толстушка умоляюще сложила руки. – Ваш снимок из «Огонька» у меня дома, а Серову я сегодня в «Союзпечати» купила, я через кальку автограф ваш обведу, а потом под копирку, на ваш снимок, аккуратненько…

– Давай, Иван Иосифович, расписывайся, не обижай комсомольцев, – подбодрил Илья.

– Товарищ, а вы тоже летчик? – Девочка в беретке вопросительно уставилась на него.

– Почти. – Илья покачался на одной ноге, подкинул и поймал зонтик. – Я канатоходец в цирке.

– Сереьзно?! – Глаза девочки округлились. – В цирке, на Цветном бульваре?

– Товарищ шутит. – Иван хмыкнул, вернул толстушке фотографию артистки Серовой с размашистым автографом на обратной стороне.

Подростки поблагодарили и помчались к трамвайной остановке.

– Всенародная слава. – Илья похлопал Проскурова по плечу. – Нет, Иван, не тронет он тебя. С должности, может, и снимет, но не тронет.

– Мг-м, не тронет… – Иван достал из внутреннего кармана плаща конверт: – Держи, спрячь. У меня обыски могут начаться в любую минуту, дома и на службе.

Илья быстрым движением сунул конверт во внутренний карман плаща. Не стал спрашивать, что это. Сразу понял: письмо, подлинник. Они пошли дальше по Никитскому бульвару. После долгого молчания Илья усышал:

– Ты не спросил, откуда информация о Брахте.

– Да уж понятно, не из анализа научных публикаций. Только на черта ты ввел это в сводку?

– Для тебя, чтобы ты был в курсе.

– Думал, побоюсь встречаться с тобой? – Илья шлепнул его плечу. – Дурак ты, Ваня. Ну, так откуда информация?

– Илья, давай посидим, скамейки вроде сухие.

Они сели, закурили.

– Есть у меня там один канал, – пробормотал Проскуров, – хотя, если честно, я не уверен.

– Источник в германском МИДе, – тихо отчеканил Илья.

– Откуда знаешь? – Иван быстро, тревожно взглянул на него.

– Из твоих сводок. – Илья откинулся на спинку скамейки. – Не первый день работаю. Источник сам вышел на связь, верно?

– Вышла. – Проскуров кашлянул. – Но, понимаешь, слишком уж странно она это сделала. На приеме в нашем посольстве подошла к к военному атташе, представилась, мило поболтала, а потом он обнаружил в кармане пиджака записку. Назначила встречу, подписалась кодовым именем. Судя по всему, раньше она работала с ИНО. В их картотеку не влезешь, спросить там не у кого, да и рискованно.

«Еще бы! Сейчас спросить об агенте в НКВД почти то же, что сдать его прямо в лапы гестапо, – усмехнулся про себя Илья, – а ты все-таки держишься, Герой Совесткого Союза, не раскисаешь, соображаешь отлично. Германские источники ИНО так или иначе проходили через меня. Других способов проверки у тебя нет».

– Пока все в порядке, мои ребята анализируют информацию, – продолжал Иван, – вроде дезу не гонит. Но одно дело – текущая информация и совсем другое – подключить ее к урановой теме.

– Так ты уже подключил, – заметил Илья.

– В том-то и дело, что нет! – Иван чуть повысил голос. – Никаких запросов о Брахте я в Берлин не отправлял. Она сама сообщила, причем не только о том, что Брахт уволился из института и бойкотирует режим, но еще и о резонаторе.

– В каком контексте?

– Дала список ученых, самых известных, кто участвует, кто нет, с небольшими комментариями. О Брахте примерно так: радиофизик, занят темой, которую большинство ученых в настоящее время считают неперспективной, но если его работа окажется успешной, публикация произведет фурор.

«Фон Лауэ включила для маскировки, – размышлял Илья, – значит, послание доктора сработало. Отлично. Только почему ответ пришел таким странным образом? Падре не удается выбраться в Москву? Но Ося не мог знать, что через военную разведку это дойдет до нас. К тому же после ухода Флюгера, после того, как НКВД едва не угробил Эльфа, он с нашими спецслужбами дела иметь не желает, работает только со мной и с доктором…»

Илья выбросил погасший окурок в урну и спросил:

– Как она выглядит?

– Красотка, блондинка лет тридцати, глаза голубые. Одевается стильно. Что-то есть от Марлен Дитрих. Работает в пресс-службе Риббентропа. От денег отказалась.

– Предлагали? – Илья скрыл усмешку.

Пока действовал запрет на агентуру в Германии, платить агентам было не из чего. Ни Разведупр, ни ИНО НКВД собственных, неподотчетных валютных фондов не имели.

– Разговор о гонораре был, так сказать, предварительный, – в голосе Ивана прозвучало смущение, будто чувствовал лично себя виноватым в неплатежеспособности Разведупра, – как только запрет будет снят, деньги появятся.

– Твои ребята именно так и ей объяснили? – спросил Илья с шутовской серьезностью.

– Издеваешься? – Проскуров скривился. – Никто ничего не объяснял, просто при первом намеке на вознаграждение она сразу сняла тему. Заявила, что раньше работала бесплатно и своих привычек менять не намерена. Очень надменная, самоуверенная дамочка. Вот это и настораживает. Сейчас, когда мы с Германией практически союзники, получается двойной риск.

– Получается такой риск, что деньгами вряд ли компенсируешь, – тихо заметил Илья, – платные агенты приходят и уходят. Их легко перекупить. Инициативщики надежней.

– Да, я тоже об этом думал, – кивнул Проскуров, – провокатор Гейдриха точно стал бы требовать денег, торговаться для правдоподобия. Но знаешь, есть еще один момент. Она неплохо говорит по-русски. По опыту известно, настоящие инициативщики редко владеют языком, а вот провокаторы Гейдриха обязательно.

– Выучила все-таки. – Илья улыбнулся. – Молодец.

Проскуров застыл. Илья легонько хлопнул его по плечу:

– Кодовое имя Эльф. Номер А-91. Считай, ты ее уже проверил.

Глава двадцать шестая

На территории Института биологии Общества кайзера Вильгельма цвели вишневые деревья. Цветочные облака, ароматные, бело-розовые, скрывали от посторонних глаз бревенчатый барак, «вирусный флигель». Внутри барака шла сборка реактора по проекту Гейзенберга.

Навестив стройку, Эмма любовалась вишневым цветом, спотыкалась о водопроводные трубы и толстые кабели, еще не зарытые в землю, но не падала. Специально надела туфли без каблуков. Сквозь розовые цветы просвечивало ясное небо.

Эмма задумчиво улыбалась и вела счет ошибкам гения. Отказался от графита – раз. Запорол идею с сухим льдом – два. Зациклился на тяжелой воде – три. Решил делить изотопы методом Клузиуса (холодная и горячая труба) – четыре.

Для труб требовалась высоколегированная сталь, только она могла выдержать контакт с гексом. Умники из компании «И.Г. Фарбен» убедили гения, что никель более устойчив к коррозии. На две трубы высотой восемь метров, отлитые «И.Г. Фарбен» для первого эксперимента, ушло семьдесят килограммов никеля.

Эксперимент еще не начали, а уже произвели расчеты: для получения пятисот граммов обогощенного урана понадобилось бы сто тясяч никелевых труб, то есть гигантский завод. Стоило начать экперимент, и на внутренних поверхностях труб появился предательский зеленоватый налет. Эмма первой заметила коррозию и сообщила Гейзенбергу. Он не поверил, кинулся проверять. Долго мрачно молчал, наконец изрек:

– Этого следовало ожидать. Конечно, никель не выдерживает контакта с гексом. Нужна высоколегированная сталь.

Эмма сочувственно смотрела на Гейзенберга, вздыхала, сокрушенно качала головой, а про себя язвила: «На черта, в таком случае, ты согласился на никель? Тебя же предупреждали! Ган десять раз повторил, даже Вайцзеккер осмелился высказать робкие сомнения насчет никеля. Твоя гениальность испаряется быстрее, чем терпение военного министерства. Невозможно представить, что нобелевский лауреат, ученый уровня Ньютона, и этот суетливый полуремесленник-получиновник от науки – одно лицо. Куда ты влез? А главное, зачем? Ну не твое это, не твое! Кроме позора, ничего не получишь. Забываешь азы химии, мечешься, делаешь одну глупость за другой, будто нарочно. Если бы нарочно! За такой хитрый тайный саботаж тебя можно было бы даже зауважать. Но нет, ты не саботажник. Старик правильно сказал: у тебя психология мелкого чиновника. Стараешься изо всех сил, хочешь всегда оставаться первым, главным. Сам не знаешь, чего боишься больше: не угодить начальству или что кто-то тебя обгонит».

Язык чесался поделиться впечатлениями с Вернером, это было бы особенно приятно сделать в присутствии Хоутерманса, уж он-то Гейзенберга терпеть не мог и обязательно выдал бы в ответ нечто убийственно остроумное.

«Нельзя, нельзя, – повторяла она про себя, стоя на задней площадке трамвая, глядя на далемский пейзаж в нежном предзакатном свете, – в детстве я помалкивала, притворялась, хитрила. Чувствовала: родители и братья не поймут, поднимут на смех. Мы с ними разные, они другие, чужие. Когда поступила в университет и вышла замуж, оказалась среди своих. Герману, Вернеру и Марте с удовольствием выбалтывала все, и они всегда понимали. Первый раз меня замкнуло после потери ребенка. Я скрыла от Германа, что не могу иметь детей. С Мартой, наверное, поделилась бы своей бедой, но к тому времени она уже погибла. С Германом мы не говорим о детях. С тридцать третьего стараемся не говорить о политике, обходим имена бывших коллег-евреев. Герман ужасный трус, а я жалею его, маленького, не хочу, чтобы он пугался и нервничал. Сколько запретных тем прибавилось? Секретность проекта. Ни слова Вернеру о работе в институте. Я давала подписку. О моей тайной работе ни слова никому. Не поймут, поднимут на смех, украдут. Да, украдут, как украли открытие Мейтнер. Ну что ж, детский опыт не пропал даром. Помалкивать, притворяться и хитрить я умею».

Эмма выскочила из трамвая, легким быстрым шагом направилась к дому Вернера. На этот раз без покупок. С покупками отлично справлялась полька.

Открыв калитку, она заметила, что на розовых кустах уже появились крошечные алые бутончики. Присела на корточки, разглядела их, понюхала, но никакого аромата не почувствовала. Позади что-то зашуршало, голос Агнешки произнес:

– Слишком маленькие, чтобы пахнуть. Добрый вечер, госпожа.

Эмма поднялась, одернула юбку.

– Господин Хоутерманс вернулся со службы, и они отправились гулять в парк, – сообщила полька.

– Вот и хорошо, прогулки полезны для здоровья, – Эмма широко, радостно улыбнулась. – Погода чудесная, ваши розы дивно оживили ланшафт.

– Благодарю, госпожа.

«И что это я с ней разболталась? – Эмма поправила прическу перед зеркалом в прихожей. – Ваши розы… Разве здесь есть что-то ее?»

Поднявшись в лабораторию, она бегло проглядела последние записи Вернера, подошла к прибору и поняла, что старик все-таки начал опыты с рубином. Без нее. Это неприятно кольнуло. Но еще неприятней кольнул вид пустого лотка для писем.

«Нет, заметить он не мог… Ну, все, все, надо просто успокоиться и забыть».

Она достала пудреницу, чуть не выронила ее, но поймала на лету, раскрыла, увидела в зеркальце, что лицо пылает, как при высокой температуре. Даже белки глаз налились розовым. Провела по лицу пуховкой, немного посидела неподвижно, с закрытыми глазами, дождалась, когда утихнет стук сердца и пройдет эта отвратительная нервная дрожь.

Прежде чем заняться вычислениями Вернера, она вытащила из сумки свою тайную тетрадь. Пальцы еще продолжали слегка дрожать, но через несколько минут Эмма так увлеклась, что забыла обо всем на свете.

Идея прогнать ускоренные атомы через электромагнитное поле казалась настолько разумной и логичной, что было странно – почему до сих пор никто не додумался? Конечно, если атомы полетят по прямой, толку мало. Фокус в том, чтобы пустить их по дуге, то есть внутри резервуара, изогнутого в форме буквы «С». Более легкие изотопы 235 опишут дугу меньшего радиуса, приземлятся раньше, чем тяжелые. А если ионизировать их выборочно, дать крепкого дополнительного пинка, тогда легкие отделятся от тяжелых уже в полете, и метод станет безупречным.

За окном громкий голос Вернера произнес:

– Нет, это ты меня послушай! Чтобы делать зло, человек должен сначала осознать его как добро. Идеология дает искомое оправдание злодейству. Доносительство превращается в гражданский долг, ненависть к людям других национальностей – в патриотизм, убийство – в подвиг.

– Ерунда! – крикнул Хоутерманс. – У шекспировских злодеев идеологии не было.

– Правильно, они честно осознавали себя злодеями, им оправданий не требовалось, но таких людей очень мало.

Эмма вздрогнула. Так увлеклась, что не услышала ни шагов, ни стука калитки. «Да что со мной? Это всего лишь моя собственная тетрадь. Впрочем, лучше спрятать. Хоутерманс может сунуть свой нос: что вы там пишете, прекрасная Эмма? Ну его к черту, как-никак он теперь конкурент».

Хлопнула дверь. Из прихожей голоса едва доносились, в том числе голос Агнешки. Когда Вернер и Хоутерманс вошли в лабораторию, Эмма, склонившись над записями Вернера, задумчиво покусывала карандаш.

– Привет! – Вернер чмокнул ее в пробор.

– О, прекрасная Эмма! – сипло пропел Хоутерманс, бесцеремонно схватил ее левую кисть и прижал к губам.

Настроение у обоих было приподнятое. Значит, старик смирился с новой работой Физзля. Ну что ж, можно только порадоваться.

– Опять вы пишете на обрывках, – буркнула Эмма, – обещали не начинать без меня с рубином.

– Не злись. – Вернер потрепал ее по щеке. – Пока все равно не получилось. Повторить придется еще тысячу раз.

– Световая лавина. – Хоутерманс чиркнул спичкой, прикурил. – Я переболел этим десять лет назад. Ужасно хотелось проверить экспериментально теорию Эйнштейна о вынужденном излучении. Начал собирать прибор, сжег трансформатор, купил новый, опять сжег. Чуть не разорился на трансформаторах и проклял эту затею.

– Обычная история, – ухмыльнулся Вернер, – у тебя не получилось, значит, в принципе невозможно.

– Нет, почему? Я разве это говорил?

За слоями дыма Эмма увидела, как ползут вверх брови Хоутерманса и рот растягивается в улыбке.

– Не говорил, но думал. – Вернер навис над ее плечом, принялся перечитывать записи.

– О вынужденном излучении нельзя думать, можно только мечтать. – Хоутерманс расхаживал по лаборатории, роняя пепел. – Слишком фантастично, чтобы стать реальностью, без волшебства тут не обойтись. Я вовсе не исключаю, что у тебя получится, участие волшебницы Эммы серьезно повышает твои шансы.

– Спасибо, – небрежно бросила Эмма, а про себя заметила: «В институте тошнит от этих плоских шуточек, теперь вот и здесь балагур завелся».

– Всегда к вашим услугам, красавица. – Хоутерманс шутовски поклонился. – Между прочим, снизу пахнет яблочным пирогом. Вы как хотите, а я иду варить кофе.

– Только, пожалуйста, не такой крепкий, и сахару поменьше, – сказал ему вслед Вернер.

Несколько минут Эмма молча переписывала формулы, Вернер отошел к большому столу, возился с прибором и ворчал:

– Не получилось, так и скажи… Сам ты перегорел, а не трансформаторы. Можно только мечтать! Слишком фантастично! Да, конечно. Если представить, какие открываются возможности… Дорогуша, – произнес он громко, – там еще кое-что, в справочнике по оптике. На подоконнике, открой и посмотри.

Из толстого справочника торчал серый уголок. Эмма вытянула четвертушку почтовой бумаги, исписанную с обеих сторон. Пробежала глазами формулы, облизнула пересохшие губы.

«Не может быть, я просто зациклилась на дополнительном ускорении, поэтому мне мерещится…» – Она зажмурилась, потом широко открыла глаза и еще раз взглянула на свежие записи Вернера.

В строчках формул мелькнула подсказка. Вспыхнула и не погасла. При втором прочтении засияла еще ярче. Будто пересеклись две параллельные прямые в ослепительно светящейся точке. Совместилось несовместимое.

У Эммы перехватило дыхание, невольно вырвался шепот:

– О боже!

– Ты чего вздыхаешь, дорогуша? – спросил Вернер, не поворачивая головы.

Не успев ни о чем подумать, просто повинуясь какому-то новому, очень сильному инстинкту, Эмма сложила листок и сунула его за пазуху, за мгновение до того, как Вернер повернул голову.

– Там ничего нет, – произнесла она дрожащим голосом и поправила воротничок блузки.

– Посмотри внимательней. Должен быть листок. – Вернер подошел, взял справочник, принялся трясти его.

Выпала картонная закладка с изображением Эйфелевой башни, спичка, старая квитанция из прачечной.

– А ведь я предупреждала, – крикнула Эмма срывающимся голосом, – надо было писать в тетради! Как вы теперь восстановите?

– Дорогуша, не переживай. Бумажка найдется, там ничего существенного. Пойдем-ка вниз, а то Физзль слопает Агнешкин пирог вместе с тарелкой и вылакает весь кофе.


* * *


В Париже Ося взял в аренду маленький зеленый «Ситроен» и вышел на связь с лейтенантом французской разведки Жаком Алье, с тем самым Алье, который в марте умыкнул норвежскую тяжелую воду у немцев из-под носа. Теперь он руководил операцией по переправке тяжелой воды в Британию.

10 мая германские войска перешли границы сразу четырех европейских государств: Бельгии, Голландии, Люксембурга и Франции. Была известна дата нападения, но французы ничего не делали. Престарелый маршал Гамелен говорил: лучше подождать развития событий.

Французское командование изучало старые карты. В Первую мировую немцы двинулись от Бельгии прямо к Парижу. Граница с Бельгией по-прежнему оставалась открытой, зато дальше шла неприступная Мажино. Границу с Люксембургом надежно прикрывали Арденны, древние горы, заросшие густыми лесами. Единственным уязвимым местом Гамелен считал бельгийскую границу. Основные силы французов и британского экспедиционного корпуса сосредоточились там.

Немцы разработали блестящую операцию. Пока союзники более или менее успешно отбивали их отвлекающие удары в Бельгии, пятьдесят танковых дивизий вермахта спокойно двинулись через Арденны, в обход Мажино.

Колонны немецких танков растянулись на сотни километров и могли бы стать отличной мишенью для бомбардировок, но ВВС союзников поддерживали свои войска в Бельгии.

Гамелен продолжал считать Арденны непроходимыми даже тогда, когда немецкие дивизии уже прошли через них. Любую информацию об этом французский главнокомандующий воспринимал как предательство и арестовал несколько десятков штабных офицеров.

Войска союзников попали в клещи. Бомбардировщики люфтваффе в первые сутки уничтожили почти все французские аэродромы. Мечта о реванше за ноябрь восемнадцатого была для Германии национальным помешательством. Немцы ждали этого двадцать два года, наконец дорвались, оголтело неслись вперед по испуганной, униженной Франции. Отряды десантников-диверсантов мгновенно захватывали мосты, на месте разрушенных наводили новые, из подручных средств. Пехота без передышки преодолевала десятки километров в день.

Бельгийский уран вывезти не успели. Брюссель пал слишком быстро. Началась паника, какой-то чиновник вовремя не подписал бумагу, не удалось раздобыть транспорт. Теперь ангары обогатительной бельгийской компании «Юнион Майнер» охраняли СС.

Возле здания Коллеж де Франс эсэсовцев пока не было, но с транспортом тоже возникли проблемы. Двадцать стокилограммовых канистр с тяжелой водой планировали вывезти на пяти армейских грузовиках в Кале и оттуда на военном судне переправить в Британию. Но дороги уже забились толпами беженцев.

Алье пытался выбить в министерстве вооружений два-три бомбардировщика, чтобы погрузить в них канистры. Но французских бомбардировщиков почти не осталось, британские бомбили немцев.

В лаборатории Кюри находился самый мощный в мире циклотрон, недавно доставленный туда из США. Его предстояло демонтировать. Это заняло бы неделю. Вместе с тяжелой водой и циклотроном надо было вывезти в Британию французских ученых, сотрудников лаборатории Кюри с семьями.

Немцы приближались к Парижу. Росли толпы беженцев. В окрестностях Киля шли бои. Алье был на грани нервного истощения. Ося предложил не ждать, когда демонтируют циклотрон, погрузить канистры в грузовики и ночью отвезти в Гавр. Там пока спокойно. Оттуда уходили в Британию пассажирские суда с беженцами.

Алье взорвался. Циклотрон оставлять нельзя! Переправлять секретный стратегический груз на пассажирском судне – преступление!

А тут еще Жолио Кюри заявил, что никуда не едет.

Приказ министерства об эвакуации ученых касался в первую очередь Жолио. Его жена Ирен была с детьми в санатории в Швейцарии. По мнению министерства и лейтенанта Алье, в Париже профессора Жолио ничего не держало, если только он не собирался сотрудничать с немцами. В ответ профессор взметнул руку. Ося испугался, что сейчас он вмажет Алье по физиономии, и быстро встал между ними. Но обошлось. Они продолжали лупить друг друга только словами. Маленький пухлый Алье требовал подчиниться приказу командования, нехватку аргументов восполнял выразительной мимикой. Подвижное круглое лицо то наливалось краской, то бледнело. Высокий худой Кюри отвечал, что никакого командования больше не существует, он уйдет в подполье и будет защищать Францию, поскольку тупые трусливые предатели гомелены и петены ни на что не способны.

Пока шла погрузка, лейтенант и профессор продолжали ругаться. Ося так и не дождался конца перепалки. Вскочил в «Ситроен» и покатил следом за грузовиками.

До Гавра по ночным дорогам доехали довольно быстро. В порту Ося проследил за погрузкой канистр в трюм британского пассажирского судна «Блумбарг».

Между тем немцы заняли Кале. Французы вылезли из подземных лабиринтов Мажино, чтобы встретить с тыла немецкие танки. Фронт перевернулся. Дивизии Гудериана наступали в обратном направлении, от Ла-Манша, с запада на восток, и почти достигли германской границы в районе Страсбурга. Гамелену пришлось уйти в в отставку. Главнокомандующим стал генерал Вейган, ему было семьдесят три.

По дорогам Франции тянулись потоки беженцев. Одни двигались в глубь материка, к швейцарской границе, хотя знали, что Швейцария не принимает эмигрантов. Другие двигались к побережью, к портовым городам. Было очевидно, что пассажирские суда не сумеют переправить в Британию такую массу людей. Но беженцы шли со спокойным безнадежным упорством. Казалось, если не попадут на борт, готовы будут кинуться в море, как дельфины выбрасываются на сушу, когда вода отравлена.

Шли женщины, старики, дети, везли свой скарб на телегах, в детских колясках, на каких-то допотопных тачках. Автомобили пытались объехать толпу, отчаянно сигналили. Армейские колонны союзников свистели в свистки, орали в рупоры, иногда палили в воздух. Беженцы отступали к обочинам, пропускали колонны, молча провожая их взглядами, и шли дальше.

Ося выехал из Гавра назад в Париж сразу после отправки тяжелой воды, но понял, что засыпает за рулем. Он выбрал укромное место неподалеку от порта, припарковал машину под старыми каштанами, перебрался на заднее сиденье, положил под голову куртку, свернулся калачиком, проспал как убитый до семи утра. Проснувшись, позавтракал двумя галетами, запил их остатками кофе из термоса и тронулся в путь.

«Ситроен», виляя по узким проселочным дорогам, к полудню героически преодолел километров тридцать и застрял в кювете неподалеку от городка Павийи.

Ося вылез из машины, достал камеру и сразу поймал в объектив древнюю старуху в синем платье. Она ковыляла, опираясь на телегу, мелко трясла растрепанной седой головой. Вместо лошади телегу волокли два мальчика в коротких штанах, лет десяти и четырнадцати. Лица в серых разводах пыли и пота напоминали камуфляжный окрас. На телеге, между узлом, корзинкой и чемоданом, покачивалась детская кроватка с решетками. Внутри сидел годовалый младенец. Он вцепился ручонками в решетку. В кадр попало сморщенное личико, широко открытый рот. Ося понял, что ребенок плачет, но звука не уловил. В небе нарастал гул. Через мгновение включилась сатанинская сирена. Толпа рассыпалась. Бросая скарб, люди кинулись в разные стороны. Старуха упала, прямо на нее рухнул толстяк в рабочем комбинезоне. Ни выстрелов, ни криков не было слышно. Люди беззвучно метались и валились в пыль.

Ося убрал «Аймо» в сумку и увидел, как мальчики, тащившие телегу, бросили оглобли. Младший взметнул руки и упал, старший в панике помчался прочь. Кроватка накренилась.

В три прыжка, будто по воздуху, Ося подлетел, схватил ребенка, нырнул с ним под телегу, очень вовремя. Вой стал нестерпимым. Пикирующий бомбордировщик навис прямо над ними, поливал дорогу автоматным огнем. Любимая забава летчиков лютваффе – расстреливать беженцев.

Малыш дрожал и всхлипывал. Ося чувствовал на щеке горячие слезы и прерывистое дыхание, а под ладонью мокрые насквозь штаны.

Осознав, что теперь они в безопасности, он перевел дух, поправил чепчик, съехавший малышу на глаза, вытер платком грязное личико, достал из сумки фляжку с водой. Пить хотелось ужасно, жара стояла под тридцать. Сначала он поднес фляжку к ротику ребенка. Тот обхватил губами узкое горлышко, как соску, и жадно зачмокал.

– Извини, брат, детской бутылочки у меня с собой нет, – бормотал Ося, регулируя наклон фляжки, чтобы малыш не захлебнулся.

Напившись, ребенок успокоился. Ося сделал несколько глотков, закрыл фляжку и убрал. Воду следовало экономить, неизвестно, когда и где удастся пополнить запас.

Рядом мелькнули пыльные светлые туфли на каблучках, платье в мелкий цветочек. Возле телеги упала женщина. Между колесами Ося увидел молодое красивое лицо. Прямо на него смотрели широко открытые серые глаза. В них не было ужаса и боли, только изумление. Густые каштановые волосы блестели на солнце и трепетали от ветра. Она выглядела абсолютно живой. Ося подумал: даже не ранена, просто упала, и прикинул, как затащить ее под телегу, не потревожив малыша. Хватит ли места?

Стоило шевельнуться, малыш задрожал, прижался к нему и вцепился ручонками в штанину.

– Не бойся, я на секунду, надо помочь…

Ося не понял, произнес он это вслух или про себя, и на каком языке. Он дотянулся до сумки, вытащил из наружного кармана бумажный кулек. Там осталось три галеты. Он достал одну. Малыш схватил ее и принялся грызть крошечными молочными зубками. Ося усадил его поудобней и стал медленно выползать из-под телеги. У колеса взметнулись фонтанчики пыли. Стрельба продолжалась. Он замер, лежа на животе, опираясь на локти, приподняв голову, как ящерица.

Женщина все так же смотрела ему в глаза, но теперь во взгляде не было изумления, только покой и печаль. Взгляд будто говорил: «Не дергайся, уже ничего не нужно». Ося заметил на радужке длинную загнутую ресницу с прилипшим комочком туши. Женщина не моргала и не дышала, оставалось только закрыть ей глаза, но ради этого рисковать вряд ли стоило.

Он отполз назад, в укрытие. Малыш спокойно грыз галету. Ося устроился рядом, поджал ноги, положил голову на сумку.

Время остановилось. Под сомкнутыми веками он продолжал видеть спокойный взгляд серых глаз. Погибшая француженка была немного похожа на Габи чертами лица, плавной линией лба, высоким разлетом бровей, длинным изгибом шеи. Ося пытался прогнать прочь это случайное, смутное сходство. Другой цвет глаз и волос, другой человек. С Габи ничего плохого случиться не может.

Такая вдруг навалилась усталость, что даже вой сирены не помешал отключиться. Он увидел во сне Габи и убедился, что на убитую француженку она вовсе не похожа. Снилось, как они стоят на балконе мансарды швейцарского шале, смотрят на Монблан в лунном свете. «Зачем ты опять лезешь под пули? – спросила Габи. – И что ты будешь делать с этим ребенком?»

Он почувствовал влажное прикосновение к губам, принял его за поцелуй, а когда открыл глаза, обнаружил, что малыш тычет ему в рот замусоленную галету, услышал тихий деловитый лепет и понял, что сирена стихла. Налет кончился.

Ося выполз из-под телеги, вытащил малыша. Возле тела женщины в цветастом платье сидел мальчик лет пяти, тряс ее за плечо и плакал. Уцелевшие поднимались, выходили на дорогу, шатаясь, глядя прямо перед собой пустыми глазами. Из всех звуков самым отчетливым было тихое, уютное сопение. Малыш уснул, уткнувшись носом Осе в ключицу.

– Что же мне с тобой делать? – пробормотал Ося, покосился на плачущего мальчика и одернул себя: «Нет, хватит, невозможно помочь всем».

Ребенок ответил сонным прерывистым вздохом и опять засопел. Фланелевые ползунки были настолько мокрыми, что с них капало. Правая ручка продолжала сжимать замусоленную половинку галеты, левая обнимала Осю за шею.

Он отчетливо помнил, что возле телеги не было никого, кроме старухи и двух мальчишек. Младший погиб. Тело осталось лежать неподалеку.

Ося стоял посреди дороги, вглядывался в лица, пытаясь найти старшего мальчика, надеясь, что малыша узнает кто-нибудь из соседей. Судя по телеге, семейство, скорее всего, деревенское, в деревнях все друг с другом знакомы.

«Взять малыша с собой в Париж и отдать там в приют? Но я даже имени не знаю. Если вдруг кто-то из родственников уцелел, как его потом найдут? Сколько придется ехать до Парижа? Его надо переодеть, он не только мокрый, еще и покакать успел. В телеге должны быть детские вещи. И бутылочка с соской не помешает».

Ося оглядел телегу. Рыться в чужом скарбе не хотелось. Он решил подождать еще немного. Малыш так крепко спал, жаль будить.

«Старший мальчик, надежда только на него. Может, стоит поискать? Нет, лучше пока остаться возле телеги. Если он выжил, обязательно вернется сюда. Ладно, в крайнем случае в Париже вручу этот подарок профессору Жолио. Собирается спасать Францию, вот пусть для начала позаботиться о малыше. Что ж, план неплохой, лишь бы “Ситроен” завелся».

Рядом сиплый голос произнес:

– Анн-Мари!

Ося увидел старшего мальчика, вздохнул с облегчением, погладил малыша по чепчику, пробормотал:

– Ты, оказывается, мадемуазель. Вот уж не думал. Привет, Анн-Мари, приятно познакомиться. – Он обратился к старшему: – Ты ее брат? Как тебя зовут? Где ваши родители?

По бурому от пыли лицу текли слезы, оставляя светлые дорожки. На голых коленках алели свежие ссадины.

– Анн-Мари, – повторил старший, медленно опустился на корточки, закрыл лицо ладонями и затрясся.

– Слушай, хватит рыдать! – прикрикнул на него Ося. – Твою сестру надо срочно переодеть. В телеге найдутся какие-нибудь ее вещи?

Малышка завертелась, захныкала. Мальчик уставился на нее снизу вверх мокрыми вытаращенными глазами.

– Анн-Мари, ты жива!

– О господи, ты что, только сейчас это понял?

– Я бросил ее, – забормотал старший, – я дрянь, трус, предатель, ее могли убить, я бросил ее!

– Успокойся, ты ничего не соображал, у тебя был шок, ты не виноват, – медленно, четко произнес Ося и спросил еще раз: – Как тебя зовут?

Старший наконец пришел в себя, поднялся на ноги, вытер слезы. Звали его Поль. Он оказался не братом, а дядей Анн-Мари.

Из корзины торчали три большие бутылки с водой, в чемодане нашлись чистые ползунки и пеленки. Пока они, сидя на обочине, приводили малышку в порядок, мыли, вытирали, переодевали, Поль рассказал, что живет в Руане, отец на фронте, мать работает медсестрой в больнице. Погибший мальчик – его младший брат Анре. Когда напали немцы, они с Анре гостили на ферме у замужней старшей сестры, ее звали Клер. Анн-Мари ее дочь. Немецкие самолеты бросали зажигалки. Они с Анре в это время купались в реке. Вернувшись, увидели пылающий дом. Клер и ее муж погибли. Прабабушка и маленькая Анн-Мари находились на лужайке за домом. Анн-Мари ползала по разложенному одеялу, прабабушка сидела рядом на раскладном стуле.

– Мы решили идти в Руан, к маме, – продолжал Поль, – на вокзале сутолока, в поезд не влезешь. Вот и отправились пешком.

– Если дом сгорел, откуда же у вас столько барахла? – спросил Ося.

– Кроватку, одежду для Анн-Мари, еду и воду дали соседи. Телегу мы взяли в сарае. Кое-что прихватили из летнего флигеля. Мы с Анре хотели идти налегке, но прабабушка сказала: когда война, надо иметь при себе все необходимое. У нее большой опыт.

Вдвоем им удалось вытащить автомобиль из кювета. «Ситроен» долго не желал заводиться, но смилостивился. Ося загрузил в багажник корзинку с продуктами и чемодан с детской одеждой. Прежде чем отправиться в путь, перекусили деревенским хлебом и сыром. Нашлась бутылка с соской, но молоко скисло. Пришлось Анн-Мари опять пить воду из горлышка.

Дети скоро уснули на заднем сиденье. Ося то и дело сверялся с картой, старался не выезжать на трассы, по которым шли беженцы и двигались армейские колонны. Хотелось вымыться, переодеться, вытянуться в нормальной кровати и поспать. Он извалялся в пыли. После короткого тревожного сна на заднем сиденье мышцы ныли. «Если мать Поля предложит мне помыться и переночевать, отказываться не стану».

Когда добрались до окрестностей Руана, Ося разбудил Поля. Объясняя дорогу, мальчик опять принялся всхлипывать:

– Вот тут направо… Анре, Клер… Прабабушка сразу умерла… Не говорите, пожалуйста, маме, что я сбежал и бросил Анн-Мари…

– Конечно, – кивнул Ося.

– Скажите ей сами про Клер, Анре и прабабушку, – попросил он после долгой паузы. – Пожалуйста, прошу вас, я не смогу.

Ося пообещал.

Наконец подъехали к дому. Уже стемнело, фонари и окна не горели. На лестнице ни зги не было видно. Ося нес Анн-Мари и чемодан, Поль тащил корзинку и освещал путь зажигалкой. Постучали. Дверь на третьем этаже открылась через минуту. В прихожей горела керосиновая лампа. На пороге стояла женщина. Ося опустил чемодан, передал ей на руки сонную Анн-Мари, взял у Поля свою зажигалку, щурясь, ни на кого не глядя, произнес:

– Мадам, Анре, бабушка, Клер и ее муж погибли.

Он не сумел добавить что-то вроде «сожалею, крепитесь». Тишина показалась страшней и оглушительней воя сирены. Даже Анн-Мари замерла, перестала хныкать и вертеться. Ося лишь на мгновение заглянул в застывшие глаза женщины и понял, что не может оставаться тут ни минуты. Больше нет сил видеть страдания, нужна передышка.

Он протянул руку, погладил Анн-Мари, склонился к Полю:

– Старший, ты справишься, – развернулся, щелкнул зажигалкой, стал быстро спускаться по лестнице.

Поль растерянно пробормотал ему вслед:

– Месье, куда вы? Не уходите!

Ося чуть замедлил шаг, не оборачиваясь, помахал огоньком зажигалки. Дверь квартиры оставалась открытой. Когда он дошел до площадки второго этажа, услышал лепет Анн-Мари и женский голос:

– Месье, храни вас Бог!

Глава двадцать седьмая

В июне в Красной армии вводились генеральские звания. С апреля составлялись списки, фамилии комдивов и комбригов вписывались, вычеркивались. В последнем списке напротив фамилии Проскурова стояло: генерал-лейтенант авиации, и еще имелся подписанный Хозяином приказ о награждении Проскурова орденом Красной Звезды.

«Все-таки не тронет? – размышлял Илья. – Или обычные игры? Повысить, наградить, осчастливить теплым участием, подождать, пока человек окончательно успокоится, и потом уж прихлопнуть…»

Сводка с информацией о немецкой урановой бомбе так и осталась незамеченной. Проскуров больше не записывался на прием, Хозяин его не вызывал и со спецреферентом Крыловым ни разу об этом не заговорил. Илья боялся, что на урановых листках появится помета Хозяина: «тов. Берия», тогда Берия точно раздавит Ивана. Но на сводке стояла помета: «В архив».

Сталину сейчас было не до немецкой бомбы и уж тем более не до Проскурова. Он решал проблему посерьезней.

Вчера вечером вместе с Берией зашел в святилище капитан НКВД по кличке Хирург. Когда-то Илья познакомился с ним у Слуцкого, кое-что слышал о Хирурге от Карла Рихардовича. Красавец капитан был специалистом по убийствам за границей. В тридцать седьмом он успешно шлепнул лидера украинских националистов Коновальца. Сколько всего висело на нем трупов – неизвестно. В январе этого года он был на грани ареста, но благополучно проскочил. Восстановили в партии, повысили в должности. Вчера Берия и Хирург провели в кабинете Хозяина около часа. Сегодня утром в журнале посещений имя Берия появилось, а имя Хирурга – нет. Вместе с наркомом святилище посетила безымянная тень, которой было поручено выполнение сверхсекретной спецоперации.

Сезон охоты на Троцкого открылся еще полгода назад. Тратились гигантские средства на подкуп и вербовку, уничтожались родственники и сподвижники Троцкого в разных странах, но добраться до него самого убойной команде пока не удавалось. Его мексиканскую виллу окружала крепостная стена, круглосуточно дежурили охранники. Недавно Илья читал в «Нью-Йорк Таймс» об очередном несостоявшемся покушении. Двадцать боевиков, переодетых в форму мексиканской полиции, вооруженных автоматами и зажигательными бомбами, прорвались к вилле, перерезали телефонные провода, открыли шквальный огонь по окнам спальни Троцкого, расстреляли все патроны, оставили несколько зажигательных бомб и скрылись. Троцкий вовремя залез под кровать вместе с женой и остался невредим. Мексиканская полиция вела расследование и пыталась установить личности нападавших.

Левые западные журналисты утверждали, будто Сталин ненавидит Троцкого, завидует ему и считает опасным конкурентом. Если бы все было так просто, Троцкий уже лет пятнадцать лежал бы в могиле и сейчас не пришлось бы устраивать пальбу в Мексике.

Яд, автомобильная катастрофа, злодейский выстрел террориста-одиночки. Торжественные похороны с последующим разоблачением вражеской деятельности, или сначала разоблачение, потом пуля в затылок. Так Сталин поступал со всеми, кто ему не нравился, мешал или просто надоел. Никого, кроме Троцкого, он не оставлял в живых и не высылал за границу.

В двадцать втором – двадцать третьем около восьмидесяти человек были высланы по приказу Ленина. Профессора, врачи, писатели, философы принудительно покинули Россию вместе с семьями. Теперьясно, как здорово им повезло. Почему же Сталин поступил с главным своим врагом так гуманно, по-ленински? Кучу народу перебил, а Троцкого не тронул, выпустил за границу, да еще позволил вывезти личный архив[39] и советского гражданства лишил не сразу, а через три года после высылки, в тридцать втором. Илья долго ломал голову над этой загадкой, и только сейчас забрезжил ответ.

Конечно, уголовник Джугашвили люто ненавидит политического экстремиста Бронштейна. Но демон революции и демон Сталин намертво сцеплены идеологической пуповиной. Сталин не мог убить Троцкого, пока пуповина пульсировала. При внешней несхожести и взаимной вражде эти двое неразделимы, как причина и следствие, как теза и антитеза, как карточный король в двух лицах, один головой вниз, другой – вверх.

Для того чтобы беззвестный кавказский уголовник, семинарист-недоучка, скверно владеющий русским языком, сумел стать хозином России, сначала требовалось развалить страну, ввести ее в состояние безвластия и духовного шока. Это работа демона революции. Без Троцкого не было бы Сталина.

В двадцать девятом, в год мнимого пятидесятилетия Сталина и высылки Троцкого, вышла книжка Ворошилова «Сталин и Красная армия», повествующая о деятельности Троцкого, но только Троцкий там назывался «Сталин». Достижения и победы демона революции приписывались Сталину. Слаборазвитый мозг Клима не мог сотворить такую уникальную литературную мистификацию. Творцом был личный сталинский секретарь Иван Павлович Товстуха, вдохновителем и редактором, конечно же, сам Сталин.

Таким образом, Джугашвили присвоил прошлое Бронштейна, превратил мифического себя в реального Троцкого, в мотор октябрьского переворота и Гражданской войны, в ближайшего соратника Ленина и создателя Красной армии. А потом крутанул обратное сальто-мортале, превратил мифического Троцкого в реального Сталина, подарил изгнаннику все провалы и кровавые ужасы последующих десяти лет своего тупого единовластного правления.

Голод начала тридцатых, пожары, аварии – Троцкий. Хроническая нехватка самых необходимых товаров – Троцкий. Убийство Кирова – Троцкий. Заговоры в армии и в НКВД – Троцкий. Аресты и расстрелы – Троцкий. Сотни тысяч советских граждан были объявлены троцкистами, то есть подданными антиимперии, существовавшей внутри СССР. Не покладая рук трудились на антиимперию следователи НКВД, охранники тюрем и лагерей, пропагандисты-агитаторы, осведомители, доносчики. Переписывались учебники, тасовались архивы. Огромная армия цензоров глотала пыль в библиотеках и на книжных складах, старательно изымала все, что имело прямое или косвенное отношение к Троцкому. Рядовые граждане по всей стране прочесывали печатную продукцию у себя дома, не дай бог заваляется где-нибудь старый журнал со статьей, газета с портретом, книга со сноской или ссылкой.

При этом в советской прессе, в радиоречах, на митингах и собраниях Троцкого упоминали почти так же часто, как Сталина. Главная книга в СССР была целиком посвящена Троцкому. Он стал сюжетным стержнем «Краткого курса», на нем и на борьбе с ним держалась вся сталинская сказка.

Илье запомнился абзац из сводки областного НКВД тридцать седьмого. В очереди старуха колхозница рассказывала об аресте своего зятя: «Траскист! Какой-такой траскист? Шофер он, грузовик водит, а не траксер

Апогеем деяний мифического Троцкого стали тайные переговоры с Гессом и шашни с Гитлером. Вместе с Гессом он готовил военный переворот, вместе с Гитлером планировал нападение на СССР.

Круг замкнулся. В Брест-Литовске в марте восемнадцатого большевики подписали с немцами Брестский мир. Через двадцать один год, в сентябре тридцать девятого, в том же Брест-Литовске прошел совместный парад Красной армии и вермахта.

Ленин, главный инициатор Брестского мира, назвал его «похабным». Троцкий в подписании не участвовал, не желал позориться, слинял после второго раунда переговоров. Пакт с Гитлером в советской прессе именовался величайшим достижением Сталина, а вся многолетняя тайная подготовка к «величайшему достижению» определялась как вражеская деятельность международного шпиона Троцкого.

На вилле в Мексике, за крепостными стенами, доживал свои дни старый запуганный человек Лев Давидович Бронштейн. Изгнанник все еще назывался Троцким, давал интервью, строчил статьи и книги. Разоблачал самозванца Кобу, доказывал: «Я, а не он, был главным соратником Ленина, я, а не он, создал Красную армию и обеспечил большевикам победу в Гражданской войне! Он нагло присвоил все мои революционные и полководческие заслуги, истребил большевиков-ленинцев, уморил голодом крестьян», и так далее, и так далее. Бронштейн тщетно пытался произвести обратный обмен, забрать назад свои злодейства и вернуть Джугашвили его злодейства. Вроде неглупый человек, но почему-то не догадывался, что от перемены мест слагаемых сумма не меняется.

Бурная деятельность изгнанника абсолютно ничего не значила. Бронштейн был всего лишь пустой оболочкой. Троцкий остался в СССР и работал на Сталина в тысячу раз эффективней всех молотовых и кагановичей вместе взятых.

Илья механически подчеркивал абзацы из передовицы «Фолькише беобехтер», неслышно бормотал:

– Гитлер скоро возьмет Париж, а Инстанция занята охотой на Троцкого. В разгар мировой войны пишет эпилог «Краткого курса». Продолжает жить внутри своей сказки и сам же ставит в ней последнюю точку, убивает свое второе «Я». Зачем? Почему именно сейчас?

Илья пытался нащупать хоть какой-то реальный, политический, а не сказочный смысл в сверхсекретной спецоперации. Вспомнил, как возмущались немцы оскорбительными публикациями в советской прессе о тайных переговорах Троцкого с Гессом и союзе троцкистов с нацистами, и подумал: «А может, он решил таким образом показать Гитлеру, что окончательно отмежевался от еврейского большевизма и поэтому нападать на СССР не нужно? Маленький Сосо всерьез верит, что немцы тоже живут внутри его сказки и Троцкий ужасно их интересует?»

В очередной сводке Разведупра был подробный разбор германского наступления. Судя по развитию событий, до победы остались считаные дни. Любые упоминания о том, что немцы скоро захватят Францию, бесили Хозяина. Может, не стоило так жестко подчеркивать успехи Гитлера?

Поймав себя на этой мысли, Илья сморщился.

«Господи, помилуй! Ну что за бред! Подчеркивай, не подчеркивай, смягчай, вуалируй, лавируй… Капитуляцию Франции начальник советской разведки Проскуров отменить не в силах».

Пролистав страницы сводки, Илья увидел под ними копию короткой докладной Проскурова на имя Сталина:

«Последние 2 года были периодом чистки агентурных управлений и разведорганов. За эти годы органами НКВД арестовано свыше 200 человек, заменен весь руководящий состав до начальников отделов включительно. За время моего командования только из центрального аппарата и подчиненных ему частей отчислено по различным политическим причинам 365 человек. Принято вновь 326 человек, абсолютное большинство которых без предварительной подготовки».

Он захлопнул папку, бессильно откинулся на спинку стула. Если еще оставались у Инстанции какие-то колебания насчет Проскурова, теперь все. Такая докладная пострашней неосторожных высказываний на заседаниях, доносов Клима и неправильно расставленных акцентах в сводках. Вот уж тут точно появится косой росчерк: «Тов. Берия».

Захотелось вытащить листок из папки и уничтожить, как он делал это с незарегистрированными доносами из сводок областных НКВД. Но что толку жечь копию, когда оригинал уже на столе у Хозяина?

Он хрустел сплетенными пальцами. В голове неслось: «Иван, ты что, думаешь, будто он не знает этих твоих точных цифр? Вредитель Берия по собственной инициативе потрошит военную разведку, а дорогой товарищ Сталин не в курсе? Решил глаза ему открыть? Или пытаешься таким образом отбить атаку Клима? Да Клим ноль без палочки, телегу свою писал по указанию Хозяина. А ведь он предупредил тебя, «слишком честная душа», ясно дал понять, что ты ему не подходишь. Нет в тебе яда и желчи, врать не умеешь».

Илья встал у открытого окна. В лицо пахнуло нежным теплом, бой курантов на минуту заглушил радостный птичий щебет. Он смотрел на пышные белые облака в глубоком синем небе, на зеленую пирамидку Набатной башни.

Впервые за годы работы в Особом секторе спецреферент Крылов нарушил табу. Тщательно выстроенная система служебных отношений дала трещину, и сквозь нее, будто трава сквозь асфальт, пробилась живая человеческая симпатия. Говорящий карандаш позволил себе подружиться с начальником разведки. По должности не положено ни с кем дружить. Только один есть друг: товарищ Сталин.

Илья закурил, слегка успокоился. «Не так много у него летчиков-асов, Героев Советского Союза. Ладно, снимет с должности, но не может не понимать, что при нынешнем состоянии авиации профессионалы необходимы. Допустим, отправит командовать ВВС в какой-нибудь округ, с глаз долой, и просто забудет о “честной душе”. Главное, чтобы до войны не тронул. А как война начнется, он увидит, что такое люфтваффе, и вынужден будет беречь своих летчиков-асов».


* * *


После захвата Норвегии команда немецких физиков, химиков и инженеров обнаружила, что на заводе в Виморке никаких запасов тяжелой воды нет. Оборудование испорчено, большинство норвежских специалистов уволились. На очередном совещании Physik-Musik долго и пафосно разоблачал гнусные норвежские диверсии, обещал скорую расправу над подлыми саботажниками, утверждал, что наши специлисты трудятся не покладая рук, восстанавливают оборудование и налаживают производство.

«Наши специалисты, – усмехнулась про себя Эмма, – откуда им взяться, если в Германии тяжелую воду никогда никто не производил?»

– По данным нашей разведки, – продолжал Physik-Musik, – весь запас тяжелой воды был тайно переправлен из Виморка не в Соединенные Штаты, как предполагалось прежде, а значительно ближе. – Он сделал театральную паузу, поднял вверх палец и громко, торжественно произнес: – Во Францию!

По залу прокатился вздох облегчения. До этой минуты все считали, что годовой запас тяжелой воды давно уплыл с европейского континента в Америку, к Ферми. В лучшем случае канистры могли находиться в Британии. А вот, оказывается, кто их умыкнул. Французы!

«Ясно, это козни Кюри, – размышляла Эмма, слушая бравурное соло Physik-Musik. – Ирен и Жолио жаждут реванша. Им долго не везло. Почти открыли нейтрон, но перед самым финишем их опередил Чедвик. Подошли вплотную к открытию позитрона, и тут их опередил Андерсен. Открытие искусственной радиоактивности, конечно, огромная их победа. Нобелевскую премию по химии тридцать пятого года заработали честно. Следущей их победой могло бы стать открытие расщепления ядра урана. Они были главными участниками гонки, шли ноздря в ноздрю с Ферми, расщепляли ядро несколько лет подряд. Но опять не повезо. Так же, как и Ферми, не замечали очевидного. Им не хватило смелости переступить общепринятые догмы, и первой оказалась Мейтнер».

– В лаборатории Кюри должен находиться мощный американский циклотрон, – сказал Вайцзеккер.

– Совершенно верно, Карл, – физиономия Physik-Musik приобрела сладко-лирическое выражение, – но только не просто мощный, а самый мощный циклотрон в мире.

Еще одной хорошей новостью стали три с половиной тысячи тонн урановых соединений, захваченных в Бельгии.

Напоследок Physik-Musik все-таки добавил ложку дегтя, напомнил, что принято решение повысить уровень секретности проекта. С мая сего года вступил в силу приказ, строго запрещающий прямую передачу сведений из одного института в другой. Любая переписка должна вестись только через Управление вооружений.

Позади послышался нервный шепот Гана:

– Они нас хотят совсем закупорить. Как можно работать без обмена информацией?

Эмма повернулась, одарила его понимающей улыбкой и подумала: «Бедняжка, теперь ты вряд ли сумеешь тайно кататься за границу на свидания с Лизой, и переписку придется прекратить».

Усиление секретности, конечно, не нравилось никому, но в общем совещание закончилось на оптимистичной ноте. Франция скоро капитулирует, запас тяжелой воды и циклотрон окажутся в руках именно далемской группы, вместе с большей частью бельгийского урана. Вот уж об этом Дибнер позаботится.

Гейзенберг приболел. Ходили слухи, что гению пришлось опять воспользоваться знакомством своей матушки с матушкой Гиммлера. Был ли он удостоен личной аудиенции рейхсфюрера СС или хватило общения матушек, осталось тайной, но очевидно, какие-то руководящие указания от могущественного патрона гений получил. По собственной воле он не стал бы публиковать в «Вестнике Прусской академии» статейку о том, что «теория относительности, бесспорно, возникла бы и без Эйнштейна».

Дома, после ужина, чета Брахт уютно сидела на диване. Горел торшер, Эмма читала вслух позорный опус Гейзенберга и хихикала:

– Бесспорно! Какое точное словцо! Кто осмелится спорить с протеже Гиммлера?

Герману было не до смеха.

– Мы все заложники этого протеже, не то что спорить – смотреть на него не могу! О чем он вообще думает?

– О теории относительности без Эйнштейна – раз, о тяжелой воде – два, о циклотроне – три, о скорой каптуляции Франции – четыре, – промурлыкала Эмма, загибая пальцы.

– Это напоминает сказку о голом короле, – мрачно заметил Герман, – только в нашей сказке все наоборот. Платье есть, а короля нет.

Эмма улыбнулась и погладила его по щеке.

– Удачное сравнение, милый, платье шьем из самых дорогих материалов, а короля нет. Гений сконструировал свой реактор в расчете на обогащенный уран. Реактор почти готов, но как делить изотопы, до сих пор не знаем.

«Вы не знаете, – пропела она про себя, – а я уже знаю».

– Метод Клузиуса провалился, – продолжала она грустно, – осталась центрифуга. Сколько стали и киловатт электроэнергии сожрет – представить жутко. Вряд ли они раскошелятся на центрифугу.

Герман поймал ее руку, уткнулся носом в ладонь и пробурчал:

– Господи, до чего же все это надоело. Одна радость – ты сегодня дома, я так соскучился.

Он скинул на пол с ее колен «Вестник Прусской академии». Губы поползли вверх по ее руке, остановились у ямки локтевого сгиба. Обычно он возбуждался постепенно, а тут сразу засопел, принялся дрожащими пальцами расстегивать пуговицы ее домашней кофточки. Эмма отстранилась чуть резче, чем следовало.

– Не здесь, милый, пойдем в спальню.

Через двадцать минут он крепко уснул, она выскользнула из-под одеяла, накинула халат, ушла в свой маленький кабинет, достала из ящика бюро тетрадь. Подперев подбородок сплетенными пальцами, долго, задумчиво глядела на строчки формул.

Вернер, конечно, представить не мог, что его случайный набросок по энергетическим выходам световой лавины подскажет Эмме ответ на главный вопрос: как и чем дать пинка легким изотопам урана.

Вернер вообще не думал об уране. Прикидывая разные технические перспективы использования своей игрушки, он почему-то зациклился на медицине, верил, что в будущем луч сумеет заменить скальпель и таким образом сделает хирургические операции менее опасными, травматичными, поможет лечить и спасать.

А Эмма думала только об уране, вот ей и пришло в голову, что разные изотопы должны по-разному реагировать на облучение строго определенной частоты. Резонансное поглощение света изотопом зависит от его массы. Надо только точно настроить световую лавину, чтобы она выборочно ионизировала изотопы 235.

По первым, осторожным прикидкам такой метод в промышленном масштабе мог дать не меньше пятисот граммов обогащенного урана в сутки. Расход материалов и затраты электроэнергии невелики. Вместо гигантского обогатительного завода потребуется лишь небольшая фабрика. Для производства одной бомбы, способной смести с лица земли самый крупный советский город, достаточно пяти килограммов чистого U 235.

Жаль, невозможно объяснить Вернеру, что уран сейчас в миллион раз важней медицины и всяких тонких технологий далекого будущего. Только немецкая урановая бомба даст шанс на будущее. С бомбой Гитлер уже не нужен. Европейскую цивилизацию от большевистского ада спасет немецкий интеллект, а вовсе не истеричный австрийский ефрейтор без высшего образования.

Вернер улетел в Стокгольм. Накануне отъезда он волновался, как подросток перед первым свиданием. Хоутерманс добродушно подшучивал над ним. Агнешка вычистила и отутюжила старый, но очень элегантный и дорогой светло-серый летний костюм, который не вынимался из шкафа ни разу после гибели Марты. К костюму понадобились новые ботинки. Вернер вместе с Эммой отправился в обувной магазин, терпеливо перемерил дюжину пар, пока не нашлась подходящая. Кроме ботинок, купили еще летнюю шляпу, дорожный саквояж из мягкой светло-коричневой кожи и зонтик-трость.

В костюме и шляпе он выглядел настоящим щеголем, даже сутулиться перестал.

Перед самым отъездом зашел фон Лауэ, принес подарок для Мейтнер – серебряный портсигар, на котором были красиво выгравированы ее инициалы. Прощаясь, попросил передать привет еврейской физике от немецкой физики.

Эмма и Хоутерманс на такси отвезли Вернера в аэропорт. Она думала: «Мы выглядим как семья, только вместо Германа тут почему-то Хоутерманс. Грустно. Неужели так никогда не помирятся? А Вернер все-таки выполнил свое обещание, отправился на свидание к дорогой Лизе, когда его игрушка уже практически готова».

Последние опыты с рубином и с аммиаком прошли успешно и подтвердили самые смелые догадки Эммы. Значит, не просто так ее тянуло в лабораторию Вернера, не зря тратила она столько времени и сил, помогая старику. Главное недостающее звено оказалось именно тут, прямо у нее под носом.

Предчувствие близкого успеха покалывало пальцы. Иногда она просыпалась среди ночи от внезапного всплеска радости, лежала с открытыми глазами и улыбалась в темноте. Простота, стройность и логичность идеи доставляли ей физическое удовольствие. На бумаге метод уже существовал. Но для точных расчетов нужны точные данные, которые можно получить только в экспериментах. Где их проводить? Выкрасть из института несколько граммов урана и принести к Вернеру, пока его нет? Но Хоутерманс может в любой момент появиться. За два-три часа провернуть такой объем работ не удастся, нервы и спешка все испортят. О том, чтобы экспериментировать с ураном при Вернере, даже думать нечего. Можно попробовать собрать копию резонатора в институтской лаборатории. Вариант куда более реальный, но только на первый взгляд. Сделать все это в одиночку, так, чтобы никто не обратил внимания, чем занимается смиренная пчелка-труженица фрау Брахт, немыслимо. Действовать вдвоем с Германом было бы куда проще. Но поделиться идеей – значит потерять ее. Ради такого блестящего метода обогащения урана Герман, конечно, пожертвует своей идиотской ненавистью к отцу. Ухватится обеими руками. Скажет: малышка, это потрясающе, ты умница, я как раз об этом думаю.

«Нет, мой дорогой. Об этом думаю я, а ты даже не догадываешься. Ты постоянно твердишь: шарлатан, шарлатан. А он великий ученый, не чета тебе».

Пока Вернер был в Стокгольме, Эмма дважды приезжала в Шарлоттенбург, благо Хоутерманс целыми днями пропадал в лаборатории фон Арденне.

Сначала она забежала на пятнадцать минут, навестила игрушку. Хотелось убедиться, что дорогой Физзль к ней не прикасается. Показное равнодушие и снисходительные шуточки могли быть только маскировкой. Хоутерманс слишком умен, к тому же глубоко в теме. Среди потенциальных конкурентов он, безусловно, занимал первое место.

Перед отъездом Вернер оставил прибор на лабораторном столе и накрыл его массивным деревянным ящиком. Эмма была рядом и незаметно подсунула под край ящика свой волосок. Надежно прижатый к столу, волосок мог исчезнуть лишь в том случае, если Физзль поднимал ящик.

Но нет, все оказалось в порядке. Волосок на месте.

Во второй раз она провела в лаборатории почти три часа, скопировала через кальку схемы и чертежи резонатора, выписала в отдельную тетрадь множество цифр и формул. Пока она сидела в лаборатории, пришел почтальон. Агнешка показала ей телеграмму из Стокгольма от Вернера. Он возвращался послезавтра вечером и просил Физзля встретить его в аэропорту.

«Как только прилетит, начнет готовить описательную часть к публикации, – подумала Эмма, – собрать копию прибора и провести хотя бы первые эксперименты с ураном я, конечно, не успею».

Она прикинула, что на подготовку у Вернера уйдет не меньше месяца. Потом какой-то запас времени даст военная цензура. Публикация не выйдет без экспертизы специалистов из Седьмого отдела СД. Эти тупые бюрократы будут обнюхивать резонатор довольно долго. Не факт, что засекретят, скорее, ни черта не поймут. Пустят или не пустят в открытую печать – не важно. Члены уранового сообщества обязательно познакомятся с игрушкой. В отличие от военных цензоров, они оценят ее очень быстро. Нельзя допустить, чтобы кто-то из них перехватил идею Эммы и обошел ее на финише. Готовый метод должен появиться одновременно с готовой игрушкой. Резонатор вынужденных излучений Вернера Брахта. Метод деления изотопов урана Эммы Брахт. Научное сообщество обалдеет. Гейзенбергу придется тихо отползти в сторонку.

Эмма аккуратно сложила несколько страниц кальки в большой конверт, убрала в сумку вместе с тетрадью.

Четвертушку почтовой бумаги с расчетами по энергетическим выходам она давно принесла назад, сунула под мраморное пресс-папье в углу маленького письменного стола. Вернер так ничего и не заметил, он напрочь забыл о своем случайном наброске.

Он вернулся из Стокгольма в отличном настроении, шутил, болтал без умолку. Несколько раз помянул Сигбана и весело смеялся, цепляя к имени прозвище Кислый Монстр. Эмма осторожно спросила, когда он собирается готовить публикацию. Он ответил, что спешить не хочет. «Влияние Мейтнер, – подумала Эмма, – помесь овцы и бродячей кошки могла вообще отговорить его публиковаться в Германии», – и тут же услышала:

– Лиза считает, пора публиковать, но у меня пока нет чувства завершенности. Я слишком много отдал игрушке сил и времени, чтобы на финише пороть горячку.


* * *


Ося так устал, что видел окружающий мир сквозь бледную дрожащую пелену в черно-белом цвете. Ему хотелось, во-первых, выспаться, во-вторых, чтобы настоящее поскорее стало прошлым и превратилось в кадры кинохроники.

Взрывы, грохот зениток, руины, трупы, колонны пленных. Асы люфтваффе на бреющем полете расстреливают беженцев. «Мессер» садится прямо на площадь Конкорд. Офицеры вермахта крепят немецкий флаг к верхушке Эйфелевой башни. Фюрер в сопровождении свиты прогуливается у Гранд-Опера. По Елисейским Полям маршируют шеренги солдат вермахта и СС. Гарцует конница. Фюрер принимает парад. Угрюмые растерянные лица зрителей-парижан.

Ося стоял в группе журналистов, снимал главный, долгожданный триумф Гитлера. Местом действия фюрер выбрал Компьенский лес, вагон маршала Фоша, в котором 11 ноября 1918 года было подписано перемирие между Германией и Францией.

Мемориальный вагон хранился в музее. Немецким саперам пришлось разобрать стену, чтобы вытащить его и поставить на рельсы, посреди поляны, на то самое место, где двадцать два года назад маршал Фош диктовал побежденным немцам свои условия.

Был яркий солнечный день, поляна выглядела живописно, ее окружали могучие вязы, дубы и сосны. Гитлер прибыл на своем огромном «Мерседесе», в компании Гесса, Риббентропа, Браухича, Кейтеля, Редера и Геринга. Процессия остановилась у монумента, воздвигнутого в честь победы союзников в Первой мировой. Верхнюю часть скульптурной композиции задрапировали нацистскими флагами. Надпись, выбитая на гранитном блоке, осталась открытой. «Здесь 11 ноября 1918 года была сломлена преступная гордыня германской империи, побежденной свободными народами, которые она пыталась поработить».

Гитлер широко расставил ноги в сверкающих сапогах, сплел руки внизу живота. Риббентроп склонился к нему, что-то зашептал на ухо, вероятно, перевел надпись с французского. Геринг стоял рядом, выпятив необъятное брюхо, поигрывал своим маршальским жезлом.

Когда процедура подписания закончилась, Гитлер на поляне возле вагона отбил нечто вроде чечетки, показал, как он топчет Францию, с грацией лавочника, вывалившегося из пивной. В группе журналистов слышались нервные смешки.

Через три дня по приказу Гитлера монумент был взорван, вагон сожжен.

Ося встретился с Тибо в маленькой альпийской деревне Айроло на итальянско-швейцарской границе. Бельгиец заметно похудел, морщины стали резче, наружные уголки глаз опустились, и даже когда он улыбался, лицо оставалось печальным.

Они гуляли по берегу небольшого зеркального озера. В розово-золотых бликах закатного солнца плавал белый лебедь. Вечер был теплый и тихий. Тибо тяжело дышал, на ходу обмахивался шляпой, говорил глухим, слегка простуженным голосом:

– Я успел вывезти из Брюсселя семью, но опоздал с ураном, три с половиной тысячи тонн урановых соединений в руках немцев. Никогда себе не прощу.

– Рене, разве кто-нибудь мог предвидеть, что все произойдет так быстро?

– Дата нападения была известна. Уже год идет война, а мы до сих пор не проснулись, нам по-прежнему снится, что Гитлер воюет против евреев и коммунистов. Предав Польшу, французы предали самих себя. Год назад французская армия превосходила немецкую по численности и вооружению. Был отличный шанс атаковать, помочь полякам. Гитлер не продержался бы и двух месяцев.

– Но это означало бы вступление в войну еще и с Советами, – заметил Ося.

– Нет, Джованни. – Тибо слабо помотал головой. – Сталин поджал бы хвост. В Польшу он ввел войска, когда уже никакого сопротивления быть не могло.

– Муссолини оказался решительней. – Ося усмехнулся. – Капитуляции не дождался, ударил в спину Франции так же, как Сталин в спину Польши, но при этом честно объявил войну, а не назвал свое вторжение братской помощью.

Они сели на скамейку. Ося снял темные очки. Можно было смотреть на солнце не щурясь. Оно стало оранжевым и медленно погружалось в зеленые волны холмов у горизонта.

– Рене, есть хорошая новость – меня переводят в Берлин, в пресс-центр посольства.

– Да что вы! – Тибо оживился. – Как вам это удалось?

– Синьора Чиано влюбилась в мою кинохронику и потребовала, чтобы после Франции я снимал воздушные бои над Ла-Маншем. Я не возражал, но вмешался синьор Чиано: «Дорогая, это уж слишком! Я не могу подвергать такому риску моих лучших сотрудников». Чиано бесится, когда Эдда лезет в кадровые вопросы, но вынужден скрывать свои эмоции. Зять дуче – профессия тяжелая. Он хотел оставить меня в Риме, я осторожно повернул разговор к Берлину. В посольстве не хватает толковых инициативных людей. Чиано сразу ухватился за эту идею. Если бы я остался в Риме и мозолил Эдде глаза, она бы продолжала настаивать на своем, не потому, что моя кинохроника так уж хороша, а просто из упрямства.

Лебедь плыл вдоль берега, иногда останавливался, выгибал шею, почесывал клювом хвост и спину между крыльями. Белое оперение сияло, будто излучало чистый ангельский свет. Чем дольше Ося смотрел на птицу, тем ярче становились краски. Он удивился, что все еще способен видеть красоту.

Тибо вытирал лицо платком и говорил с одышкой:

– Да, агент Феличита в Берлине – огромная удача, особенно сейчас. С радостью сообщу руководству, надо как следует обдумать детали. А у меня тоже приятная новость. – Он убрал платок, пожал Осе руку и торжественно произнес: – «Сестра» благодарит вас за тяжелую воду. Господин премьер-министр просил передать вам личную свою признательность.

– Спасибо, Рене, я рад, что мистер Черчилль больше не считает урановую тему ерундой и немецкой уткой. Если бы еще удалось вывезти циклотрон и профессора Жолио Кюри…

– Это было не в ваших силах, вы приняли верное решение. Жолио позаботится, чтобы циклотрон как можно дольше оставался в нерабочем состоянии.

– То, что Жолио не уехал, полнейшее безумие, его могут отправить в лагерь.

– Не посмеют, – отрезал Тибо и тихо добавил: – Хотя черт их знает.

– Я мало знаком с Жолио, но у меня сложилось впечатление, что настроен он весьма решительно. Ни на какие компромиссы с немцами не пойдет.

– Так же, как и Нильс Бор, – кивнул Тибо, – его уговаривали удрать из Копенгагена, но он остался и теперь помогает в организации подполья.

– Наверняка немцы попытаются привлечь их обоих к проекту. – Ося достал сигарету. – Кроме практической пользы, участие Жолио и Бора стало бы для Далема моральным оправданием.

Бельгиец захихикал.

– Что смешного, Рене?

– Представляю лицо Бора, если Гейзенберг обратится к нему с подобным предложением.

– Ну, примерно как лицо Черчилля, когда Гитлер твердит о перемирии. – Ося чиркнул спичкой, затянулся и подумал:

«А ведь если бы премьером стал Галифакс, он бы точно откликнулся на мирные предложения Гитлера».

Бельгиец, будто прочитав его мысли, пробормотал:

– Кретины в парламенте хотели Галифакса, – он скривился и покрутил пальцем у виска, – но в самый ответственный момент у него разболелся живот.

– Оказывается, воля Божья может проявляться в таких мелочах, как расстройство желудка у лорда Галифакса. – Ося покачал головой. – Удивительно, именно десятого мая, когда Гитлер напал сразу на четыре государства и все было абсолютно плохо, премьером стал Черчилль. Уж он перемирия точно не подпишет.

– А потом это чудо в Дюнкерке. – Тибо извлек из кармана маленькую упаковку сдобного печенья, открыл. – Угощайтесь, Джованни.

– Нет, Рене, спасибо.

Ося глядел на озеро с лебедем и видел огромный песчаный пляж, заполненный измотанными солдатами и разбитыми орудиями. Много больных и раненых. Жара, отчаяние. Отступавшие войска союзников были прижаты к побережью Ла-Манша. Танкам Гудериана ничего не стоило добить их, но Гитлер вдруг приказал остановить наступление. Это дало возможность эвакуировать экспедиционный корпус в Британию. Операция называлась «Динамо» и проходила под личным руководством Черчилля. В спасении армии добровольно участвовали все жители южного и юго-восточного побережья Британии, имевшие личные плавучие средства. К Дюнкерку двинулось множество мелких и крупных судов, рыбацкие лодки, пассажирские и спортивные катера, яхты. Даже буксиры с Темзы приплыли.

Британская истребительная авиация прикрывала большие корабли, успешно отбивала атаки люфтваффе. Мягкий прибрежный песок глотал бомбы и уменьшал силу взрывов. Лодки, яхты и катера сновали от берега к кораблям и обратно, забирали и выгружали людей. Потопить бомбами с воздуха такое множество мелких суденышек было невозможно. Кто-то из журналистов удачно назвал их «москитной армадой».

Даже море помогало. Все девять дней, пока продолжалась эвакуация, стоял штиль.

С двадцать седьмого мая по четвертое июня удалось переправить в Британию триста пятьдесят тысяч человек, из них французов оказалось только двадцать шесть тысяч. Французское командование так и не удосужилось отдать приказ об эвакуации своих солдат.

– Рене, вы называете чудом ошибку Гитлера или удачно проведенную операцию «Динамо»? – спросил Ося.

– И то, и другое, – промычал Тибо с набитым ртом, прожевал печенье и продолжил: – Ну, согласитесь, невозможно объяснить, почему он вдруг остановил такое успешное наступление?

– Тут нет чуда. – Ося пожал плечами. – Он действовал точно по расовой теории, англосаксы – родственная раса. Остановил наступление, чтобы не отрезать путь к дальнейшим переговорам. Сколько раз после падения Франции он предлагал Британии почетный мир? Официально дважды, а через Ватикан и Швецию уже раз десять.

– Ему в голову не приходит, что англосаксам наплевать на расовую теорию. – Тибо ухмыльнулся. – Британия никогда не согласится стать нацистским государством и будет до последнего защищать свою свободу.

– Гитлер объясняет отказ от мира исключительно кознями международного еврея Черчилля, – Ося вздохнул, – а ведь отчасти он прав. Парламент хотел Галифакса. Помните, с каким восторгом в тридцать восьмом встречали Чемберлена, когда он прилетел из Мюнхена? Вот так же и Галифакс мог слетать в Берлин, не по расовой теории, а из-за глупости и трусости. И размахивал бы листком договора, заявлял, что привез мир, сохранил британские города от бомбардировок и спас миллионы жизней. Очень скоро Британия превратилась бы в островную провинцию рейха, а нам с вами пришлось бы стать сотрудниками абвера.

Тибо задумчиво покрутил в пальцах последнее печенье, вздохнул, отправил его в рот, прожевал и произнес чужим, лающим голосом:

– Партайгеноссе Тибо и партайгеноссе Касолли. Звучит неплохо. – Он скомкал в кулаке бумажную упаковку. – Знаете, Джованни, мне страшно смотреть на карту Европы. Гитлеру принадлежит практически весь континент, Па-де-Кале выглядит таким узким, Британия – такой маленькой и одинокой.

Крошки печенья посыпались Тибо на колени. Ося взял у него смятую упаковку, встал и выкинул в урну вместе со своим погасшим окурком. Вернулся, сел рядом, помолчал, наблюдая, как бельгиец отряхивает платком брюки, и задумчиво произнес:

– Чтобы высадить на остров хотя бы пять дивизий, потребуется не меньше двухсот больших кораблей. Спрятать такую армаду невозможно, а разбомбить и потопить ничего не стоит. Чтобы выбросить воздушный десант, необходимо превосходство в воздухе. Уже очевидно, что немцы его не добьются. А как они сумеют переправить на остров достаточное количество танков для блицкрига? Да никак! Значит, им остается бомбить Британию и тешить себя надеждой, что англосаксы в конце концов устанут и запросят мира у братьев по расе.

– Судя по всему, главной целью Гитлера остается Россия. – Тибо наморщил лоб. – Он старается доказать Британии свое превосходство, а Россию намерен просто уничтожить.

– Рене, как думаете, Сталин это понимает?

– Спросите что-нибудь полегче. – Тибо вздохнул. – Сталин снабжает Германию стратегическим сырьем так щедро, будто сделал ставку на победу Гитлера над Британией. Неужели сложно просчитать на шаг вперед и догадаться, что после Британии придет очередь России?

– Ну, вероятно, он хочет выиграть время, укрепить собственную армию.

– Джованни, вы шутите? Десять лет разрушал, а теперь за год-два укрепит?

– Нет, Рене, не шучу. Просто пытаюсь поиграть в адвоката дьявола, понять его позицию, проследить логику.

– Дело полезное. – Тибо усмехнулся. – Ладно, давайте попробуем. Скажите, а что вообще ему дал союз с Гитлером?

– Отсрочку нападения плюс новые территории.

– Ерунда, пропагандистский штамп. – Тибо поморщился. – Разве в сентябре тридцать девятого была реальная угроза нападения Германии на СССР? Ни вооружения, ни ресурсов для такой войны Гитлер тогда не имел. Даже при его безумии он бы не полез в Россию в сентябре, накануне зимы. А что касается новых территорий, он просто получил «пятую колонну» на границе с Германией.

– Латвия, Литва, Эстония присоединились добровольно.

– Мг-м. – Тибо хмыкнул. – И сразу очень пожалели об этом. Начались депортации в Сибирь, конфискации земли и жилья, разбой и грабеж. Они встретят Гитлера как освободителя. Прибалты считают себя нордической расой, жителей Западной Украины роднит с Гитлером традиционный антисемитизм. Нет, Джованни, понять логику Сталина в тридцать девятом так же невозможно, как и в тридцать седьмом.

– Рене, а что, если Сталин задумал сам напасть?

– На кого?

– На Гитлера или на всех сразу.

– Как напал на Финляндию? – Тибо сморщился от смеха. – На всех сразу! Тайный план мировой революции!

Он хохотал так громко, что лебедь испуганно захлопал крыльями.

– А почему нет? – Ося пожал плечами. – Огромная территория, неисчерпаемые ресурсы, гигантское население, все в его власти. Война в Европе ослабит обе стороны. Он рассчитывает именно на это и втайне готовит свой блицкриг.

Тибо наконец отсмеялся, вытер глаза.

– Блицкриг требует хотя бы минимального представления о том, что такое внешний мир, как там живут люди. Джованни, может, я чего-то не знаю? Сталин когда-нибудь бывал за границей?

– Вроде бы в молодости, до революции… Да, пожалуй, вы правы. Об этом говорят все европейские дипломаты. После семнадцатого года Сталин никуда ни разу не выезжал.

– Никуда ни разу, – повторил Тибо, – ну, а союзники у него есть? Кроме Гитлера, конечно.

– Кажется, Монголия…

– О, Монголия! – Тибо поднял палец. – А как насчет военачальников? Назовите хотя бы одно известное имя. Кто там у него командовал в Финляндии?

Ося молча помотал головой. Тибо снисходительно потрепал его по плечу.

– Джованни, я не слишком высокого мнения об интеллекте Сталина, однако все-таки не верю, что он клинический идиот и решится на блицкриг в Европу при таких вот исходных данных. Ладно, допустим, он победит. А дальше? Чтобы удержать власть в России, ему пришлось закупорить страну, полностью изолировать ее от внешнего мира. Он надеется закупорить всю Европу, а заодно и Америку?

– Да, исходные данные скверные. – Ося кивнул. – Пожалуй, у Гитлера есть шанс, причем уникальный, которого еще не было ни в одной из завоеванных стран. На оккупированных территориях раздать крестьянам землю, не зверствовать, хотя бы первое время, позволить им жить чуть лучше, чем они живут при Сталине, и большинство населения с восторгом примет новую власть.

– Слушайте, а ведь если кто-то подскажет ему такой ход, сумеет убедить… – Тибо нахмурился. – …ведь это же очень просто.

– Просто, но только не для Гитлера. Расовая теория не позволяет. Русские для него не люди, церемониться с ними, как с норвежцами и голландцами, он не будет. Он представляет Россию гигантской аморфной массой недочеловеков, над которой возвышается смутная фигура Сталина, и уверен, что победить ее так же легко, как перехитрить Сталина. Это его роковая ошибка.

– Думаете, после стольких лет диктатуры русские сохранили способность сражаться?

– Надеюсь…

– А Финляндия?

– Там они сражались на чужой территории. Завоеватели они, правда, никудышные, это вам не немцы. А вот когда нападет Гитлер, станут защищать свою страну уже не по приказу Сталина, а по собственной воле, точно зная, с кем и за что воюют.

– Дай Бог, чтобы защитили. Если Гитлер захватит Россию, Британии несдобровать. – Тибо печально вздохнул. – Судьба Британии зависит от России, судьба России – от Британии. Черчилль понимает. А Сталин, видимо, нет. К несчастью, открыть ему глаза сумеет только Гитлер. Кстати, ваши предположения насчет советского уранового проекта полнейшая ерунда, я оказался прав.

Ося задержал дыхание, досчитал до тридцати, выдохнул и спросил как можно равнодушней:

– Рене, откуда информация? Неужели «Сестре» удалось кого-то завербовать в России или внедрить агента?

Тибо усмехнулся и подмигнул:

– Об агентуре в России по-прежнему остается только мечтать. Все значительно прозаичней. Вы когда-нибудь слышали о русском академике Вернадском?

– Что-то знакомое.

– Академик Вернадский, геохимик, философ, создатель учения о биосфере, – объснил Тибо, – впрочем, это неважно. Крупный, всемирно известный ученый. Он остался в России, а сын его эмигрировал, живет в США, преподает историю в Йельском университете. Они постоянно переписываются.

– Переписываются? – Ося изумленно поднял брови. – Я слышал, в СССР можно угодить в лагерь не то что за переписку, а лишь за факт существования родственников за границей.

– Академик Вернадский слишком заметная фигура, таких не трогают. Кстати, он еще в десятых годах составил карту урановых месторождений на территории России, занимался исследованиями радиоактивности в лаборатории Мари Кюри в Париже. Сын отправляет ему вырезки из американской и британской прессы с материалами, касающимися урана. С сентября прошлого года их переписка перлюстрируется по личному распоряжению Гувера. ФБР в последнее время стало охотней делиться с нами информацией. Из писем Вернадского-старшего можно сделать вывод, что работы в этом направлении в России пока не начинались.

– Где гарантия, что он пишет самостоятельно, а не под диктовку НКВД?

– Джованни, перестаньте! – Тибо поморщился. – Слишком сложно, а главное, абсолютно бессмысленно. Если бы они начали, урановой темы в письмах из России просто не могло бы возникнуть. Я когда-то был знаком с Вернадским. Он не тот человек, который согласился бы играть в такие игры и врать собственному сыну. Он бы просто ничего об этом не писал. Ни слова, понимаете?

Ося кивнул и подумал: «Плохо вы знаете СССР, дорогой Рене, там заставить могут любого. Но в общем, это похоже на правду».

Тибо наконец заметил лебедя, указал пальцем:

– Смотрите, какая прекрасная птица! Эх, жаль, я съел все печенье, а то бы угостил красавицу.

Глава двадцать восьмая

Дважды в неделю Карл Рихардович заходил в телефонную будку где-нибудь подальше от дома, набирал один и тот же номер. Звучали долгие гудки. Изредка отвечали чужие голоса, он молча клал трубку. Занятие совершенно бессмысленное и опасное. Если падре все-таки появится, позвонит сам. Но просто ждать и ничего не делать было слишком тяжело.

Митю Родионова в Германию так и не выпустили, он работал в немецком подразделении Разведупра. В июне Проскуров получил звание генерал-лейтенанта авиации и орден Красной Звезды, в июле был снят с должности и отправлен командовать ВВС Дальневосточного округа. Военной разведкой теперь руководил некто Голиков. Митя дал ему емкую характеристику из трех слов: «Трус, холуй и сволочь».

Митя иногда получал шифровки от Эльфа. Хозяин наконец позволил восстановить агентурную сеть в Германии, теперь можно было открыто ссылаться на берлинский источник.

Илья рассказал, что Эльф через военную разведку передала ответ от Оси: профессор Брахт в урановом проекте не участвует, о резонаторе ничего не известно. С тех пор прошло три месяца. Подлинник письма Мазура хранился у Карла Рихардовича. Конверт лежал в ящике письменного стола. Он не прятал его. Если случится обыск, все равно найдут.

Давно закончились все споры: отправлять, не отправлять. Илья и Проскуров согласились: отправить надо срочно. Да что толку от их согласия? Это «срочно» звучало как издевательство. Возможности передать письмо в Берлин не было. Последний, единственный шанс – падре. С каждым днем этот шанстаял. Время неслось, падре не появлялся.

В ШОН Карл Рихардович вел новую немецкую группу. Всех бывших его учеников переправили в Прибалтику еще в мае, незадолго до добровольного присоединения Латвии, Литвы и Эстонии к дружной семье советских республик. Удалось ли кому-то из группы попасть в рейх с последними эшелонами фольксдойчей, неизвестно.

Доктор аккуратно посылал письма в Тулу, маме Любы Вареник. Каждый раз, вырезая очередной листок из общей тетради, опуская конверт в почтовый ящик, мысленно произносил молитву не только за Любу, но и за всех них, чтобы остались живы.

В новых лицах он невольно искал знакомые черты. Худышка с короткими каштановыми волосами, Шура Семенова из Костромы, чуть-чуть похожа на Любу. Витя Глушко из Свердловска, высокий синеглазый брюнет с плоским боксерским носом, напоминает Владлена Романова. Конечно, сходство было мнимым, он просто скучал по ним и старался не привязываться к этим, новым.

В августе ему полагался двухнедельный отпуск. Профком дал путевку в санаторий в Кисловодске. Доктор хотел отказаться, все еще надеялся: вдруг падре появится. Но придумать уважительную причину не удалось. Когда он заикнулся, что, пожалуй, лучше останется в Москве, профком несказанно удивился и стал подозрительно сверлить его глазами. Пришлось взять путевку. Поезд уходил завтра в семь утра с Курского вокзала.

Илья с Машей пять дней назад отправились в дом отдыха в Сочи. Живот у Маши стал огромный. Она носила просторное платье, повзрослела, больше не улыбалась во весь рот щенячьей улыбкой, не хихикала без всякого повода, как в первые месяцы беременности. От нее веяло покоем и здоровьем, лишь иногда немного дрожал голос и появилась привычка прикрывать живот ладонями, будто защищая.

Акимовы перебрались в «Заветы». Отдохнуть на море всей семьей у них не получалось. Петру Николаевичу отпуск дали сейчас, в августе, Веру Игнатьевну обещали отпустить только в конце сентября. Она ездила из «Заветов» в Москву на работу на пригородном поезде. Настасья Федоровна вела хозяйство в дачном доме, стряпала, ворчала на Васю, потихоньку от Маши вязала чепчики, кофточки и носочки для будущего внука.

«Сегодня в последний раз», – сказал себе доктор, когда зашел в будку возле Краснопресненского универмага.

После трех длинных гудков он услышал незнакомый баритон, но вместо того, чтобы сразу повесить трубку, произнес по-немецки, старательно искажая голос:

– Добрый вечер, попросите, пожалуйста, падре Антонио.

– Падре Антонио тут нет, – ответил баритон по-немецки с мягким итальянским акцентом, – я падре Бенито. Могу вам чем-нибудь помочь?

– Скажите, вы не знаете, когда падре Антонио приедет в Москву? – неожиданно для себя выпалил доктор и прикусил язык. «Идиот! Что ты делаешь?»

В трубке шуршало, потрескивало. Следовало сию секунду бросить ее на рычаг и бежать прочь, подальше от этой будки. Но рука задеревенела, пальцы не разжимались.

– В ближайшее время вряд ли, – спокойно ответил падре Бенито, – он теперь служит в Ватикане. Назовите ваше имя, я попытаюсь связаться с ним, если что-то срочное.

– Не нужно, благодарю, – пробормотал доктор и повесил трубку.

Выйдя из будки, он дождался, когда на светофоре загорится зеленый, стараясь не бежать, пересек площадь, свернул в Краснопресненский парк, замедлил шаг, прошел еще немного, опустился на свободную скамейку, трясущимися руками достал папиросу. После первых двух затяжек немного полегчало.

Был жаркий безветренный вечер. В стеклах открытых окон играли всполохи закатного солнца. Листья кленов и лип отбрасывали кружевные тени на аллею. На соседней скамейке стучали костяшками домино пожилые мужички в белых фуражках-сталинках. Из радиотарелки неслось танго «В парке Чаир». Две девочки лет семи скакали по квадратам, начерченным на асфальте оранжевым осколком кирпича. Парусиновые тапочки толкали круглую коробку из-под гуталина. От сильного удара коробка покатилась, стукнулась о бордюр, открылась. Из нее посыпался песок.

«Конечно, продолжать разговор, задавать вопросы – верх идиотизма, – размышлял доктор, – посольские телефоны слушают непрерывно. Но я слишком устал. Теперь хоть какая-то ясность. Уеду отдыхать с чистой совестью, и не будет мне мерещиться ночами, как разрывается телефон в пустой квартире. Последний шанс рухнул. Последнее мирное лето на исходе. Брахт наверняка уже собрал свой резонатор. Ничего изменить нельзя. Поздно. Тупик».

Доктор взглянул на часы. Половина восьмого. Спешить больше некуда. Впереди ненужный вечер. Надо уложить чемодан. Слишком тяжко оставаться наедине со своими мыслями.

Он дошел до площади Белорусского вокзала, сел в трамвай, доехал до Мещанской. На лестничной площадке, сунув ключ в скважину, услышал за дверью ломающийся Васин голос:

– Сколько можно повторять?! Вы не туда попали!

В тот момент, когда доктор открыл дверь, Вася резким движением повесил трубку и угрюмо поздоровался.

– Привет. – Карл Рихардович снял ботинки, надел тапочки. – Ты почему в Москве и почему такой сердитый?

– Кое-какие книжки нужно взять, а эта дура звонит уже в третий раз. – Вася скорчил рожу и пропищал: – «Попросите, пожалуйста, Жозефину Осиповну».

– Кого? – рассеянно переспросил доктор.

– Жозефину Осиповну, – продолжая гримасничать, повторил Вася. – Из-за нее опоздаю на поезд, папа меня убьет. Еще имечко такое…

– Да, имечко. – Доктор усмехнулся, потрепал Васю по загривку. – Ладно, иди, собирай свои книжки, позвонит опять – я возьму трубку.

Они разошлись по комнатам. Карл Рихардович снял пиджак, бросил на спинку стула, проворчал себе под нос:

– Жозефина Осиповна. Интересно… Если бы она назвала фамилию Гензи, было бы совсем интересно. – Он замер, не замечая, как сползает на пол пиджак.

Жозефина Гензи – запасной псевдоним Эльфа. Осиповна – дополнительная подсказка. От Оси. Ну кто еще мог звонить трижды и упрямо повторять этот импровизированный пароль?

Доктор выпил залпом стакан воды. Выкурил подряд две папиросы. Схватил с дивана томик Гоголя, открыл на заложенной странице, смутно вспомнил, как затянули его вчера вечером в свой уютный печальный мир «Старосветские помещики», но сейчас строчки прыгали перед глазами.

Вася крикнул из коридора:

– Карл Рихардович! Я уехал!

– Счастливо! – отозвался доктор, захлопнул книжку и кинул на кушетку.

Стукнула дверь. Повисла тишина. Он мерил шагами комнату, коридор, кухню. Машинально зажег огонь под чайником. Неподвижно стоял перед открытым кухонным окном, ждал, пока закипит, наблюдал за вороной, свившей гнездо в густой кроне старого тополя.

«Вряд ли перезвонит еще раз. Да и что толку? Поздно. Видимо, прилетела в Москву ненадолго, набрала номер на всякий случай».

Он налил в стакан заварку, погасил огонь, взял чайник с плиты и чуть не обварился кипятком, услышав телефонный звонок.

Голос в трубке звучал устало, слегка сипло. Доктор видел Эльфа всего один раз в жизни. Год назад она едва лопотала по-русски. Теперь говорила уверенно. Во фразе «Добрый вечер, попросите, пожалуйста, Жозефину Осиповну» акцент почти не чувствовался.

– Какой номер вы набираете? – спросил доктор.

– «Б»-пятнадать-восемь-двадцать два.

Карл Рихардович вспомнил, что сегодня пятнадцатое августа, медленно, четко повторил номер и произнес:

– Вы ошиблись. У нас тут нет Жозефины Осиповны.

– Простите за беспокойство. – Она вздохнула и добавила с легкой вопросительной интонацией: – До свидания?

– До свидания, – утвердительно ответил доктор, повесил трубку, вернулся в комнату, поднял с пола пиджак, надел, достал из ящика конверт и сунул во внутренний карман.

Через сорок минут он был на Никитском бульваре. Стемнело, зажглись фонари. Он шел очень медленно, озирался по сторонам, вглядывался в лица. Какие-то подростки, старухи, влюбленные парочки. Дальше две пустые скамейки. Он повернулся, двинулся в обратную сторону. Подумал: «А вдруг я что-то напутал с цифрами? “Б” – бульвар. Бульвар может быть только Никитский, мы ведь ровно год назад тут с ней встречались. Но если “пятнадцать” – не дата, а время, и встреча не сегодня, а двадцать второго, в три часа дня?»

Среди редких прохожих мелькнула одинокая женская фигура. Она шла навстречу, быстро приближалась, попала в круг фонарного света. Карл Рихардович узнал ее, но все еще боялся поверить, ускорил шаг, споткнулся, чуть не упал, поправил шляпу и произнес громко, на выдохе:

– Эльф, неужели это вы?

– Здравствуйте, доктор Штерн, – она поцеловала его в щеку и взяла под руку, – я тут уже третий день, приехала по делам, никак не могла вырваться из посольства. Завтра утром улетаю. Позвонила вам наудачу. Какой-то сердитый мальчик все время брал трубку.

– Вася, сын соседей, – объяснил доктор, – вы здорово придумали с Жозефиной Осиповной.

Она улыбнулась:

– Не сомневалась, что Жозефину вы легко расшифруете. А вот номер… Я знаю, что с падре вы договаривались о встречах именно так, но в каком порядке должны идти цифры, понятия не имела. Боялась вас запутать. Ладно, встретились, и слава Богу.

– Да, можно считать это чудом. Падре совсем исчез.

– Он больше не приедет в Москву, он теперь важная шишка в Ватикане.

– Знаю, – доктор вздохнул, – постоянно пытался дозвониться ему, вот сегодня впервые решился задать вопрос новому падре и получил ответ про Ватикан. А Ося? Он куда пропал?

– Обзавелся кинокамерой, бегает под пулями, снимает войну. – Габи заправила прядь за ухо. – Скажите, Карл, моя информация о Брахте дошла до вас?

– Да, я как раз об этом хотел поговорить… Габи, тут такая история… – От волнения у него сел голос.

Не получалось задать главный вопрос. Язык прилип к нёбу, в горле першило. Он был уверен, что услышит в ответ: да, резонатор уже собран, появились публикации. Какой-то глупый упрямый инстинкт заставлял тянуть время, будто несколько минут отсрочки что-то изменят. Вряд ли Ося и Габи понимали, что такое этот резонатор для производства бомбы. Он отправил им слишком смутный, неопределенный запрос о Брахте. Написал бы яснее…

Он откашлялся, просипел:

– Знаете, тут такая история, падре исчез, от Оси никаких вестей, и с вами только односторонняя связь, а нужно срочно… Нет, наверное, уже поздно.

Она замедлила шаг:

– Что вы имеете в виду? Что поздно?

– Габриэль, давайте сядем, вот здесь, под фонарем.

Они опустились на скамейку.

– Карл, почему вы так нервничаете? Что случилось?

Он достал из кармана конверт, протянул Габи.

– Долго объяснять. Вот, прочитайте. Сумеете при таком освещении?

Габи вытащила листки, исписанные лиловыми чернилами, поднесла близко глазам, прищурилась.

– Да, почерк разборчивый.

Пока она читала, Карл Рихардович сидел, сгорбившись, бессильно уронив руки на колени, и видел будто со стороны две маленькие фигурки под фонарем на скамейке. Они выглядели слишком уязвимыми и беспомощными. Старик в мятом холщовом пиджаке, в летней светлой шляпе на лысой голове. Белокурая девушка в синей вязаной кофточке поверх легкого цветастого платья.

Так же они сидели тут год назад, двадцать третьего августа тридцать девятого, в день подписания пакта между СССР и Германией. Тогда казалось, самое страшное уже произошло, маховик войны запущен и хуже быть не может. Тогда впереди была просто война. Все войны рано или поздно кончаются, оставалась надежда, что Гитлер проиграет. Но, получив урановое оружие, он точно выиграет, так что теперь дела обстоят несравнимо хуже, чем год назад.

Габи читала последнюю станицу, доктор заметил, как шевелятся ее губы, услышал шепот:

– «…Надеюсь, мое предупреждение не опоздало, у тебя еще осталось время принять решение, а у наших внуков – шанс вырасти… Твой Марк».

Она вскинула глаза, быстро взглянула на доктора, отвернулась, пару секунд хмуро смотрела куда-то в сторону, потом сложила письмо, убрала в конверт.

– Спрячьте, – просипел доктор, откашлялся и добавил уже нормальным голосом: – В любом случае письмо надо передать Брахту, даже если уже поздно.

Габи положила конверт в сумочку, попросила папиросу. Он протянул ей пачку, чиркнул спичкой, повторил:

– Поздно.

Габи пожала плечами. Карл Рихардович поймал ее взгляд, затаив дыхание, спросил:

– Хотите сказать, публикации о резонаторе вынужденных излучений пока не появлялись?

– Теперь точно не появятся, в любом случае.

– Почему? – Доктор принялся сосредоточенно крутить пуговицу пиджака.

– Потому что рукописи научных статей и заявки на изобретения теперь проходят военную цензуру. При малейшей вероятности, что какое-то открытие или новое техническое устройство может иметь военное значение, в печать не пропустят. Это касается не только уранового проекта, а вообще всех естественных наук, включая биологию и медицину. Резонатор вынужденных излучений, конечно, сочтут именно таким изобретением. Вряд ли сразу догадаются использовать его для деления изотопов, но засекретят точно.

– Мазур еще полгода назад был уверен, что Брахт соберет резонатор в ближайшее время, – пробормотал доктор, – догадаются не сразу, но скоро.

Габи кинула потухший окурок в урну, похлопала ладонью по своей сумочке и задумчиво произнесла:

– Ну, теперь у нас хотя бы есть шанс узнать все из первых рук. Вернусь в Берлин – попробую познакомиться с Брахтом. – Она тронула его за локоть. – Карл, пожалуйста, оставьте в покое пуговицу. Вы сейчас ее оторвете.


* * *


Вернер начал новую серию экспериментов. Эмма помогала ему, записывала показатели приборов и ломала голову, как же ей провести хотя бы несколько опытов с ураном.

Сложилась парадоксальная ситуация. В Далеме – уран, в Шарлоттенбурге – резонатор. Между Шарлоттенбургом и Далемом четыре трамвайные остановки, но соединить одно с другим невозможно.

Она давно поняла, что собрать копию резонатора в институтской лаборатории в одиночку не сумеет. Нужен союзник, помощник. Первым кандидатом оставался все-таки Герман. Конечно, это капитуляция. Поделиться идеей – значит потерять ее. Но и не поделиться – тоже потерять.

В конце июня, сразу после захвата Франции, Дибнер вместе с Physik-Musik отправились в Париж. Гейзенберг сучил ножками от нетерпения. Герман шепотом заметил:

– Ждет тяжелую воду, как дождя в пустыне.

– А что же ему, бедняжке, остается? – прошептала в ответ Эмма.

Но из Парижа пришли убийственные вести. Тяжелой воды в Коллеж де Франс нет. Циклотрон в нерабочем состоянии. Все сотрудники Кюри удрали, сам Жолио остался и преспокойно сообщил, что канистры с тяжелой водой вывезли англичане.

Physik-Musik на очередном заседании заявил, что Жолио Кюри заслуживает военного трибунала.

– Расстрела, – прошипел Гейзенберг.

Слышали лишь те, кто сидел поблизости. Глаза гения забегали, губы растянулись в фальшивой улыбке, он сухо откашлялся и добавил:

– Шучу, конечно.

Июль пролетел будто один день. Герман возглавил группу, занятую вычислениями зависимости величин эффективного сечения атомов от скорости бомбардирующих нейтронов. Работа тонкая, кропотливая. Ассистентов набралось много, но основная нагрузка, как всегда, свалилась на Эмму. У нее почти не оставалось времени. Врожденная добросовестность не позволяла халтурить, к тому же появилась возможность экспериментально проверить и скорректировать собственные расчеты по изометрическому смещению спектральных линий в атомах урана, определить частотный сдвиг между спектрами изотопов 238 и 235.

Каждый раз, когда в лабораторию заходил Дибнер, Эмма все внимательней вглядывалась в невыразительное чиновничье лицо, в тусклые серые глаза, уменьшенные линзами очков. Солдафон-бюрократ, специалист по взрывчатым веществам, он с самого начала был сердцем уранового проекта. Именно Дибнер пробил финансирование и бронь для ученых. На нем лежал весь груз ответственности. Он выстроил в Готтове на полигоне Куммерсдорф свой реактор, внушительней и перспективней «вирусного флигеля» Гейзенберга, воздвигнутого посреди вишневого сада на территории Института биологии.

Гейзенберга считали мозгом проекта. Но мозг слабел, а сердце стучало ровно и уверенно. Далемские снобы не желали этого замечать, по-прежнему боготворили Гейзенберга, перемигивались и презрительно улыбались за спиной Дибнера.

Однажды, когда вошел Дибнер, в лаборатории никого, кроме Эммы, не было. Он спросил, как дела, она рассказала. Он выслушал, кивнул и произнес своим глухим монотонным голосом:

– Вы отлично справляетесь, фрау Брахт, давно за вами наблюдаю. Будь вы военным человеком, я бы ходатайствовал перед руководством о повышении вашего звания. – Он снял очки, улыбнулся. Лицо его сразу будто осветилось изнутри, стало мягче, обаятельней.

– Благодарю, профессор Дибнер, от вас мне особенно приятно это слышать. – Эмма смотрела в его близорукие глаза и думала: «В любом случае заявку придется писать на его имя. Физик он, конечно, слабенький, но ему хватит знаний, чтобы оценить идею, увидеть в ней спасительный прорыв. Научных амбиций у него немного, в соавторы не полезет, зато чиновничьи амбиции очень высокие. К тому же он должен отчитаться перед Герингом за гигантские расходы денег и стратегических материалов. Он даст мне все – отдельную лабораторию, оборудование. Германа я уже потом просто поставлю перед фактом. Как-нибудь переживет».

– Скажите, фрау Брахт, почему вы до сих пор не защитили докторскую? – спросил Дибнер.

«Потому что все мои темы присваивает мой муж для своих статей», – мысленно ответила Эмма.

Вслух она ничего не сказала, только грустно улыбнулась и развела руками.

– Да, понимаю. – Дибнер сочувственно вздохнул. – Непросто быть женщиной в мужском научном мире.

В лабораторию зашел Герман, с ним еще несколько сотрудников. Эмме понравилось, что Дибнер не стал продолжать этот разговор при посторонних, только произнес вполголоса, склонившись к ее уху:

– Повысить вам звание, к сожалению, не могу, а вот насчет повышения жалованья пора подумать.

Эмма поблагодарила, улыбнулась и про себя вздохнула с облегчением. Теперь ясно, как действовать дальше. Раскрывать Дибнеру сразу все карты, конечно, не стоит. Сначала только первая часть: электромагнит, изменение траектории полета, резервуар в форме буквы «С». Главное – добиться разрешения на собственную группу, начать самостоятельные эксперименты.

Эмма не спеша готовила свою заявку и ждала подходящего момента. В первых числах сентября они с Германом собирались отправиться в отпуск на десять дней. Решили лететь в Венецию. В сентябре там уже не так жарко. Эмма понимала, что ей необходима передышка. Перед броском надо прийти в себя, набраться сил.

В один из последних дней августа кто-то принес в комнату отдыха швейцарскую газету с интервью очередного шарлатана, сумасшедшего ученика Маркони. Вайцзеккер, давясь от смеха, зачитывал вслух:

– «Во время сеанса связи профессор рассказал, что, настроив излучатель определенным образом, можно воздействовать на радиоактивные элементы, изменяя процентное соотношение различных изотопов. Он подчеркнул, что прежде всего это касается урана. Таким образом, лучи Маркони могут быть использованы не только как самостоятельный вид оружия, но и оказать существенное влияние на производство уранового оружия».

Отбросив газету, он произнес с серьезной миной:

– Ну что ж, господа, боюсь, придется лететь в Италию и умолять синьора Валетти открыть нам тайну обогащения урана при помощи магических лучей. – Усмехнулся и добавил: – А вообще, это позор для газеты – компрометировать серьезную науку бредом во славу Маркони.

– А почему бы нам не обратиться к Вернеру Брахту? – пробормотал себе под нос Ган. – Разве его лучи менее магические?

– Отто, перестаньте, – одернул его Вайцзеккер и повернулся к Герману и Эмме: – Не обращайте внимания на этого брюзгу. Кстати, как дела у Вернера?

Герман напрягся. Эмма спокойно ответила:

– Здоров, полон сил, по-прежнему возится со своим резонатором в домашней лаборатории.

– Я слышал, Фриц Хоутерманс вернулся из России. – Вайцзеккер сунул в рот сигарету. – Это правда, что Вернер приютил его у себя?

– Правда. – Эмма вздохнула. – Бедняга Фриц до сих пор не может опомниться после большевистского ада, рассказывает кошмарные вещи. К счастью, ему вернули виллу. Недавно там закончился ремонт, и он переехал.

Герман сидел рядом, от него било током. Присутствие Хоутерманса в доме отца все еще оставалось больной темой. Поездку Вернера в Стокгольм он пережил сравнительно легко. Мейтнер хотя бы не коммунистка. Эмма терпеливо объясняла, что Хоутерманс теперь фанатичный антикоммунист, общение с ним совершенно не опасно, фон Арденне принял его на работу, да и не живет он больше у Вернера.

По дороге домой Герман опять завел свою шарманку:

– Что за странная тяга к евреям? Мазур, Мейтнер, теперь вот коммунист Хоутерманс, помесь второй степени.

– Это у тебя тяга к еврейской теме, – вяло бросила Эмма.

Герман что-то забубнил в ответ, Эмма только махнула рукой. Она думала о своем. Идиотское интервью с очередным шарлатаном в швейцарской газете оставило неприятный осадок. «Какого черта они прикасаются к моей работе своими грязными руками! Да еще эта грубая выходка Гана. Кто его тянул за язык? Зачем он приплел Вернера? Ненавидит его, ревнует к нему Мейтнер. Каким надо быть кретином, чтобы путать резонатор Вернера с лучами Маркони-макарони!»

Герман продолжал бубнить:

– Так и останется посмешищем, ничего другого ему не светит.

– Послушай, хватит! – не выдержала Эмма. – Какая-то болезненная потребность поливать отца грязью!

Она вырвала руку, не оглядываясь, побежала к трамвайной остановке, вскочила в вагон. Конечно, он обиделся. Но ничего, ему полезно.

До отлета в Венецию осталось всего два дня. Они с Вернером решили, что к ее возвращению он засядет, наконец, за подготовку публикации. Из нижней секции лабораторного шкафа заранее вытащили старую «Эрику», изящную, легкую и безотказную. Когда-то Марта перепечатывала на ней рукописи Вернера. Теперь это предстояло делать Эмме. Машинка была в полном порядке, оставалось закупить ленту, бумагу и копирку.


* * *


От короткого отпуска в Сочи остался только загар, бледнеющий с каждым днем, и дюжина курортных фотографий. Илья и Маша в обнимку под пальмой. Илья по пояс в воде, с мячом в поднятых руках. Маша в свободном светлом платье с обезьянкой пляжного фотографа на плече. Илья в полосатом халате сидит в плетеном кресле на балконе, читает «Правду». Маша в мокром купальном костюме у кромки пляжа, по щиколотку в воде. Волосы убраны под резиновую шапочку, голова повернута в сторону аппарата. На лице возмущенно-жалобное выражение. Брови домиком, рот открыт. На обратной стороне этого снимка Илья написал простым карандашом: «Ну хватит меня снимать!»

Маша соглашалась сниматься только в платье, ворчала, что в купальном костюме с таким огромным животом она выглядит неприлично.

– Неприлично красиво, – уточнял Илья.

Когда Маша лежала в шезлонге, живот шевелился, поднимались упругие бугорки, большие и маленькие. Илья накрывал их ладонями, спрашивал:

– Пятка или коленка?

– Это вообще-то попа! – серьезно отвечала Маша.

– А может, головка?

– Ты что? Головка внизу!

Дом отдыха был высшей категории, числился под кодовым названием «Госдача номер семь». Трехэтажный особняк в стиле раннего модерна до революции принадлежал какому-то чайному магнату. Теперь в нем отдыхали члены ЦК и высшее руководство НКВД. Никаких передовых колхозников, стахановцев и народных артистов. Только аппаратная элита.

Накануне отъезда Маша сказала:

– Но ведь с ними придется общаться.

– Не придется, – успокоил ее Илья, – те, кому известна моя должность, будут вежливо здороваться, но не приблизятся, а те, для кого я загадочный инкогнито, будут обходить нас стороной. Так что мы с тобой невидимки.

В гигантском номере с балконом на море сохранилась мебель из карельской березы, на полу – персидские ковры. Даже в ванной комнате висела хрустальная люстра.

Илье казалось, что он очнулся от кошмарного сна или, наоборот, сладко уснул после долгой мучительной бессонницы. Папки, сводки, выпученные глаза Поскребышева, тяжелый полумрак хозяйского кабинета, письмо Мазура, урановая бомба, война – все вылетело из головы. Они с Машей жили так, словно нет ни прошлого, ни будущего, а лишь одно мгновение длиной в десять суток.

В последний день перед отъездом было пасмурно, побережье заволокло туманом. Они отправились гулять в ботанический сад, разглядывали диковинные цветы, читали латинские названия на табличках. Вдруг в глубине пустой аллеи возник силуэт, будто соткался из тумана. Высокая худая старуха в черном платье, в черном платке, в галошах на босу ногу шла навстречу, тихо шаркая по гравию. За ней тянулся поливальный шланг. Платок закрывал лоб, нависал над круглыми глубокими глазницами. Запавший беззубый рот шевелился. Когда старуха приблизилась, сквозь шарканье галош и шорох шланга прорезался низкий звучный голос:

– Горе беременным и питающим сосцами в те дни… Ибо в те дни будет такая скорбь, какой не было от начала творения.

Илья потянул Машу в сторону, они свернули с аллеи на тропинку между кустами роз. Голос продолжал звучать:

– И будете ненавидимы всеми за имя Мое; претерпевший же до конца спасется.

Они обернулись. Старуха стояла и смотрела им вслед. Шланг лежал у ее ног черной змеей. Скрюченная артритом пергаментная рука медленно кроила воздух сверху вниз, справа налево.

– Что это? – прошептала Маша. – Она нас проклинает?

– Нет, это слова из Евангелия. Она нас крестит. Все будет хорошо, не бойся.

Утром, перед самым отъездом, Маша захотела кинуть в море монетку на прощание. Разыгрался шторм, не меньше шести баллов. Волны переваливались через каменные пирсы, ревели, рушились на пустой пляж, оставляя на мокром песке слой тины, щепки, обломки ракушек. Илья разулся, закатал брюки до колен, спустился на пляж, закинул пятак подальше и едва успел удрать от огромной надвигающейся волны. Когда он поднялся на набережную, Маша дрожала, в глазах блестели слезы.

– Дурак! Тебя могло унести! – Она уткнулась лицом в грудь и заплакала, впервые за десять беззаботных курортных дней.

Они оба понимали: это последний их отдых, последнее мирное лето. Кидай не кидай монетку, если и суждено вернуться сюда, то очень не скоро.

В поезде, читая на первой странице «Правды» очередной доклад Молотова о крепнущей германо-советской дружбе, Илья невольно повторял про себя: «Горе беременным… такая скорбь, какой не было от начала творения».

В рабочем кабинете его ждали горы бумаг. Поскребышев предупредил, что уже завтра должна быть сводка. Илья просмотрел папки из Разведупра. После увольнения Проскурова он каждый раз морщился, когда в глаза бросалась подпись: «Начальник Разведывательного управления Генштаба Красной армии генерал-лейтенант Голиков».

За прошедшие три года Филипп Иванович Голиков стал шестым по счету начальником Разведупра. Из пяти его предшественников пока остался в живых только один Проскуров.

В июле на заседании Главного военного совета Наркомата обороны Иван доложил, что в этом году Гитлер не сумеет высадить десант на территории Великобритании. Для успешных боевых действий ему потребуется не меньше шестидесяти дивизий, из них десять танковых. Германия не располагает необходимым количеством перевозочных средств, к тому же крупные суда и баржи при подходе к острову будут потоплены силами британских ВВС и флота, которые контролируют пролив.

Падение Франции стало для Хозяина серьезным ударом, пожалуй, самым серьезным за все годы его правления. Он надеялся на затяжную войну в Европе. Подписывая пакт с Гитлером, он действовал так же, как в середине двадцатых, когда пробирался к власти по головам старых большевиков. Банальная схема: исподтишка подогреть конфликт, стравить противные стороны, заставить их вцепиться друг другу в глотки, дождаться, когда ослабеют, и добить. Он не сомневался в успехе, не видел разницы между внутрипартийной склокой и мировой войной.

Но схема не сработала. Сталин утешался надеждой на высадку немецкого десанта в Британию. Доклад Проскурова его взбесил.

«Совсем недавно, товарищ Проскуров, вы уверяли нас со своими цифрами и данными, что наступление немцев на Западе приведет к затяжной и кровопролитной войне. Мы поверили вам и провели соответствующие мероприятия. Теперь вы так же нас уверяете, пытаетесь уверить, что десант в Англию невозможен, потому что на ваших бумагах не сходятся нужные цифры. Таким образом, вы вводите в заблуждение Политбюро ЦК».

На следующий день вышел приказ о снятии Проскурова с должности начальника разведки.

Илья читал стенограмму заседания, Иван пересказывал ему все своими словами и говорил:

– Ну что ему нужно? Я должен был заранее выяснить стратегические планы немцев и предупредить французов, что немцы попрут на танках через Арденны? Не обещал я ему затяжную войну на Западе! Не обещал! Вот увидишь, посадит на мое место холуя из политработников, уж он ему все как надо наобещает. А я ведь только начал сколачивать толковую команду. Как мои ребята будут под холуем работать?

Хозяин отправил Проскурова командовать ВВС Дальневосточного фронта. Голиков в первой же своей сводке объяснил быстрое поражение Франции «боязнью генерала Вейгана возможности революции».

Впрочем, у него хватило ума не трогать ребят Проскурова. Илья видел результаты их работы.

В отдельной папке лежал доклад Разведуправления Генштаба «О франко-немецкой войне 1939–1940». В сопроводительной записке указывалось, что доклад составлен по официальному отчету французского Генштаба, который вручил советскому военному атташе генерал Гамелен. Приводились слова генерала: «Изучайте, смотрите, чтобы вас не постигла та же участь».

Пятьдесят бесценных страниц о немецкой армии. Вооружение, состав и нумерация больше сотни дивизий, схемы развития боевых действий от первого до последнего дня войны. Блицкриг во всех подробностях. В конце приводились слова французского офицера:

«Впереди против нас двигаются с грохотом тысячи танков, сверху над нами ревут и воют тысячи самолетов и обрушивают на наши головы тысячи бомб, которые, разрываясь, сотрясают землю. Войска прижались к земле и лежат, как парализованные, не могут даже пошевелиться, поднять головы».

В следующей папке Илья нашел сообщение от Эльфа:

«…31 июля на совещании высшего командного состава в Бергхоффе Гитлер заявил: “Если надежда на Россию исчезнет, то Америка нападет на Англию. Россия должна быть ликвидирована. Чем скорее мы разгромим Россию, тем лучше”».

Почти каждую ночь в Секторе особых просмотров крутили немецкую и английскую кинохронику. Хозяин несколько раз смотрел специальный выпуск геббельсовского «Еженедельного обозрения», посвященный победе над Францией.

Восторженные толпы в Берлине приветствовали фюрера, влезали на фонари, рыдали, вопили. Механически переводя закадровый текст, Илья думал: «Победа над Францией означает окончательную победу Гитлера над немцами. Он подарил им вожделенный реванш, теперь может делать с ними что угодно. Сталин не подарил нам ничего, кроме своей сказки. Интересно, как же ему удалось одержать окончательную победу над нами?»

Сразу после падения Франции вышли указы Президиума Верховного Совета СССР «О переходе на восьмичасовой рабочий день, на семидневную рабочую неделю и о запрещении самовольного ухода рабочих и служащих с предприятий и учреждений». Опоздание на работу приравнивалось к уголовному преступлению. Обеденный перерыв сократился до двадцати минут. В газетах замелькали разъяснения врачей-диетологов: «Научно доказано, что у голодных рабочих производительность труда повышается, а у сытых понижается. Сытость вызывает сонливость».

Нет, все-таки одну победу за границей Сталин этим летом одержал. В Мексике наконец шлепнули Троцкого.

На экране люфтваффе бомбили Лондон. В немецкой хронике это называлось триумфом Германии и предсмертной агонией Британии, в английской – бессмысленной попыткой поставить Британию на колени. Из западной прессы, из дипломатических источников и сообщений разведки было известно, что Гитлер постоянно предлагает Британии мир.

Голиков старался смягчить информацию о перебросках германских дивизий к Востоку невнятными выводами: «Резкое увеличение германских войск на территории Восточной Пруссии и бывшей Польши объясняется необходимостью размещения освободившихся после перемирия с Францией войск на территории с враждебно настроенным против Германии населением и с более богатыми продовольственными ресурсами».

А что еще оставалось новому начальнику разведки? Он не Проскуров. Самолеты люфтваффе в Испании десятками не сбивал, героических перелетов не совершал. Он кабинетный политработник. Твердо усвоил: Гитлер не нападет, пока не добьет англичан, то есть не раньше сорок второго. Почему? Потому что только к сорок второму мы успеем как следует вооружиться и укрепить армию. Надо тянуть время.

Илья пытался понять: Хозяин действительно верит, что магическое заклинание «тянуть время» способно сделать время резиновым и повлиять на Гитлера?

Блицкриг через пролив невозможен в любом случае. Да и не хочет Гитлер громить англичан. Россия ему нужна, восточные территории. Он никогда и не скрывал этого. Европейские блицкриги – только разминка. Все готово для решающего броска. Граница придвинута, никаких заливов нет. Территории «бывшей Польши» и трех прибалтийских государств – нечто вроде Троянского коня, жители новых республик с энтузиазмом обменяют советское счастье на нацистское. Гитлер для вида еще побомбит Англию, потихоньку перебросит войска на восток и дождется весны, когда просохнут дороги. Если у него появится урановая бомба, наши шансы равны нулю.

После хроники поставили новый фильм Александрова «Светлый путь». На экране над облаками полетели нарисованные журавли. Голос Орловой запел: «Ой, боюсь, боюсь отстану! Ой, боюсь, не долечу!»

Началась сказка про советскую Золушку в исполнении Орловой. Принца-инженера играл красавец Самойлов, фею, секретаря парткома, высокая дородная Тяпкина. Превращение безграмотной придурковатой замарашки в передовую ткачиху-стахановку сопровождалось песнями, частушками, шутками и потешными трюками. Кабриолет с двумя Орловыми на борту взмыл в небо и поплыл над кремлевскими башнями. Обе Орловы, одна в деловом пиджаке, другая в костюме Снегурочки с кокошником на голове, в безумном восторге распевали: «Здравствуй, страна героев, страна мечтателей, страна ученых!»

Илья украдкой тер сонные глаза и думал: «А ведь скоро над страной мечтателей полетят бомбардировщики люфтваффе… Урановая бомба могла бы стать нашим главным козырем. Академики заявку Мазура запороли, но хотя бы продолжают писать, что пора начать добычу урана. Реакции никакой. Заглушка Берия работает безотказно».

Хозяин вдруг поднялся и вышел. Механик остановил пленку. Включили свет. Молотов взглянул на Большакова и зашипел:

– Что за дрянь вы нам привезли?!

Большаков побледнел, растерянно заморгал, не зная, как ответить. Но тут вернулся Хозяин, по дороге поправляя брюки. Сел на место. Свет погас, фильм продолжился. Замарашка получила орден Ленина, стала депутатом Верховного Совета. На Всесоюзной сельскохозяйственной выставке, стоя на трибуне между гигантским ткацким станком и гигантским белоснежным Сталиным, произнесла речь в стихах, потом погуляла за ручку с принцем вокруг фонтанов. Возле барельефа, изображающего колхозную жизнь, на фоне упитанных колхозниц, коров и свиней влюбленные наконец поцеловались.

Сталину сказка понравилась. Молотову, разумеется, тоже.

Глава двадцать девятая

Ося прилетел в Берлин поздно вечером. В кармане у него лежало письмо из деревни под Краковом, написанное по-польски. В конверте была маленькая фотография очень серьезного четырехлетнего мальчика. Звали его Анджей Залесский. Он жил в крестьянской семье, скучал по маме, нарисовал на отдельном листке домик, человечков, больших и маленьких. Рядом какое-то кудрявое животное, размером с домик. То ли собака, то ли овца.

В аэропорту Осю встретил на машине посольский чиновник. Они проехали мимо нового здания итальянского посольства на Тиргартенштрассе. Неделю назад убрали строительные леса. Трехэтажный особняк с плоской крышей, широкий и приземистый, стоял посреди просторной зеленой лужайки. Он был выстроен в стиле нацистского неоклассицизма, отделан белым и розовым римским травертином и напоминал нарядную обувную коробку из дорогого дамского магазина.

Осю поселили в жилом доме для итальянских дипломатов на Бельвьюштрассе, в десяти минутах ходьбы от нового здания посольства. Квартира состояла из двух идеально квадратных комнат с белыми стенами и плотными бежевыми шторами на окнах. Над письменным столом висел портрет дуче. В прихожей на столике лежал берлинский телефонный справочник.

Отправляя запрос в Ватикан, профессор Брахт не забыл указать в письме свой номер. Ося на всякий случай проверил по справочнику. Цифры совпали.

Он неплохо выспался на широкой кровати с резными дубовыми спинками. Утром встал пораньше, принял душ, вышел из дома, прошел несколько кварталов и нырнул в телефонную будку, чтобы позвонить Брахту, договориться о встрече. Когда услышал голос в трубке, понял, что машинально набрал номер Габи.

Она слегка сипела спросонья. Он сказал ей, что на этот раз приехал надолго, будет работать в пресс-центре посольства.

– Габриэль, мне срочно нужен ваш совет, можете уделить мне полчасика?

– Хорошо, Джованни, давайте позавтракаем вместе. Помните кафе «Апфель» на Луцовплац? Ждите меня там, постараюсь приехать побыстрей.

Ося бросил еще одну монету и набрал номер Брахта. Ответил молодой женский голос с польским акцентом:

– Вилла профессора Брахта. Слушаю вас.

– Доброе утро, могу я поговорить с господином Вернером Брахтом?

Издалека послышался недовольный мужской голос:

– Агнешка, кто это в такую рань?

– Как вас представить? – спросила полька.

– Фелиппе Бенини, – невнятно пробормотал Ося, – господину Брахту мое имя ничего не скажет, мы незнакомы, меня попросили передать ему хорошие новости из Рима.

– Матка Боска!

Что-то громко зашуршало и стукнуло. Видимо, Агнешка выронила трубку. Донесся мужской голос:

– Сядь, успокойся, вот, выпей воды.

Брахт взял трубку. Ося еще раз представился выдуманным именем, повторил про хорошие новости из Рима и добавил нарочито небрежно:

– У меня есть письменный ответ на ваш запрос.

– Где и когда мы можем встретиться? – По голосу Брахта было слышно, что он разволновался.

– Сегодня вечером, в парке в Шарлоттенбурге, после восьми. Вам это удобно?

– Да-да, конечно, в любое время.

– Я позвоню, когда освобожусь.

– Спасибо, буду ждать. А, простите, господин…

– Бенини.

– Господин Бенини, как мы узнаем друг друга?

– Ну, что-нибудь придумаем, договоримся.

Кафе «Апфель» было в двух шагах. Столики стояли на улице. Ося заказал яичницу со шпинатом, гренки и кофе. В голове крутились разные варианты предстоящего разговора с Брахтом. Он прихватил с собой номер «Джорнале де Италиа» на немецком языке, с очередным интервью ученика Маркони о магических лучах. Удачная зацепка. «Я немного увлекаюсь физикой. Вот, взгляните. Что вы об этом думаете?» Ну, а дальше – как получится.

Тибо вскользь упомянул, что в мае Брахт приезжал в Стокгольм к Мейтнер. «Сестру» это свидание мало интересовало. Бельгиец говорил о повышении секретности проекта: «Спасибо Управлению сухопутных вооружений, Отто Гану вряд ли теперь удастся навестить Лизу, никого из них за границу не выпускают, запретили переписку. А вот Вернер Брахт человек свободный, и похоже, у него с Мейтнер довольно близкие отношения».

Ося не стал вытягивать подробности, и так уж задал Тибо слишком много вопросов о Вернере Брахте. Он решил раскрыть эту карту «Сестре» лишь в том случае, если Брахт согласится уехать в США. Там собиралась крепкая команда во главе с Ферми. Судя по всему, Белый дом скоро дозреет и благословит американский урановый проект. Эйнштейн написал еще одно послание Рузвельту. Весь уран компании «Юнион Майнер», оставшийся в Бельгийском Конго, успешно переправили по морю из Катанги в Нью-Йорк. Тысяча триста тонн уранового концентрата, половина мирового запаса. Другая половина досталась немцам. Канистры с тяжелой водой пока хранились в подвале Виндзорского замка под надежной охраной.

Отто Фриш, племянник Мейтнер, пытался уговорить Лизу переехать в Америку. Она ответила: «Я бомбу делать не буду!» Нильс Бор тоже категорически отказался. Эйнштейн хоть и писал Рузвельту, но участвовать лично в работе над бомбой не стремился, впрочем, он там был и не нужен.

Тибо презрительно пожимал плечами: «Хотят остаться чистенькими за чужой счет. Пацифизм дело благородное, но только не во время такой войны».

Ося задавал себе вопрос – как бы он поступил на их месте? И благодарил Бога, что перед ним такой выбор не стоит. Одно дело – мешать немцам, и совсем другое – самому участвовать в производстве бомбы.

Наконец появилась Габи. Ося поднялся, поцеловал ее в щеку. Она шепнула:

– У меня мало времени, есть срочная информация.

За соседним столиком завтракали два полицейских. Габи заказала кофе, бутерброд с сыром и прощебетала:

– Ох, Джованни, до чего же приятно вернуться домой, особенно из Москвы. Провела там всего три дня, хватило по горло. Не представляю, как наши в посольстве живут в этом большевистском убожестве годами.

По блеску глаз и нервным смешкам Ося догадался, что ей не терпится сообщить ему нечто действительно важное.

Она быстро съела бутерброд и выпила кофе. Ося расплатился. Свой темно-синий «Порш» Габи припарковала в соседнем квартале. Они почти бегом помчались к машине, нырнули внутрь и стали целоваться. Первой опомнилась Габи:

– Хватит! Между прочим, эта машина куплена на его деньги! После Швейцарии до сих пор не могу смотреть ему в глаза, чувствую себя гадиной. Он любит меня очень сильно, верит мне, совершенно ничего не подозревает. Просил передать тебе привет, здоровьем твоим интересовался.

– Я тронут. – Он попытался снова обнять ее, но она скинула его руки.

– Хочешь разрушить мою жизнь? Все, временимало, у меня важная информация. – Она достала из сумочки незапечатанный конверт. – Читай!

– Что это? – Он извлек сложенные листки, исписанные лиловыми чернилами.

– Читай! – повторила она и включила зажигание.

«Порш» свернул на Клингерхофферштрассе и через пять минут остановился неподалеку от входа в Тиргартен. Ося дочитывал последние строки. Габи молча ждала. Он сложил письмо, убрал конверт во внутренний карман пиджака. Они вылезли из машины, зашли в парк.

– Надеюсь, теперь тебе ясно, где Мазур достал уран? – прошептала Габи. – Надеюсь, ты убедился, что Советы бомбу не делают, а доктор Штерн не провокатор НКВД? Зачем ты запихнул письмо в карман? Я должна срочно передать его Брахту!

– Каким образом?

– Один вариант уже сорвался. – Габи вздохнула. – Была вероятность, что он придет на сентябрьскую встречу выпускников Университета Гумбольта. Единственное мероприятие, где он иногда появлялся. Там бы я с ним точно познакомилась. Но он не пришел. Тянуть больше нельзя. Я просто позвоню и договорюсь о встрече.

– И что ты ему скажешь по телефону?

– «Господин Брахт, вам привет от вашего друга Марка», – выпалила Габи, помолчала и продолжила спокойней: – Да, риск серьезный, и не факт, что он вообще согласится встретиться. Но нельзя же просто опустить в почтовый ящик! Мы не получим никакого ответа и останемся в подвешенном состоянии. Не знаю, как твои нервы, а мои этого не выдержат.

Их обогнали трое подростков в форме гитлерюгенд, прямо навстречу шагали два молодых эсэсовца. Ося потянул Габи за руку в глубь парка. Они нашли безлюдное место, сели на скамейку. Ося, не отпуская ее руки, спросил:

– Штерн рассказал тебе, как к нему попало письмо?

– Случайно, через бывших студентов Мазура. – Габи достала из сумочки сигареты. – Ты же понимаешь, он далеко не все мог говорить.

– Понимаю. – Ося сунул в рот сигарету и щелкнул зажигалкой. – Он лично знаком с Мазуром?

– Нет.

– Ну, а кто такой «папа И», которому передали на экспертизу девять граммов, он объяснил?

– Разумеется, он не называл имен. – Габи передернула плчеми, затянулась и выпустила дым. – Допроса я ему не устраивала. Он сказал, что заявку Мазура академики запороли. Никому неохота пробивать изобретение ссыльного, с которого к тому же не сняли обвинений.

– Ладно. – Ося вздохнул. – Какие-нибудь дополнительные подробности от Штерна удалось узнать?

– О Брахте ничего нового. Мазур выглядит плохо, в тюрьме его били. Перед арестом он уговорил жену и дочь отречься от него, благодаря этому их не арестовали. Он выдержал пытки, ничего не подписал. Он твердо убежден в порядочности Брахта, ручается, что ни при каких обстоятельствах…

– Это ясно, – жестко перебил Ося, – иначе не написал бы ему такое письмо.

– Кстати, о письме. – Габи сурово нахмурилась. – Будь любезен, верни мне его.

– М-м. – Ося похлопал себя по карману. – Тебе оно больше не нужно, я сам отдам Брахту.

– С ума сошел?! – Она вскочила. – Ты иностранец, Чиано твой до сих пор под подозрением! Я гражданка рейха и рискую меньше!

– Ты рискуешь чудовищно, гражданка рейха! – Ося потянул ее за руку, усадил на место. – Прекрати свои шашни с Москвой раз и навсегда!

– Я не обязана спрашивать у тебя разрешения, я взрослый человек, и ты мне не муж! – Габи резко выдернула руку.

– Можно подумать, ты спросила разрешения у Максимилиана! – шепотом крикнул Ося. – Объясни, зачем тебе это?

– Развлекаюсь. – Она зло оскалилась. – Ты же знаешь, я авантюристка, без приключений жить не могу.

– Габи, я серьезно спрашиваю.

– Боишься, «Сестра» пронюхает?

– Дело не в «Сестре», пронюхать может гестапо! За работу на англичан отправят в лагерь. Работа на русских – гильотина, и ты это отлично знаешь.

– Англичане твои ни черта не делают, только и способны, что защищать свой драгоценный остров, а на остальное плевать!

– Они единственные воюют. Пожалуйста, говори тише.

Габи склонилась к его уху, зашептала:

– Все зависит от России, настоящая схватка начнется там, и очень скоро. Ко мне информация валом валит, именно по России. Геринг уже создал специальный экономический отдел, они собирают картотеку советских предприятий и полезных ископаемых. Борову не терпится. Военные делегации немцев в СССР – это вылазки наводчиков накануне глобального разбоя. Русские должны знать правду и не питать иллюзий! Чем лучше подготовятся к нападению, тем больше шансов, что покончат с нацизмом.

– И построят коммунизм во всем мире, – зашептал в ответ Ося. – А тебе не приходит в голову, что они сами пускают к себе этих наводчиков и кормят вермахт стратегическим сырьем? Сталин боится Гитлера, до последнего будет его ублажать. Эту стену не прошибить. Ради чего рисковать жизнью?

– Уж точно не ради Сталина!

Ося развернул ее за плечи, посмотрел в глаза:

– Габи, без разговоров, рви все контакты! Работа на русских во время войны – это не просто гильотина, это жуткие пытки. Ведешь себя как идиотка!

– Не буду я с тобой спорить, но и ты со мной не спорь. – Габи взглянула на него исподлобья. – Письмо передам я. Тебе нельзя светиться. Брахт может быть под наблюдением. Его сын и невестка заняты в урановом проекте.

Она протянула руку к его карману. Ося перехватил и сжал ее запястье.

– Ты что?! – Она дернулась, гневно сверкнула глазами. – Отдай конверт!

– Хорошо. Только будь добра, посиди спокойно одну минуту. – Он отпустил ее руку, достал из кармана конверт, но другой, с посланием из Польши.

Габи изумленно разглядывала фотографию и рисунок, попыталась прочитать латинские буквы первых строчек:

– Дзжен добры пани Залесски… – Она уставилась на Осю. – Я не понимаю! Это польский или чешский? Что это вообще такое?

Ося ухмыльнулся.

– Пани Залесски угнали в Германию. Ребенок остался в Польше. Пани работает горничной на частной вилле в пригороде Берлина. Ее хозяин обратился в секретариат Ватикана с просьбой разузнать что-нибудь о судьбе ребенка. Мальчика зовут Анжей, ему четыре года. Симпатичный, только очень серьезный. Конечно, досталось бедняге. Маму свою год почти не видел, живет у чужих людей в деревне. Падре Антонио попросил меня, как приеду в Берлин, передать письмо лично в руки немцу, который отправил запрос. Ну, вот. А теперь отгадай две загадки. Кто там нарисован, собака или овца, и как фамилия немца?

– Собака, – прошептала Габи, сложила письмо, рисунок и фотографию в конверт.

– А по-моему, овца. – Ося убрал конверт в карман. – Знаешь, падре долго извинялся. Дело в том, что твой драгоценный Штерн, блестящий конспиратор, спрятал записку в коробке с конфетами. Падре догадался, что это может привлечь внимание советских таможенников, вытащил из коробки и сунул в папку к своим бумагам. А потом, в самолете, не удержался, прочитал. Имя Вернер Брахт крепко врезалось ему в память. – Ося погладил морщинку между ее бровями. – Не хмурься, я не засвечусь, мое знакомство с Брахтом произойдет самым естественным образом.

Габи помолчала и чуть слышно спросила:

– Когда ты с ним встречаешься?

– Сегодня вечером. – Он взял ее лицо в ладони. – Надеюсь, советский друг Мазур не ошибся в нем и мы не опоздали.

– А если они найдут какой-нибудь другой метод или уже нашли? – Габи все еще хмурилась, но невольно потянулась к его губам.

После долгого поцелуя Ося заправил ей прядь за ухо и прошептал:

– Не знаю. Все может быть.

* * *

Из открытых окон гостиной раздавались аккорды фортепиано. На багровых лепестках роз блестели капли. Лейка стояла у крыльца. Прежде чем войти в дом, Эмма склонилась к розовым кустам, понюхала.

Агнешка играла какую-то незнакомую мелодию. Эмма открыла дверь, в очередной раз заметив, насколько спокойней и уютней стало тут после переезда Хоутерманса. Запах табака выветрился, Вернер в отсутствие дорогого Физзля курил значительно меньше, его сигареты были не такими крепкими и вонючими.

Музыка стихла, полька услышала шаги и вышла в прихожую. В легком светлом платье, с непокрытой белокурой головой, она выглядела слишком красиво для прислуги. Волосы отросли, она зачесала их назад, сколола на затылке. Такая прическа очень ей шла, лицо казалось тоньше, интересней. Исчезла обычная мертвенная бледность.

«Неужели начала пользоваться помадой и румянами? Платье новое, дорогое. Купила на деньги Вернера, – подумала Эмма и тут же одернула себя: – Обращать внимание на косметику и наряд польской горничной? Фу, какая гадость!»

– Добрый вечер, госпожа Брахт. Господин Брахт наверху, в лаборатории.

– Здравствуйте, милая, вы отлично выглядите. – Эмма ласково улыбнулась. – Скажите, что вы сейчас играли? Приятная мелодия, но совершенно незнакомая.

– Полонез Огиньского, «Позегнане очизну».

– Простите, я поняла только слово «полонез».

– «Прощание с родиной», композитор Михал Клеофас Огиньский, – тихо объяснила Агнешка.

– Есть такой композитор? – Эмма вскинула брови. – Впервые слышу. И с какой родиной он прощается?

– С Польшей.

– Очень актуально. – Из вежливости она сдержала усмешку. – Когда же он успел написать эту трогательную музыку?

– В тысяча семьсот девяносто пятом году. – Агнешка легким движением поправила волосы. – Огиньский участвовал в восстании Тадеуша Костюшки против раздела Польши между Австрией, Пруссией и Россией, восстание было подавлено…

– Все-все, милая. – Эмма замахала руками. – Лекцию по польской истории вы мне прочитаете в другой раз.

– Простите, госпожа. Хотите чай или кофе?

– Ничего не нужно, спасибо.

Вернер сидел за маленьким столом, грыз карандаш. Стол был завален исписанными бумагами. Эмма подняла с пола несколько упавших листков, чмокнула старика в щеку и небрежно спросила:

– Вы все-таки решили ссылаться на Мазура?

– Странный вопрос, дорогуша. – Старик пожал плечами. – А как же иначе?

– Да, но вы уже семь лет работаете без него.

– Не семь, а шесть, – спокойно уточнил Вернер, – это не имеет значения. Главные этапы мы проходили вместе.

Эмма стояла у стола и шарила глазами по разбросанным страницам. Имя Мазура мелькало слишком часто. Ладно, черт с ним, военная цензура вычеркнет, да и какая, в конце концов, разница? А вот то, что своего имени она не увидела, обожгло крепко, будто кипятку глотнула.

– «Черный корпус» больше не свирепствует, Россия теперь дружественное государство, надеюсь, Марка не вычеркнут. – Старик поднял голову и поймал ее взгляд. – Эй, дорогуша, ты чего надулась?

– Я? Нет, все нормально.

– Доценту Эмме Брахт будет отдельная подробная благодарность на последней странице.

– Спасибо, Вернер, не нужно.

– Дорогуша, в чем дело? Или хочешь, чтобы я зачислил тебя в соавторы?

Она молча отвернулась и до боли закусила губу. Он легонько похлопал ее по руке.

– Спасибо, Вернер, теперь я знаю, как хорошо вы обо мне думаете, – процедила она сквозь зубы.

– Ладно, прости, пожалуйста, просто ты выглядишь такой обиженной, непонятно почему. Кстати, Герман в курсе, что ты мне помогаешь?

– Да, конечно.

– И как он к этому относится?

– Сначала злился, потом принял как данность, – быстро произнесла Эмма и достала из сумки пудреницу.

– Ну, слава богу. – Вернер вздохнул. – А то я боялся, что у него будет шок, когда выйдет публикация.

Ей надо было прийти в себя, сменить тему. Обида жгла нестерпимо. Как он смел предположить, что она претендует на соавторство? Все равно что заподозрить в воровстве! Но отдельная благодарность на последней странице, за все, что она для него делала, – это крайне оскорбительно. Так благодарят жалких лаборантов. Быстро прикасаясь к лицу пуховкой, она небрежно произнесла:

– Ваша пани Кюри сегодня сияет.

– Еще бы ей не сиять. – Старик развернулся на стуле, оскалил в улыбке вставные белоснежные зубы. – Утром пришло известие, что ее ребенок жив.

– Что? – Эмма едва не выронила пудреницу. – Как? Каким образом удалось узнать?

Он поманил ее пальцем и таинственно прошептал:

– Мы связались с польским подпольем.

Эмма отпрянула.

– Кто это – мы?

– Какая ты пугливая, совсем разучилась понимать шутки.

– Это очень плохая шутка, – медленно отчеканила Эмма, спрятала пудреницу в сумку и спросила еще раз, спокойнее: – Ну, и как же удалось узнать?

– Макс посоветовал обратиться в Ватикан. – Вернер встал, покрутил головой, разминая шею. – Там есть специальная служба, которая поддерживает контакты с польским духовенством. Три месяца назад мы отправили запрос. И вот наконец получили ответ.

– Кто – мы?

– О господи, – Вернер закатил глаза. – Разумеется, мы с Агнешкой.

Внизу зазвонил телефон. Старик взглянул на часы и быстро вышел. Дверь осталась открытой. Эмма слышала его шаги по лестнице, голос Агнешки:

– Тот господин, который звонил утром.

Потом голос Вернера:

– Да… Буду через пятнадцать минут… Третья скамейка справа от главного входа… Да, понял… Светло-серый пиджак… Ну, и отлично. До встречи.

Эмма сбежала вниз, замерла у лестницы, открыв рот. Вернер был уже в ботинках и надевал пиджак поверх домашней рубашки.

– Что случилось? Куда вы? – Она не могла понять, почему вдруг так тревожно забилось сердце.

Старик на ходу напялил шляпу, обернулся на крыльце, послал воздушный поцелуй.

– Дорогуша, я скоро вернусь!

– Вернер, подождите, я с вами!

Но Агнешка уже закрыла за ним дверь. Эмма протянула руку, чтобы отстранить польку, и встретила ее спокойный, слегка удивленный взгляд, который подействовал как ушат холодной воды.

«Да что со мной? Бежать за ним глупо. – Эмма сморщилась, тряхнула головой. – Он взрослый человек, я ему не нянька».

– Госпожа, мне нужен ваш совет. – Полька все еще стояла у двери, но глаза опустила. – Я впервые попыталась сделать вишневый штрудель. Пожалуйста, попробуйте. Правильно ли у меня получилось, и если нет, то в чем ошибка?


* * *


Ося вышел из телефонной будки, не спеша прошел пару кварталов до парка. Третья скамейка справа от главного входа оказалась занята. На ней сидели две пожилые дамы, двигали спицами, оживленно болтали и уходить явно не собирались. Он опустился на соседнюю, закурил.

На групповых снимках участников научных конференций Брахт всегда стоял или сидел рядом с Мазуром. Внешность у обоих была запоминающаяся. Ося не сомневался, что сумеет узнать Брахта.

В воскресном приложении к «Ивнинг пост» за август двадцать шестого, посвященном дню рождения Резерфорда, среди дюжины фотографий он нашел знакомые лица. Вместе с Резерфордом в кадр попали Марк Мазур, Вернер Брахт и молодая красивая женщина. Из подписи внизу Ося узнал, что это Марта Брахт. Снимок был сделан в Кембридже, в парке на большой лужайке у озера. Все четверо, включая Марту, в широких летних брюках. Ее гладкие светлые волосы подстрижены прямым каре, по моде тех лет. Ворот свободной блузки расстегнут, тонкая талия перетянута широким ремнем. Рука лежит на руле велосипеда, прислоненного к стволу дерева. Марта смеется в объектив. Вернер сидит по-турецки на траве у ее ног, Мазур и Резерфорд стоят лицом к лицу в комичных бойцовских позах, изображая, что готовятся отдубасить друг друга.

Резерфорду тогда исполнилось пятьдесят пять. Брахту и Мазуру уже перевалило за сорок. На снимке все четверо выглядели молодыми и счастливыми.

Дожидаясь Брахта, Ося вспомнил ту фотографию и подумал: «Марта погибла, Резерфорд умер, Мазур попал в советскую тюрьму. Все эти годы работа над резонатором оставалась для Брахта главным утешением, смыслом жизни».

Дамы на соседней скамейке обсуждали способы лечения ревматизма, качество вязальной пряжи, последнюю комедию с Марикой Рекк и пользу спортивных лагерей для здоровья подростков. Ося встал, отошел, чтобы выкинуть окурок в урну, и вдруг услышал:

– Добрый вечер, господин Брахт.

– Здравствуйте, фрау Грюн, здравствуйте, фрау Мильх.

Невысокий худой старик в светло-сером пиджаке и шляпе стоял возле третьей скамейки. Ося вернулся, сел на место, снял темные очки, поймал взгляд Брахта и едва заметно кивнул. Старик кивнул в ответ, поправил шляпу.

– Господин Брахт, присаживайтесь. – Дама положила свое вязание на колени и похлопала ладонью по скамейке. – Давно хотела вас спросить, как вам польская прислуга?

– Часто вижу ее в бакалее, вы доверяете ей покупку продуктов? – заверещала вторая. – Мы своей польке никогда не даем наличных денег.

– Милые дамы, я бы с удовольствием поболтал с вами, но простите, у меня сегодня весь день болит голова, мне надо немного прогуляться.

– От головной боли отлично помогают теплые компрессы из отвара лаванды…

– Можно еще добавить немного мелиссы…

Брахт растерянно взглянул на Осю. Ося подмигнул, поднялся и медленно двинулся по аллее в глубь парка. Пройдя метров двадцать, остановился, оглянулся. Брахт быстро шел к нему.

– Господин Бенини? – спросил он с легкой одышкой.

– Да, это я. – Ося пожал ему руку. – Здравствуйте, господин Брахт. Приятно познакомиться.

– Простите, я отнял у вас время, Шарлоттенбург вроде маленького поселка, на каждом шагу встречаешь знакомых. Аптекарша и булочница всегда появляются некстати и разносят сплетни.

– Ничего, я не тороплюсь.

– Если я правильно понял, вы привезли официальный ответ из секретариата Ватикана?

– Я привез письмо из деревни под Краковом от женщины, которая приютила мальчика. Давайте сядем, на ходу неудобно.

– Да, конечно, идемте, я знаю тихое место, где никто не помешает. – Брахт взял Осю под руку. – Не могу найти слов, чтобы вас поблагодарить. Честно говоря, совершенно не надеялся получить ответ. А вы как-то связаны с Ватиканом?

– Нет, я журналист. – Ося улыбнулся. – Мой друг епископ, узнал, что я лечу в Берлин, и попросил передать вам письмо лично в руки. Опасался отправлять по почте.

– Абсолютно правильное решение, – Брахт понизил голос, – вы знаете, тут у нас почту вскрывают, полякам и чехам запрещено переписываться с родственниками, письмо на польском могло привлечь внимание цензуры.

Они свернули с главной аллеи, по тропинке вышли к маленькой поляне, окруженной кленами и липами. Ося взглянул на часы, подумал: «Скоро начнет темнеть. Он должен прочитать при мне».

– Вы все-таки торопитесь, – виновато заметил Брахт.

– Нет, вечер у меня совершенно свободный, просто дурацкая привычка постоянно смотреть на часы.

На краю поляны, между стволами кленов, стояла одинокая скамейка без спинки, такая короткая, что они вдвоем едва на ней поместились. Ося протянул Брахту польский конверт.

– Вот, возьмите. Там фотография мальчика и его рисунок.

Брахт надел очки, осторожно вытащил снимок, шмыгнул носом, пробормотал:

– Похож, одно лицо… Удивительно, еще остались люди…

Ося поглядывал на него искоса и мысленно подгонял: «Ну, давай же быстрее! Темнеет! Потом будешь переживать и умиляться сколько душе угодно!»

Наконец конверт и фотография нырнули в карман Брахта. Он достал платок, вытер глаза, высморкался.

– Господин Бенини, мне бы хотелось… Скажите, я могу как-то отблагодарить вас и вашего друга епископа?

– Да, можете. – Ося протянул ему московский конверт. – Это письмо вам. Пожалуйста, прочитайте сейчас.

– Мне? – Старик так высоко поднял брови, что шляпа поползла к затылку. – От кого?

– Откройте, посмотрите, думаю, вы легко узнаете почерк.

Брахт поправил очки, дрожащими руками вытащил листки.

– Господи! Откуда это у вас?

– Долгая история. Пожалуйста, вы сначала прочитайте. – Ося поднялся. – Я отойду на пару шагов, чтобы вам не мешать.

Он встал спиной к скамейке, прислонился плечом к стволу клена. Сумерки опускались быстро. Заметно похолодало. В кронах уже мелькали первые желтые и красные листья. Где-то совсем близко трещала сорока, по траве стелился легкий туман. Через пять минут раздался изменившийся, глухой голос:

– Пожалуйста, дайте мне сигарету, я забыл свои.

Ося сел рядом на скамейку, закурил вместе с ним. Брахт глубоко затянулся и произнес:

– Главное, жив. – Он снял очки, взглянул на Осю. – Вы там были? Видели Марка? Говорили с ним?

– Нет. Письмо попало ко мне через четвертые или пятые руки.

– Пожалуйста, расскажите все, что знаете.

– Знаю совсем мало. Со здоровьем у него неважно. В тюрьме пытали. Он выдержал, ничего не подписал. Накануне ареста убедил дочь и жену отречься от него, решил, так будет безопасней, и не ошибся.

– Да, я слышал, что там творится. – Старик тяжело вздохнул. – И про аресты, и как заставляют подписывать фальшивые признания. Вот о фальшивых отречениях слышу впервые. Женя живет с ним. Слава богу, он там не один. А скажите, есть надежда, что ему позволят вернуться в Москву из ссылки?

Ося усмехнулся.

– Господин Брахт, я никак не связан с теми, кто решает такие вопросы.

– Да, но вы… скажите честно, вы ведь работаете в разведке?

– Не в советской и не в немецкой, – чуть слышно пробормотал Ося, – больше ничего сказать не могу.

– Понимаю. – Старик прикусил губу, помолчал. – Письмо для Агнешки это только повод, верно?

– Не совсем так. Письмо из Польши абсолютно подлинное. Я бы передал вам его в любом случае. – Ося наклонился, поднял с травы кленовый лист, тронутый желтизной. – Господин Брахт, можно теперь я вам задам вопрос?

– Догадываюсь, о чем вы хотите спросить, и сразу отвечу. Нет, я не успел опубликовать.

– Не успели? – Ося пристально взглянул ему в глаза. – То есть вы уже приняли решение?

– Тут решать нечего. После того, что написал Марк, о публикации речи быть не может.

– Спасибо. – Ося обмяк, будто только что пробежал длинную дистанцию со спринтерской скоростью, даже голова слегка закружилась.

– Господин Бенини, неужели вы думали, что я мог принять какое-то другое решение?

– В вашем решении я не сомневался, – выпалил Ося, покрутил черенок кленового листа, и тихо добавил: – Меня беспокоит другое. Простите, я понимаю, вопрос бестактный. Насколько глубоко сын и невестка посвящены в вашу работу?

– Ерунда! – Брахт махнул рукой. – Беспокоиться не о чем. Сын мою работу считает шарлатанством, как, впрочем, большинство его коллег. Невестка часто меня навещает, с ней мы дружим, она помогает мне с вычислениями и в экспериментах.

– Вот, а говорите, не о чем беспокоиться. Она знает, что вы подготовили публикацию?

– Конечно. – Старик кивнул. – Эмма даже взялась перепечатать рукопись, когда они с Германом вернутся из отпуска.

– Когда они вернутся?

– Уедут послезавтра, вернутся через десять дней. – Брахт пожал плечами. – А что?

– Как вы ей объясните, почему вдруг раздумали публиковать? – быстро спросил Ося.

– Раздумал, и все! – Он сердито повысил голос: – Хочу провести еще серию экпериментов. Да какое это имеет значение?

– С ее помощью?

– Нет, я скажу ей, что хочу поработать в одиночестве, – медленно, упрямо произнес Брахт.

– Вы сказали, что она взялась перепечатать рукопись, – напомнил Ося. – Рукопись у нее?

– У меня, – пробормотал старик и вдруг резко вскочил.

В сумерках глаза его блетели, шляпа опять съехала на затылок. Он заговорил тихим ровным голосом:

– Послушайте, господин Бенини, я не понимаю, в чем вы подозреваете мою невестку? Она добрый, порядочный человек, и я не позволю…

Ося тронул его руку:

– Гейзенберг, Ган, Вайцзеккер тоже добрые порядочные люди, я никого ни в чем не подозреваю, я просто знаю, что все они, включая вашего сына и вашу невестку, делают урановую бомбу для Гитлера.

Брахт сморщился, глаза потухли, он отвернулся, минуту смотрел на деревья, потом медленно опустился на скамейку и усталым, безучастным голосом спросил:

– Господин Бенини, объясните, чего вы от меня хотите? Публиковать я не буду. Разве этого мало?

– Господин Брахт, – Ося вздохнул и заговорил как можно мягче, – вы же понимаете, если о возможностях вашего резонатора догадается кто-то из участников уранового проекта, произойдет катастрофа. Может, вам на некоторое время лучше уехать в Швецию или в Швейцарию и забрать с собой ваш резонатор вместе со всеми рукописями и чертежами?

– Что значит – уехать? – Брахт выпрямился и стукнул кулаком по колену. – Я прожил тут всю жизнь, тут мой дом, моя лаборатория!

– Вы известный ученый, лабораторию вам дадут где угодно. В Стокгольмском университете, в Кембридже, в Принстоне. Когда Германия перестанет быть нацистской, вы вернетесь.

– В Принстоне… – Старик зло усмехнулся. – Послушайте, господин Бенини, я должен сразу предупредить. Я, конечно, уважаю Энрике, но не допущу, чтобы мой резонатор попал к нему и помог сделать американскую урановую бомбу. Ее скинут на Берлин. Я в этом участвовать не буду!

«Ну вот, иного я и не ожидал, – вздохнул про себя Ося, – те же слова, привет от Бора и Мейтнер».

– Господин Брахт, – Ося внимательно разглядывал прожилки на кленовом листке, – вы вольны решать, отдать резонатор в руки Ферми или нет. Выбор остается за вами, конечно, если вы уедете. А если нет, выбора не будет. Далем разрешения у вас не спросит. Они просто возьмут ваш резонатор и используют в своих целях. Попробуете возразить – окажетесь в лагере. Поймите, наконец, ваша невестка может в любую минуту догадаться, связать возможности вашего резонатора с проблемой разделения изотопов.

– Чтобы догадаться, надо быть Марком, – выпалил старик и продолжил чуть тише: – Эмма – толковый физик, но без экспериментов с ураном, теорети… – Он вдруг замолчал на полуслове, сгорбился, сжался, будто его ударили.

Шляпа соскользнула на траву, Ося поднял ее, отряхнул и держал в руках. Наконец послышался тихий голос:

– Нет, она никогда на такое не пойдет.

– Не пойдет на что? – осторожно уточнил Ося.

Брахт закрыл лицо ладонями, минуты три сидел неподвижно, потом взял у Оси свою шляпу, надел, поднялся, спокойно произнес:

– Уже совсем темно. Пора домой.

По тропинке шли молча. Ботинки намокли от росы, старик поскользнулся, Ося поддержал его за локоть и спросил:

– Вы напишете ответ Марку?

– Да, конечно. А вы сумеете передать?

– Постараюсь. Когда вам позвонить?

– Завтра утром, в любое время.

Они вышли из парка, Ося протянул руку.

– До свидания, господин Брахт.

– До свидания, господин Бенини. – Старик крепко пожал его кисть и прошептал: – Мне надо подумать.

Глава тридцатая

Илья проснулся от телефонного звонка. За окном едва забрезжил рассвет. Часы показывали без десяти шесть. Он прошлепал босиком в кабинет, взял трубку и услышал голос Проскурова:

– Здоро`во, извини, что разбудил.

– Иван, ты когда прилетел? – Илья не верил своим ушам, они не виделись два месяца.

– Спроси лучше, когда улетаю.

– Когда?

– Сегодня. – Проскуров хмыкнул. – Ну что, Илья Петрович, погоняем мячик?

– Через пятнадцать минут буду, Иван Иосифович.

Сон пропал, хотя лег он только в четыре. Повезло, что Иван застал его. В последнее время Илья редко ночевал дома, после работы ехал в «Заветы», к Машке. Она была на сносях, переселилась на дачу, на свежий воздух, к Настасье под крылышко. Сегодня он остался на Грановского потому, что рабочий день закончился только в начале четвертого утра, глаза слипались, он боялся уснуть за рулем.

Проскуров ждал его в беседке, во дворе возле спортивной площадки. Сидел и задумчиво жевал большой бутерброд. На коленях расстелил носовой платок, чтобы крошки не сыпались на шикарные генеральские штаны, темно-синие, с голубыми лампасами. Рядом лежал портфель, на нем фуражка с голубым околышем. Он заулыбался, сверкнул белыми зубами, положил свой бутерброд на платок и крепко пожал Илье руку.

– Привет. Ну, как? Никто еще у вас не родился?

– Пока ждем. – Илья уселся на лавку. – А ты как?

– Нормально. В октябре заступаю на должность замначальника Главного управления ВВС по дальнебомбардировочной авиации.

Илья уже знал об этом и окончательно убедился, что опасность миновала. В последнее время Хозяин зациклился на дальнебомбардировочной авиации. Вряд ли назначил бы Проскурова на такую должность, если бы собирался его уничтожить.

– Поздравляю с повышением, Ваня. Должность что надо. Как раз для тебя. Наконец займешься любимой работой.

Проскуров отломил половину бутерброда.

– Позавтракаешь со мной за компанию?

– Спасибо, товарищ генерал-лейтенант. Утренний банкет в честь твоего нового назначения. Черняшка с сыром – самое оно.

– Долго ли удержусь на должности? – пробормотал Иван с набитым ртом, прожевал и продолжил: – Дела в авиации хреновые. Аварийность зашкаливает. Летный состав готовят по ускоренной программе. Двадцать учебных часов налетал и уже летчик. Даже у японских камикадзе обязательная норма учебных полетов тридцать часов. Начну докладывать – опять снимет.

– Может, все-таки послушает? Вроде он уже догадался, что война совсем скоро.

– Зачем ему кого-то слушать? – Иван усмехнулся. – Он все знает лучше всех, и про войну, и про разведку, и про военную авиацию. Требует поднять производство самолетов до пятидесяти штук в сутки. А что при такой гонке каждая третья машина выйдет с заводским браком и грохнется вместе с недоученным экипажем – это вредители виноваты… Лучший друг советских летчиков.

Илья дожевал бутерброд и спросил:

– Вань, дальнебомбардировочная авиация – это ведь для наступательных действий, верно?

– Ну, в общем, не для обороны. – Проскуров стряхнул невидимые крошки. – Да, я тоже об этом думаю.

– И что думаешь?

Проскуров помотал головой.

– Он первым по Гитлеру не ударит. Вот о новой финской войне разговоры идут.

– Окончательное решение финского вопроса, – пробормотал Илья, – но влезать в Финляндию, когда там уже стоят немецкие дивизии, это все равно что напасть на Германию.

– На Германию, – медленно повторил Проскуров, – нет, Илья Петрович, до весны сорок второго никто ни на кого не нападет. Главное, вычистить из агентуры провокаторов, которые хотят натравить Гитлера на нас.

– Знакомая песня. – Илья кивнул и сморщился.

Вчерашняя его сводка была посвящена анализу переброски немецких дивизий на восток за июль-август. Хозяин с тупым упрямством повторял, что кто-то все это придумывает, нарочно завышает количество немецких дивизий в Восточной Пруссии и в «бывшей» Польше. Цифры, правда, впечатляли. Если их там сейчас столько, что же будет к маю сорок первого? Но упоминать эту дату в сводках и устно с каждым днем становилось все рискованней. Это была реальная дата, а положено верить в сказочную. Гитлер нападет не раньше весны сорок второго. И попробуй усомнись!

Илье повезло, перед ним из кабинета вышли Фитин и Голиков, они приняли на себя главный удар. Говорящему карандашу достались только едкие замечания по поводу его неправильных выводов да песня о весне сорок второго и агентах-провокаторах.

– Конечно, во всем виновата агентура, как всегда. – Он похлопал Проскурова по плечу. – Радуйся, Ваня, ты больше не начальник разведки.

– Командование ВВС тоже во всем виновато, – буркнул Иван, помолчал и добавил: – Вчера заходил к своим ребятам, видел Родионова. Мазур умер, знаешь?

– Нет. Когда?

– Неделю назад. Родионову телеграмма пришла от дочки его. Двусторонняя пневмония.

– Да, жаль старика, совсем не успел пожить после тюрьмы, а физик, видимо, гениальный. Не то что славы – даже простой благодарности за свое изобретение не получил. – Илья вздохнул. – С резонатором по-прежнему глухо?

– Запороли окончательно. Обычная формулировка: «не имеет под собой реального фундамента». – Проскуров прикурил. – Родионов едет в Иркустк, разберется с записями, с резонатором, а то ведь все пропадет. Ну и дочку, конечно, поддержать хочет.

– Неужели командировку удалось пробить?

– Ты смеешься? Какая командировка? – Иван махнул рукой. – Просто отпуск у него.

– Ну, дай Бог, чтобы сохранил. Может, этот чудо-резонатор когда-нибудь пригодится для нашей урановой бомбы?

– Не знаю. Не уверен. – Иван выпустил колечко дыма. – Заявки академиков по-прежнему ложатся под сукно. Родионов еще один доклад накатал, Голиков обматерил его и приказал заткнуться на эту тему. Берия, кобель на сене, сам ни хрена не делает и другим не дает.

– Тоже тянет время, ждет волшебного сорок второго года. – Илья покачал головой. – Непробиваемая сволочь.

– Да, вот такие дела, Илья Петрович. – Иван аккуратно сложил платок, убрал в карман. – Заявку запороли, Мазур умер, Брахт небось все уже опубликовал, Далем осваивает этот фантастический подарок. От письма теперь никакого толку. – Он покосился на Илью. – Ты, надеюсь, уничтожил его?

– Нет.

– Сожги. – Проскуров нахмурился. – Хранить опасно да и незачем теперь.

– Не могу, Вань. – Он развел руками. – Поздно.

Иван вздрогнул, выпрямился, глаза изумленно расширились.

– Почему? Что случилось?

Илья выдержал долгую паузу и небрежно бросил:

– Письмо уже в Берлине.

Проскуров шлепнул себя по коленке, надел фуражку, потом опять снял, просвистел какую-то знакомую веселую мелодию, ткнул Илью кулаком в плечо:

– И ты молчал!

– Рано радоваться, Вань, пятнадцать дней прошло, оттуда пока никаких известий.

– Ну, пятнадцать дней пустяк. – Иван наморщил лоб. – Ответ по какому каналу придет, можешь сказать?

– Ты этот канал знаешь.

Иван пошевелил бровями, подумал минуту и неуверенно прошептал:

– Эльф?

Илья кивнул, отбил пальцами дробь по облезлым перилам беседки.

– Канал, конечно, надежный, письмо скорее всего уже дошло, и может, даже не опоздало. Только обольщаться не стоит. У них найдется десяток других способов делить изотопы.

Иван нервным движением пригладил волосы.

– Конечно, способы могут быть разные. Но если они не получат этот, очевидно дешевый и эффективный, значит, мы их уже хотя бы в чем-то победили.

– Будем надеяться, не получат. – Илья вздохнул. – Как удалось передать – не спрашивай.

Иван поймал его взгляд, минуту молча, пристально смотрел в глаза.

– Войну выиграем – тогда расскажешь.

– Выиграем?

– Куда ж мы денемся? – Иван зло оскалился. – Видел я этих этих непобедимых асов люфтваффе. Ничего особенного. Бил их Испании за милую душу.

– В Испании мы проиграли, и в Финляндии тоже, – тихо заметил Илья.

– Не сравнивай. – Иван помотал головой. – В Испании мы только помогали республиканцам. В Финляндии вообще не знали, за что воюем. На своей земле, в своем небе война будет совсем другая. Готовы мы к ней или не готовы, а победить обязаны.

Илья резко поднялся, расправил плечи.

– Ладно, Вань, пойдем пройдемся.

Проскуров надел фуражку, взял портфель, подмигнул.

– Эх, Илья Петрович, жаль, мяча нет, а то бы погоняли.

Они медленно побрели к бульвару. День обещал быть ясным и теплым.


* * *


Отдых в Венеции утомил Эмму. Влажная духота, запах плесени и водорослей. Наглые голуби на Сан-Марко хлопали крыльями прямо перед носом, голубиный помет хрустел под ногами и пачкал обувь. Эмма еще раз убедилась, что итальянцы крикливы, неопрятны и навязчивы. Хвалеными архитектурными красотами можно полюбоваться и на открытках.

Она старалась не показывать мужу, как ей все это противно. Деньги, потраченные на поездку, обязывали наслаждаться отдыхом. Герман был в Венеции в сотый раз, но не уставал восторгаться, таскал Эмму по музеям, уплетал за обе щеки пиццу и пасту. Каждый раз, когда садились в гондолу, он лез целоваться, считал, что это очень романтично. Однажды в таверне возле верфи на Рио Сан Тровазо он вылакал за ужином целую бутылку дорогущего «Неббиоло». Эмма только пригубила, вино ей показалось тяжелым и слишком крепким. По дороге к отелю Герман заваливался на ходу, в гондоле громко и фальшиво запел: «О, соле мио!»

Двухкомнатный номер в старинном отеле на Гранд-Канале не оправдывал своей цены. В ванной комнате по углам чернела плесень. Краны подтекали, стоки были забиты, на дне ванной ржавый налет, в раковине – закорючка чужого черного волоса. Мебель в стиле рококо, ковры, бархатные шторы, лепнина на потолке, зеркала в золоченых рамах – все это выглядело наглой показухой.

Герман засыпал как убитый. Эмма почти не спала, уходила в другую комнату, садилась за кривоногое бюро, перечитывала свои записи и набрасывала в тетради черновик заявки Дибнеру. Иногда Герман вставал, плелся в уборную, на обратном пути подходил, заглядывал через плечо.

– Малышка, почему не спишь? Чем увлеклась?

– Так, пустяки, хочу кое-что уточнить по изометрическим смещениям спектральных линий. – Эмма искусственно зевала. – Сейчас ложусь.

Герман целовал ее в макушку и отправлялся в постель. Он был слишком сонным и расслабленным для изометрических смещений.

В Берлин она вернулась с готовой заявкой. Оставалось только перепечатать.

Домой из аэропорта они приехали в половине одиннадцатого вечера. Эмма сразу набрала номер Вернера и минут пять слушала унылые длинные гудки. Это было странно. «Гуляет в парке? Так поздно? Отправился в гости к Хоутермансу или к фон Лауэ? Но полька в любом случае должна взять трубку».

– Малышка, куда ты звонишь? – спросил Герман.

– У Вернера никто не отвечает, – прошептала Эмма и облизнула пересохшие губы.

Он резким движением нажал на рычаг:

– Мы только что вошли, ты еще не разобрала чемодан, ты даже руки не вымыла.

– Да, ты прав, надо вымыть руки и разобрать чемоданы.

Она отстранила его, как неодушевленный предмет, и пошла в ванную комнату. Хотела запереть дверь на задвижку, но не успела. Герман влетел и схватил ее за плечи.

– Подумаешь, какое дело? Трубку не берет! Он совершеннолетний и вроде бы еще не в маразме! Ну что ты застыла как статуя? Посмотри мне в глаза!

– Милый, не кричи, пожалуйста. Со мной все хорошо. Просто я немного волнуюсь.

Ее вялый монотонный голос напугал Германа еще больше, но он взял себя в руки, заговорил спокойно и ласково:

– Он может быть наверху в мансарде, если закрыта дверь, звонка не слышно. А полька вышла во двор, или… Ты, кажется, рассказывала, что она иногда играет на мамином рояле?

Эмма механически кивнула.

– Ну, вот. Играет и тоже не слышит. Завтра вечером зайдешь и убедишься, что все в порядке.

– Конечно, милый, ты совершенно прав.

Эмма вымыла руки, разобрала чемоданы. Остаток вечера прошел очень спокойно. В постели она добросовестно выполнила супружескую обязанность, дождалась, когда Герман уснет, перенесла пишущую машинку на кухню, поставила ее на толстую войлочную подстилку. Кухня находилась досточно далеко от спальни. Эмма точно знала, что при закрытых дверях стук клавиш не слышен.

Она печатала быстро и без ошибок. К рассвету семь страниц заявки были готовы. Эмма сложила их в тонкую папку, спрятала в свою объемную сумку, с которой обычно ходила в институт, и нырнула под одеяло к Герману.

Утром, пока он принимал душ, она опять набрала номер Вернера, послушала долгие гудки и успела повесить трубку прежде, чем Герман вышел из ванной. Явилась приходящая домработница, приготовила завтрак. Они поели и отправились в институт.

Эмма уже потеряла счет этим бессонным ночам, но ни слабости, ни сонливости не было, наоборот, она чувствовала необыкновенный прилив сил.

В начале рабочего дня Дибнер заглянул в лабораторию, поздоровался со всеми за руку. Когда очередь дошла до Эммы, спросил:

– Как вы отдохнули, фрау Брахт?

– Спасибо, прекрасно. – Она стрельнула глазами, убедилась, что Герман достаточно далеко, и тихо произнесла: – Господин Дибнер, мне надо с вами посоветоваться, я давно обдумываю одну идею, по-моему, она заслуживает внимания.

– Ну что ж, напишите заявку, я с удовольствием познакомлюсь с вашей идеей, фрау Брахт.

– Заявка уже готова, она у меня с собой.

– Вот как? – Он взглянул на часы. – Зайдите ко мне сегодня, после шести.

Когда он удалился, Герман спросил:

– О чем ты так мило беседовала с руководством?

– Руководство интересовалось, как мы отдохнули в Венеции, – ответила Эмма.

После обеда группа отправилась в «вирусный флигель». Реактор Гейзенберга был почти готов. Там приходилось переодеваться в защитные костюмы. Эмма легко сочинила уважительную причину, чтобы остаться в лаборатории. Когда все ушли, она еще раз перечитала свою заявку и ровно в шесть открыла дверь приемной Дибнера. Никого, кроме секретаря, не было. Он поднял трубку, доложил о ее приходе и сказал:

– Фрау Брахт, господин директор примет вас минут через десять.

Эмма сидела неподвижно, тонкая папка лежала на коленях. В голове крутилось: «Сдвиг по энергии между уровнями три, десять, пятнадцать электронвольт. Телефон может быть неисправен. У аппарата в столовой несколько раз ломался механизм звонка. Частотный сдвиг между спектрами восемь гигагерц. Сказать польке, чтобы прекратила бренчать на фортепиано».

– Добрый вечер, милая Эмма.

Она увидела Вайцзеккера. Он только что вышел из директорского кабинета.

– Здравствуйте, Карл.

Для вопроса «Что вы здесь делаете?» щенок-философ был слишком хорошо воспитан и поэтому спросил:

– Как поживают львы Святого Марка?

– Отлично, – ответила Эмма.

Папка соскользнула с колен. Щенок-философ поднял. Конечно, ему хотелось заглянуть внутрь. Но ленточки были туго завязаны. Настолько туго, что Эмма не сумела распутать узелок, когда оказалась в директорском кабинете, и пришлось просить у секретаря ножницы.

Дибнер внимательно читал заявку. Эмма спокойно ждала. Наконец он положил листки на стол, взглянул на Эмму поверх очков.

– Поздравляю, фрау Брахт, идея блестящая. – Он откинулся на спинку кресла, открыл красивую деревянную шкатулку и вытащил сигарету. – Вы позволите?

– Да, конечно.

Он щелкнул массивной золотой зажигалкой, затянулся, задумчиво произнес:

– Электромагнитный метод при измененной траектории полета мог бы стать для нас прорывом, – он выпустил дым, помолчал, – но лишь в том случае, если мы найдем способ задать изотопам двести тридцать пять мощное дополнительное ускорение.

– Совершенно верно, господин Дибнер. Дополнительное ускорение. – Эмма заерзала на стуле. – Через пару недель я буду готова доложить вам, каким образом дать им крепкого пинка.

Дибнер рассмеялся.

– Крепкого пинка! Очень точно выражение. – Он стряхнул пепел. – Не терпится узнать, что именно вы придумали, фрау Брахт. Может, хотя бы намекнете?

Эмма помотала головой:

– Простите, господин Дибнер, пока не могу, мне надо провести еще дополнительные расчеты. – Она улыбнулась и, пристально глядя ему в глаза,добавила: – Если бы у меня была своя лаборатория и своя группа, дело пошло бы значительно быстрей.

– Ах, вот вы о чем? – Дибнер отбил пальцами дробь по столешнице. – Да, я понимаю вас, фрау Брахт, но помочь пока не могу. Управление вряд ли выделит дополнительные средства на еще одну группу по разработке электромагнитного метода.

– Еще одну? – Эмма судорожно сглотнула.

– Впрочем, я готов вернуться к этому разговору, когда вы порадуете меня заявкой насчет крепкого пинка.

– Простите, господин Дибнер, – Эмма слегка дернула головой, – вы сказали «еще одну группу». Если я верно вас поняла…

Дибнер приложил палец к губам, подался вперед и прошептал:

– В Гейдельберге профессор Боте и доктор Фламмерфельд уже третий месяц над этим работают.

– С измененной траекторией? – уточнила Эмма.

– А как же еще? Бессмысленно пускать атомы по прямой. – Он погасил сигарету, вздохнул. – Я сам устал от этой секретности. Запрет на обмен информацией между институтами создает массу проблем.

«Значит, меня опередили, – спокойно подумала Эмма. – Ну что ж, удивляться нечему. Идея лежит на поверхности, Вальтер Боте талантливый физик, но вряд ли он догадается, как дать дополнительного пинка изотопам 235, он ведь из тех, кто категорически отрицает саму возможность создать резонатор вынужденных излучений».

– Разумеется, ничего этого я вам не говорил, фрау Брахт.

– Разумеется, господин директор. – Эмма притронулась пальцами к ушам, потом к губам. – Я ничего не слышала.

Дибнер поднялся.

– Рад был побеседовать с вами. С нетерпением буду ждать вашей следующей заявки. Желаю успеха. – Он вскинул руку: – Хайль Гитлер!

Эмма ответила тем же.

Она вернулась в лабораторию, взяла сумку, повесила в шкаф белый халат, надела плащ, домчалась до трамвайной остановки. На этот раз никаких прогулок по парку.

Привычным движением она просунула руку между прутьями калитки, отодвинула задвижку, вошла во двор, взлетела по ступенькам крыльца и дернула дверную ручку. Заперто. Постучала. Тишина. Достала ключи из сумки. Верхний замок мягко щелкнул, но дверь не открылась. Ключа от нижнего замка у нее не было, Вернер никогда его не запирал. Эмма спустилась с крыльца, огляделась, заметила, что розы отцвели и дорожка усыпана алыми лепестками.

Через пять минут она давила на кнопку звонка у калитки виллы Хоутерманса. Открыла Агнешка.

– Добрый вечер, госпожа Брахт, проходите, пожалуйста. Господина Хоутерманса нет дома, но он должен скоро вернуться. Хотите кофе или чаю?

Эмма по инерции сделала несколько шагов, резко остановилась и отчеканила:

– Где господин Брахт?

– В Стокгольме. – Агнешка удивленно вскинула брови. – Разве он вас не предупредил?

– Когда он уехал? – Эмма пристально смотрела в светло-голубые польские глаза.

Агнешка слегка отпрянула.

– Уже неделю назад. Я думала, вы знаете…

Калитка у Эммы за спиной стукнула, раздался голос Хоутерманса:

– Добрый вечер, красавица, вот сюрприз, не ожидал! – Он бесцеремонно развернул ее за плечи и чмокнул в щеку. – Роскошно выглядите, только почему такая бледная?

– Вернер сказал, когда намерен вернуться? – Эмма взглянула на дорогого Физзля и машинально отметила, что у него такие же светло-голубые глаза, как у польки.

– Обещал через месяц. – Хоутерманс подмигнул и добавил интимным шепотом: – Седина в голову, бес в ребро.

– Что вы имеете в виду, Фриц? – холодно спросила Эмма.

– Бурный роман с Лизой, что же еще? – Он взял Эмму под руку. – Пойдемте в дом, красавица, сварю вам кофе. Видите, как мне повезло. Теперь Агнешка наводит чистоту в моей холостяцкой конуре, готовит вкуснейшие блюда и вечерами играет на рояле.

Эмма высвободила руку и перевела взгляд на польку.

– Он оставил вам ключ от нижнего замка?

– Да. – Агнешка испуганно кивнула. – Если что-то нужно в доме, я могу вас проводить.

– Будьте любезны.

Как только дверь открылась, Эмма помчалась по лестнице с такой скоростью, что Агнешка, наблюдая за ней снизу из прихожей, вскрикнула:

– Госпожа, осторожней, упадете!

Эмма влетела в лабораторию и застыла. Оба стола, большой и маленький, оказались пусты. Она заметалась, открывая дверцы и ящики шкафов. Нашла старый сломанный гальванометр, коробку с запасными лампами, пучки проводов и прочее ненужное барахло. Все детали резонатора, все рукописи и тетради исчезли. Она схватила толстый справочник по оптике, принялась его трясти, выронила, услышала голос польки:

– Госпожа, с вами все в порядке?

Агнешка стояла в дверном проеме, у нее за спиной маячил Хоутерманс.

– Красавица, в чем дело?

Она молча прошагала к двери, глядя прямо перед собой. Полька и дорогой Физзль посторонились, проводили ее изумленными взглядами и стали спускаться следом.

– Огорчились из-за игрушки? – спросил Хоутерманс, когда вышли во двор. – Ну что же делать? Поиграли, и будет.

Эмма не ответила, не оглянулась. Вместо того чтобы сесть в трамвай, пошла пешком. Свежий вечерний воздух и быстрая ходьба помогли успокоиться и собраться с мыслями. «Не все потеряно. Напишу вторую заявку. Если он мог так со мной поступить, я имею полное право на него не ссылаться. Метод деления изотопов Эммы Брахт. Резонатор вынужденных излучений Эммы Брахт. Опубликует в Швеции? Ну и что? Мы шли параллельными путями. В науке такое случается часто».

Дома она скинула туфли, на цыпочках прошмыгнула по коридору в свой кабинет. Там горел свет. Герман сидел за ее бюро и курил.

– Что ты тут делаешь? Какого черта куришь в моем кабинете?

– Прости, малышка, я перенервничал. – Он затушил сигарету в крышке от чернильницы. – Хоутерманс позвонил в половине восьмого, сказал, ты ушла ужасно расстроенная и подавленная. Уже четверть десятого.

– Хоутерманс? – Эмма вздрогнула. – Звонил сюда? Зачем?

– Твое состояние показалось ему странным, он считал своим долгом предупредить меня, что ты не в себе. – Герман поднялся. – Вот так, малышка, даже посторонние стали замечать. Карл видел тебя сегодня в приемной Дибнера. Зачем ты к нему ходила?

– Мне надо было… Я просто попросила у него новый спектрометр. – Эмма через его плечо оглядела кабинет и заметила в углу у двери медное ведерко для угля, наполненное клочьями бумаги. Попыталась вырваться. Герман крепче стиснул ее. Он только казался хлипким. Руки у него были как стальные клещи.

– Не ври. Я давно почуял неладное, наблюдал за тобой в Венеции. Ты говорила Дибнеру о чертовом резонаторе?

– Нет, – сквозь зубы процедила Эмма.

– Слава богу, этого я боялся больше всего. Ну, так зачем ты к нему ходила?

– Отпустишь – скажу.

Он ослабил объятия. Она вырвалась, метнулась в угол, опустилась на колени у ведра.

– Что ты наделал?!

Дрожащие пальцы перебирали обрывки тетрадных страниц и кальки, на которую она скопировала чертежи резонатора.

– Все, хватит! Я хотел сразу сжечь, но не успел! – Герман схватил ведро и направился в гостиную.

Эмма бросилась за ним, в коридоре стукнулась коленом об угол шкафа, опустилась на пол, скорчилась и дико, по-волчьи завыла.

– Малышка! Что случилось?! – крикнул Герман из гостиной. – Подожди, я сейчас!

Через пару минут он присел рядом с ней на корточки.

– Ударилась? Ну, где больно?

– Уйди, не прикасайся ко мне! – простонала Эмма. – Ты хотя бы заглядывал в записи? Там был готовый метод разделения изотопов! Ты уничтожил немецкую урановую бомбу, идиот!

– Нет, малышка, я уничтожил твое помешательство. Я благодарен Хоутермансу, его звонок стал последней каплей. – Герман погладил ее ногу, нащупал шишку сквозь шелковый чулок. – Пойдем, ты ляжешь.

Эмма не шевельнулась. Он взял ее на руки, отнес в гостиную, уложил на диван. В камине горел огонь. В медном ведерке было пусто. Она обмякла, как тряпичная кукла. Он стянул с нее чулки, ушел, вернулся, влил ей в рот что-то горькое из рюмки, накрыл ушибленное колено влажной холодной салфеткой.

– Ну что, полегче? Ты совсем не спишь. У тебя абсолютно расшатаны нервы. Тебе просто надо поспать.

– Он собрал резонатор, я вычислила математически, – сказала Эмма, глядя в потолок, – лучевой метод даст до трех килограммов в сутки. Уровень обогащения девяносто процентов.

– Малышка, ты бредишь. – Герман тяжело вздохнул. – Знаешь, все это время я был в отчаянии, чувствовал, как ты ускользаешь, растворяешься в нем и в его бредовых идеях. Я перестал для тебя существовать. А ведь то же самое происходило с мамой. Конечно, я виноват, мне следовало давно покончить с этим, но я верил в твой здравый смысл, надеялся, что ты не поддашься его страшным чарам.

– Ненавижу тебя…

Герман не услышал, продолжал говорить, поглаживая ее ледяную руку:

– Он планомерно сводил тебя с ума, как когда-то маму. Она погибла из-за него. Я не допущу, чтобы ты стала следующей жертвой. Я слишком тебя люблю. Наконец он уехал. Этот кошмар закончился. В нашем доме не должно ничего остаться от его шарлатанства. Ни клочка, ни строчки, ничего!

Герман убрал влажную салфетку, поцеловал ушибленное колено, накрыл Эмму пледом, потянулся к журнальному столику, зашуршал газетой.

– Послушай. – Он принялся читать вслух комически-серьезным голосом: – «Во время одного из сеансов связи профессор Маркони рассказал своему любимому ученику Луке Валетти, что, настроив излучатель определенным образом, можно не только входить в контакт с потусторонними мирами, но и успешно делить изотопы урана. При помощи лучевого метода удастся получить больше пятидесяти килограммов обогащенного урана в сутки». – Он бросил газету на пол. – Вот так, малышка. Ты была в двух шагах от общения с марсианами и деления изотопов при помощи магических лучей.

– Это английская утка, они что-то пронюхали и пытаются сбить меня с толку, – отчетливо произнесла Эмма.

– Совсем плохо дело, – прошептал Герман. – Неужели придется обратиться к врачу? Нет, ни за что! Я должен справиться сам. Никому не отдам мою малышку!

Он поцелоловал ее в лоб, погасил торшер возле дивана, поправил кочергой поленья, сел в кресло, закурил. В камине плясали язычки пламени. Эмма смотрела в потолок и глухо, монотонно твердила:

– Выборочная ионизация достигается при помощи излучения высокого уровня монохромности… Сдвиг по энергии между уровнями три, десять, пятнадцать электронвольт. Частотный сдвиг между спектрами восемь гигагерц… Метод деления изотопов урана Эммы Брахт. Резонатор вынужденных излучений Эммы Брахт.


* * *


Сентябрь был сухой и теплый, Маша жила на даче в «Заветах», днем гуляла в роще, бродила по берегу реки Серебрянки, вечерами читала на веранде. Проглотила всего Чехова, от первого до последнего тома, взялась за Толстого.

Она привыкла к своему огромному животу и чувствовала себя священной коровой. Мама, папа и Вася по очереди навещали ее, иногда кто-нибудь оставался ночевать.

Илья приезжал на дачу поздно ночью. В этом смысле никакой разницы с московской жизнью не было. Он работал практически без выходных. Сквозь сон Маша слышала урчание мотора, шаги, тихий стук двери. Каждый вечер Настасья заявляла:

– Дождусь, не лягу.

Но засыпала в кресле или на диване. Илья не будил ее, поднимался наверх, нырял к Маше под одеяло, мгновенно выключался, выныривал рано утром и уезжал.

Маша не разрешала никому ничего покупать, шить и вязать для ребенка заранее, упорно верила в старинную примету, но запрет нарушали все. Евгеша пропадал в сарае, оттуда слышался глухой визг напильника и стук молотка. Он мастерил колыбельку. Настасья успела навязать кучу кофточек, чепчиков и носочков. Мама обметывала на машинке пеленки. Папа привез из очередной командировки лошадку-качалку и деревянный стульчик с дыркой для горшка. Илья купил кроватку и коляску, спрятал их в сложенном виде в кладовке на Грановского. Вася вычистил и привел в порядок своих солдатиков, чтобы передать по наследству.

Настасья ходила вокруг Маши на цыпочках, не приставала с пирогами и котлетами, тихо, умильно причитала, замечая, как движется и прыгает живот под ситцевым домашним платьем.

Первый осенний дождь начался утром девятнадцатого числа. Он был теплый и редкий, небо затянулось низкими желтоватыми тучами. После завтрака Маша сидела на веранде в кресле-качалке, положив босые ноги на табуретку, дочитывала последние главы «Анны Карениной», иногда поднимала глаза и глядела на дождь сквозь разноцветные ромбики больших верандных окон.

К сцене самоубийства Анны она подбиралась с опаской. В прошлый раз, года четыре назад, когда впервые читала роман, после этой сцены долго плакала от жалости к Анне и от злости на Льва Толстого. Зачем он ее убил?

Сейчас она только немного загрустила и подумала: «Он будто за руку подвел ее к платформе и толкнул под поезд. Миллионы людей читают, миллионы раз, опять и опять, погибает бедная Анна. Вот такая вечная казнь».

Настасья крикнула из кухни:

– Скелетинка, творожку покушаешь?

Маша усмехнулась. На скелетину она давно не была похожа, скорее уж на шар с ногами.

– Спасибо, Настасья Федоровна, не хочу, сыта.

– Творожок свежий, с малиновым вареньем, очень вкусно.

На крыльце застучали шаги. Дверь открылась. Мама вошла на веранду, поставила сумку на лавку, скинула капюшон плаща, поцеловала Машу.

– Привет. Ну, как ты?

В последнее время у мамы появилась манера слишком внимательно и тревожно заглядывать Маше в глаза. У нее самой глаза были сонные, красные.

– Я в порядке, а тебе бы поспать.

– Сегодня не получится, вырвалась на пару часиков, к трем надо быть на работе.

Из кухни пришла Настасья с миской творога:

– Вера Игнатьевна, покушайте. Сейчас чаю поставлю и варенья принесу.

Маша поняла, что спокойно почитать не удастся, немного посидела с ними и потихоньку смылась наверх. Минут через пятнадцать мама поднялась к ней. На шее висел фонендоскоп.

– Мам, я же сказала, все хорошо, – проворчала Маша.

– Если бы ты ходила в консультацию, я бы к тебе не приставала. Давай укладывайся.

Каждый раз, когда мама слушала и щупала живот, Машу разбирал смех. Во-первых, щекотно, во-вторых, мамино лицо становилось необыкновенно серьезным и важным.

– Кончай хихикать, ты мне мешаешь!

На этот раз она занималась животом дольше обычного, поглядывала на часы.

– Что-то не так? – тихо спросила Маша.

– Все так, сердечко в порядке, сто двадцать в минуту, лежит он правильно. – Мама сняла фонендоскоп. – Тебе пора в Москву, Манечка.

– Почему?

– Родишь скоро.

– Ну, здрас-сти! Срок только через неделю. Забыла?

– Маня, он опустился, значит, уже очень скоро.

– Илья приедет, завтра утром меня отвезет. – Маша лениво потянулась. – Мам, до завтра не начнется, обещаю.

Мама встала и принялась расхаживать по комнате.

– Если бы я могла остаться с тобой, но я должна сегодня обязательно ассистировать на операции. Маня, поехали, пожалуйста!

– Рано, я чувствую. Ты же сама говорила, первые роды обычно долгие. Тут телефон у коменданта, если что, вызовем «скорую».

Мама очень уговаривала, но Маша уперлась. Неохота было нарушать это чудесное, спокойное течение дачной жизни, когда еще удастся вот так бездельничать, гулять, читать, валяться в постели до полудня?

Мама сдалась. Маша проводила ее до станции, пообещала, если что, сразу вызвать «скорую» по комендантскому телефону, не спеша вернулась, пообедала с Настасьей и Евгешей. Когда допили чай, Евгеша с таинственным видом повел ее к сараю, широким жестом распахнул дверь:

– Готово! Принимай работу!

Колыбелька была как из сказки. Евгеша покрасил ее белой масляной краской, разрисовал разноцветными цветочками и ягодками. Маша восхищенно охнула:

– Да вы прямо художник!

– Когда-то увлекался, в гимназической юности. – Евгеша скромно потупился.

К вечеру дождь припустил с новой силой, поднялся ветер. Маша ушла наверх, закуталась в большой пуховый платок, уютно устроилась в кресле с «Анной Карениной».

Жаль было дочитывать. Как ни злись на Толстого за Анну, все равно оторваться невозможно. Последние строчки финального монолога Левина Маша прочитала шепотом, вслух:

– «…но жизнь моя теперь, вся моя жизнь, независимо от всего, что может случиться со мной, каждая минута ее – не только не бессмысленна, как была прежде, но имеет несомненный смысл добра, который я властен вложить в нее!»

Маша закрыла книгу, спустилась вниз, умылась, почистила зубы, пожелала Настасье и Евгеше спокойной ночи.

Давно стемнело. Дождь барабанил по крыше, форточка поскрипывала от ветра, кружевная занавеска медленно поднималась и опускалась, будто дышала. Маша незаметно уснула.

Ей приснилась, что она идет по незнакомой улице, вдоль невысоких решетчатых заборов. За заборами дома, слишком маленькие для городских, но и не деревенские, каменные, в два-три этажа, очень аккуратные, серого, желтого, бежевого цвета. Нигде, никогда Маша не видела таких улиц и таких домов. Совсем незнакомый мир, может, вообще не на земле, а на другой планете. Освещение тревожное, зеленоватое, с огненным отливом. Не то чтобы страшно, а как-то не по себе.

Мимо сновали смутные фигуры. Маша разглядела высокую женщину в сером плаще, вроде бы красивую, но больше похожую на куклу, чем на человека. Лицо белое, как известка, глаза большие, круглые, ни белков, ни зрачков. Нечто гладкое, серебристое, будто вместо глазных яблок ртутные шарики.

Женщина-кукла остановилась возле одного из домов, открыла калитку. Перед крыльцом росли темно-зеленые кусты. Дорожка была усыпана алыми лепестками, словно обрызгана кровью. Поднялась на ступени, повернула дверную ручку. Маша знала: если кукла откроет дверь и войдет в дом, случится что-то кошмарное, непоправимое. Дверь дрожала, кукла размеренно и мощно била по ней кулаком. Маша вскрикнула, проснулась, включила свет.

Снаружи разыгралась настоящая буря. Ветер выл, занавеска взлетала до потолка. Окно распахнулось, с подоконника капало. Маша встала и сморщилась от внезапной тянущей боли в пояснице. Взглянула на часы. Половина второго.

Она закрыла окно, погасила свет, забилась под одеяло, но только стала засыпать, боль вернулась.

– Нет, пожалуйста, не сейчас!

Опять приступ боли.

– Что я за дура? – Маша всхлипнула. – Конечно, надо было поехать с мамой… Ой, господи, как больно!

Она опять включила свет, дрожащими руками натянула платье, закуталась в шаль, осторожно, медленно держась за перила, стала спускаться по лестнице. Боль заставила ее сесть на ступеньку и замереть, пережидая, когда немного отпустит.

Сквозь шум дождя и вой ветра прорезался звук мотора. Через пару минут на крыльце застучали шаги. Илья вошел на веранду.

– Илюша… – Она попыталась встать и застонала.

– Что, уже? – Он опустился перед ней на корточки.

– Мг-м… Каждые пять минут схватки.

В машине она никак не могла удобно устроиться на заднем сиденье, пробовала лечь на спину, подогнув ноги, сжимала кулаки, впивалась ногтями в ладони, кусала губы и пальцы, чтобы не заорать. Дождь хлестал в стекло, дорога была мокрой и скользкой. Илья боялся прибавить скорость. Казалось, никогда не доедут. В голове пульсировало: «Так не бывает! За что мне эта пытка?»

В короткие промежутки между схватками она вглядывалась в окно, ничего не видела сквозь пелену дождя. Наконец замаячили городские огни. Мелькнул темный силуэт «Рабочего и колхозницы». Значит, уже скоро.

Когда машина остановилась возле подъезда роддома имени Грауэрмана, сиденье под Машей было мокрым. Дальше все понеслось и закружилось. Каталка, клеенка, кафельные стены, лица в белых масках, короткие команды: «Не тужься, тужься!» Боль стала абсолютно нестерпимой, будто тело напополам перепилили. В голове вспыхнуло: «Все! Я умираю!»

И вдруг боль выключили, мгновенно, одним щелчком. Раздалось громкое сердитое кряканье. Большие резиновые руки держали маленькое подвижное существо вишневого цвета. Сморщенное личико, слипшиеся темные волосенки, широко открытый рот.

– Девочка!

Имя они с Ильей давно выбрали. Елена. Так звали его родную маму. Маша отдыхала, ни о чем не думала, слышала рядом Леночкин плач и голоса медсестер:

– Гляди-ка, шустрая какая! Записывай: три двести, пятьдесят сантиметров. Это ж надо, четвертая девка за сутки, вот, говорят – война, война! Перед войной одни пацаны родятся, а девки – к долгому миру.

– Дуся, брось ты свои деревенские суеверия. Войны не будет, потому что товарищ Сталин не позволит.

Эпилог

Эмма Брахт два года болела нервным расстройством, Герман за ней самоотверженно ухаживал. Когда она поправилась, пыталась восстановить записи и чертежи, но не сумела. После войны чета Брахт вместе с группой немецких физиков отправилась в СССР, делать советскую урановую бомбу. Они работали в Физико-техническом институте в Сухуми. Герман Брахт удостоился Сталинской премии. В Берлин они вернулись в 1953-м и до конца своих дней жили в ГДР.

Вернер Брахт вернулся в Германию в 1946 году. Вилла в Шарлоттенбурге уцелела. Он был признан героем-антифашистом и награжден Большим Федеральным крестом первой степени за заслуги перед ФРГ. Его называли совестью немецкой физики. Его работы заложили основу нового направления в радиофизике.

В его личном архиве сохранилось письмо Марка Мазура и воспоминания о том, как и почему он сбежал из Германии в сентябре 1940 года. Он завещал опубликовать архив только через тридцать лет после своей смерти. Боялся, что публикация навредит семье Марка и людям, передавшим письмо.

Вернер Брахт умер в 1962 году в возрасте восьмидесяти четырех лет. Публикация его архива в 1992-м вызвала большой резонанс в научных кругах. Марк Мазур опередил время на сорок с лишним лет. Его метод обогащения урана был заново открыт только в начале восьмидесятых. Метод оказался настолько дешевым и эффективным, что производство уранового оружия могло стать доступным для террористических организаций. Технологии были сразу засекречены.

Лиза Мейтнер уехала в Англию, преподавала в Кембридже. Нобелевскую премию за открытие расщепления ядра урана она не получила. Председателем Нобелевского комитета по физике был Мане Сигбан. Никакие протесты Эйнштейна и Бора не помогли. Сигбан настоял, чтобы премия досталась Гану и Штрассману.

Вернер Брахт и Лиза Мейтнер остались близкими друзьями. Вернер дважды в год приезжал к ней в Англию. Лиза в Германию больше никогда не возвращалась.

Ося Кац до конца войны работал на британскую разведку. В 1942-м участвовал в диверсионной операции по выводу из строя завода тяжелой воды в Норвегии. Был ранен. В 1945-м в составе объединенной группы британских и американских разведчиков (миссия «Алсос»; оперативный сбор информации по немецкому урановому проекту) участвовал в аресте и допросах Гейзенберга, Вайцзеккера, Гана.

Их переправили в Англию. О том, что американская атомная бомба сброшена на Хиросиму, они узнали, сидя под арестом. Все их разговоры записывались. Гейзенберг долго не мог поверить, что американцам это удалось. Ган плакал. Вайцзеккер сказал: «Если бы мы захотели, мы бы тоже ее сделали».

Скоро их освободили и отпустили домой, в Германию.

После войны Ося жил в Лондоне, работал на Би-Би-Си «Телевижн Сервис», снимал новостные репортажи и документальные фильмы.

В последний раз он побывал в Москве в октябре 1940-го, встретился с доктором Штерном и передал ему письмо Брахта. Оно до сих пор хранится у дочери Мазура, Евгении.

Габриэль фон Хорвак свое последнее сообщение в Москву передала 25 ноября 1940-го, через десять дней после визита Молотова в Берлин. В сообщении говорилось, что нападение на СССР весной 1941 года подтверждается секретным приказом Гитлера. Удары планируются в трех направлениях: Москва, Ленинград, Киев. После этого она окончательно прекратила связь с советской разведкой.

Габи и ее муж Максимилиан были арестованы гестапо как участники заговора в первые дни августа 1944-го, после знаменитого покушения на Гитлера 20 июля. Освобождены из тюрьмы в мае 1945 года. После войны Максимилиан занял высокий пост в бундестаге. Габи работала в пресс-службе МИД. Ося несколько раз пытался увезти ее с собой в Англию, но она так и не рассталась со своим Максимилианом.


19 июня 1941 года генерал-лейтенант авиации Проскуров был назначен командующим Военно-воздушными силами 7-й армии, дислоцированной в Карелии. Прежде чем отправиться к месту назначения, Иван Иосифович заехал в Разведуправление, выяснил обстановку и передал в Петрозаводск начальнику штаба ВВС приказ немедленно перебросить самолеты с основных аэродромов на запасные. Приказ успели выполнить. Это спасло авиацию 7-й армии от уничтожения.

27 июня 1941 года Проскуров был арестован в Петрозаводске и доставлен на Лубянку. Обвинение гласило: «…обвиняется в том, что являлся участником военной заговорщической организации, по заданиям которой проводил вражескую работу, направленную на поражение Республиканской Испании, снижение боевой подготовки ВВС Красной армии и увеличение аварийности в Военно-Воздушных силах».

Вместе с Проскуровым по обвинению в «заговоре» арестовали еще двадцать генералов авиации, в том числе Героев Советского Союза П.В. Рычагова, Г.М. Штерна и дважды Героя Советского Союза Я.В. Смушкевича. Из них выбивали признательные показания. Многие сломались. В протоколе допроса Проскурова осталась запись: «Виновным себя не признал».

Семья Ивана Иосифовича в августе эвакуировалась в Куйбышев. Жену, Александру Игнатьевну, сразу арестовали. Дочери, четырнадцатилетняя Лида и семилетняя Галя, остались одни в чужом городе. Детей вызывали на допросы. После одного из них Лида вернулась седая. Позже всех троих выслали в Казахстан.

Проскуров был расстрелян вместе с двадцатью генералами авиации 28 октября 1941 года в поселке Барбыш под Куйбышевом, без суда, по приказу Берия.

В октябре 1941-го в Запорожье немцы расстреляли отца Ивана, Иосифа Проскурова, за то, что его сын – генерал Красной армии.

Указом Президиума Верховного Совета СССР от 21 марта 1947 года Проскуров был лишен звания Героя Советского Союза и всех наград.

11 мая 1954 года Герой Советского Союза генерал-лейтенант авиации Иван Иосифович Проскуров был полностью реабилитирован постановлением Генерального прокурора СССР и Главной военной прокуратуры за отсутствием в его действиях состава преступления. Тогда же были реабилитированы его вдова и дочери.

Илья Петрович Крылов работал в Особом секторе до января 1953-го. Сопровождал Сталина в Тегеран, в Ялту и в Потсдам. Присутствовал на Нюрнбергском процессе. В январе 1953-го был арестован вместе с Александром Николаевичем Поскребышевым. В марте они оба вышли на свободу. Александр Николаевич был отправлен на пенсию. Илья Петрович получил должность заместителя заведующего Международного отдела ЦК.

Мария Петровна Крылова вернулась на сцену Большого театра в марте 1941-го. Во время войны выезжала на фронт в составе концертных бригад. После войны продолжала танцевать. Получила звание народной артистки СССР. После ухода со сцены в 1963-м преподавала в Училище Большого театра.

В конце сентября 1940 года старший лейтенант Дмитрий Андреевич Родионов женился на Евгении Марковне Мазур.

В первые дни июня 1941-го Родионов был снят с должности «за немцебоязнь и распространение лживой провокационной информации о приготовлениях Германии к нападению на СССР». Ждал ареста. 22 июня был направлен в разведотдел штаба группы войск Западного фронта. Во время войны руководил разведывательно-диверсионными группами. Дважды ранен. После войны продолжал работать в Главном управлении Генштаба. Уволен в запас в звании генерал-лейтенанта. Преподавал в Академии Генштаба. Награжден орденами Ленина, Красного Знамени, Отечественной войны 1 степени.

Карл Рихардович Штерн умер от сердечного приступа в своей комнате на Мещанской в 4 часа утра 22 июня 1941 года.

Вася Акимов ушел добровольцем на фронт в 1944-м. Погиб в боях за Берлин в мае 1945-го в возрасте девятнадцати лет.

Полина Дашкова Питомник Книга 1

«…ибо из всех законов Природы, возможно, самый замечательный – выживание слабейших».

Владимир Набоков

Глава первая

После бесконечной слякотной зимы с тяжелыми снегопадами, после апрельских заморозков и унылых майских дождей в Москву наконец пришло настоящее лето. Июнь начался ярко, жарко, и каждый солнечный день казался праздником. Ночами гремели грозы, но к рассвету не оставалось ни облачка, восторженно кричали воробьи и сверкающие капли сыпались с деревьев.

В маленьком дорогом кафе в одном из тихих переулков неподалеку от Таганской площади впервые решились выставить три столика на открытую веранду, окруженную старыми липами. Кафе открывалось в полдень, и ровно в полдень явился первый посетитель – мужчина в белом летнем костюме. Он выглядел больным и помятым, словно провел бессонную ночь и утром не умывался.

Переулок был залит солнцем, внутри кафе казалось темно. Посетитель тревожно огляделся, и метрдотель в бабочке предложил ему пройти на веранду. Посетитель кивнул, выбрал столик у ограды и упал на стул так тяжело, что хлипкие алюминиевые ножки подкосились. Если бы не решетка за спиной, он непременно бы рухнул на плиты и расшиб голову. Но решетка спасла, мужчина вскочил, его качнуло, и тут же к нему подлетел испуганный официант.

– Вы не ушиблись? – спросил он, придержав посетителя за локоть и заглянув в глаза. Официанту показалось, что гость пьян, ноздри его затрепетали, профессионально принюхиваясь. Но пахло только хорошим одеколоном. Льняной костюм был измят и несвеж, однако выглядел дорого, и ботинки не вызывали сомнений. Официант всегда сначала нюхал подозрительных посетителей, потом смотрел на обувь.

– Мне надо сесть. Стул сломан, – произнес гость тяжелым отрывистым басом.

– Вот, пожалуйста, присаживайтесь, – официант пододвинул ему другой стул и смахнул с белоснежной скатерти невидимые крошки. Гость уселся, задрал рукав и взглянул на хорошие швейцарские часы.

Безусловно, посетитель был приличным человеком, но все-таки выглядел странно.

Есть известная детская игра, когда один рисует голову, другой туловище, третий ноги, потом разворачивают листок и смотрят, что получилось. Человек в белом костюме состоял из таких, вслепую нарисованных частей. Голова его была слишком велика для хрупкой шеи, узкие худые плечи никак не соответствовали увесистой нижней части туловища, которая, в свою очередь, контрастировала с журавлиными ногами и широкими плоскими ступнями сорок пятого размера. Светло-желтые волосы, несмотря на тонкость и мягкость, упрямо торчали в разные стороны, как перышки мокрого цыпленка. Круглое лицо, украшенное маленьким упругим носиком и большими, выпуклыми шоколадными глазами, сохранило детские пропорции, и если бы не тяжелый, почти стариковский бас, можно было бы принять его за нездорового сонного подростка.

Тени дрожащих липовых листьев падали на скатерть, осыпали костюм, лицо и руки посетителя крупной нервной рябью, и оттого казалось, что человека колотит лихорадка. Не раскрывая книжки меню, он рявкнул громко и грубо:

– Кофе!

– Эспрессо? Капучино? По-восточному? – ласково уточнил официант.

– По-восточному. Крепкий и сладкий. – Мужчина вдруг вскочил как ошпаренный и закричал: – Лиля! Я здесь!

Официант оглянулся. На веранде появилась женщина лет тридцати пяти, маленькая аккуратная блондинка в бело-розовом платье. Легко процокали острые каблучки белых туфель, пахнуло жасмином, и официант отметил про себя, что дама пользуется старомодными, но приятными духами «Диориссимо».

– Привет, – сказала блондинка, бережно расправила платье и села напротив мужчины. Светлые брови сдвинулись, уголки свежего пухлого рта опустились вниз, приятное круглое лицо стало напряженным. Было заметно, что она совсем не рада встрече. Официант вернулся к столу и вопросительно взглянул на женщину.

– Лиля, что тебе заказать? – Мужчина оскалил в улыбке прокуренные крупные зубы.

– Ничего. Просто стакан воды. Минеральной, без газа.

– Может, кофе? – предложил официант.

– Спасибо, не надо.

– Вот, я принес тебе, чтобы ты посмотрела, где я работаю, – пробормотал мужчина. Он принялся неловко рыться в мягкой кожаной сумке и наконец извлек глянцевый толстый журнал. На обложке под кровавым названием «Блюм» извивалась обнаженная лысая девушка, отлитая из ртути.

– Спасибо. – Блондинка машинально пролистала страницы и вдруг замерла, вскинув на мужчину светло-серые прозрачные глаза. В руках у нее был белый плотный конверт, который она обнаружила между страницами. – Что это? – спросила она грозно.

– А ты открой, посмотри, – лицо его растянулось в глупой улыбке.

Блондинка заглянула в конверт, тут же бросила его на стол и резко встала:

– Все, нам не о чем разговаривать.

– Лиля, подожди, ты что?! – испугался он и схватил ее за руку. – Ну на фига ты выпендриваешься, а? Тебе бабки не нужны? Или, может, мало? Ты хотя бы посчитай.

– Во-первых, разговаривай со мной по-человечески, тебе не пятнадцать лет. Во-вторых, убери это, на нас смотрят, – она покосилась на официанта, которой замер у столика с бутылкой воды на подносе.

– Сядь, пожалуйста, очень тебя прошу, сядь. Ты разве не видишь, как мне плохо? – жалобно простонал мужчина.

– Тебе всегда плохо, – сердито заметила блондинка, но все-таки села. – Я тебя внимательно слушаю. Зачем ты меня сюда пригласил? – Она уставилась на него в упор, от напряжения глаза ее стали совсем прозрачными.

– Это я тебя слушаю, – он закашлялся, лицо налилось кровью, – объясни, будь добра, почему я не могу прийти? – пролаял он, схватил салфетку и шумно высморкался.

– Потому, что я тебя не приглашаю, – с вежливой улыбкой ответила женщина.

Мужчина шлепнул на стол пачку «Мальборо» с ментолом, долго не мог вытащить сигарету и прикурить. Каждое его движение казалось слишком резким и неловким. Он либо сильно нервничал, либо был болен, а возможно, и то, и другое. Блондинка, напротив, выглядела человеком здоровым и спокойным.

– Но я хочу прийти, – произнес он, затягиваясь и выпуская дым из ноздрей, – это же бред, Лиля! Что значит, ты не приглашаешь? Мы взрослые люди.

– Это ты взрослый? – Она засмеялась, сверкнув мелкими белоснежными зубками. – Ты взрослый? Ой, я тебя умоляю…

– Не вижу ничего смешного. Я уже купил подарок, и вообще, ты не имеешь никаких прав, по документам ты никто.

– Вот как? – Она склонила голову набок и высоко подняла брови. – Ну, если на то пошло, настоящие документы у меня, они в полном порядке, и в них твое имя нигде не зафиксировано. – Лиля залпом выпила воду. – Как раз ты никто, а я совсем наоборот. Скажи спасибо своей предприимчивой маме. Она все отлично устроила.

– Вот маму давай оставим в покое, – Олег избегал смотреть ей в глаза и уставился в свою кофейную чашку, – сейчас не о ней речь. Допустим, ты не хочешь, чтобы я приходил. Что дальше?

– Дальше я собираюсь обращаться в официальные инстанции, заявлять о подлоге документов и не только. Есть кое-что более серьезное. Значительно более серьезное.

– Слушай, ты можешь выражаться яснее, без этих дурацких намеков?

– Пока не могу. Но обещаю, что скоро все мои неясные намеки прояснятся.

– Нет, а что произошло? Ты спокойно жила все эти годы и вдруг взорвалась ни с того ни с сего. В чем дело? Десять лет ситуация тебя полностью устраивала, а теперь ты собираешься обращаться, как ты выразилась, в официальные инстанции. В суд, что ли?

– Совершенно верно, в суд.

– И в чем ты нас обвиняешь?

– Тебя ни в чем. А вот матушку твою гениальную я обвиняю. И поверь, это очень серьезно.

– Ой, ну хватит, – он махнул рукой, – неужели тебе охота затевать всю эту бодягу, вмешивать кретинов-чиновников в наши семейные дела? В конце концов все происходило по твоему молчаливому согласию. Тогда надо было думать, десять лет назад. А сейчас поздно и глупо.

– Да, – кивнула она, – поздно и глупо. Не спорю.

– Ну, и зачем тебе это нужно? Объясни, чего ты хочешь, давай спокойно все обсудим, договоримся.

– Мы никогда не договоримся, – блондинка тряхнула короткими вьющимися волосами, – я согласилась встретиться с тобой только потому, что мне тебя очень жаль. Но учти, эта жалость ничего в моих планах не изменит. И все, хватит об этом.

– Хватит?! – выкрикнул мужчина неожиданно визгливым голосом. – Что значит хватит? Ты долго будешь надо мной издеваться? Сидишь, спокойная, вежливая, и угрожаешь судом! – Он раздавил сигарету, обжег палец, поморщился и поднес его к губам. – Что мы тебе сделали? Десять лет никаких претензий, и тут вдруг, без всякого предупреждения…

– Не кричи, Олег, – в светло-серых глазах мелькнула жалость, – ты ничего мне не сделал, ты вообще вряд ли способен на какие-либо сознательные действия. А вот мама твоя… Ладно, я сказала, лучше не надо об этом. Я не издеваюсь над тобой. Пожалуйста, давай прекратим этот разговор. Ты слабый, глубоко несчастный человек, я уже сказала, мне тебя очень жаль. Прости, мне пора. – Она поднялась и, взглянув на него сверху вниз, тихо добавила: – Тебе лечиться надо, ты очень плохо выглядишь. Все, до свидания.

– Подожди, – он поймал ее руку и потянул так резко, что она чуть не упала, – сядь, ты ничего не объяснила, и главное, ты не объяснила, почему я не могу прийти?

– Потому, что это мой дом и я не хочу тебя там видеть. Если ты явишься, я просто не открою дверь.

– Господи, ну почему? – простонал он.

– А тебе не приходит в голову, что мне очень больно видеть тебя в своем доме? Да, ты ничего не сделал. Однако твое бездействие было хуже преступления. Даже статья такая есть в Уголовном кодексе: оставление в беспомощном состоянии. Я знаю, ты был еще беспомощней, чем Ольга, но ее нет, а ты жив. Не приходи, очень тебя прошу.

– Значит, я виноват, что жив? Ну, прости, эту вину я искуплю. Не сейчас, конечно. Дай мне срок еще лет двадцать или тридцать. Хорошо?

– Перестань, – устало вздохнула Лиля, – хотя бы сейчас не юродствуй.

Он открыл рот, помотал головой, привстал, опершись на стол, выпуклые карие глаза вспыхнули, что-то должно было сорваться с языка важное, резкое, но не сорвалось. Глаза угасли, медленно, как свет в кинотеатре.

– Возьми подарок, – буркнул он и достал из кармана маленький красный футляр, – здесь сережки золотые, она ведь любит всякие побрякушки.

– Спасибо. Это очень трогательно. Но у нее не проколоты уши и вместо радости будет одно расстройство. А вот журнал я возьму. Никогда подобных изданий в руках не держала. Что значит «Блюм»?

– Ничего. Просто звучит красиво.

– Там есть твои статьи?

– Нет. Я же сказал, я заместитель главного редактора, сам пишу очень редко, – ответил он отрывистым механическим басом и впервые взглянул ей в глаза: – Лиля, десять лет назад твоя сестра покончила с собой. В этом никто не виноват. Я обещаю, что не появлюсь в твоем доме до тех пор, пока ты сама меня не пригласишь. Но ответь мне на единственный вопрос: что изменилось? Почему ты вдруг стала кого-то обвинять в ее смерти?

Она ничего не ответила, аккуратно положила журнал в пакет, встала и ушла.

Олег смотрел ей вслед, губы его шевелились. Подошел официант, чтобы забрать чашку с остывшим, нетронутым кофе, и услышал:

– Гадина… сука… ненавижу…

А женщина, прежде чем покинуть кафе, зашла в туалет. Несколько минут она стояла перед зеркалом, закрыв глаза. Плечи ее вздрагивали, по щекам текли черные от туши слезы. Уборщица, сидевшая за столиком с вязаньем в руках, посмотрела на нее и спросила:

– Доченька, тебе плохо?

– Ничего, соринка в глаз попала, – ответила Лиля, умылась холодной водой, потом, вытряхнув все содержимое из белой лаковой сумочки, стала приводить себя в порядок, подкрасила ресницы, губы, попудрилась, не глядя, бросила все назад, в сумку, и ушла.

* * *
В половине четвертого утра патрульная милицейская машина чуть не сбила женщину в пустом переулке. Район был спальный и считался сравнительно спокойным, никаких вокзалов, гостиниц, ночных клубов. Патрульная группа расслабилась. Только что кончилась гроза, на этот раз вялая, ленивая, но дождь все шел и заметно похолодало. В салоне было тепло и уютно. У младшего лейтенанта Телечкина имелся двухлитровый термос с крепким кофе, у капитана Краснова была копченая курица. Собирались остановиться в каком-нибудь дворе и перекусить.

Женщина выросла из-под земли. Водитель едва успел притормозить. Маленькая, полная, она застыла посреди дороги и не двигалась, не реагировала на визг тормозов, ослепительный свет фар в лицо, крик водителя. На ней было надето что-то широкое, белое, и в мертвенном фонарном свете, в дрожащей пелене дождя она казалась привидением.

– Давай-ка, Коля, вылези, разберись, – приказал младшему лейтенанту Телечкину капитан Краснов.

– Наколотая или бухая, – проворчал Коля, – из-за такой дуры вылезать под дождь...

Приблизившись, он заметил, что это вовсе не взрослая женщина, а девчонка лет пятнадцати, босая, в каком-то балахоне, вроде халата или ночной рубашки.

– Ну точно, наколотая, – повторил лейтенант и громко спросил: – Тебе что, жить надоело?

– Я убила тетю Лилю, – медленно произнесла девочка, глядя на лейтенанта сумасшедшими глазами. Она картавила, не выговаривала «л», голос у нее был звонкий, чистый, совсем детский.

– Чего?

– Второй Калужский переулок, дом восемь, корпус два, квартира сорок.

Телечкин стоял в глубокой луже и чувствовал, как пропитываются холодной влагой ботинки, как за шиворот капает дождь. Еще минута, и он промокнет насквозь. Взглянув на светящуюся табличку, прибитую к ближайшему дому, лейтенант прочитал: «1-й Калужский переулок».

– Ладно, пошли в машину, разберемся, – он взял ее за локоть, она не сопротивлялась, покорно села в машину и громко повторила:

– Я убила тетю Лилю.

– Тебе сколько лет? – поинтересовался капитан Краснов и брезгливо поморщился. От девочки исходил странный запах, нет, не бомжовская вонь, что-то другое. «Лук, – догадался капитан, – репчатый лук. Для того чтобы так разило, надо полкило сожрать, не меньше. Закусывала она им, что ли?»

– Четырнадцать, – ответила девочка и, помолчав, добавила: – Коломеец Люся, восемьдесят пятого года.

– Так, и кого же ты убила, Люся Коломеец?

– Тетю Лилю. Второй Калужский переулок, дом восемь, корпус два, квартира сорок. Она там лежит на кухне в грязном халате, молчит и не шевелится. Надо «скорую» вызвать, но я боюсь врачей.

– А чего так? – спросилТелечкин с дурацким смешком.

– Уколы будут делать. Больно, – ответила девочка и задумчиво добавила: – Они злые, им нравится делать больно. Говорят, ничего, потерпи, а как терпеть, когда больно? Потом вообще руки-ноги сводит и в голове бурчит.

Сидевший за рулем сержант Сурков поймал в зеркале взгляд Краснова и выразительно закатил глаза.

– Бурчит обычно в животе, – заметил лейтенант Телечкин.

– Это если капусты много съешь, тогда да, в животе, – кивнула девочка, – а когда делают укол от плохого поведения, тогда в голове начинается, знаете, бурр-бурр, как будто там внутри что-то шевелится и хлюпает.

– Тетя Лиля тебе кто? – спросил после долгой паузы капитан Краснов.

– Как кто? Тетя. Мамы моей сестра.

– А мама где?

– Умерла, – сообщила девочка с легким вздохом, – еще давно, когда я маленькая была. Сначала мама, потом бабушка. Осталась одна тетя Лиля.

– Отец есть?

– Не-а. Никого нет. Только тетя Лиля.

– Так чего же ты тетю свою, родную-единственную, убила? – спросил Телечкин и сухо откашлялся.

Она не ответила.

Переулок был утыкан фонарями, машина ныряла из света в темноту, лицо девочки то вспыхивало, то исчезало, и лейтенанту стало не по себе. Он не мог толком разглядеть девочку, и ему вдруг пришло в голову, что она не совсем живая, что-то вроде зомби.

Луковый запах напоминал приторную трупную вонь, длинные волосы слиплись, глаза светились, как гнилушки, на лбу и на носу белели какие-то пятна, похожие на плесень. Голос, чистый, высокий, спокойный, с трогательной детской картавостью, звучал сам по себе, отдельно, словно принадлежал другому, более привлекательному существу.

«Меньше надо ужастиков смотреть, – раздраженно заметил про себя Телечкин, – ребенок как ребенок. Просто с головой не все в порядке, лицо какой-то мазью намазано и лук поедает в огромных количествах».

– Вот здесь направо, во двор, это дом восемь, корпус один, а корпус два следующий, – сообщила девочка и добавила: – Только вы первые идите. Я боюсь.

Дверь оказалась открытой. Везде горел свет. Пахло чистотой, лавандой и хорошим туалетным мылом. Это была обычная малогабаритная «распашонка» с крошечной прихожей и двумя смежными комнатами. На кухне, сквозь дверной проем, виднелись ноги в узорчатых шерстяных носках.

– Извините, вы не могли бы снять ботинки? На улице грязно, – звонко произнесла девочка и принялась старательно вытирать босые ступни о коврик.

– Чего? – переспросил Краснов и, вглядевшись в ее лицо, заметил на лбу и на носу белые пятна какой-то густой мази.

– Там тапочки в шкафчике. Тетя Лиля не разрешает в уличной обуви заходить в квартиру. Что вы на меня так смотрите? Это я пастой от прыщиков намазалась.

Больше она не сказала ни слова, прошла в комнату, села за стол, сложила руки на коленях и уставилась в одну точку. На вопросы не отвечала, словно оглохла. До приезда опергруппы и следователя решили ее не трогать. Лейтенант Телечкин отправился за понятыми.

Труп находился на кухне, в полусидячем положении. На вид убитой можно было дать лет сорок, не больше. Холеная, светловолосая, с гладким правильным лицом, она как будто просто села на пол, прислонившись спиной к батарее и вытянув ноги. На ней был теплый махровый халат и узорчатые пушистые носочки. На нежно-розовой мягкой ткани темнели огромные пятна крови. Судя по количеству крови, было нанесено не меньше десятка ножевых ранений. Тут же валялось орудие убийства – длинный кухонный нож с черной пластмассовой ручкой.

Дело не сулило никаких сложностей. Банальное бытовое убийство. Слабоумная девочка-подросток зарезала свою тетю и сама в этом призналась. Понятые, пожилая пара из соседней квартиры, сначала долго охали, потом сообщили шепотом, что Люся сирота, больна с рождения.

– Все ясненько, чистенько, никаких вопросов, – глубокомысленно заметил Краснов и вздохнул: – Мечта, а не трупик.

– Да уж, мечта, – эхом отозвался Телечкин и попробовал усмехнуться.

Вместо усмешки вышла безобразная гримаса. Встретившись взглядом со своим отражением в овальном зеркале, лейтенант окончательно скис. На физиономии его отчетливо читались страх, жалость к убитой женщине и прочие не поддающиеся описанию чувства, которые переполняли его душу, подступали к горлу и казались Коле Телечкину позорными для нормального мужика, а тем более – для милиционера.

Опергруппа прибыла через двадцать минут. И надо же такому случиться, что дежурным следователем оказался Илья Никитич Бородин. Он славился на весь округ поразительной способностью запутывать и усложнять самые простые дела. Маленький, полный, с тихим монотонным голосом, он своим интеллигентным занудством сводил с ума даже самых терпеливых оперативников и экспертов.

Едва переступив порог и поздоровавшись, Бородин пробормотал, что для такой кровавой резни слишком уж здесь чисто.

– Как это? – удивился трассолог. – Вон кровищи сколько. Просто на убитой халат из толстой мягкой ткани, почти вся кровь впиталась.

– Я не об этом, – глухим нудным голосом стал объяснять следователь, – покойница нормальная женщина, порядочная, чистоплотная, видимо, законопослушная. К торговле и к прочему бизнесу вряд ли имела отношение. Достаток ниже среднего, если, конечно, в наше время существует понятие середины. Ограбление почти исключается, пьянка и пьяная драка исключаются совершенно, – он говорил очень тихо, как бы с самим собой, не обращая внимания на окружающих.

– Так это, – прошептал лейтенант Телечкин, склонившись к его уху, – девчонка убила, племянница. Она же сама призналась. Она больная, дебилка вроде. Такие не соображают, что делают.

– Слушайте, а что вы шепчете? У вас первый насильственный труп в жизни? – спросил Бородин, чуть повысив голос.

– Первый, – признался лейтенант и судорожно сглотнул.

– Ну, я так и понял. Вы бледный, вас, вероятно, тошнит, – следователь откровенно зевнул, прикрыв рот ладонью. Тяжелые веки делали его взгляд сонным, тусклым. Казалось, стоит старику приземлиться куда-нибудь, на стул или в кресло, и он тут же тихонько захрапит.

Колю действительно тошнило, и за это он себя ненавидел. В кармане нашлась пластинка жвачки, он развернул, сунул в рот. Тошнота прошла, мозги немного прочистились. Лейтенант впервые внимательно и спокойно огляделся в квартире, в которой находился уже полчаса. Не квартира, а кукольный домик, уютный, нарядный, как из мультфильма. Все светлое, ни одного темного пятна, кроме окровавленного тела хозяйки. На кухне белая мебель, белый линолеум, в комнатах бледно-желтый паркет, голубые, в розовый цветочек обои, шторы с оборочками, диван и два кресла обтянуты чехлами из такой же ткани, как шторы. На диване три большие куклы в кружевных платьях, в шляпках и башмачках. Куклами заполнен светлый полированный сервант. Посередине комнаты круглый стол, накрытый нежно-розовой вязаной скатертью с длинной бахромой, на столе хрустальная ваза с тремя тюльпанами, большая коробка шоколадных конфет «Черный бархат», перевязанная ленточкой.

– Что, гости приходили? – обратился Бородин к Люсе.

Телечкин думал, что она ответит молчанием, но ошибся. Девочка довольно живо откликнулась на вопрос Бородина, вздрогнула и выпалила во все горло:

– Нет!

– Значит, у кого-то день рождения?

– Нет, никакого рожденья, никого здесь не было, – она заерзала на стуле и густо покраснела, отчего пятна белой мази на ее лице стали еще заметней.

– А откуда цветы, конфеты?

– Просто так.

– Ну понятно, – кивнул Илья Никитич, – и кто же все это принес просто так?

– Никто, – девочка опустила голову и принялась заплетать косичку из бахромы скатерти.

– Люся, за что ты убила свою тетю? – мягко спросил Илья Никитич.

В ответ никакой реакции.

– Ну, хорошо, допустим, ты сама не понимаешь за что. Ты живешь с тетей или в гости приехала?

Люся закончила одну косичку и начала другую. Илья Никитич повторил свой вопрос, но девочка как будто опять лишилась слуха.

– Она сирота, – шепотом ответила за Люсю соседка, – жила вроде бы в какой-то специальной лесной школе под Москвой. Лиля раньше к ней ездила, а совсем недавно решилась брать ее к себе на каникулы и на выходные. Просто пожалела. Знаете, она была совершенно одиноким человеком, ее сестра, мать Люси, погибла, а девочка больна, – соседка подошла ближе к Илье Никитичу и заговорила шепотом: – Мать употребляла наркотики, отец вообще неизвестен. Господи, какая трагедия. Вот, правильно говорят, нет ни одного доброго дела, которое осталось бы безнаказанным. Лиля была хорошим, чистым человеком, и, знаете, у нее был настоящий талант. Вот все, что есть здесь красивого, она сделала своими руками. Шторы, чехлы на мягкой мебели, скатерть, – понятая всхлипнула и громко высморкалась, – честное слово, просто в голове не укладывается, такая трагедия...

– Ну да, ну да… – пробормотал Бородин, встал, подошел к стене и постучал костяшками пальцев. – Скажите, вы шум какой-нибудь слышали?

– Нет, – покачала головой соседка, – ночью было тихо. Я очень чутко сплю, и стенки здесь тонкие. Если что, я бы точно услышала.

– А вечером?

– Вечером тоже было тихо. Конечно, доносились какие-то звуки, голоса, но ничего тревожного.

– То есть криков, грохота мебели вы не слышали?

– Да что вы! Мы бы с мужем моментально прибежали бы на подмогу, вызвали бы милицию. У нас с Лилей были очень добрые отношения.

– Может, у вас телевизор работал?

– Сломан, – почему-то с вызовом сообщила соседка и покосилась на мужа, который все это время молчал, то ли от нервного потрясения, то ли просто очень спать хотел. Лицо его оставалось непроницаемым.

– Что же вы делали вечером? – не удержавшись, встрял в разговор лейтенант Телечкин.

– Молодой человек, вы думаете, у пожилых людей, кроме как пялиться в телевизор, нет других занятий? – повернувшись к нему всем корпусом, надменно спросила женщина. – Если вас так интересует, что мы делали вечером, я скажу. Мой муж читал «Новый мир», а я перечитывала Голсуорси. Вам объяснить, что такое «Новый мир» и кто такой Голсуорси?

– Не трудитесь, – лейтенант вежливо улыбнулся, – «Новый мир» – толстый литературный журнал в голубой обложке. Голсуорси – английский писатель, автор «Саги о Форсайтах», – он поймал хитрый, одобрительный взгляд Бородина. Старик ему весело подмигнул, и Телечкин подмигнул в ответ.

– Илья Никитич, можно вас на минуту? – позвал медэксперт.

– Извините. – Бородин вышел в кухню.

– Смерть наступила не более двух часов назад, – произнес эксперт, закуривая и усаживаясь на табуретку, – зверь, а не ребенок. На теле восемнадцать ножевых ранений, шесть из них на спине. То есть она сначала убила, потом подтащила к батарее, усадила.

– И заметьте, все это как бы шепотом и на цыпочках, – добавил Илья Никитич, – стены фанерные, слышимость стопроцентная.

– Конечно, дом-то панельный, – кивнул эксперт и протянул Бородину открытую пачку сигарет, – угощайтесь.

– Спасибо, не курю, – Бородин присел на корточки у трупа, – между прочим, симпатичная была женщина.

– Да, ничего, – кивнул эксперт.

– Молодая, интересная, одинокая. Отличная хозяйка, чистюля, рукодельница, – Бородин задумчиво взглянул на эксперта, – знаете, женщины, которые вяжут ажурные скатерти, должны отличаться спокойствием и терпением.

– Вот это как раз могло вывести из себя психопатку-племянницу, – заметил эксперт.

– Восемнадцать ножевых ранений, – Бородин покачал головой, – так убивают во время дикой, пьяной драки, после громкой ругани. Как правило, жертва сама провоцирует убийцу и, конечно, сопротивляется, кричит.

– Так убивают психи, маньяки, – криво усмехнулся эксперт и выпустил аккуратное колечко дыма. – А если первый удар был нанесен неожиданно и попал в сердце, то нет ни крика, ни сопротивления.

– Сразу в сердце может попасть человек, который знает, где оно, – проворчал Бородин, – и рука должна быть точной, сильной. Конечно, возможны всякие случайности.

– Вольно же было рисковать, брать домой ребенка, который должен находиться в специальном учреждении, – эксперт пожал плечами и выпустил сразу три колечка дыма. – Знаете, с каждым новым насильственным трупом я все больше убеждаюсь, что у нас восемьдесят процентов населения страдает слабоумием. Совершенно бредовое убийство.

– Бредовое… – эхом отозвался Илья Никитич, – слушайте, а почему все-таки жертва не кричала, не сопротивлялась?

– Вы меня спрашиваете? – поднял брови эксперт.

– Да нет, себя, – улыбнулся Бородин, – просто размышляю вслух. Соседи говорят, вечером и ночью было тихо. И в квартире никаких следов борьбы…

– Малышка сначала напоила свою любимую тетушку клофелином, а потом уж стала резать, – хмыкнул эксперт, – впрочем, для слабоумной это слишком хитро. Вскрытие покажет. Следы на посуде если и были, то милая детка все вымыла – пол, посуду. А может, она симулирует слабоумие? Хотя столько раз ударить ножом, это надо быть не просто психом – настоящим зверюгой. Вообще, чушь полная.

– Чушь, – кивнул Бородин.

Убитая, Коломеец Лилия Анатольевна, пятьдесят девятого года рождения, жила одна, детей не имела и, судя по паспорту, замужем никогда не была. Работала художником-дизайнером на игрушечной фабрике. В коробке с документами лежало свидетельство о смерти Коломеец Ольги Анатольевны, шестьдесят второго года рождения. Дата смерти – тридцатое июня восемьдесят девятого года, причина – суицид. Тут же имелось свидетельство о рождении Коломеец Людмилы Анатольевны. В графе «отец» стоял прочерк. Илья Никитич обратил внимание на дату: шестое июня восемьдесят пятого года. То есть вчера Люсе исполнилось пятнадцать.

– Люся, сколько тебе лет? – спросил он, не надеясь услышать ответа. Однако девочка произнесла громко и четко:

– Четырнадцать.

– А когда у тебя день рождения?

– Не знаю, – голова ее ушла в плечи, лицо ничего не выражало.

– Врет, – прошептал на ухо Бородину лейтенант Телечкин, – адрес знает и год рождения знает, не могла она забыть день и месяц, точно, не могла, вообще, она не такая психованная, как хочет казаться.

Бородин взглянул на него с интересом, молча кивнул и опять обратился к Люсе:

– Ты что, лук ела? Очень сильный запах.

– Нет. Я луком голову мажу, чтоб волосы лучше росли.

– Это кто тебя научил? Тетя?

– Нет, фельдшерица у мамы Зои.

– А кто такая мама Зоя?

– Кто? – испуганным шепотом переспросила девочка.

– Ну, ты только что сказала: мама Зоя.

– Я не говорила, я не знаю, спросите тетю Лилю, – глаза ее метались, веки дрожали, лицо стало багровым.

– Тетя Лиля умерла, – мягко произнес Бородин, – ты же сама сказала, что убила ее. Может, ты расскажешь, как ты это сделала?

– Никак.

– То есть ты ничего не помнишь?

– Помню.

– Что именно?

– Я убила тетю Лилю. Люся плохая. Воняет.

– Ну пойдем, ты мне покажешь, как все случилось.

Девочка замерла, как будто перестала дышать.

– Люся, пойдем на кухню.

– Нет. Я боюсь.

– А убивать не боялась?

– Нет! – громко прошептала девочка и тут же бессильно откинулась на спинку стула, закрыла глаза и быстро забормотала: – Не надо, пожалуйста, нет… кровь… я боюсь… не надо, ей больно… – Лицо ее побелело, губы продолжали шевелиться, но уже беззвучно.

Трассолог подошел к столу, потянулся к конфетной коробке, чтобы снять отпечатки. Люся дернулась, словно ее ударило током. Илья Никитич сдвинул брови и помотал головой, трассолог молча пожал плечами и удалился на кухню. В комнате повисла тишина. Девочка сидела с закрытыми глазами и беззвучно шевелила губами.

– Люся, ты любишь шоколад? – ласково спросил Бородин.

Она встрепенулась, открыла глаза и принялась опять заплетать косичку из бахромы.

– Тебе подарили конфеты, а ты даже не попробовала. – Илья Никитич прикоснулся к коробке.

– Не трогайте! – крикнула Люся и густо покраснела.

– Почему?

– Это мое! Мне подарили!

– Кто?

– Один человек, – она тряхнула головой и кокетливо поправила волосы.

– Как его зовут?

– Не скажу.

– Он приходил вчера вечером и подарил тебе на день рождения конфеты и цветы?

Люся вдруг вскочила, резко вскинула руки, как будто собиралась наброситься на Бородина, но всего лишь прижала ладони ко рту, рухнула назад, на стул, и замерла. Больше она не произнесла вообще ни слова.

Прибыла бригада скорой психиатрической помощи. Люся покорно делала все, что ей говорили: умылась, оделась. Вещи ее, широкие светлые джинсы и синяя футболка, были аккуратно сложены на стуле в маленькой комнате, у застеленной кровати. Ни на какие вопросы она не отвечала, как будто окончательно разучилась говорить. Лицо ее побледнело до синевы, глаза смотрели в одну точку, не моргая, движения были вялыми, замедленными. Санитар помогал ей. Окончательно собравшись, она встала посреди комнаты, грызя ногти и ожидая следующих приказаний.

– Что вы можете о ней сказать? – спросил Илья Никитич психиатра, энергичную молодую женщину, когда та задержалась на лестничной клетке, прикуривая.

– Нормальная олигофренка в стадии дебильности, – врач пожала плечами, – в принципе вполне дееспособна. Есть четкие признаки аггравации.

– То есть вы считаете, она сознательно преувеличивает свое болезненное состояние?

– А вы не видите? Говорить она может, однако молчит.

– Самооговор возможен?

– Ну, это уж вам разбираться.

Люсю увезли, труп вынесли, в квартире продолжался обыск.

В платяном шкафу, в комоде, на маленьких антресолях царил идеальный порядок. Зимняя одежда была зашита в старые пододеяльники и наволочки, летняя покоилась в шкафу на плечиках, ровные стопки крахмального постельного белья были переложены холщовыми мешочками с сушеной лавандой. Каждый мешочек стянут пестрым плетеным шнурком, и на каждом красовалась крошечная вышивка: цветочки, грибочки, вишенки.

Небольшой книжный шкаф был заполнен в основном учебниками по рукоделию, книгами типа «История русской игрушки», «Дети и мир детства ХIХ века», «Энциклопедия кукольной моды». Дорогие, красочные издания с отличными цветными иллюстрациями. На нижних полках лежали стопки журналов «Верена», «Бурда моден» и множество других, посвященных вышивке, плетению кружев, кукольной и детской одежде. Художественная литература, в основном классика, скромно ютилась во вторых рядах. Читать хозяйка не любила, да и некогда ей было. Для того чтобы так украсить каждую мелочь в доме, надо отдавать рукоделию все свое свободное время.

Чего не было в квартире, так это денег. Даже в сумочке убитой, с которой она, вероятно, выходила на улицу в последний раз, не нашлось ни копейки. Никаких сберкнижек, кредитных карточек. Не было ни одного ювелирного украшения ни в квартире, ни на убитой. Соседи, разумеется, не знали, сколько могло быть в доме денег, о ювелирных украшениях тоже понятия не имели. Правда, соседка вспомнила, что Лиля носила дорогие сережки, золотые, с крупными голубыми сапфирами, причем носила не снимая.

В ящиках письменного стола лежали папки с аккуратными выкройками из папиросной бумаги, поздравительные открытки, два альбома с фотографиями. Их Бородин решил взять с собой, чтобы просмотреть не спеша. Что-то еще не давало ему покоя. Он сел за стол, занялся протоколом и вдруг застыл, уставившись на хитрый узор вязаной скатерти.

Если женщина занимается рукоделием, должны где-то храниться нитки, спицы, крючки, ножницы, лоскутки ткани, огромное количество всякого швейно-вязального добра. Даже у его мамы, которая уже второй год вязала ему один несчастный свитер, был целый сундучок с пряжей, пуговицами, лоскутками.

В доме убитой имелась дорогая швейная машинка, но не было ни одной катушки ниток, ни одного мотка пряжи.

«Бред, – усмехнулся про себя Илья Никитич, – допустим, в голове у слабоумной девочки что-то сдвинулось и она в состоянии психоза принялась бить тетушку ножом. Ну ладно, бывает. Потом выгребла все деньги и драгоценности, возможно, сапфировые серьги вытащила прямо из ушей убитой, а заодно прихватила нитки с пуговицами, куда-то вынесла все это, спрятала, вернулась в дом, увидела мертвую тетю, испугалась, опять побежала на улицу, почему-то в ночной рубашке и босиком. Бред! А вообще, медэксперт прав. Чем больше работаешь с насильственными преступлениями, тем больше убеждаешься в слабоумии восьмидесяти процентов людей».

Илья Никитич отказался ехать в управление на машине. Ему хотелось немного погулять. К рассвету небо расчистилось, после ночного дождя воздух стал мягким, шелковистым, как ключевая вода. После бессонной ночи немного кружилась голова, познабливало, но чувствовал он себя удивительно бодрым. Он злился, а это его всегда бодрило.

– Ну да, конечно, мир сошел с ума, все кругом идиоты, одни мы с вами умные, господин эксперт, – сердито бормотал себе под нос Илья Никитич, вышагивая по пустому утреннему переулку, – на самом деле, когда начинаешь так думать о себе и о других, кричи караул, беги к доктору. Это первый признак деградации, старческого слабоумия. Не знаю, как вы, господин эксперт, а я, следователь Бородин, – старый идиот. Я упорно отказываюсь от мысли, что убийцей все-таки может оказаться эта несчастная толстая девочка, хотя версия вполне полноценная. Мне просто ужасно не хочется в это верить. Но главное, я не могу понять, каким образом удалось нанести здоровой молодой женщине восемнадцать ножевых ранений так, что она не закричала, и совершенно не представляю, зачем убийце понадобились нитки и пуговицы?

За многие годы он усвоил одну жестокую истину. Чтобы стать жертвой даже самого случайного и немотивированного убийства, надо хоть немного, да подставиться. Есть вещи, которые делают человека уязвимым: деньги, особенно чужие, водка, наркотики и так далее. Расследуя дела о насильственных преступлениях, Бородин почти всегда натыкался в биографии жертвы на момент выбора. Момент этот мог быть запрятан где-то глубоко в прошлом и крайне редко выглядел как выбор между жизнью и смертью. Почти каждой сегодняшней жертве вчера пришлось выбирать между легкими деньгами и трудными, между весельем и скукой, удовольствием и отказом от удовольствия.

У непьющего очень мало шансов получить бутылкой по голове. У девочки, которая сидит дома и учит уроки, конечно, есть шанс попасть в руки маньяка, насильника или подсесть на иглу, но он в сотню раз меньше, чем у той, что порхает по улицам и по дискотекам с разукрашенным лицом.

Мужичок-командированный рискует быть ограбленным в поезде или в дешевой гостинице, однако если в скучной командировке он желает побаловаться платной любовью, риск значительно возрастает. Очень опасная работа у челночников, но если в своих огромных полосатых сумках они соглашаются припрятать несколько упаковок героина, работа становится еще опасней.

Крупный бизнесмен или политик отличается от челночника и алкаша только масштабами, размахом. Выбор маскируется еще коварней, он прикидывается тупиком. Не своруешь, не солжешь, не подставишь конкурента, не подружишься с бандитами – можешь прощаться с любимым делом, которое приносит столько денег, славы, кайфа, что становится дороже жизни.

Выбор между жизнью и смертью хитро маскируется под увлекательную игру. Кто не рискует, тот не пьет шампанского. Однако фокус в том, что риск должен быть благородным и бескорыстным, в противном случае в победном бокале шампанского может оказаться клофелин либо другая дрянь.

Илья Никитич любил запутанные, сложные дела. Он знал, что сейчас ему в руки попало именно такое дело. Будет трудно доказать, что Люся не убивала, он сам в этом не уверен. Не просто будет вычислить и найти «одного человека», если он действительно существует, потому что конфеты и цветы вполне могла принести сама Коломеец племяннице на день рождения.

Обычно трудности заставляли Бородина подтянуться, выпрямиться, он молодел, щеки розовели, в глазах появлялся блеск. Однако сейчас злость его была далека от здорового азарта бодрячка-следователя, который потирает ладошки и с творческой жадностью выстраивает изумительные логические комбинации.

Илья Никитич злился потому, что ему было до ужаса, до озноба жалко тихую, одинокую молодую женщину, которая придумывала модели кукольной одежды на игрушечной фабрике, вязала кружевные скатерти, вышивала вишенки на мешочках с сухой лавандой и никого не трогала. У Лилии Анатольевны Коломеец выбора не было. Она не собиралась рисковать и пить шампанское. Она ничего не выигрывала, когда брала на выходные психически больную племянницу.

Бородин так глубоко задумался, что не смотрел по сторонам. Район был знакомый, еще выйдя из подъезда, он сообразил, что метро совсем недалеко и пройти можно переулками и проходными дворами. Пересекая очередной двор, он споткнулся, ударился коленкой о какую-то здоровенную железную трубу, торчавшую из земли, и едва удержался на ногах. Здесь ремонтировали подземные коммуникации, взрезали асфальт, все разрыли и забыли поставить ограждения. Илья Никитич огляделся. Обойти разрытый участок можно было по детской площадке. Прихрамывая, он двинулся дальше, и тут в нос ударила нестерпимая вонь. На бортике песочницы сидела парочка бомжей. Мужичок дремал, припав к плечу своей подруги, а подруга сосредоточенно возилась в небольшом плетеном сундучке, который стоял у нее на коленях, перебирала что-то яркое, мягкое. Бородин замер. Бомжиха подняла лицо. Оба глаза украшали фингалы, совершенно симметричные, но разного цвета. Один свежий, густо-вишневый, с лиловым отливом, другой старый, зеленовато-желтый.

– Че уставился? – поинтересовалась бомжиха. – Иди, куда шел.

В черных заскорузлых пальцах, как живой, дрожал нежно-розовый шелковистый моток пряжи, той самой, из которой была связана скатерть с длинной бахромой в квартире убитой.

Глава вторая

Редакция журнала «Блюм» занимала первый этаж маленького особнячка в одном из уютных переулков в центре Москвы. Довольно было беглого взгляда на особняк, на его зеленый ухоженный дворик, на ряд иномарок в этом дворике, чтобы понять, что здесь обитают не самые бедные фирмы и организации.

Несмотря на жестокую конкуренцию, «Блюм» процветал. Он выходил раз в месяц, печатался в Финляндии на великолепной бумаге, имел полдюжины приложений. Недавно при редакции открылся потрясающий клуб, почетным членством не побрезговали яркие эстрадные звезды, известные художники, писатели, кинорежиссеры, молодые политики, состоятельные бизнесмены, прочие приятные и полезные личности.

Толстый красочный «Блюм» начал издаваться десять лет назад и работал на так называемую продвинутую молодежь. Типичный читатель «Блюма» был молодой человек от двадцати пяти до тридцати пяти лет, коренной житель мегаполиса, с высшим образованием, скорее гуманитарным, чем техническим, с неплохим знанием одного или двух иностранных языков, не обремененный семьей, детьми и предрассудками. Он носил длинные волосы и серебряное колечко в ухе, любил обувь и галстуки необычайно ядовитых расцветок, умеренно покуривал марихуану, готов был в любую минуту щедро поделиться всеми оттенками своих эротических переживаний с первым встречным, активно боролся за свободу порнографии и любые возражения на этот счет объявлял фашизмом. Проявления обычных человеческих чувств считал тошнотворной сентиментальностью, публично высмеивал то, что вовсе не смешно, и свое глумливое мнение высказывал даже тогда, когда никто не спрашивал.

Типичная читательница «Блюма», кроме природных половых признаков, отличалась от своего собрата-мужчины только тем, что волосы стригла очень коротко, иногда наголо, и украшала интимные места изящными разноцветными татуировками.

Из ста страниц дорогостоящей журнальной площади около семидесяти занимала реклама, на остальных тридцати теснились фоторепортажи с самых модных тусовок, статейки о сексе, интервью с сомнительными психологами, утверждавшими, что в основе материнской любви лежит подсознательное стремление к инцесту, а усердие в работе есть следствие придушенных половых инстинктов. Пару страниц занимали издевательские обзоры новинок кино, театра и литературы, новости авангардной моды. На десерт подавалось нечто остренькое: фотоочерк о ночной жизни бара, где находят свое счастье гомосексуалисты. Сенсация – открытие вируса, поднимающего мужскую потенцию до космических масштабов. Игривый репортаж с черной мессы или с натурального шабаша новомодной нечистой силы на каком-нибудь подмосковном кладбище.

Обычно после сдачи очередного номера и засылки готовых материалов в Финляндию в редакции несколько дней стояла блаженная тишина. Сотрудники отдыхали. Для заместителя главного редактора Олега Васильевича Солодкина эти несколько дней были самым любимым временем. Он приходил на работу раньше обычного, часам к десяти, варил себе крепкий кофе, включал компьютер, вставлял в него компакт-диск «Битлз» или «Роллинг стоунз», много курил и пытался создать что-нибудь гениальное.

В «Блюме» Олег работал со дня его основания, главный редактор был его сокурсником по сценарному факультету института кинематографии. Собственно, они вдвоем и создали журнал. На должность главного Олег никогда не претендовал, его вполне устраивало положение вечного заместителя.

Олег жил в пятикомнатной квартире с мамой, женой Ксюшей, которая была вдвое моложе его и три месяца назад родила ему дочь. Имелась еще двухэтажная теплая дача под Москвой. Однако все это безраздельно принадлежало его энергичной царственной матушке Галине Семеновне, и крошечный кабинет в редакции оставался единственным местом, где он чувствовал себя защищенным, как в раннем детстве под столом, когда вокруг шумят взрослые приставучие гости, а ты сидишь, укрытый мягкими складками скатерти, и тебя не видно.

В одиннадцать утра, в четверг восьмого июня вокруг Олега в его любимом рабочем кабинете плескалась такая мягкая, свежая, перламутровая тишина, что он даже не стал включать музыку. Олег уже второй час сидел перед экраном компьютера. Тонкие вялые пальцы зависли над клавиатурой и заметно дрожали. На белом экране чернели огромные жирные буквы, всего две строчки:

«Творчество есть акт душевного эксгибиционизма. Николай Васильевич Гоголь искусственно удлинил свой нос, чтобы он напоминал его половой орган».

Олег собирался написать статейку о том, что все гении были сумасшедшими. Собирался давно, уже второй месяц. Каждый день он садился за стол, включал компьютер, производил на свет не более трех фраз, уничтожал, писал следующие, опять уничтожал, и так до бесконечности. Сегодня, кажется, был удачный день. Из написанного Олег изъял только одно слово «эксгибиционизм», заменив его более простым и емким: «стриптиз». Однако словосочетание «душевный стриптиз» неприятно резануло по глазам. Это был штамп, а штампов он терпеть не мог. Он опять уничтожил все, стал мучительно выдумывать новую фразу для начала статьи, но тут зазвонил внутренний телефон.

Олег удивился. Вчера очередной готовый номер был заслан в Финляндию, из этого следовало, что сегодня до часа дня никто из сотрудников на работе не появится, и никаких визитеров он не ждал.

– Олег Васильевич, девушки к вам просятся, – сообщил охранник.

– Какие девушки? – поморщился Олег и хотел уже сказать, чтобы никого к нему не пропускали, но охранник произнес в трубку с лукавым смешком:

– Одинаковые.

До Олега дошло наконец, о ком идет речь. Семнадцатилетние близняшки, очень хорошенькие. Он познакомился с ними примерно полгода назад, имел глупость дать им свой рабочий телефон, с тех пор они регулярно звонили и несколько раз заявлялись в редакцию, просто так, в гости. На них обратил внимание один из журнальных фотографов, вручил им визитку и обещал, что они попадут на обложку.

– Ладно, пропусти, – сказал он охраннику.

Через минуту крошечный кабинет наполнился мелодичным смехом и запахом резких сладких духов. Они вошли, покатываясь со смеху. Прежде чем поздороваться с хозяином или хотя бы обратить на него внимание, принялись поправлять волосы и подкрашивать губы перед зеркалом, толкаясь и резвясь, как сытые котята, затем уселись на подлокотники единственного кресла, одновременно закурили, досмеялись и, только когда окончательно оккупировали все пространство кабинета, соизволили сказать хором:

– Привет. Как дела? – и тут же опять захихикали.

Они были красивы и нахальны. Высокие, тонкие, с длинными светлыми волосами, с правильными кукольными личиками. Их абсолютное сходство удваивало эффект, они это знали и вели себя так, словно их присутствие являлось огромным, незаслуженным подарком для всех окружающих. Обычно они одевались одинаково, на этот раз их короткие открытые платьица были разного цвета. На одной белое, на другой черное.

– Ну, и где ваш фотограф? – спросила та, что была в белом.

– Зачем давать телефоны, по которым невозможно дозвониться? – добавила черная.

– Я вообще-то занят, – хмуро заметил Олег, стараясь не глядеть на них.

– А вы позвоните фотографу домой. Там на визитке только телефон редакции и фотостудии. Домашнего нет.

– Хорошо, – кивнул Олег, – я позвоню. Но сейчас мне некогда.

– Что, так долго набрать номер?

«Ладно, – с раздражением подумал Олег, – если этот придурок Киса пообещал снять их на обложку, пусть сам и разбирается».

Он достал записную книжку, нашел домашний номер фотографа, переписал на бумажку и протянул девицам.

– Все, идите, мне надо работать.

– А ручонки-то трясутся, – сочувственно заметила белая и взяла у него бумажку, – перебрал вчера, что ли? – она весело подмигнула и уставилась на Олега ясными, чистыми, небесно-голубыми глазами.

– Нет, – покачала головой черная, – водка – это слишком грубо. У Олега Васильевича изысканный вкус. Олег Васильевич если пьет, то французский коньяк.

– От дорогого коньяка совсем другое похмелье, – заметила белая, – я подозреваю, что Олег Васильевич как истинный аристократ балуется кокаинчиком или героинчиком.

Обе тихо захихикали, и белая, продолжая сжигать его ледяными прекрасными глазами, грациозно соскользнула с подлокотника, обошла стол, коснулась плеча Олега небольшой упругой грудью, прижалась губами к его уху и прошептала:

– Пардон, я шучу.

– Как ты себя ведешь? – Олег отстранился и легонько хлопнул ладонью по столу. – Слушайте, красавицы, будете хулиганить, на обложку не попадете.

– Ну, я же извинилась, – обиженно мяукнула белая и вернулась в кресло.

– Все, девицы, я занят, – буркнул Олег, уставившись в экран компьютера.

Дрожь била его все сильней.

– Олег Васильевич, можно, мы от вас позвоним фотографу? – спокойно, вежливо попросила черная.

– Нет. Я занят.

– Все творите, – вздохнула белая. – Можно вас спросить?

– Можно... – Олег болезненно поморщился и под столом сжал в кулаки влажные трясущиеся руки.

– Над чем вы сейчас работаете?

– Не твое дело, – Олег почувствовал, что рубашка стала мокрой под мышками.

– Ой, как грубо, – черная грустно покачала головой, – вы же хороший, Олег Васильевич, вы такой добрый. Может, у вас неприятности и вы сильно нервничаете? Давайте мы вам поможем расслабиться, – она прикрыла глаза и медленно провела по губам кончиком языка.

– Вы уйдете когда-нибудь? – Олег сжал кулаки так сильно, что ногти впились в ладонь. – Я сейчас вызову охрану, и вас проводят.

– Куда? – хлопнула глазами черная.

– Разве мы вас чем-то обидели? – белая ослепительно улыбнулась. – Мы вам помочь хотим, от чистого сердца. Разве мы виноваты, что у вас какие-то неприятности?

– Уйдите, пожалуйста, уйдите, – простонал Олег и добавил чуть слышно: – Это невыносимо.

– Можно позвонить от вас Николаю Павловичу? – потупившись, спросила белая. – Мы только позвоним и сразу уйдем.

Олег молча снял трубку, набрал домашний номер фотографа, долго слушал протяжные гудки, решил, что Кисы нет дома, и хотел уже нажать кнопку отбоя, но тут раздался высокий сонный голос:

– Алло!

– Киса, привет, – мрачно буркнул Олег, – ты обещал девочкам-близняшкам, что снимешь их на обложку?

– Олег, я еще сплю, – громко зевнув, сообщил Киса.

– Ты спишь, а у меня сидят девочки и не дают мне работать. Ты обещал, теперь делай с ними что хочешь, – он передал трубку белой.

Минут через пять, договорившись с фотографом о встрече, они вежливо попрощались и ушли.

Когда дверь за ними закрылась, Олег долго не мог прикурить, так тряслись руки. Наконец, жадно затянувшись, он произнес вслух несколько грязных ругательств, адресованных вовсе не красоткам, а самому себе, двинул мышь, чтобы убрать заставку с экрана компьютера, и принялся мучительно выдумывать начало статьи о сумасшедших гениях. Но голова была пуста. Прошло минут десять, не меньше. Во рту дрожала потухшая сигарета. На экран села жирная муха.

Олег выплюнул окурок прямо на пол, себе под ноги, дунул на муху, на экране опять включилась заставка, кирпичный лабиринт. Муха легко просочилась сквозь стекло и двинулась по лабиринту внутри компьютера, поползла, сначала медленно, нехотя, потом все быстрее. Олег наблюдал, как неприятное насекомое подрагивает слюдяными крылышками, суетливо перебирает проволочными лапками. Нутро компьютера гнусно гудело. Лабиринт наполнялся белыми жирными личинками, они ползли, переливаясь мягкими ячеистыми телами. Олег двинул мышь, лабиринт исчез, однако вместо букв на экране зашевелились черные мухи.

«По свидетельству поэта Языкова Гоголь рассказывал, будто в Париже его осматривали знаменитые врачи и нашли, что желудок его перевернут вверх дном», – быстро отбил Олег, однако не сумел прочитать написанного. Жирные мухи, и ни одной буквы. Он понял, что насекомые попадают внутрь компьютера непосредственно из его головы. Черепная коробка была полна мух, они невыносимо громко жужжали, ползали по мозговым извилинам и откладывали там личинки. Резкая зудящая боль разрывала голову, бежала по позвоночнику, по ребрам, быстро и беспощадно заполняла все тело. Не было ни одной косточки, не захваченной болью. Из глаз брызнули слезы, кожа покрылась мурашками, знобило все сильней. Он знал, что это начало ломки. Стадия первая. Опытные люди называют ее «холодная индейка».

Нет ничего проще и приятней, чем принять решение. Сразу чувствуешь себя сильным, правильным, положительным человеком. Сколько раз он это проходил? Десять или сто? Он давно сбился со счета. Очередной доктор снабдил его методоном, синтетическим заменителем опиума. Наивный доктор решил лечить его по методоновой программе. Двадцать дней усмирять абстинентный синдром жалким подобием кайфа, сочетая это с психотерапией и самовнушением.

– Я спокоен, я абсолютно спокоен, – забормотал Олег, откинувшись на спинку стула и закрыв глаза, – я не хочу кайфа, мне и так хорошо, мне отлично, как висельнику в предсмертной агонии, как психу, которого исцеляют электрошоком. Я брошу, я переломаюсь и буду жить дальше, стану полноценным членом неполноценного общества. У меня есть мама, она меня любит. У меня есть жена Ксюша, она молодая и красивая. У меня есть дочь Маша, ей три месяца. Я очень счастлив. Мой отец умер от инфаркта после разговора с очередным всезнайкой-наркологом, который честно сказал ему, что у меня нет шансов. Мать постоянно обвиняет меня в смерти отца. Я виноват. Я виноват во многом другом, страшном и непоправимом, но об этом невозможно думать. Я забуду. Это тоже ломка, и я справлюсь, мне не привыкать. Я переломаюсь и стану другим человеком. Нет, не человеком. Ангелом.

Влажные дрожащие пальцы медленно задвигались по клавиатуре, на экране возникла фраза:

«Сколько ангелов умещается на кончике иглы?»

Буквы зашевелили слюдяными крылышками. По позвоночнику медленно потекла струйка ледяного пота.

Кроме методона, у него была с собой доза ЛСД-25. Маленькая ампула с прозрачной жидкостью без цвета и запаха. Волшебная капелька живой воды, полученная из красной спорыньи путем таинственных превращений. Лучший из психоделиков. Пурпурный туман. Золотой солнечный луч. Оранжевое сияние. Достаточно просто протянуть руку, залезть в свою сумку, которая висит на спинке стула, и через несколько минут мир наполнится изумительным светом, исчезнет боль, отпустит, наконец, невыносимое чувство вины, мухи превратятся в бабочек, вместо жужжания зазвучит сладкая нездешняя музыка, начнется сказочное путешествие вне времени и пространства.

На самом деле, завязывать вовсе не надо. Рано или поздно человек все равно умирает. Время – понятие относительное, все зависит от того, как ты его воспринимаешь. Десять лет могут пролететь как один день, а день может тянуться вечно, причем это будет вечность в аду, если не уколоться. Но какая райская легкость и ясность после укола! Какая творческая бодрость! Человек, ни разу не испытавший изумительного состояния, которое называется «приход», или «флэш», просто не знает, что такое настоящая жизнь. Пусть он умрет глубоким стариком, в своей постели, окруженный детьми, внуками и правнуками, пусть он никогда ничем не болеет, до самой смерти, пусть будет богатым, знаменитым, успешным. Все равно, если он ни разу не испытал настоящего кайфа, он умрет несчастным.

Олег Солодкин отбил на компьютере этот текст, откинулся на спинку стула и закурил. Он раздумал писать статью о сумасшедших гениях. Она требовала энергичной зависти к мертвым гениям и презрения к живым идиотам, которые преклоняются перед мертвыми гениями. Она требовала злобы и бесстыдства. Все эти чувства не покидали Олега, когда он пытался завязать, терпел ломки, сходил с ума. Но теперь он вернулся к родному, знакомому кайфу, был спокоен и счастлив.

Что такое человек? Кусок дерьма, горсть навоза, созданная для удобрения почвы. Плюс дежурный набор воспоминаний, приятных и противных, череда кайфа и ломки. Если жить, как все, следуя затертым общепринятым штампам, то кайфа будет страшно мало, а ломки чудовищно много. Без наркотиков соотношение кайфа и ломки зависит от хаотичного сплетения случайностей, от везения, от судьбы, от прихотей других людей. Как известно, ад – это другие, которым до тебя нет дела, но которые лезут к тебе, пытаясь подчинить тебя своим кретинским законам, самоутвердиться за твой счет, манипулировать тобой, как теплой податливой марионеткой. Но если колоться и не бояться этого, то вместе со шприцем, наполненным волшебной влагой, в твоих руках весь мир. Ты хозяин. Ты главный. Ты все решаешь сам и создаешь свою собственную среду обитания, свою реальность.

Единственная реальность – это Я, огромный, как космос, и крошечный, как неделимое атомное ядро.Мое детство, моя юность, мой кайф, мои ломки. Больше я ничего не знаю и знать не хочу.

Олег Солодкин залюбовался компьютерным экраном. Белое светящееся пространство почти целиком заполнилось строками. Ему больше не хотелось уничтожать написанное. Он был полностью доволен собой. Ему понравился стиль, его вдохновили собственные меткие выражения.

Дежурный набор воспоминаний – это класс!

* * *
Увидев сундучок с нитками, Илья Никитич совсем недолго стоял как вкопанный и глядел в разноцветные глаза бомжихи. Она разразилась таким выразительным матерным монологом, что он мгновенно расстался с надеждой на спокойный задушевный разговор и побежал к метро, чтобы вернуться в сопровождении милиции. Он летел легко, как профессиональный спринтер, и удивлялся. Если учесть возраст, комплекцию, темперамент и ушибленную коленку, такая скорость была невозможным чудом.

Ушиб дал знать о себе позже, когда драгоценные свидетели с визгом и плачем были доставлены двумя милиционерами в ближайшее районное отделение. Бородин спокойно сел, отдышался, приступил к допросу, и вот тут коленка заболела всерьез. Илья Никитич даже подумал, что надо будет зайти в поликлинику, чтобы посмотрели, нет ли трещины.

Симакова Нина Дмитриевна оказалась старой знакомой участкового инспектора. До недавнего времени Симакова была прописана и проживала по адресу Второй Калужский, дом 10, квартира 17, то есть в том же доме и в том же подъезде, где произошло убийство. Свою крошечную однокомнатную квартиру она превратила в притон, там круглосуточно гудели ее собутыльники, среди которых главным был Рюриков Иван Николаевич, житель соседнего дома.

Этот трехэтажный домишко давно не имел даже номера, его уже лет двадцать собирались снести, однако почему-то не сносили. Он был населен всяким сбродом. Пару лет назад Сима продала свою жилплощадь кавказцам с ближайшего рынка, а сама переселилась к Рюрику. Некоторое время они жили в любви и согласии, но, когда деньги кончились, стали жестоко ссориться. Сима решила вернуться домой и долго не могла взять в толк, что дома у нее уже нет, осаждала ЖЭК и районное отделение милиции, клялась, что ее неправильно поняли, она не собиралась продавать квартиру навсегда, а просто сдала ее на год. В итоге она поселилась в своем подъезде, между этажами. Сначала вела себя тихо, спала на детском матрасике, трогательно свернувшись калачиком. На дворе стояла лютая зима, жильцы подъезда жалели Симу, не выгоняли, выносили для нее горячий чай, еду, и даже пригласили корреспондентов из программы «Времечко». Сима произнесла перед камерой пламенную речь о том, что ее бедственное положение – результат преступного сговора бюрократов-взяточников из районной администрации и кавказской мафии. Прославившись на всю страну, Сима загуляла, стала приводить к себе на лестничную площадку гостей, и тут сострадание жильцов иссякло. Симу выдворили при помощи милиции, вместе с матрасиком. После недолгих скитаний по вокзалам она опять вернулась, но уже не на лестничную площадку, а к Рюрику. Однако блистательный дебют во «Времечке» странным образом повлиял на ее темперамент. Она уже не мыслила себя без общественной борьбы, стала завсегдатаем митингов и демонстраций, не важно каких, лишь бы накричаться от души и побыть в центре внимания...

– Это ж геноцид над правами человека, в натуре, – звонко причитала Сима, плакала и терла свои разноцветные подбитые глаза грязными кулаками, – на помойке такая прелесть валялась, я подобрала, зачем добру пропадать?

– Ты видела, кто выбросил сундук с нитками? – в третий раз спросил Илья Никитич.

– Ничего не видела, ничего не знаю. Один раз в жизни бедной женщине повезло, а вы, гражданин начальник, хочете на меня сразу мокрое дело повесить? Да Сима за всю жизнь мухи не обидела, любого спроси, Сима последним куском с бродячим животным поделится, а ты говоришь! Я, если хочете знать, в Бога верую, зачем мне на душу такой грех брать? Ну, скажи, на фига он мне, смертный грех? Чтобы на том свете всю дорогу муки адские терпеть? Здесь терплю и там терпеть, да? Последние времена наступили, скоро Страшный суд, за все придется ответить, я себе самой разве враг?

– Стоп, подожди, с чего ты взяла, что речь идет о мокром деле? – перебил ее Илья Никитич.

– А с того, как ты рванул за ментами, старый хрен! – истерически взвизгнула бомжиха. Слезы мигом высохли, глаза сухо, злобно заблестели. – Все вы, суки, готовы слабого обидеть, правильно про вас пресса печатает! Только в нашей бандитской дерьмократии такие беззакония творятся над правами измученной личности! Ничего, и на вашу диктанту управа найдется. Я не боюсь! Мне терять нечего, кроме своих цепей, все скажу, чтобы вы правду чистую про себя знали от простого русского человека пролетарского происхождения!

– Сима, а что такое диктанта? – строго спросил Бородин.

Сима растерянно поморгала, кашлянула и отчеканила:

– Ты, старый извращенец, дуру из меня не делай! Диктанта – это когда безвинного хватают и тащат!

– Как разговариваешь, Симакова? – встрял участковый инспектор. – Давно в КПЗ не отдыхала? Соскучилась? Сейчас быстренько организуем, без проблем.

– А ты меня не пугай! – буркнула Сима и залилась краской. Свежий малиновый синяк под правым глазом стал почти незаметным, зато старый, желто-зеленый, засиял ярче. – И так я вся насквозь больная нервозными заболеваниями. Голодаю, холодаю, никакого позитива. Сплошной экономический Чернобыль. Мне вот только кичи не хватало.

– Меньше надо пить и по митингам шастать, а то, я гляжу, ты слов разных умных набралась, – проворчал участковый, – извинись и разговаривай по-человечески, не испытывай мое терпение.

– Ладно, хрен с вами. Извиняюсь, больше не буду. – Симка застенчиво, по-девичьи, улыбнулась щербатым ртом. Настроение у нее менялось ежеминутно. От слезной, жалобной истерики она переходила на сухую, злобную, потом опять жаловалась и вдруг улыбалась, даже с некоторым кокетством. – Если со мной по-доброму, я все скажу.

– Хорошо, Сима, – кивнул Илья Никитич, – давай по-доброму. Откуда ты знаешь про убийство?

– Я ж сказала, животных кормлю, делюсь с ними последним своим куском, с бродячими собачками, кошечками. Вот если ты умный, сам догадаешься, откуда все знаю. Слышь, начальник, дай покурить, а?

– Что ты бредишь, Симакова? – взревел участковый, внезапно теряя терпение. – При чем здесь животные?

– Угости сигареткой – скажу. – Симка шмыгнула носом и поднесла два пальца к губам, показывая, как сильно ей хочется покурить.

Участковый покосился на Бородина. В глазах его читался вполне конкретный вопрос: не пора ли применить к этой наглой женщине положенные в таких случаях крутые меры или еще немножко потерпеть ее безобразное поведение? Илья Никитич в ответ слабо покачал головой, давая понять, что с мерами торопиться не стоит. Участковый пожал плечами и нехотя протянул Симе сигарету. Сима с наслаждением затянулась, сделала таинственное лицо и произнесла:

– Животные все чувствуют, особенно собачки. Они такие лапочки, солнышки, лучше людей в сто раз. Я их люблю, с ними дружу, и мне от них этот божественный дар передался. Слышали, как собаки по покойнику воют? Они жмуров за версту чуют, вот и я тоже. Я ж грю, я прям эстрасьянс. Носом воздух понюхаю и чую. А ты, прошу прощения, вроде культурный такой человек, – она с упреком покосилась на Бородина, – нет чтобы спросить спокойно, мол, откуда у тебя, Сима, этот сундучок с ниточками? Уставился на меня, как будто я тебе косуху зеленью должна по расписке, а потом дунул по переулку. Я ведь сразу поняла, что вернешься, чувствовала, надо уходить от греха, однако жаль было Рюрика будить, он так спал на свежем воздухе, сладкий мой, так спал. Эй, Рюрик, скажи им, ничего мы не видели, правда?

Рюрик пока не произнес ни слова. Он был совсем плох. Глаза его закатились, голова слегка покачивалась из стороны в сторону, он вяло шевелил губами, издавая странные утробные звуки. Когда его подруга замолчала на миг, в тишине стало слышно, что он поет старинный романс «Степь да степь кругом» и довольно точно выводит мелодию.

– Так, Рюриков, ты сюда что, концерты пришел давать? Кончай бубнить, Шаляпин недоделанный, – участковый слегка толкнул его в плечо, – давай рассказывай, как дело было. С самого начала и по порядку.

– Я не бубню, – резко вскинул голову Рюрик, – я пою. У меня, между прочим, среднее музыкальное образование. А что недоделанный, это вы точно заметили, гражданин начальник. На правду не обижаюсь. Если бы меня доделали, доучили, приняли в Консерваторию, был бы я сегодня как Паваротти.

– Ай, ну что ты брешешь, – Симка сморщилась и легонько хлопнула своего друга по губам, – у Паваротти тенор, у тебя бас.

– Ну, бомж пошел образованный, сил нет, – хмыкнул участковый, – Симка – политик, Рюрик – оперный солист. Ладно, граждане, кончаем здесь ваньку валять. Отвечаем на вопросы, как положено.

– Так чего отвечать, если мы не видели ни хрена? – развел руками Рюрик. – Утречком подошли к мусорке, а там куча ниток валяется и сундук соломенный. Вот и все дела.

– Откуда узнали про убийство?

– Я ж сказала, у меня дар божественный, я эстрасьянс самый натуральный. Я бы вам могла все сказать, что было, что будет, чем сердце успокоится, если бы вы со мной по-хорошему, по-доброму.

– Да че ты несешь, дурья башка? Какой ты эстрасьянс? Ментура приехала, труп выносили, это мы видели. А больше ничего, – быстро пробормотал Рюрик и, понурившись, опять принялся тихонько напевать себе под нос.

– Вы бы отпустили нас, граждане-господа, – попросила Сима, жалобно шмыгнув носом.

– Значит, так, сладкая парочка, – откашлявшись, произнес участковый сухим, официальным тоном, – вы оба пока только свидетели, однако именно у вас в руках оказались вещи из квартиры убитой. Ты, Симакова, знаешь всех жильцов третьего подъезда, да и ты, Рюриков, тоже. Вам известно, что в сороковой квартире проживала одинокая, беззащитная женщина. Вот вы и решились на ограбление с убийством.

Илья Никитич, морщась от боли, попытался вытянуть больную ногу, но не смог. Коленка ныла нестерпимо. Надо было кончать эту бодягу, отпускать несчастных бомжей. Убийца вышел из подъезда не позже половины второго ночи. На то, чтобы распотрошить сундук с нитками, ему понадобилось минут пятнадцать. Потом он исчез, а бомжи явились к помойке только на рассвете. Прошло не меньше трех часов. Никакие они не свидетели.

– У-у! – протяжно взвыла Симка. – Смерти моей хочешь?

– Ну давай, Симка, колись, утомила! – крикнул участковый, приблизив лицо к перепуганной бомжихе.

Симка тряслась как в лихорадке, без спросу вытянула еще одну сигарету из пачки, цапнула со стола зажигалку, стала быстро, жадно затягиваться и громко охать при каждом выдохе. Рюрик опять ушел в себя, в свою песню. Он покачивался, урчал басом и напоминал огромного, облезлого, задумчивого котяру.

– Ох, грехи наши тяжкие, ох, не могу, – простонала Симка, – год-то какой жуткий, если цифры перевернуть вверх ногами, знаете, что получится? Три шестерки, знак нечистого. Вот это он и был, собственной поганой персоной!

– Кто? – хором спросили участковый и Бородин.

– Огненный зверь, – прошептала Симка.

– Слушай, ты издеваешься, да? – вкрадчиво поинтересовался участковый.

Бородин молча отбил пальцами дробь по столу.

– Я, как увидела его, сразу поняла, он за невинной душой пришел. Женщина из сороковой квартиры, добрая такая, тихая, вот, туфли мне свои отдала, – Сима вытянула ногу и повертела носком вполне приличной кожаной туфли светло-коричневого цвета, – а когда я на лестнице ночевала, она мне одеялко вынесла, и чайком угощала, и хлебушком с маслом, и колбаской. Вот какая хорошая женщина, самая добрая во всем подъезде, самая сострадательная. Для него, урода, сострадательный человек хуже ладана.

– Сима, ты ведь тоже добрая, и душа у тебя чистая, – задумчиво произнес Илья Никитич и поймал удивленный взгляд участкового, – ты с бродячими животными последним куском делишься и мухи не обидела за всю жизнь, верно?

– Верно, ой, как верно, гражданин начальник, – Сима потупилась и громко всхлипнула, – я добрая, я очень хорошая, только никто не ценит, не понимает мою чистую душу.

– Зато он, огненный зверь, отлично чувствует твою чистую душу, и следующей его жертвой будешь ты, Сима, – голос Ильи Никитича звучал глухо, жутковато, он придвинулся поближе к Симе, глядел ей прямо в глаза и говорил, стараясь не дышать носом, – ведь он видел тебя? Видел так же ясно, как ты его?

– Да! – прошептала Сима. – Он меня видел! Он за мной придет!

– Придет, – кивнул Бородин, – если мы его не поймаем, обязательно придет. Ну, как он выглядел?

– Рожа вся черная, глаза красные, во рту клыки, – выкрикнула Сима и качнулась на стуле, – ой, не могу, боюсь!

– А чтобы не бояться, помоги нам, Сима, спасти твою жизнь, расскажи все по порядку. Где ты его увидела?

– Во дворе, на лавочке. Он сундучок потрошил. Я за посудой вышла, как всегда, смотрю, сидит. Сзади вроде нормальный, в майке, а как подошла ближе, поглядела сбоку, так и застыла.

– Когда это было?

– Ночью.

– В котором часу?

– Ну, как? В полночь, конечно! У меня часов наручных не имеется, но я определенно знаю, он, поганец, всю дорогу является ровно в полночь.

– Дура, ну дура баба, – внезапно ожил Рюрик, – шлялась где-то, пила без меня, потом пришла и давай вопить, мол, черта во дворе видела с черной мордой и красными глазами. Я грю, тебя, Сима, заглючило, в натуре, а она мне: не веришь, пойдем, покажу, он там, на лавочке, рукодельный сундук потрошит с нитками, ржет и матюкается. Я грю, дура, зачем черту нитки? А она отвечает: раз взял, значит, надо ему. Ищет что-то в клубочках. Нашел ли, нет, не знаю, пойдем, грит, глянем. Я грю, тебе надо, ты иди, а я спать хочу. Короче, это, пристала ко мне, пойдем да пойдем, грит, одной страшно. Только мы собрались, слышим, во дворе шум, голоса. Окошко прямо на третий подъезд выходит, ну и вот, глянул я в окошко, вижу, машина милицейская, ну и все, как положено, в общем, вы сами знаете. Я грю, надо, Сима, погодить, когда менты уедут.

Рюрика прорвало. Видно, он долго, трудно переваривал впечатления прошедшей ночи в своей хмельной башке и наконец, переварив, почувствовал острую нужду поделиться ими с кем-нибудь, хотя бы со следователем и участковым. Сима пыталась пару раз перебить его, но он резко обрывал ее: молчи, дура! Она послушно замолкала, а он продолжал:

– Ну, стали мы ждать, глядим в окошко, а тут как раз труповозка подъехала. Как положено, санитары, менты, и, короче, это, выносят из подъезда труп. Симка, дура, чуть не завопила, хорошо, я ей пасть успел зажать. Пока то да се, уехали, стало совсем светло, я спать хочу, не могу, а она все волокет меня, грит, точно видела, там черт сидел, и это, значит, он человека порешил. Я, грит, даже знаю кого. В третьем подъезде, в сороковой квартире, женщина на кукольной фабрике работала, тихая такая, хорошая женщина, Лилей зовут. Ну и вот, пришли мы, короче, к помойке, а там ниток этих раскидано хрен знает сколько. Симка давай все собирать, сматывать, ну а потом вы, гражданин начальник, подошли.

– Сима, как ты поняла, что убили женщину по имени Лилия из сороковой квартиры? – склонившись к Симе, ласково спросил Илья Никитич.

– По ниточкам, – всхлипнула бомжиха, – по сундучку. Ее это рукоделье.

– Ты что, раньше видела?

– Ага, видела. Она меня зимой два раза помыться пустила, жидкость от вшей подарила, во какая женщина хорошая. Так у ней этот сундучок на столе стоял.

– И ты прямо так его запомнила?

– Ага, запомнила. Очень уж он красивый, старинный. У моей бабушки такой был, тоже нитки всякие хранила, вязать любила.

– Умница, – кивнул Илья Никитич, – а теперь все-таки попробуй вспомнить, как выглядел человек, который потрошил этот красивый сундучок?

– Да не человек он! – завопила Сима так громко, что Рюрик подскочил на стуле, а у Бородина заложило уши. – Сколько вам объяснять? Не человек! Рожа черная, глазищи огромные, красные, нос над губой болтается, и рожки, самые натуральные, понимаете вы или нет?! Он ведь прямо как глянул на меня, я чуть не померла со страха, креститься стала, а он заржал и послал меня матерно. Ясно вам?

– Погоди, – кашлянул Илья Никитич, – как же ты его разглядела в темноте?

– Так он под фонарем сидел, да и ночи светлые.

– Значит, лицо черное, глаза красные, на голове рога, – подытожил Бородин, – а волосы?

– Нет у него волос. Лысый он, и голова вся черная, блестящая, и рожки торчат, маленькие такие, красенькие.

– Как тебе показалось, он худой или толстый?

– Плечи широкие, но не толстый.

– Он при тебе со скамейки не вставал?

– Нет.

– То есть какого он роста, ты не видела?

– Да он любого может быть роста, какого захочет, такого и роста, хошь, как мышка, хошь, больше слона.

– Ты говоришь, он послал тебя матерно. Какой у него был голос?

– Визгливый, противный.

– Визгливый? То есть высокий? Может, вообще женский?

– Да хрен его знает, – махнула рукой Сима, – какая разница? Он может любым голосом разговаривать. Хошь, басом, хошь, тенором или вообще высокой сопраной. На меня он завизжал, как свинья.

– Ну да, понятно, – кивнул Илья Никитич, – а сзади, говоришь, он выглядел нормально?

– Нормально. Майка синяя.

Илья Никитич тут же, совсем некстати, вспомнил, что у Люси была футболка синего цвета, и грустно спросил:

– А как же рога? Разве их не видно было сзади?

– Да чего там, видно не видно? Ну, вот представь, ты себе идешь тихо-мирно к контейнеру за посудой, как нормальный человек, в натуре, ну сидит парень какой-то на лавочке. Ты что, будешь его рога разглядывать? Я подумала, это кепка у него такая.

– То есть на нем был головной убор с маской, – устало вздохнул Илья Никитич и взглянул на участкового, – знаете, есть такие специальные магазины, там продаются маски-страшилки. Вот наш убийца и напялил на себя маску черта с рожками. Шутник.

– Не верите? – взвизгнула Сима. – Думаете, он мне спьяну померещился? Нет, – она замотала головой, – пришли последние времена. Он будет еще убивать, без разбору, всех подряд, праведников и грешников, вы хоть всю ментуру на уши поставите, ни фига вы его не поймаете.

Глава третья

Близняшки вышли из особняка, в котором находилась редакция журнала «Блюм», и направились к Старому Арбату. У них было три часа до встречи с фотографом Кисой и десять рублей на двоих. Это два пирожка с капустой либо две порции мороженого. Они приехали в Москву из Лобни семичасовой электричкой, встали очень рано и не успели позавтракать, а Солодкин не предложил им даже кофе.

Весной им исполнилось семнадцать. Теперь у них появилась возможность раз в неделю ездить в Москву и завелось немного денег на карманные расходы. Им нравилось шляться по городу. Они, выросшие в подмосковных специнтернатах и детских домах, за бетонными заборами, пьянели от запаха бензина и горячего асфальта, от блеска, шума, от пестрой уличной жизни, от шикарных магазинов, ресторанов, лимузинов, от мужских взглядов, от собственных отражений в зеркальных витринах.

На них оглядывались даже дети и старики. Возле них тормозили иномарки. Их ноги, плечи, спины отливали медовым загаром, их длинные белокурые волосы развевались и сверкали на солнце. Обе высоченные, сто восемьдесят плюс десять сантиметров «платформы», обе тонкие, как афганские борзые, и совершенно одинаковые во всем, кроме возраста. Одна старше на полчаса, и точно не известно, какая именно.

Денег у них было страшно мало, они постоянно, напряженно думали о деньгах, разглядывали наряды в витринах эксклюзивных магазинов, и от этого их голубые глаза делались еще прозрачней и ярче, а щеки наливались нежным румянцем. Им приходилось постоянно одергивать друг друга. Слишком многое было запрещено уставом семейного детского дома «Очаг», в котором им довелось провести последние семь лет. Они не имели права вступать в разговоры с незнакомыми людьми, привлекать к себе внимание, заходить в дорогие магазины, покупать сигареты и спиртное. С семнадцати им разрешили курить, но сигареты выдавали в «Очаге», пачку «Честерфильда» на двоих на три дня.

– Надо было у Солодкина хотя бы сигарет стрельнуть, – вздохнула Ира, доставая из сумочки пачку, в которой осталось всего две штуки.

– Да, надо было, – рассеянно кивнула Света. Она щурилась, тонкие ноздри трепетали. Перед сестричками был Старый Арбат, и от голода кружилась голова. Запахи сводили с ума. Пахло шашлыком, жареными цыплятами, теплой сдобой, в открытых уличных кафе играла музыка. Девочки остановились, наблюдая сквозь решетку, увитую плющом, как накрывают столы в дорогом уютном гриль-баре. Взлетали белоснежные крахмальные скатерти, неспешно проплывали лощеные официанты в бабочках, у входа красовалась яркая вывеска, рекламирующая бизнес-ленч всего за шестьсот пятьдесят рублей.

– Давай хоть мороженого купим, – простонала Света, взглянув на заострившийся бледный профиль сестры.

– Не хочу, – помотала головой Ира, – не желаю я жрать это поганое мороженое. Хочу бизнес-ленч, на белой скатерти, и чтобы такой вот гладкий холуй обслуживал.

– На бизнес-ленч надо заработать, – уныло усмехнулась Света.

– Ага, вон ту обменку грабануть. У тебя случайно в сумочке пушка не завалялась? О-ой, как жрать хочется, сил нет! – Ира закатила глаза. Она умела делать это очень страшно, в глазницах были видны только белки. Света тоже умела, но никогда не делала.

Много лет назад старенькая санитарка в детдоме сказала, что если кто-нибудь напугает в этот момент, то глаза останутся белыми и слепыми на всю жизнь. Света пыталась отучить сестру от идиотской привычки, но Ира не поддавалась воспитанию, ей нравилось делать то, чего нельзя, пусть даже самой себе во вред. Она стояла перед сестрой, изредка моргая, показывая перламутровые белки в тончайшей нежно-розовой сосудистой паутинке. Она все время кого-то играла, могла спародировать любого человека, зло, смешно и очень похоже. Сейчас она не просто гримасничала. Она готовилась стать живой карикатурой.

Оглянувшись, Света заметила беременную слепую нищенку. Молодая женщина стояла в двух шагах от них, у входа в гриль-бар. Глаза ее были затянуты мутными, как медузы, бельмами. На ней был мужской пиджак в клеточку, под пиджаком короткий, выше колен, ситцевый сарафан в цветочек. Он туго обтягивал огромный овальный живот с пупочной ямой посередине. Казалось, тонкие искривленные ноги в голубых варикозных буграх едва удерживают вес живота, в котором вполне могла уместиться двойня. Нищенка водила руками по воздуху, гнусаво бормотала:

– Люди добрые, помогите, чем можете...

Света перевела взгляд на сестру и увидела то, что ожидала увидеть. Белые глаза, оттянутые вниз уголки рта, выпяченный живот, руки, ощупывающие теплый воздух, ноги, чуть согнутые в коленях, имитирующие уродливую кривизну.

– Люди добрые, помогите… – жалобно заголосила Ирина, в точности копируя тягучую гнусавость нищенки, – рожаю, помогите! Ой, щас как рожу прям здесь, в натуре, сразу двоих, ох, не могу, помогите, хочу косуху зелеными, только косуха спасет молодую мать!

– Прекрати! – рявкнула Света. – Прекрати сейчас же, на нас смотрят!

На них действительно смотрели торговки матрешками и павловскими платками, уличные музыканты, художники, скупщики золота. Арбатская публика по достоинству оценила маленький спектакль. Ира, чувствуя зрительское внимание, разыгралась еще вдохновенней:

– Дайте, дайте тысячу долларов моим голодным малюткам! Люди вы или звери? Пожалуйста, ради Бога, тысячу баксов!

Получалось смешно и страшно. Первой засмеялась торговка, вслед за ней музыканты и художники. Только скупщик золота глазел на представление с каменным лицом. Несколько прохожих остановилось, потихоньку собиралась небольшая толпа. А натуральная нищенка между тем гнусавить перестала, быстрым движением вполне зрячего человека достала из кармана пиджака темные очки, звякнула мешком с мелочью и рванула к ближайшему переулку.

– Я была чистой девочкой, свежей, как роза! Он, гад паршивый, отнял у меня мою святую чистоту! Я могу назвать его имя, все знают его имя, но тогда он наймет киллеров! Он занимает высокий пост и боится разоблачений! Люди, спасите моих детей! Я слепая от рождения, но его, гада, определила на ощупь. Люди, дайте мне тысячу баксов, ну пожалуйста, умоляю вас! Моим деткам нужны витамины, белки, жиры, углеводы, иначе они родятся маленькими злыми дебилятами, а когда вырастут, будут угрозой для общества, для ваших детей! Помогите своим детям, господа, дайте бедной беременной девушке тысячу баксов. Всего одну косушку зеленью, ну разве для вас это деньги?

Света поразилась, откуда у ее худенькой сестренки взялось такое выпуклое пузо. Публики собиралось все больше, и кто-то уже лез в карман. Не было под рукой шапки, чтобы положить под ноги. Вполне возможно, Ире за ее концерт насыпали бы рублей тридцать, а то и больше.

Между тем сквозь толпу прорвался маленький дедок в холщовой кепке. Сморщенная лапка с траурными когтями крепко вцепилась в белое платье Иры. А из переулка, в котором исчезла убогая героиня Ириной блестящей импровизации, не спеша выплыли два молодых мрачных амбала в шортах и боксерских майках. За ними, животом вперед, семенила беременная в темных очках. У входа в гриль-бар маячила мощная фигура охранника.

– Милиция! Уберите мерзавку! Над нищей женщиной издевается! Над горем человеческим глумится! Арестуйте ее! – орал дедок в кепке, брызгая слюной.

– Ирка, дура, линяем, быстро! – Света схватила сестру за локоть и потянула так сильно, что обе едва удержались на ногах.

Справа наступали амбалы, покровители нищенки, слева показалась пара милиционеров. Девочки кинулись в толпу, Ира, продолжая изображать слепую, упала на зазевавшегося прохожего. Это был пожилой иностранец, он вежливо поддержал Иру, она обняла его и зашептала:

– О, дарлинг! Сенкью! Ай лав ю!

У Светы пересохло во рту. Ее сестренка, вместо того чтобы убегать, чуть ли не целовалась с обалдевшим иностранцем, и дело могло закончиться отделением милиции. За что, не важно. Все знают, что на Арбате куплен каждый квадратный сантиметр. Не только торговцы, скупщики, художники, но и нищие платят милиции, имеют свою бандитскую крышу. Невинный Иркин спектакль может обернуться неприятностями. За кого бы ее ни приняли, за натуральную нищенку или за артистку легкого жанра, она в любом случае кому-нибудь здесь конкурент. А конкурентов не щадят.

– С ума сошла! – Света оттащила сестру от иностранца. Милиционеры почему-то сначала решили проверить документы у дедка в кепке. Наверное, потому, что он продолжал орать и материться на весь Арбат.

Сестричкам хватило минуты, чтобы нырнуть в переулок. Бегали они на своих мягких пружинистых платформах чрезвычайно быстро, петляли по переулкам и проходным дворам, уже через пять минут оказались на Гоголевском бульваре и окончательно скрылись в метро. Они даже не успели понять, гнался ли кто-нибудь за ними. Доехали до Чистых прудов, вышли, уселись на лавочку на бульваре, закурили.

– Ты соображаешь, что творишь? – тихо спросила Света.

– А что я творю? – Ира пожала плечиком и засмеялась. – Классный получился спектакль. Всем было весело.

– Ага, вот замели бы нас в ментовку или просто избили. Было бы очень весело.

– За что? – Ира округлила глаза. – За что, дяденька? Мы хорошо себя вели, никого не трогали, – она опять играла, канючила тоненьким жалобным голоском. Свете захотелось ее ударить.

– Слушай, Ирка, в последний раз предупреждаю, если ты не прекратишь свои штучки, я… – Она понятия не имела, что сделает, и от этого завелась еще больше: – Ну какого хрена ты все время выдрючиваешься? Ты понимаешь, чем это может кончиться? Рано или поздно наши узнают, что ты творишь, и в город нас больше не выпустят. Нельзя привлекать к себе внимание, нельзя, Ирка, быть кретинкой, если тебе на себя плевать, обо мне подумай.

– Терпеть не могу, когда ты так со мной разговариваешь.

– Как хочу, так и разговариваю. Я старшая.

– Подумаешь! – Ира закатила глаза и презрительно фыркнула. – Старше всего-то на полчаса. Между прочим, наша драгоценная мамочка могла сто раз перепутать. Теперь уж не спросишь. Ладно, пошли. Жрать хочу, умираю.

– Она могла, а я нет, – выпалила Света, вскакивая со скамейки, – все помню, как сейчас. Мы с тобой долго в проходе толкались, спорили, чуть не задохнулись. Но ты все же уступила.

– Ага, конечно! Просто ты мне врезала ногой в пузо, и вперед с песней. Думаешь, я не помню? Век не забуду!

– Что ты можешь помнить? Что? Ты не дышала, когда родилась, тебя еле откачали!

– Правильно. Все потому, что у меня сестра эгоистка! Ты меня объедала, ты была тяжелей на целых двести грамм!

Света присвистнула и покрутила пальцем у виска. Ира сделала то же самое, и обе тихо рассмеялись. К ним тут же подскочили сразу четверо молодых людей и попытались вежливо выяснить, что их так насмешило, свободны ли они сегодня вечером и не хотят ли отправиться прямо сейчас на пляж в Серебряный бор.

– Нет, мальчики, нет, – заливаясь смехом, Ирина помотала головой, и сестры ускорили шаг. Мальчики отстали.

– Кончай ржать, – отрезала Света, и лицо ее моментально стало серьезным, – приведи себя в порядок. И учти, еще раз сорвешься, завтра останешься дома.

– Да че ты, в на-атуре, Свет, прям ваще, деловая! Скинь понты, сеструха, – прогнусавила Ирина, смешно копируя провинциальный приблатненный говорок, – смотри, какой классный кабак, ох щас покушаем!

Они остановились у стеклянной двери маленького, явно дорогого кафе. Света не успела опомниться, а ее сестренка уже взялась за дверную ручку. Звякнул колокольчик, они оказались в полутемном зеркальном вестибюле, к ним навстречу вышла холеная пожилая дама в белой блузке и черной юбке.

– Добрый день, вы пообедать или просто кофейку? – Дама улыбалась им, как родным. У Светы скулы свело от тоски. Она уже не сомневалась, что Ира окончательно сошла с ума.

– Нет, мы… простите… – пробормотала она, вцепившись в руку сестры и пытаясь вытянуть ее из этого дорогущего заведения.

– Мы бы хотели пообедать, – скромно сообщила Ира и незаметно, но больно пихнула сестру локтем в бок.

– О, Господи! – простонала Света, когда они оказались за столиком. – Ты что, надеешься смотаться отсюда прежде, чем принесут счет? О чем ты вообще думаешь?

– Я буду цыпленка-табака. А ты? – Ира оторвалась от меню и вопросительно взглянула на сестру. – Может, возьмем красной икорки на закуску? Хотя нет. Лучше черной.

– Хватит надо мной издеваться, – медленно произнесла Света, чувствуя, как лицо ее наливается краской, – мы не сумеем отсюда уйти и окажемся в милиции. Оттуда позвонят в Лобню. Телефон они узнают по адресу, который написан в наших паспортах. Мама Зоя за нами приедет, заплатит, а потом сама знаешь, что будет. Ирка, мне страшно. Давай сейчас же встанем и уйдем, пока не поздно. Извинимся, скажем, что забыли дома деньги, и уйдем.

– А разве мы забыли дома деньги? – Ира помахала ресницами, залезла в свою сумку и вытащила плотную пачку сторублевок, перетянутую резинкой, хлопнула ею по ладошке, подмигнула и прошептала еле слышно: – Я ведь не даром целовалась со старым американским хреном. За все надо платить. Вот он и заплатил за мою нежность.

У Светы слегка закружилась голова. В пачке было не меньше пяти тысяч. Ира тут же спрятала деньги. К столику подошел официант с бабочкой и молча встал, приготовившись принять заказ.

– Та-ак, пожалуйста, на закусочку рыбное ассорти, салат из крабов, порцию черной икорки. Теперь горячее. Цыплята-табака хорошие у вас?

Официант кивнул. Света смотрела на сестру с ужасом и с восторгом. Они впервые в жизни были в кафе, но Ирка вела себя так, словно каждый день обедала в таких вот уютных заведениях.

– Светуль, может, тебе тоже цыпленочка?

– Я хочу котлету по-киевски, – прошептала Света, судорожно сглотнув.

Когда ей было девять лет, в интернатской библиотеке она откопала кулинарную книгу, утащила и спрятала под матрасом. Иногда потихоньку листала, рассматривала цветные картинки, читала описания блюд, и почему-то больше всего ей хотелось попробовать именно котлету по-киевски, с бумажной розочкой, с растаявшим маслом внутри.

Закуски принесли почти сразу. Сестрички были такими голодными, что смели все в один момент, не успев почувствовать вкуса икры, семги и крабового салата. В ожидании горячего закурили, и Света спросила шепотом:

– А если бы он заметил?

– Когда нормального мужика обнимает такая красотка, он вряд ли заметит что-либо, кроме ее губ, глаз, сисек и прочих прелестей, – улыбнулась Ира, – в принципе я могла бы вытащить и бумажник. Он лежал во внутреннем кармане пиджака. Конечно, это было сложней, но я могла бы. Однако я не такая дура. В бумажнике у него наверняка только кредитки, паспорт и фотографии любимого семейства. Иностранец без паспорта – это серьезно. А так, подумаешь, баксов двести вытянули из кармана штанов. Переживет. Может, даже и в ментуру не обратится.

– Почему ты выбрала именно его?

– Видела, как он доставал пачку денег, хотел купить платок или матрешку, но потом раздумал, убрал назад, в карман.

– Поклянись, что это в первый и в последний раз!

– Конечно, сестренка. Я знаю, брать чужое нехорошо.

Принесли горячее. Котлета по-киевски полностью оправдала надежды, все было как на картинке в старой кулинарной книге. Сестры ели не спеша, пробовали друг у друга, смаковали каждый кусочек. На десерт они заказали по фруктовому салату и по куску горячего яблочного пирога, потом выпили кофе, расплатились, вышли на улицу. Фотограф Киса жил неподалеку, до назначенного времени оставалось еще сорок минут. Они не спеша побрели по бульвару, и вдруг Ира остановилась, согнулась, схватилась за живот и жалобно застонала.

– Что с тобой? – испугалась Света.

Ира смеялась. На нее напал неодолимый смех, до слез, до икоты.

* * *
Судебный медик в своем заключении сообщал, что смерть Коломеец Лилии Анатольевны наступила в результате ножевого ранения в сердце. Правда, это ранение, как и все прочие, было нанесено не широким кухонным ножом, который валялся на полу рядом с трупом. У орудия убийства форма клинка напоминала самодельную заточку. Впрочем, эксперты не настаивали на этом, только предполагали. Возможно, убийца действовал ножом промышленного производства типа кортика с узким ромбовидным лезвием.

Никакого клофелина, никаких наркотиков, ядов, ничего, что могло бы обездвижить убитую, лишить ее возможности сопротивляться и кричать, в организме не нашли. Вообще, Коломеец Лилия Анатольевна при жизни отличалась крепким здоровьем, не курила, не употребляла спиртного.

– В наше время редко попадаются такие здоровые люди. Удивительно чистый организм, могла бы жить еще лет пятьдесят, – хмуро сообщил судебный медик Илье Никитичу, – однако я не понял, что же вам не ясно?

Он собирался домой, очень устал, думал о том, что впереди два выходных, и стоит ли поехать на дачу сегодня или лучше провести вечер дома в одиночестве, поваляться на тахте перед телевизором с банкой холодного пива и пакетом соленого арахиса, а на дачу отправиться завтра с утра пораньше. Очень уж не хотелось после длинной муторной рабочей недели сразу, без передышки, попадать в свой семейный муравейник, на тесные шесть соток, где придется копать огород, что-то пилить, чинить и активно общаться с тещей. Он уже окончательно решил подарить себе тихий, спокойный вечер перед телевизором, когда увидел в коридоре у раздевалки следователя Бородина, маленького, толстенького, с седыми аккуратными бачками вдоль круглых щек, в светлых брюках и трикотажной рубашке в полосочку. Бородин держал в руках папку с документами и виновато улыбался.

– Простите, я понимаю, вы устали и собирались идти домой. Я не отниму у вас много времени. Вы вот здесь не указали, имелись ли еще какие-либо повреждения, кроме ножевых ранений.

– Правильно, не указал, – буркнул эксперт, – не было ничего, кроме ножевых. Я же вам только что объяснил, очень здоровая, крепкая женщина.

– Вы меня не поняли, – грустно покачал головой следователь, – я хочу выяснить одну простую вещь. Перед тем как бить ножом, ее могли как-то отключить?

– Там все написано! В крови ничего нет.

– Ничего нет, – вздохнул Бородин, – значит, она умерла моментально?

– Ну а как еще умирают при ножевом ранении в сердце?

– Не знаю. Я не специалист. Специалист вы, Кирилл Павлович, именно поэтому я к вам и обращаюсь. Успела она закричать или нет? Это меня, знаете ли, очень беспокоит. – Бородин стоял напротив эксперта, мягко, виновато улыбался, и было ясно, что не отстанет, пока всю душу не вымотает. Пропадало драгоценное время, таял чудный одинокий вечер в пустой тихой квартире с холодным пивом и солеными орешками.

«Гвоздь в заднице, вот что тебя беспокоит, – подумал эксперт, – будь ты помоложе да понахальней, послал бы я тебя с большим удовольствием. Две вещи тебя спасают, старший следователь Бородин, возраст и вежливость».

– Кирилл Павлович, могла она кричать и сопротивляться или нет? – настойчиво повторил Бородин.

– Разумеется, могла, – буркнул эксперт, – человеку свойственно кричать и сопротивляться, когда его режут.

– Нет, я имею в виду, у нее было время, хотя бы несколько секунд, или она умерла моментально?

«Елки зеленые, – простонал про себя эксперт, – он отвяжется когда-нибудь?»

– Ну, было, и что? Что это меняет? – произнес он с вызовом. – Да, у нее была минута точно. А может, и больше. В принципе удар в сердце сам по себе не являлся смертельным, там задет только правый желудочек, но если учесть, сколько всего ножевых ранений, то картина абсолютно ясная. Все?

– Почти все, – смиренно кивнул Бородин. – Однако представьте эту абсолютно ясную картину, восемнадцать ножевых ранений. Жертва – здоровая молодая женщина, не пьяная, не под наркотиком, не парализованная. Может такое происходить в полной тишине? Могли ее убивать шепотом и на цыпочках?

– Как это? – эксперт поморщился и тряхнул головой.

– Стены в доме очень тонкие, а соседи ничего не слышали, – объяснил Бородин с легким вздохом.

– Так, может, их дома не было?

– В том-то и дело, что были.

– Ну, не знаю, телевизор смотрели, радио слушали, спали, в конце концов. Ну чего вы от меня хотите? Я свое дело сделал, заключение написал, там все подробненько…

– Я хочу, чтобы мы вместе посмотрели еще раз, не осталось ли на теле следов какого-нибудь предварительного оглушающего удара, по голове, например, или по шее.

– Ну давайте, давайте посмотрим, – сдался эксперт, – честное слово, не понимаю, зачем вам это.

Он курил у подоконника и матерился про себя, пока Бородин разглядывал голову и шею трупа. Он знал совершенно точно, что никаких внешних повреждений, кроме восемнадцати колотых ран, на теле не было и быть не могло. Он ведь тоже не вчера родился и на своем веку перевидал насильственных трупов сотни три, не меньше. Как правило, если человека режут, его перед этим не душат. Кому суждено быть повешенным, тот не утонет.

– Кирилл Павлович, можно вас на минуту? – тихо позвал его Бородин. – Вот, взгляните сюда. Что это, как вы думаете?

Пухлый палец указывал на продолговатое темно-красное пятно на шее. Эксперт несколько секунд молчал, наконец тяжело вздохнул и произнес, покосившись на следователя:

– Ну, допустим, кровоподтек.

– Допустим или точно?

– Послушайте, я не понимаю, вы что, настаиваете на дополнительной экспертизе? – повысил голос Кирилл Павлович. – Тогда давайте оформлять все как положено.

– Нет, на дополнительной экспертизе я не настаиваю, – замотал головой следователь и, помолчав, добавил задумчиво: – Пока не настаиваю. Сейчас мне просто нужна от вас небольшая консультация. Для меня не совсем ясна картина смерти.

– Женщину восемнадцать раз ударили ножом. Вам что, мало этого?!

– Мне достаточно, – Бородин одарил эксперта теплой лучезарной улыбкой, – я просто хочу выяснить, почему она не кричала и не сопротивлялась. Вот видите, мы с вами внимательно посмотрели и обнаружили кровоподтек. Такой след, если не ошибаюсь, мог остаться в результате удара тупым предметом, ребром ладони, например. Здесь, – он ткнул пальцем в собственную розовую пухлую шею, – проходит сонная артерия. Впрочем, я не специалист. Специалист вы, Кирилл Павлович.

«Совсем сдвинутый, – подумал эксперт, – разве нормальный человек будет на себе показывать?»

– Да это вообще может быть родимое пятно, – буркнул он, – или вы думаете, ваша олигофренка на самом деле Жан-Клод Ван Дамм?

– Как, простите? Вам Дамм? Кто это? – Бородин подался вперед всем корпусом, склонил голову набок и стал похож на старого говорящего попугая. Эксперт не выдержал и рассмеялся. В пустом кафельном морге загудело эхо. Бородин удивленно подвигал бровями и быстро прошептал:

– Ох, как заразительно смеетесь, Кирилл Павлович. Я понимаю, это нервное. Конечно, это у вас от усталости.

Судебный медик успокоился, откашлялся и тихо, доверительно спросил:

– Илья Никитич, простите, вы издеваетесь, да? Вы что, правда не знаете, кто такой Жан-Клод Ван Дамм?

– Какой-то известный спортсмен?

– Кинозвезда, герой самых крутых американских боевиков.

– Ну да, ну да, – рассеянно кивнул следователь, – то есть вы хотите сказать, что удар по сонной артерии был нанесен человеком, который владеет приемами каратэ?

– Да, причем владеет неплохо. В принципе такой удар относится к разряду смертельных. Каратист не мог не знать этого. Если надо было убить, одного такого удара хватило бы. Более того, было бы весьма сложно установить истинную причину смерти. Это профессионал тоже должен знать. Зачем понадобилось еще восемнадцать ножевых ранений?

– То есть вы не исключаете, что эти ранения нанесены посмертно?

– Точно установить нельзя, все происходило слишком быстро. Слушайте, а ведь она маньячка, эта ваша подозреваемая. Она вырубила тетушку, а потом стала ее резать, уже для собственного удовольствия. Кстати, нашли орудие убийства?

– Нет.

– Вот это класс! – присвистнул эксперт. – А что говорят психиатры про вашу подозреваемую? Может, она вообще никакая не олигофренка, просто устроила спектакль? Кончила тетушку, потом поняла, что не сумеет замести следы, и решила так красиво закосить?

– Спасибо, – кивнул Бородин, – хорошая версия. Нет, психиатры исключают симуляцию. Девочка действительно больна с рождения. Олигофрения в стадии дебильности. А приемами каратэ она не владеет. Девочка полная, рыхлая, вряд ли она вообще знает, что такоекаратэ.

– Жаль, жаль, – покачал головой Кирилл Павлович, – похоже, дело может зависнуть и заглохнуть. А так все хорошо начиналось, по материалам все так ясно и гладко выходило. Теперь уж, понятно, придется искать убийцу-каратиста, Жан-Клода Ван Дамма. Или нет?

– Да, – кивнул Илья Никитич, – придется искать.

Глава четвертая

Олег Солодкин принял дозу, ему стало хорошо, и жестокие сомнения оставили его. Он продолжал глядеть в компьютерный экран, но уже не видел там никаких мух и личинок. На экране и в его просветленном мозгу порхали, приятно шурша крыльями, райские бабочки, крошечные птички колибри сверкали радужным оперением, нежные теплые ангелы шептали ему на ухо, что все замечательно.

«Ну зачем себя мучить? – весело думал Олег. – Да, я наркоман. Я сумасшедший. Иногда не отдаю себе отчета в собственных действиях и все забываю, забываю. Какой ужас! Однако ведь правда, все гении были сумасшедшими. Творчество требует огромного напряжения духа, для творца мир должен всегда оставаться загадочным и прекрасным. А это возможно только под кайфом. Байрон курил опий и страдал эпилепсией. Мопассан злоупотреблял морфием. Блок умер от кокаина. Эдгар По был доставлен в больницу для бедных в состоянии наркотического опьянения и умер там от кровоизлияния в мозг. Ему было сорок, как мне сейчас. В этом возрасте надо либо умереть, либо начать все с нуля».

Начать с нуля было, конечно, приятней. Он представлял, что за спиной у него не сорок лет реальной жизни, а полнометражный художественный фильм, гениальное кино, полное и свободное выражение его глубокого, неповторимого внутреннего мира.

Всякий раз после очередной «завязки», после ломок и депрессий он, приняв дозу, возвращался к сладкой детской мечте о гениальном кино, которое поможет ему освободиться от прошлого и начать с нуля. Столько всего интересного роилось у него в голове, яркие, причудливые образы просились на бумагу, то есть на экран компьютера, а потом на киноэкран. Он закрывал глаза и видел череду выразительных картинок. Казалось, стоит прикоснуться к клавиатуре, и текст заветного киносценария польется плавно и легко, как джазовая импровизация.

Он изобразит себя в детстве, маленького толстого мальчика, закормленного жирными деликатесами, замученного французской спецшколой, музыкальной школой. Он наполнит действие пронзительным, как зубная боль, визгом ученической скрипочки. Мама хотела сделать из него великого музыканта, чтобы сообщать всем вокруг: «Мой сын – великий музыкант». Маленькая скрипка стала для него мистическим одушевленным существом. Когда он брал ее в руки, прижимал к челюсти, касался смычком тугих дрожащих струн, голова его наполнялась болью, а душа ненавистью. Это создание, полое внутри, гладкое, обтекаемое, лоснящееся маслянистым лаком снаружи, издавало в его руках омерзительные визги и скрипы. Олег подозревал, что ненависть взаимна. В руках учительницы музыки его скрипочка сладко пела и захлебывалась счастьем, как любящая собачонка при встрече с хозяином.

В музыкальной школе ему задавали огромные домашние задания, и даже в те дни, когда не надо было ходить на занятия, он должен был пилить на инструменте по нескольку часов. Родители проводили целые дни на работе, но обложили его со всех сторон, как волчонка красными флажками. Они дарили подарки лифтершам и за это получали исчерпывающую информацию, в котором часу он вернулся из школы, уходил ли куда-то еще, приходил ли кто-то к нему. Они дарили подарки всем его учителям и настоятельно просили держать мальчика в ежовых рукавицах, подробно докладывать, как он выполняет домашние задания, как ведет себя, с кем дружит.

Он не мог гонять мяч на спортплощадке, шляться в компании мальчишек по окрестным дворам и переулкам, залезать на таинственные вонючие чердаки и там, чувствуя себя взрослым, сильным, курить, пить портвейн, травить оглушительно похабные анекдоты. Он был толстым, неуклюжим, застенчивым мальчиком со скрипочкой. А хотел быть поджарым, ловким пацаном, настоящим дворовым пацаном, которого все знают, уважают и боятся.

Лет в двенадцать он начал таскать у матери сигареты, но курить в одиночестве на балконе было неинтересно. Тошнило, кружилась голова, приходилось идти на сложные ухищрения, чтобы родители не заметили, и трястись от страха, что все-таки заметят. В родительской спальне, перед зеркалом, он пытался выработать особенную, вкрадчиво-расхлябанную блатную походочку. Приспускал штаны, подволакивал ноги. Корчил рожи, копируя надменно-томную гримасу, с которой матерились и сплевывали сквозь зубы его ровесники, дворовые боги. Глотал лед, чтобы голос стал хриплым. Глядя в глаза своему растерянному отражению, произносил витиеватые матерные тирады. Шариковой ручкой рисовал на груди кресты и черепа. Тер наждаком костяшки пальцев, имитируя последствия удачного удара кому-то в зубы.

Огромное, трехстворчатое зеркало было немым свидетелем отчаянных одиноких представлений. Толстый мальчик часами выделывался перед ним, вместо того чтобы общаться со скрипкой. Зеркало видело и те позорные минуты, когда стрелки часов подползали к восьми и мальчик метался в панике, стирая плевки со светлого паласа, пасту шариковой ручки со своего тела, прижигая одеколоном стертые до крови костяшки, хватался за скрипку, которая валялась тут же, на родительской кровати, и, суматошно водя смычком по струнам, уносился к себе в комнату. Мать всегда возвращалась к восьми. У нее был удивительно чуткий слух, она еще на лестничной площадке улавливала голос скрипки, и если слышала, что мальчик занимается, входила в квартиру с улыбкой, весь вечер оставалась ласковой и какой-то даже трепетной по отношению к сыну.

Всякий раз, когда приходили гости, мать, дождавшись подходящего момента, произносила небрежно, как бы между прочим:

– Олежик, ты нам сыграешь?

Он ненавидел себя за то, что не мог сказать: «Нет, мама». Он скромно опускал глаза, кивал, доставал из футляра проклятую скользкую деревяшку и с пылающими ушами, с мокрыми подмышками выходил на середину гостиной. Гости почтительно затихали. На лицах читалось умильное внимание. Даже те нестерпимые звуки, которые издавало маленькое чудовище в его потных руках, не сдували со взрослых лиц серьезного выражения. Они покорно слушали, терпели, потом хлопали в ладоши и одобрительно кивали: «Да, очень музыкальный мальчик».

В седьмом классе он сжег скрипку. Это была тонкая, заранее продуманная операция. В кладовке нашел бутыль с керосином, замотал горлышко с ненадежной пробкой полиэтиленовым мешком, затянул аптечной резинкой, потом еще завернул в газету. Главное, чтобы из его сумки впоследствии не воняло керосином. У матери был великолепный нюх.

Вместе с керосином он положил в сумку пластмассовую пионерскую флягу, до половины заполненную ликером «Шерри», горсть своих любимых шоколадных конфет «Стратосфера», сигареты, спички. Музыкальная школа находилась в трех троллейбусных остановках. Он ехал и бормотал себе под нос песню «Битлз». Он уже был счастлив, хотя ничего еще не произошло. На занятиях он играл вдохновенно и точно, как никогда прежде, и учительница ничего не понимала, даже спросила: почему же раньше у него так не получалось?

Домой он отправился пешком. Шел мелкий дождь, вечер был тихий, теплый. Свернув в пустой переулок, Олег перелез через забор и оказался на заброшенной стройке.

На бетонную плиту он поставил флягу, рядом положил конфеты и сигареты, раскрыл футляр и наполнил нутро скрипки керосином. Прежде чем кинуть спичку, прикурил от нее.

Несколько минут он завороженно глядел на пламя, которое просто, красиво и деловито пожирало его деревянного врага. Ничего прекраснее этого огня он в своей жизни не видел. Взял дрожащей рукой флягу, стал медленно, маленькими глотками пить сладкий ликер прямо из горлышка, закусил конфеткой. Мир, до этого тусклый, черно-белый, несправедливый и скучный, осветился волшебным огнем, наполнился яркими живыми красками. Больше не будет никакой скрипки, он скинет вес, начнет качать мышцы, выйдет во двор и наконец станет таким, каким хотел быть всегда. Сильным, грубым, приблатненным, с тяжелыми кулаками и легкой башкой.

Домой он явился к половине девятого. Мать, увидев его, побледнела. Куртка была порвана, измазана кровью и известкой. Кровь алела на лице и на руках. Он протянул матери обугленную крышку от скрипичного футляра.

– Только не волнуйся, – произнес он отрывисто, с придыханием, – их было десять человек. Они затащили меня на стройку, держали за руки, за ноги и жгли скрипку. Они не из нашего двора. Я никогда их раньше не видел. Настоящие блатари, варвары.

Мать ринулась звонить в милицию. Он был готов к этому и не боялся. Он знал, что из-за какой-то там скрипочки никто не станет всерьез суетиться, и оказался прав. Позднее, когда родители хотели купить ему новую скрипку, он пускал скупую подростковую слезу, задыхался и шептал: «Не надо… я прошу вас, не надо… я не смогу больше играть, я не смогу взять ее в руки, мне все время будет мерещиться огонь и эти жуткие рожи, и как они меня держали, заставляли смотреть...»

Ему так понравилась история про мальчика со скрипкой, что он решил записать ее. Получился маленький рассказ. Он изобразил неуклюжего вундеркинда, живущего одной лишь музыкой и далекого от грубой реальности. Он живописал главаря банды, сцену слежки, сцену избиения юного музыканта и варварский ритуал казни прекрасного инструмента. «Смотри, смотри, гад!» – хрипло приговаривал главарь и бил связанного вундеркинда ногой в живот. Отсветы пламени озаряли зверские лица. А скрипка, пылая, вдруг стала издавать изумительную мелодию, аллегро из Четвертой симфонии Мендельсона.

Отец попросил свою секретаршу перепечатать рассказ на машинке в нескольких экземплярах. Шедевр был показан знакомому члену Союза писателей, довольно известному партийному романисту. Тот одобрительно хмыкнул. С тех пор мать, как бы между прочим, сообщала всем знакомым, что у ее сына открылся огромный литературный дар. Однако когда она однажды обратилась к нему при гостях: «Олег, ты нам почитаешь?», он, скромно опустив глаза, сказал, что написанное слишком сыро и вообще он сейчас взялся сочинять киносценарий.

Он действительно увлекся сочинением некоего бесконечного сюжета. Собственно, сюжетом это нельзя было назвать, скорее он просто вел дневник, но описывал себя самого и окружающих не с натуры, а так, как ему хотелось.

Ему хотелось стать худым, мускулистым, приблатненным, и он выдумал такого героя. Ему хотелось, чтобы все девочки в классе сходили по нему с ума, и на страницах общей тетради они действительно дружно помешались на Олеге Солодкине. Теперь у него не было нужды устраивать жалкие одинокие представления в родительской спальне перед зеркалом. Все его затаенные желания воплощались на бумаге.

Родители купили ему легкую симпатичную пишущую машинку «Унис». Вместо прежней домработницы Светланы, которая приходила раз в неделю для генеральной уборки, наняли ежедневную Раису. Благополучие семьи росло, отец получил новую должность в своем главке и стал зарабатывать еще больше. Мать служила в Министерстве культуры, заведовала отделом международных связей, то есть решала, кому из деятелей культуры можно отправиться за рубеж, а кому следует погодить. Влияние Галины Семеновны Солодкиной было огромно, она привыкла властвовать и милостиво принимала дружбу самых популярных людей страны. С ней все хотели дружить, в доме собирались сливки советского кино и театра.

Сразу после школы Олег Солодкин поступил в Институт кинематографии на сценарное отделение. Теперь героинями его бессюжетных произведений стали самые красивые девочки, будущие кинозвезды. На машинописных страницах они обрывали герою телефон, мерзли у его подъезда, выстраивались в очередь, чтобы отдаться ему. Он снисходил, дарил им свои грубые мужественные объятия. Машинка стучала, осыпая невинные белые листы подробными описаниями разнообразных грудей, животов и ягодиц. Он печатал так ожесточенно, так страстно, что у нежной машинки стали потихоньку выпадать клавиши. Белая клавиатура на фоне красного пластмассового корпуса напоминала щербатый, окровавленный рот избитой до полусмерти красавицы. Печатать стало невозможно.

– Ну, беда не велика, – сказала мама.

На следующий день на письменном столе Олега поблескивала лаковыми боками новенькая электрическая «Эрика» последней модели.

Но на самом деле беда была велика, огромна и заключалась вовсе не в пишущей машинке. В свои восемнадцать лет Олег оставался девственником. Это было невыносимо, отвратительно, стыдно. Он ненавидел свою девственность, как когда-то скрипку. Он не мог запалить для нее ритуальный костер на стройке и не знал, что с ней, злодейкой, делать. Он собирал в своей огромной квартире вечеринки, к нему охотно приходили сокурсники и сокурсницы, среди них были самые красивые девочки, но как-то получалось, что после общего застолья и танцев при погашенном свете все разбредались по комнатам, а он оставался один и не понимал почему. Наступало серое утро, наполненное вонью окурков и грязной посудой. Приходила Раиса, молча соскребала с кресел и ковров остатки салата «оливье». Олег закрывался в своей комнате, курил до тошноты и писал о грудях и ягодицах. Он грубо, с невозможными садистскими подробностями насиловал на бумаге каждую из тех, кто был у него в гостях, но не мог утешиться.

В ноябре второкурсников отправили в подмосковный колхоз на картошку. Там, в нетопленых бараках пионерского лагеря, пили портвейн и крутили быстрые страстные романы. И там наконец свершилось.

Ее звали Лена, она была с актерского, впереди ее ждали только характерные роли. Большая, рыхлая, с вечно грязной головой, с «беломориной» в уголке тонкого рта, с мятым сонным лицом и огромной бесформенной грудью, никогда не запакованной в лифчик. Во время очередных портвейно-гитарных посиделок она молча, деловито взяла его за руку и поволокла в пустую соседнюю палату. Он онемел от неожиданности, не сразу понял, чего ей надо, и подумал, что сейчас она начнет просить у него одеколон. Запасы портвейна неумолимо иссякали, деревенский магазин был далеко и открывался только утром. А у Олега имелось две поллитровые бутылки польского мужского одеколона, которым снабдила его мама, предвидя гигиенические проблемы.

Лена ни слова не сказала про одеколон. Она вообще не сказала ни слова. Все происходило в полнейшей тишине, если не считать пьяного пения под гитару за стенкой, и только чуть позже долгожданная церемония озвучилась хриплым шепотом и тяжелыми, сдавленными стонами.

От Лены пахло потом, табаком и перегаром. Она раздела его проворно, как опытная сиделка парализованного больного. Тело его покрылось мурашками, температура в пионерских палатах не превышала плюс десяти градусов. Простыни были влажными. Он не сразу понял, что сейчас, сию минуту, с ним происходит именно то, о чем он давно и отчаянно мечтал, то, что он так подробно, так страстно описывал на бумаге. Правда, в главной роли выступал не он, а его партнерша. Она брала его, почти насиловала, грубо, властно, умело. У нее был богатый опыт, она хриплым отрывистым шепотом командовала, что ему делать, как повернуться, как двигаться. Он подчинялся. От нее исходил огненный, животный жар. Казалось, влажная простыня тихонько задымилась под ними. Корчилась и погибала в веселом огне проклятая девственность Олега Солодкина, как когда-то сгорала на стройке его маленькая невинная скрипочка.

Конечно, ему хотелось, чтобы все произошло совсем иначе. Была одна, заветная девочка Маша, которую он ни разу не окунул в поток своих литературных откровений, на которую решался лишь иногда искоса поглядывать на лекциях. Она училась вместе с ним на сценарном. Тоненькие ножки и ручки, маленькое скуластое личико, большой, мягкий бледный рот, яркие голубые глаза, светло-каштановые прямые волосы. Все. Ничего особенного, на актерском имелся огромный выбор красоток. Но когда он исподтишка подглядывал за Машей на лекциях, в курилке, в столовой, у него непонятно почему замирало сердце. Один раз он решился пригласить ее к себе на вечеринку. Она вежливо, равнодушно отказалась.

Толстая Лена в самый ответственный момент материлась протяжным басом. За стеной устали петь, болтали и смеялись. В хоре голосов Олег различил Машин смех, закрыл глаза и попытался мысленно поменять этих двух женщин местами: Лену убрать в соседнее помещение, а сюда, к себе, на скрипучую пионерскую койку, поместить хрупкую легкую Машу. Однако не получилось. Слишком разные весовые категории. Маша продолжала смеяться за стенкой над чьим-то анекдотом. Она умудрилась опять отказать ему, вежливо и равнодушно. Но зато теперь у него под рукой всегда была Лена, большая, опытная и безотказная. Ему стал нравиться ее крепкий запах, тяжесть ее тела, матерщина, «Беломор». Он продолжал, потихоньку от самого себя, поглядывать на Машу и женился на Лене.

Потом многие годы этот проклятый худенький образ преследовал его, мелькал в толпе, дразнил случайным сходством, таял, оставляя жар в груди и мятный привкус во рту. Иногда он, закрывшись в комнате, просматривал старые институтские фотографии и с раздражением признавался себе, что делает это исключительно для того, чтобы освежить в памяти маленькое скуластое личико и светлые глаза в обрамлении угольно-черных ресниц.

Маша стала успешной сценаристкой. Он видел ее имя в титрах нескольких неплохих фильмов, встречал ее в Доме кино на премьерах, знал, что она вышла замуж, родила двоих детей, мальчика и девочку. Был в его записной книжке номер, по которому можно позвонить и услышать ее голос, иногда он звонил, но молчал в трубку.

С Леной он развелся довольно скоро, потом была череда разных женщин. Он знал про них только одно: они клюют на пятикомнатную квартиру, на высокопоставленных маму с папой. А сам по себе Олег Солодкин, некрасивый, неуспешный, безработный, никому не нужен.

После института он никак не мог найти свое место. Написал пару сценариев, что называется, на потребу. Ему казалось, это так просто – сочинить сюжет банальной мелодрамы для массового зрителя, однако получилась скучная белиберда, и он сам отлично понимал это. Иногда писал и публиковал критические статьи о чужих фильмах, какие-то бесформенные эссе, рассказики, но никто не замечал его жесткого, смелого, оригинального стиля, его искренности, его таланта. Он оставался сыном уважаемой Галины Семеновны Солодкиной, и не более.

Глава пятая

На игрушечной фабрике, где работала Лилия Коломеец, о ней отзывались сдержанно, уважительно, известие о ее смерти вызвало удивление, печальные вздохи, возгласы: «Да что вы говорите! Ужас какой!»

Капитан Иван Косицкий пил кофе, предложенный разговорчивой молоденькой секретаршей. Из всех сотрудников, с которыми он успел побеседовать, секретарша Наташа показалась ему самой осведомленной, и потому он минут двадцать терпеливо слушал подробный рассказ о том, почему у нас до сих пор не умеют делать хорошие игрушки, как для международной выставки реставрировали железную дорогу, принадлежавшую до семнадцатого года маленькому князю Трубецкому, и в паровозе нашли тайник, в котором был спрятан сапфир размером с голубиное яйцо, и как печально закончились все попытки создать российскую Барби.

– Мы, дураки, оплатили несколько рекламных сюжетов по телевидению, и нас обвинили в плагиате, компания «Мател» подала в суд. Получился чуть ли не международный скандал, представляете, нашей маленькой тихой фабричке был предъявлен иск на миллион долларов. Смешно. Однако пришел приказ из министерства, и нашу бедную куколку закрыли. Конечно, для Лили Коломеец это была просто беда. Она успела придумать целый гардероб, целый кукольный мир. Знаете, как-то странно говорить о высоком искусстве, когда речь идет о такой ерунде, как куклы. Но Лиля действительно была настоящим художником. – Секретарша тяжело вздохнула. – Нет, все равно не верится, что ее убили. Дикость какая-то. У нее столько было идей, планов, такого второго художника у нас на фабрике нет и не будет. Знаете, есть люди способные, даже талантливые, но ленивые, и толку от таланта никакого. А есть, наоборот, усидчивые, трудолюбивые, а вот с талантом худо. Вроде все хорошо, но чего-то не хватает. Вкалывает бедолага, старается, но радости это никому не приносит. У Лили было все. Редкое сочетание трудолюбия и таланта. Правда, я считаю, так нельзя. Она все-таки молодая, симпатичная… была… извините, – Наташа достала платочек и шумно высморкалась, – нет, не могу представить ее мертвой. Она столько всего не успела, ни семьи, ни детей, работа и никакой личной жизни.

– Так уж совсем никакой? – покачал головой Косицкий.

– Ну, возможно, в юности что-то было… впрочем, точно я не знаю. Просто всем так казалось. Люди любят навешивать ярлыки. Она была очень замкнутым человеком, настолько замкнутым, что о ней даже не сплетничали. Ее перестали замечать. Поскольку она ни с кем не делилась подробностями своей личной жизни, решили, что таковой у нее просто нет. Только племянница, и больше никого на свете. В начале июня Лиля ушла в отпуск, сказала, что собирается поехать вместе с племянницей в Болгарию на десять дней. Да, кажется, еще в начале мая она брала две недели за свой счет, заболела подруга ее матери.

– Как зовут, не знаете?

– Юлия Сергеевна, кажется. Фамилию Лиля не называла, но это уже не важно. Старушка умерла. У нее оказался рак. После ее смерти Лиля изменилась, стала совсем мрачной, часто плакала. Конечно, не на людях, но всегда было видно по глазам.

– И все-таки кто-нибудь может знать фамилию этой женщины?

– Спросите в бухгалтерии, там должны остаться какие-то бумаги, копия свидетельства о смерти. Лиле выписали небольшую матпомощь на похороны.

– Обязательно спрошу, – кивнул Косицкий, – скажите, а племянница жила с ней?

– Нет. Лиля говорила, что девочка живет и учится в подмосковном лицее-интернате, но что за лицей-интернат, где он находится, никогда никому не рассказывала, если приставали с вопросами, всегда ловко уходила от ответа. Я пыталась несколько раз ее расспросить, у меня сыну четыре года, хочу заранее подыскать хорошую школу. Однажды, когда я ее буквально приперла к стенке, она сказала, что лицей частный, закрытый, и сейчас туда принимают только с тринадцати и только особо одаренных детей, которые знают два языка, английский и французский. Интересно, откуда при нашей зарплате у нее деньги на частный лицей?

– Значит, племянницу никто никогда не видел? – уточнил Косицкий.

– Никто никогда, – покачала головой Наташа, – я как-то просила Лилю фотографию показать, она принесла. Очень хорошенькая девочка, на нее похожа. Пышные золотые кудри, ярко-голубые глазки, личико умное. Мы удивлялись, почему она никогда не брала билеты на елки, на детские спектакли. У нас среди сотрудников билеты распределяются бесплатно. Лиле всегда предлагали взять для племянницы, но она отказывалась.

«Наверное, это была ее собственная детская фотография, – грустно улыбнулся про себя Косицкий, – ну что ж, вполне понятно».

– А отчего погибла сестра, известно? – спросил он.

– Я знаю только, что это произошло десять лет назад. Я тогда здесь еще не работала. Говорили, несчастный случай. Господи, ну почему на хорошего человека сваливается столько несчастий? – Наташа опять заплакала, Косицкий предложил ей воды, она жадно выпила и попросила у него сигарету.

* * *
Каждый раз, когда ее трехмесячная дочь Машенька засыпала, Ксюша Солодкина первые несколько минут сидела не двигаясь, слушая тишину и внушая самой себе, что свободные полтора часа надо использовать разумно, то есть позаниматься химией, физикой, математикой, английским, почитать учебник анатомии или биологии. Но больше всего на свете ей хотелось поваляться на диване с каким-нибудь легким чтивом, поиграть в компьютерную игру, посмотреть телевизор или видик, поспать, наконец.

На даче вместе с ней и Олегом жила верная домработница Раиса. Уложив ребенка, Ксюше не надо было бросаться мыть посуду, готовить, стирать, убирать. От хозяйственных хлопот ее полностью освободили, она имела возможность заниматься, и если во время Машиного дневного сна валяла дурака, то чувствовала себя отвратительно, мучилась угрызениями совести.

После десятого класса Ксюша сдавала экзамены в Медицинскую академию, но недобрала баллов, а денег на платное обучение у ее родителей не было. Этим летом об экзаменах не могло быть речи. Она вышла замуж и родила Машеньку. Однако она твердо решила поступить в будущем году и дала себе страшную клятву, что день и ночь будет сидеть над учебниками. У нее для этого имелись все условия. Молчаливая, исполнительная Раиса, свежий воздух, большой тихий дом, а главное, Машенька была здоровым и достаточно спокойным ребенком, ночью просыпалась редко, днем спала дважды, по полтора часа.

У Ксюши перед глазами стояли идиллические картинки, напоминающие кадры из старых советских фильмов. Молодая целеустремленная мамаша корпит над учебниками, пока румяный младенец спокойно спит в кроватке. У мамаши от недосыпа интересная бледность и красивые голубые тени вокруг глаз. Она готовится к поступлению в вуз и непременно добьется своей благородной цели.

Но каждый раз, когда Маша засыпала, на Ксюшу наваливалась неодолимая лень. Голова была тяжелой. Ксюша казалась самой себе вялой, неповоротливой коровой, способной только жевать траву, облизывать своего теленочка, протяжно мычать колыбельные песни и вырабатывать молоко литрами.

Время бежало быстро, между прочим, самое золотое время. Три месяца – изумительный возраст. Проблемы с кишечными газиками остались в прошлом, а зубы еще не начали резаться. Но очень скоро начнут. Это сложный процесс. У ребенка болят и зудят десны, иногда даже поднимается температура. Он капризничает и плохо спит. Обычно это совпадает с началом ползункового периода, ребенок выбирается за пределы маленького безопасного пространства кроватки и коляски, начинает передвигаться по дому на четвереньках и тянуть в рот все, что попадется на пути. Расслабиться нельзя ни на секунду. Младенец шести-семи месяцев не только ползает, он лазает, стремительно, как торпеда, и ловко, как цирковой акробат. Он может за считанные секунды перелезть со спинки дивана на подоконник и проверить, хорошо ли закрыто окно, вскарабкаться на обеденный стол, а потом, отвлекшись на что-то интересное, кувыркнуться с него головой вниз. Ксюша слышала множество кошмарных историй об электропроводах, перекушенных остренькими молочными зубками, о таблетках, которые хранились в совершенно недоступных местах, но ребенок вскарабкался на стул, оттуда влез на холодильник, добрался до аптечки и принялся поедать разноцветные ядовитые шарики в сахарной глазури.

В общем, Ксюша знала, легче, чем сейчас, уже не будет. Если есть желание поступить в Академию, стать врачом, зрелым, самостоятельным, независимым человеком, а не домашней клушей, то надо сию минуту сесть за письменный стол. Сейчас или никогда. Но один только вид открытого учебника химии на письменном столе вызывал у нее ватную слабость. Ксюша хитрила, выдумывала разные уважительные причины. Разве можно заниматься в такую жару? Тридцать градусов в тени, какая химия? Мозги плавятся. Однако тут же она замечала с убийственной, скептической усмешкой, что значительно быстрей мозги плавятся от безделья.

Но сегодня у нее появился совсем свежий и очень добротный предлог, чтобы вместо химии улечься на диван в столовой и включить видик.

Ее мрачный, сложный, непредсказуемый муж Олег стал в последнее время довольно часто брать с собой в Москву видеокамеру. Когда она спрашивала, что он собирается снимать, Олег отвечал:

– Отстань, не твое дело.

Она привыкла к его грубости и ничего другого не ждала. Она знала, за кого выходила замуж, и не обижалась.

Сегодня утром она нашла адаптер, специальное устройство, с помощью которого можно просматривать маленькую кассету от видеокамеры в обычном видеомагнитофоне. Тяжеленькая черная коробка валялась почему-то под кроватью. Внутри была кассета. Ксюше, разумеется, не терпелось посмотреть, что наснимал Олег.

В доме было пусто и тихо. Олег уехал в Москву на работу, сказал, что вернется только завтра. Машенька спала в коляске, в саду, Раиса тоже спала, у себя в отдельном маленьком домике. Ксюша налила стакан клюквенного морса, уселась в столовой в кресло-качалку и включила видик.

На аккуратной зеленой лужайке пять красивых веселых подростков, три девочки и два мальчика, гоняли мяч. Девочки в купальниках, мальчики в плавках бегали, резвились, дурачились, толкали друг друга. Не футбол, не волейбол, просто игра без правил на свежем воздухе. На краю лужайки в шезлонге загорала с журналом в руках крупная женщина лет сорока. Она выглядела очень стильно. Красная широкополая шляпа, темные очки, красный закрытый купальник, длинная гладкая шея, длинные стройные ноги. Иногда она отрывалась от журнала, подзывала кого-нибудь из подростков, заботливо вытирала платочком мокрое лицо, обняв за шею, что-то шептала на ухо. Девочка или мальчик улыбались, кивали, возвращались на лужайку и продолжали резвиться. Это было похоже на рекламный ролик. Теплый солнечный свет, птичий щебет, вдали яркие березовые стволы, над нарядными кронами ослепительное голубое небо с пушистыми, белоснежными, словно игрушечными облачками.

Каждый из подростков мог запросто стать фотомоделью, но особенно выделялись две совершенно одинаковые блондинки. Высокие, тонкие, в купальниках-бикини из блестящей тугой лайкры, они носились за мячиком так грациозно, словно исполняли причудливый ритуальный танец. Их движения были точны, упруги и почти синхронны. Прямые белокурые волосы сверкали на солнце, взлетали и падали на худенькие плечи, покрытые легким медовым загаром. Лица вспыхивали белозубыми улыбками.

Подростки то и дело с визгом и хохотом задирали друг друга. Ксюше показалось, что шлепки и пинки, которыми они обмениваются как бы шутя, на самом деле весьма увесисты и болезненны. Иногда в веселой возне мелькали вполне профессиональные удары, приемы жестоких восточных единоборств. Взлетала чья-нибудь стройная мускулистая нога, и кто-то падал, переворачиваясь через голову.

Подростки знали, что их снимают, и работали на камеру. Им нравилось сниматься. Они бросали в объектив лукавые веселые взгляды, подмигивали, посылали воздушные поцелуи, показывали кукиши, корчили смешные рожицы. А камера между тем дрожала, тряслась, буквально ходила ходуном.

– Олег Васильевич, снимите меня! – крикнул темноволосый синеглазый мальчик, приблизив лицо к объективу, и тут же отбежал, встал на руки, дважды крутанул «колесо», высоко подпрыгнув, перевернулся через голову в воздухе, резко выбросил вперед ногу, нанося смертельный удар воображаемому противнику.

К мальчику подскочила хрупкая рыженькая девочка. Она была ниже его на голову и в два раза тоньше, но моментальным приемом опрокинула его на траву, лицом вниз и уселась сверху, издав при этом зычный победный клич.

Камера продолжала приплясывать. Ксюша представила себе трясущиеся руки своего мужа и всю его нелепую фигуру с большой головой, узкими плечами. Олег стоял среди этих здоровых красивых детей на яркой лужайке и снимал на свою любительскую видеокамеру их здоровые красивые игры. Зачем он это делал, кто были ему эти подростки и эта женщина в красном, где находилась лужайка, окруженная березами, Ксюша понятия не имела. Сначала ей даже пришла в голову совершенно дурацкая мысль, что ее муж решил подработать на косвенной рекламе, уж больно смахивала эта идиллия на платный телесюжет. Олег все-таки закончил ВГИК и до сих пор мечтает снимать кино. Почему бы нет? Правда, любительской видеокамерой, да еще такими трясущимися руками, телесюжеты не снимают, к тому же Олег кончал не операторское отделение, не режиссерское, а сценарное.

Через минуту в кадре появился новый персонаж, и Ксюша окончательно убедилась, что никакой рекламой здесь не пахнет. На лужайку, тяжело, неуклюже переваливаясь, вышло странное, жутковатое существо. Глухой черный балахон до пят. Черная лысая голова с небольшими красными рожками. Огромные круглые красные глаза, круглая дыра, обведенная красной каймой, на месте рта, по бокам желтые кривые клыки, отвислый, длинный, совершенно непристойный нос. Приглядевшись, Ксюша поняла, что это просто маскарадный костюм. Кто-то натянул на голову шапку-маску из блестящего черного эластика. Но выглядело все вполне натурально. Шапка-маска была сделана очень качественно.

На лужайке воцарилась тишина. Подростки застыли. Женщина в красном резко поднялась, подошла к ряженому, тихо, жестко произнесла:

– Это что такое? Кто тебе разрешил?

Из-под балахона показались пухлые белые руки и принялись неловко стягивать с головы шапку-маску. Женщина помогла, и через минуту весь маскарадный костюм был у нее в руках. Теперь вместо черта посреди лужайки стояла низенькая полная девочка лет четырнадцати. Плоское широкое лицо с нечистой сероватой кожей, тупая, зыбкая, но добродушная улыбка. Узкие белые шорты и полосатая эластичная маечка нелепо обтягивали ее рыхлое бесформенное тело. Над ушами торчали две тощие желтые косицы, украшенные ярко-розовыми пышными помпончиками. Она застыла посреди лужайки и испуганно, растерянно озиралась. Губы ее шевелились, и сквозь приятный звуковой фон, птичий щебет, сдержанное хихиканье детей отчетливо проступило ее захлебывающееся бормотание:

– Больше не буду, честное слово, не буду, мамочка Зоечка, я виновата, больше не буду.

«Мамочка Зоечка», дама в красном купальнике, исчезла с лужайки вместе с маскарадным костюмом. В глазах девочки дрожала паника. Она не решалась двинуться с места, не знала, что ей делать дальше. И тут на помощь пришла одна из красоток-близняшек.

– Люсенька, киска, иди сюда! – крикнула она. – Иди, я тебя пожалею.

На плоском сером лице засветилась счастливая, благодарная улыбка, девочка широко открыла рот, издала неопределенное, восторженное «Уауу!» и, тяжело переваливаясь, засеменила на зов. Ей навстречу полетел тугой звонкий мяч, она растопырила руки, пытаясь поймать, но не сумела, и мяч угодил ей в грудь. Люся коротко вскрикнула.

В кадре плавало удивленное, растерянное лицо, девочка пыталась сообразить, что ей нужно сейчас делать. Хотелось плакать, удар получился болезненным, но она знала, что нельзя, и, часто моргая белесыми ресницами, кусая губы, старалась изо всех сил улыбнуться, рассмеяться, никого не обидеть своим плачем, не испортить всеобщее радостное настроение.

Что-то в расплывчатых чертах девочки показалось Ксюше знакомым. Этот несчастный умственно отсталый ребенок напоминал ей кого-то, но она никак не могла понять, кого. Выпуклые светло-карие глаза, маленький круглый нос-кнопочка, желтые волосы, тонкие, мягкие, как цыплячий пух. Большая голова беспомощно крутилась на тонкой шейке. На ветру трепетала легкая жиденькая челка, открывая мучительно наморщенный мясистый лоб.

– Люся, только не плачь! Не смей плакать! Иди ко мне, моя маленькая, иди сюда, – послышался за кадром голос Олега. Конечно, это был его голос, тут уж Ксюша не могла ошибиться. Однако в нем звучало нечто совершенно новое. Таким голосом, такими словами он никогда ни с кем не разговаривал. Его речь обычно была груба и отрывиста, тяжелый бас звучал с какой-то механической тупостью. Он говорил так, словно в горле у него перекатывались чугунные гири. Но там, за кадром, на пасторальной лужайке, с камерой в пляшущих руках, был совсем другой человек, мягкий, ласковый, любящий.

Лицо девочки наплывало, увеличивалось, стали видны все ее прыщики и дрожащая влага в широких, ясных, совершенно младенческих глазах. У нее за спиной слышались визг, смех, здоровые красивые подростки продолжали резвиться.

На этом съемка кончилась, остался еще большой кусок пустой пленки, по экрану побежала черно-белая рябь. Ксюша залпом выпила свой морс. У нее сильно пересохло во рту. Сердце застучало как сумасшедшее.

Она знала, что у Олега до нее была жена по имени Лена, с ней он прожил совсем недолго и благополучно расстался. Жена Лена, и никаких детей. Были еще женщины, но ничего серьезного. Олег отказывался говорить на эту тему, грубо, неуклюже отшучивался.

– Тебе это не интересно, – отрезала свекровь, Галина Семеновна, когда Ксюша решилась спросить у нее о прошлой семейной жизни Олега, – считай, до тебя никого не было. Лена оказалась хабалкой, хамкой. Ему, бедненькому, вообще досталось от баб. Он такой наивный, беззащитный, это счастье, что ты у нас появилась.

– А дети?

– Ну какие дети, бог с тобой! Какие дети?

Тема была закрыта раз и навсегда. Галина Семеновна постоянно подчеркивала: Машенька – первый и единственный ребенок Олега, долгожданная ее, Галины Семеновны, внучка. Других нет.

Слабоумная девочка Люся, заснятая на лужайке среди здоровых, красивых, жизнерадостных подростков, была поразительно похожа на Олега.

* * *
После посещения морга загазованный, пропыленный воздух улицы казался чистым и нежным. Илья Никитич глубоко вздохнул, зажмурился, стараясь избавиться, наконец, от тягостного чувства растерянности и беспомощности. Ему было плохо, тоскливо уже четвертые сутки, с того момента, как попались на глаза в доме убитой Лилии Коломеец эти несчастные вишенки, вышитые на крошечных мешочках с лавандой.

Он много лет занимался расследованием убийств и спокойно относился к виду трупов, даже самых растерзанных. Но иногда какая-нибудь случайная невинная деталь, какой-нибудь легкий бытовой штрих из жизни растерзанной жертвы надолго застревал в памяти.

Впервые попав в морг двадцатидвухлетним студентом юрфака, Илюша Бородин, в то время худенький, темноволосый, с яркими голубыми глазами и широкой белозубой улыбкой, не упал в обморок, не стал заикаться, как некоторые его сокурсники. Конечно, побледнел, и во рту пересохло, но не более. Он был готов к тому, что смерть, особенно насильственная, выглядит ужасно, и увидел всего лишь то, что ожидал увидеть. Раздробленные черепа, выпотрошенные животы и прочие кошмары не преследовали его потом во сне. Но его словно током шарахнуло, когда он увидел небесно-голубые капроновые банты в тугих рыжих косичках мертвой семилетней девочки. Их группа уже уходила из морга, девочку только привезли, она лежала на каталке в гулком кафельном коридоре. Он остановился и перестал дышать. Голова закружилась, и потребовались нечеловеческие силы, чтобы никто не заметил, как стало худо сильному, философски спокойному Илюше Бородину.

Он так и не узнал, каким образом погибла девочка, был ли там криминал или просто несчастный случай. Иногда, к счастью редко, только в состоянии крайней усталости, раздражения, недосыпа, ему мерещились эти косички с бантами, как их заплетают ловкие женские руки, а девочка смотрит на себя в зеркало, улыбается, гримасничает, показывает язык, вертится. Дальше ничего не происходило, воображение отключалось, но это было хуже любого, самого кровавого кошмара.

Трое суток назад, увидев красивые мешочки с лавандой в квартире Лилии Коломеец, он опять вспомнил рыжую первоклашку с ее аккуратными косичками и голубыми бантиками.

Июньские сумерки отливали дымчатой капроновой голубизной. Илья Никитич брел не спеша по рыхлому сероватому ковру из тополиного пуха, щурился на огненное закатное солнце, висевшее между двумя белыми девятиэтажками, и пытался подвести хотя бы приблизительный итог.

Прошло трое суток. Психологический портрет предполагаемого преступника, сложившийся у него в голове, был замешан на пьяном бреде бомжихи Симки и на его, следователя Бородина, личных эмоциях, а не на фактах и здравом смысле. Какие могут быть факты, какой здравый смысл, когда речь идет об огненном звере с красненькими рожками и поросячьим голосом? Между прочим, матерно визжать могла и девочка Люся. Другое дело, если бы бомжиха засвидетельствовала, что у зверя был глубокий бархатный бас. Вряд ли Люся сумела бы материться мужским голосом. А вот напялить на голову шапку-маску – это было ей вполне по силам.

За трое суток не удалось выяснить, где именно училась и жила Люся, кто такая «мама Зоя». Было похоже, что на Люсю Коломеец нигде не заведено медицинской карты. Кроме свидетельства о рождении, не имелось никаких документов на больную девочку, ни в одном из московских психдиспансеров она не стояла на учете. С рождения и до сегодняшнего дня она была прописана в квартире своей тети Лилии Анатольевны Коломеец.

Когда-то там жили мать и две сестры, Ольга и Лилия Коломеец. Отец ушел из семьи, когда девочки были еще маленькими. Мать умерла от лейкемии через полгода после самоубийства Ольги.

Вот, собственно, и вся информация. А узнать что-либо от самой Люси было невозможно. Она упорно повторяла, что убила тетю Лилю потому, что она, Люся, плохая, злая и вонючая, иногда плакала и просила дать ей луку, чтобы намазать голову, при малейшей возможности застревала у зеркала, долго, внимательно разглядывала свое лицо, пыталась сдирать прыщи и опять плакала. Вопросы о человеке, который приходил в дом с конфетами и цветами, вызывали у нее тихую панику, она краснела, пугалась и замолкала, принимаясь судорожно теребить поясок больничного халата.

В подростковом отделении стационара Центра им. Сербского был поставлен предварительный диагноз «олигофрения в стадии дебильности», то есть Люся страдала самой легкой формой умственной неполноценности.

* * *
– Олег, ты что, решил снимать рекламные ролики? – небрежно спросила Ксюша, когда ее муж вернулся с работы на дачу.

Он приехал на такси, отказался от ужина, рухнул на тахту в столовой, включил телевизор, закрыл глаза и как будто уснул под вечерние новости. Ксюша сидела рядом в кресле-качалке, кормила ребенка и размышляла, стоит ли спросить о кассете. Наконец решилась.

– М-м? – не открывая глаз, промычал он в ответ.

– Я случайно под кроватью нашла кассету, – чуть громче произнесла Ксюша, – конечно, мне стало интересно, я посмотрела через адаптер. Что это за ребята?

– Отстань, – пробормотал он и отвернулся к стене.

– Отстану, если расскажешь.

В ответ послышался храп. Разговаривать дальше было бесполезно. Ксюша тяжело вздохнула, встала и отправилась на второй этаж укладывать ребенка. Когда она вышла, Олег повернулся на спину, открыл глаза и уставился в желтый деревянный потолок.

«Нашла кассету, – думал он под возбужденный голос спортивного комментатора, – ну и что? Я и не прятал. Надеюсь, у нее хватит ума необсуждать это с мамой, а если еще раз пристанет с вопросами, я так рявкну, что надолго отобью охоту лезть не в свое дело».

Он выключил телевизор, в одних носках вышел в сад, залитый лунным светом. В мокрой траве стрекотали кузнечики. Олег с хрустом потянулся, запрокинул голову, равнодушно взглянул в глубокое, чистое, усыпанное звездами небо и с мучительной гримасой вспомнил, как когда-то все это ему нравилось – ночной сад, блеск росы на темных кустах шиповника, далекий лягушачий хор и близкий, одинокий, страстный голос соловья. Теперь влажная свежая прелесть летней ночи раздражала и оскорбляла его, как смех на похоронах.

Когда ты молод, красив, удачлив, хватает глупости верить, будто звезды, розы и соловьи предназначены тебе и любят тебя так же, как ты их. Но если ты потаскан, нездоров и мерзок самому себе, то, глядя на звезды, чувствуешь себя окончательным уродом. Ты знаешь, что все они врут, эти сладкие запахи и звуки. Ты завтра сдохнешь от передозировки, а соловей будет так же самозабвенно заливаться, и звезды не станут бледней.

Солодкина с детства не покидало ощущение коварной подмены, ему казалось, что он проживает чью-то чужую, неприятную, недостойную жизнь. Он хотел иначе выглядеть, иначе думать и чувствовать. Он отлично понимал, что ад – это не другие люди и не внешние обстоятельства. Это состояние души, и тут ничего не изменишь. Он самому себе совершенно не нравился, ни внутри, ни снаружи, он себя терпеть не мог, и даже в солидном возрасте, засыпая, содрогаясь от брезгливости и стыда, как онанирующий подросток, мечтал проснуться совершенно другим человеком.

Образ бывшей сокурсницы Маши стал для него чем-то вроде тайного талисмана, призрачного подтверждения, что другая жизнь существует, и рано или поздно он из чужой реальности легко перепрыгнет в свою собственную.

Однажды он увидел Машу на телеэкране. Она вместе со съемочной группой выступала перед телепремьерой очередного фильма. Она сильно изменилась. Из трогательной невесомой девочки превратилась в жесткую надменную даму, пожалуй, стала красивее, но прежнее очарование ушло. Он решил, что освободился. Маши нет. Есть холодная чужая леди, чем-то похожая на его мать, а стало быть, совершенно не интересная, скучная, насквозь фальшивая. Из этого следовало, что никакой другой жизни у него не будет, и, вероятно, не могло быть. Все обман, обидные детские иллюзии. Надо как-то существовать здесь и сейчас.

Но здесь и сейчас было невыносимо скучно. Люди смотрели на него пустыми равнодушными глазами, он просто умирал от скуки, пока не нашел отличное средство. Началось с марихуаны. Ему объяснили, что это даже менее вредно, чем обыкновенные сигареты, впрочем, он не особенно волновался за свое здоровье. За марихуаной последовал кокаин, потом отвар из маковой соломки. Ему нравилось экспериментировать, он спасался от смертной скуки.

Постепенно его жизнь превратилась в череду «приходов», «ломок», скандалов с родителями, насильственных лечений по различным методикам. Олег переселился во внутреннюю реальность, не выходил из состояния наркотического опьянения, похудел на десять кило, сочинил замысловатый роман о путешествии загадочного «Я» по кровеносной системе собственного организма.

Этот период остался в его памяти эластичным лоскутом тумана, который бесконечно растягивался во времени и пространстве. Он терял память, забывал, что было год назад и час назад, иногда не помнил собственного имени и домашнего адреса. Родители насильно поместили его в закрытую лечебницу. Туман сгустился, из розового сделался кроваво-красным. Олега лечили всеми доступными способами. Во время очередной беседы с родителями врач в ответ на жесткие претензии Галины Семеновны раздраженно заметил, что случай крайне запущенный, пациент упорно не желает освободиться от наркотической зависимости и вряд ли есть надежда на счастливый исход. Это оказалось последней каплей для Василия Ильича. Раньше он вел себя удивительно спокойно и мужественно, жена даже упрекала его в безразличии. Прямо в кабинете врача у него случился сердечный приступ, а через двое суток он скончался в реанимации, не приходя в сознание.

На похоронах отца Олег впервые заплакал и впервые твердо решил завязать. Вернулся в лечебницу, долежал положенный срок и вышел как будто другим человеком, сумрачным, равнодушным ко всему, кроме собственного здоровья. Никакой игры воображения, никаких фантастических образов в голове, никаких чувств. Галина Семеновна резво принялась устраивать его жизнь, составила расписание приема лекарств, повесила на стенку в кухне, выяснила, как обстоят дела у тех его сокурсников, с которыми он, по ее мнению, дружил. Стала приглашать в гости самых успешных и надежных, устраивала дома замечательные фуршеты, делала все, чтобы Олега не терзало одиночество, чтобы его окружали достойные друзья.

Трагические семейные события не помешали Галине Семеновне мягко вписаться в новую экономическую реальность. Она поняла, что основу успеха теперь составляют не должности и связи, а деньги. Только деньги. Остальное приложится. В начале девяностых она, как по волшебству, превратилась из влиятельной чиновницы в крепкую ловкую предпринимательницу, и вскоре у нее появились первые серьезные деньги. Часть из них она вложила в новорожденный молодежный журнал «Блюм», который пытался издавать один из бывших сокурсников Олега. За это Олег был принят на тихую достойную должность заместителя главного редактора.

Без наркотиков он продержался почти год, потом, накурившись марихуаны на какой-то тусовке, вернулся к родному кайфу, к ЛСД. Опять попал в больницу, продержался еще полгода без наркотиков, опять сорвался, и конца этому не было видно.

Весной прошлого года, пройдя курс очередного лечения, Олег поскользнулся на банановой кожуре, упал и сломал ногу. Перелом оказался довольно сложным. Почти месяц ему пришлось провести в больнице. Он лежал в отдельной палате и страдал от боли. Сильные обезболивающие были ему противопоказаны, а слабые не действовали. Боль изматывала, сводила с ума, хотя врачи уверяли, что терпеть можно. Он совсем не спал, не мог есть, кость срасталась неправильно, под гипсом начался воспалительный процесс, с ним производили какие-то жуткие хирургические манипуляции, сознание уплывало, больше всего на свете хотелось получить инъекцию морфия, но он из последних сил запрещал себе думать об этом.

Однажды на рассвете, выбравшись из мутной мучительной дремы, приоткрыв глаза, он понял, что свихнулся окончательно. У него начались галлюцинации. Его заглючило, как в наркотическом кайфе.

В палате находилась Маша. Его заветная девочка. Его несостоявшаяся, совсем другая жизнь. Конечно, могло произойти невероятное, бывшая сокурсница, случайно узнав о несчастном случае, решила бог знает по каким сентиментальным причинам навестить его в больнице. Они почти не общались в институте, но мало ли? Может, просто здесь же, в соседней палате, лежит кто-то из ее близких и она заодно заглянула к Олегу?

Фокус состоял в том, что она была вовсе не похожа на успешную холодную даму тридцати девяти лет, а выглядела точно так, как на первом курсе, и даже моложе. На ней был белый больничный халат и шапочка, надвинутая низко на лоб. Она взглянула на него прозрачными голубыми глазами, взмахнула черными ресницами, произнесла: «Проснулись? Доброе утро», широко зевнула, прикрыв рот ладошкой, потянулась и исчезла из поля зрения.

У Олега все поплыло перед глазами.

Рядом послышалось жестяное звяканье, плеск воды, шлепанье мокрой тряпки. Хрупкая галлюцинация принялась водить шваброй по полу. Он повернул голову в ее сторону.

– Мешаю? – спросила она и улыбнулась.

– Кто ты? Зачем?.. – прошелестел он пересохшими губами.

– Санитарка. Да вы не волнуйтесь, я сейчас быстренько вымою и уйду.

– Нет. Не надо.

– Что? Мыть не надо? – Она застыла со шваброй в руках. – Через час обход. Знаете, как на меня будут орать, если увидят грязный пол? Вы ведь у нас платный, весь из себя крутой. Я, честное слово, очень быстро и тихо.

Она принялась опять водить тряпкой по полу. Он следил за ней глазами. Он пытался убедить себя, что это совсем другая девочка. Конечно, другая, просто похожа. Чем внимательней он вглядывался, тем больше находил формальных различий в чертах лица, и волосы, выбивающиеся из-под шапочки, были темней.

– Не надо уходить, – пробормотал он чуть слышно и добавил, уже громче и спокойней: – Как тебя зовут?

– Ксения.

– Сколько тебе лет?

– Восемнадцать.

Разумеется, совсем другой человек. Больничная санитарка. Кроме глаз, ресниц, тонких рук и ног, тонкой шейки, остренького подбородка, ничего нет общего с его первой неразделенной любовью. И хватит сходить с ума. Просто смазливая санитарка, поломойка, соплячка. Он закрыл глаза, чтобы еще немного подремать, и с удивлением почувствовал почти забытый жар в груди и мятный привкус во рту.

Она вымыла пол, скрылась за дверью его индивидуальной ванной комнаты, он услышал, как она сливает грязную воду. Когда она появилась опять, с пустым ведром и шваброй, он спросил, может ли она помочь ему умыться.

– Сейчас к вам сестра придет, а мне еще пять палат мыть до обхода.

– Это и совсем не сложно. Надо отстегнуть ногу, поставить меня на костыли, проводить в ванную.

Она быстро взглянула на часы и, пожав плечиком, сказала:

– Хорошо.

Она оказалась сильней, чем он думал. Сползая с койки, он почти упал на девочку, навалился всей тяжестью, но она удержала его. Пока он умывался и чистил зубы, она сидела на бортике ванной. В зеркале он видел ее светлые насмешливые глаза, прямые, широкие брови, такие же угольно-черные, как ресницы. Белый ободок шапочки на лбу.

«Санитарка-поломойка-соплячка, – неслось у него в голове, – в конце концов, почему бы мне не поиграть в самого себя, молодого и полного разнообразных чувств? Это было бы так классно, я бы ожил, я бы – как это говорят психологи? – преодолел бы, наконец, многолетнюю фрустрацию».

– Почему ты работаешь санитаркой? – спросил он, прополоскав рот.

– Поступала в Медицинскую академию, недобрала баллов.

Она проводила его до койки, помогла лечь и ушла. Некоторое время он лежал, уставившись в потолок, и не сразу заметил, что нога почти перестала болеть.

С тех пор каждый день, каждый час превратился в ожидание. Он издали различал ее легкие быстрые шаги. Сердце его замирало от жестяного звяканья ведра и мокрого шлепка половой тряпки.

Галина Семеновна навещала сына ежедневно, заметила лихорадочный блеск в глазах, решила, что кто-то из медперсонала потихоньку снабжает его наркотиками, устроила тихое энергичное расследование и вскоре выяснила истинное положение вещей. Внимание ее сына к молоденькой санитарке не ускользнуло от других санитарок и медсестер. Олег почти каждого, кто заходил в палату, спрашивал, дежурит ли сегодня Ксюша, просил передать, чтобы она навестила его, и даже своему лечащему врачу сообщил с дурацкой улыбкой, что есть одна санитарочка, которая обладает удивительным свойством. Стоит ей появиться в его палате, и ему сразу становится значительно лучше.

Галина Семеновна тут же предприняла еще одно расследование. Уже через три дня ей было известно об этой девочке абсолютно все, и она осталась вполне довольна полученной информацией. Молоденькая санитарка оказалась коренной москвичкой из бедной, но очень интеллигентной семьи. Девочка не курила, не пила, не посещала эти жуткие дискотеки, не пользовалась декоративной косметикой, была вежлива, трудолюбива, жизнерадостна и совершенно здорова.

За день до выписки Олега из больницы Галина Семеновна решилась лично познакомиться с Ксюшей. Девочка ей понравилась. Маленькая, худенькая, аккуратненькая. До старости не растолстеет, не обабится, и в сорок, и в пятьдесят будет выглядеть отлично. Гладкие русые волосы расчесаны на пробор и сколоты в скромный хвостик на затылке. Чистое бледное лицо, высокий лоб, прямые широкие брови, темнее волос, почти черные. Большие светлые глаза, круглые, ясные, с голубоватыми белками, с длинными, угольно-черными ресницами. Скромность, здоровье, порода. Эти три качества были для Галины Семеновны решающими.

Отлично зная бестолковость и застенчивость своего сына, Галина Семеновна решила взять инициативу в свои руки. Она пригласила девочку в гости, сообщив, что у нее есть несколько бесценных медицинских книг, издания прошлого века. Ксюша клюнула и в гости пришла. Первый визит ограничился чинным чаепитием втроем. Потом последовало приглашение в театр, на какой-то модный нашумевший спектакль (цена одного билета равнялась месячной Ксюшиной зарплате). Галина Семеновна была такой искусницей в плетении тонких кружев человеческих отношений, так легко и ловко умела завязывать и развивать прочную взаимоприятную дружбу, что малышка санитарка не успела опомниться, а тонкая ниточка ее судьбы была уже прочно вплетена в гармоничный, аккуратный рисунок чужого рукоделия.

Сам Олег впервые в жизни был благодарен маме за ее активность. Он не знал, как подступиться к девочке, и подозревал, что все прошлые неудачи связаны с его нерешительностью, с тем, что всегда выбирал не он, а выбирали его. Ксюша была его последним шансом. Рядом с ней он чувствовал себя моложе, здоровей, счастливей. Он не сомневался, что больше не вернется к наркотикам, и жизнь начинается с нуля, с ясного, чистого, безгрешного младенчества.

Закончилось все, как положено, красивой дорогой свадьбой с «Линкольном», платьем от Готье, морем цветов, шикарным ресторанным столом, множеством именитых гостей и десятидневным туром во Французские Альпы.

И вот теперь, когда прошел почти год, красивая умная Ксюша, его воплощенная мечта, казалась Олегу такой же чужой и равнодушной, как эта летняя ночь, и трехмесячная прелестная Машенька не вызывала никакой радости.

Глава шестая

Капитан Косицкий давно не видел таких классических коммуналок и думал, что в Москве они уже перевелись. Однако Юлия Сергеевна Ласточкина жила именно в такой коммуналке, в доме середины прошлого века неподалеку от Кропоткинской. После ее смерти в мае этого года комната досталась соседям. Юлия Сергеевна была совершенно одиноким человеком.

Дверь открыл замшелый старик в полосатой пижаме, не сказал ни слова, пожевал беззубым ртом потухший окурок и удалился во мрак коридора. Косицкий после солнечной улицы почти ослеп и, ощупью пробираясь к кухне, откуда слышались голоса и грохот посуды, споткнулся об огромного кота. Кот с визгом дунул прочь, по дороге опрокинув табуретку, на которой стоял таз с мокрым бельем. Капитан, сделав несколько неверных шагов, зацепил ботинком влажную дамскую комбинацию и ввалился в кухню почти на четвереньках, пятясь задом, тихо матерясь и пытаясь освободить ногу от мокрых капроновых кружев.

На кухне повисла страшная тишина, капитан распрямился, вглядываясь в трех пожилых женщин.

– Так, гражданин, в чем дело? – произнесла дама в цветастом халате и ткнула в капитана ложкой с дырками, как огнестрельным оружием.

Косицкий показал удостоверение и спросил, с кем можно поговорить о покойной Ласточкиной Юлии Сергеевне.

Минут через десять, удовлетворив, насколько было возможно, любопытство соседей, капитан сидел в уютной, чистой комнате цветастой дамы, угощался чаем со смородиновым вареньем и слушал подробный рассказ о том, что на самом деле у Юлии Сергеевны был вовсе не рак. Ее отравили соседи, претендовавшие на комнату, а врачей подкупили, чтобы все получилось правдоподобно, и можно ли теперь надеяться, что справедливость, наконец, восторжествует, соседи-убийцы получат по заслугам, а комната достанется самому достойному из претендентов, коим, несомненно, является она, цветастая дама, поскольку многие годы, не щадя себя, следит за порядком в квартире, борется за экономию электроэнергии, за чистоту в местах общественного пользования? Если бы не она, здесь все давно взлетело бы на воздух к чертям собачьим, ибо Прохорова никогда не выключает газ, а у Гнобенко убегает молоко.

– Скажите, к Ласточкиной приходил кто-нибудь? – ловко вклинился в паузу капитан.

– А как же, постоянно эта наведывалась, подруги ее школьной дочка, Лиля. Беленькая такая, стриженая. Фрукты приносила, конфеты, «тетя Юка, тетя Юка», – пропищала дама фальшивым тоненьким голоском и сделала сатирически-сладкое лицо. – Однако ничего не вышло. Ох, она потом бесилась, эта Лиля, всю комнату перерыла, видно, не могла поверить, что труды ее пропали напрасно и никакого завещания нет.

– Простите, не понял, – кашлянул капитан.

– Да чего же непонятного, – дама нахмурилась, – десять квадратных метров на улице не валяются.

Следующим собеседником капитана оказался тщедушный мужчина лет сорока, с круглой лысинкой на макушке и хвостиком на затылке. Косицкий тут же про себя назвал его «шибзиком». Шибзик заглянул в дверь и, покачав головой, произнес высоким надтреснутым фальцетом:

– Сюзанна Ивановна, вам должно быть стыдно врать, а еще верующая женщина! Через стенку все слышно, – объяснил он капитану, – уши вянут от ее гадостей.

Под оглушительную брань цветастой дамы капитан удалился вместе с шибзиком. Тот представился Федей, признался интимным шепотом, что на самом деле зовут его длинно и странно: Фердинанд Леопольдович Лунц, и предложил выпить водки.

– Нет? Вы уверены? Ну, а я выпью, с вашего позволения, – он плеснул в стакан из бутылки, которая стояла на табуретке посреди комнаты.

Кроме табуретки и матраса в углу, мебели не было никакой. Капитан сел на подоконник, хозяин на пол, у табуретки.

– Я переезжаю, – объяснил Фердинанд, – женюсь и сматываюсь наконец из этого клоповника. Юлия Сергеевна тоже смоталась, но по-своему. Извините за грубость. Слушайте, а почему вы вдруг заинтересовались покойницей?

– Меня интересуют все знакомые Лилии Коломеец. Она дочь школьной подруги Юлии Сергеевны и довольно часто навещала ее. Вы были с ней знакомы?

– А что случилось? – по худому небритому лицу пробежала тень.

– Ее убили.

– Кого? Лилю? О, господи! – Он налил себе еще водки, выпил залпом, закурил, и руки его заметно дрожали. – Нет, погодите. Вы что-то путаете, господин капитан милиции. Этого не может быть.

– Очень сожалею. Лилию Анатольевну Коломеец три дня назад обнаружили мертвой в ее квартире. Восемнадцать ножевых ранений. Я попрошу вас подробно рассказать, когда вы видели ее в последний раз, при каких обстоятельствах, о чем говорили. Все, что сумеете вспомнить.

– Восемнадцать ножевых ранений… Боже мой… – Фердинанд, сидя на полу, обхватил колени и уткнулся в них лицом. Капитан заметил, что плечи его крупно вздрагивают, столбик пепла сорвался и осыпал ветхие джинсы. – Простите, – выдавил он хрипло, – мне надо немного прийти в себя. Мне надо осознать, справиться.

– Да, пожалуйста, я не тороплюсь. – Косицкий открыл форточку, закурил и уставился в окно. «Он такой впечатлительный? – думал капитан, наблюдая за двумя девушками, играющими в бадминтон на маленьком пустыре. – Или у него что-то было с убитой? Ведь плачет мужик, рыдает, как ребенок. Конечно, восемнадцать ножевых любого нормального человека впечатлят, особенно если речь идет о молодой симпатичной женщине, никак не связанной с криминалом, но чтобы так сильно... Или это я отупел, нормальные человеческие чувства кажутся мне фальшивыми и подозрительными? На смерть каждый по-своему реагирует, кто столбенеет, кто рыдает, некоторые начинают прыгать, суетиться. Реакция зависит не столько от обстоятельств, сколько от нервной системы. Этот Фердинанд слабенький, чувствительный, что-то в нем детское, несмотря на лысину и водку. Имени своего стесняется, как школьник. Ладно, послушаем, что скажет».

Девушки за окном прервали игру и, размахивая ракетками, гонялись за драным здоровенным псом, который утащил воланчик.

– Все, – Фердинанд поднял голову, жадно затянулся, загасил окурок, – еще раз извините. Просто это так неожиданно, так страшно.

– Не стоит извиняться, – пожал плечами капитан, – вспомнили что-нибудь?

– Даже не знаю, с чего начать. Их было две сестры, Лиля и Ольга. Ольга вас вряд ли интересует, она покончила с собой десять лет назад.

– Вы о ней тоже можете рассказать?

– Кое-что могу. Однако зачем? Рана давно затянулась, стоит ли ковырять?

– А была рана? – тихо спросил Косицкий.

– Ну, когда молодая женщина ни с того ни с сего выбрасывается из окна, оставляя четырехлетнего ребенка, это, знаете, больно, тяжело, страшно.

– Ни с того ни с сего? Разве Ольга Коломеец не употребляла наркотики?

– Ну вот, и вы туда же, – вздохнул Фердинанд, – да, был период в ее жизни, когда она кололась. Ее уже десять лет нет на свете, но если поминают, то непременно с клеймом «наркоманка». Это несправедливо.

– То есть, вы хотите сказать, ей удалось бросить? – уточнил капитан.

– Ну да, да. Собственно, Юлия Сергеевна ее и вытащила.

– Разве она была врачом?

– Нет. Она была педагогом, – в голосе Фердинанда прозвучало легкое раздражение, – вот вы работаете в милиции, вы сыщик, вам приходится сталкиваться с самыми дикими, нелепыми мотивами человеческих поступков, и вы вроде бы должны понимать, что в жизни нет стандартов, нельзя мыслить штампами, это абсолютно тупиковая логика. Спасти от наркотической зависимости может только человек с медицинским дипломом. Наркоманы все сумасшедшие и запросто кончают с собой. Волга впадает в Каспийское море, а две параллельные прямые никогда не пересекутся.

– Я всего лишь спросил, была ли Ласточкина врачом, – пожал плечами Косицкий, – при чем здесь Волга?

– Да, – Фердинанд выразительно закатил глаза. – Волга совершенно ни при чем. Мы говорим сейчас о сестрах Коломеец. Ну что ж, начнем с Оли. Она иногда жила здесь, по два-три дня, по неделе. А в последний раз, незадолго до смерти, провела в нашем клоповнике почти месяц. Было лето восемьдесят девятого. Ольга готовилась к экзаменам, собиралась поступать в пединститут. Не ахти какой вуз, но все-таки высшее образование.

– А почему она не могла готовиться дома? – спросил капитан.

– Они с Лилей и тетей Маней жили в маленькой квартирке, ребенку тогда было четыре года. Знаете вы или нет, у нее родилась больная девочка из-за наркотиков. Лиля и тетя Маня взяли ребенка на себя и отпустили Ольгу сюда, чтобы она могла спокойно заниматься.

– И что, она поступила?

– Да, на вечернее отделение. И была очень счастлива. Все-таки сдать экзамены, когда тебе под тридцать, все, что учил в школе, давно забыл, к тому же за плечами такой жуткий наркостаж! А через неделю выбросилась из окна.

– Однако вы неплохо все помните, – заметил Косицкий, – об отце ребенка никогда не заходила речь?

– Никогда. Наши коммунальные кумушки, конечно, приставали с вопросами, но так ничего и не выяснили. Был какой-то человек, с которым Ольга жила два года. Но я даже имени не знаю. Вероятно, ребенок от него. И наркотики тоже – от него. Когда Ольга покончила с собой, все сразу стали говорить, будто это из-за наркотиков, забыли, что она к тому времени уже полтора года как завязала. На Лилю, конечно, было страшно смотреть. Она прямо прозрачная стала. А тетя Маня слегла, из крепкой сильной женщины превратилась в развалину и вскоре умерла. Лиля осталась совершенно одна, с больным ребенком на руках. И она вынуждена была сделать то, что сделала. – Фердинанд встал и прошелся по комнате. Худые плечи согнулись, байковые рваные шлепанцы болтались на тонких босых ногах, и он все время спотыкался. Аптечная резинка сползла с жиденького хвостика, серые, тонкие, как пух, волосы растрепались.

– Что именно она сделала? – осторожно спросил капитан.

– Если вы расследуете убийство Лили, должны уже знать, – быстрым, свистящим шепотом проговорил он и подошел к капитану почти вплотную, – я не могу вам этого сказать. Я поклялся, понимаете?

– Понимаю, – кивнул Косицкий, – но если эта информация имеет отношение…

– Нет! – выкрикнул Фердинанд. – Никакого отношения к убийству эта информация иметь не может! Прошу вас мне поверить, – добавил он уже спокойней.

Капитан решил пока оставить тему, дать нервному собеседнику расслабиться. Клятва – это, конечно, серьезно, однако убийство еще серьезнее, и сообщить, что такое ужасное сделала Лилия Коломеец, бедному Фердинанду все равно придется. Не сейчас, позже.

– Да не волнуйтесь вы так, – мягко произнес капитан, – просто расскажите мне о сестрах. Какие они были?

– Они были разными, – отчеканил Фердинанд почему-то с вызовом в голосе. – Внешне похожи, но только на первый взгляд. Лиля сильней, жестче, разумней. И не потому, что старшая. В ней чувствовалась определенность, надежность. Она с детства знала, чего хочет. А Ольга витала в облаках, у нее глаза всегда были туманные, еще до наркотиков.

– Если я правильно понял, вы знали обеих сестер с детства?

– Конечно. Я в этой коммуналке родился, они здесь бывали часто. Ну ладно, попробую с самого начала. Жили-были три девочки. Геня, Маня и Юка. Они дружили с раннего детства и до самой смерти. Геня – это моя мама, Генриетта Фердинандовна Лунц. Умерла три года назад. Кровоизлияние в мозг. Маня – мама Лили и Ольги, ну, а Юка, вы уже догадались, Юлия Сергеевна Ласточкина. Когда и отчего умерла, вы без меня знаете. Рак молочной железы. Детей у нее не было, и вообще ничего не было, кроме работы и комнаты в этом клоповнике. Работала она всю жизнь учительницей французского в школе и занималась языком со мной, с девочками. Сейчас мне та жизнь кажется далекой сказкой. Для нас троих устраивались такие чудесные детские праздники, что они мне до сих пор помогают выжить. Правда, не знаю, помогут ли сейчас. Видите ли, я любил Лику. И чем безнадежней было мое чувство, тем оно больней меня поедало. Вот теперь я женюсь на замечательной, доброй, милой женщине, но делаю это как будто назло Лике. А ее, оказывается, уже нет.

«Вот оно как, – подумал Косицкий, – любил, значит. Страстно и безответно».

– Фердинанд Леопольдович, когда вы видели Лилию в последний раз?

– Пожалуйста, прошу вас, не называйте меня так, – вскрикнул он и сморщил лицо, как от зубной боли, – я терпеть не могу это сочетание звуков. Федя, Федор, гражданин, как угодно!

– Хорошо, Федор. Так когда вы видели Лилю?

– В мае. Пятнадцатого мы похоронили Юлию Сергеевну, потом были поминки. Желающих прийти оказалось много. Учителя, ученики, родители учеников. Она была великолепным преподавателем. Поминали ее в школе, где она проработала всю жизнь. В актовом зале поставили столы, было сказано много хороших, теплых слов. Потом мы с Ликой пришли сюда. Надо было разобрать вещи, бумаги. Кроме нас, это некому было сделать. Мы просидели всю ночь, осталось столько писем, старых фотографий, поздравительных открыток. Как ни ужасно звучит, но эта ночь оказалась одной из самых счастливых в моей жизни. Никогда прежде я не проводил с Ликой столько времени вдвоем, наедине. Послушайте, а что вы на меня так смотрите? – вдруг вскрикнул он. – Того, о чем вы сейчас подумали, не было и быть не могло!

– Откуда вы знаете, о чем я сейчас подумал? – удивился Косицкий. – Вы что, умеете читать чужие мысли?

– Я просто неплохо знаю людей, – он закурил очередную сигарету и несколько секунд молчал, тупо глядя перед собой. – Ладно, извините. Я постоянно срываюсь. Мне плохо. Я очень любил Лику и не смел к ней прикоснуться, мы просто смотрели старые фотографии, вспоминали детство. Часа в четыре утра вышли на кухню сварить кофе. Лику от бессонной ночи знобило, она накинула старую Ольгину кофту. Здесь оставались некоторые Ольгины вещи, тетя Юка их просто держала в шкафу, на память. Я варил кофе, она сидела у стола, мы о чем-то говорили, и вдруг она замолчала на полуслове. Я смотрел, чтобы кофе не убежал, и повернулся не сразу, через минуту. Не знаю, что произошло, но у нее стало такое лицо… Никогда этого не забуду. У нее ужас был в глазах, она глядела на меня и как будто не видела. Я, разумеется, стал спрашивать, что случилось, но в ответ ни слова. Сидит, съежившись, закутавшись в эту кофту, руки держит в карманах и дрожит. Я налил кофе, она взяла чашку, а рука так дрожит, что все расплескалось на стол. Как ни пытался я узнать, что произошло, она ничего мне не сказала, только «Извини, Феденька, ложись спать, мне надо побыть одной». И ушла в комнату тети Юки. Все. Больше я ее никогда не видел. Утром проснулся, постучал, ее нет. Ключ она оставила у соседей.

– И после этого вы ей не звонили?

– Звонил, конечно. – Он почему-то покраснел, судорожно вздохнул и заговорил немного другим голосом, отрывистым и хриплым: – Она уверяла, что у нее все нормально, обещала зайти. Я попытался спросить еще раз, что такое произошло ночью, она сказала: «Ничего, запоздалая реакция на смерть тети Юки». Просто кончилась суета с похоронами, и до нее вдруг по-настоящему дошло, что тети Юки больше нет. Вполне разумное объяснение. Но я знаю, она говорила неправду.

«Кажется, ты тоже врешь, драгоценный мой», – заметил про себя Косицкий, а вслух мягко произнес:

– Почему? Так действительно бывает. Запоздалая реакция. Психологически вполне понятно.

– Бывает. Только не с Ликой, – он помотал головой, и серые волосы поднялись, как пух одуванчика, – понимаете, она была очень конкретным человеком. Такая острая реакция могла возникнуть от чего-то внезапного, неожиданного, а смерть Юлии Сергеевны была свершившимся фактом. Последнюю неделю Лиля не выходила из больницы, ухаживала за Юкой, и уже все было понятно.

– У вас есть какие-нибудь предположения? Вы сказали, на ней была старая кофта Ольги, она держала руки в карманах. Может, она нашла там что-то?

– Ну подумайте сами, что она там могла найти? Самое страшное – ампулу с наркотиком. Допустим, так. Навалились воспоминания, стало больно. Но у нее был шок, понимаете? Самый настоящий шок.

– Может, она нашла там записку, успела ее прочитать и убрать, пока вы варили кофе? Вы стояли к ней спиной.

– Записка? – Он напряженно сморщил лоб. – Ну да, возможно, это была записка. От Ольги. Как будто с того света. Простите, я очень устал. Мы слишком долго с вами беседовали, но я даже рад, что так получилось. Вы смягчили удар, отвлекли меня. Всего доброго.

– Спасибо, – Косицкий протянул свою визитку, – если вспомните еще что-нибудь, обязательно мне позвоните.

– Непременно, – кивнул Фердинанд.

Капитан пожал его вялую влажную кисть и быстро, тихо спросил:

– Да, совсем забыл. Вы не знаете адрес интерната, в котором живет Люся?

– Понятия не имею.

– Девочка сейчас в больнице, в тяжелом состоянии, и мы не можем выяснить, где она живет. В момент убийства она находилась у Лилии Анатольевны и прописана у нее, однако соседи говорят, что постоянно там не жила.

– Я ничего об этом не знаю. Всего доброго. – Голос его опять стал глухим и отрывистым, глаза забегали.

– Простите, Фердинанд Леопольдович, последний вопрос, – быстро проговорил капитан, пытаясь поймать его взгляд, – вы поклялись не говорить о том, что Лиля отдала девочку в интернат? Я правильно понял?

– Ну я же просил вас, господин капитан! Неужели так трудно запомнить? Меня зовут Федор! Федор! – Он отвернулся, глаза продолжали бегать. – Да. Вы поняли правильно. Лика просила меня никогда ни с кем не обсуждать этот ее поступок. Всего доброго.

– Спасибо, Федор. А что касается имени-отчества, извините, – Косицкий улыбнулся, – честно говоря, не вижу в нем ничего странного и тем более смешного, не понимаю, почему вы так болезненно к этому относитесь. Кстати, насчет имен. Если вы хорошо знали сестер, если ваши мамы дружили, неужели никогда при вас не произносилось имя человека, с которым Ольга прожила два года?

– У дочери Ольги отца нет, – отчеканил Фердинанд, – считайте, что этот ребенок появился на свет в результате партеногенеза.

– В результате чего, простите?

– Непорочного зачатия, – криво усмехнулся Фердинанд, – партеногенез – это вид полового размножения, при котором организм развивается из неоплодотворенной яйцеклетки. Встречается у некоторых беспозвоночных, у ряда ракообразных, у растительной тли. Всего доброго. Извините, мне надо побыть одному. – Дверь комнаты закрылась перед носом у озадаченного Ивана.

* * *
Младший лейтенант Николай Телечкин пил теплое пиво и жевал жирный чебурек в открытом кафе у метро. В кармане у него лежал список продуктов, которые он должен был купить на рынке по поручению своей молодой жены Алены. Коля не спешил, домой идти не хотелось. Беременная Алена капризничала и требовала от лейтенанта совершенно невозможных вещей: чтобы у нее прекратился токсикоз, чтобы ему повысили зарплату и полностью освободили от ночных дежурств, чтобы вредная хозяйка однокомнатной квартиры, которую они снимают, не заявлялась раз в неделю и не совала свой нос в каждый уголок.

Коля жевал чебурек без всякого аппетита, подозревал, что мясо в нем собачье или кошачье, а пиво разбавлено сырой водой, и глазел на небольшую площадь перед метро.

Напротив кафе, у входа в метро, копошилась компания бомжей. Опухшие разбитые лица, всклокоченные волосы, в которых, вероятно, паслись целые стада насекомых. Прохожие огибали их, чуть ли не выходили на проезжую часть. Молодые женщины затыкали носы. Рядом с бомжами, у таксофона, остановился какой-то парень и страшно долго шарил по карманам, искал жетон. Поблизости было еще три таксофона, и все свободны, но он выбрал этот, рядом с бомжами. В карманах ничего не нашел, но, вместо того чтобы подойти к любому ларьку, купить жетон, остался стоять.

Он был одет во все черное. На голове платок-банданка с белыми черепами на черном фоне. Черные узкие джинсы, черная футболка с картинкой на груди. Коля разглядел что-то вроде черепа и свастики. На плече болталась небольшая спортивная сумка.

«Может, это новый вид токсикомании? Они воняют, даже здесь слышно, а он стоит, наслаждается, – подумал Коля, с любопытством разглядывая парня, – бесплатный кайф. Даже клей денег стоит, к тому же надо уединяться, прятаться, мешок на голову надевать. А если научиться ловить кайф от бомжовской вони, то можно просто ходить по вокзалам, толкаться у метро и балдеть сколько душе угодно».

Сквозь вялый уличный гул что-то рявкнуло, из ларька на площадь, как цунами, обрушилась волна тяжелого рока. Крутили хит сезона. Женская группа в маршевом ритме повторяла: «Шизофрения любви, меня скорей обними, и разум мой отними, шизофрения любви». Хриплое дыхание группы усиливалось стереодинамиками, казалось, стонет и шумно дышит вся маленькая торговая площадь перед входом в метро. От компании бомжей отделилось тощее лохматое существо в драном открытом платье с блестками и принялось отплясывать прямо перед кафе, в двух шагах от столика, за которым сидел лейтенант. Бомжиха вертела задом, трясла жидким бюстом, притопывала, размахивала руками и громко хрипло подпевала: «Шизофрения, а-а-а, шизофрения любви».

Коля положил недоеденный чебурек на бумажную тарелку, закурил и стал с брезгливым любопытством наблюдать этот безумный танец. Надо было встать и уйти, дома ждала Алена, и чем позже он вернется, тем злее и дольше она будет его пилить. Но, как завороженный, он продолжал следить за танцующей теткой и краем глаза приметил, что, кроме него, есть еще один зритель. Парень в черном. Он даже приблизился, нашел место поудобней, закурил. Коля обратил внимание на бело-голубую пачку «Парламента» и зажигалку «Зиппо». Слишком дорогое курево для юного токсикомана.

Прохожие ускоряли шаг, оглядывались и спешили прочь от неприятного представления. Бомжи, приятели плясуньи, поглазели, вяло похлопали, но только в первую минуту, потом им надоело, они разошлись. А парень в банданке с черепами все стоял, и даже темные очки не скрывали, что глядит он на бомжиху и только на нее. Он пристроился в двух шагах от Коли, почти у него за спиной. Лейтенант несколько раз оглядывался, заметил дорогие черные замшевые ботинки, совершенно не сочетающиеся с джинсами, футболкой и банданкой. Шнурки в ботинках были почему-то белые.

«Что ж тебе, лейтенант, всякая муть лезет в голову? – усмехнулся про себя Коля. – Ничего странного в этом парнишке нет. Совершенно ничего. Ну, стоит, смотрит, просто так, от скуки. Может, ждет кого-то».

Пьяная тетка между тем, продолжая отплясывать, приблизилась к столику, за которым сидел Коля. На него пахнуло вонью. Он был в штатском, в джинсах и футболке, он был единственным человеком в кафе, тетка, вероятно, угадала в нем благодарного зрителя и решила адресовать ему свое выступление. Она протянула к нему руки с траурными ногтями, томно откинула голову, оскалила щербатый рот, по-цыгански потрясла плечами, наконец плюхнулась на стул напротив лейтенанта и цапнула со стола пачку сигарет. Вместо того чтобы шугануть нахалку, Коля молча уставился на нее. У бомжихи были подбиты оба глаза и расцарапана щека.

И тут наконец до него дошло, почему он так долго тупо пялился на тетку, наблюдал ее пьяную пляску, терпел истерический грохот шлягера, прихлебывал гадкое пиво, почему не давал ему покоя парень в банданке с черепами и какая между этими двумя неприятными явлениями возможна связь.

Несколько дней назад, после ночного дежурства, он курил на крыльце отделения и увидел, как вышла знаменитая бомжиха Симка со своим сожителем Рюриком, обратил внимание на живописные Симкины фингалы, а вскоре узнал о сундучке с нитками из квартиры убитой и о черте с красными рожками.

Всему отделению было уже известно, что Симке из бомжовского дома посчастливилось стать единственной свидетельницей по убойному делу и ее допрашивал следователь Бородин. Показания ее звучали до того интересно, что участковый пересказывал их, как анекдот.

Коля был с детства азартен и любопытен. Он не пошел бы в милицию, если бы не мечтал раскрыть какое-нибудь жуткое, запутанное преступление, поймать кровавого маньяка и прославиться хотя бы на уровне округа. С того злосчастного момента, как он увидел первый в своей жизни насильственный труп, в голове у него, помимо воли, включился и заработал какой-то совершенно новый, неведомый механизм. Коля думал только об этом странном убийстве, о сумасшедшей девочке Люсе, пытался представить, как она хватает нож и вонзает лезвие в единственного в мире человека, которому она, сумасшедшая девочка, нужна. Считала она удары или нет? Почему их ровно восемнадцать?

«Этого не может быть!» – повторял про себя Коля и несколько раз нечаянно повторил вслух, отчего жена Алена странно посмотрела на него и покрутила пальцем у виска. Ночью ему приснилась жуткая сцена бойни. Девочка-зомби с оскаленным черным ртом, молодая женщина в розовом халате и узорчатых носочках, черт с рожками, сонное пухлое лицо следователя Бородина. Сон этот был настоящим кошмаром, но ровным счетом ничего не значил. Коля проснулся, вышел покурить на кухню. Он считал себя сильным, а оказался слабым, чувствительным, как барышня позапрошлого века, и поэтому стал раздражать самого себя.

«Если все-таки не она, если приходил гость с конфетами и цветами, почему Коломеец была в халате? Не ждала гостя, вышла из ванной, и он тут же набросился на нее? Допустим, у тетушки был шок. От неожиданности она не успела крикнуть. Почему, в таком случае, не закричала Люся? Восемнадцать ударов требуют времени, Люся должна была понять, что происходит».

Это были даже не мысли, а невнятное омерзительное бурчание в мозгах, как бывает в животе от сырой капусты. Люся дала довольно верное определение, когда рассказывала, что происходит от укола.

«Мне пока никто психотропных препаратов не колол, но если так пойдет и дальше, то вскоре у меня окончательно съедет крыша», – с тоской подумал Коля и протянул бомжихе кружку с пивом.

Симка жадно выпила и, перекрикивая музыку, спросила:

– А пожрать дашь?

Коля молча пододвинул к ней тарелку с половиной чебурека. Сима слопала за минуту. Музыка кончилась так же внезапно, как началась, и стало удивительно тихо. Сима ладонью вытерла жирный рот. Потухшая сигарета лежала в пепельнице, она схватила окурок и хотела уйти, но лейтенант приветливо улыбнулся и произнес:

– Ну как, Сима, черт больше не являлся?

– Какой черт? Ты что бормочешь, мальчик? Совсем сдурел? – прошептала Сима, вытаращив глаза, и быстро перекрестилась трясущейся рукой с зажатым в пальцах окурком. – Думаешь, раз я такая, со мной все можно?

– Ну тот, с красными рожками. Помнишь, ты рассказывала? – уточнил Телечкин и мысленно обматерил самого себя.

Сима несколько секунд глядела на него разноцветными отчаянными глазами, наконец вскочила и кинулась прочь, прихватив со стола пачку «Честерфильда», в которой оставалось еще штук десять сигарет.

Коля не стал за ней гнаться и окликать не стал. Зачем? Чтобы расспросить ее о черте, который, может, и существует только в ее алкогольном воображении? Или чтобы отнять свои сигареты?

Настроение у него испортилось окончательно. Он давно должен был вернуться домой с полными сумками, но зачем-то потерял столько времени, хотел отдохнуть, выпить пивка, а получилось черт знает что. От чебурека с пивом уже начал побаливать желудок, бомжиха стащила сигареты и удрала. Парень в черном тоже исчез. Коля встал, но, вместо того чтобы идти на рынок, отправился в другую сторону, к бомжовскому дому, в котором жила Сима.

Он шел проходными дворами и заставлял себя не спешить, уговаривал, что просто хочет погулять немного. Он ведь не сошел с ума, не собирается влезать в расследование, которое его совершенно не касается. Конечно, нет! Делать ему нечего…

На детской площадке, у мусорных контейнеров, он остановился и подумал, что именно здесь Симка увидела черта, а потом Бородин увидел Симку.

«Разумеется, все это полный бред. Лилию Коломеец убила ее сумасшедшая племянница. На то она и сумасшедшая. Нет никакого маньяка. Восемнадцать ножевых ранений ничего не значат. Трижды шесть – восемнадцать. Три шестерки – знак сатаны. Ну и что? На фига мне эта арифметика-каббалистика? Дебильная девочка просто била тетю ножом и не считала удары».

Коля заставил себя сесть на лавочку. Полуденное солнце лилось сквозь матовую пыльную зелень. В песочнице дрожали ослепительные блики. Было душно, вероятно, приближалась гроза. Коля машинально полез в карман за сигаретами, но тут же вспомнил, что пачку утащила бомжиха, огляделся в надежде стрельнуть курево у какого-нибудь прохожего, но вокруг, как назло, не было ни души. Он собрался уходить и тут увидел парня в банданке. Тот был без очков. Светло-карие глаза равнодушно скользнули по лицу лейтенанта.

– У вас закурить не найдется? – машинально выпалил Коля.

Парень застыл, глаза его из равнодушных и пустых сделалисьвнимательными, острыми, и взгляд неприятно контрастировал с улыбкой. Тонкие губы растянулись, блеснул ровный ряд крепких желтоватых зубов. Коля вдруг подумал, что он значительно старше, чем кажется. Просто одет по дурацкой молодежной моде, а лицо совсем не юное. Возможно, ему вообще за тридцать.

Парень между тем достал из кармана мятую пачку «Парламента» и протянул Коле. В другой руке у него оказалась зажигалка «Зиппо», он дал прикурить лейтенанту и закурил сам.

– Спасибо, мужик. Вот, понимаешь, решил пивка выпить, – Коля простодушно улыбнулся, – а тут какая-то пьяная дура со стола сигареты свистнула. Не гнаться же за ней, в самом деле?

Парень промычал в ответ что-то невнятное, кивнул и пошел своей дорогой довольно быстро, не оборачиваясь. Коля несколько секунд стоял, пускал дым и смотрел ему вслед. Лейтенант понял, что он направляется назад, к метро. То есть он зачем-то сбегал вслед за Симкой к бомжовскому дому, а теперь возвращается.

«А может, он ждал кого-то, кто живет рядом? Ведь бомжовский дом здесь не единственный. Почему обязательно Симка? Зачем она ему? Просто он ждал подружку или приятеля у метро…» Коля взглянул на часы, присвистнул и рванул к рынку, на бегу уговаривая себя не думать больше об этой идиотской истории.

Однако в душном стеклянном муравейнике крытого рынка ему то и дело мерещилась банданка с черепами, черная футболка со свастикой. Переходя от прилавка к прилавку, он забывал, что еще надо купить, без конца вытаскивал из кармана смятую бумажку со списком, пока не уронил ее вместе с двумя бумажными полтинниками. Было ужасно противно шарить по полу, у толпы под ногами. Коля стал собирать, печально матерясь про себя. Один из его полтинников был придавлен черным замшевым ботинком с белым шнурком. Он поднял голову. На него, сверху вниз, смотрели знакомые светло-карие глаза. Банданки на голове уже не было, желтые тусклые волосы торчали короткими редкими перышками. «Да ему сороковник, не меньше!» – удивленно подумал Коля.

Замшевый ботинок подвинулся, отпуская бумажку, белобрысый нырнул в толпу и исчез.

Глава седьмая

Люся проснулась от боли. Боль была тупая, вязкая и тяжелая, как теплый пластилин. Открыв глаза, Люся несколько минут глядела в полосатый потолок. Полоски медленно двигались и ломались, доползая до стены, отчего маленький отдельный бокс казался клеткой, подвешенной в белом безвоздушном пространстве. Полная луна заливала бокс холодным дымчатым светом. Комната плыла, кружилась все быстрей. Она не знала, что это голова у нее кружится. Такого с ней еще никогда не было. Пытаясь утешить себя, она рассудила, что все это, пластилиновая боль, невесомое жуткое кружение, лишь страшный сон. Ей часто снились страшные сны. Тетя Лиля говорила: встань и умойся холодной водой. Раковины в боксе не было, Люсе предстояло пройти по пустому коридору, освещенному дрожащими голубыми лампами. Она уже не раз преодолевала этот путь ночью, просыпаясь в ледяном поту от страшных сновидений, и знала, что там, в синем коридоре, еще страшней, чем во сне. Ночами из-под закрытых дверей маленьких палат-боксов сочились всхлипы, стоны, храп, Люся различала, как тяжело дышат во сне ее невидимые соседи, как они ворочаются, кто-то привязан на ночь к кровати, кто-то обмочился, и утро начнется с сердитого крика нянек.

Она чувствовала людей даже сквозь стены, и если люди были больны, несчастны, жестоки, Люсе становилось плохо. Она ничего не могла поделать с этим, чужие чувства отражались в ней, как в зеркале, непонятно для чего.

Зажмурившись, она приподнялась на койке и вдруг поняла, что не было никакого сна. Комната плыла наяву, и живот болел наяву. Больничная рубашка и простыня оказались темно-красными. Вот в чем дело. Люся плохая, у нее течет кровь, она умрет, так ей и надо. Но больничное белье станет грязным, и даже матрас, а его нельзя стирать. За это Люсю будут ужасно ругать.

Кровь текла и не останавливалась. Люся попыталась слезть с кровати, пусть лучше течет на пол, его можно помыть. Но голова кружилась, ноги совсем ослабли, встать Люся не сумела и закричала.

Нельзя было кричать, она знала, что на крик явятся врачи и сделают еще хуже, наругают за испорченное белье и матрас. Люся попыталась зажать себе рот, но руки не слушались, а крик продолжал звучать. Люся не только слышала его, но и видела. Он выглядел как красный воздушный шар, наполненный тяжелым черным воздухом, будто взяли грозовую тучу, сгустили всю ее мокрую черноту и вдули в шарик. Теперь он гудел, визжал, совершенно отдельно, независимо от Люси, и, покачиваясь, перемещался по маленькой палате к двери. Вот сейчас вывалится в коридор, его услышат и увидят врачи, подумают, что Люся плохо себя ведет, войдут, обнаружат, что казенное белье стало грязным и много протекло на матрас, а матрас ведь не постираешь. Они разозлятся и сделают укол.

Надо было замолчать и лежать тихо, но Люся кричала и не могла остановиться. Ее крик в виде шара, раздутого, как клещ, медленно, неохотно отвалился от двери, потому что дверь открыли. В палату вошла ночная сестра и стала сдирать с Люси одеяло. Люся накрылась с головой, спряталась в теплой душной темноте. Темнота пахла ее кровью. Кровь продолжала вытекать, и вместе с ней валился из глубины, прямо из живота, истошный крик. Вспух и надулся черным ужасом еще один шарик. Люся вцепилась в одеяло.

– Да что же это такое! Прекрати! – говорила дежурная сестра.

В палату вошли еще двое. Сильные санитары содрали одеяло, и все увидели кровь. Сестра ахнула и закричала на Люсю. Она решила, будто Люся самой себе что-то такое сделала.

– Ее надо было привязывать на ночь! – вопила сестра, сбрасывая на пол окровавленную простыню и пытаясь обнаружить припрятанный под матрасом осколок стекла или что-то другое, острое, чем могла Люся себя порезать.

Но ничего такого не было, и, казалось, сестру это разозлило еще больше.

– И зачем только живут такие уроды? – сказала она санитарам.

Люся не поняла смысла этих слов, даже не расслышала их за собственным криком, но моментально увидела злобу и гадливость в глазах сестры и от этого закричала совсем уж отчаянно.

Сильнее уколов, сильнее любой боли Люся боялась, что о ней будут плохо думать. Злые мысли других людей представлялись ей чем-то вполне конкретным, осязаемым, они имели цвет и запах. Злые мысли пахли тухлыми яйцами, рвотной кислятиной, а по цвету напоминали то рыжую осеннюю слякоть, то запекшуюся кровь. Люся казалась самой себе отвратительной, вонючей уродиной и не хотела жить. Она начинала видеть себя глазами чужого злого человека, только так, и никак иначе. Ненависть к самой себе моментально впитывалась в кожу, во все ткани тела, отравляла, словно ядовитый газ.

– А кровищи-то, как из свиньи, – покачал головой санитар, – вот, мать твою! Только поспать собрался, теперь с этим дерьмом всю ночь колупаться.

– Нет, а че случилось-то? – флегматично поинтересовался второй. – Откуда кровь?

Наконец явился дежурный врач. Люся билась в руках санитаров из последних сил. Она понимала, что все здесь считают ее плохой, ненавидела себя за это еще сильней, чем другие, и хотела вырваться, чтобы ударить себя, сделать себе, вонючей, отвратительной, еще больней, еще хуже.

Игла вонзилась так быстро, что Люся не успела ничего почувствовать, крик оглушил ее, перед глазами крутилось множество тяжелых шаров, наполненных черным криком. Люсю подняли, переложили на носилки, она стала совсем слабой и почти с облегчением нырнула в знакомую стихию боли. Там ее качали ледяные волны, озноб разъедал кожу, как кислота, плавились кости, одиночество обретало форму густого вязкого вещества, и Люся медленно, мучительно тонула в нем, даже не пытаясь выбраться.

На этот раз укол подействовал особенно сильно. Она потеряла довольно много крови, ее организм совсем не мог сопротивляться. В какой-то момент она вдруг увидела себя со стороны, толстую растрепанную девочку на каталке. Лицо девочки было бледно, глаза закрыты, от виска к щеке текла струйка ледяного пота. Эту девочку ненавидели все – санитары, медсестра, врач, который сделал укол, и Люся ее тоже ненавидела, затыкала нос, потому что воняло тухлыми яйцами.

Каталку вывезли на улицу, погрузили в машину, взвыла сирена. Люся увидела уже откуда-то издалека синие всполохи мигалки, широкое красное лицо санитара, бутерброд и банку пива в его руках, мокрый жующий рот, услышала приглушенные голоса, смех. Теперь все это не имело к ней отношения. Она находилась вовсе не в фургоне «скорой», а сидела с рюкзачком у ворот детского дома и ждала тетю Лилю.

Солнце било в глаза, пели птицы, Люся сорвала одуванчик и дунула изо всех сил. Поднялись и медленно закружились в горячем воздухе крошечные кукольные парашютики, Люся вытянула руку, пытаясь поймать их, они щекотно опускались на ладонь, она опять дула и смеялась. Пахло сухой, разогретой на солнце ромашкой, не было никакой боли, никто Люсю не трогал, не ругал, все знали, что она хорошая девочка, и тонкая фигура тети Лили в светлом летнем платье уже показалась из-за поворота. Тетя Лиля шла по дороге, чтобы забрать Люсю, все шла, шла, но не приближалась. Люсе было тепло, в груди что-то сладко, нежно вздрагивало, позванивало, как будто там поселился веселый хрустальный колокольчик.

Санитары, выгружая носилки, чуть не уронили Люсю. Тот, что всю дорогу ел, отпустил руку, чтобы на ходу поковырять в зубе, носилки перекосило, тяжелое мягкое тело поймали на лету.

– А поосторожней нельзя? – отчетливо, сердито произнес кто-то рядом, и голос был похож на голос тети Лили. – Это все-таки ребенок, а не мешок с тряпьем.

В ответ невнятно выругались матом, пахнуло рвотной кислятиной, но лишь на секунду. Люсе показалось, что она плывет куда-то, легко, как резиновая игрушка в ванной. Ее подняли, опять положили. Она почти очнулась, но боялась открыть глаза, чувствовала прикосновение ледяного металла, резиновых рук, отчетливо различала тихие голоса, острый запах марганцовки, хлорки, какой-то свежей туалетной воды, табака, мыла, и в красном мареве, под стиснутыми веками, возникло сердитое лицо тети Лили, а рядом замаячило другое лицо. Карие глаза, крепкие крупные зубы, веселая улыбка.

Он улыбался, разговаривал тихо и вежливо, но тетя все равно сердилась и выгоняла его. Люся так радовалась, что он пришел, с конфетами, с цветами, чтобы поздравить ее с днем рождения, поцеловать и накормить конфетами, она сама открыла ему дверь, а тетя вышла из ванной и стала кричать. Люся не понимала почему, но все равно ей было хорошо. Рядом с ним ей всегда было хорошо, что бы он ни говорил, ни делал, что бы ни говорили и ни делали другие. Она льнула к нему, старалась угодить во всем, каждое его слово было для нее единственной и главной реальностью. Как он говорил, так она и делала, и думала так, не желая знать, что может быть по-другому. С его ладони она могла съесть червяка, дохлую лягушку, смертельный яд и облизнуться от удовольствия.

Дали общий наркоз. Люся провалилась в сплошную, непроглядную тьму, и последнее, что привиделось ей, было сверкающее тонкое лезвие странной ромбовидной формы и огромные темные пятна крови, расползающиеся по розовой пушистой ткани.

* * *
Чай был заварен отлично, по всем правилам, но показался Илье Никитичу совершенно безвкусным. Он встал из-за стола, вылил чай в раковину, сполоснул чашку, поставил ее в сушилку и удалился к себе в комнату. Его мама, Лидия Николаевна, тяжело вздохнула и не сказала ни слова.

Бородин был старым холостяком, жил с мамой и в последний раз задумывался о том, какое впечатление он производит на женщин, лет десять назад. Однако совсем недавно, ни с того ни с сего, стал дольше задерживаться у зеркала и однажды мрачно спросил маму:

– Как ты считаешь, может красавица влюбиться в жирное чудовище?

– А что случилось? – Лидия Николаевна вздрогнула и испуганно уставилась на него сквозь очки.

– Ничего. Просто спрашиваю. Слушай, может, мне начать гимнастику делать или бегать по утрам?

– Илюша, что произошло? – Лидия Николаевна отложила книгу, подошла к сыну и развернула его за плечи. – Посмотри мне в глаза.

– Ну, смотрю.

Глаза Лидии Николаевны были увеличены стеклами очков, от этого взгляд ее казался испуганным. Но на этот раз она действительно испугалась. Ее пожилой сын многие годы говорил и думал только о работе. Он как будто забыл, что на свете существуют женщины, в зеркало смотрелся, только когда брился. Лидия Николаевна в разговорах со своими приятельницами сетовала на сложный характер сына, на его замкнутость, говорила, что мальчик вырос совершенным трудоголиком и хорошо бы его с кем-нибудь познакомить. Нельзя же вообще не иметь никакой личной жизни! И очень обидно, что никогда у нее не будет внуков.

Но она лукавила. С отсутствием внуков она давно смирилась и уже не страдала из-за этого. В глубине души она ужасно боялась, что в их налаженную, спокойную жизнь когда-нибудь ворвется чужая женщина и все пойдет кувырком.

Когда-то ему пришлось пережить глупую неразделенную любовь, это была долгая, мучительная история, после которой он сник, стал набирать вес, превратил себя в старика. Лидия Николаевна боялась повторений и не верила, что есть на свете женщина, способная по достоинству оценить ее сына. Он не молод, не богат, не красив. Он умный, добрый, порядочный человек, профессионал в своем деле, но кому в наше время это интересно?

– Так кто же она, эта красавица? – несколько раз осторожно спрашивала Лидия Николаевна.

– Никто, мама. Никто, – раздраженно отвечал Бородин, отворачивался и уходил в свою комнату, напевая под нос «Белой акации гроздья душистые» или какой-нибудь другой романс.

Лидия Николаевна решила больше не приставать к нему с вопросами. Рано или поздно сам расскажет, а не расскажет, так приведет в дом чужую женщину, и уже ничего не поделаешь.

«А может, ее вовсе нет, этой женщины? – с надеждой подумала Лидия Николаевна. – Однако похудеть Илюше все-таки надо, в любом случае. Во-первых, лишние килограммы опасны для здоровья, во-вторых, из-за этих килограммов он в свои пятьдесят выглядит на все шестьдесят, в-третьих, из-за своего круглого живота он в последнее время серьезно нервничает».

Лидия Николаевна перестала печь чудесные пирожки и принялась тереть сырые овощи. Когда Бородин отправлялся на работу, она, вместо домашних пирожков, котлет и бутербродов с ветчиной, клала ему в сумку сухие низкокалорийные галеты, не больше трех штук, пластиковые баночки с морковно-свекольным салатом, пакетик с курагой и черносливом, яблоко.

За две недели он скинул три килограмма и сразу как будто помолодел. Лидия Николаевна смотрела на него и думала, что если бы он еще и бакенбарды свои старомодные сбрил, то стал бы просто очень интересным мужчиной. Однако про бакенбарды она сказать не решалась, боялась его обидеть. Он с детства терпеть не мог выслушивать замечания по поводу своей внешности.

Каждый раз, когда звонил телефон, Лидия Николаевна со страхом и надеждой ждала услышать приятный женский голос. Она была уверена, что обязательно почувствует, когда позвонит та, которую ее сын назвал «красавицей».

Но звонки были сплошь деловые, по работе. А она все не звонила.

«Ну конечно, она не обращает на него внимания! Надо быть очень умной и тонкой женщиной, чтобы оценить моего сына. Если она не видит, какой он замечательный, значит, она грубая, недалекая, циничная эгоистка и мизинца Илюшиного не стоит», – вздохнула про себя Лидия Николаевна, когда ее мрачный молчаливый сын встал из-за стола, вылил чай в раковину и ушел в свою комнату.

Оставшись одна, она включила телевизор, прошлась по программам, но ничего, кроме натужно игривых ток-шоу и оглушительных боевиков, не показывали. Понаблюдав несколько минут за перестрелкой в американском баре, Лидия Николаевна выключила телевизор и отправилась в комнату сына. Дверь была открыта. Она увидела его сгорбленную спину за письменным столом и нарочито бодро произнесла:

– Илюша, я вот думаю, может, завтра все-таки напечь пирожков с курагой? Вера Михайловна дала мне один рецепт, тесто на кефире, почти никаких калорий. Скучно сидеть на диете, я ведь вижу, ты не получаешь от еды никакого удовольствия.

– Мамочка, – простонал Бородин, резко разворачиваясь в своем вертящемся кресле, – не надо пирожков. Давай немножко помолчим, ладно?

– Ладно, ладно. Я всегда молчу. У тебя неприятности на работе? Раньше ты мне все рассказывал, а теперь я даже не знаю, какое ты ведешь дело.

– У меня маньяк, мамочка. У меня восемнадцать ножевых ранений и дебильная сирота с самооговором.

– Ах, вот оно что, – всплеснула руками Лидия Николаевна, – а я думала, Илюша, у тебя неразделенная любовь.

– Почему неразделенная? – Бородин наконец улыбнулся. – Вот почему, мамочка, ты считаешь, что если у меня вдруг появится любовь, то она непременно будет неразделенной?

– Нет, Илюша, что ты! – испугалась Лидия Николаевна. – Я так совершенно не считаю. Ты, между прочим, очень интересный мужчина, особенно сейчас, когда стал худеть. Если ты еще расстанешься наконец со своими драгоценными бачками образца семидесятых… ох, прости, Илюша, я не хотела тебя обидеть.

– Ты меня не обидела. – Бородин легко поднялся, подошел к шкафу, приблизил лицо к зеркалу, повертел головой, потрогал щеки и задумчиво произнес: – А правда, ну их, эти бачки. Бриться будет легче, и вообще… Может, мне усы отрастить или бородку? Слушай, мамочка, как ты думаешь, возможно такое, что на больного ребенка нет вообще никаких медицинских документов?

– Нет, – твердо произнесла Лидия Николаевна, – такое невозможно. Ты сказал, дебильная сирота?

– Именно так. Девочка Люся, пятнадцати лет от роду. Олигофрения в стадии дебильности.

– Такие дети содержатся в специальных интернатах. Их в Москве совсем немного.

– Совершенно верно. Ни в одном из них Люся Коломеец 1985 года рождения никогда не числилась. Есть еще несколько семейных детских домов, но и там тоже об этой девочке ничего не слышали. Ее как будто вовсе нет на свете. А ты говоришь, неразделенная любовь.

Зазвонил телефон. Илья Никитич быстро взглянул на часы и кинулся на кухню с такой поспешностью, что у Лидии Николаевны замерло сердце.

– Да! – услышала она непривычно громкий возглас сына. – Да, Евгения Михайловна… О, господи! Почему же вы сразу не позвонили?.. Ну да, я понимаю. Нет, давайте все-таки встретимся, если вам не сложно… Да, спасибо, я подъеду к вам прямо сейчас, если не возражаете… Хорошо, я понял.

Он бросил трубку и отправился в комнату переодеваться.

– Илюша, что произошло? – осторожно поинтересовалась Лидия Николаевна. – Куда ты собрался на ночь глядя?

– У моей дебильной сироты случился выкидыш, – с нервной усмешкой сообщил Илья Никитич, – у девочки, которой только что исполнилось пятнадцать, была беременность восемь недель. А в крови у нее обнаружен какой-то сильный галлюциноген.

Когда дверь за ним закрылась, Лидия Николаевна быстро убрала остатки ужина, вымыла посуду, потом с тряпкой отправилась в комнату сына, чтобы вытереть пыль. На письменном столе валялся толстый журнал. На глянцевой обложке под ядовито-розовой надписью «БЛЮМ» извивалась голая лысая девушка, серебристая, блестящая, как будто отлитая из ртути.

– Интересно, это фотография или компьютерная графика? – пробормотала Лидия Николаевна, разглядывая картинку. – Неужели кому-то может показаться привлекательным это существо?

Она принялась листать журнал. Сплошная реклама и совсем немного текста. Лидия Николаевна пробежала глазами статейку о том, как стать своим среди богатых людей. Пункт первый: посещать места, где бывают знаменитости, наблюдать, кто как одет, и стараться во всем их копировать, при этом в разговорах сыпать известными именами небрежно, презрительно, словно речь идет о надоевших старых знакомых. Пункт второй: чистые холеные руки, вылизанные ногти. Пункт третий: очень дорогие мелочи – зажигалка, ручка, записная книжка. Пункт четвертый: всегда опаздывать минут на пять, не меньше, но и не больше. Пункт пятый: беседуя, делать вид, что собеседник тебя достал своими глупыми разговорами и ты снисходишь до него из вежливости, хотя тебя ждут куда более интересные дела и люди.

До шестого пункта Лидия Николаевна не дошла, поморщилась и перевернула страницу. Она впервые в жизни держала в руках издание такого рода и не понимала, как можно добровольно покупать подобную дрянь. Бесстыдно глумливый тон текстов, ядовитые краски, вампирские физиономии кумиров и тут же сплетни об интимной жизни этих кумиров, поданные с таким убийственным сарказмом, словно речь идет о мелких жуликах.

– Нет, это определенно хуже, чем любая порнография, – проворчала Лидия Николаевна, откладывая журнал, – бедный Илюша, сколько ему приходится потреблять всякой информационной дряни.

Работа сына была огромной и чуть ли не самой важной частью ее жизни. Лидия Николаевна не упускала случая осторожно заглянуть в таинственный и жутковатый лабиринт очередного расследования. Сама она всю жизнь занималась изобразительным искусством, была доктором искусствоведения, иногда ей приходилось разгадывать авторство безымянных полотен, проводить экспертизу, разоблачать подделку под руку какого-нибудь гениального мастера, и в этом было определенное сходство ее работы с работой сына. Она любила логические головоломки, и не было для нее большей радости, чем уловить внимательный, сосредоточенный взгляд сына, когда она за ужином, как бы между прочим, выдавала ему какой-нибудь очень дельный совет.

Лидия Николаевна чувствовала, что сын сейчас в тупике. Он ничего не рассказывал, не делился, только сообщил о восемнадцати ножевых ранениях и единственном фигуранте, дебильной девочке-сироте, которая к тому же оказалась беременной. Гаденький журнал попал к нему в связи с расследованием. Лидия Николаевна принялась заново листать его, просматривать страницы более внимательно и наконец, дойдя до последней, заметила маленький крестик против одной из фамилий в списке сотрудников журнала. Карандаш Ильи Никитича аккуратно выделил из списка заместителя главного редактора Солодкина Олега Васильевича.

Кроме журнала, на столе лежала хорошенькая дамская записная книжка в кремовом переплете из натуральной мягкой кожи. Лидия Николаевна машинально отметила про себя, что такая вещица может принадлежать даме с хорошим вкусом и довольно высокими запросами. Она стала не спеша листать книжку и, дойдя до странички с буквой «С», наткнулась на ту же фамилию. Солодкин Олег. И семь цифр телефонного номера.

Лидия Николаевна несколько минут сидела, не двигаясь, у письменного стола. В голове у нее пульсировало: «Солодкин… Солодкин…» Это своего рода мучение, когда какое-то имя кажется знакомым и никак не можешь нащупать, откуда оно взялось. Вспомнить было необходимо, это могло серьезно помочь Илюше, Лидия Николаевна нервничала, напрягала память, наконец вскочила, кинулась в свою комнату. Извлекла из ящика полдюжины старых телефонных книжек и принялась просматривать их, открывая каждую на букве «С». Но никаких Солодкиных в ее старых книжках не числилось. Лидия Николаевна чуть не заплакала от досады.

«Может быть, я принимаю желаемое за действительное? Я просто чувствую, что Илюша в тупике. И мне ужасно хочется хоть чем-то ему помочь, – подумала она. – Совсем не обязательно, что я когда-то знала человека с такой фамилией. Могла услышать в каком-нибудь разговоре. По радио, по телевизору, могла встретить в книге, в газете, мало ли где! Теперь ни за что не вспомню. Да и вовсе не факт, что в голове моей не крутится привидение, тень случайного однофамильца этого самого Олега Васильевича, заместителя главного редактора идиотского журнала».

Но, подумав так, она не успокоилась и продолжала повторять про себя проклятое, навязчивое сочетание звуков.

* * *
Психиатр Института им. Сербского Евгения Михайловна Руденко ждала следователя Бородина на лавочке в сквере неподалеку от института. Ничего нового о состоянии Люси Коломеец она не могла ему сообщить, все было уже сказано по телефону, но Бородин настаивал на встрече, и она не возражала, прежде всего потому, что отлично понимала его беспокойство. Если Люся не убивала, то где-то бродит настоящий убийца, и не просто убийца, а маньяк-серийник, умный, хитрый, неуловимый, как призрак. У Евгении Михайловны, которая на своем веку вдоволь нагляделась на монстров и моральных уродов, при мысли о нем становилось холодно в желудке. Она чувствовала, что это только начало и будут еще жертвы.

Она постоянно ловила себя на том, как было бы удобно, не хлопотно и не страшно, если бы следствию удалось установить, что восемнадцать ножевых ранений нанесла психически больная девочка и нет никакого маньяка. Девочку надо изолировать, поместить в спецлечебницу тюремного типа, и там она сгинет вместе с памятью о жутком убийстве.

Все просто и вполне логично. У подростков, страдающих врожденным слабоумием, довольно часто наблюдаются приступы немотивированной ярости. Критический возраст обостряет все беды умственной неполноценности, получается взрывоопасная смесь. Дебилка зверски убила единственного близкого человека. Если тетя брала ее на время, она могла накопить злобу, что не берет к себе навсегда, ведь неизвестно, как ей жилось в лесной школе, которую, кстати, до сих пор не удалось найти и при любом упоминании о которой Люся замолкала надолго, прекращала отвечать на вопросы. Возможно, Люсе было там очень плохо, ее дразнили, над ней издевались более здоровые и сильные дети, и тетя была для нее единственным человеком, способным изменить это. Не исключено, что поводом к агрессии послужил какой-нибудь резкий разговор. Люся требовала забрать ее совсем, не хотела возвращаться в казенное заведение, но тетя отказала ей, и девочка впала в ярость. Но могла и просто так убить, без предварительного разговора, без повода и внутренних мотиваций. Что-то там сдвинулось в ее больном мозгу, и она схватила нож, а потом испугалась и легко призналась в убийстве. Она дебилка, от нее всего можно ожидать.

Ну да, просто и логично. Именно так рассуждал убийца, убеждая или вынуждая Люсю взять вину на себя.

Экспертная комиссия, возглавляемая Евгенией Михайловной, до сих пор не имела возможности ознакомиться с историей болезни Люси, и ребенок, подозреваемый в зверском убийстве, предстал перед врачами как бы голышом, без сопроводительных документов. Не нашлось пока ни одной бумажки, кроме свидетельства о рождении, и не было ни одного взрослого, который мог бы сообщить о Люсе Коломеец хоть что-то внятное. Опытные подростковые психиатры пребывали в некоторой растерянности. Они не имели анамнеза, то есть не могли опереться на мнение коллег, наблюдавших девочку с рождения, и должны были начинать с нуля.

Перед ними был толстый, испуганный, тихий подросток женского пола в спелых прыщиках. Бросалась в глаза общая нескладность, некрасивость, связанная с переходным возрастом, но никаких явных физических уродств обнаружено не было. Нормальная форма и размер черепа, пропорциональное телосложение, внятная, осмысленная речь. То есть без анамнеза, что называется, на глазок, трудно было с уверенностью утверждать, что девочка страдает врожденным слабоумием. Диагноз «олигофрения в стадии дебильности», возникший сам по себе, брошенный врачом психиатрической «скорой», вдруг стал таять, испаряться, вызывать серьезные сомнения. Нет изначального медицинского приговора, значит, и болезни, возможно, нет. Люсю проверяли по специально разработанной системе тестов, и картина получалась довольно странная. По результатам тестирования выходило, что Люся нормальный ребенок, способный мыслить абстрактно и образно. Для олигофренов это исключено.

Конечно, девочка отставала в развитии. В свои пятнадцать лет она читала медленно, по слогам, как первоклашка, однако это могло быть результатом педагогической запущенности, плохого, недобросовестного обучения. На вопрос, кто учил ее читать, она ответила не задумываясь: «Тетя Лиля».

– Кто еще?

– Теперь никто.

– А раньше?

– Не помню.

– Ну хорошо, а в школе ты учишься?

– Иногда.

– Расскажи, как ты учишься?

– Плохо.

– Почему? Тебе не нравится учиться?

– Я бестолковая. У меня такая болезнь.

– Какая у тебя болезнь?

– Врожденная.

– Откуда ты знаешь, что у тебя врожденная болезнь?

– Ну, потому, что мне уколы делают, и вообще…

– Кто тебе делает уколы?

– Никто. Врачи. Они злые. Им нравится делать больно.

– Где это было? В больнице?

В ответ тишина. Люся быстро моргала, открывала рот, пытаясь сказать что-то, но вместо слов звучало только частое, хриплое дыхание.

– А мама Зоя делает тебе уколы?

Доктор Руденко несколько раз пробовала по просьбе следователя Бородина осторожно повернуть разговор в сторону загадочной «мамы Зои», но эти два слова вызывали у Люси эмоциональный ступор. Она замолкала, принималась что-нибудь нервно теребить в руках, низко опускала голову, избегала взглядов. Разговаривать дальше было бесполезно.

За время, прошедшее после убийства, ничего не прояснилось, наоборот, все запуталось еще больше, и путаница казалась Евгении Михайловне чрезвычайно опасной.

Бородин издалека заметил одинокую фигурку на лавочке и ускорил шаг. Солнце еще не село, но спряталось за высокие дома, и в бархатном закатном свете женский силуэт выглядел загадочно, романтично, замечательно выглядел. Илья Никитич отрепетировал про себя первую фразу, которую скажет, когда подойдет ближе: «Вы замечательно выглядите, Евгения Михайловна», и тут же огорчился, потому что прозвучит это как пошлейший, глупейший, никому не нужный комплимент.

«Я просто поздороваюсь и пожму руку, – сердито сообщил он самому себе. – Добрый вечер, Евгения Михайловна. Извините, я опоздал немного… Нет, ерунда, я совершенно не опоздал. Я вообще никогда не опаздываю. Это она пришла раньше. Интересно, почему? Да потому, старый идиот, что ей идти от своего института до этого сквера десять минут, рабочий день у нее кончился час назад, и вместо того, чтобы оставаться лишние пятьдесят минут в своем печальном заведении, она вышла пораньше, посидеть в сквере, отдохнуть, подышать воздухом. Такой чудесный вечер, ну как же не подышать? А ты что подумал? Она примчалась потому, что ей не терпелось тебя увидеть? Дурак, ну, дурак! Между прочим, ты даже не знаешь, замужем она или нет. Кольца не носит, но это ни о чем не говорит. И вообще, опомнись, посмотри на себя со стороны. Старый, толстый, нелепый, замшелый какой-то. Это просто смешно».

Евгения Михайловна между тем взглянула на часы, достала из сумочки сигареты, закурила. Она еще не видела его, и ему вдруг захотелось остановиться и немного полюбоваться ее плавным профилем, длинной шеей, гладкими светло-русыми волосами, подстриженными не очень коротко, идеально ровно. Передние пряди загибались внутрь, от этого ее лицо было как бы заключено в круглые скобки.

«Слишком строгое лицо, слишком строгая прическа. Остриженные ногти без лака. Она много работает и думает исключительно о работе. Отличный специалист. Говорят, лучший в подростковой психиатрии. Она, разумеется, замужем, – беспощадно сообщил себе Илья Никитич, – одинокие женщины в ее возрасте ведут себя иначе. Взгляд у них либо жадный, либо обиженный, а чаще и то и другое. Они демонстративно ярко красятся, взбивают волосы, как безе, либо вообще не следят за собой, впрочем, тоже демонстративно. Одинокие женщины после сорока предпочитают крайности и теряют чувство гармонии, как и одинокие мужчины, как я, например. А в ней нет никаких крайностей, стало быть, она все-таки замужем. Нет, хватит, это действительно смешно. Я ведь не на свидание пришел, и вообще, она курит, а я не выношу табачного дыма».

Приблизившись, наконец, к Евгении Михайловне, он подумал, что не так уж это и смешно, не такой уж он старый, не такой толстый, а сигареты у нее совсем мягкие, и дым пахнет даже приятно, и вообще, изумительная погода, самое любимое его время дня, сумерки, и самое любимое время года, лето, а доктор Руденко не просто красивая дама, а очень красивая, к тому же умная, и голос у нее глубокий, тихий, и волосы она не красит, и глаза не подводит. Строгое лицо и строгая прическа говорят прежде всего о хорошем вкусе, об уме и здравом смысле, а вовсе не о том, что она замужем. В конце концов, какое это имеет значение? Он ведь разумный человек, трезво оценивает себя и отлично понимает, что красавица никогда не обратит внимание на такое замшелое чудовище, как старший следователь Бородин.

– Добрый вечер, Евгения Михайловна, – он неловко взял ее за руку, за левую, потому, что в правой была сигарета, хотел поцеловать, но не решился, получилось торжественное рукопожатие, и он покраснел, в который раз за сегодняшний вечер назвав себя старым идиотом.

– Добрый вечер, Илья Никитич, – она улыбнулась и чуть подвинулась, приглашая его сесть рядом.

– Простите, что отнимаю у вас время. Вы, вероятно, торопитесь домой, к семье, – произнес он, кашлянув, – а тут я со своей настырностью. Не мог дождаться завтрашнего утра и приехать к вам в институт.

– Ну что вы, Илья Никитич, я никуда не тороплюсь, – она опять улыбнулась и покачала головой, – у сына сессия, он переселился к приятелю, они там занимаются большой компанией, говорят, так получается продуктивней. Я пытаюсь верить. А настырность вашу я отлично понимаю. То, что случилось с Люсей прошлой ночью, косвенно подтверждает, что ею кто-то манипулировал и мы имеем дело с самооговором.

– Да? Почему вы так думаете? – он хотел спросить, сколько лет сыну, где он учится, но не решился.

– Потому, что если Люся была беременна, то, вероятно, тот, кого она назвала «один человек», действительно существует. И Люся влюблена в него.

– Влюблена? – Бородин слегка передернул плечами. – Но Люся Коломеец слабоумная, отстает в развитии, у нее психология пятилетнего ребенка. Ее просто могли изнасиловать, и к убийству это не имеет отношения.

– Илья Никитич, а вы знаете психологию пятилетнего ребенка? – Евгения Михайловна нервно усмехнулась и заговорила быстро, возбужденно: – Слабоумие и детскость – совершенно разные вещи, но дело даже не в этом. Уголовной ответственности она нести не может в любом случае. Важно другое. Подростки такого психического склада, как эта девочка, чрезвычайно внушаемы, привязанность их безгранична, предмет любви становится для них сверхценной идеей, богом, творцом вселенной, которому они поклоняются страстно, слепо. Если у Люси имелся такой божок и если он приказал ей взять на себя зверское убийство, то дело у нас вами обстоит совсем скверно. Приказать такое мог только сам убийца, реальный автор восемнадцати ножевых ранений. – Она хотела сказать что-то еще, но замолчала, несколько секунд сидела неподвижно, потом резко поднялась, взглянула на него сверху вниз, глубоко вздохнула, улыбнулась и произнесла совсем другим голосом, спокойным и мягким: – Илья Никитич, знаете, я очень есть хочу, день был сумасшедший, я даже пообедать не успела. Здесь неплохое кафе, совсем недалеко, в двух кварталах. Давайте я вас приглашу поужинать.

– Нет, это я приглашу вас поужинать, – Илья Никитич решительно поднялся и взял ее под руку.

На Евгении Михайловне был легкий летящий сарафан из яркого шелка. Было приятно взять под руку такую элегантную даму. Илья Никитич с благодарностью отметил про себя, что она надела босоножки на плоской подошве. Он был ниже ее на полголовы, и если бы она встала на каблуки, разница в росте слишком уж бросалась бы в глаза.

– Евгения Михайловна, я так и не понял, изначальный диагноз у нас подтвердился? – спросил Бородин серьезным, деловитым тоном.

– А нет никакого диагноза.

– То есть как – нет? – Бородин остановился посреди дороги, вся деловитость и серьезность слетела, как тополиный пух от порыва ветра, он растерянно хлопнул глазами и произнес довольно громко: – Вы считаете, девочка психически здорова?

– Понимаете, Илья Никитич, – доктор Руденко тоже остановилась и широко, ясно улыбнулась, – добросовестный врач вряд ли возьмется провести четкую границу между здоровой глупостью, грубой педагогической запущенностью и патологической умственной отсталостью. Дебильность отчасти и есть эта граница, а вернее, черная яма, куда можно с чистой совестью скидывать любые неясные формы врожденных интеллектуальных, эмоциональных и нравственных уродств.

– Нет, я понимаю, я сам читал об этом, но все-таки Люся Коломеец совершенно ненормальная.

– А кто нормальный? – Евгения Михайловна пожала плечами. – Мы с вами? Представьте себе жизнь детдомовского ребенка и сравните ее с собственным детством. Просто на секунду выведите за скобки все хорошее, что было у вас, маленького, слабенького, трехлетнего, семилетнего, и оставьте только самое плохое. А потом возведите в квадрат.

Илья Никитич добросовестно попытался это сделать, но не смог. Очень уж не хотелось. Он опять взял Евгению Михайловну под руку, они пошли дальше, молча перешли улицу, наконец Бородин произнес, уже вполне спокойно и рассудительно:

– То есть вы не исключаете, что странное поведение девочки всего лишь результат шока? Или вообще симуляция? Или все вместе?

– Зачем ей симулировать, если она призналась в убийстве? – усмехнулась Евгения Михайловна. – А что касается шока, то его довольно скоро придется пережить нам с вами, и не только нам. И вы, Илья Никитич, это чувствуете, так же, как я. Вы нервничаете из-за этого убийства, из-за того, что нет пока никакой определенной информации, а есть четкое и мерзкое ощущение опасности. Я тоже нервничаю, нам обоим надо немного успокоиться и подумать. Больна Люся с рождения или нет, не важно. Она не убивала, вот в чем дело. Все, мы уже пришли. Хотите войти внутрь или останемся на улице?

Кафе оказалось действительно уютным и недорогим. На улице, под тополями, за невысокой оградой стояло два столика, и оба были свободны. Евгения Михайловна заказала себе свиную отбивную с жареной картошкой, чем немало удивила Бородина, ему казалось, что такая фигура бывает только при строжайшей диете. Сам он ограничился овощным салатом и окрошкой, причем попросил не класть сметаны.

Когда отошел официант, повисло неловкое молчание. Бородин обнаружил, что смотрит на Евгению Михайловну в упор, бесцеремонно разглядывает ее лицо и не может наглядеться. На миг он представил себе эту женщину у себя дома, утром, за завтраком, а рядом свою маму, и такая ясная, такая радостная картинка встала у него перед глазами, что он даже покраснел. Ему показалось, Евгения Михайловна хмурится, как будто она могла по его лицу прочитать, что он там себе навоображал. Ему вдруг совершенно расхотелось обсуждать с ней Люсю Коломеец и все, что связано с убийством. Он устал разгадывать логику хитрого ублюдка. Такое с ним было впервые за многие годы. Обычно, если выпадало запутанное дело, он мог думать и говорить только о нем. А сейчас на кончике языка крутился совершенно неуместный вопрос: «Евгения Михайловна, вы замужем?»

Она между тем никак не реагировала на его упорный взгляд. Она курила, расслабленно откинувшись на спинку пластмассового неудобного стула, смотрела сквозь Бородина, и он понял, что доктор Руденко просто отдыхает.

– Очень устаете на работе? – спросил он, чтобы прервать молчание.

– По-разному. Иногда бывают совершенно пустые, легкие дни, иногда изматываюсь так, что еле доползаю до дома.

– Вы живете вдвоем с сыном?

Она молча кивнула.

– Ваш сын хочет стать психиатром?

– Нет. Стоматологом. Самая денежная из медицинских специальностей. В общем, он прав. Я думаю, из него получится неплохой стоматолог. Правда, конкуренция огромная, но его это только подстегивает.

– Сколько ему?

– Двадцать. Сейчас закончил третий курс, поступил сразу после десятого класса.

– Двадцать лет для меня совершенно загадочный возраст, – улыбнулся Бородин, – себя я отлично помню двадцатилетним, и мне кажется, между моим поколением и нынешним такая бездна, словно не тридцать лет прошло, а три тысячи.

– Да нет, в общем, они такие же, просто у них больше соблазнов и меньше иллюзий. А так – все то же. Илья Никитич, неужели вам пятьдесят?

– Вы думали, больше?

– Честно говоря, да. Не обижайтесь. Просто мне сорок пять, а вы, оказывается, не намного старше.

Принесли еду, и некоторое время они молча ели. Бородин все-таки обиделся. Но тут же подумал, что если бы она из вежливости сказала, что он выглядит моложе пятидесяти, было бы еще обидней.

Окрошка оказалась неплохой, с маминой, конечно, не сравнить, но есть можно, особенно после жаркого дня. Евгения Михайловна довольно быстро справилась с огромной поджаристой отбивной, но картошку уже не осилила. Лицо ее порозовело, глаза заблестели, она закурила и весело произнесла:

– Ну вот, совсем другое дело. Знаете, когда я голодная, нервничаю, злюсь, голова плохо работает. Теперь я сыта и могу спокойно, четко, без лишних эмоций ответить на все ваши вопросы.

– Замечательно, – кивнул Бородин, – в таком случае, вопрос первый. Как вам кажется, Люся может владеть приемами каратэ?

– Да, конечно, а также дзюдо и джиу-джицу, – тихо, серьезно ответила Евгения Михайловна, – Люся Коломеец вообще законсперированный агент ЦРУ.

– Нет, я понимаю, вопрос идиотский. Но на шее убитой обнаружен след удара тупым предметом. Удар этот мог быть смертельным и нанесен скорее всего человеком, владеющим каратэ.

– То есть он сначала оглушил или убил Лилию Коломеец профессиональным ударом, но не был удовлетворен и восемнадцать раз пырнул тело? – медленно, еле слышно произнесла Евгения Михайловна после долгой паузы.

– Именно так. Причем использовал для этого какой-то особенный нож, с узким ромбовидным лезвием. Орудие убийства пока не обнаружено.

Принесли кофе. Опять повисло молчание. Евгения Михайловна долго, бесшумно размешивала сахар в чашечке.

– Илья Никитич, вам не кажется, что в этом убийстве есть нечто ритуальное?

– Да, я тоже об этом думал. Такое количество ударов мог нанести сумасшедший маньяк либо представитель какой-нибудь секты, что в общем одно и то же. Но сумасшедший вряд ли сумел бы так успешно убедить Люсю взять вину на себя. А если это был ритуал, то при чем здесь ограбление? Он аккуратно обчистил квартиру, мы не нашли ни копейки денег, никаких украшений. Но самое интересное, что он взял сундук с рукоделием и рылся в клубках, сидя на лавочке во дворе, неподалеку от дома. На него наткнулась бомжиха, перепугалась до смерти. На нем была маска черта.

– Простите, что? – переспросила Евгения Михайловна, нервно усмехнувшись.

– Ну,знаете, есть такие маски-страшилки. Вампиры, мертвецы, ведьмы, черти. Я не поленился, специально нашел магазин, называется «Хеллоуин», и даже купил… – Илья Никитич открыл свой здоровенный старомодный портфель, порылся в нем, извлек нечто черно-красное в прозрачном мешочке, развернул, повертел в руках и вдруг быстро натянул себе на голову.

Евгения Михайловна охнула и всплеснула руками. Вместо милого, уютного, бело-розового Бородина перед ней сидело черное чудище с красными рожками. Официант, который как раз принес счет, хрипло закашлялся, затоптался у стола, наконец, прочистив горло, громко произнес:

– Ничего себе, предупреждать надо, вроде бы нормальные люди, а туда же!

– Куда – туда же? – живо спросил Бородин. – Вы что, видели нечто подобное? – Когда он говорил, огненный ободок маски двигался вместе с его губами, зрелище получалось еще более жуткое.

– Нет, подобного не видел. Молодое хулиганье развлекается, нацепляет на себя всякое железо, черепа, но чтобы приличные взрослые люди… Извините.

– Это вы нас извините. – Евгения Михайловна засмеялась, но как-то слишком нервно.

– Да ладно, – официант махнул рукой, – может, еще кофе?

– Спасибо, не надо, – сказал Бородин. Кровавый рот маски растянулся в вежливой улыбке.

– Илья Никитич, снимите, пожалуйста! – простонала Евгения Михайловна. – Ужас какой!

Бородин принялся торопливо стягивать маску за рога, это оказалось сложней, чем надевать. Плотный эластик как будто приклеился к коже. Горловина обтягивала шею, как широкая удавка, Илья Никитич долго, мучительно возился, тяжело сопел, но продолжал размышлять вслух. Сквозь черную ткань голос его звучал глухо и сдавленно:

– Не понимаю, как можно добровольно напялить на себя такое, да еще летом, в жару. Пусть ночь, но все равно ведь душно. Черт, никак не слезает… Возможно, он сделал это просто для маскировки. В пустом ночном дворе, при ярком свете, лунном и фонарном, ворошил клубки и, чтобы не убегать сразу, если кто-то появится, напялил эту дрянь. Нет, он совершенно больной. Интересно, он искал какую-то конкретную вещь? И откуда он знал, что искать надо именно в клубках? Нашел или нет?

– Илья Никитич, вам помочь? – забеспокоилась Руденко, – может, там есть застежка сзади, на затылке?

– Нет, ну я же как-то умудрился натянуть эту дрянь! Уф… Все. Как хорошо жить на свете! – Бородин наконец справился, и перед Евгенией Михайловной предстала его раскрасневшаяся круглая физиономия с лохматыми седыми бачками и сверкающими, смущенными голубыми глазами. – Простите, это было глупо. Сам не знаю, зачем я это сделал. Как будто побывал в шкуре сумасшедшего ублюдка, и самое обидное, что все равно ничего про него не понял.

– Зато сейчас так приятно смотреть на ваше лицо. – Евгения Михайловна взяла маску в руки, несколько секунд молча ее разглядывала. – А знаете, он обожает боевики и ужастики. Там очень часто убийцы действуют в масках. Впрочем, это нам ничего не дает. Если только... – она опять закурила, – мне кажется, стоит показать маску Люсе и проследить за ее реакцией.

– Да, конечно, – Илья Никитич быстрым жестом пригладил свои встрепанные бачки, – можно попробовать. Но что нам с вами даст эта ее реакция? Допустим, она закричит, заплачет, у нее случится очередной психический шок, и что? Она ведь все равно не скажет ничего вразумительного.

– Раньше вы были оптимистичней, – заметила Руденко, – у меня такое чувство, что вы поставили крест на этом деле.

– Нет, – Бородин вытащил бумажник, отсчитал семьсот рублей, подумал, добавил на чай еще две десятки, – просто слишком много тупиков. По мнению моего начальства, это дело вообще не имеет судебной перспективы. Оперативники успели устать от специнтернатов и вспомогательных школ. Понимаете, ничего нет, вообще ничего, будто эта Люся с неба свалилась.

– Но ведь она прописана у тети. Может, она и жила там всю жизнь?

– Нет-нет-нет, – Бородин помотал головой, – Лилия Коломеец много времени проводила на работе, а такой ребенок требует присмотра и ухода, да и соседи свидетельствуют, что девочка появилась в доме совсем недавно. И вообще, вы ведь сами что-то говорили о педагогической запущенности.

– Ну, это тоже понятие относительное. С Люсей действительно все очень странно. Понимаете, в ней есть то, что заставляет меня сомневаться насчет ее сиротства и детдомовского детства.

Илья Никитич открыл было рот, чтобы спросить, не слишком ли много сомнений, но глубоко вздохнул и промолчал. Они встали, направились к метро, Евгения Михайловна продолжала говорить:

– С этой девочкой все не так. В ней нет ни капли агрессии. Она всех любит, всем сопереживает, и это не игра. Она, что называется, не от мира сего, безответная жертва, и я не понимаю, как такое существо могло вырасти, выжить в жутких условиях казенного детского учреждения. Я бы даже сказала, она очень домашняя девочка, доверчивая, открытая, ласковая.

– Но сироты тоже бывают такими, – неуверенно заметил Илья Никитич.

– Редко. А уж сироты с умственной отсталостью – почти никогда. Больной разум корыстен, грубо корыстен. Ему трудно справиться с жизнью, он зациклен на самом себе, на собственном «я», напрочь лишен сопереживания. Другие люди интересуют его лишь постольку, поскольку могут быть для него вредны или полезны. А Люся остро чувствует малейшие оттенки настроения окружающих, и это отражается у нее на лице. Она глубоко сопереживает всем, кто находится рядом, независимо от того, как этот человек к ней относится. У нее все добрые, хорошие, ей всех жалко. Эй, господин следователь, – Евгения Михайловна резко остановилась и взглянула Бородину в глаза, – вы не знаете, зачем я вам это рассказываю?

– То есть? – удивленно заморгал Илья Никитич.

– Ну, вам разве интересно выслушивать подробности о психическом складе Люси Коломеец?

– Погодите, Евгения Михайловна, я все-таки не понял вопроса. Почему вы вдруг стали сомневаться, интересно ли мне? – В голосе его ясно прозвучала обида, доктор Руденко мигом почувствовала это, взяла его под руку, улыбнулась и тихо произнесла:

– Извините. Я, вероятно, просто отвыкла общаться с людьми, которые умеют слушать. Ну ладно. В таком случае, я продолжу. Поскольку Люся как бы вся на ладошке, ее эмоции обнажены, я уже во время первой нашей беседы стала различать, когда она говорит правду, а когда лжет. Лгать Люся не умеет, она честно, добросовестно повторяет то, что ей внушили, и, вероятно, молчит о том, о чем ей было велено молчать. Но самое интересное, что она повторяет не только чужие слова, но и интонации. Например, когда она говорит: я убила тетю Лилю, у нее меняется голос и выражение лица. И когда замолкает, перестает отвечать на вопросы, становится как бы другим человеком, мысленно перевоплощается в того, кто ей велел молчать, причем для нее это мучительно. Я понимаю, что это нам с вами ничего не дает. По Люсиному выражению лица невозможно составить словесный портрет убийцы.

Они уже вошли в метро. На эскалаторе Бородин стоял ступенькой ниже, глядел на Евгению Михайловну снизу вверх и вдруг выпалил:

– Могу я пригласить вас гости? Она быстро взглянула на часы, пробормотала:

– Ну вот, кажется, остановились. Батарейка села. Который час?

– Половина одиннадцатого, – кашлянув, ответил Бородин и почувствовал, как краснеет, – да, я понимаю, поздно, вам завтра на работу, и мне тоже.

– Конечно, завтра вставать очень рано. Спокойной ночи, Илья Никитич, звоните, если будут вопросы. Мой поезд.

Она вбежала в закрывающиеся двери, поезд уехал, Бородин стоял и смотрел, как исчезают белые огни в черном туннеле.

Глава восьмая

В ритуальном зале Митинского крематория собралось совсем немного народу. Несколько коллег с игрушечной фабрики во главе с секретаршей Наташей, соседи, бывшие понятые, старенькая учительница рисования, которую случайно удалось разыскать. Фердинанд Леопольдович Лунц успел состричь свой хилый хвостик, щетина приобрела очертания небольшой прозрачной бородки. Черный костюм с пиджаком без воротника и черная водолазка делали его похожим на миссионера какой-нибудь тихой неагрессивной секты. При последнем прощании он дольше других задержался у гроба, долго, пристально глядел в лицо покойной. Прежде чем положить букет из шести крупных нежно-розовых роз, он припал губами к мертвой руке и застыл на несколько секунд. Капитан Косицкий, подобравшийся поближе, услышал свистящий надрывный шепот:

– Все к лучшему, Лика, ты видишь, теперь ты совсем свободна. Прости меня, если можешь.

Под звуки «Реквиема» Моцарта, под тихие всхлипы Наташи и пожилой соседки, гроб медленно опустился в черноту. Дальше произошла неприятная заминка, поскольку следующая партия провожающих без приглашения стала наполнять зал. Их было много, в основном крепкие мужчины в дорогих ладных костюмах с лицами и затылками, типичными до тошноты. Косицкий успел узнать нескольких крупных криминальных авторитетов, и вдруг из образовавшейся небольшой тихой сутолоки донесся отчаянный петушиный крик:

– Куда лезете, скоты?! Подождать не можете? Вон отсюда! Ненавижу! Давайте, бейте, вы это умеете! Нелюди! Мразь!

Капитан пробрался сквозь толпу и увидел, как два хмурых братка держат под руки извивающегося Фердинанда.

– Человек не в себе, – тихо сказал Косицкий, – Федор, пойдемте, вам надо на воздух.

Братки, не обращая на капитана никакого внимания, профессионально зажимали локти маленького бледного Фердинанда и искали кого-то глазами. Капитан понял, что, прежде чем отпустить, им надо посоветоваться с руководством.

– Уроды! Нелюди! Даже здесь приходится видеть ваши рожи! – хрипел Фердинанд. – Не могли подождать со своим покойником? Не-ет, не могли! Как же это, вам, таким крутым, кого-то ждать? Мы для вас мусор, грязь, не только живые, но и мертвые!

– Ты заткнешься или нет? – вяло спросил один из братков и скорчил рот, как будто сейчас сплюнет, однако сдержался, вспомнив, где находится.

Толпа у двери расступилась, потому что вносили роскошный гроб, в котором плыло, утопая в цветах, молодое и весьма известное лицо, тридцатилетний лидер одной из крупнейших подмосковных группировок Кутиков Валерий Иванович, по прозвищу Джамп. При виде гроба Фердинанд умолк, братки чуть ослабили хватку, капитан аккуратно перехватил крикуна и осторожно, в обход, повел вон из зала. Один из братков хотел кинуться следом, но подоспевший солидный седой господин с мягким профессорским лицом сказал ему что-то, покачал головой, и браток успокоился.

В седом господине капитан Косицкий без труда узнал знаменитого предпринимателя, подозреваемого в причастности к нескольким громким заказным убийствам.

– Спасибо, – буркнул Фердинанд, когда они наконец оказались на улице, – однако не стоило беспокоиться. Я бы мог запросто справиться сам. Ну, что вы на меня так смотрите? Я, между прочим, три года занимался каратэ. Давно, в ранней юности. Но кое-что еще помню.

– Вы собирались с ними драться? – капитан едва заметно усмехнулся.

– А что? Это было бы эффектно. Впрочем, все еще впереди. Не думаю, что эти скоты все так оставят. Они найдут меня, уверен, они ничего не забывают и не прощают, – он сощурил близорукие маленькие глаза, – такое яркое солнце, такой теплый, изумительный день, но жить дальше совершенно не хочется.

– Зачем вы это сделали? – спросил капитан.

– Так, – Фердинанд пожал плечами, – сигареткой не угостите, господин капитан милиции? Свои забыл.

Они остановились, чтобы закурить. Их догнала старенькая учительница рисования, посмотрела на Фердинанда сквозь толстые линзы, хотела сказать что-то, но раздумала, укоризненно покачала головой и засеменила дальше, к автобусу, который должен был отвезти всех на игрушечную фабрику. Там стараниями Наташи организовали поминки.

– Недовольна старушка, – Фердинанд оскалил испорченные мелкие зубы, – искренне возмущена. Знаете, что она сейчас хотела произнести? «Молодой человек, как не стыдно устраивать скандал в таком торжественном и печальном месте!», – он глумливо зашамкал, скорчил отвратительную гримасу, потом, как бы опомнившись, тряхнул головой. – Напрасно сдержалась, праведница. Такие эмоции следует выпускать наружу. Очень полезно для здоровья, и самое забавное, что в глубине души она, лапонька, божий одуванчик, просто счастлива.

– Чему же счастлива? Скандалу? Или, может, смерти Лили?

– Как вы не понимаете, господин капитан милиции, – Фердинанд покачал головой, – вы должны лучше разбираться в человеческой психологии. На фоне дурных поступков других кажешься себе таким замечательным, правильным, растешь в собственных глазах. Это во-первых. А во-вторых, теперь у нее есть отличная тема для будущих разговоров. Люди, особенно такие вот бабушки, обожают поболтать. Если бы не мой некрасивый поступок, о чем бы она потом рассказывала? Ну да, крематорий, похороны, ужас, такая молодая женщина. Разве это интересно?

– А почему это должно быть интересно? – кашлянув, хрипло спросил капитан.

– Потому, что жизнь скучна, тупа и бессмысленна. Подсластить ее, хотя бы таким вот скандальцем, никогда не помешает. Признайтесь, ведь эффектная вышла сцена?

– Честно говоря, отвратительная, – вздохнул капитан.

– Ну, спасибо, утешили. Кого они хоронят, эти мордовороты, случайно не знаете?

– Случайно знаю. Главаря крупной преступной группировки. Кличка Джамп.

– Понятно. Туда и дорога. Небось свои же и шлепнули. Заказное убийство, конечно?

– Убийство, – кивнул капитан, – но только не заказное. Любовница зарезала. Из ревности.

– Ого! – Фердинанд весело присвистнул. – Надо же, какая прелесть! Расскажите, расскажите подробней. Безумно интересно.

– Возьмите любую желтую газетку и прочитайте, – буркнул капитан, – ничего интересного.

– У меня аллергия на желтую прессу. К тому же там наверняка на тонну вранья один грамм правды. А вы владеете информацией из первых рук, из оперативных источников. Ну что вам, жалко, что ли? Или это пока тайна следствия?

– Никакой тайны там нет. Джамп в загородном ресторане потанцевал с лауреаткой конкурса красоты, его любовнице показалось, что ее милый слишком нежно обнимает красавицу, она сбегала на кухню, схватила тесак для разделки мяса и на глазах у двух десятков людей, включая вооруженную охрану, пырнула Джампа в спину и попала аккурат в сердце.

– Класс! – Фердинанд чуть присел и хлопнул себя по коленкам. – Перефразируя Карамзина, можно сказать: и ублюдки любить умеют.

– Вы считаете, убийство – это проявление любви? – небрежно спросил капитан и глубоко затянулся.

– Это ее высшее проявление, апогей страсти. Представьте, какие бури бушевали в сердце у этой девушки, какой огонь горел в ее крови. Это же Вильям Шекспир! Леди Макбет!

– Пьяная она была, – проворчал капитан, – пьяная злющая баба.

– А вам, кажется, жаль бандюгу, – Фердинанд хитро прищурился, – смотрите, как вы помрачнели, господин капитан.

– Что же, смеяться? – Они вышли на стоянку. Косицкий заметил Наташу у маленького автобуса. Она помахала рукой. – На поминки не хотите поехать? – спросил он Фердинанда.

– Зачем?

– А Люсю навестить не желаете? – Он резко развернулся и поймал странный, почти панический взгляд.

– Почему вы спросили? – отчеканил Фердинанд и пнул ногой банановую кожуру.

– Если вам была дорога Лилия, то судьба девочки не должна быть безразлична. У нее ведь нет теперь никого, вообще никого, и, возможно, вы единственный человек, который… – Он не договорил, потому что Фердинанд вдруг сорвался и побежал прочь, понесся, как сумасшедший, сверкая лысиной и стертыми подметками. Косицкий проводил удивленным взглядом маленькую черную фигуру. Окликать, догонять было поздно. Да и не стоило.

* * *
Рано утром из окна третьего этажа безадресного бомжовского дома в Калужском переулке вдруг стали падать разнообразные предметы. Разметав рукава, как крылья, медленно опустилось на асфальт черное пальто. За ним, в тонком облаке куриных перьев, вывалилась грязная подушка без наволочки, вслед за подушкой шмякнулась толстая пачка пожелтевших газет, перетянутая бечевкой крест-накрест. Далее посыпалась разная мелочь, какие-то баночки, пластиковые бутылки из-под шампуня, разодранные журналы и книжки. Цветастый женский халат расправился в воздухе, как гигантская бабочка, и бережно накрыл всю кучу. Тут же на него полетела, кувыркнувшись, табуретка без одной ноги, за ней последовало сразу три ящика от письменного стола, вместе с их содержимым: пустыми бутылками и жестянками из-под пива, причем из банок тут же посыпались старые вонючие окурки. Вообще, вонь сгущалась, наполняла маленький двор и стала почти нестерпимой, когда с подоконника тяжело соскользнул полосатый матрац в жутких разноцветных пятнах, а за ним бесформенным комом плюхнулось драное ватное одеяло, из коего с металлическим писком выскочила огромная живая крыса.

За открытым окном было темно и тихо. Утреннее яркое солнце заливало двор, а потому разглядеть бросавшего не было никакой возможности. На безопасном расстоянии от окна молча стояли, задрав головы, дворник в рыжей жилетке и начальница жилконторы, полная хмурая дама в открытом сарафане.

Из подъезда соседнего дома вышел мальчик с собакой, остановился, присвистнул, покачал головой.

– Это что, полтергейст? – задумчиво спросил он, обращаясь скорее к своему мраморному догу, чем к дворнику и начальнице. Дог гавкнул внушительным басом и поволок хозяина за угол, к собачьей площадке.

Потом вышла маленькая старушонка в детской панамке, с клеенчатой сумкой, охнула, застыла как вкопанная. В этот момент из окна выпало небольшое рыжее кресло, аккуратно опустилось на все четыре ноги, прыгнула и задрожала в воздухе толстая пружина.

– Что вы смотрите, надо в милицию звонить! – резонно заметила старушка и тут же присоединилась к двум зрителям, задрала голову, пытаясь разглядеть человека в окне. Идею вызвать милицию высказал и молодой мужчина в элегантном песочном костюме. Он появился из подъезда, смерил двор надменным взглядом и громко произнес:

– Ну ваще, блин, бардак, в натуре. Вы че, блин, застыли все, как неживые? Надо это, ментов вызвать, в натуре, совсем засрали двор, козлы, – он сплюнул, направился к своему белоснежному джипу, который стоял за углом, сел за руль и укатил в неизвестном направлении.

А предметы продолжали падать. Полированная дверца, ворох серо-желтого женского нижнего белья, крышка доисторического чемодана с железными уголками, обклеенная изнутри фотографиями котят и красавиц, остов настольной лампы, стаканы, ножи, вилки. Последней вывалилась алюминиевая кастрюля с черным дном, из нее выскочила вторая живая крыса и молча заметалась по двору. Она так ошалела от полета в кастрюле, что бросилась прямо в ноги начальнице. Та взвизгнула, подпрыгнула и наконец опомнилась.

– Стой здесь! – приказала она дворнику, а сама направилась в контору, чтобы оттуда позвонить в районное отделение.

Наряд появился только через полчаса. Бомжовский дом сильно надоел всему районному отделению, он портил отчетность, вонял, там без конца происходило что-нибудь мерзкое. Милицейский «газик» въехал во двор и уперся бампером в гору грязного барахла. Группа не спеша вышла. Поднялись по лестнице, заранее затыкая носы.

– Так здесь, вроде, Симка живет, – заметил один из милиционеров, – та самая, что видела черта.

– Вот он за ней и пришел, – хмыкнул другой.

– Свидетельница, между прочим, по убойному делу, – напомнил третий.

– Да уж, свидетельница.

Дверь в квартиру держалась на ржавом крючке, достаточно было просто толкнуть плечом. Вонь ударила в нос. На полу, посреди пустой комнаты, в луже крови, лежала женщина. Рядом, скорчившись, поджав коленки, сидел мужчина и тихо покачивался.

– Ну что, Рюрик, допился, кончил свою сожительницу? – Один из милиционеров пнул сидевшего ногой. – Давай поднимайся, рассказывай, как дело было.

Рюрик поднял мокрые глаза и хрипло прошептал:

– Это не я!

– А кто же?

– Не знаю. Я пришел, она уже лежала! Так и было, когда я пришел! Не убивал я! Так и было! – Шепот перешел в крик, Рюрик вскочил, дико огляделся, увидел какую-то тряпку в углу, метнулся, вероятно желая схватить ее и тоже выкинуть в окно, однако его скрутили, надели наручники. Он выл и бился, повторяя, что не убивал, все так и было.

– Кончай орать, давай колись, сразу полегчает, – предложили ему по-хорошему, – ты ведь у нас грамотный, сам знаешь, чистосердечное признание смягчит приговор, а будешь хорошо себя вести, мы тебе вообще явку с повинной оформим.

Но Рюрик упорствовал, продолжал орать, что не убивал, вернулся домой совсем недавно, увидел мертвую Симку.

– Я любил ее, дуру, я жил с ней, а она мне такое сделала… такое…

– Ну, вот у нас и мотив замаячил, расскажи-ка, поделись, что такое она тебе сделала? Мы поймем. Довела, да? Изменяла тебе? Все они, суки, такие. Поделись, облегчи душу, – капитан милиции смотрел Рюрику в глаза, не моргая, почти гипнотизировал его, уговаривал признаться.

– Ничего она не сделала! Ничего! – У Рюрика изо рта летели брызги, он вопил высоким петушиным голосом, продолжал дергаться, извиваться.

– Погоди, ты сам только что сказал: она мне такое сделала. Говорил? Конечно, говорил. Мы все слышали. Ну, давай, быстро колись, за что ты ее?

– Померла она, понимаешь ты, померла, вот что сделала мне, дура! Хуже ничего быть не может.

– Так потому и померла, что ты ее ножиком.

– Я не убивал! Так и было, не убивал я!

Никакие уговоры не помогали, Рюриков явно не собирался чистосердечно признаваться в убийстве своей сожительницы Симаковой Нины Дмитриевны. От крика, от гнусной бомжовской истерики у капитана сдали нервы, он нанес Рюрику несколько ударов в живот. Несчастный бомж согнулся пополам и затих.

Приехала опергруппа, судебный медик сообщил, что смерть наступила более пяти часов назад в результате многочисленных ножевых ранений. Орудия убийства не нашли и резонно предположили, что оно валяется в куче под окном. Рюрик едва не свалился на лестнице, милиционерам пришлось тащить его, он еле волочил ноги, голова его болталась из стороны в сторону. Капитан внимательно вгляделся в его лицо, когда садились в машину. Лицо у Рюрика было пепельно-серым, глаза красными, и показалось даже, что на губах выступила розовая пена. Капитан отвернулся и отбросил неприятные подозрения. Подумаешь, вмазал пару раз. Ничего, оклемается. Он, капитан, не впервые терял терпение, опыт у него был солидный, он неплохо знал анатомию, бил с умом, так, чтобы не повредить жизненно важные органы, чтобы было очень больно, однако для здоровья безвредно.

Глава девятая

Ксюша Солодкина, не глядя, бросала в рюкзак все, что попадалось под руку: шорты с поломанной молнией, грязные голубые носки, пустой пластиковый тюбик из-под детского крема фирмы «Чикко», новую, белоснежную, ни разу не надетую теннисную юбку. Руки дрожали, в глазах рябило от слез. Что-то больно резануло по пальцам, и Ксюша опомнилась, обнаружив, что пытается отодрать от юбки тонкую крепкую леску, на которой болтается фирменный ярлык. Она вытряхнула содержимое рюкзака на диван и застыла посреди просторной нарядной комнаты. Кроны молодых берез защищали огромное полукруглое окно от солнца. Оно было таким ярким, что лучи пробивали насквозь шелковые бледно-розовые шторы. Световые блики и тени веток сложились в четкий, неподвижный узор, словно кто-то бросил на пол лоскут рваного кружева.

Трехмесячная Маша спокойно спала в кроватке. Одного взгляда на спящую дочь было довольно, чтобы слезы высохли и руки перестали трястись. Ксюша глубоко вздохнула, открыла верхний ящик старинного комода. Там аккуратными стопками лежали детские кофточки, ползунки, чепчики, крошечные платьица, пинетки. Все очень дорогое, красивое, все из натурального хлопка высшего качества. Ксюша отобрала только самое необходимое.

В огромном дачном доме стояла мертвая, какая-то затхлая тишина. Жара усиливала запахи, от велюровой диванной обивки пахло сладким перегаром. Олег любил приторные фруктовые ликеры, особенно банановый и дынный, часто пил их, лежа на диване, прямо из горлышка. Он держал бутылку довольно высоко над головой и лил себе в рот, разумеется, большая часть проливалась мимо.

Из шкафа воняло пропотевшими рубашками Олега. Снизу, из кухни, наплывала вонь жареного лука. Домработница Раиса с тихим упорством готовила обед, который кроме нее некому будет есть.

Аккуратно сложив вещи, Ксюша застегнула рюкзак, надела кроссовки, накинула легкую белую ветровку. Во внутреннем кармане лежали деньги, восемьсот долларов и две тысячи рублей. Мелкие рублевые купюры она переложила в наружный карман. Осторожно, стараясь не разбудить, поменяла Маше памперс, натянула на нее тонкий трикотажный комбинезон. Маша проснулась, только оказавшись в «кенгуру», но отнеслась к этому вполне спокойно, улыбнулась и даже позволила надеть себе на голову панамку, завязать ленточки под подбородком. Ксюша в последний раз оглядела комнату, встретилась со своим отражением в наклонном овальном зеркале над комодом, машинально поправила волосы, отвернулась и вышла, тихо прикрыв за собой дверь.

Лестница со второго этажа вела в большую столовую. Стены, обитые темной «вагонкой», круглый стол, камин, рояль, на котором в последний раз играли лет двадцать назад, старинный диван с высокой прямой спинкой, на нем гора маленьких разноцветных подушек. Четыре соломенные кресла-качалки, накрытые пестрыми вязаными шалями. Уют и чистота. От ночной оргии не осталось никаких следов. Домработница Раиса знала свое дело.

Сквозь дверной проем Ксюша заглянула в кухню. На плите, на маленьком огне, шипела закрытая сковородка. Раисы не было, вероятно, вышла в туалет или побежала к соседям за какой-нибудь мелочью. В саду, скрючившись в неудобной позе в гамаке, сидел Олег. Рот и глаза чуть приоткрылись, голова упала так низко, что подбородок касался груди. Сетка под его тяжестью провисла до земли. Ксюша заметила на его бледной небритой щеке огромного, разбухшего комара. С веранды послышалось тихое треньканье радиотелефона. Ксюша быстро обогнула дом и покинула участок через заднюю калитку, которая пряталась за смородиновыми кустами и выходила на окраину поселка, к заросшему пруду.

Земля вокруг пруда была рыхлой, болотистой, и не высыхала даже в такую жару. Комары вились тучами, крапива жгла голые ноги. Придерживая сонного ребенка, Ксюша пошла очень быстро, потом побежала и, только выбравшись на шоссе, замедлила шаг.

От ближайшей деревни до станции ходил рейсовый автобус, но у остановки столпилось много народу, и Ксюша решила идти пешком. Дороги она не знала, на дачу ее привозили на машине. Солодкины, как и все жители дачного поселка, давно забыли, что на свете существуют электрички. Своим ходом добиралась только прислуга. Раиса говорила, что идти часа полтора, свернуть с шоссе у водонапорной башни на проселочную дорогу. Дальше вдоль реки, потом через деревню Зыковку, потом полем, по тропинке. Заблудиться невозможно, гул электрички слышен далеко, к тому же прямо у станции старая пожарная каланча, ее видно, как только пройдешь Зыковку.

Вдоль реки вилась широкая пыльная тропинка, она смыкалась с песчаным пляжем, потом уходила в сторону. С пляжа слышались голоса, смех. Здесь часто купались не только деревенские, но и дачники. Ксюша слишком поздно сообразила, что может встретить кого-то из соседей. Кусты дикой малины кончились, тропинка вывела ее прямо на пляжный песочек, где загорала соседка, мадам Васнецова с внуком Петей семи лет и двумя Петиными приятелями. Мальчики играли в мяч в воде, мадам возлежала на полотенце, рассеянно листая толстый яркий журнал. Эрдельтерьер Чуня с лаем кинулся на Ксюшу, Маша окончательно проснулась и заплакала. Васнецова отложила журнал, поднялась с полотенца и встала на пути, широко расставив толстые ноги.

– Здравствуй, детка. Ты куда собралась в такое пекло?

– Добрый день, Ангелина Евгеньевна, – Ксюша заставила себя улыбнуться, – я на станцию.

– На станцию? Почему с Машенькой? И зачем тебе такой здоровый рюкзак? Что-нибудь случилось?

– Маше пора делать прививки, – пробормотала Ксюша и только сейчас поняла, как глупо и неубедительно это звучит. Но отступать было некуда.

Мадам Васнецова желала знать все про всех, на правах представителя общественного мнения влезала в чужие дела, консультировала по всем вопросам, от садоводства до медицины, учила всех желающих и не желающих, как удобрять огурцы и выстраивать отношения с детьми, чем мазаться от ревматизма и от подростковых прыщиков, как ставить на место зарвавшихся невесток и зятьев. Ее уроки были бесконечны, как телесериалы.

«Господи, ну почему именно сейчас? – с тоской подумала Ксюша. – И почему именно мадам Васнецова?»

– А кто тебе сказал, что лето – лучшее время для прививок? – вскинула брови Ангелина Евгеньевна. – Это большая ошибка – прививать такого маленького ребенка, да еще в такую жару.

– Мне звонили из поликлиники, – соврала Ксюша, – сказали, что тянуть нельзя ни в коем случае.

– Ты им доверяешь?

– Да, конечно. Простите, Ангелина Евгеньевна, нам пора. Скоро будет гроза, к тому же я боюсь попасть в перерыв. Электрички ходят редко.

– Погоди, но Олег ведь на даче. Разве он не может вас отвезти?

– Он плохо себя чувствует.

– Ах, ну конечно, у вас вчера были гости, такие шумные, что мы не могли уснуть. Наверное, тяжело принимать ночных гостей при таком маленьком ребенке?

Маша плакала, солнце пекло, воздух сгустился и застревал горячим комком в горле. Дело было в том, что Ангелине Евгеньевне все никак не удавалось поближе познакомиться с Ксюшей, между тем новая жена Олега Солодкина вызывала у нее жгучий интерес. Всякий раз, когда мадам заходила на участок, удар принимал на себя кто-то другой: Раиса, Галина Семеновна, в крайнем случае, Олег. Они ловко уводили беседу в сторону, подальше от семейных проблем, подальше от Ксюши. А тут – такой случай!

– Я все хотела тебя спросить, детка, где твои родители? Их что, сюда не приглашают? У них не сложились отношения с Галиной Семеновной? Я ведь сразу догадалась, что они – люди совсем другого круга. Я, конечно, ничего такого не хочу сказать, уверена, родители у тебя интеллигентные люди. Наверное, даже слишком интеллигентные. Именно это я имею в виду, когда говорю о другом круге. Ты меня поняла?

– Простите, Ангелина Евгеньевна, – Ксюша сделала осторожный шаг в сторону тропинки, но Васнецова тут же схватила ее за руку, силой усадила рядом с собой на полотенце, не обращая внимания на Машин плач.

– Погоди-ка, я ведь даже не знаю, сколько тебе лет. Скажу откровенно, в поселке все были шокированы, когда ты появилась здесь этим летом, да еще с ребенком. Никто не мог дать тебе больше пятнадцати. А учитывая, что сегодняшние пятнадцатилетние девочки выглядят на все тридцать…

– Мне девятнадцать, – Ксюша попыталась подняться.

– Ну да, понятно, – глаза Ангелины Евгеньевны переливались красивым изумрудным блеском, словно крылья навозного жука. – А как вообще у тебя складываются отношения с Олегом? Он старше тебя на много лет, и такой сложный, своеобразный человек.

Со стороны станции медленно наползала туча, плотная, пепельно-лиловая, как огромный свежий синяк. Ксюша резко поднялась.

– Простите, нам пора.

– Погоди-ка. Твою малышку смотрел хороший врач? Не все болезни можно поймать в таком раннем возрасте, отставание в умственном и физическом развитии проявляется значительно позже, очень постепенно, я, конечно, ничего не хочу сказать, твоя Катенька – прелестная девочка, и выглядит совершенно здоровой.

– Ее зовут Маша.

– Ох, конечно, извини. Я перепутала. Катенька – это Егора Кузьмича правнучка. Ей уже год.

Туча наползла, наконец, на расплавленный солнечный диск, вдали протяжно, тяжело ударил гром. Ангелина Евгеньевна охнула, схватила полотенце и, позабыв о Ксюше, бросилась к воде.

– Эй, ребята! Петька, Сережа! Ну-ка быстро вылезайте! Сколько можно?

Гроза застала Ксюшу в открытом поле. Спрятаться было некуда. Единственное, что она могла сделать – это накрыть Машу своей ветровкой.

«Хорошо, что ткань не промокает, – утешалась она, шагая под проливным дождем, – отлично, что я не поленилась, складывая вещи, запаковать все в полиэтиленовые мешки, и даже если вода попадет в рюкзак, есть шанс переодеть ребенка в сухое и переодеться самой».

Маша притихла, сжалась в комочек у мамы на животе, но не спала, вздрагивала при каждом громовом раскате. Ксюша почти бежала, рюкзак больно колотил по спине, в кроссовках хлюпала вода.

– Еще не хватало нам простудиться, – бормотала она, слизывая с губ дождевые капли и вытирая ладонью влажное личико ребенка, – вот только этого нам с тобой, Машуня, не хватало для полноты впечатлений. Интересно, неужели такой взрослой тетке не стыдно говорить всякие гадости про болезни, которые не сразу выявляются? За что она нас обижает? Мы ведь ничего плохого ей не сделали.

Ксюша не замечала, что почти никогда не думает и не говорит о себе в единственном числе. Впервые она сказала «мы» на пятом месяце беременности, когда четко ощутила сильные, упругие движения ребенка. Позже это вошло в привычку.

– Ну ее, эту Ангелину. У нас своих забот довольно, – она ловко перепрыгнула через лужу на тропинке, – мы должны хорошенько выспаться, отдохнуть, а потом нам надо решить, что делать дальше. Но это утром. Утро вечера мудренее. Главное, не простудиться.

Как только Ксюша поднялась на платформу, дождь кончился, тучи стали таять, худеть, превращаться в прозрачные перистые облака. Солнце еще не коснулось верхушек леса на горизонте, повисло на кончике тонкого облака, и было страшно, что сейчас сорвется.

Подошла пустая электричка, Ксюша уселась у окна, первым делом достала из рюкзака сухие ползунки, кофточку, разложила на лавке мягкую фланелевую пеленку и переодела ребенка. Потом, без всякого стеснения, стянула мокрую футболку, надела сухую, разулась, вытянула голые ноги и, устроившись поудобней, стала кормить Машу грудью. Маша заснула, но во сне продолжала причмокивать. Ксюша достала из кармана рюкзака маленький яркий томик американской фантастики и не заметила, как задремала.

Разбудили ее контролеры, тихонько, тактично тронули за плечо. Чуть приоткрыв глаза, она протянула билет и тут же опять уснула, уже до Москвы. На вокзале взяла такси. Шофер попался пожилой, разговорчивый, и первым делом спросил, сколько ей лет. Она уже привыкла к таким вопросам. Иногда спрашивали, кто у нее там в «кенгуру», братик или сестренка. Но чаще просто интересовались возрастом. Мадам Васнецова была права, когда говорила, что она выглядит лет на пятнадцать, а то и моложе.

– А что, все правильно, – рассуждал шофер, – лучше раньше родить, и вся жизнь впереди. В институт поступить успела?

– Два балла недобрала, – призналась Ксюша.

– А куда поступала?

– В Медицинскую академию.

– Молодец, – уважительно кивнул шофер.

– Как же молодец, если не поступила? – улыбнулась Ксюша.

– Зато вон какой у тебя красавец. Прямо как с картинки.

– Красавица.

– Девочка, значит? Как назвала?

– Мария.

– Муж-то есть?

– Конечно.

– А родители помогают?

– Еще как!

– Ну и хорошо. Главное, чтобы в семье все было ладно.

– Вот здесь направо, и потом еще раз направо, во двор.

Вылезая из машины, она не заметила, что на сиденье осталась маленькая плюшевая обезьянка. Игрушка была прицеплена к молнии рюкзака, колечко разогнулось. Отъезжая, шофер посмотрел ей вслед и подумал, что все-таки вряд ли ей девятнадцать.

* * *
– Самое смешное, что у него нет алиби, – мрачно произнес Косицкий и отхлебнул крепкого сладкого чаю.

Илья Никитич отбил дробь по столешнице и покачал головой:

– Да, Ваня, это действительно смешно. Ты хорошо проверил?

– Ну, насколько было возможно. Шестого июня соседи по коммуналке видели его в последний раз около семи вечера. Он ушел из квартиры, сказал, что отправляется к Ларисе, то есть к своей будущей жене, там и заночует. И знаете, что интересно? Соседи уверяют, будто никогда раньше он не сообщал, куда уходит. А тут вдруг сказал, причем никто его не спрашивал. Ларисы не было в Москве. Она уехала на два дня на дачу к подруге. Так что, где Фердинанд провел вечер и ночь, неизвестно.

– А сам он что говорит?

– Уверяет, будто ночевал у Ларисы. Соседи его не видели и не слышали. Там, конечно, не коммуналка, однако тонкие стены. И еще любопытная деталь. Никогда прежде в отсутствие Ларисы он к ней не приезжал. Ключ у него, конечно, есть, но он якобы не может находиться один в ее квартире. Так, во всяком случае, сказала Лариса.

– То есть, когда она вернулась, никаких следов его пребывания не обнаружила? – уточнил Бородин.

– Никаких, кроме него самого. Она вернулась седьмого числа, около часа дня. Он спал, чем удивил ее необычайно. Он всегда встает очень рано, сердобольная Лариса решила даже, что ее милый заболел. Он действительно выглядел неважно, как будто не спал всю ночь.

– Не спал, – задумчиво повторил Илья Никитич, – и чем же занимался?

– Ничем. Бессонница замучила. И что любопытно, мучила она его в полной темноте.

– А это откуда известно?

– Сосед ночью гулял с собакой, уверяет, окна в квартире были темные.

– С чего это сосед вдруг стал на окна глазеть?

– С того, что у него, у соседа, раскалывалась голова и он надеялся, вдруг кто-то еще не спит в три часа ночи, хотел одолжить анальгину или аспирину, вот и смотрел на окна.

– Ой, Ваня, как же тебе хочется засадить этого Фердинанда, как хочется, – покачал головой Бородин, – ну что он тебе плохого сделал, а, капитан Косицкий?

– Он женщину убил. Хорошую, добрую женщину. Молодую, симпатичную, талантливую.

– И когда же тебя осенило?

– В крематории. Там как раз Джампа хоронили, а тут Фердинанд со своими неадекватными реакциями, со своими идиотскими рассуждениями, что убийство – высшее проявление любви.

– Значит, ты стал его подозревать на основании бреда? – улыбнулся Бородин. – Или по ассоциации с Джампом? Или на основании стихийной личной антипатии?

– Илья Никитич, вы скоро сами убедитесь, что я прав, – Косицкий вздохнул, – антипатии мои совершенно ни при чем, хотя он действительно неприятный тип. Знаете, сколько лет его невесте Ларисе? Пятьдесят. А ему сорок. Ну ладно, бывает всякое. Однако вы бы на нее посмотрели. Рост около двух метров, и весит килограмм двести. А он маленький, тощенький. Шибзик, одно слово. Квартира у нее неплохая. Двухкомнатная, с большой кухней.

– Какой кошмар, – всплеснул руками Бородин, – этот Фердинанд еще и женится по расчету. Просто законченный мерзавец!

– Вы напрасно иронизируете. Да, он женится по грубому наглому расчету. Лариса, ко всему прочему, не может связать двух слов, у нее образование восемь классов плюс строительное ПТУ. Она маляр. А у него за плечами биофак Университета плюс аспирантура. Конечно, он давно не работает по специальности, зарабатывает, чем придется, то какой-нибудь эротический роман переведет с французского, то устроится электриком в ЖЭК, а то наймется в бригаду, собирать встроенные шкафы.

– Чем плоха специальность? – Бородин пододвинул Ивану пластиковую баночку с морковным салатом. – Поешь хоть немного, я не могу, меня уже мутит от овощей.

– Спасибо. Я морковку с детства не перевариваю, – проворчал капитан и закурил. – По специальности Лунц не работает из-за своего дикого болезненного тщеславия. Он человек крайностей. Или все – мировое имя, Нобелевская премия, или ничего. Эротические романы и встроенные шкафы.

– Это он сам тебе сказал?

– Нет, конечно. Мне он стал объяснять, что не может жить на зарплату старшего научного сотрудника. А вот бывшие коллеги на кафедре дали более подробные объяснения.

– Бывшие коллеги его не любили?

– Его никто не любит. Только сердобольная великанша Лариса. Она его, бедного крошку, усыновила. А он все очень точненько рассчитал. У нее квартира, она готовит отлично, зарабатывает неплохо, простая, добрая, работящая баба, будет с него, непризнанного гения, пылинки сдувать.

– Ваня, перестань, – Бородин поморщился, – ты понимаешь, что делаешь? Ты самому себе противоречишь. Ты сейчас рисуешь психологический портрет человека, который совершенно неспособен на такое безумное убийство.

– Да почему же безумное? – Иван вскочил и принялся расхаживать по маленькому кабинету. – Ну, представьте, он многие годы домогался Лилю, это стало для него сверхценной идеей, манией, это больно било по его самолюбию, развивало тяжелейшие комплексы, не давало дышать...

– Погоди, – махнул рукой Илья Никитич, – во-первых, сядь и не мелькай. Успокойся. У меня от тебя не только в глазах рябит, но и в мозгах. В тебе сейчас говорит не здравый смысл, а личная неприязнь, и ты сам это отлично понимаешь. Я допускаю, что Лунц – человек неприятный, но ты, Ваня, профессионал, и держи себя, пожалуйста, в руках.

– Да, он меня бесит, – кивнул Иван, тяжело опустился на стул, залпом допил остатки остывшего чая, – но кроме моих эмоций есть еще факты. Мотив и отсутствие алиби. Знаете, что он мне ляпнул при последней встрече? Я спросил его, почему он убежал, не сказав ни слова, когда я предложил ему навестить Люсю. Он ответил, что всякое упоминание об этом невинном агнце вызывает у него приступ тошноты. На самом деле дебильная девочка всех и убила. Сначала свою маму Ольгу, потому что иных причин для суицида, кроме больного ребенка, у нее не было и быть не могло. Потом тетю Маню, потому что она не сумела пережить смерть любимой младшей дочери. Потом десять лет больной ребенок медленно убивал Лилию, которая бросила на этот алтарь всю свою жизнь, извела себя напрасным раскаянием в несуществующей вине, и в общем, физическая смерть, даже такая ужасная, стала для Лили освобождением. Я ведь слышал, как он бормотал у гроба: теперь ты свободна, Лика, прости меня, если можешь.

– Ваня, Ваня, – тяжело вздохнул Бородин, – охота тебе повторять весь этот бред, да еще с таким серьезным лицом.

– Представьте, если он то же самое внушил ребенку. Не удивительно, что она потом повторяла: «Я убила тетю Лилю», – быстро произнес Косицкий.

– Да, конечно. Скажи еще, что Люся от него беременна была, – Илья Никитич жестко усмехнулся, – ты знаешь, как она отреагировала на вопрос о дяде Федоре? Да, говорит, знаю такого. Это кот из мультфильма «Трое из Простоквашино». Любимый герой. Тетя Лиля, когда она была маленькая, сшила ей этого дядю Федора из плюшевых тряпочек.

– Фотографию показывали?

– А то как же!Похлопала глазками, спросила: «Кто это?»

– Люся не свидетель, – буркнул Иван.

– Извини, других у нас пока нет. Кстати, твой Фердинанд должен явиться ко мне сегодня, – Бородин взглянул на часы, – через сорок пять минут, по повестке.

– Отлично. Я официально прошу вас, Илья Никитич, выписать ордер. Его надо брать, я уверен. Если он придет, его надо тут же и арестовать. Он неуправляемый, может сбежать запросто или еще кого-нибудь убить.

– На каком основании, скажи, пожалуйста? Что, кроме личной твоей неприязни, мы можем ему предъявить? Подумай, если твой крошка Фердинанд действительно убил Лилию Коломеец в апогее страсти, то вряд ли он опустился бы до такой грубой прозы, как ограбление. И зачем уж ему, шекспировскому герою, копаться в сундучке с рукодельем, раздирать клубки на помойке?

– Может, это рукоделье было для него чем-то вроде символа? – быстро, горячо заговорил Иван. – Его многие годы бесила самостоятельность Лили. Ведь все, кто знал ее, говорят, что, кроме дела, ее ничего не интересовало. А ограбление он просто инсценировал.

– Слишком уж аккуратно для инсценировки. Вот если бы он все там разгромил…

– А он умный! – выкрикнул Иван. – Он хитрый и умный сукин сын! Он нам изобразил аккуратного грабителя, стер отпечатки. И главное, не забывайте о каратэ. Он три года занимался, особенных успехов не было, но навык остался. Илья Никитич, я считаю, надо его арестовывать.

На поясе у Ивана запищал пейджер, капитан был на взводе, вскочил как ошпаренный, прочитал послание и тут же схватился за телефон.

– Наташа? Здравствуйте. Это Косицкий. Да… Отлично, нет, я запомню. Это где-то в районе Таганки, кажется. И какое число? Замечательно, спасибо большое… На фабрику прислали служебный пропуск Коломеец, – сообщил он, положив трубку. – Его нашла уборщица в кафе, за два дня до убийства. Я сейчас туда еду, – он направился к двери, на пороге обернулся и произнес медленно, почти по слогам: – А Лунца надо брать, Илья Никитич. Здесь и сейчас.

– Я в этом совершенно не уверен, Ваня. Вернись и сядь, пожалуйста, я отниму у тебя еще минут десять, не больше, – он вытащил из ящика папку, открыл, порылся в бумагах и протянул Ивану полуистлевший тетрадный листок, аккуратно вложенный в прозрачную пластиковую папку, – вот, взгляни.

«Лика, Лика, если бы ты знала, как мне надо с тобой поговорить. Я опять делаю глупость и гадость, – стал читать Иван, с трудом разбирая неверный стремительный почерк, – я опять встречаюсь с этой женщиной, потихоньку от тебя и от мамы. Она предлагает мне деньги. Знаешь, за что она мне хочет заплатить? Правильно, сестренка. За то, чтобы я навсегда исчезла из жизни ее сына. Как будто это я ему звоню и дежурю у подъезда. Как ей хотелось найти виноватого, как хотелось! И вот она я, мерзавка, готовенькая, на блюдечке с голубой каемочкой. Ненависть стягивается в пучок, как солнечные лучи в лупе. Если я откажусь от денег, она просто убьет меня. Но я не подарю ей такого кайфа, я возьму ее поганые деньги. Нам они не помешают. Будем считать, это алименты. У Люси нет зимнего пальтишка, мама ходит в дырявых сапогах, и вообще… Ладно, поскольку я все равно собираюсь рвать это послание, то писать могу что угодно. Так вот, я хочу, чтобы ты знала. Если со мной что-нибудь случится очень плохое и все решат, будто я опять стала колоться, под кайфом угодила под трамвай или сиганула из окошка, ты учти, Лика, это не я. Я бы вам с мамой такую гадость ни за что бы не устроила. Есть только один человек, которому это надо. Но доказать вы ничего не сумеете. Все, сестренка. Душу я облегчила, как будто честно тебе все рассказала, и рву бумажку».

Все-таки не порвала, – покачал головой Иван, – а может, это подделка? Может, Фердинанд заранее написал, чтобы отвести подозрение?

– Ва-а-ня! – простонал Бородин и сжал виски ладонями. – Я прошу тебя, прекрати, так невозможно работать. Нет. Это писал не Фердинанд. Я нашел записку в альбоме с фотографиями в квартире убитой. Графологи не сомневаются, что писала Ольга, сохранилось много образцов ее почерка.

– Хотя бы дайте санкцию на обыск.

– Что искать собираешься? Орудие убийства? Не найдешь. Сразу тебе могу сказать, не найдешь. Все, Ваня, ты едешь в кафе, где убитая забыла свой служебный пропуск? Вот и езжай. Желаю удачи.

Глава десятая

Домработница Раиса решила все-таки сообщить, что обед готов, хотя знала, никто есть не будет. Новая жена Олега Ксюша питается только фруктами и сыром, за стол не садится, когда нет Галины Семеновны. А Олега после вчерашней гульбы лучше вообще не трогать. Аппетит у него появится только к вечеру, часам к десяти, не раньше. Она вышла на крыльцо, постояла, скрестив руки на груди и задумчиво глядя на бесформенное тело в гамаке.

– Развалился, как свинья, – пробормотала она с протяжным вздохом, – ни стыда, ни совести. Надоело. Уволюсь к чертовой матери, честное слово.

Она повторяла это всякий раз, глядя на Олега, вслух или про себя, однако работала у Солодкиных двадцать пять лет, и в этом году можно было праздновать серебряный юбилей.

Она помнила Олега мрачным полным подростком с нездоровым отечным лицом и тяжелым утробным баском. Он капризничал и хамил, был удивительно прожорлив, ел неряшливо, за столом клал перед собой книгу, и у Раисы щемило сердце, когда жирными пальцами он переворачивал страницы дорогих редких изданий. Сыпались хлебные крошки, капли супа и чая с молоком шлепались на крахмальную скатерть. Встав из-за стола, он потягивался, громко рыгал, заложив книгу пальцем, уносил ее в свою комнату, плюхался на тахту, нещадно комкая красивое шелковое покрывало.

Когда к нему приходили гости, свинству не было границ. Шикарная квартира за пару часов превращалась в хлев. Орала музыка, дрожали стены, билась дорогая посуда. Родители спокойно уходили из дома. Им как будто ничего не жаль было, ни ковров, ни фарфора с хрусталем, ни собственного сына. Они баловали мальчика так, что Раисе, постороннему человеку, становилось страшно – кто же вырастет из него?

Каждое его желание исполнялось, как в сказке, стоило только ребеночку рот открыть, и туда сыпались шоколадные конфеты, большими ложками валилась черная икра. У него было столько одежды, что она едва помещалась в двух огромных платяных шкафах. Он ни разу за всю жизнь не повесил на плечики ни одной рубашки, ни одного пиджака. Все бросал там, где снимал, не глядя. Вначале Раиса пыталась делать осторожные тактичные замечания, но Олег ничего не отвечал, даже головы не поворачивал, еще ожесточенней пачкал, сорил, пакостил. Однажды она поинтересовалась, все ли в порядке у мальчика со слухом.

– А в чем дело? – удивленно вскинула тонкие брови Галина Семеновна.

– Молчит, – пожаловалась Раиса, – будто я не человек, а пустое место.

– Ну и ты тоже молчи, – посоветовала хозяйка, – не приставай к мальчику по пустякам. Его это раздражает.

Домработнице очень хорошо платили, Василий Ильич помог ей с квартирой, благодаря его связям в Моссовете она с мужем и дочерью переехала из коммуналки в отдельную, двухкомнатную, в новом доме. На все праздники ей дарили дорогие подарки, хозяйка отдавала ей свои вещи, импортные, отличные, совершенно новые. Можно было действительно молчать целыми днями, терпеливо убирать за поросенком, который на глазах вырастал в большую свинью.

Олег закончил школу и сразу поступил в Институт кинематографии на сценарный факультет. Переговоры с людьми из институтского руководства велись у Солодкиных на даче. Раиса знала, что за гости приехали. Раскладывая на тарелках ломтики осетрины и семги красивыми кругами, натирая чесноком молочного поросенка, она прислушивалась к разговору в столовой и удивлялась, зачем вообще существуют экзамены, творческие конкурсы, если все так просто. Институт кинематографии ребеночку положили в рот, как очередную ложку икры.

На третьем курсе Олег влюбился. Началось все с того, что однажды утром, убирая его кровать, Раиса нашла под подушкой прозрачные капроновые колготки с дыркой на большом пальце. Олег вдруг стал разговорчив. Вернувшись днем из института, поедая рыбную солянку, он принялся подробно рассказывать Раисе, как безумно любит какую-то Ленку с актерского отделения, как пробрался в женскую раздевалку во время занятий по сцендвижению, украл у этой Ленки колготки, и вот теперь кладет их под подушку.

– Понимаешь, я балдею от нее, – бубнил он, глядя в тарелку и машинально отправляя в рот одну ложку за другой, – она, конечно, совсем не красавица. Ноги у нее кривые, волосы жидкие, нос уточкой, глаза косят. Однако я балдею, у меня мурашки по всему телу, когда ее вижу. Особенно мне нравится ее запах. Она пахнет женщиной, а не парфюмом.

– Она москвичка? – осторожно поинтересовалась Раиса, убирая пустую тарелку.

– Угу, – он растерянно огляделся, ища, чего бы съесть, и Раиса тут же поставила перед ним второе, жареную куриную грудку со стручками фасоли.

– А кто родители у нее?

– Понятия не имею. Какая разница? Знаешь, у нее такая походка, чуть вразвалочку, и каблуков она никогда не носит. Кеды, тапочки спортивные. Нога у нее здоровая, широкая, размер, наверное, тридцать девятый. И руки здоровенные, пухлые, как ласты у моржихи, но только тепленькие.

– Какие же она роли будет играть, такая красивая?

– Характерные, – Олег громко рыгнул, – я вот вчера видел, как она репетировала сваху из «Женитьбы Бальзаминова». Чуть не описался, до того смешно. У меня на нее вообще весь организм реагирует, на уровне обмена веществ. Сердце бьется, ладони потеют. Вот даже сейчас, я просто говорю с тобой о ней, у меня уже желудок сжимается.

– Тошнит, что ли? – тревожно поинтересовалась Раиса. Рыбу для солянки она купила на рынке. У нее был насморк, нос заложен, и если рыба с душком, могла не почувствовать.

– Не тошнит. Совсем наоборот. Я на ней женюсь.

И женился. Родители отнеслись к этому событию удивительно спокойно, словно вообще ничего не изменилось. Раиса долго молча наблюдала и наконец не выдержала, осторожно поинтересовалась у Галины Семеновны, неужели приятно каждое утро видеть, как разгуливает по квартире здоровенная чужая девица с немытой головой, босиком, в ночной рубахе, курит вонючие сигареты, грубо, громко переругивается с Олегом, а остальных членов семьи в упор не видит, но при этом всюду сует свой нос, длинный, приплюснутый на конце, как утиный клюв.

– Мы ведь не прописываем ее, – пожала плечами Галина Семеновна, – через полгода она исчезнет.

– Как это? – не поняла Раиса.

– Очень просто. Им надоест орать друг на друга, они окончательно рассорятся. А вот если я начну вмешиваться, торопить события, брак этот может затянуться на годы. Стоит мне сделать хотя бы одно замечание ей или ему, я стану для них общим врагом. Ничто не объединяет так, как общий враг.

Мудрая Галина Семеновна оказалась права даже в сроках. Ленка исчезла из квартиры ровно через полгода, исчезла бесследно, словно ее вовсе не было. Потом появлялись и исчезали другие, и все в семействе Солодкиных шло наперекосяк, как будто мрачная лахудра Ленка, покидая этот дом, сглазила его хозяев. Раиса предпочитала ничего не замечать. Работала, и все. Зачем себя терзать? Либо надо было сразу увольняться, либо сделать вид, будто ты слепоглухонемая. Если что и заметила, то не поняла, а поняла, так сразу забыла. Намертво. Выбора не было. Муж Раисы к тому времени ушел на пенсию, зять запил, родилась внучка, и все хотели кушать, а поэтому следовало держаться за место руками и ногами. Легко ли найти приличную, высокооплачиваемую работу пятидесятилетней женщине без образования?

И так, в молчании, в беспамятстве, прошло четырнадцать лет. Только один раз проснулись в ней живые чувства. Скончался Василий Ильич, она от души поплакала по нему, бедному. Поплакала, успокоилась и стала работать, как прежде, ничего вокруг не замечая, не прислушиваясь к разговорам, не глядя в лица хозяев. Ей хорошо платили, она добросовестно их обслуживала.

Ксюша появилась в доме совсем недавно. Казалось, Олег никогда больше не женится, а вот, поди ж ты. Нашлась еще одна дурочка. Раису так и подмывало в первые дни хотя бы намекнуть Ксюше, куда она попала, каково в этом доме быть невесткой, но потом рассудила здраво: ей-то что? Она здесь человек чужой, наемный. Да и дурочкой Ксюшу никак нельзя было назвать. Если честно, Раисе она совсем не нравилась. Хоть и маленькая, и по возрасту совсем сопля, а смотрела свысока, вернее, как-то мимо смотрела, будто все время думала о чем-то своем, страшно важном и значительном, мировые проблемы решала. А у самой уже животик выпирал.

Хозяйку как будто подменили. Галина Семеновна в этой маленькой, надменной худышке души не чаяла, называла ее деточкой, уделяла ей значительно больше внимания, чем родному сыну. Было такое впечатление, что она просто удочерила Ксюшу, а Олег вообще ни при чем.

Галина Семеновна одевала невестку в дорогих магазинах, брала с собой на всякие семейно-официальные приемы, выводила к важным гостям, сажала за стол. Ее одну, без Олега. Он при матушкиных гостях, если и оставался дома, то сказывался больным, не вылезал из своей комнаты.

Через пять месяцев после свадьбы Ксюша родила девочку. Солодкины даже помолодели от счастья. Девочка и правда была здоровенькая, хорошенькая.

«Повезло», – без злобы и без радости думала Раиса.

В конце апреля ребенку исполнился месяц, семейство в полном составе переселилось на дачу. Раису отпускали в Москву на выходные. В июне хозяйка отправились на юг Франции, куда ездила отдыхать каждое лето. Хотела взять с собой Ксюшу с Машенькой, но невестка отказалась. Во-первых, ребенок слишком маленький, неизвестно, как перенесет самолет и смену климата, во-вторых, надо ведь Олегу привыкнуть к дочери.

По мнению Раисы, это было со всех сторон глупостью. Галина Семеновна не должна была уезжать, либо ей следовало настоять, взять с собой Ксюшу с Машей, потому как никакой самолет, никакая перемена климата по вредности и опасности не сравнятся с тем, что происходит здесь, на даче.

«Видела бы ты, как живется твоим драгоценным Ксюшеньке и Машеньке. Хорошо, ребенок ничего пока не понимает, – Раиса ворчала без злорадства, просто констатировала факты, – скотина, а не мужик. Устроил здесь настоящий бардак, при молодой жене, при младенце, девок-проституток пригласил, теперь убирай за ними».

В доме было тихо. Олег все спал в гамаке, солнце било ему прямо в лицо, однако после целой ночи бурной пьяной гульбы вряд ли что-то могло его разбудить. Большие старинные часы в столовой пробили четыре раза. Раиса всполошилась. Через пятнадцать минут должен был начаться ее любимый сериал. Она не стала будить Олега, вернулась в дом, подошла к лестнице, крикнула:

– Ксюша! Обед готов.

Ответа не последовало.

«Ну и ладно! – подумала Раиса, накрыла стол, налила себе супу в красивую тарелку из столового сервиза, салатику положила в хрустальную вазочку, достала из буфета фужер и бутылку своего любимого сладкого вина „Черные глаза“, включила телевизор. Когда шла самая напряженная сцена сериала, зазвонил радиотелефон Олега. Обычно Раиса отвечала на звонки, а тут просто протянула руку и выключила телефон.

Небо почернело, вдали шарахнул гром, крупный дождь забарабанил по крыше. Раиса испугалась, вдруг из-за грозы выключат электричество и не удастся досмотреть сериал. Однако не выключили. Она подумала, что надо бы выйти, разбудить Олега, и даже встала из-за стола, но потом опять села. Сериал не отпускал, действие разворачивалось стремительно, и все не давали рекламы. Не было охоты бежать в сад, под дождь. Она решила, что Олег сам проснется. А если нет – тоже не страшно. Над гамаком широкий прочный навес. И вообще, она ему не нянька.

Пообедав в одиночестве, без спешки, с аппетитом, она помыла посуду, заварила свежего чайку, посмотрела телепрограмму в газете, увидела, что по первому каналу сейчас начнут транслировать встречу в концертной студии «Останкино» с ее любимым юмористом-сатириком. Она выпила три чашки чаю со свежим клубничным вареньем, потом налила себе еще «Черных глаз» и сама не заметила, как задремала в кресле-качалке.

Проснулась она в темноте. Настенные часы хрипло, медленно пробили десять. Свет нигде не горел, только столовая была освещена бледным мерцанием телеэкрана. Шла какая-то довоенная американская мелодрама, тихая, черно-белая.

Раиса убрала со стола, вышла в сад. Небо расчистилось, сияла полная, красноватая луна. В гамаке чернел сгорбленный силуэт, больше похожий на груду тряпья, чем на человека.

– О господи, – прошептала Раиса и кинулась в дом, тяжело протопала вверх по лестнице, открыла дверь. В комнате было темно. Она позвала громким шепотом: – Ксюша! – Никто не ответил.

Несколько секунд Раиса стояла в нерешительности на пороге, сердце колотилось все сильней, стало трудно дышать. Легкий ветерок качнул штору, отчетливый широкий лунный луч высветил пустую детскую кроватку. Задыхаясь, она побежала назад, но споткнулась о порожек перед верхней ступенькой, потеряла равновесие и кубарем покатилась вниз.

* * *
– Да, я отлично помню эту женщину, – кивнул официант, мельком взглянув на фотографию Лилии Коломеец, – на ней было розовое платье, и пахло от нее туалетной водой «Диориссимо». С ней что-нибудь случилось?

– Почему вы спрашиваете?

– Потому, что вы из милиции, – официант смотрел на Косицкого с таким любопытством, словно впервые в жизни видел милиционера, – и еще потому, что я был почти уверен, с ней что-то должно случиться.

– Вы с ней знакомы? – удивился Косицкий.

– Совершенно не знаком, – лицо официанта стало загадочным и хитрым, – но я ведь угадал?

– Что именно?

– Я угадал, что у женщины, которая потеряла в нашем туалете свой служебный пропуск, какие-то серьезные неприятности. Правильно?

– Да уж, неприятности. Ну ладно, расскажите все, что помните. Когда она пришла, в котором часу, одна или с кем-то?

– Это было пятого июня в начале первого дня. Мы только открылись. Сначала пришел мужчина в белом костюме, а потом сразу она. У них была назначена встреча, и я бы не сказал, что они очень обрадовались, увидев друг друга. Беседовали около получаса, довольно резко. Я слышал только куски разговора. Она то и дело порывалась уйти, он не отпускал. У меня создалось впечатление, что речь шла о каком-то ребенке. Знаете, вполне банальная ситуация. Разведенные супруги, она не дает ему видеться с ребенком. Что-то в этом роде. Правда, непонятно, почему она грозила ему судом. Из-за алиментов, что ли?

– Так, погодите, вот об этом, пожалуйста, подробней.

– Не могу, – официант помотал головой, – во-первых, у меня нет привычки прислушиваться к разговорам посетителей, во-вторых, когда я подходил, они тут же замолкали… Хотя, знаете, наверное, дело не в алиментах. Там другое. Он принес ей какой-то журнал, толстый, в глянцевой обложке. Название я не разглядел, но точно помню, как он сказал: «Вот, я принес, чтобы ты посмотрела, где я работаю». Она стала листать и между страницами обнаружила конверт. Там были деньги.

– Откуда вы знаете?

– Заметил, когда она заглянула в конверт. Там доллары были, наверное, приличная сумма. Но она даже считать не стала, повела себя очень странно.

– То есть?

– Возмутилась: убери сейчас же! Нам не о чем разговаривать! Вскочила и хотела уйти.

– Что же странного?

– А вы не понимаете? – официант прищурился и склонил голову набок. – Кто же в наше время от денег отказывается? Вряд ли он ей взятку давал, у них отношения никак не деловые. Там семейное что-то. Она про его маму нехорошо говорила, хуже, чем о нем. Вроде, в суд собирается подавать не на него, а на его маму. Знаете, я думаю, раз он предлагал ей деньги, значит, рыльце в пушку. В общем, он давал, она не брала, и даже сочла это оскорбительным. Может, мало дал? – официант подмигнул. – А может, требовал от нее что-то совсем уж крутое. Да, я помню, он все допытывался, что произошло, почему десять лет ее все устраивало, и вдруг она как будто взорвалась, собирается в суд подавать. Но эту часть разговора я помню совсем плохо, могу напутать. Я подходил редко, они ведь ничего не заказывали, он чашку кофе, она стакан минералки. Расстались они странно. Она все повторяла: мне тебя жаль, но ты не приходи. А он сидел и бормотал ей вслед: «Сука, гадина, ненавижу…» И лицо у него было соответственное.

– То есть?

– Очень злое, – официант прищурился, – в общем, они не договорились. Она перед уходом зашла в сортир и рыдала там у зеркала. Это вы уже знаете, поскольку успели пообщаться с нашей уборщицей тетей Марусей.

– Как он выглядел? – тихо спросил Косицкий и нащупал в кармане куртки конверт с фотографиями. Там среди пяти посторонних мужских лиц притаились сразу два Фердинанда. Один паспортный, молодой, но уже плешивый, хмурый, в галстуке. Второй нынешний, слегка постаревший, в черной водолазке, с прозрачной бородкой и безумной улыбкой на тонких губах.

– На вид лет сорок, может, больше, – задумчиво начал официант, – рост около ста восьмидесяти. Не худой, но и не толстый. Средний. Волосы светлые, очень плохие.

– Лысина?

– Почему лысина? Нет. Просто жидкие, тонкие, как цыплячий пух. Такие волосы лучше коротко стричь.

– Но у него длинные?

– Средние. До середины шеи. Глаза темно-карие, большие, выпуклые. Нос маленький, знаете, пуговкой. Лицо большое, круглое. Вообще, голова у него здоровая, а шея тонкая, как у рахитичного ребенка. Губы толстые… Ну что еще? Одет был дорого, но небрежно. Белый летний костюм, под пиджаком синяя футболка. Голос очень низкий. Настоящий бас. И с нервами плохо. Вообще, вид довольно нездоровый. Руки тряслись у него, хотя пьян не был. Я по запаху сразу чую.

– Может, наркотики?

– Вполне возможно. А что случилось с женщиной, вы ведь так и не сказали.

– Убили ее, – буркнул Иван, – восемнадцать ножевых ранений.

Официант тихо присвистнул и покачал головой.

– Да, здорово она его достала. Слушайте, а он ведь псих! Ну точно, у него наверняка диагноз есть.

– Почему вы так уверены, что это сделал именно он?

– Я ничего такого не говорил… – официант испугался и даже побледнел, – это ваше дело – искать, я рассказал, что помню.

Капитан не спеша вытащил конверт с фотографиями. Конечно, у Фердинанда глаза маленькие, близорукие, серо-зеленые, и нос с горбинкой, и ростом он не больше ста шестидесяти пяти, однако мало ли? Разложив аккуратным веером снимки, он напряженно уставился на официанта, как будто сейчас решалась его собственная судьба.

– Посмотрите, пожалуйста, очень внимательно, – начал Иван, однако официант уже отрицательно мотал головой.

– Нет. Его здесь нет. Ни одного из этих людей я никогда нигде не встречал.

«Это еще ничего не значит, – повторял про себя Иван, вышагивая маршевым шагом по тихому зеленому переулку, – если рассуждать здраво, то совсем не обязательно перед убийством беседовать в кафе, даже так резко. Разумеется, это был не он. Похоже, что в кафе Лиля встречалась с отцом девочки. Было бы неплохо найти его. Судя по отрывкам разговора, которые запомнил официант, судьба ребенка этому человеку небезразлична… Ну да, его надо найти. Есть определенная связь между запиской, которую Лиля обнаружила в кармане старой кофты, и этой встречей. Стоп! Значит, Лунц не врал? Она нашла записку и была в шоке. Конечно, от такой информации может случиться шок: вдруг через десять лет узнать, что сестра не покончила с собой. Ей помогли. Просто удивительно… Ольга Коломеец как в воду глядела. Ведь правда, выпала из окошка. Стало быть, помогли? Некая женщина, имени которой она не назвала. В записке речь шла о деньгах. И неизвестный в кафе, десять лет спустя, предлагал деньги. От обеих сестер кто-то хотел откупиться?»

Иван резко остановился. Голова шла кругом. Сама собой выстроилась совершенно новая и неожиданная версия, которая показалась ему куда правдоподобней и крепче всех умозаключений о виновности истерика Фердинанда.

Заметив ларек в конце переулка, капитан направился к нему, купил себе банку спрайта, вскрыл неудачно, облил джинсы, наконец, взволнованный и злой, уселся на лавочку, отхлебнул теплую приторную воду и закурил. Злился он прежде всего на себя.

* * *
Маленький человечек замешкался на пороге кабинета, прикрывая за собой дверь медленно, осторожно, как будто до смерти боялся малейшего стука. Но дверь все-таки хлопнула, человечек вздрогнул и жалобно извинился.

– Добрый день, Фердинанд Леопольдович, проходите, присаживайтесь, – ободряюще улыбнулся Бородин.

Вглядываясь в худое горбоносое лицо, украшенное прозрачной, какой-то неуместной бородкой, Илья Никитич попробовал мысленно перенести этого закомплексованного пожилого отрока на место преступления и вложить ему в руку нож с ромбовидным лезвием. Картина получилась совершенно неубедительная.

– Простите, – пробормотал посетитель, неловко присаживаясь на краешек стула, – вы не могли бы не употреблять моего паспортного имени-отчества в разговоре? Если вам не сложно, обращайтесь ко мне просто Федор.

– Хорошо, Федор, – кивнул Бородин, – пожалуйста, попытайтесь припомнить, как вы провели вечер и ночь с шестого на седьмое июня этого года.

– Ночь, когда убили Лику? – понимающе улыбнулся Фердинанд. – Ну конечно, ваш бравый капитан с удовольствием вписал в меня в число подозреваемых. Кстати, их много у вас? Или я пока в одиночестве?

– Немного, но есть, – уклончиво ответил Бородин, – а удовольствия, честно говоря, никакого. Так что вы делали, где были в ночь с шестого на седьмое?

– С которого часа начинать? – он поерзал на стуле и достал из кармана сигареты. – Вы позволите?

– Да, пожалуйста. Я вас слушаю. Начинайте часов с шести.

Фердинанд прикурил, поискал взглядом пепельницу, нашел и как будто немного успокоился.

– Около шести ко мне заглянул сосед Владимир Гнобенко и стал клянчить взаймы двадцать рублей. Я не дал, поскольку Гнобенко сильно пьет и его жена просила не давать ему денег. Но беда в том, что у меня всегда есть некоторый запас спиртного, и он знает об этом. Мебели в комнате не осталось, все на виду, и Гнобенко сразу увидел бутылку водки. Там было больше половины.

– Сами пьете?

– Иногда, совсем немного. Ваш капитан, вероятно, подумал, будто я алкоголик. Когда он пришел, я предложил ему водки, он, конечно, отказался, и я выпил один. Но это совершенно для меня нетипично. Впрочем, меня вовсе не интересует мнение вашего капитана. Так вот, вечером шестого числа я пытался избавиться от соседа Владимира Гнобенко. Он в тот вечер был особенно навязчив. Одной водкой, которую я готов был ему отдать, он обойтись не желал. Ему требовалось общение, а это невыносимо. Единственное, что я мог сделать, – уйти. Однако он порывался идти со мной. Видите ли, я единственный человек в нашей квартире, кто не орет на него, слушает иногда пьяные откровения, вот он и прилепился. Но мою будущую жену Ларису он боится. Она крупная женщина с громким голосом и терпеть не может пьющих людей. Я сообщил Гнобенко, что отправляюсь ночевать к Ларисе. Мне пришлось несколько раз повторить это, потому что он уже ничего не соображал и рвался меня провожать. Около семи я наконец выбрался на улицу. Шел дождь, я был простужен и, хотя знал, что Ларисы нет в Москве, отправился к ней. Собственно, больше некуда. Остаток вечера, ночь и следующее утро провел в ее квартире. Что еще вас интересует? – Лицо его вдруг приобрело совершенно новое, надменное выражение.

– Кто-нибудь может подтвердить это?

– Я не убивал Лику, – произнес Фердинанд и оскалил неприятные испорченные зубы, – никакого алиби у меня нет. Но я совершенно не обязан перед вами оправдываться. Оправдывается виноватый. Нетрудно догадаться, что вашему капитану пришла в голову эта чушь в крематории. Сначала он подслушивал мое последнее бормотание, обращенное к Лике, потом явились братки со своей Дездемоной в гробу, и я сорвался.

– Простите, с кем в гробу? – вскинул брови Бородин.

– Ну с этим, – Фердинанд поморщился, – с бандитом, которого зарезала любовница из ревности. Вот у капитана и сработала ассоциация. Он ведь у вас психолог, а я имел глупость ляпнуть о своей неразделенной многолетней любви. Яркий пример милицейской логики. Если пьяная девушка могла броситься с ножом на любовника, почему пьющий мужчина не может проделать то же самое? Правда, в моем случае речь идет не об одном ударе, а о восемнадцати, насколько мне известно. Я несимпатичен вашему капитану, и он с удовольствием приписал мне этот ужас. Скажите, вы нашли записку? – он задал вопрос, не изменив интонации, без всякого перехода, и Бородин не сразу сообразил, о чем речь.

– Да, нашли, – ответил он, кашлянув, – почему вас это интересует?

– Можно подумать, вы не понимаете, почему, – Фердинанд неприятно сощурил маленькие светлые глазки, – вы, кажется, поумней капитана Косицкого.

– Послушайте, оставьте капитана в покое, – Бородин почувствовал, как тихо, вкрадчиво поднимается в душе совершенно необъяснимое и неодолимое раздражение. – Нет, я не понимаю, почему вас так интересует записка, – произнес он медленно и заставил себя улыбнуться.

– Потому, что я никогда не видел Лику в таком состоянии, – сердито пробормотал Фердинанд. – Никогда в жизни. А ведь мы знакомы практически с рождения. Меня всегда интересовало все, что касалось Лики. Абсолютно все. Мне было восемь лет, когда она заболела ветрянкой, и я отыскал в библиотеке медицинский справочник, прочитал все об этой болезни. В двенадцать, когда она научилась шить и вязать, я знал, в каких магазинах продаются хорошие ткани и пряжа, где можно достать модные журналы с выкройками, прибалтийские и польские. Наши в то время никуда не годились. На четырнадцатилетие она связала мне шарф, синий, с серыми полосками. Когда мне совсем плохо, я обматываю его вокруг шеи и в нем живу. И вы спрашиваете, чем меня заинтересовала записка, из-за которой Лику убили? Вопрос, мягко говоря, неуместный. Пожалуйста, покажите ее мне или хотя бы перескажите своими словами.

– Почему вы думаете, что ее убили именно из-за этой записки? – быстро спросил Бородин, не глядя на собеседника. – Вы даже не знаете ее содержания, а говорите с такой уверенностью.

– Я слишком хорошо знаю Лику. Знал… – он поежился, словно его знобило. – Черт, совершенно не могу говорить о ней в прошедшем времени. Лика была человеком действия. Она, в отличие от сестры, не умела просто переживать. Ей необходимо было срочно действовать. Информация, вызвавшая у нее столь мощный шок, вероятно, заставила ее предпринять нечто весьма серьезное, а возможно и опасное.

– Для кого?

– Ну, как мы уже знаем, прежде всего для нее, – он хохотнул, словно сказал нечто смешное, – впрочем, вас вряд ли интересуют мои умозаключения. Так покажете записку или нет?

Бородин молча выдвинул ящик стола и достал прозрачную пластиковую папку. Фердинанд читал долго, приблизив папку к глазам, светлые широкие брови двигались, как отдельные живые существа. Наконец положил папку на стол и принялся сосредоточенно выковыривать сигарету. Курил он «Золотую Яву», дым был довольно противный, едкий. Бородин встал, открыл окно, а когда повернулся, увидел, что Лунц плачет. По впалым щекам текли крупные слезы и путались в прозрачной бородке. Глаза были широко раскрыты и смотрели в одну точку. Он автоматически подносил сигарету к губам, выпускал дым, лицо его наливалось нехорошей обморочной бледностью. Илья Никитич предложил ему воды, он замотал головой, дрожащей рукой вытащил из кармана несвежий носовой платок и шумно высморкался.

– Почему, ну почему? – пробормотал он в платок. – Неужели нельзя было порвать и выбросить? В этом она вся. Никогда не делала то, что собиралась и обещала, всегда поступала наоборот, забывала, о чем говорила минуту назад. Постоянно играла, причем не просто, а в жизнь и смерть. Интересно, что она чувствует сейчас?

– Кто, простите? – шепотом спросил Бородин.

– Ну да, они, вероятно, уже встретились, им обеим ясно, что произошло на самом деле, однако что толку? Ну, не надо на меня смотреть. Вы так смотрите, словно впервые услышали о бессмертии души и существовании загробной жизни.

Бородин ничего не сказал на это. Выдержав паузу, он дал собеседнику немного успокоиться и задумчиво произнес:

– Я только одного не понимаю. Почему, зная так много, вы не знаете ничего?

– Например? – Фердинанд встрепенулся, часто заморгал, слезы высохли. – Чего же это я не знаю?

– Самого важного. О ком шла речь в этой записке?

– Каждой матери легче думать, что ее ребенок стал наркоманом не по собственной жалкой слабости, а по чьей-то чужой злой воле. – Фердинанд болезненно поморщился и закатил глаза, показывая, как устал от непонятливости собеседника. – Ольга имела в виду свою несостоявшуюся свекровь, кого же еще? Вероятно, между этими двумя женщинами установилась смертельная вражда. И вполне вероятно, что одна другой помогла умереть. Между прочим, десять лет назад, когда произошла трагедия, Лика не хотела верить в самоубийство, и все, в том числе ваш покорный слуга, убеждали ее, что виноватых нет. И вот она находит записку. Дальнейшие ее действия я представляю довольно ясно. Она пытается выяснить правду, и чем это кончается, мы с вами знаем.

– То есть вы хотите сказать, что убийцу наняла женщина, упомянутая в записке? – Бородин откинулся на спинку стула. – Не слишком ли сложно для заказного убийства? Все-таки восемнадцать ножевых ранений…

– Да, наверное, вы правы, – равнодушно кивнул Фердинанд, – Лику убил случайный маньяк, – он поджал губы и замолчал на несколько секунд. Лицо его замерло, он тревожно думал о чем-то и вдруг выпалил неожиданно громким, высоким голосом: – Пожалуйста, ответьте мне на один вопрос. Ее изнасиловали?

– Нет, – покачал головой Илья Никитич. – Ее сначала ударили по шее ребром ладони. Вероятно, это сделал человек, владеющий каратэ. Вы ведь занимались каратэ и должны знать, что ударом по сонной артерии можно убить. Не понимаю, зачем потом понадобилось восемнадцать раз ножом, – он попытался поймать ускользающий взгляд Фердинанда, – и почему она открыла дверь случайному маньяку?

– Не могла она открыть дверь случайному человеку, – смиренно кивнул Фердинанд, – она была осторожной. Вероятно, его впустила сумасшедшая девочка.

– Но как умудрился случайный маньяк уговорить Люсю взять вину на себя? – задумчиво пробормотал Бородин. – Девочка до сих пор повторяет, тупо и упорно, что это она убила тетю, словно ее зомбировали. Это мог сделать только хорошо знакомый человек, которому она верила, от которого она была беременна. У нее ведь в больнице выкидыш случился, так-то, уважаемый Ферди… простите великодушно, Федор.

– Вы с ума сошли? – процедил Фердинанд сквозь зубы и густо покраснел. – Вы соображаете, что несете? Значит, я, по-вашему, убил Лику, врезал ей ребром ладони по сонной артерии, восемнадцать раз пырнул ножом, а потом каким-то непостижимым образом убедил четырнадцатилетнюю идиотку взять вину на себя, но предварительно еще и обрюхатил ее?!

– А почему вы решили, что я говорю о вас? – тихо спросил Бородин.

– Я отказываюсь с вами разговаривать. Не могу больше. Все. Устал. И не обязан.

– Отказываетесь давать свидетельские показания? – вкрадчиво уточнил Бородин.

– Это по-другому называется. Это шантаж, психологическое давление, черт знает что! Я живой человек, в конце концов, а вы делаете из меня какое-то исчадие ада. Всему есть предел! – он кричал и трясся. Лицо его покрылось испариной. Глаза больше не бегали, глядели прямо на Бородина, и в них не было паники, страха, ничего, кроме гнева сильно оскорбленного человека.

– Никаких обвинений я вам пока не предъявляю, – отчеканил Бородин, – я просто излагаю факты. Это во-первых. А во-вторых, будьте любезны, впредь выбирайте выражения. Ну что, продолжим? Или вы напишете официальный отказ?

– Извините. Сорвался, – буркнул Фердинанд и закурил очередную сигарету. – Я готов отвечать на ваши вопросы.

– Замечательно, – кивнул Илья Никитич. – Скажите, пожалуйста, как звали отца Люси?

– Не знаю.

– Об интернате или лесной школе, где жила Люся, вам известно хоть что-нибудь?

– Это учреждение находится где-то под Москвой. Лика ездила туда на электричке. Больше мне ничего не известно.

– С какого вокзала?

– С Киевского, – выпалил он, не моргнув глазом.

– Ну вот, уже неплохо. Может, поднатужитесь, еще что-нибудь припомните?

Фердинанд молча помотал головой.

– Хорошо, вы знаете, что Лилия Анатольевна ездила туда. Как часто? В каком настроении возвращалась?

– Думаю, часто. А насчет настроения… – он закатил глаза и принялся теребить свой грязный носовой платок, – скверное у нее было настроение. Каждый раз все хуже. В последнее время, когда я звонил ей, уже по голосу угадывал, что она только что вернулась оттуда. Впрочем, надо делать скидку на ее обостренное чувство вины. Она грызла себя, считала свой поступок чуть ли не предательством, – он замолчал, облизнул губы, и стало заметно, что он дрожит, во рту у него пересохло. Илья Никитич решил пока оставить эту тему. Он давно приучил себя не спешить с вопросами, которые его особенно остро интересовали.

– Федор, вы чаю хотите? – Бородин тепло улыбнулся.

– Чаю? Нет. Не стоит беспокоиться. Спасибо.

– Ладно, нет так нет. Скажите, Ольга Коломеец когда-нибудь говорила о суициде?

– О чем? Ах, ну да, я понял. Она не просто говорила об этом. Она культивировала тему самоубийства, особенно в переходном возрасте. Стену над своей кроватью увешала портретами Цветаевой, Есенина, Маяковского, но не потому, что любила стихи. Просто все они покончили с собой. Только этот у нее был критерий. В восьмом классе устроила чудовищную демонстрацию, кстати, это тоже было окно. И знаете, из-за чего? Из-за джинсов! Ей страшно хотелось иметь настоящие, американские, с фирменной биркой. Написала записку, что в ее смерти виновата мама, она не любит свою младшую дочь, прицепила патетическое послание скотчем к холодильнику, встала на подоконник в тот момент, когда на кухне находились три человека, в том числе ваш покорный слуга. Сняли ее, разумеется. Потом была история с несчастной любовью. С ума сходила по одному своему однокласснику. Написала помадой на зеркале в прихожей: «Ухожу потому, что полюбила мерзавца с каменным сердцем!» Лиля застала ее с бритвенным лезвием на бортике ванной. Ну, разумеется, лезвие кожи не коснулось. Однако все это только подтверждает, что ей помогли прыгнуть из окна. Когда человек грозит, он не доводит дело до конца. Ему надо испугать, обратить на себя внимание, чтобы все вокруг прыгали, жалели его, ну и так далее… Не знаю, сама, не сама, с одной стороны, да, с другой нет, и вообще, десять лет прошло, как было на самом деле, узнать уже невозможно. Кто мог рассказать, того нет на свете. – Речь Фердинанда становилась все невнятней, как будто он вдруг страшно захотел спать. Возбуждение сменилось апатией. Чтобы продолжить разговор, требовалось как-то встряхнуть его, однако Бородин решил пока не делать этого. Иногда реакция на вопрос несет в себе больше информации, чем ответ, сформулированный вслух.

– Я вижу, вы действительно устали, – мягко произнес Бородин, – пожалуй, на сегодня достаточно. Я понимаю ваше состояние, вы потеряли женщину, которая очень много для вас значила. Будьте добры, ознакомьтесь с протоколом.

Бородин наблюдал, как равнодушно скользят глаза Фердинанда по строчкам. Казалось, он не читал, а почти спал.

– Да, все нормально, – кивнул он, протягивая бумаги.

– Вот здесь, пожалуйста: «С моих слов записано верно», число и подпись. И еще, вот это заполните, пожалуйста.

– Что это? Подписка о невыезде? – Фердинанд немного, но проснулся. Глаза сухо заблестели.

– Всего лишь формальность, – утешил его Бородин, – вы ведь не собираетесь никуда уезжать из Москвы в ближайшее время? Нам нужна гарантия на постоянную связь с вами.

Фердинанд склонился над бумагой, Илья Никитич заметил, что он сделал несколько помарок и рука опять дрожала. Закончив, он откашлялся и хрипло выдавил:

– Какие вы все… одинаковые. Я не сбегу. Незачем и некуда.

Глава одиннадцатая

В московской квартире Солодкиных ванная напоминала подводное царство. Дымчато-бирюзовая плитка с выпуклым рисунком. Длинные извилистые водоросли, хрупкие водяные лилии, золотистые и синие прожилки гармонировали с нежно-голубым фаянсом и позолотой английской сантехники. Рама овального зеркала, дверцы шкафчиков были украшены инкрустацией из бирюзы и малахита. Изящные морские коньки, кальмарчики, крабики. Каждая фигурка имела право стать отдельным ювелирным украшением. На позолоченных кранах таинственным блеском сияли синие и зеленые фианиты, неотличимые от настоящих сапфиров и изумрудов.

Маша любила купаться, улыбалась, весело дрыгала ножками. Огромная джакузи была для нее морем. Ксюша добавляла в воду ароматную соль, бросала яркие прелестные резиновые игрушки, поддерживая Машин затылок, давала ей вволю побарахтаться. Маша смеялась, шлепала ладошками по бирюзовой воде, тянулась за желтым утенком, ловила и брала в рот зеленого забавного крокодильчика. Ксюша ловко переворачивала ее со спинки на животик, болтала что-то ласковое и бессмысленное, но вместо шикарной джакузи видела облезлую «сидячку» в доме своих родителей, шершавое, рыжее от ржавчины дно ванной, беловатую волокнистую мочалку с истлевшей ситцевой петелькой, толстый резиновый шланг, похожий на гигантского бледного червя. Его надевали на кран и из него производили полив голенького озябшего ребенка. Душ почему-то всегда был сломан. Над головой грозно покачивались безобразные трико и панталоны, воняло хозяйственным мылом, тут же на табуретке стоял жестяной таз с замоченным бельем. Серая вода в тазу была подернута плотной мыльной пленкой и тяжело, жирно колыхалась.

Она зажмурилась, тряхнула головой, чтобы отогнать образ собственного ненавистного детства, и заставила себя широко улыбнуться.

– Ну все, солнышко, давай вылезать, у тебя уже глазки закрываются. Сейчас покушаем, и спать. Потом, проснемся, погуляем, а потом… – она завернула Машу в пушистое зеленое полотенце и вдруг застыла, прижав ребенка к груди и уткнувшись носом в теплую влажную макушку.

Она привыкла рассказывать Маше все, чем предстоит им заняться в ближайшее время, дела были самые приятные: кормление, гуляние, сон в кроватке, похожей на колыбель сказочной принцессы. Каждая мелочь, окружавшая ее ребенка, была почти произведением искусства, и каждая минута таила в себе кусочек праздника. Машино младенчество складывалось в сияющую мозаику и должно было остаться в ее памятинабором живых картинок, уютным райским садиком, в котором всегда тепло, светло, чисто, пахнет цветами, птички садятся на ладонь и поют сладкими соловьиными голосами, а все рыбки золотые и умеют говорить. Но главное, всегда рядом мама, надежная, сильная, спокойная, а не дрожащее пугало, которое глядит из зеркала красными, опухшими от слез глазами.

«Прекрати!» – приказала себе Ксюша, но сил уже не осталось. Слезы опять покатились по щекам, Маша моментально выпятила нижнюю губку, изогнула ее скобочкой и заплакала.

«Не могу, не могу больше», – эти дурацкие восклицания сами собой звучали у Ксюши в голове, она заводилась еще больше оттого, что считала себя преступницей. От стресса может пропасть молоко, а если и не пропадет, то все равно ребенку передается нервозность матери. Выкручивайся, как хочешь, ты обязана быть спокойной и жизнерадостной, только тогда у твоего ребенка выработается крепкий психологический иммунитет на всю оставшуюся жизнь.

Через полтора часа все приятные дела были сделаны. Сытая, чистая Машенька крепко спала в своей красивой кроватке. Ксюша в длинной футболке, с нечесаными мокрыми волосами, несколько минут сидела на кухонном диване, поджав босые ноги и бессмысленно глядя перед собой, на дверцу посудного шкафа, на радужную стеклянную мозаику.

Нет, Ксюшенька, это не стекло, это пластины из настоящего горного хрусталя. Детали интерьера не просто радуют глаз, они оказывают целебное воздействие на подсознание. Человек, окруженный красивыми дорогими вещами, чувствует себя сильным, защищенным. Вещи имеют не только функциональное, но и представительское значение. Камушки в кранах, баночки-бутылочки на полке под зеркалом, щетка для волос, ручка, зажигалка, часы, все это говорит о человеке значительно больше, чем слова и даже поступки. Запомни, все должно быть настоящим, натуральным, дорогим.

* * *
Галина Семеновна Солодкина любила поболтать с невесткой. На самом деле болтала только она, а Ксюша кивала с умным видом, изредка вставляя: «Ну да, конечно. Надо же, как интересно, а я не знала». У Галины Семеновны накопился огромный запас невысказанных поучительных монологов. Сын совершенно не умел слушать, зато теперь она могла дать себе волю. Ксюша представлялась ей куском влажной глины, которому следует придать правильную изящную форму, а потом вдохнуть в свое неповторимое произведение жизнь.

Она учила невестку ходить, говорить, причесываться, выбирать одежду в дорогих бутиках, продукты в супермаркете и на рынке, купать, кормить и одевать ребенка, а главное, правильно относиться к Олегу.

Олег бывает немного странным, как все творческие люди. Он весь в себе, в своих мыслях, фантазиях, так сказать, в творческом процессе. Да, у него не все ладно со здоровьем, у него целый букет болезней, гипертония, нарушение внутричерепного давления, и с нервами плохо. Просто он не щадил себя, много трудился интеллектуально, а это страшно изматывает нервную систему. Теперь ему приходится принимать лекарства, и некоторые препараты имеют неприятные побочные эффекты.

...Слово «наркотики» в семье Солодкиных было запрещенным, табуированным. То, что пил горстями и вкалывал себе в вены Олег, тактично именовалось «препаратами». Галина Семеновна упорно не замечала многолетнюю наркоманию своего единственного сына. Ксюша была бы рада тоже не замечать, однако Олег тихо и весьма упорно пытался посадить ее на иглу, уверяя, что без этого они никогда не поймут друг друга.

Вчера вечером к нему приехали гости. Фотограф Киса и две фотомодели, совершенно одинаковые блондинки. Именно их видела Ксюша на видеопленке, именно они веселились на солнечной лужайке под присмотром элегантной дамы в красной шляпе.

Фотограф Киса был такой же наркоман, как Олег, к тому же «голубой». У него не было имени, только прозвище Киса. Девочки наркотиками не баловались, однако привезли с собой какую-то новую синтетику. Ксюша слушала, как они рекламировали свой товар и особенно подчеркивали, что для привыкания достаточно одной дозы. Олег и Киса укололись, девочки устроили стриптиз под музыку, сначала в столовой, потом на веранде. Киса их снимал в разных позах, до четырех утра орала музыка, причем какая-то особенная, изощренно действующая на подсознание. Маша плакала и не могла уснуть. Олег и девки все время влезали наверх, вопили, приставали к Ксюше.

– А че такая кислая? Оттянись, расслабься, лапушка! – кошачьим протяжным басом мяукала одна из девок, пытаясь как-то омерзительно прильнуть, погладить коленку.

– Слышь, твоему младенцу надо успокоительное давать, чего она так разоралась? – вяло спрашивала другая.

– Хочешь, скажу, почему тебе так хреново? Ты просто не знаешь, что такое настоящий кайф. Вот смотри, один укольчик, и ты станешь другим человеком.

Ксюша просила их уйти и по возможности не шуметь. Они извинились издевательски вежливо и ушли. Внизу еще громче взревела психоделическая музыка. Маша устала плакать, заснула у груди, Ксюша сидела, не шевелясь, чувствуя, как вздрагивает во сне ребенок, и не знала, что делать. Дверь в комнату не запиралась. Ну не вызывать же милицию! Ей уже приходило это в голову. Сотовый телефон Олега валялся внизу, в столовой, и можно было потихоньку утащить его, позвонить «02». Однако это ведь полный бред, скандал на весь поселок. К ее мужу приехали гости, они всего лишь развлекаются.

Через полчаса красотки вернулись вместе с Олегом, который уже ничего не соображал. У Ксюши на глазах они обнимали его тонкими и гибкими, как водоросли, руками, томно закатывали глаза, бормотали непристойности и опять предлагали Ксюше уколоться. Олег громко, истерически смеялся, орал: «Ой, девки, щекотно!»

Машенька проснулась, заплакала, он выхватил ее у Ксюши и принялся трясти, комично изображая заботливого отца и повторяя гнусавым голосом: «Баю-бай, слушайся папочку!» Одна из девок подползла к Ксюше на четвереньках и захныкала: «Уа, уа, мамочка, дай молочка!», при этом хватала ее за ноги и не давала подойти к Олегу, отнять ребенка. Вторая прыгнула на старинный шахматный столик, скинув с него стопку чистых детских вещей, и стала медленно, плавно извиваться и расстегивать пуговицы блузки.

Ксюша могла поклясться, девки не кололись и ничего, кроме воды и сока, не пили. Она видела их глаза, наглые, ледяные, совершенно трезвые. Они развлекались, оттягивались. Кричать «Прекратите! Уйдите отсюда!» было бесполезно. Ее никто не слышал. Первая продолжала ползать на четвереньках, скаля зубастый рот, вторая уже скинула блузку и вертела бедрами, избавляясь от узенькой мини-юбки. Олегу наскучила роль комедийного папочки, он небрежно кинул ребенка на диван. У Маши от крика посинели губы, Ксюша закутала ее в вязаную шаль, прижала к себе и принялась укачивать, шепотом, на ушко, петь колыбельную.

Наконец они выкатились из комнаты, прихватив с собой осовевшего вялого Олега. Ксюша решила не ложиться, пока они совсем не уедут, придвинула кресло-качалку к Машиной кроватке. За окном был ясный теплый рассвет, щебетали птицы. Страшно хотелось спать. Сквозь сон она услышала урчание мотора, какой-то новый мужской голос, хлопанье дверей, сухой неприятный шорох гравия на дорожке под окном, русалочий смех, опять урчание мотора. Наконец стало совсем тихо, остался только радостный птичий щебет. Ксюша подумала, что надо встать, спуститься вниз, умыться, зубы почистить, потом раздеться и лечь в постель. Но не было сил открыть глаза. Сон сковал ее намертво, как застывшая смола. Она чувствовала себя пчелой, впаянной в кусок янтаря. Вокруг нее зашевелилось нечто жуткое, не живое, но и не совсем мертвое.

Гигантская пластмассовая кукла с желтыми волосами раскрывала рот, хлопала глазами, громко, отчетливо повторяла: «Оттянись, уколись». Фотограф Киса, отлитый из упругого голубого желе, похожий на гигантскую мармеладину, колыхался в беззвучном смехе. Еще одна кукла, золотисто-розовая, с черными грубыми прорезями суставных перемычек, сгибала и разгибала твердые тонкие конечности, кланялась, приседала, словно кто-то дергал невидимые нити. Но всех заслонил огромный, бесформенный Олег, грубо сшитый из белой фланели черными нитками, с пуговичными глазами. Руки, рыхло набитые ватой, хлопали, как куриные крылья, тянулись к Ксюше. Она почувствовала странное покалывание, как будто в тряпочной руке, которая прикасалась к ней, забыли швейную булавку. Ну да, конечно, булавка. Что же еще может так царапать кожу?

Тряпочный вялый Олег шевелил намалеванным ярко-красным ртом, бормоча что-то, и Ксюша расслышала:

– Ну, где там вена у тебя, мать твою?

Она продралась наконец сквозь липкую толщу сна, вскочила, опрокинув кресло-качалку. Утреннее солнце обожгло глаза, вместе с пустым соломенным стуком прозвучал еще один звук, тяжелый, мягкий. Она увидела на полу голого Олега, белого, рыхлого, в длинных цветастых трусах. В руке он держал шприц, наполненный какой-то мутной дрянью. На кончике иглы дрожала маленькая плотная капля.

– Совсем взбесился! – шепотом выкрикнула Ксюша и, выхватив у него шприц, зашвырнула в другой конец комнаты. Пластиковая трубочка медленно покатилась по полу и скрылась под диваном.

Олег ответил хриплым матерным залпом, скалясь, ворча, подполз к дивану и принялся шарить под ним рукой.

Ксюша молча наблюдала за ним, обхватив плечи и пытаясь унять крупную дрожь. Наконец он отыскал шприц, вытер иглу о трусы, попытался встать с пола, но не сумел, так и остался сидеть у дивана.

– Слышь, Ксюха, ну кольнись, один разок попробуй, – произнес он вялым, вполне мирным голосом и громко рыгнул, – мы с тобой сразу поймем друг друга, ну чисто по-человечески, кольнись, а? Ты такая вся из себя серьезная, правильная, – он скорчил обиженную морду, комично опустив вниз уголки рта, – прям ва-ще, деловая. Давай, без базара, кольнись, старуха, оттянись, в натуре!

Он давно разучился говорить естественным голосом, нормальным языком. Он все время ломался, корчил рожи, выкручивал самого себя, как мокрое белье.

– Олег, ложись спать, ты ничего не соображаешь, тебе плохо.

– Да мне отлично! – он помотал головой и зажмурился. – Мне все в кайф! Слышь, ты колоться будешь или нет? Не хочешь? Ну ладно, – он протяжно вздохнул, – тогда я сам.

Руки у него сильно тряслись, он не мог попасть в вену, потерял терпение и завопил:

– Ну, чего смотришь, дура! Помоги! – Дальше опять матерный залп. Он матерился залпами, как будто выпускал кишечные газы через рот.

– Ты можешь не орать? Ребенка разбудишь.

Он уже воткнул в себя иглу, закрыл глаза, медленно вдавливая поршень шприца, забормотал:

– Какого ребенка? Где ребенок? У меня нет никакого ребенка…

– Что ты несешь? – покачала головой Ксюша. – У нас с тобой дочь. Ее зовут Маша. Ей три месяца.

Он выдернул иглу, поднес руку ко рту, слизнул кровь, несколько минут сидел, зажмурившись, прислушиваясь к себе, наконец открыл глаза, взглянул на Ксюшу снизу вверх и, оскалившись, медленно произнес:

– Ну ладно, хорош врать. Я все знаю.

Он не мог знать. Кроме самой Ксюши и врача в роддоме, никто не мог знать.

* * *
Послушай, ну ты кому голову морочишь? Я же врач, я пятнадцать лет принимаю роды. У тебя доношенная беременность, зрелый плод. Сорок недель. Сорок, а не тридцать шесть. Зачем тебе понадобилось выдумывать такую ерунду? При недоношенности бывают всякие патологии, масса проблем, восьмимесячный ребенок нуждается в особом уходе и медицинском наблюдении. Зачем тебе это?

– Да нет же! Я ничего не выдумываю, я точно помню, когда все случилось, я помню день и даже час! Сорок недель назад мы с мужем впервые увидели друг друга, и только через месяц … ну, в общем, познакомились совсем близко. Это все знают, и Галина Семеновна…

– А при чем здесь Галина Семеновна? Она что, свечку держала?

– Не совсем… Ну, почти…

– Ох и влипла ты, девочка, слов нет. Ладно, не напрягайся, я понял. Так бы сразу и сказала...

* * *
Олегу удалось подняться на ноги. Покачиваясь, он подошел к Ксюше вплотную и, притянув ее к себе за ворот футболки, выдохнул:

– Думаешь, не помню? Я все отлично помню, малышка. Так что про дочку Машу трех месяцев ты пой песни моей чадолюбивой маме. А мне не надо, ясненько?

Он подмигнул и оскалился. Он тяжело, хрипло дышал Ксюше в лицо. У него была сильная одышка и отвратительный, кислый запах изо рта. Несмотря на очередную дозу, глаза его казались вполне ясными. Он разжал руку, отпустил ворот майки, поплелся к дивану, плюхнулся, нащупал на тумбочке бутылку с дынным ликером, зубами отвинтил крышку и стал лить себе в рот липкую приторную жижу.

* * *
Какая же она прелестная, чудо, просто чудо! Она похожа на меня, маленькую. Завтра я обязательно принесу свои детские фотографии, ты посмотришь. Знаешь, Олег ведь тоже родился восьмимесячным, но он был недоношенным, с ним трудно пришлось в первый год… Удивительно, у девочки никаких признаков недоношенности. Врачи говорят в один голос, что девочка просто отличная, крепенькая, здоровенькая. Ну да, тридцать шесть недель, а не сорок, просто раннее созревание плода. Впрочем, все это чепуха. Главное, у меня теперь есть внученька. Господи, а какие глазки, пальчики, ножки, какое личико! Ангел, а не ребенок. Спасибо тебе, солнышко, за внучку. Я всегда знала, что ты умница. Ты уже решила, как мы ее назовем? Да, нам с Олегом тоже очень нравится имя Машенька…

* * *
Галина Семеновна свято верила, что если найти чистую, юную, здоровую девочку и если эта девочка очень постарается, то есть шанс получить полноценного, здорового внука или внучку. Она панически боялась встречать старость наедине с Олегом.

Галина Семеновна была женщиной энергичной, привыкла добиваться поставленной цели, не знала сомнений, не желала понимать, что, когда цель достигнута и момент победы позади, жизнь неуклонно, беспощадно возвращается в свою колею. Можно на короткое время изменить ход событий, влезть в таинственный механизм судьбы, как в чрево старинных часов, что-то подкрутить, подправить, но потом сдавленные пружины опять разжимаются, колесики начинают вертеться, независимо от твоих стараний и иллюзий.

«Рано или поздно он посадит меня на иглу, – думала Ксюша, расчесывая волосы массажной щеткой из натуральной щетины, – интересно, что она сделает? Сначала попытается меня лечить, как пыталась лечить его. А потом выгонит либо отправит в психушку, оформит все по закону, как положено, и сама будет растить Машу. Она подрастет, не исключено, что Олегу придет в голову приобщить ее к своему героиновому кайфу. Вот тебе и счастливое детство, вот тебе и райский садик».

Ручка массажной щетки была отлита из натурального янтаря. Вещица эта стоила столько, сколько Ксюшин отец, кандидат наук, получал за месяц работы в своем НИИ. Собственное лицо в зеркале казалось ей не просто чужим, но отвратительно чужим. Мысли путались, сливаясь в сплошное истерическое «Не могу больше».

– Ну, не можешь. И что дальше? – обратилась она к своему отражению.

Можно уйти к родителям, в гнилую грязную квартирку, в упорную, принципиальную нищету, каждый день слушать возвышенные речи о том, что главное в жизни – это духовные ценности, а деньги и вообще все материальное превращают человека в низкое, бездуховное существо, в животное. При этом Машенька лишается не только памперсов, красивых игрушек и одежек. У нее никогда не будет французских курортов с белоснежными виллами и маленькими кафе, элитарной гимназии, где учат сразу двум языкам с шестилетнего возраста, потом Оксфорда или Кембриджа. И на всю жизнь у нее останется инстинктивная брезгливость к тому, что именуют «духовными ценностями». За этим словосочетанием будут стоять не книги, не картины, не музыка, а вонь хозяйственного мыла и штопаные носки.

За стеной послышался тихий плач. Маша как будто почувствовала, о чем думает ее мама, и проснулась. Было всего семь часов. Ксюша решила не изводить себя, потому что так можно просто свихнуться. Лучше спокойно, с удовольствием дожить этот вечер, отдохнуть после кошмарной ночи, а завтра, на свежую голову, принять решение.

Посадив ребенка в коляску, она отправилась в торговую галерею в двух шагах от дома. Там в любое время суток можно купить все, не только еду, но и одежду. Ксюше давно приглянулась маечка от Готье из натурального шелка, и сейчас она без колебаний ее купила. В обувном бутике перемерила всю обувь своего размера и выбрала босоножки цвета молочного шоколада, на невесомой танкетке, с ремешками из мягчайшей телячьей кожи. Ей тут же предложили к ним сумочку, небольшую, но очень вместительную. В детском магазинчике она приобрела для Маши совершенно нефункциональный, но сказочно красивый комплект. Платьице и шляпку в стиле «кантри». Ласковый щебет продавщиц, изумительные запахи, прохладный озонированный воздух окончательно стерли в ее памяти все ночные кошмары.

В супермаркете она купила маленькую упаковку крупной клубники, несколько светящихся от спелости абрикосов, французский камамбер, пучок свежайшего салата, баллончик взбитых сливок, пачку голландских галет, пакетик кешью и литровую бутыль свежевыжатого апельсинового сока. Этого было достаточно, чтобы сегодня поужинать и завтра позавтракать. Напоследок, у выхода, она выбрала видеокассету с душераздирающим триллером.

Глава двенадцатая

Илья Никитич очень удивился, когда обнаружил, что уже одиннадцать вечера, а мамы все нет дома. Лидия Николаевна всегда звонила, если задерживалась. Но сегодня он даже не знал, где она. Ни звонка, ни записки, ничего.

В половине двенадцатого он заволновался всерьез. У него имелись телефоны маминых приятельниц, он принялся сосредоточенно листать записную книжку, пытался вспомнить, кто сейчас в Москве, а кто на даче. Он сомневался, стоит ли паниковать раньше времени, беспокоить старушек ночью. Его мучила мысль о том, что мама могла обидеться. В последнее время он вел себя не то чтобы по-свински, но как-то нехорошо. Они с мамой почти не разговаривали, он раздражался, прятался в своей комнате. Он отлично понимал, в чем дело. Вернее, в ком. Конечно, в Евгении Михайловне Руденко.

Еще ничего не произошло и, вероятно, не могло произойти. То, что он чувствовал к Евгении Михайловне, не имело значения ни для кого, кроме него. На взаимность он не рассчитывал. В реальности существовали только его странные, довольно бурные чувства. Он знал, что это в последний раз, и хотел пережить сентиментальную бурю в одиночестве. А мама привыкла, что между ними нет никаких секретов. Возможно, была бы у него своя личная жизнь, семья, как у большинства нормальных людей в его возрасте, мама не требовала бы полного отчета во всем. Но поскольку своей семьи у него не имелось, мама до сих пор считала его маленьким и была убеждена, что без нее он не может шагу ступить.

Было бы жестоко разрушать эту иллюзию. Она наполняла семидесятипятилетнюю Лидию Николаевну молодой материнской энергией.

Без пятнадцати двенадцать Бородин все-таки поднял телефонную трубку, остановив свой выбор на той из маминых подружек, к которой Лидия Николаевна могла отправиться в гости. Но в этот момент звякнул домофон.

Илья Никитич положил трубку и вышел в прихожую. Дверь открылась, и Лидия Николаевна возникла на пороге в элегантном летнем костюме цвета какао с молоком. На голове у нее была белая соломенная шляпка, украшенная лентой такого же цвета, как костюм, шею небрежно обвивал белый шелковый шарф, в руке покачивалась белая лаковая сумочка. Туфли тоже белые лаковые, на невысоком удобном каблучке. Пахло от нее какой-то легкой туалетной водой, и на губах поблескивала бледная помада. Илья Никитич знал, что костюму лет двадцать, и туфли старенькие, и шляпка, но выглядела мама потрясающе. Он тихо присвистнул, покачал головой, поцеловал маму в прохладную щеку и произнес:

– Да-а, мамочка, это серьезно…

– Что серьезно, Илюша? – она осторожно сняла шляпку, тряхнула короткими белоснежными волосами. – Уж не думаешь ли ты, что я бегала на свидание на старости лет?

– Думаю, – признался Бородин, присаживаясь на корточки и помогая маме снять туфли, – именно об этом я и думаю весь вечер.

– Ну, прости, прости, – она поцеловала его в макушку, – ты ужинал?

– Чайку выпил. А ты?

– А я, Илюша, была в ресторане. Раз в десять лет можно себе позволить, правда? Тем более, мы угощались пополам. Получилось совсем не дорого.

– Мамочка, ты что, оправдываешься? – улыбнулся Бородин. – Лучше расскажи, в каком ты была ресторане и с кем.

– Сейчас я переоденусь, мы сядем ужинать, и я расскажу, – пообещала Лидия Николаевна, скрываясь в своей комнате. Илья Никитич заметил, как таинственно и хитро блестят у нее глаза.

– Ужинать? – переспросил он сквозь дверь. – Ты что, хочешь есть после ресторана?

– Представь, да. Там я в основном разговаривала.

Он успел накрыть стол, поставил разогревать жареную скумбрию, нарезал помидоры и огурцы. Лидия Николаевна вышла из комнаты в домашнем платье. Устало опустившись на стул, выразительно вздохнула. Илья Никитич понял, что маму просто распирает желание рассказать нечто важное и интересное.

– Ну, давай, мамочка, я тебя внимательно слушаю.

– Нет, – она упрямо поджала губы, – сначала поедим. Деловые разговоры лучше вести за чаем.

– Что, разговор прямо-таки деловой? – Бородин улыбнулся и слегка наклонил голову набок.

– Не деловой, но очень важный. Я, Илюша, приготовила для тебя сюрприз. Нет, мне рыбу не клади, я только салатику поклюю, и довольно. А ты кушай, не торопись.

Бородин принялся за рыбу. Он действительно был голоден. Курагу и чернослив, которые давала ему мама на работу вместо котлет и пирожков, он уже видеть не мог и целый день ничего не ел, кроме бутерброда с сыром, который перехватил в буфете на службе.

Лидия Николаевна смотрела него сверкающими голубыми глазами, вздыхала, суетилась, вставала из-за стола, что-то переставляла, перекладывала, наконец не выдержала и быстро, возбужденно произнесла:

– Так и быть, слушай. Только, пожалуйста, не перебивай, а то я упущу что-нибудь важное. Хорошо?

– Конечно, мамочка. Я весь внимание.

– Ты не поверишь, я чуть не сошла с ума, Илюша. Эта пивная фамилия вертелась у меня в голове, не давала покоя, можно сказать, бродила и кисла, как дрожжи... Фу, пакость какая! Отвратительное сравнение, да? Ну ладно. Не будем отвлекаться. Итак, я совершенно точно знала, что когда-то где-то встречала человека с такой фамилией, однако не могла вспомнить, когда и где. Идиотизм, да? Я перерыла все свои старые записные книжки. Бесполезно. Я чуть не плакала, даже сердце заболело от огорчения. Я не спала всю ночь. А на рассвете меня как будто током стукнуло. Я ведь смотрела в каждой из своих книжек только страницы с буквой «С». Ну, мне просто лень было, честно говоря, просматривать все, от «А» до «Я». Ты ведь знаешь, я ленивая, нетерпеливая, результат мне нужен моментально, без всяких усилий. Так вот, на рассвете я так разозлилась на себя, что встала и принялась листать книжки по порядку. И знаешь, где я нашла эту проклятую пивную фамилию? Ни за что не догадаешься! Она была записана на букву «К». Как ты думаешь, почему? Да потому, Илюша, что Галина Семеновна работала в Министерстве культуры.

– Так, мамочка, – не выдержал Илья Никитич, – подожди минутку. Какая Галина Семеновна? О чем ты?

– Ну я же сказала, пивная фамилия! Будь любезен, не перебивай. Я только начала. Имей терпение.

– Прости, – Бородин встал, чтобы убрать со стола тарелку, но Лидия Николаевна сердито скомандовала:

– Прекрати суетиться. Я потом сама все уберу. Сядь и слушай.

– Все, мамочка, все. – Бородин покорно сел на место.

– Ну так вот. Обнаружив эту даму на букве «К», я моментально все вспомнила. Году этак в восьмидесятом группа искусствоведов была приглашена в Сорбонну на конференцию. В те годы за границу, особенно в капиталистические страны, выпускали неохотно, у некоторых возникли сложности, у меня в том числе. И вот Алечка Филаретовна – ты помнишь Алечку Филаретовну?

Бородин кивнул, открыл рот, собираясь сказать что-то, но раздумал, решил оставить все вопросы на потом.

– У Алечки всегда везде были полезные знакомые, и она тут же все уладила, связавшись с этой самой дамой из Министерства культуры. Теперь ты понял наконец, Илюша? – она сделала чрезвычайно серьезное лицо и произнесла торжественно: – Заместитель главного редактора отвратительного молодежного журнала – единственный сын Галины Семеновны, которая служила в Министерстве культуры и как раз занималась поездками за рубеж. Именно она помогла нам с Сорбонной по Алечкиной просьбе!

– Так, – согласно кивнул Илья Никитич, – и что?

– А то, Илюша, что Алечка Филаретовна очень хороший человек, но сплетница невозможная. Именно поэтому я сегодня пригласила ее в ресторан. Она знает все о семействе Солодкиных!

– Тебе чай наливать? – тихо спросил Бородин после долгой паузы.

– Да, разумеется. Погоди, куда ты мне льешь столько заварки! Я не усну. И, пожалуйста, Илюша, не смотри на меня так. Конечно, я поступила нехорошо. Я без разрешения сунула нос в дело, которое тебя сейчас просто доканывает. Пролистала этот отвратительный журнальчик у тебя на столе, потом кремовую записную книжку и, конечно, наткнулась на твои крестики. Ты меня об этом не просил, но я не сумела удержаться. Однако, согласись, какой блестящий результат!

– Ну, пока я не совсем понял, – кашлянув, заметил Бородин, – где же он, результат?

– Правильно. Ты пока ничего не можешь понять, потому что я только приступаю к самому главному. Муж Алечки, Михаил Тихонович, профессор, детский психиатр. И вот, оказывается, лет десять назад Галина Семеновна Солодкина обратилась к нему с просьбой порекомендовать какой-нибудь хороший семейный детский дом для умственно отсталого ребенка четырех лет, которого желают отдать на усыновление. Михаил Тихонович хотел сначала на этого ребенка взглянуть, он, понимаешь ли, отнесся к просьбе очень серьезно. Однако Солодкина сказала, что это совсем ни к чему, девочка сирота, и она, Галина Семеновна, просто из жалости принимает в ней участие, хочет, чтобы девочка попала в хорошие руки. Можно ограничиться только рекомендацией. Михаил Тихонович все для нее узнал, позвонил какой-то крупной чиновнице в гороно, попросил помочь. Вот, собственно, все. Ну, как?

– Что – как? – вскинул брови Бородин.

– Как тебе новости, Илюша? Ты ведь сказал, что у тебя дебильная сирота с самооговором и без всяких документов. Может, это она и есть?

– Скажи, пожалуйста, мамочка, а каким образом телефон Солодкиной оказался в твоей записной книжке? Ведь, если я тебя правильно понял, она общалась с Алевтиной Филаретовной, а не с тобой.

– Ну, Алечка познакомила меня с этой дамой, на всякий случай, мало ли, вдруг возникнут проблемы с заграничными командировками, и вообще. Солодкина из породы так называемых полезных людей. Илюша, ну разве это важно?

– Я пока не знаю, что здесь важно, а что – нет, – задумчиво произнес Илья Никитич, – а фамилию чиновницы из гороно Алевтина Филаретовна случайно не помнит?

– К сожалению, нет.

– Мне бы надо встретиться с Михаилом Тихоновичем.

– Ох, Илюша, ты забыл, он ведь умер четыре года назад, – вздохнула Лидия Николаевна, – мы с тобой были на его похоронах.

– Ах, ну да, конечно. Ты сказала, Алевтина Филаретовна знает о Солодкиных все. Что еще она тебе рассказывала?

– Многое, Илюша. Но, мне кажется, остальное к делу отношения не имеет, боюсь забивать тебе голову лишней информацией.

– Ты все-таки вспомни. Или нет, давай-ка я лучше сам с ней поговорю.

– Что ты! – Лидия Николаевна испуганно замахала руками, – ты меня ужасно подведешь, я сказала Але, что расспрашиваю о Солодкиной просто так, из любопытства. Я ведь устроила что-то вроде ностальгического спектакля, нашла отличный повод – пятьдесят лет после окончания университета. Мы болтали, как у кого сложилась жизнь, я стала вспоминать ту поездку во Францию, потом перевела разговор на Солодкину. И, знаешь, она так, вроде бы в шутку, сказала, что чувствует себя не совсем ловко, когда со мной говорит об этой даме.

– Очень интересно. Почему же?

– Ну, потому, что я – мама следователя, Солодкина теперь занимается серьезным бизнесом, а где бизнес – там криминал. Ты знаешь, Илюша, люди нашего поколения такие мнительные, запуганные. Было забавно наблюдать, как в Алечке боролись противоречивые чувства. С одной стороны, ей ужасно хотелось посплетничать, с другой – было страшно, что случайно может выдать чужие опасные секреты. Видишь ли, Солодкина торгует антиквариатом, а этот бизнес особенно криминален. У нее фирма, называется «Галатея». Она – коммерческий директор. Очень состоятельная дама. Вдова. Муж умер от инфаркта. А сын довольно странный мальчик. То есть, конечно, не мальчик, ему уже сорок. Аля видела его несколько раз, говорит, он выглядит тяжело больным. Внешне некрасивый, неприятный. Аля сказала еще жестче – в нем есть что-то дегенеративное.

– В каком смысле – дегенеративное?

– Ну, не знаю, Аля всегда была склонна преувеличивать. Может, с этим Олегом не так все плохо? Он все-таки работает заместителем главного редактора такого дорогого журнала, закончил Институт кинематографии. А сейчас женился на девочке вдвое моложе его. Аля даже была на свадьбе. Совершенно шикарная свадьба, в ресторане «Прага».

– У Алевтины Филаретовны настолько близкие отношения с Солодкиной, что ее на свадьбу пригласили? – удивился Илья Никитич.

– Солодкина использует Алю в качестве консультанта. Аля, хоть и сплетница, но доктор искусствоведения, на минуточку. У Солодкиной есть свои штатные консультанты, но они все люди современные, так сказать, рыночные, а рынок сейчас хитрый, грязный, масса подделок, и консультантов подкупают, всякое бывает. Такие, как Алечка, надежней, никакой корысти, только искренняя любовь к искусству, вот мадам и приглашает ее иногда для независимой экспертизы.

– Антиквариат, значит, – задумчиво протянул Бородин, – ЗАО «Галатея»… интересно… А скажи, пожалуйста, история с девочкой, которую Солодкина хотела пристроить, больше никак не всплывала?

– Нет. Но есть одна деталь. Знаешь, почему Аля так хорошо запомнила эту историю? Потому, что, общаясь с Солодкиной, она пару раз спрашивала, как поживает та девочка, удалось ли ее пристроить, но мадам делала вид, будто все забыла.

– Почему делала вид? Может, она действительно забыла?

– Илюша, какой ты странный, – Лидия Николаевна покачала головой, – во-первых, такие люди, как Солодкина, никогда не забывают о своих благородных поступках. Сделают на копейку, а потом рассказывают на миллион долларов, телесюжеты заказывают о том, какие они добрые, сострадательные, щедрые, как помогают детским домам, вкладывают деньги в столовые для бедных.

– Ну, ты немного преувеличиваешь, – проворчал Илья Никитич. В голове у него возникла странная цепочка. Он вспомнил, что фирма «Галатея» принадлежит известному московскому авторитету, вору в законе Пныре. С возрастом матерый рецидивист становился все сентиментальней, занялся благотворительностью, спонсировал строительство тубдиспансера у себя на родине, в Воронеже, и вроде помогал каким-то детским домам. Каким именно, одному или нескольким, неизвестно. Однако узнать несложно.

Лидия Николаевна между тем встала из-за стола, принялась убирать посуду.

– Дай Бог, Илюша, чтобы тебе помогла моя информация, – пробормотала она сквозь зевоту, – если вспомню еще что-нибудь, обязательно расскажу, однако завтра. Сейчас, прости, глаза слипаются. Только прошу тебя, не вздумай звонить Алевтине. Обещаешь?

– Да, мамочка, иди спать, я уберу и посуду вымою.

Оставшись один, Илья Никитич несколько минут сидел, не двигаясь. Ему надо было собраться с мыслями и хоть как-то упорядочить в голове информацию, которую только что выложила ему мама.

Журнал с ртутной голой девушкой на обложке он прихватил из квартиры убитой почти машинально. Просто ему показалось, что эта вещь резко выделяется на фоне «кукольного домика». Он не мог представить, что Лилия Коломеец сама купила себе дурацкий молодежный «Блюм». Зачем? Что ее там заинтересовало? Стоит, между прочим, недешево, на эти деньги Лилия могла бы приобрести пару номеров своей любимой «Бурды моден» или еще что-нибудь полезное. Однако ртутная девушка извивалась на комоде под зеркалом, номер был за прошлый месяц.

Обнаружив совпадение фамилии в списке сотрудников редакции и в записной книжке, он, грешным делом, чуть не подпрыгнул от радости. Совпадение показалось ему многообещающим. Почему-то он решил, что журнал принес Лилии Коломеец именно этот Солодкин, то есть совсем недавно он побывал у нее дома либо они встречались где-то. Возможно, от этого Солодкина удастся получить какую-то дополнительную информацию об убитой и о ее племяннице. Вдруг ему известно что-либо о таинственной маме Зое, о лесной школе?

Впрочем, он отлично понимал, насколько зыбки эти предположения, и пока ограничился лишь парой телефонных звонков. В квартире Солодкиных трубку не брали. В редакции какая-то сонная девушка сообщила, что Олега Васильевича нет, и когда он появится, неизвестно. Он послал запрос в Инфоцентр и вскоре узнал, что Солодкин Олег Васильевич родился в пятьдесят девятом году в Москве, образование высшее, к уголовной ответственности никогда не привлекался. Проживает по такому-то адресу. Кроме него в квартире прописаны его мать, Галина Семеновна, тридцать пятого года рождения, жена Ксения Михайловна, восьмидесятого года рождения и дочь Мария Олеговна трех месяцев от роду.

Бородин принялся мыть посуду, выстраивая в голове разнообразные следственные версии. Галина Семеновна Солодкина – это интересно, она, безусловно, связана со старым воровским авторитетом Пнырей. Он оказывает спонсорскую помощь каким-то детским домам. Солодкина десять лет назад хлопотала об умственно отсталой четырехлетней сироте. Люсе Коломеец только что исполнилось пятнадцать. Возраст совпадает. Но мало ли таких сирот? Из чего можно сделать вывод, что речь шла именно об этом ребенке? Из того, что в квартире убитой был журнал «Блюм» и в ее записной книжке имелся телефон заместителя главного редактора, сына Солодкиной? Однако при чем здесь Пныря?

Допустим, старый вор помогает детским домам небескорыстно. Когда дети подрастут, он использует мальчиков в качестве боевиков, девочек в каком-нибудь ином качестве. Сейчас это распространенная практика. Авторитет растит себе обслугу. Сироты – самый подходящий материал. Ну и что? При чем здесь Люся и журнал «Блюм»? При чем здесь Лилия Коломеец?

«Ясно одно, надо срочно выяснить, какими именно детскими домами занимается Пныря, и самое главное, надо встретиться с Олегом Солодкиным, – решил Илья Никитич, – для начала стоит посмотреть, какую реакцию вызовет у него известие об убийстве, и выяснить насчет алиби».

Блюдце из прозрачного небьющегося стекла проскользнуло сквозь решетку сушилки и разбилось вдребезги. Илья Никитич едва успел закрыть лицо, мелкие острые осколки разлетелись по всей кухне.

«Это нехорошо, – подумал Бородин, доставая веник и совок, – это вовсе не к счастью. Евгения Михайловна Руденко права, есть острое и мерзкое ощущение опасности, а информации не то чтобы нет, но она какая-то слишком путаная, неопределенная. Я чувствую, что надо спешить, пока не появились еще трупы с восемнадцатью ножевыми ранениями. Уходит время, день за днем, а следствие топчется на одном месте. Мы не можем выйти на лесную школу или семейный детский дом потому, что на Люсю нет никаких документов. Вероятно, кто-то постарался, чтобы их не было. Зачем? Кому понадобилось так странно, почти по-шпионски, легендировать дебильную сироту?»

Илья Никитич смел осколки, умылся, отправился спать, но долго не мог заснуть. В голове у него продолжали вертеться версии, предположения, мотивы, словно разноцветные стеклышки в волшебном фонаре, выстраивались в какой-то заманчивый узор, но тут же распадались.

Глава тринадцатая

Очнувшись, Раиса долго лежала неподвижно и глядела в деревянный потолок. На потолке желтел длинный отсвет высокого окна, залитого холодным лунным огнем. Болело все сразу – руки, ноги, голова. Она тревожно прислушивалась ко всем оттенкам боли. Отчетливо ныло сердце, каждый его удар отдавался острой пульсацией в левом плече. Это было так страшно, что Раиса почти забыла, почему упала, и на всякий случай громко позвала Ксюшу. Крик ее прозвучал одиноко, жалобно, и пришлось признаться самой себе, что в доме нет ни души, пришлось все вспомнить, в том числе и бесформенный силуэт в саду, в гамаке. Прежде всего следовало добраться до буфета, выпить валерьяновых капель, положить под язык шарик нитроглицерина, включить радиотелефон и вызвать «скорую».

Она попыталась встать. Голова кружилась, боль в сердце усилилась, но кости были целы. Постанывая, хватаясь за все, что попадалось под руку, она медленно двинулась к столовой, опрокинула кресло-качалку, чуть не упала опять и наконец нащупала выключатель. Он щелкнул впустую. Электричество в поселке все-таки выключили на ночь. В ящике буфета лежал фонарь, имелись еще свечи и керосинка.

Лекарства Раиса нашла сразу, взяла в руки телефон. Она знала, на какую кнопку нажать, чтобы выключить и включить. Однако был еще цифровой код, и его Раиса не помнила. Несколько минут она в отчаянии давила на все кнопки подряд. Она сомневалась, хватит ли у нее сил дойти до соседей. Участки были огромными, а сердце продолжало болеть, несмотря на нитроглицерин. В ушах стоял высокий волнообразный гул. Он звучал с механическим унылым упрямством, как будто рядом работала какая-то нудная машина. Она не сразу сообразила, что звук этот издает живое существо. Где-то поблизости выла собака.

Она вышла в сад с фонарем. Оставалась слабая шальная надежда, что Олег жив и его удастся разбудить, привести в чувство. Пространство от крыльца до гамака, двадцать метров по аккуратной асфальтовой дорожке, обсаженной кустами шиповника, она преодолела минут за десять. С тента над гамаком все еще капала вода. Голова закружилась так сильно, что Раиса потеряла равновесие и машинально ухватилась за плечо Олега. Гамак тяжело качнулся, Раиса выронила фонарь в высокие кусты. Он тут же погас. Сама она чуть не завалилась прямо на неподвижное тело.

Капризный неопрятный ребенок, свиненок, мальчик, которого она столько лет кормила супами и куриным филе, сорокалетний мужчина, которого она ежедневно проклинала и обзывала про себя скотиной, был мертв.

Единственное, что она могла сделать сейчас для него, это закричать: «Помогите!», потом заплакать и, обливаясь слезами, перекрестить его, некрещеного.

На крик откликнулось несколько собак с соседних участков, лай сменился воем. Раиса почувствовала наконец весь ужас своего положения. Она совершенно одна, у нее нестерпимо болит сердце, кружится голова, а рядом мертвый Олег, и, чтобы позвать на помощь, надо преодолеть огромное расстояние, метров триста, в кромешной темноте. Но это было сейчас невозможно. Она себя чувствовала ужасно, только чуть-чуть лучше, чем Олег. Он был мертв, она жива, но сил совсем не осталось.

Раиса села в мокрую траву у гамака, чтобы немного отдохнуть. Она старалась дышать медленно, глубоко, ночной воздух, чистый, насыщенный озоном после грозы, освежал, вливал силы. Она вдруг представила себе лицо хозяйки, когда та узнает, что случилось с ее драгоценным сыном.

– Все правильно! – прошептала она, едва шевеля холодными губами. – Это расплата, вот что! Я всегда знала, что ей придется платить за Оленьку.

Раиса впервые решилась произнести вслух это имя, пусть никто не слышал, но она решилась. Многие годы она запрещала себе вспоминать, а тут вдруг, на мокрой траве, у гамака, оттянутого мертвым телом, с мстительной сладостью прокрутила перед глазами то, что происходило в ненавистном семействе пятнадцать лет назад.

Через год после развода с Леной Олег привел в дом совершенного ангела, девочку Олю. У нее были пышные желтые кудри, круглые, как блюдечки, светло-голубые глаза, нежный румянец, тихий детский голосок. С Оленькой можно было поговорить, но главное, с ней всегда можно было договориться. Она всех слушала с одинаковым вниманием, никому не возражала, старалась угодить даже Раисе. Однако Солодкины-старшие вели себя так, словно между неряхой, хамкой Ленкой и тихой красавицей Оленькой не было никакой разницы. Галина Семеновна повторяла, щурясь, то ли от презрения, то ли от сигаретного дыма:

– Ну что общего у нашего мальчика с этой куклой?

Не было никакой свадьбы, никакой регистрации. Оленька просто жила, и все. Она любила Олега совершенно бескорыстно, заботилась о его здоровье. От неумеренного питания Олег растолстел, у него начались проблемы с пищеварением, и Оленька готовила для него отдельно диетическую еду. Она увлекалась народной медициной и заваривала для Олега всякие целебные травы. Кастрюльку с густым, черным отваром она относила в комнату и, наверное, поила Олега с ложечки, как маленького.

Казалось, девочка совершенно забыла о самой себе, не училась, не работала. Раиса ни разу не видела ее с книгой в руках. Целыми днями трудолюбивая Оленька стирала, гладила, без конца убирала разбросанные вещи, вылизывала их комнату, а вечером, когда Олег возвращался из института, они закрывались и сидели тихо, как мышки.

Работы по дому хватало, к хозяевам часто приходили важные гости, чиновники, иностранцы. Квартира должна была сверкать чистотой, и готовить приходилось для гостей на уровне самых дорогих ресторанов. Раиса вздохнула с облегчением. Теперь она могла полностью сосредоточиться на обслуживании Солодкиных-старших и даже не заходить в комнату Олега. Этот свинарник многие годы был для нее чем-то вроде заколдованной зоны. Ей часто снился один и тот же кошмар, как она убирает за Олегом, складывает вещи, стирает пыль, борется с хаосом, но все опять валится, рушится, покрывается слоями грязи, горами окурков и фантиков, и так до бесконечности, словно какое-то невидимое чудовище пожирает ее труд, ее силы, издевается над ней.

Когда стало известно, что Оленька ждет ребенка, Раиса очень за нее обрадовалась. Казалось, девочка просто создана для материнства. Правда, ни у кого, кроме домработницы, известие о прибавлении семейства положительных эмоций не вызывало.

Однажды Раиса случайно услышала разговор хозяев, не предназначенный для чужих ушей. Был поздний вечер, она уже убрала квартиру после важных гостей. Стол был особенный, с грибными тарталетками, фаршированными авокадо и трехслойным бламанже на десерт. К ночи Раиса устала так сильно, что, одеваясь вприхожей, присела на табуретку у зеркала перевести дух перед дорогой. Дверь в кухню была открыта, оттуда доносился приятный запах дорого табака. Галина Семеновна курила. Хозяева довольно часто сидели так вечерами, в чистой кухне, после ухода гостей. Как правило, оба молчали, уткнувшись в газеты.

Раисе предстояло ехать к себе в Бирюлево, сначала на метро, потом в автобусе. Сил совсем не осталось, она прикрыла глаза и, возможно, даже задремала бы в прихожей, но до нее донесся голос хозяйки.

– Между прочим, мадам Кирюшина заметила живот, – это было сказано с какой-то странной испуганно-язвительной интонацией, как если бы эта Кирюшина, супруга одного из гостей, заметила не круглый живот молодой жены Олега, а нечто очень неприятное, неприличное.

– Когда она успела? – быстро, испуганно отозвался Василий Ильич. – Они не выходили из своей комнаты.

– Так она сама к ним вломилась. Ты же знаешь Кирюшину, всюду сует свой нос. Ей, видите ли, хотелось посмотреть на Олежку, познакомиться с его женой. Она его помнит маленьким. Я ведь не могла запретить.

– Кроме живота она ничего не заметила?

– Кажется, нет. Ей просто в голову не пришло…

«О Господи, – подумала Раиса, – о чем они?»

– Неужели ничего нельзя предпринять? – тревожно спросил жену Василий Ильич.

– Поздно. Она на седьмом месяце.

– Ну, хорошо, а если попробовать искусственные роды? Я могу договориться, никто не узнает.

– Мы же не повезем ее в больницу насильно…

«Вот оно что, не хотят они внуков, не желают пускать Оленьку в свою элитную семью, ведь до сих пор не прописали. Совсем с ума сошли в своих чиновных кабинетах! Звери, – возмущенно вскрикнула про себя Раиса, – мерзавцы! Уволюсь!»

– А если еще раз поговорить с Олегом? Он ведь должен понимать, какая это обуза, – произнес хозяин с тяжелым вздохом.

– Не обольщайся, Вася. Он сейчас вряд ли в состоянии понимать что-либо.

– Галя, а ты не преувеличиваешь? Неужели это зашло так далеко?

– Дальше некуда.

– И ты абсолютно исключаешь какие-то нормальные варианты? Я имею в виду ребенка…

– Ну, если только случайность. Фантастическое везение, один шанс из тысячи. Однако не стоит рассчитывать на чудо. Бывают врожденные патологии, несовместимые с жизнью, – Галина Семеновна глухо и странно усмехнулась, – такой вариант был бы лучшим для всех нас.

– Галя, ты страшные вещи говоришь, – вскрикнул Василий Ильич, – так нельзя.

– Конечно, нельзя, Вася, – опять глухой принужденный смешок, щелчок зажигалки, долгая тишина. Потом хриплый кашель Василия Ильича.

– Что же нам делать? Галя, что же делать? Просто смириться и ждать?

– Не знаю, Вася. Не знаю. Надо было раньше думать. Во всяком случае, разговорами мы с тобой ничего не изменим.

Больше они не произнесли ни слова. На кухне повисла такая тишина, что стало слышно, как тикают старинные настенные часы. У Раисы пересохло во рту. Она сидела в прихожей, полностью одетая, и оставалось только встать, открыть дверь. Но щелкнет замок. Она ведь уже попрощалась, минут двадцать назад пожелала им спокойной ночи. Еще ужасней будет, если кто-то из них выйдет из кухни и увидит ее.

Чувствуя себя чуть ли не воровкой, но одновременно пылая от возмущения, Раиса быстро, бесшумно, сняла пальто, сапоги, на цыпочках прошмыгнула в туалет, постояла там несколько секунд в темноте и спустила воду. Потом, нарочно громко откашливаясь, заглянула на кухню. У нее пылали щеки. Она поймала на себе настороженный взгляд хозяйки.

– Галина Семеновна, я хотела спросить, что на первое приготовить? – произнесла она, отводя глаза, и зевнула, прикрыв рот ладошкой.

– Давай-ка, Раечка, свари щец, густых, с чесночком, с мозговой косточкой, – Василий Ильич аппетитно поцокал языком и поднялся из-за стола, – после всех этих тарталеток с бламанже хочется простых щец. А на второе сваргань кашки пшенной с грудинкой, умница ты наша, мастерица. Ну что, девушки, кто куда, а я баиньки. Мне завтра вставать в семь.

Хозяйка не сказала ничего. Однако кивнула и улыбнулась в ответ на Раисино робкое «спокойной ночи».

На следующее утро Раиса столкнулась с Олегом на лестничной площадке. Он спешил в институт. Взглянув на него внимательней, она заметила, что за это время мальчик похудел и глаза его заблестели. Дождавшись, когда уйдут на службу хозяева, она осторожно заглянула в комнату. Оля еще спала, желтые кудряшки разметались по цветастой наволочке. В комнате был идеальный порядок, только на полу, у кровати, стояла пустая, почерневшая от целебных травок кастрюля. Раиса хотела забрать и помыть, но Ольга проснулась, соскочила с кровати, вцепилась в кастрюлю и странным, хриплым голосом крикнула:

– Куда? Зачем?

– Спи, деточка. Я вымою, – растерянно пробормотала Раиса.

– Не надо! Я сама!

Потом, умытая, причесанная, она сидела на кухне и тихо, виновато объясняла Раисе, что с детства привыкла убирать за собой, ей неловко, когда кто-то ее обслуживает. В отличие от Солодкиных, она всегда объясняла свои поступки, всегда извинялась, даже если в этом не было необходимости.

А примерно через неделю Раиса чуть не умерла от разрыва сердца. Они были вдвоем в квартире. Оля в ванной стирала дорогой кашемировый свитер Олега, и вдруг послышался ее крик. Раиса бросилась к девочке. Та дрожала и с ужасом глядела в таз, который стоял на доске, на ванной. В первый момент Раиса решила, что начались преждевременные роды, но потом заметила провод, который тянулся от розетки к тазу.

– Он упал… – бормотала Оля, – меня могло убить током.

В тазу, вместе со свитером, лежал электрический фен, которым хозяйка пользовалась каждое утро.

До Раисы дошло наконец, в чем дело. Если бы фен случайно включился, а включался он легким нажатием кнопки, Оленьку действительно убило бы током. Руки у нее были в воде. Впрочем, никаких дурных мыслей у Раисы тогда не возникло. Она только мельком заметила, что раньше хозяйка не забывала вытащить шнур из розетки. Ну, мало ли, спешила… Да и откуда она могла знать, что Оленька будет стирать свитер?

Еще через неделю Олега положили в больницу. Хозяйка объяснила Раисе, что у сына проблемы с желудком. Оленька пропадала у него целыми днями. А вечерами хозяйка заходила к ней в комнату, закрывала дверь, и оттуда слышались Олины рыдания. Сама хозяйка говорила так тихо, что Раиса не могла разобрать ни слова.

Однажды, осторожно приоткрыв дверь, она увидела, что Оля стоит на подоконнике. Окно распахнуто, десятый этаж. У Раисы так здорово сработала реакция, что она долго потом удивлялась. Оля стояла к ней спиной, она на цыпочках, очень быстро, подскочила и обхватила руками ее ноги. К счастью, подоконник было достаточно широкий.

– Пусти! – закричала Оля, но при этом осторожно развернулась и сползла с подоконника на пол.

Раиса быстро закрыла окно, села у батареи рядом с девочкой, обняла ее, стала гладить по голове, повторяя: «Ты что? Ну, ты что?»

– Она меня ненавидит, – спокойно произнесла Ольга, – она меня все равно убьет. Так уж лучше я сама.

У Раисы по спине побежали мурашки, когда она взглянула в ее сухие горящие глаза. Впервые она решилась позвонить на работу Василию Ильичу. Он выслушал, долго молчал и тяжело дышал в трубку, наконец сказал:

– Тебе, Раисочка, пора отдохнуть. Очень много работаешь. Я прямо сегодня возьму тебе путевку в наш министерский дом отдыха. Оля просто шторы поправляла, там несколько петелек сорвалось.

– Нет, нет! Беременная, на восьмом месяце, на подоконнике, окно настежь, – быстро бормотала Раиса в трубку и тут же вспомнила, что действительно сорвалось несколько петель, и она все хотела поправить, нацепить на крючки, но Оля говорила: «Не надо, я сама».

– Тебе одну путевку или ты хочешь с мужем поехать? – спросил Василий Ильич.

– Я бы с дочкой съездила, – машинально ответила Раиса.

Был апрель, она подумала, что и правда очень устала, а за городом сейчас хорошо.

Когда она вернулась из дома отдыха, Оленьки не было.

– Они расстались, – спокойно объяснила хозяйка, – я с самого начала знала, что это произойдет, слишком разные люди. Нет, естественно, мы поможем материально, однако у нее все не так плохо. Есть собственное жилье, старшая сестра. А материально мы поможем.

Через пару месяцев, в июне, Раиса решилась спросить, кто родился у Оленьки.

– Девочка, – ответила хозяйка.

Раиса думала о том, какие они ужасные, бессердечные люди, но боялась потерять работу и притворилась забывчивой, слепоглухонемой. Солодкины жили так, словно никакой Оленьки и никакой девочки, дочери Олега, их родной внучки, на свете нет и не было. Вскоре скончался от инфаркта Василий Ильич. Олег болел все чаще и тяжелей, Раиса не сомневалась, что это наказание. Никогда не будет он здоров и счастлив. Однако смерти она ему не желала, никому никогда не желала смерти, не дай Бог…

Из-за светлого облака вывалилась огненная луна, склоненное лицо Олега осветилось дымчатым неверным светом, и Раисе вдруг почудилось, что веки его дрожат. Она тяжело поднялась на ноги. Собаки на соседних участках уже не выли, было тихо, только листья шуршали, и в этом шорохе стал мерещиться Раисе еще какой-то звук, странный, едва уловимый. Она решилась прикоснуться к Олегу, вспомнила, что даже пульса не пощупала, и, склонившись, отыскала его руку.

Пульс был. Слабый, отрывистый, но был. А странный звук оказался тихим, хриплым похрапыванием. Раиса принялась трясти Олега за плечи изо всех сил, она не понимала, как он мог спать так крепко и так долго. Гремела гроза, лил дождь, выли собаки, она кричала как резаная, а он все спал. Но жив, слава Богу, жив, свинья такая!

– Олег! – завопила она изо всех сил, прямо ему в ухо.

– А? Чего? – отозвался он хрипло.

– Ты спишь почти сутки! Напугал меня до смерти! Надо позвонить, «скорую» вызвать!

– Зачем?

– Это ненормально, так долго спать.

– Нормально.

– Ты знаешь, что Ксюша с ребенком пропала?

– Угу.

– О господи, что ж вы за люди, в самом деле! Ладно, вставай, пошли в дом. – Раиса подставила ему плечо, он тяжело навалился, кое-как доплелся с ее помощью до веранды, там рухнул на кушетку и опять уснул. На этот раз храп был более громким и здоровым.

Глава четырнадцатая

Рано утром, просматривая сводку происшествий по городу, Илья Никитич почти сразу наткнулся на убийство в Калужском переулке. В сводке говорилось, что Симакову убил ее сожитель Рюриков, находясь в состоянии сильного алкогольного опьянения.

– Множественные ножевые ранения… – пробурчал себе под нос Бородин, – интересно, сколько именно.

Он тут же вспомнил, с каким раздражением повторял бомж Рюрик «дура баба», вздохнул, отправился наливать воду в электрический чайник.

Взглянув в зеркало над раковиной, он пробормотал:

– Опять, что ли, роковая страсть? Бомж приревновал подружку? Или все произошло по старой банальнейшей поговорке – от любви до ненависти один шаг? Надоела бомжу его баба, до истерики надоела, вот он и устроил кровавый спектакль. А может, приятели истерзали насмешками, мол, нас на бабу променял. У алкоголиков бывает чрезвычайно болезненное самолюбие.

– И за борт ее бросает в набежавшую волну, – пропел он приятным тенором, выключил воду и отправился назад, в кабинет, продолжая бормотать.

«Однако, если учесть, что „раскрасавица княжна“ Симка с разноцветными фингалами была единственной моей свидетельницей, то версия роковой страсти покажется не такой уж убедительной. Восемнадцать ранений. Реки крови. Ритуал, спектакль, шоу. В убийстве Лилии Коломеец тоже был элемент костюмированного представления. Маска черта. Да нет, это полнейшая ерунда. Симка не видела его лица. К тому же он должен понимать, что показания она уже дала. Стоп. А почему, собственно, он должен это понимать? И почему обязательно в маске? А если Симка вообще выдумала черта с красными рожками?»

Это последнее соображение вызвало у Ильи Никитича приступ злорадного смеха. Он смеялся над собой, вспоминая, как долго разглядывал маски в магазине «Хеллоуин», как, сидя в кафе с Евгенией Михайловной, ни с того ни с сего напялил на себя эластичного «черта».

– Во-первых, могла выдумать, – пробормотал он, вернувшись к себе в кабинет с полным чайником, – во-вторых, ей могло это просто померещиться. Когда человек так много пьет, ему иногда мерещится всякая нечисть. Но есть еще третий вариант, самый интересный. Допустим, она все-таки видела его лицо, но потом от страха сочинила сказку про черта…

Бородин машинально поднял трубку и набрал служебный номер Солодкина. Бесполезно. В редакции к телефону не подходили. Взглянув на часы, он обнаружил, что всего лишь девять утра. Вероятно, рабочий день для сотрудников «Блюма» еще не начался. Он позвонил Солодкину домой, долго слушал протяжные гудки и хотел уже положить трубку, когда раздалось звонкое, раздраженное:

– Да! Слушаю! – совсем близко захлебывался плачем младенец.

– Доброе утро, могу я поговорить с Олегом Васильевичем?

– Он на даче! – крикнули в ответ. – Машуня, перестань. Господи, ну что же это такое! Извините…

– Ксения Михайловна? – быстро спросил Бородин, опасаясь, что она бросит трубку.

– Да, это я. Но только я не могу сейчас говорить, у меня ребенок плачет.

– Я слышу. Когда вам можно перезвонить?

– Вам нужен Олег, запишите его сотовый, – она назвала номер и бросила трубку. Бородин успел записать, тут же набрал, но услышал механический голос: «Абонент временно недоступен».

– Недоступен, недоступен, – сердито пробормотал Бородин, – ну что, послать оперативника на дачу? Или ехать самому? А может, сначала повидаться с юной женой? Кстати, любопытно, почему он на даче, а она с ребенком в Москве в такую жару?

Он заварил чай, машинально, без обычной тщательности, и опять взялся за телефон. На этот раз ему ответили сразу.

* * *
Начальник отделения смотрел на младшего лейтенанта Телечкина круглыми выпуклыми глазами и мучительно долго молчал. Коля заставил себя выдержать этот взгляд. Он был уверен в своей правоте и отступать не собирался.

– Ну куда ты лезешь? – устало произнес начальник. – Ты хоть слышишь себя со стороны? Бомжиха Симка плясала на площади перед метро, и ты заметил, что за ней наблюдает какой-то пацан со свастикой, а потом этот пацан попался тебе по дороге к дому бомжихи, и ты, бдительный страж порядка, сделал вывод, будто на нашем участке появился маньяк-серийник?

– Во-первых, не пацан вовсе. Взрослый мужик, лет тридцати пяти – сорока.

– Хорошо. Какая разница?

– Большая. Зачем он оделся как юный фашист, панк, металлист? Либо он псих, либо это была маскировка. Ведь известно, что Симакова видела черта, то есть человека в маске черта. Правильно?

– А если ее заглючило, на хрен? – вкрадчиво произнес начальник и прищурил один глаз. – Мы что, будем всех, кто одет странно, не по возрасту, подозревать?

– Да не только в одежде дело! Как вы не понимаете, Иван Романович, он следил за нами. Он пошел сначала за бомжихой, потом за мной, – упрямо повторил Коля, – я видел его во дворе, неподалеку от бомжовского дома, то есть он выследил ее, пошел назад, к метро. Наткнулся на меня и стал следить за мной. Он ведь близко у столика стоял, мог слышать наш с Симкой разговор, тем более мы с ней орали.

– А чего орали-то?

– Ну, сначала музыку перекрикивали, а потом так, по инерции, – смущенно объяснил Коля, – но главное, он на рынке открыто следил за мной. Я деньги выронил, он прижал бумажку ботинком.

– Большую бумажку? – с усмешкой спросил начальник.

– Полтинник.

– Да, сумма приличная. Отдал?

– Ногу убрал. Ну не в этом дело!

– А в чем, Коля? В чем? Давай попробуем вместе спокойно разобраться. Он наблюдал за пьяной теткой. Но ты ведь тоже на нее глазел, верно? Значит, было на что посмотреть?

– Да я… – начал Коля, но начальник остановил его жестом.

– Погоди, не перебивай. Ты встретил его на детской площадке и стрельнул сигарету. Он тебя угостил. Потом ты столкнулся с ним на рынке. Слушай, Коля, у тебя мания преследования, тебе надо к доктору. С чего ты взял, будто человек приперся на рынок по твою душу?

– Ну а зачем же еще? – хмуро спросил Коля.

– Елки зеленые, – начальник выразительно закатил глаза, – за продуктами, за мылом и зубной пастой. Там, Коля, все значительно дешевле. И жратва, и предметы гигиены, и одежда с обувью. Короче, так, лейтенант. Ты давай, завязывай с частным сыском либо увольняйся из милиции и иди в какое-нибудь детективное агентство. Кстати, денег больше будет. Ты, честное слово, достал меня, на хрен. Сначала подумай башкой своей бестолковой, а потом уж выводы делай!

– Я никаких выводов не делал, – мрачно буркнул Коля, – я только спросил, сколько там ножевых ранений?

– Ох, устал я от тебя, Телечкин, – тихо вздохнул начальник, и вдруг лицо его налилось кровью, на лбу вздулась толстая кривая жила, и он заорал: – А на фига тебе это знать? На фига, лейтенант? Самый умный, да? – он шарахнул ладонью по столу так, что подпрыгнули бумаги. В кабинет сунулась голова дежурного, начальник поморщился, махнул рукой, рявкнул: – Все нормально. – Дверь закрылась. Начальник шумно сопел, переводя дух, наконец произнес спокойно, даже ласково: – Объясни мне по-человечески. Я пойму. На фига тебе это, Телечкин? Ты шибко честный? Хочешь показать, что ты здесь у нас один самоотверженно борешься с преступностью, а мы, остальные, только штаны протираем и взятками балуемся? А? Ну, скажи, лейтенант, не стесняйся, чего уж там. Режь правду-матку.

Коля, не отрываясь, глядел на пропеллер старого вентилятора. Эта штука давно не работала, но начальник не выкидывал и не чинил.

– Мне просто интересно, сколько ножевых ранений на трупе Симаковой, – произнес он глухо, монотонно и подумал, что от его упорного взгляда сейчас сами собой закрутятся ржавые крылышки допотопного агрегата.

– Вот оно что, – так же глухо отозвался начальник, – интересно тебе, просто интересно, и все, – он откинулся на спинку стула, принялся отбивать пальцами дробь по столешнице.

– Понимаете, товарищ майор, труп во Втором Калужском, ну та женщина, Коломеец Лилия… Это у меня первый насильственный труп, я такого никогда раньше не видел, да еще столько ножевых ранений, и девчонка дебильная… В общем, у меня, наверное, правда, немного крыша съехала. Не могу представить, чтобы девчонка убила единственного родного человека, в голове не укладывается.

– Понятное дело, – кивнул начальник, – понятное дело, Коля. Я тоже своих первых насильственных жмуров на всю жизнь запомнил. Их сразу трое было. Бабушка, дедушка и пацан двенадцати лет. У всех троих глотки перерезаны. Меня вообще вывернуло наизнанку, еле успел до сортира добежать. А потом привык. Их столько было, разных. Главное, Коля, близко к сердцу не принимать, иначе правда свихнуться можно. Понял, нет?

– Понял, товарищ майор, – кивнул Коля.

– Ну и хорошо. Все, младший лейтенант. Свободен.

– Иван Романович, можно последний вопрос?

– Валяй, спрашивай.

Коля, потупившись и краснея, произнес чуть слышно:

– А все-таки, сколько там ножевых у Симаковой?

– Нет, ну ты меня достал, твою мать! – начальник криво усмехнулся. – Не знаю я, сколько, я с делом не знакомился, не знаю, и все.

– Спасибо, товарищ майор, – смиренно кивнул Коля. – Я могу идти?

– Нет! – заорал начальник. – Сядь и сиди спокойно! Сиди, сопля зеленая, и слушай, что я тебе скажу. Симакову убил ее сожитель Рюриков. И ни к какому другому убойному делу эта бытовуха отношения не имеет. Серийники, Коля, только в книжках и в кино хороши. А на своей территории отлавливать это дерьмо я и врагу не пожелаю. Да и вообще, Коля, всякие сложные интересные Головкины и Чикатилы – явление редкое, в жизни куда чаще встречаются бомжи рюрики. Понял, нет? По глазам вижу, еще не понял. В таком случае прими на веру. И главное, не вздумай связываться с Бородиным. Слышишь, сопля зеленая? Не вздумай!

Коля едва сдерживался. Ему было противно. Он, конечно, не собирался заниматься частным сыском, однако считал, что между двумя убийствами есть вполне конкретная связь и тот тип в банданке, с белыми шнурками, пришел на рынок не за дешевой зубной пастой. То есть, может, он и купил что-либо попутно, однако потом, уже у своего подъезда, Коля опять его заметил. Без банданки, в темных очках, и поверх разрисованной футболки была надета куртка-ветровка цвета хаки.

«Интересно, меня он тоже попытается замочить? – подумал Коля, как будто издеваясь над собой. – А что, вполне… Я единственный человек, который видел его лицо. Бомжиха Симка видела только маску, однако ее он кончил. А может, правда, не он и напрасно я волну поднимаю? Ну зачем, если она его лица не видела? Бред, бред…» – Коля повторял про себя это слово, пока на крыльце отделения не столкнулся нос к носу с младшим лейтенантом Дуловым, который был в группе, выезжавшей на труп бомжихи.

– Коль, у тебя курить есть? – спросил Дулов.

– Ага. – Коля вытащил непочатую пачку «Честерфильда», угостил Дулова, закурил сам и задумчиво произнес:

– Сань, на тебя трупы действуют?

– Смотря какие, – пожал плечами Дулов, – если ребенок, то да, здорово переживаю. Вот в мае была, к примеру, история. Новорожденного младенца в мусорке нашли. И, главное дело, я утром с дежурства возвращаюсь, спать хочу, не могу. Иду через двор, а ко мне навстречу дворничиха, девка молодая, вопит, ничего сказать не может, глаза выпучила и протягивает мне оранжевый сверток. Я говорю, мол, чего орешь, дура, я не понял, чего орешь-то. Там бомба, что ли, у тебя? Ну, так, в шутку говорю, чтоб ее успокоить. Ты, говорю, чего ее в жилет свой форменный завернула? Думаешь, не так сильно бабахнет? А она ревет, слезы в три ручья, и лопочет, мол, возьмите, возьмите у меня, не могу. А я говорю, не можешь, так положи. Ну, в общем, это, она уголок тряпки приподняла, а там – мама родная – младенчик. Ну, понятное дело, неживой уже. А суку, которая это сделала, так и не нашли. Знал бы, придушил своими руками.

Телечкин слышал историю про младенца уже в десятый раз, но терпеливо дослушал Дулова до конца, не перебивая, а потом, тяжело вздохнув, произнес:

– Да, кошмар. А у меня, Саня, еще круче было. Девчонка тетку свою родную восемнадцать раз ножом пырнула. Ты, небось, тело с восемнадцатью ножевыми и не видел никогда.

– Ага, не видел! Как раз вчера на труп выезжали, ты разве не слышал? Бомж свою бабу порезал, тоже, между прочим, восемнадцать раз. Прям как сговорились, честное слово. И, главное дело, бомж этот, Рюриков, ну никак не хотел чистосердечно колоться. Орал, что не было его всю ночь, пришел, она уже лежала мертвая, баба его. Эксперт сказал, смерть наступила часа в три утра. А вещи швырять он начал в восемь. Видно, когда резал, был пьян в зюзю, потом проспался, обнаружил труп, ну и, конечно, крыша совсем поехала.

– А свидетели? – машинально поинтересовался Коля.

– Какие, на хрен, свидетели? Кому эта Симка нужна, кроме ее сожителя?

– Орудие убийства нашли?

– Да чего там искать? Этот придурок совсем сдвинулся, все из своей норы выкинул в окошко, с третьего этажа, в том числе разные ножи, их там штук пять обнаружено, в куче бомжовского барахла. Обычная бытовуха, ничего особенного. По мне, так лучше бы они, эти уроды, поскорей все друг друга кончили, воздух стал бы чище. А то загадили, завоняли всю Москву.

«Дурак, – сказал себе Коля, простившись с Дуловым, – идиот несчастный! На фига ты полез с вопросами к начальству? Ну кто так делает? Нет чтобы сразу Дулова или еще кого из группы заловить и выспросить, как бы между прочим. Тебе по-честному хотелось? Ты считал нужным обратить внимание товарища майора на возможную связь двух убийств? Вот и обратил. Идеалист хренов».

Коля отлично понимал, в чем дело. Начальник отделения злился и нервничал не потому, что его пугала перспектива ловить сумасшедшего серийника на вверенной ему территории, такими крупными преступлениями все равно занимается не «земля», не районные сыскари, а более высокие инстанции. И кричал майор на лейтенанта вовсе не из воспитательных соображений. Дело было в том, что бомж Рюриков скоропостижно скончался в КПЗ. Он тихо завалился на бок, и все, кто видел его, думали, что бомж просто спит. Когда районный следователь вызвал его на допрос, открыли камеру, принялись трясти, долго не хотели верить. Почти все в отделении знали, что капитан Краснов при задержании здорово избил бомжа, и иных причин смерти, кроме внутренних повреждений в результате ударов, быть не могло. Это грозило серьезными неприятностями не только капитану, но и начальнику, и всему отделению. Если против сотрудника милиции возбуждается уголовное дело, то за этим следуют всякие проверки, комиссии, начинается злорадный гогот в прессе, а кому это надо?

Коля надеялся, что для начальника отделения все-таки важно, чтобы был пойман маньяк, который может еще человек десять убить. А то и пятьдесят. Коля был уверен, если маньяк начал действовать, он не остановится. Ножевые удары оставляют не только колотые раны на теле жертвы, но и глубокие следы в душе убийцы, особенно если убийство было первым в жизни. Однажды проснувшись, агрессия уже не засыпает, она оседает на дно души и растет там, как раковая опухоль, выстреливает метастазами изнутри в глаза, в мышцы лица, в голосовые связки. Меняется взгляд, мимика, тембр голоса. Младший лейтенант читал где-то о редкой наследственной болезни порфирии, которая делает человека внешне похожим на зверя и меняет нормальную человеческую психику на звериную. Редкая болезнь породила древний миф про оборотней. Может, все это ерунда, однако в маньяках есть нечто мистическое, поэтому они так популярны среди населения, становятся героями книг, фильмов. Про маньяков всегда интересно, и этот интерес рождает новых серийных убийц. Есть психи, которые зверски убивают детей, женщин и стариков исключительно для того, чтобы прославиться.

Младший лейтенант прошел насквозь несколько проходных дворов, сел на лавочку, выкурил сигарету, честно признался себе, что ему страшно за свою беременную жену. Алена любит гулять одна поздно вечером, когда спадает жара, причем выбирает для прогулок самые глухие дворы и переулки, а когда он на ночном дежурстве, она вообще оставляет дверь в квартиру открытой. Просто так, из дурости и упрямства. Страшно стало также за маму и бабушку, которые живут здесь же, на соседней улице, и дверь у них держится на соплях, и есть идиотская привычка пускать в квартиру кого угодно, не спрашивая, «кто там».

На спинку соседней скамейки уселась девочка лет пятнадцати в наушниках, к ремню шортов был пристегнут плеер. Прямые светлые волосы подрагивали на теплом ветру. Коле вдруг показалось, что белая тонкая футболка у нее на груди покрывается темно-красными пятнами. Он тряхнул головой, отвернулся и уперся взглядом в молодую женщину, которая как раз выкатывала коляску из подъезда. На ней было розовое шелковое платье, и опять Коле померещились жуткие кровавые пятна.

«Нет, а ведь, серьезно, меня он тоже может кончить, причем в первую очередь, – подумал Коля скорее с раздражением, чем со страхом, – ну ладно, пусть попробует, ублюдок, пусть только попробует…»

Он резко поднялся, затоптал окурок и отправился к ближайшему таксофону, чтобы позвонить следователю Бородину.

Таксофон сожрал жетон, Коля подошел к соседнему и обнаружил жалкие останки разбитого аппарата. Оставалось дойти до метро. Когда он, наконец, дозвонился, услышал автоответчик. Представившись, он оставил свой домашний номер и сказал, что необходимо встретиться, очень срочно.

Глава пятнадцатая

– Без лифчика загорать нельзя, – наставительно сказала Света, не открывая глаз, не поворачивая головы, но чувствуя каждое движение сестры, – надень сейчас же, это вредно.

– Отстань, – огрызнулась Ира, – во-первых, мы не на юге, а во-вторых, куда красивей, когда нет белых полосок.

Они лежали в высокой траве на поляне, возле маленького, подернутого серебристой ряской пруда. Солнце стояло в зените и обливало их сухим белым огнем. В пруду вяло квакали лягушки, в роще тихо поскрипывали стволы столетних дубов, где-то совсем близко запричитала кукушка, тревожно, торопливо, словно хотела сообщить о какой-то своей беде. Ира протянула руку, сорвала травинку, принялась жевать.

– Опять? – Света резко села. – Брось эту идиотскую привычку. Ты не корова. Ты что, забыла, как отравилась травой чуть не насмерть? Думаешь, здесь не поливают всякой дрянью? И лифчик надень сейчас же.

– Так, все. Ты меня достала! – Ира толкнула сестру в плечо, та завалилась на траву, но тут же вскочила и изо всех сил дала сдачи. Завязалась потасовка, они дрались почти всерьез, но избегали попадать друг другу по лицу, покатились по траве и, не расцепившись, свалились в пруд. Вода была тяжелой, мутной, пруд постепенно превращался в болото. Местные жители уверяли, что тина целебная.

В воде они продолжали бороться, Света слегка притопила сестру, несколько секунд держала ее голову под водой, как будто потеряла разум. Ира билась изо всех сил, наконец ей удалось попасть ребром ладони по Светиному запястью. Хватка ослабла, она вынырнула и, задыхаясь, крикнула сквозь кашель:

– С ума сошла? Я чуть не захлебнулась, на хрен! Дура!

– Прости, – Свету трясло, в глазах у нее застыла паника, – это кошмар какой-то, Ирка, со мной что-то странное случилось, знаешь, как будто руки свело, чувствую, надо отпустить, но не могу. Прости. – Света похлопала сестру по спине. Кашель прошел. Они стояли по пояс в мутной теплой воде и смотрели друг на друга.

– Ладно, – Ира откинула мокрые волосы с лица, – расслабься. Проехали. Давай просто поплаваем.

Они не спеша поплыли к середине. Их волосы потемнели, отяжелели, лица и руки, взлетающие над водой, были покрыты тонким слоем зеленоватой тины.

На берег из дубовой рощи вышел мужчина среднего роста, довольно худой, но с широкими плечами. На голове у него была полотняная кепка, надвинутая так низко, что тень козырька закрывала лицо до подбородка. Он шел босиком, голый по пояс, в пятнистых камуфляжных штанах. На безволосой белой груди на толстой золотой цепи матово поблескивал небольшой кулон в виде жука из темного камня. Дойдя до полотенца, на котором лежали вещи девочек, он остановился и несколько минут стоял, широко расставив плоские белые ступни, заложив руки в карманы, смотрел на две головы, медленно плывущие к противоположному берегу пруда.

– Как ты думаешь, нас не кинут? – тихо спросила Света.

– Типун тебе на язык, – Ира перевернулась на спину и распласталась на воде, раскинув руки и подставив лицо солнцу, – зачем им нас кидать? Где еще они найдут таких красивых, таких умных, таких одинаковых? И потом, если кому-то можно доверять в наше похабное время, так только браткам.

Мужчина на берегу уселся на траву и принялся обыскивать вещи девочек. Сначала обшарил карманы двух пар шортов, потом без стеснения вытряхнул все содержимое из клеенчатой пляжной сумки.

– Все, плывем назад, – сказала Света, – что-то нехорошо мне.

– Может, перегрелась?

– Не в этом дело, – Света развернулась к берегу, увидела мужчину, который рылся в их вещах, но отнеслась к этому вполне спокойно и только сообщила сестре, все еще лежавшей на спине: – Явился, не запылился.

– Что, уже? – Ира неохотно перевернулась. – Я думала, мы успеем спокойно позагорать. Эй, ну что за дела! – закричала она так громко, что у Светы заложило уши. – Кончай нас шмонать, подождать не можешь? Хорошо, что мы его заметили, – сказала она Светлане с нервным смешком, – мог бы запросто взять по-тихому и смыться. Так ты не объяснила, почему тебе плохо?

– Потому, что этой ночью я была на дискотеке, – бесцветным голосом проговорила Света, – потому, что меня рвет от кроличьей крови, подсоленного вишневого сока и от всех тех гадостей, которыми мы там дружно занимаемся, я не могу больше участвовать в этих оргиях. Мне кажется, еще одна такая ночь, и я либо умру, либо окончательно сойду с ума и стану настоящей маньячкой. Знаешь, когда я сломалась? Когда появился Солодкин со своей видеокамерой. Мне вдруг захотелось, чтобы он был из милиции или из ФСБ и чтобы нашу похабную семейку наконец накрыли. Пусть что угодно, интернат, колония, панель, но только не кровь живых кроликов, не траханье на алтаре, покрытом церковной парчой…

– Кончай ныть, – процедила Ира сквозь зубы, – мы уже подплываем, нас запросто могут услышать.

– Не спеши. Я должна успокоиться. Когда я поняла, что это ничтожество Солодкин никакой не мент, а самый обыкновенный наркоман, которому зачем-то понадобилось снимать нас на видео, я сломалась. Но, хоть убей, не понимаю, почему мама Зоя позволила ему?

– Маму Зою хлебом не корми, дай покрасоваться перед объективом. Ты замечала, с каким кайфом она общается с журналистами, какое у нее лицо, когда она разглядывает свои фотографии и читает статейки о своем материнском подвиге в разных журналах и газетах?

– И ничего не боится, гадина, – еле слышно выдохнула Света.

– Чего ж ей бояться? У нее отличная «крыша», к тому же наши дискотеки никто еще не снимал ни разу.

– Черные мессы, – быстро, на выдохе, произнесла Света, – вот так это называется.

– Все, тихо! – скомандовала Ира.

Они встали на дно. Вода доходила до пояса.

– Ну чего, девки, наплавались? – крикнул им с берега мужчина. – Ох, русалки, мать вашу, посмотрели бы на себя!

Тела их были покрыты бурой тиной, длинные волосы свисали, как плети. Мужчина подкинул на ладони увесистую связку ключей, затянулся и выпустил дым из ноздрей. Света, ни слова не говоря, навзничь упала на траву. Ира уселась рядом с мужчиной, вытянула сигарету из его пачки.

– Может, ты объяснишь, какого хрена полез к нам в сумку без разрешения?

– Я думал, вдруг вы утонете. – Он скорчил трагическую гримасу, а потом засмеялся. Смех у него был высокий, переходящий в визг. – Как вы собираетесь смывать эту дрянь? Здесь нет душа, – спросил он, продолжая смеяться, и увесисто шлепнул Иру по голой груди. Она тут же дала ему кулаком в плечо, он замахнулся, но опустил руку и прорычал еле слышно: – Ладно, живи пока, я с тобой позже разберусь. Нет, не могу на вас смотреть, уродки, неужели так и пойдете?

– Оно высохнет и стряхнется, как пыль, смывать не надо, это полезно для кожи, – спокойно объяснила Ира. – Значит, ты, добрый наш, надеялся, что мы утонем в этом болоте и тебе не придется платить за ключики? А тебе не пришло в голову, что квартира на сигнализации?

– Любая сигнализация отключается, – лицо его окончательно оправилось от дурацкого смеха, потяжелело, набухло, нижняя губа оттопырилась, – вы, вообще, крутых из себя не стройте, одно мое слово, и вас никуда не возьмут. Ясно? Ведите себя тихо, вежливо и не забывайте, сучки, с кем разговариваете.

– Ты расплатись сначала, – подала голос Света, – а потом уж будешь трепаться.

– Это кто там бормочет? Ирка, ты не знаешь, что за падаль там валяется и воздух портит?

Ира смерила его брезгливым взглядом, молча сгребла и кинула в сумку одежду, полотенце, расческу, банку крема для загара и прочие мелочи, встала и громко произнесла:

– Вставай, сестренка, нам пора.

Света вскочила резко, как отпущенная пружина, и обе направились к роще.

– Стойте, сучки! – мужчина нехотя поднялся, догнал их одним прыжком и вцепился Свете в предплечье так, что та вскрикнула. – Сначала вы мне все расскажете, а потом мотайте!

– Отцепись! – Света дернулась, и он отпустил ее. – Сначала плати, потом будем разговаривать.

– За что платить-то? – прищурился он. – Вы повеселились, покрутили задницами, и вся работа. Ладно, девки. Сегодня вечером получите то, что вам причитается. Обещаю.

– Вот как получим, так и расскажем, что там за сигнализация, – оскалилась Ира, – а сейчас отвали, понял?

– Слушайте, а что это вы такие стали смелые? Думаете, если вас обещали забрать, вам все можно? Я, между прочим, преподаватель ваш, а вы со мной разговариваете, как с равным.

В ответ обе засмеялись, причем Светин надрывный хохот был похож на рыдания.

– Преподаватель! – простонала Ира, хватаясь за живот. – Ой, не могу, заслуженный учитель России! Ты еще предъяви свои кубки, грамоты и медали, спортсмен хренов!

– А вот этого не трогай, – медленно, тихо, сквозь зубы процедил мужчина, – вот это, сучка, не твое дело, и если я еще раз от тебя что-нибудь подобное услышу, урою, на куски разрежу, поняла? Повтори! – он моментальным движением выбросил руку и за волосы притянул Иру к себе так, что она чуть не упала, и, продолжая смеяться ему в лицо, звонко прокричала:

– Светка, я поняла, почему он не слинял с ключами! Он адреса не знает. А там еще сигнализация. Если б не это, он бы нас с тобой уже давно утопил, а потом сказал, что так и было, – она поморщилась, потому что он изо всех сил дернул ее за волосы. – Все, пусти, дурак, больно. Я поняла. Если я еще раз заикнусь про твои хреновы медали и грамоты, ты меня уроешь, на куски изрежешь и сожрешь сырую, с солью и красным перцем. Я тебе верю. Ты можешь. Все, пусти.

Хватка его ослабла, в руке остался клок длинных Ириных волос, пропитанных болотной тиной. Он брезгливо вытер ладонь о штаны, сплюнул в траву, достал сигарету, закурил. Девочки стояли рядом и молча смотрели на него. Они не видели его глаз за очками, но знали, что из карих глаза эти сделались желтыми и мутными, как желчь. Ира вынула из сумки драную белую футболку и быстро натянула ее потому, что только сейчас вспомнила о своей голой груди и почувствовала себя уязвимой под этим невидимым желтым взглядом.

Он курил, пуская дым прямо в них, в их лица, и молчал. Левая рука была в кармане широких штанов. Где-то совсем близко послышалась монотонная дробь дятла, что-то плеснуло в пруду, и прямо у них над головами вдруг страшным, истерическим карканьем разразилась ворона. Света вздрогнула и отшатнулась, к ее ногам упало нечто маленькое, розово-серое, с бездонной черной дырой посередине. Присев на корточки, она увидела в траве вороненка. Дырой был его клюв, распахнутый в жутком крике, но ничего, кроме слабого хриплого писка, у птенца не получалось. Дрожали короткие зачатки крыльев, глазки, подернутые смертельной мутью, смотрели на Свету. Она осторожно взяла птенца в ладони, и едва успела распрямиться, как ворона кинулась на нее с хриплым воплем, лицо обдало холодным вонючим ветром, Света увидела совсем близко круглые лиловые зрачки, крепкие длиннопалые лапы с черными кривыми, как кинжалы, когтями.

– Пошла, пошла! – Ира шарахнула по вороне сумкой изо всех сил. – Светка, брось его сейчас же!

Света размахнулась и запустила теплый дрожащий комок как можно дальше, к пруду. Ворона метнулась за ним с человеческим жутким хрипом. Ира схватила сестру за руку и, не обращая внимая на выпавшие из сумки вещи, потянула за собой.

Вслед им каркала ворона и высоко, визгливо, взахлеб, хохотал желтоглазый. Он нагнал их через две минуты, преградил дорогу, встал перед ними, широко расставив ноги. Руки он держал в карманах.

– Ну что, лапушка, пожалела птенчика? – криво усмехнулся он, глядя сквозь очки на Свету. – Всегда знал, кто ты такая. Жаль, мудрая птица тебе личико не успела попортить. Материнский инстинкт, девочки, штука серьезная. Это только у вашей мамы-проститутки его не было, а у всего прочего животного мира он в полном порядке. Вот вам гонорар, подавитесь!

Он вытащил руку из кармана и разжал кулак. Девочки замерли. У него на ладони лежали сцепленные золотые серьги с крупными сапфирами в обрамлении маленьких бриллиантов. Несколько секунд они молча смотрели на серьги, наконец Ира презрительно спросила:

– Это что за бижутерия?

– Сама ты бижутерия. Золото, сапфиры, бриллианты. Можете продать, баксов на пятьсот потянут, можете носить по очереди, или вместе, каждая по одной. Не устраивает, ничего не получите. Ну, берете или нет?

– Я где-то их уже… – медленно начала Света, но Ира больно наступила ей на ногу, взяла серьги, не разглядывая, сжала в кулаке и оскалилась:

– Дал бы сразу, без базара. Чего тянул, спрашивается? Ну как, адрес запомнишь или запишешь?

– Запомню. Что там с сигнализацией?

– Отключена, не волнуйся. Можешь идти спокойно. Внизу открывается с помощью специальной карточки, ее не достали, извини. Но ты просто любой плоский ключик послюнявишь, сунешь в магнитную щель, и дверка откроется.

– Там точно никого не будет?

– Ни души. Смотри не наследи, а то ведь подставишь нас.

Он ничего не ответил, повернулся и пошел по направлению к деревне. Девочки отправились собирать выпавшие из сумки вещи.

– Ирка, покажи, – прошептала Света.

Кулак разжался, она долго, внимательно изучала серьги, наконец, вскинув глаза, сказала:

– Я знаю, где их видела. Вернее, на ком.

– Думаешь, я не знаю? – улыбнулась Ира. – Но только мы об этом пока даже между собой говорить не будем. Хорошо? Мы позже это обязательно обсудим. А пока главное их спрятать как следует, забыть о них, словно их нет у нас. Поняла?

Света ничего не ответила. Она смотрела в сторону пруда, где прыгала по траве ворона, взлетала, опять садилась и хрипло, коротко, безнадежно вскрикивала.

* * *
Телефон надрывался в пустом кабинете. Наконец включился автоответчик. Бородин в это время выходил из Управления. А номера мобильного Коля Телечкин не знал.

– Илья Никитич, гроза собирается, переждали бы, – сказал дежурный на вахте.

– Ничего, не сахарный, – улыбнулся в ответ Бородин.

На улице было нечем дышать. Половина неба стала черной. Илья Никитич прошел пару кварталов, свернул в тихий пустой двор и сел на лавочку. Как всегда, он пришел чуть раньше и очень надеялся, что человек, назначивший ему здесь встречу, не опоздает. Во дворе не было ни души. Задрав голову, он смотрел, как наливается свинцовой тяжестью небо. Птицы затихли, деревья замерли, как нарисованные. Все вокруг затаило дыхание перед грозой. Ни ветерка, ни шороха, даже машины рядом, на широкой оживленной улице, как будто все разом остановились и заглушили двигатели.

Первый громовой раскат прокатился глухо, вкрадчиво, набухшее брюхо тучи треснуло, между домами вспыхнула молния, и тут же последовал новый раскат, злобный, властный, оглушительный. Бородин поежился и взглянул на часы. У него было столько дел, а он сидел здесь, терял время и рисковал промокнуть до нитки. От резкого порыва ветра качнулись и шумно затрепетали липовые кроны. Стало темно и сыро. Бородин огляделся, ища, куда бы спрятаться, вспомнил, что в соседнем доме есть булочная, и тут услышал знакомый голос за спиной:

– Илья Никитич! Простите, я немного опоздала. Доброе утро. Пойдемте скорей в машину, сейчас ливанет.

– Привет, Варюша. Я уже думал, ты не придешь.

– Разве я когда-нибудь обманывала вас?

– Нет, но мало ли? Тыбарышня капризная, непредсказуемая. Ладно, в любом случае спасибо, что пришла.

– Ага, попробовала бы я вас кинуть!

– Куда?

– О господи, Илья Никитич, вы что, не знаете, это выражение такое!

– Да, конечно. Но тебе не идет сленг, Варюша. Ты все-таки искусствоведение изучаешь и выглядишь как приличная девушка.

– Правда? Какой кошмар!

– Что кошмар?

– Выглядеть как приличная девушка. Знаете, я матерюсь иногда, если кто-нибудь сильно достанет.

– Помогает?

– Не очень.

– Тогда зачем?

Первые тяжелые капли захлопали по листьям.

– Илья Никитич, да пойдемте наконец. – Девушка решительно взяла Бородина под руку.

В переулке он огляделся, ища знакомый синий «Рено», но Варя Богданова подвела его к белоснежному новенькому «Фольксвагену» и открыла дверцу.

– У тебя новая машина, – заметил Бородин, – вообще, я вижу, у тебя все хорошо. Как учеба?

– Неплохо, – она тряхнула черными волосами, тяжелыми и блестящими, уселась на водительское место, – может, поедем куда-нибудь завтракать? Вы меня разбудили, я поесть не успела.

– Хорошо, поехали, – кивнул Бородин.

«Фольксваген» помчал сквозь ливень на недозволенной скорости.

– Нарушаешь, красавица, – проворчал Илья Никитич, – смотри, врежемся.

– Так нет никого, – улыбнулась Варя, – а кушать очень хочется. Кстати, вы похудели.

– Неужели заметно?

– Еще как! Молодеете не по дням, а по часам. Из пухленького старикашки вылупляется вполне интересный мужчина. Обычно бывает наоборот.

– Ну, спасибо, деточка, – засмеялся Бородин, – звучит утешительно.

– На здоровье, – кивнула Варя, не отрывая взгляда от дороги, – у вас что, перемены в личной жизни?

– С чего ты взяла?

– Достаточно на вас посмотреть. Нет, ну правда, Илья Никитич, скажите, как вам удалось скинуть вес и так помолодеть?

– На диете сижу.

– Браво, Илья Никитич. Теперь осталось только сбрить эти дурацкие бачки. Они вам совершенно не идут, старят.

– Сбрею, – пообещал Бородин, – ты права. Хотя это довольно бестактно.

– Пардон, – Варя неприятно усмехнулась, – просто я нервничаю. Я к вам, Илья Никитич, очень хорошо отношусь, с большим уважением, и все такое. Но встречам нашим не всегда рада. А сейчас особенно.

– Почему нервничаешь?

– Потом объясню. Хотя вряд ли вам это интересно. Все, приехали.

«Фольксваген» припарковался у входа в ресторан. Заведение показалось Илья Никитичу слишком шикарным для завтрака. Варя, заметив его выражение лица, произнесла с легким вздохом:

– Не беспокойтесь, я угощаю.

– Спасибо, дорогая. Но лучше мы заплатим пополам.

– Да ладно вам, господин следователь, для меня это пустяки, а для вас солидные деньги. Вы взяток не берете, а на то, что вам платит государство, не особенно разгуляешься.

Из подъезда выскочил молодой громила в красной ливрее, с зонтиком, подбежал к машине, распахнул дверцу, профессионально оскалился и рявкнул, перекрикивая шум ливня:

– Доброе утро, добро пожаловать.

В совершенно пустом зале они выбрали столик на двоих у окна. Илья Никитич долго, беспокойно шарил глазами по меню. Большая часть блюд ему была незнакома, он боялся попасть впросак.

– Пожалуйста, клюквенный сок, авокадо с креветками, французский салат, – сказала Варя официанту и взглянула на Бородина: – Советую взять то же самое. Калорий мало, витаминов много, и главное, очень вкусно.

– Да, пожалуй, – кивнул Илья Никитич, – авокадо с креветками, – он чуть не выпалил, что никогда в жизни такого блюда не пробовал, но сдержался.

– Ну что, Илья Никитич, какие проблемы? – тихо спросила Варя, когда отошел официант. – Я вся внимание.

– Может, сначала ты мне расскажешь, какие у тебя проблемы, Варюша? – Бородин тепло улыбнулся. – Я ведь вижу, что-то произошло.

– Ну прямо папочка родной, – Варя передернула плечами. Бородин заметил, что она нервно перебирает толстые короткие бусы из разноцветных прозрачных камушков, и впервые обратил внимание, что за все это время она не выкурила ни одной сигареты, даже не достала пачку из сумочки, когда сели за столик. Обычно Варя Богданова курила одну за другой, особенно при встречах с Бородиным.

– У тебя что, четки? – спросил он.

– Да, африканский талисман. От сглаза бережет, мало ли, вдруг кто-нибудь решит, что я слишком хорошо живу и пора мне портить удовольствие?

– Ну, привет, – покачал головой Бородин, – ты никогда не была суеверной, деточка. И такой нервной никогда не была. Ты можешь сколько угодно иронизировать, называть меня папочкой родным, но, поверь, я действительно переживаю за тебя.

– Переживаете? – Варя усмехнулась. – Бросьте. Не морочьте мне голову, Илья Никитич. Вы меня используете, держите на крючке, вы – единственный человек, который может в одну минуту разрушить всю мою жизнь. И давайте называть вещи своими именами.

С ней действительно что-то произошло, у нее в голосе дрожала истерика, синие глаза, обычно спокойные, насмешливые, глядели на Бородина испуганно, даже как-то затравленно.

Официант принес сок, и Варя заметно вздрогнула, когда он поставил перед ней стакан.

– Ладно, Илья Никитич, времени мало, и у вас, и у меня. Говорите, зачем вызывали?

– Вопрос очень простой, Варюша, – Бородин отхлебнул сок, – скажи пожалуйста, какие детские дома патронирует наш общий друг?

– А, вот в чем дело, – с явным облегчением улыбнулась Варя, – точно не знаю, но могу выяснить. Может, скажете, зачем вам это нужно?

– Пожалуй, скажу. Несколько дней назад была убита женщина. Восемнадцать ножевых ранений. Единственный мой фигурант на сегодня – дебильная девочка пятнадцати лет, племянница убитой. Она повторяет, что зарезала тетю, но есть серьезные основания сомневаться. Девочка сирота, кроме тети, никого, и самое странное, что мы не можем выяснить, откуда взялся этот ребенок. В показаниях соседей и сослуживцев убитой фигурирует некая мифическая лесная школа, в которой якобы жила девочка, однако нигде ребенок с такими данными не числится.

– Да, ужасно, – кивнула Варя, – но я не понимаю, при чем здесь наш общий друг?

– Долго объяснять. Ты попробуй узнать про детские дома, а я потом, может, и расскажу.

Принесли авокадо и французский салат. Оказалось, что это целые салатные листья, залитые уксусом и оливковым маслом, с крошками соленого сыра и маленькой маслинкой сверху.

– Вы прямо так, ложечкой, – посоветовала Варя, заметив, как неуклюже Бородин пытается разрезать половинку авокадо, – ни разу не ели, что ли?

– Не ел, – признался Илья Никитич, – видел странный фрукт в супермаркете, на рынке. Однажды даже хотел купить маме на день рождения, а потом подумал, вдруг невкусно. Стоит все-таки очень дорого.

– Можете желание загадать. Когда впервые в жизни пробуешь какую-нибудь еду, надо загадывать желание.

– Ладно, попытаюсь. Но если не сбудется, ты виновата, – Бородин зачерпнул серебряной ложкой мякоть авокадо, поддел несколько розовых пухлых закорючек-креветок, политых сложным сливочным соусом с царапинками укропа, отправил в рот и зажмурился.

– Вкусно? – спросила Варя, внимательно наблюдая за его лицом.

– Очень, – кивнул Бородин.

– Счастливый вы человек, – она печально вздохнула, – а мне уже ничего не вкусно. В детстве я обожала взбитые сливки. Пробовала один или два раза в жизни, и это было совершенно волшебное чувство. А сейчас могу жрать каждый день в любом количестве, и никакого удовольствия. И вкус авокадо с креветками меня не радует. Знаю, что полезно, вот и поедаю.

– Бедненькая, – покачал головой Илья Никитич, – да, это действительно проблема. Знаешь, когда я учился в университете, к нам как-то пришел известный журналист-международник. В то время заграница казалась сказкой, и человек, который бывал там часто, по долгу службы, вызывал одновременно лютую зависть и священный трепет. И вот он стоит у микрофона, в актовом зале, рассказывает нескольким сотням студентов, что на самом деле на Западе все плохо, просто ужасно, жизнь тяжелая, и зря мы строим в своих юных головах всякие глупые иллюзии. Они, жители стран развитого капитализма, в действительности очень несчастные люди. Кто-то не выдержал, и крикнул из зала: «Да почему же несчастные?» «Ну как же! – развел руками оратор. – Как же вы не понимаете? Им неведомы простые радости первой редисочки, первого огурчика, помидорчика, первой свежей клубнички». «Но там же в любом магазине свежие овощи и фрукты круглый год!» – кричат из зала. «В том-то и дело, – отвечает международник, – именно поэтому они и не знают радости первой редисочки!»

– Смешно, – кивнула Варя без всякой улыбки, – и в общем совершенно верно. Значит, у вас, Илья Никитич, появился шанс поймать маньяка?

Вопрос был задан без всякого перехода, тем же задумчивым тоном.

– Почему маньяка? – поднял брови Бородин.

– Ну, нормальный человек вряд ли может ударить ножом восемнадцать раз. А что касается детских домов, которые патронирует наш общий друг, очень сомневаюсь, что там есть умственно неполноценные дети. Старик ничего не делает бескорыстно, тем более не вкладывает деньги. Он всегда печется о своей выгоде.

– Я понял тебя. Но ты не права. Из олигофренов получаются отличные исполнители, охранники, боевики, из девочек – проститутки. Ты ведь именно это имела в виду, говоря о выгоде?

– Ну в общем, да. Хотя, знаете, с возрастом он становится сентиментальным. Это его когда-нибудь погубит, – она помолчала, покрутила свои четки и добавила чуть слышно: – Нет, не когда-нибудь, очень скоро.

– Варюша, что случилось? – так же тихо спросил Бородин, пытаясь заглянуть ей в глаза. Но она отвернулась. Ему даже показалось, что сейчас заплачет.

– Господи, ну что вы привязались ко мне? – пробормотала она. – Что вы лезете со своим участием? Очень хочется расслабиться, поверить, будто это искренне, но фигушки, ни за что не поверю.

– Ладно, – пожал плечами Бородин, – не хочешь, не рассказывай.

– И не буду.

– И не рассказывай.

– Ну вы же все равно ничем не сможете помочь! – почти крикнула она и сильно вздрогнула, заметив, что за спиной у нее стоит официант. – Пожалуйста, два чая, только не пакетики, заварите по-настоящему, – обратилась она к нему.

– Конечно, – кивнул официант, – какой именно чай предпочитаете? С фруктовыми добавками? Есть зеленый, ромашковый, мятный.

Илья Никитич попросил обычный черный чай, Варя долго размышляла, наконец выбрала ромашковый.

– Ты теперь не куришь и кофе не пьешь, – мягко заметил Илья Никитич, когда официант удалился.

– Ага. О здоровье стала думать.

– Молодец, давно пора. Только о своем здоровье или еще о чьем-то?

– Ну да, да! – она раздраженно поморщилась. – Угадали, на то вы и следователь.

– Поздравляю. Кого ждешь и когда?

– В январе. А кого – понятия не имею. Кого Бог даст.

– Варюша, но ты знаешь, нервничать при беременности очень вредно. Посмотри на себя, вся дерганая, злющая. Ты должна светиться изнутри, ты ведь так хотела ребенка.

– Страшно, – прошептала она, – очень страшно, Илья Никитич.

– Что, рожать страшно?

– Перестаньте, – она махнула рукой, – рожать я совершенно не боюсь.

– Ну, а в чем дело?

– В том, что все разваливается. Наш общий друг стареет, причем катастрофически стареет. Я вам говорила, он стал сентиментальным. Так вот, на самом деле у него что-то вроде старческого маразма. Рыдает, как дитя, бабушкам на улице милостыньку подает. В церковь стал ходить. Само по себе это ни хорошо, ни плохо. Это его личное дело. Но стая чувствует, как слабеет вожак, и готовится его загрызть.

– А тебе жалко?

– Будете издеваться, ничего не расскажу, – процедила она сквозь зубы.

– С чего ты взяла, что я издеваюсь? – искренне удивился Илья Никитич. – Почему бы тебе его не пожалеть? Все-таки старый, глубоко несчастный человек. Несмотря ни на что.

– Ладно вам. Они не люди, сами знаете.

– Нет, – Бородин покачал головой, – люди. И если ты будешь так к ним относиться, пропадешь. Они очень чувствуют, как к ним относятся. Впрочем, это твое личное дело. Скажи, пожалуйста, там есть реальный преемник?

– Штук пять, не меньше, – Варя криво усмехнулась, – один другого краше.

– Ну, тогда не так уж все страшно. Есть шанс, что они перегрызут друг другу глотки. Да и вообще, Варюша, тебя это не касается.

– Перестаньте. Не надо меня утешать. Вы отлично знаете, что касается, еще как. Если старика сожрут, моему Мальцеву конец. И мне тоже. Старик с нас пылинки сдувает, ко мне даже привязался по-своему. А новые отморозки просто хапнут коллекцию, и привет.

– Они знают о коллекции? – тихо спросил Бородин. – Что, все пятеро?

Варя подкинула бусы на ладони, поймала, несколько секунд, прищурившись, разглядывала камни, наконец прошептала:

– На самом деле реально опасен всего один, остальные так, семечки. Вот он, этот один, знает. И, разумеется, именно ему старик доверяет как самому себе.

– Ну, так чаще всего и бывает, – задумчиво протянул Бородин и, помолчав, небрежно спросил: – Тебе что-нибудь говорит такое название: ЗАО «Галатея»?

Варя побледнела, рука с чашкой дрогнула, горячий чай пролился на кожу, она только чуть поморщилась, хотя это был кипяток, осторожно поставила чашку и поднесла руку ко рту.

– Да. Есть такая фирма. Покупка и продажа антиквариата. Все. Больше мне ничего не известно. И вообще, хватит об этом. О детских домах я узнаю все, что смогу, – она приподнялась, поискала глазами официанта, махнула рукой и, когда он подошел, попросила счет. Бородин попытался сунуть ей двести рублей, но она не взяла.

Гроза кончилась. Небо расчистилось, с деревьев капало, черный мокрый асфальт сверкал на солнце.

– Вас подвезти? – спросила Варя.

– Спасибо, я лучше пешочком. Воздух такой замечательный. Тебе, кстати, надо гулять как можно больше.

– Ага, буду гулять.

Дверца захлопнулась, белый новенький «Фольксваген» рванул по улице, превышая скорость.

Глава шестнадцатая

Коля Телечкин переходил широкую площадь, когда упали первые капли дождя. Он направлялся к метро, чтобы поговорить с бомжами, которые обитали у крытого рынка. Если предположить, что Рюрик сказал правду, его приятели могут знать, где он шлялся ночью.

«Зачем мертвому бомжу алиби? – пискнул в голове лейтенанта ехидный голосок. – Успокойся, Телечкин, не лезь, куда не просят, о жене подумай, о будущем ребенке, о маме с бабушкой».

Небо над головой затряслось, ударил гром, сразу у нескольких припаркованных машин включилась сигнализация. Визг, вой, громовые раскаты заглушили тихий внутренний голосок. Ливень рухнул сплошной стеной, лейтенант едва успел добежать до метро. В вестибюль набилось много народу, откуда-то из угла несло знакомой вонью, и Телечкин сквозь толпу стал потихоньку протискиваться к бомжам.

Их было всего двое. Старик в драном тельнике и засаленных ветхих галифе мирно спал на газетке. Рядом примостилась нестарая, но сильно потасканная женщина, почти лысая, с красным испитым лицом. Она сидела, уставившись опухшими бесцветными глазами в одну точку, и едва заметно покачивалась.

Лейтенант был в форме, женщина сжалась в комок, закрыла голову руками и тихо запричитала:

– Не тронь, начальник, слышь, не тронь, а?

– Никто вас трогать не собирается, – успокоил ее Телечкин, – Рюрика и Симку знаете?

– А чего? – подал голос старик. Оказывается, он не спал, но вставать не собирался, просто приподнялся на локте.

– Знаете или нет?

– Ну, предположим, – рыгнув, важно ответил старик.

– Когда в последний раз видели?

– Ну, а че случилось-то?

«Не знают еще, – решил Телечкин, – так даже лучше».

– Позапрошлой ночью кто-то машину мою раздел. Один мужик вроде видел, как Рюрик крутился поблизости. Я хочу сам с ним разобраться. Пусть отдаст по-хорошему все, что снял, я его отпущу, никакого дела заводить не буду.

– Ну, так ты чего, не знаешь, где он живет? Сходил бы к нему и разобрался, – резонно заметила женщина.

– Да я не уверен, он или не он, – задумчиво произнес Телечкин, – по описанию, вроде Рюрик, однако было темновато, тот мужик мог вполне ошибиться. Вы когда в последний раз видели Рюрика?

– Не он! – вдруг уверенно произнес старик, сел, стал тереть воспаленные глаза. – А какая тачка у тебя?

– «Жигуль», шестерочка, – гордо соврал Телечкин. Никакой машины у него не было.

– Рюрик ни за что ментовскую тачку трогать не станет, он вообще таких вещей не практикует, в натуре, – затараторила женщина, – он кичи больше смерти боится, чтобы он на ментовскую тачку позарился – никогда, сукой буду.

– Погоди, – перебил ее Телечкин и обратился к старику: – Ты сказал, точно знаешь, что не он. Почему?

– Позапрошлой ночью машину раздели? – старик прищурился. – С воскресенья на понедельник? Часа в три?

– Да.

– Отпадает! – бомж помотал головой. – Точно, отпадает. В воскресенье вечером, часов в двенадцать, на рынок продукты привезли, мясо, рыбу. Мы с Рюриком, с Васькой Куликом и еще там с мужиками это дело сгружали, часов до пяти утра. Так что Рюрик тачку твою не трогал. И никто из наших не трогал, понял, нет, в натуре? В другом месте вора ищи. А мы люди порядочные, своим трудом зарабатываем.

– Часто?

– Да всю дорогу! Как привозят, так мы разгружаем. В воскресенье ночью всегда большой завоз.

– А еще кто-нибудь этим интересовался? – быстро спросил лейтенант.

– В каком смысле?

– Ну, кто-нибудь подходил к вам в воскресенье, спрашивал о Рюрике, о Симке?

– Тебе зачем? – старик подозрительно уставился на лейтенанта. – Машину твою никто из наших не трогал, точно говорю, в натуре, ну и все. Разговаривать не о чем.

Бомжи чувствовали в нем слабину, и это было противно. Не умел он разговаривать с людьми так, чтобы они трепетали, не умел глядеть «магнетическим» взглядом, прямо в глаза, не моргая. Такие вещи отлично получались у капитана Краснова. Во всяком случае, капитан считал себя большим специалистом по психологическому воздействию на подозреваемых. Когда взгляд не помогал, пользовался кулаками, иногда ногами.

Коля вспомнил Краснова, подумал, что именно из-за капитанского профессионального мастерства ему, младшему лейтенанту Телечкину, сейчас приходится вытягивать из бомжей информацию, и попытался прожечь старика насквозь пристальным взглядом. Смотрел молча несколько секунд, старался не моргать. Старик зевнул, продемонстрировав гигантскую пасть с черными осколками зубов, и вяло спросил:

– Ты чего, в гляделки решил поиграть, начальник?

– В воскресенье утром Симка устроила здесь концерт, в ларьке крутили музыку, она плясала, – лейтенант тяжело, безнадежно вздохнул, – рядом вертелся тип в черном, со свастикой и черепами.

– Платочек на голове, – отрешенно произнесла женщина, – очки темные… Курить есть у тебя?

– На, возьми пару штук, – Коля протянул ей пачку, – он вас спрашивал о Симке? О чем-нибудь с вами разговаривал?

Женщина дрожащей рукой аккуратно вытянула две сигареты и спрятала за пазуху.

– Да мы с такими панками-фашистами ваще не разговариваем, они нас ненавидят, мы их, – рявкнул старик, – зверье они, в натуре, отморозки. Вон, в Сокольниках прошлым летом такие, с черепами, на мотоциклах, цыган мочили ночью, даже младенцев не пожалели, зверье! – старик кричал так, что многие головы стали поворачиваться в их сторону. И опять померещились Коле знакомые светло-карие глаза.

«Нет, я не псих! – жестко сказал себе лейтенант. – У него лицо стандартное, вот он и видится мне на каждом шагу».

– Кончай орать! – скомандовал он старику. – Мы ловим его, понятно? Он опасный преступник, так что, давай, живо, отвечай на вопрос: он с вами разговаривал или нет?

Командный тон оказался куда действенней магнетических взглядов. Бомжи не испугались, но прониклись к младшему лейтенанту искренним почтением.

– Никак нет! – коротко рявкнул старик, видно, вспомнив свою армейскую юность.

Гроза между тем кончилась, толпа повалила на улицу из вестибюля. Коля попросил у бомжей документы, их, конечно, не оказалось.

«А физиономия у него вовсе не стандартная, просто я его боюсь, – беспощадно признался себе лейтенант. – Когда человек одет вызывающе, с черепами и свастикой, лицо как бы смазывается».

– Да ты меня всегда найдешь, – сказал старик, – я либо здесь сижу, либо за рынком, на хоздворе. Ноздрю спросишь, тебе каждый покажет, если, конечно, ты это, без формы своей будешь. А в форме – нет. Никто не скажет, только голову заморочат. Среди наших стукачей нет. Понял?

Коля втиснулся в толпу. Почему-то из пяти дверей была открыта только одна, и на выходе образовалась небольшая давка.

«Он просто слышал, как они обсуждали предстоящую ночную работу, – размышлял лейтенант, – однако как же он узнал, что Симка живет с Рюриком? Тоже услышал? Впрочем, мог запросто обойтись и без этой информации. Пришел, увидел, что она одна дома, и убил. Все. Не надо усложнять».

Оказавшись на свежем воздухе, Коля застыл на миг, размышляя, что еще он может сделать, стоит ли сходить в бомжовский дом, побеседовать с соседями несчастной парочки, или лучше отправиться к себе домой и ждать звонка Бородина.

Он стоял у перехода через площадь. Вероятно, сломался светофор, долго не загорался зеленый, и успела собраться приличная толпа. Машины, проезжая на большой скорости, пускали из-под колес фонтаны грязной воды, толпа шарахалась назад, наконец зеленый включился, и стадо машин неохотно замерло, заняв переход. Людям пришлось лавировать между ними, толкая друг друга. Кто-то сильно ударил Колю в спину. Мимо, совсем близко, пробежала полная молодая женщина, волоча за руку маленького ребенка. Телечкин тихо чертыхнулся, сделал несколько шагов и вдруг почувствовал странную тупую боль в спине. Еще шаг, и боль стала нарастать с реактивной скоростью, пересохло во рту, площадь завертелась перед глазами. Сквозь липкий тяжелый туман он увидел, как зажегся желтый, машины отчаянно засигналили. Ноги обмякли, в глазах потемнело, он не мог понять, удается ли ему идти, передвигаться к безопасному тротуару, или это просто беспорядочное кружение, движение в никуда.

Коля сделал еще шаг, то ли по земле, то ли по воздуху, почувствовал, что под ногами уже никакой земли нет и он болтается в пространстве, в невесомости, как космонавт.

Площадь выла и визжала. Отчаянный скрежет тормозов взорвался у него в мозгу, и не осталось ничего, кроме боли, огромной, как Вселенная.

* * *
Люся встретила доктора Руденко робким вопросом:

– А тетя Лиля за мной придет?

Евгения Михайловна присела на краешек койки и провела рукой по светло-желтым свалявшимся волосам.

– Надо голову вымыть и лук втереть, – с легким вздохом произнесла Люся и принялась теребить уголок простыни.

– Как ты себя чувствуешь?

– Хорошо.

– Живот болит?

– Немного. А что такое выкидыш?

Доктор Руденко несколько секунд молча смотрела в светло-карие выпуклые глаза, слишком внимательные, слишком грустные для слабоумного ребенка. На вопрос она отвечать не стала, вместо этого положила перед Люсей коробку шоколадных конфет «Черный бархат», перевязанную розовой ленточкой.

– Вот, тебе просили передать.

Лицо Люси изменилось необычайно. Она покраснела, потом побледнела, в глазах засверкали слезы, несколько раз открылся рот, но слов у нее не нашлось, только вырвался протяжный вздох.

– Молодой человек ждал меня у входа в больницу, спросил, не знаю ли я Люсю. Я сказала, да, знаю, как раз к ней сейчас иду.

– А еще? – еле слышно выдохнула Люся и осторожно, кончиками пальцев, погладила целлофан на коробке. – Что еще он сказал?

– Спросил, как ты себя чувствуешь. Передал тебе привет от мамы Зои. Сказал, что ты хорошая девочка, ни в чем не виновата. Ты не убивала тетю Лилю. Теперь можешь рассказать, как было на самом деле. Все, что помнишь, можешь рассказать.

– Это он вам так сказал? – судорожно сглотнув, спросила Люся.

– Конечно. Разве кто-то другой об этом знает?

– Нет… никто… А где тетя Лиля? – девочка задышала часто, тяжело, лицо залилось слезами, задрожали плечи. – Где тетя? Тетечка Лилечка моя, родненькая, позвоните, пусть она меня заберет домой, ну пожалуйста, я не хочу к маме Зое, я не хочу жить здесь, где моя тетечка?

Коробка конфет упала на пол, но Люся этого не заметила. У нее началась самая настоящая истерика. Доктор Руденко поняла, что разговаривать дальше бесполезно. Она решила не колоть успокоительное. Девочка и так запичкана психотропными препаратами.

Евгения Михайловна сидела и гладила ее по волосам. В маленький бокс заглянул фельдшер, хотел войти, но доктор покачала головой. Люся плакала и причитала, повторяла одно и то же, звала тетю Лилю, казалось, она ушла в себя, в какие-то свои жуткие, невыносимые воспоминания. Она проживала травмирующую ситуацию заново, неизвестно в который раз.

– Не надо! Ей больно, пожалуйста, не трогай ее! Я все сама отдам, я знаю где, не трогай!

Евгения Михайловна пожалела, что у нее нет с собой диктофона. Она старалась не пропустить ни слова. Люсино бессмысленное бормотание со стороны казалось бредом, но содержало в себе бесценную информацию.

– Тетя! Миленькая, хорошенькая, пожалуйста, открой глазки! Почему она не слышит? Нет, я не убивала… я не знаю… мне было плохо… не помню… почему я? Русланчик, прости меня… Она поправится? Да, я поняла, если я признаюсь, что убила, она поправится… Я убила тетю Лилю… я убила… Люся плохая, воняет… Русланчик, не уходи, помоги ей… – Дальше последовал жуткий, сдавленный крик. У Люси закатились глаза, она рухнула на койку.

Евгения Михайловна посчитала пульс, вытерла ей лицо бумажным платком и, наклонившись к уху девочки, тихо спросила:

– Руслан ударил тебя?

– Шею больно, – не открывая глаз, прошептала девочка.

– Сейчас больно?

– Позовите тетю Лилю. – Светло-карие глаза широко открылись и уставились на Евгению Михайловну. Взгляд был осмысленным, испуганным, и опять доктор Руденко не заметила в нем ни капли безумия. – Я сделала все, как нужно, тетя Лиля уже поправилась. Пусть она придет.

– Люся, а кто тебе сказал, как нужно делать?

– Добрый Лоа.

– Кто это такой?

– Добрый дух, который оживляет мертвых. Человек умирает, как засыпает, а потом просыпается и становится молодым, здоровым, сильным, и живет очень долго, никогда ничем не болеет. Если слушаться Лоа, он будет добрым и оживит мертвого, за которого ты просишь, – все это она проговорила быстрым, свистящим шепотом, четко, без запинки, словно повторяла заученный наизусть текст.

– Как он выглядит, этот Лоа? – осторожно поинтересовалась Евгения Михайловна.

– Никак. Его нельзя увидеть.

– Но тогда как же с ним можно разговаривать?

– Он иногда вселяется в человека и говорит через него.

– Значит, он в тебя вселялся?

– Нет, в меня нельзя, я плохая, больная, глупая, от меня воняет. Лоа любит здоровых, сильных, которые спортом занимаются. Вот Руслана он очень любит, Руслан такой красивый, сильный. Ну, вы же его видели, это он вам передал для меня конфеты.

– Да, конечно. Значит, Лоа вселился в Руслана, убил тетю Лилю и приказал тебе сказать, что это ты убила, – медленно проговорила Евгения Михайловна и почувствовала, как у нее холодеют руки и мурашки бегут по спине.

– Лоа добрый, но строгий, – задумчиво произнесла Люся, – он всегда делает, как лучше для человека. Только кажется, будто он убил. На самом деле это такое испытание для людей. Вот я глупая, не умею говорить неправду, и мне пришлось пройти испытание, сказать всем, что я убила тетю Лилю. Но теперь я очистилась. Из меня вышла плохая кровь, и я должна поправиться.

– Из тети Лили тоже вышла плохая кровь?

– Конечно, – Люся широко, радостно улыбнулась, – но только вы никому об этом не рассказывайте.

– Хорошо, никому не расскажу, – пообещала доктор Руденко и внезапно спросила: – Ты помнишь свою маму?

– Я не хочу к маме Зое, – живо отозвалась девочка, – я больше туда никогда не хочу, там все думают, что я плохая.

– Кто все?

– Там делают уколы. В подвале страшно, там злые чудовища. Кукле оторвали голову, я плакала, они смеялись. Пожалуйста, позвоните тете Лиле, пусть она меня заберет.

– Люся, у мамы Зои в подвале живут чудовища?

– Да. Вампиры, ведьмы, черти, мертвецы. Я боюсь, я не хочу.

– А кто оторвал кукле голову?

– Бака, – прошептала Люся и тут же зажала рот ладонью.

– Кто это?

– Злой дух, человек-волк.

– И зачем он это сделал?

– Чтобы убить.

– Кого?

– Не знаю, кукла была как будто этот человек, которого хотели убить. Они так играли.

– Кто они?

– Все ребята.

– Ребята у мамы Зои?

– Нет! Я к маме Зое не хочу, – Люся вдруг замерла с открытым ртом, несколько секунд глядела куда-то мимо Евгении Михайловны, в глазах у нее застыл ужас, словно там, за спиной врача, она увидела нечто очень страшное, – пожалуйста, никому не говорите про Лоа, – прошептала она, и как будто весь воздух вышел из нее вместе с этим шепотом. Она упала на подушку, лицо ее стало бледным и равнодушным.

– Люся, ты знаешь свою фамилию?

– Коломеец Люся, восемьдесят пятого года.

– А как фамилия мамы Зои?

– Я спать хочу, я сразу усну, я буду хорошо себя вести, – пробормотала девочка и широко зевнула.

– Мама Зоя тебя удочерила и дала тебе свою фамилию, – Евгения Михайловна взяла Люсю за руку, – ты должна мне ее назвать, тебя никто не будет ругать за это.

– Я Коломеец Люся, я не хочу другую фамилию, я хочу домой, позвоните тете Лиле…

– Хорошо. Как фамилия Руслана?

– У Лоа нет фамилии. Ему не нужно…

– А мама Зоя тоже Лоа?

– Руслан Лоа Барон Самади, мама Зоя Лоа Маман Бригит.

– Они муж и жена?

– Нет.

– У мамы Зои другой муж?

– Был. Но умер.

– Когда?

– В том году.

– Как его звали?

– Папа Василий.

– Отчего же он умер?

– Долго болел. Лежал в кровати, не двигался, только кушать просил. А потом умер. Я спать хочу, я сразу усну…

– Хорошо, Люся, сейчас ты будешь спать. Только скажи, ты помнишь свою родную маму? Ее звали Ольга, – ласково произнесла Евгения Михайловна.

– Да. Я помню маму Олю. У нее светлые кудрявые волосы, как у тети Лили.

– Она погибла. Это тоже было испытание Лоа?

– Нет. Она сама себя убила. Прыгнула на улицу из окошка и разбилась. Лоа ни при чем.

– Ты это видела или тебе кто-то рассказывал?

– Я спала, ничего не помню. Можно, я посплю? Тетя Лиля придет, вы меня разбудите, хорошо? – Она закрыла глаза, лицо ее обмякло, расслабилось. Она уснула моментально. Евгения Михайловна несколько минут сидела на краешке койки, низко опустив голову, и слушала тихое, тревожное сопение девочки.

«Ведь не могла она все это сочинить. Она говорит о том, что знает, что видела своими глазами. Похоже, речь идет не об одном маньяке, а о целой команде психопатов, – думала доктор Руденко, – сейчас столько развелось всяких чудовищных сект. Сатанисты, любители черной магии. Но каким образом попала к ним эта девочка? До сих пор она упрямо повторяла, что убила. А теперь говорит совсем другое. Вероятно, правду. Значит, ход с конфетами оказался верным».

Идея принести Люсе коробку шоколада «Черный бархат», точно такую, какая лежала на столе в ночь убийства, пришла в голову Евгении Михайловне после того, как Бородин в кафе натянул на себя жуткую маску черта. Она чувствовала, что Люсю надо сдвинуть с мертвой точки, сломать психологический ступор. Демонстрировать ей черта Евгения Михайловна раздумала. Испуг только усугубил бы проблему. А вот радость могла пойти на пользу. Евгения Михайловна очень надеялась на конфеты, но такой бурной реакции, такого потока новой информации не ожидала. Получилось нечто вроде следственного эксперимента. Девочка практически разыграла перед ней сцену убийства.

Наконец, как будто очнувшись, Евгения Михайловна бесшумно вышла из палаты, отправилась в свой кабинет, закрыла дверь и записала все, стараясь не упустить ни слова.

* * *
Черный бронированный джип мчался по главной улице подмосковного города Лобни на огромной скорости, весь прочий транспорт в панике жался к обочинам, пешеходы шарахались, самые впечатлительные вскрикивали и провожали черного убийцу возмущенными, испуганными взглядами. На выезде из города молоденький инспектор у поста ГАИ выскочил на шоссе, но вовремя был остановлен старшим товарищем.

– Запомни их и никогда не трогай, – тихо и мрачно сказал старший младшему.

– А кто это?

– Неприкасаемые.

Джип между тем свернул с шоссе на проселочную дорогу, миновал живописную дубовую рощу, за которой прятался дачный поселок, свернул еще раз, проехал вдоль высокого глухого забора, остановился у железных ворот и коротко просигналил. Ворота грохнули, тяжело распахнулись. За ними была аккуратная зеленая лужайка, обрамленная молодыми березками, и красный кирпичный двухэтажный дом. Маленькая худенькая девочка лет пятнадцати в спортивных трикотажных штанах с вытянутыми коленками и линялой широкой футболке закрыла ворота и встала перед джипом, сложив руки на груди.

Из машины резво, как мяч, выскочил накачанный бритоголовый коротышка в белом легком костюме, вслед за ним неспешно вылез мужчина лет тридцати в голубых джинсах, мятой красно-черной клетчатой ковбойке и темных очках.

– Кто дома? – обратился коротышка к девочке.

– Во-первых, здравствуйте, – девочка сдула со лба рыжую челку, – во вторых, вы не предупреждали, что приедете, и поэтому дома никого. Только я и Ирка со Светкой.

– Где остальные? – поинтересовался красно-черный и потянулся с хрустом.

– Мама Зоя поехала в Москву к косметичке, про других не знаю. Так вы чего не предупредили?

– Когда вернется?

– Кто, мама Зоя? Обещала вечером, часам к семи.

– А Руслан где?

– Сказала, не знаю. Он мне не отчитывается.

– Не груби, – коротышка легонько толкнул девочку в плечо кулаком, – где близнецы?

– У себя в комнате, дрыхнут, кажется.

– В два часа дня?

– Это их дело. А вы кто? – девочка смерила красно-черного долгим оценивающим взглядом. – Снимите очки, я что-то вас не узнаю.

Красно-черный открыл было рот, чтобы ответить, но коротышка ответил за него:

– Будешь приставать, урою, – и звонко шлепнул девочку по спине, она охнула и закашлялась.

Гости направились к дому, девочка последовала за ними, но коротышка остановил ее жестом. Внезапно она поймала его руку, притянула к себе с неожиданной силой, так, что он едва удержался на ногах, и быстро зашептала на ухо:

– Гулливер, ты сделал, что обещал?

– Отвянь, – оскалился коротышка.

– Гуличка, ну пожалуйста, поговори с ним, умоляю, что хочешь для тебя сделаю!

– Отвянь, сказал! – коротышка выдернул руку.

– Эй, в чем дело, ты идешь? – поторопил его красно-черный.

Дверь захлопнулась у девочки перед носом. Она опустилась на каменную ступеньку крыльца и сильно стукнула себя кулаком по коленке.

– Обрубок паршивый, гад несчастный, урою, искалечу, говном своим захлебнешься, – пробормотала она, сдула челку, вскочила и не спеша, покачивая тощенькими бедрами, направилась к джипу. Там за рулем дремал еще один качок, тоже бритый, с лицом красным и блестящим, как сырое говяжье филе.

Девочка открыла переднюю дверцу, залезла в салон, уселась рядом с шофером. Тот открыл маленькие опухшие глазки, широко зевнул и спросил:

– Ты че, Лариска?

– Митяй, будь человеком, попроси Петра Петровича, чтобы меня тоже взяли в клуб, чем я хуже Ирки со Светкой? – она прикоснулась пальчиками к его мощному колену. На ногтях, обкусанных до мяса, шелушился черный лак.

– Не понял, – криво усмехнулся шофер.

– Да все ты понял, Митяй, не придуривайся. Ирку со Светкой забирают в закрытый бордель, у них настоящая жизнь начинается, с бабками, с красивыми шмотками. Я тоже хочу. Я здесь не могу больше. Вот, смотри, – она задрала футболку, обнажила впалый живот, острые ребра. Шофер скосил глаза и увидел три красные, воспаленные шестерки, нацарапанные на коже.

– Ты че, наколку хотела сделать, что ли? – спросил он, цыкнув зубом.

– Я не сумасшедшая, – помотала головой девочка, – это Руслан меня пометил. Дико больно. Слушай, Митяй, у тебя девушка есть?

– Закройся, опусти майку свою, дура, – шофер брезгливо поморщился, – и вообще, выметайся из машины.

– Да ты не бойся, это не наколка, это пройдет, подсохнет, а корочки отвалятся, и ничего не будет. Царапины неглубокие, даже шрамов не останется. Ну правда, Митяй, есть девушка у тебя?

– Брысь, сказал! – шофер вытянул сигарету из пачки, щелкнул зажигалкой и выпустил дым в открытое окно.

– Дай хотя бы покурить, трус несчастный, – сдерживая слезы, крикнула девочка, – все вы только кажетесь такими крутыми, а на самом деле трусы, слабаки, посмотрела бы я на тебя, если бы ты попал на нашу дискотеку. Небось, в штаны наложил бы, если трех шестерок на моем пузе боишься. Там у нас знаешь, что делается? Ну будь человеком, пожалей меня, возьми с собой, если у тебя есть девушка, я все равно лучше, я тебя так буду любить… – Последние слова она прошептала еле слышно, в тупой выбритый затылок. Зеленые круглые глаза наливались слезами, маленький острый носик, усыпанный веснушками, покраснел, губы задрожали. Шофер резко развернулся и рявкнул:

– А вот за труса я тебя щас урою!

– Урой, – кивнула девочка и шмыгнула носом, – а лучше вообще замочи. Вот, точно, замочи меня, Митяй, – она вдруг захохотала хрипло, надрывно, – я сама никак не могу, не получается, жалко себя, а вот бы кто-то помог…

– Да пошла отсюда, дура сдвинутая! – шофер перегнулся через ее колени, открыл дверь. – Прыгай! И чтобы я тебя больше не видел!

– Трус! Козел! – громко крикнула девочка ему в лицо, схватила полупустую пачку «Парламента» и выпрыгнула из машины.

Шофер вяло выругался, выкинул недокуренную сигарету в окошко, широко, со стоном, зевнул, откинулся на мягкую спинку сиденья и через минуту уже похрапывал.

А рыжая Лариса обежала дом и остановилась перед высокой деревянной лестницей, приставленной к крыше. На втором этаже было распахнуто окно, и оттуда слышались приглушенные голоса. За птичьим щебетом невозможно было разобрать ни слова. Не долго думая, Лариса вскарабкалась по лестнице, легко и бесшумно, как кошка.

– Нет, а кому это нужно? – услышала она голос одной из близняшек.

– Много будешь знать, скоро состаришься, – ответил неприятный вкрадчивый тенор, принадлежавший черно-красному, – ладно, девочки, нам пора. Вы все поняли?

– Какие у нас гарантии? – мрачно спросила Ира.

– Вы сами – вот ваша главная гарантия. Качество работы и молчание. Гуд-бай, лапушки. Когда переедете к Петру Петровичу в клуб, обязательно вас там навещу.

Лариса болезненно поморщилась, сообразив, что главное она пропустила из-за глупой бесполезной болтовни с шофером. Послышался стук двери. В комнате близняшек повисла тишина. Лариса надеялась, что Ира и Света сейчас же начнут обсуждать визит Гулливера с неизвестным черно-красным, но они молчали, как будто чувствовали, что их слушают. Оставаться на лестнице не стоило, ее могли заметить, и Лариса быстренько спустилась, отошла к забору, села на березовый пенек, достала из кармана штанов свистнутые у шофера сигареты, хотела закурить, но не было зажигалки.

– Ты что здесь делаешь? – из окна на втором этаже высунулась голова одной из близняшек. Лариса их так и не научилась различать, а потому крикнула наугад:

– Ирка, будь человеком, кинь зажигалку.

Голова спряталась, и через минуту к Ларисиным ногам упал коробок спичек. Лариса с наслаждением закурила.

Света захлопнула окно и села на кровать рядом с Ирой.

– Лариска, по-моему, подслушивала, – произнесла она шепотом сестре на ухо, – там лестница у окна, она, кажется, только что с нее слезла.

– Ну, если она слышала весь разговор, то будет молчать, – Ира оскалилась, – ей ведь жить хочется. Ну, а если только кусок разговора, то вряд ли она что-то поняла.

– Думаешь?

– Уверена.

Послышался приглушенный рев мотора.

– Эй, Лариска, ты где? Закрой за нами! – крикнул Гулливер.

– Я вам что, нанималась? – звонко, со слезой, отозвалась Лариса.

Ей ничего не ответили. Мотор опять взревел, ворота грохнули.

– Гады! – заорала Лариска. – Все гады! Ненавижу! А-а-а, убили негра! – запела она пьяным шальным голосом и трижды кулаком стукнула по железным воротам изо всех сил.

– Ты видишь, какая шалава? – развела руками Света. – Она может все разболтать просто так, самой себе во вред.

– Ну что ты заранее паникуешь? Лучше подумай, как будем бабки тратить? – Ира обняла сестру и звонко чмокнула в щеку. – Можно шмоток накупить, а можно в банке открыть счет. Слушай, отличная идея! Почему нет? Чем мы хуже других? Сейчас есть вполне надежные банки, мы с тобой кредитки заведем.

– Хватит! – шепотом крикнула Света. – Сначала надо получить эти деньги. И не забывай, за что мы их получим. Размечталась! Счет в банке! Карточки! Нам бы с тобой уцелеть, Ирка, и не загреметь под фанфары.

Полина Дашкова Питомник Книга 2

Глава семнадцатая

Человек, позвонивший утром, больше не перезванивал. Ксюша пару раз набрала мобильный номер Олега, но телефон был отключен.

– Ладно, – вздохнула она, кладя трубку, – так даже лучше.

День летел легко и незаметно. Если не считать, что они попали под дождь во время прогулки, ничего особенного не случилось. У Маши было отличное настроение, она улыбалась, смеялась, хорошо кушала, уснула сразу, без слез и нудного укачивания в кроватке. Во время ее дневного сна Ксюша почитала учебник биологии, лежа на старинной кушетке в гостиной и поедая свежую клубнику. Лицо ее было измазано красной ягодной мякотью, она вспомнила, как это полезно для кожи, и решила сделать маску. Главное, успеть смыть, пока не проснулась Маша, чтобы не напугать ребенка.

Отложив учебник, она побродила по огромной пустой квартире, прислушиваясь к тиканью старинных часов, к отдаленному гулу Тверской.

– Как замечательно здесь можно было бы жить, – произнесла она вслух, стоя перед зеркалом в ванной и разглядывая свою клубничную физиономию, – если бы я родилась в такой вот квартире, наверное, была бы совсем другим человеком. Я бы с младенчества чувствовала себя важной, нужной, защищенной, я была бы красивей и уверенней в себе. И никогда не случилось бы со мной никакой гадости. Я бы никого, кроме себя, не любила. Я бы выросла классической холодной стервой. От таких сходят с ума. Да, я, пожалуй, стала бы настоящей стервой. Митя ни за что не бросил бы меня тогда, потому что ему, как выяснилось, нравятся исключительно стервы.

Стоило произнести эту последнюю фразу, и сжалосьсолнечное сплетение. Ксюша включила воду и принялась смывать клубнику с лица. Хрупкое ощущение покоя и счастья треснуло, в душе засвистел черный ледяной сквозняк. Дрожащими руками Ксюша сорвала с вешалки бирюзовое пушистое полотенце, промокнула лицо, приблизила глаза к зеркалу. Когда тебя бросили, собственное лицо может вызвать тошноту.

«Ты думаешь, ты такая красивая? Ну и дура. Ты посмотри на себя: ни кожи, ни рожи».

На минуту ей почудилось, что из зеркала глядит на нее совсем другое лицо. Прищуренные серо-зеленые глазки, мягкий картофельный нос, усыпанный светлыми крупными веснушками, тонкие, как ниточки, губы, круглый рыхлый подбородок.

Эта физиономия, влажная и розовая от радостного возбуждения, до сих пор иногда всплывала перед глазами, причем в самые неожиданные моменты. И тут же начинал мучительно звучать в ушах злобный монолог:

«Я тебе честно, от души, хочу сказать всю правду, а то прямо жалко на тебя смотреть. Смешно и жалко. Ты ведь на самом деле настоящий урод, погляди на себя внимательно. Рот, как у Буратино, да и нос тоже. Видишь, какой у тебя длинный нос. Ты похожа на недоделанного Буратино. Ручки и ножки, как палочки, прямо так и хочется переломать. А глаза? Может, тебе кажется, что у тебя красивые глаза? Да ты с ума сошла, в твои свиные гляделки только взглянешь – и сразу блевать тянет».

Бывшая одноклассница Наташка Трацук заявилась к ней домой специально, чтобы добить, уничтожить. Для Наташки никакой рациональной пользы в этом не было, наоборот, ей не стоило ссориться с Ксюшей, она собиралась поступать в Университет, на юридический, и Ксюшин папа бесплатно занимался с ней историей. Она жила в соседнем доме и забегала вечерами, просила растолковать какую-нибудь сложную для понимания тему. Конечно, ей совершенно не стоило ссориться с Ксюшей. Где еще она могла найти такого лопуха, кандидата наук, который будет для нее раскладывать по полочкам Смутное время, войны, революции, рисовать родословные древа русских царей и ни копейки за это не возьмет? Только родители Ксюши, люди странные, бескорыстные до судороги, были способны на такое.

Однако правдолюбие оказалось сильнее здравого смысла. Наташка произносила перед Ксюшей свою вдохновенную тираду, находясь в состоянии почти наркотического кайфа. Ксюша и так погибала, она и без Наташкиных стараний уже знала, что Митя больше ее не любит.

Они с Митей дружили с первого класса. Девочки завидовали, ибо Митя Кольцов считался самым привлекательным мальчиком в классе. Сначала по-детски дразнили «мальчишницей», шушукались и хихикали за спиной. Она не замечала, ей было интересно с Митей, у нее имелся настоящий друг, о таком другие только мечтать могут.

Девочки между собой то смертельно ссорились, то мирились навек, с рыданиями и бурным раскаянием. Их мир напоминал крошечное, но сложное и вполне тоталитарное государство, с частой сменой диктаторов, с заговорами, переворотами, секретными агентами, доносами и даже публичными экзекуциями. Ксюша оставалась в стороне, и если кто-то пытался втянуть ее в общественную жизнь, шепча на ушко: «А ты знаешь, что о тебе вчера на труде девчонки говорили?», она отвечала: «Не знаю и знать не хочу!»

С Митей они жили рядом, в соседних подъездах, вместе возвращались из школы. У обоих родители работали до позднего вечера, и часто они засиживались в гостях друг у друга, вместе делали уроки, смотрели телевизор, иногда просто читали, сидя рядышком на диване.

В сложном переходном возрасте девочки стали тихо сходить с ума. Не все, конечно, но маленькая группа активисток серьезно влияла на остальных, нормальных.

Активистки измеряли всем девочкам в классе носы, талии, длину ног, объем груди, составляли какие-то таблицы и графики, вычисляли, кто первая красавица, кто вторая, третья, и так далее. Озабоченность параметрами внешности постепенно перерастала в массовый психоз. Ксюша оставалась единственной, не внесенной в конкурсный график. Она не давала себя измерять, и однажды, в восьмом классе, это было сделано насильно. Именно Наташка Трацук, активистка общественного психоза, хитростью задержала ее в раздевалке после физкультуры. Кроме Наташки, было еще двое, тоже активистки, началось все с баловства, с игры. Ксюше с хихиканьем и прибаутками скрутили руки, шарфом завязали рот и стали сантиметром обмерять, как будто собирались шить платье. Потом холодная стальная линейка была прижата к ее носу, и как будто нечаянно острым углом ей поцарапали до крови кожу под глазом.

Когда все измерения и подсчеты были произведены, Наташка снисходительно похлопала ее по плечу и сообщила:

– Так я и знала. Пятнашка.

– Что? – отряхиваясь и стараясь придать лицу презрительное выражение, спросила Ксюша.

– Ты на пятнадцатом месте, – объяснили ей, – а думала, небось, будто самая красивая?

В классе было всего пятнадцать девочек, то есть по их кретинской таблице она оказывалась на последнем месте.

– Интересно, а кто же на первом? – спросил Митя, когда она по дороге из школы рассказала ему обо всем.

– Разумеется, Трацук.

– А, ну понятно, – засмеялся Митя, – знойная женщина, мечта поэта. В рыболовном магазине червяки продаются, я, пожалуй, куплю грамм сто и насыплю ей за шиворот.

– Ни в коем случае! – испугалась Ксюша.

– Почему?

– Потому, что жалко.

– Кого? Эту гиппопотамиху?

– Нет, червяков.

Был конец февраля, пасмурный темный денек, вода по колено. По крышам с грохотом ходили дядьки в оранжевых жилетах, перекликались матом и сшибали огромные сосульки. Ксюша и Митя шли страшно медленно, потому что корчились от смеха. Они промокли насквозь, замерзли, но все кружили по соседним дворам, не решаясь идти домой. Сквозь смех они случайно поцеловались, впервые по-настоящему, в губы, и после этого обоим было страшно оказаться вдвоем у кого-нибудь дома, но и расставаться не хотелось.

После десятого класса они собирались поступать в Медицинскую академию. Вместе готовились к экзаменам. Митя поступил, а Ксюша недобрала баллов. Сдав экзамены, Митя поехал с родителями на Кипр. Ксюша осталась в Москве, у ее родителей не хватало денег на еду.

Ксюша устроилась санитаркой в больницу, ужасно уставала, но сквозь усталость все сильней чувствовала, как ускользает от нее то, ради чего она жила на свете, ее счастливая, ясная, детская любовь. У Мити совершенно не было времени. Когда она звонила, он разговаривал сухо, отрывисто, говорил, что страшно занят, в какой-то момент она обратила внимание, что сам он ей с сентября не позвонил ни разу.

Когда в очередной раз он сказал, что занят и вечером встретиться не может, она, вспомнив, что у него осталась какая-то ее книжка, веселым голосом попросила ее вернуть.

– Хорошо, я занесу, – пообещал он.

– Нет, лучше я сама к тебе зайду вечером, – выпалила она.

– Только не сегодня. Я вернусь не раньше двух ночи.

На следующий вечер она опять позвонила, и он, после долгой паузы, милостиво позволил ей зайти.

Его родителей не оказалось дома. Он прямо на пороге протянул ей книгу. Она с мучительной улыбкой спросила, не угостит ли чаем.

– Да, конечно… Только, понимаешь, ко мне должны прийти. Я жду звонка.

– Не беспокойся, как только позвонят, я сразу исчезну.

Когда он наливал чай, руки у него заметно дрожали. Он то и дело косился на часы, на телефон, курил, покашливал. Она пыталась разговорить его, задавала вопросы, он отвечал коротко, иногда вообще не отвечал, не слышал ее и, наверное, не видел. Повисали долгие, невыносимые паузы, Ксюше хотелось встать и уйти, но она не могла наглядеться на него и наконец решилась спросить:

– Митя, у тебя есть кто-то?

Ничего глупее нельзя было придумать. Он брезгливо поморщился, покраснел и произнес неприятным высоким голосом:

– Вот только, пожалуйста, не надо выяснять отношения!

Именно в этот момент завизжал телефонный звонок. Митя бросился в соседнюю комнату, по дороге опрокинув стул, и шарахнул дверью. Ксюша знала, что именно сейчас надо уйти, исчезнуть, не прощаясь, но как будто примерзла к кухонной лавке и мелкими быстрыми глотками прихлебывала жидкий чай. Он вернулся, едва волоча ноги, тяжело опустился на табуретку, закурил. Он выглядел таким несчастным, что Ксюша не удержалась, встала и погладила его по голове.

– Что, Митенька, она не придет?

– Нет.

– Но ведь позвонила, – попыталась утешить его Ксюша, – позвонила, предупредила. Мало ли какие у человека могут быть дела.

Он отложил сигарету, уткнулся лицом ей в грудь и пробормотал:

– Ксюшенька, ну почему ты такая хорошая?

Она поцеловала его в макушку, отстранилась, застегнула пуговку на блузке, поправила волосы, широко, ласково улыбнулась и сказала:

– Все, Митя. Я пойду.

Он, не вставая, притянул ее к себе так резко, что она упала к нему на колени, и через несколько минут они оказались в его комнате, на скрипучей узкой тахтенке.

Ей так хотелось, чтобы он произнес хоть слово, но он молчал и как будто спешил, раньше ничего такого не было у них, только целовались, обнимались, оба сопели, но запретной черты не решались переступить. А тут вдруг, когда, казалось, все кончено, он раздевал ее, торопливо, деловито, как будто мстил ей, непонятно за что.

Потом они лежали, уставясь в потолок, и, не выдержав этого ужасного молчания, Ксюша прошептала:

– Она красивая?

– Кто? – спросил он, разворачиваясь и нависая над Ксюшей раскрасневшимся влажным лицом.

– Ну, та, которая не пришла сегодня.

– Да, очень, но тебе не стоит сейчас об этом спрашивать. Запомни, никогда не выясняй с мужчинами отношения, никогда не обвиняй. Это бесит, понимаешь?

– Разве я тебя обвиняю, Митенька?

В ответ он неприятно усмехнулся, легко, пружинисто спрыгнул с кровати, вышел из комнаты и хлопнул дверью. Ксюша стала быстро, бестолково одеваться, никак не могла попасть в рукав блузки, обнаружила, что в спешке он оторвал ей пуговицу на джинсах, наконец кое-как привела себя в порядок, пригладила встрепанные волосы, вышла, увидела, что он сидит на кухне в полосатом махровом халате и курит.

– Ты поняла? – произнес он, не глядя в ее сторону. – Никогда не упрекай, не обвиняй. Будь легкой, веселой, надменной, не смотри жалобными глазами и никому никогда не вешайся на шею. Будь холодной загадочной стервой. Впрочем, у тебя это вряд ли получится.

Ксюша несколько секунд молча смотрела на него, чувствуя, что глаза у нее сейчас именно жалобные, умоляющие, и вот-вот хлынут слезы, но вместо того, чтобы заплакать, громко рассмеялась. – Митенька, никогда не влюбляйся в холодных стерв, – произнесла он сквозь смех, – будь нежным, ласковым, и умоляю тебя, не кури столько, это очень вредно для здоровья. Ешь побольше фруктов и овощей, делай гимнастику по утрам. Все, пока, мой хороший. Не грусти.

На следующий день он позвонил, сказал, что она забыла книгу, за которой приходила, и явился к ней днем, когда она отсыпалась после ночного дежурства в больнице. Родителей не было, и все повторилось, но уже не так торопливо и грубо.

Примерно месяц они встречались почти каждый вечер. Всякий раз, когда с языка готовы были сорваться вопросы: «Митя, она тебя бросила? А что будет, если она вернется?», Ксюша начинала хохотать. Смехом она заменяла и все прочие, важные для нее слова: «Митенька, я тебя очень люблю, не уходи, я умру без тебя...»

– Мы с тобой знакомы с семи лет, ты никогда не была такой хохотушкой, – удивлялся он.

Когда она была у него дома и звучал телефонный звонок, сердце ее подпрыгивало к горлу. Он летел к телефону, сшибая все на своем пути. Потом она всматривалась в его лицо и вздыхала про себя с облегчением: «Уф, пронесло…»

Наконец ей пришло в голову, что нельзя все вечера подряд торчать дома, это скучно, к тому же проклятый телефон сводит с ума.

Заняв денег на работе, она купила билеты в кинотеатр «Пушкинский», самые дорогие, на вечерний сеанс, на американский боевик со спецэффектами, о котором говорила вся Москва. Митя сказал, что встретятся они у памятника, за пять минут до начала.

Шел проливной дождь, она, конечно, забыла зонтик и прождала полтора часа. Потом, когда совсем окоченела, решилась позвонить ему из автомата.

– А его нет, – сообщила Митина мама, – он будет очень поздно. Что-нибудь передать?

Ксюше померещился где-то в глубине квартиры чужой, мелодичный женский смех, и Митин урчащий, ласковый голос. Его мама неправильно положила трубку, и Ксюша вместо коротких гудков услышала раздраженный крик:

– Эй, в следующий раз не вынуждай меня врать, сам разбирайся со своими девочками!

Дрожа и заливаясь слезами, она спустилась в метро, доехала до «Баррикадной», перешла на «Краснопресненскую». Там ей посчастливилось сесть в темный вагон. Она забилась в уголок и страшно долго ездила по кольцу, пока на «Киевской» не сообщили: «Поезд дальше не пойдет, просьба освободить вагоны». У нее не было сил подняться, тетка-обходчица рявкнула на нее, решив, что она пьяная или под наркотиком. Ксюша вышла и тут же рухнула на ближайшую скамейку. Она уже не плакала, просто сидела как каменная. Поезда подъезжали, мимо валили толпы людей, в основном приезжих, с огромными полосатыми баулами. В дверях то и дело возникала давка. Уезжал очередной поезд, несколько минут было тихо, опять наваливала толпа.

Ксюша все сидела, не двигаясь, как будто спала с открытыми глазами. После полуночи платформа почти опустела. В голове у нее сложилась четкая схема последующих действий. Как только забрезжит белый огонь в туннеле, она встанет, подойдет к краю платформы, закроет глаза и сделает всего один шаг, потому что невозможно жить, когда так больно. Поезда не было долго, наконец загудели рельсы, брызнул свет. «Давай!» – скомандовал внутри нее чужой, властный голос.

И вдруг нечто тяжелое, невыносимо вонючее рухнуло прямо к ней на колени. Пьяный бомж хотел сесть на лавку рядом, но промахнулся. Ксюша рефлекторно оттолкнула его, и старик грохнулся на каменные плиты платформы. Под его головой стало растекаться кровавое пятно, тут же подбежали дежурная, двое милиционеров. Старика подняли, половина его лица была залита кровью. Он бормотал что-то матерное, тяжелым пьяным басом. Ксюша смотрела, как его уводят, точнее, уносят, как он перебирает ногами по воздуху и во всю глотку матерится.

Она кинулась в закрывающиеся двери последнего поезда. Ее била крупная дрожь, а в голове ни с того ни с сего завертелись непонятные числа. Она что-то пыталась подсчитать, и только выйдя на улицу, в ясную лунную ночь, поняла, что у нее задержка три недели.

А на следующий день к ней заявилась Наташка Трацук, чтобы высказать всю правду в глаза, и тараторила, не умолкая, втаптывала Ксюшу в землю, уничтожала и пьянела от восторга.

* * *
«Ты урод, с твоей внешностью просто нельзя жить. Тебе надо было родиться в какой-нибудь мусульманской стране и носить паранджу. Это я тебе говорю для твоей же пользы, чтобы ты не воображала себя королевой, это со стороны выглядит дико смешно, над тобой все смеются, ты знаешь об этом? И очень советую тебе, не звони больше Мите, ты ведь достала его. Вчера мы с ним встретились во дворе, он мне так и сказал: знаешь, говорит, эта уродка меня уже достала».

* * *
...Раньше Ксюша просто рассмеялась бы Наташке в лицо и даже пожалела бы ее. Но теперь она оказалась беззащитной и вдруг поняла, что это на всю жизнь. У нее хватило сил выгнать Наташку вон, но жуткий монолог застрял в памяти надолго и всерьез.

В больнице после очередного дежурства Ксюша зашла в гинекологическое отделение, чтобы договориться со знакомой врачихой об аборте, и только хотела открыть рот, как в ординаторскую ввалилась толпа студентов. Это были первокурсники Медицинской академии, она тут же увидела Митю, рядом с ним – яркую высокую брюнетку в бриллиантовых сережках, крикнула: «Привет!», помахала рукой и убежала. Потом, сидя в больничном скверике, наполненном вороньим криком, словно это было кладбище, она вдруг подумала, что ей сейчас так худо вовсе не из-за Мити, не из-за роковой брюнетки. Ей жалко расставаться с крошечным существом, которое растет изо всех сил и уже любит ее, бестолковую, униженную, какую угодно, просто любит, и все.

Именно в этот день выписывался из больницы Олег Солодкин и Галина Семеновна явилась знакомиться с Ксюшей.

«Вот и отлично, – думала она, ловя влюбленные взгляды Олега и любезно улыбаясь его элегантной мамаше, которую все отделение называло миллионершей, – вот и замечательно».

Глава восемнадцатая

– Проходите, присаживайтесь, пожалуйста. Или, может, вы хотите остаться на лужайке? – Изольда Ивановна вскинула руку, указывая на полотняные шезлонги.

Гость исподтишка, сквозь темные очки, разглядывал хозяйку. Даме было под пятьдесят, но выглядела она значительно моложе. Высокая, крепкая, с ярко-голубыми глазами и пышными пшеничными локонами, с ямочками на круглых румяных щеках, Изольда Ивановна светилась здоровьем и оптимизмом. Все в ней было соразмерно, правильно, добротно, широкие плечи, царственный бюст, массивный зад. Яркие пухлые губы, жемчужные ровные зубы. В тоталитарные времена такими персонажами было принято украшать стенды наглядной агитации и официальные праздники, при буржуазной демократии их можно использовать для рекламы маргарина и стирального порошка.

– Благодарю вас, давайте лучше посидим в доме, солнце слишком яркое, к тому же на улице качество записи всегда значительно хуже, – произнес гость, мягко грассируя.

– Ну, как хотите, – улыбнулась хозяйка совершенно маргариновой улыбкой, – а я обожаю свежий воздух, если бы не комары, я бы спала в саду.

– Да, комаров у вас здесь много, – кивнул гость.

– Не то слово. Вечерами просто тучи. Ну пойдемте.

Гость, корреспондент французского журнала для родителей «Лез анфан», последовал за хозяйкой в гостиную. Там после яркого солнца казалось почти темно. Корреспондент растерянно огляделся, гостеприимная хозяйка тут же предложила ему сесть в одно из огромных кожаных кресел у журнального столика и спросила с любезной улыбкой, что он предпочитает, чай, кофе или бокал белого сухого вина. Было заметно, что эта дама привыкла принимать у себя корреспондентов, в том числе иностранных. Звонок с просьбой об интервью ее нисколько не удивил. Она с удовольствием согласилась рассказать в очередной раз о своем уникальном творении.

– Спасибо, если можно, стакан воды, – улыбнулся корреспондент и добавил, облизнув губы: – Сегодня очень жарко.

– О’кей. – Изольда Ивановна хлопнула в ладоши и глубоким оперным контральто прокричала: – Лариса!

На зов явилась тощенькая девочка лет пятнадцати с рыжими всклокоченными волосами.

– Подойди ко мне, малыш, познакомься. Это корреспондент парижского журнала, господин… – хозяйка повернулась к гостю с виноватой улыбкой.

– Пьер Жермон, – поспешно подсказал тот.

– Ох, простите, память у меня девичья. Да, месье Пьер Жермон, – медленно, словно смакуя иностранное имя, повторила хозяйка, – а это моя Ларисонька, – она ласково взъерошила рыжие патлы.

– Здрассте, – пискнула девочка и презрительно поджала губы, – вы на иностранца совсем не похожи.

– Малыш, принеси-ка нам минералочки холодненькой. И два бокала, сильвупле.

– Щас! – девочка круто развернулась на пятках и расхлябанной походочкой, заложив руки в карманы широких приспущенных джинсов, удалилась в темноту коридора.

– Вы так хорошо говорите по-русски, Пьер, – пропела хозяйка, внимательно глядя на гостя.

На ней были белые льняные шорты, она лихо закинула ногу на ногу, правую щиколотку уложила на левое колено. Взгляд гостя примерз к этим шикарным ногам, идеально гладким, длинным, с круглыми коленями и широкими ступнями, не меньше тридцать девятого размера.

– У вас нет никакого акцента, просто удивительно, – добавила Изольда Ивановна после некоторой паузы, как бы давая гостю оправиться от восхищения, – только «р» выдает француза. Я учила ваш язык в школе, но у меня никогда не получалось грассировать.

– Моя бабушка была русской, – сообщил гость с легким вздохом, – ну что же, Изольда, давайте начнем. Ох, простите, я обратился к вам без отчества, у нас так принято, а в России считается невежливым, – он достал диктофон, проверил кассету, нажал «запись» и тихо произнес: – Ун, де, труа…

– Да ради бога, называйте, как вам удобней, – пробормотала хозяйка, – нет, погодите, не включайте, я не совсем поняла, кто вам дал мой телефон?

– Разве я не сказал вам? – корреспондент поднял брови и чуть склонил голову набок.

– Вы объяснили, да я забыла. Память девичья.

– Понимаю вашу осторожность, – он растянул губы, – в вашей стране сейчас надо смотреть в оба. Телефон я узнал в редакции журнала «Фам». Собственно, благодаря статье в этом журнале я к вам и приехал. Прочитал о замечательной русской женщине, которая усыновила шестерых сирот, и, получив командировку в Москву, решил встретиться с вами, взять интервью.

– Пятерых, – поправила Изольда, – двое детей мои собственные. Двое, а не один. Старший мальчик Анатолий, ему уже двадцать, младшая девочка Люся, ей недавно исполнилось пятнадцать. Интересно, где загуляла Ларочка? Сколько можно ходить за водой? Лариса!

Послышалось неторопливое шарканье, рыжая девочка возникла на пороге гостиной и встала, прислонившись плечом к притолоке.

– Где ты была, детка? – ласково спросила Изольда.

– В сортире, мамочка, у меня запор. – Лариса сморщилась, сунула в ухо мизинец, поковыряла, потом поднесла ноготь к глазам и сощелкнула то, что выковыряла.

– Малыш, как ты себя ведешь? – Изольда укоризненно покачала головой. – Ты обещала нам минералку принести.

– Ща!

Девочка, пятясь задом, растворилась во мраке коридора, сверкнули глаза и здоровенные фальшивые камушки в ушах. Гулко чмокнула дверца холодильника, звякнули стаканы, через минуту она появилась, поставила воду и стаканы на стол.

– Спасибо, солнышко, – Изольда легонько шлепнула ее по попе, – иди, погуляй. Пожалуй, Ларочка самая сложная из моих деток, – задумчиво произнесла хозяйка, когда они остались одни, – до пяти лет жила с матерью. Чудовище, а не женщина. Приковывала ребенка собачьей цепью к батарее, держала на хлебе и воде, избивала. Такое долго не забывается. Надо очень много любви, чтобы раны, нанесенные в раннем детстве, затянулись.

– Позвольте, я буду записывать? – осторожно спросил корреспондент.

– Ах, да, пожалуйста, – хозяйка открыла бутылку, налила воду в стаканы, – нет, подождите. У меня к вам просьба, – она резко встала, прошла к книжным полкам и откуда-то снизу извлекла яркий толстый журнал «Фам», – не могли бы вы, Пьер, пробежать глазами статью о нашей семье и пересказать мне в двух словах, я забыла французский, дети учат английский, а узнать, что пишут, страшно интересно, – она с улыбкой протянула ему журнал, – кажется, на двадцать пятой странице.

Корреспондент быстро забормотал по-французски, разглядывая глянцевые журнальные снимки. Счастливое семейство за круглым столом. Белая скатерть, розы в хрустале, торт со свечками. Спортивные занятия. Стройные дети в трусах и майках на сверкающем подмосковном снегу. Уютная классная комната. На стене рядышком Пушкин, Толстой, Эйнштейн, огромная карта мира, классический скелет в углу. У компьютера, голова к голове, две девочки-близнецы, странно, нереально красивые, словно нарисованные. Урок борьбы в спортивном зале. Кимоно. Мужественный широкоплечий учитель показывает худенькому мальчику прием.

– Вам перевести все дословно? – вскинул глаза корреспондент.

– Нет, в общих чертах.

– Здесь речь идет о том, что в России зарождаются традиции усыновления сирот, в советские времена такое было невозможно. Люди, решившиеся подарить брошенным детям семью, испытывают огромные трудности. Но Изольда Кузнецова никогда на трудности не жалуется. Закончив Педагогический институт в Воронеже, она работала воспитателем в детском доме, в своем родном городе, затем вышла замуж и переехала к мужу в Москву, устроилась на работу в интернат для детей-сирот. Муж работал там же. Мадам Кузнецова рассказывает, что чувство несправедливости, жалости к брошенным, обездоленным детям не давало ей спать. Дальше прямая речь. «Я стала болеть, хотя была всегда человеком здоровым. Но что-то со мной произошло. Не могла спать. Думала о детях, за каждого переживала, как за своего собственного, и наконец поняла, что не сумею жить спокойно, пока не сделаю что-то для этих детей», – корреспондент прервался, глотнул воды и спросил: – Ну что, с ваших слов записано верно?

По лицу Изольды скользнула тень. Только что она с нескрываемым удовольствием слушала перевод статьи о самой себе, и вдруг ей стало отчего-то неприятно. Взгляд сделался колючим, ледяным, зрачки сузились до точек. Она довольно долго держала паузу и смотрела в лицо корреспонденту не отрываясь. Он удивленно улыбнулся.

– Неужели допущены ошибки? Вы, кажется, расстроились?

– Я? Нет, ничуть, все правильно. Западные журналисты, в отличие от наших, аккуратны и точны.

– Вот, отлично, давайте с этого и начнем разговор. Позвольте, я включу диктофон. Тема отношения к вам российской прессы здесь не затронута. Или вы хотите, чтобы я переводил дальше?

– Нет, спасибо. Достаточно. Можете включать.

– Замечательно. Итак, мадам Кузнецова, чем же вас обидели журналисты?

– Ну, особенных обид нет. Наоборот. В восемьдесят девятом году пресса и телевидение мне серьезно помогли в борьбе с нашей бюрократией. Благодаря нескольким публикациям и телесюжетам нам с мужем удалось пробиться через тернии всевозможных официальных инстанций. Однако это скучная история. Я не люблю вспоминать о проблемах, которые давно решены.

– Завидую вам, это счастливое свойство. Однако какие-то проблемы все-таки остались нерешенными?

– О, только вечные проблемы. Они есть в каждой семье. Любовь, дружба, учеба, отношения между детьми.

– Я знаю, что год назад вы потеряли мужа. Вам, вероятно, стало значительно трудней.

– Мне бы не хотелось обсуждать это.

– Да. Конечно, извините. Сейчас, кроме вас, кто-нибудь взрослый живет в доме?

– Мне помогает учитель физкультуры, Руслан. Он с самого начала с нами, с восемьдесят девятого года. Я считаю, физическое воспитание едва ли не самое важное для ребенка. У нас есть поговорка: в здоровом теле здоровый дух. Я стремлюсь к тому, чтобы дети мои были не только здоровы, но могли за себя постоять. Руслан мастер спорта по боксу, чемпион России в легком весе. Из-за травмы он ушел из спорта, стал преподавать. После смерти мужа переселился к нам, он очень мне помогает.

– А где он сейчас? Мне бы хотелось с ним познакомиться, поговорить.

– Он в Москве, у своей мамы.

– Вы не могли бы дать мне телефон? Было бы интересно задать ему несколько вопросов, для полноты впечатлений.

– Простите, телефон я вам дать не могу. Но через пару дней Руслан вернется, вы можете приехать еще раз.

– Спасибо за приглашение, обязательно приеду. Я буду здесь еще неделю, так что времени достаточно. Скажите, а как складывались в самом начале отношения между вашими родными детьми и приемными? Не было ревности, соперничества?

– Конечно, первое время всем было трудно. Но есть одно верное средство. Любовь. Я с самого начала приучала детей, и родных, и приемных, к любви и дружбе. Один за всех, все за одного. Такой у нас девиз. Знаете, я пытаюсь объяснять им все как можно образней. Вот показываю руку, – она вытянула вперед пухлую холеную кисть, растопырила пальцы, – разве можно сильно ударить? Нельзя. Пальцы сломаются, и все дела. Но если вот так, – она сжала руку в кулак и увесисто потрясла, – если так, удар получится мощным. Дети меня понимают.

– Да, это очень образно, – кивнул корреспондент, – а как ваши дети отдыхают?

– Мы предпочитаем активный отдых на свежем воздухе, спортивные занятия, подвижные игры. Я же говорю, в здоровом теле здоровый дух.

– Скажите, с кем-нибудь из детей я могу побеседовать? Мне бы хотелось задать несколько вопросов вашей младшей дочери. Кажется, ее зовут Люся?

– Почему именно ей?

– Она девочка, к тому же младшая и, вероятно, наиболее ранима. Мне интересно узнать, как она чувствует себя в такой большой семье, как к ней относятся другие дети.

– Люся чувствует себя отлично, – отчеканила Изольда, – отношения между всеми детьми в нашем коллективе ровные, товарищеские, – она пробуравила переносицу корреспондента совершенно ледяным взглядом, затем демонстративно посмотрела на часы и резко встала. – Какие-нибудь еще вопросы?

– Вопросов много, – вздохнул корреспондент, – но я вижу, у вас больше нет времени. Спасибо, – он выключил диктофон, убрал в сумку.

Изольда проводила его до железных ворот и, открыв их, спросила с маргариновой улыбкой:

– В какой вы остановились гостинице?

– Она называется «Ор-рленок».

– Телефон там есть?

– Да, конечно… Однако я не помню его наизусть, где-то записан, сейчас посмотрю, – он принялся рыться в сумке, потом в карманах, наконец пожал плечами: – От жары я становлюсь рассеянным, все забываю, вот, кажется, забыл визитку гостиницы, там был записан телефонный номер. Но у меня есть моя визитка, – он протянул ей карточку, на которой по-французски было написано: «Пьер Жермон». Хозяйке хватило школьных знаний, чтобы разобрать французское слово «корреспондент», название журнала «Лез анфан», Париж меленько, внизу, там, где обычно помещается адрес.

* * *
– Простите, вы не могли бы открыть окно? – откашлявшись, попросил Илья Никитич начальника районного отделения милиции.

– Не открывается. Забито, – ответил начальник, закуривая очередную сигарету.

– Ну тогда хотя бы включите этот агрегат, – Бородин кивнул на огромный пыльный вентилятор.

– Сломан, – начальник выпустил дым из ноздрей.

– Как же вы работаете в таком прокуренном помещении? – покачал головой Бородин. – Совершенно нечем дышать.

– Вам нехорошо? – пухлые губы майора растянулись в улыбке. – Конечно, в вашем возрасте много сложностей со здоровьем.

– Ладно, Иван Романович, – вздохнул Бородин, – я понимаю, больше всего вам хотелось бы, чтобы я ушел и оставил вас в покое. У вас серьезные неприятности, но вовсе не из-за меня.

– Разумеется, не из-за вас… – майор замер, глядя выпуклыми глазами сквозь Бородина, сделал несколько жадных нервных затяжек, наконец с выразительным вздохом произнес: – Это вряд ли можно назвать неприятностями. Это беда, настоящая беда. Очень жалко парня, молодой, вся жизнь впереди, осталась беременная жена, совсем девчонка, едва исполнилось восемнадцать. И как она справится одна с ребенком, в наше-то сложное время, не представляю.

– Извините, – вкрадчиво произнес Илья Никитич, – когда вы в последний раз звонили в больницу?

– Некогда мне звонить, – махнул рукой майор, – да и зачем? И так все ясно. Ребята пришли, доложили… Кошмар, бедный парень! Ну, мы, конечно, поможем с похоронами и оформим все, как положено, геройски погиб при исполнении, и все такое, хотя, между нами, никакого исполнения там не было. Дежурство у него кончилось как раз утром, домой шел, может, и выпил малость, после ночи, чтоб расслабиться. С кем не бывает? Но, разумеется, мы все оформим, как положено, чтобы жене хотя бы пенсию выплачивали.

– Да, с вашей стороны это чрезвычайно благородно, Иван Романович. Скажите, а о чем беседовал с вами младший лейтенант Телечкин сегодня утром?

– Утром? – выпуклые глаза майора тревожно забегали. – Ах, ну да, он заходил ко мне, буквально за час до несчастного случая.

– За час до чего, простите? – Бородин слегка приподнял брови.

– До того, как попал под машину, переходя проезжую часть на красный свет, – по слогам отчеканил майор, загасил сигарету и тут же закурил следующую.

– Ах, ну да, конечно, – Илья Никитич отвернулся от дыма, искоса взглянул на майора и точно так же, по слогам, отчеканил: – Будьте добры, Иван Романович, постарайтесь припомнить, о чем вы беседовали с младшим лейтенантом Телечкиным сегодня утром в вашем кабинете?

– Можно узнать, зачем вам это? – майор откашлялся и оттянул ворот рубашки, как будто он душил его.

– Если позволите, я объясню чуть позже. Так вы можете мне ответить или нет?

– Я, честно говоря, сейчас уже и не помню. День был тяжелый, все из головы вылетело. Я ведь на земле сижу, в дерьме копаюсь. У меня на участке каждый третий подросток наркоман. И еще рынок на моей территории. Тут вам карманники, кукольники, кидалы, в общем дерьма хватает. Когда только будет в стране порядок?

– И не говорите, – Бородин вздохнул, выдержал сочувственную паузу и елейным голосом спросил: – Иван Романович, значит, вы не запомнили ни слова из разговора, который длился двадцать пять минут? Вы вызвали Телечкина или он явился к вам по собственной инициативе?

– Откуда вам известно, сколько длился разговор? – майор покраснел и чуть повысил голос.

– Мне ничего не известно, – Илья Никитич широко улыбнулся, – я назвал эту цифру случайно, однако вижу по вашему лицу, что угадал.

– Вы умеете читать по лицам? – усмехнулся майор.

– Иногда, – скромно признался Бородин и тоже усмехнулся, – однако, Иван Романович, не надо быть психологом, чтобы заметить, как не хочется вам рассказывать об утреннем разговоре с младшим лейтенантом.

Взгляд майора стал осмысленным и злым, вытаращенные глаза уставились Бородину в переносицу, губы сжались, на лбу выступили бисерины пота.

– А вам не кажется, товарищ старший следователь, – произнес он тихо и вкрадчиво, – что вы лезете не в свое дело?

– Не кажется, – покачал головой Бородин, – потому, что я задаю вам вопросы, связанные с тем делом, которым сейчас занимаюсь по долгу службы. Поверьте, мною движет отнюдь не праздное любопытство. А что касается утренней беседы с младшим лейтенантом, то, должен признаться, мне значительно важнее было увидеть вашу реакцию, чем узнать, о чем вы с Телечкиным говорили. Ладно, не буду вас напрягать, Иван Романович. Время позднее, вы устали, я тоже. Можно взглянуть на копию заключения о смерти гражданина Рюрикова?

– Это вы о том бомже, который сожительницу зарезал? – майор прищурился. – Я и так помню. Алкогольная интоксикация.

– И все-таки я хотел бы взглянуть на документ. Если, конечно, вас не затруднит.

– Да ради бога, – майор с треском открыл один из ящиков письменного стола, покопался в нем, вытянул стандартную серую папку, открыл, вытащил заключение о смерти.

– Вы позволите мне взять это с собой?

– Разумеется. Еще могу быть чем-нибудь полезен, товарищ следователь?

– В общем, нет, – Илья Никитич поднялся, – всего доброго, товарищ майор. А в больницу, где лежит ваш сотрудник Николай Телечкин, вы все-таки потрудитесь позвонить, ну, если совсем уж нет времени, поручите кому-нибудь. На всякий случай.

– А что, есть какие-то новости? – откровенно зевнув, поинтересовался майор. – Днем сказали, состояние тяжелое.

Но Бородин не успел ответить, потому что за дверью послышался грохот и отчаянный женский крик:

– Пусти, сказала! Что ты меня хватаешь? Я сама пришла, не убегу!

– А я говорю, нельзя туда! – ревел в ответ возмущенный бас. – Щас здесь ночевать останешься, по хулиганке!

– Ага, разбежался! Останусь! Где начальник?

– Не лезь, дура! Сказал, нету его! Вали отсюда, пока я добрый!

– Что-о? – протяжно пропела женщина. – Ты добрый? Да ты любому глотку перегрызешь!

Скандал подкатывал все ближе, майор встал, распахнул дверь. На пороге застыла лысая женщина в разодранном платье, рядом, вцепившись ей в локоть, стоял маленький, худенький капитан.

– Вот! – выкрикнула женщина. – Так и знала, что ты врешь! Есть начальник! На месте он! – И тут же запричитала совсем другим голосом, тоненьким, жалобным: – Я, гражданин начальник, сама пришла, показания хочу дать чистосердечные, я своими глазами видела, как вашего лейтенантика подрезали.

– Что ты мелешь, дура, – прошипел майор еле слышно, – вон отсюда, сию минуту!

– Ну я же рассказать хочу! Я свидетель! – растерянно пробормотала женщина.

– Вон! – повторил майор и попытался закрыть дверь. – Колесников, убери ее!

– Так, минуточку, – подал голос Илья Никитич, – человек пришел дать показания. В чем дело? Почему вы ее выгоняете?

– Ну, знаете, – взревел майор, – всему есть предел, товарищ старший следователь. Вы превышаете свои полномочия. В конце концов, я здесь начальник и не позволю…

– Иван Романович, – Бородин печально покачал головой, – действительно, предел есть всему. То, что вы собираетесь хоронить младшего лейтенанта и даже не удосужились выяснить, как он себя чувствует, это ладно. Но вам, начальнику отделения, до сих пор не известно, что на вашей территории, с вашим сотрудником, произошел вовсе не несчастный случай…

– А что? – рявкнул майор. – Что с ним произошло? Просветите меня, будьте так любезны!

– Покушение на убийство. Ножевое ранение, – отрывисто произнес Бородин. – Где я могу побеседовать со свидетелем?

– Колесников, проводи в седьмой кабинет! – майор глядел на Бородина с такой ненавистью, что глаза его почти дымились. Илья Никитич любезно улыбнулся.

– А вы кто такой будете? – спросила женщина, когда они остались вдвоем в крошечной комнате с ободранным письменным столом, зарешеченным окошком и таким же огромным вентилятором, как в кабинете начальника.

Бородин представился и попросил женщину предъявить какой-нибудь документ.

– Нету, – вздохнула она, – был паспорт, но я его посеяла. А может, сперли. Новый сделать не могу, денег нет на штраф. Да вы так запишите, Бочарова Марина Геннадьевна, семьдесят второго года.

Бородин слегка приподнял брови, услышав дату рождения. Он думал, ей не меньше пятидесяти.

– Что, выгляжу старше? – она растянула в улыбке щербатый рот. – Это Тверская, гражданин следователь. Ну и зона, конечно.

– По какой статье?

– По сто двадцать восьмой, три года. На наркоте меня взяли. Стукнули свои же, но это давняя история, меня еще не так подставляли, вернее, подкладывали. Вы мне скажите, лейтенантик-то как?

– Жив, – улыбнулся Бородин.

– Ну и слава богу, а то я прямо вся испереживалась за него. Совсем пацан, и сразу видно, хороший человек, настырный.

– В каком смысле – настырный?

– Ну, в самом прямом. Добивается своего.

– И чего он добивался?

– Ну как? Про убийцу расспрашивал и, пока все из нас не вытянул, не успокоился. Мы-то с Ноздрей не особенно хотели с ментом общаться, пардон, конечно.

– Погодите, Марина, про какого убийцу?

– А то вы не знаете? – она прищурилась. – Про того самого, который Симку зарезал, а Рюрика подставил. Ох, я как услышала, прямо обрыдалась вся, – она громко шмыгнула носом, и глаза ее стали мокрыми, – Симка ведь неплохая баба была. Артистка, конечно, хлебом не корми, дай повыступать, потрепаться о всякой мистике, такое сочиняла, хоть стой, хоть падай. Считала, что дар у нее божественный, людей видит насквозь, как взглянет на человека, так по его лицу всю суть прозревает. Кто-то на самом деле свинья с толстым рылом, кто-то крыса, или, наоборот, ангелочек, пташка небесная. А есть такие, у которых сквозь кожу чернота просвечивает, на голове рожки, во рту клыки, под штанами хвост. Черти в человеческом обличье. Понятное дело, чертями она считала тех, кто лично ее обижал. Ой, ну ладно, я все болтаю, до главного никак не дойду. Жалко Симку, а с другой стороны, может, оно и к лучшему. Отмучилась баба.

– Черти, говорите? С рожками, с клыками? – быстро произнес Бородин. – И когда в последний раз она об этом рассказывала?

– Да постоянно, вот, например, начальника отделения, майора, который сейчас на меня орал и глаза таращил, – Марина покосилась на дверь и перешла на шепот, – про него Симка говорила, будто он черт и на самом деле морда у него черная, во рту клыки, на голове рожки красненькие. Как в очередной раз ее заметали, она потом и рассказывала: начальник черт, и капитан Колесников – черт, а участковый Пал Игнатьич – хомяк. То есть не самый противный зверь. А недавно она с каким-то мужиком у помойки поцапалась, и тоже, говорит, он был на самом деле черт с красными рожками. Свежий фингал предъявляла, как доказательство. Я, говорит, его, поганца, схватила за рога, а он мне в глаз кулаком, а я его коленкой по яйцам. Мы с Ноздрей прямо помирали над ней. А она обиделась, что мы смеемся, надулась, но потом забыла обо всем и пошла плясать. В ларьке музыку врубили, Симка была уже с утра бухая, ну и давай выделываться. Вот, кстати, тогда мы с Ноздрей и видели ее, бедненькую, в последний раз. Сегодня утром, когда лейтенантик в метро подошел, мы с Ноздрей про Симку ничего еще не знали, и про Рюрика… Слушайте, а правда, его здесь до смерти забили?

– А? – Илья Никитич тряхнул головой, словно опомнившись. – Нет, не забили. Но он действительно умер.

– Может, тоже к лучшему, – поджав губы, заметила Марина, – отмучился. Какие у него были варианты? Зона при его здоровье все равно смерть, только медленная и мучительная.

– Значит, в метро, во время грозы, к вам подошел младший лейтенант, – напомнил Бородин.

– Ну да, и стал спрашивать про Рюрика, сказал, будто видели, как Рюрик его машину раздел. Мы ему объяснили, Рюрик ни при чем, они с Ноздрей всю ночь продукты грузили. Поговорили, гроза кончилась, из метро толпа повалила, а я чувствую, мне как-то не по себе. Вроде заметила кого-то в толпе, пока мы с лейтенантом разговаривали, но никак не могу понять, кого. Прямо нехорошо мне стало, голова кружится, Ноздря говорит, пойдем к «хот-догам», булочек попросим, а у меня сил нет, ты, говорю, иди, а я за почтой во дворике посижу, там тихо, зелено, народу никого. Стала я площадь переходить, заметила лейтенантика, мелькает в толпе серая спина, народу много, я сама еле иду и вдруг вижу, как-то качнуло его. Пригляделась, мама родная, на кителе, между лопатками, темное пятно. Я еще подумала, где это он так испачкаться успел. Тут как раз зажегся желтый, машины загудели, я скорей рванула на ту сторону, обогнала лейтенанта, мне уже не до него было, я машин боюсь. Только успела перебежать, машины загудели, завизжали, какая-то баба орет как резаная. А лейтенант лежит на мостовой, в двух шагах от тротуара. Я чувствую, сама сейчас помру, рванула изо всех сил подальше оттуда, во двор, упала на газон, думаю, нет, никому ничего не скажу, жить-то и мне хочется, однако потом очухалась, поняла, если не скажу, буду всю жизнь мучиться. У меня даже шрам зачесался. Представляете, пять лет как зарубцевался, а тут вдруг начал зудеть, зараза, – она перегнулась через стол, приблизила к Илье Никитичу опухшее красное лицо, ткнула пальцем в щеку, обезображенную выпуклым косым рубцом, и прошептала еле слышно: – А я ведь узнала его,гражданин следователь…

Глава девятнадцатая

Ночь была светлой и душной. Огромный двор в одном из тихих переулков в центре Москвы спал мертвым сном. Даже тополиные листья не шевелились, даже кошки куда-то подевались. Неестественно крупная, с красным отливом луна давала слишком много света, зыбкого, воспаленного, тревожного. Гул Тверской доносился то ли из-под земли, то ли с другой планеты. Но даже в такой глубокой тишине не было слышно шагов одинокого ночного прохожего. Мягкие кроссовки ступали по асфальту совершенно беззвучно.

Он вынырнул из неосвещенной арки, быстро пересек двор и исчез в одном из подъездов двенадцатиэтажного дома, построенного буквой «П», фасадом обращенного к переулку, а тылом, жилыми подъездами, – во двор.

Тяжелая металлическая дверь не издала ни звука. При лунном свете черные окна казались сквозными дырами, прорезанными в желтой фанере. Дом выглядел как недоделанная декорация.

Он не воспользовался лифтом, взглянув на часы, машинально засек положение секундной стрелки и рванул вверх по лестнице. Окна на площадках между этажами были открыты настежь, но даже ночью воздух оставался тяжелым и густым. Не воздух, а бензиновый кисель. Сплошные выхлопные газы. Это очень вредно для здоровья.

Белые кроссовки едва касались ступеней. Тонкая синяя футболка промокла насквозь, пот тек в глаза. На десятый этаж он взбежал за четыре минуты сорок две секунды, остановившись у нужной двери, не поленился приложить пальцы к запястью и посчитать пульс. Отлично. Шестьдесят ударов в минуту. Он натянул хирургические перчатки, прислушался к тишине за соседними дверьми. Большинство жильцов разъехалось по дачам и по заграничным курортам. Июнь, к тому же выходные. Ночь с субботы на воскресенье. Тропическая жара в Москве невыносима, особенно для этих свиней, откормленных, одышливых, потливых государственных чиновников. Если кто и остался дома на выходные, то спал очень крепко.

Оказавшись в темной прихожей, он зажег карманный фонарик. Тонкий луч ощупал стену, уперся в электросчетчик. Именно там, рядом со счетчиком, была вмонтирована система отключения сигнализации. Обнаружив, что система отключена, он не удивился. Вероятно, последним уехал из квартиры Солодкин-младший. Он мог забыть не только о сигнализации, но и о собственной башке.

В кухне тихо урчал холодильник, в ванной подтекал кран, стук капель с неприятной ритмичностью долбил душную утробную тишину пустой квартиры. Заглянув в приоткрытую дверь ближайшей комнаты, он понял, что это кабинет, зашел, бесшумно закрыл за собой дверь, опустил жалюзи, задернул тяжелые бархатные шторы, включил свет, критически оглядел старинный дубовый стол. Из шести ящиков два оказались запертыми. Он быстро просмотрел содержимое тех, что были открыты. Ничего интересного. Бумаги, три пластиковые папки с газетными и журнальными вырезками, альбом с семейными фотографиями, старые телефонные книжки и ежедневники, визитки в специальной плоской коробочке. Возможно, для кого-то вся эта ерунда и представляла определенную ценность. Его интересовало другое.

Ключ от запертых ящиков он нашел довольно быстро. Немного подумал и нашел. Хозяйка не отличалась изобретательностью, бросила ключик в мраморный стакан для карандашей и ручек, который стоял тут же, на столе.

Ему определенно везло. В первом же ящике он обнаружил толстенькую пачку долларов. Он не стал стягивать резинку и пересчитывать. Во втором оказалась еще пачка, потоньше, кроме того, старинный золотой портсигар, украшенный вензелем из мелких бриллиантов. Внутри лежало штук десять сухих, наполовину выпотрошенных сигарет. Он усмехнулся, пробормотал «Спасибо, такие не курю» и бросил сигареты назад в ящик.

Следующая, смежная комната оказалась хозяйской спальней. Там на туалетном столике стояла красивая лаковая шкатулка. Замочек был с каким-то хитрым секретом. Оглядев шкатулку, он вытащил из кармана складной нож. Тонкое сверкающее лезвие длиной двадцать сантиметров имело необычную ромбовидную форму. Замочек легко поддался. Заиграла приятная тихая мелодия.

Хозяйка любила крупные бриллианты. Очень хотелось взять все, но он сдержался, выбрал то, что показалось ему наиболее ценным. Три кольца с огромными камнями, два явно старинные, одно современное, грубое, неинтересное, но камень такой, что глаза слезятся. Платиновый кулон в форме скрипичного ключа, усыпанный алмазами. Такие же серьги.

Руки в перчатках сильно вспотели и чесались. Очень хотелось пить. Он решил сделать небольшой перерыв, умыться, глотнуть воды. Он погасил свет и бесшумно проскользнул в ванную, оглядев бирюзово-малахитовый интерьер, позолоченные краны со сверкающими синими и зелеными камушками, прошептал:

– Ну, мать вашу, суки! – не удержался и смачно плюнул в нежно-голубое нутро джакузи.

С трудом стянув перчатки, он бросил их на полочку и включил воду. Лицо он мыл тщательно, с мылом. Мыло пахло свежим ландышем. Фыркая от наслаждения, он подумал, не принять ли душ, но тут же отказался от этой соблазнительной идеи. Сквозь шум воды ему почудились странные звуки, как будто совсем рядом жалобно замяукала кошка. Он знал совершенно точно, что Солодкины никаких домашних животных не держали. Впрочем, кошка могла мяукать в соседней квартире. В ванной, как известно, акустика усиливается. Ему стало не по себе, к тому же ландышевое мыло попало в глаза, здорово щипало и никак не вымывалось. Он тихо матюкнулся для бодрости и тут ясно услышал детский плач, шаги и спокойный, сонный женский голос:

– Машуня, ну ты чего? Подумаешь, покакали! С кем не бывает?

Через секунду на пороге появилась девочка лет пятнадцати с младенцем на руках.

* * *
У Ксюши с первой минуты жизни ее ребенка стал стремительно развиваться новый орган, что-то вроде третьего глаза, или дополнительной железы, вырабатывающей гормон тревоги. Активный выброс гормона вызывали автомобили, мчащиеся на большой скорости, люки подземных коммуникаций, кипящие чайники, электрические розетки, колющие и режущие предметы, провод тяжелой настольной лампы, свисающий с высокой полки, разнообразные, безобидные на вид мелочи типа монеток, пуговиц, швейных иголок, бусин, канцелярских скрепок. На людей эта таинственная железа не реагировала еще ни разу.

Увидев в ванной незнакомого белобрысого мужчину в голубых джинсах, белых кроссовках и синей майке, с мокрым лицом и сощуренными глазами, она ощутила мощную болезненную пульсацию в желудке. В голове у нее за долю секунды успело промелькнуть несколько разумных, утешительных объяснений. Если он вошел бесшумно, значит, у него есть ключ от квартиры и магнитная карточка от парадного. Замок на двери очень хитрый, какая-то новейшая немецкая конструкция. Подделать ключ невозможно, открыть отмычкой тоже, во всяком случае так написано в рекламном проспекте. Скорее всего, это один из многочисленных приятелей Олега, и ключи ему дал Олег. Разве грабитель пойдет умываться? Оружия при нем нет, и выглядит он вполне прилично. Надо сначала спросить, кто он и что здесь делает, а потом уж пугаться.

Однако утешительные объяснения испарились без следа. Она чувствовала не только желудком, но всем телом, что ночной гость опасен, как автомобиль с пьяным водителем, как кипящий чайник на краешке стола. Впервые железа тревоги отреагировала не на предмет, а на человека, причем с невероятной активностью. Ее левая рука сама собой потянулась к полочке у двери, на которой в строю банок и бутылок стоял баллончик с французским дезодорантом. Ей хватило секунды, чтобы схватить баллончик, снять крышку и пустить мощную струю в сощуренные глаза гостя. Он глухо вскрикнул и машинально закрыл лицо. Ванная наполнилась дивным ароматом. Маша, зажатая у мамы под мышкой, заревела так громко, что заложило уши.

Мужчина не успел опомниться, а дверь ванной уже захлопнулась, и щелкнул замок. Он был ненадежный, легко открывался изнутри. Но свет в ванной выключался снаружи, и еще через миг ночной гость остался в кромешной темноте.

Прихватив радиотелефон и ключи, Ксюша выскочила на лестничную площадку, заперла дверь снаружи и набрала «02».

Разговаривать было практически невозможно. Маша кричала во все горло. Женский голос на другом конце провода несколько раз переспрашивал, что случилось, наконец дежурная поинтересовалась адресом и продиктовала номер районного отделения. Маша захлебывалась возмущенным ревом, не понимая, что происходит и почему с нее так и не сняли обкаканный памперс. Ксюша вызвала лифт, дожидаясь его, на всякий случай позвонила в двери соседних квартир, но, как она и предполагала, никто не откликнулся.

В лифте телефон отказался работать. Повторяя вслух, как заклинание, номер районного отделения, Ксюша выскочила из подъезда, присела на лавочку и набрала наконец этот номер.

– Так, девушка, для начала музыку выключим, – потребовал мужской голос.

– Это не музыка, это ребенок плачет! – орала в трубку Ксюша, чувствуя, что сейчас сама зарыдает.

– Ну, так положите его, я вас не слышу.

– Не могу, некуда. Пожалуйста, пришлите поскорей наряд. Очень вас прошу, во дворе никого нет. Он может запросто выйти, у него ключи от квартиры.

– Откуда у него ключи? – хладнокровно поинтересовался дежурный.

Разговор продлился еще минуты три, не меньше. Дежурный учинил ей настоящий допрос и все злился, что плохо слышно. Наконец сердито пообещал, что наряд будет.

Как только в трубке зазвучали частые гудки, Ксюша почувствовала очередной острый приступ тревоги. Ночной гость давно очухался, выбрался из ванной и сейчас выйдет из подъезда. Уже рассвело, он моментально увидит их в пустом дворе, и неизвестно, что придет в его воровскую башку. Она кинулась к детской площадке. Там, кроме качелей и песочницы, имелось довольно хлипкое деревянное сооружение: горка, лесенка, а между ними маленький домик. Ксюша молнией взлетела по щербатой лесенке, потеряв тапочку, и тут же увидела, как открылась дверь подъезда. Усевшись на грязный дырявый пол, поджав ноги, она дала Маше грудь. Но ребенок с возмущением отказался. Порядочный ребенок не ест, когда у него грязная попка, что и пыталась громко, возмущенно объяснить трехмесячная Маша бестолковой маме, которая вместо того, чтобы вымыть ее и переодеть, выбежала во двор и залезла на горку.

– Машуня, тише, пожалуйста, очень тебя прошу, – бормотала Ксюша, наблюдая сквозь маленькое оконце, как парень замер у подъезда и оглядывает двор.

Маша понизила голос, просто потому, что устала от собственного крика, и судорожно всхлипывала, глядя на маму сверкающими от слез, обиженными глазами. А ночной гость все стоял у подъезда, вместо того чтобы рвануть прочь, стоял и озирался, искал Ксюшу, вряд ли для того, чтобы извиниться и объяснить, зачем влез в чужую квартиру. Вокруг не было ни одной живой души. Двор как будто вымер. Ксюше показалось, что взгляд незнакомца остановился на деревянном домике, настоящая, жгучая боль стиснула все ее внутренности, стало трудно дышать. Они как будто глядели в глаза друг другу, их разделяло метров пятьдесят, не больше. Она видела, что на плече у него висит небольшая спортивная сумка, а в правой руке он держит нечто, очень похожее на пистолет.

– Нет, Машуня, это чушь. У домушников оружия не бывает, – прошептала Ксюша и для убедительности слегка помотала головой, – я знаю совершенно точно, я читала какую-то книжку, не помню, как называется, в общем, путеводитель по криминальному миру. Так вот, Машуня, там написано, что квартирные воры и убийцы – это люди совершенно разных профессий.

Маша перестала всхлипывать и сладко зевнула.

– Он ведь не совсем кретин, – продолжала нашептывать Ксюша, – он должен сообразить, что я уже вызвала милицию и сейчас здесь будет наряд. Большая красивая милицейская машина, а в ней трое, нет, четверо больших красивых милиционеров. У каждого пистолет, дубинка, наручники. Его поймают, повалят на землю, с ним обойдутся очень грубо, но справедливо. А потом мы с тобой будем давать свидетельские показания. Так, ну все, ему пора. Слышишь, тебе пора, придурок, брысь отсюда, ну, пожалуйста, уйди…

Возможно, слишком панически прозвучала последняя фраза, и Маша, вместо того, чтобы задремать, стала медленно, угрожающе кривить губы. Глаза ее опять наполнились слезами. Обычно серьезному реву предшествовала торжественная, очень выразительная пауза. Она длилась около минуты. Ксюша увидела, как спокойно и решительно парень направился к горке, и теперь можно было отчетливо разглядеть, что в руке у него самый настоящий пистолет.

Маша, выдержав паузу, разразилась криком, и одновременно совсем близко взвыла сирена. Парень с пистолетом замер, а потом рванул прямо к горке. Он подскочил к ступенькам. Ксюша уже не видела его, но чувствовала и, медленно развернувшись к фанерной стенке лицом, закрыла собой Машу. Детский крик сливался с воем приближающейся сирены. У парня были железные нервы. Домик качнуло. Ксюша не услышала, а почувствовала сухой деревянный треск. За ним последовал мягкий удар. Ксюша зажмурилась и стала молиться.

Она не знала, сколько это продолжалось. Вой сирены дошел до своего апогея и постепенно затих. Из звуков остался только Машин захлебывающийся плач. Парня с пистолетом уже не было. Железа тревоги могла не только предупреждать об опасности, но умела сигналить отбой. Ксюша осторожно выглянула в оконце. Двор был пуст и совершенно спокоен. Ксюша почувствовала, что не может подняться на ноги, во-первых, они затекли, во-вторых, на нее навалилась омерзительная, дрожащая, какая-то желеобразная слабость. Она поняла, что выла не милицейская машина, во всяком случае не та, которую она ждала. Вероятно, это была случайная «скорая», промчавшаяся через двор в соседний переулок. Предстояло решить, что безопасней – остаться в своем ненадежном фанерном убежище, смотреть в оконце и ждать обещанного милицейского наряда или все-таки вылезти, добежать до подъезда, подняться в квартиру, запереться на задвижку и ждать там.

– А если он только спрятался? – прошептала она Маше на ушко. – Он ведь, кажется, совсем псих. Он тоже понял, что машина не та, и теперь сидит где-нибудь поблизости, в кустиках.

Она осторожно выглянула в дверной проем со стороны лестницы. Из трех оставшихся ступенек две были сломаны.

– Так вот, оказывается, что затрещало. Злодей прыгнул, досочки не выдержали, – сказала Ксюша чуть громче. – Однако как мы с тобой будем спускаться, Машуня? От горки остались только боковые перекладины, в середине пусто. Высота небольшая, метра полтора. Придется прыгать.

Поудобней прижав Машу к себе, она ступила на край и аккуратно спрыгнула вниз, между перекладинами горки, на мягкий влажный песок. Пространство от детской площадки до подъезда она пролетела за минуту и, только оказавшись в лифте, обнаружила, что, прыгая, все-таки ободрала локоть о перекладину и посадила здоровую занозу в ступню.

Глава двадцатая

Илья Никитич слушал лысую бомжиху, не перебивая. Она говорила долго и вдохновенно. Ей хотелось рассказать о себе. А кому же не хочется? И поскольку такие благодарные слушатели, как следователь Бородин, встречаются крайне редко, Марина не могла остановиться.

История Марины Бочаровой оказалась простой и ужасной. Лет с четырнадцати хорошенькая бойкая девочка повадилась с компанией подружек ездить из скучного подмосковного поселка Катуар в Москву развлекаться и искать приключений. Денег было мало, соблазнов много. Пошлявшись по центру, поплясав на дискотеках, посетив концерт группы «Ласковый май» или какой-нибудь кинотеатр, девочки возвращались домой, ходили в школу. Субботних впечатлений хватало на неделю, потом опять требовалась подпитка, они садились в электричку, приезжали на Савеловский вокзал, оттуда на троллейбусе в центр. Когда было тепло, они часами просиживали на Пушкинской площади, у памятника, глазели на прохожих, обсуждали, кто как одет, охотно вступали в разговоры со всеми желающими.

Но желающих было мало. Несмотря на кофточки с блестками, тугие короткие юбочки, взбитые разноцветные волосы и густые слои макияжа, катуаровские девочки выглядели всего лишь разряженными, разукрашенными провинциальными подростками, жаждущими приключений, и особенного интереса ни у кого не вызывали.

Иногда к ним подкатывали шумные наглые кавказцы, болтали что-нибудь противное, приглашали в кафе, иногда на них обращали внимание тихие деловитые наркоторговцы, предлагали недорого вмазаться, но таких приключений девочки опасались. Хотелось чего-то красивого, яркого, непонятно чего. Впрочем, конечно понятно: больше всего на свете каждой хотелось познакомиться с мальчиком, непременно москвичом, студентом, и чтобы получилась настоящая любовь. Каждой грезилась какая-нибудь киношная белиберда. Коктейли в полутемном баре, медленный танец под Челентано или Джо Дассена, щека к щеке. Романтические нестрашные злодеи лестно пристают к девчонке. Ее спасает благородный отчаянный парень, похожий на солиста модной группы. Потом по таинственному ночному городу (фонари, автомобили, запах дождя и бензина) парень и девушка идут, обнявшись, и он рассказывает ей, как одинок, как ждал всю жизнь ее одну, и они целуются на пустом Тверском бульваре, а что дальше – совершенно не важно. Главное, чтобы все выглядело как в кино и было наполнено шальной и нежной эстрадной романтикой.

Москва, равнодушная, деловитая, глухая к бесхитростным девичьим мечтам, проносилась мимо, обдавая грязью из-под колес, штрафуя за безбилетный проезд в троллейбусе, толкая в бока острыми локтями, дыша в лицо перегаром и желудочной кислятиной, посылая пьяным матом, обжигая надменными, насмешливыми взглядами, которые оскорбительней грязи и мата. Никакой любовью не пахло, совсем наоборот, пахло тоской, помойкой, строительной известкой, мочой из общественных сортиров. Надо было что-то с собой делать, куда-то деть себя, томящихся жаркой юной скукой, в юбочках, которые лопаются на бедрах, как кожура спелого фрукта.

И вот однажды Марина Бочарова решила, что шляться по Москве табунком не имеет смысла. Искать свою красивую любовь в огромном городе надо в одиночку. На одинокую девушку непременно кто-нибудь клюнет. Не сказав подружкам ни слова, она отправилась в столицу одна, в будний день. Оделась без всяких блесток, просто и буднично: узкие джинсы, трикотажная маечка с короткими рукавами. Накрасилась совсем чуть-чуть. Уже в электричке ловила на себе совсем другие взгляды, внимательные, пристальные, ощупывающие круглую крупную грудь под тонкой маечкой, скользящие по выпуклым ярким губам, настоящие, серьезные мужские взгляды, которых раньше не было. С вокзала отправилась на Калининский проспект.

У нее была хорошая фигурка, милое круглое личико, большие серые глаза. Критически оглядывая себя в зеркалах универмага «Весна», она решила, что в таком скромном «прикиде» выглядит куда интересней. И не ошиблась. Трехчасовая прогулка увенчалась успехом. В подвальной чайной на Гоголевском бульваре к ней подсел вполне приятный парень: короткие темные волосы, умные карие глаза. Круглые очки и аккуратные усики делали его похожим на какого-то актера, Марина все пыталась вспомнить, какого именно. Он угостил ее армянским коньяком, который продавали в чайной из-под прилавка, взял для нее бутерброды с красной рыбой и черной икрой. Рыба оказалась невозможно соленой, икра сухой и твердой, как песок, но Марина так шикарно угощалась впервые в жизни, и под закуску выпила грамм двести коньяка. Сначала она стала заливать новому знакомому, будто живет в Москве, мама у нее главный бухгалтер большого универмага, а папа директор завода, но вскоре расслабилась и выложила все как есть. Ужасно хотелось поплакаться, это дело она вообще любила, становилось легче, если кто-то слушал.

Она рассказала про поселок Катуар, про маму – пенсионерку по инвалидности, пьющую беспросветно, про отца, который сидит за кражу каких-то тракторных деталей, про то, что никому она на свете не нужна, и если что-нибудь случится с ней, никто даже не заметит. Пока рассказывала о своей несчастной жизни, сама так расстроилась, что заплакала.

Парень слушал с искренним сочувствием, гладил по руке, по щеке. Звали его Толик, ему было двадцать три года, он сказал, что учится в каком-то институте, она не запомнила, в каком, впрочем, это не важно. Вскоре выяснилось, что нигде он не учился.

Из чайной они вместе направились в Кинотеатр повторного фильма, смотрели какую-то старую французскую комедию, целовались в последнем ряду полупустого зала. Марину совсем развезло от коньяка и долгих мокрых поцелуев, и не было сил ехать на вокзал, садиться в электричку. Толик взялся проводить ее, повел бесконечными, темными проходными дворами, иногда они останавливались и целовались, зашли в какой-то вонючий подъезд, поднялись по лестнице, Толик говорил что-то про деньги на такси, открыл своим ключом ободранную дверь, провел по длинному полутемному коридору, Марина увидела маленькую нищую комнату с матрацем на полу, и больше всего на свете ей захотелось лечь на этот матрац и поспать. Толик врубил музыку, сказал, что сейчас сварит кофе, но вместо кофе налил ей водки, от которой ее окончательно развезло. Он легко повалил ее на матрац.

Так и не почувствовав ничего, кроме пьяной тошноты и боли в паху, не поняв, любовь ли это или какая-то нудная, утомительная гадость, Марина уснула. Проснувшись, обнаружила рядом с собой уже не Толика, а жирного волосатого кавказца лет пятидесяти. Попыталась орать, но кавказец зажал ей рот потной ладонью, а кто-то еще схватил за руки, больно стиснул запястья. Оказалось, Толик.

Уходя, кавказец оставил на столе деньги, и не маленькие. Толик вручил ей половину суммы, поздравил с первыми бабками, заработанными честным трудом. В тот же день явились еще двое, бритоголовые прыщавые юноши, которые развлекались с ней сначала по очереди, потом вместе. И опять Толик дал ей половину суммы.

Она никак не могла внятно объяснить, прежде всего самой себе, почему не сбежала из грязной коммуналки. У нее была такая возможность, и не раз, однако сначала просто голова кружилась, ноги подкашивались от слабости, потом она слегка ошалела от денег, которые заработала всего за один день, да и вообще вся ее прошлая жизнь, тусклый поселок, где парни начинали пить с десятилетнего возраста, школа, дом, вечно пьяная больная мать, постоянное чувство голода, дрянные дешевые шмотки, скука и безысходность показались ей куда хуже, чем коммуналка с матрацем и усатенький веселый Толик.

«Главное, не спиться и не подсесть на иглу, – рассудила Марина, – каждый зарабатывает, как может. Если будут такие деньги, я себе квартиру куплю и машину, может, потом и замуж выйду за хорошего человека. Москва – не Катуар, здесь можно запросто спрятаться от своего плохого прошлого. А жить надо начинать с денег, иначе пропадешь».

Через неделю она съездила в Катуар, сообщила матери, что поступила в ПТУ, оставила полтинник, собрала вещички и вернулась к Толику.

Несколько месяцев жила в его комнате, в коммуналке, он приводил клиентов. Оказалось, в других десяти комнатах обитают такие же, как она, девушки, но только более опытные и потасканные. Марина первое время оставалась «свежачком», ей едва исполнилось пятнадцать, хотя выглядела она старше. Сутенер Толя держал ее у себя под боком. Хозяином притона был не он. Раз в неделю в квартире появлялся шикарный пожилой дядька в костюме-тройке, с массивными золотыми часами. Он осматривал девушек, выбирал какую-нибудь и увозил с собой. Иногда девушка возвращалась, иногда нет. Между собой его звали Людоедом и боялись все, даже Толик.

Конвейер работал, Марина перестала различать лица, голоса, запахи, страшно уставала и ничего не чувствовала. Избегала алкоголя и наркотиков. В притоне пили и кололись все, отличаться от остальных было невыносимо тяжело, но Марина держалась. Она была пьяной от усталости, иногда делала вид, что уже тепленькая, успела принять дозу, и товарки ее не трогали.

В голове у Марины сложился простой и утешительный план. Она скопит денег на квартиру. На окраинах, в новых домах, можно купить однокомнатную совсем недорого, так вот, она купит через пару лет и распрощается с этой кошмарной жизнью.

Но примерно такие же планы строили почти все обитательницы притона. Шло время, а нужной суммы все не было. Марина считала себя умней других и деньги свои хранила в сберкассе, на расходы оставляла очень мало и копила, копила.

Через полгода в коммуналку заявилась милиция с облавой, притон прикрыли. Толик успел уйти через черный ход, взяли только девочек и пару клиентов, подержали в отделении и выпустили.

Потом была череда других притонов, сутенеров, клиентов, Марина все держалась, почти не пила и совсем не кололась и в результате довольно долго сохраняла товарный вид. В восемьдесят восьмом на ее книжке уже лежала вполне приличная сумма, но тут разразилась первая деноминация, и от денег осталась только горькая память. Марина стала работать на Тверской. Там было больше риска, но и денег больше, иногда платили валютой. Именно из-за валюты, из-за вожделенных, надежных долларов, Марина и погорела. Попались щедрые клиенты, она решила припрятать от сутенера полтинник, а напарница, с которой вместе работали, взяла и стукнула. Может, поэтому, а может, были какие-то другие причины, но в итоге при очередной милицейской облаве у Марины при обыске нашли пять упаковок героина.

Три года в зоне оказались для нее передышкой. Она попала в образцово-показательную колонию, шила синие рабочие халаты, участвовала в самодеятельности, просыпалась и засыпала с легкой душой, потому что рядом не было мужиков, клиентов и сутенеров, которых она ненавидела. За примерное поведение ее освободили досрочно. Она решила не возвращаться к прежней постылой профессии, отправилась домой в Катуар, но в квартире в панельном доме жили чужие люди. Мать умерла, отец просто исчез, не вернулся из зоны. Кроме Тверской, ей некуда было деться.

В январе девяносто пятого, стоя на своем посту у метро «Маяковская» в строю терпеливых товарок, Марина так промерзла, что была рада любому, самому паршивому клиенту, лишь бы поскорее выбрал и повез куда-нибудь в тепло. Подъезжали машины, опускались стекла, выглядывали мужские головы, глаза медленно скользили по ногам в тонких колготках, по лицам, синим под слоями косметики. «Снимали» в ту ночь неохотно. Из-за сильного мороза у девочек был нетоварный вид. Неподалеку в переулке стояла пара сутенерских машин, если становилось совсем невмоготу, можно было сбегать погреться, но тогда рискуешь упустить клиента. Марина терпела, не рисковала, и ей повезло. Притормозил скромный серый «жигуленок», из него выглянул вполне нормальный парень, не старый, не противный, и тут же подозвал Марину, договорился с подоспевшим сутенером о цене на всю ночь, и Марина нырнула в теплый салон.

Всю дорогу он молчал. Из магнитофона орал тяжелый рок. Он не спросил, как ее зовут, и сам не представился. Но ей это было все равно. Ехали долго, куда-то в Тушино. Остановились у новой двенадцатиэтажки, все так же молча вошли в подъезд. В лифте она разглядела самое обыкновенное, даже приятное лицо. На вид ему было не больше двадцати пяти.

Квартира оказалась крошечной, однокомнатной. Пахло какими-то индийскими благовониями, стены были оклеены мрачными красно-черными обоями и увешаны жуткими африканскими масками.

– Иди в душ, смой всю косметику, – скомандовал он, – и переоденься в то, что там лежит на стиральной машине.

В ванной, отделанной черным кафелем, Марина увидела аккуратную стопку одежды, развернула и тихо ахнула. Черное, глухое и длинное платье из грубой ткани, черный платок, черная шапочка, по форме похожая на церковную маковку. Что-то выпало, звякнуло о кафельный пол. Марина наклонилась и подняла большой серебряный православный крест на толстой цепочке.

То, что происходило потом, когда она, вымытая, с чистым, без косметики, лицом, в монашеском одеянии, переступила порог мрачной комнаты, лучше не вспоминать. Марине прежде приходилось слышать леденящие кровь истории о том, как девочки попадали к садистам, маньякам, и если выбирались живыми, то оставались инвалидами, с изуродованными лицами. Среди ее клиентов иногда встречались психи, которые требовали надевать железный ошейник, наручники, какие-то цепи на ноги или давали плеть, заставляли хлестать себя и от этого получали удовольствие, иногда Марину просили нарядиться в старую школьную форму, коричневое платье, черный фартук, повязать на шею красный галстук. Но чаще случались стандартные неприятности. Снимал один, а в квартире оказывалось несколько мужиков, и вместо одного приходилось обслуживать всех. В такой ситуации следовало быстренько добраться до телефона и позвонить своему сутенеру, который высылал на квартиру охрану. А если телефона не было, приходилось терпеть мужскую халяву.

Настоящих садистов Марина еще не видела и надеялась, что с ней такого никогда не случится.

Со стен скалились кошмарные чудища, комната пульсировала от тяжелого рока. Он опрокинул ее на пол, моментальным движением заклеил рот куском пластыря и, ни слова не говоря, принялся избивать ногами. Она пыталась сопротивляться, он стукнул ее по голове каким-то тяжелым тупым предметом, и глаза заволокло розовым туманом. Он прервался только на несколько минут, чтобы перевернуть кассету, потом продолжил. Бил, насиловал, опять бил, жег тело сигаретами, при этом не говоря ни слова и внимательно глядя ей в глаза. Сколько это продолжалось, она не знала. В какой-то момент он отлепил пластырь, сунул ей в рот трубку металлической воронки, стал лить водку. Марина захлебнулась, закашлялась, он поднял ее, встряхнул, шарахнул ладонью по спине, потом опять бросил на пол, как тряпичную куклу. Последнее, что она почувствовала, была жуткая боль, разорвавшая наискосок щеку.

Очнулась она в полной темноте и тишине. Было слышно, как где-то капает вода из крана и совсем далеко проезжают редкие автомобили. Марина не смогла подняться, поползла по комнате и вскоре обнаружила, что в квартире никого нет. Тело ее было сгустком острой, пульсирующей боли, но особенно сильно болели живот и щека. Телефона в квартире не оказалось. Дверь была заперта наглухо снаружи, а за окном простирался заснеженный пустырь.

Холодильник оказался пуст. Напившись воды из-под крана, она разглядела жуткую рану на щеке. Половина лица была красной, распухшей, она вспомнила, что краснота и дергающая боль означают воспаление. Рана могла нагноиться, ее следовало продезинфицировать, но в квартире не нашлось ни йода с зеленкой, ни даже водки. Вообще ничего. Голая мебель – стол, два стула, тахта, какие-то книжки, почерневший чайник и пара пустых стаканов на кухне. Магнитофон, из которого орал тяжелый рок, исчез вместе с кассетами. Не было ни телевизора, ни радио, никакой одежды, кроме влажного комка черных тряпок – монашеское платье, платок, шапочка. Своей кроличьей белой шубки, сапожек и прочих вещей Марина не нашла.

Она не сомневалась, что вскоре явится хозяин и все продолжится. Он не убил ее только для того, чтобы еще поразвлечься. Натянув черное монашеское платье, пахнущее кровью и водкой, Марина открыла балкон. Она надеялась докричаться до соседей, но вскоре поняла, что бесполезно. Ни справа, ни слева не было света. Далеко внизу, под домом, вдоль пустыря изредка проезжали крошечные машинки. Марина вернулась в комнату, дрожа от холода, шатаясь от слабости, включила воду везде – в ванной, в умывальнике, на кухне, заткнула стоки и стала ждать.

Несколько раз, лежа на голой тахте, она теряла сознание, очнувшись, слушала грохот воды, опять проваливалась в обморочный сон. Неизвестно, сколько прошло времени, но в какой-то момент она услышала настойчивый звонок в дверь и заставила себя встать. Воды было по щиколотку. Марина подошла к двери и, собрав последние силы, крикнула, чтобы ломали дверь, вызывали милицию и «скорую», потому что она умирает.

Потом в больницу к ней приходил следователь, сказал, что садиста ищут, подробно расспрашивал, а позже, когда разрешили врачи, ее повезли на Петровку составлять словесный портрет. Выяснилось, что квартира была снята через третье лицо, которое растаяло в неизвестности. Человека, описанного Мариной, хозяева квартиры никогда не видели, не знали даже имени его. Кто-то из соседей говорил, будто встречал на лестничной площадке похожего мужчину пару раз. Дом был совсем новый, никто никого в лицо не знал. Маринины вещи – белая кроличья шубка, лаковые сапожки, сумочка – ни на толкучках, ни у скупщиков краденого обнаружены не были. Дело так и повисло.

Марина еще довольно долго пролежала в больнице, ей делали несколько полостных операций, пичкали разными лекарствами, и вышла она тяжелым инвалидом, шрам на лице остался навсегда, от лекарств раскрошились зубы, сильно поредели волосы. Деться ей было некуда, на Тверской ее такую, конечно, не ждали. На Савеловском вокзале, на запасных путях, стояли вагоны-отстойники, туда за небольшие деньги обходчики пускали проституток с неприхотливыми командировочными клиентами. Там и осела Марина. Часто ее трясло от страха, в вокзальной толпе мерещилось кареглазое, вполне приятное лицо, светлый ежик волос. Чтобы хоть иногда забыться, она стала пить, окончательно потеряла волосы и зубы. Однажды встретила старика по прозвищу Ноздря, он взял ее к себе, в бомжовский бесхозный клоповник. Так и жила она, от бутылки до бутылки, пока не выплыло из небытия чудовище с внимательными карими глазами и светлыми волосами.

– Я узнала его, – повторяла она, сидя перед Бородиным и вытирая красным кулаком слезы, – он будет еще убивать, это для него главный кайф.

Глава двадцать первая

Коля Телечкин открыл глаза. Огромная розовая луна смотрела в окно палаты и улыбалась. Было слышно, как шелестят листья, как тяжело, с присвистом, дышит старик на соседней койке, как кто-то ходит и тихо переговаривается в коридоре.

Коля неловко повернулся, из вены выскользнула игла капельницы. Он полежал несколько минут, прислушиваясь к себе, жадно вдыхая тонкую прохладу московской ночи, запах спящего города, пережившего утром страшную грозу, а днем тридцатиградусную жару. Полная розовая луна как будто нарочно приплыла сюда полюбоваться самым счастливым человеком на свете, повисла за распахнутым окном реанимационного отделения Института Склифосовского и улыбалась своим бледным кривоватым ртом ему лично, младшему лейтенанту Телечкину.

Рана у левой лопатки ныла довольно сильно, однако даже боль была счастьем. У мертвых ничего не болит. В голове у Коли мягко проплывали простые, счастливые мысли о том, что вот, он остался жив, и всего через месяц увидит своего ребенка, мальчика. Уже известно, что мальчик, – Алене совсем недавно делали ультразвук. И как хорошо, что никому, ни маме с бабушкой, ни Алене не сказали о ножевом ранении. Они все думают, будто его просто сбила машина, даже не сбила, а всего лишь задела бампером. В реанимацию его положили только на эту ночь, уже завтра утром переведут в общую палату, а через неделю обещают выписать.

Из коридора в приоткрытую дверь заглянула дежурная сестра. В руках у нее был шприц. Старику соседу кололи что-то каждые два часа.

– Не спишь? – шепотом спросила она Колю. – Смотри, капельница у тебя сорвалась. Почему меня не вызвал?

– Да ладно, – улыбнулся Коля, – может, мне уже не надо капельницы никакой?

– Ишь ты, умный. – Сестра содрала пластырь с его руки, быстро все восстановила. – Это витамины, глюкоза, в любом случае не помешает. У тебя кровопотеря приличная. Ох, ты смотри, красота!

У Коли на тумбочке в бутылке из-под «фанты» стояла одинокая огромная чайная роза. Алена вечером принесла большой букет хирургу Ольге Николаевне, а та вытянула один цветок, поставила в бутылку на Колину тумбочку. Вечером лепестки были сжаты в тугой тяжелый бутон, а сейчас вдруг раскрылись.

– Это ж надо, – покачала головой сестра, – если бы ты был умирающий, я бы сказала, что выживешь. Но ты у нас совсем не умирающий, Коля. Я таких счастливых, как ты, еще ни разу не видела. Сто лет теперь проживешь. Ладно, спи.

Сестра ушла. Коля закрыл глаза. Блаженная, сладкая дрема, как в раннем детстве, стала покачивать его на теплых волнах, и сильный мягкий запах чайной розы навевал зыбкие, но совершенно сказочные воспоминания о приморском парке, о полосатой аллее под босыми ногами. Раскаленные сахарно-белые полосы сменялись прохладными, темно синими. На аллею падали ровные тени стволов, а впереди, в проеме между огромными прямыми деревьями, что-то светилось, переливалось, и слышались гулкие радостные крики, тяжелый упругий стук мяча.

Между сном и явью, когда все чувства сгущаются, как тени на закате, и принимают причудливые, фантастические формы, Коля вспомнил то, чего помнить не мог. Мама возила его на море один раз в жизни, когда ему было всего полтора года. Он чуть не утонул, играя с камушками у кромки воды, мама рассказывала, как его снесло внезапной волной, и он сразу наглотался воды и, когда вытащили, был синий, уже не дышал. Но откачали очень быстро, и потом говорили маме, что он будет жить сто лет.

Сейчас про него говорили то же самое. Ему повезло. Лезвие прошло в пяти миллиметрах от сердца и ни одного важного органа не задело. Машина, перед которой он упал на мостовую, на самом деле не сбила его, водитель успел затормозить буквально в сантиметре от Коли и тут же вызвал по своему мобильному «скорую».

Коля очнулся, когда его перекладывали на носилки, еще ни в чем не успели разобраться, ножевое ранение обнаружили только здесь, в «Склифе». И первый, кто пришел к нему прямо сюда, в реанимацию, был следователь Бородин. Оказывается, он позвонил Коле домой, когда услышал его сообщение на автоответчике. Дома Алена билась в истерике, собиралась в больницу. Она узнала о случившемся от начальника отделения, а он, идиот, описал все в самых черных красках.

С Ильей Никитичем они проговорили почти час, на прощание он пообещал, что успокоит Колиных родных, жену, маму и бабушку, они всей компанией сидели в больничном скверике и переживали. И еще Бородин сказал, что, как только Коля поправится, он попробует похлопотать, чтобы младшего лейтенанта подняли с земли в округ и включили в оперативную группу, которая работает по этому делу.

– Вообще, если честно, мое начальство до сих пор не видит в деле судебной перспективы, – признался Илья Никитич, – но, думаю, после твоего ранения все изменится. И еще, я все-таки надеюсь, что мы поймаем его раньше, чем ты поправишься.

Лунный свет стал бледней, прохладней. Небо на востоке посветлело, тихо защебетали первые предрассветные птицы. Сосед старик беспокойно ворочался, громко храпел, еще раз зашла сестра, сделала старику укол, понюхала огромную чайную розу, посмотрела на спящего Колю, вздохнула и пробормотала:

– Слава Богу, повезло мальчику. Чуть левее – и в сердце, чуть правее – и спинной мозг пострадал бы. Машиной могло сбить насмерть, но повезло, слава Богу.

Дверь была распахнута. У Ксюши больно стукнуло сердце, ей показалось, белобрысый там, внутри, притаился со своим пистолетом и ждет. Ей даже стали мерещиться шорохи, вздохи, скрип половиц.

«Эй, смотри не свихнись, – одернула она себя, – а что, запросто! Сейчас начнутся галлюцинации, слуховые и зрительные, ты будешь шарахаться от собственной тени, а когда случится что-то реальное, серьезное, ты не заметишь, поскольку психи видят и слышат только то, чего нет».

Ксюша заперла дверь на все замки и на задвижку, вымыла наконец Машу, уложила ее, принялась укачивать, но засыпать ребенок уже не собирался. Было почти утро. Маша хныкала, просилась на ручки, для нее все спуталось, день, ночь, она пережила настоящий стресс и теперь никак не могла успокоиться. Ксюшу тоже продолжало трясти, она даже испугалась, что пропадет молоко. Трясущимися руками она пыталась вытащить занозу из ступни, расковыряла кожу, наконец справилась, залепила рану пластырем, замазала йодом ссадину на локте, умылась холодной водой, вернулась к Маше, которая продолжала тихо всхлипывать и смотрела на нее испуганными мокрыми глазами.

В дверь позвонили, когда ребенок наконец уснул, но, стоило отойти от кроватки, опять раздался тихий плач.

– Так что случилось у вас?

Их было трое, один в форме, двое в штатском, но с характерными милицейскими лицами.

– Минуточку. – Ксюша побежала в комнату за Машей, вернулась с ней на руках. Трое в коридоре озирались профессиональными взглядами, один закурил.

Ксюша начала рассказывать, получалось сбивчиво и непонятно. Маша терлась личиком об ее грудь и тихо всхлипывала.

– Значит, вы не слышали, как он проник в квартиру. Проснулся ребенок, вы зашли в ванную, увидели там незнакомого мужчину, который умывался. А зачем он умывался? Если он пришел воровать, зачем бы ему умываться?

– Меня это тоже вначале смутило, но с другой стороны, он ведь думал, что в квартире никого нет, а потому не особенно спешил, вспотел, решил умыться.

– А откуда вы знаете, что он думал, будто в квартире никого нет? Он вам это сказал?

– Разумеется, нет, – поморщилась Ксюша. Странные вопросы ставили ее в тупик, но она решила, что милиционеры просто хотят как следует во всем разобраться, – разумеется, он мне ничего не сказал. Я брызнула ему в лицо из баллончика.

– То есть вы зашли в ванную с газовым баллончиком?

– Да нет же! Я схватила дезодорант, он стоял на полке. Он хотел меня убить, как вы не понимаете!

– Но вы только что сказали, что он думал, будто в квартире никого нет. Не сходится, барышня, совсем не сходится.

– Ну не знаю я, что он там думал! – рассердилась Ксюша. – Я брызнула ему в лицо дезодорантом, заперла дверь в ванную, погасила свет и выбежала из квартиры. А потом увидела, как вышел он, и в руке у него был пистолет. Мы спрятались на детской горке, он нас заметил и шел с пистолетом прямо на нас. Он даже стал подниматься по лестнице, но под ним проломились ступеньки, а потом его спугнула сирена.

– Погодите, – поморщился милиционер, – до пистолета мы еще дойдем. Вы проверяли, что-нибудь пропало?

– Нет, я не успела.

– Интересная вы какая, девушка, – криво усмехнулся тот, что был в штатском и задавал дурацкие вопросы, – в такой ситуации нормальные люди первым делом смотрят, что пропало. А вы вообще-то здесь прописаны? Можно взглянуть на ваш паспорт?

– Да, конечно. – Ксюша сунула руку во внутренний карман ветровки, которая висела тут же, на вешалке, и протянула милиционерам паспорт.

– Так, понятно, Солодкина Ксения Михайловна… С пропиской все нормально. Положите-ка ребенка и посмотрите, пропало что-нибудьили нет. Проверьте деньги, драгоценности.

Ксюша послушно отправилась в комнату, уложила Машу. Конечно, тут же раздался усталый, слабый, но возмущенный плач.

– Сейчас, сейчас, малыш, я приду. – Она отправилась в комнату Галины Семеновны, огляделась. Вроде ничего не изменилось. Где у свекрови лежат деньги, она все равно понятия не имела, а шкатулка с драгоценностями стояла на туалетном столике. Ксюша знала, что там много всяких колец, серег и прочих ювелирных изделий с драгоценными камнями, знала также, что у шкатулки какой-то хитрый замок. Мельком подумав что-то про отпечатки пальцев, она попыталась осторожно открыть шкатулку. Крышка легко поддалась. Сверкнули разноцветные драгоценные камни. На глазок Ксюша не могла определить, что пропало и сколько, если вообще пропало. Шкатулка была почти полной. Однако замок, скорее всего, взломали, потому что вряд ли аккуратная свекровь, уезжая, оставила бы ее незапертой.

Ксюша вернулась в коридор, где нетерпеливо курили уже все трое, небрежно стряхивая пепел на паркет, и рассказала о деньгах и драгоценностях все, что могла рассказать. Из комнаты доносился жалобный Машин плач.

– Простите, я должна ее взять, я плохо соображаю, когда она плачет. А вы, пожалуйста, пройдите вот сюда, в гостиную. – Она побежала за Машей, наспех закутала ее в одеяло, вернулась к милиционерам. Они расположились в креслах у журнального столика.

– Получается, у мужчины был ключ? – спросил милиционер в штатском, самый старший по возрасту и, вероятно, по званию.

– Получается, был, – кивнула Ксюша.

– Значит, кроме вас и ребенка, здесь еще проживают ваш муж и свекровь?

– Да.

– Где они?

– Свекровь отдыхает во Франции, муж на даче.

– А вы знаете всех знакомых вашего мужа?

– Конечно, не всех. Мы женаты только год.

– Понятно. Живете, значит, вместе. И как складываются отношения со свекровью?

– Нормально. При чем здесь наши отношения?

– Да так, к слову пришлось. Мужу-то сколько лет?

– Сорок.

– А вам, значит, девятнадцать. Ну и ну, интересно. Сами-то вы с ребенком почему не на даче? Такая жара в Москве.

– Мне надо было показать дочку врачу, – судорожно сглотнув, соврала Ксюша. – Я вас не совсем понимаю, при чем здесь наш возраст и семейные отношения? – тихо спросила она, но милиционер проигнорировал вопрос и произнес задумчиво:

– Слушайте, а этот мужчина не мог быть просто знакомым вашего мужа, которому он дал ключ и забыл поставить вас в известность?

– Я сначала тоже так подумала, – ответила она и, отвернувшись, дала Маше грудь. Ребенок уже не плакал, только тихо всхлипывал. Было больно смотреть на осунувшееся, бледное личико, на красные припухшие глаза. Кожа вокруг ротика посинела, Маша выглядела совершенно больной, Ксюша еще никогда ее такой не видела. От этого все внутри дрожало, было страшно за ребенка, и голова работала скверно.

– И вы не пытались с этим мужчиной сначала поговорить, выяснить, кто он и зачем? Может, действительно произошло недоразумение? Вы сказали, что брызнули ему в лицо из баллончика дезодорантом. Это, между прочим, не безобидно, – продолжал свой допрос пожилой в штатском.

Может, он был и не таким уж пожилым, лет сорок, не больше, но физиономия его показалась Ксюше весьма потасканной, как будто даже испитой. Двое других выглядели значительно приятней, но они молчали.

– А что мне оставалось делать? – Ксюша растерянно моргнула. – Я почувствовала, что он опасен.

– Просто почувствовали, и все? – По отечному милицейскому лицу скользнула скептическая усмешка, от которой Ксюшу передернуло.

– Я одна с ребенком, – медленно, четко проговорила она, стараясь смотреть прямо в глаза милиционеру, – ночью, в квартире, я обнаружила незнакомого мужчину. Я что, должна была предложить ему чайку выпить? Я испугалась, это вполне естественно.

– Ну да, конечно. Да вы не волнуйтесь так, Ксения Михайловна. Скажите, кто-нибудь из членов семьи терял ключи? – подал голос второй в штатском. Он был настроен более мирно, даже назвал ее по имени-отчеству, и Ксюша решила по возможности общаться только с ним.

– Я не знаю, я точно не теряла, свекровь тоже вряд ли, а вот муж… он очень рассеянный человек, много работает.

– Это ж где, интересно, надо работать, чтобы такие бабки заколачивать? – пробормотал пожилой. – Квартирка-то крутая какая. При таком богатстве лучше охрану нанимать. Сигнализация хотя бы есть?

– Есть. Но я приехала и отключила. Простите, а при чем здесь бабки? – возмутилась Ксюша. – И при чем здесь крутая квартирка? Муж зарабатывает не так много, он заместитель главного редактора в журнале «Блюм». А у свекрови антикварная фирма.

– Ну, понятное дело. Антиквариат. Так на чем мы остановились? На ключах? Вот видите, вы даже не знаете, терял ли кто-нибудь ключи. Небось еще и домработница есть?

– Есть. И что? У вас все состоятельные люди вызывают неприязнь? – Ксюша постаралась улыбнуться в лицо милиционеру как можно надменней, однако чувствовала, что улыбка вышла жалкая.

– Так, девушка, ты здесь не очень-то выступай. Может, ты вообще все выдумала, – он гнусно подмигнул, – у свекрови-то небось навалом и бабок, и цацок, она жадничает, а тебе тоже хочется? Кое-что припрятала на черный день. Мужу сороковник, наверняка ты у него не первая, жены приходят и уходят. Мало ли, как сложится жизнь? Верно я говорю, а? – Он опять подмигнул. – Вот ты и выдумала какого-то мужчину в ванной с пистолетом, для достоверности милицию вызвала, и здесь нам лапшу на уши вешаешь.

– Скажите, а что такое цацки? – после долгого ошалелого молчания невинным голосом поинтересовалась Ксюша.

– Ладно, не прикидывайся, видали мы таких.

– Ну что я вам плохого сделала? – Ксюша не выдержала, громко всхлипнула. Маша, которая к этому времени уже наелась и заснула на руках, вздрогнула, открыла глаза, скривила ротик, собираясь заплакать. – Ш-ш, – сказала ей Ксюша, – на самом деле эти дядьки не такие злые, просто они устали, и зарплата у них маленькая.

– Ты кончай придуриваться, гражданка Солодкина, – рявкнул пожилой, – нечего из нас злодеев делать! Все очень недостоверно у вас выходит, понимаете или нет? Пистолет какой-то выдумали. – Он багровел, повышал голос, перескакивал с «ты» на «вы» и обратно, что выдавало в нем тайного психопата.

– Господи, ну почему, почему выдумала? Он чуть не убил нас, он бегал за нами с пистолетом.

– Может, вам это померещилось? – улыбнулся милиционер в форме. – Я вижу, вы девушка нервная, воображение у вас богатое. Мало ли что у него могло быть в руке? Сотовый телефон, зажигалка. Вы ведь издалека на него смотрели, близко он к вам не подходил. Вдруг со страху вы обознались, а, Ксения Михайловна? Знаете, бывают такие зажигалки-пистолеты, издали действительно очень похоже.

– Ничего мне не померещилось! А если бы он подошел ближе, нас бы уже не было. И вообще я не понимаю, почему вы со мной так разговариваете? У меня ребенок всю ночь не спал, посмотрите, какая она бледненькая, у нее настоящий шок, и у меня тоже, а я, между прочим, кормящая мать. – Она чувствовала, что говорит что-то совсем не то, но с трудом справлялась с собой, едва сдерживала слезы, во рту пересохло, сердце колотилось все быстрей.

– Ладно, кормящая мать, вы все-таки посмотрите внимательно, пропало что-нибудь или нет. Вон сколько здесь у вас картин, статуэток всяких. Одно слово, антиквариат. Прямо музей, а не квартира. Тут сигнализации мало, тут правда вооруженная охрана требуется. Вы нас тоже должны понять. Знаете, что такое признаки преступления?

– Догадываюсь, – тяжело вздохнула Ксюша, – вы хотите сказать, что если ничего не пропало из квартиры, значит, нет признаков преступления? А то, что он незаконно проник в квартиру, это разве не признак? А пистолет? Давайте я напишу заявление.

– И о чем собираетесь заявить?

Ксюша стала догадываться, в чем дело. Им всем троим ужасно не хотелось возиться. Им было просто лень, вот и все. Она знала по фильмам и книгам, что если возбуждается уголовное дело, то его надо вести, и если в течение какого-то определенного срока оно не раскрывается, у милиционеров бывают неприятности. К тому же вид чужого богатства вызывал у них вполне понятные и простые чувства.

– Я собираюсь заявить о том, что ко мне в квартиру проник неизвестный, вооруженный пистолетом, и пытался меня убить, – проговорила она как можно спокойней и жестче, – и еще я заявлю о том, что вот этот ваш сотрудник, – она кивнула на пожилого, – кстати, позвольте узнать вашу фамилию и звание.

– Капитан Смачный, – буркнул пожилой и в очередной раз налился малиновой кровью, – можешь жаловаться сколько душе угодно, только смотри, чтобы потом не раскаяться. Будет тут мне всякая сопля указывать, – добавил он чуть слышно и сделал такое лицо, будто собирался сплюнуть на сверкающий дубовый паркет, однако сдержался.

– Ваш сотрудник капитан Смачный оскорбляет меня. Это, между прочим, тоже статья.

– Ксения Михайловна, – покачал головой тот, что был в форме, – вы же умная девушка, вас тут никто не оскорблял. Вот мы двое – свидетели, никаких оскорблений со стороны капитана Смачного в ваш адрес не было. Просто вызов показался нам странным. В квартире никаких следов взлома, грабежа, вы живы, здоровы, ребенок тоже. Знаете, сколько у нас бывает всяких ложных вызовов, когда людям кажется, что кто-то на них покушался, а потом выясняется, что все померещилось, или того хуже… Ладно, давайте успокоимся и не будем скандалить.

– Я не собиралась с вами скандалить. Я всего лишь вызвала милицию, когда на меня напали. Это что, преступление? Между прочим, если бы вы приехали по вызову сразу, а не через полтора часа, вы бы его наверняка поймали.

– Ксения Михайловна, – сладким голосом пропел молодой в штатском, – давайте-ка успокоимся. Лучше скажите, когда приедет ваш муж в Москву?

– Не знаю, – буркнула Ксюша.

– А чего так? Поссорились?

– Нет. Просто не знаю, и все.

– На даче есть телефон?

– Есть. А что?

– А то, что надо бы мужу вашему позвонить.

– Не надо! Он болен! Он там работает, статью пишет, его нельзя беспокоить.

– Так болен или работает? – Молодой в штатском прищурился и склонил голову набок. – Извините, Ксения Михайловна, но ситуация действительно кажется странной. У вас с мужем, как мы поняли, сложные отношения, со свекровью, наверное, тоже. Может, вы просто пытаетесь свести с ними счеты?

«Может, им взятку дать? – с тоской подумала Ксюша. – Но, во-первых, если дать, то сколько? А во-вторых, вдруг окажется мало и они меня вообще арестуют. Кстати, они с большим удовольствием это сделают. Господи, ну что за бред, в самом деле? Я не преступница, я ни в чем не виновата, по какому праву они со мной так разговаривают?»

– Значит, вы, господа милиционеры, не собираетесь искать преступника? Вам было бы удобней, чтобы я все выдумала? Ладно, пусть это останется на вашей совести. Спасибо вам большое, что приехали. И за совет спасибо. Я обязательно скажу свекрови, чтобы она наняла вооруженную охрану. Всего доброго, – она осторожно поднялась, – можете не беспокоиться, жаловаться я никому не буду.

Несколько секунд было тихо. Ксюша стояла посреди комнаты с ребенком на руках. Трое милиционеров сидели в креслах и молча на нее смотрели. И тут она все-таки сорвалась, слезы сами собой брызнули из глаз, она уткнулась лицом в Машино одеяльце и сдавленно пробормотала:

– Уйдите, пожалуйста, очень вас прошу.

Они поднялись как по команде, направились в прихожую, не говоря ни слова. Когда дверь за ними захлопнулась, Ксюша как следует наплакалась, успокоилась, легла спать, положив Машу рядом с собой. Спали оно долго, до двух часов дня, и проснулись от настойчивого звонка в дверь.

А трое милиционеров молча спустились в лифте, вышли на улицу, и только когда сели в машину, один из них заговорил.

– И чего ты на несчастную девку набросился? – спросил капитана Смачного старший лейтенант Прохоров, тот, что был в форме. – Все-таки молодая мамаша, к тому же кормящая. Может, она и не врала.

– Может, и не врала, – кивнул Смачный, – просто я таких, богатеньких-умненьких, в принципе ненавижу, по жизни.

Глава двадцать вторая

Варя Богданова позвонила Бородину в начале второго ночи.

– Записывайте адрес, – сказала она, извинившись за поздний звонок.

Адрес оказался московским. Продолжая разговаривать, Илья Никитич открыл ящик, достал список детских учреждений, которые были уже проверены оперативниками, пробежал его глазами и тут же обнаружил адрес интерната для детей-сирот с задержкой развития, названный Варей.

– Что, только этот?

– Ну, я узнала только про этот. Он туда несколько компьютеров купил, отправил машину игрушек и сладостей. Интересно, зачем детям с задержкой развития компьютеры?

– Больше никакой информации?

– Да вроде нет.

– Слышу сомнение в голосе.

– Это усталость, Илья Никитич. Зевота скулы сводит.

– Ну да, тебе сейчас надо спать побольше.

– Ага. Спокойной ночи.

– Подожди, не вешай трубку. Может, ты мне расскажешь, почему так напряглась, когда я спросил тебя о фирме «Галатея»?

– Может, и расскажу. Но не по телефону.

– Что, боишься, нас слушают? – усмехнулся Илья Никитич.

– Нет. Просто пока не решила, надо ли.

– Долго собираешься решать?

– Не знаю, Илья Никитич. Да что вы привязались к этой «Галатее»?

– Именно из-за твоей странной реакции, Варюша. Если бы ты сразу спокойно мне все объяснила, я не стал бы сейчас тебя изводить вопросами. Но ты испугалась, побледнела, замяла разговор. Я ведь хорошо тебя знаю, девочка. Ты отличная актриса, и если уж тебе не удается скрыть свои эмоции, значит, они тебя переполняют. Вот мне и стало любопытно, почему название антикварной фирмы вызвало столько эмоций.

– Просто не хотела вам голову забивать ненужной информацией, вы ведь маньяка ищете. При чем здесь антиквариат?

– Антиквариат, может, и правда ни при чем. Но вот Галина Семеновна Солодкина, а так же сын ее, Олег Васильевич, меня очень интересуют, как ни странно, именно в связи с маньяком.

– Ничего себе. – Варя тихо присвистнула в трубку, несколько секунд молчала и вдруг произнесла шальным, чуть хриплым голосом: – Знаете что, надо срочно встретиться. Это действительно нетелефонный разговор.

– Хорошо, Варюша. Говори, где, когда. Я готов.

– Прямо сейчас слабо? – весело выпалила она. – Хотите, заеду за вами? У меня все равно бессонница, а Мальцева нет в Москве.

– Бессонница, говоришь? – хмыкнул Бородин. – Очень вредно в твоем положении. Должна спать как сурок. Между прочим, минуту назад ты сказала, что тебе зевота скулы сводит.

– Соврала.

– Зачем?

– Ну, я же не могу сразу избавиться от всех вредных привычек. Курить бросила, крепкий кофе не пью. Осталось только вранье. Но в моей ситуации это уже не привычка, скорее инстинкт самосохранения.

– И все-таки зачем ты соврала, Варюша? И почему ты так быстро меняешь свои решения? Ты ведь очень не хотела рассказывать мне о «Галатее», а теперь вдруг невтерпеж, готова мчаться ночью.

– Ох, вы и зануда, господин следователь. Могу и не мчаться. Это ведь надо вам, а не мне. Так заезжать или нет?

– Опять в ресторан пригласишь?

– Это как скажете. Хотите, приглашу.

– Нет уж. Лучше мы с тобой скромненько в машине посидим.

– А может, у вас на кухне? Все-таки уютней.

– Ну да, конечно, – растерянно промычал Бородин.

– Отлично. Буду через полчаса. – Раздались частые гудки, Илья Никитич застыл с трубкой в руках.

Варя не спросила адрес. Она не могла его знать. Он надеялся, что спохватится, перезвонит по мобильному, из машины. Но время шло, а телефон молчал. Бородин сел за чистый кухонный стол, схватил первую попавшуюся газету, принялся сосредоточенно читать какой-то бред об энергетических вампирах.

«Как она узнала адрес? – думал Илья Никитич, скользя глазами по газетным строкам. – Зачем он ей мог понадобиться? И почему не сочла нужным скрыть это? Просто не подумала? Не успела сообразить?»

Варя Богданова соображала ясно и быстро, сначала думала, потом говорила, а не наоборот. Она была очень эмоциональна, но не шла на поводу у своих эмоций. Если принимала решение, то почти никогда его не меняла. Если врала, то всегда понимала зачем и потом не путалась в своем вранье. Бородин знал ее пять лет. Она проходила потерпевшей по делу сексуального маньяка Тенаяна, которое вел Илья Никитич.

Тенаян знакомился на улице с несовершеннолетними девочками, представлялся кинорежиссером, предлагал сниматься в кино, приглашал к себе домой для фотопроб, добавлял снотворное в кофе, держал у себя несколько дней, насиловал, развлекался, как хотел. Потом, пресытившись, увозил очередную жертву, напичканную психотропными лекарствами, куда-нибудь подальше от своего дома и оставлял умирать. Варя Богданова чудом уцелела, сумела запомнить, где находится квартира, и привела туда оперативников. Маньяк был взят с поличным.

Единственная свидетельница, семнадцатилетняя Варя, держалась на суде удивительно спокойно и мужественно, четко, без всяких эмоций давала показания. Потом, когда за ней начали охотиться «желтые» журналисты, она пыталась покончить с собой, бросилась в ледяную Москву-реку, но по счастливой случайности была спасена капитаном милиции, влюбилась в своего спасителя и прожила с ним примерно год.

Капитан, существо жестокое и ничтожное, находился в подчинении у матерого рецидивиста, вора в законе по кличке Пныря. В один прекрасный день вор увидел Варю у капитана дома и решил использовать синеглазую красавицу для собственных нужд. А главной его нуждой на тот момент была коллекция ювелирного антиквариата, принадлежавшая влиятельному чиновнику, заместителю министра финансов Дмитрию Владимировичу Мальцеву.

Вор не собирался просто грабить заместителя министра. Это было сложно, рискованно, а главное, неразумно. Коллекция постоянно пополнялась новыми экспонатами, один другого дороже и прекрасней. Вор решил внедрить в близкое окружение Мальцева своего человека, и лучшей кандидатурой оказалась Варя.

Капитан вору не возражал, Варе напомнил, что однажды он спас ей жизнь, вытащив из ледяной воды, и теперь она обязана отплатить ему тем же, накупил ей дорогих шмоток, на своей машине отвез в подмосковный дом отдыха и показал по карте, по какому маршруту она должна бегать каждое утро, чтобы встретиться с Мальцевым, заядлым бегуном.

Чиновник к тому времени как раз расстался со своей второй женой и жил один. Ему стукнуло пятьдесят шесть, но держался он молодцом, был крепок, энергичен. Встретив однажды утром в лесу юную красавицу с ярко-синими глазами и черными, блестящими, как тяжелый шелк, волосами, он не заподозрил ничего дурного.

С тех пор прошло три с половиной года. Дмитрий Владимирович женился на Варе, любил ее без памяти, баловал, ни в чем ей не отказывал. Варя вначале едва терпела нежности Мальцева, но не заметила, как расчет и брезгливость смягчились и растаяли без следа. Она привыкла к Мальцеву, благодарность переросла в привязанность. Возможно, она даже любила его по-своему и вполне могла бы стать счастливой, жить в свое удовольствие, если бы ей не приходилось общаться со старым вором Пнырей и докладывать ему подробно о Мальцеве абсолютно все. Для вора влиятельный чиновник был чем-то вроде фарфоровой свиньи-копилки. Варя знала, как только вор решит, что копилка полна, он разобьет ее.

К счастью, вор не торопился. Он считал коллекцию своей собственностью, не сомневался, что никуда эти сокровища не денутся, время работает на него, и пусть пока заместитель министра тащит в свой сейф бесценные экспонаты, зачем спешить? Все держалось на жадности старого вора – жизнь Дмитрия Владимировича, Варина жизнь. Был у Мальцева еще и родной брат, Павел Владимирович, доктор искусствоведения, такой же фанатик ювелирного антиквариата, и само собой разумелось, что он тоже не останется в живых, когда Пныря сочтет нужным забрать коллекцию себе.

Могло пройти еще несколько лет, и кто знает, возможно, Пныря просто скончается прежде, чем решит присвоить коллекцию. В глубине души Варя надеялась именно на такой исход. Однако катастрофа могла произойти значительно раньше. Если бы Мальцев узнал, какие функции на самом деле выполняет при нем красавица жена, он, конечно, моментально расстался бы с ней. Но это еще полбеды. Пныря не прощал провалов, и как только человек переставал быть ему полезен, он исчезал.

Пныря был одинок, как и положено вору старой формации, своих детей не имел, к старости стал сентиментальным и к умной, красивой, обаятельной Варе испытывал почти отцовские чувства. Это только усугубляло опасность. Было доподлинно известно, что наиболее жестоко Пныря расправлялся с теми, кому доверял, и провалы в работе воспринимает как личное предательство.

Именно на этот крючок и подцепил Варю следователь Бородин. Сделал он это потому, что на Вариной совести была смерть двух человек и никаких доказательств ее причастности не имелось. Варя никого не убивала, просто навела бандитов на старого полубезумного ювелира и его жену. В результате пожилая пара погибла, а огромный бесценный бриллиант, за которым охотились многие, рискуя жизнью и свободой, оказался в руках Пныри.

Сейчас Варе было двадцать два. Она училась в Университете искусств, жила с Мальцевым в его огромном загородном доме, и, глядя на нее, невозможно было представить, что она вынуждена стучать бандиту Пныре на своего мужа, а следователю Бородину на бандита Пнырю.

Империя Пныри была обширна, связи опутывали практически весь уголовный мир, и благодаря Варе Илья Никитич узнавал много интересного.

«И все-таки, откуда у девчонки мой адрес? – раздраженно спросил себя Бородин, переворачивая газетную страницу. – При всем ее очаровании не надо забывать, кто она и с кем общается. Нельзя расслабляться. Адрес – это нехорошо. Разумеется, можно узнать по телефонному номеру, через компьютер, но зачем?»

В коридоре послышались шаги, Илья Никитич вздрогнул. В кухню заглянула мама, потерла сонные глаза, зевнула и спросила:

– Илюша, ты почему не спишь?

– Жду.

– Кого?

– Одного человека. Иди, мамочка, ложись.

– Два часа ночи, Илюша. Какого человека? Женщину?

– Да. Молодую и красивую.

– Так я оденусь, приготовлю что-нибудь, – заволновалась Лидия Николаевна. – Ой, а ты почему в таком виде? Это неприлично, Илюша. Сейчас же переоденься!

Илья Никитич был в старых, истертых до белизны широченных джинсах, которые держались на резиновых подтяжках, в линялой синей футболке и шлепанцах на босу ногу.

– Мама, иди спать, пожалуйста. Это вовсе не то, что ты думаешь. Ко мне придет человек по работе. Ты, между прочим, ее знаешь. Варя Богданова.

– Варя? – Лидия Николаевна округлила глаза. – А какое отношение она имеет к твоим восемнадцати ножевым?

– Мамочка, я прошу тебя! – взмолился Илья Никитич.

– Ну, я должна с ней хотя бы поздороваться. Я сейчас, одну минуточку.

Когда-то Лидия Николаевна вместе с сыном навещала в больнице бедную девочку, жертву маньяка, потом встретилась с Варей в Университете искусств, куда ее приглашали каждый год читать лекции по русскому портрету конца ХIХ века. Она знала, что Варя стала женой заместителя министра, но все равно продолжала считать ее бедной девочкой, едва не убитой маньяком, доведенной до самоубийства подонками «желтыми» репортерами, а потому относилась к ней с симпатией и состраданием.

– Неужели девочка опять вляпалась в какую-нибудь гадость? – спросила Лидия Николаевна, вернувшись на кухню через несколько минут в домашнем платье, причесанная и умытая. Илья Никитич неопределенно хмыкнул в ответ. Лидия Николаевна села рядом с ним на лавку, заглянула в газету и громко прочитала:

– «Домашним животным категорически нельзя находиться в комнате, где человек спит, потому что у кошек и собак облегченный контакт с темными сущностями и вокруг них всегда витает какая-нибудь нечисть. Темные сущности могут перейти на людей, принося им болезни и несчастья».

Она покачала головой, тяжело вздохнула, выразительно поджала губы, но ничего не сказала, встала, открыла буфет, вытащила вазочку с шоколадным печеньем, включила электрический чайник, и в этот момент зазвонил домофон.

– Мама, ты не помнишь, ты случайно не давала Варе наш адрес? – быстро спросил Илья Никитич.

– Да, конечно.

– Зачем?

– Что значит – зачем? Она попросила, я дала.

– В связи с чем она тебя об этом попросила? Но Лидия Николаевна уже сняла трубку домофона и громко произнесла:

– Да, Варюша, заходи.

Вернувшись в кухню, она ополоснула кипятком заварной чайник, посмотрела на сына:

– Ты, Илюша, стал слишком мнительным, очень тебя прошу, читай поменьше этой дряни, – она кивнула на газету. – Варя Богданова тебе присылала открытку с поздравлением в день рождения. Забыл?

Раздался звонок в дверь, Бородин пошел открывать.

– Ой, какой вы смешной! – воскликнула Варя, переступив порог. – На Карлсона похожи в этих подтяжках. Здравствуйте!

Лидия Николаевна с ней расцеловалась, сказала, что выглядит она великолепно, налила чаю всем, кроме себя, и отправилась спать.

– Галина Семеновна Солодкина – очень интересная женщина, – задумчиво произнесла Варя, когда они остались вдвоем, – по большому счету, я должна сказать ей спасибо. Если бы не она, я до сих пор ни о чем бы не догадывалась. Черт, курить хочу. У вас, конечно, нет сигарет?

– Конечно, нет. Вот, конфетку возьми. Говорят, помогает. – Бородин пододвинул ей вазочку с карамелью.

– Спасибо. Сладкого не люблю. Да, Солодкина для меня вроде желтого света на светофоре. Я действительно ей искренне благодарна, хотя, конечно, моя благодарность ей на фиг не нужна. Илья Никитич, скажите честно, у вас что-то есть на эту даму? Она как-то связана со зверским убийством?

– Пока не знаю. Если связана, то весьма косвенно.

– Жаль. Было бы отлично. Нет, я понимаю, сама она никого пальцем не тронула, но заказать могла, очень даже могла.

Илья Никитич заметил, как сузились у Вари зрачки, как побелели губы. Она откинула волосы со лба, глотнула чаю и несколько секунд молчала, опустив ресницы, крутила в руке свой африканский амулет.

– Между прочим, ее подарок, – она подкинула на ладони короткие бусы из крупных прозрачных камней, розовых, сиреневых, голубых, зеленых, – красивая штучка, да?

– Что за камни? – спросил Бородин, взяв у нее амулет.

– Аметист, халцедон, оникс. Галина Семеновна думает, что я сплю со стариком, а потому хочет со мной дружить. Между прочим, это неплохо, что она так думает. Я не стала ее разубеждать.

– Погоди, Варюша, давай-ка по порядку. Во-первых, как и когда ты с ней познакомилась?

– В мае, в Сочи.

– Ты была на юбилее? – Илью Никитича даже бросило в жар. – Почему ничего не рассказала?

– Вы и так знаете, – усмехнулась Варя, – думаете, я знаю больше?

В мае в Сочи произошло событие, о котором до сих пор говорили во всех структурах, в МВД, Прокуратуре и ФСБ. Вору Пныре стукнуло семьдесят, юбилей праздновался в Сочи ровно неделю, на него съехались самые знатные уголовники России и ближнего зарубежья. Сказочная роскошь банкетов, возвышенные хвалебные тосты, озера коньяка и шампанского, горы икры, огромные осетры, молочные поросята, накачанные, вооруженные до зубов, несокрушимые, как скалы, охранники, обилие «Мерседесов», джипов, красоток всех мастей, бурные потоки лести, все это окончательно вскружило голову старому вору. Он ощутил себя бессмертным, а потому потерял бдительность.

По рекомендации Пныри на юбилейных торжествах должны были короновать молодого перспективного уголовника по кличке Жмака. Церемония была уже закончена, когда один из присутствующих, пожилой дальневосточный авторитет Гера Курильский получил информацию по своему мобильному телефону, что Жмака на зоне опустили.

По законам уголовного мира с опущенным нельзя сидеть за одним столом, к нему даже прикасаться нельзя, чтобы не стать таким же, как он. А тут – коронация, самая ответственная в уголовной жизни процедура. То есть получалось, что сорок три известнейших, авторитетнейших вора в один миг добровольно самих себя опустили.

Подобные позорные скандалы случаются редко и надолго остаются в памяти честной братвы. И хотя все понимали, что старый Пныря не виноват, но случилось все на его празднике и по его рекомендации.

– Я там не был, – покачал головой Илья Никитич, – поэтому ты, конечно, знаешь значительно больше.

– Вы что, думаете, я была на коронации? – Варя засмеялась. – Старик меня, конечно, любит, но не до такой степени.

– Нет, Варюша, я человек грамотный и прекрасно знаю, что посторонние, а тем паче женщины к таинству коронации не допускаются. Но ты была рядом с Пнырей до и после, ты присутствовала при разговорах. Кстати, Мальцев знает?

– Издеваетесь? – усмехнулась Варя. – Я просто поехала в Сочи на майские праздники, я ведь очень напряженно учусь, мне надо иногда отдыхать. Конечно, он знал из газет, что там происходило в это время, но при чем здесь я? Смешно, в самом деле! Честно говоря, не понимаю, зачем я старику там понадобилась? Но знаете, в последнее время он просто жить без меня не может. Говорит, энергетика у меня очень хорошая, полезная для его здоровья. У него ведь теперь все люди делятся на плохих и хороших по энергетическому принципу. Доноры и вампиры. Как увидит человека, сразу начинает принюхиваться, приглядываться к его ауре. А потом ставит диагноз: тянет или не тянет.

– Что?

– Энергию.

– Варя, ты серьезно? – спросил Бородин, внимательно вглядываясь в ее лицо. – Я, честно говоря, не всегда понимаю, когда ты шутишь, когда нет.

– Совершенно серьезно, Илья Никитич. Он почти сошел с ума. С одной стороны, церковь, батюшки, бабульки богомольные – лучшие подружки, с другой – экстрасенсорика, парапсихология. Раньше он и слов таких не знал, а теперь вот просветили. – Она зло прищурилась. – Между прочим, отличный способ манипулировать человеком. А я, дура такая, не сразу сообразила, в чем дело, только когда с Солодкиной познакомилась.

– Кто же его просветил? – тихо спросил Бородин.

– Петюня. Петр Петрович. Начальник охраны. Он, видите ли, теперь у нас отвечает еще и за энергетическую безопасность. Он привел к нему Солодкину. Знаете, в каком качестве? Ни за что не догадаетесь…

– Подожди, – перебил ее Бородин, – но ведь фирма «Галатея» и так принадлежала Пныре, они должны быть знакомы давно.

– А сейчас познакомились ближе. Петюня нашептал ему, что мадам – эксперт по энергетике драгоценных камней.

– Он знает о коллекции?

– Естественно! Он не просто знает, он ее хочет как женщину. Он сохнет по ней, с ума сходит. – Варя криво усмехнулась. – А Галина Семеновна Солодкина – большой специалист по вывозу антиквариата за рубеж, у нее связи в Министерстве культуры. Понимаете, почему они теперь так нежно дружат?

– Варюша, ты не преувеличиваешь?

– Если бы. – Она печально усмехнулась. – Я ведь вам не сказала самого главного. Все не решаюсь.

– Я уже понял, Варюша. Ты не решаешься сказать, что именно Петюня устроил комедию в Сочи, чтобы подставить Пнырю? У тебя есть факты или это только твои предположения?

Варя долго молчала, продолжая крутить в руках амулет, пауза затянулась, и Бородин заметил, что глаза у нее совершенно мокрые. Такого он никогда не видел и не мог представить, чтобы Варя, сильная, жесткая, бесстрашная Варя плакала.

– Ты есть хочешь? – спросил Илья Никитич, встал и открыл холодильник. – На меня, например, ночью всегда жор находит. Днем сижу на диете, а ночью очень кушать хочется. Варюша, ну в чем дело?

– Вы поешьте, я не хочу. – Она всхлипнула. – Простите, Илья Никитич. Никогда не была истеричкой. Самой противно. Понимаете, я случайно услышала, как Петюня договаривался с человеком, который позвонил Курильскому. Так получилось. Пошла купаться ночью, заплыла к дикому пляжу, а у них там как раз была встреча. Этот Жмака – он на самом деле никакой не опущенный. Петюня заключил взаимовыгодную сделку с человеком, которому мешал Жмака. Вы ведь знаете, его потом убили, прямо там, в Сочи.

– Они тебя видели?

– Я забыла на берегу гостиничное полотенце, а утром Петюня принес мне его в номер. Я, конечно, сказала, что не мое.

– Ну хорошо, а если ты попытаешься все рассказать Пныре?

– Он доверяет Петюне как самому себе. Первым делом он вызовет его для выяснений, а после этого я не проживу и дня. Я могла бы действовать, если бы мне не было так страшно. Но знаете, беременность совершенно меняет характер. Становишься жутко уязвимой, и голова работает значительно хуже. Есть только один реальный вариант – скомпрометировать Петюню через Солодкину. Если окажется, что мадам реально связана с человеком, который нанес ни в чем не повинной женщине восемнадцать ножевых ранений и подставил больную девочку, старику вряд ли это понравится, учитывая его сегодняшние настроения. С этого я могу начать копать под Петюню.

– Слишком зыбко, Варюша, – покачал головой Илья Никитич, – знаешь, я, пожалуй, подогрею грибы с картошкой. – Он достал из холодильника сковородку, поставил на плиту. – Ты составь мне компанию, не люблю есть в одиночестве.

– Спасибо, – улыбнулась сквозь слезы Варя, – я понимаю, что все это слишком зыбко и неопределенно, но других вариантов у меня пока нет. Я ведь не могу просто сказать: «Пныря, миленький, твой начальник охраны сволочь, он хочет тебя тихо свести с ума». После истории со Жмакой многие стали говорить, что Пныря старый, у него едет крыша, и у многих осталась тяжелая обида. А иметь рядом обиженных воров в законе – это серьезно. Петюня хочет высосать из старика все, а потом незаметно убрать. Он не может просто убить, ему сначала надо ограбить, потом легально, торжественно занять место Пныри. Его интересуют банковские счета, связи, он положил глаз на коллекцию Мальцевых и уже договаривается с Солодкиной, как переправить ее за границу.

– Да, конечно, сказать ему прямо, что начальник охраны затеял переворот, ты не можешь, это слишком рискованно, – кивнул Бородин, – но разве что-то изменится, если Солодкина связана с убийством, которое я сейчас расследую? – Он порезал хлеб, соленые огурцы, поставил на стол две тарелки. – Конечно, не авокадо с креветками, но тоже ничего.

– Спасибо, Илья Никитич, как все-таки с вами уютно.

Несколько минут они ели молча. Варя успокоилась, щеки ее порозовели.

– Как только Петюня начнет заниматься коллекцией, он уберет Мальцева, и меня тоже. Вот это я знаю совершенно точно. А что касается Солодкиной – я просто надеюсь на чудо.

– Что тебе известно о ее сыне?

– Ему сорок, работает в каком-то навороченном молодежном журнале, женат на девочке девятнадцати лет, имеет дочь Машу трех месяцев. Солодкина обожает невестку и внучку, без конца о них рассказывает. А о сыне молчит.

– Думаешь, с ним какие-то проблемы?

– Уверена. Я пару раз спрашивала о нем, у нее стало другое лицо, другой голос, как будто туча набежала.

– Любопытно, – пробормотал Илья Никитич, – очень любопытно, какие там могут быть проблемы? Алкоголь? Наркотики? Психическое заболевание? Впрочем, ты, скорее всего, преувеличиваешь, Варюша. Вполне возможно, что невестка и внучка вызывают у нее восторг просто потому, что появились в ее жизни недавно. В самом деле, сыну сорок, и только сейчас она стала бабушкой. Наверное, долго ждала.

– Наверное, – рассеянно кивнула Варя, – скажите, а почему вас больше интересует семья Солодкиной, чем ее бизнес?

– Потому, что у меня есть странное чувство, что если эта дама либо ее сын каким-то образом связаны с убийством, то дело тут не в бизнесе. Знаешь что, попробуй при ней рассказать историю о восемнадцати ножевых ранениях и о больной девочке, которая призналась в убийстве своей тети. Скажи, что прочитала об этом в газете или видела по телевизору в криминальных новостях. И посмотри на реакцию.

– Я бы с удовольствием это сделала, – усмехнулась Варя, – но беда в том, что мадам сейчас отдыхает на юге Франции.

– Жаль… А с сыном и невесткой ты не знакома?

– Я же сказала, нет. А почему вы не можете просто послать к ним оперативников? Сын в Москве, насколько мне известно, невестка тоже. Пусть их допросят, и все дела.

– Во-первых, у меня нет достаточных оснований, во-вторых, боюсь спугнуть. Мне кажется, если они причастны, то очень серьезно. Либо вообще никакого отношения к этим убийствам не имеют. То есть все или ничего. Можно, конечно, прислать оперативника с какой-нибудь легендой, но это в любом случае будет для них совершенно посторонний человек. Вот если бы их прощупал кто-то свой…

– Вы сказали – к убийствам? Их несколько?

– Два. И одно покушение, причем на сотрудника милиции.

– Ох, как интересно. – Варя покачала головой, слезы высохли, глаза сухо, горячо заблестели. – Но тогда получается серия… Подождите, у меня есть идея! Солодкина хотела дать мне почитать какую-то книжку о религии вуду. Знаете, там в Сочи было казино «Вуду», на стенах жуткие африканские маски, огромные фотографии всяких шаманов и зомби. Мы с мадам поспорили, я говорила, что все это ужас, а она стала меня убеждать, будто религия вуду очень светлая, чистая, гуманная и нельзя судить о том, чего не знаешь. Сказала, что у нее есть об этом замечательная, серьезная книжка. Так вот, мне вдруг приспичило срочно почитать серьезную книжку о вуду, я не могу ждать, когда она вернется, и позвоню ее сыну.

– А что, попробуй, – кивнул Бородин без всякого энтузиазма, – подожди, я сейчас. – Он вышел из кухни, вернулся, держа в руках небольшой плотный лист бумаги. – Вот, Варюша, возьми на всякий случай. Это словесный портрет предполагаемого преступника, сделанный пять лет назад. Говорят, оригинал не сильно изменился.

Глава двадцать третья

Звонок визжал у Ксюши в голове. Она с трудом разлепила веки. Маша спала рядом спокойно и крепко. Личико ее порозовело, голубизна вокруг губ пропала. Сквозь тонкий просвет между шторами бил ослепительный солнечный свет. Ксюша не могла понять, почему в голове у нее стоит настойчивый звон, сначала решила, что где-то рядом сам по себе включился невидимый будильник. Наконец до нее дошло, что звонят в дверь. Меньше всего ей хотелось видеть кого-либо. Она подумала, что явился Олег с дачи и сейчас последует неприятная сцена.

Осторожно, стараясь не разбудить ребенка, она выскользнула из постели, накинула халат, босиком отправилась в прихожую, прежде чем спросить, кто там, припала к дверному глазку, но ничего не увидела. Звонок между тем затих, вероятно, за дверью услышали Ксюшины шаги и шорох. Ксюша еще раз взглянула в глазок, пытаясь понять, почему он вдруг ослеп и на площадке стало темно.

«Жвачка! – догадалась она, вспомнив триллер, который совсем недавно смотрела. – Глазок снаружи залепили жвачкой, именно так делал серийный убийца Дик Биттоу, прежде чем позвонить в дверь очередной жертве».

Несколько минут Ксюша напряженно слушала тишину за дверью. «Конечно, это не Олег. Он бы сейчас трезвонил, орал и стучал. Ключ у него есть, если, конечно, не потерял или не украли… Дверь закрыта на задвижку, значит, мы дома… Это не Олег!»

Звонок опять взвизгнул, и Ксюшу затрясло. Она отскочила от двери, обрушив старинную напольную вазу, к счастью, бронзовую. Звонок орал, как живой. Чей-то хамский палец давил кнопку изо всех сил. Ксюша зажала рот ладонью, звон не прекращался, казалось, от него сейчас не только лопнут перепонки, но взорвется дом. Ваза с колокольным гулом медленно покатилась по коридору.

– Откройте, милиция! – рявкнул за дверью мужской голос.

Ксюша вздохнула с облегчением.

«Они осознали свою ошибку и вернулись!» – радостно подумала она и уже протянула руку к дверной задвижке, но вдруг совершенно неожиданно для себя крикнула:

– Пожалуйста, отлепите жвачку от дверного глазка и покажите ваше удостоверение!

Несколько секунд было тихо, потом за дверью выругались и сказали громко:

– Гражданка Солодкина, прекрати хулиганить, мать твою, сейчас же открой дверь.

– Не открою! Как ваша фамилия?

– Майор Кузнецов!

– Ого, даже майор. А может, сразу полковник? Не велика ли честь для меня? Ладно, господин генерал, подождите пять минут. Я позвоню в отделение, выясню, кто вы такой. И между прочим, нечего мне тыкать.

За дверью опять выматерились, но уже выразительней и длинней. Палец вмял кнопку звонка, а невидимая тяжелая нога принялась колотить в железную дверь.

– Открывай, сука!

– Все, я звоню в милицию! – выпалила Ксюша, и ей показалось, что из горла вместе с криком выпрыгнуло сердце. – Тебя все равно поймают, ты ублюдок! Иди отсюда!

В ответ послышалась жуткая, какая-то запредельная брань, с матом и проклятиями. Осталось только сесть на пол и зажать уши. «Что теперь? Опять звонить в милицию? – Перед ней тут же возникло сонное опухшее лицо капитана Смачного, его брезгливый, мерзкий, полный ненависти взгляд. – Нет, не буду я им звонить. Все равно не помогут. Пока доедут, он уйдет, и опять не будет никаких доказательств, кроме жвачки на глазке, опять они скажут, будто я либо сумасшедшая, либо сама все подстроила. Надо позвонить соседям, вдруг кто-нибудь дома? Если да, то они должны услышать его вопли, увидеть его через свои дверные глазки. Он ведь не мог залепить все на лестничной площадке. Пусть они сообщат в милицию, им поверят…»

Ксюша кинулась в кухню, где лежала толстая телефонная книжка с номерами всех соседей по лестничной площадке, принялась листать, поняла, что фамилий не знает, только имена и отчества. За дверью между тем стало тихо.

«Ушел?» – насторожилась Ксюша, механически проглядывая плотно исписанные страницы. И в этот момент зазвонил телефон. Она подпрыгнула от неожиданности и схватила трубку.

– Доброе утро, – произнес спокойный низкий женский голос, – скажите, пожалуйста, Галина Семеновна еще не вернулась из Франции?

– Нет. Она вернется через пять дней, в следующую среду.

– Правда? Мне казалось, что раньше. А вы Ксения?

– Да.

– Очень приятно. Меня зовут Варвара, вы меня не знаете, но Галина Семеновна мне много рассказывала о вас и Машеньке. А где Олег? Как у него дела?

– Он на даче. У него все нормально. Спасибо.

– Скажите, вы сегодня будете дома?

– Я… да, конечно, а что?

– Понимаете, Галина Семеновна перед отъездом обещала дать мне почитать одну книгу, но мы не успели встретиться. Сейчас мне очень нужна эта книга, и если вы не против, я заеду.

– Да… то есть, я не знаю… а какая книга? Как называется?

– «Тайны вуду», автора, честно говоря, не помню.

От звука нормального человеческого голоса Ксюша немного успокоилась, но все равно соображалаплохо.

– Я сейчас посмотрю, подождите одну минуточку, – ответила она и направилась с трубкой в кабинет Галины Семеновны, стала просматривать книжные полки. Книг было много, но они стояли в строгом порядке, и долго искать не пришлось. Отдельную полку занимала литература по оккультизму, парапсихологии, астрологии. Галина Семеновна очень этим увлекалась. Именно там и заметила Ксюша тонкий красный корешок с черными изломанными буквами «Тайны вуду».

– Да, есть, – выдохнула она в трубку, – приходите. Вы знаете адрес?

– Конечно. Я буду через полчаса.

Положив трубку, Ксюша на цыпочках подкралась к двери. Там было все так же тихо. Если убийца и ушел, он непременно вернется. В дверь звонить не станет. Вероятнее всего, он подкараулит ее где-нибудь во дворе и тогда уж непременно убьет.

«Господи, ну за что? – простонала она про себя и почувствовала очередной спазм в горле. – Сейчас опять у меня начнется истерика. Я буду рыдать, бесконечно, до обморока, я стану полнейшей идиоткой, и рано или поздно, чтобы успокоиться, вмажусь за компанию с Олегом».

В голове у нее образовалась полная каша. Она была совершенно убеждена, что некий человек явился ночью в квартиру исключительно для того, чтобы ее убить. То, что он пришел во второй раз, только подтверждало его намерения. О его мотивах она не думала. Она считала, что мотивы для убийства бывают в кино и книгах, потому что без этого неинтересно. А в жизни все совсем наоборот. Человек уничтожает другого просто так, словами, поступками, равнодушием, выстрелом из пистолета, ударом ножа, ядом. В конце концов, какая разница? Наташка Трацук с ее правдой в глаза, Митя с его убийственным пренебрежением, Олег с его дрожащим шприцем, девки-близняшки с их глумливыми шуточками, милицейский капитан с его хамским пофигизмом и оскорбительными подозрениями, все они действовали по принципу: «Я хочу, чтобы тебя не было». А почему – разве важно? Вряд ли кто-то из них мог бы самому себе четко объяснить, чем им мешает маленькая, худенькая, молчаливая Ксюша, которая никого не трогала, никому не делала зла. Так почему же надо искать мотивы у этого белобрысого с пистолетом? «Я хочу, чтобы тебя не было». Вполне достаточный мотив.

Вкрадчивый голосок нашептывал, не на ушко, а прямо в душу, что все ее ненавидят, просто так, потому что у нее такая судьба, и белобрысый с пистолетом – лишь логическое разрешение ненависти.

«Мания преследования, бред самоуничижения, свеженький, крепенький психоз, все как по учебнику, – думала Ксюша, бесцельно разгуливая по квартире, – бедная Машенька, у нее сумасшедшая мама. Я, разумеется, все это заслужила, поскольку вышла замуж за человека, который мне противен, соврала, что ребенок – его, и теперь пользуюсь благами, на которые не имею никаких прав. Покупаю себе шмотки „от Кутюр“, жру клубнику со сливками. И нет, чтобы расслабиться, получать от всего этого удовольствие. Я гнусно, скучно рефлексирую, сгораю от стыда. Я сама себя загнала в ловушку. Но Маша ни в чем не виновата…»

В гостиной хрипло забили настенные часы, Ксюша вспомнила, что сейчас к ней придет какая-то Варвара за книжкой и, пока спит ребенок, надо быстро принять душ, привести себя в порядок. Оказавшись в ванной, она вздрогнула. В зеркале ей померещилось мокрое, аккуратно вылепленное лицо, сощуренные глаза. Она вдруг подумала, что лица этого почти не запомнила, если бы потребовался словесный портрет, она вряд ли была бы полезна. Только общий облик, синие джинсы, белые кроссовки, светлые, остриженные ежиком волосы. У нее перед глазами стоял зловещий туманный образ, воплощение зла и ненависти. Голова раскалывалась, как при тяжелом похмелье.

Она скинула халат, залезла под душ. Стало немного лучше. Если выпить крепкого сладкого чая с молоком и что-нибудь съесть, будет совсем хорошо.

«Нельзя так раскисать! – строго сказала себе Ксюша. – Он не тебя пришел убить, ты ему на фиг не нужна. Как он мог узнать, что ты удерешь с дачи в Москву? Сама ведь сказала милиционерам, что он думал, будто в квартире никого нет. Тогда хоть что-то соображала, а теперь совсем свихнулась. Все просто. Он влез в квартиру, чтобы своровать что-то конкретное у Галины Семеновны. Это связано с ее бизнесом. Я ему помешала, он разозлился, сорвался, стал размахивать пистолетом, потом явился опять. Это, вероятно, очень неправильно с его стороны. Это не логика, а нервы. Он сорвался, а не я. Со мной все нормально».

Ксюша растерлась полотенцем, подняла с пола халат и вдруг заметила под раковиной какой-то узкий черный предмет. Она взяла в руки, повертела и не сразу поняла, что это.

– Ваня, если ты сейчас скажешь, что в туалетном бачке в квартире невесты Фердинанда вы не нашли нож с ромбовидным лезвием, завернутый в несколько слоев полиэтилена, я заставлю тебя съесть весь морковный салат. – Илья Никитич крутанулся в кресле, извлек пластиковую банку и поставил ее на стол перед капитаном Косицким. – И еще, Ваня, я навсегда запрещу тебе курить в моем кабинете. Ну, где орудие убийства?

– Не смешно, – мрачно помотал головой Иван и принялся разминать сигарету, – салат я, положим, могу съесть, хотя меня от морковки воротит. И курить могу уйти в коридор. Но обыск мы все-таки провели не зря.

– Ешь! – злорадно ухмыльнулся Бородин, снял крышку и сунул капитану в руку пластиковую вилку. – Это чрезвычайно полезно для здоровья. Каротин улучшает зрение, укрепляет зубы и повышает иммунитет. Приятного аппетита.

– Илья Никитич, может, вы сначала меня послушаете? – Иван с отвращением покосился на морковку. – Вы ведь думаете, что обыск не дал ничего, вообще ничего. А это не так.

– Неужели наркотики? – Бородин всплеснул руками. – Или мешок тротила?

Иван щелкнул зажигалкой, глубоко затянулся и произнес очень медленно, по слогам:

– Кар-точ-ки.

– Что, прости? – Илья Никитич склонил голову набок.

– Визитные карточки, с французским именем, парижским адресом.

– Ага, ясно. Фердинанд – французский шпион, – прошептал Бородин и тихо присвистнул: – Да, Ванюша, молодец, поздравляю. Надо срочно звонить в ФСБ. У меня там есть хороший знакомый, подполковник Свиридов, он, правда, занимается борьбой с терроризмом, но тут определенно может быть связь.

– Да, конечно, звучит смешно, но дело в том, что карточек этих пятьдесят штук. Одинаковых. Он заказал их, понимаете? Заказал для себя. Зачем? Чтобы выдать себя за французского корреспондента. Это слово я сумел разобрать, хотя учил немецкий. Почему именно пятьдесят? Потому что нельзя ведь заказать только три штуки. Ему, я уверен, нужна была всего одна. А знаете, как называется журнал, в котором работает корреспондент Пьер Жермон? – Капитан сделал паузу и торжественно произнес: – «Лез анфан»!

– То есть «Дети». – Илья Никитич поставил локти на стол, сплел пальцы и уложил на них подбородок. – А что, действительно существует такой журнал?

– Не важно. Как вы думаете, почему для шибзика тема интерната самая болезненная?

– Потому, что его обожаемая Лика мучилась раскаянием, отдав племянницу чужим людям. – Бородин пожал плечами. – Это как раз совершенно ясно.

– А мне не ясно. – Косицкий низко опустил голову и взглянул исподлобья. – Мне не ясно, Илья Никитич, почему вы не желаете понимать очевидных вещей. Допустим, мы с вами выяснили наконец адрес интерната. Что бы мы предприняли?

– Ну, для начала я бы тебя отправил по этому адресу с какой-нибудь легендой.

– Правильно, – кивнул Иван, – и какая легенда была бы оптимальной?

– Ну, не знаю. Корреспондент…

– Вот! – Косицкий поднял палец. – Однако мы с вами имеем возможность подстраховаться на случай проверки, а у Фердинанда такой возможности нет. Тетя Юка выучила его французскому. Он подрабатывает переводами, и вполне понятно, что ему пришло в голову представиться французским корреспондентом.

– Ну да, конечно, если не убийца, то хотя бы конкурент, – проворчал Илья Никитич, – Ваня, ну ты же сам говорил, он у нас умный. Неужели ты думаешь, он собирается сам покарать преступника? У него нет оружия, он слабый, нездоровый человек.

– Что касается оружия, мы с вами знаем: достать пушку сейчас совсем не сложно. А что касается ума, то в данном случае эмоции все-таки перевешивают. Смертной казни у нас пока нет. Знаете, если бы с женщиной, которую я любил, такое сделали, – Косицкий болезненно сморщился, – я… я мог бы, пожалуй, решиться. То есть, конечно, в последний момент я бы, вероятно, сдержался, но знаю совершенно точно: я бы не сидел сложа руки. Я бы по крайней мере искал. А уж если бы меня заподозрили в этом кошмаре… Надо допросить его еще раз.

– Он не скажет, – покачал головой Бородин, – ты, пожалуй, прав. Он собирается действовать самостоятельно. Он нервничал на допросе, однако упорно гнул свою линию, пытался косвенно убедить меня, что убийство связано с событиями десятилетней давности. И в общем это вполне логично. Что у нас есть в этом направлении? Журнал в доме убитой, тот самый, который передал ей в кафе Олег Солодкин. Десять лет назад его мать Галина Семеновна хлопотала об устройстве четырехлетней слабоумной девочки. То есть собственной внучки? Ну ладно, она не считала Люсю своей внучкой, ненавидела Ольгу. Сначала убила ее, потом пристроила ребенка?

– Да не убивала она. – Иван махнул рукой. – Я никогда не видел ни Ольгу, ни эту Солодкину. Две женщины, молодая и пожилая. Если бы речь шла о пуле, яде, ноже, о машине, которая как бы случайно сбила на улице, тогда я бы поверил. Но представить, как одна женщина берет другую в охапку и выкидывает в окошко… Нет уж, извините, это похоже на недобросовестную детективную литературу.

– И все-таки так тоже иногда убивают, – неуверенно заметил Бородин. – Ольга была склонна к суицидальным демонстрациям. Допустим, между ними происходил напряженный, злобный разговор. Проще говоря, скандал. Ольга в истерике решила напугать, пригрозить, распахнула окно, встала на подоконник…

– А Солодкина ее подтолкнула? – Иван вскочил и принялся ходить по кабинету. – Ну да, пожалуй, возможно. Однако, если человек выпадает из окна, это сразу видно и слышно. Черного хода в доме нет. Как ей удалось уйти незамеченной? Ведь наверняка было следствие, опрашивали соседей. Неужели никто не видел Солодкину, не знал о встрече? Надо поднять архивные документы.

– Сядь, Ваня, не могу, когда ты ходишь, как маятник. Я уже просмотрел все, что осталось по тому суициду. Труп обнаружили в шесть часов утра тридцатого июня. По заключению эксперта, смерть наступила за пять часов до этого, то есть около часа. Ольга Коломеец находилась в квартире одна с ребенком. Мать и сестра ушли в гости. Был день рождения Ласточкиной Юлии Сергеевны. Они остались там ночевать, Ольга не пошла с ними потому, что у нее болело горло, накануне переела мороженого и потеряла голос. О том, что сестра и мать вернутся только утром, она знала. Ни с кем в тот вечер встречаться не собиралась, никого не ждала в гости. И соседи, как записано в протоколе, никого не видели. Наркотических веществ в крови не обнаружено.

– Ни крика, ни звука падения не слышали? – Иван все еще ходил по кабинету, но тут остановился, схватил электрический чайник, налил в стакан холодной кипяченой воды, выпил залпом.

– В протоколе написано, нет. Видишь ли, окно выходит в сторону бомжовского дома, там постоянно что-то происходило, к ночным воплям и грохоту соседи успели привыкнуть, к тому же летом многих не было в Москве. Ну что ты воду хлебаешь? Включи чайник, давай лучше чайку выпьем. И сядь наконец, успокойся.

– Получается, он прав? – вздохнул Иван. – Там воды мало совсем, я налью. Получается, прав Фердинанд? – произнес он, открыв дверь. – Солодкина все-таки причастна к убийству, через десять лет Лилия окончательно убедилась в этом, решила действовать. Вот вам и встреча в кафе. Она косвенно предупредила Олега Солодкина. Официант сказал, она очень плохо говорила о его матери, а его жалела. Солодкин передал разговор мамаше, та моментально сообразила, в чем дело… Однако не могу поверить, что такая состоятельная умная дама наняла в киллеры сумасшедшего маньяка. И как она успела сделать это за сутки?

Он ушел с чайником, вернулся через минуту, бегом, и с порога выкрикнул:

– Она заранее была с ним знакома и знала, что он маньяк! Это оказалось кстати! Это инсценировка, вот что! – Он включил чайник, сел и закурил. – Теперь основной вопрос – где она такого откопала? Представляете, ручной маньяк, дрессированный. И при чем здесь нитки? Ну при чем, а?

– Знаешь что, Ваня, мы сейчас чайку выпьем и ты съездишь на дачу к Солодкину. Он наверняка там.

– А Фердинанд?

– Я к нему наружку приставлю, исключительно ради твоего душевного спокойствия.

Глава двадцать четвертая

– Простите, вы не могли бы отлепить жвачку от дверного глазка? – произнес испуганный детский голос за дверью.

– Попробую, – ответила Варя, вытащила из сумочки бумажный носовой платок и принялась оттирать застывшую белую замазку. – Знаете, тут нужно спиртом или одеколоном, ладно, у меня, кажется, есть туалетная вода.

Возиться пришлось довольно долго. Варя слышала за дверью торопливые шаги, потом раздался детский плач. Молоденькая невестка Солодкиной стояла за запертой дверью с ребенком на руках и ждала. Наконец стеклышко глазка стало чистым, и через минуту защелкали замки. Варя увидела на пороге худенькое бледное существо в шортах и футболке с красивым трехмесячным младенцем на руках.

– Вы никого не заметили у подъезда? – спросила девочка быстрым свистящим шепотом, не поздоровавшись. – Да заходите же скорей, заходите. – Она на секунду высунула голову на площадку и тут же захлопнула дверь, заперла на все замки и на задвижку.

– А кого я должна была заметить?

– Нет, никого конкретно. Простите, я глупость спросила.

Полчаса назад, узнав, что Олег на даче, Варя подумала: а не поехать ли туда? Вряд ли будет толк от разговора с молоденькой невесткой. Однако книжка про вуду оказалась в московской квартире, а выдумать предлог, чтобы заявиться на дачу, Варя не могла. Услышав просьбу отлепить жвачку, она стала подозревать, что приехала не напрасно, что-то здесь происходит.

– Ох, какая красавица, – Варя погладила Машу по светло-русым кудряшкам, – на вас очень похожа. Надо же, как улыбается! Я таких маленьких близко никогда не видела. Ксения, вы кого-то ждете? Или боитесь? Может, вам помощь нужна? Галина Семеновна говорила, вы совсем ребенок, и в общем, она права. Если бы я не знала, что вам девятнадцать, больше четырнадцати не дала бы. Так в чем дело? Кто вам глазок жвачкой залепил? Кто мог стоять у подъезда?

– Нет, все нормально. Никто. Совершенно никто. Спасибо. Просто я сейчас учебник психиатрии читаю и, как положено, нахожу у себя сразу все мании, фобии, психозы. Вот сейчас у меня настоящая мания преследования. – Она засмеялась так фальшиво, что самой стало неловко. – Я вам книжку принесу, вы, наверное, спешите?

– Ксения, можно я руки вымою?

– Конечно. Ванная там. А может, вы чаю хотите?

– Очень хочу, спасибо, – улыбнулась Варя.

– Подождите минут десять, хорошо? Я сейчас ее покормлю. Она только что проснулась. Вы проходите в гостиную, я сейчас.

В ванной, на полочке у раковины, Варя увидела странный предмет, похожий на старинную складную опасную бритву, очень дорогую, с рукоятью из черного дерева, с тонкой инкрустацией, перламутровой и золотой. Варя осторожно взяла бритву в руки и разглядела странные символы, напоминающие ассиро-вавилонскую клинопись. Оконечность рукояти украшал выпуклый череп, сделанный весьма искусно из желтоватой слоновой кости, в глазницах поблескивали крошечные красные камни, возможно, рубины. Варя прикоснулась к черепу и вскрикнула от неожиданности. Из рукояти с легким щелчком выскочило светлое стальное лезвие, вовсе не бритвенное. Оно было ромбовидной формы, как у кортика. Варя попыталась убрать лезвие назад, в рукоять, но край оказался таким острым, что невозможно сильно надавить пальцем. Она еще раз нажала на череп, и лезвие само спряталось на место.

«Что делает в ванной такая дорогая старинная вещь? Ведь не чистят же этим ногти!» – подумала она, аккуратно положила нож на полку, вышла из ванной, погасила свет.

Ксюша сидела в гостиной на диване, на руках у нее спал ребенок.

– Сейчас я ее уложу и поставлю чай, – прошептала она, вскинув на Варю круглые блестящие голубые глаза.

– Ничего, я не тороплюсь. – Варя уселась в кресло. – Уф-ф, совершенно сумасшедший день. У вас так хорошо, тихо.

«Она была бы очень симпатичной, даже красивой, если бы не эта паническая затравленность в глазах. Кормящая мама должна светиться покоем и счастьем. Чудесный здоровенький ребенок, отличная квартира, не знаю, как муж, но свекровь в ней души не чает. Чего ей не хватает? – размышляла Варя. – И почему, интересно, она приехала с дачи в Москву одна с ребенком?»

– Ксюша, а почему вы не на даче?

– Мне надо было показать ребенка врачу.

– Что, какие-то проблемы со здоровьем?

– Нет. Насчет прививок. Подождите, я сейчас, – она встала и на цыпочках вышла из гостиной.

Варя оглядела стены, увешанные картинами. Поленов, Врубель, Шагал. Если не подлинники, то очень качественные репродукции. Антикварная мебель, в горке красного дерева английский фарфор. Масса прекрасных дорогих безделушек, словно в антикварном салоне. Дом Галины Семеновны выглядел так же, как она сама, пестро, помпезно, дорого.

– Все, я поставила чайник, – сообщила Ксюша, появившись на пороге, – а вы давно знакомы с Галиной Семеновной?

– Порядочно.

– Вот книжка, которая вам нужна. – Ксюша положила на журнальный столик книгу в бумажной кроваво-красной обложке, со зверской разрисованной мордой и черной изломанной надписью «Тайны вуду». – Вы этим увлекаетесь?

– Не особенно. Я учусь в Университете искусств, мне надо написать курсовую о влиянии афро-азиатского языческого мистицизма на постмодернизм конца двадцатого века.

– А, понятно, – рассеянно кивнула Ксюша, – пойдемте на кухню, чай пить. Я, честно говоря, еще не завтракала. Есть хотите?

– Не откажусь. Давайте я вам помогу. Вы, наверное, очень устаете с ребенком? Может, перейдем на «ты», не возражаешь? Разница в возрасте у нас небольшая. Тебе девятнадцать, мне двадцать два.

– Конечно, – Ксюша наконец улыбнулась, – есть фрукты, йогурт, сыр. Хочешь гренки с сыром?

– Хочу. Ты долго собираешься оставаться в Москве?

– Не знаю. – Ксюша поставила чашки на стол, и Варя заметила на среднем пальце правой руки свежий порез, довольно глубокий, замазанный зеленкой.

«Значит, недавно возилась с этим ножичком. Вероятно, впервые держала его в руках. Я ведь тоже чуть не порезалась», – отметила про себя Варя.

– Да, скажи, пожалуйста, в ванной на полочке лежит складной нож, очень дорогая вещь, старинная. Правда, старинные ножи очень редко бывают складными, но от этого он становится еще более ценным. Наверное, нельзя его держать в ванной, там влажно. Это ведь антиквариат, диких денег стоит.

Ксюша застыла, несколько секунд смотрела на Варю испуганными, бессмысленными глазами и вдруг спросила нарочито небрежным тоном:

– Ты разбираешься в антиквариате? Можешь сказать, что это за нож?

– Твоя свекровь разбирается лучше, – улыбнулась Варя, – так почему он валяется в ванной?

– Я не знаю, – Ксюша растерянно заморгала, – я понятия не имею, откуда он взялся.

– Очень интересно. А кто заклеил дверной глазок жвачкой, тоже не знаешь?

– Наверное, мальчишки пошутили, – выпалила Ксюша, судорожно сглотнув, – тебе сколько гренок?

«Вряд ли в этом элитарном доме сейчас, жарким летом, остался хоть один мальчишка, – подумала Варя, – и почему она сама не могла открыть дверь и отодрать жвачку от глазка?»

– Две штуки, – сказала она вслух с улыбкой и тут же нахмурилась. – Смотри, у тебя кровь течет из пальца. Перекись есть?

– Да… – Ксюша ушла в ванную. И в этот момент зазвонил телефон. Он стоял рядом с Варей, секунду подумав, она сняла трубку.

– Ксюша? Куда ты исчезла? Я звоню от соседей, это кошмар какой-то, он дрыхнет и дрыхнет, я уж думала, совсем помер, – затараторил взволнованный женский голос. – В гамаке во дворе проспал почти сутки, потом улегся в столовой, вставал пару раз, в сортир сходил, и опять дрыхнет, храпит, как боров, сил моих нет, я говорю, Олег, включи телефон или скажи мне цифровой код, а он чего-то бормочет непонятное, мне, между прочим, даже с сердцем плохо стало, ты исчезла с ребенком, меня не предупредила. Ну, не молчи, скажи, что мне делать? Я ведь не хозяйка, мне в Москву надо съездить, а как я дом на него, такого, оставлю, а? Ты меня слышишь, Ксюша?

– Это не Ксюша, я ее сейчас позову, – сказала Варя.

– А! – испуганно вскрикнула трубка. – Кто это? Где Ксюша?

– Меня зовут Варвара, я знакомая Галины Семеновны, вот, Ксюша уже идет. – Варя передала ей трубку.

– Да, я. Раиса, подождите, не надо так кричать, я ничего не понимаю… Ну, ладно, пускай спит… Нет, не надо вызывать врача, не волнуйтесь, он просто устал, у него такое бывает… Ну, может, он ночью работал, а днем отсыпается… Знаю, конечно, четыре тройки, ну да, потом «ес», синюю такую кнопочку нажмите, и все. Зарядное устройство в верхнем ящике комода. Вы можете подождать еще день? Мне надо сходить с Машей в поликлинику, взять направление на прививки, а наш врач принимает только в четверг. Ну что вы так переживаете, расслабьтесь, отдохните. Я позвоню вечером.

Она положила трубку и выразительно закатила глаза.

– Совершенно безумная женщина.

– Кто она?

– Домработница. У нее сложные отношения с Олегом. Ей не нравится, что он все время спит.

– А может, он правда заболел? Действительно странно, что человек спит сутками.

– Ага, заболел, – Ксюша зло усмехнулась, – конечно же! Заболел! Бедненький! Я даже диагноз знаю. Нарколепсия, приступ патологического сна. – Она рухнула на стул, сжала ладонями виски и пробормотала: – Не могу больше. Все. Не могу! Уйду, хотя совершенно некуда.

– Олег наркоман? – тихо спросила Варя. Ксюша молча кивнула, встала, вытащила гренки из микроволновой печи.

– При нарколепсии человек спит страшно долго и крепко, может отлежать себе какую-нибудь конечность так, что потом приходится ампутировать, – глаза Ксюши холодно сверкнули, – может и умереть во сне. Конечно, этого я ему не желаю. Ешь гренки, они вкусные, пока горячие.

Несколько минут молча ели, наконец Ксюша произнесла:

– Я тебя впервые вижу. Так получилось, что сорвалась при тебе. Извини. И, пожалуйста, не говори никому.

– Хорошо, – кивнула Варя.

– Главное, Галине Семеновне не говори. Она скрывает это изо всех сил, даже от себя самой. Она хороший человек, сына любит без памяти. Но есть у нее одна странная черта. Общественного мнения она боится куда больше, чем реальности. Понимаешь? Иногда мне кажется, ей легче пережить его смерть, чем огласку. Не дай бог, кто-нибудь узнает, что у Галины Семеновны Солодкиной, такой благополучной, такой блистательной дамы, единственный сын – наркоман.

– И давно он на игле?

– По-моему, всю жизнь.

– Когда замуж за него выходила, ты знала об этом?

– Догадывалась. Но только потому, что собираюсь стать врачом, читаю кучу медицинской литературы, знаю симптомы. Галина Семеновна упорно повторяла, что он очень своеобразный человек, странный, как все творческие личности, у него целый букет болезней. Даже домработница Раиса, которая в доме лет двадцать пять, не знает. Или делает вид, что не знает.

– Серьезно? Как такое может быть?

– Очень просто. Человек может годами сидеть на игле, а его близкие ни о чем не догадываются. Ладно, хватит. Я чувствую себя предательницей по отношению к Галине Семеновне, когда это с тобой обсуждаю.

– Извини, но как же ты решилась от него рожать?

– Как видишь… – Ксюша развела руками. – Еще чаю?

– Спасибо. Гренки у тебя замечательные. Слушай, а этот нож ты все-таки в ванной не держи. Очень ценная вещь. У вас не дом, а настоящий музей. Оказывается, еще и оружие старинное есть.

– Да, наверное. Полный дом антиквариата. Почему не быть оружию?

Послышался детский плач, Ксюша резко встала.

– Ну вот, уже проснулась. Книжку не забудь. Она в гостиной, на журнальном столике. Было очень приятно познакомиться.

– Я тебе там на кухне оставила свой телефон, – сказала Варя, прощаясь в прихожей, – звони, не стесняйся. Вдруг понадобится помощь, все-таки ты здесь одна с ребенком. У меня машина.

– Спасибо, – улыбнулась Ксюша.

Выйдя за дверь, Варя услышала, как защелкали замки и задвижка. В пустом дворе она огляделась. Старушка в соломенной шляпе выгуливала болонку, молодой лысый толстяк в шортах возился у ярко-красного «Форда», поджарый белобрысый парень в темных очках курил, сидя напротив подъезда, на спинке поломанной скамейки. Издалека было видно, какие у него новенькие белоснежные кроссовки. Варя несколько секунд вглядывалась, щурясь от яркого солнца, потом подошла к своей машине, села за руль, включила зажигание, но вместо того чтобы тронуться с места, заглушила мотор, вышла из машины, еще раз оглядела двор и решительно направилась к белым кроссовкам.

– Простите, вы меня не толкнете? – обратилась она к парню и широко улыбнулась. – Машина совсем новая, но что-то там постоянно глохнет.

Парень пристально посмотрел ей в лицо сквозь очки, сплюнул и хрипло выдавил:

– Нет.

– А что же мне делать? – Варя беспомощно огляделась по сторонам. – Я ужасно опаздываю. Значит, вы не можете мне помочь? Ну ладно… Молодой человек! – крикнула она во все горло, обращаясь к толстяку у «Форда», и развернулась так резко, что маленькая сумочка, висевшая у нее на плече, взлетела и заехала по лицу белобрысого. Тот вскочил, стал тихо и бешено материться. Очки упали. – Ох, извините, пожалуйста, извините, – запричитала Варя, заглядывая ему в лицо, – очки не разбились?

– Уйди, сука, – прошипел белобрысый, – уйди, убью!

– Сумасшедший! – фыркнула Варя. – Я же извинилась. И очки твои целы. Молодой человек! – Она побежала к красному «Форду». Его лысый хозяин стоял у открытого багажника, вытирал руки и смотрел на Варю. – Вы не могли бы машину мою толкнуть? – попросила она с нежной улыбкой.

– Да, конечно. А что у вас случилось?

Толстяк готов был не только толкнуть, но влезть в мотор, взглянуть, какие могут быть неполадки в таком новеньком, таком классном автомобиле.

– Нет, с мотором наверняка все в порядке. Это со мной не в порядке. Меня техника не любит.

Толстяк несколько минут задумчиво смотрел вслед новенькому белоснежному «Фольксвагену» и думал о том, почему ему так не везет. Если попадается по-настоящему красивая девушка, то никогда не получается завязать разговор, попросить у нее телефончик, познакомиться.

– Какая! Ну какая, а? – печально бормотал он, возвращаясь к своему «Форду».

А Варя, проехав пару кварталов, притормозила, достала из сумочки фоторобот, который дал ей Илья Никитич, долго, задумчиво глядела на него, скользила глазами по строчкам ориентировки: «Рост от ста семидесяти до ста семидесяти пяти, телосложение среднее, волосы светлые, глаза карие, лицо овальное, нос прямой».

* * *
Люся забилась с головой под одеяло, чтобы не слышать выстрелов и жутких криков, от которых все леденело внутри. Но под одеялом было еще страшней. Получалось, что стреляют и кричат в полнейшей темноте. Перед глазами у нее сначала плыли огненные круги, потом из них сложилась ясная картинка. Голый по пояс человек с хвостиком на затылке, с разноцветными татуировками на могучих плечах косил автоматной очередью детей и женщин, словно они были полевой травой. Его подружка, смуглая красавица с выгоревшими до белизны длинными волосами, извивалась в диком танце и достреливала из пистолета тех, кто пытался спрятаться. Жертвы кричали и падали, заливаясь кровью. Убийцы смеялись, шутили, иногда подбегали друг к другу, чтобы поцеловаться. Все происходило в небольшом придорожном кафе поздним вечером, где-то на юге Америки, где круглый год лето, растут огромные кактусы и все ходят в шортах.

Люся дрожала и плакала под одеялом, изо всех сил сжимала веки, пальцами затыкала уши, но кошмар не исчезал. Она понимала, что находится в больнице и, кроме бледно-зеленых стен, пустой соседней кровати, лимонной круглой лампочки под потолком, окошка с решеткой, ничего нет. Обычный набор звуков – шаги и голоса в коридоре, птичий щебет и шорох листьев в больничном парке, приглушенный, спокойный гул большой улицы за оградой, скрип койки. И ничего больше. Ни стрельбы, ни криков.

Ужас жил в маленьком ящике, в телевизоре, но был слишком велик, пространство за экранным стеклом теснило его, он вываливался наружу, огромный и наглый, вливался через глаза и уши людям в головы и продолжал там жить независимо от того, включен ли телевизор. Каждый раз, уезжая от мамы Зои, она увозила с собой все боевики и ужастики, которые бесконечно крутили в семейном детском доме не только на видеокассетах, но и наяву, в просторном каменном подвале два раза в месяц, в полнолуние.

Фильм о двух убийцах, мужчине и женщине, косивших людей, как траву, крутили чаще других. Там главные герои были такими умными, ловкими, красивыми, так легко уходили от полиции, так весело расправлялись со всеми, кто попадался на пути, что у них стоило поучиться. Мама Зоя объясняла, что это очень правильный фильм, правдивый и откровенный, без соплей. Его герои живут не по фальшивым гнилым законам так называемой христианской морали, от которых давно всех тошнит, а повинуются своим здоровым природным инстинктам. Поэтому они такие классные ребята, им все удается, им везет.

Люся помнила каждое слово мамы Зои, но смысла речей не понимала. Фильм о парочке влюбленных убийц повторялся в ее голове отчетливей и чаще других не потому, что его постоянно крутили. В конце фильма была сцена, которую Люся каждый раз проживала заново.

Во время побоища в придорожном кафе мальчик лет восьми прятался в огромном холодильнике в кухне. Бандиты уже собрались уходить, но хотели проверить, все ли мертвы, пинали тела ногами, посмеиваясь и обмениваясь шутками. Мужчина, повернув носком ботинка голову мертвой темноволосой девушки, говорил: «А она хорошенькая, смотри, какие сиськи!» Его подруга шлепала его по щеке, потом, прицелившись, стреляла мертвой девушке в лицо и говорила: «Ну, давай, трахни ее!» У тела пожилого, очень толстого мужчины убийца восклицал: «Посмотри, сколько отличного бекона достанется червям!»

А мальчик все сидел в холодильнике. Слезы леденели на его щеках, ему не хватало воздуха, он осторожно приоткрыл дверцу.

Парочка между тем задержалась на пороге, чтобы в очередной раз поцеловаться. Их губы слиплись, как резиновые присоски.

– Тихо, ну пожалуйста, сиди тихо, – умоляла мальчика Люся.

Но он дрожал так сильно, что в холодильнике зазвенели бутылки, одна выпала на кафельный пол и оглушительно разбилась. Бандиты оторвались друг от друга, огляделись, словно проснувшись, кинулись в кухню, распахнули дверцу. Красотка, погрозив мальчику пальцем, ласково улыбнулась и произнесла: «Ай, как нехорошо обманывать старших», и тут же выстрелила ему в голову.

Каждый раз Люся умирала вместе с мальчиком. А когда опять ставили фильм, ждала, что бутылка не выпадет, бандиты покинут кафе и укатят прочь на своей грязной открытой машине, а мальчик вылезет из холодильника и побежит по белой лунной дороге, встретит своих родителей, хозяев кафе, которых на самом деле не убили, а только ранили, и все кончится хорошо.

Было много других фильмов, вероятно, еще более страшных. Неторопливые чудовища с паучьими лапами пожирали людей, отрывали головы, высасывали глаза, элегантные вампиры вонзали клыки в нежные шейки красавиц, полуистлевшие трупы поднимались из могил и медленно шли неровным строем, вытянув руки, оскалив мокрые бледные рты. За стеклянным экраном ползали черви, пауки, извивались змеи, с треском ломались кости, лопалась кожа. Как крупный красный снег, летели клочья человеческой плоти над взорванным школьным автобусом. А по другую сторону, на ковре в уютной гостиной загородного дома, усыновленные питомцы мамы Зои грызли семечки и фисташки, тянули колу из банок. Семь пар глаз смотрели на экран, не отрываясь. К губам прилипала черная шелуха семечек, рты ритмично двигались.

Видеотека занимала большой книжный шкаф и постоянно пополнялась новинками. Каждая кассета проходила цензуру. Те, которые мама Зоя именовала «слезоточилками», безжалостно уничтожались. Кассету сжигали во дворе у мусорного бака.

В категорию «слезоточилок» попадали не только мелодрамы, но боевики, триллеры, ужастики. Главным критерием в отборе видеопродукции было отсутствие соплей. Если герой действовал, повинуясь здоровым инстинктам, он был достойным примером для подражания, им любовались, в него потом играли, выдумывая продолжение киноистории. Но если вдруг правильный на первый взгляд герой позволял себе пожалеть кого-то, защитить или на его лице мелькала тень мысли, грусти, сомнения, любого живого чувства, он подвергался особому наказанию за вранье и предательство, за сопли.

Два раза в месяц, в полнолуние, в просторном подвале проводились дискотеки. Заранее готовилось символическое изображение осрамившегося киногероя. Чаще всего это была большая дешевая кукла, купленная в лобнинском универмаге. Пластмассового пупса разрисовывали, внутрь заливали густой, чуть подсоленный вишневый сок, щели аккуратно замазывали пластилином, чтобы сок не вытекал. Подготовленную куклу клали на цинковый стол, на котором был черной масляной краской начерчен крест. Участники надевали черные балахоны на голые тела, на головы натягивали страшные маски. В половине двенадцатого дверь подвала запирали на засов, зажигали толстые церковные свечи, включали африканскую ритуальную музыку. Били бубны, выли шаманы. Ряженые подростки плясали вокруг стола, подпевая шаманским заклинаниям. Куклу кололи специальными кинжалами восемнадцать раз, под струйки вытекающего сока подставляли специальную серебряную чашку и пили по глотку, передавая по кругу. Потом кукле отрывали ноги, руки, голову. Окончательно растерзав пупса, принимались за другие игры. Кто-нибудь изображал самоубийство. Привязывал веревку к специальному крюку под потолком, вставал на табуретку, накидывал петлю на шею. Узел затягивали совсем слабо, и он развязывался, когда из-под ног выбивалась табуретка.

Иногда играли в вампиров, впивались друг другу в шеи, кувыркались по бетонному полу, потом понарошку умершие изображали зомби, рычали, выли, дрались и лапали друг друга. Наконец, врубив металлический рок, скидывали балахоны, маски, устраивали дикие пляски. К этому моменту стол был застелен тяжелой вышитой скатертью, и туда падали парами, извивались и стонали.

Двое взрослых, живущих в доме, мама Зоя и Руслан, всегда присутствовали на дискотеках. Мама Зоя изображала Маман Бригит, одно из главных божеств вуду. Перед каждым новым актом спектакля ей молились, вставали на колени, кланялись, целовали ноги. Руслан был Бароном Самеди, то есть главным в ритуале растерзания куклы-жертвы. Именно он вонзал нож в пластиковое кукольное тело восемнадцать раз.

Все, что говорилось и делалось в подвале, было страшной тайной. Люся пугалась, даже если во сне видела это. Мама Зоя предупреждала, что добрый Лоа и злой Бака контролируют сны. Никто никогда за пределами подвала не обсуждал дискотеки. Утром все отправлялись на пробежку в рощу, потом делали зарядку во дворе. В любую погоду, даже в лютый мороз, купались в бассейне. Потом завтракали. После завтрака начинались занятия. Учителя приходили домой. В конце каждой четверти сдавали экзамены в лобнинской школе, всегда получали отличные оценки. С Люсей изредка занималась сама мама Зоя, по учебникам вспомогательной школы. Иногда Руслан учил ее драться, но не как других. Всех остальных детей он тренировал во дворе, на маленькой площадке, или в спортивном зале, показывал им сложные боевые приемы, которые требовали ловкости и легкости, и, конечно, неуклюжая, толстая, слабенькая Люся с плохой координацией движений не могла при всем желании потянуть человека за руку и одновременно подсечь его ноги так, чтобы он потерял равновесие. Да и желания у нее никогда не возникало.

Она не понимала, как можно ударить живое существо, ведь куда ни попадешь кулаком или ребром ладони, везде больно. Когда при ней ладонью разбивалась деревянная доска, она зажмуривалась, отворачивалась и тихонько вскрикивала. Ей все казалось, что бьют не по мертвому, а по живому. Ведь с доской никто не будет драться, на ней только тренируются, чтобы ударить потом человека по шее или по голове.

Руслан звал ее в свою комнату, закрывал дверь и всегда говорил одно и то же: «Давай-ка, что ли, покажу тебе пару приемчиков, только ты разденься, голышом удобней».

Она раздевалась, она была послушной девочкой и не хотела, чтобы он сердился. Голую, дрожащую, в мурашках, потому что в комнате у него всегда было холодно, он валил ее на ковер, легко, как тряпочную куклу. От жесткого ворса чесалась кожа. Руслан повторял хриплым шепотом: «Тихо, тихо…» Но кричать она не собиралась. Только сначала ей было больно, только в самый первый раз, а потом она с замиранием сердца ждала, когда он позовет, закроет дверь и прикажет раздеться.

Иногда то же самое ей приходилось делать с Толиком и Вовкой, но с ними было совсем иначе. От них она сильно уставала, потому что сразу двое – это тяжело и стыдно. А вот с Русланом другое дело, с ним получалась настоящая любовь. Стоило ему посмотреть на Люсю, прикоснуться к ней, и все ее тело наливалось тяжелым жаром. Она сладко, медленно таяла, как долька шоколада во рту.

...Осторожно высунувшись из-под одеяла, она тихонько погладила целлофан на конфетной коробке, которая так и лежала на тумбочке непочатая. Стрельба и крики улетучились сами собой. Она соскользнула с койки, подошла босиком к окошку и стала сквозь решетку смотреть, не щурясь, на солнечный свет, бьющий сквозь темную зелень. Из листьев и солнечных пятен складывались интересные узоры, то возникал кораблик, то игрушечный мишка.

Глава двадцать пятая

Близнецы Ира и Света шли по Тверской и жадно ловили свои отражения в зеркальных витринах. На этот раз они были одеты одинаково: эластичные мини-юбки, маечки на тонких бретельках, босоножки на высокой мягкой «платформе». Продублированы были даже украшения, тяжелые серебряные серьги с овальными лунными камнями, массивные медальоны на белых кожаных шнурках.

На Пушкинской площади к ним привязались двое кавказцев. Первый, молодой, жилистый, с очень темной кожей и светлыми глазами, произнес громко, почти без акцента:

– Девушки, можно вас на минутку?

Второй, постарше, маленький, толстый, в трикотажных шароварах и шелковой пестрой рубахе, подхватил еще громче, с грубым акцентом:

– Падажды, кырасавыцы-умницы, падажды, хочишь тысачу баксов? Слюшай, такой красывый, сыразу двэ, и совсем одинаковый!

Не оборачиваясь, они пошли быстрей, но кавказцы тут же обогнали их и преградили дорогу.

– Достали, черножопые, – оскалившись, процедила Ирина.

– Что ты сказала? Повтори! – тихо прохрипел жилистый, и лицо его стало еще темней, а глаза сверкнули белым огнем.

– Ребята, извините, мы спешим. – Света одарила их ласковой, сладкой улыбкой, при этом незаметно, но больно пихнула сестру локтем в бок.

– Павтары, сука, – маленький вплотную подошел к Ирине, попытался ухватить ее за тонкую бретельку и царапнул по коже грязным ногтем.

– Отвали. – Ирина улыбнулась так же сладко, как сестра, и саданула толстяка коленкой в пах. Тот задохнулся, открыл рот, выпучил глаза. Одновременно вскрикнул и хрипло выругался жилистый. Он получил точно такой же удар от Светы.

Сестрички развернулись и, взлетая на упругих платформах, рванули галопом прямо через Тверскую, лавируя между гудящими машинами. Они пересекли проезжую часть за несколько секунд, даже постовой гаишник не успел их заметить. Кавказцы метались, провожая их оглушительным матом, жилистый бросился на мостовую, но визг тормозов огромного джипа и трель милицейского свистка слегка охладили его. Маленький сплюнул и хрипло произнес по-чеченски:

– Ладно, Хамзат, никуда не денутся.

– Запомню, найду, из-под земли достану, – прорычал Хамзат.

Сестры между тем спустились в подземный переход.

– Совсем, что ли, крыша съехала? – мрачно спросила Света. – Только разборки с черными нам сейчас не хватает.

– Ненавижу, – Ирина скорчилась, как от кислого, и передернула плечами.

– Расслабься, – Света сняла очки, – не гримасничай, морщины будут. И вообще, приведи себя в порядок. У тебя помада размазалась.

– Слушай, хватит! – Ирина сняла очки одновременно с сестрой. Их движения были почти синхронны, но они не замечали этого. – Дело сделаем, пойдем в «Макдоналдс».

– Гамбургер хорош только тогда, когда выпадает из руки убитого обывателя, – отчеканила Ирина, не глядя на сестру.

Остановившись у витрины сувенирной лавки, она достала косметичку, оскалилась перед большим зеркалом и принялась аккуратно, не спеша, подкрашивать губы. Света прошла дальше, не оглядываясь, но шаг все-таки замедлила. Ирина догнала ее у входа в торговую галерею. Стеклянные двери бесшумно разъехались. Сестры ступили на эскалатор, поднялись на второй этаж. Там было пусто и холодно, работал кондиционер, в дорогих бутиках скучали продавщицы и охранники. Цены здесь были такими, что даже объявления о скидках до шестидесяти процентов почти не привлекали покупателей. Сюда приходили побродить, поглазеть, и только изредка попадались среди нормальных зевак-бездельников деловитые сумасшедшие, готовые выложить пятьсот долларов за хлопчатобумажную маечку и тысячу за мятый льняной пиджачок, вернее, за фирменные этикетки, за несколько букв на крошечном кусочке подкладочного атласа.

– Стоп, – сказала Ира, – мы пришли.

В бутике, отделанном под старину, с гипсовой лепниной и бежевыми плюшевыми креслами, не было охранника. Одинокая молоденькая продавщица сидела в уголке, уткнувшись в книгу. Мелодично звякнул дверной колокольчик. Продавщица встрепенулась, оторвала глаза от дамского романа.

– Добрый день. Я могу вам помочь?

– Нет, спасибо, – улыбнулась ей Света.

– Вы ищете что-то конкретное? У нас новая коллекция, посмотрите, пожалуйста, вот, совершенно очаровательные вечерние платья, остромодная линия. Примерьте, – она сняла с вешалки сразу несколько вещей и проводила сестричек к примерочной. Тяжелые шторы задернулись. Продавщица вернулась за свой столик, взялась за книгу. Ее прервали на самом интересном месте, и она надеялась, что успеет дочитать главу доконца, пока девушки будут раздеваться, одеваться, разглядывать себя в зеркалах. Конечно, читать на рабочем месте категорически запрещено, однако менеджер отправился обедать, охранник вышел покурить, так что стесняться некого. Да и вообще, лучше к клиенту не приставать. Здесь ведь не рынок, где принято хватать покупателя за руку и навязывать товар. Пусть девочки останутся наедине с шикарными моделями, пусть вдоволь налюбуются на себя, авось купят хоть что-то. Они сразу показались продавщице вполне перспективными покупательницами. От них веяло благополучием и уверенностью. Такие юные красотки-близняшки могли быть фотомоделями, манекенщицами, любовницами очень состоятельного человека.

«Интересно, они вдвоем обслуживают кого-то одного или у каждой есть собственный платежеспособный приятель?» – подумала продавщица. Впрочем, действие любовного романа в пестрой обложке было интересней магазинной рутины. Продавщица так увлеклась, что почти забыла о красотках в примерочной.

Сначала появилась Света в серебристой сетчатой тунике, оглядела себя в огромном зеркале, попросила у продавщицы посмотреть, что там тянет в пройме, затем выпорхнула Ирина в черном платье с открытыми плечами и пышной юбкой, потребовала ручное зеркало, чтобы разглядеть, как сидит сзади. Потом обе исчезли, и через три минуты появились уже в других моделях.

– Эти не убирайте, – заявила Света, – мы еще раз примерим.

– Да, конечно, – улыбнулась продавщица.

Минут через десять у нее задвоилось в глазах, как будто спьяну, хотя, разумеется, она не пила ни капли. Даже голова немного закружилась от мелькания совершенно одинаковых лиц. Двойняшки были такими шумными, энергичными, двигались так стремительно, что продавщица не поспевала за ними. Вероятно, красотки решили перемерить все, что было в бутике. Одно казалось им слишком широко, другое узко, третье содержало синтетические волокна, а от них может быть раздражение на коже, в четвертом вырез был чересчур глубоким, пятое сковывало движения, у шестого провисал воротничок. Чем более кислым становилось лицо продавщицы, тем тщательней сестренки ощупывали ткань, вертели вещи в руках, выворачивали наизнанку. Чем сильней напрягалась продавщица, тем свободней вели себя клиентки, вскрикивали, хихикали, поправляли макияж, расчесывали волосы, подробно, с шуточками, обсуждали достоинства и недостатки каждой модели. Они чувствовали себя как дома и еще ни разу не поинтересовались ценами.

– Ой, а как я тебе в этом рваном чулке? – спросила Ира, выплывая из примерочной в длинном облегающем платье из небесно-голубого эластичного бархата. На бедрах, на животе, на спине были фигурные прорези-дыры.

– Это «Шанель», – тихо заметила продавщица, – из последней коллекции.

– Угу, – кивнула Ира, – шинель. Кусок портянки. А кирзовые сапожки есть у вас? – Она ослепительно улыбнулась продавщице. – Шучу. На самом деле очень красиво. Просто класс.

– Вот, всегда так. Если ей что-то нравится, она начинает гадости говорить, – пожаловалась Света тоном заботливой мамы, – дурацкая привычка. Та-ак, а где здесь цена? – она стала перебирать многочисленные яркие ярлыки.

– Сорок три тысячи, – потупившись, тихо отчеканила продавщица. Она работала в бутике всего лишь третий месяц и до сих пор не привыкла к космическим ценам, ей как будто даже стыдно было произносить вслух эти цифры, словно она признавалась в чем-то неприличном.

– Ну, в общем, дороговато, конечно, почти две тысячи зелеными… – задумчиво протянула Света.

– Это все-таки «Шанель», сами понимаете, – начала оправдываться продавщица и схватилась за калькулятор, – тысяча восемьсот пятьдесят по сегодняшнему курсу. Если решитесь, я свяжусь с менеджером, мы можем сделать скидку десять процентов.

– До полутора скинете? – деловито поинтересовалась Света.

– Попробую, – продавщица улыбнулась и набрала мобильный номер менеджера. Тот разрешил продать платье от «Шанель» за полторы тысячи.

– Мне так редко что-то нравится, и потом, это ведь практически на двоих… – крикнула Ирина из примерочной.

– Где у вас здесь обменка? – спросила Света, когда сестра вышла из-за штор.

Продавщица вздохнула с облегчением. Если действительно удастся продать это дорогущее платье, можно считать, день прошел не напрасно. Размер крошечный, только на таких вот юных худышек налезет, модель, мягко говоря, экстравагантная. Сама она ни за что не решилась бы показаться на людях в таком платье, даже если бы оно досталось ей даром. Продавщица боялась, что девочки передумают и исчезнут, готова была принять у них и доллары, но в торговый зал вошла неприятная дама средних лет, за ней вернулся охранник. Парень был новенький, чужой, и рисковать не стоило. Каждое утро менеджер повторял, что доллары нельзя принимать ни в коем случае. Только рубли. Повторил это и сейчас, по телефону.

– Обменный пункт на первом этаже. Жду вас, девочки.

Они улыбнулись и выпорхнули из бутика. Продавщица забрала ворох вещей из примерочной, но развесить не успела. Новая посетительница настойчиво требовала внимания. Продавщица занялась дамой, подобрала для нее несколько легких пиджаков и блузок. Та скрылась в примерочной, но тут же вышла опять.

– Посмотрите, здесь кто-то сумочку оставил. – В руке у нее была небольшая ярко-красная сумочка из лаковой клеенки на толстой цепочке под золото. Продавщица подумала, что вряд ли такая дешевка принадлежит красоткам-близнецам, к тому же обе у нее глазах вышли из зала с сумками очень стильными, дорогими, из натуральной белой кожи. Она попыталась вспомнить, кто заходил перед ними, но поняла, что бесполезно. Оставалось проверить содержимое. Вдруг там есть документы, паспорт, записная книжка…

Продавщица взяла сумочку в руки и щелкнула пластмассовой застежкой. Раздался взрыв. На всем этаже рухнули витринные стекла и зеркала, ранения различной степени тяжести получили сорок пять человек, продавцы, охранники, посетители, работники бара. Погибло четверо. Троих, находившихся непосредственно на месте взрыва, разнесло в клочья. В соседнем антикварном отделе огромная бронзовая люстра обрушилась прямо на голову единственного покупателя. Черепно-мозговые травмы оказались смертельными.

* * *
В маленьком ресторане на Кузнецком тихо играла музыка. Пожилого ресторанного пианиста час назад срочно вызвали на работу в неурочное, дневное время, играть и петь для редкого и чрезвычайно дорогого гостя. Репертуар был заранее известен: простенькие задушевные шлягеры конца шестидесятых, кое-что из блатного фольклора.

Перед появлением гостя двое его телохранителей тщательно осмотрели зал и подсобные помещения. Затем из бронированного джипа вылез он сам, маленький, худой, сутулый. Из-за жары он был одет совсем просто: мятые льняные брюки, белая несвежая сорочка с короткими рукавами. Он тяжело дышал и вытирал платком бледный, совершенно лысый череп. На голых руках, поросших густой седоватой шерстью, были видны рубцы, следы выведенных татуировок. Он приветливо поздоровался со всеми, от метрдотеля до гардеробщика, а пианисту лично пожал руку. Он был бодр, но немного задумчив. Тонкий рот кривила странная лирическая улыбка.

– Вот, Михалыч, какие дела, племяш мой приехал из Воронежа, – объяснил он пианисту доверительно, вполголоса, – племяш, Генка, сын сестренки моей Гали. Родная кровь. Минут через двадцать должны его сюда подвезти, ты будь другом, Михалыч, как он войдет, сразу сыграй для него «Сиреневый туман». Он любит.

– Нет проблем, – кивнул пианист, легко пробегая пальцами по клавишам.

– А пока что, лично для меня, давай «С одесского кичмана».

Пианист заиграл и запел. У него был мягкий баритон, не слишком сильный, но душевный.

Пономарев Владимир Васильевич, семидесятилетний вор в законе по кличке Пныря, уселся в кресло, прикрыл глаза, принялся мычать и покачиваться в ритме песни. Метрдотель и двое официантов растерянно застыли у стола, никто не решался потревожить гостя. На фоне его лирических переживаний вопрос «Что кушать будем?» прозвучал бы кощунственно.

Пныря с возрастом становился все сентиментальней. Он смотрел старые советские фильмы и плакал, слушал песни и подпевал сквозь слезы. В карманах он держал мелочь для нищих и часто просил шофера остановиться, опускал темные бронированные стекла, собственноручно подавал милостыню. Особое умиление вызывали у него чистенькие интеллигентные бабушки, которые не просто просили, а продавали носки, варежки, кружевные воротнички. Если он замечал такую рукодельницу из окошка джипа, мог дать ей и сто, и двести рублей, любил поговорить, повздыхать, старушку называл «мамонькой» и часто, слишком часто пускал слезу.

Кроме того, он занялся благотворительностью, заинтересовался детскими домами, выбрал один, для дефективных детей-сирот, распорядился, чтобы туда завезли два дорогих стационарных компьютера с наборами игровых и учебных программ, три телевизора с видеомагнитофонами, дважды наведывался лично, причем в эскорте автомобилей был один, до верху набитый детской одеждой, игрушками, сладостями…

Товарищ, товарищ, скажи ты моей маме,

Что сын ее погибнул на войне,

С гранатою в руке, и с шашкою в другою,

И с песнею веселой на губе.

Пныря подпевал громко, фальшивым жалобным фальцетом. Слезы текли по его впалым щекам. Официанты терпеливо ждали. В конце последнего куплета пианист выдал несколько мощных аккордов, которые совпали со странным, гулким грохотом где-то поблизости.

– Что это? – шепотом спросил один официант другого. Тот нахмурился и пожал плечами. Охрана Пныри напряженно переглянулась. За грохотом последовал вой сирен.

– Коля, выгляни, узнай-ка, в чем дело? – поморщился Пныря и, ласково кивнув пианисту, попросил со вздохом: – А теперь сразу давай Высоцкого, «На братских могилах…». Помнишь?

Метрдотель, воспользовавшись паузой, спросил, что же намерен гость сегодня кушать и что приготовить для его драгоценного племянника.

– Генаша, как появится, сам закажет. Я уж с ним и пообедаю. Пока что соку мне принеси. Все равно какого, лишь бы холодного. Ну, Михалыч, давай Володеньку, с хрипотцой, как ты один умеешь. Давай, милый, а я подпою.

Пианист глотнул минералки, откашлялся и запел на тон ниже, с надрывным хрипом, подражая великому барду. Пныря опять закрыл глаза, заурчал, путая не только мелодию, но и слова, покачиваясь и уже наливаясь слезами, однако на этот раз песню ему дослушать не пришлось. Вернулся охранник Коля и сообщил, что в торговой галерее на Пушкинской что-то взорвалось.

– Чечены балуются, – благодушно произнес Пныря, продолжая покачиваться, но вдруг лицо его побагровело, он вскочил, опрокинув стул, ухватил Колю за лацкан пиджака и, глядя на него снизу вверх, прошептал:

– Там Генка!

В первый момент никто ничего не понял, Коля растерянно покосился на второго охранника, Севу, тот молча, недоуменно пожал плечами.

– Генка, племяш мой, по магазинам ходит! А куда ему еще идти, как не в галерею на Пушкинской? Я ведь сам и посоветовал! Хотел с ним пойти, да уж больно жарко, и магазинов я не терплю. А ведь собирался. Да, собирался, потом лень стало, отправил его одного… – Он бормотал очень тихо, неразборчиво, и приходилось напрягать слух, чтобы понять его. – Позвоните в «Склифосовского»! – вдруг выкрикнул он слабым, срывающимся голосом. – Пусть пришлют реанимацию!

– Так там две галереи, – осторожно заметил метрдотель, ставя на стол высокий стакан с ледяным апельсиновым соком, – ведь еще неизвестно, где именно был взрыв, какой мощности, и где в это время находился ваш племянник. А «скорая» наверняка уже выехала. Сейчас это быстро, все-таки центр Москвы…

– Что ты болтаешь? Звони! Пусть пришлют по две реанимации к каждой галерее! – гаркнул Пныря.

Метрдотель послушно набрал «03». Диспетчер сообщил, что к месту взрыва в торговой галерее уже отправлено несколько бригад.

– Поздно, – пробормотал Пныря и застыл посреди зала, растерянно, беспомощно озираясь. У него тряслись руки. Он казался жалким больным старикашкой, напуганным до смерти. Таким его еще никто никогда не видел, да и не должен был видеть. Все присутствующие смущенно отвернулись.

О коварстве и жестокости старого вора ходили легенды. Сентиментальность никого не вводила в заблуждение. Он мог рыдать над нищей бабушкой, раздавать сиротам шоколадки, а в это время по его приказу профессиональный убийца начинял взрывчаткой автомобиль, в котором должна была отправиться на дачу семья какого-нибудь упрямца-бизнесмена, отказавшегося платить положенный процент в казну его величества Пныри. Говорили, будто он сам лично развязывает языки тем, кто не желает делиться необходимой ему информацией, не соглашается на его условия, становится у него на пути. Оголенные провода под напряжением, раскаленные утюги, иглы под ногти – все это Пныря якобы умеет и любит. Допросы в бетонном бункере где-то под Москвой, по словам очевидцев, отличались особенной, патологической изощренностью. Впрочем, в роли очевидца никто еще ни разу не выступил. Легенды передавали с чьих-то чужих слов, и легенды эти подозрительно напоминали дурно сварганенные боевики-ужастики о мафии. Как допрашивал Пныря, никто своими глазами не видел. А если кто и видел, то молчал в тряпочку.

В путеводителях по сегодняшней криминальной России Пныря был постоянным персонажем, ему посвящались целые главы, он иногда читал и ухмылялся. Старому хитрому вору нравилось быть загадочным героем уголовного фольклора и бульварной беллетристики. Он рассуждал так: если о тебе говорят, стало быть, ты что-то значишь в этой жизни. Если о тебе говорят с чувством – не важно, каким, злым или добрым, стало быть, ты значишь очень много. Самые несчастные люди те, которые никому не интересны, про которых сплетен не распускают, совсем никаких.

Пауза затянулась. Охрана ждала распоряжений. У ресторанной обслуги растерянность постепенно сменялась любопытством. На потухшего, дрожащего Пнырю было жалко смотреть, и никто не понимал, почему, собственно, старик так запаниковал? Ну да, его племянник шляется по магазинам, и где-то там, в одной из дорогих торговых галерей, что-то взорвалось. Но, во-первых, к племяннику приставлена толковая охрана, и, если что, ребята его собой прикроют, они головой отвечают за драгоценную жизнь воронежского гостя. Во-вторых, совсем не обязательно, что Генаша оказался в эпицентре взрыва. Он может быть в другой галерее, может, вообще давно вышел на улицу и сейчас явится сюда.

Первым опомнился пианист. Он встал, подошел к старику, обнял его за плечи. Они были одного возраста, одного роста, но пианист выглядел крупнее, крепче.

– Вова, ну что ты? – спросил он Пнырю и заглянул ему в глаза. – Не факт, что он там. Не факт, понимаешь?

– Я чувствую, – прохрипел Пныря, – я слишком привязался к нему, слишком люблю его, гаденыша, своих-то нет.

– Да что ж ты его хоронишь раньше времени? – покачал головой пианист. – Отправь ребят, пусть все узнают. Сотовый при нем?

– Сотовый есть, и ребят я отправлю. Но только все и так ясно, я чувствую, Михалыч. Это не просто взрыв. Это по мою душу…

– Кто? – шепотом спросил пианист.

– Желающие найдутся.

– Кто слышал, что ты собираешься в галерею? – уточнил пианист. – Вспомни, кто слышал, но не знает, что тебя там нет?

– Молодец, Михалыч! – Пныря вдруг распрямился, глаза его сухо, страшно блеснули из глубоких глазниц, он схватил со стола радиотелефон и, уже набирая номер, рявкнул охранникам: – Ну, что застыли? Сева, дуй туда, к оцеплению, Коля, проверь машину и здесь все еще раз хорошенько проверь. Петра вызови срочно.

– Так это… – растерянно моргнул охранник Сева, – Петр Петрович в отпуске, в Испании. Только вчера улетел.

– Пусть назад летит! – рявкнул Пныря так, что задрожала посуда. – Чтобы к вечеру явился!

Телефон племянника был отключен. Зато Петр Петрович, начальник Пныриной службы безопасности, ответил тут же. Охранник передал трубку Пныре. Судя по звуковому сопровождению, Петр Петрович находился в этот момент на пляже.

– Хорошо, вылетаю ближайшим рейсом, – ответил он без всяких вопросов и возражений.

Пныря отбросил телефон и посмотрел на часы. Именно сейчас, сию минуту, его племянник Геннадий Николаевич Ларчиков должен был явиться в ресторан обедать. Пныря залпом выпил холодный апельсиновый сок. Больше всего ему сейчас хотелось заткнуть свою проклятую интуицию, как затыкают уши, но десятилетия бурной воровской жизни с отсидками, голодовками по сорок дней, перестрелками, предательствами, горой трупов союзников и противников даром не проходят. Чутье старого вора обострилось до невозможности. Он, как троянская царевна Кассандра, умел предчувствовать опасность и беду. Пророчествам мифологической красавицы никто не верил, а безошибочному чутью вора Пныри доверяли многие. И правильно делали.

Через несколько минут у входа в ресторан завизжали тормоза. В зал ввалились двое накачанных молодых людей. Их лица и белые рубашки потемнели от крови и копоти. Они были легко ранены осколками разбитого окна, но отказались от помощи, с трудом прорвались через милицейское оцепление.

В момент взрыва надежные охранники, которым была доверена драгоценная жизнь Генаши, пили пиво в баре торговой галереи. Гена Ларчиков сам отпустил их отдохнуть, он был скромным и добрым. Его смущало внимание, которым окружил его в Москве дядя, и он старался облегчить жизнь охранникам.

– Отдохните, ребята, – сказал он им за десять минут до взрыва, непосредственно в антикварном отделе, – здесь пусто, да и кому я нужен?

Воронежскому скромному инженеру хотелось побаловать свою молодую красавицу жену, привезти ей из Москвы что-то настоящее, старинное. Дядя Вова отвалил ему кучу денег на подарки. Он хотел спокойно, без спешки, выбрать украшение для любимой, это дело сложное, можно сказать, интимное, а ребята топтались за спиной и мешали сосредоточиться.

– Там бар на третьем этаже, идите, глотните холодного пивка, – предложил он охранникам.

Потом, сразу после взрыва, они выбрались из-под осколков и поспешили к Генаше. Вокруг была паника, крики, дым. Они упрямо делали племяннику искусственное дыхание, как если бы пытались спасти собственную жизнь. Но было поздно.

Пныря, увидев охранников без Генаши, не сказал ни слова. Уронил лысую голову на руки и тихо завыл, как побитый пес.

* * *
Сестрички давились от смеха, корчились, словно у обеих прихватило животы. Брызнули слезы, потекла тушь, и пришлось снять темные очки. Они пытались успокоиться, но стоило им взглянуть друг на друга, и накатывала новая, мощная волна хохота. Они шли по Большой Бронной и поддерживали друг друга, чтобы не упасть.

На Патриарших они отдышались. В начале бульвара был ларек, в котором продавались сардельки-гриль с жареной картошкой. Рядом стоял единственный столик. На солнечной стороне народу оказалось мало, а у ларька вообще никого, только одинокий пожилой толстячок читал газету на ближайшей лавочке.

Они заказали сардельки, купили две банки воды, одновременно упали на раскаленные пластиковые стулья, одинаково поморщились и охнули, вскрыли металлические банки с теплой колой, поднесли к губам. Света бросила на стол пачку сигарет.

– Ирка, доставай свой «Ронсон». У моей «Зиппо» горючее кончилось.

– Так быстро? Чего же ты не заправишь? – Ирина принялась рыться в сумке в поисках зажигалки.

– Наверняка уже потеряла, – усмехнулась Света, наблюдая, как сестра вытаскивает косметичку, щетку, газовый баллончик, пустой флакон из-под туалетной воды «Чарли», скомканный пакет от чипсов, несколько мятых пустых полиэтиленовых мешков, роман-ужастик в мягкой кроваво-черной обложке, нераспечатанную прозрачную упаковку с колготками, – ну что, барахольщица, потеряла? Классная была зажигалочка, покупай тебе после этого хорошие вещи. Ладно, вон тетенька нам ручкой машет, наши сардельки готовы. Я пойду, заберу, заодно попрошу зажигалку, а ты пока, уж будь добра, убери все со стола.

– Сардельки дрянные, из мяса дохлых собак, – проворчала Ира, – надо было пойти в «Макдоналдс».

– Ну, привет! Сама же сказала, что ненавидишь американскую жрачку.

– Там пирожки вполне приличные, и картошечка… – Ира принялась сгребать свое хозяйство назад, в сумку. – А вообще здесь лучше. Тихо, народу никого.

– Ну, куда ты суешь назад всякий мусор? Дай, я выброшу. – Света поднялась, прихватила пакет от чипсов, пустые мешки, флакон.

– Эй, подожди, там еще осталось на донышке!

– Нет там ничего. Барахольщица несчастная… – Света взглянула на сестру сверху вниз со снисходительной нежной улыбкой, но вдруг застыла и нахмурилась. Из сумки показался уголок небесно-голубого шелковистого бархата и тут же скользнул назад, как живой. – Совсем офигела? – произнесла она одними губами.

– Свет, ну ведь жалко, – Ирина подмигнула и виновато пожала плечиком, – оно такое красивое, так идет мне, и тебе тоже. Нам ведь такое в жизни не купить, полторы тысячи баксов… все равно бы пропало… Свет, ну ты чего? Нам ведь вообще выйти не в чем.

– Куда выйти? Думай, что говоришь! Заверни в мешок и выкини в урну.

– Ни за что! – помотала головой Ирина.

– Девочки, вы сардельки свои заберете или как? – закричала продавщица.

– Да, сейчас! – рявкнула Света, еще раз грозно взглянула на сестру и направилась к ларьку.

Когда она вернулась, со стола все было убрано. Ира сидела, обняв свою белую вместительную сумку, и смотрела на сестру преданными сверкающими глазами.

Обе молча принялись пилить вилками толстую розовую шкурку сарделек. Но ничего не получалось, девочки отложили вилки и стали есть прямо так, руками, не только сардельки, но и жареную картошку. Они успели здорово проголодаться, ели с жадностью, набивали полные рты, размазывали кетчуп по губам. У Иры упал хлеб, и она, подняв кусок с асфальта, тут же запихнула его в рот.

Аккуратный толстячок поглядывал на них с любопытством. Он сразу обратил внимание на двух красоток-близняшек и был немало удивлен, заметив, что едят они, как голодные бомжата, грязно, некрасиво. Жрут, а не кушают, при этом движения их совершенно синхронны, словно они – зеркальные отражения друг друга.

Мигом покончив с сардельками и картошкой, обе блаженно откинулись на спинки стульев и закурили.

– Светуль, я все-таки не буду его выбрасывать, ладно? – плачущим голосом произнесла Ира. – У меня просто рука не поднимется.

– Нет, – Света решительно тряхнула волосами, – лучше забудь об этом платье. Мы не можем так рисковать. Не имеем права.

– Ну, Светуль, – всхлипнула Ира, – там ведь никого не осталось. Кто узнает? Ты не думай, я не собираюсь в нем по Москве шляться, я ведь понимаю...

– Умница, – криво усмехнулась Света, – ну и зачем оно тебе, если ты все равно никуда не сможешь его надеть?

– А чтоб было! Должно быть у женщины платье от «Шанель», иначе это не настоящая женщина. – Ира шмыгнула носом, на глазах у нее выступили слезы. – Нет, ну правда, Светуль, мы с тобой заслужили, чтобы у нас было такое платье, одно на двоих. Можно надеть дома, на несколько минут, когда никого нет, просто повертеться перед зеркалом. Ну, ты посмотри на него! – она загасила сигарету, еще раз вытерла руки салфеткой, расстегнула сумку, осторожно вытянула небесно-голубое, невесомое, бархатно-шелковистое чудо, нежно погладила ткань, приложила к щеке.

– Убери сию минуту! – нахмурилась Света.

– Нет, ну ты посмотри, потрогай.

– У меня руки грязные. Убери!

Ира послушно спрятала платье и принялась гипнотизировать сестру жалобным, умоляющим взглядом. Глаза у обеих были точно такого, небесно-голубого цвета, как шелковистый бархат платья.

– Ладно, не хнычь, – тяжело вздохнула Света после долгой паузы, – пусть пока лежит, конечно, жалко такую красоту выбрасывать. Но смотри не вздумай там, у нас, надевать. Мигом стукнут маме Зое, тогда, сама знаешь, что будет.

– Да что я, совсем идиотка? – Ира радостно хихикнула.

Толстячок на лавочке продолжал глядеть в газету, но уже не читал, а прислушивался к разговору. Он был рад отвлечься. Очередное скандальное разоблачение крупного государственного чиновника, три столбца грубого бойкого текста, холодная истерика, оплаченная другим чиновником, конкурентом разоблачаемого, вызывала тошную тоску, вредную для здоровья. Летний день тускнел, пруд казался грязным, утки жирными и общипанными, аллея заплеванной, листья пыльными, солнце жгучим и злым, радостный воробьиный щебет начинал резать уши, а прелестные близняшки за столиком у ларька представлялись преступницами, воровками, бог знает кем.

Сколько раз Илья Никитич Бородин зарекался читать газеты, но машинально покупал в ларьке по дороге на службу очередную порцию прессы, с отвращением поедал глазами строки, оправдываясь и извиняясь перед собой, дескать, необходимо быть в курсе текущих политических событий.

– Я так спрячу, что ни одна крыса не найдет, – Ира высморкалась в салфетку, – а когда все кончится, ты сама мне спасибо скажешь, мало ли куда нам придется пойти, будет хотя бы одна на двоих приличная шмотка.

– Ага, вот застукают нас, такое начнется, – нервно усмехнулась Света, – из нас все вытянут, все, до словечка. А если дойдет до…

– Молчи, зануда! – Ира вскинула руку и прижала пальцы к Светиным губам. – Ничего ни до кого не дойдет. У тебя с нервами плохо, сестренка. Ты думай о том, что нам осталось потерпеть совсем немного. И потом начнется настоящая жизнь.

– Я не могу, – Света оттолкнула Ирину руку и помотала головой, – я боюсь, Ирка, я все время боюсь, и ты тоже…

– Ну да, да, и что? Вешаться теперь? Слушай, а может, смотаемся туда прямо сейчас?

Света молча покачала головой и покрутила пальцем у виска.

Илья Никитич замер, пытаясь переварить услышанное, и не заметил, как рядом с ним присела на краешек скамейки стройная элегантная дама. Он обратил на нее внимание только тогда, когда она тихо произнесла:

– Добрый день, Илья Никитич. Извините, я немного опоздала, заставила вас ждать в такую жару, причем на самом солнцепеке. Мне почему-то казалось, что в это время солнце будет с другой стороны.

– Здравствуйте, Евгения Михайловна! – он улыбнулся, поспешно встал, взял ее руку, хотел поцеловать, но, как всегда, не решился, ограничился сухим рукопожатием, – жара – это ничего. Это даже приятно. В Москве так редко бывает настоящее лето, в прошлом году я не помню ни одного ясного солнечного дня, сплошные дожди.

– Люся приходит в себя, я даже сократила дозы транквилизаторов. У меня масса информации, – сказала Руденко. – Со стороны это может показаться полнейшим бредом, но, кажется, я знаю, как зовут убийцу.

– Да что вы говорите! – Бородин улыбнулся радостно, но как-то рассеянно, и доктор Руденко немного обиделась.

– Его зовут Руслан. Люся называет его Русланчиком. Есть большая вероятность, что он член какой-то сатанинской секты. Там, знаете, дикая смесь – вампиры, ведьмы, божества религии вуду.

– Нет, а чего? – продолжала между тем уговаривать сестру Ирина. – Неужели тебе не хочется взглянуть, что там творится? А, Светуль? Ну, на минуточку! Мы просто мимо пройдем, по другой стороне улицы.

– Отстань, – Света взглянула на часы, – все, нам пора. Электричка через час, пока до вокзала доедем…

– Свет, ну давай, а? – Ира вскочила так резко, что сумка упала с колен. – Нам все равно от Пушки до Савеловского по прямой…

– Через Маяковку, – покачала головой Света, – мы доедем до вокзала через Маяковку.

– Там с пересадкой, и идти дальше. Потеряем время, – возбужденно зашептала Ира, подхватила сумку и побежала по аллее в сторону Пушкинской.

– Стой, балда несчастная! – простонала Света, кинувшись вслед за сестрой.

Бородин тревожно посмотрел им вслед, схватил Евгению Михайловну за руку и пробормотал:

– Давайте немного погуляем, поговорим по дороге. – Он чувствовал, что его так и тянет в сторону Пушкинской, и усмехнулся про себя: «Сейчас мы выйдем на площадь и узнаем, что часа полтора назад там кого-то застрелили или сработало взрывное устройство в автомобиле. Нет, это у меня от жары. В моем возрасте нельзя сидеть на солнцепеке с непокрытой головой».

– Илья Никитич, вы поняли, что я вам сказала? – нахмурилась Евгения Михайловна. – Мне кажется, вы где-то не здесь.

– Я здесь, простите, меня разморило на солнце. Я очень внимательно вас слушаю. Вы сказали, его зовут Руслан, и что-то еще о вампирах, ведьмах и вуду.

– Я понимаю, звучит совершенно безумно, я сразу после разговора с Люсей все записала, вам надо обязательно прочитать. Правда, почерк у меня докторский, то есть совершенно непонятный. Я сегодня же введу текст в компьютер, отпечатаю на принтере.

– Да, конечно… спасибо...

Он почти бежал, у него началась одышка, было трудно говорить. Евгения Михайловна едва поспевала за ним.

– Илья Никитич, куда мы так несемся, мы же собирались просто погулять, вас разморило на солнце, очень опасно бегать в такую жару.

– Я привык бегать, – он взял ее под руку, – вот дойдем до Пушкинской, потом будем гулять.

– А что на Пушкинской?

– Надеюсь, ничего.

Глава двадцать шестая

– Классная дача у Солодкина, – неожиданно выпалила на бегу Света, – как тебе его жена?

– Никак. Он ее рано или поздно все равно посадит на иглу. Так что и говорить о ней нечего. Можно считать, труп. Как и сам Солодкин. Если человек на игле, он труп.

– Слушай, неужели правда Люська его дочь?

– Конечно. Во-первых, она на него действительно похожа, во-вторых, он же не ради нас, таких красивых, мотается со своей видеокамерой в «Очаг». Идиотам вообще везет, а уродам и дебилам особенно. Ты не заметила? – Ира хохотнула и скорчила отвратительную рожу – вытаращила глаза, растянула поджатые губы, пальцем сплющила нос и на минуту стала чем-то похожа на Люсю.

– Тогда почему он не возьмет ее домой? И почему появился только сейчас?

– Отцовские чувства взыграли, совесть замучила, а может, просто свихнулся от наркотиков. Да хрен его знает, – Ира махнула рукой, – я вообще не понимаю, зачем такие, как эта Люська, живут на свете.

То же самое Ира сказала семь лет назад, когда они попали в семейный детский дом и увидели Люсю. Низенькая, толстая, с плоским лицом, с круглыми глупыми глазами. Такой уродины, такой идиотки сестрички еще не встречали.

Она все время улыбалась и старалась всем угодить, понравиться, со всеми хотела подружиться, но особенно навязчиво льнула к близняшкам, ходила за ними по пятам, заглядывала в глаза, чистила им сапоги, стелила постели, красиво взбивала подушки и сама была готова стелиться перед ними, словно коврик, у которого нет другого назначения, кроме того, чтобы по нему ходили ногами. Она подметала и мыла пол каждый день, а перед сном изводила рассказами о своей волшебнице тете, у которой в пушистых клубочках пряжи хранятся немыслимые сокровища, драгоценные камни, золотые монеты. Близнецы обязаны были относиться к идиотке как к родной сестре. Они не имели права ее обидеть, за это их могли посадить в дисциплинарный карцер, в сырой темный погреб под сараем.

Но Люсю нельзя было не обидеть. От нее исходил особенный, ни с чем не сравнимый, сладкий и манящий запах жертвы. Разве может остановиться акула, чувствуя кровь? Разве в силах охотничья собака не бежать за подстреленной дичью?

К тринадцати годам Люся стала еще уродливей, лицо ее покрылось подростковыми прыщами. Сестры тихо корчились от смеха, наблюдая, как она прилипает к зеркалу, без конца чем-то мажет прыщи, возится со своими несчастными жиденькими сальными волосенками, делает идиотские прически, нанизывая на голову всякие яркие резинки, заколки, зажимы, штук по десять на каждую прядь.

Сестричкам на шестнадцатилетие подарили бутылку дорогого французского бальзама для волос. Однажды они заметили, что Люська потихоньку, без спроса, пользуется их бальзамом. Возможно, если бы она попросила, они бы разрешили, но она стеснялась, и это было противно. Сестрички не пожалели всей своей наличности, отправились в Лобню, купили тюбик с ароматным французским депиляторием, который «удаляет нежелательные волосы нежно и эффективно», выдавили бальзам в майонезную баночку, спрятали, а бутылку наполнили депиляторием. По цвету и густоте он практически не отличался от бальзама.

Они старались не смотреть на Люсю, когда она вышла из душа с полотенцем на голове. Их душил смех, они кашляли, хрипло, тяжело, как при бронхите. Самым мучительным был момент, когда Люся размотала полотенце и принялась расчесывать свои жалкие перышки. Сестричкам казалось, что они сейчас просто насмерть захлебнутся смехом. Почерневшие, скорченные пряди оставались на щетке, на руках, валились на плечи. Люся выпучила глаза, раскрыла рот, но не могла издать ни звука, трясущимися пальцами ощупывала голову и все снимала, снимала сожженные клочья волос, собирала их в пригоршни, разглядывала ошеломленно и опомнилась лишь тогда, когда встретилась глазами со своим отражением в зеркале.

Кое-что все-таки осталось у нее на голове. Французский крем был нежен, но не так уж эффективен. Люся полысела местами, как будто болела стригучим лишаем. Именно этот диагноз и поставила ей Света, когда, кашляя и обливаясь слезами, попыталась по-матерински утешить бьющуюся в истерике девочку.

– Горе ты наше, дурочка несчастная. Вот видишь, даже я реву, так жалко твои шикарные волосы! Ирка тоже ревет. Ну что теперь делать? Мы тебя предупреждали, не трогай бродячих кошек, – говорила она, стряхивая мертвые, похожие на обгорелую паклю волосы с тумбочки под зеркалом, сметая их на совок, – мы, наверное, тоже заразились, и все в доме заразились. Нельзя думать только о себе, Люся. Ты живешь в семье и обязана нести ответственность за каждого ее члена.

– Если ты так любишь кошек, обязательно мой руки после того, как трогаешь их, – простонала сквозь кашель и слезы Ирина, – нельзя быть грязнулей. Видишь, чем это кончается?

Дать волю здоровому смеху удалось только через пару часов, когда бледную дрожащую Люсю отправили в изолятор, а их – в Лобню, за фельдшерицей. Было одиннадцать вечера, лил холодный дождь. Фельдшерица жила на окраине, в собственном деревянном домике. Идти надо было по шоссе, потом через поле, по проселочной дороге, потом опять по шоссе, всего три километра. Они шли под одним зонтиком, в пятнистых камуфляжных куртках, в потертых джинсах, в резиновых сапогах, и всласть ныряли в бушующие горячие волны смеха, выпрыгивали, хватали ртом черный ночной воздух, наполненный искрами мелкого дождя, и к дому фельдшерицы подобрались чуть ли не ползком, так ослабли.

Фельдшерицу они подняли с постели, испуганные, со слезами на глазах, рассказали, что с их любимой сестренкой случилась беда. Ирина икала, и старушка заставила ее выпить залпом стакан воды.

Разумеется, фельдшерица никакого стригучего лишая у Люси не обнаружила, а когда узнала, что волосы отвалились после использования импортного питательного бальзама, прочитала целую лекцию о вреде зарубежной косметики и пользе народных средств: яичных желтков, кефира и крапивного отвара. Чтобы новые волосы выросли быстрее, посоветовала Люсе мазать кожу головы тертым сырым луком.

Люся последовала совету. Волосы отрастали быстро, но еще быстрей росла тихая веселая ненависть коллектива. Дети с удовольствием затыкали носы, изображали приступы тошноты, стоило Люсе появиться в классе, в столовой, в игровой комнате. Прозвище «вонючка» звучало только шепотом, когда не было поблизости взрослых. Устав не позволял использовать бранные слова, и дети вежливо объясняли, что от этой девочки очень плохо пахнет, с ней невозможно находиться рядом. Коллектив сильных детей нуждался в жертве, и взрослые позволили своим питомцам немного позабавиться. Правда, они тщательно следили, чтобы забава не заходила слишком далеко, и, когда у Люси появились первые признаки реактивного психоза, ей ласково предложили отказаться от луковых процедур, поскольку коллективу не нравится запах. Она бурно каялась, но продолжала таскать луковицы с кухни.

К Люсе иногда приезжала молодая приятная женщина, ее родная тетя Лилия Анатольевна Коломеец. Идиотка тяжело, как медведь, прыгала, без конца обнимала и целовала женщину, носилась по дому с воплем:

– Ко мне тетечка Лилечка приехала! Моя тетечка родненькая!

Явившись через неделю после истории с удалением волос и увидев свою несчастную племянницу, «тетечка Лилечка» устроила настоящий скандал, велела Люсе собирать вещи и принялась допрашивать всех подряд, приставать с вопросом «Кто это сделал?».

Мама Зоя пригласила ее к себе в кабинет, они проговорили за закрытой дверью примерно полчаса, после чего «тетечка» удалилась вместе с Люсей. Вернулась Люся дней через десять. Волосы ее были коротко подстрижены, прыщей стало меньше. С тех пор тетя забирала ее довольно часто, почти на каждые выходные.

У них все кипело внутри, когда они видели, как суетятся вокруг этой уродины взрослые. Они готовы были полжизни отдать, чтобы иметь такую вот тетю и хотя бы изредка уезжать с ней от мамы Зои. Но никому, даже друг другу, они никогда бы не признались в этом.

Однажды появилась какая-то шикарная пожилая мадам на «Мерседесе», вся в бриллиантах. Говорили, что она спонсор, однако она первым делом познакомилась с идиоткой, как будто не было у мамы Зои других детей. Потом стал приезжать этот странный Солодкин. Он что-то болтал о кино и снимал все подряд. Просто сценки из жизни семейного детского дома. Руки у него так тряслись, что становилось страшно за дорогущую видеокамеру. И он тоже, как нарочно, не отлипал от Люськи, разговаривал с ней, гладил по головке. А ими, такими красивыми, умными, не интересовался никто на свете.

Дойдя до Пушкинской, они остановились у «Макдоналдса». На противоположной стороне, справа от памятника, было милицейское оцепление, стояли пожарные машины и «скорая», толпа текла по Тверской, огибала оцепление, отсеивая кучки зевак, которые, постояв немного, двигались дальше.

– Ну что, полюбовалась? – спросила Света. – Все, быстренько в метро, – она потащила сестру за руку.

– Нет, ну класс, а?! – весело крикнула Ира, и они скрылись в метро.

* * *
Илья Никитич подошел к милиционеру в оцеплении, показал свое удостоверение и спросил, в чем дело.

– В одном из магазинов галереи час назад сработало взрывное устройство, – объяснил молоденький сержант.

Бородин растерянно оглядывался по сторонам, будто искал кого-то в толпе.

– Илья Никитич, – зашептала ему на ухо Евгения Михайловна, – вы думаете, те две девочки, близнецы, как-то причастны к взрыву? Это за ними мы с вами гнались?

– Не знаю. Я слышал их разговор. Там прозвучала наша с вами легендарная «мама Зоя», и еще много чего прозвучало. Не знаю, голова идет кругом.

– Может, вам почудилось «мама Зоя»? Вы все время думаете об этом…

– Мне надо поговорить с кем-то из опергруппы. Евгения Михайловна, подождите меня на лавочке у памятника, я скоро.

В галерее работали трассологи ФСБ. Бородин тут же заметил своего знакомого, подполковника Свиридова, высокого седовласого красавца с черными бровями и усами.

– Илья Никитич, какими судьбами? – удивился Свиридов.

– Скажите, Федор Григорьевич, эпицентр взрыва находился в магазине эксклюзивной женской одежды?

– Да, а откуда вы знаете?

– Остался здесь кто-нибудь из работников галереи?

– Там на втором этаже несколько человек еще дают показания. Илья Никитич, объясните, в чем дело?

– Потом, Федор Григорьевич, потом. Сначала я должен поговорить со свидетелями. Там есть кто-то из сотрудников того магазина, где произошел взрыв?

– Есть менеджер. Он в это время как раз уходил обедать.

– Отлично!

В баре на втором этаже подполковник усадил Илью Никитича за стол, отошел и через пару минут вернулся вместе с бледным молодым человеком в дорогом светлом костюме.

– Я ведь уже все рассказал, – хрипло произнес молодой человек, полез в карман, вытащил мятую пачку «Парламента». Руки у него тряслись, на лбу блестела испарина, – я не могу больше здесь оставаться, мне нехорошо. Такой стресс…

– Мой коллега задаст вам несколько вопросов, и вы сразу поедете домой, – утешил его подполковник.

– Скажите, в вашем магазине продавались вечерние платья фирмы «Шанель»?

Молодой человек сильно закашлялся, из глаз брызнули слезы, он загасил сигарету, вытащил бумажный носовой платок, громко высморкался и несчастным, сорванным голосом произнес:

– Да, недавно завезли новую коллекцию. А в чем дело?

– Это действительно «Шанель»? – Бородин удивился, заметив, как бегают глаза менеджера, как часто он моргает.

– Нет, а что такое? – молодой человек стал вытягивать еще сигарету, никак не мог уцепить ее, отбросил пачку так резко, что она упала на пол, наклонился, чтобы поднять, и, разгибаясь, сильно стукнулся головой об угол стола.

– Что вы так нервничаете? – мягко спросил подполковник.

– А вы бы на моем месте не нервничали? – зло усмехнулся менеджер. – Меня чудо спасло, я мог запросто оказаться в магазине во время взрыва. Запросто! Может, это вообще меня заказали, вы знаете, какая у нас дикая конкуренция?

– Эдуард Сергеевич, – покачал головой Свиридов, – ну мы с вами это уже обсуждали. Взрыв был не заказным убийством, а террористическим актом, преступники не ставили перед собой цель убить кого-то конкретно.

– На вашем месте, Эдуард Сергеевич, я бы радовался, что остался жив, – заметил Бородин, – так все-таки это действительно были платья от «Шанель»? Вы получили их из Парижа?

– Я не понимаю, какое отношение это имеет к преступлению? И какая разница, откуда мы получили модели, которые все равно погибли?

– Ну ладно, – вздохнул Бородин, – происхождение моделей меня действительно не особенно волнует. Из Парижа вы их получили, из Пекина, из Гонконга, с фабрики «Красный пролетарий», совершенно не важно. На них были пришиты ярлыки «Шанель»?

– Ну да, да! – сморщившись, выкрикнул менеджер.

– Очень хорошо, – одобрительно кивнул Бородин, – и не надо так нервничать. Вы не могли бы припомнить, было ли в коллекции платье из небесно-голубого тонкого бархата?

Несколько секунд менеджер молчал, глядя стеклянными застывшими глазами прямо перед собой, наконец медленно и почти спокойно произнес:

– Будьте любезны, объясните, пожалуйста, почему вас так заинтересовала последняя коллекция вечерних платьев от «Шанель»? Какое отношение к взрыву имеет платье из голубого бархата? Что вы мне голову морочите, в самом деле?

– Послушайте, господин Радченко, вывыбирайте выражения, – подполковник грозно сдвинул свои угольные брови, – извольте четко отвечать на вопросы. Вас спрашивают, было ли в новой коллекции голубое бархатное платье.

– Я затрудняюсь ответить, – отчеканил менеджер и сделал надменное лицо, но руки у него дрожали все заметней.

– Позвольте узнать, почему? Вы плохо помните ассортимент последней коллекции? У вас должен быть документ с перечнем и описанием. Давайте посмотрим вместе.

– Нет, я, честное слово, не понимаю, с какой стати вы застреваете на таких пустяках… Это как-то непрофессионально… – Радченко поджал губы и скосил глаза, – ну что вы прицепились к несчастному платью?

– Мы прицепились потому, господин старший менеджер, что вы упорно не хотите ответить, – мягко улыбнулся Бородин, – вопрос действительно пустяковый, но у вас он вызывает столько эмоций, что нам стало чрезвычайно интересно.

Несколько секунд менеджер молчал. Бородин не торопил его, но взглянул на часы. По лицу менеджера, круглому, гладкому, с бесцветными бровями и неприятными губами-ниточками было видно, какая сложная внутренняя работа происходит сейчас в его голове. Ему стоило больших усилий успокоиться и произнести нормальным, тихим голосом:

– Я не могу вам ответить потому, что платье было продано. Купили его, понимаете? Стало быть, в магазине его уже нет. Ясно вам? Нет платья. Ни одного не осталось, и выручки не осталось. Пропал магазин.

– Его продали сегодня?

– Какая разница? Ну какая теперь разница? Сегодня, вчера, в прошлом месяце, – он покраснел и говорил очень громко, почти кричал, – это был лучший бутик фирмы, понимаете вы или нет?

– Эдуард Сергеевич, пожалуйста, ответьте на вопрос. Платье из голубого бархата продали сегодня?

– Да, сегодня! – рявкнул менеджер. – Я могу идти, наконец?

– Еще одну минуту. Кто и в котором часу его купил?

– Понятия не имею.

– Ну как же, Эдуард Сергеевич, – вкрадчиво произнес подполковник Свиридов, – вы же сами сказали, что сегодня с утра не отлучались из магазина. Покупателей у вас мало, а покупка серьезная, дорогая. Неужели не заметили?

– Это произошло без меня, – менеджер с ненавистью покосился на подполковника.

– Откуда в таком случае вы знаете? – любезно улыбнулся Свиридов.

– Продавщица Наташа Иваненко позвонила мне на мобильный и спросила, можно ли сделать скидку на это платье.

– Изначальная цена полторы тысячи долларов? – быстро спросил Бородин.

– Да, именно так. Модель красивая, но неперспективная.

– Маленький неходовой размер? На очень худую высокую женщину? – радостно уточнил Илья Никитич.

– Да, совершенно верно… А откуда вы?..

– Не важно, откуда я знаю. В котором часу вам позвонила продавщица?

– Я не помню.

– Ну как же? – вмешался подполковник. – Как же не помните? Вы ушли обедать, значит, продавщица звонила вам как раз во время обеда, то есть примерно за полчаса до взрыва.

– Я не помню, – прошептал Радченко, бледнея, – мне нехорошо, я совершенно ничего не помню.

Белого как смерть менеджера отпустили, он ушел, шатаясь.

– Он не хлопнется в обморок по дороге? – спросил Свиридов, провожая взглядом фигуру в светлом костюме, – по-моему, ему нужен врач.

– Федор Григорьевич, они сейчас едут в электричке. Савеловское направление. Либо ждут на вокзале, – быстро, хрипло заговорил Бородин, – две девушки, близнецы, на вид лет семнадцать. Я видел их полчаса назад на Патриарших, слышал их разговор, у одной из них в сумке было это самое платье из голубого бархата. С Патриарших они побежали сюда, на Пушкинскую, взглянуть на результат, а потом должны были отправиться на метро на Савеловский вокзал.

Свиридов моментально набрал номер на своем мобильном телефоне, передал трубку Бородину. Илья Никитич очень подробно описал приметы близняшек, сообщил, что одну зовут Ирина, другую Светлана.

* * *
Они попали в перерыв, но ждать электричку не пришлось. У касс к ним подошел маленький бритоголовый юноша в боксерской майке и длинных сатиновых шортах. На голом накачанном плече красовалась татуировка, череп, окруженный красными розами. Лицо юноши было багровым и потным, он тяжело дышал.

– Ой, Гулливер! – удивленно воскликнула Ира. – Ты здесь что делаешь?

– Вас ищу, – высоким, почти женским голосом сообщил юноша, – идем, быстро, блин, к машине.

– А что случилось? – спросила Света, – мы же на завтра договаривались.

– Быстро пошли, я сказал, в машине вам объяснят, блин.

Он схватил Иру за руку, тут же рядом со Светой возник другой юноша, повыше и потоньше первого, тоже в майке и шортах, и с такой же татуировкой на плече. Он стальными пальцами сжал Светино запястье. Девочки видели его впервые.

– Гулливер, это кто? – спросила Ира.

– Телок, – коротко ответил Гулливер.

– Слушай, Телок, мне больно, между прочим, – Света попыталась выдернуть руку, – пусти, дурак, совсем офигел! Гуля, ну в чем дело, ты можешь по-человечески объяснить?

– Велено вас доставить в Лобню на машине.

– Кем велено? Почему?

– Да ты че, Свет, в натуре, не переживай, вам же лучше, приятней, чем в электричке трястись. Сам позвонил, велел отловить вас на вокзале. Слышь, Теля, отпусти ее.

На бесплатной стоянке у вокзальной площади их ждал черный джип. Девочек усадили на заднее сиденье, юноши в шортах разместились по бокам. Машина выехала со стоянки и вскоре растворилась в потоке автомобилей на Новослободской.

А через минуту на стоянку примчались два милиционера, огляделись, подскочили к лиловой «Ладе», в которой сидел пожилой мужчина и читал газету.

– Вы видели здесь двух девушек? – обратились к нему милиционеры сквозь открытое окно. – Они одинаковые, высокие, худые, с длинными светлыми волосами.

– Как это – одинаковые? – пожилой испуганно заморгал.

– Близнецы. На вид лет семнадцать. Очень красивые, на фотомоделей похожи.

– Вроде видел, – важно кивнул владелец «Лады», – с ними еще два братка шли, голые, в трусах.

– Ну?! – обрадовались милиционеры. – Вы заметили, в какую они сели машину?

– В машину? – свидетель долго думал, морщил лоб, наконец произнес неуверенно: – В «Мерседес» шестисотый. А может, в джип. Уж конечно, не в «Москвич» и не в «жигуленок».

– Так в «Мерседес» или в джип? Это ж большая разница. Хотя бы скажите, какого цвета машина?

– Откуда я знаю? – почему-то рассердился свидетель. – Я за это зарплату не получаю.

Самое обидное заключалось в том, что дежурные лейтенанты, старший и младший, давно заметили девочек, младший отошел за мороженым, а старший остался и долго глазел на двух одинаковых красоток, просто потому, что на них было приятно поглазеть. Он видел, как они стояли у расписания, оживленно болтая о чем-то, потом прошлись вдоль ларьков, купили одну банку фанты, пили по очереди. Когда к ним подлетел лысый маленький «качок» в сатиновых трусах, старший лейтенант подошел поближе. Уж больно неприятно выглядел парень, и благородный милиционер подумал, не понадобится ли его помощь. Однако лысый оказался знакомым близняшек, и лейтенанту стало немножко жаль, что у таких красивых девочек такие противные знакомые.

Рация просигналила, когда красавицы уже исчезли в толпе вместе с лысым и еще с одним, таким же, но повыше, который появился на минуту позже и с другой стороны. К старшему лейтенанту подбежал его напарник, младший лейтенант. Он тоже получил ориентировку на близнецов. Они рванули к стоянке, но было поздно. Единственное, что они могли сделать, это сообщить по рации, что объекты, побывав на вокзале, скрылись на неизвестной машине в неизвестном направлении в сопровождении двух накачанных лысых мужчин в сатиновых трусах.

Глава двадцать седьмая

– Ну вот, я как тот рояль, который стоял в кустах, – улыбнулся Бородин, присаживаясь на лавочку рядом с Евгенией Михайловной, – пойдемте куда-нибудь, поедим. Устал ужасно.

– Неужели правда они? – Евгения Михайловна покачала головой. – И вы точно помните, что они упомянули маму Зою?

– Отлично помню. Более того, я обратил внимание, что они говорили о ней со страхом.

– Две террористки боятся маму Зою? – грустно усмехнулась Евгения Михайловна. – Илья Никитич, а ведь нам с вами здорово повезло. Я чувствовала, что это дело должно сдвинуться с мертвой точки. Теперь ФСБ быстро найдет близнецов, они расскажут наконец, кто такая мама Зоя…

– Ох, Евгения Михайловна, давайте погодим радоваться, – Бородин поднялся, – что здесь есть поблизости?

– «Макдоналдс», «Пицца-хат», мой дом, – она взяла его под руку, – у меня в холодильнике судак в кляре, печеночный паштет, баклажановый салат, правда, из кулинарии, но все очень свежее и вкусное. В морозилке лежит мороженое, а главное, у меня есть запись разговора с Люсей Коломеец, и я за полчаса сделаю то, что обещала, распечатаю текст, выведу на принтере и дам вам прочитать. Я действительно живу совсем недалеко, на улице Чехова.

– Вы меня приглашаете в гости? – Бородин почувствовал, как предательски краснеет.

– Нет, если вы против…

– Я за, я категорически за!

Несколько минут они шли молча. Бородин так разволновался, что у него опять началась одышка.

«Старый, старый, старый дурак, – повторял он про себя в ритме шагов, – дурак и бездельник, ты посмотри на нее и на себя. Вообще, посмотри на себя со стороны, о чем ты думаешь? Что воображаешь в дурной своей башке? Вспомни этого мальчика, Колю Телечкина, его жену Алену с большим животом и красными от слез глазами. Рана у Коли на спине имела ромбовидную форму. Тот же нож. Из-за тебя, следователь Бородин, лейтенант Телечкин чуть не погиб, ибо ты, вместо того чтобы вычислять ублюдка, ловить его, утопаешь в своей влюбленности, смешной и совершенно никому не нужной. Сегодня или завтра он еще кого-нибудь убьет. Как сказала несчастная пьянчужка Марина, для него это главный кайф. Конечно, с близнецами мне здорово повезло, такие счастливые случайности бывают два-три раза в жизни… Впрочем, везение – это всего лишь дармовщинка… Ничего хорошего от нее ждать не стоит».

– Илья Никитич, надо зайти в магазин, у меня нет хлеба и кофе кончился. Я за ночь выпила, наверное, литр крепкого кофе, извела все запасы, искала, кто такие добрый Лоа и злой Бака… Возьму, пожалуй, молотый. В зернах, конечно, лучше, но придется гудеть кофемолкой.

У кассы Бородин вытащил бумажник.

– Илья Никитич, я расплачусь, мы ведь не в ресторане, – удивилась Евгения Михайловна, – кофе вы все равно не пьете.

– Почему не пью? – проворчал Бородин и отсчитал деньги. – Вы наверняка варите отличный кофе, я ведь должен попробовать. Одну минуточку, – он взял у нее из рук пакет с покупками, – вы сказали, вуду?

– Сейчас я этого не говорила, – покачала головой Евгения Михайловна, – я только пожаловалась, что не спала всю ночь, выясняя, кто такие Лоа, Бака, Маман Бригит. Давайте я все-таки отдам вам деньги, мне неудобно, честное слово.

– Ну да, да… – он отстранил ее руку, – перестаньте, Евгения Михайловна, давайте не будем отвлекаться на всякую чепуху. Значит, религия вуду… однако это может быть пустым совпадением, – пробормотал он еле слышно и, откашлявшись, добавил ненатуральным бодрым голосом: – Простите, Евгения Михайловна, я вас перебил.

– Вы меня не перебили, – она улыбнулась, – вы меня озадачили. Про вуду я еще ни слова не сказала. Мне понадобилось перерыть кучу литературы, чтобы докопаться до этой несчастной вуду, а вы с ходу определили происхождение героев. Вам что, уже приходилось вести дела, в которых фигурировала религия вуду? Или вы так потрясающе образованны?

– Ну, во-первых, вы упомянули вуду сегодня, когда мы мчались на Пушкинскую, а во-вторых, мне совсем недавно пришлось услышать это слово.

– А, поэтому вы что-то сказали о пустом совпадении?

– Не важно. Нет никакого совпадения, даже пустого, – быстро произнес Илья Никитич, – сейчас модны всякие мистические штуки, вуду в том числе. Выпускается масса псевдонаучной литературы, делаются телепередачи, есть куча американских фильмов на эту тему. Живые мертвецы, зомби…

– Конечно, – кивнула Евгения Михайловна, – модно. Однако не только сейчас. Всегда. Взрослые любят страшные сказки не меньше, чем дети. В любой мифологии есть тема магического оживления умерших. У нас, например, живая и мертвая вода. Знаете, а ведь получается все более или менее логично. Удивительное ощущение, когда из хаоса, из бреда вдруг начинает проступать нечто определенное. Допустим, где-то под Москвой существует семейный детский дом. Вы не сумели найти его просто потому, что по документам он может вовсе и не называться детским домом. Это многодетная семья, где всех детей усыновили. Но одновременно это что-то вроде секты или тайного общества, где занимаются всякой дребеденью, опасной для психического здоровья. Вероятно, цели вполне прагматические, далекие от мистики. Абсолютная власть над детьми и использование этой власти в криминальных целях. В принципе, в каждой террористической организации есть черты мистицизма.

– Да. Пожалуй, вы правы. Если дети усыновленные, то у Люси может быть совсем другая фамилия. Она должна ее знать. Как думаете, скажет она вам?

– Сомневаюсь. Я уже пыталась. Конечно, не знать она не может, но упрямо молчит. Там был еще какой-то папа Василий. Впрочем, что я вам рассказываю? Лучше вы сами прочитаете. Ну вот, мы пришли.

Евгения Михайловна жила в темно-сером доме, мрачном и добротном, построенном в начале века. Квартира была коммунальной, соседи, старик со старухой, мгновенно высунулись из своей комнаты, чтобы посмотреть на гостя. Бородин поздоровался и спросил Евгению Михайловну, где телефон.

– Здравствуйте! – возбужденно крикнул он в трубку. – Это Бородин. Мне нужно узнать в подмосковных паспортных столах по Савеловскому направлению, выдавал ли кто-нибудь паспорта девушкам-близнецам. Когда? Погодите, когда начали выдавать – с четырнадцати? Ну, в общем, сейчас им от шестнадцати до восемнадцати, высокие, очень красивые блондинки с голубыми глазами. Да, совершенно одинаковые. Одну зовут Светлана, другую Ирина.

Соседи между тем продолжали стоять в дверях, вытянули шеи и раскрыли рты, как гуси. Бородин положил трубку и вопросительно взглянул на Евгению Михайловну. Она широко улыбнулась и, сложив ладони рупором, прокричала:

– Все в порядке! Ничего интересного!

Соседи закивали и спрятались в своей комнате.

– Они милые люди, – сообщила Евгения Михайловна, – но чрезвычайно любопытные. Оба почти глухие, телевизор включают так громко, что нам с сыном приходится вставлять затычки в уши, из-за этого мы тоже глохнем и орем, если хотим что-то сказать друг другу. А с паспортными столами вы отлично придумали. Надеетесь опередить ФСБ?

– Надеюсь, – признался Бородин, – если их возьмут, мне будет сложно их допросить по моему делу, придется либо рассчитывать на любезность подполковника Свиридова, либо обращаться к начальству. А не хочется.

На чистенькой просторной кухне было два холодильника и два стола. Евгения Михайловна включила чайник, принялась доставать пластиковые баночки с едой, нарезать хлеб. Бородин между тем рассказывал ей о несчастной алкоголичке Марине.

– Теперь есть словесный портрет, – произнес он печально, – но лицо настолько неприметное, что с таким же успехом по этой ориентировке можно разыскивать мужчину с плаката по пожарной безопасности.

– Картинка у вас с собой? – быстро спросила Евгения Михайловна.

– Разумеется. Несколько экземпляров таскаю в портфеле, как сентиментальный американец фотографии любимого семейства.

– Сегодня же поеду в клинику и дам Люсе, скажу, опять встретила Руслана и он просил передать ей его портрет, – она взяла фоторобот в руки, – да, действительно, совершенно плакатная физиономия, и никаких особых примет.

– Почему он не убил проститутку пять лет назад, оставил живую свидетельницу? – задумчиво спросил Бородин, вернувшись в кухню. – Почему вдруг исчез из квартиры? Когда он уходил, уже знал, что не вернется, иначе вряд ли забрал бы магнитофон, кассеты, африканские маски. Для всего этого нужна большая сумка либо чемодан. Допустим, кто-то ему позвонил, сообщил нечто важное, и он удрал. Но в квартире не было телефона.

– Розетка была?

– Вот этого я не знаю. Думаете, аппарат он тоже мог прихватить?

– Конечно. Но это в принципе уже не важно, – Евгения Михайловна поставила на стол тарелки, выложила баклажановый салат в прозрачную миску, – он мог уйти просто потому, что ему стало скучно мучить полумертвую девушку. Надоело, и все. Она уже ничего не чувствовала, она ведь сказала, что он все время смотрел ей в глаза, пока истязал. А когда эти глаза перестали выражать что-либо, он потерял интерес к жертве.

– Допустим, – кивнул Бородин, – но почему он оставил живую свидетельницу?

– Во-первых, мог не заметить, что она еще жива. Во вторых, он наелся. Нажрался, понимаете? Получил свою дозу удовольствия и ошалел, не подумал о том, чтобы заметать следы. Ну, неохота ему было об этом думать. Ведь большинство известных маньяков не заметало следов. Просто бросали растерзанную жертву в лесу или еще где-то, более того, многие потом признавались, что им было особенно приятно представлять себе лица людей, которые найдут жертву.

– Мертвую жертву, – напомнил Бородин.

– Но убитую не ради молчания, а ради удовольствия.

– Иными словами, вы считаете, он болен?

– Да, конечно. Если ваша пьянчужка не обозналась.

Илья Никитич застыл с вилкой у рта. Кусок рыбы соскользнул назад, в тарелку. Он не стал говорить, что фоторобот уже был показан младшему лейтенанту Телечкину. Коля долго, мучительно вглядывался в картинку, печально вздыхал и наконец сообщил, что получается пятьдесят на пятьдесят. Может, это тот самый убийца, с черепами и свастикой, а может, совсем другой человек. Вот если бы увидеть его живого, тогда да, не ошибешься. А фоторобот – вещь приблизительная.

– Я понимаю, вы устали натыкаться на тупики, – улыбнулась Евгения Михайловна, – ведь маска черта тоже оказалась выдумкой?

– Откуда вы знаете? – глухо кашлянув, спросил Бородин.

– Мне так кажется. Вы специально отправились в магазин, отыскали эту пакость, купили, потом натянули на голову. Это было в некотором смысле актом отчаяния. Дело зависло, убийца гулял на свободе, Люсе становилось все хуже, начальство настаивало, что в этом убийстве нет судебной перспективы. Вам надо было как-то действовать, вы понимали, что это только иллюзия движения, но не могли стоять на месте. Верно?

Бородин молча кивнул и наконец отправил в рот кусок рыбы.

– Должна вам сказать, – продолжала Евгения Михайловна, – когда я рылась в словарях и энциклопедиях, искала всяких идиотских Лоа, Бака, Маман Бригит, мне тоже казалось, что я занимаюсь совершенной ерундой, напрасно трачу ночь. Единственное разумное объяснение – надо что-то делать! Ну хорошо, я откопала, что вся эта нечисть проживает в африканской религии вуду. Таким образом, мне стало известно, что некие люди, окружавшие Люсю, увлекаются модной гадостью, играют в игры, для человеческой психики весьма опасные. Ну, и что дальше? Разумеется, все это в десять раз страшнее оттого, что происходит в семейном детском доме или в многодетной семье с усыновленными сиротами.

Бородин поднял палец и пробормотал что-то, глаза его при этом широко, выразительно распахнулись.

– Что, простите?

– Африканские маски! – прошептал он, дожевав салат. – Она не обозналась! В квартире, где ее мучили, стены были увешаны страшными масками. И он забрал их с собой, когда ушел.

– Да что вы так волнуетесь? – пожала плечами Евгения Михайловна. – Уже сегодня к вечеру мы будем знать точно, он это или нет.

– От Люси? – Бородин грустно улыбнулся. – А вам не кажется, что это тоже иллюзия движения? Дело пятилетней давности безнадежно зависло, хотя жертва осталась жива, и она, в отличие от Люси, была нормальным, дееспособным свидетелем.

– Илья Никитич, вы что, забыли про близнецов и про взрыв?

– Конечно не забыл. Но мало ли женщин, которых называют «мама Зоя»? Имя достаточно распространенное.

– Скажите еще, что у нас полным-полно многодетных семей, увлекающихся вуду и черной магией, – Евгения Михайловна закурила, – знаете, почему он убил Лилию Коломеец? Она приезжала навещать Люсю и стала свидетельницей какой-нибудь ритуальной мерзости, естественно, захотела забрать оттуда девочку, возможно, пригрозила, что предаст все огласке.

– Нет, погодите, – Бородин помотал головой, – вы только что сами сказали, он маньяк. Зачем ему мотив?

– Илья Никитич, ну вы же опытный человек. Вы знаете, что серийники практически всегда признаются дееспособными. От нормальных людей они отличаются тем, что убивают спокойно и с удовольствием. Некоторые психиатры определяют это как моральную идиотию. Ну что мы с вами головы себе морочим? Ведь ясно, он убил бомжиху потому, что она его видела. И на младшего лейтенанта покушался тоже не просто так, не ради удовольствия. Бомжихе он нанес восемнадцать ударов, поскольку у него была такая возможность. Думаю, за этим стоит не только его личный кайф, но и ритуал. А с лейтенантом ему было не до ритуала. И проделал он все весьма толково, у всех возникла иллюзия, что Телечкина сбила машина. Он сумасшедший, но вовсе не дурак. Ну что, вы не раздумали пить кофе? Или все-таки чай?

– Кофе, – широко улыбнулся Бородин, – крепкий и сладкий. Я так давно мечтал об этом.

– Мечтали о чашке кофе? – засмеялась Евгения Михайловна. – Что же вам мешало?

– Как вы не понимаете, я мечтал выпить кофейку с вами, на кухне, у вас дома, или у меня, не важно. Мне это снилось в последнее время, как мы с вами сидим вдвоем, разговариваем, о чем, не имеет значения. Я на вас смотрю, слышу ваш голос, и все, ничего больше не нужно. Честно говоря, даже кофе не нужно, – он произнес свой короткий монолог очень быстро и тихо, на одном дыхании, и замолчал, спрятал глаза под тяжелыми сонными веками.

– Знаете, какая я зануда? – Евгения Михайловна покачала головой. – Со мной скучно пить кофе. И не пить тоже скучно. Я или молчу, или говорю много, тускло, наукообразно. Кроме моих больных подростков, мне уже давно ничего не интересно, и сын считает, что от моего занудства они становятся еще более сумасшедшими, я…

Зазвонил мобильный, и они оба вздрогнули. Евгения Михайловна защелкала зажигалкой, пытаясь прикурить.

– Привет, Варюша, – сказал в трубку Илья Никитич, – все без толку, как я и думал? Ты шутишь или серьезно? Что, прямо так и сидит? И ты совершенно уверена? Погоди, а ты сама где находишься? Зачем? Ни в коем случае! Так, быстренько адрес скажи мне. Нет, я запомню. Я сейчас свяжусь с районным отделением, его проверят. Давай-ка, девочка, уезжай оттуда. Нет, погоди, как прошел разговор? Что же ты сразу не сказала?! С этого надо было начинать. Все, я перезвоню тебе позже.

Он тут же вышел в прихожую, к телефону, передал, чтобы из ближайшего отделения в районе Миусской площади срочно отправили наряд, назвал адрес. Евгения Михайловна поняла по его голосу, что произошло нечто серьезное, и окончательно убедилась в этом, когда услышала приметы человека, которого следовало задержать.

На кухню он вернулся румяный, со сверкающими глазами.

– Кофе отменяется, – сообщил он, – может, сейчас наконец повезет.

* * *
Черный джип ехал по Новослободской совсем недолго, до ближайшего поворота, потом оказался на Бутырском валу, на площади Белорусского вокзала минут десять постоял в пробке, выскочил на Ленинградку, у Сокола свернул с трассы на тихую, совершенно деревенскую улицу.

– Ничего себе! – присвистнула Ира, глядя в окошко. – Это что за село посреди столицы?

Вдоль улицы тянулись заборы, деревянные, облезлые, косые, и железные, новенькие, прочные, покрытые свежей краской. За заборами виднелись домики с печными трубами и с тарелками телеантенн.

– Класс! – покачала головой Света. – А мы сюда зачем?

– По делу, – коротко рявкнул Гулливер.

– Ты же сказал, что мы едем в Лобню, – напомнила Ира, – ты, между прочим, так и не объяснил, почему на машине.

– Ну какая тебе разница? – Гулливер закинул руку, обнял Иру и потянул к себе. – Ты че такая любопытная, а, лапушка? – прошептал он, приблизив губы к ее уху и лизнув мочку.

– Эй, кончай лизаться и лапы убери! – Ира брезгливо поморщилась и передернула плечами.

– Привыкай, привыкай, киска, – сладко проурчал Гулливер.

Джип остановился у глухих железных ворот, за которыми виднелась крыша, украшенная сразу тремя тарелками. Ворота автоматически разъехались, впустив машину, и тут же сомкнулись.

– Это кто же здесь живет, такой богатенький? – спросила Света, оглядывая фасад новенького двухэтажного особняка, похожего на картинку из рекламного каталога. На крыльце сидел здоровенный детина в камуфляже, с автоматом на коленях, и курил, глядя на джип. Другой, такой же, распахнул дверцу. Девочки разглядели тупое бычье лицо.

Гулливер выпрыгнул и скомандовал:

– Вылезайте обе!

– Нет уж, мы лучше в машине подождем, – нервно оскалилась Ира и вжалась в спинку сиденья.

– Ты чего? – испуганно прошептала ей на ухо Света. Она не понимала, почему Ира не хочет вылезать из машины, это было странно и глупо. Если надо, их все равно вытащат. Света не видела в происходящем ничего опасного, однако привыкла доверять интуиции сестры. Ира с ее непредсказуемостью, сумасбродством обладала удивительным чутьем. На вопрос она ничего не ответила, но сильно сжала Светину руку.

– Долго ждать придется, – подал голос Телок, противно хмыкнул и пихнул Свету, – давай, вылезай, приехали.

– Ну, разве что водички попить! – бодро произнесла Ира, легко выпрыгнула из машины. – И пописать заодно. Здесь, наверное, унитазы золотые. Светуль, мы с тобой ведь никогда ни писали в золотые унитазы?

Света выпрыгнула неловко, стукнулась головой об острый край крыши. Ира заметила, что лицо ее тут же побледнело, глаза налились слезами.

– Больно? – спросила она шепотом и обняла сестру. – Ничего, сейчас холодненькое приложим, пройдет.

Камуфляж тут же оказался позади, и девочки спинами почувствовали, как он переместил свой автомат. Их провели в огромную гостиную, обставленную роскошно, но неуютно, в каком-то стеклянно-металлическом стиле. Из стекла были отлиты столы, большой обеденный и маленький журнальный. Вокруг обеденного стояли прозрачные стулья. Диван и кресла представляли собой замысловатые конструкции из легкого светлого металла с шарнирами и были завалены огромными прозрачными надувными подушками. Одна стена оказалась полностью стеклянной, за ней темно зеленели широкие пальмовые листья и поблескивала голубая вода бассейна.

– Ой, батюшки, – покачала головой Света, – это что ж за дизайн? На такой диванчик сядешь и не встанешь.

– Конечно, – звонко засмеялась Ира, – задница вспотеет и прилипнет. Так, ребятки, – она обвела взглядом троих сопровождающих, Гулливера, Телка и молчаливого камуфляжа с автоматом, – где у вас здесь сортир? Видите, у Светочки головка бо-бо, надо срочно сделать холодную примочку. Давайте-ка по-быстрому, чистую салфетку или полотенце.

Никто не ответил ни слова. Камуфляж взялся за ремень Ириной сумки, попытался снять.

– Эй, ты чего, юноша! – Ира вцепилась в сумку. – Это грабеж или шмон?

Сумка Светы уже была в руках Телка.

– Слушайте, мальчики, может, объясните, что за дела? Да не дергай, дурак, на, подавись! – Ира вырвала свою сумку у камуфляжа и швырнула на пол, ему под ноги. Он побагровел, замахнулся рукой, свободной от автомата, но не ударил, быстро нагнулся и поднял сумку.

– Нам правда надо в сортир! – голос Светы прозвучал жалко, хрипло, она смотрела только на сестру, стараясь не встречаться глазами с остальными.

– Что, сразу обеим? – усмехнулся Гулливер.

– Да, обеим! Срочно!

Трое переглянулись, камуфляж молча кивнул на дверь под лестницей.

Сантехника оказалась не золотой, но из какого-то светлого, гладкого, как зеркало, металла. Помещение состояло из двух маленьких комнат, в одной унитаз с раковиной, в другой душевая кабинка.

– Вот оно, твое платье от «Шанель», – прошептала Света, – я как чувствовала.

– Не могут они знать про платье, не могут!

– Достаточно заглянуть в твою сумку!

– Светка, соображай, а не паникуй, – Ира сдернула с вешалки белоснежное пушистое полотенце, смочила его холодной водой и приложила к Светиной голове, – ну, увидят они какую-то голубую тряпку. И что? Думаешь, они прямо так сразу определят фирму? Да они в этом разбираются хуже, чем мы с тобой в ядерной физике. Нет, платье тут совершенно ни при чем. Тут другое, я должна подумать…

– И думать нечего. Лариска! Она все слышала, разболтала, могла, между прочим, наврать что угодно, например, будто узнала все от нас. В самом деле, ее ведь спросили, откуда она знает, и не признаваться же ей, что подслушала. Мы ведь с тобой сразу поняли, мама Зоя ни при чем, она не должна быть в курсе, иначе почему они приехали, когда ее не было, и велели нам молчать? Допустим, Лариска все разболтала маме Зое или Руслану. И мы с тобой виноваты, мы единственный источник информации. Только я не понимаю, зачем ей это?

– А так! – усмехнулась Ира. – Завидует, что нас забирают, а ее пока нет, вот и нагадила при первой возможности.

– И что они теперь собираются с нами делать? В дверь даже не постучали, ее просто открыли, поскольку изнутри она не запиралась. Девочек все так же молча провели через стеклянную гостиную в кухню, оттуда по короткой лестнице в темный подвал. Пахнуло соляркой и свежей стружкой. Щелкнул выключатель, загудел и задрожал мертвенный люминесцентный свет. По бетонному полу были разбросаны строительные остатки, керамическая плитка, какие-то доски, ведра в засохшей краске.

– Эй, у вас крыша совсем съехала? Гулливер, ты соображаешь, что творишь? – крикнула Ира. – Нас будут искать! Вам всем головы оторвут!

В ответ щелкнул замок и застучали шаги по лестнице.

Глава двадцать восьмая

– Нет, ну мы не можем сидеть дома и никуда не выходить! Нам надо гулять, дышать воздухом, хотя какой воздух в центре Москвы? Мы, пожалуй, возьмем этот нож с собой, если злодей нас поджидает во дворе, просто отдадим ему, и все. Пусть подавится!

Ксюша делала ребенку массаж, постукивала ребрами ладоней по Машиной спинке, разминала ей ножки, ручки и произносила свой рассудительный монолог. Маша в ответ смеялась, что-то бормотала на своем младенческом языке.

– А мама у тебя все-таки полная идиотка, – продолжала Ксюша, – ну, спрашивается, кто меня тянул за язык? Конечно, эта Варя ужасно обаятельная, а я совершенно одичала, ни с кем не общаюсь, но это меня нисколько не оправдывает. Я сделала, возможно, самую большую и опасную глупость в жизни – разболтала постороннему человеку семейную тайну. Если бы просто постороннему человеку, случайному попутчику, но это знакомая Галины Семеновны, я подставила ее, и себя, конечно, тоже. Свекровь обязательно узнает и не простит. Что теперь делать? Надеяться на Варино честное слово? А может, просто плюнуть и уйти? – Она принялась одевать ребенка, и каждая вещь, которую брала в руки, вдруг стала казаться такой красивой, удобной и необходимой.

«Ничего, совершенно ничего я не сумею взять с собой. Все до последней мелочи куплено на деньги свекрови. В определенном смысле я сама куплена на ее деньги. Я могу уйти отсюда только голышом, с голой Машей на руках, иначе буду чувствовать себя воровкой. Ой, дура, ну что же я за дура такая!»

Зазвонил телефон, и опять она вздрогнула, опасаясь услышать отрывистый грубый бас проспавшегося мужа или зловещее молчание бандита. Ничего хорошего она не ждала. Но в трубке прозвучало удивленно и ласково:

– Ксюшенька, здравствуй, детка. Ты почему в Москве?

– Галина Семеновна, как я рада, что вы позвонили! – выпалила Ксюша и покраснела. – Я решила сейчас сделать Маше прививки, хотя бы полиомиелит.

– Но мы же с тобой это обсуждали много раз, мы договорились, что отложим прививки до осени. – В голосе свекрови звякнуло знакомое железо. – Я не понимаю, что тебе вдруг в голову взбрело? Ты могла бы, по крайней мере, дождаться меня. Как Маша? Здорова?

– Да, совершенно здорова.

– Ну, слава богу, я так волновалась. Объясни, будь добра, почему вдруг такая срочность с прививками?

– Мне позвонила медсестра на дачу, стала пугать, сказала, сейчас началась эпидемия и надо либо сделать прививку, либо написать расписку, что мы отказываемся и берем на себя ответственность.

– И ты испугалась, помчалась в Москву? Кто же вас привез?

– Мы доехали на электричке.

– О, господи, Ксюша, ну что ты творишь? Ты уже большая девочка. Я тут просто с ума схожу, звоню на дачу, телефон выключен. Звоню Олегу на работу, говорят, он на даче. И вот застаю тебя в Москве. Кстати, как Олег? Почему он не поехал с вами?

Невозможно было придумать более идиотского вопроса. И тем не менее умнейшая Галина Семеновна не жалела валютных минут международного телефонного разговора для продолжения обычного семейного спектакля под названием «У нас все великолепно!».

– Олег плохо себя чувствует, – озабоченно сообщила Ксюша, – он много работал, переутомился, к тому же на дачу приезжали гости, сотрудники редакции, всю ночь он не спал. Вы же знаете, какой он слабенький. Честно говоря, мы с Машей уехали еще для того, чтобы дать ему отоспаться, отдохнуть. Да, заходила ваша знакомая, Варвара, такая красивая, с черными волосами и синими глазами. Ей срочно понадобилась книжка про вуду, я нашла и отдала ей. – Ксюша выпалила все это сплошным потоком и резко остановилась, перевела дух.

Последовала небольшая пауза. Новость показалась Галине Семеновне странной, подумав, она произнесла медленно и снисходительно:

– Я рада, что ты познакомилась с Варей, она почти твоя ровесница. У тебя совсем нет подруг. Надеюсь, ты догадалась угостить ее чаем?

– Естественно.

– И о чем вы говорили?

У Ксюши неприятно похолодело в животе. Хорошо, что Галина Семеновна не могла увидеть ее в этот момент.

– Мы просто поболтали, она очень милая.

– Ну ладно. Я бы хотела, чтобы вы подружились. Когда ты собираешься вернуться на дачу?

– Завтра. Мы как раз утром пойдем в поликлинику, а вечером поедем.

– Надеюсь, не на электричке? Будь добра, закажи такси. Я ведь, кажется, оставила тебе достаточно денег. В телефонной книжке есть номер фирмы «Такси на заказ», прямо на первой странице. Ты поняла меня?

– Да, Галина Семеновна. А как вам отдыхается? Погода хорошая?

– Спасибо, детка, у меня все замечательно. Поцелуй Машеньку, передай Олегу, чтобы обязательно позвонил мне. Будешь уезжать, не забудь включить сигнализацию. И пожалуйста, веди себя разумней. Ты все-таки совершеннолетняя, к тому же мать. А что касается прививок, то, кроме полиомиелита, ничего пока не позволяй делать. Обещаешь?

– Да, Галина Семеновна.

– Я могу на тебя положиться?

– Конечно, Галина Семеновна.

– Погоди, мне не нравится твой голос. Я чувствую, ты что-то скрываешь.

– Галина Семеновна, не волнуйтесь, у нас все отлично. Машенька здорова.

Едва Ксюша положила трубку, телефон опять зазвонил.

– Привет, это Варя. Слушай, у вас дача по Ленинградке?

– Да, а что? – удивилась Ксюша.

– Ты когда собираешься ехать? Завтра?

– Да, вечером.

– Отлично! Я вас отвезу. Зачем тебе с ребенком тащиться на электричке? Я как раз завтра вечером должна съездить в Клин, в краеведческий музей. Это по дороге. В котором часу за вами заехать?

– Спасибо… Мне неловко, честное слово… я не знаю, сколько мы пробудем в поликлинике, и вообще…

– Ну, я думаю, к шести вы уже вернетесь. Все, договорились. В шесть я заеду.

– Вот как все хорошо, – произнесла Ксюша, положив трубку. – Сейчас мы просто погуляем, пожалуй, пойдем на Патриаршие, с колясочкой, как нормальные люди. По дороге купим какое-нибудь кино, пострашней, чтобы расслабиться, завтра первую половину дня будем просто бездельничать, дождемся Варю, вернемся на дачу с комфортом и заживем, как будто не было никакого бандита с пистолетом и ножом и Олег вовсе не наркоман, а совсем наоборот, отличный муж, отец, талантливый… стоп, талантливый кто? Сценарист? Но у него нет ни одного сценария. Писатель? Допустим, наберется пара-тройка внятных страниц. Я честно старалась прочитать рукопись его романа о каком-то Эго, который впрыгивает в собственную кровеносную систему, оттуда перебирается в пищевод, проходит положенный путь, вплоть до прямой кишки, и попадает прямехонько в унитаз. Пожалуй, это единственный логичный момент во всем романе, но именно здесь повествование кончается. Ладно, будем считать, что он талантливый заместитель главного редактора. Он не наркоман, просто болеет иногда, как всякий нормальный человек. В самом деле, ведь умудряется верить в это пожилая, многоопытная, тертая жизнью Галина Семеновна. Мне, юной и наивной, должно быть совсем легко принять желаемое за действительное.

Ксюша одела ребенка, уложила в коляску, зашла в ванную, осторожно взяла в руки страшный нож с черепом на рукояти и подумала, что Варя, вероятно, права, эта штука представляет собой большую ценность. Было бы разумно отнести это в милицию в качестве вещественного доказательства, что ночью в квартире действительно побывал бандит. Но ведь возможен и совсем другой вариант. Нож принадлежит Галине Семеновне или кому-то из ее знакомых. Ей как специалисту по антиквару могли принести его для экспертизы, для продажи, и бандит явился сюда именно за ним. Нашел, отправился умываться, а потом забыл его в спешке. В таком случае нести нож в милицию было бы глупостью. Неизвестно, какая за ним стоит история, может, весьма криминальная. Антикварный бизнес отнюдь не стерильное дело, и получится, что Ксюша подставит любимую свекровь. Да, но при таком раскладе и бандиту отдавать его нельзя! И вообще, напрасно она не рассказала все свекрови по телефону. Вот с кем стоило посоветоваться, вот кто главная героиня дурацкой ночной драмы.

– Ну конечно! – воскликнула Ксюша с искусственной веселостью. – Это все забавы великолепной Галины Семеновны. А мы совершенно ни при чем, мы отправляемся гулять, отличная погода, и грозы сегодня не обещали. – Она положила нож на полку в ванной, рядом с банками и бутылками, закрыла дверь, погасила свет, надавила на штырек замка, заперла нож в темноте, как будто он был живой и мог убежать.

Выйдя с коляской во двор, она огляделась и не заметила ничего подозрительного. На детской площадке, на бортике песочницы, целовалась парочка. Какой-то дед волок поломанный стул от мусорного контейнера. Знакомая старушка из соседнего подъезда выгуливала своих карликовых пинчеров. Собачки, родные братья, были одеты в вязаные голубые кофточки. Ксюша знала, что им по шестнадцать лет, для собак это глубокая старость. Они зябли даже летом, и хозяйка вязала для них одежду, как для маленьких детей. Никого, кроме этих двух дрожащих пучеглазых крысят, у нее на свете не было.

– Добрый день, Вера Сергеевна! – крикнула Ксюша и подкатила коляску поближе. – Какие они у вас сегодня нарядные!

– Здравствуй, деточка, – важно кивнула соседка. – Ты почему в Москве?

Ксюша не сочла нужным в сотый раз повторять вранье о прививках и спросила со сладкой улыбкой:

– А вы давно гуляете?

– Давно, часа два, моим малышам надо много гулять, доктор говорит, в их возрасте свежий воздух и движение – это главное. У Лорика появился нехороший кашель, а у Гарика постоянно трясется голова. – Она тяжело наклонилась, взяла собачек на руки. – Видишь, как они оба плохо выглядят?

– Ну что вы, Вера Сергеевна, совсем не плохо, они у вас такие хорошенькие. – Ксюша погладила трясущуюся собачью головку. – Это Лорик или Гарик?

– Гарик. Их очень просто различить. У Гарика подпалины на грудке в форме бантика, а у Лорика круглые, как две медальки. И нос у Гарика светлей, и вообще, у них совершенно разные мордочки. – Она нежно поцеловала собачек в маленькие розоватые носы, сначала Гарика, потом Лорика. – Их мама трижды становилась лауреаткой конкурса красоты, очень славная была собачка, не только красивая, но и умная, прожила двадцать лет и сохранила до старости здравый рассудок. А вот отец – настоящий проходимец, кусал собственных хозяев, до зрелого возраста грыз обувь и гадил в квартире. Конечно, не тем будет помянут. Он трагически погиб. Ему едва исполнилось семь, когда он свалился с одиннадцатого этажа. У него была ужасная манера – лаять с балкона, и вот однажды так возбудился от собственной брани, что выскользнул в щель под ограждением. На хозяев было страшно смотреть. – Она протяжно, горько вздохнула, закатила грубо подведенные глаза. – Впрочем, по большому счету, они виноваты сами. Надо было правильно воспитывать собаку. А с другой стороны, дело не только в воспитании, но и в генах. К счастью, у Гарика и Лорика характер их матери, я это поняла сразу, с первых же дней их жизни, именно поэтому выбрала их из всего помета. Они у меня такие молодцы, вот сегодня нам пришлось пережить настоящий шок, мы так хорошо гуляли, замечательная погода, ни одной большой собаки во дворе, мы были совершенно спокойны. Но случилось нечто ужасное, я всегда знала, в наше время нельзя расслабляться, правда, Гарик, солнышко мое? – Она замолчала, чтобы наградить Гарика нежным поцелуем.

– Скажите, вы случайно не заметили здесь, во дворе, молодого человека в голубых джинсах и белых кроссовках? – выпалила Ксюша, вклинившись в паузу. – Такой неприятный блондин среднего роста, лет тридцати пяти.

Вопрос показался Ксюше настолько идиотским и бесполезным, что она даже покраснела. Во-первых, Вера Сергеевна никого, кроме Лорика и Гарика, в этом мире не видела, во-вторых, бандит мог десять раз переодеться, и в-третьих, какая разница, заметила его старушка или нет? Он где-то рядом и очень скоро опять появится, Ксюша чувствовала это всем своим организмом.

Лицо Веры Сергеевны между тем странно окаменело, щеки втянулись, подведенные глаза выкатились из орбит, и старушка стала удивительно похожа на своих питомцев.

– Вот именно об этом я и говорю! – выдохнула она и оскалила голубоватые вставные челюсти. – Я это чудовище никогда не забуду! – Она схватилась за ручку коляски и страшно зашептала Ксюше в лицо: – Люди, которые могут травмировать животное, вовсе не люди, их надо судить и расстреливать, да! Расстреливать и судить! – Собачки были все еще у нее на руках и принялись тоненько, возмущенно подвывать своей хозяйке.

– Значит, вы видели его? – спросила Ксюша.

– Он чуть не раздавил Гарика, – произнесла старуха торжественным басом. – Белые кроссовки, голубые джинсы, темные очки. Он сидел вот наэтой скамейке и курил. Кинул свой окурок в песочницу. Я подошла и сделала замечание, он ответил очень грубо, матом. Я сказала, что он хам и пусть убирается из нашего двора, иначе я вызову милицию и его привлекут за хулиганство, а также за оскорбление. Он опять стал материться и даже замахнулся на меня. К счастью, рядом возился с машиной Вася Постышев из нашего подъезда, у него всегда при себе мобильный телефон. Я крикнула, чтобы он срочно вызывал милицию, потому что у нас во дворе преступник, и представь, этот мерзавец пошел прямо на моих малышей, хорошо, у меня сработала реакция, я вовремя потянула поводки! Но Гарика он все-таки задел ногой. Тут, конечно, с нами сделалась истерика, я не помню, что мы кричали. А мерзавец в белых кроссовках успел исчезнуть, как и положено преступнику. – Старушка перевела дух, ее рассказ был так эмоционален, что она устала, а главное, забыла полюбопытствовать, почему вдруг Ксюша спрашивает ее о мерзавце в белых кроссовках.

– Спасибо, Вера Сергеевна. – Ксюша поежилась, потому что ее сильно зазнобило. – Всего доброго.

Собачки приветливо тявкнули, их хозяйка равнодушно кивнула. Ксюша покатила коляску вдоль дома, свернула в переулок, оттуда на оживленную улицу.

«Ему нужен нож, а не мы, – повторяла она про себя как заклинание. – Зачем ему нас убивать, если ему нужен нож?»

Глава двадцать девятая

– Позовите Варю! – скомандовал старый вор, едва переступив порог своего скромного особняка в Сокольниках.

До этой минуты он молчал и плакал. Бледного, дрожащего Пнырю вывели под руки из ресторана, усадили в машину, охранник взял его вялую кисть, посчитал пульс, достал из аптечки упаковку каких-то импортных таблеток, высыпал на ладонь сразу три, запихнул их в рот хозяину, тут же поднес к его губам стакан минеральной воды. Пныря послушно, как ребенок, запил лекарство, до дна осушил пластиковый стаканчик, и его огромный острый кадык тяжело, неприятно задвигался под кожей. Мутные крупные слезы медленно катились по впалым пепельным щекам. Охрана обменивалась многозначительными взглядами.

Осторожные намеки на то, что у хозяина не все в порядке с головой, звучали в близком окружении авторитета все чаще. После истории с коронацией опущенного об этом стали говорить почти открыто. Многие были уверены, что старик владеет своей империей последние месяцы, и самые дальновидные старались дружить с начальником охраны Петром Петровичем Приходько, человеком толковым, серьезным и, по мнению многих, единственным, кто посвящен во все тайны хозяина.

Кроме тайны банковских вкладов, было еще множество других. Например, никто не знал, что связывает старика с юной черноволосой красавицей Варей Богдановой. Одни говорили, что Варя – последняя тайная любовь Пныри, другие уверяли, будто на самом деле она его незаконная дочь или внучка. В ней видели чуть ли не единственную наследницу его огромных капиталов. Впрочем, круг посвященных был невелик, только охрана и прислуга. Вор встречался с Варей тайно, где-нибудь на природе, в подмосковном лесу, в дом к нему она никогда не приезжала, и Пныря не ездил к ней. Она появлялась на всех торжествах, которые любил устраивать Пныря по поводу и без повода, в загородных ресторанах и в Сочи, куда старый вор иногда отправлялся на отдых, не признавая заграничных курортов.

Никто из нынешнего ближнего круга не имел понятия, где и с кем она живет. На среднем пальце правой руки она носила тонкое колечко белого золота с крошечным бриллиантом, похожее на обручальное, и любопытствующие сделали справедливый вывод, что красавица замужем. Впрочем, это, конечно, не противоречило версии о любовной связи.

От внимания охраны не ускользала особенная, умильная улыбка, с которой всякий раз встречал Варю старый вор. Глаза его затягивались теплой влагой, голос звучал мягко, глухо, щеки розовели, и потом, в течение примерно часа после встречи, к хозяину можно было спокойно обратиться с такими вопросами и просьбами, за которые в любое другое время он приказал бы порвать смельчака на куски.

Когда было отдано распоряжение разыскать красавицу, никто не удивился. Но тут обнаружилось, что ее телефонный номер нигде не записан. Охранник осторожно сообщил об этом старику. Тот, рухнув в кресло, прикрыл глаза, пробормотал что-то невнятное и протянул руку, в которую охранник догадался вложить маленький мобильный телефон.

– Девочка, ты где сейчас? – прохрипел в трубку Пныря.

– Еду в машине, – удивленно ответила Варя. – Что-нибудь случилось?

– Где конкретно ты находишься?

– На проспекте Мира, – соврала она на всякий случай. На самом деле она находилась в конце Тверской, неподалеку от Миусской площади, в одном из тихих дворов, у дома, в котором жили Солодкины. Ей было интересно, выйдет ли из дома странная запуганная невестка Галины Семеновны и как будет выглядеть ее встреча с белобрысым бандитом, весьма похожим на фоторобот.

В отличие от младшего лейтенанта Телечкина, Варя заметила сходство моментально. Недаром она так увлеклась портретной живописью. Правда, полной уверенности не было. Ей вдруг стало казаться, что она раньше где-то видела этого человека, зыбкое воспоминание никак не желало проясняться, вокруг лепились образы подмосковного дома, массивной улыбчивой дамы с ямочками на щеках, каких-то спортивных подростков, и почему-то в этом во всем присутствовал Пныря.

Дурацкое, мучительное чувство «дежа вю» мешало сосредоточиться. Стандартное лицо глядело с фоторобота, и то же самое лицо мутным облаком плавало в глубине памяти. Она была почти уверена, что белобрысый хам, отказавшийся толкнуть ее машину, совпал не только с картинкой, именно поэтому она узнала его так быстро.

Обогнув квартал, она все-таки вернулась во двор, выбрала отличный наблюдательный пункт, поставила машину за «ракушками» таким образом, что сквозь щель между гаражами отлично просматривался подъезд.

Белобрысый все сидел на спинке поломанной скамейки. Оставалось позвонить Ксюше, убедиться, что за это время она не успела уйти, и предложить свои услуги в качестве шофера. Адрес дачи Варя не знала, а побывать там и взглянуть на сына Солодкиной ей очень хотелось.

Пныря хоть и зарабатывал солидную часть своих капиталов на наркобизнесе, наркотики ненавидел и презирал людей, которые ими балуются.

«Торговать можно, почему не торговать, если покупают? Это свободный выбор каждого человека. Бизнес есть бизнес. Но потреблять нельзя, ни в коем случае. Это самоубийство, то есть самый страшный смертный грех. Если человек за дозу может собственную душу продать, то партнера он тем более продаст. От таких надо держаться подальше. Это не люди, а мусор», – говорил старый вор, хмурясь и нравоучительно поднимая палец.

Связь Галины Семеновны с белобрысым маньяком пока тонула в тумане, возможны были разные варианты: например, если окажется, что Солодкина жертва, то сердобольный Пныря искренне ей посочувствует, проникнется глубокой симпатией, а когда узнает, что опасность угрожает ее юной невестке и внучке, трехмесячному младенцу, пожалуй, возьмется помочь. Тех, кому помогает, Пныря особенно жалует, бережет их, как ветеран боевые награды. Но вот наркомания сына Солодкиной могла бы стать поводом для серьезного недоверия и даже гнева, причем гнев обрушился бы не так на Галину Семеновну, как на Петра Петровича, который поручился за эту женщину.

Поговорив с Бородиным, она не уехала, как обещала, а осталась посмотреть, что произойдет дальше.

Во дворе было тихо. Никто не обращал внимания на белый новенький «Фольксваген». Варя откинулась на спинку сиденья и чуть не заснула. Но вдруг услышала совсем близко тоненький истеричный собачий лай. Бабуля, похожая на городскую сумасшедшую, в цветастой шелковой юбке, открытой маечке и кокетливой кружевной шляпке, с двумя дрожащими пинчерами в голубых вязаных попонках, подошла совсем близко к Вариной машине, заглянула в открытое окно, уставилась на Варю выцветшими, густо подведенными глазами и надменно произнесла:

– Добрый день!

Варя улыбнулась и кивнула в ответ. Старушка чинно удалилась. Собачки затихли и засеменили за хозяйкой. А через несколько минут послышался ее истошный, возмущенный крик и отчаянный визг собачек. «Ну точно, сумасшедшая, – отметила про себя Варя, – в каждом дворе такие есть». И тут же увидела, как мелькнула синяя спина белобрысого.

Как раз в этот момент ей и позвонил Пныря.

– Что ты делаешь на проспекте Мира? – спросил он совершенно больным голосом.

– Я же сказала, еду в машине.

– Откуда и куда?

– У одной моей преподавательницы день рожденья, надо купить подарок, уже заехала в пару магазинов, но ничего… – Варя осеклась, потому что увидела, как из подъезда выходит Ксюша с коляской. Белобрысый недавно исчез из поля зрения, однако она не сомневалась, он где-то рядом.

– Ты должна приехать ко мне, сию минуту, – прокашлял в трубку Пныря. – Это очень срочно.

– Что, прямо домой? – удивилась Варя, осторожно вылезла из машины и выглянула из-за гаража, чтобы увидеть, в какую сторону направилась Ксюша.

– Да, прямо домой. И как можно быстрей. Мне очень худо, девочка. Не спрашивай, что случилось. У меня большое горе. Ты приедешь, я объясню. – В трубке послышались частые гудки. Варя убрала телефон в сумку и увидела, как Ксюша беседует со старушкой, хозяйкой двух дрожащих карликовых пинчеров.

Так и не дождавшись конца разговора, Варя села в машину и отправилась к Пныре в Сокольники.

* * *
У стены стояла широченная тахта, застеленная клетчатым пледом. Ира упала на нее и, заложив руки под голову, уставилась в потолок. Света обошла подвал, подняла с пола острую стальную лопатку с деревянной ручкой, малярный мастерок, обтерла его тряпкой и молча спрятала под матрац.

– Умница. – Ира прикрыла глаза. – Посмотри, что еще может нам пригодиться. Здесь всего навалом. Вон сколько досок с гвоздями.

– Пригодиться для чего? – спросила Света с усмешкой.

– На всякий случай, – промурлыкала Ира и потянулась, хрустнув суставами. – Лучше иметь такое оружие, чем вообще никакого.

– У них автоматы, – напомнила Света.

– Если бы они хотели нас кончить, давно бы это сделали. У них другие задачи. Ты поняла, чей это дом?

– Нет.

– А я почти сразу догадалась. Здесь обитает Петр Петрович. Поскольку сейчас он изволит отдыхать на европейских курортах, нас посадили сюда до его возвращения.

– Откуда ты все это знаешь?

– Во-первых, у меня ушки на макушке, во-вторых, интуиция. И она мне подсказывает, что париться нам здесь предстоит совсем недолго. Если дело в Ларискиной болтовне, то нас задержали для объяснений с П.П. Он дядька неглупый, мы объясним все, как есть, он поймет. Мы не виноваты, что Лариска подслушивала.

– А платье? – тихо спросила Света, присаживаясь на край тахты.

– Что – платье? Мы уже знаем, оно совершенно ни при чем.

– Это пока, – вздохнула Света, – а когда его увидит П.П.? Ты права, Гулливер и остальные мордовороты в этом ничего не смыслят, для них тряпка и есть тряпка. Но Петр Петрович – совсем другое дело.

– А почему П.П. должен его увидеть? Ты собираешься напялить нашу голубую «Шанель» и соблазнить сладкого Петюню? Не думаю, что он такой уж сладкий. – Она смешно сморщила нос. – Он из тех мужиков, которые забивают свою природную козлиную вонь дорогим парфюмом, дезодорантами для подмышек, рта, ног, принимают душ и меняют белье трижды в день и все равно воняют, особенно в койке, когда пот градом.

– У тебя большой опыт? – усмехнулась Света.

– Опыт у нас с тобой, сестренка, один на двоих, но огромный и мерзкий. Полагаю, обеим на всю жизнь хватит.

Света упала рядом с сестрой на тахту и засмеялась. Смех ее звучал оглушительно и жутко, отскакивал гулким эхом от голых каменных стен. Наверху послышался стук, через минуту грохнула железная дверь и появился охранник с автоматом.

– Чего надо? – рявкнула Света, и лицо ее мгновенно стало серьезным.

– Кончай шуметь, – отчеканил охранник механическим басом.

– Ой ты, миленький, – сморщилась Ира, – испугался, да? На улице слышно? Ну, чего застыл? Иди, дружок. Свободен.

– Будете шуметь, урою, – пообещал охранник и скрылся за дверью. Несколько секунд они молча слушали грохот замков, тяжелые шаги по лестнице.

– Знаешь, у меня из головы не выходит, как Руслан обозвал нашу маму проституткой, – внезапно произнесла Ира и, приподнявшись на локте, взглянула сверху вниз на сестру. – Может, стоило его убить за это?

– Конечно. – Света оскалилась и открыла глаза. – Повесить. Я бы с удовольствием это сделала.

– Наша мама не была проституткой, – хмуро отчеканила Ира.

– Какая разница, кем она была, если мы ее никогда не видели? Может, ее вообще не существовало. Мы с тобой подкидыши, врожденные сироты, – пробормотала Света и после долгого молчания громко спросила: – Как ты думаешь, что они сделают с Лариской?

– Уроют. Если поверят нам, а не ей.

– А если наоборот?

– Наоборот не будет. Просто потому, что мы им нужней. Мы перспективней. Она ведь олигофренка, ты разве не знаешь?

– Кто, Лариска? – Света приподняла брови.

– Ну да, у нее диагноз. Она сама недавно мне сказала. Ты знаешь, как она любит поплакаться, какие все вокруг гады, какая она бедная, беззащитная сиротка, которую всякий норовит обидеть. – Ира тут же скорчила соответствующую гримасу, жалобную и глупую.

– Между прочим, у нас с тобой тоже диагноз. Ты помнишь психиаторшу в интернате?

– Еще бы, – хохотнула Ира, – эту сучку я до смерти не забуду. Помнишь, как ей положили тухлое яичко в сапог? – Ира подмигнула, и лицо ее смягчилось, ей было приятно погрузиться в воспоминания семилетней давности.

– Да, – эхом отозвалась Света, – потом устроили жуткое следствие, нас в одних трусиках, босиком выстроили на всю ночь в физкультурном зале, причем сообразили собрать только тех, кому эта гадина написала чертов диагноз. Знали, сволочи, откуда ветер дует. Хорошо, что никто не сознался и никто никого не заложил. А холодно было и жутко. Директриса ходила вдоль строя в пальто, в шапке, следила, чтобы мы за руки не держались. Так ведь и не узнали, кто это сделал, даже мы не узнали.

Ира вздохнула и нежным, кошачьим голоском произнесла:

– Я это яичко месяц хранила в картонке от электрической лампочки, все думала, как бы использовать. Сначала хотела подложить в сумку нашей классной, но потом пожалела. Она ведь неплохая была, в сущности, не злая. А вот психиаторшу я ненавидела. Ох, какой же был кайф, когда я влезла во время урока в учительскую раздевалку. Попросилась в туалет, заглянула по дороге, дверь была открыта, и ни души. Она как раз купила себе сапоги, я слышала на перемене, как она хвасталась учителям. Они стояли в шкафу, новенькие, светло-коричневые, низ кожаный, голенище замшевое, средняя танкетка, мягкая, пружинистая, очень удобная. А внутри натуральный мех. Вот в этот теплый уютный мех я и подложила свое заветное тухлое яичко.

– Ирка, ты шутишь или издеваешься? – Света вскочила с тахты. – Скажи честно, ты это только что придумала?

– Я это сделала, – отчеканила Ира. – Семь лет назад именно я подложила тухлое яйцо в новый сапог психиатрше. Потому что она должна была заплатить за наш поганый диагноз, иначе я бы перестала себя уважать. Мы не олигофренки. Мы с тобой нормальные, более того, мы очень умные, красивые и портить себе жизнь никому никогда не позволим.

– Чего же ты мне не сказала?! – Света даже побледнела от возмущения. – Думала, не выдержу, заложу тебя? Ну, спасибо, сестренка, никогда тебе этого не прощу!

– Простишь. – Ира погладила сестру по щеке. – Куда ты денешься? А не сказала я потому, что мне больше всего на свете хотелось сказать. Понимаешь?

– Ой, вечно ты что-нибудь выдумаешь. – Света махнула рукой. – Скажи уж честно, ты боялась, они меня сломают. Они ведь умели ломать, у них профессия такая. Правда, маме Зое и Руслану они в подметки не годятся, и, по большому счету, этим нашим интернатским теткам лично я очень даже благодарна. За науку.

– Не-ет, радость моя, – помотала головой Ира, – благодарить надо только себя. Это мы с тобой сироты, а не они. Тетки издевались над нами, вымещали на нас все свои проблемы, бабье одиночество или пьянство мужей, обиды на государство из-за крошечной зарплаты и плохой квартиры, климакс, геморрой и воспаление придатков.

– А что вымещает на нас мама Зоя? – чуть слышно спросила Света. – Какие у нее проблемы?

– Ни-ка-ких, – оскалилась Ира. – Мама Зоя на нас деньги зарабатывает. И хорошие деньги. У нее будет красивая, комфортная старость. А вот Руслан до старости не доживет, это я тебе обещаю.

– Ага, мы его повесим, – засмеялась Света. – На дубу в нашей роще. Мы ему устроим такую дискотеку, что мало не покажется. Когда он начнет биться в агонии, извиваться, как червяк, я прощу ему похабные речи о нашей маме. Только это, а все остальное – никогда.

Глава тридцатая

Ксюша катила коляску к Патриаршим не как обычно, не по переулкам и проходным дворам, а через самые людные улицы. Солнце било в глаза, и даже сквозь темные очки она плохо видела. Больше всего ей сейчас хотелось, чтобы белобрысый, пока ее нет, влез в квартиру, забрал свой поганый нож и исчез навсегда. Но она отлично знала, что все будет по-другому. Она чувствовала его кожей, он находился где-то рядом, шел за ней. Оборачиваясь, глядя в зеркальные витрины, она не видела его, и от этого было еще страшней.

У наземного перехода, в ожидании зеленого, она услышала его дыхание. Резко обернулась, но за спиной стоял совсем другой человек, длинный нескладный парнишка лет пятнадцати в очках с толстыми линзами. Она быстро перекрестилась. Ей было так страшно, что даже захотелось позвонить родителям. Она не видела их почти два месяца, после жестокой ссоры, в которой виноваты были обе стороны. Родители считали ее брак недоразумением, им категорически не нравился Олег, и с Галиной Семеновной никак не возникало контакта.

– Что, кроме денег, привлекает тебя в этом семействе? – спросила мама с таким презрением, что Ксюше захотелось ее ударить. И она ударила, не физически, конечно, но словами:

– Я не хочу жить в дерьме, как вы, я не могу в этом растить своего ребенка. Вы же нищие, вы хуже бомжей, хотя оба кандидаты наук.

– Ты продала себя за деньги. Знаешь, как это называется? – сказала мама с ледяной улыбкой. У Ксюши перехватило дыхание, потому что мама ответила ударом в солнечное сплетение.

– Тебе не кажется, мамочка, что ты делаешь мне больно? – спросила Ксюша, давясь слезами.

– Больнее, чем ты сама себе сделала, уже не будет. Я говорю тебе только то, что ты и без меня отлично знаешь.

– Я не хочу быть честной и нищей! – закричала Ксюша. – Ты бы лучше пожалела меня, ну почему ты такая беспощадная, мамочка? Да, я его не люблю, ну и что?

– Не любишь, так уходи.

– Куда? К вам? Я лучше умру!

Отец молча присутствовал при разговоре, стоял и курил на балконе и, конечно, все слышал, поскольку дверь была открыта. Курил он омерзительный вонючий «Беломор». Ксюша принесла ему два блока «Парламента». Она вообще притащила им кучу подарков. Вместе с Галиной Семеновной выбрала для матери чудесный летний костюм из голубого немнущегося испанского льна, духи «Опиум», а для отца – рубашку и галстук от «Версаче». Галина Семеновна не скупилась, очень хотела понравиться новым родственникам. Ксюша приехала к ним на такси, с огромной сумкой, в которой, кроме фирменных пакетов с подарками, были еще баночки с черной икрой, упаковки семги и севрюги, дорогая нарядная скатерть. Она еле дотащила эту сумку от машины до квартиры. В «кенгуру» спала крошечная Машенька, ей едва исполнился месяц. Ксюше так хотелось, чтобы родители смягчились, обрадовались подаркам, а главное, полюбовались внучкой. Но они были неумолимы.

– Забери все это! И запомни: ты можешь прийти сюда только в одном случае – если решишь остаться здесь, – сказал отец.

Конечно, подарки она не забрала, сумка так и стояла в крошечной прихожей, они даже не заглянули в нее. Схватив ребенка, Ксюша выбежала из квартиры, шарахнув дверью так, что Маша испуганно заплакала.

Потом они звонили пару раз, но, слыша мамин голос, Ксюша чувствовала болезненный спазм в горле и не могла произнести ни слова.

– Ты должна нас понять, – неуверенно бубнил папа. – Ну представь, что ты будешь чувствовать, если Машенька, когда вырастет, поступит так же? Я очень прошу тебя приехать, мы с мамой хотим видеть внучку.

– А почему они не могут приехать сами? – наивно спрашивала Галина Семеновна, прекрасно зная, что этого не будет никогда. Между нею и Ксюшиными родителями с первых минут возникла острая органическая несовместимость.

Почти не отдавая себе отчета в том, что делает, Ксюша купила жетон в ларьке, подошла к таксофону и набрала свой домашний номер. Протяжные гудки отзывались в ней невыносимой тоской. Дома никого не было. И вообще, никого не было на свете, кроме белобрысого ублюдка, который зачем-то шел за ней. Впрочем, понятно зачем. Хотел убить. Это было для него важней, чем получить свой нож. Возможно, никто никогда не выстреливал ему в глаза дезодорантом, не ускользал от него так оскорбительно, как Ксюша. И теперь он не успокоится, пока не уничтожит ее.

Она наконец увидела его. Он стоял у стеклянной витрины спортивного магазина и ждал, пока она положит трубку.

* * *
Подъезжая к особняку Пныри в Сокольниках, Варя выключила телефон. Бородин мог перезвонить в любую минуту, не хватало только беседовать с ним при Пныре.

Ей еще не приходилось бывать в гостях у старого вора, но адрес она знала и без труда нашла высокий бетонный забор в тихом безлюдном переулке, неподалеку от парка. Ворота разъехались, пропуская ее машину. Варя увидела бело-голубую виллу, выстроенную в старом английском стиле. Охранник мрачно кивнул и повел ее в гостиную. Пныря сидел у пылающего камина. Лицо его было зеленоватым, глаза красными, заплаканными, выглядел он так, словно вернулся с того света, прихватив с собой часть мучений, которые ему там полагается испытать. Варя подошла и чмокнула его в колючую ледяную щеку.

– Пить, есть хочешь? – спросил он хрипло.

– Нет, спасибо. – Она села в кресло напротив и вопросительно уставилась в больные, запавшие глаза. Она не стала спрашивать, что случилось. Пныря слабо махнул охраннику, тот удалился и закрыл дверь. Молчание длилось несколько бесконечных минут, старый вор смотрел на Варю, и она старалась выдержать этот взгляд не моргая, не отводя глаз. Наконец он опустил веки, и Варя решилась оглядеться. Сквозь щель между тяжелыми темно-синими портьерами падала золотая полоса, прямая и острая, как лезвие. От солнечного света огонь в камине казался прозрачным. В огромном аквариуме, в мутной зеленоватой воде, лежало небольшое бревно, покрытое то ли корой, то ли толстой плесенью. Варя с легким ужасом угадала в нем живого крокодила. Прямо над головой у Вари что-то живо, возбужденно зашумело, и смешной механический голос произнес:

– Где деньги? Ур-рою!

Высоко, на книжном шкафу, стояла клетка с жирным пестрым попугаем. Птица смотрела на Варю сверху вниз блестящими круглыми глазками.

– Генаша погиб, – еле слышно выдохнул Пныря.

Варя попыталась вспомнить, кто такой Генаша, но не сумела. Лицо Пныри казалось мертвым. Он не двигался, и ей захотелось проверить, дышит ли он. Конечно, дышал, прислушавшись, она различила тихое, нездоровое сопение. Из-под закрытых век выкатились две мутные симметричные слезы.

– Ты можешь ничего не говорить, девочка, – произнес он, судорожно всхлипнув, – просто побудь со мной. При тебе могу поплакать, при чужих нельзя. Дай мне руку.

– Око за око! – выкрикнул попугай и засмеялся жутким человеческим смехом. – Где деньги? Ур-рою, падла!

Варя пододвинула свое кресло поближе и погладила узловатую ледяную кисть, лежащую на подлокотнике. Пныря несильно сжал ее пальцы.

– Сегодня прилетит Петюня. Он обязательно их найдет. Я лично буду с ними разбираться. Они мне расскажут все и умрут очень медленно. Но легче мне не станет. Я любил его, гаденыша, как родного сына. Зачем он это сделал со мной? За что?

Варя терпела и не задавала вопросов. Пальцы, сжатые рукой Пныри, онемели, странный, мертвый холод медленно тек от них к плечу и дальше по всему телу. В гостиной было очень жарко, но Варю зазнобило. Ей вдруг захотелось вскочить и убежать вон, подальше от крокодила, от попугая с его человеческим хохотом, от Пныри с его ледяной мертвой хваткой. Впервые она по-настоящему ясно ощутила в себе крошечную отдельную жизнь, ребеночка, которому наверняка неполезна эта мертвая хватка старого жуткого вора.

«Вот он держит меня за руку, и что-то такое передается через кожу. Мне страшно, а ребеночку каково? – подумала она и тут же попыталась отогнать эту бредовую мысль. Она знала, какая у Пныри интуиция, он мог запросто почувствовать ее отвращение, и это было куда опасней всяких туманных биотоков. – Я должна искренне пожалеть его, полюбить. Он старый, больной человек. У него случилось огромное несчастье. Ему плохо. Мне его очень жалко, я его люблю как родного. Бедненький, хорошенький Пныречка, я с тобой, ты можешь мне верить».

Самовнушение помогло. Рука, задеревеневшая, почти парализованная, стала согреваться. Страх пропал.

– Может, тебе поспать? – осторожно спросила она. – Знаешь, я, когда мне очень плохо, пытаюсь уснуть. А потом все кажется легче, голова проясняется. Ты ложись сюда, на кушетку, а я с тобой посижу. Я не уйду, буду с тобой сколько нужно.

Веки его приподнялись, рука сжала Варины пальцы больно, до хруста. Он медленно повернул голову и взглянул ей в глаза:

– А ты не врешь, девочка? Ты ведь должна ненавидеть меня.

– За что?

– Сама знаешь. Я виноват перед тобой.

– Нет, Пныря. Кто был виноват, тот свое получил, – проговорила она медленно и жестко. – А тебе я благодарна, на всю жизнь. Если бы не ты, я бы, наверное, до сих пор эту мразь любила. Он меня по стенке размазал, а ты соскреб, собрал в горсточку, можно сказать, реанимировал.

– Я тебя под Мальцева подложил, – эхом отозвался Пныря, – под жирного тупого борова. Ты прости меня, девочка. Ты могла бы замуж выйти за хорошего человека, ты могла бы стать счастливой.

– Перестань, – нервно хохотнула Варя, – тебе и так худо, что ты себя мучаешь? Ни в чем ты не виноват передо мной. К Мальцеву я привыкла, у меня все отлично.

– Привыкла, говоришь? – Слезы высохли, глаза сухо блеснули из черных глазниц. – Вот это напрасно. Скоро придется отвыкать.

Послышался тихий тяжелый плеск. Крокодил в аквариуме зашевелился, повернул голову и уставился на Варю мутными глазами. Чудовищная зубастая пасть приоткрылась, хвост глухо стукнул в стекло.

– Ты чего, малыш? – ласково спросил хозяин. – Кушать хочешь? Погоди, дружок, тебе толстеть вредно. Повар сказал, ты утречком целого живого кролика слопал, так что потерпи, милый, до вечера.

Крокодил попятился боком и улегся в мутной глубине.

– Тварь, а понимает, – кивнул Пныря, и слабая улыбка тронула его губы. – Когда жрет живьем кролика или цыпленка, плачет. Слезы ручьем. Видишь, какой сострадательный?

– Разве можно разглядеть слезы в воде?

– Он на суше жрет.

– Ты что, выпускаешь его? – испугалась Варя.

– А как же! Конечно, не на ковер, он здесь мне все изгадит. Его в бассейн сливают из аквариума, а питание пускают бегать по бортику. Ну, двери, конечно, приходится запирать. Я, знаешь, люблю смотреть, как он резвится. Потом, правда, кровищи много, но там у меня английский кафель, все легко отмывается. Ну и воду, конечно, приходится менять. Он мне дорого обходится, но что поделаешь?

– Так он кроликов и цыплят живьем ест? – Варя слегка поморщилась.

– Живьем, – кивнул Пныря, – иначе ему не вкусно.

– Но он ведь может человека укусить.

– Может, а как же? На то он и хищник. Это как раз хорошо. Я на нем свою охрану дрессирую. Они его по очереди обслуживают, а я наблюдаю. – Он отпустил наконец ее руку и провел пальцем по щеке, по шее. – Значит, ты, Варюша, зла на меня не держишь? Это правильно, девочка, если не врешь, конечно. Зло нельзя в себе держать, оно растет внутри, душит и требует выхода. Я всегда по глазам вижу, когда у человека жаба в душе. У тебя глазки ясные, чистые, потому и люблю тебя как родную дочь. Ты поняла, девочка? Как родную дочь.

В ответ Варя не нашла ничего лучшего, как прижаться щекой к его руке. С губ чуть не сорвалось надрывное и робкое «Папочка!». От этого вдруг стало дико смешно. Сцена получалась в духе дешевого сериала. Она давно заметила, что вокруг вора постоянно витает этот приторный фальшивый душок.

Оставалось только зарыдать и кинуться Пныре на шею. Смех, готовый предательски вырваться наружу, оказался кстати, на глазах выступили слезы, и вор решил, что она едва сдерживает рыдания.

– Ну что ты, девочка, не надо, – хрипло прошептал он и погладил ее по вздрагивающей спине. – Все будет хорошо. Видишь, как получается, кого любишь, того и теряешь. Как я теперь сестренке в глаза посмотрю? Единственный сын.

«Племянник! – догадалась Варя. – Ну да, конечно, он рассказывал что-то про родную сестру в Воронеже… Он все хотел перетащить их в Москву, сестру с племянником, но они почему-то сопротивлялись. Он бы отлично их здесь устроил, так же, как эту многодетную Изольду, дочь своего убиенного воронежского кореша Вани. У нее семеро детей, Пныря купил ей огромный дом под Москвой…»

И тут же в памяти опять всплыла картинка, на этот раз более четкая. Залитая солнцем лужайка, эскорт машин у ворот, подростки, играющие в мяч. Три девочки. Две совершенно одинаковые красотки с прямыми светлыми волосами, рыжая тощенькая, с разбитой коленкой. Начало мая, ясный ветреный и холодный день. На лужайке вместе с девочками резвится взрослый мужчина. Белые кроссовки, белый спортивный костюм. С Зойкиными детками занимается спортом бывший чемпион России по боксу. Моментальный стоп-кадр. Правильное стандартное лицо, светлый ежик волос…

– Кого любишь, того и теряешь, – донесся до нее глухой голос Пныри, – я души в нем не чаял, баловал, верил ему, как самому себе, а он смотри что устроил, гаденыш.

– Он что, покончил с собой? – осторожно спросила она.

– Типун тебе на язык! Взорвали его. Пошел, понимаешь, по магазинам, молодой жене подарок покупать, и тут как раз бабахнуло.

– Погоди, кто-то заранее знал, когда и в каком магазине он будет?

– Заранее не заранее, но бабахнуло как раз вовремя.

– Где это произошло?

– В галерее на Пушке.

– Она большая, там магазинов много, бутики, ювелирные, парфюмерные, – задумчиво произнесла Варя, – невозможно угадать. Ведь не всю же галерею взорвали?

– Не всю. Один только магазин, там модная одежда. Бутик «Вирджиния». Генаша рядом был, в соседнем, ювелирном. Люстра грохнула, и прямо ему на голову. Как я сестре своей Гале в глаза посмотрю? Он у нее единственный сынок.

– Она уже знает? – Варя вскинула влажные блестящие глаза и затаила дыхание, чувствуя, как холодеют руки.

– Нет. Ты позвони ей, но сразу не говори. Пусть вылетает в Москву. Такие вещи нельзя по телефону. Здесь и похороним Генашу, на Новодевичьем.

– Ты хочешь, чтобы я позвонила твоей сестре? – удивилась Варя. – Но мы с ней не знакомы.

– А кого мне еще просить? Сам не могу, сил нет. Этих просить? – Он кивнул на дверь. – Они челядь, шестерки, им мое горе по фигу. Позвони, девочка, у тебя рука легкая и голос приятный. Давай-ка я номер наберу, а ты скажешь.

– Почему именно я? Попроси эту свою, как ее? Изольду, дочь твоего воронежского друга Вани. Помнишь, мы заезжали к ней? У нее семеро детей, кажется. Там еще был какой-то боксер. – Она произнесла все это очень быстро, на одном дыхании, надеясь прояснить мучительное смутное воспоминание.

– Кого попросить? – рявкнул Пныря. – Зойку? Да они с моей Галей всю дорогу друг друга не переваривают. Ты звони. Зойка тоже чужая, просто долг у меня перед покойным Ваней, отцом ее, на всю жизнь, а так, чисто по-человечески, она мне чужая.

– Ну ладно, – вздохнула Варя. – Что сказать?

– Скажи: здравствуй, Галя. Твой брат Вова просил меня позвонить тебе. Срочно вылетай в Москву. Билеты тебе сегодня доставят домой. Ну, поняла? Разве это так трудно?

– Отчество у нее какое? – спросила Варя, пытаясь сдержать улыбку.

– Ну, если она моя родная сестра, то какое у нее отчество? Васильевна она, как и я. Однако ты лучше так, по-простому. Если обратишься официально, она напугается.

– Можно хотя бы на «вы»?

– Ни в коем случае. Надо теплей, ласковей. – Он набрал на своем сотовом номер и передал Варе телефон. Не подходили долго. Наконец послышался глухой женский голос.

– Галя? – осторожно спросила Варя.

– Кто это?

– Позовите, пожалуйста, Галю.

– Нету ее.

– А когда будет?

– Кто говорит?

– Это из Москвы, от ее брата Владимира.

– От Вовки, что ли? Ну вот и передай ему, что сволочь он последняя. – Раздались частые гудки. Варя растерянно посмотрела на Пнырю.

– Ну, что? – спросил он. – Разъединилось?

– Нет. Там трубку положили. Гали нет, подошла какая-то женщина.

– Анатольевна, соседка, – догадался Пныря. – Не любит она меня, стервоза. Ну, ну, не бойся, договаривай, что она тебе ответила.

– Охота тебе гадости слушать? – пожала плечами Варя. – Если ты знаешь, что она тебя не любит, какая разница, что она сказала?

– Ай, ладно. – Он выхватил телефон и опять стал набирать номер. На этот раз трубку взяли мгновенно. Пныря налился свекольным цветом и заорал:

– Анатольевна! В чем дело? Да, я! Когда? В какую больницу? Да не вопи ты, дура, не может у нее быть инфаркта, у нее сердце здоровое! Я сам буду говорить с врачами, я им устрою инфаркт! Вылетаю прямо сегодня! Все! – Он бросил телефон на пол, несколько минут сидел, тяжело отдуваясь. Лицо его постепенно бледнело.

– Сообщили уже, – прошипел он еле слышно. – Оперативно работают, суки, – он опять замолчал, лицо его сжалось, как будто окончательно усохло и превратилось в голый череп.

В тишине послышался стук, дверь приоткрылась, и показалась бритая голова охранника.

– Куда лезешь? Я сказал, не трогать меня! – рявкнул Пныря.

– Тут следователь к вам просится, – сообщил охранник, – машина у ворот. Пускать?

– Какой следователь? Что ты брешешь?

– По документам из ФСБ.

– Номер какой на машине?

– Правильный номер. Уже проверили.

– А по телефону? По телефону проверяли, я спрашиваю? Из какого он отдела?

– Он не сказал.

– Так узнайте! И позвоните туда. Понял, нет? Пока все не выясните, не пускайте. Ее машину, – он кивнул на Варю, – быстро подгоните к задним воротам.

Охранник исчез. Пныря хмуро взглянул на Варю и произнес:

– Иди-ка быстренько отсюда, там тебя через задний выход проведут. Не надо тебе перед ними здесь мелькать.

– Когда к тебе приехать? Тебе сейчас нельзя одному.

– Позвоню. Выметайся, быстро! Позвоню сегодня вечером. Все, тебя здесь нет.

Варя чмокнула его в лоб, провела ладонью по гладкой лысине и прошептала:

– Ты на них крокодила напусти!

Отъехав от особняка совсем недалеко, Варя остановила машину, включила телефон, вывалила на сиденье все содержимое своей сумочки и, просмотрев около дюжины визитных карточек, нашла то, что искала. На глянцевом четырехугольнике было написано: «Фирма „Вирджиния“. Сеть магазинов эксклюзивной женской одежды. Радченко Эдуард Сергеевич. Менеджер».

Глава тридцать первая

Ксюша как будто прилипла к таксофону. Она уже трижды набирала номер родителей, хотя было ясно, что дома никого нет. Белобрысый все стоял у витрины и смотрел на Ксюшу. Ей хотелось заорать во всю глотку. Но она знала, что бандит исчезнет, а ее примут за сумасшедшую. Потом он непременно появится опять и как-нибудь так, что закричать она не успеет. Мимо проходили люди, какая-то бабулька задержалась у коляски и громко произнесла:

– Ой ты какой хорошенький, что ж он у тебя без шапочки? Смотри, ушки ему продует, – и, не дождавшись ответа, пошла дальше.

Маша заворочалась, захныкала. Ксюша покачала коляску, чувствуя, что сейчас упадет, так сильно кружилась голова. И вдруг сам собой набрался еще один номер. Она поняла, куда звонит, когда трубку уже взяли, хотела тут же нажать отбой, но рука как будто окаменела.

– Ну, говорите, я слушаю, – произнес знакомый хриплый баритон.

– Митя, привет, – прошептала она, почти теряя сознание.

– О господи, Ксюша! Я не надеялся, что ты позвонишь, родители сказали, ты вышла замуж, твоего нового телефона не дают, в больнице сказали, ты уволилась. Где ты? Почему у тебя такой голос?

– Ты что, правда искал меня?

– Ну да, конечно. Я ужасно по тебе скучаю, и вообще…

– Что вообще? Как же твоя эта, с бриллиантами?

– Кто?

– Ну, высокая брюнетка, ты все ждал ее звонка, потом вы помирились.

– Да к черту ее! Я не понимаю, о ком ты говоришь. Слушай, давай встретимся сегодня вечером где-нибудь. Приходи ко мне часам к восьми. Сможешь?

Маша окончательно проснулась и громко заплакала.

– Подожди минутку. – Ксюша взяла ее на руки.

– У тебя там что, ребенок плачет? – удивился Митя.

– Да, Митенька, у меня ребенок. Девочка Маша. Тебе разве мои родители не сказали, когда ты спрашивал телефон?

– Нет. Ничего не сказали. Они вообще как-то очень жестко со мной говорили, я решил, ты их предупредила, что не хочешь меня видеть. Значит, девочка Маша? Сколько ей?

– Три месяца и две недели.

– Да, значит, ты замужем, у тебя ребенок, а я, конечно, полный идиот. Ксюша, зачем ты позвонила?

– Не знаю. Если я скажу тебе, что мне чрезвычайно худо, ты начнешь меня учить, что нельзя жаловаться, надо быть холодной загадочной стервой. Лучше я буду стервой и скажу, что мне отлично. А позвонила я просто так, от нечего делать. Представляешь, при маленьком ребенке куча свободного времени. А потому, что я умная и правильно вышла замуж. У меня домработница и никаких хлопот. У меня богатый муж, гениальная свекровь, они меня обожают, денег навалом, счастья еще больше. И я страшно рада, что ты не пришел тогда на Пушкинскую. Помнишь, мы хотели пойти в кино, но ты вдруг помирился с этой своей, которую забыл, как зовут.

Она так разволновалась, что на минуту забыла о белобрысом. Между тем он подошел совсем близко и смотрел прямо на нее сквозь темные очки.

– Ну да, да, я идиот, я ужасно виноват, причем перед самим собой больше, чем перед тобой, – быстро, сладко говорила трубка, – если бы не ребенок, у меня была бы еще надежда, но я тебя слишком хорошо знаю. Сколько мы с тобой не виделись? Год и две недели…

– Ты так точно помнишь? Ну да, правильно. Потом еще раз, мельком, в больнице, но это, конечно, не в счет.

– Может, ты все-таки приедешь? Я бы сам приехал, но у тебя муж, свекровь, домработница… Ну, придумай что-нибудь. Ты ведь можешь просто выйти погулять с ребенком, взять такси и повидаться с бывшим одноклассником. Смотри, она успокоилась.

– Да. На руках она всегда быстро успокаивается. Я тебе не верю, Митенька, – всхлипнув, произнесла Ксюша, – ты говоришь со мной именно так, как я хотела, чтобы ты со мной говорил, понимаешь? Я себе выдумывала сладенькую сказку, что ты ужасно пожалеешь, захочешь все вернуть, я утешалась этим и знала, что так не будет никогда. Все, у меня больше нет жетонов. Я звоню из автомата.

– Ты приедешь?

– Не знаю. Может быть. – Она повесила трубку. Сердце колотилось у горла. Маша притихла на руках. Белобрысый все стоял и смотрел.

– Ну, что уставился? – громко спросила Ксюша. – Думаешь, я тебя боюсь? Пошел вон! Эй, товарищ милиционер! – закричала она во все горло, не видя никакого милиционера поблизости. – На помощь! Милиция! Помогите!

Прохожие оборачивались, двое мужчин остановились, шагнули к Ксюше.

– В чем дело, девушка?

На секунду они заслонили белобрысого, Ксюша уже знала, что, если они обернутся, его уже не будет, и все-таки сказала:

– Человек в темных очках, у вас за спиной, он преследует меня.

– Кто, вот этот? – Один из мужчин поймал за руку случайного прохожего, лысого толстяка в темных очках. Тот возмущенно дернулся, но бравый заступник профессиональным приемом заломил ему руку за спину.

– Нет, нет, это не он, отпустите его, тот моложе, выше и худей, у него светлые короткие волосы, голубые джинсы, белые кроссовки, но он уже убежал.

Освобожденный толстяк двигал плечом, громко возмущался и не собирался уходить.

– Безобразие! Хватают на улице, руки выворачивают! Вы мне за это ответите! Документы! Сию минуту предъявите ваши документы!

Молодые люди хмыкнули и быстро зашагали прочь, оставив Ксюшу наедине с возмущенным толстяком и кучкой зевак, слетевшейся на крик.

Ксюша, не обращая внимания на скандал, который набухал неумолимо, уложила Машу в коляску, хотела ехать, но толстяк стоял на пути.

– Разрешите, – произнесла она спокойно.

– Не разрешу! – рявкнул он ей в лицо. – Ты с ними заодно!

– Вы бумажник проверьте, – посоветовала толстяку востроносая худая женщина с огромной хозяйственной сумкой. – Вон, у меня соседка позавчера покупала картошку с грузовика, сдачу посчитала, глядь, пяти рублей не хватает, стала с продавцом выяснять, пока ругались, кто-то у нее из сумки кошелек вытащил, так что вы, мужчина, проверьте.

– Вон, смотрите, у вас сумочка на животе расстегнута! – Крошечная бабулька в белом платочке ткнула пальцем толстяку в пузо, тот схватился за сумочку и закричал во все горло:

– Воры! Ограбили! Милиция!

– Ага, ищи их теперь, – радостно заметил кто-то. – Все, плакали ваши денежки, мужчина. Много было?

Ксюша потихоньку объезжала толстяка, пока тот проверял содержимое своей сумки, и уже почти объехала, когда востроносая ловко схватила ее за локоть:

– Куда?! Вот она, сообщница! Они целой бандой работают, да еще с ребенком, для отвода глаз, разве у честной женщины в наше время есть деньги на такую коляску?

Тут наконец явились два милиционера:

– Так, товарищи, в чем дело?

– Вот, мужчину ограбили, а девка сообщница, – затараторила тетка. – Я ее давно приметила, шастает здесь со своей коляской, с виду приличная, а воровка!

Ксюша остолбенела. Надо было что-то говорить, объяснять, оправдываться, но ситуация выглядела настолько дико, что она не находила слов.

– Пройдемте, девушка, и вы, гражданин потерпевший, пожалуйста, следуйте с нами. Так, кто тут у нас свидетель? Вы, женщина, тоже пройдемте с нами.

Через десять минут вся процессия входила в районное отделение милиции. Востроносая гражданка продолжала отчаянно верещать, толстяк замолчал, насупился.

В отделении Ксюша узнала, что в микрорайоне давно работает ловкая банда карманников и она, гражданка Солодкина, являетсядолгожданной сообщницей воров. Первую часть этой информации Ксюша услышала от дежурного старшего лейтенанта, а вторую выкрикнула востроносая свидетельница, и обворованный толстяк с удовольствием это подтвердил.

– Сколько у вас пропало денег? – спросил дежурный.

– Все пропало, что было, – сообщил толстяк. – Вот, только мелочь на донышке. – Он отстегнул сумочку от пояса и высыпал содержимое на стол. Перед дежурным лежали ключи на пластмассовом брелке с розочкой внутри, какие-то таблетки, паспорт, карточка метро, горсть мелочи. – Было три тысячи рублей, точнее, три сто, полторы получки, понимаете вы? – грозно рявкнул толстяк. – Где они теперь, я спрашиваю? – Он потряс сумочкой у дежурного перед носом. – Сейчас деньги воровать – все равно, что в войну карточки!

– В прежние времена за такое сразу к стенке! – взвизгнула старуха, обращаясь к Ксюше. – Ну, что смотришь? Что глаза вылупила, воровка!

– Так, давайте-ка потише, гражданочка, – проворчал дежурный и взял сумку из рук толстяка. – Разрешите? А вот тут, гражданин, у вас еще отделение, на молнии, посмотрите, что там.

– Там пусто, я что, не помню, куда деньги клал? – Толстяк открыл молнию, и лицо его побагровело. – Странно… ничего не понимаю… – Он извлек плотную пачку сотенных купюр и уставился на них вытаращенными глазами.

– Ну вот, давайте пересчитаем, гражданин, – тяжело вздохнул дежурный.

Толстяк принялся пересчитывать дрожащими пальцами, наконец прошептал:

– Три тысячи сто…

– Значит, три тысячи сто было и столько же осталось, – удовлетворенно кивнул дежурный. – Интересный какой карманник у нас пошел. Перед девушкой извиниться не хотите? И вы, гражданочка, тоже, будьте любезны, принесите свои извинения, а то уж больно много вы здесь наговорили.

– Мне ее приятели чуть руку не сломали, и я еще буду извиняться?! – крикнул толстяк. – Я вот сейчас в поликлинику обращусь, там сделают рентген, может, вывих у меня или вообще перелом, почему я должен извиняться? Безобразие!

– И все-таки вы извинитесь, гражданин, – металлическим голосом произнес дежурный. – А насчет перелома и вывиха, это вряд ли. Больно уж резвый ты для перелома, – добавил он еле слышно, – вместо того чтобы по-человечески прощения попросить, права здесь качаешь.

– Вы мне не тычьте! Да я… да вы… безобразие! И не буду я извиняться, нечего мне извиняться, – бормотал толстяк, сгребая со стола свое хозяйство.

Старуха тоже извиняться не собиралась, подняла такой визг, что ее вывели на улицу под руки, и долго еще у всех звенело в ушах.

– Я могу идти? – тихо спросила Ксюша. – Верните, пожалуйста, мой паспорт.

– Ксения Михайловна, что у вас случилось? Почему вы кричали и звали на помощь? – спросил кто-то у Ксюши за спиной.

Она обернулась и увидела молодого человека в форме с ее паспортом в руках.

– Верните, пожалуйста, паспорт. Мне надо идти, – произнесла она, чувствуя, что сейчас опять заплачет.

– Капитан Мельников, – представился молодой человек. – Паспорт, пожалуйста, возьмите, но я попрошу вас задержаться и ответить на несколько вопросов. Не волнуйтесь, это не займет много времени.

Олег валялся на тахте в столовой перед телевизором, рядом на полу стояла пепельница, наполненная окурками. Раиса застыла в дверях, скрестив руки на груди. Было так накурено, что у нее запершило в горле и слезы выступили.

– Хоть бы окно открыл, проветрить, – сказала она откашлявшись. – Есть будешь?

– Нет.

– Может, чаю выпьешь? – Она прошла через столовую, с треском распахнула окно.

– Отстань, а? И закрой, комары налетят.

– Ничего, я сейчас спиральку подожгу. Ты бы жене позвонил, нельзя же так, в самом деле. Устроил здесь бардак, прости господи, девок пригласил неприличных. Ну какая нормальная жена такое вытерпит? Другая на ее месте тебе бы глаза выцарапала, вот что. Позвони, попроси прощения.

– Обойдется! – рявкнул Олег и закурил очередную сигарету.

– Чего ж ты женился на ней, если совсем не любишь?

– Слушай, ну что ты ко мне пристала? – Олег резко сел, спустил на пол ноги в грязных носках. – Что ты душу из меня тянешь, а?

– Не ори! Я живой человек, не могу все время молчать и обслуживать вас, как робот! Мне ребенка жалко, и, между прочим, не только Машу. У тебя, Олег, есть еще одна дочка, ей сейчас уже лет четырнадцать. Ее Оленька родила, а ты небось и не видел ее ни разу в жизни. Я, старая дура, хоть и не виновата в этих ваших грехах, а все равно чувствую себя сволочью последней, потому что столько лет молча наблюдала и не вмешалась ни разу. – Она выпалила это на одном дыхании, покраснела и зажала рот ладонью.

Несколько секунд Олег молчал, глядя на Раису с такой тупой тоской, что она испугалась. Вдруг из-за ее срыва он, обалдуй несчастный, что-нибудь с собой сделает? Дрыхнет целыми днями, валяется на тахте, курит так, что все вокруг насквозь провоняло дымом. Это не просто безделье, это что-то психическое у него, депрессия, похоже.

– Пятнадцать, – произнес он наконец и слабо, странно улыбнулся.

– Что? – тревожно переспросила Раиса.

– Люсе шестого числа исполнилось пятнадцать лет.

Раиса раскрыла рот и тяжело опустилась на стул. Олег загасил недокуренную сигарету и нечаянно опрокинул пепельницу на пол. Раиса охнула, сорвалась со стула, выскочила из столовой и вернулась через минуту с веником и совком.

– Смотри, какая ты у нас дрессированная, – усмехнулся Олег. – Здорово матушка тебя воспитала. Она умеет. Не обижайся, я тоже дрессированный.

– Ноги подними, мешаешь. И носки надень другие. Нету, что ли, целых и чистых? Вон, три шкафа барахла. Так ты видишься с ней, с девочкой-то? А что Оля? Как она поживает?

– Оля никак не поживает, – ответил Олег механическим голосом. – Она умерла.

– Ой, батюшки! Давно? – Раиса смела окурки, выбросила в камин, потом, встав на четвереньки, принялась тряпкой оттирать остатки пепла.

– Да ладно тебе, перестань, сядь. Ольга умерла давно, больше десяти лет назад.

– Что, болела? – Раиса села на край тахты с тряпкой в руках.

– Вроде того. – Олег криво усмехнулся. – Из окошка выпрыгнула.

– Из окошка? – вскрикнула Раиса. – Надо же, вот ведь говорят, если человек пугает, никогда этого не сделает.

– Что ты имеешь в виду?

– А то, что я как-то сняла ее с открытого окошка, беременную. – Раиса поджала губы. – Знаешь, что она мне сказала тогда? Я на всю жизнь запомнила. Она сказала, что хозяйка ее ненавидит и все равно убьет, так лучше уж она сама. Вот так. А еще раньше была история. Электрический фен упал в таз с водой, когда Ольга свитер твой стирала. Как будто случайно. Нет, ну конечно случайно, что я говорю?

– Фен, значит. Электрический. И в розетку был включен, да? Смотри-ка. – Олег подмигнул. – В каждой шутке есть доля шутки. Матушка, правда, ненавидела ее. Она убедила себя и отца, что это Оля посадила меня, чистого мальчика, на иглу. Как будто не знала, что к тому времени я уже баловался всякими индийскими травками, покуривал марихуану и анашу, просто из творческого любопытства. Оленька сначала панически боялась наркотиков, но я внушил ей, что в них нет ничего страшного. Если она не попробует настоящего кайфа, мы никогда не поймем друг друга. А она меня любила, дурочка. Между прочим, из всех баб только она одна и любила меня по-настоящему. Мы перепробовали все и остановились на ЛСД.

– На чем остановились? – заморгала Раиса.

– Наркотик такой. ЛСД называется, – улыбнулся Олег.

– Погоди, Олежек, ты наркоман, что ли? – Раиса осторожно погладила его по руке. – Бедненький, это ж не лечится. Это медленная, мучительная смерть, я вот передачу смотрела, там показывали наркоманов, кошмар, полная инвалидность к тридцати годам, и СПИД у них часто бывает, ты-то как, соблюдаешь осторожность?

Олег уставился на нее воспаленными выпуклыми глазами и вдруг дико, страшно засмеялся. Тело его дергалось, брызнули слезы, наконец, справившись с собой, он спросил сиплым, сорванным голосом:

– Ты придуриваешься или серьезно? Ты что, правда не знала, что я наркоман? Двадцать пять лет практически живешь у нас, все у тебя на глазах, и ты не знала?

– Я думала, у тебя диабет и давление. – Раиса спрятала голову в плечи, как будто испугавшись, что он сейчас ее ударит. – Хозяйка говорила, у тебя целый букет болезней… А оказывается, вот оно что. И Оленька, значит, тоже? Ну, теперь я понимаю. А она все-таки выбросилась, бедненькая, при ребенке маленьком… ужас какой! Ну а девочка что?

– Девочка слабоумная. Я же говорю, мы с Олей сидели на ЛСД, этот наркотик как-то интересно влияет на хромосомы. Никто пока точно не знает, как именно. Врачи называют Люсю олигофренкой. Матушка боится, что кто-нибудь узнает о Люсе. – Олег рухнул на тахту и опять захохотал. – Ну как же, у Галины Семеновны Солодкиной, у такой успешной, такой богатой и блестящей дамы сын наркоман и внучка олигофренка!

– Погоди, что ты смеешься все время? Плакать надо. Так где же она живет? С кем?

– Девочка? – Олег перестал смеяться, лицо его вытянулось в странной болезненной гримасе. Раиса со страхом и жалостью смотрела на его некрасивый курносый профиль. – А была ли девочка? – простонал он высоким, фальшивым фальцетом. – Толстая нелепая Люся, вся в прыщиках, вся такая добрая, ласковая. С ума сойти можно. Жил себе, жил, знал, что она существует где-то, но совершенно о ней не думал. А увидел, и что-то со мной случилось. Окончательно свихнулся. Скучаю по ней. Тянет меня туда как магнитом. Мотаюсь с видеокамерой, снимаю Люсю, а потом любуюсь потихоньку своим детенышем. Бред какой-то, безумие. Матушку едва инфаркт не хватил, когда узнала, что я туда езжу. Орала, рыдала, умоляла.

– Куда ездишь? Можешь по-человечески объяснить?

– В гадюшник этот. В питомник. К Люсе. – Он не глядя протянул руку за сигаретой, стал щелкать зажигалкой, но газ кончился, он отшвырнул зажигалку и крикнул: – Дай спички!

– Ты очень много куришь, – машинально заметила Раиса, взяла коробок с камина и протянула ему. – Значит, девочку в детский дом сдали?

– Ну а куда же? Нет, ты не думай, это не простой детский дом, а самый что ни на есть лучший.

Семейный. Люсю окружают здоровые доброжелательные дети, например вот эти веселенькие близняшки, которые сюда приезжали с фотографом Кисой.

– Господи, так ведь ее там заклюют, она ж больная, слабенькая, – покачала головой Раиса, – а они вон какие наглые.

– Это ты зря. Матушка оказывает детдому щедрую спонсорскую помощь, Люсю за это любят, пылинки с нее сдувают. Удочерили ее официально, фамилию свою дали. Все оплачено, подмазано, документы в полном порядке, и забота, и домашний уют. У матушки совесть спокойна. С одной стороны, никто не ведает о нашем позоре, с другой – больной ребенок пристроен отлично, по высшей категории.

– И давно ты стал к ней ездить?

– Меньше года. Матушка мне все голову морочила, говорила, Люсю в Америку увезли, там много бездетных, вот и вывозят наших больных детишек. Здоровых за границу не выпускают, а больных – пожалуйста. Я с удовольствием глотал это вранье. Я думал, девочке в Америке лучше, там к дефективным относятся совсем по-другому. А однажды мне позвонила Ольгина сестра, Лиля, и повезла показать Люсю. Я тогда находился в крепкой завязке, то есть был почти нормальным человеком. Оказалось, Лиля ездит туда постоянно, иногда берет Люсю к себе. Она после смерти Ольги не решилась оставить девочку у себя. Молодая одинокая женщина, работает с утра до вечера, зарабатывает копейки, помощи никакой, ей только не хватало больной племянницы. А тут матушка моя со своими разумными предложениями, мол, там, в семейном детском доме, специальные реабилитационные программы и такой уход, какого она, Лиля, при всем желании не сможет обеспечить.

– Погоди, зачем хозяйке это понадобилось? – перебила его Раиса. – Вы же с Ольгой даже расписаны не были, она могла вообще умыть руки и не суетиться.

– Стало быть, не могла, – улыбнулся Олег, – она хоть и сильная женщина, и деловая, но все-таки не совсем животное. Она хотела как лучше. А может, и другие есть причины, не только нравственного порядка. Не знаю, она мне не докладывала.

Раиса помолчала, морщась от каких-то сложных раздумий, потом спросила тихо:

– Значит, ты так долго спал из-за наркотиков?

– Ага. Это называется нарколепсия. Со мной такое уже было. В принципе, можно сдохнуть запросто или какую-нибудь конечность отлежать так, что потом придется ампутировать.

– Ой, господи, – покачала головой Раиса, – ну ты, Олежек, от этой пакости собираешься освободиться? Или так вот будешь смерти ждать?

– Сейчас опять пытаюсь, в сотый раз, наверное. Жить хочется, понимаешь ли. Очень хочется жить. Как ты меня разбудила, так и терплю с тех пор. Кстати, учти, у меня скоро ломка начнется, ты не пугайся. Конечно, если станет совсем хреново, вмажусь методоном.

– Может, тебе в больнице полежать? Сейчас вон сколько рекламируют всяких клиник, где избавляют от наркотической зависимости.

– Да ну, фигня. – Он махнул рукой. – Я на своей шкуре перепробовал практически все. Надо хотя бы раз самому до конца переломаться, перетерпеть, без посторонней помощи.

– А Ксюша знает?

– О чем? О том, что у меня есть слабоумная дочь? Разумеется, нет.

– А что ты наркоман?

– Ну, это только ты у нас такая наивная, такая дрессированная. – Олег оскалил крупные прокуренные зубы. – Впрочем, у Ксюши все впереди. Пока знает, потом научится не знать.

– Как же она решилась рожать от тебя?

– А она и не решалась.

– Да ты что?!

– Ничего. Маша – не мой ребенок.

– С ума сошел? – Раиса перешла на шепот. – Как же это может быть? Я не верю, вот не верю, и все, что бы ты мне ни говорил!

– Ну, не верь, – разрешил Олег. – Что от этого изменится? Я почти двадцать лет на игле. От меня уже давно никто родиться не может. При всем желании. Да и желания нет давным-давно. Правда, это строго между нами, Раиса. – Он подмигнул. – Поняла?

– Нет, – покачала головой Раиса, – ничего я не поняла и понимать не хочу. Тебе, гаденышу, повезло, наконец нашлась девочка хорошая, чистая и ребенка родила здоровенького, загляденье, а не ребенок. Ты вот взял бы, собрал свою волю в кулак, бросил бы эти чертовы наркотики и зажил бы наконец нормально, как человек. Тебе же всего сорок, для мужчины самый лучший возраст. Забрал бы Люсю из детдома, мало ли что там хозяйка выдумывает? Нельзя с таким грехом жить, Олежек, нельзя. При живом отце, при живой бабке девочка в детдоме. Ну, пусть больная, пусть слабоумная, ты сам говоришь, она добрая, ласковая, она твой родной ребенок, будь ты человеком, забери ее.

– Люся не слабоумная. – Олег зажмурился и помотал головой. – Она мутант, таинственное существо, живущее не по кретинским общепринятым законам, а по своим собственным. Слушай, а может, она просто ангел? А, Раиса? Хочешь полюбоваться ангелом?

Послышались шаги по гравию, и через минуту в дверь постучали.

– Это кого еще принесло? – вздрогнул Олег.

– Может, Ксюша вернулась? – Раиса, кряхтя, отправилась на веранду. В дверях она увидела высокого приятного мужчину в новеньких джинсах и голубой рубашке.

– Добрый день. Капитан Косицкий. Уголовный розыск. – Он показал раскрытое удостоверение.

– Ой! – Раиса зажала рот ладонью. – Что случилось?

– Мне нужно побеседовать с Солодкиным Олегом Васильевичем. Он здесь?

– Да, проходите…

* * *
– Вам знакомы эти люди? – Молодой вежливый капитан, заместитель начальника по розыску, разложил перед Ксюшей пасьянс из портретов.

– Нет, – ответила она, даже не взглянув.

– Так, Ксения Михайловна, давайте-ка мы успокоимся и побеседуем без эмоций.

– Я совершенно спокойна. Эмоции здесь ни при чем. Просто я не хочу с вами беседовать. Не хочу, и все.

– Ну мы же принесли вам официальные извинения, никто вас ни в чем не обвиняет, я всего лишь прошу вас посмотреть на эти фотороботы и сказать, знаете ли вы кого-то из этих людей.

– Не знаю.

– Почему вы закричали и позвали на помощь?

– Потому, что за мной шел один человек.

– Вы знаете, кто он?

– Понятия не имею.

– А что же тогда испугались? Вы ведь вызывали милицию ночью, верно?

– Вызывала и очень в этом раскаиваюсь. Одно дело, когда меня обвиняет в воровстве какая-то случайная старая истеричка, и совсем другое, когда на это намекают сотрудники милиции, без всяких оснований, просто так, потому что квартира богатая и муж старше на двадцать лет. Я могу идти? Мне пора покормить ребенка, я устала. Все, до свидания.

– Да погодите вы, ребенок спит спокойно, не плачет.

– У вас накурено. Ребенку вредно этим дышать.

– Ну я уже открыл окно и не курю, хотя очень хочется. – Капитан Мельников тронул ее ледяную дрожащую руку. – Вы же взрослый человек. Сначала кто-то влез к вам в квартиру, потом преследовал вас на улице. И вы ничего не хотите сообщить? Подумайте о ребенке, в конце концов. Посмотрите на этих людей. Возможно, и в квартиру влез кто-то из них.

– Я вряд ли его узнаю. Он был в темных очках.

– Так, уже неплохо. Давайте попробуем по порядочку. Какого он роста?

– Невысокий. Около ста семидесяти пяти. Худощавый, но плечи широкие. Волосы светлые, короткие. Глаза… кажется, карие, но не уверена. Без очков я видела его всего несколько секунд, лицо… у него очень правильное, какое-то плакатное лицо, и, наверное, ему просто изменить внешность. – Она говорила и разглядывала фотороботы, скользила глазами по картинкам и вдруг замолчала на полуслове, как будто зацепившись взглядом за одну из них. – Да, он очень неприметный, и возможно, это главная его особенность… все среднее, рост, возраст, телосложение, одет был в синюю футболку, голубые джинсы, белые новенькие кроссовки…

Она смотрела не отрываясь на один из семи фотороботов. Капитан понял, на какой именно, и молча ждал, не торопил ее.

Ориентировка на серийника, убившего двоих и ранившего младшего лейтенанта милиции, поступила еще вчера. А сегодня, буквально час назад, пришло сообщение, что его видели во дворе поблизости, причем именно во дворе, примыкающем к дому, в котором была прописана эта молоденькая нервная мамаша с младенцем. Вполне возможно, что бригада, приехавшая ночью, ошиблась, решив, что вызов был ложным. Капитан Мельников знал, как ведет себя его коллега капитан Смачный не только с подозреваемыми, но и с потерпевшими. Не всегда, конечно, а когда поскандалит с женой. Видимо, как раз накануне дежурства поскандалил и был такой злой, что искры летели. А если квартира, в которую приехали по вызову, выглядела шикарно, то ничего хорошего от капитана Смачного ожидать не стоило. Богатеньких он всегда терпеть не мог и в состоянии крайнего раздражения способен был сильно обидеть человека только за то, что тот проживает в дорогом интерьере.

– Вот этот, – прошептала Солодкина чуть слышно и так побледнела, что капитан Мельников испугался. Пальчик ее в этот момент уперся именно куда надо, в фоторобот серийника.

– Вы видели этого человека? – отчеканил капитан, кашлянув. – Где, когда и при каких обстоятельствах?

– Кто он? – спросила она и вскинула такие огромные, такие голубые и испуганные глаза, что капитану стало совестно за своего хама-коллегу, который, вместо того чтобы разобраться, стал обвинять потерпевшую черт знает в чем, за тетку-гадину, обозвавшую девочку воровкой просто так, для собственного удовольствия.

– Мы его ищем, – неопределенно ответил капитан, – и нам очень нужна ваша помощь.

– У него пистолет, – медленно проговорила Ксюша, – он чуть не убил нас. Он вошел в квартиру ночью, дверь открыл ключом, потому что отмычкой наш замок открыть невозможно. Он совершенно спокойно умывался в ванной. Я пальнула ему в лицо дезодорантом, погасила свет, заперла его в ванной снаружи и убежала. Разумеется, он выбрался довольно скоро. Послушайте, у вас разве нет протокола? Я ведь все очень подробно рассказывала тем, которые приезжали ночью. Но они мне не поверили, и этот ваш, как его? Смачный, кажется. Очень выразительная фамилия. – Она усмехнулась. – Так вот, этот Смачный сказал, будто я все придумала, чтобы потихоньку обворовать собственную свекровь.

– Так и сказал? – покачал головой Мельников.

– Именно так. Он разговаривал со мной как с преступницей.

– Ладно, примите еще раз наши извинения. Значит, если я вас правильно понял, преступник выбрался из ванной и выбежал за вами во двор? И вы видели у него в руках пистолет?

– Да. Я думаю, этот человек сумасшедший. Вместо того чтобы удрать, он отправился нас убивать. А потом, утром, явился опять, позвонил в дверь, представился сотрудником милиции. К счастью, у нас есть задвижка, и я закрылась на нее. Знаете, в какой-то мере я вашему Смачному даже благодарна. Если бы ночью он повел себя по-человечески, я, возможно, и открыла бы утром дверь. Правда, кроме обиды была еще одна деталь. Я посмотрела в глазок, а там было темно. Вряд ли милиционер стал бы залеплять глазок жвачкой. Он повопил, постучал и ушел.

– Почему же вы не позвонили в милицию?

– Об этом спросите у Смачного. После знакомства с ним я решила, что никогда больше не буду обращаться за помощью к вам. Это мой первый и последний опыт.

– Ну ладно, Ксения Михайловна, у нас тоже разные люди служат. Значит, преступник ушел. А потом вы увидели его на улице и поэтому закричали? Погодите, а как вы поняли, что это был именно он, если не видели, кто стоял за дверью?

– О господи, ну кто же еще? Я же сказала, он сумасшедший. Он вернулся потому, что забыл в ванной нож.

– Какой нож? – Капитан не выдержал, выбил из пачки сигарету, но, покосившись на ребенка в коляске, закуривать не стал.

– Очень странный нож. Я не знаю, возможно, он принадлежал моей свекрови, она занимается антиквариатом, и преступник пришел за ним, нашел, отправился умываться в ванную и забыл в спешке. Но, возможно, это его нож, он открывал им шкатулку с драгоценностями. Она была взломана.

– И где сейчас этот нож?

– Там и лежит, в ванной. Он старинный, дорогой, на ручке инкрустация, и лезвие, как шило, ромбовидной формы.

«Оба на!» – рявкнул кто-то в голове капитана. Дело в том, что к ориентировке на серийника прилагалось примерное описание орудия убийства. Речь шла о ноже с ромбовидным лезвием, как у кортика.

– То есть лежит в ванной, а у преступника есть ключ от квартиры? – уточнил капитан, вскакивая и вылетая из кабинета.

«Ну вот, сейчас пришлют вооруженную группу, – подумала Ксюша, – в квартире устроят засаду. Напрасно. Ножа там уже нет. За это время он мог десять раз успеть».

Из сумочки она достала зеркало, взглянула на себя и впервые за последние месяцы самой себе улыбнулась. Вместо всяких чужих злобных безобразных физиономий, которые она привыкла видеть в зеркалах, на нее смотрела она сама, живая, красивая, счастливая.

– Что же такое хорошее сегодня у нас случилось? – спросила она веселым шепотом у спящей Маши. – К кому сегодня вечером мы отправляемся в гости? Может, все это неправда, минутный порыв, может, он в очередной раз поссорился с очередной стервой и звонок пришелся кстати? Даже если так, не важно.

– Вы с собой, что ли, разговариваете? – удивился капитан, появившись на пороге.

– Нет, с ребенком.

– Но она же спит.

– Ничего, она и во сне все слышит. А что вы собираетесь делать?

– Ловить бандита. Вы не могли бы одолжить ключи от квартиры?

– Надеетесь схватить его на месте преступления?

– Пожалуйста, дайте ключи. Очень мало времени. Вы посидите здесь еще минут сорок, а потом мы вас проводим домой.

Глава тридцать вторая

Иван Косицкий оставил машину на небольшой площадке у ворот дачного поселка и к дому Солодкиных отправился пешком. Бесшумно открыв калитку, пройдя несколько шагов, он услышал, как на первом этаже звякнуло и распахнулось окно. Вдоль фасада росли высокие кусты сирени, окон не было видно.

– Отстань, – донесся хриплый, тяжелый бас, – и закрой, комары налетят.

«У него был очень низкий голос», – вспомнил капитан слова официанта, на цыпочках подошел к дому, спрятался за кустами под окном, с большим интересом прослушал разговор между Солодкиным и домработницей и только потом постучал в дверь.

Олег даже не потрудился встать с койки, когда в столовую вошел капитан милиции.

– Вот, Олежек, это к тебе, – шепотом сообщила Раиса и обратила к капитану испуганные глаза. – Только, пожалуйста, скажите сразу, что случилось? Да вы присаживайтесь, может, вам кофейку? Или вот, морс у нас есть клюквенный.

– Спасибо, – улыбнулся ей Косицкий, – от кофе не откажусь, и от морса тоже. Олег Васильевич, – обратился он к бледному, опухшему чучелу на диване, – когда вы в последний раз встречались с Коломеец Лилией Анатольевной?

– А в чем дело? – спросил Солодкин без всяких эмоций, однако все-таки сел и спустил ноги с дивана.

– Пожалуйста, отвечайте на вопрос.

– Нет, ну что случилось? Вообще, кто вы такой и как сюда попали?

– Я уже представился. Капитан Косицкий, уголовный розыск. Вот мое удостоверение.

– Да к черту удостоверение. Почему вы спрашиваете о Лиле? Что с ней? – Он как будто немного ожил, пришел в себя и уставился на капитана выпуклыми шоколадными глазами.

– В ночь с шестого на седьмое июня Лилия Анатольевна Коломеец была жестоко убита в своей квартире. Восемнадцать ножевых ранений.

– А-а! – тихо вскрикнула Раиса, застывшая на пороге.

– Что с ребенком? – Олег вскочил и подлетел к капитану. – Где девочка?

– Сядьте, пожалуйста, – скомандовал Косицкий. – Люся в больнице, в подростковом отделении Института имени Сербского.

– Что с ней? Ну не тяните, скажите мне. – Он тяжело упал на стул. – Ее не ранили, не изнасиловали? Прошу вас, не мучьте меня.

– Никто вас мучить не собирается, – проворчал капитан и достал сигареты. – Ее не ранили. Ее убедили взять на себя убийство тети. Она все время повторяет, что убила тетю Лилю. А что касается изнасилования, – он прикурил и глубоко затянулся, – ваша дочь была на третьем месяце беременности. В больнице у нее случился выкидыш.

– Ой, батюшки, – прошелестел голос Раисы, – я говорила тебе, забери ее оттуда.

Олег схватился за виски, губы его посинели, капитан услышал тихую деревянную дробь и не сразу понял, в чем дело. Солодкин дрожал, и ножки стула под ним стучали, словно барабанные палочки.

– Мне нужен адрес семейного детдома, в котором жила Люся, – быстро, громко произнес Косицкий.

– Ня… лоп, – прохрипел Олег, лицо стало серым, он попытался встать, потерял равновесие, опрокинул стул, попятился к дивану, но не дошел, сел на пол, продолжая трястись так, что был слышен стук зубов. Дышал он часто, хрипло, губы налились синевой, словно он пил чернила.

– Ланрус… ня… бол… ся… тру… восемь… два… – повторял он громко и довольно внятно, глядя на капитана бешеными умоляющими глазами.

– Вам плохо? – тихо спросил капитан.

– Лоп... тру… Руслан… бух... сердце…

– Олежек, миленький, что, сердце болит? – бросилась к нему Раиса. – Ну не дрожи так, что сделать, что?

– «Скорую» надо, вот что. – Капитан присел у дивана на корточки и посчитал пульс. Не меньше ста двадцати в минуту. Кожа мокрая и холодная. – Есть у вас аптечка? Что-нибудь сердечное, кардеомин или хотя бы нитроглицерин. Да звоните же быстрей!

Раиса заметалась по комнате, жалко взглянула на капитана и всхлипнула:

– Вечно, вечно куда-то закидывает свой мобильный телефон… Не могу найти…

– У меня есть. – Капитан вытащил свой сотовый и позвонил «03».

Олег трясся, быстро, хрипло дышал, открывал рот, но вместо слов вырывались бессмысленные звуки.

– Что я могу сделать до вашего приезда? – спросил капитан диспетчера «скорой». – У него судороги, холодный пот, губы синие, пульс сто двадцать, сильнейшая одышка и что-то с речью. Он наркоман. Да, я понял, спасибо.

* * *
Илья Никитич вошел во двор и увидел две милицейские машины у подъезда.

– Ну что? – обратился он к старшему лейтенанту, сидевшему за рулем, и показал свое удостоверение.

– Только поднялись, – сообщил лейтенант, – ищут.

– Поднялись куда?

– Ну как, в квартиру, конечно.

– Погодите, в какую квартиру? Что здесь у вас произошло? Я попросил только проверить двор.

– Ну, это вы с начальством выясняйте, – пожал плечами лейтенант. – Вот, кстати, и оно.

Из подъезда вышли несколько человек с автоматами, в бронежилетах.

– Ну что, что?! Зачем в квартиру?! – Илья Никитич бросился к ним так резво, что налетел на железную трубу низенькой ограды, причем стукнулся все той же коленкой. – Старший следователь Бородин, – морщась от боли, представился он удивленным милиционерам и, размахивая удостоверением, запрыгал на одной ноге.

– Капитан Мельников, – представился высокий молодой человек и пожал Бородину руку. – Все без толку. Разумеется, нет никакого ножа, дверь нараспашку, в ванной свет, и совершенно ничего похожего на нож с ромбовидным лезвием и черепом на рукояти.

– Погодите, вы что, искали орудие убийства в квартире Солодкиных? – опешил Илья Никитич.

Пока ехали до отделения, Мельников вкратце рассказал все, что знал. Прихрамывая, Илья Никитич вошел вместе с ним в кабинет и увидел голубоглазую худенькую девочку, которая кормила грудью младенца.

– Извините, – смутился Илья Никитич.

– Ну что, ножа там, конечно, уже нет? – спросила девочка.

– Нет, – ответил хозяин кабинета капитан Мельников.

– Так я и думала. Маньяка, конечно, тоже не поймали?

– Ловим.

– Ну-ну. А вы кто? – обратилась она к Илье Никитичу.

Он представился, не решаясь переступить порог.

– Вы что, стесняетесь? – Она широко улыбнулась. – Никогда не видели, как ребенка кормят? Ничего неприличного в этом нет. Заходите, присаживайтесь.

– Может, я все-таки подожду? – Илья Никитич кашлянул и потер коленку.

Мельников тихо хмыкнул у него за спиной.

– Да ладно вам, мы уже закончили. – Ксюша опустила майку, младенец у нее на руках сонно причмокнул. – Прежде всего хочу вам сказать, что, пока здесь сидела, успокоилась и поняла, кто мог передать ему ключ от квартиры. Пожалуйста, если не сложно, дайте мне попить.

– У меня только пиво, – грустно сообщил Мельников, – теплое, но свежее.

– Кормящей матери пиво нельзя, – наставительно произнесла Ксюша. – Вот если бы вы могли послать кого-нибудь, например капитана Смачного, за соком в ларек, было бы отлично. Я дам деньги, и на чай ему добавлю щедро, от души. Пусть сбегает, проветрится, заодно заработает, он ведь от бедности такой злой.

– Ксения Михайловна, ну ладно вам, – проворчал Мельников, – давайте деньги, я пошлю кого-нибудь за соком.

– Апельсиновый или грейпфрутовый. – Ксюша достала из кармана пятьдесят рублей и вручила капитану. – Спасибо, очень мило с вашей стороны. Ну вот, – она повернулась к Бородину, – ключи от квартиры маньяку могли передать девушки-близнецы. Высокие, очень красивые блондинки лет восемнадцати. Совершенно одинаковые.

* * *
Крокодил ворочался в аквариуме, бил хвостом по стеклу, и следователь ФСБ то и дело с отвращением косился на хищную тварь. В стекле ясно отражалось лицо хозяина, и следователь обратил внимание на определенное сходство этих двух существ. Крокодил хотел есть. Об этом сообщил заглянувший в комнату повар в белом крахмальном колпаке.

– Владимир Васильевич, малышу ужинать пора, – произнес повар, не обращая внимания на следователя и таким тоном, словно речь шла о маленьком, нежно любимом ребенке.

– Через двадцать минут, – ответил хозяин, встал, подошел к аквариуму, легонько постучал по стеклу костяшками пальцев и, оскалившись, спросил: – Потерпишь, лапа моя?

– Чем же он питается? – поинтересовался следователь.

– Разными живыми зверюшками, – ответил Пныря, возвращаясь в свое кресло, – кроликами, цыплятами, иногда рыбу ест, тоже живую. Осетринку любит, форель. Он у меня не капризный.

У крокодила были такие жуткие глаза, что казалось, сейчас его взгляд вырежет аккуратную дырку в стекле аквариума и вместе с потоком воды выберется наружу, проползет на своих коротких растопыренных лапах по персидскому ковру и вцепится следователю в ногу. Пономарев Владимир Васильевич, старый авторитет по кличке Пныря, тоже хотел есть. В отличие от крокодила, он не был голоден, но постоянно жрал кого-то живьем. Следователь думал о том, как все-таки странно сидеть напротив преступника-рецидивиста, спокойно беседовать с ним, зная, сколько всего страшного числится за этим тощим, больным старикашкой, и не имея возможности просто взять его и арестовать. В данном случае приходилось допрашивать его как родственника потерпевшего, поскольку иных поводов для разговора, кроме гибели его племянника при взрыве в торговом центре, пока не было.

О том, что погибший – житель города Воронежа гражданин Ларчиков Геннадий Николаевич не просто случайный провинциал, а родственник легендарного Пныри, стало известно почти сразу. Возле трупа вплоть до приезда опергруппы и «скорой» тщетно хлопотали два огромных бритых молодца. У них были проверены документы, в том числе и разрешения на ношение огнестрельного оружия. Оба охранника, реанимируя покойного, скинули пиджаки, забыв, что под ними прятались портупеи с новенькими пушками.

Документы оказались в полном порядке. Мальчики числились служащими частного охранного агентства «Скорпион». Ну а то, что агентство это является личной службой безопасности авторитета по кличке Пныря, знали все. На вопрос, какое отношение к агентству имеет погибший провинциал и почему к нему приставлена охрана, мальчики ответили, что он – родной племянник Владимира Васильевича Пономарева.

– Значит, вы утверждаете, что ваш племянник оказался рядом с эпицентром взрыва совершенно случайно? – в третий раз произнес следователь и в третий раз услышал тот же ответ:

– Да, утверждаю. Это был террористический акт, никого конкретно они убить не хотели.

Следователь понимал, что стоит за этим ответом. «Не лезь в мои дела, я сам разберусь», – говорил старый вор.

– Владимир Васильевич, а вы не собирались пройти по магазинам вместе с племянником? – не унимался следователь. – Насколько нам известно, Геннадий впервые приехал в Москву, он совсем не знает города. Почему бы вам его не сопровождать?

– Намекаешь, что это меня хотели замочить? – подмигнул Пныря. – Конечно, вам было легче копаться в этом дерьме, если бы взрыв оказался обычной заказухой. Нет, дружок, это террористы, это вам они привет передали, а вовсе не мне. Так что давайте, ребята, ловите их, наказывайте, а я буду за вас Богу молиться, потому что мне, сам понимаешь, хочется посмотреть в глаза гадам, из-за которых во цвете лет погиб мой единственный любимый племяш.

Сверху послышался тихий треск и шорох.

– Где деньги, блин? – крикнул попугай под потолком. Следователь вздрогнул и поднял голову. Попугай сидел на люстре. Дверца клетки была распахнута.

– Вот чертяка, опять клювом открыл, – усмехнулся Пныря и, задрав голову, крикнул: – Давай-ка домой, ишь, умный. Летает как курица, а туда же. Смотри, болван, свалишься либо люстру мне снесешь.

– Око за око! – ответил попугай и качнул люстру.

– Ну что с ним делать, – развел руками Пныря, – ладно, пусть погуляет.

Попугай между тем внимательно смотрел на следователя сверху вниз и вдруг странно замер. Через секунду следователю на плечо шлепнулось нечто жидкое, черно-белое. Тяжелый, хриплый смех Пныри прокатился по гостиной.

– Ай безобразник! – обратился он сквозь смех к попугаю. – Как ты себя ведешь? Вот сейчас позову повара, он отдаст тебя малышу на ужин. Вы уж извините глупую птицу, это он вас из вежливости пометил, вы ему понравились, вот он подарочек и преподнес. Возьмите платочек, не волнуйтесь, на пиджаке никакого пятна не останется.

Следователь передвинул свое кресло, чтобы больше не получать подарочков, достал из кармана пачку бумажных платков, оттер пиджак и, принужденно кашлянув, спросил:

– Скажите, а почему вы приставили охрану к Геннадию Николаевичу?

– Ур-рою, падла! – весело пообещал попугай и толкнул клювом подвеску люстры. Послышался сладкий хрустальный звон.

– Эй, ты там давай поаккуратней, дурак, – поморщился хозяин, – нахамил, теперь сиди тихо, а то я тебя так урою, что навсегда заткнешься. – Он погрозил попугаю пальцем и взглянул на следователя: – Спрашиваешь, зачем я охрану приставил? Чтобы Генаше веселей было. А ты что подумал? Мой родственник не может по Москве спокойно погулять, обязательно замочат? Не-ет, милый, я давно никого не опасаюсь. Я бессмертный, понял? Это все знают. Пныря никогда не умрет. Тело истлеет, душа останется. Понял? – Лицо Пныри побагровело, последние слова он прокричал так громко, что уснувший было крокодил опять засуетился в аквариуме.

– Да вы успокойтесь, – вздохнул следователь и закурил. – Никто не сомневается в бессмертии вашей души.

– Понятное дело, теперь вы все не атеисты, не то что раньше.

– Вы тоже, – улыбнулся следователь, – не то что раньше.

– Это точно, – кивнул вор, – только у нас это всегда было делом добровольным, а вы даже в Бога веруете с дозволения начальства. Попробовал бы в старые времена какой-нибудь комитетчик ребенка крестить, мигом бы вылетел из органов и из КПСС. Теперь стало можно, и даже поощряется, вот вы и полезли в Божьи храмы, замаливать старые грехи.

– Ну, значит, вы лучше нас, – усмехнулся следователь, – я не собираюсь спорить.

– Правильно, потому что сказать нечего. В общем, так, сынок. Вы ищите террористов. Их много развелось, видишь, какая у нас политическая ситуация неприятная. Есть еще вопросы?

Следователь задумчиво глядел в черные глазницы, такие глубокие, что при определенном положении тени и света они казались пустыми бездонными дырами. Вопросов было еще очень много, но все они, к сожалению, никакого отношения к взрыву в торговой галерее и гибели племянника не имели. Пока, во всяком случае.

* * *
На визитной карточке Радченко Эдуарда Сергеевича, менеджера фирмы «Вирджиния», был ручкой вписан номер мобильного телефона. У Вари голова шла кругом. Ей страшно хотелось курить, но вместо сигареты она сунула в рот леденец и набрала номер.

– Да! – рявкнул мужской голос так, что зазвенело в ухе.

– Эдуард Сергеевич, что с вами? – ласково и удивленно прощебетала Варя. – Вы здоровы?

– Кто это?

– Варя Богданова.

– Ах, ну да, привет, извините, не узнал.

– Эдуард Сергеевич, я насчет того костюма, от «Шанель». Помните, вы показывали каталог? Пришла коллекция?

– Какой костюм? – спросил он металлическим голосом после долгой паузы.

– Ну как же? От «Шанель», бледно-зеленый шелк, троечка, юбка, топик и пиджак. Там у вас еще были к нему туфли и сумочка из крокодиловой кожи. Вы обещали отложить для меня. Мы договаривались о наличных, с деньгами все нормально. Я могу подъехать в бутик? Да, кстати, вам большой привет от Петра Петровича.

Последовала еще одна пауза, невозможно долгая, словно Радченко забыл, что говорит по мобильному.

– Я вас понял, – произнес он наконец тихо и испуганно, – я готов с вами встретиться. Скажите, где и когда.

У Вари сильно стукнуло сердце. Она глубоко вздохнула и нечаянно проглотила леденец, чуть не подавилась, но справилась с кашлем и строго отчеканила:

– В Сокольниках, у церкви, через час. Вы знаете мою машину, белый «Опель».

Тронувшись с места, она доехала до ближайшего универсального магазина, купила маленький диктофон, кассеты, легкую полотняную сумочку и прозрачный шелковый шарф, вышла, огляделась, села за столик в уличном кафе у магазина, заказала стакан сока. Надо было успокоиться. Менеджер Радченко был неплохим психологом, и малейшее волнение могло испортить всю игру. Она казалась себе человеком, который решился перейти пропасть по жердочке с завязанными глазами, в туфельках на каблуках и без всякой гарантии, что там, на противоположной стороне, не пристрелят, если все-таки дойдешь.

Неделю назад в подмосковном ресторане Пныря устроил очередное застолье. Был какой-то значительный повод, собралось очень много народу. Ресторан сняли целиком, все пять залов.

В последнее время старый вор все чаще требовал, чтобы Варя присутствовала на его праздниках, объясняя это тем, что среди приглашенных могут оказаться энергетические вампиры, а у нее какая-то особенная, здоровая аура, которая, как щит, прикрывает беззащитного старика от вредных энергетических потоков. Ему было плевать, что рано или поздно до Мальцева дойдут слухи о ее близком знакомстве с воровским авторитетом. Он пекся о собственном здоровье, врачам не доверял, болезни считал результатом порчи, а Варю чем-то вроде витамина для укрепления иммунитета.

Идти на тот банкет в загородном ресторане она особенно опасалась, так как знала, что там будет несколько крупных предпринимателей, знакомых ее мужа. Мальцев улетал в Бельгию на какую-то международную конференцию именно в тот день, и ему, заместителю министра, могли запросто потом донести, что его молодая супруга прямо из аэропорта явилась на сомнительный сабантуй. Варя решила подстраховаться, заранее нащебетала Мальцеву в машине, по дороге в аэропорт, что ее пригласила в загородный ресторан сокурсница, у ее приятеля день рождения.

Дмитрий Владимирович относился спокойно к ее отдельной жизни, не особенно интересовался, где и с кем она встречается, малейшее недоверие считал унизительным для себя и для нее. Но тут вдруг напрягся, стал спрашивать, как зовут сокурсницу, чем занимается ее приятель.

«Может, я разучилась врать?» – испугалась Варя. Но потом поняла, в чем дело. У загородного ресторана была дурная репутация.

– Когда вернешься домой, обязательно мне позвони, – попросил Мальцев перед таможенным контролем.

– Конечно, ты как раз в это время приземлишься.

– И все-таки лучше бы тебе не ходить. – Он убрал прядку ей за ухо. – Придумай что-нибудь, скажи, у тебя голова болит или мой рейс задержался, ты сидишь со мной в аэропорту.

– Ага, я бы с удовольствием посидела с тобой в аэропорту, – кивнула Варя, – но мне придется ехать в пустой дом. И Светка обидится, она ужасно обидчивая. Объясни, в чем дело? Почему ты так не хочешь, чтобы я ехала в этот чертов ресторан?

– Не лучшее место, – хмуро пробормотал Мальцев, – пару месяцев назад там случилась бандитская разборка со стрельбой.

– Серьезно?! – Варя сделала испуганные глаза.

Она отлично знала о перестрелке. Ее организовал сам Пныря. Заманил туда молодого зарвавшегося конкурента, за банкетный стол подсадил провокатора, который устроил скандал, завершившийся стрельбой. Пныря любил возвращаться туда, где ему удалось одержать победу, и пировать как бы на крови побежденного противника.

Объявили,что посадка заканчивается. Варя обняла Мальцева, принялась целовать его в щеки, в губы, в глаза и прошептала:

– По теории вероятности, в течение года по крайней мере это место можно считать самым безопасным в Москве. Я тебя люблю, Митенька.

Сейчас, сидя в тени под полосатым тентом уличного кафе, потягивая вишневый сок через трубочку, Варя думала, что у ее драгоценного Мальцева интуиция отсутствует напрочь, как обоняние у безносого. Знал бы он, что тот вечер в загородном ресторане дал ей редкий, причудливый шанс спасти ему жизнь.

* * *
– Наркотики есть в доме? – спросил капитан Косицкий, поговорив с диспетчером «скорой».

– Я не знаю… понятия не имею. – Раиса испуганно замахала руками. Олег промычал что-то. Приблизившись, капитан услышал гулкое, как из черного колодца: «Не-е… не-е…»

– Да не собираюсь я тебя арестовывать, диспетчер сказал, тебе доза нужна, ломка у тебя, понимаешь? Можешь умереть запросто.

Олег трясущейся рукой показал на горло, попытался приподняться, помотал головой, и тут же скорчился от боли. Судороги усилились.

– Ладно, где лекарства у вас? – Капитан посмотрел на часы. – Что-нибудь сердечное есть?

Раиса, опомнившись, кинулась к буфету. К счастью, в домашней аптечке нашелся кардеомин в ампулах.

Косицкий сделал Олегу укол, дыхание стало спокойней, дрожь почти прошла.

– Ну, можешь говорить? Адрес детского дома, быстро!

– Лоб…бня, – выдавил Олег с мучительным усилием и махнул рукой, указывая на телевизор, потом принялся энергично крутить пальцем в воздухе.

– Что, была телепередача про детский дом? – догадался Иван.

Олег закивал, показал рукой на потолок и опять закрутил пальцем, повторяя:

– Пле… пле… кам-м…

– Ой, поняла! – удивленно воскликнула Раиса. – Я все поняла! Он мне говорил, что снимал свою дочку на видеокамеру. Там, на втором этаже, я сейчас принесу! – Она кинулась вон и вскоре вернулась с маленькой видеокамерой. Однако кассет не было, ни одной. Олег страшно возбудился, стал хрипло выкрикивать:

– Де…! Де…! Бли… блицы… – при этом почему-то вытягивая руки и показывая оба указательных пальца.

– Девки-близнецы сюда приезжали, наглые такие, они и стащили пленки. Больше некому, – не веря собственной сообразительности, медленно произнесла Раиса.

Подоспела «скорая». Бодрый пухлый доктор заявил, что опасности для жизни нет, состояние средней тяжести, абстиненция плюс реактивный психоз.

– Что у него с речью? – спросил Иван.

– Моторная афазия. Персеверация. Он нас слышит и понимает, но сказать ничего не может, застревает на одном слоге. Бывает при нарушении мозгового кровообращения. Классический случай. Ну что, милый, методончику? – Доктор похлопал Олега по влажной щеке. – Я бы вколол тебе, от чистого сердца. Я тебя, дружок, отлично понимаю. Вколол бы, да нету. Бедные мы, видишь, какие бедные. Может, в доме найдется что-нибудь? – обратился он к Раисе. – Мы уж попросим товарища капитана не заносить в протокол.

– Я не знаю, вот, возьмите, только помогите ему. – Раиса трясущейся рукой протянула врачу мятую купюру.

– Ай-ай-ай, женщина, нехорошо при работнике милиции. – Доктор весело подмигнул, купюра исчезла в кармане халата. Косицкий сделал вид, что ничего не заметил.

– Вы, товарищ капитан, арестовывать его приехали? – любезно поинтересовался доктор.

– Нет. Допрашивать.

– Ну, это только через сутки, не раньше. Оклемается и заговорит, как миленький. Слушайте, а чего ж он так психанул, если не арестовывать? Им обычно все по фигу, кроме тюрьмы.

– Горе у него, сильное нервное потрясение, – горячо забормотала Раиса. – Он ни в чем не виноват и с наркотиками теперь покончит, вы только помогите ему!

* * *
Варя припарковалась у церковной ограды, распаковала диктофон, вставила кассету, положила его в новую полотняную сумочку, нажала запись, быстро произнесла несколько слов, промотала, проверила. Получилось неплохо. Повязав на шею шелковый шарф, вышла из машины. До назначенного времени оставалось десять минут. Во дворе храма, у ворот, был киоск, в котором продавались иконы, крестики, книги. Солнце светило в спину, сквозь стекла киоска отлично просматривался кусок улицы за оградой, Варю видно не было, только неопределенный женский силуэт.

Радченко приехал раньше. Варя узнала его голубую «Тойоту», убедилась, что в машине он один, и уже готова была выйти из своего укрытия, но что-то мешало. Она не сразу сообразила, что именно. Салон «Тойоты» просвечивался солнцем насквозь, менеджер был как на ладошке. Опустил стекло. Вскинул руку, нервно взглянул на часы, закурил. Варя видела его боковым зрением, поскольку смотрела не отрываясь на черную «Волгу» с затемненными стеклами и антенной на крыше. «Волга» подъехала вслед за «Тойотой» и припарковалась рядышком. Варя схватила мобильный телефон, набрала номер Радченко и, услышав хриплое «Да!», произнесла:

– К причастию вы опоздали, но все-таки зайдите в храм, и не забудьте отключить телефон.

Больше всего она боялась, что в любой момент менеджеру позвонит кто-то не с фальшивым, а с настоящим приветом от Петра Петровича.

Ей было видно, как Эдик засуетился, выкинул недокуренную сигарету, спрятал телефон, поднял стекло, вылез из машины. Церковный двор он пересек очень быстро, почти бегом, и Варю не заметил. Она продолжала стоять в своем укрытии и наблюдать за «Волгой».

«Разумеется, это не могут быть люди Петюни, – думала она, – это всего лишь ФСБ. Однако почему так быстро? Конечно, Эдика уже допрашивали, он наверняка сильно нервничал, но это понятно. Кому придет в голову, что взрыв бутика заказал старший менеджер этого бутика? Террористы, конкуренты, кто угодно. Для менеджера это что-то вроде коммерческого суицида. Молодцы, ничего не скажешь. Как же они его вычислили? Что-то Петюня сделал не так. Что же? Главная слабость П.П. – деньги. Он решил сэкономить и прислал дешевых неопытных исполнителей? Они попались на месте преступления и успели дать показания? Но они не могут знать заказчика. Между тем следят именно за ним».

«Волга» все стояла. Варя чувствовала, как несколько пар невидимых глаз наблюдают за церковным двором сквозь темные стекла. Не исключено, что мобильный Радченко поставили на прослушку и ее разговор с Эдуардом Сергеевичем зафиксирован. Вполне невинный был разговор, о шелковом зеленом костюме. Радченко понял смысл ее слов по-своему. Он ведь заказал взрыв именно из-за коллекции, в которой был этот костюм.

...Со старшим менеджером модного магазина Варя познакомилась давно, почти год назад. Они с Мальцевым отправились за покупками в галерею на Пушкинской, зашли в бутик «Вирджиния», ныне покойный. Варя долго, капризно выбирала себе вечернее платье, и менеджер толково, терпеливо помогал ей. В итоге было куплено не только платье, но еще пара блузок, белая короткая юбка, замшевые босоножки. Менеджер вручил ей визитку. Через месяц ей срочно понадобилось свадебное платье, но ездить по магазинам не было ни времени, ни охоты. Недолго думая, она позвонила Эдуарду Сергеевичу. Он оказался настолько любезен, что согласился приехать к ней в гости с каталогами, помог выбрать и на следующий день лично доставил платье к ней домой. С тех пор она постоянно пользовалась услугами господина Радченко. Получилось так, что именно Варя, сама того не желая, свела старшего менеджера с начальником службы безопасности.

Очередную любовницу Петюня привез себе из Владивостока. Восемнадцатилетняя мисс Дальний Восток совсем не знала Москвы и, познакомившись с Варей, прилипла к ней как банный лист, стала жаловаться, что «ни фига не сечет в шмотках».

– У тебя всю дорогу такой отпадный прикид, прям ва-ще.

Варя не брезговала ничем, когда появлялась малейшая возможность получить дополнительную информацию о ненавистном П.П., и хотя знала, что мисс вскоре сменится другой, точно такой же юной глупенькой провинциалкой, любезно согласилась помочь девочке в подборе летнего гардероба и, конечно, повезла ее в бутик господина Радченко.

Менеджер окружил мисс таким теплым вниманием, что она чуть не заплакала от восторга, накупила гору шмоток и на прощание получила красивую визитку господина Радченко.

Варя не знала, как дальше развивались их отношения, но неделю назад, увидев Эдуарда Сергеевича в загородном ресторане на банкете, ничуть не удивилась. Мисс к этому времени уже исчезла, ее место заняла красавица из Сочи, похожая на предшественницу, как родная сестра.

П.П. встретил Эдуарда Сергеевича тепло, словно старого дорогого друга. Варя знала, что так приветливо Петюня улыбается, когда есть перспектива заработать. Ей стало страшно интересно, каким образом он собирается тянуть деньги из менеджера. Когда они оба удалились из зала, она осторожно последовала за ними. В ресторане был крытый внутренний дворик, где за стеклянной оградой на ярком лужке паслись живые пони и овечки. Варя увидела, как П.П. и менеджер уселись на стилизованную лавку из толстых бревен, обошла дворик снаружи, прощаясь с надеждой услышать их разговор, поскольку невозможно было остаться незамеченной, но тут менеджер принялся отчаянно чихать, вытащил платок, долго сморкался, встал, что-то сказал П.П. Варя догадалась, что у Эдика аллергия на животных и, скорее всего, они пойдут беседовать на свежий воздух.

На открытой веранде было много народу. Дальше, за верандой, начиналась густая дубовая роща. Не так уж нужен был ей их разговор, но упрямство и любопытство заставили ее выйти в рощу, опередив П.П. и менеджера, сесть на травку под толстым дубом.

«Заметят – черт с ними. Я просто вышла подышать», – решила она. Однако собеседники были так заняты друг другом, что ее не заметили, и часть разговора ей удалось услышать.

– Это счастье, что хозяин улетел на сафари, – громко, возбужденно говорил Радченко. – Он замочит меня к едрене фене, если узнает. Что делать? Ну что делать, а?

– Погоди, я не понял, ты ведь профессионал. Ты что, не мог отличить фирменные шмотки от китайской подделки? – спросил П.П. с хитрой усмешкой.

– Ну, классная подделка, не придерешься, бирки, ярлыки, все на месте. До первой стирки, конечно, потом все перекосится на фиг или вообще расползется.

– А цена?

– Я закупил всю партию по самой высокой цене, как настоящую «Шанель», – простонал менеджер. – На всех договорных документах моя подпись.

– Так кто же на этом наварил? Кто такой умный?

– Кто? Косоглазые, конечно, ты же знаешь, Петюня, какие они хитрожопые! – веско, отрывисто, с придыханием произнес Радченко, и даже издали было ясно, что он врет. – Главное, если бы не девчонка-продавщица, никто бы не догадался, товар бы ушел, и все дела. Нет, полезла, дура, внутренние швы разглядывать. Хозяин вернется, она ему стукнет обязательно, она на мое место метит, я знаю.

– Ну и чего ты переживаешь? – Петюня похлопал его плечу. – Ты же не виноват, тебя подставили.

– А на хрена ему менеджер, которого можно вот так подставить? – выкрикнул Радченко и схватился за голову. – Два варианта, понимаешь, Петя, всего два. Либо я кретин, либо вор. В первом случае меня просто уволят, во втором замочат на хрен. Все. Третьего не дано.

– Ну а на самом деле кто ты? Строго между нами, Эдик.

– Чтоб она сгорела, – выкрикнул Радченко, почти не владея собой.

– Коллекция или продавщица? – наслаждаясь нервной слабостью собеседника, уточнил П.П.

– Не знаю! Обе! – Радченко тяжело опустился на траву, но тут же вскочил и грациозно изогнулся, пытаясь заглянуть самому себе за спину, не измарались ли светлые брюки.

– Да, плохо дело, Эдик, влип ты серьезно. Но ты не огорчайся, бывает хуже. Пару недель назад в торговом центре на Старой Безыменской сразу два магазина взорвалось. Говорят, сопляки-экстремисты пошутили. А месяц назад в мебельном салоне у Кольцевой дороги полкило тротила бабахнуло. Там вроде чечены. Прямо мода какая-то пошла, торговые точки взрывать. – П.П. положил руку Радченко на плечо. – Так что не переживай, береги нервы, Эдик.

Что ответил менеджер, Варя не слышала, они отошли слишком далеко. Выглянув из-за дубового ствола, она увидела, как они остановились, менеджер полез во внутренний карман пиджака. Не сложно было догадаться, что Эдик вовсе не кретин, совсем наоборот. Он отсчитывал П.П. аванс. Они постояли еще минуту и пошли назад, к ресторану. Варя быстро спряталась и услышала конец разговора:

– Ну, это не проблема, главное, чтобы они у тебя были готовы к моменту выполнения заказа. Тебе человек позвонит, в тот же день передаст от меня большой привет и назначит встречу, – сказал П.П.

– А кто именно? Он сейчас здесь? – взволнованно спросил менеджер.

– Не суетись, – усмехнулся П.П. – Расслабься и получай удовольствие.

– Я должен заранее знать, все-таки такая сумма…

Они шагнули на веранду, и больше Варя ничего не слышала. Тогда, неделю назад, она не придала особого значения этому разговору. Ей было приятно, что удалось так легко и незаметно влезть в интимные дела Петюни. Именно левые заказы были его интимом, а вовсе не юные красотки-провинциалки, которых он менял с поразительной скоростью. Пныря не терпел, когда его люди подрабатывали на стороне. Опять, как в случае с сочинской коронацией, она многое знала, но не имела доказательств, которым поверил бы Пныря.

Иногда ей казалось, что, выслеживая П.П., подслушивая, крутясь рядом с ним, она рискует напрасно. Рано или поздно он заподозрит неладное, и ее шпионство может кончиться плохо. Она все время напряженно думала, что такое должно произойти, чтобы у нее появилась возможность выложить Пныре всю правду о его верном псе Петюне.

Теперь она знала, что рисковала не зря. Бабахнул взрыв, погиб единственный любимый племянник Пныри. К этому моменту Варя имела достаточно информации, чтобы начать действовать в своих интересах.

«Везет не только дуракам, но и беременным женщинам», – подумала она, сняла с шеи тонкий шелковый шарф, накинула на голову и вошла в храм, где у образа Пантелеймона Целителя ждал ее взволнованный менеджер. Кроме нескольких старушек, прибиравших после вечерней службы, никого не было. Варя купила пять свечек, не спеша обошла образа, задержалась у правого притвора и, встретившись взглядом с менеджером, кивнула на открытую дверь. Из притвора можно было попасть на задний двор храма, оттуда через калитку уйти незаметно.

– Я почему-то так и думал, что это будете вы, – быстро прошептал Радченко, поравнявшись с ней у двери.

– Уходим отсюда, – процедила Варя сквозь зубы, – за вами следят. Черная «Волга» с антенной.

Он уставился на нее круглыми испуганными глазами, открыл рот, застрял в дверях. Варя схватила его за влажную руку, поволокла наружу. Они были уже на улице, когда из церкви послышался громкий, сердитый старушечий голос:

– Бессовестный! В храм в Божий в трусах! Иди отсюда, иди, я сказала! Батюшка, батюшка, посмотрите, срам-то какой, сейчас милицию вызовем, пошел отсюда!!

Варя потянула менеджера за руку так резко, что он чуть не упал. Ей не надо было возвращаться, чтобы узнать, кто и почему мог вломиться в храм в шортах, которые старушка свечница назвала трусами.

Глава тридцать третья

Глядя в окно электрички на проплывающий подмосковный пейзаж, Фердинанд Леопольдович Лунц видел перед собой лицо Лики, бледное, как туман, но совершенно живое. Он знал, что теперь, сколько ни осталось ему жить, пару часов или пару десятков лет, он будет видеть мир только сквозь прозрачные светло-серые глаза Лики, только так, потому что собственное зрение ему больше не нужно.

По вагону медленно прошли три милиционера. Фердинанд сжался и перестал дышать.

«Дурак, – равнодушно сказал он самому себе. – У тебя на лбу ничего не написано. Трус и дурак».

На прозрачных губах Лики задрожала грустная виноватая улыбка. Так она улыбалась, когда не видела выхода.

– Нет, Лика, нет, – шепотом обратился он к немытому окну. – На этот раз я все буду решать сам.

– Что, сынок? – старушка напротив подалась вперед. – Повтори, я не расслышала.

– А? Нет, ничего, простите. – Фердинанд понял, что говорит вслух, и испугался. Однако как же не говорить, если вот она, Лика, глядит на него и требует, чтобы он на ближайшей станции вышел из электрички, вернулся в Москву, позвонил следователю Бородину и рассказал ему все?

«Я не верю им, Лика , – продолжил он уже про себя, стараясь не шевелить губами. – Они отменили смертную казнь, он будет жить долго, он приспособится к тюрьме, это его стихия. А потом объявят очередную амнистию, он отлично заживет на воле. Не смотри на меня так, я знаю, ты всех простила, даже его. Тебе больше ничего не нужно. Но это нужно мне, попробуй понять. Вспомни, что ты чувствовала, когда заглянула в подвальное окошко. Я видел это окошко. Теперь оно замазано черной краской. Что им стоило сделать это раньше? И почему именно в ту ночь отменили сразу две последние электрички? Неужели, чтобы кончился этот кошмар, понадобилась твоя жизнь? Неужели никто не догадывался, что творится в счастливом многодетном семействе? Туда приезжали толпы журналистов, туда каждый день приходили учителя, и все были в полном восторге. Помнишь, как ты заплакала, когда узнала, что Люся беременна? Девочку тошнило и рвало, ты повела ее в платную поликлинику, чтобы проверили желудок, кишечник, ей сделали ультразвук брюшной полости и сообщили тебе потрясающую новость. Тогда ты поняла, что не сошла с ума, не было у тебя никакого обморока, никаких галлюцинаций и кошмарных снов. Все, что ты увидела сквозь маленькое подвальное окно, происходило на самом деле. Тебе надо было действовать разумно и осмотрительно или не действовать вообще. Но ты слишком была потрясена, ты рвалась в бой, забыла об осторожности и не желала прислушаться к моим советам. Вместо того чтобы беспокоиться за собственную безопасность, ты волновалась, как Люся переживет аборт, ты говорила, она такая маленькая, она испугается. Наверное, уже знаешь, аборта не потребовалось. И более всего тебя угнетало чувство бессилия, ты плакала оттого, что не могла защитить это странное несчастное существо, единственное живое существо, которое ты любила, когда не стало Ольги и твоей мамы».

Следующая станция Лобня, – объявил механический голос.

Фердинанд поднялся, вышел в тамбур и закурил. Лика стояла рядом и морщилась от дыма.

«Ну да, я вижу, у меня трясутся руки. Ничего страшного. Я выйду на свежий воздух, пройду рощу и успокоюсь. У меня нет других вариантов. Я не могу полагаться на капитана Косицкого, на следователя Бородина. Я для них стал первым подозреваемым. Они всерьез уверяли меня, будто я тебя убил, Лика. Ты видишь, насколько они тупы и бездарны? Устроили обыск у Ларисы, обшарили мою пустую конуру в коммуналке, но туда, куда следовало, не догадались заглянуть. Между прочим, во время обыска я нервничал сильней, чем сейчас. Оказалось, напрасно. В моем клоповнике кто-то постоянно стирает белье. Тазы стоят в ванной и в кухне. Им не пришло в голову, что пистолет можно просто завернуть в несколько слоев полиэтилена и положить на дно таза с чужим замоченным бельем. Это было надежно. Ведь никто из коммунальных кумушек не станет стирать, когда в квартире происходит такая забава, как обыск. А французский журнал я сжег ночью на помойке. Там много фотографий, они могли догадаться. Я не хочу, чтобы они пришли первыми, у них нет смертной казни».

Поезд остановился, Фердинанд неловко спрыгнул, чуть не угодил ногой в щель между платформой и ступенькой. Лика поддержала его за локоть.

На станции он не стал ждать автобуса. Ему хотелось пройти пешком. Лика летела рядом, только он ее видел и чувствовал, больше никто. Он переживал, как собственное воспоминание, то, что случилось с ней меньше месяца назад, он дословно повторял про себя ее рассказ, как будто проверяя, хорошо ли все помнит.

Через два дня после похорон тети Юки она приехала к Люсе, но забрать ее не могла. У нее была какая-то срочная работа на фабрике. Люся очень долго не отпускала ее. На станцию Лика попала в половине двенадцатого ночи, оказалось, что две последние электрички отменены и следующая будет только в шесть утра.

Ночь была холодной. У станции стояли такси и частники, но из-за отмены электричек заламывали огромные цены, а у Лики было с собой очень мало денег. Она решила вернуться и попроситься у Изольды переночевать. Пока шла пешком, начался дождь. Она промокла, замерзла и могла думать только о том, чтобы оказаться в тепле. Когда подошла к дому, увидела, что света нет нигде и ворота заперты. Ей не хотелось звонить, будить детей, со стороны рощи была калитка, Лика решила войти и тихонько постучать в окно комнаты Изольды.

Оказавшись во дворе, она услышала тяжелый, пульсирующий гул, он доносился как будто из-под земли. Потом послышался дикий, отчаянный детский визг. Она замерла, пытаясь понять, что происходит. Крик повторился, его заглушили звуки тяжелого рока, такого тяжелого, что земля тряслась под ногами. И тут она заметила бледный дрожащий лоскут света, падающий на траву у каменного фундамента. Стараясь не дышать, она подкралась к маленькому подвальному окну, легла на землю и заглянула.

Ей открылся просторный каменный подвал, именно оттуда грохотал рок и неслись крики. Там пылало множество свечей. Посередине стоял низкий широкий стол, накрытый церковной парчой. На столе извивались три обнаженных тела, одно мужское и два женских, вернее, детских, потому что семнадцатилетние близнецы Ира и Света казались ей детьми. Рядом стояло высокое сооружение, похожее на трон. На нем каменной глыбой восседала Изольда в черном балахоне, курила и молча наблюдала за происходящим. У ног ее валялось что-то розовое, и в первый момент Лике почудилось, что это расчлененный младенец. Голова, туловище, руки, ноги. Ее сильно затошнило, она зажала рот ладонью. Приглядевшись, поняла, что это всего лишь кукла, поломанный пластмассовый пупс. Потом заметила еще один клубок голых тел в углу, на соломе. Два мальчика и две девочки. Одна из них Люся. И в этот момент что-то взорвалось у нее в голове. Она успела услышать странный тупой треск, и стало темно, словно ее мозг перегорел, как электрическая лампочка.

Очнулась она в постели, на белоснежном крахмальном белье. В открытое окно лился солнечный свет, трепетали голубые занавески, шуршали листья, пели птицы. Рядом сидела Изольда в белом махровом халате, с мокрыми волосами. Лицо ее блестело от крема. Она кончиками пальцев отбивала быструю бесшумную дробь по жирным щекам.

– Как вы себя чувствуете? – спросила она, заметив, что Лика открыла глаза. – Вы нас ужасно напугали. Разве так можно?

– Что это было? – произнесла Лика, едва шевеля сухими губами.

– Сначала скажите, что вы помните, – улыбнулась Изольда. – Ох, я вижу, вам трудно говорить. Во рту пересохло. Вам воды или соку? А может, чайку?

– Воды. – Лика закрыла глаза. Голова болела, тошнило, было больно смотреть на свет.

– Давайте я приподниму вас, – послышался рядом голос Изольды. – Неужели все еще так худо? Врач сказал, сотрясения мозга нет. Травма не такая серьезная, как нам показалось. А обморок случился из-за сильного спазма сосудов головного мозга.

Лика жадно выпила воду, стало немного легче.

– Меня осматривал врач? – спросила она, вглядываясь в голубые спокойные глаза Изольды.

– Вы что, не помните? – Брови поползли вверх, глаза округлились. – Не пугайте меня, Лиля, расскажите, что вы помните.

– Где Люся?

– Смотрит мультики в гостиной. Я не стала рассказывать ей, что с вами случилось. Сказала, что вы вернулись и остались ночевать. Зачем ее волновать, верно? Она сидит и ждет, когда вы проснетесь. Я обещала ее позвать. Так что же вы помните?

– Ни-че-го, – медленно, по слогам, произнесла Лика и закрыла глаза.

– Серьезно? Ну, тогда я вам расскажу. Охранник нашел вас ночью во дворе у забора. Вы были без сознания. Упали и ударились затылком об асфальтовую дорожку. Я разбудила Руслана, мы отнесли вас в дом, вы очнулись, но не могли шевельнуться. Я вызвала «скорую», они приехали буквально через полчаса.

– Откуда?

– Из нашей лобнинской больницы. Там хорошие врачи, лучше, чем в Москве. Они нас успокоили, сказали, вам надо просто отлежаться, ничего страшного, осмотрели затылок, там здоровенная шишка. Вот, собственно, все. Эй, погодите, может, вам не надо вставать? Вы такая бледная, полежите еще немного.

Но Лика уже поднялась, осторожно встала на ноги. Голова кружилась, тело дрожало от слабости, колени подкашивались. Она обнаружила, что на ней чужая белая футболка.

– Ваша одежда промокла насквозь, – объяснила Изольда, – но сейчас, наверное, все уже высохло. Хотите принять душ?

– Да, спасибо.

– Пойдемте, я вас провожу.

Под горячим душем ей стало легче. На локтевом сгибе она заметила два небольших синяка с красными точками посередине, следы внутривенных инъекций. На затылке под волосами нащупала большую болезненную шишку.

Когда она вернулась в комнату, к ней на шею кинулась Люся, вместе они отправились в столовую, где Изольда накрыла стол к завтраку. Есть Лика не могла, но крепкий сладкий кофе выпила и почти пришла в себя. Позвонила в Москву, на фабрику, сказала, что плохо себя чувствует и сегодня на работу не придет. В голове у нее упорно стучала мысль, что надо зайти в лобнинскую больницу и узнать, был ли ночной вызов «скорой». Но Изольда повезла ее в Москву на своей машине.

Через пару дней она приехала за Люсей, как обещала, и, глядя на спокойную, приветливую Изольду, на здоровых, спортивных детей, почти поверила, что все увиденное ночью было кошмарным сном. Попыталась осторожно поговорить с Люсей, но девочка отвечала, что ночью спит очень крепко, иногда видит страшные сны, а утром ничего не помнит.

Дома Люся вдруг стала жаловаться на тошноту, не могла есть. Два утра подряд у нее была мучительная рвота. Отправившись с ней к врачу, Лика узнала о беременности. Поехала в Лобню, зашла в городскую больницу и выяснила, что в ту ночь Изольда Ивановна Кузнецова действительно вызывала «скорую», что у больной Коломеец Лилии Анатольевны был обморок, связанный со спазмом сосудов и нарушением внутричерепного давления, а также травма головы в результате падения.

Она решила поставить перед Изольдой условие: либо вы отдаете мне Люсю, либо все узнают, что творится ночами в вашем подвале. Разумеется, Изольда ответила, что в подвале у нее ничего не творится. Там сложена старая мебель и прочее барахло, иногда приходится травить крыс. А Люсю она не отдаст. Лиля может забирать к себе девочку, когда захочет, на два-три дня, на неделю, но не более. Что касается беременности – да, случилась такая неприятность. Ужасно, но что поделать? Дети, отстающие в умственном развитии, отличаются ранней повышенной сексуальностью, и самое разумное – сделать Люсе аборт и забыть об этом.

– Я вам не советую рассказывать о ваших галлюцинациях, просто потому, что это может вызвать сомнения в вашем психическом здоровье и вас могут официально, через суд, лишить права видеться с девочкой, – сказала на прощание Изольда.

Галина Семеновна Солодкина, как назло, была страшно занята и все не могла встретиться с Ликой для серьезного разговора. По телефону она сказала, что никаких претензий слушать не желает, надо было думать раньше, Изольде Ивановне доверяет, как самой себе, Люся отлично устроена и тема закрыта. Адвокат в юридической консультации, выслушав Лику, сказал, что разобраться в фальшивых документах будет чрезвычайно сложно, что касается ночных оргий в семейном детском доме, то вряд ли удастся доказать что-либо. Потребуются свидетельские показания детей, а они наверняка будут молчать.

– А вы уверены, что вам действительно все это не приснилось? – спросил Лику адвокат с сочувственной улыбкой.

Даже Фердинанд окончательно поверил ей, лишь когда узнал от капитана Косицкого, что ее убили.

Он не знал, что еще она предприняла, кроме разговора с Изольдой и похода к адвокату. Их последняя встреча закончилась нехорошо. После похорон тети Юки они виделись всего один раз. Именно тогда она ему все рассказала. Он стал говорить, что такого быть не может, сатанинские оргии существуют только в кино и не надо спешить, лучше успокоиться и подумать, как она справится одна с больной девочкой, если вдруг каким-то чудом ей удастся пробить лбом стену.

«Конечно, ты меня простила, – мысленно обращался Фердинанд к Лике, которая летела с ним рядом по пыльной улице, не касаясь асфальта, – но я себя не прощаю. Я должен был поверить тебе, я ведь знаю тебя лучше, чем себя самого, просто потому, что люблю тебя больше, чем себя. Но мне не хотелось верить. История про сатанинскую оргию в семейном детском доме звучала настолько омерзительно, что ее отвергал даже не разум – желудок».

Город незаметно кончился, Фердинанд ступил в рощу, прошел еще немного, поднял голову, взглянул в небо сквозь неподвижные дубовые листья. Ветер утих. Он не слышал ни звука, кроме мерного шуршания собственных шагов по песчаной тропинке.

* * *
Ксюша Солодкина легко краснела и также легко бледнела до синевы. Бородин, проговорив с ней больше двух часов, почувствовал в ней такой странный, глубокий надлом, какого не замечал в существах, куда более несчастных и обиженных жизнью. Он успел понять, что за сорокалетнего наркомана Солодкина эта девочка вышла замуж не так по расчету, как назло кому-то, прежде всего самой себе. Она подробно описала визит на дачу красоток-близнецов, попытку мужа вколоть ей наркотик, побег с дачи и все последующие события. При этом у нее было странно веселое настроение, она много смеялась, словно пересказывала кинокомедию.

Илья Никитич все еще беседовал с ней, когда Косицкий позвонил ему на мобильный и сообщил, что пришлось вызвать «скорую» для Солодкина.

– У него ломка, – пояснил Иван, – плюс сильнейшее нервное потрясение. Люся его дочь. Он ничего не знал об убийстве.

– Он должен знать адрес, – быстро, тихо произнес Бородин, – он снимал на видео, обязательно найди кассеты.

– Нету. Здесь побывали какие-то близнецы, блондинки от шестнадцати до восемнадцати. Домработница уверяет, что только они могли взять кассеты. У Солодкина что-то с речью. Врач сказал, его можно будет допросить только через сутки. Он отчетливо произнес «Лобня», больше я ничего не понял.

– Ну так позвони прямо туда, в паспортный стол! – повысил голос Бородин. – Назови приметы блондинок, примерный возраст. Я отправил запрос в Инфоцентр, но пока без толку.

– Уже позвонил. Они обещали через час все выяснить.

– Хорошо. Где ты находишься?

– В машине. Еду в Лобню.

– Что собираешься делать?

– Сорентируюсь на месте. Думаю, надо допросить маму Зою и оставить там засаду.

– Ну, в общем, правильно. Других вариантов я пока не вижу. Санкцию отправлю по факсу в Лобнинское УВД. Людей возьмешь там.

– Ксения, у меня неприятная новость, – сказал Илья Никитич, отложив телефон, – вашего мужа увезли в больницу. У него началась ломка. Абстинентный синдром. На дачу приехал наш сотрудник, это случилось у него на глазах, он вызвал «скорую».

Ксюша отреагировала странно. Она засмеялась. Бородин решил, что это нервное.

– Опасности для жизни нет? – спросила она сквозь смех, без всякой тревоги.

– Врачи говорят, нет.

– Ну и слава богу. Может, на этот раз ему повезет. Вылечат. Надо, наверное, вызвать его мать? Она сейчас отдыхает на юге Франции.

– Да, обязательно. Как с ней можно связаться?

– Очень просто. У нее с собой мобильный. Может, вы ей сами позвоните? Мне ужасно не хочется. – Ксюша жалобно взглянула на Бородина. – Вот, давайте я вам номер напишу.

– Хорошо, – кивнул Илья Никитич, – я сам позвоню и попрошу ее прилететь. Вы сейчас домой?

– Нет, – Ксюша быстро взглянула на часы, – я в гости.

– Куда именно?

– Думаете, этот ублюдок продолжит охоту на меня? – Она нервно хохотнула. – Хотите приставить ко мне телохранителей?

– Хочу знать, где вы находитесь, пока преступник не пойман. Вот моя визитка, здесь номер мобильного. Когда планируете вернуться домой?

– Не знаю. Часов в двенадцать, не раньше.

– Вернетесь, позвоните мне. В любое время. Идемте, я вас провожу.

– Спасибо. Только до такси.

* * *
Менеджер пыхтел и задыхался, круглое лицо было залито потом.

– Куда мы несемся? Такие темпы мне не по силам, у меня больное сердце.

– Сейчас, уже скоро. Погодите, я должна позвонить. – Варя, не останавливаясь, достала телефон и набрала номер Пныри.

– Ты один? – выкрикнула она в трубку.

– Да, но я сейчас еду в аэропорт. Я должен лететь к сестре в Воронеж.

– Подожди, я рядом. Буду через минуту, пусть откроют задние ворота. Это очень важно.

– С кем вы говорили? – Радченко подозрительно покосился на Варю. – Слушайте, я никуда с вами не побегу. Возьмите деньги – и до свидания. Вы и так напортачили, прислали черт знает кого. Ваш исполнитель спер платье, и его видели.

– Кого? Платье или исполнителя?

– Не прикидывайтесь дурой! Обоих, конечно!

– Кто видел? Где?

– В галерею примчался какой-то старый хрен в штатском и привязался ко мне с вопросами об этом несчастном платье. Продавщица звонила мне на мобильный за двадцать минут до взрыва, спрашивала о скидке на него. А потом его видел этот старый хрен, он описал его очень точно, он даже знал цену и размер, понимаете?

– Пока нет, – искренне призналась Варя. – Не нервничайте, на месте разберемся. Все свои претензии вы обязательно выскажете, но не мне. Я должна только доставить вас.

– Что значит – доставить? Куда? Почему такие сложности?

– Потому, что за вами хвост! – раздраженно выкрикнула Варя. – Потому, что вы умудрились как-то засветиться, и если я сейчас возьму у вас деньги, нас обоих арестуют!

– Кто?! Здесь ни души!

Он был прав. Они бежали по узкой аллее в глубине Сокольнического парка, и вокруг действительно не было ни души.

– Вы что, не понимаете? Это ФСБ! Они могут быть рядом и ждут именно момента передачи денег.

Он вдруг резко остановился и развернулся к ней всем корпусом.

– Сотрудники ФСБ не ходят по городу в трусах и тем более не заходят в церковь в таком виде. Я отлично слышал, как орала старуха свечница. Хватит морочить мне голову, берите деньги. – Он полез в карман, но Варя вцепилась ему в рукав и жестко произнесла:

– Прекратите истерику. Я не могу взять у вас деньги, понятно? Либо вы идете со мной, либо работа считается неоплаченной. Вы знаете, что бывает с должниками.

Они пошли дальше, молча, хмуро и уже не так быстро. И вдруг за спиной она услышала высокий голос, который мгновенно узнала:

– Стоять! Ты что ж творишь, сука?

– А, привет, Гулливер. – Варя круто развернулась и увидела низкорослое бритоголовое существо в цветастых шортах. В руке оно держало пистолет. – Ты как себя ведешь, а? Может, переутомился? Головка не болит? В храм Божий попер в нижнем белье, хамишь, хулиганишь, заказчика пасешь. В чем дело? – Она смерила его долгим пристальным взглядом, и лицо его стало белым. – Ладно, не плачь, малыш, – усмехнулась Варя, – так и быть, на первый раз прощаю, но впредь выбирай выражения и форму одежды. Зачем пасешь заказчика? Отвечать, быстро! – Она незаметно сунула руку в сумку и включила диктофон.

Гулливер мучительно сморщил низкий мясистый лобик. Соображал он туго. Еще раз Варя злорадно заметила про себя, что вот она, главная слабость П.П. Очень любит деньги, маленькие, большие, любые, из экономии нанимает дешевых идиотов для серьезной работы. Гулливер понятия не имел, какое место занимает Варя в свите старого вора, какие у нее отношения с П.П. Он только знал, что она постоянно крутится рядом с Пнырей, но этого оказалось достаточно, чтобы он, глупенькая шестерка, поверил ее приказному тону.

– Так это… в натуре… надо ж бабки с него получить, мне шеф велел. Я, это, на мобильник звоню, а там какая-то дура отвечает: «Вы не туда попали!»

– Ну, точно, переутомился, даже номер не мог правильно записать, убогий ты мой, – вздохнула Варя, – все у тебя через задницу. Что вы там с исполнителями намудрили? Давай выкладывай, быстро, у меня времени нет.

– Да все уже нормально, в натуре, мы их на вокзале перехватили.

– И что? Ты пушку-то убери, видишь, заказчик нервничает. Ну, давай дальше. Перехватили на вокзале, что потом?

– Все, как было приказано, ты же знаешь, в натуре. – Гулливер часто, растерянно заморгал, и вдруг его свиные маленькие глазки подозрительно сверкнули, он нехорошо уставился на Варю и зашевелил рукой, в которой был все еще зажат пистолет.

– Я-то знаю, – кивнула Варя, – но хочу, чтобы ты повторил. Тревожно мне, малыш, особенно после того, как ты телефонный номер перепутал. Давай-ка, Гуля. Повтори, что ты должен сделать с исполнителями.

– Перехватить на вокзале, отвезти к шефу и держать там в подвале до его возвращения. Они ведь это, одноразовые, в натуре, но красивые телки, блин. – Он вдруг замер и испуганно покосился на притихшего Радченко.

– Трепло ты, Гулливер, думай, что и где говорить, – покачала головой Варя. – Ну, что застыл? Пошли. Времени нет.

– Куда? – мрачно удивился Гулливер.

– За мной.

Через две минуты показался каменный забор особняка Пныри. Задние ворота были приоткрыты, охранник пропустил Варю, а обоих ее спутников быстро, молча обыскал, у Гулливера изъял пистолет. Ворота захлопнулись.

Пныря сидел в гостиной, все в том же кресле и в той же позе.

– Вот тут заказчик хочет расплатиться, – сказала Варя, присаживаясь на подлокотник его кресла. – Он честный человек, принес деньги за взрыв в галерее. Их надо Петюне отдать, но он еще не прилетел.

Менеджер и Гулливер застыли посреди гостиной, тупо глядя на крокодила в аквариуме. Пныря медленно открыл глаза.

– Где деньги? Ур-рою, падла! – весело крикнул попугай.

– Ну ладно. – Варя соскользнула с подлокотника. – Вы, ребятки, рассказывайте, не стесняйтесь, здесь все свои. А я сейчас вернусь.

Скрывшись в просторном сортире, она вытащила телефон, набрала номер Ильи Никитича и говорила с ним минут пять.

Когда она вернулась в гостиную, менеджера и Гулливера уже не было. Пныря все так же сидел в кресле.

– Что ты хочешь за это? – спросил он тихо.

– Неужели сразу оба раскололись? – удивилась Варя. – Так быстро?

– Не совсем. Но уже начали. Не люблю смотреть, как допрашивают. – Он поморщился. – Петр прилетел, звонил из аэропорта, едет сюда.

Варя опустилась на ковер у его ног и посмотрела ему в глаза снизу вверх. Молчание длилось бесконечно, и опять надо было выдержать ужасный крокодилий взгляд старого вора. Она лихорадочно думала, стоит ли сейчас рассказать про коронацию в Сочи, или на сегодня хватит, но не успела решить. Пныря заговорил первым:

– Чего же ты хочешь за это, девочка?

– Ничего. – Она улыбнулась. – Моей заслуги нет, просто так получилось. Мне повезло. Я иногда покупала одежду в бутике «Вирджиния» и случайно узнала, что менеджер решил хорошо сэкономить, закупил всю летнюю коллекцию не у настоящих производителей, а на китайской барахолке и разницу положил в карман. Сначала сделал, а потом подумал о последствиях, сильно испугался и обратился к Петюне за помощью. Так что ты мне ничего не должен, Пныря. Главное, чтобы тебе от этого хоть немного полегчало.

Пныря протянул руку и погладил ее по голове и чуть слышно произнес:

– Значит, ты хочешь, чтобы я остался твоим должником. Ну что ж, с твоей стороны это разумно. Всегда знал, что ты умница.

В дверь заглянул охранник и тихо произнес:

– Владимир Васильевич, пора. Самолет через час.

– Петюню не дождешься? – спросила Варя, поднимаясь с ковра.

– Мне к сестренке надо лететь в Воронеж, сюда ее забирать. А Петр… да что его ждать? Бесполезно. – Пныря встал, потянулся, хрустнув суставами. – Не доедет он, Варюша. Чувствую, не доедет.

* * *
Ира лежала, закинув руки за голову, и смотрела в темноту. Света спала, свернувшись калачиком. Они потеряли счет времени. Часов они не носили, в подвале не было окон. Ира знала одно: здесь их не убьют, поскольку надо же куда-то деть трупы. Скорее всего, их вывезут ночью за город, в лес, там прикончат и зароют. Чем больше она думала, тем яснее понимала, что других вариантов нет. Она могла сочинить десяток разных финалов, логичных и вполне счастливых, но не желала тешить себя надеждой, как это делала сестренка.

– Успокойся, Ирка, зачем им нас убивать? Мы им нужны, нас можно еще использовать, – бормотала Света, засыпая. – Мы красивые, умные, сильные, нас глупо убивать, приедет П.П., и все разъяснится.

Разъясниться с приездом П.П. могло только одно. Перед тем как убить, П.П. их трахнет сам, позволит это сделать остальным. Потом их посадят в машину и повезут в лес. Возможно, соврут, что отправляют, куда обещали, в один из тайных элитарных бардаков. На самом деле будущего у них нет и быть не может, даже такого поганого, элитно-бардачного.

Ира поняла это не сейчас, значительно раньше, когда Руслан расплатился с ними за ключи от квартиры Солодкиных серьгами, которые вынул из ушей Люсиной тетки. Поняла, почувствовала, но не хотела самой себе верить. А ведь именно тогда, протянув на ладони эти сережки, Руслан дал им последний, и единственный, шанс. Нет, не он, конечно, а Люсина тетка, Лилия Анатольевна Коломеец. Она как бы предупредила, уже с того света: «Сматывайтесь отсюда, девочки, здесь для вас все кончится очень плохо». Надо было всего лишь пойти в милицию с этими сережками. Одно дело – групповуха в подвале, на церковной парче, под крестом, перевернутым вверх ногами, и совсем другое – убийство.

Ира знала, что в середине мая Лилия Анатольевна Коломеец увидела своими глазами их ночную «дискотеку». Охранник заметил ее, лежащую на земле у подвального окошка, оглушил, потом мама Зоя разыграла все так, как только она умела. Но Лилия Анатольевна не поверила, что это был кошмарный сон. Однажды она поймала близнецов у пруда и стала задавать им множество вопросов, уговаривала не бояться и рассказать правду. Они смотрели на нее широко открытыми глазами и все отрицали. Потом точно так же она изловила Лариску, и та, разумеется, побежала стучать маме Зое.

Ире и Свете было приказано любым способом достать кассеты, которые снимал Олег Солодкин. Там не было ничего криминального, но у мамы Зои началась настоящая паника. Потом Руслан поймал их у пруда, предложил за деньги взять еще и ключи от московской квартиры Солодкиных и передать ему. Пообещал пятьсот баксов.

Но вместо денег Ира увидела сережки с сапфирами и поняла, что Лилии Анатольевны уже нет. Ей стало всерьез, по-настоящему страшно. Ни сестре, ни себе самой она не хотела признаваться в этом и все бодрилась, поспорила со Светой на шоколадку, рылся ли Руслан вклубочках, искал ли сокровища, о которых Люся по секрету рассказывала всем в питомнике. «Не такой он идиот, – уверяла Света, – ясно же, Люська все сочинила про сокровища в клубочках. Она влюбилась в Руслана и хотела, чтобы он думал, будто она богатая невеста».

Обе смеялись. Чем звонче был смех, тем тише всхлипывал в душе жалобный противный голосок: «Я боюсь. Надо пойти в милицию и сдать Руслана. Он опасный ублюдок, садист, и мама Зоя такая же, надо пойти в милицию, пока не поздно!»

Но что их ожидало потом, когда питомник накроется? Общага где-нибудь в провинции? Нищета? Панель? В питомнике они были сыты, одеты, у них имелись пусть туманные, но перспективы. К ним приезжали братки на шикарных машинах, П.П. со своей свитой, они отчаянно кокетничали с братками и с П.П., не сомневаясь, что их, таких красивых, оценят, защитят, устроят самым лучшим образом. Им это обещали, и почему бы не поверить обещаниям? Речь шла не о вилле на Канарах, а всего лишь о закрытом бардаке, где им удастся заработать изначальный капитал на дальнейшую самостоятельную жизнь.

И вот братки преподнесли им сюрприз, обрадовали возможностью заработать быстро и много еще до бардака. Разве были у них силы отказаться от трех тысяч долларов? Зайти в назначенное время в шикарный бутик и оставить сумку в примерочной – разве так трудно? Почему же не хватило ума сразу понять, что никогда в жизни П.П. не даст им три тысячи долларов? Не даст, и все.

Ире хотелось орать и биться головой о грязную каменную стену. Она вскочила, подбежала к двери и принялась колотить в нее ногами. Света проснулась и испуганно крикнула:

– Ты что, с ума сошла?

Ира, не обращая на нее внимания, дубасила дверь и кричала:

– Откройте, гады! Откройте! Хотя бы воды принесите, суки! Выпустите нас! Ненавижу!

Очередной удар получился неудачным, Ира сползла по двери на пол и тихо заскулила. Ей показалось, что треснула кость большого пальца. Света кинулась к ней. Ира корчилась на полу, повторяя сквозь слезы:

– Не могу, не могу больше!

И вдруг Света зажала ей рот ладонью. Где-то совсем близко хлопнул выстрел, потом еще один. Послышался топот, автоматная очередь, несколько секунд тишины, и вдруг тяжелые быстрые шаги во лестнице. Света оттащила сестру подальше от двери. Они забились в угол, прижались друг к другу, дрожали и плакали, точно так же, как семнадцать лет назад, когда их, двухмесячных, завернутых в одно драное одеяло, нашла уборщица в туалете женской консультации на окраине Москвы.

Снаружи на дверь сыпались мерные тяжелые удары, в промежутках слышался мат. Мужской голос крикнул: «Есть ключ!» Бить в дверь перестали, крякнул замок. В дверном проеме возникли два широких силуэта, и сестрички закричали, разглядев черные лица с дырами для глаз и для рта. Ира зажмурилась, закрыла лицо руками. Света смотрела не отрываясь и первая поняла, что это вовсе не персонажи их ночных оргий, а омоновцы в масках.

Глава тридцать четвертая

«Я выстрелю, как только его увижу. Я не буду ждать, у него отличная реакция, он ведь бывший боксер. И оружие есть наверняка. Он не должен опомниться. Изольда сказала, он приехал днем и уезжать не собирается. Готов дать мне интервью. Нет, Лика, я не промахнусь. Я слишком сильно хочу его убить, чтобы промахнуться. Стрелять буду в упор, в голову. Не спрашивай меня, что дальше. Это уже не важно» .

Фердинанд вышел на узкую бетонную дорожку. Она бежала параллельно шоссе и вела прямо к воротам. Справа была опушка дубовой рощи, слева, между дорожкой и шоссе, росли высокие, густые кусты жасмина. Запах напоминал духи «Диориссимо», которыми много лет пользовалась Лика, это придало ему уверенности и спокойствия. Осталось немного, сто метров, всего лишь две сотни шагов, и он позвонит у ворот, любезно улыбнется Изольде, пройдет в дом.

«Я никогда не стрелял в человека и не знаю, что это такое. Мне было страшно покупать пистолет, я прожил на свете сорок лет и не думал, что мне придется это делать. Помнишь, я занимался каратэ? По старой телефонной книжке обзвонил нескольких знакомых из бывшей подростковой команды, и один из них сразу понял мои неуклюжие намеки, назначил встречу. Цена оказалась меньше, чем я предполагал, вообще все выглядело просто, буднично, никакой таинственности. Но мне было страшно, я боялся, что кто-то следит, что продавец обязательно позвонит в милицию. Еще страшней мне было, когда нагрянули с обыском. Но сейчас я уже ничего не боюсь. Я никогда не стрелял в человека, но он не человек, Лика, и ты это отлично понимаешь».

Стемнело, зажглись фонари. За кустами послышался звук мотора. Фердинанд не обратил на него никакого внимания. На то и шоссе, чтобы по нему ездили машины. Когда завизжали тормоза, он ускорил шаг. Кусты зашумели, зашевелились, и перед ним возник, как будто из-под земли, капитан Косицкий. Фердинанд замер на секунду и кинулся налево, в рощу. Был обходной путь, он заранее изучил окрестности и собирался добежать через рощу до той самой калитки, в которую совсем недавно, дождливой майской ночью, вошла Лика.

– Стой! Федор, остановись! – несся ему вслед голос Косицкого. Но уже был виден забор питомника, и он не мог остановиться. Пистолет в кармане легкой ветровки бил его по бедру, на бегу он расстегнул карман и сжал холодную рукоять. Дубовые корни извивались как змеи, он легко перескакивал их, он летел сквозь сырой вечерний воздух, видел калитку, она была распахнута, в проеме застыл тонкий маленький силуэт, подсвеченный сзади прожектором, отчего вокруг головы образовался пылающий огненный венец.

Фердинанд был совсем близко, всего в трех шагах, когда что-то тупо, сильно толкнуло его в грудь и отбросило назад, он упал навзничь на твердые дубовые корни, так и не услышав выстрела.

* * *
Митя отрастил усы, остриг волосы коротко, под ежик, и лицо у него стало совсем другое. Ксюша была собой довольна. Больше всего на свете ей хотелось, переступив порог его дома, кинуться на шею, разрыдаться, рассказать все, начиная с того вечера, когда ждала под дождем на Пушкинской площади и потом чуть не кинулась под поезд в метро, и кончая нынешними кошмарами с маньяком. Но тут же она мысленно залепила себе рот куском пластыря.

Митя часа два хвастался успехами в академии и жаловался на одиночество, на тупые, пошлые, совершенно невозможные отношения с девочками.

– Наверное, я сам виноват, каждый раз слишком многого жду, они это чувствуют. Одна пугается, другая издевается, и никто не любит. Скучно и холодно. Всегда знаю заранее, что будет дальше.

Ксюша молчала. Было видно, как он, бедненький, истосковался по слушателю, вернее, по слушательнице. Наконец, наговорившись всласть, он спросил:

– Ну, а у тебя как дела?

– У меня все отлично, Митенька, – произнесла она, чувствуя, как трудно улыбаться с куском пластыря на губах, даже если этот пластырь воображаемый. – Я совершенно счастлива.

– Мужа любишь? – спросил быстро, хрипло и покраснел.

– А как же? Очень люблю. И он меня тоже, очень. Со свекровью чудесные отношения. Домработница есть. Квартира пятикомнатная, дача.

– Класс, – кивнул он, – поздравляю. Ты, кстати, похорошела. Какая-то в тебе появилась загадка, раньше этого не было.

– Раньше я была вся твоя, а теперь чужая.

Когда повисали паузы, она порывалась уйти и больше всего боялась, что он скажет: «Да, иди». Но он не отпускал и смотрел на нее умоляющими глазами.

– Пятикомнатной квартиры у меня нет, – произнес он совсем некстати. – Дача, правда, имеется. Курятник. Шесть соток. Знаешь, какое предательство было самым первым?

Ксюша молча помотала головой. Желудок больно сжался. Она знала, что если он начнет каяться и просить прощения, то все пропало.

– Адам заложил Еву, – произнес он с дурацкой улыбкой. – Она ведь не заставляла его яблоко откусывать, просто предложила. А когда Господь их застукал, Адам сказал: «Жена, которую Ты мне дал, она дала мне от дерева, и я ел». То есть Ты плохой, дал мне неправильную жену, она, мерзавка, виновата, и Ты виноват, а я маленький, слабенький, она дала, я ел. Стукачок он был, первый человек. Наверное, и последний будет таким же.

– Это ты к чему? – удивилась Ксюша.

– А просто так. Слушай, как же ты умудрилась так быстро полюбить своего мужа? Поделись опытом.

– Мужа надо любить и принимать таким, какой есть, – глубокомысленно изрекла Ксюша, – хотя бы ради ребенка.

Митя встал, взял Машу и вышел из кухни, не сказав ни слова. Маша отнеслась к незнакомым рукам совершенно спокойно, улыбнулась, потрогала пальчиком Митины усы, широко зевнула и быстро, возбужденно залопотала, словно хотела сообщить ему что-то важное. Он уселся на диван и стал шепотом рассказывать ей сказку про Колобка, не обращая на Ксюшу никакого внимания.

Ксюша села в кресло напротив. Глаза закрывались. День был огромный, жуткий, и впервые она призналась себе, что только здесь, у Мити, чувствует себя дома и в безопасности. Ей не хотелось уходить. Она заранее заказала такси по телефону на одиннадцать тридцать, и пора было собираться. Маша заснула у него на руках, он сидел и молча покачивал ее.

– Уже начало двенадцатого, скоро такси приедет, – прошептала она, встала и потянулась.

– Такси приедет и подождет. Я оплачу ожидание, не волнуйся, – прошептал в ответ Митя.

– Оплатить я могу и сама. Не в этом дело.

– А в чем?

– Я уже объясняла, я привыкла ложиться рано. Очень хочется спать. – Она зевнула и потерла глаза. – К тому же свекровь прилетает ночью, я должна быть дома.

– Про свекровь ты уже говорила, – напомнил Митя. – Ее самолет приземляется в пять пятнадцать утра плюс дорога от Шереметьева до Москвы, получается шесть пятнадцать. Плюс пограничники, таможня. Не волнуйся, она появится дома часов в восемь, не раньше. У нас еще куча времени.

– Никакой таможни, зеленый коридор, – пробормотала Ксюша.

– Ну ладно, в половине восьмого. – Он посмотрел на Машу, она причмокнула и улыбнулась во сне. – Ты ей какой-нибудь прикорм даешь?

– Нет. Пока только грудное молоко.

– Молодец. Уже можно тертое яблочко, начиная с половины чайной ложки.

– Без тебя знаю. Ее от яблока пучит.

– Тогда попробуй абрикосовую мякоть. Говоришь, она недоношенная родилась?

– Ага, восьмимесячная.

Помолчали. Опять молчание стало неловким, как три часа назад, в первые минуты.

– Я собираюсь специализироваться на педиатрии, – медленно, как будто размышляя вслух, произнес Митя. – У педиатров всегда есть работа. Взрослый при нынешней платной медицине до последнего будет терпеть, к врачу не пойдет, разве что на «скорой» увезут. Но ребенка своего потащит к доктору при малейшем чихе. Так что работой я буду обеспечен.

– Разумно, – кивнула Ксюша.

– Но ты знаешь, теперь я стал сомневаться, получится ли из меня хороший детский доктор. – Митя грустно вздохнул. – Ты говоришь, Маша восьмимесячная, но я, хоть убей, не вижу никаких признаков. А ведь в три месяца они остаются. Ты должна это знать, ты готовишься к экзаменам, читаешь много всякой литературы, в том число по педиатрии. Признаки недоношенности – это азбука, Ксюша, это тебе каждый сельский фельдшер определит. Но раз ты говоришь, значит, так оно есть. Кому же знать, как не тебе? Бедный ребенок. – Митя провел ладонью по Машиным русым волосам.

– Ничего не бедный. Очень богатый, – сердито рявкнула Ксюша. – Масса радостей впереди. Оксфорд, Кембридж, отдых на Канарах, одежки от Кардена. Ладно, Митюша, нам действительно пора. Я должна хорошо выспаться перед встречей со свекровью. С ней всегда надо быть в форме. Я ужасно рада с тобой повидаться. – Ксюша подошла к дивану, попыталась взять спящего ребенка у Мити из рук, но он не отдавал.

– Ты что? Нам правда пора.

– Сядь! – скомандовал Митя.

Ксюша послушно села рядом с ним на диван и быстро произнесла:

– Ладно, такси еще не приехало, можно минут пять посидеть.

– Пошутили, и будет, – прошептал Митя. – Нет, ты, пожалуйста, не отворачивайся, смотри мне в глаза. В больнице мне рассказали о твоем муже. Он наркоман. Потасканное злое ничтожество. Что касается пятикомнатной квартиры, шикарной дачи и мамаши-миллионерши, это все правда. Пожалуйста, смотри в глаза! Зачем ты это сделала?

– Что, Митенька?

– Сама знаешь. Почему ты не сказала мне, что беременна?

– А при чем здесь ты? – Вместо улыбки у Ксюши получился жалкий оскал. Она старалась мысленно заклеить пластырем не только свой рот, но и глаза, потому что они предательски наливались слезами, вообще было бы отлично обмотать липкой широкой лентой себя всю, стать неподвижной, бесчувственной мумией.

– Может, я должна была сообщить тебе это там, в больнице, когда мы виделись в последний раз? Но, во-первых, вокруг было много народу, в том числе твоя роковая брюнетка, во-вторых, ты меня даже не заметил, а в-третьих, я пришла договариваться об аборте, и если бы там не было толпы студентов с тобой посерединке, то договорилась бы. Дай мне телефон, надо узнать, почему задерживается такси.

– Все нормально с такси. Не дергайся.

– Что значит – нормально?

– Пока ты кормила Машу, я позвонил на фирму и попросил, чтобы машину прислали часом позже, в половине первого.

– Зачем?

– Затем, что надо поговорить. Я не мог сразу, мне необходимо было раскачаться. Я слишком долго ждал этой нашей встречи, произносил про себя длиннющие монологи, горячие и убедительные. Когда ты позвонила сегодня и сказала, что ребенку три месяца и две недели, я все подсчитал и жутко разволновался. Ты сколько угодно можешь врать самой себе, но мне не соврешь. Конечно, пятикомнатная квартира и прочие прелести – это весомо, зримо, конкретно. Но наркотики – это еще конкретней. Однако дело совсем в другом. Даже если бы твой Солодкин был трезвейшим, добрейшим, порядочнейшим человеком, все равно, Маша – моя, а не его дочь. И ты всегда, всю жизнь будешь об этом помнить. Ты не любишь его, тебе с ним не просто плохо, тебе страшно. Ты боишься, что рано или поздно он посадит тебя на иглу.

– И что дальше? – тихо спросила Ксюша.

– Тебе решать. Чтобы было все окончательно ясно, скажу: мне никто, кроме тебя и Маши, не нужен. Твое право не верить. В каждой из девиц, которая была со мной потом, я пытался увидеть тебя. Правда, не сразу самому себе сумел признаться в этом. Все получилось банально до тошноты. Я привык к тебе за десять лет школы. А потом, в академии, столько новых красивых девушек, ну прямо глаза разбегались, мне показалось – так не бывает, чтобы только ты, с первого класса и на всю жизнь. Надо попробовать что-то другое. Попробовал. Не понравилось. В общем, так. Я тебя люблю и жить без тебя не могу. Хорошо слышала? Больше повторять не буду.

– Что? – Ксюша сморщилась и приставила ладонь к уху. – Я не слышу. Повтори!

– Жить без тебя не могу, – прокричал он шепотом, смешно открывая рот, вытягивая губы.

– Все равно не слышу! – Ксюша помотала головой.

– Я тебя люблю!

Когда они прощались у такси, Ксюша пробормотала:

– Если нам с Машей уходить оттуда, то только голышом.

– Ничего, – улыбнулся Митя, – знаешь, у Александра Дулова песенка такая есть: «Ай-ай-ай, а я нагая с окон падала, меня милый подбирал».

* * *
Рыжая Лариса успела шагнуть к Фердинанду и выстрелить ему в голову. Так велела мама Зоя. Первый выстрел в грудь, второй, контрольный, в голову. Пистолет шестизарядный. Стрельнуть в ментов можно трижды. Последний патрон – для себя. В каком фильме такое было?

Они надвигались на нее, в бронежилетах, с автоматами, они орали, она видела это, но не слышала. В голове гремел тяжелый рок, словно вместо черепа у нее был магнитофон. Она развернулась, чтобы выстрелить в тех, кто надвигался сзади, однако свет прожектора мгновенно сжег глаза, и все три выстрела оказались напрасными. Она застыла посреди лужайки с последним патроном в стволе и медленно поднесла дуло к виску. Рука отяжелела, налилась свинцом, никак не хотела двигаться, а времени совсем не осталось. Они были близко, все живые, все до одного. В фильме происходило иначе, там герой попадал в цель сразу, и мертвые враги падали на землю. Могла уложить хотя бы троих, дура несчастная. Хорошо, что успела выполнить главное задание мамы Зои, замочить фальшивого француза. Кого хотел обмануть, мент несчастный? Прежде чем представляться французским корреспондентом, надо было зубы починить или новые вставить. У иностранцев не бывает таких гнилых зубов. Лариса очень гордилась, что первая обратила на это внимание, и сразу, как только он вышел за ворота, сказала маме Зое.

Тяжелый рок грохотал в мозгу и не давал вспомнить, как назывался фильм, в который она сейчас играла. Спусковой крючок был как кнопка «стоп» на магнитофоне. Одно движение – и станет тихо. Если честно, она жутко устала от этого грохота. Но палец свело, он не слушался, она поняла, что упустила момент. Надо было сразу, пах! – и все дела. Теперь никогда она не будет похожа на правильного героя. Она, оказывается, притворялась, она совсем из другого кино. Ей хотелось плакать, рука с пистолетом стала слабой, вялой, и это было неправильно. Здесь пахло плохими фильмами, «слезоточилками». Правильные герои никогда не плачут. Закаляйся, как сталь. В здоровом теле здоровый дух. Больше дела, меньше слов, будь готов – всегда готов. Пах – и все дела.

Пистолет успели вышибить из ее руки, но выстрел все же прозвучал. Стреляли из темного окна дома. Пуля просвистела над головой капитана Косицкого в тот момент, когда он повалил рыжую девочку на землю и защелкнул наручники, слишком большие для тонких, как ветки, рук.

Изольду Ивановну Кузнецову нашли в подвале. Она сидела на высоком стуле под перевернутым распятием. На ней был черный балахон. При аресте она хохотала, громко пела куплеты из попсовых шлягеров, материлась, задирала подол балахона, демонстрируя голую задницу, плевала в лица всем подряд, ни на какие вопросы не отвечала.

Рядом валялся пистолет. Возможно, она пыталась покончить с собой, пока ломали подвальную дверь. Однако не сумела этого сделать.

Позже психиатрическая экспертиза признала ее вменяемой.

Глава тридцать пятая

Младший лейтенант Коля Телечкин, копаясь в старых спортивных журналах в больничной библиотеке, наткнулся на интервью с чемпионом России по боксу в легком весе 1991 года. Там было много фотографий – на ринге, на пьедестале с кубком в поднятых руках, а в середине журнала имелся календарь на 1992 год с крупным цветным портретом чемпиона. Коля бросился звонить Бородину на мобильный. Илья Никитич изобразил удивление и радость, ему не хотелось расстраивать Колю и говорить, что личность преступника и так уже установлена. Пусть Коля думает, что он первый.

С семи до двенадцати вечера в Москве и в Московской области успели задержать сто двадцать семь мужчин, похожих на Кравчука Руслана Михайловича 1968 года рождения. Задерживали и отпускали. Череп (такая оперативная кличка была присвоена преступнику) провалился сквозь землю.

Бородин сидел на кухне у Евгении Михайловны, пил третью чашку отличного крепкого кофе с кардамоном и не чувствовал ничего, кроме пустоты и смертельной усталости. Евгения Михайловна задавала вопросы, он отвечал, вяло, монотонно, и каждые десять минут выходил в коридор, вертел телефонный диск, долго слушал протяжные гудки, возвращался в кухню, тяжело падал на стул, машинально подносил к губам чашку с кофе.

– Вы собираетесь встречаться с мадам Солодкиной? – спросила Евгения Михайловна.

– Пока нет.

– Вы совершенно исключаете, что Галина Семеновна помогла Ольге уйти из жизни десять лет назад?

– Совершенно исключаю. – Бородин прикрыл глаза. – Доподлинно известно, что с двадцать восьмого июня по шестое июля восемьдесят девятого года Галина Семеновна Солодкина находилась в Греции, в туристической поездке.

– А как же записка?

– Ольга Коломеец страдала маниакально-депрессивным психозом, с этим диагнозом стояла на учете в диспансере. С тринадцати лет зафиксировано восемь суицидальных попыток, и каждая сопровождалась запиской. А сколько их было на самом деле, теперь сказать невозможно. Последняя оказалась успешной. Возможно, потому, что рядом не было зрителей. Галина Семеновна, при всей своей лютой ненависти, открыла на имя Ольги счет в сбербанке и аккуратно переводила деньги. Совсем не маленькие суммы. Мне с этой дамой беседовать не о чем. А взятками, подделкой документов будут заниматься другие, не я.

– Почему же она отказалась от внучки?

– Так всем было удобней. Галина Семеновна не отказалась, она откупилась от Люси, она щедро спонсировала питомник, и совесть ее была чиста, и никто не знал, что ее единственный сын, отрада и гордость – наркоман, а внучка олигофренка. Лилия Коломеец была убита прежде всего потому, что Изольда Кузнецова боялась лишиться этих денег. Впрочем, это уже не важно. Все, что происходило в семействе Солодкиных, – нормальный бытовой кошмар. Рукотворный кошмар, когда валят вину друг на друга, каждый слышит и видит только себя. Так живут миллионы семей, и ничего. Но бывает в одном случае из миллиона или из тысячи, не знаю, точной статистики тут нет, – бывает, когда концентрация взаимной ненависти превышает все допустимые нормы, и кошмар из рукотворного превращается в самостоятельную стихию.

– По-моему, Лилия Коломеец была единственным человеком, который ни в чем не виноват. Почему именно она? – еле слышно произнесла Евгения Михайловна и закурила.

– Стихия. – Бородин пожал плечами. – Торнадо, цунами. Между прочим, оно где-то сейчас гуляет по Москве, и я до сих пор не поймал его.

– Вы сделали все, что могли.

– Я ничего не сделал. Я плохой следователь. – Бородин приоткрыл глаза, протянул руку и вытащил из пачки сигарету.

– С ума сошли?! – Евгения Михайловна вскочила, Илья Никитич щелкнул зажигалкой, затянулся и закашлялся.

– Что вы делаете? Загасите сейчас же!

– Да ладно вам, Женечка. Вы много курите, какая разница, дышать этим или курить самому?

– Ну, мы с вами не так часто видимся, зачем перенимать дурные привычки? – Она горячо покраснела и отвернулась.

– Да, вы правы. Ужасная гадость. – Он загасил сигарету, взглянул на часы и опять кинулся в коридор, к телефону. Постоял, послушал протяжные гудки.

– Илья Никитич, куда вы все время названиваете? – спросила Евгения Михайловна.

– Ксении Солодкиной. Ее нет дома, и мне тревожно. Как вы думаете, где могла загулять молодая мамаша с трехмесячным младенцем?

* * *
Ксюша уснула в такси. Она спала так крепко, что шофер испугался, когда стал ее будить.

– Проводить вас до квартиры? – предложил он, вытаскивая из багажника коляску.

– Да, спасибо. – Она сладко зевнула. – Сплю на ходу, такой огромный день.

У дома, на углу, она заметила милицейскую машину и помахала рукой. На лавочке у подъезда курили двое в штатском.

– Добрый вечер, – сказала она и повернулась к таксисту. – Это меня охраняют. За мной охотится страшный маньяк с ножом.

У таксиста слегка вытянулось лицо, и Ксюша тихо рассмеялась.

Закрыв дверь на все замки и на задвижку, она включила свет и оглядела прихожую новым, прощальным взглядом. Мельком взглянула в зеркало и скорчила болезненную гримасу, представив скорое объяснение со свекровью. Отнесла спящую Машу в кроватку и отправилась в душ.

Сквозь шум воды она услышала долгие, настойчивые телефонные звонки, вспомнила, что обещала позвонить следователю, когда вернется домой. Наверняка это он, но не вылезать же мокрой из душа. Привычно протянув руку за флаконом жидкого мыла, она обнаружила, что полка пуста. Выглянула из-за шторки. В ванной что-то изменилось. Прежде чем она сообразила, что именно, ужас облепил ее всю, с ног до головы, как мокрое полотно на ледяном ветру.

Исчез баллончик с французским дезодорантом, исчезли все флаконы – с шампунями, бальзамами, одеколонами, лосьонами. Исчезло все, чем можно брызнуть или плеснуть в лицо.

Телефон в прихожей продолжал надрываться. У Ксюши что-то случилось с дыханием, как будто пропал воздух и она оказалась в вакууме. Дверь бесшумно распахнулась.

Если бы перед ней возник белобрысый маньяк, она, возможно, сразу потеряла бы сознание. Но в ванную медленно вошло существо с черной лысой головой, огромными красными глазами, короткими толстыми рожками, с висячим носом и желтыми клыками во рту.

Она не успела ничего понять, а рука ее уже потянулась к кранам. Закрутив холодную воду, она на всю мощь включила горячую и направила душ в лицо существу. Это, конечно, была маска, тугая эластичная маска черта. Из душа бил крутой кипяток. Убийца отпрянул и шарахнулся затылком о мраморную полку. Ванная наполнилась густым паром. Ничего не видя перед собой и уже ничего не соображая, Ксюша кинулась в комнату, где спал ребенок, захлопнула дверь, нажала медный стерженек замка, удостоверилась, что с Машей все в порядке, и тут услышала приближающийся тяжелый топот и бешеную матерную брань. Дверь дернулась.

Оглядев комнату, Ксюша попыталась сдвинуть с места старинный дубовый комод, но тут же поняла, что бесполезно. Пол покрывал толстый мягкий палас, и никакую тяжелую мебель пододвинуть к двери было невозможно. Маша проснулась и заплакала. Выхватив из ящика комода первую попавшуюся футболку, Ксюша натянула ее на мокрое тело, распахнуло окно и закричала изо всех сил: «Помогите!» Но, как в кошмарном сне, вместо крика получился слабый хрип. На кровати валялась «кенгурушка». Едва справляясь с дрожью, Ксюша надела ее, посадила туда ребенка, крепко затянула ремни. Так у нее были хотя бы свободны руки, правда, это не утешало.

Дверь сотрясалась от ударов, ходила ходуном. Грохнул выстрел, и в нескольких сантиметрах от дверной ручки отвалился кусок дерева.

* * *
– Погодите, значит, он сначала пошел за девочкой совершенно открыто, и только когда возле нее начался скандал, он исчез? – быстро произнесла Евгения Михайловна. – Сначала за девочкой и только потом за своим ножом? – Она вскочила и заметалась по кухне. – Надо срочно ехать туда! Вызовите наряд, делайте что-нибудь, скорее!

– Женечка, ну что с вами? Там пять человек наружников, там все нормально, она только что подъехала на такси и поднялась в квартиру. А к телефону не подходит потому, что, наверное, отправилась в душ или легла спать и приглушила звонок.

– Свяжитесь с ними, пусть поднимутся и позвонят в дверь.

– Да ну что вы, это полнейшее безумие. Квартиру обыскали. Он взял нож и ушел.

– Он вернулся. У него есть ключ. Он не успокоится, пока не убьет ее.

– Объясните, почему вам вдруг пришло это в голову?

– Это единственное место, где его не станут искать. Девочка оскорбила его, это для него невыносимо. Он ее убьет. Вы говорили, она брызнула ему в лицо дезодорантом и убежала. Поймите наконец, она вывела его из себя, унизила. Он психопат, он не остановится, пока не убьет девочку! Да что мы сидим, в самом деле?! Некогда объяснять, я прошу вас, свяжитесь с наружниками, быстрее!

– Ну ладно, пожалуйста, для вашего спокойствия. – Бородин взялся за телефон. Через две минуты ему сообщили, что в квартире все тихо.

– Пусть позвонят в дверь! – крикнула Евгения Михайловна.

Из трубки послышалось глухое, далекое щебетание дверного звонка.

– Спит она давно, – сказал Илья Никитич. – Спит очень крепко. После всех потрясений...

– Скажите им, пусть ломают дверь!

– Да вы что, Женечка, это невозможно, во-первых, дверь там стальная, во-вторых, мы потом неприятностей не оберемся с мадам Солодкиной, к тому же… – Но, взглянув ей в лицо, он осекся и быстро произнес в трубку: – Попытайтесь сломать дверь, проникните в квартиру как можно быстрей. Балкон, пожарная лестница, что угодно. Быстрее.

– Да что вы, Илья Никитич, – ответил в трубке удивленный голос, – там все тихо, спокойно. Она спать легла и звонка не слышит. А с дверью мы все равно не справимся. Это же бункер, а не квартира.

* * *
После выстрела повисла тишина. Маша перестала плакать. Она дрожала и тихо всхлипывала. Издалека, словно с другой планеты, донесся зыбкий щебет звонка. Звонили в дверь, и убийца затих, пережидал, пока уйдут.

– Уйти они не должны. Но и в квартиру попасть не сумеют, – прошептала Ксюша, прижимаясь губами к Машиной щеке. – Сейчас он поймет, что у него совсем не осталось времени, и озвереет. Я все сделала правильно. Я догадалась, что ему придется стянуть с головы маску, пропитанную кипятком. Не знаю как, но я догадалась. Значит, должна придумать что-то еще. Не могу не придумать. Сколько у нас в запасе? Минуты две, не больше. Если я опять попытаюсь закричать, у меня получится, они услышат. И что толку? Они и так уже поняли…

Звонок затих, и тут же хлопнул еще один выстрел по дверной ручке. Сердце колотилось у горла, но голова работала удивительно четко. Она подошла к окну. Внизу шла стена. Справа угол дома, слева край балконных перил. Вместо карниза широкий пластиковый ящик с незабудками. Их этой весной посадила Раиса, цветовод-любитель. От ящика до балкона всего ничего, около полуметра, может, меньше. Перила широкие. Ящик держится на винтах и человеческого веса не выдержит даже на одну секунду.

Балконная дверь выходила всего лишь в соседнюю комнату. Ксюша знала, что она заперта изнутри, и попасть оттуда в коридор, к входной двери, невозможно. Это полнейшее безумие. Бред. Самоубийство. Она заставила себя не смотреть на балконные перила. Десятый этаж. Внизу голый асфальт. Остается спрятаться в шкаф. Совсем уж нелепо. От силы полминуты жизни.

И все-таки она распахнула дверцы. Взгляд ее упал на большую, широкую гладильную доску. Она ждала очередного выстрела, но его не было. Дверная ручка дрожала и крутилась, как живая.

«У него осталось мало патронов. Он пытается открыть ножом», – машинально отметила про себя Ксюша. Руки ее уже достали из шкафа гладильную доску. Она была страшно тяжелой, Ксюша еще не совсем поняла, что собирается с ней делать, а уже тащила ее к распахнутому окну.

Вдали завыла сирена, но Ксюша не услышала. В ушах стоял грохот собственного сердца и отчаянный Машин крик. Конец доски тяжело упал на балконные перила. Другой конец лежал на перемычке между подоконником и ящиком с цветами. Доска встала криво, наискосок, и держалась ненадежно.

«Что я делаю? Господи, что я делаю?» – прошептала Ксюша, влезая на подоконник.

Дверь открылась. Она успела увидеть багровое обожженное лицо, желтые глаза, руку с пистолетом и шагнула на доску. Следующий шаг был как будто в пустоту. Доска качнулась, Ксюша потеряла равновесие и почувствовала, как падает, летит в бесконечной черноте, наполненной пронзительным Машиным криком.

Несколько секунд она не могла открыть глаза. Стало тихо. Маша больше не кричала. Рядом что-то щелкнуло. Приподнявшись с кафельного балконного пола, Ксюша увидела за стеклом лицо убийцы. Он пытался открыть дверь и не мог справиться с замком. Маша судорожно всхлипнула.

«Все, что могла, я сделала, – устало подумала Ксюша, – ничего мудреного в этом замке нет. Надо просто сначала поднять ручку вверх до отказа, а потом опустить».

Дверь дернулась и приоткрылась. Оставалось только повернуться к нему спиной, чтобы не видеть, чтобы первый выстрел пришелся не на ребенка.

Выстрел прозвучал через секунду, легким хлопком.

* * *
– Давай открывай глаза, ну! Все уже кончилось. Эй ты, каскадерка, ты меня слышишь? Хотя бы знак какой подай, что ли. Серега, у тебя нашатырь далеко?

– Надо ребенка отцепить, да как эта дрянь расстегивается, черт, может, разрезать?

– Не надо, зачем хорошую вещь портить? Еще пригодится.

– Все, нашел. Ой ты, малыш мокрый насквозь, вот тебе и подгузники «Беби-драй».

Голоса звучали все отчетливей, в нос ударил резкий запах нашатыря. Ксюша открыла глаза и увидела над собой молодое конопатое лицо, рыжие усы, зеленые глаза. Она лежала на диване в гостиной, укрытая пледом. Вокруг нее стояло несколько человек в камуфляже и бронежилетах. Один держал на руках Машу.

– Ну что, каскадерка, как чувствуем себя?

– Где он? – спросила Ксюша, едва шевеля пересохшими губами.

– Что, хочешь посмотреть? Не советую. Пришлось стрелять на поражение. Мы тут дверь вашу попортили слегка, ты уж извини.

– Его больше нет?

– Нет, успокойся. На вот, водички попей. Да не трясись ты, замерзла, что ли?

Ксюша не могла сделать ни глотка, зубы отбивали звонкую дробь о край стакана. Перед глазами все поплыло, над ней склонилось еще одно лицо, женское, с ободком зеленой шапочки на лбу. Она поняла, что приехала «скорая» и это врач, почувствовала, как ей щупают пульс, приподнимают веко. У нее не было сил шевельнуться.

Чей-то знакомый голос тихо произнес:

– Ну а если все в порядке, так и не надо ей ничего колоть, она кормящая мать. Пусть просто отлежится, придет в себя. Да, вы можете ехать. Мы с Евгенией Михайловной останемся здесь.

Ксюша окончательно провалилась в тяжелый, обморочный сон, в котором летали черно-белые призраки, складной нож с ромбовидным лезвием самостоятельно плавал в розовом тумане и череп на его рукояти подмигивал рубиновым глазом, а гладильная доска, обтянутая цветастой фланелью, отплясывала канкан. Складные металлические ножки с мелодичным звоном лихо скакали по бескрайней незабудковой поляне.

Проснулась она оттого, что в прихожей кто-то громко крикнул:

– О господи! Что здесь происходит?

– Доброе утро, Галина Семеновна, приятно познакомиться. Старший следователь Бородин. Вот, пожалуйста, мое удостоверение. Как отдохнули?

– Да в чем дело? Вы можете объяснить, черт возьми?

– А это вам привет из питомника, куда вы благополучно пристроили свою внучку Люсю.

Что-то грохнуло. Приподнявшись, Ксюша увидела сквозь дверной проем, как Галина Семеновна тяжело опустилась на свой огромный чемодан и закрыла лицо руками.

– Илья Никитич, вы что? Разве так можно? – тихо спросила незнакомая женщина, стоявшая рядом с Бородиным.

– Да, Женечка, вы правы, как всегда. Так, наверное, нельзя, – ответил он и обнял женщину за плечи.

Эпилог

– Вот это будет твоя комната. Тебе нравится?

– Да.

– Вот здесь ты будешь спать, за этим столом заниматься.

– А это чья кроватка?

– Эту кроватку мы уберем, здесь спал твой папа, когда был маленький. Теперь она нам не нужна.

– У меня нет папы.

– Люсенька, у тебя есть папа. Он сейчас в больнице, и сегодня мы с тобой поедем его навещать. Вот смотри, здесь для тебя платье, туфли, все, что нужно. Ты умеешь сама одеваться? Или тебе помочь?

– Я умею одеваться. Помогать мне не надо. Чья это кукла? У вас что, есть маленькая девочка?

– Нет, Люся, у меня нет маленькой девочки. Только ты.

– Я большая и не ваша. Когда придет тетя Лиля?

Полина Дашкова Чеченская марионетка, или Продажные твари

ДОРОГОЙ ЧИТАТЕЛЬ!

Эта повесть, написанная в 1996 году, называлась «Чеченская марионетка». Первые издатели сочли такое название недостаточно привлекательным, и из восемнадцати предложенных мной вариантов редактор выбрал самый, на мой взгляд, непривлекательный – «Продажные твари».

Когда вышла книга, я узнала из аннотации на обложке, что действие моей повести происходит в «южном курортном городке на границе с Чечней», а позже прочитала в газетах радостные замечания детективоведов о моем дурном знании отечественной географии.

Но этого мало. Текст серьезно пострадал от вмешательства редактора. От первой до последней страницы был аккуратно истреблен глагол «БЫТЬ» и все его производные. Не только отдельные фразы, но и целые главы изменились до неузнаваемости. В результате получилось нечто вроде дрянного перевода с русского на какой-то чужой язык, с авторского на редакторский. Моя повесть казалась мне живым существом, которое родилось здоровым, но было грубо искалечено, непонятно почему и за что. Заверения, будто хромота, кривобокость, шрамы и отсутствие правого глаза не очень заметны, меня не утешали, я знаю совершенно точно, что в художественном произведении, как в живом организме, важно все.

Наконец у меня появилась возможность восстановить изначальный текст повести «Чеченская марионетка», с чем я от души поздравляю и себя, и своих читателей.

Полина Дашкова

ГЛАВА 1

День начался отвратительно. Во-первых, убежал кофе, и темно-коричневая гуща с шипением залила девственно чистую хозяйкину плиту. Во-вторых, порвались старые любимые кроссовки, на этот раз окончательно. Теперь их осталось только выбросить. В-третьих, с утра небо затянулось плотными, тяжелыми тучами, лил тоскливый дождь.

Оттирая тряпкой плиту, Маша Кузьмина злилась на себя и на весь мир. За три дня отдыха в курортном городе она устала больше, чем за месяц сессии. В который раз она ругала себя последними словами за то, что поддалась на Санины уговоры, не стала ждать, пока он освободится, поехала одна, чтобы лишние пять дней поплавать в море, позагорать, а не сидеть в раскаленной, загазованной Москве. Тем более билет уже был. Она вспомнила, как Саня на все ее робкие сомнения отвечал со смехом:

– Ты что, считаешь себя Шерон Стоун или Клаудией Шиффер? Ты думаешь, каждый встречный мужик будет на тебя бросаться с ревом? Запомни раз и навсегда: если женщина не хочет, к ней никто не пристанет, пальцем не тронет. Хочет она или нет, всегда написано у нее на лице крупными буквами.

– А если попадутся такие, которые не умеют читать даже крупные буквы? – неуверенно возражала Маша.

– У нас уже семьдесят лет обязательное среднее образование, – отвечал Саня.

Тогда, в Москве, Маше казалось, что он прав. А здесь, в курортном городе, она сразу поняла: нет, не прав был Саня. Теперь нужно только дождаться его и это объяснить. Ждать осталось всего два дня.

Он, конечно, не поверит, поднимет на смех, изведет язвительными замечаниями, и в итоге она будет чувствовать себя идиоткой, вообразившей, будто все мужское население сходит по ней с ума. Ха-ха, какая гадость!

Одной ехать на юг нельзя, во всяком случае, когда тебе девятнадцать, у тебя две ноги, две руки и голова не набок. В Москве Маша этого не понимала. В последний раз она отдыхала на море с родителями в семилетнем возрасте, причем именно здесь, в этом курортном городе. Остались радужные воспоминания о море, солнце и фруктах. Санина идея съездить к морю вместе недельки на две показалась Маше просто замечательной.

Саня Шарко был ее сокурсником. Роман их начался недавно, но очень бурно. Машины родители ни за что не отпустили бы ее на юг с мальчиком. Они все не понимали, что ей уже девятнадцать, относились как к неразумному младенцу. Пришлось соврать, будто подруга-сокурсница из Севастополя пригласила погостить недельки две. Родители посомневались, но отпустили. Не сидеть же девочке два летних месяца после сессии на даче в Березках, в крошечном двухкомнатном «курятнике», на четырех сотках! А отдых на море семья уже давно себе позволить не могла. Папа, доктор искусствоведения, получал копейки. Мама, бывшая балерина, вела детскую хореографическую студию и получала немногим больше папы. Про Машину стипендию и говорить смешно. Денег едва хватало на жизнь. Какое уж тут море!

Когда билеты на поезд были уже куплены, а севастопольская подруга предупреждена на всякий случай, оказалось, что Саню пригласили на телевидение сыграть красавца вампира в какой-то новомодной детской передаче. Мелькнуть на телеэкране не откажется ни один нормальный студент театрального вуза, к тому же деньги посулили приличные, для отдыха на море вовсе не лишние. Маша хотела остаться в Москве и дождаться Саню. Но пришлось бы заново врать родителям. Саня уверял, что за эти пять дней ничего с ней не случится, и сама она не особенно сомневалась. Чего ей бояться? И с какой стати? Она ведь взрослый человек.

Санин билет легко обменяли, договорились, что она встретит его на вокзале через пять дней. Маша села в поезд, чувствуя себя независимой и самостоятельной.

Но в курортном городе с первых же часов все пошло у нее наперекосяк.

Комнату Маша сняла по-дурацки, у первой же тетки, поймавшей ее на вокзале. Тетка ловко подхватила Машин рюкзачок, ласково заворковала, пообещала душ, отдельный вход и назвала вполне терпимую цену.

Вход был вовсе не отдельный, душ оказался безнадежно сломанным, а хозяйка на редкость общительной. Сначала Маша хотела заплатить только за пять дней, но хозяйка заявила, что так не делают, и потребовала отдать деньги вперед, сразу за две недели.

«Ничего. Саня приедет, мы найдем что-нибудь получше. Ему она деньги вернет как миленькая», – решила Маша и успокоилась. Но ненадолго.

На грязном городском пляже к ней тут же подсели два бугая в татуировках:

– Девушка, вам не скучно одной?

Маша их отшила вежливо и быстро. Но через десять минут подошел лысеющий хлыщ с треугольной бородкой, прочитал длинную лекцию о вреде ультрафиолетовых лучей, а потом с легким пыхтением предложил:

– Если позволите, я намажу ваше тело солнцезащитным кремом. Он с ментолом, это очень эротично.

Отшить хлыща оказалось сложнее, чем амбалов. Он прилип со своим «эротичным кремом» и, как бы далеко его Маша ни посылала, отлипать не хотел. В конце концов пришлось уйти с пляжа.

Но самое неприятное началось вечером, когда Маша решила просто погулять по набережной. Амбалы, хлыщи, всякого рода сомнительные молодые люди то и дело предлагали скрасить ее одиночество. Маша очень быстро поняла: с вечерними прогулками до Саниного приезда лучше погодить.

«Значит, на пляж нельзя, гулять по городу нельзя, – зло думала Маша, – что же остается? Валяться в комнате на койке с утра до вечера или сидеть во дворе и общаться с хозяйкой?»

Вглядываясь в потресканное зеркало над умывальником, Маша пыталась понять, что же такое написано на ее лице.

Она, конечно, хорошенькая, даже красивая – иногда, когда захочет. Но дело вовсе не в этом. Она успела заметить, что все эти амбалы и хлыщи даже не особенно разглядывают ее, прежде чем пристать со своими «эротическими кремами» и прочими пакостными любезностями. Просто видят одинокую женскую фигурку – и вперед с песней:

– Девушка, вам не скучно одной?

Для этого не надо быть ни Шерон Стоун, ни Клаудией Шиффер. Просто воздух здесь такой – располагающий к пакостным любезностям. Возможно, кому-то это нравится, даже специально за этим приезжают. Каждый развлекается по-своему.

В первый же вечер, запершись в крошечной комнатке на втором этаже, Маша честно призналась себе, что ей очень хочется сейчас оказаться на даче в Березках, у мамы с папой под крылышком, и не надо никакого моря, солнца, никакой взрослости и самостоятельности. Даже Сани ей не надо. Если бы он относился к ней серьезно,десять раз подумал бы, прежде чем отпустить сюда одну. Нет, конечно, свою голову тоже надо иметь на плечах. Но очень уж хотелось к морю. Все-таки с семилетнего возраста не была.

На следующее утро на пляже началось все сначала. Днем с гнусными предложениями стал подступаться торговец яблоками на рынке. Вечером она, конечно, никуда не пошла, пролежала на скрипучей пружинной кровати, жалея себя до слез.

А назавтра к хозяйке приехал сын, здоровенный, с утра поддатый парень, который походя шлепнул Машу по попе и подмигнул:

– Привет, жиличка. Что вечером делаешь?

– Простите, – вежливо обратилась Маша к хозяйке, – ваш сын со всеми так здоровается?

– Гос-споди! – презрительно сощурилась хозяйка. – Да кому ты нужна? Кожа да кости.

Вечером к хозяйкиному сыну пришли в гости два друга, такие же здоровенные и поддатые. Сама хозяйка куда-то удалилась, сын с друзьями стали звать Машу присоединиться к их компании, несколько раз поднимались на второй этаж, барабанили в дверь:

– Эй, жиличка, выпей с нами! Выйди, поговорить надо!

Маша поняла, что теперь не сможет выйти из своей комнаты даже в туалет. «Ну за что мне все это? – устало думала она, слушая стуки в дверь и пьяные вопли. – Я сдала сессию на все пятерки, я заслужила нормальный, здоровый отдых. Неужели нельзя, чтобы человека просто оставили в покое, не трогали, не замечали? Конечно, все в жизни относительно. Если подумать, что в Березках сейчас комары, и посуду надо мыть холодной водой, и негде даже искупаться в жару, старый барский пруд давно зарос тиной, а водохранилище слишком далеко и вода там грязная... В Березки к папе все время приезжают его аспиранты, надо каждый вечер пить чай во дворе и вести долгие умные разговоры, без конца хлопая злющих комаров. Конечно, умные разговоры – это очень мило и интересно, но если хочется помолчать и побыть одной, то деться в Березках совершенно некуда – в домике две комнаты, кухонька-пристройка, участок крошечный. Не гонять же до поздней ночи на велосипеде! И вообще, какая бы жара ни стояла в Москве, стоит мне приехать на дачу, сразу начинаются дожди. А здесь все-таки море, солнце. Может, зря я так болезненно реагирую на липких придурков, на этих пьяных во дворе? Ну что в самом деле может мне угрожать? Ничего плохого со мной пока не случилось. Так, мелкие гадости».

А на следующее утро дождь пошел здесь, в курортном городе. И кофе убежал. Пока Маша злилась на весь мир, оттирая тряпкой плиту, у нее за спиной возник похмельный и злой хозяйкин сын.

– Не уважаешь ты нас, жиличка, – выдохнул он ей в самое ухо, – смотри, здесь тебе не Москва.

* * *
– Всему же есть предел! – Генерал Фролов встал и заходил по кабинету. – Журналисты преспокойно шастают через границу на секретные военные базы террористов, берут у них восторженные интервью, потом рассказывают на всю страну о готовящихся террористических актах, а наши доблестные смежники узнают об этом последними с телеэкрана и из газет. Бандиты, числящиеся в официальном розыске, гордо вещают о своих подвигах на всю страну, им дружно аплодируют. А теперь у нас еще будет губернатор области – чеченская марионетка. Этак вся Россия скоро станет мусульманской военной базой! Сколько там реальных кандидатов?

– Из девяти – четыре, считая теперешнего губернатора. Я подготовил материалы по трем наиболее реальным фигурам. Но шансы у этих троих пока равны.

Маленький пухлый генерал бегал по кабинету, а высокий широкоплечий полковник Константинов сидел в кресле и смотрел на Фролова снизу вверх. Было три часа дня – самое жаркое время. Москва плавилась в лучах тяжелого солнца, воздух дрожал и слоился от жары и бензиновых испарений. В кабинете Фролова работал кондиционер, но все равно генерал без конца вытирал пухлую мокрую шею и, болезненно морщась, оттягивал тугой ворот летней форменной рубашки. Только что Константинов доложил ему о последних донесениях своих агентов с побережья. Просматривая сводку и слушая рассказ своего подчиненного, генерал недоумевал, почему такие важные сведения доходят до них с такой задержкой, всего за десять дней до выборов. Либо эти сведения не столь серьезны, как кажется, либо они слишком серьезны и кто-то заинтересован, чтобы полковник ГРУ Константинов, а стало быть, и он, генерал ГРУ Фролов, получили информацию как можно позже.

– А почему ты думаешь, – спросил Фролов, тяжело опускаясь в кресло за свой огромный, уставленный телефонами и заваленный бумагами стол, – почему ты думаешь, что на выборах победит именно чеченская марионетка, а не армянская, например?

– Чеченцы денег на ветер не бросают, – пожал плечами полковник.

Сквозь щель в опущенных жалюзи ударил солнечный луч. Ослепительно сверкнула большая медная бляха на одном из телефонных аппаратов. Пожилая уборщица каждый день надраивала до блеска зубным порошком герб бывшего Советского Союза на черном, образца семидесятых, аппарате правительственной связи. Солнечный зайчик ударил генералу в глаза, он поморщился, встал и поправил жалюзи, плотно прикрыв щель.

– Жара, – сказал он, возвращаясь к столу и вновь вытирая шею огромным носовым платком, – в Москве дышать нечем. Ты своих уже отправил куда-нибудь?

– Жена и сын с невесткой на Кипре.

– Вместе? – вскинул кустистые брови генерал. – Как у твоей Любы отношения с молодой невесткой? Сложились?

– Ну, раз отдыхать поехали вместе, значит, сложились, – равнодушно кивнул полковник.

– А моя благоверная с Ольгиным мужем ну никак не может найти общий язык. Все ей плохо. Ольга мне недавно говорит: «Никогда не думала, что наша мама станет такой классической злющей тещей». И правда, дочь замужем уже семь лет, внуков двое, но моей Ксении Николаевне все неймется.

– Ревнует, наверное, – сочувственно вздохнул Константинов, – так бывает. Пришел чужой парень и увел единственную любимую дочку из семьи. Это проблема древняя, как мир. Теща-зять, свекровь-невестка.

– Древняя, – кивнул генерал, – однако никому от этого не легче. Слушай, Глеб Евгеньевич, о том, что Люба на Кипре, я и так знаю. Я о другом спросил.

Красивое, немного тяжелое лицо полковника ничуть не изменилось. Он прекрасно понял, о ком спрашивает генерал, но говорить с ним на эту тему, да еще здесь, в официальном кабинете, Константинову казалось не то что неловко, но как-то странно.

– Тебе, Глеб Евгеньевич, не мешало бы отдохнуть недельку на море. – Короткие генеральские пальцы отбили дробь по столешнице. – Как насчет бывшей всесоюзной здравницы, а, полковник? – Генерал откашлялся в кулак и покосился на Константинова.

– Да, товарищ генерал, я как раз хотел поговорить с вами о срочной командировке на побережье, ситуация критическая, и необходимо…

– Нет, Глеб, – жестко перебил генерал, – не надо никакой командировки, ну ее, командировку, ты отдыхать туда полетишь. У тебя там, во всесоюзной здравнице, сейчас никаких служебных интересов. Только личные. Верно, полковник? Очень личные у тебя там интересы. – Фролов подмигнул и, вытянув губы, просвистел какой-то залихватский мотивчик.

Глеб Евгеньевич уставился в сверкающую бляху на телефоне правительственной связи. Ему становилось все неприятней. Да, в данный момент у него был весьма серьезный личный интерес на Черноморском побережье. Честно говоря, он готов был туда лететь, бежать, нестись сломя голову при малейшей возможности – как прошлым, и позапрошлым летом, и много лет подряд, независимо от агентурных данных и служебной необходимости. Но это не тема для разговора с генералом.

В санатории «Солнечный берег» каждый год отдыхала женщина, которую пятидесятилетний лысеющий полковник любил страстно и нежно, как мальчишка. Женщине исполнилось сорок. Она имела мужа и сына. Ни она, ни полковник не могли уйти из своих семей в силу многих обстоятельств. Их роман длился одиннадцать лет. Кто-то знал о нем, кто-то догадывался. Но никто, даже непосредственный начальник Константинова генерал Фролов, не мог предположить, что десятилетний сын Елизаветы Максимовны Белозерской Арсений – сын полковника.

– В общем, мы с тобой договорились, Глеб. – Генерал в очередной раз вытер мокрую шею и оттянул ворот. – Ты отправляешься на побережье не по служебным, а по личным делам, к своей Лизавете. Ты в отпуске. Нормальные люди в такую жару в Москве не сидят. Если начнется вой в средствах массовой информации, не только моя голова полетит, но и твоя тоже. Мы не можем вмешиваться в ход предвыборной кампании, мать их. Не имеем права. Так что ты, Глеб Евгеньевич, отдыхаешь и наслаждаешься жизнью. – Фролов вскочил, прошелся по кабинету, поднес ладонь к решетке кондиционера, пробормотал себе под нос: «Ни хрена не работает» – и, круто развернувшись к полковнику, заговорил быстро, хрипло, еле слышно: – С марионеткой ты разберешься. А вот коли там в горах сидит Ахмеджанов, живой и выздоравливающий, и тебе удастся аккуратно вычислить его и доставить в Москву так, чтобы никто очухаться не успел, – вот тогда впору стать тебе сразу генералом. Хотя не дадут тебе генеральских погон. Слишком уж путаная у тебя личная жизнь. – Фролов развел руками и упал в кресло, тяжело отдуваясь.

– Ничего, – улыбнулся Константинов, – по мне и полковничьи погоны хороши.

– Обрати внимание на доктора Ревенко Вадима Николаевича, – продолжал Фролов, – он работает в областной больнице, считается самым талантливым хирургом в области. В последнее время частенько наведывается в горы. Там, конечно, и беженцы, и местные жители нуждаются в медицинской помощи. Визиты доктора вполне понятны и законны. Но Ревенко пасут чеченцы и смежники вниманием не обижают. Ты перехвати инициативу, а то мало ли, вдруг смежникам придет в голову взять хирурга. Знаешь, они ведь долго раскачиваются, а потом бац – и выдадут какую-нибудь глупость. Арестовать этого Ревенко – верх глупости. Если он и вправду выковыривает осколки из чеченцев, его можно отлично использовать в наших с тобой интересах. Понятно, что для своих полевых командиров, а тем более для Ахмеджанова, они возьмут не кого попало, а лучшего врача. Ты посмотри о докторе кое-какие материалы и подумай, как к нему лучше подступиться, чтобы, с одной стороны, не засветить его перед чеченцами или смежниками, а с другой – не спугнуть.

После ухода Константинова генерал стал задумчиво листать папку с материалами на трех кандидатов. Дерьма хватало на каждого – на всех поровну. Кто из них?

Читая предвыборную листовку кандидата на губернаторский пост с простой русской фамилией Иванов, генерал хмыкнул:

...
«Дорогие сограждане! Родные мои земляки! Выбирая нового губернатора, вы выбираете будущее своих детей. Вы устали от лживых заверений, будто те, кто хочет править вами, честны и бескорыстны. Вы знаете сами – никто не чист, никто не безгрешен. За каждым стоит криминальный капитал. А я, Вячеслав Иванов, не желаю вам врать. Я слишком уважаю и люблю вас, своих земляков. Да, за мной стоит и криминальный капитал в том числе. Но я использую его вполне сознательно. Я хочу вывести наконец теневую экономику на свет Божий. Пусть она работает на нас!

Ни для кого не секрет, наш край давно уже находится в руках крупных криминальных структур. Воевать с ними – значит проливать кровь и в итоге проиграть. Пора наконец признать: только в союзе с ними мы сумеем превратить наш прекрасный край в Ниццу и Майами, сделать его крупнейшим и престижнейшим курортом мира.

С нами Бог!»

– Ну ты даешь, комсомолец! – развеселился генерал, глядя на фотографию кандидата. С фотографии радостно улыбалась круглая, курносая физиономия. Ранняя лысина была прикрыта наискосок длинными светлыми прядями.

– Как моя дочка называет такую прическу? Внутренний заем! – вспомнил генерал и развеселился еще больше.

* * *
Дождь лил целый день. Внизу, у хозяйки, кричало радио, и Маша слышала уже в третий раз, что в Москве тридцать градусов жары, безоблачно и сухо.

«В Березках земляника поспела, – грустно думала она, – мама варенье варит. А я сижу здесь, в чужих четырех стенах, и даже читать не могу – так орет радио. Неужели не надоедает слушать с утра до вечера про памперсы-сникерсы и про чеченских террористов? А скоро она включит телевизор, начнутся сериалы. Она опять постучит мне в дверь и позовет смотреть. Она не представляет, как можно не смотреть сериалы. К вечеру проспится ее сынок, к нему опять явятся гости. И ради этих радостей стоило врать родителям? Они с таким трудом наскребли мне денег на дорогу, хотели, чтоб отдохнула девочка».

Маша была поздним, единственным, балованным ребенком. Мама родила ее в сорок, папе тогда уже стукнуло сорок восемь. Родители дрожали над ней, не давали шага ступить самостоятельно. С раннего детства Маша мечтала стать балериной, как мама. Но родители были категорически против.

– Ты можешь танцевать сколько угодно – для себя. Но ты должна иметь в руках серьезную профессию. Балетная среда тебя сожрет, ты же не умеешь за себя постоять.

Маша не понимала, почему мама считает свою балетную среду такой прожорливой, однако привыкла верить маме на слово и решила: если нельзя балериной, тогда – искусствоведом, как папа. Но родители опять не согласились.

– Посмотри, в какой нищете мы живем. По моим учебникам учатся студенты Европы и Америки, а я не могу купить жене и дочери приличные сапоги, – грустно вздыхал папа.

– Искусство может стать для тебя чем-то вроде хобби, но профессией – никогда, – вторила ему мама, – пожалуйста, становись юристом, врачом, бухгалтером, тогда у тебя будет кусок хлеба и нормальная, сытая, спокойная жизнь.

После десятого класса Маша потихоньку от родителей подала документы в Театральное училище имени Щепкина при Малом театре, прошла все туры творческого конкурса, сдала экзамены на «отлично» и была принята.

Родители отнеслись к этому как к трагедии.

– Копейки! – патетически восклицал папа, расхаживая по крошечной кухне. – Жалкие гроши! И абсолютная, рабская зависимость от милости его величества режиссера. Никакой стабильности, сегодня ты можешь стать звездой, но завтра о тебе даже не вспомнят!

– А знаешь, как страшно стареть и переходить в другое амплуа? – спрашивала мама и делала безнадежные глаза. – Хорошо, если позволят перейти, могут вообще засыпать нафталином!

Маша смиренно кивала, понимая, что все эти возгласы – ерунда. В глубине души мама и папа гордятся ею. Щепкинское училище – далеко не худшее учебное заведение, и конкурс огромный – шестьдесят человек на место. Маша поступила сразу, с первой попытки, без всякого блата. Ну как же не гордиться?

«Наверное, зря я наврала им про Севастополь, – грустно подумала она, – но выхода у меня не было. Они видели Саню, он им не понравился. Мама скривила рот в неприятной улыбке и заметила, что я, оказывается, еще совсем маленькая. В куклы не наигралась».

Саня был первым красавцем курса и никакими иными достоинствами не обладал. В основе Машиной влюбленности лежало всего лишь бабское глупое тщеславие. И мама совершенно точно определила это как «игру в куклы».

К радионовостям прибавились судорожные телевизионные всхлипы очередной «Дикой Розы», но все заглушил хриплый голос приблатненного эстрадника, несущийся из кассетника со двора. К хозяйкиному сыну опять пришли друзья. От дикого звукового винегрета у Маши разболелась голова.

«Надо пойти в аптеку и купить затычки для ушей, иначе я здесь умом тронусь, – простонала она про себя и сунула ноги в тапочки, – заодно зайду на переговорный пункт, попробую позвонить домой. Вдруг родители приехали с дачи? Я, конечно, сделаю вид, будто звоню из Севастополя, рассказывать им ничего не стану. Просто хочется услышать их голоса».

Был ранний вечер, дождь кончился. Когда Маша проходила через двор, пьяная компания хозяйкиного сына что-то заорала ей вслед. Она быстро выскочила за калитку.

Аптека оказалась закрытой. К переговорному пункту пришлось идти через набережную. После дождя толпы отдыхающих высыпали подышать чистым, влажным вечерним воздухом. Маша шла очень быстро, чуть не сшибая неспешных гуляющих. Какой-то молодой кавказец со смехом растопырил руки навстречу, пытаясь поймать ее, но Маша, крикнув ему: «Уйди, дурак!», прошмыгнула мимо и тут же подумала: «Какая же я здесь стала грубая!»

Дома никто не отвечал, родители с дачи не приехали. Маша стала размышлять, стоя в будке с горстью жетонов на ладони, кому бы еще позвонить. Но тут же вспомнила, что свою записную книжку оставила дома, в Москве.

Назад спешить не хотелось. После дождя было приятно пройти по набережной, через сквер. «В конце концов, почему я должна бегать как затравленный заяц? Надоело!» – решила Маша и побрела не спеша.

Из коммерческих ларьков, из открытых дверей баров и ресторанов неслась оглушительная музыкальная какофония, женский визг, мат, звон посуды. Приличной семейной публики становилось все меньше. В сквере было темно, уже смеркалось, а фонари еще не зажглись.

– Девушка, можно вас на минутку? – услышала Маша за спиной голос, как только свернула на пустынную улицу, тянувшуюся вдоль сквера.

Не оборачиваясь, она прибавила шагу. Ее тут же догнали два пьяненьких весельчака в цветастых рубашках и приспущенных широких штанах. Поравнявшись, они ловко ухватили ее за руки с обеих сторон.

– Куда это мы так спешим, птичка?

Маша дернулась, пытаясь вырвать руки, но держали ее очень крепко.

– Отпустите меня. Я сейчас закричу, – спокойно сказала она.

– Кричи, – разрешили весельчаки.

– Помогите! – крикнула Маша во все горло.

– Сейчас поможем! – пообещали весельчаки и, приподняв Машу над асфальтом за локти, быстро потащили по улице.

Маша попыталась извернуться, вмазать кому-нибудь из них пяткой в пах. Не получилось.

«Мамочка, что же мне делать? Куда они меня тащат? Почему здесь нет ни одного милиционера? Саня говорил, здесь даже военные патрули ходят по улицам вечером. Где вы, патрули, миленькие? Появитесь, помогите мне, пожалуйста», – пронеслось у нее в голове.

Еще раз набрав побольше воздуха, она завопила изо всех сил:

– Помогите!

– Слышь ты, не ори, в натуре, – мирно посоветовал один из тащивших. – А то мы ведь и заткнуть можем.

Вдруг раздался визг тормозов. Прямо на тротуар перед ними въехала черная «Тойота». Из нее вышел высокий, очень прямой господин с совершенно седыми волосами.

– Отпустите девочку, – тихо сказал он, и руки весельчаков разжались как по волшебству.

Маша, не раздумывая, бросилась наутек. Весельчаков и след простыл. «Тойота» развернулась и медленно двинулась за Машей вдоль кромки тротуара. Чуть отдышавшись, Маша пошла спокойней. Седовласый господин высунулся из окошка и приветливо улыбнулся:

– Садитесь, барышня, я вас подвезу.

– Спасибо, я сама. Мне близко.

– Сделайте милость, барышня, садитесь. Честное слово, не лучшее место и не лучшее время для одиноких прогулок.

И тут же, как бы в подтверждение его слов, из-за угла вывалилась пьяная компания. Маша остановилась в нерешительности. Он вышел из машины и открыл заднюю дверцу. В машине еле слышно играла музыка. Бархатный голос Элвиса Пресли пел: «Люби меня нежней». Пахло в салоне хорошим мужским одеколоном. Маша прошмыгнула на заднее сиденье, и впервые за эти дни вдруг стало спокойно, не противно и не страшно.

– Меня зовут Вадим Николаевич. А вас?

– Маша.

– Куда вас отвезти, Машенька?

– Студенческая, дом восемь, за санаторием «Солнечный берег».

– Вы отдыхаете одна?

– Нет. То есть пока одна. Завтра ко мне приезжает жених. Рано утром.

– Жених? Ну и славно. Барышне нельзя отдыхать здесь одной. Вы из Москвы, Машенька?

– Да. А как вы догадались?

– У вас московская речь.

Через пять минут он остановил машину у калитки на Студенческой улице.

– Вадим Николаевич, – нерешительно попросила Маша, – вы не могли бы постоять здесь, у калитки, еще минут пять? Там пьянка во дворе, а умывальник прямо возле стола, где пьют. Я быстренько умоюсь, пусть они видят, что вы смотрите. Тогда не пристанут.

– Машенька, я, конечно, подожду с удовольствием. Но в таком случае не лучше ли вам быстро собрать вещи и переехать куда-нибудь до приезда вашего жениха? Не опасно ли вам ночевать здесь?

Из глубины двора раздавались пьяные вопли, заглушавшие песенку группы «На-на» «Моя малышка». Пьяные мужские голоса подпевали вразнобой, перемежая слова песни веселым матом.

– Лучше бы переехать, да некуда, – пробормотала Маша с дурацкой усмешкой, – хозяйка деньги взяла вперед. Спасибо. Всего доброго. – Она вошла во двор, чувствуя затылком его взгляд.

Машина отъехала от калитки минут через десять после того, как Маша умылась, почистила зубы и поднялась в свою комнату.

ГЛАВА 2

Несмотря на духоту, он разжег камин, уселся в кресло и уставился на огонь, морщась от сухого жара, изредка лениво поправляя кочергой поленья. Мягко, сосредоточенно скользили змейки пламени, перешептывались и приплясывали быстрые яркие язычки. В доме было темно и тихо. В последние несколько месяцев он не включал телевизор. Редкими свободными и одинокими вечерами сидел у камина, смотрел на огонь и думал. Он не включал телевизор потому, что на экране то и дело мелькали кадры чеченской хроники – растерзанные трупы детей и женщин, замученные, жесткие лица русских мальчиков в военной форме, новобранцев, обреченных стать пушечным мясом. Он считал себя если не виноватым, то причастным к этому бесконечному кошмару и уже не пытался оправдаться перед самим собой.

Полтора года назад Вадима Николаевича Ревенко, лучшего хирурга областной больницы, подняли ночью с постели и под дулом автомата повезли через границу в горное селение. Он должен был прооперировать трех раненых. Он мгновенно понял, кто они, эти раненые. Но они умирали, и он стал спасать их. Себя, конечно, тоже.

Он не отходил от операционного стола сутками. В фельдшерском пункте горного села устроили нечто вроде полевого госпиталя. В распоряжении Вадима Николаевича был только местный фельдшер-абхазец.

Для своих раненых бандиты не жалели ничего, доставали дорогие лекарства, американские шовные и перевязочные материалы, немецкие хирургические инструменты и щедро оплачивали услуги лучшего хирурга Вадима Николаевича Ревенко.

Возвращаясь домой, он включал телевизор и видел фотографии тех, кого только что спас. Они были объявлены в розыск, за каждым тянулся кровавый след расстрелянных заложников, растерзанных пленных российских солдат, терактов.

Город, в котором он родился и вырос, был областным центром российского Причерноморья, знаменитым курортом. Благополучие и процветание края держалось на нескольких крупных мафиозных группировках, то враждующих, то мирящихся. Мафии разделялись по национальному признаку. В городе, кроме русских и украинцев, жило несколько кавказских народов, и доктор с детства знал два кавказских языка.

Он привык лечить всех, без разбора. Не имело значения, кто лег к нему на операционный стол – добропорядочный горожанин, секретарь райкома партии, рыночный торговец или крупный уголовный авторитет. Если в благодарность за удачную операцию ему дарили дорогие подарки или давали деньги в конверте, он не отказывался. Он знал, что его труд стоит очень дорого, а на больничную зарплату прожить невозможно. Тот, кто мог и считал нужным платить, – платил. А кто не мог, того Ревенко оперировал бесплатно, и качество операции от этого не менялось. Его руки были для всех одинаковы – и для «крестных отцов» местных мафий, и для полунищих старушек, и для глав городской и областной администрации.

Теперь он оперировал еще и чеченских бандитов, которые прятались здесь, в горах. Когда за ним приезжали во второй, в третий, в десятый раз, он уже без всякого насилия садился в машину и отправлялся спасать раненых. Эти истекающие кровью, полумертвые, гангренозные, завшивленные чеченцы стали для него просто больными, которых надо лечить. Каждый раз, борясь за жизнь очередного полевого командира или рядового боевика, он не мог потом пойти и донести на него, хотя понимал: как только этот больной встанет на ноги, он опять начнет убивать, взрывать и брать заложников.

Да и куда он мог сунуться со своей информацией? Он знал: местная милиция куплена с потрохами, в местном ФСБ каждый второй получает чеченские деньги. Наверняка в Москве их получает каждый пятый. Где гарантия, что со своей информацией он не попадет именно к этому – пятому?

Через три месяца он все-таки попытался улететь в Москву, сославшись на Международную конференцию по экстренной хирургии, на которую получил официальное приглашение. В местном аэропорту к нему подошли двое, спереди и сзади, вплотную. Стоявший сзади держал под курткой пистолет, дуло уперлось Вадиму Николаевичу в спину. Тот, что оказался спереди, глядел ему в глаза и дышал в лицо запахом табака и шашлыка.

– Не надо тебе лететь в Москву, доктор. Ты здесь очень нужен, – произнес он тихо и ласково по-абхазски.

В тот момент в душе его щелкнул и бешено застучал часовой механизм взрывного устройства. Он понял, что рано или поздно это устройство сработает. Остановить, отключить его уже невозможно.

Чеченцы контролировали каждый шаг. А вскоре он почувствовал смутный интерес к своей скромной персоне со стороны российских спецслужб – то ли ФСБ, то ли ГРУ.

Время шло. Как член Международной ассоциации экстренной хирургии, Вадим Николаевич имел право на безвизовый проезд в любые районы военных действий и лагерей беженцев. Он продолжал ездить через границу, расположенную вдоль реки Чандры, то на своей «Тойоте», то на военном «газике», который вместе с шофером-абхазцем был всегда к его услугам.

Месяц назад в село привезли очередного полевого командира с множественными осколочными ранениями брюшной полости. Человека этого знала вся Россия как одного из самых кровавых лидеров террористов. Он находился в розыске, в «Новостях» сообщали, будто он пропал без вести, а он между тем лежал на операционном столе в маленьком горном селении и доктор Ревенко больше суток боролся за его жизнь.

Бандит быстро шел на поправку. Но чем лучше чувствовал себя пациент, тем мрачней и тревожней становился доктор. Он отдавал себе отчет в том, что, спасая жизнь Ахмеджанову, заранее обрекает на смерть множество ни в чем не повинных людей.

Вадим Николаевич не сомневался: сейчас в городе работает несколько серьезных агентов российских спецслужб. Они должны заниматься предстоящими губернаторскими выборами и связями кандидатов с чеченцами, засевшими в горах. Но как выйти на реального, а не опереточного агента? И до какой степени можно ему доверять? Ведь не случайно до сих пор не пойман и не посажен на скамью подсудимых ни один из серьезных чеченских лидеров.

Даже если представить, что ему повезет, удастся каким-то образом прорваться сквозь чеченскую слежку, выйти на нужного человека, дать ему полную информацию о крупной чеченской базе в горах и об Аслане Ахмеджанове, он все равно рискует головой. Такую информацию наверняка захотят проверить. Ведь послать в горы, на территорию дружественного государства, отряд спецназа, вести там настоящие боевые действия – это не шутки. Те, кто заинтересован в аресте Ахмеджанова, обязаны действовать наверняка.

Какие он может представить доказательства? Клок волос из бороды бандита? Или любительскую фотографию на фоне гор? «Давай, Аслан, я тебя сфотографирую на память?»

Как бы мало времени ни ушло на проверку, его в любом случае хватит, чтобы Ахмеджанов исчез, а доктора пристрелили. О том, как поставлена служба информации в городе и в горах, доктор знал очень хорошо.

Оставить все как есть, дать Ахмеджанову окрепнуть, встать на ноги Вадим Николаевич не мог. Прикончить бандита по-тихому, каким-нибудь медицинским способом тоже не мог. Рука не поднималась. Слишком долго и трудно он спасал этого человека, да и вычислили бы тут же, без вскрытия и судебно-медицинской экспертизы.

Иногда ему хотелось хоть с кем-нибудь поделиться всеми этими навалившимися вопросами. Но рядом не было ни души.

Жена ушла от Вадима Николаевича десять лет назад к заезжему москвичу-курортнику. Сыну тогда исполнилось пятнадцать. До окончания школы мальчик жил с отцом, к матери в Москву приезжал на каникулы, а после десятого класса переехал совсем – поступил на биофак Московского университета, на втором курсе женился на канадке украинского происхождения, теперь жил в Квебеке. Письма от него Вадим получал все реже.

Появлялись женщины, но надолго не задерживались. Он искренне верил, что виноват его дурной замкнутый характер, но на самом деле еще не было ни одной, которую хотелось бы удержать.

В гостиной над камином висела большая репродукция известной картины Пабло Пикассо «Девочка на шаре». Он любил смотреть на хрупкую удлиненную фигурку, балансирующую на большом цирковом шаре на фоне накачанного тяжеловеса. Постепенно нарисованная девочка стала полноправной обитательницей его дома, он беседовал с ней, не только мысленно, но и вслух, забывая, что ее не существует. Она просто нарисована великим художником.

Как высококлассный хирург он был нужен многим. Для множества женщин мог бы составить завидную партию как очень состоятельный сорокапятилетний холостяк. Но ни благодарные больные, ни жаждущие выгодного брака дамы и девицы не могли скрасить его одиночества. Нашлось, правда, одно существо, к которому Вадим успел привязаться в последнее время. Это был живой человек, не нарисованный, но немой и слабоумный.

Полы в горном госпитале мыл странный больной старик по имени Иван. Сначала Вадим Николаевич обратил внимание на русское имя. Потом заметил, что Иван выглядит значительно старше своих лет, и понял: слабоумие и немота – не врожденные. Под прозрачным седым пухом на голове виднелись страшные, глубокие шрамы, зажившие без всякой медицинской помощи. Слабоумие было следствием тяжелой черепно-мозговой травмы.

Иван не говорил, только мычал. Но доктору показалось, что он все слышит и понимает. Вадим Николаевич примерно представлял себе, каким образом мог попасть этот молодой старик в горное село. У чеченцев и абхазцев еще лет пятнадцать назад появилась своеобразная мода на русских рабов.

На вокзалах, в курортных городах высматривали и вычисляли «живой товар». Как правило, попадались демобилизованные солдаты, молодые беспечные одинокие провинциалы, ищущие заработка, чтобы красиво пожить на курорте. Их ловко подманивали, поили до бесчувствия, добавляя в водку сильное снотворное или наркотики, потом переправляли в горы. Там эти люди выполняли самую черную работу, их использовали в производстве опиума, они ходили за скотиной и сами постепенно превращались в покорных животных. Какое-то время их держали на одуряющих, разрушающих мозг наркотиках, а потом они уже сами не хотели никуда бежать.

Только встретив Ивана, доктор понял, что и прежде ему приходилось видеть в абхазских горных селениях русских рабов. Но раньше он принимал их за местных слабоумных. В русских и украинских селах тоже встречаются такие вот юродивые, с врожденным идиотизмом разной степени тяжести.

Доктор понимал, что ничем помочь Ивану не сумеет. Возможно, в хороших условиях можно бы добиться некоторого улучшения. Но для этого требовался профессиональный психиатр, стационарное лечение. Надежда на то, что Иван вспомнит, откуда он, произнесет или напишет свою фамилию, была практически равна нулю.

Вадим Николаевич возил ему еду, разговаривал с ним. Постепенно он стал замечать в блеклых, бессмысленных глазах Ивана тень мучительной мысли, что-то мелькало иногда осмысленное, живое, но тут же гасло. Как врач он видел, что жить Ивану осталось совсем немного – организм его истощен побоями, непосильной работой, вероятно, влито в него огромное количество наркотиков, и эти черепные травмы... Невозможно помочь физически, только вкусно накормить и сказать ласковое слово.

Пожалуй, в последнее время состояние доктора Ревенко походило на тихое помешательство: два близких существа – нарисованная девочка и слабоумный, немой, безнадежно больной человек. Однако сегодня, всего несколько часов назад, он вдруг увидел живую «Девочку на шаре» и даже узнал, что ее зовут Маша, что она из Москвы.

Сначала, проезжая мимо, он заметил, как два подвыпивших «качка»-амбала тащат под локотки тоненькую, беспомощную фигурку в длинной юбке. Он знал местные нравы. Молодые мафиозные «шестерки» любили так шутить спьяну. Но и «шестерки» знали, кто такой доктор Ревенко. Ему ничего не стоило вмешаться.

Въезжая перед ними на тротуар и останавливая машину, он даже не разглядел ее толком. Но уже через мгновение сердце у него остановилось. Девочка была удивительно похожа на пикассовскую танцовщицу, будто француз писал свою циркачку именно с нее.

Вместо облегающего циркового трико на ней была длинная юбка, длинный широкий свитер, но сквозь одежду легко угадывалась каждая линия ее тела. Тонкие руки были приподняты, пальцы маленьких невесомых ножек в мягких китайских тапочках едва касались земли. И два «качка»-амбала по бокам...

Пикассовская танцовщица была острижена коротко, под мальчика, а у этой, живой, девочки темно-каштановые волосы доходили до острых ключиц.

Вадим Николаевич честно признался себе, что теперь вместо нарисованной танцовщицы всегда будет видеть живую девочку. Она не выходила из головы, мешала думать, искать выход из тупика. «Хоть снимай любимую картину и прячь в шкаф», – усмехнулся он про себя.

ГЛАВА 3

Этот запах въелся в кожу. Сам Иван его не чувствовал, но хозяин, если подходил близко, всякий раз морщился и говорил:

– Ну и воняешь ты, Иван! Все вы, русские скоты, воняете.

В ответ Иван только тихо мычал беззубым ртом и делал выразительные знаки руками, мол, прости, хозяин, не понимаю.

На самом деле Иван понимал, хотя хозяин говорил на своем гортанном языке. Чужой язык выучился сам собой, слова намертво вбились в память, как тонкие гвозди в твердую доску. Он все понимал, но никогда вслух не произнес ни одного чужого слова. Еще в первые годы он повторял про себя родные русские слова, думал по-русски. Пока оставалась надежда убежать, он разрешал себе думать.

После третьего неудачного побега, когда его, связанного, с кляпом во рту, волокли через горное село на веревке, он нарочно старался шарахнуться головой о какой-нибудь камень, чтобы все забыть и ни о чем не думать. Камней попадалось много. Голова была вся в крови.

Работая на маковом поле, ухаживая за хозяйской скотиной, моя, чистя, перетаскивая ведра воды, копая землю, он пытался представить себе, что его память – чистый белый лист или легкое облако. Он учился не помнить. Даже всплыло откуда-то из глубины подсознания странное красивое слово: амнезия. Слово было научное, значило оно потерю памяти. По науке выходило, человек может память потерять.

Он действительно забыл, сколько лет живет в этих горах. Годы слились в один бесконечный день, и день этот был полон грязной отупляющей работой, побоями, боль от которых стала совсем привычной. Он не замечал ее и удивлялся, если тело не болело.

За эти годы били его и кнутом, и плетью, и самодельной резиновой дубиной, и прикладом автомата, но чаще – просто ногами. Каждый раз, когда удары становились сильнее обычного, он надеялся, что убьют наконец совсем. Но не убивали. Он стоил денег.

Все его хозяева, а их было не меньше пяти за эти годы, все эти Махмуды, Хасаны, Абдуллы слились для него в одно темное, расплывчатое пятно. Зато троих, с которых все началось, он помнил хорошо. Он и сейчас узнал бы их.

Веселый дембель Андрей Климушкин возвращался из Заполярья, где прослужил три года в Морфлоте на подводной лодке, домой, в колхоз «Путь Ильича» Псковской области Великолукского района.

В колхоз входило два села – Веретеново и Колядки. Андрей был веретеновский, а друг его, Вовка Лопатин, – колядкинский. Им повезло служить вместе, и домой они возвращались вдвоем. Каждого ждали дома родители, братишки-сестренки, бабушки-дедушки. Вовку ждала еще и невеста, у Андрея пока невесты не было, но хороших девчонок на два села хватало, он собирался приглядеть себе какую-нибудь, жениться, работать в колхозе трактористом.

Впереди виделась долгая, хорошая жизнь, семья, работа. И конечно, после трех лет в подводной лодке невозможно было просто транзитом проехать большой, красивый город Ленинград. Денег у них было мало, но загулять, хоть немного, хотелось. Все-таки дембель есть дембель.

В шумном ресторане Московского вокзала подсели к ним трое приветливых, хорошо одетых кавказцев. Разговор пошел душевный, слово за слово, на столе не убывало закусок и водочки. Поезд до Пскова уходил глубокой ночью, времени оставалось навалом.

Кавказцы чокались, произносили длинные умные тосты. Андрей с Вовкой разомлели и не заметили, что себе в рюмки кавказцы подливали из одной бутылки, а им – совсем из другой.

Первым вырубился Вовка. Голова его вдруг беспомощно повисла, подбородок упал на грудь, рот открылся. «Чего ж мы так надрались», – подумал Андрей, попытался встать и поднять осовевшего друга, но ноги стали какими-то чужими, ватными.

Очнулся он в поезде, под мерный стук колес, и сначала подумал, что едет в Псков, только удивился: у них с Вовкой был плацкарт, а здесь – купе. Вовки рядом не оказалось. Вместо него присел на нижнюю полку приветливый кавказец, ткнул в грудь дуло и ласково произнес:

– Нэ шевелыс, а то убью.

Андрей попытался рыпнуться – щелкнул предохранитель. Он понял – действительно убьет. Во рту сильно пересохло, он попросил:

– Попить дай хотя бы.

Ему подали стакан. Но вместо воды там оказалась водка, да еще с каким-то странным кисловатым привкусом. Он хотел выплюнуть. Его ловко скрутили, сжали пальцами щеки, стакан кисловатой жидкости влили в рот. Он опять куда-то провалился.

Потом был Грозный, какие-то горные села, маковые поля, землянки с мокрыми стенами. Он все думал о Вовке, но спросить было не у кого. Его куда-то перевозили, кто-то щупал мускулы, гнул шею, смотрел зубы. Он видел, как за него платят деньги.

Из трех своих побегов он уже не помнил ни одного. Осталось только слабое ощущение звона и тугого холода на лодыжках – когда его ловили, сковывали ноги длинной цепью. А после третьего, последнего, проволокли волоком через все село. И он пытался посильней стукнуться головой о камень. Как раз после того, последнего, побега он перестал говорить. С кем говорить? И зачем?

Теперь он уже знал, что не убежит. Не осталось сил. Он чувствовал себя глубоким дряхлым стариком. Зубы искрошились, на голове вместо густых темно-русых волос рос реденький белый пух. Он помнил, что когда-то его звали Андрюхой. Но сейчас тот давний веселый дембель стал для него чужим, далеким человеком. Иногда он мысленно спрашивал: «Что ж ты так лопухнулся, Андрюха?» И каждый раз чувствовал, что обращается к покойнику. Нет давно никакого Андрюхи. Есть немой русский Иван, который уже не помнит, сколько ему лет, откуда он родом, не знает, есть ли на свете село Веретеново, Великие Луки, Псков, Россия. Для него существуют только эти чужие равнодушные горы, камни под ногами, пустое ненужное небо над головой, ведра, которые надо таскать с колодца, тряпка, которой надо вымыть заплеванный пол.

Даже в госпитале, где лежали раненые, пол был заплеван. Недавно туда завезли какие-то сложные лампы, металлические блестящие конструкции, смутно напоминающие Ивану что-то связанное с медициной, с врачами.

Поставили койки с длинными тонкими шестами у изголовий. Потом он видел: к этим шестам привинчивали прозрачные банки с трубками.

Дом последнего хозяина находился неподалеку, и к домашней работе прибавилось еще мытье полов и стирка окровавленного белья. Он равнодушно подумал, что где-то идет война и сюда везут раненых.

А потом появился доктор. То, что он русский, Иван понял сразу, хотя говорил доктор на том же гортанном чужом языке.

Когда-то давно у первого хозяина работало, кроме Ивана, еще несколько русских, таких же, как он. Но первый хозяин его очень быстро продал второму. С тех пор Иван не видел ни одного русского. Он знал: где-то рядом, в соседних селах, есть такие же, как он, Иваны. Но ему казалось, все такие же немые, как он. Зачем говорить?

Когда появился доктор, что-то мучительно шевельнулось в душе Ивана. Он интуитивно старался держаться поближе к госпиталю, дольше, чем нужно, мыл полы. Ему вдруг захотелось услышать какие-нибудь русские слова – не те, что мелькали в потоках гортанной речи его хозяев, а настоящие.

Раненых становилось все больше. Иван не смотрел в их лица. Какое ему дело до их лиц? Но однажды он случайно скользнул глазами по выздоравливающему бритоголовому чеченцу. Чеченец этот был каким-то очень важным, самым главным. Иван узнал его сразу. Он поил кислой водкой на Московском вокзале двух дембелей. Узнал, но не понял – зачем? Чтобы понять, надо думать. Зачем думать, если он не хочет больше убегать? Он уже не помнил, куда надо бежать и зачем.

В горах он умрет с голоду. Голода он боится. Только голода и боится, больше ничего. А сейчас стали лучше кормить. Сейчас хорошо кормят. Еда может быть разной. Не только вода с крупой. Еда может быть вкусной. Русский доктор привозит вкусную еду специально для него.

Однажды доктор спросил фельдшера:

– Почему Иван? Он русский?

– Не знаю, – ответил фельдшер.

– Он здесь давно?

– Не знаю.

– Он всегда был глухонемым?

– Не знаю, зачем тебе?

Иван слышал весь разговор, понимал, что говорят о нем, и подумал только: «Нет, я не глухой. Я все слышу, но не говорю».

Доктор никогда не ел с ними, даже с фельдшером никогда не садился за один стол. Если он приезжал надолго, на целый день, то еду привозил с собой. Была маленькая комнатка, в которой он переодевался. Там стоял стол и два стула. Однажды Иван пришел мыть там пол. Он увидел у доктора на столе еду. Он только посмотрел, не попросил. А доктор протянул ему хлеба с колбасой, налил что-то темное и горячее в стакан и сказал по-русски, очень тихо:

– Сядь, Иван. Попей со мной чайку.

Иван не стал садиться, ел и пил стоя.

– Иван, ты русский? – спросил доктор еще тише.

Иван ел молча и сосредоточенно. Жевать хлеб и колбасу одними деснами было трудно. Он привык к крупе с водой.

– Ты ведь слышишь и понимаешь меня, – продолжал доктор, – ты ешь свинину, а мусульманин не стал бы.

Колбаса была очень вкусной. Наверное, и не колбаса вовсе, а что-то другое. Мусульмане такого не едят.

– Хочешь еще ветчины? – спросил доктор, когда Иван все съел.

Он вспомнил, как это вкусное называется: ветчина. Ее делают изсвинины. А мусульмане не едят свинину. Доктор протянул ему еще.

– Только не спеши, Ваня. Я тебе отдам весь этот пакет, но ты не съедай все сразу. Ладно? Оставь себе на вечер.

Когда доктор приехал опять, он привез еду специально для Ивана и еще раз сказал:

– Только не спеши. Ты очень давно не ел нормальной пищи. Привыкать надо постепенно, а то заболит живот.

Иван делал, как велел доктор, – не спешил, хотя было очень вкусно. Доктор привозил ему не только ветчину с хлебом, но еще сыр, помидоры, яблоки, большие плитки шоколада. Он все аккуратно резал для Ивана, заворачивал в тонкие белые бумажки.

Иван узнал, что горячее коричневое в стакане называется «чай». Это слово его ошеломило. Оказалось, с ним связано столько всего странного, приятного, далекого. Чай сладкий, с ним легче жевать деснами, где-то когда-то Андрюха пил чай. Но Андрюха «умер».

Доктор поил Ивана горячим чаем и говорил с ним по-русски, очень тихо. Если кто-то из чужих оказывался рядом, доктор сразу замолкал. Иван почти не понимал, о чем говорит доктор. Только отдельные слова. Но они рассыпались у него в голове. Андрюха бы понял, но он «умер». Ивану просто нравилось слушать русские слова и пить горячий сладкий чай.

Красивые пакеты и бумажки от еды, которую привозил доктор, Иван аккуратно складывал и хранил в укромном месте, в хлеву, где спал, под соломой. Особенно нравились ему бумажки от шоколадок – сверху с цветными картинками, а внутри были еще блестящие. Иван разглаживал их ногтем и складывал отдельно.

* * *
Все! Сегодня наконец Саня приезжает. Но видеть его совершенно не хочется. Пусть остается, живет здесь сколько влезет, а ей, Маше, покупает билет прямо на завтра.

Утром на пляже опять подсел, вернее, подлег какой-то хлыщ и так сочувственно стал объяснять:

– То, что вас, девушка, до сих пор не изнасиловали и не убили, просто чудо. Предлагаю свою защиту, бесплатное проживание в хорошем пансионате, в отдельном номере со всеми удобствами.

– Главное из удобств – вы сами? – спросила Маша.

– Естественно! – кивнул он и этак нежно большим пальцем провел по ее ноге.

– Пожалуйста, если вам не сложно, оставьте меня в покое, – устало вздохнула Маша и неожиданно для себя добавила: – С чего вы взяли, будто я одна? Я приехала в гости к Вадиму Николаевичу. Просто он занят.

– Тогда другое дело. Извините. – Хлыщ исчез.

«Вот так! – усмехнулась про себя Маша. – Еще раз спасибо господину с черной „Тойотой“. Возможно, этот хлыщ никакого Вадима Николаевича и не знает, но ведь сработало!»

Следя за поднимающейся в турке кофейной пеной, Маша думала о Вадиме Николаевиче, о первом встречном седом дяденьке, которому лет сорок пять, вспоминала его красноречивый взгляд и предложение переехать куда-нибудь. Надо было задержаться у машины, поговорить с ним еще немного, просто так, потому что с ним приятно и спокойно находиться рядом, и теперь вообще непонятно, кого больше ей хочется увидеть, седого, первого встречного дяденьку или драгоценного Санечку Шарко.

«Первый красавчик курса снизошел до золушки-заморыша. „Ты не Шерон Стоун!“ А ты Кевин Костнер, можно подумать!» – зло усмехнулась про себя Маша.

На самом деле Саня действительно был чем-то похож на Кевина Костнера. Но мало ли кто на кого похож?

Кофе опять убежал.

– Та самая Маша Кузьмина, у которой всегда убегает кофе! – пробормотала она, хватаясь за тряпку.

Черная гуща на белоснежной плите не сулила ничего хорошего. Маша давно заметила, что, если утром убегает кофе, днем непременно случается какая-нибудь пакость. После хозяйкиной тряпки руки воняли, пришлось тереть их щеткой с мылом.

– Вот тебе, детка, поздний завтрак или ранний обед, – сказала себе Маша, усаживаясь наконец за стол. – Между прочим, деньги кончились. Если Саня вдруг задержится, еду купить не на что. Чьи это мудрые слова: «Любовь приходит и уходит, а кушать хочется всегда»?

– Сама с собой, что ли, разговариваешь? Роль репетируешь? – услышала Маша голос хозяйки и вздрогнула.

Хорошо, хоть сынок ее уехал. Но теперь ей скучно. А Маша имела глупость в первый же день сообщить, что учится в театральном училище. Сейчас впору нести турку и тарелку с бутербродом к себе в комнату!

Хозяйка с рассеянным видом присела на лавку у стола.

– Соломина Юрия видела? – небрежно спросила она.

Маша молча кивнула.

– Ну и как?

– Замечательно.

– А жена у него какая?

– Жену не видела.

– Любовница есть, не знаешь?

– Понятия не имею.

– А этого, как его? Ну, Штирлица видела?

– Не помню.

– Как – не помнишь?! – возмутилась хозяйка. – Как это можно не помнить?! Он старый уже стал, Штирлиц-то... А какой был мужчина! Слушай, а вот скажи, чтоб в фильме сняться, надо с режиссером переспать?

– Галина Ивановна, – терпеливо стала объяснять Маша, отставляя чашку и закуривая, – я закончила второй курс. Про фильмы пока ничего не знаю. Но думаю, спать с режиссером вовсе не обязательно.

– Ничего ты не знаешь, не помнишь, – разочарованно фыркнула хозяйка, – даже сериалы не смотришь. Вот там актеры, там игра! Ты «Просто Марию» смотрела? Нет. А я ни одной серии не пропустила. Вот объясни мне, почему наши так не могут? Попробовали снять эти, как их? «Петербургские тайны». Ох и скукота! Лучше бы не показывали, постыдились. Поучились бы у бразильцев!

– Кому что нравится... – пожала плечами Маша.

– Слушай, а у вас там, в театральном училище, все такие тощие, как ты?

– Нет, не все. Разные есть.

– Актриса должна быть в теле, – авторитетно заявила хозяйка. – Что это за женщина – ни спереди ничего, ни сзади, ни по бокам?

Маша встала и отправилась к раковине мыть чашку и турку.

– Ты гущу-то кофейную в раковину не лей, засор будет! – спохватилась хозяйка. – Вон в цветы выливай!

Терпеть осталось пять часов. Всего пять часов. Санин поезд прибывает в двадцать сорок, а сейчас три. «И что я на него злюсь? – подумала Маша. – Он не виноват. Разве он мог знать, как мне здесь будет плохо? Он ведь никогда не был одинокой девицей на черноморском курорте и не может представить, какая это гадость. И почему он должен ради меня отказываться от роли красавца вампира? Он ведь только уговаривал меня ехать в одиночестве и ждать здесь, а вовсе не заставлял. Он тоже ездил на юг в последний раз только в детстве, с родителями».

Запершись у себя в комнате, Маша решила скоротать время балетными упражнениями. Спинки кровати были металлические, никелированные. Она приспособилась одну из них использовать как балетный станок. Ничто так не успокаивало, как занятия у станка.

Взявшись за холодную перекладину, Маша стала командовать себе шепотом:

– Плие! Анкор плие! Гран батман!

Прозанимавшись больше часа, она улеглась на кровать с книгой воспоминаний Алисы Коонен.

Наконец стрелки наручных часиков показали половину восьмого. Маша умылась, причесалась и отправилась на вокзал. Поезд прибыл точно по расписанию, в двадцать сорок. Она стояла у девятого вагона. Начали выходить пассажиры. Прошло двадцать минут. Почти все вышли. Сани не было.

«Вот ты и накаркала беду! – зло усмехнулась Маша. – Вот тебе и убежавший кофе!»

Она подошла к проводнице:

– Скажите, пожалуйста, в вагоне кто-нибудь еще остался?

– У меня никого, – пожала плечами проводница.

«Может, я перепутала вагон? Или Саня что-нибудь перепутал?»

Она обошла платформу. «Если он ехал в другом вагоне, то стоит сейчас и ждет...» Но Сани нигде не было видно.

Маша посидела на лавочке, выкурила сигарету, убедила себя пока не волноваться и отправилась на переговорный пункт.

Опять проваливались жетоны и обрывалась связь. Но Маша решила не уходить, пока не дозвонится. Наконец послышались далекие дребезжащие гудки. Трубку взяла Санина мама.

– Машенька, здравствуй! Тебя очень плохо слышно. Саню позавчера забрали в больницу с острым аппендицитом. Он просил выслать тебе деньги телеграфом до востребования. Он очень волновался, что не сумеет приехать. Я тебе сегодня утром отправила четыреста тысяч на обратную дорогу.

– Спасибо, Нина Владимировна, – упавшим голосом произнесла Маша, – только родителям моим ничего не говорите. Передайте Сане, пусть не беспокоится, выздоравливает. Я приеду, деньги верну.

Связь оборвалась. Перезванивать Маша не стала.

ГЛАВА 4

Елизавета Максимовна Белозерская не любила своего мужа. Пятнадцать лет назад, выходя замуж, очень надеялась, что полюбит. Но так и не смогла.

Пятнадцать лет назад Елизавете Максимовне исполнилось двадцать пять, а ее мужу – пятьдесят. Он был пианистом с мировым именем. Лиза преклонялась перед его талантом. Он ухаживал за ней трогательно и возвышенно. Бросая все дела, мчался ночной «Красной стрелой» из Москвы в Питер, чтобы увидеть Лизу, побыть с ней несколько часов.

Лиза танцевала в «Мариинке» и замуж не собиралась. Но если уж выходить, то только за такого – одаренного, мягкого, милого, трогательного человека. Любви, конечно, не было, но потом, со временем... Как же можно его не полюбить? Тем более он в Лизе души не чаял.

Оставив в Ленинграде родителей и «Мариинку», Лиза переехала в Москву, к мужу. Она честно старалась стать ему хорошей женой. При ее легком, уживчивом характере это оказалось не слишком сложно.

Муж многого не требовал. Оба занимались любимым делом – он музыкой, она танцем. С работой в Москве у Лизы проблем не возникало. В балетных кругах ее знали.

Лиза очень хотела родить своему пианисту ребенка, хотя знала, чем это обернется для нее как для танцовщицы. Ей казалось, ребенок заставит ее полюбить пианиста по-настоящему, как мужчину, как мужа, а не просто как одаренного музыканта и трогательно-доброго человека. Когда-то пианист уже был женат, но детей в первом браке не получилось. Не получалось и сейчас. Лиза искренне считала, что дело в ней, а не в нем. Просто ее балетный организм для материнства не приспособлен. У женщин ее профессии это обычное дело.

Они казались вполне счастливой и благополучной парой. Но у Лизы на третий год совместной жизни начались необъяснимые приступы тоски и раздражения. Воспитание не позволяло выпускать это наружу, с мужем и окружающими она оставалась все такой же ровной, спокойной и доброжелательной. А жизнь ее между тем постепенно превращалась в тихий, уютный, интеллигентный ад. Изменять мужу и заводить любовника она не собиралась – слишком уважала своего пианиста, жалела его и измену считала предательством.

Майор Константинов появился однажды за кулисами Дома офицеров после концерта в честь Дня Вооруженных Сил, высокий, широкоплечий, с букетом белых орхидей.

Широкоплечие офицеры с букетами не были новостью в Лизиной балетной жизни. Но между ней и Константиновым вдруг что-то произошло, будто молния вспыхнула. Они перестали видеть и слышать кого-либо вокруг, кроме друг друга.

В отношениях со своим пианистом Лиза держалась за бесконечные «потому что...»: «Я вышла замуж за него, потому что он гениальный музыкант, умный, добрый человек, любит меня и ничего не требует...» С Глебом Константиновым никаких «потому что...» не требовалось. После третьей встречи они поняли, что жить друг без друга не могут. У майора были жена и шестнадцатилетний сын. Два месяца они с Лизой встречались тайно. Но оба мучились из-за необходимости врать и выкручиваться.

Однажды Лиза сказала своему пианисту:

– Нам нужно поговорить.

Он остановил ее:

– Я знаю, Лизонька, ты хочешь уйти от меня. Не мучай себя. Поступай, как считаешь нужным.

А через полчаса Лизе пришлось вызывать «скорую». У пианиста случился инфаркт.

У жены Константинова инфаркта не случилось. Она дослушала супруга до конца и спокойно сказала:

– Разводиться и разменивать квартиру мы не станем. Ты волен гулять на стороне сколько влезет. Я ведь тоже не ангел и даже рада, что так получилось. Но для нашего сына и для окружающих мы останемся мужем и женой. А если ты попытаешься настаивать на другом варианте, я тебе гарантирую: сына ты больше никогда не увидишь и на службе поимеешь серьезные неприятности.

Навещая своего пианиста в больнице, Лиза кормила его с ложечки, гладила по голове и говорила, что никуда не уйдет.

– Пусть ты живешь своей жизнью, – слабо улыбался пианист, – пусть. Только не бросай меня.

«Будь что будет», – решили Лиза и Глеб и продолжали встречаться. А еще через месяц Лиза с удивлением узнала, что беременна. Родившийся мальчик даже в младенчестве походил на Константинова.

Папой маленький Арсюша называл пианиста, и пианист любил его, как собственного сына, – других детей у него не было. Лиза и Арсюша оставались его семьей.

– Остальное меня не касается! – говорил он.

Константинова мальчик знал с первых дней жизни и называл его, как мама, Глебушка. Ребенок не задумывался, кто такой этот Глебушка, откуда он взялся. Он обожал Константинова, смотрел ему в рот, пытался во всем подражать. Он радовался, что у него есть папочка, ласковый, уютный, «маленький» – как он сам говорил о нем, хотя пианист был крупный, очень полный мужчина; и есть Глебушка, сильный, большой, строгий. Детское чутье подсказывало Арсюше, что эти два мира в его и маминой жизни нельзя смешивать. Никогда в присутствии пианиста он не говорил о Константинове.

Странная ситуация неожиданно оказалась оптимальной для всех. Лиза воспринимала пианиста как близкого родственника. Больше десяти лет они спали в разных комнатах. Пианист часто болел, страдал ишемической болезнью сердца и гипертонией, Лиза ухаживала за ним, как за малым ребенком. Он был совершенно беспомощен в быту, рассеян, забывчив. Жить один не мог, но никого, кроме Лизы, видеть рядом не хотел. Никто так хорошо не знал его привычек, вкусов, болезней, слабостей, никто не мог с такой легкостью создать вокруг него тот бытовой комфорт, который был необходим для нормальной работы.

Жена Константинова больше всего на свете любила свою выстраданную, ухоженную квартиру и дорожила общественным мнением. Стать брошенной женой казалось ей несопоставимо страшней, чем быть просто нелюбимой женщиной. К тому же у нее была своя, весьма бурная, личная жизнь.

Сын Константинова вырос, его интересовали только собственные проблемы. Он считал, что родители сами разберутся.

Лиза и Глеб были счастливы от того, что они есть друг у друга и никому своей любовью не портят жизнь. У Константинова, правда, возникли некоторые проблемы по службе, но чин полковника ему все-таки дали. Но, как верно заметил его начальник, генеральские погоны уже не светили.

Много лет подряд один летний месяц Лиза и Глеб проводили вместе. Лиза с Арсюшей отдыхали в ведомственном санатории «Солнечный берег», в курортном городе на Черном море. Глеб жил в отдельном номере в том же санатории, на том же этаже. Там их давно знали, сплетничать было уже неинтересно. Администрация санатория в первый же их совместный приезд перемыла странной парочке с мальчиком все косточки, и в последующие приезды Белозерскую с Константиновым никто не обсуждал. К ним привыкли.

В последние два года Глеб не мог себе позволить отдыхать целый месяц. Полковник вырывался на побережье на несколько дней, с утра до вечера занимался служебными делами, с Лизой и с сыном мог провести совсем немного времени.

Приехав в «Солнечный берег» два дня назад, Лиза не надеялась, что Глеб сумеет вырваться скоро и надолго. Но он появился без всякого предупреждения на третий день, поселился, как всегда, в соседнем одноместном полулюксе и весело сообщил:

– Все, Лизонька! На этот раз – никаких дел. Отдыхаем и ни о чем не думаем.

Арсюша, визжа от восторга, повис у него на шее. Лиза счастливо улыбнулась. Она не подала виду, что ни секунды не верит своему любимому полковнику. Какой отдых, когда в области предвыборная кампания, по всему городу развешаны листовки кандидатов в губернаторы и многие из них – откровенно бандитского содержания? К тому же всей стране известно: здесь, в горах, прячутся чеченские террористы, через границу идут составы с оружием.

Всякий раз, когда она заикалась о своих опасениях, Константинов утешал ее:

– Лизонька, я же на родине работаю, на своей территории. Ни погонь, ни перестрелок, только мозгами шевелю, как кабинетный червь. Скажи спасибо, что меня не посылают ни в Чечню, ни в Таджикистан.

– Спасибо, – вздыхала Лиза.

Они провели чудесный день. Загорали на пляже, играли в бадминтон, сходили на рынок, накупили фруктов. На рынке Глеб подошел к мяснику и, поздоровавшись за руку, спросил:

– Как насчет домашнего вина? Прошлогоднего, из «изабеллы»?

– Канистра для вас готова, два литра, как договаривались, – кивнул пожилой усатый мясник в кепке «аэродром», – правда, цены теперь подпрыгнули. Литр – десять тысяч.

– Спасибо. Я не торгуюсь. Вино отличное, – ответил полковник.

«Да уж, отдыхаем!» – усмехнулась про себя Лиза.

Вечером в холле санатория Глеб купил билеты на экскурсию в пограничное государство. Билеты стоили страшно дорого. В пограничном государстве шла война, и тамошние всемирно известные достопримечательности несколько лет подряд были для туристов закрыты. Официально они не открылись до сих пор, но для местной туристической фирмы «Комфорт-тревел» ни война, ни граница значения не имели. Наоборот, чем сложнее было попасть в соседнее государство, тем большие деньги готовы были платить отдыхающие, чтобы в комфортабельном «Икарусе», с гарантией полной безопасности, поглядеть на знаменитые водопады, побывать в только что восстановленном обезьяньем питомнике, вообще полюбопытствовать, что происходит в доступном когда-то, а ныне закрытом маленьком кавказском государстве.

Первые два экскурсионных автобуса предприимчивая фирма умудрилась даже обеспечить «бэтээрами», сопровождавшими туристов от границы. Но потом необходимость в «бэтээрах» отпала, военные действия на территории кавказского государства утихли. К тому же купить безопасность туристов у местных властей оказалось дешевле, чем оплачивать услуги военных.

Обезьянник, находившийся в столице маленького государства, был известен на весь мир. Но в начале войны нежные животные не выдержали грохота обстрелов и в ужасе разбежались из своих клеток. Часть обезьян погибла, часть пропала без вести. Это взволновало мировую общественность, в разных европейских странах прошли демонстрации «зеленых» и борцов за права животных.

Однако нескольких обезьян удалось отловить.

Их привезли уже не в столицу, а в один из уцелевших городов, поближе к российской границе. Обезьянам в новом питомнике жилось не многим лучше, чем людям в разоренном государстве. Но теперь они уже не могли убежать. Клетки намертво запирались и тщательно охранялись. Конечно, новый, наскоро воссозданный обезьянник не шел ни в какое сравнение с прежним. Животных осталось мало, редкие породы исчезли. Но желающие взглянуть все равно находились.

– Ребенок ведь никогда не был в тамошнем обезьяннике, – оправдывался Глеб, покупая билеты, – и водопада не видел.

– Ты, мамочка, можешь не ехать! – заявил Арсюша.

Лиза не стала спрашивать Глеба, насколько безопасна экскурсия. Она не сомневалась: если он едет с ребенком, ничего страшного не случится.

Ночью, когда Арсюша уснул, она в одном халатике быстро прошмыгнула в номер Константинова.

– Так-то ты отдыхаешь! – прошептала она, ныряя к нему под одеяло.

– Да, Лизонька, да, солнышко мое, – прошептал он в ответ, развязывая пояс ее халатика.

ГЛАВА 5

Экскурсионный автобус фирмы «Комфорт-тревел» отправлялся в восемь часов утра от ворот санатория «Солнечный берег». Елизавета Максимовна на экскурсию не ехала – ее укачивало.

– Пожалуйста, – говорила она, провожая Глеба и Арсюшу, – по деревьям и горам не лазай, кепку на солнце не снимай, не заставляй Глебушку делать замечания каждые пять минут. Это очень утомительно.

– Хорошо, мам. Шелковый буду, – обещал Арсюша, садясь в автобус.

Утро было свежим и прохладным. Солнце еще не жгло, светило мягко и ласково. «Икарус» мчался по пустому шоссе вдоль моря. Переливалась солнечная рябь на воде, далеко, у горизонта, покачивались крошечные цветные паруса яхт.

Арсюша дремал, положив голову Глебу на плечо. Глеб думал о предстоящей встрече с агентом, стариком буфетчиком, работавшим на небольшой железнодорожной станции, сразу за границей. Старик передал по эстафете, через мясника на городском рынке, что имеет срочную информацию.

«Икарус» должен был сделать первую остановку именно на этой станции, где шоссе шло параллельно железной дороге. Многие годы автобусы с туристами останавливались у небольшого вокзального здания с помпезными белыми колоннами.

Столики выставлялись на улицу, над ними раскрывались полосатые солнечные зонты. Старушки, жительницы поселка, продавали у обочины абрикосы, сливы и груши.

Сейчас белые колонны облупились, были искаляканы ругательствами снизу доверху. Столиков осталось всего два, солнечные зонты исчезли, большая цветочная клумба превратилась в выгребную яму. Однако буфет все еще работал и две старушки у обочины торговали вялыми пучками укропа и каменными на вид зелеными персиками.

Автобус остановился.

– Господа туристы! – сказала в микрофон девушка-экскурсовод. – У вас есть сорок минут. Туалет направо, за зданием вокзала. В буфете вам предложат легкий завтрак.

Небольшая толпа распределилась между деревянной будкой сортира и черной от мух буфетной стойкой. К вывороченному медному крану со слабой струйкой ржавой воды выстроилась очередь.

– Глебушка, давай мы не будем здесь есть. Пойдем лучше погуляем немного, разомнемся. Нам ведь мама дала с собой бутерброды, – предложил Арсюша.

Кроме бутербродов, предусмотрительная Лиза дала им пачку влажных антисептических салфеток, поэтому в очереди к крану стоять не пришлось.

– Хорошо, – кивнул Глеб, – посиди здесь, на лавочке. Я все-таки взгляну, чем там кормят в буфете. Жди меня, никуда не уходи.

За стойкой стояла молодая полная женщина с темными усиками. Старика нигде не было. «Мало ли что могло случиться, – тревожно подумал полковник, – старику за семьдесят».

– Сосиски с зеленым горошком и кофе с молоком из ведра, – сообщил он Арсюше, который ждал на лавочке, как примерный мальчик. – Пойдем немного погуляем. Потом ехать еще часа два.

Обогнув вокзал, они прошли мимо старушек.

– Давай купим у этой бабушки персиков, – попросил Арсюша.

Глеб знал – он просит купить персики не потому, что ему хочется. Просто мальчик всегда очень жалел старушек. Он видел – никто у них ничего не покупает.

– Как у вас здесь все изменилось! – вздохнул Константинов, расплачиваясь за несъедобные персики.

– И не говори, сынок, – прошамкала беззубым ртом старушка абхазка, – война, она и есть война. Сейчас хотя бы спокойно. Не стреляют. Но говорят, – она перешла на выразительный шепот, – у нас в горах чеченцы.

– Не может быть! – удивился полковник. – Как же их сюда пропускают?!

– Да тут кого угодно пропустят. Только деньги плати.

– А вот, помнится, здесь старичок работал, буфетчик. Неужели на пенсию ушел? – рассеянно спросил Константинов.

– Рафик? – вступила в разговор другая старушка. – Рафика завтра хоронить будут.

– Как – хоронить?! Он ведь не такой уж старый человек...

– Совсем не старый, – кивнула старушка, – меня моложе на семь лет, а вот ее – на десять. Вчера вечером полез на шелковичное дерево, ветка сломалась, он и упал. Да не просто, а на каменное крыльцо головой. Сразу умер, не мучился.

– Надо же! – грустно покачал головой Константинов.

– А ты, сынок, знал его, что ли?

– Ну как вам сказать? Отдыхал здесь когда-то давно, заходил в буфет иногда, пивка выпить. Сейчас вот вспомнил старика буфетчика. Хороший был старик.

Поездка оказалась напрасной. «Неужели и правда несчастный случай? – думал полковник, усаживаясь в автобус. – Или дыра на эстафете? Нет, дыры быть не может. Но и в несчастный случай что-то не верится...»

Звенья цепи эстафеты сами по себе значения не имели и никакой информации для постороннего содержать не могли. Эстафета была выстроена и продумана до мелочей самим генералом Фроловым. Предположим, отправлялась какая-нибудь сельская жительница в небольшой пограничный городок, а сосед кричал через забор:

– Анжела! Если тебе не трудно, подойди к мяснику Зурабу на рынке. Он всегда стоит в конце ряда, пожилой такой, с большими усами. Скажи, у Рафика есть две канистры домашнего вина для покупателя.

Ничего не подозревающая Анжела добросовестно выполняла просьбу соседа, находила мясника на рынке. А к Зурабу, в свою очередь, наведывался постоянный покупатель, который покупал у него баранину для шашлыка и просил узнать, не продает ли кто-нибудь в горах домашнее вино из винограда определенного сорта.

Таким образом назначались встречи, один агент вызывал другого или сообщал, что в определенном месте находится контейнер с секретом. В цепочке были задействованы люди, не имевшие понятия, что передают самую что ни на есть шпионскую информацию и работают на военную разведку.

Рафик Саидович не имел сотового телефона, но у него был «соседский телеграф». Кто-то постоянно ездил из села за покупками, особенно во время войны, когда поблизости, в окрестных селах, исчезли соль, спички, мыло и мука. Глубоко в горах у Рафика было множество родственников. Он часто навещал их, то пешком, то на своем старом «Запорожце». Многое он в горах мог заметить сам, кое-что рассказывали родственники.

Старик прошел войну до Берлина в чине рядового пехоты, потом многие годы чувствовал какую-то внутреннюю связь с военными. Люди в форме были для него почти родственниками – но только в военной форме, не в милицейской. Милицию Рафик Саидович не жаловал, небезосновательно считая, что каждому второму стражу порядка платит та или другая мафия.

Неподалеку от поселка, в котором он жил, находился небольшой закрытый санаторий, принадлежавший Министерству обороны. Отдыхающие офицеры часто наведывались в чистый, уютный привокзальный буфет. Принося офицерам самое свежее пиво и самый вкусный шашлык, Рафик останавливался у столиков и говорил:

– Только военные могут навести в горах порядок. Милиция у нас вся продалась бандитам, а среди военных остались еще порядочные люди. Там в горах – и наркотики, и оружие. Никто не чешется, никому дела нет.

Офицеры сочувственно кивали, принимая речи буфетчика за обычное стариковское ворчание и пустую болтовню.

Только перед самым началом войны, когда отдыхающих офицеров почти не осталось, а на Кавказском побережье запахло порохом, капитан из Москвы, случайно заглянувший в буфет выпить пива, прислушался к ворчанию старика.

– Оружие, говорите, в горах? А можете показать на карте, где именно?

Той же ночью он встретился с Рафиком Саидовичем на санаторном пляже, без свидетелей, и старик при свете ручного фонарика отметил крестом на крупномасштабной карте место в горах, где находился большой оружейный склад.

Через два дня склад там действительно обнаружили.

Сначала на него как на информатора не особенно рассчитывали, пользовались от случая к случаю. Было странно, что кавказец, местный житель, так просто согласился работать на русских военных – даже не согласился, а сам напросился. Пытались нащупать какой-нибудь подвох, тайный умысел, проверяли, не двойной ли он агент. Но потом выяснилось, что «умысел» у него только один. «Я хочу, чтобы у нас было спокойно и мирно. Своих солдат у нас нет – только бандиты. А от бандитов не жди покоя, – рассуждал Рафик Саидович. – У меня три дочери и семеро внуков. Я не желаю, чтобы они жили в бандитском государстве, напичканном оружием и наркотиками».

От старика Константинов надеялся получить информацию об Ахмеджанове. Именно у Рафика Саидовича была возможность выяснить, скрывается ли сейчас в горах известный на всю страну чеченец, и если скрывается, то где именно. Задание дали старику за день до вылета полковника из Москвы. И вот от Рафика Саидовича пришел сигнал по эстафете – очень быстро, практически сразу. Старик вызывал на встречу, хотел сообщить нечто важное. А вчера упал с шелковичного дерева и разбил голову о каменное крыльцо...

В такие совпадения Константинов не верил. Дыры в эстафете представить не мог. Значит, старик засветился. Рано или поздно светятся все агенты такого рода. Но неужели старик попался именно на Ахмеджанове? Неужели «несчастный случай» является хоть и косвенным, но подтверждением, что террорист сейчас там, в горах?

Полковник постоянно ловил себя на том, что вынужден работать на родной территории, как на вражеской. Получается полнейший абсурд. В горах прячется террорист международного масштаба, по разрушительной силе сравнимый с бесхозной ядерной боеголовкой, но никому как бы и не надо, чтобы он был обезврежен.

Официальные власти кавказского государства с негодованием отрицали саму возможность размещения на их территории чеченских военных баз. Запустить в горы спецназ можно, только имея стопроцентную гарантию, что Ахмеджанов там. И место его нахождения следовало определить с точностью до нескольких километров. На прочесывание гор никто не даст ни времени, ни полномочий. Пока спецназ будет там рыскать, Ахмеджанов окажется где-нибудь в Турции и след его простынет. Тогда скандала с местными властями не избежать. Заткнуть их можно только самим Ахмеджановым: вот он, знаменитый бандит! А вы уверяли, будто нет на вашей территории никаких чеченских полевых командиров!

С другой стороны, от Ахмеджанова тянутся серьезные связи – до Москвы, до ФСБ, до ближайшего президентского окружения. Поэтому чем меньше внимания привлечет к себе отдыхающий с любовницей полковник ГРУ, тем лучше. Опираться можно только на самых надежных агентов. Одного Константинов уже потерял.

Автобус въехал в пустой, полуразрушенный город. Заколоченные кафе и магазины, разбитые витрины, следы баррикад на улицах, редкие мрачные прохожие, несколько безнадежных очередей к хлебным и молочным лавкам. Когда-то здесь бурлила яркая, праздничная курортная жизнь. На каждом шагу жарились шашлыки, варился изумительный турецкий кофе на раскаленном песке. Над чистыми аллеями покачивались широкие пальмовые листья, по переполненным пляжам расхаживали усатые фотографы в ковбойских шляпах, с огромными надувными дельфинами и маленькими живыми обезьянками в детских костюмчиках; звучали зычные голоса продавцов чурчхелы и мороженого. Вечерами вспыхивали яркими цветными огнями вывески бесчисленных кафе и ресторанов, играла музыка, по набережной прогуливались нарядные парочки, семьи с детьми.

Совсем рядом, на российской территории, все осталось по-прежнему – тот же вечный курортный праздник. О близости войны напоминали только редкие военные патрули и беженцы, ночующие на вокзале, в аэропорту, в городских дворах и парках.

«Кавказские войны могут в конце концов пожрать все побережье, – думал полковник, – и не останется живого места».

Он усмехнулся про себя. Какую прыть проявляли смежники, ФСБ, в недавнем прошлом КГБ, а в давнем – ОГПУ, какие чудеса профессионализма демонстрировали, охотясь за идеологическими врагами. Врагов режима с первых же лет его существования доставали из-под земли, находили на краю света, не жалея денег и сил, уничтожали беспощадно. Вспомнить хотя бы старого, больного Льва Троцкого, забитого насмерть ледорубом в далекой Мексике агентом ОГПУ.

Куда же делась прежняя прыть сейчас, когда надо бороться не с мифическими «врагами народа», а с реальными, которые взрывают поезда, берут заложников, расстреливают женщин и детей?

Больше четверти века назад, учась в Военной академии Генерального штаба, Глеб Константинов познакомился с легендой советской разведки полковником Вильямом Генриховичем Фишером, известным под фамилией Абель. Девять лет он проработал нелегалом в Нью-Йорке, поставляя информацию о новейших разработках в области атомного оружия. За девять лет – ни единого прокола... А провалил его засланный в качестве связника майор КГБ, запойный алкоголик, не желавший и не умевший работать, плохо знавший английский. Попав в сытую благополучную Америку, он стал шляться по кабакам, женился, избивал жену-американку до полусмерти. Соседи вызывали полицию каждый вечер, слыша душераздирающие вопли из дома, в котором жил бывший следователь КГБ.

И немудрено: майор сделал карьеру, допрашивая «врагов народа». Со своими привычками он не мог расстаться. Не расставался он и с долларами, которые получал для передачи другим агентам.

Фишер потребовал майора отозвать. Отозвали. Но тот домой не собирался, доехал до Парижа, явился в посольство США и заложил резидента Марка, то есть Фишера, к которому питал личное отвращение как к «паршивому интеллигенту».

Вильяма Генриховича арестовали, долго пытались перевербовать. Не удалось. Судили, приговорили к смертной казни, потом заменили ее на пожизненное заключение. В американской тюрьме он просидел пять лет, пока не произошел известный по фильму «Мертвый сезон» обмен на американского разведчика, летчика Пауэрса.

Замечательный фильм-сказка. Реальность больше походила на скверный анекдот, чем на сказку, – к бесценному агенту в качестве связника посылается алкоголик, плохо знающий английский.

Думая обо всем этом, Константинов брел вдоль грязных клеток обезьянника. Голодные, одичавшие животные метались, не находя себе места. Макака «черный паук» с выпученными красными глазами и длинными толстыми конечностями вцепилась в прутья клетки и, обнажив массивные бледные десны и сточенные до корней зубы, издала хриплый отчаянный крик. Арсюша вздрогнул, отпрянул от клетки и прижался к Глебу.

– В Московском зоопарке обезьяны совсем другие, – тихо сказал он, – зря мы сюда приехали.

Полковник молча погладил сына по голове. Он в который раз вспоминал, как гулял с Вильямом Генриховичем по осенней роще в подмосковном поселке старых большевиков, где Фишер жил последние годы с женой Еленой и дочерью Эвелиной.

– Советский разведчик проваливается не потому, что его раскрывает противник, – говорил Фишер, – его проваливает глупость центра, аппаратные интриги, безграмотные идиоты-коллеги. Никто не работает против нас с таким рвением, как мы сами...

Группа экскурсантов села в автобус. Предстоял еще знаменитый водопад. Перед Глебом вдруг явственно возникла невысокая худая фигура полковника Фишера, острое точеное лицо, огромный лоб. Он помнил тот пасмурный день в середине сентября 1971 года очень подробно. Каждая мелочь намертво врезалась в память – шорох редкого теплого дождя в осиновых листьях, крепкий чай за круглым столом в гостиной большого деревянного дома. Через два месяца Вильяма Генриховича не стало.

Шум водопада не давал сказать ни слова, но не мешал думать. «Легко было ловить диссидентов-антисоветчиков, людей интеллигентных и безоружных. Куда сложней и опасней ловить бандитов. Вот и гоняются за нашими уголовниками зарубежные спецслужбы. А мы в лучшем случае им не мешаем. Если Ахмеджанову удастся уйти, вполне вероятно, что полиция Турции, Германии или Швеции попытается его арестовать. Какому нормальному государству захочется иметь на своей территории опаснейшего террориста? Но также вероятно, что найдутся силы в ФСБ, которые сделают все возможное, чтобы Ахмеджанов не был пойман. Никем и никогда».

Собственные рассуждения часто казались Константинову наивными и мальчишескими. Но он знал – если бы не осталось в нем за годы работы в ГРУ этого наивного мальчишества, он не был бы разведчиком.

В шестидесятивосьмилетнем Вильяме Фишере, Герое Советского Союза, прошедшем страшную школу цинизма и жестокости, в худом желчном старике, которого уже пожирал рак легких, вопреки всему светился мальчишеский азарт – до последних дней жизни.

Арсюша уже падал с ног от усталости. Измученных экскурсантов наконец пригласили в автобус. К вечеру жара усилилась, стало душно. С гор ползла тяжелая темно-лиловая туча.

Было совсем темно, когда переезжали границу. Горел прожектор, пассажиры высыпали из автобуса подышать. Первые крупные капли дождя застучали по шоссе, по крыше «Икаруса».

– Я быстро по-маленькому сбегаю, – прошептал Арсюша и тут же скользнул в темноту.

Автобус стоял на российской территории. Паспорта у пассажиров уже проверили. Это была последняя остановка перед оставшимся куском пути.

Редкие капли в один миг переросли в сплошную стену ливня, в горах громко и гулко ударил гром. Пассажиры бросились к автобусу. Сквозь шум дождя Глеб услышал слабый вскрик и увидел в свете прожектора худенькую маленькую фигурку сына. Мальчик шел из темноты, всхлипывая и как-то странно оттопыривая правую руку. Глеб бросился к нему.

– Я упал, – захлебываясь слезами, сообщил Арсюша, – я упал прямо на руку. Очень больно.

«Перелом! – мелькнуло в голове полковника. – А до города еще полтора часа пути. Полтора часа Арсюше придется терпеть эту дикую боль!»

Он осторожно взял сына на руки. Вокруг стали собираться люди.

– Я не могу опустить локоть, – плакал мальчик, – я не могу больше терпеть. Очень больно.

Константинов понес ребенка к будке пограничного контроля. Там ярко горел свет. «Нужно хотя бы посмотреть, что с рукой, – решил он, – там наверняка есть аптечка первой помощи. Надо зафиксировать руку и дать обезболивающее. А потом уже ехать в город, в травмпункт».

В маленьком помещении было сильно накурено. При ярком свете стало видно, как страшно бледен Арсюша и как неестественно вывернута его рука. Пограничники тут же сориентировались в ситуации, загнали остальных пассажиров в автобус. Круглолицый старлей с пшеничными бровями и усами кинулся помогать Глебу, присевшему на стул с ребенком на руках.

Мальчик почти потерял сознание. Как и боялся полковник, у него начался болевой шок. Старлей поднес нашатырь, кто-то уже держал наготове стакан воды и сдирал целлофановую обертку с картонной пачки баралгина.

Если бы это был не его сын, а чужой ребенок, полковник мог бы сейчас спокойно осмотреть руку, отвлечь мальчика разговором, определить, перелом это или вывих, наложить фиксирующую повязку, как учили его много лет назад на занятиях по оказанию первой помощи. Но сохранить хладнокровие, когда дело касалось собственного сына, он не мог и растерялся. С его ребенком такое случилось впервые. Ни у старшего сына, ни у Арсюши дальше разбитых коленок и порезанных пальцев пока не заходило.

И тут пограничники расступились. Перед Константиновым стоял высокий седой человек в черных джинсах и мокрой от дождя белой рубашке. Он ловко снял с ребенка майку, осмотрел плечо, притронулся к лучевой артерии, слегка отогнул кисть.

– Вывих, – тихо сообщил он, – перелома нет.

Присев на корточки перед мальчиком и глядя ему в глаза, он произнес:

– Сейчас я сделаю тебе укол. Будет немного больно. Но ты потерпишь. Придется потерпеть всего несколько секунд, зато потом сразу все пройдет. Хорошо?

– Хорошо, – еле слышно отозвался Арсюша, – я потерплю.

Константинов сразу узнал этого человека. Перед ним был Вадим Николаевич Ревенко, лучший хирург области, с которым необходимо вступить в контакт в ближайшее время, не засветив ни его, ни себя. Последняя реальная возможность добраться до Ахмеджанова.


В руках Ревенко появился одноразовый шприц с длинной иглой, надломленная ампула новокаина.

– Пожалуйста, держите ребенка, – тихо сказал он Глебу, – вот так, чтобы не дернулся. Как тебя зовут? – обратился он к мальчику, протирая спиртом кожу вокруг плеча.

– Арсений...

– Хорошо, Арсюша. Ты молодец, ты просто герой. Сколько тебе лет?

Длинная игла вошла глубоко, до самой кости.

– Десять...

– Ну вот и все. – Быстрым движением Ревенко вытащил иглу, приложил к уколотому месту вату со спиртом. – Сейчас ты вообще ничего не почувствуешь. Ты ездил смотреть обезьянник?

Арсюша кивнул.

– Ну и как? Ты там был в первый раз?

– В первый. В Москве обезьяны лучше живут.

Арсюшины щеки чуть порозовели.

– Ты из Москвы?

– Да. Я здесь отдыхаю с мамой и Глебом. Мама на экскурсию не поехала, ее укачивает в автобусе. Ох, если бы она видела, нервничала бы ужасно. Знаете, уже совсем не болит. Так было, когда мне зуб рвали. А вы мне руку вырывать не будете? – Арсюша слабо улыбнулся.

– Обязательно, – засмеялся доктор, – непременно надо вырвать, только у меня нет с собой специальных клещей. Для зубов нужны маленькие, а для рук и ног – здоровенные. Их таскать неудобно, тяжело.

Он взглянул на часы, потом пощупал плечо мальчика:

– Что-нибудь чувствуешь?

– Нет. Совсем перестало болеть. Рука будто чужая.

– Крепко держите плечи. Фиксируйте, – быстро шепнул доктор Константинову на ухо.

Моментальным движением он развернул вывихнутую руку, потом как-то мягко потянул, повернул локоть вперед, легко дернул. Глеб услышал слабый щелчок.

– Ну, попробуй пошевели рукой.

Арсюша осторожно подвигал сначала кистью, потом локтем.

– Отлично. Молодец. Сейчас тебя забинтуем, как раненого бойца, а завтра утром надо непременно сходить в травмпункт.

– Скажите, – обратился полковник к доктору, – когда анестезия пройдет, ему будет больно?

– Немного, – кивнул Ревенко, – на ночь дадите таблетку анальгина. Этого достаточно. Вы отдыхаете дикарями или в каком-нибудь пансионате?

– В «Солнечном береге».

– Тогда вам не надо в травмпункт. Зайдите к тамошнему терапевту, к Зинаиде Сергеевне. Она опытный врач. Думаю, повязку можно будет снять дня через два.

– Спасибо вам, доктор, – тихо сказал Константинов.

– На здоровье, – улыбнулся Ревенко, закрепляя бинт, – майку накиньте сверху и еще что-нибудь, чтобы повязка не промокла. Там дождь как из ведра. Ты, Арсюша, руку береги. Она тебе еще пригодится.

Он быстро вышел в темноту, под дождь.

Садясь в дожидавшийся их автобус, полковник увидел, как исчезают за поворотом огоньки фар. Машина доктора ехала уже по чужой территории, в горы. «Икарус» с Арсюшей и Константиновым двинулся в другую сторону, к городу.

* * *
Вечером пошел сильный дождь. Гремел гром. В темноте над горами вспыхивала молния. Иван подумал, что доктор сегодня не приедет. В такой ливень нельзя ездить по горам. Но доктор приехал, Иван заметил, как он пробежал под дождем от своей машины к госпиталю.

Ночью дождь кончился и земля высохла. Иван увидел, как доктор сидит на лавочке у крыльца госпиталя и курит. Вокруг никого не было.

– Иди, Ваня, посиди со мной, – позвал доктор.

Иван сел на край лавки. Доктор дал ему сигарету. Таких сигарет Иван никогда не курил.Фильтр был белый, вкус у сигарет мягкий. В горле не першило.

– Я не знаю, как и когда ты попал сюда, – сказал доктор, – но догадываюсь. Ты здесь давно. Значит, ты не пленный. Тогда война еще не началась. Возможно, ты приехал отдохнуть на юг, к морю, лет семь-восемь назад, совсем молодым. А денег мало. Тебе предложили заработать, пообещали хорошо заплатить.

Перед Иваном встало лицо того бритоголового раненого, которого вылечил доктор. «Нет. Все было не так, – подумал он, – зачем мне это?»

– Возможно, тебя зовут не Иваном. Мне иногда кажется, что ты можешь вспомнить свое настоящее имя. И фамилия у тебя есть, и адрес.

«Зачем?» – думал Иван, глядя, как вспыхивает и гаснет огонек сигареты доктора.

Иван слушал русскую речь, и перед ним из черноты ночи вставало лицо бритоголового чеченца по имени Аслан. Это он поил двух дембелей, Вовку и Андрюху. Но Ивану от этого было ни горячо ни холодно. Он не чувствовал ненависти к бритоголовому, не хотел мести. Зачем?

Доктор уехал. Иван пошел в хлев спать. Было очень поздно.

Среди ночи он открыл глаза, уставился на ровные бледные полосы лунного света, пробивавшиеся сквозь бревенчатые стены хлева, и неожиданно произнес: «Андрюха жив».

Звук собственного голоса показался ему странным, но совсем не чужим. Он попытался вспомнить, сколько раз тепло сменялось холодом в этих горах, – и не мог. Пять? Десять? Он стал загибать пальцы и сбился со счета. Он не понял пока, зачем загибает пальцы и пробует считать. Только чувствовал, это нужно – считать, думать.

Сколько раз вливали ему в рот кисловатую водку, от которой мозги делались липкими и кислыми, как перебродившее тесто? Первый хозяин заставлял пить водку каждый вечер. Одних – с помощью побоев, другие пили сами. От нее становилось даже легче. А может, это вовсе и не водка была?

Второй хозяин поил его какой-то черной, горькой, вязкой гадостью. От нее все внутри обугливалось. Казалось, горькая гадость действует на мозги, как крепкая кислота. И третий хозяин поил тем же. Иван привык. Он даже сам стал просить – у четвертого хозяина. Он уже не говорил тогда, просто показывал знаками, мычал, складывал ковшиком ладонь, подносил ко рту, шумно втягивал воздух, потом хлопал себя по голове и закрывал глаза. Хозяин понимал, смеялся, но черной отравы не давал. Давали тем, кто мог убежать. Иван уже не мог. Для побега надо не только держаться на ногах, но и думать – хоть немного.

Зачем же он сейчас так старается думать? Убежать он больше не может. Но Андрюха жив. Он должен что-то сделать для Андрюхи. Это очень важно. Не воды принести, не полы помыть. Что-то совсем другое. Но что именно, он пока не понимал. И главное, не знал – зачем. Только чувствовал – это очень важно.

Так и пролежал он остаток ночи с открытыми глазами. Он глядел на четкие, холодные полосы лунного света, напрягал обугленный мозг, изо всех сил стараясь думать.

ГЛАВА 6

«Переводы идут примерно сутки, – спокойно рассудила Маша, – значит, завтра к вечеру я деньги получу. В крайнем случае послезавтра утром. Четыреста – это как раз на самолет. Остаток возьму у хозяйки, пусть только попробует не отдать! Я же улетаю, а там заплачено еще за девять дней. Пусть вернет хотя бы за неделю. Да, я улетаю! И прощай, курортный город, с твоими липкими придурками! Жалко Саню. Аппендицит – это очень больно».

Телеграф находился рядом с переговорным пунктом, и Маша решила зайти посмотреть расписание выдачи денежных переводов. Окошко выдачи оказалось, конечно, закрыто. Понятно, ведь уже начало одиннадцатого. Маша прочитала, что оно работает с восьми до шести, перерыв на обед с часу до двух. Она огляделась, и ей показалось странным, что в такое позднее время на телеграфе полно народу. На скамейках сидели женщины со спящими детьми на руках, старики, старушки. На беженцев эти люди были не похожи.

«Интересно, чего они ждут? – подумала Маша. – Это ведь не вокзал и не аэропорт».

– Простите, пожалуйста, – обратилась она шепотом к молодой русоволосой женщине, державшей на коленях спящего мальчика лет трех, – вы не знаете, долго идут телеграфные переводы из Москвы?

Женщина посмотрела на нее с удивлением и жалостью:

– Миленькая моя, переводы идут месяцами.

– Нет, не почтовые, телеграфные, – уточнила Маша, решив, что женщина неправильно ее поняла, – телеграфные ведь приходят очень быстро.

– Они никогда не приходят, – покачала головой женщина, – вы думаете, чего мы все здесь ждем? Именно телеграфных переводов! Выплачивают только тогда, когда кто-то отправляет деньги отсюда. Других денег на почте нет. А кто станет отсюда отправлять? В основном сюда высылают.

«Нет! – твердо сказала себе Маша. – Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда!»

– Вот мы, например, – продолжала шепотом женщина, – восьмые сутки не можем улететь домой. Муж выслал деньги на обратный билет десять дней назад.

– Но ведь можно потребовать! Здесь же есть какое-нибудь начальство!

– Бесполезно. Вы думаете, мы не требовали? Я даже сидячую забастовку в кабинете начальницы устраивала. У меня все деньги кончились, ребенка кормить нечем. Хозяева держат из жалости, подкармливают, чем могут. На сколько еще их жалости хватит, не знаю.

– А ваш муж не может просто приехать и забрать вас? – спросила Маша, укоряя себя: «Вот, не одной тебе так плохо! Ты хотя бы без ребенка! А еще ноешь!»

– Мой муж сейчас в Баренцевом море, на траулере плавает. И плавать будет до начала ноября. Он штурман. Мы из Мурманска. Он перевод отправил и уплыл со спокойной душой.

– Неужели не предупреждают отправителей, что здесь невозможно получить деньги?

– А кому это нужно? Конечно, нет!

Маша с ужасом подумала, что теперь ей придется жить на телеграфе.

– А назад эти деньги возвращаются? – спросила она.

– Отправителю выплачивают через два месяца, по квитанции.

Вскочив в закрывающиеся двери автобуса и стоя на задней площадке, Маша приняла решение: завтра она заберет у хозяйки оставшиеся деньги, объяснит ситуацию. Там как раз получится около двухсот тысяч. Хватит на билет в плацкартный вагон.

На следующий день рано утром она поймала хозяйку у калитки – та собралась на рынок. Возмущаясь, причитая и дуясь как индюк, хозяйка все-таки выдала Маше двести тысяч, пробормотав:

– Артистка-авантюристка! Ездят тут всякие!

Конечно, до вокзала Маша все-таки зашла на телеграф, тут же получила квиток, сообщающий, что на ее имя пришел перевод на сумму четыреста тысяч. И еще раз убедилась, что денег этих она здесь никогда не увидит.

На вокзале очередь к билетной кассе была небольшая, но двигалась медленно. Маша успела просмотреть табло расписания, узнала, что есть билеты до Москвы и на сегодняшний вечер, и на завтрашнее утро. От нечего делать она стала читать плакат-листовку, приклеенную у кассы. «Выведем теневую экономику на свет Божий!» – взывал некто Вячеслав Иванов, кандидат на пост губернатора. С листовки взирала на Машу круглая, курносая, совершенно бандитская физиономия.

«Ну ты даешь, бандюга! – весело подумала Маша. – Не листовка, а прямо-таки исповедь мафиози. Мол, люди добрые, голосуйте за меня. Я честно признаюсь вам – я бандит. Остальные – тоже бандиты, но вам, бедным, врут...»

Пару раз Машу толкнули, но она так увлеклась листовкой, что не обратила внимания.

Наконец подошла ее очередь.

– Слушаю вас, – сказала кассирша, когда Машина голова появилась в окошке.

– Пожалуйста, один билет до Москвы на сегодня. В плацкартном вагоне.

– Сто шестьдесят семь восемьсот, – сообщила кассирша.

Маша открыла маленькую сумочку, висевшую на плече, чтобы достать деньги. Но деньги исчезли. Дрожащими руками она обшарила сумку, вывалила ее содержимое на узкий прилавок перед кассой.

Она никогда не носила деньги в кошельке или в бумажнике. В сумке было специальное отделение, очень удобное, и Маша считала, что кошелек вытащить незаметно проще, чем отдельные бумажки. Обычно вытаскивают именно кошельки...

– Девушка, в чем дело?

– У меня, кажется, украли деньги, – прошептала Маша.

– Бывает, – сочувственно вздохнула кассирша, – что же ты по сторонам не глядишь? Это все-таки вокзал!

– Что мне делать? – Маша чувствовала, как в глазах набухают крупные, тяжелые слезы.

– Попробуйте обратиться в милицию, – неуверенно посоветовал кто-то из очереди.

В вокзальном отделении милиции висели сизые плотные слои табачного дыма.

– У меня только что украли все деньги, – обратилась Маша к сонному круглолицему дежурному.

– Пишите заявление, укажите свои паспортные данные, обстоятельства, при которых произошла кража, сумму прописью.

Маша присела у краешка стола и все написала. Дежурный молча взял заявление, убрал куда-то и, не глядя на Машу, углубился в чтение каких-то бумаг на столе.

– А есть хотя бы надежда, что вы найдете? – тихо спросила Маша.

Дежурный взглянул на нее с жалостью и даже не счел нужным ответить.

* * *
С утра все было как обычно. Только повар пришел к хозяину и говорил с ним про Ивана. Повар сказал, что соберется много людей и Иван должен убрать в большом доме.

В большом доме всегда было много уборки. Там висели на стенах и лежали на полу красивые ковры. Иван должен был скатать ковры, вынести на улицу, выбить пыль. А пол под коврами помыть.

Иван еще не закончил мыть пол, а в дом уже стали входить люди. Один нес какую-то штуку, похожую на огромный пистолет. Иван знал, что это не пистолет. Такой штукой снимают кино. Откуда-то издалека даже возникло слово: «Камера».

Иван мыл пол. Тот, кто нес камеру, стягивал с нее на ходу черный чехол и о чем-то разговаривал с другими. Он шел и не смотрел перед собой. Иван полоскал тряпку в ведре. Человек с камерой толкнул его, Иван упал лицом прямо в ведро, в воду, в которой полоскал тряпку. Ведро опрокинулось. Иван поднялся и принялся ловить ведро, которое покатилось по полу, расплескивая воду. Все смотрели на Ивана и смеялись. У него вода текла по бороде, попала в глаза. От грязи глаза защипало. Иван заморгал и вытер глаза рукавом.

Тот, с камерой, успел уже ее расчехлить и повернул на Ивана. Иван моргал в камеру, тер глаза и думал, что его снимают для кино. Потом смеяться перестали, камеру унесли. Иван домыл пол и ушел. Надо было скорее стелить и вешать назад ковры.

Иван стелил и вешал тяжелые ковры, потом повар велел принести чистой воды. Иван все старался понять, почему это так важно, что его сняли для кино.

Стемнело. В большом доме собрались люди. Иван заметил там двух русских. Они говорили по-русски. Повар велел ему сидеть у дома, со стороны кухни. Он сказал, будет еще работа, и к хозяину не отпускал. Иван сидел и думал об Андрюхе. Если Андрюха жив, его должны забрать отсюда. Должны приехать другие люди издалека и забрать Андрюху.

Рядом с кухней была маленькая комната. Повар позвал Ивана и велел там убрать. Иван вошел. Камера лежала на столе. Человека, который снимал кино, вырвало прямо на пол. Поэтому Ивана позвали убрать. Иван убирал и все поглядывал на плоскую коробочку, которая лежала рядом с камерой. Он думал, что кино спрятано в этой коробочке. Другие люди увидят кино про Ивана, приедут и заберут его отсюда. Доктор станет его лечить. Андрюха все вспомнит. Надо взять коробочку и отдать ее доктору. Только чтобы никто не видел.

Он домыл пол, подождал, пока повар разрешит уйти. Коробочка была небольшая. Удобно спрятать за пояс штанов, под фуфайку. Иван шел осторожно, боялся, что коробочка выпадет и разобьется.

Доктора в госпитале уже не было. Только фельдшер. Иван догнал доктора, когда тот шел к своей машине. Остановился, посмотрел по сторонам. Никого не было.

– Здравствуй, Ваня. Что же ты не зашел сегодня? Я оставил тебе еду в комнате, на столе. – Голос у доктора был хриплый, усталый, лицо бледное.

Иван еще раз огляделся по сторонам. Кругом все спокойно. Он достал коробочку из-за пояса и сунул доктору в руки.

– Андрюха жив! – сказал Иван шепотом.

* * *
Маша брела по людной улице и тупо повторяла про себя: «Что теперь делать?» Ей очень хотелось плакать, но в толпе, на глазах у всех было неудобно, стыдно.

«Истерика тебе не поможет. Надо спокойно все обдумать. Не бывает безвыходных ситуаций. Ты должна держать себя в руках. Ты ведь хочешь стать актрисой. Если не научишься владеть собой в обычной жизни, на сцене тебе делать нечего. Это дурацкий расхожий миф, будто актер, а особенно актриса – существо взбалмошное, истеричное и непредсказуемое. Ерунда. Если ты не можешь контролировать себя в разных житейских ситуациях, рано или поздно сорвешься на сцене».

Маша решила, что, пожалуй, впервые в ее жизни возникла по-настоящему сложная ситуация, из которой выпутываться надо самостоятельно. Никто за ручку не возьмет и домой не отвезет.

Усилием воли справившись с внутренней паникой, она сказала себе: «В конце концов, я не в Африке, не в Австралии. Я в России. Руки-ноги у меня целы, голова на месте. Проблема только в деньгах. Перевод я не получу. Милиция вора не найдет и мои двести тысяч не вернет.

Конечно, можно позвонить в Москву. Если пошарить по карманам, какая-то мелочь найдется, всего на один звонок, на разговор в три минуты. Кому в трехминутном разговоре можно объяснить, что произошло? Кого можно попросить приехать сюда за мной? На это понадобится не меньше миллиона. У кого есть такие деньги? Родители на даче. Большинства друзей сейчас в Москве нет, все где-нибудь отдыхают. Обратиться с такой просьбой к Саниной маме невозможно, она совершенно чужой человек и так сделала, что могла, деньги выслала. Если попросить ее связаться с родителями, сказать адрес дачи... Но тогда у них случится по инфаркту на брата».

В комнате, которую она сняла, можно прожить еще сутки. Потом хозяйка ее выставит. Из жалости, конечно, кормить и держать у себя не станет. «А если попытаться заработать здесь? Каким образом? Разве что на панель, – усмехнулась про себя Маша, – или фуэте крутить посреди улицы и деньги в кепку собирать!»

Она принялась ругать себя последними словами за то, что забыла в Москве записную книжку. Сейчас, полистав ее, наверняка нашла бы кому позвонить. Подруга из Севастополя что-нибудь придумала бы. Но наизусть Маша знала очень мало телефонных номеров. У нее была плохая память на цифры.

Перебирая в голове имена друзей и знакомых, она вдруг вспомнила преподавателя актерского мастерства, актера Малого театра Сергея Усольцева. Официальным руководителем их мастерской был народный артист России, кинозвезда семидесятых, при звуке его имени глаза зрелых дам заволакивались томной влагой. Но руководитель появлялся на занятиях редко, был занят политикой, и Сергей Усольцев вместо него учил их актерскому мастерству.

Ему было тридцать пять лет. На занятиях и после занятий он любил вспоминать разные истории из своей бурной юности. С особым удовольствием рассказывал, как путешествовал на товарняках по всему Черноморскому побережью. Один раз даже принес видеокассету, на которую перегнал снятый пятнадцать лет назад любительской кинокамерой фильм об этих путешествиях.

Студенты узнавали в мальчиках и девочках, друзьях Усольцева, известного телеведущего, молодого преуспевающего политика, популярную писательницу. Тогда им было по девятнадцать, двадцать лет, как сейчас Маше.

– Приходишь на товарную станцию, – рассказывал Усольцев, – спрашиваешь у башмачников или машинистов, куда и когда отправляется поезд. Если придется ехать ночью, то лучше залезать в теплушку. А днем по югу приятно передвигаться на открытой платформе. Два главных закона: не спрыгивать и не запрыгивать на ходу и никогда не пролезать под поездом. Он может двинуться в любой момент. Если с поезда снимает «вохра», показываешь студенческий, говоришь, мол, фольклорная экспедиция, отстали от основной группы, денег нет, вот и догоняем. Обычно сами же «вохровцы» и сажали в какую-нибудь хорошую теплушку, иногда даже кормили, чаем поили. Тогда не только в деньгах заключалась проблема. Главное – билеты. Летом поезда южного направления забиты до отказа, люди сутками стояли в очередях за билетами. Только вы не вздумайте сейчас так ездить! Время совсем другое, и страна другая.

Вспомнив любительский фильм о товарняцких путешествиях, Маша слегка приободрилась. «Конечно, время другое, все-таки пятнадцать лет прошло. И потом – я одна, а их пятеро. У меня нет никакого опыта, но и у них сначала тоже не было».

По рассказу Усольцева, до Орла можно доехать за сутки, если повезет. А от Орла до Тулы – рукой подать. Тула – это почти Москва, там можно и на электричке «зайцем».

«Жалко, у меня нет карты», – подумала Маша уже спокойно.

* * *
Доктор Ревенко опустил жалюзи на окнах, плотно задвинул шторы, проверил, заперта ли дверь. Торшер в гостиной давал очень сильный свет, и он поменял лампочку на самую слабую. Теперь в комнате был полумрак. Но света вполне хватало, чтобы подсоединить видеокамеру к телевизору.

На экране появилось изображение, пошел звук.

За накрытым столом сидел Ахмеджанов, за его спиной стоял телохранитель и старательно обгладывал куриную кость. Камера скользила по лицам. Человека, сидевшего напротив Ахмеджанова, доктор узнал сразу. Узнать его было не сложно, портреты красовались сейчас по всей области, на предвыборных плакатах и листовках.

– Чего тебе, мало, что ли, в тот раз дали? – спрашивал Ахмеджанов.

– Ну, Аслан, ты пойми, эта предвыборная кампания столько сжирает каждый день, – заискивающе заглядывая в глаза Ахмеджанову, отвечал Вячеслав Иванов, кандидат на губернаторский пост. – Тем плати, этим плати. Все хотят.

– Ладно, не ной, – махнул рукой Ахмеджанов и кивнул телохранителю. Тот отбросил куриную кость, на секунду исчез из кадра и появился, держа в руках небольшой плоский чемоданчик.

Отодвинув тарелку, Иванов положил перед собой на стол чемоданчик, открыл его.

– Пол-«лимона», можешь пересчитать, – усмехнулся Ахмеджанов.

– Да ладно тебе, Аслан, – смущенно потупился Иванов.

Оператор не поленился, упер на секунду камеру в содержимое чемоданчика. Там лежали аккуратные толстые пачки стодолларовых купюр. Иванов тут же закрыл и убрал чемоданчик.

Потом камера скользнула еще по одному русскому лицу. Но этого человека Вадим не знал.

«А вот теперь не придется ничего проверять! – подумал он, вытаскивая кассету и отсоединяя видеокамеру от телевизора. – Но времени совсем мало. До выборов всего неделя. И выберут, скорее всего, этого Иванова. Кассету надо передать очень быстро. Но ошибиться нельзя. Как же Иван додумался до этого? Нет, не Иван. Андрюха. Его зовут Андрей. Он убирал в доме, где происходила встреча. Как же он догадался взять кассету и отдать мне? Возможно, просто увидел интересную коробочку на столе и решил подарить в благодарность за еду? Даже если никто не видел, как он отдавал мне кассету, они наверняка начнут меня подозревать и проверять. Они могут и не знать, что кассету взял именно Андрей. В любом случае сейчас надо ее очень хорошо спрятать».

Подумав еще секунду, Вадим отправился в ванную комнату с кассетой в руке.

* * *
Они пришли поздно ночью. Иван спал крепко. В хлеву было темно. Они стали светить ему в лицо резким светом, подняли его на ноги и вытолкали из хлева на улицу. Выталкивал один, а двое остались в хлеву. Иван оглянулся и увидел, как они роются в соломе.

Потом они вышли, держа в руках его красивые мешки. Они стали трясти мешками перед лицом Ивана. Бумажки посыпались. В лунном свете Иван видел, как блестят самые красивые, от шоколадок. Он принялся их собирать. Он хотел поскорее собрать и спрятать за пазуху хотя бы эти, блестящие, самые красивые.

Ему скрутили назад руки, ударили несильно и спросили:

– Откуда это у тебя?

Зачем они спросили, если он все равно не мог ответить?

– Кто давал тебе еду? – Они опять его ударили, на этот раз сильней.

Тут подошел фельдшер и сказал:

– Хватит. Он все равно не ответит. Еду ему давал доктор.

Иван стал мычать и мотать головой. Он испугался: вдруг они убьют доктора за то, что тот кормил его.

Трое перестали бить и повели Ивана в большой дом. Там в одной из комнат сидел бритоголовый Аслан.

– Он слышит и понимает, – сказал про Ивана фельдшер, – но говорить не может. Как собака. Еду ему давал доктор.

Бритоголовый сделал знак, двое вышли. Остались только фельдшер и еще один, огромный, высокий и толстый, все время молчавший.

– Иван, ты брал что-нибудь сегодня из маленькой комнаты, когда убирал там? – спросил бритоголовый.

Он говорил по-русски, но Ивану было все равно. Когда-то, очень давно, он тоже говорил по-русски с двумя дембелями, Андрюхой и Вовкой.

– Если ты слышишь и понимаешь, то можешь ответить – да или нет. Кивни или помотай головой, – спокойно продолжал бритоголовый. – Ты брал что-нибудь сегодня из комнаты, со стола?

Иван помотал головой и еще рукой сделал знак, чтобы стало совсем уж ясно: нет, не брал.

Его отвели в ту маленькую комнату, показали стол, где сегодня лежала камера. Он вспомнил, что брал какую-то коробочку. Но не мог вспомнить зачем.

– Ты взял отсюда коробку с кассетой и отдал кому-то.

Бритоголовый говорил все еще спокойно, но уже кивнул тому, огромному. Огромный начал бить Ивана. Иван мычал и отрицательно мотал головой.

– Зачем ты это сделал? – продолжал между тем бритоголовый.

Сам он не бил, только спрашивал:

– Тебя попросили это сделать? Доктор давал тебе еду, а потом велел взять со стола коробку?

Иван мычал и мотал головой. Тот, который бил, начал входить в раж. Иван всегда чувствовал такие вещи. Одни бьют, чтобы чего-то добиться, другим просто нравится бить.

– Я знаю, ты привык к боли, – говорил бритоголовый Аслан, – но поверь, я могу сделать так больно, как никто еще тебе не делал.

«Я знаю, ты можешь, – подумал Иван, – но ты не успеешь. На этот раз ты не обманешь Андрюху. Сейчас придут люди и Андрюху у тебя заберут».

– Перестань, Аслан, – сказал фельдшер, – доктор здесь ни при чем. Он подкармливал идиота из жалости. Он не стал бы его просить о кассете. Он ведь не знал ни о встрече, ни о съемке, не видел, кто сюда приезжал. И потом, он ведь врач. Он понимает, что такого идиота ни о чем просить нельзя.

Но бритоголовый не слушал фельдшера. Он сделал знак огромному, чтобы тот перестал бить.

– Я спрашиваю тебя в последний раз. Доктор просил принести ему кассету?

Иван закрыл глаза. Он отдыхал, пока его не били. Он перестал слушать вопросы бритоголового.

«Сейчас придут люди и заберут Андрюху, – думал он. – Ехать придется долго, поэтому надо отдохнуть. Нужны силы. Придется долго спускаться с гор. Дембель Андрюха жив, и ему нужны силы».

И вдруг он почувствовал боль. Так больно ему еще никогда не делали. Боль была совсем новая, шла она не снаружи, а изнутри, из груди, заполняла все тело и не давала дышать. Он не успел понять, что именно с ним делали и как получается, что делают снаружи, а болит внутри. Он не успел понять, потому что боль прекратилась очень быстро.

Стало легко и хорошо. Он увидел, что бежит по большому ровному полю. Босые ноги чуть покалывает свежескошенная трава, пахнет сеном, ветер весело свистит в ушах. Над головой бледно-голубое ласковое небо с мягкими пушистыми облаками.

Демобилизованный солдат Андрей Климушкин бежит по чистому полю домой, в деревню Веретеново Псковской области Великолукского района.

– Ну? И чего ты добился, Аслан? – спросил фельдшер, склоняясь над Иваном и приподнимая ему веко.

– Сдох, что ли? – Ахмеджанов щелкнул зажигалкой и закурил.

– Умер, – кивнул фельдшер, – полетел в свой христианский рай. Хасан тебе спасибо не скажет. Этот раб мог еще месяца два работать. И я тоже не скажу спасибо. Кто теперь будет мыть полы в госпитале?

ГЛАВА 7

Бар «Каравелла» находился на окраине и внешне выглядел как самая затрапезная пивнушка – облезлая дверь, грязноватая лестница, скромная облупленная вывеска. Однако стоило спуститься вниз по лестнице – и уходить уже не хотелось. Внутри было чисто и красиво, народу всегда мало. Пахло шашлыком, который тут же жарился на раскаленных углях. К шашлыку подавалось пиво пяти сортов, не баночное, а настоящее, бочковое, свежее, с пышной пеной. Кроме того, в специальной жаровне пеклась розовая речная форель, которую в бар привозили еще живой и трепещущей.

Отдыхающие заглядывали сюда редко. Мало кого привлекала грязноватая дверь заведения. Но местные любители темного и светлого пива наведывались часто. Два амбала-охранника, один снаружи, другой внутри, следили за посетителями. Случайных, плохо одетых и шумных выпивох сюда не пускали.

Хозяин бара, лощеный молодой абхазец, некоторых гостей встречал широкой улыбкой и теплыми приветствиями, а некоторых – подчеркнуто корректно и холодно. И дело было вовсе не в том, что одни – постоянные посетители, знакомые хозяина, а другие – случайные.

Сейчас за двумя соседними столиками сидели два постоянных клиента, но с первым, маленьким, лысым человеком лет тридцати пяти, хозяин был холодно-вежлив, а со вторым, худым, длинным, сутуловатым, лет сорока – по-домашнему улыбчив.

Первый, маленький, лысый, был известным всей области журналистом-телевизионщиком. Звали его Матвей Перцелай. В бар «Каравелла» он захаживал часто, то с какой-нибудь дамой, а то в одиночестве. Сидел всегда долго, ел много, пива выпивал не меньше трех литров, причем самого дорогого. Однако хозяин никогда не был рад ему и не особенно это скрывал.

Второй, худой, длинный, посещал бар реже, ел мало, пиво пил самое дешевое, не больше литра. Звали его Анатолий Головня. Он служил в милиции в звании капитана. В «Каравелле» появлялся только в штатском, при входе и выходе тревожно озирался по сторонам и еще больше сутулил узкие острые плечи.

Заведение было небольшим, хозяин обслуживал посетителей сам. Форель и шашлык жарил его старик отец, а жена и две дочери занимались кухней, посудой, уборкой и прочей женской работой.

Сейчас хозяин стоял над столом журналиста и с явным нетерпением ожидал, пока тот наконец сделает свой заказ.

– И форели хочется, и шашлычку хочется, – рассуждал вслух Матвей, – и худеть надо. Как быть, Русланчик? – Он растерянно развел руками и поднял глаза на хозяина. Но тот даже не счел нужным улыбнуться в ответ. Стоял и мрачно ждал.

– Знаешь что, Русланчик, побалую я себя, любимого, в последний раз. Форель будем считать закуской, а шашлык – основным блюдом. С завтрашнего дня начну худеть и в твое вкусное заведение – ни ногой. В общем, так. Салатику твоего фирменного, только огурчики-помидорчики пусть покрупнее порежут. Потом форель одну... нет, две. Ну и шашлычку палочку. Да, и пива, конечно, темного, как всегда. Для начала литр.

Казалось, Матвей вовсе не замечает холодности хозяина. В ожидании своего заказа он откинулся на спинку стула и с удовольствием закурил. А Руслан между тем подошел ко второму посетителю, к капитану Головне. Но не для того, чтобы принять заказ.

– Ко мне пройди, – сказал он быстро и тихо, – разговор будет.

Длинная фигура Головни нырнула в незаметную дверь за стойкой бара, между полками, уставленными красивыми бутылками. За дверью находилась маленькая комната без окон, похожая на кладовку. Посередине был пустой круглый стол, покрытый потертой клеенкой. У стола стояла старшая дочь хозяина, пятнадцатилетняя Кристина, полная, застенчивая девочка с длинной черной косой. Она молча протянула Головне радиотелефон, через минуту зазвонивший в его руках. Кристина выскользнула из комнаты, и капитан услышал в трубке хорошо знакомый голос:

– Пойдешь к доктору. Напугаешь легонько, не сильно. Предложишь меня продать. Скажи, мол, признавайся по-хорошему.

– А если он расколет меня?

– Значит, ты дурак. Мне нужно знать, что он ответит на твое предложение. Я хочу проверить его.

– Почему сразу не убить, если не доверяешь? – спросил капитан, зная вспыльчивый и решительный характер своего собеседника.

– Быстрый ты. И злой. Он хороший доктор, он меня с того света вытащил, ночами не спал. Твое дело – выполнить. Решать буду я, обойдусь без твоих советов. Потом все скажешь Руслану. Я сам звонить не буду.

– Когда идти?

– Сейчас.

– Но ведь поздно уже.

– Ничего, он не спит.

Всего лишь тонкая стенка отделяла комнату без окон от чистенького туалета. Если человек просто справлял нужду и мыл руки, он не слышал, что происходит в комнате. Но стоило прижать ухо к стене, сразу можно было расслышать голоса. А если вместо уха приставить специальный микрофон маленького, не больше сигаретной пачки, диктофона, то потом, прослушав микропленку, удастся разобрать каждое слово.

Именно такой специальный микрофон и держал сейчас у стены сортира журналист Матвей Перцелай. Конечно, речь неизвестного телефонного собеседника на пленку не записалась. Но то, что говорил сам Головня, записалось отлично.

Скрипнула дверь за стойкой, Головня вернулся к своему столу, на котором уже стояли овальная тарелка с шашлыком и кружка светлого пива.

Минуты через три из туалета вышел журналист. На его столе стояли стеклянная миска с салатом, корзинка с горячим лавашем и блюдо форели, украшенное крупными ломтями лимона и тонкими кольцами лука.

– Руслан! – позвал Перцелай хозяина. – Можно шашлык сразу?

Несмотря на разное количество еды, оба посетителя вышли из бара одновременно. Было уже очень поздно, но автобус-экспресс, нужный Головне, ходил круглосуточно. Ждать пришлось минут двадцать. Когда наконец автобус подъехал, капитан, прежде чем сесть в него, тревожно огляделся по сторонам. Матвея он не заметил, тот стоял в глубокой тени деревьев, к тому же на улице совсем стемнело.

Убедившись, что Головня его не видит, Матвей вскочил в закрывающуюся заднюю дверь в последний момент. Несмотря на поздний час, народу в экспрессе было много – маршрут шел от аэропорта через вокзал, пересекая весь город и подбирая припозднившихся пассажиров.

Идея проследить за длинным, худым незнакомцем возникла у Матвея после того, как Головня удалился в потаенную комнату за стойкой бара. Матвей не сомневался, что хозяин связан с тайными базами в горах, но ничего интересного и конкретного до сегодняшнего вечера не замечал, хотя в последнее время заходил в «Каравеллу» не реже двух раз в неделю.

В автобусе Матвей встал на заднюю площадку, вытащил из большой спортивной сумки джинсовую кепку, очки с затемненными стеклами, светлую куртку из тонкой плащовки и тут же надел все это. «Камуфляж, конечно, ерундовый, – решил он, – но в темноте авось сойдет. Тем более длинный не заметил, как я садился в автобус».

Ехали долго, город кончился. Экспресс остановился у пансионата, рядом с маленьким дачным поселком. Головня наконец вышел и двинулся в глубь поселка по едва освещенной редкими фонарями аллее. Матвей неслышно следовал за ним, стараясь не выходить из темноты под фонарный свет.

Капитан позвонил у высоких ворот. Матвей не сумел разглядеть, кто открыл ему ворота, которые, впустив ночного гостя, тут же захлопнулись. Через несколько минут Перцелай заснял со вспышкой улицу, ворота и номер дома. Пока этого было вполне достаточно.

* * *
– Позвольте войти? – спросил длинный, тощий человек лет сорока с короткими светлыми волосами и большими, навыкате, зелеными глазами.

– Простите, с кем имею честь? – вежливо улыбнулся доктор.

Человек достал из кармана пиджака удостоверение капитана милиции.

– Пожалуйста, Анатолий Леонидович, – пригласил его доктор, прочитав в зыбком свете фонаря имя на удостоверении.

Они прошли в гостиную.

– Чай? Кофе?

– От чаю не откажусь, – кивнул Головня, усаживаясь в глубокое кожаное кресло.

«Началось! – подумал доктор, ставя чайник на кухне. – Может, оно и к лучшему?»

Вернувшись в гостиную, он уселся напротив гостя.

– Вадим Николаевич, – начал капитан, – я пришел к вам не как представитель власти, а как частное лицо. Я хочу предупредить: вам грозит опасность. Собственно, мой визит к вам – должностное преступление. Я не имею права предупреждать о таких вещах.

В гостиной горел только торшер под большим зеленым абажуром, лицо доктора оставалось в тени.

– Продолжайте, Анатолий Леонидович. Я вас внимательно слушаю, – улыбнулся он как можно приветливей.

– Вообще-то я хотел бы послушать вас, Вадим Николаевич. Вы ничего не желаете мне сообщить?

– По какому вопросу? У вас проблемы со здоровьем? Или у кого-то из ваших близких?

– Нет. Я здоров. – Головня немного растерялся и отвел взгляд. – Вы прекрасно понимаете, что я имею в виду. Ваши поездки в горы обратили на себя внимание. Сейчас в горах скрываются террористы из Чечни, среди них есть раненые. Вы – хирург. Это наводит на мысль...

– Простите, что наводит на мысль и кого? Я не совсем вас понимаю.

– Не перебивайте меня. За вами ведется серьезное наблюдение со стороны наших органов. Вас подозревают в пособничестве бандитам, государственным преступникам, находящимся в розыске. Я предлагаю вам сотрудничество. О каждом вновь поступившем раненом вы будете сообщать мне лично. Но сейчас меня интересует, – Головня набрал полную грудь воздуха и выдохнул, – Аслан Ахмеджанов! Он скрывается в горах, и вы оперировали его месяц назад.

– Простите, Анатолий Леонидович. Кажется, чайник закипел. – Доктор встал и вышел на кухню.

«Кстати явился этот капитан, – думал Вадим Николаевич, разливая чай по двум чашкам, – как-то слишком уж кстати. Я ломал голову, а тут – пожалуйста, прямо на блюдечке мне подают капитана милиции. Местной милиции. Местной. А я ждал кого-нибудь из Москвы. Их здесь так много сейчас, и логично было бы... А может, отдать ему кассету – и дело с концом?»

Но что-то внутри сопротивлялось. Не нравился доктору этот болезненный капитан. Все в нем не нравилось – паническое выражение выпуклых глаз, перстень с черным камнем, длинный острый ноготь на мизинце, галстук в цветочек.

«Ерунда. Галстук здесь ни при чем, – сказал себе Вадим Николаевич, – слишком уж вовремя явился этот Головня, вот в чем дело. И откуда у него ко мне „личная симпатия“? Чего ради он решился на должностное преступление и с первых же слов мне, подозреваемому, в этом признается?»

Доктор вернулся в гостиную, поставил на журнальный стол поднос с двумя чашками, сахарницей и вазочкой печенья, откинулся в кресле и молча уставился на собеседника. Тот отхлебнул чаю, и стало заметно, что у него мелко подрагивает рука.

– Я вас слушаю, Анатолий Леонидович. Продолжайте, пожалуйста.

– Если вы добровольно согласитесь со мной сотрудничать, я гарантирую, что в ближайшее время вас не арестуют за пособничество террористам.

«Стоп, – подумал доктор, – вот это уже интересно. Ты хочешь использовать меня как информатора и предлагаешь мне работать на тебя как на капитана милиции. В чем же должностное преступление? Или ты меня предупреждаешь об аресте? Какая тогда тебе нужна информация? Пугаешь арестом, чтобы завербовать? Но получается грубо и глупо. Если так, значит, ты меня считаешь полным идиотом. А зачем тебе информатор идиот?»

– В чем именно сотрудничать? – мягко спросил он вслух.

– Я уже сказал: сообщать о каждом новом раненом. Но сейчас – прежде всего об Ахмеджанове.

– Как вы сказали? Ах-мед-жанов? Я никогда не слышал такой фамилии. Кто это?

– Вы прекрасно знаете, кто это. – Капитан занервничал. – Не валяйте дурака, Ревенко. Вам, а не мне грозит арест. Вы, а не я помогаете террористам.

– Что же заставило вас прийти ко мне? Допустим, вы правы и мне действительно грозит арест, что в таком случае заставило вас, представителя закона, пойти на должностное преступление?

– Исключительное уважение к вам как к талантливому хирургу, – отрывисто, с предыханием, проговорил Головня.

«Торопишься, милый, нервничаешь, плохо работаешь, очень уж хочется, чтобы я скорее раскололся. Нет уж, дружок! Сейчас ты у меня сам расколешься».

– Вот как? – Вадим Николаевич удивленно поднял брови. – У вас был конкретный повод зауважать меня как хирурга? Или вы знаете обо мне понаслышке?

– Вы помните всех ваших больных? – спросил капитан, немного справившись с раздражением.

«Сейчас ты скажешь, что я спас кого-нибудь из твоих близких родственников. Ну, валяй. Я помогу тебе за это зацепиться».

– Честно говоря, нет. Всех я, конечно, помнить не могу. Только самые серьезные случаи.

– Пять лет назад вы спасли мою мать. У нее больное сердце, требовалась срочная операция. Все отказались, а вы согласились. Она до сих пор жива. – Опять надрывная хрипотца в голосе, отрывистая, рубленая речь.

«Что ж ты, капитан, продаешься чеченцам, а врать не научился? Рискуешь, дружок», – сочувственно заметил про себя Вадим Николаевич и спросил с серьезным лицом:

– Как же зовут вашу матушку?

– Головня Варвара Сергеевна. Вряд ли вы могли запомнить. Но это не важно. Я до сих пор чувствую себя обязанным вам.

«Как раз сердечников я помню всех. Их было у меня очень мало. Я не кардиолог, оперировать пришлось трижды, в экстремальных ситуациях. В нашей больнице есть два отличных специалиста, хирурга-кардиолога. Возможно, кто-то из них и спас Головню Варвару Сергеевну пять лет назад. Но я к этому не имею отношения. Ты, капитан, мог бы добросовестней подготовиться к нашей встрече. Неужели у Ахмеджанова не нашлось кого-нибудь умней и здоровей?»

Немного помолчав, доктор тихо произнес:

– Простите, Анатолий Леонидович, вы никогда не обращались к эндокринологу?

– К кому?! – опешил капитан.

– К врачу, который специализируется на гормональных заболеваниях. Дело в том, что у вас явные признаки нарушения функции щитовидной железы. У вас диффузно-токсический зоб, или иначе это называется – базедова болезнь. Пожалуйста, закройте глаза и вытяните руки перед собой.

– Я... вы... Вы не поняли, Ревенко! Я пришел к вам для серьезного разговора!

– Не нервничайте, господин капитан. Что может быть серьезней здоровья? При диффузно-токсическом зобе активизируется функция щитовидной железы. Она выбрасывает в организм слишком много тироидных гормонов. Помимо внешних признаков – экзофтальм, то есть пучеглазие, треммер, то есть дрожание конечностей, наблюдается еще повышенная нервная возбудимость, потливость, бессонница, состояние беспричинной тревожности и мнительности, ночные страхи. Когда вы в последний раз проходили диспансеризацию, вас смотрел эндокринолог? Впрочем, клиническая картина настолько очевидна, что определить у вас базедову болезнь сможет любой более или менее грамотный врач. Я, конечно, не специалист в этой области, но...

– Хватит морочить мне голову! – не выдержал капитан и заорал: – Вы видели Ахмеджанова? Вы его оперировали? Завтра утром вы будете арестованы. Я даю вам последний шанс!

– Любопытно, что недавно это заболевание считалось по преимуществу женским, – продолжал доктор, отхлебнув чаю, – но в последние годы им все чаще страдают мужчины. Тут дело в экологии. Щитовидная железа – весьма чувствительный орган. Если болезнь запустить, может случиться неприятное и опасное осложнение – тиротоксический криз. Могу порекомендовать вам хорошего специалиста.

Через пятнадцать минут после ухода взбешенного, трясущегося капитана далеко в горах у изголовья кровати Аслана Ахмеджанова затренькал сотовый телефон.

– Аслан, мне, конечно, все равно, но, думаю, тебе стоит знать, – услышал чеченец голос доктора Ревенко, – ко мне только что приходил капитан местной милиции по фамилии Головня и спрашивал о тебе.

– Что ты ему сказал?

– Я порекомендовал ему обратиться к эндокринологу.

– К кому?

– К врачу, который специализируется на гормональных заболеваниях, – устало вздохнул Вадим Николаевич.

* * *
Головня шагал по ночной аллее. Сердце колотилось, не только рубашка, но и пиджак под мышками промокли от пота. Разговор с доктором вывел капитана из себя. Но не потому, что доктор не стал сдавать Ахмеджанова первому попавшемуся милиционеру и не купился на провокацию. Капитану до этого Ревенко не было никакого дела. Ему поручили проверить на вшивость, он проверил.

Взбесило Головню упоминание об этой проклятой базедовой болезни, которую у него действительно нашли на последней медкомиссии. Это грозило пенсией, а в качестве пенсионера он никому не нужен. И ладно бы какой-нибудь гастрит или гипертония – этим болеют многие. Но гормональная дрянь, которую обнаружили у Головни, влияла на состояние нервной системы. А нервнобольной – все равно что псих. Он чувствовал, как заводится от малейшего пустяка, как набухает и колотится сердце ни с того ни с сего, и в пот бросает, и руки трясутся, и с глазами что-то не то. Его бесило любое упоминание о щитовидной железе, и совсем уж унизительным казалось, что болезнь эту считают по преимуществу женской – Ревенко только подтвердил слова врача на медкомиссии.

Капитан был так раздражен, что ничего не замечал вокруг. Не увидел и тень, метнувшуюся из кустов, не услышал щелчка фотоаппарата. «Ну за что мне, мужику, бабская болячка? И почему все меня в этот, как его – диффузный зоб – тычут носом? Неужели так заметно?» – думал он, шагая к освещенной остановке экспресса.

Матвею удалось сфотографировать капитана, когда он вошел в конус фонарного света и был освещен с головы до ног. Конечно, фотография могла получиться нечеткой, но те, кому он отдаст пленку и микрокассету, разберутся.

На следующий день рано утром по дороге на телестудию Матвей остановил свой зеленый «жигуленок» у газетного киоска, который находился неподалеку от санатория «Солнечный берег».

– Здравствуйте, Семен Израилевич, – обратился он к старенькому киоскеру, – как дела? Как здоровье?

– Спасибо, Мотенька, – улыбнулся старик, – живем потихоньку, коптим небеса. Тебе, как всегда, «Независимую»?

– Нет, Семен Израилевич, мне «Литературку», но только не последнюю, а за прошлую среду.

– И за прошлую, и за позапрошлую есть, – вздохнул киоскер, – это в начале перестройки за газетами с ночи стояли, а сейчас никому прогрессивная пресса не нужна. Как и всякая другая, впрочем, тоже. Для кого, интересно, старается сегодня ваш брат журналист?

Киоскер достал из-под прилавка газету за прошлую неделю, потом вместе с деньгами быстро спрятал в карман своего поношенного пиджачка маленький, заклеенный скотчем пакет из плотной черной бумаги.

Попрощавшись с Семеном Израилевичем, Матвей сел в машину и отправился на телестудию.

Через час из ворот санатория вышел полковник Константинов и не спеша прошел мимо киоска.

– Доброе утро, Глеб Евгеньевич! – услышал он, поравнявшись с окошком. – Я получил свежийномер «Аргументов и фактов».

– Доброе утро, Семен Израилевич. Большое спасибо.

Расплатившись, полковник слегка наклонил сложенную газету, и на ладони у него оказался маленький пакет из плотной черной бумаги.

Полковник не знал, что от момента передачи пакета прошел целый час. За этот час у Семена Израилевича успел побывать молодой человек самой неприметной наружности. Он взял пакет, унес его, через некоторое время вернулся и отдал назад киоскеру – в точно таком же запечатанном виде.

ГЛАВА 8

Рюкзачок у Маши был небольшой, но вместительный, вещей мало – только самое необходимое. Кроме одежды, она уложила в рюкзак большой плоский хлеб лаваш, остатки сыра, несколько огурцов и яблок. Для такой малоежки этих запасов должно хватить почти до Москвы. В пустую бутылку из-под пепси она налила кипяченой воды. Потом можно будет набрать еще на какой-нибудь станции.

Теперь ситуация уже не казалась ей ужасной и безвыходной. Она верила, что все будет хорошо. Она умылась на дорогу, почистила зубы, в последний раз сварила себе крепкий кофе. В джинсах и длинной широкой футболке навыпуск, с волосами, убранными под кепку, Машу можно было принять за мальчика лет пятнадцати. Свою маленькую дамскую сумочку с паспортом и студенческим она спрятала в рюкзак. Еще раз пожалела о старых верных кроссовках – неизвестно, выдержат ли предстоящее путешествие китайские тряпочные тапочки.

Солнце светило ярко и весело, дул легкий ветерок. Настроение у Маши было отличное. На товарной станции, находившейся недалеко от вокзала, она прошла вдоль путей, присмотрелась к вагонам, к пульманам, теплушкам и открытым платформам, прикинула, куда лучше залезать, поспрашивала у дядек-башмачников в оранжевых жилетах, когда и куда отправляются составы. Ей указали на длиннющий поезд, стоявший на пятом пути, и объяснили, что он отправится в Орел через пятнадцать минут.

Машу удивило, что никто из дядек-башмачников даже не поинтересовался, зачем она спрашивает, будто путешествия на товарняках – обычное дело, как пятнадцать лет назад, так и сейчас. Радовало то, что все дядьки обращались к ней «сынок» и «пацан». Попалась пара вооруженных охранников, молодых солдатиков, пьяных в стельку. На Машу они не обратили никакого внимания.

Отыскав пятый путь, она медленно пошла вдоль бесконечных теплушек и пульманов. Некоторые вагоны были полностью загружены, но и пустых оказалось много. Вдруг дверь одной из теплушек с грохотом двинулась, и появился дедок лет шестидесяти, кавказец в трикотажном спортивном костюме со всклокоченной седой бородой.

– Ты зыдэс зачэм ходышь, малчик? – спросил он с сильным акцентом.

– Я... Мне бы домой уехать, а денег нет. Украли, – честно призналась Маша.

– Куды ехат?

– Вообще-то в Москву. Ну хотя бы до Орла.

– Залаз! – кивнул кавказец.

– А куда этот поезд? – спросила она на всякий случай.

– В Арол. Чэрыз дэсат минут.

Маша решила: раз дедок сам едет в этом поезде, значит, точно знает, куда направляется состав. «Вряд ли такой старик станет приставать, – подумала она, – тем более к „малчику“. Можно считать, мне повезло».

Подтянувшись, она запрыгнула в теплушку.

Там было душно, пахло потом и табаком. От пола до потолка теплушку заполняли ящики, из которых торчали клочья стружки. Свободный кусок пола, тоже усыпанный стружкой, занимало что-то вроде стола – пустого ящика, накрытого газетой, на которой стояла располовиненная бутылка портвейна «Кавказ» и валялось несколько помидоров.

Маша осторожно присела на ящик, служивший, как ей показалось, табуреткой. Дедок сел напротив, молча разлил портвейн в две пустые жестянки из-под «спрайта», одну протянул Маше:

– Пэй!

– Спасибо, я не пью, – вежливо отказалась Маша.

– Пэй! – повторил старик громче, тут же залпом опорожнил свою банку, слил себе остатки, выпил, пустую бутылку бросил на пол, в стружку.

Неожиданно поезд зашипел, выпуская пары, дернулся всей своей многотонной массой и медленно, неохотно тронулся. Прошло всего три минуты, а не десять.

– Можно приоткрыть дверь? – осторожно спросила Маша. – Очень душно.

Ни слова не говоря, старик подвинул громыхнувшую дверь. Сквозь широкую щель повеяло свежим воздухом. Поезд быстро набирал скорость. Товарная станция осталась позади. Запахло морем.

Откупорив новую бутылку, старик уставился на Машу красными заплывшими глазами и произнес:

– Пэй!

– Ой, посмотрите, что это там? – Маша указала рукой на каменистый дикий пляж, мелькнувший в щели. Старик повернул голову. Быстрым движением Маша вылила содержимое своей банки в стружку, а когда дедок опять уставился на нее, скорчила гримасу, вытерла губы и взяла помидор. – Я все выпил, – сообщила она, откусывая от целого помидора, – за ваше здоровье. Очень вкусно.

Дедок одобрительно кивнул, налил еще себе и ей:

– Пэй!

Повторилось все сначала. Маша подумала, что до Орла под ее ящиком образуется портвейное озеро. Впрочем, она не собиралась ехать в теплушке с дедком до самого Орла. Она надеялась, что при таких дозах дрянного портвейна ее попутчик скоро отключится, на ближайшей остановке ей удастся выпрыгнуть и быстро найти пустой вагон в этом же составе.

Остановка не заставила себя ждать. Поезд, проехав не больше получаса, тяжело охнул, зашипел и замер. Маша выглянула в щель. Прямо за рельсами начинался обрыв, под обрывом – море. «Ничего, – подумала она, – пробегу по кромочке».

Старик, казалось, задремал, сидя на своем ящике. Маша надела рюкзак на плечи и осторожно скользнула в щель. Ноги тут же заскользили по мелкой острой гальке обрыва. Забыв об одном из главных законов товарняцких путешествий, Маша пролезла под вагоном и едва успела распрямиться на другой стороне пути, как поезд тронулся и начал быстро набирать скорость.

Сердце у Маши заколотилось: еще чуть-чуть, и ее бы в лепешку раздавило колесом. «Надо быть внимательней и осторожней!» – строго сказала она себе. А поезд двигался все быстрей. Глядя на проезжающие мимо вагоны, Маша решила попытаться впрыгнуть на какую-нибудь тормозную площадку. Она знала, что сразу нарушит еще один закон товарняцких путешествий: не запрыгивать на ходу. Но очень уж жаль было отстать от поезда, который едет до самого Орла.

Подходящей тормозной площадки все не попадалось. Маша бежала за вагонами, а скорость все росла. И вдруг с ней поравнялась невысокая открытая платформа, на которой ехало нечто огромное, прикрытое брезентом защитного цвета.

– Давай! Давай! – на краю платформы стоял на корточках дедок-попутчик и протягивал ей руки.

Не успев удивиться, каким образом он оказался возле брезентового чудовища, как умудрился попасть туда из своей портвейновой теплушки, Маша подпрыгнула на бегу, с поднятыми вверх руками. Старик ловко подхватил ее за руки и быстро втянул на платформу.

Кепка слетела, заколка раскололась, темно-каштановые волосы упали на плечи. Несколько секунд Маша и дедок молча смотрели друг на друга и тяжело дышали. Но Маша быстро отдышалась, а дедок продолжал сопеть. Поезд немного снизил скорость, стал двигаться ровно и медленно. Старик, ни слова не говоря, с растопыренными руками пошел на Машу. Он сопел все сильней. Маша с ужасом заметила, что не такой уж он и старый. Она медленно отступила к краю платформы. Старик продолжал надвигаться. И тут Маша спокойно произнесла:

– Подождите, пожалуйста. Послушайте, давайте сначала поговорим. Давайте поговорим по-хорошему.

Слова ее заглушило шипение выпускаемых паров. Поезд утробно фыркнул и замедлил ход. Не дожидаясь, пока он остановится совсем, Маша метнулась в сторону и точным балетным прыжком соскочила на соседний пустой путь.

Приземлилась она неплохо, только слегка занесло из-за рюкзака. Она упала на четвереньки, ободрала острым гравием кожу на ладонях и почувствовала, что одна коленка под джинсами разбита в кровь.

А поезд между тем раздумал останавливаться. Он лишь слегка притормозил, будто давая Маше возможность спрыгнуть, и поехал дальше, вновь набирая скорость. Но не в сторону Орла, как думала Маша, а совсем в противоположную – к реке Чандры, по которой проходила граница между Россией и маленьким кавказским государством.

Раздался оглушительный гудок. Маша едва успела опомниться, встать с четверенек и отпрыгнуть. Мимо промчался поезд, обдавая ее горячим ветром и гарью. Он состоял из одних наглухо заколоченных пульманов. Как только путь освободился, на Машу наскочила огромная кавказская овчарка и с остервенелым рычанием стала валить ее на землю. Уже ничего не соображая, Маша только старалась закрыть разодранными ладонями лицо и горло.

Однако собака не собиралась ее грызть – лишь повалила и принялась обнюхивать, потом даже лизнула. Тут раздался грубый мужской голос:

– Сильва! Ко мне! – Чья-то рука оттащила овчарку за ошейник.

Маша осторожно отняла ладони от лица и попыталась встать. Тот же голос скомандовал:

– Лежать! Руки за голову!

Маша не возражала. Ее грубо ощупали, обыскали, потом заорали:

– Встать! Руки за голову! Повернись! Медленно!

Маша выполнила все команды, а когда повернулась, увидела перед собой двух молодых кавказцев в какой-то странной полувоенной форме. Один держал овчарку за ошейник, другой – автомат наперевес, дулом в Машу.

«Странно, почему они не заглянули в рюкзак, ничего не спрашивают и не требуют предъявить документы», – успела подумать Маша перед следующей командой.

– Вперед! Пошла! Шаг в сторону – стреляю!

* * *
Днем из больницы доктор направился на своей «Тойоте» к Студенческой улице, оставил машину на углу и пешком дошел до калитки дома номер восемь. Сквозь яблоневые ветки он увидел в глубине двора очень полную женщину в цветастом сарафане, она развешивала белье на веревках.

– Здравствуйте! – позвал ее доктор. – Скажите, пожалуйста, у вас живет Маша из Москвы?

Женщина закрепила прищепкой угол мокрой простыни и подошла к калитке. Войти во двор она не предложила.

– Жила у меня Маша из Москвы, – надменно сообщила она, – уехала сегодня. Деньги назад затребовала и отчалила со своим рюкзачишкой. Артистка-авантюристка! А вам она зачем?

Маленькие быстрые глазки окинули доктора с ног до головы жадным подозрительным взглядом.

– То есть она вам заплатила вперед, стало быть, уезжать не собиралась, а потом неожиданно уехала? – проигнорировав вопрос хозяйки, уточнил доктор.

– А вы кто ей будете? – Хозяйка в свою очередь не желала отвечать доктору.

Секунду подумав, Вадим Николаевич тихо и внятно произнес:

– А я ей буду любовник! – Развернулся и быстро пошел по улице к машине.

Садясь за руль, он подумал, что хозяйка, наверное, еще полчаса проторчит у калитки, хлопая своими быстрыми глазками и забыв про мокрое белье.

«Не судьба, – грустно сказал он себе. – Машенька уехала. Ее нет и не будет никогда. Не надо больше думать о ней. Все к лучшему. Я не могу ручаться за свой завтрашний день».

Затренькал сотовый телефон. Выруливая на проспект, доктор услышал в трубке голос фельдшера из горного госпиталя:

– Сейчас можешь приехать?

– Я же был вчера вечером? Что случилось за ночь?

«Кассета, – сказал он себе, – опять кассета. Капитан Головня – это только начало».

– У него кровь в моче, – сообщил фельдшер.

«Это что-то новенькое», – усмехнулся Вадим Николаевич про себя, а вслух произнес:

– Хорошо. Сейчас приеду, – и захлопнул крышку телефона.

«Вот так. Знай свое место, бандитский эскулап!» Он развернул машину и направился к синевшим вдали горам.

«В доме, где все происходило, меня не было, – рассуждал доктор, переезжая границу у реки Чандры, – я близко не подходил к дому. Госпиталь на другом конце села. Я даже не знал, кто к ним приехал и зачем. Между тем кассету мог взять кто угодно. Мало ли кому это нужно? Из того, что я возил Ивану, то есть Андрею, еду, ничего не следует. Ровным счетом ничего. Может, у Ахмеджанова и правда что-то не то с мочеточником? Ладно, посмотрим. Еще день-другой я выиграю, а потом, если повезет, бандитской мочой будут заниматься тюремные врачи Лубянки или Бутырки».

Чеченец сидел на камне перед дверью госпиталя и пил гранатовый сок из литровой банки. После операции он пил его в огромных количествах – восстанавливал кровь. Вышедший навстречу фельдшер нес в руках точно такую же литровую банку. В ней находилась жидкость, по цвету похожая на гранатовый сок. Не глядя на Вадима, фельдшер быстро произнес:


– Он мне не верит. Говорит, это кровь. Говорит, неправильно ты его лечишь.

– Ну, неправильно, так и не буду, – весело ответил доктор, – я свое дело давно сделал. Пусть теперь собирает консилиум, выписывает себе врачей из Кремлевки. – Он обращался только к фельдшеру, будто Ахмеджанова вовсе не было рядом.

– Ты не обижайся, доктор, – подал голос чеченец, – я таким цветом никогда раньше не мочился. Вот и решил тебе показать.

– Конечно, чтобы мочиться гранатовым соком, надо его не меньше трех литров выхлебывать в день. Все, Аслан. Сок отменяется. А то придется тебе сюда психотерапевта вызывать, от мнительности лечить.

Вместе с фельдшером Вадим зашел в госпиталь, осмотрел двух недавно прооперированных боевиков, дал фельдшеру несколько новых указаний. Пол в госпитале был грязным. Сегодня его не мыли. Вадим заметил это сразу и, выходя, небрежно бросил фельдшеру:

– Что ж грязь здесь такую развели? Ты бы позвал кого-нибудь, чтобы пол помыли. Все-таки госпиталь, а не казарма.

– Позову, помоют, – кивнул фельдшер и быстро взглянул Вадиму в глаза.

«Он ждал, что я спрошу про Ивана, а я не спросил. Они что-то сделали с ним ночью. Вероятно, пытались допросить. Господи, как можно допросить немого, слабоумного человека? Но он ведь сказал мне два слова, отдавая кассету: „Андрюха жив!“ Он мог говорить, но не хотел. Он вспомнил свое имя, но больше ни слова не произнес, сразу ушел, скрылся в темноте. Они могли пристрелить его просто сгоряча, чтобы сорвать злобу на единственном русском, который оказался под рукой».

Вадим не знал, что и как произошло на самом деле, но чувствовал: Андрюхи уже нет. Больше всего хотелось сейчас запереться в своем одиноком доме, встать под горячий душ, а потом поспать хоть немного. Он вдруг обнаружил, как страшно устал за эти дни.

Когда доктор ушел, Ахмеджанов подозвал фельдшера и тихо спросил:

– Ну что?

– Нет, – покачал головой фельдшер, – он не спрашивал про Ивана. Он только заметил, что пол грязный, и сказал: надо помыть.

* * *
Под дулом автомата Машу провели в какой-то каменный сарай с выбитыми окнами. Сарай находился между железной дорогой и шоссе. Рядом стоял крытый военный грузовик. Несколько вооруженных кавказцев курили, сидя на корточках или развалившись на траве.

Внутри стоял голый канцелярский стол, несколько табуреток. За столом сидел бородатый кавказец в черной джинсовой рубашке. Не сказав ни слова, он кивнул тем двум, которые ввели Машу. Один из них сдернул рюкзак с ее плеч, основательно порылся в нем, вытряхнул все из сумочки, лежавшей сверху, паспорт и студенческий билет протянул бородатому. Тот молча пролистал документы, потом поднял на Машу тяжелые красноватые глаза:

– Ты что здесь делаешь?

– У меня украли деньги. Я хотела добраться до дома на товарняках, – объяснила Маша как можно спокойней.

– В Москве живешь?

Она кивнула.

– Почему не могла позвонить, чтобы тебе прислали деньги?

– Мне прислали. Но здесь, на почте, переводы не выплачивают.

– Почему ехала в другую сторону?

– Как – в другую сторону? – опешила Маша. – Мне сказали, поезд до Орла...

– Кто сказал?

– Люди на товарной станции, башмачники, которые рельсы проверяют. Потом мужчина в вагоне. Он вино вез, целый вагон портвейна.

– Сядь! – рявкнул бородатый. – И сиди тихо!

Маша опустилась на одну из табуреток. В руках бородатого появился радиотелефон, он принялся куда-то названивать и что-то быстро говорить на своем языке. Говорил довольно долго, набрал еще несколько номеров, спрашивал о чем-то, кивал, хмурился, слушая ответы невидимых собеседников.

У Маши возникло странное ощущение, будто все это происходит не с ней, будто она просто наблюдает со стороны, как какая-то бедная-несчастная девочка попала в ужасную историю.

Входили и выходили кавказцы, одетые в странную полувоенную форму, у некоторых были платки на головах, завязанные узлом назад и надвинутые низко на лоб, как у опереточных разбойников. Бородатые, грязные, темнолицые, с автоматами за плечами, они что-то бурно обсуждали, спорили, курили, смеялись, сплевывали сквозь зубы прямо на пол. То и дело хлопала дверь.

На Машу напало тупое оцепенение. Она уже устала сидеть, ноги затекли, саднили исцарапанные ладони и разбитая коленка. А разбойники жили своей разбойничьей жизнью и на бедную-несчастную девочку, казалось, не обращали никакого внимания. Она попыталась тихонько встать, даже сделала шаг к двери, но тут же раздался окрик: «Сидеть!» – и она послушно села на место.

Почему-то больше всего ей хотелось сейчас умыться. Она чувствовала, какое у нее грязное, чумазое лицо, и от этого было неловко, даже перед разбойниками.

* * *
Проходя по селу к машине, Вадим Николаевич краем уха услышал разговор двух боевиков-чеченцев:

– Ахмед звонил с поста только что. Сказал, девчонку задержали, русскую. На товарняке ехала. Молодая, девятнадцать лет.

– И чего?

– Не знают, выясняют пока.

– А сама что говорит?

– Говорит, деньги у нее украли, она хотела до Москвы на товарняках доехать. Только ехала почему-то в другую сторону.

Чеченцы загоготали. Вадим Николаевич не стал дожидаться конца разговора. Сердце почему-то забилось очень быстро. «Тахикардия», – машинально отметил он про себя, уже подбегая к машине.

Кто такой Ахмед, звонивший с поста, доктор знал очень хорошо. Преуспевающий бизнесмен из Австрии Ахмед Саидов, услыхав о войне на своей далекой родине, бросил семью, бизнес и отправился воевать. За полтора года доктор встречал уже второго такого героя-патриота.

Чеченцы разбросаны по всему миру. Деньги в войну вкладывали многие, но находились и такие, которые сами бросались спасать землю своих предков. Они воевали особенно самозабвенно и жестоко, будто старались кровью врагов смыть с себя вину перед покинутой когда-то родиной.

Ахмеда Саидова доктору пришлось недавно оперировать, удалять мелкие снарядные осколки из бедра. Теплилась слабая надежда договориться с ним мирно.

* * *
Какой-то маленький кривоногий кавказец в войлочной мусульманской шапке надолго остановился у стола и, темпераментно жестикулируя, что-то объяснял бородатому. Маша не понимала ни слова, но вдруг заметила, как кривоногий несколько раз кивнул в ее сторону.

– У Хасана есть русский раб, у Саида есть, – рассуждал между тем кривоногий, загибая пальцы, – они себе купили, а я купить не могу. Новых давно не привозят, старые передохли. Пусть хоть эта поработает.

– Много она не наработает, – возражал бородатый, – смотри, она тощая, слабая.

– Почему – слабая? Тощие сильными бывают, – не унимался кривоногий. – Тощая! Я же ее не в жены беру!

Все, кто находился в сарае, загоготали. Даже бородатый скривил губы в усмешке.

– Хорошо, бери, только на пару дней моим джигитам оставишь, пока она свежая, – сказал он, махнув рукой.

– Да, вам оставишь! А потом она и работать не сможет, подохнет сразу.

– А ты думаешь, мы тебе ее прямо сейчас и отдадим? – Бородатый хитро прищурился. – Тебе надо, и джигитам тоже надо.

– Мне надо работника, а вам...

– Ладно, не переживай. Все равно она бы у тебя больше месяца не протянула. Ты ж ее хорошо кормить не станешь, я тебя знаю. Хочешь – забирай через два дня. Не хочешь – мы ее потом сразу пристрелим.

Кривоногий подошел к Маше и гаркнул по-русски:

– Встань!

Маша продолжала сидеть, низко опустив голову.

– Встань, я сказал! – Он выбил из-под нее табуретку, но она не упала, успела вскочить на ноги.

Кривоногий деловито оглядел ее, пощупал мышцы предплечья:

– Открой рот!

Маша окаменела. Она не могла шевельнуться. Не долго думая, кривоногий ткнул ее кулаком в солнечное сплетение. Наверное, удар получился несильным, но для Маши он был первым в жизни. Она поперхнулась, непроизвольно приоткрыла рот. Кривоногий тут же грязным пальцем оттянул ей щеку, посмотрел коренные зубы.

– Молодая, здоровая, – заключил он, – если вы над ней сильно стараться не станете, сможет месяца два проработать. А то отдал бы ты мне ее сразу, Ахмед?

– Что торгуешься? – повысил голос бородатый. – Берешь бесплатно, скажи спасибо. А не хочешь – пристрелим.

– Все бы тебе стрелять, – проворчал кривоногий, – зачем пропадать добру?

«Они меня продают, а этот кривоногий покупает, – думала Маша, – он покупает меня как рабочую силу: мускулы щупает, в зубы заглядывает. Наверное, ему даже бесплатно меня предлагают, а он думает: брать или нет? Родители начнут меня искать только через десять дней. Куда именно я уехала, знают всего два человека, Саня и его мама. Даже если родители приедут сюда, каким-то чудом найдут хозяйку, у которой я снимала комнату, на этом след оборвется. Милиция объявит официальный розыск. „Помогите найти человека!“ – такой листочек с моей фотографией и описанием примет повесят у районных отделений в Москве и здесь, в городе. Ну и что? Сколько сейчас людей пропадает? Конечно, есть и частные детективы, но у родителей вряд ли хватит на это денег, даже если они влезут в долги. Надо как-то выкарабкиваться самой. Ничего, я справлюсь. Я найду возможность убежать от этого кривоногого».

Происходящее все еще казалось нереальным, напоминало что-то из детской литературы, из «Хижины дяди Тома». В подсознании срабатывала защитная реакция: если сильно задуматься, можно запросто свихнуться. Но чтобы выжить и выбраться отсюда, надо оставаться в здравом рассудке. Ощущение, что все это не с ней, не наяву, пока не проходило.

– Учтите, меня будут искать! – Она немного удивилась: собственный голос показался ей чужим.

Впервые за все это время бородатый, которого звали Ахмед, взглянул на нее в упор долгим тяжелым взглядом. От этого взгляда Машу передернуло, будто ей плеснули в лицо ледяной воды. Она опомнилась и поняла, что сейчас произойдет. Никакой здравый рассудок не поможет. Ничего не поможет.

«Надо сделать так, чтобы они сразу, сейчас же застрелили меня», – успела подумать она.

Бородатый, продолжая глядеть на нее в упор, встал, обошел стол и сказал, приблизившись к ней вплотную:

– Искать будут, говоришь? Никто никогда тебя не найдет! – Он резко дернул ворот майки, разорвал ее сверху донизу.

Маша не успела даже закричать, ей сразу зажали рот, поймали руки и быстро связали их за головой. Бородатый уже опрокидывал ее на пол, раздирал молнию на джинсах, одновременно кто-то приклеивал кусок скотча ко рту, а кто-то крепко держал за ноги.

«Лучше бы я попала под поезд. Господи, сделай так, чтобы я умерла прямо сейчас, сию минуту. Господи!..»

Маша не слышала, как завизжали тормоза у сарая, не видела, как распахнулась дверь.

Вадим Николаевич успел моментальным движением сорвать с плеча одного из боевиков автомат. Боевик стоял у двери, он зазевался, наблюдая забавную сцену и с нетерпением ожидая своей очереди.

Щелкнув затвором, доктор наставил дуло на пыхтящего, расстегивающего собственную ширинку Ахмеда и закричал:

– Отпусти ее! Быстро!

Ахмед удивленно оглянулся, узнал его и сказал вполне мирно:

– Уйди, доктор, не лезь. Не твое это дело.

Нависла напряженная, гулкая тишина. И вдруг в этой тишине за спиной Вадима Николаевича негромко щелкнул затвор автомата. Ахмед заметил, как кривоногий Рафик вздернул свой ствол.

Рафик был недавно в отряде. Дом его находился здесь, в горах, в крошечном селе у самых вершин. Именно туда он и собирался везти эту случайную русскую девку, доставшуюся ему задаром. Он уже решил, что поселит ее в погребе, ноги закует длинной нетяжелой цепью. Соседи, Хасан и Саид, заковывали своих русских рабов. У Саида было даже два раба, старый и молодой. Молодого пришлось убить, он бросился на хозяина с камнем. Если эту девку тоже придется убить, то по крайней мере не так жалко. Она ему даром досталась. А Саид за своего молодого раба дорого отдал, даже не говорит сколько, но все знают – дорого.

Рафик готов был выстрелить в этого седого незнакомого русского, который посмел остановить самого Ахмеда, посмел навести на него автомат. Но без приказа не решался. А Ахмед почему-то медлил, возился со своей ширинкой. Хоть бы глазом моргнул, что ли?

Молния у Ахмеда заела, ни туда ни сюда. Возбуждение еще не прошло, он тяжело дышал. Он видел, как кривоногий Рафик замер в ожидании приказа. Рафик единственный из семи боевиков, находившихся в сарае, не знал, кто такой этот доктор. На секунду мелькнула мысль: а не воспользоваться ли этим незнанием? Ведь и приказа никакого не надо, только глазом моргни – и прошьет доктора насквозь очередь из Рафикова ствола. По-хорошему полагалось бы так и сделать и продолжить с девкой все как задумали. Но ведь Аслан не станет слушать, кто именно стрелял и почему. Он скажет, что Ахмед убил доктора из-за девки. Это может стоить головы. Доктор еще долечивает Аслана после ранения. Два полевых командира лежат сейчас в госпитале. Один фельдшер не справится. Пока найдешь нового хирурга, пока его привезешь, проверишь... Столько хлопот из-за какой-то девки! Да и сможет ли новый хирург делать свое дело так, как этот? Ведь и самому Ахмеду он недавно так ловко вытащил осколки из бедра. Ахмед уже не хромает даже. А кто-то сделал бы кое-как, хромал бы Ахмед потом всю оставшуюся жизнь. Нет, тут нечего думать. Пока этот доктор лечит Ахмеджанова, стрелять в него нельзя.

– Ну куда ты лезешь, доктор? – медленно произнес Ахмед, справившись наконец с ширинкой. Возбуждение прошло, он стал дышать спокойно. – Зачем весь этот базар? Влетел, заорал, стволом в меня тычешь. Остынь. И ты, Рафик, опусти свой ствол, – повернулся он к кривоногому. – Хочет доктор девочку, пусть берет. Зачем ссориться из-за такой ерунды?

Вадим Николаевич уже поднимал Машу с пола, осторожно отклеивал скотч с ее рта. Автомат мешал, но он не выпускал его, просто зажал под мышкой. Узел веревки на Машиных запястьях никак не поддавался. Наконец доктор развязал его зубами.

– Чего ж она на товарняке ехала? – спросил Ахмед, усаживаясь назад, за стол.

Вадим Николаевич молчал. Оглядевшись, он заметил рядом вывороченный рюкзачок, вытянул из него какой-то свитер, надел на Машу поверх разодранной майки.

– Послушай, Ахмед, – подал голос кривоногий, – ты же обещал. Нехорошо, нечестно так.

– Да, доктор, – как бы спохватился Ахмед, – тебе еще надо с Рафиком договориться. Действительно, нехорошо получилось. Ему руки рабочие нужны. Я же не знал, что это твоя девочка, обещал Рафику. Ты уж не обижай джигита.

Вадим Николаевич вытащил из заднего кармана брюк бумажник.

– Сколько? – спросил он, ни на кого не глядя.

Кривоногий Рафик задумался на секунду, потом произнес по-русски:

– Пятьсот.

Вадим Николаевич молча отсчитал пять стодолларовых купюр и сунул их кривоногому в лицо. Тот проворно выхватил деньги и заулыбался:

– Вот это дело, это разговор.

На столе перед Ахмедом так и валялись Машины документы. Вадим взял их, сунул в нагрудный карман рубашки, подошел к Маше, обнял ее за плечи и спросил шепотом:

– Ты можешь сама идти?

Маша слабо кивнула в ответ.

Когда они подходили к машине, их догнал один из боевиков:

– Эй, доктор, автомат-то мой верни!

Вадим отдал ему автомат, усадил Машу в машину, потом вернулся в сарай, сгреб валявшиеся на полу вещи, кое-как запихнул в рюкзак.

Наконец «Тойота» двинулась в сторону города. Маша только сейчас почувствовала, что ее бьет крупная дрожь и зубы стучат как в лихорадке.

ГЛАВА 9

Константинов бросил бадминтонную ракетку на гальку пляжа, взглянул на часы, потом снял их и отдал Арсюше.

– Глебушка, ну давай доиграем! – Арсюша нетерпеливо хлопал своей ракеткой по худой загорелой коленке.

– Теперь с мамой. Я устал прыгать на жаре. Пойду купаться.

– Ну мы же так долго ждали, когда не будет ветра на пляже! Мам! Ты хоть со мной поиграешь?

Елизавета Максимовна нехотя поднялась с лежака, лениво потянулась, и Константинов залюбовался ею. Светло-пепельные волосы были стянуты тугим узлом на затылке, легкие высвободившиеся прядки светились на солнце. Лизе никак нельзя было дать ее сорока лет: тонкая, прямая летящая фигурка, узкие бедра, длинная шея, острый, всегда чуть вскинутый подбородок... «На самом деле, от природы я толстая, – как-то призналась Лиза, – но я с пятилетнего возраста в балете. А балет – это муштра, дисциплина почище армии. В детстве я дрожала при виде сдобных булочек, мороженого и шоколада. Но два раза в неделю нас перед занятиями ставили на весы. Лишние двести граммов были трагедией и позором. Я жутко завидовала детям, которые могли есть что угодно и не набирали ни грамма, у них все сгорало после двух часов у станка. А я должна была расплачиваться за половинку эклера неделями. До сих пор не могу спокойно смотреть на пирожные и жареную картошку».

«Но теперь-то можно, – удивился Глеб, – теперь ты не танцуешь, только преподаешь. Ну позволяй себе кулинарные радости хоть иногда!»

«Нет, – вздохнула Лиза, – я до сих пор встаю на весы каждые три дня. Стоит мне хоть чуть-чуть поправиться, начинаю себя ненавидеть, презирать и пилить. И потом, если я стану толстой, ты меня разлюбишь. Не из эстетических соображений, а потому, что у меня от этого сразу испортится характер. Я перестану себе нравиться и буду злиться на весь мир».

Представить себе Лизу, которая злится на весь мир, Константинов не мог. Он знал ее одиннадцать лет и ни разу не слышал, чтобы она повысила голос или сказала о ком-нибудь дурное слово. Она могла быть взвинченной, нервной, но никогда не кричала и не злословила, всегда оставалась доброжелательной и приветливой – даже с теми, кто этого не заслуживал.

Вот уже одиннадцать лет все, что делала и говорила Лиза, вызывало у полковника совершенно детский, телячий восторг.

Она сняла темные очки. Большие светло-серые глаза казались еще больше и светлей на загорелом тонком лице.

– Так и быть, – вздохнула Лиза, – я попрыгаю на солнцепеке вместо Глебушки. Только если опять обгорю, виноваты будете вы оба, изверги.

Она подняла с гальки ракетку и тут же приняла сильную подачу сына. Следующую она пропустила – непроизвольно повернула голову в сторону моря, где подплывал к буйкам широким брассом ее любимый полковник.

Елизавета Максимовна вовсе не хотела сейчас играть в бадминтон. Но если бы она отказалась, Арсюша полез бы в воду вслед за полковником. Ребенок отлично плавает, он доплыл бы с Глебом до буйков – туда, где уже качается на надувном матрасе невысокий, полноватый и совершенно лысый человек тридцати пяти лет. Между полковником и этим человеком должен состояться короткий непонятный разговор, который Арсюше слушать ни к чему.

– Мам, ну ты играешь или как?

– Играю! – Она ударила по воланчику и больше в сторону моря не взглянула.

Казалось, человек на надувном матрасе дремал, подставив круглое лицо беспощадному полуденному солнцу. Он даже не открыл глаза, когда полковник подплыл совсем близко и зацепился за качающийся красный буек.

– Привет, Мотя, – тихо произнес полковник, – обгореть не боишься?

– Нет, Глеб Евгеньевич, – ответил Матвей Перцелай, чуть приоткрыв один глаз, – мне не привыкать к солнышку. Я ведь местный. Во-первых, здравствуйте, во-вторых, поздравляю вас. Поздравляю с комсомольцем Ивановым!

– Как вычислил?

– Методом исключения. У Коваля и Зайченко – армянские капиталы, у Волковца – московские. А Иванов как бы чист. Все это время к нему налик шел чемоданами. Прямо-таки извержение зеленой лавы с горных вершин.

– Ты поэт, Мотенька, – улыбнулся полковник.

– Нет, Глеб Евгеньевич, «лета к суровой прозе клонят», как сказал классик. Что вам «гэбуха» в затылок дышит, знаете?

– В принципе – да.

– Сейчас без всякого принципа. Вполне конкретно. Сопит, можно сказать. Они, кажется, вам нежный привет через меня передали.

– То есть?

– Лариска, официантка из «Парадиза», болтала-болтала и вдруг про вашу Елизавету Максимовну спросила.

– Тебя?!

– Меня. Эдак на голубом глазу: а не знаете ли, мол, Матвей, как поживает Белозерская? Почему, мол, к нам не заходит? А я ей: какая такая Белопольская? Она хихикнула, подмигнула и убежала к соседнему столику.

– И все?

– Все. Потом еще поболтала на всякие нейтральные темы. Вы бы поужинали в «Парадизе». Лариска, может, что-нибудь интересное расскажет.

– В подарок или с корыстью?

– Смеетесь, Глеб Евгеньевич? Какие уж тут подарки! Она вам наживку кинет, потом доложит, сглотнули вы или выплюнули.

– Наживка будет натуральная или синтетическая, не знаешь?

– Не знаю. Но думаю, натуральная. Ваши смежники любят вашими руками жар загребать. Вы по следу пойдете, а они за вами – на цыпочках.

– Посапывая в затылок?

– Именно. Вы все сделаете, а им достанутся лавры.

– Ох, Мотя, какие уж тут лавры? Ты мне лучше скажи: твой московский коллега вернулся с гор?

– А как же! Посетил пару лагерей беженцев, поснимал разруху, разорение, рыдающих женщин и голодных детишек. Было бы что сказать, я с этого и начал бы.

– Понятно. Спасибо, Мотенька.

– Служу Советскому Союзу! – усмехнулся Матвей и приложил к виску пухлую короткопалую кисть, будто взял «под козырек».

Полковник поплыл к берегу, а Перцелай остался покачиваться у буйка на своем матрасе с закрытыми глазами.

* * *
Матвей Перцелай родился тридцать пять лет назад в этом курортном городе, окончил школу с золотой медалью, после выпускных экзаменов отправился в Москву и с первой же попытки поступил в Московский университет, на журфак.

Учился он легко, без усилий, все сессии сдавал на «отлично», при этом считался душой общежитских посиделок и попоек, умудрялся крутить пару-тройку романов одновременно и с первого же курса начал публиковать свои очерки в известнейших московских газетах.

Маленький, кругленький, он рано полысел, но совершенно не переживал из-за такой ерунды. Его обаяние с лихвой компенсировало непривлекательную внешность.

В отличие от иногородних сокурсников, он вовсе не стремился закрепиться в Москве.

– Это же такое счастье – родиться в курортном городе! – говорил он. – Никуда не надо ездить отдыхать, вышел из родного дома – и ты уже на пляже. К тому же в Москве я в лучшем случае стану «одним из». А дома имею реальный шанс сделаться первым журналистом области. – При этом он с удовольствием цитировал известные стихи Иосифа Бродского: – «Если выпало в империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря».

Именно Бродского и предъявил Матвею человек, встретившийся с ним в кабинете начальника отдела кадров факультета, куда Перцелая вызвали однажды через учебную часть.

– По моим сведениям, Матвей Владимирович, вы распространяете среди студентов рукописные экземпляры произведений запрещенного у нас в стране поэта-антисоветчика Иосифа Бродского, – сказал, не поздоровавшись, человек без возраста и особых примет в темно-сером костюме.

– Что значит – распространяю? – спросил Матвей спокойно. – Иосиф Бродский – великий поэт, и любой студент обязан знать его творчество.

– Еще скажите: «великий русский поэт», – криво усмехнулся темно-серый.

– И скажу! – взвился Матвей. – Я считаю Бродского гением! Он великий русский поэт!

– А вы, Матвей Владимирович Перцелай, сын Владимира Давидовича Перцелая, русский по паспорту, собираетесь стать великим русским журналистом? – тихо поинтересовался темно-серый.

– Собираюсь, – признался Матвей, чувствуя, как леденеют пальцы.

У других от волнения руки потеют, а у него становились сухими и ледяными. Потом начиналась отвратительная сухая экзема. Кожа с ладоней слезала лоскутьями, никакие мази не помогали.

– То-то я вижу, вы во все наши серьезные газеты пихаете свои статейки, – произнес темно-серый почти шепотом.

– А что, у нас теперь все газеты – ваши? – еле слышно спросил Матвей. Мысленно он уже попрощался с университетом, надел кирзовые сапоги и отправился в армию, куда-нибудь в Североморск, к черту на рога. «Ну и пусть! Зато потом гнидой себя не буду чувствовать всю жизнь!» – отрешенно подумал он.

Но тут раздался захлебывающийся, квакающий смех. Матвей вздрогнул от удивления: темно-серый смеялся!

– Ладно, Перцелай, – сказал он, отсмеявшись, – хватит валять дурака. У тебя это неплохо получается. Я уже оценил.

Темно-серый перешел на «ты» и положил руку Матвею на плечо. Матвей опустил голову. Пересохшие ледяные ладони зачесались. Он машинально отметил про себя, что раньше экзема не начиналась так быстро. «Говорят, правая ладонь чешется к деньгам, – подумал он, – неправда. Она чешется из-за нервной экземы!»

– Ты ведь не хочешь вылететь из университета? – спросил темно-серый мягко и сочувственно.

«Идиотский вопрос! – подумал Матвей. – С какой стати я, круглый отличник, должен вылетать? Я, конечно, мысленно уже попрощался, но, Господи, третий курс, так все хорошо шло...»

– Послушайте, – медленно произнес он, – сейчас ведь не те времена. Сейчас все-таки восьмидесятый, а не тридцать седьмой, и я не понимаю...

– В общем, так, Перцелай, – перебил его темно-серый, – либо ты подписываешь вот эту бумажку, – он вытащил из портфеля тонкую папку, раскрыл ее, и Матвей с ужасом увидел отпечатанное на машинке заявление, начинавшееся словами: «Я, Перцелай Матвей Владимирович...», либо вылетаешь из университета. А времена, Перцелай, всегда те самые, понятно?

– Я могу подумать? – неожиданно для себя спросил Матвей.

– Можешь, – разрешил темно-серый, – только недолго. Через неделю встретимся в этом же кабинете. Ты хороший парень, надеюсь, ты примешь правильное решение.

Решение, которое принял Матвей, показалось ему самому почти абсурдным. Отец одной из его сокурсниц был подполковником, военным. В каких войсках он служил и чем командовал, Матвей не знал. Но то, что он – не «гэбун», знал наверняка.

– Оленька, – сказал он, – у меня тут завязка появилась в «Красной звезде», мне надо сделать интервью с каким-нибудь военным.

– Нет проблем! – ответила Оленька. – Завтра папа дома весь вечер. Только не знаю, сумеешь ли ты его разговорить. Он молчун.

Отец Оленьки действительно оказался молчуном. Сначала Матвей вертел вокруг да около, изображал, будто берет интервью, задавал какие-то дурацкие вопросы. Но подполковник нетерпеливо взглянул на часы:

– Слушай, парень, не морочь мне голову. Ты же пришел не для интервью, а для какого-то другого разговора, только не знаешь, как начать.

– Меня вербует известная организация! – зажмурившись, выпалил Матвей. – Если я откажусь стучать на своих товарищей, вылечу из университета. Я не хочу ни того ни другого. Я понимаю, вы считаете меня либо провокатором, либо идиотом...

Ладони чесались нестерпимо. Кожа на них стала совсем сухой и свекольно-красной. Подполковник молчал.

– Кроме подлости и гадости, то есть стукачества, я мог бы... – продолжал Матвей, путаясь и запинаясь. – В общем, я готов работать на военных, есть же у нас в стране военная разведка! Я собираюсь после университета, если, конечно, меня не вышибут, заниматься журналистикой. Жить и работать я буду в своем родном городе. Я легко вхожу в контакт с людьми, а мой родной город...

– Ты, парень, заучился совсем, – не дал ему договорить подполковник.

Он встал, высунулся в коридор и крикнул:

– Оленька, как там чай? Мы уже закончили.

Так и не услышав ничего в ответ, Матвей выпил чашку чаю, отправился в общежитие и остаток недели безуспешно боролся с экземой. Кожа слезала с ладоней клочьями, к тому же руки тряслись, как у запойного алкоголика. Матвей даже похудел на три килограмма от переживаний.

Неделя прошла. В отдел кадров его больше не вызывали. Темно-серый не появлялся. А еще через неделю, по дороге в университет, с Матвеем поравнялся вишневый «Москвич». Человек лет сорока с аккуратными темными усиками высунулся из окна, позвал Матвея по имени-отчеству и пригласил сесть в машину.

– Вы собираетесь на каникулы ехать домой? – спросил усатый, не представившись...

С тех пор прошло много лет. Молчун-подполковник по фамилии Фролов, отец сокурсницы Оленьки, успел стать генералом. Он был непосредственным начальником Глеба Евгеньевича Константинова.

Матвей с блеском окончил университет, вернулся в родной город и стал работать на областном телевидении. Из него действительно получился лучший тележурналист области, к нему обращались кандидаты в мэры и в губернаторы, именно он организовывал и проводил рекламные кампании, за большие деньги сочинял тексты предвыборных листовок и воззваний, писал официальные речи.

Он обладал бесценной и весьма опасной информацией о тех, кто делал легальную и нелегальную политику в области. Никто не сомневался: Перцелай умеет держать язык за зубами. Как же иначе, ведь болтливость при его работе – самоубийство.

Матвей имел сотню приятелей и тысячу знакомых, общался с огромным количеством самых разных людей. Но никто никогда не видел его в обществе полковника Константинова, хотя встречались они довольно часто – то в курортном городе, то в Москве, то в иных самых неожиданных местах. Беседы их всегда были коротки и постороннему человеку непонятны.

Впрочем, посторонние их никогда и не слышали. Полковник и журналист всегда общались исключительно наедине.

ГЛАВА 10

Ехали молча. Маша сидела на переднем сиденье, сжавшись в комок, глядя перед собой в одну точку. Сарай с бандитами остался позади. Старая горная дорога сужалась, шла сквозь низкорослую сосновую рощу. Пушистая, пронизанная солнцем хвоя иногда мягко задевала боковые стекла.

– Сейчас начнется серпантин, – сказал Вадим, – пристегнись, пожалуйста.

Продолжая глядеть перед собой, Маша нащупала ремень безопасности, вытянула его, защелкнула пряжку.

– Хочешь, я включу музыку?

Она слабо кивнула и опять не сказала ни слова.

Он открыл «бардачок», выбрал из нескольких кассет старую, с песнями Джо Дассена, заодно достал сигареты.

Теплый хрипловатый голос французского шансонье запел о маленьком кафе в Люксембургском саду. Вадим вдавил зажигалку в приборный щиток.

– Можно мне тоже? – еле слышно произнесла Маша.

Он обрадовался, что она наконец подалаголос. Значит, не так все страшно. Одна из самых неприятных реакций на шок – речевой ступор. Ведь с того момента, как он отклеил скотч с ее губ, она не сказала ни слова, ни звука не издала. Он развязывал веревку на ее запястьях, натягивал на нее свитер, выводил из сарая, усаживал в машину. Она молчала и смотрела в одну точку. Но тогда ему было не до ее психического состояния.

«Ничего, оклемается», – подумал он, давая ей прикурить.

Она курила короткими, жадными затяжками. Он заметил, как дрожит у нее рука. Увидел грязную ладонь в кровавых царапинах.

– Где это ты так? – спросил он.

Она нервно сглотнула и прошептала:

– Простите, я не могу сейчас говорить... Потом...

Маше было невыносимо трудно не только говорить, но и думать. Она все еще чувствовала на себе потную тушу бородатого чеченца, в ноздрях стоял кислый запах из его рта, тело ныло от ощущения тошного, звериного ужаса, унизительной беспомощности. Ей казалось, какая-то часть ее души так и осталась валяться там, в сарае, на заплеванном полу и никогда она уже не сумеет собрать себя воедино, стать прежней.

Она понимала, что все кончилось хорошо, самого страшного с ней не произошло, надо вздохнуть с облегчением и сказать спасибо этому седому голубоглазому человеку. Если бы не он... Лучше не думать, что произошло бы, если бы не он.

Конечно, девятнадцать лет своей жизни Маша провела не в теплице, не под стеклянным колпаком. Но для нее с детства существовали как бы два мира. Они были параллельными и никогда не пересекались.

Она родилась и выросла в самом центре Москвы, ее мир состоял из старых уютных дворов и переулков, которые создавали иллюзию отдельности и защищенности. В этом отдельном и защищенном мире были мама, папа, дедушка, школьные и институтские друзья, театр, танец, классическая литература. Маша могла нервничать и переживать из-за ссор с родителями, из-за того, что плохо готова к завтрашнему экзамену или руководитель творческой мастерской в пух и прах разнес выдуманную ею психологическую трактовку какого-нибудь этюда. Самым важным, сверхценным в этом ее маленьком мире был человек с его тонкой и сложной душой, мыслями, чувствами, оттенками чувств.

Рядом существовал совсем другой мир. Там гориллоподобные ублюдки матерились у коммерческих ларьков, проститутки с пустыми глазами зябли ночами у «Палас-отеля», мчались джипы и «Мерседесы» с затемненными стеклами, сшибали все на своем пути, обдавая прохожих грязью. Там, в параллельном мире, стреляли, резали, насиловали, там лилась кровь, торговали наркотиками, всякие солнцевские и болдинские группировки наезжали друг на друга, там шла чеченская война. Человеческая жизнь не стоила там ничего и шкала ценностей была совсем другая.

Маша искренне верила, что ее собственный уютный мир и этот, страшный, параллельный, не пересекаются нигде и никогда, существуют каждый сам по себе.

И вот сейчас параллельный мир навалился на нее сопящей тушей бородатого чеченца. Оказалось, что человек со всеми его философскими, космическими сложностями, с его глубокой, неповторимой душой может быть запросто растоптан, уничтожен, распят на заплеванном полу, превращен в беспомощное животное. Машу как будто навсегда изваляли в вонючей грязи.

Грязь въелась в кожу, и никогда теперь не отмыться.

Далеко внизу открылось спокойное яркое море. Справа шел отвесный слоистый склон горы. В окно пахнуло йодом и эвкалиптом. Машина плавно вписывалась в зигзаги и повороты серпантина. Мягкие солнечные блики щекотно скользили по грязным Машиным щекам.

Она пока не задумывалась, куда они едут и что будет дальше, кто такой этот Вадим Николаевич, почему он дважды оказался в нужном месте и в нужное время. Правда, о первом случае сейчас и вспоминать смешно. Те, в цветастых рубашках, наверняка отпустили бы ее. Покуражились и отпустили бы. Это просто такой способ заигрывания. Еще вчера эти приставания на улицах и на пляже казались ей настоящим кошмаром. А сейчас и вспоминать смешно.

Рядом с Вадимом Николаевичем она чувствовала себя в безопасности. Пока важно только это. Прежде всего надо как-то унять изматывающую сильную дрожь.

Закрыв глаза, Маша откинулась на мягкую спинку сиденья. Она вспомнила, как преподаватель актерского мастерства Сергей Усольцев учил их расслабляться и отключаться. «Это помогает не только перед спектаклем, но и в обычной жизни, когда очень худо, – говорил он. – Вместо того чтобы трястись в истерике, надо закрыть глаза, дышать глубоко и спокойно. Надо найти свой личный звуковой код расслабления. Для этого годится любой текст, лучше стихотворный, и обязательно очень красивый и глубокий по смыслу. У меня, например, это Тютчев, строчки из стихотворения на смерть Денисьевой: „Ангел милый, слышишь ли меня?“ У кого-то, я знаю, это начало первой главы „Евгения Онегина“. Вот к следующему занятию найдите каждый для себя такие строчки».

Маша выбрала стихотворение Баратынского «Пироскаф».

Много мятежных решил я вопросов,

Прежде чем руки марсельских матросов

Подняли якорь, надежды символ!

Не открывая глаз, она попыталась повторить про себя эти строчки, потом стала вспоминать стихотворение целиком. Отключиться и расслабиться не удалось, но дрожь прошла, стало намного легче. Ритм стихотворения стал для нее сейчас чем-то вроде лекарства.

Папа говорил: «Русская поэзия ко всему прочему еще и отличное психотропное средство. Меня, например, из любого житейского дерьма всегда за уши вытягивает Пушкин».

«Когда читаешь про себя стихи, уже не чувствуешь себя бессмысленным, растоптанным животным, – думала Маша, – но по-настоящему я убедилась в этом только сейчас. Теперь я знаю, что параллельные миры запросто могут пересечься – в любой точке, в любую минуту. Не только в геометрии Лобачевского, но и в обычной жизни».

Маша открыла глаза, когда «Тойота» остановилась у железных ворот. Вадим вышел из машины, отпер ворота, опять сел за руль и, въехав в небольшой двор, запер их изнутри.

– Ты, наверное, прежде всего хочешь принять душ? – спросил он, когда они вошли в гостиную одноэтажного кирпичного дома.

– Да, – кивнула Маша, – если можно.

Он провел ее в ванную, зажег свет. Все сверкало белым кафелем и стерильной чистотой.

– Вот здесь чистый халат, полотенца, в общем, сама разберешься.

Оставшись одна, заперев дверь на задвижку, Маша решилась повернуть лицо к большому зеркалу над раковиной. Из зеркала глянуло на нее нечто невообразимое: спутанные, лохматые волосы, щеки в разводах копоти, чужие, сумасшедшие глаза.

Стягивая через голову свитер, брезгливо сбрасывая разодранную майку, она вдруг подумала о том, что надо будет обязательно перестирать все вещи, они валялись на заплеванном полу в сарае, ни одну из них она надеть на себя не сможет.

«И в рюкзаке все грязное, и джинсы грязные, и свитер. Все придется стирать. Интересно – где? Здесь, в чужом доме, неудобно».

Ткань джинсов плотно присохла к разбитой коленке. Маша попыталась размочить теплой водой, разозлилась, отодрала так. Было очень больно, но она даже не поморщилась.

«Лучше бы вообще все это выкинуть, – рассуждала она, стоя под горячим душем, – но рука не поднимется. Почти все вещи шила и вязала мама. Как же я выкину? Придется стирать. И потом, надо ведь в чем-то до Москвы доехать».

Намыливая голову шампунем, она все-таки не сдержалась и заплакала. Слезы текли сами собой, смешивались с теплой водой, с пеной шампуня. Они были злые, отчаянные, но не соленые, совсем пресные от воды, с противным мыльным привкусом.

Вытираясь и кутаясь в мягкий махровый халат, она все еще продолжала плакать. Потом провела ладонью по запотевшему зеркалу, вгляделась в свое бледное, осунувшееся, но уже совершенно чистое лицо и тихонько сказала вслух своему отражению:

– «Много мятежных решил я вопросов...»

В маленькой уютной гостиной на журнальном столе стояла ваза с фруктами, тарелка с красиво разложенными разноцветными бутербродами, высокая бутылка коньяка, две рюмки. Рядом слышался тихий звон посуды и какой-то утробный механический гул. Там была кухня и работала стиральная машина. Через минуту на пороге появился Вадим.

– С легким паром, Машенька, – весело сказал он, – знаешь, я подумал: лучше постирать все твои вещи из рюкзака. Они все-таки на грязном полу валялись. Ты не волнуйся, ничего не полиняет. У меня есть специальный режим в стиральной машине.

– Спасибо, – растерянно улыбнулась Маша, – только ведь пока все постирается, высохнет... Я так и буду ходить в вашем халате?

– А тебе что, надо срочно куда-то идти?

– Нет...

– Я забыл тебя спросить, ты очень есть хочешь? Если очень, я могу приготовить что-нибудь существенное. Ну что ты стоишь? Садись.

– Спасибо. Не надо ничего готовить. – Маша села в глубокое кресло у журнального стола.

– Я живу один, себе ничего не готовлю, – сказал Вадим, усаживаясь напротив. – Иногда ем в ресторане. А дома только бутерброды, чай. Но ты у меня гость, а гостя надо хорошо покормить.

– Я малоежка, – пробормотала Маша, – мне хватит бутербродов.

Вадим открыл коньяк, разлил по рюмкам:

– Давай, Машенька, выпьем с тобой за все, что хорошо кончается.

Они чокнулись, каждый сделал по большому глотку.

– У нас с тобой есть два повода выпить: за знакомство и на брудершафт. Не возражаешь? – Вадим долил коньяку в рюмки.

– Нет, я не возражаю, – слабо улыбнулась Маша, – но мне кажется, если я еще немного выпью, сразу усну.

– И хорошо, Машенька. Тебе надо поспать обязательно. Только поешь сначала.

Маша взяла бутерброд с сыром, откусила, но почувствовала, что есть не может. А вот коньяк шел хорошо, хотя обычно она не пила спиртного.

– Давай теперь за знакомство, – сказал Вадим.

Маша сделала еще глоток и почувствовала, что глаза закрываются.

– Я вижу, ты уже засыпаешь, – заметил Вадим, – я тоже должен сегодня лечь пораньше. Завтра у меня суточное дежурство в больнице, с восьми утра.

– Вы врач? – спросила Маша.

– Хирург, – кивнул он. – Как, проживешь здесь сутки без меня? Не бойся, никто не придет.

– Проживу.

– Давай уж сразу пить на брудершафт. Только учти, целоваться придется. Не возражаешь?

– Нет, – улыбнулась Маша, – не возражаю.

Чуть приподнявшись в креслах, они переплели руки с рюмками, выпили на брудершафт, Вадим осторожно коснулся губами Машиной щеки.

– Теперь только «ты», и никакого отчества. Хорошо?

Маша кивнула.

Он отвел ее в спальню, уложил в постель, а сам убрал со стола, помыл посуду, вытащил из стиральной машины ее вещи и развесил их во дворе на веревке. Потом постелил себе на диване в гостиной, но очень долго не мог заснуть.

* * *
На углу Студенческой улицы, напротив высокой чугунной ограды санатория «Солнечный берег» сидела на раскладном стульчике маленькая сухонькая старушка. Перед ней стояла большая плетеная корзина, наполненная колотым фундуком. Крупные, крепкие орехи шли нарасхват. Стакан фундука у бабушки стоил в полтора раза дешевле, чем на рынке.

Таких старушек было много в курортном городе. На каждой автобусной остановке, у больших магазинов, у ворот санаториев и пансионатов они раскладывали свой нехитрый товар, плоды собственных садов-огородов. Торговали семечками, зеленью, орехами, ягодами, сами варили и сушили ярко-красную и коричневую чурчхелу. Место на рынке стоило дорого, у бабушек, живущих на одну пенсию, каждая копейка на счету.

Городские власти и мафия старушек терпели, не трогали. Правда, у самых ворот «Солнечного берега» торговать не позволяла охрана по приказу директора санатория. А напротив, на углу Студенческой улицы – пожалуйста, сиди и торгуй на здоровье.

Арсюша любил орехи, особенно фундук. Каждый раз, проходя мимо старушки, Глеб Евгеньевич покупал для него кулек и приветливо перебрасывался с «ореховой бабушкой» парой слов. Старушка сворачивала свои кулечки-пирамидки из старых газет, но Арсюше всегда насыпала орешки в тетрадные странички в линеечку, исписанные крупным детским почерком. Ни мальчик, ни Елизавета Максимовна не обращали на это никакого внимания. Они не замечали, что Константинов никогда не выбрасывает кульки из-под съеденных орехов, а быстро прячет в карман.

Однажды, купив у бабушки очередной кулек фундука, Лиза неожиданно сказала, когда они отошли на некоторое расстояние:

– Лет через двадцать я тоже стану такой вот старушкой, сухонькой, интеллигентной, с белой «фигушкой» на затылке.

– А что такое «фигушка»? – хором спросили Арсюша и Глеб.

– Пока волос на голове много, это называется пучок или узел. А когда мало – «фигушка», – объяснила Лиза, – только я буду торговать хризантемами, – добавила она со вздохом.

– Ты, мамочка, не будешь ничем торговать, – возразил Арсюша, – во-первых, ты не коммерческий человек, а во-вторых, тебе придется внуков нянчить. Я собираюсь жениться рано и детей иметь много.

– Сколько именно? – поинтересовался Глеб.

– Трех как минимум. Так что готовьтесь!

«Ореховая бабушка» тоже не была коммерческим человеком и на своих орешках зарабатывала совсем мало. Сидя на складном стульчике, она наблюдала за прохожими, запоминала лица, вслушивалась в обрывки разговоров. На тетрадных листочках в линейку, из которых она так ловко скручивала кульки для Арсюши, Тамара Ефимовна Денисова, давний агент военной разведки, писала свои донесения полковнику Константинову.

Когда-то Тамара Ефимовна работала гримером в областном драмтеатре. Сейчас ей было семьдесят семь, она давно ушла на пенсию. С военной разведкой Денисова сотрудничала еще со времен Отечественной войны, была связником в партизанском отряде, имела богатое ветеранское прошлое, несколько боевых наград, в том числе и орден Отечественной войны первой степени.

Став заслуженной пенсионеркой, Тамара Ефимовна продала свою однокомнатную квартиру и купила небольшой домик с садом и огородом. Конечно, такой добротный домик с участком в четыре сотки в тихом районе города-курорта, неподалеку от моря, стоил куда дороже однокомнатной квартиры в панельной «хрущобе». Но в покупке помогла ее давняя секретная служба, и с этой службы Тамара Ефимовна уходить на пенсию не собиралась.

Муж ее умер давно, единственная дочь вышла замуж за ленинградца и переехала к мужу много лет назад. А в этом году в Петербурге у Тамары Ефимовны родился правнук, которому уже исполнилось три месяца. Иногда к ней приезжала отдыхать вся большая семья дочери, иногда – только взрослые внуки, а в этом сентябре обещали привезти дней на десять правнука Егорушку, и Тамара Ефимовна радовалась, что не выкинула при переезде старенькую детскую кроватку своей дочери. Эту кроватку смастерил ее покойный муж Егор Иванович. Такую не купишь в самом лучшем магазине. Тамара Ефимовна заранее достала ее с чердака и привела в порядок.

Несмотря на свои семьдесят семь лет, Денисова была полна сил, дом сверкал чистотой, а более ухоженного садика с цветником и орешником не было ни у кого на Студенческой улице. Но главное, она была блестящим наружником, имела острое зрение, чуткий молодой слух и превосходную память на лица. Как бывший театральный гример с тридцатилетним стажем работы, она запоминала такие детали, умела дать такой точный словесный портрет, добавив ряд тонких психологических замечаний, что полковник Константинов, работавший с ней уже десять лет, не мог нарадоваться на свою «ореховую бабушку».

Правда, весь блеск ее наблюдательности проявлялся исключительно в устной речи, при личном общении. Тамару Ефимовну следовало хорошенько разговорить, раззадорить вопросами. Письменные ее донесения были добросовестны, но скупы, сухи и редко содержали что-нибудь интересное.

Арсюша очень удивился, не обнаружив Тамару Ефимовну на ее обычном месте:

– Куда-то пропала «ореховая бабушка»!

– Ну мало ли, может, к ней внуки приехали или чувствует себя плохо – все-таки пожилой человек, – пожала плечами Елизавета Максимовна.

Глеб Евгеньевич промолчал. Он знал, что «ореховая бабушка», слава Богу, здорова и внуки с маленьким правнуком приедут к ней только в сентябре. По его срочному приказу Тамара Ефимовна перебралась со своей корзинкой в другое место. Теперь она разложила стульчик напротив ворот Управления торговли, офиса, в котором находился рабочий кабинет кандидата в губернаторы Вячеслава Иванова.

Ставить серьезную «наружку» к квартире и даче Иванова было рискованно – «смежники» моментально бы напряглись, да и чеченцы тоже не слепые. Кроме того, Константинов понимал – никаких прямых контактов в оставшиеся до выборов дни у Иванова не будет. «Ореховой бабушке» было поручено отследить и вычислить чужих наружников, главным образом чеченских. Уж они-то должны стеречь офис своей марионетки.

В том, что Матвей Перцелай прав и именно Иванов является искомой марионеткой, полковник почти не сомневался. Помимо Мотиной информации и его «метода исключения», на эту версию работало еще и собственное чутье Константинова, подкрепленное подробностями личной жизни и финансовых дел Вячеслава Иванова.

Взять кандидата можно было в любой момент, и доказать его продажность не составило бы труда. Но арест Иванова мог спугнуть куда более серьезную птицу – Ахмеджанова. Поэтому полковник не спешил. Он не надеялся проследить бандита через марионетку – Ахмеджанов не дурак, через Иванова он не станет светиться. Но вот наблюдать за своей «покупкой» должен весьма пристально – не только через служащих офиса, но и через наружников. И при таком раскладе «ореховая бабушка» незаменима. Она могла угадывать людей, вычислять на расстоянии и замечала такие детали, какие не мог заметить никто, кроме нее.

Никому не приходило в голову заподозрить в сухонькой интеллигентной старушке, торгующей орехами, секретного агента военной разведки. Таких старушек не стесняются, их чаще всего не замечают – если только не хотят купить орехов.

Несколько агентов-наружников по очереди вели капитана местной милиции Анатолия Головню. Из их докладов пока удалось понять только то, что Головня используется в качестве «шестерки» и контакты его замыкаются лишь на пивном баре «Каравелла».

ГЛАВА 11

Маша проснулась и в первые минуты не могла понять, где находится. Она села и огляделась. В комнате был полумрак, шторы задернуты.

«Интересно, сколько же я проспала?» – подумала она, сладко зевая и потягиваясь. На тумбочке у большой деревянной кровати светился циферблат электронных часов. Они показывали половину двенадцатого.

Маша встала, прошлепала босиком по мягкому паласу, подошла к окну и раздвинула тяжелые шторы. В глаза ударил солнечный свет.

В гостиной на журнальном столе лежала записка.

«Машенька! Доброе утро. Кофе и чай – в буфете, еда в холодильнике. На пляж ты можешь пройти через калитку за домом, только обязательно запри дверь. Ключ на полочке в прихожей. Видеомагнитофон и телевизор включаются от пультов. На всякий случай – номер телефона ординаторской. Не скучай. Вадим ».

Не успела Маша дочитать записку, затренькал звонок. Маша вздрогнула. Телефон лежал тут же, на журнальном столе.

– Алло! Машенька! – услышала она знакомый голос. – Как тебе спалось? Как ты себя чувствуешь?

– Доброе утро, Вадим Николаевич. Спасибо, все хорошо.

– Ты давно проснулась?

– Только что.

– Обязательно позавтракай как следует. Ты вчера целый день ничего не ела. Я забыл тебе написать: в буфете только растворимый кофе. Есть еще молотый, в мельнице у плиты.

– Спасибо вам большое, Вадим Николаевич...

– Машенька, мы же с тобой уже выпили на брудершафт вчера вечером. Давай на «ты» и без отчества. Все, мне надо идти, у меня сейчас операция. Я позвоню тебе, когда освобожусь.

Положив телефон на стол, Маша отправилась в ванную.

На полочке над раковиной она заметила нераспечатанный футляр с новой зубной щеткой и вспомнила, что пакет с ее туалетными принадлежностями так и остался валяться на полу в сарае. Когда трясли рюкзак, пакет выпал, порвался, мыло, паста, зубная щетка – все рассыпалось по полу.

Маша вдруг с удивлением обнаружила, что вчерашний кошмар теперь кажется каким-то далеким страшным сном. Она все отлично помнила, каждая минута, проведенная в чеченском сарае, накрепко, надолго врезалась в память. Но исчезло чувство страха и унижения. Появилось нечто новое, совсем другое: здоровая злость.

«Что, съели меня? Растоптали? Сволочи безмозглые, твари бездушные! Я вам еще покажу!» – думала Маша, пока варила себе кофе в маленькой джезве.

Что и как она им «покажет», Маша, конечно, не знала. В самом деле, что и кому она может «показать»? Она не супермен, не агент ФСБ, не умеет стрелять даже из рогатки и уж тем более – прыгать с парашютом во вражеский тыл, не владеет ни каратэ, ни дзюдо. «Тоже мне, бравый десантник Маша Кузьмина!» – усмехнулась она, доставая из холодильника сыр и масло и усаживаясь за кухонный стол.

«И вообще, – строго сказала она себе, – надо занять у Вадима сто семьдесят тысяч, купить билет в плацкартный вагон и ехать в Москву. Хватит, отдохнула! Интересно, с каким лицом ты будешь просить у него эти сто семьдесят тысяч? – ехидно спросила она себя. – Человек тебя дважды спас, причем вчера – рискуя собственной жизнью. Деньги, между прочим, заплатил немаленькие, пятьсот долларов. Сто семьдесят тысяч ты ему вернешь, оставишь свой адрес, телефон. В Москве он наверняка бывает. А пятьсот долларов? Сразу это невозможно, только постепенно...»

Маша почувствовала, что в ней сейчас спорят два совершенно разных человека. «Раздвоение личности, – констатировала она, – а дальше – шизофрения!»

«Ты же ничего о нем не знаешь, – говорила личность номер один, ханжа и зануда, – ты думаешь, он просто так тебя спас, из благородных побуждений? Просто так ничего не бывает. Может, он вообще с этими бандитами связан, может, он тебя купил у них за пятьсот долларов?»

«Ага, в качестве рабочей силы, чтобы ты ему здесь полы мыла. Он ведь один живет, – посмеивалась личность номер два, значительно симпатичней. – Человек отбил тебя у бандитов, привез к себе домой, накормил, напоил и спать уложил в свою постель. И заметь, сам рядом не прилег, пожалел тебя, дал оправиться от шока. Ему надо спасибо сказать, а не выдумывать всякие гадости».

«Не прилег, так приляжет, – не унималась личность номер один, – приедет завтра утром со своего дежурства, поспит чуток – и вперед с песней. Ты должна сразу сказать, что уезжаешь. Ты, конечно, ему благодарна, но не до такой же степени!»

Спор с самой собой стал надоедать. Она поняла, что все равно не сумеет принять решение, пока не увидит еще раз гостеприимного хозяина дома. Уезжать следовало прямо завтра, это она знала совершенно точно, но также точно чувствовала, что уезжать не хочется, и пока не желала себе признаваться почему, только повторяла про себя, то грустно, то весело: «Он старый, он ровесник моего папы, я его совершенно не знаю, и вообще...» Зазвонил телефон.

– Кыто это? – услышала она в трубке чужой тяжелый бас.

– А с кем, простите, я говорю? – вежливо поинтересовалась Маша.

Последовала долгая пауза, она хотела уже нажать кнопку отбоя, но услышала:

– Гыдэ докытар? – У говорившего был сильный кавказский акцент, прямо-таки пародийный.

– Может, вы сначала все-таки представитесь? – предложила Маша.

– Мынэ нада докытар! – ответили ей.

– Вадима Николаевича нет дома. Если хотите что-то передать, скажите. Я передам.

– Ты кыто и чего зыдэс делаишь? – спросили в ответ.

– Знаете, – вздохнула Маша, – я не привыкла беседовать в подобном тоне.

Она нажала кнопку отбоя.

Следующий звонок прозвучал через пятнадцать минут, когда Маша снимала с веревки во дворе свои высохшие вещи. На этот раз ее назвали по имени. Разговаривал с ней совсем другой человек, тоже кавказец, но почти без акцента.

– Ты Маша? – спросили ее.

– Да, я Маша. Здравствуйте.

– Я друг доктора. Где он?

Удовлетворившись хотя бы таким безымянным представлением, она ответила:

– Вадим Николаевич в больнице, на дежурстве.

– А ты ему кто?

– Я у него в гостях.

– Я спрашиваю, кто ты ему?

Мало того что звонившие не произносили ни «здравствуйте», ни «пожалуйста-спасибо», будто этих слов в русском языке не существовало вовсе, они еще откровенно хамили.

– Если вы хотите что-то передать Вадиму Николаевичу, я передам. А нет – всего доброго.

В ответ раздались частые гудки. Маше стало не по себе. Она набрала номер ординаторской, оставленный Вадимом в записке. Приятный женский голос ответил, что Вадим Николаевич в операционной и появится часа через два, не раньше.

– Передайте ему, пожалуйста, что звонила Маша.

– Хорошо, обязательно, – пообещали ей, и в голосе невидимой собеседницы послышалось легкое удивление.

Маша решила не подходить к телефону в течение следующих двух часов, вернулась во двор снять с веревки вещи. Случайно взгляд ее упал на щель между металлическими секциями забора. Кто-то смотрел в эту щель, откровенно, нагло глазел, пуская сигаретный дым.

Маша автоматически отметила, что ворота заперты. Ключ висел там же, на крючке. Двор был отделен от улицы высоким металлическим забором с узкими просветами между квадратными секциями.

«Высота забора около двух метров, – быстро соображала Маша, – перелезть сложно, но при желании можно. Соседние участки справа и слева отгорожены таким же забором, домов не видно, только крыши торчат. Есть там кто-нибудь или нет – неизвестно. Калитка за домом!» – спохватилась она.

За дом Маша еще не заглядывала, но помнила из записки Вадима, что там есть калитка, ведущая к пляжу. Что лучше сделать сначала? Сбегать проверить, заперта ли калитка, или?..

Тот, кто глядел в просвет, загасил сигарету и продолжал наблюдать за Машей, даже не пытаясь спрятаться.

Шагнув к забору, она произнесла громко и решительно:

– Добрый день. Я могу вам чем-нибудь помочь?

Не ответив ни слова, человек исчез, скрылся за металлической секцией. Но не ушел совсем, Маша чувствовала, он здесь.

– Да вы не прячьтесь, не стесняйтесь, – продолжала она, – может, у вас проблемы какие-нибудь?

Из дома послышался телефонный звонок, но Маша подходить не собиралась, два часа еще не прошли.

– Не хотите разговаривать, не надо, – в последний раз обратилась она к человеку за забором, – уходите отсюда! Подглядывать стыдно!

Разумеется, ей ничего не ответили. А телефон в доме продолжал нудно тренькать.

Забор за домом был точно таким же высоким, металлическим. За ним, совсем близко, слышался шум моря и веселые гулкие голоса с пляжа. Калитка оказалась запертой. И ключ торчал изнутри.

Маша вернулась в дом, заперла дверь, проверила, все ли окна закрыты на задвижки. День был очень жаркий, вскоре в закупоренном доме стало нечем дышать, но Маша решила не открывать ни одной форточки и никуда не выходить. Во всяком случае, до тех пор, пока не поговорит с Вадимом.

Она нашла утюг и гладильную доску, не спеша перегладила все вещи, вымыла со стиральным порошком тряпочные китайские тапочки. Она только сейчас вспомнила, что в сарае, кроме мыла и зубной щетки, осталась валяться ее маленькая сумочка. Ладно, не жалко. Сумочка старая, совсем дешевенькая, из кожзаменителя. Что там было? Документы взял Вадим, это она помнила точно. Что еще? Щетка для волос, зеркальце, тюбик гигиенической губной помады, в общем, мелочи...

«Там мог быть мой читательский билет, из Театральной библиотеки! На билете обо мне написано практически все: фамилия, телефон, домашний адрес, серия и номер паспорта, название института, курс. Однако зачем так много знать о человеке, которого они и человеком-то не сочли, хотели изнасиловать и использовать в качестве бесплатной рабочей силы? Один из звонивших назвал меня по имени. Вряд ли Вадим успел предупредить кого-то, что здесь гостит некая Маша. И тем более вряд ли он стал бы предупреждать этого „друга“ с кавказским акцентом...»

Телефон зазвонил опять. Прошел всего час. Маша трубку не взяла, но все время, пока звучало назойливое однообразное треньканье, сидела, стараясь не дышать, будто маленький кнопочный телефон – живое, чрезвычайно злобное и опасное существо.

Когда звонки наконец затихли, ей удалось успокоиться и собраться с мыслями. «Допустим, Вадим все-таки предупредил этого „друга“, но в таком случае он должен был сказать „другу“ и о суточном дежурстве. Если „другу“ известно, что доктора сутки не будет дома, зачем он звонит сюда, а не в больницу?»

И тут послышался настойчивый автомобильный сигнал. Судя по звуку, машина стояла у самых ворот.

– Как мне это надоело! – громко вслух сказала Маша. – Чего они от меня хотят? Выманить из дома? Когда я выходила во двор, на меня просто смотрели, не трогали. Еще раз хотят посмотреть? Нервы треплют?

Она решительно отперла входную дверь. Гудки тут же прекратились. Стало очень тихо. Маша подошла к просвету в заборе, заметила сквозь узкую щель заляпанные грязью задние колеса, брезентовый верх. У ворот стоял военный «газик». Приблизив лицо к просвету, она пыталась разглядеть номер – на всякий случай. И тут же отпрянула. Прямо напротив, со стороны улицы, практически нос к носу возникла улыбающаяся физиономия с пошлыми черными усиками.

– Слюшай, пачыму такой сырдытый? – спросила физиономия.

– Что вам нужно?

– Мынэ докытар нужино!

– Его нет. Он в больнице, на дежурстве. – Ей казалось, что эту фразу она повторяет в десятый раз за сегодняшний день.

– А ты кыто? Кыто ты докытару?

– Послушайте, – тяжело вздохнула Маша, – ну почему вам это так интересно? Вы сами ему кто? Сват? Брат? Родная мать или законная жена?

– У докытара нэт жины. – Машин напор немного смутил усатого. – Слушай, нэ сэрдысь, сыкажи толко, давыно зынаишь докытар?

– Всю жизнь. С раннего детства. Устраивает?

– Так бы и сыказала сыразу! – почему-то обрадовался усатый. – Слушай, тыбэ будыт он званит?

– Обязательно.

– Мынэ дашь с ным пагаварыт?

– Ладно, – согласилась Маша, – я дам вам с ним поговорить.

«Может, я зря паникую? – размышляла она, возвращаясь в дом. – Может, эти никакого отношения к тем не имеют? Действительно, пусть Вадим сам поговорит с усатым. Может, они отстанут?»


Вадим позвонил через двадцать минут.

– Все в порядке, Машенька, – сказал он, выслушав ее рассказ об осаждающих дом кавказцах, – это связано с моей работой. Они просто не могут дозвониться в больницу, а им срочно нужна консультация по поводу одного больного.

– Откуда они знают мое имя?

– Машенька, я приеду завтра утром и все тебе объясню. Ты их не бойся и не нервничай. Хорошо?

– Хорошо, – неуверенно согласилась Маша, – усатый ждет у забора. Он просил, чтобы я дала ему с вами... с тобой поговорить.

– Отнеси ему телефон.

– Что, ворота открыть? Впустить его?

– Нет, можешь передать через забор. Дотянешься?

– Попробую.

Усатый стоял, почти втиснув лицо между секциями забора. Привстав на цыпочки, Маша передала ему трубку. Он быстро заговорил на своем языке, только иногда мелькало русское слово «температура».

Наконец усатый вернул ей телефон.

– Машенька, тебя больше никто беспокоить не будет, – услышала она голос Вадима, – можешь открыть окна, сходить на пляж. Обязательно пообедай. Я тебе позвоню вечером.

Примерно через полчаса Аслан Ахмеджанов уже знал, что девушка Маша, которую сняли с товарняка люди Ахмеда, – старая знакомая доктора, а не просто случайная бродяжка. Следовательно, доктор имел полное моральное право поступить так, как поступил. И говорить тут не о чем. Ахмед был не прав. Непонятно, конечно, как она оказалась в товарняке, но при желании можно выяснить и это, и все остальное про Кузьмину Марию Львовну, студентку актерского отделения Высшего театрального училища имени Щепкина.

А еще через десять минут позвонил сам Ревенко. Он звонил фельдшеру, и тот задал ему несколько вопросов по поводу одного из раненых.

Слушая короткие реплики фельдшера, Ахмеджанов закурил, стал по давней привычке пускать ровные колечки дыма в потолок и подумал о том, что, в конце концов, доктор тоже мужчина, в доме его очень давно не появлялось ни одной женщины. Что ж тут странного, если наконец появилась?

На тумбочке у кровати рядом с пепельницей и помятой пачкой сигарет «Кэмел» валялась маленькая синяя книжечка – читательский билет Театральной библиотеки.

* * *
Они не знали расписания его дежурств в больнице. График был скользящий, врачи иногда подменяли друг друга. По давней договоренности, в больницу с гор никогда не звонили, связывались с ним только по его сотовому телефону. Они еще полтора года назад согласились, что в ординаторскую им лучше не звонить.

С температурой у раненого он разобрался. Ехать в горы сейчас не было необходимости. И слава Богу. Он устал за эти сутки, провел не две, а три операции, одна – очень тяжелая. Но главное, ему хотелось домой. Там Машенька. Даже не верилось, что он приедет, а она там.

«Вот возьмет и скажет: я хочу в Москву, к маме с папой, – грустно подумал он, – потребует, чтобы я отправил ее домой сегодня, сейчас».

К воротам он подъехал в девять утра. В доме стояла тишина, он вошел, стараясь не шуметь, заглянул в спальню. Машенька спала, но тут же открыла глаза, села на кровати, улыбнулась и произнесла:

– Доброе утро. Я сейчас встану. Вам... тебе, наверное, надо поспать после дежурства. А на диване в гостиной неудобно.

– В любом случае я должен сначала принять душ, – улыбнулся он в ответ.

Она заметила, что он выглядит очень усталым, щеки за ночь заросли колючей щетиной. Голубые глаза смотрели ласково и растерянно.

«Нет, не стану я сейчас задавать все эти вопросы про бандитов, – решила она, – пусть отдохнет, выспится после бессонной ночи».

– Трудное было дежурство? Тяжело не спать всю ночь? – спросила она.

– Я привык. – Неожиданно он сделал шаг к ней, осторожное, но в то же время стремительное движение.

Маша внутренне сжалась: «Вот сейчас... Он подойдет, сначала сядет на кровать. Конечно, ведь я на его кровати, в его доме!»

– Может, я пока завтрак приготовлю? – предложила она тихо. – Ты примешь душ, а я приготовлю. Что ты любишь есть утром?

Несколько секунд он смотрел на нее молча. «В самом деле, зачем я так спешу? Она должна хоть капельку ко мне привыкнуть, хоть немного».

– Да, Машенька, приготовь. Что тебе самой хочется, то и приготовь.

Он сделал еще шаг, осторожно провел ладонью по ее щеке, легко прикоснулся губами к краешку ее губ и почувствовал, как она напряженно застыла. Сделав над собой усилие, он отошел от кровати и отправился в ванную.

«Нет, надо все-таки уезжать, – думала Маша, взбивая вилкой три яйца с холодным молоком, – вот позавтракаем сейчас, и я ему скажу. Я просто скажу, что мне надо домой, меня ждут родители.

Так ведь нельзя, в самом деле! Я его совершенно не знаю, вторые сутки живу у него в доме. Даже не в нем дело, а во мне. Он всего лишь по щеке меня погладил, чуть-чуть губами притронулся, а у меня уже сердце закудахтало, как чокнутая курица, и голова поплыла. Вот с Саней ничего подобного не происходило и с тем первым мальчиком тоже. – Она вылила взбитые в пену яйца на раскаленную сковородку. – Я вообще никогда ничего подобного не чувствовала. Самое интересное, что уезжать мне вовсе не хочется. Именно поэтому придется уехать как можно скорее. Пока не поздно».

Когда Вадим вышел из ванной, стол на кухне был красиво накрыт. Маша нарезала огурцы и помидоры, поджарила в тостере белый хлеб, даже масло переложила из упаковки в масленку, чего сам Вадим никогда не делал. На сковородке ворчал нежно-желтый омлет, в джезве дымился крепкий кофе.

На Маше была длинная шелковая юбка, та самая, в которой он увидел ее в первый раз, и тонкая вязаная маечка без рукавов.

– Сегодня очень жарко, – сказала она, ловко скидывая омлет со сковороды на тарелку Вадиму.

– Ты ведь вчера так и не ходила на пляж? Вот сейчас позавтракаем и пойдем. Омлет потрясающий!

– Тебе кофе или чай? Я на всякий случай приготовила и то и другое. Чай заварила свежий.

– Налей мне, пожалуй, чайку. А почему ты сама не ешь ничего?

– Я не привыкла так рано. Я обычно завтракаю в институте, между первой и второй парой, в двенадцать часов. А дома никогда не успеваю. Всегда хочется поспать подольше.

– Машенька, а куда делся твой замечательный жених, который должен был приехать? – Вадим встал, налил в чашку кофе и поставил перед Машей, потом намазал маслом кусок поджаренного хлеба, положил сверху сыр и протянул ей на тарелке. – Ты все-таки поешь хоть немного, за компанию. И кофе горячего выпей.

– У жениха случился приступ аппендицита, – сообщила Маша, откусывая бутерброд, – сначала мы собирались поехать вместе. Но в последний момент ему дали роль на телевидении, в детской передаче. Есть такая передача «Вперед, за сказкой!», ему дали там роль вампира. Он не мог отказаться. – Маша отхлебнула кофе. – Мы решили, что я поеду одна, а он потом приедет. Но он не смог – из-за аппендицита.

– Ну что ж, две вполне уважительные причины – вампир и аппендицит. А он тебе действительно жених?

– То есть?

– Ну, ты за него замуж собираешься?

Маша засмеялась:

– За Саню?! Я вообще пока замуж не собираюсь. У нас так, вроде бы роман... Ну, как это обычно бывает в институте.

Она доела бутерброд, допила кофе и закурила. Вадим заметил, что тонкие пальчики ее левой руки выплясывают на столе какой-то причудливый танец. Он вдруг почувствовал, как она сильно нервничает, и удивился: лицо и голос при этом оставались совершенно спокойными.

– Вадим, – медленно и все так же спокойно произнесла она, – мне, наверное, лучше уехать.

Мне здесь очень хорошо, у тебя. Я страшно благодарна тебе за все, но пора и честь знать. Мне надо в Москву.

Повисла долгая напряженная пауза. Он отставил чашку с чаем, внимательно посмотрел на Машу, пытаясь встретиться с ней глазами. Но она отводила взгляд.

– Почему, Машенька? Я тебя чем-нибудь обидел? – Он накрыл ладонью ее руку. Пальчики успокоились и напряженно застыли под его ладонью. Но руки она не убрала.

– Что ты! Просто... Родители ждут и вообще...

– Когда именно тебя ждут родители? Сегодня? Завтра?

– Двадцатого.

– А сегодня только тринадцатое. Машенька, может, ты нежно любишь того мальчика Саню и никто другой для тебя не существует?

– Нет, не то. Совсем не то. – Маша вдруг почувствовала, что сейчас заплачет. Это получилось бы глупо и некстати.

– Я могу тебя прямо сегодня отвезти в аэропорт и посадить на московский самолет. Ты ничем мне не обязана. Хочешь домой – это твое право, ты взрослый, свободный человек. Но просто объясни мне – почему?

– Потому... – Маша еле сдерживала слезы.

«Ты дура и зануда», – с ненавистью сказала она себе, резким движением загасила сигарету, выдернула руку из-под ладони Вадима и встала из-за стола. Он сидел и молча смотрел на нее. Она старалась не встретиться с ним взглядом.

– Мне очень неудобно, – произнесла она каким-то деревянным голосом, – но ты не мог бы одолжить мне сто семьдесят тысяч? У меня ни копейки. Билет в плацкартный вагон стоит сто семьдесят тысяч. Я оставлю тебе адрес и телефон. Ты ведь бываешь в Москве? Я верну при первой возможности. И еще... где мой паспорт и студенческий?

– Твои документы лежат на каминной полке, в гостиной, – тихо сказал он, вставая, – поездом ты, конечно, не поедешь. Тем более плацкартным вагоном. С поездами у тебя плохие отношения.

– Но самолет стоит очень дорого, – возразила Маша все тем же деревянным голосом, – ты и так потратил на меня деньги. А плацкартный вагон – это не товарняк. Там есть милиция.

– Милиция – это серьезно, – кивнул он, – милиция тебя всегда защитит. Ты полетишь самолетом. Адрес и телефон можешь не оставлять. – Он вышел в гостиную, вернулся через минуту, держа в руке Машины документы и стодолларовую купюру.

– Это очень много, – сказала Маша, – билет на самолет стоит дешевле.

– Извини, других денег у меня нет. – Он положил паспорт, студенческий и купюру на кухонный стол.

«Рюкзак уже собран, – с тоской подумала Маша, – он лежит на кресле в гостиной».

Она взяла со стола документы и деньги, положила в карман юбки, вышла в гостиную, подхватила рюкзак, вспомнила, что там в наружном кармане должны лежать маленький отрывной блокнот и ручка, но ни того ни другого не было. «Теперь все равно, – равнодушно подумала она, – ему не нужен мой адрес».

– Может, ты позволишь отвезти тебя в аэропорт? – услышала она откуда-то издалека голос Вадима и застыла на пороге с рюкзаком в руках.

Слезы, которые все это время набухали в глазах, вдруг предательски покатились по щекам.

«Ты не только дура и зануда, но еще и истеричка!» – сказала она себе, а вслух спокойно произнесла:

– Прости меня, пожалуйста. Спасибо тебе. Я не смогу...

Она не договорила. Вадим подошел, легко подхватил ее на руки и, прикасаясь губами к ее губам, прошептал:

– Никуда я тебя не отпущу, Машенька...

Рюкзачок упал на пол.

ГЛАВА 12

Анатолия Головню всегда смущал момент передачи гонорара. Слишком уж просто и открыто хозяин «Каравеллы» Руслан отдавал ему в руки конверт с положенной суммой «зеленых». Головня каждый раз вздрагивал и озирался по сторонам. Страх заглушал радость от получения плотной пачки новеньких, вкусно пахнущих купюр.

Однажды он поделился своими опасениями с теми, кто ему платил:

– Так нельзя! Поймают меня, возьмут с поличным. Надо придумать другой способ, оставлять где-нибудь в секретном месте.

В ответ ему рассмеялись в лицо:

– Да у нас таких, как ты, – половина города! Что ж мы, для всех секреты будем придумывать? Мы тебе не американские шпионы. Не нравится – не бери!

Можно было бы и не брать. Но работать все равно придется, иначе пристрелят. Он не идиот, чтобы бесплатно рисковать.

Наверняка про половину города они загнули. Но четверть – точно работает на них. Та четверть, которая кормилась за счет абхазской мафии, теперь принадлежит чеченцам – с потрохами.

Но одно дело своя, домашняя мафия и другое, совсем другое дело – чеченцы. К тому же область теперь наводнилась агентами из столицы, чужаками-москвичами, и тебе МВД, и ФСБ, и ГРУ – они только и ждут, когда кто-нибудь из местных проколется. Как тут не нервничать? Как не трястись рукам, не колотиться сердцу – сто двадцать в минуту вместо положенных шестидесяти ударов? Да еще одышка, пот градом! Не скажешь же врачам на медкомиссии, мол, «что вы, товарищи медики, не болен я никакой щитовидкой. Нет у меня, как вы это называете, токсического зоба. Зоб у пеликана взоопарке, а я просто на чеченцев работаю, выполняю всякие мелкие щекотливые поручения и боюсь, рано или поздно...».

Думая обо всем этом, Головня уже входил в «Каравеллу» – за очередным гонораром. Спускаясь вниз по лестнице, он с омерзением чувствовал, как прыгает сердце, потеют ладони и не хватает воздуху.

Охранники мрачно буркнули: «Привет». Капитан сел за столик, пытаясь унять сердцебиение. Ему сразу не понравилось, что в баре много народу. Нет, для обычного бара вовсе не много, заняты всего два столика. Но для «Каравеллы» это слишком.

Впрочем, посетители показались ему вполне приличными. За одним столиком два курортника средних лет хихикали и шептались о чем-то с молодой красивой девкой в короткой юбке – тоже, вероятно, курортницей. Девка сидела, закинув ногу на ногу, и ноги у нее были длинные, стройные, золотисто-смуглые.

Вид длинных загорелых ног, оголенных до последнего предела, всегда вызывал у капитана острое, неодолимое желание, почти эрекцию. Однако стоило вспомнить рыхлые белые ляжки собственной супруги – и сладкая судорога в паху проходила. Сейчас, глядя на ноги этой незнакомой девки, он сглотнул слюну, попытался, не напрягаясь и не отвлекаясь, вспомнить жену, но тут же почувствовал мощную эрекцию.

«Надо опять завести любовницу! – пожалев себя от души, решил Головня. – Пусть Надька, стерва, хоть лопнет от злости!»

Без любовницы Головня обходиться не мог, но жена Надежда следила за ним неусыпным оком истинной офицерши. Она моментально вычисляла и выслеживала очередную пассию капитана, заявлялась к красотке домой или на работу, устраивала оглушительные грязные скандалы, могла даже вцепиться в волосы. Красотки не желали терпеть оскорблений и жертвовать волосами ради скучных нежностей капитана. Не помогали ни дорогие подарки, ни шикарные рестораны. Очередная зазноба уходила на своих длинных загорелых ногах к кому-нибудь, у кого законная супруга менее бдительна и агрессивна.

О разводе с Надеждой нечего было и думать. Она бы его выгнала из квартиры, сжила бы со свету, добилась бы увольнения из милиции. К тому же – двое детей. Это ж какие алименты!

Головня отвел голодные глаза от ног хихикающей девицы, и тут же его взгляд уперся в другие ноги. За соседним столиком сидели две такие красотки, что захватило дух. Одна блондинка, другая брюнетка. Не понять, которая лучше. Сразу две пары голых стройных, смуглых ног. Красотки эти сидели в компании двух молодых «качков» с бритыми затылками. Головня так и не понял, местные они или тоже отдыхающие.

Столы обеих компаний ломились от шашлыков, форели, салатов и пива. «Поесть, что ли?» – с тоской подумал капитан, еще раз сглотнув слюну. Он кивнул Руслану, который бегал между столиками, занятый необычным наплывом гостей.

Руслан улыбнулся в ответ, исчез на несколько минут в комнате за стойкой, потом вышел и небрежно бросил на стол перед капитаном тонкую книжечку меню в картонной глянцевой обложке. Головня раскрыл меню. Внутри лежал обычный незапечатанный конверт.

«Хорошо хоть так, а не впрямую! При посторонних!» – успел подумать капитан и попытался незаметно спрятать конверт в карман светлого легкого пиджака. Но тут началось нечто невообразимое.

Моментально повскакивали девицы и их спутники, замелькали вспышки фотокамеры, капитану заломили руки назад и бросили на пол обычным приемом. Остальное происходило как в кошмарном сне.

Головню трясло и лихорадило. Лежа на полу лицом вниз, он чувствовал, как температура у него подскочила градусов до сорока. Пот лился ручьями, даже пол под ним стал влажным. А сердце колотилось так, что казалось – сейчас лопнут ребра. Воздуху не хватало, капитан начал задыхаться.

– Головня Анатолий Леонидович, – услышал он над собой сквозь звон в ушах странно высокий голос, – Федеральная служба безопасности. Вы арестованы.

Он удивился, что ему в лицо тычет удостоверение майора ФСБ не мужик, а одна из длинноногих девок, блондинка. «Поэтому такой высокий голос, – машинально отметил про себя Головня, – баба меня арестовывает! Баба! Но я же не при исполнении, мне же долг вернули, я давал в долг, вот мне и вернули!» – пронеслось у него в голове. Слова пульсировали и мелькали, будто вертелась перед ним карусель, сумасшедшая карусель из пульсирующих слов. Потом осталось только одно: «долг», оно стучало в мозгу, во всем теле – «долг-долг-долг!» – и ритм все убыстрялся, сто двадцать ударов в минуту, сто тридцать, сто сорок.

Его запихнули на заднее сиденье черной «Волги», между двумя «курортниками» средних лет. Следом тронулась такая же «Волга», в которой увозили Руслана.

Никто не видел, как сидевший на лавочке во дворе, расположенном напротив входа в бар, молодой человек быстро встал и бросился вон со двора. Только старушка, сидевшая на той же лавочке и вязавшая носок, удивленно подняла брови над очками: сидел себе парнишка, покуривал, газетку почитывал, а тут вдруг вскочил как ошпаренный, помчался, даже газету свою оставил.

– Эй, молодой человек! – успела крикнуть она вслед, но он даже не оглянулся.

Молодому человеку было на вид лет тридцать, одет он был в потертые джинсы и темно-синюю футболку и внешность имел совершенно непримечательную: средний рост, среднее телосложение, русые волосы, серые глаза. Именно так должен выглядеть наружник, то есть никак не выглядеть.

За входом в «Каравеллу» агенту полковника Константинова было очень удобно наблюдать из этого тихого дворика, сквозь просвет между домами, затененный липами. Он видел, как входили в бар две веселые компании – сначала «качки» с девицами, потом двое отдыхающих средних лет с одной девицей. Потом вошел Головня, непосредственный объект наблюдения. Когда подъехали две черные «Волги», наружник удивился: неужели смежники? А всего через пять минут вывели Головню и хозяина бара. Наружник даже заметил, что объект как-то странно выглядит: весь мокрый, лицо буро-красное, а глаза – огромные, выпученные, почти выкатываются из орбит...

Бабушка, вязавшая носок, пожала плечами, отложила свое вязание и стала с любопытством просматривать газету, оставленную молодым человеком. А тот был уже далеко от тихого дворика. Он шел очень быстро, он спешил сообщить о случившемся полковнику Константинову по экстренной связи. Полковник должен узнать об этом именно от него, иначе – грош ему цена как наружнику.

Молодой человек иногда матерился про себя и сплевывал на ходу. Ругательства и плевки адресовались слишком уж расторопным «смежникам».

Когда в баре стало тихо, полная, застенчивая Кристина, пятнадцатилетняя дочь Руслана, погладила по головам рыдающих мать и старшую сестру, дала таблетку валидола старому испуганному дедушке и удалилась с радиотелефоном в комнатку за стойкой.

– Папу взяли, – тихо сказала она по-абхазски, набрав номер, – он дал деньги милиционеру, тощему, пучеглазому, сунул в меню, в конверте. Он просил передать: надо убить журналиста.

Это журналист навел. – И девочка захлопнула крышку телефона.

* * *
– Старший следователь Федеральной службы безопасности майор Краснов, – представился Головне приятный человек средних лет, – садитесь, Анатолий Леонидович. – Он указал на стул.

Головня послушно сел. Из-за усиливающейся лихорадки он видел все как в тумане, однако успел заметить, что его привезли в здание областного ФСБ.

– За что меня арестовали? – спросил он сквозь одышку.

– Вас пока только задержали, – уточнил Краснов, – вы подозреваетесь в пособничестве опасным преступникам, террористам, находящимся в розыске. Я вижу, вы себя плохо чувствуете. Сейчас вы ответите на несколько вопросов, затем вас отведут в камеру, там вас осмотрит врач.

– Я не могу отвечать на вопросы, – простонал Головня, – мне плохо. Вызовите врача прямо сейчас!

Болели одновременно голова и сердце. Такое с ним было впервые. Боль раздирала все тело, он задыхался. Посмотрев на него внимательно, следователь кивнул и спокойно произнес:

– Хорошо, Анатолий Леонидович, я вызову врача прямо сейчас. – Он поднял телефонную трубку.

Через несколько минут в кабинет вошел пожилой человек в белом халате. Приложив фонендоскоп к мокрой от пота груди Головни, он сказал несколько слов следователю, разобрать которые Головня уже не мог.

– Я умираю! – прохрипел он еле слышно. – Сделайте что-нибудь, я умираю!

Его била крупная дрожь. Ему и правда казалось, что он умирает. Бешеный панический стук сердца отдавался в ушах грохотом, голова раскалывалась от этого грохота.

– Что это? Сердечный приступ? Почему он так дрожит? – тревожно спросил следователь.

– Страшная тахикардия, сто пятьдесят в минуту, – сообщил врач, – честно говоря, я не совсем понимаю, но нужны срочные меры.

– Щитовидка! – произнес Головня из последних сил.

Он уже ничего не слышал. Грохот сердца сливался в монотонный оглушительный гул, будто у него в голове работал двигатель взлетающего самолета. А перед глазами стоял длинный сужающийся черный туннель – совершенно черный, без всякого света в конце.

Жена Надежда имела целую библиотеку мистической литературы, она увлекалась йогой, черной магией и прочей ерундой. Она изучала все это, чтобы портить карму любовницам мужа и насылать на них порчу. Сам Головня иногда от нечего делать почитывал кое-что. Про туннель он читал. Но в конце должен быть свет. Почему же так темно?

– Тиротоксический криз! – догадался доктор, услышав слово «щитовидка». – Боюсь, дело плохо. Срочно нужен кислород, капельница с глюкозой.

– Его нельзя класть в лазарет, – возразил следователь, – его надо постоянно держать под контролем, обеспечить надежную охрану.

– Вы смеетесь? Куда он убежит в таком состоянии?

– Не убежит. Убьют, – мрачно сообщил следователь.

Следователь Краснов приехал из Москвы. А врач – местный, из тюремного лазарета. Знакомы они не были.

– Ну а так он сам умрет. Прямо сейчас, – жестко сказал врач, – из криза его можно вывести только в условиях стационара. То, что я могу сделать здесь, даст временный и ненадежный эффект. Потом он должен находиться под постоянным наблюдением, в реанимации. Вы же можете обеспечить дополнительную охрану в лазарете.

В крошечной, без окон, палате лазарета Головню вывели из комы. Охрана была надежной, персонал – проверенный-перепроверенный. Никто посторонний сюда проникнуть не мог.

Часов в пять утра у палаты появилась молоденькая медсестра.

– Ребята, укольчик нужно сделать, – сообщила она, сладко зевнув, – ой, не могу, спать хочу, умираю.

И шприцы, и необходимые препараты лежали в специальном шкафчике, внутри охраняемой палаты. У сестры не было ничего – ни в руках, ни в карманах. На глазах у двух охранников она распечатала одноразовый шприц, надломила ампулу, которую достала из только что раскрытой упаковки, сделала внутривенное вливание.

– Все, – зевнула она еще слаще, вытаскивая иглу из вены спящего Головни, – теперь можно завалиться спать часика на полтора с чистой совестью.

Через два часа Головня умер, не приходя в сознание. Врач, вызванный охранниками, констатировал, что смерть наступила в результате второй волны тиротоксического криза.

ГЛАВА 13

На закрытом пляже за домом доктора было мало народу. Человек пять отдыхающих из соседнего пансионата играли в карты на сдвинутых лежаках, двое маленьких детей возились с галькой у самой кромки моря, их родители дремали тут же, лежа на полотенцах. Солнце уже не жгло, медленно сползало к горизонту, к розовато-серебристому длинному облаку у западной кромки моря. Начинался ленивый, безветренный вечер.

– Ты отлично плаваешь, – сказал Вадим, когда они вышли из моря.

– Ты тоже, – улыбнулась Маша, откидывая мокрые волосы со лба.

Толстая дама в купальнике-бикини отделилась от группы картежников и направилась к ним, сжимая в губах длинную коричневую сигарету и окидывая высокую широкоплечую фигуру доктора откровенным многозначительным взглядом. Вадим в это время растирал Машу большим полотенцем.

– Простите, у вас огонька не найдется? – Дама кокетливо тряхнула черно-белыми пергидрольными кудряшками.

– Пожалуйста. – Доктор достал зажигалку из кармана валявшихся на лежаке джинсов и дал даме прикурить.

– Спасибо, – обворожительно улыбнулась дама и выпустила дым из ноздрей, – у нас у всех газ кончился.

Возвращаться к своей карточной компании она явно не спешила.

– Вы так молоды, а уже такая взрослая дочь. – Она надменно и равнодушно взглянула на завернутую в полотенце Машу.

– Я не так уж молод, – Вадим любезно улыбнулся даме, – а это не дочь. Это моя жена.

Тонкие, выщипанные в ниточку брови дамы медленно поползли вверх.

– Ах, извините! – Она обиженно повела полными плечами и тут же удалилась.

Маша, уткнувшись доктору в грудь, тихо засмеялась:

– Очень выразительное личико у этой милой леди! Представляешь, если бы я и правда была твоей женой, нам бы постоянно пришлось сталкиваться с такой двусмысленной реакцией!

– Кстати, неплохая идея, – он обнял Машу за плечи, – очень неплохая идея. Мы с тобой это обдумаем, ладно?

– Почему ты неженат? Только, пожалуйста, ответь серьезно.

– Жена ушла от меня десять лет назад.

– А почему потом не женился?

– Как я мог жениться на женщине, которую встретил только сейчас? Мне пришлось дождаться, когда станешь совершеннолетней, приедешь одна в этот город, потом попытаешься уехать отсюда на товарняке.

– Вадим, перестань, пожалуйста.

– Малыш, я не шучу.

Маша открыла рот, чтобы возразить, но, взглянув ему в глаза, поняла: правда, не шутит, и, кашлянув, спросила:

– А дети есть у тебя?

– Сын. Двадцать пять лет. Зовут Сережа, живет в Квебеке. Женился на канадке украинского происхождения.

– Значит, ты совершенно один?

– Теперь уже нет. Теперь я с тобой. И нам пора ужинать.

* * *
Метрдотель небольшого приморского ресторана «Парадиз» поздоровался с доктором за руку и, проводив Машу долгим оценивающим взглядом, подумал: «В советское время такие тощие цыплята стоили два двадцать в кулинарии».

Доктор часто бывал в этом ресторане, но ни разу еще не приходил сюда с женщиной. Официанты поглядывали с любопытством. Роскошная блондинка Ларочка в синем форменном платье без рукавов склонилась над столиком, обдавая запахом духов «Криатюр» и щедро демонстрируя мощную грудь в глубоком декольте, пропела:

– Добрый вечер, Вадим Николаевич! Сегодня очень свежая форель.

– Машенька, ты будешь форель? – спросил доктор.

– Да.

– Выпьешь что-нибудь?

– Мартини бьянко, совсем немножко.

Когда официантка отошла, надменно покачивая бедрами, Маша спросила:

– Ты здесь часто бываешь?

– Да. Здесь спокойно. Народу мало, нет жуткой грохочущей музыки, кормят неплохо.

Через несколько минут подошел метрдотель и, наклонившись к уху доктора, прошептал:

– Вадим Николаевич, вас к телефону.

Доктор специально оставил дома свой мобильный, будто чувствовал – не дадут ему спокойно провести вечер. Слишком уж все складывалось хорошо. Но достали и здесь.

– У него кровит шов, – услышал он тяжелый бас фельдшера из горного госпиталя, – ты можешь приехать прямо сейчас?

– Температура?

– Нормальная.

– Ты сам осматривал его? Не может у него кровить шов. Опять небось паникует, как с гранатовым соком?

– Ты должен приехать, – мрачно ответил фельдшер, – мне он посмотреть не дает, требует тебя.

– Хорошо, – вздохнул доктор и повесил трубку.

Официантка Ларочка, курившая у стола, на котором стоял телефон, загасила сигарету и томно произнесла:

– Вадим Николаевич, горячее подавать? Ваша форель уже готова.

– Подавай, Ларочка. Очень есть хочется, – улыбнулся доктор.

– Что-нибудь случилось? – спросила Маша, когда он вернулся за столик.

– Все нормально, малыш. Мне надо будет съездить посмотреть одного больного.

– Далеко?

– Не очень. За городом. Мы сейчас спокойно поужинаем, потом я отвезу тебя домой.

Ларочка расставила на столе тарелки с форелью, поменяла пепельницы и сочувственно покачала головой:

– Нет вам покоя, Вадим Николаевич, ни днем ни ночью.

– Такая моя докторская судьба, – развел он руками.

У ресторана рядом с «Тойотой» стоял грязный военный «газик». За рулем сидел молодой кавказец с пошлыми усиками, тот самый, что подглядывал через просвет в заборе. Маша вежливо поздоровалась с ним, усатый важно кивнул в ответ.

Вадим и Маша сели в «Тойоту», «газик» поехал следом.

– Это они из-за города так быстро за тобой приехали? – спросила Маша.

– Больной уж очень важный. Меня почти всегда возит к нему этот «газик». Когда я в городе, он тоже. К важному больному могут вызвать в любой момент.

Вадим проводил Машу в дом, «газик» ждал у ворот.

– Ты поздно вернешься? – спросила Маша.

– Не знаю, как получится. – Он прижал ее к себе, поцеловал в пробор. – Ты ложись спать, малыш. Не жди меня.

Оставшись одна, Маша включила телевизор. По каналу ОРТ шли вечерние «Новости».

– Возобновились поиски чеченского террориста Аслана Ахмеджанова, – говорила хорошенькая комментаторша, – наш корреспондент беседует с членом Чрезвычайной государственной комиссии по борьбе с терроризмом, депутатом Государственной Думы Алексеем Климовым.

На экране появился рыхлый, нездорового вида человек в строгом костюме.

– Алексей Сергеевич, – обратился к нему корреспондент, которого не показали в кадре, – насколько реальной видится вам перспектива открытого судебного процесса над Ахмеджановым как над организатором и участником нескольких самых крупных террористических актов, случившихся за последние два года?

– Я очень сомневаюсь, что такой процесс вообще когда-либо состоится. Уголовные дела на каждого из сепаратистских лидеров заведены давно, и Военной прокуратурой, и Генеральной. Однако на скамью подсудимых пока не сел ни один. Если вдруг такое случится, то суд будет закрытым, для прессы – в первую очередь.

– В одном из своих интервью Ахмеджанов заявил, что взрывы будут греметь по всей России до тех пор, пока хоть один русский солдат, я цитирую, «останется на великой земле Ичкерии. Но когда последний русский солдат покинет нашу землю, взрывы все равно не перестанут греметь. Русские должны платить по счетам». Насколько реальны эти угрозы?

– На все сто процентов. – Депутат усмехнулся. – В государстве, в котором люди, причастные к событиям в Буденновске, к взрыву школьного автобуса под Новореченском, остаются на свободе, с оружием в руках, в таком государстве возможно все. Если о том, как он лично расстреливал в час по одному заложнику, Ахмеджанов рассказывает не суду со скамьи подсудимых, а московскому корреспонденту, сидя в комнате, застланной коврами, спокойно глядя в телекамеру, – о чем можно говорить?

– Однако то, что сегодня розыски Ахмеджанова ведутся российскими спецслужбами весьма активно, внушает некоторый оптимизм, – заметил невидимый корреспондент. – Из неофициальных источников нам стало известно, что после серьезного ранения он скрывается сейчас где-то в горных районах Абхазии. Что вы можете сказать по этому поводу?

– Я воздерживаюсь комментировать сведения, полученные из неофициальных источников, – сухо сообщил депутат и тут же исчез из кадра. Началась реклама. Маша выключила телевизор. «В горах Абхазии – это совсем близко», – подумала она и удивилась: лицо с тяжелым носом и глубоко посаженными глазами, лицо с цветной фотографии, мелькнувшей на несколько секунд на телеэкране после того, как комментаторша назвала имя Аслана Ахмеджанова, почему-то накрепко засело в памяти.

* * *
Чеченец лежал на койке поверх одеяла в тяжелых грязных ботинках. Он задумчиво курил и пускал в потолок аккуратные колечки дыма. Доктор молча поднял рубашку у него на животе. Разумеется, шов не кровил.

– Все шутишь? – спросил Вадим и взглянул чеченцу в лицо. – Со швом у тебя все в порядке.

– А с тобой все в порядке? – усмехнулся чеченец и стряхнул пепел на пол.

– Слушай, Аслан, хватит дурака валять. – Доктор обернулся к фельдшеру и спросил: – У тех двоих, которых неделю назад привезли, тоже что-нибудь кровит?

– У тех не кровит, – ответил фельдшер, не глядя на Вадима, и тут же вышел.

– Девочку себе завел, – задумчиво произнес Ахмеджанов, – говорят, хорошая девочка, только тощая. Вот мне совсем не нравятся тощие, я люблю белых и круглых. Но это дело вкуса. Зачем ты девочку завел, я понимаю, а вот зачем тебе кассета понадобилась – ну никак не пойму.

Черные, глубоко посаженные глаза смотрели на Вадима спокойно и внимательно.

– Кассета? – удивленно спросил доктор. – Какая кассета?

– Маленькая, от видеокамеры.

– Послушай, Аслан, мне некогда заниматься ерундой. Раз уж я приехал, я сейчас осмотрю раненых и поеду домой. Я устал, хочу спать. К тому же меня ждут.

– Кто тебя ждет? Девочка твоя, Маша? Она подождет.

Чеченец, продолжая смотреть Вадиму в глаза, загасил сигарету, сел на койке.

– Ты возил еду Ивану?

– Да.

– Зачем?

– Как ты думаешь, зачем кормят голодного человека?

– Ты кормил его, чтобы он вытащил для тебя кассету.

– Аслан, голодного человека кормят потому, что он голодный. Кстати, куда он делся?

– Он взял для тебя кассету. Он мог сделать это только для тебя. Только ты возил ему еду. Он сдох за это.

– Аслан, зачем весь этот спектакль? Ты можешь объяснить по-человечески, в чем дело?

– По-человечески? – Ахмеджанов нехорошо прищурился. – Ладно, я объясню. Пропала кассета, на которой снят я и мои люди. Там много еще чего снято. Русский Иван убирал в комнате, камера и кассета лежали на столе.

– А снимал кто? Ты того, кто снимал, спрашивал?

– Его уже не спросишь. Он отвечал за кассеты, одна из них пропала. Он напился и ничего не помнил. Оператор не должен пить.

– Хорошо, с оператором ты разобрался по-своему. А при чем здесь Иван? Несчастный, слабоумный, глухонемой человек.

– Он был только немой, но не глухой. Он все понимал, и ты это знаешь.

– Да, – кивнул доктор. – Иван мог слышать слова. Но слышать и понимать – это разные вещи. Ты что, пытался его допрашивать?

– Он был один в комнате, когда убирал. После этого пропала кассета.

– Послушай, – задумчиво произнес доктор, – если ты так сильно переживаешь из-за этой кассеты, что потерял рассудок и стал допрашивать немого слабоумного человека, то почему тебе не пришло в голову допросить тех, кто заснят на пленке? Почему ты не подумал, что ее мог взять, например, тот, кто не хотел, чтобы его видели рядом с тобой? Тот, для кого это опасно?

В черных глазах Ахмеджанова вспыхнул тусклый огонь:

– Ну что же ты замолчал, доктор? Продолжай.

– Вот смотри, ты мне толком еще ничего не рассказал, но, если я тебя правильно понял, пропавшая кассета заключает в себе некую опасную информацию. Прежде всего надо подумать, для кого опасна эта информация, то есть у кого были реальные мотивы. Понимаешь?

– А ты молодец, доктор. – Ахмеджанов выбил щелчком из пачки сигарету, протянул Вадиму. Оба закурили. – Ты верно рассуждаешь. – Голос чеченца стал чуть мягче, глаза перестали сверлить Вадима. – Но тот, на кого я могу думать, в ту комнату не заходил.

– Откуда ты знаешь?

– Он постоянно был со мной. Я его все время видел.

– Прямо так ты все помнишь! Ты ведь почти полтора месяца на анальгетиках сидел, от них голова мутная.

– А зачем ты мне эти анальгетики назначаешь? Чтобы я ничего не помнил? – повысил голос чеченец и опять подозрительно прищурился.

– Ох, Аслан, если б я тебе их и не назначал, фельдшер бы сам тебя колол, без моих назначений. Иначе ты бы от боли на все село зубами скрипел, в городе услышали бы. И спать бы не мог. Ты и так плохо спишь, поэтому нервный такой, я тебе еще реланиум назначу. Пойми, наконец, ты перенес тяжелейшую операцию, времени прошло не так много. Тебе нельзя сейчас нервничать и перенапрягаться. Вместо того чтобы допрашивать слабоумных и стрелять перепивших, отдохнул бы ты, Аслан. Обидно, честное слово, я тебя по кускам собирал, а ты себя гробишь.

– Ладно, доктор. Поговорили. Езжай к своей худой девочке Маше. Скажи ей, чтобы больше не залезала в товарняки.

– Шов чешется? – спросил Вадим, обернувшись у порога.

– Чешется, зараза, – признался чеченец.

– Терпи. Когда заживает, всегда чешется. Ногти стриги чаще. Грязь у тебя под ногтями. Ночью во сне начнешь чесать, занесешь инфекцию. Не будешь ногти стричь, скажу фельдшеру, чтоб бинтовал тебя на ночь.

– Ладно, понял. Подожди, я тебя об одном деле попросить хотел. Ты главного врача санатория «Солнечный берег» знаешь?

– Знаю.

– Ты бы поговорил с ним. Там у них полковник поселился, Константинов его фамилия. Вроде он из ФСБ или еще откуда. Ты бы узнал, что у него там по документам, с кем живет, в общем, всякие подробности.

– Нет, Аслан. Это не моя работа и не мое дело. Каждый должен заниматься своим делом. У тебя достаточно людей, чтобы наводить справки о всяких полковниках.

– Я же не говорю, чтобы ты специально расспрашивал. Так, если к слову придется.

* * *
От морской воды волосы становились тусклыми и жесткими. Маша решила вымыть голову. Шампуней на полочке в ванной стояло сортов пять. Маша любила пробовать все новое и остановила свой выбор на зеленой квадратной бутылке с шампунем неизвестной английской фирмы. «Протеин сделает ваши волосы пушистыми и блестящими, как шелк», – было написано на этикетке по-английски. Маша отвинтила колпачок и наклонила горлышко бутылки над ладонью. Оттуда ничего не вылилось. Ни капли. Между тем бутылка была тяжелая. Заглянув внутрь, Маша увидела сквозь горлышко какой-то черный пластмассовый край. Она повертела бутылку, попыталась нащупать, что там внутри. Палец уперся во что-то твердое, покрытое слоем целлофана.

«Ничего себе!» – подумала Маша и поднесла бутылку вплотную к яркой люминесцентной лампе у зеркала. То, что находилось внутри, по форме больше всего напоминало кассету для видеокамеры. Под плотно приклеенной глянцевой этикеткой нащупывалась тонкая выпуклость – шов, опоясывающий всю бутылку.

«Значит, ее просто разрезали, вставили кассету, потом как-то спаяли края и сверху наклеили этикетку. Тайник – хитрее некуда. Вроде бы так просто, но можно в поисках кассеты перевернуть весь дом и никогда не догадаться, что она впаяна в одну из бутылок из-под шампуня. Найти ее можно только случайно – если захочешь в этом доме вымыть голову и из пяти сортов шампуня наткнешься именно на этот – с протеином. Однако сложно представить, что люди, пришедшие обыскивать дом, отправятся в ванную мыть голову – только если сильно вспотеют от усилий».

Маша аккуратно завинтила колпачок, поставила бутылку на место, взяла другую. Там действительно оказался шампунь.

«О Господи, а ведь я вляпалась в жуткую историю! – думала Маша, расчесывая мокрые волосы перед зеркалом. – Я действительно ничего не знаю о нем, потеряла голову, впервые в жизни влюбилась по уши. И в кого? „Тойота“, дом, сотовый телефон, есть и городская квартира. Ведь достаточно моим родителям услышать такой перечень „достоинств“, и перед ними сразу возникнет образ „нового русского“, мафиози, в лучшем случае взяточника. Что я о нем знаю? Он сказал два слова весельчакам-амбалам на улице, и они исчезли. Их было двое, он один. При желании могли бы его по асфальту размазать. Но они его испугались. Кого могут испугаться такие амбалы? Только мафиози! А что произошло в сарае? Там их вообще было семеро, и те бандиты не чета уличным. Да, он держал в руках автомат. Но смешно думать, что они испугались автомата. В сарае все выглядело так, будто он давно знаком с бандитами, прежде всего – с тем, бородатым. В противном случае его бы там просто растерзали. Тот, кривоногий, тоже держал автомат наготове и стоял сзади, у Вадима за спиной. Да, случайного человека они бы растерзали, никакой выкуп не помог бы. Выходит, он меня у них купил? Купил себе девочку, чтобы развлечься? Интересно, как он узнал, что я в том сарае. От бандитов. Как же иначе? Он не просто связан с ними, он для них – авторитет. Я влюбилась по уши в бандитского авторитета».

Выйдя из ванной, она включила чайник на кухне, села и закурила.

– А я ведь так и не задала ему ни одного вопроса из тех, что должна бы задать, – задумчиво произнесла она. – Но я просто забыла все эти вопросы, я потеряла голову. Почему же опомнилась только, когда обнаружила тайник с кассетой? И чего я так испугалась? Надо было раньше соображать и пугаться. А теперь поздно...

«Поздно потому, что, кем бы он ни был, я не могу уже просто так уехать. Он мне давал такую возможность, не держал силой, я осталась потому, что сама этого хотела. Ну какой он мафиози? Смешно. Мафиози ни за что бы меня не отпустил. Не отдал бы документы, и вообще все происходило бы по-другому, и лексика другая, и глаза...»

– Откуда ты столько знаешь про мафиози? – Маша не заметила, что опять говорит вслух. – Ты же видела их только в кино. Тебе кажется, бандитский авторитет не может выглядеть таким милым, интеллигентным, нежным, ты думаешь, он обязательно матерится через слово, сверкает золотыми зубами и носит красный пиджак? Тебе кажется, мафиози в доме не может держать столько хороших книг, а видеотека должна состоять из одной порнухи? Кстати, судя по нескольким книжным полкам, занятым специальной медицинской литературой, он действительно врач. Интересно, бандитский авторитет стал бы работать хирургом и дежурить сутками в больнице?

Маша вдруг почувствовала отвращение к самой себе. Но не потому, что связалась с мафиози, с бандитским авторитетом, вообще неизвестно с кем, а потому, что так плохо думает о человеке, сидя у него на кухне, в его халате, собираясь ложиться спать в его постель.

«Надо просто спросить у него обо всем – и о бандитах, и о кассете. Сначала послушай, а потом уж делай выводы», – решила Маша. Но в глубине душа она не сомневалась – что бы Вадим ей ни сказал обо всем этом, она поверит. Очень уж хочется поверить.

Она не заметила, как уснула. Ей приснился ее дедушка, умерший год назад в возрасте восьмидесяти семи лет. Единственный человек, с которым она могла бы поделиться тем, что с ней происходит сейчас. Но дедушки Мити не было.

Маша очень любила своих родителей, но никогда не могла поговорить с ними о чем-то серьезном и важном. Мама с папой не умели спокойно слушать. Они сразу пытались решить все за нее, как бы без нее. Однажды она пожаловалась дедушке:

– Родители относятся ко мне так, будто я дебилка какая-то, тварь бессловесная!

– Они просто очень любят тебя и глупеют от любви, – улыбнулся в ответ дедушка.

– Неужели от любви глупеют? – грустно спросила Маша.

– Иногда даже сходят с ума.

Сейчас ей снилось, будто она стоит рядом с дедушкой Митей на балконе какого-то высокого чужого дома, на самом последнем этаже. Они стоят и смотрят вниз, в маленький заснеженный двор, освещенный одним фонарем. Шаркает лопатой, сгребает снег одинокий дворник. Черная фигурка кажется совсем крошечной с такой большой высоты. Даже во сне Маша удивилась, почему им с дедушкой не холодно стоять зимней ночью на балконе.

– Дедушка, я не схожу с ума? – спросила она.

– Нет, Машенька. У тебя все хорошо. Ты не бойся. Так бывает только очень редко, один раз в жизни, и не со всеми. Ты просто очень счастлива, и тебе это кажется странным.

Дворник шаркал своей лопатой все громче, дедушку было совсем плохо слышно. Маше почудилось, что в комнате за балконной дверью мелькнул зыбкий огонек, и дедушка исчез, растворился в темноте неизвестной комнаты. Маша хотела спросить его о чем-то еще, но тут же стала сниться какая-то ерунда – заросший серебряной тиной пруд на даче, дикая малина вдоль синего облезлого забора, яркие влажные незабудки, примятые велосипедным колесом, оранжевый бок большого мяча, утонувшего в зарослях крапивы.

Год назад, когда дедушка Митя умер, Маша почувствовала какую-то глухую, ватную пустоту внутри. Все у нее шло отлично: она училась в замечательном театральном училище, было много друзей, каждый день заполнялся событиями до краев, и родители, слава Богу, были живы и здоровы, но липкая пустота наваливалась ночами и не давала дышать.

Старость щадила дедушку Митю. Он был красивым, опрятным стариком, только очень рассеянным. Впрочем, таким он оставался всю жизнь. Об этом ходили семейные анекдоты, которые Маша не любила слушать.

Однажды она заболела тяжелым гриппом, с высокой температурой и надрывным кашлем. Дедушка отправился на рынок. Он уже редко выходил из дома, но рынок был совсем близко, в двух кварталах. Вернулся он через час, довольный и сияющий.

– Машенька! Я достал тебе грейпфруты! – радостно сообщил он.

Грейпфруты в Москве продавались на каждом углу, но дедушка давно не ходил по магазинам, и в памяти у него осталось то время, когда достать фрукты было сложно, особенно такие экзотические.

– Очень любезный продавец, – счастливо улыбался дедушка, – я спросил у него, где можно купить грейпфруты, объяснил, что у меня больна внучка, и вот он продал мне самые крупные. Они должны быть красными внутри. Это очень вкусный сорт.

Он бережно вытащил из бумажного пакета две большие темно-зеленые редьки...

Через три месяца дедушки не стало. Он часто снился Маше, и каждый раз она просыпалась в слезах. А сейчас впервые не проснулась и не заплакала.

Вадим ехал в «газике» по темной горной дороге. Он думал о том, что, подкинув чеченцу идею, будто кассету мог вытащить сам Иванов, он выигрывал для себя дня два. Этого времени должно хватить, чтобы связаться с неизвестным полковником Константиновым, которым так интересуется Ахмеджанов, что даже его, доктора, просил навести справки.

Ахмеджанов интересуется полковником, значит, полковник, скорее всего, приехал сюда по его бандитскую душу. Стало быть, именно этому Константинову и надо отдать кассету.

Иванова они начнут проверять осторожно и тщательно – все-таки в него вложено много денег. Что ж, пусть хорошенько потрясут комсомольскую сволочь, пусть перестанут ему верить. Этого времени должно хватить. Он свяжется с полковником именно через главного врача санатория. Можно последовать доброму совету чеченца и выстроить разговор так, чтобы «к слову пришлось». И пусть катятся они ко всем чертям со своими пулевыми ранениями. Хватит. Надоело.

Тряска и бесконечные крутые повороты дороги мешали сосредоточиться. Надо было обдумать детали. Пока в голове выстроилась лишь грубая схема. Хорошо, если ход событий совпадет с ней. А если нет?

Доктор вспомнил, как лет семь назад оперировал сорокалетнего мужчину по поводу острого аппендицита и, вскрыв брюшную полость, обнаружил, что там все пронизано метастазами – у больного был неоперабельный рак желудка. Вот и сейчас – стоит сделать шаг, и окажешься в тупике. Невозможно все просчитать заранее. Но и стоять на месте тоже нельзя. Время будет работать на него, но не более двух суток. А потом пойдет другой отсчет.

Однажды в детстве приятель-абхаз пригласил Вадима на несколько дней в горное село, к своей бабушке. Лазая по горам с сельскими мальчишками, они наткнулись на ущелье, через которое была перекинута короткая кривая сосна, сбитая грозой. Ущелье было узким и очень глубоким. Далеко внизу между острыми камнями поблескивал хилый ручеек.

Лежа животами на краю, мальчики долго спорили, можно ли по этой сосне перейти на другую сторону.

– Если за тобой гонятся и хотят убить, тогда можно, – сказал кто-то.

– Можно и просто так, – легкомысленно заявил Вадим.

Он тут же пожалел о своих словах, но назад пути не было.

Горные деревья, особенно те, что растут ближе к вершине, бывают однобокими – их много лет подряд клонит ветер и ветви вырастают густо только с одной стороны, а с другой ствол остается почти гладким. Сосна над ущельем лежала гладкой стороной вверх.

Вадиму тогда было десять лет. Балансируя руками, как канатоходец в цирке, он ступил на гладкий скользкий ствол. Голова закружилась. Он уже представил себе, как летит кубарем на острые камни, как горное эхо относит вдаль его последний крик и кровь из его разбитой головы сливается с ледяной водой ручейка на дне ущелья. Он взглянул на секунду вниз, и ему показалось, что вода в ручье уже стала красной.

Но назад пути не было. Над ним бы потом смеялись до старости. Он сделал еще шаг и сказал себе: «Никакой пропасти и никаких камней там, внизу, нет. Дерево лежит на мягкой траве, и мне совсем не страшно!»

Он прошел по стволу – сначала туда, потом обратно, улыбаясь, соскочил с вывороченных корней на землю. Только глубокой ночью, зарывшись лицом в подушку, тихо и сдавленно плакал, видя перед собой не восхищенные глаза абхазских мальчишек, а красную от крови воду ручья на дне ущелья.

...Машенька спала спокойно и крепко. Стараясь не разбудить ее, он осторожно провел ладонью по влажным волосам, коснулся губами худенького острого локотка. Не открывая глаз, она обняла его за шею и притянула к себе. Он тут же забыл и про кассету, и про чеченцев, и про полковника Константинова.

ГЛАВА 14

В ресторане «Парадиз», за тем же столиком, за которым сидели вчера доктор и Маша, сегодня обедали Елизавета Максимовна, Глеб Евгеньевич и Арсюша. Обслуживала их официантка Ларочка.

– Елизавета Максимовна, – ворковала она, раскладывая приборы, – вы потрясающе выглядите. Как вам это удается? Поделитесь секретом!

– Ларочка, я ем мало, а сплю много, – улыбнулась Белозерская, – вот и весь секрет.

– Все-таки у балерин какая-то особенная осанка и посадка головы... За версту видно, что балерина. Ни с кем не перепутаешь, – продолжала Лариса, – в этом, наверное, тоже какой-нибудь секрет?

– Конечно, – кивнула Лиза, – все дело в кнопке.

– В какой кнопке? – удивилась официантка.

– В обыкновенной. Канцелярской. Понимаете, Ларочка, когда ребенок начинает заниматься танцем, ему иногда приходится выправлять осанку. Лепят полоску лейкопластыря вдоль позвоночника, а под пластырь, между лопатками, вставляют канцелярскую кнопку. Чуть сгорбишься – кнопка впивается в спину. Очень больно.

– Да, – вздохнула Лариса, – хочешь стать красивой – страдай. Осанка у женщины – это главное. Вот вчера заглянул к нам один наш постоянный посетитель, старый холостяк, впервые пришел с дамой. Даже дамой назвать нельзя, так, пацанка, пигалица, лет восемнадцать. А осанка – королевская. Сама тощенькая, маленькая, смотреть не на что, а голову держит, как балерина, сразу видно. Я даже спросить хотела, не занимается ли она балетом, но не решилась. Знаете, они такая странная пара. Его-то я хорошо знаю.

Арсюша не выдержал и презрительно фыркнул. Но промолчал. Лариса удивленно взглянула на него и продолжала:

– Так вот, он человек солидный, в городе известный. Ему сорок пять, жена от него сбежала лет десять назад. С тех пор он один как сыч, и вдруг такую себе завел пацанку! Я, конечно, человек без предрассудков, но она ему в дочери годится. Причем девчонка, судя по речи, москвичка. Скромненькая такая, наверняка из приличной семьи... Ой, простите, я заболталась. Ваше горячее уже готово! – И Ларочка убежала на кухню.

Тут Арсюшу прорвало:

– Мама! Глеб! Почему вы все это слушали?! Как ей не стыдно обсуждать людей! Она же сплетница! К ней приходят, садятся за столик, а она потом всем свистит: кто, да с кем, и зачем, и почему!

– Она обсуждает их, а ты теперь с нами – ее, – улыбнулась Белозерская, – получается замкнутый круг.

– Для нее самое интересное – наблюдать и делиться впечатлениями, – заступился полковник за Ларису, – она ведь не сказала ничего дурного. Тем более мы никогда того человека и ту девушку не увидим, и они не увидят нас. А вот ты судишь взрослых при первой возможности и, как я заметил, не без удовольствия. Да, сплетничать плохо. Но и судить других за это – не лучше. В принципе это одно и то же. Мама правильно сказала: замкнутый круг.

Арсюша надулся, больше не произнес ни слова, однако котлету по-киевски съел за милую душу.

Официантка Лариса Величко вовсе не была сплетницей. На самом деле она была человеком молчаливым и скрытным. Но никто этого не знал. Все считали Ларису болтушкой-хохотушкой, даже ее собственный муж любил повторять: «Ты, Лариска, десять раз ляпнешь что-нибудь и ни одного раза не подумаешь!» И Лариса виновато разводила руками: «Откуда я знаю, что думаю, пока не скажу это вслух? Ну, такая я – язык без костей. Что же теперь делать?»

Однако никогда она ничего не «ляпала», не подумав. Подобное легкомыслие могло стоить ей слишком дорого.

Двенадцать лет назад Лариса закончила профессионально-техническое училище пищевой промышленности. Она хотела стать поваром, а потом поступить в пищевой институт. После училища ее распределили в грязную общепитовскую столовку, где воняло несвежими хлебными котлетами и склизкими тряпками, посетители матерились, хлопали молоденькую раздатчицу по ягодицам и хватали за грудь. Большинство из них работали шоферами-дальнобойщиками, в выражениях и жестах стесняться эта публика не привыкла.

В пищевой институт Лариса не поступила – два года подряд недобирала баллы, поняла, нужен хороший, крепкий блат – слишком уж доходные места ждут выпускников института, плюнула, осталась работать в столовке. На иждивении у Ларисы были больная мать с пенсией по инвалидности и братишка четырнадцати лет. А общепит подкармливал, и неплохо – то маслом, то мясом. Вот на мясе Ларису и поймали. На говяжьей вырезке. Воровали в столовой все – от уборщиц до директора. Никто с пустыми сумками с работы не уходил. Но поймали именно Ларису.

Жирный армянин-директор долго мытарил ее в своем кабинете, крутил перед носом коротким волосатым пальцем, без конца вытирал бумажными салфетками потеющую лысину в кудрявом черном пуху, повторял: «хищения, прокуратура». В общем, она сразу поняла, в чем дело. Он давно к ней подкатывал, и так и сяк. Вот и подкатил – бесповоротно. Делать было нечего. Разговор закончился у него в квартире, в койке. Жена и двое детей в это время, естественно, отсутствовали.

Сначала Ларисе было очень противно. Армянин сильно потел, у него вечно от ног пахло. В любви он был груб и ненасытен, в самые горячие мгновения начинал повизгивать тоненько и жалобно, как юный кабанчик. Однако ко всему привыкаешь. И Лариса привыкла. Тем более он и подарки дарил, и деньгами помогал, и пристроил ее в приличный, чистый и дорогой, ресторан, где никто за грудь не хватал.

Все бы ничего, если бы через год армянину не прострелили череп, прямо на улице, средь бела дня. Началось следствие, к Ларисе в дом пришли с обыском, подняли линолеум на кухне и обнаружили в полу тайник с тремяпакетами героина.

Лара вспомнила, как три месяца назад армянин, сидя вечером у нее на кухне, поддел носком ботинка разодранный линолеум и сказал:

– Плохо живешь, Лариса, надо ремонт на кухне сделать. Я пришлю ребят.

Буквально на следующий день явились два парня, балагуря и насвистывая, перестелили на кухне линолеум, поклеили моющиеся обои, побелили потолок и ушли, не взяв ни копеечки, сообщив, что за все заплачено – и за материалы, и за работу. Лариса и ее мама нарадоваться не могли на зеленый, как молодая травка, кухонный пол, на обои в светлых ландышах. Только братишка ходил мрачный и говорил: «Влипнешь ты, Лариска, со своим армянином, ох влипнешь!»

Братишка оказался прав. Влипла Лариса – всего через три месяца после бесплатного ремонта. Без конца ее вызывали в городскую прокуратуру, подписку о невыезде взяли. Она рассказывала молодому следователю все честно, как на духу. Уже на третьем допросе появился в уголке кабинета человек в штатском, который даже не представился, сидел, слушал, покуривал. А потом уж подступил к Ларисе с разговором: «Вы, Лариса Вячеславовна, человек наблюдательный...» – и так далее.

Собственно, она ничего против предложений человека в штатском не имела. Все подписала, что он просил. В самом деле, кому ж охота за чужие грехи в зону? А ей дали понять: или-или. Или вся будущая жизнь псу под хвост, или работа в том же чистеньком ресторане, где никто про историю с героином знать не будет.

В «Парадизе» собирались не самые крупные авторитеты местных мафий, но и не «шестерки».

Среднее звено, так сказать, то есть действующие единицы. Из их разговоров можно узнать много нового и интересного. И Лариса с чистой душой выкладывала все это новое и интересное людям в штатском, в письменной или устной форме.

Между тем она успела выйти замуж за доброго красивого парня, машиниста электровоза, родить сына, проводить братишку в армию. Жизнь шла своим чередом. Лариса работала все там же, в «Парадизе», ничем не отличалась от коллег-официантов – разве что везло ей чуть больше: братишка после армии легко поступил в Московский автодорожный институт, о котором мечтал, маму удавалось раз в году возить в Москву, показывать лучшим профессорам и лечить в лучших клиниках, квартира появилась кооперативная, трехкомнатная, «жигуленок-шестерочка». Ларисин муж искренне верил, что официантки хоть и зарабатывают мало, но имеют очень хорошие чаевые.

Люди в штатском давно уже считали Ларису своей, история с армянином и героином забылась. Ей платили хорошие деньги за информацию, она стала настоящим профессиональным агентом, почитала кое-какие книжки по психологии, в общем, это стало для нее чем-то вроде сверхурочной работы, привычной и будничной.

Сейчас, поболтав с полковником Константиновым из ГРУ о докторе Ревенко и его девочке, Лариса подкинула только первую половину информации, посплетничала на правах старой знакомой, у которой язык без костей.

Убирая тарелки из-под горячего и подавая кофе с мороженым, она продолжала болтать:

– Глеб Евгеньевич, вот вы – военный человек. Скажите, вас когда-нибудь из ресторана вытаскивали по служебным делам?

– Ну и болтушка ты, Ларочка! – улыбнулся Константинов.

– Нет, я хочу сказать, можно ведь людям поужинать и отдохнуть за собственные деньги? Вчера того старого холостяка, который пришел с пацанкой, прямо из-за стола выдернули. Представляете? Он, конечно, доктор, понятное дело, но ведь не «скорая помощь»! Я даже форель нашу фирменную не успела им подать, а ему уже звонят. По нашему телефону. Как будто нарочно за ним следили. Голос такой противный, с кавказским акцентом. – Она скорчила смешную рожицу и произнесла басом: – Докытара Рывенку пазавы! И ни спасибо, ни пожалуйста. Удивительное хамство. У какого-то важного больного шов закровил! Человек покушать пришел, да еще с дамой, а у двери уже «газик» стоит.

– И что, форель так и не ели? – сочувственно спросила Елизавета Максимовна.

– Нет. Форель я все-таки подала. Они покушали, а потом уж поехали.

– А девушку с балетной осанкой он с собой взял к больному? – со смехом спросил полковник.

– Нет. Он ее домой отвез. К себе домой. Она у него живет.

– И все-то вы, Ларочка, знаете, – покачала головой Елизавета Максимовна, – интересная у вас работа.

Константинов весело смеялся.

– Не понимаю, что тут смешного? – презрительно пожал плечами Арсюша.

Расплачиваясь с Ларисой, полковник немного задержался.

– Подождите меня на улице, – попросил он Лизу и Арсюшу.

Когда они ушли, полковник подмигнул официантке.

– Рыбалка – не женское дело, верно, Ларочка? – тихо спросил он. – Но ты отличный рыболов. Высокий класс! И наживку используешь исключительно натуральную, качественную.

– Не понимаю, о чем вы, Глеб Евгеньевич? – растерянно улыбнулась Лариса. В ее голубых глазах застыло искреннее удивление.

На самом деле она его прекрасно поняла. Ее только удивило, что он пошел на такой прямой разговор. Она получила указание подкинуть ему реальную информацию и проследить за реакцией. Если бы вчера доктор Ревенко не посетил «Парадиз» со своей «пацанкой», ей, Ларисе, пришлось бы придумывать для Константинова нечто в таком роде. Ей надо было сообщить, что у доктора появилась девушка, которая живет в его доме, и он постоянно находится под чьим-то пристальным вниманием. Под чьим именно, Ларисе не сказали. Для ее части информации это значения не имело. Впрочем, она догадывалась, кто выдернул вчера Ревенко из-за стола. Она радовалась, что сочинять ничего не пришлось, все получилось как на заказ: доктор пришел со своей пацанкой, вызвали его по телефону. Так что наживка и правда была самая что ни на есть натуральная. И полковник на нее клюнул – но так ловко, что вместе с наживкой и удочку, и рыболова проглотил.

– Ты, Ларочка, передай тому, кто у тебя рыбку эту живую-свежую покупает, большой привет от меня лично, – продолжал полковник совсем тихо, приблизившись к самому уху Ларисы, – доложу тебе по секрету, что твой покупатель, любитель рыбки, мой старый друг, однокашник. И мне надо срочно с ним встретиться. Соскучился я по нему, так и скажи.

Лариса едва заметно кивнула и весело рассмеялась.

– Обожаю неприличные анекдоты! – громко сказала она.

* * *
Поздним вечером полковник стоял на балконе своего номера, курил и смотрел в темноту санаторного сада. Лиза сидела тут же, на балконе, и вязала Арсюше свитер.

Из темной аллеи послышался слабый мелодичный свист. Кто-то вышел подышать ночным воздухом и насвистывал мелодию старинного русского романса «Калитка». Полковник улыбнулся. Только его однокашник по Военной академии Генерального штаба, старый приятель, соперник-смежник Юра Лазарев мог так элегантно шутить: «И войди в тихий сад ты, как тень...» – очень актуально!

Константинов просвистел в ответ несколько тактов другого романса: «Он говорил мне, будь ты моею...»

Таким образом они обменялись условными сигналами. Полковник представил, как невысокий худощавый Юрка стоит сейчас на аллее, расставив ноги и заложив руки в карманы, стоит и усмехается. Он действительно соскучился по старому приятелю, с которым связано столько общих воспоминаний.

– Ты немного врешь, а он – нет, – заметила Лиза, не поднимая головы от вязания, и точненько просвистела несколько тактов.

Глеб издалека заметил белевшую в темноте рубашку Юры Лазарева. Они поздоровались за руку.

Юрий Николаевич Лазарев, Юраш, как называли его однокашники по академии, с юных лет был любимцем публики и дамским угодником. «Врун, болтун и хохотун», он жить не мог без шумных компаний, долгих застолий и разговоров ни о чем. Любую, самую банальную историю он мог изложить так, что у слушателей челюсти сводило от смеха. А об его «practical jokes» – практических шутках по академии ходили легенды.

Однажды ему удалось убедить трех первокурсников, что при диспансеризации необходимо сдавать не только анализ мочи, но и анализ спермы, причем не в лабораторию приносить баночки, а отдавать непосредственно в руки врачу-урологу, шестидесятилетней старой деве.

Через два дня на столе перед урологом стояли три баночки из-под майонеза, на каждой аккуратно наклеена бумажка с фамилией и именем.

– Что это? – спросила пожилая строгая дама, разглядывая на свет содержимое одной из баночек, но тут же догадалась и после длинной мучительной паузы задала следующий вопрос: – Каким способом вы это получили?

Трое первокурсников густо покраснели, долго молчали, наконец один, худенький очкарик из Тулы, ответил еле слышно:

– Подростковым, товарищ доктор.

Чем старше становился Юраш, чем выше поднимался по служебной лестнице, тем тоньше и разнообразней становились его «practical jokes». Умение убедить кого угодно в чем угодно, завоевать полное доверие, рассмешить до слез весьма помогало полковнику ФСБ Юрию Николаевичу Лазареву в его деликатной работе.

Два полковника сели на лавочку перед пляжем.

– Как Лиза? Как Арсений? – спросил Лазарев.

– Спасибо, нормально. А твои?

Образ дамского угодника и гуляки-бабника был чем-то вроде камуфляжа. На самом деле Юраш давно стал верным, любящим мужем и нежным отцом. У него было трое детей – девочка и два мальчика.

– Наталья девятый класс закончила, Антон – прапорщик уже, а Андрюха перешел на четвертый курс и жениться собирается. Ох, Глебушка, надает мне господин генерал по шее за это наше тайное свидание, – добавил он, не меняя интонации, будто продолжал рассказывать о своих семейных делах.

– Зачем Головню взяли? Я шел за ним тихонько, без шума, а вы угробили, – тихо произнес Константинов.

– Да кто ж его гробил? Кто знал, что у него сложное эндокринное заболевание? Криз случился на нервной почве, откачали, а ночью – вторая волна пошла. Он и помер.

– Что же это за болезнь такая? – покачал головой Константинов. – Просвети меня по старой дружбе.

– Да черт его знает, что-то со щитовидной железой связано. Ты можешь зайти в областное управление, там вся медицинская документация, результаты вскрытия.

– Вскрытие, конечно, полностью подтвердило, что умереть Головне никто не помог.

– Глебушка, да ты что? Мы ж его охраняли как зеницу ока, лелеяли и берегли! Ты уж совсем о нас стал плохо думать.

– Эй, Юраша, ты, никак, оправдываешься? – улыбнулся Константинов.

– Черствый ты человек, Глеб Евгеньевич. Нет чтобы слово доброе сказать старому другу, ты все со своими подколками. Везде тебе мерещатся враги-заговорщики.

– Ладно, Юраша, извини. Но на твоем месте я бы вызвал все-таки специалиста из Москвы. Для повторного вскрытия.

– За что же так обижать местных товарищей? Доверять надо людям, Глебушка. Недоверие напрягает и разобщает. И потом... – Юраша горестно вздохнул, – кремировали уже твоего Головню.

– Как? Когда?!

– Сегодня утречком. С гражданской панихидой, со всеми почестями, положенными по рангу. Вдова плакала-убивалась, детки-сиротки, мать-старушка в черном платочке, залпы оружейного салюта, скорбные лица сослуживцев. Про арест, конечно, ни слова – о мертвых или хорошо, или ничего. Скоропостижно скончался доблестный капитан, сгорел на службе, не щадя себя, защищая покой сограждан.

– А с барменом что? Тоже скоропостижно скончался?

– Глеб, ну нельзя же так! – поморщился Лазарев. – Бармена мы отпустили, вежливо извинились. Он ведь Головне долг отдавал. У старшей дочери был день рождения, вот он и одолжил у капитана на подарок и застолье три тысячи долларов. На полторы тысячи дочке комплект купил, сережки и колечко с бриллиантами, даже чек предъявил из ювелирного магазина. А остальные полторы тысячи кинул на застолье.

– Сколько лет дочке исполнилось?

– Пятнадцать.

Быстрым движением Лазарев выбил сигарету из пачки, спохватившись, протянул пачку Константинову. Тот отказался:

– Спасибо, Юраш, твой «Парламент» для меня слабоват. Я привык к «Честерфилду». – Он достал свою пачку.

– Смотри, Глеб, в нашем с тобой возрасте крепкие сигареты курить вредно. А лучше вообще бросать.

– Лучше, конечно, бросать, – согласился Константинов, – знаешь, Юраша, если мы с тобой перешли к разговору о вреде курения, то пора нам расходиться. Спать пора. Ты мне больше ничего сказать не хочешь?

– Я? Тебе? Ничего... Ну разве что рад был тебя повидать. Надо нам, Глебушка, иногда и просто так встречаться, без всякого дела. Нам бы с тобой в Москве как-нибудь в баньку сходить, пивка выпить, а то совсем мы очерствели, разучились общаться просто так.

– Да, Юраш. Я тоже рад встрече. И в баньку сходим обязательно, и пивка попьем. Только прошу тебя по старой дружбе, не трогайте вы Ревенко. Вот представь – возьмете вы его, а у него вдруг тоже, как у Головни, начнется приступ какой-нибудь сложной болезни. Ведь от неожиданностей никто не застрахован, а вы – особенно. Второй такой прокол будет значить только одно: кто-то из вашей конторы очень не хочет, чтобы был арестован знаменитый чеченец, кто-то крепко с чеченцем повязан.

– А если мы его возьмем, но приступа не случится? – тихо спросил Лазарев. – Это что будет значить?

– То же самое, Юраша. То же самое. Если вы тронете Ревенко, то засветитесь, ярко и неугасимо. Это не только мое мнение. Это факт, известный в моем департаменте и за его пределами. Так что держитесь от греха подальше, не трогайте доктора Ревенко. Ведь Ахмеджанова мы возьмем в любом случае. Если вы перестанете нам мешать, то все, что он скажет, останется между нами, смежниками.

– А ты, Глебушка, не преувеличиваешь?

Константинов преувеличивал. Пока никто, кроме него, не догадывался, что возможный арест доктора Ревенко службой ФСБ засветит чье-то активное нежелание взять Ахмеджанова живым. Но он чувствовал: ход сделан правильный.

– Нет, Юра, я даже преуменьшаю. Ну зачем нам межведомственные разборки в такой острый момент? Кому от этого лучше? Ты уж как-нибудь объясни своим коллегам, что можем с чистой душой отдать им потом все лавры. Помнишь, как сказал Шелленберг в «Семнадцати мгновениях»? «Какая разница, кого погладят по головке и кому дадут конфетку?»

– А ты помнишь, что ему ответил Мюллер? «Я не люблю сладкого». Так вот, я тебе, Глебушка, тоже скажу, я не люблю сладкого.

– Любишь, Юраш, любишь, – улыбнулся Константинов, – ты еще в академии мог плитку шоколада за минуту умять.

ГЛАВА 15

Маша стояла босиком на траве, в шортах и короткой футболке. Держась рукой за спинку плетеного кресла, она сосредоточенно делала какие-то балетные упражнения и шепотом повторяла:

– Гран батман, пти батман, плие!

Она была так занята, что не заметила Вадима, который остановился на крыльце и любовался ею.

Оторвавшись от спинки кресла, она вдруг быстро завертелась на одной ноге, потом легко подпрыгнула, на секунду повисла в воздухе, но тут же шлепнулась на траву и, заметив наконец Вадима, улыбнулась:

– Доброе утро!

Вадим шагнул к ней, хотел помочь подняться, но она уже вскочила на ноги.

– Доброе утро, малыш. Ты завтракала? – Он взял в ладони ее горячее, раскрасневшееся от полуденного солнца лицо и поцеловал приоткрытые сухие губы.

– Нет еще. Я не люблю завтракать одна, а ты спал.

Завтракать решили на кухне, в саду слишком жарко.

– Помнишь старый телесериал «Адъютант его превосходительства»? – неожиданно спросила Маша, отхлебнув кофе из маленькой чашечки.

– Конечно, я его несколько раз смотрел.

– Помнишь, Кольцов возвращается ночью домой, а мальчик Юра, сын погибшего офицера, спрашивает: «Павел Андреевич, вы шпион?» Так вот, я тоже хочу спросить тебя: Вадим Николаевич, вы шпион? Или мафиози? Кто вы такой, Вадим Николаевич? Почему вас боятся бандиты? – Маша улыбалась, но глаза ее были серьезны. – Понимаешь, я вчера решила вымыть голову. Наверное, лучше бы мне в руки не попала случайно именно та бутылка, в которой вместо английского шампуня с протеином оказалась кассета. Конечно, мне ужасно стало интересно – что же такое на этой кассете? Почему понадобилось так хитро ее прятать? Но, поборов свое здоровое любопытство, я поставила бутылку на место и колпачок завинтила. А потом я вспомнила, как испугались бандиты на улице, как те, в сарае, уважительно разговаривали с тобой на своем языке. А теперь успокой меня, пожалуйста, и соври что-нибудь так, чтобы я поверила и перестала бояться. Ведь правды ты мне все равно не скажешь...

Прежде чем ответить, Вадим залпом допил свой остывший кофе и закурил:

– Я не стану врать тебе, малыш. Полтора года я оперирую раненых чеченских террористов, которых переправляют тайно сюда, в горы. Если я откажусь это делать – меня убьют. Если буду продолжать – рано или поздно арестуют. Мне приходилось и раньше оперировать бандитов, но совсем других, местных. Там пулевые и осколочные ранения случались редко. Ко мне обращались солидные люди, «крестные отцы» местных мафий, с обычными хирургическими проблемами. Я был чем-то вроде придворного хирурга для них. А теперь я оперирую бандитов, удаляю пули и осколки. По закону врач обязан тут же сообщать в милицию, если к нему попадает раненый с огнестрельным или ножевым ранением. Но дело даже не в этом. Совершенно случайно и неожиданно у меня в руках оказалась кассета, на которой заснято, как крупный чиновник, кандидат на пост губернатора, получает полмиллиона наличными из рук чеченского полевого командира, бандита, находящегося в розыске. Из разговора становится ясно, что чиновник получает деньги от бандита постоянно и его предвыборная кампания полностью оплачивается чеченцами. Бандита я оперировал полтора месяца назад. Он практически не имел шансов выжить.

– Ахмеджанов? – испуганно прошептала Маша.

– Он самый, – кивнул Вадим, – как ты догадалась?

– «Новости» вчера смотрела. Значит, ты оперировал Ахмеджанова и прочих террористов, а теперь хочешь отдать кассету кому-то, кто поможет тебе покончить со всем этим? – Машино лицо стало сосредоточенным и серьезным.

– Да, именно так, – кивнул Вадим, – из ресторана меня выдернули для того, чтобы потрясти насчет кассеты. Ахмеджанов пошел на прямой разговор. Они, разумеется, сразу обнаружили пропажу. Оператора, который снимал и отвечал за сохранность кассет, уже убили. Человека, передавшего мне кассету, – тоже. Я до сих пор не могу понять, как он додумался до этого – тяжелобольной, слабоумный, немой. Он мыл полы в госпитале. Но о нем я тебе расскажу потом как-нибудь, это очень грустная история. Вряд ли он понимал, что делает, когда брал кассету и передавал ее мне. Он мог и вовсе забыть об этом через час. В общем, его логику проследить невозможно, и не в этом сейчас дело. Дело в том, что кассета у меня и я должен что-то предпринять.

– Получается, они не знают, кто взял кассету и кому передал? Но пока не узнают, не успокоятся? – Маша говорила медленно и задумчиво.

– Сейчас они только подозревают и проверяют. Проверять начали сразу, буквально в ту же ночь прислали ко мне капитана милиции, который напрямую провоцировал меня сдать Ахмеджанова.

– Настоящего капитана милиции?

– Возможно, и настоящего. Но купленного с потрохами. Загвоздка в том, что я понятия не имею, куда мне сунуться с этой кассетой. Половина здешней милиции работает на чеченцев. В местной ФСБ – то же самое. Но Ахмеджанов сам невольно подсказал выход. В конце разговора он обратился ко мне со странной просьбой. Он сказал, что в санатории «Солнечный берег» появился некий полковник Константинов из Москвы. Я хорошо знаком с главным врачом санатория, и чеченец просил меня через него осторожно навести справки об этом полковнике.

– А ты решил, что именно ему, этому полковнику Константинову, и надо отдать кассету? – перебила Маша. – Ты хочешь через своего знакомого главного врача выйти на него или хотя бы навести справки?

– Именно так, – кивнул Вадим.

– Ни в коем случае! Это ловушка!

– Почему? Главный врач санатория никак не связан с чеченцами. Он армянин и не станет меня закладывать. Он очень порядочный человек.

– Он, возможно, и не станет. Но достаточно одного лишь факта твоей встречи с ним. Ахмеджанов подкинул тебе этот выход вполне сознательно, он ждет, ухватишься ты за такой вариант или нет. Грубо говоря, если ты просто хирург, который их лечит за деньги, ты ни за что не полезешь выяснять подробности о каком-то полковнике. Это не твое дело. А вот если попытаешься сейчас как-то связаться с армянином, сделаешь хоть шаг в его сторону, значит, ведешь совсем другую игру. Ведь ты не сумеешь обойтись телефонным разговором. Тебе придется встретиться со своим приятелем, посидеть. А факт такой встречи они засекут запросто.

– Значит, ты считаешь, что это – всего лишь третий этап проверки?

– Безусловно, – кивнула Маша, – и я не сомневаюсь, будет четвертый и пятый.

– Ну, на ближайшие два дня мне удалось подстраховаться. Я подкинул Ахмеджанову идею, что кассету мог взять тот, кто был на ней заснят, то есть чиновник, которому передавались деньги. Теперь я рассчитываю, что на проверку чиновника у них уйдет два дня.

– Подожди! – Маша даже вскочила со стула и возбужденно заходила по кухне. – Ты сказал, этот чиновник – кандидат на губернаторский пост?

– Да, очень известная и влиятельная личность, бывший второй секретарь крайкома комсомола.

– А фамилия его случайно не Иванов?

– Точно, Иванов Вячеслав Борисович. Неужели об этом тоже говорили в теленовостях?

– Нет, просто фамилий других кандидатов я не знаю. А предвыборная листовка этого Иванова мне неожиданно попалась на глаза у вокзальной кассы. Я так увлеклась чтением, что, наверное, тогда у меня и вытащили деньги... Значит, ты подбросил чеченцу идею, будто кассету мог взять сам Иванов? А видеокамера у тебя есть?

– Есть, – растерянно кивнул Вадим.

– Ты можешь сделать дубликат, перегнать эту кассету на обычную, для видеомагнитофона?

– Могу, это несложно... Слушай, Машенька, не сходи с ума!

– Вадим, я не схожу с ума. Давай не будем терять время.

* * *
В один из окраинных неприметных, но очень дорогих коммерческих магазинов зашла худенькая девочка лет восемнадцати в потертых голубых шортах, сделанных из обрезанных джинсов, в короткой широкой футболке и тряпочных китайских тапочках. Каштановые волосы сколоты в небрежный хвостик на затылке, на тонком, почти детском личике – ни грамма косметики.

– Добрый день, – обратилась к ней скучающая продавщица секции модной одежды, – я могу вам чем-нибудь помочь?

– Пожалуй, да, – нерешительно произнесла девочка, – мне нужно что-нибудь шикарное. То есть я должна сегодня вечером шикарно выглядеть. Мой друг дал мне денег и сказал, чтобы я купила себе все необходимое. А я не совсем понимаю, что именно мне нужно. Я привыкла к джинсам, шортам, майкам. Сегодня мы едем на дачу к каким-то важным знакомым моего друга. Но проблема в том, что я пока не чувствую своего стиля...

Перемерив в кабинке перед зеркалом целый ворох юбок, блузок, платьев и брючных костюмов, Маша остановила свой выбор на обтягивающем темно-лиловом платье из мягкого жатого трикотажа, очень коротком, с открытыми плечами. К нему продавщица подобрала темно-лиловые босоножки на тонкой высоченной шпильке. Кроме того, Маша примерила парик из рыжих прямых волос – ровное короткое каре с челкой до носа.

– Совсем другой образ, – одобрительно заметила продавщица, – ваш друг вас не узнает.

В косметическом отделе продавалось все – даже цветные контактные линзы, правда низкого качества и дорогущие. Маша выбрала линзы сине-лилового цвета, приобрела полный набор декоративной косметики, накладные ресницы и ногти и в придачу – маленький флакон духов «Фиджи», запах которых ей показался достаточно взрослым и зазывным.

Напоследок она занялась украшениями. В магазине была целая витрина чешской бижутерии. Маша полностью согласилась с мнением продавщицы, что более всего к новому образу подойдут огромные треугольные серьги под золото. К ним продавщица подобрала такое же геометрическое колье.

Сложив покупки в элегантную большую сумку из тонкой соломки, заплатив за все огромную, по ее представлениям, сумму и поблагодарив любезную продавщицу, Маша удалилась.

В нескольких кварталах от магазина ее ждала черная «Тойота». Через полчаса они входили в городскую квартиру Вадима. Прихватив сумку, Маша тут же закрылась в ванной.

Она вышла минут через сорок, и доктор, взглянув на нее, замер. Перед ним стояла совершенно незнакомая красотка лет двадцати пяти, огненно-рыжая, с темно-синими глазами и пухлыми, ярко накрашенными губами. Она казалась почти на голову выше его Машеньки и как-то полнее – жатый трикотаж зрительно округлял бедра, увеличивал грудь. Получилось нечто среднее между деловой женщиной и дорогой валютной проституткой. На такую не мог не клюнуть бывший комсомолец.

– Малыш, может, отменим весь этот маскарад?

– Что вы, господин Иванов! – сказала Маша совершенно чужим, низким и тягучим голосом. – Я корреспондентка московской молодежной газеты «Кайф» Юлия Воронина. На меня огромное впечатление произвели тексты ваших предвыборных листовок. Я хотела бы взять у вас небольшое интервью.

– А если он попросит показать удостоверение? – спросил Вадим.

– О, господин Иванов, я на отдыхе в вашем прекрасном городе. Сейчас я ходила по магазинам и, к сожалению, у меня нет с собой ни удостоверения, ни диктофона. Но, думаю, мы обойдемся блокнотом и ручкой. – Она улыбнулась ослепительно и зазывно.


Вадим поверил, что господин Иванов удовлетворится блокнотом и ручкой.

– Куда ты собираешься сунуть кассету?

– Там видно будет. Если сумею пройти к нему в офис, запихну куда-нибудь в бумаги. Если пригласит сесть в машину, спрячу в щель между сиденьями. Наверняка у него в машине сиденья мягкие, глубокие. В общем, как-нибудь сориентируюсь, не беспокойся.

– Легко сказать – не беспокойся! Все это полное безумие.

– Ну почему? Почему безумие? Мы же с тобой уже просчитали все возможные варианты. Ни один из них не опасен.

– А если охрана попросит тебя открыть сумку?

– Почему бы корреспондентке молодежного журнала не носить в сумке кассету от видеокамеры? Я недавно снимала на пляже своих друзей, а кассету забыла вытащить. Они ведь станут искать у меня оружие или взрывное устройство.

– Машенька, – Вадим взял ее за руку и заметил длинные накладные ногти, покрытые розовато-лиловым лаком, – девочка моя, зачем тебе все это нужно?

– Я уже говорила, я не хочу, чтобы тебя убили, – тихо ответила Маша, взглянув на него чужими темно-синими глазами и взмахнув длиннющими приклеенными ресницами.

* * *
Около офиса Вячеслава Иванова Маша была в половине седьмого. Именно в это время кандидат в губернаторы покидал свое рабочее место по пятницам. А сегодня была пятница. Белый джип «Чероки» стоял за оградой.

Походкой манекенщицы, не спеша, «нога от бедра вперед», Маша прошла мимо чугунной ограды и окинула охранника томным медленным взглядом. Остановившись как бы в нерешительности, она взглянула на часы, потом приблизила лицо к ограде и прочитала вывеску на фасаде двухэтажного свежеотремонтированного здания. «Областное управление торговли» – было высечено золотыми буквами на черном мраморе. А внизу, более мелко, – «филиал».

«Прямо мемориальная доска, как на памятнике архитектуры», – усмехнулась про себя Маша.

Все так же медленно и плавно, «нога от бедра», она двинулась к охраннику.

– Здравствуйте, молодой человек, – пропела она, обдавая его запахом духов «Фиджи», – если не ошибаюсь, Вячеслав Борисович Иванов работает именно здесь? Сейчас он еще у себя?

– А вы по какому вопросу? – спросил охранник, восхищенно оглядывая рыжеволосую синеглазую красотку.

– Значит, я не ошиблась. – Она ослепительно улыбнулась, высоко вскинула подбородок. – Вы позволите мне войти? Дело в том, что мне необходимо взять у Вячеслава Борисовича небольшое интервью.

– Вы договаривались с ним по телефону? – спросил охранник.

Он готов был уже впустить красотку, но работа есть работа.

– Нет, все получилось случайно. Я корреспондентка молодежной газеты «Кайф», из Москвы. Меня зовут Юлия Воронина. – Царственным жестом она протянула охраннику тонкую холеную руку. Он пожал эту руку растерянно и осторожно.

– Вообще-то, – начал он, – если нет предварительной договоренности... А можно мне взглянуть на ваше удостоверение?

– Дело в том, что...

Тут дверь офиса открылась, и появился Иванов собственной персоной – маленький, пухлый, с редкими светлыми волосами, прикрывающими раннюю лысину. Маша решительно нырнула под цепь между створками ворот.

– Минуточку, девушка! – Охранник попытался преградить ей путь, но Иванов уже заметил ее и шагнул навстречу:

– Вы ко мне? Вова, пропусти!

В курортном городе не было недостатка в красотках. Но далеко не все они стремились встретиться с бывшим комсомольцем. А эта обалденная рыжая девица прямо бросилась к нему в объятия, обволакивая запахом духов и томно прикрывая темно-синие глаза. Иванов питал вполне понятную слабость к молодым красивым женщинам и не мог позволить охраннику ее задержать.

– Здравствуйте, Вячеслав Борисович, – произнесла Маша глубоким грудным голосом, – простите, что отнимаю у вас время. Я корреспондент московской молодежной газеты «Кайф», меня зовут Юлия Воронина, я веду колонку светской хроники.

Иванов впервые слышал о такой газете. Но их столько развелось сейчас. «Ну до чего же хороша телка!» – подумал он и важно кивнул:

– Очень приятно.

– Вы так внимательно смотрите на меня, Вячеслав Борисович, – Маша чуть потупилась и улыбнулась, – вам, возможно, знакомо мое лицо. Фотографию часто печатают перед репортажами. Наш тираж растет с каждым днем. Знаете, в вашем замечательном городе меня иногда узнают на улицах. Честно говоря, на отдыхе это немного утомляет.

«Теперь он вряд ли попросит показать удостоверение, – решила Маша, – неловко просить удостоверение у человека, которого узнают на улицах. А он, кажется, клюнул!»

– Так вот, – продолжала она, вскинув ресницы, – я прочитала вашу предвыборную листовку и страшно заинтересовалась вами как личностью. Думаю, наши читатели тоже заинтересуются. Знаете, настоящий репортер – и на отдыхе репортер. Позвольте мне задать вам несколько вопросов.

Про удостоверение Иванов даже не вспомнил. Пока Маша говорила, он не сводил глаз с ее ног, бедер и груди.

– Я с огромным удовольствием побеседую с вами, Юленька. Мы можем пройти в офис, в мой кабинет.

– Большое спасибо, Вячеслав Борисович. Я не отниму у вас много времени. – Покачивая бедрами, Маша вошла в дверь офиса.

Они поднялись на второй этаж.

– Подожди меня внизу, – бросил Иванов своему громиле-телохранителю, который следовал за ним безмолвной тенью и тоже тихонько облизывался на рыжую московскую корреспондентку.

Секретарша уже покинула приемную. Открыв дверь своим ключом, Иванов широким жестом пригласил Машу в кабинет, обставленный по последнему слову офисной роскоши.

Маша сразу обратила внимание на глубокую напольную вазу с сухими цветами и на неприметную дверь в углу. Она вспомнила, что в кабинете ректора ее родного Щепкинского училища такая вот неприметная дверь вела в отдельный начальственный сортир. «Два варианта для кассеты уже есть», – отметила она про себя.

Усевшись в глубокое кресло у журнального столика, она достала из большой элегантной сумки блокнот-ежедневник и ручку:

– Вячеслав Борисович, для начала я задам вам вопросы нашей обычной экспресс-анкеты для героя номера. А потом, если не возражаете, мы немного побеседуем о вашей потрясающей предвыборной программе.

Перспектива стать героем номера московской газеты, пусть даже молодежной, Иванову понравилась.

– Я готов, Юленька, – сказал он, подъезжая поближе к Маше в своем кресле на колесиках и вальяжно раскидываясь.

– Какую кухню вы предпочитаете – русскую, французскую, грузинскую? – Маша поставила в блокноте цифру «1».

– Я люблю пробовать разную еду. Но наверное, ближе всего мне русская кухня и, пожалуй, украинская. Сытно, просто.

– Каким видом спорта вы занимались в детстве и занимаетесь сейчас?

– В детстве я, как все мальчишки, гонял в футбол, а сейчас, как все чиновники, играю в теннис. Правда, редко, к сожалению. На спорт при моей работе совсем не остается времени.

Маша старательно записывала ответы. Иванов то и дело царапал глазами по открытой странице блокнота, будто хотел проверить, правильно ли она фиксирует на бумаге его бесценные откровения.

– Какую музыку слушаете на досуге?

– Ох, Юленька, где он, этот досуг? – спросил он со вздохом. – Но музыку я люблю. Разную. Мне нравится и эстрада, и народные песни в хорошем исполнении.

«Настоящая корреспондентка сейчас наверняка бы попыталась уточнить, попросила бы назвать хоть одного исполнителя или композитора. Но я не настоящая и уточнять не буду, – усмехнулась про себя Маша, – и так сойдет!»

– Какой тип женщин вам нравится? Блондинки, брюнетки, худые, полные?

– Рыжие! Мне больше всего нравятся рыжеволосые женщины. В них есть изюминка, огонек. – На его круглом лице расплылась весьма откровенная улыбка. – В общем, Юленька, мне больше всего нравятся женщины вашего типа. Так и запишите. Да, кстати, я не предложил вам кофе! Простите, у меня сегодня был тяжелый день, я совсем замотался.

«Молодец! – мысленно похвалила его Маша. – Догадался наконец. Сейчас ты пойдешь в приемную, электрический чайник и все прочее наверняка у секретарши. А ее нет. Делать кофе тебе придется самому, и я останусь в кабинете одна».

Но Иванов в приемную не пошел. Он просто встал и нажал кнопку селекторной связи:

– Николай, поднимись и организуй нам кофейку.

– Сейчас, Вячеслав Борисович, – подал голос телохранитель.

«Вот скотина! – подумала Маша. – Даже кофе сам не можешь даме сварить!»

– Еще один вопрос нашей анкеты, – сказала она вслух, – расскажите, пожалуйста, о каком-нибудь ярком воспоминании из вашего детства.

Запас Машиных вопросов постепенно иссякал. «Пусть поболтает подольше», – решила она.

Иванов задумался:

– Мне сложно так сразу ответить на этот вопрос. Я попробую вспомнить. – Было слышно, как телохранитель возится в приемной, готовя кофе.

– Вы пока подумайте, Вячеслав Борисович, а я... простите, где у вас туалет?

– Вот эта дверь, пожалуйста.

Маша оказалась права, индивидуальный сортир находился за незаметной дверью в углу кабинета.

Достав из сумки большую кожаную косметичку, Маша направилась к этой двери и заперлась изнутри.

Кроме унитаза и раковины, был стоячий душ за шторкой. Но спрятать здесь кассету оказалось невозможно. Все открыто, ни одной подходящей щелочки: раковина-«тюльпан», пустая мусорная корзина, унитаз...

«Ох, придется выходить отсюда с кассетой, – подумала Маша, – в кабинете я не останусь одна ни на секунду. Может, попробовать незаметно положить ее в напольную вазу с сухими цветами так, чтобы он не заметил? Впрочем, и это непросто. Он хоть и клюнул, но следит за мной во все глаза».

Раскрыв косметичку, она, кроме кассеты, обнаружила маникюрные ножницы и рулон лейкопластыря. «Ну вот, недаром мы с Вадимом вспоминали фильм „Крестный отец“. Там пистолет приклеили лейкопластырем к внутренней стороне крышки унитазного бачка. Я про пластырь и ножницы забыла, а Вадим догадался положить!»

Маша подняла крышку бачка, приклеила кассету лейкопластырем крест-накрест, бесшумно поставила крышку на место и с облегчением вздохнула. Кассета была обернута в полиэтиленовый мешок поверх коробки и от водяных брызг пострадать не могла. Найдут ее скоро, так что пластырь не успеет намокнуть и отклеиться.

Нажав рычаг спуска, чтобы было слышно в кабинете, Маша ополоснула руки, вытерла их куском туалетной бумаги, поправила парик перед зеркалом и вышла из туалета.

– Кофе уже готов, – сообщил Иванов.

На журнальном столе стояли две толстобокие керамические чашки, ваза с фруктами и открытая коробка шоколадных конфет.

– Благодарю вас. – Маша уселась в кресло и отхлебнула жидкий растворимый кофе. – Ну, Вячеслав Борисович, вспомнили?

Самым ярким воспоминанием пионерского детства оказался первый поцелуй в губы с девочкой-одноклассницей в двенадцатилетнем возрасте. Автоматически записывая подробный рассказ об этом знаменательном событии, Маша думала, что пора сматываться. Хозяин кабинета, раззадоренный сладкими воспоминаниями, норовил положить потную лапу на голую коленку корреспондентки.

– О’кей, Вячеслав Борисович. – Дождавшись конца рассказа, Маша откровенно взглянула на часы. – Давайте считать первую часть нашей интересной беседы на этом законченной. У меня к вам предложение – перенести вторую, более серьезную часть на завтрашний вечер или на любое удобное для вас время. Нам придется касаться политики, и лучше это делать с диктофоном. К тому же в половине восьмого я должна встретиться с подругой. Мне неловко заставлять ее ждать. – Маша сокрушенно вздохнула, – Если бы я знала, что мне сегодня так повезет и удастся встретиться с вами, я освободила бы весь вечер, не назначая никаких встреч, и обязательно взяла бы диктофон.

– Не огорчайтесь, Юленька. – Он все-таки положил свою потную лапу ей на коленку. – Я с огромным удовольствием встречусь с вами завтра вечером, часов в восемь. Лучше это сделать в менее формальной обстановке. Где вы живете? Мой шофер подъедет за вами к восьми часам, куда прикажете.

– Спасибо, – нежно улыбнулась она и чуть подвинулась, высвобождая коленку из-под влажной пухлой ладони, – не стоит беспокоить вашего шофера. Я сама подойду к восьми часам сюда, к офису.

– Ну что вы! Какое беспокойство?! – Иванов понял, что для первого раза переборщил, и руку на коленку больше не клал. – Вы все-таки скажите, где именно вы отдыхаете.

– Санаторий «Солнечный берег», – нехотя ответила Маша.

– Вот и хорошо. Вы просто выходите к восьми к проходной, вас будет ждать моя машина. Я с удовольствием приглашу вас поужинать, а потом отвечу на все ваши оставшиеся вопросы.

Маша встала, оправила короткий подол платья, бросила в сумку блокнот и ручку:

– Большое спасибо, Вячеслав Борисович, с нетерпением буду ждать завтрашнего вечера. Всего доброго.

– Подождите, Юленька, давайте я вас подвезу. Где вы встречаетесь с подругой?

– В кафе «Прометей», на набережной.

Кафе «Прометей» считалось одним из самых приличных и тихих мест в городе. Вечерами там никаких дискотек не проводили и почти всегда было пусто из-за высоких цен. Столики под тентами стояли у самой кромки пляжа.

Иванов сел рядом с Машей на заднее сиденье джипа. Маша вжалась в дверь, чтобы он не вздумал опять положить куда-нибудь руку. До кафе было минут двадцать езды. Молчание становилось неловким, напряженным. Иванов не сводил с нее масляных зеленоватых глазок, смотрел так, будто уже мысленно раздевал.

– Вячеслав Борисович, можно курить у вас в машине? – громко спросила Маша, пытаясь нарушить молчание.

– Я сам не курю, но вам, Юленька, можно все! – многозначительно ответил он.

Маша закурила, выпуская дым в открытое окошко.

– Вячеслав Борисович, вы женаты?

– Да, вторым браком. Но сердце мое пока свободно, как говорится.

«Тьфу, придурок!» – выругалась про себя Маша.

– А дети есть у вас?

– Дочь шестнадцати лет, от первого брака. А вы, Юленька, замужем?

– Да! – выпалила Маша и прикусила язык. Следовало доиграть до конца, не огорчать его, зайчика, потерпеть еще минут десять. – У меня сложные отношения с мужем, – добавила она, чуть понизив голос и горестно вздохнув, – знаете, в наше время так тяжело построить семью, особенно если женщина с раннего утра до позднего вечера занята на работе, к тому же постоянные командировки и время отпуска не совпадает. Вот и сейчас я отдыхаю с подругой, а муж в Москве.

– Можно, я задам вам нескромный вопрос? Впрочем, вы еще не в том возрасте, когда этот вопрос неприятен женщине. Сколько вам лет, Юленька?

– Двадцать пять. Два года назад я окончила факультет журналистики Московского университета, год проработала в «Московском комсомольце». А потом появилась наша газета «Кайф». Я люблю все новое, мне нравится начинать сначала.

– А кто спонсирует вашу газету?

– О, у нас много сильных спонсоров, например: банк «Огни Москвы», компания «Проктер энд Гембл», потом... японская компьютерная фирма, я, к сожалению, все время забываю, как она называется. В общем, с этим у нас проблем нет.

Маша уже плела невесть что. Она понятия не имела, кто и как может спонсировать молодежную газету.

Наконец показалась светящаяся вывеска кафе «Прометей». Любезно попрощавшись с Ивановым, Маша выскочила из джипа и облегченно вздохнула. В кафе она уже вошла спокойно, не спеша села за пустой столик, заказала стакан «спрайта» и порцию мороженого. Воду выпила залпом, мороженое лишь ковырнула ложкой, выкурила сигарету, расплатилась и спустилась на пляж.

Было восемь часов вечера, народу на пляже оказалось совсем мало. Маша с наслаждением стянула проституточное лиловое платье и осталась в купальнике-бикини. У лифчика не было бретелек, пластмассовые чашечки торчали далеко вперед, и объем груди явно не соответствовал тоненькой фигурке. Раскрыв пудреницу, она осторожно вытащила сине-лиловые контактные линзы. Снимать парик на глазах запоздалых купальщиков Маша не решилась, натянула сверху большую резиновую шапку и, разбежавшись, с удовольствием прыгнула в воду, отплыла на глубину, нырнула, потом быстро отклеила размокшие накладные ресницы, мерзкие розово-лиловые ногти, и все это медленно отнесло волной, как легкий мусор.

Теплое вечернее море расслабляло, смывало страх и напряжение вместе с чужим, назойливым запахом духов «Фиджи». Накупавшись, Маша с удовольствием прошлась босиком по прохладным камням пляжа, сняла рыжий парик вместе с резиновой шапкой, встряхнула свалявшимися под париком темно-каштановыми волосами, достала из сумки пакет, в котором лежали шорты, майка и китайские тапочки.

Через пятнадцать минут она садилась в черную «Тойоту», которая поджидала ее в тихом переулке неподалеку от кафе.

ГЛАВА 16

Глубокой ночью старый темно-зеленый «микрик» с заляпанным грязью номером и погашенными фарами почти бесшумно подъехал к двухэтажному зданию офиса Областного управления торговли. Из «микрика» выскочили четыре темные фигуры, аккуратным ударом пистолетной рукояти оглушили охранника, дремавшего в будке.

Они знали, как отключается сигнализация в здании, поэтому оглушительная сирена не завыла, когда они открыли дверь. У них была связка ключей от всех дверей в этомздании.

В кабинете коммерческого директора управления жалюзи на окнах были опущены, шторы плотно задернуты. Ночные гости включили свет и, распределившись по четырем частям кабинета, стали обыскивать его, тщательно и быстро. Никаких следов своей молчаливой работы они не оставляли, каждую вещь клали на прежнее место. Заглянули и в индивидуальный сортир, но там искать было негде, каждый уголок на виду.

Через полчаса они закончили свою работу, но один из них все-таки еще раз зашел в сортир справить малую нужду. Застегнув ширинку, он на всякий случай, для очистки совести, поднял крышку бачка.

Через десять минут «микрик» с погашенными фарами тихо отчалил от ворот офиса. Теперь в нем сидел еще и охранник. Он не успел очухаться, рот его был заклеен куском скотча, руки связаны за спиной.

А еще через полчаса появились новые пассажиры – сонный, перепуганный Вячеслав Иванов в вишневой трикотажной пижаме и его телохранитель Николай в тугих белых трусиках, оглушенный, как и охранник офиса, ударом пистолетной рукояти. Рты обоих тоже заклеили, руки связали.

«Микрик» выехал из города и направился к горам. Отодранная от крышки туалетного бачка маленькая кассета от видеокамеры лежала в кармане джинсовой куртки одного из ночных гостей.

Всю долгую тряскую дорогу Вячеслав Борисович жалобно, но достаточно громко и выразительно поскуливал сквозь скотч, чем серьезно раздражал своих попутчиков. Когда «микрик» въехал в маленькое горное село, охранник и телохранитель уже окончательно очухались. А Иванова пришлось вносить в дом чуть ли не на руках – ноги отказали ему, от страха он почти лишился чувств.

Куски скотча со ртов сняли, но рук не развязали.

– Ты плохо спрятал кассету, – с мрачной усмешкой произнес Ахмеджанов, выслушав доклад одного из своих боевиков.

– Аслан! Какую кассету?! Что ты говоришь?

Чеченец сунул в лицо Иванову маленькую кассету от видеокамеры, замотанную в тонкий полиэтиленовый пакет, с куском широкого лейкопластыря, прилипшего к полиэтилену.

– Что это? Я не понимаю!

– Сейчас поймешь. – Носком тяжелого ботинка он легко врезал бывшему комсомольцу в пах. Тот скорчился и опять громко заскулил. – Видеокамеру принесите! – крикнул чеченец кому-то.

Появилась видеокамера. Он развернул кассету, вставил ее в камеру, просмотрел несколько первых кадров и тут же выключил.

Иванова осенило. Он понял, что это за кассета.

– Аслан! Мне же ее подкинули! Девчонка вечером приходила, корреспондентка, она и подкинула!

Заикаясь, путаясь, он стал рассказывать о визите очаровательной Юли Ворониной.

– Как, говоришь, газета называется? «Кайф»? А удостоверение ты ее видел?

– Нет! – в ужасе спохватился Иванов.

– Кто-нибудь из вас видел ее документы? – обратился чеченец к охраннику и телохранителю.

– Я попросил ее предъявить, – стал объяснять охранник, – но тут Иванов вышел и велел ее не задерживать. А мне что? Он велел, я пропустил.

– Значит, никаких документов этой корреспондентки никто из вас не видел. Как она выглядела?

– Шикарная баба, – начал охранник, – лет двадцать пять, волосы рыжие, прямые, короткие, челка до глаз. Глаза синие. Ноги, бедра, грудь – все высшего класса.

– Да! – горячо вмешался Иванов. – Именно такая! Я еще спросил, сколько ей лет, она сказала: двадцать пять.

– Завянь, гнида, – брезгливо бросил чеченец, – тебя не спрашивают.

– Подожди, Аслан, – не унимался Иванов, – она еще сказала, что живет в «Солнечном береге», с подругой.

– В «Солнечном береге»? – Глаза Ахмеджанова тускло сверкнули. – Может, она тебе еще и номер назвала?

– Нет, – сокрушенно покачал головой Иванов, – не назвала.

Чеченец закурил, выпустил дым колечками и, переводя задумчивый взгляд с охранника на телохранителя, спросил:

– Она худая или полная?

– Скорее худая, – подал голос телохранитель, который так и стоял в одних трусах, поеживаясь от ночной прохлады.

– Худая, говоришь? – Еще одно идеально круглое колечко дыма медленно поднялось к потолку и растаяло. – Ладно, проверим.

* * *
– Приставал? – спросил Вадим, когда Маша рассказала подробности визита корреспондентки Юлии Ворониной.

Они стояли, обнявшись, в саду у дома доктора. Перед ними в темноте горел небольшой костерок, в котором корчились, исчезая, лиловое трикотажное платье, рыжий парик и босоножки на тонких высоченных шпильках.

– Салом истек, – кивнула Маша, – руку на коленку положил. Ладошки у него потные и холодные.

– Неврастеник, – определил доктор, – инвалид комсомольско-криминального фронта. У них у всех к сорока годам либо цирроз печени, либо неврастения. Иванов не пьет, не курит. Вероятно, печень у него в порядке. Но неврастению он себе заработал честно.

– Знаешь, – задумчиво сказала Маша, прижавшись лбом к плечу доктора, – у меня сейчас такое чувство, будто мы преступники и сжигаем труп убиенной нами красотки-корреспондентки Юли Ворониной. Такой образ получился, такая героиня! Я успела полюбить ее всей душой. Жаль, не видел меня мой преподаватель сценического мастерства.

Костер догорел. Обнявшись, они ушли в дом.

* * *
С утра Ахмеджанов был мрачен и молчалив. У него даже заныл живот под швом, что в последнее время случалось с ним крайне редко. Угнетала не только мысль о больших деньгах, вложенных в предвыборную кампанию этого слизняка Иванова. Самым оскорбительным было то, что он, Аслан Ахмеджанов, ошибся. Деньги что? Пыль, прах, бумажки. Хотя, конечно, жалко. Главное, он, который не имеет права на ошибку, ошибся. И об этом все узнают.

Дед говорил ему в детстве: «Аслан, никогда не верь трусу. Ты можешь купить труса, но рано или поздно страх побеждает жадность. И ты проиграешь». Бывший комсомолец – трус, настоящий шакал, чуть что – поджимает свой паршивый хвост. Ахмеджанов считал себя умным и хитрым. Он держал труса Иванова именно страхом, а деньгами только подкармливал. Дед говорил: «Не верь шакалу. Не верь даже себе самому, если имеешь дело с шакалом».

Деда давно нет на свете, но, даже мертвый, он опять оказался прав. Но с кем еще иметь дело, кроме шакалов? Кого еще удержишь страхом? Иногда у него появлялось странное чувство, будто весь его прошлый опыт, все его знание жизни – ерунда. Позади нет ничего, кроме крови и смерти. Со смертью он знаком, он ее видел столько раз, он ее делал сам: оружием, голыми руками, мозгом, душой, всем своим существом.

Он и сам умирал, видел смерть совсем близко, в образе молоденькой черноволосой, очень красивой медсестры. Он с развороченным животом истекал кровью, а она стояла рядом, держала его за руку и говорила ласковые слова. Он удивился тогда, что смерть – вовсе не старуха с косой на плечах, а нежная юная красавица с теплыми, мягкими пальцами. Это был предсмертный бред. Девушка была всего лишь медсестрой грозненского госпиталя, но в памяти отпечаталось все именно так.

Никто не верил, что он выживет. Его не хотели вывозить из Грозного, потому что хоронить человека лучше на родине. Но все-таки вывезли. И он выжил. Этот русский доктор с насмешливыми голубыми глазами спас его, вытащил с того света. Такое не забывается.

Но благодарность – сложное чувство. От нее смертельно устаешь. Этот долг не отдашь деньгами, а Ахмеджанов не любил быть должником. К доктору Ревенко он чувствовал одновременно уважение и ненависть. Не мог смотреть в насмешливые голубые глаза, не мог слышать спокойный, низкий голос. Доктор видел его насквозь, до кишок, в прямом смысле этого слова. Однако сейчас Ахмеджанову было не до чувств. Сейчас он хотел проверить факты, расставить все по местам, выяснить, что за рыжая девка приходила к Иванову. Особенно не понравилось ему то, что она якобы живет в санатории «Солнечный берег».

Впрочем, уже сегодня к трем часам дня он выяснил, что никакой Юлии Ворониной из Москвы в «Солнечном береге» нет и не было. И газеты под названием «Кайф» тоже нет. Иванов и его люди не могут так дружно врать, да и фантазии у них не хватило бы. Кто-то сделал серьезный ход, кто-то вступил с ним, Ахмеджановым, в игру.

Еще ночью, допросив Иванова и его людей, он решил усилить наблюдение за домом доктора. Он хотел знать каждый шаг, каждый вздох Ревенко и его девочки. Тот, кто сделал первый ход, тут же делает второй. Иначе какой смысл вступать в игру?

Наружники дежурили посменно. День кончался, а никаких сигналов не поступало.

Наконец он не выдержал и сам позвонил наружнику, который только что сменился:

– Почему молчишь?

– Так нечего сообщать! – весело ответил наружник, который в это время уплетал шашлык в ресторане на набережной. Ахмеджанов слышал в телефоне, как тот жует.

– Что они делали все это время? Давай подробно!

– Подробно? – усмехнулся в трубку наружник. – Пока я за ними наблюдал, два раза кончил. В окошко смотрел, будто эротику по видаку! Только живьем.

– Хватит, – брезгливо поморщился Ахмеджанов, – встречались они с кем-нибудь? Говорили? Звонки были?

– Не-а. – Наружник прижал сотовый телефон к уху плечом и вытер салфеткой шашлычный жир. – Я ж говорю, только трахаются, жрут, один раз на пляж вышли, загорали, купались.

– Между собой о чем говорят?

– Да ни о чем. Он ей про детство рассказывает, про маму с папой, она ему – тоже.

– Ели дома или ходили куда-нибудь?

– Костер в саду развели, картошку пекли.

– Значит, целый день никаких звонков?

– Нет. Все тихо. Ни с кем в контакт не вступали. Ни с единой живой душой. Им никто не нужен, кроме друг друга.

– А не могли они тебя засечь?

– Да они никого вокруг в упор не видят, я ж сказал!

– Ладно, отдыхай. – Ахмеджанов захлопнул крышку телефона.

«И все-таки надо проверить, – подумал он, – проверить надо!»

* * *
Они сидели на маленьком пляже за домом. Вокруг не было ни души. Огромное густо-оранжевое солнце уже коснулось краем спокойного светлого моря. В сумерках, перед темнотой, краски стали четкими и насыщенными. Дневная ослепительная жара плавила очертания предметов, а сейчас глаза отдыхали от яркого света. Можно было даже на солнце смотреть спокойно, не щурясь. Оно все глубже уходило в море, по воде тянулась яркая ровная дорожка. Ближе к берегу она медленно распадалась на длинные оранжевые лоскутья.

– Неужели они и в окно спальни подсматривали? – шепотом спросила Маша.

– Не думаю, – улыбнулся Вадим, – хотя... Знаешь, я уже привык, что постоянно следят, но сегодня как-то уж особенно явно.

– Странное это ощущение, когда за тобой следят. Затылку щекотно, кажется, будто взгляд к тебе прикасается, словно прозрачные щупальца. Фу, пакость какая! – Она поморщилась и тряхнула головой: – Как ты думаешь, это я такая чувствительная или они не особенно прятались?

– Ты просто знала, что должны следить. Поэтому чувствовала. Они работают вполне профессионально.

– А сейчас?

– Тоже. В кустах, за оградой или из окошка соседнего дома. Сейчас нас видят, но не слышат.

– Уже приятно, – вздохнула Маша, – хотя бы не слышат. Как ты думаешь, завтра будет то же самое?

– Вряд ли. У них не хватит людей, чтобы вот так следить несколько дней подряд.

Неподалеку раздались сигналы машины. Длинный гудок, потом два коротких.

– «Газик» мой прибыл, – заметил доктор.

– Почему не позвонили, не предупредили? – тревожно спросила Маша.

– Так я же телефон в доме оставил. Вот, предупреждают. Ну что он разгуделся? – поморщился доктор. – Ладно, пошли.

Они нехотя встали и направились к дому.

– Там не может быть никакой ловушки? – спросила Маша шепотом.

– Вряд ли. Он бы так не гудел, не предупреждал.

К «газику», ожидавшему у ворот, они подошли вместе. Маша вежливо поздоровалась с молодым черноусым шофером. Он приветливо улыбнулся в ответ и сказал доктору по-абхазски:

– Двух раненых привезли.

Доктор повторил эту фразу по-русски для Маши и добавил:

– Не волнуйся, ложись спать.

Прощаясь, Маша поцеловала Вадима и незаметно перекрестила его, когда он садился в «газик».

Оставшись одна, она плотно задернула все шторы и взяла в руки кассету, которая отличалась от десятка других кассет лишь тем, что на торце не было никакой бумажки с надписью. Вытащив из кассетной коробки квадрат бумаги с пустыми разлинованными наклейками, она написала: Э. Рязанов. «Жестокий романс» – первое, что пришло в голову, аккуратно отделила клейкую полоску с надписью, прижала ее к торцу кассеты и поставила коробочку назад, на полку.

Потом она приняла душ, приготовила себе чай, улеглась на диван в гостиной и включила видеомагнитофон – она давно хотела пересмотреть нашумевший боевик Марка Гордона «Скорость».

Когда лихой полицейский Джек Тревен в исполнении Кину Ривса вскочил в заминированный автобус на полном ходу, в двери бесшумно повернулась отмычка и два кавказца вошли в дом.

Маша не успела опомниться, а глаза ей уже завязали черным платком и чья-то грубая рука зажала рот. Отчаянно брыкавшуюся Машу понесли в машину, которая стояла у ворот. Один из кавказцев на секунду вернулся в дом, выключил телевизор и видик, погасил свет, захлопнул дверь.

Маша довольно скоро поняла, что брыкаться и сопротивляться бесполезно.

– Будешь орать, – сообщил ей незнакомый голос с акцентом, – придется заклеивать тебе рот. Будешь хорошей девочкой, не обидим.

– А можно узнать, куда вы меня везете? – решилась спросить Маша.

– В гости, – ответили ей, усмехнувшись.

Машина долго ехала по горной дороге. Маша чувствовала кривые зигзаги и ухабы, но ничего не видела. В босые ноги впивались мелкие острые камушки, которыми был усыпан пол под сиденьем. Машу раздражало, что на ней ничего нет, кроме трусиков и длинной, до колен, белой футболки.

«Хорошо, что они не вытащили меня прямо из душа, – подумала она. – Господи, кончится все это когда-нибудь?!»

– Дайте мне, пожалуйста, сигарету, – попросила она тихо.

Тут же ей в рот сунули бумажную трубочку фильтра. Щелкнула зажигалка. Было странно прикуривать в полной темноте.

Наконец машина остановилась. Машу ввели в какое-то помещение, она почувствовала под ногами гладкий деревянный пол. Повязку сняли с глаз. В лицо ударил ярчайший электрический свет, и на миг Маше показалось, будто она ослепла. Она почувствовала, что на нее в упор глядит несколько пар глаз, и, немного привыкнув к яркому свету, разглядела четыре темных мужских силуэта в глубине комнаты.


– Ну? – спросил один из мужчин, повернув голову к сидевшему рядом.

– Не она, – твердо ответили ему, – та была выше почти на голову, старше лет на пять-шесть, рыжая, стриженая, а у этой волосы длинные, темные, глаза карие. Она совсем соплячка, не больше восемнадцати, к тому же тощая, ни груди, ни бедер. Та была красотка экстра-класса, а эта – заморыш какой-то. С этой шеф и разговаривать не стал бы.

– Пусть пройдется, – сказал тот, в котором Маша узнала телохранителя Иванова.

Она узнала троих из четырех. Главный здесь был Ахмеджанов: тяжелый горбатый нос, маленькие, глубоко посаженные глаза под нависшими бровями, бритая голова в круглой войлочной шапочке. Именно это лицо показывали в «Новостях» по телевизору. Рядом с чеченцем сидели охранник офиса и телохранитель Иванова. Четвертого, очень худого, бровастого, бородатого кавказца, Маша видела впервые.

– Пройдись, девочка, – сказал Ахмеджанов.

Вжав голову в плечи, сутулясь и волоча ноги Маша сделала несколько шагов.

– Нет, вообще ничего похожего! – усмехнулся телохранитель.

Незаметная дверь за спинами сидевших открылась, из нее вывалился смертельно-бледный, в вишневой пижаме, с взлохмаченным белым пухом на лысине Вячеслав Иванов. Взглянув на Машу мутными, совершенно безумными глазами, он заорал:

– Это она! Она! Я узнал тебя, сука! Ты мне подкинула кассету! Кто тебя прислал? Говори!

– Заткнись, падаль, – спокойно произнес Ахмеджанов.

Но Иванов продолжал орать высоким петушиным фальцетом, а через минуту вырвался из рук худого бородатого кавказца, кинулся на Машу и вцепился холодными мокрыми пальцами ей в горло.

– Мразь! – услышала она голос Ахмеджанова и почувствовала, что задыхается. Раздался негромкий хлопок. Руки Иванова вдруг ослабели, что-то темное, теплое брызнуло ей в лицо. Иванов стал падать, увлекая за собой Машу всей тяжестью своего короткого рыхлого тела.

* * *
На этот раз раненые были не тяжелыми: у одного сквозное ранение голени, у другого пуля прошла по касательной у предплечья. С этим вообще можно было обойтись местным наркозом. Правда, у раненного в голень доктор обнаружил признаки начинавшейся гангрены, но процесс не успел зайти далеко.

Перед тем как положить на операционный стол, пришлось сбрить обоим волосы на головах и бороды – раненые кишели вшами. Фельдшер обнаружил у них обоих еще и чесотку, выругался сквозь зубы по-русски и ушел.

Закончив работу, доктор тщательно мыл руки под железным рукомойником. Фельдшер вернулся. За его спиной маячили два боевика.

– К тебе гости, – громко сказал фельдшер по-абхазски, – иди в штаб.

Доктор не спеша вытер руки и направился к двери. Когда он поравнялся с фельдшером, тот шепнул ему быстро, одними губами, по-русски два слова:

– Жива. Обморок.

Сердце сжалось и заныло. Боль не отпускала, пока он шел к штабу в сопровождении двух боевиков. Как только он переступил порог, на него уставились немигающие, сверлящие душу глаза Ахмеджанова.

На полу посреди комнаты вся в крови лежала Машенька. На белой футболке алые пятна выглядели особенно жутко. И тут он понял, что значили слова фельдшера. Цены не было этим двум словам. Если б не успел старик шепнуть их, Вадим сейчас бросился бы на чеченца и придушил его собственными руками. Вероятно, из всех в лагере только фельдшер мог предвидеть такую реакцию, а потому предупредил.

Уже никого не видя вокруг, доктор подхватил Машу на руки, прижал пальцы к тонкому запястью. Пульс прослушивался нитевидный, слабого наполнения. Для обморока это нормально. Разглядев ее бледное, испачканное кровью лицо, он тут же понял – она не ранена, не избита. На ней чужая кровь.

– Это кровь шакала, – услышал Вадим тяжелый голос Ахмеджанова, – шакал хотел задушить твою девочку, я его убил. Но она у тебя такая нервная, сразу упала в обморок. Ты не обижайся, дорогой, я просто хотел познакомиться с ней, посмотреть, кого ты так сильно любишь.

Не ответив ни слова, доктор вышел на улицу с Машей на руках. Навстречу шел фельдшер, держа наготове ампулу нашатыря и кусок ваты.

Она открыла глаза, увидела доктора, и слезы покатились по щекам.

– Мне надо умыться и переодеться, – тихо сказала она.

Фельдшер принес ведро воды, старый белый халат и тонкое байковое одеяло. Маша закрылась вместе с доктором в одной из комнат госпиталя, Вадим лил воду, и вода стекала с Машиных рук розовая, кровавая.

– Я опять чувствую себя убийцей. Я, как леди Макбет, не могу смыть кровь, – плакала Маша, – он почти придушил меня, мне очень страшно, теперь всю жизнь будет сниться эта кровь.

Вадим затянул на ней пояс белого халата, накинул на плечи одеяло.

В дверь постучали.

– Вас машина ждет, – сообщил фельдшер по-русски.

Когда они вышли на улицу, Вадим опять взял Машу на руки.

– Ты босиком, а здесь камни острые, – сказал он.

– Я могу идти сама, тебе же тяжело!

– Нет, – улыбнулся он, – мне легко.

Домой их вез тот же «газик». Всю дорогу молчали, только когда проехали пограничный пост, не остановившись, Маша спросила шепотом:

– Почему нас не остановили? Здесь же граница?

– Это старая дорога, по ней почти никто не ездит. Пост здесь – только видимость одна, к тому же купленный с потрохами, – так же шепотом объяснил доктор.

ГЛАВА 17

Клавдия Васильевна Зинченко вставала с петухами. Петухи в маленьком приграничном селе начинали заливаться в половине пятого утра. Сегодня Клавдия Васильевна собиралась отправиться на небольшой рынок возле дома отдыха, где раз или два в неделю она торговала молоком, творогом и яйцами. Чем раньше приедешь, тем удобнее займешь место.

Она быстро справилась с утренними домашними делами, подоила корову, собрала в большую корзину марлевые узелки, банки с парным молоком, завернула аккуратно в газету несколько десятков крупных коричневатых яиц и направилась к автобусной остановке.

Самый близкий путь лежал через небольшую рощицу, примыкавшую к шоссе. В рощице было прохладно, мягко поблескивала утренняя роса, радостно заливались птицы. Клавдия Васильевна сняла старые растоптанные туфли, она с детства любила пройтись босиком по росистой траве, да и туфли жалко – промокнут.

Дойдя до середины рощицы, она остановилась. Ей показалось – где-то совсем близко слышны мужские голоса. И птицы притихли. «Пережду от греха подальше», – решила старушка. Сейчас в безлюдной утренней роще мог оказаться кто угодно, все-таки время неспокойное, граница близко, а за границей – война.

За деревьями Клавдия Васильевна разглядела две мужские фигуры в пятнистых жилетах. Они молча положили что-то большое и тяжелое у пня. Старушка замерла и перестала дышать. Она даже зажмурилась на минуту, будто боялась, что двое в пятнистых жилетах почувствуют взгляд и обнаружат ее.

Быстро затопали по траве две пары тяжелых ботинок, потом вдали, на шоссе, послышался звук отъезжающей машины. И все затихло. Подождав еще немного, она медленно направилась к пню, до него было всего-то метров тридцать. Преодолев на цыпочках это бесконечное расстояние, старушка замерла как вкопанная, охнула, перекрестилась и тут же ринулась назад, в поселок, не замечая, как в трясущейся корзине лопаются яйца, ударяясь о банки с молоком.

Вбежав в дом, она принялась будить мужа Степана Ивановича, крепко спавшего после вчерашней «халтурки» – старик иногда чинил соседям все, от водопровода до телевизора, расплачивались с ним зачастую «натурой». Вчера он как раз получил за работу пол-литровую бутылку водки и выпил ее за вечер в одиночестве.

– Степа! Степушка! Ну вставай же, горе мое! – трясла мужа Клавдия Васильевна.

Степан Иванович с трудом продрал глаза и удивленно уставился на жену. Лицо ее пылало, подкрахмаленный белоснежный платочек съехал куда-то вбок, из-под него свисали седые взлохмаченные пряди.

– Клава, а ты чего, на базар-то не поехала разве? – спросил он, потягиваясь с хрустом и сладко зевая.

– Там труп в роще! – страшным шепотом сообщила Клавдия Васильевна.

– Какой еще труп?

– Да проснись наконец! Покойник там, я видела, как его бросили, я за деревом спряталась и все видела. Его в другом месте убили, а в рощицу привезли.

– Так в милицию надо... – неуверенно предложил старик.

– Да-а, в милицию! А потом эти, которые привезли и положили, найдут меня.

– Ну дела! – покачал головой Степан Иванович. – Клавдюша, ты бы мне это, рассольчику налила, что ли. А то во рту горит, соображаю туго.

– Изверг ты, Степа. Весь насквозь больной, а бутылку вчера выглушил. Тебе прямо не терпится, если бутылка есть. Нет чтоб по рюмочке за обедом! – Собственное ворчание немного успокоило старушку. Достав из холодильника банку квашеной капусты, она нацедила мужу полстакана густого розоватого рассола.

– Ох, хорошо, холодненький! – зажмурился Степан Иванович, прихлебывая рассол мелкими глотками. – Аж зубы сводит! Слышь, Клавушка, а чего ты так перепугалась? Сейчас ведь время какое? Стреляют, убивают, на каждом шагу бандиты друг с другом разбираются.

– Чего испугалась? Подожди-ка...

Клавдия Васильевна стала вытаскивать из корзинки творожные узелки, молочные банки, потом развернула газету, залитую побитыми яйцами. С мятой газетной страницы сквозь налипшую яичную скорлупу глянуло на нее улыбающееся лицо Вячеслава Иванова.

– Вот чего я испугалась! – показала она мужу мятый кусок газеты. – Его я и видела в рощице.

– Он, что ли, труп бросил? – не понял Степан Иванович.

– Его бросили, Степа, его. Он сам и есть труп. Ох, Матерь Божья, Пресвятая Богородица! Убьют меня, не пожалеют! Это ж политика, Степушка, он ведь кандидат в губернаторы, его вся область знает. Что делать-то?

– А они, которые бросили, не заметили тебя?

– Что ты! Заметили бы, не отпустили, убили бы прямо там.

– Слушай, так ведь необязательно же говорить как было. Ты ничего не видела. Шла себе спокойненько к автобусу и просто наткнулась на него. Он там уже лежал. Все равно кто-то наткнулся бы рано или поздно. Вот ты и наткнулась. А привезли, положили... ничего не знаешь, не ведаешь.

– Ох, Степан, грех-то какой. Это ж получается, врать надо. Это лжесвидетельство.

– Наивная ты у меня, Клавушка, – вздохнул Степан Иванович, – до семидесяти двух лет дожила, а все как дитя малое. Ладно, сейчас умоюсь, пойдем к участковому.

Выехавшая на место происшествия оперативная группа не обнаружила при трупе ни документов, ни денег. Однако опознать убитого не составило труда, его лицо красовалось по всей области, на каждом углу, то и дело мелькало на страницах областной прессы.

Не возникло и вопроса, почему труп кандидата в губернаторы Иванова Вячеслава Борисовича обнаружили именно здесь – в трех километрах от рощи, на морском берегу, находилась небольшая дача покойного.

Судмедэксперт определил, что выстрел был произведен в затылочную область, с расстояния около трех метров, из пистолета типа «Макаров». Смерть наступила между двумя и тремя часами утра, то есть часов за пять до момента осмотра трупа. После убийства тело было перенесено с места преступления.

Жена Иванова в это время находилась у родственников в Саратове. Ее вызвали телеграммой, а пока для официального опознания пригласили секретаря, охранника офиса и личного телохранителя Иванова. Все трое были допрошены следователем.

Секретарша сообщила, что ушла из офиса в половине шестого вечера, Иванов в это время оставался у себя в кабинете. Охранник и телохранитель рассказали, что около половины седьмого к Иванову явилась женщина лет двадцати пяти, представившаяся корреспонденткой московской молодежной газеты «Кайф» Юлией Ворониной. Она попросила кандидата в губернаторы дать ей небольшое интервью. Иванов пригласил ее к себе в кабинет, где они проговорили около сорока минут, выпили кофе, после чего вышли из кабинета вместе.

Иванов отпустил телохранителя, попросив отогнать джип к дому, а сам вместе с корреспонденткой отправился пешком по набережной. Он сказал, что собирается немного прогуляться, поужинать в ресторане и телохранитель ему на сегодняшний вечер не нужен. Еще он сказал, что, вероятно, заночует у себя на даче, проведет там весь завтрашний день, в крайнем случае позвонит.

– А как он собирался добираться до дачи? – спросил следователь.

– Ну, на такси, конечно, – ответил телохранитель.

– А вам не показалась странной идея отправиться пешком с незнакомой женщиной, потом ехать на дачу на такси, а не на собственной машине? Все-таки ваш шеф считался довольно крупным чиновником, – спросил следователь.

– Да с такой красоткой он бы и на край света пошел пешком! – хихикнул телохранитель. – Шеф всегда был слаб насчет девок и любил перед ними выпендриться. К тому же она сама просила прогуляться, то да се, сказала, мол, зачем нам кто-то третий. Ну, он и поплыл!

– Ее просьба вас не насторожила? Вы ведь, как я понял, даже не видели ее документов.

– Мое дело маленькое. Мне сказали, я отчалил.

– А сами вы где провели вчерашний вечер и ночь?

– Ну, я отогнал джип, а потом пошел к своей знакомой. А от нее – домой. Утречком.

Знакомая телохранителя Косолапова Валентина Игоревна, 1975 года рождения, подтвердила, что всю ночь телохранитель Иванова провел у нее на квартире.

Что касается охранника офиса, то он проспал почти всю ночь на своем рабочем месте, на раскладушке. Только дважды, первый раз около часа ночи, второй раз под утро – точного времени не помнит, – выходил к круглосуточному коммерческому ларьку, в двух кварталах от офиса, перекусить.

Все трое, секретарша, охранник и телохранитель, сообщили, что в тот вечер при Иванове были золотые часы на золотом браслете швейцарского производства, золотой мужской перстень с пятью бриллиантами, а также кожаная мужская сумочка-визитка с документами и деньгами. Ни одной из перечисленных вещей на трупе не обнаружили. Впрочем, труп был одет в пижаму, поэтому ничего удивительного, что не было при нем ни часов, ни перстня, ни сумочки-визитки. А вскоре все это было найдено у него на квартире, так что версия ограбления рассыпалась, так и не выстроившись.

Разумеется, выяснилось, что никакой газеты «Кайф» в Москве не существует. Женщины по имени Юлия Воронина никто, кроме охранника и телохранителя, не видел нигде и никогда. Вячеслав Иванов в тот вечер не был ни в одном из ресторанов города и пригорода.

Была объявлена в розыск неизвестная женщина, на вид около двадцати пяти лет, рост около ста семидесяти сантиметров, телосложение нормальное, волосы рыжие, прямые, стриженые, глаза темно-синие, большие, лицо овальное, губы полные, нос прямой. Одета в узкое короткое платье лилового цвета. Особых примет нет.

Следствие, начавшееся весьма активно, зашло в тупик и потихоньку превратилось в обычный для милиции всех российских городов «глухарь», то есть в дело, которое вести надо, но раскрыть никогда не удастся.

Неприятно было то, что на убийство кандидата в губернаторы накануне выборов слетелись, как мухи на сахар, журналисты. Особенно упорствовал известный репортер-телевизионщик Матвей Перцелай. Вместе с оператором, державшим камеру на взводе, Перцелай вихрем налетел на усталого следователя:

– У вас есть какие-нибудь предварительные версии?

«Ну и времена! – усмехнулся про себя следователь. – Прямо как в Америке!»

– Без комментариев! – рявкнул он.

– Вы собираетесь скрыть от общественности подробности этого громкого преступления? – не унимался Перцелай. – Вы отдаете себе отчет, что в данной ситуации мифы могут оказаться опасней правды?

– Любая утечка информации может затормозить расследование. – Следователь отстранил микрофон и устало еле слышно произнес в лицо журналисту: – Слушай, не лезь, будь человеком!

В областном управлении ФСБ с Матвеем вообще разговаривать отказались.

В маленькое пограничное село Перцелай отправился один, без оператора, не на телевизионном «микрике» и даже не на своем «жигуленке». Он просто сел в автобус.

Клавдия Васильевна Зинченко пропалывала морковную грядку, Степан Иванович чинил старый будильник, сидя за столом в саду.

– Я с областного телевидения, – представился Матвей и показал свое удостоверение.

– Да уж узнали тебя, – вздохнула Клавдия Васильевна, вытирая руки о фартук, – смотрим твои передачи. Раз приехал, проходи. Только если ты насчет того убийства, так я уже следователю все рассказала. Как было, так и рассказала.

Пройдя в сад, Матвей молча выложил на стол длинный батон финского сервелата, коробку шоколадных конфет, литровую бутылку водки «Абсолют».

К местной милиции старики, как и большинство жителей области, особого доверия не питали. Матвея Перцелая они видели два раза в неделю на экране и считали своим человеком, почти родственником. К тому же им льстило, что областная знаменитость сидит у них в саду, да еще приехал по-простому, на автобусе, с гостинцами, и сам с ними выпьет, и поговорит не спеша.

– Как вы понимаете, – начал Матвей, чокнувшись со стариками «Абсолютом», – убийцу или убийц не найдут никогда.

Клавдия Васильевна поставила на стол чугунок с горячей картошкой, многозначительно вздохнула и поджала губы:

– Да уж, разумеется, не найдут!

– Пока у нас не находят убийц, жить страшно и как-то противно. Я веду свое, журналистское расследование, чтобы хоть что-то выяснить. Вы, Клавдия Васильевна, первая обнаружили труп, вы сообщили в милицию. Расскажите мне подробно, как это произошло, как он выглядел, как был одет. И главное, не заметили вы кого-нибудь еще поблизости? Не слышали звука отъезжающей машины, шагов?

Старушка испуганно замотала головой, открыла рот, но не сказала ни слова.

– Страшно? – шепотом спросил Матвей и заглянул ей в глаза. – Разумеется, очень страшно. Если вы кого-нибудь видели или слышали, если кто-то даже теоретически допустит такую возможность, то, сами понимаете, милиция вас не защитит.

– А ты? – усмехнулся Степан Иванович. – Ты, что ли, защитишь?

– Значит, все-таки был кто-то в роще?

– Узнают, что я видела и рассказала, убьют, – тяжело выдохнула Клавдия Васильевна.

– Могут убить, – кивнул Матвей, – могут, если узнают, что вы видели, но еще не успели рассказать. А когда вы уже поделились информацией – какой смысл вас трогать? Тогда надо затыкать того, кому вы рассказали. Понимаете?

– Значит, я неправильно сделала, что следователю не сказала про тех двоих? – растерянно спросила Клавдия Васильевна.

– Конечно, – кивнул Матвей.

– А теперь уже поздно. Стыдно теперь приходить к ним в милицию и каяться: мол, испугалась, со страху приврала, скрыла самое важное.

– Я не из милиции, – улыбнулся Матвей, – вам, Клавдия Васильевна, не надо менять показания, не надо каяться. Но и бояться тоже не надо.

– Ой, не знаю, не знаю...

– Клавушка, да расскажи ты ему, – вздохнул уже захмелевший Степан Иванович, – может, он докопается потихонечку, и нам с тобой спокойней будет, когда убийц найдут.

– Ладно, – махнула рукой Клавдия Васильевна, – облегчу душу. А то прямо преступницей себя чувствую.

Матвей просидел у стариков до ночи и вернулся домой последним автобусом. Он очень устал, соображал плохо. Учитывая, что Клавдия Васильевна совсем не пила, весь вечер тянула одну крошечную стопочку, они со стариком усидели литр водки на двоих. Возможно, для кого-то это и мало, но для Матвея было много.

ГЛАВА 18

О визите в офис Иванова неизвестной рыжеволосой красотки Константинов узнал из письменного отчета Тамары Ефимовны в тот же вечер, через два часа после визита. Красотка была названа среди нескольких посетителей, побывавших в офисе в пятницу вечером.

А в воскресенье, когда журналистку Юлию Воронину уже объявили в розыск, полковник сидел за чашкой чая на веранде в домике Тамары Ефимовны. По условному сигналу он снял «ореховую бабушку» с поста, из-за срочности пришел прямо к ней домой:

– Тамара Ефимовна, попробуйте еще раз вспомнить и описать ту рыжеволосую девушку в лиловом платье.

«Ореховая бабушка» сидела, чуть прикрыв глаза и прихлебывая очень горячий чай из стакана в старинном мельхиоровом подстаканнике. Казалось, она даже не слышит просьбы, но полковник знал – сейчас она старательно воссоздает в памяти одно из лиц, виденных в пятницу.

– Ну, во-первых, она не рыжая, – произнесла наконец Тамара Ефимовна, – у рыжих совсем другой оттенок кожи, у них не бывает такого загара. Во всем ее облике была некоторая театральность, но профессиональная театральность. Вы понимаете, о чем я?

Константинов молча кивнул.

– Профессиональный театральный грим. Не макияж, а именно грим. И парик. Да, это был парик. У меня сразу возникло впечатление придуманного, талантливо сыгранного образа. Образ получился гармоничный и точный, до мелочей. Я заметила только два момента, выдавших игру: как она поднырнула под цепь между створками ворот – в этом было что-то детское, девчоночье, я тогда подумала, что она хочет казаться старше, чем на самом деле. И еще, когда они вышли из офиса, она этак передернула плечами и отстранилась от Иванова, мол, «не трогайте меня!». Этот жест выдал в ней то, что в прежние времена называли «порядочной барышней». А играла она светскую львицу, роковую женщину, такую современную сексуальную стервочку, которую может любой потрогать. То есть не любой, конечно, но тот, кто сажает ее в белый джип, имеет полное право.

– Они сели в машину? – быстро спросил полковник.

– Конечно. На заднее сиденье.

– А кто находился за рулем?

– Телохранитель.

– Очень интересно, – кивнул Константинов, – продолжайте, пожалуйста, Тамара Ефимовна. Простите, что я вас перебил.

– Это хорошо, что вы меня перебили, – улыбнулась она, – а то я, кажется, в мистику впадаю.

– То есть?

– Нет, даже не стоит об этом говорить. Этого не может быть.

– Может, Тамара Ефимовна, все может быть. Вы договаривайте до конца, а потом разберемся.

– Ох, Глеб Евгеньевич, запутаю я вас. Всегда боюсь впасть в мистику и превратиться в какую-нибудь гадалку-прорицательницу, из тех мошенниц, что объявления в газетах печатают. Представляете, «Провидица Тамара. Угадываю прошлое и будущее на расстоянии...» – Она усмехнулась, отхлебнула еще чаю. – В общем, я вам скажу, но вы мне не верьте на слово. Мне показалось, я видела эту девушку раньше, в ее натуральном, так сказать, образе. Несколько дней назад я обратила внимание на девушку лет восемнадцати, отдыхающую. Она жила здесь, на Студенческой улице. Маленькая, хрупкая, темненькая. Я сначала обратила внимание на ее походку, знаете, типично балетная походка, не с пятки, а с носка, и носки слегка врозь. Как у вашей Елизаветы Максимовны. Еще я удивилась, что она приехала сюда отдыхать одна. Это не вязалось со всем ее обликом. Вы понимаете, о чем я говорю? Приличные девушки сюда в одиночестве не приезжают. Так уж повелось. Вероятно, поэтому у нее были всегда испуганные глаза. Знаете, такие большущие, карие, испуганные глаза...

– Простите, Тамара Ефимовна, вы сказали – карие? А у той, в рыжем парике?

– У той – синие. Темно-синие. Странный цвет, даже чуть лиловатый, как бы под платье. Или платье так оттеняло?

– Может, цветные контактные линзы? – предположил Константинов. – Они ведь сейчас продаются.

– Глеб Евгеньевич, – покачала головой старушка, – мы с вами подтасовкой фактов занимаемся. Я плету невесть что, а вы, вместо того чтобы остановить меня, поддакиваете.

– Хорошо, давайте пока глаза оставим в покое. Вы мне все-таки про девушку дорасскажите.

– А больше нечего рассказывать. Интеллигентная, милая девочка, мне ее очень жалко было, потому что она снимала комнату у самой вредной хозяйки на нашей улице, у Гальки Вихровой. Я даже подумала, не взять ли ее к себе. Но у нас так не принято. Да и вообще, пустой это разговор. Она ведь уехала дня три-четыре назад. Я вспомнила. Галька ругалась, жаловалась, мол, жиличка такая попалась, деньги назад взяла – и поминай как звали.

– Кстати, как ее звали, не говорила эта Галька?

– Нет.

– Не могли бы вы навестить соседку и расспросить?

– Зайти-то я могу, Галина – женщина болтливая, все расскажет с удовольствием. Но зачем? Я уже почти не сомневаюсь – это два совершенно разных человека.

– Почти... – задумчиво повторил Константинов, – все-таки почти не сомневаетесь.

– Ладно, Глеб Евгеньевич, чувствую, вы не успокоитесь, пока это «почти» не прояснится. Я вас много лет знаю. Галина давно у меня просила несколько саженцев персидской розы. Вот возьмите там у сарая лопатку и помогите мне выкопать пару штук.

* * *
Галина поливала огород из огромной жестяной лейки, охала и свободной левой рукой потирала поясницу.

– Тома! Да неужто саженцы принесла! – обрадовалась она. – Вот спасибо! Чайку попьешь со мной? Или винца домашнего?

– У тебя прошлогоднее или новое?

– Прошлогоднее. Сладкое получилось.

Женщины сели за стол в саду. Галина разлила густое красное вино по граненым стаканчикам. Чокнулись, выпили. Хозяйка – залпом, как водку, а гостья только пригубила, отпила маленький глоточек.

– Ну что, Галина, отдыхающих не нашла себе еще?

– Нет пока. Все некогда на вокзал поехать. Да и опасаюсь я теперь, вдруг нарвусь на такую же авантюристку.

– Ну почему же – авантюристку? Я видела ее, жиличку твою. Хорошая девочка, тихая. Мало ли что могло случиться.

– Да уж, хорошая девочка! С виду только скромница. Ты бы видела ее любовника. Тоже мне, артистка.

– Так у нее любовник здесь был? – удивленно подняла брови Тамара Ефимовна.

– А как же! Один раз ее прямо к калитке иномарка подвезла, потом стояла здесь еще полчаса. Я сама-то не видела, Васька рассказывал.

– Так почему же она у тебя жила, если у нее любовник на иномарке?

– Ой, да ее не разберешь, Машу эту, – махнула рукой хозяйка, налила еще вина гостье и себе, опять выпила залпом.

– Слушай, я тебя спросить хотела. Твоя жиличка в кино случайно не снималась? Лицо знакомое вроде. Как фамилия ее, не знаешь?

– Кузьмина ее фамилия. В кино она не снималась. Она только учится на артистку.

– А где учится?

– Она говорила, да я забыла. Сколько их в Москве-то, институтов этих, где учат на артистов! Ох, дела, Тома, ну и жизнь пошла! Ей-то всего девятнадцать, а любовнику – сорок, не меньше.

– Да ты что! А ты его разве видела?

– Приходил, – кивнула Галина, – только опоздал. Она уже уехала. Он красивый такой, представительный мужчина, сам седой весь, но лицо молодое. Черную свою иномарку на углу оставил, подходит к калитке, спрашивает, мол, не живет ли у вас Маша из Москвы. А я ему – уехала, говорю, ваша Маша, а вы кто ей будете? А он... Нет, ты представляешь, он мне заявляет: я ей любовник. Ну прям хоть стой, хоть падай.

– Так и сказал?!

– Прямо так и ляпнул! – Хозяйка выразительно поджала губы. – А потом развернулся и пошел к своей иномарке.

– Так они и не встретились? – сокрушенно покачала головой Тамара Ефимовна. – Так и разминулись?

– Чего не знаю, того не знаю. Она, когда деньги потребовала, сказала, мол, в Москву хочет ехать, домой. Наверное, уехала. А он ее искал.

– А он-то сам местный или тоже отдыхающий?

– Вот этого я не поняла. Я номеров-то не разглядела, машина на углу стояла. Только видела, что машина черная. Случается ведь, люди из Москвы и на машинах сюда приезжают.

– Да, интересная у тебя жизнь, – вздохнула Тамара Ефимовна, – прямо страсти кипят.

– И не говори, Тома, и не говори!

Вернувшись к себе через полчаса, Тамара Ефимовна рассказала Константинову о Маше Кузьминой все, что узнала от соседки. Но никакой ясности эта информация не прибавила.

* * *
В большой пляжной сумке Матвея лежали запасные плавки, полотенце, свернутый надувной матрас и велосипедный насос. Полковник увидел с балкона своего номера короткую круглую фигуру в белых шортах, шагавшую по аллее к пляжу, и тут же засобирался.

– Я с тобой! – сказал Арсюша, заметив, что Глеб кладет полотенце в сумку.

– Хорошо, – кивнул полковник и предусмотрительно бросил в пакет вместе с полотенцами том Конан Дойла – стоило подсунуть его Арсюше, он забудет обо всем и не поплывет с Глебом до буйков.

Один раз они искупались вместе, потом Константинов растер мальчика полотенцем, надел кепку на его светло-русую голову иположил перед ним книгу, которую Арсюша тут же раскрыл на заложенной странице.

Посидев несколько минут рядом с сыном, подождав, пока Матвей надует свой матрас велосипедным насосом и спустит его на воду, Глеб лениво поднялся.

– Пожалуй, я окунусь еще разок.

– Ага, – ответил Арсюша, не отрываясь от книги.

Доплыв до буйка, возле которого уже покачивался на матрасе Матвей, полковник тихо спросил:

– Ты не слишком разошелся со своим журналистским расследованием?

– Азарт – великое дело, – улыбнулся Матвей, – я наведался вчера к той старушке, которая труп обнаружила. Автобусом поехал, вместо камеры с оператором привез водки с колбасой. Как я и предполагал, старушка видела не только труп, но и тех, кто его принес и положил. Их было двое, в камуфляжных жилетах. Следователю бабушка ничего не сказала, испугалась, и говорить уже не собирается. Так вот, эти двое бросили труп в вишневой пижаме у пня и быстро ушли к шоссе, где их, вероятно, ждала машина. Машину бабушка, конечно, не видела, но слышала шум мотора.

– Те двое могли ее видеть?

– Если б видели, я бы с ней вряд ли сумел вчера побеседовать. В роще нашли бы два трупа. У меня все, Глеб Евгеньевич.

– Спасибо, Мотя. Ты сам что думаешь?

– Думаю, чеченцы его и прикончили. Что-то там случилось, чем-то он им не угодил, они люди горячие, шлеп – готово. Был кандидат на губернаторский пост, стал труп в вишневой пижаме.

– Возможно, вполне возможно... – задумчиво произнес Константинов. – Ты теперь затихни на недельку, займись чем-нибудь другим. А лучше всего отправляйся в командировку.

– Я бы с удовольствием отправился, Глеб Евгеньевич, а вы как же?

– Ничего, Матвей, я теперь уже сам, – он улыбнулся, – все, счастливо! Спасибо тебе. Будь осторожен, очень тебя прошу, – и он поплыл к берегу, а Матвей на своем матрасе так и остался покачиваться у буйков с закрытыми глазами.

Арсюша читал Конан Дойла не отрываясь.

– Эй, ты здесь не сгорел? – спросил Глеб, притрагиваясь к его горячей спине. – Может, пойдем, мама нас уже ждет?

– Да, сейчас, – ответил Арсюша, не поднимая глаз.

– Давай поднимайся, сейчас солнце самое тяжелое. Окунись разок, а я пока все соберу.

– Ладно, – Арсюша неохотно оторвался от книги, пробежал, поджимая ноги, по раскаленным камням пляжа к воде, нырнул пару раз. Долго плавать ему не хотелось, он остановился на самом интересном месте рассказа о пляшущих человечках, поэтому сразу прибежал назад, наспех вытерся, сунул ноги в шлепанцы.

– Не хочешь переодеться? – спросил Глеб.

– Так дойду. До корпуса два шага.

Они уже почти подошли к дверям корпуса, когда Арсюша посмотрел на руку и охнул:

– Глебушка, ты часы мои клал в пакет?

– Нет. Я их вообще не видел.

– Ну все! Я их забыл там, на пляже.

Арсюша очень дорожил своими первыми в жизни часами. Мама подарила их ему на десятилетие. Они были с будильником и с крошечным калькулятором. Он побежал на пляж сломя голову, а Глеб остался ждать на аллее. Арсюши не было довольно долго, и он решил пойти за сыном, помочь искать часы.


Арсюша стоял и смотрел на море. Часы красовались у него на руке.

– Глебушка, – сказал он тихо, – смотри, там пустой матрас плавает.

Полковник увидел за буйками пустой матрас Матвея. Оглядевшись, он заметил на лежаке знакомую пляжную сумку. Самого Моти нигде не было.

Пока искали спасателей, пока спускали на воду и заводили катер, полковник успел нырнуть раз пять, проплыть под водой у буйков туда и обратно. Вместе с ним в море бросились двое мужчин, загоравших на пляже. Остальные отдыхающие бестолково толпились, отпуская реплики: «Какой ужас!», «Кошмар!», «Надо же!».

Вынырнув в очередной раз, полковник заметил на берегу Лизу рядом с Арсюшей. Они стояли, обнявшись, и ждали, когда он выйдет из воды.

Тело Матвея нашли через четыре часа. Его отнесло течением далеко в сторону, к одному из окраинных пляжей. В поисках принимали активное участие водолазы из Научно-исследовательского института морских млекопитающих, с раннего утра работавшие неподалеку от пляжа санатория.

– Знаете, сколько у нас за лето бывает утопленников? – спросил врач «скорой».

– Знаю, – кивнул полковник, – но погибший отлично плавал.

– Товарищ полковник, вы с ним были знакомы? – услышал Константинов за спиной чей-то голос.

Для того чтобы пройти за ограждение, которым зачем-то оцепили пляж, Глебу пришлось показать свое удостоверение.

– Да, – кивнул он задавшему вопрос младшему лейтенанту милиции, – я был с ним знаком. Его ведь вся область знала, и не только.

– Тонут чаще всего те, кто хорошо плавает, – заметил врач «скорой», – то ногу сведет, то сердечный приступ в воде. Обычное дело, мы уже привыкли. А то заснет человек на матрасе, упадет в воду и тут же захлебывается. Недаром плавать на матрасах за буйки категорически запрещается.

Уходя, Глеб почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Он оглянулся. На него смотрел парень лет двадцати двух, в резиновом водолазном костюме – один из наемных водолазов НИИ морских млекопитающих.

* * *
Далеко за полночь Константинов и Белозерская сидели вдвоем на освещенном балконе. Арсюша давно спал в соседнем номере, Глеб курил, глядя в темноту санаторного сада, Лиза сосредоточенно вязала.

– Пошли спать, – тихо сказал Константинов, – поздно уже. Ты испортишь глаза, свет очень слабый.

– Глебушка, – прошептала Лиза, быстро двигая спицами, – неужели нельзя просто послать подразделение спецназа в эти проклятые горы и разгромить их вонючие базы к чертовой матери?

– Надеюсь, скоро можно будет. Только Матвея уже не вернешь.

И тут послышался тихий свист. На этот раз Юраша Лазарев воспроизводил «Траурный марш» Шопена. Константинов не стал отвечать свистом, как-то не хотелось. Он просто спустился вниз.

– Ну, что скажешь, полковник? – усмехнулся Юраша, присаживаясь на скамейку.

– Я бы тебя хотел послушать, полковник, – ответил Глеб безо всякой усмешки.

– А что меня слушать? Из моих людей никто к офису близко не подходил в тот вечер. Я, конечно, и думать не смею, что это ваша работа. Но ты мне все-таки скажи прямым текстом, мол, нет, Юраша, это не наша работа. А то мой герр генерал требует подробного отчета.

– Нет, Юраша, Иванова убрали не мы. Но и ты мне, будь добр, скажи тоже прямым текстом – что это не ваша работа. Ведь мой генерал тоже ждет подробностей.

– Не наша, – покачал головой Лазарев, – а жаль. Тонкая работа, просто отличная! Особенно мне понравилась вся эта путаница с рыжей красоткой и с молодежной газетой «Кайф». Хотел бы я знать, кто с нами и с вами так успешно конкурирует. Ведь и мы, и вы тоже должны были комсомольца тихо арестовать. У вас как, доказательств хватало?

– А у вас?

– А у нас в квартире газ! – засмеялся Юраша. – Слушай, Глебушка, теперь уже все равно, удовлетвори мое здоровое любопытство. Вы ведь знали, кто конкретно из чеченцев оплатил предвыборную кампанию комсомольца?

– Не думаю, что любопытство – здоровое чувство. И вообще, Юраша, о мертвых или хорошо, или ничего. Стоит ли поминать несчастному Иванову его чеченские грехи? Пусть земля ему будет пухом.

– Ладно, Глебушка, Бог с ним, с комсомольцем. А как насчет твоего Матвея? Про его безвременную кончину что скажешь?

– Скажу одно: я уверен, ваши люди не работали сегодня с раннего утра в бригаде наемных водолазов НИИ морских млекопитающих.

– Ты думаешь, он не сам утонул? – удивленно поднял брови Юраша.

– Ты тоже так думаешь.

– Что теперь гадать? Ведь не докажешь уже ничего. Как говорится, концы в воду. Ужас, что творится, – сокрушенно покачал головой Лазарев, – кандидата в губернаторы находят в роще в одной пижаме с пулей в затылке, лучший журналист области тонет в море среди бела дня, на глазах у нескольких десятков отдыхающих, а мы с тобой, два полковника, ну ничего не знаем.

– И не говори, – согласился Константинов, – действительно, ужас.

ГЛАВА 19

К полудню городской рынок превращался в гудящее, орущее, бурлящее, как кипяток, человеческое море. Совсем близко светилось на солнце море, настоящее, спокойное и прохладное. А здесь, на рынке, жара казалась нестерпимой, хотелось вырваться из толкучки и убежать на пляж.

Крепко держа Арсюшу за руку, полковник Константинов шел вдоль бесконечного мясного ряда, где были разложены дымящиеся ломти еще теплой красной говядины, розовой свинины и темно-вишневой баранины. На крюках висели бледные молочные поросята и синеватые кролики с неободранными пушистыми лапками.

– Глебушка, пойдем отсюда, пойдем на пляж! – канючил Арсюша.

– Ты же хотел домашней колбасы, давай уж купим. Обидно полчаса здесь протолкаться и уйти с пустыми руками.

Продавцы громко зазывали всех проходивших мимо и потряхивали тяжелыми кусками мяса над прилавками.

– Я уже не хочу никакой колбасы, – ворчал мальчик, – я лучше вегетарианцем стану.

Полковник нес два тяжелых пакета с фруктами, пот лился градом, тонкая рубашка промокла насквозь.

– Давай хотя бы сала купим, хорошего деревенского сала, розового, с прожилочками, – уговаривал он.

– Мама говорит, сало есть вредно.

– Для мамы вообще все вредно. Ты же у нас не балерина.

– Ну, пожалуйста, Глебушка, пойдем. Я устал.

– Ладно, – сдался Константинов, – обойдемся без сала и колбасы.

Елизавета Максимовна должна была ждать их в небольшом открытом кафе в центре рынка. Пока Глеб с сыном покупали продукты, она отправилась к рядам с колониальными товарами. Надо было купить Арсюше новые плавки, пару маек, а себе – пляжные шлепанцы и шпильки для волос.

Быстро справившись с покупками, Лиза отправилась в кафе. С чашкой кофе и стаканом сока она уселась за пустой столик в углу.

Толпа обтекала кафе с двух сторон. Под широким полосатым тентом было прохладно и спокойно. Лиза успела устать от толчеи вещевых рядов. С удовольствием откинувшись на неудобную спинку пластмассового стула, она отхлебнула ледяной яблочный сок и вдруг услышала, как кто-то зовет ее по имени-отчеству. Она огляделась. К ней, лавируя между столиками, шла ее ученица Маша Кузьмина.

За тот месяц, который Белозерская ее не видела, девочка похудела еще больше и не то чтобы повзрослела, но как-то неуловимо изменилась. Черты стали мягче, женственней, взгляд глубже и серьезней. «Как быстро чужие дети растут», – успела подумать Лиза и тут заметила рядом с Машей высокого седого господина лет сорока – широкие плечи, умные, насмешливые голубые глаза, твердая линия рта. «О Господи! – испугалась Лиза. – Вот оно что. Роман у Машеньки. Роман с человеком, который старше ее раза в два. Такие редко бывают холостяками, и дети есть наверняка. Неужели она с ним здесь познакомилась?»

– Елизавета Максимовна, – Маша отступила на шаг, – это Вадим. Мой... – она запнулась, – мой друг. Вадим, это моя учительница балета Елизавета Максимовна, подруга моей мамы.

«Интересно, что скажут Машины родители? Здесь не просто роман, они оба чуть не светятся, фосфоресцируют изнутри».

– Очень приятно, – сказала она вслух и пожала сухую, сильную руку.

– Машенька, зачем тебе толкаться со мной у прилавков? – спросил Вадим. – Я куплю все сам, а ты посиди здесь с Елизаветой Максимовной, кофейку попей. Я вернусь за тобой минут через двадцать.

Он ушел. Маша взяла себе чашку двойного кофе по-турецки, тут же закурила и возбужденно зашептала:

– Елизавета Максимовна, вы только родителям ничего не говорите.

– Машенька, а они вообще знают, что ты здесь?

– Нет. Я сказала, что еду в Севастополь, к Лене Семеновой. А сюда мы собирались приехать с Саней Шарко, они бы меня с ним не отпустили, пришлось соврать.

– Та-ак, – протянула Елизавета Максимовна, – это замечательно. Никогда не думала, что ты способна соврать маме с папой. Они совершенно правы, что не отпустили бы тебя сюда с Шарко. Тот еще вертихвост. Где он, кстати?

– В Москве.

– То есть?

– Ну, понимаете, ему дали роль на телевидении, а билеты мы уже купили и решили, что я поеду первая, а потом встречу его. Но он не приехал. У него случился приступ аппендицита, его увезли на «скорой». Его мама сказала, когда я дозвонилась в Москву. Она мне даже деньги выслала на обратную дорогу, но тут получить нельзя, переводы не выплачивают.

– Да, я знаю, – кивнула Белозерская, – и ты осталась одна, без денег?

– Я взяла у хозяйки то, что заплатила вперед за комнату, там как раз хватало на билет в плацкартном вагоне, но у меня вытащили из сумки, прямо на вокзале. Тогда я решила доехать до Москвы на товарняках.

– На чем, прости?

– На товарных поездах. Нет, вы не волнуйтесь, у меня все равно ничего не получилось. Я влипла в кошмарную историю, и если бы не Вадим… В общем, долго рассказывать. Как-нибудь потом, в Москве, я вам расскажу.

– Сколько ему лет? – тихо спросила Белозерская.

– Сорок пять.

– Он женат?

– Нет. Он уже десять лет один. Есть взрослый сын, но живет в Канаде.

В этот момент в кафе вошли Глеб и Арсюша.

– Ой, Машка Кузьмина! Машка, привет! – обрадовался Арсюша.

Елизавета Максимовна часто брала его на занятия в училище, он знал всех ее студентов и в гостях у Кузьминых бывал с мамой.

– Глебушка, познакомься, Машка Кузьмина – мамина ученица, жутко талантливая, в футбол классно играет! – сообщил он Константинову.

«Маша Кузьмина, та самая, в которой Тамара Ефимовна увидела нечто общее с рыжей корреспонденткой, – подумал полковник, – значит, она не уехала из города. А глаза у нее действительно карие. Она – Лизина ученица, студентка Щепкинского театрального училища. Из этого вовсе не следует, что она могла загримироваться, напялить рыжий парик, вставить синие контактные линзы и сыграть загадочную корреспондентку. Нет, теоретически, конечно, могла. Однако зачем?»

Константинов машинально пожал тонкие прохладные пальчики, произнес: «Очень приятно!» – и тут же замер: в кафе входил доктор Ревенко. Он шел прямо к ним, к их столику, с двумя тяжелыми пакетами – такими же, как у Константинова. Но из всех, кто сидел и стоял у столика, он видел только одного человека – Машу Кузьмину. Он шел к ней, никого, кроме нее, не замечая.

– Ой, мама, это же тот самый доктор, который мне руку вправлял! – закричал Арсюша.

– Здравствуй, Арсюша, – как бы опомнившись, оторвав глаза от Маши, улыбнулся доктор, – ты уже без повязки? С рукой все нормально?

– Все отлично! Наша санаторная врач сказала, мне повезло, плечо могло распухнуть, я бы даже купаться не сумел, если бы вы сразу не вправили.

– Спасибо вам большое, Вадим... – Лиза растерялась, она успела забыть отчество Машиного «друга».

– Николаевич, – тут же подсказала Маша.

– Спасибо, Вадим Николаевич, вы Арсению не только руку вправили, но и мозги тоже. Он теперь врачей не боится, раньше даже горло еле уговаривали показать, а уж от уколов просто под стол готов был залезть.

– Ничего я не боялся и никуда не залезал, – насупился Арсюша, – тебе, мамочка, лишь бы только меня воспитывать при всяком удобном и неудобном поводе.

– Арсюша у вас молодец, – сказал Ревенко, продолжая улыбаться, – не всякий взрослый держался бы так мужественно.

– Мы не познакомились тогда, на границе, – полковник протянул Ревенко руку, – Константинов Глеб Евгеньевич.

– Ревенко Вадим Николаевич. – Они пожали друг другу руки.

И в этот момент полковник спиной почувствовал чей-то взгляд. Такие взгляды он всегда чувствовал спиной – внимательные, фиксирующие, словно фотообъектив, каждый шаг, каждое движение.

«Хвост»! – мелькнуло у него в голове. – Так я и знал. Надо быстро расходиться».

Оглянувшись, Глеб не заметил никого, похожего на наружника. «Скорее всего, следят за Ревенко. Своего „хвоста“ я бы почувствовал значительно раньше. Интересно, кто идет за доктором на этот раз? Чеченцы или смежники?»

– Константинов? Полковник Константинов? – шепотом произнесла Маша, глядя на Глеба как зачарованная.

– Конечно, полковник! – гордо кивнул Арсюша. – А ты откуда знаешь?

– Да, Машенька, откуда вы знаете, что я полковник? – спросил Глеб с улыбкой.

– Не важно. Потом расскажу, – быстро, возбужденно заговорила Маша, – нам необходимо...

– Нам необходимо с вами поговорить, – тихо перебил ее доктор, – нам срочно надо встретиться с вами, Глеб Евгеньевич.

– Да, Вадим Николаевич, мы непременно поговорим. Но не здесь и не сейчас.

– А давайте вместе пойдем на пляж! – предложил Арсюша. – Машка, ты вообще где живешь? Ты надолго здесь?

Арсюша трудно знакомился со сверстниками, а девятнадцатилетнюю Машу воспринимал почти как ровесницу. Иногда после занятий она самозабвенно гоняла с ним в футбол во дворе училища.

Доктор вытащил из кармана свою визитную карточку и протянул мальчику:

– Вот телефон, ты можешь позвонить Маше в любое время.

Взгляд невидимого «хвоста» сверлил полковнику затылок, как рентгеновский луч. Даже голова заболела.

– Ночью, – произнес он одними губами, чуть наклонившись к Ревенко, – в два часа ночи за первым волнорезом в сторону города, на пляже у вашего дома. За вами следят. Нас не должны видеть вместе.

Он сказал все это очень быстро и очень тихо, но Ревенко прекрасно расслышал и понял каждое слово.

– А мы в «Солнечном береге», – сообщил между тем Арсюша, – номер четыреста тридцать семь, третий корпус, четвертый этаж. Телефона, правда, нет.

– Пожалуй, нам пора, – сказал доктор, беспокойно оглядевшись, – очень приятно было познакомиться.

Как только они скрылись в толпе, Лиза вздохнула:

– Ужас какой! Мало того что у девочки роман с человеком, который...

– Который – что? – тут же встрял Арсюша, переводя любопытные глаза с мамы на Глеба.

Полковник вытащил из кармана несколько купюр и протянул ему:

– Купи, пожалуйста, себе мороженое и сок, а нам с мамой по чашке кофе.

– Я все не донесу, – обиделся Арсюша, – не хотите при мне Машку обсуждать, так и скажите, сплетники несчастные!

– Мы не собираемся обсуждать Машу, – успокоила его Лиза, – просто Глеб устал, нес тяжелые сумки. А я – дама. Поэтому мороженое и кофе лучше купить тебе. Там дают поднос, так что не волнуйся, ты донесешь.

Арсений, надувшись, отошел к прилавку.

– Лиза, почему «ужас»? Ну роман у девочки. Она же совершеннолетняя, рано или поздно с девушками ее возраста такое случается. И хорошо, если случается. Неужели ты не заметила, что у них с этим Ревенко достаточно серьезные отношения? Он глаз с нее не спускает…

– Перестань, Глеб! – поморщилась Лиза. – Они только познакомились, а она уже живет у него. Родители понятия не имеют, где она и с кем. Машина мама – моя близкая приятельница. Маша – единственный поздний ребенок, они дрожат над ней. А она наврала с три короба, сказала, будто отправляется с подругой в Севастополь, а сама собралась сюда с мальчишкой, с первым красавцем курса. Редкостный прохвост.

– Кто?

– Мальчишка. Герой-любовник, – Лиза неприятно усмехнулась, – мне с самого начала не нравилась их дружба.

– Ну, теперь это в любом случае дело прошлое, – пожал плечами Глеб, – где он, первый красавец курса?

– В Москве! Задержался по каким-то своим делам. Маша приехала первая. А у него случился аппендицит. Она осталась здесь одна, у нее вытащили последние деньги, в общем, после всяких приключений она и познакомилась с этим доктором. Глупо, конечно, морализировать, но понимаешь, я Машеньку знаю с пеленок. Все-таки одно дело – мальчик-сокурсник и совсем другое...

Лиза нервничала и сбивалась. Глеб, слушая ее, думал о том, какая странная получается цепочка: Ревенко – чеченец – Иванов – корреспондентка – Маша Кузьмина. Все замыкалось на Маше и докторе. Но есть ли в этом какая-нибудь логика? Глупо думать, будто эта влюбленная парочка, которой дела нет ни до кого, причастна к убийству Иванова!

– Глеб, ты меня слышишь? – обиженно спросила Лиза. – Почему ты молчишь?

– Да, Лизонька, я тебя внимательно слушаю, – виновато встрепенулся он, – я не понимаю, почему ты так нервничаешь. Ревенко – хороший человек...

Тут подошел Арсюша с подносом, и они замолчали.

– Все обсуждаете Машку и ее хахаля? – мрачно поинтересовался он.

– Как ты сказал? – подняла светлые брови Лиза. – Хахаль?

– Ну, любовник, жених – какая разница? – Арсюша деловито принялся за шоколадное мороженое. – Мам, ну будто я не заметил! Что ты на меня так смотришь? У Машки Кузьминой любовь до гроба, а ты мучаешься, не знаешь, сказать тете Наташе и дяде Леве или нет. Я думаю, не стоит тебе лезть в чужие дела. Они начнут за сердце хвататься, тетя Наташа будет рыдать, дядя Лева – грызть валидол и запивать валерьянкой.

– Валидол не грызут, а сосут, – поправил полковник.

Елизавета Максимовна смотрела на сына, подперев ладонью щеку:

– Хорошо. Раз ты такой умный, скажи, тебя не смущает, что этот доктор старше Маши лет на двадцать пять?

– Подумаешь! – пожал плечами Арсюша. – В жизни всякое бывает. А он – классный мужик, Машка с ним не пропадет. И если хочешь знать, с Санькой-красавчиком его не сравнить!

– О Господи! Ты и это знаешь! Ты что, в курсе всех наших институтских романов? Или выборочно?

– Выборочно, – кивнул Арсюша и тщательно облизал ложку, – про Кузьмину я знаю. Про нее интересно. А про других – нет.

– Почему? – удивился Глеб.

– Ну как тебе объяснить? – Арсюша задумался. – Понимаешь, большинство девиц считает, что они – самые красивые. Они только об этом и думают. Вот разговаривает с тобой какая-нибудь фифа, спрашивает тебя о чем-то, а ты чувствуешь, что ей до тебя дела нет. Она в это время как бы собой любуется: «Ах, какая я красивая, ах, какая я обаятельная!» И сразу становится скучно, будто с куклой говоришь. А Машка слушать умеет, и в футбол играет, как парень, и вообще...

– Футбол – это главное, – кивнул полковник, – куда ж нам без футбола? Карточку дашь посмотреть визитную?

– Между прочим, это мне вручили. Мне лично! Доктор – мой знакомый, а не ваш. Это ведь не тебе, Глебушка, он вывих вправлял.

– Вот и покажи. Любопытно взглянуть на первую визитную карточку, которую вручили тебе, как взрослому.

– На, смотри! – великодушно разрешил Арсюша и вытащил карточку из кармана.

* * *
– Видишь, как все просто? – спросила Маша, садясь в машину.

– Этот полковник – муж твоей преподавательницы?

– Муж у нее пианист. Известный.

– Интересно... Ты догадалась, что он полковник, только по фамилии?

– Вадим, ну ведь у него на лбу написано: «Я – военный!» Ты разве не заметил? И потом, ходил мутный слушок по институту, будто у Белозерской давний роман с каким-то полковником, чуть ли не разведчиком. А главное, когда в голове все время вертится сочетание «полковник Константинов» и тебе называют эту фамилию, сомнения отпадают сами собой.

– Значит, он отдыхает здесь с твоей преподавательницей и ее сыном, а отец семейства, пианист...

– В Голландии. Учит тамошних музыкантов. А Арсюша – сын Константинова.

– Почему ты так думаешь? – удивился Вадим.

– Я видела пианиста несколько раз, ходила на его концерты и все гадала: на кого похож этот ребенок? А сейчас поняла на кого. Значит, у них роман не меньше десяти лет. Арсюше ведь десять.

– Не меньше одиннадцати. Ребенка еще вынашивают девять месяцев.

– Бедный пианист, – вздохнула Маша, – Арсюша называет его папочкой, а родного отца – Глебушкой. Но, в общем, я уверена в Константинове. Если у Елизаветы Максимовны с ним роман одиннадцать лет, он не может быть плохим человеком.

– Машенька, я не сомневаюсь, что он замечательный человек. Но арестует меня за милую душу. И будет прав.

– За что? Ты врач, ты обязан спасать жизнь раненым.

– Раненым бандитам, за большие деньги.

– А почему ты должен лечить бандитов бесплатно? Я, между прочим, читала Уголовный кодекс. Там есть статья – о неоказании медицинской помощи. А об оказании помощи статьи нет. В чем тебя обвинят? Что раньше не донес? А кому ты должен был доносить? Этому провокатору капитану Головне, про которого ты рассказывал? Да здесь же вся милиция состоит из таких Головней!

– Машенька, – тихо попросил Вадим, – не надо обвинять весь мир, оправдывая меня.

– Правильно. Тебя не надо оправдывать. Ты ни в чем не виноват. И арестовывать тебя не за что.

– Передачи будешь мне носить? – улыбнулся Вадим.

– Ага, прямо сейчас, приедем и начнем сухари сушить. Только хлеба надо купить подходящего, чтобы не крошился под ножом.

* * *
У Ларисы Величко был закупочный день. На рынок она всегда отправлялась одна, без мужа. Ее Вова дурел от обилия людей и товаров, походив пятнадцать минут вдоль рыночных рядов, жаловался, что голова кружится и в глазах рябит, хныкал как малый ребенок: «Пошли отсюда!»

Лариса любила бродить по рынку, долго, с удовольствием торговалась, закупала на несколько дней овощи, парную свинину, розовое соленое сало, творог, травы и специи. Давно не было нужды таскать продукты с ресторанной кухни. Денег хватало, чтобы все закупить на рынке, самое свежее и качественное.

Обычно она легко носила тяжести, но на этот раз набрала слишком много всякой снеди. В каждой руке несла по три пластиковых мешка, общим весом килограммов тридцать, плечи ломило, к тому же жарища стояла нестерпимая.

Купив упаковку тонкого, как бумага, армянского хлеба, который хорошо разогреть в микроволновой печи, а потом завернуть в него кусок белоснежного домашнего сыра с парой листиков лилового тархуна, Лариса остановилась в раздумье у открытого кафе напротив хлебной лавки. Она размышляла, не посидеть ли минут десять в тени под полосатым тентом, не выпить ли чашку кофе или лучше сразу идти к машине и скорее ехать домой с этими неподъемными сумками, тем более домашних дел впереди очень много.

«Дома я и десяти минут не передохну, – решила Лариса, – начну сумки разбирать, котлеты крутить. Выпью я здесь, пожалуй, кофейку».

За угловым столиком она заметила одинокую белокурую женщину и тут же узнала ее. Ошибиться невозможно: высокая гибкая шея, гладко зачесанные назад и стянутые в пучок на затылке пепельные волосы, большой выпуклый лоб, тонкий, с аристократической горбинкой нос, светлые изогнутые брови над бледно-серыми, почти прозрачными глазами. За угловым столиком пила в одиночестве кофе Елизавета Максимовна Белозерская, бывшая балерина, любовница полковника ГРУ Глеба Евгеньевича Константинова.

Лариса уже шагнула под полосатый тент, на ее раскрасневшемся лице расплылась радостная, простодушная улыбка, но тут она услышала, как кто-то крикнул с противоположной стороны ограждения, где тоже был вход: «Елизавета Максимовна!»

Все еще улыбаясь, Лариса сделала шаг назад. Она видела, как прямо к Белозерской направляется тощая темноволосая девчонка. Возможно, Лариса и не узнала бы ее, но за ней маячила седая голова доктора Ревенко.

Простодушная улыбка бесследно растворилась, лицо Ларисы замерло. Она сделала стойку, как хорошая охотничья собака, и впилась глазами в компанию за столиком. Слов она разобрать не могла из-за шума, но по жестам догадалась, что московская пацанка давно знакома с Белозерской, однако на рынке они встретились случайно, обе рады встрече, но слегка смущены. Она догадалась, что пацанка знакомит Белозерскую с Ревенко.

Ларису толкали, пихали, какая-то толстуха громко выругалась, стукнувшись коленом о Ларисины тяжелые сумки. Застревать здесь не следовало, ее могли заметить из кафе. Но уходить, не доглядев до конца, она не собиралась. Эта случайная встреча, проходившая у нее перед глазами, словно кадры немого кино, стоила того, чтобы отказаться от чашки кофе в тени.

Оглядевшись, Лариса заметила стеклянную витрину хозяйственной лавки и нырнула внутрь. Отсюда отлично просматривалась та часть кафе, где сидели за столиком двое: Белозерская и пацанка. Доктор ушел, вероятно, отовариваться. С улицы Ларису невозможно было заметить, взгляд упирался в блестящее стекло, и глядевший видел только собственное отражение, как в большом зеркале.

Пацанка что-то возбужденно рассказывала Белозерской, та качала пепельной головой. Минут через пятнадцать в кафе вошли Константинов и десятилетний сын Белозерской Арсений. Мальчишка был явно знаком с докторской пассией и обрадовался ей, как родной. А вот Константинов видел пацанку впервые. Белозерская представила их друг другу.

– Женщина, вы долго здесь стоять собираетесь? У нас обед! – услышала Лариса суровый голос продавщицы.

– Да, простите, я сейчас уйду, – пробормотала она, не оборачиваясь, не отрываясь от стекла.

В кафе входил доктор Ревенко, нагруженный пакетами.

– Торчит тут полчаса, ничего не покупает, нашла, где отдыхать, – возмущалась у нее за спиной продавщица.

«Нет, они не знакомы, – отметила про себя Лариса, глядя, как доктор и полковник пожимают друг другу руки, – или знакомы? Впрочем, теперь это уже не важно. Контакт произошел».

– Женщина, ты глухая, что ли? – не унималась продавщица. – Мне тебя как, выпихивать за шиворот или милиционера звать?

В другой ситуации Лариса с удовольствием ответила бы хамке, обложила бы ее крепким мужицким матом. Но сейчас было не до того. Глаза полковника тревожно скользнули по стеклу витрины, потом еще раз, уже внимательней. Надо было уходить, тихо и быстро.

«Теперь я еще и наружник, – усмехнулась про себя Лариса, аккуратно укладывая пакеты в багажник своей „шестерки“. – Константинов заметить меня никак не мог, но взгляд почувствовал, напрягся. Потому и разошлись они так быстро».

Выруливая с платной стоянки, Лариса думала о том, что с намеченными на первую половину дня домашними делами придется погодить. Шеф вряд ли удовлетворится телефонным сообщением, потребует выложить подробности и детали.

«Ну вот, а я губы раскатала, думала, успею борщ сварить, котлеты накрутить. Угораздило же их столкнуться именно сегодня у меня на глазах. Уж я-то знаю, как их обоих обложили со всех сторон, чтобы они не встретились, доктор и полковник, им просто невозможно было встретиться без свидетелей. Наверняка не я одна зафиксировала этот случайный контакт. А потому надо доложить скорее, меня ведь тоже могли засечь, мигом настучат, что я с такой информацией не спешу. Однако я ведь спешу, – она притормозила у светофора, – так спешу, что самой противно».

ГЛАВА 20

– Мы разве не домой? – спросила Маша, заметив, что они едут в противоположную сторону.

– Нет, мы за кроссовками и вообще за всякими одежками для тебя.

– Но кроссовки можно было купить на рынке, в вещевых рядах.

– Покупать китайские подделки на рынке – только деньги выбрасывать. В такой дряни ты больше ходить не будешь. Порядочная барышня должна иметь пару приличных платьев, и шорты твои никуда не годятся.

– Между прочим, приодеть Машу Кузьмину значительно сложней, чем покойную Юлю Воронину. Почему-то на мой тощий размер шьют либо попугаечно-молодежный хлам, либо проститу-точные тряпки типа того лилового платья, которое мы сожгли. Мне и так хорошо, не надо никаких одежек!

– Я очень рад, что тебе и так хорошо, – улыбнулся доктор, – но пара приличных платьев тебе не помешает.

– Вадим, я не ломаюсь, я серьезно – давай не будем ничего покупать. Я ведь не содержанка твоя!

– Фу, Машенька, откуда слова такие – содержанка? Ну, хочется мне тебя приодеть. Я десять лет, кроме цветов и духов, никому ничего не покупал.

– А кому ты покупал цветы и духи? – прищурилась Маша.

– Всяким разным дамочкам. Уже не помню.

– И не помни! Всяких разных дамочек забудь!

– Давно забыл.

– А что я скажу маме, когда она увидит у меня новую одежду?

– Ты лучше подумай, что ты скажешь маме, когда она увидит меня. Как ты меня представила своей преподавательнице? «Мой друг»? Сказала бы еще – «товарищ».

– Как прикажешь тебя представлять? – смутилась Маша. – Как прикажешь, так и буду.

– Кто я тебе?

– Ты мне – все! – тихо сказала Маша. – Ты мне – любимый, единственный, но я ж не могу так тебя представлять. «Познакомьтесь, это – мой любимый, единственный Вадим!»

– Можно проще: это мой жених.

– Но ты же мне еще не предлагал руку и сердце.

– Дорогая Мария Львовна! – Вадим кашлянул и произнес торжественно: – Я предлагаю вам руку и сердце. Я вас очень люблю и хочу, чтобы вы стали моей женой. Вы согласны?

– Дорогой Вадим Николаевич! Я вас тоже очень люблю и согласна стать вашей женой. Между прочим, после этого положено поцеловаться.

– Врежемся, – покачал головой Вадим.

– Еще положено шампанским чокаться, – вспомнила Маша, – но я терпеть не могу шампанское. Газированный одеколон. И вообще ты за рулем. Ой, Вадим, а как же продукты в багажнике! Все испортится на такой жаре. Ты ведь кучу денег на рынке потратил.

– Ну ты зануда, девочка моя!

– Просто я не могу привыкнуть к таким финансовым ритмам. Ты на рынке потратил столько, сколько моя мама за месяц работы получает.

– Ты же в кафе сидела. Откуда ты знаешь, сколько я потратил?

– Я знаю цены и видела сумки.

– Ты у меня экономная?

– Я? – Маша задумалась. – Честно говоря, пока не знаю, нечего было экономить. Вот, например, нужны мне новые джинсы или сапоги, можно бы и сэкономить, но не на чем. На еду, конечно, хватает, но еле-еле. Вещей мы почти не покупаем, мама сама все шьет и вяжет. Она умудряется соорудить нечто из ничего. На новогодний вечер она за одну ночь сшила мне такое платье – никто не верил, что оно сшито моей мамой на зингеровской машинке. Она нашла на антресолях кусок вишневого бархата, еще моей покойной бабушки, и получилось словно от Кардена. Туфли тоже были бабушкины. А мама потом всем говорила, что той ночью, перед Новым годом, слетала в Париж и купила туфли и платье за две тысячи долларов.

«Тойота» подъехала к международному гостиничному комплексу. Маша и Вадим вошли в небольшой, совершенно безлюдный бутик. Кукольно-хорошенькая продавщица одарила их ослепительной улыбкой. От обилия вещей Маша растерялась, у нее даже в глазах зарябило. Одно дело – маскарад, выбор образа соблазнительной корреспондентки, другое, совсем другое дело – одежда для себя.

– Ну что, Машенька, начинай, – Вадим снял с вешалки несколько платьев.

– Может, все-таки ограничимся кроссовками? – неуверенно возразила Маша, заметив цену на ярлыке одного из платьев.

– Спортивная одежда в другом магазине. Давай уж облегчим немного жизнь твоей маме, чтобы она спала ночами, а не сидела за зингеровской машинкой.

– Ладно, но выбирай ты сам. Я кое-что понимаю в театральном костюме, но довольно смутно представляю, что мне идет и не идет в реальной жизни.

Вадим заставил Машу перемерить семь платьев, выбрал два – повседневное из тонкого льняного трикотажа и нарядное, строгое, из светло-бежевого шелка. Именно эти два платья идеально на ней сидели, будто специально для Маши были сшиты. В обувном отделе он подобрал к повседневному платью легкие замшевые босоножки, к нарядному – строгие туфли-лодочки. Он стоял перед ней на коленях, сам надевал ей туфли и босоножки, прикасался к ее ногам так нежно, как если бы это были не просто ноги, а бесценные произведения искусства.

«Господи, – думала Маша, глядя на его седую макушку, – я таю от него, как мороженое на ярком солнце, растекаюсь сладкой лужицей и ничего не соображаю. Даже страшно. Хотя чего теперь бояться? Мы передадим кассету Константинову, все расскажем ему и полетим в Москву. Столько уже произошло, хватит с нас, надо отдохнуть».

– Машенька, встань, пожалуйста, пройдись, – попросил Вадим, – удобно тебе? Не жмет? Не трет?

– Да, мне очень удобно. Давай на этом остановимся, ладно?

– А кроссовки?

В примерочной спортивного магазина Маша переоделась в новые светло-серые шорты-бермуды, новую бледно-розовую футболку и сменила драные китайские тапочки на новые замшевые босоножки.

– Упаковать? – спросила продавщица, глядя на жалкую кучку стареньких тряпочек, которую Вадим вынес из примерочной.

– Выкинуть! – распорядился он. – И тапки тоже!

Продавщица понимающе кивнула.

Напоследок он выбрал для Маши самые дорогие кроссовки. Продавщица упаковала их в глянцевую пеструю коробку, завернув в шелковистую папиросную бумагу, словно экзотические фрукты.

В маленьком открытом баре они чокнулись свежевыжатым апельсиновым соком.

– Я нас с тобой поздравляю, Машенька, – сказал Вадим, – но по-настоящему мы поздравим друг друга в Москве, когда все останется позади.

– А все и так позади, – пожала плечами Маша, – все плохое кончилось. Знаешь, я поняла – когда мы вместе, нам везет. Порознь значительно хуже.

Как только они сели в машину, затренькал сотовый телефон. Доктор щелкнул крышкой:

– Алло!

В трубке стояло мрачное молчание.

– Молчат? – тревожно спросила Маша.

– Сейчас перезвонят, – успокоил Вадим ее и себя.

Но никто не перезванивал.

– Господи, какая я дура, – выдохнула Маша, – ничего еще не кончилось, они вполне могли засечь нашу встречу на рынке.

– Машенька, пожалуйста, не называй себя дурой. Мне не нравится это слово. Они, конечно, могли засечь нашу встречу на рынке, но только теоретически. Во-первых, они не следят постоянно. На это им просто не хватит людей. Во-вторых, когда они не спускали с нас глаз, мы это чувствовали, помнишь?

– Еще бы не помнить!

– Ну вот. А сейчас, на рынке, такого ощущения не было. – Доктор принужденно кашлянул и подумал, что врет сейчас себе и ей.

– Что ты скажешь, если они позвонят и вызовут тебя?

– Заболел. Температура высокая. В общем, придумаю чего-нибудь. Машенька, перестань паниковать. Пока нет никаких причин для паники. Ну, помолчали в телефоне, мало ли, может, не туда попали. Было бы куда хуже, если бы меня сейчас действительно вызвали.

По дороге к дачному поселку Вадим то и дело приглядывался к следовавшим за ними машинам. Они постоянно менялись. Никакого «хвоста» не было.

«Мы нервничаем перед финалом», – подумал он, сворачивая на узкую улочку дачного поселка. Оставалось проехать еще несколько десятков метров. Улочка шла небольшой дугой. Показались ворота дома. И тут Вадим дал задний ход: из кустарника напротив ворот виднелся зеленый бок хорошо знакомого военного «газика».

Дело было не в телефонном молчании – оно, в конце концов, могло оказаться случайностью. Дело было в том, что «газик», который обычно ждал у ворот, на этот раз почему-то спрятался в кустах, съехав с дороги прямо на траву. Его вполне можно было и не заметить, если бы ветер не клонил кусты. Но главное, тот же ветер чуть качнул створки ворот, и Вадим понял, что запертые утром перед отъездом на рынок ворота его дома теперь открыты.

Развернуть машину на узкой улице было довольно сложно, пришлось проехать до шоссе медленным задним ходом. Двигатель при этом работал совсем тихо, под ветром шумели деревья, рядом шумело море. Оставалась надежда, что из «газика» и из дома их не услышали.

– Паспорт у тебя с собой? – спросил Вадим, выруливая на шоссе.

– Да, в сумке, – кивнула Маша, – и те сто долларов, которые ты мне тогда дал, лежат в паспорте.

– Очень хорошо. Тогда нам хватит на билеты. У меня мало наличных, только кредитка, а банкомета в аэропорту нет.

Они ехали по пустому шоссе. «Тойота» обогнала лишь пару рейсовых автобусов. Доктор рассчитал, что до поста ГАИ можно проехать на предельной скорости, таким образом они выиграют около получаса.

– Пристегнись, – сказал он Маше и нажал на газ.

Будка ГАИ оказалась пустой, Вадим заметил это издалека и скорости не убавил. «Возможно, даже лучше, если нас остановит гаишник. Это тоже шанс. Они какая-никакая, но милиция. Можно попросить их связаться со штабом округа. Впрочем, ни с кем они не свяжутся. Главное – выиграть время», – думал он, пока «Тойота» неслась к городу со скоростью сто двадцать километров.

При въезде в город скорость пришлось сбавить – вокруг было много машин, пешеходы перебегали дорогу где попало.

Притормозив у ворот санатория «Солнечный берег», Вадим выскочил из машины. В проходной за стойкой регистрации сидел старик вахтер в фуражке и читал газету. Как только доктор вбежал в проходную, у него за спиной возник опомнившийся охранник.

– Я на секунду. Мне только передать. Я не буду входить, – успокоил его доктор и тут же обратился к вахтеру: – У меня к вам огромная просьба.

– Я вас слушаю, – важно произнес старик, поднимая глаза от газеты.

Тут же на стойку перед ним легла пятидесятитысячная купюра.

– Пожалуйста, передайте Константинову Глебу Евгеньевичу, третий корпус, номер четыреста тридцать семь, что его очень ждут в поселке Гагуа. Скажите, чтобы он обязательно захватил кассету «Жестокий романс», которая находится дома у доктора. Вы запомнили? Пожалуйста, это очень срочно!

– Да вы сами пройдите, если такая срочность, – быстрым движением старик спрятал купюру и кивнул на металлическую вертушку.

– Нет, спасибо. Я очень спешу. Вы не забудете?

– Да вы лучше напишите на бумажке, так надежней. – Старик положил перед ним тетрадный листок и обгрызенную шариковую ручку.

– Хорошо. – Вадим взял ручку, но она противно скребла по бумаге – паста кончилась.

И тут он услышал, как сигналит его «Тойота». Звук был таким пронзительным, что даже вахтер вздрогнул.

– Я прямо сейчас позвоню дежурной по этажу, – прокричал он вслед убегающему солидному седому гражданину, который так спешил и волновался, что пятидесяти тысяч не пожалел.

Подбегая к машине, Вадим увидел, что, кроме Маши, там сидят еще двое – один на водительском сиденье, другой сзади. Два бугая, русский и кавказец. Все как положено: бритые затылки, боксерские майки, накачанные пудовые плечи в татуировках. Тот, что сидел сзади, прижимал дуло маленького автомата с навинченным глушителем к Машиному затылку.

Вокруг было много народу, лениво покуривали вооруженные охранники у ворот санатория, торговали орехами и семечками бабушки, прогуливались отдыхающие. Но всех этих людей сейчас будто и не было вовсе. Они испарялись на глазах, исчезали в мутной розоватой пелене, словно бесплотные призраки. Вадим видел только дуло с глушителем у каштанового затылка, жирный, как сарделька, палец на курке. Зрение так странно сфокусировалось, что он мог разглядеть даже грязный ноготь на этом жирном пальце, хотя был еще достаточно далеко.

– Давай в машину, быстро и тихо! – услышал он шепот у самого уха и почувствовал твердый металлический холодок дула у спины между лопатками.

«Одного дула у Машиного затылка вполне довольно, чтобы я никуда от них не делся, – подумал он и шагнул к своей „Тойоте“.

– Не в эту, в другую! – шепнули ему и слегка подтолкнули к зеленой «Ниве», в которой сидели два точно таких же бугая, один наводительском месте, другой сзади. Третий, с пистолетом, сел вслед за доктором. Обе машины тронулись. Доктору надели милицейские наручники.

«Они могли бы сразу нас прикончить, – думал Вадим, зажатый на заднем сиденье „Нивы“ между двумя амбалами, – они могли бы прилепить взрывчатку к моей машине или просто пристрелить нас. Но они везут нас в горы, значит, хотят еще проверить, допросить напоследок. Конечно, в случайность моей встречи с Константиновым чеченец не поверит. Но ведь мы действительно встретились совершенно случайно, мне даже врать не придется: Маша увидела в кафе на рынке свою преподавательницу балета. Никакого полковника рядом с ней не было. Он подошел позже. Но откуда мне знать, кто именно подошел? Какой Константинов? Просто мужчина с мальчиком, мы только поздоровались, даже не познакомились. И тут же разошлись. Тот, кто засек нашу встречу, наверняка видел, что мы разошлись мгновенно. А разговора он слышать не мог, на рынке шумно. Те несколько слов, которыми мы с полковником перекинулись, не расслышать даже в двух шагах. Так, теперь – санаторий. Я заехал в „Солнечный берег“, чтобы забрать журнал „Хирургия“, который обещала оставить для меня на вахте тамошний терапевт Зинаида Сергеевна. Допустим, что они будут проверять и это. Пусть! У Зинаиды Сергеевны действительно валяется мой журнал, я давал ей его несколько месяцев назад. А кассету они не найдут ни за что. Для этого им пришлось бы пересмотреть всю мою видеотеку. Нас с Машенькой будут допрашивать по отдельности. Она догадается сказать „не знаю“ и про полковника, и про санаторий. Главное, тянуть время. Если вахтер все передаст Константинову, есть шанс, что спецназ поспеет вовремя. Впрочем, пристрелить нас – дело одной минуты».

А Маша, сидя в «Тойоте» в наручниках, вспоминала почему-то сказку Андерсена «Снежная королева». Мальчик Кай прицепил свои санки к красивым белым саням, а когда понял, что красивые сани несут его в никуда, попытался прочитать про себя «Отче наш...», но в голове стучала лишь таблица умножения.

Таблица умножения стучала в голове, как часы, тикала, как механизм взрывного устройства. «Господи, помоги нам! Отче наш...» – стала повторять Маша шепотом, пытаясь заглушить тупое тиканье в голове.

– Что ты там шепчешь, сучка? – легонько пнул ее в бок локтем один из амбалов.

– Молится она, мать ее... – хмыкнул другой. Машины выехали из города и свернули на старое заброшенное шоссе.

* * *
«И что ему так приспичило? – думал старик вахтер, держа телефонную трубку и слушая долгие редкие гудки. – Полтинника не пожалел, видно, много их у него, полтинников-то. И где это Раиска гуляет?»

Дежурной четвертого этажа на месте не оказалось. Подождав еще немного, вахтер положил трубку.

«Надо бы записать, забуду ведь. Нехорошо получится. Услуга невелика, и гражданин такой солидный, лицо вроде знакомое. Как он сказал? Константинова ждут в поселке Гагуа... Ё-мое! Это ж в горах, на той территории! У меня ж там шурин жил. Ну дела!»

Вахтер покачал лысой головой в фуражке с зеленым околышем, поцокал языком и вспомнил, что в его ручке паста кончилась.

– Я извиняюсь, – обратился он к двум пухлым дамочкам в ярких платьях, проходившим мимо стойки с курортными пропусками, – у вас ручки не найдется?

Дамочки стали шарить в сумках. Наконец одна нашла. «Номер 437, Константинову. Вас ждут в поселке Гагуа. Захватить кассету „Жестокий романс“, которая лежит дома у доктора», – написал вахтер на клочке бумаги круглым крупным почерком. Подумав немного, он поставил внизу число, месяц и время.

– Спасибо, а вы, извиняюсь, в каком корпусе живете?

Одна из дамочек жила в третьем корпусе на пятом этаже.

– Записочку не передадите?

– Любовную? – игриво поинтересовалась дамочка.

– Деловую! – обиженно пояснил вахтер. – Просто под дверь номера подсуньте на четвертом этаже, номер 437, – он крупно написал номер на сложенном вчетверо листке и еще приписал «Константинову».

«Забудет! – подумал он, отдавая записку дамочке и глядя, как она легкомысленно кидает листок в сумку. – Обязательно забудет!»

Дамочки проследовали на санаторную территорию, бурно обсуждая внешние данные и личную жизнь эстрадной звезды, которая приехала на гастроли в курортный город. Сегодня утром дамы приобрели по билету на концерт этой звезды, он начинался через час на открытой эстраде в парке отдыха, неподалеку от санатория. Конечно, лучше было бы пойти на ночной концерт, начинавшийся в половине двенадцатого, а не на семичасовой. Он проходил засветло, без красивой и впечатляющей иллюминации. Однако билеты на ночной концерт стоили в два раза дороже, он называется уже не концерт, а шоу. К тому же дамы опасались возвращаться в санаторий глубокой ночью, а кавалеров они себе завести еще не успели. Они приехали всего два дня назад и друг с другом познакомились только вчера в столовой.

Разойдясь по своим корпусам, они договорились встретиться через полчаса у проходной. Та, у которой в сумке лежала записка, сосредоточенно размышляла, какое платье лучше надеть на концерт – бледно-зеленое «сафари» с золотыми пуговками стройнило и скрадывало полноту, но для концерта казалось слишком строгим. А синее в горошек с оборками было достаточно нарядным, не скрадывало полноты.

Размышляя над этой сложной дилеммой, дама поднялась к себе на пятый этаж, сначала отправилась в душ, потом долго приводила себя в порядок. Надев красный в белую полоску крепдешиновый костюм, а не «сафари» и не «горошек», пройдя в последний раз пуховкой с пудрой по лицу, она взглянула на часы и охнула: прошло тридцать пять минут.

«Ждет Людмила-то, неудобно!» – подумала она о своей приятельнице и, выскочив из номера, побежала к лифту.

Вахтер не обратил внимания на двух дамочек, чинно проплывших мимо и окативших его сладким запахом духов. Они были одеты и причесаны совсем иначе, к тому же в этот час отдыхающие валили толпой, кто с ужина, кто на ужин, кто на вечерние развлечения в город. Так что про записку он не спросил.

Дамочки вышли из проходной и перешли на другую сторону.

– Людмила, я орешков куплю, – сказала та, у которой так и лежала в сумке записка.

– А семечек нет у вас? – поинтересовалась Людмила у сухонькой старушки, насыпавшей для ее подруги колотый фундук в газетный кулечек.

– Семечек нет. А орешки у меня хорошие, – ответила старушка.

Из сумки дамы в полосатом красном костюме выпала какая-то бумажка. Дама этого даже не заметила, отдала старушке деньги, взяла кулек с фундуком и удалилась вместе с подругой Людмилой на концерт заезжей звезды.

А старушка между тем подобрала сложенный вчетверо листок бумаги и собралась уже окликнуть удалявшихся дамочек, но, прочитав своими молодыми зоркими глазами надпись на листке, окликать никого не стала.

«Ореховая бабушка» Тамара Ефимовна сидела сегодня целый день напротив ворот санатория. Ничего интересного за целый день не произошло. Подъезжали и отъезжали разные машины, входили и выходили люди. Она автоматически зафиксировала в памяти молодого, но совершенно седого человека. Он выскочил из черной «Тойоты», забежал в проходную часа полтора назад. Он очень спешил. Именно этой своей спешкой, непривычной для курортного города, да еще, пожалуй, ранней сединой и привлек он на секунду внимание «ореховой бабушки». Но только на секунду. Она не видела, как седой человек вышел из проходной, не видела, как в его отсутствие сели в черную «Тойоту» два амбала. Ее отвлекли покупатели, большое шумное семейство с тремя детьми. Мальчишка лет двух ревел басом на всю улицу и колотил ногами по ступеньке прогулочной коляски. Тамара Ефимовна умела легко успокоить любого плачущего малыша. У нее был какой-то свой секрет: достаточно произнести несколько смешных и ласковых слов, удивить, переключить внимание – и ребенок успокаивался. Некоторые семьи, отдыхавшие с детьми, даже специально подходили к «ореховой бабушке», если ребенок начинал заливаться.

Именно те несколько минут, в течение которых в «Тойоту» сели два амбала, доктор выскочил из проходной и под дулом пистолета был втиснут в «Ниву», Тамара Ефимовна успокаивала басовитого малыша. А когда он успокоился, заулыбался и семейство с кулечками орехов удалилось, «Тойота» и «Нива» успели исчезнуть. Тамара Ефимовна не придала значения отчаянному сигналу, который слышала сквозь рев малыша. На то и машины, чтобы сигналить. Номера «Тойоты» она не знала, доктора Ревенко никогда в глаза не видела, никаких указаний на этот счет не получала. А Маша Кузьмина из машины не выходила, только смутный тонкошеий силуэт с хвостиком на затылке виднелся за передним стеклом.

Немного поколебавшись, «ореховая бабушка» решилась все-таки прочитать записку, адресованную полковнику и странным образом выпавшую из сумки рассеянной покупательницы. Записка не была запечатана, просто сложена вчетверо. Следовало хотя бы определить степень срочности этого странного послания.

Прочитав слова о поселке Гагуа и «Жестоком романсе», написанные явно стариковским почерком, Тамара Ефимовна почуяла своим партизанским нутром, что произошло нечто, требующее немедленной связи с полковником. Под текстом стояли число, месяц и время. Записку писали сегодня, полтора часа назад. Тут же в ее памяти зарябили события полуторачасовой давности. Вдруг вспомнилась черная «Тойота», седой красавец, влетевший в проходную, силуэт девочки за стеклом машины, отчаянный сигнал... Да, это произошло примерно полтора часа назад, когда она успокаивала ревущего малыша. А потом «Тойоты» уже не было, вместе с ней пропала и зеленая «Нива», которая стояла у ворот санатория с утра.

Ни о чем больше не размышляя, Тамара Ефимовна подхватила свою корзинку, сложила стульчик, перешла дорогу и, поздоровавшись с охранниками, заглянула в проходную.

– Бабуль, туда нельзя, – лениво заметил один из охранников.

– Ты прости, сынок, я на два слова, к Андреичу. Сегодня ведь Андреич дежурит?

– Ладно, – махнул рукой охранник, – только корзину свою здесь оставь.

– Спасибо, сыночек, ты орешков возьми себе, вы оба угощайтесь. – Она опустила корзину у высоких ботинок охранников и нырнула в проходную.

– Ты чего, Ефимовна? – удивленно взглянул на нее вахтер.

Смена кончалась через пятнадцать минут, он засыпал, сидя в своем ободранном кресле. Фуражка с зеленым околышем съехала на затылок, очки – на кончик носа.

– Здорово, Андреич. Тут вот записочка для отдыхающего. Кто-то выронил, я подумала, надо занести. Вдруг важное что-нибудь.

Андреич уставился на сложенный вчетверо листок, не сразу узнал собственную записку, отданную дамочке из третьего корпуса, а когда узнал, даже покраснел от неловкости. Все-таки полтинник взял, а пустяковую просьбу не выполнил.

– Вот люди, – вздохнул он и покачал головой, – гражданин один забегал, очень спешил, просил передать. А я дамочке отдыхающей перепоручил, из того же корпуса, но она, пустая голова, позабыла. Прямо не знаю, что теперь делать. Мне-то с поста уйти нельзя.

Он еще раз набрал номер дежурной четвертого этажа, но там опять никто не отвечал.

– Слушай, Андреич, раз ты не можешь уйти, давай я сбегаю, передам. На отдыхающих нет надежды, а получилось нехорошо. Раз уж попала мне в руки эта записка, так я и передам.

Андреича немного удивила такая несовременная отзывчивость. Ефимовне полтинника никто за это не давал, а она примчалась. «Это нынешним на все плевать, а в нашем поколении еще остались люди», – подумал он и даже покраснел немного. Записка так и жгла руки, очень нехорошо вышло.

– Спасибо тебе, Ефимовна, проходи быстренько. Третий корпус сразу направо. Как на четвертый этаж поднимешься, подсунь под дверь.

Тамара Ефимовна не стала ждать лифта, поднялась пешком на четвертый этаж, быстро, без всякой одышки, и постучала в дверь, но не 437-го номера, в котором жили Белозерская с Арсюшей, а в соседнюю, под номером 435.

– Войдите, открыто! – услышала она знакомый голос.

ГЛАВА 21

«Тойота» въехала в поселок первой. Машу вытолкнули из машины и, ни слова не говоря, провели к одноэтажному кирпичному дому. В большой полупустой комнате сидел, развалившись в кресле, Ахмеджанов собственной персоной. На Машу он даже не взглянул, рявкнул что-то на своем языке, и ее тут же втолкнули в неприметную дверь в глубине комнаты.

За дверью находилась маленькая каморка без окон, совершенно пустая – голый бревенчатый пол, голые, выкрашенные голубой масляной краской стены, голая ярчайшая лампочка под потолком.

Дверь захлопнулась, свет погасили. Маша осталась в полной темноте, лишь тонкая ниточка света пробивалась из-под двери. «Именно здесь дожидался своей участи несчастный Иванов, – подумала Маша, – вероятно, здесь же сидел и тот перепивший оператор. Теперь моя очередь».

Сквозь дверь было слышно, что происходит в большой комнате. Вадима ввели сразу после того, как ее заперли. Его голос звучал ровно и спокойно. В тяжелом басе Ахмеджанова сквозили высокие истерические нотки, он даже иногда пускал петуха. Разговор шел по-абхазски. Маша не понимала ни слова.

«Ахмеджанов потребовал, чтобы Вадим говорил по-абхазски, чтобы я ничего не разобрала. Он знает, отсюда все слышно. Он надеется, что мы не успели договориться и станем врать вразнобой. Тогда он нас разоблачит и с удовольствием пристрелит. Впрочем, он нас и так пристрелит. Интересно, почему я так спокойна? Мне ведь очень страшно. Но я чувствую, страх только усилит их подозрения. Я где-то читала – у убийцы сразу срабатывает инстинкт, если жертва боится. Но жертва не может не бояться... О Господи, я самой себе заговариваю зубы. А что мне остается делать? Рыдать? Биться головой о стенку?»

* * *
– Мои люди хотят, чтобы я сразу убил тебя вместе с твоей девочкой, – говорил между тем Ахмеджанов, – но ты спас меня и многих других. Нам будет не просто найти нового врача. Поэтому сразу я тебя не убью. Мы сначала все-таки поговорим. В последний раз.

Чеченец врал. Его люди не хотели, чтобы доктор и девочка были убиты. Этого требовал один человек, которого Ахмеджанов не считал «своим». Человек чужой, купленный недавно и задорого. Чеченец не верил ему, видел его корысть и трусость. Он даже не исключал хитрого варианта, что человек этот хочет убрать доктора с девочкой его, Ахмеджанова, руками в каких-то своих интересах. Продавшись, человек этот сильно рисковал, очень сильно, и свои интересы у него, безусловно, были. Но про встречу доктора с полковником ГРУ на рынке он не соврал.

Если бы доктор стал оправдываться, нервничать, юлить, Ахмеджанов, возможно, и пристрелил бы его сгоряча. В глубине души он даже желал этого. Он устал быть благодарным, да и слишком уж много хлопот доставляли доктор и его девочка в последнее время. Он провоцировал Ревенко, чтобы тот начал юлить, он хотел увидеть страх и панику в этих холодных, насмешливых голубых глазах. Но доктор повел себя совсем иначе. На все обвинения он лишь равнодушно пожал плечами и сказал:

– Все-таки скверно у тебя с нервами, Аслан. Надо бы тебе попить реланиум. И спишь ты плохо, глаза красные. Съездил бы лучше на какой-нибудь европейский курорт, в Грецию или в Испанию, привел бы свое здоровье в порядок. Дела никуда не убегут, тебе сейчас о здоровье думать надо.

– Я в последний раз тебя спрашиваю: о чем ты говорил с Константиновым? – сверкал глазами Ахмеджанов. – Если я сейчас выведу твою девочку, ты все мне скажешь!

– О Господи, Аслан, ну что ты, как попка, заладил: Константинов, Константинов. Ну встретила Маша на рынке свою преподавательницу, потом подошли ее муж и сын. Мы поздоровались и разошлись. Откуда мне знать, что это – Константинов какой-то, при одном упоминании которого у тебя руки дрожат и глаза пылают.

Он нарочно называл полковника мужем Белозерской, как бы подчеркивая свою неосведомленность. Он видел, это срабатывает, Ахмеджанов знал, что полковник бывшей балерине вовсе не муж, именно на таких деталях легко попасться.

– А зачем ты потом приехал к санаторию? Что говорил вахтеру?

Вадим не сомневался, старика вахтера они допросить не могли. Не сунутся они с этим в санаторий.

– Журнал свой хотел забрать, «Хирургия» называется, там статья о новых лазерных методиках, я давал почитать Зинаиде Сергеевне, терапевту из «Солнечного берега». Тебе, может, и содержание статьи пересказать?

Как ни всматривался Ахмеджанов в эти холодные голубые глаза, не замечал в них ни капли страха. Были усталость и спокойная насмешка. Ревенко говорил так, как не может, не имеет права говорить человек в наручниках, которого в любой момент могут убить. «Ничего, сейчас ты у меня по-другому заговоришь!» – подумал Ахмеджанов и произнес спокойно:

– В общем так. Слов мы сказали достаточно. Если ты мне врешь, смотри, что будет. Максуд! – тихо позвал он.

Вошел бритоголовый гигант в камуфляже. Доктор много раз видел этого «слонопотама», как прозвал он про себя одного из личных телохранителей Ахмеджанова, но ни разу не слышал его голоса. Он даже как-то спросил у фельдшера, не отрезан ли у этого двухметрового, стокилограммового детины язык. Но фельдшер уверил, что язык у него на месте.

Слонопотам открыл неприметную дверь в глубине комнаты и выволок из кромешной темноты Машеньку в наручниках. На очень бледном лице глаза казались бархатно-черными, огромными. Она растерянно огляделась, щурясь от яркого света. И тут Вадим заметил в огромной волосатой лапе Максуда тонкую финку. Моментальным движением слонопотам схватил Машу за волосы, развернул к доктору лицом и приставил к ее горлу блестящее лезвие. Глаза Маши расширились, она напряглась как струна, чуть закинув голову назад. Лезвие почти впивалось в тонкую смуглую кожу, в быстро пульсирующую голубую жилку.

Вадим рванулся вперед, но его крепко схватили сзади за плечи чьи-то железные руки.

– Не дергайся, – посоветовал Ахмеджанов, – ты рыпнешься, у Максуда рука дрогнет. Он нервный, в русской тюрьме сидел.

– Послушай, Аслан, – глухо произнес доктор, – мы говорили с тобой как мужчины. А теперь ты ведешь себя как шакал. Зачем ты мучаешь девочку? Чтобы сделать мне больно? Я скажу тебе что угодно, лишь бы ты ее отпустил. Но это уже будет ложью, так как правду я тебе сказал. Всю правду. Зачем тебе ложь?

– Оставь ее, Максуд, – почти прошипел Ахмеджанов, – если ты, доктор, еще раз назовешь меня шакалом, я убью тебя. Но сначала я убью ее – у тебя на глазах. Я хочу тебе показать, чего ты сейчас стоишь. Думаешь, ты такой смелый и сильный? Нет, ты слабый, доктор, подумай, какой ты сейчас слабый.

От прикосновения к коже холодной стали, от ощущения грубой потной лапы, вцепившейся в волосы, Машу затошнило. Закружилась голова. «Грохнуться бы сейчас в обморок, как тогда, с Ивановым, – подумала она с равнодушной тоской, – несколько минут я ничего не буду чувствовать, я отдохну, а потом опять покажется, что все это происходит не со мной, а с какой-то далекой бедной несчастной девочкой. Я просто буду наблюдать со стороны. Да, хорошо бы сейчас потерять сознание, однако вряд ли получится. Что-то во мне изменилось. Но это уже совершенно не важно. Вот, значит, кто меня убьет. – Она осторожно скосила глаза на бритоголового громилу. – Господи, от моей смерти воняет чем-то кисло-соленым, грязными носками, козлиным потом. Бедный Вадим, у него в лице ни кровинки, у него глаза застыли. Я никогда не видела у него таких глаз. Бедные мои родители, хорошо, что они никогда не узнают, как именно я умерла. Это вонючее чудовище перережет мне горло, кровь хлынет, я не смогу дышать...»

Через миг после того, как слонопотам отпустил Машу, ослабла и железная хватка, сдерживавшая Вадима. Его держал второй телохранитель Ахмеджанова, длинный, тощий как скелет, с вечно спутанной бородой, в которой белели хлебные крошки. Вадим редко видел этого человека, даже не знал, как его зовут. Передернув плечами, стряхнув все еще лежавшие на них руки тощего телохранителя, Вадим бросился к Маше.

– Меня сейчас вырвет, – произнесла она, судорожно сглотнув.

– Выведи их, Максуд. Потом посадишь в сарай, свяжешь ноги обоим и поставишь кого-нибудь у двери, – распорядился Ахмеджанов. – Если над горами появится хотя бы тень вертолета, если хоть один спецназовец войдет в это село или в любое другое поблизости, я вас расстреляю, – бросил он доктору и Маше по-русски, не глядя на них.

На воздухе Маше стало немного лучше, но тошнота не прошла. Чтобы не упасть, она встала на колени, наклонилась лицом к траве, и ее вырвало. Огромных сил стоило сорвать руками в наручниках чистый лист лопуха и вытереть рот. После этого возникло ощущение звенящей пустоты и легкости. Ноги не слушались, были как чужие.

– Вставай, русская сука! – прорычал Максуд. Голос у него оказался странно высоким для такого громилы – тоненький фальцет, даже с привизгом.

Превозмогая дрожь в коленках и слабость, Маша встала на ноги, но тут же покачнулась. Вадим попытался ее поддержать, но слонопотам молча отстранил его, поднял Машу и легко, как тряпичную куклу, перекинул через плечо.

Пол в сарае был усыпан стружкой, приятно пахло свежеструганым деревом. Сквозь высокое окно под потолком пробивался густой розоватый свет заходящего солнца. В широком четырехугольном луче весело крутились и поблескивали пылинки.

* * *
– Ой, «ореховая бабушка»! – воскликнул Арсюша, когда Тамара Ефимовна приоткрыла дверь. – Здравствуйте!

Они с Глебом сидели на застеленной кровати, между ними лежала маленькая походная шахматная доска. Когда они одновременно поднялись навстречу Тамаре Ефимовне, фигуры попадали на пол.

– Арсюша, иди, пожалуйста, к маме, – сказал полковник.

– Значит, эту партию мы не доиграем? – обрадовался мальчик. – Начнем потом снова? А можно, я останусь? Я буду тихо сидеть.

– Нет. Нам надо поговорить наедине. А ты пока подумай, почему получился этот шах с трех ходов.

Арсюше было ужасно интересно, зачем это «ореховая бабушка» пришла прямо в номер. Но он привык слушаться и только робко предложил напоследок:

– Я хотя бы фигуры соберу?

– Я сам. Иди.

Когда дверь за мальчиком закрылась, Тамара Ефимовна протянула полковнику записку.

– Не знаю, насколько все это связано, но сегодня между четырьмя и пятью часами у ворот санатория остановилась черная «Тойота». Номер я не разглядела, не обратила внимания. Не разглядела и пассажирку на переднем сиденье, но сейчас, из-за записки, вспомнила: это была молоденькая девушка с темными волосами. Худенькая. Не скажу, что та самая, но не исключено. Человек, выскочивший из «Тойоты», седой, высокий, красивый, лет сорока—сорока пяти. Он очень спешил, вбежал в проходную санатория. Потом меня отвлекли покупатели, а когда они отошли, «Тойота» уже уехала. Не стало и еще одной машины – зеленой «Нивы». А перед этим она стояла у ворот около двух часов, в ней сидели, не выходя, пятеро мужчин. Еще был долгий громкий сигнал, но какая именно машина сигналила, я не поняла. Записка выпала из сумки у дамы, которая покупала у меня орехи, написал ее вахтер, а информацию просил передать для вас тот самый седой человек. Уф-ф, – Тамара Ефимовна перевела дух, – надеюсь, я ничего не забыла.

– Цены вам нет, Тамара Ефимовна! – Полковник поцеловал «ореховой бабушке» руку.

Из номера они вышли вместе. «Ореховая бабушка» направилась вниз по лестнице, а полковник подошел к столику дежурной по этажу, поднял телефонную трубку и, набрав несколько цифр, произнес:

– Эпсилон-семь. Узнайте в аэропорту: улетели сегодня в Москву Ревенко Вадим Николаевич и Кузьмина Мария Львовна? Нет. Ждать я не могу. Свяжусь с вами через десять минут.

Через десять минут он уже входил в штаб округа и узнал, что Ревенко и Кузьмина билетов не покупали и никуда не улетели. А еще через пятнадцать минут джип с опергруппой мчался к дачному поселку.

Замки на воротах и на входной двери были взломаны, все в доме доктора перевернуто вверх дном. Одного взгляда хватило, чтобы понять: здесь устроили не просто обыск, а зверский шмон.

Эксперт и трассолог занялись отпечатками, а Константинов принялся просматривать коробки видеокассет, сваленных в кучу на полу в гостиной. Кассету с надписью Э. Рязанов. «Жестокий романс» он нашел сразу и, прежде чем вставить ее в видеомагнитофон, попросил опергруппу выйти куда-нибудь, в спальню или на кухню.

Было странно, что в таком разгромленном доме исправно работают телевизор и видеомагнитофон. Перед Константиновым замелькали кадры веселого кавказского застолья. Оператор был явно подшофе, камера плясала в его руках, выхватывая то толстоносое лицо Ахмеджанова, то круглую физиономию Вячеслава Иванова. Через пять минут просмотра Константинов вскочил, поднял с пола валявшийся среди кассет пульт дистанционного управления, нажал «стоп» и перемотал запись немного назад. А потом нажал «паузу». За щедро накрытым столом прямо над блюдом с крупными ломтями мяса застыло с вилкой у рта улыбающееся лицо Юраши Лазарева.

Полковник нажал «плей», и Юраша отправил в рот большой кусок мяса с прилепившейся к поджаренному боку веточкой укропа. Камера тут же перепрыгнула на угрюмого бритоголового громилу, он сосредоточенно обсасывал куриную кость, потом объектив беспорядочно заплясал по угрюмым и улыбающимся лицам, грязным тарелкам, пятнам на скатерти.

Константинов выключил видеомагнитофон и телевизор, вытащил кассету, направился в спальню и молча взял из рук старшего опера сотовый телефон:

– Эпсилон-семь, со штабом округа соедините меня. Нет, сразу с Мельниковым. Да! Иван! Это я. Срочно высылай спецназ. Поселок Гагуа. Ну кто? Конь в пальто! Ахмеджанов, разумеется. Только живым! Без вариантов. Подожди, там два заложника. Да, Ревенко. Но, кроме него, еще девушка, Мария Кузьмина, девятнадцать лет. Предупреди ребят. Что значит – мало шансов? На то и спецназ, чтобы шансы были! Все, Ваня. Я выезжаю с опергруппой. Свяжись с пограничниками.

Захлопнув крышку телефона, Константинов наклонился и аккуратно вытащил из-под низкой тумбочки у кровати изящную овальную коробочку с нарисованным на крышке томным полузакрытым глазом с длинными ресницами. Открыв ее, он прочитал на обратной стороне крышки английскую надпись на бумажной наклейке: «Цветные контактные линзы. Цвет: сине-лиловый. Инструкция прилагается. Сделано в Китае». Линз не было. Только бумажка с инструкцией. Коробочку полковник положил в карман джинсов.

ГЛАВА 22

Доктор поднялся на связанных ногах и тут же упал.

– В детстве я был в пионерском лагере, всего один раз, – тихо говорил он Маше, вновь поднимаясь, – мне не понравилось, хотя я попал в знаменитый «Орленок», неподалеку отсюда. Меня послали как отличника, на целый месяц.

– Ты был отличником? – слабо улыбнулась Маша.

– Да. С первого по десятый класс. И в институте тоже.

– Я почему-то в этом не сомневалась. Рассказывай дальше.

– Месяц в лагере был ужасен. Подъем по горну, зарядка, линейка, все вместе, всегда, и днем и ночью. Строевая подготовка под полуденным солнцем, – Вадиму удалось наконец твердо встать на ноги, – и даже одежда казенная, у всех одинаковая. В предбаннике в банный день лежала одна куча с синими шортами, другая – с белыми пионерскими рубашками. Размеры, правда, разные, но все – в одной куче. Если повезет, успеешь вымыться первым, есть шанс подобрать штаны и рубашку по размеру. А опоздал – бери что осталось. Был у нас один очень толстый медлительный мальчик. Ему всегда доставались маленькие шорты. Он краснел и втягивал живот, чтобы влезть в них, но они лопались по заднему шву. Все смеялись.

– А ты?

– Я тоже. – Вадим попытался сделать крошечный шаг связанными ногами. – Знаешь, дети иногда бывают злыми, даже жестокими, особенно в табунке. Ты думаешь, почему я вдруг вспомнил пионерский лагерь?

– Почему?

– Потому что там были праздники с викторинами и аттракционами. Например, подвешивали яблоко на веревочке, и надо было откусить кусок, держа руки за спиной. И еще бег наперегонки в мешках. Со связанными ногами. Вот я и пытаюсь вспомнить, как это делается.

Вадим оттолкнулся от пола и прыгнул к Маше. Она тихо засмеялась.

– А мы на первом курсе придумывали этюды с животными. Один мальчик прыгал, как ты сейчас. Угадай, кого он изображал, зайца или кенгуру?

– Зайца! – сказал Вадим и сделал следующий прыжок. – Мальчик, скорее всего, изображал зайца. А вот девочка изобразила бы кенгуру.

– Почему?

– Кенгуру ассоциируется с детенышем в сумке, с материнством. Это женственное животное.

– Правильно. Наш преподаватель тоже так сказал, когда мы потом разбирали этюды.

– А ты кого изображала? – Последний длинный прыжок, и Вадим сел рядом с Машей.

– Слона! – Маша уткнулась лбом ему в плечо. – Слон живет в Африке, где всегда тепло. А я мерзну. У меня давление девяносто на шестьдесят, руки всегда ледяные.

– А что по этому поводу сказал твой преподаватель?

– Он сказал, что у меня гигантомания.

Тут раздался мощный взрыв, где-то совсем рядом. Вслед за взрывом послышалась автоматная очередь, тяжелый топот, русский мат вперемежку с абхазскими и чеченскими ругательствами.

«Вот и все, – устало подумал Вадим, – сейчас откроется дверь, и нас расстреляют. Вахтер все передал Константинову, и в село вошел спецназ. Только не молчать сейчас, чтобы Машенька не успела по-настоящему испугаться».

Он вдохнул теплый детский запах ее волос и прошептал:

– Я очень люблю тебя, малыш. Если захочешь, мы будем жить в Москве. Я продам дом и квартиру, это большие деньги. Купим теплую дачу неподалеку от города, с ванной и с камином. А хочешь, вообще уедем в Америку. В Нью-Йорке есть одна частная клиника, меня приглашали туда работать. Если твои родители согласятся, возьмем их с собой. Как ты думаешь, они согласятся?

– Не знаю... – еле слышно прошептала Маша.

– Мы попробуем их уговорить. Или останемся в Москве. С работой у меня не будет проблем. Ты закончишь институт, потом мы с тобой родим себе ребеночка. Как ты думаешь, кто у нас получится, девочка или мальчик?

Громыхнуло еще раз, прямо за стеной сарая. Стены сильно задрожали. Маша что-то прошептала в ответ, но Вадим не расслышал. За спиной раздалось легкое потрескивание, запахло дымом. Вадим понял – стена сарая загорелась. Еще немного, и вспыхнет сухая стружка на полу.

«Что сработает первым? Огонь или дым? – подумал он. – Хорошо, если мы задохнемся угарным газом. Это не больно. Тогда мы не почувствуем огня. Неужели они забыли о нас? Чем сгореть заживо, лучше уж пусть пристрелят!»

– Ляг на пол! – крикнул он Маше в ухо, они уже не слышали друг друга из-за грохота взрывов и близких автоматных очередей.

Тяжестью своего тела он попытался откатить ее подальше от той стены, которая загорелась снаружи. Когда наконец обоим удалось перебраться к другой стене сарая, которую пламя еще не тронуло, дым повалил клубами, сквозь щели между бревнами стали прорываться сначала шипучие искры, потом вспыхнул огонь. Затлела стружка на полу.

«Может, попытаться взломать дверь? – в отчаянии подумал Вадим. – Если им не до нас в этой бойне и снаружи нас никто не стережет, мы могли бы выползти...»

И тут дверь открылась. От сквозняка стружка на полу вспыхнула. На пороге показалась мощная фигура Максуда с автоматом наперевес. Слонопотам закашлялся от дыма и стал озираться по сторонам. Он их пока не видел, и Вадим, закрыв Машу своим телом, шепнул ей на ухо:

– Не дыши. Сдержи кашель.

«Пусть он подумает, что мы уже мертвы, что мы задохнулись дымом. В горящий сарай он не решится войти...» Надежда была, конечно, слабой и неверной, но все-таки была!

Максуд действительно ничего не видел. Его глаза слезились от дыма. Он стал методично, наугад прошивать все пространство сарая автоматными очередями. Вадим чувствовал, как Маша дрожит и давится кашлем. Он сам еле сдерживал этот особый удушливый кашель, который бывает от едкого дыма. Стрельба на минуту прекратилась. Максуду надо было перезарядить автомат. Но тут же раздалась еще одна очередь и вслед за ней тяжелое, мягкое падение тела на стружку. Приподняв голову, Вадим различил в отсветах огня огромную фигуру на горящем полу. Огонь медленно полз по стружке, задержался, обтекая тело, двинулся дальше. К запаху дыма примешался сладковатый, тошный запах тлеющих тряпок и тлеющей человеческой кожи.

– Эй, есть кто живой? – услышали они молодой русский голос, без всякого кавказского акцента.

На пороге сарая стоял спецназовец в камуфляже.

– Да! – крикнул Вадим. – Помогите нам, мы связаны!

– Где вы? – Парень шагнул в сарай. – Ни хрена не видно!

– Здесь мы, здесь! – жалобно простонала Маша.

Одним прыжком спецназовец подскочил к ним, ножом перерезал веревки на ногах.

– Идти можете? – спросил он, помогая им подняться.

– Да, – ответил Вадим, – только мы в наручниках. У убитого могут быть ключи.

– Некогда! Некогда искать! Сейчас все вспыхнет к едрене фене! – прокричал парень, давясь кашлем.

Они выбежали из сарая, спецназовец на бегу вздернул автомат и дал дугу очереди по шевелившимся впереди кустам. Оттуда в ответ бешено застрекотало.

– Да пригнись ты, Мария Кузьмина, – крикнул спецназовец, – голову прямо под пули подставляешь.

Всему отряду были переданы по спецсвязи имена и приметы заложников. Их стали искать сразу, как только вошли в село. Найти уже не надеялись, но младший лейтенант Василий Блинов, пробегая мимо загоревшегося сарая на краю села, увидел, как огромный чечен поливает очередью наполненный дымом сарай, и тут же догадался, кого он может там достреливать. Василий не ожидал увидеть их живыми. Но повезло. И им, и ему. Полкан из Москвы сказал по связи, что за живых заложников повысит в звании, как и за живого Ахмеджанова.

Сарай у них за спиной полыхал уже со всех сторон открытым пламенем. Вокруг трещали очереди, тарахтели отдельные пистолетные выстрелы. Что-то тонко и длинно просвистело рядом.

– Ложись! – вдруг завопил спецназовец, падая на землю и увлекая за собой Машу и Вадима.

Просвистело прямо над головой, а через секунду раздался короткий взрыв, вздыбивший фонтан земли и мелких камней. Отряхиваясь, парень приподнялся на локте.

– Руки дайте мне. Попробуем снять браслеты, пока потише стало. Ты первый, Вадим Ревенко. У тебя браслеты туго сидят, руки затекли.

Руки у Вадима действительно затекли и покраснели. Ключ от наручников из Васиного боекомплекта не подошел. Матерясь, то и дело припадая лицом к земле, он извлек из комплекта мощные кусачки для проволоки и ловко перекусил кольца между браслетами – сначала у доктора, потом у Маши.

– Пока так хотя бы, возиться некогда сейчас.

– Спасибо, – сказал доктор, – как тебя зовут?

– Василий. Можно просто Вася.

– Очень приятно, Вася. Спасибо тебе, – улыбнулась Маша.

Послышался треск и грохот – обрушилась крыша сарая. Во все стороны полетели искры и куски горящего дерева. Как бы в ответ после небольшой передышки ударила автоматная очередь. От заброшенного колодца отделились две фигуры. Сгорбившись, бежали чеченские боевики. Они поливали автоматными очередями все вокруг себя.

– Прижмись к земле! – скомандовал Вася. – Не торчать!

Опять тонкий свист. Бабахнуло там, где пробегали двое. Сгорбленные фигуры исчезли в яркой вспышке.

– Теперь быстро уходим! Бегите вперед, к лесу. Я вас прикрою!

Маша и Вадим побежали, пригнувшись, к заросшему короткими соснами горному склону. Вася бежал за ними, двигаясь задом наперед, то и дело давая короткие очереди. Казалось, в ответ стреляют со всех сторон. Маша слышала тонкий, пронзительный свист пуль. Несколько раз прямо возле щек проносился мгновенный горячий ветерок.

«Еще чуть-чуть – и в нас попадут!» – успела подумать она. И тут послышался у них за спиной хриплый короткий вскрик.

– А-а! – крик был совсем тихим в грохоте очередей, но прозвучал почему-то оглушительно громко.

Оглянувшись, они увидели, как Вася, словно в замедленной съемке, странно вскидывает руки к небу и медленно падает навзничь.

Стало тихо. Маше казалось, что падение длится бесконечно долго. Доктор успел подхватить Васю и тут же пригнулся над ним. Двое, живой и мертвый, вжались в землю.

Опять пронзительный вибрирующий свист, за ним короткий грохот взрыва. Сплевывая землю, Вадим тер глаза распухшей рукой. Пальцы уже ничего не чувствовали.

– Пощупай у него пульс, – сказал он Маше, – только не на запястье. Найди шейную артерию.

– Я знаю, – кивнула Маша и прижала пальцы к теплой Васиной шее.

– Нет. Там ничего нет. Может, я неправильно слушаю? – Она рванула пятнистую рубашку, припала ухом к груди в полосатой майке-тельняшке и, подняв голову через минуту, испуганно взглянула на Вадима: – Там тихо...

– Я знаю, – ответил он.

Он уже все понял, когда подхватил падающего Васю. Он попросил Машу пощупать пульс только потому, что так положено. Врач не имеет права констатировать смерть «на глаз».

– Вадим, надо сделать что-нибудь! Может, искусственное дыхание? Ну ты же врач!

Маша осторожно отряхнула землю с Васиного лица. Прямо на нее смотрели светло-карие, с золотистыми крапинками глаза. На чистых голубоватых белках темнели мелкие песчинки. Маша уже все поняла, но удивилась, почему он не моргает. От этих песчинок должна быть сильная резь. Несколько секунд она глядела в неподвижные, ясные, отражающие розовато-лиловое вечернее небо глаза. Вася был старше ее года на три, на четыре, не больше. Он только что вытащил их из огня, спас, выводил с поля боя, прикрывая собой.

Красная, распухшая рука Вадима закрыла Васе глаза. Вадим разглядел на тельняшке с левой стороны небольшое круглое отверстие. Крови почти не было, ткань тельняшки чуть обгорела по краям. Пуля прошла насквозь, точно сквозь сердце, поэтому и крови было так мало, и умер он мгновенно.

Совсем рядом затрещала очередь. Вадим быстро снял автомат с плеча убитого, прихватил тяжелые кусачки для проволоки и потянул Машу за руку к лесу, туда, куда они должны были бежать вместе с Васей. Оставалось не больше пятидесяти метров открытого пространства. Они мчались, пригнувшись, и слышали, как отдаляется стрельба. Бой перемещался опять куда-то к центру села.

Упав на траву под соснами, Вадим протянул Маше кусачки:

– Попробуй перекусить эти проклятые браслеты. А то еще немного – и руки пропадут. На что тогда жить станем?

Маша возилась долго. Сил не хватало. Кусачки оставляли светлые блестящие следы на металле, скользили, были слишком тяжелыми и неудобными. Она боялась поранить Вадиму кожу, несколько раз роняла кусачки в траву. Наконец ей удалось каким-то чудом справиться с браслетом на правой руке. Вадим задвигал пальцами, разогнал кровь, браслет с левой руки снял сам, потом освободил Машины запястья.

Стало совсем темно. Южная ночь обрушилась в один миг. Еще минуту назад были светлые, ясные сумерки, и вдруг упала кромешная тьма, будто просто выключили свет.

– Куда нам теперь идти? – растерянно спросила Маша. – Совсем ничего не видно.

– Сейчас выглянет луна, и глаза к темноте привыкнут, – успокоил ее Вадим, – не бойся, малыш, выберемся.

Послышалась стрельба – совсем близко. Потом раздался тяжелый топот и сопение. Рядом бабахнуло.

«Граната!» – подумал Вадим, прикрывая ладонью Машину голову.

На них посыпался град мелких камешков. Стихший было топот стремительно приближался. Сопение прервалось чеченской бранью. Из-за низких сосен медленно вывалилась полная яркая луна, и Вадим увидел чеченца-боевика с пистолетом в руке, который несся прямо на них. Он их тоже заметил, замер на миг, целясь, как бы размышляя, кого пристрелить первым, но именно этого мига хватило доктору, чтобы дать по боевику короткую очередь из автомата. Он сделал это машинально, не думая, просто сработала реакция. Только когда боевик упал как подкошенный, Вадим понял, что в руках держит знакомый еще с армии старый добрый «Калашников».

– Кто стрелял? – раздался голос поблизости.

– Заложник стрелял, – сообщил Вадим, поднимаясь из травы.

– А, вот вы где! – К ним шли два спецназовца. – Хорошо стреляешь, заложник.

– Там парнишка убитый, неподалеку от сарая, – сказала Маша, – Васей звали. Это он нас нашел, спас и вывел. А сам погиб.

– Да, мы его видели, – кивнул один из спецназовцев.

– Ахмеджанова взяли? – спросил Вадим.

– Нет пока. Идите лесом к дороге. Только особенно не высовывайтесь. – Они вскинули автоматы, затопали назад, к поселку, и растворились в темноте.

Идти пришлось в гору, подъем становился все круче, выстрелы звучали все тише. Пылающий поселок остался позади. Редкий лесок на горном склоне жил своей спокойной и таинственной ночной жизнью. Пели цикады, кружились голубоватые огоньки светлячков.

– Устала? – спросил Вадим и провел рукой по Машиным волосам. Волосы были влажными от ночной росы.

– Ничего, – ответила она, – устала, конечно, но это не важно.

– Там, впереди, поляна, если хочешь, можем немного посидеть, отдохнуть.

– Нет. Лучше уж идти. Если я присяду, сразу засну. А ты знаешь, куда мы идем?

– Приблизительно знаю.

– Ну, раз хоть приблизительно знаешь, тогда дойдем куда-нибудь, – улыбнулась Маша.

– Нам в любом случае надо выбраться к шоссе. А там посмотрим.

– Далеко оно?

– Думаю, через час-полтора доберемся. Не бойся, мы не заблудимся, где-нибудь наткнемся на оцепление. Они ведь обязаны оцепить все окрестности. Или с патрулями встретимся.

– А они нас не пристрелят? Так, ненароком, в темноте?

– Надеюсь, что нет.

Луна осветила небольшую поляну, заросшую высокой травой.

– Подожди, я потерял тропинку, – сказал Вадим, остановившись, – все-таки лучше немного отдохнуть. На траве сидеть мокро, вон там, видишь, поваленное дерево.

– Оно тоже наверняка мокрое, все в росе. Но если хочешь, давай посидим. Терять все равно нечего, и так мы с тобой уже до нитки промокли. Я раньше думала, на юге ночи сухие, без росы.

Они присели на ствол поваленного дерева на краю поляны. Вадим обнял Машу за плечи и поцеловал в висок.

– Замерзла?

– Знобит немножко. Но это ерунда, я всегда мерзну.

– Смотри не простудись.

Маша тихо засмеялась:

– Прямо как в том анекдоте про интеллигента, который попал под асфальтовый каток. Знаешь?

– Нет. Расскажи, я сто лет не слышал ни одного анекдота про интеллигента. Сейчас все про «нового русского».

– Это старый анекдот. Попал интеллигент под асфальтовый каток, стал плоским, как тряпочка. Рабочие думают, что с ним теперь делать? Положили на порог бытовки и вытирали об него ноги, чтоб добро не пропадало. Он стал грязный с одной стороны. Его на другую перевернули, он опять стал грязный. Уборщица постирала его, повесила сушить. А онпростудился и умер.

Но Вадим не слушал ее. Он перестал дышать, быстро прикрыл ладонью рот Маши.

– Тихо! – шепнул он ей прямо в ухо. – Шорох какой-то. Здесь гадюки водятся...

Он огляделся, поднял автомат. Но было тихо. Он глубоко вдохнул влажный ночной воздух. Что-то неуловимо изменилось. Он даже не понял сразу, что именно. «Померещилось», – решил он, но тут заметил – совсем близко, метрах в десяти от них, образовалась широкая прогалина между кружевными верхушками травы – будто нечто большое, тяжелое примяло траву. Вновь послышался шорох. Вадим щелкнул затвором автомата и вскочил на ноги. Луна светила достаточно ярко, чтобы разглядеть черневший в траве силуэт.


Вадим решил сначала выстрелить в воздух, но вместо выстрела раздался пустой щелчок. Он успел выругать себя, что не прихватил запасную обойму. Черный силуэт выскочил из травы. Вадим и Маша узнали Ахмеджанова.

Через секунду два тела сплелись в жуткий сопящий клубок. Вадим успел перехватить руку чеченца, зажатый в ней нож выскользнул в траву. Упал и автомат, которым Вадим собирался ударить Ахмеджанова по голове.

Они дрались безмолвно. Силы их были равны – один возраст и примерно одинаковая комплекция. Из-за перенесенной месяц назад операции Ахмеджанов был чуть слабей физически, но это с лихвой компенсировалось дикой ненавистью к противнику. Доктор только защищался, чеченец нападал.

Маша лихорадочно искала в траве нож. Все ее существо сосредоточилось на этом ноже. Сейчас она найдет его и всадит в спину, обтянутую черной джинсовой рубашкой.

Дерущиеся откатились к высокому, поросшему мхом камню. Луна ярко освещала их, но Маша боялась смотреть в ту сторону. Белая рубашка, белая голова Вадима, Ахмеджанов как сплошное черное пятно – все переплелось, перепуталось, они по очереди одолевали друг друга.

«Нож! Нож!» – повторяла про себя Маша, шаря в траве. Наконец рука ее нащупала твердую рукоять. Пластмасса стала мокрой и скользкой от росы, но держать ее было удобно из-за специальных углублений для пальцев. Подбежав к дерущимся, Маша замахнулась, целясь в черную спину, и вдруг услышала короткий глухой стук. Чеченец изловчился и шарахнул Вадима затылком о камень.

Доктор сразу обмяк, белое пятно рубашки стало медленно сползать вниз. Из Машиного горла вырвался странный, хриплый крик.

– Вадим! – Сырой ночной воздух отнес этот, словно чужой, крик далеко, к горящему поселку. «Ди-им...» – равнодушно ответило эхо.

Запястье ее правой руки стиснули стальные пальцы чеченца, она услышала хруст собственных суставов, но никакой боли не почувствовала. Левой рукой Ахмеджанов сдавил ей горло. Нож упал в траву. Машу охватила какая-то дикая, звериная ярость. В ушах стоял глухой звук удара седой головы Вадима о камень, она видела в темноте белые, коротко стриженные волосы над высоким лбом на фоне черного мха. Лица она разглядеть не могла, соленый туман застилал глаза.

Ей удалось вывернуться и резко ударить чеченца головой в челюсть. Он коротко застонал, сплюнул кровь и осколок зуба, и этой минутки Маше хватило, чтобы вмазать ему изо всех сил острой коленкой в пах. Он скорчился, руки его ослабли. Маша вырвалась и побежала.

Она мчалась по высокой траве, задыхаясь, слизывая с губ соленые грязные слезы, от которых песок скрипел на зубах. Новые замшевые босоножки отяжелели от ночной росы. Сердце колотилось у горла. Несколько раз она спотыкалась, чуть не падала, но неслась дальше, подгоняемая топотом, сопением, бранью чеченца.

– Стой, стой, сука! Я все равно убью тебя! Если ты не остановишься сама, я изрежу тебя на куски! Ты умрешь очень больно!

В школе Маша была чемпионкой среди старших классов в беге на короткую дистанцию. Но только на короткую – шестьдесят метров. Она бегала очень быстро, но и уставала быстро. Сейчас она чувствовала, как ноги становятся ватными, а в ушах нарастает тяжелый пульсирующий звон. От пота и соленых слез саднила маленькая царапина на шее, оставленная финкой Максуда. Это придало еще немного сил, но совсем немного. Споткнувшись о торчавшие из земли корни, Маша упала.

Подняться она уже не смогла. Чеченец навалился на нее всей тушей. Она впилась зубами в его потную волосатую руку. Ей даже удалось опять вывернуться, вскочить все-таки на ноги, но он тут же схватил ее за волосы, и она почувствовала у горла знакомый уже холодок лезвия.

– Вот и все, девочка, – прохрипел он, задыхаясь, – я обещал перерезать тебе горло, и я сделаю это. Жаль, что твой доктор не увидит, как ты умрешь. Но вы скоро встретитесь с ним в вашем христианском раю.

...Погоня за девчонкой вовсе не входила в планы Ахмеджанова. Ему надо было быстро уходить, прятаться, растворяться в ночной темноте, как он делал уже не раз. Но он не мог оставить ее жить. Он все понял: кассету взял доктор. А подкинула ее Иванову эта тощая девка, переодевшись и изменив внешность до неузнаваемости. Она учится в театральном училище и устроила весь этот спектакль. Его, Аслана Ахмеджанова, перехитрили, обвели вокруг пальца, а он поверил. Он позволил сделать из себя идиота и теперь не сможет спокойно дышать, если оставит в живых эту хитрую девку, соплячку, которая посмеялась над ним. Да, он очень спешит. Но нескольких минут на то, чтобы перерезать ей горло, не пожалеет.

– Господи, прости меня, – прошептала Маша, закрыв глаза. – Господи, помоги моим родителям!

Слезы высохли. Волной нестерпимой боли окатила вдруг Машу с головы до ног жалость к маме с папой, которые даже не смогут ее похоронить, они останутся одни на свете, они старенькие оба...

Ахмеджанов медлил вопреки всякому здравому смыслу. Из самых глубин его души поднялся древний охотничий инстинкт, даже не человеческий – звериный. Хищник, заполучивший добычу, иногда не сразу пожирает ее, а позволяет себе немного помедлить, поиграть, насладиться полной, бесповоротной властью над жертвой. Эта девка была его врагом не только по крови и вере, она унизила его как мужчину. Для него, мусульманина, было страшным оскорблением то, что женщина оказалась хитрей, сумела обмануть и переиграть.

Сейчас он полоснет по этому тонкому вздрагивающему горлу. Он сделает глубокий надрез, до кости, и горячая кровь хлынет пульсирующей широкой струей. Она умрет не сразу. Она успеет почувствовать липкий, ледяной смертный ужас. Этот ужас придаст ему сил, вольется в его душу сладким и целебным чувством победы. Ему надо много сил сейчас, очень много сил.

И вдруг что-то произошло. Рука с ножом, готовая сделать последнее движение, застыла. Чеченец окаменел. Маша услышала совсем рядом голос:

– Стоять! Руки за голову!

Как будто из-под земли перед ними выросли три силуэта. Три автоматных дула мгновенно уперлись в чеченца. Маша стала живым щитом.

– Я убью ее! – прохрипел Ахмеджанов. – Брось стволы! Я убью ее!

В зыбком лунном свете Маша заметила, что двое одеты в пятнистую камуфляжную форму, а один в штатском – темные джинсы и светлая рубашка. Она узнала в этом штатском полковника Константинова.

Константинов видел перед собой огромные темные провалы глаз на маленьком измазанном, почти детском лице. Голова девочки запрокинулась, у пульсирующего горла застыло широкое, чуть изогнутое лезвие. Оно прижалось к коже так плотно, что из-под него уже стекала маленькая темная капелька крови.

Повисла странная, какая-то пустая тишина. Казалось, даже время замерло. И вдруг в этой мертвой тишине нежно и пронзительно запел соловей. Чистые печальные звуки переливались в крошечном бездонном птичьем горле, долетали до побледневшей луны и гасли, словно тонули где-то в ковше Большой Медведицы...

* * *
Вадим почувствовал тошноту и ноющую тупую боль в затылке. С трудом разлепив тяжелые веки, он увидел, что уже светает. Сквозь звон в ушах прорвался странный ласковый звук, знакомый с детства и мучительно напоминающий что-то из детства. Такой же мокрый свежий рассвет, даже не рассвет, а самый конец ночи, когда познабливает слегка, глаза слипаются, а тело кажется легким, слабым, немного чужим. Высокие кружевные верхушки травы проступают сквозь мягкий, стелющийся к земле туман. «Это откуда-то совсем издалека, из детства, – подумал он, – соловей поет, поляна, редкий лесок».

– Соловей... – произнес он вслух, и от звука собственного голоса окончательно пришел в себя.

Голова гудела. Он не помнил, что произошло, не понимал, почему он здесь у камня один, почему тошнит и ноет затылок. Встав на ноги, он огляделся и тихо позвал:

– Машенька!

И тут ясно всплыло перед глазами застывшее в звериной гримасе лицо Ахмеджанова, оскаленные крупные белые зубы. Нахлынула жаркой волной смертельная ненависть к этому ощеренному лицу. Он вспомнил тяжелое сопение драки, даже запах лука и мяса изо рта чеченца. А вот что случилось потом, чем кончилась драка, он вспомнить не мог никак. Ноющая боль в голове, тошнота. «Сотрясение мозга, – понял он, – значит, мы дрались, Ахмеджанов вырубил меня. Где была Машенька? Что с ней? Может, она успела убежать?»

Соловей замолчал. Вдалеке послышались сухие хлопки выстрелов. На неверных, подкашивающихся ногах Вадим пошел на звуки стрельбы. С каждым шагом силы возвращались. Он глубоко вдыхал влажный чистый воздух, чувствовал, как расправляются легкие, успокаивается дикое сердцебиение, кровь начинает циркулировать равномерно по всему телу. Он прибавил шагу. Стрельба не прекращалась. Застрекотал автомат.

– Стой! Кто идет? – услышал Вадим и с облегчением отметил, что это сказано на чистом русском языке.

Через секунду перед ним возникли две фигуры в камуфляже. Приглядевшись внимательней, спецназовцы опустили автоматы.

ГЛАВА 23

Спасти девочку могло только чудо. Полковник знал: стоит кому-нибудь шевельнуться, Ахмеджанов отреагирует мгновенно, и лезвие полоснет по горлу.

– Глеб Евгеньевич, что делать? Уйдет! – отчаянно, одними губами прошептал старлей Коля Клементьев.

Ахмеджанов между тем сделал осторожный шаг к зарослям ежевики, держа перед собой Машу, и опять прохрипел:

– Стоять! Я убью ее! Не двигаться никому!

И тут раздался тихий, спокойный голос Маши.

– Скорость, – произнесла она.

От неожиданности Ахмеджанов замер. Он перестал воспринимать ее как нечто живое, способное произнести слово. Она была для него уже мертва.

– Товарищ полковник, у нее крыша, что ли, поехала? – растерянно спросил младший лейтенант Игорь Захарченко, стоявший справа от Константинова.

– Фильм «Скорость», – умоляюще говорила Маша, – ну вспоминайте, пожалуйста, вспоминайте!

Константинову на секунду показалось, что девочка действительно бредит. В такой ситуации и здоровый мужик может свихнуться.

– Что ты бормочешь, сука? – спросил Ахмеджанов, сделав еще один шаг назад, к кустам.

– Первые кадры. Самое начало. Еще до автобуса. Викторина. – Маша говорила быстро, голос ее становился все уверенней.

«Нет, она не бредит!» – понял полковник.

– Shoot the hostage! – громко сказала Маша.

Ни Константинов, ни старший, ни младший лейтенанты в переводе не нуждались. «Подстрелите заложника!» – подсказала им Маша по-английски. Она рассчитала правильно. Кто-то из троих наверняка смотрел нашумевший боевик. И должны хоть немного понимать по-английски. Просто обязаны. А чеченец – нет. Он не поймет ее, будет вслушиваться в незнакомые слова, на секунду потеряет бдительность, а главное, у них появится шанс – неожиданность...

Первым среагировал Игорь Захарченко. Он вспомнил: террорист держал полицейского одной рукой, а в другой у него был пульт взрывного устройства. И заложник-полицейский сказал своему напарнику именно эту фразу. Тот стрельнул в ногу, в мягкие ткани бедра. Но у девчонки ноги такие худые, широкие шорты кончаются чуть выше колена. Куда же стрелять?

За долю секунды до того, как Ахмеджанов, державший перед собой Машу, намеревался скрыться в зарослях ежевики, младший лейтенант Игорь Захарченко успел пальнуть из пистолета в широкий раструб шортов-бермудов.

Дернувшись, Маша сильно заехала Ахмеджанову головой по носу. От неожиданности хватка чеченца ослабла. Маша успела скользнуть вниз. Лезвие содрало кожу на шее и под подбородком, но ей показалось, будто оно вошло глубоко в горло. Падая на мокрую траву, чувствуя, как горячая липкая кровь течет за ворот майки, она подумала, что умирает.

– Игорь! Свяжись с капитаном! Вызывай ребят! Посмотри, что с ней, – прокричал Константинов, бросаясь в кусты за Ахмеджановым. – Коля! Ты за мной! Игорь, останешься с ней! – командовал он, стреляя по кустам на бегу.

Где-то вдалеке, как сквозь вату, Маша услышала треск автоматной очереди. Потом стало тихо.

Игорь Захарченко, стоя на корточках, одной рукой держал переговорное устройство, другой перевернул на спину неподвижно лежавшую девчонку. Разговаривая со своим командиром, он думал о том, как хорошо, что не ему придется сообщать родителям этой Кузьминой Марии о смерти их девятнадцатилетней дочери. Самое страшное – сообщать родителям, что их ребенок погиб. Еще он размышлял об операции, начавшейся так удачно, теперь почти проваленной. Ахмеджанов смылся, бегает где-то в горах. Оба заложника погибли. Конечно, базу они обнаружили и разгромили, кучу духов перестреляли, некоторых удалось взять живыми. А оружия обнаружили столько, что на всю Чечню хватило бы и еще на многое другое.

– Все, конец связи! – услышал он голос капитана из переговорного устройства.

Жалко девчонку. Сначала он ее подстрелил, потом дух зарезал. Зарезал все-таки, сволочь! И второго заложника наверняка уложил. Правда, его пока не нашли, но, судя по всему, он тоже мертвый.

В неверном предрассветном свете он видел кровавое пятно на тонкой шее, мертвенно-бледное перемазанное лицо, прикрытые глаза Маши. Вдруг ему показалось, что длинные угольно-черные ресницы чуть вздрогнули. Он стал быстро искать пульс на тонком запястье, не нашел, припал ухом к левой стороне груди и услышал слабый стук сердца.

– Ой, мама родная! Да она жива! Что же я, дурак, сижу!

Выхватив бинт из походного набора, Игорь содрал плотную обертку из вощеной бумаги зубами.

– Вадим... – тихо, отчетливо произнесла Маша.

– Эй, открой глаза! Ты меня слышишь? – Игорь приподнял ей голову и стал бинтовать шею. Теперь он понял – нож только ободрал кожу.

– Я что, жива? – удивленно спросила Маша, открывая глаза.

– Еще как жива! Он тебя только поцарапал, – весело сообщил Игорь.

– Где Вадим? Вы нашли его?

– Нет. – Игорь понял, что она спрашивает о втором заложнике.

– А Ахмеджанов? – Маша поднялась на ноги. – Ахмеджанова поймали?

– Смылся. Но далеко не уйдет. Слушай, как твоя нога? Это ведь я тебя подстрелил, по твоей просьбе.

Он собирался задрать штанину шортов, на которой зияла дыра от пули, и посмотреть, не задета ли нога. Но ему стало неловко, все-таки она – девчонка. Даже сквозь слой грязи на лице видно, что очень симпатичная.

– С ногой все нормально. Ты только штанину прострелил, даже кожу не задел. Пожалуйста, пойдем скорее. Вадим там, у камня. Это совсем недалеко.

«Может, он жив», – хотела сказать она, но не решилась, запнулась, будто боялась сглазить, спугнуть внезапную шальную надежду.

Дорогу Маша, конечно, не помнила, шла наугад. К поляне вышли только через полчаса. Маша сразу узнала это место и застыла как вкопанная: у камня никого не было.

– Он исчез, – прошептала она, – он лежал здесь.

– Наверное, встал и ушел, – осторожно предположил Игорь. – Его как дух вырубил? Ножом?

– Нет, головой о камень ударил.

– Ну, это пустяки. Видишь, какой здесь мох толстый. Удар смягчило, вырубился твой Вадим, а потом встал и отправился тебя искать. Оклемался он, точно оклемался. У меня был такой случай...

И тут Маша расплакалась, горько, навзрыд, по-детски шмыгая носом.

– Ну ты что? – смутился Игорь. – Эй, кончай реветь. У тебя ссадина здоровая на горле, закровит!

Плечи ее крупно и быстро вздрагивали, она опустилась в траву, уткнулась лбом в мягкий мох, которым порос камень. Слезы катились ручьем, она рыдала в голос и не могла остановиться.

Защелкало переговорное устройство.

– «Пятый», «Пятый»! Что там у тебя? Где ты?

– У меня все нормально, – ответил Игорь. – Жива заложница, только рыдает. А второй заложник куда-то делся. Судя по всему, тоже жив. Какие указания, товарищ капитан?

– Ну какие указания? Приводи ее в чувство и дуйте к дороге. Там у штабной палатки фельдшер дежурит. Как, дойдет она сама?

– Не знаю, – пожал плечами Игорь, – попробую довести.

– Ладно, Игорек. Если чеченца увидишь, стреляй на поражение, не геройствуй. Он где-то близко бродит. И еще трое, по нашим сведениям, ушли. Так что гляди, осторожней. Все. Конец связи.

Вдали послышалось несколько коротких очередей.

– Кончай истерику! – рявкнул Игорь и поднял Машу за локти. – Вот выйдем из района боевых действий – и рыдай себе на здоровье.

Маша встала и вытерла слезы кулаками.

– Ты думаешь, если человека ударили затылком о камень, он может выжить?

– О Господи, – вздохнул Игорь. – Ну ты совсем глупая или придуриваешься? Если он встал и ушел, значит, выжил. Вот у меня был такой случай, еще на гражданке, в десятом классе...

* * *
– Ты, Мария Кузьмина, в рубашке родилась, – заметил военный фельдшер, разматывая бинт у Маши на шее и осматривая рану, – еще бы чуть-чуть, и задело артерию. Первый раз такое вижу, чтоб лезвие по касательной прошло. – Он стал осторожно промывать рану. – Да не дергайся ты, это ж фурацилин, он не щиплет. Голову выше подними. Ты откуда?

– Из Москвы.

– И как тебя угораздило к самому Ахмеджанову в заложницы попасть?

– Сама удивляюсь, – попыталась улыбнуться Маша, – я вообще-то отдыхать приехала.

– Хорошо небось отдохнула? – покачал головой фельдшер. – Ты при разговорах рот-то не шибко разевай. Я ж тебя бинтую, а ты мешаешь. Ну вот, порядок. – Он закрепил повязку. – Пару дней так походишь, а потом пусть на воздухе заживает. Зеленкой смазывай. Даже красиво будет. Рана не глубокая, только кожа содрана.

– Как вы думаете, шрам останется? – спросила Маша.

– Шрам! Ничего не останется, до свадьбы заживет. Шрам! – Фельдшер усмехнулся. – Едва жива осталась, а из-за такой ерунды беспокоится!

– Я не беспокоюсь... Просто...

Из зеленой штабной палатки послышался треск переговорного устройства.

– «Ока»! «Ока»! Я «Пятый»! – весело заговорило устройство. – Как слышите? Прием! Где вы там? Василич, прием!

Фельдшер взял микрофон:

– Я «Ока», слышу тебя хорошо. Ты, что ли, Игорек?

– Я, Василич, я. Нашелся второй заложник! Жив-здоров, участвует в поисках. Скажи там барышне, чтоб не рыдала больше.

– А самого-то нашли?

– Нет пока. Все, Василич. Конец связи.

– Слышала? – обернувшись к Маше, крикнул фельдшер. – Теперь уж все. Ушел он, бандитская морда. Ищи-свищи его, хоть все горы носом изрой.

– Неужели не найдут?

– Считай – все. С концами. Там, говорят, еще трое бегают в зеленке.

– В чем? – нервно усмехнулась Маша. – В зеленке? Кто же их намазал?

– Ой, Господи! – Василич презрительно скривил губы. – Не в чем, а где. В лесу, значит. Этих троих, может, еще и поймают. Но Ахмеджанов, он всегда уходит, будто заговоренный.

Вдали застрекотали вертолеты. Они вышли из палатки.

– Это подкрепление? – спросила Маша.

– Какое подкрепление! Сейчас покружат над горами – и назад, на базу. Там уже небось местное правительство рвет и мечет, протесты в Москву шлет. Официальные.

– Почему протесты? – удивилась Маша. – Здесь же и так наши войска стоят. Ведь не для того, чтобы в море купаться?

– Одно дело – войска, другое – боевые операции, – стал объяснять Василич, но шум вертолетов заглушил его слова.

Два военных вертолета летели совсем низко, прямо над головой. Трава стелилась к земле, трепетали и хлопали брезентовые стенки палатки. Сильная струя ветра ударила в лицо. Маша зажмурилась. А когда открыла глаза, перед ней стоял Вадим.

Фельдшер, взглянув на них, хмыкнул и отошел в сторонку, к закопченному походному керогазу. Он успел приготовить чай, выкурить папиросу и, наконец не выдержав, позвал:

– Эй, заложники, кончай целоваться-обниматься, давайте в палатку, чай пить будем.

– Отличная штука ваш керогаз, – заметил Вадим, осторожно взяв в руки обжигающую жестяную кружку с чаем, – только воняет и коптит.

– Я без него, родимого, как без рук, – сообщил фельдшер, – но воняет он сильно, это правда. И копоти много. Зато чаек хорош.

– Да, чай какой-то особенный, – кивнула Маша, – очень вкусный.

Послышались голоса и шаги. В палатку заглянул Константинов.

– Ну что, товарищ полковник, не поймали? – спросил фельдшер.

– Нет, Василич, – покачал головой Константинов, – не поймали.

– А тех, троих? Вы заходите, чайку попейте с нами.

– Спасибо, Василич. От чая не откажусь. Из тех троих одного уложили, другого взяли живым, а третий ушел.

– На базу скоро полетим? – спросил Василич, подавая полковнику кружку с чаем.

– Через час-полтора. Как вертолеты вернутся. Слушай, Василич, вот ты тут сидишь, чаи распиваешь. А там старлей руку ободрал до мяса. И керогаз твой коптит, – заметил полковник, – ты бы вышел, помазал старлея йодом и примус успокоил бы свой.

– Ладно, понял. – Василич, кряхтя, поднялся и вышел из палатки.

– Ну что, Мария Львовна, – Константинов пристально взглянул на Машу, – и не жаль вам синеглазой корреспондентки газеты «Кайф» Юлии Ворониной? Она объявлена в розыск, подозревается в убийстве кандидата в губернаторы. Во всяком случае, в соучастии.

– Юля Воронина никого не убивала, – тихо сказала Маша, – она только подкинула чеченской марионетке кассету, на которой он сам был заснят. Помните, как в финальной сцене «Гамлета»: «Ступай, отравленная сталь, по назначению!» Юля Воронина только прилепила лейкопластырем кассету к крышке унитазного бачка в индивидуальном сортире в офисе Иванова. А чеченцы нашли и убили Иванова.

– Я не сомневаюсь, что вы, Машенька, станете знаменитой актрисой, – медленно произнес полковник, – но мой вам совет на будущее: никогда не занимайтесь самодеятельностью. Самодеятельность и профессионализм – вещи несовместимые.

– Это была самооборона, – возразила Маша, – Ахмеджанов не успокоился бы, пока не нашел кассету.

– Глеб Евгеньевич, – вступил в разговор доктор, – теперь, вероятно, кассета уже потеряла для вас всякий смысл? Там уже нет для вас ничего нового?

– Почему? Есть кое-что.

– Глеб Евгеньевич, я еще должен вам сказать, в местной милиции есть такой капитан, Анатолий Головня. Он тоже чеченская марионетка. Он приходил ко мне сразу после того, как они обнаружили пропажу кассеты, провоцировал меня сдать Ахмеджанова, довольно грубо и неумело. Думаю, Ахмеджанов проверял меня таким образом. Правда, может, он липовый капитан и удостоверение у него липовое?

– Нет, Вадим Николаевич. Головня был настоящим капитаном милиции, и удостоверение у него настоящее.

– Вы сказали – был? Его уже арестовали?

– Арестовали, – кивнул полковник, – только допросить не успели. Он умер в тюремном госпитале.

– Как? Сам?

– Хороший вопрос, – улыбнулся полковник. – По официальному заключению – сам.

– Глеб Евгеньевич, – тихо спросила Маша, – как вы узнали, что Юлию Воронину сыграла именно я?

Константинов молча вытащил из кармана коробочку из-под контактных линз.

В палатку заглянул фельдшер:

– Товарищ полковник, я извиняюсь, там ребята бомжа какого-то подобрали, говорят, бродил по лесу.

Вадим выскочил из палатки первым. «Андрюха жив!» – прозвучало у него в мозгу.

На траве сидел страшно худой, сгорбленный старик в лохмотьях. Реденькая седая борода чуть шевелилась на легком ветру.

– Неужели это он? – прошептала Маша. – Ты ведь не видел его мертвым! Он мог выжить, почему нет?

– Нет, Машенька, – грустно покачал головой Вадим. – Андрюха погиб. Это совсем другой человек. Такие, как он, есть в каждом селе здесь, в горах. Этому повезло, а Андрюха погиб. Как тебя зовут? – обратился доктор к старику.

– Иван, – тихо ответил тот.

ЭПИЛОГ

Перед самым Новым годом пошел дождь. Москва утопала в ледяной слякоти, только по ночам глубокие лужи затягивались тонкой корочкой льда. Иногда дождь сменялся колючей серой крупой, которая таяла, не долетая до земли.

– Если сейчас ударит мороз, – говорил Машин папа, усаживаясь на заднее сиденье «Тойоты», – будет такой гололед, что вам, Вадим, прибавится работы. Всех ведь и с переломами, и после дорожных происшествий к вам везут, в Институт Склифосовского.

На чудом уцелевшей «Тойоте» теперь был московский номер. Она не ехала, а почти плыла по глубоким лужам старых переулков. Выехали на Тверскую, под колесами захлюпала ледяная каша.

– Лева, закрой окно, – сказала Машина мама, – ты нас простудишь.

– Натальюшка, тепло. Так приятно ехать с приоткрытым окном!

– Но не в декабре!

– Тоже мне, декабрь, – пожал плечами Лев Владимирович. – Вадим, у вас там, за городом, есть хоть немного снега?

– Там все бело. Никакой слякоти.

– Хорошо. А то Новый год без снега – это грустно.

В тихом дачном поселке в сорока километрах от Москвы Вадим купил небольшую двухэтажную дачу. Денег, полученных за квартиру и дом в курортном городе, едва хватило на покупку и ремонт подмосковного дома. Ремонт пришлось делать капитальный, проводить горячую воду, встраивать ванную. Закончился он всего неделю назад. Новый год собирались встретить вчетвером, с Машиными родителями, в новом свежеотремонтированном доме. А сегодня, тридцатого декабря, должна состояться премьера на учебной сцене Малого театра. Известный молодой режиссер поставил со студентами спектакль по пьесе Островского «Бешеные деньги». Маша была в главной роли, играла Лидию Юрьевну Чебоксарову, взбалмошную и расчетливую красотку.

– За городом, конечно, хорошо, – вздохнула Наталья Дмитриевна, – но страшновато зимой, особенно когда вы, Вадим, сутки в своем Склифе дежурите, а Машенька ночью одна.

– Наталья, перестань, пожалуйста, – поморщился Лев Владимирович, – мы уже давно все это обсудили, все слова сказали. За городом не опасней, чем в Москве. А воздух там чище, тишина, петухи по утрам кричат. Как, Вадим, кричат у вас петухи по утрам зимой?

– Кричат. Но не у нас в поселке, а в соседней деревне.

* * *
Официальная премьера спектакля должна была состояться в первые дни после Нового года, а эта игралась «для мам и пап», по старой театральной традиции. Зрительный зал учебной сцены вмещал всего триста человек, и из этих трехсот не было практически ни одного случайного зрителя. Войдя в фойе, Вадим почувствовал себя неловко в театральной толпе, где все со всеми знакомы.

К Машиным родителям кто-то без конца подбегал, здоровался, обязательно целуясь, спрашивал, как дела, тут же убегал, не выслушав ответа, впрочем, они отвечать и не собирались, так было принято. С Вадимом тоже здоровались, как со старым знакомым.

Красивый молодой человек, похожий на какого-то известного американского актера, проходя мимо, сказал Машиным родителям «добрый вечер», а по лицу Вадима скользнул невидящим взглядом.

– Саня, а ты разве не занят в спектакле? – спросила Наталья Дмитриевна.

Но молодой человек уже растаял в толпе.

«Тот самый Саня, у которого случился острый аппендицит, – догадался Вадим, – на какого же американского актера он похож?»

Так и не вспомнив на какого, Вадим заметил в толпе высокую, тонкую фигуру Белозерской. Через минуту к нему подскочил Арсюша. Мальчик вытянулся, похудел, на нем был темно-синий парадный костюм, галстук-бабочка. Рядом стоял очень полный пожилой человек с растерянным мягким лицом.

– Познакомьтесь, Вадим Николаевич, это мой муж.

Доктор пожал теплую влажную руку всемирно известного пианиста и вспомнил, что видел его лицо по телевизору и на афишах у Консерватории.

– Папочка! Это тот самый доктор, который мне вправил вывих.

«Господи, какая сложная у них жизнь, – подумал Вадим, – интересно, как этот ребенок рассказывал своему „папочке“ про вывих? Ведь в обезьянник он ездил с Константиновым...»

Наконец раздался третий звонок. Зал отшуршал целлофаном букетов, отхлопал стульями, откашлялся и затих. Свет погас. Маленький живой оркестр вскинул смычки, зазвучала музыка, вариации на тему какого-то старинного, очень знакомого романса. Медленно поплыл занавес.

Вадим впервые видел Машу на сцене и не узнавал ее. Зато неожиданно для себя он узнал в надменной, циничной, но удивительно обаятельной Лидии Чебоксаровой, в бедной дворяночке, жаждущей выгодного брака, почти забытую корреспондентку Юлю Воронину.

Возможно, ему только показалось, что в этих двух образах есть нечто общее. Просто Маша опять, как тогда, стала другой, чужой, совершенно незнакомой женщиной.

Когда спектакль кончился и зажегся свет, зрители долго аплодировали, режиссер и актеры уже в пятый раз выходили кланяться. Маша, глядя в зал из-за охапки букетов, видела сквозь цветочные головки знакомые лица, хлопающие ладони, слышала крики «Браво!». Конечно, это еще не настоящая премьера, а как бы семейная, и аплодировал зал не столько таланту режиссера и актеров, сколько своим детям, внукам, племянникам, друзьям, ученикам. И все-таки было очень приятно. Если такие же аплодисменты будут на официальной премьере, после Нового года...

Вдруг Маша перестала дышать, застыла и чуть не выронила букеты. В зале среди множества знакомых лиц она увидела одно, которое надеялась больше никогда в жизни не увидеть. Она сначала обратила внимание на человека, стоявшего в самой глубине маленького бельэтажа. Она заметила его потому, что он не бил в ладоши, как все, а стоял неподвижно. На долю секунды их глаза встретились. И сразу упал занавес.

Когда он поднялся еще раз, в углу бельэтажа никого уже не было.

Москва, август – ноябрь, 1996 г.

Полина ДАШКОВА ЭФИРНОЕ ВРЕМЯ

ЭФИР — предполагаемое во всем пространстве вселенной вещество, по тонкости своей недоступное чувствам…

«Толковый словарь живаго велико-рускаго языка» Владимира Даля

КНИГА ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Артем Бутейко тупо глядел в зеркало на свое бледно-зеленое, распухшее лицо. Глаза были холодные, мутные, как утренние московские лужи, подернутые зыбкой наледью.

— Опять будем Новый год встречать вплавь. — Молоденькая гримерша Люба скорчила кислую рожицу и стала быстрыми, легкими движениями наносить тон на небритые щеки Артема. — Слушай, Бутейко, может, тебе валерьянки в глаза закапать?

— Зачем? — вяло удивился Артем. — Это только коты от валерьянки возбуждаются.

— А ты и есть кот, — подал сонный голос оператор Егор Викторович, отхлебнул остывший кофе и закурил.

— Ничего вы не понимаете, — снисходительно улыбнулась Люба, — во-первых, все вы коты, у всех у вас суть животная, во-вторых, у тебя, Бутейко, взгляд какой-то мертвый, а от валерьянки глаза блестят. Барышни в прошлом веке ее закапывали, отправляясь на бал или на свидание.

И еще уксус пили, для романтической бледности.

— Образованная, — проворчал Артем, потягиваясь с хрустом, — ненавижу образованных женщин.

До эфира оставалось пять минут. Артем подумал, что именно с этой фразы и стоит начать свой игривый обзор самых грязных сплетен за прошедшую неделю.

— Хватит меня мазать, — он поморщился и грубо оттолкнул Любину руку с розовой губкой. Он сильно потел и боялся, что в жарком софитовом свете по лицу потечет грим.

Отыграла коротенькая бравурная музыкальная заставка. Повисла тяжелая тишина, какая всегда бывает перед эфиром. Длится она не более минуты, но кажется, будто проходит вечность. Минута эта так напрягает, так взвинчивает, что хочется вскочить и выбежать вон из студии, пока не поздно.

Артем заставил себя сосредоточиться, крепко зажмурился, передернул плечами.

Все. Лицо его появилось на экране. Он был в прямом эфире, один на один с миллионами телезрителей.

— Ненавижу образованных женщин, — произнес Артем, хмуро глядя в камеру, — терпеть их не могу. Ну ладно, дорогие телезрители, братья и сестры, господа и товарищи, леди и джентльмены, дамы, мадамы и невинные девицы, будем считать это моими личными трудностями. Итак, что у нас там произошло за мучительно долгие дни разлуки? Да в общем, ничего особенного. Начнем с политических новостей. Известный демократ, политик с большой буквы господин Прибавкин был замечен в одном интересном месте, а именно в закрытом клубе под скромным названием "П", в обществе еще более известной эстрадной звезды, и не просто в обществе, но в объятьях оной звезды Кати Красной. Катя уютно устроилась на мускулистых коленях политика, болтала своими стройными ножками и поделилась с нашим корреспондентом интересной новостью. Оказывается, в ближайшее время Катя планирует зачать с помощью демократа Прибавкина, спасителя России, нового Мессию, который обеспечит нам с вами светлое и радостное будущее. Так что, господа-товарищи, у нас с вами нет оснований для паники. Думаю, в следующей программе я буду иметь честь сообщить вам, что историческое зачатие свершилось. Возможно, удастся узнать подробности этого великого акта. А если повезет, я даже приглашу счастливую парочку, политика и певицу, поделиться впечатлениями. Ура, товарищи!

Артем сделал паузу, давая «товарищам» у телеэкранов оценить соленый юмор светской сплетни. В кадре лицо его сменилось круглой курносой мордашкой певицы Кати Красной. Показали трехминутный отрывок из ее последнего клипа.

Сюжет был, разумеется, платным. Катин продюсер отчаянно торговался, после кризиса цены упали, минута косвенной рекламы даже в самых популярных программах подешевела в пять раз. Артему удалось выбить максимум, триста долларов за эту проклятую дешевую минутку. Соответственно, весь пятиминутный сюжет стоил полторы тысячи. Но об этом никто, кроме Артема, не ведал, и делился он с коллегами из расчета сто пятьдесят за минуту. Арифметика эта действовала на него ободряюще. Если так пойдет дальше, ему удастся довольно быстро и безболезненно расплатиться с самыми неприятными долгами.

Кусок клипа кончился. Артем был опять в кадре. В мозгу его выключился калькулятор, и заработала совсем другая машинка.

— Что ж, дорогие телезрители, мы с вами получили истинное эротическое, или нет, эстетическое удовольствие, но в общем, это как кому нравится. Наша замечательная Катюша, как всегда, на высоте. Остается пожелать ей сохранить свои соблазнительные формы на многие, многие годы. Катька! Я тебя люблю, — он послал в эфир воздушный поцелуй, и тут же скорчил брезгливую рожу, чтобы никому не пришло в голову заподозрить его в каких-то особенных симпатиях к восходящей звезде. Больше всего на свете Артем опасался показаться банальным, то есть вежливым, доброжелательным и хорошо воспитанным.

— А теперь от высокого перейдем к еще более высокому. Французская кинозвезда, которая многие годы являлась мировым, а может даже, и вселенским секс-символом, сегодня устремила поток своей неизрасходованной любви на бездомных животных. На днях она прибыла к нам в Россию, чтобы вмешаться в судьбу одной бедной собачонки, живущей на помойке в славном городе Засранске Ростовской области. Посмотрите наш специальный репортаж.

Лицо Артема опять сменилось заранее отснятым материалом. Под язвительный комментарий молоденькой корреспондентки густо накрашенная старушка-француженка кормила с ладони кусочками ветчины облезлую бездомную псину. Потом, профессионально оскалившись в телекамеру, закутавшись в норковое манто и махнув ручкой, кинозвезда выкатилась из кадра на бандитском джипе, который предоставили ей вместе с охраной местные власти.

— Простите, — Артем шмыгнул носом и утер воображаемую слезу, — то, что мы сейчас увидели, так трогательно, что я невольно разрыдался. Мы с вами можем не волноваться за судьбу засранской псины. Кстати, мировая звезда великодушно подарила ей собственное звездное имя. Песика теперь зовут Бриджит, и с помойкой эта сучка попрощалась навеки.

Он опять шмыгнул носом. Глаза у него действительно заслезились, но вовсе не от умиления. Он чувствовал себя таким разбитым, что с трудом дотягивал до конца программы. Смысл собственной хриплой скороговорки едва доходил до сознания. Впрочем, никакого смысла его болтовня и не предполагала. В этом была соль программы.

После жуткого кризиса, разразившегося совсем недавно, в конце августа, публика успела здорово устать от политических умных монологов, от теледебатов, в которых речь шла — исключительно о важных, глобальных проблемах, от мрачных пророчеств и собственных рухнувших надежд.

— Нам всем надо расслабиться. По-настоящему расслабиться, — убеждал Артем уцелевших телевизионных чиновников.

Чиновники реагировали по-разному, одни одобряли его проект, другие скептически пожимали плечами, резонно замечая, что сегодня и так каждая развлекательная программа пытается изо всех сил расслабить бедного телезрителя, растворить его мозги до желеобразного состояния. Впрочем, ни одобрение, ни скепсис этих чиновников уже не имели значения. Они слетали со своих постов, как поздней осенью последние листья.

«Добро» на программу подписал новый заместитель директора канала всего полтора месяца назад, но не потому, что хотел помочь телезрителям расслабиться. Просто он смекнул, что в такую программу легко можно втискивать любую, самую наглую косвенную рекламу. По неофициальному устному соглашению, от каждого платного сюжета Артем Бутейко обязан был отстегивать заместителю директора тридцать процентов. Это были бесконтрольные и в общем легкие деньги. Программу Артем делал практически из ничего.

Любому событию он умел придать оттенок скандальности. Каждый, самый незначительный шаг знаменитой личности журналист Бутейко мог прокомментировать таким образом, что зрителя не покидала иллюзия, будто знаменитыми и богатыми становятся только отъявленные мошенники, наглые ловкие мерзавцы, изощренные развратники, проходимцы, а он, честный рядовой телезритель, благородный обыватель, остается по ту сторону экрана исключительно из-за своей природной добропорядочности и отсутствия нужных связей.

Но искусством создавать подобные иллюзии и зарабатывать на этом деньги владели многие. На самом деле платные сюжеты содержали пикантную информацию, которую знаменитости сами с удовольствием открывали публике. Артем отдавал себе отчет, что для настоящего успеха необходимы настоящие скандалы. Публика с каждым годом становилась все искушенней и привередливей, интуитивно чувствовала подвох и ждала чего-то большего, чего-то совсем уж запредельного, запретного, оглушительного, вовсе не предназначенного для ее жадных глаз и ушей.

Чтобы интерес к программе не увял, чтобы зритель не чувствовал себя обманутым, пора было начать разбавлять дозволенную грязь недозволенной, выдавать то, что знаменитости предпочитают скрывать. Усталость Артема, головная боль, красные слезящиеся глаза — все это было следствием нескольких бессонных ночей, которые он провел на лавочке в одном из тихих дворов в центре Москвы, держа наготове маленькую видеокамеру со светочувствительным объективом. Он занимался привычным для себя делом, охотой за знаменитостью.

Неделю назад он случайно услышал, как одна из самых известных телеведущих, политический обозреватель первого канала Елизавета Павловна Беляева, в баре в «Останкино» тихо разговаривала по своему радиотелефону. Что-то сразу насторожило опытного репортера, то ли ее интонация, то ли напряженность позы. Она не подозревала, что к разговору кто-то прислушивается, Артем сидел у нее за спиной, к тому же прятался в тени, да и народу в баре было много.

— Перестань, пожалуйста… нет, не нужно… Юра, послушай меня, только спокойно… я не могу, я обещала… ну потерпи еще пару дней… — говорила Беляева, прикрыв трубку ладонью, — хорошо, Юраша, я заеду к тебе сразу после эфира.

Артем знал, что эфир у нее заканчивается в половине первого ночи. Ему было известно, что мужа телеведущей зовут Михаил Генрихович, братьев у нее нет, ни родных, ни двоюродных. Его вдруг страшно заинтересовало, к какому это нетерпеливому «Юраше» сорокалетняя звезда, образец добропорядочности, верная жена, мать двоих детей, собирается заехать в такое позднее время.

Собственной машины Артем не имел. Он поймал у телецентра неприметную «копейку», и за сотню рублей водитель согласился везти его хоть на край света.

Следовать за вишневой «шкодой» Елизаветы Павловны по пустым ночным улицам было совсем не сложно. «Шкода» доехала до центра и свернула в переулок неподалеку от метро «Новокузнецкая», оттуда во двор. Бутейко расплатился и отпустил шофера.

Во дворе было светло от снега и ярких фонарей. Опытный глаз Артема тут же нашел укрытие, щель между «ракушками», откуда отлично просматривались все подъезды добротного сталинского дома, стоящего буквой "П".

Беляева припарковала машину и не успела выйти, как к ней кинулся крупный толстолапый щенок доберман-пинчера. Собака бурно радовалась Елизавете Павловне, и почти так же бурно обрадовался хозяин, невысокий коренастый мужчина с поводком в руке.

И вот тут Артем чуть не зарыдал. Беляева и этот мужчина обнялись и стали целоваться прямо на улице, в пустом дворе. Артем готов был биться головой о железную стену «ракушки». При нем, как назло, не оказалось ни видеокамеры, ни даже фотоаппарата. Он отлично знал, что это не ее дом, не ее муж и не ее собака.

Щенок почуял чужого, принялся лаять на «ракушки», и Артем смылся от греха подальше. Елизавета Павловна могла его заметить, а это вовсе не входило в его планы.

С тех пор каждый свой свободный вечер он проводил в этом дворе, пару раз видел мужчину со щенком, разглядел его довольно подробно. У словоохотливой пожилой почтальонши за десятку выяснил, что зовут его Юрий Иванович Захаров, ему сорок три года, он ветеринарный врач, давно разведен, есть ли дети, неизвестно, живет один, недавно завел себе щенка добермана. Артем мог бы запросто ветеринара заснять, однако без Елизаветы Павловны это не имело смысла. А она все не появлялась.

Его сжигал профессиональный азарт. Больше всего на свете ему хотелось, чтобы сцена страстных объятий и поцелуев повторилась на «бис», но уже на экране, в его авторской программе, и ради этого он мог не спать хоть десять ночей подряд, мерзнуть в пустом дворе с видеокамерой наготове.

Несмотря на крайнюю усталость, Артем готов был сегодня,сразу после программы, опять мчаться в тот тихий двор у «Новокузнецкой», однако знал точно, что уже нет смысла. Вчера утром героиня вожделенного скандала улетела в Монреаль на неделю.

В дневных новостях по всем телеканалам было показано официальное открытие крупной международной конференции по правам человека. Среди членов российской делегации была одна из самых известных и обаятельных женщин, кандидат исторических наук, политический обозреватель первого канала Елизавета Павловна Беляева. Артем мог со спокойной душой ехать после программы домой и отсыпаться. В ближайшие пять дней скандального «эксклюзива» о тайном романе популярной телеведущей Елизаветы Беляевой ему снять не удастся.

* * *
Саня Анисимов расправил шарф перед зеркалом в прихожей, пригладил волосы и, прежде чем открыть дверь, заглянул в полумрак гостиной, произнес как можно небрежней:

— Наташка, я ушел! — Он не ждал никакого ответа, они с женой сегодня трижды ссорились и только дважды мирились.

— Ты куда? — Наталья возникла, как привидение, в дверном проеме спальни, босая, в халате. Спутанные светлые пряди упали на щеки, воспаленные красные глаза часто моргали.

Саня машинально отметил, что с ненакрашенными ресницами его жена напоминает белого кролика. Раньше ее бледное бесцветное личико казалось ему нежным и трогательным, а теперь раздражало.

Наталья в последнее время была вялой, засыпала на ходу, зевала, прикрывая рот ладошкой, даже когда ругалась с Саней. Спала только днем, урывками. Ночами ей приходилось по несколько часов подряд катать детскую кроватку туда-сюда, ходить по комнате из угла в угол с Димычем на руках. Ребенку было девять месяцев. У него тяжело, с болью и высокой температурой, резались зубки, ночами он плакал и совсем не спал.

— По делам, — буркнул Саня, стараясь не глядеть на жену, машинально расстегнул и опять застегнул короткую дубленку, еще раз поправил шарф и затоптался у двери, как нетерпеливый конь.

— В десять вечера? Не ври, Санька, какие могут быть дела в десять вечера в субботу? — Голос Натальи задрожал, послышались гадкие истерические нотки.

— Прекрати. Ты отлично знаешь, дел у меня сейчас очень много. Я должен встретиться с одним нужным человеком. Вернусь поздно, — Саня старался говорить спокойно, но раздражение все-таки вырвалось наружу, — и вообще, хватит. Мне надоели твои истерики.

Наталья всхлипнула. Лицо ее моментально вспухло и покрылось красными пятнами.

— Я сижу дома целыми днями. Двор, магазин, детская поликлиника. Я так с ума сойду, Саня. Ты уходить, когда хочешь, куда хочешь, а я сижу, как привязанная, в четырех стенах. Я ведь знаю, у тебя есть кто-то. Но я не могу тебе тем же ответить. Не могу…

— Почему ты без конца пилишь меня?! И так тошно! Нет у меня никого, поняла, дура?! — неожиданно для себя выкрикнул Саня ей в лицо, так, что полетела слюна, и оттого, что самому себе в этот момент стал противен, разозлился еще больше. — Ты сидишь с ребенком. Я кормлю семью. У нас все нормально. Квартира, машина, дача, две шубы у тебя, на день рожденья захотела изумрудные сережки — купил. Платье от Диора захотела — купил.

— Ага, конечно! — Наталья шмыгнула носом. — А куда я пойду в этом платье? В детскую поликлинику? На рынок? Ты обещал няню!

— Слушай, детка, ты понимаешь, что в стране кризис? Ты хоть раз вместо сериалов новости посмотри! Где я тебе сейчас возьму денег на няню? Скажи спасибо, что на памперсы пока хватает.

— Не называй меня деткой! Ты прекрасно знаешь, не смотрю я сериалы, меня от них мутит, — всхлипнула Наташа, — не делай из меня идиотку. Это очень удобно — иметь тупицу-жену, предмет домашнего обихода. Тогда и на сторону не грех сбегать. Скучно ведь с дурой, которая, кроме всяких «Жестоких ангелов», ничего не видит и не понимает.

Из комнаты послышался громкий детский плач. Наталья махнула рукой и произнесла неожиданно спокойно, вскинув подбородок:

— Ладно, катись куда хочешь. — Резко развернувшись, она ушла в комнату, и через минуту оттуда раздался ее голос, совсем другой, глубокий, мягкий, ласковый:

— Солнышко мое, проснулся, маленький, ну, иди к маме на ручки, сейчас покушаем…

Плач сменился радостным гуканьем, Саня не удержался, приоткрыл дверь, увидел, как Наталья, усевшись на тахту, кормит грудью ребенка. Димыч громко, жадно причмокивал, посапывал, Наталья смотрела на него, чуть улыбаясь, красные пятна исчезли, свет настольной лампы пронизывал насквозь легкие спутанные пряди, лицо опять казалось нежным, почти прозрачным. Саня быстро прошел в комнату, неловко, как будто виновато, поцеловал Наталью в пробор, провел ладонью по теплой шелковистой головке Димыча.

— Ты куда в ботинках по ковру? — не поднимая головы, вяло бросила Наталья, и улыбка растаяла на ее склоненном лице. «Все! Надоело, на фиг!» — рявкнул Саня про себя и ушел из дома в мокрый декабрьский мрак.

Во дворе он привычным жестом вытащил из кармана и подкинул на ладони ключи от машины, но тут же убрал их назад, сплюнул в грязный снег и тихо выругался. В машине, в новеньком «рено», три дня назад полетело сцепление, а денег на поездку в автосервис не было. Он зашагал к переулку, хотел, было, поднять руку, остановить такси, но вспомнил, что в бумажнике осталось всего три полтинника, и тратить один из них на такси неразумно. Надо еще купить сигарет, причем хороших, дорогих. Пачка «Парламента» стоит сейчас тридцать пять рублей. А ночью, в ларьке, полтинник. Вот уж месяц он курил сравнительно дешевый «Честерфильд», который покупал блоками у старушек возле метро. Однако сегодня особенный вечер.

Стоя у двери в вагоне метро, он заставлял себя не думать о том, что скажет завтра Наталье, когда она потребует денег на продукты и на памперсы. Еще утром он с раздражением отметил, что в ярко-голубом пакете осталось не больше пяти штук. Раньше он не замечал таких мелочей.

Ресторан находился прямо напротив выхода из метро. Саня, низко опустив голову, не глядя по сторонам, быстро прошмыгнул в ближайший проходной двор, оттуда в параллельный переулок. Вдруг они уже приехали, но в ресторан еще не вошли, сидят в машине или стоят у двери? Нельзя допустить, чтобы они увидели, как он выходит из метро.

В переулке порыв сырого колючего ветра заставил его съежиться, озноб пронизал насквозь, теплая легкая дубленка, купленная совсем недавно за полторы тысячи долларов в одном из магазинов известной фирмы «В энд Л», вдруг показалась совсем ветхой, старенькой. Замшевые ботинки фирмы «Лорд» пропитались ледяной слякотью, на них выступили белые разводы соли.

Подходя к ярко освещенному подъезду ресторана, он заставил себя распрямиться, передернул плечами. Но озноб не проходил. Это был нервный озноб, Саня давно так сильно не нервничал.

— Вас ждут, — сообщил лощеный метрдотель, провожая Саню через зал к отдельному кабинету.

В зале гремела музыка. Живой оркестр исполнял композицию на тему последнего шлягера модной певицы Кати Красной. На кругу перед оркестром извивалась и подрагивала животом рыхлая девушка в прозрачных шароварах, с серебряными звездами на огромных, как астраханские арбузы, грудях. Публика за столиками жевала, пила, болтала и смеялась почти беззвучно из-за грохота оркестра. Никто на девицу не смотрел, однако за тонким серебристым пояском на ее талии уже торчало несколько зеленых купюр. Продолжая извиваться, с томной, полусонной улыбкой танцовщица пошла вдоль ряда столиков, прямо навстречу Сане и метрдотелю. В узком проходе она задержалась, ожидая, пока пожилой плотный кавказец извлечет деньги из своего бумажника. Он был сильно пьян, несколько длинных прядей, прикрывавших лысину, взлохматились, торчали куда-то вбок, как косые тонкие рога, на подбородке повисла капля ткемалевого красного соуса, руки дрожали, бумажник выпал, пухлая пачка долларов рассыпалась веером, прямо под ноги Сане.

Их было много, бесстыдно много. Сотенные, старые и новые. Саня зачем-то попытался посчитать. Господи, какая куча денег! Не меньше пятидесяти купюр, то есть пять тысяч долларов…

Еще в июле солидные люди не носили с собой столько наличных. Пользовались пластиковыми карточками. У Сани тоже остались эти бесполезные плотные прямоугольники. Они валялись в ящике с игрушками, Димыч иногда играл с ними, они блестели и упруго щелкали о борт манежа.

Саня нервно сглотнул. Кровь прихлынула к щекам, он стоял, тупо и растерянно соображая, как лучше поступить — помочь пьяному пожилому человеку собрать деньги? Аккуратно перешагнуть, обойти, не глядя? А может, быстро наступить на те, что лежат прямо у его побелевшего ботинка? Штуки три, не меньше… Если бы к подошве была прилеплена жвачка, тогда хотя бы одна сотня могла прицепиться… хотя бы одна.

«Черт, совсем у меня крыша съехала», — подумал Саня, поймал в огромном зеркале собственный взгляд, нехороший, загнанный, и тут же встретился со спокойной улыбкой танцовщицы. Девушка стояла рядом и поправляла волосы, глядя в зеркало. Она просто пользовалась паузой, отдыхала. Ее трудолюбивый живот ритмично вздымался и опускался. Метрдотель собирал купюры.

— Вам туда, молодой человек, — услышал Саня голос метрдотеля, и ему показалось, что и в голосе этом, и в небрежном кивке на дверь отдельного кабинета сквозит презрение. Не в том дело, что лакей сумел прочитать его мысли. Просто заметил соль на ботинках, когда ползал по полу. У приличных людей, которых он радушно принимает в этом приличном заведении, обувь всегда чистая и сухая. Они ездят в машинах и по слякоти не шляются.

Саня глубоко вдохнул, задержал воздух, надул щеки, выдохнул с легким присвистом, потом натянул на лицо надменную спокойную улыбку, как грабитель натягивает черную шапку с дырами для глаз и для рта, и, наконец, решительно шагнул к тяжелым бархатным портьерам.

В просторном кабинете за круглым стеклянным столом-аквариумом сидели двое. В аквариуме плавали живые рыбы. Вместе с Саней в кабинет ввалился грохот оркестра, но как только дверь закрылась, стало опять тихо. Мерно гудел кондиционер, поглощая табачный дым. Пахло озоном, как после грозы.

— Выглядишь неплохо, поправился вроде? — приветствовал Саню рыхлый молодой человек в замшевом пиджаке.

Вова Мухин несколько лет проработал в автосервисе, попытался начать собственное дело, но не сумел, был раздавлен бандитскими наездами, подставлен подлыми конкурентами и не менее подлыми компаньонами, махнул рукой на коммерцию и заделался массажистом в дорогом спорткомплексе. Чтобы разминать бока клиентам, нужно много сил. Вова стал усиленно питаться, и его разнесло. С тех пор всем худощавым знакомым мужского пола он с ехидной ухмылкой сообщал при встрече, что они «поправились».

Саня кивнул, что-то буркнул в ответ и медленно перевел взгляд на второго человека, который сидел, откинувшись на спинку стула. Лицо его пряталось в полумраке, Саня разглядел только очерк круглой бритой головы, крепкую бычью шею, чуть оттопыренные уши.

— Привет, — короткая, как обрубок, толстопалая кисть протянулась к нему через стол. Сверкнули бриллианты двух тяжелых перстней. Сверкнул неестественно белый фарфор во рту. Рукопожатие оказалось слабым, ладонь — влажной. Однако это неприятное приветствие взбодрило Саню. Он загадал сегодня утром, сразу после разговора с Вовой: если легендарный Клим первым протянет руку при знакомстве, значит, сделка состоится, и дальше все пойдет хорошо.

Вова позвонил сегодня утром совершенно неожиданно. Они не виделись с августа.

Саня подумал, что приятель начнет просить о чем-нибудь, и готов был закончить разговор как можно скорей. Но Вова не просил. Совсем наоборот. Он пригласил Саню в ресторан, чего прежде никогда не случалось. Тон у него был таинственно-небрежный.

— Тут Клим из Германии приехал, спрашивал, нет ли у меня толковых надежных ребят на примете. Таких, которые не успели свихнуться после кризиса. Я сразу подумал о тебе.

Саня никогда не видел Эрнеста Климова, преуспевающего бизнесмена, почти миллионера, но слышал о нем всякий раз, когда встречался с Вовой. Мухин был знаком с Эрнестом Климовым меньше года, и все это время не переставал рассказывать о нем разные фантастические истории. Клим был живой легендой. Он сделал себя из ничего, пятнадцать лет назад перепродал пару блоков сигарет, а сегодня владел крупной германо-российской посреднической фирмой.

За пятнадцать лет успешной коммерческой деятельности Клим пережил пять покушений. И ни разу ни царапины. Он никогда не болел, никогда не сидел в тюрьме, двумя пальцами гнул пополам серебряный доллар. Уже занимаясь коммерцией, заочно окончил юридический факультет Московского университета, а потом еще какой-то престижный экономический колледж в Берлине. Свободно владел тремя языками, в редкие часы досуга читал Шекспира, Гете и Бальзака в подлинниках. Женат был на лауреатке конкурса красоты, здоровался за руку и запросто болтал с самыми высокими правительственными чиновниками, не только российскими, но и германскими, играючи справлялся с самыми серьезными бандитскими наездами, умудрялся дружить с налоговой полицией, немецкой и российской, имел крепкие связи на таможне, богател, процветал. Два дома в Германии, вилла на Кипре, дачи в Крыму и под Москвой, яхта, небольшая конная ферма, ежегодные поездки на сафари.

Если Саня делился с приятелем-массажистом какими-то своими коммерческими проблемами, Вова взахлеб рассказывал, как у Клима когда-то случалось нечто подобное и он легко справлялся. Клим мог бы помочь Сане, душа у него добрая, да вот очень занят, как раз сейчас уехал на Гавайи покупать небольшой отель.

Саня давно намекал Вове, что не худо бы наконец познакомиться с этим распрекрасным Климом, посмотреть ему в глаза, прикоснуться к живой легенде. Но Вова все время находил уважительные причины, чтобы знакомство не состоялось. И продолжал рассказывать истории, романтические, детективные, авантюрные. Жанры менялись, герой оставался: Клим. Эрнест Климов. Возможно, в душе толстого грубого Вовы дремал, свернувшись калачиком, хрупкий литературный талант.

Саня не сомневался, что знакомство это никогда не состоится. С такими полезными людьми просто так, по старой дружбе, в наше время никто никого не сводит. Только если предполагается в этом личная выгода. Однако вот, сидит перед Саней в полумраке отдельного кабинета живая легенда российского бизнеса.

Разговор сразу пошел о деле, и это взбодрило Саню еще больше. Типично западный подход, никаких предисловий. Правда, суть предложения Клима Саня пока не понял, но тут же решил, что от волнения слегка отупел.

Все эти дни Саня почти не мог есть, кусок застревал в горле. А тут разыгрался аппетит. Кухня в ресторане была отменной, за пряным розовым лобио последовали цыплята табака, потом был шашлык, он дышал угольным дымком, и Сане показалось, что такого нежного сочного мяса он еще никогда в жизни не пробовал.

— Поставки надо осуществлять поэтапно, небольшими партиями, со складскими помещениями сейчас проблемы, но это будут решать мои люди. — Клим вытянул из вазочки зубочистку. В ярком свете, льющемся снизу, из аквариума, Саня заметил на среднем и указательном пальцах под настоящими перстнями нарисованные. Перстни-татуировки обозначают отсидки. Специалист может по ним определить, где именно сидел человек.

«Но Клим никогда не сидел», — мелькнуло у Сани в голове. И тут же он заметил на толстом запястье часы швейцарской фирмы «Лонжин». Эта деталь рассеяла внезапную муть неприятных сомнений.

Настоящий «Лонжин». Механика, золотой корпус, кожаный ремешок. В таких важных деталях мужского туалета Саня разбирался неплохо.

Человек, который носит обычный «Роллекс», не так богат, как хочет казаться. Если «Роллекс» золотой, в материальном благополучии его владельца можно не сомневаться, однако доверять ему не стоит. Он пижон, понтярщик. Большие деньги дались ему легко и случайно, завтра он их может потерять. А вот «Лонжин» говорит о надежности, спокойном стабильном достатке, как и костюм и галстук от «Боско Чилледжи».

С часов Саня перевел внимательный взгляд на запонки. Все нормально. Бриллианты, платина. И зажигалка «Ронсон», тоже платиновая, отделанная теплым черным деревом, чтобы было удобно и приятно брать в руку.

— Давайте еще раз выпьем за успех нашего безнадежного дела, — Клим поднял плоскую коньячную рюмку. Держал он ее грамотно, согревал в ладони. Саня чокнулся сначала с ним, потом с Вовой и выпил залпом. За успех.

* * *
Наташа ходила по комнате из угла в угол, Димыч хныкал, капризничал. Она покачивала его на руках, ласково напевала, однако внутри медленно вскипало раздражение. Оно жгло горло, как будто Наташа хлебнула кипятку. Голова кружилась от усталости, плечи и спина ныли. Димыч был тяжелый. Но если положить в кроватку, он зальется таким вдохновенным ревом, что потом еще часа два не успокоится.

— Ну, где он, твой дорогой папочка? — произнесла она злым быстрым шепотом. — Почему его нет до сих пор? Где он шляется ночами? Как будто семья для него не существует. Все по фигу, и ты и я. И еще смеет что-то вякать о втором ребенке!

Все это она говорила, конечно, не маленькому Димычу, а самой себе, понимала, что не права и заводит себя нарочно, выдумывает проблемы на пустом месте. Но остановиться не могла.

Ей было скучно. Дни сливались в сплошной поток тихих домашних хлопот, прогулок, кормлений, стирок, походов в ближайший супермаркет с коляской. Скука перерастала в раздражение. Саня зарабатывал достаточно, чтобы обеспечить своей семье нормальную, сытую, беспроблемную жизнь, но слишком мало, чтобы избавить жену от необходимости сидеть дома с ребенком и заниматься домашним хозяйством.

Ей едва исполнилось двадцать. Она считала, что родила ребенка слишком рано, губит лучшие свои годы. Ей хотелось событий, беготни, нарядной веселой суеты, новых людей, хотелось ловить на себе жадные мужские взгляды, быть в центре внимания. В редкие свободные минуты она не знала, чем себя занять. Пробовала читать, но в строчках не видела никакого смысла, автоматически пробегала глазами пару страниц очередного любовного романа или детектива, спохватывалась, что не понимает, о чем речь, бросала книгу, включала телевизор, но и там, на экране, все было скучно, бессмысленно. Политика, сериалы, «Поле чудес», «Угадай мелодию». Одно и то же.

Наташа устала ходить, опустилась в кресло, продолжая укачивать Димыча. Попробовал бы Саня вот так, несколько часов подряд, баюкать ребенка. Подлец, мерзавец, сукин сын! Сидит сейчас в кабаке с какой-нибудь холеной размалеванной стервой, или уже не в кабаке, а в квартире, на тахте. Свет погашен, музыка тихонько играет, на журнальном столике кофе и ликер. Стерва скидывает туфли и грациозно поджимает свои длинные ноги в колготках с лайкрой, а Санина рука осторожно ложится на ее колено. Тьфу, пакость какая!

Наташа шмыгнула носом, посмотрела на Димыча. Оказывается, ребенок уже крепко спал. Она уложила его в кроватку, плюхнулась в кресло, включила телевизор, и тут же на экране появилась заспанная, помятая физиономия Артема Бутейко.

— Привет, жук-калоед, — произнесла Наташа, кивнув телеэкрану, — давно не виделись. И зачем тебя запустили в эфир? Кому нужны твои гадостные сплетни? Только тоску нагоняешь своим тупым пошлым юморком. Так стараешься шутить, как будто тужишься при запоре.

Поймав себя на том, что разговаривает вслух с телевизором, она тут же выключила его и всхлипнула. Физиономия Артема Бутейко окончательно испортила ей настроение. В квартире было тихо. Димыч мирно посапывал в кроватке. Лениво поднявшись, Наташа поплелась на кухню, включила чайник, хотя чаю ей вовсе не хотелось.

И вдруг зазвонил телефон. Вздрогнув, она бросилась к аппарату, схватила трубку с такой поспешностью, словно ждала важного звонка. Но, услышав голос своей подружки Ольги Ситниковой, тут же увяла:

— А, это ты? Привет.

— Ребенка уложила? — деловито поинтересовалась Ольга.

— Ага. Только что уснул.

— Муж дома?

— Нет.

— Странная ты женщина, — вздохнула Ольга, — все ему позволяешь.

— Что — все?

— То самое. Мой Андрюша вот так же пропадал вечерами, я молчала, думала, работает, вкалывает, кормилец, себя не щадит. Сама знаешь, чем все кончилось.

Кончилось все действительно скверно. Несколько месяцев назад Андрюша бросил Ольгу с двухлетней дочерью.

— Саня по делам ушел. У него сейчас серьезные проблемы из-за кризиса, — неуверенно возразила Наташа.

— Ну конечно, по делам… Слушай, я тут Светку Берестневу встретила, она знаешь где теперь работает? В «Арлекино». Представляешь, танцует стриптиз.

— Серьезно? У нее же ноги короткие!

Вяло и зло обсудили фигуру Светки Берестневой, потом Ольга опять оседлала своего любимого конька, стала рассуждать о подлости всех в мире мужчин.

Раньше Наташа старалась прекратить эти вредные для здоровья разговоры, выдумывала какой-нибудь предлог: Димыч проснулся, молоко убежало. «Прости, я тебе позже перезвоню», и не перезванивала. Но сейчас ей было так тоскливо, так одиноко, что даже Ольгиной злой болтовне она была рада. Все-таки живой голос в трубке.

— Неужели ты ничего не чувствовала? Это ведь должно быть заметно, когда появляется у мужа другая женщина, — спросила она Ольгу и заметила про себя, что впервые задает этот вопрос не из сострадания, а с напряженным личным интересом.

— Чувствовала, конечно. Но не хотела себе признаваться. Обидно, унизительна Да и что я могла бы изменить? Потом, когда все стало слишком очевидно, я бросилась в другую крайность — просила, умоляла, истерики закатывала, опустилась до шантажа, пыталась вены резать. От этого только хуже. Если бы сейчас все сначала, я бы, разумеется, вела себя совсем иначе. Я бы сделала вид, будто мне все равно. А еще лучше, сама бы завела кого-нибудь. Вот тогда бы он, сукин сын, подумал, уходить или нет. Кстати, очень тебе советую.

— Что?

— Закрути роман. Пусть поревнует. Раньше будет домой возвращаться. Знаешь, они ведь только кажутся такими умными и сложными. На самом деле все просто. У каждого есть идеал жены: босая, беременная и на кухне. Только когда ты доходишь до этой идеальной кондиции, ты уже ему на фиг не нужна. Не интересна. К тебе относятся, как к прислуге, даже хуже. Прислуге хотя бы деньги платят и стесняются хамить. Все-таки чужой человек.

Наташа слушала одновременно с отвращением и с каким-то мазохистским удовольствием. Да, все так. Все верно. Какая, на фиг, любовь? Босая, беременная, на кухне. Пироги в духовке, щи на плите, руки в тесте. «Привет, старушка! Что у нас сегодня на ужин? Опять курица? Ты знаешь, у меня кончились чистые носки. Не забудь погладить мою голубую рубашку».

А потом в этой отглаженной рубашке, чисто выбритый, благоухающий французским одеколоном, который ты подарила ему на день рожденья, он прыгает в машину и несется на запрещенной скорости к свободным, небеременным, не кормящим, тщательно накрашенным. А ты, голубушка, сиди дома, стирай носки, возись с ребенком, тащись с коляской по слякоти в супермаркет, волоки тяжеленные сумки, старей, стервеней и будь счастлива.

— Как только жена становится домашней клушей, они начинают жить в свободном полете, если, конечно, есть деньги на оперение. И надо быть идиоткой, чтобы этого не замечать. Ну вот где сейчас твой драгоценный Саня? Где?

— На переговорах.

— Умница, — Ольга хрипло засмеялась, — ты всегда была умницей. Продолжай в том же духе. Держись, Наталья, и не сдавайся.

— Что ты имеешь в виду?

— Продолжай врать себе. Может, это вранье действительно мудрей и безопасней, чем правда.

— В чем же правда?

— В том, что ты живешь с козлом, — произнесла Ольга, и было слышно, что она в этот момент прикуривает.

— Почему обязательно с козлом? — возмутилась Наташа.

— Да потому. Помнишь русскую народную сказку? «Не пей из копытца, козленочком станешь». Но братец Иванушка не послушался, очень ему пить хотелось. Вот все они так, братцы иванушки, тянет их хлебнуть из чужого копытца.

— Ну ладно, это все-таки сказка. А мой муж вовсе не козел, — мрачно произнесла Наташа после долгого молчания. — Конечно, и не принц датский. Нормальный человек, любит меня, и я его люблю. Никаких других женщин у него нет. Он просто очень много работает, особенно сейчас, после кризиса.

— Наташенька, солнце мое, перестань, ну ты нее большая девочка, — сострадательно вздохнула Ольга.

Наташа чувствовала, как текут по щекам слезы, понимала, что надо повесить трубку, прекратить этот гадкий разговор. Все не правда. Они с Саней любят друг друга, у них растет Димыч, летом они обязательно отправятся на Кипр отдыхать. Именно для того, чтобы была у них такая возможность, Саня пропадает вечерами, бегает, как угорелый, и вовсе не по бабам, а пытается найти заказчиков, заработать деньги. И заработает, он везучий. Они найдут хорошую няню, Димыч подрастет. Целая жизнь впереди. Что же она так раскисла? Наверное, просто устала.

— Ой, прости, Димыч проснулся, я тебе перезвоню завтра утром. — Наташа положила трубку.

Димыч спал спокойно, крепко. Она поправила одеяльце, провела ладонью по теплой круглой щечке, наклонилась, осторожно поцеловала высокий выпуклый лобик.

— Ерунда все это, Димыч, — прошептала она, — папа у нас с тобой самый лучший. Мы не будем больше эти глупости слушать. Ольгу бросил муж, и теперь ей кажется, будто все мужчины мерзавцы. А это не правда. Нельзя жить, если никому не веришь и никого не любишь.

Она шептала все это вслух спящему ребенку. Больше ей не с кем было поговорить, а одиночества Наташа не терпела. Все, что происходило в ее душе, все, о чем она думала, ей надо было срочно кому-то выложить, высказать, до донышка. Сейчас, после разговора с Ольгой, у нее было такое чувство, словно она подошла на цыпочках к краю черной пропасти, заглянула и отшатнулась прочь. Там, в этой пропасти, никто никого не любит, не понимает, все злые, подлые, безобразные, тухлые какие-то. Как зомби в ужастике.

Наташа сладко зевнула, отправилась в ванную умываться. Глаза слипались. Оказывается, уже третий час. А Сани все нет. Теперь она уже не думала о длинноногих фуриях. Она просто волновалась. Раньше, если Саня задерживался, она всегда могла позвонить ему на мобильный. Но сейчас он им почти не пользовался из экономии, включал очень редко. Не надеясь услышать ответ, она все-таки набрала номер.

* * *
Во дворе взорвалась еще одна петарда, далекий хлопок отозвался в голове слабым эхом. Саня вскрикнул во сне, сон ему снился какой-то жуткий, как будто он повис в шахте старого лифта, вцепился пальцами в серую сетку, сил нет держаться, проволока режет кожу, руки кровоточат, внизу чернота, бетонный пол, а сверху медленно движется лифт. Этот кошмар часто снился ему в детстве, особенно во время болезни, при высокой температуре.

От хлопка он не проснулся, хотя надо было открыть глаза, выйти из кошмара. Темная громадина лифта наплывала сверху, была все ближе, но тут, к счастью, мелодично затренькал будильник. Почему-то он лежал за пазухой. Саня разлепил наконец отяжелевшие веки.

Сначала он видел только пятна, светлые и темные. Что-то случилось со зрением, он напрягал глаза, однако все расплывалось, словно он смотрел сквозь грязное мутное стекло. Он поморгал, приподнялся на локте, обнаружил, что лежит на очень жесткой холодной поверхности. Выкарабкиваясь из тяжелого сна, он был уверен, что находится у себя дома, в своей кровати. Оказывается, он спал на грязном кафельном полу.

— Наташа… — позвал он жену и не услышал собственного голоса, к тому же во рту было так сухо, что язык прилипал к небу.

Мелодичное треньканье все не затихало. Саня приподнялся, огляделся, и тут до него наконец дошло, что лежит он вовсе не дома, а в каком-то незнакомом подъезде, грязном, вонючем. На нем его дубленка, насквозь мокрая, а во внутреннем кармане надрывается радиотелефон.

— Саня, где ты? — услышал он голос жены и немного успокоился.

— Не знаю, — ответил он вполне искренне, — подожди, сейчас попытаюсь понять.

Для того чтобы встать, ему пришлось опереться рукой о мокрый пол. Ладонь скользнула, оттолкнув какой-то холодный металлический предмет. Предмет проехал по полу и глухо стукнулся о стену. Саня опять повалился на бок. Мало того, что почти ослеп, еще и голова кружилась.

— Наташка, мне плохо.

— Ты что, напился? Ты знаешь, который час?

— Понятия не имею.

— Половина третьего. Бери такси и сейчас же домой!

— Я не могу встать. Я ничего не вижу. Рядом послышался приглушенный гул и грохот. По звуку Саня понял, что кто-то вызвал лифт. А через секунду раздался отчаянный собачий лай, и тут же жалобный тревожный скулеж, словно собака чего-то испугалась. Одновременно прозвучал женский крик. Двери лифта шумно закрылись.

— О, Господи! Помогите! Кто-нибудь! Ой, мамочки, сколько крови!

— Саня, там кто-то кричит, — выдохнула Наталья, в трубку, — объясни мне, что происходит.

Собака продолжала скулить и лаять. Ее хозяйка больше не произнесла ни слова, было слышно, как она бросилась вместе с псом вверх по лестнице, не дожидаясь, пока опять откроются автоматические двери лифта.

Где-то рядом щелкнул замок. Начальственный мужской голос произнес:

— В чем дело?

Саня опять попробовал встать, но головокружение усилилось. Гордо стиснул спазм. Саня старался сдержаться, но не смог. Его вырвало. Телефон он успел отключить, и сразу отключился сам. Был это глубокий обморок или тяжелый сон, Саня так и не понял. Очнулся он оттого, что кто-то сильно и грубо поднял его, а точнее, вздернул вверх, за локти.

— Давай, давай, сейчас ты у нас быстро очухаешься. Ну, открывай глаза. Документы есть у тебя?

— Да он же в полном отрубе, нажрался, как свинья. Тьфу ты, весь облеванный, обыскивать противно…

— Смотри-ка, одет хорошо, сотовый у него. «Грабители… — пронеслось в мозгу сквозь тяжелую муть, — не меньше трех, судя по голосам… Куда они меня тащат?»

Он заставил себя открыть глаза. Зрение почти восстановилось. Сначала он увидел прямо перед собой серый милицейский китель, потом молодое гладкое лицо.

— Все, товарищ капитан, очухался он, глаза открыл.

Саня тупо, растерянно огляделся. Подъезд чужой, однако знакомый. Он вдруг ясно понял, что бывал здесь раньше.

— Я знаю этого человека, — тихо произнес у его уха пожилой женский голос, — это Анисимов Александр Яковлевич, семидесятого года рождения. Он дважды угрожал моему сыну, сначала по телефону, потом у нас дома.

Саня повернулся и тут же узнал женщину. Старый махровый халат был накинут поверх ночной рубашки. Жидкие седые волосы заплетены в две тоненькие косицы.

— Добрый вечер, Елена Петровна, — ошалело произнес Саня и заметил, какое странное у нее лицо. Не просто бледное, а почти синее.

— Убийца, — прошептала она в ответ, едва шевеля губами, — из-за денег, из-за паршивых долларов… будь ты проклят, — она покачнулась, глаза закатились, изо рта вырвался короткий хрип. Кто-то подхватил ее, появилась фигура в зеленом комбинезоне с большими красными буквами «Скорая помощь».

— Подождите, Елена Петровна, что произошло? — Саня судорожно сглотнул, больше всего он боялся, что сейчас его опять вырвет. В лицо била нестерпимая кислая вонь. Так плохо, так стыдно и страшно ему еще никогда в жизни не было. Милиционеры потащили его на улицу. Там, под ярким фонарем, остановились на несколько минут. Двое санитаров вынесли из подъезда носилки.

— Знаешь этого человека? — быстро спросил милиционер, указывая на труп.

— Нет, — прошептал Саня и отвернулся. Глядеть на мертвое лицо, на большую аккуратную дырку в виске, обведенную черной пороховой каймой, было невозможно.

— Смотри! — приказал милиционер, — Смотри внимательно. Твоя работа. Ты знаешь его. Ну?!

— Это Бутейко Артем Вячеславович, — выдавил Саня очень медленно, почти по слогам.

— Молодец, — одобрительно кивнул милиционер, — а этот предмет тебе знаком?

В целлофановом мешке лежал пистолет. Не узнать его Саня не мог. Это был его новенький шестизарядный «Вальтер», приобретенный этим летом сдуру, по случаю, у какого-то пройдохи. Разумеется, никакой лицензии на него не имелось, однако Саня не поленился заказать гравировку на рукояти, собственные инициалы «А.А.Я.».

ГЛАВА ВТОРАЯ

Улица Святой Екатерины пересекает огромный Монреаль, проходит его насквозь, тянется через центр, через богатые и нищие кварталы. Учитывая свой топографический идиотизм, Елизавета Павловна Беляева решила просто пройти по этой улице, никуда не сворачивая. Тогда меньше шансов заблудиться.

Времени у нее было совсем мало. К половине девятого она должна была вернуться в гостиницу, переодеться к банкету, привести себя в порядок. Следующие пять дней конференции заполнены заседаниями, встречами, тематическими дискуссиями, ланчами, бранчами с раннего утра до позднего вечера. Только сегодня вторая половина дня по официальному расписанию отведена «экскурсиям и отдыху».

Елизавета Павловна постаралась быстрей миновать огромное гостиничное фойе, опасаясь наткнуться на кого-нибудь из знакомых, увязнуть в разговоре, потерять драгоценное время. Она так долго ждала этих нескольких часов свободы и одиночества, что даже нервничала немного, как будто собралась на важное свидание.

Она уже прошла мимо стойки администрации, перед ней разъехались стеклянные двери, и тут из-за широкой спины охранника на нее выскочил бойкий молодой человек, член Российский делегации, сотрудник какого-то пестрого модного журнала, представитель Фонда культуры, в вишневом полувоенном френче и лиловых брюках с шелковыми лампасами, точно таких, как у гостиничного лакея. Как его зовут, Елизавета — Павловна не помнила, плохо представляла себе, каким образом удалось попасть на конференцию, однако знала, что он монархист, вроде бы потомок какого-то княжеского рода. Он относился к типу «попрыгунчиков», болтал без умолку, стараясь застрять в памяти, приставал с какими-то проектами, предложениями, хватал за пуговицу, тряс, тормошил, требуя внимания или хотя бы вежливого мычания.

— Приветствую вас, очаровательная Елизавета Павловна, как хорошо, что я вас встретил, вы потрясающе выглядите сегодня, черный цвет вам удивительно к лицу. Вы знаете, я давно хотел поговорить с вами насчет одного проекта, ну, вы, наверное, помните, недавно была скандальная публикация в нашем журнале об интеллектуальной собственности и авторских правах…

— Да-да, конечно, простите, я очень спешу, — пробормотала Лиза, автоматически пытаясь вспомнить, как зовут молодого человека и как называется журнал.

— Я понимаю, но это всего лишь три минуты. Вы в город? Позвольте, я немного провожу вас?

— Нет! Ни в коем случае! — выпалила Лиза так резко, что у молодого человека округлились глаза.

— Ну, извините… — растерянно пробормотал он ей вслед.

Она помчалась прочь от гостиницы, лавируя между машинами на автостоянке, заметила в зеркальных окнах белого «линкольна» свое бледное и почему-то ужасно испуганное лицо и тут же подумала, что ведет себя глупо, несолидно, как девчонка сбегающая с урока. Остановилась, спокойно поправила волосы. На миг рядом с ее отражением возникла в стекле знакомая физиономия. Представитель МИДа Анатолий Красавченко прикуривал на ветру и вроде бы ее не заметил.

У нее еще с юности выработалась дурацкая привычка ходить очень быстро, нестись сломя голову, даже если некуда спешить. И сейчас она заметила, что продолжает мчаться деловитой походкой, вместо того чтобы расслабиться и просто погулять.

Неподалеку от гостиницы возвышался открыточно-красивый собор Святой Екатерины, выстроенный в начале этого века с претензией на раннюю готику. Башни его виднелись из окна Лизиного номера, и еще сегодня утром, поднимая жалюзи, она подумала, что непременно надо в этот знаменитый собор зайти. Она попыталась сосредоточиться на тонких, вздернутых в бледное небо башнях, запрокинув голову, принялась разглядывать живописные каменные складки одежды Святой Екатерины, заметила, как тщательно выточены вздутые жилы на изогнутой шее Святого Марка, как гармонично расположены скульптуры и до чего натурально выглядит босая зеленоватая ступня Святого Фомы. Каждый ноготь отделан с анатомической дотошностью, и, наверное, это должно очень впечатлять.

Из собора был слышен мягкий тяжелый звук органной фуги Баха. Лиза приоткрыла медную дверь, мельком заметив, что благородный зеленоватый оттенок нанесен на медь искусственно.

В соборе было пусто. Фуга лилась из динамика. Маленький пожилой горбун в темной ковбойке обрабатывал бесшумным пылесосом вишневую ковровую дорожку между рядами скамей. Лиза постояла несколько минут, глядя на фрески, на стеклянную мозаику потолка с хитрой радужной подсветкой. Гибкий хобот пылесоса энергично подрагивал в руках горбуна, и в том же ритме подрагивал седенький, перетянутый черной резинкой хвостик на его тощем затылке. Когда горбун приблизился, Лиза расслышала, как он напевает под нос что-то о хорошей пинте пива и красотке Мери. Хобот пылесоса подполз к ее ногам. Круглый тусклый глаз горбуна сердито скользнул по лицу. Жарко, упруго ударила в солнечное сплетение волна последних аккордов органной фуги. Лиза тихо вышла.

Всего за несколько минут небо успело затянуться, поднялся ветер, посыпал мелкий сухой снег. Она поправила шарф и побрела медленно, почти спокойно. В легкой ряби снегопада город стал нежней и таинственней. Немного закружилась голова от ветра и мелькания острых частых снежинок.

Взглянув на часы, Лиза обнаружила, что осталось всего два с половиной часа до конца прогулки, и нырнула в огромный торговый центр, целый подземный город, побродила по нескольким дорогим бутикам готовой одежды. Она хотела купить себе пару блузок под деловой костюм и довольно долго перебирала всякие кофточки, продвигая по кругу вешалку.

— Я могу вам чем-нибудь помочь, мэм? — опомнилась молоденькая продавщица, скучавшая у примерочной.

— Спасибо, я сама.

— Вы ищете что-то конкретное? — Девушка уже вошла в роль, предписанную инструкцией по обслуживанию покупателей, и теперь не собиралась отступать.

— В общем, нет, ничего конкретного, — пробормотала Лиза, переходя от блузок к брюкам, — я пока сама не знаю.

— Посмотрите вот эту модель. У вас голубые глаза, сиреневый оттенок вам очень к лицу. Получается неожиданный эффект, глаза становятся как фиалки. Повернитесь к зеркалу, — продавщица ловко приложила к Лизе нечто плюшевое, кургузенькое, туго приталенное, с воротником «собачьи уши», — если к этому подобрать темно-лиловые эластичные брюки клеш, будет просто великолепно.

— Великолепно, — кивнула Лиза, — но не по возрасту. Лет пятнадцать назад я бы, наверное, решилась это надеть.

— Да что вы, мэм, вам ли беспокоиться о возрасте? — девушка сладко прищурилась. — К этому комплекту есть еще замшевый жилет, если вы купите три вещи, мы сделаем значительную скидку.

Лиза почти сдалась, даже вошла в примерочную, задернула шторы и стала примерять комплект.

Из зеркала на нее глядела, хлопая сверкающими фиалковыми глазами, незнакомая молодая женщина, восторженно-глупая, очень хорошенькая. Светлые, пепельно-русые волосы слегка растрепались. Высокие скулы порозовели, рот сам собой растягивался в идиотской улыбке.

Лиловый комплект и правда выглядел великолепно. Эластичные брюки плотно обтягивали бедра. Такие соблазнительные «клеши» носили все секретарши директора канала, куколки не старше двадцати пяти. Директор менял их ежемесячно, за блондинкой следовала брюнетка, потом была рыженькая Нели, потом пепельная Лада. И каждая щеголяла в эластичных брючках, тугих, как балетное трико, соблазнительных, как шоколадная глазурь.

Лиза представила выражения лиц своих коллег, когда она заявится в Останкино в таком откровенном девичьем «прикиде», и усмехнулась. Наработанный годами имидж серьезной, строгой, неприступной умницы, милого, обаятельного, но почти бесполого существа, может разрушиться за несколько дней. Шаг вправо, шаг влево считается побегом. Стрелять начнут без предупреждения. Слухи, сплетни, двусмысленные намеки засвистят, как снаряды при артобстреле.

Дважды в неделю Елизавета Павловна Беляева сообщала миллионам телезрителей политические новости, в основном тревожные и безрадостные. Но ее простые, ясные, чуть ироничные комментарии утешали, снимали напряжение. После ее программ у зрителя не возникало привычного чувства, что он живет в дерьме и завтра будет конец света. Дело было не в новостях, не в информации, а в том, кто и как все это излагал и комментировал.

Лицо Лизы Беляевой относилось к тому типу, который принято называть «актерским». Из такого лица можно сделать что угодно — классическую благородную красавицу, вульгарную женщину-"вамп", строгую профессоршу, уютную, добропорядочную мать семейства. Впрочем, она была очень красивой без всяких усилий.

Лизе хватило ума с самого начала не поддаться соблазну быстрого шаблонного успеха. Пять лет назад, перед первым своим появлением на экране в качестве ведущей теленовостей, она отказалась от стандартного макияжа, заявив, что не желает стать очередной «мордашкой». Это было настолько не по-женски, что никто ее тогда не понял. Никто, кроме зрителей.

С тех пор она ни разу не появлялась на экране в виде выхоленной, вылизанной фотомодели, которая подавляет своей успешностью и за которой просматривается совершенно определенный видеоряд: норковые шубы, «мерседесы», недоступные простым смертным роскошные «тусовки», массажи, тренажеры, отдых на Канарах. Она оставалась женщиной из толпы, умной, спокойной, надежной собеседницей миллионов. Собеседницей, а не телезвездой; и за это ее любили, этим она отличалась от своих блестящих коллег.

— Потрясающе! Брюки сидят идеально! — заворковала продавщица, и к ней на помощь пришли еще две из соседнего отдела. — Мэм, поверьте, этот комплект просто создан для вас. Остается только подобрать туфли на платформе, сумочку и шейный платок.

Все это было моментально доставлено. Лиза покорно сунула ногу в лиловый замшевый башмак на полуметровой копытообразной «платформе», но опомнилась, нырнула назад, в примерочную, решительно задернула шторки, стянула с себя лилово-фиалковую роскошь и вернула прежний строгий дамский облик — серый гладкий пуловер, серые свободные брюки, черный шарф, черное французское пальто.

Находчивые продавщицы тут же предложили ей классический темно-синий костюм, вечернее платье, шелковую брючную тройку,полдюжины блузок и пуловеров. Лиза, утопая в ворохе вещей, почти сдалась, готова была купить что-нибудь просто из вежливости, но строго сказала себе, что вежливость здесь ни при чем. Ее всего лишь профессионально обрабатывают.

Продавщицы никак не могли успокоиться. Психологическая атака ослабла лишь тогда, когда в бутик вплыла новая потенциальная жертва, дама лет пятидесяти в норковой шубе до пят. Лиза ускользнула налегке и мысленно похвалила себя за то, что не поддалась соблазну потратить кучу Денег на вещи, которые в общем ей совсем не нужны и ни капельки не нравятся.

В антикварной лавке она выбрала крошечную шкатулку-шарманку с механическим заводом. Из расписной деревянной коробочки звучала мелодия вальса Штрауса. В отделе игрушек она купила коллекционного английского медведя для дочери и «страшилку», резиновый бычий пузырь с плавающими внутри черепами и костями для сына (шестнадцатилетний Витя, как всегда, конкретней всех объяснил, чего он хочет, как будто заранее присмотрел себе подарок).

У нее остался всего час. Она перекусила в маленьком кафе внутри торгового центра, вышла на улицу, но вовсе не на ту, которая носила имя Святой Екатерины. Уже стемнело. Несколько минут пришлось разбираться по карте, останавливать прохожих. Наконец она вроде бы поняла, как попасть к гостинице, но на самом деле пошла в другую сторону.

Разноцветные огни витрин и рекламы сменились мертвенно-белым ослепительным фонарным светом. Было светло, как в мясной лавке. Прямо на тротуаре, покрытом слоем снега, сидели какие-то пестрые панки, металлисты, вдоль грязных витрин выстроились озябшие мрачные проститутки обоего пола.

— Леди, я сегодня дешевый, — грустно сообщил, преграждая ей путь, нарумяненный пожилой юноша в клетчатых красных рейтузах и розовой кожаной курточке до пояса.

Приторный запах дешевых духов и восточных благовоний ударил в ноздри так, что выступили слезы. Спросить дорогу было не у кого, ни одной таблички с названием улицы Лиза не видела. Она повернула назад, ускорила шаг, почти побежала.

— Если вы предпочитаете девушек… — чернокожая толстуха с вытравленными до лимонной желтизны волосами тронула ее за рукав.

— Новое эротическое шоу, очень оригинальное, только сегодня специальные скидки…

— Леди, традиционный мужской стриптиз, пять исполнителей по цене одного!

Она уже бежала, глядя прямо перед собой, не разбирая пути, а грязный квартал все не кончался. Из-за угла выскочили два одинаковых бритоголовых парня в военных шинелях и преградили дорогу. Шинели распахнулись, под ними были голые тела.

— Специальная скидка, только для вас, пятьдесят за обоих за два часа, семьдесят за ночь! Леди, ночь с нами обоими, всего за семьдесят долларов, останетесь довольны! — сообщили они хором, с одинаковыми щербатыми улыбками.

Лиза почувствовала, как медленно, тяжело сгущается вокруг воздух. Толпа сказочных уродов обступила ее со всех сторон, и выхода не было, разве только оторвать подошвы от асфальта и взлететь.

Она шарахнулась в сторону от парочки в шинелях и увидела просвет между домами, дальше тянулся темный безлюдный переулок, но бежать туда не рискнула, панически заметалась, пытаясь сообразить, куда разумней драпать, вперед или назад. Помчалась вперед и вдруг услышала собственный негромкий сдавленный крик. Кто-то схватил ее за плечи, остановил, держал очень крепко и не давал вырваться.

— Елизавета Павловна, что с вами? Успокойтесь!

Она не сразу сообразила, что говорят с ней по-русски и обращаются по имени-отчеству.

— Удивительно, как вы умудрились из всех кварталов выбрать именно этот, самый опасный и непристойный. Он ведь единственный на весь Монреаль.

Она наконец успокоилась. Перед ней был Красавченко, сотрудник МИДа, милый, добрый, замечательный Красавченко. Настоящий дипломат с аккуратным седым «бобриком», мягкой улыбкой и все понимающими глазами.

— Анатолий Григорьевич, я заблудилась… — забормотала она, вцепившись в его руку.

— Ну, все, все, мы уже вышли из неприличного квартала. Не нервничайте так. У вас что, карты нет?

— Есть. Но у меня с детства топографический идиотизм, к тому же здесь сбиты таблички с названиями улиц. Наверное, мы уже опаздываем на банкет? Вы знаете, как добраться до нашей гостиницы?

— Разумеется, знаю. Я наизусть знаю этот город, пять лет проработал в посольстве. На самом деле гостиница совсем близко, минут десять ходьбы. Так что, если не возражаете, давайте зайдем в кафе. У нас есть время. Вам надо отдышаться, спокойно выпить чашку кофе. Вот здесь отличная французская кондитерская.

Сразу за порнокварталом начались богатые, благопристойные улицы, где шла обычная городская жизнь.

— Место, куда вы попали, — что-то вроде резервации для наркоманов, дешевого порно и прочих прелестей, — объяснил Красавченко, — каким же ветром вас туда занесло, Елизавета Павловна?

«А вас?» — мелькнуло в голове у Лизы, но спрашивать она не стала.

…В маленькой французской кондитерской не было ни души. Розовый окрас стен, стеклянные низкие столики, мягкие цветастые диваны и кресла. В центре — многоярусный фонтанчик с разноцветными радужными струйками, бьющими из огромного фарфорового апельсина.

— Сейчас пройдет шок, и вы станете активно думать, как их всех спасать, этих падших личностей. Из ублюдков-агрессоров они превратятся для вас в невинных жертв социальной несправедливости. — Красавченко усмехнулся и притронулся к ее руке. — Здесь чудесные пирожные. Вы любите сладкое?

— О том, как их спасать, я думать не буду. И сладкое не люблю, — проворчала Лиза.

— Это грустно.

— Что именно?

— И то и другое. Ну, от фруктового салата и чашки кофе-капучино вы ведь не откажетесь?

Красавченко снял с нее пальто, при этом легко и откровенно провел пальцами по ее шее, как бы поправляя ей волосы на затылке.

«Это что-то новенькое, — удивленно заметила Лиза, — откуда такая фамильярность? С какой стати?»

Пальцы у него были ледяные. Глаза тоже. Вообще, когда шок действительно прошел, она разглядела, что не такой уж он милый и добрый. А в самом деле, как же ему удалось оказаться в нужном месте в нужное время? Он что, шел поразвлечься с дешевыми проститутками? Или решил побаловаться марихуаной? Ведь не мог же заблудиться, сам сказал, что отлично знает город. Стало быть, он следил за ней? Ерунда какая-то…

Лиза удобно устроилась на мягком диване, еле сдержалась, чтобы не скинуть сапоги и не поджать ноги. Красавченко уселся напротив, в кресло.

— Я вас заметил в торговом центре, в отделе игрушек. Хотел подойти, но у меня есть принцип: не трогать женщину, которая делает покупки. А потом вы пошли так быстро, почти побежали.

«Я шла медленно. Я долго стояла, тупо пытаясь разобраться в карте. Я обращалась к прохожим…» — заметила про себя Лиза.

— Вы побежали, а у меня одышка. Все пытаюсь бросить курить, — продолжал Красавченко, — я ведь давно хотел познакомиться с вами поближе. Но не было формального повода.

Фруктовый салат украшала затейливая розочка из взбитых сливок. Кофе был с легким привкусом ванили. Красавченко ковырнул ложкой свое пирожное, многослойную конструкцию из желе и суфле, но есть не стал, залпом выпил минералку и тут же закурил. Лиза подумала, что сладкого он тоже не любит, и с удовольствием принялась за свой салат.

Она ела не спеша, прихлебывала кофе, он смотрел на нее пристально, не моргая. Да, она уже заметила, что он хочет познакомиться поближе, только не могла понять зачем. Неприятно было то, что он разыгрывал перед ней спектакль. Изображал настойчивый мужской интерес. Все выглядело вполне натурально. Чересчур натурально. Ей было слишком много лет, чтобы обмануться в таких вещах. Она прекрасно знала, как смотрит мужчина, который в самом деле влюблен.

Господин Красавченко старательно пялился на нее. Раздевал взглядом, ощупывал и при этом многозначительно облизывал губы. Казалось, в его бледно-зеленых, чуть прищуренных глазах были дополнительные железы, которые активно вырабатывали сало. Наглый сальный взгляд. Пародия на влюбленность. Человек с пластмассовым лицом, очень похожий на дипломата, но не настоящего, а из мексиканской «мыльной оперы». И даже запах его хорошего одеколона отдавал дешевеньким мыльным душком.

— Находить формальные и неформальные поводы для более близкого знакомства — это азбука вашей профессии, — улыбнулась Лиза, покончив с салатом и закуривая, — на то вы и дипломат, чтобы легко общаться даже с теми, кто не хочет с вами общаться.

— И не скрывает этого, — добавил Красавченко, многозначительно улыбнувшись. Но тут же его лицо стало лирически-серьезным. Он перевел взгляд с ее губ на шею, и даже сглотнул при этом, и даже протянул руку, поправил выбившуюся прядь, — вам очень идет такая прическа, Лиза, — он резко убрал руку и немного покраснел.

«Вот у кого надо учиться властвовать собой, — подумала Лиза, наблюдая мастерски выразительную мимику дипломата, — будь я лет на пятнадцать моложе, поверила бы. А сейчас — фигушки».

— Анатолий Григорьевич, у вас неудачное пирожное? Вы совсем не едите.

— Все на вас смотрю, Елизавета Павловна. Пытаюсь понять, в чем секрет. И кажется, почти понимаю. Не в том дело, что вы красивы, умны, успешны, хотя это тоже важно. Вы излучаете здоровую энергию. Свет и тепло. Знаете, одни поедают энергию собеседника, другие, наоборот, щедро заряжают всех страждущих. Вот вы заряжаете. Отдаете. Вам этого никто не говорил?

«Ну, ты, батенька, загнул, — весело подумала Лиза, — идешь напролом. Любопытно бы узнать, что тебе на самом деле от меня нужно?»

— Спасибо, Анатолий Григорьевич. Мне редко говорят комплименты.

— Это не комплимент. Скорее, предостережение.

— Почему?

— Отдавая энергию, вы ее теряете. Вам надо как-то восстанавливаться, заряжаться. Есть много разных способов. Музыка, свежий воздух, спорт, секс. Впрочем, на все это у вас, вероятно, нет времени. Я знаю, как вы много работаете.

— Да, конечно, — рассеянно кивнула Лиза.

— И все-таки заряжаться надо.

— Я слушаю классическую музыку. Иногда катаюсь на горных лыжах.

— Этого мало, — он улыбнулся и откровенно облизнул губы.

«Дурак и пошляк», — устало прокомментировала Лиза.

— Кстати, насчет личной жизни, спорта, музыки и всяких увлечений, — продолжал Красавченко, — мой хороший знакомый, корреспондент голландского журнала «Фольксгарден», просил меня поговорить с вами о возможности интервью. Он пожилой человек, вполне интеллигентный. Его зовут Давид Барт. Он отнимет у вас не больше тридцати минут.

— Очень интересно, — Лиза натянуто улыбнулась, — он разве не может просто подойти ко мне в фойе, в перерыве? Я только и делаю, что даю интервью.

— Вы отвечаете на вопросы, касающиеся конференции, а он хочет поговорить с вами о другом. Его интересуете вы как личность, как женщина, если хотите…

— А если не хочу?

Лизу стал всерьез раздражать этот двусмысленный игривый тон.

— Ну, простите, возможно, я неудачно выразился. Хотя не вижу в этом ничего обидного. В общем, моему голландцу нужен неспешный, теплый, доверительный разговор. К тому же у него нет аккредитации. А вы, сами знаете, как свирепствует сейчас охрана из-за сербов и арабов.

— Я не отвечаю на вопросы, касающиеся моей личной жизни, — быстро проговорила Лиза.

— Елизавета Павловна, но это невозможно. — Красавченко удивленно поднял брови. — Вы простите меня, но для человека вашего уровня это выглядит глупо, по-детски. Вы все равно никуда не денетесь от этих вопросов. По статусу вам положено участвовать хотя бы изредка в разных ток-шоу, давать интервью именно на эту тему. Вы ведь умная женщина, вы понимаете, что, если ваша личная жизнь станет тайной за семью печатями, начнут складываться мифы. О вас такое придумают, что мало не покажется.

— Анатолий Григорьевич, мне совершенно безразлично, что обо мне сочиняют. Но я в праве не принимать личного участия в мифотворчестве о своей скромной персоне.

— Ну вот, у вас стало совсем другое лицо, — Красавченко тяжело вздохнул, — только что от вас исходило тепло, свет, а сейчас — брр… так холодно, лед в глазах, лед в голосе. Кто-то из журналисткой братии вас сильно обидел?

Несколько секунд она молчала и вдруг весело рассмеялась.

— Я похожа на самоубийцу?

— Нет… Что вы имеете в виду? — на ее смех он ответил вежливой, недоуменной улыбкой.

— Обижаться на средства массовой информации, воспринимать их выпады всерьез — это медленный, но верный суицид. Такие вещи кончаются инфарктами, инсультами.

— Ну, тогда я тем более не понимаю, почему вы не хотите дать интервью голландскому корреспонденту.

— Потому, что именно из таких вот теплых доверительных разговоров и производятся мифы, дурно влияющие на общественное мнение. Особенно если интервью выйдет в свет на таком экзотическом языке, как голландский, в двойном переводе. Не исключено, что найдется какая-нибудь желтая газетенка, которая потом переврет мои слова как угодно. А если я вдруг не выдержу и подам в суд, то ответчик может сослаться на неточность перевода.

— Да, Елизавета Павловна, я слышал о вашей осторожности, но не предполагал ее масштабов, — Красавченко покачал головой, — даже для меня, матерого дипломата, это слишком. Ну, хорошо, а если я дам вам гарантию, что ни одной опасной темы голландец не затронет?

— В таком случае он не профессиональный репортер.

— Как раз наоборот, он настоящий профессионал. То есть он может интересно подать любую информацию, не обязательно скандальную.

— Для того чтобы любая, самая безобидная информация заинтересовала публику, в ней должно содержаться нечто скандальное или хотя бы скабрезное — Это, к сожалению, закон жанра. Анатолий Григорьевич, вам это — очень нужно? — Она улыбнулась мягко, доверительно. Именно это ей больше всего хотелось узнать: чего на самом деле хочет от нее дипломат с пластмассовым лицом? Она совершенно не опасалась давать интервью. Одним корреспондентом больше, одним меньше — не важно.

— Можно вашу сигарету? Пытаюсь бросить курить, мои кончились, и вот, стреляю, — он продолжал улыбаться, но глаза стали напряженными, колючими.

"Так-то, Анатолий Григорьевич, еще неизвестно, кто кого прощупывает в этом разговоре, — подумала Лиза, — теперь я дам вам шанс мягко уйти от неприятной темы. Поглядим, захотите ли вы к ней вернуться? "

— Пожалуйста, — она протянула ему пачку, — но так вам никогда не удастся бросить. Скоро вам станет неловко стрелять чужие сигареты, вы опять начнете покупать свои.

— Почему вы так думаете?

— Сама проходила. Бросить курить можно тогда, когда точно знаешь, что это лично для тебя более вредно, чем питаться жирным мясом, макаронами с кетчупом, гамбургерами, сосисками, запивая все это пивом или кока-колой и дыша выхлопными газами.

— А, я все понял. Вы потому так отлично выглядите, что не едите всего, что перечислили?

— Правильно, — кивнула Лиза, — но я курю и дышу выхлопными газами.

— Жалко, с нами нет сейчас Давида Барта с диктофоном. Он будет звонить мне завтра утром, а я так и не знаю, что же ответить.

— Вы не объяснили мне, зачем это лично вам нужно? — напомнила Лиза. — Почему вы так долго и серьезно уговариваете меня встретиться с этим голландцем? Он ваш близкий друг? Родственник? Он обещал вам какую-то ответную услугу?

— Да, о вашей жесткости я тоже наслышан, — пробормотал Красавченко, — нет, Давид Барт мне не друг, не родственник, и никаких ответных услуг я от него не жду. Все проще. Все на уровне приятельского трепа. Я обещал уговорить вас. Люблю выполнять обещания. Даже те, которые даны на уровне трепа.

— Даже те, которые даны за другого человека?

— Ну ладно, я поступил опрометчиво. Не думал, что для вас это так серьезно.

— Да, для меня это серьезно. — Лиза встала. — Наверное, нам пора в гостиницу, Анатолий Григорьевич.

— Жаль. Очень жаль. Ну, на «нет» и суда нет. Отказаться от интервью — ваше — право.

Помогая ей надеть пальто, он ненароком потерся щекой о ее волосы.

* * *
— Мне нужно сделать анализ крови! Меня чем-то накачали! Время идет, вещество может рассосаться! Не останется следов! Я не убивал, меня подставили! Я должен позвонить жене! — пока его везли в милицейской машине, Саня упрямо, как сумасшедший на митинге, выкрикивал эти фразы, но не получал никакого ответа, кроме «Заткнись, не ори!».

Потом безнадежно, еле слышно нашептывал, как молитву, что по закону ему положен адвокат, что стрелять он не умеет, а даже если бы умел, то был без сознания, и вообще он понятия не имеет, как оказался в чужом подъезде. Он и адреса убитого точно не помнит, а записной книжки при нем не было, и вообще какого черта его понесло бы глубокой ночью куда-то, кроме собственного дома?

Самое скверное, что он действительно ничего не мог вспомнить. Весь прожитый день тонул в какой-то мучительной мути. Если утро еще кое-как высвечивалось, раскладывалось на детали, то вечер терялся вовсе. Он сумел вспомнить, что утром был у него телефонный разговор с Вовой Мухиным, причем разговор странный, неожиданный, важный, и вроде бы это имело отношение к вечеру, но о чем они говорили, Саня забыл напрочь, и с дальнейшими событиями телефонная беседа никак не сплеталась. Он старался проследить мысленно весь прожитый день, час за часом, и не мог. Это вызывало у него потную липкую панику. Оттого, что вспомнить было необходимо, события все стремительней путались в голове.

Такое однажды случалось. В институте на третьем курсе во время зимней сессии он умудрился получить «неуд» на экзамене по физике, хотя был готов и отлично знал ответы на оба вопроса в билете. Он легко и быстро набросал план, не дожидаясь вызова, отправился отвечать. Но стоило ему оказаться у стола экзаменатора, и что-то произошло. Он молчал как рыба. Он забыл все, вообще все. Мучительно пытался выдумать первую фразу или хотя бы слово, с которого можно начать, но не мог, как будто вообще разучился говорить по-русски.

Позже ему объяснили: такое бывает. Даже существует специальное понятие в психологии — экзаменационный ступор. У совершенно здорового человека от усталости и нервного перенапряжения что-то там срабатывает в мозгу или, наоборот, не срабатывает. В общем, гипофункция памяти связана с диффузной задержкой мысли. Это он сам прочитал в дореволюционном учебнике психиатрии, который валялся у бабушки в глубине книжного шкафа. Прочитал и успокоился, понял, что он пока еще не псих. Экзамен пересдал на «отлично».

Но сейчас не экзамен. Забывчивость чревата не лишением стипендии, а лишением свободы, что, собственно, уже и произошло. Дальше будет только хуже.

Сначала его привезли в районное отделение милиции. В «телевизоре», в прозрачном зарешеченном загончике для задержанных, соседями его оказались шальные, накаченные наркотиками подростки, парочка тихих бомжей и какой-то совсем бешеный пожилой мужик, взятый за изнасилование десятилетней девочки.

Саня забился в угол. Он видел, как шевелятся от вшей волосы у бомжей на головах, видел страшные мутные глаза мужика насильника, слышал унылую матерщину подростков, и это мешало сосредоточиться, сообразить, что же произошло на самом деле. Он представлял, как мечется сейчас по квартире Наташа, и от этого больно сжималось сердце. Наверное, она обзванивает больницы. Ей диктуют все новые справочные номера, она не успевает записывать, руки у нее дрожат, в глазах горячо от слез. Хорошо, если Димыч спит.

Саня понимал, что надо спокойно и серьезно обдумать свое положение, но мысли его почему-то упрямо убегали прочь из загончика-"телевизора", из вони и ужаса, домой, к жене и сыну. Он так ясно видел, как открывает дверь своей квартиры, как ворчит Наталья, помогая ему снять грязную дубленку, как он залезает в горячую ванну с хвойной пеной, а потом, красный, распаренный, чистый, в теплом махровом халате, пьет крепкий чай на кухне и рассказывает Наталье дикую историю про труп в чужом подъезде.

Мужика насильника вывели из «телевизора», он завизжал высоким, надрывным голосом, стал упираться ногами и руками, потом завыл, как пес. Вой этот мучительно долго стоял в ушах.

Время шло. На Саню никто не обращал внимания. Он понимал, что с каждой минутой тают его шансы выпутаться. В памяти у него был черный провал. Последнее, что осталось от начала сегодняшнего вечера, были долларовые купюры, рассыпанные по полу. Но где именно он видел это, кому принадлежали деньги, кто находился рядом, Саня вспомнить никак не мог.

В отделение ввалилась толпа дешевых проституток. Продрогшие, с расплывшейся косметикой на лицах, они громко ржали, заигрывали с милиционерами, вели себя так, словно отделение для них дом родной, а задержание — счастливая возможность погреться и отдохнуть.

— Что загрустил, красивый мой? — подмигнула Сане огненно-рыжая румяная толстуха в зеленых кожаных шортах и порванных черных колготках.

Он вдруг вспомнил, с какой брезгливой жалостью поглядывал на этих продрогших дешевых куколок из окна машины, проезжая поздними вечерами по Тверской или по Садовому кольцу, как снисходительно удивлялся их солдатской выдержке. Они ведь почти голышом выстраивались на холоде, под ветром, снегом, дождем, и было приятно на этом печальном фоне ощущать себя в теплой машине, чистеньким, независимым.

Однако сейчас несчастные, истеричные девки во сто крат счастливей его. Их отпустят, ну, в крайнем случае, оштрафуют. Им не привыкать. А он застрял надолго и всерьез. Как говорил Артем Бутейко, «влип по-черному». Впрочем, сам Артем «влип» еще черней. Он мертв.

Реальность наплывала на Саню вместе с хохотом проституток, нытьем наркоманов, у которых начиналась ломка, мерным храпом бомжей, помятыми лицами милиционеров, предутренней серой суетой районного отделения.

"Я не сумею выкрутиться, — с тоской думал Саня, — пистолет мой. На нем мои отпечатки. Я заснул на месте преступления рядом с трупом. Это называется «бытовуха».

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

— Бытовуха, она родимая, — со вздохом пробормотал старший следователь следственного отдела окружного УВД Илья Никитич Бородин, открывая папку со свежим уголовным делом.

То, что в деле нет никаких неясностей, огорчило и даже обидело Илью Никитича. В отличие от большинства своих коллег, он любил запутанные дела. Но если попадались иногда за долгие годы его работы преступления, которые не распутывались с двух-трех ходов, то всегда все упиралось в пошлые унылые мотивы. Деньги. Жилплощадь. Конкуренция в бизнесе.

Что касается преступлений громких, скандальных и до сих пор не раскрытых, то с ними Илье Никитичу работать не приходилось, впрочем, он знал, что и там нет ничего таинственного. Просто больше действующих лиц, больше нулей в денежных суммах, бизнес крупней, а по сути — та же тупая бесстрастная корысть, та же пошлость. Нераскрытыми эти преступления оставались не потому, что были тонко и хитро продуманны, мастерски выполнены, а потому, что их не хотели раскрывать — все по тем же пошлым прагматическим причинам, и это само по себе было преступлением, злодейством. Круг пошлости замыкался.

Ежедневная рутина, горы бумаг, нудные допросы — все это никак не вязалось с теми романтическими представлениями о профессии следователя, которые сложились в душе Бородина в юности. Он прекрасно понимал, что душа его продолжает кормиться глупыми полудетскими иллюзиями, но расставаться с ними не хотелось. Слишком грустно под старость окончательно убедиться, что человек человеку даже не волк (потому что волк — зверь умный и благородный). Человек человеку кирпич, который падает на голову просто так, без всяких мыслей и эмоций.

Когда он принял к производству дело об умышленном убийстве журналиста Артема Бутейко, сердце его возбужденно забилось. Тележурналист. Известная личность. Кого только этот Бутейко не поливал дерьмом.

Перед мысленным взором Ильи Никитича тут же замелькали кадры какой-то ночной программы, встала неприятная физиономия ведущего, который с нескрываемым удовольствием рассказывал о нежной дружбе известнейшего политика с молоденьким солистом рок-группы. А потом еще вспомнились обрывки ток-шоу, в котором этот Бутейко буквально насиловал двусмысленными хамскими вопросами популярного кинорежиссера.

В голове завертелись хитрые версии, одна остроумней другой. Возможно, Бутейко раскопал серьезный компромат или кого-то подставил своей неумеренной наглой болтовней. Или вдруг кто-то наконец оскорбился до глубины души теми гадостями, на которых Бутейко сделал карьеру, и решил отомстить, отстоять свою честь, пусть незаконно, но почти благородно. Возможно, убийство это сродни дуэли, как в старые добрые времена, когда оскорбление чести смывалось кровью.

Илья Никитич немного раскраснелся от возбуждения, вытер лоб клетчатым накрахмаленным платком. И тут же поймал насмешливый взгляд дежурного следователя, который передал ему дело к производству.

— Подозреваемый задержан на месте преступления, практически пойман с поличным. Убитый должен был своему приятелю три тысячи баксов, приятель — мелкий бизнесмен, после кризиса разорился, стал требовать у Бутейко вернуть долг, пару раз пригрозил, потом нажрался с горя, подстерег терпилу в подъезде и пальнул в голову в упор. Бытовуха.

Краска радости тут же отхлынула от круглых щек Ильи Никитича, лицо его вытянулось и погрустнело. Он постарался скрыть, как сильно расстроился.

Что делать? Злодейство уныло и дебильно. Вероятно, до пенсии ему так и не встретится достойный противник, преступник-интеллектуал, какой-нибудь современный Родион Раскольников.

Яркие и серьезные чувства — месть, зависть, ревность, любовь, тщеславие, идейная убежденность, либо не существуют вовсе, либо остались где-то в далеком прошлом. Над Бородиным постоянно посмеивались в управлении, называли Пинкертоном и Шерлоком Холмсом. Все знали, что Бородин любит выдумывать загадки там, где их нет.

— Тебе бы романы писать, — хмыкали коллеги, — накручиваешь, чего не бывает. На жизнь надо проще смотреть.

Но Бородину в его солидном возрасте, с его солидным профессиональным опытом, с его мягким пухлым брюшком, седенькими кудрявыми бачками вдоль круглых щек, с его пристрастием к сладкому дрожжевому тесту и фруктовому кефиру, все не хотелось воспринимать жизнь реально, правильно, без всяких романтических иллюзий.

Когда его называли Шерлоком Холмсом, он не возражал, а что касается Пинкертона, то тут Илья Никитич был непримирим. Он начинал подробно и нудно объяснять, что существовало два Пинкертона, оба были порядочными свиньями, и многие их путают.

Аллан Пинкертон, реальный исторический персонаж, родился в 1819 году в Глазго, в семье бедного шотландского полицейского. В юности эмигрировал в Северную Америку, перепробовал множество профессий и наконец в 1850-м открыл детективное агентство. Эмблемой агентства был глаз, девизом — «Мы никогда не спим». Дела сразу пошли вполне успешно.

Во время войны Севера с Югом бессонное агентство Пинкертона занималось за большие деньги разведывательной деятельностью в пользу федерального правительства. После войны, во время экономической депрессии 70-х, агентство обслуживало крупные угольные и железнодорожные компании. Легендированные пинкертоновцы внедрялись в шахтерские профсоюзы, провоцировали их лидеров на противоправные действия, а если не удавалось, действовали сами, совершали убийства и поджоги. Потом выступали в качестве свидетелей на судебных процессах, давали ложные показания, в результате десятки людей были приговорены к смертной казни через повешение.

Когда деятельность агентства получила огласку, количество клиентов сократилось. Мало кто хотел обращаться за помощью к убийцам и провокаторам. Чтобы восстановить доброе имя, Аллан Пинкертон организовал активную рекламно-литературную компанию. Сначала стали выходить брошюрки с увлекательными и совершенно лживыми мемуарами сотрудников агентства, а позже появился легендарный Нат Пинкертон, герой коммерческого литературного сериала. Дешевенькие истории про суперсыщика поставляли на книжный рынок безымянные голодные студенты и репортеры. Для них это был дополнительный заработок, для бессонного агентства, которое продолжало свою сыскную деятельность после смерти основателя, отличная реклама.

Илья Никитич знал много интересного, любил углубляться в историю. Стоило произнести при нем какое-нибудь известное, обросшее мифами имя, и он тут же начинал соскребать наросты не правды, вываливая на собеседника целый ворох замысловатой информации. Но голос у него был таким тихим и монотонным, что слушателей находилось мало. Его упрямо продолжали дразнить «Пинкертоном». Он упрямо обижался и обстоятельно объяснял, кто такие эти два Пинкертона, реальный и вымышленный. Бородин не любил, когда правду подменяли мифом и верили в то, что противоречит фактам.

Сейчас, сидя над тоненьким неинтересным делом об убийстве тележурналиста, Илья Никитич думал о том, что слишком большое количество очевидных фактов иногда тоже может обернуться мифом.

Анисимов Александр Яковлевич, семидесятого года. Родился в Москве. Женат, имеет одного ребенка девяти месяцев. Занижается частным предпринимательством. Образование высшее. Ранее к ответственности не привлекался. Со слов матери убитого известно, что в июле этого года Анисимов дал в долг Бутейко три тысячи долларов. Никаких документов, никакой расписки нет. Сроки возврата не оговаривались. О процентах речи не шло. В протоколе зафиксировано, что на вопрос дежурного следователя о процентах Елена Петровна Бутейко ответила: «Нет, ну что вы? У моего сына ни с кем не было таких гадких отношений, он под проценты денег не брал!»

Стало быть, все по-приятельски, все на доверии. Однако, не смотря на теплые доверительные отношения, неделю назад Анисимов потребовал у Бутейко вернуть долг, причем в очень резкой форме, сначала по телефону. Что именно говорил Анисимов, никто не слышал. О том, что разговор был резким, свидетельствует мать убитого. От нее же известно, что двумя днями позже Анисимов побывал у них дома, опять настойчиво требовал вернуть долг, кричал и открыто угрожал Бутейко.

Кроме Елены Петровны, других свидетелей пока нет. Отец убитого в больнице, у него инфаркт. Допрашивать его врачи запрещают. А Елена Петровна не сомневается, что ее сына убил Анисимов. Правильно, сейчас никто в этом не сомневается. У. Анисимова имеется пистолет «Вальтер». Напился, пришел ночью в подъезд, застрелил в упор, в висок, и тут же уснул на месте преступления. Пистолет, из которого был произведен выстрел, валялся в нескольких метрах от спящего убийцы. Орудие убийства, мотив, угрозы. Очень качественные доказательства, отборные, можно сказать.

— И все же, и все же… — пробурчал Илья Никитич себе под нос.

Почему никто не услышал выстрела? Ночь. Тишина. Жильцы первого этажа должны были как-то отреагировать на звук, даже если спали. Пистолет без глушителя, кафельные стены, акустика великолепная.

Труп обнаружила женщина, которая вышла с собакой. Она вызвала милицию. Жилец первого этажа выглянул на ее крик, а не на выстрел. И все это произошло через двадцать пять минут после убийства. А пьяный убийца спокойно спал, свернувшись калачиком, неподалеку от трупа. То есть, получается, он выстрелил в упор, в висок, когда Бутейко стоял у лифта. Потом побежал к двери. Ему надо было спуститься на три ступеньки вниз, но он не сумел преодолеть это препятствие, кубарем скатился с лестницы и потерял сознание. Однако никаких травм при первоначальном осмотре не обнаружено. Так, во всяком случае, записано в протоколе. Головой он не ударился, лежал себе целехонек, только вырвало его. Получается, он просто уснул? Ну что ж, такое тоже бывает. Вполне стандартная ситуация — Илья Никитич прошелся по кабинету, продолжая бормотать себе под нос, включил электрический чайник, извлек из старенького портфеля пакет с мамиными пирожками. Два с капустой, два с яблоками. Каждый аккуратно завернут в бумажную салфетку.

К перекусу Илья Никитич готовился основательно и серьезно, никогда не жевал на ходу, не осыпал крошками бумаги на столе, не забывал тщательно вымыть руки, а после еды прополоскать рот. В тумбочке у него имелись красивые домашние тарелки, вилки, большая фарфоровая кружка. Из стаканов он чай никогда не пил. Кружка была английская, с изображением знаменитого «Большого Бена», Букингемского дворца и гвардейцев в высоких черных шапках. Чай он любил очень крепкий и сладкий, обязательно со сливками. Мама никогда не забывала положить ему несколько маленьких пластиковых баночек.

Перед едой Илья Никитич отправился в туалет с собственным душистым мылом в мыльнице, с собственным маленьким пушистым полотенцем, тщательно вымыл руки и причесался перед зеркалом. Вернувшись, выложил на тарелку пирожки, размешал в кружке сахар, напевая при этом высоким приятным тенором:

Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали.

Он довольно точно, без фальши, выводил мелодию. Вообще, петь он любил, знал наизусть множество романсов и старинных русских народных песен. Мама, единственный близкий человек, всегда тихо выходила из комнаты, когда он начинал напевать. Это означало, что сын ее думает о чем-то серьезном и важном и трогать его не надо.

* * *
Сане Анисимову удалось ненадолго отключиться. Это нельзя было назвать сном. Он слышал все, что происходило вокруг, но глаза закрывались. Он очень надеялся, что если уснет, отдохнет хотя бы немного, то память восстановится. Лавка была слишком жесткой, мешала вонь, мешало ощущение грязи. От одежды несло рвотной кислятиной. Руки стали липкими, не удалось смыть черную гадость, в которую погружали его пальцы для снятия отпечатков. Телефонные звонки, голоса, хлопающая дверь — все сливалось в один тяжелый, бесконечный гул. Саня уже спал, когда сквозь гул прорвался высокий дрожащий голос:

— Ну пожалуйста, я прошу вас… мой муж, Анисимов Александр Яковлевич… Я должна знать, что произошло, я должна поговорить с ним.

— Не положено. Вот когда все оформим по закону, тогда будет свидание, если следователь разрешит. А пока не положено. Девушка, вы мешаете работать, — прогудел в ответ добродушный бас.

Дежурный пил кофе из бумажного стакана и жевал сосиску в булке. «Убойное» дело передавалось в округ, задержанного Анисимова должны были через полчаса забрать из их отделения, дежурный по доброте душевной позволил его жене с младенцем подойти к «обезьяннику», но теперь очень сожалел об этом. Молоденькая мамаша с младенцем в сумке-"кенгуру" была настроена слишком уж воинственно. Надо выставить ее от греха подальше. В прошлом месяце взяли одного пацана с героином, так его жена явилась в отделение с трехмесячными близнецами на руках, стала требовать, чтобы ее тоже задержали и оформили вместе с детьми. Визгу было, не дай Бог…

Саня открыл глаза и сначала увидел рот, измазанный кетчупом. В голове молнией мелькнула четкая картинка: доллары на светлом ковре, рот в красном соусе, пухлая полуголая девушка со звездами на тяжелых грудях, с подвижным мускулистым животом.

Ресторан… Вечером он был в ресторане. Судя по виду грудастой девицы, там показывали стриптиз. По ковру рассыпались деньги, много денег, кто-то из официантов должен вспомнить и Саню должен узнать. Хорошо, и что это даст? Да, он был в ресторане. А потом оказался в подъезде дома, где жил Бутейко. Как он туда попал? На метро? На такси? Или его подвезли к подъезду люди, с которыми он сидел в ресторане? С кем же он там сидел? Ведь не один, в самом деле!

Утром он говорил по телефону с Вовой Мухиным. Но Вова известный халявщик, он никогда никого не приглашает в рестораны. И еще вопрос, пожалуй, самый существенный: куда он мог положить «Вальтер», когда вышел из дома?

Вечером при нем не было ни сумки, ни портфеля-кейса. Ему просто некуда было спрятать пистолет. Карманы дубленки слишком мелкие, есть только один вместительный, внутренний, но там лежал радиотелефон. Не стал бы Саня запихивать тяжеленький «Вальтер» в карман пиджака. Это было бы заметно, пиджак сшит из тонкого шелковистого сукна.

Саня зажмурился, напрягся, пытаясь вытянуть со дна памяти еще что-нибудь важное. Сейчас он чувствовал себя значительно лучше, ему стало спокойней, и сразу удалось столько всего припомнить. Тряхнув головой, он заметил наконец силуэт своей Наташи. Она стояла спиной к нему. На ней были старые домашние джинсы и короткая ярко-красная куртка-пуховик. Светлые волосы кое-как сколоты пластмассовой заколкой.

— Наташка! — выдохнул он и вскочил с лавки, втиснулся лицом в решетку «телевизора».

— Саня… — она повернулась. Щеки ее были мокрыми от слез. Димыч спокойно сидел, прижатый к маминой груди, в сумке-"кенгуру", с любопытством озирался по сторонам. Увидев Саню, тут же заулыбался, завертелся, поднял ручку в яркой полосатой варежке и громко произнес:

— Папа!

— Наташка, вспомни, кто заходил к нам в последние несколько дней, кто мог залезть в ящик письменного стола? — быстро, взахлеб, затараторил Саня. — Не вытирай пыль. Проверь, лежит ли коробка с патронами в твоей шкатулке на комоде. Открой ее ножом, не прикасаясь. На перламутре могут быть чужие отпечатки. Ты поняла? Вечером я был в ресторане. Позвони Вовке Мухину, я говорил с ним утром, может, он что-то знает про вечер…

— Саня, ты что, брал с собой пистолет?

— Я не помню…

— С ума сошел? Ты не мог взять пистолет. Вспоминай, где и с кем ты был! Сейчас же вспоминай!

— Не могу, Наташка, честное слово, дыра в памяти.

— Так, прекращаем это безобразие! — поднялся из-за стола дежурный. — Вы что, совсем очумели?!

— Наташка, слушай внимательно! Я не мог спрятать пистолет, когда шел в ресторан, ты поняла? Надо найти ресторан. Там была девка полуголая… доллары рассыпались…

— Какая девка? — Наталья хлопнула потемневшими от слез ресницами. — Какие доллары? Саня, что ты несешь?

— Слушай, ты уйдешь когда-нибудь или нет? — поинтересовался дежурный.

— Еще одну минуточку, пожалуйста, очень вас прошу…

— Какую минуточку? Все, чтобы я тебя здесь не видел! — Лейтенант взял Наташу за локоть.

— Подождите, я жена арестованного, я свидетель, вы должны меня допросить! Кто у вас здесь главный? Кто занимается этим делом?

— Самая умная, да? Марш домой с ребенком и не маячь здесь. Брысь отсюда, чтоб я тебя не видел! Надо будет допросить, вызовут тебя. Поняла? Нет?

— Не трогайте ее! — хрипло закричал Саня. — Наташка, меня чем-то накачали, добейся, чтобы мне сделали анализ крови! Запомни: ресторан, наркотик, Вова Мухин. Когда будешь говорить со следователем, скажи про пистолет, мне некуда его было спрятать, ты поняла?

— Папа! — возмущенно повысил голос Димыч, стал брыкаться и ворочаться, пытаясь выбраться из «кенгуру». Он был крупный, ловкий и сильный, мог запросто вылезти и шлепнуться на кафельный пол. Наталья крепко обхватила его обеими руками, Димыч застыл на миг, выгнул нижнюю губу подковкой, набрал побольше воздуха, прищурился, и через минуту торжественный басистый рев заглушил торопливую Санину речь, окрики милиционеров, храп бомжей.

Наталью под руки вывели на улицу. Она не сопротивлялась, только оборачивалась, глядела на удаляющееся лицо мужа, вжатое в тюремную решетку, бледное, заросшее темной щетиной, постаревшее за одну ночь лет на десять, изменившееся так, что казалось почти незнакомым. Она старалась разобрать последние его слова, видела, как шевелятся губы, но ни звука уже не слышала.

На улице Димыч успокоился. В «кенгуру» он вообще успокаивался быстро, особенно при ходьбе. Единственное, что волновало его теперь, это запах молока. Мамина грудь была прямо у него перед носом. Он терся личиком об ее свитер и сердито хныкал, напоминая, что пора кушать. Наташа впрыгнула в троллейбус, уселась на переднее сидение.

Прежде всего надо было успокоиться и повторить про себя все, о чем просил Саня, чтобы ничего не забыть.

«Дома у нас за эти дни никого не было, — думала она, глядя в окно троллейбуса и поглаживая Димыча по головке, — неделю назад забегала Ольга. Позавчера мама сидела с Димычем, пока я была у зубного. За эти три часа мог кто-то зайти, но мама забыла сказать…»

Она глубоко задумалась и не заметила, как рядом с ней плюхнулась на сиденье пожилая тетка в пальто с каракулевым воротником и с кирпичными нарумяненными щеками.

— Ой, ты, деточка, как же тебе неудобно в этом мешке, вот вырастешь, будут у тебя, бедненького, ножки колесом, спинка горбатая. Что же у тебя такая злая мама, миленький ты мой?

— Послушайте, прекратите глупости говорить! — тихо огрызнулась Наталья.

— Она к тому еще и хамка! — обрадовалась тетка. — Да я бы таких выселяла из Москвы, нечего делать в столице, если вести себя не умеешь в общественном месте! Рожают, бесстыжие мерзавки, а потом мучают, таскают в мешках, как щенков, и еще хамят пожилым людям! — она орала все громче, работая на публику. — Я бы таких лишала родительских прав, вы посмотрите на нее, посмотрите, она ведь несовершеннолетняя, ей просто опасно доверять маленького ребенка!

Никто тетку не слушал. И это раззадоривало народную мстительницу еще больше.

— И не кормит она его, голодом морит, я вижу, как у ребенка глазки блестят, он голодный! Сейчас, детка, сейчас, маленький…

Наташа не успела опомниться, как в Руках у Димыча уже была шоколадка «Пикник». Димыч, не раздумывая, потянул ее в рот прямо в обертке.

— Вот! — торжественно прокомментировала мстительница. — Это называется мамаша, даже развернуть не может!

Наташа выхватила шоколадку и бросила тетке на колени, Димыч стал громко протестовать, потянулся за шоколадкой, чуть не вывалился из «кенгуру». Наташа усадила его поудобней, расправила лямки «кенгуру», встала и спокойно произнесла, обращаясь к тетке:

— Разрешите пройти!

Для народной мстительницы наступал звездный час. Она намертво вросла в сиденье, раздулась, побагровела и даже попыталась схватить Наташу за руку. В итоге она с Димычем чуть не свалились в проход, но удалось вовремя вцепиться в поручень. Троллейбус резко затормозил у остановки. Наташа выскочила в переднюю дверь. Димыч заливался плачем. Все глядели на молодую мамашу с ребенком в «кенгурушке» с жутким, садистским любопытством. Тетка продолжала беззвучно орать сквозь стекло. Наташу затрясло, как в лихорадке. Весь ее спокойный деловой настрой сдуло в миг чужим злобным безумием. Она почувствовала себя беспомощной, совершенно одинокой, незаслуженно обиженной.Димыч продолжал заливаться. Прохожие оборачивались.

Было скользко и очень холодно. После бессонной ночи Наташу сильно знобило, к тому же из груди потекло молоко, свитер промок, а до дома оставалось пройти еще две остановки.

— Димыч, миленький, не плачь, ну, пожалуйста, — бормотала она, осторожно ступая по льду, — перестань, а то я тоже сейчас заплачу. И что ты будешь делать с рыдающей мамой на скользкой дороге? Давай мы оба успокоимся и просто поговорим.

Слезы еще катились у него из глаз, но он уже улыбался, глядя на Наташу снизу вверх, из «кенгурушки».

— Ну вот, солнышко мое, скоро придем домой, ты покушаешь, все будет хорошо. Все будет отлично.

Она чувствовала, как дрожит у нее голос, как неуверенно звучит ее бормотание. Димыч перестал улыбаться, продолжил свой торжественный, громкий рев. Ее неуверенность моментально передавалась ему, он не мог успокоиться, вертелся в «кенгуру», идти становилось все трудней, под ногами был лед, несколько раз Наташа чуть не упала.

«Не раскисай, думай, ищи выход, — твердила она про себя, — не отвлекайся на мелочи, на злобных сумасшедших теток, ты же не истеричка, не идиотка, ты разумный человек, и кроме тебя Сане никто не поможет. Ситуация только кажется безвыходной потому, что ты не спала и нервничала всю ночь, причем так сильно, как никогда в жизни, и нервничаешь сейчас, то есть почти сходишь с ума. Ну, представь, что будет, если ты от ужаса потеряешь голову? Правильно, ничего хорошего. Не бывает безвыходных ситуаций, всегда есть выход. Кто же это сказал? Выход из тупика надо искать там, где был вход…»

Наташа несколько раз словно заклинание повторила про себя этот мудрый утешительный тезис и подумала, что всю эту абсурдность можно понять только тогда когда попадаешь в реальный тупик.

«Возможно, мне надо просто поспать. Совсем немного, вот приду домой, покормлю Димыча и посплю вместе с ним хотя бы пару часов. Авось поумнею».

Ночь была ужасной, она вообще не спала ни минуты, металась по квартире, плакала. После странного ночного разговора Санин мобильный тут же выключился. Она сразу поняла, что с ее мужем случилось нечто ужасное. Он разговаривал как пьяный, язык у него заплетался. Но она знала, Саня пьет мало и никогда не напивается до бесчувствия. У него разумный организм. Лишний алкоголь тут же выплескивается наружу. Саню просто рвет, если он выпьет слишком много. Потом ему плохо, голова болит, но при этом он отлично соображает и контролирует себя.

Судя по тому, что он не соображал, где находится, жаловался на слепоту, ему могли добавить в питье метиловый спирт. Не исключено, что его просто избили, оглушили ударом по голове. Второе, пожалуй, вероятней. Когда они говорили по телефону, рядом слышны были собачий вой и женский крик, причем Наташа четко разобрала слова: «Помогите! Ой, мамочки, сколько крови!»

Обзванивая больницы, она почти не сомневалась, что кровь была Санина. Она представила себе, как ее муж валяется где-то в полуобморочном состоянии, в луже крови, забилась в истерике, даже стала задыхаться, но довольно быстро пришла в себя. Умылась ледяной водой, хлебнула крепкого сладкого чаю, зажмурилась, спокойно и медленно досчитала до пятидесяти.

Простая и разумная мысль о том, что произошло нечто страшное и надо действовать, а не рыдать, прибавила ей сил. Она засела за телефон, и довольно скоро ей удалось выяснить, что муж ее задержан милицией по подозрению в убийстве и в настоящее время находится в районном отделении. Сострадательная девушка в справочной МВД даже назвала ей номер этого отделения.

Увидев мужа, Наташа немного успокоилась. Голова его была цела, крови и серьезных ссадин она не заметила. Он выкрикивал нечто невнятное, но сложно представить человека, который в подобных обстоятельствах сумел бы остаться спокойным и рассуждать здраво. Саня, разумеется, никого не убивал, ничего нелепее нельзя придумать, просто он лопался под горячую руку милиции, такое случается. Главное не паниковать. Он должен вспомнить, что же с ним произошло на самом деле. Судя по тому, что он бормотал и выкрикивал через решетку, ему кажется, будто его подставили. Это чушь, кому понадобилось Саню подставлять? Пройдет шок, все разъяснится.

Она говорила самой себе много правильных и разумных слов, но с каждым шагом по мокрой наледи чувствовала, как слова теряют смысл, превращаются в тупой болезненный гул отчаяния, который наполняет ее душу вместе с ревом машин, свистом колючего утреннего ветра. И нет ничего, кроме ледяного враждебного хаоса вокруг нее и внутри нее.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Павел Владимирович Мальцев в свои пятьдесят три года попал в Монреаль впервые и очень сожалел, что нет у него ни времени, ни сил как следует посмотреть город. Целью поездки был вовсе не «туризм», как это значилось в огромной анкете, которую ему пришлось заполнить, чтобы въехать в Канаду.

Если называть вещи своими именами, целью поездки была совершенно дикая, мальчишеская авантюра, которая могла очень плохо кончиться и для Павла Владимировича, доктора искусствоведения, и для его старшего брата, Дмитрия Владимировича, заместителя министра финансов России. Он, хоть и остался в Москве" но рисковал не меньше.

В авантюру, как в жадную водяную воронку, втягивалось все больше людей, и от этого степень риска увеличивалась. В качестве помощника Павел Владимирович нанял странного, весьма опасного пройдоху, человека с внешностью супермена и с неопределенной биографией. Звали наемника Анатолий Григорьевич Красавченко.

При первом знакомстве пройдоха произвел на Павла Владимировича сильное впечатление. Он поигрывал мускулами, свободно болтал по-английски и по-французски, сыпал медицинскими терминами и байками из жизни российских дипломатов за границей. В нем чувствовалась крепкая хватка.

Высшее пограничное училище КГБ, факультет диверсионно-подрывной деятельности, работа по кадровой проверке командного состава в Афганистане, потом вербовка агентуры в Чечне, после этого — крутой зигзаг, тихая двусмысленная должность представителя фонда ветеранов спорта при Министерстве иностранных дел. Чудо, а не биография, даже если хотя бы половина в ней — правда. Впрочем, седовласый богатырь сразу оговорился, что далеко не все может рассказать о своем героическом прошлом.

Конечно, Павла Владимировича многое … в нем насторожило при знакомстве, однако ведь не наймешь для такого щекотливого дела порядочного человека!

«Проводить профессиональный наркодопрос. — это примерно как зубы рвать под наркозом, — объяснил он Павлу Владимировичу, — главное, чтобы пациент расслабился и доверял врачу, не мешал работать. Когда работа уже идет, надо постараться, чтобы коронка не надломилась, а корень не остался в десне. А то бывает, вместо необходимой информации клиент выкладывает всякие пустяки».

Братья Мальцевы не имели возможности контролировать Красавченко. Свои «зубодерные» операции он проводил наедине с клиентами. Знакомился, входил в доверие, при первой возможности добавлял в любой напиток небольшую дозу вещества, не имевшего ни запаха, ни вкуса. Через несколько минут на клиента накатывала такая страшная слабость, что он не мог шевельнуться без посторонней помощи. Тогда Красавченко делал ему инъекцию еще одного препарата, который и назывался «эликсиром правды». Это была сложная смесь наркотиков-галлюциногенов и антидепрессантов. В течение пятнадцати минут человек отвечал на любые вопросы, выкладывал то, что добровольно, в здравом уме и трезвой памяти, не сказал бы даже духовнику на исповеди. Затем наступал долгий тяжелый сон. Проснувшись, клиент обязан был все забыть.

Для инъекций Красавченко использовал специальные одноразовые шприцы с тончайшими иглами. Найти на локтевом сгибе след укола было невозможно. А введенные в организм препараты рассасывались очень быстро, значительно быстрее, чем клиент пробуждался после долгого сна.

Происходило ли все именно так или Красавченко врал, братья не знали. Он уверял, что использует новейшие разработки секретных лабораторий ЦРУ и Моссад. Максимальный эффект, минимальный вред организму. Никаких последствий. Клиент просыпается свежим и бодрым. Голова у него не болит, кошмары не мучают.

До назначенного времени оставалось десять минут. Красавченко никогда не опаздывал, Павел Владимирович предпочитал приходить на встречи с ним немного раньше, чтобы настроиться, психологии чески подготовиться. Но вместо этого нервничал еще больше. Он не знал, чего ждать от хитрого наемника.

Сидя в маленьком китайском ресторане, Мальцев поглядывал на часы и боролся с искушением достать из кармана радиотелефон, позвонить брату в Москву, поделиться своими опасениями, посоветоваться. Павла Владимировича мучили сомнения и неприятные предчувствия. Ему вдруг стало казаться, что пройдоха в один прекрасный момент решит и его, Павла Владимировича, пропустить через проверку своим чудодейственным «элексиром правды».

— Только смотри, сам не глотни его «правдивого» пойла, — предупредил на прощанье брат, — вообще, Пашуля, будь с ним аккуратней.

Если бы мог представить Дмитрий Владимирович, насколько аккуратно следовало себя вести с Красавченко! За всю свою долгую жизнь Павел Владимирович еще не встречал человека, который вызывал бы у него такую животную брезгливость и такое паническое недоверие. Павел Владимирович даже на стуле заерзал, так захотелось позвонить брату сию же минуту, однако делать этого не стоило. Если Красавченко появится в момент разговора, он что-то почувствует, поймет. У этого хитрого сукина сына удивительное чутье. Слава Богу, он пока верит, будто Мальцев — такой же наемник, исполнитель, лишенный права на полную информацию, и не догадывается, что Павел Владимирович и так называемый «заказчик» — родные братья.

Красавченко появился, как всегда, минута в минуту и, как всегда, подошел бесшумно, со спины. Павел Владимирович заметил его квадратную суперменскую физиономию в зеркале и мысленно похвалил себя, что все-таки сдержался, не стал отсюда, из ресторана, звонить в Москву.

— Ну что ж, поздравляю! Как я и предполагал, ваш план с голландским корреспондентом провалился, — сообщил Красавченко как будто даже с радостью, — она категорически отказалась от интервью. Между прочим, этот вариант был обречен на провал с самого начала. Я не уверен, что вы сумели бы сыграть роль голландца. Скажите честно, вы это придумали потому, что не доверяете мне? Боитесь, повторится история со стариком сторожем? Или опасаетесь, что мне удастся наконец получить информацию и я скрою ее от вас, от заказчика, воспользуюсь сам втихаря?

— Ну, допустим, сыграть роль голландца мне ничего не стоит. Я знаю язык, много раз бывал в этой стране. Повторения истории со стариком я действительно боюсь, ты уж извини, но я просто обязан тебя контролировать. Так было решено с самого начала. А что касается «исчезнуть втихаря», то этого я как раз совсем не опасаюсь. Ты сам знаешь, не выйдет. Ты же не самоубийца.

— Я понимаю, — Красавченко весело подмигнул, вы не хотите оставлять меня с очаровательной дамой наедине. Вам спокойней, если допрос состоится при вас. Но вынужден вас огорчить. Так ничего не выйдет. Даже если бы она согласилась встретиться с корреспондентом, то вряд ли мне удастся уговорить ее провести разговор в гостиничном номере, поздним вечером, в интимной обстановке, — он вальяжно откинулся на спинку бархатного диванчика и принялся листать меню, — тем более мне пришлось сказать, что в гостиницу вас не пускают.

— Почему?

— Потому, что она тут же поинтересовалась, в чем проблема? Разве голландец не может сам подойти к ней в фойе? Она без конца дает кому-нибудь интервью.

— Слушай, так, может, она и отказалась потому, что ты как-то двусмысленно предложил, ляпнул что-нибудь про поздний вечер и интимную обстановку? Она ведь дама строгая, у нее безупречная репутация. Может, она тебя не правильно поняла? Если она в принципе от интервью не отказывается, значит, ты как-то не так просил.

— Ни на что я не намекал и просил вполне грамотно. Просто у нее настроение было неподходящее. Кстати, есть еще одна неприятная новость. Я выяснил, что она вообще не пьет. Это значительно усложняет нашу задачу.

— Ну, кроме спиртного, есть еще кофе, сок, минеральная вода. Ты же говорил, что твой пресловутый эликсир правды не имеет ни вкуса, ни запаха.

— Спиртное усиливает действие препарата, под водочку оно надежней. К тому же если человек знает совершенно точно, что он не употреблял спиртного, ему потом значительно сложней понять причины странного состояния, в котором он находился. Пьющий человек всегда допускает, что мог выпить и отключиться. А у трезвенника внезапный провал в памяти от чашки кофе или стакана сока вызовет серьезные подозрения, особенно если пил он свой кофе или сок наедине с малознакомым человеком.

Подошел официант-китаец, низко склонился, заулыбался, ожидая заказа. Красавченко, как всегда, заказал целую гору еды, Мальцев ограничился порцией своих любимых тигровых креветок и клюквенным соком.

— Ну, я уверен, тебя в твоей разведшколе учили, как спаивать трезвенников и рассеивать подозрения. — Павел Владимирович попытался быть язвительным, но улыбка у него получалась скорее испуганная, чем ироническая.

— А, так вот почему вы при мне не употребляете спиртного? — подмигнул Красавченко. — Да, конечно, нас учили спаивать трезвенников. Но дело не в этом. Я продолжаю настаивать, что к Беляевой нужен принципиально иной подход.

— То есть?

— С ней не надо слишком много разговаривать об умном.

— О ком, прости? — нервно хохотнул Павел Владимирович.

— Все острите? Юмор ваш совершенно не уместен. Я ведь предлагал свою обычную методику. Вы не дали мне санкцию на секс-мероприятие, вы сказали…

— Методика, санкция на секс-мероприятие… Любишь ты выражаться, прости Господи. Тоже мне, дипломат хренов, — покачал головой Павел Владимирович. — Если ты к ней сунешься со своими подходцами, она будет шарахаться от тебя как от чумы.

— Пока еще ни одна не шарахалась. А Беляева прежде всего голодная баба. Голодная в смысле секса.

— Кто? Елизавета Беляева? Ну, это ты, братец, загнул…

— Вы зря смеетесь. Ей сорок, последняя вспышка молодости, последний шанс. Женщина в таком состоянии готова на многие глупости.

— Ну конечно! По-твоему, все они голодные и все готовы на глупости, независимо от возраста, интеллекта и социального положения, причем исключительно ради тебя, единственного и неповторимого. Странно, как до сих пор тебя не обглодали до костей страждущие дамы? У Беляевой кристальная репутация. О ней даже сплетен никаких не распускают. Она верная жена и образцовая мать. Все, что ее интересует в жизни, — семья и работа.

Официант принес для Красавченко огромную тарелку с какой-то сложной курино-рыбной закуской. Перед Мальцевым поставил стакан с клюквенным соком, и Павел Владимирович совершенно рефлекторно подвинул его к себе поближе, подальше от собеседника.

— Это ненормально. Так не бывает, — прошамкал Красавченко с набитым ртом.

— Бывает всякое. Вряд ли она решится рисковать репутацией ради нескольких часов удовольствия с таким красавцем, как ты.

— Дело не только во мне. Еще раз повторяю, ей сорок. Для женщины это критический возраст. Она подсознательно стремится наверстать упущенное. А если женщина замужем двадцать лет и у нее кристальная репутация, то упустила она многое. Это простой психоанализ.

— Ладно, хватит. Нам с тобой не до психоанализа, — поморщился Мальцев.

— Вот здесь вы не правы. Без психоанализа не обойтись. Действовать надо тонко и продуманно.

— Да уж, Беляева — не дед-алкоголик, который за бутылку расскажет что угодно.

— Между прочим, с дедом мне тоже пришлось повозиться. К каждому нужен свой подход. Моя методика рассчитана на простые человеческие слабости, а слабости уравнивают людей. Для поселкового сторожа это спиртное, для сорокалетней добропорядочной женщины — секс.

— Для каждой? — Мальцев осторожно отхлебнул сок.

— Ну, практически да. Просто не всегда это заметно.

— Тебя этому тоже в разведшколе учили?

— Меня учили индивидуальному подходу к людям.

— Однако, при всем твоем тонком психологизме, ты не сумел даже деда-алкоголика, поселкового сторожа, обработать таким образом, чтобы потом можно было оставить его в живых. Ну, что ты на меня так гневно глазами сверкаешь? Разве я подарил деду бутылку, в которой вместо чистого медицинского оказался метиловый спирт?

Официант принес горячее. Тигровые креветки были так обильно политы соленым соевым соусом, что есть их Павел Владимирович не смог. Красавченко поглощал суп из морских гребешков с завидным аппетитом.

— У вас другие функции, и специальность другая, — заметил он, слизнув белесую мутную каплю с ложки. — Я ведь не суюсь в историю минералогии и в ювелирное дело, не пытаюсь рассуждать о Фаберже и о прочих вещах, в которых ничего не понимаю.

— И на том спасибо. А деда мог бы все-таки пожалеть.

— Да? Вы так считаете? Ну что ж, я с вами согласен, жаль старика. Но себя все-таки жальче. Старик болтун, каждый новый человек для него событие, и неизвестно, чем могла бы для нас обернуться его болтовня. В таких вещах лучше не рисковать, к тому же дед и так на ладан дышал.

— Ладно. Бог с ним, со сторожем. Он в итоге дал нам промежуточную информацию, и на том спасибо. Пусть земля ему будет пухом. У тебя есть какой-нибудь определенный план? Не забывай, времени в обрез, ты должен раскрутить Беляеву здесь, в Канаде. В Москве сделать это будет значительно сложней.

— Не беспокойтесь. Я раскручу. Это как раз совсем не сложно. Я продолжу ухаживать за ней, она не останется равнодушна. Если не сексуальный голод, так обычное женское тщеславие сыграет мне на руку. В любом случае, я найду возможность остаться с ней наедине, а остальное-дело техники.

— Только смотри, не отрави ее насмерть своим эликсиром правды. Один труп у нас с тобой уже есть, и если это дойдет до заказчика, он вряд ли одобрит твою излишнюю осторожность.

— А почему это должно дойти до заказчика? Мы не обязаны отчитываться по каждому персонажу в отдельности. Его интересует только результат.

— На сегодня у нас результат скверный. Информации практически никакой, и уже есть один труп. Учти, если вторым трупом станет такая знаменитость, как Елизавета Беляева, то третьим и четвертым можем оказаться мы с тобой. — Мальцев вдруг услышал себя со стороны, и у него заныл желудок.

"Я становлюсь скотиной, — поздравил он себя, и тут же утешил:

— С кем поведешься…"

— Ну, это вы преувеличиваете, мы с вами в любом случае останемся вне игры, — покачал головой Красавченко. — Кто нас вычислит?

— Нас никто не сможет вычислить. Просто не успеет, потому что уберет нас сам заказчик, чтобы ненароком не засветилось его державное имя в процессе расследования.

— Кстати, вы так и не назвали мне его имени.

— Ты думаешь, он мне представился?

— Но вы сказали «державное». То есть он человек известный.

— Нас с тобой это в любом случае не касается. Чем меньше мы о нем знаем, тем лучше. Не забывай, у тебя осталось всего четыре дня. Вариант с интервью уже провалился. Так что очень советую не строить замков на песке, не рассчитывать на свою грандиозную мужскую привлекательность и продумать несколько запасных вариантов.

— Они уже продуманы.

— Вот и отлично. Действуй. Но только прислушайся хоть раз в жизни к доброму совету, не будь таким самоуверенным.

Расплачивался, как всегда, Мальцев. Красавченко просто встал и ушел, даже не поблагодарив за ужин. Ну и черт с ним, чего еще ждать от хама?

Как только Павел Владимирович остался один, он тут же стал названивать брату в Москву. В Москве была ночь. Механический голос сообщил, что абонент временно недоступен.

* * *
— Из вашего пистолета убит человек, которому вы перед этим дважды угрожали. Вы были арестованы на месте преступления. Чтобы не вести долгих разговоров, давайте начнем с чистосердечного признания, оформим все, как положено, и это может смягчить приговор.

— Я не угрожал и не убивал. Я не знаю, каким образом попал в подъезд. Мне было очень плохо.

— Значит, чистосердечно признаваться не желаем?

— Нет. Я не убивал. Я ничего не помню. Мне было очень плохо.

— Вам было плохо… Вы пили перед ЭТИМ?

— Не помню.

— В протоколе сказано, что вы находились в состоянии сильного алкогольного опьянения.

— Я не помню.

— А что вы помните?

— Ничего.

Сане сразу не понравился следователь. Маленький пожилой толстячок, уютный, сдобный, как домашняя теплая выпечка. Именно от таких, внешне добродушных, глуповатых и безобидных, следует ждать неприятностей.

— Завтра будет проведена судебно-психиатрическая экспертиза. Но без всякой экспертизы могу вам сказать, что вы производите впечатление человека вполне вменяемого. Не советую симулировать.

— Я и не собираюсь. Пусть меня проверяет любая комиссия. Я правда ничего не помню. Я же говорил, меня накачали наркотиком, действующим на память. Я очнулся в чужом подъезде от крика и собачьего лая. Никого я не собирался убивать, у меня семья, ребенок маленький.

— Никого не собирались убивать… А зачем купили пистолет?

— Просто так. Сейчас у многих есть пистолеты. Это модно, престижно.

— У многих? У кого, например? Можете назвать поименно ваших знакомых, имеющих огнестрельное оружие?

— Я не стукач.

— Вы не стукач… Ну, хорошо, а вам известно, что незаконное приобретение, хранение и ношение оружия наказывается лишением свободы на срок до трех лет?

Саня молчал и глядел в пол.

— Я задал вам вопрос, — мягко напомнил Илья Никитич.

— Да, — еле слышно произнес Саня, не поднимая глаз.

— Значит, купив пистолет, вы вполне сознательно пошли на уголовное преступление?

— Я не считаю это преступлением.

— Убийство тоже не считаете преступлением?

— Я никого не убивал, — Саня решительно помотал головой, — меня подставили.

— Кто и зачем?

— Понятия не имею.

— Понятия не имеете, — удовлетворенно кивнул следователь.

Дурацкая манера повторять почти каждую фразу собеседника Саню просто бесила. Собственные слова сразу казались глупыми, неубедительными, словно старикан пережевывал их своими вставными челюстями, и получалась жидкая словесная каша вместо осмысленных, продуманных ответов.

— Если бы я знал, кому понадобилось меня вырубать, разве я не сказал бы? Я изо всех сил пытаюсь вспомнить, но не могу.

— Пытаетесь, но не можете… — повторил Илья Никитич. — А что именно вы пытаетесь вспомнить? Что вам кажется самым важным?

— Ну, во-первых, пистолет я из дома не выносил. Мне просто некуда его было положить.

— Да что вы? — удивился Илья Никитич. — Он у вас такой удобный, легкий, карман не оттянет.

— Нет. В дубленке наружные карманы маленькие, а во внутреннем у меня лежал радиотелефон. Пиджак из тонкой ткани, было бы заметно, если бы там лежало что-то тяжелое.

— Хорошо, а внутренний карман пиджака?

— Там бумажник.

— Но есть еще карманы брюк, ваш «Вальтер» запросто туда влезет.

— Нет. Торчит. Брюки узкие.

— Значит, все варианты перепробовали?

— Какие варианты? Я его не брал с собой. Вообще не брал, понимаете?

— Ладно, допустим. В котором часу вы вышли из дома?

— Спросите у моей жены.

— И куда направились? Или об этом тоже спросить у вашей жены?

— Кажется, я был в ресторане.

— Отлично, — обрадовался Илья Никитич, — это уже кое-что. В каком именно ресторане?

— Там танцевала полуголая девушка со звездами на груди, и еще там рассыпалась куча долларов по ковру. Но все это очень смутно, как в тумане.

— Действительно, туману много. Название ресторана, конечно, забыли?

Саня молча кивнул и опустил голову так низко, что Илья Никитич видел только его темно-русую макушку.

— Значит, вы помните, что незадолго до убийства были в ресторане, но пистолета с собой не брали? А каким образом оказались в подъезде убитого, рядом с трупом?

— Я не убивал.

— Послушайте, Анисимов, а может, вы просто забыли, как выстрелили в Бутейко?

— Пожалуйста, не надо издеваться, — Саня вжал голову в плечи, словно опасался, что старик сейчас ударит его, — я не вру вам. Я не мог выстрелить человеку в висок. У меня бы просто рука не поднялась. А мой пистолет должен был лежать дома, в ящике письменного стола.

— Но оказался каким-то мистическим образом на месте преступления. Ладно, Александр Яковлевич, сегодня я свяжусь с вашей женой, она принесет вам смену одежды, а это все мы отправим на экспертизу и узнаем, в какой именно карман вы положили пистолет, когда отправились убивать приятеля.

— Я не…

— Да-да, я понял, вы не убивали, — кивнул Илья Никитич, — вы давали Бутейко деньги в долг?

— Да. Три тысячи долларов.

— Когда это было?

— В июле.

— Вы брали у него долговую расписку?

— Нет, конечно.

— А сроки возврата оговаривали?

— Нет.

— Значит, вы полностью доверяли Бутейко?

— Не знаю. На этот вопрос я сейчас не могу ответить. Простите, у вас случайно нет сигареты?

— Случайно есть. Пожалуйста.

Илья Никитич не курил, но держал в своем столе на всякий случай пачку «Ротманс» и дешевую одноразовую зажигалку.

— Не можете ответить… — задумчиво повторил он, давая Сане прикурить, — что, очередной провал в памяти?

— Если вы считаете, будто я здесь комедию ломаю, то ошибаетесь. Я не симулирую, не строю из себя психа. — Саня жадно затянулся и заговорил очень быстро, затараторил, словно текст был выучен заранее:

— Артём Бутейко был мне должен три тысячи долларов. После кризиса у меня возникли серьезные проблемы. Но из этого не следует, что я убил Артема. Разве покойники возвращают долги? Мне нужны были деньги, а не огромный тюремный срок, не высшая мера. И потом, я бы сразу убежал.

— Вы были слишком пьяны.

— Если бы я собирался убивать, разве стал бы пить перед этим?

— Логично, — кивнул Илья Никитич, — но и выпить для храбрости в такой ситуации тоже логично. Из-за неприятностей после кризиса, из-за сложностей с деньгами вы много и сильно нервничали. Накопилась злоба, она требовала выхода. А тут — должник, который не возвращает деньги. Люди в своих поступках далеко не всегда следуют логике и здравому смыслу. Гораздо чаще ими руководят слепые эмоции, особенно в тех случаях, когда происходит убийство. Вы ведь дважды угрожали Бутейко.

— Угрожал? Ерунда какая… Нет, я напоминал ему о долге, но это нельзя назвать угрозами.

— Расскажите, пожалуйста, подробно, какой разговор состоялся между вами, когда вы в первый раз потребовали вернуть долг.

— Я просто позвонил, спросил, как дела. Я ждал, что он сам вспомнит о деньгах, но он не вспомнил. Я спросил прямо: когда собираешься возвращать? Он ответил, что пока не может точно сказать. Сейчас у него все настолько плохо, что на хлеб не хватает. В общем, он стал жаловаться на жизнь, как все в таких случаях.

— У вас большой опыт общения с должниками? — улыбнулся Илья Никитич.

— Нет… а почему вы так решили? — растерянно моргнул Саня.

— Вы сказали, как все в таких случаях. — Ну, я имел в виду… я говорю не о своем опыте, просто известно, как люди тянут резину и жалуются на жизнь, когда заходит о деньгах… — Саня почувствовал что краснеет, стал запинаться и вообще замолчал.

— Ну, хорошо. А потом, через два дня, и пришли к нему домой и опять говорили о деньгах. Мать Бутейко уверяет, что слышала угрозы.

— Ничего она не могла слышать. Да, я просил его вернуть хотя бы часть. Артем пробил свою программу на телевидении. То есть у него появилась возможность хорошо заработать. Между прочим, это еще раз подтверждает, что убивать его мне было невыгодно. Я просил, а не угрожал.

— Вы пришли к нему специально ради этого разговора, или был какой-то другой повод?

Внезапно Саня замолчал. Илья Никитич с удивлением заметил, как резко изменилось его лицо. Он побледнел, глаза тревожно забегали. Казалось, он мучительно пытается решить для себя что-то важное. Илья Никитич дал ему время подумать, не торопил.

— Да. Повод был, — наконец медленно выдавил Саня сквозь зубы, — я зашел, чтобы посоветоваться с его отцом.

— Очень интересно, — радостно кивнул Илья Никитич, — пожалуйста, конкретней.

— Я не могу… А в общем, теперь уже не важно. Я принес показать отцу Артема одну вещь, чтобы он оценил ее. У моей жены есть старинное кольцо. Большой изумруд, бриллианты. Оно ей досталось от прабабушки. Я просто хотел узнать, сколько оно может стоить. Ну, на всякий случай. Мало ли что? Мы сейчас очень нуждаемся в деньгах. Я ничего не сказал Наташе, она бы ни за что не разрешила продавать кольцо. Она много раз повторяла, что ее прабабушка даже в гражданскую войну, в голод, берегла эту вещь.

— Разве Вячеслав Иванович Бутейко имеет отношение к ювелирному делу? — искренне удивился следователь.

— Имел когда-то. Но об этом в их семье не принято говорить.

«Почему?» — чуть было не спросил Илья Никитич, но сдержался. Он всегда старался не спешить с вопросами, которые вызывали у него особенный интерес.

— Ну и как Вячеслав Иванович оценил кольцо? Оно действительно оказалось дорогим?

— Нет, — тяжело вздохнул Саня, — он сказал, что в изумруде трещина и еще какие-то повреждения, а бриллианты очень мелкие, показатели чистоты низкие. В общем, больше трех сотен долларов за эту вещь получить нельзя. Я Наташе ничего не стал говорить. Принес кольцо, потихоньку положил назад, в шкатулку. Вы тоже не говорите ей, хорошо? Ей будет очень обидно, если она узнает, что я оценивал кольцо и что оно на самом деле так дешево стоит. Это ведь единственная ее фамильная драгоценность.

— Ну, специально не буду сообщать. А там уж — как получится, — улыбнулся Илья Никитич. — Вы давно знакомы с Бутейко?

— Учились в одном классе.

— Дружили?

— Нет, — Саня повысил голос, ответил слишком поспешно и даже шлепнул ладонью по столу для убедительности.

— Значит, в школе вы не дружили. А в последнее время какие между вами были отношения?

— Да никаких не было отношений! Просто приятели. Бывшие одноклассники.

— Кто из ваших общих знакомых мог знать о долге?

— Многие.

— Что значит — многие? Вы давали деньги при свидетелях?

— Нет. Артем забежал ко мне домой на пятнадцать минут, мы выпили по чашке кофе, я дал ему деньги.

— Ваша жена была дома в это время?

— Не помню… А, ну конечно, Наташи не могло быть дома. Весь июль она прожила с сыном на даче у моих родителей.

— Стало быть, никто не видел, как вы давали Бутейко деньги и какую именно сумму?

— Никто.

— Почему, в таком случае, вы утверждаете, что о долге знали многие?

— Да потому, что Артем в последнее время жил в долг. Он брал у всех, кто мог дать, и суммы были примерно одинаковые — от двух до четырех тысяч. Об этом все знали, кроме его родителей.

Илья Никитич задумался на секунду, чуть прикрыл глаза и беззвучно отбил! пальцами дробь.

«Все, кроме родителей… однако о долге стало известно со слов матери убитого. Она сразу назвала Анисимова убийцей и вспомнила про деньги. Позже, придя в себя после короткого обморока, назвала сумму — три тысячи. Собственно, о долге известно только с ее слов. Про угрозы тоже».

— Александр Яковлевич, а какие вообще у Бутейко были отношения с родителями?

— Ну, как вам сказать? Сложные.

— Можно конкретней?

— Понимаете, родители Артема люди старомодные, все из себя добропорядочные, правильные и наивные до ужаса. Таким ничего нельзя объяснить. Если бы они узнали хотя бы приблизительные суммы его трат и его долгов, у обоих бы волосы дыбом встали.

Неожиданно для себя Саня хрипло засмеялся и не мог остановиться. Он вдруг вспомнил, что отец Артема совершенно лысый. Следователь спокойно и терпеливо когда закончится приступ дурацкого нервного смеха. Но Саню уже просто трясло, из глаз брызнули слезы. Хохот перешел в плач. Следователь участливо предложил воды. Зубы стукнули о стекло. Вода попала в дыхательное горло.

— Я не убивал Артема, честное слово, — забормотал он, захлебываясь слезами и кашлем, — я понимаю, доказать невозможно, все против меня, улики, свидетели, но я не убивал. Конечно, вы мне не верите. Но я точно знаю, Артем не говорил родителям про свои долги. Его мама не могла знать. И никаких угроз она не могла слышать. Просто у нее шок, понятно, единственный сын.

Кашель отпустил. Илья Никитич молча протянул ему бумажный носовой платок. Саня вытер глаза, шумно высморкался и немного успокоился, стал говорить медленно, монотонно, и следователю опять показалось, что он произносит заранее подготовленный текст.

— Артем не вылезал из светской тусовки, каждый день должен был появляться на всяких презентациях, в ресторанах, в казино, поддерживать знакомства со знаменитостями. Ему хронически не хватало денег. Он одевался в дорогих бутиках. Он вообще был страшно озабочен своей внешностью, многие часы проводил в примерочных магазинов, знал названия всех фирм-производителей одежды, мог лекции читать по истории костюма, но никогда этого не афишировал. Одевался нарочито небрежно, но в этой небрежности была особенная стильность, был шик. А шик — дело дорогое.

— И родители не замечали, что на нем дорогие вещи?

— Артем уверял их, будто покупает шмотки в самых дешевых комиссионках. Для них что Версаче, что фабрика «Красная швея» — один черт. Тряпка она и есть тряпка.

— Подождите, но в Москве давно нет комиссионных магазинов, — заметил Илья Никитич, — этого они тоже не знали?

— Родители Артема в последние годы покупали что-либо только в угловом гастрономе. Только еду покупали. Кефир, хлеб, макароны. Всем, кто приходил в гости, предлагали горячие черные гренки. Знаете, ломтики ржаного хлеба, обжаренные в подсолнечном масле. Со сладким чаем очень вкусно. Представляете, много лет подряд, из года в год, одно и то же угощение, жареный черный хлеб. С ума сойти можно. А одежду они не покупали вообще. Носили старую. У отца Артема все носки состояли наполовину из штопки. Пиджаки и пальто перелицованные. Ну, знаете, когда вещь распарывают по швам, выворачивают наизнанку, потому, что там ткань меньше изношена, и сшивают заново. Мать Артема целыми днями сидела за швейной машинкой. Старенькая такая машинка, с ножной педалью, которая выглядит как фрагмент литой чугунной ограды.

Саня бормотал, глядя в одну точку, и все ждал, когда же следователю надоест слушать этот бред. Но Бородин сидел молча, расслабленно откинувшись на спинку стула, и глядел на Саню сквозь прикрытые веки. Сане даже показалось, что старик заснул. Ну и ладно, спокойной ночи. Он покосился на Илью Никитича, без спросу вытянул из пачки еще одну сигарету, прикурил.

— Педаль качалась медленно, тяжело, у Елены Петровны отекали ноги. Она многие годы сидела за этой машинкой. И никогда, ни разу, не сшила ничего красивого, нарядного. Обметывала простыни, сострачивала огромные, как паруса, пододеяльники. Артем как-то пришел в школу в плюшевой темно-зеленой рубашке, такой узкой, что казалось, сейчас лопнет по шву, и заявил, будто это последний писк моды, будто какой-то родственник привез из Парижа для своего сына, но у того слишком пузо толстое, не смогли застегнуть пуговицы. На самом деле мать нашла на антресолях старое покрывало и сшила ему рубашку. А узкая она потому, что осталось очень мало невытертой ткани. — Саня загасил сигарету и перевел дух. В кабинете стало тихо. Молчание длилось несколько минут.

«Он не верит, — с тоской подумал, Саня, — ничего у меня не получается. Сейчас он отправит меня назад в камеру».

Этого он боялся больше всего. Каждая! минута в тихом кабинете, наедине со спокойным, вежливым старичком, без вони и ужаса перед соседями-уголовниками, была для Сани сейчас на вес золота. Саня готов был болтать хоть до утра, лишь бы побыть здесь еще немного.

Следователь продолжал сидеть неподвижно, только веки его чуть приподнялись, глаза оживились.

— Ну что же вы замолчали, Александр Яковлевич? — произнес он с едва заметной улыбкой. — Я вас внимательно слушаю. Бутейко пришел в школу в рубашке, сшитой из старого покрывала. Что было дальше?

— Дальше? Ну что могло быть дальше? Все стали спорить, обсуждать эту несчастную рубашку, разглядывать ее, щупать. Кто-то из девочек обратил внимание на то, что швы обработаны зигзагом, а не оверлоком, то есть рубашка сшита на домашней машинке. Но Артем никогда не смущался, если его ловили на вранье. Он заявил, что это тоже писк моды. Самые знаменитые модельеры продают вещи «хенд-мейд», сделанные вручную. В итоге он добился, чего хотел. Весь класс был занят его рубашкой, его персоной. Когда рубашка «хенд-мейд» всем надоела, он выдумал другое. Притащил в школу какую-то брошку со стекляшкой и заявил, что это старинный бриллиант. Рассказал совершенно дикую историю, будто бы его дед копал колодец и нашел шкатулку с драгоценностями. Там, кроме прочего, был этот камень. За ним охотятся все коллекционеры и бандиты мира. Сто пятьдесят лет назад его снесла курица где-то на Урале.

Саня замолчал, вжал голову в плечи. Он ждал, что следователь сейчас взорвется, стукнет кулаком по столу, крикнет, мол, хватит мне голову морочить, не устраивайте из допроса балаган. Какая рубашка? Какая курица? Какое отношение вся эта ахинея имеет к убийству Бутейко? Но вместо этого старик мягко произнес:

— Ну что же вы? Продолжайте, пожалуйста. Я вас внимательно слушаю.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Деньги, конечно, не пахнут. Разноцветные бумажки, захватанные тысячами чужих пальцев, шуршат, как вчерашние газеты с несвежими новостями, как мертвые осенние листья. Нет величины менее постоянной, чем деньги. Они истлевают, переходя из рук в руки, они теряют смысл во времена великих катаклизмов, и портреты, напечатанные на затертых бумажках, как будто усмехаются. Вот, смотри, ради чего ты трудился в поте лица, терял силы, не спал ночами. Хорошо, если трудился честно, не нажил врагов и грехов, а если ради бумажек подличал, предавал, убивал, душу закладывал? Вот, оказывается, сколько стоит твоя бессмертная душа. Ты сам ее так оценил. Тебе не хватит этой бумаги даже на растопку печки, чтобы согреться зимой, когда выключат отопление и придется мастерить «буржуйку».

Впрочем, можно поступить умней, вложить бумажки в другие, более надежные ценности. Но если ты купишь землю, где гарантия, что завтра тебя не выгонят с этой земли те, кто окажется сильней? Дом может рухнуть, сгнить, сгореть, как и все другое добро.

Золото надежней, но оно тяжело и громоздко, в нем нет жизни, света. Стоимость металла определяется всего лишь его весом, но никак не красотой. Было время, когда алюминий ценился дороже золота.

И только драгоценные камни, алмазы, изумруды, красные и синие корунды не падают в цене. Камни — это сгустки великого могущества, источник благ и бедствий. Камень — самое долговечное вещество из всех, что есть в материальном мире. Драгоценный кристалл питается светом, вбирает в себя время, не стареет, не умирает, и многих сводит с ума желание обладать холодным радужным осколком вечности. Он похож на застывшее прекрасное мгновение, которым соблазнял доктора Фауста коварный Мефистофель.

В 1701 году в копи Портиал в Голконде (Южная Индия) безымянный невольник нашел камень такой красоты, что не мог с ним расстаться. Распоров себе бедро, он спрятал светящийся кристалл в свое тело и носил его под кровавой повязкой. Тайну он открыл случайному английскому матросу. Невольник готов был отдать сокровище, но не за деньги, которых у матроса все равно не было, а за свободу. Матрос выполнил свое обещание, индиец вскоре оказался на английском торговом судне и опьянел от прохладного морского воздуха. Сделка состоялась. Матрос извлек алмаз из гноящейся, незаживающей раны, а индийца выбросил за борт.

Судно под английским флагом прибыло в форт св. Георга в Мадрасе. Матрос продал камень губернатору форта Вильяму Питту. Деньги, полученные за алмаз, не сделали матроса богатым и счастливым. Он промотал их в портовых кабаках и, расставшись с последним из нескольких тысяч фунтов, повесился.

А счастливый обладатель алмаза Вильям Питт назвал это чудо природы в свою честь, вернувшись на родину, в Англию, приказал огранить алмаз в совершенный бриллиант. Огранка продолжалась два года и стоила пять тысяч фунтов. Обломки кристалла продали за семь тысяч фунтов.

В 1717 году после долгих ожесточенных торгов Вильям Питт все-таки расстался с камнем, алмаз приобрел за сто тридцать пять тысяч фунтов тогдашний регент Франции герцог Орлеанский. Герцог оказался скромнее губернатора, он переименовал камень, но присвоил ему уже не собственное имя, а всего лишь свою должность. Бриллиант теперь назывался «Регент».

Камень был вправлен в корону Людовика XIV к торжеству коронации 1722 года. Камень, извлеченный из кровавой гноящейся раны безымянного невольника, украшал благородные королевские головы. Последняя из них, голова Людовика XVI, во время Великой французской революции была отрублена косым ножом гильотины.

После кровавой революции Французская республика остро нуждалась в деньгах. «Регент» выломали из короны и продали русскому купцу по фамилии Тресков. Но генерал Бонапарт любил камни, он выкупил знаменитый бриллиант, вставил его в эфес своей шпаги, чтобы вскоре опять расстаться с сокровищем, взяв под залог камня огромную денежную ссуду. Наполеон Бонапарт хотел завоевать мир. Кристалл, который мог уместиться на детской ладони, стоил столько, что хватило на оснащение целой армии. Известно, чем все закончилось и для армии, и для полководца.

Сейчас знаменитый «Регент» покоится на почетном месте в Лувре. Возможно, найдется человек, который сумеет заполучить это сокровище в свою частную коллекцию. Кто знает, как сложится после этого судьба счастливца?

Римский естествоиспытатель Плиний Старший в своей «Естественной истории» писал, что алмаз уничтожает действие яда, рассеивает пустые бредни, освобождает от страха, тускнеет в руке убийцы. Твердость у алмаза несказанная, он так сопротивляется ударам на наковальне, что железо с обеих сторон разлетается, и сама наковальня растрескивается. «Сия неодолимая сила, противящаяся двум сильнейшим веществам в природе, железу и огню размягчается от горячей козлиной крови. Какому гению или какому случаю приписать данное открытие? Кто надумал затеять столь странный итаинственный опыт с поганым животным?»

Римский ученый ошибался. Несмотря на непревзойденную твердость, алмазные кристаллы хрупки и легко раскалываются от ударов. Козлиная кровь не оказывает на них никакого действия.

Чистые сверкающие кристаллы, такие, как «Питт», попадаются редко. Сырые необработанные камни не бросаются в глаза ни своим блеском, ни своей внешней формой. Поверхность их часто матовая и шероховатая, иногда покрыта корочкой постороннего вещества, которую называют «рубашкой». В средневековых лапидариях, специальных трактатах, посвященных целебным и магическим свойствам драгоценных камней, утверждается, что алмазы растут семьями, один маленький, другой большой, кристаллы мужские и женские. Они питаются небесной росой и рождают детенышей. Для них, как для человеческих детей, появление на свет в «рубашке» — счастливый знак.

Ранней осенью 1829 года на Урале, в Горноблагодатском округе, в деревне Калининской бабушка Аполлинария Попова вышла утром поглядеть, как дела у белой курицы-несушки. Курицу звали Мотя. Она была старая, жирная и необычайно яйценосная. Заглянув в лукошко, выложенное мягкой соломкой, Аполлинария Ивановна, к ужасу своему, не обнаружила теплых крупных яичек цвета топленого молока, которые обычно к завтраку приносила Мотя в количестве не меньше трех штук. В чистой соломке покоилось одно-единственное яйцо, по размеру меньше голубиного, грязное, серое, а главное, какое-то квадратное.

— Ой, батюшки, да что ж это за пакость такая? Неужто сглазили куру? — воскликнула Аполлинария Ивановна, перекрестилась и быстро забормотала:

— «Да воскреснет Бог, и да расточатся врази Его…»

Кряхтя, охая и бормоча молитву на изгнание нечистого, Аполлинария Ивановна отправилась в сени. Лукошко она несла осторожно, на вытянутых руках, и боялась смотреть на квадратного недоноска, боялась дышать исходящим от него колдовским смрадом, хотя на самом деле пахло из лукошка просто куриным пометом.

Старший внук Аполлинарии Ивановны, четырнадцатилетний Павлик, собирался на работу, мыть золото.

— Ты погляди, Павлуша, напасть какая, — бабушка дала ему лукошко, — куру-то нашу сглазили, я знаю кто, Раиска-бобылка, ведьма проклятая. Помнишь, третьего дня Мотенька пропала? Раиска ее к себе заманила на двор, у ней есть черный петух, бабы говорят, петух этот особенный, заговоренный. Ему сто пятьдесят лет, он никогда цыпленочком не был, откуда взялся, неизвестно. Если какую курицу покроет, она сразу нестись перестает. Ой, беда, Павлуша, жалко куру-то, теперь только в суп ее разве, да и то не знаю, не будет ли вреда от такого супу?

— Ладно тебе, бабушка, — Павлик осторожно взял маленькое грязное яичко в руки, поскреб ногтем твердую грань, — куры наши бегают не к Раиске на двор, а к прииску, вокруг кашеваров пасутся, там и пшено, и хлебные крошки. Раиска-бобылка тут ни при чем. И петух у нее самый обычный, просто черный, как уголь, и драчливый, как бес. А на прииск к кашеварам бегают подкормиться не только с нашего двора куры, но и со всех соседних. — Павлик говорил рассудительно, как взрослый, а сам все скреб странное яичко, рассматривал его на свет.

— Ну да, как же, на прииск, — продолжала ворчать бабушка, — там пшено старое, прогорклое, чего им, курам-то, бегать? Вон я ее, голубушку, отборным зерном кормлю, никуда ей не надо бегать со двора. А ты, Павлуша, простокваши покушай с хлебцем, да брось на это чудо-юдо глядеть, выкинь его скорей, от греха подальше, а лучше в болотце утопи.

Но Павлушу вдруг как ветром выдуло из избы. Он сбежал с крылечка, крепко сжимая в кулаке грязное чудо-юдо. Лицо его раскраснелось, глаза заблестели. Остановившись на бегу, он развернулся, подбежал к Аполлинарии Ивановне и быстро зашептал ей на ухо:

— Бабуля, ты соседкам про это яичко не болтай. Никому ни слова. Поняла? — И тут же убежал, так и не покушав простокваши с хлебом.

Летом Павлик Попов работал на Крестовоздвиженских золотых приисках, принадлежавших Бисерскому заводу графини Порье. 3 июля он нашел странный кристалл, крупный, бесцветный, прозрачный. Через два дня на прииск явился сам граф Порье вместе с минералогом Шмидтом, и вскоре в Петербург министру финансов графу Канкрину была отправлена срочная депеша. Граф Порье писал:

«3 июля приехал я на россыпь вместе с господином Шмидтом, и в тот же день, между множеством кристаллов железного колчедана и галек кварца, открыл я первый алмаз. Алмаз этот был найден накануне 14-летним мальчиком из деревни Калининской Павлом Поповым».

Разумеется, сам Павлик об этом письме понятия не имел, не знал, что имя его войдет во все учебники и научные труды по минералогии. Но отлично понимал, что такое эти прозрачные кристаллы и сколько они стоят.

Ранней осенью 1829 года несушка Мотя склевала на прииске крупный, чистый алмаз, а потом выкакала его в лукошко.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

За окном падал крупный снег. Было светло от снегопада и так тихо, что слышно, как в пяти километрах от дома гремит " по ледяным рельсам одинокая электричка.

Подмосковный дом Дмитрия Владимировича Мальцева был большим и теплым, с центральным отоплением, с тремя ванными комнатами и двумя маленькими душевыми. В гостиной, в столовой и в спальне Дмитрия Владимировича имелись еще и камины, настоящие, с ажурными экранами, с полным набором всяких щипцов, кочерег, щеток, совков и совочков для углей.

Дмитрий Владимирович всегда растапливал камины сам, выкладывал сухие поленья красивой пирамидкой, и все пытался научить Варю этому нехитрому делу. Но у нее еще ни разу не получилось, она напихивала целую кучу бумаги, однако слабый синеватый огонек дрожал и гас, оставляя тонкие извилистые стебельки дыма, которые напоминали Варе худеньких тающих привидений из детского фильма «Каспер».

Снег пошел с вечера, а к ночи превратился в метель. Варя сначала глядела в окно на крупные, подсвеченные фонарем снежинки. Потом на розовые сполохи тлеющих углей в камине. Наконец уставилась в потолок и стала считать слонов.

Перед ее мысленным взором медленно продвигалось тяжелое темно-серое стадо. Слоны топали по потолку. Они маршировали в ногу, как солдаты на параде. Ритм был упорно-однообразным. Главное, не увлекаться счетом, не забывать о сладких стонах и двигаться, двигаться. Главное, не думать о том, что внизу вода, сто пятьдесят литров воды, от которой отделяет только прорезиненная ткань матраца и тонкая шелковая простыня.

Ритм нарастал. Водяной огромный матрац колыхался, как груда желе. Слоны неслись по потолку. У Вари устали ноги. Она была мокрой от пота, чужой кисловатый липкий пот впитывался в ее поры. Она утешала себя простыми мечтами о том счастливом моменте, когда встанет наконец под душ, вы давит на губку ароматный зеленый гель и будет долго, тщательно мыться. До этого пока далеко. Терпеть еще минута двадцать, не меньше. Это целая вечность!

Дробный слоновий топот постепенно сливался в долгий сплошной звук, напоминающий громовой раскат. Ей казалось, стадо несется уже не по потолку, а по ее распластанному телу. Она чувствовала себя совершенно плоской, ее втаптывали в упругую подвижную мякоть матраца. Потный пыхтящий на ней мужчина весил не меньше ста килограммов. Он всегда был сверху. Он терпеть не мог иных позиций, кроме этой, самой примитивной. Все прочее считал извращением.

Сил у него было много, а фантазия отсутствовала напрочь. Первые две недели с его тонких сухих губ не срывалось ни звука, ни поцелуя. Сорок минут гробовой тишины и мерного, тяжелого ритма телодвижений. Но потом он расслабился, разыгрался. Он стал иногда целовать Варю, посасывал, покусывал ее ухо, стонал и вскрикивал странно высоким голосом. Вот тогда и появилась у нее надежда. Она поверила, что все будет хорошо.

Этот человек, один из самых богатых и влиятельных в России, этот упругий молчаливый толстяк с желтоватыми, блестящими, как мокрый суглинок, глазами, с короткой бычьей шеей, широкими волосатыми запястьями и тонкими, как у женщины, холеными пальцами, женится на ней.

Дмитрий Владимирович Мальцев официально числился заместителем министра финансов, однако его влияние и его полномочия распространялись далеко за пределы этой сравнительно скромной государственной должности. Кроме ежедневных сорока минут потной гимнастики с Варей на водяном матрасе, во все остальное время суток у него был глубокий начальственный бас. Каждое утро он пробегал пять километров по лесу босиком, в одних трусах, в любую погоду, потом плавал в ледяном бассейне. В свои пятьдесят шесть лет он был здоров, как боров, как племенной бык, как дикий африканский слон.

Температура воды в бассейне поддерживалась постоянная, зимой и летом плюс семь градусов. Если подойти к краю, можно было заметить льдинки, тончайшие, прозрачные, как контактные линзы. Иногда ночью, когда тишина была особенно глубокой, Варе казалось, что она слышит, как они позванивают, сталкиваясь на черной глади воды с отражениями бледных зимних звезд.

«Вода — это красиво и совсем не страшно, — убеждала себя Варя, глядя в черную глубину бассейна, — ты должна привыкнуть к воде. Тебе везло, три года он не ездил с тобой на морские курорты. Врачи сказали ему, что солнце для него вредно, что-то такое с кожей, опасно загорать. Однако теперь разрешили. Этим летом он намерен отправиться в Ниццу. Тебе придется войти в море. Ты должна быть готова к этому, иначе потянется цепь вопросов и подозрений, он не успокоится, пока не выяснит истинную причину твоего страха. Он узнает о тебе все, и твои великие планы растают, как эти хрупкие льдинки».

Она проводила с собой эту психотерапию не только стоя у бассейна, но и лежа на водяном матрасе. Ей хотелось кричать от ужаса, когда она чувствовала под собой тяжелую, тугую, смертельно опасную массу воды.

«Ты не должна бояться. Ты ведь хочешь, чтобы он женился на тебе?»

— Да… — простонала Варя, почти не разжимая стиснутого рта.

Ноги заныли нестерпимо. Правое ухо было мокрым, он измусолил мочку, вымазал слюной шею. К шее прилипли влажные пряди. Считать слонов стало невозможно, стадо слилось в одну сплошную свинцовую массу. Черная тяжелая толща воды почти сомкнулась над ней, не давая дышать. Варя закричала, глухо, сдавленно. Она позволила себе этот крик потому, что он был вполне уместен, он был кстати, и энергичный трудолюбивый толстяк благодарно поцеловал ее в губы, погладил по волосам.

Дмитрий Владимирович Мальцев был полностью удовлетворен. Он почувствовал себя настоящим мужчиной. А Варя была счастлива, что все кончилось и можно идти в душ.

Она оставила Мальцева лежать с закрытыми глазами и блаженным выражением на потном лице. Она видела, как он, не открывая глаз, протянул руку и включил радиотелефон, с которым никогда не расставался, отключал только на сорок минут любви, не более.

Варя накинула халат и выскользнула из спальни. Не успев прикрыть за собой дверь, она услышала слабое треньканье радиотелефона и хриплый, недовольный голос:

— Да… Нет, я тебя отлично слышу, но мне не нравится твой голос… Я понимаю… Честно говоря, мне сразу эта твоя идея с голландским корреспондентом показалась дурацкой. Извини, но актер из тебя никудышный. Слушай, Павлуша, откуда в тебе этот юношеский авантюризм?.. Что ты сказал? От страха? Ну, знаешь, братец дорогой, трусости я в тебе никогда не замечал. Ладно, это не телефонный разговор. А вообще, все к лучшему. Он профессионал, пусть и работает своими методами. Что ты молчишь? У тебя появились сомнения? Хорошо, объясни… Ладно, Паша, брось, не преувеличивай, мало ли у кого какие сексуальные проблемы? Это не мешает ему оставаться профессионалом… Ну, знаешь, так нельзя, ты его нашел, ты уверял меня, будто он классный специалист, а теперь кричишь, что мы связались с идиотом… Вот это правильно, отдохни, погуляй, пройдись по антикварным лавкам, как раз у отеля «Куин Элизабет» есть пара-тройка приличных антикваров. Кстати, как тебе Монреаль? Ты ведь в Канаде раньше не бывал… Да, действительно, есть что-то общее с Нью-Йорком, но Америка все-таки колоритней. А с этим твоим дипломатом все нормально. Из того, что он считает себя роковым мужчиной, вовсе не следует, что он полный идиот. Пожалуйста, прекрати паниковать. Все, будь здоров.

Разговор длился не больше трех минут. Мальцев говорил довольно громко, все-таки его собеседник, его любимый младший брат Паша, находился на другом полушарии Варя, стараясь не дышать, застыла у двери, дослушала до конца и только потом отправилась в душ.

* * *
У большинства оперативников дотошность старшего следователя Бородина вызывала острое раздражение. Работать по делу, которое ведет Бородин, считалось чем-то вроде дисциплинарного взыскания. Про Илью Никитича говорили, что он любого, самого терпеливого оперативника за Можай загонит и доведет до белого каления.

Проглядев материалы дела об убийстве журналиста Бутейко, капитан Иван Косицкий загрустил. Судя по тому, какие мероприятия планировал проводить по этому делу следователь, работа предстоит нудная, а главное, совершенно бессмысленная. Действительно, зачем возиться, если все очевидно? Окажись на месте Бородина другой следователь, он бы только радовался такому классному делу. Все прямо как на подбор: вот тебе и труп, и убийца с оружием и мотивом преступления. Посиди пару дней, позанимайся писаниной, оформи все, как положено, и не дергай ни себя, ни других.

И кому только в голову пришло вручить этот подарок зануде Бородину? Если бы не Илья Никитич, дело через неделю было бы в лучшем виде передано в суд, и Анисимов А.Я. отправился бы отбывать свою заслуженную «пятнашку».

И все-таки капитан Косицкий понимал, что кривит душой. Несмотря на простоту и очевидность дела, следователь Бородин скорее все-таки прав, чем не прав. Слишком много белых пятен. Не опрошены свидетели, не проведены экспертизы. Сначала надо выяснить, точно ли заслужил Анисимов А.Я., ранее не судимый и вполне нормальный парень, эту свою «пятнашку», Ведь, кроме самого Анисимова, наказаны будут и его двадцатилетняя жена, которой придется во всех анкетах писать, что муж ее осужден по убойной статье, и крошечный сын, которому придется расти без отца. Есть еще у этого Анисимова мама с папой, вполне нормальные люди. В общем, капитан Косицкий решил, что с него не убудет, если он погуляет по большому тихому двору, поговорит с жильцами первого этажа.

Правда ведь интересно, почему никто не услышал ночью выстрела, хотя пистолет был без глушителя? Каким образом подозреваемый умудрился беззвучно упасть с лестницы, не получить ни единого ушиба и заснуть здоровым крепким сном запойного пьяницы? Ведь что получается: пока он поджидал свою жертву в подъезде, он отлично соображал, потом хладнокровно пальнул в упор, в висок своему бывшему однокласснику, прошел несколько шагов к лестнице и тут же вырубился? Был трезв, потом стал пьян, хотя напился вроде бы не в подъезде, не за упокой души убиенного приятеля.

Иван не спеша обошел кирпичный дом, в котором еще недавно жил журналист Артем Бутейко. Обычная девятиэтажка, три подъезда, тонкие стены, низкие потолки. Домофоны установлены в каждом подъезде, но ни один не работает. Перед домом просторный двор с детской площадкой, с двумя рядами гаражей-"ракушек".

Во дворе было пусто, только молодая мама с коляской сидела на спинке поломанной лавочки, съежившись, как продрогший воробей, да на спортивной площадке парнишка лет шестнадцати выгуливал толстого вялого боксера.

Скудное зимнее солнце спряталось, и сразу как будто похолодало. Женщина спрыгнула со своего насеста и покатила коляску к подъезду, к тому самому, где произошло убийство. Иван решительно последовал за ней.

— Добрый день, — он представился и показал удостоверение, — вы в этом подъезде живете?

— Да, а что? Вы насчет убийства? — Лицо ее моментально оживилось.

Постоянные обитатели московских дворов, бабушки, мамы с маленькими детьми, бездельники-подростки и бомжи, в последнее время все реже соглашались выступать в роли свидетелей. Еще недавно многие с удовольствием выкладывали оперативникам все, только успевай вопросы задавать. А сейчас что-то изменилось. Наверное, произошло то, чего так упорно добивались средства массовой информации.

Окончательно подорвана вера в милицию, и большинство людей живет в полной уверенности, что преступников давно никто не ловит, все воруют и берут взятки, и вообще бандит симпатичней милиционера. А возможно, просто настало время, когда бесплатно никто не раскроет рта. Скоро для того, чтобы узнать дорогу у прохожего, придется платить. А свидетеля, который согласится хоть что-то рассказать, надо будет награждать не только деньгами, но и медалью за гражданское мужество.

Однако на этот раз капитану повезло. Мамаша с коляской была готова отвечать на вопросы.

— Так точно, я насчет убийства, — радостно закивал Иван. — Скажите, пожалуйста, вы ночью слышали выстрел?

Женщина пожала плечами, задумалась на секунду и медленно произнесла:

— Вы знаете, я как раз живу на первом этаже, дверь напротив лифта. У нас в квартире отлично слышно, что происходит на лестничной площадке. Этого парня застрелили около двух часов ночи?

— В час сорок пять.

— Ну да, я в это время была в ванной, и вода у меня не лилась. Я слышала какую-то возню на площадке, постоянно хлопала входная дверь, она у нас железная, тяжеленная, звук по всему подъезду разносится, даже если придерживать.

— Дверь хлопнула несколько раз? — насторожился капитан. — А точнее вспомнить не можете?

— Ну, я, конечно, не считала, — пожала плечами женщина, — но точно больше двух. Понимаете, было такое ощущение, что кто-то ходит туда-сюда, и всю ночь стоял грохот, как весной. Потом все затихло минут на тридцать. Я спать не ложилась, сидела на кухне, чай пила. Ну, а потом уж начался шум, обнаружили труп, приехала милиция.

— Подождите, вы сказали, стоял грохот, как весной. Что вы имели в виду? Грозу, что ли?

— Петарды, — объяснила женщина, — весной в нашем дворе каждую ночь запускают петарды. Как первые теплые ночи наступают, выходят подростки, стоят во дворе до утра и развлекаются. Ну, еще в Новый год, конечно, тоже палят. Так вот, этой ночью, ни с того ни с сего, настоящую канонаду устроили, как раз между часом и двумя. Я подумала, может, у кого-то день рождения или свадьба. И еще, как раз без чего-то два я открыла форточку и увидела, как человек пробежал мимо окна. Окно кухни рядом с подъездом, я обратила внимание на него потому, что, во-первых, он бежал, во-вторых, у него были широченные плечи. Такой, знаете, «качек» с бычьим затылком. Гора мускулов. Он промчался от подъезд к повороту в переулок. Лица я, конечно, не разглядела, я ведь смотрела из света в темноту, но силуэт запомнила.

— Вы сказали, это было без чего-то два. Точнее не помните?

— К сожалению, нет. Я на часы не взглянула.

Капитан поблагодарил женщину, уселся на спинку лавочки, достал сигареты.

«Петарды — это очень интересно. В ту самую ночь, в то самое время, когда прозвучал выстрел, во дворе запускали петарды. А из подъезда выбежал плечистый тяжеловес. И дверь хлопала то и дело. Хорошо бы еще с кем-нибудь побеседовать на эту тему, если, конечно, найдутся желающие».

Он оглядел двор. По-прежнему было пусто, только парнишка продолжал тренировать своего толстяка боксера на спортивной площадке. Не худо бы с ним тоже пообщаться. Собачники часто выгуливают своих питомцев ночами.

«Может, мне второй раз повезет? Может, и этот парень тоже что-то видел, — подумал капитан, пытаясь прикурить на ветру, — хотя, между прочим, повезет не мне, а Анисимову. Для меня-то как раз все эти неожиданные подробности — лишняя головная боль».

Хлопнула дверь подъезда. Вышла белокурая высокая девушка в ярко-голубой куртке. Капитан заметил, как хозяин боксера замер, а потом побежал навстречу девушке.

— Лена, подожди!

У парнишки ломался голос, крик получился смешной, петушиный.

— Ну, что тебе? Я же сказала, оставь меня в покое.

Они остановились у лавочки, на которой сидел капитан. Боксер тяжело подпрыгивал, пытаясь лизнуть девушку Лену в лицо.

— Лен, ты куда? В магазин? — тревожно спросил мальчик.

— Никуда. Отстань.

— Ты что, обиделась?

— Сказала, отвали. Тоже мне, Отелло хренов. Видеть тебя не могу, — девочка говорила сердито, отрывисто, однако продолжала стоять, не уходила. Капитан подумал, что шансы у парнишки все-таки есть.

— Лен, я правда не следил за тобой. Так случайно получилось. Я просто с Жориком вышел погулять. Он сожрал что-то, его всю ночь несло, каждые полчаса просился.

— Да, конечно! У Жорика понос, а у тебя золотуха. Все, отвали. И не звони мне больше, понял?

— Лен, я ничего не видел, честное слово.

— А зачем спрятался? Ты следишь за мной, ты проходу мне не даешь. Отстань.

— Я не следил. Делать мне нечего, что ли? Думаешь, мне так приятно было видеть, как ты с Сизым целуешься?

— Я? С Сизым? — Девочка презрительно фыркнула. — Совсем сдурел? Мы просто стояли, разговаривали. И вообще, это не твое дело.

— Ага, разговаривали. В половине второго ночи. Лен, у него каждый месяц новая девчонка, он только с виду крутой, а ты знаешь, где он работает? В морге санитаром! Как с таким целоваться можно?

— Ничего не в морге. Он в первом медицинском учится на втором курсе. И вообще, я сказала, это не твое дело. Ходишь за мной, ходишь, суешь всюду свой нос. Надоело.

— Считай, я вообще ничего не видел. Этот придурок как начал палить, я чуть не ослеп. И Жорик чуть с ума не сошел, он ведь боится грохота до смерти.

— Так, стоп, ребята! — вмешался Косицкий. — Что за грохот? Кто начал палить?

Они уставились на него удивленно и неприязненно.

— Ладно, я пошла, — сказала Лена.

— Нет уж, будьте любезны подождать! — Капитан достал удостоверение. — Я из милиции. У вас здесь во втором подъезде произошло убийство. Вы только что сказали, кто-то в это время запускал во дворе петарды. Вы видели кто?

— Придурок какой-то, — растерянно моргнув, ответил мальчик, — взрослый мужик. Я подумал, может, пьяный, или под кайфом, или просто сумасшедший.

— В котором часу это было?

— Ну, я специально на часы не смотрел… Я с собакой гулял, у него понос, я в первый раз с ним вышел около двенадцати, минут пятнадцать гулял, потом мы пошли домой, я только ботинки снял, он опять стал проситься. У него часто такое бывает, находит какую-нибудь дрянь на помойке, и бегай с ним на улицу до утра.

— Да, конечно, это всем очень интересно, — усмехнулась Лена, — это надо в протокол занести, что у твоего Жорика был понос. Между прочим, я тоже кое-что видела, например, как мужчина убегал, здоровый такой, тяжеловес, плечи широченные, голова прямо из плеч, никакой шеи. Выскочил из этого подъезда, и вперед. Тот, который петарды пускал, бросился за ним. Они за угол повернули. Я их не могла разглядеть, было темно и далеко. Только силуэты.

— А того, который пускал петарды, можешь описать подробней?

— Нет. Я же сказала, только силуэты.

— А ты?

— Я тоже его не особенно разглядел, — пожал плечами мальчик. — Но пару раз сильно вспыхнуло, его всего осветило, с ног до головы. Роста небольшого, примерно с меня. Но довольно толстый. В темной короткой куртке, ноги, знаете, как у толстых бывают «иксом». Он когда побежал, было видно, что не спортсмен. Бежал вразвалочку, тяжело. Я из-за него не мог как следует собаку выгулять. У пса расстройство желудка, а когда петарды грохают, он боится, не может нормально сделать свои дела.

— Опять ты про собачий понос, — презрительно усмехнулась Лена, — ничего интересней придумать нельзя!

Мальчик виновато покосился на нее и продолжал:

— Просто если уж рассказывать, то по порядку. Все-таки человека убили. Правда, что он известный журналист?

— Ну, в общем, да, — кивнул капитан, — известный.

— Так вроде, это, убийцу взяли на месте преступления, — вдруг вспомнил мальчик, — по «Дорожному патрулю» показывали, там так и сказали. Вам что, доказательств не хватает?

— Хватает, — буркнул Иван, — тебя как зовут?

— Дорофеев Николай.

Капитан записал в блокнот имена и адреса свидетелей, поблагодарил, попрощался, спрыгнул со скамейки.

— А может, этот мужик специально петарды палил, чтобы выстрела не было слышно? — прозвучал у него за спиной приглушенный голос девочки Лены.

* * *
Прежде чем поехать в юридическую консультацию, Наташа Анисимова отвезла ребенка к маме.

— Я, между прочим, нисколько не удивлюсь, если окажется, что это он убил, — заявила Кира Георгиевна, как только Наталья переступила порог, — я знала с самого начала, чем закончатся эти его темные делишки.

Наташа вдруг подумала, что фразу эту мама подготовила заранее, как только услышала, что случилось, тут же принялась произносить торжественные внутренние монологи.

— Мама, перестань, — слабо простонала Наталья, стягивая с сына комбинезон, — какие темные делишки? О чем ты?

— Ты отлично знаешь, о чем я! Продажи, перепродажи. На нормальном языке это называется спекуляцией. За это раньше сажали в тюрьму. А теперь, пожалуйста, придумали: бизнес. Там, где бизнес, сразу начинается криминал, как у вас принято говорить, разборки, бандитские крыши. О ребенке бы подумал, о тебе.

— Он и думал о нас, он деньги зарабатывал.

— У тебя только деньги в голове! В вашем поколении столько цинизма, что с вами страшно разговаривать. Вы слепы и глухи ко всему, что не приносит материальной выгоды. Когда ты была маленькой, ты была так далека от этого. Чистая, совершенно не меркантильная девочка, много читала, занималась музыкой, бальными танцами, фигурным катанием. И ради чего? Чтобы бросить институт и стать домохозяйкой, женой нового русского?

Кира Георгиевна растопырила пальцы веером и помахала рукой у Наташи перед носом, скорчив при этом надменную гримасу. Наташа не выдержала и рассмеялась.

— Ничего смешного, — проворчала Кира Георгиевна, — тупой апломб, наглость и жестокость. Вот законы, по которым живет твой муж и подобные ему. Он мог своровать, убить. Там у них это нормально, в порядке вещей.

— Мама, где — там? Что ты плетешь, подумай… — Она безнадежно, тяжело вздохнула и замолчала на полуслове.

Возражать не было сил, разговор старый, гадкий, стоило вернуться к нему, и сразу во рту почему-то возникал вкус прогорклой овсянки. Кира Георгиевна не любила своего зятя Саню и никогда не скрывала этого. То, что произошло, подтверждало ее правоту: Саня темная личность, человек без внутреннего стержня, без принципов и нравственной основы.

Вместо того чтобы работать по специальности, инженером-строителем, он занялся чем-то сомнительным, торговал всякой дрянью, таблетками для похудания, средствами для выведения волос, эликсирами, поднимающими мужскую потенцию, омолаживающими витаминами, причем все это активно и неприлично рекламировалось, объявлялось чудом фармацевтики, лекарствами двадцать первого века, но не было одобрено Минздравом, и неизвестно, какие имело побочные эффекты. Сама Кира Георгиевна двадцать пять лет честно прослужила в районной санэпидемстанции рядовым врачом-гигиенистом, с мужем развелась, когда Наташе было три года, с тех пор презирала всех мужчин вообще и каждого в частности. Чем старше становилась Наташа, чем явственней маячила перспектива ее собственной, отдельной взрослой жизни, тем чаще и вдохновенней произносила Кира Георгиевна свои монологи о цинизме и бездуховности современных молодых людей. Когда появился Саня, вся эта кипящая лава презрения обрушилась на него, и возражать не имело смысла, тем более сейчас.

Наташа уже несколько минут пыталась снять с Димыча шапку. Она вышла из дома без перчаток, руки ее застыли и все не могли отогреться. Распухшие пальцы никак не справлялись с узлом. Димыч хныкал, ему хотелось спать, ему не нравилось, что его так долго и неловко раздевают, тормошат, к тому же его пугал сердитый голос бабушки, он чувствовал, что взрослые ссорятся, и готовился зареветь всерьез. Если бы он не был таким усталым и сонным, наверное, уже давно заглушил бы своим ревом это взрослое безобразие.

— Дай-ка я развяжу, ты только путаешь! — Кира Георгиевна отстранила Наташу, присела на корточки перед Димычем. — Что ты здесь накрутила? Не могла нормально завязать? Ты хоть позавтракать успела?

— Я не хочу есть.

— А в голодный обморок хочешь хлопнуться, ко всем прочим радостям? То же мне, декабристка, жена ссыльнокаторжного. И нечего на меня так смотреть. Иди, возьми там сыру в холодильнике, бутерброд себе сделай. Деньги, деньги… Больные вы все, честное слово. Вот и сейчас наверняка у тебя только и крутятся в голове суммы с нулями. Ты о другом должна думать. Ты должна, наконец, сделать серьезные выводы. У тебя сын растет.

— Какие выводы, мама? — крикнула Наталья из кухни и хлопнула дверцей холодильника.

— Самые серьезные, Наташа. Самые серьезные. С кем ты живешь? Как ты живешь? Ты посмотри, какие люди окружают твоего мужа. Один только этот Вова Мухин чего стоит! У него на лбу написано, что он настоящий бандит, если только на таком узком обезьяньем лобике может уместиться какая-нибудь надпись. Кстати, он заходил к вам позавчера, когда ты была у врача.

— Кто? — крикнула из кухни Наташа и уронила нож.

— Вова Мухин.

— Мама, что же ты не сказала?

— Ну, забыла, прости. Неужели это так важно? И что за манера — орать через всю квартиру? Хочешь поговорить — зайди в комнату. Ребенок засыпает, а ты кричишь.

Наташа влетела с бутербродом в руке. Кира Георгиевна успела раздеть Димыча и уложить в постель. Они стали разговаривать шепотом.

— Зачем он заходил?

— Откуда я знаю? Он мне не докладывал. Вообще, ни здравствуйте, ни до свидания. Хам.

— Подожди, мама, я не поняла. Расскажи все по порядку. Он позвонил в дверь, ты открыла…

— Нет, мы с ним встретились внизу в подъезде. Мы с Димычем возвращались с прогулки, он нас чуть не сшиб дверью. Я смотрю — физиономия знакомая. Поздоровалась, он не ответил. Вот и все общение.

— А ты уверена, что это был Вова Мухин? Ты, кажется, видела его не больше двух раз, и очень давно.

— Я еще не в маразме, слава Богу, и память на лица у меня отличная. Ладно, ты не болтай, ешь. Бледная как смерть. Смотри, не доедешь до адвоката.

Наташа принялась за бутерброд. Хлеб был ее любимый, бородинский, к тому же еще теплый. И сыр «чеддер», тоже ее любимый, но жевала она вяло, без всякого аппетита.

— Мам, а когда ты вернулась в квартиру, там ничего не изменилось?

— О, Господи, — тяжело вздохнула Кира Георгиевна, — ну что там могло измениться? Никого ведь дома не было.

— И все-таки, постарайся вспомнить. Это очень важно.

— Наталья, у тебя губы дрожат, ты посмотри на себя в зеркало, на кого ты похожа. Подумай, до чего твой драгоценный Санечка тебя довел! Вот это важно, и об этом ты должна сейчас думать.

— Ну что ты меня все пилишь? И так тошно. Пойми же ты наконец, Саня не убивал, его подставили, поэтому сейчас важна каждая мелочь. Вместо того чтобы ворчать, ты бы лучше попыталась вспомнить все подробно про Мухина.

— Да, конечно, этот самый Мухин его и подставил, я все видела, но тебе нарочно не хочу говорить. — Кира Георгиевна саркастически усмехнулась. — А тебе не приходит в голову, дорогая моя девочка, что если это произошло, значит, были причины. Вот меня, например, никто никогда не подставит. И тебя, я надеюсь, тоже.

Наташа ничего не ответила, глотая слезы, отправилась в ванную, чтобы сцедить молоко в бутылочку для следующего кормления.

На прощанье, уже на лестничной площадке, ничуть не стесняясь соседки, которая ждала лифта, Кира Георгиевна сказала громким, торжественно звенящим голосом:

— В общем, так. Тебе, конечно, надо пойти в юридическую консультацию, и с Димулей я посижу, но пойти тебе надо только с одной целью: посоветоваться, как быстрее оформить развод и разменять квартиру. Ты поняла меня?

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Говорить с матерью убитого было настолько тяжело, что Илья Никитич заинтересовался этой дамой всерьез. Елена Петровна Бутейко держалась молодцом, и не подумаешь, что потеряла единственного сына, однако почему-то отказывалась отвечать на многие вопросы, самые простые и невинные.

— Зачем вы лезете в нашу жизнь? Какое отношение все это имеет к нашему горю? Вы ерундой занимаетесь, — она опрокинула в рот стопку валокордина, поморщилась, тряхнула головой, как будто хлебнула чистого спирту, и уставилась на Илью Никитича сухими злыми глазами.

— Я веду расследование, — напомнил он.

— Зачем? Убийца задержан на месте преступления. Что тут расследовать? Судить его надо. Судить и расстрелять!

Илья Никитич сидел за шатким кухонным столиком у окна. Прямо в стекло упирались голые ветки тополя. По веткам прыгал снегирь. Ярко-красная грудка была единственным цветным пятном на черно-белом фоне пасмурного зимнего пейзажа. Застиранные ситцевые шторки только добавляли серости.

— Вам от этого станет легче? — тихо спросил Илья Никитич, так тихо, что Елена Петровна не расслышала.

— Расстрелять — выкрикнула она и хлопнула ладонью по столу.

Стол был покрыт вытертой клеенкой, такой же клеенкой с фруктовым рисунком были оклеены стены кухни. На белых пластиковых дверцах маленького буфета пестрели остатки облупившихся переводных картинок.

— Не надо так кричать, — попросил Илья Никитич, — следствие идет, вина Анисимова еще не доказана.

— Тут нечего доказывать. Вам надо убийцу судить, а вы пытаетесь опорочить семью, от которой уже ничего не осталось. Я знаю законы. Я не обязана вам отвечать на вопросы, если мои ответы могут принести вред моей семье и мне лично! — выпалила Елена Петровна, вскинув подбородок.

— О каком вреде вы говорите? — тяжело вздохнул Илья Никитич. — Я задал вам простой вопрос: чем занимался ваш муж раньше? Разве в трудовой биографии Вячеслава Ивановича есть что-то опасное для вашей семьи?

Бутейко резко встала и начала метаться по крошечной кухне, из угла в угол. Лицо ее побагровело, сухие глаза засверкали.

— Мой муж в больнице. У него инфаркт. Как вы смеете копаться в его прошлом? Вас это не касается! Это вообще не относится к делу! — Она кричала так, что у Ильи Никитича зазвенело и зачесалось в ухе.

— Простите, Елена Петровна, почему вы так сильно нервничаете?

— Потому, что у меня убили сына! Потому, что у меня тяжело болен муж!

— Я понимаю и соболезную.

— Мне ваши соболезнования не нужны. Они ничего не стоят, ваши соболезнования. Моего мальчика не вернешь! Я отказываюсь отвечать на ваши идиотские вопросы.

— Отказываетесь отвечать, — понимающе кивнул следователь, — ну что ж, давайте официально оформим ваш отказ.

— Мой сын убит. Мой муж в больнице, в реанимации. У него обширный инфаркт. Хоть капля совести есть у вас? Я жаловаться буду.

— Елена Петровна, я вам очень сочувствую, вы можете жаловаться, это ваше право. — Бородин старался говорить как можно мягче. — Вы в который раз повторяете то, что мне отлично известно. Вашего сына убили, ваш муж в больнице. Я могу понять ваше состояние, но реакция на мои простые вопросы кажется мне странной. Я всего лишь попросил вас рассказать, чем занимался ваш муж.

Елена Петровна встала и вышла из кухни. Вернулась она через минуту и резким движением швырнула на стол трудовую книжку.

— Вот смотрите!

Трудовая биография Бутейко-старшего оказалась весьма скучной. После окончания художественного училища в 1965-м году Бутейко Вячеслав Иванович работал мастером в металлоремонтной мастерской. Был по собственному желанию уволен в 1968-м, и тут же был принят в ювелирный магазин «Янтарь», где проработал мастером художественной гравировки до 1985-го. Потом вдруг резко сменил специальность, устроился слесарем-наладчиком на обувную фабрику «Буревестник». Эта запись была предпоследней в трудовой книжке, дальше следовал уход на пенсию по возрасту.

— Скажите, ваш муж увлекся ювелирным делом, и поэтому устроился на работу в магазин «Янтарь»?

— Он никогда не имел отношения к ювелирному делу, — медленно, почти по слогам, произнесла Елена Петровна и потянулась за бутылочкой валокордина.

— Вы только что принимали лекарство, — напомнил Илья Никитич, — нельзя так часто. Вам станет нехорошо.

— Мне уже нехорошо, — сообщила она, но бутылочку все-таки поставила на место. — Я не могу с вами разговаривать. Вы оказываете на меня грубое давление. Я буду жаловаться в высшие инстанции.

— Жалуйтесь, — кивнул Илья Никитич. — Но вам все равно придется давать свидетельские показания, не мне, так другому следователю. Либо вы должны будете подписать официальный отказ от дачи показаний. Нет других вариантов.

— Ладно, спрашивайте, мне нечего скрывать.

— Анисимов пришел к вам, чтобы показать Вячеславу Ивановичу старинное кольцо с изумрудом. Вячеслав Иванович оценил кольцо вполне профессионально…

— Вам это рассказал Анисимов? И вы так спокойно повторяете слова убийцы здесь, в этом доме? Вы повторяете их мне, матери убитого? — Елена Петровна вдруг заговорила трагическим театральным шепотом. — Так вот, я совершенно официально заявляю вам, что это вранье. Грязное, наглое вранье, от первого до последнего слова. Он вам что угодно сейчас наплетет, этот Анисимов. Он пришел угрожать моему сыну. Никакого кольца я не видела, зато отлично слышала угрозы. У нас квартира маленькая, комнаты смежные, стены тонкие. Разве ювелиры так живут? Оглянитесь вокруг. Разве так живут люди, связанные с золотом и драгоценными камнями? Вы ведь следователь, пожилой человек. Вы должны с первого взгляда определять жизненный уровень.

— Да, конечно, — легко согласился Илья Никитич, — ювелиры, как правило, состоятельные люди. Елена Петровна, вы знали, что ваш сын брал в долг большие суммы денег не только у Анисимова?

— Я не лезла в дела Артема. Он взрослый человек, — быстро пробормотала она, как будто немного успокаиваясь.

— Но о долге Анисимову вы все-таки знали. Артем сам рассказал вам?

— Нет. Я услышала случайно. То есть я услышала, как Темочка резко разговаривает с кем-то по телефону, почувствовала, как сильно он нервничает, потом спросила, что случилось. Он рассказал.

— Что именно он вам рассказал?

— Он пожаловался, что Анисимов угрожает ему, шантажирует.

— Чем шантажирует?

— Господи, ну какая разница?

— Елена Петровна, вы знаете, что такое шантаж? — осторожно поинтересовался Бородин, пытаясь поймать ее мечущийся, испуганный взгляд. — Это угроза разоблачения, разглашения компрометирующих, порочащих сведений с целью вымогательства. Какими сведениями, порочащими вашего сына, мог располагать Анисимов?

— Никакими!

— Замечательно. Чем же в таком случае он шантажировал Артема?

— Вы придираетесь к словам! И вообще, я устала.

— Простите, я отниму у вас еще несколько минут. В чем состояли угрозы?

— Он говорил, что убьет Темочку. Вот и убил.

— Ваш сын и Анисимов учились в одном классе. Анисимов бывал у вас в доме?

— Не помню. Темочка был добрым, открытым мальчиком, он многих приводил в дом в школьные годы. Возможно, Анисимов и бывал у нас.

— Они дружили?

— Кто?

— Ваш сын и Анисимов.

— Никогда!

— Но вы давно знакомы с Анисимовым? Вы помните его ребенком?

— Я его не знаю и знать не хочу. Он убил моего единственного сына, и я прошу вас не углубляться в воспоминания. Школьные годы к этому отношения не имеют.

— Ну хорошо. Мы оставим в покое школьные годы, вернемся к сегодняшним событиям. Вы сказали, Артем с вами поделился, пожаловался на Анисимова.

— Он не жаловался. Он сообщил мне, что Анисимов ему угрожает.

— Да, это вы уже говорили. Но я бы хотел знать, в чем конкретно, заключались угрозы? Ведь о них известно только с ваших слов.

— Я повторяю, он говорил, что убьет Темочку.

— Просто так? Возьмет и убьет? — уточнил Бородин.

— Не просто так. Из-за денег.

— То есть Артем рассказал вам о долге в три тысячи долларов?

Глаза ее забегали, она опять густо покраснела и вдруг, словно приняв неожиданное решение, выпалила:

— Не было никакого долга!

— Очень интересно, — кивнул Илья Никитич, стараясь сохранять спокойствие, — вы это официально заявляете?

— Да, я заявляю это совершенно официально. Мой сын ничего не должен был Анисимову. Ни копейки. Анисимов вымогал у него деньги, три тысячи долларов. Мой сын не поддался на шантаж, и за это Анисимов его убил. Все. Мне плохо. Я требую, чтобы вы ушли.

— Если вам плохо, я могу вызвать врача.

— Нет. Давайте, что там надо подписать, и пожалуйста, оставьте меня в покое.

— Вот, ознакомьтесь и подпишите. — Илья Никитич протянул ей листки протокола. Она проглядывала быстро, и только над последней страницей рука ее застыла.

«Конечно, сударыня, устно врать легче, чем подписываться в официальном документе под собственным враньем», — усмехнулся про себя Бородин.

Елена Петровна колебалась всего минуту, прежде чем подписать последнюю страницу. Бородин не стал ей напоминать, в протоколе предыдущего допроса, который вел дежурный следователь, черным по белому записано с ее слов, что Анисимов давал в долг ее сыну три тысячи долларов в июле этого года.

* * *
Адвокат Зыслин Лев Иосифович оказался таким молодым и красивым, что Наталья воспряла духом. Ей всегда было проще общаться с молодыми красивыми людьми. У них нет комплексов, они не пытаются самоутверждаться за счет собеседника. И вообще, адвокат просто обязан быть привлекательным. Разве можно не прислушаться к мнению такого приятного молодого человека?

Наталья тут же представила себе, как он своим бархатным низким голосом убеждает высокий суд, что Саня не виновен, и окончательно успокоилась. Этот обязательно убедит. Найдет нужные слова, сумеет произнести их так, что все поверят. Саня будет освобожден из-под стражи прямо в зале суда.

— Кофе? Чай? — любезно предложил Зыслин, когда Наташа опустилась в мягкое кожаное кресло в его маленьком уютном кабинете.

— Кофе, пожалуйста.

— Простите за нескромность, сколько вам лет? — спросил он с ласковой снисходительной улыбкой.

Наташа знала, что выглядит моложе своих двадцати, особенно когда не накрашена. Ее часто принимали за несовершеннолетнюю.

— Мне двадцать.

— А, ну тогда все в порядке. Я, честно говоря, сначала подумал, что вам не больше шестнадцати. Ну-с, Наталья Владимировна, я вас внимательно слушаю.

Аккуратная светло-русая бородка придавала его облику нечто профессорское. Голубые глаза и открытая белозубаяулыбка внушали надежду. Молоденькая секретарша в мини-юбке принесла поднос с двумя чашками. Кофе был жидкий, растворимый.

— Моего мужа подставили, — начала Наталья, дождавшись, когда выйдет секретарша, — он ни в чем не виноват.

— Так, минуточку, — Зыслин покачал головой и поднял руку, — давайте все по порядку. По телефону вы сказали, что ваш муж Анисимов Александр Яковлевич арестован и находится в камере предварительного заключения.

— Да, именно так. Его обвиняют в убийстве, но он не убивал.

— Ваш муж ранее привлекался к уголовной или административной ответственности?

— Нет, что вы! Никогда в жизни.

— Хорошо. Теперь давайте уточним ситуацию. Во-первых, в настоящий момент Александр Яковлевич еще не арестован, а задержан. Взят под стражу. Во-вторых, его еще не обвиняют, а только подозревают.

— Откуда вы знаете? Вы что, уже наводили справки?

— Нет, справок никаких я пока не наводил, просто я знаю законы. Пока вина человека полностью не доказана, он всего лишь подозреваемый. Вы уже встречались со следователем?

— Нет еще. Все произошло сегодня ночью. Я знаю, очень скоро, возможно, даже сегодня меня вызовут к следователю, и от того, что я скажу, будет многое зависеть, поэтому я решила прежде всего встретиться с вами, чтобы подготовиться к допросу, не ляпнуть лишнего.

— Американских фильмов насмотрелись? — усмехнулся Зыслин.

— Ну а разве там герои действуют не правильно, когда первым делом обращаются к адвокату? Они, между прочим, гораздо лучше нас знают свои права и умеют их отстаивать. Если моего мужа подставили, может, и следователь купленный, я должна заручиться поддержкой профессионала.

— Разумно, — кивнул Зыслин, — а почему вы так уверены, что вашего мужа подставили?

— Мой муж не мог никого убить. Он не такой человек. Я понимаю, для вас это не довод, так, наверное, все говорят.

— Ну почему же? Далеко не все. Есть жены, которые, наоборот, пытаются любыми средствами отправить своих благоверных за решетку.

— Да, конечно, но у нас совсем другой случай, — Наталья гордо вскинула подбородок, — я сделаю все, чтобы освободить и оправдать моего мужа. Все улики против него, слишком много улик, и это безусловно доказывает, что его подставили. Как будто нарочно так подстроили, чтобы никаких других подозреваемых. Вот он, готовенький. Ведь если предположить невероятное, если бы он на самом деле убил, то уж вряд ли бы завалился спать в том же подъезде, рядом с трупом и с пистолетом.

— А что, он действительно завалился спать рядом с трупом? — Зыслин едва заметно усмехнулся. — Он что, пьян был?

— Да нет же! Он вообще не пьет. То есть иногда выпивает, как любой нормальный человек, но никогда не напивается. Понимаете, ему подсыпали какой-то наркотик в водку или в коньяк, или чем там его поили в этом чертовом ресторане? В общем, его усыпили. А потом, проснувшись, он ничего не мог вспомнить. Кажется, до сих пор не помнит. Есть ведь всякие препараты, отшибающие память?

— Безусловно, — кивнул Зыслин, — и что было дальше?

— Ну что дальше? — Наталья тяжело вздохнула. — Наверное, его, спящего, загрузили в машину, привезли на место преступления, выстрелили из его пистолета.

— Откуда у него оружие?

— Купил по случаю, — Наталья покраснела, — по дурости купил. Просто так, чтобы самому себе казаться крутым.

— Какой марки пистолет?

— «Вальтер». Кажется, пятизарядный, я в этом не разбираюсь. Да он эту игрушку вообще редко из дома выносил, только первое время иногда таскал с собой, чтобы в компании показать, в гостях, ну, просто похвастаться. Он для этого и купил, а не для того, чтобы стрелять.

— А вообще, он умеет стрелять?

— Один раз на даче в лесу палил в дерево. Нарисовал на картонке мишень, прибил к березе и тренировался. Между прочим, ни разу не попал в «яблочко».

— Лицензия есть на оружие?

— Нет. Я говорила ему, что надо бы зарегистрировать пистолет. Мало ли что? А он отмахивался, мол, ерунда, у всех его знакомых есть оружие, и никто не регистрирует.

— Интересные у вашего мужа знакомые, — хмыкнул адвокат, — ну ладно, а личность убитого вам известна?

— Нет! — Наталья ошарашенно уставилась на адвоката, быстрым нервным движением прижала ладонь ко рту. — О Господи… Я же правда понятия не имею, кто убит из Саниного пистолета. Извините, я только сейчас поняла, что совершенно не готова к разговору с вами. Я действительно знаю очень мало. — Наташа на секунду закрыла глаза, пытаясь успокоиться, вспомнить, ничего не упустить.

— Не волнуйтесь так, Наталья Владимировна, — подбодрил ее Зыслин, — я ведь не следователь.

— Да, конечно. Я попробую не волноваться. Мой муж ушел вечером на какие-то важные переговоры, его долго не было. Я позвонила ему на мобильный, он нес околесицу, не мог объяснить, где находится, а рядом были слышны какие-то крики, собачий вой. Потом телефон отключился. Я чувствовала, что-то должно произойти ужасное, я не хотела его отпускать, было поздно, мы поссорились.

— Вы давно женаты? — перебил ее Зыслин.

— Два года. Ребенку девять месяцев.

— Рановато начали ссориться. Вы, вероятно, ревнуете мужа, когда он уходит из дома поздно вечером и говорит, что по делам?

— Я ревную? Нет, ни в коем случае! — вспыхнула Наталья. — Если бы я не верила Сане, то просто развелась бы с ним. Я знаю, он действительно уходит по делам. Совсем недавно у него был свой маленький бизнес, довольно успешный. Он торговал всякой косметикой, витаминами. Фирма называлась «ЧНМ», чудо народной медицины. Может, слышали?

— Нет.

— Она совсем маленькая была, эта фирма. Но дела шли отлично, до августа этого года. А в августе прогорел банк, на котором все держалось, я ничего в бизнесе не понимаю, только знаю, что фирмы больше нет, и банка тоже. После кризиса все так стало сложно, нам постоянно не хватает денег.

— А кому, интересно, их хватает? — адвокат кашлянул и взглянул на часы. — Извините, Наталья Владимировна, но время — это тоже деньги. Из того, что вы рассказали, я пока понял только одно: дело сложное, запутанное, однако не безнадежное. Сейчас я, к сожалению, должен уехать по делам. Думаю, наша следующая встреча будет значительно плодотворней. Вы успокоитесь, шок пройдет, и вы изложите мне все по порядку, без спонтанных эмоциональных оценок.

— Простите, — смутилась Наталья, — я, наверное, правда очень сумбурно все излагаю. Но я хочу, чтобы вы поняли главное: мой муж не виноват. Он не убивал.

— А меня это совершенно не волнует, — улыбнулся адвокат.

— То есть как?! Вы отказываетесь защищать Саню? — выпалила Наталья и судорожно сглотнула, чувствуя, что сейчас расплачется.

— Этого я не говорил, — покачал головой адвокат.

— Но тогда как же вас понимать?

— Именно так и понимать. Буквально. Дело в том, Наталья Владимировна, что факт реальной виновности или невиновности вашего мужа меня совершенно не заботит. У меня другие задали. Я адвокат не следователь и не судья.

— То есть вам безразлично, кого защищать, убийцу или невиновного человека?

— Именно так, — улыбнулся Зыслин, — мне как профессионалу это безразлично.

— Так не бывает.

— Почему?

— Это очевидно. Во-первых, невиновного морально легче защищать, а во-вторых… — она покраснела и запнулась.

— А во-вторых? — Зыслин чуть склонил голову набок и глядел на Наталью с насмешливым любопытством. — Ну, договаривайте, я вас слушаю.

— Правду проще доказывать, чем ложь.

— Вы так считаете? — вскинул брови Лев Иосифович.

— Я уверена.

— А вот и нет. Правду бывает значительно сложней доказать, чем ложь. Правда может быть грязной, совершенно не логичной, она сплетается стихийно, из нелепых случайностей, и слишком часто противоречит здравому смыслу. Ложь, продуманная, сознательная, — это красивый плод человеческого интеллекта. Она привлекательней и убедительней правды, а потому и доказать ее проще. Люди верят только тому, чему хотят верить. Но это так, между прочим.

Наташу стал немного раздражать его менторский тон. Адвокат как будто рисовался перед ней или упражнялся в риторике. Она была не в том состоянии, чтобы уловить суть его философских рассуждений, однако решилась возразить.

— Все-таки правду доказать легче. Врать противно. Во всяком случае, я врать не умею, — мрачно пробормотала она и посмотрела в зарешеченное окно. Там светило солнце. Она подумала, что Саня сейчас тоже смотрит на ясный день сквозь решетку, и от жалости у нее заболело сердце, заболело по-настоящему, впервые в жизни.

— Врать не умеете? Ну, вы прямо ангел, Наталья Владимировна, — усмехнулся адвокат, и тут же лицо его стало серьезным, озабоченным, он еще раз взглянул на часы. — Чтобы мы с вами начали работать, вам необходимо написать заявление, заполнить два бланка, внести в кассу консультации тысячу рублей, — он порылся в столе, протянул ей несколько бумажек, — вот образец заявления, это бланки. Мои услуги будут стоить пять тысяч долларов.

— Да, конечно, — машинально кивнула Наталья, взяла ручку, и вдруг ее бросило в жар, она открыла сумочку и тут же быстро ее захлопнула, — простите, я не взяла с собой денег…

— А что вы так заволновались? Сейчас вы должны заплатить всего лишь тысячу рублей, это необходимо, чтобы мы с вами официально оформили наше сотрудничество. А основную сумму вы отдадите мне потом, не обязательно все сразу. Сначала будет достаточно двух тысяч долларов, это аванс.

— Правда? Тогда все нормально, но я… — она положила ручку на стол и горячо покраснела, — понимаете, у меня сейчас с собой вообще нет денег. Я кошелек оставила дома.

— Это не страшно. Вы зайдете завтра утром. Если меня не будет, вы просто внесете деньги в нашу кассу, вам все оформят, и послезавтра мы начнем работать.

— Да, конечно, спасибо вам.

Из консультации она вышла вся мокрая от пота. Она еле держалась на ногах. Был ясный морозный день, от холода, от яркого солнца выступили слезы, и Наташа ничего не видела сквозь дрожащую радужную пелену. Она чуть не упала, поскользнувшись на раскатанной черной полоске льда, подвернула ногу, но боли не почувствовала. На перекрестке завизжали тормоза, и Наташа равнодушно отметила, что вот сейчас, только что, чуть не попала под машину.

— Ну, куда прешь, дура? — выкрикнул, опустив стекло, водитель «жигуленка». — Жить надоело?

«У нас нет денег, — тупо повторяла про себя Наталья, — какие пять тысяч долларов? И сотни рублей нет. Ну, положим, рублей пятьсот я могу занять у мамы. Но не больше. Свекровь дала бы без разговоров, сколько нужно. Но нет у нее. Она живет на зарплату, которую не выплачивают месяцами. Саня ей часто подкидывал сотню-две долларов, но все равно ей едва хватало на жизнь. Из друзей и знакомых занять не у кого, просто потому, что неизвестно, когда и каким образом мы сумеем вернуть. Лишних денег сейчас ни у кого нет. Обратиться к другому адвокату, который подешевле? Но я и самого дешевого не сумею оплатить».

Наташа обещала маме приехать за Димычем сразу после разговора с адвокатом, но сама не заметила, как доехала до своего дома. Не разувшись, в грязных сапогах бросилась на кухню. Там на подоконнике рядом с телефоном лежала Санина большая записная книжка. Наташа нашла номера Мухина, домашний и мобильный. Сняла трубку, но тут же бросила ее.

"Если он как-то связан с убийством, звонить ему нельзя ни в коем случае. Что бы я ни сказала, каким бы невинным предлогом не защитилась, он тут же поймет. А ведь Саня просил позвонить именно ему… Да, просил, однако он ведь не знал, что Мухин позавчера побывал здесь. Или знал? "

И тут она совершенно отчетливо вспомнила, что позавчера вечером пистолета в ящике уже не было.

Позавчера пришло извещение о задолженности за квартиру. Старые оплаченные счета лежали в том же ящике, где пистолет. Бумажки были разбросаны, Наташа пыталась собрать, разложить по порядку и автоматически отметила про себя, что нет пистолета. Она хотела спросить Саню, куда он дел «Вальтер», но завозилась с подсчетами, сумма задолженности казалась ей слишком большой, а потом ее отвлек Димыч, и больше она не вспоминала о пистолете, до тех пор, пока не пробилась сегодня утром в милицию к арестованному мужу.

«Я не брал его с собой. Мне некуда было его положить…»

Конечно, не брал. Его просто не было в доме, этого несчастного пистолета. Лучше бы его вообще не было.

Саня купил «Вальтер» в июне. Он с детства мечтал иметь настоящий собственный пистолет. Наташа сначала испугалась, уговаривала выкинуть или хотя бы спрятать и никому не показывать. Но Саня, будто назло, таскал пистолет в гости, хвастал, как мальчишка, потом на даче пострелял по мишени и остался собой не доволен, заявил, что будет упражняться. Впрочем, скоро наигрался, успокоился. Пистолет убрал в ящик письменного стола. В последний раз вытаскивал его оттуда очень давно, кажется, в августе. Ну, конечно! Двенадцатого праздновали день его рождения, всего за пять дней до кризиса. Это был пир во время чумы, он позвал человек двадцать, в том числе Вову Мухина.

Наташа вошла в комнату, села за письменный стол и зажмурилась. Перед ней поплыла, как на замедленной кинопленке, та дурацкая вечеринка. Она запомнилась так четко потому, что впервые после рождения Димыча они решились собрать столько народу в доме.

Наташа ждала праздника, отдала ребенка маме, но мама привезла его назад буквально через два часа. Димыч категорически отказался пить сцеженное молоко из соски, кричал так, что посинел. В итоге мама сидела с ним в маленькой комнате, в большой шел глупый пьяный гудеж, Наташа металась между ребенком и гостями. Кстати, именно тогда мама и запомнила Мухина, повторяла шепотом, пока Наташа кормила Димыча: «Нет, ну как можно дружить с такой бандитской рожей? Этот Мухин похож на настоящего уголовника, такой убьет — глазом не моргнет!» А ночью, когда почти все гости разошлись, Наташа застала Саню и Мухина здесь, в этой комнате, у стола. Вова с видом знатока разглядывал «Вальтер», потом нацелил его Сане в лоб и, пьяно оскалившись, сказал: «Пах! Пах!»

Стало быть, о пистолете Мухин знал. Не потому ли побывал здесь накануне убийства? Мама уверяет, что в квартиру он не заходил, но она ведь гуляла с Димычем и Мухина видела в подъезде. Не так уж сложно подобрать ключ к их замку или воспользоваться воровской отмычкой. Для Вовы Мухина это плевое дело, с его-то бандитскими замашками. Искать пистолет ему не пришлось. Как тогда, в августе, «Вальтер» лежал в глубине ящика.

— Значит, получается, Саню действительно подставили? — пробормотала она, вскакивая со стула. — Да, конечно. Мухин. Надо срочно позвонить следователю… Нет, сначала все-таки придется решать проблему с деньгами на адвоката. Следователь может оказаться сволочью, не пожелает раскручивать это дело, ведь так часто бывает: вот он, готовенький преступник, улики налицо, зачем искать кого-то еще?

Она заметалась по квартире, соображая, что есть у них ценного, что можно продать быстро за большие деньги. Ну конечно, кольцо! Старинное прабабушкино кольцо с огромным изумрудом. Она метнулась к комоду, на котором стояла шкатулка с украшениями, тут же вспомнила, что Саня просил посмотреть, лежит ли там коробка с патронами для «Вальтера». Он просил, чтобы она не прикасалась к шкатулке, открыла аккуратно, ножом.

«Ладно, это потом. Сначала надо решить главную проблему. Деньги на адвоката. Кроме кольца, есть еще сережки с изумрудами, они очень дорогие, есть золотая цепочка, браслет. Пять тысяч я, конечно, так не наберу, но хотя бы две. Одно кольцо должно стоить не меньше тысячи, оно ведь старинное, камень большой, бриллианты. Главное, не нарваться на жуликов, посоветоваться со специалистом, узнать его реальную стоимость».

Наташа вернулась на кухню, но вместо того, чтобы взять нож с тонким лезвием, стала опять листать Санину записную книжку, пытаясь вспомнить, кто из знакомых связан с ювелирным делом. И вспомнила. Саня рассказывал, что отец Артема Бутейко когда-то работал в ювелирном магазине гравером.

* * *
Надевая пальто в прихожей, Илья Никитич стал незаметно для себя напевать романс «Белой акации гроздья душистые». Хорошо, что хозяйка была на кухне и не слышала этого бормотания. В доме повешенного не говорят о веревке. В доме застреленного не поют романсов.

Илья Никитич напевал романс, поправлял шарф перед треснутым зеркалом в прихожей, хозяйка возилась на кухне. Он уже готов был окликнуть ее, чтобы попрощаться, но тут зазвонил телефон.

— Да, я слушаю, — с тяжелым вздохом произнесла Елена Петровна, — кто говорит? Наташа? Какая Наташа?

Илья Никитич замер, прислушался. Несколько секунд было тихо, и вдруг раздался крик:

— Вы что, с ума сошли? Вы соображаете, куда звоните? И вы еще смеете спрашивать, в чем дело? Ваш муж убил моего сына, и не смейте больше сюда звонить! — Елена Петровна швырнула трубку с такой силой, что телефон громко жалобно звякнул.

— Вам звонила жена Анисимова? — Илья Никитич с удивительной для его возраста и комплекции легкостью влетел в кухню. — О чем был разговор? Ну, быстрее, это очень важно.

— Я не обязана вам докладывать, — тихо, вполне спокойно проговорила Бутейко, и в ее глазах Илья Никитич заметил такую жуткую, животную панику, что невольно пожалел эту странную женщину.

— Чего вы так боитесь, Елена Петровна? Вы расскажите, вам легче станет. Вячеслав Иванович незаконно работал с золотом и драгоценными камнями? Так это давно было, вы не бойтесь, он не понесет ответственности, тем более такое горе у вас. Ну, зачем вам еще этот дополнительный груз?

— Оставьте меня в покое, уходите! — прокричала она ему в лицо и тут же отвернулась, спрятала глаза.

— Да, конечно, я сейчас уйду. Но поверьте, вам бы стало значительно легче, если бы вы решились все рассказать.

— Мне нечего рассказывать.

— Нечего? Ну ладно, — он вытащил из кармана блокнот, пролистал, нашел домашний телефон Анисимова и набрал номер. Трубку взяли через минуту.

— Алло! — выкрикнул хрипловатый, почти детский голос. — Я слушаю!

— Наталья Владимировна Анисимова?

— Да.

— Добрый день, меня зовут Бородин Илья Никитич. Я следователь, веду дело вашего мужа. Только что вы разговаривали с Еленой Петровной Бутейко. О чем?

— Я не знала, что это Артем… — в трубке тихо всхлипнули, — я не знала, честное слово… Я бы ни за что не позвонила, это ужасно…

— Подождите, не плачьте. О чем вы только что говорили с Еленой Петровной?

— Я… я просто спросила, нельзя ли показать кольцо Вячеславу Ивановичу, чтобы он оценил, мне надо продать кольцо, чтобы заплатить адвокату… я не знала, я только спросила…

На том конце провода слезы лились рекой. Наташа рыдала в трубку. А здесь, рядом с Ильей Никитичем, Елена Петровна Бутейко капала себе в рюмочку валокордин, трясла темным пузырьком так, словно он был во всем виноват.

— Спасибо, Наталья Владимировна. Вы успокойтесь и, пожалуйста, никуда не выходите из дома. Я через полчаса у вас буду.

В трубке пульсировали частые гудки, Наташа держала ее в руках и смотрела в одну точку.

— Ой, мамочки… — повторяла она, едва шевеля губами и слизывая слезы, — ой, мамочки…

Всего лишь три дня назад, глубокой ночью они с Саней пили чай на кухне, работал телевизор, на экране появилось лицо Артема Бутейко, и Саня вдруг покраснел, на лбу выступил пот, он шарахнул кулаком по столу так, что подпрыгнули чашки и расплескался чай.

— Видеть его не могу, скотину. Убил бы, честное слово, рука бы не дрогнула.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Кристалл имел такую красивую правильную форму, что казалось, он совершенно не нуждается в огранке. Он был чист и прозрачен, как воздух в лесу после первого настоящего летнего ливня. В нем сверкала страшная ослепительная молния, в нем медленно, тяжело закипал солнечный свет, вспыхивала сотня нежных крошечных радуг. От него пахло свежестью предгрозового ветра, который набегает внезапно, после долгой духоты, жаркой дрожащей тишины, когда замолкают птицы, замирают листья на деревьях, чернеет небо.

У Павлика Попова под рубахой вместе с нательным крестом висел на шнурке холщовый мешочек. Там хранился алмаз. Когда Павлик бегал, камень подпрыгивал на шнурке, тяжело, больно бил в грудь.

Весна 1830 года на Урале была ранняя, быстрая, после майского половодья наступила настоящая тяжелая жара. В начале июня грозы гремели почти каждый день.

Павлик возвращался из соседнего поселка, гроза застала его в открытом поле. Громовые раскаты раскалывали землю, как пустой орех. Дождь все не начинался, и от этого было еще страшней. Пропотевшая рубашка холодила кожу. Павлик бежал, и камень бил его в грудь. До деревни оставалось всего ничего, в белом блеске молнии он успел различить угольно-черный силуэт заброшенной деревянной часовенки, и тут страшная жгучая боль пронзила его насквозь. Он упал в дорожную мягкую пыль и потерял сознание.

Очнулся он оттого, что совсем близко, вслед за громовым раскатом, прямо над головой раздалось оглушительное конское ржание. Дождь шел стеной, и сквозь его пелену Павлик различил вздыбленный черный силуэт, страшную оскаленную морду. Конские копыта зависли над ним, били воздух, пронизанный тугими струями ливня. Павлик вскрикнул, попытался вскочить, но не смог.

— Кес ке се?! О, мон дье, повр анфан! Читьо слючилось, бьедное дитя? — прозвучал рядом высокий женский голос.

Графиня Ольга Карловна Порье возвращалась с утренней конной прогулки. Она не боялась грозы, ей нравилось скакать на своем вороном Адамисе сквозь ливень. Графиня едва успела остановить коня, заметив лежащего на дороге крестьянского мальчика-подростка. Сначала ей показалось, ребенок мертв, но, спрыгнув на землю и склонившись над ним, графиня обнаружила, что он дышит и глаза его широко открыты.

— Что слючилос? — спросила графиня, с трудом выговаривая русские слова.

— Молнией меня убило, ваше сиятельство, — морщась от боли и слизывая с губ дождевые капли, объяснил Павлик.

— Убиль! О, мон дье! — воскликнула графиня, вскочила в седло, пришпорила коня и поскакала за помощью.

Павлика в экипаже графини привезли к ней в дом. По дороге он тихонько постанывал, но сознания не терял. Молния была ни при чем, просто он споткнулся о большой камень, упал и раздробил колено. Однако графский лекарь немец Риббенбаум, осмотрев мальчика, сообщил, что, кроме повреждения ноги, есть еще несомненные признаки воздействия природного электричества. Ребенок пострадал от молнии, и наилучший способ лечения — закопать его на несколько часов в сырую землю.

— Се терибль! Се де ла барбари! — ужаснулась графиня. — Повр анфан! Же не ле перметре па! Я нье позьволью мучить ребьенка! — и стала горячо спорить с доктором, проявляя при этом удивительные познания в медицине.

На шум явился граф. Он тут же узнал Павлика и рассказал, что именно этот мальчик год назад нашел на прииске первый алмаз.

— О, мон дье! Анпосибль! — воскликнула графиня. — Се ле гарсон ки а трове ле дьямон!

Закапывать в землю Павлика не стали. Графиня решила сама заняться его коленом, приказала принести нутряного сала, винного уксуса и душистой соли.

— Кес ке тю а? — ласково спросила она, заметив холщовый мешочек у него на груди. — Пюи ж ле вуар?

— Ваше сиятельство, это… это бабушка от сглазу привязала, — испуганно зашептал Павлик.

— Кес ки э ариве а во зье? Чтьо у тьебя с глязам?

— Глаза у меня здоровые. Это, ваше сиятельство… — Павлик не знал, что сказать, готов был заплакать и вдруг выпалил красивое французское слово:

— Сувенир! Это сувенир, сударыня!

— О, сувенир! — обрадовалась графиня. — Пьюи же ле вуар? — она подцепила ногтем грубую нитку, которой зашит был мешочек.

— Me се ле дьямон! Это алмаз, и такой крюпний! Ти у краль дьямон на прииск?

— Нет, ваше сиятельство. Я не крал. Его наша курица снесла! — сообщил Павлик, безнадежно, горестно всхлипнув.

— Ла пуле? Анпосибль!

В качестве экспертов и судей были немедленно призваны граф, минералог Шмидт, графский управляющий господин Брошкин. Шмидт, осмотрев кристалл, заявил, что в камне не менее сорока карат, чистота удивительно высокая, нет никаких изъянов, а что касается истории с курицей, то это похоже на правду.

Куры питаются твердым зерном. Камни в их желудках способствуют пищеварению, поэтому им нравится клевать камни, все равно какие.

Этим пользуются рабочие, чтобы выносить камни с приисков. Один ученый коллега рассказывал господину Шмидту историю о том, как «куриное» воровство процветало на знаменитом изумрудном прииске Чивор в Колумбии. Рабочие-индейцы. попросили разрешения брать с собой на работу по несколько курочек, якобы для того, чтобы подкармливать их остатками пищи. Несушки мирно паслись на прииске, до тех пор, пока один из надзирателей не обратил внимания, с каким аппетитом птички склевывают камни. Группу рабочих, которая в тот день отправлялась с прииска домой, задержали, птичек выпотрошили. Их желудки были набиты отборными изумрудами.

— Ла пуле! Се манифик! — воскликнула графиня.

— Почему вы не предупредили об этом раньше, месье? — недовольно спросил граф минералога.

Павлик Попов с перевязанным коленом и с десятью рублями за пазухой был отправлен домой, в деревню. Графиня решила, что среди ее коллекции драгоценных камней этот алмаз — самый интересный, у него забавная и таинственная судьба. Таким алмазам принято давать имена. Сначала она хотела назвать его «Ла пуле» — курица, но потом решила, что это звучит грубо, и лучше будет назвать камень в честь мальчика — алмаз Павел.

Граф распорядился, чтобы ни одной курицы на территории прииска не было, а минералог Шмидт записал эту историю в своем дневнике.

* * *
Наташа ждала звонка в дверь, как выстрела в спину, расхаживала по квартире, из комнаты в комнату, из угла в угол, словно искала место, где можно спрятаться от следователя, который сейчас придет. Она не была готова к разговору, панически боялась ляпнуть лишнее. Следователь непременно окажется мерзавцем, безжалостным роботом, для которого главное — поскорее передать дело в суд, и совершенно безразлично, что будет с Саней в тюрьме, что будет с ней и с их ребенком. А как же иначе? Он ведь представитель государства, а от государства, как известно, ничего хорошего ждать не приходится.

Она не замечала, что до сих пор не сняла сапоги и куртку. Ее сильно знобило, хотя в квартире было очень тепло.

«Я не должна говорить про Мухина, — стучало в голове, — возможно, они с Саней сообщники. Вдруг он просил меня позвонить Мухину именно потому, что они — сообщники, и Вова должен меня проинструктировать насчет разговора со следователем? О, Господи! Но тогда я тоже сообщница? Я что, правда думаю, будто мой Саня мог убить человека?»

Она застыла посреди комнаты, уставилась в зеркало, висевшее над диваном, и в первый момент себя не узнала. Бледное, даже с каким-то голубым оттенком лицо, красные, совершенно сумасшедшие глаза, красный распухший нос, растрепанные волосы. Настоящая ведьма. Жена убийцы. Сообщница.

Между прочим, Артем Бутейко всегда ее раздражал, у него была удивительная способность все вокруг себя превращать в гадость. Она никогда не понимала, как может Саня с ним общаться. Она знала, что у Артема были всякие коммерческие связи, Саня с его помощью устраивал какие-то рекламные дела. Когда Бутейко приходил к ним в дом, он обязательно говорил ей лично что-нибудь неприятное, например, что она потолстела и постарела. Вроде бы ерунда, но настроение портилось.

Бутейко не просто получал удовольствие, когда обижал людей, он еще и деньги на этом зарабатывал, печатал свои мерзкие статейки, в которых всегда кого-нибудь зло высмеивал, поливал грязью.

Выходил на экраны какой-нибудь приличный фильм, и тут же Бутейко выступал с гадостной рецензией. Чем лучше был фильм, чем известней режиссер, тем злее гавкал на него Артем. Саня, с ухмылкой читая очередной критический шедевр своего приятеля, говорил: «Ах, Моська, знать, она сильна…»

Стоило какой-нибудь эстрадной звезде выпустить очередной диск или клип — Бутейко обязательно высказывал по этому поводу свое драгоценное мнение, сообщал, что «звезда» растолстела, как свинья, или наоборот, стала тощей, как вобла, что никакого голоса у нее нет, на голове парик, а под париком лысина, зубы все до одного вставные, глаза стеклянные. Такой знаменитой она стала потому, что в юности переспала со всеми членами ЦК КПСС, а сейчас ее клипы озвучивают безвестные молодые певицы, которых она держит в своем подвале на ржавых цепях и только ночью, под усиленной охраной придворных уголовников, выпускает погулять.

Конечно, кто угодно мог «заказать» Бутейко, например, эта эстрадная звезда. И между прочим, была бы по-своему права.

В дверь наконец позвонили, Наташа вздрогнула, словно проснулась, бросилась в прихожую, скинула куртку, стала снимать сапоги. Мало ли, вдруг следователю покажется подозрительным, что она до сих пор одета по-уличному? Молния не расстегивалась. Дернув изо всех сил, она сломала ноготь до мяса, села на пол, всхлипнула, глядя, как проступает под ногтем кровь.

«Вот возьму сейчас и не открою! Нет меня дома, и все!»

Однако тут же поднялась с пола и открыла дверь.

Илья Никитич увидел перед собой испуганную, зареванную девочку лет шестнадцати в одном сапоге. Он знал, что ей двадцать, но выглядела она значительно младше своих лет.

— Добрый день, Наталья Владимировна, — он протянул руку и пожал ее маленькую ледяную кисть, заметил кровь на пальце. — Что случилось? Порезались?

— Нет. Ноготь сломала. Здравствуйте. Проходите, пожалуйста. Но только у меня очень мало времени, я должна ехать к маме за ребенком, — заявила она и, наклонившись, принялась ожесточенно дергать молнию сапога. В молнии застряла ткань стареньких джинсов.

— Не мучайтесь, сломаете, — посоветовал Илья Никитич, — лучше наденьте второй, вам ведь все равно скоро уезжать. Я не отниму у вас много времени. Где мы можем поговорить?

— Извините. Вас зовут Илья Никитич? Вы следователь?

— Именно так, — кивнул он, — но только об этом надо было спросить прежде, чем открывать дверь.

— Да, наверное, — она натянула второй сапог, — пойдемте в комнату.

Мебели в квартире было мало, посреди гостиной стоял детский манеж, на его бортике висело несколько пар ползунков.

— Ну что, Наталья Владимировна Анисимова, как вы себя чувствуете?

— Я? Нормально… Почему вы спросили?

— Вы очень бледная, глаза опухшие, красные, вот, ноготь сломали… Ну ладно, долго я вас мучить не буду. Всего несколько вопросов. Зачем вы хотите продать кольцо?

— Мне надо оплатить адвоката. Моего мужа подставили. Это будет сложно доказать, и без адвоката не обойтись, — она вскинула подбородок и сдула легкую светлую челку со лба, — и вообще, если вы хотите меня допрашивать, то я буду говорить с вами только в присутствии адвоката.

— Вот как? Ну ладно. Только это пока не допрос, а беседа. Можно мне с вами просто побеседовать?

— Можно, — буркнула она и смущенно отвернулась.

— Спасибо, — улыбнулся Илья Никитич, — скажите, а вы уже встречались с адвокатом? Он назвал вам цену?

— Да.

— Сколько, если не секрет?

— Много. Пять тысяч.

— Рублей?

— Долларов.

— Действительно, много. Деньги, которые вашему мужу должен был Бутейко, очень бы пригодились сейчас. Верно?

— Бутейко у многих брал в долг. Он жил в долг, — пробормотала она еле слышно и покраснела. У нее была очень тонкая белая кожа, и краснела она яркими пятнами.

— У кого еще, кроме вашего мужа? Назовите, пожалуйста, хотя бы одного человека.

— Я не знаю…

— Ну как же? Вы сказали — у всех. Кто эти «все»?

— У всех, у кого можно было взять, он брал. Опросите его знакомых, пусть сами скажут… Это кошмар какой-то. Мой муж никого не мог убить, даже Бутейко.

— Почему «даже»?

— Потому что Бутейко обо всех писал и говорил гадости. Не человек, а сгусток пошлости. Мой муж здесь совершенно ни при чем, — пробормотала она так быстро и тихо, что Илье Никитичу пришлось подвинуть кресло поближе. Колесики скрипнули, Наташа вздрогнула, вскинула голову, сдула челку со лба и добавила громко, почти выкрикнула:

— У Бутейко полно врагов, в том числе среди знаменитостей. Он всех поливал грязью, всех ненавидел, и его ненавидели. Кто угодно мог нанять киллера. Просто кто-то узнал о долге, заманил Саню в ловушку и подставил. А знаете почему? Потому, что у нас нет ни связей, ни денег. Таких, как мы, подставить проще всего.

— Хорошо, Наталья Владимировна, я понял вас. Не нервничайте так. Скажите, пожалуйста, вы давно знакомы с родителями Бутейко?

— Мы с мужем бывали у Артема в гостях, — голос ее опять затих до шепота, она передернула плечами, словно пыталась стряхнуть с себя нервную дрожь.

— Часто?

— Нет. Два или три раза.

— А откуда вы знаете, что Вячеслав Иванович занимался ювелирным делом?

— Саня рассказывал, и сам Артем как-то говорил.

— Вы не могли бы подробней об этом рассказать? Что именно говорил Артем?

— Ну, это был обычный треп. Мы болтали об эмиграции, о том, как в конце семидесятых начали уезжать евреи в Израиль, и Артем рассказал, как вывозили золото, сколько придумывали фокусов. Отливали из золота мыльницы, бритвенные лезвия, уголки для старых чемоданов, пуговицы, кнопки. Так вот, его отец будто бы этим занимался и на этом заработал кучу денег. Артем врал, наверное. Он вообще любил приврать. Саня говорил, когда они учились в школе, папа Бутейко работал всего лишь гравером в ювелирном магазине. Он не мог заниматься такими вещами, его бы в тюрьму посадили, — она замолчала, испуганно уставилась на Илью Никитича и прошептала:

— Господи, какая же я дура! Вы ведь следователь, а я вам такое рассказываю. Вдруг это правда, и Артем не врал? Тогда получается, я стучу на его родителей! Они ни в чем не виноваты, у них и так горе…

Зазвонил телефон, она вздрогнула, вскочила и бросилась на кухню.

— Прости. Я не могу. У меня сейчас следователь, — услышал Илья Никитич ее громкий, возбужденный голос. — Не знаю. Как только он уйдет, я сразу приеду. Нет, не говорила… Мама, перестань… Зачем? Он меня допрашивает, а не тебя. Ни в коем случае!.. Вова Мухин здесь вообще ни при чем… А потому, что ты можешь все испортить. Прекрати, мама, пожалуйста… Я очень прошу тебя, не вмешивайся. Я сама буду решать, что важно, а что не важно. Все, прости. Ну я не знаю, свари ему кашу… Все, пока… Нет, я сказала!

Наталья вернулась в комнату, уселась в кресло, она тяжело, часто дышала, как после бега на длинную дистанцию. Илья Никитич поймал ее испуганный напряженный взгляд.

— Ваш муж учился с Бутейко в одном классе. Они дружили или нет? — спросил он спокойным, равнодушным голосом.

— Нет.

— Но в гости все-таки ходили. Вы к нему, он к вам.

— Это были деловые отношения.

— Какое же дело их связывало?

— Я плохо разбираюсь в бизнесе. Кажется, реклама…

— Бутейко когда-нибудь приглашал вашего мужа на телевидение?

— Да, но очень давно, года три назад. Мы еще не были женаты. Саня рассказывал, Бутейко придумал какое-то идиотское ток-шоу, пригласил Саню в качестве героя, нацепил на него маску и заставил нести какую-то дикую ахинею. Но все провалилось. Там была одна известная телеведущая в качестве гостя программы. Чуть ли не Беляева. Она начала задавать вопросы, и стало ясно, что история фальшивая. Бутейко вообще никогда ничего дельного придумать не мог. Саня чуть со стыда не сгорел, хорошо, что был в маске. А до этого он пригласил Саню в программу «Стоп-кадр». Он там сделал сюжет о какой-то ресторанной драке, и Саня был вроде свидетеля.

— О, так вашего мужа можно назвать настоящей телезвездой, — покачал головой Илья Никитич, — он просто вырос в мире знаменитостей. Наталья Владимировна, а почему вы не захотели передать мне трубку, когда ваша мама об этом попросила? — поинтересовался он, не меняя интонации.

Она сморщилась, как от боли, зажмурилась и помотала головой.

— Не могу больше… не могу… Вы подслушивали? Так я и знала!

— Ничего подобного, — улыбнулся Илья Никитич, — просто вы не закрыли дверь и говорили громко. Вы, наверное, думали, если я старый, значит, глухой. Так о чем же ваша мама хотела со мной побеседовать?

— Понятия не имею. — Наташа шмыгнула носом и отвернулась.

— Кто такой Вова Мухин?

— Никто.

— Наталья Владимировна, мы ведь с вами не в игры играем. Вы взрослый человек, а ведете себя как неразумный младенец. Вы понимаете, что мне ничего не стоит позвонить вашей маме и выяснить, о чем она хотела со мной поговорить?

— Понимаю, — обреченно кивнула Наташа, — но, пожалуйста, не нужно. Она только все запутает.

— Почему вы так думаете?

— Потому, — упрямо буркнула Наташа, но по ее лицу Илья Никитич понял, что она почти сдалась.

— Наталья Владимировна, у меня совершенно нет желания сажать вашего мужа на скамью подсудимых, если он действительно невиновен, — произнес он.

— А вы верите, что он невиновен? — Наташа вскинула глаза, впервые посмотрела не него внимательно, как на человека, а не на сказочное чудовище.

— Скажем так, я не исключаю, что Бутейко убил кто-то другой, — медленно проговорил Илья Никитич, — но это будет очень сложно доказать.

— А зачем? — она вдруг зло прищурилась. — Лично вам зачем это доказывать?

— По должности положено, — он откашлялся и поправил галстук, — ладно, Наталья Владимировна, давайте не будем отвлекаться. Вы так и не ответили, кто такой Вова Мухин?

— Ну да, конечно, — она жестко усмехнулась, — вы такой хороший человек, боретесь за справедливость… Да вам глубоко наплевать и на моего Саню, и на меня и на нашего ребенка. Вам важно поскорее скинуть это дело, оно ведь такое просты зачем же возиться?

— Действительно, зачем возиться? — тяжело вздохнул Илья Никитич. — Ваш муж взят на месте преступления, выстрел произведен из его пистолета, мотив убийства имеется. Так чего же я вам вопросы задаю? Зачем я вообще к вам пришел? Мог бы вызвать в прокуратуру, провести формальный допрос, а потом с чистой душой передать дело в суд. Анисимов Александр Яковлевич будет осужден по статье сто пятой, «Умышленное убийство». Ему дадут пятнадцать лет. Адвокат, который требует за свои услуги пять тысяч долларов, возможно, сумеет смягчить приговор, и ваш муж получит десять лет общего режима. Вряд ли ему удастся добиться для вас чего-то большего, слишком много прямых улик и доказательств вины вашего мужа.

— Да! — перебила его Наталья. — Слишком много! Но Саня не брал с собой пистолет, когда уходил из дома. Он шел на деловую встречу, у него были какие-то переговоры, да он вообще не прикасался к нему с августа. Пистолет валялся в ящике…

— Заряженный?

— Откуда я знаю?

— Он при вас когда-нибудь стрелял?

— Один раз, на даче, в березу. Нарисовал фломастером кружочки на картонке, прибил к стволу, но в «яблочко» ни разу не попал. Вы поймите, для него пистолет был просто игрушкой. А главное… самое главное, что к тому моменту, когда он в последний раз вышел из дома, пистолета в ящике уже не было.

Наташа сбивчиво, но очень подробно рассказала обо всем, и о вечеринке, на которой в последний раз Саня демонстрировал свое оружие, и о Мухине, с которым два дня назад столкнулась ее мама у них в подъезде, и даже о том, что выкрикивал ей Саня, когда она пробилась к нему в отделение милиции.

— Между прочим, именно Мухин звонил ему утром, кажется, с ним и еще с кем-то он должен был встретиться вечером, — вспомнила она, — ну конечно! С Климом! Мы потому и поссорились. Когда он сказал, что идет встречаться с Климом, я подумала, он врет.

— Почему?

— Понимаете, это какая-то мифическая фигура. Вова Мухин постоянно о нем рассказывает всякие небылицы, и невозможно представить, что у Вовы есть такие знакомые. Он ведь тупой, как пробка.

— Тупые люди редко рассказывают небылицы, — заметил Илья Никитич, — у них, как правило, с фантазией плохо.

— Ну, Вова в другом смысле тупой. Просто для него самое главное, самое интересное в жизни — деньги. И больше ничего. Он только о деньгах думает и говорит. А Клим для него — что-то вроде живого доллара в человеческом обличий, с ногами, руками, со стальными мускулами.

— А фамилию этого доллара с мускулами Мухин не называл?

— Кажется, Эрнест Климов, гражданин, Германии. Миллионер, супермен, красавец мужчина, — Наташа усмехнулась, — мне всегда казалось, что Вова просто рассказывает о том, каким бы ему самому хотелось быть. Саня все просил его познакомить с этим Климом, хотя бы издали показать супермена-миллионера, но Вова постоянно придумывал какие-то предлоги, и так никто этого Клима не видел. А тут вдруг Мухин позвонил и сказал Сане, что Клим хочет с ним встретиться, будто у Клима есть какие-то деловые предложения. Я решила, что Саня врет. Нет никакого Клима, просто Вова пригласил его в какое-нибудь похабное местечко, в сауну к девочкам.

— А что, у вас были основания так думать про вашего мужа? — хмыкнул Илья Никитич.

— Нет, конечно. Просто мне очень не хотелось, чтобы он куда-то шел так поздно вечером, особенно с этим Вовой. В общем, мы с Саней поссорились, потом помирились, потом опять поссорились, когда он уходил.

— Вы говорили ему, что пистолета в ящике нет?

— Собиралась сказать, но потом забыла.

— Так. Значит, когда вы пришли в милицию, он просил вас позвонить Мухину и проверить, на месте ли коробка с патронами. Вы сделали это?

— Нет. Я сначала хотела позвонить Мухину, но потом подумала, вдруг он как-то замешан в этом деле, и я только все испорчу. Саня ведь ничего не помнит.

— А патроны?

— Просто не успела. Честно говоря, после Саниных слов про отпечатки я боялась притрагиваться к этой несчастной шкатулке.

— А когда вы заглядывали туда в последний раз, не помните?

— Не помню. Очень давно. Там дорогие украшения, а куда мне их надевать? В магазин и в детскую поликлинику?

— Ну, так давайте посмотрим вместе.

— А вы можете снять отпечатки со шкатулки и с ящика, в котором лежал пистолет?

— Конечно. Я сегодня же пришлю к вам трассолога. Но давайте все-таки посмотрим, на месте ли патроны. Не волнуйтесь, я все сделаю аккуратно.

В перламутровой шкатулке патронов не оказалось. Прабабушкиного кольца там тоже не было. Исчезли также сережки с изумрудами, золотая цепочка, золотой браслет с зеленой эмалью. Остались только дешевые серебряные украшения.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Варя медленно вошла в полутемный ресторанный зал, равнодушноскользнула взглядом по лицам, улыбнулась нескольким знакомым, кивнула хозяину заведения, Стасу, Станиславу Руслановичу Тиболову.

Бывший спортсмен-пятиборец, чемпион Европы после травмы сначала заделался бандитом, потом сел на сравнительно небольшой срок, а выйдя на свободу, открыл ресторан, назвал его собственным именем «Стас», отлично обустроил, и довольно скоро заведение стало одним из самых престижных мест в Москве, элитарным закрытым клубом. Здесь были лучшие повара, лучший кордебалет, мощная бдительная охрана.

«Если сейчас подойдет, поцелует мне руку, сам лично проводит за столик, значит, все нормально», — загадала Варя, пристально взглянув на Стаса. Он сидел за одним из столиков, беседовал с восходящей эстрадной звездой Катей Красной. Варю он заметил сразу, но всего лишь приветливо кивнул, улыбнулся и продолжил разговор с певицей.

«Ну что ж, — решила Варя, — все впереди, еще не вечер».

Три года назад, когда Мальцев впервые привел ее в клуб, хозяин почтительно пожал руку Дмитрию Владимировичу, а по лицу Вари просто скользнул ледяными тусклыми глазами. Потом, во второй и в третий раз, одаривал вежливо-небрежным кивком.

Иногда случалось, что она приезжала на пару часов раньше Мальцева, Стас улыбался издали, а если проходил мимо ее столика, спрашивал, появится ли сегодня Дмитрий Владимирович и в котором часу.

Как-то Варя сидела в одиночестве у стойки бара и разговорилась с танцовщицей здешнего кордебалета. Девушку звали Элла. Посреди разговора она вдруг замолчала на полуслове, уставилась на дверь и пробормотала, шлепнув себя по коленке:

— Ну, все, я проиграла Лариске триста баксов!

Варя увидела, как хозяин целует руку какой-то рыжей зубастой дуре в соболином боа на голых плечах. Дура скалила свои огромные, как у кролика, зубы, заливалась басистым грубым хохотом. Ржала, как мужик или, скорее, как сивый мерин.

— Это издали она кажется молодой, — прошептала Элла, — на самом деле ей почти полтинник. Нет, все-таки интересно, как ей это удалось?

— Что именно?

— Женить на себе Кирпича.

— А кто такой Кирпич?

— Ну, привет! Ты правда не знаешь? Или придуриваешься?

— Правда не знаю, — призналась Варя и, заметив презрительно-удивленный взгляд танцовщицы, выругала себя последними словами. Если здесь называют какое-то имя с той особенной, почтительной интонацией, с которой Элла произнесла «Кирпич», всегда надо делать вид, будто тебе известно, кто это, будто ты вообще лично знакома с этим Кирпичом, Валуном или Булыжником.

— Виталий Кирпичов, банк «Байкал». Нет, ну бред какой-то, он ведь моложе ее на три года, и вообще…

— И когда же свадьба? — осторожно поинтересовалась Варя.

— Откуда я знаю?

— А откуда знаешь, что у них все решено? Может, это вообще вранье, сплетня?

— Ну конечно! — Элла выпятила нижнюю губу и сдула со лба светлую челку, потом окинула Варю внимательным, неприятным взглядом. — То, что я тебе скажу, известно всем. Не знать этого неприлично. Запомни, Стас так встречает только жен или будущих жен. У них есть влияние и перспектива. А любовницы приходят и уходят.

— Но ведь на этой, рыжей, Кирпич еще не женился, — шепотом заметила Варя.

— Не важно. Вопрос уже решен. Иначе не стал бы Стас целовать ей ручку. Вот видишь, за столик провожает. Ну, точно, придется отдавать Лариске триста баксов. Мы с ней поспорили. Я была уверена, что у этой мымры ни фига не выйдет. А вот ведь, умудрилась… Жалко денег, блин.

С тех пор Варя каждый раз с легким замиранием сердца ждала, что и к ней наконец подойдет хозяин и приложится к ее ручке. Она почему-то была уверена, что это произойдет раньше, что Дмитрий Владимирович решится сказать свое царское слово.

Стас поднялся, Катя Красная продолжала что-то говорить ему и улыбаться. Было видно, что он нетерпеливо ждет конца ее монолога. Варя остановилась у стойки бара, рассеянно поправила волосы. В зеркальной стене отражался весь небольшой зал, был отлично виден столик у эстрады, задранное вверх смеющееся лицо певицы, чуть склоненная мощная фигура хозяина.

«В сущности, все вы уроды», — подумала Варя и надменно передернула плечами. Она уже поняла, что бывший бандит-пятиборец к ней подходить не собирается. Он спешил к другому столику, за которым сидела ярко-белокурая красавица в скромном черном пиджачке. Пятидесятилетняя матрона, жена известного политика, мать двоих взрослых детей, дама порядочная и приятная во всех отношениях, была заядлой тусовщицей. Она не пропускала ни одного престижного мероприятия, ни одной премьеры, презентации, всегда сидела в первом ряду, на самом почетном месте, сверкала своей голливудской улыбкой везде — на телеэкране, на журнальном глянце, в полумраке самых дорогих казино и ресторанов. Хозяину она снисходительно протянула тонкую холеную руку. Он поцеловал ей кончики пальцев.

«Эй, скотина, подойди ко мне! Ну, пожалуйста, подойди! Я тоже скоро стану женой большого политика. Я тоже вери импортент персон. Нет? Ну ладно, все впереди!» — с ненавистью глядя в подбритый затылок хозяина, она подумала, что, когда ее упругий толстячок дозреет, поведет ее под венец, и эта лощеная сволочь подойдет наконец, чтобы чмокнуть своими липкими губами ее, Варюшины, нежные пальчики, она обязательно что-нибудь такое придумает. Например, нарочно уронит в этот момент колечко. Ему придется ползать по полу, пока не отыщется пропажа.

— Привет, — подмигнул ей молоденький бармен, — как дела?

— Нормально. Кофейку свари мне. — Варя повертела на пальце кольцо с крупным рубином, взглянула на свои крошечные золотые часики, но не для того, чтобы узнать время, а просто лишний раз полюбоваться изящной дорогой вещицей. Часики эти она купила сегодня днем, просто от скуки заехала в ювелирный на Тверской.

«Тысяча баксов, мамочка. Представляешь, тысяча баксов за побрякушку, часики. А знаешь, сколько стоит мое платье? Полторы тысячи! Скромненько, но со вкусом. А туфли? Ты думаешь, пряжки на них из простого металла? Нет, мамуля, это золото. Скажу тебе по секрету, набойки на каблучках тоже золотые. Не веришь? Ну ладно, как хочешь. Однако пуговицы на моей дубленке уж точно из чистого золота. Это сейчас последний писк, мамуля. Золотые пуговицы на дубленке. А в середине — настоящие жемчужины, не речные, не искусственно выращенные, а самые натуральные. Из ракушки. Всего лишь три года назад у меня не было даже теплой телогрейки, чтобы выйти зимой из дома. А теперь пять шуб и три дубленки. Ты все не можешь поверить, что пуговицы и набойки золотые. А разве ты когда-нибудь могла представить, мамочка, что, выходя из дома, будешь выбирать, какую тебе надеть шубу, норочку до пят или голубой песцовый жакет? Мне кажется, тебе больше идет норочка. И мне очень нравится, когда у тебя в жизни только такие проблемы…»

— Варюша, солнышко, кисочка моя, что ж ты здесь сидишь в одиночестве? — Варя вздрогнула. Кто-то неслышно подкрался и закрыл ей глаза пухлыми горячими ладонями. — О чем таком приятном думаешь, что самой себе улыбаешься? — пропел у ее уха голос, слишком высокий для мужчины и слишком низкий для женщины. — Ну что, узнала, красотулечка моя?

— Привет, Пусик. Тебя ли не узнать? — пропела в ответ Варя и смачно матюгнулась про себя.

Пусик, популярный эстрадный певец, славился своей толщиной, голубизной и немыслимыми эротическими шоу, в которых оголялся целиком, только шелковые лоскуток прикрывал гениталии. Он спрыгивал со сцены, проходил по залу, панибратски похлопывал по плечам самых известных мужчин, те почему-то краснели и принужденно хмыкали, в ответ бесстыдник колыхал животом, задницей и массивными, как у женщины, грудями.

Он окружал себя стройным мужским кордебалетом. Худенькие длинноволосые мальчики ритмично двигали бедрами в такт его песням.

— Как дела, солнце мое? Все цветем, хорошеем? — Пусик ласково заправил ей за ушко выбившуюся прядь. — Я пою сегодня. У меня, между прочим, новая программа.

— Буду с нетерпением ждать, — улыбнулась Варя.

— А Дмитрий Владимирович к которому часу подъедет?

Варя едва сдержалась, чтобы не расхохотаться в эту круглую глупую рожу. При одном только упоминании ее матрасника жирный Пусик весь подобрался, стал серьезным и значительным, даже как будто похудел немного.

— Обещал к одиннадцати. А что?

— Так… ничего… Ладно, побежал. Мне скоро переодеваться. Между прочим, сегодня никакого стриптиза. Я знаю, Дмитрий Владимирович не любит. Петь буду во фраке, репертуар классический. Моцарт, Чайковский.

Надо отдать Пусику должное, голос у него был великолепный. Варя не понимала, зачем он натужно хрипит и пищит, исполняя свои эротические шлягеры, если имеет такой богатый глубокий тенор? Впрочем, она почти ничего не понимала во всех этих людях, шумных, ярких, самовлюбленных до слепоты.

«Ты зря так быстро убежал, Пусик, — лениво, без злобы подумала Варя, провожая взглядом широченную спину, обтянутую белоснежным сукном дорогого пиджака, — я ведь догадываюсь, зачем тебе нужен мой всемогущий Мальцев. Неделю назад на тебя всерьез наехала налоговая полиция. Ты стал как-то слишком уж резво мухлевать с пиратскими компакт-дисками, кому-то недоплатил, кого-то обидел, и тебе сейчас позарез надо подружиться с Дмитрием Владимировичем. Но ты не учел главного. С такими, как ты, мой Мальцев не дружит. Он жутко добропорядочный. Он даже смотреть не станет в твою сторону. Но вот если я его попрошу тебе помочь, если с умным видом поболтаю о милосердии, о сострадании, тогда у тебя, свинья, появится шанс. Маленький, слабенький, но единственный твой шансик».

— Варь, кофе твой стынет, — бармен подвинул ей чашечку, щелкнул зажигалкой, заметив, что она вертит в пальцах сигарету.

Еще месяц назад этот юный, свежий, но уже совершенно гнилой изнутри лакейчик никак не хотел запомнить, какой она любит кофе. Не эспрессо, не капучино, а настоящий, по-восточному, сваренный на раскаленном песке. Три ложки кофе и две сахару на крошечную турку. Два зернышка кардамона. Ровно два, не больше и не меньше. Но теперь мальчик наконец усвоил ее вкусы. Делал все, как нужно, без всяких просьб и напоминаний. Рядом с чашкой обязательно ставил вазочку с поджаренным пресным миндалем.

На маленькой сцене уже началось ночное шоу. Кордебалет отплясывал под живую фортепьянную музыку, на этот раз вся программа была составлена в стиле ретро. Варя так и не пересела за столик, прихлебывала кофе, грызла миндаль и на сцену поглядывала сквозь зеркало за стойкой бара. Там вздымались пышные многослойные юбки, девочки дружно взвизгивали, притопывали, подпрыгивали, задирали ноги. Варя подумала, что это напоминает кафе-шантан времен гражданской войны, именно так изображали разгульную белогвардейскую жизнь в старых советских фильмах.

Дмитрий Владимирович появился внезапно, когда солистка на сцене отбивала чечетку. Фортепиано замолчало, дробный ритм танца отщелкивали динамики, спрятанные за сценой. Варя сначала почувствовала знакомый холодок за спиной, а потом уж увидела в зеркале полное холеное лицо заместителя министра. Рядом с ним маячили почтительные физиономии хозяина и метрдотеля. Из глубины зала торопливо наплывала необъятная фигура певца Пусика. Он был уже в концертном черном фраке, весь колыхался, таял в приторной улыбке. Казалось, парчовый галстук-бабочка на его горле возбужденно помахивает твердыми крыльями.

— Привет, солнышко. — Мальцев наклонился, сухо, быстро чмокнул Варю в щеку.

— Здравствуй. — Варя улыбнулась, легко соскользнула с высокого стула у стойки, взяла Дмитрия Владимировича под руку.

— Ты ела?

— Нет. Тебя ждала.

— Дмитрий Владимирович, добрый вечер! — пропел Пусик так громко, что отвлек внимание зала от чечетки. Бесцеремонно оттеснив хозяина, он протянул руку, но Мальцев ответил на приветствие только легким кивком. Пухлая кисть певца неловко зависла, все это видели, и толстяк залился краской, уронил свою тюленью ласту и забормотал, быстро хлопая глазами:

— Дмитрий Владимирович, я подготовил новую программу…

— Что-нибудь сообрази нам поужинать. Времени мало, — обратился Мальцев к хозяину так, словно огромный певец в черном фраке был пустым местом.

«Да, свинья, плохо дело, — усмехнулась про себя Варя, — ничего, тебе полезно понервничать. Может, похудеешь».

Их проводили к столику для важных персон, который был спрятан в специальном углублении. Пока сервировали стол, Варя исподтишка разглядывала лицо Мальцева. Губы поджаты, глаза сухо блестят. У Дмитрия Владимировича был тяжелый день.

Иногда Варина болтовня, ее тихое ласковое щебетание расслабляли и успокаивали его, иногда, наоборот, раздражали. Сжатый рот и застывшие глаза означали, что следует молчать. Такие вещи Варя училась угадывать с первого взгляда.

Всегда, при любых обстоятельствах, ее присутствие должно приносить ему только положительные эмоции. С ней ему должно быть лучше, чем без нее. Но фокус не в том, чтобы всегда соответствовать его желаниям и потребностям. Главное, чтобы он ни в коем случае не заметил ее усердия. Ему должно казаться, будто она ведет себя абсолютно естественно, не пытается ему угодить, а просто любит его, нежно, страстно, именно так, как ему хочется. Однако при этом он ни на секунду не должен заподозрить, что она стремится поскорей выйти за него замуж. Вот так: очень любит, но замуж не стремится, потому что слишком выгодный он муж, а настоящая любовь должна быть бескорыстна.

Варя не сомневалась, что он, при всей своей солидности, жесткости, при всем своем цинизме, нуждается в любви, как каждый нормальный человек. Иногда он коротко и скупо рассказывал о своих проблемах с двумя предыдущими женами.

Первая была его ровесницей, сокурсницей, приехала в Москву из Ростова. У нее была жесткая хватка, ей удалось очень быстро избавиться от провинциального южнорусского говора, от природной пухлости и вялости форм. Девушка легко освоила столичный стиль, и в одежде, и в поведении. Она хотела стать не просто москвичкой, а настоящей административной львицей, иметь собственную пятикомнатную квартиру, дачу, собственный кабинет в каком-нибудь министерстве, секретаря, шофера и так далее. В принципе ничего дурного в этих желаниях нет, но если они осуществляются, человек начинает относиться к самому себе с таким восторгом и трепетом, что для иных чувств в его душе просто не остается места.

В первые годы жена для Дмитрия Владимировича была боевым товарищем. Они вместе делали карьеру. Но ему не доставало жесткой провинциальной хватки. Он был коренным москвичом, в молодости все не мог избавиться от интеллигентской рефлексии, которая никак не способствует продвижению вверх по служебной лестнице. Дмитрии Владимирович не поспевал за стремительным карьерным ростом супруги. Это стало его раздражать, сначала слегка, потом всерьез. На седьмом году совместной жизни его уже бесило все. Каждый жест сановной супруги, каждый взгляд, начальственные хамские интонации, плебейский апломб, жесткость суждений. Как только подрос их сын, они развелись.

— Она слышала и видела только себя, — говорил Мальцев о своей первой жене, — и поэтому жить с ней было невозможно.

Вторая его избранница оказалась полной противоположностью первой. Тихая москвичка, пухленькая, инфантильная, с нежным голоском и без всяких амбиций. Она готова была стать настоящим ангелом-хранителем семейного очага. Любимым ее чтением были кулинарные книги и журналы по садоводству. Мальцев таял, слушая вечерами ее милый щебет и поглощая вкуснейшие борщи, кулебяки, яблочные шарлотки.

У них родилась девочка, и Мальцев не мог нарадоваться на свою идеальную семью. Проблем не было. Вообще никаких проблем. Жена ни разу не повысила голоса. Не высказала недовольства чем-либо. Наоборот, без конца повторяла, как она счастлива. Счастливой ее делало все: каша, съеденная ребенком до последней ложечки, удачное тесто для пирожков, стиральный порошок, который в магазине на соседней улице на два рубля дешевле.

Росла девочка, она была такой же тихой и пухленькой, как мама, она училась печь пирожки и шила куклам платьица. Мальцев делал карьеру, был постоянно занят на службе. Жена сидела дома, полнела, старела, вечерами встречала его сдобными пирогами и тихим щебетом. Он приходил усталый и сладко засыпал под этот щебет, не дожевав очередной пирог.

— Она быстро деградировала, сидя дома, — говорил Дмитрий Владимирович о своей второй жене, — неприлично растолстела и выглядела старше своих лет. Но главное, с ней неудобно было появляться в приличных местах потому, что она щебетала, не закрывая рта, и все о своих кулебяках, об огородных удобрениях и о мексиканских сериалах. Я пытался как-то встряхнуть ее, оживить, просил, чтобы она занялась собой, почитала что-нибудь, кроме кулинарных книг, сходила в театр или, ну я не знаю, на показ мод хотя бы, начала делать гимнастику и бегать по утрам вместе со мной. Дочка выросла, я отправил ее учиться в Англию, и жене было совершенно некуда себя деть.

С первой своей супругой Мальцев прожил семь лет, со второй пятнадцать. Официально они еще не развелись, но уже полгода жили врозь. Мальцев в загородном доме, супруга в хорошей двухкомнатной квартире в Москве, которую он приобрел для нее, когда почувствовал, что просто сходит с ума от вкусных кулебяк и тихого щебета.

И как будто по заказу, в одно прекрасное утро, совершая свою обычную пятикилометровую пробежку, Дмитрий Владимирович встретил на лесной дорожке юную красавицу с ярко-синими глазами и шелковыми черными волосами.

Она подвернула ногу, не могла встать, и пожилому чиновнику пришлось помочь ей добраться до Дома отдыха, — проводить прямо до номера. Вывих прошел удивительно быстро, и всего лишь через три дня они опять встретились в лесу. Она тоже бегала каждое утро. И Дмитрию Владимировичу показалось, что вместе бегать значительно интересней.

Нравится мне твоя поза унылая,
Грустно опущенный взгляд,
Я бы любил тебя, но, моя милая,
Барышни замуж хотят, –
Пел своим нежным тенором со сцены «голубой» певец Пусик.

— Это называется «классический репертуар», — с усмешкой заметила Варя, — это Моцарт и Чайковский.

Мужской кордебалет был обнажен только до пояса. Мальчики отплясывали вокруг толстой звезды в штанах и галстуках-бабочках на голых, еще по-детски тонких шейках.

Ужин состоял из двух порций запеченной семги с зеленым салатом, минеральной воды и фруктов. Дмитрий Владимирович спиртного на дух не переносил и мяса не ел. Варя старалась перенимать его здоровые привычки. Единственное, от чего не могла отказаться, это от курения.

Взгляд его надолго застыл в одной точке. Казалось, он ничего не видит и не слышит, не чувствует изумительного вкуса запеченной семги.

— Все-таки у тебя потрясающие глаза, — услышала Варя его чуть охрипший, усталый голос и поняла, что все это время он смотрел не куда-нибудь, а на нее. — Угораздило же тебя родиться с такими глазами!

— Спасибо, — она благодарно улыбнулась. Он редко баловал ее комплиментами, иногда ей даже казалось, что он привык к ее красоте, перестал замечать.

— При таком освещении, — продолжал он задумчиво, — получается редкий сапфировый оттенок. Ты знаешь, сколько оттенков бывает у сапфиров? Больше ста. Но самый красивый синий цвет все-таки у алмаза. Есть уникальный сапфирово-синий бриллиант «Хоуп», один из самых загадочных камней в мире. Великолепный, редчайший бриллиант глубокого сапфирово-синего цвета, замечательной чистоты и совершеннейшей огранки. У него идеальные пропорции. В нем сочетается цвет сапфира с игрой и блеском алмаза. Вот такого цвета сейчас твои глаза.

— Разве алмазы бывают синими?

— Алмазы, Варюша, могут быть розовые, желтые, зеленоватые. Но это не цвет, а всего лишь оттенок, который только снижает ценность камня. Синими обычно называют слабоокрашенные алмазы, они имеют серо-голубой отлив, как небо, затянутое рыхлыми легкими облаками, и кажутся скорее мутными, чем синими. Настоящий, глубокий сапфировый цвет у алмаза — это чудо, загадка.

— Ты его когда-нибудь видел?

— Да. Он находится в Смитсоновском институте в Вашингтоне.

— То есть он никому не принадлежит?

— Многие коллекционеры готовы были отдать целые состояния за этот камень. Но он больше не продается, ни за какие деньги. Он не должен никому принадлежать.

— Почему?

— «Хоуп» приносит беду владельцам. В середине шестнадцатого века он был привезен из Индии в Европу вместе с чумой. Чума, конечно, пряталась не в камне, ею были заражены крысы в корабельном трюме, однако камень плыл в Европу на том же корабле.

— Ну, это ерунда, — улыбнулась Варя, — виноваты крысы. Или вообще никто.

— Королева Мария-Антуанетта дала его поносить своей подруге, принцессе Ламбалле, — продолжал Мальцев, и Варе показалось, что рассказывает он не ей, а самому себе, — вскоре принцесса была жестоко убита, а потом обезглавили и саму Антуанетту. Во время Французской революции алмаз был похищен, прошел через множество рук авантюристов, мятежников, дипломатов, пока в 1830 году не вынырнул, но в сильно уменьшенном виде. Таким и приобрел его английский банкир Хоуп, после чего сын банкира был отравлен, а внук потерял все свое состояние. В 1901 году русский князь Корытовский преподнес «Хоуп» парижской танцовщице мадемуазель Ледю и вскоре застрелил ее в приступе ревности. Сам князь буквально через несколько дней был убит террористами. Следующий владелец, султан Аб-дул-Хамид, подарил синий алмаз своей любовнице. Ее зверски растерзали во время дворцового переворота, а сам султан лишился власти и был изгнан. Потом алмаз достался какому-то испанцу, и тот утонул в открытом море. Следующими владельцами стала чета богатых американцев, и стоило камню попасть к ним, тут же погиб их единственный ребенок. Несчастный отец лишился рассудка.

— Ты в это веришь?

— Это известные исторические факты, — улыбнулся Дмитрий Владимирович.

— Нет, ты веришь, что во всем виноват камень?

— Конечно.

— Почему ты сказал, что мои глаза такого же цвета, как этот ужасный «Хоуп»?

— Ты боишься, цвет твоих глаз принесет несчастье?

— Ну, а если боюсь? — спросила она вполне серьезно.

— За кого же больше? За себя или за меня? — Лицо его оставалось серьезным, он смотрел на Варю слишком пристально и многозначительно, что было ему совершенно не свойственно.

— Я боюсь за нас обоих, — выпалила она и отвернулась.

— И что из этого следует?

Она ждала, что он наконец рассмеется или хотя бы улыбнется, но он оставался серьезным.

— Может, мне стоит носить цветные контактные линзы?

— Ни в коем случае! — послышался рядом мелодичный женский голос. — У вас изумительный цвет глаз, редчайший сапфирово-синий цвет. Я давно обратила внимание на ваши глаза, Варенька.

К их столику подошла блондинка в черном пиджаке, жена известного политика. Мальцев встал и поцеловал даме руку.

— Через неделю мы с Марком празднуем серебряную свадьбу, — сообщила дама, усаживаясь за их столик, — будем рады вас видеть. Сначала банкет в «Праге», потом небольшой фуршет дома, для своих.

— Спасибо, Ниночка, мы непременно приедем, — кивнул Мальцев и еще раз поцеловал даме руку.

Варя благодарно улыбнулась, но улыбка тут же застыла. Она заметила, как смотрит Мальцев на руку дамы, на перстень с огромным сверкающим бриллиантом. Ее всегда продирал озноб, когда у него становились такие глаза: холодные, внимательные и совершенно сумасшедшие.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

— Госпожа Беляева, как, по-вашему мнению, повлиял кризис на рождаемость в России? — пожилая американка в широком фольклорном платье, с девичьей рыжей челочкой, прикрывающей жесткие морщины на лбу, сверлила Елизавету Павловну блестящими темно-карими глазами.

Лиза смотрела, не отрываясь, в стеклянную витрину сувенирного магазина. Ее кофе давно остыл, сигарета тлела в пепельнице.

— Лиза, вы слышите меня? Недавно моя знакомая приехала из Москвы на несколько дней, она рассказывала, что женщинам в России сегодня не хватает денег на контрацептивы. Растет количество абортов, в том числе криминальных. Джейн, корреспондент журнала «Ледиз чойс», аккредитована в Москве, живет там уже пять лет. Она привезла с собой чудовищный материал о том, как несовершеннолетние девочки избавляются от нежелательной беременности, иногда выбрасывают новорожденных на помойку.

— Да, это ужасно, — кивнула Лиза. Но ее собеседница ожидала более бурной реакции, она недоуменно подняла брови и поджала губы.

— Вы простите меня, Лиза, я человек прямой и откровенный. Всегда говорю правду в глаза. У вас, русских, появилось какое-то равнодушие. Раньше этого не было. Это вообще не свойственно русскому характеру — ледяное безразличие к ближнему. Вы совершенно спокойно стали относиться к трагедиям, которые происходят рядом с вами, у вас в стране.

— Не всем можно помочь, Керри. Что толку, если мы будем плакать и вздыхать над каждой трагедией?

— Плакать и вздыхать — это нормальная человеческая реакция. Вы, русские, стали стесняться проявления живых чувств. Вы всегда были самой сострадательной нацией в мире, а теперь становитесь самой беспощадной и циничной. Неужели это связано с демократическими переменами? Неужели для русской души так вредна свобода?

— Не знаю… — Лиза правда не знала, что на это ответить. Наверное, в чем-то американка была права, но легко судить других.

«Возможно, люди сделались жестче и циничней, но не потому ли, что сейчас в России становится товаром даже такая бесплатная вещь, как сострадание? Оно, оказывается, тоже имеет денежный эквивалент и, значит, теряет смысл…» — подумала Лиза, но вслух этого не произнесла, потому что было лень поддерживать разговор.

— Кому же знать, как не вам? — вскинула брови Керри. — Вас почти каждый вечер слушает и смотрит вся Россия.

— Я только рассказываю новости, всего лишь констатирую факты.

— Это ко многому обязывает.

— Безусловно.

Повисло молчание, оно было неприятным для обеих. Американка первая решилась прервать его.

— Наверняка у вас есть какие-то определенные мысли на этот счет. Я не читаю по-русски, не могу следить за вашей прессой, смотреть русские телеканалы, но Джейн рассказывала, что порнопрограммы идут у вас в дневное время не по специальным, а по общенациональным каналам. Она считает, что ваши средства массовой информации сейчас представляют собой отхожее место. Низкий профессиональный уровень компенсируется дешевой сенсационностью, печатается масса недостоверной, непроверенной информации, в основном негативного и непристойного характера. Это рождает в обществе ощущение вседозволенности. Ваши журналисты как будто сговорились в каждом материале доказывать публике и самим себе, что человек есть скот. А скот ни за что не отвечает. Такая позиция чревата хаосом и гибелью. Вы согласны?

— Ну, мне кажется, ваша приятельница несколько сгущает краски. Я все-таки тоже представитель средств массовой информации…

— О вас, Лиза, я слышала только положительные отзывы. Джейн старается смотреть все ваши программы. Вы максимально объективны и не агрессивны в подаче новостей.

— Спасибо.

— Кстати, кроме журнального материала, Джейн отсняла еще две кассеты хроники. Провинциальные интернаты для умственно отсталых брошенных детей, колонии для несовершеннолетних, где отбывают срок юные детоубийцы. Материал страшный, он еще не смонтирован. Джейн поручила мне спросить вас, не хотите ли вы использовать фрагменты в одной из своих программ.

— Да, наверное, это было бы любопытно, — равнодушно кивнула Лиза и посмотрела на часы.

— Любопытно? На мой взгляд, это необходимо показать в России. Я давно не видела ничего более впечатляющего. Я буквально заливалась слезами, когда смотрела эту страшную хронику.

— Керри, но вы же сами только что сказали, что наше телевидение дает слишком много негативной информации.

— В этом материале главное — достоверность. Там нет попытки напугать, сгустить краски. Я как представитель феминистского движения считаю, что вы просто обязаны показать эти кадры вашему зрителю. Насколько мне известно, контрацепция до сих пор остается в России исключительно женской проблемой.

Лиза молча изучала живописную группу плюшевых белых медведей и морских котиков в витрине.

— Либо вы очень устали сегодня, либо у вас проявляются первые симптомы нового русского патологического равнодушия, — американка холодно улыбнулась, — такое впечатление, что вам все безразлично. Абсолютно все.

«Чего она от меня хочет? — устало подумала Лиза. — Более выразительных эмоциональных реакций? Интересно, почему хладнокровие собеседника иногда так заводит людей? Возможно, этот глупый сальный Красавченко в чем-то прав насчет поедания чужой энергии. Американка Керри, пожилая, идеально воспитанная леди, устала за долгий бурный день не меньше, чем я. Третий вечер подряд она втягивает меня в дискуссии на социально-психологические темы. Вчера у меня были силы поддерживать разговор на высоком эмоциональном уровне. Мы обсуждали несчастное положение российских пенсионеров, коррумпированность чиновничьего аппарата и его тесную связь с криминалитетом. Безобразия в нашей армии. По очереди приводили возмутительные примеры, охали, ахали, ужасались, делали глубокомысленные выводы. Распрощались как лучшие подруги. А сейчас я не могу сосредоточиться на социальных несправедливостях, и она недовольна мной. Она обижается…»

— Простите, Керри, темы, которые вы затрагиваете, слишком важны. А я действительно очень устала, поэтому не хочу комкать разговор. Давайте перенесем его на завтра.

— Но завтра день заполнен до предела. Заседание комитета закончится еще позже. А мне надо обсудить с вами еще массу проблем. Должна признаться, моя настойчивость не бескорыстна. Я готовлю большую аналитическую статью для журнала «Нью-Йорке?» о положении женщины в сегодняшней России. Джейн дала мне очень много материалов, но она американка то есть рассматривает ваши проблемы со стороны. Мне важно поговорить с вами как с русской деловой женщиной. Я отниму у вас еще минут пятнадцать. Не возражаете?

— Хорошо, Керри.

— Прежде всего, я хотела бы поговорить о пресловутом русском долготерпении. Когда о нем говорят как о национальной черте характера, как об особенности русской ментальности, мне всегда хочется добавить, что это национал-половая черта. Ваши женщины потрясающе терпеливы, никто не позволяет так над собой издеваться. В вашей массовой культуре абсолютным идолом становится даже не тело, а мясо, человеческое мясо, в основном женское. Люди не просто раздеваются публично, а препарируют себя и других, как трупы, как туши на бойне. Ваши дамы, воспитанные на зыбкой грани ортодоксальных идей, остаются покорными, как домашние животные, позволяют себя ощупывать и оценивать, как овец на рынке.

— Отчасти, вы правы, — равнодушно кивнула Лиза, — но при чем здесь ортодоксальные идеи?

— Под ортодоксальностью я понимаю и коммунистическую доктрину, и православную, на мой взгляд, это две стороны одной медали. А что касается долготерпения мужской части населения России, то здесь позвольте мне усомниться…

— Господи, какой бред, — пробормотала Лиза по-русски.

— Что вы сказали? — вскинулась леди. — Простите, Лиза, я не понимаю по-русски, — она растянула губы в любезной улыбке. Такая улыбка годится на все случаи жизни и напоминает конфеты без сахара и обезжиренные сливки. — Вы, кажется, не согласны со мной?

— Не согласна, — Лиза отхлебнула наконец свой кофе, быстрым движением загасила сигарету в пепельнице, — ортодоксальность русского коммунизма ни малейшего отношения не имеет к православию. Это совершенно противоположные понятия. Враждебные друг другу, взаимоисключающие.

— Не скажите. В восемнадцатом году иерархи русской Православной церкви с готовностью пришли на поклон к большевистской власти. Это исторический факт. С одной стороны — массовые расстрелы священников, монахов, сестер милосердия, вандализм, уничтожение церковных ценностей, с другой — сотрудничество с палачами. Вы, русские, во всем и всегда доходили до крайности, прежде всего в воплощении философских идей. Об этом писали ваши гениальные христианские философы начала века, Соловьев, Бердяев. «Русская душа всегда оставалась неосвобожденной, она не признает пределов, она требует всего или ничего». Не знаю, насколько точно я цитирую, мысль вам должна быть ясна. Все или ничего. В этом ваша сила, но в этом же и губительная слабость. Опять мы сталкиваемся с единством противоположностей. Вы со мной согласны?

— С вами или с Бердяевым? — машинально уточнила Лиза и подумала, что американка скорее хочет высказать свое мнение, чем услышать чужое. Ну и хорошо, ну и ладно. На собственное мнение у Лизы сейчас просто не было сил.

— С нами обоими, — смешок американки был похож на радужный мыльный пузырь, легко и плавно вылетевший из ее тонкого рта, — а вообще, Лиза, я бы хотела узнать, насколько актуальна сейчас для образованной части общества русская философия начала века? Там ведь так много всего сформулировано, причем довольно точно. Неужели это драгоценное наследие потонуло в вашем сегодняшнем плоском прагматизме?

«Если прагматизм плоский, как может в нем что-либо потонуть?» — лениво заметила про себя Лиза.

Продолжая глядеть в витрину сувенирной лавки, она выбила очередную сигарету, щелкнула зажигалкой. Американка ждала ответа и морщилась от дыма. Опять повисла неприятная пауза.

— Лиза, с вами все в порядке? Вы слишком много курите. От этого вы такая бледная и рассеянная.

— Я боюсь, дело совсем в другом, — прогрохотал рядом глубокий бас, — госпожа Беляева влюблена. Так выглядят влюбленные женщины, уж поверьте моему многолетнему опыту.

Мягкое кресло гостиничного бара затрещало и качнулось, словно хилая трехногая табуретка, приняв в себя стокилограммовую тушу норвежца Ханса Хансена. Ему было шестьдесят пять. Он курил трубку из черного дерева и носил галстук-бабочку не только с официальным пиджаком, но и с пуловером грубой вязки, — приветствую вас, милые дамы. Керри, вы измучили госпожу Беляеву вашими феминистскими разговорами. Дайте русской леди хоть немного расслабиться. Мы ведь не в конференц-зале, и сейчас уже одиннадцать вечера.

— Неужели правда одиннадцать? — спохватилась Лиза, взглянула на часы и резко поднялась. — Простите, Керри, вы затронули весьма интересный и важный вопрос, обидно обсуждать его в таком сонном состоянии, — она чуть покраснела, вспомнив, что говорила то же самое несколько минут назад. Ну, да ладно. Главное, скорее ускользнуть, нырнуть в свой номер, запереть дверь и никого не видеть.

— Спокойной ночи, Керри, спокойной ночи, Ханс.

Американка величественно кивнула в ответ. Норвежец подмигнул и произнес интимным шепотом:

— Спите сладко, Лиза. Хотя влюбленных обычно мучает бессонница, — он многозначительно хмыкнул и принялся разжигать свою трубку.

В пустом лифте она прижалась лбом к холодному зеркальному стеклу. Лифт бесшумно взлетел. Двери разъехались, Лиза хотела выйти, но наткнулась на Красавченко.

— Подождите. Это не ваш этаж, — сказал он с сияющей улыбкой. — Добрый вечер, Елизавета Павловна.

Он нажал кнопку. Двери плавно закрылись. На несколько секунд они остались вдвоем, в замкнутом пространстве, и ей стало не по себе. Она подумала, что глупо бояться этого сального кота. Он стоял совсем близко, дышал в лицо жвачной мятой, поедал Лизу глазами и, кажется, готов был к более активным действиям, но лифт остановился.

Красавченко пропустил ее вперед и вышел следом. Она вдруг вспомнила, что его номер на двенадцатом.

— Хочу немного проводить вас. Не возражаете?

— Пожалуйста, — равнодушно кивнула она.

Он взял ее под руку, чуть склонился к уху.

— Елизавета Павловна, вы очень хотите спать?

— Честно говоря, да.

— Жаль. Ну, хотя бы пятнадцать минут своего драгоценного времени вы можете уделить старому нудному дипломату? Давайте с вами выпьем коньячку в баре на пятом этаже. Просто для того, чтобы снять напряжение долгого суетного дня. От коньяка хорошо спиться.

— Анатолий Григорьевич, коньяк я не пью, сплю и так очень крепко… — начала Лиза и вдруг, вырвав руку, бросилась бегом по коридору. Было слышно, как в ее номере заливается телефон. Короткие, нервные междугородние звонки. — Простите, — повернулась она, открывая дверь, — спокойной ночи.

Оставшись один в коридоре, Красавченко огляделся по сторонам и прижался ухом к дверной щели.

— Да, я тоже ужасно соскучилась… нет, все хорошо… Сразу не получится, дня через два, не раньше…

Несмотря на внешнюю солидность, двери номеров отлично пропускали звук. Красавченко слышал каждое слово. Он уже подумал было отойти, не рисковать. Ничего интересного. Ясно, ей звонит муж.

— Я пока не знаю, но в любом случае мне придется пару вечеров провести с семьей. Я обещала… Он был такой грустный в аэропорту, он почувствовал… Вообще, все это тяжелей и серьезней, чем казалось сначала… Перестань. Я приеду, мы поговорим… Я тоже все время о тебе думаю, ничего не могу поделать… Потому, что все это ни к чему. Ни тебе, ни мне… Будь, пожалуйста, осторожней. Береги себя…. Нет, ни в коем случае. Достаточно того, что ты приехал меня провожать, маячил там, как тень, и мне все время казалось, он тебя заметил. Если я опять увижу тебя в аэропорту, я стану сразу как деревянная. Он все почувствует… А ты хочешь, чтобы мне было безразлично, что он чувствует?.. Хорошо, с тобой я постараюсь это не обсуждать… Я понимаю… Прости, мне плохо без тебя. Я становлюсь мнительной идиоткой, вот сейчас норвежский профессор сказал, что я выгляжу как влюбленная женщина… Никакого счастья, сплошная рефлексия… Да… Нет… я тебя тоже очень люблю, Юрочка…

«Ото! Вот вам и верная жена, — присвистнул про себя Красавченко, — вот вам образцовая мать семейства. Теперь все понятно. И блеск в глазах, и вспышка молодости. Юрочка — это очень интересно. Мужа ее зовут Михаил Генрихович. А кто такой Юрочка?»

* * *
В маленьком кабинете Бородина стекла запотели от пара. Кипел чайник. Илья Никитич заваривал чай, капитан Косицкий просматривал заключения экспертов.

Была проведена экспертиза на вменяемость гражданина Анисимова А. Я. Психиатр из больницы имени Ганнушкина утверждал, что на момент экспертизы Анисимов вменяем, однако ретроградная амнезия могла иметь место. Это косвенно подтверждал и результат анализа крови.

В крови Анисимова обнаружили синтетическое вещество, относящееся к группе галлюциногенов и обладающее ярко выраженной наркотической активностью. Оно временно парализует деятельность головного мозга, и не исключено, что полученная подозреваемым доза могла вызвать ретроградную амнезию. Но главное, к моменту убийства наркотик уже был введен организм Анисимова вместе с алкоголем и выстрелить в таком состоянии он не мог, даже если бы очень хотел.

— То есть его надо отпускать? — спросил Иван, дочитав документы.

— Ну, если ты оплатишь из своего кармана круглосуточную охрану для Анисимова, для его жены и ребенка, тогда можем и отпустить под подписку о невыезде. — Илья Никитич выложил пирожки на тарелку, налил чай.

Кроме пирожков, у него были еще и бутерброды с ветчиной, на каждом лежал тонкий ломтик малосольного огурца и веточка укропа.

— Пей чай, Ваня. Между прочим, настоящая ветчинка, тамбовский окорок. Это тебе не какая-нибудь датско-немецкая прессованная соя с пищевыми красителями. Чувствуешь разницу?

Капитан действительно давно не пробовал натуральной ветчины. В сочетании с ржаным хлебом и малосольным огурцом было изумительно вкусно, под такую славную закуску не хватало ледяной водочки, и капитан в который раз пожалел, что Илья Никитич не пьет ничего, кроме чая и кефира.

— Ваня, мне бы тоже очень хотелось отпустить Анисимова к жене и сыну, но делать этого пока нельзя, — Бородин размешал сахар и сливки в своей чашке с лондонскими гвардейцами, глотнул чаю, зажмурился на секунду, размышляя, какой выбрать пирожок, с капустой или с куриной печенкой.

— А вы не преувеличиваете, Илья Никитич? — осторожно спросил капитан. — Жалко парня. Понятно, дело разваливается, все надо начинать с нуля, но парня ужасно жалко.

— Будет еще жальче, если, не дай Бог, тяжеловес с широкими плечами и короткой шеей, тот, что так отлично бегает, убьет их обоих, Анисимова и его жену. Знаешь, так вот сгоряча, от обиды. Слушай, ты с чем любишь пирожки, с капустой или с печенью?

— С капустой.

— Ну, так и быть. Бери вот этот, кругленький. У тебя кто-нибудь дома печет пироги?

— Бабушка пекла когда-то, но только большие и по праздникам.

— Тогда тем более выбор за тобой. — Илья Никитич принялся за пирожок с печенью, некоторое время молча жевал, потом отхлебнул чаю и произнес:

— Хочешь, смешную историю о петардах? Мне на днях один телевизионщик рассказал. В начале восьмидесятых он работал оператором на ЦСДФ, на Студии документальных фильмов. Отправилась как-то съемочная группа в Сибирь, снимать научно-популярное кино о дореволюционных ссыльных местах. В городе Томске в гостинице «Заря» пили ночью водку. Оператору очень нравилась дама, консультант-историк, аспирантка Университета. Он так разгорячился, что решил в ее честь устроить салют. Незадолго до этого он побывал в Китае и привез оттуда набор петард. У нас тогда понятия не имели, что это за штуки. Кроме хлопушек с конфетти и бенгальских огней, ничего не было. В общем, кинодокументалисты крепко выпили и часа в два ночи отправились погулять по городу. Единственным трезвым человеком во всей компании оставалась как раз дама-историк. Но никто ей не сказал, чем они собираются заниматься, для нее готовился сюрприз, и предотвратить безобразие было некому. На одной из городских площадей оператор велел всем отойти на несколько метров и взорвал самую мощную петарду. Она закрутилась, захлопала, искры полетели. И тут выскакивают два патрульных милиционера, видят, носится над площадью какая-то круглая светящаяся дрянь, и пальба, как при перестрелке. Милиционеры выхватили пистолеты: «Стоять! Что здесь происходит?» Вся группа растерялась, только дама-историк мигом сориентировалась и говорит: «Мы бы сами хотели знать, что здесь происходит. Мы — съемочная группа из Москвы, вышли подышать воздухом перед сном и вот, увидели этот ужас. Как вы думаете, товарищимилиционеры, может, НЛО спустился с неба?»

На следующий день в газете «Томский комсомолец» появилась заметка, в которой говорилось, что над городом совсем низко пролетел НЛО. Свидетелями происшествия стали два милиционера и группа кинодокументалистов из Москвы. А еще через неделю сенсационное сообщение перепечатало несколько центральных газет, в том числе «Труд». В Томск понаехали уфологи, а администратор съемочный группы получил строгий выговор за то, что не организовал съемку летающей тарелки. Вот так, Ваня, рождаются мифы.

— Смешная история, — кивнул капитан, — а с Анисимовым все грустно. Мне кажется, его все-таки лучше отпустить. А можно вообще, между прочим, приставить к нему наружников и попробовать взять убийцу на живца. Если вы так уверены, что он попытается…

— Я уверен только в том, Ваня, что семью Анисимовых в качестве живца я использовать не позволю, — быстро, раздраженно пробормотал Илья Никитич. — Я работаю в прокуратуре, а не в спортивном обществе «рыболов-охотник». Анисимов посидит, ничего не с ним не случится, тем более он не в тюрьме сейчас, а в больнице имени Ганнушкина. Там проводили экспертизу, я попросил, чтобы его там подержали в боксе для буйных.

— Он что, буянит? — вскинул брови капитан. — У него действительно съехала крыша?

— Ага, — кивнул Илья Никитич, — буянит, домой просится. Нет, шучу, конечно. С Анисимовым все нормально. Просто я его устроил отдохнуть по блату. Зав. отделением — мой старинный знакомый. Все-таки там у них значительно лучше, чем в камере, особенно если не лечат, а просто так держат.

— А вы уверены, что убийца пойдет на такой риск? Логичней, если он сейчас исчезнет, затаится. Он ведь не дурак.

— Да уж, этот плечистый тяжеловес совсем не дурак. Он все отлично придумал, и, вероятно, ему кажется, что ни одной мелочи не упустил. Он собой чрезвычайно доволен, и если узнает, что его гениальная конструкция дала здоровенную трещину, разозлится ужасно и может сгоряча наделать глупостей. В принципе он ведь мог просто дождаться Бутейко во дворе и застрелить, как это делается в большинстве случаев. Но ему понадобилась хитрая инсценировка. Знаешь, что из этого следует?

— Он заранее предвидел, что мог бы стать в первые ряды подозреваемых?

— Нет, Ваня. Из этого следует, что ему надо было подставить именно Анисимова. Почему, пока не знаю. Бутейко и Анисимов — одноклассники, знакомы много лет, и связывает их многое, так что в какой-то временной точке вполне могли пересечься интересы всех троих, включая Тяжеловеса. Но в любом случае, если мы сейчас отпускаем Анисимова, он сразу превращается в опаснейшего свидетеля. Тяжеловес потратил столько умственной энергии, чтобы не было вообще никакого следствия, а оказывается, оно идет, и ищут уже непосредственно его.

— Но есть еще свидетель. Сообщник, который запускал петарды, а перед этим похитил пистолет у Анисимова.

— Это совсем другое. Давай уж тогда по порядку. Я свои пирожки уже съел, так что можно и о делах поговорить. Смотри, что мы имеем на сегодня. Анисимова пригласили в ресторан, добавили в водку или в вино наркотик, потом спящего доволокли до машины, привезли к дому Бутейко, положили возле лестницы, отпечатали пальцы на пистолете. Тяжеловес знал, в котором часу у Бутейко заканчивается эфир, рассчитал все довольно точно по времени. Но он не знал, что делать с выстрелом. На «Вальтере» нет нарезки для глушителя. Акустика на лестничной клетке отличная и, хотя была ночь, кто-то мог не спать, моментально среагировать на звук, выглянуть если не в дверь, то в дверной глазок. Вот тут начинается самое интересное — трюк с петардами. Если во дворе, под окнами, звучит канонада, то хлопок выстрела в подъезде вряд ли кто-то услышит. Но при всей своей оригинальности, именно звуковой трюк оказался той ниточкой, за которую можно потянуть и распутать весь клубок. Кстати, инсценировка, даже самая гениальная, всегда имеет свои слабые стороны. Приходится продумывать и учитывать слишком много деталей. Сообщник, который устроил салют во дворе, запомнился сразу троим свидетелям. Если бы не эти петарды, Анисимов, возможно, так и остался бы единственным нашим фигурантом.

— Ну хорошо, а пистолет? — спросил капитан. — Ведь экспертиза показала, что ни в одном из карманов Анисимова не осталось следов оружейной смазки.

— Ерунда, — поморщился Илья Никитич, — о том, что Анисимов не прикасался к пистолету, известно со слов его самого и его жены. А они оба, как ты понимаешь, в данном случае не свидетели. Отпечатки на оружии есть. А следы смазки совсем не обязательно попадают на ткань.

Иван отхлебнул наконец остывшего чаю и принялся за пирожок с капустой, который одиноко лежал на тарелке. Илья Никитич хоть и говорил больше, чем капитан, но успел и чай выпить, и съесть свой пирожок с печенью вместе с парой бутербродов.

— А если бы у Анисимова не возникло амнезии, если бы он вспомнил, с кем пил в ресторане? — спросил капитан, закуривая.

— Ну и что? Мало ли с кем он ужинал перед убийством? Ушел из ресторана первым, поймал такси и — привет. Откуда его приятели знают, куда он поехал и что делал дальше? Как минимум час он находился без сознания, под наркотиком. Если точно рассчитать время, можно все успеть, и самого главного он вспомнить не сможет. Так оно и произошло.

— Но подождите, Илья Никитич, вы сказали, возможно, Анисимов и убийца тоже знакомы? Известно, что в ресторан его пригласил Мухин. Вторым человеком был Тяжеловес. Если они раньше встречались, Анисимов должен знать убийцу.

— Наверняка знает, — кивнул Илья Никитич.

— Ну и как же?

— Анисимов шел в ресторан на деловую встречу с человеком, которого раньше якобы никогда не видел. Он был настроен на то, чтобы понравиться немецкому бизнесмену Эрнесту Климову и договориться о сотрудничестве, а вовсе не на то, чтобы мучительно вспоминать: где же я раньше мог его видеть? К тому же встречаться они могли давно и мельком, свет в зале был наверняка не яркий, убийца мог изменить внешность, ну и так далее.

— То есть вы считаете, что от Анисимова мы не сумеем получить никакой конкретной информации об этом Климове-тяжеловесе? Ну хорошо, а Мухин? Его ведь можно хоть сейчас брать по двести тринадцатой. Поступила жалоба от жильцов дома, это же в самом деле хулиганство — пускать петарды ночью. А потом мы получим его пальчики, они наверняка совпадут с теми, что остались в квартире Анисимовых на шкатулке и на ящике письменного стола, в котором лежал пистолет, и у нас уже будет сто пятьдесят восьмая.

— Слушай, капитан, ты с кем собираешься в прятки играть? — улыбнулся Илья Никитич. — Тоже мне, хитрый опер.

— А почему нет? Вы же сами сказали, он слабак, этот Мухин. Он моментально расколется и выведет нас на убийцу…

— …которого придется искать еще лет десять. Если мы отпустим Анисимова и возьмем Мухина, мы спугнем и разозлим убийцу. Он станет совершенно непредсказуем. К тому же я не удивлюсь, если Эрнеста Климова зовут как-то иначе, и никакой он не бизнесмен из Германии.

На это Иван возразить ничего не мог. Вполне возможно, Мухин знает только вымышленное имя и вымышленную биографию этого удачливого «немца». Розыск может растянуться на годы, а убийца, загнанный в угол, иногда становится непредсказуемым. Может убить Анисимова вместе с женой и даже с ребенком, может раствориться в пространстве, а потом возникнуть в другом облике. Пусть он считает, что никто на его след еще не вышел и единственным подозреваемым остается пока Анисимов.

Капитан допил чай, загасил сигарету.

— Да, а чем кончилась история с НЛО над городом Томском? Оператор добился взаимности?

— Нет, — покачал головой Илья Никитич, — слишком строга была дама-историк. Не дрогнуло ее сердце даже от ночной канонады. Кстати, знаешь, как ее звали? Беляева Елизавета Павловна.

— Беляева? Та самая? Ну вообще-то ради такой женщины можно устроить салют.

— Да, конечно… А ты знаешь, что три года назад Бутейко довелось крепко схлестнуться с этой дамой в теледебатах в прямом эфире? — задумчиво произнес Илья Никитич.

— Это вы к чему? — не понял Косицкий.

— Это я к тому, что надо как следует просмотреть и прослушать пленки, оставшиеся в доме Бутейко. У него богатейший видео — и аудиоархив. Дело в том, что о взаимной многолетней ненависти Бутейко и Беляевой говорит все Останкино.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Лиза родилась в 1959 году. Родители ее училась на втором курсе Геологоразведочного института. Им обоим было по восемнадцать лет. Оба превыше всего на свете ценили свою модную в те годы профессию, а вернее, ее внешнюю киношно-романтическую атрибутику. Рюкзак за плечами, гитара, общий вагон поезда дальнего следования, песни Городницкого и Визбора — вот это было жизнью, а все прочее презрительно именовалось «тупым мещанским существованием».

Мама впадала в депрессию, стоило ей взглянуть на корыто с пеленками, папу трясло от чинных прогулок по парку с колясочкой. Они жестоко ссорились, и, вероятно, молодая здоровая семья распалась бы за первые два месяца жизни маленькой Лизы, но на помощь пришла бабушка Надежда, мамина мама, которой тогда было всего лишь сорок лет. Совместными я усилиями кое-как дотянули до полугодовалого возраста и отдали ребенка в ясли. Надежда Сергеевна отпустила романтиков-родителей на все четыре стороны. До семи лет Лиза жила со своей молодой энергичной бабушкой, кандидатом химических наук, преподавателем Университета.

Бабушка овдовела за год до рождения Лизы. Муж ее, физик-атомщик, руководитель крупной засекреченной лаборатории, получил большую дозу радиации при испытании установки в Институте атомной энергии и умер от рака щитовидной железы. Дедушкина фотография висела у бабушки над тахтой. Лиза иногда залезала в ящик письменного стола, открывала бархатный черный футляр с дедушкиными орденами и медалями и играла в пиратов, которые прячут сокровища на острове. Она знала, что ей за это попадет, и всегда успевала вовремя все убрать, запереть ящик, спрятать ключ в одну из старинных фарфоровых вазочек на серванте. Бабушка так ни разу ничего и не заметила, она вообще мало что замечала вокруг, писала научные статьи, работала с десятком аспирантов, неслась по жизни со спринтерской скоростью и волочила с собой за руку сонную маленькую Лизу с двумя косичками, которые всегда расплетались по дороге в детский сад.

— В следующий раз ты будешь сама причесываться, — говорила бабушка, на бегу завязывая капроновые ленты бантиками, — и вообще, человек все в этой жизни обязан делать самостоятельно.

В четыре года Лиза умела застилать свою постель, одевалась и раздевалась без посторонней помощи, причем всегда знала, где лежат ее маечки, носочки, носовые платочки и не изводила бабушку вопросами. Без всяких напоминаний чистила гуталином свои ботинки и зубным порошком белые матерчатые туфельки.

Летом Лизу иногда забирала на дачу сестра покойного дедушки тетя Клава. Лиза любила старый двухэтажный деревянный дом с большой застекленной верандой. Участок в десять соток казался ей Целым миром, там шуршали крылья бабочек, звенели крошечные комариные скрипки, стрекотали кузнечики, в малиннике у забора злая крапива охраняла дымчато-рубиновые нежные ягоды. В конце июля над плотной темной зеленью кустарника кружил сизый одуванчиковый снег.

Лиза знала, что до революции на этом месте находилось дворянское имение Батурино. Там, где участок сливался с дубовой рощей, у болотца, сохранился круглый каменный остов беседки.

Бабушка Надежда приезжала на дачу редко, родители еще реже. С мая по сентябрь там обитали тетя Клава, ее сын Валерий и невестка Зоя. Своих детей у них не было, с маленькой Лизой они никак не могли найти общего языка, то умильно сюсюкали, то раздражались из-за ерунды, принимались усиленно воспитывать. Впрочем, большую часть дня Лиза была предоставлена самой себе. Иногда ее самостоятельность вызывала у родственников целую бурю эмоций. Пятилетняя девочка бралась мыть посуду, делала это вполне грамотно в неудобных дачных условиях, наливала в тазик горячую воду, сыпала сухую горчицу, потом споласкивала тарелки под рукомойником.

— Что ты делаешь?! Ошпаришься, все перебьешь! — восклицала тетя Клава.

— Не беспокойтесь, я умею, — отвечала Лиза и вежливо улыбалась тете Клаве. Этой взрослой улыбке она научилась у бабушки, долго, старательно скалила зубы перед зеркалом, пока не получилось похоже.

— Ну что ты гримасничаешь? Я хочу тебе помочь, а ты скалишься, как собачонка. Странный ребенок.

В определение «странный ребенок» дачные родственники вкладывали всю силу своей нелюбви к Надежде Сергеевне и Лизиным родителям. Бабушку они считали надменной эгоисткой, маму и папу называли не иначе как «эти».

Лиза чувствовала, что у взрослых какие-то сложные, злые отношения, но она так любила деревянный дом, сад, дубовую рощу за садом, серебристое лягушачье болотце в глубине участка, что старалась не замечать семейных конфликтов и упрямо просилась на дачу. А что там они говорят про бабушку — не важно. Она все равно самая красивая, самая умная в мире.

Легкая, стремительная, с гладкими блестящими волосами цвета лимонной карамели, в светлых узких платьях, в туфельках на острых «шпильках», в волшебной дымке дорогих духов, бабушка приводила ее в детский сад раньше всех, иногда даже раньше, чем приходили на работу воспитательницы, а забирала позже всех.

— Ты разумный человек, ты понимаешь, что я задержалась на работе, — говорила бабушка.

Родителей Лиза видела редко и не воспринимала всерьез. В бабушкиной чистой элегантной комнате появлялись шумные некрасиво одетые существа, от них пахло дымом, лица их были темны от ветра и солнца. У папы лохматая светлая брода не — приятно шевелилась, когда он разговаривал или жевал. Однажды на кухне, рассказывая об очередных таежных приключениях, мама вытащила из кармана штормовки огромный складной нож, вскрыла банку тушенки, отломила горбушку от белого батона и стала есть прямо из банки, подхватывая ножом большие куски мяса.

— Оленька, ты уже вышла из тайги, — тихо произнесла бабушка, и Лиза на всю жизнь запомнила, какое у нее было при этом лицо.

В Москве родители не задерживались надолго, а если такое случалось, то двухкомнатная маленькая квартира в Новых Черемушках за неделю превращалась в филиал геологической экспедиции. Посреди комнаты раскладывалась палатка, мама, сидя на полу, латала ее суровыми нитками. В соседней комнате папа чинил байдарку. Приходили бородатые юноши в грубых свитерах, спортивно-туристического вида девушки курили на балконе. Все время кто-то играл на гитаре и пел песни про тайгу. Не хватало только костерка на кухне. Маленькая Лиза просилась назад, к бабушке.

Родители плохо чувствовали себя в городе. Они легко справлялись с бытовыми проблемами в полевых условиях. Там, в степях Казахстана, на Камчатке и Курилах, в восточносибирской тайге они умели разжигать костры одной спичкой, раскладывать палатку под проливным дождем за десять минут, строить непромокаемые шалаши из ельника, скручивать котелки из бересты и кипятить в них воду, жечь чагу, спасаясь от комаров и гнуса.

В Москве становилось проблемой мытье посуды, поход в гастроном приравнивался к подвигу. Они не вылезали из своей спортивно-полевой униформы. Китайские кеды, трикотажные треники с вытянутыми коленками, тельняшки, куртки-штормовки. Зимой Лизин папа мог отправиться в гости в телогрейке и кирзовых сапогах. Мама если и делала попытки принарядиться, то всегда это кончалось плачевно. Капроновые чулки на ее ногах морщились, пузырились, закручивались спиралью. Каблуки перекашивались и ломались. У платья почему-то обязательно отпарывался подол, у юбки ломалась молния, с блузок градом сыпались пуговицы.

Когда Лизе исполнилось семь, бабушка с чистой душой вручила ее родителям, потому, что в школу ребенок должен поступать по месту жительства, потому, что у бабушки изменились обстоятельства. Она выходит замуж за своего аспиранта, который моложе на пять лет, она работает над докторской диссертацией и скоро станет заведовать кафедрой, свободного времени у нее нет ни минуты, в сутках всего двадцать четыре часа, и вообще, девочка уже большая и совершенно самостоятельная.

Чем старше становилась Лиза, тем больше походила на бабушку Надежду. День ее был расписан по минутам, воротнички и манжеты на школьном коричневом платье сверкали белизной, красный галстук был идеально выглажен, обувь вычищена до зеркального блеска, светло-пепельные волосы, расчесанные массаж — ной щеткой до шелковой гладкости, заплетены в тугую аккуратную косу.

Порванные колготки, пятно на платье, опоздание в школу на три минуты, четверка вместо пятерки — все это вырастало для нее в трагедию, но переживать и плакать она позволяла себе только ночью, в подушку. Со стороны казалось, что все ей дается легко, без усилий. Никто не догадывался, что разумная, аккуратная, улыбчивая девочка живет так, словно идет по канату над пропастью, и каждый неверный шаг не просто опасен, а смертельно опасен. Лиза не умела прощать себе даже самых мелких ошибок. Она раздражалась, ненавидела себя и превращала собственную жизнь в кошмар. Из-за ерунды, из-за четверки в четверти, могла заболеть всерьез, с высокой температурой.

С первого по десятый класс она была лидером. Со всеми умудрялась поддерживать ровные отношения. Избегала конфликтов с ловкостью опытного дипломата, муштровала себя как злобный фельдфебель нерадивого новобранца. Ей плохо давалась астрономия, и хотя она уже знала, что поступать будет на исторический факультет университета и астрономия ей не пригодится, все равно сидела ночами над учебником, читала дополнительную литературу. Не понять, не одолеть что-либо было для нее оскорбительно.

В университет она поступила сразу после десятого класса, с первой попытки. Экзамены сдала на «отлично» и не считала это победой. Иначе просто быть не могло. В университете, как и в школе, близких друзей у нее не было. Сокурсники относились к ней так, словно она была старше их лет на двадцать. Ее уважали, ей смотрели в рот, она была лидером потому, что никогда не ошибалась и не радовалась чужим ошибкам. Всегда находила выход из самых сложных ситуаций, не только для себя, но и для других, причем совершенно бескорыстно. Со всеми она была приветлива и доброжелательна, но никого не подпускала к себе ближе, чем на расстояние вытянутой руки.

Идеальная фигура, идеальная кожа, правильные строгие черты лица, пепельные густые волосы, большие голубые глаза — при всех этих щедрых данных она могла бы стать красавицей, роковой женщиной, но не становилась, потому что это ей было не интересно.

— Внешность сама по себе ничего не значит, — говорила бабушка Надежда, — если ты разгильдяйка и дура набитая, то хорошенькое личико тебе только прибавит проблем, создаст иллюзию благополучия и вседозволенности, а нет ничего гаже лопнувших иллюзий. От них остаются грубые рубцы на всю жизнь, как от глубоких гнойников. Ты хороша без всяких усилий, в этом нет никакой твоей заслуги, следовательно, это ничего не меняет в твоей жизни. То, что дается даром, без усилий, не стоит воспринимать всерьез. Женщина, которая строит расчеты на своей внешности, как правило, проигрывает по-крупному, не сегодня, так завтра.

На влюбленных мальчиков-сокурсников Лиза смотрела с добродушной сочувственной усмешкой. Пылавшие вокруг юные страсти, романы, измены, сплетни, аборты, ранние свадьбы и разводы касались ее постольку, поскольку кто-нибудь из пострадавших приходил поплакать ей в жилетку. И чем больше было чужих слез, тем тверже становилась Лизино убеждение, что сама она никогда ни в кого не влюбится. Ей не хотелось сделаться героиней сплетен, попасть в страшный советский абортарий, оказаться обманутой и так далее. За блеском влюбленных глаз ей виделся мрак неразрешимых унизительных проблем. Она продолжала осторожно идти по канату над пропастью, тщательно просчитывая каждый следующий шаг, потому что ошибка могла обернуться для нее смертельной бедой.

Даже в мужа своего Лиза ни минуты не была влюблена. Просто он оказался самым умным и надежным из всех прочих претендентов на ее руку и сердце.

С Михаилом Генриховичем Беляевым Лиза познакомилась в архиве музея Революции. Ей было двадцать, она заканчивала третий курс, писала курсовую работу по народовольцам, по совету преподавателя обратилась за помощью к специалисту, научному сотруднику музея. Специалистом этим оказался Михаил Генрихович.

Тридцатилетний интеллектуал был молчалив, широк в плечах, смотрел на Лизу снисходительно и нежно, обращался с ней как с маленьким балованным ребенком. Никто на свете, включая маму папу и бабушку, никогда, даже в самом раннем детстве, не видел в ней ребенка.

Через несколько дней после знакомства они засиделись в музейном архиве до закрытия, В пустых гулких залах не было ни души.

— Давайте перекусим и продолжим, — сказал он и вытащил из портфеля пакет с бутербродами. Их было всего четыре, и все с колбасным сыром, который Лиза с детства терпеть не могла. Михаил Генрихович тут же понял это по выражению ее лица, хотя она была уверена, что не подала виду.

— Не любите колбасный? — спросил он очень серьезно, как о чем-то важном и значительном.

— Нет, — призналась Лиза, — не люблю.

— А какой вам нравится?

— Швейцарский. С большими дырками, но он бывает только в заказах и в закрытых буфетах.

Михаил Генрихович тонким ножиком вырезал в ломтике сыра несколько аккуратных круглых дырок и протянул бутерброд Лизе:

— Пожалуйста. Вот вам швейцарский.

Лиза почувствовала, что в ближайшие несколько лет вряд ли встретит кого-то лучше, чем он, и ничуть не удивилась, когда Михаил Генрихович предложил ей выйти за него замуж. Он сначала предложил это, а потом уж пригласил к себе, в свою однокомнатную холостяцкую квартиру поздним вечером.

Для всех они были идеальной парой. Оба терпеть не могли конфликтных ситуаций и умели легко справляться с любыми затруднениями, которые обязательно возникают при совместной жизни. Оба были правильными, мудрыми, ответственными людьми и ценили друг друга потому, что знали, как мало таких на свете. Каждый был уверен, что вытянул самый счастливый в жизни билет из всех возможных для него лично.

Лиза закончила университет с красным дипломом, и через несколько месяцев родился здоровенький крупный мальчик Витя. Михаил Генрихович продолжал работать в музее, получал все меньше, но и это не стало проблемой. Лиза умудрялась учиться в аспирантуре и зарабатывать с маленьким ребенком на руках, ночами писала хлесткие аналитические статьи для самых модных газет и журналов, бралась консультировать кинорежиссеров, которые снимали исторические фильмы, попутно собирала материалы для кандидатской. Все, за что бралась, она делала отлично. Ей хватало пяти часов сна, ни разу, несмотря на зверскую усталость, она не сорвалась, не повысила голос на мужа.

Чем старше она становилась, тем острее чувствовала, как провисает под ее ногами невидимый канат. Умерла бабушка Надежда. Папа отморозил ноги и руки в казахской степи, в маленькой районной больничке Павлу Сергеевичу ампутировали правую кисть и левую ступню. В Москве удалое сделать протезы, но жизнь казалась конченой, постаревший геолог-инвалид жестоко запил. Мама сначала проявляла чудеса любви и героизма, ухаживая за ним, спасая его от глубокой депрессии и надвигающегося хронического алкоголизма, но не выдержала, попыталась уйти к другому человеку, однако вскоре вернулась к папе и стала пить вместе с ним.

Лиза обошла всех известных и неизвестных наркологов Москвы, прочитала груды медицинской литературы, через полгода могла бы сдать экстерном экзамен по наркологии, однако из огромного количества усвоенной информации сделала единственный вывод: родителям ее помочь невозможно. Логика проста, как мычание. Человек может бросить пить, но только если сам захочет. Родители бросать не хотели.

Мама опускалась быстрее, чем папа. Квартира в Черемушках превратилась в вонючий сарай. Пьяная мама ползала по брезентовым клочьям истлевшей палатки, в руке ее дрожала толстая иголка, она старательно штопала, латала, протыкала иглой прогорклый воздух. Папа с «беломориной», прилипшей намертво к нижней губе, левой рукой пощипывал струны треснутой гитары и напевал что-то невнятное про звездное небо над тайгой.

Лиза оставляла сумки с продуктами и молча уходила. Все рушилось, невидимый канат под ее ногами обрывался. Она летела в пропасть, и некому было подхватить ее. Михаил Генрихович дорожил ею как ровным, надежным, самостоятельным человеком, «товарищем по семье», который никогда не дерзнет нарушить его покой своими проблемами. Сын Витя был еще совсем маленький. А близких друзей, перед которыми не стыдно расплакаться, она так и не нажила.

Боль пульсировала внутри, как звуковая волна при экстренной посадке реактивного самолета. От боли звенели барабанные перепонки, распухало сердце. Лиза продолжала жить на автопилоте, не позволяя себе расслабиться ни на минуту. Ничего не изменилось в ней, она была все так же работоспособна, обязательна, приветлива. Только иногда взгляд ее застывал, как будто леденел. Голубые глаза становились почти белыми, смотрели в точку и ничего не видели, кроме мрака у хаоса.

Витя подрос, он был умным развитым мальчиком, в четыре года знал все буквы в пять читал по слогам. В 1988-м Михаил Генрихович уволился из музея, легко и быстро освоил компьютер. Он в совершенстве владел английским и немецким, устроился на работу в только что открывшуюся российско-австрийскую компьютерную фирму, стал получать приличные деньги, выезжать за границу.

Лиза продолжала писать статьи, заработала известность как политический обозреватель. Ее все чаще стали приглашать на телевизионные ток-шоу, мода на жаркие дискуссии в прямом эфире была в самом разгаре. Ток-шоу смотрела вся страна, лица публичных спорщиков запоминались зрителями надолго и всерьез. Елизавета Беляева тут же стала любимицей публики. Она говорила убедительно и остроумно, свободно держалась перед камерой и отлично смотрелась на экране. К тому же она довольно лихо сумела вписаться в склочный завистливый телевизионный мир, где вместе с популярностью обязательно растет число тайных и явных недоброжелателей, всегда готовых к активным действиям.

Вскоре ее пригласили в качестве постоянного эксперта-консультанта в одну из популярных публицистических программ. Раз в неделю Лиза делала обзор политических событий, у нее была удивительная способность излагать сложные мысли простым и доступным языком. Она не подавляла среднего телезрителя своим интеллектом, а, наоборот, заряжала, создавала иллюзию, что это он, зритель, такой умный, все понимает и отлично во всем разбирается. Она искренне, тепло улыбалась в камеру, шутила смешно, но без злобы и пошлости. Вскоре у нее появилось множество постоянных поклонников и даже фанатов. Были зрители, которые смотрели публицистическую программу исключительно ради Елизаветы Беляевой.

Однажды известный политик в интервью назвал ее «самым милым лицом нынешнего телеэкрана». Потом, пойманный в фойе на каком-то фестивале популярный киноактер на вопрос журналиста, что он думает о сегодняшних телеведущих, ответил, что больше всех ему нравится Елизавета Беляева, и, чтобы ее увидеть, он смотрит каждый четверг какую-то глупую молодежную программу. Он морщился и щелкал пальцами, вспоминая название программы.

— Но Беляева не телеведущая, — заметил корреспондент, — она эксперт, обозреватель, консультант.

— Какая разница? — улыбнулся в камеру актер. — Кроме нее, там не на кого смотреть и некого слушать.

Дело кончилось тем, что Лизу с треском вышибли из программы, заявив, что она не правильно понимает ее концепцию.

Лиза запретила себе страдать по этому поводу. Она была на четвертом месяце беременности, ей следовало поберечь нервы.

К тому же известный режиссер затеял съемки исторического телесериала и пригласил Лизу в качестве консультанта, так что без работы она не оставалась ни дня.

Муж ее к этому времени получал столько, что она могла бы сидеть дома и воспитывать детей. Но это для нее было исключено. Совмещать работу и семью — не проблема, если умеешь толково распоряжаться временем, не даешь себе расслабиться.

Дочку она назвала в честь бабушки, Надеждой. О том, что у знаменитой и всеми любимой Елизаветы Беляевой родилась дочь, сообщило несколько тонких иллюстрированных журналов, сопроводив публикации красивыми цветными снимками.

Между тем у Павла Сергеевича случился инфаркт. Он попал в реанимацию. Мама на некоторое время бросила пить, взбодрилась, подтянулась, надела кроссовки, джинсы, стала приезжать к внукам. К ее приезду все спиртное, которое было в доме, прятали куда-нибудь подальше. Ольга Федоровна чинно пила крепкий кофе, курила на балконе, иногда рвалась постирать пеленки, всякий раз забывая, что Михаил Генрихович покупает для Надюши в валютном супермаркете то, что можно назвать одним из величайших достижений западной цивилизации, — памперсы.

Из больницы Павла Сергеевича перевезли в дорогой подмосковный санаторий. Он почти поправился, но стоило ему вернуться домой, и все пошло по-старому. Выздоровление надо было непременно отпраздновать, совместный запой продолжался неделю, закончился вторым инфарктом. На этот раз спасти Павла Сергеевича не удалось. Ольга Федоровна стала пить в одиночестве. То ли здоровье у нее было крепче, чем у мужа, то ли просто Господь хранил, оставлял ей шанс, но алкоголизм ее вошел в ту стадию, когда запои чередуются с долгими периодами просветления, и это может продолжаться многие годы.

Подросла Надюша, Лиза вернулась на телевидение. В программе «Стоп-кадр» поменялся состав ведущих, и Лизу опять стали приглашать туда в качестве консультанта, что серьезно подняло рейтинг программы.

На первом канале в очередной раз сменилось руководство, Елизавета Беляева стала одной из ведущих ежедневных новостей, появлялась в эфире два раза в неделю. Кроме того, каждый понедельник она вела двадцатиминутную передачу «Личность», в непринужденной обстановке за чашкой кофе беседовала с известными политиками, экономистами, юристами. Попасть к ней на передачу было не только престижно, но приятно, она в совершенстве владела искусством диалога, никогда не выставляла собеседника в невыгодном свете, была приветлива, доброжелательна, но при этом умела создать ощущение довольно острой дискуссии.

Популярность ее росла, ей было сложно выйти на улицу, зайти в магазин. Ее узнавали, на нее глазели, у нее просили автографы. Несколько постоянных сумасшедших поклонников дежурили у дома, караулили у Останкино. Стоило мелькнуть на каком-нибудь светском мероприятии, тут же щелкали фотовспышки, и в дюжине желтых изданий появлялись ее снимки с язвительными комментариями.

«Образец добропорядочности, Елизавета Беляева никогда не обнажает плечи и ноги, многие подозревают, что нашей телезвезде есть, что скрывать».

«Если вы думаете, что в бокале у Беляевой французский коньяк, то ошибаетесь. Там всего лишь виноградный сок. Беляева не употребляет спиртного, не ест мяса и никогда не ссорится с мужем, с которым живет двадцать лет».

«В отличие от прочих дам, которые с визгом бросались на шею секс-символу. российского кино актеру К, госпожа Беляева обменялась дружеским рукопожатием с красавцем мужчиной. Вероятно, эта чопорная леди целуется только с собственным мужем и только в полной темноте».

Миллионам людей было интересно, в какой школе учатся ее дети, в каких магазинах она покупает продукты, какими духами пользуется, что ест на завтрак, какие таблетки принимает при головной боли страдает ли депрессиями и бессонницами и как справляется с этим, чем питается ее собака и почему у старушки доберманхи Лоты такой скверный характер.

Однажды утром десятилетняя Надюша вышла погулять с Лотой и вынести мешок с мусором. Из кустов выскочил взлохмаченный молодой человек бомжовского вида, выхватил у ребенка мешок, распотрошил его и стал снимать на пленку содержимое. Лота бросилась защищать родную помойку, обнаружила там недогрызанную кость и вцепилась молодому человеку в штанину. Позже выяснилось, что это внештатный корреспондент какой-то желтой газетенки. Он задумал сделать оригинальный репортаж о бытовых отходах звезд телевидения и шоу-бизнеса.

Иногда ей казалось, что каждый ее шаг сопровождается ярчайшим беспощадным светом прожекторов, она чувствовала, как этот свет жжет кожу, пронизывает насквозь. Вокруг тысячи любопытных глаз, каждый закоулок не только ее жизни, но и ее души выставлен на всеобщее обозрение, и спрятаться невозможно.

Так можно жить, это не смертельно и даже приятно, но до тех пор, пока тебе нечего скрывать.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

— Ну, и сколько ты хочешь за свои жалкие цацки? — презрительно спросил бородатый мужик, взвесив на ладони горстку ювелирных украшений.

— Ни хрена себе, жалкие! — обиделся Вова Мухин. — Давай все назад, я на Арбате за один только перстень возьму полтора куска зеленью.

— Да, конечно! Размечтался! Лопух ты, парень, тебе за все вместе нигде больше пятисот не дадут.

На самом деле Вова уже побывал на Арбате, обошел нескольких уличных скупщиков, и действительно, нигде больше пятисот не давали. Вова был искренне возмущен. В ювелирном магазине точно такие сережки с изумрудами стоили семьсот пятьдесят баксов.

Конечно, магазин — это другое дело, однако обидно ведь. Тем более обидно за перстень. Он старинный, камень в нем здоровый, настоящий изумруд, к тому же вокруг мелкие алмазы, и золото семьсот пятидесятой пробы, он специально дома в лупу разглядел. А если еще учесть браслет золотой с эмалью, цепочку золотую, то пятьсот за все это жутко мало.

Однако крутиться с этой ювелиркой тоже нельзя. Надо сбыть поскорей, и все дела.

— Ладно, давай назад мою ювелирку, и я пошел, — буркнул Вова, надеясь, что мужик накинет хотя бы полсотни.

— Твою? — хитро прищурился бородатый.

— А чью же, блин? — возмутился Мухин.

— Ладно, пятьсот, без базара.

— Шестьсот. — Вова чувствовал, хватит уже торговаться. Этот мужик в заледенелом «жигуленке» на площади у Белорусского вокзала может сейчас запросто сдать его в ментовку, и тогда полный финиш. Однако жалко было самого себя до слез.

— Вон, видишь, под навесом у метро два лейтенанта чебуреки едят? — Бородатый, зажав украшения в кулаке, высунулся из окошка машины. — Давай их позовем и спросим, на сколько твои цапки потянут, не в смысле баксов, в смысле срока.

«Ну, влип по-черному…» — Вова тоскливо взглянул мужику в глаза и произнес с болью в голосе:

— Пятьсот двадцать пять.

Бородатый молча показал ему пять стодолларовых купюр. Вова, повинуясь инстинкту, протянул руку и взял у мужика деньги. Перед деньгами, даже небольшими, даже до слез маленькими, он никогда не мог устоять.

* * *
Когда у Вовы Мухина было мало денег, он становился вялым и раздражительным, у него болела голова, ныли сразу все зубы и печально урчало в животе. Он не мог смотреть на себя в зеркало, казался себе жирным уродом, впрочем, все другие люди, мужчины, женщины, и даже очень Красивые женщины, тоже казались ему уродами. Когда было мало денег, у — Вовы начиналась депрессия. Ему все время хотелось есть. Вова варил себе макароны, ел т в немыслимом количестве, по две пачки в день, толстел, страдал изжогой, несварением желудка, ненавистью к самому себе и ко всему окружающему миру, однако все равно продолжал есть макароны с кетчупом, кислым майонезом или с дешевым маргарином.

Прогулки на свежем воздухе, солнышко, птичье пенье, кино, музыка, веселые компании с девочками, а также витамины и физкультура — ничего не помогало Вове. От депрессии было только одно лекарство, проверенное, надежное, эффективное на сто процентов. Деньги. Как только у Вовы появлялась в кармане хотя бы тысяча долларов (но не меньше), он становился здоровым, бодрым, забывал о макаронах, ел фрукты и овощи, улыбался до ушей, утром делал зарядку, принимал холодный душ, растирался жестким полотенцем, легко сбрасывал лишние килограммы, распрямлял спину, гулял на свежем воздухе, слушал диски модных групп, смотрел боевики и триллеры, плавал в бассейне, ходил на дискотеки и знакомился там с красивыми девушками.

Продолжалась эта счастливая полоса ровно столько, на сколько хватало наличной суммы. Деньги кончались, Вова наливался тоскливой ненавистью к себе и к миру, толстел, забывал о гимнастике, веселой музыке и красивых девушках, варил себе макароны и в мрачном молчании поедал их, иногда прямо из дуршлага, один на грязной кухне.

Деньги были для Вовы явлением мистическим. Он знал совершенно точно, что появление их в его кармане, как и во всех прочих, чужих карманах, никоим образом не связано с такими скучными и бессмысленными понятиями, как образование, профессионализм, работа. Деньги нельзя заработать. Их можно «сделать».

Человечество, при всем его бесконечном разнообразии, делилось для Вовы на две простые категории, на тех, кто умеет делать деньги, и на всех остальных. Себя самого Вова искренне относил к первой группе, потому что остальным просто не имело смысла жить на свете.

После «черного августа» Вова не вылезал из депрессии. Работа массажиста в оздоровительном комплексе была всего лишь работой, а следовательно, денег не приносила. Зарплаты хватало на макароны и кислый майонез. Вова толстел и совсем не улыбался.

Оздоровительный комплекс оставался престижным заведением, имел постоянных клиентов, среди них попадались и крупные чиновники, и бизнесмены, и просто денежные люди. Но клиенты, которые раньше, не глядя, красивым жестом выкидывали крупные купюры в качестве чаевых, теперь начали аккуратно считать свои деньги. Да и клиентов стало меньше. Цены на услуги оздоровительного комплекса резко подскочили, а количество платежеспособных людей сократилось. Осталась одна надежда: Клим. Таинственный, великодушный и всемогущий Клим.

Всего лишь восемь месяцев назад он возник ниоткуда, как будто по мановению волшебной палочки. Пришел в оздоровительный центр, качался на тренажерах, попарился в сауне, потом лег на массаж. Оказался разговорчивым клиентом, рассказал, что в Москве проездом, живет в Германии, занимается бизнесом. Вова считал, что достаточно хорошо разбирается в людях. Одним из решающих признаков для него было количество чаевых и манера их давать. Бизнесмен из Германии с красивым именем Эрнест Климов дал много, и так небрежно, словно сотня долларов для него вообще не деньги. Из этого Вова сделал вывод, что бизнес его процветает, и постарался продолжить знакомство, дал понять, что у него много разных приятелей, есть и знаменитые, например, журналист Артем Бутейко, так что в принципе если нужна реклама, то можно организовать недорого в разных там газетках-журналах.

На самом деле Вова понятия не имел о том, как делается реклама в газетах и какие имеются возможности у Артема Бутейко, но разве это важно? Главное, заинтересовать хорошего человека своей скромной персоной.

И хороший человек, немецкий бизнесмен Эрнест Климов заинтересовался, зауважал Вову, захотел с ним дружить. Как только он приезжал в Москву из Германии, сразу навещал Вову в оздоровительном центре, делал у него массаж, давал щедрые чаевые, приглашал в дорогие кабаки, посидеть, оттянуться. Платил, разумеется, сам, и не скупился на рассказы о своем успешном бизнесе, о том, как начал с нуля, с нескольких блоков сигарет, а закончил миллионным состоянием. Вове тоже хотелось рассказать в ответ что-нибудь интересное, но про самого себя нечего было, и он развлекал Клима историями про своих приятелей, про Саню Анисимова, про Артема Бутейко. Клим внимательно слушал и никогда не перебивал.

Когда случился августовский кризис, Клима в Москве не было, и Вова ужасно боялся, что больше он не появится. Многие зарубежные фирмы сворачивали свои дела в России. Вова не знал, какие именно у Клима здесь дела, но догадывался, что весьма серьезные. Клим ездил не на джипе, не на «мерсе», а на обыкновенном «жигуле-шестерке», причем с московским номером. Он намекнул Вове, что это такая конспирация. А что касается татуировок, двух перстней на среднем и безымянном пальцах правой руки, так это детская дурь. Хотелось быть крутым в тринадцать лет. Надо бы вывести, да все некогда.

Вова сильно нервничал после — августа, растолстел до невозможности, помрачнел так, что лицо стало свинцовым, как грозовая туча. Связь с Климом была односторонней, оставалось только ждать и надеяться.

И надежды оправдались. Клим появился в конце октября. Вова обрадовался ему, как родному, стал рассказывать, какие новости у его приятелей, у Анисимова и Бутейко. Клим в свою очередь поделился с Вовой планами на ближайшее будущее.

Заварились такие крутые дела, что у Мухина дух захватывало, как на вершине «чертова колеса» в парке Горького. Однако Вова головы не потерял, свет грядущих больших денег не ослепил его. В шкатулке, где лежали патроны, он нашел целую кучу ценной ювелирки и прихватить ее не забыл. Не дурак. Обидно, что деньги получились маленькие, но и они не помешают.

* * *
— Гоэто при собаке, попытаться обмануть?

— Человека вы можете обмануть. Собаку никогда.

— Сколько ей осталось?

— Если не пойдут метастазы, она сможет прожить еще год, при хорошем уходе и два года. Но это будет больная собака, вам придется тратить на нее значительно больше времени и сил, чем раньше, — он закурил, помолчал, глядя в окно, и произнес тусклым, равнодушным голосом:

— Станет тяжело, позвоните, я приеду и сделаю укол.

— Но вы же сказали, я сама смогу ее колоть.

— Нет, этот укол вы сами сделать не сумеете.

В лечебнице, кроме них и Лоты, не было никого, стояла гулкая тишина, и вдруг послышался странный щелкающий звук. Юрий Иванович вскочил, бросился в коридор. По коридору на расползающихся лапах очень медленно шла Лота. Она шаталась и волочила за собой разбитую банку капельницы.

Когда собаку уложили на место, поставили новую капельницу, Лиза заплакала. Впервые в жизни она не сумела сдержаться при постороннем человеке, но никакой неловкости не почувствовала, даже потом, когда совсем успокоилась.

Юрий Иванович приезжал к ней каждый вечер. Она не просила, он сам звонил и приезжал, обрабатывал швы, ставил капельницу. Казалось, при нем Лота чувствовала себя лучше. Услышав звонок вдверь, она ковыляла в прихожую и даже слабо крутила своим хвостом-обрубком. Лиза пыталась дать ему денег, он отказался. Она купила для него бутылку французского коньяка, он заявил, что совсем не пьет.

— Юрий Иванович, вы ставите меня в неловкое положение, — сказала Лиза.

— Чем же? Операцию и медикаменты вы оплатили в кассе лечебницы.

— Но вы тратите столько времени и сил, приезжаете сюда каждый вечер. И потом, я знаю, такая операция стоит значительно дороже.

— Елизавета Павловна, я сейчас сделаю Лоте инъекцию, а вы сварите, пожалуйста, кофе.

На следующий день Лиза позвонила знакомому кинологу, спросила, как ей отблагодарить ветеринара.

— Не берет денег? Странно. Это очень дорогой врач. Да, спиртное он не употребляет совсем. Ну, я не знаю, если вас это так беспокоит, подарите ему хороший одеколон.

Лиза купила дорогую мужскую туалетную воду. Юрий Иванович принял подарок, но на следующий вечер вытащил из сумки и поставил на ее туалетный столик коробочку «Шанель № 19».

— Да вы что, Юрий Иванович… — опешила Лиза.

— Кажется, это ваш запах. И давайте на этом успокоимся.

Лота чувствовала себя все лучше, нос у нее сделался влажным, холодным, она начала понемногу есть, попросилась на улицу, и Лиза стала выходить с ней во двор два раза в день. Помощь ветеринара уже не требовалась, но когда он позвонил и спросил, надо ли приехать, она неожиданно для себя ответила:

— Да, пожалуйста, если вы можете… Они просидели на кухне до рассвета, и разговор у них получался странный. Слова почти ничего не значили. Уютная болтовня двух усталых немолодых людей, которые отлично понимают друг друга. Но в паузах повисала тяжелая жаркая тишина от которой у обоих покалывало кончики пальцев.

— Простите, Юрий Иванович, я вас совсем заболтала, — спохватилась она, когда за окном стало светать.

Они не могли назвать друг друга на «ты» и по имени. Воздух вокруг них так сгустился, что казалось, от простого «ты» все взорвется к чертовой матери.

— Меня никто не ждет, — произнес он низким тяжелым голосом.

— Ну все равно. Простите меня. Поздно уже, вернее, рано. Рассвет. Пора спать.

— Да, конечно, — он поднялся, — я доеду. Всего доброго.

Они неловко столкнулись в узком дверном проеме и застыли, глядя друг другу в глаза. Какое-то угрюмое, дикое, совершенно незнакомое чувство медленно закипало у нее внутри, заполняло все пространство ее души, не оставляя ни капли света.

«Совсем сбрендила, старая дура?» — грубо рявкнул разумный внутренний голос.

У нее кружилась голова, ноги стали ватными, но все-таки хватило сил отступить в сторону, ускользнуть от его настойчивых губ, стряхнуть его твердые теплые ладони.

— Лиза, я не могу больше. Я не железный. Я понимаю, ты замужем, но я один, ты знаешь, я не женат, поехали ко мне, — он продолжал смотреть на нее в упор, и только сейчас она заметила, что глаза у него темно-серые, а не черные, как казалось раньше.

— Спокойной ночи, Юрий Иванович. Простите, что заболтала вас. Всего доброго, — хрипло произнесла она, глядя в пол.

Когда за ним закрылась, дверь, Лиза упала на кровать и заплакала, горестно, безутешно, как в детстве из-за плохой оценки. «О, Господи, ну почему? Что в нем такого? Практически, первый встречный, случайный, ничем не примечательный человек. Зачем мне это?» — думала она под собственные судорожные детские всхлипы.

Приковыляла Лота, стала слизывать слезы с ее лица, пытливо, внимательно глядела в глаза, словно спрашивала: «Что с тобой?»

— Мне плохо, Лота. Мне просто отвратительно. Я не знаю, что теперь делать, — бормотала она, гладя собаку, — со мной никогда ничего подобного не было и быть не могло.

Политический обозреватель, кандидат исторических наук, мать двоих детей, верная жена, образец строгости и добропорядочности, Елизавета Павловна сошла с ума, влюбилась, как шестнадцатилетняя девчонка. Впервые в жизни.

На следующий день Лиза отправилась в аэропорт, встречать мужа с детьми. Кончился отпуск, хлопоты с Лотой взяла на себя домработница. Собака после пережитых страданий стала трогательно-тихой и ласковой.

Юрий Иванович звонил каждый вечер, но уже не домой, а на ее сотовый, аккуратно интересовался здоровьем собаки. Она вежливо благодарила, подробно докладывала, как Лота себя ведет, что ест, как спит. Собака чувствовала себя хорошо, и казалось, невозможно было придумать повода для встречи.

— Я должен осмотреть Лоту, — решительно заявил он через неделю по телефону, — когда вам удобно, чтобы я приехал? Лиза, я не могу без тебя, — добавил он быстро, на одном дыхании, совсем другим голосом.

«Никогда! — испуганно выкрикнула про себя Лиза. — Никогда и ни за что!»

Но это было совсем уж глупо. При чем здесь здоровье собаки? Лоту действительно пора было показать врачу.

— Мне бы не хотелось вас затруднять. В общем, все в порядке… Хотя, если не возражаете, я после эфира заеду домой, возьму Лоту и привезу ее к вам в лечебницу.

«Что за чуть ты несешь? Эфир у тебя заканчивается в час ночи…»

— У вас сегодня, кажется, ночной эфир.

— Да, конечно, давайте завтра утром. Хотя… утром у меня запись… Простите, что же я вам голову морочу?

— Правда, Елизавета Павловна, сколько можно морочить голову мне и себе? Записывайте адрес и приезжайте сегодня после эфира ко мне домой. Вместе с Лотой.

Она записала адрес в своем ежедневнике, опять на нее накатило странное головокружение, слабость, почти дурнота. Ей стало страшно выходить в эфир в таком состоянии. Из зеркала в гримерной глядела на нее помолодевшая, восторженно — томная идиотка. Глаза сверкали, брови выгнулись удивленными дугами, линия рта смягчилась, ресницы трепетали, как крылья бабочек. Что-то появилось в ней беспомощное. У нее началось раздвоение личности. Влюбленная романтическая дурочка с фиалковым огнем в глазах и розовым дымом в голове мешала разумной сорокалетней ответственной даме жить и работать. Сыпалось все: карьера, семейное благополучие, она самой себе не нравилась, она себе не доверяла.

Хорошо, что в ночном эфире она беседовала не с какой-нибудь напористой скандальной личностью, а с пожилым интеллигентным финансистом. Двадцать минут разговора тянулись бесконечно, Лиза чувствовала, как светятся у нее глаза, как губы сами собой растягиваются в дурацкой загадочно-счастливой улыбке, которая была совершенно неуместна, ибо речь шла о вещах серьезных и печальных, о нестабильности рубля и дефиците бюджета.

Вместо привычной телестудии, вместо объектива камеры и солидного собеседника за студийным столом она видела перед собой Юрия Ивановича, как он сидит у телевизора, и всей кожей чувствовала, как он на нее смотрит, как ждет, когда закончится эфир.

— Вы были очаровательны, Лиза, — заявил после эфира старый финансист и церемонно поцеловал ей руку, — знаете, в вас появилось что-то совсем новое. Глазки заблестели по-особенному.

Впервые за многие годы к ней обратился по имени совершенно чужой человек, впервые скользнула в интонации игривая снисходительность. Так принято общаться с хорошенькими молоденькими секретаршами. И еще ей показалось, что все, кто находился в павильоне — администратор, операторы, осветители, — уставились на нее с нехорошим любопытством.

Была бы она легкомысленней и хитрей, сумела бы прокрутить этот странный период своей жизни в убыстренном легком ритме тайного романа, как это делают тысячи женщин. При чем здесь муж, дети, работа? Ну да, любовь, страсть, с кем не бывает? Зачем же делать из этого трагедию? Живи и радуйся, только научись врать половчее — мужу, детям, любовнику, себе самой. Разве так уж сложно врать, честно глядя в глаза?

Переступив порог своей квартиры, не снимая плаща, она сказала мужу, что прямо сейчас едет с Лотой в лечебницу, чтобы показать собаку ветеринару. Он равнодушно удивился:

— Ночью?

— Днем там очередь, — ляпнула она в ответ и покраснела.

— Мне казалось, у тебя с этим доктором сложились такие теплые отношения, что он может принять Лоту и без очереди.

— Миша, какие отношения могут быть с ветеринаром? — Руки у нее дрожали, никак не удавалось пристегнуть карабин поводка к ошейнику Лоты. — С чего ты взял, что у меня с ветеринаром могут быть какие-то особенные отношения?

— Да ни с чего я не взял, мне дела нет до ваших отношений, просто я не понимаю, неужели нельзя отвезти собаку на осмотр днем?

— Завтра у меня запись.

— Завтра я могу съездить с Лотой к врачу. Я вижу, ты очень устала, ты даже похудела за это время. Тебе сейчас надо принять душ и лечь спать. Там есть телефон?

— Где?

— В лечебнице.

— Зачем тебе?

— Я позвоню ветеринару и скажу, что ты не приедешь. Договорюсь на завтра.

— Завтра у него нет приема.

— Ладно, Лиза, поступай, как знаешь, — он взял у нее из рук поводок и прицепил карабин к ошейнику, — если тебе приспичило после прямого эфира в третьем часу ночи мчаться в ветеринарную лечебницу, пожалуйста. Я не возражаю. Только не забудь взять ключ. Я буду спать, когда ты вернешься.

Она поцеловала его на прощанье, но лучше бы она не делала этого. От его лица, от гладко выбритой щеки, ощутимо повеяло холодом.

По пустым ночным улицам она доехала по записанному адресу за десять минут. Юрий Иванович ждал ее на улице, у въезда во двор. Она издалека заметила его невысокую коренастую фигуру и в последний раз подумала: «Господи, ну что же в нем такого? Почему именно он?»

Когда он обнял ее, прямо на улице, у машины, ни слова не говоря, стал торопливо, жадно, целовать ее лицо, ей вдруг почудилось, что в кустах за детской горкой вздрогнул белый огонь фотовспышки.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

К старости графиня Ольга Карловна Порье научилась говорить по-русски. Язык, прежде казавшийся ей варварским, увлек ее богатством смысловых и чувственных оттенков. Русские слова переливались и играли радужными гранями, как драгоценные камни, которые она так любила.

— Старык. Старьичек. Старец. Стар-ри-кашика, — повторяла графиня, раскатисто грассируя, смеялась и хлопала в ладоши, как малое дитя.

В 1880 году графине стукнуло восемьдесят, она была ровесницей века. Память ее угасала, рассудок стал зыбким, как перистые облака перед закатом. Стариком она называла своего покойного супруга — графа Юрия Михайловича и часто, сидя в кресле перед камином, беседовала с ним по-русски. Монолог ее дробился на разные голоса. Тоненький, дрожащий принадлежал ей самой, а скрипучий, хриплый — графу, которого она ясно видела перед собой, в пустом вольтеровском кресле.

— Душа моя, ты помнишь деревенского мальчика, который нашел наш первый камень? — задумчиво спрашивал покойник. — Нехорошо, что мы не приняли участия в его судьбе.

— Я лечила его раны своими руками, я не позволила закопать его живьем в землю, — возражала графиня, — я в его честь назвала лучший алмаз в своей коллекции, и будет с него.

— Ты должна огранить алмаз «Павел», душенька. Я хочу, чтобы он сверкал на твоей груди. Закажи у Ле Вийона брошь в виде цветка орхидеи, пусть вокруг камня будут тонкие платиновые лепестки, на них бледно-голубые прозрачные топазы, как капельки утренней росы, а между ними овальные изумруды, как листья.

— Это манифик, мон амур, это изумительно! — Графиня кокетливо щурилась, обнажала в улыбке вставные зубы. — Но с каким же платьем я надену эту брошь?

— С голубым бархатным. Или вот, с белым, из китайского шелка с фламандскими кружевами. Оно тебе так к лицу, душенька.

— Полно, граф, — Ольга Карловна капризно надувала губы, — эти платья теперь не наденет даже горничная Луша. Рукава а ля жиго давно не носят.

— Неужели? Что же носят?

— О, мой свет, все необычайно изменилось. Победил турнюр, исчезли сборки, в моде костюм-коллан. Исчезло все, что торчит, даже верхняя юбка.

— Душенька, ты хочешь сказать, дамы теперь носят только нижние юбки? — смутился граф.

— Ты всегда понимаешь меня превратно, дорогой. Дамы отказались от кринолина, но победил турнюр.

— Кес ке се турнюр, мой ангел?

— О, это выпуклость сзади, ниже спины, ее поддерживает специальный каркас из китового уса.

— Ты шутишь, душечка?

— Ничуть. Сейчас все дамы носят турнюры. Но больше ничего пышного, напротив, все чрезвычайно узко, тесно. Лиф спустился глубоко на бока, позади длинный шлейф, перед приподнят так, что туфельки видны.

— Прелестно. А что, горничная Луша все так же расторопна?

— Полно, мой свет, она уже старуха. — Графиня снисходительно улыбалась и качала головой. Она не желала напоминать графу, как с этой горничной, румяной быстроглазой девушкой, она застала своего мужа в одной из отдаленных беседок поздним вечером. Но сам покойный граф, вероятно, помнил, как зудели злые уральские комары и как Луша звонко шлепала их своей тяжелой крестьянской ладонью на нежной графской спине.

— Ты, душенька, всегда была склонна к преувеличениям, — печально заметил граф, — ты ревновала меня даже к сиделке, когда я лежал в параличе.

— Ты ошибаешься, мой свет, — вздохнула графиня, — не было ревности в моем сердце. Ревность — мелкое чувство, а я великодушна.

Графиня правда была великодушна. Она все простила покойнику, и эту Лушу, и вереницу прочих, румяных, быстроглазых, среди которых были и гувернантки, и модистки, и актрисы, и даже грязная девка-птичница, которая приглянулась ему, когда он лично отправился на птичий двор узнать, пасутся ли на прииске графские куры.

— Так что ты решила с алмазом «Павел»? — кашлянув, спросил граф. — Он так и будет лежать в потаённой шкатулке?

— Скажи, а почему тебя это так беспокоит? Неужели там это важно?

— Не знаю, душенька, не знаю… Двери распахнулись, в комнату вкатился деревянный конь на колесиках, вслед за конем вбежал пятилетний темноволосый мальчик и, приложив палец к губам, спрятался за креслом графини. Графиня с улыбкой наблюдала, как тает в воздухе печальная тень ее покойного супруга, и только когда не осталось даже слабой дымки, я спросила ласково:

— Что происходит, Мишель?

— Бабушка, спрячь меня, мисс Кларк хочет, чтобы я мазал волосы помадой.

Деревянный конь, проехав еще немного по паркету, остановился. В комнату вплыла полная пожилая девица в клетчатом платье.

— В чем дело, мисс Кларк? — строго спросила графиня по-английски.

— Сейчас явятся гости, ваше сиятельство, княгиня Завадская с дочерьми, и я хотела, чтобы его сиятельство выглядел как подобает маленькому джентльмену, — англичанка присела в глубоком почтительном книксене.

— Идите, Мери, — сказала графиня, — вылезай, баловун, — она протянула руку и погладила темные мягкие локоны любимого правнука.

— Баловник, бабушка, а не баловун, — пятилетний Мишель выскочил из-за кресла только тогда, когда за суровой мисс тихо закрылась дверь.

— Так почему же ты не хочешь быть джентльменом, баловник?

— Мне не нравится липкая помада, я не хочу пахнуть цирюльником. И еще, я не люблю, когда приезжает княгиня со своими дочками. Можно, я посижу с тобой, бабушка?

— Маман будет недовольна. Ты должен выйти к гостям. Будут маленькие княжны.

— С ними скучно, — вздохнул Мишель, — они ломаки. Я хочу побыть с тобой, бабушка. Расскажи мне про куриный камень.

— Я рассказывала много раз, ты знаешь эту историю наизусть; Завтра я вызову ювелира, самого лучшего, самого знаменитого в Москве. Он огранит алмаз, сделает из него брошь в виде цветка орхидеи, с тонкими лепестками из платины. На каждом лепестке, как капельки росы, будут сиять прозрачные нежно-голубые топазы, а между лепестками листья, маленькие продолговатые изумруды. Топазы я прикажу огранить кабошоном.

— Что такое кабошон, бабушка?

— При такой огранке кристалл принимает форму гладкой полусферы, без граней, вроде половинки бильярдного шара. Прозрачные камни не принято так обрабатывать, но я хочу, чтобы топазы были похожи на капли росы. Лепестки закрепят подвижно, на тонких стерженьках-пружинках, как в большом бриллиантовом букете ее величества императрицы.

— Бабушка, а алмаз «Павел» не потеряет свою волшебную силу, если его огранят и вставят в брошку? — спросил мальчик таинственным шепотом. — Ты же раньше говорила, что волшебные камни нельзя гранить.

— Разве? Ах, ну да, конечно, однако жаль, что такая красота лежит в шкатулке.

— Ты приколешь эту брошь к платью и пойдешь на бал?

— Нет, мой ангел. Я слишком стара для такой броши.

— Ты подаришь ее маман?

— Нет. Твоя маман слишком легкомысленна.

— Я понял, бабушка, ты хочешь подарить ее кузине Анете.

— Нет. Я не хочу дарить кузине алмаз «Павел», — графиня поджала губы, как обиженный ребенок, — почему я должна непременно дарить кому-то? Пройдет много лет, настанет новый век, двадцатый век, Мишель. Меня уже не будет на свете, ты станешь взрослым мужчиной. Ты женишься.

— На Долли Заславской? Никогда! Она пищит, как мышь, и чуть что, бежит жаловаться княгине, а княгиня шипит, как угли в камине, если брызнешь водой. Я никогда не женюсь, бабушка.

— Кроме Долли, есть много других девиц, какая-нибудь тебе приглянется. Я думаю, ты женишься как раз в первый год двадцатого века. Раньше не надо. В двадцать пять лет в самый раз, уж поверь мне, мой ангел. Не слишком рано, но и не поздно. А теперь слушай меня внимательно, слушай и запоминай, — она приблизила к правнуку свое сморщенное, сильно набеленное лицо и прошептала:

— Это будет счастливый, разумный век. Люди научатся наконец сначала думать и лишь потом что-то делать, а не наоборот, как это происходит сейчас. Бессовестные устыдятся, безжалостные пожалеют ближнего, рука убийцы окаменеет, из уст лгуна вместо, слов будет раздаваться собачий лай.

— Ой, бабушка, значит, наш буфетчик Федор будет только лаять и ничего не сумеет сказать? Он ведь все время врет, что варенье заплесневело, что сыр высох, а холодная телятина заветрилась.

— Мишель, при чем здесь буфетчик? — поморщилась старуха, и с лица ее на бархатную обивку кресла полетела пыль пересохших свинцовых белил. — Буфетчик здесь совершенно ни при чем. Я говорю о двадцатом веке, о том чудесном, разумном XX веке, в котором тебе, мой ангел, предстоит жить. Ты станешь взрослым мужчиной, в твоем благородном сердце вспыхнет любовь, и я надеюсь, что предмет обожания окажется достойным твоего титула и твоего положения в обществе. Ты женишься…

— Бабушка, что такое предмет обожания? — испуганно прошептал Мишель.

— Будь любезен, не перебивай меня. После венчания ты приколешь на платье своей молодой красавицы жены брошь-орхидею. Платиновые тонкие лепестки с топазовыми каплями росы, листья из удлиненных изумрудов, а в центре будет сиять алмаз «Павел». И красавица жена тебя никогда не разлюбит. Вы будете жить долго и счастливо в разумном, милосердном, прогрессивном двадцатом веке.

* * *
Лиза приняла душ, закуталась в теплый гостиничный халат и наконец согрелась. Она включила приемник, нашла спокойную классическую музыку, расчесала волосы и не сразу услышала стук в дверь.

Стучали тихо и настойчиво, потом раздался знакомый голос:

— Елизавета Павловна, простите, откройте, пожалуйста, на минутку.

— В чем дело? — громко спросила Лиза.

— Откройте, я не могу кричать, — ответил из-за двери Красавченко.

— Извините, Анатолий Григорьевич, но я уже сплю.

— Я всего на одну минуту, это очень важно. Мне надо кое-что вам передать, а завтра рано утром я улетаю.

«Да что я, в самом деле, боюсь его?» — раздраженно подумала Лиза.

— Хорошо, Анатолий Григорьевич, подождите, я сейчас открою. Она надела джинсы и футболку, прошла босиком по ковру и распахнула дверь.

— Еще раз извините, — Красавченко шагнул в номер, — я возвращался к лифту, заметил на полу вот это, — он протянул ей твердый белый прямоугольник, — я подумал, может, вы обронили, когда бежали к телефону? Может, это вам нужно?

В маленьком коридоре было темно. Лиза поднесла картонку к глазам. Это была визитная карточка антикварной лавки, возможно той, в которой она вчера покупала мужу музыкальную шкатулку.

— Нет, это мне совершенно не нужно. Не стоило беспокоиться. Спасибо и спокойной ночи, Анатолий Григорьевич.

— Но карточку вы обронили? Или кто-то другой?

— Какая разница? Это всего лишь визитка магазина.

— Между прочим, отличная антикварная лавка, — Красавченко взял карточку у нее из рук, — я ведь тоже ходил вчера по торговому центру. У этого антиквара чудный выбор ювелирных украшений. Вас интересуют драгоценности, Лиза?

— Не очень.

— А мне почему-то показалось, что интересуют. У вас красивые сережки. Я давно обратил внимание. Аметист, если не ошибаюсь?

— Бразильский топаз.

— Да что вы! Разрешите-ка взглянуть. — Красавченко стал теснить ее в комнату, где свет был ярче, бесцеремонно прикоснулся к ее уху. — Действительно, голубой бразильский топаз. Очень редкий и ценный камень. Огранка «маркиз». Золото семьсот пятидесятой пробы, удивительно тонкая работа. Антиквариат. Модерн начала века. Жаль, у меня нет лупы. Вы купили их или они достались вам по наследству?

— Анатолий Григорьевич, извините, но мне, честное слово, совсем не хочется обсуждать с вами мои серьги. Шли бы вы к себе в номер.

Однако он уходить не собирался, аккуратно прикрыл дверь. Щелкнул английский замок.

— У меня в номере пусто и скучно, — лицо его растянулось в комически жалобной гримасе. Это выглядело так фальшиво, Что Лизу затошнило.

— Я вас не приглашала в гости. Я очень устала, хочу спать, — она протянула руку, чтобы открыть дверь, но он поймал ее кисть.

— А, вот кольца я раньше не замечал. Это ведь комплект? Голубой топаз — ваш камень? Он соответствует вашему знаку Зодиака? Неужели вы Скорпион? Или ваша прабабушка была Скорпионом? Вы так любите этот комплект, что даже на ночь не снимаете?

— Обычно снимаю, просто сейчас забыла, от усталости. Простите, Анатолий Григорьевич, я действительно очень устала и хочу спать. Не могли бы вы уйти к себе? — Лиза резко выдернула руку, отступила к окну. Красавченко плюхнулся в кресло, вальяжно закинул ногу на ногу.

— Елизавета Павловна, ну вы же взрослая, сдержанная, хорошо воспитанная дама. Что с вами? Откуда такой тон? Разве я вас чем-то обидел? Давайте спокойно посидим, минут пятнадцать, не больше, выпьем что-нибудь, и я сразу уйду. Честное слово.

— Ну ладно, — вздохнула Лиза, — если вы так хотите пообщаться, мы можем спуститься в бар на седьмом этаже. Он открыт круглосуточно.

— Зачем? Все необходимое есть в номерах. Разрешите? — не дожидаясь ответа, Красавченко поднялся с кресла, откинул крышку бара. — Чего вам налить? Коньяк, виски, сухое рейнское вино…

— Я же говорила, что не пью, и вообще, должна заметить, Анатолий Григорьевич, что для дипломата вы ведете себя несколько странно. Бар, между прочим, платный. Коньяк очень дорогой.

— А, вы об этом? Не волнуйтесь, я оплачу ваш счет за пользование баром. Так что же будем пить? Нам с вами непременно надо выпить за удачу. За счастливую звезду, под которой вы родились. Я не сказал вам вчера, когда мы сидели в кондитерской, что квартал красных фонарей не только самое неприличное, но и самое криминальное место в этом городе. Просто не хотел вас пугать, вы и так слишком перенервничали. Между прочим, не зря. Вас могли запросто ограбить, отнять сумку, вырвать из ушей ваши чудесные сережки. Если бы я случайно не оказался рядом, все могло бы кончиться очень печально. И вот, вместо того чтобы поблагодарить, вы меня обижаете, шарахаетесь от меня, как от чумы.

— Простите, Анатолий Григорьевич. Я чрезвычайно вам благодарна и вовсе не хотела вас обидеть. — Лизе стало неловко. Она подумала, что он прав, она ведет себя как-то нехорошо, невежливо. — Вы выпейте, что вам больше нравится. А я мысленно к вами присоединюсь.

— Ну конечно! — Он рассмеялся. — В одиночестве я могу выпить и у себя в номере. Раньше так благодарили водопроводчиков и электриков из ЖСК. Наливали стакан спиртного. Вы еще мне денег предложите за то, что я вытащил вас из опасной ситуации, это будет совсем красиво! Я имею право хотя бы чокнуться с вами? Давайте выпьем белого сухого вина. Оно слабое, как виноградный сок.

Он открыл бутылку, разлил вино по большим хрустальным бокалам.

— За вас, Елизавета Павловна, за вашу красоту, за вашу счастливую звезду! — произнес он торжественным шепотом.

Лиза пригубила вино и тут же поставила бокал.

— Ой, подождите, у вас сейчас ресничка в глаз попадет. — Красавченко протянул руку, притронулся к ее лицу.

— Не надо, я сама, — она резко встала и вышла в ванную. Свет там был очень ярким, но, как ни вглядывалась Лиза в зеркало, никакой выпавшей ресницы не заметила. Поправила волосы, вернулась в комнату.

— Значит, к драгоценностям вы равнодушны? — улыбнулся Красавченко, когда она опять уселась в кресло напротив него. — Ну что ж, за это тоже стоит выпить.

— Почему?

— А просто так, — он поднял бокал, ей пришлось сделать то же самое. — Нет, все-таки удивительный камень, голубой топаз. Вы так и не ответили, вы купили комплект в антикварном магазине или он достался вам по наследству?

— Анатолий Григорьевич, почему вас это так интересует? Вы серьезно увлекаетесь астрологией и ювелирным делом?

— Нет. Я увлекся вами, Елизавета Павловна, и пытаюсь нащупать тему, которая была бы вам интересна, стараюсь растянуть разговор. Я понимаю, что веду себя глупо и даже не совсем вежливо. Но когда я вижу вас, со мной что-то происходит. Я теряю голову. С вами такого не случалось?

— Анатолий Григорьевич, идите к себе.

В нашем с вами возрасте уже не интересны эти игры.

— Лиза, это не игра. Я совершенно серьезно спрашиваю, вы никогда не теряли голову? Не влюблялись так, что обо всем забывали, о приличиях, о здравом смысле? Я знаю, у вас кристальная репутация, двадцать лет замужем, вы образец нравственности, но так не бывает, чтобы красивая, яркая, сильная женщина ни разу в жизни не теряла голову. Впрочем, вероятно, правы были древние ассирийцы, когда утверждали, что человек, украшающий себя топазом, сохраняет честность и порядочность на всю жизнь. Или нет?

— Анатолий Григорьевич, вы, часом, не пьяны? — осторожно поинтересовалась Лиза.

— Я трезв, как стеклышко. Я прозрачен и чист, как эти чудесные топазы. А вот с вами что происходит? Щеки пылают, глаза блестят. Тайный роман, сильное позднее чувство. Я угадал? Можете не отвечать, вижу по глазам, что угадал. Но беда в том, что роман этот вас совсем не радует. Вам, неуютно, стыдно. Вы боитесь, что рано или поздно узнают коллеги, семья. Вы не относитесь к тому распространенному типу женщин, которые с удовольствием делятся всеми деталями своей личной жизни и болтают о своих победах при каждом удобном случае, пытаясь таким образом повысить себе цену в глазах окружающих. Вам самоутверждаться не надо. Цена и так высока. Вы влюблены всерьез, мучительно стыдитесь этого, боитесь огласки, но ничего поделать с собой не можете, получается полнейшая чушь. Вместо счастья и удовольствия постоянная внутренняя борьба муки совести, воспаленные нервы.

— Нет, вы явно не в себе, Анатолий Григорьевич, — громко и неестественно рассмеялась Лиза, — что за бред вы несете?

— Ну вот, — он печально вздохнул и развел руками, — так и знал, что вы станете мне возражать. Между тем ваша тайная любовная история написана у вас на лбу. Вас лицо выдает, глаза. Кстати, вам очень идет состояние влюбленности. Вы удивительно похорошели.

— Спасибо на добром слове. Возражать я вам не собираюсь, — отчеканила Лиза, стараясь сохранить спокойствие, — просто это не ваше дело. Я не хочу обсуждать с вами свою личную жизнь.

— Ага, значит, есть, что обсуждать? — Красавченко хитро прищурился. — Я ведь просто спровоцировал вас на откровенность. Клянусь, я ничего не знал о вашем романе. Вы сами только что признались. Из этого следует, что между нами уже установились теплые доверительные отношения. Давайте за это выпьем.

Лиза машинально чокнулась с ним, сделала несколько больших глотков вина. У нее сильно пересохло во рту.

— За нашу нежную дружбу, — улыбнулся Красавченко, — на правах друга я подскажу вам отличное средство от томительной, ненужной любви. Не надо относиться к этому так серьезно. Именно серьезность вам мешает. Сбавьте тон, будьте легкомысленней.

— Простите, я не совсем поняла…

— Бросьте. Все вы отлично поняли. В конце концов, живем один раз, живем мало и очень сложно. Боремся за выживание. Все эти дутые романтические страсти делают человека слабым, рассеянным, беззащитным. Проще надо быть, естественней, ближе к матушке-природе.

— Все это, конечно, очень интересно. Но давайте перенесем философскую дискуссию на другой раз.

— Давайте, — кивнул Красавченко, — мы можем вообще обойтись без дискуссий. Знаете, что вам надо сделать? Переспать со мной. И сразу станет легче.

— С вами? — Лиза критически оглядела его и произнесла со спокойной улыбкой:

— В общем, идея не так плоха, как кажется. Я подумаю об этом.

— Об этом не думают. Это делают, — он медленно поднялся с кресла и снял пиджак, — сразу пройдут все ваши комплексы, проблемы решатся сами собой.

— Есть одна, которую вряд ли удастся решить. Дело в том, что вы мне не нравитесь, Анатолий Григорьевич. Вы хам и пошляк. Боюсь, ничего не получится. А теперь будьте добры, выйдите вон.

Красавченко кашлянул, провел ладонью по волосам.

— Ну что ж, очень жаль. Спокойной ночи. Спасибо за вино. О счете можете не беспокоиться. Я оплачу завтра утром, он подошел к двери, взялся за ручку.

— Вы пиджак забыли, Анатолий Григорьевич.

— Ах, да, спасибо, — он вернулся, взял пиджак, но надевать не стал, вытащил из внутреннего кармана небольшой конверт и тихо произнес:

— Я ведь еще кое-что забыл. Вот, взгляните.

По журнальному столу веером рассыпались цветные фотографии. Лиза увидела себя рядом с проституткой мужского пола, на фоне светящейся вывески «Незабываемые радости орального секса». И соответствующая картинка, которая делала английскую надпись понятной без перевода.

— Читатели желтой прессы с удовольствием поверят комментариям, в которых будет сказано, что вы договариваетесь о цене, — со вздохом сообщил Красавченко. — А вот прелести лесбийской страсти. Посмотрите, как нежно вас держит за руку эта пышная светловолосая негритянка. А здесь уличный мужской стриптиз, возможно с последующей групповухой. Вот так честнейшая Елизавета Павловна Беляева развлекается за границей. Вот они, нынешние нравы. Добропорядочная женщина, мать семейства, уважаемый всей страной политический обозреватель, скрылась за этой дверью с заманчивой надписью «Вавилонские ночи. Экзотические удовольствия. Сегодня скидка двадцать процентов!». Самое печальное, что никакая экспертиза не сумеет доказать, подделку, обнаружить фотомонтаж. Ведь мы с вами знаем, снимки совершенно подлинные. Любопытно, что на вашем лице нельзя прочитать ни испуга, ни смущения. Вы выглядите здесь весьма возбужденной, что вполне естественно в такой обстановке. У вас просто глаза разбегаются. Читатели желтой прессы получат огромное удовольствие, об этом будет говорить вся Москва. Тираж двух-трех поганых газетенок взлетит, номера с фотографиями пойдут нарасхват. Кто-нибудь обязательно притащит эту гадость в школу, где учатся ваши дети.

— Почему я не заметила вспышек? — пробормотала Лиза.

— Потому, что их не было. Квартал освещается достаточно ярко. Живой товар должен быть виден во всех подробностях. Вспышка не срабатывала, но смотрите, какие четкие, качественные получили снимки. Фирма «Кодак» не зря рекламирует свою продукцию.

— Чего вы добиваетесь, Красавченко?

— Всего лишь внимания к моей скромной персоне. Внимания и уважения. Но подождите, я еще не закончил. Вполне возможно, таким горячим материалом заинтересуется телевидение, снимки попадут в какую-нибудь скандальную ночную программу, типа той, что ведет ваш знакомый Артем Бутейко. Он очень остроумно их прокомментирует.

Елизавета Павловна резко поднялась с кресла, подошла к окну. У нее сильно закружилась голова, ее зазнобило так, словно температура поднялась до сорока градусов. Меньше всего ей сейчас хотелось, чтобы Красавченко заметил, как изменилось ее лицо.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Следователь Бородин долго, упорно звонил в дверь квартиры Бутейко. Он не сомневался, что хозяйка дома. Наконец зашаркали торопливые шаги, и тут же стало тихо. Елена Петровна прижалась к дверному глазку. Железная дверь как будто даже нагрелась от волнения хозяйки.

Кстати, железная дверь при такой бедности — весьма красноречивая деталь интерьера.

Вопрос «кто там?» прозвучал минуты через три.

— Следователь Бородин, — бодро отозвался Илья Никитич, — будьте любезны, откройте, пожалуйста.

— А в чем дело? У вас есть санкция прокурора?

— Елена Петровна, я не собираюсь сейчас проводить ни допросов, ни обысков. Мне нужно, с вашего позволения, взять на время кассеты с интервью, которые брал Артем. Я все верну через несколько дней.

Заскрежетали замки, звякнула цепочка. Дверь медленно приоткрылась. Три дорогих, сложных итальянских замка, да еще цепочка и стальной засов.

— Я только что встала, — надменно сообщила мать погибшего, — вы могли бы заранее предупредить о вашем приходе.

— Извините, Елена Петровна, — Илья Никитич виновато улыбнулся, — я просто был неподалеку, решил к вам заглянуть на минутку. Еще раз извините, что потревожил. Мне необходимо прослушать кассеты с интервью, которые брал ваш сын.

— Интервью? — равнодушно переспросила Бутейко. — Делайте что хотите, идите к нему в комнату, слушайте кассеты Мне все равно.

— Значит, вы не возражаете, чтобы я забрал кассеты? — уточнил Илья Никитич.

— Как же я могу возражать? Это ваше право.

Елена Петровна поправила прическу демонстративно повернулась спиной к Бородину, отправилась на кухню, взяла тряпку и стала тщательно протирать пластиковую поверхность буфета, которая и так была чистой. Илья Никитич вытер ноги, прошел вслед за ней.

— Елена Петровна, может, вы меня все-таки проводите в комнату Артема? Я ведь не знаю, где лежат кассеты.

Она застыла с тряпкой в руках и вдруг развернулась к нему лицом. Это было совсем другое лицо. Елена Петровна улыбалась. Бородин впервые обратил внимание, какие у нее великолепные зубы, ровные, крупные, белоснежные. Неужели сохранились свои в таком возрасте? Если это вставные, то такая лучезарная улыбка стоит тысяч пять долларов, не меньше. И вообще, если внимательно присмотреться, то Елена Петровна вовсе не похожа на полунищую старушку, у которой все позади.

Лицо гладкое, почти без морщин. И волосы на этот раз как-то подкрашены, уложены. Когда она улыбается и выпрямляет спину, ей можно дать лет сорок. А если еще и подкрасить — ну просто очень интересная женщина получится.

— Да, конечно, простите. Вас Илья Никитич зовут? Вы извините меня, Илья Никитич. Я при нашей первой встрече вела с вами ужасно, но вы должны понять мое состояние. У вас есть дети?

— Нет.

— Наверное, вы счастливый человек. Теперь, после того, что случилось, я думаю, лучше вообще не иметь детей. Чаю хотите?

— Спасибо, — удивленно кивнул Бородин, — не откажусь.

— Пойдемте, провожу вас в комнату Артема, покажу, где лежат кассеты, вы отберете, что вам нужно, а я пока чайку заварю свежего. Не возражаете?

Илье Никитичу показалось, что его собеседницу подменили. Какой-то был здесь подвох. По паспорту ей пятьдесят пять. Сейчас перед ним настоящая леди, а пару дней назад это была взвинченная, испуганная, агрессивная истеричка, злобная страшная старуха, готовая орать, врать, угрожать, лишь бы… «Лишь бы что?» — спросил себя Бородин.

Она изо всех сил старалась скрыть, что ее муж был знаком с ювелирным делом. В общем, вполне понятно. Он нелегально работал с золотом и камнями у себя на квартире, она боится, что сейчас, в процессе следствия, вскроются какие-то старые дела. Непонятно другое. С какой стати она вдруг так резко изменила показания? Сначала, над трупом сына, заявила о трех тысячах, а потом вдруг — нате вам! — не было никакого долга.

Однако сейчас Елена Петровна просто ангел. Вот, пожалуйста, улыбается. И не подумаешь, что потеряла единственного сына.

— Проходите, Илья Никитич, не стесняйтесь. Простите, здесь у меня не прибрано.

В прошлый раз хозяйка пригласила его на кухню, а дверь в комнату плотно прикрыла.

Комнаты были смежные. Илья Никитич заметил у раскладной тахты старую швейную машинку. Это была громоздкая конструкция с ножной педалью, похожей на фрагмент чугунной ограды. На стуле висел огромный лоскут дешевой пестрой ткани. Вероятно, Елена Петровна латала или шила постельное белье.

В полированном серванте красовался стандартный чешский хрусталь и немецкий фарфор. Из фужеров и чашек никто никогда не пил, в вазочках конфеты не ночевали.

Все в этом доме было подернуто налетом серости, нищеты, какой-то нарочитой дешевизны и экономности. Илье Никитичу бросилась в глаза большая аккуратная заплата на вытертой обивке кресла, линялые льняные шторы, торшер с прогоревшим насквозь пластмассовым абажуром.

Саша Анисимов говорил правду. Родители Бутейко многие годы ничего, кроме продуктов, не покупали. Впрочем, маленькая смежная комнатка, в которой еще недавно жил их сын Артем, светский лев, тусовщик, любитель одеваться у Версаче, от родительской ничем не отличалась. Новенький японский телевизор с видеомагнитофоном и компактный, довольно дорогой музыкальный центр резко выделялись на фоне унылой опрятной нищеты.

Кассеты с интервью хранились в специальных коробках. Все они были подписаны, на каждой стояла дата и фамилия собеседника Бутейко.

— Елена Петровна, вы не возражаете, если я заберу их на некоторое время? — спросил Илья Никитич.

— Пожалуйста, я не возражаю, хотя совершенно не понимаю, зачем вам все это нужно.

— Что именно?

— Допросы, обыски, изъятие кассет с интервью. Вам как будто делать нечего.

Столько дел нераскрытых, столько преступников на свободе гуляет, а вы тратите время на то, что ясно без всяких усилий. Не понимаю, — она повела полными плечами, как будто даже кокетливо, и опять сверкнули в улыбке белоснежные зубы.

— Елена Петровна, когда речь идет о таком серьезном деле, как умышленное убийство, необходимо знать все совершенно точно. Нельзя ошибиться, — устало объяснил Бородин.

Он перекладывал кассеты в свой портфель, попутно читая надписи. Попадалось много знакомых фамилий. Бутейко брал интервью у известных эстрадных певцов, продюсеров, скандальных депутатов Госдумы, лидеров каких-то опереточно-радикальных крошечных партий. Рядом с некоторыми именами стояли специальные пометки, например, «Сюзанна Громова, жесткое порно», или «Вольдемар Райский, клуб геев».

— Да, конечно, все сразу я не унесу, — задумчиво произнес Илья Никитич, — придется наведаться к вам еще раз. Эти верну, новые возьму. Не возражаете?

— Конечно, конечно, я понимаю, их так много, вам нести тяжело.

Одну кассету Илья Никитич разглядывал дольше других. Надпись на ней была сделана не синей шариковой ручкой, а красным фломастером. Жирно, очень аккуратными печатными буквами было выведено «Беляева».

Точно такую же надпись Илья Никитич обнаружил еще на двух аудиокассетах и на одной видеокассете. Совершенно машинально он повернулся к Елене Павловне и спросил:

— Беляева — это, кажется, политический обозреватель ОРТ?

— Да, Елизавета Беляева, та самая, — не без гордости заявила Бутейко, — между прочим, когда-то они с Темочкой работали вместе, на одном канале.

* * *
Красавченко сидел в кресле, вальяжно раскинувшись, и чувствовал себя в Лизином номере как дома. Он все тянул время, держал паузу, он, правда, был неплохим психологом. Каждая минута неопределенности шла ему на пользу. Лиза нервничала все больше, чувствовала себя все хуже, а чем человек взвинченной, тем он слабей, тем проще им манипулировать. Она уже успела несколько раз задать простой и логичный вопрос:

— Что вам от меня надо?

— Внимания и уважения, — отвечал он бархатным елейным голосом.

— Это не серьезно. Давайте конкретней чего вы хотите? — Лиза отошла от окна уселась в кресло напротив Красавченко. Шок прошел. Мозги прочистились. «А вообще, — подумала она, — для реального шантажа слишком глупо и дешево. И весь он со своими ухаживаниями, намеками глубокомысленными замечаниями какой-то ненатуральный, пластмассовый, как штампованная китайская игрушка. Однако почему-то он ведь привязался ко мне. Хотелось бы знать почему. Надо спокойно дождаться, когда он наконец сам выскажет свои требования. Надо дать ему возможность сделать хоть один серьезный ход. Это может быть опасно, но иных вариантов нет. Пока я просто ничего не понимаю».

— Я вас внимательно слушаю, Анатолий Григорьевич.

— Я уже сказал, мне надо поговорить с вами. Мне надо, чтобы вы соизволили обратить на меня внимание, чтобы вы услышали меня.

— Ну вот, говорите. Я вся внимание.

— В наше время людям все тяжелее докричаться друг до друга, никто не хочет слушать ближнего, только самого себя. — Он вздохнул и выразительно закатил глаза.

«Похоже, он просто тянет время, валяет дурака, — вдруг догадалась Лиза, — как будто ждет чего-то. Иных вариантов я не вижу. Можно, конечно, попытаться еще раз его выставить, но это не так просто. Возможно, сейчас он уйдет, но завтра все начнется сначала… О, Господи, да что же мне так худо? Может, давление? Или магнитные бури?»

— Ну, вы прямо экзистенциальный философ, — она слабо усмехнулась, — заслушаться можно, так все глубоко и содержательно.

— Перестаньте! — впервые он повысил голос и густо покраснел. — Бросьте этот ваш идиотский тон! Всему есть предел!

— Для шантажиста вы слишком нервны и обидчивы, — сочувственно заметила Лиза.

Несколько секунд он молчал, она видела, как он лихорадочно работает над собой, пытается побороть раздражение.

— Анатолий Григорьевич, вам нехорошо? — спросила она тихо и серьезно, без тени иронии.

— С чего вы взяли? — Он вздрогнул, и Лиза искренне поздравила себя с первой за этот вечер маленькой победой.

— Вы краснеете, бледнеете, у вас руки дрожат.

Он тревожно взглянул на свои руки. На самом деле, не было никакой бледности и дрожи. А вот сама Лиза чувствовала себя все хуже. Ее сильно знобило. Впрочем, ее всегда знобило, когда она хотела спать.

Спокойно глядя ему в глаза, онапроизнесла усталым, безразличным голосом:

— А знаете, Анатолий Григорьевич, продавайте вы эти несчастные снимки куда хотите. Мне безразлично. Более того, я могу в прямом эфире рассказать смешную историю о том, как гуляла по Монреалю, забрела случайно в квартал публичных домов и порнозаведений. Меня обступили, стали наперебой предлагать дешевые услуги. Вот ведь кошмар! Но такое могло случиться с кем угодно и где угодно. В Париже есть Плас-Пигаль, в Нью-Йорке Сорок седьмая улица, и там тоже хватают за руки, демонстрируют товар. Я поспешила уйти, и очень обрадовалась, встретив соотечественника, любезного дипломата господина Красавченко. Он, как истинный джентльмен, вывел меня из порно-джунглей, успокоил, угостил фруктовым салатом. Но оказывается, прежде чем спасти меня от приставучих проституток мужского пола, он решил запечатлеть для истории уникальные кадры. То ли мое испуганное лицо показалось ему необыкновенно выразительным, то ли заинтересовали окружившие меня колоритные фигуры, в общем, в немолодом дипломате проснулся юный репортерский азарт. Но азарт — вещь опасная. Стоит только поддаться ему, и не замечаешь, как теряется чувство реальности.

— Возможно, — кивнул он, — я допускаю, что снимки не так уж страшны для вас. Но согласитесь, приятного мало. А если учесть всякие тайные сложности в вашей личной жизни… Нет, Лиза, я вовсе не теряю чувство реальности. Ведь вы испугались, вы занервничали, стало быть, не так уж и глупо я все придумал.

— Да, я растерялась в первый момент. Но нельзя делать ставку на растерянность. Она очень быстро проходит. Знаете, Анатолий Григорьевич, я, пожалуй, подам на вас в суд за шантаж. И давайте на этом распрощаемся. Третий час ночи. Очень спать хочется.

Спать действительно хотелось так, что язык заплетался, ноги и руки стали ватными, перед глазами все плыло. Лиза заставила себя встать с кресла, шагнула к двери, но чуть не упала, ноги подкосились, она едва успела ухватиться за притолоку, крепко зажмурилась на секунду, пытаясь прийти в себя, но стало еще хуже. Она с трудом нащупала замок, открыла дверь нараспашку и произнесла как можно громче:

— Спокойной ночи, Анатолий Григорьевич.

Однако голос ее прозвучал как-то неестественно глухо.

Красавченко продолжал сидеть, глядя в пол, и нервно теребил уголок кружевной салфетки, лежавшей на журнальном столе.

— Если вы сейчас же не выйдете, я позову ночного портье, — пробормотала Лиза, чувствуя, что теряет сознание.

— Для этого вам надо сначала надеть туфли. Вы же не пойдете в коридор босая? И вообще, вы вряд ли сумеете сделать несколько шагов. Вам плохо, я вижу. Как вы ни пытаетесь взять себя в руки, вам очень плохо, Лиза.

Она захотела крикнуть, но крик застрял в горле. Тело стало как будто чужим. Она чувствовала, что медленно сползает, на пол, но ничего не могла поделать. Красавченко подскочил к ней, быстро бесшумно закрыл дверь, подхватил ее под мышки и как куклу поволок к креслу. Она все видела, слышала, понимала, но не могла шевельнуться. Она еще раз попыталась крикнуть, но из горла вылетел лишь слабый хрип.

— Говорить вы сможете, — объяснял Красавченко, усаживая ее в кресло, — но шепотом, совсем тихо, так, что услышу только я и больше никто. Двигаться не пытайтесь. Не тратьте на это силы. В ваше вино я добавил десять миллиграмм вещества, которое называется «АШ-709». Это яд, противоядие у меня, я дам его вам, как только вы ответите на несколько вопросов.

— Не морочьте мне голову, — хрипло прошептала Лиза, — при большинстве отравлений требуется не противоядие, а промывание желудка… Вы не могли ничего добавить. Я бы заметила.

— Ресничка, — напомнил Красавченко, — я успел. Дурное дело не хитрое.

— Вас арестуют… В вино вы добавили наркотик, а не яд.

— Лиза, время пошло. Если я пойму, что вы мне врете, завтра утром горничная обнаружит ваш труп в номере. Вскрытие покажет, что вы скончались от острой сердечной недостаточности. Никто не видел, как я входил сюда, никто не увидит, как выйду. Ни одного моего отпечатка не останется. Старайтесь говорить правду. Вашей семье принадлежал дачный участок в поселке «Большевик» по Савеловской дороге.

— Батурино…

— Ну да, правильно, поселок назывался Батурино до революции, потом его переименовали в «Большевик», и ваш дедушка получил там большую хорошую государственную дачу. Вы часто приезжали на дачу?

— Да.

— Кто-то из ваших родственников копал там землю?

— Да.

— По всему участку или в каких-то определенных местах?

— Бабушка Клава сажала малину вдоль забора. Дядя Валера вскапывал огород. На участке был небольшой пруд… Болотце… в самой глубине, у дубовой рощи.

— Правильно. Там остался каменный круглый фундамент садовой беседки.

— На нем было удобно рубить дрова.

— Кто-нибудь там копал землю?

— Нет. Там рубили дрова для печки, и росла крапива… Ее косили, а она все равно вырастала, очень быстро. Мне плохо, я не могу дышать…

— Нет, Лиза, с дыханием у вас все в порядке. — Красавченко поднял ее руку и стал считать пульс. — Вы стабильны. Вы можете говорить. Вы уверены, что вокруг пруда у рощи никто из ваших родственников не копал землю?

— Это могло быть до моего рождения, могло быть в раннем детстве. Зачем вам? Что вы хотите?

— Камень.

— Какой камень? Я не могу дышать.

— Можете. Я сказал, вы стабильны. Откройте глаза. Смотрите мне в глаза. Где камень?

— Я не понимаю, о чем речь… При чем здесь наш дачный участок? Он давно нам не принадлежит. Когда умерла бабушка, дача досталась родственникам.

— Лиза, у меня в руках шприц. Здесь противоядие. Осталось две минуты. Где камень? Брошь в форме цветка орхидеи, с крупным бриллиантом в центре, с платиновыми лепестками, украшенными маленькими круглыми топазами, которые напоминают капли росы, с продолговатыми изумрудами в виде листьев.

— Мне нужен врач. Мне плохо.

— Вы или кто-то из ваших родственников находили что-либо в земле на дачном участке?

— Да.

— Что именно?

— Дождевых червяков.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

В последнее десятилетие девятнадцатого века среди московских сановников распространилась старинная петербургская мода. За проигрыш в макао расплачивались алмазами. Столы были покрыты черным бархатом, рядом с каждым игроком стоял небольшой кедровый ящик. Золотой ложечкой черпали по камушку за каждую девятку. Эта аристократическая забава была придумана еще во времена Екатерины Второй. Тогда она напоминала иллюстрацию к сказкам «Тысячи и одной ночи». Но на рубеже железного девятнадцатого века это больше походило на пир во время чумы. Во всяком случае, для графа Ивана Юрьевича Порье увлечение алмазным макао закончилось настоящей чумой, разорением и безумием.

Иван Юрьевич с юности был азартным игроком. Жизнь его состояла из бесконечной череды выигрышей и проигрышей. Как любой игрок, не умеющий вовремя остановиться, проигрывал он чаще и больше, чем выигрывал.

Алмазное макао окончательно добило не только его, но будущность его семейства. Таинственное сияние драгоценных кристаллов действовало на графа опьяняюще, он забывал за бархатным столом, что ему почти шестьдесят, что он плешив и толст, страдает подагрой и несварением желудка, что его Крестовоздвиженский прииск давно истощился, там больше нет ни золота, ни алмазов, из двух имений одно заложено, другое полностью разорено вором-управляющим.

За месяц граф Иван Юрьевич не только влез в огромные долги, но и проиграл уникальную семейную коллекцию алмазов. Обнаружив, что сыпать в кедровый ящичек больше нечего, граф впал в черную меланхолию, потом сделался буен, рвал без разбора бумаги в своем секретере, жег в камине одежду и белье, чуть не спалил дом. Первого января 1900 года граф Иван Юрьевич скончался в лечебнице для душевнобольных.

Сын его, Михаил Иванович, обнаружил, что все наследство составляют долги отца, расплатиться с кредиторами он никогда не сумеет, а пощады ждать не приходится. Единственным разумным выходом могла бы стать только спешная выгодная женитьба.

Графский титул стоил дорого, Михаил Иванович был хорош собой, однако выбор оказался невелик. О том, что имущественные дела аристократического жениха обстоят более чем скверно, знала вся Москва.

В красавца графа давно и безнадежно была влюблена единственная дочь купца-золотопромышленника Болякина, Ирина Тихоновна, дородная, всегда немного сонная тридцатилетняя барышня с пышным бюстом и темными усиками. Дело решилось очень скоро, Ирина Тихоновна на робкое предложение графа ответила живым пламенным согласием.

Батюшка, купец Болякин, сначала отнесся к сватовству графа настороженно. Он даже поспорил с дочкой, но та привела неоспоримые доводы в виде короткого обморока и обещания отравиться. А поскольку Ирина Тихоновна в ранней юности уже пыталась травиться морфином из-за какого-то петербургского гуляки-корнета, и доктора сказали, что психика ее весьма неустойчива, Тихон Тихонович не стал возражать.

Он пригласил графа в свой кабинет и имел с ним непродолжительную беседу.

— Ваше сиятельство, — сказал купец, — я считаю своим долгом предупредить вас, что моя дочь не совсем здорова.

— Да что вы, — искренне удивился граф, — она выглядит совершенно здоровой.

— Я имею в виду не физический, а нервный недуг. У нее случаются приступы меланхолии и тяжелой подозрительности.

— Смею вас уверить, Тихон Тихонович, что мое искреннее чувство победит этот недуг, — ответил граф, — я люблю Ирен.

— Да будет вам, ваше сиятельство, — купец укоризненно покачал головой, — вы женитесь на моей Ирине потому, что у вас денег нет. Положение у вас безвыходное, но у меня тоже. Моя Ирина засиделась в девках, доктора говорят, ей надо замуж скорей, иначе совсем занеможет. Но за купца она не пойдет, а кроме вас, титулованные особы к ней пока не сватались, да и вряд ли посватаются. К тому же она вбила себе в голову, что влюблена в вас до смерти. Дочь у меня одна, и ради ее счастья я готов расплатиться с долгами вашего покойного батюшки, графа Ивана Юрьевича, Царство ему Небесное, — купец встал, истово с поясным поклоном, перекрестился на красный угол, потом сел, тяжело уставился на графа и продолжал:

— Я готов спасти вас от долговой тюрьмы, но и вы уж нас уважьте, ваше сиятельство. Будьте для моей Ирины добрым мужем, живите с ней честно, по-христиански.

— Да как же иначе, дорогой Тихон Тихонович? — улыбнулся граф. — Конечно, по-христиански.

— Даете ли вы мне честное слово, что не обидите мою Ирину?

— Конечно, сударь, — поспешно ответил граф, — я даю вам честное слово.

Купец смерил его долгим внимательным взглядом и произнес задумчиво:

— Ну, глядите, ваше сиятельство. Обещались.

…Через неделю вся Москва судачила о том, что купец-золотопромышленник Болякин расплатился с кредиторами графа Порье.

22 апреля 1900 года в церкви Преподобного Пимена граф Михаил Иванович Порье обвенчался с купчихой первой гильдии девицей Болякиной. В московском свете союз это сочли пикантным. Прабабка Ирины Тихоновны была горничной графини-прабабушки Ольги Карловны Порье, и находились злые языки, которые поговаривали, что граф устроился приживалом к дворовой девке. Впрочем, злые языки всегда болтают что-нибудь злое.

В ночь перед венчанием Михаил Иванович извлек из запертого ящичка своего секретера, ключ от которого всегда носил при себе, небольшую серебряную шкатулку старинной работы. Изнутри шкатулка была обита алым бархатом. На бархатной подушечке лежала брошь в виде цветка орхидеи.

В кабинете был полумрак, горел только маленький ночник под зеленым абажуром. На миг графу показалось, что у камина в старинном вольтеровском кресле притаилась прозрачная тень прабабушки.

«После венчания ты приколешь на платье своей молодой красавицы жены брошь-орхидею. Платиновые тонкие лепестки с топазовыми каплями росы, листья из удлиненных изумрудов, а в центре будет сиять алмаз „Павел“. И красавица жена тебя никогда не разлюбит. Вы будете жить долго и счастливо в разумном, милосердном, прогрессивном двадцатом веке».

Платиновые лепестки были закреплены подвижно и чуть подрагивали на ладони. Топазы влажно светились в полумраке, изумруды казались почти черными. Искусно ограненный алмаз «Павел» разбрасывал вокруг себя лучи, тонкие и острые, как иглы. Казалось, кристалл впитывает весь свет, который есть в комнате. Граф, как бывало в детстве, поднес камень совсем близко к глазам и увидел множество нежных маленьких радуг.

«Черт, ведь если продать, можно заплатить хотя бы часть долгов, — мелькнуло у него в голове, — а возможно, и все долги. Я ведь не пытался оценить брошь, я никому ее не показывал. Вероятно, она страшно дорого стоит. Прабабушка так просила на смертном одре никогда не продавать „Павла“, так просила… Однако что же теперь? Купчиха Болякина? Ладно, авось как-нибудь я справлюсь с дурой-бабой».

Граф представил темные усики и пышный бюст Ирины Тихоновны, тяжело вздохнул, убрал брошь назад в шкатулку и запер ее в ящике секретера.

Сразу после венчания новобрачные отправились путешествовать за границу. Десятилетие перед Первой мировой войной было для Европы едва ли не самым спокойным и счастливым за всю ее историю. Двадцатый век действительно обещал быть разумным, милосердным и прогрессивным. Он сократил расстояния между странами и людьми. Велосипед, автомобиль, электрифицированные дороги сделали путешествия легкими, приятными и доступными. У среднего европейца появилось новое ощущение пространства и себя в пространстве. Люди стали здоровей и красивей, спорт вошел в моду, дамы отказались от корсетов, солнечных зонтиков и вуалеток, перестали бояться солнца и ветра, укоротили юбки, запрыгали на теннисных кортах, научились плавать, кататься на лыжах, водить автомобили.

* * *
Ирина Тихоновна не уставала рассуждать о том, что увлечение спортом безнравственно и вредит женскому здоровью.

В Париже выступал Сергей Дягилев с русским балетом. Граф Михаил Иванович был балетоманом, но впервые не получил от спектакля никакого удовольствия. Ирина Тихоновна не стеснялась громким шепотом одергивать его, ей все казалось, что его бинокль устремлен не на сцену, а в соседнюю ложу, где поблескивали во мраке полуобнаженные плечи известной парижской кокотки мадемуазель де Пужи.

В Риме Ирина Тихоновна устроила скандал из-за того, что ей почудилось, будто хорошенькая горничная в отеле передала графу какую-то записку и прикоснулась щекой к его щеке, когда ставила перед ним чашку шоколада. Она перерыла все вещи графа в поисках этой записки, не обнаружив ничего подозрительного, разозлилась еще больше и настояла на том, чтобы переехать из отеля в частный пансион. Но там прямо под балконом был теннисный корт, по корту бегали две юные англичанки в немыслимо коротких юбках, и граф слишком долго задерживался на балконе, наблюдая их игру.

В Венеции самое сильное впечатление на нее произвел слишком долгий взгляд графа на открытые выше колен ноги какой-то смуглой красавицы, которая сидела в гондоле, закрыв глаза и подставив лицо солнцу.

— Вы ведете себя безнравственно, Мишель! — повторяла Ирина Тихоновна, продираясь сквозь пеструю радостную толпу Неаполитанского карнавала и крепко держа графа под руку. — Что вы позволяете себе? Вы позорите меня за мои же деньги!

Михаил Иванович понял, что погиб. Хитрый Тихон Тихонович оформил все имущественные документы таким образом, что в случае развода граф оставался нищим, как церковная мышь.

* * *
Во сне Елизавета Павловна замерзла, Но проснуться не могла. Холод вошел в сон вместе с воем ветра и мерным стуком капель о стекло. Ветер выл уже не за окном гостиницы, не в Монреале, а в старинной дубовой роще, в подмосковном поселке Батурине.

Кончался сентябрь, он был дождливым, и опавшие листья быстро теряли нарядный желто-оранжевый окрас, безобразно темнели, гнили, тяжелый дождь и резиновые сапоги редких дачников втаптывали их в мягкий суглинок.

В двухэтажном доме у рощи давно жили чужие люди.

Огромный, в двадцать соток участок в элитарном подмосковном поселке «Батурине» был еще в сталинские времена выделен дедушке за особые заслуги в развитии советской науки. Дедушка завещал дачу жене и сестре, на равных правах. Перед смертью он просил, чтобы дом и участок не делили пополам, жили как настоящая семья, все вместе. Он по наивности своей надеялся, что сложные отношения между его любимой женой и не менее любимой сестрой как-нибудь наладятся на свежем воздухе, за круглым семейным столом. Но ничего не наладилось. Бабушка Надежда на дачу почти не ездила, она была городским человеком, ее раздражали комары, общий холодильник, общий умывальник на улице, поджатые губы Клавдии, быстрые хищные глазки Зои, язвительные намеки на какую-то ее мнимую вину перед покойным мужем.

Чем старше становилась Лиза, тем неуютней чувствовала себя на даче, в чужом враждебном семействе. Ее попрекали, что все время читает книжки и не помогает копаться в огороде, дядя Валерий обязательно за столом повторял: «Кто не работает, тот не ест», и у Лизы застревал в горле кусок редиски. С каждым годом она приезжала на дачу все реже, в комнате, где она обычно жила, устроили что-то вроде кладовки, поменяли замки на калитке и на двери дома, и ключей Лизе не дали.

Бабушка Надежда не успела оставить завещания, Валерий и Зоя ловко, быстро переоформили дом и участок на тетю Клаву, наверное, сунули взятку в поселковом совете, щедро заплатили нотариусу, в общем, по документам единственной владелицей оказалась Клавдия, и она, разумеется, завещала дачу сыну. Бездетные Валерий и Зоя осуществили наконец свою многолетнюю мечту, стали полноправными хозяевами дома и участка.

Родители Лизы пробовали спорить, но не через суд, а просто по телефону. Они объясняли родственникам, что Лиза выросла в этом доме, очень его любит, что так порядочные люди не поступают. Но эти сентиментальные доводы вызывали у Валерия и Зои здоровый саркастический смех.

Лиза к тому времени была уже вполне взрослой, чтобы попытаться отвоевать половину дома и участка, но не хотела пачкаться. Она трезво оценивала свои силы и знала, что с Валерием и Зоей тягаться не стоит. Они способны вцепиться зубами в то, что хотят иметь, и готовы за это любому перегрызть глотку, истрепать нервы. Они способны, она — нет, а ее родители тем более. Она решила, что больше никогда не приедет в поселок, пусть дачная жизнь останется светлым теплым воспоминанием, и уютный деревянный дом не превратится в поле боя.

С тех пор прошло пятнадцать лет, Лиза так ни разу не побывала в поселке. Но этой осенью приехала, чтобы похоронить свою Лоту именно там, в дубовой роще.

Старая собака прожила после операции всего два месяца. В начале сентября у нее отнялись задние лапы. Умирала она долго, мучительно, до последнего дыхания все пыталась встать, глядела на Лизу покорными, совершенно человеческими глазами и каждый раз начинала дрожать, когда кто-нибудь в семье заводил разговор о том, что хватит мучить животное, надо Лоту усыпить.

— Кажется, собака для тебя дороже всех нас, вместе взятых, — говорил Михаил Генрихович, — неужели ты не видишь, как это травмирует детей? Нельзя превращать дом в ветеринарную лечебницу и жить в постоянном трауре из-за умирающего животного. Это все-таки животное, а не человек.

Лиза ловила себя на том, что при муже и при детях стесняется плакать, стыдится своей острой, невыносимой жалости.

— Никогда не думал, что ты, мамочка, такая сентиментальная, — сказал как-то сын Витя, услышав, как она ночью разговаривает с Лотой, баюкает пса, словно младенца.

Впервые в жизни она позволила себе на некоторое время выйти из роли спокойной, надежной, железной отличницы, свободной от сантиментов, полностью владеющей своими эмоциями. На работе, среди чужих, еще держалась, но с близкими не могла, и это их пугало, раздражало. Даже дочь Надюша холодно пожимала плечиками, глядя на мамины слезы, и разумно замечала что собака — не человек.

Только с Юрой она не чувствовала себя виноватой, он не считал, что так сильно переживать из-за собаки ненормально, неприлично. Перед ним не стыдно было плакать от жалости и бессилия. Он понимал ее без всяких объяснений. С ним хорошо было молчать, сидя в машине, и слушать, как сентябрьский дождь стучит по крыше. Для того чтобы успокоиться и согреться, достаточно было просто уткнуться носом в его плечо, вдохнуть запах прокуренного свитера.

Лота умерла ночью, после долгих мучительных судорог. Лиза сидела на полу, держала ее голову на коленях и чувствовала, как отчаянно борется со смертью живое существо. У животных нет бессмертной души, им страшнее умирать, они уходят в никуда, в черноту. Возможно, это глупость, приторные сантименты, которые не стоят ни гроша.

Возможно, прав был муж, когда говорил, что она ведет себя словно выжившая из ума слезливая старая дева. В мире столько кошмара, настоящего человеческого горя, а тут всего лишь собака, к тому же капризная, недобрая, к тому же с ней было так тяжело в последнее время, она ходила под себя, и запах не истреблялся никакими моющими средствами, она громко всхлипывала ночами, все пыталась встать на четыре лапы, падала с грохотом, будила мужа и детей, которым рано вставать.

— Послушай, ты хотя бы отдаешь себе отчет, что это ненормально — так переживать из-за собаки? — услышала Лиза голос мужа и только тогда заметила, что Лота уже не дышит, а сама она захлебывается слезами.

С тех пор прошло совсем немного времени, ей часто снился дождливый, до черноты пасмурный день, когда вместе с Юрой они поехали в поселок «Большевик», который теперь назывался Батурине, чтобы там, в дубовой роще, похоронить собаку.

Из-под колес вишневой «шкоды-фелиции» летели брызги, дождь заливал ветровое стекло.

— Почему ты дрожишь, Лизонька? — не отрывая глаз от дороги, Юра тронул ее руку. — Если холодно, я могу включить печь.

— Не нужно. Это нервное.

— Ты боишься, нас увидят?

— Нет. В поселке сейчас пусто, в плаще под капюшоном вряд ли кто-то узнает. К тому же темнеет… Нет, ничего я не боюсь, просто я не была здесь пятнадцать лет. Я очень любила в детстве эту дорогу поворот к роще. Почти ничего не изменилось.

Машину оставили у небольшой поляны, где когда-то была волейбольная площадка, в рощу зашли со стороны соседней улицы. Лиза издалека заметила, что в окне старого деревянного дома горит свет, и отвернулась.

Лопата легко входила в мягкую мокрую землю. Стало совсем темно, Лиза зажгла карманный фонарик. Когда все было уже закончено и над собачьей могилой вырос небольшой холмик, совсем рядом послышались шаги. Кто-то приближался к ним в темноте, хрипло, надрывно кашляя. Тонкий фонарный луч выхватил из мрака капюшон плащ-палатки, сморщенное старческое лицо.

— Покурить не найдется? — произнес хриплый голос.

Юра вытащил пачку сигарет из кармана, чиркнул зажигалкой. Старик судорожно закашлялся от первой глубокой затяжки и спросил:

— Кто такие?

— Мы так, проездом, — ответила Лиза.

— А что копали-то здесь?

— Собаку похоронили.

— Почему здесь?

— А где же? Ведь не на кладбище, и не на помойку выбрасывать, — ответил Юра и закурил.

— Это я понимаю, но почему именно здесь? Между прочим, документы у вас имеются?

— Зачем?

— Может, вы не собаку, а труп здесь зарыли. Известно, какое сейчас время.

— Да, конечно. Труп, — грустно усмехнулась Лиза.

Что-то в голосе старика, в его сморщенном пропитом лице было знакомое.

— Ты, дамочка, так не шути. Давайте-ка мне документы, а то сейчас за милицией пойду.

— Николай Петрович? — внезапно вспомнила Лиза. — Надо же, дядя Коля… Вы здесь до сих пор сторожем работаете?

— Верно, сторожем. А ты откуда знаешь?

— Да уж знаю. Я здесь, можно сказать, выросла. В детстве каждое лето приезжала. Как Наталья Даниловна, здорова?

— Померла Наталья Даниловна, — старик опять закашлялся, потом произнес уже другим, спокойным голосом:

— Что-то я тебя не узнаю, дамочка. На себя посвети, чтоб я видел.

— Я здесь пятнадцать лет не была, — Лиза осветила свое лицо фонариком — вот, теперь узнали?

— Лизавета? Ну ты смотри, какая стала. Слушай, по телевизору ты, что ли, новости ведешь?

— Я.

— Это ж надо! А я все смотрю, ты или нет? Это муж твой, что ли?

— Муж, — не задумываясь, ответил Юра.

Потом, в машине, они долго молчали, и только когда подъехали к Кольцевой дороге, он спросил:

— Ты не обиделась?

— За что?

— За то, что я имел наглость назваться твоим мужем?

— Я не обиделась, но не стоило этого делать, — в голосе ее мелькнули неприятные металлические нотки.

— Просто я подумал, мало ли кому этот сторож разболтает о твоем приезде, и будет лучше, если он скажет, что ты приезжала сюда с мужем.

— Да, наверное, ты прав.

Они опять замолчали, и больше не произнесли ни слова до конца пути. Ей все еще было холодно, хотя в машине работала печка. На нее навалилась тоска, тяжелая и вязкая, как размокший суглинок.

* * *
Около трех часов утра в нижнем холле гостиницы «Куин Элизабет» стояла тишина. За стойкой ночной портье читал роман Дина Кунца в мягкой обложке. Время с двух до шести считалось самым спокойным, постояльцы редко приезжали и уезжали ночами, а если такое случалось, то об этом всегда было известно заранее. Приезжающие бронировали номера, отъезжающие заказывали по телефону «звонок-будильник» и такси. Чтобы не уснуть, портье читал мистические триллеры и слушал через наушники тяжелый рок.

На эту ночь не поступало никаких заказов. Портье, перевернув последнюю страницу романа, посмотрел на часы, выключил плеер и решил немного вздремнуть. Его разбудил мелодичный звонок. Портье встряхнулся, протер глаза и увидел высокого широкоплечего господина, который быстро шел от лифта к дверям. Одет он был в черные джинсы, черную кожаную куртку, на ногах кроссовки, на плече спортивная сумка. Большие очки с дымчатыми стеклами и кожаная кепка, надвинутая до бровей, делали его похожим на гангстера.

— Простите, сэр, — окликнул его портье, — двери заперты.

Незнакомец резко остановился и произнес, не оборачиваясь:

— Откройте, пожалуйста.

Глядя на высокую широкоплечую фигуру человека в черном, портье вдруг подумал, что он похож не на гангстера, а на оборотня-маньяка, серийного убийцу из триллера, который он только что закончил читать.

— Простите, сэр, могу я узнать, вы живете в нашей гостинице или приходили к кому-то в гости? — спросил портье, машинально нащупывая кнопку экстренного вызова охраны.

Прежде чем ответить или хотя бы обернуться, господин в кепке застыл на несколько секунд, сунул руку за пазуху. Портье готов, был уже нажать на кнопку, но незнакомец вытащил из кармана ярко-голубую глянцевую карточку с серебряным уголком, и портье успокоился, издали узнав фирменную гостиничную визитку.

— Спасибо, сэр. Не могли бы вы подойти и показать мне карточку? Прежде чем выпустить вас, я должен проверить по компьютеру, все ли у вас в порядке с оплатой.

— Но я никуда не уезжаю, — ответил незнакомец, и портье обратил внимание на его славянский акцент, — я всего лишь иду немного погулять по ночному Монреалю.

— Я понимаю, сэр, и все-таки я обязан проверить.

«Сейчас он медленно подойдет к стойке, на губах его будет играть зловещая улыбка, в руке блеснет лезвие старинной опасной бритвы, — подумал портье и почувствовал, как бледнеет, — я не успею опомниться, как он полоснет мне по горлу. Последнее, что я увижу — четырехугольные зрачки за дымчатыми стеклами его очков. Кровь широкой, пульсирующей струёй хлынет из сонной артерии, он окунет в нее свои белые пальцы без ногтей и медленно проведет по монитору компьютера, наискосок, от угла до угла, оставляя четыре красные полосы. Мерзкий скрип разбудит маленькую сироту Дженифер, она чувствует каждое движение маньяка, даже находясь на расстоянии нескольких тысяч километров…»

— Что случилось, Эдди? — услышал он недовольный голос охранника и вздрогнул, как будто очнулся после секундного обморока. Оказывается, он сам не заметил, как нажал кнопку вызова.

Незнакомец стоял у стойки и нетерпеливо отстукивал пальцами дробь по голубой гостиничной визитке. Разумеется, ничего не случилось. Пришлось извиняться и перед постояльцем, и перед охранниками.

«Нельзя читать столько мистики, особенно ночью», — подумал портье, набирая на компьютере сложную славянскую фамилию постояльца. Все было в порядке. Номер оплачен до конца следующих суток, никаких долгов за телефонные звонки и платный бар.

— Сейчас я вас выпущу. — Портье вышел из-за стойки, позванивая связкой ключей, направился к двери. — Будьте осторожны, сэр, Монреаль — не самый безопасный город в это время.

— Спасибо, я всегда осторожен, — улыбка у него была в точности как у маньяка на мягкой обложке триллера.

* * *
Анатолий Григорьевич Красавченко очень спешил, и пустынную площадь перед гостиницей пересек легкой рысцой. Пробежав несколько кварталов по улице Святой Екатерины, он свернул, миновал тускло освещенные витрины торговых центров и уже через десять минут оказался на залитой мертвенным светом улице. Именно сюда забрела по рассеянности Елизавета Павловна Беляева и металась, как загнанное животное, среди приставучих проституток и наркоманов.

Анатолий Григорьевич сбавил темп и медленно побрел по обледенелой панели, вглядываясь в лица сонных девушек, которые даже в такое неурочное время не оставляли свои рабочие места. Это был товар самого низкого качества. Смутные, бессмысленные лица, покрытые слоями дешевой косметики, свалявшиеся парики, гнилые зубы. Существа, сожженные наркотиками и алкоголем, равнодушные ко всему на свете, кроме денег, на которые можно купить наркотики и алкоголь. Красавченко сообразил, что не стоит напрасно терять время. Сэкономить ему не удастся, да он и не особенно рассчитывал на это.

Заметив его равнодушие к девушкам, к нему привязался молодой человек в красных клетчатых рейтузах, тот самый, который совсем недавно предлагал свои дешевые услуги Елизавете Павловне. Красавченко брезгливо фыркнул, ускорив шаг, свернул в переулок и попал на параллельную улицу. Она была пуста, фасады домов казались чище, вывески переливались разноцветными огоньками. Здесь сексуальные услуги стоили на порядок дороже. Товар не мерз на панели, а прятался внутри. Красавченко выбрал заведение с самым невинным названием: "Галерея «Маленький Амстердам».

Это действительно была галерея, похожая на подземный торговый центр. Вход стоил двадцать канадских долларов. У лестницы стояли крепкие охранники. Спустившись вниз, Красавченко оказался между двумя рядами сверкающих стеклянных витрин. За стеклами были видны жилые комнаты с хорошей мебелью. В комнатах шла неспешная, вполне обыденная жизнь.

Девушки в открытых купальниках, в прозрачных пеньюарах, в кружевном нижнем белье, в эластичных трико и в кожаных тугих шортах сидели за столиками, потягивали колу из железных банок, листали яркие журналы, курили, некоторые лежали на стилизованных под старину кушетках или прямо на полу, на ковриках. Казалось, им не было никакого дела до редких покупателей, глазевших на них сквозь стекло.

Красавченко внимательно вглядывался в лица, у некоторых витрин останавливался, знаками просил повернуться в профиль, подойти ближе к стеклу. Наконец он нашел, что искал.

Высокая пепельная блондинка лет тридцати в джинсовых шортах и простенькой маечке сосредоточенно читала газету, сидя в кресле-качалке у круглого журнального столика. В глубине виднелась добротная большая кровать и пластиковая душевая кабинка. Красавченко тихонько постучал ногтем в стекло. Женщина вскинула голову. Он долго, пристально вглядывался в ее лицо. Большие голубые глаза, высокий лоб, высокие скулы, прямой короткий нос, бледные крупные губы. Женщина встала, прошлась по ковру босиком, повернулась, демонстрируя себя со всех сторон. Красавченко удовлетворенно кивнул, она улыбнулась и показала знаками, то вход с другой стороны.

Там была глухая стена с дверью. У двери его встретил охранник.

— Пожалуйста, ознакомьтесь с нашими правилами и прейскурантом, — он протянул целую пачку бумаг. Красавченко пробежал глазами перечень услуг, предоставляемых этой женщиной, тихо присвистнул, заметив, что дороговато получается.

«Аванс пятьдесят долларов наличными. Кредитные карточки не обслуживаются, чеки не принимаются. Запрещено целовать леди в губы, прикасаться к ее волосам, причинение боли и нанесение увечий преследуется по закону…»

— Вы все прочитали, сэр? — спросил охранник. — Вас устраивают условия?

— Да.

— Пожалуйста, аванс и подпись.

— Сначала мне необходимо поговорить с леди.

— У вас какие-то особые пожелания, не входящие в перечень услуг?

— Да.

— В таком случае, вы должны обсудить это сначала с менеджером, Я провожу вас в его офис.

Делать было нечего, Красавченко последовал за охранником в глубину галереи. Там располагался просторный уютный кабинет, обставленный дорого и со вкусом. Из-за стола навстречу ему поднялся маленький пухлый старик с белоснежной кругленькой бородкой и розовой глянцевой лысиной.

— Присаживайтесь, сэр. Я вас слушаю.

— Я хочу заснять леди на видео.

— Нет проблем, сэр, — любезно улыбнулся менеджер, — мы предоставим вам оператора с видеокамерой, тридцать минут съемки у нас стоят семьдесят пять долларов плюс стоимость основных услуг.

Кассету вы получите через час после окончания съемки.

— Да, это меня устроит, — кивнул Красавченко, — тридцать минут вполне достаточно.

— Вы хотите, чтобы вас снимал мужчина или женщина?

— Все равно. Могу я попросить еще сделать несколько поляроидных снимков?

— Разумеется.

Охранник проводил его к белокурой леди. Когда стеклянную витрину закрыли плотные железные жалюзи, Красавченко вытащил из сумки небольшую коробку с театральным гримом.

— Перед съемкой мне надо вас немного подкрасить, детка.

Проститутка не возражала.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Павел Владимирович Мальцев успел съесть свой любимый омлет с тертым сыром и выпить второй стакан апельсинового сока, а Красавченко все не было. Павел Владимирович заказал чашку-кофе без кофеина и взглянул на часы.

Маленькое кафе, в котором они договорились встретиться, находилось в двух шагах от «Куин Элизабет». Из окна отлично просматривались подъезды гостиницы и площадь. Красавченко должен был выйти из гостиницы и пересечь площадь двадцать минут назад. Мальцев заволновался всерьез.

Точность была единственной надежной и достойной чертой наемника. Если он опаздывает, значит, что-то случилось. Он мог бы позвонить, телефон знает. Разумеется, случилось что-то плохое или очень плохое. Когда связываешься с негодяем, приятных сюрпризов ждать не приходится.

Что, если Красавченко, получив долгожданную информацию, решил тихо смыться? Что, если Он никакой не Красавченко и загранпаспорт у него поддельный? Сколько всяких проходимцев шастает по миру, и никакие анкеты, никакой пограничный контроль не мешает им менять имена, исчезать, появляться вновь на другом конце земли, получать гражданство, приобретать недвижимость, открывать счета в банках. Вчера он был каким-нибудь Махмудом Ибрагимовым, чеченским террористом, а сегодня — гражданин Германии герр Штольц, владелец конной фермы, игорного дома и небольшого замка на живописном берегу Рейна. Вчера его называли каким-нибудь Васькой Черепом, и он руководил бандой шпаны в Люберцах, а завтра он американец русского происхождения Василий Васильефф, имеет ресторан на Брайтоне и виллу на Гавайях, по воскресеньям пьет безалкогольное пиво с полицейским начальством. Английского не знает, но взаимопонимание полное.

Павел Владимирович допил свой остывший кофе и пожалел, что не курит. Прошло еще десять минут. Он нервничал все сильней. Из гостиницы вывалила толпа туристов. Подъезжали и отъезжали автобусы, закрывая панораму. Мальцев напряженно искал глазами высокую широкоплечую фигуру, пытаясь собраться с мыслями и решить, что делать, если Красавченко так и не появится. Он готов был уже расплатиться и идти в. гостиницу, подниматься к нему в номер, что, в общем, не имело смысла, но тут услышал за спиной знакомый голос:

— Доброе утро. Извините, задержался. Он был в черных джинсах, в черной кожаной куртке нараспашку, в дымчатых очках. На плече у него болталась дорогая спортивная сумка. На тонких губах играла какая-то совсем новая, сытая, блатная ухмылочка. Павел Владимирович демонстративно взглянул на часы.

— Ну, проспал, с кем не бывает? — развел руками Красавченко, усаживаясь за стол. — Ночь была трудная, нервная, — он щелчком пальцев подозвал официанта, и жест получился такой хамский, что Павел Владимирович брезгливо поморщился.

— Слушай, дипломат, здесь так не принято.

— Пардон. — Красавченко снял куртку, остался в теплом черном пуловере, под которым была белая рубашка. Павел Владимирович заметил на воротнике розовато-бежевое пятно, след косметики.

— Да, я вижу, — кивнул он, — ночь у тебя действительно была трудная и нервная.

Подошел официант, и Красавченко заказал себе два жульена, говяжью вырезку с кровью, французский картофель, большой овощной салат, томатный сок.

— Ничего не ел со вчерашнего вечера, — объяснил он, — после ночной работы у меня просто волчий аппетит, даже в девять утра могу сожрать полный обед. Ну, что вы на меня так смотрите? Нет, она ничего не знает про побрякушку. Я допросил ее по полной программе. Результат нулевой. Вообще, все это какой-то абсурд. Такое ощущение, что мы с вами оба сошли с ума. Кстати, я все хотел вас спросить, насколько близко вы знакомы с нашим заказчиком?

— Ты уже трижды задавал мне этот вопрос.

— Разве? Ну ладно, задам еще раз. Тем более сейчас это особенно актуально.

— Почему?

— Потому, что мы с вами в тупике. Работа закончена, во всяком случае моя часть работы.

— С чего ты взял?

— Больше некого допрашивать. Беляева — последнее звено в этой цепочке.

— Есть еже другие пути. Подпольные ювелиры, их, между прочим, не так уж много, и кое, с кем из них мы можем встретиться. Есть потомки тех людей, которые поселились в Батурине сразу после революции. Мы ведь начали с пятидесятого года, то есть пропустили больше двадцати лет.

— Да, конечно. Поиском этой брошки можно заниматься до конца своих дней. Предки, потомки, ювелиры, огороды… Поймите вы, нельзя действовать, рассчитывая только на счастливый случай. Лучше вообще ничего не делать, чем дергать удачу за хвост. Она ускользнет, как ящерица, у нее хвост новый вырастет. — Красавченко замолчал, ожидая, пока официант расставит перед ним тарелки. Он снял дымчатые очки, чтобы лучше разглядеть свою кровавую говядину. Павел Владимирович успел заметить, как неприятно он ест, каждый кусок подносит близко к глазам, вертит на вилке, потом стремительно отправляет в рот и жует быстро, жадно, кося глазами в сторону, как пес, который стащил чужую кость.

— Нельзя рассчитывать на счастливый случай, — повторил он, прожевав первый кусок мяса, — но вы так и не ответили мне, насколько хорошо знаете заказчика. Вы его видели? Или он вышел на вас через посредника?

— Видел пару раз.

— И какое он на вас произвел впечатление?

— Я не понимаю, к чему ты клонишь? При чем здесь мои впечатления?

— При том… — он отправил в рот второй кусок, глотнул минералки, — мне кажется, он больной.

— Кто?

— Наш заказчик.

— Очень интересно, — усмехнулся Павел Владимирович, — откуда такие мрачные подозрения?

— Ну, подумайте сами, разве нормальный человек вышвырнет такие деньги на ветер? Сколько он уже потратил ради этой несчастной брошки? Нет, он точно больной.

— А ты знаешь, Толик, в прошлом году на аукционе «Сотби» за потертого плюшевого медведя было заплачено пятнадцать тысяч долларов.

— Правильно, — кивнул Красавченко, — ничего удивительного, все коллекционеры сумасшедшие. Ими движет придурь, безумие.

Павел Владимирович хрипло откашлялся и, стараясь не глядеть собеседнику в глаза, равнодушно произнес:

— Ну что ж, в этом есть своя логика. Почему же ты с самого начала не отказался участвовать в этом безумии?

— Да кто же откажется от живых денег? К тому же в начале все выглядело вполне разумно. Я взялся выполнить обычную для себя работу, проверить круг людей, которые могут владеть информацией. Я этим занимался много раз. С моей стороны не было ни одного прокола. Но сейчас, когда мы оказались в тупике, я понял, что сама идея этой операции абсурдна, и у мне странно, как вы не этого не понимаете. Мы с вами, два нормальных человека, два профессионала, идем на поводу у сумасшедшего, ищем иголку в стоге сена. Мы никогда не найдем этот несчастный камень. Я не могу рисковать ради какой-то брошки, пусть даже она стоит миллион долларов. Это ведь все равно не мой миллион.

— Ты что, хочешь выйти из игры?

— Ни в коем случае. Зачем же расставаться с больным человеком, который готов сорить деньгами? — Красавченко уже расправился с говядиной, доедал последние, самые поджаристые ломтики французского картофеля, никак не мог подцепить их вилкой и принялся есть руками. — Сколько он выложил на одну только эту нашу поездку в Канаду? Дорога, жилье, суточные. И ради чего, спрашивается? — Погоди, — перебил его Павел Владимирович, — я не понимаю, какого черта ты вдруг стал считать деньги заказчика?

— Ну, если он сам их не считает, так почему бы не вмешаться? — Красавченко весело подмигнул, выпил залпом остатки своего томатного сока и принялся за салат Павел Владимирович кивнул официанту и попросил стакан минеральной воды. У него пересохло во рту.

— И каким же образом ты собираешься вмешиваться?

— Сейчас попробую объяснить, — он откинулся на спинку кресла и закурил, — если камень мы не найдем, то ни копейки больше не получим. Верно?

— Допустим, — кивнул Мальцев и жадно втянул ноздрями табачный дым. Он бросил курить пару лет назад, но сейчас захотелось нестерпимо, — я возьму у тебя сигарету?

— Разволновались? — Красавченко понимающе улыбнулся. — Пожалуйста, курите на здоровье.

— У тебя что? «Мальборо»? Нет, для меня слишком крепко. Погоди, я сейчас, — он вскочил, бросился в соседний зал, к бару.

«Какая сволочь… какая опасная сволочь…» — Павел Владимировичбестолково уставился на бармена за стойкой, словно у него, а не у самого себя хотел спросить, сколько еще надо прожить лет на свете, чтобы не ошибаться в людях? Почему всегда кажется, что если ты нанял злодея и хорошо ему заплатил, то его злодейство будет работать на тебя, а не против тебя?

— Я могу вам помочь, сэр? — улыбнулся ему бармен.

— Пожалуйста, пачку сигарет, самых слабых.

Когда он расплачивался, отсчитывал тяжелые канадские монетки, руки его уже не дрожали, глаза стали спокойными.

«Тебе, Паша, пятьдесят четыре года. Ты доктор искусствоведения, ты много всякого дерьма повидал в жизни, потому что ты любишь драгоценные кристаллы, а они притягивают к себе, как магниты, и кровь, и дерьмо, и пули. Стыдно трусить перед этим ублюдком, у которого, кроме наглости и звериного напора, ничего нет».

К столу он вернулся спокойной, неспешной походкой — Курить ему расхотелось.

— Слушаю тебя, Толик, — произнес он, усаживаясь.

Красавченко сосредоточенно ковырял в зубах зубочисткой.

— Мы с вами должны использовать те возможности, которые открываются для нас в процессе операции. Для себя лично использовать, чтобы не оказаться потом в дураках.

— И какие же, по-твоему, нам с тобой открываются возможности?

— Пока только одна. Ее зовут Елизавета Беляева. Теперь вы поняли?

— Нет.

— Ну, это ведь так просто! — Он укоризненно покачал головой. — Вы же умный человек, Павел Владимирович. Беляева — это живой эфир, а знаете, сколько стоит живой эфир?

— Дорого стоит. Дальше что?

Красавченко несколько секунд молчал, держал таинственную паузу и наконец произнес, чуть понизив голос:

— У меня появилась возможность получить видеопленку, на которой образец чистоты и нравственности занимается грубым сексом с чужим мужчиной, изменяет мужу, причем с огромным удовольствием.

— И кто же этот счастливец? — Павел Владимирович покосился на белый воротничок его рубашки, испачканный пудрой и помадой.

— Я же говорил вам, что к этой даме нужен индивидуальный подход, — опять на его лице заиграла сытая блатная улыбочка, — сорок лет — это серьезно. Женщина способна на многое в этом критическом возрасте. Я говорил, а вы мне не верили, иронизировали. Ну, что вы на меня так смотрите? Баба есть баба, будь она хоть трижды гениальной и знаменитой.

— Ты хочешь сказать, что тебе все-таки удалось… — Павел Владимирович откашлялся, — или тебе помог твой препарат?

— Какая разница? Главное, все получилось, к нашему взаимному удовольствию. Нет, насчет препарата вы меня обижаете. Сначала все получилось, а потом уж мы с ней выпили по бокалу вина.

— Слушай, по-моему, это ты сумасшедший, а вовсе не наш заказчик.

— В таком случае, вам придется выбирать между двумя психами, — усмехнулся Красавченко, — причем выбирать сию минуту.

— Ты что, собираешься ее шантажировать? — Павел Владимирович залпом выпил воду. — Господи, какой пошлый ход! Сейчас только ленивый не пытается заработать на постельном компромате. Вряд ли этим кого-то удивишь и напугаешь. И потом, ты не учитываешь главного. Затащить в постель и заснять на пленку не так уж сложно. Допустим, ты справишься с этой задачей или уже справился. Но что дальше? Ты ведь понимаешь, чтобы запустить порнушку в эфир, надо обладать такими связями, такими деньгами и полномочиями, какие тебе, дорогой мой, не снились. А уж Беляева знает это еще лучше. Она не испугается.

* * *
— Кроме миллионов телезрителей, у Елизаветы Павловны есть еще семья. Не надо никаких особенных связей, чтобы подкинуть кассету ее мужу.

— Ладно, гений, допустим, тебе все удастся. И сколько ты сумеешь из нее вытянуть? У нее просто нет таких денег, ради которых стоит рисковать. Взяток она не берет. Да, получает неплохо, но если уж шантажировать, то лучше найти кого-нибудь побогаче.

— Правильно. И я уже выбрал. Наш заказчик человек очень богатый, но совершенно не умеет распоряжаться своими деньгами, не знает, куда их деть, тратит на глупые побрякушки. Так пусть лучше нам отдаст. — Красавченко весело подмигнул и закурил еще одну сигарету. — Не все, но хотя бы часть.

— Очень интересно, — криво усмехнулся Мальцев, — а при чем здесь Беляева?

— Ну я же сказал, Беляева — это прямой доступ к телеэфиру. Благодаря нашей нежной дружбе я получаю неограниченные возможности. Я успел понять, что заказчик тщательно скрывает свою страсть к драгоценным камням. Из этого я сделал вывод, что он скорее всего не банкир, не частный предприниматель, а крупный государственный чиновник. Я прав?

— Понятия не имею. — Павел Владимирович равнодушно пожал плечами и почувствовал, как под рубашкой между лопатками выступает ледяная испарина.

— Я прав, — улыбнулся Красавченко, — как всегда! Вы все никак не хотите меня дослушать, почему-то очень нервничаете, постоянно перебиваете.

— Не знаю, кто из нас нервничает, — криво усмехнулся Мальцев.

— Вот и я не знаю. Ну ладно, это не важно. Вы готовы меня спокойно выслушать?

— Я тебя очень внимательно слушаю.

— Зато, чтобы кассета с грубой эротикой в ее исполнении не попалась на глаза мужу и детям, Елизавета Павловна станет иногда выполнять мои просьбы. И первым я выступлю в эфире сам, мне есть что рассказать, биография моя достаточно интересна. Тему для разговора мы выберем любую, но я непременно вставлю в свой монолог несколько прозрачных намеков, которые наш заказчик отлично поймет. И если он не откликнется, то в следующем эфире я выдам уже более конкретную информацию о хобби государственного чиновника и о тех методах, которыми он пользуется для утоления свой страсти к драгоценным камням.

— Это замечательно! — Мальцев совершенно неожиданно рассмеялся, да так весело, что сам удивился. — Это просто класс? Ты действительно гений, Толик. Двойной шантаж? Только ничего у тебя не выйдет. Прости, дорогой, но я не верю, что Беляева в здравом уме, по доброй воле, согласилась с тобой, таким красивым, переспать. Если это произошло, то вовсе не так, как ты рассказал. Сначала ты добавил ей свою гадость в вино, а потом уж затащил в койку. Не думаю, что тебе удастся повторить это на «бис» и заснять на пленку. Ведь у тебя пока нет кассеты?

— Если честно, уже есть. Но это строго между нами.

— Стахановец, — хмыкнул Мальцев, — передовик-многостаночник, мать твою… Что же, она не заметила, как ты вытащил камеру, закрепил на штативе? Ты сначала выключил Беляеву, напоил ее своей дрянью, а потом включил камеру. Других вариантов нет. А это, дорогой мой, уже статья, и серьезная. Это тебе не старика-сторожа отравить. Там, понятно, кроме меня, свидетелей нет, а я, конечно, буду молчать. Но как только ты сунешься к Беляевой со своим шантажом, она просто подаст в суд, и тебя посадят.

— За что же? — Красавченко недоуменно вскинул брови. — За любовь? Ну да, я воспылал страстью к ней и не скрываю этого. Чувство мое оказалось взаимным, я счастлив и горд. Но я не виноват, что какая-то мразь засняла нас скрытой камерой. Что же делать, если мы живем в такое кошмарное, циничное время? Вообще, все, что касается Елизаветы Павловны, — это мои проблемы. От вас мне нужна информация о заказчике. Для того чтобы передать ему свои условия, мне надо с ним как-то связаться. Пока я могу сделать это только с вашей помощью.

— А я все гадаю, почему ты вдруг так щедро делишься со мной своими наполеоновскими планами.

— Короче, вы согласны мне помочь? — Красавченко взглянул на часы. — Времени мало, я должен успеть к перерыву между совещаниями. Я должен сегодня обязательно показаться на глаза Елизавете Павловне, а то она заскучает, забеспокоится. Я предлагаю вам пятнадцать процентов от каждой выплаты. Согласны?

— Сколько ты собираешься попросить у нашего заказчика?

— Для начала сто тысяч. Дальше видно будет.

— Ладно, уговорил. Идея, при всей ее гнусности, в общем не так и плоха. Как ты верно заметил, кто же откажется от живых денег? Но только не пятнадцать, а двадцать пять.

— Двадцать.

– Не мелочись. Жадным везет меньше.

— Двадцать пять, или выходи на заказчика сам.

— Черт с вами, договорились. Почему вы улыбаетесь?

— Так. Настроение хорошее с утра. Солнышко светит, небо голубое.

— Разве? По-моему, сегодня пасмурно и сыплет противный мокрый снег.

— Это здесь, в Монреале. А в Москве ясно, солнечно, легкий морозец. Я мысленно уже дома.

Они расплатились и вышли из кафе. Павел Владимирович нырнул в антикварную лавку, которая находилась тут же, за соседней дверью. Разглядывая столовое серебро позапрошлого века, он то и дело косился на огромное наклонное зеркало. Оно было расположено таким образом, что отражало всю площадь перед гостиницей. Павел Владимирович дождался, пока высокая широкоплечая фигура пересечет площадь, исчезнет за гостиничными дверьми, и только потом выскочил из антикварной лавки, свернул за угол, добежал до маленькой платной стоянки, где оставил машину.

Руки его дрожали, он никак не мог попасть ключом в замочную скважину. Белый «форд», взятый напрокат в день приезда, отчаянно засигналил. У Павла Владимировича заныло сердце.

«Не хватало мне сейчас сердечного приступа», — подумал он под визг сирены.

В кармане нашлась упаковка нитроглицерина, он сунул приторный шарик под язык, отключил сигнализацию, рухнул на мягкое бархатное сиденье, зажмурившись, досчитал до пятидесяти и позвонил брату в Москву.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Телефон зазвонил, когда Дмитрий Владимирович плескался в своем ледяном бассейне. Он подплыл к бортику и попросил, весело отфыркиваясь:

— Подай-ка мне трубочку.

На улице было минус десять. Варя куталась в шубку, сидя на лавочке, а розовый бодрый Мальцев, высунувшись по пояс из ледяного бассейна, беседовал с братом, Павлом Владимировичем, который находился в Монреале и, возможно, тоже сейчас торчал по пояс из ледяного бассейна. Они были очень похожи и жить друг без друга не могли. Правда, профессионально их ничего не связывало. Дмитрий Владимирович занимался финансами и политикой, а Павел Владимирович минералогией и ювелирным искусством. Он был одним из лучших специалистов по Фаберже, экспертом по ювелирному антиквариату.

— Что? Слушай, Пашу ля, может он пошутил? Может, это у него такой своеобразный юмор? Так я не понял, кассета уже есть или он только планирует? Да, ну ты, братец, даешь, нашел помошничка! Ладно, прости, не буду. Я понимаю. Как сейчас себя чувствуешь? Прежде всего, успокойся. Ни в коем случае, Паша! Ты понял меня? Не вздумай идти в гостиницу! Он тебя просечет моментально. В котором часу у тебя самолет?.. Так, еще раз скажи номер рейса… Ну вот и хорошо, езжай в свой отель, отдохни, постарайся просто отключиться. Я пришлю за тобой машину в Шереметьево, тебя привезут ко мне, и мы спокойно все обсудим. Да, я понял… Как там погода в Монреале?.. А у нас солнышко, легкий морозец. Ну все, Пашуля, держись, братик. Будь здоров.

Дмитрий Владимирович отдал Варе телефон и легко, пружинисто выпрыгнул из бассейна. Варе в лицо полетел фонтан ледяных брызг. Судя по всему, с утра у Мальцева было замечательное настроение, и, хотя только что по телефону любимый брат Паша сообщил ему о каких-то проблемах, оно ничуть не испортилось. Он чувствовал себя здоровым, бодрым, полным сил.

— Тебе привет от Павла. Слушай, киска моя, ты такая спортивная девочка и не умеешь плавать. Пора научиться. Подай-ка мне полотенце. Спасибо. — Дмитрий Владимирович энергично растер спину, сделал несколько приседаний и наклонов. — И почему ты совсем перестала бегать по утрам, а, лентяйка маленькая? — Он обнял Варю и поцеловал ее холодную щеку. — Вот, потому и мерзнешь, что мало двигаешься. Ладно, пойдем завтракать.

За столом Дмитрий Владимирович погрузился в чтение свежих газет, глаза его быстро пробегали по строкам, которые заботливо выделил для него желтый маркер пресс-секретаря. Варя прихлебывала апельсиновый сок и смотрела в окно. Наверное, завтра придется встать в семь утра, вместе с ним, надеть кроссовки и пробежать пять километров. Ужасно не хочется, но придется. Если бы его жена не ленилась и бегала бы каждое утро вместе с ним, то вряд ли он бы с ней разошелся. Все очень просто. Он бегал один и встретил Варю. Он до сих пор уверен, что это произошло совершенно случайно.

— Какие у тебя на сегодня планы? — спросил он, не отрывая глаз от газеты.

— К двум мне надо в университет, потом хочу к маме заехать.

— Как она себя чувствует?

— Нормально.

— А как у тебя дела в университете?

— Все в порядке.

— Ладно. Мне пора, — Дмитрий Владимирович отложил газету, встал, одним глотком долил свой зеленый чай, — пойдем, проводишь меня.

Когда за его бронированным джипом закрылись железные ворота, Варя вздохнула с облегчением, вернулась в дом, закурила и уселась с ногами в кресло. Если бы можно было вот так сидеть целыми днями, никуда не вылезать из теплой красивой гостиной, никого не видеть и не слышать.

В последнее время на нее все чаще наваливалось странное оцепенение, не хотелось двигаться и разговаривать, глаза застывали в одной точке, она могла бы часами сидеть, замерев, как кукла. Только так она чувствовала себя в полной безопасности, только так не могла выдать себя жестом, словом, мимикой.

Один раз Мальцев застал ее врасплох, заметил выражение ужаса, с которым она глядела в ледяную глубину бассейна. Это так напугало его, что он спросил, здорова ли она.

— Со мной все нормально. Я совершенно здорова, — ответила она и заставила себя улыбнуться, — просто недавно смотрела ужастик, там из бассейна вылезают мертвецы.

— Не надо смотреть глупости. Ты уже большая девочка.

* * *
На самом деле фильмы ужасов ее успокаивали. Ей удавалось с их помощью обмануть себя, уговорить, что все пережитое четыре года назад было таким же фильмом, кто-то написал сценарий, актеры выучили роли, загримировались, помощник режиссера щелкнул хлопушкой, и на пленке запечатлелись события, от которых кровь стынет в жилах. В действительности ничего этого не происходило.

Кто-то снял такое кино, она сто раз прокрутила его на видике, потому так отчетливо все запомнила. Кто-то снял кино, она сыграла там главную роль. Ну правильно, она всегда мечтала стать киноактрисой. Особенно тогда, в семнадцать лет.

Она заканчивала школу и собиралась поступать во ВГИК, на актерское отделение. После затяжных холодов в середине марта наконец потеплело, выглянуло первое весеннее солнышко. Она отправилась погулять по центру, зашла в Детский мир, купила себе отличные босоножки, чешские, на небольшом удобном каблучке, и причем очень дешево.

У нее было замечательное настроение, она улыбнулась собственному отражению в огромном зеркале между стеклянными дверьми магазина и поймала такой восхищенный, такой теплый мужской взгляд, что улыбнулась еще раз, но уже не самой себе, а стройному интеллигентному брюнету с усиками.

Сколько раз за эти четыре года она видела во сне его лицо, такое симпатичное, Гладкое, и представляла, как расползаются живые ткани, как они стекают с костей, и череп обнажается, вместо глаз зияют черные дыры. Такое происходило с фашистами в фильме Спилберга, когда вскрыли Ковчег, и оттуда стали выплывать прозрачные грозные ангелы. Они смотрели в лица злодеев, и взгляды их были как сама смерть.

Ну что стоило тогда, четыре года назад, пролететь хотя бы одному ангелу над Кузнецким Мостом, над Лубянской площадью, над гулом автомобильной пробки и пестрой равнодушной толпой? Наверняка под грозным ангельским взглядом любезный молодой человек по имени Гарик растаял бы, сгинул, превратился в безобидную липкую лужицу, как пломбир в картонном стаканчике под лучами теплого мартовского солнца.

— Хотите еще мороженого, Варюша? Оно у вас растаяло.

— Нет уж, хватит. От мороженого поправляются.

— Это правильно, если вы мечтаете стать актрисой, надо следить за фигурой. Вообще, данные у вас отличные. Распустите-ка волосы.

Она послушно щелкнула заколкой, встряхнула волосами. Ее совершенно не смущал его внимательный, ощупывающий взгляд. Он ведь профессионал, кинорежиссер. Он заметил ее, выделил из толпы и пригласил на главную роль в российско-французском фильме.

Она изо всех сил старалась ему понравиться, улыбалась, чтобы он видел, какие у нее красивые белые зубы, смеялась и запрокидывала голову, чтобы он обратил внимание, какая у нее длинная, ну просто лебединая шейка.

— Съемки будут в Париже и в Риме. У вас есть загранпаспорт?

— Нет.

— Ну, это не проблема. Французы взяли всю организационную часть на себя, так что паспорт они вам сделают сами, очень быстро. Главное, чтобы вы прошли конкурс. Претенденток на роль очень много.

— А какой будет конкурс? Что надо делать?

— Как обычно. Фотопробы, потом кинопробы, потом проба в роли. Делать ничего не нужно, главное, быть как можно свободней, раскомплексованней. Как говорил великий Станиславский, актер должен раскрепощаться. Вы понимаете меня?

— Да, конечно, — с готовностью кивнула Варя, — и когда будет первая проба?

Он посмотрел на часы, задумался на секунду и вдруг подмигнул, наклонился к ней, положил руку на плечо.

— Мы с вами всех перехитрим, Варенька. Мы сейчас поедем в гости к лучшему фотографу Москвы, к Зоечке Ивановой. Вы наверняка о ней слышали. Она снимает всех знаменитостей, работает для западных журналов. У нас будут такие снимки, что французы с ума сойдут. Вы пройдете вне конкурса. Только нельзя терять времени. Завтра утром Зоечка улетает в Нью-Йорк, у нее контракт на съемки конкурса «Мисс Вселенная».

— В гости? — смутилась Варя. — Но это неудобно…

— Ерунда. Мы с Зоей учились вместе во ВГИКе, она на операторском, я на режиссерском. Знаете, что такое студенческое братство? Это когда в любое время суток ты можешь завалиться в гости, и тебе будут рады. Ну что, поехали? Здесь совсем не далеко.

Если бы тогда, хоть на минуту, она засомневалась — нет, не в намереньях молодого человека, которого звали Гарик, и даже не в подлинности знаменитого фотографа Зоечки, а в самой себе, в собственной удачливости, неотразимости. Но нет, не было никаких сомнений, наоборот, было чувство заслуженной победы. Над кем, интересно? Наверное, над всеми другими девочками, которые толпами осаждают приемные комиссии театральных училищ, присылают свои снимки в журналы, стоят в очередях на просмотры, чтобы участвовать в конкурсах красоты, атакуют рекламные агентства и школы фотомоделей. Их много, их страшно много, но она единственная. Она самая лучшая. У нее большие, яркие глаза, синие, как васильки, как чистые драгоценные сапфиры. У нее атласная белая кожа, черные, тяжелые, с шелковым блеском волосы. Редкое сочетание — синие глаза и черные волосы. К тому же высокий лоб, тонкий прямой носик, яркий, крупный, чувственный рот, нежный, чуть удлиненный овал лица, высокие скулы. И совершенно идеальная фигура, рост сто семьдесят пять, все объемы как на заказ, девяносто-шестьдесят-девяносто. Спрашивается, до каких пор, с такой вот потрясающей внешностью, можно вместе с интеллигентной безработной мамой торговать цветами на привокзальной площади, жить в коммуналке, радоваться, что удалось купить по дешевке приличные босоножки? Это несправедливо.

Лет с тринадцати, каждое утро, глядя на себя в зеркало, она мечтала увидеть собственное лицо на киноэкране, крупным планом, в разных ракурсах. Она не сомневалась, что сразу после десятого класса легко, без всякого блата, без малейших усилий, поступит на актерское отделение Института кинематографии.

Варя Богданова всегда знала, что ей суждено стать звездой, и поэтому спокойно, с высоко поднятой головой, отправилась неизвестно куда, вместе с первым встречным сексуальным маньяком, который представился ей кинорежиссером. Впрочем, он показал ей какую-то синюю картонку, на которой было написано «Мосфильм».

Они ехали на метро, потом на троллейбусе, потом, в подъезде панельной пятиэтажки, ударил в нос запах мочи. А в однокомнатной квартире воняло еще сильней. Позже она поняла почему. Гарик пичкал своих жертв психотропными препаратами, чтобы было меньше шума, и они слабели, переставали соображать, ходили под себя. Глухонемая сообщница Зоя, которой принадлежала квартира, и ее дочь, четырнадцатилетняя дебильная девочка Раиса, не успевали стирать белье.

Вонь и грязь в квартире немного смутили Варю в первый момент, но Гарик объяснил, что это обычный художественный беспорядок. Из кухни появилась рыхлая женщина в грязном ситцевом халате, с отечным испитым лицом.

— А это Зоечка, познакомьтесь. Женщина что-то промычала в ответ. Позже, давая показания следователю, Варя как будто пересказывала содержание фильма, и собственный рассказ запомнился ей лучше, чем сами события. Она столько раз повторяла эти свои показания, что выучила их почти наизусть.

«Когда мы приехали в квартиру, режиссер угостил меня крепким кофе, а потом дал открытый купальник и велел переодеться. Я почувствовала, что нахожусь в каком-то заторможенном состоянии, но встряхнуться, преодолеть вялость никак, не могла. Режиссер разделся догола и предложил лечь с ним в постель. Когда я возразила, он объяснил, что ему необходимо убедиться в моей раскованности. Предложил мне выпить шампанского, чтобы совсем раскрепоститься и избавиться от комплексов. Бокал принесла его сожительница. Вкус показался мне странным».

Потом время для нее как будто остановилось. Когда она немного приходила в себя, пыталась встать, ее тут же опять поили какой-то дрянью. Она не знала, сколько уже находится в этой вонючей квартире, на этой кровати со скомканным влажным бельем, несколько часов или несколько суток. В какой-то момент она поняла, что это ей уже безразлично, и испугалась. Если все безразлично, значит, скоро она умрет. У нее хватило сил сообразить, что нельзя покорно глотать горькую смесь, которой потчует ее глухонемая тетка. Она сделала вид, что пьет, и успела вылить содержимое стакана в щель между стеной и кроватью.

В голове постепенно прояснялось, но слабость была страшная. Больше всего она боялась, что маньяк или его подруга заметят, как она приходит в себя, и стала изображать что-то вроде обморока. Ее одели в обноски, вывели на улицу.

Было раннее холодное утро. Маньяк вел ее через какие-то пустые проходные дворы, она едва волочила ноги, голова кружилась, но изо всех сил она старалась запомнить дорогу. Минут через двадцать они оказались на железнодорожной станции. Это был не вокзал, а именно станция, совсем маленькая, с узкой платформой. Варя попыталась прочитать название, но буквы расплывались.

Подъехала электричка. Маньяк втащил Варю в пустой вагон, усадил на лавку, поднес к ее губам горлышко плоской коньячной бутылки, попытался влить ей в рот что-то белое, густое, как кефир, но не успел. Объявили, что двери закрываются, он бросился к выходу. Бутылка осталась лежать у Вари на коленях. Варя сообразила, что надо поставить ее рядом с собой на лавку, чтобы жидкость не вылилась, и тут же потеряла сознание.

Позже выяснилось, что маньяк приготовил для нее на прощанье смесь из восьмидесяти таблеток. Психотропные и снотворные препараты выписывали в изобилии врачи районного психдиспансера для слабоумной девочки Раисы.

Что именно спасло Варе жизнь — инстинкт самосохранения, когда она потихоньку вылила содержимое стакана, или закрывающиеся двери пустой электрички, в которые поспешил выскользнуть осторожный маньяк, уже не важно.

Очнулась она оттого, что кто-то тряс ее за плечо.

— Эй, девка, ты чего с утра так наклюкалась? Билет предъяви!

Впервые она взглянула на себя в зеркало в отделении милиции на станции «Окружная», куда приволокли ее под руки два здоровенных контролера. В грязном сортире над умывальником висело треснутое мутное зеркало, и оттуда взглянула Варе в глаза пьяная сумасшедшая бомжиха лет сорока. В черных, взлохмаченных, тусклых волосах виднелась седина. Она не сразу заметила, что в ушах у нее нет золотых сережек с бирюзой, а на пальце такого же, с бирюзой, колечка. Исчез золотой крестильный крестик. Вместо, куртки, джинсов и свитера на ней было драное засаленное пальто, надетое прямо на голое тело, вместо кожаных модных ботиночек — войлочные дырявые боты.

Она заставила себя умыться холодной водой, она уже начала давать показания дежурному следователю, но опять потеряла сознание. Из милиции ее на «скорой» увезли в больницу, туда пришла к ней мама, туда же впервые пришел к ней маленький кругленький следователь Илья Никитич Бородин.

Как только врачи разрешили ей подняться, она сумела привести оперативников в вонючую квартиру в панельной пятиэтажке. Ей казалось, что даже с закрытыми глазами, на ощупь, она может найти это место и голыми руками убить всех троих, даже четырнадцатилетнюю дебильную Раису.

Все трое оказались дома и были арестованы. Кроме них, в квартире находились две девочки, пятнадцати и семнадцати лет, обе в бессознательном состоянии.

Следствие длилось совсем недолго. Маньяк, которого звали не Гарик, а Рафик Тенаян, чистосердечно признался в пяти убийствах и семи изнасилованиях в изощренной форме. Большинство его жертв были несовершеннолетними. Троих он придушил, двое умерли от передозировки психотропных и снотворных препаратов, позже, когда дело было передано в суд, скончались, не приходя в сознание, те две девочки, которых обнаружили в квартире.

Варя спокойно, как говорящая кукла, давала свидетельские показания на суде. Адвокат в своей пламенной речи несколько раз повторял, что все до одной жертвы вошли в квартиру к маньяку совершенно добровольно, у каждой был шанс уйти. Каждая готова была сниматься в обнаженном виде и не отказывалась от кофе и шампанского. Адвокат говорил так азартно, так убедительно, что даже Варе на миг показалось, что жертвы виноваты больше самого преступника. И все в зале взглянули на нее уже как-то иначе. Жалость в глазах сменилась холодным любопытством.

— Значит, вы сами, без принуждения, отправились в неизвестную квартиру с человеком, с которым были знакомы меньше часа? — спрашивал вкрадчивый высокий голос.

— Сама, — спокойно отвечала Варя.

— И сами по просьбе Тенаяна сняли одежду?

— Да.

Она старалась не смотреть в сторону железной клетки, где сидел и ухмылялся Тенаян. Ему как будто нравилось слушать подробности.

Когда объявили приговор, всего лишь пятнадцать лет вместо ожидаемой смертной казни, по залу прошел удивленный гул. Варя встала и выбежала вон.

А через пару дней после суда из голых кустов во дворе у ее дома выскочил парень с длинными сальными волосами, в зеленой кожаной куртке-"косухе". Рядом с ним был оператор, прямо в лицо Варе уперлись камера и микрофон.

— Скажите, Рафик Тенаян был вашим первым мужчиной? Что вы испытали, когда он лишил вас девственности? Вы ведь сами, добровольно, вошли в квартиру, разделись и легли с ним в постель?

Она закричала и побежала, ей показалось, что она сходит с ума и мир состоит из уродов, злобных наглых уродов, у которых сало в глазах, сало в мозгах, и нет никаких иных органов, кроме половых. Если бы в тот миг в руках у нее оказалось оружие, автомат например, она, не задумываясь, прошила бы очередью обоих, и журналиста, и оператора, И не было бы у нее чувства, что она убивает людей. У нее вообще никаких чувств, кроме ужаса и брезгливости, не осталось.

Ей долго еще мерещилось, что журналист и оператор преследуют ее, сначала пешком, потом на машине. А потом, когда она шла по улицам, ей мерещилось, что все на нее смотрят, и все знают, что она сама, по доброй воле, сняла с себя одежду в вонючей квартире маньяка.

Неизвестно, как долго она бродила по городу, не разбирая пути, не чувствуя ни времени, ни холода, ни мокрого снега. Опомнилась в каком-то незнакомом районе, на набережной. Уже начало темнеть, снег стал гуще, он шел сплошной стеной. Варя остановилась и стала смотреть на черную воду. По воде медленно плыли грязные тонкие куски льда. И. чем дольше она смотрела, тем спокойней и медленней билось ее сердце. Оглядевшись, она увидела лестницу, которая вела прямо к воде. Достаточно было просто спуститься вниз и шагнуть в воду. Это было совсем просто и не страшно. Только потом, когда ледяная свинцовая толща стиснула ее тело и холод стал пожирать ее, как стая из тысячи рыб-пираний, она по-настоящему испугалась, и впервые в жизни ей по-настоящему безумно захотелось жить…

Спустя четыре года, совсем недавно, всего лишь дней десять назад, включив ночью телевизор, она долго, тупо глядела в лицо бойкому ночному телеведущему. Он сильно изменился. Остриг волосы, немного потолстел. Но глаза все такие же, тусклые, мертвые, как грязный лед Москвы-реки. Впрочем, возможно, это и не он. У него совершенно никакое лицо, можно двадцать раз увидеть и не запомнить, не узнать.

— Что за гадость ты смотришь, Варюша? — удивился Дмитрий Владимирович, заглянув в гостиную.

— Ты не знаешь, кто это? — спросила она, не отрывая глаз от экрана.

— Понятия не имею. Какой-то очередной помоечный журналистишка, — он протянул руку к пульту, но за секунду до того, как погас экран телевизора, передача кончилась, и Варя успела прочитать первую строку титров: «Ведущий Артем Бутейко».

КНИГА ВТОРАЯ

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Елизавета Павловна проснулась от настойчивого телефонного звонка, не открывая глаз, протянула руку. Телефон в гостиничном номере стоял на тумбочке у кровати. Но рука наткнулась на пустоту.

Голова раскалывалась, а телефон продолжал надрываться. Лиза обнаружила, что лежит поперек кровати, в футболке. Одеяло скомкано, подушки раскиданы, покрывало валяется на полу, рядом, безобразным комком, валяются ее джинсы. За окном светло, на часах одиннадцать.

— Добрый день, госпожа Беляева, с вами все в порядке? — услышала она в трубке. — Вы должны сегодня выступать в прениях по докладу…

«О, Господи, я проспала! Как такое могло случиться? Заседание началось в девять, сейчас перерыв…»

— Да, простите, я себя неважно чувствую, — ответила она слабым голосом.

— Что случилось? Вам нужен врач?

— Нет, спасибо. Все нормально. Мне уже лучше. Вероятно, я немного простудилась. Через полчаса спущусь в конференц-зал.

Лиза тут же пожалела о своем обещании. Чувствовала она себя действительно ужасно. Болела не только голова, но все тело, как будто ее избили ночью. Под горячим душем стало немного легче. Она отчетливо вспомнила, что у нее в номере был Красавченко, причем она его в гости не приглашала. Он явился, воспользовавшись каким-то дурацким предлогом, что-то, связанное с ювелирными украшениями. Он интересовался ее серьгами и кольцом, болтал о знаках Зодиака.

Взглянув в зеркало, она обнаружила, что выглядит отвратительно. Волосы встрепанные, лицо бледное, отечное, под глазами серые мешки. Серьги были в ушах, кольцо на пальце.

«Ну да, а как же иначе? — подумала она. — Этот Красавченко хам, мерзавец, но все-таки не грабитель. Он сотрудник МИДа, официальный участник конференции».

И тут она почувствовала неприятный холодок в желудке. Она вспомнила, что все это время Красавченко вертелся в гостинице, в фойе, в барах, постоянно попадался ей на глаза, но в конференц-зале она его ни разу не видела. Не встречала его и на заседаниях тематических групп. Впрочем, могла просто не заметить в зале, участников больше трехсот человек.

— Кто же нас познакомил? — пробормотала Лиза. — А ведь никто! Никто нас не знакомил. Он подошел ко мне сам, когда я завтракала во фруктовом баре на седьмом этаже, представился, и мне, разумеется, не пришло в голову проверять, выяснять, тот ли он, за кого себя выдает. Здесь десятки людей знакомятся друг с другом. Однако я ни разу за эти дни не видела, чтобы он разговаривал с кем-то из участников конференции. То есть его имя и то, что он сотрудник МИДа, я знаю только с его слов. Так зачем же все-таки он вломился ко мне в номер ночью? Откуда он вообще взялся и что ему от меня нужно?

Смутное ощущение гадливости постепенно обрастало вполне определенными подробностями. Ночью состоялся совершенно непристойный разговор. Сначала Красавченко нагло, неуклюже клеился к ней, а потом выяснилось, что он заснял ее в квартале «красных фонарей» на фоне проституток обоего пола и порноафиш. Он показал фотографии и пытался ее шантажировать. И что было дальше? Да ничего не могло быть. Она выставила его из номера. Однако он не ушел. Почему?

Если бы шантаж сводился только к этим дурацким картинкам, она вообще не стала бы с ним разговаривать, вызвала бы ночного портье и попросила, чтобы ей помогли избавиться от незваного гостя. Но она не сделала этого. И еще, он так и не сказал, зачем ему все это надо, чего он хочет в обмен на фотографии.

Чем отчетливей восстанавливались слова и события, тем холодней становилось Лизе под горячим душем.

«Он знает! — вспыхнуло у нее в голове. — Я пропала, он все знает».

Она до красноты растерлась теплым полотенцем, включила фен, оделась, быстро подкрасилась, кое-как подколола влажные недосушенные волосы. Головная боль не затихала. Лиза выпотрошила содержимое своей сумочки на журнальный стол. На дне лежала упаковка анальгина с хинином.

— Лекарство, — пробормотала она, вскрывая упаковку, — яд, противоядие…

Слова эти сами собой всплыли в памяти. Перед глазами встало гладкое пластмассовое лицо с квадратным подбородком. Лицо героя сериала, глянцевая картинка комикса.

«Мы с ним пили вино. Стоп, а где стаканы? Вымыл и убрал? Ну да, разумеется. Все аккуратно убрал за собой, и бутылку тоже. Он очень настаивал, чтобы мы с ним выпили, вдруг вспомнила Лиза, — правильно, я ведь вообще не пью, а уж в компании с Красавченко, ночью, наедине, ни за что не стала бы по доброй воле. А может, этого и не было? С собой он вина не приносил, это я точно помню. Ну да, он взял бутылку из платного бара в моем номере. Он еще сказал, что утром оплатит пользование баром. Ему непременно надо было выпить со мной, чтобы подсыпать мне в вино препарат, который… Который что? Расслабляет волю? Отбивает память? Настолько сильно отбивает, что я не могу вспомнить, сама сняла джинсы или это сделал Красавченко? Может, он вообще изнасиловал меня, а я ничего не помню? Маньяк, ублюдок… надо срочно заявить в полицию. Однако о чем я буду заявлять? Как я могу доказать то, чего не знаю? К тому же наверняка сегодня его уже нет в гостинице».

Она открыла платный бар. Там лежала карта вин. Не хватало одной бутылки, белого рейнского.

Прежде чем пройти в конференц-зал, она остановилась у стойки регистрации.

— Добрый день, мэм. Я могу вам помочь? — приветливо улыбнулась девушка за стойкой.

— Я хотела бы узнать, сколько я должна за пользование платным баром? — Лиза назвала свою фамилию и номер.

— Минутку, — девушка пробежала пальцами по клавиатуре компьютера, — вы ничего не должны, мэм.

— Но этого не может быть, — Лиза постаралась улыбнуться, — я пользовалась баром.

— Возможно, сведения еще не поступили.

— Да, конечно, — растерянно кивнула Лиза, — я могу получить чек на то, что уже оплачено?

— В компьютере пока нет таких сведений, мэм.

«А ты ждала, что этот урод заплатит за вино, в которое он подсыпал какую-то пакость? Идиотка!» — зло выругала себя Лиза и решительно направилась в конференц-зал.

Там все еще продолжался «бранч», перерыв с перекусом. Из ресторана прямо в зал принесли подносы с бутербродами, салатами и фруктами. Стоял приглушенный многоязыкий гул, участники расхаживали по залу с пластиковыми тарелками и стаканами в руках. Лиза решила, что не худо сейчас выпить кофе и съесть что-нибудь. К ней тут же подлетел распорядитель и сунул в руки пластиковую тонкую папку с бумагами.

— Госпожа Беляева, ознакомьтесь, пожалуйста, с документами по сегодняшнему заседанию тематической группы.

Кофе был американский, наливали его из огромных кофеварок. Лиза могла пить эту бурду только со сливками. Руки у нее дрожали, папку с бумагами она зажала под мышкой, и это было ужасно неудобно. Отклеивая крышку от пакетика, она расплескала сливки, несколько капель попало на юбку. Она взяла салфетку, наклонилась, чтобы смахнуть жирные белые капли, а когда подняла голову, прямо перед собой увидела улыбающуюся физиономию американки Керри.

— Добрый день, Лиза. Что, маленькая неприятность? Не волнуйтесь, эти сливки не оставляют жирных пятен. Они обезжиренные. Других здесь не подают. Давайте, я подержу, — она взяла папку. — Я так беспокоилась за вас. Как вы себя чувствуете?

— Честно говоря, плохо, — Лиза постаралась улыбнуться, — голова болит.

— О, вы тоже страдаете мигренью? — сочувственно кивнула американка и положила в свою тарелку несколько кусков оранжевой дыни.

— Да, у меня бывают очень сильные приступы, к тому же я до сих пор не могу привыкнуть к разнице во времени. Когда здесь ночь, в Москве день.

— Я знаю, вам не спалось этой ночью. Кажется, вы даже выходили погулять? Это действительно неплохое средство от бессонницы — ночная прогулка. Советую вам сейчас как следует подкрепиться, следующий перерыв только через четыре часа. Возьмите сэндвич с цыпленком, они сегодня очень вкусные.

Несмотря на две таблетки анальгина с хинином, голова раскалывалась. Лиза туго соображала.

— Простите, Керри, — болезненно поморщилась она, — я не поняла, о чем вы? Какая прогулка?

У стола с подносами толпилось много народу. Руки тянулись за бутербродами. Маленький пожилой индус в белой чалме нечаянно задел Лизу локтем, она сильно вздрогнула, чуть не пролила кофе, но вовремя успела поставить горячий стакан. Индус стал усиленно извиняться, кланяясь и прикладывая к груди маленькую коричневую руку.

— Давайте отойдем в сторонку, только не забудьте все-таки взять сэндвич с цыпленком, они действительно отличные, — сказала Керри и направилась к выходу.

Лиза послушно последовала за ней с цыплячьим сэндвичем на тарелке и остывающим кофе в стакане. Она шла сквозь толпу, кому-то машинально кивала, улыбалась и думала только о том, как бы не пролить кофе и как бы никто не заметил, что у нее сильно дрожат руки. Керри уже успела занять свободный столик в холле, Лиза села напротив.

— Вы действительно очень рассеянны, Лиза. Вы забыли, мы с вами живем в соседних номерах. Между двумя и тремя часами из вашего номера был слышен какой-то шум, шаги, несколько раз открывалась и закрывалась дверь. Я не приняла снотворное и никак не могла уснуть.

— Керри, я шумела всю ночь и мешала вам спать, — испуганно пробормотала Лиза, — это ужасно, простите.

— Ерунда. Пусть это вас не беспокоит. У меня многолетняя привычка работать ночами, я не сплю даже тогда, когда нет необходимости сидеть за письменным столом. Такой необходимости давно уже нет, — Керри подцепила пластмассовой вилкой ломтик дыни, поднесла ко рту, — когда дети были маленькие, не хватало денег на беби-ситтер, мне приходилось справляться самой, и только ночами я могла сосредоточиться. Вам это должно быть знакомо, у вас ведь тоже двое детей? — Она, наконец, осторожно откусила маленький кусочек дыни. — Вам не кажется, что зимой фрукты имеют совсем другой вкус? — Лицо ее стало рассеянным, безучастным, она несколько секунд смотрела в одну точку и вдруг, решительно хлопнув белесыми ресницами, прошептала:

— Лиза, я случайно видела, как ночью из вашего номера выходил этот странный человек. Кажется, его зовут Красавчик? — последнее слово она произнесла по слогам, как будто с легкой брезгливостью, и тут же заела его дыней.

Лиза машинально потянулась за сигаретами, но вспомнила, что сумочка ее осталась в номере, растерянно озираясь, произнесла хриплым, чужим голосом:

— Простите, Керри, мне надо отойти на минуту, я должна купить пачку сигарет. Нет, мне придется подняться в номер, я оставила сумку и деньги.

— Вы не успеете. Сейчас перерыв кончится. Я могу одолжить вам несколько долларов на сигареты. Сколько нужно?

— Три доллара. Спасибо, Керри. Скажите, вы знакомы с этим человеком? — спросила она, уже встав с кресла.

— Лиза, купите себе сигарет. Лиза послушно направилась к автомату в дальнем углу холла, опустила монеты в щель, долго бессмысленно глядела на пачки за стеклом, выбрала «Кент», который никогда не курила, и почти бегом вернулась к Керри.

— Вы знаете этого человека? — повторила она, усаживаясь за столик и раздирая целлофановую обертку.

— Нет. Нас никто не знакомил. Но кое-что мне про него известно. Так как же правильно произносится его фамилия? Кравченкофф?

— Красавченко. Он дипломат, сотрудник Министерства иностранных дел.

— Он такой же дипломат, как я китайский император.

— Но Керри, откуда вы знаете?

— Сначала скажите мне, у вас нет с ним любовной истории? Обещаю, это останется между нами.

Лиза почувствовала, как бледнеет. Глаза ее застыли, она уставилась на американку, как будто видела ее впервые.

— Нет, — неприлично громко выкрикнула она и помотала при этом головой так, что расстегнулась заколка и волосы рассыпались по плечам, — никакой любовной истории нет и быть не может, тем более с этим… — Голос ее сполз почти до шепота, щеки вспыхнули. — А почему вы спрашиваете, Керри? Разве я похожа на женщину, у которой могут еще быть любовные истории? По-моему, я давно вышла из этого романтического возраста.

По лицу американки скользнула добродушная, слегка презрительная усмешка. Лиза поняла, что ответ ее прозвучал слишком эмоционально, чтобы казаться правдой. Американка не поверила. Надо было элегантно отшутиться, не бледнеть, не краснеть.

— Простите, что лезу не в свое дело, но вы мне симпатичны, и я считаю своим долгом вас предостеречь, — прошептала Керри, перегнувшись к ней через стол, — я знаю совершенно точно, что этот господин…

— Лиза, вы уронили, — произнес у нее за спиной знакомый голос по-русски.

Оглянувшись, она увидела Красавченко. Он положил на стол ее заколку.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Графиня Ирина Тихоновна никого не хотела принимать, ей все мерещились шпионы, подкупленные любовницами мужа. Над графом стали посмеиваться, в свете вошло в моду рассказывать анекдоты про его семейную жизнь. Он стал мрачен и желчен. Особенно остро иронизировал Михаил Иванович над теми, кто был счастлив в любви.

Какой-нибудь князек объявлял о своей помолвке с юной красавицей, сиял, выслушивая поздравления и пожелания счастья, и тут же звучал тихий насмешливый голос графа:

— Желаю тебе плодиться и размножаться. Подсуетись, дружок, чтобы твоя Дульсинея поскорее стала брюхата, а то,не ровен час, лоб зачешется, рога полезут.

Бывало, чуть не доходило до дуэли.

Иногда казалось даже, граф Порье как будто нарывается на дуло оскорбленного приятеля. Однако в последний момент Михаил Иванович шел на попятную, не стыдился извиняться.

Для дуэлей граф был слишком ленив, говорил, что подниматься в пять часов утра невозможное мучение, считал, что время благородных порывов давно миновало и теперь уж смешно стреляться из-за случайных едких слов. Впрочем, про себя он знал, что стрелок из него никудышный, и если дойдет до поединка, то он промахнется непременно, даже и с десяти шагов.

Сказать по правде, жизнь его с Ириной Тихоновной не была таким уж адом. Ну да, супруга пилила его, попрекала, делала ему бурные сцены, однако ведь не обязательно было все это слушать и принимать близко к сердцу.

— Почему ты не веришь мне, Ирина? — вяло спрашивал граф. — Ведь ты знаешь, я люблю тебя, я твой муж и никуда не денусь.

— Все мужчины лживы. Я видела, как ты посмотрел на ту девицу в парке, как она посмотрела тебя. Ты знаком с ней, у тебя с ней свидание.

— Да полно, Ирина, я ее впервые вижу.

— Не смей мне лгать! — Она повышала голос настолько, что прохожие оборачивались.

— Ирен, Бог с тобой, зачем мне лгать? Ради чего? Ради сомнительных прелестей этой чахоточной барышни? Да ты приглядись внимательней. У нее нос длинен, рот велик, плечи сутулы, она совсем не интересна, зачем она мне? — ласково шептал граф, сжимая полный локоть супруги. — Разве можно ее сравнить с тобой? Ты чаще смотри на себя в зеркало, моя радость, и это будет для тебя лучшим лекарством от ревности.

Такая методика иногда выручала графа. Ирина Тихоновна хмурилась, однако уже притворно, кокетливо. Ее полные щеки заливались краской девичьего смущения. Граф мысленно потешался над доверчивой супругой, но и над самим собой тоже. Он находил почти болезненное удовольствие в той дешевой мелодраме, в которую превращалась его жизнь. Он уверял себя и окружающих, что все это забавно, жизнь вообще есть фарс, достойный лишь ледяной иронии.

Как все самолюбивые люди, Михаил Иванович был склонен к обобщениям. Если у него жена глупая и взбалмошная, значит, таковы все жены, других не бывает. Встречая какое-нибудь воздушное создание со сверкающими глазами, детской улыбкой и осиной талией, он утешался тем, что в скором будущем и этому нежному ангелу предстоит стать тяжелой нудной дурой, способной отравить существование кому угодно.

Ирина Тихоновна между тем рассчитала всех горничных моложе пятидесяти и стала наведываться в департамент, где служил граф, причем выдуманные ею предлоги были настолько неуклюжи, что даже лакеи в приемной позволяли себе усмехаться в усы. Уловки графа помогали все меньше.

— Вы смеетесь надо мной, Мишель! — восклицала она с мелодраматическим придыханием, не дослушав очередного комплимента. — Я раскусила все ваши хитрости. Если так будет продолжаться, вам придется оставить службу и переселиться в деревню.

— Перестаньте ребячиться, сударыня, — морщился граф, — я государственный чиновник; я не могу оставить службу. А вот вам был бы полезен деревенский воздух.

Перепалки могли бы длиться бесконечно, однако тяжелая беременность немного притупила бдительность Ирины Тихоновны и смягчила ее нрав. Разрешилась она болезненным недоношенным мальчиком. Ребенок прожил всего неделю. Ирина так ослабла от потрясения, что графу удалось уговорить ее переехать на время в подмосковное имение. Доктора уверяли, что в городе ей жить вредно, чистый воздух поправит ее здоровье.

И правда, деревенская жизнь подействовала на нее удивительно благотворно. Она самозабвенно окунулась в сложный, полный забот и интриг мир домашнего хозяйства. Горячая подозрительность ее сосредоточилась теперь на управляющем, на архитекторе, которому было поручено заниматься капитальным ремонтом дома, на плотниках и малярах, которые, как ей казалось, крадут краску и гвозди, на скотном дворе, где, по ее мнению, разбавляли молоко. Вся ее мощная энергия уходила на брань с кухаркой, прачкой, горничными.

Многообразная хозяйственная деятельность отчасти примирила Ирину Тихоновну с мужем. Граф из врага сделался союзником. Он жил в Москве, в собственном доме на Неглинной, по будням был занят на службе в Департаменте образования. В Болякино наведывался на выходные и на праздники, изображал усталость от службы, жаловался на городскую суету и пыль, восхищался красотами подмосковной природы и хозяйственными успехами супруги, с важным видом выслушивал многословные рассказы о том, что все в имении воры, от кухарки до управляющего, и только бдительность Ирины Тихоновны спасает дом от разорения.

Правда, такая идиллия между супругами длилась не более двух дней, Ирина Тихоновна любила разнообразие, и тема воровства ей надоедала. Она принималась подробно расспрашивать графа о службе, о том, с кем и где он проводит вечера, и не верила его подробным отчетам. Подозрительность ее вспыхивала с новой силой, опаляла графа своим беспощадным огнем, и он, сославшись на срочные дела, удирал в Москву.

Соблюдая предельную осторожность, он завел себе опрятную молоденькую немку Гретхен из кондитерской, снял для нее небольшую квартиру на Пречистенке и потихоньку утешался два раза в неделю. Но немка скоро наскучила ему. Через месяц кондитершу сменила драматическая артистка, огненно-рыжая Маргарита Крестовская. Граф увлекся всерьез, тонкие белые руки, нежный профиль и прозрачные зеленые глаза почти свели Михаила Ивановича с ума, что было непозволительно в его положении. Граф все чаще заставал в квартире на Пречистенке непризнанных гениев, поэтов, художников, артистов, однако смотрел на это сквозь пальцы. Маргоша в шелковом черном халате с зелеными лилиями возлежала на кушетке, курила и, прикрыв изумрудные глаза, нараспев читала стихи модных символистов, гости устраивались прямо на полу, пили сладкие ликеры и простую водку.

Михаил Иванович не любил считать деньги, даже в собственном бумажнике, однако при всей своей рассеянности стал замечать, что всякий раз после нежного свидания бумажник худеет на несколько крупных купюр.

Однажды в туалетном ящике он нашел коробку со шприцем и пустую склянку из-под морфия.

Расстаться с красавицей оказалось не так просто, ей было известно, как опасается Михаил Иванович огласки, и пришлось наградить ее за молчание солидной денежной суммой.

Граф решил впредь быть осторожней и поселил на Пречистенке француженку-модистку Клер, заранее оговорив все условия их тайной любви. Несмотря на свои восемнадцать лет и загадочные черные глаза, Клер оказалась барышней рассудительной и практичной. С ней обо всем можно было договориться. Подарки она предпочитала получать деньгами, завела счет в банке, но и собственные обязательства выполняла честно. Граф решил, что ничего лучшего в ближайшее время не найдет, покой и гарантия секретности отчасти компенсировали недостаток страсти.

Однажды мрачным октябрьским вечером он лежал на кушетке в маленькой нарядной гостиной на Пречистенке. Он был в халате, курил трубку, лениво перелистывал томик Бальмонта. Мадемуазель счесывала свои каштановые локоны и весело щебетала, пересказывая графу содержание новой фильмы с Верой Холодной, которую вчера смотрела в кинематографе у Никитских ворот.

В дверь позвонили, продолжая щебетать, Клер вышла в прихожую.

— О, мерси! Как красиво! — услышал граф ее радостный, удивленный голос. — Одну минуту, пожалуйста.

Она впорхнула в гостиную, подскочила к кушетке, чмокнула графа в щеку:

— Мон шер, там посыльный из цветочного магазина с целой корзиной белых хризантем, моих любимых. Надо дать ему на чай. Ты прелесть, мон ами, ты не забыл о дне моего рождения!

Граф о дне рождении Клер слышал впервые и никаких хризантем не заказывал, однако постарался на всякий случай скрыть удивление. Она поцеловала его еще раз, уже в губы, и в этот момент послышалось легкое покашливание.

— Вам что, милейший? — Граф чуть отстранился от Клер и увидел в дверях гостиной плечистого ухмыляющегося верзилу, которого узнал в ту же минуту. Это был Андрюха, личный шофер купца Болякина.

— Извольте одеться, ваше сиятельство. Тихон Тихонович велели доставить вас к нему в контору, — сказал шофер ни на кого не глядя, — прошу прощения, мамзель, — он козырнул по-военному, развернулся на каблуках и вышел вон.

— Ты завтра же подаешь в отставку и отправляешься в Болякино, — сообщил Тихон Тихонович, не поздоровавшись и даже не предлагая сесть, — я хочу наследников, а пока ты в Москве забавляешься с мамзелями, внуков мне не видать, как своих ушей.

— Позвольте, сударь, что за тон?! — Граф вспыхнул, но постарался взять себя в руки, уселся в кресло и закурил папиросу. — Я готов говорить с вами, Тихон Тихонович, но не здесь и не в таком тоне, — добавил он чуть тише.

— Говорить будем здесь и сейчас, каким тоном — мое дело, а папироску изволь загасить. Я дыму не терплю, — он пододвинул графу пустую мраморную чернильницу вместо пепельницы. Граф не просто загасил, а раскрошил папиросу в прах.

— Так-то, ваше сиятельство, — кивнул Тихон Тихонович, — а теперь изволь внимательно выслушать, что я тебе скажу. Я расплатился с долгами твоего покойного батюшки и содержу тебя в сытости не только из-за придури моей Ирины. Я думаю о будущем, о продолжении рода. Хочу, чтобы внуки и правнуки мои были графами, сиятельствами, — последние слова он произнес очень громко, при этом покраснев и стукнув кулаком по столу.

— Я русский дворянин, сударь, — ответил граф со спокойным достоинством, — и не позволю вам, сударь…

— Прощеньица просим! — перебил его купец с шутовским поклоном. — Мы люди не гордые. Можем с вашим сиятельством и развестись. Возвращайтесь к своей мамзели, но только с квартиры ей придется съехать, потому, как своими кровными денежками я за ваш сиятельный блуд платить не намерен. И дом на Неглинной придется освободить-с.

— Позвольте, но это мой дом… — произнес граф еле слышно.

— Был ваш-с. А теперь записан на имя вашей супруги, и вам это отлично известно. А коли ты думаешь, что проживешь на жалованье, то учти, ты должен мне четыреста тысяч ассигнациями. Вот так-с, — купец развел руками, — что делать, ваше сиятельство, я человек коммерческий, обязан все заранее просчитывать.

— Да почему же четыреста? — возмутился граф. — Долгов батюшкиных было всего на триста двадцать!

— Так восемьдесят ты успел потратить на себя, на заграницу, на артисток, мамзелей и прочее баловство-с.

— Но позвольте, за границу мы ездили вместе с Ириной! — возмутился граф, сгорая от стыда и отвращения, больше к самому себе, чем к купцу.

— Идея была твоя. А Ирина домоседка, вся в меня. Да и не понравилось ей там. В Италии жарко, в Англии холодно, в Париже пыльно, и везде кокотки.

— Однако… — выдохнул граф и стал лихорадочно подсчитывать в уме, сколько же он на самом деле прожил денег за эти годы, но задача оказалась непосильной.

— Сейчас можешь идти. Думай до утра, — сказал Тихон Тихонович.

Граф молча подошел к двери и уже открыл ее, чтобы поскорее выйти вон из этого роскошного купеческого кабинета, но тесть остановил его:

— Погоди. Прикрой-ка дверку. Граф послушался, вернулся к столу. — Если ты надеешься продать брошку с алмазом и поправить этим свои дела, то зря, — прошептал Тихон Тихонович, склонившись к его уху, — я желаю, чтобы эта вещь досталась моим внукам. Не бойся, Ирина не знает, никто, кроме меня, не знает о брошке в форме цветка орхидеи. Вещь хорошая, стоит дорого, я не трону, пусть себе лежит, где лежала, спрятать советую получше, однако продать не позволю. Такие вещи должны оставаться в семье. Все, Миша, иди и хорошо подумай, кто ты граф, честный семьянин, либо нумерованный арестант в долговой тюрьме. Третьего-то не дано, ваше сиятельство. — Он сочувственно подмигнул, нацепил пенсне на мясистый нос и углубился в чтение бумаг.

Ночью граф стрелялся, но пистолет дал осечку. Утром он подал в отставку, а через неделю переехал к жене в Болякино.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Артем Бутейко действительно успел наговорить много гадостей за свою короткую жизнь. Илья Никитич прослушивал кассеты с интервью и поражался бестактности вопросов, а главное, не понимал, кому все это интересно.

— Значит, первый в жизни оргазм ты испытал в детском саду? — звучал на пленке высокий монотонный голос Бутейко.

— Да. Нянька мыла пол, был тихий час, она наклонилась, я видел прямо перед собой огромный женский зад, туго обтянутый тонким халатом, — звучал в ответ голос известного эстрадного певца.

— Как ты можешь описать свои физиологические ощущения?

— Это был кайф! — стало слышно, как несколько человек засмеялись, то есть они беседовали вовсе не наедине. Певец отвечал охотно, вопросы его не смущали, ему нравилось рассказывать о самом себе что угодно. — Во мне все раскрывалось навстречу этому шикарному упругому заду, как раскрывается бутон розы.

— Очень романтично! Между прочим, это больше похоже на ощущение женщины, — глубокомысленно заметил Бутейко, — кстати, как ты относишься к однополой любви?

— Положительно. Но сам я, к сожалению, люблю только женщин.

— Почему к сожалению?

— Потому, что я считаю, человек должен все испытать в этой жизни.

В комнату заглянула мама.

— Илюша, иди кушать!

— Да, мамочка, сейчас, — кивнул Илья Никитич, продолжая слушать кассету.

— Твой первый половой акт оказал на тебя существенное влияние как на личность? — громко звучал голос Бутейко из магнитофона.

— Да, потому что у меня ничего не получилось. Я так волновался, что кончил, не успев снять штаны. Мне было двенадцать, а ей двадцать три. Она работала пионервожатой в лагере, — ответил певец. Илья Никитич выключил магнитофон.

— Илюша, если у тебя опять маньяк, то ты сначала поешь, а потом прослушивай запись допроса, — сердито сказала мама, — иначе у тебя испортится аппетит. Я пожарила куриные котлетки, иди мой руки.

Лидии Николаевне было семьдесят три года. Всю жизнь она проработала искусствоведом в Пушкинском музее, занималась русским портретом конца девятнадцатого, начала двадцатого века. Уже пять лет она была на пенсии, но не вылезала из запасников музея, занималась научными исследованиями, работала с аспирантами-искусствоведами, писала очередную книгу. Кроме того, к ней постоянно обращались за консультациями коллекционеры, новые русские, которые вкладывали деньги в произведения искусства, а также сыщики с Петровки, таможенники, словом, все, кому требовалось мнение специалиста по портретной живописи. При этом она любила пожаловаться на слабое здоровье, и на вопрос «как вы себя чувствуете», отвечала: «Ох, не спрашивайте. Ужасно. Вчера еле доковыляла до Консерватории, там Кисин исполнял Скрябина, пришлось идти. А куда денешься? Нельзя же такое пропустить!»

— Так что, Илюша, у тебя опять сексуальный маньяк? — поинтересовалась Лидия Николаевна, когда Илья Никитич сел за стол.

— Нет. У меня на этот раз убийство журналиста.

— А, ну тогда понятно, почему там звучали такие медицинские откровения. Теперь модно вываливать на публику самые интимные подробности. Тебе сколько котлет положить?

— Три. Они маленькие.

— Скажи, пожалуйста, журналист газетный или телевизионный?

— Универсальный. Мама, давай сначала поедим, — улыбнулся он, накладывая себе в тарелку квашеную капусту, — ты же сама говорила, что от этого может испортиться аппетит.

— Ах, универсальный? Как его фамилия?

— Артем Бутейко.

— Первый раз слышу. И что, многим были интересны его материалы?

— Ну, как тебе сказать? Если печатали, значит, кто-то читал. А в последнее время у него была своя еженедельная ночная программа на телевидении.

— Там он тоже обсуждал такие интимные вещи?

— Мамочка, ну почему тебя это так заинтересовало? — Илья Никитич не спеша, с удовольствием прожевал кусок котлеты.

— Ты же почти не читаешь газет, не смотришь телевизор.

— Ну как же? Я смотрю. По каналу «Культура» иногда показывают неплохие передачи. Но дело не в этом. Мне кажется, в таком обостренном интересе к интимной стороне жизни есть очевидная психическая патология. Судя по тем нескольким фразам, которые я слышала, твой журналист был тяжело больным человеком. А больной человек мог поступить неосторожно и спровоцировать кого-то даже на убийство. Он ведь имел дело с известными, влиятельными людьми.

— Да, конечно, — рассеянно кивнул Илья Никитич, — котлеты замечательные. Скажи, пожалуйста, где у нас перец?

— Не надо тебе перца, Илюша. От острого у тебя изжога. Так вот, я думаю, этого твоего журналиста могли убить, или, как теперь говорят, «заказать», за то, что он слишком глубоко влез в чью-то интимную жизнь. Ты со мной не согласен?

— Мама, те люди, которым он задавал свои бестактные вопросы, вольны были отказаться от разговора с ним.

— Тем более! Человеку свойственно намного тяжелей переживать собственную глупость, чем чужую бестактность и даже чужую жестокость.

— Ну, это ты, мамочка, преувеличиваешь, — хмыкнул Илья Никитич, встал и полез в буфет.

— Илюша, если ты ищешь перец, то я его выкинула. И вообще, сядь, не перебивай меня, пожалуйста. Я ничуть не преувеличиваю. Вспомни дело о маньяке-кинорежиссере, которое ты вел четыре года назад. Вспомни Вареньку Богданову, девочку, которая помогла следствию, выступила на суде, а потом пыталась покончить с собой. — Лидия Николаевна тяжело вздохнула. — Мы ведь вместе навещали ее в больнице. Она сказала, что самым тяжелым для нее было не насилие, не гадость, которую ей пришлось пережить. Больше всего ее мучило то, что она сама, добровольно, пошла вместе с маньяком, согласилась войти в квартиру и даже раздеться. Ей ужасно хотелось сниматься в кино. И этого она не могла себе простить, поэтому кинулась в Москву-реку. Ей было стыдно. А стыд, Илюша, одно из самых сильных человеческих чувств.

— Не вижу связи, — пробормотал Илья Никитич и отправил в рот последний кусок котлеты, — при чем здесь убитый журналист?

— Странно, — Лидия Николаевна пожала плечами, — обычно ты сразу понимаешь, что я имею в виду. Связь, Илюша, очень простая. Кто-то из влиятельных известных людей мог не простить самому себе, что позволил твоему журналисту втянуть себя в непристойный разговор. Но в отличие от девочки Вареньки, он не пытался покончить с собой, а прикончил журналиста, потому что журналист стал для него живым напоминанием о стыдном, глупом поступке. Илюша, ты так и не попробовал капусту, она, между прочим, отличная на этот раз. Не слишком кислая, но и не сладкая.

Илья Никитич кивнул и принялся задумчиво жевать квашеную капусту с клюквой, но вкуса почти не чувствовал.

«Мама, как всегда, преувеличивает и усложняет, связи между маньяком и журналистом нет, — подумал он, — ну, разве что оба страдали сексуальной озабоченностью, однако журналист Бутейко не маньяк, в отличие от кинорежиссера Рафика Тенаяна».

Между прочим, Рафик на какое-то время стал настоящим героем для прессы, журналисты рвались снимать его, брать интервью. Вполне возможно, в их рядах был и Бутейко.

Илья Никитич не сомневался, что нет никакой связи, однако дело четырехлетней давности отчетливо прокрутилось у него в голове. Рафик Тенаян, армянин московского происхождения, кинорежиссер то образованию, подлавливал на улицах хорошеньких несовершеннолетних девок, предлагал им сниматься в кино, даже показывал удостоверение члена Союза кинематографистов, для первой фотопробы приглашал к себе в квартиру, поил снотворным и насиловал. Одна из последних его жертв, семнадцатилетняя Варвара Богданова, чудом осталась жива и привела оперативников прямо в квартиру к чудовищу, потом спокойно и четко давала свидетельские показания, участвовала в следственных экспериментах.

Жертв оказалось всего тринадцать. Две девочки погибли от передозировки снотворного. Одна сошла с ума. Варя Богданова без колебаний согласилась выступать на заседаниях суда, вела себя удивительно хладнокровно и мужественно, ни слезинки не уронила, ни разу не сорвалась. Собственно, благодаря этой девочке, а не самоотверженным усилиям правоохранительных органов и тонкому аналитическому уму следователя ублюдок был арестован и вина его полностью доказана.

Через два дня после оглашения приговора Варя кинулась в воду на Краснопресненской набережной. Был март, по Москве-реке плавали грязные тонкие льдины. Слава Богу неподалеку остановилась патрульная милицейская машина. Молодой капитан милиции спас девочку.

Маньяка приговорили к пятнадцати годам. У него был отличный адвокат. Илья Никитич знал, что в зоне маньяк зарекомендовал себя отлично. Характеристики просто блестящие: дисциплинированный, трудолюбивый, активно участвует в художественной самодеятельности. Встал на путь исправления. Конечно, зеки уже давно свершили над ним свой собственный суд, Рафика «опустили». Однако, судя по отзывам администрации, он вполне спокойно пережил эту процедуру и смирился со своим новым статусом. Такие, как он, удивительно живучи, они легко адаптируются в любой социальной среде и в любой обстановке. Возможно, примерный «петушок» будет освобожден при очередной амнистии.

— Илья, тебе чай наливать? — услышал он недовольный голос мамы. — Я в третий раз тебя спрашиваю, а ты меня не слышишь.

— Да, мама, извини…

— Я, между прочим, говорю об интересных вещах. Это, конечно, чисто теоретические рассуждения, к тому же совершенно дилетантские… Что ты делаешь? Я уже положила тебе сахар!

— Да, мамочка, спасибо. Я тебя внимательно слушаю.

— Илья, ты действительно слушаешь меня? Или только делаешь вид? — Лидия Николаевна грозно взглянула на него поверх очков. — Вот ты сказал: «не вижу связи». А между прочим, последней каплей для Вари стала встреча с коллегой твоего нынешнего трупа.

— Подожди, мамочка, я не понял…

— Что же непонятного? Ты помнишь, как активно вокруг того грязного дела топталась пресса? Маньяк стал настоящим героем, о нем сняли несколько телевизионных сюжетов, потом еще документальный фильм, а сколько было газетных и журнальных статей! Я даже слышала, о нем написана книга, целое документальное исследование. Хотя что там исследовать, не понимаю. Почему людей так привлекает всякая гадость? Из пошлого, примитивного чудовища сделали чуть ли не национального героя, как, впрочем, из других чудовищ, маньяков, воров в законе, наемных убийц.

— Ну, мама. Ты преувеличиваешь, — вяло возразил Илья Никитич, — конечно, патологическая жестокость вызывает острое любопытство, но все-таки не у всех, а у людей с пониженным интеллектуальным развитием. Они пока еще не составляют большинство нации, поэтому сексуальные маньяки все-таки не становятся национальными героями.

— Ох, Илюша, если по телевизору будут по всем каналам каждый день показывать ток-шоу, посвященные мастурбации, проституции, эрекции и прочим простым радостям бытия, то очень скоро люди окончательно сойдут с ума. О каком-нибудь Чикатило сегодня написано уже, вероятно, больше, чем о Федоре Михайловиче Достоевском. Спроси любого школьника, кто такие Солоник и Япончик, он тебе без запинки расскажет. А попробуй спросить, кто такие Врубель, Левитан, Кустодиев и чем ни друг от друга отличаются, в ответ сегодняшний подросток в лучшем случае поймет плечами, а скорее всего просто покрутит пальцем у виска. Тебе не приходило в голову, что это огромная тема для социально-психологического исследования?

— Мам, ты начала говорить, что последней каплей для Вари Богдановой стала встреча с каким-то журналистом, — осторожно напомнил Илья Никитич, — расскажи, пожалуйста, немного подробней. Это действительно любопытно.

— Ну, Илюша, ты уже большой мальчик, — засмеялась Лидия Николаевна, — неужели ты думаешь, что та давнишняя история имеет отношение к твоему убитому журналисту? Четыре года назад какой-то мерзавец с телекамерой преследовал несчастную девочку, чтобы вытянуть у нее подробности трагедии, которые ему казались пикантными. Да, возможно, если бы он не набросился на нее со своими ублюдочными вопросами, она не решилась бы кинуться в воду. Между прочим, он и потом не оставил ее в покое, прорывался в больницу, все хотел взять интервью.

— Ты мне этого не рассказывала.

— Ну конечно! Все я тебе рассказывала, просто ты, как Шерлок Холмс, удерживаешь в голове только ту информацию, которую считаешь необходимой для работы. Экономишь место, будто твоя голова что-то вроде книжного шкафа.

— Шерлок Холмс сравнивал память с чердаком, а не с книжным шкафом.

— Ну, все равно. Иногда то, что сегодня тебе кажется незначительным, завтра может оказаться необходимым звеном в цепи расследования. А не завтра, так через год. Но я говорю сейчас не об этом. Ты становишься черствым и бессердечным, Илюша. Не только события, но и живых людей ты начинаешь сортировать по степени необходимости для очередного расследования. Я понимаю, ты экономишь силы, я тебя отлично понимаю, но так нельзя. Бессердечный человек перестает ориентироваться в пространстве, теряет чувство реальности. Настанет момент, когда это будет мешать тебе работать.

— И все-таки про мерзавца с телекамерой, который преследовал Варю Богданову, ты мне ничего не говорила, мамочка, — быстро произнес Илья Никитич.

— Говорила, Илюша. Несколько раз рассказывала. Ты меня не слышал. Просто у тебя тогда не было дела об убийстве скандального журналиста.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ


— Что случилось, господин Красавченко? Вы же собирались улетать, — произнесла Лиза по-английски, смерив его холодным равнодушным взглядом.

— Как вы себя чувствуете? — спросил он тоже по-английски и, не дожидаясь приглашения, уселся к ним за столик. — Я так волновался за вас, вы вчера плохо выглядели, были бледной, очень рассеянной. Вам не кажется, — обратился он к американке с доверительной улыбкой, — что русские женщины слишком загружают себя работой и совсем не думают об отдыхе?

— Вероятно, вы правы, — холодно кивнула Керри и поднялась, — перерыв кончается через пять минут. Жду вас в зале, Лиза, — она посмотрела на нее долгим многозначительным взглядом и ушла, оставив их вдвоем.

— Я написала заявление в местную полицию, — тихо сказала Лиза по-русски, — мне уже сделали анализ крови, через несколько часов будет установлено вещество, которое вы добавили в вино.

— Анализ вам делали прямо в полицейском участке? — деловито осведомился Красавченко.

— Да, там есть врач.

— Кровь брали из пальца или из вены?

— Из вены.

Он ловко схватил ее за левую кисть и закатал рукав до локтя. Она вырвала руку, он попытался схватить правую, но она вскочила и произнесла довольно громко по-английски:

— Вы слишком много выпили с утра, сэр! Вы ведете себя неприлично!

Два молодых японца за соседним столиком обернулись.

— Сядьте, Лиза. Сядьте и успокойтесь, — в его глазах не было ни тени испуга. Он смотрел на нее с холодным любопытством, как на лабораторную мышь. — Вы даже не сумеете ответить мне, где находится ближайший полицейский участок.

— Через два квартала, за собором Святой Екатерины.

— Не надо блефовать, это не в ваших интересах. Ни в какую полицию вы не обращались, и делать этого не станете. Вам просто не о чем заявлять. К тому же через два дня вы возвращаетесь домой. Вас ждет работа, семья и еще один человек, по которому вы так соскучились. А в полиции здесь, как и везде, сплошные бюрократы. Если предположить невозможное и заявление ваше будет принято, начнется волокита, вам придется задержаться в Канаде, причем за собственный счет. Это дорого, хлопотно, а главное, совершенно бесполезно. Нет признаков преступления. Вы живы, здоровы, отлично выглядите, у вас ничего ни пропало. А меня уже сегодня здесь не будет.

— Вы подсыпали мне в вино какое-то психотропное средство.

— Да Бог с вами, Елизавета Павловна — засмеялся Красавченко, — за кого вы меня принимаете?

Лиза не знала, что ответить. Но ей и не пришлось отвечать. Участников конференции уже в третий раз приглашали пройти в зал. Перерыв кончился. У столика выросла мощная фигура норвежского профессора Ханса Хансена, он подхватил Лизу под руку.

— Мы с вами опаздываем, леди.

У входа в зал ее догнал Красавченко.

— Вы все-таки удивительно рассеянны, Елизавета Павловна. Все теряете, забываете. — Он театрально закатил глаза и произнес громко, по-английски:

— Вот что делает любовь с женщиной!

— Пошел вон, — прошептала Лиза по-русски.

— Елизавета Павловна, выбирайте выражения, — ответил он также шепотом, — вот, возьмите, вы оставили документы на столе. После конференции жду вас в баре на двенадцатом этаже.

— Долго придется ждать.

— Думаю, нет. Вы придете сразу. Вы бегом прибежите. — Он ослепительно улыбнулся и исчез в толпе.

В зале Лиза нашла американку. Та пролистывала документы, выделяла какие-то абзацы разноцветными маркерами, ставила вопросительные и восклицательные знаки на полях.

— Керри, мы не договорили, — прошептала Лиза, усаживаясь рядом, — откуда вы знаете этого человека? Кто он?

— Он проходимец, — ответила американка тоже шепотом, не отрывая глаз от ксероксных страниц.

— Почему вы так решили?

— У него это написано на лице. У него бегают глаза. Он навязывает свое общество.

— И это все, что вам известно?

— Более, чем достаточно.

— Как вы узнали его фамилию, Керри?

— Я слышала, как он знакомился с вами. Я тоже завтракаю во фруктовом баре на седьмом этаже. Он все время возле вас крутится, Лиза. В списке членов российской делегации его фамилии нет. Ни один из присутствующих на конференции представителей российского Министерства иностранных дел с ним не знаком. Он живет в гостинице как частное лицо. Возможно, он и числится при министерстве, но на какой должности и в каком качестве — неизвестно. Я думаю, он тайный агент КГБ.

— Вы специально интересовались? Спрашивали о нем наших дипломатов и гостиничную администрацию? — удивилась Лиза.

— Да. Кое-кого я о нем спросила.

— Зачем?

— Он мне не понравился. Очень скользкий и неопределенный тип. Мне стало интересно, верно ли я угадала, что этот человек не тот, за кого себя выдает. В восьмидесятом году я побывала в СССР на Олимпиаде. Перед поездкой мы проходили специальный инструктаж, нас учили по некоторым признакам распознавать агентов КГБ.

— Но с тех пор прошло двадцать лет, Керри.

— Да, конечно. Организации с таким названием в России уже нет, хотя смена вывески ничего не значит. Будьте с ним осторожней, Лиза.

На трибуну вышел буддийский монах, бритый, в красной простыне, с голым плечом. Он говорил по-монгольски, и все надели наушники, в которых звучал синхронный перевод. Керри выключила в наушниках звук и углубилась в чтение бумаг. Лиза последовала ее примеру, достала листы из пластиковой папки и почувствовала острый приступ тошноты, такой острый, что рефлекторно зажала рот ладонью.

Среди бумаг она обнаружила несколько маленьких поляроидных снимков. Порнографические картинки. Двое кувыркаются в койке. Она глядела на фотографии не больше секунды, и тут же прикрыла их бумагами. Но этой секунды хватило, чтобы узнать действующих лиц. Красавченко и она. Она и Красавченко.

* * *
— Как заметил профессор Преображенский из «Собачьего сердца», репортеров надо расстреливать. И это совершенно справедливо. Нет, я, разумеется, ни на что не намекаю, поймите меня правильно, но профессия в принципе паскудная. Мне приходилось работать и с газетчиками в качестве фотографа, и на телевидении я уже пятнадцать лет. Если нет операторской работы, иду на шабашку в газеты. Так вот, Артем Бутейко отличался каким-то особенным коварством, конечно, не тем будет помянут. Но если хотите знать мое мнение, он допрыгался. Его многие предупреждали.

Пожилой телеоператор Егор Лабух дымил, как паровоз, от окурка тут же зажигал следующую сигарету. Вместе с дымом у него изо рта лился поток всяких телевизионных и газетных баек. Он оказался настолько разговорчив, что даже терпеливый и жадный до информации Илья Никитич начал уставать.

— Скажите, Егор Викторович, а кто именно его предупреждал и о чем конкретно? — спросил он, вклинившись наконец в монолог собеседника и пытаясь направить разговор в более осмысленное русло.

— Нет, уж извините, имен я называть не буду, — криво усмехнулся Лабух, — вы все-таки убийство расследуете, я ляпну какое-нибудь имя и, не дай Бог, подставлю человека под подозрение. А ведь наберется не меньше сотни людей, причем все до одного — знаменитые, влиятельные, с серьезными возможностями.

— То есть не меньше сотни людей, у которых, по вашему мнению, могли быть мотивы для убийства Бутейко? — осторожно уточнил Илья Никитич.

— Ну, я, наверное, преувеличил немного, но в принципе после большинства его материалов, газетных, журнальных, телевизионных, у каждого его героя хоть на минуту такое желание возникало. А если учесть, что он еще и жил в долг, просил у всех, не стеснялся, то тут вам, как следователю, можно только посочувствовать. Хотя нет, я слышал, убийцу взяли на месте преступления, прямо в подъезде?

— Да, у нас есть подозреваемый, — уклончиво ответил Илья Никитич. — Так вы говорите, он жил в долг. Лично у вас он когда-нибудь занимал деньги?

— Дважды. Правда, все вернул. Нет, что касается долгов, тут вы, пожалуй, ничего не нароете. Долги он возвращал аккуратно, коллегам во всяком случае. А вот что касается людей, к которым он лез как репортер, тут я могу рассказать, что он творил, как изгалялся. Допустим, берет он интервью у популярнейшего киноактера, немолодого, интеллигентного. Тот рассказывает ему смешную историю, как озвучивал в мультике роль голубого резинового щенка, исполнял там песенку. Беседа выходит под заголовком: «Голубой я, голубой, никто не водится со мной». И большая фотография пожилого актера, причем самая неудачная. Или как-то на Шаболовке в буфете он случайно подслушал разговор. За соседним столиком сидел известный политик-демократ, бывший главный редактор молодежного еженедельника, и рассказывал, как в конце восьмидесятых один из кабинетов редакции пришлось сдать в аренду порнографическому журналу, который делали трое ловких мальчишек, и эти мальчишки бегали за сотрудниками редакции, уговаривая что-нибудь написать, перевести, предлагали несусветные гонорары. Буквально на следующий день в желтой, но очень тиражной газетке, в разделе светской хроники, выходит заметка на целый подвал, где рассказывается, как политик-демократ продавал порноизданию не только помещение, но и сотрудников, а особенно молодых сотрудниц. И все это как бы с юморком. Ну а что касается всяких любовных связей знаменитостей, тут уж ему равных не было. Выслеживал, подслушивал, шпионил, а потом стучал широкой общественности через средства массовой информации, кто с кем спит. Бывало, что и семьи из-за этого рушились.

— Неужели никто ни разу не подал на него в суд? — опять вклинился Илья Никитич.

— За что? За песенку голубого щенка? Ну разве может нормальный человек публично признаваться, что это для него серьезно? Одни вспыхивали и перегорали, не хотели пачкаться, тратить время и нервы, другие понимали, что именно этого он ждет, потому как скандал есть самая эффективная реклама. Зачем же такую гниду рекламировать? Ох, простите, нехорошо я говорю о покойном. Нехорошо. Но посудите сами, он ведь никого не щадил, вообще никого, причем выбирал для своей охоты не каких-нибудь эстрадных попрыгунчиков, а предпочитал нормальных, приличных людей, которым такая, с позволения сказать, популярность на фиг не нужна. Вот, к примеру, одна очень известная и всеми любимая телеведущая, не буду называть фамилии. Артем крутился около нее, как бес. Выведал, что у нее мать страдает хроническим алкоголизмом. Я с ним не поехал, но нашелся другой оператор, которому все по фигу. Засняли старую женщину во время запоя. Издевался он над ней прямо в кадре, как мог. Расспрашивал, какой была ее знаменитая доченька в детстве, до какого возраста писалась в штаны. А мамаша-то пьяная, ничего не соображает, едва языком ворочает. Пьяные слезы, истерика. И, разумеется, тут же дал в эфир в своей ночной программе в качестве специального репортажа. Сплошные крупные планы, испитое лицо, загаженная квартира. А в перебивку — фотографии телеведущей, чтобы зритель ни на секунду не забывал, чья это мамочка. Да еще музыкальным фоном пустил песню Окуджавы: «А на Россию одна моя мама, да только что она может, одна?»

— Когда же это было?

— Да меньше месяца прошло. Во второй или в третьей его передаче, точно не помню.

— И как отреагировала телеведущая?

— Честно говоря, не знаю. Слышал сплетню, будто она дала ему пощечину в холле Останкино на первом этаже, да не просто, а сначала перчатку надела. А он будто бы дал ей сдачи, и между ними чуть ли не драка завязалась, но похоже, сам Артем и пустил такую «утку». Это как раз в его духе.

«Любопытно, а почему лично вы, Егор Викторович, пожилой, вполне порядочный человек, опытный телеоператор, и наверняка неплохой фотограф, работали с Бутейко, обслуживали его скандальную программу?» — мысленно спросил Илья Никитич. Только мысленно, ибо не хотел обижать человека, да и ответ был известен заранее: если отказаться, найдется десяток желающих, деньги всем нужны.

Что касается имени телеведущей, то тут и вопроса не возникло. Илья Никитич сразу понял, что речь шла о Беляевой.

Дома Бородин обнаружил, что на всех аудиокассетах, помеченных надписью «Беляева», нет голоса Бутейко. Вопросы Елизавете Павловне задавали какие-то сладкоголосые юные девицы.

— Елизавета Павловна, как вы поступите, если узнаете, что муж вам изменяет?

— Госпожа Беляева, если в вашем доме появится молоденькая, сексуально привлекательная горничная и вы заметите, что у вашего мужа с ней связь, что вы сделаете?

— Вы собираетесь обращаться к хирургам-пластикам, чтобы сохранить молодость? Ведь вам уже много лет, и скоро вы станете старой.

Нет, такого рода вопросы задавались не сразу, не в первую очередь. Сначала все выглядело как обычное интервью. Разговор начинался мирно, вполне доброжелательно, сладкоголосые девушки непременно вначале интервью выражали Елизавете Павловне свое восхищение, пели песни про ее обаяние, красоту, ум, задавали невинные и удобные вопросы и только потом выстреливали ей в лицо какой-нибудь пакостью.

Беляева была равнодушна к лести, вежлива, сдержана, отвечала иногда остроумно, иногда вяло, вероятно, это зависело от настроения и обстановки. На хамские вопросы она отвечала просто: «А вы?»

— Мне двадцать один, а вам сорок! — сорвалась одна из корреспонденток.

— Ну, все еще впереди, надо думать о будущем, — спокойно отвечала Беляева.

— Скажите, Елизавета Павловна, вы двадцать лет жили с одним мужчиной потому, что больше не находилось желающих?

— Извините, я не могу с вами разговаривать. У вас неприятно пахнет изо рта, — спокойно отвечала Беляева.

На бумажном вкладыше одной из кассетных коробок Илья Никитич обнаружил надпись простым карандашом, крошечными буквами: «Сто пудов», 20.03.98". Он позвонил Косицкому и попросил выяснить, что это такое. Капитан тут же сообщил, что так называется бульварная газета.

— Достань номер за двадцатое марта прошлого года, узнай, кто брал интервью у Елизаветы Беляевой.

— У кого? У Беляевой? — Иван присвистнул в трубку. — У нас, часом, новый фигурант не намечается?

— Почему ты спросил? — быстро произнес Илья Никитич.

— Потому, что все телевидение знает об этой сладкой парочке. Беляева и Бутейко — заклятые враги, ненавидели друг друга. Вы сами мне сказали об этом, и еще я слышал от нескольких телевизионщиков. Это как будто висит в воздухе. Было какое-то чрезвычайно скандальное ток-шоу, после коего Бутейко вылетел с молодежного канала, долго не появлялся на экране, работал только в прессе и на радио. Одни говорят, Беляева его подставила в этом ток-шоу, оно шло в прямом эфире. Другие считают, что ее выступление было только поводом для руководства канала, чтобы избавиться от Бутейко.

— Очень интересно. Узнай все подробней. И постарайся разыскать корреспондентку, которая брала интервью для «Сто пудов», только очень быстро.

— На всякий случай сообщаю, что Беляева сейчас в Монреале на международной конференции по правам человека. Улетела за день до убийства, возвращается в субботу, — сказал Иван.

Положив трубку, Илья Никитич включил видеомагнитофон и почти сразу понял, что просматривает запись именно того ток-шоу, которое стало для Бутейко роковым.

…Посередине круглого зала сидел парнишка в черных джинсах и черном свитере. Лицо его было закрыто разрисованной маской.

— У меня был в жизни тяжелый период, — говорил он глухим, срывающимся голосом, — я хотел покончить с собой. Пробовал несколько раз, но у меня ничего не вышло. Я не смог… простите, мне трудно говорить.

— Да вы не волнуйтесь, — подбодрил его ведущий, Артем Бутейко, — вы расскажите, и станет легче. А возможно, мы сумеем вам помочь, попытаемся вместе разобраться в вашей тяжелой проблеме. Для этого мы здесь и собрались, чтобы помогать друг другу в трудностях и горестях, поддерживать того, кому тяжело.

— Спасибо… Да… хорошо… я попробую. Камера заскользила по залу. Напряженные лица, в глазах сочувствие.

— Я полюбил девушку, но она бросила меня, ушла к другому. Я не хотел жить, я пытался разными способами убить себя, но понял, что не сумею сделать это сам. У меня был старый знакомый, мы учились в одной школе. Я знал, что он связан с криминалом. Я позвонил ему и сказал, что мне нужно сделать заказ. Убить человека.

Опять пауза, несколько секунд тишины. Публика выглядела все напряженней, у нескольких пожилых женщин выступили слезы на глазах, одна уже рыдала, не скрываясь, и сморкалась в платочек. Камера на несколько секунд задержалась на ее лице. Это было очень трогательно, крупная слеза катилась по морщинкам.

— То есть вы заказали самого себя? — сочувственно уточнил ведущий.

— Да, — глухо прозвучало из-под маски. — Я сообщил, что заказанный мною человек в такое-то время будет в таком-то месте, и пришел туда.

— Что же было дальше?

— Я увидел их, но испугался. Сработал какой-то инстинкт, я убежал. И вот уже год скрываюсь от них. Каждый день меня могут убить. За мной следят. Меня преследуют. Но теперь я понял, что такоежизнь. Я очень хочу жить, но знаю, меня все равно убьют, рано или поздно.

Камера взяла крупным планом лицо красивой плачущей девочки лет семнадцати. Огромные карие глаза, полные слез.

Илья Никитич заметил, что одним из операторов был его знакомый, Егор Лабух.

— Миленький, ну как же так? — всхлипнула очередная бабушка в подставленный микрофон. — Ты еще такой молодой! Товарищи, надо что-то делать, надо помочь мальчику.

— А вы не пытались отменить заказ? — поинтересовался солидный мужчина с усиками.

— Может, вам просто в милицию пойти и все рассказать? — заикаясь от волнения, спросила женщина с красными взбитыми волосами и золотыми зубами.

— Это бесполезно, — покачал своей маской несчастный герой, — машина запущена. На меня идет настоящая охота, я все время это чувствую, вот сейчас я пришёл сюда, но не знаю, что со мной будет, когда я отсюда выйду.

Публика в зале сострадала парнишке в маске очень искренне, очень серьезно, ему давали советы, его жалели, уговаривали еще пожить, ведь он так молод. Предлагали охрану, спрашивали, не надо ли помочь материально, хватает ли ему на хлеб, ведь, скрываясь от убийц, он не может устроиться на работу. Белокурая голубоглазая девочка лет пятнадцати тоненьким голоском пригласила его спрятаться у нее дома.

— Я сумею тебя защитить! Не бойся!

— Спасибо, спасибо, — повторял Бутейко в ответ на каждое такое предложение. Герой молчал, он от волнения и благодарности, вероятно, потерял дар речи и притаился под своей маской.

— И после этого говорят, что в наших людях исчезает чувство сострадания! — воскликнул ведущий. — Я благодарю зал. Послушаем, что скажут наши эксперты? — Он подошел к группе людей, которые сидели отдельно.

Двое мужчин, по виду бизнесмены-нувориши, и между ними Елизавета Беляева. Мужчины были представителями фирмы-спонсора. Беляеву зал приветствовал громкими аплодисментами. Первой микрофон взяла она.

— Прежде чем сказать что-либо, я хочу задать нашему герою несколько вопросов. Скажите, сколько вы заплатили за заказ?

— Я не могу ответить на этот вопрос…

— Почему?

— Ну, есть причины. Много… очень много.

— Хорошо. А как вы представились вашему приятелю? Вы назвались своим собственным именем?

— Да, конечно.

— Если я правильно поняла, вы с посредником, который принял заказ и взял деньги, учились в одной школе и хорошо знакомы?

— Да.

— А как вы представили того, кого заказали? Чью фотографию вы передали посреднику? Какой назвали адрес, телефон, фамилию?

По залу прошел гул. Бутейко решительно вырвал микрофон у нее из рук.

— Елизавета Павловна, у нас ведь здесь не следствие, не допрос. Это только повод для разговора. Мы ставим проблему, серьезную и злободневную, мы пытаемся в ней разобраться все вместе, помочь, а вы нападаете на человека, который попал в такую чудовищную ситуацию. Продолжим. Что скажете вы? — он отдал микрофон одному из мужчин.

— Я ничего не скажу, мрачно буркнул тот, — у меня нет привычки перебивать. Госпожа Беляева еще не закончила, — он передал микрофон Елизавете Павловне.

— На самом деле, я почти закончила, — она мягко улыбнулась, — еще один вопрос. За год охоты на вас посредник так и не узнал, что вы — это вы?

— Нет. Если я раскрою тайну, меня сразу убьют. Я же сказал, что не уверен в завтрашнем дне. Вы поймите, деньги заплачены, машина запущена, работают профессионалы, и заказ будет выполнен рано или поздно. Вы просто не знаете законов уголовного мира. — Парнишка сильно нервничал, говорил быстро, возбужденно, в его голосе, в интонации, во всей его фигуре Илье Никитичу вдруг почудилось что-то очень знакомое.

— Да, вероятно, я плохо знаю эти законы — кивнула Беляева. — Во всяком случае, о профессиональных убийцах, которые приняли заказ, но за год охоты так и не поняли, кого им надо убить, я слышу впервые, — она улыбнулась и отдала микрофон Бутейко.

Зал гудел, смеялся, многие топали ногами и хлопали в ладоши. Только что рыдавшие старушки возмущенно перешептывались, качали головами. Девочка в последнем ряду, предлагавшая спрятать страдальца у себя дома, вложила четыре пальца в рот и оглушительно засвистела.

— Подождите, господа, — произнес Бутейко, откашлявшись, — мы только что выслушали мнение нашей уважаемой Елизаветы Павловны. Но это всего лишь мнение. Продолжим дискуссию, выступил только один эксперт, сейчас обратимся к представителю наших замечательных спонсоров. Поприветствуем нашего гостя, заместителя коммерческого директора банка «Надежда». Прошу аплодисменты, господа!

Но вместо аплодисментов продолжали звучать шиканья, топот и свист. Представитель банка мрачно помотал головой и отстранил протянутый микрофон.

В течение нескольких минут Бутейко еще пытался спасти передачу, бормотал в микрофон какие-то беспомощные, высокопарные фразы о сострадании, но только раззадоривал публику. Герой в маске поднялся и, сгорбившись, как побитый, прошмыгнул к выходу. Камера на долю секунды скользнула по нему. Маска была плоской, прилегала к лицу неплотно, Илья Никитич попытался разглядеть хотя бы часть лица, нажал «паузу», но увидел только скулу и край подбородка.

— Ну ладно, это можно уточнить, — пробормотал он и пустил пленку. Но больше смотреть было нечего. На экране возникла заставка, потом дали рекламу спонсоров.

Румяная глянцевая семейка, мама, папа, двое деток, мальчик и девочка, взявшись за руки, прыгали по сверкающему паркету пустой комнаты. На них, стоя в уголке, с улыбкой глядела бабушка, роль которой исполняла известная актриса. Обращаясь к телезрителям, она произнесла своим глубоким «мхатовским» голосом:

— Мои дети ждали квартиру много лет. Им помогла «Надежда».

— Но нужна еще и мебель? — восклицал мальчик.

— Есть «Надежда», будет и мебель! — подмигивал с экрана отец счастливого семейства, и, подхватив бабушку в хоровод, все вместе продолжали кружиться по комнате со звонким смехом. Затем ставилась эмблема банка, и «бабушкин» голос сообщил проникновенно:

— Мне много лет, всякое бывало, но я знаю: главное в жизни — надежда. «Надежда» вас не подведет.

Запись кончилась. На экране плясала черно-белая рябь. Прежде чем промотать пленку и посмотреть, есть ли на ней еще что-нибудь, Илья Никитич взялся за блокнот, отыскал телефон оператора. Был уже двенадцатый час, но Егор Лабух говорил, что звонить ему можно до двух часов ночи.

— Добрый вечер, Егор Викторович. Следователь Бородин беспокоит. Простите за поздний звонок. Я только что просмотрел запись ток-шоу, которое вел Бутейко…

— А, то самое, — оживился оператор, — первое и последнее ток-шоу Артема. Кстати, можно спросить, как к вам попала кассета? Я думал, записи не осталось.

— Я нашел ее у Бутейко дома. Вы сказали, первое и последнее. Неужели для телевизионного начальства провал оказался настолько серьезным, что Бутейко после этого на три года отстранили от эфира?

— Специально, в административном порядке, никто не отстранял. Но у него после этого начались сплошные неприятности, пошла черная полоса. Спонсоры озверели. Они сказали, что не собираются оплачивать такую наглую халтуру, сказали, что он опозорил банк, сделал их посмешищем. Начальство канала было полностью солидарно со спонсорами, и еще ему досталось за то, что он своей наглой халтурой поломал эфирную сетку. Из-за того, что передача кончилась раньше на семь минут, получилась дыра, а это очень серьезно. Между прочим, с тех пор почти все передачи подобного рода идут в записи. Сейчас практически не осталось ток-шоу в прямом эфире. Только запись, с предварительным монтажом. Ведь если бы не эфир, можно было бы потом что-то сляпать из этой программы, вырезать Беляеву, вклеить кусочки из других передач, ну там, знаете, лица публики, которые плачут или смеются, аплодируют, в зависимости от того, что надо ведущему.

— Скажите, а Беляева знала заранее, о чем пойдет речь? Он предупредил, что история выдуманная и герой фальшивый?

— В том-то и дело, что нет. Артем наплел, что раскопал классный эксклюзив, для премьеры ничего лучшего найти нельзя. Но пусть это будет сюрпризом для всех, так интересней.

— А почему в качестве эксперта он пригласил именно ее?

— Она была уже очень популярна, а для подобных передач обязательно нужны, «свадебные генералы». Артем не был настолько известным, чтобы знаменитости повалили валом на его первое ток-шоу. Он приглашал нескольких актеров, эстрадных певцов, но они говорили, что не могут участвовать в программах, которые еще не достаточно раскручены. К тому же тогда о Бутейко в этих кругах уже ходили нехорошие слухи. Лиза согласилась потому, что у нее были свободные два часа, ну и вообще, он так ее упрашивал, без «свадебного генерала» передача заведомо была обречена на провал. Лиза его просто пожалела.

— Да уж, пожалела, — эхом отозвался Илья Никитич, — а в общем, она была права, я бы так же поступил. Бессовестно дурачить людей, играть на их чувствах. Странно, что никому из публики не пришло в голову задать герою хотя бы один из тех простых вопросов, которые задавала она.

— Они зрители, люди с улицы. На них действовала магия эфира. Бутейко именно на это и рассчитывал. Понимаете, дело не в том, что он привел своего приятеля и выдумал фальшивую историю. Это как раз нормально. Дело в том, что историю эту, стержневую тему своей премьеры, он не потрудился добросовестно продумать, все рассыпалось от трех простых вопросов, Кстати, знаете, этот банк «Надежда» лопнул через год, исчез вместе с денежками вкладчиков. Молодые люди, которых вы видели на пленке, до сих пор в розыске.

— Подождите, вы сказали, он привел в качестве героя своего приятеля. Случайно не помните, как его звали?

— Да что вы, больше трех лет прошло.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Дмитрий Владимирович уехал на весь день, у Вари с утра болела голова, была небольшая температура, она осталась дома. Пока горничная гудела пылесосом, Варя, накинув шубу, вышла в сад. В руках у нее был учебник по истории средних веков, надо было готовиться к зимней сессии. Она присела на скамеечку у бассейна, открыла книгу на заложенной странице, но не могла прочитать ни строчки. Она вообще не понимала, зачем Мальцеву так хочется, чтобы она училась в этом дурацком Университете искусств, изучала античность, готику, ренессанс, если все это давно забыто и никому не нужно.

Впрочем, особенного усердия от нее не требовалось. Даже за гробовое молчание на экзаменах ей ставили удовлетворительные оценки, преподаватели готовы были сами писать за нее рефераты, ей оставалось только иногда появляться в аудиториях. Мальцев платил за ее обучение большие деньги, к тому же помогал руководству университета налаживать контакты со спонсорами, что-то пробивал в мэрии, что-то в Министерстве культуры.

Варя боялась только одного: вдруг какой-нибудь принципиальный профессор, из породы Божьих одуванчиков, вздумает нажаловаться Мальцеву, что его протеже валяет дурака. Поэтому она иногда, на всякий случай, заглядывала в учебники.

День был ясный, ветреный. По голубой поверхности бассейна пробегала рябь. Варя, не отрываясь, смотрела на воду. И чем дольше она смотрела, тем холодней становились ее руки. Холод продирал, прогрызал насквозь, как стая невидимых голодных пираний. Надо было встать и уйти в дом, но она оцепенела, обхватив ладонями плечи, застыла на лавочке как неживая.

"Эти жуткие воспоминания для меня как наркотик, — подумала она, — я не могу забыть потому, что не хочу. Я не хочу забывать, как умирала и не умерла, но главное, мне нравится без конца вспоминать, как ты спас меня, рискуя жизнью. Наверное, за все твои сволочные тридцать два года это был единственный человеческий поступок. Ты сам не мог объяснить, почему кинулся в грязную ледяную воду.

Сколько раз ты подробно рассказывал мне, как в тот проклятый вечер перепил кока-колы, которую вы бесплатно брали в коммерческой палатке вместе с курами-гриль, хот-догами и сигаретами, и спустился к воде, чтобы там, в укромном месте, справить малую нужду. Правда, выражался ты значительно грубей…"

Холодным мартовским вечером 1995 года патрульная милицейская машина остановилась на набережной потому, что капитан Соколов выпил слишком много колы. Он выскочил из машины, сбежал вниз по лестнице, ведущей к воде. Известно, как мало в Москве сортиров.

Через три минуты по рации поступил срочный вызов, на соседней улице ограбили ювелирный магазин. Молоденький лейтенант вылез из машины, чтобы поторопить Соколова, подошел к ограде и посмотрел вниз.

— Товарищ капитан! — крикнул лейтенант и увидел, что кто-то барахтается в ледяной воде, а Соколов снимает ботинки.

Лейтенант вызвал по рации «скорую», бросился вниз по лестнице и тоже стал раздеваться, но помощь не понадобилась. Соколов имел второй разряд по плаванию, и, хотя вода была ледяная, замерзнуть он не успел.

Спасенная девушка была без сознания, до приезда «скорой» Соколов сам оказал ей первую помощь, необходимую при утоплении и переохлаждении. Эти трогательные кадры успела заснять бригада «Дорожного патруля», которая примчалась к месту происшествия минут за десять до приезда «скорой».

При пострадавшей не оказалось никаких документов, и хотя она пришла в сознание, на вопросы отвечать категорически отказалась. Было совершенно очевидно, что девушка пыталась покончить с собой. А позже выяснилось, что она была одной из жертв известного сексуального маньяка Тенаяна, суд над которым закончился за два дня до происшествия. Пережитое насилие надломило ее психику.

Капитан Соколов получил благодарность с занесением в личное дело и денежную премию…

«Ты пришел ко мне в больницу, принес гроздь бананов и пачку сока. Вместе с тобой пришел молоденький лейтенант Коля. Он смотрел на меня своими ясными серыми глазами и повторял, что я такая симпатичная, такая классная, ну прямо красавица. А ты загадочно усмехался. Я еще тогда возненавидела эту твою идиотскую усмешку. Ты как будто перечеркивал, подавлял этой своей ледяной ухмылочкой любое проявление нормальных добрых чувств, не только в себе самом, но и в других. Ты никогда не улыбался, не умел, не хотел. Ты странно, неприятно кривил рот. На прощанье лейтенант Коля поцеловал мне руку, а ты снисходительно потрепал меня по щеке. Когда за вами закрылась дверь, я вжалась в подушку этой щекой, потому что она горела».

— Варя, я закончила. Может, вы пойдете в дом? Вам лучше лечь, Дмитрий Владимирович сказал, у вас с утра температура.

— Что? — Варя вздрогнула так сильно, что пожилая горничная смутилась.

— Извините, если напугала вас. Пойдемте, я заварю вам малину, вы совсем больны.

— Да, спасибо, — она заставила себя подняться.

Голова у нее кружилась. Действительно, надо было лечь, закутаться в мягкий вязаный плед, выпить горячего чаю с малиной и, в конце концов, хоть немного почитать учебник. Скоро сессия. Стыдно совсем ничего не знать, даже если за твое обучение платят большие деньги. И вообще, высшее образование лучше все-таки получить не только в виде диплома.

— Варя, возьмите градусник, пожалуйста, — услышала она тихий голос горничной.

— Зачем?

— Дмитрий Владимирович велел, чтобы вы обязательно померили температуру еще раз. Если у вас больше тридцати семи, я вызову врача.

— Он что, звонил?

— Да. Минут двадцать назад.

— Почему же вы меня не позвали?

— Я сказала ему, что вы занимаетесь, читаете учебник, он просил вас не беспокоить.

«Господи, какая трогательная забота, — усмехнулась про себя Варя, — видел бы ты, как меня любят, в каком я живу доме, на какой езжу машине, в какие хожу рестораны. Причем учти, все это совершенно бескорыстно, просто за то, что я такая, какая есть. Ну да, я сплю с ним, и мне это совсем не нравится, мне приходится каждую ночь разыгрывать спектакли на водяном матрасе, но все остальное у нас отлично. Он обязательно женится на мне, возможно, я даже сумею родить ему ребенка. Недавно меня обследовали в американской клинике и сказали, что я вовсе не бесплодна. Ты вдалбливал мне, что любовь — сопливое вранье, нормальный человек может любить только самого себя. Тебе нравилось повторять, что каждый мужик в душе такой же скот, такой же маньяк, как Рафик Тенаян, просто у Рафика отказали тормоза, и он попался. Был бы чуть хитрее, сумел бы и без всяких психотропных средств перетрахать хоть сотню малолетних дур вроде меня. Тебе нравилось делать мне больно, ты получал особое удовольствие, когда я плакала, как будто мстил мне за тот единственный добрый поступок, который совершил, спасая мне жизнь. Наверное, теперь мы квиты. Раньше мне хотелось плакать, когда я вспоминала, как ты сказал, что тюрьма для тебя хуже смерти, и ты вряд ли выйдешь оттуда живым. Потом мне это стало безразлично. А теперь я боюсь только одного: что вернешься».

— Я малину заварила, но еще полчаса настаивать надо. Может, я пока вам чайку принесу горяченького? Вы такая бледная сегодня, Варенька, я смотрю, все занимаетесь, ну правильно, без образования сейчас нельзя. Я вот своему Антошке долблю, долблю: учись, не стой с парнями в подворотне, опомнишься потом, поздно будет. Хорошо девочку иметь, ей армия не грозит, сразу после школы не поступит в институт, может и на следующий год, и через год…

Варя сжимала под мышкой градусник, куталась в плед, успокаивалась и согревалась под ласковую болтовню горничной. Приступ воспоминаний потихоньку отпускал. Если бы можно было вообще все забыть, не оглядываться назад.

Горничная поставила перед ней на журнальный столик поднос с чаем. Все чашки в доме Мальцева были антикварными, очень дорогими, и в первое время Варя ужасно боялась разбить какое-нибудь фарфоровое чудо прошлого века, но потом привыкла, поняла, что чай и кофе из кузнецовского фарфора пить значительно вкусней. Рядом с чашкой на подносе стояла кружевная фарфоровая конфетница из того же сервиза, в ней было любимое Варино лакомство, поджаренные несоленые миндальные орешки.

— Ох, картины-то я забыла протереть, — спохватилась горничная, — вот интересно, откуда здесь, за городом, столько пыли? Воздух чистый, убираю каждый день, а все равно, смотрите, какой слой на стекле, только вчера протирала, и пожалуйста. Вот каждый раз смотрю и удивляюсь, как эта девушка на вас похожа, будто с вас ее рисовали.

— Нет. Не с меня, — машинально произнесла Варя.

— Ну да, ну да… А то прямо копия — вы. Те же глаза, волосы. Случайно не интересовались, может, она вам родственница какая?

— Нет. Не родственница.

— Ага, ну ладно. Вроде все, чистенько. Средство это хорошее, просто отличное. Все-таки импортные с нашими не сравнить. Ох, а градусник-то!

Температура у Вари была нормальная, от крепкого сладкого чая прошла головная боль. Горничная удалилась на кухню, и сразу стало удивительно тихо. Варя соскользнула с дивана и подошла к портрету.

С большого полотна в простой деревянной раме на нее смотрела девушка лет семнадцати. Взгляд у нее был спокойный и печальный, огромная брошь в форме цветка довольно странно выглядела на простенькой белой блузке. Такие украшения носят только с шикарными вечерними туалетами. Да, она была очень похожа на Варю, эта барышня, запечатленная в год революции.

Камень, вправленный в брошь, жил как будто сам по себе. Он сиял и переливался, он впитывал в себя свет, и оттого общий фон картины казался сумрачным, хотя на заднем плане было ясное небо, летние легкие облачка. И красавица была грустной, немного напряженной. Наверное, чувствовала, что художника куда больше вдохновляет брошь, приколотая к ее блузке, под самым горлом, чем она сама, ее синие глаза, высокая гибкая шейка.

…Картина появилась в доме год назад. Сходство так бросалось в глаза, что в первый момент Варя даже испугалась. А потом испуг сменился радостью. Она подумала: а вдруг именно из-за этого сходства куплен такой огромный, шикарный и, вероятно, очень дорогой портрет? Павел Владимирович Мальцев откопал его в крошечном краеведческом музее где-то под Москвой, конечно, сразу заметил, как похожа задумчивая синеглазая черноволосая девушка на Варю и решил сделать Дмитрию Владимировичу такой вот трогательный подарок.

Но уже через несколько минут она убедилась, что все не так. Картина была куплена по совсем иной причине. Павел Владимирович никакого сходства не заметил, он вообще на Варю внимания не обращал, при встрече говорил:

— Привет, красавица. Как поживаешь? И тут же забывал о ее существовании. Самое обидное, что сходство не сразу заметил и Дмитрий Владимирович. Братья сидели в кабинете, Варя смотрела телевизор в соседней комнате. Она приглушила звук, чтобы слышать их разговор. Ей было интересно, заметят ли они наконец, как похожа на нее барышня со старого портрета. Однако говорили они вовсе не об этом.

— Ну, конечно, будет тебе неизвестный Врубель гнить в запасниках краеведческого музея города Лысова! — раскатисто хохотал Павел Владимирович. — И как тебе такое могло в голову прийти? Ты посмотри, какая здесь дата стоит. 1917 год. А Врубель когда умер? В 1910-м. Но дело даже не в этом. Ты приглядись внимательней, какая грубая, глупая кисть. Врубель! Скажешь тоже.

— Однако брошь с «Павлом» выписана совершенно точно, каждая деталька играет.

— Это фотографическая точность, на которую способен любой выпускник Художественной академии. Наверняка писал какой-нибудь маляр-приживала, изобразил барышню по заказу родителей, или жениха, или любовника. Врубель тогда был страшно моден, вот и попросили сделать аля-Забела. Ну что ты на меня уставился, господин финансист? Хочешь сказать, ты не знаешь, кто такая Надежда Ивановна Забела?

— Понятия не имею.

— Оперная певица, жена великого художника. С нее он писал почти всех своих загадочных красавиц.

— Так, может, кто-то написал ее уже после его смерти? Если предположить, что брошь оказалась у нее, то можно пойти по этому следу. Если она была оперной певицей, к тому же вдовой, то граф Порье вполне мог иметь с ней роман и сделать такой подарок.

Павел Владимирович расхохотался так, что Варя подумала, он сейчас лопнет. Наконец, успокоившись, он произнес;

— Надежда Ивановна Забела умерла в 1913-м.

— Ну хорошо, а кто же эта барышня?

— Для начала надо выяснить, кто автор. Но вообще, Дима, думаю, мы с тобой в тупике. Если бы полотно принадлежало кисти хоть сколько-нибудь известного мастера, можно было бы узнать и про барышню. Сложно, но можно. Однако подписи здесь нет, просто закорючка какая-то, а дач и имений вокруг города Лысова было не меньше сотни, и девиц с синими глазами могло быть столько же. Да к тому же не факт, что портрет писан с барышни, случалось, писали и с крестьянских девок. Среди них тоже попадались красавицы.

— Граф не мог приколоть брошь с «Павлом» крестьянской девке на кофточку.

— А черт его знает, графа. Нет, Дима, это тупик. По всем каталогам мира алмаз «Павел» числится пропавшим без вести. Брошь-орхидею, в которую он был вправлен, никто не видел и в руках не держал.

— Ну как же? А ювелир Ле Вийон? Во всех каталогах есть подробное описание, характеристики, эскизы, рисунки и фотографии, сделанные с готовой броши. Вот, смотри.

— Да видел я сто раз, Дима, наизусть знаю. Оттого, что мне случайно попал в руки портрет какой-то неизвестной барышни, который валялся в запаснике краеведческого музея, у нас с тобой не прибавилось ни единого шанса найти брошь.

Как тогда, год назад, слушая разговор в гостиной, так и сейчас, разглядывая полотно, Варя почувствовала легкую обиду, не только за себя, но и за девушку на портрете.

— Вот так, подруга, всех интересует ювелирная побрякушка, и художника, который тебя рисовал, и моего Мальцева, а мы с тобой, хоть и красавицы, никому на фиг не нужны.

Она уселась на диван, допила свой остывший чай, принялась быстро, как белка, грызть жареный миндаль и сосредоточилась наконец на истории раннего средневековья.

«Своей многочисленностью, своим яростным натиском гунны вызывали везде неслыханный ужас. Грекам и римлянам бросались в глаза их некрасивая наружность, их приземистые широкоплечие фигуры, их скуластые безобразные лица с приплюснутым носом, их грубая одежда из невыделанных шкур, их жадность до сырого мяса».

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ


Ирина Тихоновна была так занята перестройкой дома и разоблачением бессовестной вороватой прислуги, так глубоко ушла в домашние хлопоты, что, казалось, позабыла даже о ревности. Перемены в жизни мужа не особенно ее заинтересовали, о московских шалостях графа благоразумный отец ей не докладывал. Отставку она приветствовала, но довольно вяло:

— Вот и слава Богу, Мишенька. Нечего тебе в этом департаменте штаны протирать, дел по хозяйству много, я одна не справляюсь.

Пока перестраивали дом, жить приходилось во флигеле. Там, кроме гостиной и столовой, было всего три жилые комнаты. Самая маленькая стала кабинетом графа. Туда он перевез свой секретер с потаенным ящичком, в котором лежала шкатулка с брошью.

С утра до вечера Ирина Тихоновна была занята важными делами. Она пересчитывала постельное белье, серебряные ложки, инспектировала состояние китайского кофейного сервиза, рассматривая чашечки и блюдечки на свет, нет ли трещин. Ее чрезвычайно занимало количество крупы и лапши в кладовке, часами она обсуждала подробности обеденного меню с кухаркой, снимала пробы с борща и сырого котлетного фарша.

Граф знал совершенно точно, что жизнь его кончена, и убеждался в этом каждое утро, когда видел свою жену в халате и папильотках. Ирина Тихоновна шумно, со стоном, зевала, шаркала по жарко натопленным комнатам флигеля.

— Нет, я отлично помню, что оставался еще помолотый кофе в кофемолке, а ты сыплешь новые зерна! — кричала она кухарке. — Это называется сливки? Да они совершенно синие, одна вода.

Ее высокий, удивительно громкий голос отдавался в душе графа болезненным эхом.

— Ты, Федор, мерзавец и вор! Я совсем недавно давала тебе полтинник на новую лопату! — летел визгливый крик с крыльца. — Нет, ты покажи, покажи мне черенок, я хочу видеть, что именно там сломалось!

За завтраком она поглощала вареные яйца, свиную колбасу и сладкие сайки с маслом, оттопырив пухлый мизинец, пила чай с блюдечка, с характерным громким присвистом. Лицо ее краснело, над верхней губой выступал бисерный пот и поблескивал в темных усиках. Граф жевал сухой калач, прихлебывал жидкий кофе и старался не поднимать глаз от газеты, но все равно вместо строк видел перед собой громадное, багровое, блестящее от испарины лицо супруги, которое заполняло все пространство столовой.

Иногда они вместе выезжали в Москву, но исключительно за важными хозяйственными покупками. О театрах, о кинематографе, о художественных выставках Ирина слышать не желала, начинала обстоятельно рассуждать об упадке нравов, всеобщем безбожии и разврате. Один только звук ее голоса действовал на графа так болезнен что ему проще было согласиться с любой чушью, которую она несла, отказаться от всего на свете, лишь бы замолчала.

Единственным приятелем графа стал владелец соседнего имения, Константин Васильевич Батурин, обедневший дворянин сорока пяти лет, доктор медицины, грустный молчаливый человек, большой любитель шахмат и вишневой наливки.

Многие годы Константин Васильевич никуда не выезжал, ни с кем не общался, кроме старухи матушки Елены Михайловны, верного своего помощника фельдшера Семена Кузнецова, вместе с которым пользовал крестьян в окрестных деревнях.

Жена его скончалась в родовой горячке, оставив ему дочь Софью. Девочка училась в Москве в гимназии, жила там у какой-то дальней родственницы и приезжала в имение только на каникулы. Стоило ей появиться, и доктор сразу расцветал, становился весел, многословен, суетлив, показывал соседям ее табель с отличными оценками.

— Делом надо заниматься, Миша, все болезни от безделья, это я тебе как врач говорю, — наставлял он графа, когда они сидели после обеда в батуринской дубовой роще, в каменной старинной беседке, за шахматной доской.

— Каким же делом, Костя? Крестьянских детей лечить от золотухи? Я не умею. Да и запах в избах своеобразный, я от него чихаю по пятьдесят раз, до обморока.

— Не лечить, так грамоте учить, потому что если они останутся в темноте и скотстве, то очень скоро события девятьсот пятого покажутся нам опереткой. Ты знаешь, в истории все повторяется, сначала как трагедия, потом как фарс, но у нас в России иногда происходит наоборот. Был фарс девятьсот пятого, будет, и очень скоро, такая трагедия, что от этой нашей тихой сонной жизни останется лишь мертвый пепел да печные трубы.

— У нас каждое поколение живет с ощущением, что оно последнее, и завтра конец света. Это лестно, в этом есть особая сладость. Пламень Апокалипсиса все гадости человеческие пожрет, добро и зло уравняет. Тебе шах, Костя.

— А это мы еще поглядим… — Константин Васильевич делал необдуманный ход конем, терял королеву, хлопал себя по коленке от досады. — Ты губишь себя, Миша, больно на тебя глядеть. Нет, я, конечно, понимаю, удрать от своей хлопотуньи-супруги ты не сумеешь, другой на твоем месте давно бы удрал, а тебе лень, сил нет, да и некуда.

— Чтобы удрать, не только силы нужны но и деньги, хотя бы немного. Да и лень, Костя, это ты верно сказал, — граф залпом выпивал коньяк и тут же наливал еще.

— Твоя купчиха помрет от обжорства, а ты от запоя, — говорил Батурин, — глупо, стыдно.

— Туда нам обоим и дорога, — усмехался граф, — чем скорее, тем лучше.

— Это в тебе тоска бродит, проклятая наша дворянская хандра, и корень ее — безделье.

— Так что же мне, газетные статейки сочинять? Или столоверчением заняться? — усмехнулся граф. — У меня, Костя, такое образование, что я знаю много, но делать ничего не могу. Не умею.

— Вот, возьми Сонечкин этюдник, ящик с красками, пейзажи пиши.

— Зачем?

— Ты показывал мне свои альбомы, у тебя получалось неплохо.

— Верно, неплохо. Но то в детстве было, в юности, когда вообще все получается и всего хочется. А теперь зачем?

— Да просто так, Миша. Для себя, чтоб не спиться и с ума не сойти.

Тихон Тихонович наведывался в Болякино аккуратно, два раза в неделю, с ночевкой, пытался говорить с графом о политике, о войне на Балканах, о рабочих забастовках и социал-демократах, которых считал самыми опасными из всех политических болтунов, но граф только неопределенно мычал и пожимал плечами. Купцу становилось скучно.

После обеда Тихон Тихонович спал два часа, потом садился с дочерью играть в «дурачка», оба за игрой с хрустом поедали целое блюдо сладких сушек и со свистом выпивали самовар чаю.

Каждый раз, перед тем как сесть в свое сверкающее авто, купец подмигивал графу и говорил тихо:

— Я гляжу, Ирина моя потолстела, животик выпирает. Это от чего, интересно? От куриной лапши и пирогов с севрюгой или от чего другого? Внука долго еще мне ждать?

— Не знаю, — хмурился граф.

— Так кому же знать, как не тебе? Смотри, у ней седина в косе мелькает. Бабий век недолог, а время бежит как угорелое.

Время действительно бежало как угорелое. Шел четырнадцатый год. Кончался июнь. Двадцать восьмого числа серб Гаврило Принцип стрелял в Сараево в эрцгерцога Франца Фердинанда, присутствующего на учениях австро-венгерских войск в Боснии.

Утром граф с трудом продирал глаза, после завтрака ложился на кушетку с газетой или журналом, но не замечал, что по часу глядит в одну строчку, ибо в голове шумно, как мухи, роились мечты. То он воображал, как ночью идет через поле к станции, стук сердца заглушает трели ночных кузнечиков, вдали слышен торжественный бас паровозного гудка. Из багажа при нем только смена белья, бритвенный прибор, томик Бальмонта, пачка папирос и шкатулка с брошью. Он садится в вагон второго класса. Светает. Впереди вокзал, Москва, свобода, а дальше что угодно — Варшава, Париж, каторга, паперть, смерть.

Он начинал дремать, и видел во сне, как крадется на кухню, из нижнего ящика достает пакетик с порошком, которым кухарка травит мышей, и за обедом высыпает содержимое в тарелку с куриной лапшой. Ирина подносит ко рту ложку за ложкой, выхлебывает все, потом хлебной корочкой подбирает жирные остатки.

Будил его тихий скрипучий голос старухи горничной:

— Пожалуйте обедать, ваше сиятельство. Кушать подано.

Перед едой граф выпивал рюмку коньяку, сначала только одну, потом две. Со временем он стал наливать себе из бутылки и просто так, между обедом и ужином, у соседа Константина Васильевича, за шахматной доской и мрачной немногословной беседой.

После ужина выпить следовало непременно, причем сразу рюмочки три… Коньяк кружил голову, и было значительно легче потом вообразить, закрыв глаза, что в постели с ним не Ирина" а вероломная рыжая Маргоша, или щебетунья Клер, или, в крайнем случае, кондитерша Гретхен.

Несмотря на его богатое воображение, сиятельных наследников не получалось. Ирина не беременела. Полнота ее стала болезненной, появилась одышка. Доктора пугали ее сложными латинскими названиями разнообразных болезней, прописали строгую диету из простокваши, ржаного хлеба и вареных овощей. Но всем диетам Ирина Тихоновна предпочитала порошки и пилюли. Доктора охотно выписывали рецепты, больная усердно лечилась, принимала все по часам, но ей не становилось лучше. Тихон Тихонович стал навещать их еще чаще, он беспокоился за дочь. Матушка ее скончалась в сорок лет от сердечной болезни, вызванной ожирением.

— Доктора мошенники, — говорила Ирина за ужином, накладывая себе в тарелку третью порцию свиного жаркого.

— Довольно уже, Ирина, — равнодушно заметил граф, — тебе нехорошо будет.

— И правда, Иринушка, — кивнул Тихон Тихонович, — ты больно много кушаешь, смотри, аж вся потная стала.

Вечер был жаркий, ужинали в саду. Сразу за садом начиналась дубовая роща.

Шестнадцатилетняя гимназистка Соня Батурина, худенькая, синеглазая, с длинной черной косой, проезжала по роще на велосипеде. Колеса мягко подпрыгивали на корнях, между толстыми бурыми стволами мелькало светло-голубое платье.

Прозвучала быстрая нежная трель велосипедного звоночка, горячий закатный луч полоснул по глазам графа, он вздрогнул, зажмурился, неловко двинул локтем, опрокинув кружку с густым, как кровь, малиновым киселем. Алое пятно расползлось по белой скатерти.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ


У капитана милиции Василия Соколова был какой-то особенный, гипнотизирующий взгляд. Вроде глаза маленькие, неопределенного зеленоватого цвета, и совсем не выразительные, но стоило капитану долго, пристально поглядеть на кого-нибудь, и человек замолкал, начинал ерзать, иногда даже краснеть, словно его застали врасплох, когда он занимался чем-то если не противозаконным, то неприличным, например, потихоньку в носу ковырял или воздух испортил. И хотя ничего такого человек, попавший в поле зрения капитана Соколова, не делал, все равно казалось — что-то не так. То ли ширинка расстегнута, то ли перхоть на плечах.

В отделении капитана не любили. Он никогда не улыбался. Если кто-то при нем шутил или рассказывал анекдот, Соколов сохранял каменное спокойствие, глядел прямо в глаза шутнику, серьезно и без улыбки.

В детстве Соколова поколачивали и использовали для всяких мелких поручений старшие товарищи. Сверстников он презирал, ни с кем из своего класса не дружил. Ему нравилось крутиться среди взрослой шпаны, пусть даже в качестве маленькой шустрой «шестерки».

Он вырос на знаменитой Малюшинке. Тихий пятачок, несколько переулков и цепь проходных дворов в районе Цветного бульвара, за старым цирком и Центральным рынком, еще в прошлом веке считался нехорошим, бандитским местом.

Малюшинку называли младшей сестренкой Марьиной рощи, укромные воровские «малины» прятались в старых деревянных домах, назначенных на снос, но позабытых муниципальными властями и уцелевших вплоть до начала восьмидесятых.

Вася рос без отца, с мамой и бабушкой. Мама работала стюардессой. Возвращаясь из рейса, она сначала отсыпалась, потом занималась в основном собой, своей бурной личной жизнью. А бабушка разрешала Васе все, и главной ее заботой было чтобы мальчик правильно питался.

Когда Соколову исполнилось тринадцать он впервые попробовал настоящий чифирь и настоящую чмару. С компанией старших товарищей он поучаствовал в так называемом «винте».

Пустить на «винт» означало по очереди использовать новенькую проститутку, прежде чем она отправится зарабатывать деньги для всей честной компании. Честная компания, то есть стая юношей призывного возраста во главе со взрослым рецидивистом Пнырей, держала под контролем всю Малюшинку, в том числе и проституток.

Чмару звали Галька Глюкоза. Она училась в педучилище, но ни воспитательницей, ни учительницей начальных классов быть не желала. Ей нравилась улица, она разгуливала по Малюшинке в юбчонке до пупа, в декольте до колен, и за нарумяненной пухлой щекой у нее всегда была таблетка глюкозы с аскорбинкой.

Соколова позвали на «винт» потому, что так захотелось Пныре. Он любил смотреть, как теряют невинность не только девочки, но и мальчики. Златозубый, совершенно плешивый рецидивист вообще был натурой творческой. Комнату в опустевшей коммуналке с ободранными обоями, с двумя грязными матрасами, он украсил картинками, глянцевыми страницами старых зарубежных календарей с голыми женщинами в кокетливых позах. Женщины красовались на рубашках игральных карт. Когда Пныря тасовал колоду, розовые маленькие красотки как будто извивались под его ловкими шулерскими пальцами. И даже шариковая ручка у Пныри была особенная. В прозрачной трубочке, наполненной глицерином, плавала женщина. Стоило перевернуть ручку, и красотка теряла купальник.

У мамы-стюардессы, которая как раз находилось дома, не возникло вопроса, куда ее мальчик отправляется в десять вечера. Она ждала в гости своего друга майора милиции Топотко, и на Васин крик из прихожей «мам, я пойду погуляю» ответила: «Ага, погуляй, погода хорошая», причем даже не обратила внимания, что за окном ветер и холодный дождь.

В выселенном старом доме было тепло и уютно. Чифирь показался Васе горьким, от него вязало рот. Имелась еще какая-то индийская «дурь». Ее смешивали с табаком, выбитым из «беломорины», потом забивали назад в папиросу и курили, глубоко затягиваясь. От первой затяжки сильно закружилась голова. Вася решил воздержаться, чтобы не одуреть и не испортить свежесть впечатлений.

Перед «винтом» Гальку Глюкозу накачали водкой, чифирем, дали выкурить для дурости сразу целую папиросу с «дурью». Пныря подмигивал пацанам, намекая, что в водку Глюкозке добавил еще кое-что. Цыганки, вертевшиеся вокруг рынка, торговали маленькими флакончиками, в которых были специальные «женские возбудители».

Пныря врубил музыку. Из новенького кассетника «Электроника» запела хрипатая француженка Далида. Галька захохотала, как сумасшедшая, начала раздеваться посреди комнаты, разбрасывая одежду и принимая позы красоток с календарных картинок. Вася смотрел и думал, что вот она, настоящая жизнь, вот он, взрослый крутой кайф, ради которого лохи работают, братва идет на дело, но цель одна: эта комната в ярких картинках, эта голая Галька с огромной белой грудью и круглым, рыхлым, как подушка, задом.

Процедура «винта» не произвела на него сильного впечатления, даже разочаровала. Это напоминало урок физкультуры, когда все по очереди отжимаются и приседают, потея от усердия, а учитель ведет счет, поглядывая на секундомер. Подошла его очередь, он быстро и деловито справился с поставленной задачей, и сам процесс не доставил ему удовольствия. Ему понравилось другое. Ощущение абсолютной власти над живым существом, которое вроде бы такое же, как ты, две руки, две ноги, голова. Вчера Глюкоза снисходительно трепала его по щеке, разгуливала по Малюшинке, хихикала с подружками, а сейчас она распластана на матрасе, и делай с ней, что хочешь. Ты сильный, ты главный, она ничто.

Когда пошли по второму кругу, и опять был Васин черед расстегивать штаны, он заметил, что Галькино тело стало каким-то совсем уж вялым и покорным.

Первый азарт прошел, пацаны забыли о Глюкозке, играли в карты, ржали, закусывали водку и чифирь домашней колбасой с Центрального рынка. На всю комнату орала из магнитофона группа «АББА». Вася взглянул в лицо Глюкозке. Глаза ее были широко открыты и смотрели прямо на Васю. Теплое влажное тело не шевелилось. Он потрогал пальцем ее губы и понял, что она не дышит.

Он быстро встал, застегнул штаны, огляделся. Гульба была в самом разгаре. Никто, кроме него, еще не знал, что произошло. Вася напрягся. Ему следовало принять очень важное решение.

Он был ребенком наблюдательным и блатной закон знал неплохо. Взрослые разговоры не пролетали мимо его ушей. Он мигом сообразил, что «мокруху» Пныря скинет на него, на малолетку, потому как ему за это, считай, ничего не будет.

Знал он также, что милиция не берет Пныря потому, что тот всегда выкручивается. Всем известно, что он руководит бандой, но доказать ничего нельзя. Получается как в басне Крылова про лису и виноград: видит око, да зуб неймет. Это литературное сравнение Вася слышал не где-нибудь, а у себя дома, от близкого маминого приятеля, начальника районного отделения милиции, майора Топотко.

Тут же перед Васиным мысленным взором со сверхзвуковой скоростью прокрутились два варианта дальнейшего развития событий.

Вариант первый. Он сообщает Пныре о том, что Глюкозка откинула копыта. Начинается паника, в итоге все линяют, а Пныря организует дело таким образом, что виноватым в смерти студентки педучилища окажется он, маленький беззащитный Вася Соколов. Как удастся Пныре решить эту задачу, не важно. Лысый рецидивист славился своей смекалкой, и говорили, что малолеток он приваживает не только для выполнения мелких поручений, но именно для того, чтобы иметь под рукой виноватого, которого можно отдать ментам, если что. Пныря умел уговорить, запугать, запудрить мозги, наобещать с три короба, а если не удавалось, то с непокорным малолеткой поступали по всей строгости. Его «опускали». А что это такое, объяснять не надо. Когда случалось следующей несовершеннолетней «шестерке» выбирать между детской колонией и петушиной славой, сомнений не возникало.

Вариант второй. Вася никому ничего не говорит, очень тихо уходит, бежит домой, где в данный момент должен еще находится товарищ майор, и рассказывает начальнику отделения, как только что пробегал мимо выселенного дома, а оттуда раздавалисьстрашные девичьи крики, мужские голоса. Ему показалось, что за освещенным окном отчетливо мелькнул силуэт страшного дядьки с золотыми зубами, ну, того, лысого, его, кажется, Пныря зовут.

— Там такое творится, такое… кажется, они ее убивают, — задыхаясь, испуганно сообщит он майору.

Товарищ Топотко скажет Васе большое милицейское спасибо, быстро вызовет наряд, и Пнырю наконец возьмут с поличным, да не просто, а по «мокрому» делу. По очень «мокрому», потому как там еще и групповое изнасилование.

Второй вариант понравился Васе значительно больше первого. Первый грозил ему детской колонией, второй ничем не грозил, так как если возьмут Пнырю, бояться некого.

— Ты куда? — поинтересовался Пныря, заметив, как мальчик выскальзывает за дверь.

— Отлить, — не задумываясь, ответил Вася.

Через десять минут он был дома, а еще через двадцать Пнырю и его команду взяли тепленькими, пьяными, накуренными. О том, что вместо усталой чмары на матрасе лежит труп, они узнали только при аресте…

Позднее выяснилось, что цыганский возбудитель, подлитый несчастной Глюкозке в водку, был лекарством, которое ветеринары вкалывают строптивым кобылицам перед случкой, и для человека этот препарат в сочетании с алкоголем является смертельным ядом. Бутылочку нашли у Пныри в кармане куртки. Ему грозил если не «вышак», то пятнашка строго режима.

Майор Топотко посоветовал Васиной маме переехать в другой район, от греха подальше. Он был искренне благодарен Васе, так как за успешное задержание особо опасного преступника получил звание подполковника, был поднят с «земли», то есть переведен из районного отделения в округ.

Семья переехала с Малюшинки в новый дом у метро «Войковская». Вася с бандитами больше не дружил. Он стал хорошим мальчиком. После армии поступил в школу милиции. Получал грамоты и значки «отличник боевой и политической подготовки». Умел ладить с начальством. Был аккуратен, подтянут, невероятно исполнителен. Мечтал дослужиться до генерала. Его внимательный, пронзительный взгляд, раздражавший товарищей, начальству казался признаком серьезности, надежности, безусловной преданности.

По окончании школы Соколов попал по распределению в районное отделение, а не на Петровку, как планировал, однако все было впереди.

Довольно скоро он получил звание старшего лейтенанта и должность заместителя начальника отделения по розыску. Однажды он допрашивал свидетельницу. Девица была молодая и красивая. Они остались вдвоем в кабинете. И вдруг она внезапным резким движением порвала на себе блузку, грохнулась на пол и заорала:

— Помогите!

— Ты что, дура, сбрендила совсем? — Вася вскочил, попытался поднять ее с пола.

— Тебе привет от Пныри, — прошептала девица с наглой улыбочкой и тут же, набрав воздуха, опять заорала во всю глотку:

— Помогите. Насилуют! — При этом она умудрилась вцепиться в его китель обеими руками, да так крепко, что отодрать не было никакой возможности.

— Пусти, дура! Кто тебе поверит? — Вася пытался отцепить ее руки, но потерял равновесие, завалился прямо на нее.

— Пныря велел передать, что везде тебя, суку, достанет, — прошептала девица, — отпустишь Сизаря, будешь жить. Не отпустишь, сядешь, потом ляжешь. Понял? В дверь заглянул дежурный.

— Насилуют! Помогите! — вопила девица.

— Соколов, ты что, с ума сошел? — дежурный помог ему подняться, девица продолжала орать, показывая всем разорванную блузку.

Свидетельница эта, Кускова Наталья Сергеевна; проходила по делу о квартирной краже. Рецидивист Сизарь был задержан в качестве главного подозреваемого. Вася знал, что в этом деле многое зависит от того, в каком виде он передаст документы в прокуратуру, причем никто его за руку поймать не сумеет, если он устроит все так, что Сизарь из подозреваемых перейдет в ряды свидетелей.

Вечером ему позвонили домой.

— Ну что, надумал? — спросил его приятный женский голос.

— Кто это? С кем я говорю?

— Вот дурной, — в трубке захихикали, — Пныря говорил, ты умный, а ты, оказывается, совсем дурачок, Вася. Так надумал или нет?

— Иди ты… — рявкнул Вася и бросил трубку.

Утром его вызвал начальник отделения и сказал, что поступило заявление от гражданки Кусковой Н.С. Гражданка эта обвиняет его, старшего лейтенанта Соколова, в том, что он, угрожая посадить, склонял ее к интимной близости, а получив отказ, попытался изнасиловать прямо в своем кабинет. К. заявлению приложена справка из поликлиники, подтверждающая, что у гражданки Кусковой Н.С. обнаружены на теле синяки, ссадины и прочие характерные следы.

Вася кинулся к тому дежурному, который заглянул в кабинет:

— Ты же все видел…

— Я видел, как ты на ней лежал, — отводя глаза, сказал дежурный.

Соколов заперся в своем крошечном кабинете, занялся писаниной, оформлением документов по делу о квартирной краже. Вскоре рецидивист Сизарь был освобожден из-под стражи. Начальник отделения вызвал к себе Васю и сообщил, что гражданка Кускова свое заявление забрала.

— В следующий раз ни в коем случае не подходи, сразу звони, вызывай подкрепление, — посоветовал он Васе, влепив строгий выговор без занесения.

Через полгода ему опять передали привет от Пныри. Поступило заявление от хозяйки квартиры, в которой Вася вместе с опергруппой проводил обыск, что после обыска пропали золотые женские часы швейцарского производства стоимостью тысяча условных единиц, с бриллиантами на циферблате и на браслете. Вечером, вернувшись домой, Вася заметил, что на полном запястье его мамы поблескивают новенькие золотые часики.

— Откуда это у тебя? — спросил, разглядывая немыслимой красоты безделушку и чувствуя, как на лбу выступает холодный пот.

— Ох, ты не поверишь, — счастливо рассмеялась мама, — я их выиграла в беспроигрышную лотерею. Возле кулинарии, на углу, стоял столик. За столиком — девушка. Привязалась ко мне, как банный лист. Ну, думаю, чем черт не шутит? Главное, платить ничего не надо. Просто развернуть бумажку и посмотреть, сколько там звездочек. Ты подумай, никогда раньше не играла ни в какие лотереи, и вот, сразу повезло. Нет, это, конечно, не золото, не бриллианты, иначе такая вещь стоила бы страшных денег. Подделка, разумеется. Но все равно, очень красиво, — она вытянула руку, полюбовалась часиками, потом расстегнула браслет, поднесла их близко к глазам, — конечно, подделка, хотя вот, проба есть, и камни сверкают, прямо как настоящие.

Раздался телефонный звонок, Васе передали привет от Пныри и изложили очередные требования. Он уже не посылал звонившего на три буквы. Он сделал все, о чем его просили. На следующий день хозяйка квартиры, извинившись, сообщила, что часы нашлись, и забрала свое заявление. А Васина мама так до сих пор и носит золотые швейцарские часы с бриллиантами, не веря даже часовщику, который менял кварцевые батарейки, что и золото, и бриллианты, все настоящее.

С тех пор два-три раза в год он получал приветы от Пныри и выполнял все, о чем просили. Страх потихоньку притупился, а совесть не мучила его с того самого момента, как дежурный капитан, опустив глаза, сказал: «Я видел, как ты на ней лежал».

К двадцати пяти годам Соколов получил капитанские погоны.

Сослуживцы его хоть и не любили, но уважали. То есть он считал, что уважают, на самом деле сторонились и не хотели связываться. Во-первых, из-за патологического отсутствия чувства юмора и стерильной трезвости с ним было скучно. Во-вторых, у него был неприятный, пронизывающий взгляд, в-третьих, слишком теплые и доверительные отношения с начальством. Но Вася и не стремился к дружбе с сослуживцами. Его, как в детстве, тянуло к старшим по возрасту и по званию. Количество звезд на погонах было для него главным и решающим достоинством человека.

Все в его жизни складывалось правильно и гармонично. Он шел вверх по служебной лестнице, его наконец приподняли над «землей», из районного отделения перевели в округ. Взятки он брал умеренно и умело, иногда ему неплохо платили за выполнение поручений Пныри. Он успел узнать, что Пныря коронован на зоне, сидеть ему еще долго, однако он не скучает, продолжает активно работать на своем поприще.

Вася Соколов тоже работал активно. За аккуратность в ведении дел получал денежные премии. Был экономен, умел копить, никогда не тратил на пустяки, только на серьезные покупки, например, на машину. Правда, он не рискнул купить иномарку, хотя денег хватило бы. Ограничился новенькой «шестеркой». Зачем выпендриваться? Капитан УВД на иномарке — это как-то нехорошо, это может вызвать лишние вопросы, разговоры. Следующим пунктом его жизненной программы стала квартира, небольшая, но собственная, потому как жить вместе с мамой и бабушкой ему надоело. У взрослого мужика должна быть собственная жилплощадь.

Женщинам Соколов нравился. На него обращали внимание по-настоящему красивые, уверенные в себе женщины. Фокус заключался в том, что застывший пронзительный взгляд они воспринимали как загадочный и влюбленный. Внимательные глаза крепкого, ладного, широкоплечего капитана их гипнотизировали, но вместо неприятных ощущений вызывали приятные. Красивые женщины не чувствовали себя пойманными врасплох, они не сомневались, что за внимательным застывшим взглядом стоит влюбленность.

Развлекать дам рассказами о суровых милицейских буднях капитан не умел, зато умел многозначительно молчать, изъясняться туманными намеками, и в сочетании с пристальным взглядом это создавало иллюзию некоего богатого таинственного прошлого, наполненного подвигами и риском. Однако иллюзии хватало ненадолго. Капитан не дарил цветов, не водил в рестораны, вообще не ухаживал. Когда дело доходило до интимной близости, он делался безобразно груб, как какой-нибудь маньяк-насильник.

От каждой он хотел добиться животной покорности Гальки Глюкозки, распластанной на матрасе. Только так ему нравилось, чтобы он главный, а она — никто. Только так он получал удовольствие. Но при этом брезговал платной любовью, которая дает возможность удовлетворить самые сложные потребности.

Соколов хотел завести одну постоянную женщину, причем обязательно очень красивую, неглупую, верную, скромную, чтобы не тянула деньги, не качала права, не требовала жениться, чтобы не рожала детей, потому что детей он совсем не любил.

И вот однажды ему крупно повезло. Он вытащил из ледяной Москвы-реки Варю Богданову. Она была совсем молоденькой, необыкновенно красивой, несчастной и беззащитной.

Для нее застывший внимательный взгляд капитана стал символом спасения. Она была жива постольку, поскольку он был рядом с ней. Пережитый кошмар почти лишил ее рассудка. Она боялась не только воды и холода, но и людей. Самой себе она казалась грязной, растоптанной, никчемной. После выписки из больницы она не могла ходить по улицам. Ее все время колотил озноб. Ей казалось, что прохожие как-то особенно на нее смотрят, узнают в ней ту самую дуру, которая сама сняла с себя одежду в квартире маньяка, а потом пыталась утопиться.

— Да, действительно, — сказал Соколов, когда она поделилась с ним своими страхами, — у тебя все это написано на лице. Знаешь, как у проституток их профессия почти сразу накладывает отпечаток, так и у тебя есть что-то такое в глазах. Ведь ты действительно пошла за Тенаяном добровольно и добровольно разделась. Значит, тебе хотелось этого.

Под видом жестокой правды он говорил ей много гадостей, которые усугубляли ее страх, делали еще беззащитней. Он добился совершенной покорности и зависимости. Ее мама попала в больницу с целым букетом нервных болезней. Варя не могла оставаться дома одна, у нее не было денег, она нигде не работала и не училась. Соколов перевез ее к себе. Он наконец купил себе двухкомнатную квартиру в Строгинской новостройке.

Две пустые, необставленные комнаты на отшибе, с голыми окнами, выходившими на пыльный пустырь, стали для Вари единственным безопасным местом в мире. Она постепенно превращалась в испуганного, забитого звереныша. В квартире не было ни радио, ни телевизора. Соколов обедал на работе, по дороге обычно сам покупал еду, поэтому она могла неделями не выходить из дома. Иногда она ездила к маме в больницу, и всякий раз дорога становилась для нее пыткой. Ей казалось, что в автобусе и в метро на нее все смотрят.

Кончилось лето, пустырь почернел от осеннего дождя и грязи, потом побелел от снега. Варя куталась в ватное одеяло и часами смотрела в голое окно, на снег. Она очень обрадовалась, когда однажды он принес домой маленького толстолапого щенка немецкой овчарки. Щенок был совсем крошечным, смешно ковылял по пустым комнатам, приседая, оставлял маленькие лужицы, влезал на матрац, тявкал тоненьким голоском, просился на ручки, как ребенок, и торопливо, жадно лакал молоко из миски.

— Давай назовем ее Варькой, — предложил Соколов и зло, обидно, без тени улыбки, произнес:

— Сука Варька. Здорово звучит?

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ


В своих ночных ток-шоу Елизавете Павловне приходилось сталкиваться с разными личностями. Попадались среди них оголтелые циники-карьеристы, серые тухлые администраторы, мудрые прожженные воры, гениальные авантюристы, партийные попки, обученные двум-трем идеологически ясным фразам. Одним тщеславие мешало думать, другим жадность мешала чувствовать, были говоруны-однодневки, которые не могли остановиться, пьянели от собственного красноречия, теряли голову и говорили много лишнего, себе во вред. Но были и такие, которые продумывали, тщательно взвешивали каждое слово, каждый жест.

Однажды гостем ее стал лидер одиозной парламентской фракции, фигура скандальная и непредсказуемая. Лиза никогда не встречалась с ним раньше, знала только по телеэкрану и по прессе и очень удивилась, когда увидела спокойного, усталого, пожилого человека с тоскливыми пустыми глазами и вполне приятным лицом. Он коротко, деловито обсудил с ней ход предстоящей беседы, политик был отлично воспитан, немногословен, но главное, совершенно нормален и даже скучноват.

«Когда хулиганство становится прибыльной профессией, оно перестает доставлять удовольствие, оно утомляет», — подумала тогда Лиза.

Как только включилась камера и администратор программы подал сигнал, что через тридцать секунд они будут в прямом эфире, лицо партийного лидера удивительно преобразилось. Сместились лицевые мускулы, надбровные дуги разбухли, отяжелели, на лбу выступил пот, глазные яблоки поползли вверх, глаза стали белыми. Он глядел в камеру исподлобья совершенно безумным взглядом, как будто одними белками. Он грозно шевелил лохматыми рыжими бровями, надувал щеки, вытягивал губы трубочкой и говорил торопливо, хрипло, как будто бредил. Смысл его речи был один — абсурд.

После эфира они пили кофе в ее маленьком кабинете. Он оставил охрану за дверью, снял пиджак, в изнеможении откинулся на спинку кресла и закурил. На него было жалко смотреть. Глаза совсем потухли и ввалились, щеки обвисли, стало видно, что ему очень много лет, что он нездоров и смертельно устал. Он вытер потное лицо носовым платком, и Лиза решилась задать простой вопрос: зачем?

— Ради нашего общего дела. Во имя процветания великой многострадальной России, — ответил он с такой презрительной усмешкой, что ей стало не по себе.

— Понятно, — кивнула она и поднялась, не допив свой кофе, — спасибо за интересный разговор. Всего доброго.

Он тоже поднялся, обошел стол, галантно поцеловал ей руку.

— Я не прощаюсь, Елизавета Павловна. Я собираюсь еще не раз появиться у вас в эфире, впереди предвыборная борьба, надо чаще мелькать. Я подготовил пару скандалов, в бардаке снялся с голыми девками, в тюрьму к братве в гости съездил. Они меня любят, и девки и братва. Их много на Россию-то, очень много, куда больше, чем вам кажется. И все мои. Кстати, если кто вас обидит, не стесняйтесь, звоните. Мы с моими малышами поможем. Вы мне нравитесь, Елизавета Павловна.

— Спасибо, — она улыбнулась, — я как-нибудь сама.

— Я серьезно. Не стесняйтесь, если что. Мои малыши люди верные, опытные, и за хорошего человека, тем более за женщину, всегда готовы заступиться, причем совершенно бескорыстно, в отличие от прочих, добропорядочных, не прошедших зону. Братва и девки — самый верный народ. И все мои. Вот вам уже и десять процентов голосов на выборах. А для других, которые еще сомневаются в моем высоком предназначении, я стихи сочинил патриотического содержания. Хотите, почитаю?

— Спасибо. Лучше я послушаю их с телеэкрана. Пусть это будет для меня приятным сюрпризом, как для миллионов россиян.

— Правильно, потому что стихи дрянные. Но это большой секрет. А знаете, кто победит на выборах?

— Разумеется, вы, — улыбнулась Лиза.

— Совершенно верно. А знаете почему? Ни за что не догадаетесь, — он сделал «публичное» лицо, то есть скорчил глупую, злодейскую морду, и своем «публичным» голосом отрывисто, гортанно, с истерическим придыханием, рявкнул:

— Чем абсурдней ложь, тем охотней в нее верят. Кто сказал? Геббельс!

Лиза не сразу поняла, почему сейчас, сидя в конференц-зале, глядя на пластиковую папку, в которой между бумагами лежали порно-снимки, она вдруг вспомнила тот давний эфир и великолепного актера, государственного шута с его злодейскими гримасами. Возможно, просто потому, что этот человек был напрямую связан с криминальным миром, и ей пришла в голову отчаянная мысль воспользоваться его предложением, обратиться к нему за помощью. Впрочем, ей было сложно сосредоточиться, сообразить, что же произошло и как надо действовать. В голову упорно лезла всякая чушь.

«Неужели на этих фотографиях я? Но я должна была хоть что-то чувствовать, помнить. Если это был глубокий обморок, то на снимках должно быть заметно, что партнерша как кукла».

Она представила, с каким упоением начнет терзать ее желтая пресса, и не только желтая, как станут коситься на нее коллеги, какой обрушится шквал сплетен, и даже если потом удастся доказать, что это подделка, что она была без сознания, все равно, позор на всю оставшуюся жизнь.

Когда подобные истории случаются с мужчинами, у многих это вызывает если не сочувствие, то хотя бы понимание. Но женщине такого не простят. При любом исходе она уже станет не просто Елизаветой Беляевой, а той самой, которая, как свинья в грязи, кувыркалась в койке с каким-то мужиком. А если на этом фоне из-за пристального внимания папарацци еще всплывет ее реальный роман?

От одной только мысли об этом Лиза густо, горячо покраснела. Ох, как интересно! Оказывается, наша скромница, которая во всех интервью рассказывает о своей крепкой образцовой семье, о любви к мужу и детям, вовсю развлекается на стороне, да не с одним мужчиной, с двумя! А там, где двое, наверняка есть третий, четвертый, пятый. Кто же она? В русском языке для таких, с позволения сказать, женщин, и слова-то приличного нет.

«Чем абсурдней ложь, тем охотней в нее верят».

Красавченко все рассчитал правильно. Он оставил ее наедине с фотографиями, в огромном зале, в толпе. Четыре часа паники, неизвестности. Вокруг люди, она не может достать эти жуткие картинки и разглядывать их прямо здесь. Не надо быть доктором психологии, чтобы понимать, как страшно действует на человека неизвестность, неясность угрозы. Если снимки фальшивые, тоже приятного мало, но это, разумеется, значительно легче пережить. А если все-таки там она, собственной персоной?

Ей захотелось не просто вымыться, ей захотелось кожу с себя содрать. Раньше она представляла себе, что чувствуют женщины, пережившие насилие, но представляла довольно абстрактно, и вот теперь пришлось испытать на собственной шкуре. Или все-таки не пришлось, и эта мразь к ней не прикасалась? Но тогда зачем, спрашивается, он ее усыпил? И каким образом она оказалась без джинсов, на кровати? Что, препарат, который он ей подлил, действует на человека как глубокий гипноз? Она не просто уснула или потеряла сознание, но могла двигаться, как сомнамбула?

Для того чтобы понять хоть что-то, надо хорошенько разглядеть лицо на снимках.

На трибуне менялись ораторы. Время как будто остановилось. Встать и уйти, сославшись на головную боль? Пробираться сквозь ряды, под пламенную речь очередного оратора, шепотом извиняться, просить, чтобы встали и выпустили ее? Проходы между рядами узкие, как в кинотеатре. Через четыре часа она созреет настолько, что действительно бегом побежит в бар на двенадцатый этаж, лишь бы скорее узнать, что ему нужно.

На самом деле есть два варианта: деньги или эфир. Если деньги, то наверняка огромная сумма, потому что ради нескольких тысяч вряд ли стоило шантажисту лететь в Монреаль, жить в этой гостинице в качестве частного лица, разыгрывать сложный многоактовый спектакль со слежкой, сальными ухаживаниями, фотосъемкой, отравленным вином. Слишком много хлопот для банального шантажа. Дороговато получается. Одноместный номер здесь стоит сто двадцать канадских или сто американских долларов плюс авиабилеты, канадская виза (между прочим, получить ее совсем не просто, надо заполнить пять страниц анкеты, назвать места рождения бабушек и дедушек, канадцы очень тщательно проверяют каждого иностранца). При такой глобальной подготовке, он наверняка успел выяснить ее материальное положение. Есть люди, которые значительно богаче политического обозревателя Беляевой, и не меньше, чем она, дорожат своей репутацией.

Значит, ему нужен эфир? Зачем? Может, он просто исполнитель и за ним стоят более серьезные люди?

Она вдруг вспомнила недавнюю свою беседу с генералом МВД. Речь шла о захвате заложников. Чеченцы держали у себя троих офицеров и требовали огромный выкуп. Они прислали в МВД видеопленку, на которой были засняты заложники. Их содержали в ужасных условиях, одному отрубили во время съемки палец, чтобы поторопить с выкупом.

— Я хочу предупредить тех, кто издевается над нашими офицерами, что нам известны их имена, а также имена и адреса их близких родственников в Москве. Если они надеются, что мы не решимся выйти за рамки закона, то пусть подумают о том, насколько законно действуют они сами, и пусть запомнят: если речь идет о наших товарищах, об офицерах милиции, мы ни перед чем не остановимся, — заявил генерал в прямом эфире.

Потом, в баре за чашкой кофе, один ехидный коллега заметил:

— А классно генерал тебя использовал для переговоров с бандитами. Коротко и ясно. Представляешь, если бандиты решат ему ответить, тоже в твоем эфире?

Эфир с генералом был одним из последних перед отлетом в Канаду. Прошла всего неделя. Тогда, в баре Останкино, она приняла реплику коллеги за неудачную шутку, а теперь подумала: вдруг это был намек?

«Вот так, вероятно, сходят с ума, — отстраненно заметила про себя Лиза, — что там у меня разовьется за эти четыре часа? Мания преследования? Бред отношения? Если сейчас вспомнить любой из недавних разговоров, любой эфир, любую случайную реплику, можно выискать какой-нибудь скрытый намек, нащупать тайную связь. Вероятно, именно этого и добивается Красавченко, ждет, когда я дозрею и соглашусь на любые его условия».

— Лиза, вы меня слышите? — американка испуганно смотрела на нее и трясла за плечо. — Снимите наушники. Синхрон уже давно не нужен.

— Да, конечно, — Лиза вздрогнула, огляделась, словно проснувшись. Металлическая дужка наушников запуталась в волосах, она дернула так сильно, что вырвала целый клок. На глазах выступили слезы.

— До сих пор болит голова? — сочувственно поинтересовалась Керри. — Или, может, этот Красафченкофф вас так расстроил? Вы на себя не похожи.

— Да, голова болит. Я, пожалуй, пойду, — прошептала Лиза.

Она дождалась, когда очередной оратор закончит свое выступление, и под вялые аплодисменты пробралась к выходу. В руках она держала пластиковую папку и больше всего боялась, что плотные фотографии сейчас выскользнут и упадут кому-нибудь на колени.

Подниматься на двенадцатый этаж ей не пришлось. Красавченко сидел в холле и читал русскую газету.

— Елизавета Павловна, я как чувствовал, что больше часа вы не выдержите, решил подождать. Хоть вы и назвали меня дураком, я совсем неплохо разбираюсь в людях. А здесь, оказывается, есть русские газеты. Вот довольно свежий номер, всего лишь позавчерашний. Смотрите, какие любопытные новости. Убит ваш коллега, журналист Бутейко. Застрелен ночью в своем подъезде. Вы кажется, начинали с ним на одном канале, и даже участвовали в его ток-шоу? Ну, вы совсем побледнели. Что, жаль коллегу?

Лиза, ни слова не говоря, взяла газету у него из рук и с трудом разобрала текст коротенькой заметки на последней странице, где публиковались криминальные сообщения. В глазах стоял тяжелый красноватый туман. Во всем «Останкино», и, наверное, во всем мире, невозможно было найти человека, с которым ее связывала бы такая давняя взаимная ненависть.

«Я не хотела этого…» — пронеслось у нее в голове.

— Ну что, пойдемте? — широко, приветливо улыбнулся Красавченко.

— Куда? — едва шевеля губами, спросила Лиза и бросила газету на стол.

— Ко мне в номер, кино смотреть. Там, наверное, уже успели подсоединить к телевизору видео-приставку. Их здесь напрокат выдают. Очень удобно.

— Что вы несете? Какое кино?

— Вероятно, вы уже догадались, какое. Эротическая мелодрама из жизни всеми любимой телезвезды Елизаветы Беляевой.

— Послушайте, Красавченко, или как вас там зовут на самом деле? — Лиза тяжело уселась в кресло и закурила. — Я не собираюсь никуда с вами идти. Вы мне надоели. — Она положила горящую сигарету в пепельницу, вытряхнула снимки из папки. Их было всего три. Не глядя, стала рвать их на мелкие кусочки. Это оказалось непростым делом. Бумага была слишком плотной, но Лиза справилась. Через несколько минут перед ней лежали разноцветные блестящие клочки. Она сгребла их в ладонь, встала и выбросила в урну. Красавченко молча наблюдал за ней. Она вернулась к столику, загасила свою сигарету, взяла папку и направилась к лифту. Он остался сидеть.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ


Граф старался не замечать, как в сытом сонном безделье безвозвратно уходит драгоценной остаток его молодости. Ирина Тихоновна едва проходила в дверь и теперь целиком сосредоточилась на своих многочисленных сложных болезнях, вызванных полнотой. Она даже пристрастилась к чтению, чего раньше с ней не бывало. Сначала в доме появились всякие сонники, травники, сборники рецептов народной медицины. Потом граф заметил на ее туалетном столике учебник практической магии.

— Меня сглазили, — заявила она, однажды за завтраком, — и я знаю кто.

— Полно тебе, Иринушка, — попытался вразумить ее Тихон Тихонович, который гостил у них в ту пору, — что ты бредишь, как простая баба? Лучше вот в церковь сходи, причастись.

— Это не поможет, — решительно покачала головой Ирина Тихоновна, — слишком сильное заклятье.

— Перестань ерунду говорить, — поморщился Тихон Тихонович, — ты кушай меньше. Старайся сдерживать себя.

— Я и так без сил. Нужно совсем другое.

— Что же? — поинтересовался граф.

— Тебе, Михаил, не скажу, — она сверкнула на мужа маленькими черными глазками, и ему стало не по себе. В последнее время она почти не разговаривала с ним, глядела искоса, очень зло и подозрительно, иногда он замечал, что при нем она тихонько складывает свои жирные пальцы кукишем.

Ее увлекли заговоры, заклинания, всякого рода ведовство и шаманство. В полночь, при определенном положении луны, она отправлялась в рощу, рвала там какую-то траву, потом вымачивала ее пучки в крови черного петуха, которому перед тем собственноручно перерезала горло. Вместе со старой горничной Клавдией занималась спиритизмом, для чего не пожалела блюдечка от драгоценного китайского сервиза. Усилия ее сводились не столько к исцелению, сколько к поиску виноватого.

Ирина Тихоновна готова была кого угодно обвинить в своих недугах. То являлся к ней дух развратной царицы Клеопатры и хохотал в лицо, то приходила покойница-попадья из соседней деревни и плевала в щи. Однако главным и самым интересным персонажем ее потусторонних бдений сделался все-таки муж. Он хотел ее извести и жениться на молодой.

Вероятно, Михаил Иванович просто спился бы, как это часто случается с русским человеком в тяжелых обстоятельствах, но нашлось дело, которое увлекло его и даже вдохновило.

Граф послушался совета доктора Батурина и занялся живописью. В ранней юности он измалевал несколько альбомов изящными, забавными акварельками. Он зарисовывал уличные сценки, студенческие вечеринки, светские салоны и ресторанные залы. Иногда он выхватывал из толпы какую-нибудь характерную физиономию и запечатлевал на память. Но особенно ловко удавались ему карикатуры. Они были злы, обидны, однако точны чрезвычайно.

Теперь он пристрастился к простым реалистическим пейзажам. С этюдником уходил в лес, в поле, к маленькой быстрой речке Обещайке, которая протекала довольно далеко от Болякина. Писал маслом, широким, свободным мазком.

Однажды, жарким июльским вечером, именно у Обещайки, на мокром песчаном берегу, он так увлекся оттенками закатного неба и верхушками сосен, что не услышал легкого шелеста велосипедных шин за спиной.

— А вы делаете успехи, ваше сиятельство, — грудной низкий голос прозвучал у самого его уха, он вздрогнул, резко обернулся и встретил ярко-синие насмешливые глаза.

— Добрый вечер, Софья Константиновна, — граф не мог рисовать, когда ему смотрят под руку, положил кисть и достал папиросу, — разве занятия в гимназии уже закончились? — спросил он, смущенно кашлянув.

— Как же вы, Михаил Иванович, пейзажист, позабыли, какой теперь месяц? — улыбнулась Соня. — Июль, середина лета, а гимназию я в этом году закончила.

Она очертила острым носком белой туфли длинную дугу на влажном песке. Граф стал лихорадочно соображать, что бы еще такое сказать. Он не мог молчать с ней наедине. Ее лицо было подсвечено густым горячим солнцем и казалось прозрачным, как будто светилось изнутри нежно-розовым светом.

— И какие у вас планы на будущее, Софья Константиновна?

— На фронт, сестрой милосердия, — произнесла она быстро, без улыбки.

— Соня, откуда в вас это? Зачем вам? — опешил граф. — Ведь там стреляют, там вшивые окопы, хамская пьяная солдатня, дезертиры, пулеметы, ядовитый газ. Отец вас никогда не отпустит.

— Он пока не знает. И вы ему ничего не скажете, Михаил Иванович, — в глазах ее он заметил такой холодный решительный блеск, что испугался всерьез.

— Скажу непременно, и прямо сейчас, сегодня же.

— Да, но только потерпите уж до завтра, будьте любезны. Утром меня здесь не будет, и чтобы он не думал, что я пропала, вы передадите ему вот это письмо, — она протянула ему маленький незапечатанный конверт.

— Соня, вы ведь убьете его, — тихо проговорил граф, стараясь сохранить спокойствие, — да и война скоро кончится.

— Она никогда не кончится, — Соня взялась за руль своего велосипеда, прислоненного к березе, — прощайте, ваше сиятельство. Пишите свой пейзаж, у вас правда хорошо получается. А папе не говорите ничего, просто отдайте завтра это письмо. Он поймет и простит.

— Нет, Софья Константиновна, — граф накрыл ладонями ее ледяные маленькие руки, вцепившиеся в велосипедный руль, — я никуда вас не отпущу. Какой фронт, вы что?

— Не надо, Михаил Иванович, вы же знаете, что удержать меня не сумеете. Тоже мне, полицейский урядник, — она жестко усмехнулась, — пустите, пожалуйста. — Она попыталась высвободить руки из-под его горячих ладоней, но не смогла, он держал крепко.

— Да, я готов стать полицейским урядником, я, если понадобится, свяжу вас, запру, но не позволю. Это глупость, ребячество, отца вы любите и никогда не допустите, чтобы он погиб из-за вас, а он погибнет, вы это знаете, просто не хотите сейчас думать. Вами движут эмоции, какой-то идиотский героизм, экзальтация, что угодно, только не здравый смысл. Что хотите делайте, не пущу. Это так глупо и жестоко, вы самой себе потом не простите.

— Хорошо, — медленно произнесла Соня, — чтобы вы поняли, что это не эмоции, не экзальтация, можете прочитать письмо. Не волнуйтесь, я не удеру сейчас, я хочу, чтобы вы прочитали.

— Отпустите руль, давайте сядем, — граф так разволновался, что не мог вытащить листок из конверта.

Они сошли с мокрого песка, сели на траву под березой.

Письмо было написано крупным, решительным почерком. Граф стал читать, на всякий случай удерживая Сонину руку.

«Папа, прости меня и не бойся, со мной все будет в порядке, я выдержу, хотя бы потому, что теперь мне ничего не страшно. Неделю назад я получила известие, что поручик Данилов был растерзан пьяными дезертирами. Ничего более чудовищного со мной уже случиться не может. Мне надо как-то справиться с этой болью, а возможно, и отомстить. Кому, сама не знаю. Но месть — не главное. Такие, как Ванечка, поручики, корнеты, совсем мальчики, лежат в госпиталях, гниют в окопах, и только облегчая их страдания, я могу жить дальше. Не пытайся меня искать, я все устроила так, что не найдешь. Я буду молиться за тебя и за бабушку, я очень вас люблю, ты не говори ей, придумай что-нибудь. Прости и пойми меня, если можешь. Твоя Соня».

— Софья Константиновна… Сонюшка, девочка, — граф спрятал письмо в карман и быстро поцеловал ее тонкие холодные пальцы, — я все понимаю. Я отпущу вас, разумеется, но давайте сначала поговорим.

— О чем?

— Поручик Данилов был вашим женихом?

— Какая разница теперь?

— Нет, я должен знать. Мы с вашим отцом близкие приятели, и у него от меня нет секретов. Если бы у вас появился жених, Костя рассказал бы мне непременно. Он ведь живет вашей жизнью, Сонечка, и только о вас ему интересно разговаривать. А кроме меня, поделиться не с кем. Так вы были помолвлены с поручиком Даниловым?

— Нет.

— Расскажите мне о нем. Ваш отец ведь ничего не знает, и совсем уж жестоко, если вы исчезнете, уедете на фронт, а он так и не узнает, ради кого.

— Иван Данилов — старший брат моей гимназической подруги. Мы познакомились год назад, на детском благотворительном балу в Москве. Мы танцевали весь вечер, и я поняла, что люблю его. Он понял это еще раньше, сразу, как только меня увидел. Мы встречались редко, он почти сразу вернулся на фронт, писал мне, но не к тетке, а на свой домашний адрес. Наташа, его сестра, передавала письма. Один раз он приехал в отпуск, всего на сутки. Мы целый день бродили по Москве, был мороз, мы грелись в кондитерских и в кинематографе. Мы поклялись друг другу, что никогда не расстанемся, даже если ему суждено погибнуть, я никогда его не предам, ни за кого другого не выйду замуж, уйду на фронт сестрой милосердия или в монастырь. Последнее для меня слишком тяжело, я не так глубоко верую, а фронт — это выход, это спасение.

— Сколько лет ему было? — шепотом спросил граф.

— Двадцать.

— И он принял эту вашу клятву?

— Да. Потом он уехал и писал мне, что только моя любовь спасает его там, в грязи и ужасе, от пули, от безумия, от пьянства. И вот теперь… — слезы, долго копившиеся в ее горле, выплеснулись наружу, — он, погиб, так страшно, так оскорбительно… не пуля, не бомба, не газ, даже не штыки, а сапоги грязной банды озверевших дезертиров. Его затоптали насмерть. В полку появились какие-то люди, они вертелись около солдат, призывали убивать офицеров, бросать оружие, брататься с немцами. Иван поймал одного такого, с целой кипой листовок, бросил листовки в костер, а провокатора отхлестал перчаткой по щекам и велел выпороть. А потом, вечером, на него напала целая банда дезертиров. Так случилось, что помощь подоспела слишком поздно. Наташа рассказала в своем письме все очень подробно и вложила в конверт письмо от поручика Соковнина, товарища Ивана, и я как будто видела все своими глазами, не просто видела — чувствовала его боль, его ужас. Как же я могу жить после этого? Кататься на велосипеде, есть землянику, играть ноктюрны Шопена? — Она зло растерла кулачком слезы по щекам. — А теперь отпустите меня, Михаил Иванович.

— Никуда я вас не отпущу. Можете кричать, драться. Пока вы не успокоитесь, не отпущу.

Она хотела сказать что-то, губы ее дрожали, по щекам текли слезы. Граф не дал ей говорить, резким сильным движением прижал ее голову к груди, уткнулся носом в нагретую солнцем макушку и зашептал отчаянно быстро:

— Я не хочу, чтобы вы уподобились тем пьяным дезертирам, которые затоптали живого человека насмерть сапогами. Ваш поступок именно таков, вы убьете, погубите вашего отца, бабушку, вы затопчете их, они не просто погибнут, а с такой же болью, как этот бедный поручик, причем боль эта будет куда сильнее, потому что душа болит нестерпимей, чем тело. Я не говорю о себе, это совсем не важно, но все-таки учтите, вы убьете сразу троих. Я сопьюсь совсем, сойду с ума, если не будет больше шороха шин, звона вашего велосипедного звоночка. Я умру, если никогда больше не увижу, как вы сидите с книгой на веранде, не услышу, как вы играете на рояле. Я старый, никчемный, пустой человек, меня почти нет, но я никуда вас не отпущу, просто потому, что я люблю вас, Сонечка.

Плечи ее уже не вздрагивали. Она замерла, уткнувшись лицом в его грудь, и как будто даже перестала дышать. Они сидели молча на влажной от вечерней росы траве, и было слышно, как разрываются в сумеречном крике деревенские петухи, — как всплескивает рыба в речке Обещайке.

Граф тихонько поглаживал ее черные блестящие волосы, и собственная ладонь казалась ему тяжелой, грубой. Наконец Соня высвободилась из его рук, вскинула к нему лицо и тихо произнесла:

— У вас очень сильно сердце бьется, Михаил Иванович.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ


Щенка назвали все-таки не Варькой, а Фридой. Вася объяснил, что у соседей по старой квартире была немецкая овчарка с таким именем. Целые дни Варя проводила со щенком, и ее устраивала эта компания.

В гости к Васе Соколову никто никогда не приходил. Варе казалось, у него нет не только друзей, но и родственников. Она знала, что где-то на Войковской живут его мать и совсем старенькая бабушка. В новостройке пока не было телефона, вероятно, Вася звонил маме и бабушке с работы. Он почти ничего не рассказывал о своем детстве, о службе в армии, о том, что происходит у него на службе сейчас. Ему так нравилось превращать свою жизнь в нечто таинственное, закрытое, засекреченное, что получалось, у него просто нет ни прошлого, ни настоящего. Впрочем, у нее тоже не было. Иногда она ловила себя на том, что существует вне времени, и даже вне пространства, на десятом этаже белой, как снег, панельной новостройки, со снежным пустырем за голым окном. Пустырь сливался с белесым зимним небом, и она как будто парила в невесомости, в полупустой двухкомнатной квартире. Матрац на полу, кухонный стол, две табуретки, холодильник, кое-какая посуда в сушилке над кухонной мойкой.

Когда она спросила, почему он не покупает мебель, ну хотя бы кровать, он буркнул в ответ:

— Если покупать, то сразу хорошую. А на хорошую пока не хватит. Я и так выложился на квартиру.

Она, разумеется, не знала, что ему нравится спать с ней на матрасе, и голая комната напоминает ему пустую малюшинскую коммуналку.

Когда он возвращался, когда она слышала скрежет ключа в замочной скважине, у нее замирало сердце. Его руки, грубые, сильные, каждый раз как будто заново вытаскивали ее из ледяной смертельной воды.

Когда он наваливался на нее, ей слышался жуткий сухой шорох грязных льдин на Москве реке. Она прижималась к нему, согреваясь. Часто он делал ей больно, но она не замечала, потому что каждая клеточка ее тела отчетливо помнила смертельную боль, когда раздирает на куски ледяная вода, словно стая голодных пираний.

Он говорил ей много обидных, злых слов, но при этом глаза его глядели спокойно, пристально, в упор, и ей казалось, что думает он совсем не то, что говорит, просто у него склочная, мерзкая, неблагодарная работа, он очень устает. Он никогда не улыбался, и за его многозначительной серьезностью ей мерещились мужественные тайны, опасности, возможно даже подвиги. Ей было всего семнадцать лет, и никаких других мужчин, кроме него, она не знала. Маньяк Тенаян, разумеется, не в счет.

Однажды вечером она услышала возню у двери, взглянула на часы, подумала, что Вася сегодня вернулся раньше обычного, выскочила в прихожую. Фрида тоненько загавкала, закрутила хвостом. Дверь медленно открылась. Вместо Васи в квартиру вошли двое совершенно незнакомых мужчин, молодой и пожилой. Она вскрикнула, но скорее от неожиданности, чем от страха, потому что молодой улыбнулся и сказал:

— Привет, красавица.

— Здравствуйте, — Варя протянула и зажгла свет в прихожей.

Фрида радовалась гостям, прыгала и вертелась волчком. Она была еще слишком маленькой, чтобы отличать чужих от своих.

Молодой выглядел нормально. Высокий, крепкий, с круглым простоватым и вполне добродушным лицом, в дорогой канадской куртке, в новеньких черных джинсах. Пожилой напоминал пугало. Маленький, тощий, как скелет, совершенно лысый. Глазки у него были такие крошечные, а надбровные дуги так сильно выпирали, что казалось, это не лицо, а череп с пустыми черными глазницами.

— Кто такая? Как зовут? — спросил лысый.

— Варя. А вы кто?

— Сослуживцы твоего Васи.

— В армии вместе служили, — добавил молодой, помогая лысому снять дубленку, — меня зовут Петр Петрович. Можно просто Петя.

Лысый не представился. Варя обратила внимание, что дубленка у него совершенно новая и очень дорогая. А под ней шикарный костюм цвета кофе с молоком. Судя по тому, что светлые брюки не заляпаны грязью, гости прибыли на машине.

— Мы к Васе в отделение заехали, — объяснил молодой, — он сказал, освободится позже, дал нам ключи. Мы его подождем, не возражаешь?

— Проходите, пожалуйста. Чаю хотите?

— Угостишь — не откажемся, — кивнул Петя и снял куртку, — ну, куда проходить-то? Я гляжу, сесть некуда. Мебели никакой.

— Вот, на кухню. Садитесь.

Они уселись на табуретки, Варя включила электрический чайник, поставила на стол чашки, сахарницу, заглянула в холодильник. Там ничего, кроме четвертушки ржаного хлеба, засохшего куска сыра, банки сардин и пакета молока для Фриды, не было. Она все вытащила, принялась резать сыр и хлеб.

— Давно живешь с Васей? — спросил пожилой, вперившись в нее глазами-дырами.

— Полгода.

— Ну и как, не обижает?

— Нет.

— Сама-то учишься где? Или работаешь?

— Да в общем, пока нигде. Не учусь и не работаю.

— Чем же занимаешься?

— Вот, — она улыбнулась, — дома сижу. Васю жду. Хотите, я гренки с сыром сделаю. Все-таки вкуснее, ато хлеб совсем черствый, сыр сухой.

— Сделай, — кивнул Петя.

Варя поставила на плитку единственную сковородку, выложила на нее ломтики хлеба, прикрыла крышкой.

Пока она готовила, гости молчали, курили. Съев все гренки, выпив по два стакана чаю, поблагодарили. Варя курила редко, сигарет в доме не было, она взяла у гостей «Мальборо», опять включила чайник, уселась на подоконник.

— Ну, а как же ты познакомилась с Васей? — спросил лысый.

— Это долгая история, — смущенно произнесла Варя. Ей не хотелось врать, но и правду рассказывать тоже не хотелось.

— А, вот он нам сейчас сам и расскажет, — подмигнул Петя.

Действительно, щелкнул замок в прихожей. Варя хотела спрыгнуть с подоконника, но лысый помотал головой и прижал палец к губам, а Петя одним бесшумным прыжком улетел в угол, встал между стеной и дверью и тоже прижал палец к губам.

Варя кивнула и улыбнулась, решив, что друзья готовят для Васи приятный сюрприз. Но как только она увидела Васино лицо, улыбка растаяла.

— Бедно живешь, — проскрипел в тишине голос лысого, — жадничаешь.

Вася застыл в проеме. Варя заметила, что его рука легла на кобуру. Петя стоял позади и держал пистолет у его затылка.

— Зачем? — тихо спросил Вася.

— Чтобы знал, стукачок, сколько ты стоишь.

— Пныря, скажи своему быку, пусть уберет пушку. Я так не могу разговаривать.

— А почему ты думаешь, что мы пришли разговаривать? усмехнулся лысый, которого, оказывается, звали Пныря.

— Потому, что до сих пор нам это удавалось. Правда, через посредников, — произнес Вася каким-то высоким, чужим голосом.

— Слышь, мусор, ну-ка быстренько пушку свою на стол, — обратился к нему Петя, легонько стукнув дулом в затылок.

Вася расстегнул кобуру, достал пистолет, положил его перед лысым Пнырей.

— На пол, — скомандовал Петя.

— Как это?

— Ну, стульев-то нет, — объяснил Пныря и взял в руки пистолет, задумчиво поглядел на него, сунул в карман пиджака, — так что придется тебе, хозяин, посидеть на полу. Вот тут, в уголку, и присаживайся.

Казалось, о Варе вообще забыли. Вася даже не удостоил ее взглядом. Она замерла и почти не дышала. Только сердце грохотало, как колокол при пожаре.

Вася покорно опустился на корточки в углу, у мойки.

— Вот, хорошо, — кивнул Пныря, — так и сиди. И ты, Петюня, сядь, не маячь…

Петя опустился на табуретку, закурил.

— Можно мне? — хрипло спросил Вася.

— Угощайся, — Пныря кинул ему пачку и зажигалку, — своих нету, что ли? Жадный ты, Васька. Никогда не думал, что из тебя такой жмот вырастет. Смотри, какую лапушку себе завел, какую красавицу, а кормишь плохо, одеваешь еще хуже, из дома небось не выпускаешь, боишься, уведет кто-нибудь. Правильно боишься. Вот какие у нее глазищи, с ума сойти можно, — он повернулся к Варе и улыбнулся ей, ласково подмигнул, — ничего, девочка, дядя Пныря тебя в обиду не даст.

Варя почувствовала, как под старенькой фланелевой ковбойкой, между лопаток, щекотно течет струйка ледяного пота. Глаза-дыры разглядывали ее, ощупывали в полнейшей тишине. Вася сидел в углу на корточках и смотрел в пол.

— Ладно, девочка, ты пока выйди, — произнес наконец Пныря.

Соскользнув с подоконника, Варя убежала в комнату, тихонько прикрыла за собой дверь, забилась под одеяло с головой и заплакала. Она ничего не понимала, но чувствовала, что произошло нечто ужасное.

Впрочем, успокоилась она довольно быстро. Из кухни слышались приглушенные голоса, стены в новостройке были тонкие. До нее дошло, что лучше все-таки послушать и попытаться понять, в чем дело чем истерически рыдать в подушку.

— Спешить не надо, — донесся до нее голос Пныри, — время работает на меня. Пусть он живет и богатеет, собирает свою коллекцию, бережет ее и прячет от посторонних глаз. Ни одного волоска не должно упасть с его головы. Ты просто будешь наблюдать и, сообщать, как у него дела. Держать руку на пульсе. Самое лучшее, если устроишься к нему в охрану. Но это тоже не завтра. Мне надо, чтобы мой человек стал для него близким и заслужил его полное доверие.

— Но есть ведь у него охрана, и как же я, прямо с улицы? Нужны рекомендации… — возразил Вася все тем же чужим высоким голосом.

— Не обязательно сразу ты. Твоя Варя ведь неглупая девочка, и чистенькая, свеженькая, не какая-нибудь чмара корыстная, а настоящий розанчик. Сколько ей?

— Семнадцать.

— Вот. Самый сладкий возраст. Скажу тебе по секрету, перед такой лапушкой ни один нормальный мужик не устоит. А уж которому за пятьдесят, да при котором жена, толстая дура, сразу растечется киселем. Это я тебе гарантирую. А потом, когда все у них сладится, она тебя и порекомендует.

— А если она не согласится? — испуганно спросил Вася.

— Вот это уже твой проблемы. Ничего, как-нибудь уговоришь.

Вскоре гости собрались уходить, затопали в прихожей. Хлопнула дверь. Варя кинулась к матрасу, забилась под одеяло и услышала, как тихо, на цыпочках, подошел к ней Вася.

— Спишь? — спросил он, присаживаясь рядом и обнимая ее за плечи.

Она развернулась к нему лицом. Глаза его смотрели, как обычно, спокойно и внимательно.

— Варюша, тут такое дело, — начал он, — эти двое, которые приходили, они бандиты.

— Я поняла.

— Пныря — вор в законе. Когда мне было тринадцать, он подцепил меня на крючок. Так вышло. Я был сопливым пацаном. Теперь я от него завишу.

— Но ты ведь не бандит. Ты милиционер.

— Ладно, — поморщился Вася, — ты дурочкой-то не прикидывайся. На каждого милиционера есть свой бандит, и не один. Одно с другим связано так, что не разделишь. И суть не в этом. А в том, что сейчас они меня могут убить или сделать так, что меня посадят надолго. Не знаю, что хуже.

— Если убьют, хуже. Из тюрьмы возвращаются.

— Другие — да. Я вряд ли вернусь. Именно потому, что милиционер. В общем Варюша, все зависит от тебя. Понимаешь! Моя жизнь зависит от тебя, — он обнял ее еще крепче, прижал ее голову к груди и продолжал говорить хриплым шепотом, поглаживая по волосам, — нам с тобой надо будет на время расстаться. Ты познакомишься с одним человеком. Ты ведь хотела стать актрисой? Вот, ты как будто сыграешь роль, но не в кино, а в жизни.

— Какую роль?

— Ну, ты что, не понимаешь? — Он резко отстранил ее и посмотрел в глаза. — Ты станешь его любовницей, надолго и всерьез.

— Он бандит?

— Нет. Он нормальный человек, очень богатый, образованный.

— Сколько ему лет?

— Много. Пятьдесят три.

— Да он старик!

— Ну что ты, — Вася опять стал гладить ее по голове, — для мужчины это отличный возраст. Он спортом занимается, каждое утро пробегает пять километров, живет за городом, на свежем воздухе, в собственном доме.

— Женат?

— Да. Но жена старая, толстая, он ее не любит.

— А дети?

— Уже взрослые.

— Ты сам его видел?

— Нет. Только фотографии.

— Тебе эти бандиты дали?

— Да. Хочешь посмотреть?

— Нет, Вася. Не хочу.

— Почему?

— Потому, что я не собираюсь становиться любовницей старого чиновника. Пойди на улицу, возьми проститутку, заплати ей, и пусть она спит с этим чиновником. А я не могу, — голос ее дрожал, она высвободилась из его рук, отвернулась к стене, накрылась с головой одеялом и заплакала.

Он вышел из комнаты, шарахнув дверью. Она слышала, как он ходит по кухне, из угла в угол. До нее доносился запах табачного дыма. Прошло минут пятнадцать. Он вернулся в комнату, рывком сдернул одеяло, навалился на нее всем телом, стал целовать ей лицо, шею, ухо, повторяя с тяжелым придыханием:

— Варенька, девочка моя, помоги мне, я тебя люблю, я спас тебе жизнь, теперь ты меня спаси, ведь они уничтожат не только меня, но и тебя, и маму твою. Пойми, Варюша, нет у нас тобой выбора. Пныря не терпит возражений. Это он так решил, не я. Я бы ни за что, ни за что на свете…

Через пару дней они поехали на его «жигуленке» по шикарным, магазинам.

Варя была поражена, она не могла представить, как много у него денег. Он покупал ей одежду, косметику, сам долго и серьезно выбирал для нее духи.

— Вася, почему, когда я была с тобой, ты этого не делал? — тихо спросила она, когда они вернулись домой и выложили на матрац гору красивых фирменных пакетов.

— Потому, что я люблю тебя любую, мне все равно, как ты одета, — он нежно поцеловал ее в шею. Он вообще был удивительно нежен и внимателен, его как будто подменили.

Через неделю он отвез ее в подмосковный дом отдыха. Ей предстояло жить там целый месяц в отдельном номере и каждое утро, с семи до девяти, совершать оздоровительную пробежку по определенному маршруту.

— Что же дальше, Вася? Ну, познакомлюсь я с ним. И что? — спросила она, когда они выехали за кольцевую дорогу.

— Ты сначала познакомься, постарайся понравиться. На сегодня главная твоя задача — стать для него близким человеком и заслужить доверие.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ


В кардиологическом отделении бывшего закрытого военного госпиталя сутки стоили пятьдесят долларов, это без лечения, без процедур и медикаментов. Елена Петровна Бутейко оплатила лечение и пребывание там своего мужа вперед, на десять дней. Общая сумма, внесенная в кассу, составляла тысячу двести пятьдесят условных единиц.

Оперативник УВД капитан Косицкий добыл эти сведения с большим трудом. Сначала он решил пойти официальным путем, но вовремя остановился, огляделся, купил коробку конфет «Моцарт», три белые розы, заявился в бухгалтерию госпиталя, улыбнулся, сказал несколько приятных слов немолодой холеной кассирше и получил исчерпывающую информацию, мысленно благославляя дикую смесь коммерции, бюрократии и постсоветского пофигизма.

Лечащий врач по фамилии Перемышлев встретил его довольно хмуро, пригласил в ординаторскую для предварительного разговора.

— Он все время повторяет, что не выйдет отсюда, даже на похороны сына, — сообщил врач, — он боится, говорит, будто его хотят убить. Спит только со снотворным, причем дозы ему требуются большие. Жена была у меня, она уверяет, что там не может быть привыкания к снотворным препаратам, он их раньше не принимал. Но я-то вижу, там глубокое привыкание. Почти наркотическая зависимость. Я проверял, на учете в психодиспансере он не стоял, никаких нарушений с этой стороны никогда не отмечалось. Но верится с трудом.

— То есть вы хотите сказать, что психические отклонения появились у него еще до смерти сына? — уточнил капитан.

— Ничего я не хочу сказать, — покачал головой Перемышлев, — я знаю, что он перенес мелкоочаговый инфаркт миокарда. Вот это я знаю точно, а что там с его психикой, понять не могу. Со стороны сердца сейчас все нормально, состояние стабильное, но я должен его понаблюдать еще неделю, не меньше. Жена оплатила его пребывание на десять дней вперед, готова платить еще, очень просила не выписывать его до полного выздоровления. А у него, видите ли, психоз, бред, мания преследования. У нас своих психиатров нет, только психолог, и тот на договоре, раз в неделю приходит.

«Интересно, откуда у Елены Петровны Бутейко столько денег? — вдруг подумал Иван, — впрочем, она могла пустить в оборот все свои сбережения, лишь бы вылечили мужа, могла и в долги влезть. Мало ли?»

— По-хорошему, Бутейко надо перевозить в психиатрическую лечебницу, — продолжал врач, — но с другой стороны, он не опасный, не буйный.

— Так я не понял, он вменяем или нет?

— В принципе вы можете его допросить. Попробуйте. Насчет вменяемости ничего сказать не могу. Иногда он кажется вполне разумным человеком, реакции адекватные, речь связная. Впрочем, я кардиолог, а не психиатр.

Следователь Бородин предупреждал, что беседовать с отцом убитого будет непросто.

— Постарайся осторожно коснуться его прошлого, поговори о ювелирном деле, но не спугни его, не настаивай на продолжении разговора, если реакция окажется слишком бурной, — напутствовал капитана Илья Никитич, — главное, попытайся выяснить, почему он так резко сменил специальность, из ювелирного магазина ушел на обувную фабрику.

Не успел Иван переступить порог больничного «бокса», как раздался утробный громкий шепот:

— Стойте! Покажите руки!

Иван не сразу сообразил, кто это шепчет и откуда. Койка была пуста, одеяло скомкано. Больной сидел на полу, за тумбочкой, сжавшись в комок. Капитан сначала заметил какой-то бледный шар, потом из-за тумбочки показалась костлявая босая ступня.

«Действительно, совсем у мужика крыша съехала, — подумал Иван с жалостью, — еще бы, потерять единственного сына…»

— Вячеслав Иванович, это что за новости! — прикрикнул врач. — Давайте-ка быстро в постель, к вам из милиции пришли. Хватит, Бутейко, вылезайте.

В ответ послышался жестяной грохот. Маленький тощий старик с большой, совершенно лысой головой поднялся из-за тумбочки. В руках он держал никелированное больничное судно и прикрывался им, как щитом.

— Из милиции? — он подозрительно оглядел капитана. — А почему не в форме? Почему в джинсах?

— Вячеслав Иванович, поставьте судно на место, вымойте руки и наденьте тапки, — распорядился врач.

— Вы проверяли его документы? Вы обыскивали его? У него нет оружия? — не унимался больной. — Я же предупреждал вас, они сюда обязательно придут. Неужели вам не жаль своего труда? Вы столько возились со мной, вы спасли мне жизнь не для того, чтобы меня убили здесь, на ваших глазах.

Иван достал удостоверение и показал больному.

— Вячеслав Иванович, я капитан милиции моя фамилия Косицкий. Кто вас хочет убить?

Бутейко стрельнул на него глазами, ничего не ответил, положил судно на пол, ногой задвинул его под койку, прошлепал босиком к умывальнику, долго, тщательно мыл руки. В каждом его движении была заметна внутренняя паника. Он вжимал голову в плечи, смотрел на капитана с диким страхом, как будто ждал, что тот выхватит пистолет и начнет стрелять. Наконец он вытер руки, бросился к своей койке, забился в угол, накрыв колени одеялом.

— Ладно, я пойду. У меня обход через пять минут, — сказал врач.

— Нет! — заорал больной, — не уходите! Я буду говорить с ним только в вашем присутствии. Я впервые вижу этого человека и не доверяю ему.

— Хорошо, я пришлю кого-нибудь, сестру или фельдшера.

— Кроме вас, я никому здесь не верю. У сестер маленькая зарплата, их могут подкупить.

— У меня тоже маленькая зарплата, — проворчал врач и повернулся, чтобы уйти.

Больной с удивительным проворством соскочил с койки, преградил ему путь, встал на цыпочки, схватил за пуговицу халата и громко зашептал на ухо:

— Мне не нравится этот парень, обратите внимание, как он на меня смотрит. Убьет, точно убьет. Они охотятся за мной четырнадцать лет. Вы говорите, у меня бред, вы мне не верите, но вот ведь, пожалуйста, явился человек, чтобы меня убить.

— Успокойтесь, я вам верю, — тяжело вздохнул врач, — я специально пригласил сюда товарища из милиции, чтобы он разобрался, в чем дело, кто вас преследует и хочет убить. А вы, вместо того чтобы спасибо сказать, устраиваете спектакль.

— Так это вы его вызвали? — Бутейко сразу сник, вернулся на койку. — И документы у него проверили?

— Да, да, успокойтесь, расскажите товарищу капитану все, что рассказывали мне, — врач едва заметно усмехнулся, — извините, мне пора.

Иван пододвинул стул к койке. Бутейко смотрел на него, не моргая. Глаза у старика были красные, воспаленные.

— Я уже четырнадцать лет не сплю, — сообщил он свистящим шепотом.

— Почему? — также шепотом спросил капитан.

— Он приходит каждую ночь. Стоит мне задремать, и он является ко мне, пьяный, грязный, с мешком на голове. Я вижу его лицо. Знаете, какое лицо у человека, которого душат прозрачным полиэтиленовым пакетом?

«Отлично! — поздравил себя Иван. — У нас здесь что, еще один труп? У нас здесь „висяк“ четырнадцатилетней давности с пакетом на голове? Класс! Вот уж старик Бородин обрадуется, маминым пирожком меня угостит…»

— Кто он? — быстро спросил капитан.

— Покойник, — едва шевеля губами и тревожно оглядываясь по сторонам, ответил Бутейко.

— Его убили?

— Да.

— Кто?

— Павел.

— Фамилия?

— Чья?

— Ну, этого Павла.

На пороге палаты появилась молоденькая медсестра, постояла, посмотрела и ушла, вероятно, решив, что здесь без нее обойдутся.

— Как вы не понимаете? — больной укоризненно покачал головой. — У камней не бывает фамилий. У них есть все — история, судьба, кровь, живая человеческая кровь, которая течет рекой. Но фамилий у них не бывает — Павла снесла курица на Урале в 1829-м году, и судьбу его можно очень приблизительно проследить только до 1917-го года. Он исчез. Но такие, как он, никогда не исчезают совсем. Они всплывают из небытия, чтобы вновь лились реки крови.

«Нет, не видать мне пирожка с капустой, — усмехнулся про себя Иван, — ничего я здесь не нарою. Псих бредит, а я дурак, слушаю».

— Знаете, Вячеслав Иванович, чтобы не мучиться, лучше сразу все рассказать. Станет легче, — произнес он с самой задушевной интонацией, на какую был способен.

— Кому легче? — Бутейко печально покачал головой. — Ему не станет, он давно умер. Он умер, но не успокоится, пока мы живы.

— Как его звали? — осторожно спросил капитан.

— Кузя.

— Он что, кот?

— Если бы… Он человек. Пьяница, наркоман, но все-таки человек. Лелечка тоже говорила, как вы сейчас, мол, ты представь себе, что перед тобой животное, грязная скотина, которой пора на бойню, облезлый помоечный кот, который гадит у нас в подъезде, от него только вонь, и больше ничего. Я поверил ей. Я ей всегда верил, но она ошиблась. Он человек, и теперь является ко мне каждую ночь.

— Леля, это кто?

— А вы не знаете? — больной тяжело вздохнул.

— Нет, — искренне признался капитан.

— Ну и не надо. Раз не знаете, я не скажу.

— Вячеслав Иванович, как же я сумею разобраться, если вы не хотите говорить?

— А зачем? Для чего разбираться? Они убили Артема, теперь наша очередь. Не понимаю, почему сначала его, он был тогда ребенком, шестнадцать лет — это еще ребенок. Тем более его вообще не было в Москве в то время. Он ничего не знал и уже никогда не узнает.

— В убийстве вашего сына подозревается его приятель, бывший одноклассник, Анисимов Александр Яковлевич. Вы с ним знакомы?

— Я этого мальчика знаю с детства. Он не убийца. Он только орудие. Сначала они прислали его ко мне с перстнем. Они как будто издевались, предупреждали, хотели, чтобы мне стало по-настоящему страшно. Зачем, спрашивается? Мне было страшно все эти четырнадцать лет, но я никогда не думал, что первым станет Артем.

— Вы слышали, как Анисимов угрожал вашему сыну?

— Нет, — Бутейко печально покачал головой, — это было бы слишком прямолинейно, если бы он угрожал. Он пришел ко мне, а не к нему. Он принес перстень с изумрудом. Вещь красивая, но камень с трещиной, алмазы мутные.

— Вячеслав Иванович, вы много лет работали гравером в ювелирном магазине — осторожно начал Иван, — почему вы сменили специальность?

Вопреки ожиданиям, больной никак не отреагировал на этот вопрос, он тяжело вздохнул, стал теребить угол наволочки, сворачивать ткань жгутом, накручивать на палец, и казалось, так сосредоточился на этом занятии, что позабыл о капитане.

— Вячеслав Иванович, вы устали?

— Не знаю, — Бутейко равнодушно пожал плечами, — наверное, устал. Но разве это кому-нибудь интересно? Я готов годами носить одни брюки, зимой и летом, я с радостью буду лелеять единственную пару ботинок, самостоятельно менять набойки, сшивать порванные шнурки. Я очень люблю сладкий чай с черными гренками, поджаренными на подсолнечном масле, правда, кашу терпеть не могу, особенно перловку, и не потому, что эта крупа самая дешевая, просто невкусно. Однако и перловку я готов есть ежедневно. Но спать и видеть его во сне, с пакетом на голове, с открытым ртом, растопыренными жуткими глазами, я не могу.

— Подождите, Вячеслав Иванович, — осторожно, перебил его капитан, — вы сказали, что не спите четырнадцать лет. Значит, все это — пакет, труп, Павел — было четырнадцать лет назад?

— Да. В восемьдесят пятом. В июне. Стояла страшная жара. Мы проводили Артема в колхоз. Он закончил девятый. Их всем классом отправили в колхоз на картошку. А мы с Лелечкой собирались в Пярну, в отпуск. Я отрабатывал последний день перед отпуском. И тут он появился. Он пришел в магазин, долго крутился у прилавка. Он не был похож на человека, который может купить что-либо в ювелирном магазине. До закрытия оставалось десять минут, милиционер попросил его выйти. Он не возражал, не сказал ни слова. Когда он проходил мимо меня, я заметил, какое у него жалкое, потерянное лицо. А потом я увидел его на лавочке во дворе, напротив служебного входа. Он держал в зубах погасший окурок и смотрел в одну точку. Знаете, что заставило меня сесть рядом с ним? Жалость. Очень хорошее, чистое чувство. Я подумал, что он наводчик, его прислали к магазину бандиты. Такое уже случалось. Перед тем как грабить, они посылают «шестерку», покрутиться, посмотреть, кто последним выходит и закрывает дверь, в котором часу приезжают инкассаторы. Потом бедолагу-разведчика подставляют, сдают. Я, между прочим, всегда был хорошим, добрым человеком. Я многим помогал, даже с риском для себя. Но и, конечно, я не хотел, чтобы ограбили наш магазин. Я был не только добрым, но и честным.

Капитан заметил, что по щекам больного текут слезы, худые плечи мелко вздрагивают.

— Может, вам воды налить? — спросил Иван.

— Не надо… — всхлипнул старик, — не могу больше ни пить, ни есть. Вы поймите, я очень хороший человек, у меня четыре благодарности в трудовой книжке. Попросите Лелю, пусть она покажет, просто чтобы вы знали, какой я человек. Я всем помогал, причем бескорыстно. На обувной фабрике я целый месяц висел на Доске почета, и сын у меня известный журналист, — он уткнулся лицом в подушку, заплакал еще горше. Капитану ничего не оставалось, как позвать к нему медсестру.

* * *
Утром, за завтраком, Лидия Николаевна выразительно молчала, всем своим видом показывая, что не трогает сына, не мешает ему думать. Но все-таки не выдержала.

— Между прочим, я вчера встретила Варю Богданову. Просто удивительно, только недавно мы с тобой говорили о ней, вот, что называется, легка на помине. Я смотрю, идет по коридору.

— По какому коридору?

— По коридору Университета искусств. Она стала совсем взрослой, и такая красавица. Сразу узнала меня, спрашивала о тебе, просила передать привет.

— Очень интересно. Как она поживает?

— Она живет с человеком, который годится ей в отцы. Ему пятьдесят шесть, а ей всего лишь двадцать. Он крупный чиновник, очень состоятельный и влиятельный.

— Значит, Варя вышла замуж за пожилого состоятельного чиновника? — задумчиво спросил Илья Никитич. — Возможно, для нее это неплохой вариант.

— Илья, ты не понял. Она не замужем за этим человеком. Они просто живут вместе.

— А в институт она поступила?

— Илюша, я ведь только что сказала, что встретила ее в Университете искусств, ты же знаешь, меня туда каждый год приглашают читать курс лекций по художникам-символистам. Варя учится на втором курсе.

— Ну да, конечно. Но насколько я знаю, там обучение платное, и очень дорогое. Кто же платит за Варю?

— Ее сожитель. Фу, какое гадкое слово, — Лидия Николаевна поморщилась, как от кислого. — Но иначе не скажешь. Любовник звучит еще гаже. Впрочем, если он оплачивает обучение, значит, относится к девочке серьезно, любит ее и обязательно женится, как порядочный человек.

— А он порядочный человек?

— Говорят, да. Кстати, ты, возможно, слышал о нем. Мальцев Дмитрий Владимирович, заместитель министра финансов, довольно известная фигура. Мне сказали, он много делает для Университета, хлопочет в мэрии, в Министерстве культуры, нашел спонсоров в Германии и в Америке. Вообще, отзывы о нем самые положительные. Говорят, он неплохо образован.

— Кто говорит?

— Илья, что за ужасная манера — задавать вопрос, заранее зная, что ответ на него тебе совершенно не интересен? — нахмурилась Лидия Николаевна.

— Почему же? Мне очень интересно, от кого ты успела столько узнать о заместителе министра финансов господине Мальцеве.

— От библиотекаря университета Екатерины Борисовны.

— Он что, пользуется университетской библиотекой? — усмехнулся Илья Никитич.

— Ты зря смеешься, Илюша. Редко, но пользуется. Заместитель министра интересуется историей, точнее, историей обрусевшей французской знати, которую приютила Екатерина Вторая во время французской революции.

— Он что, пытается выяснить свое родословное древо? Хочет стать членом дворянского собрания? Это сейчас модно, объявлять себя потомственным князем или, на худой конец, графом.

— Да, Илюша, ты угадал, — улыбнулась Лидия Николаевна, — возможно, нашу Вареньку Богданову ждет большое будущее. Ей предстоит стать не просто женой богатого чиновника Мальцева, но графиней. Ее будущий муж попросил найти для него все, что есть о роде графов Порье.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ


Красавченко исчез, испарился, как будто был привидением. Лиза не сомневалась, что он появится в Москве, очень скоро, сразу, как только она вернется. И телефон, и адрес ему наверняка известны. Однако усилием воли она заставила себя успокоиться хотя бы на время. Если без конца думать, гадать, она ли на этих снимках, что надо шантажисту и как разумней поступить в такой ситуации, то можно просто свихнуться.

За день до отлета позвонил муж, уточнил номер рейса. И буквально через пять минут позвонил Юра, задал тот же вопрос.

— Мы же договорились, я приеду к тебе через два дня.

— Я устал ждать. Не бойся, я просто постою в сторонке. Я знаю, раньше, чем через неделю, ты не сумеешь ко мне выбраться, — сказал он печально, — я дни считаю, жить без тебя не могу.

— Прости меня. Но лучше не надо приезжать в аэропорт. Мы ведь уже обсуждали это.

— Я тебя чем-то обидел?

— Да Бог с тобой, Юраша. Просто устала.

— Ты всегда говоришь, что устала, когда не хочешь меня видеть.

«Ну вот, — обреченно подумала Лиза, — мы опять выясняем отношения».

— Скажи мне что-нибудь хорошее, — попросил он.

— Я соскучилась, — произнесла она равнодушно. Хотя это было правдой. Она действительно скучала по нему.

— Лизонька, что с тобой? У тебя здесь какие-то неприятности?

— Да.

— Ну, хотя бы в двух словах объясни, что случилось?

— Меня шантажируют, — она почувствовала, что сейчас заплачет.

Это связано с нами?

— Я не могу по телефону. Я только прощу тебя, не приезжай в аэропорт.

— Если шантаж связан с нами, то все просто. Ты наконец примешь решение, тебе не надо будет больше ничего скрывать.

«Господи, опять он о том же. У него никогда не было нормальной семьи, и он не знает, что это такое — разрушить то, что создавалось годами».

— Юраша, мы не будем обсуждать это по телефону. Вспомни, сколько стоит минута разговора с Монреалем.

— Не волнуйся, я не разорюсь. А обсуждать нам нечего. Мы уже сто раз об этом говорили. Ты знаешь, я хочу только одного, чтобы ты жила со мной. С детьми, без детей, не важно. В конце концов, Витя совершенно взрослый человек, у него своя жизнь. А Надюшу мы возьмем к себе. Она не младенец, поймет.

«В том-то все и дело, что тебе не важно, жить с детьми или без них. Дети ведь не твои…»

— Я это говорю не к тому, чтобы давить на тебя, торопить. Ты знаешь, я буду ждать сколько угодно и готов к любому твоему решению. Просто я вижу, как тебе тяжело.

«Если бы ты не был таким хорошим, мне было бы значительно легче».

— Юраша, я обещаю, через два дня после моего возвращения мы увидимся. Я приеду к тебе, как всегда, сразу после ночного эфира.

«Совру что-нибудь, и все будет окей. Главное, врать достоверней, и при этом честно глядеть в глаза Мише и детям».

Надо сказать, что это предстоящее вранье пугало ее значительно больше, чем пластмассовый дохлый Красавченко со всем его открыточным шантажом. Положив трубку, она несколько минут стояла, тупо глядя на башни собора Святой Екатерины. Ей вдруг пришло в голову, что вся эта история с Красавченко не так уж и серьезна. Ничего смертельного. Дерьмо воняет, но можно заткнуть нос. Грязь пачкает, однако для борьбы с ней существуют всякие гигиенические средства. Но главное, никому ведь от этого не больно. Противно до тошноты, однако не больно. Можно просчитать, перехитрить, прокрутить умную комбинацию. А вот в сфере реальных чувств надо делать реальный выбор, резать по живому. Никого не перехитришь, ничего не просчитаешь.

Лиза достала чемодан, стала складывать вещи, подумала, что слишком мало купила подарков детям и мужу. А Юре вообще ничего. Времени на магазины уже не будет, придется покупать все при пересадке во Франкфуртском аэропорту, в два паза дороже. Между прочим, себе вообще никакого подарочка не сделала. А зря. Себя надо любить и уважать, баловать иногда всякими бесполезными приятными сюрпризами.

На полке, где лежало ее нижнее белье, она обнаружила один из поляроидных снимков, тех, что были сделаны в порноквартале.

— Сюрприз, — пробормотала она весело, — Елизавета Беляева на фоне представителей сексуальных меньшинств. И, разумеется, открыточку сунули не куда-нибудь, а именно в нижнее белье. Так пикантней.

Спокойно вглядевшись, она заметила, что на лице ее не просто испуг, а брезгливая паника. Такое лицо бывает у человека, случайно наступившего босой ногой в навозную кучу. Какое, к черту, возбуждение? Пластмассовые куклы красавченки, при всем их коварстве, не могут просчитывать самых обычных человеческих реакций. Они понимают, что такое страх, однако не имеют представления о брезгливости. Любой нормальный человек тут же заметит подвох. Телеведущая Беляева не испытывает в порноквартале ни восторга, ни плотоядного возбуждения.

Впрочем, так ли это важно, кто что заметит и подумает? Если снимки будут обнародованы, каждый увидит в них то, что пожелает увидеть.

«Ну ладно, порноквартал — это не так страшно. А остальное?»

Об остальном она запретила себе думать до возвращения в Москву. Оставшийся день пролетел незаметно. Заключительное заседание, торжественное закрытие конференции, банкет.

Она постоянно ловила себя на том, что тревожно озирается, косится в сторону, как испуганная лошадь. Это заметила и американка Керри.

— По-моему, ваш Красафченкофф исчез, — сообщила она, усаживаясь рядом с Лизой на торжественном банкете в гостиничном ресторане, — я это вижу по вашему лицу. Вы стали спокойней и уверенней. Я должна извиниться.

— За что, Керри?

— Я ляпнула глупость, спросила, нет ли у вас с ним романа. Простите, Лиза. Я понимаю, насколько вам неприятно было услышать этот вопрос.

— Ерунда, Керри. Давайте вообще забудем о нем. Вы правы, его здесь уже нет, и хватит о нем говорить, слишком много чести. Удивительно вкусный лосось.

— Да, они здесь как-то особенно его готовят, запекают на углях. Ресторан покупает живую рыбу. Мы с вами многое потеряли, ни разу не позволили себе поужинать в этом ресторане.

Утром, перед отлетом, Лизе пришлось оплатить счет за пользование платным баром. Бутылка белого рейнского вина стоила тридцать долларов, и еще раз она помянула про себя Красавченко добрым словом.

До Франкфурта летели многие участники конференции. Рядом с Лизой в самолете сидел норвежский профессор Хансен. Эта компания ее вполне устраивала. Старик немного поболтал, пошутил и наконец стал уютно похрапывать.

«Все хорошо, — думала Лиза, — я возвращаюсь домой. Ничего страшного не произошло, ничего в моей жизни не изменилось. Остались все те же проблемы, однако я уже успела к ним привыкнуть».

Во Франкфуртском аэропорту пришлось провести четыре с половиной часа в ожидании московского рейса. Вначале это было забавно. В международном перевалочном пункте скопилась такая разнообразная яркая публика, что не меньше часа можно было убить, просто наблюдая транзитную толпу. Арабские семьи с толстым папашей во главе, с целым выводком большеглазых детишек и занавешенных до бровей жен разных возрастов. Старшая жена, средняя, младшая. И у каждой — грубый макияж на лице, что выглядит довольно странно при такой нарочитой скромности наряда. Хасиды с длинными завитыми пейсами, в круглых шляпах, в черных костюмах. Индейцы с вишневыми лицами, в пестрых войлочных куртках, в сапогах со шпорами, и рядом индусы, запеленутые в длинные яркие ткани. Мужчины в тяжелых чалмах, женщины в свободных блестящих накидках на головах, с серьгами в ноздрях, с красными и синими пятнышками между бровями.

В этой международной пестроте резко выделялась группа северо-корейских товарищей, полдюжины одинаковых маленьких мужчин в одинаковых серых костюмах. Они дисциплинированно семенили по залу ожидания, как отощавшие серые гусята, сквозь толпу сытых петухов и павлинов.

Лиза нашла маленькое уютное кафе, выпила чашку кофе, съела горячий бутерброд с сыром, потом не спеша обошла сувенирные лавки, купила для Юры зажигалку «Зиппо», такую, каких нет в Москве, сделанную по образцу самых первых «зипповских» зажигалок, с фигуркой девушки в развевающемся на ветру платье. Долго выбирала в ирландском магазине свитера ручной вязки для мужа и детей, и когда наконец выбрала, услышала рядов вкрадчивый знакомый голос.

— Лиза, вы знаете, здесь все значительно дороже. Транзитный аэропорт, деться некуда, люди слоняются по магазинам, и эти сволочи взвинчивают цены до неприличия.

Она не вздрогнула, не испугалась. Она знала, Красавченко непременно возникнет опять, и была даже рада, что он возник здесь, а не в Шереметьево-2.

— Давно не виделись, — усмехнулась она, взглянув ему прямо в мертвые глаза.

— Действительно, давно. Я успел соскучиться. Но ничего, у меня есть утешение. Я могу хоть каждый день любоваться вами на видеопленке. Между прочим, изумительное зрелище.

Лиза заставила себя не реагировать. Привидение. Дурно пахнущий сгусток воздуха. Пустое место. Она расплатилась, взяла пакет, вышла из магазина.

— Эротическое кино много потеряло в вашем лице. Из вас получилась бы настоящая секс-бомба. Грудь, пожалуй, стоило бы немного увеличить, ну и вообще, добавить пару киллограмчиков, для округлости форм. Но это уже детали. Главное — темперамент, страсть, — не унимался Красавченко и даже попытался взять ее под руку.

У круглой стойки бара в центре зала Лиза заметила двух немецких полицейских. Они сидели на высоких табуретках и пили колу.

— Давайте выпьем и поговорим, — внезапно предложила она с любезной улыбкой. — Пойдемте, я угощаю, — и, не оборачиваясь, решительно направилась к открытому круглому бару.

Полицейские тем временем спрыгнули с табуреток, постояли еще минуту и разошлись в разные стороны. Один, пожилой, пузатый, не спеша пошел прямо на Лизу. Когда между ними осталось не больше метра, она уже открыла рот, чтобы произнести: «Простите, офицер, этот человек преследует меня, оскорбляет непристойными предложениями и сексуальными домогательствами». Но тут же спиной, всей кожей почувствовала, что Красавченко уже нет рядом. Он успел вовремя испариться, как и положено привидению.

— Вы что-то хотели спросить, леди? — дружелюбно улыбнулся полицейский.

— Нет… извините… — Она поняла, что стоит, преграждая дорогу полицейскому, с открытым ртом, и, опустив голову, быстро отошла в сторону, к залу отдыха, нашла свободное кресло, села, вытянула ноги, закрыла глаза.

«Ну, и чего бы ты этим добилась? Конечно, здесь к подобным заявлениям относятся куда серьезней, чем у нас, но транзитный аэропорт, толпы людей. Кому охота возиться со случайными иностранцами?»

До посадки оставалось еще два часа. Лиза не заметила, как задремала в удобном кресле, и проснулась оттого, что кто-то тронул ее за плечо.

— Лиза, пора. Вы опоздаете на самолет. Рейс объявляют уже во второй раз.

«Может, мне его просто убить?» — додумала она, не открывая глаз.

— Глупо. Честное слово, глупо, — произнес Красавченко, усаживаясь рядом, — ну чего бы вы этим добились?

Она открыла глаза и резко встала. Пакет со свитерами упал с колен. Красавченко поднял его и подал ей.

— Вы думаете, меня бы задержал этот толстяк-полицейский? Небось хотели пожаловаться на сексуальные домогательства? Не спорю, здесь, как и в Америке, к этим вещам относятся значительно серьезней, чем на нашей дикой родине. Но ничего, кроме сочувствия, вы бы от толстого немца не получили. Пойдемте, я провожу вас к выходу на посадку. По дороге побеседуем.

— Идите вон, Красавченко, — поморщилась Лиза, — я устала от вас.

— Придется потерпеть. Я ведь сейчас для вас стараюсь. Было бы значительно неприятней, если бы я омрачил вашу встречу с мужем в Шереметьево-2. Там у вас и без меня может возникнуть щекотливая ситуация, — он весело подмигнул, — я всегда говорил, что совершенно честных женщин не бывает. Женщина, как художественный перевод. Если она хороша, то не верна, а если безобразна, то никого не интересует ее верность. Видите, как я стараюсь быть интеллигентным человеком? Я ведь понимаю, вам трудно общаться с пошляком. Вы такая утонченная, такая образованная. Тем более странно, когда начинаете хамить. Ну, что вы на меня так смотрите? Опять хотите послать вон? Неужели до сих пор не поняли, что лучше все-таки выслушать мои условия?

— Хорошо, я вас слушаю.

— Спасибо, — он криво усмехнулся, — то есть это вы должны сказать мне спасибо, потому что условия мои не так уж тяжелы для вас. Мне нужен всего лишь эфир. Я хочу, чтобы вы пригласили меня к себе в передачу. Мы с вами просто побеседуем в эфире.

— Ничего не выйдет. Не я планирую эфир, не я решаю, кого приглашать. Есть начальство, есть редактор программы.

— Я знаю, — кивнул Красавченко, — однако от вас многое зависит. Если вы предложите, вам не откажут.

— Хорошо. Допустим. О чем вы собираетесь беседовать?

— Ну вот, мы с вами легко нашли общий язык. Мы ведь два профессионала. У меня достаточно богатая и интересная биография. Афганистан, Чечня. Я знаю множество занимательных историй о работе спецслужб.

— У меня не клуб «Белый попугай». Занимательные истории рассказывают в других передачах. К тому же о работе спецслужб сейчас написано столько, что вряд ли кого-то можно заинтересовать и удивить.

— Я знаю то, о чем еще не писали и не говорили. Не волнуйтесь, я сумею предложить темы, которые понравятся вашему руководству. И не надо мне голову морочить. Я отлично знаю, что вы имеете возможность приглашать своих людей. В передаче есть определенный процент платных героев. Если у вас за столом сидит бизнесмен и рассказывает, чем его товар лучше всех остальных, то это косвенная реклама, и у вас с приглашенным совершенно четкая договоренность. Деньги, бартер — это уже детали.

— Тем не менее существует очень жесткий отбор, иначе передача потеряет лицо и упадет рейтинг. Кто бы ни сидел за столом, какие бы деньги ни платил, тема разговора должна быть интересна телезрителям.

— Вот об этом можете не беспокоиться Им будет интересно то, что я расскажу. Мы с вами станем обсуждать самые серьезные проблемы, самые горячие и животрепещущие.

— Например? — быстро спросила Лиза.

— Вербовка агентуры в Чечне. Технология похищения людей.

— А вы имеете к этому отношение?

— Я об этом много знаю.

— Откуда?

— Лиза, не спешите. Мы еще не в эфире.

— Все эти вопросы я услышу от своего начальства, как только предложу вашу кандидатуру на эфир. Кроме того, мне необходимо знать вашу должность, звание, если оно у вас есть, краткую биографию, причем все эти сведения должны быть реальными. Они будут проверяться. Сами понимаете, эфир, тем более моя передача — не проходной двор.

— Нет проблем, — улыбнулся он, — однако всему свое время. Мы еще будем иметь возможность поговорить, обсудить подробности.

— Вы можете сформулировать свою задачу?

— Я уже сформулировал. Мне нужно выйти в эфир, причем именно в вашей передаче потому что она самая рейтинговая и ее смотрят все.

— Вы хотите придать гласности засекреченную информацию?

— Нет. Я хочу передать привет одному человеку.

— Перестаньте, Красавченко. Мы с вами не в игрушки играем. Эфир — это серьезно, тем более мой эфир. Чтобы заявить о вас руководству, я должна придумать какую-то солидную формулировку. Пока я слышу от вас только общие слова. Как я объясню, почему приглашаю именно вас? О работе спецслужб и о похищении людей я сама могу многое рассказать, как любой человек, который читает газеты и смотрит телевизор.

— Вы можете рассказать о проблемах. Однако о методах, о технологии, вы ничего не знаете, — проговорил он быстро, возбужденно, и она почувствовала, что все-таки удалось задеть его за живое.

— Хорошо. Приведите хотя бы один пример. Расскажите мне то, чего я не знаю.

— Методика индивидуального и массового зомбирования, использование гипноза и наркотиков при вербовке. Технология наркодопроса.

— Так, стоп. Пожалуйста, о последнем подробнее.

— Почему именно о последнем?

— Потому, что про зомбирование и вербовку я без вас знаю.

— Вот и отлично. Про наркодопрос мы с вами и поговорим в эфире. Все, Лиза. До встречи в Москве. Вы даже не представляете себе, как я рад, что мы нашли наконец общий язык. Я позвоню вам.

Он опять растворился в толпе.

В самолете рядом с ней уселся молодой человек из Фонда культуры. Он болтал без умолку. Лиза машинально кивала.

«Наркодопрос. А ведь я помню какие-то странные вопросы. Очень смутно помню. Что-то о дачном участке в Батурине… Ну да, мне не случайно потом приснилось, как мы с Юрой ездили хоронить Лоту. Был очень отчетливый, конкретный сон. Ну и что? При чем здесь наркодопрос? Зачем Красавченко понадобилось выяснять, где я похоронила свою собаку? Или, может, его интересовало другое? С кем я туда ездила? Бред какой-то. А может, он просто сумасшедший?»

Когда стали разносить напитки, молодой человек возбужденно зашептал ей на ухо:

— Я знаю, вы не пьете. Не могли бы попросить для меня пару маленьких бутылочек виски?

— Да, конечно.

— Скажите, чтобы не отвинчивали пробки.

— Извините, мэм, у нас не принято раздавать спиртное на вынос, — громко и надменно ответила на ее просьбу стюардесса.

Двумя днями позже в одной московской газетенке появилась заметка в несколько строк о том, что популярная телеведущая Елизавета Беляева в самолете немецкой авиакомпании «Люфтганза» попыталась под шумок прихватить пару бесплатных бутылочек виски, но была поймана с поличным бдительной немецкойстюардессой. Из этого знаменательного события был сделан довольно глубокий вывод о том, что халява — неистребимая национальная черта нашего русского характера, и до каких же пор мы будем позориться перед честной заграницей?

Внизу стояла подпись: «Фердинанд Правдин». Лиза понятия не имела, что это один из журналистских псевдонимов бойкого молодого человека, и заметки не видела, однако ей все подробно пересказали доброжелательные коллеги.

* * *
После посещения больницы капитан Косицкий встречался со следователем, доложил о результатах беседы с отцом убитого. Сам Иван считал эти результаты почти нулевыми. Ничего, кроме бреда. Однако Илья Никитич Бородин выслушал его очень внимательно и просто извел вопросами, заставляя вспоминать каждую деталь разговора. Его интересовало все. Несчастный алкаш по имени Кузя, который четырнадцать лет назад крутился у ювелирного магазина, а теперь каждую ночь посещает передовика обувного производства Бутейко В.И. с полиэтиленовым мешком на голове, Леля, которая оказалась всего-навсего Еленой Петровной Бутейко, и даже курица, которая снесла какого-то Павла на Урале в 1829 году. Более того, ради этой курицы он заставил капитана Косицкого ни свет ни заря тащиться в Горный институт, на кафедру минералогии за консультацией.

— Павел — это драгоценный камень, — напутствовал Ивана следователь, — скорее всего, крупный алмаз. Первые российские алмазы нашли на Урале как раз в конце двадцатых годов прошлого века. Что касается курицы, то это может быть легендой, знаменитые драгоценные камни, как правило, обрастают легендами, так что не бойся, минералоги не поднимут тебя на смех, если ты их спросишь про курицу.

На смех его и правда не подняли, совсем наоборот.

— Неужели вам удалось выйти на след «Павла»? Это удивительный кристалл, редчайшей чистоты, — пожилой профессор минералогии Федор Антонович Удальцов был так возбужден, что не мог усидеть на месте, стал бегать из угла в угол по маленькому, прокуренному кабинету, — он числится пропавшим без вести с 1917-го. Но практически его никто не видел с 1880-го, с тех пор, как известный московский ювелир Ле Вийон по заказу владелицы камня графини Ольги Карловны Порье огранил его и изготовил брошь поразительной красоты. Вот, смотрите, — Удальцов достал увесистый том какой-то специальной энциклопедии и раскрыл на одной из цветных вклеек, — здесь фотографии плохие, черно-белые, они делались в 1880-м, а вот рисунки; Вид сверху, вид сбоку, подробные характеристики кристалла. Ювелир запечатлел камень до и после огранки, а вот — готовое изделие, брошь в форме цветка орхидеи.

— А как насчет курицы? — поинтересовался капитан.

— Этот факт тоже зафиксирован документально. Здесь, в энциклопедии, об этом не так подробно. Но вот я вам сейчас покажу, — Федор Антонович полез на верхнюю полку, достал тоненькую потрепанную книжицу в мягком переплете, — это дневники минералога Шмидта. Он подробно описал историю открытия первого русского алмазного прииска на Урале. Самый первый алмаз нашел четырнадцатилетний крестьянский мальчик Павел Попов, работавший на Крестовоздвиженском золотом прииске. Это произошло в 1829-м и подробно описано не только Шмидтом, но и известным австрийским ученым Гумбольдтом, который как раз тогда путешествовал по Сибири и Уралу. А вот историю с курицей можно найти только у Шмидта. Дело в том, что домашняя птица с удовольствием склевывает камни, даже крупные. Детская сказка про курочку, которая снесла яичко не простое, а золотое, имеет вполне реальную основу. Если это произошло неподалеку от прииска, то птичка могла снести и золотой слиток, и алмаз. А вообще, лучший в Москве специалист по историческим драгоценным минералам Мальцев Павел Владимирович. Он работал в нашем институте, правда давно, потом читал лекции на геофаке в университете, потом преподавал где-то за границей, то ли в Дании, то ли в Голландии, но, по-моему, он вернулся. На — I сколько мне известно, сейчас он преподает в каком-то частном учебном заведении в Москве.

Капитан на всякий случай записал в блокнот имя и телефон специалиста, хотя, на его взгляд, профессор Удальцов знал достаточно, чтобы утолить любопытство Бородина. Тем более к убийству Бутейко, которым в данный момент они занимались, эта романтическая история с алмазом в курином лукошке имела весьма косвенное отношение.

— Так вот, — вдохновенно продолжал Федор Антонович, — интересно, что этот кристалл был снесен не какой-нибудь курицей, а той, что принадлежала семье крестьян Поповых, то есть алмаз как бы появился на свет на птичьем дворе первооткрывателя российских алмазов Павлика Попова, в награду, что ли. Некоторое время Павлик носил камень в мешочке на груди, но в результате несчастного случая попал в дом графов Порье, там ему оказали помощь и забрали у него камень.

— И что дальше? — пробормотал капитан. Вопрос этот был обращен скорее к самому себе, чем к профессору, но тот принял его на свой счет и продолжил рассказывать про алмаз.

— Дальше графиня Порье назвала кристалл в честь мальчика, «Павлом», и присоединила его к своей знаменитой коллекции драгоценных минералов. Он был лучшим, самым крупным, а главное, самым чистым, без единого изъяна, фантастической прозрачности. Показатели очень высокие, почти невозможные.

— А сколько он может стоить? — поинтересовался Иван.

— Цена для таких кристаллов — понятие весьма условное, приблизительное. А если учесть уникальную историю, художественную ценность работы, имя Ле Вийона… Невозможно определить денежный эквивалент. Думаю, на международном аукционе изначальная цена броши с «Павлом» была бы не менее пятисот тысяч долларов. Впрочем, если бы торг начался с миллиона, все равно нашлись бы желающие.

Капитан тихо присвистнул и внимательней разглядел картинку в энциклопедии. Действительно, очень красиво. Такие ювелирные украшения он видел только в Алмазном фонде, под бронированным стеклом, на черном бархате.

— Неужели кто-нибудь когда-нибудь это носил?

— Нет. Графиня Порье заказала брошь, когда была глубокой старухой, и завещала ее своему правнуку, графу Михаилу Ивановичу Порье. Граф был личностью ничем не примечательной, ни в какие справочники и энциклопедии не вошел. Могу вам сказать одно: вероятней всего, брошь он не продавал и никому не дарил, иначе хоть что-то стало бы известно, хоть какая-то информация просочилась бы. Слишком заметный камень, а мир ювелиров и коллекционеров достаточно тесен.

— Скажите, а если бы сейчас кто-то нашел брошь с «Павлом», он мог бы продать ее?

— Смотря кто найдет и как попытается продать. Впрочем, сейчас это, наверное, возможно. А вот в советские времена было практически исключено. Вообще, молодой человек, должен вам сказать, что с такими вещами шутки плохи. Их чаще воруют, чем покупают, ради них идут на многие подлости и гадости, лгут, предают, убивают. Желание обладать такой вещью может свести с ума. Так что если вы расследуете убийство, то брошь с «Павлом» могла бы стать реальным мотивом. Ищите брошь, и вы непременно наткнетесь на убийцу.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ


Соня Батурина вела дневник, и особенно много страниц пришлось на лето 1917 года, последнее русское лето, тихое, мягкое, с шелковым бледным небом, крупной, почему-то особенно сладкой и обильной земляникой и такими громадными яркими звездами по ночам, каких в небе над средней полосой России никогда не бывало.

Ирина Тихоновна еще в мае отправилась в Минеральные Воды по настоянию отца. Тихон Тихонович решил наконец серьезно заняться здоровьем единственной дочери. Он поверил профессору медицины, который сказал, что если не сменить обстановку и не провести курс специального лечения, то дело будет совсем худо, за последствия он не отвечает.

Она не хотела ехать, и все-таки решилась, не столько из-за уговоров, сколько из-за инстинктивного страха за свою жизнь. Ей действительно становилось все хуже.

"Мне совершенно не важно, что будет с нами дальше, — писала Соня Батурина на рассвете 3-го июня, — я так счастлива сейчас, что спокойно умерла бы завтра, потому что знаю, ничего лучшего у меня не будет в жизни.

Я могу прожить потом очень долго, стать старухой в пенсне, с вязаньем на коленях, и за многие годы многое случится со мной, хорошего и плохого. Но я знаю, что каждый миг буду вспоминать этот день, тихий, безветренный, немного зябкий, с пасмурным рассветом, ленивым дождиком к полудню и ясными нежными сумерками, эту странную ночь с ледяными ослепительными звездами, которые как будто хотят на голову свалиться и сжечь своим холодным огнем. Каждая как шаровая молния.

Папа, кажется, все понял, но пока молчит, напряженно и растерянно. Они с Михаилом Ивановичем все также играют в шахматы, но если папа проигрывает, у него такое лицо, как будто между ними не шахматная партия, а настоящий поединок, дуэль, но не на пистолетах, конечно, а на шпагах. Я, когда прохожу мимо них, даже слышу призрачный звон этой дуэли. Или просто воздух звенит от первых комаров?"

Константин Иванович действительно понял, что у графа Порье с его дочерью роман. Сначала он заметил, что граф перестал пить и как-то удивительно помолодел, подтянулся. Потом обратил внимание, какие странные у Сони глаза, и даже испугался, не стала ли она, как некоторые глупые барышни, закапывать потихоньку валериановые капли для блеска?

— Ты учти, это вредно. Слизистая оболочка пересыхает и раздражается, может пострадать роговица.

— Ты о чем, папочка? — удивленно спросила Соня.

— У тебя слишком ярко глаза блестят, а это, как известно, бывает, если закапывать валерианку. — Да Бог с тобой, папочка, — засмеялась Соня, — какая валерианка? Просто я отлично выспалась и все время на свежем воздухе.

— Что выспалась — не верю, — покачал головой Константин Иванович, — по-моему, ты в последнее время вообще не спишь. Меня не обманешь. Слишком бледненькая, осунулась, похудела, и под глазами тени.

Соня и правда почти не спала ночами. Дождавшись полуночи, она тихонько вылезала в окошко, мягко прыгала в росистую траву, крадучись, почти не дыша, пробегала сад и уже на велосипеде неслась в дубовую рощу, через которую проходила условная граница между Батуриным и Болякиным. На краю рощи, во флигеле, ждал ее Михаил Иванович.

Возвращалась она со вторыми петухами. Однажды бабушка застала ее в пять часов утра, одетую, в гостиной у буфета.

Соня жадно пила лимонад, оставшийся с вечера.

Подол платья был совершенно мокрым от росы, щеки пылали, волосы растрепались. Но Елена Михайловна была слишком стара и занята собственной бессонницей, чтобы заметить это. Она легко поверила, будто внучка так увлеклась рассказами Леонида Андреева, что заснула в кресле, а теперь проснулась и захотела пить.

— Андреев тяжелый писатель, — проворчала бабушка, — лучше почитала бы Чехова Антона Павловича. Он не так моден, но рассказы у него куда живей и здоровей, — она сдержанно зевнула и прошаркала назад, к себе в комнату.

Константин Иванович стал обращать внимание, что слишком участились Сонины велосипедные прогулки к речке Обещайке и слишком долго пропадала она где-то на песчаном берегу. Там же писал свои бесконечные пейзажи граф. Он писал каждый день, однако все не мог закончить ни одной картины. Скреб холст, начинал сначала.

"Я чувствую, назревает серьезный разговор между папой и Мишей. Они так ожесточенно сражаются на шахматной доске, будто от этого зависит что-то страшно важное. Миша так и не рассказал папе, что я собиралась бежать на фронт, записку мою сжег. И напрасно. Папа был бы ему благодарен, и возможно… Нет, ничего не возможно. Они не договорятся. Папа хоть и знает, какова семейная жизнь в Боляки не, однако граф Порье для него женатый человек, и этим все сказано.

Вчера пришло письмо от Оли Суздальцевой. Ужасная история с нашей бывшей одноклассницей, Надей Николаевой. Я хорошо ее помню. Тихая, добрая, некрасивая девочка. Оказывается, она страстно влюбилась в известного поэта-символиста и стреляла в него в упор на поэтическом вечере, но, к счастью, пистолет дал осечку, ее схватили, теперь она в лечебнице для душевно больных. А сегодня Миша показал мне стихи Бальмонта, которых я прежде не читала, но лучше бы их никогда не читать:

О мерзость мерзостей! Распад, зловонье гноя,
Нарыв уже набух и, пухлый, ждет ножа.
Тесней, товарищи, сплотимтесь все для боя…
И так далее. Сам он мерзость, вместе со своими товарищами. Миша говорит, что символизм ведет к хаосу, к распаду. Модно быть морфинистом и ни во что не верить. Модно ненавидеть Россию, проклинать царскую семью, в разбойнике видеть страдальца, загадочную угнетенную душу, а обычного городового объявлять палачом, убийцей. Модно все видеть наоборот, считать смерть прекрасней жизни, презирать все нормальное, здоровое, нравственное. Господи, прости нас обоих, нам ли рассуждать о нравственности? Я живу с чужим мужем, лгу папе и бабушке, не могу пойти к исповеди, потому что знаю, что услышу от священника. Но я так сильно, так невозможно люблю, что все другое для меня уже не важно. Объяснение с папой, возвращение И.Т. с Кавказа — все это завтра, но только не сейчас.

Миша принялся за мой портрет. Получается у него скверно, он не умеет рисовать людей, только пейзажи, сценки и карикатуры. Ну да ладно, как бы ни написал меня, не обижусь. Зачем-то приколол мне к блузке огромную, довольно нелепую брошь, сказал, что это очень дорогая вещь, доставшаяся ему по наследству от прабабушки, и вот с этим холодным тяжелым цветком у горла он пишет меня в роще, причем мертвая, сверкающая орхидея выходит у него значительно лучше, чем я".

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ


Капитан Косицкий очень удивился, когда получил сообщение на пейджер, что его звонка ждет Бутейко В.И. Далее следовал домашний номер.

Трубку сняли моментально.

— Я не могу сейчас говорить, — услышал капитан испуганный хриплый шепот, — мне надо срочно встретиться с вами, но я не знаю как.

— Подождите, Вячеслав Иванович, вы ведь должны были еще неделю оставаться в больнице. Почему вы дома?

— Леля забрала меня. Деньги ей вернули. Они думают, я сошел с ума, не хотят со мной возиться. Но вы ни в коем случае не приезжайте сюда. Я не сумею говорить при Леле. Встретиться надо потихоньку, чтобы она ничего не знала. Все, простите… — последовали частые гудки.

Капитан тут же набрал номер еще раз. Трубку взяла Елена Петровна.

— Здравствуйте. Будьте добры, Вячеслава Ивановича.

— Кто его спрашивает?

— Капитан Косицкий.

— А по какому вопросу?

— Я занимаюсь расследованием убийства вашего сына. Мне необходимо побеседовать с вашим мужем.

— Это вы приходили к нему в больницу?

— Да.

— Я убедительно прошу вас больше не звонить и мужа моего не беспокоить, — в ее голосе ясно слышалась истерика.

— Елена Петровна, я знаю, что ваш муж дома. Он может подойти к телефону?

— Я сказала, не смейте больше сюда звонить… После вашего посещения мой муж пытался покончить с собой! — выкрикнула она и бросила трубку.

Иван, не раздумывая, принялся звонить в больницу. Ему повезло, врач Перемышлев оказался на месте.

— Жена забирала его вчера вечером. Нам пришлось ее вызвать. Сестра обнаружила, что он не пьет таблетки, а собирает их в баночку.

— Снотворное?

— Да. Димедрол, элениум. А незадолго до этого он спрашивал, сколько надо выпить таблеток, чтобы умереть.

— Он задал этот вопрос до моего визита или после?

— Он спрашивал постоянно, и меня, и сестер. Что, мадам Бутейко уже успела осуществить сои угрозы? — усмехнулся доктор.

— В каком смысле?

— Беседуя со мной, она требовала, чтобы я письменно подтвердил, что психическое состояние ее мужа резко ухудшилось после того, как его допрашивал милиционер, то есть вы. Перед выпиской Вячеслав Иванович потихоньку спросил меня, не оставили ли вы свой телефонный номер. Я дал ему ваш служебный и пейджер.

— Спасибо, а что, ему действительно стало хуже?

— Я бы не сказал. Другое дело, что сестра обнаружила таблетки в баночке через два часа после вашего ухода.

— И это все?

— В каком смысле?

— Ну, в смысле суицида. Он не пытался проглотить таблетки или выброситься Из окна?

— Нет. Он просто не принимал и собирал их.

— Все подряд или только снотворные?

— А вот этого я не знаю. У нас ведь не контролируют больных, у нас не психиатрическое отделение. Простите, я должен идти к больному, меня вызывают. Будут еще вопросы — звоните.

— Подождите, так вы написали для мадам Бутейко бумагу, о которой она вас просила?

— Разумеется, нет.

— Спасибо.

— На здоровье. Всего доброго. — «Почему же она так паникует? — думал Иван, пока ехал в следственный отдел УВД. — И почему он так боится ее?»

Илью Никитича он застал за чтением какой-то потрепанной английской книжки.

— Садись, Ваня. Чаю хочешь?

— Если с пирогами, хочу. Не завтракал.

— Ну, тогда, пожалуй, не садись, а иди мой руки, наливай воду в чайник, заваривай. Все, что нужно, найдешь в тумбочке.

Иван знал Бородина уже лет пять, им часто приходилось работать вместе. Илья Никитич всегда в своем кабинете угощал его чаем и имел резервный запас сигарет, хотя сам не курил. Но никогда он не доверял кому-либо готовить этот чай, доставать посуду из тумбочки, раскладывать пирожки на тарелке. Для него простое чаепитие в маленьком кабинете было почти японской церемонией. Обычно он усаживал оперативника за стол, давал что-то читать из следственных материалов, а сам молча священнодействовал.

Чайных пакетиков он не признавал, говорил, что нельзя пить бумажный отвар. Тщательно ополаскивал кипятком фарфоровый заварной чайник, потом накрывал его льняным полотенцем, настояв минут десять, отливал немного заварки в стакан, потом назад, в чайник, и так три раза. Это называлось «женить». Пока чай настаивался, он выкладывал пирожки на тарелку, каждый на отдельную салфеточку.

Многие смеялись над ним, но от чай и от пирожков не отказывался никто.

— Чем же вы так увлеклись, Илья Никитич, что решились доверить мне святое дело? — спросил Иван, вернувшись в кабинет с чистыми руками и полным электрическим чайником.

— Георг Смит, «Исторические камни», — не поднимая головы, пробормотал Илья Никитич, — здесь, как мне объяснили, наиболее подробно прослеживается история исчезнувших алмазов и судьбы их владельцев. Действительно, очень подробно. Ты смотри, заварку «поженить» не забудь.

— И что, там есть про этого «Павла», снесенного курицей?

— А как же! — Илья Никитич закрыл книгу. — И про «Павла», и про графа Михаила Ивановича Порье, последнего его владельца. Ну ладно, Ваня, рассказывай, какие у нас новости?

Капитан подробно изложил свои телефонные разговоры с четой Бутейко и с врачом Перемышлевым.

— Очень интересно, — хмыкнул Илья Никитич, — похоже, прав был профессор-минералог, когда сказал тебе на прощанье: ищите брошь, и вы найдете убийцу. Возможно, убийцу журналиста мы пока не найдем, но какого-нибудь другого непременно, что тоже неплохо. Надо ехать к Бутейко, причем нам обоим. Ты отправляешься прямо сейчас, а я чуть позже. Постоишь в подъезде и подождешь, когда Вячеслав Иванович выйдет погулять. Вы найдете сухую лавочку во дворе, но такую, чтобы не была видна из окон их квартиры. Давай, ешь пирожок, вот этот, длинненький, с капустой.

— А вы уверены, что он выйдет погулять?

— Не уверен. Но попробовать стоит.

Он снял телефонную трубку и набрал номер.

— Елена Петровна, здравствуйте. Следователь Бородин вас беспокоит. Как вы себя чувствуете? Нет, я правда волнуюсь за вас, вы ведь совершенно одна дома, и в таком состоянии… А как здоровье Вячеслава Ивановича? Я собираюсь подъехать, к нему в больницу на днях. Да, конечно… Не возражаете, если зайду к вам, буквально на десять минут, возьму кассеты, как мы договаривались, просто сейчас у меня как раз есть время, потом будет сложнее… Нет, вы смотрите, если вам сейчас неудобно, я вечером пришлю за кассетами своего оперативника капитана Косицкого… Да? Ну, спасибо большое… что вы, никаких вопросов… Только кассеты. Сейчас половина третьего, ровно в четыре я буду у вас. Отниму не больше десяти минут. Спасибо. До встречи.

Положив трубку, он отхлебнул чаю, откинулся на спинку стула и задумчиво взглянул на Ивана.

— Одного не могу понять. Как получилось, что такую бесценную вещь ребенок притащил в школу?

— Вы о чем, Илья Никитич?

— О броши в форме орхидеи, с «Павлом» в серединке. Знаешь, от кого я впервые услышал историю про уральскую алмазоносную курочку? От Анисимова А. Я. Если ты помнишь, они с Бутейко одноклассники. А Елена Петровна женщина хитрая, но нервная… В общем, так, господин капитан. Без пятнадцати четыре, не позже, Вячеслав Иванович выйдет подышать воздухом. Может, в булочную отправится или в угловой гастроном. Елена Петровна придумает что-нибудь, выставит его из квартиры на время моего посещения, благо, я обещал, что пробуду не больше десяти минут. Ты должен перехватить его в подъезде.

— Неужели она поверила, что вы пока не знаете ничего? — удивился Иван.

— Поверила, — улыбнулся Илья Никитич, — как миленькая поверила.

— Но она должна понимать, что вы все равно очень скоро узнаете.

— Конечно. Но чем позже я встречусь с ее мужем, тем лучше для нее. Ты думаешь, зачем она так поспешно забрала его из больницы?

— Чтобы впредь его допрашивали только в ее присутствии.

— Не только. Она сейчас начнет на него активно влиять, вправлять ему мозги, и одновременно попытается очень быстро оформить заключение психиатров о его невменяемости.

— Как она не понимает, что все эти действия только обострят наш интерес?

— Видимо, не понимает, я же не сказал «умная», я сказал: «хитрая».

— Почему она так боится? В любом случае, срок давности истек. Четырнадцать лет прошло.

— Ну, она же не рецидивист, не бандит, которому все равно. Она обыкновенная, добропорядочная женщина. Кроме уголовного кодекса есть еще такие простые вещи, как стыд, муки совести. Вот ты думаешь, Вячеслав Иванович сумасшедший?

— Не знаю, — пожал плечами капитан, — не то чтобы совсем псих, но нормальным его тоже назвать нельзя. Вот у Елены Петровны с головой все в полном порядке. Я хоть и не видел ее ни разу, но не сомневаюсь, уж она-то нормальная.

— Эх ты, господин капитан, — вздохнул Бородин, — это она сумасшедшая, а он как раз нормальный. Его совесть мучает, раскаяние. А ее — только страх разоблачения.

— Как вы думаете, — тихо спросил капитан, — кто из них убивал этого алкаша Кузю?

— Ты погоди выводы делать, от того, что срок давности истек, преступление все-таки остается преступлением, тем паче — убийство. Не забудь, пожалуйста, записать на диктофон разговор с Бутейко, если, конечно, нам повезет и разговор состоится.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ


Граф Михаил Иванович Порье не мог читать газеты. У него дрожали руки. Бунт в Киеве, бунт в Нижнем Новгороде, бунт в Ельце. В Петрограде настоящее восстание, с кровью, с паникой и мародерством. В Ельце старого царского генерала раздели донага и бросили в кучу битого стекла.

«Новая жизнь» печатала письмо-воззвание сумасшедшего Троцкого. Каждая строчка дышала ненавистью и хаосом. «Русский голос» преподносил как откровение истерику Керенского: «Всем! Всем! Всем!».

— Кто они, эти «все»? — бормотал граф. — Я не знаю, что такое — «все», — он откидывал газету, и она летела, подхваченная теплым сквозняком.

Мужики из соседней деревни, напившись, поснимали образа в деревенской церкви, сбросили их на пустыре у железнодорожной станции, подожгли. Там горел бесценный образ Николы Угодника, писанный в шестнадцатом веке, там горела чудотворная икона Иверской Божьей Матери. Совсем недавно эти же мужики ходили ставить ей свечи, просили у нее милости, здоровья и благоденствия.

Хромой старик священник в холщовой ночной рубахе метался вокруг костра, пытаясь хоть что-то спасти. Его с гиканьем скрутили, повалили на землю, лили водку в рот, приговаривая, что «нонче для всех новая жизнь, и неча больше народ морочить, одно вранье на энтих досках, вон, гляди, как корчатся твои угодники, гляди, старый хрен».

На платформе ветер вздыбливал пыль и подсолнечную шелуху. Никто не мел платформы, станционные дворники днем заседали в «земельном комитете», мрачно слушали речи о всеобщем равенстве, согласно кивали, наливаясь крепкой злобой к начальнику станции, который «таперча хрена заставит мести, пусть сам метет». А вечерами напивались до буйного, убийственного бесчувствия и грозили поднять всех, кого следует, на штыки.

Было грязно, сумрачно, хотя дни стояли ясные. Ночами в батуринской дубовой роще пел соловей, так вдохновенно, так отчаянно, словно в последний раз. Утром заливался маленький азартный пересмешник. Птичий щебет не давал спать. В дубовом флигеле были распахнуты окна. Сквозняк выдувал комаров, страшно истерично хлопал дверьми. Занавески вздувались, как огромные беременные животы Соня расчесывала черные блестящие волосы, вздрагивала от дверных хлопков. Тяжелые пряди шевелились на ветру.

Между доктором Батуриным и графом Порье произошло объяснение. Доктор ничего не требовал, граф ничего не обещал.

Оба понимали тщетность требований и обещаний.

— Я виноват перед тобой, Костя. Я очень люблю твою дочь и не знаю, что будет с нами завтра.

— Зато я знаю, — отвечал доктор, не поднимая глаз, — завтра вернется твоя купчиха и убьет тебя, Соню. А если не она, так пьяные дезертиры поднимут нас всех на штыки, потому что «неча нам на свете жить, нынче новая жизнь, не наша, нет нам в ней места». Я, Миша, каждую ночь не сплю. Знаю, что Соня с тобой во флигеле, но мучаюсь не потому, что ты женат, а она почти ребенок. Это сейчас не страшно. Сейчас вообще ничего не страшно. Вчера принимал роды в крестьянской избе. Там сепсис, обвитие пуповины, промучился всю ночь. Отец семейства под утро распахнул дверь и говорит: «Гляди, дохтур, будет девка, так я тебя подпалю. Спички нонче дешевы».

— И кто же родился?

— Мальчик. Я вздохнул облегченно. Может, сжалится мужик, не подпалит, — Батурин криво усмехнулся, — слушай, граф, а может, нам снится все это?

В начале августа умерла бабушка Елена Михайловна. Причастившись, позвала к себе сына и внучку, благословила обоих и отчетливо произнесла:

— Уезжайте.

— Куда же нам ехать, мама? — спросил доктор.

— Куда угодно.

В кладбищенской сторожке жил дезертир, племянник сторожа, мутноглазое огромное животное. Он вышел поглядеть, как хоронят старую барыню, стоял совсем близко, без конца схаркивал, сплевывал под ноги. Граф не выдержал, шагнул к нему, тихо, сквозь зубы произнес:

— Пошел вон.

— Ты смотри, сиятельство, меня не забижай, — добродушно усмехнулся дезертир, — вона, ружьишко у меня, со штыком. Я ща тебя на штык нанизаю, народная власть только спасибо мне скажет. Одним гадом меньше.

Михаил Иванович вскинул руку для удара, но у доктора была хорошая реакция, он успел удержать графа, схватил за локти, зашептал на ухо:

— Миша, успокойся, оставь его, не надо…

Соня подняла мокрое от слез лицо и спокойно произнесла:

— Миша, его просто нет. Мы не видим его и не слышим. Мы бабушку хороним.

Над могилой вырос холмик, граф и доктор сами поставили простой деревянный крест. Дезертир все стоял, курил самокрутку, плевал и усмехался. Над головами сухо, мертво шуршали густые березовые кроны. Ветер гнул упругие белесые стволы так низко, что было больно смотреть.

На следующий день Тихон Тихонович привез Ирину. Оказывается, из Минеральных Вод она послала несколько писем и телеграмм, но ничего не пришло. Почта работала скверно.

Бодрая, похудевшая, помолодевшая, Ирина Тихоновна расхаживала по дому, заглядывала во все углы. Распустившаяся при графе прислуга присмирела, и даже на миг показалось, что не только в Болякине, но и во всей России все по-прежнему. Горничная и кухарка целовали барыне ручку, дворник Федор был трезв и кланялся.

Во флигеле Ирина Тихоновна нашла Сонины шпильки и гребень, потом узнала от горничной Клавдии, что барин ночевал там, а не в доме, и под навесом, со стороны рощи, видели велосипед батуринской барышни. Ирина Тихоновна побледнела так, что губы стали синими, но ничего никому не сказала.

— Надо переждать, — сообщил Тихон Тихонович за обедом, — в Москве кабацкая голь бунтует, городовых вешают на фонарях, нет никакой власти. Торговое дело стоит. Деньги ненадежны, в банках паника. Но ничего, государство — механизм крепкий, все само как-нибудь выправится, по воле Божией, несмотря на всякую социал-революционную бестолочь. Долго так продолжаться не может.

В сумерках Ирина в новом розовом платье отправилась к соседям, тяжело уселась в кресло-качалку на веранде, вытерла потное лицо платочком, не глядя, стянула газету со стола и, обмахиваясь так сильно, что на всех вокруг повеяло холодком, стала рассказывать о дикости кавказцев, о безобразиях на железной дороге, потом, ласково взглянув на Соню, произнесла:

— Пожалуйте сегодня к нам чай пить, Софья Константиновна. Я вам сувениры покажу, две шали персидские купила, кувшинчики серебряные, для напитков и для цветов. Варенье у нас грузинское, из недозрелых грецких орехов, очень вкусное варенье, три банки привезла. Приходит? посидим по-соседски. Опять же, Елену Михайловну помянем, Царство ей Небесное, голубушке. Добрая была женщина.

— Спасибо, Ирина Тихоновна, — пробормотала Соня.

— Так придете?

— Да, разумеется, придем. Спасибо, — поспешно ответил доктор.

Чай пили в беседке. Соня смотрела, не отрываясь, на дрожащий огонек керосинки, смотрела так долго и пристально, что перед глазами поплыли горячие оранжевые кольца. Граф покорно уплетал грузинское варенье с мягким ситником. Графиня заранее поставила перед ним целую вазочку, и он ел, не чувствуя вкуса.

Тихон Тихонович рассуждал о дураке Керенском, об очередной смене кабинетов в правительстве, коего нет, одна только видимость.

— Но самый зловредный из всех болтунов, самый хитрый и бессовестный — Ленин. За ним стоят немецкие деньги, он врет наглее прочих, и главное, умеючи врет, знает, черт картавый, чем соблазнить пролетарскую сволочь. Им бы, бездельникам, только разбойничать, пить и жрать на дармовщинку. Фабрики рабочим, землю крестьянам, грабь, убивай. Ты пролетарий, тебе, кроме твоих цепей, нечего терять. Выходи с кистенем на большую дорогу. Я разрешаю. Конечно, они, голодранцы, пойдут за тем, кто их на разбой благословит. Но только что будет, когда все награбленное пропьют, сожрут, испохабят Россию?

— Будет не Россия, а каторга, — подал голос Константин Васильевич, — одна сплошная каторга, с Ванькой Каином во главе.

— Что же вы, Софья Константиновна, не кушаете совсем? — тихо спросила Ирина. — Я вам положила, что повкусней, с пеночкой. Хотя бы попробуйте варенье. Не обижайте меня, голубушка. Где еще такого покушаете?

— Спасибо, я попробовала, очень вкусно.

— Так вазочка-то у вас, я гляжу, все полная.

— Сонюшка в детстве была сластеной, — сказал доктор, вставляя папиросу в мундштук, — а теперь совсем разлюбила.

— Костя, дай мне папиросу, — хрипло попросил граф.

Вспыхнула спичка, осветилось его лицо, доктор заметил, что Михаил Иванович страшно бледен. Глаза его как будто ввалились, губы посинели.

— Тебе нехорошо? — спросил он шепотом.

— Нет… все в порядке…

— Может, жар у тебя? — Доктор приложил ладонь к его лбу. Лоб был ледяной и влажный. — Миша, тебе надо лечь. С тобой не то что-то. Пойдем.

— Может, варенья переел? — предположил купец.

Ирина сидела молча, откинувшись на спинку кресла. Лицо ее тонуло во мраке.

Полные, крупные, потемневшие от кавказского солнца руки вцепились в подлокотники так крепко, что побелели костяшки пальцев. Из темноты она глядела на Соню.

— Да, я пойду, прилягу, — произнес Михайл Иванович каким-то совсем чужим, И хриплым голосом, — что-то жжет внутри.

Он поднялся, вышел из беседки, сделал несколько шагов и упал в мокрую черную траву. Доктор и Соня кинулись к нему. Ирина осталась сидеть, словно окаменев. Тихон Тихонович растерянно взглянул на дочь, взял керосинку со стола, перегнувшись через перила, посветил во мрак, туда, где пытались поднять на ноги графа.

— Ну что там? Как? Эй, Федор! Ты где, разбойник? Иди сюда, помоги. Барину плохо, не слышишь, что ли?

Но дворник не слышал, он уже успел напиться в честь приезда барыни и спал у себя в каморке за сараем.

Соня и доктор кое-как подняли Михаила Ивановича, он еще мог двигаться, его довели до дома, уложили на веранде на кушетку.

— Беги домой, буди Семена, возьми мой чемоданчик, он в кабинете у печки. Быстрей. Сонечка, быстрей… Эй, кто-нибудь, воды мне побольше, целое ведро… Ну что вы там, вымерли все? Марганцовокислый калий есть у вас? Где горничная?! Соня, стой! Ты ела варенье?

— Нет.

— Точно не ела? Ни ложки?

Она помотала головой и кинулась во мрак, через рощу, в Батурине.

На веранду тяжело поднялась Ирина, за ней Тихон Тихонович. Купец как будто сгорбился и постарел за эти несколько минут. Он глядел то на умирающего, хрипло, часто дышащего графа, то на дочь.

— Их сиятельство вареньем объелись, — спокойно произнесла Ирина, — я забыла сказать, его много нельзя. В недозрелой ореховой кожуре вредные вещества.

— Михаил Иванович отравлен мышьяком, — сказал доктор, — надо вызвать священника и полицейского урядника.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ


Ждать Вячеслава Ивановича пришлось недолго. Капитан услышал, как наверху хлопнула дверь, громкий женский голос произнес:

— Ты понял меня, Слава? Если нет «бородинского», возьми «ржаной», но круглый ни в коем случае. И не забудь про аптеку.

— Да, Лелечка, я понял, — мужской голос прозвучал тихо, но отчетливо, и капитан подумал, что акустика здесь как в Консерватории.

Вячеслав Иванович вышел из лифта с матерчатым мешочком в руке, затравленно огляделся, словно почувствовал чье-то присутствие в подъезде, скользнул глазами по лицу Косицкого, но как будто не узнал.

— Вячеслав Иванович, — тихо позвал капитан.

Бутейко застыл, ухватившись за дверную ручку, и медленно повернул голову.

— Простите… чем обязан?

— Вы хотели встретиться со мной.

— Я? С вами? А вы кто?

— Капитан Косицкий.

— Простите, я вас не знаю.

В подъезде было достаточно светло. Секунду они смотрели в глаза друг другу. Старик низко опустил голову. Помпон на детской вязаной шапочке чуть подрагивал.

— Вячеслав Иванович, — тихо произнес Иван, когда они вышли на улицу, — срок давности истек. Вам нечего бояться. Но рассказать надо, иначе он будет все так же приходить к вам каждую ночь. С мешком на голове. Вы хотите этого?

— Я не хочу в тюрьму, — эхом отозвался Бутейко.

— Кто вам сказал о тюрьме?

— Я знаю, вы станете уговаривать, обещать, но Леля предупредила, вам нельзя верить. Вы милиционер, а все милиционеры врут. Леля сказала…

— А своей головы нет? — сочувственно поинтересовался капитан.

— Леля сказала, я сейчас болен. Я правда болен. У меня был инфаркт. Сначала я должен поправиться, а потом отвечать на вопросы чужих людей. Простите, мне надо в гастроном. Всего доброго.

— Вячеслав Иванович, почему вы в больнице не принимали таблетки, собирали их в баночку?

— Ну, я же объяснял, я не могу спать. Стоит закрыть глаза, и он приходит. А они давали мне снотворное.

* * *
На этот раз Елена Петровна Бутейко выглядела еще привлекательней. Казалось, она молодеет с каждым днем. Умелый, тщательный макияж, идеально уложенные волосы. И одета она была вроде бы просто, по-домашнему, но даже Илья Никитич, который плохо разбирался в дамских туалетах, обратил внимание, что брюки и блузка куплены в дорогом магазине и красиво подчеркивают вполне еще стройную фигуру.

«Неужели такая красота в честь возвращения мужа из больницы? — удивился Илья Никитич. — Или ждет гостей? А может, просто так, для себя? Тогда почему же раньше она выглядела как неопрятная старуха? Наверное, из-за смерти сына ей было все равно, как она выглядит. Это вполне понятно. Ну что ж, в таком случае, она очень сильный человек. Чрезвычайно быстро сумела взять себя в руки и привести в порядок».

— Добрый день. Проходите, пожалуйста. Простите, я не одета, — зачем-то сообщила Елена Петровна, кокетливо поправляя прядку на лбу, — вот, я приготовила для вас кассеты, — она кивнула на обеденный стол, где были аккуратными стопками сложены коробки с аудио и видеокассетами.

— Спасибо, — удивленно кивнул Бородин, — если позволите, я все-таки просмотрю, вдруг там есть копии тех, которые я забрал в прошлый раз. Простите, я пока вам ничего не привез, но обязательно все верну, вы не волнуйтесь.

— Ну что вы, не спешите. Я понимаю, как это важно. Скажите, у вас что, действительно возникли сомнения по поводу виновности Анисимова? Мне казалось, там все очевидно…

— Для суда должна быть полная очевидность, — пробормотал Илья Никитич, к сожалению, я пока не могу поделиться с вами ходом следствия. Извините.

— Но я все-таки мать, — произнесла она с тяжелым пафосом, — я имею право знать, кто убил моего сына, — стало заметно, как трудно ей сдерживать страх и раздражение.

Она старалась изо всех сил понравиться следователю, развеять его подозрения, она щедро дарила ему свои белозубые улыбки, но глаза при этом бегали, то и дело косились на часы. Когда послышался гул лифта, Елена Петровна вздрогнула и покраснела.

Илья Никитич между тем нарочно тянул время, просматривал надписи на каждой коробке, вытаскивал каждую кассету, вертел ее в руках.

— Извините, — не выдержала хозяйка, — вы не могли бы побыстрей? Я должна лечь, я плохо себя чувствую.

— Да, конечно. Простите.

Наконец Бородин аккуратно уложил кассеты в большую спортивную сумку, направился к двери. Хозяйка расслабилась, вздохнула с облегчением. Дверь открылась, Илья Никитич шагнул за порог, но остановился:

— Ох, я, кажется, оставил очки на столе. — Он закрыл дверь, решительно вернулся в комнату, осмотрел стол, потом наклонился, заглянул под стол, вытащил очки из кармана пальто, нацепил их на нос, растерянно взглянул на Елену Петровну и громко произнес; — Одного не понимаю, как же вы позволили ребенку принести в школу такую дорогую вещь, показывать ее одноклассникам? Да и как сам Артем не понимал, насколько это опасно? Он что, не знал, что этой броши цены нет? Однако погодите, получается полнейшая ерунда!

Сейчас у нас девяносто девятый. Правильно? Четырнадцать лет назад Артему исполнилось шестнадцать, и тем ужасным летом он как раз закончил девятый класс, стало быть, брошь с алмазом «Павел» он принес в школу в десятом? Нет, вы меня, простите, но в таком возрасте уже можно соображать. А главное, как же вы допустили, Елена Петровна? Вы, такая умная, такая осторожная женщина, — Илья Никитич укоризненно покачал головой, — даже страшно представить, чем это могло кончиться?

— Копия… — пробормотала Елена Петровна, едва шевельнув побелевшими губами, — Слава сделал копию по рисунку из каталога… Темочке было всего двенадцать. Ему понравилась история про курицу, Слава любил рассказывать ребенку истории о камнях…

— Чего вы боитесь? — в который раз повторил капитан Косицкий, глядя сверху вниз на опущенную голову старика, на вязаную детскую шапку с помпоном.

Может, эту шапочку носил Артем в детстве, а теперь донашивает отец? Они действительно не покупают новых вещей. Они живут страшно экономно, почти в нищете, между тем сложно поверить, что у подпольного ювелира такой высокой квалификации не осталось вообще никаких сбережений. Он многие годы придумывал для отъезжантов способы вывозить золото и камни. Он делал копии знаменитых ювелирных украшений для коллекционеров. В Институте минералогии есть его работы. Он был чуть ли не единственным специалистом по изготовлению «двойников» знаменитых драгоценных кристаллов.

— Впрочем, я вас уговаривать не собираюсь. До свидания, — капитан распахнул перед Вячеславом Ивановичем стеклянную дверь гастронома, — возвращайтесь к своей Леле, кормите ее поджаренным ржаным хлебушком и слушайтесь во всем, как малое дитя.

— Подождите, — еле слышно произнес Бутейко, — не уходите. Я сейчас.

Капитан остался на улице. Сквозь стекло он наблюдал, как сгорбленный старик в детской вязаной шапочке с помпоном покупает половинку ржаного батона. И больше ничего, только хлеб.

Он вышел, огляделся затравленно.

— Вячеслав Иванович, я здесь, — тихо позвал его капитан.

— Давайте сядем, — произнес Бутейко, продолжая тревожно озираться, — впрочем, здесь негде. И холодно. Или вот, пожалуй, зайдем в тот дворик, там тихо, лавочки чистые, целые.

Во дворе за детской поликлиникой действительно было несколько целых и чистых лавочек. Они уселись подальше от двух старушек, которые выгуливали внуков. Капитан закурил. Диктофон у него был самый обычный, для того чтобы что-то записалось, его надо было достать и хотя бы положить на лавочку рядом с Бутейко, а еще лучше поднести близко к его губам. Дворик, хоть и был тихим, однако кричали дети, из переулка доносился шум машин. Иван не решился открыто записывать, боялся спугнуть, к тому же не надеялся сразу, здесь, во дворе на лавочке, услышать внятное признание.

— Он приходит каждую ночь, — заговорил Бутейко быстрым, нервным шепотом, так тихо, что капитану пришлось придвинуться поближе. — Но главное, я до сих пор не могу понять, как это произошло с нами. Пожалуйста, не дымите на меня. Я не переношу дыма. Я больной человек. И вытащите левую руку из кармана. Я должен убедиться, что у вас нет диктофона.

— Простите, — Иван загасил сигарету, показал руки, — диктофона у меня нет.

— Спасибо… Постараюсь поверить на слово, Леля предупреждала… Впрочем, я ведь не могу вас обыскивать, — он нервно усмехнулся, скривил рот, — ни с кем, кроме нее, я не могу поговорить об этом. Она запрещает даже думать, повторяет без конца, что ничего не было. А мне надо выговориться… Вы, вероятно, не поймете ничего, ну и хорошо. Сначала я решил, у меня просто галлюцинация. Я столько раз смотрел на брошь, я своими руками сделал копию по картинкам из каталога. Сначала просто, для себя, хотел повторить эту красоту. Заказ на копию я получил позже, значительно позже, и продал уже готовую работу.

— Кому? — осторожно спросилИван.

— Не перебивайте меня! — вскрикнул он, дернувшись, словно его ударило током, и. даже попытался вскочить. Капитан осторожно придержал его за руку.

— Простите, больше не буду.

— Я знал все об этом камне, и вот Кузя, пьяница, совершенно никчемный человек, разворачивает какую-то грязную тряпку, а там брошь графа Порье. Настоящая, не подделка, уж я-то сразу, с первого взгляда могу определить. Он разворачивает и спрашивает: «Вот за это сколько дадите? Вещь дорогая, наследственная». Он мне объясняет, что это вещь дорогая и наследственная! Я подумал, грешным делом, уж не отпрыск ли он графа? Но это ерунда. У Михаила Ивановича Порье детей не было. Оказалось, все просто. Дед этого самого Кузи, крестьянин подмосковного совхоза «Большевик», решил вырыть из земли в своем дворе какую-то каменную дуру, остаток барской беседки. Дело было в самом начале тридцатых. Он хотел выстроить дом, и каменная дура мешала. Стал он рыть и нашел старинную шкатулку. А там брошка с камнем. И совхозник Кузнецов, которому было тогда всего лишь двадцать пять лет, решил, что эта штука принесет ему счастье, такая она была красивая и необыкновенная, и даже каменный фундамент не стал выкапывать. Дом построил в другом месте. А брошь спрятал, никому не показывал, только в старости отдал сыну и завещал внукам хранить, не продавать. После войны семья переехала в Москву, поселок стал дачным. Последний отпрыск семьи Кузнецовых, этот самый Кузя, спился, и ему ничего не было жаль. Брошь с «Павлом» оказалась единственной вещью, которую он мог продать. И вот он стал ходить по ювелирным магазинам, но все боялся, что подумают, будто украл. А когда я подошел к нему во дворе магазина, он решился. Однако ведь передумал потом, как стал нам с Лелей рассказывать семейную легенду, расчувствовался, сказал, что, пожалуй, продавать не станет, мол, забирайте назад ваши деньги, отдавайте мою вещь. И как будто нарочно, происходило все это в Серебряном бору, в укромном, безлюдном месте. Мы ведь пригласили его на шашлыки, хотели отпраздновать покупку. Вечер был душный, мы выпили, и когда он стал ныть, требовать брошь назад, мы не выдержали. Я кинулся на него, повалил, Леля накинула ему на голову пакет… Когда мы поняли, что произошло, быстро все убрали, труп оттащили в кусты, потом только сообразили, что никто нас не видел, и ни одна живая душа не знает. Леля сразу сказала мне: забудь. Ничего не было. Но я не мог. Каждую ночь, все эти годы, он ко мне приходит. И вот он забрал Артема. Леля говорит, надо жить дальше. Когда все кончится, мы уедем.

— Что кончится?

— Следствие, суд.

— И куда же вы собираетесь уезжать?

— Наверное, за границу. Мне надо думать о своем здоровье. Мне надо лечиться, и тогда он перестанет приходить ночами. А вам я ничего не рассказывал, — Бутейко резко поднял голову и посмотрел на капитана совершенно другими глазами, ясными и пустыми, — если вы думаете, что все это я повторю для протокола, то ошибаетесь. Мне казалось, станет легче, но не стало, ни капли. Вы не священник, чтобы я вам исповедался. Вы мне этот грех отпустить не сумеете.

— Это верно, я не священник. Однако вы позвонили мне на пейджер, вы хотели встретиться со мной, чтобы все рассказать. Где же эта брошь?

— Какая брошь?

— Перестаньте, — поморщился Иван, — вы храните ее дома, в тайнике? Или где-то в другом месте? Кто заказал и купил у вас копию? Кто и когда?

— Теперь в аптеку, — произнес Вячеслав Иванович, растерянно озираясь по сторонам, как человек, который только что проснулся в незнакомом месте, — там надо по рецепту…

— Я провожу вас.

— Спасибо.

До аптеки шли молча. Капитан опять придержал двери и остался ждать на улице.

— Можно взглянуть на лекарства? — осторожно спросил он, когда Бутейко вышел.

— Да, конечно.

Капитан заглянул в маленький аптечный пакетик. Галоперидол и седуксен в таблетках, аминазин в ампулах, три упаковки с одноразовыми шприцами.

— Леля сама делает вам уколы?

— Да. Она умеет, совсем не больно.

— И давно?

— Второй год.

— А кто выписывает рецепты?

— Она, Леля. У нее есть бланки с печатями. Она ведь работала в районной поликлинике. Она врач-невропатолог. Ушла на пенсию три года назад по состоянию здоровья. Но на самом деле она здорова, просто не хотела работать бесплатно.

— Понятно. А идея уехать возникла сейчас, после смерти Артема, или раньше?

Бутейко остановился так резко, что чуть не упал.

— Какая идея? Куда уехать? Я вам об этом ничего не говорил!

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ


Разминая крепкие, накачанные телеса очередного клиента, Вова думал о том, что скоро работа кончится и начнется настоящая жизнь. Клим на этот раз приехал надолго и всерьез, у него большие планы.

Телеса у клиента были чистые, без наколок, но с множеством крупных выпуклых родинок. Это усложняло работу. Заденешь такую родинку ногтем, и у клиента может начаться заражение крови.

Клиент был приезжий, из Сургута, представился Петром Петровичем. На вид ему было чуть за тридцать. Покряхтывая и постанывая от удовольствия, он поделился с Вовой своей проблемой: ему надо было красиво потратить за три дня в Москве пять тысяч баксов.

Проблема Петра Петровича только на первый взгляд казалась тривиальной. Молодой, крепкий, вполне здоровый на вид сибиряк рассказал Вове, что он хронический язвенник и ресторанные радости ему недоступны. Диета строжайшая. Он не пьет, не курит, в азартные игры не играет — нервничать ему вредно. Культурные заведения типа Большого театра и концертного зала «Россия» навевают на него сон, а поспать можно и в гостиничном «люксе». — Одно остается, к бабам сходить, — вздыхал Петр Петрович, переворачиваясь с живота на спину, — но где их взять-то у вас в Москве, хороших баб?

— Ну, этого добра навалом, — отвечал Вова, простукивая ребрами усталых ладоней круглые безволосые ляжки клиента, — во всех газетах миллион объявлений, «Досуг, сауна-люкс», можно взять приличных телок на Тверской, на Садовом.

— Э, нет, мне эти спидоносицы даром не нужны. И газетам я не доверяю. Хочу, чтобы было чисто и красиво, с гарантией, чтобы не только перепихнуться, но и поговорить о жизни.

— Есть специальные бюро, там девушки для сопровождения. Высокий класс, фотомодели, языки знают, поговорить можно о чем хотите. В чем проблема? — недоумевал Вова. — Были бы деньги.

— Деньги-то есть, — вздохнул Петр Петрович, — а где гарантии? Ты пойми, не хочу я вот так, с улицы. Здравствуйте, мне нужна женщина. А вдруг в этом твоем агентстве жулики сидят? Подсунут мне какую-нибудь кикимору, а откажусь брать — побьют, ограбят? Или того хуже, окажется эта фотомодель воровкой, шпионкой. У меня все ж таки фирма серьезная, документы, контракты, переговоры. В наше время, сам знаешь, можно запросто нарваться на криминал.

Вова устал не только физически, но и морально. Он искренне не понимал, чего надо этому придурку, который за пять тысяч не может найти себе девок в Москве. — У вас вроде заведение солидное, дорогое, — продолжал сибиряк, — клиенты люди серьезные. Вот ты мне скажи, где они развлекаются? Где и с кем? Есть ведь в Москве такие места, для избранных, ну там, квартиры специальные, клубы, в которые не пускают кого попало. Загородная вилла, бассейн с подогревом, и чтобы сразу обслуживали две красавицы, все не спеша, под музыку, с напитками. Как в кино, понимаешь, нет? Ну, для меня, конечно, только минералка, а для них спиртное, чтоб веселей работали. Вот я в каком месте хочу побывать. Чтобы все по высшему разряду, как для членов правительства.

— Да, есть такие места, — важно кивнул Вова, — но просто так, с улицы, не попадешь, даже за деньги. А главное, времени у вас мало.

— Времени мало, это точно. Всего три дня. Отдохнуть хочется от души, по-столичному, чтобы было потом что вспомнить. Имею право, за свои кровные. Имею или нет, как считаешь?

— Конечно…

— Ну вот и скажи мне, есть среди твоих клиентов люди, которые могут мне этот отдых организовать? С кем можно поговорить без базара, и чтоб с гарантией?

Разговор получался какой-то вязкий, неконкретный. Не нравились Вове такие разговоры. Ему стало казаться, что Петр Петрович на самом деле хочет вовсе не того, о чем просит, и вроде бы проверяет Вову на вшивость, прежде чем сообщить, что же ему надо от скромного массажиста на самом деле. Чтобы прояснить ситуацию, Вова заговорил чуть резче:

— Среди моих клиентов много серьезных людей. Но я не понял, вы хотите, что — бы я вам дал телефон закрытого бардака? Или человека, который может вас туда отвезти? Так дела не делаются, я вас тоже ведь впервые вижу, вы уж извините, но лучше бы сказали мне прямо, чего надо. Я бы понял. А то все намекаете, крутите.

— Куда уж прямей. Пять тысяч баксов.

— Кому? — хлопнул глазами Вова.

— Нищему на паперти. Деткам-сироткам, — рявкнул Петр Петрович и тут же добродушно рассмеялся. — Ты вот массаж делаешь, в серьезном месте работаешь, а такой непонятливый, наивный такой. Ты что думаешь, я вот так, прямо с улицы, стал бы к тебе обращаться? Мне этот ваш комплекс рекомендовали знающие люди.

— А кто именно рекомендовал, можно спросить?

— Скажу кто. Но только позже. Сначала ты мне ответь, можешь мне помочь или нет?

— В каком смысле — помочь?

— В самом прямом. Сведи меня, познакомь. Я же тебе объясняю, времени мало.

— С кем именно познакомить-то? С девками?

— Ну, ты тупой, блин! — присвистнул сибиряк. — Да на хрена мне твои девки! У нас в Сибири своих навалом, да еще в сто раз лучше ваших, московских. — Он так резко и неожиданно поднялся, что чуть не заехал Вове головой в зубы, фыркнул, стянул со спинки стула махровый халат, накинул его на круглые каменные плечи, прошелся по кабинету, что-то насвистывая, наконец остановился, поманил пальчиком. Вова пригнулся поближе и услышал хриплый шепот; — Мотню мне купить надо.

— Какую мотню? — спросил Вова тоже шепотом.

— Ладно, хватит. Поговорили. Подай-ка мне портмоне.

Вова взял со стола сумочку-визитку, отметил про себя, что вещица дорогая, куплена в каком-нибудь сильно навороченном бутике, где носовой платок стоит баксов пятьдесят. Петр Петрович не спеша расстегнул молнию, вытащил пятьдесят долларов и положил прямо на простыню массажной кушетки.

— Это тебе, за сообразительность.

— Оплата через кассу, — пробормотал Вова, — а на чай это много. Вы это… насчет железа так бы сразу и сказали. Сколько нужно? И какого именно вам железа?

— Ага, умный! Дошло наконец. Поздравляю, — сибиряк затянул пояс халата, сделал несколько приседаний, гибко потянулся. И не подумаешь, что у человека нутро гнилое, язва, диета.

— Короче, чего надо и сколько? — прошептал Вова, судорожно двинув кадыком.

— Немного. Всего один спецствол. Но с инструктором.

— Так чего ж вы начали с девок?

— Ну, о девках всегда поговорить приятно, особенно с хорошим человеком. Ты, Вова, хороший человек. А если я в тебе ошибся и ты все-таки ссученный, в бетон закатаю, — произнес сибиряк еле слышно, как бы размышляя вслух, и тут же вскинув на Вову серые прозрачные глаза, рассмеялся:

— Шучу я. Ты понял? Это юмор у меня такой. Хотя в каждой шутке есть доля шутки. Слушай, Вовик, ты мне честно скажи, здесь у тебя вредных насекомых не водится?

— Что вы! — обиделся Вова. — У нас все стерильно, здание новое, санитарные проверки каждую неделю…

— Дурак, — Петр Петрович сочувственно покачал головой, — ну, дурак. И как только вы, москвичи, с таким куриным умом еще живы? Я тебя о чем спрашиваю? Ну, мозгой-то шевельни.

— А, вы про «жуков»? — догадался Вова. — Нет, в этом смысле у нас вроде чисто.

— Вроде или точно?

— Точно. Но если серьезный разговор, то всегда лучше на воздухе. После массажа хорошо воздухом подышать, полезно.

— Можно выйти на открытый корт. Там сейчас нет никого. Зима.

— Это верно. На воздухе лучше. Но не сейчас. И вообще, ты особенно-то не спеши, пацан, — прищурился сибиряк, — я еще разок хочу в сауну сходить, потом в бассейне поплавать, потом у меня дела в городе. В общем, давай так. Встретимся завтра вечером, часов в семь. Ты свободен?

— Да. А где?

— У тебя номер мобильный не изменился?

— Нет.

— Ну, тогда тебя сам найду, сказку точно, когда и где.

— А кто вам дал мой мобильный? — спросил Вова, но Петр Петрович ничего не ответил, потянулся с хрустом, прихватил свое портмоне, с которым не расставался ни на минуту, и ушел из массажного кабинета, чтобы продолжать оздоровительные процедуры.

Вечером Вова позвонил Климу. Через час они встретились в глубине Измайловского парка, в безлюдном месте. Машину Вова оставил далеко, у метро на платной стоянке. Пришлось идти пешком, сначала по широкой расчищенной аллее, потом по заснеженной дорожке. Следы на снегу были только птичьи и собачьи. Вова не понимал, зачем понадобилась Климу такая конспирация, почему нельзя просто, по-человечески, посидеть в тепле, поужинать в каком-нибудь укромном кабаке.

К вечеру погода опять испортилась. Выл ветер, голые деревья тяжело, медленно раскачивались, стволы трещали, тени веток причудливо и жутко шевелились на твердом снегу, в кругах фонарного света. Небо почернело, казалось, сейчас начнется снежная буря. Вова совсем промерз, стал уже подозревать, что Клим либо кинул его, либо что-то случилось неожиданное, озябшими пальцами достал из кармана дубленки радиотелефон, но тут в свете редких фонарей заметил широкую знакомую фигуру.

— Ну, ты чего? — радостно прокричал он, заглушая вой ветра. — Я тут чуть дуба не дал. — Давай, выкладывай, что там у тебя, — резко, без всякого приветствия приказал Клим.

Не мудрствуя лукаво, Вова дословно передал разговор с сургутским гостем.

— Значит, так. Человек, видимо, умный судя по тому, как он грамотно тебя проверял на вшивость, — заключил Клим, дослушав его до конца.

— Умный! — фыркнул Вова. — Я чуть было не послал его подальше, честное слово. Совсем мне голову заморочил, тот лапши на уши навешал.

— Привыкай, — Клим легонько похлопал Вову по плечу. — Просто так, напрямую, никто заказов не делает. А если такой и попадется, от него надо подальше держаться. Либо придурок, либо ссученный. Третьего не дано. А в общем и целом ты молодец. Держался неплохо.

Похвала Клима значила для Вовы так много, что он даже зарделся от удовольствия.

Они разговаривали, не спеша прогуливаясь по глубокому снегу. У Вовы зуб на зуб не попадал от холода, а Клим шел, словно летом, нараспашку, без шарфа, без перчаток.

— Значит, дальше мы так поступим, — произнес он задумчиво, — Петр Петрович позвонит, ты с ним встретишься. Прежде всего пусть скажет, кто ему порекомендовал обратиться к тебе.

— А если не скажет?

— Торгуйся. Должен сказать.

— А если не станет торговаться? Жалко, заказ неплохой уплывет. Ты сам говорил, сейчас одиноких безработных стрелков пол-Москвы плюс еще при группировках ребята-исполнители. Пять тысяч — это ведь наверняка только аванс или вообще мне за посредничество.

— Исполнитель из группировки ему не нужен, — задумчиво произнес Клим, — не хочет он связываться с организациями. Сам без наколок, говоришь?

— Чистый, — кивнул Вова, — на блатного не тянет. Но с другой стороны, и на чиновника не особенно похож. Понту много, голос начальственный. Но командовать стал недавно. Я думаю, у него был сначала маленький бизнес, а потом дела пошли отлично. Он похож на человека, у которого большие бабки, но он к ним еще не привык. Может, понтов у него пока больше, чем денег. Начнет выпендриваться, уйдет, и все дела.

— Да погоди ты, психолог, — поморщился Клим, — никуда он не денется. Он уже засветился перед тобой. Так что не волнуйся. Вытягивай из него все и тащи мне.

— Что, всю сумму вперед? — Вова вытаращил глаза. — Да ты что, Клим…

— А ты, Вова, правда дурак, — Клим улыбнулся и покачал головой, — запомни малыш, чтобы сделать много денег, нельзя все время только о них и думать. Информацию из него вытягивай, информацию. Понял? Имя заказанного, фотографию, ну и желательно номера телефонов, адреса в общем, все как положено.

— А деньги? — выпалил Вова совершенно машинально. Он все равно ни о чем кроме них, не мог думать.

— Даст он тебе аванс, не волнуйся, — усмехнулся Клим.

Глаза у Вовы на миг стали совершенно прозрачными, он пробубнил что-то невнятное, закурил, потом вдруг встрепенулся и испуганно взглянул на Клима:

— Слушай, пять кусков — это правда нормальный аванс?

— Пока не знаю.

— А как же это выяснить?

— Я тебе сто раз объяснял, — поморщился Клим, — сумма зависит от качества клиента и количества информации. Пока мы этого не знаем, не можем судить, нормальный аванс или нет. Сначала все выясни, а потом будем решать, мало это или достаточно.

* * *
«Возможно, камень мы найдем значительно быстрее, чем убийцу, — думал Илья Никитич, разбирая новую порцию кассет. — Мы его практически нашли. Достаточно провести обыск в доме Бутейко. Но это чуть позже. Сейчас нельзя отвлекаться. Срок давности истек. Подтвердилась старая банальная истина, что все тайное становится явным, брошь с „Павлом“ попадет в Алмазный фонд, Ваня Косицкий получит денежную премию, а возможно, и повышение по службе. Я тоже что-нибудь хорошее получу. А родители Бутейко и так наказаны, выше всякой меры. Однако нельзя бесконечно держать Анисимова в больнице им. Ганнушкина. Количество фигурантов растет, но ничего определенного как не было, так и нет».

Он поставил видеокассету, на которой стояла фамилия «Соколов».

— Посмотрим, что такое этот новый персонаж, — пробормотал он, поудобней устраиваясь на диване.

Это была всего лишь запись одной из старых передач «Стоп-кадр». Она дробилась на отдельные, ничем не связанные сюжеты. Между ними показывалась студия, в которой сидели за столом ведущие, пили чай и комментировали сюжеты. Ни Бутейко, ни Соколова пока не было. Илья Никитич стал подозревать, что кассета попала в архив Бутейко случайно, но все таки решил досмотреть до конца. Он помнил, что в этой популярной молодежной передаче самое интересное обычно оставляли напоследок.

— Мы пока не знаем, как прокомментировать наш следующий сюжет. Мы предлагаем на ваш зрительский суд то, что удалось отснять нашему корреспонденту Артему Бутейко. Давайте смотреть и думать вместе, — произнес с серьезным лицом один из ведущих.

На экране возник огромный концертный зал, забитый подростками. Они орали, свистели, девочки залезали к мальчикам на плечи, приветствуя полуголого потного парня, который прыгал по сцене с микрофоном и красиво встряхивал длинными густыми волосами.

— Эстрадный успех — вещь капризная и непредсказуемая, — зазвучал за кадром хрипловатый высокий голос Артема Бутейко.

Илья Никитич обратил внимание, что впервые скандальный репортер говорит серьезно, без иронии, без издевки.

— Вряд ли кому-то в этом сложном попсовом мире везло так же, как этому красивому талантливому парню, — продолжал Артем, постепенно заглушая своим душевным голосом вой концертного зала.

На экране появилось лицо певца. Яркая белозубая улыбка, большие черные глаза, густые темные брови при светлых волосах.

Ты пришла, такая нежная,
Ты пришла, такая грешная,
И глаза твои кромешные
До сих пор мне душу жгут.
Голос у певца был слабенький, пел он с придыханием, с мужественной хрипотцой. Зал заглушил первый куплет восторженным ревом. Камера заскользила по девичьим лицам. Многие рыдали.

— Руслан Кудимов почти сразу, с первого появления на эстраде, завоевал не только любовь публики, но и признание самых знаменитых коллег. Звезды приняли его в свои ряды, — все также задушевно и серьезно комментировал Артем Бутейко.

Зал сменился каким-то мраморным фойе. На экране появился известный композитор:

— Этот мальчик взлетел на небосклоне нашей эстрады, как яркая комета. Такой талант не мог остаться незамеченным.

— Русланчик — просто чудо, я каждый раз не могу сдержать слез, когда слышу его голос, — сообщила стареющая эстрадная звезда из того же мраморного фойе и послала в камеру воздушный поцелуй. Далее в кадре возник Старый Арбат.

Невидимый Бутейко остановил трех девочек лет четырнадцати.

— Вам нравится Руслан Кудимов?

— Я его обожаю! Я записываю все его концерты!

— Я балдею от него!

— Когда я слышу его голос, вижу его лицо, со мной что-то происходит.

Опять появилось лицо Руслана Кудимова. На этот раз он был заснят за банкетным столом в ресторане. Он смеялся и подносил рюмку ко рту. Кадр замер.

— Посмотрите внимательней в лицо Руслана, запомните его таким, красивым, веселым, — мрачно произнес Бутейко за кадром, — таким он был всего неделю назад. Мы праздновали день его рожденья.

Действие продолжилось. Это была любительская видеосъемка. На экране, за банкетным столом, среди пьющих и жующих гостей, мелькнуло лицо Александра Анисимова. Камера плясала в руках оператора. Вероятно, снимал сам Бутейко, потому что его в кадре не было.

— Мы просто праздновали день рожденья. Нам было весело. Руслан пригласил самых близких друзей, — комментировал голос за кадром, — возможно, кто-то из нас выпил лишнее, но праздник есть праздник. А сейчас смотрите внимательно.

На экране появилась красивая девушка, она хохотала, запрокинув голову. Она была сильно пьяна, а возможно, и под наркотиком. Внезапно вскочив на стол, она стала танцевать, расшвыривая ногами посуду.

— Это подружка одного из гостей, совершенно случайная девушка, — продолжал спокойно комментировать Бутейко, — никто из нас не знал ее, наверное, она вела себя неприлично, но вот так с женщиной поступать нельзя.

Кадр замер. В кадре было видно, как официант и метрдотель пытаются снять девушку со стола. На заднем плане смутно белело лицо певца. Рот его был открыт. Когда пленка закрутилась дальше, стало ясно, что он кричит.

Потом кадры замелькали с невероятной быстротой. Певец полез на официанта и метрдотеля с кулаками. Он отпихивал, расшвыривал тех, кто пытался его удержать.

— Да, Руслан заступился за девушку, то есть поступил как настоящий мужчина, — объяснял Артем, — вот сейчас еще можно решить все мирно, еще можно договориться.

«Ну, это вряд ли, — подумал Илья Никитич, наблюдая за потасовкой, — слишком все они пьяны».

— А вот сейчас решить уже нельзя ничего, — сообщил голос Бутейко.

В кадре появилось несколько милиционеров. Они вполне спокойно и профессионально пытались навести порядок. Пляшущая камера выхватила на миг широкое угрюмое лицо одного из стражей порядка. Кадр застыл.

— Вглядитесь в это лицо. Перед вами капитан милиции Василий Соколов. А теперь в последний раз посмотрите на Руслана.

Застывшее изображение певца было явно не отсюда. Этот кадр вклеили позже. Лирическая задумчивость, аккуратность прически никак не вязались с пьяной дракой. Вероятно, была использована одна из рекламных фотографий Кудимова. Через секунду действие вернулось в ресторан. Певец дрался с милиционером. Взлетел тяжелый кулак капитана. Кадр застыл еще раз. Кудимов пригнулся, закрыл лицо руками. Еще удар. Крупный план окровавленного, разбитого лица.

— Руслана на «скорой» увезли в больницу. Ему предстоит пережить несколько пластических операций, — сообщил Бутейко, — а капитану Соколову ничего, кроме выговора, не грозит.

В кадре появилась хорошенькая худенькая девочка лет двенадцати. Это было продолжение профессиональной съемки на Старом Арбате.

— Как тебя зовут? — спросил Бутейко.

— Наташа.

— Тебе нравится Руслан Кудимов?

— Он мне не просто нравится, когда мне плохо, я смотрю на его фотографии, и сразу на душе становится светло. Он для меня как солнышко. Я очень, очень его люблю. Его лицо для меня — это все…

— Наташа, что бы ты сделала с человеком, который изуродовал лицо Руслана?

— Я бы его убила, — не задумываясь, ответила девочка.

Сюжет закончился. На экране была студия.

— Я действительно не знаю, что сказать, — произнес один из ведущих после долгой, многозначительной паузы. — У нас в гостях автор сюжета Артем Бутейко, а также свидетель этих ужасных событий Александр Анисимов.

— Знаете, когда рассказывают ужасы про нашу милицию, кажется, что многое преувеличивают. Все мы слышали о том, как бьют в отделениях, как выбивают признания. Просто волосы дыбом встают, когда подумаешь, что за это никому ничего не бывает, — мрачно начал Бутейко.

— Я сначала просто глазам своим не поверил, — вступил Анисимов, — я не представлял, что можно вот так просто разбить человеку лицо. В общем, ведь ни за что. Действительно, просто так, потому что ты милиционер, ты наделен властью.

— Прости, Саша, у нас звонок, — перебил ведущий, — слушаем вас.

— Я бы тоже убила этого милиционера, — зазвучал возбужденный девичий голос, — вообще, сколько можно терпеть? Они звери какие-то, делают, что хотят.

Звонки зазвучали один за другим. Зрители были единодушны в своем возмущении.

Илья Никитич досмотрел кассету до конца. Он смутно вспомнил скандал трехлетней давности. Ну конечно, именно эта передача подняла волну, из дела капитана Соколова устроили что-то вроде показательного процесса. Тогда как раз в МВД в очередной раз менялось руководство, начиналась очередная кампания по борьбе со злоупотреблениями, сюжет имел резонанс на самом высоком уровне, и несчастного капитана превратили в козла отпущения. Кажется, он получил три года. Впрочем, все это надо уточнить.

* * *
В Шереметьево-2, еще не выходя из международной зоны, Лиза увидела сразу обоих, и мужа, и Юру. Она ждала багаж, подошла к стеклянному ограждению. Муж весело улыбался и махал ей рукой. Юра курил у другого выхода и тоже смотрел на нее, но мрачно, без улыбки.

«Надо будет что-то придумать, подойти к Юре, иначе он страшно обидится», — Лиза улыбнулась мужу, знаками показала, что багажа еще нет. Повернув голову, встретилась взглядом с Юрой.

«Тоже мне, конспиратор. Надел кепку, очки и думает, его нельзя узнать. Конечно, Миша видел его мельком, не больше двух раз, однако интуиция у него отличная. Дело даже не в том, что Юра все-таки приехал, вопреки моим уговорам. Дело в моем напряжении, которое Миша почувствует моментально».

Она отступила назад, пытаясь спрятаться в толпе от радостных глаз Михаила Генриховича, не спеша направилась к другому выходу, где вжался лицом в стекло Юра. Там, у красного коридора, народу было меньше. Им удалось обменяться несколькими фразами сквозь стекло. Они поняли друг друга по движению губ.

— Я тебя люблю, — произнес Юра беззвучно, снял очки, глаза его стали еще грустней, взгляд показался Лизе совсем растерянным и беззащитным. Только что она думала, что он явился сюда из упрямства, почти назло ей и ее мужу, но сейчас раздражение сменилось жалостью.

«А ведь действительно любит. У него никого нет, кроме собаки, щенка-доберманихи, которую он назвал Лотой и купил скорее для меня, чем для себя. Кто же виноват, что так вышло? Встретил бы он другую, незамужнюю, бездетную, и была бы у него нормальная семья. Мы столько говорили об этом, что уже стало скучно обсуждать неразумность и несправедливость его выбора».

Лиза улыбнулась и повторила движение его губ, потом, также беззвучно, добавила:

— Уезжай, пожалуйста.

Он понял, отрицательно помотал головой. И вдруг в глазах его она увидела не то чтобы тревогу, а какое-то неприятное удивление. Оглянувшись, она столкнулась лицом к лицу с Красавченко.

— Багаж уже пришел, — сообщил он громко, — вот ваш чемодан. А это, как я понимаю, ваш Юраша? Тот самый, по которому вы соскучились в Канаде? Ну что ж, будет приятно познакомиться. Должен сказать, ваш законный супруг выглядит куда привлекательней, — он откровенно улыбнулся растерянному Юре и даже помахал ему рукой, — Лиза, может, вы хоть спасибо скажете? Я ведь снял ваш чемодан с ленты, нашел для вас багажную тележку, а вы так и не ответили мне, собираетесь приглашать меня на передачу или нет. Ох, пардон, я вижу, вам не до меня. Сюда направляется законный супруг. Изумительная сцена!

Однако изумительной сцены не получилось. Юра исчез в толпе. По тому, как поспешно бросился к выходу Красавченко, Лиза поняла, что впереди ее ждет много всего неприятного.

— Простите, вы — Беляева? — полная пожилая дама осторожно тронула ее за рукав. — Вы знаете, я смотрю все ваши передачи, абсолютно все. Это удивительно, как вам удается поднимать людям настроение. Когда вы рассказываете даже самые неприятные новости, все равно кажется, что все будет хорошо. Спасибо вам, — дама была совершенно красной от смущения и, не дождавшись ответа, быстро покатила свою тележку к выходу.

Когда Лиза прошла таможню и поцеловала мужа, за спиной у нее послышался возбужденный шепот:

— А я тебе говорю, это она! Точно, она!

Михаил Генрихович погрузил чемодан в багажник, Лиза оглядела стоянку и заметила вдалеке Юрин темно-синий «опель». У машины стояли двое, Юра и Красавченко. Оба курили.

— Все, садись, поехали, — услышала она голос мужа, — Надюша к твоему приезду испекла пиццу. Не знаю, что у нее получилось… А Витя вчера привел девочку. Зовут Оля, очень хорошенькая, главное, совсем не накрашенная, без рожек и копыт.

— Что ты имеешь в виду?

— Ну как же, они ведь все теперь изображают нечистую силу, на голове накручивают какие-то фигульки из волос, на ноги надевают копыта высотой в полтора метра, и бегом на шабаш, дергаться в массовом припадке бешенства. Кстати, наша Надюша тоже требует ботинки на платформе. Я сказал, только через мой труп.

Выезжая со стоянки, они совсем близко проехали мимо «опеля». Юра сидел за рулем и держал в руках какую-то книгу.

«Да, конечно, книга… — усмехнулась про себя Лиза, — это коробка с видеокассетой. Красавченко успел заказать копию, наверняка не одну».

Ее радиотелефон зазвонил, когда она была в ванной. Михаил Генрихович просунул в дверь руку с тренькающей трубкой.

— Возьмешь? Или сказать, что ты не можешь подойти?

— Возьму, спасибо.

— Как же это произошло, Лиза? — услышала она сдавленный, хриплый голос. — Как могло такое с тобой случиться? Ты разумная взрослая женщина, ты совсем не пьешь… Как? Объясни мне.

— Ты уверен, что это я? — спросила она тихо. — Ты внимательно смотрел?

— Да, — он неприятно, жестко засмеялся, — я смотрел очень внимательно. Надо сказать, ты занималась этим с огромным удовольствием. Еще бы, такой умелый, такой сильный партнер, настоящий супермен.

— Юра, послушай меня, но только спокойно, без эмоций. Дело в том, что я совершенно ничего не помню.

— Такое не забывается, Лиза. Я только хочу понять, что ты при этом чувствовала? Просто животная страсть? Или были какие-то еще эмоции?

В дверь постучали.

— Мам, ты скоро? — спросила Надюша. — Папа и Витя не могут поделить свитера, обоим нравится с темным узором, а размеры одинаковые. И пицца стынет. Выходи, пожалуйста.

— Да, малыш, я сейчас, — откликнулась Лиза, прикрыв трубку ладонью.

— Я понимаю, что никаких прав на тебя у меня нет, — тяжело дышала ей в ухо трубка, — но и ты пойми, как мне больно. По телефону ты сказала, что тебя шантажируют. Но прости, при таком образе жизни совсем не сложно нарваться на шантаж. Ты сама подставилась. Советую впредь быть осторожней.

— Юра, что ты говоришь? Какой образ жизни? Какая осторожность?

— Лиза, не надо врать хотя бы себе самой. Ну да, случилось. С кем не бывает? Он усмехнулся. — Я, старый идиот, на что-то надеюсь. Строю всякие лирические иллюзии, а оказывается, все так просто…

— Юра, перестань. Я приеду, мы поговорим. Прошу тебя, не относись к этому так серьезно.

— Прости, я человек старомодный, но ломать себя, подстраиваться под нынешние небанальные представления о любви и дружбе мне сложно. Возраст не тот. Я не могу к подобным вещам относиться спокойно. Возможно, это покажется тебе смешным, но представь, что мне очень больно было увидеть, как женщина, которую я люблю, кувыркается в койке с чужим мужчиной.

— Значит, ты не допускаешь мысли, что на этой кассете не я?

— Я еще не сошел с ума. Это ты, Лиза. Тебе там очень хорошо, просто отлично. Вы с этим суперменом удивительно подходите друг другу как половые партнеры. В дверь опять постучали.

— Мам, ну ты скоро? — недовольно поинтересовался Витя. — Надя во второй раз греет пиццу.

— Да, Витюша, уже выхожу… Юра, я очень тебя прошу, успокойся, я приеду к тебе завтра, после эфира. Я должна сама посмотреть кассету.

В ответ она услышала частые гудки.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ


В августе 1917 года никаких полицейских урядников в России уже не было. Существовала какая-то народная милиция, но где искать, к кому там обращаться, никто не знал.

— Это же надо, чтобы от варенья такое несчастье. Кто их разберет, кавказцев, — бормотал Тихон Тихонович, — я говорил, опасно покупать на их грязных базарах. Мало ли, может, хранили они это проклятое варенье в погребе, где крысы. Травили крыс, вот и попал мышьяк в банку.

— Да, — хриплым эхом отозвалась из темноты Ирина, — там много крыс. Я знаю. Я видела.

— Вот я и говорю, — кивнул купец, — случайно могло попасть в банку что угодно. Всякое бывает. Между прочим, я ведь тоже ел варенье, и вы, Константин Васильевич, и Софья Константиновна. Все ели.

— Перестаньте, — махнул рукой доктор, — кого вы хотите обмануть? Одну банку госпожа Порье открыла сама, из нее выложила варенье для Михаила Ивановича и для Сони. Именно туда и был добавлен яд. Когда мы садились за стол, она пододвинула им двоим уже наполненные вазочки. А остальные, то есть мы с вами, накладывали себе из большой вазы. Все просто, Тихон Тихонович, и все заранее продумано.

— Что продумано? Кем? — не унимался купец. — Как вы можете такое говорить? Как вам не совестно? Что же, моя Ирина враг самой себе? Зачем же оставаться вдовой в такое смутное, опасное время? Слушайте, господин доктор, а может, его сиятельство, того, сам решил таким оригинальным способом… ну, вы понимаете, о чем я? Он ведь тонкая художественная натура, а, как известно, такие как раз весьма склонны, — купец сдержано кашлянул, — я давно замечал за ним странности, эта его страсть к одиночеству, к рисованию картинок… А вам, господин доктор, за хлопоты я заплачу. Много заплачу, не обижу. Сейчас деньги ничего не стоят, но вы не волнуйтесь, у меня есть старые надежные золотые червонцы…

— Господин Болякин, уйдите, очень вас прошу. Куда-нибудь уйдите и уведите вашу дочь отсюда, иначе я за себя не ручаюсь, — выдавил сквозь зубы Константин Васильевич.

— Куда же это, интересно, нам уходить? — истерически взвизгнула Ирина. — Мы в своем доме, и вы, господин доктор, здесь не распоряжайтесь. Делайте свое дело, лечите больного, а нам указывать не надо! — Крик перешел в бурные рыдания.

— Вот дура баба, — покачал головой купец, — вы уж простите ее, господин доктор. Она, разумеется, не в себе. Пойдем, хватит орать, тебе лечь надо, — он взял дочь под локоть и увел ее в спальню.

Через полчаса вернулась Соня. На возке вместе с фельдшером Семеном она привезла священника. Батюшка был стар и болен, еще не пришел в себя после надругательства на пустыре, однако ехать к умирающему согласился, взял с собой все, что нужно для причастия.

Михаил Иванович умирал долго и мучительно. Доктор Батурин пытался облегчить его страдания, колол морфий. Агония длилась несколько часов. Священник причастил его. Перед рассветом, перед самым концом, умирающий открыл глаза и зашептал что-то. Соня склонилась к его губам.

— Сонюшка… брошь… не отдавай никому, сохрани, это все, что есть у меня…

— Какая брошь, Мишенька? О чем ты?

— Бабушкина брошь с бриллиантом… не отдавай им…

Соня взяла в ладони его лицо, взглянула в глаза, совсем близко, и произнесла еле слышно:

— Мишенька, у меня будет ребенок, твой ребенок. Я тебя очень люблю.

Доктор ничего этого не слышал, он как раз вышел в сад, покурить. А когда вернулся, граф уже не дышал.

Через два дня после похорон в Батурине явился Тихон Тихонович в дорогом, с иголочки, английском костюме, таком белом, что резало глаза, с тростью черного дерева в руке, в блестящих белых штиблетах. Он выглядел довольно странно на фоне запущенного батуринского сада. За спиной у него маячила огромная фигура его постоянного безмолвного спутника шофера Андрюхи. В руках он держал огромный букет крупных, как кошачьи головы, багровых роз.

— Чем обязан? — мрачно поинтересовался Константин Васильевич.

— Вот, явился выразить вам благодарность за труды, — кашлянув, сообщил купец и извлек из кармана красный бархатный футляр овальной формы, с золотым причудливым вензелем на крышке, — поскольку деньги сейчас дешевы и ненадежны, решил сделать вам от нашего осиротевшего семейства небольшой презент на память. Изволите взглянуть?

— Благодарю вас, господин Болякин, но презента я от вас не приму, — покачал головой доктор.

— Так вы посмотрите хотя бы. Вещь хорошая, стоит дорого. — Он раскрыл футляр. Там лежали мужские часы-луковица, золотые, с толстенной золотой цепью.

— Оставьте себе. Мне такие роскошества не к лицу.

— Значит, брезгуете моей благодарностью? — прищурился купец. — Ну, тогда примите хотя бы цветы. Это для Софьи Константиновны. В наше трудное время тоже дорого стоят. Специально Андрюху в Москву за ними посылал. Ровно двадцать пять штук, особый сорт. Есть ваза у вас? Эй, горничная, как тебя?

— У нас нет горничной, — сказала Соня, — у нас только кухарка, но она в деревню ушла. А цветы я возьму. Спасибо. Но в вазу их ставить не надо. Я их все равно на могилу отнесу Михаилу Ивановичу.

— А, ну ладно. — Купец еще немного потоптался, несколько раз откашлялся в кулак и обратился к доктору:

— Я прошу прощения, мне необходимо переговорить с Софьей Константиновной наедине.

— Извольте, — кивнул доктор, — вы можете пройти в дом. Сонюшка, я буду здесь, рядом.

— У вас осталась вещь, принадлежащая нашей семье, — сказал купец, когда они вошли в гостиную, — вещь очень дорогая. Брошь в форме цветка орхидеи с большим бриллиантом в центре.

— Я не знаю, о чем вы, — тихо ответила Соня.

— Ну не надо, не надо, барышня, — хитро прищурился купец, — я ведь не бесплатно. Я вам денег дам. Много денег, золотых червонцев. Золото всегда в цене. Вы уж, будьте любезны, верните брошечку-то. Она не ваша.

— Тихон Тихонович, — покачала головой Соня, — что-то вы путаете. Я не ношу ювелирных украшений, и никакой броши у меня нет.

— Значит, не отдадите? — вздохнул купец. — Напрасно. Так у вас хотя бы деньги были бы, вам они очень пригодятся, когда придется все бросать и уезжать из России. А придется очень скоро, поверьте мне. Если вы надеетесь, что сумеете такую дорогую вещь продать, то ошибаетесь. Вас обманут, вы с вашим батюшкой-доктором люди не коммерческие.

В гостиную вошел Константин Васильевич.

— Вот, господин доктор, — обратился к нему купец, — пытаюсь уговорить вашу дочь вернуть по-хорошему то, что ей не принадлежит. Михаил Иванович, Царствие ему Небесное, поступил необдуманно, отдал Софье Константиновне нашу вещь. А она возвращать не желает. Нехорошо. Стыдно. Вы бы поговорили с ней по-отцовски.

— Соня, в чем дело? — удивился Константин Васильевич. — Объясни, что происходит?

— Я не знаю, папа. Господин купец требует у меня какое-то ювелирное украшение, какую-то брошь. Пусть он сам объяснит, что происходит.

— Моя дочь никогда к дорогим побрякушкам пристрастия не имела, — быстро проговорил доктор.

— Так то не побрякушка. Вещь весьма ценная. В последний раз говорю, отдайте по-хорошему. Я знаю, она у вас. Больше ей негде быть. Ведь это грех — брать чужое. Вам должно быть совестно.

— Ладно, хватит, — поморщился доктор, — о грехе и совести я с вами рассуждать не намерен. Вы лучше об этом побеседуйте со своей дочерью.

— Ну, глядите, — тяжело вздохнул купец, — я хотел с вами по-хорошему, по-соседски, но, видно, не получится. Не такие вы люди.

Купец ушел, не оглядываясь.

— Он наймет бандитов, они перероют весь дом, — задумчиво произнес, глядя ему вслед, доктор, — эта брошь действительно стоит страшно дорого.

— Папа, ты же ее не видел.

— Она к твоей белой блузке приколота. А блузка валяется на стуле в твоей комнате. На портрете эта брошь получилась у Миши значительно лучше, чем твое лицо. Портрет надо убрать подальше, унести куда-нибудь из дома. А брошь необходимо спрятать. За ней придут и перероют весь дом. Возможно, нас с тобой тоже станут обыскивать. Купец за этот камень кому хочешь глотку перегрызет. Миша рассказывал мне историю камня. Он говорил, что это единственная его ценная вещь.

— Он перед смертью просил не отдавать им брошь. Меня не волнует, сколько она может стоить. Мы ведь не станем ее продавать, — медленно произнесла Соня.

Ночью доктор проснулся от страшного шума. В доме ломали дверь. Через минуту послышался сдавленный крик. Кричал фельдшер Семен. Доктор выхватил из-под подушки заряженный револьвер, кинулся наверх, в Сонину комнату.

Соня в ночной рубашке сидела, привязанная к стулу. В комнате находились купец Болякин и его верный шофер-телохранитель Андрюха. Они ожесточенно рылись в Сониных вещах. Шофер коротким финским ножом вспарывал подушки. Купец, сидя на полу, перетряхивал нижнее белье. По комнате летели перья. Доктор направил револьвер на купца. Во всем доме слышались крики, топот.

— Бросьте, Константин Васильевич, — покачал головой купец, — моих людей здесь слишком много. А помощи вам ждать неоткуда. Власти никакой теперь нет. Я предупреждал, чтобы вы отдали по-хорошему.

Доктор опустил револьвер. У него перед глазами белело Сонино лицо. К ее горлу был приставлен короткий финский нож. Шофер Андрюха молча глядел на доктора. В левой руке он сжимал пистолет.

— Может, все-таки скажете? — спросил купец, не вставая с пола и продолжая перетряхивать белье. — А то ведь придется Софье Константиновне больно сделать. Я говорю, людишек моих здесь много. Мы — не уйдем, пока не отыщем брошь. В последний раз предупреждаю, отдайте по-хорошему, а то ведь поздно будет.

— Тихон Тихонович, дымом пахнет, — подал голос Андрюха.

Дверь распахнулась, в комнату ввалился огромный солдат-дезертир, племянник кладбищенского сторожа, огляделся дики — ми красными глазами, открыл рот и рухнул прямо на купца. Из рассеченной головы пульсирующей широкой струёй била кровь. За ним стоял фельдшер Семен с топором. Купец вскрикнул,Андрюха рефлекторно кинулся к нему, доктор выстрелил и попал шоферу в затылок. Купец забился, придавленный двумя огромными телами. Внизу что-то страшно грохнуло, послышался отчаянный матерный вопль, Тяжелый быстрый топот.

— Константин Васильевич, горим, — крикнул фельдшер. — Там еще двое, я их запер, но, видать, выбрались. Надо уходить.

Доктор схватил ножницы с туалетного столика, разрезал веревки.

— Соня, прикрой лицо, не дыши дымом, — он нащупал на полу пистолет, выпавший из рук шофера, кинул его Семену, — надо их отогнать.

— Да удрали они, небось не дураки, скоро крыша рухнет!

Однако топот и мат приближались. На дороге в дыму возник огромный силуэт, прозвучал выстрел. Первый бандит упал, но тут же поднялся, за ним влетел второй. Захлопали выстрелы, стрелять приходилось наугад, дым ел глаза, ничего не было видно.

— Помогите, — сдавленно кричал и плакал купец, — помогите вылезти! Ноги! Не могу, помогите! Софья Константиновна, голубушка, спасите меня, старого дурака, очень больно, обе ноги сломаны…

Старый деревянный дом был уже весь охвачен пламенем. Соня, кашляя и щурясь, на ощупь подобралась к Тихону Тихоновичу, заваленному двумя огромными телами, протянула ему руку:

— Держитесь, вылезайте!

Он вцепился в ее запястье мертвой хваткой и прохрипел:

— Не пущу! Заживо сгоришь! Где камень?

Тем временем один из бандитов набросился на доктора, другой на фельдшера, в маленькой задымленной комнате четверо дрались насмерть, и нельзя было понять, кто кого одолевает.

Соня попыталась выдернуть руку, но купец держал очень крепко, тянул к себе. Она уже захлебывалась кашлем от дыма и только успела отчаянно, из последних сил крикнуть:

— Папа!

Ее крик как будто придал сил Константину Васильевичу. Ему удалось рукоятью пистолета садануть одного из бандитов в висок. Сверху угрожающе затрещало, стало слышно, как валятся балки на чердаке Бандит вышиб головой окно, спрыгнул со второго этажа, бросился в рассветный туман. В револьвере, который успел подобрать фельдшер, остался последний патрон.

— Камень, — бормотал купец сквозь кашель и стон, — где брошь? Отдай! Не твое!

— Соня, ты где? Отзовись, Соня! Хлопнул выстрел, так близко, что Соне показалось, выстрелили в нее. Она уже не могла дышать от дыма, плохо соображала, в горле так першило, что вместо крика получился слабый, хриплый шепот:

— Папа!

Через секунду она почувствовала, что купец обмяк. Она изо всех сил старалась высвободить руку. Тихон Тихонович был мертв, но продолжал держать Соню. Пальцы его свело. Доктор нашел Соню, пытался на ощупь разжать пальцы, освободить ее запястье, но не мог.

— Ай, хватит! — гулко простонал подоспевший фельдшер и рубанул по мертвой руке топором.

Наконец все трое выбрались из пылающего дома. Уже рассвело. Соня едва держалась на ногах. С диким грохотом и треском обрушилась крыша, полетели искры.

Соня потеряла сознание.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ


— Я задержусь после эфира, — сказала Лиза, целуя мужа на прощанье, — надо обсудить кое-какие проблемы с начальством.

— Почему обязательно ночью?

— Ты же знаешь, на телевидении нет ночи, нет дня. Сплошной производственный процесс.

От собственного вранья у нее запершило в горле. «Хватит, — подумала она с раздражением, — это в последний раз».

Дело было не только во вранье. Она уже привыкла выдумывать уважительные причины и достоверно объяснять, почему вернется не в два часа ночи, а в шесть утра. Но сейчас впервые она поймала себя на том, что вовсе не хочет ехать к Юре. Она знала, что там ее ждет тягостный бессмысленный разговор. Ради этого было совсем уж глупо и обидно врать мужу.

В Останкино все продолжали судачить о смерти Артема Бутейко. Это уже перестало быть главной темой разговоров, однако появление Лизы сразу освежило в памяти трагическое событие недельной давности. Она ловила на себе осторожные косые взгляды.

Говорили, что вроде бы убил Артема его старый приятель, одноклассник, которому Артем не возвращал долг. Поначалу у следствия не возникло никаких сомнений, убийцу взяли прямо на месте преступления, однако что-то там застопорилось, застряло, нескольких операторов и администраторов допрашивали оперативники и следователь.

— К тебе еще не обращались по поводу Бутейко? — спросил Лизу директор новостийной программы. — А то ведь наверняка нашлась какая-нибудь сволочь, которая проболталась о ваших особых отношениях.

«Почему сволочь? Почему проболталась? — подумала Лиза. — И какие у нас были особые отношения? На телевидении подобная вражда, тайная и явная, — вполне обычное дело».

— Нет. Ко мне не обращались.

— А, ну-ну. Жди привета из прокуратуры. Как там Канада? Ты хорошо отдохнула на конференции?

Она отработала эфир, села в машину. Ей нравилось ездить по пустым ночным улицам. Дорогу она знала наизусть и отдыхала за рулем. Совсем недавно, всего лишь пару недель назад, именно здесь, на перекрестке, в конце Шереметьевской улицы, остановившись ночью на светофоре, она заметила в соседней машине рядом с водителем знакомый профиль. Ей показалось, в «жигуленке» ехал Артем Бутейко.

Подъезжая к Новокузнецкой, она увидела ту же машину, и вдруг пришла в голову совершенно дикая мысль, что Артем следит за ней. А она, между прочим, направлялась к Юре.

«Он, конечно, сумасшедший, но не до такой степени, — подумала она, — неужели ему не достаточно постыдного шоу, которое он устроил с моей мамой? Неужели не сыт еще?»

Она хорошо изучила характер Бутейко и понимала, что гадить он ей будет долго и серьезно, при всякой возможности. Ничего удивительного, если завтра в его ночной программе появится сюжет о ее тайном романе. Но откуда он мог узнать? Нет, это ерунда. Никто не знает, да и машина не обязательно та же, мало ли в Москве вишневых «жигулят»?

Во дворе она огляделась, но никого, кроме Юры и Лоты, не увидела.

Сейчас, подъезжая к перекрестку, она думала о Бутейко. Как, в сущности, глупо он жил и как рано, как нелепо погиб. Про него многие говорили, что он «допрыгается». Но вряд ли за те мелкие пакости, которые он делал, его могли убить. Он подглядывал в замочную скважину и охотился за чужими тайнами, в основном любовными. Однако в наше время знаменитости обоего пола с восторгом трясут перед многотысячной толпой грязными простынями двадцатилетней давности, несут свои замаранные постельные принадлежности, как транспаранты на праздничной демонстрации. Темой очередного интервью становится какой-нибудь роман, о котором забыли рассказать в прошлом интервью. Не стесняются называть имена бывших постельных партнеров и партнерш, при этом не спрашивая их разрешения, не заботясь о том, нужна ли им и их семьям эта пикантная правда.

Для таких репортеров, как Артем Бутейко, настал золотой век, только успевай подгребать чужие окурки со следами губной помады, только подставляй микрофон и камеру под щедрый поток интимных откровений.

За это не убивают. Наоборот, платят — деньги, как за рекламу.

В Останкино говорили, будто его застрелил приятель за денежный долг. В принципе возможно. Он жил в долг, занимал у всех, но всегда возвращал.

Когда погибает человек, которого ты терпеть не мог, о котором плохо думал и плохо говорил, ощущение удивительно гадкое. Стыдно, как будто ты причастен к его смерти.

«А за что же, собственно, я терпеть не могла Артема? За цинизм? За наглость? Ну, циников и наглецов на телевидении хватает. За бездарность? Этого добра тоже достаточно. Когда-то у нас с ним были вполне нормальные, даже приятельские отношения. Он возненавидел меня после того ток-шоу с фальшивым героем. И был прав. Я сорвала ему премьеру. Он схалтурил. Ну и что? Мало ли халтурщиков? Я могла и не лезть к его герою со своими шибко умными вопросами, тем более в прямом эфире. Почему же я это сделала? Ведь не просто так».

За месяц до этого в «Стоп-кадре» вышел его эксклюзивный сюжет о певце и милиционере. Тогда о нем заговорили, имя его всплыло на поверхность. Он получил возможность делать свою передачу.

Лиза вдруг ясно вспомнила широкое, тяжелое лицо человека в милицейской форме, застывшие маленькие глаза какого-то неопределенного мутно-зеленого цвета.

— Парень, я прошу тебя, не надо. Ну ты пойми, для меня это все, кранты. Меня посадят.

Лиза совершенно случайно стала свидетельницей этого отвратительного разговора. В Доме кино проходил вечер, посвященный десятилетнему юбилею программы «Стоп-кадр». Пригласительные билеты продавались всем желающим, народу собралось много, зал был полным. В антракте, в фойе, Бутейко с каким-то парнем стоял у перил. Они смеялись, оба были немного навеселе. Лиза стояла неподалеку и увидела, как к ним подошел милиционер.

— А, это опять ты? — Артем скорчил брезгливо-утомленную гримасу. — Слушай, товарищ капитан, я не понимаю, как тебя сюда пропустили. Тебе вообще-то здесь делать нечего.

— Действительно, — усмехнулся приятель Артема, — а то вдруг тебе взбредет в голову опять наводить порядок, еще кому-нибудь заедешь кулаком в рожу.

— Ребята, я прошу вас, не надо, — тихо проговорил милиционер.

— Чего не надо-то? — с издевательской усмешкой спросил Бутейко, — Правду людям говорить? Значит, тебе все можно, а нам нельзя?

— Да не в этом же дело… Я прошу тебя, не показывай этот сюжет, по-человечески прошу. Ну хочешь, денег дам? Хочешь, на колени встану? Это ж для меня конец карьеры, конец всей жизни, пойми… Если хоть капля жалости у вас осталась, ребята ну просто, по-человечески, пожалейте меня.

— Не стелись, капитан, — высокомерно посоветовал приятель Артема, — ты бы лучше о жалости подумал, когда бил Руслана кулаком в лицо. Вам, ментам, о жалости лучше вообще не рассуждать, на эту тему вам лучше заткнуться. И давай, кончай сопли распускать, смотреть противно.

Смотреть действительно было противно, причем на всех троих. Двое куражились, один умолял, унижался. Бутейко и его приятелю это нравилось. Вот тогда она и почувствовала острое отвращение к Бутейко. Ей не было дела до этого капитана, она видела его в первый и в последний раз. Но он так унижался, а они с таким кайфом куражались, они получали от этого почти физическое удовольствие. Их обоих хотелось убить на месте. И не важно, кто прав, кто виноват.

Сюжет вышел, капитан получил три года. Десятки тысяч таких же капитанов, лейтенантов и прочих милицейских чинов по всей России пускают в ход кулаки, разбивают лица. Иногда они делают это по необходимости, иногда от собственной распущенности и жестокости. Если бы каждого сажали в тюрьму, не было бы милиции. Этот капитан не хуже и не лучше прочих. Однако ему не повезло. Лицо, которое он разбил, пытаясь прекратить кабацкий скандал, было лицом популярного эстрадного певца. А главное, рядом оказался репортер Артем Бутейко с любительской видеокамерой. Репортеру ужасно хотелось прославиться. Потом, когда Бутейко в качестве героя ток-шоу привел именно этого своего приятеля, Сашу Анисимова, и они стали опять куражиться, издеваться, уже над целой аудиторией, Лиза не выдержала и сорвала Артему его ток-шоу, к чертовой матери.

Если у нее, у постороннего человека, от той безобразной сцены в фойе Дома кино зародилось стойкое отвращение к Бутейко, то что же должен чувствовать милицейский капитан? Между прочим, три года прошло. Он наверняка вышел на свободу…

Лиза ехала с погашенными фарами по пустынной улице, на всех светофорах горел зеленый, она так глубоко задумалась, что почти не смотрела на дорогу. Вдруг в ее сумке отчаянно запищал радиотелефон. Она вздрогнула и, прежде чем ответить, включила фары. Буквально в десяти метрах от нее, перегородив дорогу, без всяких аварийных огней, чернела громадина грузовика-рефрижератора. Лиза едва успела затормозить. Скорость у нее была не маленькая, около семидесяти. Бампер машины застыл в нескольких сантиметрах от грузовика.

Она дала задний ход, припарковалась у края тротуара. Телефон продолжал надрываться.

— Лиза, прости, я, наверное, отрываю тебя от важного разговора с начальством, — послышался в трубке сонный голос мужа, — я на минутку. Просто ужасно соскучился. Тебя так долго не было, и вот ты приехала, а тебя опять нет.

— Я думала, ты спишь, — ответила она растерянно.

— Да, я уже спал, но проснулся, не знаю почему. Как-то вдруг стало тревожно, решил тебе позвонить.

— Спасибо, Мишенька. Я скоро приеду. Ты спи, не жди меня.

— За что спасибо, Лиза?

— Ну, просто так. За то, что позвонил.

— Учти, я все равно не усну, пока ты не приедешь, — проворчал он, — давай поскорей.

Она убрала телефон и закурила.

«Как же он почувствовал? Ведь если бы не проснулся, не набрал номер, меня бы уже не было».

Она вдруг ясно представила жуткий удар, от которого машина сплющивается, как консервная банка. Она отчетливо услышала грохот, визг тормозов, рев сирен, и увидела себя, безобразный кусок растерзанной, окровавленной плоти.

«Вот так оно и происходит, — думала она, жадно затягиваясь и глядя на черный силуэт рефрижератора, — в любую минуту, на любом перекрестке, за рулем, или в собственном подъезде, когда стреляют в голову. Вот, оказывается, о чем думает человек за минуту до смерти. В общем, совершенно ни о чем. О каких-то своих обычных проблемах. Я, например, думала об Артеме Бутейко. Возможно, он думал обо мне, о том, какая я гадина и мерзавка и как бы еще мне подпортить жизнь. Это казалось ему важным. Впрочем, о чем бы он ни думал, все через минуту потеряло смысл. Не было никакого смысла. Грязь и ненависть».

Загасив сигарету, она медленно выехала на проезжую часть, осторожно объехала рефрижератор. Через пятнадцать минут ее машина остановилась в большом пустом дворе у Новокузнецкой.

На этот раз двор был абсолютно пуст. Юра не вышел с собакой, чтобы ее встретить, как это бывало обычно. Он открыл ей дверь, Лота стала прыгать, гавкать, выражая свою бурную собачью радость.

Юра холодно подставил щеку для поцелуя и тут же отвернулся, ушел в кухню, сел на табуретку, закурил, глядя в черное окно, и громко произнес:

— Если ты надеешься, что я составлю тебе компанию, то ошибаешься.

— В каком смысле — компанию? — удивилась Лиза.

— Я не собираюсь вместе с тобой еще раз просматривать кассету. Ты ведь за этим пришла?

«Он прав. Я действительно пришла за этим. Мне надо разобраться», — подумала она и не стала снимать сапоги и отвечать ему не стала. Молча вошла в кухню, села напротив.

— Все вы одинаковые, — произнес он — громким чужим голосом, продолжая жадно курить и глядеть в окно, — всем вам чем больше мужиков, тем лучше. Твои красивые слова о том, что ты не хочешь ранить мужа, — только слова. Просто эта ситуация для тебя удобна. Есть муж, есть любовник. Уехала в Канаду на неделю, устроила себе приключение, потому что рядом не было ни его, ни меня. Правда, забыла на минуточку, кто ты. И попалась, как кошка, которая ворует сметану.

— Спасибо, — Лиза резко встала, — отдай мне кассету, и я поеду домой.

— Нет уж, подожди. Мы не договорили. Тебе не приходит в голову такая простая мысль, что я хотел бы услышать хоть какие-нибудь объяснения?

— Зачем?

— Затем, что ты мне сделала очень больно.

— Прости.

— Но еще больней мне было, когда ты стала врать, будто это подделка, будто на кассете не ты. Ты уж ври кому-нибудь одному, либо мужу, либо мне, иначе запутаешься.

— Хорошо, я учту твой мудрый совет. Отдай, пожалуйста, кассету.

Он встал, подошел к ней, взял за плечи и резко развернул к себе лицом:

— Лиза, ты понимаешь, что если уйдешь сейчас, то уйдешь навсегда?

— А разве у нас есть другие варианты?

— Не знаю.

— Вот и я не знаю, — Лиза высвободилась из его рук, — ты ждешь, что я начну оправдываться. Но прости, я не буду этого делать. Я виновата и перед тобой, и перед Мишей. Но не в этом. Не в той пакости, которую ты видел на кассете. Все, Юра. Отпусти меня, пожалуйста.

— Совсем? — спросил он еле слышно.

— Да.

Он ушел в комнату, шарахнул дверью.

Через минуту послышался грохот. Лота испуганно гавкнула.

— Черт! — услышала Лиза и приоткрыла дверь.

Он сидел на полу, потирая ногу. Рядом валялась опрокинутая этажерка. Видео-кассеты были раскиданы по всей комнате.

— Здесь не ищи, — буркнул он, морщась от боли, — возьми стул, она там, наверху, на книжном шкафу. Я полез и свалился.

. — Что с ногой? — спросила Лиза, скидывая сапоги.

— А тебе какая разница? Вывих, растяжение, закрытый перелом, — он, кряхтя поднялся с пола, взглянул на нее снизу вверх, — прости меня, я идиот.

Лиза спрыгнула со стула с кассетой в руках. На коробке не было никакой подписи.

— Ты уверен, это она?

— Она. Я нарочно отложил ее отдельно, чтобы не перепутать.

Прихрамывая, он проводил ее до машины.

— Чего он хочет от тебя? — спросил Юра, придержав дверцу машины.

— Ему нужен эфир.

— Понятно. И что ты намерена делать?

— Думать. — Она быстро поцеловала его, провела рукой по коротким седым волосам и повернула ключ зажигания. Выезжая из двора в переулок, она увидела в зеркале, как он стоит и смотрит ей вслед, держа на поводке Лоту.

* * *
Петр Петрович позвонил Вове на следующее утро. Вова фыркал и насвистывал стоя под холодным душем, и еле расслышал слабое треньканье радиотелефона.

— Долго не подходишь. Спишь, что ли? Много спать вредно. А я, между прочим, нашел, что искал, — радостно сообщил сибиряк, не поздоровавшись.

Вова сначала испугался: «Ну, точно, перехватили заказ, так я и знал…» Но тут же опомнился, подумал, что в таком случае сибиряк вряд ли стал бы звонить, да и не успел бы он за вечер и ночь найти кого-то, к кому можно обратиться с таким деликатным поручением. Все-таки не столик в ресторане хочет заказать, а убийство.

— Вилла подмосковная, с теплым бассейном, и сразу три красавицы. Блондинка, брюнетка и рыженькая. Представляешь, по бортику бассейна свечи горят, шампанское искрится в хрустале, над головой небо, температура за бортом минус пять, а потом еще повторили в сауне, потом еще, в гостиной у камина на медвежьей шкуре. Теперь уж мне будет что вспомнить. Правда, пять тысяч тю-тю, зато получил настоящее удовольствие, как в кино. Так что денег не жалко. На то они и деньги, чтобы тратить. Верно говорю?

— А как же… — растерянно пробормотал Вова, — вы же обещали… Вы же потратить эти деньги хотели совсем на другое…

— На что другое?

— Ну вот… я уже договорился… так дела не делаются, в натуре, — растерянно забормотал Вова.

— Хорош переживать! — бодро перебил его Петр Петрович. — Жду тебя через сорок минут. На шоссе, в двух километрах от твоего комплекса, в лесопарке, есть спортивная площадка, там торчат две вышки с баскетбольными сетками. Не опаздывай.

— Да, но аванс вы должны выплатить прямо сегодня, — предупредил Вова, — я уже договорился, время пошло.

— Договорился, значит?

— А как же! Фирма веников не вяжет. Вы же сказали, срочно. Кстати, за срочность полагается надбавка.

— Тебе за срочность, а мне за вредность, — усмехнулся в трубку Петр Петрович, — вредно иметь дело с такими нервными, как ты. Ну что ты завелся? Думаешь, эти бабки у меня последние? Будет аванс, как обещал. Деньги любишь?

— Можно подумать, вы их не любите, — проворчал Вова.

Место, которое выбрал сибиряк, нельзя было назвать удачным. Площадка вплотную прилегала к трассе, обочина была совсем узкой, к тому же завалена снегом. Припарковаться негде. Вове пришлось оставить свой «жигуленок» в пятистах метрах от площадки, на небольшой стоянке за постом ГАИ.

Петр Петрович уже ждал его, сидя на перекладине баскетбольной вышки.

— Ну, где же твой профессионал? — спросил он, опять не поздоровавшись.

— Профессионал работает, я договариваюсь, — ответил Вова, стараясь в интонациях подражать Климу. — Значит, так. Сначала аванс. Потом я должен знать, от кого вы ко мне пришли.

— За авансом в другой раз приедешь. Вместе с исполнителем.

— Ага, конечно! Так он к вам и явится! Он профессионал, его в лицо только я знаю, и больше никто. Давайте мне аванс, потом будем разговаривать.

— Обойдешься, — сибиряк сплюнул в снег.

— Так дела не делаются, — Вова тоже сплюнул в снег и смело уставился в прозрачные глаза сибиряка, — я вам в «шестерки» не нанимался.

— Разговариваешь, как «шестерка». Хамишь. Суетишься. Несолидно себя ведешь, — отрывисто произнес сибиряк. — Мне-то по фигу, мне главное, чтобы дело было сделано, но не все такие добрые, как я другие на моем месте вообще не стал бы с тобой базарить.

— Я нормально разговариваю, — буркнул Вова и отвел взгляд.

— Ладно, проехали, — Петр Петрович махнул рукой, вытащил из внутреннего кармана пачку стодолларовых купюр, перетянутых резинкой, — на, считай. По выполнении получишь столько же.

— Ну конечно! Мы так не договаривались!

— Считай. Ровно пять. Деньги ты взял, значит мы уже договорились.

Вова подумал, что сейчас надо бы сделать красивый жест, вернуть пачку, не трогать, не стягивать красную резиночку. Тогда заказчик обязательно заплатит больше. Он просто пытается сбить цену. Нормальный торг, базар, и вести себя надо как подобает деловому серьезному человеку. Клим ведь говорил, не хватайся сразу за деньги, если взял сумму, которую предложили в начале разговора, значит, она тебя устраивает, значит, ты бедный. То, что предлагают вначале, — только стартовая цена, на ней нельзя останавливаться.

Головой Вова понимал, что аванс лучше вернуть сию минуту, но душа его ныла, болела, сопротивлялась. Пальцы как будто одеревенели, вцепились в толстенькую пачку купюр намертво, как зубы английского бульдога в кость. Никакими тисками не расцепишь.

— Как можно говорить о цене, когда я еще не знаю, кого вы заказываете, какая там охрана. Может, вы хотите, чтобы мой специалист министра внутренних дел завалил или вообще президента!

— Ты взял аванс, малыш, — усмехнулся Петр Петрович, глядя на оцепеневшую руку Вовика, на побелевшие от напряжения костяшки пальцев, — ты спрячь деньги-то, спрячь. А то увидит кто-нибудь.

— Я не взял. Я только пересчитать хотел. Забирайте назад. На хрена мне ваши бабки, если я еще не знаю уровень заказа? — Вова решительно протянул руку, — Забирайте! Ничего я у вас не брал!

— Ладно, не суетись под клиентом. Уровень нормальный, не высокий, но и не низкий. Средний. Охрана есть, конечно, однако успокойся. Не президент и не министр. И хватит ваньку валять. Времени мало.

— Вот и я о том же. Хватит. Вы так и не сказали, от кого ко мне пришли.

— Рекомендовал тебя Владик Мыло. Доволен?

— Другое дело, — кивнул Вова. Владик Мыльников был единственным из троих бывших партнеров по автосервису, с которым сохранились у Вовы приличные отношения. Владик был родом из Сургута, когда их маленький бизнес рухнул и Мыльникову стало не на что снимать квартиру в Москве, он месяц жил у Вовы. Сейчас работал в большом автосервисе у Кольцевой дороги, часто ездил в свой Сургут к родителям.

— Теперь слушай внимательно. Клиента зовут Мальцев Дмитрий Владимирович. Машины две, черный джип «чероки» и вишневый седан. Чаще ездит на джипе. Запомни номер. Охрана серьезная. Обычно двое, телохранитель и шофер. Работает в Министерстве финансов.

— Кем?

— Заместителем министра.

Вова тихо присвистнул и покачал головой:

— И вы собирались такую шишку за десять кусков завалить?

— Не десять. Больше, — улыбнулся Петр Петрович.

— Сколько?

— Пятнадцать. Пять ты получил, остальное по исполнении. Кстати, еще один совет. Ты все-таки сначала о работе думай, за которую собираешься деньги получить, а потом уж о самих деньгах. И слушай внимательно, чтоб потом не жаловался на плохую память. Клиент мужик крепкий, хоть и пожилой. Бывает в Министерстве, в Госдуме, в клубе «СТ» у метро «Новослободская».

— Домашний адрес есть?

— Нет. Знаю, что живет где-то за городом. В московской квартире ночует редко. Есть номер сотового. Вот фотография, — он достал из кармана конверт, в котором лежало несколько снимков, цветных и черно-белых. Крупный мужчина лет пятидесяти с тяжелым умным лицом, с седым бобриком волос, был заснят нечетко, то в профиль, то в полный рост, издали. И только на одном снимке физиономия заместителя министра Дмитрия Владимировича Мальцева запечатлелась крупно и ясно. Снимок был сделан с телеэкрана. Напротив Мальцева за маленьким круглым столом сидела женщина. И хотя она вышла расплывчато, Вова узнал ее моментально.

— Чего же снимки такие паршивые? — спросил он язвительно.

— Извини, дружок, других нет.

— Если он такая известная личность, должны быть снимки в журналах, в газетах. Неужели нельзя было достать нормальные? Делаете такой серьезный заказ, а толком подготовиться не можете. Да за такую работу и пятнадцать маловато. Двадцать!

Петр Петрович только поморщился в ответ, презрительно покачал головой. Цифра двадцать повисла в воздухе. Сибиряк давал понять, что больше никакого разговора о деньгах не будет.

— Информации вполне достаточно. А что касается газет и журналов — Мальцев не дает интервью, от журналистов прячется. Он теневая фигура, если ты, конечно, понимаешь, что это такое.

— Я-то понимаю, — обиделся Вова, — не вчера родился, но только как же он прячется от журналистов, если вот с Елизаветой Беляевой беседует?

— Это было один раз. Только к ней он согласился прийти. Больше ни к кому.

* * *
В спальне горел ночник. Михаил Генрихович лежал, закрыв глаза, с книгой на животе. Лиза вошла на цыпочках.

— Я не сплю, — прошептал он, — какая-то ужасная ночь. Во дворе подростки орут, мусорная машина грохочет, за стеной скандалят соседи, и все время кто-то звонит и молчит, каждые полчаса. Чаю хочешь?

— Хочу.

Он встал, накинул халат, сладко зевнул. Прикрыв рот ладонью.

— У Надюши кулинарный азарт. Испекла кекс с корицей. Между прочим, получилось неплохо. Мы там оставили тебе кусочек, правда маленький, потому что действительно очень вкусно.

— Миша, ты знаешь, что сегодня спас мне жизнь? — спросила она, ставя чашки на стол.

— Что, начальство резало горло?

— Нет, в самом прямом смысле. Я ехала с погашенными фарами, а поперек улицы стоял рефрижератор без аварийных огней. Когда ты позвонил, до него оставалось не более десяти метров. А скорость у меня была семьдесят.

— С ума сошла? — Он вытянул из пачки сигарету, хотя почти не курил в последнее время. — Нет, ты серьезно?

— Совершенно серьезно. Если бы ты не позвонил, меня бы не было. Я потом долго приходила в себя, сидела в машине, боялась ехать. Потому и вернулась так поздно.

«В последний раз вру. Все. В последний раз…»

Прежде чем закурить, он встал, достал из морозилки заледеневшую бутылку водки, плеснул себе грамм двадцать, залпом выпил, кинул в рот соленый крекер, сел и закурил.

— Где это произошло?

— На выезде с Шереметьевской улицы. Там вообще нехороший перекресток.

Вскипел чайник, Лиза бросила пакетики в чашки, залила кипятком.

— Ну, где же Надюшин кекс? Есть хочу ужасно.

Кекс действительно был вкусным.

— О чем же ты так глубоко задумалась, Лиза, что не включила фары? Что, переживала из-за гибели Бутейко? Из-за этого ты не глядела на дорогу? Кстати, вечером звонил следователь, хотел с тобой пообщаться. Я дал ему номер твоего сотового, но он просил, чтобы ты позвонила ему сама завтра утром. Вот, я записал. Бородин Илья Никитич. Он хотел поговорить с тобой именно о Бутейко. Голос вполне интеллигентный.

— Да? Я обязательно позвоню. Там ведь так и не нашли убийцу, хотя подробностей я не знаю.

— Лизанька, ты мне не нравишься, — покачал головой Михаил Генрихович, — ты какая-то сегодня странная. А главное, я теперь буду каждый раз вздрагивать ночью, дергать тебя звонками. Вдруг ты опять забудешь включить фары и задумаешься за рулем? Ты уж, будь добра, объясни, что случилось? Почему ты так неосторожно ехала?

Она хлебнула чаю, закурила и, кашлянув, произнесла:

— Миша, у меня действительно большие неприятности. Меня шантажируют.

Она рассказала ему подробно все, что произошло в Канаде. Он слушал молча, низко опустив голову. Она не видела его лица, и ей было страшно.

— Кассета у меня в сумке. Я еще ее не видела. Возможно, я поступаю не правильно и мне следовало бы избавить тебя от этого зрелища. Но я боюсь ошибиться. Я ничего не помню. Возможно, там заснята другая женщина. Ведь я не разглядывала фотографии. Я их порвала.

— Как к тебе попала кассета? — спросил он после долгой паузы, все еще не поднимая глаз.

— Красавченко дал мне ее в аэропорту, во Франкфурте.

— Ну что ж, давай смотреть кино. Благо, дети спят.

После нескольких первых кадров она решилась взглянуть на мужа. Лицо Михаила Генриховича, подсвеченное мерцающим экранным светом, показалось ей страшно бледным, но спокойным.

— Беда в том, что ты слишком стереотипна, Лиза, — произнес он, не отрывая глаз от экрана, — здесь нет ни одного крупного плана. Общий облик, конечно, твой.

— Так это я или не я? — Лиза невольно усмехнулась, потому что вопрос получился совершенно идиотский. И вдруг вскочила с дивана, нажала паузу на пульте. Изображение застыло. — В моем гостиничном номере у кровати была совсем другая спинка. Высокая, круглая, из темного дерева. И постельное белье другое. Но главное, если снимать из этой точки, в кадр обязательно должно было попасть окно, а за окном башни собора Святой Екатерины. Здесь все затемнено. Смазано. Можно не разглядеть спинку кровати. Поменять белье, но окно и вид из окна никуда не денешь. А то, что я не выходила из номера, — это совершенно точно. Я не дюймовочка, чтобы он мог незаметно вынести меня, а потом отнести назад. На каждом этаже дежурные, внизу охрана.

— Окно можно закрыть, опустить жалюзи, задернуть шторы.

— Но здесь вообще его нет. Голая белая стена. Да, в гостинице были такие же стены…

— Дело не в этом, — покачал головой Михаил Генрихович, взял у нее пульт и выключил магнитофон. — У дамочки на пленке свежий маникюр, ярко-красные ногти на ногах и на руках. У тебя аллергия на ацетон. Ты никогда не красила ногти. Никогда в жизни.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ


От пылающего дома во все стороны летели искры и крупные головешки. Константин Васильевич перенес дочь в беседку, под крышу, оставил с ней Семена, а сам отправился за помощью. Пламя могло перекинуться на соседние постройки. Соня открыла глаза и сначала увидела горящий дом, потом красное обожженное лицо Семена.

Уже рассвело, в деревне отчаянно лаяли и выли собаки.

— Ох, не предупредил я Константина Васильевича, чтобы он для тебя обувку прихватил, — покачал головой Семен, глядя на ее босые ноги.

— Какую обувку? О чем ты?

— Он к моему свояку пошел, за возком. У свояка старшая, Аннушка, как раз с тебя росточком. Ох, и хороша ты, Софья Константиновна, настоящий чертенок, а не барышня, одни глазищи торчат. Как чувствуешь себя? Головка не болит?

— Нет. Только холодно.

— Неужто? Я так весь взмок, жаром-то несет, ничего себе, костерок. Грейся, — он усмехнулся и весело подмигнул, — главное, живы остались, а остальное как-нибудь сладится. Я помню, ты махонькая была, пятый годок пошел. Утащила коробок спичек, склянку со спиртом. У Елены Михайловны из швейной корзинки взяла три наперстка. Хотела плюшевому медведю банки ставить. Ну и конечно, медведь твой затлел, задымил. Ох, слез было, Константин Васильич все думал, как тебя наказать, но так ничего и не придумал. Ты весь вечер проплакала, медведя жалела. Елена Михайловна потом его заштопала, заплатки поставила. Ну, чего ты, Сонюшка? Ты ж у нас барышня крепкая, утри слезки.

— Что ты, я не плачу, — Соня растерла по щекам черную копоть, — я совершенно не плачу. Просто дым глаза ест.

— Смотри-ка, тетрадочка твоя, — Семен взял со стола и подал ей ее дневник, — хоть какое, да имущество.

Толстая тетрадь в синем клеенчатом переплете, дневник, который она случайно оставила вечером на столе в беседке, действительно оказалась единственным уцелевшим имуществом. Вместе с Соней тетрадь отправилась сначала в Москву, к тетке, потом в Одессу, оттуда на французском переполненном пароходе в Константинополь.

Стоял мрачный, ледяной февраль 1918 года. На Черном море был сильный шторм. Качаясь, словно пьяный, уходил за горизонт одесский порт. Уплывал берег, который еще три месяца назад был Россией — ни у кого на судне не возникало того острого мучительного чувства окончательной утраты, которое может нормального человека просто свести с ума.

Пережитые опасности, сиюминутные хлопоты, поиски пропитания, необходимость все время что-то доставать, менять прятать, беречь от воров, с кем-то договариваться — все это давало счастливую возможность не думать о будущем. Будущее сосредоточилось для бездомных русских людей в куске хлеба и свиного сала, в спальном месте и теплом одеяле. Они были счастливы хотя бы тем, что плывут по штормовому морю на французском судне и пока живы, не погибли от голода и холода, не успели заразиться тифом, не получили пулю в лоб или пролетарский штык под ребра. А что же завтра? На завтра осталось еще немного хлеба, французы обещали с утра бесплатно разливать красное вино. А послезавтра? А через год? Ну, через год, разумеется, кончится на Родине этот красный кошмар, и можно будет вернуться домой.

Константину Васильевичу чудом удалось получить для Сони койку в каюте второго класса. Пароход был переполнен, от качки многих мутило. На вторую ночь, когда море немного утихло, у Сони начались схватки.

— Несмотря ни на что, ты доносила его до положенного срока, — спокойно сказал Константин Васильевич, — я за свою жизнь принял больше сотни родов. Ребенок подвижный и крупный. Мы справимся.

Нашелся спирт, нашлись чистые простыни, с кухни принесли теплую воду, каюту освободили от посторонних. Явился француз, судовой врач, предложил помощь. Эти роды стали событием, которое каким-то чудесным образом сплотило всех на корабле. Предыдущее судно, отплывшее на сутки раньше, потерпело крушение, утонуло в ледяных волнах, и никто не спасся. Все знали, что по радио получено сообщение о следующем, более сильном шторме. Он должен был начаться к вечеру. Многие сделали ставку на ребенка: если все будет хорошо, пароход благополучно доплывет до Константинополя.

Роды длились десять часов. Когда первые, по-настоящему большие и страшные волны принялись вздымать судно и швырять его, словно рыбацкую лодочку, раздался басистый, сердитый крик новорожденного мальчика.

"Сейчас ночь, Мишенька наконец уснул. Папа еще не вернулся из больницы. Я нашла эту тетрадь и, не знаю зачем, решила продолжить свой дневник, — писала Соня в Париже летом 1920 года, — вряд ли у меня будут силы для подробных записей. Мы здесь уже полтора года, и давно пришли в себя после всех ужасов бегства. Я поступила в актерскую школу. Учеба, репетиции, съемки отнимают почти все мое время. Я ничего не хочу и не могу вспоминать. И все-таки у меня стоит перед глазами этот странный, светящийся камень.

Мы закопали его у беседки, со стороны рощи, в двух метрах от самого толстого и старого дуба. Папа сказал, что нельзя медлить. Купец сегодня же вернется и перевернет весь дом.

Я уложила брошь в серебряную шкатулку, в ту самую, в которой Миша принес ее мне. Бриллиант светился в сумерках, и я впервые заметила, как он странно и страшно красив. Раньше мне казалось, что драгоценные камни ничем не отличаются от простого стекла. Я всегда была равнодушна к драгоценностям. Мертвая красота, которая не возбуждает в человеке ничего доброго. Только злобу, зависть и жадность. А тут, над маленькой глубокой ямой, мне почудилось, будто мы хороним дорогое существо. Я в последний раз взглянула на брошь. Лепестки дрожали, камень пылал, впитывая алый огонь заходящего солнца. Потом был кошмар, сумасшедший купец со своими разбойниками, пожар… Я забыла о камне и не думала о том, что все это из-за него.

О чем еще я могла думать, когда дом, в котором я выросла, в котором до меня выросло пять поколений Батуриных, сгорел дотла?

О чем я могла думать потом, когда кошмар продолжился, стал набирать обороты, из обычных людей, никому не сделавших зла, мы превратились в «классово-неполноценный элемент». А с «элементом» можно поступить как угодно — убить, изнасиловать, истоптать сапогами, словно уличную грязь. Оказалось, сгорел дотла не только наш дом, но и вся Россия.

Перед отъездом в Одессу, папа хотел съездить в Батурине, откопать камень. Но на это уже не осталось времени, да и рискованно было убегать с такой дорогой вещью. Из-за броши нас могли убить. Папа решил, что потом, когда кончится красная смута, мы вернемся на пепелище и, возможно, эта брошь поможет нам начать все заново. Неизвестно, какие будут деньги, но брошь стоит столько, что если продать, то удастся жить на это несколько лет.

Теперь я точно знаю, мы никогда не вернемся. Нам просто некуда возвращаться. Там Совдеп, голод, красный террор, каторжные порядки, бандитская власть. Недавно приехала из Берлина Наташа Данилова. Она рассказала, что слышала от кого-то из вновь прибывших, будто Ирина Порье вовсе не умерла осенью семнадцатого от апоплексического удара, а жива, здорова, стала комиссаршей, красной чиновницей и занимается распределением награбленного имущества.

Пала продолжает верить, что большевики долго не продержатся, каждое утро читает газеты с такой жадностью, что больно на него смотреть.

Его, как всегда, спасает работа. Нам удивительно повезло. Год назад на бульваре Сен-Мишель мы встретили того доктора, который вместе с папой принимал у меня роды на французском судне. Этот месье Фраппе помог папе обойти все препоны французской бюрократической машины и устроиться на работу в муниципальный госпиталь, что для таких, как мы, эмигрантов, в принципе невозможно. Теперь нам хватает на эту маленькую квартиру, на еду и на няню для Мишеньки. Папа занят с утра до вечера, часто дежурит ночами, мало спит, и ему не остается времени на страшную ностальгию, которая ест души многих русских.

А я занята в своей студии. Никогда не думала, что захочу стать актрисой. Но, оказывается, могу играть, мне обещают большое будущее, причем не в театре, а в кинематографе. Пока приглашают на второстепенные роли, но уже есть из чего выбирать.

Две недели назад к нам на репетицию явился американец по фамилии Диккенс. Смешной огромный янки в белом костюме, при знакомстве сразу предупреждает, что зовут его не Чарлз, а Дуглас и к великому английскому писателю он не имеет никакого отношения.

На репетиции я плясала «цыганочку», потом била чечетку, потом спела под гитару романс «Гори, гори, моя звезда». У янки потекли настоящие крупные слезы. Теперь каждый вечер он заезжает за мной в своем открытом черном автомобиле и протяжно сигналит у подъезда. Багровые розы, огромные, пухлые, на фоне белоснежного костюма, навевают не самые радостные воспоминания. Но хватит об этом. Все осталось там, в России. Дуглас Диккенс — это не купец Болякин.

Сегодня, всего час назад, он предложил мне отправиться с ним в Америку, в Голливуд. Оказывается, он очень богат и вкладывает деньги в кино. Не знаю, получится ли что-нибудь путное. Я никогда не была суеверной, но на этот раз боюсь сглазить. Однако, кажется, проснулся и плачет Мишенька, а у меня так слипаются глаза, что буквы плывут".

* * *
— Чем ты так увлеклась? — Дмитрий Владимирович подошел так тихо, что Варя вздрогнула.

Он взял у нее из рук книгу. На обложке была фотография американской кинозвезды тридцатых годов Софи Порье.

— Никогда не думала, что она была русской, — сказала Варя, — оказывается, ее звали Софья Константиновна Батурина, и псевдоним Порье она взяла себе в память о своей первой любви. Здесь выдержки из ее дневника, потрясающая любовь с каким-то несчастным старым графом, которого отравила сумасшедшая жена. Совершенно реальные события интереснее любого романа.

— Ну, во-первых, далеко не все события, описанные здесь, реальны. Многое придумано, ведь проверить нельзя.

— Ну, если это и выдумки, все равно интересно. Книга валялась на тумбочке у кровати, ты тоже ее читал, не мог оторваться. Между прочим, если ты посмотришь внимательно, то заметишь, как мы с ней похожи. А она считалась одной из самых красивых актрис довоенного кино. Гениально танцевала чечетку и пела русские романсы. Ну, посмотри. — Варя пролистала вкладку с иллюстрациями, показала несколько фотографий, повертела головой, повторяя ракурсы, в которых была заснята Соня Батурина.

— Да, действительно что-то есть, — кивнул Мальцев.

— Кстати, на портрете, который висит в гостиной, не она ли, не Софья Батурина в юности? Она ведь описывает в своем дневнике, как граф рисовал ее с брошкой у горла.

— Она. Паша увлекается старым голливудским кино, особенно фильмами тридцатых. Вот и купил этот портрет, когда узнал, что на нем Софи Порье в юности.

— А что, брошка, которую она зарыла в саду, действительно такая дорогая? Интересно, нашел потом кто-нибудь эту серебряную шкатулку?

— Ладно, хватит, — Мальцев внезапно повысил голос, у него стали неприятные злые глаза, — ты бы лучше к экзаменам готовилась, читала то, что надо по программе.

За окном послышался звук мотора Мальцев взглянул на часы и отправило вниз, в гостиную. Варя подбежала к окну и увидела, как въезжает в ворота голубой седан Павла Владимировича.

Через несколько минут раздались шаги по лестнице. Прежде чем они поднялись в кабинет и закрыли за собой дверь, Варя услышала обрывок разговора. Дмитрий Владимирович был сильно раздражен и говорил на повышенных тонах, почти кричал что случалось с ним редко.

— Он сказал, с чем это связано? Паша, сосредоточься, пожалуйста. Возьми себя в руки. Он ведь не на экскурсию туда пришел, не ради расширения общего кругозора.

— Митя, не кричи. Там вроде бы дело об убийстве тележурналиста, но никаких подробностей я не знаю. Как ты понимаешь, оперативник профессору Удальцову подробностей не докладывал, а Удальцов мне — тем более. Существует тайна следствия.

— Хорошо, Павлик, тележурналист это хоть что-то. Это уже теплее. Я попробую уточнить в прокуратуре… Вот что, позвони ему, пусть даст оперативнику твой телефон, пусть скажет, что ты уже в Москве. Ну, придумай какой-нибудь предлог.

Хлопнула дверь кабинета. Голоса затихли.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ


Беляева готова была приехать в следственный отдел прямо с утра. Она сообщила, что у нее есть два часа свободного времени, сдесяти до двенадцати. Но Илья Никитич представил, сколько любопытных под разными невинными предлогами станет заглядывать в его маленький кабинет, когда по УВД пойдет слух, что у него сидит сама Елизавета Беляева. Вряд ли удастся нормально побеседовать.

— Если не возражаете, я лучше подъеду к вам домой, прямо сейчас.

— Да, конечно. — Она подробно объяснила, как добираться.

Илья Никитич, ожидал, что попадет в роскошную квартиру, где комнат не меньше пяти, а скорее всего, это будет двухэтажный пентхауз со стеклянной оранжереей в одной из так называемых «лужковских» новостроек для очень богатых людей.

Но оказалось, телезвезда живет в обычном сталинском доме, в трехкомнатной квартире, без всяких оранжерей.

Без грима, в джинсах и свитере, Беляева выглядела, пожалуй, даже привлекательней, чем на экране. Во всяком случае, так показалось Илье Никитичу, который вообще не любил подкрашенных женских лиц.

* * *
— Чай? Кофе?

— Если чай в пакетиках, то лучше кофе.

— А если кофе растворимый, то лучше чай, — она улыбнулась, — я сварю кофе потому что сама еще не завтракала. Честно говоря, я только что встала и все никак не могу проснуться.

Илья Никитич заметил, что глаза у нее действительно сонные, даже как будто воспаленные.

— Значит, убийцу Артема пока не нашли? — спросила она, стоя у плиты и следя за пеной, поднимающейся в большой медной турке.

— Пока нет. Сколько лет вы были знакомы с Бутейко?

— Лет пять, не меньше, — она сняла турку с плиты, разлила кофе по маленьким чашкам, села напротив, — вам, вероятно, уже сообщили, что у нас с Артемом сложились очень скверные отношения.

— Да, мне говорили, и я видел несколько старых передач в записи.

— Какие именно передачи, если не секрет? — Она отхлебнула кофе, поморщилась, потому что он был слишком горячий, встала, достала из холодильника пачку грейпфрутового сока. — Вам налить?

— Да, немного. Спасибо.

Сок был ледяной. Она выпила залпом.

Илья Никитич понял, что она довольно сильно волнуется.

— Попробуйте кекс, — она кивнула на тарелку, на которой лежало покупное печенье двух сортов и ломтики домашнего кекса, — это моя дочь пекла. Получилось неплохо. Попробуйте.

Илья Никитич съел кусок.

— Сколько лет дочке?

— Недавно исполнилось двенадцать.

— Да, действительно у нее неплохо получилось, учитывая возраст.

Она улыбнулась и, кажется, немного успокоилась.

— Вы любите домашнюю выпечку?

— Очень люблю, — признался Илья Никитич, — скажите, Елизавета Павловна, ваши отношения с Бутейко с самого начала не сложились? Или были какие-то конкретные причины, из-за которых между вами возникла вражда?

— Илья Никитич, вы так и не ответили, какие именно видели передачи. Если бы я знала, что вы успели просмотреть, мне было бы легче ответить на ваш вопрос.

— Вы сначала расскажите в общих словах, что произошло, а о передачах мы потом поговорим.

— Ну хорошо, — она еще раз улыбнулась, уже совсем спокойно и тепло, — у вас, я вижу, есть профессиональные приемы ведения диалога. Мы действительно терпеть не могли друг друга, — она вытащила сигарету из пачки, стала вертеть в руках, — но это обычное дело на телевидении. Там сегодня дружат семьями, целуются при встрече, а завтра так гадят друг другу, что не дай Бог. Впрочем, послезавтра могут опять стать лучшими друзьями. А чаще все происходит одновременно. Наша вражда с Артемом отличалась тем, что была открытой. Это действительно редкость. Однако по внутреннему накалу страстей она не превосходила обычные телевизионные интриги, — Беляева отложила незажженную сигарету, взяла с тарелки кусок кекса, отхлебнула кофе, съела кекс к только тогда закурила.

«Значит, не так уж сильно волнуется, если не стала курить на голодный желудок, хотя очень хотела», — отметил про себя Илья Никитич.

— Кофе у вас замечательный, — произнес он с улыбкой, — можно еще чашечку? Нет, сидите, я сам налью. Знаете, Елизавета Павловна, мне попалась кассета с записью первого и последнего ток-шоу Бутейко.

— Надо же, — она покачала головой, — я думала, записи не сохранилась. Мне почему-то казалось, что вы сейчас напомните мне о недавнем его сюжете с моей матерью.

— У Бутейко остался довольно большой архив. Он хранил практически все, даже аудиокассеты с интервью. Да, сюжет о вашей маме я видел. Скажите, Елизавета Павловна, почему вы сорвали его ток-шоу три года назад?

— Ну, если вы просмотрели запись, то должны были понять почему. Тем более, вы следователь, и вам, как никому, ясно, насколько нелепо и небрежно он подготовил свой криминальный сюжет.

— Но вы ведь понимали, что наживаете себе серьезного врага.

— Вот об этом я тогда не думала. Потом, конечно, много раз жалела о своем поступке. Но тогда, на ток-шоу, я жутко разозлилась.

— Почему?

— Это долгая история.

— Я с удовольствием послушаю.

— Ну хорошо, я попробую объяснить, хотя, предупреждаю, все это на уровне эмоций и вряд ли имеет отношение к убийству. Не знаю, попалась ли вам запись передачи «Стоп-кадр», в которой был сюжет Артема о милиционере и певце.

— Да, я видел этот сюжет.

— Вы, вероятно, уже знаете, что того капитана посадили на три года. Не мне судить, насколько справедливо это было, и, в общем, дело даже не в справедливости. Так получилось, что я стала случайным свидетелем разговора между капитаном и Артемом. Был еще третий человек, приятель Артема, кажется, его одноклассник. Фамилию не помню. Капитан пришел в Дом кино, там праздновался десятилетний юбилей передачи «Стоп-кадр». Он пришел специально, чтобы попросить Бутейко не пускать в эфир сюжет о ресторанной драке. Я поняла, что это уже не первый их разговор. То есть человек унижался во второй или в третий раз. Ему уже было все равно. Фойе Дома кино, антракт, люди кругом. Капитан в форме готов был встать на колени, а мальчики, Артем и его приятель, получали от этого удовольствие. Они открыто куражились над капитаном, и смотреть на это было невозможно. Не знаю, поймете вы меня или нет. После той сцены я стала значительно хуже относиться к Артему. Он вдоволь, с удовольствием, поиздевался над капитаном, а потом запустил в эфир сюжет. Для него это было важно. О сюжете много говорили, он решил за счет того ресторанного мордобоя свои профессиональные проблемы, в итоге получил то, к чему давно стремился: возможность делать собственное ток-шоу. И вот, когда я увидела, что в качестве героя он пригласил того самого приятеля-одноклассника, и они не потрудились хотя бы продумать свою фальшивую историю, а зал верит, зал плачет, мне стало противно. До этого мне казалось, что в цинизме Артема все-таки больше игры, позы, чем правды, и есть какой-то внутренний предел. Все-таки одно дело — постельные секреты звезд, и совсем другое — загубленная жизнь. В общем, я поняла, что предела нет. Если на меня, постороннего человека, эта история произвела такое сильное впечатление, что я решилась нарушить закон жанра, сорвать коллеге премьеру в прямом эфире, то каково же было капитану? Как он должен был возненавидеть Бутейко и его приятеля? Кстати, три года прошло. Наверное, тот капитан уже на свободе, только вряд ли вернулся в милицию.

* * *
Клим долго, внимательно разглядывал фотографии. Вова пытался понять, о чем он думает. Лицо Клима оставалось непроницаемым, ничего интересного нельзя было прочитать ни в его маленьких зеленоватых глазах, ни в твердой складке рта.

Молчание затянулось. Вове стало не по себе. Он вдруг подумал, что в сущности Клим до сих пор остается для него совершенно закрытой, загадочной фигурой. Он появляется и исчезает внезапно. Вова никогда не видел его документов, не был у него дома и даже не знает, где и с кем Клим живет, женат ли он, есть ли у него дети.

Пожалуй, впервые за многие месяцы знакомства ему стало не по себе. Но только на минуту. Мухин не любил изводить себя разными трудными вопросами и был по-своему прав. Зачем портить себе удовольствие? Зачем пачкать сомнениями большую и чистую надежду на грядущие деньги?

Вова смотрел Климу в рот и верил каждому его слову. Он, как большинство болезненно жадных людей, был доверчив и послушен, словно домашнее животное. Он сразу забыл, что Саня Анисимов и Артем Бутейко его приятели. Ну правильно, разве деловой человек обращает внимание на такие мелочи? Наоборот, отлично, что он знаком с обоими и владеет информацией. Ценность его как делового партнера резко возрастала и в глазах Клима, и в глазах заказчиков. Кстати, их он вообще никогда не видел, этих заказчиков, но знал со слов Клима, что они люди очень крутые. Все классно получилось, и не стоило изводить себя сомнениями. Клим сказал, что заказчики остались довольны, отвалили много, но есть шанс получить больше.

Клим дал ему всего тысячу, но предупредил, что это так, мелочь, небольшой процент от Вовиной части. Первые деньги, полученные за выполнение заказа, тем более такого сложного, с подставой, с инсценировкой, трогать нельзя.

— Плохая примета. Положено первую зарплату маме отдать, — объяснял Клим, — тогда деньги не переведутся. У тебя вместо мамы будет счет в немецком банке. Я сейчас все на тебя оформлю, сумма там приличная, и через пару лет набегут хорошие проценты, домик себе купишь, где захочешь, и станешь жить на то, что мы получим за следующие заказы.

Вову не интересовало, каким образом сумеет Клим открыть на его имя счет в заграничном банке, не предъявив ни его самого, ни его документов. Он знал, что Клим все сделает, как надо. Вообще, думать было некогда. Второй заказ поступил почти сразу после первого. Клим обещал, что заварятся серьезные дела и денег будет много. Так оно и получается. Чего ж тут думать?

Клим аккуратно сложил снимки в конверт, протянул Вове и задумчиво спросил:

— Кто такой этот Владик Мыло?

— Друган мой, работал со мной в автосервисе. Из всей команды только он один не оказался падлой. Хороший парень, надежный.

— Как мог на него выйти заказчик?

— Тут все чисто. Владик сам из Сургута, то есть они с этим Петром Петровичем земляки.

— Хорошо. Где этот клуб «СТ» знаешь?

— Конечно.

— Съезди туда, погляди, как и что.

— А ты?

— Мне ни к чему там вертеться. К тому же я отлично знаю это место и в клубе бывал.

— Так мы что, опять вместе пойдем? — испуганно прошептал Вова. — Клим, так нельзя. Ты же сам говорил, после нашего первого с тобой дела слишком мало времени прошло. Я понимаю, там все чисто, ты здорово придумал и сработал, но нельзя опять вместе, мало ли, вдруг там… — Вова замолчал на полуслове, встретившись с Климом глазами. Клим смотрел на него, не моргая, долго, пристально, и у Вовы сердце прыгнуло куда — то в желудок и закудахтало там, как курица, у которой сейчас отрубят голову.

— Какое дело? О чем ты? Зачем говорить о том, чего не было? Тебе все приснилось, Вова. Не было ничего, — Клим легонько потрепал его по щеке. — Ты, если сон плохой снится, встань и умойся холодной водичкой. Понял?

— Понял, — Вова судорожно сглотнул, — слушай, я это… спросить хотел, как насчет аванса? Я тебе сколько должен?

— Нисколько.

— Как это?

— Вот так. Нисколько ты мне, Вовчик, не должен. Все пятнадцать кусков твои. Вова быстро нервно заморгал, полез в карман за сигаретами и долго не мог прикурить, руки у него дрожали.

— Клим, я не понял…

— Чего ж тут непонятного? — улыбнулся Клим. — Стреляешь ты неплохо, реакция у тебя отличная, зрение стопроцентное. Завтра привезу тебе хороший ствол, и вперед. Чего ты так разволновался? Справишься, Вовчик. Пятнадцать кусков — это деньги.

* * *
Саня Анисимов встретил следователя Бородина мрачным молчанием. Он не понимал, что происходит. После психиатрической экспертизы его оставили в больнице им. Ганнушкина, причем в отдельной палате, которая была похожа на камеру. Конечно, здесь было лучше, чем в КПЗ. Во-первых, никаких соседей-уголовников, во-вторых, сравнительно чисто, нормальное постельное белье, нормальный сортир в коридоре. Кормили тоже получше, чем в тюрьме. Однако Сане все надоело, ужасно хотелось домой. Он уже сообразил, что вину его доказать не так просто, и следователь в принципе ничего мужик, спихивать на него чужое преступление для галочки не собирается. Так почему же тогда не выпускает?

— Сейчас я покажу вам несколько фотографий, — сказал Илья Никитич, — вы посмотрите очень внимательно и попытаетесь вспомнить, кого из этих людей встречали, а если встречали, то где, когда и при каких обстоятельствах.

Анисимов долго перебирал снимки и сначала сказал, что никого не знает. Илья Никитич не торопил его. В любом случае, своего приятеля Вову Мухина он узнать должен, хотя фотография, взятая из паспортного стола, была не очень качественной.

— Может, вы отпустите меня с подпиской о невыезде? — осторожно поинтересовался Саня, вскинув глаза от снимков.

— Там видно будет, — буркнул Илья Никитич, — значит, вы утверждаете, что никто из этих людей вам незнаком? Пожалуйста, посмотрите внимательней.

— Ну, вот это вроде… — он ткнул пальцем в фотографию Мухина, — это же Вова! Вова Мухин, точно, он! Правда, здесь он совершенно на себя не похож. Сейчас он значительно толще. Подождите, и этого я знаю. Где же я его видел?

— Я, пожалуй, помогу вам, — медленно произнес Илья Никитич, — это капитан милиции Василий Соколов. Три с половиной года назад вы вместе с Артемом Бутейко были в ресторане. Праздновали день рожденья певца Руслана Кудимова…

— В ресторане? — поморщившись, пробормотал Анисимов. — Кто такой капитан Соколов? Ах, ну да, тот милиционер… я же его совсем не помню… Нет, при чем здесь Соколов? Его посадили… У него были усы… и лицо совсем другое… В ресторане… Это Клим! Эрнест Климов, бизнесмен из Германии!

ГЛАВА СОРОКОВАЯ


Красавченко позвонил Лизе на сотовый и сообщил, что будет ждать ее на улице, у семнадцатого подъезда в Останкино.

— У меня нет времени, — сказала она.

— Ничего, десять минут найдется.

Выйдя из машины, она сразу увидела его. Он подрулил к ее «шкоде» на серебристом «БМВ» приветливо улыбался и махал рукой. Не обращая на него внимания, она вышла, закрыла машину, поставила на сигнализацию. Он тоже вышел и взял ее под руку.

— Здравствуйте, Елизавета Павловна.

— Я сказала, нет времени, — она выдернула руку, — и вообще, должна вас огорчить. Все ваши героические усилия пропали напрасно. Вы наняли какую-то женщину, переспали с ней, и вас засняли на пленку. Она действительно немного похожа на меня.

— Она очень похожа на вас. А вы, к несчастью, слишком стереотипны.

— Ну и что?

— Ну, Елизавета Павловна, вы умная женщина, вы достаточно хорошо знаете гнусную человеческую природу. Многим захочется увидеть на этой пленке именно вас, а не какую-то другую, случайную женщину. Она никому не интересна. А вы звезда. К тому же я дам несколько очень искренних интервью для желтой прессы, в которых расскажу о нашем с вами тайном страстном романе.

— С таким же успехом кто угодно может рассказать о романе со мной. Хоть какие-то доказательства все-таки нужны, даже для желтой прессы.

— А они есть у меня. Фотографии и видеокассета. Разве мало? Я поведаю миру трогательную историю о том, как давно и безответно люблю вас, и вот вы наконец снизошли, однако счастье длилось совсем недолго. Нашелся мерзавец, который заснял нас с вами и стал шантажировать, требуя огромную сумму денег. И вы с испугу решили порвать со мной. Но я так сильно люблю вас, что готов был заплатить мерзавцу, однако шантажист не успокоился. На любом суде я буду смотреть на вас обожающими глазами, даже могу пустить скупую мужскую слезу. Я буду повторять: Лизонька, прости меня… я люблю тебя… вспомни, как мы были счастливы. И мне поверят. Мне, а не вам. Доказательства здесь ни при чем. Захотят поверить мне потому, что так интересней, так мелодраматичней. Я устрою такое шоу, такую мыльную оперу, что мне же еще и денег заплатит какой-нибудь умный продюсер.

— Я никогда не красила ногти на ногах и на руках, — равнодушно произнесла Лиза, — у меня аллергия на ацетон. У вашей дамы ногти ярко-алого цвета.

— Да что вы говорите? — Он испуганно всплеснул руками. — Надо же, как я прокололся, ай как нехорошо! Впрочем, я оптимист. Безвыходных ситуаций не бывает. Ну конечно, мне известно про аллергию, но вы знали, что мне ужасно нравятся алые ногти. Меня это возбуждает, и из любви ко мне вы купили специальный лак, сделанный на каком-то другом растворителе, не на ацетоне. Вы разве не помните? Да, кстати, я не спросил вас, как вашему Юраше понравился фильм? Вряд ли он обратил внимание на цвет ногтей. Он был под сильным впечатлением. Я прав? Можете не отвечать, я знаю, что прав. А теперь подумайте, если он, близкий человек, не заметил этой ерунды, то разве можно ждать наблюдательности от широкой публики? Хотя, конечно, я признаю, что допустил небрежность. Мне следовало попросить даму стереть лак с ногтей.

Лиза заметила, что на стоянку въехал синий «Мерседес» директора канала, и тут же, ни слова не говоря, кинулась в подъезд телецентра. Еще не хватало, чтобы их заметили вместе.

— Погодите, Елизавета Павловна, мы не договорили. Я понимаю, что здесь, сейчас, неудобно. Назначьте сами время и место.

— Хорошо, — буркнула Лиза, — знаете ресторан «Паттио-пицца» у Пушкинского музея?

— Конечно.

— Сегодня. В девять вечера. «Он прав, — думала она, сидя в монтажной и тупо глядя на мониторы, — мне придется выполнить его условия. Никакой лак меня не спасет».

Шел обычный, суетный, нервный рабочий день. На коротком совещании Лиза теряла нить разговора, вглядывалась в жесткое лицо директора. Рот его улыбался, глаза оставались колючими и серьезными. Она думала о том, как лучше преподнести ему Красавченко, чтобы максимально обезопасить себя, и когда разумней начать этот разговор.

«А может, все-таки потянуть время? Попытаться заморочить ему голову? Пока у него останется надежда на эфир, он не запустит свою мыльную оперу», — размышляла она, накладывая тон в маленьком кабинете рядом со студией.

Там пили кофе, рассказывали анекдоты, потихоньку курили, вздрагивая при каждом стуке в дверь, потому что пожарники за курение штрафовали.

«Для начала надо все-таки выяснить, что именно и кому он хочет сообщить с экрана», — думала она во время записи передачи, автоматически произнося текст.

— Ты запинаешься через слово, — сердито заметил редактор, — давай сначала.

В начале девятого она вырулила со стоянки перед телецентром, ровно к девяти подъехала к ресторану. На стоянке краем глаза заметила уже знакомый серебристый «БМВ».

Свободных столиков было достаточно. Она огляделась, обошла залы, но Красавченко не увидела. Заняла столик у окна которое выходило на освещенную стоянку, заказала пока только сок, поставила сумку, отправилась к «шведскому столу», взяла себе несколько сортов салатов, чесночный хлеб, вернулась за столик, взглянула на часы. Было уже пятнадцать минут десятого.

«Куда же он делся? Машина стоит…» Она принялась за еду. Подошел официант, спросил, принести ли пиццу. Она отказалась. Салатов и чесночного хлеба вполне достаточно.

В половине десятого к здоровенному джипу, стоявшему как раз за серебристым «БМВ», подошли, поигрывая ключами, двое широкоплечих кожаных братков и высокая белокурая девица в длинной распахнутой шубе. «БМВ» стоял таким образом, что джип выехать не мог. Один из братков наклонился и постучал в стекло. И тут же отпрянул, бросился к своему приятелю и к девице, которые курили у джипа. Все трое о чем-то возбужденно заспорили. Наконец девица вытащила сотовый и стала куда-то звонить.

Лизе захотелось выйти и посмотреть, в чем дело. Но она усилием воли заставила себя сидеть. Допила сок, спокойно заказала кофе, закурила.

Минут через десять послышался вой сирен. На стоянку въехала «скорая», вслед за ней милицейский «газик». Вспыхнули яркие фары, под козырьком ресторана зажгли сильный прожектор, и Лиза заметила, что в «БМВ» на водительском месте сидит человек, странно откинувшись на подголовник. Она привстала, прижалась лицом к стеклу и узнала тяжеловатый суперменский профиль Красавченко.

Оперативники попросили всех оставаться на местах, и каждому показывали паспорт с фотографией, спрашивали, не знаком ли этот человек?

Лизу оперативник узнал, улыбнулся, поздоровался, назвав ее по имени-отчеству.

— Что же с ним случилось? — поинтересовалась она. — Сердечный приступ? Кровоизлияние в мозг?

— Выстрел в голову, — тихо ответил оперативник.

— Как же никто ничего не заметил, не услышал выстрела?

— Пистолет был с глушителем, работал профессионал, сделал все тихо и быстро. Охранник и грузчик вроде бы видели, как какой-то парень подходил к машине, но пока ничего определенного о нем сказать не могут.

— И давно он так сидит?

— Ну, примерно с половины девятого.

Лейтенанта окликнули, он улыбнулся кивнул.

— Всего доброго, Елизавета Павловна. Было очень приятно познакомиться.

Он так и не спросил, знает ли она этого человека.

* * *
— Дмитрий Владимирович, добрый вечер! — Хозяин клуба «СТ» расплылся в улыбке, пожал руку Мальцеву, а Варе опять только кивнул, правда, сдобрил это не слишком почтительное приветствие комплиментом:

— Вы сегодня великолепно выглядите, Варенька. Рад вас видеть.

Они прошли к своему столику. На этот раз в клубе было почти пусто, оркестр отдыхал, из невидимого динамика тихонько лилась старинная лютневая музыка.

Варя открыла книжку меню в дорогом вишневом переплете.

Рядом с названиями блюд не было цен. У постоянных посетителей деньги через банк снимались со специальной клубной карточки. Перечень блюд и вин можно было читать, как поэму, не отвлекаясь на неприятные цифры.

— Африканская рыба Лу в соусе из дальневосточных крабов с креветочными чипсами, — задумчиво прочитала вслух Варя.

— Ни в коем случае, — улыбнулся Мальцев, — ты уже пробовала эту экзотику.

— Ах да, конечно. Жуткая гадость.

Варя вспомнила, как впервые попала в это райское заведение, долго изучала меню и выбрала наконец именно это блюдо, африканскую рыбу Лу. Примерно через полчаса у стола появился целый эскорт. Сам хозяин и метрдотель несли на вытянутых руках тарелки, накрытые серебряными круглыми крышками. Лица у них при этом были как у солдат в почетном карауле у мавзолея. Они застыли, вытянувшись в струнку, и казалось, перестали дышать. Хозяин подал знак легким движением век, и одновременно были подняты серебряные крышки.

На Вариной тарелке лежало несколько маленьких серо-белых кусочков рыбы, облитых каким-то мутным оранжевым соусом. По вкусу африканская рыба напоминала сухую треску в томате. Варя чуть не заплакала от разочарования, она так хотела выбрать себе что-нибудь самое вкусное, самое необычное, и вот, пожалуйста.

Африканская сухая треска.

— В следующий раз будешь умнее, — сказал Мальцев и заказал для нее блины с икрой, — один мой приятель в городе Марселе, в африканском ресторане «Гвинея» заказал себе фирменное национальное блюдо, самое дорогое и роскошное. Под звуки бубнов и тамтамов к его столу принесли огромный котел с размоченным сырым пшеном, посыпанным кружочками вареной морковки. Так что запомни, Варюша, всегда надо заказывать те блюда, которые ты знаешь, иначе останешься голодной.

Ей нравилось, когда он рассказывал забавные истории. Но сегодня он был молчалив и мрачен. Проблемы долгого и трудного рабочего дня все никак не оставляли его в покое. Дважды звонил сотовый, он отвечал коротко и раздраженно, морщился оттого, что из-за музыки было плохо слышно.

— Я, пожалуй, возьму шашлык из осетрины, — Варя закрыла меню и закурила.

Заказ был подан с обычной торжественностью. Большие ломти янтарно-розового шашлыка, нанизанные на серебряный шампур, были подернуты тонкой золотистой корочкой, которая получается только если шашлык жарится на настоящей угольной жаровне.

Дмитрий Владимирович ел быстро и жадно. Пил много воды. У него была манера полоскать рот перед тем, как проглотить воду. Губы сжимались в ниточку, щеки быстро упруго тряслись. Варя не могла этого видеть, ее начинало подташнивать. Всякий раз, когда Мальцев подносил стакан ко рту, она отводила глаза.

Подошел хозяин, спросил, все ли в порядке, не сделать ли музыку потише.

— Слушай, Стас, — задумчиво произнес Мальцев, — ты все знаешь. Какого журналиста недавно убили?

— Где именно, Дмитрий Владимирович? Если в горячих точках, то…

— Нет. В Москве.

— Да вроде никого из известных не убивали. Подождите, нет. Одного все-таки кончили. Правда, он не очень известный, вы наверняка о нем не слышали. Артем Бутейко.

— Как ты сказал? Бутейко? — Дмитрий Владимирович застыл на секунду.

— Ну да, он совсем недавно стал вести ночную программу на шестом канале. Знаете, всякая чушь, светские сплетни.

— Сколько ему было лет?

— Около тридцати.

— Спасибо, Стас. Принеси, пожалуйста, кофе для Вари, а мне, как всегда, зеленого чаю.

Хозяин почтительно кивнул и отошел. Дмитрий Владимирович тут же достал телефон, набрал номер.

— Знаешь, как фамилия убитого журналиста? — произнес он, не поздоровавшись. — Бутейко. Да, вот так… Конечно сын… Ладно, я скоро еду домой. Будь здоров.

Он убрал телефон в карман. Хозяин принес кофе и чай. Пили молча. Варя вытащила сигарету из пачки.

— Не закуривай. Едем, сказал Мальцев.

В фойе Варя причесалась перед зеркалом, потом достала из сумочки ключи от своей машины, кинула их телохранителю Сереже, рискуя угодить в зеркальную стену или в китайскую напольную вазу. Но Сережа ловко поймал на лету тяжелую связку.

— Не хулигань, — Дмитрий Владимирович подошел к ней и небрежно взлохматил только что расчесанные волосы.

— Не буду, — Варя виновато улыбнулась, влезла в рукава своей бледно-бирюзовой дубленки, застегнула золотые пуговицы с крупными настоящими жемчужинами, опять полезла за расческой.

— Давай побыстрей, хватит крутиться перед зеркалом, — буркнул Мальцев. Они вышли в густую мокрую метель. Закрытый клуб занимал первый этаж огромного многоподъездного дома, когда-то здесь был большой обувной магазин. Теперь стекло высоких витрин заменили сплошными медными панелями, на каждой был вылит огромный витиеватый вензель «СТ».

Дом стоял фасадом к маленькой площади. Жилые подъезды выходили на другую сторону, во двор. Специальной огороженной стоянки при клубе не было. Машины размещались на небольшой, надежно охраняемой площадке, которая отлично просматривалась со всех сторон.

Джипы и «мерседесы» побелели от снега. Варин «рено» совсем занесло, он стоял на отшибе и был похож на продолговатый сугробик. Но беспокоиться не стоило. Телохранитель Сережа счистит снег и перегонит машину. Куда больше ее волновало, что лицо стало мокрым и сейчас потечет тушь. Она почти бежала к джипу по мокрой ковровой дорожке, протянутой по плитам от подъезда клуба до мостовой.

Бронированный джип Дмитрия Владимировича выделялся идеальной сверкающей чернотой. Шофер Коля и телохранитель Федор поспешно стряхивали с лобового стекла остатки снега. До джипа осталось несколько шагов, и вдруг непонятно откуда выскочила огромная овчарка. Пес был в ошейнике, но без поводка и намордника. Варя не боялась собак, однако инстинктивно бросилась в сторону, поскользнулась, потеряла равновесие. Острый каблук застрял в щели между мокрыми плитами, нога больно подвернулась, Варя упала. Тушь потекла, глаза щипало, она ничего не видела вокруг, только чувствовала горячее собачье дыхание. Из пасти овчарки нестерпимо несло тухлой селедкой. Рядом кто-то громко матюкнулся. Сквозь слезы и метель Варя успела заметить, как возле нее падают два огромных мужских силуэта, и через секунду грохнули выстрелы. Их было всего три. Варя уткнулась лицом в снег и закрыла голову руками.

Выскочив из подъезда, Вова Мухин полетел через сугробы, почти не касаясь земли. Но долго в таком темпе бежать он не мог. Бегал Вова плохо, к тому же снег был глубоким и липким. Он слышал позади хриплое собачье дыхание. Он оглянулся на бегу и понял, что огромная, как медведь, овчарка, сейчас нагонит его и растерзает в клочья. Он не мог ни о чем думать, ему уже было безразлично, попал он или промахнулся, главное — убежать от собаки, главное — выжить, а дальше будь что будет.

Посередине двора, под тонким слоем снега, валялся гладкий, скользкий кусок пластика, самодельная «ледянка». На таких катаются с горок дети. Кто-то забыл ее во дворе. Вова Мухин поскользнулся, собака одним прыжком настигла его, крепкие зубы впились в его правую кисть, он пытался отбиваться левой рукой, ногами, не чувствуя боли, потому что больше всего боялся, что сейчас овчарка разорвет ему горло.

— Фрида, ко мне! — услышал он сквозь обморочный звон в ушах.

Он не сразу сообразил, что собака оставила его, не сразу решился открыть глаза, боль в руке пронзила его так, что он заорал во всю глотку.

— Тихо, тихо, не вопи, лежи смирно, сейчас пройдет, — прозвучал у самого уха знакомый голос, — руку давай, да не эту, левую. Правой не шевели. Быстро, малыш, быстро! Надо уходить.

— Клим, больно, не могу, — стонал Вова, пытаясь изо всех сил сдержать крик, — дико больно, слушай, она не бешеная?

Оттого, что Клим оказался рядом, стало значительно спокойней, но боль в прокушенной руке усиливалась, терпеть было невозможно.

— Клим, сделай что-нибудь!

Он уже делал. Он снял с Вовы толстую куртку, задрал рукав свитера. Вова не почувствовал укола, так сильно болела прокушенная рука. Клим колол не в вену, а в мышцу. Было темно. Соображал Вова так плохо, что не подумал, почему Клим оказался здесь, во дворе, откуда взялась собака и почему она слушается Клима, откуда вдруг у Клима в руках появился шприц, и главное, какое там, в одноразовом шприце-ампуле, лекарство?

Все это длилось не больше минуты.

— Сейчас станет легче. — Клим натянул назад задранный рукав, тихонько свистнул собаке, которая сидела и ждала в сторонке, подтолкнул Вову. — Все, малыш, вперед. Уходим.

У Вовы сильно кружилась голова. Боль в руке немного утихла, однако ноги стали ватными, и обдало жаром. Вова взмок, свитер пропитался потом, и тут же сильно зазнобило. Так сильно, что застучали зубы от холода. Но, как ни было ему худо, он все-таки заметил, что Клим подталкивает его совсем не в ту сторону, не к переулку, а назад, к большой квадратной арке.

— Куда? Ты что? — прохрипел он, пытаясь остановиться.

Но тут же руки его попали в тиски. Он тихо взвыл от боли.

* * *
После выстрелов на площадку перед клубом обрушилась тишина, такая тяжелая, что Варе показалось, будто она вдавливает ее в колючий мокрый снег. Тишина длилась всего несколько секунд, а возможно, ее вовсе не было, просто Варя оглохла от страха. Но постепенно стали наплывать живые звуки. В арке, ведущей во двор, послышался гулкий дробный топот, хруст мокрой наледи. Взвыла на разные голоса сигнализация у нескольких машин на стоянке, наконец в отдалении зазвучали сирены. К месту происшествия приближались милиция и «скорая».

Варя решилась приподняться. Это было трудно сделать. Одна туфля утонула в глубокой луже, другая застряла острым каблуком в щели между панелями. Тонкая корочка льда хрустнула под ногами, сквозь колготки снег обжег ступни.

— С тобой все в порядке? — Мальцев уже был рядом, он поддержал ее за локоть, развернул к себе лицом. — Где больно? Ну, говори скорей, где больно?

Он был без дубленки, пиджак расстегнут, галстук съехал вбок. Она обняла его, вжалась лицом в мокрую рубашку и заплакала.

— Митя, Митенька, не попали в тебя? Ты живой, Митенька?

— Ты босая на снегу. Простудишься, — произнес он хрипло, отрывисто и поднял Варю на руки. Такое было впервые. Не только с ним, с господином Мальцевым, но вообще, за все двадцать лет жизни, ее никто не брал на руки: Разве что мама в раннем детстве да капитан Вася Соколов, когда выносил из воды.

— Если бы с тобой что-то случилось, я бы умерла, — призналась она совершенно искренне.

Он ничего не ответил, быстро пошел к джипу. Он нес ее с такой легкостью, словно она была маленьким ребенком.

Телохранители, шофер, клубная охрана суетились, кто-то громко, отрывисто отдавал распоряжения, милицейская бригада осматривала место происшествия, а из глубины арки появилась сначала овчарка с высунутым языком, потом два мужских силуэта. Они вышли из темноты, и стало видно, что один человек держит другого за локоть, тащит, волочит по снегу. У того были заломлены за спину руки, он согнулся почти пополам.

«Неужели удалось догнать киллера?» — удивилась про себя Варя.

Мальцев усадил ее на заднее сиденье джипа, подоспевший шофер красивым жестом скинул свою теплую кожаную куртку, накрыл ей ноги, включил печку и захлопнул дверцу.

Варя успокоилась, немного согрелась. Дрожь прошла. Она перебралась на переднее сиденье, повернула зеркальце так, чтобы разглядеть себя в полумраке. Надо было хоть как-то привести лицо в порядок. В карманах дубленки не было ничего, кроме фантика от жвачки. А сумочка, в которой имелось все необходимое — носовой платок, пудреница, расческа, осталась валяться где-то там, в сугробе, рядом с потерянными туфлями. Вылезать босиком из машины было неохота, но сумочку жаль. Она приоткрыла дверь, чтобы позвать кого-нибудь. Но шофер и телохранители стояли далеко. Вместе с Мальцевым они беседовали с милиционерами, наверное, свидетельские показания давали. Варе не хотелось орать на всю площадь. Мальцев не любил, если его отвлекали от важных дел. А давать показания, когда на тебя только что было совершено покушение, это, безусловно, дело важное.

Рядом с ними, прямо на заснеженных плитах, лежал человек. Варя разглядела черную куртку, раскинутые ноги. Он лежал, как труп. Но конечно, был жив. Просто так положено — валить на землю задержанного преступника. Именно он стрелял, его пару минут назад вывел из арки с заломленными назад руками хозяин овчарки.

— Черт, что же делать? — пробормотала Варя и открыла дверцу пошире.

Во влажном воздухе запахло табачным дымом, ей сразу захотелось курить. Но ее сигареты остались в сумке, а в машине случайной пачки оказаться не могло. Мальцев категорически запрещал курить в салоне. Оглядевшись, она заметила, что совсем близко у джипа стоит крепкий невысокий мужчина, курит и сплевывает в снег. Рядом сидела овчарка с высунутым языком. Из пасти ее валил пар, бока ходили ходуном от тяжелого частого дыхания.

— Простите, можно сигарету? Он оглянулся, подошел к открытой дверце, доставая на ходу пачку из кармана.

— Это вы поймали бандита? — Варя прикурила от его сигареты и тут же отвернулась. Ей было неприятно, что кто-то, пусть даже совершенно незнакомый человек, пусть даже в темноте, смотрит на нее, когда ее лицо в разводах грязи.

— Не я. Фрида, — отрывисто произнес незнакомец, — она догнала его в два прыжка, я еле оттащил.

— А руки вы ему чем связали?

— Поводком.

— Он из окна стрелял?

— Нет. Он вылез на козырек.

— Зачем, интересно? Так ведь его проще заметить.

— Ему было трудно целиться из-за метели.

— Значит, он не профессионал?

— Понятия не имею.

Сквозь ветровое стекло Варя взглянула на подъезд клуба. Каменный широкий козырек проходил прямо над подъездом, вдоль всего фасада, на уровне второго этажа.

— Странно… Сначала ему надо было попасть в какую-нибудь из квартир на втором этаже.

— Окно лестничной площадки, — отрывисто уточнил незнакомец.

Каждое десятое окно, расположенное вдоль козырька, сияло холодным голубоватым светом. Ряды таких же голубоватых окон шли вверх, от второго до последнего четырнадцатого этажа. Фасад был как бы расчерчен по вертикали, поделен на равные части рядами одинаковых голых окон. Варя знала, что в доме шесть жилых подъездов. То есть окна лестничных площадок освещены все до одного, очень ярко. Если бы убийца стрелял из окна, его силуэт был бы отчетливо виден с площади. Лучшего места, чем этот козырек, просто не придумать. Стоянка ярко освещена, над козырьком образуется как бы теневой шатер.

Одно из шести лестничных окон над — козырьком было открыто. Варя только сейчас заметила, как покачивает створку сильный ветер.

— Интересно… — она забыла о том, как ужасно выглядит, и повернулась лицом к своему собеседнику, — а вы, когда гнались за ним, не боялись, что он выстрелит?

— Нет.

— Он что, пистолет бросил?

— Не знаю.

Варя заметила на его правой руке два перстня. В ярком фонарном свете сверкнули бесцветные камни, слишком крупные, чтобы быть настоящими бриллиантами. На запястье болталась толстая золотая цепь. Лица его она разглядеть не могла, ближайший фонарь светил ему в затылок. Плечи широченные, накачанные, голова обрита наголо, короткая крепкая шея. То ли спортсмен-тяжеловес, то ли спецназовец, а может, чей-то охранник. Возможно, «браток», а скорее все сразу.

Она сдвинулась к самому краю сиденья, ей очень хотелось разглядеть его лицо.

— Вы здесь кого-то охраняли?

— Я гулял с собакой.

— Живете в этом доме?

— Нет. В соседнем.

— То есть вы оказались здесь совершенно случайно?

— Да.

— И вы все видели?

— Почти.

— А вот когда были выстрелы, кто-то повалил кого-то на землю. Не знаете, кто кого? — спросила она, пытаясь заглянуть ему в глаза.

Он отвернулся, ничего не ответил, бросил окурок в снег, сплюнул и быстро отошел. Овчарка Фрида встала, не спеша отряхнулась, брызги с собачьей шерсти полетели Варе в лицо.

— Подождите! — крикнула она вслед незнакомцу. — Можно вас попросить? Он резко остановился.

— Там где-то в сугробе сумочка моя валяется, пусть кто-нибудь принесет. И еще туфли.

Он молча кивнул и быстро зашагал туда, где стояли охранники и милиционеры. Овчарка шла рядом, вжавшись, в его ногу. Варя увидела, как навстречу человеку с собакой широким шагом направляется Мальцев. В одной руке он держал ее сумку, в другой туфли. Поравнявшись с незнакомцем, он остановился. Они говорили довольно долго. О чем, Варя не слышала.

«Этот браток повалил Мальцева на землю за секунду до выстрела, — вдруг догадалась Варя, глядя сквозь поредевший снег, как поднимают и заталкивают в милицейскую машину задержанного. — Он спас Мальцева. А его Фрида спасла меня. Если бы я не упала, могла бы запросто получить пулю. Одну из трех пуль. Киллер не профессионал, мазила. Конечно, целил он в Мальцева, но мог бы и промахнуться. Спасибо овчарке Фриде. Но как же он умудрился еще и догнать киллера? Тоже Фриду надо благодарить. Хорошая собачка. Умная».

Милицейская машина уехала, увезла задержанного. Мальцев все беседовал с незнакомцем.

«Мало ли в Москве немецких овчарок? — думала Варя. — Мало ли накачанных молодых мужиков, у которых хриплый басок, отрывистая речь, кретинская манера расплющивать фильтр сигареты зубами и сплевывать через слово?»

Она еще раз внимательно взглянула на себя в зеркало. Хорошо, что лицо такое грязное, в разводах туши. Пожалуй, не стоит стирать грязь, пока браток не уберется отсюда восвояси со своей умницей Фридой.

— Значит, вы просто заметили его на козырьке над подъездом? — спросил Дмитрий Владимирович, вглядываясь в маленькие светлые глаза своего спасителя.

— Инстинкт сработал. За секунду до выстрела я почувствовал, в кого он целит.

— Откуда у вас этот инстинкт?

— Афган. Чечня.

— Вы военный?

— Я был офицером спецназа.

— Чем сейчас занимаетесь?

— Вот, собаку выгуливал, — в темноте сверкнули яркие белоснежные зубы. Улыбка была моментальной, как фотовспышка, и тут же лицо опять окаменело. Мальцев чувствовал, как напряжен его собеседник. На вопрос он отвечать не хотел.

«Конечно, такому крепкому парню неприятно признаваться, что у него проблемы с работой», — догадался Мальцев, искренне сочувствуя бывшему спецназовцу.

— Ну хорошо, а как вам удалось вычислить, куда именно он будет убегать?

— Увидел открытое окно, понял, что подъезд ближайший к арке, то есть в середине двора. Значит, ему удобней пересечь двор и только потом свернуть в один из переулков. Но догнал его не я, а Фрида.

— Вы специально обучали собаку этим навыкам?

— Так точно.

— И часто ей приходилось догонять преступников?

— Всякое бывало.

— Собака отличная у вас, — Мальцев протянул руку и потрепал жесткий мокрый загривок, — сколько лет вашей Фриде?

— Три с половиной.

— Хороший возраст. Собачья молодость.

— Так точно.

— Ну ладно. Еще раз спасибо вам. Вот моя визитка. Завтра в десять жду вашего звонка.

Варя перебралась на заднее сиденье, подложила под голову свернутую кожанку шофера, поджала ноги, накрылась своей дубленкой. Только теперь она почувствовала, как сильно устала. Глаза слипались.

Первыми сели в машину шофер и охранник. Судя по их мрачному молчанию, Варя поняла, что обоим грозит увольнение. И это справедливо. Если бы не случайный собаковладелец, все могло бы кончиться плохо.

Мальцев уселся на заднее сиденье, рядом с Варей.

— Кто он, этот парень с собакой? — спросила она, сладко зевнув.

— Бывший спецназовец.

— Да? А я думала, он милиционер.

— Ты поспи, солнышко, — Мальцев погладил ее по коленке, — ехать долго, поспи пока.

Ехать было действительно долго. Особняк Дмитрия Владимировича находился за городом, в тихом заповедном месте неподалеку от знаменитого Завидова.

— Собака у него хорошая, — пробормотала Варя уже с закрытыми глазами, сквозь сон, — наверное, старая. Только старые собаки бывают такими умными.

— Нет. Ей всего три с половиной года. Овчарки живут десять — двенадцать, то есть возраст у нее самый лучший. Собачья зрелая молодость.

Варя засыпала моментально, стоило только закрыть глаза, и через минуту ей уже что-то снилось. Сны всегда бывали цветными, яркими.

Перед ней возникла маленькая комната, двуспальный ватный матрац прямо на полу, с несвежим скомканным бельем, черное окно без занавесок, голая лампочка под потолком. В углу серо-коричневый толстолапый щенок жадно лакал молоко из миски. Рядом — широкая белая спина, крепкий, остриженный по-военному затылок. Голый по пояс мужчина присел рядом со Щенком на корточки.

— А хочешь, я ее Варькой назову, в твою честь?

— Сдурел?

— Сука Варька. Классно звучит. Она вырастет злющая, хитрая, как ты. Правда, есть разница. Она породистая, а ты нет. У нее щенки будут, а у тебя никогда.

— Заткнись. У меня будут дети. Мне только семнадцать, и ты не каркай!

— Будешьгрубить — побью, — он поднялся с корточек медленно, нехотя, развернулся лицом к Варе, уставился на нее своими светлыми жесткими глазами. Глядел, не моргая, без всякой улыбки, и это длилось бесконечно.

Сон был настолько живым, что даже запахи выплывали из небытия, щекотали ноздри. Воняла пепельница, набитая окурками. От коричневых казенных ботинок, которые он всегда ставил прямо у матраца, исходил тяжелый запах гуталина. От толстолапого щенка уютно пахло молоком, чистой шерстью и свежим сеном. На вешалке, прицепленной к открытой форточке, покачивался серый милицейский китель с капитанскими погонами. Легкий ветерок доносил запах одеколона «Шипр». Во сне Варя почувствовала себя счастливой.

Как и три с половиной года назад, наяву, в пустой прокуренной комнате, так и сейчас, во сне, в шикарном салоне джипа, жаркая горько-соленая волна накрыла Варю с головой, сердце загрохотало, как колокол при пожаре.

Сон продолжался. Отчетливо, как наяву, она увидела приближающееся к ней жесткое крупное лицо, маленькие зеленоватые глаза, светлую щеточку офицерских усов.

— Ну ладно, не обижайся. Когда я был маленьким, у соседей по лестничной клетке жила овчарка, такая же, как эта, восточно-европейская. Я жутко завидовал, больше всего на свете хотел иметь точно такую собаку. Отличный был пес. Вот в честь той овчарки я и назову щенка Фрида…

ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ


Задержанный на месте преступления имел при себе паспорт на имя Мухина Владимира Николаевича, русского, 1973 года рождения, проживающего в Москве. Вел себя этот Мухин странно. Он был вялый, как тряпка. Дал фельдшеру со «скорой» перевязать себя, вколоть противостолбнячную сыворотку. Фельдшер сообщил, что во время обработки раны он бормотал что-то неясное, повторял: «Клим, сука».

— Рана неглубокая, — сказал оперативникам врач, — ничего опасного. Пусть завтра поменяют повязку. Собака домашняя, привитая, но на всякий случай скажите там, пусть поколят от бешенства. Вот, я здесь все написал.

Мухин мотал головой, не отвечал на вопросы, выпучил глаза и смотрел в одну точку, жадно глотая спертый, прокуренный воздух в милицейском «газике».

Опытные оперативники решили, что парень либо косит под психа, либо обалдел от моментального задержания и от собачьего укуса.

Когда подъехали к отделению, открыли задние дверцы, сказали «вылезай», он не шевельнулся, пришлось выволакивать волоком. Он хрипел, висел на руках милиционеров, продолжал таращиться своими безумными глазами.

— Ничего, сейчас очухаешься, — подбодрили его, усаживая на лавку в «телевизоре».

Он странно привалился к стене и стал тихо, ритмично подергивать конечностями.

— Эй, гражданин начальник, вы нам чего сюда принесли? — поинтересовались соседи по «телевизору». — Он сейчас копыта откинет, в натуре. «Скорую» надо.

Дежурный пригляделся к задержанному и решил все-таки вызвать «скорую». Прибывшая через пять минут бригада констатировала коматозное состояние. С сиреной парня увезли в ближайшую больницу. Но реанимационные мероприятия не помогли, он скончался по дороге, не приходя в сознание.

При вскрытии обнаружили, что смерть наступила в результате передозировки синтетического наркотика импортного производства.

Утром в отделение заявился какой-то старый нудный следак из УВД, поднял всех на ноги, стал подробно расспрашивать о покушении у клуба «СТ», потребовал все документы, которые еще не успели оформить, позвонил на подстанцию, откуда приезжала «скорая», связался с дежурившей бригадой и наконец заявил, что мужик с собакой, который предотвратил покушение и задержал Мухина, сам его и прикончил, и вообще, является особо опасным преступником, и покушение, скорее всего, было чем-то вроде инсценировки.

— Ну а мы-то при чем? — недоумевали районные опера. — Показания мы сняли, а документов при нем не было. Какой нормальный человек берет с собой паспорт, отправляясь выгуливать ночью собаку? Мужику, наоборот, спасибо надо сказать. Вот, в протоколе записано, Исаев Максим Максимович, проживает по такому-то адресу.

— И что? Вы проверили этот адрес? — усмехнулся Илья Никитич Бородин. — Там действительно живет штандартенфюрер Штирлиц?

— Нет, еще не проверяли, — оперативники удивленно переглянулись и вдруг стали смеяться. Нервное мужское ржание разнеслось по отделению, и даже задержанные в «телевизоре» заулыбались, так заразительно хохотали усталые милиционеры.

— Ничего смешного, — мрачно заметил Бородин.

Капитан Косицкий с опергруппой, с понятыми и с санкцией на обыск прибыл к двери квартиры Бутейко в восемь утра. На звонок никто не ответил. Дверь оказалась открытой. В квартире все было перевернуто, вскрыт паркет, вспорот линолеум в кухне.

Труп Елены Петровны обнаружили в ванной. Она лежала на полу, в луже крови. Рот ее был заклеен изолентой, на шее странгуляционная полоса. Ее задушили шелковым поясом от халата. На теле были видны свежие кровоподтеки, ссадины, множество резаных и колотых ран.

— Следы пыток, — констатировал эксперт.

Вячеслав Иванович был застрелен в упор, в сердце, он лежал на диване и смотрел в потолок застывшими, широко открытыми глазами. Рот его тоже был заклеен, но на теле никаких ран не оказалось, кроме одной, смертельной.

В квартире обнаружили два тайника, один в полу в комнате, недавно принадлежавшей Артему, другой на антресолях, там было сделано что-то вроде простенка. Торчали гвозди от выломанного листа фанеры, валялись какие-то тряпки. Оба тайника были выпотрошены. Никаких ценных вещей там, разумеется, не оказалось.

В маленькой кладовке нашли инструменты для ювелирных работ: тиски, паяльнички, напильнички, лупы на штативах и без штативов, словом, полный профессиональный набор. Но ничего ценного, кроме обрывка золотой проволоки, застрявшего под плинтусом, так и не отыскали.

Соседи сообщили, что ночью из квартиры слышали приглушенную возню, несколько раз что-то грохнуло. Но они знали, что Вячеслав Иванович вернулся из больницы, его часто мучает бессонница, и не придали этому шуму никакого значения.

* * *
Вечером, за ужином, Лидия Николаевна спросила:

— Илюша, тебе дозвонилась Варя Богданова? Я дала ей твой рабочий телефон.

— Что же ты молчала, мамочка! — Илья Никитич вскочил из-за стола. — Быстренько, дай мне ее номер.

— Прости, я не записала, — пожала плечами Лидия Николаевна, — я забыла. Она сказала, что обязательно позвонит. И напрасно ты так дергаешься.

— Что она тебе еще сказала?

— Погоди, дай вспомнить. Она была какая-то взвинченная, напуганная. Сказала, ей срочно надо с тобой поговорить. Я спросила, что случилась, она ответила, ничего страшного, просто хочет посоветоваться.

Телефонный звонок раздался через десять минут.

— Илья Никитич, — послышался в трубке приятный, глубокий женский голос, — добрый вечер. Это Варя Богданова. Помните меня?

— Здравствуй, Варя. Конечно, помню.

— Илья Никитич, вы простите, что я вас беспокою, просто мне больше не с кем посоветоваться. Понимаете, у меня есть друг… ну, или жених… в общем, мы живем вместе уже три года. Я рассказывала Лидии Николаевне, когда мы встретились в институте. Его зовут Мальцев Дмитрий Владимирович. Он заместитель министра финансов. Но, в общем, это не важно. Вчера ночью в него стреляли, но, к счастью, не убили. Там оказался человек, он гулял с собакой и практически спас Дмитрия Владимировича, к тому же его собака догнала убийцу. Вы меня слушаете?

Он молчал, не перебивал. Он чувствовал, как она сильно волнуется.

— Да, Варюша, я тебя внимательно слушаю.

— Понимаете, Илья Никитич, я боюсь ошибиться, но мне показалось, все это было подстроено заранее. Возможно, я глупости говорю… Просто мне страшно. Дмитрий Владимирович очень состоятельный человек, он занимает серьезный государственный пост. Он, конечно, был благодарен парню, который его спас, и собирается взять его на работу, в охрану. Но мне этот собачник очень не понравился.

— Погоди. А почему ты решила, что все было подстроено заранее? — перебил ее Илья Никитич.

— Ну, просто я не верю в такие совпадения. Знаете, как в старом анекдоте про рояль, который стоял в кустах? Я же говорю, возможно, я ошибаюсь, но я бы хотела попросить вас проверить этого парня. У него на правой руке два перстня с крупными прозрачными камнями, а под перстнями наколки, тоже перстни. Если честно, я испугалась потому, что мне показалось, он похож на капитана Соколова.

— Напомни, пожалуйста, кто такой капитан Соколов, — попросил Илья Никитич равнодушным голосом.

— Ну, тот, который вытащил меня, когда, я тонула. Его ведь потом посадили. Дмитрий Владимирович ничего не знает о Тенаяне, обо всем, что со мной произошло. И если вдруг окажется, что это действительно Соколов… — она всхлипнула, тяжело, горестно вздохнула, — если Дмитрий Владимирович узнает, наверное, он бросит меня… Не простит, хотя я ни в чем не виновата. Станет мной брезговать, если узнает, и сразу бросит…

Она уже не сдерживалась, плакала горько, навзрыд, и почти не могла говорить.

— Варюша, успокойся. И не темни. Скажи мне честно, откуда ты знаешь, что покушение было инсценировкой?

— Ну не знаю я… Просто мне так кажется.

— Дмитрию Владимировичу тоже так кажется?

— Нет… То есть мы с ним это не обсуждали. Но если он хочет взять его на работу, в охрану, наверное, думает, что все правда. Я очень вас прошу. Вы просто проверьте, Соколов это или нет… Хотя он все равно завтра к двенадцати приезжает к нам, к Дмитрию Владимировичу домой. Мы живем за городом, в шестидесяти километрах от Москвы, по Ленинградскому шоссе, там такой маленький поселок «Солнечный». Всего три виллы, очень большие участки. У нас второй участок… Простите, Илья Никитич, я, наверное, зря вас побеспокоила. Все равно уже ничего сделать нельзя… Завтра к двенадцати он приедет… Простите…

— Погоди, Варя, не плачь, не клади трубку, — произнес Илья Никитич. Но уже звучали частые гудки.

* * *
В одиннадцать пятнадцать черный скромный «жигуль» свернул с Ленинградского шоссе на проселочную дорогу в пяти километрах от поселка «Солнечный». Поперек дороги, в самом ее начале, стоял огромный грязный грузовик с бревнами.

— Черт, — выругался Вася Соколов, останавливая машину.

Он выехал пораньше. Опаздывать было нельзя ни в коем случае. Такие люди, как Мальцев, особенно щепетильны в том, что касается точности.

Для начала Вася погудел грузовику, хотя понимал, что это бессмысленно. Водительская кабина была пуста. Он огляделся, пытаясь сообразить, можно попасть в поселок как-нибудь в объезд. Позади уже гудели две машины, «Волга» и военный «газик». Вася понял, что попал в капкан. Чтобы свернуть с дороги, надо было проехать либо назад, либо вперед. Оставалось только выйти и договориться с водителем «Волги».

Он еще раз погудел на всякий случай, отстегнул ремень безопасности, вылез, не спеша направился к «Волге».

В салоне, кроме водителя, сидело трое. Все молодые мужчины с короткими стрижками. Все в кожаных куртках. Это немного не понравилось Васе.

— Мужики, вы бы подали немного назад, — сказал он, наклонившись к приоткрытому переднему окну, — там есть поворот, можно в объезд, а то хрен его знает, мудилу, сколько он здесь простоит.

Из «газика» тем временем выпрыгнули трое, такие же молодые, широкоплечие.

— Сейчас попробуем, — кивнул водитель «Волги», — но только там, через поселок, выезд сразу на Ленинградку.

Трое из «газика», направлялись к «Волге». Вася стал медленно отступать к заснеженному лесу. Вдоль дороги с обеих сторон шли глубокие канавы. Вася сделал несколько шагов и вдруг заметил, что в «Волге», за задним стеклом, лежит милицейская фуражка. Трое из «газика» брали его в кольцо. Из «Волги» выскочили двое. Не успев ничего сообразить, Вася выхватил свой «ТТ» и стал стрелять.

Одного он успел ранить в руку.

Ему кричали все, что положено кричать в таких случаях, но он перескочил через канаву, словно на крыльях, и, утопая в глубоком снегу, рванул через лес. Боль прожгла голень, он понял, что ранен, обернулся, пальнул еще раз.

— Стоять! Брось оружие.

Он ответил двумя выстрелами, ранил еще одного оперативника. И тогда в него стали стрелять на поражение. Первая пуля угодила в голову, вторая в позвоночник, но и первой было достаточно.

ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ

Варя вышла из здания Университета искусств в семь часов вечера. Сыпал мягкий крупный снег, красиво подсвеченный огнями Китай-города. Вместо того чтобы сесть в свой «рено», она отправилась пешком в сторону Политехнического музея. Она шла не спеша, чуть помахивая маленькой замшевой сумочкой. Неподалеку от памятника героям Плевны свернула в проходной двор.

Там, в глубине, стоял черный, длинный, как крокодил, «линкольн» с затемненными стеклами, с погашенными огнями. Варя подошла к машине. Задняя дверца открылась, она нырнула в теплый, пахнущий хорошим одеколоном салон.

— Привет, лапушка, — послышался из мягкой глубины низкий мужской голос.

— Привет, — ответила Варя довольно мрачно.

— Какая-то ты сегодня грустная, Варюша, — из темноты протянулась рука, нежно погладила Варю по щеке, — чего тебе? Кофейку? Соку?

— Соку. Клюквенного, как всегда. В салоне зажегся свет. Рядом с Варей, на заднем сиденье-диване, раскинувшись, сидел маленький худой человек, совершенно лысый, с лицом, похожим на череп. Крошечные глаза тонули в глубоких глазницах, прятались под тяжелыми и совершенно голыми надбровными дугами.

— Слушай, Пныря, я тебя знаю больше трех лет, но все не могу понять, у тебя глаза какого цвета? — спросила Варя, отхлебнув густого клюквенного сока.

— Вроде, карие, — ответил он и улыбнулся, — ты мне зубы-то не заговаривай, лапушка. Ты зачем Васю сдала?

— Ты обещал, что он вообще не выйдет из тюрьмы и я его никогда больше не увижу.

— О моих обещаниях мы после поговорим. Сначала ответь на вопрос.

— Я его не сдавала, — Варя тряхнула волосами и отвернулась, — во-первых, он сам подставился. Во-вторых, он бы меня обязательно засветил.

— Как же это он подставился?

— Сам знаешь, — она вытащила из сумочки сигареты, закурила. — Ему не надо было убивать журналиста. Мог бы и перетерпеть. Но он решил удовлетворить свое оскорбленное самолюбие, не подумал, поддался эмоциям. Кстати, именно поэтому я и боялась, что он меня засветит у Мальцева. А это, Пныря, не в твоих интересах.

— И все-таки ты плохо поступила, что сдала Васю.

— Я тут вообще ни при чем. Дело по убийству журналиста попало к умному следователю. Я только намекнула, и если бы следователь не знал, о ком речь, то ничего бы и не было с твоим Васей.

— С моим? — укоризненно покачал головой Пныря. — Это ты, лапушка, преувеличиваешь. Он скорее твой, чем мой. Во всяком случае, тебе это в минус. Поняла, меня?

— Ну, один минус — не страшно. Зато плюсов сколько! Я тебе Красавченко вычислила? Вычислила.

— Не надо, солнышко, не преувеличивай. Это, как говорится, семечки. Ты только дала координаты, а вычисляли его мы. Да и неизвестно, насколько он был вредный, Красавченко этот. Ну, чего он мог добиться?

— Не знаю, — Варя помотала головой, — если для тебя сто тысяч — семечки, тогда не знаю.

— Ладно, молодец. А с Васей ты все же не права. Он так старался, придумал сам инсценировку, заодно убрал лопуха-свидетеля, который запросто мог его заложить по делу с журналистом. И все прошло гладенько, как по маслу. Считай, уже внедрился.

— Ага, и ты ему дал Петюню в помощники. Спасибо тебе. Жаль, я не видела всего спектакля с самого начала. Представляю, как здорово Петюня сыграл заказчика. Я многое потеряла.

— Эй, Варька. Не заводись! — ласково проворчал Пныря. — Мала еще меня учить.

— Я не хочу, чтобы твой Вася вертелся у меня под ногами. Просто не хочу, и все, — произнесла Варя, резким движением гася сигарету.

— Ну-ка, девочка, притормози, — Пныря чуть повысил голос, — это мое дело, кого внедрять. Я не могу так разбрасываться людьми из-за твоих капризов. Вася работал на меня много лет, и неплохо справлялся.

— Ладно, Пныря. Давай уж по-честному. Я тебе брошь с бриллиантом, а ты мне — Васю. Без всяких минусов.

— Да, с брошью ты умница, — кивнул Пныря, — что правда, то правда. Главное, вовремя. Оперы туда пришли буквально через три часа после нас. Слушай, что же ты Мальцеву своему не подсказала, с самого начала?

— А сначала я сама ничего не понимала.

— Ну уж? Не прибедняйся. Ты со мной связалась в среду, как только узнала про Красавченко. Неужели не могла своему Мальцеву хотя бы намекнуть?

— Ты думаешь, он стал бы меня слушать? — усмехнулась Варя. — Был момент, когда я чуть не вмешалась. Как узнала, что они собираются в Канаде устраивать наркодопрос Беляевой, решила, что оба совсем свихнулись. Конечно, от камней они дуреют, что старший, что младший, перестают соображать, только глазами сверкают и готовы делать любые глупости, лишь бы достать, раздобыть. И все-таки я до последнего момента надеялась. Ну, ведь не надо много мозгов, чтобы понять: если кто-то и копал землю по-настоящему глубоко, то уж точно не дачники. Во всяком случае, не они первые. Дачи там стали строить только после войны. А до этого был совхоз, крестьянские дворы. Крестьяне дома строили, картошку сажали, использовали каждый клочок земли. Надо было искать тех, кто жил в Батурине сразу после революции.

— Погоди, но они ведь выяснили, что после революции на том участке стоял дом каких-то крестьян Кузнецовых. Ты говорила, они действуют правильно.

— Ну да, они были правы, пока не сошли с ума. У них все шло отлично, — кивнула Варя, — им удалось проследить историю совхозного семейства до конца. Семейство после войны переехало в Москву. Они узнали три московских адреса, быстро и очень удачно провернули огромную работу по сбору информации. Им везло, их как будто на волнах несло к победе. Это не я сказала. Это Пашенька-профессор любит так красиво выражаться. — Варя усмехнулась. — Последний отпрыск Кузнецовых сильно пил, совершенно опустился и числится без вести пропавшим с 1985 года. Вот они и решили, будто это тупик.

Им хотелось что-то делать, не терять надежду. Столько информации: портрет, дневник Сони Батуриной, где точно обозначено место — и тупик! Разве можно в это поверить, остановиться? А в такой ситуации люди, как правило, совсем теряют голову. Тогда умник Паша нашел Красавченко, чтобы проверить всех последующих владельцев участка. Честно говоря, я была почти уверена, что действительно — тупик. Брошь найти невозможно. Но потом, когда узнала, что копию броши делал отец Бутейко, поняла: никакого тупика нет. Наоборот, все просто.

— Как же просто? — буркнул Пныря. — Я, например, не понимаю.

— До сих пор? Странно. Я ведь тебе еще вчера объясняла. Ты мне, разумеется, не поверил, но за брошкой все-таки послал команду, — Варя засмеялась и долго не могла остановиться. Даже слезы брызнули.

— Эй, кончай! — сердито рявкнул Пныря.

— Ладно, прости. Не буду. Я ведь не над тобой, над ними. Они сами между собой несколько раз говорили о том, как жаль, что отличный мастер Вячеслав Бутейко больше не делает копий. Что-то с ним случилось летом 85-го. Уволился из ювелирного магазина, перестал принимать заказы, порвал старые связи, живет замкнуто, почти в нищете, и боится даже разговаривать о своем прежнем ремесле. Неужели нельзя было догадаться, что если в том же, 85-м, пропал без вести алкоголик Кузнецов, единственный возможный владелец броши, то должна быть какая-то связь!

— Но ведь это могло быть простым совпадением, — сквозь зубы пробормотал Пныря.

— Конечно, — кивнула Варя, — я не спорю.

— И все-таки, ты могла хоть как-то намекнуть, ведь, если бы этот придурок Красавченко начал действовать, твой Мальцев мог бы в итоге все потерять.

— Но он не начал, — улыбнулась Варя, — ты, Пныря, умный и сильный. Ты его вовремя обезвредил.

— Ладно, не язви, — поморщился Пныря, — я тебя серьезно спрашиваю, почему не вмешалась?

— Во-первых, не хотела светиться. Я же дурочка, разговоров умных не понимаю, пропускаю мимо ушей, поэтому при мне можно обо всем говорить, не стесняясь. Ну а во-вторых, я поняла, что они задумали, слишком поздно, когда Красавченко уже подъехал к Беляевой, и профессор Пашенька поднял панику, стал терзать брата звонками из Монреаля.

Пныря поерзал на диване, вытащил из кармана пиджака большой кожаный футляр, раскрыл и протянул Варе.

— Вот она, брошка с «Павлом». Посмотри, какая красота.

Варя равнодушно взглянула на мерцающий цветок с платиновыми дрожащими лепестками, на «Павла», который таинственно светился в полумраке салона, и отвернулась.

— По-моему, от копии ничем не отличается. У папы Бутейко получилось даже лучше, чем у ювелира Ле Вийона. Я, когда увидела ее в коллекции Мальцева, долго не могла понять, что же они с ума сходят, если вот она, брошь с «Павлом». Только потом узнала, что у них все-таки копия.

— Нет, ты в руки возьми, посмотри внимательней. Вещь уникальная, безумных денег стоит.

— Продашь? Или себе оставишь?

— Пусть пока полежит. Зачем продавать? Да ты не бойся, можешь даже примерить. Вот, зеркало есть.

— Ага, я примерю, а потом меня машина собьет или кирпич на голову свалится, — Варя опять засмеялась, но на этот раз успокоилась быстро, допила свой сок и закурила еще одну сигарету. — Представляю, что бы сейчас было с моим Мальцевым, с профессором Пашулей. Наверное, совсем бы с ума сошли. Вон и у тебя, Пныря, глазки засверкали. Теперь я вижу, они у тебя действительно карие.

* * *
Поздним вечером, в уютной гостиной Дмитрия Владимировича Мальцева весело пылал камин, свет был погашен, горели свечи. На круглом журнальном столике стояла бутылка французского коньяка, две маленькие рюмочки из богемского хрусталя. Павел Владимирович сидел на кушетке, поджав ноги, листал очередной каталог «Драгоценные камни и ювелирные украшения».

Дмитрий Владимирович расхаживал по гостиной со стаканом минералки в руке. Варя в кресле у камина читала учебник философии раннего возрождения.

Дмитрий Владимирович, проходя мимо, поцеловал ее в пробор и тихо спросил:

— Когда у тебя следующий экзамен, солнышко?

— Завтра, — ответила она, не поднимая головы от учебника.

— Митя, может, все-таки пригубишь коньячку? — подал голос Павел Владимирович. — Не каждый день в тебя стреляют, и не каждый день твою жизнь спасает особо опасный преступник.

— А что, этот спецназовец с овчаркой оказался преступником? — Варя вскинула испуганные глаза. — Откуда вы знаете? Он что, приезжал сегодня?

— Его арестовали на дороге, в пяти километрах от поселка, — ответил Павел Владимирович, — но он оказал сопротивление, ранил двоих оперативников. Его застрелили прямо там, в лесу.

— Ой, мамочки, — Варя прижала ладонь к губам, — ужас какой! А откуда узнали, что он преступник?

— Ты бы шла спать, детка, — сказал Дмитрий Владимирович, — первый час ночи.

— Да, сейчас, — кивнула Варя, — только выйду, подышу немного перед сном.

Она соскользнула с кресла и, как была, в тапочках, в шелковом домашнем платье, вышла в сад. На свежих сугробах лежали, как лоскуты желтого бархата, отсветы горящих окон. Неподвижная гладь бассейна слабо дымилась от лунного света. Варя подошла к самому краю, присела на корточки, долго, пристально глядела на воду, словно пыталась проникнуть взглядом в самую глубь бездны, в черный бездонный квадрат посреди белого, покрытого чистым снегом сада. Наконец медленно поднялась, вытянулась в струнку, скинула платье, тапочки, осталась в одних трусиках и, крепко зажмурившись, с коротким звонким криком прыгнула в бассейн. Брызги вспыхнули в фонарном свете. Варя быстро, легко поплыла.

В доме хлопнула дверь, выскочил Дмитрий Владимирович, кинулся к бассейну.

— Варюша! Ты с ума сошла! Я сейчас, держись! Эй, быстро сюда полотенце, одеяло.

Когда он добежал до бассейна, она уже вылезла, тут же подоспел охранник с махровой простыней. Варя дрожала, но счастливо улыбалась.

— С ума сошла! — повторял Мальцев, кутая ее в простыню, поднимая на руки и целуя мокрое, холодное лицо. — Ты же плавать не умеешь!

— Оказывается, умею, — Варя весело засмеялась, обвила его шею ледяными русалочьими руками, — Митенька, миленький, ты женишься на мне когда-нибудь или нет?

— О, Господи, конечно, женюсь, счастье мое.

* * *
Экзамен по философии Варя сдала на «отлично», причем на этот раз была уверена, что такую оценку ей поставили вовсе не из-за благотворительной деятельности Дмитрия Владимировича. Она действительно неплохо подготовилась, к тому же билет достался не самый сложный.

Она легко сбежала по лестнице, протянула номерок в гардеробе и, ожидая, пока старик-гардеробщик отыщет ее шубку, крутила на пальце ключи от машины. Колечко соскользнуло, ключи отлетели и со звоном упали на кафельный пол. Варя наклонилась, чтобы поднять, но чья-то рука уже протягивала ей ключи.

— Спасибо, — она небрежно скользнула взглядом по лицу полноватого пожилого мужчины, подумала, что это какой-то новый преподаватель, и повернулась, чтобы взять у гардеробщика свою шубку.

— Здравствуй, Варенька, — произнес тихий, удивительно знакомый голос.

Варя застыла на миг, обнимая невесомую норковую шубку, вгляделась в круглое мягкое лицо, обрамленное небольшими седыми бачками по моде семидесятых.

— Илья Никитич? Добрый день…

— Странно, что сразу не узнала. Замечательно выглядишь, похорошела, повзрослела. Ты только что сдала экзамен. Надеюсь, на «отлично»? — Он взял у нее из рук шубу. Она долго не могла попасть в рукава, наконец справилась, выправила волосы, тряхнула головой, подняв вокруг себя волну глубокого, горьковатого аромата духов.

— Конечно, на «отлично», а как же иначе? Очень рада вас видеть, Илья Никитич.

— Я тоже, Варенька. Ты бросила трубку, но мы с тобой не закончили разговор.

ЭПИЛОГ

В Калифорнии, в белой трехэтажной вилле на берегу океана высокий сухощавый старик, один из самых богатых и известных адвокатов Голливуда Майкл Бэтурин отхлебнул минеральной воды из высокого бокала, поудобней устроился в кресле и нажал кнопку на пульте. Огромный экран замерцал серо-жемчужным дрожащим светом, зазвучала бодрая музыкальная заставка, оскалил пасть и зарычал черно-белый лев. На экране под грозную барабанную дробь вспыхнули буквы: «Красная петля».

Потом под томительную лирическую мелодию поплыли титры. «В главной роли Софи Порье».

Это был душераздирающий боевик о гражданской войне в России, один из первых настоящих голливудских боевиков. Софи Порье играла юную красавицу княжну, засланную в красный тыл. Много стрельбы, погонь, гора трупов, романтическая любовная линия.

В самом начале фильма, в стилизованном под боярский терем ресторане княжна исполняла под гитару русский романс. У нее был низкий глубокий голос. Она пела по-русски без акцента.

Слышен звон бубенцов издалека, Это тройки знакомый разбег, А вокруг расстелился широко Белым саваном искристый снег.

Адвокат Майкл Бэттурин подпевал, чуть прикрыв глаза, тоже без всякого акцента, на чистом русском языке. Фильм «Красная петля» он смотрел в последнее время очень часто. Съемки боевика были одним из первых его детских воспоминаний. Он не следил за развитием сюжета, каждый кадр, каждое слово знал наизусть.

Он видел свою молодую красавицу маму и самого себя в эпизоде, трехлетнего худенького мальчика с огромными светлыми глазами. На съемках ему пришлось плакать, реветь во всё горло. По сюжету он выползал из-под обломков разбитого поезда, искал среди искалеченных трупов свою мать, растирал по щекам слезы и кричал: «Мама! Мамочка!»

Сцена вышла настолько трогательной, что несколько поколений зрителей плакало в этом месте. Отчаяние маленького Мишеньки Батурина не было игрой. После переезда в Америку, в Голливуд, он слишком редко видел свою маму и очень скучал по ней. Она почти сразу стала звездой и была постоянно занята на съемках.

Майклу Бэттурину шел восемьдесят второй год. Он был богат, однако не прекращал работать. Он любил вспоминать слова своего деда, доктора медицины, о том, что лучшее лекарство от всех болезней, в том числе и от старости, — это работа.

Старый адвокат Бэттурин с молодой горячностью участвовал в гражданских и уголовных процессах. Возраст не убавил сил, но прибавил славы и опыта. Его услуги по-прежнему стоили очень дорого. Он выигрывал почти все процессы, за которые брался, даже совершенно безнадежные. Каждое его выступление в суде было маленьким моноспектаклем, и говорили, что ему по наследству передался артистический талант его знаменитой матери.

Каждый раз, когда он смотрел черно-белые фильмы с ее участием, ему было жаль, что пленка не передает яркой, праздничной синевы ее глаз.

Софи Порье сыграла за свою жизнь больше сорока ролей, из них двадцать были главными. Она трижды выходила замуж, сначала за кинопродюсера Дугласа Дарвина, потом за скандально-известного французского кинорежиссера Филиппа Бонье. Последним ее мужем стал нефтяной магнат Генрих Краузе.

Летом 1968-го она закончила сниматься в фильме по роману Агаты Кристи, где сыграла роль мисс Марпл, и заехала на пару дней к сыну, сюда, на эту виллу. Весь вечер она учила своего тринадцатилетнего внука Кевина бить чечетку. Ее маленькие узкие ступни летали, не касаясь дубового паркета, так легко, как будто не было земного притяжения, и время остановилось.

На следующий день она улетела в Ниццу, к мужу. А через неделю маленький спортивный самолет Генриха Краузе, в котором летел он сам и Софи, врезался в птичью стаю и разбился над французскими Альпами.

Софье Батуриной было семьдесят лет.

Разбирая бумаги матери, адвокат Бэтурин наткнулся на истрепанную, почти истлевшую толстую тетрадь в темно-синем клеенчатом переплете. Страницы сыпались, строки расплывались. Адвокат решил восстановить текст, сначала переписал от руки, потом отдал перепечатать на машинке, позже ввел в компьютер.

Совсем недавно, в девяносто седьмом году, ему пришло в голову написать книгу о своей знаменитой матери. Писал он сам, по-русски и по-английски. К столетию со дня рождения Софи Порье книгу выпустило американское издательство «Метрополитен». Английский вариант стал бестселлером недели, права на русский текст адвокат продал российскому издательству «Витязь».

На банкете, посвященном выходу книги и столетнему юбилею Софи Порье, журналист из газеты «Таймс» спросил, не собирается ли господин Бэттурин отправиться в Россию, чтобы найти брошь со знаменитым алмазом.

— Разумеется, я бы отлично выглядел в русской деревне с лопатой в руках, — усмехнулся адвокат, — но я слишком стар для такого романтического приключения…

Впрочем, стариком себя Майкл Бэттурин пока не чувствовал, разве что все чаще вспоминал детство и смотрел старые фильмы.


Что так сердце забилось ретиво,

И мне прошлого больше не жаль.

Пусть же кони с серебряной гривой,

С бубенцами уносятся вдаль, —


подпевал он низким, чуть дрожащим голосом своей юной маме на экране.

Стеклянная стена гостиной выходила на океанский берег. Там покачивались белые яхты, кричали чайки.

Адвокат Майкл Бэттурин чувствовал себя здоровым, молодым и счастливым. Его последней жене, голливудской актрисе Джуди Мильтон, было тридцать пять. Младшему сыну десять. Всего у Майкла было четверо детей, семеро внуков и двое маленьких правнуков. Дети знали русский, но говорили с сильным акцентом. Для внуков этот язык был чужим. По-русски они могли сказать не более трех слов: «мьюж-жик, вьодька, нья здеоровия».

Полина ДАШКОВА КРОВЬ НЕРОЖДЕННЫХ

Глава 1

Она проваливалась в бесконечную черную муть. Звенело в ушах, тело не чувствовало никакой опоры. Она не могла понять, лежит она, или сидит, или вообще висит в воздухе, и это тошнотворное ощущение невесомости показалось знакомым. Так бывало в детстве, когда перекачаешься на качелях и, спрыгнув, не чувствуешь под собой твердой земли, пытаешься заново собрать вокруг себя пространство, а оно разваливается на куски…

С трудом разлепились отяжелевшие веки. По глазам резанул холодный люминесцентный свет. Она пыталась сообразить, где находится, но не могла. Наконец сквозь звон в ушах различила голоса.

Разговаривали две молодые женщины:

– Слушай, если ее надо к искусственным готовить, зачем столько промедола вкололи? Она так до утра проспит.

– Подождем еще немного и будем будить.

– А показания-то какие у нее?

– Откуда я знаю? То ли мертвяк, то ли урод. Тебе-то что?

– Ну, так… Интересно. Жалко ее. Оксан, а можно я плод послушаю?

– Да брось, нечего там слушать.

– Мне практика нужна.

– Ну, валяй, послушай, если охота. Когда подошли к койке, женщина лежала с закрытыми глазами и не шевелилась. Она почувствовала, как откинули одеяло. Несколько секунд было тихо, ей стетоскопом прослушивали живот.

– Оксан, а ребеночек-то живой! Сердцебиение нормальное, сто двадцать. Сама послушай!

– Делать мне нечего! Мало ли – живой. Они на таком сроке часто живыми рождаются, даже пищат, ручками-ножками дрыгают. Потом-то все равно умирают.

– Может, и не надо искусственные делать? Женщине тридцать пять как-никак.

– Вот именно, тридцать пять. Старая первородящая это называется. У таких и получаются уроды.

Ее легонько похлопали по щекам.

– Женщина, просыпайтесь! Она не шевельнулась.

– Оксан, пошли пока чайку попьем, пусть поспит.

Ее укрыли одеялом, задвинули ширму и отошли.

– Ты, Валя, не лезь куда не надо. Ты свою практику отбомбишь, и гуд бай. А мне отсюда деться некуда. Сколько здесь, сестрам нигде не платят.

* * *

Она полностью пришла в себя. Она, Лена Полянская, так испугалась, что дурноту как рукой сняло. Когда шаги сестер стихли, она быстро соскочила с койки и выбежала за ширму.

Это была не палата, а что-то вроде кабинета: стеклянный шкаф с инструментами и лекарствами, банкетка, обтянутая клеенкой, письменный стол. На столе стояла ее сумочка, на спинке стула висел зеленый хирургический балахон. Схватив сумочку и балахон, Лена выглянула в коридор. Там было пусто. Прямо напротив она увидела приоткрытую дверь, на которой был нарисован бегущий по ступенькам человечек: запасной выход. Лена быстро побежала вниз по лестнице.

Было темно и тихо. Босые ноги не чувствовали холода, а сердце колотилось так, что казалось – сейчас разорвется. На бегу она окончательно пришла в себя.

Пробежав несколько этажей, Лена остановилась перевести дух. «Куда и зачем я бегу? – подумала она. – Сейчас я выскочу на улицу в таком виде – и что дальше?»

Уже спокойно пройдя несколько ступенек, она посмотрела вниз и увидела поблескивающую в темноте цинковую дверь. За дверью был подвал.

Когда медсестра Оксана Сташук и студентка-практикантка Валя Щербакова вернулись, койка была пуста.

– Ну вот и хорошо, – сказала Оксана, – больная сама проснулась. В туалет, наверное, пошла. Сейчас вернется, начнем готовить.

– Оксан, давай все-таки погодим капельницу ставить. Пусть врач еще разок посмотрит.

– Валя, прекрати! Надоело! Тебе заново все объяснять, да? – Оксана посмотрела на часы. – Она у меня должна уже пятнадцать минут под капельницей с окситоцином лежать.

В кабинет вошел высокий мужчина в белом халате и марлевой маске.

– Ну, девочки-голубушки, как наша роженица? – бодро спросил он.

– Вы меня, конечно, извините, Борис Вадимович, – густо покраснев, начала Валя, – но я тут плод прослушала, у него сердцебиение нормальное, и двигается он. Вы бы сами посмотрели, а потом уж стимуляцию назначали.

Ординатор Боря Симаков смерил маленькую, кругленькую практиканточку таким взглядом, что другая на ее месте провалилась бы сквозь землю. Но Валя продолжала:

– Я, конечно, понимаю, вам за это ничего не будет, но нельзя же…

Тут Борис Вадимович не выдержал:

– Ты, сопля зеленая, куда лезешь? Ты сюда зачем пришла? Работать нас учить?! Я тебе устрою практику! Оксана! – резко развернулся он к медсестре. – Ты капельницу поставила или нет?

– Нет, Борис Вадимович, больная спала. Как я буду ее, спящую, обрабатывать?

– А что, разбудить нельзя было?

– Будили. Она же под промедолом, – оправдывалась Оксана, подойдя к Симакову поближе и коснувшись его упругой грудью. – Вы только не волнуйтесь. Она уже сама проснулась. Сейчас начнем.

– Ладно, девицы. Не тяните только, – смягчился врач, – а ты, колобок, – он снисходительно потрепал Валю по круглой розовой щеке, – лучше песенки не пой, а то лиса съест.

Валя почувствовала, как глаза наполняются слезами. Она вообще часто плакала, а тут такое. Этот балагур Симаков угробит живого ребеночка – глазом не моргнет. А у женщины детей нет и больше уже не будет наверняка. Последний ее шанс. Случайно взглянув на стол, Валя заметила, что исчезла сумочка, красивая кожаная сумочка Полянской Елены Николаевны. Одежду отнесли в камеру хранения сразу, а сумочку с паспортом не успели – пока переписывали паспортные данные, заполняли больничную карту, кладовщица ушла домой. Со спинки стула исчез зеленый хирургический халат.

Валя шмыгнула носом, слезы высохли. «Вот и умница вы, Елена Николаевна, подумала она, – вот и правильно. Только как вы босиком, в больничной рубашке да в балахоне до дома доберетесь?»

Валя вспомнила, как всего полтора часа назад они вдвоем с Оксаной раздевали спящую, бесчувственную женщину, расшнуровывали высокие ботинки, стягивали свитер через голову. Красивая, холеная, она была в их руках как кукла.

«На ее месте я бы отсюда и голышом ушла», – подумала Валя, а вслух сказала:

– Вы уж простите меня, Борис Вадимович. Характер такой дурацкий – вечно лезу не в свое дело. Сейчас же начнем готовить больную.

* * *

Лене хотелось спать. Она то и дело проваливалась в тяжелое забытье, но только на несколько мгновений: боялась заснуть и упасть на склизкий пол.

В подвале было темно, только полоса лунного света пробивалась сквозь пыльное приоткрытое окно высоко, под самым потолком.

Как ни противно было ступить босыми ногами на грязный пол, Лена решила обойти подвал. Глаза уже привыкли к темноте, но все равно идти приходилось ощупью. Она осторожно двинулась вдоль стены, больше всего на свете боясь наступить на крысу.

В подвале была свалена поломанная мебель, тюки с тряпьем, фанерные ящики и прочий хлам. Несколько ящиков валялось прямо под окном, единственным окном со сбитой металлической решеткой – остальные были намертво зарешечены.

Ящики оказались достаточно прочными. Лена поставила один на другой и попробовала влезть. Получилось низковато, приоткрытое окно было на уровне груди. Понадобился еще ящик.

Наконец удалось соорудить нечто вроде лестницы. На рассвете она выберется на улицу и пойдет в ближайшее отделение милиции. И что скажет? Ладно, это потом…

Из ящиков торчали гвозди, Лена до крови исцарапала себе руки и ноги. Распотрошив тюк с тряпьем, она вытянула несколько изодранных простыней, разобрала всю конструкцию, обмотала простынями каждый ящик и составила их в том же порядке. Потом подтащила разворошенный тюк, уселась на нижний ящик, а ноги положила в мягкие сухие тряпки. Все, теперь можно было расслабиться и спокойно дождаться рассвета.

Спать уже не хотелось. Устроившись поудобнее, Лена попыталась вспомнить, что же с ней произошло.

В кабинете ультразвука ей намазали живот какой-то желеобразной гадостью. Пожилой врач качал головой, глядя на мерцающий экран. Было шесть часов вечера…

После того как ей сказали, что ребенок мертвый, захотелось скорее уйти. Лена вытерла живот полотенцем, зашнуровала сапоги. Она не поверила этому милому доктору и была совершенно спокойна. Но он почему-то схватил ее за руку и стал щупать пульс.

– Подождите, подождите, деточка! Куда же вы сейчас пойдете в таком состоянии? Я просто не имею права вас отпускать, миленькая вы моя. Сейчас вот укольчик сделаем, вы посидите немного, успокоитесь. Я вам пока направление выпишу, завтра утречком в больницу, а сейчас уж посидите, отдохните, а потом ступайте себе домой. Я ведь понимаю, вам непросто такое пережить, но все будет хорошо, время лечит…

Врач тараторил ласково, при этом крепко держал Лену за руку и заглядывал ей в глаза. Тогда даже показалось, будто он действительно сочувствует, переживает за нее. Фамилию его Лена вспомнить не могла, а вот лицо, такое доброе, интеллигентное, с аккуратненькой седой бородкой, как у Айболита, стояло у нее перед глазами.

Дальше был полный провал – дыра в памяти. А потом – тяжкое пробуждение на больничной койке.

И тут Лена похолодела: а что, если этот Айболит успел ей вколоть вместе со снотворным что-то, стимулирующее роды? Если сейчас, в этом грязном подвале, она родит крошечного ребеночка, который погибнет у нее на руках?

«Так. Спокойно! – скомандовала себе Лена. – Надо вспомнить, как начинаются роды. Господи! Откуда мне помнить? Только по чужим рассказам… Схватки. Сначала редкие, потом чаще и больней».

Лена закрыла глаза и прислушалась к себе. Нет, ничего не болело, только сердце колотилось и коленки дрожали. И вдруг, неожиданно для себя, она впервые заговорила с ребенком: «Все в порядке, малыш. Мы с тобой молодцы». И прямо под рукой она почувствовала легкое, упругое движение. Так таинственно и нежно отозвалось в ней это движение, что она на несколько секунд забыла, где находится, только слушала себя, свой еще небольшой, но уже одушевленный живот.

– Нет – сказала она вслух, – ничего не вкололи. Ты у меня здоровый, крепкий малыш. Только промедол, но это мы переживем. Ты родишься в срок, и никто нас с тобой больше не тронет!

И опять, но уверенней и сильней, чем в первый раз, ребенок шевельнулся.

* * *

Амалии Петровне Зотовой, заведующей гинекологическим отделением Лесногорской городской больницы, было шестьдесят лет. Высокая, полноватая той приятной полнотой, которая только красит женщину после пятидесяти – морщин меньше, и фигура имеет солидный, царственный вид, – Амалия Петровна ухаживала за собой тщательно и с любовью.

Каждое утро она начинала с жесткой получасовой гимнастики, принимала контрастный душ. Раз или два в неделю посещала очень дорогой и престижный салон красоты. Ее идеально подстриженные и уложенные седые волосы были слегка подцвечены специальнойфранцузской краской, которая придавала им голубоватое сверкание. Еще три года назад Амалия Петровна пользовалась для этих целей обыкновенными синими чернилами, разведенными в четырех литрах воды. Три года назад она не могла себе позволить даже такую мелочь, как целые, нештопаные колготки…

А сегодня в ушах и на пальцах Амалии Петровны посверкивали крупные бриллианты самой высокой чистоты, а в «ракушке» под окнами трехкомнатной квартиры стояла новенькая серебристая «Тойота».

Всю последнюю неделю Амалии Петровне не везло. Не было сырья, а его требовали срочно, причем не для очередной серии препарата на продажу, а для какого-то конкретного, очень важного человека. Речь шла не о деньгах, а о «крыше», о крупном чиновнике то ли из Минздрава, то ли из МВД.

Когда неделю назад Амалии Петровне позвонили, она ответила коротко: «Надо – значит будет». Однако, просмотрев свой резервный список, обнаружила, что раньше чем через месяц никакого нового поступления сырья не предвидится. Она стала обзванивать своих поставщиков. Их было немного, всего четверо – трое в Москве и один в Клину. Но и у них пока было пусто.

На третий день Амалию Петровну пригласили для разговора в ресторан «Христофор Колумб» на Тверской, и разговор состоялся весьма серьезный.

Впрочем, возникшую проблему нельзя было назвать неожиданной. Три года дело набирало обороты, росло число заказчиков. Еще два месяца назад Амалия Петровна предупредила:

– Мы работаем без сырьевых запасов. Уходит все – до миллиграмма. Холодильник пуст.

– Ну что же делать? – ответили ей тогда. – Ищите новые варианты, разрабатывайте новые источники. Это ваша прямая обязанность. Нельзя же выстраивать наших заказчиков в очередь.

Легко сказать: «новые источники»! В тот же вечер она еще раз обзвонила поставщиков и назначила каждому из них встречу в разных местах Москвы на разное время, с интервалами в два часа.

От Лесногорска до Москвы Амалия Петровна доехала на своей «Тойоте» за тридцать минут. С часу дня до десяти часов вечера она побывала в четырех валютных ресторанах в центре Москвы. Заказывала себе везде одно и то же: фруктовый салат с обезжиренными взбитыми сливками и апельсиновый сок. Примерно одинаковыми были и беседы, состоявшиеся в четырех ресторанах.

– Но я же не могу первую попавшуюся бабу убедить, что ее ребенок – урод, и отправить к вам! – так или примерно так отвечал, выслушав Амалию Петровну, каждый из четырех ее собеседников.

– Именно так ты и сделаешь. Только выбирай старых первородящих. Там всегда можно что-то потом придумать, – наставляла она.

– Это очень, очень рискованно. Почему такая срочность? Неужели нельзя немного подождать?

– Подождать нельзя, – тихим ледяным голосом отвечала Амалия Петровна, – но тебя это уже не касается. Можешь идти. До свидания.

Ни один из поставщиков не ушел.

В десять тридцать вечера у Амалии Петровны состоялась последняя встреча, уже не в ресторане. Сев в свою «Тойоту» у американского бара на площади Маяковского, она вырулила на Садовое кольцо, в сторону Патриарших прудов. Подъехав к скверу, остановила машину у края тротуара, почти упершись в бампер черного «БМВ». Выйдя из машины, она открыла дверцу «БМВ» и уселась на заднее сиденье.

– Завтра, с девяти до шести. Четыре возможных варианта.

Она медленно и четко произнесла три московских адреса и один клинский, затем вышла из «БМВ», села за руль своей «Тойоты» и поехала домой, в Лесногорск.

Весь следующий день она нервничала. На утреннем обходе придиралась к сестрам, рявкала на лечащих врачей, потом зачем-то вызвала к себе в кабинет старенькую санитарку тетю Клаву, которая работала в больнице сорок лет, и наорала на нее так, что старушка заплакала и написала заявление об уходе.

В шесть часов вечера Зотова закрылась в своем кабинете, достала пачку сигарет и закурила. Вообще курила она крайне редко, здоровье свое берегла, но, когда волновалась, сигарета ее успокаивала.

В пять минут седьмого раздался телефонный звонок из Москвы.

– Амалия Петровна, здравствуйте! Вы уж извините за беспокойство, но мне пришлось к вам отправить больную на «скорой». Очень неприятный случай: двадцать четвертая неделя, женщине тридцать пять лет…

Повесив трубку, Зотова облегченно вздохнула, погасила сигарету и вызвала к себе ординатора Борю Симакова.

Глава 2

Лена Полянская была папиной дочкой. Ей было два года, когда мама, альпинистка, мастер спорта, сорвалась со скалы. Елизавета Генриховна не могла жить без своих восхождений, и, когда ребенку исполнилось два, Николай Владимирович Полянский взял отпуск за свой счет и отпустил жену на Эльбрус. Потом он всю жизнь не мог себе этого простить.

Он растил дочь один, так и не привел в дом ни одной женщины. Любая женщина, даже самая лучшая, все равно была бы для его Леночки мачехой…

С первого класса школы до последнего курса журфака университета Лена Полянская была отличницей. Она не гналась за пятерками – ей просто нравилось учиться.

В старших классах сверстницы выщипывали брови «в ниточку», дрыгались под ритмичную музыку на вечеринках или, как тогда говорили, на «сейшенах», курили в школьном туалете и обсуждали свои отношения с мальчиками.

Лена на «сейшены» не ходила – ей было там неуютно и скучно, к тому же танцевать она не умела. Брови-"ниточки" и модная тогда стрижка «паж» с челкой до носа ей категорически не шли, к тому же папа очень просил бровей не выщипывать и косу, отросшую к семнадцати годам до пояса, не остригать. Отношения с мальчиками если и возникали, то обсуждать их в школьном туалете не хотелось. Вообще хотелось только учиться и читать запоем по-русски и по-английски.

Она читала все подряд, с какой-то суеверной жадностью, и к семнадцати годам вдруг обнаружила, что ничего, кроме как поглощать и усваивать информацию, не умеет: ни себя, ни других не понимает и даже не знает, в какой ей хочется поступить институт.

Николай Владимирович Полянский в тридцать девять лет стал доктором физико-математических наук, а Лена неожиданно для него и для себя поступила на факультет журналистики МГУ.

Николай Владимирович так и не женился, а Лена успела дважды побывать замужем. Первым ее мужем был сокурсник, маленький, худенький мальчик с нежными пепельными усиками. Он был ниже Лены на полголовы. Знакомясь с ним, обязательно говорили: «Вы так похожи на Лермонтова!», на что он хмуро и небрежно отвечал:

«Да, я знаю».

Звали его Андрюша. Жил он отдельно от родителей, в крошечной комнатке в коммуналке на Сретенке. В этой комнате и состоялась пьяная свадьба с салатом «оливье», шпротами, окурками в тарелках и самозабвенными поцелуями в темном коммунальном коридоре, где на голову падали то корыто, то велосипед.

Николай Владимирович в это время был на конференции в Праге. Когда он вернулся, Лена с гордостью показала ему Андрюшу и свежий штамп в паспорте. Знакомясь с зятем, Николай Владимирович заметил:

– Вам, наверное, все говорят, будто вы похожи на Лермонтова. Вы не верьте. На самом деле ни капли не похожи…

В комнатке на Сретенке Лена не прожила и месяца. Она вернулась к папе, а с Андрюшей вежливо здоровалась, встречаясь на факультете. Через полгода они мирно развелись.

Второй брак был более серьезным и продолжительным.

Сразу после окончания университета Лену пригласили работать спецкором в один из самых популярных молодежных журналов того времени. Шел 1983 год. Один за другим умирали генсеки. Продолжалась афганская война. Кончались запасы сибирский нефти. А у Лены Полянской начался головокружительный роман.

Он был писатель, не очень известный, но вполне официальный. Его нравоучительные скучноватые повести довольно часто печатались на страницах популярного молодежного журнала, в котором работала Лена.

Звали его Юрий Изяславович. Он был старше Лены на десять лет и имел богатое прошлое с неприличным количеством брошенных жен и детей. В нем была та увесистая, хамоватая мужественность, которая убивает женщин наповал: хриплый басок, тяжелый подбородок, широкие плечи. Лена опомнилась после двух лет безрадостной совместной жизни…

Ее переживания пришлись на 1985 год. Чтобы заглушить тоску и унижение, она кинулась в работу, в карьеру, заработала себе имя и к 1992 году, когда тиражи еще недавно гремевших изданий стали катастрофически падать, уже была заведующей отделом литературы и искусства в российско-американском женском журнале «Смарт», которому не страшны были никакие финансовые потрясения.

Тогда же, в 1992-м, внезапно умер ее папа. Здоровый, полный сил человек сгорел за три месяца от рака желудка. За неделю до смерти он сказал:

– Ты бы, Леночка, завела себе ребенка. Одна на свете остаешься…

Лена действительно оставалась одна на свете. У нее не было никого, кроме старенькой полубезумной тетушки Зои Генриховны, родной сестры ее матери. ,

Завести ребенка Лена решилась только через три года, когда ей исполнилось тридцать пять. Замуж она больше не вышла, забеременела от человека, который в отцы не годился, был только производителем, чем-то вроде племенного быка…

* * *

Ординатор Боря Симаков влетел в кабинет Зотовой и выпалил с порога:

– Амалия Петровна! У нас ЧП! Больная пропала!

– Какая больная? Боря, что ты несешь?

– Та самая, Амалия Петровна, та самая!

– Успокойся, Борис. Сядь. Как там у нас с искусственными родами? Все готово?

– Именно искусственные роды и пропали!

Под слоем нежнейших французских румян щеки Амалии Петровны стали серыми.

– Как она могла пропасть? – шепотом спросила Зотова. – Ее что, похитили? Время – десять вечера, у ворот охрана…

– Ну, вероятно, она просто встала и ушла.

– Как ушла?! Куда? Как и куда может уйти женщина в родах, в больничной рубашке, без одежды и документов? – Амалия Петровна говорила очень тихо, но Борису казалось, что она орет. – Эта больная должна была лежать под капельницей, у нее уже должно быть полное раскрытие, потуги! Что ты несешь, Борис?!

– Стимуляцию ей сделать не успели. Ее одежда в камере хранения.

– А паспорт?

– Где ее паспорт, я не знаю.

– В общем, так, Борис. Далеко она уйти не могла. Сейчас ты обшаришь всю больницу. В палаты можешь не заходить. Осматривай туалеты, бельевые, прачечную, склад, подвал и чердак. Она где-то здесь.

Борис впервые за весь разговор взглянул прямо в светло-голубые, ледяные глаза Зотовой. Зрачки сузились до точек, глаза казались почти белыми. Лицо из пепельного сделалось свекольно-красным.

«Ну и страшная же ты баба, – подумалось Борису, – ну и вляпался же я, идиот!»

– Хорошо, – спокойно сказал он. – Я ее найду – если найду. И дальше что? За волосы поволоку рожать? Или, может, мне ее вообще убить?

– Надо будет – убьешь, – усмехнулась Зотова. – В благородство захотел поиграть? Ты, сопляк, на какие деньги живешь? На какие деньги жену с ребенком кормишь? Знаешь, сколько в других больницах такие, как ты, ординаторы получают? Я ведь тебя предупреждала, когда мы начинали работать, – всякое может случиться. Вот, милый мой, и случилось.

– Дело в том, Амалия Петровна, – медленно произнес Симаков, – дело в том, что, когда мы начинали работать, речь шла о серьезных научных исследованиях, о моей диссертации. Прошло три года. Никакой наукой не пахнет. Деньгами – пахнет, это да. Можно сказать, воняет деньгами. И вот сегодня вы привозите женщину, которую усыпили промедолом, требуете ее, спящую, срочно стимулировать, без всяких к тому показаний.

– Внутриутробная гибель плода – это тебе не показания? – перебила Зотова.

– Да живой там плод, живой, – нервно хохотнул Борис, – и уродств, несовместимых с жизнью, там нет наверняка…

Зотова изо всех сил шарахнула кулаком по столу, тут же поморщилась от боли и, потирая ушибленное запястье, тихо произнесла:

– Ты, Боренька, мальчик умный, добрый и невинный, как ангел, – голос ее сделался вкрадчивым, даже ласковым, – но ты плохой врач. Ты ошибся в выборе профессии. Врач не должен быть истериком. Думаю, мы не сумеем больше работать вместе. Мне даже кажется, мы больше не можем жить в одном городе, тем более таком маленьком. Поэтому прямо сейчас. Боренька, ты напишешь заявление об уходе и прямо завтра начнешь искать для себя и для своей молодой семьи новое место жительства, чем дальше от Лесногорска, тем лучше. И запомни, мальчик мой: я сюда никого не привозила. Поступила женщина на «скорой» со срочными показаниями. Вероятно, у этой женщины еще и психические отклонения, потому что нормальный человек в таком состоянии из больницы не сбежит. И вот теперь бродит где-то сумасшедшая роженица в больничной рубахе, и виноват в этом ты, Боренька. Но я тебя прощаю. Вот тебе бумага, ручка. Пиши заявление – и до свидания.

* * *

Когда Борис ушел, Амалия Петровна несколько минут сидела, тупо глядя на захлопнувшуюся за ним дверь кабинета. Правильно ли она поступила, выгнав Симакова и открыто пригрозив ему? Она чувствовала: дело выходит на новый круг. Начинается новый этап, и на этом этапе такие, как Симаков, будут только мешать. За его благородным негодованием стоят лишь слабость и трусость.

Он, конечно, будет молчать. Да и не о чем говорить. Не о чем и некому. Не такая она, Амалия Петровна, дура, чтобы посвящать его во все. Она давно поняла – Симакова в дело вводить нельзя. Он нужен был на определенном этапе. А теперь на его место надо искать совсем другого человека – сильного, надежного, который не будет корчить из себя святую невинность и требовать каждый раз очередной порции лапши на уши. Разумеется, такому человеку и платить придется по-другому, но это ничего. Лишь бы он не утомлял ее всякими интеллигентскими выкрутасами, как Симаков: деньгами, видите ли, воняет…

Да, с Симаковым она поступила правильно. Конечно, найти подходящего человека на его место непросто. Но это – потом. Сейчас главное – сырье.

Амалия Петровна решительно сняла телефонную трубку и набрала номер.

– Мне нужны трое, сюда, в больницу. Нет, ничего страшного. Просто у одной больной внезапно обнаружились психические отклонения, она сбежала прямо с операционного стола. Мои санитары ушли, их рабочий день давно кончился. Пока я дозвонюсь-добужусь, ваши люди будут здесь. Охрану мне дергать не хотелось бы больная может проскочить через ворота. Спасибо, жду.

Через сорок минут у ворот больницы остановилась черная «Волга». Из нее вышли трое мужчин в кожаных куртках, с широкими плечами и квадратными затылками.

* * *

Свет фонарика блуждал по скользким ступеням. Трое мужчин неторопливо спускались в подвал.

– Все – сказал один из них, – подвал только остался. Вряд ли она вообще в больнице. Наверное, давно дома.

– Как это, интересно, она домой доберется в одной рубашке и босиком? спросил второй.

– Да очень просто, – хмыкнул третий, – сядет в электричку и поедет. А что босиком – так сейчас никто ни на кого не смотрит.

Они вошли в подвал.

– Черт, здесь все ноги переломаешь. Посмотри, может, какой-нибудь выключатель есть?

– Выключатель-то есть, да, видно, завхоз на лампочках экономит.

Они остановились и закурили.

У Лены с детства было очень острое обоняние, прямо-таки собачий нюх. Все запахи она чувствовала четко и ясно, а теперь, беременная, не могла ездить в метро из-за дикой смеси ароматов. Дешевые и дорогие духи сливались с потом и грязными носками. Дух горячего хлеба в чьем-то пакете переплетался с запахом мочи и гнилых зубов бомжа, заснувшего напротив. А уж запах табачного дыма она чуяла за версту…

Вот уже больше часа она сидела на своем сооружении из ящиков, согрелась и сама не заметила, как задремала.

Ей приснился школьный двор, заполненный нарядными детьми и взрослыми. Первоклашка с огромным бантом в русой косичке крепко держала Лену за руку. Девочка была удивительно похожа на маленькую Лену. Она даже стояла, как Лена на детской фотографии, – на одной ноге, будто цапелька…

– У меня будет девочка, – прошептала Лена сквозь сон, но тут же проснулась. Ей в нос ударил резкий запах табачного дыма.

Курил не один человек, а двое или даже трое. Сигареты были крепкие, американские.

Сначала Лена решила просто спрятаться за ящиками. Не станут же они перерывать весь хлам в темном подвале!

Она тихо встала, стараясь ничего не задеть и даже не дышать. Но ящики были придвинуты ею же вплотную к стене. Разбирать сейчас всю конструкцию, отодвигать от стены было опасно.

Луч фонарика медленно скользил по подвалу. Пока он был далеко, но приближался. Раздался шорох, потом грохот. Скорее всего они намерены осмотреть здесь каждую щель. Но подвал очень большой, и это дает шанс.

Лена вспомнила любимый телесериал своего детства «Семнадцать мгновений весны». Там тоже обыскивали подвал, и героиня с двумя младенцами спряталась в канализационном люке. У Лены был всего один младенец, причем в животе, а не на руках. Но не было люка, не было времени найти его, открыть и спрятаться – если, такое вообще возможно.

Быстро и бесшумно она вскарабкалась на ящики и сжалась в комок под самым окном. Окно было освещено луной так, что подними они головы – увидят ее силуэт. Дождавшись очередного грохота швыряемой в разные стороны рухляди, Лена открыла окно. Прямо за ним была узкая каменная ниша глубиной около метра. Прикрыв окно снаружи, она уселась на дно ниши, усыпанное сухими листьями.

Было холодно, стучали зубы, колотила дрожь. Сквозь чуть приоткрытое окно она слышала грохот мат и опять тот же запах табачного дыма. Они стояли под самым окном, возле ее конструкции из ящиков. Лена слышала каждое слово.

– Смотри, здесь окно. Кто это так постарался ящики аккуратно сложил, тряпками обмотал? Может, там что ценное лежит? Может, старушка Зотова еще и наркотой приторговывает?

– Брось, и так ей хватает. Много ли бабульке надо?

– Слышь, Колян, ты до окошка-то долезешь?

– А на хрена?

– На всякий случай. Давай-ка, попробуй.

Несколько секунд было тихо. Луч фонарика уперся прямо в пыльное оконное стекло. Лена зажала рот рукой. Ей казалось – еще чуть-чуть, и она завопит как резаная.

«Что я делаю? Господи, что я делаю? Какая-то глупость, дешевый боевик, неслось у нее в голове. – Сейчас они меня увидят. Сейчас этот Колян доберется до окна – и все. Что все? Убьют они меня? Свяжут, опять усыпят, сделают искусственные роды? Зачем? Скрыть врачебную ошибку? Не слишком ли много хлопот?»

Вдруг раздался треск, грохот. Потом послышалась оглушительная матерная тирада вперебивку со стонами и всхлипываниями. Ящики не выдержали веса здоровяка Коляна и обрушились.

– Нога, нога моя! – услышала Лена всхлипывающий мужской голос.

– Цела твоя нога, придурок, – ответил другой голос, – хорош выть. Пошли, ща тебе первую помощь окажут.

– Ага, в гинекологии, – хихикнул третий.

* * *

На столе перед Зотовой лежала новенькая больничная карта, в которой была записана только первая страница. Амалия Петровна аккуратно переписала фамилию, имя, отчество, дату рождения, домашний адрес. Сложив блокнотный листочек, она сунула его в карман халата. Затем щелкнула зажигалкой и подожгла уголок больничной карты.

Подперев щеку, она задумчиво смотрела, как медленно, неохотно съеживается и рассыпается в прах плотная белая бумага.

«Полянская Елена Николаевна, I960…» – мелькнуло в последний раз на догорающем бланке.

Немного подумав, Зотова вытащила листочек из кармана и тоже подожгла. Теперь она все знала наизусть. Теперь она никогда не забудет этих, паспортных данных.

* * *

Когда стало совсем тихо, Лена, подождав для верности еще несколько минут, стала осторожно подтягиваться, чтобы влезть назад в подвал. Она все-таки решила туда вернуться. Она так промерзла, что казалось – никогда не согреется. А в подвале тепло. Там ее искать уже не будут. Утром она вылезет и спросит первого встречного, где милиция. Скажет, что ее ограбили, или еще что-нибудь придумает. Не бродить же ей ночью в таком виде неизвестно где. Тем более они сейчас наверняка обшаривают больничный двор и его окрестности.

Перекинув ноги через оконный проем, она посмотрела вниз. Не меньше чем в трех метрах от нее на дне подвала, светлела груда разбросанных ящиков и белья. Между нею и полом была голая каменная стена.

«Но мне же нельзя прыгать», – с тоской подумала Лена.

И тут она услышала мужские голоса – совсем рядом. Вспыхнули фары машины, ярко, очень близко. Зажмурившись, обхватив ладонями живот, она прыгнула вниз, прямо на тюк с тряпьем.

Глава 3

Когда рассвело, из подвального окна показалась взлохмаченная голова, грязное бледное лицо. Дворник Степанов, бодро сметавший нападавшие за ночь листья, не удивился – в подвал больницы иногда заползали ночевать бомжи. В городе почти не осталось старых зданий с удобными, теплыми подвалами, а ночи уже холодные. Надо же где-то спать этим бедолагам!

У ворот больницы недавно поставили охрану, двух сонных надменных громил в пятнистой форме, с автоматами за плечами. Громилы курили «Мальборо», каждые полчаса сплевывали сквозь зубы и молчали, как глухонемые. Окурки они бросали прямо под ноги, да еще растирали своими башмачищами. Степанову охранники сразу не понравились. Не понравилось ему и то, что забор вокруг больничного двора построили бетонный, да еще – вот пакость – колючей проволокой обтянули поверху и бутылочных осколков понатыкали.

Однако в самой глубине двора была дырка в заборе, незаметная за кустарником. Кто и когда ее проделал, Степанов не знал. Но дырка была, через нее-то бомжи и пробирались иногда к теплому подвалу.

Непорядок, конечно, все-таки медицинское учреждение. Ну да ладно. Они не грязнее крыс. Только вот крыс никто не трогает, шастают по городу, будто хозяева. А бомжей гоняют все кому не лень…

Бродяжка, заметив Степанова, спряталась.

– Да вылезай уж, не бойся, – позвал дворник – а то сейчас врачи с дежурства пойдут.

Голова показалась опять. Это была женщина, не старая, не пьяница странная какая-то.

– Ну, помочь, что ли? – Степанов подошел и протянул руку.

Женщина с его помощью выбралась наружу, и тут Степанов удивился. На ней была больничная рубашка, сверху – короткий зеленый балахон, какие надевают врачи в операционной. Босые ноги в свежих ссадинах. Но что больше всего удивило Степанова – на плече у нее висела маленькая, шикарная, явно очень дорогая кожаная сумочка.

«А сумочка-то наверняка краденая. Надо бы в милицию…» – подумал Степанов. Но тут женщина произнесла:

– Скажите, пожалуйста, где здесь ближайшее отделение милиции?

Степанов повел ее к дыре в заборе. Хотя эта женщина и не была никакой бомжихой – он понял это, вглядевшись в ее лицо, и окончательно убедился, когда она спросила про милицию, – Степанову почему-то не хотелось вести ее через ворота, мимо охранников.

Пролезая через пролом, она спросила:

– Извините, это Москва?

– Лесногорск, – пожав плечами, ответил Степанов, – до Москвы сорок минут на электричке.

* * *

Дежурный в отделении милиции долго разглядывал странно одетую гражданку, потом листал ее паспорт. Было шесть часов утра, ему очень хотелось спать. Наконец, сладко зевнув, он отдал ей паспорт и произнес:

– Я все-таки не понял, гражданочка, о чем заявить-то хотите? Ограбили вас, изнасиловали? Что случилось?

– Все, спасибо, извините. Я не буду ничего заявлять. Не возражаете? Мне домой надо, а в таком виде, босиком…

Опустившись на лавку для задержанных, женщина горько заплакала. Молоденький дежурный растерялся.

– Ну что вы, девушка, сюда не надо вам садиться, – он встал, протянул ей пачку сигарет, – на, покури, успокойся.

Она замотала головой:

– Спасибо, я не курю. Простите, у вас здесь можно где-нибудь умыться?

– А, это пожалуйста. Пошли. Эй, погоди, у меня тапочки есть. Ноги за ночь устают в ботинках. На, надень.

– Спасибо вам большое, – слабо улыбнулась Лена.

Когда она вернулась, умытая и причесанная, дежурный увидел, что она красивая, намного красивее, чем на паспортной фотографии. И никак нельзя дать ей тридцать пять лет. Длинные темно-русые волосы, большие серые глаза, лоб высокий, выпуклый слегка, и на нем будто написано высшее образование.

– Я тут чайку согрел, угощайтесь. И вот вам бумага ручка. Вы заявление все-таки напишите.

Лена глотнула крепкого сладкого чаю и стала писать:

«Я, Полянская Елена Николаевна, 1960 г.р., домашний адрес: Москва, ул. Новослободская, дом…»

Впервые в жизни ей приходилось писать заявление в милицию. Если описывать все подробности, получится длинно, если без подробностей – никто ничего вообще не поймет.

– А на чье имя писать? – вскинула она глаза на дежурного.

– Пишите на имя начальника Лесногорского городского отделения МВД капитана Савченко К.С.

– Насколько подробно все описывать?

– Ну, желательно подробней.

– Тогда длинно получится.

– Ничего, разберемся.

Заявление уместилось на двух страницах. Лена написала, как в женской консультации ее усыпили, как она очнулась на больничной койке и из разговора медсестер поняла, что ее собираются готовить к искусственным родам; как она сбежала и просидела ночь в подвале, где ее не нашли по чистой случайности.

«Я не знаю, с какой целью все это было проделано, – закончила она, – кому понадобились я и мой ребенок (у меня беременность двадцать шесть недель), но факт насилия, на мой взгляд, очевиден». Число и подпись.

* * *

Милицейский «газик» не спеша ехал по Ленинградскому шоссе. Лену знобило, хотя на плечи ей накинули телогрейку. Только сейчас она поняла, как устала. Заявление не давало ей покоя. Наверное, не стоило его все-таки писать…

Оказавшись дома, она скинула больничное тряпье и встала под горячий душ. Мылась долго, согревалась и смывала с себя всю эту жуткую, нелепую ночь.

«Почему я не написала, что искавшие меня в подвале упомянули фамилию Зотова? Наверное, эта Зотова имеет отношение ко всей истории. Впрочем, вряд ликто-то вообще будет заниматься моим заявлением. У них и так дел хватает. Ну и хорошо, и отлично. Пусть все это забудется, исчезнет, как страшный сон. Ничего не было – ни больницы, ни подвала. Там, правда, остались мои вещи – любимый белый свитер из альпаки, который связала тетя Зоя, отличная шерстяная юбка – в ней можно было бы ходить до девятого месяца, просто пуговицы переставить. Ладно, переживу. Главное, все кончилось. Теперь можно наконец лечь в родную чистую постель, вытянуть ноги, поспать часа три-четыре и все, все забыть…»

Выйдя из ванной в теплом махровом халате, Лена поставила чайник на огонь и, позвонив на паботу, наговорила на автоответчик главному редактору, что задержится сегодня и приедет часам к двум, так как неважно себя чувствует.

Потом она вернулась в ванную, с какой-то суеверной брезгливостью, двумя пальцами подняла с пола больничные тряпки и кинула их в пластиковый мешок, чтобы прямо сейчас, пока закипает чайник, выбросить все это в мусоропровод на лестничной площадке.

Еще с детства у Лены была привычка брать с собой ключи, отправляясь выносить мусор: английский замок мог запросто защелкнуться. Много лет на крючке в стенном шкафу в прихожей висели запасные ключи от квартиры и от почтового ящика, которые Лена машинально брала и машинально вешала на место, когда шла выносить мусор или доставать газеты.

Она привычно протянула руку и наткнулась на пустой крючок. Включив свет в прихожей, обшарила дно шкафа, перетряхнула всю стоявшую там обувь. Ключей не было.

«Успокойся, – приказала себе Лена, – ты просто забыла повесить их на место. Сядь и подумай, куда ты могла деть ключи. Надо ведь просто поискать как следует. Но сначала – выкинуть эту гадость». Она заметила, что говорит вслух.

Достав связку ключей из сумочки, Лена открыла дверь. Руки немного дрожали, и связка со звоном упала на кафель лестничной площадки, У дверного коврика. Наклонившись, чтобы поднять ключи, она увидела у самого края коврика окурок. Он был свежий, от него тошнотворно пахло табаком.

Быстро выбросив пакет с тряпьем в мусоропровод, Лена кинулась назад в квартиру, захлопнула дверь, заперла ее на цепочку и села на низенький телефонный столик в прихожей, пытаясь унять дрожь и успокоить дикое сердцебиение. Она старалась медленно, глубоко дышать носом, ни о чем не думая, только тупо считая вдохи и выдохи.

Но уже на втором вдохе она встала и распахнула приоткрытую дверь туалета. Запах… Запах мужской мочи. Она зажгла свет. Эти скоты даже не спустили за собой. Нажав рычаг слива и вылив в унитаз почти всю бутылку жидкого моющего средства, Лена уже спокойно выключила огонь под захлебывающимся чайником и так же спокойно, стараясь не торопиться, оглядела обе комнаты.

Теплилась слабая надежда, что хоть что-нибудь пропало, кроме ключей, что это были просто воры. «Ага, – усмехнулась Лена, – пописать зашли».

Но ведь воры всякие бывают – открыли дверь отмычкой, тихо и аккуратно обыскали квартиру, ничего не порушили, взяли только драгоценности и деньги, бросили окурок у двери, захватили ключи, чтобы навестить гостеприимных хозяев еще разок-другой…

Нет, ерунда. Зачем им ключи? Нормальный человек в таком случае обязательно поменяет замок, и нормальный вор не может не понимать этого. К тому же у вора есть отмычка.

Полторы тысячи долларов, отложенные на машину, оказались на месте, в верхнем ящике письменного стола. Воры нашли бы моментально. В деревянной шкатулке среди серебряных безделушек лежали старинные прабабушкины серьги, золотые, с настоящими бриллиантами, и тоненькое золотое колечко с изумрудом, папин подарок на шестнадцатилетие. Все было цело, а ведь шкатулка стояла на самом виду, на туалетном столике.

Может, все-таки позвонить в милицию? И что сказать? «Пропали запасные ключи, окурок у двери валяется, в туалете мужской мочой воняет?» Нет, не то. Нужен хороший юрист, чтобы посоветоваться… Да, срочно нужен юрист.

Лена взглянула на телефонный столик, на котором всегда лежала ее разбухшая старая, потрепанная записная книжка. В этой книжке были телефоны практически всех ее знакомых за последние пятнадцать лет: ее сокурсников, коллег, друзей, приятелей, людей, у которых она когда-то брала интервью, авторов, которых редактировала и публиковала, – словом, номеров было, наверное, больше тысячи.

Книжку эту Лена никогда не выносила из дома, не перекладывала в другое место. Она как бы срослась с телефонным столиком, стала его частью, а потому и не замечалась.

Но книжки не было. И в тот момент, когда Лена это обнаружила, зазвонил телефон. Она схватила трубку. Вот сейчас человеческий голос – все равно чей прекратит этот кошмар и все встанет на свои места…

– Алло, я слушаю!

Ответом было молчание.

Телефонное молчание всегда можно отличить от неполадок на линии: оно живое, дышащее, жуткое. И тем не менее, прежде чем повесить трубку, Лена сказала:

– Вас не слышно. Перезвоните.

Теперь уже думать и приходить в себя было некогда. Лена натянула свободное трикотажное платье, в небольшой кожаный рюкзачок бросила зубную щетку, пасту, бутылочку шампуня, нераспечатанные колготки, пару маек, прочие мелочи. Ей часто приходилось ездить в командировки, набор необходимых вещей был всегда под рукой. Собраться она могла за пять минут.

Заколов еще совершенно мокрые волосы, Лена накинула на голову шерстяной шарф. Сапоги, длинное теплое пальто, рюкзак, сумка… Еще секунду подумав, она вбежала в комнату, взяла доллары из ящика, часть запихнула на дно рюкзака, под вещи, часть положила в маленькую сумочку. Потом надела на палец папино кольцо, а прабабушкины сережки бросила в карман пальто – некогда было разматывать шарф и вдевать их в уши. Теперь последнее – пресс-карта.

Международная пластиковая пресс-карта, размером чуть больше сигаретной коробки, валялась на холодильнике, под мешком с хлебом. В другой ситуации Лена, наверное, потратила бы на поиски полчаса, а сейчас нашла моментально.

Теперь все. Перед тем как захлопнуть дверь, она подсунула под внутренний половичок ампулу с йодом, а вторую – под половичок на лестничной площадке, перед своей дверью.

Лифт был занят. Лена ждать не стала, пошла пешком. Пройдя два лестничных пролета, она услышала, как лифт остановился на ее пятом этаже и рванула по лестнице вниз.

У подъезда стояла машина «скорой помощи», обыкновенный белый, заляпанный грязью микроавтобус с красными полосами и цифрами 03 на боках. Шофер, куривший в кабине, не обратил на вышедшую из подъезда женщину никакого внимания. Быстро пройдя мимо, Лена заставила себя оглянуться и запомнить номер.

Не замечая мелкого ледяного дождя, она побежала к метро.

Глава 4

Зотова пришла домой в половине пятого утра совершенно разбитая. Час назад мальчики позвонили ей по сотовому телефону и сообщили, что в квартире никого нет. Она велела им найти запасные ключи, телефонную книжку и какую-нибудь фотографию хозяйки, но при этом следов не оставлять и ждать в машине где-нибудь поблизости.

Амалия Петровна любила свою просторную, идеально чистую и уютно обставленную квартиру, в которую переехала два года назад из однокомнатной клетушки в «хрущобе». Вот уже двенадцать лет, после развода со своим последним мужем, она жила одна. Детей у нее не было и быть не могло – не из-за проблем со здоровьем, она была удивительно здоровым человеком, при желании могла бы нарожать кучу детей. Но желания не было.

Амалия Петровна терпеть не могла все, что связано с беременностью, родами, младенцами. Все это, по ее мнению, делало женщину беззащитной и жалкой, придавало ей нечто животное.

Во время родов любая, даже самая сильная женщина превращалась в бессмысленную, воющую от дикой боли самку. Куда девались красота, интеллект, независимость?

Амалию Петровну всегда поражало, почему неуемные бабы, пережив столько боли и унижения, решаются рожать по второму и третьему разу. Лично ей страсть к размножению была глубоко противна.

Но зато ее увлекало ощущение своей полной власти и над бабой, и над вылезающим из нее красным, склизким детенышем. Потом этот детеныш может стать кем угодно – серым обывателем, гением, убийцей, – но в момент родов и он, и его обезумевшая от боли мамаша зависят от ее воли. Несколько неверных движений, небольшая задержка во времени – да мало ли что может случиться? В учебнике судебной медицины черным по белому написано:

«Наибольшее число ошибок, приводящих к роковым последствиям, встречается в практике акушеров-гинекологов… Врачебные ошибки в медицинской практике не являются преступлением и не влекут за собой уголовной ответственности».

Ошибки случались у всех – от усталости, по недомыслию, от лени и небрежности. У Амалии Петровны процент ошибок был меньше, чем у ее коллег, и никогда они не были случайными. Всегда и во всем она отдавала себе отчет.

Нет, Зотова не была сумасшедшей садисткой. Она была отличным, опытнейшим врачом. Но иногда, крайне редко, позволяла себе небольшие «промашки». Ее право на «ошибку», от которой зависят жизнь и смерть, было вполне законным, и это давало ей ощущение собственной силы и значимости…

В половине восьмого утра ее разбудил телефонный звонок.

– Доброе утро, Амалия Петровна. Капитан Савченко беспокоит. К нам тут заявление поступило.

– Какое заявление? В чем дело? – Зотова терла глаза. Она никак не могла по-настоящему проснуться, к тому же ждала совсем другого звонка.

– По телефону читать не хочется. Может, вы к нам в отделение зайдете? Или, если хотите, я сам к вам подойду через часик. Устраивает?

– Константин Сергеевич, что случилось? Объясните толком, какое заявление?

– Да вы не волнуйтесь, Амалия Петровна, ничего серьезного, ерунда какая-то. Но поговорить надо.

– Хорошо. Я жду.

На самом деле капитан Савченко понимал, что поступившее заявление вовсе не ерунда. Недаром младший лейтенант Круглов задержался после ночного дежурства, чтобы доложить именно об этом заявлении ему, Савченко, лично.

Когда Савченко прочитал страницы, исписанные красивым почерком, в голове у него кто-то будто рявкнул: «Все. Началось!»

– Сумасшедшая какая-то писала. Можно было бы и не докладывать. Ну, что стоишь? Спать иди.

Он посмотрел на Круглова и встретил недоуменный взгляд голубых глаз младшего лейтенанта.

– Нет что вы, товарищ капитан, она не сумасшедшая, она нормальная.

– И где сейчас эта твоя нормальная?

– Как где? Я Кузнецова попросил домой ее отвезти. Она ведь босиком была, замерзла, устала.

– Отлично, Круглов, отлично. Ты теперь всех босых бомжих будешь на казенной машине по домам развозить? Задержать ее надо было, вот что!

– Да за что ее задерживать? Не бомжиха она. Нормальная женщина, к тому же беременная. Паспорт у нее в порядке.

– Ладно, Круглов, проехали, – тяжело вздохнул Савченко. – Ты хоть этот бред не регистрировал?

– Зарегистрировал… Савченко поморщился.

– Все, младший лейтенант, свободен. Домой иди, спать.

– Но я…

– Сказал, свободен!

– Слушаюсь, товарищ капитан! Круглов козырнул и вышел. А капитан Савченко, немного подумав, перечитав заявление еще раз, позвонил Зотовой.

Идти к ней ужасно не хотелось. Но с заявлением что-то надо было делать. Он чувствовал – расхлебывать историю с беременной журналисткой из Москвы придется ему, Савченко. А почему, собственно? Он-то здесь при чем?

Так получилось, что два года назад капитан стал должником Амалии Петровны. Его младшая дочь, шестнадцатилетняя Машенька, забеременела. Сначала никто ничего не заметил. Просто девятиклассница Маша Савченко стала хуже учиться, часто плакала. Девочка она высокая, с широкой крестьянской костью, вся в отца. Выпирающий животик стал заметен только на шестом месяце.

Состоялся семейный совет. Старший сын Володя кричал, что найдет и убьет «гада, который обрюхатил сестренку». Маша горько плакала, говорила, что виновата сама и ребеночка хочет оставить.

В конце концов все смирились со случившимся и стали ждать прибавления семейства. Но тут выяснилось, что у Машеньки какие-то серьезные сложности со здоровьем, шансов родить нормально у нее мало, кесарево сечение тоже делать опасно. Машу возили в Москву, консультировались с лучшими специалистами. Все они в один голос говорили, что гарантировать ничего не могут.

И тут вмешалась Зотова. Лесногорск – город маленький, о проблемах в семье начальника милиции знали все, поэтому ничего не было удивительного, когда заведующая гинекологическим, отделением городской больницы позвонила Савченко домой.

– Приводите Машеньку ко мне, Константин Сергеевич. Я посмотрю.

Это была последняя надежда. До родов оставалось меньше месяца.

Рожала Маша трое суток, и Зотова была с ней неотлучно. Первый крик новорожденного внука капитана Савченко раздался в два часа ночи, и Амалия Петровна сама позвонила капитану домой.

– Поздравляю вас, Константин Сергеевич. Мальчик. Три семьсот, пятьдесят четыре сантиметра. С Машенькой все нормально, уже завтра сможете навестить. Я положу ее в отдельную палату, сама буду следить, как проходит послеродовой период.

И тогда Савченко, одуревший от счастья, крикнул в трубку:

– Амалия Петровна! Я ваш должник на всю жизнь!

Потом семья Савченко пыталась вручить Зотовой то дорогие французские духи, то золотую цепочку, то еще что-то. Она каждый раз отказывалась, говоря:

– Ну, что вы, Константин Сергеевич, разве в подарках дело? Потом как-нибудь сочтемся.

А через месяц Зотова пришла к ним в гости с тортом и большим букетом роз «навестить малыша».

Улучив момент, она вывела капитана на лестничную площадку покурить и после нескольких ничего не значащих фраз начала:

– У меня к вам серьезный разговор, Константин Сергеевич. В нашей больнице сейчас ведется важная научная работа. Мы разрабатываем серию препаратов совершенно новых лекарств, – и у нас возникает в связи с этим множество контактов разного рода. К нам приезжают весьма серьезные люди, заинтересованные в результатах наших исследований, – крупные бизнесмены, депутаты, государственные чиновники, сотрудники посольств. Так вот, у меня к вам большая просьба. Вокруг больницы должно быть спокойно. Нет, не в смысле общественного порядка, у нас для этого есть своя охрана. Просто городок маленький, всякие могут поползти разговоры, слухи. А нам для работы необходим полный покой, чтобы нас не тревожили по пустякам. Вы меня понимаете?

– Нет, – искренне признался Савченко, – я не понял, конкретно от меня что требуется?

Зотова улыбнулась:

– Да ничего особенного. Просто, если вдруг какие-нибудь недоразумения возникнут, касающиеся нашей больницы, заявления какие-нибудь поступят, сигналы, что-то в этом роде, – вы уж будьте так добры, ставьте меня в известность. И вот еще. У нас, как вы знаете, работает охрана, двое ребят из частного охранного агентства. На них у больницы есть две ставки. Мы можем платить ребятам сами, а ставочки эти перевести на милицию. Я же знаю, сколько ваш брат милиционер получает от государства – гроши. А две ставки – два миллиона в месяц. Деньги, конечно, не ахти какие, но на улице не валяются. Мы будем переводить их вашему отделению, а вы уж сами разберетесь, как ими распорядиться.

– Вы что, хотите заняться благотворительностью? – усмехнулся Савченко. Идемте, горячее остынет, жена огорчится.

– Погодите, Константин Сергеевич, не волнуйтесь, – мягкие холодные пальцы Зотовой прикоснулись к руке капитана, – я старая, усталая женщина, и мне совсем не хочется впутываться в какую-нибудь авантюру. Наши научные исследования совершенно законны. И вас я слишком уважаю, чтобы предложить вам что-то скользкое. Поверьте, я считаю вас умнейшим человеком в нашем городе и потому надеюсь, вы поймете меня правильно. Хочу вам сказать, что наши препараты могут сделать настоящий переворот в медицине. Они будут спасать и, в общем, уже спасают неизлечимых больных…

Скрепя сердце Савченко в конце концов согласился, хотя сам не знал на что.

Но чем дольше он наблюдал за больницей, тем больше жалел о своем согласии. Не нравилось ему все это: колючая проволока и осколки стекла, натыканные поверху больничного забора, уголовные физиономии охранников, шикарные иномарки, въезжающие во двор. Интуиция подсказывала: что-то не так с маленькой лесногорской больницей, что-то в ней нечисто. Что-то не так и с самой Зотовой, разъезжающей в новенькой «Тойоте» и купившей шикарную трехкомнатную квартиру.

Как-то раз он поделился своими сомнениями с главным врачом больницы, стареньким, всегда испуганным Яковом Соломоновичем Зыслиным.

– Ну что вы, КонстантинСергеевич, – Зыслин даже замахал своими сухонькими ручками, – на гинекологическом отделении вся больница держится. Амалия Петровна – кормилица наша. Мы же бюджетники, зарплату платить нечем. Врачи еще как-то держались на одном энтузиазме, но сестры, нянечки – прямо стаями увольнялись. А теперь благодаря этим исследованиям у нас и деньги появились, и оборудование новейшее. И потом, когда это только началось, меня лично посетил один очень крупный чиновник из Минздрава…

Но заверения Зыслина капитана не очень успокоили.

Между тем ежемесячные два миллиона с похвальным постоянством поступали на банковский счет отделения милиции.

Два года все было спокойно. Когда капитан встречался с Зотовой на улице, она приветливо здоровалась, улыбалась, подробно расспрашивала о здоровье Машеньки и маленького Ванюши. Никаких других разговоров с Савченко не вела.

И вот поступило заявление…

* * *

Амалия Петровна открыла ему дверь, и Савченко впервые переступил порог ее квартиры. Все здесь сверкало чистотой и достатком. Сверкала и сама хозяйка высокая, подтянутая, ухоженная. Савченко заметил, что она в свои шестьдесят выглядит моложе его сорокапятилетней жены.

«Надо же, – подумал он, – как ей это удается? Ведь старая уже баба, а посмотреть, так Оля моя рядом с ней – почти старушка. Наверное, потому, что детей нет, живет для себя…»

– Проходите, Константин Сергеевич, рада вас видеть. – Улыбаясь фарфоровым ртом, Зотова провела его в комнату, усадила в глубокое кожаное кресло. Савченко хотел было снять ботинки, чтобы не испачкать пушистый светлый ковер, но хозяйка остановила его:

– Не стоит беспокоиться. Расслабьтесь, отдыхайте. Я сейчас кофейку сварю.

Через несколько минут Зотова поставила на журнальный столик поднос с серебряной джезвой, двумя тонкими фарфоровыми чашечками и вазочкой печенья. Налив кофе, она подвинула Савченко запечатанную пачку сигарет «Кэмел» и пепельницу.

– Ну, Константин Сергеевич, что случилось? Капитан достал из кармана кителя сложенные вчетверо странички заявления и молча протянул Зотовой.

Пока она читала, капитан курил и внимательно следил за ее лицом. На этом холеном, искусно подкрашенном лице не дрогнул ни один мускул. Прочитав, она аккуратно сложила листочки и отдала Савченко.

– Значит, двадцать шестая, а не двадцать четвертая, – задумчиво произнесла она и покачала головой, – вот старый плут!

Савченко удивленно поднял брови:

– Простите, не понял. Кто старый плут?

– А? Нет, это не важно. Так, мысли вслух… Секундочку, я возьму свои сигареты. Эти для меня слишком крепкие.

Она быстро встала, открыла откидную крышку зеркального бара и достала пачку тоненьких сигарет «Вог», уселась в кресло, закурила.

– Однако много я стала курить в последнее время, надо сдерживаться Впрочем, это тоже не важно. И что же вы, Константин Сергеевич, собираетесь предпринять?

Ледяные бледно-голубые глаза впились в лицо капитана, куда-то в подбородок. Савченко показалось, что сейчас от этого взгляда на коже появятся ровные кровоточащие порезы, как от бритвенного лезвия.

– Я бы сначала вас хотел послушать, Амалия Петровна, – отхлебнув кофе, сказал он.

– Ну-у, что меня слушать? Вы-власть, вам и решать. На мой взгляд, писала явно больная женщина, психически больная, вы понимаете меня. Знаете, иногда на женщин, даже вполне здоровых, беременность действует странным образом. Уж я-то знаю. В организме происходит настоящая гормональная буря, психика может резко измениться. Впрочем, не буду утомлять вас медицинскими подробностями.

– А вот дежуривший ночью младший лейтенант утверждает, что женщина была вполне нормальная.

– Ну, младший лейтенант – не медик. Как, кстати, его фамилия?

Сам не зная почему, Савченко фамилии не назвал.

– Он ведь ночь отдежурил, – продолжала Зотова, – устал. Заявление-то небось и зарегистрировать не успел?

– Почему? Успел. В том-то и дело, что успел. И теперь, понимаете ли, я обязан отреагировать в течение трех дней, поставить заявителя в известность о принятом решении.

– Какие варианты решений?

– По закону их два: первое – о возбуждении уголовного дела, второе – об отказе в возбуждении уголовного дела.

– Ну и отлично. Пусть это будет отказ. Ведь на кого же заводить уголовное дело? Не на кого! Отпишите ей, как положено, на бланке, вот и все. В чем проблема?

– Прежде чем отписать на бланке, как вы говорите, я должен знать, что произошло на самом деле, что вообще происходит в вашей больнице.

– В больнице? А при чем здесь наша больница? Откуда вы знаете, что эта сумасшедшая сбежала именно из нашей больницы? Может, она из Лыткина, из психиатрической? И, кстати, где эта женщина сейчас?

– Лыткинская психушка здесь ни при чем. Лыткино от нас в двадцати километрах. Нет, Амалия Петровна, она сбежала от вас, из вашего отделения.

– Вы не ответили, где она сейчас, – ласково напомнила Зотова.

– Откуда мне знать? – пожал плечами капитан.

Зазвонил телефон. Зотова подняла трубку.

– Да, я слушаю, – почти выкрикнула она и тут же, извинившись перед Савченко, ушла в другую комнату.

Разговор продолжался минуты три, капитан не слышал ни слова. Вернувшись, Амалия Петровна достала из пачки еще одну сигарету. У нее заметно дрожали руки. Глубоко затянувшись, она произнесла:

– Так вы, Константин Сергеевич, хотите знать, что произошло на самом деле? Извольте, я расскажу. К нам на «скорой» доставили беременную женщину с мертвым плодом. Ей срочно нужно было стимулировать родовую деятельность, иначе она могла погибнуть. Но женщина эта из больницы сбежала, без одежды, в больничном белье.

Зотова говорила быстро и резко, с какими-то каркающими интонациями.

– А почему из центра Москвы понадобилось везти ее в наш город? – мрачно спросил Савченко.

– Ну, во-первых, в Москве сейчас закрыта треть роддомов – на ремонт, на дезинфекцию и так далее. В таких случаях обычно везут в специальный роддом, а их вообще мало. У нас хорошие специалисты, с нами связались, места были. Мы Московская область, а не Владивосток. Так что ничего необычного.

– Но пострадавшая сообщает, что ее усыпили. Это законно?

– У нее началась истерика, когда ей сообщили о смерти плода, пришлось сделать инъекцию успокоительного препарата. Она заснула. Поймите, бывают ситуации, требующие немедленного вмешательства. Здесь была именно такая ситуация.

– А если плод живой? Такое возможно? Ведь женщина пришла в милицию своими ногами и, судя во всему, вовсе не была похожа на умирающую. У нее даже хватило сил написать заявление.

– Ну, в нашем деле тоже возможны ошибки. Однако лучше перестраховаться.

– Хорошо. Женщина из больницы ушла, показав тем самым, что от вашей помощи отказывается. Зачем ее потом искали?

– Никто ее не искал. Мало ли кто и зачем мог зайти в больничный подвал? Санитары, слесари, столяры – кто угодно.

– Да, конечно. Столяры постолярничать зашли. Ночью. Не спалось им, столярам. – Савченко поймал себя на том, что теряет терпение. Ответы Зотовой загоняли капитана в тупик.

Возможно, если бы не тот их разговор двухлетней давности, если бы не странный крутеж иномарок вокруг больницы и, наконец, если бы не эти злосчастные сорок миллионов, переведенные за двадцать месяцев на его отделение, которые он распределял на премии и отпускные своим ребятам, самого себя, конечно, тоже не обижая, – если бы не все это, он бы махнул рукой и обошелся официальной отпиской. Но было и еще одно обстоятельство. Полянская Е. Н. – не домохозяйка, не ларечница. Она журналистка, работает в известном журнале. А если она обратится к кому-нибудь еще? Если начнут копать? Что могут накопать на вверенной ему территории – один Бог знает. Ну, и Зотова, конечно, тоже знает, и эти, на иномарках… Только он, лопух, в счастливом неведении.

Да, в том, что неведение это – счастливое, капитан уже не сомневался. Однако кушал же он их подачки, да не один, а всем отделением. Так кушал, что морда теперь в дерьме.

– Я сварю еще кофе. Или, может, коньячку? – услышал капитан голос Зотовой.

– Спасибо, Амалия Петровна, не откажусь. Кофе у вас отличный. А вот коньячку не надо.

Оставшись один, капитан принял решение и, когда Зотова вернулась с подносом, сказал:

– Давайте, Амалия Петровна, так договоримся. Будем считать, что по заявлению я все проверил. Ваших слов достаточно. Вы в своей области специалист. А вот с теми двумя ставками надо кончать. Непорядок получается. Нехорошо. Конечно, моим ребятам премии не мешают, но дело это скользкое.

– Деньги эти не мешали не только вашим ребятам, но и вам лично, дорогой вы мой Константин Сергеевич. Так ведь? Что же сейчас, государство больше платить стало? Два года брали, не брезговали, а теперь испугались. Я же вам объяснила, бояться совершенно нечего. Все законно.

Савченко почувствовал, как кровь приливает к лицу. Он встал.

– В общем так, Амалия Петровна. Мы с вами все выяснили. Будем считать разговор оконченным. Денег больше не переводите. – Он развернулся и направился к двери.

– Постойте, Константин Сергеевич. Вы кофе не допили. – Зотова встала и взяла его за локоть. – Вы хотели узнать, что в больнице происходит. Извольте, я расскажу.

Капитан осторожно убрал ее руку.

– А что, собственно, может происходить в больнице? Людей лечат. Я в медицине не разбираюсь. Всего доброго.

– Значит, все-таки боитесь, – сочувственно покачала головой Зотова. – И правильно делаете, – добавила она чуть слышно и открыла входную дверь. – До свидания, Константин Сергеевич. Спасибо, что зашли. Очень была вам рада. Навещайте меня, старуху, иногда. Большой привет Маше, Ванечке и всей вашей семье.

Глава 5

Редакция журнала «Смарт» занимала два этажа в многоэтажном здании на Хуторской улице, за Савеловским вокзалом. Еще совсем недавно этот огромный стеклянный урод, подрагивающий от проезжающих прямо под ним электричек, был безраздельной вотчиной ЦК ВЛКСМ, частью издательского комплекса «Молодая гвардия». Каждый этаж был занят молодежным журналом – от «Молодого коммуниста» до «Юного натуралиста».

Двадцатиэтажный, насквозь прозрачный журналистский муравейник одним боком выходил на Савеловскую железную дорогу, а тремя другими – на какие-то склады, казармы и гаражи. В здании было четыре лифта, часто ломались

Все одновременно.

В конце восьмидесятых некоторые редакции стали сдавать часть своих кабинетов в аренду разным новым изданиям. Постепенно комсомольско-молодежные журналы переставали существовать, на какое-то время их вытеснила порнография, но и она скоро прискучила свободному рынку – все хорошо в меру.

В итоге получилась каша из разных изданий, процветающих и нищих, солидных и непристойных, фашистских и православных. Одни этажи заполнились компьютерами, шикарной офисной мебелью, длинноногими секретаршами. На других был разор и запустение, старые матерые журналисты пили водку, курили дешевые сигареты и готовы были ухватиться за любую, самую паскудную работенку, лишь бы деньги платили.

Для Лены Полянской этот стеклянный урод был родным домом. Здесь она проходила практику, когда училась в университете, здесь во многих журналах печатала свои статьи и очерки. На каждом этаже у нее были знакомые, приятели, друзья.

Два этажа, занятые редакцией журнала «Смарт», были самыми шикарными во всем здании. Комсомольский дух прежних обитателей выветрился совершенно, и пахло теперь как в богатом капиталистическом офисе – гигиеническим парфюмом, кондиционированным озоном, дорогой туалетной водой.

Тихонько стрекотали компьютеры, мягко и мелодично позванивали телефоны, сотрудники бесшумно проплывали по пушистым коврам – все в дорогих строгих костюмах, а если кто изредка и появлялся в джинсах, то это были настоящие, тоже очень дорогие джинсы.

Лена открыла кабинет, сняла пальто, размотала шарф. Распустив еще влажные волосы, она причесалась перед зеркалом и, вглядываясь в свое отражение, заметила, как осунулось за эту ночь лицо. Она не только не спала, но и не ела ничего со вчерашнего дня.

Буфеты на первом и двадцатом этажах были еще закрыты, да и еда там довольно поганая. Но у секретарши главного редактора всегда имелся отличный чай и всякие валютные деликатесы в холодильнике.

Причесавшись, приведя себя в порядок, Лена набрала по внутреннему телефону номер секретарши.

– Катюш, доброе утро.

– Ой, Леночка, ты чего так рано? Ты же предупредила, что будешь после двух.

– Ну, так получилось. Я к тебе зайду чайку попить?

– Конечно, заходи, сейчас поставлю. Когда Лена вошла в приемную, секретарша Катя, сочная двадцатипятилетняя блондинка, заваривала чай. На журнальном столике стояла тарелка с бутербродами.

– Я тоже позавтракать не успела, – сообщила Катя, – хочешь йогурт? У меня их полный холодильник. Главный стаканчиков пять в день съедает, а я их терпеть не могу. Мне бы только колбаски, рыбки солененькой, а все это кисломолочное фу! С того и толстею, что жирное-соленое люблю.

– Ничего, тебе идет, – утешила Лена, с удовольствием отправляя в род ложку сливочного йогурта, – женщина вообще должна быть в теле.

– Ага, тебе хорошо говорить. Сколько тебя знаю, ты всегда худенькая. Даже сейчас ни грамма лишнего не прибавила, только животик выпирает. А я, если, не дай Бог, забеременею, вообще жиртрестом стану.

Зазвонил телефон. Дожевывая кусок сырокопченой колбасы. Катя взяла трубку.

– Редакция журнала «Смарт». Приемная главного редактора.

– Здрасте, девушка, – услышала она высокий мужской голос, – у вас работает Полянская Елена Николаевна?

– Ас кем я говорю? – спросила Катя. Секунду в трубке молчали, потом произнесли:

– Руководитель оздоровительного центра «Аист». Она к нам на занятия будет ходить или нет? А то записалась, деньги заплатила и не ходит.

– Минуточку, – Катя прикрыла ладонью трубку и прошептала:

– Лен, ты знаешь, что такое оздоровительный центр «Аист»? Про тебя спрашивают.

Лена взяла трубку.

– Полянская слушает. Трубка молчала и дышала.

– Ну, что, – вздохнула Лена, – будем говорить или помолчим?

Ответом были частые гудки.

Повесив трубку, она отхлебнула чаю и поймала удивленный взгляд Кати.

– Лен, это кто? – спросила та почему-то шепотом.

– Так, ерунда. Даже говорить не хочу.

– А если опять позвонят?

– Посылай как можно дальше. Не стесняйся в выражениях, – посоветовала Лена.

Вернувшись в свой кабинет, Лена принялась разбирать новые рукописи и наткнулась на пакет из Вашингтона. Это был рассказ известной американской писательницы Джозефины Уорд-стар, который Лена давно ждала. С этой семидесятилетней американкой она познакомилась пять лет назад, во время своей первой поездки в США, и с тех пор часто обменивалась с ней письмами.

Два-три романа Джозефины были опубликованы в России самым безобразным пиратским способом, с безграмотным анонимным переводом и полным нарушением авторских прав. Возмущению Джози не было границ, она даже послала одного из своих адвокатов в Россию, но судиться оказалось не с кем: пиратское издательство бесследно испарилось.

Понадобилось много времени, чтобы уговорить Джози прислать какой-нибудь рассказ в «Смарт», и вот наконец она решилась, сопроводив рукопись длинным письмом, адресованным Лене лично.

В письме она подробно рассказывала о трагической гибели своей сиамской кошечки Линды, о скандальном разводе своего старшего сына Джеймса и балетных успехах двадцатилетней внучки Сары, а в конце просила Лену перевести рассказ лично, не отдавать никаким переводчикам.

Лена с удовольствием углубилась в добротную, уютную англоязычную прозу. Рассказ назывался «Sweet heart», что на русский можно перевести как «Лапушка», и начинался словами: «Its enough for me!» – «С меня довольно!»

«С меня довольно! – подумала Лена, – они мне надоели. Я не собираюсь играть в эти бандитские игры…»

В рассказе герой спрашивал героиню: «И что ты собираешься делать дальше?»

«Жить, – отвечала героиня Сюзи, – жить и ждать своих маленьких радостей…»

В коридоре послышались голоса, захлопали двери. Начинался рабочий день. В кабинет вошел младший редактор, двадцатитрехлетний оболтус Гоша Галицын. Он только недавно закончил Институт иностранных языков, «родимый малинник», как он выражался.

В «Смарт» Гошу взяли работать потому, что он был сыном главного редактора, и отец предпочитал держать непутевое чадо у себя под крылышком, хотя американской стороной такие вещи не одобрялись.

Целыми днями Гоша играл в компьютерные игры, слонялся по коридорам и распивал чаи с секретаршами на всех этажах. Когда он только начинал работать, Лена попыталась загрузить его переводами и редактурой, как просил ее Галицын-старший, но недели через две поняла, что лучше Гоше вообще ничего не делать – ущерба меньше.

– Видишь, Ленка, как я хреново работаю, – весело говорил он, – я ведь хотел быть рок-музыкантом, ударником. Я, кстати, классный ударник. У нас группа была – полный отпад. «Мавзолей» называлась. Ты, может, слышала? Нет? Ну, не важно, ты – другое поколение. От нас вся Москва тащилась, и Питер тоже. Конечно, иногда мы под кайфом работали, без этого нельзя. А как предки увидели мои вены… Ух, что было! Папашка озверел, даже хотел меня в армию сдать. Но вовремя очухался, отмазал. Просто испугался – вдруг в Чечню пошлют? Я же у них единственный. Устроил он меня в этот гребаный иняз, а там – одни бабы! И пять лет меня то отец, то мать на машине в институт возили, из института забирали, дома на десять замков запирали.

– Что же ты дальше делать собираешься? – спросила его тогда Лена.

– Не знаю. Перекантуюсь как-нибудь. Я еще не определился. Ты же папашке не стукнешь, что я не работаю, а дурака валяю?

Лена чувствовала себя неловко. Вообще-то, конечно, надо было бы хоть намекнуть Александру Викторовичу Галицыну, что его сын не хочет и не может работать младшим редактором, но, с другой стороны, «стучать» на Гошу не хотелось. Каждый раз на вопрос Галицына-старшего: «Ну, как мой Егор?» – Лена уклончиво отвечала: «Ничего, справляется».

– Привет, начальница! – сказал Гоша и плюхнулся в вертящееся кресло напротив Лены. – Все работаем?

– Привет бездельникам! – ответила Лена, не отрывая глаз от рукописи,

Насвистывая какой-то залихватский мотивчик, Гоша завертелся в кресле.

– Эй, Полянская, посмотри же на меня! – воскликнул он. – Я как-никак сегодня первый день за рулем! – Он подбросил на ладони связку ключей. – Слушай, Ленка, такой класс! Я сам отремонтировал старую папашкину «Волгу», она на даче в гараже три года ржавела. А я взялся – и починил. Представляешь? Прямо на ней и приехал.

– Молодец, Гошенька, – улыбнулась Лена, – может, ты автомехаником станешь?

– Может, стану, – Гоша еще разок крутанулся в кресле, – я сейчас ехал так приятно, такой кайф, будто уже лет десять за рулем. А ведь я в первый раз. Правда, когда здесь, у нас, парковался, чуть в «скорую» не въехал. У нас на стоянке почему-то «скорая» стоит.

– Какая «скорая»? – вздрогнула Лена.

– Обыкновенный «микрик». Я еще удивился, кому это в нашей стекляшке с утра плохо стало. Да, слушай, там внизу, в ларьке, такие классные штуки продают, «кенгуру» называются, чтобы ребенка носить. Ты же у нас в мамы готовишься. Я посмотрел, настоящие, французские, не какой-нибудь Китай или Гонконг. И стоят всего полтинник, пятьдесят тысяч. Ты бы спустилась, посмотрела.

– Да, Гошенька, спасибо, я сейчас спущусь, – тихо сказала Лена.

– Пойдем вместе, – поднялся с кресла Гоша, – я тебе свою тачку покажу.

Они спустились в стеклянный вестибюль первого этажа. В одном из ларьков среди всевозможных «колониальных» товаров были разложены яркие «кенгурушки».

– Я же говорил, класс! Ты какую купишь, голубую или розовую?

– Зеленую, – ответила Лена и посмотрела на улицу. Да, «скорая» была та самая. Номер она разглядеть не могла, но сомневаться не приходилось. Даже силуэт шофера в кабине показался знакомым.

Гоша между тем уже надевал ей на плечи мягкие ремни «кенгурушки» с разноцветными медвежатами на зеленом фоне.

– Слушай, тебе идет, честное слово, очень красиво. А когда ребеночка своего туда посадишь, знаешь, как здорово будет!

Лена машинально расплатилась, сняла с плеч ремни «кенгурушки» и отдала продавщице, которая запаковала покупку в пластиковый мешок.

– На «волжаночку» на мою посмотри! – Гоша потянул Лену за руку к стеклянной стене вестибюля.

В этот момент Лена увидела, как дверца кабины «скорой» открылась и выскочил шофер в кожаной куртке на метровых плечах. Он быстро вошел в дверь. Вязавшая за столиком вахтерша не обратила на него никакого внимания.

Народу в вестибюле было совсем мало, и шофер широким шагом направился к Лене и Гоше.

– Значит, я его все-таки задел. Сейчас он меня долбать будет, – по-кошачьи улыбнулся Гоша. – Он меня, а я его.

Лена стояла неподвижно, прижимая к груди пакет с «кенгурушкой».

– Эй, здесь буфет или столовая есть? – услышала она голос, который, несомненно, был ей знаком.

Выйдя из оцепенения, она резко развернулась и, схватив Гошу за руку, бросилась к лифтам.

– Ты что? – удивился Гоша, когда лифт пополз вверх.

– Сейчас, – прошептала Лена, – сейчас, Гошенька, я тебе все объясню…

Шофер несколько секунд недоуменно глядел вслед убежавшей парочке.

«Так ведь это пацан из „Волги“, он в нас чуть, не въехал. Надо было разобраться. Да ладно, хрен с ним, с сосунком», – подумал он.

Оглянувшись, шофер увидел, как по вестибюлю к нему, прихрамывая, направляется Колян.

– Слышь, это она была. Точно она. Я по фотографии узнал!

– Ну, конечно, она теперь тебе везде мерещиться будет. Прямо так, издалека, сквозь стекло, ты ее и разглядел.

– Я бы ее сквозь глухую стенку разглядел, – рявкнул Колян.

– Ты Ржавому сказал?

– Сказал.

– И что?

– А ничего. Ты иди спокойно, пожрать купи. Будем сидеть, ждать, как и собирались. А выйдет – уж не пропустим.

– А если она нас узнала и пойдет через другой выход? – засомневался шофер.

– Совсем офигел? Она ж нас не видела никогда! А через другой выход ей все равно придется мимо стоянки топать. Ржавый уже все здесь обошел. А рванула не она, а пацан. Я его тоже узнал. Он в «Волге» сидел. Увидел тебя, испугался, что ты ему иск предъявишь.

Ларечница объяснила, как найти буфет. Работал только тот, что на двадцатом этаже. Шофер вызвал лифт, а Колян заковылял назад, к машине. Нога, перетянутая тугим жгутом, уже не болела, но противно ныла. Слава Богу, только растяжение, нет перелома. Но тоже приятного мало, при его-то работе. А тут еще этот гад Ржавый улегся в кузове на носилки и храпит. Ему, Коляну, сейчас бы полежать как раненому. Но у них, блатных, свои законы. А Колян – не блатной, так, приблатненный, для Водилы и Ржавого почти что фраер ушастый. Кто же ему, лопуху, полежать даст? И зачем он с ними связался?

Покряхтывая, Колян влез в машину. Нога заныла сильней.

«Это ж надо, – подумал он, – ладно бы – серьезное дело было, а то гоняемся втроем за беременной бабой».

* * *

Гоша выбежал из подъезда, вскочив в машину, завел мотор. Ему нужно было быстро миновать переполненную стоянку, обогнуть здание и подъехать к выходу из типографии, который находился с противоположной стороны. Ловко проскальзывая между машинами, он заметил, что из кабины «скорой» на него глядит совершенно бандитская рожа.

У выхода из типографии он притормозил, и Лена села на заднее сиденье. Для того чтобы попасть на магистраль, нужно было опять проехать стоянку. Но путь успел перегородить грузовик, который тяжело разворачивался, выезжая из ворот склада. На этом они потеряли несколько минут, а когда наконец смогли проехать, Водила уже подходил к;"скорой" с пакетом бутербродов.

– Давай за «Волгой»! – крикнул Колян. Гоша проскочил железнодорожный переезд под опускающимся шлагбаумом под гудок электрички. «Скорая» не успела. Сразу за электричкой, по соседнему пути, не спеша шел бесконечный товарняк.

– Все, Лена! Оторвались мы от них. Видишь, как просто! Ну, куда поедем? развеселился Гоша.

– К американскому посольству.

– Далеко удираешь. Слушай, а что им все-таки от тебя нужно?

– Выясню – расскажу.

– Как собираешься выяснять?

– Понятия не имею.

– Слушай, Лен, я вспомнил. У папашки знакомый «важняк» есть, ну, следователь по особо важным делам. На Петровке работает. Кротов Сергей Сергеевич. Мы с ним лет сто назад вместе отдыхали, в Ялте, предки тогда еще о Канарах и не помышляли. Так вот, у папашки, ты ведь знаешь, разряд по шахматам. У Кротова тоже. На этом они и сошлись. Потом еще несколько раз в Москве встречались, он к нам в гости приходил с женой. Жена у него – балерина, красивая, но стервозная. Кажется, у меня в записной книжке был его телефон.

Они остановились у светофора, и Гоша быстро перелистал маленькую, потрепанную книжечку.

– Вот. Нашел, – он протянул книжечку Лене, – перепиши. Позвони прямо сегодня, сошлись на папашку. А можешь и на меня.

Загорелся зеленый, но, проехав несколько десятков метров, они застряли в безнадежной пробке на пересечении Новослободской и Садового кольца.

– Ну все. Это на полчаса, – заверил Гоша. – А что у тебя за дела в посольстве?

– Паспорт надо забрать, с визой. Меня опять Колумбийский университет пригласил.

– Везет тебе, Елена Николаевна, – вздохнул Гоша, – ты который раз в Штаты летишь?

– Третий, – ответила Лена. Сквозь заднее стекло она всматривалась в гудящее стадо застрявших в пробке машин.

– Да не нервничай ты, нету их, они нас потеряли, – успокоил ее Гоша, расскажи мне лучше, какое у тебя было первое самое сильное впечатление от Нью-Йорка?

– Гошенька, прости, не могу я сейчас ничего рассказывать. Давай потом как-нибудь, ладно?

– Ладно. Только не забудь, обязательно расскажи – именно про первое впечатление. Слушай, а ты к лекциям готовишься или так, импровизируешь?

– Готовлюсь, конечно. Только получается потом сплошная импровизация. Им так интересней. Потому, наверное, и приглашают в третий раз.

– И когда летишь?

– Через неделю. Честно говоря, я хотела отказаться. Мне с моим пузом трудно читать лекции – соображаю медленно, устаю быстро. А там – сплошное общение, с утра до вечера. Теперь, конечно, полечу. Чем дальше от этих бандитов, тем лучше. Может, пока меня не будет, все и уляжется.

– Может, и уляжется, – задумчиво произнес Гоша, глядя в зеркало. Среди машин он заметил «скорую», которая умудрилась каким-то чудом прорваться сквозь пробку и стояла совсем близко.

– Лен, ты только не волнуйся. Там «скорая» сзади, справа. Может, не они? Мало ли в Москве «скорых»?

– Они, – сказала Лена, быстро взглянув туда, куда указывал Гоша. – Сейчас из пробки выйдем, оторвемся.

– Нет. Я сейчас быстро выйду и сяду в троллейбус. А тебе, Гошенька, в это дерьмо лучше не лезть.

– И не думай. Здесь нельзя выходить. Сиди спокойно, оторвемся. А куда мне лезть, я сам уж как-нибудь разберусь.

Но Лена уже захлопнула заднюю дверцу снаружи.

* * *

Колян увидел, как она пробегает между машинами к тротуару. Он обернулся и крикнул Ржавому:

– Быстро вылезай и за ней! Опять уйдет! Ржавому, конечно, не нравилось, что фраерок командует, но он сам понимал – бежать придется ему. Колян хромой, Водила за рулем.

Лена стояла на троллейбусной остановке в небольшой толпе и не отрываясь смотрела на перекресток, на «скорую». Она увидела, как из кузова выскочил человек и рванул к остановке.

Подъехал троллейбус. Человек бежал изо всех сил. Сквозь гудки и рев машин раздался оглушительный милицейский свист. Наперерез Ржавому быстрым шагом шел постовой милиционер. Но в последний момент Ржавый успел впрыгнуть в закрывающуюся дверь.

Троллейбус полз по Садовому кольцу. «Скорая» легко догнала его и ехала следом. А на небольшом расстоянии от «скорой» двигалась Гошина «Волга». Гоша хотел помочь Лене Полянской. И еще хотел приключений.

Получив в американском посольстве паспорт с визой, Лена вышла на Садовое кольцо и огляделась. Бандита, который успел вскочить в троллейбус, поблизости не было. Не было и «скорой». Зато она сразу заметила «Волгу».

Гоша широко улыбнулся, когда она открыла дверцу.

– Все, Ленка, уехали они. Этот, который за тобой рванул, крутился здесь еще минут двадцать, потом поговорил по сотовому телефону, сел в «скорую», и они все вместе куда-то укатили.

– Ну зачем ты влезаешь в это дело? – спросила Лена, усаживаясь рядом с Гошей.

– А мне интересно Куда поедем?

– На Пресню. Шмитовский проезд знаешь?

* * *

В добротном довоенном доме на Шмитовском жила тетка Лены, старшая сестра ее матери, Зоя Генриховна Васнецова.

Маму свою Лена не помнила, знала только по фотографиям и с детства пыталась поймать в лице тети Зои что-то такое, что помогло бы представить маму живой. Но отец говорил – сестры не были похожи ни капли. Младшая, Елизавета, была маленькая, худенькая, нежная – девочка-мотылек. И на свои любимые горные вершины она взлетала легко, как мотылек, и всю свою короткую двадцатипятилетнюю жизнь прожила легко и радостно.

Зоя была старше на десять лет. Крупная, монументальная, она шла по жизни тяжелым, мужским шагом и, маршируя по-солдатски, поднималась к другим вершинам – вершинам партийной карьеры.

Жесткость и непоколебимость, отпущенные на двоих сестер, достались старшей Зое, а на долю младшей, Лизы, выпали легкомыслие и женственность, которых с лихвой хватило бы на обеих.

Всю жизнь Зоя Генриховна проработала в Краснопресненском райкоме партии, дошла до должности первого секретаря, но тут как раз партии не стало. Не стало и мужа Зои Генриховны, Василия Васнецова, начальника отдела кадров крупного московского завода. Детей не было, и Зоя осталась одна в трехкомнатной квартире. Единственное, что волновало и радовало ее, – это бурная общественная деятельность. Она вмешивалась в жизнь улицы, делала замечания дворникам и ларечникам, доводила до исступления продавщиц в молочном магазине, могла, как мальчишку, отчитать какого-нибудь гориллопдобного охранника коммерческого банка или ночного клуба, к которому нормальный человек и подойти-то боится; могла даже ворваться в банк или казино и устроить скандал из-за того, что, машины на их стоянке перегородили тротуар, или из-за снятой со свежеотремонтированного фасада мемориальной доски, гласившей: «В этом доме с 1920 по 1921 год жил революционер Пупкин».

Кроме того, у нее хватало энергии кричать на коммунистических митингах, бесплатно, на общественных началах, распространять коммунистические газеты и вести активную работу в совете ветеранов при жэке. В результате всего этого Зоя Генриховна постепенно превратилась из статной, властной красавицы в склочную, неопрятную старуху, почти что районную сумасшедшую.

Лена любила тетю Зою, кроме нее, родных не осталось. А сиротой быть грустно, даже когда тебе тридцать пять. Она приносила тетушке сумки с продуктами, покупала одежду, наводила порядок в запущенной квартире.

Тетин телефон Лена знала наизусть, а потому ей казалось, что в записной книжке его нет…

Глава 6

Валя Щербакова задремала в ординаторской. Она дежурила вторую ночь подряд и очень устала. Ей приснился кошмарный сон, будто Симаков кладет подушку на новорожденного ребенка и душит его. Валя проснулась от собственного крика. Над ней стояла медсестра Оксана.

– Эй, ты чего орешь? Давай поднимайся. Там роженицу привезли.

– Какую роженицу?;

– Обыкновенную. Срочные роды. Иди мой руки. Сейчас принимать будем.

– Что – мы с тобой? Вдвоем? – испугалась Валя.

– А кто же? Симаков вчера ночью уволился, ты же знаешь. Поругался с Зотовой, написал заявление об уходе. Они из-за той, вчерашней, поругались, которая сбежала.

– А ее так и не нашли?

– Нет, не нашли. Все, хватит болтать. В предродовой на койке сидела девчонка лет восемнадцати и поскуливала жалобно, как щенок. По бледному, совсем детскому лицу стекали капли пота.

– Давай, Валюха, мерь ей давление, а я посмотрю раскрытие, – распорядилась Океана и тут же ударила себя по лбу:

– Ой, подожди у меня же там чайник включен! Я сейчас.

Валя выбежала за ней в коридор и шепотом спросила:

– Мы что, правда вдвоем будем принимать?

– Да, подруга, вдвоем, – Оксана похлопала ее по плечу, – в нашем отделении сейчас ни одного врача.

– А педиатр? Вдруг с ребеночком что не так? – испугалась Валя.

– Утром будет педиатр, – успокоила ее Оксана и убежала.

Из предродовой послышался громкий вопль:

«Ой, мамочки! Ой, помогите!» Девчонка стояла, держась за живот.

– Ну-ка, ложись! – скомандовала Валя.

– Я вот тут… Я правда нечаянно, простите, – девчонка с ужасом смотрела на прозрачную лужицу у себя под ногами.

– Воды у тебя отошли. Скоро родишь, – утешила Валя.

Как происходят роды, она знала наизусть, но принимать самой ей приходилось впервые. Она ужасно волновалась. «Хорошо, если все пойдет правильно, как в учебнике, а если вдруг какая-нибудь неожиданная патология? Господи, помоги!»

Незаметно перекрестившись, Валя просмотрела карту роженицы. Никаких особенностей там отмечено не было.

– Как тебя зовут? – спросила Валя, измеряя девчонке давление.

Спросила просто так, чтобы отвлечь роженицу разговором. В карте было написано: «Иваненко Надежда Федоровна».

– Надя, – всхлипнув по-детски, ответила роженица. Ей действительно едва исполнилось восемнадцать.

– Кого ждешь?

– Мальчика, – убежденно ответила Надя.

– Значит, будет тебе мальчик, – пообещала Валя и стала объяснять, как надо дышать и расслабляться.

По ее расчетам, оставалось еще минут тридцать. Родовая находилась рядом, но Валя решила на всякий случай прикатить из коридора каталку. Она наслушалась страшных историй о том, как ребенок по дороге в родовую выпадает на кафельный пол и расшибает голову. Так зачем рисковать? Ведь совсем не трудно отвезти роженицу на каталке, тем более ей самой идти тяжело.

Оксаны все не было. Выглянув в окно в коридоре, Валя увидела у освещенных ворот медсестру в одном халатике: та курила и весело болтала с охранниками.

Встав на подоконник, Валя крикнула в открытую форточку:

– Оксана! Ты что?!

– Ну иду, иду. – Оксана, не торопясь, покуривая на ходу, зашагала к больнице.

Вернувшись в палату, Валя решила на всякий случай посмотреть роженицу, которая уже просто захлебывалась криком. А посмотрев, тихо ойкнула.

– Давай-ка, Надюша, перебирайся на каталочку. Рожать поедем.

В этот момент вошла Оксана, румяная и улыбающаяся.

– Валь, ну ты чего? Еще часа полтора осталось по моим расчетам… – Она сладко зевнула и потянулась.

– Не знаю, как ты там рассчитывала, но уже головка врезалась. – Валя помогла роженице перелечь на каталку.

– Да? Ну ладно, – пожала плечами Оксана. – Рановато что-то. Слушай, а зачем ее с такими почестями, на каталке? Ишь, королева! Сама дойдет! Ну-ка давай, женщина, своими ножками, – скомандовала она, – и орать кончай.

– Ты, Оксаночка, лучше приготовь детский набор. Я сама ее довезу.

– Надо же, какие нежности! – фыркнула Оксана.

Родившийся через двадцать минут мальчик, пухлый, розовый, пописал прямо на Валин халат. Глядя на новорожденного и на его блаженно улыбающуюся восемнадцатилетнюю маму, Валя чуть не заплакала. Это был первый принятый ею, Валей Щербаковой, малыш, и все прошло отлично, как по учебнику.

До конца ночного дежурства оставался час.

– Валь, я пойду домой, ладно? – Оксана зевнула во весь рот. – Ты сама все сделаешь, запишешь. Не могу больше, засыпаю.

– Иди уж, – махнула рукой Валя. Запеленатого, уснувшего наконец малыша она отнесла в палату для новорожденных, уложила в кроватку, постояла несколько минут, любуясь им. Малыш причмокивал и корчил смешные рожицы.

Остальные девять кроваток были пустыми. «Странно, – подумала Валя, – как мало сейчас рожают у нас в Лесногорске. Может, все в Москву едут?»

Она знала, что в этой больнице, в этом отделении, родилась она сама, и почти все ее знакомые, друзья, одноклассники, и те, кто помладше…

«Вот такого же малыша вчера ночью чуть не загубили, – тяжело вздохнула Валя, – наверное, хорошо, что здесь больше почти никто не рожает».

Дома она рухнула в постель и проспала до трех часов дня как убитая, а проснувшись и попив чаю, отправилась в магазин купить какой-нибудь еды к маминому приходу с работы.

Возле универсама Валя встретила своего старого знакомого Митю Круглова. Они выросли в одном дворе, учились в одной школе, только он двумя классами старше. Митя был отличником, не ругался матом, не пил портвейн по подъездам, не нюхал клей и прочую гадость на пустыре за школой. А сейчас вообще стал младшим лейтенантом милиции. Вале он очень нравился, она даже была влюблена в него немножко…

Он шел без формы, в куртке и джинсах, и вел на поводке свою старенькую овчарку Жанну.

– Привет, Валюш! Как дела? – улыбнулся он.

– Спасибо, хорошо. Представляешь, – вдруг неожиданно для себя выпалила Валя, – я сегодня первый раз в жизни сама роды приняла. Ночью.

– Поздравляю. И кто родился?

– Мальчик.

– У тебя сейчас что, практика?

– Да, в нашей больнице, в гинекологии.

– А ты вчера ночью случайно не дежурила?

– Дежурила. Я почти все время ночью.

– К вам женщину ночью на «скорой» привезли. Может, слышала? Полянская Елена Николаевна.

– А ты откуда знаешь? – удивилась Валя.

– Она к нам в отделение рано утром пришла. Босиком, в больничной рубашке… Заявление такое странное написала. Я ее домой на машине отправил.

– Ох, Митенька, это очень неприятная история. – И Валя выложила ему все, что произошло прошлой ночью.

Митя слушал молча, не перебивая, потом спросил:

– Может, это просто случайность? Какая-нибудь ошибка медицинская? Не верится, что нарочно… Кому это надо и зачем?

– Вот и я все голову ломаю, – призналась Валя. – Кому и зачем?

* * *

– Если я тебя правильно понял, препарата у вас для меня до сих пор нет?

– Ну почему, есть. Это вопрос одного-двух дней.

– Прошло уже больше недели. Ты можешь мне объяснить, в чем проблема?

– Зачем тебе наши производственные тонкости?

– Ваши производственные тонкости мне и правда ни к чему. Мне нужен препарат. А у вас, говнюков, как я понял, все запасы проданы. В общем, так. Даю тебе еще сутки, и то жирно будет.

Хозяин кабинета, пыхтя, поднял свое болезненно-толстое тело из глубокого кресла. Он был огромен и красен лицом. Фамилия Буряк ему удивительно подходила. Он посмотрел на собеседника сверху вниз.

– Что сидишь? Свободен.

Собеседник, седовласый рекламный красавец, ослепительно улыбнулся. Его звали Вейс. Собственно, это была его фамилия, но все знакомые называли его только так – Вейс, а те, кто знал его в уголовном мире, вообще считали это кличкой.

– Не волнуйся ты так. Ты бы заранее меня предупредил, а то сразу – вынь да положь! У нас же свои технологии, свои сроки, – пытался урезонить толстяка Буряка Вейс.

– Волноваться тебе надо! – выкрикнул Буряк неожиданно высоким фальцетом. Не предупредили его, бедного! Будто ты не знал, что для меня всегда должен быть запас! Все. Выметайся!

– Нервный ты стал, однако… Когда за Вейсом почти закрылась дверь, Буряк окликнул его:

– Эй, подожди. Извини, я вспылил.

– Ничего, бывает. Это ты меня извини, – пожал плечами седовласый красавец.

Когда он садился в машину, лицо его все еще было бледно.

– В Лесногорск, – сказал он шоферу и, закрыв глаза, откинулся на мягкую спинку сиденья.

Черный «БМВ» выехал за Кольцевую дорогу, мимо окна замелькали унылые мокрые перелески. Октябрь кончался, листья совсем облетели" было голо и сумрачно. Вейс смотрел на косые, почерневшие от ледяного дождя деревянные избы, серые панельные поселки городского типа. Вдоль шоссе еще кое-где неприятно лоснились кучи подмороженных арбузов, жалкие ошметки ушедшего давным-давно лета.

Он думал о том, как хорошо ехать мимо всего этого в чистой, теплой машине, слушать мягкую, успокаивающую композицию Луи Армстронга и знать, что не замараешь замшевых английских ботинок хлюпающей грязью, что не надо тебе под ледяным дождем ждать автобуса вместе с понурыми бабками, тетками, пьяными и матерящимися мужиками, а потом трястись в этом автобусе, в давке, нюхая испарения тел и слушая бесконечный унылый мат.

Да, у него возникла проблема, случился досадный сбой. Но это даже хорошо. Слишком гладко все шло три года. Отлаженный механизм работал сам и сбоев не давал. В таком тихом омуте обязательно заводятся хитрые черти. Чтобы они не заводились, не подтачивали всю конструкцию изнутри, нужны встряски. Хорошо, когда они такие легкие и неразрушительные, как теперешняя.

Буряк, конечно, подождет, и не сутки, а еще неделю. За это время сырье появится, можно будет заткнуть ему пасть. Но главное сейчас – продумать варианты новых источников самому, не сваливать эту головную боль на старушку Зотову. Ей теоретические построения не по зубам. Она – практик, исполнитель. А он, Вейс, теоретик, руководитель, мозг и сердце всего дела.

Но слегка припугнуть Зотову не мешает. Она и только она виновата в этой дурацкой истории со сбежавшей из больницы бабой. Она относится к беременным женщинам как к покорным, бессмысленным животным, которые слепо повинуются любому слову врача и не способны ничего предпринять самостоятельно. Вейс даже зауважал эту неизвестную женщину, решившуюся сбежать из больницы. Здорово она щелкнула по носу надменную Амалию Петровну. И поделом!

В голове мелькнула фраза, которую он с удовольствием скажет старухе, когда войдет: «Милая моя, мы же с вами не в виварии работаем!»

* * *

– Милая моя, мы же с вами не в виварии работаем! – произнес он, переступив порог, и добавил:

– Пусть это будет для вас хорошим уроком.

Зотова рассказала ему все подробно, в лицах изложила свой разговор с капитаном Савченко. Она надеялась, что Вейс поймет: в случившемся нет ее вины. Наоборот, она сделала все, что могла. Единственное, о чем Амалия Петровна умолчала, – об увольнении Симакова. Зачем признаваться в еще одной своей ошибке? Зачем знать Вейсу, что она ввела в дело ненадежного человека?

– Трое ваших ребят уже столько времени гоняются по Москве за этой проклятой бабой. У них есть записная книжка, фотография, ключ от квартиры. Но они оказались полными идиотами, – закончила она свой рассказ, и Вейс заметил, что на словах «трое ваших ребят» она сделала особенное ударение.

– А, собственно, что мы будемделать с этой Полянской, когда ребята возьмут ее? – медленно произнес он после того, как Зотова замолчала. – Ведь у нее, как выяснилось, двадцать шесть недель, а для нас крайний срок – двадцать пять. Может ничего не получиться. – Он не спрашивал Амалию Петровну, а рассуждал вслух, но Зотова восприняла сказанное как вопрос и обрадовалась: он с ней советуется как с равной.

– Во-первых, все может получиться. Одна неделя такой уж большой роли не играет. Да и вообще, с точностью до недели срок можно определить далеко не всегда. Возможно, там именно двадцать пятая, мой человек в консультации, который делал УЗИ, – опытный врач. Во-вторых, я считаю, с этой бабой надо обязательно что-то делать. Ее в любом случае необходимо обезвредить. Она журналистка, у нее могут быть серьезные связи. Заявление в милицию она уже написала, может обратиться куда-нибудь еще.

– Ну и что? Пусть обращается! Мне кажется, Амалия Петровна, вы подменяете реальную проблему мифической. Реальная проблема – достать сырье. От кого вы его получите – от этой ли женщины, или от любой другой, меня не волнует. Что, на всю Москву и Московскую область единственная беременная на нужном сроке?

– Получилось так, что пока в нашем распоряжении оказалась одна-единственная. И она сбежала. Вы же не можете организовать охоту на всех беременных Москвы и Московской области! Просто не надо было пускать в производство весь резерв.

Неожиданно для себя Зотова заговорила так, как никогда себе не позволяла и не должна была позволять ни в коем случае…

* * *

Лена открыла дверь своим ключом, и навстречу ей с запоздалым лаем приковыляла старая такса Пиня. Пес пытался подпрыгнуть, чтобы лизнуть гостью, но не сумел и закрутился неуклюжим волчком, изо всех сил выражая свою собачью радость.

– Ну, здравствуй, Пинюша, здравствуй, мальчик! – Лена погладила таксу, пес лизнул ее руку.

От былой роскоши трехкомнатной васнецовской квартиры не осталось и следа. Ремонт здесь в последний раз делали лет двадцать назад. Обои кое-где отставали от стен, штукатурка на потолке облупилась. На кухне еще стоял старинный, прошлого века, красавец буфет, но вся остальная мебель была образца шестидесятых – тонконогая, шаткая, геометрически безобразная.

После смерти мужа у Зои Генриховны появилась странная страсть – продавать все более или менее ценное, что есть в доме. Она относила в скупку старинное столовое серебро, фарфору картины, драгоценные украшения. И все это уходило за бесценок.

Сначала Лена пыталась как-то остановить тетушку. Она зарабатывала вполне достаточно, чтобы прокормить и себя, и старушку. Да и пенсия у Зои Генриховны была не такая уж маленькая..

Но ярая коммунистка продавала вещи из принципа. «Надо избавляться от всего этого пошлого мещанства!» – восклицала она. И тут Лена была бессильна.

А уж когда тетя отнесла в скупку обручальные кольца, свое и покойного мужа, Лене стало не по себе. Она стала подозревать, что у тетушки действительно что-то не в порядке с психикой. Если у человека дурной характер, который к старости становится все хуже и хуже, то очень сложно поймать момент, когда он перерастает в душевную болезнь…

Зои Генриховны дома не было. Лена сняла сапоги, прошла на кухню к телефону и набрала номер, только что переписанный у Гоши. Ей повезло. Кротов оказался на месте и сам взял трубку.

– Сергей Сергеевич, здравствуйте. Моя фамилия Полянская. Я работаю в журнале «Смарт». Ваш телефон мне дал Егор Галицын.

– Вы хотите взять у меня интервью? – спросил мягкий, низкий голос.

– Нет. Мне необходимо с вами посоветоваться по личному делу. В общем, даже не совсем личному. Очень срочно.

В прихожей раздались голоса и лай Пини.

Один голос принадлежал Зое Генриховне, два других – молодым, сильно поддатым мужичкам. Лена напряглась, и ее собеседник это почувствовал, не стал задавать лишних вопросов, а назначил встречу на сегодня.

Едва Лена успела положить трубку, в кухню влетела тетушка. За ее спиной маячили две испитые веселые рожи.

– Здравствуй, детка, – Зоя Генриховна подставила для поцелуя сухую холодную щеку, – рада тебя видеть. Наконец нашла покупателей. Как хорошо будет без старого дурака, – она шлепнула ладонью по дубовому боку буфета. – Сразу просторно станет на кухне, светло! Ненавижу все эти бордюрчики, завитушки, стеклышки цветные. Так и веет пошлостью.

Лена с грустью наблюдала, как два алкаша, пыжась и краснея, пытаются сдвинуть с места одну из любимых вещей ее детства.

Когда Лена была маленькая и гостила у тети, этот буфет казался ей сказочным замком. За дверцами стояли чашки и банки. Цветные стекла делали их странными, таинственными, похожими на чудовищ, драконов, принцесс и принцев. Она могла часами сидеть на кухне и разглядывать сквозь стекла обитателей буфета, придумывая про них разные истории.

– Тетя Зоя, давай я его лучше к себе заберу!

– Нет, – тетушка была неумолима. – Пусть катится вон! Нечего пыль собирать. Куда ты его поставишь?

– Найду место, это не проблема. Жалко, ведь последняя старинная вещь.

– Вот именно! Нечего жалеть вещи. Они только место занимают и отвлекают от главного.

«От чего – главного?» – хотела спросить Лена, но промолчала. Разговор стал раздражать тетушку, а ссориться с ней Лена не любила.

– Тетя Зоя, я поживу у тебя пару дней. В квартире напротив полы лаком покрыли, у меня от этого запаха голова болит, спать не могу.

– Конечно, детка, живи сколько хочешь, – рассеянно ответила тетушка. Ее внимание уже полностью переключилось на пыхтящих мужичков.

– Что же вы, товарищи грузчики, мало каши ели – даже с места сдвинуть не можете! – произнесла она своим партийным голосом.

– Не можем, бабуль, никак не можем. Вещь старинная, добротная, из цельного дуба. Давай уж завтра утречком, еще ребят приведем. Здесь человека четыре надо, не меньше. Он ведь, подлец, в лифт не влезет, а по лестнице волочь – пупок надорвешь, вдвоем-то.

– Вот народ! – укоризненно покачала головой Зоя Генриховна. – Совсем разучились работать при вашей демократии. Все, товарищи грузчики, до завтра свободны, – распорядилась она.

– Ну, бабуля, а на поллитру?

– На какую такую поллитру? – прищурилась Зоя Генриховна. – За что же это вам давать? Не заработали!

– Идемте, я вас провожу, – кивнула Лена возмущенным грузчикам. В прихожей она достала из сумочки пятьдесят тысяч.

– Ребята, – сказала она тихо, – не надо завтра приходить. Мы буфет продавать не будем.

– Вот и правильно, – пряча полтинник, заулыбался тот, что потрезвее, вещь-то хорошая, старинная, а уйдет за гроши. Мы ж заметили, бабулька-то у вас… – Он присвистнул и выразительно покрутил пальцем у виска.

Когда Лена вернулась на кухню, Зоя Генриховна читала газету «Завтра» и что-то подчеркивала красным карандашом, ставила восклицательные и вопросительные знаки на полях, при этом посасывая карамельку.

– На буфетные деньги, – сообщила она, не глядя на Лену, – куплю кроватку и коляску твоему байстрюку. Еще на пеленки останется. И не спорь со мной!

– Я не спорю, – вздохнула Лена. – Откуда у тебя слова такие – байстрюк! Скажи еще – бастард.

– Я еще не то скажу, – пообещала тетушка, – пороть тебя некому. Принесла в подоле – и глазом не моргнет.

– Тетя, мне тридцать пять лет. В каком подоле?

– В таком. И чтобы родила мне мальчика. Поняла? – Это было сказано таким командным тоном, что Лена не выдержала и засмеялась.

– Что смеешься? Мальчика можно в военное училище отдать и жить спокойно там ему с пути сбиться не дадут. А девчонку куда отдашь? Только замуж. А вырастет такая, как ты, демократка, принесет в подоле, тогда будешь знать!

Глава 7

Валя решила немного прогуляться. Спешить было некуда. Сегодня ей опять предстояло ночное дежурство, кусок дня оставался свободным – в институт ехать не надо, спать уже не хочется, а мама вернется с работы не раньше семи.

Выглянуло солнышко, последнее октябрьское солнышко, впереди был пасмурный, холодный ноябрь, самый нелюбимый месяц в году. Именно в ноябре у Вали случались всякие неприятности, именно в ноябре Лесногорск обнажался во всем своем панельном убожестве, не прикрытый ни листвой, ни снегом, и все вокруг становилось мрачным, бессмысленным, безнадежным – но лишь до первого настоящего снега, до первого ясного, морозного декабрьского дня. Тогда и маленький Лесногорск, и весь мир вокруг обретал краски, очертания, смысл… Можно было жить дальше и ждать Нового года.

Возле универмага торговали журналами. На столах, покрытые полиэтиленом, были разложены «Плейбой», «Космополитэн», «Бурда моден». Валя любила и умела вязать, поэтому иногда у журнальных развалов просматривала журналы по вязанию. На этот раз в традиционных «Верене» и «Анне» не было ничего интересного.

– А вот посмотрите «Смарт», – посоветовала озябшая продавщица, – там в конце обязательно есть одна-две модели. И вообще журнал хороший. Там и психология, и кулинария, и косметика. Рассказы бывают отличные.

Прочитав анонс на яркой обложке, Валя нашла на последних страницах две чудесные модели с простыми, но очень красивыми узорами. Как раз такие кофточки ей давно хотелось связать. Она спросила о цене.

– Вообще-то десять, но номер за позапрошлый месяц. Уступлю за семь, продавщице хотелось продать сегодня хоть что-нибудь. Торговля шла плохо, ноги окоченели, стоять надоело.

Конечно, семь тысяч были для Вали большими деньгами, но она решила сделать себе подарок – за все пережитые волнения, за первые, так счастливо принятые роды.

Дома она уютно устроилась на кухне с чашкой чая, сушками и журналом «Смарт». Просмотрев статьи о мужской психологии, женской привлекательности, о поисках своего стиля в макияже и одежде, Валя углубилась в чтение рассказа Агаты Кристи, который, как сообщалось, публиковался впервые. Проглотив рассказ за полчаса, Валя прочитала в конце: «Перевела с английского Елена Полянская».

Сердце екнуло. «Надо хотя бы вещи ей вернуть, – сказала себе Валя, – ведь как бессовестно все получилось».

На последней странице были напечатаны в столбик названия отделов, фамилии заведующих и телефоны.

«Отдел литературы и искусства, Полянская Елена Николаевна».

Валя тут же сняла трубку и стала по коду дозваниваться в Москву, в редакцию журнала «Смарт». Наконец ей удалось поговорить с секретаршей главного редактора. После этого она оделась и быстро пошла в больницу. До начала дежурства оставалось еще четыре часа, но ей нужно было застать кладовщицу.

Валя очень волновалась – во-первых, потому, что не была уверена, правильно ли поступает, во-вторых, потому, что совершенно не умела врать.

Кладовщица тетя Маня знала Валю с детства, так как дружила с ее бабушкой.

– Здравствуй, Валюшенька, как дела? Чайку налить тебе? – Тетя Маня пила чай из огромной фаянсовой кружки, вкусно похрустывая карамельками.

– Спасибо, тетя Маня, я вообще-то спешу. Больная выписывается, надо вещи забрать. Посмотрите, пожалуйста, Полянская Елена Николаевна, у нас в гинекологии лежала. Я сама ее вещи сдавала под расписку.

Тетя Маня закряхтела, поднимаясь. Ей очень не хотелось прерывать чаепитие.

– Да вы сидите, я сама найду, можно? И потом расписку напишу, – краснея, предложила Валя.

– А, ну ладно, иди, деточка, посмотри сама.

Валя сразу нашла светлый плащ, клетчатую шерстяную юбку, белый свитер из альпаки. Еще тогда, ночью, стягивая этот свитер через голову бесчувственной женщины, она обратила внимание, что он связан вручную. «Интересно, – подумала тогда Валя, – она сама вязала?» Женщины, которые сами вязали и шили себе вещи, почему-то сразу вызывали у нее симпатию.

Валя написала расписку и попрощалась с тетей Маней. В пустой ординаторской на первом этаже она заранее оставила большую спортивную сумку. Запершись изнутри, Валя аккуратно упаковала вещи, каждую в отдельный пластиковый пакет, застегнула «молнию» сумки и с независимым видом вышла из больницы.

Завтра, поспав немного после ночного дежурства, она отправится в Москву, в редакцию журнала «Смарт» и отдаст вещи. Тогда совесть ее будет чиста.

* * *

Зотова задумчиво листала толстую потрепанную телефонную книжку. Каких телефонов здесь только не было – знаменитых артистов, министров, сотрудников иностранных посольств, известных писателей, композиторов, режиссеров. Впрочем, сейчас все эти имена и телефоны Амалию Петровну не интересовали. Она обращала внимание только на те номера, возле которых стояли имена без фамилий, без отчеств и должностей. Так записывают телефоны не деловых знакомых, а близких людей. А если имя написано в уменьшительно-ласкательной форме, то именно стоящий рядом с ним номер следует набрать в первую очередь.

Метод, конечно, не самый верный. Книжка очень старая, и не исключено, что тот, кто когда-то был записан с отчеством, фамилией и должностью, успел стать близким человеком, но не обзванивать же всех – их около тысячи!

Между тем бесфамильных телефонов оказалось всего-то четыре, не считая тех, возле которых стояли коды других городов, и тех, что были написаны по-английски. Таким образом, круг сужался и задача облегчалась.

Первым был номер некоего Андрюши. Зотова решила начать с него.

К телефону подошел ребенок. Сладчайшим голосом Амалия Петровна произнесла:

– Деточка, позови, пожалуйста, дядю Андрюшу.

– А он уехал в Германию, – удивленно ответил ребенок, – давно, уже год.

– Тогда позови, пожалуйста, тетю Лену.

– Тетя Лена, вас к телефону! – закричал ребенок.

У Зотовой вспотели ладони. Через бесконечные пять минут она услышала шамкающий старческий голос:

– Але, слушаю…

Следующий телефон принадлежал некоей Оле, однако выяснилось, что Оля давно переехала и ее новый телефон неизвестен.

Потом был номер какой-то Регины, но там никто не снимал трубку, и в итоге остался последний – Юрий.

Юрий подошел к телефону сам. У него был приятный хрипловатый баритон.

– Кто вам дал этот телефон? – удивился он после того, как Зотова сообщила, что разыскивает Лену Полянскую.

– Ну, так получилось случайно, – стала мямлить, смутившись, Амалия Петровна, – я – старая знакомая Леночки, мне очень нужно ее найти.

– Ничем не могу вам помочь, – холодно ответил Юрий, – сюда больше не звоните.

Зотова продолжала задумчиво листать телефонную книжку и вдруг на внутренней стороне картонного переплета заметила полустершиеся слова. Приглядевшись, она обнаружила, что писал это кто-то другой, не сама Полянская ее почерк Амалия Петровна успела изучить.

«Ленуся! Позвони, пожалуйста, тете Зое. Не забудь. У нее день рождения седьмого мая».

Дальше стояла дата десятилетней давности, номер телефона, а под всем этим была нарисована смешная ушастая рожица.

Именно этот номер и набрала Амалия Петровна. Ответил молодой женский голос.

– Деточка, – прошамкала Зотова по-старушечьи, – тетю Зою позови, будь добренька.

– Секундочку, – ответили ей, и она услышала: «Тетя, тебя к телефону!»

– Погоди, детка, а ты кто ей будешь?

– Племянница.

– Леночка тебя зовут?

– Да.

Тут Зотова услышала строгий пожилой голос:

– Я вас слушаю.

Амалия Петровна повесила трубку. – Разъединили, – пожала плечами Зря Ген-риховна, – сейчас перезвонят. Но никто так и не перезвонил.

* * *

Сергей Сергеевич Кротов назначил Лене встречу на восемь часов вечера в «Макдоналдсе» на Пушкинской площади. Он в любом случае собирался после работы зайти туда поужинать.

Год назад Кротов развелся с женой и довольно быстро приобрел холостяцкие привычки. Дома есть было нечего, а в «Макдоналдсе» чисто, сытно и сравнительно дешево.

Полянскую он узнал не сразу, хотя она довольно точно себя описала. Он ожидал увидеть стандартную деловую женщину со стандартными журналистскими замашками, со слоем дорогого макияжа на лице и тщательно уложенными волосами, с холодными цепкими глазами и дежурной любезной улыбкой. Такие женщины постоянно мелькали на пресс-конференциях и брифингах в МВД, на экране телевизора, на театральных премьерах, куда ему доводилось ходить с бывшей женой-балериной. Молодые и зрелые, блондинки и брюнетки, они мало чем отличались друг от друга.

Но Полянская была совсем другая. Когда он наконец вычислил ее в том углу «Макдоналдса», где они договорились встретиться, у него почему-то сжалось сердце. Он даже не разглядел сразу, красива она или нет. Просто во всем ее облике, в тонких чертах худенького лица было нечто неуловимо женственное, трогательное, беззащитное. Ее хотелось обнять и погладить по темно-русым волосам…

Кротов тут же одернул себя. После развода с Ларисой, после всех безобразных склок и истерик, которые пришлось пережить, каждая женщина почему-то представлялась ему орущей, рыдающей, выплевывающей грязные ругательства. Глядя на какую-нибудь хорошенькую мордашку, он думал: «Сейчас ты такая романтичная, нежная, а потом, как освоишься…»

Но эту женщину, Елену Николаевну Полянскую, он никак не мог представить орущей и скандалящей. Такое было впервые. «Неужели я, как мальчишка, готов влюбиться с первого взгляда?» – спросил себя Кротов. И тут же сам себе честно признался, что да, готов. Но выдать себя хоть словом, хоть жестом он не мог.

Глядя на нее, слушая ее спокойный голос, он поймал себя на том, что ему рядом с ней удивительно уютно и спокойно. Влюбленность предполагает волнение, взвинченность, а это – какое-то совсем другое чувство.

То, что она рассказывала, не укладывалось в голове. То есть Кротов не мог уловить сути случившегося. Будь перед ним другая женщина, он сделал бы скидку на мнительность, страсть к преувеличениям, затаенную где-то глубоко в подсознании манию преследования, и тогда все встало бы на свои места.

Но в случае с Полянской нельзя было делать никаких скидок. Кротов сразу понял: она излагает события совершенно точно, ничего не преувеличивая, наоборот, как бы пытаясь себя уговорить, что ей показалось, что ничего страшного не произошло.

Когда она закончила. Кротов спросил:

– Номер «скорой» вы записали?

– Запомнила. 7440 МЮ.

– Как фамилия дежурного, которому вы оставили заявление?

– Кажется, Круглов. Да, младший лейтенант Круглов. Он ко мне очень хорошо отнесся, чаем горячим напоил, но в моем заявлении, кажется, ничего не понял.

– Конечно, не понял. Видите ли, Елена Николаевна, то, что с вами произошло, – странно и очень неприятно, но во всем этом пока нет состава преступления, нет мотива. Ну подумайте сами, кому и зачем все это понадобилось? Может, у вас есть враги? Может, вам мстят или угрожают таким образом?

– Нет, Сергей Сергеевич. Этот вариант я исключаю полностью. Таких врагов у меня нет. Есть, конечно, люди, с которыми, скажем так, не сложились отношения. Есть чисто литературные противники, с которыми мы года три-четыре назад довольно резко полемизировали на страницах центральной прессы, но все это уже потеряло остроту. Ну и потом, это люди с другими возможностями и другими средствами угроз и мести. Предположим, я раскритиковала в пух и прах некоего автора, или отказала в публикации, или поймала на плагиате. Но он может, в свою очередь, разгромить меня как критика, как редактора, как переводчика и так далее. Самый крайний вариант – пустить обо мне какую-нибудь грязную сплетню. Но не более того.

Отхлебнув густого молочного коктейля, Лена продолжала:

– Мне кажется, все случившееся не имеет отношения ко мне лично. То есть им нужна была не конкретно я, Елена Полянская, а любая беременная женщина.

– Возможно, – кивнул Кротов. – Ну а если предположить, что врач в консультации действительно обнаружил, что ребенок, простите, неживой? Давайте просто попробуем перебрать все возможные варианты.

Лена вспыхнула, хотела сказать резкость, но сдержалась.

– Ребенок живой. Он двигается, я чувствую. И потом, если моих ощущений недостаточно, – я же сказала, одна из медсестер прослушала ребенка.

– Нет, Елена Николаевна, вы меня не поняли. Я не сомневаюсь, что с вашим ребенком все нормально.

– Спасибо, – усмехнулась Лена.

– Просто врач мог искренне ошибаться, не желая вам зла.

– Хорошо, – вздохнула Лена, – он ошибся в диагнозе. Искренне ошибся. Но потом он ошибся, утверждая, что я в ужасном состоянии, что меня нельзя выпускать на улицу и необходимо срочно вколоть успокоительное?

– Ну, это, конечно, трудно назвать ошибкой, – согласился Кротов, – но с другой стороны – трудно представить женщину, которая совершенно спокойно прореагирует на подобное известие.

– Я не воспринимала его слова как известие. Я просто сразу решила, что он ошибся. И еще: я не врач, но, мне кажется, такого рода диагнозы не ставятся после одного-единственного исследования, даже ультразвукового. А если и ставятся, то больному не сообщают в тот же миг. Проверят еще раз, посмотрит не один специалист, а несколько. Ведь если у человека, например, рак, ему не скажут от этом сразу. Сначала подготовят, поговорят с близкими.

– Ладно. Оставим пока доктора в покое. Пойдем дальше. Предположим, что те, кто искал вас в подвале, делали это из благих побуждений. Это были санитары. Им поручили вас найти, так как ваше состояние казалось критическим, опасным для жизни.

Лена весело рассмеялась.

– Сергей Сергеевич, подумайте сами, в какой нормальной больнице пошлют ночью санитаров разыскивать сбежавшую больную? Ну ушла, и ладно, работы меньше. Если, конечно, эта больная – не буйная сумасшедшая. Но такого диагноза мне пока не ставили. Так что не сходится. И с доктором не сходится, и с санитарами. И дальше не сойдется.

– Давайте попробуем. Начнем с ключей. Вы могли их просто потерять раньше, забыть где-нибудь и так далее. Потом что у нас? Окурок. С окурком совсем просто: уборщик убирал, замел от соседней двери к вашей. Дальше – запах в туалете. Ну это, извините, вообще не улика. Остается «скорая». Я проверю по подстанциям, но опять же – что им можно предъявить? Они возмутятся и скажут, что вас никогда не видели, никоим образом за вами не гонялись, а ехали себе по своим делам. И врач из консультации тоже скажет, что ошибся, перестраховался. Это уго-ловно не преследуется.

Лена молчала, низко опустив голову и помешивая трубочкой остатки молочного коктейля на дне стакана. Наконец она произнесла:

– Конечно, пропажа моей телефонной книжки и фотографии тоже не в счет?

– Нет, Елена Николаевна, – тяжело вздохнул Кротов, – пока все это не в счет. Скажем так, нет данных, указывающих на признаки преступления.

– Ну а если бы они все-таки сделали мне искусственные роды? Если бы они убили моего ребенка? А мне, между прочим, тридцать пять лет. И больше детей у меня нет. Только этот, еще не родившийся.

– К сожалению, и тогда ничего нельзя было бы сделать. Доказать умысел в медицинской ошибке сложно, а практически невозможно. Было бы долгое, унизительное для вас разбирательство, которое в лучшем случае закончилось бы административным взысканием, а скорее всего – ничем.

– Отлично! – усмехнулась Лена. – А что вообще возможно в моей ситуации? Мне страшно ночевать дома, страшно ходить на работу. Что мне делать?

Кротов несколько секунд молча смотрел в темно-серые немигающие глаза своей собеседницы. Перед ним была женщина, которая нравилась ему, как никто никогда прежде. Возможно, ей угрожала реальная, опасность. Но ухватить суть этой опасности, поймать хоть одну ниточку, которая могла бы привести к сколько-нибудь понятному объяснению всей истории, он пока не мог.

Кротов был опытным следователем, опасность чувствовал хребтом, но никогда, как бы ни были сильны ощущения, не выстраивал плана практических действий, основываясь только на них.

Они уже давно все доели. Девушка в униформе убрала со стола. Лена встала.

– Спасибо большое, Сергей Сергеевич. Простите, я отняла у вас время.

– Что вы, Елена Николаевна! Это вы меня простите.

– За что?

– Хотя бы за то, что я не могу придумать сразу, как вам помочь. Но давайте пока договоримся… У вас есть мой домашний телефон?

– Да, Гоша дал мне все ваши телефоны.

– Если не возражаете, я запишу и ваши, служебный и домашний. Мы будем с вами поддерживать связь. Если произойдет еще что-то, не дай Бог, вы мне сразу звоните. Я, в свою очередь, попытаюсь навести кое-какие справки, побеседовать со специалистами и буду держать вас в курсе дела.

Они вышли на Тверскую. Было совсем темно. К ночи похолодало, замерзшая грязь похрустывала под ногами. Лена поскользнулась, и Кротов взял ее за руку. Сквозь тонкую кожаную перчатку он чувствовал ее хрупкие пальцы, и ему захотелось поцеловать на них каждый ноготок. Но он опять одернул себя и сказал:

– Елена Николаевна, я на машине. Куда вас отвезти?

– Спасибо. Если не трудно, на Шмитовский. Знаете, за Пресней.

– Вы там живете?

– Нет. Там живет моя тетушка. Я решила пока ночевать у нее.

Они сели в машину. Кротов подумал, что до Шмитовского проезда всего пятнадцать-двадцать минут езды. Потом она попрощается и исчезнет. Возможно, исчезнет навсегда из его жизни. А он будет мучиться, придумывать повод, чтобы позвонить ей, придумает не один, а десять, но так и не позвонит. Не решится. Ему сорок, ей тридцать пять. Он даже не знает, замужем ли она. Боится ночевать дома и живет у тети? Это совсем не значит, что она не замужем. Муж может быть в отъезде, в командировке. Да мало ли? Вряд ли такая женщина одинока. Так не бывает.

«Все, – сказал себе Кротов, – не будь идиотом. Ты потом себе этого не простишь. Спроси, хотя бы спроси…»

«Жигуленок» уже ехал по Пресне. Кротов решился:

– Елена Николаевна, вы замужем?

– Нет, – ответила она.

– Если уж я задал вам один нескромный вопрос, позвольте задать второй, еще более нескромный.

– Задавайте, – разрешила Лена.

– А отец вашего ребенка, он как-то… – Кротов смешался, запнулся, но Лена помогла ему:

– У моего ребенка отца нет. То есть, конечно, есть, но это не отец. Как говорит моя тетушка, мой будущий ребенок – байстрюк. Знаете такое слово?

– Ужасное слово. Так нельзя говорить о ребенке.

– Тетушка – старая коммунистка. Ей теперь все можно говорить.

«Как глупо получается, – думал Кротов, – я прожил с женой двенадцать лет, так хотел ребенка, а Лариса категорически не желала. Одно упоминание о ребенке вызывало у нее истерику. Конечно, балерины редко рожают, но ведь рожают все-таки и остаются в балете. А Лара вообще мало что потеряла бы. Она танцевала только в кордебалете, только в массовке. В Музыкальном театре Станиславского, где она работала, ей ни разу не дали станцевать ни одной серьезной партии. Она все жаловалась на интриги… И вот стукнуло сорок, а семьи нет, будто вовсе не было…»

– Сергей Сергеевич, мы уже приехали, – услышал он голос Лены.

– Пожалуйста, напишите мне все ваши телефоны – домашний, рабочий, тетушкин. – Остановив машину, Кротов протянул Лене свою записную книжку и ручку.

* * *

Пустая однокомнатная квартира не становилась уютнее оттого, что в ней иногда ночевала хорошенькая Оленька, случайное и бесперспективное увлечение подполковника Кротова. Впрочем, теперь у него вряд ли возникнет желание пригласить сюда Оленьку…

Он поставил чайник на огонь и, устроившись на кухонном диванчике, закурил.

Восемь лет назад Кротов вел дело о подпольном абортарии, где прерывали беременность на поздних сроках. Официальная медицина отказывалась делать подобные операции без серьезных показаний – это было опасно для здоровья и жизни женщины. Но безумные бабы готовы были не только рисковать, но и платить деньги, чтобы избавиться от нежеланных детей.

Иногда, правда редко, случалось, что пациентка раскаивалась, плакала, видя перед собой крошечное существо, которое было еще живым, слабо пищало, шевелило ручками и ножками и погибало на глазах. Но вернуть уже ничего было нельзя.

Одна такая раскаявшаяся и написала заявление.

Дело было громкое и скандальное. Оказалось, что в кооперативе «Крокус» так назывался абортарий – подрабатывали вполне уважаемые врачи с безупречной репутацией. Нескольких из них тогда посадили.

Это было в 1987 году. Кооперативы, в том числе и медицинские, только-только открывались, не было четкой законодательной базы. Помнится, с оперативной группой работал тогда консультант из Минздрава, веселый, компанейский толстяк, у него еще была какая-то овощная фамилия. Буряк! Да, надо поговорить с этим Буряком.

Полистав записную книжку, Кротов нашел домашний телефон консультанта из Минздрава.

Илья Тимофеевич Буряк оказался дома и сам поднял трубку.

Лена погуляла с Пиней, прибрала на кухне, вымыла посуду. Тетя Зоя уже спала, и это было кстати. Не хотелось сейчас ни с кем разговаривать. Хотелось побыть одной и подумать.

Кончился этот ужасный день, даже не день, а целые сутки. Нет, больше суток она прожила в страхе, напряжении, в ощущении своей полной беспомощности. Расслабиться и успокоиться удалось только во время разговора с Кротовым. Почему-то рядом с этим совершенно чужим усатым подполковником ей было удивительно спокойно. Вместе с ней, шаг за шагом, он как бы прошел все случившееся, проанализировал каждую деталь, хотя понял сразу – с точки зрения законности зацепиться не за что.

Он мог просто вежливо отмахнуться от нее. В самом деле, чем он может помочь? У него наверняка своих проблем по горло, при его-то работе. Да она и не рассчитывала на его помощь.

Она встретилась с ним только для того, чтобы узнать, есть ли во всем случившемся реальный уголовный момент и имеются ли у нее основания обращаться за помощью в какие-нибудь официальные инстанции. Он объяснил, что уголовного момента нет, а следовательно, нет и повода куда-либо обращаться. И помощи ждать не от кого. Только от него, Кротова. Он так и сказал ей, прощаясь: «Я не могу помочь вам как следователь МВД, но вы можете полностью рассчитывать на меня как на частное лицо».

Лена улыбнулась, вспоминая его слова: частное лицо – усатое, голубоглазое, с легкими залысинами над высоким лбом, с подстриженными очень коротко, «ежиком», светло-русыми волосами…

Особенно стало спокойно, когда он взял ее за руку. Он – человек совершенно другого круга, он не похож на ее обычных знакомых, на мужчин, которые были с ней…

Лена вдруг поймала себя на том, что думает о Кротове не как о следователе по особо важным делам, не как о подполковнике, а как о мужчине, и удивилась. Она привыкла быть одна. После случайной и нелепой встречи с так называемым отцом будущего ребенка она окончательно зареклась выстраивать какие-либо новые отношения.

Конечно, женщине в ее возрасте надо иметь если не мужа, то хотя бы любовника. Все, кто знал ее, были уверены, что таковой имеется. Но никого не было. Опыт двух замужеств и одного непродолжительного романа оказался достаточным, чтобы ничего больше не ждать. А тут Кротов.

Собственно, почему она о нем думает? Может, она просто благодарна ему за участие, за готовность помочь?

Так и не ответив себе на этот вопрос, Лена заснула.

Глава 8

Она проснулась оттого, что пес Пиня, поставив передние лапы на край постели, вылизывал ей лицо.

– Что, малыш, гулять хочешь? – потянувшись, спросила Лена.

Пес изо всех сил завилял хвостом. Зоя Генриховна пила чай на кухне и читала

«Советскую Россию». Не отрывая глаз от газеты, она строго произнесла:

– Проснулась? Погуляй с собакой. Лена умылась, почистила зубы и, разглядывая себя в зеркале, сказала вслух:

– А ты совсем неплохо выглядишь сегодня, совсем неплохо! – И улыбнулась своему отражению.

– Что ты говоришь, детка? – закричала Зоя Генриховна из кухни.

– Я говорю, что неплохо выгляжу! – громко объяснила Лена.

– Ты вообще у меня красавица, – тетя Зоя неожиданно отложила газету и появилась на пороге ванной комнаты, – вся в Лизаньку, маму твою. Только ростом выше, и волосы носишь длинные. А Лизанька всегда коротко стриглась.

Лена обняла тетушку и прошептала ей на ухо:

– Я тебя очень люблю.

Выйдя из подъезда, Лена огляделась. Никакой «скорой» поблизости не было. Да и быть не могло. Может, они вообще отстали? Надоело им за ней гоняться, плюнули и отстали. У них ведь нет мотива. Какой, в самом деле, может быть у них мотив?

Пиня изо всех своих стариковских сил тянул к соседнему двору. Там, вероятно, гуляла сейчас его последняя любовь, юная пуделиха Клара. Пиня даже повизгивал от страсти, и Лена пошла с ним в соседний двор. Там она спустила пса с поводка и села на лавочку. Она знала, что утром с Пиней лучше погулять подольше, дать ему побегать и полюбезничать с красавицей Кларой, поэтому предусмотрительно захватила с собой рукопись рассказа Джозефины Уордстар, чтобы перечитать еще раз и прикинуть, как лучше перевести некоторые специфические обороты.

* * *

Зоя Генриховна не услышала ни скрипа отмычки в замке, ни мужских голосов в прихожей. Радио на кухне было включено на полную громкость. Она подняла глаза от газеты только тогда, когда на пороге кухни возник молодой человек в коротком белом халате, накинутом поверх кожаной куртки.

Зоя Генриховна не испугалась и даже не удивилась. Она решила, что пришли грузчики за буфетом, а дверь им открыла Лена, уже вернувшаяся с прогулки. Белый халат ее тоже не смутил – мало ли, как одет грузчик.

Водила и Колян, обнаружив, что в комнатах никого нет, тоже вошли в кухню. А Ржавый все стоял и смотрел на старуху.

– Ну что вы, товарищи, начинайте, – приказала Зоя Генриховна. Первым нашелся Водила.

– Во-первых, бабуля, здравствуйте, – сказал он.

– Ну здравствуйте, здравствуйте, – Зоя Генриховна явно теряла терпение, что вы стоите? Вы будете буфет выносить или нет?

Ржавый моментально просек ситуацию.

– Конечно, бабуля, не переживай, за тем и пришли. А где молодая-то хозяйка?

– Зачем она вам? Вы свое дело делайте.

– Здесь она или нет? – раздраженно крикнул Водила.

– Конечно, здесь, кто же вам дверь-то открыл? Все, хватит болтать, начинайте работать, товарищи! – Зоя Генриховна начала сердиться, она еще ничего не поняла. Но, заметив, что трое молодых людей продолжают стоять перед ней, не прикасаясь к буфету, внутренне напряглась.

Правда, было утро, а, по ее представлениям, грабители и злодеи проникали в квартиры исключительно ночью. Немного успокоившись, она позвала своим громовым голосом:

– Лена! Лена! Ты где? Ответа не последовало.

– Как вы сюда попали? – Старуха встала, отложила газету и уставилась на молодых людей строгим взглядом партийного руководителя.

– Дверь-то у вас не заперта, – мягко, как бы оправдываясь, произнес Ржавый и подошел к Зое Генриховне вплотную, – так где же Лена? Зоя Генриховна побледнела и отступила назад.

– Зачем она вам?

Водила оказался у старухи за спиной.

– Слушай, ты, старая сука. Если ты сию минуту не скажешь, где она, мы тебе голову оторвем.

Колян заметил в руках Водилы шнур-удавку. Ему стало страшно. Сейчас они прикончат старуху. Много ль старушенции надо? Да, они устали, можно сказать, озверели оттого, что не могут вторые сутки поймать одну несчастную беременную бабу. Да, Водила и Ржавый – отморозки, рано или поздно сядут опять. Но он, Колян, не уголовник, у него еще ни одной «ходки» не было, на кой черт ему все это сдалось, больших денег захотелось…

Рука старухи дернулась к стоящему на столе телефону, но Ржавый перехватил эту руку и намертво зажал.

– Где она? – еще раз спросил он, выкручивая хрупкие старческие суставы.

Лицо Зои Генриховны стало белым как бумага, но она даже не вскрикнула от резкой боли. Конечно, сейчас можно было бы громко позвать на помощь, но кто услышит? Стены дома толстые, добротные, никакой звукопроницаемости.

– Ничего не знаю! Ничего вам не скажу! – превозмогая боль, Зоя Генриховна смотрела Ржавому в глаза.

– Скажешь, скажешь, старая сука. – Водила легким движением накинул удавку старухе на шею. Ржавый поймал и ухватил ее вторую руку.

– Уехала она, – прошептала Зоя Генриховна, когда удавка легонько сдавила ей шею, – уехала давно, два часа назад.

– А что же ты ее звала? – вкрадчиво спросил Ржавый, заглядывая в выцветшие старушечьи глаза.

– Забыла я, не знала, – голос ее был тихим, как никогда.

«Только бы девочка сейчас не вернулась, – повторяла про себя, как заклинание, Зоя Генриховна. – Господи, сделай так, чтобы Леночка сейчас не вернулась, Господи, помоги ей!»

Мутная волна застлала Ржавому глаза. Он сам не заметил, как саданул старухе коленом в грудь. Она скорчилась и стала падать прямо на Ржавого. Водила не успел отпустить удавку, и шнур впился в дряблую шею. На Ржавого что-то нашло. Перевернув носком ботинка тело старухи на спину, он стал колотить ногами без разбора – в живот, в грудь, в лицо.

Боль была такой страшной, такой нереально жестокой, что Зое Генриховне показалось, будто и не с ней все это происходит. Кухня, лицо бандита, мятный запах жвачки из его рта – все закрутилось и поплыло куда-то вниз. Там же, внизу, в липком розовом тумане, осталась боль; стало легко и хорошо. Сквозь медленный, чистый снег на нее глядел покойный муж Вася, протягивал руки и ласково говорил: «Все, Зоюшка, все уже кончилось, не бойся, иди ко мне, отдохни».

И Зоя Генриховна легко побежала сквозь прозрачный, сверкающий снег к нему навстречу.

* * *

Ржавый опомнился от того, что Водила орал ему прямо в лицо:

– Ты что, охренел?! Она же мертвая!

Тяжело дыша, Ржавый огляделся.

– Так, Колян, – деловито произнес он, – быстро возьми простыню в комнате. Быстро, я сказал!

Глаза Коляна испуганно перебегали с Водилы на Ржавого:

– Зачем вы ее замочили? Что теперь делать?

– Делай что говорю, придурок. Неси простыню!

– А где? – Колян никак не мог опомниться.

Водила вбежал в комнату, вытянул простыню из незастланной постели Зои Генриховны, аккуратно расправил сверху одеяло.

– Носилки давай. Подняли. Положили, – командовал Ржавый.

– Что? Куда? – бормотал Колян, помогая укладывать тело на носилки.

Сорвав с крючка кухонное полотенце, Ржавый, быстрым движением вытер кровь с лица покойницы, затем стер несколько небольших кровавых пятен с линолеума. Полотенце он подпихнул под простыню, которой до подбородка было закрыто тело.

Окинув кухню придирчивым взглядом, Ржавый спокойно сказал:

– Все, братва. Быстро линяем.

Они вышли, легко подхватив носилки, захлопнули двери и стали спокойно ждать грузовой лифт. Если теперь кто-нибудь их увидит – они бригада «скорой», приехали по вызову, женщине плохо стало, забирают ее в больницу, очень спешат. Кому в голову придет усомниться?

* * *

Лена гуляла с Пиней уже почти час. Пес разыгрался, никак не хотел идти домой. Наконец он дал пристегнуть поводок. Лена решила сначала зайти в гастроном, который находился через дорогу, купить какой-нибудь еды, потом вернуться, позавтракать, покормить Пиню.

Она стояла в небольшой очереди к кассе и смотрела сквозь стекло на Шмитовский проезд. Здесь еще ходили трамваи, которых в Москве уже почти не осталось. Трамвай лениво прозвенел, постоял на остановке, тронулся. Сразу за ним Лена увидела «скорую».

– Девушка, говорите, – услышала она, как сквозь вату, голос кассирши, пришли в магазин с собакой, да еще очередь задерживаете!

Пока Лена шла к подъезду с пакетом еды, пока поднималась на лифте, открывала дверь, она повторяла себе: «Прекрати, успокойся. Так можно сойти с ума. Мало ли „скорых“ в Москве?»

Зои Генриховны дома не было. Пиня повел себя очень странно: залаял, заскулил, забегал по квартире, то и дело останавливаясь на кухне, возбужденно обнюхивая пол и протяжно воя. Он поднимал длинную морду вверх, закрывал глаза, издавал утробные собачьи трели.

Лена решила, что пес так взвинчен после долгого общения с пуделихой Кларой. Она зажарила яичницу для себя и для него, бросила в его миску вдобавок к яичнице несколько кусков колбасы, потом опустила пакетик чая «Липтон» в кружку с кипятком и позвонила на работу, секретарше Кате.

– Значит, так, – затараторила Катя, – твои билеты уже у меня. Летишь ты в среду, в двадцать два тридцать, обратный билет с открытой датой, но шеф сказал, у тебя не больше двух недель. Он тебя ждет сегодня для разговора, напридумывал для тебя кучу дел в Нью-Йорке. Слушай, а ты где сегодня ночевала? Ты сейчас вообще где? Я тебе вчера весь вечер звонила и сегодня утром.

– Я у тети. – Лена с трудом вклинилась в Катин речевой поток. У Кати была манера говорить без остановки и задавать вопросы не для того, чтобы услышать ответ, а так, для разговора.

– Да, тебе тут девица какая-то звонила, с тоненьким голосочком. Говорит, ей с тобой нужно срочно встретиться. Подожди, я, кажется, записала, как ее зовут.

Было слышно, как Катя, прижав плечом трубку к уху, шарит в бумагах на столе.

– Нет, не могу найти, – сообщила она наконец. – Вроде Валя, откуда-то из Подмосковья, то ли Солнечногорск, то ли Лесногорск. В общем, я сказала, чтобы она заехала к нам в редакцию.

– Спасибо, Катюша. Я буду через час.

* * *

«Скорая» выехала на Дмитровское шоссе. Коляна трясло как в лихорадке. Ему приходилось драться не раз, крови он не боялся, но такая вот зверская «мокруха» произошла на его глазах впервые. Кончили несчастную старуху, которая просто подвернулась под руку. Теперь он, Колян, соучастник убийства при отягчающих обстоятельствах.

У него перед глазами все стояло спокойное, даже блаженно-отрешенное лицо Ржавого, когда он ногами дубасил мертвую уже старуху.

«Отморозки они. Надо с ними завязывать, – с тоской думал Колян, – а как теперь завяжешь? Или они меня замочат, как старуху, или вместе сядем».

«Скорая» направлялась к Долгопрудненскому кладбищу, где у Ржавого были знакомые могильщики. За сравнительно небольшие деньги или за несколько порций наркотиков они устраивали так называемые «начинки», или двойные захоронения. В могилу, заранее приготовленную для законных похорон, клали труп, который необходимо было спрятать, присыпали землей. Потом туда сверху опускался гроб «законного» покойника – и все. Найти ничего нельзя было. Милиция, конечно, знала о таких «начинках», но не станешь же вскрывать и раскапывать все свежие могилы на кладбищах! Что скажут родственники покойных, когда прах их близких будут тревожить в поисках «начинки»?

А нет трупа – нет убийства. Эта истина известна даже школьнику. Могильщики молчали, никогда никого не закладывали, ибо опасались сами стать «начинкой», к тому же дорожили легким нехлопотным заработком.

– Ну, что ты скис? – весело спросил Ржавый. – Привыкай, фраерок, привыкай. Травки хочешь покурить?

Колян увидел, какРжавый выстукивает на ладонь табак из «беломорины», потом ловко забивает в пустую бумажную трубочку толченую сухую траву.

– Не хочу, – буркнул Колян.

Ржавый щелкнул зажигалкой, затянулся.

Табак из «беломорины» он зачем-то ссыпал себе в карман куртки.

– Ка-айф! – Лицо его сморщилось в какой-то блудливой кошачьей гримасе.

– Эй, Ржавый, дай затянуться! – рявкнул через плечо Водила.

– Ты же за рулем! – изумился Колян, глядя, как Ржавый передает Водиле папиросу.

Водила с удовольствием затянулся несколько раз, а Ржавый потрепал Коляна по плечу и хихикнул:

– Ничего, быстрей доедем.

«Скорая» неслась по шоссе. Вдалеке на перекрестке мелькнул зеленый огонек светофора, потом зажегся желтый, и Водила решил, что успеет проскочить, не сбавляя скорости. Но в это время не спеша пересекал шоссе огромный бензовоз.

Затянувшись в последний раз и отдав папиросу Ржавому, Водила слегка посигналил. Но бензовоз все пер себе и пер. Шоссе было скользкое, прошедший недавно дождь застыл тонкой корочкой льда.

Крик троих в «скорой» потонул в чудовищном грохоте и пламени, от которого хором залаяли все окрестные собаки, а придорожные ларечники повыскакивали из своих ларьков. Зарево было видно далеко вокруг, даже сквозь сырой воздух первого ноябрьского дня.

Глава 9

Когда Лена после долгого разговора с главным редактором вернулась к себе в кабинет, она застала там Гошу Галицына, который весело болтал с незнакомой молоденькой девушкой, маленькой и кругленькой, как колобок. У девушки были короткие льняные волосы, ярко-голубые чуть раскосые глаза, вздернутый носик и здоровый румянец во всю щеку.

«Такое личико, – подумала Лена, – было бы находкой для обложки какого-нибудь комсомольского журнала застойных времен».

– Здравствуйте, Елена Николаевна. – Было видно, что девушка ужасно смущается. Она встала, и большая спортивная сумка упала с колен на пол. – Я Валя Щербакова, я привезла ваши вещи. Я сейчас практику прохожу в Лесногорской больнице. – Девушка густо покраснела и запнулась.

– Да вы садитесь, Валя, не стесняйтесь. – Сама Лена продолжала стоять и спокойно глядеть на девушку.

– Вы правильно сделали, что сбежали, – горячо заговорила Валя, – ребеночек у вас живой и здоровенький. Я сама прослушала его, пока вы спали.

– Я знаю, – улыбнулась Лена, – и что ребенок живой знаю, и что вы прослушали, тоже знаю.

– Так вы тогда уже не спали? – Валя вскинула светлые брови. – Какая же вы умница, Елена Николаевна. Я ведь сразу поняла, что вы сбежали. Только боялась поймают.

– А почему вы боялись, Валюта? – мягко спросила Лена.

– Ну как же! Вас ведь усыпили, чтоб привезти, я сразу поняла, это насильно сделали. А главное, я же говорила: ребенок живой. Вот поймали бы вас – и все. Не было бы ребеночка. Но до конца я все поняла, когда вчера, то есть на следующую ночь, после вас, роженицу привезли. Врачей не было, я сама роды приняла. Представляете, первый раз в жизни! Оксанка уже спала на ходу, ну, медсестра, с которой мы дежурили. Она вообще-то акушерка, впрочем, не важно. Так вот. Родился мальчик, здоровенький такой, хорошенький. Я как представила, что такую же кроху могли загубить, – мне жутко стало. Потом отнесла его в детскую палату, а там пусто. Он – единственный. Ни одного младенца. Я и подумала – не так что-то в отделении.

– Вы сказали: «Я до конца все поняла», – напомнила Лена, – что именно вы поняли до конца?

– Ну, на самом деле я, конечно, преувеличила. Я почти ничего не поняла. Я сейчас все время Думаю, голову ломаю: кому и зачем все это было нужно?

– Вам кто-то поручил вернуть мне вещи?

– Нет, никто не поручал. Я сама. Случайно журнал купила, увидела вашу фамилию. По вашему телефону никто не отвечал, я позвонила главному редактору, и секретарша сказала, вы сегодня будете на работе. А вещи я ведь сама едавала под расписку, мне их кладовщица и отдала. Я сказала, мол, больная выписывается. Она и проверять не стала.

– Простите, Валюша, я вас перебью. Можно, я включу диктофон, и вы подробно, по порядку расскажете все, что произошло на ваших глазах той ночью? Не возражаете?

– Конечно, не возражаю, – кивнула Валя, – обязательно надо во всем разобраться. Я знаю, вы заявление в милицию написали. Правильно сделали. Только лучше не в наше отделение, а куда-нибудь повыше.

Слушая сбивчивый Валин рассказ, Лена все больше убеждалась: во всем происшедшем с ней не было ни единой случайности. Ни единой, кроме, пожалуй, того, что она сбежала. Для них ее побег был действительно случайностью. Теперь они не оставят ее в покое. «Скорая», которую она заметила из окна магазина на Шмитовском, была та самая, не какая-нибудь другая. Еще, еще раз этот проклятый «микрик» появится в ее поле зрения… рано или поздно они ее возьмут. Пока ей просто везет, она ускользает. Но рассчитывать на везение нельзя. Надо как-то действовать, стать полноправным игроком, а не мишенью. «Куда ты лезешь? усмехнулась про себя Лена. – Собираешься, как Моська, на слона погавкать? Раздавит тебя слон. Но, с другой стороны, есть Кротов, есть Гоша, есть, наконец, эта девочка, Валя…»

– Я еще удивилась, – донесся до нее как бы издалека Валин голос, – если вам вкололи такую дозу, что вы второй час спите, то и он тоже должен спать. Ему ведь через вашу кровь все поступает. А он не спал. Двигался. Знаете, как будто чувствовал…

Лена побледнела, и Валя заметила это.

– Елена Николаевна, вы не волнуйтесь. Хватит вам волноваться. Вредно это для вашего малыша. Ему и так досталось. Он ведь все вместе с вами переживает, даже голоса слышит. Может, не правда, конечно, про голоса, но что переживает это точно.

– Знаете что, милые дамы, – неожиданно вмешался молчавший до этого Гоша, я сейчас пойду, чаю нам всем принесу, а потом выскажу вам очень интересную мысль, которая только что пришла в мою глупую голову.

Он вернулся через пятнадцать минут с подносом, на котором стояли три чашки с горячим чаем, блюдце с кусочками сахара и лежала нераспечатанная пачка печенья.

– Я сама не понимаю, – говорила Валя, – ну, ошиблись, допустили халатность. Никто не хочет отвечать. Но зачем понадобилось вас потом разыскивать? Почему вдруг уволился Симаков?

– Минутку, милые дамы! – Гоша поставил поднос на журнальный столик и сделал ораторский жест рукой, призывая к тишине. – Около года назад видел я по телевизору один сюжетец. В прямом эфире выступал некий деятель, фамилии не помню, и рассказывал о препаратах, которые производятся из нерожденных детей. То есть из плодиков, извлеченных в середине беременности. Там еще используется эта, как ее? Ну, мешок, в котором ребенок живет.

– Плацента! – подсказала Валя.

– Во, правильно, плацента. Я запомнил этот сюжет потому, что ведущий, уж не помню кто, пытался перевести разговор на нравственную сторону этого дела и призывал звонить телезрителей, высказываться. Мне стало интересно, что скажут телезрители. Так вот, звонков было много, и говорили – знаете, что? Говорили, будто безнравственна цена препарата, его недоступность для рядовых граждан. Спрашивали, где можно купить, при каких болезнях помогает. Но никто, ни одна сволочь не заикнулась, что производить лекарства из живых детей – паскудство.

– Господи! – выдохнула Валя. – Как мне это в голову не пришло? Я тоже слышала о таком. Раньше этими препаратами лечили всяких членов ЦК, эстрадных звезд, а теперь, наверное, лечат «новых русских». Во всем мире такое производство запрещено. Это же настоящее людоедство. В Англии, например, детишек, родившихся на двадцать пятой неделе, выхаживают.

– Лен, ты Кротову звонила? – спросил Гоша.

– Я с ним вчера встречалась. Он сказал: «Нет признаков преступления».

– Ну ничего себе! Хватают, усыпляют, потом гоняются по всей Москве, – Гоша даже присвистнул, – и, видите ли, нет признаков преступления!

– Для производства такого препарата нужна лаборатория, – задумчиво произнесла Лена, – она может быть и в самой Лесногорской больнице, и где-то еще. Но логично им сделать лабораторию прямо в больнице. Место тихое, ничего никуда перевозить не надо. Там сырье изъяли, там и переработали. Валя, как вы думаете, такая лаборатория будет отличаться от обычной, которая есть в любой больнице?

– Я не знаю, – пожала плечами Валя, – прежде всего должен быть холодильник, в который не сунут нос случайные люди. И, наверное, какое-то особое оборудование. Хотя". Понимаете, если об этом открыто говорят по телевизору, даже рекламируют, то это законно. Во всем цивилизованном мире запрещено, а у нас в России – можно.

– Если бы все было законно, – заметил Гоша, – это была бы солидная московская клиника, в которую никого насильно не потащили бы.

– Они на мне серьезно прокололись, – спокойно сказала Лена, – теперь они не оставят меня в покое…

* * *

В половине шестого вечера белая «Волга» Гоши Галицына притормозила у коммерческого ларька. Гоша в короткой замшевой куртке и длинном белом шарфе вышел из машины и купил в ларьке коробку импортных конфет. Затем он вернулся за руль.

Через несколько десятков метров «Волга» завернула за угол и въехала во двор длинного многоподъездного дома.

– Пересядь назад и жди меня, – сказал Гоша Лене.

Спрятав конфеты под куртку, он быстро обогнул дом и вошел в дверь, к которой была прибита табличка «Женская консультация».

Народу оказалось мало, у окошка регистратуры – вообще никого. Пожилая регистраторша читала любовный роман в мягкой обложке. Очки съехали на кончик носа.

– Здравствуйте! – нежно позвал ее Гоша, приникнув лицом к окошку.

Регистраторша с явным недовольством оторвалась от романа и сердито уставилась на молодого человека:

– В чем дело?

– Только вы можете мне помочь. Великодушно простите за беспокойство. Я понимаю, рабочий день кончается…

– Пожалуйста, короче! – Близорукие глаза регистраторши строго смотрели на Гошу.

– Понимаете, моя жена, – он перешел на таинственный шепот, – в положении. Недавно она проходила ультразвуковое обследование и вернулась домой такая грустная, чуть не плачет. А мне рассказать ничего не хочет, молчит. Я весь извелся. Мы так ждем этого ребенка, вдруг с ним что-то не так… Я бы хотел поговорить с врачом, который делал УЗИ.

– Врачи уже заканчивают работать сегодня. Надо было вам пораньше приходить. Попробуйте завтра утром.

– Утром я никак не могу, – печально опустил голову Гоша, – я работаю сейчас с семи утра до десяти вечера. Сегодня еле вырвался. Пожалуйста, помогите мне. Я буду вам очень благодарен. – Гоша просунул в окошко коробку конфет.

– Ах, ну что вы, не надо этого! – Регистраторша быстро убрала конфеты в ящик. – Как фамилия?

– Чья? Врача?

– Нет, вашей жены. Я могу найти ее карту и дать вам посмотреть запись о результатах УЗИ.

– Нет, я все равно ничего не пойму, – покачал головой Гоша, – лучше все-таки мне с врачом поговорить. Жена сказала, он пожилой такой, интеллигентный, с бородкой. На профессора похож.

– Это Курочкин Дмитрий Захарович, – сразу догадалась регистраторша. – Он сейчас заканчивает прием. Там небольшая очередь в его кабинет.

– Спасибо вам огромное. Я его просто на улице подожду, чтоб не беспокоить. И потом – мне там в очереди сидеть как-то неудобно.

Регистраторша понимающе улыбнулась:

– Ну, как хотите. Только ждите во дворе, а не здесь. У нас персонал через двор выходит, эту дверь мы в половине седьмого запираем. А там наш служебный выход между третьим и четвертым подъездами. Да, вы не сказали, как фамилия вашей жены. Я предупрежу доктора… Но Гоши уже и след простыл. Регистраторша пожала плечами и снова углубилась в чтение любовного романа.

* * *

– Все нормально, – сообщил Гоша, усаживаясь в машину, – доктора твоего зовут Курочкин Дмитрий Захарович. Он сейчас здесь, закончит где-то в половине седьмого. Должен в шесть, но к нему очередь. Выйдет он из той двери, – Гоша кивнул на металлическую дверь между третьим и четвертым подъездами.

Открыв «бардачок», Гоша извлек оттуда какой-то тяжелый предмет, обернутый пластиковым пакетом, развернул и переложил в правый карман куртки.

– Ты что? – испугалась Лена. – У тебя там пистолет?

– Не волнуйся, он газовый и к тому же пока не заряжен.

– Но это все равно уголовщина!

– Ничего, это на крайний случай. Как разговор повернется. Не бойся, не буду же я здесь, в машине, палить!

Наконец из консультации стали выходить сестры и врачи. Курочкин вышел одним из последних, Лена узнала его в ту же минуту.

Гоша вылез из машины.

– Дмитрий Захарович, добрый вечер.

Доктор Курочкин остановился. Внешность молодого человека вызывала доверие – милое интеллигентное лицо, растерянная улыбка.

– Дмитрий Захарович, – робко продолжал Гоша, – простите, я отнимаю у вас время. Только вы мне можете помочь.

– Я вас слушаю, – улыбнулся Курочкин.

– Дело в том, что моя жена в положении". – И Гоша слово в слово повторил душещипательную историю, полчаса назад рассказанную регистраторше.

– Как фамилия вашей жены и когда она у меня была?

– Гринева Мария Ивановна, – не моргнув глазом, сказал Гоша, – она была у вас дня два-три назад.

– Гринева? Что-то знакомое… Но вы не волнуйтесь, было бы что-то серьезное, я запомнил бы. Надо было вам пораньше прийти, взять карту в регистратуре.

– Простите, Дмитрий Захарович, я вас задерживаю. Вот моя машина. Если позволите, я подвезу вас домой или куда вам нужно. А по дороге поговорим.

Погода была отвратительная. Курочкину предстояло ждать троллейбус, который ходил редко, потом толкаться в метро, потом минут двадцать идти до дома по слякоти. А молодой человек был такой милый, застенчивый. Минуту подумав, Курочкин согласился.

– Спасибо, конечно, только я живу далеко, в Черемушках.

– Это вам спасибо, – благодарно улыбнулся молодой человек, – садитесь.

Гоша распахнул переднюю дверцу белой «Волги». Только тут Курочкин заметил женщину на заднем сиденье. Он попытался заглянуть ей в лицо, думая, что это и есть жена милого молодого человека.

Женщина была в больших очках с затемненными стеклами, темная вязаная шапочка натянута до бровей.

– Это сестренка моя, Леночка, – объяснил молодой человек. – Дмитрий Захарович, если вас не затруднит, ремень пристегните, пожалуйста.

Перегнувшись через Курочкина, Гоша нажал рычажок блокировки передней дверцы.

Машина выехала на Бутырский вал.

– Вы знаете, как добираться до Черемушек? – спросил Курочкин.

– Разумеется, – кивнул Гоша, – не первый день за рулем. Можно через центр, можно по кольцу.

За окном крупными хлопьями валил снег. Курочкин, будучи человеком осторожным, решил пока не отвлекать водителя разговорами. Но молодой муж все-таки очень хотел узнать, что же так расстроило его супругу после визита в консультацию.

– Скажите, Дмитрий Захарович, сейчас, наверное, часто бывают всякие патологии у беременных. Время такое нервное, да еще озоновые дыры, экология и все такое. Вот лично вы, как врач, огорчаетесь, если видите, что ребеночек, еще не родившийся, крошечный, уже калека или вообще не жилец?

– Конечно, сейчас часто возникают проблемы, – вздохнул Курочкин, – и я, как врач, каждый раз переживаю, если вижу, что с ребенком что-то не так.

– А вы обычно сразу сообщаете об этом будущей маме или сначала проверяете еще раз, консультируетесь с другими врачами? Это же потрясение для женщины, можно сказать, горе. К тому же вдруг окажется, что все нормально, просто вы ошиблись. От ошибок ведь никто не застрахован.

Курочкин внутренне напрягся. Разговор явно переставал ему нравиться. Но молодой человек, будто почувствовав это, моментально сменил тему.

Машина уже минут пять стояла в безнадежной пробке.

– Елки-палки, – покачал головой Гоша, – там, кажется, авария впереди. Ничего удивительного – такой снегопад, машин много. Вы уж простите меня, Дмитрий Захарович. На метро, наверное, уже доехали бы до своих Черемушек.

– Ну, что вы, в метро сейчас давка, и восемнадцатый троллейбус редко ходит. Я бы ждал его до сих пор. Вы задаете мне общие вопросы, но я чувствую, вы хотите поговорить о вашей жене.

«Конечно, молодой человек ни на что не намекает, – успокоил себя Курочкин, – просто пуганая ворона куста боится. Особенно после случая с той женщиной… Как ее звали? Не могу вспомнить… Ведь впервые я отправил к Амалии женщину с совершенно здоровым плодом. Раньше тоже приходилось отправлять, но добровольно, за хорошие деньги, по предварительной договоренности. А чтобы так, усыпив…»

Курочкин поймал себя на том, что ему страшно. Впервые за годы работы с Амалией Петровной он боялся не ее, а самого себя. Одно дело – отправлять на искусственные роды беременных с уродливыми, нежизнеспособными плодами, или проворонивших первые месяцы юных вертихвосток, которые были рады-радешеньки избавиться от нежеланного ребенка, да еще заработать на этом, или многодетных матерей, живущих на грани нищеты. Да мало ли какие бывали ситуации, позволяющие и совесть успокоить, и гонорар получить…

Между тем они выехали из пробки, и Гоша развернул машину.

– Я знаю обходной путь, – объяснил он, – придется сделать небольшой крюк, зато никаких пробок. Так вот, Дмитрий Захарович, я еще хотел вас спросить про ультразвук. Там на экране человечек виден или что-то такое расплывчатое? Вот если бы я смотрел на экран, когда вы делали ультразвук моей жене, я бы мог разглядеть своего будущего ребенка?

– Вы бы увидели только расплывчатые формы, в которых разобраться может исключительно специалист. – Курочкина даже позабавило дилетантство молодого человека, и он добавил:

– А вам бы хотелось, наверное, увидеть на экране малыша, с ушками, глазками?

– Да, – признался Гоша, – хотелось бы. Ну хотя бы видно, как сердце бьется?

– Да, безусловно. То, что перед вами отдельное живое существо, вы поймете сразу.

– Интересно… Так вот, моя жена, Маша Гринева, приходила к вам в среду вечером. Или во вторник. Точно не помню, но вечером. Вообще-то мы поженилсь недавно, она все никак не может привыкнуть к новой фамилии, часто представляется своей девичьей. А девичья у нее – Мироновa. Мария Ивановна Миронова. Или Гринева – по мужу. Не помните?

– Что-то очень знакомое, – наморщил лоб Курочкин, но вспомнить не мог.

Хлопья липкого снега залепили стекла, ничего не было видно. Они ехали уже долго, и, взглянув на спидометр, Курочкин с удивлением обнаружил, что стрелка перепрыгивает за сто километров. И вдруг совершенно неожиданно подала голос все время молчавшая сестра молодого человека:

– Конечно, Мария Ивановна Миронова вам знакома. Только в консультацию к вам она не приходила, поскольку жила очень давно, в восемнадцатом веке, в славные времена Екатерины Великой и Емельки Пугачева.

Что-то екнуло у Курочкина внутри. Голос женщины… Где он мог слышать его раньше?

– У вашей сестры все в порядке с чувством юмора, – взяв себя в руки, заметил он. – А собственно, куда мы едем?

– Уже приехали, – усмехнулся молодой человек.

– Остановите машину! Что вам от меня нужно? – закричал Курочкин.

Машина затормозила, и он увидел, что вокруг-какой-то реденький заснеженный лесок. Он стал нашаривать застежку ремня, не нашел, задергал дверцу, позабыв, что она заперта.

– Не нервничайте, Дмитрий Захарович, – повернулся к нему молодой человек, – мы не грабители, не убийцы. Сейчас я зажгу свет, вы оглянетесь назад и сразу все поймете.

У Курочкина пересохло во рту. При слабом свете он разглядел женщину, которая сняла очки и шапочку.

– Вы только ответите нам на несколько вопросов, мы запишем ваши ответы на пленку, потом сразу развернемся и отвезем вас домой, – сказала женщина, доставая из маленького диктофона кассету и вставляя новую, – первая часть ваших ответов записана. Это были косвенные ответы на косвенные вопросы. Теперь поговорим конкретно. Я не спрашиваю вас, узнали вы меня или нет. Вижу, узнали. Я спрашиваю – первое: кто ваш заказчик?

– Я заявлю в милицию; – прошептал Курочкин.

– Обязательно заявите. Этим вы только облегчите нашу задачу. Прямо завтра утром идите и заявляйте.

Курочкин молчал. Гоша шумно вздохнул.

– Дмитрий Захарович, вы задерживаете нас и себя.

– Выключите диктофон, – простонал Курочкин, – мне плохо с сердцем.

– Что вы предпочитаете – валидол, нитроглицерин, валокордин? У меня есть все. Я предвидел вашу реакцию. – Гоша участливо заглянул ему в лицо.

– Дайте таблетку валидола и выключите диктофон. Тогда хоть что-то вам скажу. Иначе буду молчать до утра.

– Диктофон мы выключать не будем. Иначе наша беседа просто потеряет смысл. – Лена вздохнула. – Не думаю, что вы можете поведать нам что-то, чего мы не знаем, разве только некоторые технические детали. Но суть не в них. Я помогу вам и напомню, что произошло два дня назад.

Курочкин молчал, посасывая валидолину.

– Вам заплатили за то, чтобы усыпить меня и отправить в Лесногорскую больницу, – продолжала Лена, – то есть усыпить вы решили потом, когда поняли, что я вам не поверила и сейчас уйду. В маленькой Лесногорской больнице работает некто Зотова. Ей нужна была не именно я, а просто живой материал, сырье для изготовления чудодейственного препарата. Я попалась вам под руку. Заказ, вероятно, был срочный. Пришлось применить насилие.

– Бред! – выкрикнул Курочкин. – Я понимаю, вы потеряли ребенка, продолжил он уже спокойно, – это сильное потрясение. Но уверяю вас, ребенка уже не было, когда вы пришли ко мне. Он был уже мертв, и комедией с моим похищением вы его не вернете.

И тут Лена засмеялась. Это не было истерикой. Она хохотала весело и так заразительно, что вслед за ней засмеялся и Гоша. От этого дружного хохота Курочкину стало еще страшней.

– Я смеюсь над ващей тупой самонадеянностью, – объяснила Лена, вытирая слезы, – вы так уверены, что моего ребенка уже нет, только потому, что вы, доктор Курочкин, изволили объявить его мертвым. Ваши хозяева гоняются за мной по всей Москве, чтобы убить его, а теперь, уж конечно, и меня. Между тем должна вас огорчить: моя девочка жива и здорова, отлично себя чувствует и родится тогда, когда придет ее срок, то есть в конце февраля – начале марта. Ей наплевать на вас и на вашу дуру Зотову!

«Она прошла еще одно обследование, – с ужасом подумал Курочкин, – иначе откуда ей знать, что у нее девочка? И почему ребенок еще…» Все путалось у него в голове, сердце опять заболело.

– Откуда вы знаете, что у вас девочка? – слабым голосом спросил он.

– Чувствую, – ответила Лена, – а вот вы знаете точно. На моем сроке такой опытный врач, как вы, может определить пол ребенка. А уж отличить мертвого от живого, как вы сами сказали, может и профан.

– Я продолжаю утверждать, что ваш ребенок погиб, – монотонным хриплым голосом произнес Курочкин, – и я не понимаю, по какой причине вам до сих пор не сделали искусственные роды. Вы подвергаете свою жизнь серьезной опасности.

– Так. Все. Мое терпение лопнуло! – Ленина рука ловко скользнула между спинками передних сидений в карман Гошиной куртки, и через , секунду твердое холодное дуло уперлось Курочкину в затылок.

– Гоша, пистолет настоящий? – весело спросила Лена.

– Обижаешь, Елена Николаевна, конечно, настоящий.

– Он заряжен?

– А как же!

– Патроны боевые?

– Других не держим! Бросьте, доктор, валять дурака, – обратился Гоша к Курочкину. – Елена Николаевна не шутит. Она пальнет и будет права. Я с ней полностью соглашусь. Потому что вы, доктор, мерзавец и сукин сын, хоть и пожилой человек.

– Если вы меня убьете, вся машина будет в крови.

– Это уж наши проблемы, – усмехнулась Лена, – пусть меня посадят. Много мне, беременной женщине, не дадут, тем более когда всплывет вся история. Возможно, меня даже оправдают. Ну, будем говорить? Я могу, как в кино, посчитать до трех, могу даже до пяти. Но потом я нажму курок.

– И вам не будет жалко мою жену, моих детей и внуков? – равнодушно спросил Курочкин. Ему вдруг стало все равно. Кому он нужен? Старый, одинокий, к тому же бессовестный человек. На самом деле жена умерла пять лет назад, а дочь с зятем и внуком в тот же год уехали в Австралию. Недавно приезжала – чужая сорокалетняя женщина, привезла ему мешок каких-то ношеных шмоток, показала цветные снимки счастливой австралийской жизни. Своим приездом она только утвердила его окончательное одиночество.

– Мне очень жалко ваших близких, – услышал он голос Лены, – но лично вас я пожалеть не могу, простите. Я начинаю считать.

– Ну что ж, извольте, – вздохнул Курочкин, – я расскажу все, что знаю. Но не потому, что вы меня напугали. Просто я устал и хочу домой.

На самом деле он врал – и себе, и им. Ему было очень страшно. Рубашка промокла от пота, и свитер омерзительно покалывал кожу сквозь холодную, влажную ткань. Но самым омерзительным было это ощущение пистолетного дула у затылка. Пистолет держала твердая, ни разу не дрогнувшая рука.

– Вы назвали фамилию Зотова, и вы совершенно правы. Амалия Петровна Зотова, заведующая отделением гинекологии Лесногорской больницы, – мой заказчик. Я получаю от нее деньги, по теперешним масштабам небольшие, но мне необходимые.

– За что вы получаете деньги? – спросил Гоша.

– Не перебивайте меня, пожалуйста. Я должен рассказать с самого начала, чтобы вы поняли. Только боюсь, вам не хватит пленки.

– Ничего, – успокоила его Лена, – у меня большой запас кассет.

– Может, вы, Елена Николаевна, опустите пистолет? У вас, наверное, рука уже устала, и мне будет легче говорить.

– Рука у меня устала, это правда, – призналась Лена, – пистолет я пока опущу, но как только вы замолчите или…

– Я не замолчу, пока не расскажу вам все, – пообещал Курочкин, – возможно, мне даже захотелось рассказать вам то, что никому никогда прежде я не рассказывал.

– Мы слушаем вас, Дмитрий Захарович. Может, вы водички попить хотите? – У Гоши в руках была бутылка минеральной воды и три пластиковых стаканчика, вставленные один в другой. Налив воды, он передал стакан Лене, второй Курочкину, третий взял себе.

Жадно глотнув солоноватой минералки, Курочкин проговорил:

– С Амалией мы вместе учились в Первом меде. Не то чтобы дружили, но на третьем курсе у нас случился роман. Она, знаете ли, была очень хороша собой… Мы учились в начале пятидесятых. Как раз тогда развернулась та жуткая кампания, слышали, наверное, – «убийцы в белых халатах». Сами понимаете, что творилось у нас в институте. Преподавателей брали одного за другим. Было очень страшно.

Так вот, однажды старенький профессор, эмбриолог, влепил мне «неуд» на экзамене. Я учился хорошо, но этот «неуд» был вполне справедливым. А профессор, надо сказать, был известной фигурой – всемирно известной. К тому же хороший, добрый человек. Его очень любили студенты, и я тоже. Но экзамен мне пришлось пересдать, и не один раз, а трижды, пока я не выучил все наизусть.

После этого меня вызвал кадровик института, долго расспрашивал о моем отношении к професcopy, а потом заставил написать… В общем, сами понимаете что… Через два дня профессора взяли. Я понимал, его все равно бы взяли, но переживал, мучился и все рассказал Амалии. Она посочувствовала, сказала: «Ты не виноват», но с тех пор постоянно напоминала мне о том профессоре.

После института мы общались редко, но всякий раз она обязательно как-нибудь намекала на ту историю, вроде бы невзначай, но вполне сознательно ей нравилось держать меня в напряжении. Постепенно у меня созрел глубокий комплекс страха.

У жены моей отец и мать погибли в сталинских лагерях, и узнай она про меня такое – ушла бы сразу, не слушая оправданий. А я ее очень любил… Так Амалия могла прийти к нам в гости и целый вечер вертеть вокруг да около, будто вот-вот случайно проговорится.

Много лет прошло, жена умерла, я старый человек, но страх перед Амалией остался. Даже не страх, а такое чувство, будто я ей обязан: она знает обо мне самое стыдное и страшное, может рассказать, но молчит. То есть почти молчит. А кроме нее, об этом стыдном никто не знает. Вам я первым рассказываю, и, честно говоря, мне становится легче. Так вот. Три года назад Амалия опять появилась в моей жизни. Она сказала, что хочет мне помочь заработать на пристойную старость. Я не понял, Амалия объяснила: она намерена платить мне за то, что я буду отправлять к ней женщин со сроками от двадцатой до двадцать пятой недели. Разумеется, только тех, у которых есть веские показания к прерыванию беременности. Таких ведь немало сейчас. Ну и еще – если приходит, например, женщина на раннем сроке, хочет сделать аборт, а я вижу, что она бедная, одинокая или просто шлюшка, которой все равно, я осторожно намекаю, мол, если подождать пару-тройку месяцев, то можно получить приличные деньги, и операция будет сделана на высоком уровне, и палата потом отдельная, и питание… В общем, многие соглашались, практически каждая вторая. Было, правда, несколько раз, что женщина, поносив ребенка месяц-другой, решала его оставить. Ну что ж, пожалуйста. Правда, они получали небольшой аванс и в случае отказа от операции должны были его вернуть. Писали обычную долговую расписку: «Я, такая-то, взяла в долг у такого-то…» Нет, этим я уже не занимался. Я только вел беседы, предлагал, советовал.

Но материала требовалось все больше. Зотова начала давить на меня сначала потихоньку, исподволь. И вот пошла в работу так называемая группа риска. Знаете, беременные с диабетом, с гипертонией, с пороками сердца.

Я начал пугать: «Можете умереть во время родов». Но тут, конечно, было сложней. Дело ведь не в патологии, а в психологии. Хочет женщина ребенка – она родит его под страхом смерти. Хочет избавиться от него – избавится тоже под страхом смерти… Простите, молодой человек, у вас случайно нет сигареты?

– Да, конечно. – Гоша достал пачку «Мальборо».

– Я открою окошко, если позволите? – Курочкин жадно затянулся, выпустил струйку дыма в открытое окно и продолжал:

– А с вас, Елена Николаевна, вероятно, начался уже третий этап. Сырье потребовалось очень срочно, а запасов не оказалось. На Зотову нажали, она, в свою очередь, нажала на меня и, вероятно, еще на нескольких таких, как я, поставщиков. Я не знаю, кто они и сколько их, но думаю, я из них самый исполнительный. – Курочкин усмехнулся. Вы подвернулись под горячую руку. Я хотел, чтобы она отстала от меня на какое-то время. Вот и все.

– Спасибо, доктор, – вздохнула Лена.

Курочкина отвезли домой. Весь путь до Черемушек проехали молча. Перед тем как выйти из машины, Курочкин сказал:

– Елена Николаевна, вы правы. У вас действительно будет девочка. Здоровенькая девочка. Подумайте о ней. Вас убьют, если вы станете действовать подобным образом. Чем больше будете шуметь, тем вернее убьют. И закон вас не защитит. И никто не защитит.

Не дождавшись ответа, он вышел из машины и аккуратно прикрыл за собой дверцу.

Глава 10

Лидия Всеволодовна Глушко была пятой в очереди в кабинет ультразвука. Она сосредоточенно вязала синий свитер для сына Васи. Сыновей у Лидии Всеволодовны было трое. Старшему, Михаилу, восемь, среднему, Васе, пять. Младшему, Данилке, два годика.

Самой Лидии Всеволодовне было всего двадцать девять, но выглядела она ровесницей своего сорокалетнего мужа Георгия. От родов и кормлений фигура расплылась, волосы поредели.

Теперь Лида была опять беременна.

Для нее, человека православной веры, об аборте не могло быть и речи: это смертный грех. Грехом было и то, что она не хотела этого ребенка. А она его не хотела и честно признавалась себе в этом.

Каждая копейка в доме была на счету. Георгий Глушко работал мастером на часовом заводе, получал не так уж мало, но семья-то какая!

Лида вязала свитер для Васи и думала о том, что Мише пора покупать новые ботинки. Нога у мальчика растет не по дням, а по часам. Причем старые ботинки не только малы, но и до дыр изношены, значит, Васе уже не перейдут. А у Васи в детском садике почти у всех детей есть конструкторы «лего». Васе, конечно, тоже хочется. Поиграть ему не дают, а покупать – даже подумать страшно, сколько эти кусочки пластмассы стоят… Да еще позавчера воспитательница ей сказала:

"Вы меня, конечно, простите, но ваш Вася проплакал сегодня весь тихий час. Его бомжонком обозвали. Знаете, дети злые бывают. Вы уж одевайте его как-нибудь получше, а то все штопаное-перештопаное ".

И надо же – четвертый ребенок. Одно утешение – может, наконец родится девочка. Но так тоже нельзя. Кого даст Бог, того и даст. И все-таки хотелось девочку… Сегодня на ультразвуке, возможно, скажут, кто там. Уже двадцать две недели, можно определить.

Врач, молодая элегантная женщина, молча смотрела на мерцающий экран. Потом отошла к столу, стала что-то быстро писать.

– Мне можно одеваться? – робко спросила Лида.

– Да, конечно, – вскинула на нее искусно подведенные светло-карие глаза докторша.

«Ведь она наверняка моя ровесница, – подумала Лида, – а как хорошо выглядит. Стройненькая, волосы шикарные. А я…»

– Садитесь, пожалуйста. Как вы себя чувствуете? Тошноты, головокружения нет?

– Да вроде все нормально, – пожала плечами Лида.

– Сейчас давление измерим, а потом поговорим. – Голос у докторши был низкий, грудной. Она смотрела на Лиду спокойно и внимательно.

– Ну, кто там у меня? Неужели опять мальчик? – Лида попыталась заглянуть докторше в глаза, когда та наматывала ей на руку ленту аппарата.

– У вас ведь четвертая беременность? Детишки здоровые?

– Здоровые, – кивнула Лида.

Она чувствовала терпкий запах дорогих духов докторши, и что-то в этом запахе было неприятное, тревожное.

– Скажите, что-то не так?

– Давление у вас нормальное. – Докторша размотала ленту, убрала аппарат.

– А ребенок?

– Дело в том, Лидия Всеволодовна, что ребенок ваш… В общем, нет сердцебиения.

* * *

Когда ее усадили в машину, она заплакала. Слезы текли и текли; она даже не обратила внимания, что машина – обыкновенный зеленый «жигуленок», без красного креста.

Сидя на заднем сиденье, она корила себя: «Что я наделала? Зачем я не хотела этого малыша? Господи, прости меня!»

И вдруг слезы высохли. Она почувствовала, что ребенок у нее внутри двигается, прямо-таки прыгает. Лида была беременна в четвертый раз и движения ребенка не могла спутать ни с чем.

– Послушайте, – крикнула она в ухо сидевшему рядом молодому санитару, – :ребенок живой! Не надо в больницу!

– Что? – уставился на нее парень.

– Я говорю, ребенок живой. Ошиблась докторша. Вы меня где-нибудь у метро высадите, я домой поеду.

– Не имеем права, – тусклым голосом ответил парень, – в больницу привезем, там разберутся.

– А вы меня в какую больницу везете? – уже спокойно спросила Лида. Она была уверена – в больнице ее посмотрят и отпустят.

– В хорошую, – буркнул парень.

В приемном отделении ее встретила медсестра в белом халате.

– Ребенок живой! – радостно сообщила ей Лида. – Мне бы домой скорей, а то больница ваша далеко, за городом.

– Давайте мы вас сначала посмотрим, раз уж приехали, – приветливо улыбнулась медсестра, – раздевайтесь.

Лиду огорчало только одно: домой придется добираться на электричке, а это дорого. Она послушно разделась и отдалась в руки проворной медсестре.

«Посмотрят и отпустят», – повторяла она про себя, но пока ее никто не смотрел.

Лежа в какой-то маленькой комнатке с воткнутой в вену иглой капельницы, Лида ждала врача и старалась не двигаться. Улыбчивая сестра, которая ставила ей капельницу, уходя, предупредила:

– Лежите, не двигайтесь.

– А там что? – спросила Лида, скосив глаза на подвешенную над ней банку.

– Витаминчики, – ответила сестра. Лида старалась не двигаться и не заметила, как задремала. Проснулась она от резкой боли в пояснице и сначала ничего не поняла.

Все остальное происходило как в страшном сне. И в этом сне она услышала слабый, жалобный писк, похожий на мяуканье крошечного котенка. Приподнявшись на локте, Лида увидела в руках высокой полной женщины большой эмалированный лоток. Из лотка выглядывала крошечная ножка. Она мелко дрожала и подергивалась.

– Девочка, – будто сквозь вату, услышала Лида голос пожилой полной женщины, которая отдала лоток улыбчивой медсестре.

Из груди Лиды вырвался дикий, животный вопль. Пожилая докторша оглянулась.

– Больная, что вы кричите? Все уже позади.

– Что позади? Она живая. Отдайте мне ее, я выхожу!

– Успокойтесь, пожалуйста. Да, плод оказался живым. Но у него патология, несовместимость с жизнью. У вас произошел выкидыш. Хорошо, что это случилось здесь, в больнице.

– Какой выкидыш? – выкрикнула Лида в спокойное, холеное лицо.

– Обыкновенный. Вас привезли к нам с подозрением на внутриутробную смерть плода. Плод действительно оказался нежизнеспособным. Мы поставили вам капельницу с глюкозой и витаминами, чтобы попробовать поддержать его. Но у вас от нервного перенапряжения началась активная родовая деятельность.

– Я подам на вас в суд, – тихо и решительно произнесла Лида.

– Это ваше право, – пожала плечами Амалия Петровна.

Выйдя из операционной, она быстрым шагом направилась к себе в кабинет, заперла дверь изнутри, сняла телефонную трубку и набрала номер.

– Все в порядке. Сырье есть, – быстро сказала она.

* * *

Бориса Симакова вторую ночь подряд мучила бессонница. Он пробовал все вечернюю прогулку, теплую воду с медом, валерьянку с пустырником. Но заснуть не мог. Было искушение – принять таблетку снотворного. Но он знал свой организм и не хотел к навалившимся проблемам прибавлять еще одну: ведь две-три ночи со снотворным, и потом без него вообще не уснешь, и надо будет все увеличивать дозу.

Жена Регина не могла спать при свете. В соседней комнате посапывал трехлетний Тема. Измотанному Симакову оставалось сидеть на кухне и читать детективы Чейза. Раньше после пяти-шести страниц любого иностранного детектива он засыпал моментально. А теперь заканчивал читать уже сто двадцатую страницу, а сна не было ни в одном глазу.

Впрочем, в теперешней его ситуации уснуть мог бы только человек с железобетонными нервами.

Одно дело – высказать все этой страшной бабе, швырнуть ей в морду заявление об уходе, хлопнуть дверью. И совсем другое – остаться наедине с результатом этого приятного, красивого поступка, который доставил ему истинное удовольствие.

С какой радостью вышел Борис из кабинета Зотовой! Он шел домой по пустым улицам и думал, что дальше все будет хорошо, просто отлично. Он закончит ординатуру в будущем году, найдет работу в каком-нибудь кооперативе, а если повезет – в частной клинике. Почему нет? Он классный специалист, такие везде нужны. Потом можно будет заработать на небольшую квартирку в Москве, обменять Лесногорскую с доплатой, машину купить. Можно ведь зарабатывать деньги, не делая тех гадостей, которые он делал, работая с Зотовой. Да, теперь все будет хорошо!

Но от радости не осталось и следа после утреннего разговора с женой. Выслушав новость, Регина сказала:

– Ты с ума сошел? На что мы будем жить?

– Да ты хоть знаешь, чем мне там приходилось заниматься?

– Не знаю и знать не хочу. Ты кормил семью. Если вы с Зотовой воровали, так все воруют. Главное – не попадаться.

– А ты хоть представляешь, что именно мы воровали?

– Мне это неинтересно.

На сем разговор был окончен. Итак, Симаков потерял работу, а теперь может запросто потерять и семью. У Регины было твердое убеждение: мужчина обязан кормить семью, а если не может – он не мужчина, не муж и не отец.

В результате своего красивого жеста Борис теперь не только кормить, но и гарантировать безопасность своей семье не может. Угрозы Зотовой – не блеф. Значит, либо надо приползти к ней на брюхе: «Амалия Петровна, простите меня, дурака, погорячился», либо идти против нее.

Первое было невозможно. Он потерял бы уважение к себе, растоптал бы себя самого. Остается второе: потягаться с Зотовой. А почему нет? Пожалуй, это единственно возможный и достойный вариант.

Решение созрело, и Симаков наконец смог спокойно заснуть.

* * *

Дверь, за которой могла бы скрываться лаборатория, Валя Щербакова нашла в самом конце коридора, в маленьком закутке. Раньше Валя ее не замечала, но теперь, подойдя поближе и разглядев внимательно, обнаружила, что дверь эта отличается от других – она стальная, с каким-то мудреным замком, и на ней нет никакой таблички. Ни разу за всю свою практику Валя не видела ее открытой.

«Да, скорее всего лаборатория именно там, за стальной дверью. А что толку? Я все равно туда не войду, – подумала она. – Надо последить за Зотовой, посмотреть, кто входит туда, кроме нее, что туда приносят, что выносят оттуда».

Валя побрела по коридору к ординаторской, размышляя о том, что пользы от ее шпионажа будет мало. Если и правда в больнице происходит весь этот кошмар, доказать ничего не удастся. Не допустят…

Дверь в маленькую отдельную палату, где лежали послеоперационные больные, была приоткрыта. Вале показалось, что оттуда раздаются тихие всхлипывания.

В палате было темно и душно. Лежавшая на койке женщина горько плакала.

– Что случилось? – тихо спросила Валя. – Вам плохо?

– Да, – ответила женщина, – мне плохо. Я так хотела девочку. Она была живая, я бы выходила ее.

– Вам сделали искусственные роды? – догадалась Валя и присела на край койки.

– Да. Но сказали, что был выкидыш. Валя взяла женщину за руку. Рука была ледяная.

– Хотите, я вам чайку горячего принесу?

– Девушка, миленькая, который сейчас час? – Женщина приподнялась на койке.

– Без десяти одиннадцать.

– Я вам номер скажу, вы позвоните; пожалуйста, моему мужу. Конечно!

* * *

Георгий Глушко ждал звонка. Вечером, когда он пришел домой с работы, теща, сидевшая с детьми, сообщила:

– Звонили из консультации. Лидочку прямо оттуда увезли в больницу на обследование. В какую именно больницу и что случилось, не сказали.

Георгий сильно нервничал. Вера Александровна покормила ужином его и детей и уехала домой.

– Станет известно что-нибудь, сразу звони, – сказала она на прощание, звони в любое время. Завтра суббота, я приеду утром, посижу с мальчиками, а ты отправляйся к Лидуше в больницу. Только узнай, в какую.

В десять вечера Георгий уложил детей, прочитал им очередную главу «Пеппи Длинныйчулок», погасил свет в детской и отправился на кухню. Поставив чайник на огонь, он закурил и стал думать: что могло случиться с Лидой?

У нее уже двадцать вторая неделя. До сегодняшнего дня все шло нормально. Интересно, в какую ее увезли больницу? Изачем? Почему до сих пор никто не звонит?

Впрочем, было бы что серьезное, сообщили бы. Сейчас уже поздно, а завтра утром Лидуша сама позвонит. Но лучше бы сегодня узнать.

В коридоре раздалось шлепанье босых ног, на пороге кухни возник двухлетний Данилка.

– А где мама? – спросил мальчик, сладко зевая.

– Мама немножко заболела, ее повезли в больницу. Полечат и отпустят.

– Я хочу к маме, – строго сказал Данилка.

– Ты сейчас поспи, а завтра утром мы поедем, маму заберем домой.

– Я не хочу спать. Поехали сейчас. Я хочу к маме.

Георгий отнес Данилку в кроватку, посидел с ним немного, гладя мягкие, шелковистые волосенки – так делала Лида, когда мальчик не мог заснуть: сидела с ним и тихонько гладила по головке.

– Ну, пожалуйста, – уже засыпая, пробормотал Данилка, – поехали сейчас к маме.

Когда мальчик наконец уснул, Георгий вышел на цыпочках из детской, прикрыл дверь и вернулся на кухню.

«Ведь наверняка есть какая-то общая справочная служба, где сообщают, в какую больницу отвезли человека, – размышлял Георгий, – но нет телефонного справочника в доме, а если звонить по „09“, придется занять телефон на час, не меньше – там постоянно занято. А вдруг Лидуша сама будет звонить в это время или кто-то из больницы?»

Чайник давно закипел, Георгий налил себе чаю, закурил еще одну сигарету. И тут раздался телефонный звонок.

– Лидуша? – крикнул Георгий, схватив трубку.

– Здравствуйте, Георгий Иванович, – отвечал незнакомый молодой голос, меня зовут Валя. Ваша жена просила позвонить.

– Вы из больницы? Где она? Что случилось?

– Лидия Всеволодовна в Лесногорской городской больнице, в отделении гинекологии.

– В Лесногорской? Это же сорок километров от Москвы! Что с Лидушей?

– Георгий Иванович, я понимаю, глупо так говорить, но вы все-таки постарайтесь успокоиться. Лидии Всеволодовне сделали искусственные роды.

– Но ведь все было нормально! Зачем?

– Я пока ничего не могу вам сказать, – вздохнула Валя, – я студентка, а здесь просто практику прохожу. Вы приезжайте завтра, фруктов ей привезите, соков каких-нибудь, а главное – постарайтесь ее успокоить.

– Как она себя чувствует? – упавшим голосом спросил Георгий.

– Ну, в общем, ничего. Только плачет все время. У вас есть дети?

– Да, – растерянно ответил Георгий, – трое мальчиков.

– Ну, слава Богу. Вы обязательно завтра приезжайте.

– Спасибо вам. Скажите Лиде, дома все нормально. Дети спят.

«А ведь его не пустят!» – подумала Валя, повесив трубку.

В ординаторской закипел чайник, она налила два стакана, бросила в карман халата горсть карамелек и сушек и отправилась в послеоперационную палату.

А Георгий Глушко достал из холодильника непочатую бутылку водки, налил себе полстакана, выпил залпом, закусил кусочком черного хлеба.

«Значит, четвертого ребенка не будет, – подумал он, – ну что ж, трое детей уже есть. В наше время это много. Но почему мне так тошно? А Лидуше сейчас каково? Девушка из больницы сказала, мол, плачет Лида. Интересно, зачем ее все-таки повезли в Лесногорск? Что, в Москве больниц мало?»

Георгий хотел налить себе еще водки, но передумал. Завтра он должен быть со свежей головой. Он вспомнил, что надо позвонить теще.

Вера Александровна отнеслась к сообщению спокойно.

– Ну, дело житейское. Я сама двоих родила, троих выкинула. Такая наша бабья доля. Да и куда вам четвертый-то ребенок? Может, оно и к лучшему.

Почему-то после разговора с тещей стало еще тошней. А когда Георгию было тошно, он звонил своему старому другу, однокласснику Сереге. Встречались они редко, да и перезванивались нечасто, но всегда знали, что они есть друг у друга, как бы ни повернулась жизнь. А жизнь у них повернулась по-разному: Георгий – всего лишь мастер на часовом заводе, а Серега – подполковник милиции.

Телефон Сергея Кротова Георгий знал наизусть.

Кротов оказался дома и сразу взял трубку.

* * *

Борис Симаков уже второй час сидел на скамейке в маленьком дворике в центре Москвы и смотрел не отрываясь на три подъезда старого, добротного дома. Двери подъездов были снабжены домофонами, а квартиры внутри занимали по половине этажа каждая. Было и несколько двухэтажных квартир. Человек, которого ждал Борис, занимал именно такую, бесконечно огромную, двухэтажную квартиру.

– Боря? Здравствуй, рад тебя видеть! – услышал он у себя за спиной. – Ты меня ждешь или случайно здесь?

– Здравствуйте, Андрей Иванович. Я вас жду.

– А что не позвонил? Заранее договорились бы. Я ведь случайно заехал. Ты бы так мог до глубокой ночи ждать. Случилось что у тебя?

– Случилось, Андрей Иванович, – Борис тяжело вздохнул. – Из больницы я уволился.

– Сам ушел или тебя ушли? Ладно, подожди в машине. Мне надо домой зайти минут на десять.

Квадратный кожаный шофер распахнул перед Борисом заднюю дверцу новенького черного «Сааба».

Ровно через десять минут Андрей Иванович вышел из подъезда.

– Рубашку сменил, – объяснил он, – не могу целый день в одной ходить. Потею, даже зимой. Кровь у меня горячая.

Он уселся рядом с шофером на переднее сиденье.

– Давай, Вовчик, в клуб. А ты, – он обернулся к Борису, – уж извини, в машине говорить не будем. Надо мне кое-какие бумажки проглядеть.

Минут через двадцать машина остановилась в одном из тихих переулков в районе Таганки, у старинного двухэтажного особнячка.

В тот же миг из подъезда появился швейцар в ливрее и распахнул заднюю дверцу:

– Андрей Иванович! Милости просим!

Внутри особнячок выглядел так, как Симаков представлял себе настоящий Английский клуб: стены, обитые темным матовым деревом, темно-синие наглухо задернутые шторы из тяжелого бархата, необъятные кожаные кресла. Пахло отличным табаком и дорогим мужским одеколоном.

Борис почувствовал себя неловко в своих побелевших от уличной соли ботинках и потертой рыжей дубленке, которую бесшумный лакей тут же снял с него и унес куда-то.

Так же бесшумно явился пожилой господин в безупречном черном костюме, тепло улыбаясь и спрашивая Андрея Ивановича о здоровье и семье, проводил их в ресторанный зал, где стояло не более пяти столиков, отделенных друг от друга резными перегородками.

Их усадили за столик, покрытый белоснежной скатертью, зажгли старинную настольную лампу.

Симаков слышал, что в Москве существуют закрытые клубы, но чтобы самому попасть в такое место – об этом он, рядовой врач, и не мечтал.

И если интерьер и уровень обслуги он мог представить себе по фильмам и книгам, то запах и вкус блюд, которыми через пятнадцать минут был уставлен стол, не могли присниться ему даже во сне.

Отправив в рот первый прозрачный кусочек малосольной семги, намазав поджаренный ломтик ржаного хлеба паюсной икрой, Симаков на несколько мгновений забыл обо всем на свете.

– Ну, рассказывай, что стряслось? – Андрей Иванович смотрел на него, ласково улыбаясь, но серые глаза были холодны и серьезны.

– Я уволился из больницы потому, что там происходят странные вещи. Честно говоря, я испугался.

И он выложил всю историю с Полянской, опустив только те детали, которые дали бы понять его собеседнику, что подоплека происшедшего ему, Симакову, отлично известна.

Закончив свой рассказ красочным описанием ярости Зотовой, он вздохнул облегченно и поднес ко рту сигарету, которую до этого вертел в пальцах. Тут же вспыхнул огонек зажигалки в невидимых руках официанта.

Андрей Иванович, подождав, когда официант удалится, задумчиво спросил:

– Что-нибудь подобное раньше бывало?

– Искусственные роды, выкидыши и всякое такое – да, довольно часто. Возможно, чаще, чем в других больницах. Но я не задумывался над этим. Знаете, сейчас такое вредая, такая экология…

– И на каких же сроках чаще всего бывали у вас искусственные роды?

Прежде чем ответить, Симаков немного помолчал будто пытаясь вспомнить.

– Пожалуй, больше на поздних, – медленно произнес он, – где-то с двадцатой до двадцать пятой недели.

Легкая тень пробежала по лицу Андрея Ивановича.

– И что ты сам обо всем этом думаешь, Бориска?

– Я думаю, что остался без работы, а у меня семья.

– Хорошо. С твоим трудоустройством что-нибудь придумаем. Хотя ты у нас гинеколог, а мы занимаемся фармацевтикой.

– Ну, необязательно к вам в фирму, – смутился Симаков, – у вас ведь связи по всей Москве.

– А как ты собираешься каждый день из своего Лесногорска в Москву и обратно ездить? Машины-то у тебя нет, – хитро подмигнул Андрей Иванович. Впрочем, врач ты неплохой, я знаю. Можешь при желании и на машину заработать, и квартиру свою на московскую обменять – все в твоих руках. Ты когда ординатуру кончаешь?

– В будущем году.

– Ну и отлично. Значит, говоришь, заведующая твоя в ярости была? Как ее зовут, я забыл?

– Зотова Амалия Петровна.

– А как зовут ту умницу, которая от вас сбежала?

– Полянская Елена Николаевна.

– Кто она, не знаешь случайно?

– Случайно знаю. В ее карте написано было. Она журналистка, заведующая отделом в журнале «Смарт».

– Есть такой журнал, слышал, – кивнул Андрей Иванович, – а теперь ответь честно, Бориска. Ты ко мне пришел, чтобы я разобрался с этой твоей Зотовой?

– Если честно, то да, – признался Симаков. – Понимаете, я, конечно, в герои не гожусь, но все-таки существуют же какие-то остатки профессиональной чести…

– Эка ты загнул. Бориска! – покачал головой Андрей Иванович. – Скажи по-человечески: стало тебе страшно, ну и жалко живого ребенка убивать. Это я пойму.

* * *

Когда они вышли, сыпал мокрый снег, дул ледяной ветер. После уютного клуба на улице показалось особенно противно.

– Ты сейчас домой? – спросил Андрей Иванович.

– Домой.

– Неохота небось на электричке после такого ужина? Все впечатления растрясутся. Ладно уж. Сейчас Вовчик меня завезет, а потом тебя в твой Лесногорск доставит. Со всеми удобствами.

– Да что вы, Андрей Иванович, – смутился Симаков, – я как-нибудь сам, своим ходом, спасибо вам большое.

– Ладно тебе! Не ломайся, как девица. Ты даже не представляешь, какое сейчас хорошее дело сделал. Садись в машину, поехали.

Глава 11

– Куда поедем? – спросил Гоша, когда маленькая прямая фигурка доктора Курочкина скрылась в подъезде.

– Домой!

– Не боишься?

– С тобой да с пистолетом – не боюсь. И потом, я не собираюсь там ночевать. Просто хочу проверить, были они у меня еще раз или нет. Вдруг какие-нибудь интересные улики оставили.

– А если они тебя где-нибудь у дома ждут?

– Ничего, мы их вычислим. У тебя пули для пистолета есть?

– Конечно, только я еще ни разу не стрелял из него. Даже не знаю, какой там газ – слезоточивый или нервно-паралитический.

«Волгу» Гоша оставил неподалеку от Лениного дома, виртуозно вписавшись между двумя «ракушками».

– Выезжать, конечно, будет сложно. Зато машины не видно. Они ведь знают уже мою «волжаночку», – объяснил он.

Ничего примечательного ни во дворе, ни в подъезде они не заметили. Подойдя к своей двери, Лена резким движением откинула коврик.

Под ним было темно-коричневое пятно, в котором поблескивали мелкие осколки. Кончиком пальца, очень осторожно Лена прикоснулась к пятну. Оно было подсохшим, но еще свежим – резкий запах йода не успел улетучиться.

– Может, не надо? – шепотом спросил Гоша. Но Лена уже повернула ключ в замочной скважине.

– Подожди, я первый, – отстранил ее Гоша.

В руке у него был зажат пистолет. В квартире было темно и тихо. Только в ванной капала вода из неисправного крана. Подождав несколько секунд, Лена громко произнесла:

– Нет никого. Убери свою пушку.

– Ты что? – испуганно зашептал Гоша, продолжая сжимать пистолет. – Откуда ты знаешь?

– По запаху чувствую. Как собака, – усмехнулась Лена и зажгла свет в прихожей. Под ковриком она обнаружила точно такое же темно-коричневое пятно, как и снаружи.

Сняв сапоги, она плотно задернула шторы на кухне и в обеих комнатах. Потом везде включила свет и весело предложила:

– Может, чайку попьем?

– Какой чаек! Ты что! Поехали скорей отсюда. Они же могут вернуться в любой момент.

– Подожди, сейчас поедем. Надо все осмотреть как следует.

Осмотр не дал ничего. Кинув в рюкзак кое-какие мелочи, которые забыла прихратить, когда в спешке убегала из дома, отключив пустой холодильник, Лена последним, почти прощальным взглядом оглядела обе свои комнаты. Вряд ли до отлета в Нью-Йорк она решится заглянуть домой еще раз. Лучше уж оставшиеся дни пожить у тетушки на Шмитовском.

И вдруг взгляд ее упал на письменный стол. На столе лежал сложенный вчетверо листок бумаги – до этого она просто не обратила на него внимания.

– Кажется, это привет из Лесногорска. – Лена осторожно взяла листок, развернула и даже присвистнула от удивления.

Гоша заглянул ей через плечо и тоже присвистнул.

Это была переснятая на ксероксе иллюстрация из медицинского учебника, вероятно, дореволюционная, судя по подписи со старой орфографией. Гласила эта надпись следующее: «Продольный распил замороженного трупа беременной. Срок 25 недель». Именно это и было изображено на старинной фотографии.

– А нервишки-то сдают у мадам Зотовой, – задумчиво произнесла Лена.

– Почему ты думаешь, что это именно она?

– А ты сам подумай. Явиться ко мне домой только для того, чтобы оставить такое вот, с позволения сказать, послание, могла только натура нервная и впечатлительная. Это – акт истерики, бессмысленный и рискованный. Ну представь себе – человек берет старый учебник, переснимает такую вот веселую картинку, потом заходит в чужую квартиру и кладет на письменный стол. Смысл?

– Ну, она хотела напугать тебя… – робко предположил Гоша.

– Надо быть идиоткой, чтобы вообразить, будто после всего пережитого я испугаюсь какой-то картинки. Но Зотова – не идиотка. Просто у нее чувства перевешивают здравый смысл. Ведь эту бумажку ничего не стоит назвать угрозой с целью шантажа. Есть, кажется, такая статья? Причем угроза не просто была брошена в почтовый ящик, а доставлена непосредственно в квартиру. В общем, спасибо большое Амалии Петровне. Теперь мы имеем не только две кассеты, но еще и красивую картинку. Завтра утром я позвоню Кротову. А сейчас поехали на Шмитовский. Я устала сегодня. Хочу есть и спать.

– Знаешь, я тоже голодный как волк. Я одно кафе знаю, на Пресне, недалеко от твоего Шмитовского. Маленькое, тихое, и кормят там вкусно. Поехали, я угощаю. Мы с тобой сегодня заслужили хороший ужин.

…В квартире Зои Генриховны было темно и тихо. Лена знала, что тетушка ложится спать рано. Только Пиня показался ей немного странным. Он вяло лизнул ей руку, без всякой радости отправился гулять.

Во дворе пес поднял свою тонкую мордочку в белесое ночное небо и жалобно завыл. Лена спустила его с поводка, но бегать он отказался.

«Он ведь тоже старик, – подумала Лена, – поэтому сейчас сонный, вялый».

Субботу Лена собиралась полностью посвятить переводу рассказа. До отлета надо было успеть подготовить его к публикации. Работа есть работа, несмотря ни на какие погони и угрозы. Только вот Кротову надо позвонить, договориться о встрече, отдать ему кассеты и картинку.

* * *

В кафе действительно было тихо и уютно. Лена удивилась: как же, прекрасно зная на Пресне каждый закуток, каждый дворик, она никогда не замечала прежде этого чистенького, приличного кафе?

Они просидели там почти до полуночи. Когда принесли счет, Лена полезла в сумочку за деньгами.

– Ну мы же договорились! – возмутился Гоша.

– Ты будешь платить за своих девушек. А я пока твоя начальница. – И она протянула деньги официанту.

* * *

Амалия Петровна чувствовала себя замечательно. Она достала сырье, все получилось чисто и без накладок, если не считать неприятной реплики этой самой Глушко: «Я подам на вас в суд».

Но ничего, можно пару раз зайти к ней в палату, поговорить ласково и участливо, расположить к себе. Уж это Зотова умела!

Немного беспокоила еще одна мысль: зачем она пошла на эту дурацкую детскую выходку с иллюстрацией из учебника Бумма? Ей просто надо было излить свою ненависть к Полянской, когда она узнала о взрыве «скорой» и гибели троих мальчиков.

«Из-за этой гадины у нас пошла полоса одних неудач. Надо ее хоть как-то проучить, а то ей все сходит с рук!» – думала Зотова, заходя в чужую квартиру и кладя на письменный стол свое послание.

Теперь, когда ненависть немного утихла, Зотова поняла, что поступила глупо и рискованно. Но она не могла отказать себе в удовольствии – представить лицо Полянской, когда та на своем письменном столе увидит продольный распил трупа на картинке.

Немного пожурив себя за легкомыслие, Амалия Петровна вбила в очищенную кожу лица легкий ночной крем, погасила свет и легла спать. Завтра она устроит себе маленький праздник.

Завтра суббота.

* * *

В субботу в десять часов утра к воротам Лесногорской больницы подъехал «жигуленок» Кротова. Рядом с Сергеем сидел Георгий Глушко.

Из будки у ворот лениво вышел охранник в камуфляже, с автоматом и милицейской дубинкой.

– Вы куда? – сонно спросил он.

– У меня здесь жена лежит, я навестить, – объяснил Георгий, высунувшись из окна машины.

– Отделение?

– Гинекология.

– Фамилия?

– Глушко Лидия Всеволодовна.

Ни слова не говоря больше, охранник скрылся в будке. Через несколько минут оттуда вышел другой, внешне почти не отличимый от первого, но не такой вялый.

– Ваша жена в послеоперационном боксе, – сообщил он. – К ней пока нельзя.

– Могу я поговорить с лечащим врачом? – Глушко был спбкоен и вежлив. Кротов пока молчал.

– Сегодня суббота. Есть только дежурный врач, но он занят. Лечащий врач будет в понедельник, с десяти до шести.

– Спасибо. А в понедельник вы меня пропустите?

– Да.

– Еще раз спасибо. А передачу можно оставить?

– Давайте, – охранник протянул руку.

– Что, прямо вам? – удивился Георгий.

– Мне, – кивнул охранник, – только фамилию на пакете напишите.

Отъехав от ворот больницы на приличное расстояние, Кротов притормозил у автобусной остановки и спросил, где городское отделение милиции.

– Можно я с тобой? – спросил Георгий, когда они остановились у отделения.

– Пошли, – кивнул Кротов, – так даже лучше.

Начальник отделения капитан Савченко, несмотря на выходной, был на месте. Неожиданному визиту подполковника с Петровки он был Удивлен и слегка напуган.

– У вас не больница, а прямо секретный объект, – улыбаясь, начал Кротов. Вот у моего друга, Георгия, вчера туда жену привезли. Странно, что из Москвы понадобилось ее отправлять в Лесногорск. У вас здесь что, специалисты какие-нибудь особенные?

– Специалисты у нас правда хорошие, – спокойно подтвердил Савченко.

– Ну, в Москве, вероятно, тоже есть не хуже, – заметил Кротов, – а ребята в камуфляже, наверное, их охраняют, специалистов ваших, чтоб никто не похитил? И заборище такой с колючкой, осколками – тоже поэтому?

Савченко через силу улыбнулся.

– Понимаете, – пустился он в объяснения, – в больнице работает экспериментальная лаборатория. Лекарства новые изобретают. Лекарства эти уже выпускаются небольшими партиями, стоят безумных денег. Я точно не знаю, но говорят – они даже рак лечат. Поэтому и охрана, и забор.

– А заявление Полянской Елены Николаевны к вам поступало?

Вопрос был неожиданный, и Кротов заметил, как побледнел капитан.

– Поступало, – ответил он после небольшой паузы.

– Можно взглянуть?

– Да… – растерянно кивнул Савченко. – Но оно уже в архиве. Я могу вам показать регистрационный номер…

На самом деле заявление так и осталось лежать в кармане его кителя. Он вспомнил об этом только сейчас. Но не доставать же из кармана при этом подполковнике!

– Почему в архиве? Оно ведь поступило совсем недавно? – удивился Кротов.

– Недавно, – кивнул Савченко, – но я уже все по нему проверил, заявителю отправлен официальный ответ.

– И какой?

– Об отказе в возбуждении уголовного дела. Могу копию показать.

– Не надо. – Кротов достал из кармана пачку сигарет, предложил Савченко и Глушко. Все трое закурили. – Вы мне можете в двух словах рассказать, что было в заявлении гражданки Полянской? – спросил Кротов, глубоко затянувшись и выпустив дым колечками.

– Да там какая-то ерунда была, – махнул рукой Савченко, – какая-то петрушка про искусственные роды. Я, честно говоря, не совсем понял.

– Но ответ написали, – напомнил Кротов.

– Я поговорил с врачами, мне популярно объяснили, что больная Полянская Е.Н, была недовольна диагнозом и лечением и сбежала из больницы. Это дело чисто медицинское, а я не медик. А никаких уголовных нарушений там не было и быть не могло.

– И все-таки, – задумчиво, как бы про себя, проговорил Кротов, – все-таки странно. Два случая с искусственными родами, и обе женщины из Москвы. Странно. Вы не находите? – резко вскинул он глаза на Савченко.

Капитан отвел взгляд и спросил;

– Простите, у нас с вами беседа официальная, или как?

– Или как, – улыбнулся Кротов, вставая. – Спасибо за гостеприимство. Пойдем, Жорик.

Георгий уже вышел за дверь, а Сергей остановился и взглянул на Савченко:

– Ты все же к больнице присмотрись, капитан. А то проглядишь какую-нибудь серьезную дрянь на вверенной территории. Потом не расхлебаешь.

Весело подмигнув Савченко, Кротов закрыл за собой дверь.

Почти всю дорогу они ехали молча. Когда подъехали к дому Глушко, Кротов сказал:

– Надо забирать твою Лиду оттуда. В понедельник утром вместе поедем, заберем.

– А если не отдадут? – тихо спросил Георгий.

– Пусть попробуют.

– Слушай, Серега, а эта Полянская, про которую ты спрашивал, она кто?

– Знакомая. Просто знакомая.

– Эй, подполковник, ты часом не влюбился на старости лет?

– С чего ты взял? – Кротов удивленно уставился на Георгия.

– Не знаю. Ты другой какой-то. Мы с тобой три месяца не виделись, и ты стал другой.

– Какой именно?

– Ну, как тебе объяснить… Не обидишься?

– Попробую, – пообещал Сергей.

– Ты живой стал. Глаза у тебя живые.

– А раньше мертвый, что ли, был?

– Ну, почти. Последние два года с Лариской твоей… И потом, после развода. Нет, честно, я тебя никогда таким не видел. Только в школе. Так что за Полянская Е.Н.?

– Я ее видел-то один раз, – признался Кротов.

Они давно подъехали к дому, но все сидели в машине.

– Слушай, – спохватился Георгий, – пошли ко мне. На мальчишек моих посмотришь. Данилка совсем большой стал, все говорит, даже песенки поет.

– Нет, Жорик, не могу. Мне сейчас на Петровку надо.

* * *

Амалия Петровна проснулась поздно. Сегодня спешить было некуда. Заслуженный выходной она решила полностью посвятить себе. Это будет ее день, ее маленький праздник.

С особым старанием и удовольствием она сделала свою сложную, обязательную утреннюю гимнастику, приняла контрастный душ. На завтрак позволила себе съесть, кроме обычного йогурта, еще и бутербродик с черной икрой.

Через полтора часа ее серебристая «Тойота» остановилась в самом начале Тверской улицы, возле салона «Жак Де-Санж», где в течение двух часов Амалию Петровну массировали, мазали нежнейшими кремами, стригли, тонировали и освежали воздушные щебечущие создания.

После всех этих приятных процедур помолодевшая Зотова выпила чашечку кофе в маленьком баре салона. Из бара она позвонила человеку, с которым намерена была сегодня поужинать.

Оставив машину на платной стоянке у салона, Амалия Петровна дошла пешком до Петровского пассажа.

После долгой реставрации старейший московский магазин превратился в шикарный торговый центр, где расположились бутики и шопы известнейших французских, итальянских и немецких фирм. Цены на товары этих фирм были поистине астрономические – в полтора-два раза выше, чем в любой другой стране. Простым смертным здесь делать было нечего, а потому даже в субботу царили покой и тишина.

Амалия Петровна останавливалась у изысканных витрин, заходила к «Версаче» и в «Балли Шоп», примерила кучу пиджаков, юбок, платьев и только через три часа приобрела у «Боско да Чильеджи» темно-синий строгий костюм, кремовое платье из плотного натурального шелка и шелковый комплект нижнего белья.

Поздравив себя с покупками, Амалия Петровна решила отдохнуть и выпить чашечку кофе в кафе на первом этаже. Не мешало и перекусить, до ужина в ресторане оставалось еще много времени.

Высокая, коротко стриженная блондинка, похожая на немку, которая в течение трех часов заходила в те же шопы и бутики, что и Зотова, задумчиво перебирала то блузки, то пальто на вешалках, вежливо отказываясь от помощи продавцов и ничего не примеряя, вздохнула с облегчением.

Ей казалось – это никогда не кончится. Она удивлялась, откуда у такой старушенции столько энергии. Хотя Амалию Петровну никак нельзя было назвать старушенцией, особенно после посещения салона «Жак Де-Санж». Если бы блондинка не знала, что Амалии Петровне шестьдесят, она не назвала бы ее про себя старушенцией. На вид ей можно было дать не больше сорока пяти.

Подхватив красивые фирменные пакеты с покупками, Амалия Петровна направилась вниз, в кафе.

Похожая на немку блондинка села за соседний столик с чашкой кофе. У нее ныли ноги и слипались глаза. Почти всю ночь ей пришлось провести в машине. Старенький заляпанный грязью «жигуленок» выехал из Москвы в половине четвертого утра, сорок минут несся по пустому шоссе со скоростью и легкостью, удивительной для такой развалюхи. В спящем городе Лесногорске после недолгих плутаний по незнакомым темным улицам «жигуленок» остановился во дворе добротного семиэтажного дома довоенной постройки. Таких домов в городке осталось совсем мало, и жили в них только самые богатые лесногорцы.

Основная же часть населения занимала панельные «хрущобы».

Именно в этом доме в трехкомнатной квартире жила Амалия Петровна Зотова.

Утром, отправляясь на свою приятную прогулку в Москву, Амалия Петровна, естественно, не обратила ни малейшего внимания на жалкий грязный «жигуленок», следовавший за ней неотлучно от самого дома.

Сейчас, в кафе, мельком взглянув на блондинку, Зотова подумала: «Красивая девушка. Знакомое лицо… А, конечно, она напоминает рекламу то ли жвачки, то ли шампуня. Похожа на иностранку, немка, наверное».

Блондинка не была немкой. Ни жвачек, ни шампуней никогда не рекламировала. Звали ее Света. Она была идеально, стандартно красива, и это очень помогало ей в ее работе. Как ни парадоксально, именно из-за этой стандартной красоты Свету невозможно было запомнить. Встретив несколько раз, ее не узнавали. Срабатывал рекламный стереотип: человек думал, что видел прежде не Свету, а картинку на пачке мыла.

«Сколько сейчас появилось таких вот стандартных красоток, – размышляла между тем Амалия Петровна. – Будто новую породу вывели. И все на одно лицо. Еще лет двадцать назад красавицы были совсем другие. Их было меньше, и все разные. А в мое время…»

Зотова прекрасно помнила себя молодой девушкой. Ее тогда ужасно раздражало собственное имя – Амалия. Оно совсем не шло ей. Ведь она была… Да, пожалуй, вот такой же тоненькой длинноногой блондинкой; если ее, тогдашнюю, одеть и причесать по теперешней моде, она была бы похожа на эту красотку за соседним столиком.

Митя Курочкин, маленький, незаметный, был влюблен в нее без памяти. Да и не он один. Но именно он придумал тогда для нее странное милое имя – Ли. Наверное, по-настоящему любил ее только он. Так получилось, что их короткий студенческий роман остался самым теплым и трогательным воспоминанием ее юности.

Возможно, она сделала ошибку, подключив его к делу. Митя слабоват, трусоват. Но с другой стороны – по всем своим данным он идеальный поставщик. К тому же она ему хорошо платит. А что может быть гаже одинокой нищей старости?

Именно с Митей Курочкиным Амалия Петровна хотела пррвести сегодняшний вечер, встретиться просто так, без всякого дела, в уютном грузинском ресторане, посмотреть в его преданные, всегда чуть испуганные глаза. Ведь Митя единственный человек, с которым ее связывают не только деловые отношения, но и общие воспоминания. Он до сих пор иногда называет ее Ли.

Сегодня, когда она позвонила ему из салона, у него был странный голос. Он сказал, что устал, плохо себя чувствует, но от встречи не посмел отказаться.

Глава 12

В Кунцевскую школу Света Ковалева попала в один из самых ужасных моментов своей жизни. Она только-только закончила Московский областной пединститут, и светило ей одно – преподавать физкультуру в школе.

Конечно, Свете с ее внешними данными ничего не стоило найти работу в какой-нибудь фирме. Но, когда она приходила по очередному объявлению «Требуется секретарь», ей всякий раз однозначно давали понять, что в обязанности секретаря входит еще и постельное обслуживание работодателя. А это Свете не нравилось.

Несколько месяцев девушка промаялась без работы и без денег, в самом мрачном настроении. К тому же мать, с которой она жила вдвоем в однокомнатной квартире, постепенно спивалась.

В результате у Светы началась нешуточная депрессия.

Как-то раз, поссорившись из-за ерунды со своим молодым человеком, она ушла, хлопнув дверью. Молодой человек жил в Сокольниках, и идти к метро надо было через парк.

Стоял ясный, сухой октябрь. Было всего десять часов вечера. Трое ублюдков затащили Свету в кусты, сунули в рот грязную тряпку, связали руки, долго и больно насиловали, потом сняли все, вплоть до нижнего белья, трижды пырнули ножом и оставили валяться в кустах – голую, связанную, с кляпом во рту, с тремя кровоточащими ранами в животе.

Когда они убежали, у Светы хватило сил доползти до аллеи, по которой могли пройти люди. Потом она потеряла сознание и очнулась в Институте Склифосовского, в реанимации.

Она узнала, что ей чудом удалось выжить. У нее были три проникающих ножевых ранения, по чистой случайности жизненно важные органы не задеты. Но детей у нее не будет никогда.

В больницу ходил следователь, ублюдков нашли, посадили, но это было уже не важно.

Как только Света смогла встать с койки, она позвонила своему тренеру по спортивной гимнастике, который знал ее с восьми лет.

– Я хочу уметь стрелять и драться так, что – бы никогда больше со мной ничего подобного не произошло, – сказала она, когда тренер с цветами и фруктами пришел к ней в больницу.

– Попробую, но ничего не обещаю, – ответил тренер.

На следующий день после выписки из больницы Свете позвонили.

Школа, в которую она попала после всяких сложных тестирований и медицинских обследований, не имела определенного названия, не значилась ни в одном справочнике. Принадлежала она ФСБ.

На окраине Москвы, в лесопарковой зоне, бетонным забором была огорожена небольшая территория, на которой стояли два безликих трехэтажных здания, окруженные деревьями. Обучение было бесплатным и полностью анонимным. Одновременно двухлетний курс проходили пятьдесят учеников – тридцать пять мужчин и пятнадцать женщин в возрасте от двадцати до тридцати лет.

Они не знали имен и фамилий друг друга, общались при помощи прозвищ и псевдонимов.

«Ты чем-то похожа на куклу Барби», – заметил психолог, тестировавший Свету при поступлении, и на два года она стала Барби, хотя ей вовсе не нравилась эта пошлая, безликая игрушка.

Одним из условий было неотлучное проживание в школе, без выходных и каникул. На три летних месяца учеников и преподавателей отправляли отдельным самолетом на российский Кавказ, куда-то под Туапсе, где у самого моря стояли точно такие же безликие трехэтажные корпуса за такой же бетонной стеной.

Жили ученики в комнатах по двое, в каждой – душ и туалет. Режим был очень строгий, все расписано по минутам. Даже диета каждого ученика разрабатывалась индивидуально, с учетом особенностей его организма.

К концу обучения Света владела всеми видами холодного и огнестрельного оружия, знала множество приемов восточных и западных единоборств, свободно говорила по-английски, водила все – от мотоцикла до вертолета, ныряла на глубину с аквалангом и могла вести подводный бой. Кроме того, ее научили не спать и не есть сутками, пить и не пьянеть, знакомиться на улице, обнаруживать слежку и уходить от нее. И еще многим другим, необходимым для будущей работы вещам.

Работодатели приезжали в школу, присутствовали на экзаменах, присматривались к выпускникам.

Из пятнадцати выпускниц Андрей Иванович выбрал Свету. Знакомясь, он впервые назвал ее по имени, а не Барби.

– Я даю вам неделю на отдых, – сказал он, – погуляйте по Москве, ведь вы два года находились в замкнутом пространстве. В воскресенье вечером жду вашего звонка.

Он протянул Свете конверт и добавил:

– Здесь тысяча долларов. Купите себе что-нибудь из одежды.

Андрей Иванович Свете понравился. Он был сдержан, очень вежлив. Другие работодатели отбирали выпускников, как товар…

* * *

Вернувшись домой, Света обнаружила, что дверь ее квартиры, прежде ободранная, обита панелями мореного дерева. Позвонив, она услышала шаги.

Ее долго разглядывали через глазок. Наконец дверь открылась. На пороге стоял жирный кавказец в одних трусах.

– Захады, кырасавыца, гостым будышь! – сказал он, что-то жуя и окидывая Свету с ног до головы наглым оценивающим взглядом.

– Где хозяйка? – мрачно спросила Света, не

Переступая порога.

– Ны знаю. Я зыдес живу!

– Давно?

– А ты кыто такая? – Кавказец уже прожевал, игривая улыбочка сползла с его круглой физиономии.

– Это моя квартира, – вежливо объяснила Света, – я здесь прописана, здесь живет моя мать. Где она?

– Какая мать? Нычиго ны знаю! Я купыл кывартыру!

Искушение вмазать по небритой лоснящейся физиономии было велико, но Света, конечно, сдержалась. Ну, вышвырнет она сейчас этого кавказца вон, а что дальше? Ясно, что квартира куплена незаконно. Скорее всего мать допилась до полного одурения, подписала каким-то жуликам генеральную доверенность, и они умудрились как-то решить вопрос с прописанной в этой квартире, но пропавшей неизвестно куда дочерью.

В принципе можно было пойти законным путем, обратиться в милицию. Ситуация настолько очевидна, что никаких вопросов не возникнет. Никаких, кроме одного: куда-де исчезла Света на эти два года? Но именно из-за этого единственного вопроса законным путем идти не стоило.

Прежде чем принять какое-нибудь решение, Света разыскала мать. Это оказалось делом несложным: мать поселилась в Бирюлеве у своего давнишнего хахаля-собутыльника Тимошки, где спилась с ним вместе окончательно и бесповоротно.

Свету она даже не узнала сначала, смотрела на нее мутными, бессмысленными глазами, бормотала что-то нечленораздельное, а узнав, забилась в пьяной истерике, полезла на дочь с кулаками.

Так ничего и не выяснив, Света вышла из вонючей Тимошкиной норы, села на лавочку и закурила. Сколько сил и нервов потратила она, вытягивая за уши мать из пьянства! Два года назад, перед тем как уйти в Кунцевскую школу, она почти добилась успеха. Энтузиаст-нарколог, у которого мать после мучительных уговоров согласилась пройти курс лечения, с жаром уверял, что его новый метод дает стопроцентную гарантию.

Она тогда объяснила матери, что на два года уезжает за границу – нашла хорошую работу. Мать поклялась, что к Светиному возвращению все будет позади, даже умудрилась опять устроиться продавщицей в универмаг – годом раньше ее выгнали оттуда за пьянство. Света уехала из дома с более или менее спокойной душой.

Сейчас она чувствовала себя виноватой, хотя понимала: можно жизнь положить, вытягивая человека из этого болота. Все бесполезно, особенно если пьет женщина. Конечно, квартиру она вернет и еще раз попытается спасти мать. Однако сейчас надо было где-то переночевать. Идти было некуда, и Света решилась позвонить Андрею Ивановичу.

– Ты умница, что не обратилась в милицию, – сказал он, выслушав ее по телефону, – приезжай, что-нибудь придумаем. – И он продиктовал ей свой домашний адрес.

Через два часа молчаливый шофер отвез Свету в тихий дачный поселок неподалеку от Москвы, где на маленькой казенной даче с ванной и телефоном она прожила в одиночестве несколько дней. Чья была эта дача, Света так и не узнала – спросить не решилась, а Андрей Иванович не объяснил. Только сказал на прощание:

– Отдыхай, ни о чем не думай. В твоих проблемах мы разберемся. Ты должна быть спокойной и отдохнувшей, когда приступишь к работе.

Через неделю квартира была свободна от кавказца, паспортистка районного отделения милиции и пара работников жэка находились под следствием, а Светина мать лежала в хорошей клинике, где алкоголиков лечили мягкими, но эффективными методами. Свету удивило только одно: в процессе над квартирными мошенниками она не участвовала ни как потерпевшая, ни как свидетельница.

Впрочем, скоро она приступила к работе и почти перестала чему-либо удивляться.

Наружным наблюдением Свете приходилось заниматься редко, хотя Андрей Иванович говорил, что она просто создана для наружки. И на этот раз, давая задание вести Амалию Петровну Зотову, вздохнул:

– Расходую лучшие свои силы на глупую бабу. Но что делать? За ней тянется цепочка. Не так важна она сама, как ее собеседники.

Первый собеседник Зотовой появился ранним вечером в маленьком грузинском ресторанчике на Миусах.

Света быстро переоделась в машине, сменив джинсы и свитер на узкое короткое черное платье, сделала макияж и вошла в ресторан со своим широкоплечим спутником. Бессловесный Костик, ее сегодняшний напарник, снял кожаную куртку, надел пиджак, нацепил на нос круглые очечки с простыми стеклами и моментально преобразился в интеллигентного молодого бизнесмена. Получилась вполне стандартная, но милая парочка: молодой бизнесмен со своей длинноногой леди.

* * *

Об этом ресторанчике знали немногие. Нарсуду было мало. На столиках горели свечи.

– Что ты такой напряженный, Митя? Расслабься. У нас сегодня не будет никаких деловых разговоров. – Амалия Петровна осторожно погладила Курочкина по щеке.

Она сидела напротив него, за круглым столиком. Между ними дрожал огонек свечи, причудливо шевелились тени, и лицо Амалии Петровны все время менялось: то казалось молодым и прекрасным лицом его студенческой любви, девочки Ли, то делалось старым, безобразным, ледяным.

Курочкин ковырял вилкой лобио и молчал.

– Митюша, скажи хоть что-нибудь. Ты мне не нравишься сегодня.

– Видишь ли, Амалия, я устал, – пробормотал Дмитрий Захарович, не поднимая глаз.

– Я тоже устала. Вот мы сейчас и отдыхаем вместе. Последние дни были трудными, но теперь все хорошо. А если ты мне поможешь, если за следующие месяц-два мы с тобой наберем достаточно сырья, можно будет на недельку отправиться куда-нибудь в теплые края, в Египет или в Таиланд. Как тебе такая идея?

Курочкин взглянул на нее удивленно:

– Ты хочешь поехать отдыхать со мной?

– Почему бы и нет? Мне надоело быть одной. Ты вдовец, я одинока, почему бы нам не позволить себе маленькие совместные радости на старости лет?

– Но у нас с тобой несколько… – Курочкин закашлялся, – несколько другие отношения…

– А почему бы тебе опять не назвать меня Ли? Это ведь ты придумал для меня такое чудесное имя.

Официант принес горячее. Дождавшись, когда он отойдет, Курочкин тихо произнес:

– Я хотел тебя спросить, той женщине, которую я прислал… как ее? Ей сделали искусственные роды?

– Какой женщине?

– Полянская ее фамилия.

– Полянская? Ты ее прислал? Ах, да… Конечно. Спасибо тебе большое.

– А где она сейчас?

– Где? Ну, не знаю, наверное, еще у нас в больнице. А почему ты спрашиваешь?

– Ну, понимаешь, это же первый случай, когда вот так… А плод был какого пола?

– Ох, Митюша, не помню. Какая разница?

– Но ведь ты сама принимала?

– Да, конечно. А кто же? Ну какая тебе разница? Кажется, мальчик. Не помню.

Курочкин наконец решился посмотреть ей прямо в глаза. Но ее взгляд ускользал в дрожащем свете свечи.

– Скажи мне честно, Амалия.

– Ли, – мягко поправила Зотова, – я же просила иногда называть меня Ли.

– Хорошо. Скажи мне, Ли, если у нас с тобой сегодня не деловая встреча, честно скажи мне: тебе не страшно?

– Ну-у, Митя, ты сегодня явно не в себе, – усмехнулась Зотова. – Чего бояться? У нас все законно, ты сам знаешь.

– Нет. Не закон я имею в виду. Не закон! Мы ведь с тобой уже старые. Скоро придется отвечать. Не здесь, а там.

– Ох, Митюша, – кокетливо погрозила пальчиком Зотова, – тебе больше пить нельзя. Ты бы лучше съел что-нибудь. Смотри, как вкусно, – и она поднесла к губам Курочкина вилку с кусочком шашлыка. Он послушно, как ребенок, взял мясо в рот и стал жевать. – Вот и умница, – похвалила его Зотова, – правда вкусно? А отвечать, Митя, ни перед кем не придется. Там, – она многозначительно подняла глаза к потолку, – ничего нет. Я атеистка, ты знаешь.

– А я вот – нет, – признался Курочкин. – Чем старше становлюсь, тем мне страшней.

Он налил себе полную рюмку коньяка из графинчика, выпил залпом и продолжал:

– Хорошо. Ты – атеистка. Но тебе их хотя бы бывает жалко?

– Кого-их?

– Сама знаешь кого. Женщин, детишек.

– Тебе определенно нельзя пить, Митя. – Зотова откинулась на спинку стула и смерила своего собеседника ледяным взглядом. – Я это поняла еще в институте. Ты сразу пускаешь сопли и тонешь в них.

– Зачем ты мне врешь, Амалия? – вскинул на нее совершенно трезвые глаза Курочкин. – Полянская Елена Николаевна сбежала от вас той ночью. Ребенка своего спасла. И мне, старому идиоту, от этого будет спокойней умирать.

– Откуда ты знаешь? – резко спросила Зотова.

– А вот это, дорогая моя Ли, уже не твое дело, – торжествующе улыбнулся Курочкин.

– Она приходила к тебе? Ты говорил с ней? Что ты ей сказал?

Курочкин встал, достал бумажник и швырнул на стол две стотысячные бумажки:

– Вот тебе за ужин. Хватит? Больше я не съел и не выпил, чем на двести тысяч? Никогда мне не звони! – И он пошел к выходу.

– Дмитрий! – чуть повысила голос Зотова. – Дмитрий Захарович! Вернитесь!

Но он уже вышел вон, не оглянувшись. Света и Костик проводили старика взглядами, а потом заметили, как Зотова быстрым движением спрятала деньги в сумочку.

* * *

– Мне нужно срочно повидаться с вами. Голос Амалии Петровны был спокоен, но Вейс почувствовал – опять что-то произошло.

Телефон находился у туалетных комнат. Высокая блондинка, сидевшая засоседним столиком, вышла из дамской комнаты и остановилась рядом. Она долго рылась в своей сумочке, вероятно, искала жетон. Зотова не обратила на нее никакого внимания.

– Откуда вы звоните? – спросил Вейс.

– Знаете маленький грузинский ресторан на Миусах?

– Знаю. Минут через двадцать буду. Ждите. Официант ничуть не удивился, когда вместо интеллигентного старичка с бородкой за столиком пожилой дамы оказался седовласый красавец лет пятидесяти.

Зотова подробно пересказала разговор с Курочкиным. Вейс задумался.

– Надо как-то остановить эту женщину, она не успокоится. – Зотова закурила. – Мы уже и потеряли из-за нее троих. А теперь потеряли четвертого моего лучшего поставщика. Вейс молчал.

Молодой бизнесмен за соседним столиком достал сотовый телефон и передал своей спутнице, которая, набрав номер, стала что-то тихо и быстро говорить. Если бы Зотова была внимательней, она сейчас удивилась бы: зачем блондинка так старательно искала жетон в сумочке и вертелась У автомата, если у ее приятеля есть сотовый телефон в кармане? Но Амалия Петровна, поглощенная своими проблемами, ничего вокруг не замечала.

Через пятнадцать минут к ресторану подъехал новенький вишневый «Москвич». Ни водитель, ни двое пассажиров из машины не вышли.

Когда Зотова попросила счет, Светлана и ее спутник уже расплатились. Заляпанный «жигуленок» двинулся вслед за серебристой «Тойотой» Амалии Петровны. А еще через полчаса отужинавший Вейс покинул ресторан, и вслед за его «БМВ» тихонько отчалил вишневый «Москвич» с двумя пассажирами.

* * *

По дороге домой Вейс думал о Елене Николаевне Полянской. Несмотря ни на что, эта женщина внушала ему уважение и симпатию. Но Зотова права. Ее надо убирать. Надо убирать и Курочкина. С ним все просто: пожилой одинокий человек. Можно сделать все чисто и малыми силами.

А вот с Полянской сложней. Из-за нее угробились трое его людей, а заодно и «скорая» пропала. Другую «скорую» ему уже не дадут.

Придется идти на поклон к Колдуну, уголовному авторитету. Приятного мало. Одно дело – использовать его каналы для переправки серий препаратов за бугор, причем использовать не регулярно, а так, от случая к случаю, и совсем другое просить у него высококлассного киллера.

Такая просьба заставит Колдуна задуматься. Но делать нечего. Надо честно признаться себе: своими силами он с Полянской не справится. Нужен квалифицированный несчастный случай, такой, что не подкопаешься. А это может устроить только человек Колдуна.

Скрепя сердце Вейс остановил машину у метро и направился к ряду телефонов-автоматов. Почему-то по сотовому из машины Колдуну звонить было нельзя – в тех случаях, когда использовался номер экстренной связи. Именно такой случай был сейчас у Вейса, и именно этот номер запомнил наизусть невзрачный парнишка в короткой джинсовой курточке, который вышел из вишневого «Москвича» и топтался возле телефонов, подбрасывая на ладони жетон, пока Вейс беседовал.

Света немного удивилась, когда после сообщения из ресторана Андрей Иванович оставил их с Костей на Зотовой, а за седовласым красавцем пустил другой «хвост».

То, что красавец – пока главный фигурант, Света поняла сразу. И опять удивилась: несолидно как-то работают. Впрочем, она нутром чувствовала серьезность начавшегося дела, а потоку пока что воздерживалась от собственных предположений и выводов.

С подробным докладом к Андрею Ивановичу она приехала глубокой ночью, когда их пост в Лесногорске наконец сменился. Подъехавшая группа наружников должна была дежурить уже не у дома Зотовой, а у больницы.

Выслушав Светин доклад, Андрей Иванович налил еще по чашке чая себе и ей и задумчиво произнес:

– Я знал, что у нас есть конкуренты-нелегалы, но никак не мог их нащупать. К тому же боялся спугнуть. Ты же знаешь мой принцип: дерьмо всплывает само. Так и получилось. Ко мне нежданно-негаданно явился мой бывший студент и выложил про них все – от и до. Выяснилось, что работают конкуренты грубо и нагло: хватают женщин чуть ли не прямо на улице, усыпляют. А если они идут на это, значит, у них нехватка сырья. Следовательно, препаратом они торгуют вовсю и, что самое неприятное, наверняка вывозят его за границу.

Народу у них немного, организация слабая. Это и облегчает, и усложняет задачу. Как сказал мой любимый герой герр Мюллер: «Невозможно понять логику непрофессионала».

Но сейчас в игру вступят и профессионалы. Вейс, так зовут того красавца, звонил по экстренному телефону Колдуну. Он хочет нанять одного из колдуновских киллеров. И знаешь, зачем.? Чтобы убрать одну-единственную безоружную беременную женщину, у которой хватило смелости сбежать у них из-под носа. Они гоняются за ней с четверга, троих своих ребят уже потеряли.

Мне эта женщина нужна по двум причинам. Во-первых, в среду она летит в Нью-Йорк. Если они не уберут ее здесь, то попытаются сделать это там, задействовав свои тамошние связи: посылать за ней своего человека им не по силам, а колдуновского киллера им туда просто не дадут. Значит, там за ней будут охотиться их покупатели, которые меня крайне интересуют.

Второе. Я не желаю, чтобы хоть раз, хоть кем-нибудь препарат был добыт такой ценой. Если женщина все-таки погибнет и всплывет вся история, нам это может очень серьезно подпортить репутацию. При определенном стечении обстоятельств ее гибель обернется не просто камушком, а булыжником, пущенным в наш огород.

Зовут эту женщину Елена Николаевна Полянская. Вот ее фотография, а вот фотографии людей, которые могут в ближайшее время войти с ней в контакт и не представляют для нее опасности.

На журнальный столик перед Светой легли три снимка: Лены, Гоши Галицына и Сергея Кротова.

– Сейчас Елена Николаевна живет у своей тетушки. Вот адрес. Потом ты полетишь с ней в Нью-Йорк. Полетишь одна, там тебя встретят, но об этом позже.

– Я могу войти с ней в прямой контакт? – спросила Света.

– При необходимости-да. При крайней необходимости. И, пожалуйста, не забывай, у нее двадцать шесть недель беременности. Береги не только ее жизнь, но и нервы.

– А выкидыша у нее не случится от переживаний?

– При таких сроках это уже не выкидыш, а преждевременные роды. Не бойся, не случится. Нет более крепкого и выносливого организма, чем организм беременной женщины. Это только считается, что всякие неприятности происходят от нервных стрессов. На самом деле беременность прерывается от органических патологий. А от материнских стрессов просто дети рождаются крикунами. Это я тебе говорю как человек с высшим медицинским образованием.

– Я поняла, Андрей Иванович, – улыбнулась Света. – Мне сейчас ехать на Шмитовский или можно немного поспать?

– Поспи, конечно, на Шмитовском сейчас есть пост. Я знаю, как ты устала.

Провожая Свету до двери, он сказал:

– К счастью, они не могут ее просто пристрелить. Она уже достаточно нашумела, чтобы простое убийство осталось незамеченным. Это упрощает твою задачу. Но, с другой стороны, по несчастным случаям у Колдуна работают только киллеры высокого класса. Впрочем, такого киллера Колдун может Вейсу и не дать. Из вредности.

Глава 13

Утром, обнаружив, что Зои Генриховны нет дома и увидев застеленную постель, Лена не удивилась. Тетушка рано ложилась, рано вставала и бежала заниматься своей бурной общественной деятельностью. Погуляв с Пиней, Лена часов до пяти просидела над переводом рассказа Джозефины Уордстар. К половине шестого она стала немного беспокоиться. Впрочем, неугомонная Зоя Генриховна часто пропадала на целый день.

К девяти часам вечера Лене стало не по себе. Возможно, тетушка решила навестить какую-нибудь свою приятельницу. Но в таком случае она бы обязательно позвонила. Она ведь знает, что Лена будет волноваться. Отыскав тетушкину телефонную книжку, Лена набрала номера всех приятельниц Зои Генриховны, которых знала с детства, и со всеми поговорила.

Ни одна из старушек Зою Генриховну не видела ни сегодня, ни вчера. Более того, сегодня, оказывается, состоялся некий важный коммунистический митинг, на котором Зоя Генриховна Должна была выступить с речью. Но на митинг она не пришла.

Между тем скулил и лаял Пиня. Он просился гулять и был прав: Зоя Генриховна всегда выгуливала его перед сном именно в это время, с половины десятого до десяти. В прихожей, за вешалкой, Лена обнаружила тетины сапоги. Она помнила, что позавчера вечером они стояли на том же месте, вымытые и начищенные до блеска. Сейчас они были так же идеально чисты.

Зоя Генриховна имела по одной паре обуви на каждый сезон, остальное считала излишеством. Получается – с позавчерашнего вечера она из дома не выходила. Да, получается именно так. В стенном шкафу Лена обнаружила тетушкино теплое пальто.

Во дворе гуляли несколько собачников, и у каждого Лена спросила, не видели они в последние два дня «скорой» возле дома, и каждому описала проклятый «микрик».

Оказалось, что «скорой» никто не видел, но это ничего не значило. Во-первых, из подъезда было два выхода, один – во двор, другой – в переулок, параллельный Шмитовскому проезду. «Они» могли оставить машину и в переулке. Во-вторых, вчера Лена видела «микрик» сама из окна гастронома. Просто опять пыталась уговорить себя, что это была не та «скорая»…

Быстро вернувшись и заперев дверь на все, что запиралось, Лена позвонила Кротову. Он был дома.

– Сергей Сергеевич, пропала моя тетя. Мне кажется, они были здесь. Я – не знаю, что делать. Мне очень страшно.

– Я сейчас приеду. Скажите номер квартиры, – ответил он.

Еще вчера вечером, просматривая сводку по городу, Кротов узнал об аварии на Дмитровском шоссе, выяснил номер «скорой» и то, что было четыре трупа – трое молодых мужчин и женщина лет шестидесяти-шестидесяти пяти.

Машина принадлежала коммерческому объединению «Медсервис». Трупы сильно обгорели, однако личности трех мужчин были установлены. Все трое действительно числились в объединении, один – шофером, двое – санитарами. Женщина оставалась пока неопознанной, и опознать ее было сложно – она обгорела сильнее остальных.

Стараясь не думать о том, что эта неизвестная может оказаться Леной Полянской, а возраст при первоначальном осмотре определили не правильно, Кротов поехал в морг.

Конечно, мало кто вздохнет с облегчением при виде обгоревшего трупа, но Кротов вздохнул. Судебный медик подтвердил, что возраст погибшей определен верно, никакой беременности не было в помине и быть не могло, а смерть наступила примерно за час до взрыва в результате инфаркта миокарда. Никаких следов насилия обнаружено не было. Впрочем, состояние трупа не давало возможности определить это с абсолютной точностью.

Без ответа оставались три вопроса: каким образом в машину «скорой помощи», которая никогда не ездила по срочным вызовам и в которой не было ни одного человека даже со средним медицинским образованием, попала женщина, умершая от инфаркта; как эта машина оказалась за Кольцевой дорогой на Дмитровском шоссе и, наконец, почему номер машины совпал с тем, который назвала Лена Полянская?

Кротов собирался в понедельник отправиться в объединение «Медсервис» и получить ответы хотя бы на первые два вопроса.

Когда в субботу вечером позвонила Лена, он вдруг поймал себя на том, что радуется даже такому ужасному поводу увидеть ее.

На Шмитовский Кротов приехал к одиннадцати. Оглядел двор. Все было спокойно, чернели качели и лесенки детской площадки, прижавшись друг к другу железными боками, мирно спали машины.

На всякий случай он решил подняться пешком, проверить лестницу. Между пятым и шестым этажом на подоконнике сидели двое ребят, покуривали и разговаривали вполголоса. Услышав шаги, они затихли. Один спрыгнул с подоконника и, перегнувшись через перила, спросил, который час.

– А вы, простите, что здесь делаете? – поинтересовался Кротов.

– Так, – пожал плечами парень, – общаемся, пьем немножко.

«В моем подъезде тоже ночами сидят ребята, общаются и немножко пьют, подумал он, – эти, кажется, такие же сопляки. Хотя кто знает?»

– Шли бы по домам, пацаны. Время позднее.

– Не такое уж и позднее, – подал голос тот, что сидел на подоконнике. – У нас сигареты кончились. Вот вы нас угостите, мы выкурим по последней, посидим еще чуток и пойдем.

Первый парень спустился на несколько ступенек. Кротов достал пачку сигарет, протянул ему.

– Так и быть, угощайтесь.

– Ой, у вас только две остались. Последнее и вор не берет! – Парень улыбнулся и взглянул Кротову в лицо.

«Не такой уж он и сопляк, – подумал Кротов, – лет двадцать, а то и больше».

Парень поднялся и снова сел на подоконник. Теперь у него не было никаких сомнений, что человек, пришедший к охраняемому объекту, опасности не представляет. Это человек с фотографии, обозначенной кличкой Крот.

Лена открыла дверь. У нее были заплаканные глаза. Кротов как-то неловко и официально пожал ей руку.

– Спасибо, Сергей Сергеевич, что приехали. Простите меня, я, наверное, вас от семьи оторвала?

– Семьи у меня нет, и вы меня ни от чего не оторвали. Вы совершенно правильно сделали, что позвонили.

– Может, вы есть хотите? – неожиданно спросила Лена.

– Спасибо, Елена Николаевна, есть я не хочу, а, вот чайку попью с удовольствием.

Они прошли на кухню. Он подождал, пока она налила воду в чайник, поставила его на огонь и села, и только тогда спросил:

– Когда вы в последний раз видели свою тетю?

– Вчера вечером я вернулась поздно. У тети Зои в комнате было темно, я не сомневалась, что она спит. Теперь я знаю, ее уже не было. В последний раз я видела ее вчера утром.

– Почему вы думаете, что вечером ее уже не было?

Лена объяснила и даже показала Кротову тетины сапоги и пальто.

– Расскажите мне подробно, что вы делали вчера утром, – попросил он.

Лена помнила все поминутно и, рассказывая, постаралась ничего не упустить.

– Как вел себя пес, когда вы вошли в квартиру?

– Да, это единственное, о чем я забыла рассказать! – спохватилась Лена. Пиня вел себя очень странно: скулил, выл, бегал по квартире, будто в панике. Потом я поехала на работу, а поздно вечером, когда вернулась, он был уже спокойный, но какой-то вялый…

– Елена Николаевна, почему вы вчера вернулись так поздно? – спросил Кротов и тут же почувствовал, что краснеет.

«Ты совсем сбрендил, – подумал он, – тебе надо делом заниматься, а ты ее уже ревнуешь, боишься, что она сейчас скажет: я провела вечер с близким человеком…»

Лена молча выложила перед Кротовым три кассеты и сложенный вчетверо листок бумаги. Он развернул листок, и брови его поползли вверх.

– Это привет из Лесногорска, – спокойно объяснила Лена. – Картинку я нашла у себя дома, на письменном столе. Еще в четверг, убегая из дома, я положила под половички, наружный и внутренний, по ампуле с йодом. Обе ампулы были расколоты. Пятна подсохли, но запах остался.

Кротов отметил про себя, что к Лене домой надо будет обязательно послать оперативную группу. Прежде чем слушать кассеты, он спросил:

– Сколько лет вашей тете?

– Шестьдесят восемь.

– Можете описать ее?

– Я могу фотографии показать, – пожала плечами Лена, – правда, самые поздние – десятилетней давности.

– Фотографий пока не надо, просто расскажите, какая она – маленькая, высокая?

– Высокая, метр семьдесят пять. Довольно полная, волосы совершенно седые, короткие, глаза светло-карие, чуть зеленоватые… «Нет уже ни глаз, ни волос», – печально подумал Кротов и сказал:

– Елена Николаевна, машина «скорой помощи» с номерным знаком 7440 МЮ вчера днем врезалась в бензовоз на Дмитровском шоссе. Все, кто был в «скорой», погибли. Но, кроме троих мужчин, там была женщина шестидесяти-шестидесяти пяти лет, рост около ста семидесяти сантиметров, крупного телосложения. Она умерла примерно за час до катастрофы, от инфаркта.

– Я должна буду, наверное, опознать тетю Зою? – тихо спросила Лена.

Кротов испугался – она страшно побледнела, даже губы стали белыми. Но голос остался спокойным.

– Нет. Вы не сможете ее опознать. Взрыв был мощный, пламя вспыхнуло сразу… Судебные медики установят личность по фотографиям, правда, на это уйдет время. – Он осторожно погладил ее пальцы. – Елена Николаевна, это может быть случайным совпадением. Пока ничего не ясно…

Он чувствовал, как ей сейчас плохо, и подумал:

«Лучше бы заплакала, стало бы легче».

Но она не заплакала, а ровным голосом произнесла:

– Нет, Сергей Сергеевич, все уже ясно. Они приехали сюда в пятницу утром, вошли в квартиру. Тетя ждала грузчиков, хотела продать буфет, поэтому сначала их появлению не удивилась. Но они стали спрашивать, где я, она им не сказала. Они попытались ее заставить. От ужаса у нее случился инфаркт – много ли надо человеку в ее возрасте? Они испугались и увезли ее… тело. На каком шоссе, вы сказали, произошла катастрофа?

– На Дмитровском.

– Ну вот. Они ехали на Долгопрудненское кладбище. Вы же знаете, как бандиты прячут убитых.

На Лену было тяжело смотреть. Кротов жалел, что рассказал ей о катастрофе. Но, если она права – а она скорее всего права, так и было на самом деле, – ей все равно придется узнать о гибели тети.

– Елена Николаевна, есть у вас еще кто-нибудь из родных, кроме тети? спросил он, взяв в ладони обе ее руки. Пальцы были ледяными и никак не согревались.

– Никого. Мама сорвалась со скалы на Эльбрусе, когда мне было два года. Папа умер от рака три года назад. Кроме тети Зои, у меня никого нет.

Кротов зажег огонь под остывающим чайником и вставил в маленький Ленин диктофон первую кассету.

– Елена Николаевна, может, вы попробуете немного поспать? – мягко спросил он, прежде чем пустить пленку.

Лена отрицательно замотала головой.

– Нет, Сергей Сергеевич, я лучше с вами посижу.

Пока слушали разговор с Валей Щербаковой, закипел чайник. Кротов молча встал, взял две чашки из буфета, налил чаю Лене и себе.

– Может, вы покурить хотите? Я могу приоткрыть окно, – шепотом, стараясь не заглушить голоса на пленке, сказала Лена.

Курить действительно хотелось. В кармане пиджака лежала непочатая пачка «Честерфильда». Кротов подошел к приоткрытому окну и с удовольствием затянулся.

Разговор с Валей кончился. Лена сама сменила кассету. Зазвучал голос доктора Курочкина. Сначала Кротов слушал спокойно, но через несколько минут резко нажал на «стоп».

– Откуда у Гоши Галицына пистолет? – с тревогой спросил он.

– Газовый, – слабо улыбнулась Лена – и не заряжен.

Немного успокоившись. Кротов стал слушать дальше.

«Завтра утром надо ехать к Курочкину, – думал он. – Эту пленку никому показывать, конечно, нельзя. Но и терять эти показания нельзя, ни в коем случае. Надо добиться, чтобы доктор повторил хотя бы часть сказанного еще раз, составить протокол и сделать все как следует».

Надежда на повторные откровения старика была слабой, но все-таки упускать этот шанс Кротов не хотел.

Кассеты кончились. Была глубокая ночь.

– Елена Николаевна, вам все-таки надо поспать, – еще раз сказал Кротов.

– Я все равно сейчас не усну. Давайте лучше немножко поговорим.

– Хорошо. Но только о чем-нибудь нейтральном и отвлеченном, – улыбнулся Кротов.

– Согласна.

Не зная, можно ли считать эту тему нейтральной и отвлеченной, Сергей осторожно спросил:

– Вы были замужем?

– Дважды, – кивнула Лена, – в первый раз – еще студенткой. Мы прожили всего месяц, только расписались и сразу разбежались. Второй раз было серьезней. Собственно, мой второй муж и есть отец моего ребенка, хотя мы расстались восемь лет назад. Но в этом году случайно встретились – в Канаде, за Полярным кругом, в маленьком эскимосском городке. Был июнь, а там – снег по колено, ни одного русского, только он и я. Там проходила конференция «Женщина и полюс». Знаете, собрались бездельники из разных стран и десять дней болтали о том о сем с важным видом. За десять дней – три банкета: в честь открытия, в честь закрытия, а в середине – в честь участников конференции.

Я когда-то перевела рассказы двух писательниц – канадских эскимосок, а он, как выяснилось, написал книгу очерков о малых народах Севера. Вот нас и пригласили. И поселили в гостинице в соседних номерах.

В общем, там у нас все опять вспыхнуло, а в Москве, конечно, сразу погасло. Он и не знает, что я жду ребенка. У него очередная семья, десятая, наверное, по счету. Он их меняет, не считая. Мы с ним совершенно чужие люди.

Спать они легли только под утро. Лена постелила Кротову на диване в бывшем дядином кабинете, а сама отправилась в комнату, где обычно спала, ночуя в этом доме, с раннего детства. Там все еще сидели в тонконогом неудобном кресле ее старые игрушки – одноглазая плюшевая обезьяна и огромная тряпичная кукла с лысой резиновой головой.

Глава 14

В начале семидесятых, отслужив в армии и вернувшись в родную Тюмень, Юрий Бубенцов написал повесть об армейских буднях. Повесть получилась жизнеутверждающая. Армию он изобразил в самых радужных тонах, врал не стесняясь, описывал веселую доблесть и военное братство, мудрых наставников-старшин и наивных, романтически-возвышенных новобранцев. В повести гремели дружные солдатские песни, зеркальным блеском сверкали сапоги и царила стерильная идеологическая ясность.

Бубенцов с блеском прошел творческий конкурс в Литературный институт. Повесть была опубликована в толстом молодежном журнале, потом вышла отдельной книгой.

Бубенцов приехал покорять столицу. Тут же обнаружилось, что надменные и капризные молодые москвички прямо-таки тают от грубоватой мужественности высокого, широкоплечего сибиряка. Не все, конечно, но многие.

В пьяной общаге Литинститута на улице Добролюбова он не прожил и года, женился на сокурснице, дочери одного из секретарей Союза писателей, и поселился на теплой тестевой даче в поселке Переделкино.

Он получил московскую прописку и вскоре переехал с женой в отличную двухкомнатную квартиру в писательском кооперативном доме у метро «Аэропорт», которую выбил для молодой семьи маститый тесть.

Секретарская дочка была некрасива, плаксива, любила его без памяти, и это особенно раздражало. Юрий считал, что квартира и прописка достались ему слишком дорогой ценой, в то время как кому-то Москва дается даром, по праву рождения. Глубокая обида на такую несправедливость засела в нем надолго и всерьез.

На четвертом курсе Бубенцов вступил в партию, на пятом стал членом Союза писателей, а получив диплом, обменял двухкомнатную квартиру на трехкомнатную и развелся с опостылевшей женой, поделив жилплощадь с большой для себя выгодой.

Потом начался калейдоскоп жен и любовниц. Некоторые рожали ему детей. Он считал, что это делается исключительно с целью его, драгоценного, удержать. Младенцев он терпеть не мог, считал, что они только мешают жить, орут и пачкают пеленки. Жен и детей бросал, не щадя, словно вымещал свою горькую обиду на Москву – что не досталась она ему даром, а заставила прожить пять лет с толстой надоедливой истеричкой.

Между тем все складывалось как бы само со-" бой. Скучные военно-патриотические повести печатались в лучших журналах, одна за дру – гой выходили книги, сыпались гонорары, на которые можно было беззаботно существовать, учитывая писательские пайки, дома творчества, разбросанные по красивейшим уголкам страны, уютный, закрытый для посторонних ресторан Дома литераторов с отменной и недорогой кухней.

Репутация циничного, но обаятельного проходимца только подогревала интерес представительниц прекрасного пола к его персоне, а у мужчин вызывала зависть и уважение.

К концу восьмидесятых Бубенцов понял, что времена изменились, надо перестраиваться, и стал описывать не только ратные подвиги и нравственные искания героев, но и их интимную жизнь – все подробней с каждой новой повестью.

Благо, опыт был большой.

К началу девяностых он о подвигах и вовсе забыл, перешел на откровенную порнуху, однако печатали его все меньше, потом и совсем перестали. Таких сообразительных оказалось слишком много, недавно еще жадный до «клубнички» российский читатель быстро ею объелся. Гонорары за последние его опусы оказались копеечными, а система номенклатурных благ растаяла как прошлогодний снег.

Надо было что-то круто менять в жизни, и Бубенцов растерялся. Тут-то и появился Иван Голованов, земляк Бубенцова, тоже тюменец. Они не виделись очень много лет, но, случайно оказавшись за соседними столами в ресторане Дома литераторов, узнали друг друга – когда-то они росли в одном доме и почти дружили.

От Вани Голованова пахло деньгами, очень большими деньгами. И Юрий постарался подружиться с ним вновь.

Вскоре выяснилось, что Голованов стал настоящим блатным авторитетом, и Ваней его никто давно уже не называет, а все почтительно именуют Колдун.

Колдун любил творческую интеллигенцию, особенно к ужину. То есть он любил выпить в хорошем кабаке с каким-нибудь артистом или писателем. А уж если писатель к тому же был земляком и другом детства, то для него всегда находилось место за широким колдуновским столом.

Как-то все в том же ресторане ЦДЛ Бубенцов очень осторожно завел разговор о трудном писательском хлебе, о проблемах с издательствами и вечной нехватке денег.

– Что ты мне лапшу на уши вешаешь? – рассмеялся Колдун. – Трудный хлеб! У кого, как не у писателей, есть и антиквариат, и золотишко, и много еще кой-чего. Вон за соседним столом мочалка сидит. Что у нее в ушах и на пальцах, видишь? Наверняка ведь писательская жена!

Далеко не все дамы в этом ресторане были писательскими женами или писательницами, но эта, с бриллиантами, действительно была, правда, не женой, а молодой вдовой недавно скончавшегося восьмидесятилетнего поэта-песенника, о чем Бубенцов тут же Колдуну и сообщил.

– Очень интересная женщина, – задумчиво и серьезно произнес Колдун, – ты с ней не знаком, случайно?

Бубенцов кивнул. Он был знаком с бриллиантовой вдовушкой, правда, шапочно, и раньше никакого внимания на ее уши и пальцы не обращал.

– Вот и сходил бы как-нибудь к ней в гости, утешил бы молодую вдову, посмотрел бы, много ли заработал своими комсомольскими песенками муж ее, покойник. А потом и поговорим с тобой о трудном писательском хлебе.

Бубенцов намек понял и сначала испугался. Но потом пораскинул мозгами и решил, что ничего особенно страшного нет. В самом деле, что такого – навестить безутешную вдовушку разок-другой, а потом поделиться впечатлениями с другом детства? Ведь не своим же тяжким трудом заработала тридцатилетняя потаскушка и дачу в Переделкине, и четырехкомнатную квартиру, набитую антикварной мебелью и увешанную редкими живописными подлинниками прошлого века! Она вышла замуж за комсомольского песенника, когда тому было уже за семьдесят. Какой уж там труд с ее стороны? Детей поэт не нажил, и теперь она его единственная наследница. За что ей одной столько счастья? Разве это справедливо?

Искусством превращать шапочное знакомство с дамами в нежную дружбу Бубенцов владел в совершенстве. Через две недели квартира покойного песенника была обчищена – тихо, аккуратно, профессионально. Сама вдовушка осталась цела-невредима, и Бубенцов счел это своей личной заслугой.

Остатки страха испарились, когда Колдун выложил перед ним толстенную пачку долларов. Такой суммы Юрий не держал в руках даже в свои лучшие времена, а подержав единожды, выпустить уже не мог.

Он стал возобновлять свои прежние знакомства, навещал забытых старых товарищей, маститых писателей и поэтов. Юрий всегда был компанейским парнем, а тут разошелся вовсю, вспомнил даже о своем первом тесте, распил с отставным секретарем бутылочку, посетовал с ним хором на новые, нехорошие времена и нравы, пожалел о добрых старых временах. Отставной секретарь, для которого сегодняшние общественные обиды давно затмили прежние, личные, в том числе и на бывшего зятя, остался очень доволен возобновленным знакомством. Ему и в голову не пришло как-то связать это с постигшим его вскоре несчастьем – ограблением квартиры и дачи.

Никому из пострадавших также не пришло в голову хоть словом упомянуть в разговорах со следователями, что накануне ограблений заходил в гости старый знакомый, славный парень, член Союза писателей Юрий Бубенцов.

Однако вскоре выяснилось, что не так уж много в Москве богатых писателей, раз, два и обчелся. Источник иссяк. Бубенцов с ужасом обнаружил, что Колдуну он больше неинтересен. Между тем он уже достаточно поворошился в колдуновской среде, чтобы знать: здесь с людьми просто так не расстаются. Даже кратковременное сотрудничество делало человека обладателем определенной информации, а Колдун никогда не допускал, чтобы информация гуляла сама по себе, безнадзорно. Либо с обладателем информации продолжали сотрудничать, либо он становился отработанным материалом и бесследно исчезал.

Бубенцову исчезать, естественно, не хотелось, а новых форм сотрудничества Колдун не предлагал. Надо было что-то придумывать самому.

И туг Бубенцову пришла в голову шальная мысль. Еще в армии он научился снайперской стрельбе. Потом многие годы продолжал тренировать свою меткость в стрелковой секции и добился весьма серьезных результатов.

Поведав Колдуну о своих снайперских способностях, Юрий не думал о том, как именно Колдун решит ими воспользоваться. Просто он отчаянно боялся стать отработанным материалом и хотел хоть за что-нибудь зацепиться.

Колдун не поленился, устроил небольшой экзамен в спортивном тире, а убедившись, что писатель и правда классный стрелок, задумался. Он не любил, когда добро пропадает, а стрелок в хозяйстве хоть раз да пригодится.

Именно к этому моменту и подоспел Анатолий Вейс со своим заказом.

Колдуна сразу насторожило, что Вейс, имея собственные возможности, обращается все-таки к нему. Заказ-то был элементарный: убрать бабу, у которой ни оружия, ни охраны. Не надо даже ее вычислять: фотография, адреса, телефоны все на руках. Вроде бах – и готово.

Но Вейс мудрил, требовал инсценировать несчастный случай, прекрасно понимая, что по несчастным случаям работают только очень дорогие специалисты.

Колдун чувствовал, что есть в этом заказе какой-то хитрый подвох. Например, баба эта, молодая и красивая, может оказаться близкой подругой или дальней родственницей какого-нибудь серьезного авторитета. Такие случаи уже бывали, правда, пока не с Колдуном, с другими, но ему очень не хотелось оказаться на месте этих других. Авторитет – не ментовка, сразу выяснит, чей был киллер.

Однако терять заказ не хотелось: взять за него можно было много. И хитрый Колдун решил дать Вейсу вместо настоящего киллера приблудного стрелка-писателя.

Конечно, несчастного случая не получится. Но и Вейс не такой уж серьезный заказчик. Съест и обычное заказное, не подавится. А что касается писателя, так он ведь чует, что давно под дулом ходит. Недаром все твердит, как щука в русской сказке: «Не убивай меня, Емелюшка, я тебе пригожусь!» Вот пусть и пригодится!

– Несчастный случай стоит дорого, – задумчиво произнес Колдун, выслушав Вейса.

– Я знаю, – кивнул тот, – даю половину вперед.

– А все вперед можешь?

Это было против правил, но Вейс легко согласился и выложил перед Колдуном пятнадцать тысяч долларов.

«Эко как приспичило! – подумал Колдун, глядя ему вслед. – Точно, нечисто что-то с твоим заказом».

Бубенцов примчался галопом, по первому звонку.

Вот что, Юрик, – начал Колдун ласково, – у тебя всегда с бабами так ловко получается, прямо льнут к тебе – аж завидно. Так вот, надо тут одну красивую женщину успокоить. Хороший человек попросил.

Бубенцов покрылся испариной. Он понял, что Колдун поручает ему заказное убийство и убивать придется женщину.

«Нет! – хотел крикнуть он. – Я не могу!» – но не крикнул, промолчал.

– Заказ простенький, а деньги приличные, – продолжал Колдун, – баба эта живет одна, ходит без охраны, ни оружия, ни стальной двери у нее нет. Пальнул тихонько, по-умному, и все дела. Правда, времени мало, всего два с половиной дня, но зато и адрес есть, и прочие анкетные данные.

Колдун протянул ему маленькую цветную фотографию. С фотографии смотрела на Бубенцова и улыбалась Лена Полянская.

– Эту женщину я убить не могу, – хрипло выдавил Бубенцов, – она моя бывшая жена. Меня сразу заподозрят.

Колдун засмеялся.

– Ну, ты даешь, землячок! В какую бабу ни ткни наугад, обязательно твоя бывшая. Сколько у тебя их было?

– С этой мы развелись восемь лет назад. Прожили два года, – тусклым голосом объяснил Бубенцов.

Колдун повертел в мыслях, как, камешек на ладони, этот забавный сюрприз, разглядел его со всех сторон и остался доволен.

Разумеется, ментовка сразу включит писателя в число подозреваемых. Но оно и к лучшему. Выйдет для них забавный ребус.

То, что она восемь лет назад была женой писателя, вовсе не мешает ей сегодня быть близкой подругой авторитета. А бывший муж между тем вполне способен пришить ее из ревности. Такая версия и у ментов созреет, и своим ее можно предложить, если что. А потом надо будет аккуратненько этого Отелло убрать. Все равно бы убирать пришлось, а так хоть с музыкой похоронить можно. Пятнадцать тысяч «зеленых» на дороге не валяются.

– Ну, что замолк? – Он уставился на Бубенцова холодным, тяжелым взглядом. – Я ведь дважды не предлагаю. Учти, заказ хороший, желающие найдутся. Только потом смотри не жалуйся.

От этого взгляда и от последней, вроде бы безобидной фразы сердце у Бубенцова ушло в пятки. Он почти физически почувствовал, как пуля впивается в затылок, и еле слышно произнес:

– Я не отказываюсь. Сделаю, как скажешь.

* * *

Сергей Кротов проснулся в восемь утра, тихонько заглянул в комнату к Лене. Она крепко спала. Он не стал ее будить, умылся, поставил чайник, в буфете нашел банку растворимого кофе, в холодильнике – сыр и колбасу. Быстро позавтракав, он позвонил в Центральное адресное бюро и узнал адрес доктора Курочкина.

Из комнаты, где спала Лена, приковылял Пиня, потягиваясь, завилял хвостиком, тявкнул : слегка и лизнул Сергею руку. Он просился гулять. Кротов нашел в прихожей поводок и ключи.

Во дворе было тихо и почти пусто. Только две бабушки с детскими колясками сидели на лавочке да высокая красивая блондинка в черных джинсах и черной кожаной куртке задумчиво курила, прислонившись к дереву.

Вернувшись, Сергей убрал со стола, вымыл посуду, положил в Пинину миску пару кусков колбасы и написал записку:

"Елена Николаевна! Доброе утро! Я уехал по делам. С Пиней погулял. Никуда без меня не выходите. Вернусь не позже двенадцати.

С.К."

Впрочем, он надеялся, что Лена до его возвращения не проснется.

Поднявшись на четвертый этаж черемушкинской «хрущобы», он увидел у двери квартиры Курочкина пожилую женщину в тапочках и фланелевом халате. Женщина изо всех сил давила на кнопку звонка. В руке у нее была коробка сахара.

– Вы случайно не к Дмитрию Захаровичу? – спросила она, увидев Кротова.

– К нему, – кивнул Сергей.

– Вы знаете, я звоню уже минут десять. А до этого по телефону звонила.

– Может, он вышел куда-нибудь или спит? – предположил Кротов.

– Так рано в воскресенье он никуда уйти не мог. А спит он чутко. Услышал бы. Я, знаете, почему волнуюсь? Вчера мусор пошла выносить, вечером, часов в девять. Смотрю – Дмитрий Захарович идет. Так странно идет, шатается, пальто нараспашку – будто пьяный. Я спрашиваю: «Вам плохо?», а он отвечает: «Я устал». А я ему как раз сахар купила. Он давно просил, знаете, твердый рафинад, чтоб вприкуску чай пить. Сейчас редко бывает. Хотела отдать, а он только рукой махнул. И лицо у него такое странное было… У меня вообще-то ключ есть от квартиры. Дмитрий Захарович, когда на работе задерживается, просит, чтоб я кота покормила. Кот у него на особой диете, старый совсем, ест часто и понемножку. Обычно я спокойно захожу, а сейчас боюсь что-то. А вы кто ему будете?

– Я по делу, – сказал Сергей и показал женщине свое удостоверение.

Когда они открыли дверь, из квартиры молнией вылетел огромный рыжий кот.

Доктор Курочкин лежал на диване в рубашке и брюках. Он был мертв.

* * *

Лену разбудил телефонный звонок.

– Мне надо срочно тебя увидеть, – услышала она низкий, хорошо знакомый голос.

– Что-нибудь случилось? – спросила она, плохо соображая спросонок.

– Случилось. Я очень прошу, пожалуйста! Хоть на несколько минут ты можешь прийти? Лена молчала.

– Помнишь тот дворик? Он от тебя в двух шагах. Я буду ждать тебя там через полчаса.

– Хорошо, я приду, – зевнув, пообещала Лена и повесила трубку.

Идти она не собиралась. Пусть сидит и ждет. Пообещать и не явиться – это вполне в его духе. Он любил проделывать такие штуки с другими. Пусть обидится и больше не звонит. А если все-таки позвонит, то придется обидеть его еще раз.

На чистом кухонном столе Лена нашла записку Кротова и догадалась, что он отправился к доктору Курочкину. Ночью она оставила на кухне беспорядок. Сейчас посуда была перемыта, стол вытерт. Чайник оказался еще теплым.

Глава 15

Два дома, к которым примыкал дворик, были на капитальном ремонте. Жильцов выселили, а рабочих сегодня не было – воскресенье. Все это Бубенцов выяснил заранее и решил, что место подходящее, высокий деревянный забор и ни души вокруг.

Он сел на кусок широкой бетонной трубы, предварительно стряхнув носовым платком налипший подтаявший снег, не спеша навинтил глушитель, закурил.

Он старался ни о чем не думать, но в голову лезли самые неподходящие воспоминания, будто кто-то нарочно прокручивал перед ним всю историю отношений с Леной Полянской. Особенно ярко вспоминалась их неожиданная встреча в Канаде через восемь лет после развода,

Сборник очерков о малочисленных народах Севера был одной из его последних книг. Очень нужны были деньги, и он нашел свои старые сибирские очерки, добавил один новый – о брачных традициях народов ханты и манси. Книгу издало небольшим тиражом бедное тюменское издательство, гонорар был смехотворен, а тираж так и сгинул на складах тюменских и ханты-мансийских книжных магазинов. Но каким-то чудом сборник попался канадцам, и в Союз писателей пришло приглашение на его имя.

Колдун, услышав о приглашении на конференцию под названием «Женщина и полюс», долго смеялся, а, отсмеявшись, сказал: «Приедешь – расскажешь, вкусны ли эскимоски».

Там, в маленьком заснеженном городке, в вечной мерзлоте, он встретился с одной из своих бывших жен. Она сначала и смотреть на него не хотела.

Бубенцов не знал английского, а приставленный к нему канадцами переводчик был трезв только в конференц-зале, а в остальное, нерабочее, время умудрялся напиваться в стельку, несмотря на сухой закон, строго соблюдавшийся в маленьком городке.

Он попросил Лену Полянскую сходить с ним в супермаркет. Она отлично говорила по-английски, выручила его не только с супермаркетом, но и помогла общаться на трех банкетах, устроенных городскими властями. Переводчик хоть и присутствовал на них, но лыка не вязал, и без Лениной помощи Бубенцов чувствовал себя глухонемым.

После второго банкета он напросился к ней в номер. У него не было переходника для кипятильника, вилка не подходила к канадскому штепселю, а чаю попить хотелось.

У Лены был переходник, и отказать бывшему мужу в чашке чая она не смогла. За чаем он стал рассказывать, что одинок и никому не нужен, жизнь не сложилась и она, Лена Полянская, оказалась единственным светлым пятном в его несчастной судьбе.

Лед тронулся. Бубенцов вышел из ее номера только утром, а на следующий вечер они снова пили чай…

Лена за восемь лет совсем не изменилась, не постарела, не растолстела, на свои тридцать пять не выглядела. Юрий был бы не прочь продолжить роман с бывшей женой и в Москве, но она резко оборвала с ним всякие отношения.

Еще ни одна женщина не рвала с ним по собственной инициативе. Самолюбие его было задето, он стал искать с ней встречи.

Она вежливо отказывалась и придумывала разные предлоги, чтобы не встречаться: то работы много, то тетя заболела. Вот к дому тети и приехал он однажды, сел на подоконник в подъезде и стал ждать.

Лена вышла, ведя на поводке старую рыжую таксу. Увидев Бубенцова на подоконнике, она не выразила ни удивления, ни радости, равнодушно поздоровалась и прошла мимо. Ей нужно было зайти в аптеку, потом в гастроном. Он отправился с ней.

Так и не сказав ему ни слова, она купила лекарства и продукты для тети. Но Юрий все-таки уговорил ее посидеть с ним где-нибудь по дороге хотя бы десять минут.

Именно в этот безлюдный дворик они и зашли. Ремонтом еще не пахло, но из домов выехали почти все жильцы, и было очень тихо.

– Я все равно от тебя не отстану. Ты ломаешься из-за глупого упрямства. Я ведь знаю, у тебя никого нет, – начал он.

Ему очень хотелось, чтобы она опять растаяла, стала ручной и покорной. Но Лена холодно усмехнулась:

– Прямо-таки хрестоматийный вариант: «Онегин, я тогда моложе, я лучше, кажется, была». – В ее голосе он уловил легкую издевку.

– Однако ты не вышла замуж за генерала. И потом в Канаде…

– А не было ничего в Канаде!

– То есть как не было? – опешил он.

– Померещилось тебе. Мы только чаю попили с тобой – и все. – Она рассмеялась, глядя ему в глаза. – У тебя какая по счету жена? Восьмая? Десятая? И ребенок есть, мальчик, полгодика. Вот и успокойся, остановись наконец. Живи с женой, воспитывай сына и кончай беситься.

– Но я не люблю жену…

– А женился зачем? Все, Юра, хватит. Мне надо идти, меня тетя ждет.

Она встала, подозвала собаку, пристегнула поводок и направилась к выходу в переулок.

– Лена! – позвал он тихо.

Она чуть замедлила шаг и оглянулась.

– Ты ведь любишь меня. Ты будешь потом жалеть.

Не ответив ни слова, Лена ушла.

Это было три месяца назад. Только начинался август, а казалось – уже глубокая осень. Было холодно, и моросил дождь. Бубенцов помнил, что на Лене были узкие бледно-голубые джинсы и свободный бежевый свитер. Длинные темно-русые волосы слегка курчавились от мелкого дождя.

Да, был август, и шел дождь. А теперь ноябрь, на небе ни облачка, и светит яркое утреннее солнце.

«Как странно», – подумал Бубенцов и посмотрел на часы. После его звонка прошло двадцать минут. Он достал сигарету, но закурить не успел.

Прямо на него по засыпанной битым кирпичом дорожке шла женщина. На ней были узкие бледно-голубые джинсы, свободная бежевая куртка и большие темные очки. Распущенные темно-русые волосы развевались по ветру. Солнце светило ей в спину, четко очерчивая тонкийпрямой силуэт и не давая разглядеть лица.

Вдруг он почувствовал – если она подойдет чуть ближе, снимет темные очки, скажет хоть слово, он уже ни за что не выстрелит. И тогда ему конец. Его найдут везде, достанут из-под земли и убьют, не слушая оправданий.

Она сделала еще шаг, и он выстрелил.

Раздался тихий хлопок. Несколько ворон в панике сорвались с забора.

В голове зазвучал мерзкий металлический визг, будто огромная пружина, сжатая до предела глубоко внутри его, вдруг мгновенно распрямилась и быстро, мелко задрожала.

По тому, как она упала, Бубенцов понял – в контрольном выстреле не было необходимости, но Колдун велел сделать все, как полагается.

Одним прыжком подскочив к убитой. Бубенцов остолбенел.

Темные очки слетели и валялись рядом. Перед Бубенцовым лежала совершенно незнакомая девушка, не старше двадцати пяти лет.

Она действительно была похожа на Лену Полянскую, но только издали.

Быстро оглядевшись, он втащил убитую в обломок бетонной трубы, на котором только что сидел. Ноги девушки, обутые в короткие замшевые сапожки, слегка подогнул, чтобы не было видно, и прислонил к одному концу трубы большой кусок фанеры, валявшийся поблизости. Другой конец он прикрыл короткой неотесанной доской, всадил занозу в левую ладонь, машинально выругался.

Доска упала, он не стал ее поправлять. Автоматически подумал, что сойдет и так, а время дорого. Так же автоматически он сообразил, что разумней войти в подъезд на Шмитовском не через двор, а со стороны переулка.

Все это он проделывал и соображал, ничего уже не чувствуя, как заведенная машина.

Переулок был пуст, и Бубенцова никто не заметил.

* * *

Полежав в постели еще немного, Лена поняла, что уже не уснет, и отправилась в ванную.

«Как раз сейчас мне только Бубенцова и не хватало!» – усмехнулась она про себя, намыливая голову шампунем.

В прихожей послышался лай Пини. Пес лаял редко, только когда перекликался с какой-нибудь соседской собакой.

Бубенцов впервые применил набор отмычек, которым снабдил его Колдун в придачу к пистолету и глушителю. Нехитрый замок открылся сразу. Бесшумно войдя в квартиру, он не запер за собой дверь, а лишь прикрыл, поставив замок на предохранитель, чтобы потом не терять драгоценных минут.

Старая неуклюжая такса лаяла и пыталась схватить его за штанину. Он легонько пнул пса ногой и направился к ванной, откуда доносился шум воды.

Дверь оказалась не запертой изнутри. Задвижка давно отлетела, а одинокой Зое Генриховне не от кого было запираться, когда она мылась.

На него пахнуло теплым паром. Сквозь задернутую плотную пластиковую шторку ничего не было видно. Такса, вбежавшая за ним в ванную, залилась лаем и все пыталась вцепиться ему в ногу, но он уже не обращал на пса никакого внимания.

– Кто здесь? – донесся сквозь шум воды знакомый испуганный голос.

Пена попала Лене в глаза, она стала тереть их, и получилось еще хуже. Лай Пини раздавался совсем рядом, и кафельная акустика ванной комнаты делала его гулким и тревожным.

Бубенцов резким движением отдернул пластиковую шторку и успел с удивлением заметить округлившийся живот.

Раздался негромкий выстрел.

«Вот и все, – устало подумала Лена, – почему-то совсем не больно».

Бубенцов повалился лицом вниз, прямо в ванну, и застыл в странной позе, перекинувшись чеРез борт и упершись головой в мокрое дно. Туда же, в ванну, прямо к Лениным ногам, под струи душа упал пистолет с глушителем.

У Лены сильно зазвенело в ушах, глаза заволокло густым пульсирующим туманом.

«Господи, прости меня!» – пронеслось у нее в голове. На долю секунды ей показалось, будто чьи-то руки подхватили ее и над ней склонился белокурый ангел со странно-кукольным лицом.

Светлана выключила воду, откинула тяжелое тело Бубенцова и оттащила в коридор.

Полянская была ниже Светы на полголовы, а весила примерно столько же. Перенести ее в комнату и уложить на кровать удалось за три минуты. По дороге она успела накинуть на Лену старый махровый халат, висевший на крючке в ванной.

Света впервые в жизни видела такой глубокий обморок и немного испугалась. Но пульс у Полянской был ровный, дышала она спокойно. «Ничего, очухается!» решила Света и накрыла Лену одеялом.

Сняв замок с предохранителя, она захлопнула дверь, поднялась вверх на один лестничный пролет, села на подоконник между этажами, закурила и, достав из кармана куртки сотовый телефон, позвонила Андрею Ивановичу.

* * *

Лена долго не могла понять, откуда взялся этот прерывистый, пронзительный звон. К звону прибавился еще тоскливый вой Пини.

Она попыталась подняться, но голова кружилась. Звонят в дверь, поняла она. Надо встать и открыть. Шатаясь от слабости, Лена побрела в прихожую и вдруг споткнулась обо что-то мягкое. Нашарив рукой выключатель, она зажгла свет.

Поперек коридора лежал человек. Он лежал лицом вниз, вокруг его головы растеклось темно-красное пятно.

Звонок продолжал надрываться, потом раздался за дверью голос Кротова:

– Елена Николаевна! Вы слышите меня?

Замок долго не поддавался, дрожали руки. Наконец дверь открылась.

Когда Кротов увидел ее мертвенно-бледное лицо, влажные, слипшиеся волосы и труп с пробитой головой в коридоре, первой его мыслью было: «Слава Богу, жива!» Он обнял Лену и почувствовал, что ее бьет крупная дрожь.

– Все позади, Леночка, ничего не бойся. Все страшное уже кончилось, произнес он, погладив влажные волосы.

Но сам он был уверен – ничего не кончилось. Начался следующий раунд игры. Леной занялись всерьез.

Кротов позвонил на Петровку и вызвал опергруппу.

– Простите меня, – тихо сказала Лена, – я думала, он меня уже убил. Он держав пистолет, раздался выстрел… Я думала, меня уже нет. Простите, мне надо переодеться.

Через полчаса после приезда опергруппы картина происшедшего немного прояснилась. В карманах убитого не было обнаружено никаких документов, удостоверяющих личность. Только пачка сигарет «Кэмел», зажигалка «Зиппо», сто тридцать тысяч рублей мелкими купюрами и три стодолларовые купюры, набор отмычек.

Но главное – во внутреннем кармане куртки была найдена цветная фотография Лены Полянской.

Лена взглянула на снимок. Месяца полтора назад ее сфотографировал редакционный фотограф – просто так, чтобы дощелкать несколько кадров, оставшихся на пленке. Фотографироваться Лена не любила, но этот снимок ей понравился. Она улыбалась на нем спокойно и счастливо. Она даже поставила его за стекло, на книжную полку. Именно эта фотография исчезла вместе с ключами и телефонной книжкой…

– Выстрел произведен из импортного пистолета, но не того, который валяется в ванной. Стреляли с близкого расстояния, не больше полуметра, сзади, в затылок. Смерть наступила около часа назад. – Судмедэксперт, толстый пожилой армянин Рубен Данаян, стянул резиновые перчатки, закурил. – Похоже, убитый стоял у самого бортика ванной, на кафеле подсохший след его ботинка. Так торопился, что ноги не вытер. Когда в него пальнули, он, вероятно, перевалился через бортик и упал головой в ванну. А потом труп сразу перетащили в коридор.

– Здоровый должен быть мужик, – поднял голову от протокола старший опер Миша Сичкин, – такого бугая поднять, из ванной вытащить – это ж силищу надо иметь!

– Слушай, Серенький, – хитро подмигнул Рубен, – это часом не твоя женщина?

– Конечно, моя! – кивнул Кротов.

– Можно сказать, в рубашке она родилась. Кто-то за нее очень здорово заступился… – тихо и задумчиво произнес Данаян.

– Ну что, труп выносим? – услышала Лена в коридоре чей-то голос.

– Подождите, – она подняла голову, – можно, я еще раз посмотрю?

Двадцать минут назад, тупо глядя на лицо покойника, она сказала:

– Нет. Я не знаю этого человека. Было в нем нечто пугающе-знакомое, но тогда у нее еще сильно кружилась голова и перед глазами плавали светящиеся зеленые мухи. Но главное, что-то в глубине души сопротивлялось узнаванию. Именно за это чувство внутреннего сопротивления она и ухватилась сейчас: «Я не хотела узнавать его. Слишком страшно было бы…» – мелькнуло у нее в голове.

Труп уже лежал на носилках. Когда откинули с лица покойника угол черного полиэтилена, ей хватило одного быстрого взгляда, чтобы спокойно произнести:

– Простите. Я была не в себе. Я знаю этого человека.

Стало очень тихо. Все молча уставились на Лену.

– Это Бубенцов Юрий Изяславович, пятидесятого года рождения, русский. Родился в Тюмени, с 1972 года живет… жил в Москве. Член Союза писателей. Мой бывший муж.

– Выносите, что встали? – тихо сказал Кротов санитарам.

– Мы развелись восемь лет назад, – продолжала Лена, уже сидя на кухне напротив Миши Сичкина, который торопливо писал под ее диктовку, – его теперешнего адреса я не знаю. После нашего развода у него сменилось две или три семьи.

– Вы с ним встречались после развода? – спросил Сичкин.

– Да. Лет пять назад он принес несколько своих рассказов ко мне в редакцию. Но я ни одного из них не опубликовала..

– Из личных соображений? Были обижены на него после развода?

– Что вы, – мягко улыбнулась Лена, – мы расстались мирно. Просто рассказы были слабые. Потом мы встретились летом этого года на конференции в Канаде, совсем случайно. А сегодня утром он позвонил мне сюда и попросил о встрече, хотел, чтобы я вышла к нему в маленький дворик, здесь неподалеку. Я сказала, что приду, но идти не собиралась. Просто согласилась, чтобы не продолжать разговор.

– В котором часу это было?

– Не знаю. Я не посмотрела на часы. Звонок меня разбудил, я была сонная.

– Потом вы опять легли спать?

– Да. Но заснуть не смогла и пошла в ванную. Ну а потом – я уже рассказывала, что было потом.

– Елена Николаевна, можно немного конкретнее: почему вы, не собираясь идти, сказали, что придете, и почему не хотели встречаться с Бубенцовым?

– После нашей встречи в Канаде этим летом он какое-то время пытался возобновить со мной отношения. Мне этого не хотелось. Мы были совершенно чужими людьми, к тому же я узнала, что у него жена и маленький сын.

– Он скрывал это от вас?

– Да.

– Вы выясняли это специально или узнали случайно?

– Совершенно случайно. Я ничего про него специально не узнавала, мне это было неинтересно.

– И тем не менее это повлияло на ваш отказ продолжать отношения?

– А как вы думаете? Конечно, повлияло.

– И все-таки, почему вы не сказали ему по телефону, что не придете?

– Месяца три назад я пыталась объяснить ему, что не хочу с ним встречаться. Слов он не понял. Я решила, что поступок поймет. Пообещать и не прийти – это, конечно, нехорошо, но убедительно.

– Как вам кажется, он тяжело переживал ваш отказ продолжать отношения?

– Юрий всегда пользовался потрясающим успехом у женщин. Он привык, что все от него без ума. Мой отказ ударил по его самолюбию.

– Когда вы были женаты, он ревновал вас к кому-нибудь?

– Ко всем подряд.

– Вы давали ему поводы?

– Нет. Я ему не изменяла. Он мне – да.

– Как он выражал свою ревность?

– Очень красноречиво.

– То есть?

– Бранился, устраивал сцены.

– Он не пытался вас ударить, не грозил убить?

– Вы клоните к тому, что Бубенцов пытался застрелить меня из ревности? Простите, но, мне кажется, вы ошибаетесь. Дон Жуан и Отелло с глушителем в одном лице – это слишком литературно.

– Елена Николаевна, давайте пока оставим литературные аналогии. Вы не ответили на мой вопрос.

– Хорошо. Я отвечу. Ударить он меня пытался пару раз. Один раз ударил-таки, после чего я ушла. Но убить не грозил никогда.

– Значит, инициатором развода были вы?

– В общем, да. Но Юрий сделал все возможное, чтобы у меня такая инициатива возникла..

– Он пытался вас вернуть?

– Нет. У него был роман с какой-то манекенщицей.

– Но при этом он устраивал вам сцены ревности? А говорили, что мирно расстались.

– Как ни странно, да. Он не считал, что, ударив, обидел меня. Для него это было в порядке вещей. А я считала, что обижаться надо только на себя – ведь могла уйти и раньше. Мы расстались мирно в том смысле, что, перестав быть мужем и женой, не сделались врагами.

Кротов слушал все это молча и думал о том, что сам бы он не смог задать Лене вопросы, которые задавал Сичкин. Между тем они, конечно, были необходимы. В то, что Бубенцов пытался застрелить Лену из ревности, он не верил ни секунды. Но версия, стремительно обрастая подробностями, становилась все весомей. Легко можно было предположить, что на квартире у Лены побывал именно Бубенцов, прихватил ключи, телефонную книжку и фотографию, которую нашли в кармане его куртки. Потом зашел еще раз и оставил страшную картинку. Были еще кассеты. Однако из разговора с практиканткой можно лишь сделать вывод о простой медицинской халатности, а доктор Курочкин своих слов уже не подтвердит. Личность Зои Генриховны, конечно, будет идентифицирована, но к данному делу привязать это невозможно. Остается только некто третий, вошедший в квартиру вслед за Бубенцовым и выстреливший ему в затылок. Кто бы он ни был, Кротову хотелось сказать ему большое спасибо – не только за то, что спас Лене жизнь, но и за то, что фактом своего существования опровергал тупиковую версию. Предположить, что некий тайный воздыхатель, неизвестный даже самой Лене, заранее предвидел намерения ревнивца Бубенцова, следил за ним, дал войти в квартиру и пристрелил в самый последний момент, – это было уже слишком.

И все-таки представить, что бывший муж, пусть даже мерзавец и бабник, согласится прийти к бывшей жене в качестве наемного убийцы, Кротову было пока сложно. Если только этим он не пытался спасти свою жизнь…

Вконец измотанную Лену Кротов отвез к себе домой. Он решил, что оставшиеся до отлета в Нью-Йорк три дня ей лучше пожить у него. Она ,не возражала, согласилась с благодарностью. Пиню взяли с собой. Квартиру Зои Генриховны опечатали. Оперативная группа отправилась во дворик, о котором говорила Лена.

Глава 16

В воскресенье утром Зотова решила зайти в больницу, посмотреть, как дела в отделении.

– Там больная в послеоперационном скандалит – сообщила дежурная докторша, – требует выписать ее, говорит, в суд подаст на нашу больницу. Глушко ее фамилия.

– Хорошо, я зайду, разберусь, – пообещала Зотова.

Войдя в послеоперационный бокс, она увидела, что Глушко лежит неподвижно, уставившись в потолок.

– Добрый день, Лидочка! Как мы себя чувствуем? – Зотова придвинула стул к койке и села.

– Я вам не Лидочка. Что вы сделали с моим ребенком?

– Успокойтесь, деточка. Я понимаю, вам тяжело. Ну, что случилось, то случилось. Нельзя так казниться.

– Это не само случилось. Это вы сделали.

– Мы? Сделали вам выкидыш? Что вы такое говорите, Лидочка? Как вам не совестно?

– Вы ввели мне лекарство, от которого начались роды. Вам зачем-то понадобился мой ребенок.

– Мы вам жизнь спасли. У вас ведь трое детей, подумайте о них. Это счастье, что выкидыш случился здесь, в больнице. – Зотова уже теряла терпение, но держалась из последних сил.

– Я подам на вас в суд, – спокойно сообщила Глушко.

Именно это спокойствие и тревожило Зотову.

«Если к Полянской прибавится еще и Глушко… Надо что-то делать!» подумала она и сказала:

– К сожалению, мне пора. Отдыхайте. Скоро мы вас выпишем. И не надо так волноваться. Могут возникнуть серьезные осложнения в послеродовом периоде.

Выйдя из бокса, она направилась в лабораторию, заперла за собой дверь, достала из холодильника банку, наполненную прозрачной бесцветной жидкостью. На дне осело немного легких беловатых хлопьев.

«Такого никто никогда не делал, – подумала Зотова, слегка встряхивая банку, – никому такое в голову не приходило… Но только не сейчас, вечером».

* * *

Около десяти часов вечера Валя Щербакова заметила, что стальная дверь лаборатории чуть приоткрыта. В коридоре был полумрак, и из дверной щели на пол падала тонкая яркая полоска света. Валя на цыпочках шагнула к лаборатории, но дверь тут захлопнулась, и щелкнул замок.

Валя остановилась в нерешительности: остаться здесь и ждать, кто выйдет? Или просто подойти и постучать? Придумать какой-нибудь предлоги заглянуть краешком глаза… И то, и другое – подозрительно. Да и что она успеет разглядеть?

Пока она размышляла, дверь открылась. Из лаборатории вышла Зотова. В руках у нее была банка капельницы, наполненная прозрачной жидкостью. Валя не спеша развернулась и пошла по коридору. Зотова окликнула ее:

– Деточка, подождите!

Голос Амалии Петровны был спокойным и ласковым.

– Я все время забываю, как вас зовут. Вы ведь у нас практику проходите?

– Меня Валя зовут, Валя Щербакова. Да, я у вас на практике.

– Устаете, наверное, ночами?

– Устаю, – призналась Валя, – спать все время хочется.

– Ну, иногда можно подремать, когда работы нет срочной. – Зотова понимающе улыбнулась :и даже подмигнула. – Я в вашем возрасте такая соня была, а чем старше становлюсь, тем меньше сплю.

«Какая все-таки она обаятельная женщина! – подумала Валя. – Интересно, что ей от меня надо?»

– Я вот о чем хотела вас попросить, Валечка, – как бы отвечая на вопрос, сказала Зотова, – пожалуйста, поставьте эту капельницу больной Глушко из пятнадцатой палаты. Она после выкидыша, состояние у нее неважное, я боюсь осложнений. Лучше перестраховаться. Правда? – Она опять ласково улыбнулась.

Валя осторожно взяла в руки банку.

– Как сделаете, можете пойти поспать. Я понаблюдаю, потом сама сниму. Договорились?

– Спасибо, Амалия Петровна. – Валя опустила глаза.

– Вы очень хорошая девочка, – Зотова подтрепала ее по круглой щеке, совсем не похожа на нынешних. Такая скромненькая, спокойная. Я обязательно напишу благодарность в институт.

Валя хотела спросить, что в банке, но постеснялась.

* * *

В маленькой послеоперационной палате было темно. Валя щелкнула выключателем. Задрожал голубоватый люминесцентный свет, и Валя заметила, как вздрогнула лежавшая на койке женщина.

– Простите, пожалуйста, Лидия Всеволодовна. Капельницу вам надо поставить.

– Я не спала. – Лида резко села на койке. – Пожалуйста, не надо мне ничего ставить.

– Почему? – удивилась Валя.

– Мне нужно позвонить мужу. Где у вас телефон?

По коридорному телефону-автомату для больных можно было позвонить только в Лесногорск.

– Что с вами делать, пойдемте в ординаторскую. Оттуда можно позвонить в Москву по коду.

Вообще это было категорически запрещено, но Валя решила: сейчас там никого нет, а человеку надо, в конце концов, домой позвонить…

– Жора, это я!..

Валя села в сторонке, чтобы не мешать. Выходить в коридор она не хотела – если кто-то зайдет и увидит больную в ординаторской, будет скандал. А так она возьмет все на себя. Влетит, конечно, ну и ладно.

– Жора, забирай меня отсюда как можно скорей. Приезжай и забирай под расписку. Они не могут не отпустить. Возьми с собой Сергея.

Что? Были вместе? И что он сказал? – Лида немного повысила голос:

– Не может быть!

Потом заговорила совсем тихо, даже прикрыла ладонью трубку, но Валя слышала каждое слово:

– Мне здесь страшно. У меня не было никакого выкидыша. Они мне поставили капельницу, и начались роды. Ребеночек живой был, я видела. Они его унесли. Нет, девочка. Нет, я не видела. Эта женщина сказала, которая принимала…

Дверь распахнулась, и на пороге возникла Зотова:

– Что здесь происходит?

– Простите, Амалия Петровна, больной надо было позвонить, она же из Москвы… – Валя вскочила и даже вытянулась по стойке «смирно».

– Немедленно положите трубку! – скомандовала Зотова, ни на кого не глядя.

– Все, Жора, я больше не могу разговаривать. – Валя заметила, что при появлении Зотовой Лида вдруг побледнела.

– Больше никогда так не делайте, – сказала Амалия Петровна вполне спокойно, – больным запрещается пользоваться служебным телефоном. Идите работайте. И не забудьте, о чем я вас просила.

– Это она вам сказала поставить мне капельницу? – спросила Лида, когда они вернулись в палату.

Валя кивнула.

– Очень вас прошу, не надо. Я боюсь. Я не верю ей. Она сказала, что там?

– Нет. Но я и не спрашивала. Она все-таки заведующая отделением, я должна выполнять ее распоряжения.

В палате горел яркий свет, и Валя, взглянув на банку, прикрепленную к штативу, заметила легкий белый осадок на дне. Секунду подумав, она сказала:

– Давайте сделаем так. Я сейчас поменяю банки, поставлю вам капельницу с физраствором, совершенно безвредную. А эту спрячу куда-нибудь или, если хотите, попрошу в институте, в лаборатории, проверить, что там.

– Пусть лучше проверят на Петровке. У мужа школьный товарищ – подполковник милиции. Он отдаст в их лабораторию.

«Это уж слишком, – подумала Валя, – хотя, может, так оно и лучше. Если в институте там какую-нибудь пакость найдут, они ведь все равно в милицию обратятся. Так лучше сразу!» – Хорошо, давайте так и сделаем.

* * *

Когда Зотова вошла в палату, больная Глушко лежала под капельницей и дремала. Жидкости в банке осталось совсем немного, на самом донышке. «Можно снимать, – решила Зотова, – уже более чем достаточно. Если завтра заговорит о выписке – скатертью дорога».

– Как мы себя чувствуем? – ласково спросила Амалия Петровна.

– Спасибо, нормально, – ответила больная.

– Домой хотите?

– Естественно, хочу. У меня же трое детей. Скажите, а почему меня не перевели в общую палату?

Что-то не понравилось Зотовой в интонации этой Глушко. Она даже не могла понять, что именно, но потом поняла: враждебность пропала. А это странно.

– А чем вас отдельная не устраивает? – спросила она, улыбнувшись.

– Да нет, все устраивает. Просто интересуюсь.

– Почему бы вам не полежать с комфортом, если у нас есть такая возможность, – снова улыбнулась Зотова.

Когда она вышла из палаты, ей навстречу попалась маленькая практиканточка Валя.

– Амалия Петровна, можно вас спросить?

– Конечно, детка, спрашивай.

– Что было в капельнице?

– Эргометрина малеат, препарат, стимулирующий послеродовое сокращение матки. Ты молодец, что интересуешься.

«А ведь с этой крошкой тоже придется что-то придумывать. Береженого Бог бережет», – грустно заметила про себя Зотова.

Глава 17

Вскрытие показало, что доктор Курочкин скончался от острой сердечной недостаточности. Никаких следов пребывания в квартире другого человека обнаружить не удалось… В понедельник утром к Кротову в кабинет ввалился веселый Миша Сичкин. Усевшись в кресло и закурив, он сообщил:

– Между прочим, вчера там совершено еще одно убийство, около одиннадцати утра, в том самом дворике, где убитый Бубенцов назначил встречу твоей Полянской.

Место там глухое и тихое. Два дома на капремонте, жильцов выселили, и рабочих не было – воскресенье! И в этом тихом месте, в куске бетонной трубы, найдена девушка с огнестрельным ранением в сердце. Но самое интересное, похожа эта девушка, знаешь, на кого? – Сичкин сделал эффектную паузу и торжественно произнес:

– Убитая похожа на Полянскую Елену Николаевну! Не то чтобы очень, но рост, телосложение, волосы, в облике что-то такое… Только моложе на восемь лет. Твоей Полянской ведь тридцать пять, а этой – двадцать семь. И убили ее из того самого ствола, что в ванной валялся. И прочее все как на подбор. Ворсинки свитера, который был на Бубенцове, обнаружены на куртке убитой. Куртка замшевая, все прилипает. Даже два его волоса есть. Непонятно только, зачем он вообще ее прятал. Наследил выше крыши!

– Он спешил. Обнаружил, что не ту убил, – задумчиво заметил Кротов, спрятал наспех, кое-как, чтобы сразу не заметили. Личность убитой установили?

– А как же! Романова Наталья Викторовна, 1968 года рождения. У нее в кармане куртки справка валялась из обменного пункта. За два дня до убийства Романова поменяла пятьдесят долларов, а справочку скомкала и сунула в карман. Облегчила нам работу. И знаешь, зачем она в этот двор зашла? За кирпичом!

– За каким кирпичом?

– Есть народное средство от простуды, – стал объяснять Сичкин, – берут здоровый кирпич, моют, кладут на конфорку, на рассекатель, греют на медленном огне, сверху сыплют толченый чеснок и чесночным паром дышат через трубочку. Так вот, у Романовой младший брат простудился, вот она и пошла с утра на ближайшую стройку за кирпичом.

– Помогает? – тихо спросил Кротов.

– Что? – не понял Сичкин.

– Кирпич от простуды помогает?

Зазвонил внутренний телефон. Кротова вызывал к себе его непосредственный начальник полковник Казаков.

– Проходи, садись.

Казаков расхаживал по кабинету, рассеянно брал в руки разные предметы – то пепельницу, то крышку от графина, то книгу с полки – и тут же клал куда-нибудь в другое место.

Ничего хорошего это не предвещало. Полковник был в самом мрачном расположении духа.

Еще в четверг вечером, после разговора с Леной, Кротов позвонил Казакову домой и в нескольких словах изложил ситуацию, не упомянув, правда, что встреча с Леной в «Макдоналдсе» была первой и до этого они знакомы не были.

Выслушав его тогда, Казаков вздохнул: «Тухлое это дело, Серега, ничего не докажешь».

А сейчас, не глядя на Кротова, он раздраженно произнес:

– Поздравляю. Ты отстранен от расследования генеральским приказом.

– Почему? – не удержался Кротов, хотя ответ уже знал сам.

– Да потому, Сережа, что ты у нас получаешься фигурант – первый и пока единственный. Отелло на Шмитовском никто, кроме тебя, шлепнуть не мог. Так что картина вырисовывается ясная – до тошноты. Ты и сам понимаешь.

– Подожди. Но я ведь был в Черемушках!

– Да проверяли, – безнадежно махнул рукой Казаков, – районный следак сказал – ты их дождался и через десять минут пулей вылетел. Они еще на тебя разозлились. Ты указаний надавал и слинял быстренько. А кому охота копаться? Там же все очевидно: острая сердечная недостаточность. От Черемушек до Шмитовского езды минут тридцать пять, от силы сорок. Пробок в воскресенье никаких особых не было. А ты сколько ехал?

Кротов ехал до Шмитовского час. Пятнадцать минут ушло на поиски бензозаправочной станции в плохо знакомом районе, еще десять – на заправку.

– Мне пришлось заправиться. Бензин был на нуле. Вот тебе и двадцать минут.

– А зачем тебя вообще в Черемушки понесло, к этому, как его?

– К Курочкину. К Дмитрию Захаровичу Курочкину. Он – тот самый врач, который сказал, будто ребенок погиб. Именно он усыпил Лену и отправил в Лесногорск. Согласись, мое желание побеседовать с ним вполне понятно.

– Ox, Cepera, – тяжело вздохнул Казаков, – я понимаю, у тебя любовь: ты ходишь с сияющими глазами и с идиотически-счастливой физиономией. Но ведь тебе сорок лет, ты подполковник МВД, у тебя высшее юридическое образование. Неужели ты не понимаешь, что вся эта история с похитителями неродившихся младенцев бред. Я ведь после твоего звонка консультировался со специалистом из Минздрава. Он мне популярно все объяснил. В Лесногорской больнице действительно работает экспериментальная лаборатория. Она существует уже три года и к беременным женщинам отношения не имеет. Никакая мафия за твоей зазнобой не гоняется. А убийство, вернее, покушение на убийство – чистая бытовуха. Ревность. Где ты видел, чтобы киллер таскал с собой в кармане фотографию жертвы? Сейчас я тебе вкратце обрисую предварительную версию, а ты мне возражай.

– Чью версию? – усмехнувшись, спросил Кротов.

– Генеральскую. Так вот. Убитый Бубенцов узнает о романе своей бывшей жены.

– Они развелись восемь лет назад, – напомнил Кротов, – у него потом две семьи сменилось.

– Но последний раз встречались три месяца назад, и он хотел возобновить с ней отношения. Может, он всю жизнь ее одну и любил, а она его послала подальше. Он звонит, назначает ей встречу, просит прийти в тихий безлюдный дворик, где произошло их последнее объяснение. Там капитальный ремонт, народу ни души. В состоянии аффекта он стреляет в другую женщину, которая случайно зашла во двор и имела несчастье быть похожей на Полянскую, особенно издали, в темных очках. Убитая падает, очки слетают. Обнаружив ошибку, он кое-как прячет труп, несется в квартиру, где объект его страданий преспокойно принимает душ. А в самый решающий момент входишь ты и успеваешь пальнуть на секунду раньше. Ты поступил совершенно правильно: спас жизнь женщине и ребенку, застрелил убийцу. И тогда вполне естественно, что Полянская как бы не помнит, кто ее так заботливо вытаскивал из душа и укладывал в постельку. Она, конечно, не выдаст тебя. Между прочим, обморок, который, по ее словам, с ней случился, не может продолжаться более трех минут. Так что покушение на твою зазнобу – чистая бытовуха.

Кротов сидел молча и слушал Казакова спокойно. Он еще в самом начале разговора поставил перед собой задачу – спокойно слушать.

– Ну, возражай мне, что ты молчишь? – Казаков нервно крутил сигарету. Многие годы он курил только «Яву», и даже когда Москва наводнилась импортными сигаретами всех марок, своей привычке не изменил. Покупал «Яву» блоками, раскладывал по батареям распечатанные пачки, долго сушил…

– Не буду, – сказал Кротов, – не буду я тебе возражать. Ты сам прекрасно понимаешь, что вся эта версия про Отелло с глушителем и отмычками – чушь собачья. И что Полянская – не сумасшедшая, тоже догадываешься, хотя никогда ее не видел. Кстати, с кем именно ты консультировался? Не с Буряком случайно?

Казаков кивнул.

– Врет твой Буряк! И ты сам это чувствуешь, – закончил Кротов.

– Ну, чувствую, и что? – Казаков наконец закурил почти выпотрошенную «явину». – Ты лучше спроси меня о другом: зачем тебе, Сергею Кротову, понадобилась вся эта инсценировка с третьим неизвестным, если в твоих действиях, продиктованных крайней необходимостью и совершенно понятных, не было состава преступления? Куда делось оружие, из которого ты стрелял? Или – как мог Бубенцов обознаться, даже в состоянии аффекта, если до смерти любил твою Полянскую? Как он мог ее с кем-то перепутать?! В общем, вопросов масса, а в итоге получается тухлый «висяк».

Кротов встал.

– Я могу идти, товарищ полковник? Меня как – только от этого дела отстранили или от всех сразу?

– Ладно, Серега, брось. Ты на меня-то бочку не кати. Нам с тобой еще к генералу на ковер… В общем, так. Ты сейчас берешь неделю в счет своего законного отпуска. Тебе надо заняться здоровьем и нервами твоей Полянской и многими другими неотложными домашними делами. Если что – звони, буду держать тебя в курсе. Но не забывай, ты будешь заниматься своими частными делами. А я чем могу, помогу.

Полностью противореча своим привычкам, Казаков встал и проводил своего заместителя до двери кабинета.

– Слушай, Серега, а этот ребенок – твой или нет?

– Мой, – ответил Кротов и вышел.

* * *

Лаборантка Любочка, которой Кротов отдал на экспертизу банку с прозрачной жидкостью и преподнес в качестве аванса за срочность коробку конфет «Рафаэлло», пила в углу лаборатории кофе с этими самыми конфетами.

– Спешу вас обрадовать, Сергей Сергеевич! – улыбнулась она. – В этой банке жидкость, по своему составу напоминающая – знаете что? Околоплодные воды! Это фантастика – наполнить околоплодными водами банку для капельницы! Кофейку хотите?

– Не откажусь, спасибо. – Кротов придвинул стул и сел. – Могу еще добавить, что в жидкости этой находился скорее всего живой плод. Вам сахару сколько?

– Два куска, – машинально ответил Кротов. – Разве это тоже можно определить?

– Нельзя сказать с абсолютной точностью, был ли плод здоровым, но что он был живой – это стопроцентно. При мертвом плоде воды содержат примеси мекония, мутные, бывают зеленоватого или коричневатого цвета. А эти – чистенькие.

Кротов закурил. Любочка аккуратно вытянула сигарету из его пачки. Он щелкнул зажигалкой.

– Извини, забыл тебе предложить.

– Ничего. Еще налить кофе?

– А давай! – весело согласился Кротов. – Теперь скажи мне, эти околоплодные воды могут быть ядом или чем-то в таком роде?

– Ну что вы! Совершенно безобидная жидкость.

– Но ведь они в банке для капельницы. Что будет, если их ввести внутривенно?

– Насколько мне известно, такого никто никогда не делал. Но теоретически это смерть. Эмболия околоплодными водами. При вскрытии поставили бы именно такой диагноз. Патология крайне редкая, но бывает ведь. – Любочка глубоко затянулась. – Жидкость в капельницу можно ввести только шприцем. Банка практически герметична, обычно протыкают иглой. Да, очень интересно… Я бы сказала, чисто медицинское убийство. Причем убить так можно только женщину в послеродовом периоде и только в условиях больницы. Тогда ничего невозможно будет даже заподозрить…

– Ты пальчики сняла?

– Обижаете, Сергей Сергеевич!

– Спасибо тебе, Любочка. Ты эти пальчики сохрани. А результаты экспертизы оформляй по всем правилам. С меня еще коробка «Рафаэлло».

– И в какой же это больнице есть врачи такие изобретательные? – улыбаясь, спросила Любочка. – Узнать бы, чтоб туда не попасть случайно.

– Да есть один маленький городишко в Московской области. Только скоро эти изобретатели перестанут быть врачами, – успокоил ее Кротов.

* * *

В обеденный перерыв лаборантка Любочка побежала к маленькой галантерее неподалеку от Петровки. По учреждению прошел слух, что в магазинчик завезли итальянские лифчики из стопроцентного хлопка, всего по тридцать тысяч.

По дороге Любочка остановилась у телефона-автомата.

– У меня есть интересные новости для Андрея Ивановича, – сказала она, набрав номер.

– В восемь тридцать. Где обычно, – ответили ей.

Любочка повесила трубку и галопом кинулась к галантерее.

* * *

Илья Тимофеевич Буряк тяжело поднял свое рыхлое тело из кресла и протянул обе руки навстречу посетителю:

– Сергей Сергеевич! Какими судьбами? Рад вас видеть! Наташенька, – крикнул он секретарше, – чайку нам организуй!

– Илья Тимофеевич, – Кротов дождался, пока удалится длинноногая секретарша, явившаяся в ту же минуту с подносом, на котором дымились две чашки чая, стояли блюдечко с нарезанным лимоном, сахарница и открытая коробка шоколадных конфет:

– Илья Тимофеевич, у меня к вам очень личный, можно сказать, конфиденциальный вопрос.

– Я весь внимание! Лимончик, пожалуйста, и конфетку возьмите. Конфетки настоящие, швейцарские. Очень рекомендую. – Буряк сосредоточенно разглядывал содержимое коробки, наконец выбрал конфету и, положив ее в рот, сладко зажмурился.

– Нет, спасибо, – отказался Кротов, – я не люблю сладкого.

Дождавшись, пока Буряк насладится конфетой и тут же возьмет следующую, Сергей продолжал:

– Дело в том, что очень близкий мне человек безнадежно болен. Врачи уже опустили руки, но тут я случайно узнал, будто существует некий препарат, который мог бы его… не то чтобы спасти, но дать шанс. Только препарат этот очень сложно достать…

– Чем конкретно болен ваш близкий человек и как называется препарат? Третья конфета исчезла за пухлой щекой Буряка.

– Я – профан в медицине, но, как я понял из объяснений врачей, у моего близкого человека какое-то сложное расстройство эндокринной системы. Как называется лекарство, я тоже не знаю, но производят его из плода и плаценты, которые извлекают в середине беременности.

Благодушная физиономия Буряка на миг сделалась тяжелой и напряженной. Пухлые пальцы, собиравшиеся взять еще конфетку, застыли над коробкой.

– А помнится, вы недавно звонили мне по этому же вопросу. А потом и начальник ваш, Николай Михайлович Казаков, тоже интересовался. Я же сказал – и вам, и ему, что из плода и плаценты ничего не производят. Между прочим, вы, Сергей Сергеевич, скромничаете, преуменьшаете свои познания в медицине. Но это так, между прочим.

– Понимаете, Илья Тимофеевич, я теперь точно знаю, что препарат есть, тон Кротова был мягок и доверителен, – и меня, поверьте, совершенно не интересует, почему вы сказали, будто нет такого лекарства. Я прекрасно понимаю, что производство его пока может держаться в строгом секрете, цена, должно быть, огромная и так далее. Но, поймите, это – наша последняя надежда. Помогите, пожалуйста!

– Ну, что ж, – после длинной паузы произнес Буряк, – есть официально зарегистрированная фармацевтическая фирма в Москве, которая занимается производством и продажей такого препарата.

– Это я знаю, – тяжело вздохнул Кротов, – но там космические цены, они доступны только миллиардерам. Я хотел спросить вас… Поверьте, мне просто больше не к кому обратиться. Наверняка кто-то занимается этим не совсем официально и мог бы продать чудо-лекарство за реальную для меня цену.

– Сергей Сергеевич, – усмехнулся Буряк, – мы с вами серьезные люди, немолодые уже. С таким же успехом вы могли бы попросить меня достать вам какого-нибудь экстрасенса, колдуна ил бабку-травницу. Препарат, о котором вы говори те, – именно из этого ряда. Действие его плохо изучено, известно только, что он повышает мужскую потенцию и работоспособность, то есть действует как обычное общеукрепляющее средство. Остальное, поверьте, легенды. В моих силах организовать вашему больному обследование на самом высоком уровне, показать его лучшим специалистам Москвы, собрать консилиум – но и только. Я занимаюсь медициной, а не мистикой.

Буряк говорил очень убедительно. Возразить было нечего… Но чем честнее он смотрел Кротову в глаза, тем глубже становилось убеждение Сергея, что собеседник врет.

Собственно, ради этого вранья он и пришел к Буряку. Ему нужно было убедиться окончательно, что толстяк напрямую связан с теми, кто послал к Лене наемного убийцу. И он убедился окончательно. Оставалось сделать последний, прямой выпад – для полной ясности.

– Илья Тимофеевич, – Кротов смотрел Буряку в глаза, и тот отвел взгляд, покосился на коробку и быстрым движением взял еще одну конфету, – я знаю, что такое лекарство производят в маленькой больнице в городе Лесногорске. Я также знаю, что вы имеете к этому производству самое непосредственное отношение, обеспечиваете прикрытие со стороны Министерства здравоохранения и, вероятно, пользуете себя препаратом, который, естественно, достается вам, как «крыше», бесплатно.

Лицо толстяка побагровело, он даже поперхнулся конфетой, закашлялся, покрылся потом и наконец закричал:

– Бред! Наглая клевета! – Потом, глотнув чаю, он вытер лоб маленьким платочком и произнес уже спокойно:

– Извините, Сергей Сергеевич, я отношусь к вам с уважением, поверьте, и считаю вас серьезным человеком. Кто наплел вам всю эту ерунду?

– А никто, – улыбнулся Кротов, – сам догадался. Простите, дорогой мой Илья Тимофеевич, я отнял у вас время. Мне, к сожалению, пора. Всего доброго.

Из Минздрава он отправился на Петровку, взял в архиве дело восьмилетней давности о подпольном абортарии, закрылся в кабинете и сварил себе крепкий кофе.

Кротов знал, что в делах подобного рода почти всегда есть «серый кардинал», душа и мозг всей организации, человек умный и скользкий, как правило выходящий сухим из воды.

«Серым кардиналом» кооператива «Крокус» был некто Анатолий Вейс, кандидат медицинских наук. Восемь лет назад его удалось даже вычислить, но доказательств не хватило. Сейчас, просматривая материалы дела, Кротов понял, что большую роль в «отмазке» Вейса сыграл тогда консультант Буряк.

Вот оно что: кооператив «Крокус» был задуман вовсе не ради денег легкомысленных пациенток. Вероятно, основные доходы приносила ему переработка живого сырья. Но восемь лет назад такое никому не пришло в голову.

Почти не надеясь на удачу, Кротов стал сравнивать многочисленные отпечатки пальцев, снятые с глянцевой Лениной фотографии с отпечатками, хранившимися в делах об абортарии. Начал он с «серого кардинала» и тут же чуть не поперхнулся остывшим кофе: на фотографии были четкие «пальчики» Анатолия Вейса. Через час он имел на руках официальное заключение эксперта, подтверждающее это.

* * *

– Значит, ты считаешь, пока она у Кротова, ей ничего не грозит?

– Квартира на девятом этаже двенадцатиэтажного дома, дверь стальная, отмычкой замок открыть невозможно. Она никуда не выходит. Даже ее собаку Кротов выгуливает сам, утром и вечером.

– Это они хорошо придумали, – кивнул Андрей Иванович и, отхлебнув горячего крепкого чая, посмотрел на Свету. – Значит, Кротов гуляет с ее собакой, произнес он серьезно и задумчиво. – Ты скажи мне, пожалуйста, что у них там с нашей подопечной? Света пожала плечами.

– Как что? Любовь!

– Надо же! – хлопнул себя по коленке Андрей Иванович. – Они ведь знакомы меньше недели, к тому же она с пузом!

– А пузо при чем? – усмехнулась Света.

– Как это – при чем? Все-таки не совсем удобно страсти-то предаваться, да и опасно во второй половине беременности.

– Ах, вы об этом? Нет, они не спят пока. У них все серьезно.

– Ты и это разглядела?

– Как вам сказать? Скорее почувствовала, когда их увидела вместе. Я ведь все-таки женщина.

– Интересно, а почему ты, Светочка, считаешь, если сразу не спят, значит, серьезно?

– Ох, Андрей Иванович, – улыбнулась Света, – это на гнилом Западе сначала в койку прыгают, а потом уж знакомятся.

– Ты хочешь сказать – у нас наоборот?

– У нас, конечно, тоже по-всякому бывает, но русскому человеку после койки сложней знакомиться. Стыдно, неловко… Менталитет у нас такой – стыдливый.

– А у них, у западных людей, значит, бесстыдный менталитет? – засмеялся Андрей Иванович.

– Да нет. Просто они к этим вещам по-другому относятся. Для них секс естественная часть жизни. А у нас и слова-то такого нет. Или любовь, высокое парение духа, или грязь, гадость, матерные названия. Нет у нас середины, только верх и низ. А у них все просто и буднично. Вот вы подумайте: «заниматься любовью» – это ведь калька с английского. По-русски дико звучит.

– Ну, ты у нас философ! – выразительно развел руками Андрей Иванович и, помолчав секунду, вдруг спросил:

– Нравится тебе Полянская?

– Да, – призналась Света, – легче работать, когда охраняемый объект вызывает симпатию. А почему вы спросили?

– Потому, девочка, что в твоей работе симпатий и антипатий быть не может. Мало ли, как потом дело обернется…

Света заметила, как холодно и остро блеснули глаза ее собеседника. Ей стало не по себе. Он тут же почувствовал это и ласково погладил ее по щеке.

– Ты про менталитет сама додумалась, умница?

– Нет, – улыбнулась Света, – в школе проходили. Тема у нас была такая: «Национальные стереотипысексуального поведения».

– Глупости! – отрезал Андрей Иванович. – Нет никаких в этом стереотипов, нет правил – одни сплошные исключения. Ты со мной не согласна?

Света отрицательно замотала головой.

– А Полянская мне тоже нравится, – он откинулся в кресле и закурил, хорошо бы у них с Кротовым все наладилось. Лишний «важняк» с Петровки нам ведь не помешает? А, Светочка, не помешает? – Он весело подмигнул, но тут же лицо его стало серьезным. – Теперь о главном. В Нью-Йорке тебя встретит некто Бредли. Маленький такой, толстенький, на клоуна похож. Но он вовсе не клоун, а, наоборот, мрачный, невоспитанный тип. Ну, это ты как-нибудь переживешь. Общаться тебе с ним придется мало. Он из ФБР, из секретного отдела, который занимается проблемами преступности, связанными с трансплантацией человеческих органов. Мы с этим отделом не то чтобы дружим, но не ругаемся. Однако, если мы не преподнесем им на блюдечке тамошних приятелей Вейса, они будут в обиде. Ты можешь обращаться к Бредли с любыми бытовыми проблемами – но они вряд ли возникнут. Что касается работы, то лучше на его помощь не рассчитывай. Обращайся только в самом крайнем случае. Он вступит в игру, как только ты сообщишь ему главное имя. Или кличку. Этого будет достаточно, чтобы считать твое задание выполненным. Вот он, – Андрей Иванович показал Свете пару цветных фотографий, – видишь, какой красавец!

Бредли действительно был похож на клоуна.

* * *

– Елена Николаевна, вы уже звонили в Нью-Йорк? Вас там кто-нибудь будет встречать?

Они сидели в его маленькой кухне. Под столом У них в ногах спал и по-стариковски похрапывал Пиня.

– Я звонила в пятницу с работы. Меня встретит Стивен, старый друг моего папы, – ответила Лена.

– А жить вы там где будете?

– У него, у Стивена. Я всегда у него живу, когда прилетаю в Нью-Йорк. Стивен мне от папы по наследству достался. Они познакомились очень давно, еще в пятьдесят седьмом, когда в Москве был молодежный фестиваль. И с тех пор как-то, умудрялись общаться, встречаться, несмотря на все советско-американские сложности. Папа умер, теперь я вместо него со Стивеном переписываюсь. Он старенький, семьдесят пять лет, дети и внуки взрослые, живет один в огромном доме в Бруклине. У детей и внуков своя жизнь. Ему одиноко.

– А я нигде дальше Крыма не бывал, – задумчиво произнес Кротов. – Моя бывшая жена – балерина в театре Станиславского. Она часто ездила на гастроли за границу, но ничего толком не рассказывала.

– Я вам расскажу, – улыбнулась Лена, – прилечу из Нью-Йорка и расскажу.

Она жила у него второй день, и Кротов ловил себя на том, что ему впервые за много лет хотелось вечером возвращаться домой. Он не загадывал, как сложится дальше, но в глубине души был уверен: они с Леной уже не расстанутся. Слишком серьезно то, что сейчас происходит между ними, чтобы исчезнуть просто так, в никуда. Хотя внешне вроде ничего не происходит. Они называют друг друга на «вы» и по имени-отчеству, он спит на кухонном диванчике, она – в комнате, на тахте.

– Елена Николаевна, там на кассете, в разговоре с Курочкиным, вы сказали, что у вас будет девочка. Вы это только чувствуете или знаете точно?

– Теперь знаю точно. Курочкин на прощание сообщил. Он был опытным доктором и вряд ли ошибся.

– А кого вы хотели, пока точно не узнали?

– Ребенка, – улыбнулась Лена, – просто ребенка. Разве так важно, какого он будет пола? Впрочем, если бы люди могли выбирать, на свет рождались бы, наверное, одни мальчики. Почему-то все мужчины ждут непременно мальчиков, а женщины хотят им угодить.

– А я всегда хотел девочку, дочку… – тихо сказал Кротов.

Глава 18

Самолет улетал в Нью-Йорк в среду, в половине одиннадцатого вечера. Народу в Шереметьево-2 было довольно много, но Света сразу заметила Полянскую у одного из столиков перед выходом в зал отлета. Лена заполняла таможенную декларацию. Кротов стоял рядом и напряженно всматривался в толпу.

«Успокойся, дружок, – усмехнулась про себя Света, – здесь безопасно. Все начнется там, в городе-герое Нью-Йорке».

Несколько длинных очередей к будкам пограничного контроля постепенно таяли. Посадку объявили уже трижды. Кротов отдал Лене ее легкий рюкзачок, потом как-то неловко пожал руку.

«Тоже мне товарищ! – прокомментировала про себя Света. – Даме руку целуют, а не пожимают. Ну, давай, решайся, долдон милицейский!»

Но Кротов так и не решился. Лена уже стояла в кабинке перед пограничником между хитрыми зеркалами.

Пограничник раскрыл ее паспорт. Посадка заканчивалась. И вдруг Сергей бросился через ограждение к кабинке…

– Вы куда?! – вскричал пограничник, но ответа не услышал…

Между хитрыми зеркалами пограничного контроля стояли далеко не юные мужчина и женщина и самозабвение целовались.

– Граждане! Вы что, спятили?! – продолжал орать пограничник. – Мужчина, выйдите вон отсюда! Женщина, вы на самолет опоздаете!

– Простите, пожалуйста, – оторвавшись наконец друг от друга, хором ответили они.

«Ну, вы даете, ребята!» – весело засмеялась про себя Света.

Кротов, не оглядываясь, быстро пошел к выходу. Сердце его колотилось. Садясь в машину, он все еще чувствовал нежный вкус прохладных Лениных губ.

Лена упала в мягкое кресло «Боинга» и закрыла глаза, «Какие у него щекотные усы, – подумала она, – как все странно и неожиданно!»

Значит, ей не послышалось тогда, на Шмитовском, как он ответил на чей-то вопрос: «Это твоя женщина?» – «Моя, конечно!» Что-то с самого начала произошло между ними такое, чего не было у нее ни с кем и никогда.

В двадцать лет любая влюбленность может показаться главной и единственной в жизни. В тридцать пять ошибаться уже нельзя: во-первых, стыдно, во-вторых, почти не остается времени, чтобы исправить ошибку. Как же получилось, что этот усатый подполковник, с которым они знакомы меньше недели, вдруг стал для нее единственным близким человеком?

«Получилось – и все! – ответила себе Лена. – Лучше бы я встретила его раньше… Но спасибо, что вообще встретила».

Три дня после того ужасного утра она прожила в чистой, спокойной квартире Кротова, печатала на его старенькой «Олимпии» перевод рассказа, который он сам потом отвез в редакцию и сам забрал у секретарши Кати ее билеты. Он обращался с ней как с малым ребенком, старался угадать, что она любит из еды, приходил домой с полными сумками продуктов и вечером к плите ее не подпускал.

Лена знала, что с женой он развелся год назад и детей нет. Но должна же быть какая-нибудь женщина… Наверняка кто-то приходит ночевать к сорокалетнему холостяку. Каждый раз, когда его не было дома, она вздрагивала от телефонных звонков: вдруг, если она возьмет трубку, потом ему придется перед кем-то оправдываться и объяснять, что за женщина живет в его квартире.

Днем телефон молчал. Звонили Кротову только после семи вечера и только по служебным делам.

Она знала, что, отбросив все дела, взяв неделю в счет отпуска, он занимается Лесногорской больницей; знала, что его отстранили от расследования, чуть ли не подозревают в убийстве Бубенцова…

Вот уж о ком вовсе не хотелось думать. Отвращение боролось с жалостью: конечно, профессиональным киллером Бубенцов стать не мог, но связаться с какой-нибудь бандой мог вполне. Он был жаден до денег и неразборчив в средствах. Хорошо стрелял. Так получилось, так совпало: кому-то показалось удобным послать к ней в качестве убийцы бывшего мужа. Чем плоха версия ревности? Бубенцова припугнули как следует, и он пошел. Остается загадкой, кто выстрелил ему в затылок в последний момент. Лена знала, что не Кротов, хотя, окажись он на месте неизвестного ангела-хранителя, сделал бы то же самое. Но кто? Кому она нужна, кроме Сергея Кротова?

– Просыпайтесь, пристегнитесь, пожалуйста.

Самолет летел до Нью-Йорка с двумя посадками. Первая была в Шеноне, в Ирландии.

Стаяла глубокая ночь, лил ледяной дождь, завывал ветер. Быстрые косые капли высвечивались блуждающими лучами прожекторов на несколько мгновений и тут же исчезали во мраке. От этого в здании аэропорта было особенно уютно. Молоденький конопатый пограничник улыбнулся Лене:

– Добро пожаловать в Ирландию, мэм! Не люблю ноябрь, скверная погода.

В огромном зеркале Лена увидела свое отражение во весь рост. Она всегда выглядела моложе своих лет, не прилагая к этому никаких усилий, – просто в лице и во всей худенькой фигурке было что-то неуловимо юное, даже детское. Выпирающий живот не сделал ее массивной и тяжелой. «Интересно, разнесет меня после родов, к многих, или я останусь такой же тощей?»

Лена расстегнула заколку, и длинные темно-русые волосы упали на плечи. Достав из сумочки щетку, она вдруг заметила рядом со своим отражение высокой красивой блондинки. Что-то было в ней знакомое. Совсем недавно Лена где-то видела это лицо в обрамлении коротких светлых волос.

«Кажется, эта девушка рекламировала жвачку…» – рассеянно отметила она.

На долю секунды их глаза встретились.

«Нет. Не жвачка. Вообще не реклама. Что-то совсем другое». Лене показалось, что девушка тоже узнала ее. Узнала – и тут же исчезла, растворилась в праздной транзитной толпе.

Следующая посадка была в Канаде, в Калгари. Опять пришлось выходить из самолета и в совершенно уже сонном состоянии полтора часа слоняться по транзитному залу аэропорта. Поспать за все шестнадцать часов полета так и не удалось. Без конца разносили еду и напитки. Блондинку Лена так и не увидела больше – ни в аэропорту, ни в самолете.

* * *

Свете доводилось бывать за границей, и не раз но в Америку она попала впервые. Не меньше получаса «Боинг» кружил над аэропортом Кеннеди, не мог сесть из-за сильного ветра. Света немного волновалась: кончилась шестнадцатичасовая передышка. Начинается работа. Еще несколько минут можно посидеть, расслабленно откинувшись на мягкую спинку кресла и закрыв глаза…

Нью-Йорк начался длинным серым туннелем, толпа пассажиров медленно сочилась сквозь него и выплескивалась к стойкам пограничного контроля, где тут же застывала в извилистую очередь.

Вдоль металлических парапетов сновали бодрые негритянки в униформе и механическими голосами выкрикивали: «Некст плиз!» Очередь двигалась довольно быстро, пограничники лишних вопросов не задавали, и уже через двадцать минут Света вышла в зал аэропорта.

Встречавших Полянскую она вычислила почти сразу и удивилась: типичные российские «братки»: побритые затылки, тупые квадратные рожи, кожаные куртки, широкие приспущенные штаны – у одного зеленые, у другого вишневые. Один заметил в толпе Полянскую и довольно громко произнес:

– Она!

Оба тупо и тяжело уставились на Лену. Света напряглась. Вот пальнут прямо сейчас – и она ничего не сделает. Начнется суматоха, в которой они запросто успеют смыться. Но, с другой стороны, это все-таки аэропорт, полно полиции. Вряд ли они… И тут рука одного из «братков» скользнула под куртку. В ту же секунду Света подскочила к бандиту почти вплотную, положила ладонь на рукав его куртки и, зазывно улыбнувшись, произнесла:

– Мальчики, не меня ли вы встречаете? «Братки» даже вздрогнули, хором выругались, но, взглянув на Свету чуть внимательней, смягчились. Еще бы, перед ними стояла красотка экстра-класса, прямо как с рекламы. А красота, как известно, – это страшная сила.

В видеотеке Андрея Ивановича были все фильмы с участием его любимой актрисы Фаины Раневской. Совсем недавно, перед самым отъездом, он смотрел старую комедию «Весна». Когда героиня Раневской Маргарита Львовна произнесла, примерив шляпку: «Красота – это страшная сила», Андрей Иванович весело подмигнул Свете: «Запомни, девочка, эту замечательную фразу. Она тебе очень пригодится!»

– Ну что, мальчики, не меня? – Света переводила взгляд с одной рожи на другую.

– Да мы, этта, в натуре…-замямлил тот, что был в вишневых штанах.

– Вы, наверное, братья? – Света все не убирала ладонь с кожаного рукава. Крепкая, накачанная рука, жившая в кожаном рукаве своей отдельной жизнью, так и не выныривала из внутреннего кармана куртки. Света чувствовала под ладонью окаменевшие мускулы.

– Ну, что же, – вздохнула она, – очень жаль, что вы не меня встречаете. Вы такие красивые мальчики. А красота – это страшная сила. Угостите меня хотя бы сигареткой. Мои еще в самолете кончились.

Каменная рука вынырнула наконец, и в ней оказалась всего лишь пачка «Кэмела».

«Напрасно я запаниковала, – подумала Света, прикуривая, – не собирались они сейчас стрелять. Лбы, конечно, тупые, но не до такой же степени. Однако Полянскую они, кажется, потеряли. Ишь, засуетились!»

«Братки», отпрыгнув от Светы, встали спинами друг к другу и забегали глазами по толпе. А Лена между тем нежно обнималась с благообразным, щегольски одетым стариком американцем, и Света услышала:

– Стивен, дорогой, как я рада тебя видеть! И тут кто-то осторожно тронул Свету за плечо. Она резко оглянулась.

Маленький пухлый узкоплечий человечек с розовой потной лысиной и кругленьким детским носиком строго и укоризненно смотрел на нее.

– Мистер Бредли? – улыбнулась Света.

– Здравствуйте, Светлана, – ответил он мрачно.

Девиз американцев – «keep smiling!», но в этом Бредли, вопреки его клоунской внешности, отсутствовала даже обычная американская улыбчивость. Маленькие зеленоватые глазки были холодны и колючи.

– Я провожу вас до машины. Там вы найдете оружие и карту города. Мой телефон запоминайте наизусть, записывать не надо. Обращаться ко мне можно только в случае крайней необходимости.

Бредли подвел Свету к маленькому «Опелю» шоколадного цвета, протянул ключи.

– Человек, встретивший вашу подругу, – тихо продолжал он, – приехал на зеленом «Форде», а те двое русских ублюдков, с которыми вы успели побеседовать, сейчас садятся в красный Джип. Я поеду за вами на расстоянии, потом подожду, пока вы снимете жилье по соседству от вашей подруги. Все, поехали.

Света увидела, как со стоянки выруливает зеленый, старый и солидный, похожий на своего хозяина, «Форд» Стивена.

Эстакада под колесами была идеально гладкой, будто вылизанной. «Опель» оказался чудной машиной. Он несся мягко и легко, почти не касаясь колесами земли. Света следовала за джипом с «братками», иногда обгоняла его, особенно на светофорах. За окнами мелькал какой-то нищий негритянский район. Одинаковые многоквартирные дома из красного кирпича сменились рядом низеньких, прилепившихся вплотную друг к другу лачуг. Вероятно, лачуги строились когда-то как добротные частные дома, но теперь пришли в полную негодность. Фасады были исписаны витиеватой цветной галиматьей, окна или выбиты, или заколочены облезлыми ставнями. Вывески магазинов и закусочных висели на одном гвозде или валялись на земле. Прямо на асфальте сидели чернокожие люди, курили, пили из горлышка, просто смотрели перед собой. А под колеса летели обрывки газет, пластиковые мешки, пустые банки и картонные упаковки. На одной из таких улочек стояли в ряд огромные, ярко раскрашенные гуттаперчевые фигуры собак, кошек, известных актеров, музыкантов, политических деятелей. Здесь были Шварценеггер и Мадонна, английская королева и Папа Римский, Ельцин и Клинтон и многие другие. А перед всем этим матрешечным великолепием восседал необъятно толстый негр, почему-то голый по пояс. Он размахивал руками и выразительно колыхал своим жирным животом, зазывая покупателей, а порой делал какой-нибудь непристойный жест вслед стремительно промчавшейся машине.

Бедный район закончился резко, без всякого перехода. Сразу за лачугами начались приличные, чистенькие кварталы с вылизанными двухэтажными домиками, сверкающими витринами супермаркетов и кафе. И люди здесь были чистенькие, улыбчивые, с собачками и детскими колясочками.

Потом Света заметила, что в Нью-Йорке все обрывается и начинается сразу, без переходов. Кончается грязь, начинается чистота, бедный квартал сменяется благополучным. Нет оттенков, нет середины, только яркие, контрастные тона. Как будто каждая деталь пейзажа, каждая черта человека стремится к своей абсолютной завершенности.

Чудовищно толсты толстяки и не правдоподобно красивы красавицы. Если улица бедна и грязна, то до полного омерзения, но зато чистый богатый квартал вопит о своей чистоте и богатстве каждым квадратным сантиметром мостовой, каждой дверной ручкой.

Именно в таком квартале остановился «Форд» Стивена. Света всю дорогу поглядывала в карту Нью-Йорка, которую разложила на соседнем сиденье, и сейчас поняла, что находится в центре

Бруклина, неподалеку от знаменитого Бруклинского моста.

Джип, в котором сидели «братки», только слегка притормозил у большого трехэтажного дома Стивена и медленно поехал дальше. Из-за поворота выскользнул бледно-голубой «Вольво» мистера Бредли и тут же, на углу, остановился.

Света рассчитала, что в ближайшие час-полтора Полянская никуда из дома не выйдет. Ей же надо принять душ, отдохнуть немного. Остановив первого попавшегося прохожего, она спросила:

– Где здесь ближайшая гостиница? Прохожий, толстяк лет пятидесяти, нес на руках одетого в курточку, шапочку и сапожки белого карликового пуделя. И пудель, и хозяин оказались весьма словоохотливыми. Пес приветливо затявкал, а дядечка еще более приветливо, заговорил:

– К сожалению, мэм, приличной гостиницы поблизости нет, но в доме через дорогу сдают студию. Там просторно, чисто, хозяева – мои друзья, очень приятные люди. Такой красивой леди, как вы, там будет хорошо. А главное, не слишком дорого.

Через минуту толстяк уже звонил в дверь трехэтажного чистенького, как будто пряничного домика, на котором красовалась кокетливо разукрашенная табличка: «Сдается студия».

На звонок вышла женщина чудовищной толщины в шортах и в майке. Ее необъятные телеса мягко заколыхались на холодном ноябрьском ветру.

– Привет, Сюзи! Как поживаешь? Выглядишь великолепно! Эта молодая леди хочет снять студию.

– О! Я страшно рада! Спасибо тебе, Боб. Проходите, мэм. Вы актриса или фотомодель? Как вас зовут? Как вы поживаете? На какое время хотите снять студию?

Голос у Сюзи был тоненький, детский, и это смешно контрастировало с ее внушительной комплекцией.

Студия оказалась небольшой однокомнатной квартиркой с отдельным входом. Свету здесь все устраивало, особенно то, что из окон маленькой кухни отлично просматривался дом Стивена.

В 1989 году по заданию одной крупной газеты Лена брала интервью у американского советолога, профессора Колумбийского университета. Россию он посетил впервые за свои семьдесят лет, из которых пятьдесят занимался именно ею.

Предчувствуя, что советология очень скоро станет мертвой наукой, профессор решил блеснуть напоследок. Он попросил Лену перевести несколько глав его книги.

Книга называлась «Апокалипсис по-русски». На пятистах страницах профессор обстоятельно доказывал, что большевизм лежал в основе русского национального характера еще со времен Ярослава Мудрого.

Главы Лена перевела, но осмелилась потом высказать семидесятилетнему советологу свое согласие с основными постулатами его монументального труда. Профессор не обиделся, а наоборот, загорелся идеей продолжить эту дискуссию в стенах Колумбийского университета.

Через неделю после его отъезда Лене пришло официальное приглашение «для чтения ряда лекций в Колумбийском университете».

К лекциям Лена готовилась тщательно и серьезно, но в первый свой приезд, на первой же встрече со студентами и преподавателями обнаружила, что никакая подготовка не нужна. Нужны хорошо подвешенный язык и абсолютная раскованность.

Все напоминало вечеринку: сидели на столах и подоконниках, без конца что-то ели и пили, наперебой задавали самые невообразимые вопросы, например, какой процент российских женщин вовлечен в международное феминистское движение? Или, как сегодня в России относятся к творчеству революционных поэтов и правда ли, что поэт Маяковский не покончил с собой, а был убит? В одной и той же аудитории уровень знаний о России мог колебаться от нулевого до вполне приличного.

Какая-то седовласая преподавательница подходила к Лене и совала ей в рот домашнее печенье, которое испекла специально для гостьи из голодной России, где по нищим городам бродят медведи, мужики в лаптях и сотрудники КГБ с автоматами…

После первой поездки Лену стали приглашать регулярно. Каждый раз ей оплачивали дорогу и платили довольно щедрые гонорары за лекции.

Она считала эти поездки совершенной халявой, но, в общем, кривила душой. Не так уж просто на два-три часа завладеть вниманием жующей аудитории.

Сейчас, выйдя из подземки на станции «Колумбийский университет» и стоя у перехода через площадь в ожидании зеленого, Лена пыталась настроиться на первую лекцию и не могла. Не было ни легкости, ни раскованности. Она устала и хотела спать, сказывался шестнадцатичасовой перелет и бессонные сутки.

Загорелся зеленый. Лена в задумчивости побрела по переходу. Когда она оказалась на середине широкой Коламбиан-сквер, кто-то вдруг схватил ее сзади за плечи и оттащил назад. В этот момент прямо перед ее носом пронесся на дикой скорости алый «Ягуар» и скрылся за поворотом.

Лена чуть не упала назад, на того, кто все еще держал ее за плечи. Обернувшись, она увидела незнакомую девушку в круглых затемненных очках и кожаной кепке, из-под которой свисали длинные черные волосы.

– Спасибо вам большое! – Оправившись от шока, Лена улыбнулась девушке.

– На здоровье! – ответила та и улыбнулась Лене.

Послышался вой сирены, по площади промчалась полицейская машина, вероятно, за алым «Ягуаром».

Войдя вслед за Полянской в один из корпусов Колумбийского университета и поднявшись на тот же этаж, Света огляделась в коридоре и направилась к дамскому туалету.

Она заперлась в кабинке, сняла очки, парик и кепку, спрятала все это в сумку, потом вышла, расчесала перед большим зеркалом свои короткие белокурые волосы и осведомилась у студентки-китаянки, мывшей рядом руки, в какой аудитории будет читать лекцию русская журналистка.

Глава 19

Бориса Симакова разбудил телефонный звонок. Услышав голос в трубке, он вскочил с постели и вытянулся в струнку. Именно этого звонка он ждал, несколько дней не отходя от телефона,

– Привет, Бориска! Как дела? Впрочем, это меня надо спросить, как твои дела. Потом спросишь, отвечу. Слушай, у меня к тебе просьба, Выясни, пожалуйста, когда были у вас в отделении искусственные роды и кто принимал.

– Как скоро я должен выяснить?

– Прямо сейчас. Позвони какой-нибудь сестричке, нянечке, с кем там у тебя остались теплые отношения… Узнай все подробности. Сейчас десять. Я жду твоего звонка. Запиши мой мобильный телефон.

Жена, глядя на Бориса, не выдержала и рассмеялась: он стоял по стойке «смирно» в широких ситцевых трусах, из которых торчали волосатые ноги.

Примерно через час, выслушав подробный рассказ Симакова, Андрей Иванович весело произнес:

– Ну вот, дружок, все и решилось. Хочешь заведовать отделением в своей больнице?

– А как же?.. – растерянно пролепетал Симаков.

– Зотова? Ей пора на покой.

И Андрей Иванович повесил трубку.

Между тем сама Амалия Петровна в это время находилась там, где было весьма странно видеть столь почтенную даму в столь поздний час, – на заднем дворе пивного бара «Амулет», самого грязного и малопочтенного заведения в городе Лесногорске.

Впрочем, Амалию Петровну там никто и не видел. Было темно, а она стояла в самой глубине двора.

Зотова нервничала. Ей было неприятно стоять здесь одной, в полной темноте. Однако ждать пришлось не слишком долго. Задняя дверь бара открылась, и оттуда вышло, вернее, выпало существо, похожее на огромного таракана.

У существа было длинное туловище, короткие тонкие ноги и руки, маленькая рыжая головка, росшая прямо из плеч, без всякой шеи, и огромные, торчавшие в разные стороны рыжие усы. Нельзя было определить, сколько ему лет. Красное, отечное лицо казалось почти старческим, но Амалия Петровна знала – ему всего лишь двадцать три. Покачиваясь и что-то бормоча себе под нос, существо двинулось в глубину двора.

– Олежка! – тихо позвала Зотова, выступая из темноты.

Олежка остановился и завертел маленькой головкой. Наконец, заметив Зотову, он двинулся к ней. Как ни странно, он не был пьян. Глаза его светились в темноте жестким желтоватым светом.

– Хочешь заработать тысячу долларов? Желтый свет в Олежкиных глазах вспыхнул еще ярче.

– А че надо? – деловито спросил он.

* * *

Ему уже приходилось мочить. Год назад в колонии он поставил на перо одного фраера, который зарвался и сильно его доставал, все дразнил дебилом. Он и показал ему «дебила». Сделал все тики-так, даже братва ни о чем не догадалась. А чтоб совсем уж вовсе комар носа не подточил, сам пустил заранее парашу, будто фраер тот куму стучал. Даже пачки хороших сигарет не пожалел, подложил фраерку под матрац. Фраерок-то детдомовский был, один как перст. Передач ни от кого не получал. Вот-де и ссучился, продавал братву за мелкие подачки.

Теперь представился случай повторить, да не просто, а за тысячу зеленых. А потом еще и старуху можно будет попугать, заставить побольше раскошелиться: мол, пойду, расколюсь. К тому же замочить мягкую девку куда интересней, чем вонючего фраера. Девку эту он знал, беленькая такая, пухленькая. Надо будет сначала трахнуть ее со смаком, а потом уж… Нет, ему определенно подфартило!

С бабами у Олега всегда было сложно. Его тянуло к молоденьким, сочненьким, свеженьким. Потасканные шлюхи из «Амулета» ему не годились. Брезговал он ими, к тому же подцепить боялся дрянь какую-нибудь. А молоденькие, свеженькие от него шарахались. Только и слышал он от них: «Пошел ты. Прусак! Воняет от тебя».

Кличка Прусак прилипла к нему с детства. Он к ней так привык, что имя свое – Олег – почти , забыл, сам себя называл только Прусаком. Может, из-за клички и шарахались от него девки? Одна как-то объяснила: «С тобой, с Прусаком, пойдешь один раз, так потом ни один приличный пацан не взглянет, скажут, мол, тараканами воняет!»

А кровь молодая играет, аж в ушах звенит. Но ничего, он еще свое возьмет, расквитается с ними. Будут у него настоящие бабки, любая пойдет, чем бы ни вонял…

На следующий день рано утром Прусак увидел, как девка вышла из подъезда и направилась к станции. Купив билет до Москвы и обратно, она села в электричку. Оставалось только ждать ее возвращения на станции, но так, чтобы никто не заметил и не спросил: «А что это ты, Прусак, целый день здесь сшиваешься?»

По дороге от станции до ее дома было несколько удобных мест. Хорошо бы она вернулась попозже, последней электричкой.

Валя Щербакова провела целый день в институте, потом побродила по магазинам, потом заехала к подруге-сокурснице и сама не заметила, как засиделась до двенадцати.

Подруга предложила остаться ночевать, но Вале было неловко: в крошечной двухкомнатной «распашонке» жили родители подруги, младший братишка раскладушку поставить негде. К тому же не было с собой ни зубной щетки, ни халатика, да и на дежурство в больницу надо было выходить завтра рано утром. В общем, Валя уговоров не послушала и ночевать отказалась.

– Возьми хоть газовый баллончик, – сказала подруга, – городок у вас бандитский. И позвони мне, как приедешь. Я все равно часов до двух не сплю.

Валя едва успела на последнюю электричку. В вагоне было тепло, спокойно. Дремал немногочисленный припозднившийся подмосковный народец, милиционеры проходили каждые двадцать минут. В общем, бояться было нечего. Валя , тоже задремала.

В Лесногорске она вышла одна, на платформе – ни души. От зыбкого света мигающих в ночном ветре фонарей Вале стало не по себе. Она переложила газовый баллончик из сумки в карман куртки. Не то чтобы боялась – ей ведь часто приходилось возвращаться поздно, но лучше бы сейчас на станции оказался хоть кто-нибудь.

Самый короткий путь до дома лежал через сквер. Можно было, конечно, пройти по освещенным улицам, но тогда придется делать большой крюк, а она очень устала, просто засыпала на ходу.

На секунду какая-то длинная тень метнулась из фонарного луча во мрак. Валя быстро зашагала, почти побежала к скверу. Несколько раз она отчетливо различала позади звук шагов, оборачивалась, но улица была пуста.

В сквере не горело ни единого фонаря. Под ногами похрустывала замерзшая к ночи слякоть. Шаги от этого делались слышней – не только собственные Валины шаги, но и чьи-то еще.

Теперь уже сомневаться не приходилось – кто-то шел за ней от самой станции. Она побежала изо всех сил. Раздался топот бегущего следом человека. Он быстро приближался. Валя почувствовала совсем близко его тяжелое, прерывистое дыхание…

* * *

Приняв две таблетки мягкого английского снотворного, Амалия Петровна включила на небольшую громкость радиостанцию «Орфей», передававшую спокойную классическую музыку. Потом легла в постель, погасила свет.

Она спала крепко и не услышала, как скрипнула отмычка в сложном замке ее стальной двери, как в спальню вошли двое мужчин в тонких резиновых перчатках. Даже когда они включили маленький ночничок у изголовья ее кровати, она не проснулась.

Амалия Петровна открыла глаза лишь тогда, когда ей аккуратно залепили рот куском лейкопластыря.

Она задергалась, стала бессмысленно шарить руками по воздуху, но тут же чьи-то железные пальцы сжали ее запястья. На лицо ей опустили маленькую подушку, не прижимая. Она могла дышать, правда, с трудом, но видеть не могла ничего.

На локтевом сгибе левой руки она почувствовала холодок ватки со спиртом. Через секунду в вену вошла игла – легко и не больно. Укол делал профессионал. Что-то стало медленно вливаться ей в кровь.

Иглу осторожно вынули из вены, уколотое место протерли спиртом, подушку убрали с лица. Едва освещенная комната расплывалась в каком-то мягком, вязком тумане и таяла. К горлу подступила тошнота, но не сильная, терпимая.

Над собой Амалия Петровна увидела двух мужчин с приятными молодыми лицами. Мужчины внимательно смотрели на нее.

– Думаешь, достаточно? – с сомнением спросил один.

– Вполне. Пять граммов. И слону бы хватило, – ответил другой и осторожно приложил пальцы правой руки Амалии Петровны сначала к пятиграммовому шприцу, потом к нескольким надколотым ампулам.

Сознание угасало. Она уже не чувствовала ни ужаса, ни удивления. Дыхание стало редким, поверхностным, лицо побелело.

Один из молодых людей приподнял ей веко. Зрачок в бледно-голубой радужке был сужен до точки. Пульс едва прощупывался. Мужчина очень бережно отклеил кусок лейкопластыря от ее рта, а его напарник, оглядев туалетный столик, нашел ромашковый крем, снимающий раздражение, и смазал покрасневшую под пластырем кожу.

– Кома, – тихо сказал тот, что делал угол. – Можно уходить.

Придирчиво оглядев спальню в последний раз, оставив гореть ночничок и работать радио, из которого нежно звучала старинная лютневая музыка, молодые люди бесшумно удалились, не оставив в замке стальной двери ни единой царапины от отмычки.

Валя резко вскинула руку и выпустила в лицо сопящему человеку струю газа. Человек заорал, упал на четвереньки. Рядом с ним шлепнулся и пробил корочку льда какой-то небольшой металлический предмет.

«Нож!» – мелькнуло у нее в голове. Но уточнять она не стала, опрометью кинулась через сквер, пробежала два квартала и с дико колотящимся сердцем влетела в милицию.

– Меня только что хотели зарезать, там, в сквере… Он лежит там сейчас, я в него газом из баллончика пальнула, прямо в лицо. Он упал…

От волнения Валя не сразу заметила Митю Круглова, который сидел рядом с дежурным, курил и прихлебывал горячий чай.

– Девушка, успокойтесь, – строго сказал дежурный, – не тараторьте так, толком все расскажите. Фамилия ваша как?

– Потом, все потом! Надо скорее идти, брать его, пока он не очухался. Я знаю, его наняли, и знаю кто.

Тут Митя вскочил, опрокинул стакан с горячим чаем, выбежал из-за перегородки и схватил Валю за руку:

– Валюша, ты правда успокойся. Пойдем вместе, покажешь.

– Эй, Круглов! – возмутился дежурный. – Ты хоть подотри за собой – все ведь мне на брюки пролилось!

Но Круглова и Вали уже след простыл.

– Он один был? – спросил Митя на бегу.

– Один.

Через три минуты они были в сквере.

– Вот он! – указала Валя в темноту. Прусак пытался встать, хотя бы на четвереньки, но не мог. Так и лежал, скрючившись. Он дал обыскать себя, слабо щурясь на луч фонарика. Его тошнило, голова кружилась.

– Я не подниму его, – развел руками Митя, – тяжелый он, хоть и тощий. Эй, Прусак, вставай, я ведь тебя сразу узнал. Вставай, говорю!

Митя еще раз попытался его поднять. Валя помогала ему, поеживаясь от страха и брезгливости.

Раздался скрип тормозов. В темноте вспыхнули фары. Из подъехавшего милицейского «газика» вышли двое, присланные на подмогу.

Прусака погрузили в машину.

– Нож! – закричала Валя. – Я забыла сказать, он обронил что-то, похожее на нож.

Один из милиционеров посветил фонариком. В грязи действительно валялась длинная, заточенная как бритва финка.

* * *

Прусак еле ворочал языком. Рвало его так, что пару раз пришлось сводить его в сортир.

Однако сначала он даже попытался возмущаться:

– Это, начальник, мое личное дело. Мне девка эта давно нравилась. Я, в натуре, поговорить с ней хотел, по-человечески. А она мне прямо в морду этой дрянью пальнула. Ее задержать надо, в натуре, а не меня, слышь, начальник!

Раскололся Прусак довольно быстро. Выложил все – и как наняла его Зотова, и сколько заплатить обещала.

Валя подтвердила: в ее смерти мог быть заинтересован только один человек Амалия Петровна Зотова, и подробно объяснила почему. На том же «газике» Валю отвезли домой. В ее окнах горел свет.

– Я видела, ты подъехала на милицейской машине. – Мама распахнула дверь, как только Валя вставила ключ в замочную скважину. – Что произошло, Валентина?

– Ничего, мамуль. Все в порядке. Жива, как видишь. Завтра расскажу, очень спать хочется.

* * *

Стальную дверь квартиры Амалии Петровны долго не могли взломать. Когда наконец вошли, капитан Савченко тут же вызвал «скорую» и опергруппу.

– И смотреть нечего, – вздохнул врач «скорой», – вколола себе сама в вену, и привет. Она же медик.

То же самое сообщил и судмедэксперт, прибывший с оперативниками. Тело увезли в морг. Квартиру опечатали. Вскрытие показало, что смерть наступила от отравления большой дозой морфина гидрохлорида, введенной внутривенно. Дактилоскопической экспертизой было установлено, что и на шприце, и на вскрытых ампулах были отпечатки пальцев только одного человека – покойной Амалии Петровны Зотовой.

– Не верю, что она сама, – сказал капитан Савченко, сидя поздним вечером с женой на кухне, – не могла она. Не таким была человеком. Да и не знала она еще, что Прусак раскололся.

– Давай помянем ее по-хорошему, – вздохнула жена, – несчастная она была женщина, совсем одинокая.

И они выпили коньячку, не чокаясь.

Глава 20

– Ты решительно отказываешься ехать в Гринвич-Вилледж? – спросил Стивен, выходя из дома вслед за Леной.

– Поздно уже, Стив. Я устала, глаза закрываются. Лучше пообедаем дома, купим что-нибудь, я приготовлю.

– Но должны же мы отпраздновать твой приезд! – Стивен вертел на пальце ключи от машины. Он был явно огорчен. – Зачем я тогда надел парадный костюм?

– Хорошо, – вздохнула Лена, – есть компромиссный вариант. Помнишь тот уютный итальянский ресторанчик, в двух кварталах отсюда? Там еще хозяин такой маленький-маленький.

– Ладно, что с тобой делать! Там, конечно, никто не оценит мой лондонский костюм…

– Я уже оценила! – утешила его Лена. – Зато тебе можно будет немного выпить. Мы же пойдем пешком туда и обратно.

Из окна кухни высунулась черная курчавая голова приходящей прислуги Стивена Саманты.

– Если вы не собираетесь ехать, можно я возьму машину на пару часов? крикнула она.

– 0кей! Я сегодня добрый. – Стивен с удивительной для его возраста меткостью кинул ключи прямо в руки Саманте. – Только ты сначала уж дочисти мою конюшню.

В ресторане было почти пусто. На маленькой неосвещенной эстраде пожилой скрипач с выразительно всклокоченной иссиня-черной шевелюрой настраивал скрипку. Хозяин, крошечный, лысый, как коленка, человечек, подлетел к ним и стал трясти Стивену руку, повторяя:

– Как я рад вас видеть! Вас и вашу красавицу, русскую подругу. Видите, я узнал вас, мадам, – сияя ослепительными вставными зубами, обратился он к Лене, – вы были здесь давно, а я узнал. О, такую красивую леди нельзя забыть!

Они уселись за столик, и Стивен закурил. Вопреки общеамериканскому антиникотиновому безумию он оставался заядлым курильщиком. – Тебе, как всегда, мартини «бьянко» со льдом? – спросил он, глядя в карту вин.

– Нет, – улыбнулась Лена, – мне только сок. Стивен презрительно фыркнул.

– Меня не удивляет, что у вас в России показывают нашу дурацкую рекламу здорового образа жизни. Но что ты на это купишься – я не ожидал. Я ведь заметил, ты совсем не куришь. Не ужели бросила? А теперь, оказывается, еще и не

Пьешь.

Застывший рядом в ожидании заказа крошка хозяин вдруг сладко зажмурился и что-то зашептал Стивену на ухо. У того брови медленно поползли вверх.

– Это правда? – уставился он на Лену.

– Что?

– Синьор Луцони говорит, будто ты…

– В таких вещах я не ошибаюсь, – напыжился итальянец, – у меня девять детей. Для вас, мадам, я сейчас сам лично зажарю нашу фирменную форель. Вам необходима рыба, в ней много фосфора, и беби вырастет умным.

– Спасибо, синьор Луцони. Думаю, от вашей фирменной форели мистер Поллит тоже не откажется. Верно, Стивен?

Когда итальянец удалился на кухню, Стивен тихо спросил:

– Почему ты мне сразу не сказала?

– Мне кажется, этого нельзя не заметить. А у тебя стало такое лицо, будто мне пятнадцать лет и я, как говорила моя тетя Зоя, «принесла в подоле». Знаешь, есть такое русское выражение?

– Да, – Стивен звонко хлопнул себя по лбу, – я забыл спросить, как поживает твоя коммунистическая тетушка?

– Она умерла, – Лена вдруг почувствовала, что глаза ее наполняются слезами, – совсем недавно. От инфаркта.

– Бедная моя девочка, – покачал головой Стивен. – Ну, а отец твоего ребенка, наверное тот красавец Юрий? Хотя нет, вы же с ним давно развелись. У вас ведь еще лет восемь назад не ладилось.

– У нас никогда не ладилось, – Лена постаралась улыбнуться, – отец моего ребенка – совсем другой человек.

– Вы живете вместе? Кто он? Расскажи, пожалуйста, сделай милость.

В этот момент где-то совсем близко грянул взрыв.

* * *

«Елки! – Света даже присвистнула. – Мне нужен постоянный человек. Я одна не справлюсь. Я не могу быть в двух-трех местах одновременно!»

Она стояла в толпе за полицейским ограждением у дома Стивена.

Останки зеленого «Форда» еще дымились. Света видела, как заворачивают в черный пластиковый мешок то, что осталось от негритянки Саманты.

Взрывной волной вышибло несколько стекол в соседних домах. Стивен давал показания полицейскому детективу. Полянская стояла рядом, и Света видела – ее била крупная дрожь.

В небольшой толпе зевак Света пыталась вычислить «их» человека, но не могла. Судя по разговорам, все собравшиеся были жителями этого респектабельного квартала – они выбежали из соседних домов, напуганные взрывом.

– Я всегда говорила мистеру Поллиту, нельзя пускать в дом женщину, у которой муж сидит в тюрьме! – услышала Света чей-то голос рядом. – Ведь по чистой случайности он сам не оказался в машине!

– Жалко, мистер Поллит так любил свой старый добрый «Форд»! – обронил кто-то.

Толпа стала потихоньку расходиться. Несколько полицейских зашли в дом Стивена.

– Значит, вы уверены, мистер Поллит, что это не могло быть покушением на вас? – спросил улыбчивый чернокожий детектив.

– Кому я нужен? – пожал плечами Стивен. – Хотите кофе, господа? обратился он ко всем присутствующим.

– Нет, спасибо, – ответил за всех детектив. – Как давно работала у вас Саманта Робинсон?

* * *

На следующее утро, в восемь часов, Лена тихонько захлопнула входную дверь и направилась к метро. Через полчаса она уже входила в помпезный, отделанный мрамором холл нью-йоркского Департамента полиции.

В центре холла возвышалась двухметровая скульптура бравого полицейского с собакой. И полицейский, и пес глядели на Лену суровыми медными глазами.

"Похоже на станцию метро «Площадь Революции», – подумала Лена, подходя к одной из стоек перед ограждением.

– Доброе утро, – обратилась она к молоденькой китаянке за стойкой, – могу я поговорить с детективом Мак-Ковентри? Это очень срочно, – и протянула китаянке визитную карточку, оставленную вчера чернокожим детективом.

– На который час вам назначили встречу? – вежливо осведомилась китаянка.

– Конкретной договоренности не было, просто мистер Мак-Ковентри просил зайти, если появятся какие-нибудь дополнительные сведения о вчерашнем взрыве в Бруклине.

Детектив не просил зайти. Он даже не просил позвонить. Но карточку-то оставил.

– Могу я посмотреть ваши документы, мэм? – улыбнулась китаянка.

Лена достала международную пресс-карту и паспорт.

– Какой это язык? – вскинула тонкие бровки девушка, разглядывая темно-вишневую обложку паспорта.

– Русский.

– Как точно произносится ваше имя? Лена медленно, по слогам произнесла. Китаянка сняла телефонную трубку.

– Здесь русская журналистка, хочет побеседовать с детективом Мак-Ковентри. О'кей, я пропускаю. Поднимитесь на лифте на восьмой этаж, там первая дверь направо, – китаянка протянула Лене одноразовый пластиковый пропуск с прищепкой, – это надо прикрепить на ваше платье.

Внутри сходство со станцией метро «Площадь Революции» полностью исчезло. Здесь все выглядело именно так, как в полицейских учреждениях из американских боевиков.

Лена вошла в большой зал, разделенный стеклянными перегородками на кабинеты, между которыми сновали могучие американские молодцы в белых рубашках, с перекинутыми через плечи ремнями, на которых держалась кобура. Стрекотали компьютеры, кто-то из молодцов пил кофе из бумажных стаканчиков, сидя в кресле с закинутыми на журнальный столик ногами.

Мак-Ковентри встретил Лену широкой улыбкой.

– Я не хотела говорить при мистере Поллите, – начала Лена, усаживаясь в предложенное ей кресло, – он пожилой человек, не стоит его волновать. Дело в том, что у меняесть основания подозревать, что взрыв его машины связан с покушением на меня.

Черное лицо Мак-Ковентри стало непроницаемым. Улыбка растаяла, черные немигающие глаза уперлись в Лену, как два пистолетных дула.

"Наверное, так он глядит на подозреваемых, которых допрашивает, – подумала Лена, – хочется убежать или спрятаться под стол с криком:

«Не стреляйте, сэр, я все скажу!» Вот сейчас вдохну глубоко и скажу".

– За мной охотились в России и, вероятно, продолжают охотиться здесь, решилась она.

Коротко и внятно, не вдаваясь в подробности, Лена изложила суть дела. Детектив смотрел на нее своими глазами-дулами, слушал не перебивая. Лене вдруг показалось, что он вообще не понимает ее, будто она говорит с ним не по-английски, а по-русски, и она постаралась скорее закончить свой рассказ.

– Насколько мне известно, в США производство такого препарата запрещено законом. Вероятно, люди, охотившиеся за мной в Москве, имеют здесь свой канал сбыта, а стало быть, свою структуру в Нью-Йорке. Они выследили меня. Возможно, это люди из русской мафии с Брайтон-Бич.

– Вы все сказали, леди? – спросил Мак-Ковентри после паузы. Лена кивнула.

– Так вот, – детектив встал и заходил по кабинету, – никакой русской мафии на Брайтон-Бич нет. Все это выдумки журналистов. Муж погибшей Саманты Робинсон, домработницы мистера Поллита, год назад был арестован за торговлю наркотиками и в данный момент находится в тюрьме. Мы полагаем, что взрыв связан с этим, и только с этим, фактом. Сейчас ведется расследование. А теперь ответьте мне, пожалуйста, леди. Препарат, о котором вы говорите, – наркотик?

– Нет, – тяжело вздохнула Лена. – Это не наркотик. Само по себе это лекарство опасности не представляет, но производят его из живых, еще не родившихся младенцев. И вот это уже представляет реальную опасность не только по моему мнению, но и по мнению законодателей США. Простите, мистер Мак-Ковентри, мне кажется, мы с вами не совсем поняли друг друга. Может быть, мне стоит объяснить еще раз?

– Не трудитесь, леди. Я вас отлично понял. Вы очень впечатлительны, как я успел заметить. Вы приехали читать лекции в Колумбийском университете? Вот и читайте. Пусть каждый занимается своим делом.

Детектив сел за компьютер и, уставясь в пустой экран, забарабанил пальцами по пластмассовому боку клавиатуры. Он давал понять, что беседа окончена.

– Благодарю вас, сэр! – Лена встала и приветливо улыбнулась. – Вы отличный полицейский.

– Я знаю, – кивнул Мак-Ковентри, – мне это уже говорили. Вот что я вам скажу, леди: если бы за вами в России охотились серьезные преступники, они бы вас там и убили. А не убили – а значит, не охотились. Повторяю, вы очень впечатлительны. Расслабьтесь. Говорю вам как полицейский: серьезные преступники, если хотят убить, всегда убивают. Сразу. Возможно, кто-то и преследовал вас там, в России. Но сейчас вы в Америке. И вы живы. Значит, за вами охотились не такие бандиты, у которых могли бы быть связи здесь. Следовательно, никакого покушения на вас не было.

– У вас железная логика и отличная карьера впереди, – заметила Лена.

– Спасибо, леди. Всего доброго. Рад был с вами познакомиться.

Он встал и крепко, по-дружески пожал ей руку.

"Значит, все продолжается! – Лена тяжело опустилась на лавку в вагоне сабвея. – Только не раскисай, пожалуйста, – попросила она себя и самой себе ответила:

– Постараюсь".

Она стала с любопытством разглядывать пассажиров. Возможно, кто-то ведет ее сейчас.

Прямо над ней стоял высоченный, весь в черной коже негр. Его длинные войлочные волосы были заплетены во множество косичек. Он быстро вертел тяжелую связку ключей на длинной цепи – вот-вот заедет кому-нибудь по физиономии.

Веселая толстуха напротив Лены уплетала макароны из картонной коробки. Рядом белесый маленький господинчик в чиновничьем костюме аккуратно кушал гамбургер.

Лена давно заметила, что в нью-йоркском метро, или сабвее, как его называют, все едят. Причем не просто мороженое или банан – едят суп из пластиковых мисочек, макароны, жареную картошку, хот-доги, огромные пирожные и все это запивают колоссальным количеством ледяных «спрайтов», «кок» и «фант». В Европе такое не принято. Французы, например, никогда на ходу есть не будут, тем более в транспорте. Они зайдут в кафе и просидят два часа за чашечкой кофе. К еде они относятся с почтением. А американцы – без всякого почтения, но с шальной любовью. Очень любят покушать – где угодно и когда угодно. При этом как бы следят за своим здоровьем, не курят, бегают трусцой в Центральном парке. Житель Нью-Йорка втиснет в себя гору чизбургеров, потом побегает, потом опять набьет живот до икоты.

Думая обо всем этом, Лена продолжала рассматривать пассажиров. Вдруг она почувствовала на себе чей-то пристальный взгляд. Прямо напротив нее, возле толстухи с макаронами, сидела молоденькая девушка, типичная «колледж-герл»: короткие рыжие волосы, широкий свитер, джинсы, кроссовки. Что-то показалось знакомым в этой девушке, где-то Лена видела ее совсем недавно.

А не вчера ли на университетской площади, когда чуть не попала под машину? Нет. Та, что оттащила ее за плечи, была черноволоса. Длинные черные волосы свисали из-под кожаной кепки. Не могла же она за одну ночь постричься и перекраситься?

Та вчерашняя девушка спасла ей жизнь. Вполне возможно, тогда тоже было покушение… Господи, сколько раз она могла умереть в Москве и здесь уже дважды!

Они попытаются и в третий, и в четвертый раз, пока не прикончат ее. Ведь сказал же мудрый чернокожий детектив: «Если серьезные бандиты хотят убить – они обязательно убивают». Здесь у них шансов больше. Она одна, и никто не защитит. Но самое ужасное – из-за нее может погибнуть Стивен. Нельзя у него оставаться.

Однако где жить в таком случае?

Есть в Нью-Йорке несколько хороших знакомых. Можно переночевать, но не поселиться на две недели. Да и по какому праву она будет рисковать жизнью этих людей, их детей и стариков? Ведь ее все равно выследят. Она беззащитна и безоружна. Спасти ее может только очередная случайность. Она безоружна… А почему, собственно?

Идея, которая пришла в голову, сначала показалась абсурдной…

Встретившись с Полянской глазами, Света подумала: «А ведь она скоро вычислит меня. Сколько ни меняй разноцветных париков и контактных линз, как ни штукатурься гримом, все бесполезно. Она меня сейчас уже почти узнала. Ее камуфляж пока сбивает с толку, но еще раз-другой – и все. Может, просто подсесть к ней сейчас и войти в прямой контакт? Нет, пока рано. Слишком долго объяснять придется, да она может и не поверить».

Будь на месте Полянской мужик – конечно, не профессионал, – достаточно было бы просто менять парики и одежду, общий облик, а не детали. Но женщина видит по-другому, она запоминает именно детали, черты лица.

«Интересно, – размышляла Света, – какой разговор состоялся у Лены в Департаменте полиции? Впрочем, нетрудно догадаться – безрезультатный. Достаточно посмотреть на ее лицо».

* * *

Из университета Лена позвонила Стивену:

– Я буду поздно, но не очень – часов в одиннадцать. Не волнуйся, пожалуйста. Со мной все в порядке. Я хорошо выспалась. Мне нужно навестить одного русского приятеля. Помнишь, поэт Арсюша? Да, он живет по-прежнему на Брайтоне. Хорошо, привет передам. Все, целую.

Сквозь открытую дверь кабинета Света слышала весь разговор. «Ну, что ж, Брайтон – это даже хорошо. Мне в любом случае надо было там побывать».

Опять этот грязный, вонючий сабвей! Света видела метро Парижа, Праги и Стокгольма. Конечно, таких роскошеств, как в Москве, нигде не было. Но все функционально и чисто. А в Нью-Йорке нет более поганого места, чем сабвей.

Бесконечные путаные линии, в которых по схеме разобраться практически невозможно.

Поезда нумеруются всеми буквами алфавита от А до Z, да еще буквы вписываются в значки разных форм и цветов. Например, "О" в синем квадрате или "С" в зеленом кружке.

Если ты, например, сел не в тот поезд, то уже не сможешь, выйдя на ближайшей станции, перейти на другую сторону платформы. Тебе придется долго плутать по переходам, потом еще пару-тройку станций проехать по другой линии, имея шанс попасть в противоположный конец города, куда-нибудь в черный Бронкс, где лучше вообще не появляться. Возможно, в конце концов тебе повезет, и ты найдешь нужную линию, но ждать поезда придется минут сорок.

В вагоне рядом с тобой может плюхнуться на лавку какой-нибудь оглушительно воняющий бродяга. Если он черный, лучше не пересаживайся на другое место: это будет воспринято окружающими как расистская демонстрация, на тебя начнет пялиться с осуждением весь вагон, а бродяга – бомж по-нашему – может подойти и, брызжа слюной в лицо, обозвать «грязной расистской свиньей».

Света успела возненавидеть сабвей и вздохнула с облегчением, выйдя вслед за Полянской на станции «Брайтон-Бич» прямо на улицу из вагона.

Она узнала это место, будто много раз бывала здесь. В последние несколько лет русский район без конца показывали по телевизору во всех подробностях.

Конечно, увидеть все это живьем было куда интересней, но экзотика деревянных ложек, павловских платков и партийных билетов, разложенных на лотках вдоль улицы, Свету сейчас не интересовала. Она чуть не потеряла Полянскую, которая быстро шла сквозь крикливую, разодетую в кожу и меха брайтонскую толпу.

Глава 21

Они сидели в маленькой грязной пивной неподалеку от Цветного бульвара. Собеседник Кротова, худой узкоплечий человечек, был страшно голоден. Он с жадностью поглощал двойную порцию люля-кебабов, пережаренных снаружи и сырых внутри. От одного запаха у Кротова тошнота подступала к горлу. Пиво было теплое и сильно разбавленное. Пьяная уборщица водила вонючей тряпкой между тарелками и громко распевала матерные частушки. Кротов не мог здесь ни есть, ни пить. Только окурил, ожидая, пока его собеседник насытится. Человек этот был давним осведомителем Кротова, уголовником с двумя «ходками»: первый раз – за кражу, второй – за ограбление.

Один глаз у него был стеклянный, и потому он носил прозвище Глаз. На самом деле звали его Селивестров Вениамин Андреевич, и глазом своим он заплатил за то, что при первой же «ходке» его не «опетушили» в колонии, то есть не изнасиловали.

Когда Глаз ел, на его тощей шее двигался огромный, поросший светлым пухом кадык, будто живший своей отдельной жизнью. Почему-то, глядя на этот кадык, Кротов чувствовал острую жалость.

Сейчас Глаз доест, и Кротов выложит ему задание, которое, возможно, будет стоить Вене Селивестрову жизни.

Наконец, отодвинув вытертую хлебной корочкой до блеска тарелку, Веня промокнул рот рукавом и вытянул сигарету из кротовской пачки.

– Все, начальник. Можно теперь поговорить.

– Мне надо знать, на кого работал вот этот человек, – Кротов быстро показал фотографию убитого, – зовут его Бубенцов Юрий Изяславович. Клички не знаю.

– Ну ты даешь, начальник! – покачал головой Веня. – У нас ведь, сам знаешь, человек без кликухи – фук, и только. Куда я с имем-очиством сунусь? Только подтереться разве хвамилией этой?

– Ладно, Веня, не паясничай, – поморщился Кротов, – дальше слушай. Человек этот был нанят как убийца. Мне надо знать – кем. Это главное. Чтобы тебе легче было, скажу: убийца он, вероятно, не профессиональный. По найму работал впервые. Как видишь, неудачно.

В отличие от большинства своих коллег Кротов предпочитал разговаривать с блатными не на их языке, который, конечно, прекрасно знал, но на обычном, человеческом. Это, с одной стороны, Помогало сохранить дистанцию, с другой блатным, которые большую часть своей жизни общались «по фене», в том числе и с представителями власти, было иногда приятно, что с ними говорят как с людьми.

Кротову вообще не нравилось, когда его коллеги «облатнялись» – отращивали длинный ноготь на мизинце, носили перстни с печаткой, через слово матерились. Иногда сыскаря, особенно районного, по повадкам и внешности невозможно было отличить от «братка», и, становясь с ними на одну доску, представители закона постепенно превращались в таких же «братков»…

Глаз был уже третьим осведомителем, двое других, к которым Кротов обращался с той же просьбой, погибли. Первый, молоденький Маруська, вышедший недавно из колонии, куда попал за групповое изнасилование и был тут же изнасилован сам, с радостью принялся исполнять кротовские поручения. Он был «обиженным», «петухом», терпел бесконечные унижения от своих «братков». Год назад, согласившись стучать, парень пытался этим самоутвердиться, отомстить обидчикам.

Через два дня после разговора с Кротовым Маруську нашли в мусорном контейнере с перерезанным горлом. А на следующий день умер от отравления этиловым спиртом второй осведомитель, Гриня Голый, старый, матерый, но совершенно спившийся вор.

Никакой информации ни от Маруськи, ни от Грини Голого Кротов, разумеется, не получил. Глаз у него был козырной картой. Он идеально подходил на роль осведомителя – умел везде быть незаметным, мог вытащить из собеседника нужную информацию, как сам выражался, «под наркозом». Проговорившийся потом даже не мог вспомнить, о чем шел разговор и вообще с кем он беседовал.

Конечно, и Веню Селивестрова рано или поздно расколют. Но только бы не сейчас…

По условленному телефону Глаз позвонил через день и встречу назначил в такой же грязной пивной, только не у Цветного бульвара, а в районе Таганки. Он опять долго и жадно ел, на этот раз курицу-гриль. Потом закурил кротовскую сигарету.

– Повезло тебе, начальник, – Веня весело подмигнул единственным глазом, я ничего не спрашивал, даже наркоза не понадобилось. Просто постоял в сторонке при одном маленьком базаре, меня и не заметил никто. Заказчика твоего зовут Вейс. Только кликуха это или фамилия, я не понял. Слышь, начальник, может, будет с тебя? – жалобно, как нищий на паперти, заканючил Глаз. – Может, и так сойдет, без подробностей?

– Не сойдет. Выкладывай все, Веня, – строго сказал Кротов.

– Ой, ну стремные они, подробности, ну больно уж стремные. Да и не понял я скупым своим умишком.

– Ладно, Веня. Не прибедняйся. Вот выложишь все, как было, и расстанемся с тобой по-хорошему. Будет это последняя моя просьба. Обещать, конечно, не могу, но шанс даю.

– А, ладно, гулять так гулять, – махнул рукой Веня, – слушай. Жмурик твой ни по какому ведомству не числится. Даже погоняла у него нет. Приблудный он фраерок. Но сшивался возле Колдуна. Зачем, не знаю, но подсунул его Колдун Вейсу твоему вместо своего киллера. Был у него, у Колдуна, какой-то свой резон. Значит, денежки он взял с заказчика, все вперед, не половину, причем по самому высокому тарифу. А жмурик твой возьми и лопухнись. Ну, Вейс само собой бабки назад захотел, заказ-то не выполнен. Тут ему колдуновские ребята и стали туфту гнать, мол, заказ его был лажевый, с подставкой, они на нем лучшего человека потеряли, а, стало быть, денежки его – вроде откупного за жизнь их братана дорогого-любимого. Ох, ржали они, как Вейс этот уехал! Колдуна, конечно, там не было, только ребята его. Колдун Вейса этого не уважает совсем, пугает сильно и хочет выпотрошить да выбросить.

Тут Глаз скорчил смешную гримасу:

– Ой, пойду я, отолью, начальник. Пива много выпил.

Маленькая узкоплечая фигурка скрылась в закутке, вонь от которого разливалась по всему залу пивной.

Прошло десять минут, потом пятнадцать.

Веня не появлялся. Подождав еще немного, Кротов встал и не спеша направился к закутку. Там была раковина со сломанной сушилкой и две двери. На одной была изображена мужская голова в цилиндре, и внутри стояла гробовая тишина. Сергей слегка дернул дверь, она оказалась незапертой.

Под самым потолком было небольшое окошко, распахнутое в ноябрьскую темноту. Выходило оно на задний двор пивной, и пролезть в него мог только тощенький, узкоплечий Глаз, больше, наверное, никто. Осталось только гадать, как он до окошка дотянулся.

«А ты у нас не только нарколог, но еще и акробат», – усмехнулся про себя Кротов.

Теперь с фотографией стало проясняться – а ведь именно ее наличие в кармане Бубенцова было самым веским доводом против возможности заказного убийства. Кротов даже слегка зауважал хитреца Колдуна: мало того, что подменил своего киллера бывшим мужем, еще и фотографию подсунул, для убедительности. Мол: в наше грубое время за деньги и в бывшую жену пальнуть можно, но уж с фотографией в кармане, за деньги точно никто палить не пойдет. Только страстный ревнивец – от чувств-с. Но это дело бесплатное, глубоко личное.

Разумеется, никаких отпечатков Колдуна, то бишь уголовного авторитета Ивана Голованова, на фотографии не было. Он либо вообще к ней не прикасался, либо держал за края, как музыкальную пластинку.

Однако что могло связывать члена Союза писателей, автора восьми книг, с уголовным авторитетом? Оказывается, многое. Голованов родился в Тюмени, жил там до 1970-го. В том же городе, в том же доме, в квартире напротив провел детство и отрочество писатель Бубенцов.

Как член творческого союза Бубенцов мог нигде не работать. Он и не работал. Между тем последняя его книга вышла в 1992-м. Если что и публиковалось позже, то гонорары были копеечными. На что же жил писатель три года?

Обыск в его квартире показал, что Бубенцов жил в достатке. Обстановку, конечно, нельзя было назвать роскошной, но денег она стоила немалых. Между тем последняя его жена, девятнадцатилетняя глупенькая фифочка, вообще никогда нигде не работала, а в настоящее время сидела с маленьким ребенком.

Читая протокол ее допроса, который вел Сичкин, Сергей наткнулся на слова: «Деньги, конечно, у нас были, но шуб и бриллиантов Юрочка мне не покупал. Говорил, что это опасно, что бандиты сразу видят, у кого бриллианты, и берут на заметку. Вот года полтора назад нескольких наших знакомых обворовали, сейчас такое время ужасное…»

Кротов поднял архивы и выяснил, что действительно на протяжении полугода было обворовано семь писательских квартир и три дачи в Переделкине. Было это в 1994-м, квартиры – летом, дачи – зимой. Воры действовали тихо, аккуратно, ни одного трупа за собой не оставили, лишнего не брали, только драгоценности, деньги, мелкий антиквариат, полотна старых мастеров. Даже беспорядка не делали – очень тактичные воры. Некоторые потерпевшие были им искренне благодарны: не мучили, не убили никого, дверь не сломали, дом не подожгли.

Ни одно из дел раскрыто так и не было. Районные следователи особенно и не старались – ни крови, ни следов, зацепиться не за что. В наше время горы трупов остаются нераскрытыми, а тут всего-навсего кражи.

Кротов решил, что с Ваней Головановым он еще успеет пообщаться. Главное сейчас – Вейс. Колдун вряд ли знает, где он.

* * *

С Арсением Верещагиным, прямым потомком известного художника-баталиста, Лена была знакома лет двадцать. Когда-то, в середине семидесятых, он считался одним из некоронованных королей московского андерграунда. Его стихи ходили в списках «самиздата». В подвальных и чердачных мастерских «левых» художников устраивались его сольные концерты, бархатным баритоном он пел под гитару свои песни, читал стихи.

Арсюша был красив, талантлив и нищ. Дома своего не имел, жил у какой-нибудь очередной жены или любовницы. Последняя жена, бойкая научно-техническая дамочка, увезла Верещагина в Америку. Но там его московский богемный блеск быстро померк, и она бросила его, как мальчика с пальчик, в дремучем лесу бруклинских кварталов.

Пять лет назад Лена впервые приехала в Нью-Йорк, и Стивен, показывая ей город, повез в том числе и на Брайтон. Прогуливаясь вдоль магазинов с русскими вывесками, Лена вдруг услышала крик: «Эй! Полянская!»

Кричал незнакомый человек на костылях. Только внимательно вглядевшись в бледное, заросшее черной щетиной лицо, Лена узнала красавца Арсюшу.

– Костыли – это ничего, – утешил он, – с лестницы упал, ногу сломал. Вот приедешь в следующий раз, встречу тебя на шестисотом «мерсе».

Через год Лена приехала снова. Он жил все в той же крошечной комнатенке, где, кроме матраца, помещались лишь холодильник и кадка с фикусом. Работал он на «кеш», то есть за пять долларов в час грузил ящики, мыл полы. Хватало только на жалкое жилье и китайские супчики в пакетах.

С большим кульком еды в одной руке и пакетом моющих средств в другой Лена поднялась на второй этаж по вонючей лестнице.

– Войдите, открыто! – услышала она знакомый бархатный баритон.

Ей повезло – Арсюша был дома. А ведь мог исчезнуть за это время, и телефона у него не было.

– Ленка! Вот сюрприз! – Он вскочил с матраца, чуть не сшиб фикус. Из-за кадки с диким мяуканьем вылетел рыжий котенок с такими же, как у хозяина, ярко-голубыми глазами.

Лена заполнила пустой холодильник продуктами, перемыла груду грязной посуды, собрала в пластиковый мешок консервные банки, забитые окурками, открыла окно и поставила на электроплитку ковшик, служивший и чайником, и суповой кастрюлей.

Пока она хозяйничала, Арсюша сидел на подоконнике и читал ей свои новые стихи.

Квадрат твердого пластика, положенный на матрац, служил столом. Налив, чаю Арсюше и себе, дослушав свежесочиненную поэму, Лена спросила:

– Ты можешь достать мне пистолет?

– Запросто, – невозаутимо ответил Арсюша. – Триста баксов. Тебе когда надо?

– Прямо сейчас.

– Деньги есть с собой?

Лена кивнула и достала из сумочки три сотенные бумажки.

– Посиди, подожди. Я сейчас вернусь.

Арсюша не стал делать квадратные глаза, не задавал дурацких вопросов: зачем? что случилось? Он вернулся через полчаса с картонной корзиночкой, на которой было напечатано красивыми буквами: "Ресторан «Очи черные» – и по-русски, и по-английски. Такие корзиночки называются собачьими пакетами, в них складывают еду, недоеденную в ресторане. Из корзиночки Арсюша извлек маленький пистолет в мягком замшевом чехле.

– Это «вальтер» пятизарядный, – объяснил он, – извини, не новый. Так сказать, «секонд хенд». Но оно и к лучшему – пристрелянный уже.

– Из него убили кого-нибудь? – испугалась Лена.

– Чего не знаю, того не знаю, – Арсюша развел руками, – может, и не убили. Просто постреляли. Ты, кстати, стрелять умеешь?

– Нет, – честно призналась Лена.

– Тогда пошли. Научу.

Они вышли на берег океана. Завывал ветер,

Довольно сильно штормило. Вокруг не было ни души.

– Смотри. Вот так снимаешь с предохранителя. Целишься, – Арсюша направил маленькое дуло в сторону океана, – и – пах! пах!

На курок он не нажал. Зачем зря расходовать боеприпасы?

– Теперь попробуй сама. Лена осторожно взяла пистолет. Он был теплым от Арсюшиной руки и приятно тяжеленьким.

– Давай, пальни разок. Не бойся. Только учти, если придется стрелять по-настоящему, то не дальше пяти метров. А лучше в упор! – Арсюша кричал прямо в ухо, но слышно было плохо. Лена выстрелила в высокую океанскую волну.

Пистолет чуть дернулся в руке.

– Отлично! – похвалил Арсюша. – Пальни еще пару раз для тренировки, и пошли.

– Я бы пригласил тебя куда-нибудь поужинать, или пообедать, как здесь говорят. Дурацкая, кстати, привычка. Что за обед после семи вечера?

– Но у тебя нет денег, – подсказала Лена.

Они уже вернулись с океанского берега на торговую улицу, но продолжали кричать. Штормовой шум все еще стоял в ушах.

– Да, – признался Арсюша, – денег у меня пока нет. Но я обещаю, что в будущем году мы с тобой полетим на моем личном самолете ужинать в Париж, к «Максиму».

– До будущего года не так уж далеко, – улыбнулась Лена, – я подожду. А пока мы с тобой пойдем на своих личных ногах в какой-нибудь китайский ресторанчик. Только в такой, где не говорят по-русски.

– Там ты угостишь меня морской едой и своей душераздирающей историей.

* * *

Пока Арсюша уплетал огромную порцию мopских гребешков с креветками, Лена взахлеб, со всеми подробностями рассказывала. Она не упустила даже вчерашнего эпизода с алым «Ягуаром».

– В общем, так, – Арсюша собрал салатным листом остатки соевого соуса с тарелки и закурил, – ты правильно сделала, что вооружилась. Хотя, честно говоря, шансов у тебя немного. Я догадываюсь, кто за тобой бегает. Сама ты от них не уйдешь, даже и с «вальтером». Но из твоей истории я понял одно: тебя кто-то охранял в Москве и охраняет здесь. Кому-то ты нужна живая и невредимая.

– Если бы так, – вздохнула Лена.

– Ты еще сомневаешься?! Тебя бы не было давно!

– В Москве, возможно, охраняли. Но здесь…

– Здесь тоже.

– Зачем? Кому я нужна?

– Не знаю. Сначала надо выяснить, кто на тебя охотится.

– А это возможно? Кто будет выяснять?

– Я уже сказал, что догадываюсь. Есть пара-тройка фармацевтических фирм и оздоровительных центров на Брайтоне. Мне ничего не стоит навести справки, которая из них…

– Что это даст?

– Ясность. Уже много.

– Ты не боишься?

– Чего?

– Ну, влезать во все это дерьмо.

– Ох, Ленка, знала б ты, в каком дерьме я сам – по маковку. Да, кстати! Арсюша отхлебнул только что поданный кофе. – Я ведь тебя предупреждал насчет Бубенцова еще десять лет назад.

– Я помню, – кивнула Лена.

– Ребенок-то его? Не хочешь, не отвечай.

– Ребенок мой, и только мой.

– Знаешь что? Выходи-ка ты замуж за этого подполковника, как его, у которого ты жила.

– Сергей Сергеевич Кротов. Он мне не предлагал.

– Предложит. Он просто стесняется.

– Почему ты так думаешь?

– По кочану и по капусте!

* * *

Он выскочил, как черт из табакерки, этот двухметровый бугай в кожаной куртке с квадратным лицом и мертвыми глазами. Лена не увидела, а скорее почувствовала его приближение. Он подходил сзади бесшумной и хищной походкой.

На платформе было пусто. Лена уже минут двадцать ждала поезда. Сейчас наконец туннель осветился белыми огнями. Поезд приближался, и Лена успела заметить, что это не тот, который ей нужен, а сквозной экспресс. Он проедет станцию не останавливаясь.

Она стояла в центре платформы, примерно в метре от края. Бугай пер прямо на нее. Поезд грохотал и свистел. Еще не осознав, что происходит, Лена выхватила пистолет из кармана пальто и, не целясь, пальнула в надвигавшуюся на нее громадину с мертвыми глазами.

Выстрела слышно не было. Бугай стал тихо оседать. Прямо за ним Лена увидела рыжеволосую «колледж-герл».

– Пушку спрячь! – скомандовала «колледж-герл» на чистом русском языке.

Быстро оглядевшись, она за секунду обыскала бугая, вытащила у него из карманов пистолет и бумажник.

На левом запястье мелькнула яркая цветная татуировка: череп, перевитый жирной змеей. Маленькая, с распахнутой пастью и раздвоенным жалом головка змеи высовывалась из пустой глазницы.

Схватив за руку остолбеневшую Лену, Света поволокла ее к переходу. Они перебежали на другую станцию, впрыгнули в первый подъехавший поезд, проехав одну остановку, вышли на улицу.

Лена автоматически шла за Светой, которая крепко держала ее за руку. Неотступно виделось побелевшее лицо бугая, мертвые глаза, приоткрытый рот с вывалившимся кончиком языка.

Пройдя квартал от сабвея, они остановились.

– Оглядись, пожалуйста. Где мы находимся? – строго сказала Света.

– Это… – Лена мучительно сглотнула, – это, кажется. Центральный парк. Туда, пойдем скорее туда. Меня сейчас вырвет.

Они перешли улицу. В парке было темно. Мимо протрусила группа бегунов. Света стояла, курила и слушала, как рядом, в кустах, Лену выворачивает наизнанку.

– Как ты? – спросила она, когда стало тихо, и достала из сумки бутылочку минеральной воды. – Хочешь рот прополоскать?

Лена появилась из-за кустов, благодарно кивнув, взяла бутылочку и опять скрылась. Остаток воды она вылила на ладонь и протерла лицо.

– Все, – сообщила она, усаживаясь на скамейку, – я почти в порядке. Теперь скажи мне, я его совсем убила или только ранила?

– Совсем, – Света села рядом на скамейку и закурила новую сигарету, прямо в сердце попала.

– Господи! Что же я наделала! – прошептала Лена.

– Одним ублюдком меньше, – пожала плечами Света, – жаль, конечно, я бы его живым взяла и расколола. Ну, да ладно. Он не последний.

– Ты? Его? Он же огромный!

– Огромный, но тупой.

Они помолчали, пережидая, пока мимо протрусит очередная стайка бегунов. Лысый старикан в широких трусах оглянулся и покачал головой:

– Зачем вы курите? Курить очень вредно. Подумайте о своем здоровье.

– Я подумаю! – весело пообещала Света.

– На Шмитовском ты была? – осторожно спросила Лена.

Света молча кивнула.

Глава 22

Бредли даже не взглянул на пакет, который Света положила перед ним. В пакете был бумажник с документами застреленного бугая.

– Я не понимаю, зачем вы назначили мне встречу. Не вижу никакой необходимости. Мои люди не будут делать за вас вашу работу.

Он говорил тихо и твердо, не забывая при этом отправлять в рот куски пиццы с ветчиной и прихлебывать светлое пиво.

Они сидели в маленькой шумной пиццерии напротив Колумбийского университета. Здесь собирались студенты и работали студенты. Бредли в своем чиновничьем костюме, в белой, наглухо застегнутой рубашке и черном галстуке выделялся на общем легкомысленном фоне. Особенно нелепо он выглядел в сочетании с красоткой Светланой. На странную парочку поглядывали с любопытством.

– Уберите, пожалуйста, пакет со стола, – сказал он уже мягче, – поймите, я не могу светиться на Брайтоне. Я вступлю в игру, когда вы назовете главное имя.

– Но дайте мне хотя бы человека. Одного человека. Я не могу разорваться и быть в нескольких местах одновременно.

– А зачем? Зачем вам разрываться? Вы на верном пути. Данных у вас сейчас достаточно. Теперь охрана объекта отходит на второй план. Сконцентрируйтесь на главном. Тогда и разрываться не надо будет. Вы справитесь, я не сомневаюсь. Он растянул губы в улыбке. Глаза остались ледяными.

– Мой объект остается на первом плане, – мрачно сказала Света и залпом допила остывший кофе.

Сидя на подоконнике в университетском коридоре, она еще раз просмотрела содержимое бумажника: запаянные в пластик водительские права с цветной фотографией, вид на жительство – «грин карт», из которой явствовало, что Валерий Приходько прибыл в США два года назад и по специальности водитель. Еще в бумажнике были: две кредитные карточки, пять презервативов и розовый, пропитанный сладкими духами, украшенный жеманными завитушками картонный квадратик, на котором по-русски и по-английски было написано:

"Белла Баттерфляй.

Салон изысканного массажа для состоятельных господ".

Внизу, совсем мелко и только по-русски: «Мы выполним любой ваш каприз!»

Кроме того, Света обнаружила два скомканных счета из ресторана «Очи черные». Потом она обшарила карманы собственной куртки. Она помнила, что вчера вытащила у убитого еще несколько бумажек.

Так и есть – магазинные чеки. Все магазины брайтонские. И еще бледно-зеленая глянцевая картонка с надписью по-русски: «Дискаунтная карточка постоянного посетителя. Массажный салон Беллы Баттерфляй предоставляет вам десятипроцентную скидку, если вы посетили нас более десяти раз!»

На обратной стороне типографским способом было напечатано имя убитого. Наконец из аудитории вышла Лена. Когда они сели в машину, Света сказала:

– Я сейчас отвезу тебя домой. Очень прошу, сиди и никуда не высовывайся.

– А если Стивен захочет пойти пообедать? Он не любит есть дома.

– Придумай что-нибудь. Скажи, устала, голова болит, к лекции надо готовиться.

– Не поверит. Обидится.

– Хорошо. Скажи, что твоя русская подруга пригласила тебя и его вечером в ресторан. Куда, кстати, вас пригласить?

– Куда хочешь, только не в китайский. Стивен терпеть не может китайскую кухню. Когда ты за нами заедешь?

– Не знаю. Часов в девять-десять.

– А завтра? – после паузы грустно спросила Лена. – Завтра мне тоже никуда не выходить?

– До завтра надо дожить, – Света щелкнула зажигалкой и закурила. – Как зовут того парня, к которому ты ездила на Брайтон?

– Арсений Верещагин.

– Он кто?

– Поэт.

– Кто?! – Света засмеялась.

– Что ты смеешься? Он правда очень талантливый поэт. Мы с ним двадцать лет знакомы.

– Чем он здесь занимается?

– Не знаю. Работает на «кеш», живет в жуткой дыре, стихи пишет.

– Он тебе свою пушку одолжил?

– Купил для меня. Принес в ресторанной корзиночке. Знаешь, здесь в отличие от Европы все, что не доел, складывают в такие красивые корзиночки. «Собачий пакет» называется. У каждого ресторана – свои, фирменные.

– Из какого же ресторана был тот «собачий пакет»?

– Кажется, «Очи черные».

– Ты поэту все рассказала?

– Да.

– И что он?

– Он сказал, будто догадывается, кто за мной охотится, и намерен точно это выяснить.

– Что ж ты раньше молчала! – Света даже притормозила.

– Он фантазирует, это несерьезно. Ты бы видела, в какой нищете он живет! Если бы у него были связи с бандитами, он бы жил не так. Ничего он выяснить не может.

– В следующий раз, – строго сказала Света, – пожалуйста, выдавай мне всю информацию. А уж оценивать ее и делать выводы, что серьезно, а что нет, я, извини, буду сама.

Лена не обиделась. Она знала, что Света права.

* * *

– Салон «Белла Баттерфляй». Чем могу вам помочь? – произнес низкий женский голос по-русски.

– Вы говорите по-английски? – спросила Света.

– Да, конечно, – ответили ей.

– Вы делаете изысканный массаж только господам или дамам тоже?

Света говорила из телефона-автомата и прикрывала ладонью трубку, чтобы не был слышен уличный шум.

– О, мы рады любым клиентам, – голос стал прямо-таки медовым, – милости просим. В любое время дня и ночи.

Конечно, в джинсах и кроссовках в салон заявляться не стоило. А ехать домой, переодеваться – терять время. Света огляделась по сторонам и через минуту уже входила в магазин готовой одежды. Там она купила строгий брючный костюм, очень дорогие туфли на мягкой плоской подошве, бледно-розовую шелковую блузку. Во все это она переоделась в примерочной, а джинсы, куртку и кроссовки попросила упаковать в пакет. Затем в косметическом отделе она приобрела лосьон для снятия макияжа и гель для укладки волос.

Расплатившись по кредитной карточке, Света села в машину, стерла с лица весь грим, нанесла на свои короткие светлые волосы немного геля и гладко зачесала их назад. Затем она надела круглые затемненные очки и, поглядевшись в маленькое зеркальце, поехала в сторону Брайтон-Бич, по указанному на розовой карточке адресу.

* * *

Они пришли через полчаса после того, как он поболтал с одной милой молоденькой медсестричкой из небольшого, но самого дорогого на Брайтоне оздоровительного центра «Доктор Никифорофф». Он помнил, что в рекламном проспекте значилось: «Лечение новыми, нетрадиционными методами». Далее перечислялась куча болезней, вплоть до рака. Также говорилось об омоложении, повышении мужской потенции и работоспособности.

Пока медсестричка отоваривалась в супермаркете, Арсюша рассыпался в комплиментах, пару раз поцеловал ей ручку. Его мужественная красота, даже подпорченная нищетой, все еще действовала. Ему казалось, он выведал у сестрички все необходимое, при этом навешав ей на уши достаточно лапши, чтобы она не уловила суть его игривых вопросов о мужской потенции.

Но, вероятно, лапши оказалось мало. Потому и ввалились эти два ублюдка Костолом и Спелый.

Он был знаком с обоими, прекрасно знал, на кого они работают. Это только подтверждало туманную информацию, полученную от сестрички. Но что толку теперь?

– Ты будешь звонить или нет, падаль? – Пистолетное дуло переместилось от лба к виску.

– Я не знаю номера, – еле шевеля разбитыми губами, проговорил Арсюша.

– Зато я знаю! – В руке Костолома был сотовый телефон, бандит нажимал кнопки. Набрал. Услышал пожилой мужской голос.

– Лену, плиз! – спокойно произнес Костолом в трубку и поднес телефон к уху Арсюши:

– Говори, козел!

В трубке было тихо. Потом раздался голос Лены:

– Я слушаю.

– Говори, падла! – прошипел Костолом и вмазал Арсюше коленом между ног.

Он вскрикнул и скорчился от боли. В правый висок вдавилось пистолетное дуло, у левого была телефонная трубка. Арсюша молчал.

– Хорошо, сука, сейчас будет еще больней. – Костолом кивнул Спелому, стоявшему за спиной привязанного к единственному стулу Арсюши. Тот заломил ему руки, выворачивая суставы. Раздался хруст. Арсюша закричал.

– Алло! Кто это? Что происходит? – говорила Лена в трубку по-английски.

– Ладно, – усмехнулся Костолом и сказал в трубку:

– Если ты, сука, сейчас не приедешь на Брайтон к своему козлу Арсюше, мы его замочим.

– Кто вы и что вам нужно? – спокойно спросила Лена.

В ответ раздалась длинная матерная тирада.

– Вы можете говорить по-русски? – От этого обложного мата в нью-йоркском телефоне Лене стало на секунду смешно. Но только на секунду.

– Я и говорю по-русски! – рявкнул Костолом.

– Нет, дружок. Пока ты говоришь по-татарски, и я тебя не понимаю.

Костолом стоял совсем близко, и Арсюша слышал каждое Ленине слово. Несколько секунд бандит молчал, как бы осмысливая услышанное, потом вполне мирно произнес:

– Кончай вонять, в натуре. Мы тебя не убьем. Кой-чего расскажешь и вали со своим козлом.

– А если я позвоню в полицию?

– Тогда лучше сразу три гроба заказывай.

– Для кого третий? – Понятно было, что два – для нее и Арсюши.

– Для твоего старого пердуна Поллита.

– Хорошо. Я приеду.

Положив трубку, Лена тут же подняла ее и набрала номер, продиктованный вчера Светой. Конечно, ее нет сейчас. После нескольких гудков включился автоответчик и Светин голос произнес по-английски:

«Извините. Меня сейчас нет дома. Пожалуйста, оставьте ваше сообщение после сигнала».

– Света! Они позвонили и сказали, если я не приеду на Брайтон, они убьют Арсюшу. Сейчас без двадцати восемь. Я еду. Адрес ты знаешь.

– Что-нибудь случилось? – спросил Стивен, глядя на нее поверх очков.

Он сидел в большом кожаном кресле в гостиной и читал газету.

– Все в порядке, – Лена постаралась улыбнуться, – просто я обещала привезти Арсюше одну книжку из Москвы. Я ее привезла, а отдать вчера забыла. Для него это очень важно. Я быстро.

– Неужели он сам не может заехать? – укоризненно покачал головой Стивен.

– У него нет полутора долларов на сабвей.

Лена надела пальто и нащупала в кармане пистолет.

– А как же твоя русская подруга, которая пригласила нас в ресторан?

– Я вернусь не позже половины десятого, – пообещала Лена, подойдя к Стивену, поцеловала его в седую макушку и быстро вышла из дома.

Глава 23

Вейс канул. Как сквозь землю провалился. Кротов чувствовал – он не мог далеко уйти. Он был где-то совсем рядом, в Москве или под Москвой, и готовился к своему последнему броску. Не мог он выйти из игры просто так, без красивого финального удара.

Давно были опрошены и сотрудники посреднической фирмы «Пульс», которую возглавлял Вейс, и бывшая жена, и взрослый сын, и официальная любовница. Никто ничего не знал.

Машину обнаружили на улице Ермоловой, неподалеку от старой церкви. На всякий случай зашли в храм и очень удивились, когда молоденький дьякон, вглядевшись в фотографию, вспомнил, что видел этого человека позавчера на вечерней службе. Однако на этом след оборвался.

– Мог ведь за границу слинять, – вздохнул один из оперативников, – у него открытая американская виза.

И это уже проверяли. Хотя без всякой проверки Кротов знал: Вейс здесь.

* * *

…Ему приснилось, как он вчера уходил от «хвоста». Сон был ярок, будто прокручивали видеопленку.

Вот он оставляет машину у скверика на улице Ермоловой, не спеша заходит в церковь, ставит свечки, долго стоит, слушая вечернюю службу и затылком чувствуя нетерпение своих провожатых. Самому ему в церкви странно и как-то тоскливо. Но он дожидается конца службы и выходит вместе с толпой верующих.

Уже совсем темно. Толпа небольшая, но на несколько секунд затеряться в ней можно.

Втянув голову в плечи, он ныряет в один проходной двор, потом в другой, третий. Наконец заходит в подъезд старинного, очень красивого дома. Быстро поднимается на последний этаж.

Он вырос в этом лабиринте старомосковских переулков, тихих, зеленых летом и заснеженных зимой. Конечно, многие дома успели сломать, и тот, в котором он жил в детстве с родителями, снесли первым. Но кое-что в его маленьком царстве осталось невредимым.

Как сорок лет назад, когда он бегал сюда мальчишкой, чердачная дверь оказалась закрыта лишь на проволоку, продетую в замочные ушки и замотанную кое-как. Чердак был так же захламлен, и так же просто можно было выйти на крышу.

Крыша была плоская, огороженная металлическим забором. В детстве он исходил ее вдоль и поперек. Сейчас, дойдя до края, он осторожно перелез через ограждение и шагнул на крышу соседнего, вплотную стоявшего дома.

Здесь было действительно опасно – никакого ограждения, скользкая покатая жесть. Очень тихо, стараясь не громыхнуть и не свалиться, он дошел, вернее, дополз до чердачного окошка.

Чердак шел вдоль всего трехподъездного дома, но открытым оказался выход только на одну лестницу. Попав наконец на площадку последнего этажа, он спокойно вызвал лифт, спустился вниз и вышел на мокрую, залитую огнями Тверскую.

Он не знал, где именно его потеряли, но сейчас был уверен: «хвоста» больше нет.

Оказалось, что уже начало одиннадцатого, магазины закрыты. Но он знал небольшой, очень дорогой супермаркет, который работал круглосуточно и где был отдел спортивных товаров.

Из магазина он вышел с добротным «адидасовским» рюкзаком, в котором лежала теплая, невесомая куртка-канадка, джинсы, высокие кроссовки, несколько пар нижнего белья, туалетные принадлежности, а также пять банок хороших консервов.

Сгорбившись, натянув до бровей только что купленную теплую спортивную шапочку, он зашагал к метро.

Ночь он провел в зале ожидания Курского вокзала, переоделся там же, в кабинке платного туалета…

* * *

Салон Беллы Баттерфляй находился в замызганном переулке, в самом конце Брайтона.

«Да уж, для состоятельных господ!» – усмехнулась про себя Света, глядя на облупленный фасад двухэтажного дома с маленькой металлической табличкой на двери, гласившей по-русски: «Массажный салон».

Света позвонила. Дверь открыла толстая крашеная блондинка лет пятидесяти в белом халате.

– Добрый вечер! – широко, по-американски улыбнулась Света. – Как поживаете? У вас очень мило. Она огляделась: обои срозочками, огромная репродукция картины Серова «Похищение Европы» в позолоченной раме, журнальные столики с пепельницами, в углу – нечто вроде конторки с компьютером и розовым телефоном, в глубине – лестница, ведущая на второй этаж. Пять кресел, обитых потертым розовым бархатом, и в двух из них – по «братку» – охраннику. «Братки» сидели, развалившись, покуривали, на Свету не обращали ни малейшего внимания.

Толстуха между тем удалилась, не сказав ни слова. Из незаметной двери, находившейся за конторкой, выплыла высокая элегантная дама в дорогом розовом костюме, с длинной сигаретой во рту.

– Здравствуйте. Чем могу вам помочь? – спросила она по-английски.

– Я звонила вам сорок минут назад, – начала Света.

– Да, я помню. – Дама выпустила струйку дыма и прищурила один глаз. – Вам кто-то рекомендовал наш салон?

– Да. Мне рассказал о вашем замечательном салоне один человек, русский. Но это, – Света сделала таинственное лицо и приложила палец к губам, – это тайна. Мой русский друг говорил, в вашем салоне к тайнам относятся с пониманием.

– О, конечно, – кивнула дама, – наши клиенты вправе рассчитывать на нашу скромность. Вы хотите, чтобы с вами работал молодой человек?

Света наклонилась к самому уху дамы.

– Девушка! – прошептала она. – Причем именно та девушка, которая работала с моим русским другом.

Дама слегка отстранилась и вскинула брови:

– Он сказал вам, как зовут девушку? Света отрицательно замотала головой.

– Но тогда я должна узнать хотя бы имя вашего друга.

– В том-то и дело, имени я не помню. – Света закусила губу, изображая досаду. – Год назад я приезжала в Нью-Йорк по делам фирмы. Мне было интересно попасть на знаменитый Брайтон-Бич. Я сама из Алабамы. Мой дедушка – украинец. Я сама нымног говоруит, – Света перешла на страшно ломаный родной язык и сама удивилась, как лихо у нее это вышло, – я заходуит в рестран «Оши блэк», о, йес, «чиорны». «Чиорны айз»… О, простите! Это так трудно, – она перешла на английский, – я могу говорить по-русски, только когда выпью. Так вот, я выпила, мне очень понравились русские мальчики. Честно говоря, я сама бы хотела родиться мальчиком, а эти были такие интересные, сильные…

Дама слушала молча, иногда кивала. Взгляд ее был – само внимание. Света чувствовала: монолог затягивается. Но надо было договорить до конца.

– Моя подруга осталась в Алабаме, а мне очень трудно без любви, продолжала она, – я не могу брать кого попало, с улицы. Я тогда поделилась своей проблемой с теми мальчиками, в ресторане, они мне сказали – у вас ее можно решить. Подарили вашу карточку. Но тогда я не успела, было много дел.

– Постарайтесь, пожалуйста, припомнить, как же звали вашего русского друга, – с очаровательной улыбкой попросила дама.

– Кажется, у него на руке была красивая татуировка. Череп, перевитый змеей. И звали его… О, я вспомнила: Валери! О, да. Так зовут мою подругу в Алабаме. Очень красивое имя. По-русски звучит чуть-чуть иначе.

– Валерий, – подсказала дама.

– О, да! Он такой большой, красивый. У него такое большое лицо.

– Я поняла, о ком вы говорите, – кивнула дама.

– Это замечательно, что вы меня понимаете. Мне хочется именно ту девушку. С которой был Валери.

– Катя, – улыбнулась дама, – ее зовут Катя. Как раз сейчас она свободна.

Сейчас были свободны все семь девушек и двое юношей. Наплыв клиентов начинался позже, часов в одиннадцать. Собственно, и наплыва-то особого не было давно. Салон переживал не лучшие свои времена. Поэтому хозяйка обрадовалась появлению богатой идиотки из Алабамы. Хотя такого рода услуги ее девушки не предоставляли, но можно слупить хорошие деньги.

– Ваши друзья говорили о наших расценках? – осведомилась она.

– О, этот вопрос меня не интересует, – рассеянно ответила Света, – я не ограничена в средствах.

– Двести в час, триста пятьдесят – за два часа, – быстро проговорила хозяйка.

– О'кей, – легко согласилась Света, – вам удобно получить наличными? Света отсчитала четыре стодолларовые бумажки.

Спрятав деньги в карман, дама подняла телефонную трубку, нажала две кнопки и сказала по-русски:

– Катерина, к тебе клиентка. – Она понизила голос и заговорила очень быстро:

– Да, баба. Ничего, обслужишь. Не выдрючивайся. Не знаю. Она хочет именно тебя.

– Сейчас вас проводят, – обратилась она к Свете по-английски.

– О, благодарю вас.

Появилась блондинка в белом халате и молча повела ее на второй этаж. Они шли по коридору с рядом дверей. В конце коридора было приоткрытое окно; именно это окно Света заметила, когда заблаговременно осмотрела тыльную сторону дома.

Толстуха открыла одну из дверей, пропустила Свету, сама осталась в коридоре. Дверь захлопнулась.

Посреди комнаты стояла широкая кровать, покрытая одной простыней, без подушек и одеял. На краю кровати сидела крупная, довольно рыхлая блондинка в черном купальнике-бикини. Ее добродушная курносая физиономия совершенно ничего не выражала.

Усевшись на единственный в комнате стул, Света закурила. Когда в коридоре стихли шаги, она сказала по-русски:

– Послушай, Катя. Я не собираюсь заниматься с тобой любовью. Сейчас ты мне скажешь, на кого работает твой постоянный клиент Валерий Приходько, и я уйду.

– Какой Приходько? Не знаю никакого Приходько! – У нее был сильно выраженный украинский акцент.

Света поморщилась.

– Давай договоримся по-хорошему, – легким движением она вынула из сумочки пистолет и щелкнула предохранителем.

– Убери свою пушку! Сейчас охрану позову! В ту же секунду Света оказалась у кровати, пальцами левой руки сильно сдавила девушке горло. Дуло пистолета она втиснула в открывшийся рот.

– Пока они добегут, – ласково объяснила Света, – тебя уже не будет.

Девушка дернулась изо всех сил, попыталась схватить Свету за руку, но железные пальцы сжали ее горло еще крепче.

– Против тебя лично я ничего не имею, – продолжала Света, – мне неприятно причинять тебе боль и еще неприятней будет тебя убивать. Учти, убивать мне придется медленно, и ты все равно назовешь нужное мне имя. Возможно, после этого я даже оставлю тебя жить, но ты останешься безнадежной калекой. И не вздумай врать. Я пойму это сразу.

Глаза Кати были полны ужаса, лицо побагровело, на лбу вздулись жилы. Она замычала что-то. Не ослабляя пальцев на горле, Света вытащила пистолетное дуло у нее изо рта и аккуратно вытерла его о простыню.

– Тебя убьют! – прохрипела девушка.

– Возможно, – согласилась Света, – но тебе это будет уже безразлично.

– Валерка мне язык вырежет!

– А я могу сделать это прямо сейчас. Пойми, Катюша, тебе надо бояться только меня и только сейчас. Никакого «потом» у тебя может не быть.

– Покурить дай! – тихо попросила девушка.

– Нет, моя радость. Сначала все скажешь, потом кури на здоровье.

– Я не могу. Я не знаю.

Легко размахнувшись. Света вмазала ей кулаком в солнечное сплетение.

Девушка скорчилась и стала хватать ртом воздух.

– Это я тебя еще не ударила, а так, приласкала, – утешила ее Света, – мне продолжать?

– Ладно, – отдышавшись, сказала Катя, – Приходько работает на Доктора. Он мне не сообщал, просто по пьяни как-то проговорился. Так я вообще могла не знать.

– Не прибедняйся. Продолжай.

– А чего продолжать? Как-то Валерка пришел бухой и говорит, мол, жмот его хозяин. Ресторан «Очи черные», мол, его, а ребят своих никогда на халяву не покормит. Платить заставляет.

– Много у Доктора народу?

– Не знаю. Авторитет он не крупный, середнячок. Но отморозок. Его все боятся.

– Что у него, кроме ресторана?

– Ну, вроде пара магазинов и это, поликлиника или центр оздоровительный. Называется «Никифоров», что ли.

– Никифоров – чья фамилия?

– А хрен знает. Только не Доктора. Доктор чечен вроде.

– Вот и умница, – Света облегченно вздохнула, – теперь тебе остается только помалкивать о нашей встрече. Иначе сама понимаешь. На, кури.

Света кинула на кровать нераспечатанную пачку «Винстона».

– Или ты травку предпочитаешь? Извини, чего нет, того нет. Прощай, детка. Трахайся со своими быками, хрупкая ты моя Европа.

Она скользнула за дверь, потом бесшумно, как кошка, выпрыгнула из коридорного окна на улицу, и через несколько минут ее машина уже выезжала из Брайтона.

А Катя, прежде чем закурить, долго хлопала глазами: про быков она поняла, а про Европу – нет. При чем здесь Европа?

* * *

У Арсюши болело все тело. Костолом и Спелый здорово избили его – просто для собственного удовольствия.

«Зачем, зачем Ленка согласилась приехать? – думал он с тоской. – Они все равно убьют и меня, и ее».

– Кстати, пушку для кого покупал? – Костолом разлегся на матраце и старательно ковырял в зубах обломком спички.

– Для Пабло, – спокойно ответил Арсюша. Пабло, пуэрториканец, был единственным в этой хибаре соседом Арсюши. Он ни слова не говорил по-русски, к тому же сегодня утром отправился на заработки в Вирджинию. Теперь никаких других жильцов, кроме самого Арсюши и его рыжего котенка Оси, в доме не было. Но и Ося убежал с утра по своим кошачьим делам.

Прошло минут двадцать.

– Мне надо в сортир, – сообщил Арсюша.

– Терпи! – рявкнул задремавший было Костолом.

– Не могу. Не могу терпеть.

– Ладно, – смилостивился Костолом. – Слышь, Спелый, проводи его.

Удобства Арсюшиного жилья сводились к крошечной комнатке с унитазом и ржавым, подтекающим душем. Принесенные Леной яркие бутылочки с моющими средствами выглядели здесь как дорогие украшения.

– Может, руки мне развяжешь? – усмехнулся Арсюша. – Или сам с меня штаны снимать будешь, а потом подотрешь?

– Ладно, хрен с тобой, – буркнул Спелый, – только дверь не запирай.

– Что, полюбоваться хочешь? Интересно тебе? – Арсюша потер припухшие запястья и быстро закрылся на задвижку.

Оглядев набор гигиенических средств, он обнаружил баллончик, на котором было написано:

«Эффективное средство для уничтожения домашних насекомых. При попадании в глаза и на кожу срочно обращайтесь к врачу!»

Подождав несколько минут, он спустил воду, приподнял ворот майки, закрыв рот и нос, и стал дергать дверь, запертую изнутри на задвижку.:

– Эй, Спелый, – позвал он, – ты что, снаружи меня запер? Выйти не могу!

Дверь открывалась внутрь. В тот момент, когда Спелый толкнул ее, Арсений щелкнул задвижкой и пальнул в глаза бандиту струёй тараканьего яда.

Спелый дико заорал, схватился за лицо и рухнул, врезавшись головой в кафельную стену. Арсюша успел поймать на лету падающий прямо в унитаз пистолет. Стараясь дышать ртом сквозь зажатый в зубах ворот майки, он подтолкнул торчавшие поперек коридора ноги бандита, запер дверь туалета снаружи – и тут почувствовал холодок дула, упершегося в затылок.

– Брось пушку, падаль! – услышал он голос Костолома. – Сразу тебя не убью, суку твою вместе дождемся. Пошел!

Он втолкнул Арсюшу в комнату. Судьбой затихшего, запертого в сортире Спелого Костолом даже не поинтересовался, просто вырвал из рук Арсюши баллончик и бросил на пол, затем, держа пистолет у Арсюшиной груди, свободной рукой вытащил из кармана наручники.

– Эх, – вздохнул он с сожалением, – не хотел на тебя тратить, – он покрутил наручники на пальце, – трофейные они. В хорошей разборке мне достались. Но учти: одноразовые. Надеть можно, снять нельзя. Защелкиваются автоматически, а ключа нет. Так и подохнешь в них. Ну, давай руки-то.

Арсюша не шелохнулся.

– Руки, говорю! – Слегка размахнувшись, он врезал Арсюше ребром ладони в кадык.

Дыхание перехватило. Ловя ртом воздух, Арсений протянул руки, и через секунду на них защелкнулись одноразовые наручники.

* * *

Лена решила, что быстрее доберется сабвеем – в этот час Нью-Йорк был в вечерних автомобильных пробках, на такси можно было ехать до ночи. За это время они могут потерять терпение и убить Арсюшу. Им нужна она. Они могли просто прикончить его, ведь он наверняка пытался выяснить, кто они. Да, они могли бы прикончить Арсюшу, потом заявиться ночью, пристрелить ее и Стивена. Что им стоит?

Но им надо сначала что-то выяснить у нее. Может, кто убил их человека? Вряд ли они могут представить, что это сделала она, Лена. Они поняли – ее кто-то охраняет. Им надо знать кто.

Что ж, значит, сразу в нее не выстрелят. Сначала зададут вопрос. Это шанс… Интересно, сколько их там? Где они ее схватят – по дороге или в доме?

Она летела сквозь неторопливую брайтонскую толпу. Свернув в переулок, щелкнула в кармане предохранителем.

Заплеванная лестница. Кошачий визг в полумраке.

«Все. Не беги!» – приказала себе Лена. Войти надо было бесшумно.

Из Арсюшиной комнаты раздавалась песенка группы «Комбинация» про «два кусочека колбаски».

Осторожно приоткрыв дверь, Лена увидела сидевшего на матраце спиной к ней квадратного амбала с бычьей шеей и подбритым затылком. Арсюша стоял напротив, прижавшись к стене. Руки его были скованы наручниками, рот заклеен куском пластыря.

«Ты рассказывал мне сказки, да только я не верила тебе…» – пел старенький Арсюшин кассетник.

Костолому стало скучно в тишине. Проглядев Арсюшину фонотеку, где, кроме Вертинского, Галича и самого Арсюши, были только Моцарт и Вивальди, Костолом сплюнул с досадой. Однако, пошарив в своих бесчисленных карманах, он обнаружил недавно купленную кассету группы «Комбинация». Ее и поставил на всю мощность хилого магнитофона «Электроника». Потому и не услышал Костолом ни шагов на лестнице, ни легкого скрипа двери.

Выстрела он тоже не услышал. Он упал к ногам опешившего Арсюши и ткнулся квадратной головой ему в колени. Какое-то время для него еще звучали развеселые девичьи голоса, но звук их развалился на куски. Стало тихо.

Глава 24

Ранним утром на маленькой станции Камыши, в девяноста километрах от Москвы, из электрички вышел человек. Сыпал мелкий, колючий снег. Человек застегнул «молнию» теплой пуховой куртки, натянул на уши спортивную шапочку и зашагал по слякотной тропинке в сторону деревни.

Вряд ли в этом небритом, осунувшемся человеке с рюкзаком за плечами кто-нибудь мог узнать рекламного красавца, преуспевающего бизнесмена, владельца небольшой, но процветающей посреднической фирмы «Пульс» Анатолия Владимировича Вейса.

– Скажите, – обратился он к встречной старушке, – в деревне кто-нибудь сдает комнату или пристройку?

– Ох, сыночек, – вздохнула старушка, – от деревни-то ничего не осталось. Две с половиной бабки, да дедок на лавке. А ты на лето, что ли, договориться хочешь?

– Нет. На сейчас. Недельки на две.

– Что же за надобность у тебя?

– Отдохнуть хочу. Воздух у вас чистый, тишина.

– И сколько платить будешь?

– Сколько скажут, столько и заплачу.

– А, ладно, – махнула рукой старушка, – взять тебя к себе, что ли? Человек ты, вижу, культурный, смирный, непьющий. Или как?

– Непьющий, – кивнул Вейс, – и смирный.

– Вот и славно. Дровишек мне заодно наколешь. Я ведь одна живу, старик мой два года как помер. Внучат на лето привозят. Как звать-то тебя?

– Анатолий.

– А я – Полина Сергеевна. Можно просто тетя Поля.

Старушка привела его в чистую, добротную избу в самом центре деревни.

– Дом большой, а теплых комнат всего две, – объяснила она, – вот во второй и живи.

Комнатка оказалась удивительно нарядной – цветные половички, белоснежные крахмальные занавески, круглый стол, покрытый вышитой скатертью, пружинная кровать с блестящими шишечками.

– Питаться-то где будешь? – спросила хозяйка, вручая ему ключ.

– Пока не знаю, – пожал плечами Вейс, – у меня проблем с этим нет. Чаю попью с каким-нибудь бутербродом, и сыт.

– Бутерброды для мужика-разве еда? Вот купишь продуктов в магазине на станции, я тебе сготовлю, что скажешь. Щей могу наварить, картошечка у меня своя. Ты же отдыхать приехал. Зачем желудок портить?

Вейс достал бумажник и протянул хозяйке пачку пятидесятитысячных купюр.

– Здесь семьсот. По пятьдесят в день, за две недели.

– Много даешь, сынок, – смутилась старушка. – Такая комната летом двадцать пять в день стоит, а сейчас и того дешевле. Но, коли тебе не жалко, возьму, не откажусь. За такие деньги и накормлю тебя от пуза!

Оставшись один, Вейс улегся на белое покрывало, уставился в потолок и пролежал так, не шевелясь, около часа.

* * *

К дому Стивена Света подъехала, как и обещала, в половине десятого.

– Честно говоря, я немного волнуюсь, – сообщил старик, открыв ей дверь. Лене позвонил какой-то мужчина, она очень быстро оделась и сказала, что должна съездить на Брайтон к своему другу Арсюше, отдать ему какую-то книгу.

– Давно она уехала?

– Часа полтора назад. Но обещала вернуться до вас.

– Можно я позвоню?

– Да, конечно. – Стивен провел Свету в гостиную к телефону.

Набрав номер, она быстро произнесла:

– Брайтон. Ресторан «Очи черные». Оздоровительный центр «Доктор Никифоров». Кличка Доктор. Чеченец, – и повесила трубку.

– Не волнуйтесь, – мягко сказала она Стивену, – я сейчас поеду и привезу Лену.

– Лучше подождите ее здесь. Она же обещала.

– Вы не знаете этого Арсюшу. Он начнет ей читать свои стихи, и придется ей слушать до позднего вечера.

– Почему? Я знаю Арсюшу. Я потому и волнуюсь, что это не он звонил. У него такой чистый низкий голос, у звонившего был совсем другой. И потом, Лена разговаривала как-то очень напряженно. Русского я не знаю, слов не понял, но интонация и выражение ее лица…

«Молодец старик!» – мысленно похвалила его Света и сказала как можно спокойней:

– Тем более лучше мне поехать.

– Но вы можете разминуться.

– Если она вернется раньше, вы меня просто подождете.

– Ох, не пойдем мы сегодня ни в какой ресторан, – вздохнул Стивен, провожая Свету до машины.

– Обязательно пойдем! – Света захлопнула дверцу и рванула по пустой улице с недозволенной скоростью.

У одного светофора она сняла шикарный пиджак, надела свитер и куртку. У другого – быстро наложила легкий макияж. У третьего – закурила, стараясь успокоиться.

«Ну, предположим, – думала она, – его взяли в заложники. Он полез что-то выяснять и попался. Сам виноват, не младенец. Зачем было нестись по первому звонку? Они бы все равно его убили, Лена не могла не понимать этого. И все-таки помчалась спасать – чтобы и ее прикончили. Надо же было столько от них убегать, а потом ринуться прямо к ним в лапы! Она наплевала на себя, но ребенок… Теперь все…»

Света понимала, что едет напрасно. В Арсюшиной хибаре сейчас скорее всего лежат два трупа. Нет, три – маленький, так и не родившийся ребеночек в Ленином животе.

«Господи! – неожиданно для себя взмолилась Света. – Господи, дай ей шанс, последний, невозможный шанс, ей и ее ребенку!»

Еще издали Света увидела высокие клубы черного дыма. В переулке, у маленькой двухэтажной халупы, той самой, к которой она шла, стояло несколько пожарных и полицейских машин, фургон «скорой помощи».

Пламя уже погасили, но дым все еще ел глаза. Света увидела, как несут к машинам два трупа в черных пластиковых мешках.

В голове была пустота. Что теперь? Улетать домой? Да, улетать сегодня ночью. Задание она выполнила. Правда, спасти объект не удалось, но Андрей Иванович только покачает головой и скажет: «Жалко, конечно, Елену Николаевну, но ты ничего не могла поделать».

И вдруг Света вспомнила о старике Стивене, который сидит сейчас один и ждет, и никогда не дождется. А возможно, так и не узнает, куда пропала дочь его друга. Наверняка никаких документов при трупах не обнаружат, а лица изуродованы до неузнаваемости. Если они не взяли трупы с собой, чтобы уничтожить, – значит, изуродовали. Это проще и в данном случае вполне надежно. Уничтожение трупов стоит приличных денег, а идентифицировать тела двух иностранцев практически невозможно, если как следует поработать над их лицами…

Свете стало трудно дышать, будто что-то сдавило горло. Она крепко зажмурила глаза и помотала головой.

«Если бы я могла поплакать, – думала она, – но я не могу. Я бесчувственная кукла, у меня пусто все внутри…»

Она прижалась лбом к рулю. Последнее, что она могла сделать для Лены, это поехать к Стивену. Но ехать было нельзя. Старик знает, куда отправилась Лена, был знаком с Арсением, и, когда исчезновение обнаружится, он, конечно, заявит в полицию. Начнут копать, сопоставлять факты" Ее, конечно, уже и след простынет, но нельзя так рисковать. Это неразумно. И что ей за дело до чужого американского старикана, пусть себе сидит и ждет.

Самое разумное – быстро и незаметно заехать в свою студию, заказать билеты на сегодняшнюю ночь и сматываться.

Света уже давно ехала, не превышая скорости, соблюдая все правила. Она старалась ни о чем больше не думать, тем более думать уже не о чем. На углу Сидней-стрит она припарковала машину так, чтобы Стивен не мог заметить ее из своих окон. Если она случайно встретит хозяйку, толстуху Сюзи, то скажет, что уезжает по срочным делам в Вашингтон дня на три…

Света прошла несколько десятков метров по пустой улице, тупо глядя перед собой, и очнулась только тогда, когда обнаружила, что звонит в Дверь дома Стивена.

– Как хорошо, что вы так быстро вернулись. Мы еще успеем в ресторан. Старик был необычайно возбужден. – Я только не знаю, что делать с этим Арсюшей. У него все лицо в крови и с руками что-то. Я хотел позвонить своему доктору, но Лена сказала – не надо…

Света застыла на пороге.

– Они наверху, в ванной. Лена смывает с него кровь и обрабатывает ссадины. Вы – разумный человек. Попробуйте объяснить им, что врач это Сделает лучше. Вдруг там что-то серьезное.

Света молнией влетела на второй этаж и распахнула дверь.

На бортике ванной сидел Арсюша с разбитыми губами и ярким синяком под глазом. Лена, склонившись над ним, пыталась открыть замок наручников пилкой для ногтей.

– Не умеешь – не берись. – Света достала из сумочки маникюрные ножницы, покрутила ими в замке, и наручники расстегнулись.

Арсюша потер опухшие запястья.

– А я вас вычислил. Только не ожидал, что вы – такая красотка.

Он галантно поклонился и разбитыми губами поцеловал Свете руку.

– Вас обоих убить мало, – задумчиво сказала Света.

– Я, между прочим, еще кое-кого вычислил. Так что не надо нас убивать, виновато улыбнулся Арсюша. – За Леной охотились люди Доктора. Зовут его Исмаилов Мухтар Каримович…

– Он владелец ресторана «Очи черные», оздоровительного центра «Доктор Никифоров» и пары магазинов, – продолжила Света, – это я уже знаю. Кстати, почему «Никифоров»?

– У Мухтарки любовница Вика Никифорова. Вот он в ее честь свое заведение и назвал, только с двумя "ф" в конце.

– Ладно, поехали в ресторан «Йестедей», на Бродвей. Я там столик заказала. Только с этим красавцем не знаю что делать. – Света взглянула на Арсюшу.

– Как – что? Я тоже хочу в ресторан!

– Тебе, Арсюша, лучше сейчас отлежаться. Вдруг у тебя сотрясение мозга? мягко сказала Лена.

– К тому же с такой рожей в ресторан могут и не пустить, – заметила Света.

– Я вообще-то красивый, – сверкнул опухшим глазом Арсюша, – мы с вами, Светлана, были бы замечательной парой. Я ведь еще и талантливый. Хотите, стихи почитаю?

– В другой раз обязательно почитаешь. А сейчас я тебя отведу к себе. Ты примешь душ, выпьешь две таблетки аспирина и ляжешь спать на диванчике в кухне. К телефону не подходить, ни в какие разговоры с хозяйкой не вступать.

* * *

В ресторане «Йестедей» маленький оркестрик играл музыку «Битлз». У молодой чернокожей певицы был низкий, глубокий голос.

Оказалось, что и Лена, и Света страшно голодны. Они в момент расправились с огромными английскими бифштексами и, к удивлению Стивена, не отказались от яблочного пирога на десерт.

– Я понимаю, Лена ест за двоих. Но вы, – обратился он к Свете, – как в вас все это влезает?

– Сама удивляюсь! – усмехнулась Света, запивая кусок пирога крепким чаем.

– Что же произошло с вашим Арсюшей, скажите мне честно?

– Он обварил руки кипятком, а потом свалился с лестницы, – объяснила Лена.

– Помнится, он однажды уже падал с лестницы и ломал ногу.

– Ну вот, – кивнула Лена, – это уже стало хорошей традицией.

Света посмотрела на часы. Было пятнадцать минут второго. Они не заметили, как просидели в ресторане почти два часа.

– Скажите, Стивен, есть какая-нибудь программа криминальных новостей по Нью-Йорку?

– Конечно. В половине второго ночи, потом в три часа. Девятый канал. А что, вы хотите услышать комментарии к падению с лестницы великого русского поэта Арсюши?

– Именно, именно, – Света закурила, – такое случается хоть и часто, но ведь не каждый день! Есть у вас телевизор? – обратилась она к официанту, который как раз поднес зажигалку к ее сигарете.

– Да, в баре, в соседнем зале. Но там сейчас смотрят большие соревнования по регби. Если вам очень нужно, я поговорю со старшим менеджером. Телевизор есть в его кабинете.

Через пятнадцать минут они вдвоем сидели в кожаных креслах в кабинете старшего менеджера. Стивен отказался пойти с ними. Он был ветераном Второй мировой, воевал в пехоте, и от вида окровавленных трупов на экране ему становилось не по себе. Криминальные новости он никогда не смотрел.

После заставки на экране возникло хорошенькое личико корреспондентки.

– Мы ведем наш репортаж с Брайтон-Бич. Этот район считается одним из самых спокойных в Нью-Йорке. Однако сорок минут назад здесь произошла настоящая бойня.

В половине первого в ресторан «Очи черные» ворвались четверо в бронежилетах и масках. Угрожая автоматами, они приказали всем находившимся в ресторане лечь на пол. К этому моменту трое охранников были уже зарезаны.

Один из менеджеров, думая, что имеет дело с грабителями, предложил им денег. Но он ошибся и был тут же убит. Затем неизвестные перестреляли в затылок выборочно девять посетителей и двух официантов. Все убитые были молодыми мужчинами, русскими и кавказцами, и, как выяснилось, каждый из них был вооружен.

Одновременно трое в камуфляже ворвались в офис оздоровительного центра «Доктор Никифорофф», где убили четырех охранников, двух менеджеров и трех врачей. Интересно, между прочим, зачем скромному оздоровительному центру четыре охранника?

И тогда же двое проникли в дом эмигрантки из России, бывшей фотомодели Вероники Никифоровой, в гостях у которой находился ее друг Мухтар Исмаилов, также эмигрант из России, чеченец по национальности. Именно он являлся владельцем ресторана «Очи черные» и оздоровительного центра «Доктор Никифорофф».

Хозяйка и ее гость были прошиты автоматной очередью прямо в постели, в тот момент, когда занимались любовью. На первом этаже, в кухне, обнаружены трупы трех вооруженных охранников Исмаилова.

Все девять боевиков скрылись в неизвестном направлении. Никтоле видел машин, на которых они приехали, никто не мог бы их опознать – лица были закрыты масками. А теперь давайте побеседуем с нашими доблестными полицейскими. Вот сержант Кросби.

В кадре появился толстый хмурый человек средних лет.

– Скажите, сержант, – обратилась к нему девушка, тыча микрофон в лицо, есть какие-нибудь предварительные версии?

– Без комментариев! – рявкнул сержант, отстраняя микрофон.

– Ну что ж, – весело продолжала корреспондентка, – попробуем обратиться к кому-нибудь еще.

Камера прошлась по лицам полицейских, в кадре появился обаятельный молодой человек.

– О, вы хотите что-то сообщить нашим телезрителям? – обрадовалась корреспондентка.

– Детектив Снейк, – представился молодой человек. – Мы полагаем, что случившееся – террористический акт, связанный с национальными проблемами.

– Вы не допускаете возможности, что случившееся связано с разделом сфер влияния крупных преступных группировок?

– Я уже ответил на ваш вопрос! – В голосе обаятельного детектива прозвучало раздражение.

– Секунду сэр, – корреспондентка не унималась, – а как насчет пожара, случившегося здесь же несколькими часами раньше? Там ведь тоже было два трупа. Один убит выстрелом в сердце, у другого разбита голова. Имеет ли это отношение к тому, что вы называете «террористическим актом»?

– Откуда у вас сведения про трупы? – На лице детектива было написано неподдельное удивление.

– Работа такая, – хохотнув, объяснила девушка, – так вы можете ответить на мой вопрос?

– Я все сказал, – Снейк стал так же мрачен, как его коллега-сержант, расследование только началось. Вы мешаете нам работать. Извините.

– Ну что ж, – девушка подмигнула в камеру, – наша доблестная полиция и городские власти утверждают, что никакой организованной преступности на Брайтон-Бич нет. Постараемся поверить им на слово.

Хозяин кабинета спросил, можно ли выключать телевизор.

– Да, – кивнула Лена, – большое вам спасибо. Мы узнали много интересного.

Они вернулись в зал, где все еще играл оркестр и певица, закрыв глаза, пела песню «Имеджен».

Стивен, клевавший носом над чашкой кофе, встрепенулся.

– Я уже заплатил, – сообщил он.

– Но ведь я вас пригласила! – возмутилась Света.

– Простите, леди. Возможно, вы сочтете меня «мужской шовинистической свиньей», как говорят теперешние феминистки, но я – человек старой закалки. Я не привык, чтобы дамы платили за меня в ресторане.

По дороге домой, в машине, Света спросила по-русски:

– А хибару-то зачем подожгли?

– Это не мы, честное слово. Мы выбежали на пляж, оттуда увидели дым. Мы даже не знали, что именно горит.

– Того, который в сердце, конечно, ты застрелила. А кто второму голову пробил?

– Незадолго до моего приезда Арсюша пальнул ему в лицо тараканьим ядом, а потом запер в сортире.

* * *

Света вошла в студию, стараясь не шуметь. Арсюша мирно спал, свернувшись калачиком, на маленькой кухонной кушетке. Оставалось только принять душ и лечь в постель. Давно Света не чувствовала себя такой усталой.

Она вышла из ванной с мокрыми волосамя, босиком, в длинной белой футболке. На полу, на против двери, сидел Арсюша и глядел на нее снизу вверх неподбитым глазом, голубым и хитрым.

– А где мой «собачий пакет»?

– В холодильнике. Стивен по доброте душевной оставил для тебя половину своей отбивной и кусок яблочного пирога.

– Я бы не отказался поужинать.

– Скорее позавтракать. Только сделай все сам. Я очень хочу спать.

– Отлично. Давай спать вместе.

– Ну ты даешь! А если я против?

– Тогда сопротивляйся.

Арсюша легко подхватил Свету на руки. Она не сопротивлялась.

Глава 25

О разгроме Доктора Вейс узнал из вечерних новостей радиостанции «Свобода» из Вашингтона. Хозяйка одолжила ему свою старенькую «Спидолу», и от нечего делать он крутил ручку настройки, ловил новости и слушал все подряд.

Вейс не поверил своим ушам. Завтра утром собирался ехать в Москву и звонить в Нью-Йорк с Центрального телеграфа. Ему не терпелось услышать, что Полянскую наконец убили.

«Кто? – стучало у него в голове. – Кто мог Доктора и его людей перестрелять, как воробьев?»

Выстроенная, выстраданная им, Вейсом, конструкция, сложная, разумная, безупречная, развалилась за несколько дней, будто смерч снес все, что создавалось многолетним, кропотливым трудом. Нет, не смерч, не бессмысленная стихия! Виной всему – красивая, тридцатипятилетняя беременная женщина – Елена Николаевна Полянская. С нее начался весь этот кошмар, ею и закончился. Она, судя по всему, жива-здорова и скоро преспокойно возвращается в Москву.

Вейс вышел на крыльцо, выкурил сигарету, немного успокоился и возразил самому себе: не Полянская послала боевиков громить Доктора, не она виртуозно убрала Зотову, не она пристрелила киллера на Шмитовском и пустила профессиональные «хвосты» за ним, Вейсом…

Он уговаривал себя: «Не будь идиотом, не впадай в мистику, думай, ищи выход!»

Он не сомневался: Колдун уже знает о разгроме Доктора. Теперь он, Вейс, для него ничего не значит. А что, если попытаться встретиться с ним для последнего разговора? Не с его безмозглой кодлой, а с ним, Колдуном, лично. Он не дурак, должен понимать: препарат – это живые деньги. Такие деньги, какие и не снились ему с его бандитскими амбициями. Можно попробовать начать все сначала – переждав, отсидевшись и, разумеется, убрав наконец эту Полянскую, которая торчит, как заноза в глазу.

И правда – почему бы не поставить теперь на Колдуна? Чем он хуже Доктора? Какая разница, под какой уголовной «крышей» работать?

Тем более Колдун не раз намекал, мол, его люди могли бы участвовать в деле не только в роли курьеров. Но Доктор не потерпел бы конкуренции. Они с Колдуном знали друг друга, соблюдали взаимный нейтралитет – внешний, во всяком случае. Но в последние два года доходы Доктора галопом обгоняли колдуновские барыши…

Теперь Доктора нет. И не откажется же Колдун занять его место!

Вейс продрог, сидя на крыльце. Так приятно было вернуться в теплую, натопленную комнату и забраться под ватное одеяло. Думая о том, как лучше выстроить разговор с Колдуном, он незаметно заснул.

* * *

– Что ты собираешься делать дальше? – спросила Света, наливая кофе Арсюше и себе.

После бурной ночи они проспали до двух часов дня и только в половине четвертого сели завтракать.

– Есть под Сан-Франциско православный мужской монастырь. Настоятель там архимандрит отец Владимир Верещагин, мой двоюродный дядя. Я давно туда собираюсь.

– Очень поэтично – монашествовать в Америке, – усмехнулась Света. – Ехал бы уж тогда в Россию.

– Что ты, какой уж из меня монах! Я с дядей хочу повидаться, Верещагиных на свете совсем мало осталось. Поживу там послушником, поработаю в монастырских мастерских, попробую грехи свои замолить, а дальше – как Бог даст. Может, и вернусь в Россию. А пока у меня ни документов нормальных, ни денег нет.

– Ну, на билет до Сан-Франциско ты своей детективной деятельностью заработал, – задумчиво произнесла Света, – только не получится из тебя послушника.

– Почему?

– Глаза у тебя больно блудливые!

* * *

Через три дня Арсюшу провожали в Сан-Франциско. Ссадины у него на лице почти зажили. Света купила ему приличную одежду. В темном свитере, из-под которого выглядывал белоснежный воротничок сорочки, он опять выглядел красавцем.

Самолет улетал через полчаса. Они сидели в полупустом аэропорту, в маленьком кафе.

– Ты хоть будешь думать обо мне иногда? – внезапно спросил Арсюша, глядя Свете в глаза.

– Я тебе напишу, – пообещала Света. Лена, чтобы не мешать им, встала и отошла к супермаркету.

– Письма идут долго, – вздохнул Арсюша, – интересно, увидимся мы еще когда-нибудь?

– Как Бог даст…

Несколько минут они просидели, молча глядя друг на друга. Арсюша снял маленький эмалевый образок Казанской Божьей Матери, висевший у него на цепочке вместе с нательным крестиком, и протянул Свете.

– Спасибо, – она сжала образок в ладони. Посадку объявили уже в третий раз. Подошла Лена.

– Все. Пора. – Арсюша поднялся и залпом допил ледяной «спрайт», оставшийся в стакане. Потом достал из сумки толстую потрепанную тетрадь в клеенчатой обложке и отдал Лене. – Если сможешь, перепечатай что понравится и попробуй опубликовать в России.

Лена перелистала тетрадь, исписанную от корки до корки стихами. Почерк у Арсюши был крупный, острый, как галочьи следы на снегу.

– Хорошо. Сделаю, что смогу. Ты пиши мне.

…Уже пройдя полицейский контроль, на котором просвечивали багаж – нет ли бомбы, – но документов при этом не проверяли, Арсюша оглянулся и закричал на весь аэропорт своим хорошо поставленным баритоном по-русски:

– Полянская! Как родишь, сразу напиши! – и скрылся в небольшом табунке пассажиров, которых дежурная провожала к самолету.

* * *

Колдун был заядлым бильярдистом. В последнее время было сложно выкроить часок-другой, чтобы доиграть. Но не хотелось терять форму, а потому он назначил себе два часа в неделю, которые проводил в бильярдной, несмотря ни на что. Именно там, в бильярдной на Пресне, его всегда можно было застать по четвергам с восьми до десяти.

Увидев Вейса, Колдун ничуть не удивился. Он знал, Вейс будет искать встречи с ним лично, и даже примерно представлял себе содержание их разговора. Только не придумал еще, что ответить.

Впрочем, Колдун не любил загадывать наперед, предпочитал действовать по наитию – как карта ляжет.

Вейс выглядел неплохо для человека, находившегося в бегах. Он был давно не брит, но это его только красило, а черные джинсы и толстый белый свитер шли ему даже больше деловых костюмов, в которых он обычно ходил.

Быстро взвесив все «за» и «против». Колдун сообразил: он ничего не теряет, если согласится на предложение Вейса, а приобрести может многое. Тем более Вейса теперь можно жрать с потрохами. Сам ведь приполз: мол, на, кушай меня на здоровье! И денег своих назад не просит, будто забыл.

– Где тебя искать? – быстро спросил он, не глядя Вейсу в глаза.

– Сколько времени понадобится, чтобы выяснить, кто за мной пустил «хвосты»? – ответил тот вопросом на вопрос.

– Денечка два, не больше. – Колдун похлопал собеседника по плечу. – Так где же ты отсиживаешься? Может, скажешь по старой дружбе?

– Я сам позвоню тебе через два дня, никуда я от тебя не денусь, – он улыбнулся через силу, – я не прячусь, просто отдыхаю. Телефона там нет, ехать далеко. Зачем тебе беспокоиться? В субботу позвоню.

«Ага, не прячется он! – усмехнулся про себя Колдун. – Отдыхает он, сучий потрох. За ним ментовка носится с высунутым языком, а он отдыхает. Ох, собью я с него эту фраерскую спесь с большим удовольствием». Колдун даже зажмурился, предвкушая, как будет сбивать спесь с этого надменного красавца.

– Ну, как знаешь, – сказал он вслух и принялся за прерванную партию.

Два дня Вейс жил спокойно, делал гимнастику по утрам, колол дрова для хозяйки, натопил маленькую баньку в глубине двора и с удовольствием попарился, похлестал себя березовым веничком.

В субботу утром он не спеша дошел до станции, сел в электричку, которая ехала в противоположном от Москвы направлении. Через полтора часа он вышел на конечной станции, в маленьком старинном городке, на самой окраине Московской области.

На переговорном пункте было пусто – никакой очереди. Он купил несколько жетонов и позвонил Колдуну.

– Я тебя не знаю и не знал никогда. Все. Засохни, – быстро проговорил Колдун и повесил трубку.

Вейс тут же перезвонил.

– Подожди, скажи только кто. Милиция?

– Как же, разбежался! – рявкнул Колдун. – Про милицию ты и сам знаешь. Тот, кто за тобой ходит, любой милиции круче. Допер? Теперь засохни.

Раздались частые гудки.

«А вот это действительно конец, – подумал Вейс, – надо быть круглым идиотом, чтобы сразу не понять, кто за мной шел. Додуматься можно было бы и без Колдуна, в общем, я и додумался, но врал себе, мол, быть этого не может, не мешаю я им, у них свое дело, у меня – свое. Теперь все…»

Он опять поднял трубку и набрал еще один номер. Только бы там кто-нибудь оказался, все-таки сегодня суббота.

– Журнал «Смарт». Приемная главного редактора, – услышал он приятный женский голос;

– Здравствуйте. Скажите, пожалуйста, когда возвращается из Нью-Йорка заведующая отделом литературы Полянская Елена Николаевна?

– Простите, с кем я говорю?

– Я переводчик с французского. Моя фамилия Стрельцов. Елена Николаевна просила меня кое-что перевести. Перевод готов. Она говорила, срочно…

– Елена Николаевна прилетает в среду.

– Спасибо вам огромное. Утром или вечером? Дело в том, что именно в среду я улетаю в Париж на месяц, а мне бы очень хотелось с ней встретиться.

– Вы можете занести рукопись в редакцию в любое время. Елена Николаевна прилетает в первой половине дня, но вряд ли она сразу будет заниматься делами. В среду ее лучше не беспокоить.

– Хорошо. Я не буду ее беспокоить. Сделаю, как вы сказали, – завезу рукопись в редакцию. Спасибо вам. Всего доброго.

Выйдя из переговорного пункта, Вейс немного погулял по старинному городку. Неподалеку от станции он нашел маленький уютный ресторан и вкусно пообедал. Затем сел в электричку и вернулся в Камыши.

* * *

В понедельник утром секретарша Катя столкнулась в коридоре с Гошей Галицыным.

– Ленка улетела, так ты совсем разленился, – она нежно потрепала его по щеке, – мне ваши переводчики телефон оборвали.

– Прямо так и оборвали? – усомнился Гоша.

– В субботу звонил какой-то Стрельцов или Скворцов… Да, точно, Стрельцов. Он по заказу Полянской перевел там что-то с французского, хочет срочно отдать.

– Стрельцов, говоришь? С французского? Интересно, о чем он тебя спрашивал?

– Спрашивал, когда начальница твоя возвращается.

– Ты сказала?

– Конечно. А что?

Войдя в отдел, Гоша сел за компьютер. Никакого переводчика Стрельцова в базе данных не было. Не было его и в большой амбарной книге, куда Лена записывала данные новых авторов, прежде чем ввести их в компьютер.

Вечером Гоша позвонил Кротову.

* * *

Самолет улетал в Москву в два часа дня по нью-йоркскому времени,

– Когда же я теперь тебя увижу? – грустно спросил Стивен, поцеловав Лену.

– Приезжай ко мне в Москву. Я теперь долго не выберусь. Все, нам пора.

Лена не любила прощаться, к тому же действительно было пора.

– Вы здесь единственные русские без багажа, – заметил Стивен.

Света взглянула на соотечественников, толпившихся у стоек сдачи багажа. Все были нагружены коробками, огромными чемоданами, ящиками. И лица у всех были хмурые, озабоченные – московские. Еще бы, им приходилось доплачивать за лишние фунты багажного веса.

Налегке летели только пассажиры бизнес-класса, и Света еще раз похвалила себя: она не пожалела денег, заблаговременно зашла в агентство «Аэрофлота» на Пятой авеню, доплатила и поменяла обратные билеты на бизнес-класс. Там можно вытянуть ноги, укрыться пледом, нормально выспаться. К тому же и очередь на посадку другая – маленькая, спокойная.

Они уже поставили свои вещи на движущуюся ленту – два небольших кожаных рюкзачка, две сумочки и чемодан с подарками и детскими вещами, которые Лена купила в Нью-Йорке заранее.

Вещи медленно уплывали, содержимое рюкзаков уже высвечивалось на мерцающем экране перед чернокожим пограничником.

Вдруг Лена, как ошпаренная, бросилась к ленте и схватила свою почти скрывшуюся сумочку.

– Простите, о, простите, пожалуйста! Я должна вернуться на секунду. Я забыла часы на полочке в туалете.

– Часы у вас на руке, мэм! – удивленно заметил пограничник.

– Да? Действительно… – Лена густо покраснела. – Значит, я забыла кольцо. Я чувствую, чего-то не хватает. Кольцо очень дорогое, старинное. Я не переживу, если оно пропадет.

– Не надо так волноваться, мэм. В вашем положении это вредно. Ладно уж, сейчас мы что-нибудь придумаем…

Через три минуты Лена уже неслась по проходу сквозь встречную толпу. Она пулей вылетела в зал и заметила вдалеке, у выхода к автостоянке, седую голову Стивена.

Догнав его, она сунула ему в руки свернутый пластиковый пакет. Он даже не успел удивиться.

– Не разворачивай. Там пистолет. Выброси где-нибудь подальше отсюда, чтобы никто не нашел. Все, прости, мне пора.

Стивен смотрел ей вслед и качал головой.

– Леди, пожалуйста, быстрее, посадка заканчивается! – прокричал чернокожий пограничник. – Ну что, нашли свое кольцо?

– Нашла! – Лена вытянула левую руку, на которой поблескивало колечко с изумрудом, папин подарок. Она успела на бегу заблаговременно снять его с правой руки и надеть на левую – на всякий случай.

– Одну секунду, – пограничник все-таки остановил ее, – я должен заглянуть в вашу сумочку.

– Да, пожалуйста. – Лена раскрыла перед ним сумку.

– Все в порядке, мэм. Счастливого пути. Как только Лена шагнула в самолет, дверь закрыли и трап откатили.

– Ты сумасшедшая, – заметила Света, – ты что, все это время так и таскала его в сумке?

– Он же маленький, – Лена, тяжело дыша, упала в кресло, – я просто забыла о нем.

– Надеюсь, ты не бросила его в первую попавшуюся урну?

– Нет. Я вручила его полицейскому и сказала: передайте эту игрушку детективу Мак-Ковентри из Департамента полиции с большим приветом от Елены из России. Учтите, именно из этого пистолета были убиты два бандита с Брайтона.

– И что ответил тебе полицейский?

– Он вытянулся по стойке «смирно» и сказал: «Благодарю, леди, Америка вас не забудет!»

Тут обе они прыснули со смеху и смеялись до слез, не могли остановиться. Чинные пассажиры бизнес-класса оглядывались на них с удивлением.

Глава 26

Борода у Вейса росла быстро и делала его лицо совершенно неузнаваемым. К тому же он действительно сильно изменился за последние дни. Под глазами залегли коричневатые тени, щеки ввалились. Он не спал и не ел, несмотря на тишину и свежий воздух.

– Что-то ты осунулся, сынок, – вздыхала, глядя на него, хозяйка, – не кушаешь ничего, будто сохнешь по кому-то.

Прежде чем отдать Колдуну фотографию Полянской, Вейс сделал для себя отпечаток, будто чувствовал – пригодится. Сейчас, глядя на это красивое смеющееся лицо, он понимал: не будет ему покоя, пока она жива.

Его дело приносило ему не только деньги. Ему удалось разработать новые технологии, используя не только плод и плаценту, но и околоплодные воды, и материнскую кровь. Спектр действия препарата расширился и обещал расшириться еще. Сколько веков человечество билось над эликсирами жизни и вечной молодости! А он, Анатолий Вейс, подошел к открытию ближе остальных. Остальные использовали не более двадцати процентов от потенциала, заложенного самой природой в женской утробе. А он дошел уже до пятидесяти процентов и мог бы дойти до ста. Это не только огромные деньги и слава, это… Вейс не заметил, что размышляет вслух. Дверь в комнату была приоткрыта, хозяйка заглянула и спросила:

– Ты, что ли, звал меня, сынок? – Заметив в его руках фотографию, она подошла ближе. – Жена твоя или кто?

Вейс вздрогнул и спрятал фотографию.

– Ладно, не хочешь, не отвечай. – Уходить она явно не собиралась. – Из-за нее, что ли, сохнешь? Красивая… – Старушка вздохнула и скрестила руки на груди.

– Сохну? – удивился Вейс. – Вообще да. Из-за нее, – неожиданно для себя признался он. И это было правдой.

Больше он не сказал ни слова. Старушка еще повздыхала, покачала головой и наконец удалилась.

В ночь со вторника на среду он не спал ни минуты. Тихо варил себе кофе на кухне, выходил покурить на крыльцо, накинув куртку.

Выпавший днем снег уже не таял. К ночи небо расчистилось, звезды сияли холодно, совсем по-зимнему. Мягкий морозный воздух пах свежестью и тем особым покоем, который бывает только в Подмосковье глубокой ночью в самом начале зимы.

«Погода летная. Рейс не задержится», – подумал Вейс, глядя на звезды. Он вернулся в комнату и, запершись на задвижку, в который уже раз проверил свой маленький свежесмазанный «браунинг».

* * *

– Получается, мы будем ловить Вейса на Лену, как на живца, – сказал Кротов, взглянув в глаза своему начальнику.

– У тебя есть другие варианты? – усмехнулся Казаков, закуривая свою высушенную на батарее «явину», десятую по счету за сегодняшний вечер. – Ну что ты паникуешь? Аэропорт будет оцеплен, твою Полянскую ребята сразу возьмут s кольцо. Ты же сам понимаешь, если мы его к ней не подпустим, он уйдет. А если он уйдет, твою зазнобу придется посадить в бункер на неопределенное время. Он будет охотиться за ней, пока не пристрелит.

– Но ведь одна секунда – и все может кончиться…

– Слушай, сколько раз твоя Полянская могла умереть? Ведь обходилось как-то. И на этот раз обойдется. Вычислим мы Вейса. Успеем. Она под счастливой звездой родилась.

– Прекрати! Сглазишь! – почти крикнул Кротов и трижды с силой стукнул по деревянной столешнице.

– Сколько тебя знаю, никогда таким взвинченным не видел, – заметил Казаков. – Возьми себя в руки. Последний рывок остался.

Вейс вошел в здание аэропорта Шереметьево-2 через пятнадцать минут после того, как объявили, что самолет приземлился. Входить раньше не стоило: чем меньше он будет мелькать среди встречающих, тем лучше.

Он заметил, что милиции очень много, больше, чем обычно, но тут же успокоил себя: узнать его в таком виде невозможно, даже если у каждого милиционера есть его фотография. Да и не в его честь их сюда согнали – Москва боится террористов из Чечни, а аэропорт для них – самое подходящее место.

У перегородки собралась толпа встречающих. Сквозь пустые пока выходы было видно, как зал вдалеке, за пограничным контролем, наполняется только что прилетевшими нью-йоркским рейсом пассажирами. Кто-то уже подходил к витринам фри-шопа, кто-то закуривал в ожидании багажа.

Правая рука нервно сжала холодную рукоять пистолета в кармане куртки. Да, его тут же возьмут. Спастись нет надежды. Но его бы все равно взяли рано или поздно. Однако после того, как он выстрелит, это уже будет не так важно.

Первые пассажиры стали выходить из ворот, толкая перед собой тележки с багажом и растерянно оглядываясь в поисках встречающих. Толпа заколыхалась.

На несколько секунд Вейса оттеснили от щели в перегородке, сквозь которую были хорошо видны все три будки пограничного контроля. Он попытался вежливо подвинуть полную возбужденную даму, жадно припавшую к наблюдательному пункту.

– Гражданин, не толкайтесь! – громко возмутилась дама.

– Простите, – тихо произнес он и тут же отошел к соседней, освободившейся щели.

Полянскую он увидел сразу – в одной из будок между зеркалами. Сердце заколотилось, будто сошло с ума. Сейчас пограничник отдаст ей паспорт и она пойдет к выходу. Вещей у нее наверняка мало, багажа ждать не будет, на таможне не задержится, пройдет через «зеленый коридор». Она выйдет к нему через эти ворота, и тогда останется сделать всего один шаг, выдернуть руку из кармана…

Пограничник держал Лену долго, дольше, чем других. Кротов видел, как нервничает стоящая у будки красивая стриженая блондинка. Она была следующей в очереди, ей, конечно, хотелось скорее пройти. А пограничник держал Лену. Так было договерено. Сейчас, чтобы не волновать очередь, он ее отпустит, но тут же другой пограничник отведет ее в сторонку и тихо скажет: «Не волнуйтесь, Елена Николаевна. Сергей Сергеевич просил вас немного подождать».

Задерживать слишком надолго ее нельзя. Вейс может понять это и уйти. Вычислить его надо сейчас, сию минуту в этой уже редеющей толпе.

И Кротов, и стоявшие рядом оперативники, конечно, имели при себе фотографии Вейса, знали наизусть его приметы. Но знали они и то, что внешность можно изменить до неузнаваемости, особенно если ты среднего роста, нормального телосложения, на вид тебе от сорока пяти до пятидесяти лет и особых примет у тебя не имеется.

В двух метрах от Кротова стоял понурый пожилой мужчина, почти старик, в черной вязаной шапочке, надвинутой до бровей, с короткой и жесткой на вид седой бородой. Руки он держал в карманах темно-синей куртки-канадки. И вдруг Кротов почувствовал волну дикого напряжения, исходившую от этого старика.

В ту же секунду он увидел Лену, которая, улыбаясь, быстро шла к выходу, и услышал ее веселый голос:

– Сергей Сергеевич!

Еще ничего не успев понять, Кротов прыгнул на старика и заломил назад его руку, из которой выпал «браунинг». Однако прежде чем упасть, «браунинг» выстрелил – просто дернулся на курке напряженный палец Вейса. Выстрел был негромким, но после него в аэропорту стало смертельно тихо. Толпа расступилась. Вейс уже лежал на полу с заломленными за спину руками в наручниках, а присевший на корточки оперативник обыскивал его.

Кротов видел перед собой только бледное, застывшее лицо Лены, огромные серые глаза. Она молча уткнулась русой головой ему в грудь. Чей-то незнакомый голос произнес рядом:

– Врача! Срочно вызовите врача! И только тогда Кротов почувствовал острую боль в левой ноге.

– Ранение сквозное, кость не задета, – сообщил молодой жизнерадостный врач, накладывая Кротову давящую повязку в медпункте аэропорта, – до свадьбы заживет! Возьмите на память. – Он протянул на ладони маленькую продолговатую пулю.

Глава 27

Первое марта, первый день весны, был морозным и солнечным. Весной еще не пахло, а до лета казалось совсем далеко.

Живот у Лены стал таким большим, что ни одно пальто не застегивалось, поэтому весь февраль пришлось ходить в необъятной пуховой куртке Кротова, в которой Лена казалась себе бочкой.

– Тяжело быть толстой, – жаловалась она, – тяжело и некрасиво.

– Очень красиво! – возражал Кротов.

В субботу первого марта они решили поехать в Серебряный Бор, погулять, подышать чистым сосновым воздухом.

Они шли не спеша по расчищенной дорожке и молчали. Им нравилось молчать вместе, слушать тишину, скрип утоптанного снега под ногами и шорох легких белых комьев, срывающихся иногда с сосновых веток.

Внезапно Лена остановилась и сказала:

– Все. Пошли назад, к машине.

– Что случилось? – испугался Кротов.

– В роддом надо ехать.

Тяжело усевшись на заднее сиденье, она пробормотала сквозь зубы:

– Только не гони слишком, будет обидно, если сейчас врежемся. И не пугайся, я могу заорать. Я, конечно, постараюсь не орать, но очень больно.

– Леночка, ты кричи, если хочешь, не сдерживайся.

Притормозив у троллейбусной остановки, Кротов спросил у юной зябнущей парочки:

– Ребята, где здесь ближайший роддом?

– Кажется, на Салям Адиля, там больница. К Беговой езжайте.

– Сережа, ты умеешь принимать роды? – спросила Лена, когда они переехали через мост.

– Не знаю. Не пробовал.

– Ну вот. Надо было выходить замуж за американского полицейского. Их этому учат.

Нянечке, вынесшей свернутую Ленину одежду, Кротов сунул десять тысяч.

– Ой, да ладно вам, – смутилась та, быстро пряча деньги в карман, езжайте домой, что вам здесь сидеть? По телефону позвоните, вам все скажут. Есть у вас наш телефон?

– Телефон? А, нет. Я не знаю… Нянечка нацарапала номер на клочке бумаги и протянула Кротову:

– Ну, что вы стоите-то? Езжайте домой, на вас же лица нет.

– А вы не знаете, долго еще… осталось?

– Вашей-то? Нет, вашей недолго. Минут сорок, час от силы.

– Можно, я здесь подожду?

– Нельзя. Да уж ладно, сиди. Я попрошу кого-нибудь выйти, сказать тебе, или сама выйду. Что же делать, если ты нервный такой!

Нянечка удалилась. Кротову очень хотелось курить. Посидев несколько минут, он вышел на улицу, выкурил сигарету, вернулся, посмотрел на часы. Времени прошло мало, а казалось – целая вечность.

– Вы муж Полянской Елены Николаевны? – услышал он над собой властный женский голос.

Он поднял голову. Над ним стояла высокая худая женщина в белом халате и марлевой маске.

– Здесь сидеть нельзя, – сообщила она. – Что же вы до последнего дотянули? Еще бы чуть-чуть, она бы у вас в машине родила.

Кротов затаил дыхание.

Женщина сделала паузу и окинула его строгим, осуждающим взглядом, но, заметив его расширившиеся от испуга глаза, сжалилась:

– Девочка у вас. Три триста, пятьдесят один сантиметр. Здоровенькая, бойкая, только крикуха. Поздравляю.

* * *

В воскресенье Кротов отправился на рынок за фруктами для Лены, потом в роддом, оттуда – к Жоре и Лиде Глушко, посоветоваться, что купить" и приготовить для малышки. У них ведь трое детей, они все знают.

Домой он вернулся только в девять вечера.

Не успел он выйти из лифта, как открылась дверь соседней квартиры.

– Сергей Сергеевич, – высунулась из-за двери пожилая соседка во фланелевом халате, – вас можно поздравить? Тут вам кучу вещей привезли, а вас дома не было. Оставили у меня. Вы зайдите, пожалуйста.

В прихожей у соседки пахло щами и кошками. У стенного шкафа стояли собранная и запакованная детская кроватка, коляска, огромный кожаный чемодан.

– А кто привез все это?

– Девушка. Блондиночка такая, высокая, хорошенькая.

В чемодане оказались две пачки памперсов, пеленки, ползунки, кофточки, несколько забавных мягких игрушек. Сверху лежал отдельный пакет с одеялыдем и еще кое-какими детскими вещичками, вплоть до белоснежного, тщательно выглаженного марлевого подгузника. Из пакета выпал сложенный вчетверо листок. Кротов развернул и прочитал:

«Все это надо принести к выписке из роддома».

Никакой подписи. Твердый, четкий почерк.

* * *

Уже через четыре дня Лену с ребенком можно было забирать домой. Кротов, очень торжественный, в светло-сером костюме, с букетом роз, стоял в вестибюле роддома. Впервые в жизни в свои сорок лет подполковник забирал из роддома жену с новорожденным ребенком…

Наконец вышла Лена, бледная, похудевшая. Рядом шла медсестра с маленьким сверточком в розовых лентах. Отдав Лене цветы. Кротов осторожно и неумело взял из рук сестры ребенка.

– Ну, кто так держит? Тоже мне, папаша! Это же тебе не букет. – Сестра откинула кружевной треугольник, и Кротов увидел крошечное розовое личико.

– Очень симпатичная девчонка, вылитый папа! – заметила сестра.

Когда они подошли к машине, Лена взяла малышку у него из рук.

– Подожди, я на секундочку. – Она побежала к воротам.

У ворот стояла высокая блондинка в черных джинсах и черной кожаной куртке. Что-то в ней показалось Кротову знакомым. Он увидел, как Лена расцеловалась с блондинкой, как та осторожно откинула пеленку и рассматривает личико ребенка. О чем они разговаривали, он не слышал.

– Кто это? – спросил он, когда Лена вернулась к машине.

– А ты не догадываешься? Это Светлана.

– Ну, в общем, я догадался. Она столько всего накупила для нашей девочки, надо бы деньги отдать, неудобно.

– Она не возьмет… Скажи мне, молодой папаша, как мы назовем ребенка?

– Я об этом уже четыре дня думаю, – вздохнул Кротов, – оказывается, это так трудно – выбрать имя. Вот мне, например, очень нравится имя Елизавета…

– Угадал! – обрадовалась Лена. – Мне это имя тоже очень нравится. Так маму мою звали. Послушай, как красиво звучит: Елизавета Сергеевна Кротова!

Вечером к ним в гости пришел Гоша Галицын. Когда сели за стол, он сказал:

– Помнишь, ты обещала рассказать мне о своем первом и самом сильном нью-йоркском впечатлении? Давай, рассказывай!

– Когда мне было четырнадцать лет, – задумчиво произнесла Лена, – я зачитывалась повестью Селенджера «Над пропастью во ржи». Там есть эпизод, как герой сидит у пруда в Центральном парке и думает, куда деваются на зиму утки. Пруд ведь замерзает, а у них подрезаны крылья. Так вот, моим самым сильным впечатлением был этот пруд у южного входа в Центральный парк, и эти утки… Мне тоже, как Холдену Колфилду, никто не мог ответить, куда они деваются на зиму.

– И это все?! – У Гоши в голосе звучало разочарование.

– Разве этого мало? – спросил Кротов.

ЭПИЛОГ

Середина мая была очень жаркой. Столбик термометра днем поднимался до тридцати пяти градусов. Москва плавилась в лучах ослепительного солнца, на небе не было ни облачка. Такая жара в мае случается раз в двести лет, не чаще.

Под старыми широкими дубами сада «Эрмитаж» было хоть немного прохладней. Там и сидела Лена Полянская в тонком шелковом платье, в темных очках, с книжкой на коленях. Маленькая Лиза уютно посапывала в коляске. Рядом лежал Пиня с высунутым до земли языком. Лена должна была выбрать какой-нибудь рассказ модного английского писателя Кевина Лаудстера для сентябрьского номера журнала «Смарт». Сейчас она размышляла, взяться ли за перевод самой или отдать кому-нибудь из переводчиков. Было воскресенье. Сергею Кротову пришлось заехать – на работу часа на два, не больше. К часу дня он рассчитывал освободиться и сразу отправиться со своим семейством на пляж в Серебряный Бор. Поэтому он оставил Лену с малышкой в саду «Эрмитаж», напротив Петровки,38.

Лена не видела, как у входа в сквер остановился черный."Сааб" и из него вылез невысокий лысоватый господин в белых льняных брюках и голубой рубашке. Сказав несколько слов громиле-шоферу, господин направился по дорожке сквера к скамейке, на которой сидела Лена.

Проснулась и заплакала Лиза. Лена взяла ее на руки. Лысоватый господин присел на край лавочки и произнес:

– Какой красивый ребенок!

– Спасибо, – вежливо улыбнулась Лена.

– Надо же, – продолжал незнакомец, – нет еще и трех месяцев, а уже такое умное личико. Здравствуйте, Елена Николаевна. Вы отлично выглядите – похудели, помолодели.

– Что, простите? – Лена удивленно всматривалась в совершенно незнакомое лицо.

– Не пытайтесь меня узнать. Мы с вами никогда прежде не встречались. Лысоватый господин достал сигарету, закурил, сделал глубокую затяжку и зажмурился. – Вам большой привет от Светланы.

– Спасибо. Как у нее дела?

– Неплохо, совсем неплохо. После ваших совместных приключений в Нью-Йорке она получила повышение. Вас, между прочим, тоже следовало бы как-нибудь наградить за мужество и смекалку. Но вы, к сожалению, работаете не в моем департаменте. Да, забыл представиться. Андрей Иванович, – он протянул руку, и Лена машинально пожала твердую, сухую ладонь.

– Очень приятно…

– Я владею крупной фармацевтической фирмой. Хочу предложить вам определенного рода сотрудничество.

– Я не имею отношения к фармацевтике! – Лена встала и, уложив Лизу в коляску, шагнула в сторону выхода. – Простите, мне пора.

– Постойте, Елена Николаевна! Мы даже не начали разговор.

– А стоит ли? – пожала плечами Лена.

– Уверен, что стоит.

– Я должна вам сказать «спасибо» за то, что вы поручили Светлане меня охранять? Ну что ж, большое спасибо. Теперь, как я понимаю, пришло время расплатиться за это?

– Ох, Елена Николаевна, зачем вы все так огрубляете? Вы же тонкий, умный человек. Да, я помог выжить вам и вашей чудесной девочке. Но вы тоже помогли мне.

– В таком случае мы квиты.

– Да. Мы квиты. Поэтому теперь можем говорить как равные. Если хотите, как партнеры.

– А если я не хочу? Если не хочу говорить с вами как с партнером? Какое может быть партнерство? Вы работаете в ФСБ, занимаетесь производством эликсира молодости из живого сырья. Когда-то этим поддерживали жизнь в немощных старцах из аппарата ЦК, омолаживали их жен, любовниц, не знаю, кого там еще. Препарата требовалось мало – только для избранных, для узкого круга элиты. И ведомство ваше называлось по-другому, менее красиво и более конкретно. А теперь эликсир молодости стал товаром и выходит из-под вашего контроля.

– Вот здесь вы ошибаетесь. Именно мы являемся гарантами того, что с препаратом не будет злоупотреблений. Ваш случай – яркий тому пример. Поймите, это давно запатентованный, научно разработанный метод. Вы же не станете возражать против трансплантации, а практически это то же самое. Поймите, нельзя остановить науку.

– Завтра кто-нибудь откроет и запатентует пользу каннибализма. Почему нет? Младенец, даже не родившийся, – такой же человек, только крошечный, беспомощный и бесправный. Если можно лечиться и омолаживаться его кровью и плотью, почему же нельзя вашей или моей?

– Елена Николаевна, давайте говорить серьезно. Прежде чем вступить с вами в философско-футурологическую дискуссию – кстати, очень для меня приятную и интересную, – мы должны сначала обсудить более конкретные и приземленные проблемы.

От жары дрожал и слоился воздух. Внезапно кроны деревьев, кирпичная стена Летнего театра – все будто засветилось изнутри странным, тревожным светом. Солнце провалилось в тяжелую лиловую хмарь. «Сережа не успеет прийти за нами до грозы», – подумала Лена.

И как бы в ответ громыхнул гром где-то совсем близко, и яркая косая молния распорола вмиг почерневшее небо. Пиня задрожал и вжался в Ленину ногу – он очень боялся грозы.

– Кажется, сейчас ливанет, – посмотрев вверх, заметил Андрей Иванович, может, пройдем к моей машине? Там вам будет удобно. Вы там сможете Лизаньку покормить, смотрите, она уже волнуется, кушать хочет. Мы с шофером отвернемся.

– Нет! – крикнула Лена. – Всего доброго. Мне пора. Приятно было познакомиться, – добавила она уже спокойней.

По дорожке, раскрывая на ходу зонтик, быстро шел Кротов.

– Ну что ж, – развел руками Андрей Иванович, – мне тоже не хочется вымокнуть до нитки. Поговорим в другой раз. Обязательно поговорим. Вот телефон, по которому со мной всегда можно связаться. – Он сунул Лене в руку картонный прямоугольник, визитную карточку, на которой было напечатано только семь цифр телефонный номер, и ничего больше.

Слегка поклонившись, он свернул на боковую дорожку и исчез.

Они едва успели сложить коляску, убрать ее в багажник и сесть в машину. Ливень упал сплошной стеной, зашипел на раскаленном асфальте.

– В Серебряный Бор уже не поедем? – спросил Кротов, выруливая на Садовое кольцо.

– Поедем обязательно. Гроза скоро кончится, – ответила Лена.

Бежевый «жигуленок» несся по Садовому кольцу, продираясь сквозь толщу ливня, как подводная лодка сквозь океан. Маленькая Лиза улыбалась во сне.

Полина ДАШКОВА ЛЕГКИЕ ШАГИ БЕЗУМИЯ

Глава 1

Москва, март 1996 года Лена Полянская волокла коляску по глубокой мартовской слякоти и чувствовала себя волжским бурлаком. Колеса утопали в комкастом талом снегу, тротуар узкого переулка был покрыт высокими затвердевшими сугробами, а по мостовой неслись машины, обдавая прохожих густой коричневой грязью.

Двухлетняя Лиза то и дело пыталась встать на сиденье коляски, ей хотелось идти ножками, она считала, что уже большая для коляски, к тому же вокруг было много интересного: воробьи и вороны шумно дрались из-за мокрой хлебной корки, лохматый рыжий щенок гонялся за собственным хвостом, большой мальчик шел навстречу и грыз огромное ярко-красное яблоко.

— Мама, Лизе тоже надо яблоко, — важно сообщила девочка, вставая на ноги в очередной раз.

На ручке коляски висела большая сумка с продуктами, и, стоило Лене приподнять Лизу, чтобы как следует усадить на место, коляска тут же потеряла равновесие и опрокинулась.

— Все упало, — со вздохом констатировала Лиза, глядя с маминых рук, как сыплются в грязь продукты из порванной сумки.

— Да, Лизонька, все упало. Сейчас будем собирать. — Лена осторожно поставила дочь на тротуар, стала поднимать из слякоти и отряхивать перчаткой пакеты с продуктами и тут заметила, что из окна припаркованного на другой стороне переулка темно-синего «Вольво» за ней кто-то внимательно наблюдает. Стекла машины были затемненными, в них отчетливо отражались сугробы и прохожие, Лена не видела, кто именно за ней наблюдает, но взгляд чувствовала.

— Конечно, забавное зрелище, — усмехнулась она, кое-как привязывая сумку к ручке коляски, усаживая Лизу и отряхивая испачканные кожаные перчатки.

Сворачивая во двор, она опять увидела темно-синий «Вольво». Он проехал совсем близко на минимальной скорости, словно сидевшие в нем люди хотели зафиксировать, в какой именно подъезд вошла молодая мамаша с коляской.

Людей этих было двое — женщина за рулем и мужчина рядом, на переднем сиденье. Лена их, конечно, не видела, зато они ее видели отлично.

— Ты уверен? — тихо спросила женщина, когда за Леной закрылась дверь подъезда.

— Абсолютно, — кивнул мужчина, — она почти не изменилась за эти годы.

— Ей сейчас должно быть тридцать шесть, — заметила женщина, — а этой молодой мамаше не больше двадцати пяти. И ребенок такой маленький… Ты не перепутал? Все-таки столько лет прошло.

— Нет, — твердо ответил мужчина, — я не перепутал.

* * *
В пустой квартире заливался телефон.

— Ты можешь сейчас со мной поговорить? — Лена с трудом узнала голос своей близкой подруги, бывшей сокурсницы, Ольги Синицыной — голос в трубке был каким-то чужим, хрипловатым и очень тихим.

— Здравствуй, Олюша, что случилось? — Лена прижала трубку ухом к плечу и стала развязывать ленточки на Лизиной шапке.

— Митя умер, — проговорила Ольга совсем тихо. Лене показалось, что она ослышалась.

— Прости, что ты сказала? — переспросила она, стягивая с Лизиных ног сапоги.

— Мама, Лизе надо а-а, — торжественно сообщила дочь.

— Олюша, ты дома сейчас? Я перезвоню тебе через пятнадцать минут. Я только что вошла, раздену Лизу, посажу на горшок и сразу перезвоню.

— Можно, я к тебе приеду прямо сейчас? — быстро спросила Ольга.

— Разумеется, можно!

Ольга и Лена были ровесницами — обеим по тридцать шесть. Митя Синицын, родной брат Ольги, был младше на два года. Отчего мог внезапно умереть совершенно здоровый, полный сил и планов на будущее тридцатичетырехлетний человек, не пьющий, не употребляющий наркотики, не связанный с криминальным миром?..

До прихода Ольги Лена успела накормить обедом и уложить спать Лизу, вымыть посуду, сварить щи и запустить стиральную машину. Сегодня она планировала перевести хотя бы пять страниц из огромной статьи новомодного американского психолога Дэвида Кроуэла «Жестокость жертвы», опубликованной в журнале «Нью-Йоркер» и посвященной новейшим исследованиям в психологии серийных убийц.

Несмотря на то что Лизе едва исполнилось два годика, Лена работала очень много, продолжала заведовать отделом литературы и искусства все в том же журнале «Смарт». Главный редактор пошел ей навстречу, разрешил оставить только два присутственных дня в неделю. Львиную долю работы она просто брала домой и сидела за компьютером ночами. А в свои два присутственных дня оставляла ребенка на одинокую старушку соседку — ни у самой Лены, ни у ее мужа Сергея Кротова не было родителей. Лиза росла без бабушек и дедушек, а для интеллигентной пенсионерки Веры Федоровны провести день со спокойным, ласковым ребенком было только в радость. Да и деньги, которые ей за это платили Лена и Сергей, оказались нелишними при ее мизерной пенсии.

— И в ясли Лизоньку не вздумайте отдавать! — говорила Вера Федоровна. — Пока я на ногах, пока голова варит, буду с ней сидеть столько, сколько нужно.

Вера Федоровна из квартиры напротив была для Лены настоящей палочкой-выручалочкой. Дело не только в том, что зарплаты Сергея, полковника МВД, заместителя начальника криминального отдела в Управлении внутренней контрразведки, едва хватило бы на жизнь. Главное, сама Лена не могла существовать без работы. Она понимала — стоит немного расслабиться, и на ее место тут же возьмут другого человека.

Время у Лены было расписано по минутам, выматывалась она страшно, спала не больше пяти часов в сутки. Сейчас от драгоценных двух часов Лизиного дневного сна остался всего час, то есть полноценные две страницы перевода. Но сесть за компьютер Лена даже не пыталась.

После Ольгиного звонка она могла думать только о Мите, представляла, что сейчас творится с родителями, с восьмидесятилетней бабушкой Зинаидой Лукиничной, которая, несмотря на свой солидный возраст, сохранила светлый ум и острое восприятие жизни… и смерти, разумеется, тоже.

Что же могло случиться с Митей? Несчастный случай? Машина сбила на улице? Кирпич на голову упал? Но кирпич, как известно, ни с того ни с сего на голову никому не падает.

Лена включила электрический чайник, насыпала кофейных зерен в кофемолку, и тут раздался звонок в дверь.

Ольга стояла на пороге в каком-то черном платке, вероятно бабушкином. Из-под платка беспорядочно выбивались лохматые ярко-золотистые пряди. С первого взгляда было заметно, что она не причесывалась, не умывалась, напялила на себя что под руку попало. Известие о Митиной смерти застало ее врасплох. Значит, несчастный случай?

— Он повесился, — тусклым голосом произнесла Ольга, снимая пальто, — он повесился сегодня ночью, у себя в квартире. Привязал брючный ремень к газовой трубе, которая проходит над кухонной дверью.

— А где в это время находилась его жена? — быстро спросила Лена.

— Спала. Спокойно спала в соседней комнате и ничего не слышала.

— Кто первый обнаружил? — Лена хотела сказать «труп», но запнулась — трудно было произнести это слово по отношению к Мите, который совсем недавно забегал к ней в гости, сидел вот здесь, на кухонном диване, весь искрился энергией, здоровьем и радужными планами на будущее.

— Жена обнаружила. Проснулась, вышла на кухню и увидела.

Лена вдруг обратила внимание, что в последнее время Ольга перестала называть жену своего брата по имени. А раньше величала Катюшей, Катенькой.

— И что было дальше? Ты хоть чаю глотни горячего. А хочешь, я тебе щей налью? Только что сварила.

— Нет, — Ольга отрицательно замотала головой, — нет, не могу я ничего есть. И пить не могу. Окошко приоткрой, покурим, пока Лизавета спит. Как было на самом деле, никто не видел, — Ольга нервно передернула плечами и глубоко затянулась, — все известно только с ее слов, а она ничего не помнит. Так вот, она сама вытащила Митю из петли…

— Подожди, — перебила Лена, — но ведь у Мити рост сто девяносто, и весит он порядочно, не худенький. А Катя, насколько я помню, девочка-дюймовочка, она его в два раза легче и ниже на три головы.

— Да, она говорит, это было очень трудно. Но она не могла оставить его так, надеялась, вдруг еще жив… Нет, ты не думай, я сейчас нормально соображаю. Я понимаю, в жизни бывает всякое, но вот так, ни с того ни с сего, даже записки никакой… А главное, Митя всегда считал, что самоубийство — страшный грех, искренне считал. Это, конечно, для милиции не довод, но Митюша крещеный, православный, к исповеди ходил, причащался. Редко, правда, но все-таки… А теперь я даже заочно отпеть его не могу, самоубийц не отпевают. Любой грех можно замолить — только не этот.

У Ольги были темные круги под глазами, рука с потухшей сигаретой мелко дрожала.

— Он забегал ко мне около месяца назад, — тихо сказала Лена, — у него было столько планов, рассказывал, что написал пять новых песен, вышел на какого-то известного продюсера, теперь, мол, у него пойдет один клип за другим… Я не очень хорошо помню, о чем мы говорили, но у меня осталось ощущение, что все у Мити отлично. Он был немного возбужден, но радостно возбужден. Может, рухнули какие-нибудь его надежды, связанные с этим продюсером?

— Эти надежды рождались и рушились у него по десять раз в месяц, — грустно усмехнулась Ольга, — он привык, относился к этому вполне спокойно. И всякие продюсеры, мелкие и крупные, без конца мелькали в его жизни. Нет, если уж говорить о том, что его действительно волновало, так это собственное творчество, не в смысле популярности и денег, а в смысле пишется — не пишется. В последний месяц ему писалось как никогда, и это для него было главным.

— То есть ты не исключаешь, что Митя не сам?.. — осторожно спросила Лена.

— Милиция уверяет, что сам. — Ольга закурила еще одну сигарету.

— Ты вообще ела сегодня что-нибудь? Ты куришь как паровоз, на голодный желудок. Хочешь, я кофе сварю?

— Свари, — равнодушно кивнула Ольга, — и, если можно, я приму душ у тебя. Я ведь даже не умывалась сегодня, и в морге успела побывать… Ты прости, что я с этим кошмаром к тебе заявилась, но дома сейчас очень тяжко, мне надо немного опомниться, а потом уж родителей и бабушку приводить в чувство.

— Оставь эти расшаркивания для своих японцев. Пойдем, я дам тебе чистое полотенце.

— Лен, я не верю, что он сам, — тихо сказала Ольга, стоя на пороге ванной комнаты, — очень уж все это странно. Телефон у них весь день не работал. Я выяснила на станции, с линией там все в порядке. Что-то случилось с аппаратом, сосед сегодня утром починил за минуту. А «Скорую» и милицию жена от соседей вызывала, в пять утра. Эти соседи мне и позвонили. Я приехала, а Митю уже увезли. Видишь ли, его жена этой ночью находилась в состоянии… в общем, наркотиками накачалась. Мне сказали, Митя тоже. Сказали, чистый суицид на почве наркотического психоза. Ампулы и шприцы нашли в квартире, и на руке у него следы уколов… Так что милиция особо и не старалась, мол, наркоман был ваш братец, уважаемая Ольга Михайловна. И жена у него наркоманка. Все же ясно!

— Митя не был наркоманом, — медленно произнесла Лена, — он даже не пил. И Катя…

— Она кололась уже полтора года. А Митя — нет. Никогда.

— Ты видела его в морге?

— Нет. Я не смогла, испугалась, что не выдержу, хлопнусь в обморок чего доброго. Он был уже в холодильнике. Там очередь на вскрытие, сказали, трупов очень много. Если я напишу заявление в прокуратуру, он так и будет там лежать — ждать своей очереди.

— И что ты решила?

— Не знаю. Но, если он там будет лежать, в холодильнике, у мамы с папой и у бабушки по инфаркту на брата случится. А от заявления, как мне успели объяснить, толку будет мало. Дадут это дело какой-нибудь девочке, которая московскую прописку отрабатывает в райпрокуратуре, у них ведь следователей не хватает. А она и копать ничего не станет, ясно ведь, суицид. Сейчас столько нераскрытых убийств висит годами, а тут — какой-то наркоман…

Ольга безнадежно махнула рукой и закрыла дверь ванной.

Пока она принимала душ и приводила себя в порядок, Лена стояла у окна с гудящей электрической кофемолкой в руках и думала о Мите Синицыне. О чем они говорили тогда? Он ведь просидел здесь часа два. Рассказывал, что написал пять новых песен, кажется, даже кассету оставил. Надо будет найти, послушать. Лена так и не удосужилась до сих пор…

Да, появился на его горизонте какой-то очередной суперпродюсер… Но фамилии Митя не назвал, сказал: «Жутко известный, ты не поверишь! И вообще, я боюсь сглазить!»

Потом он пообедал с аппетитом и о чем-то еще они долго говорили. Кажется, просто вспоминали что-то из юности, из студенческих лет.

Сам Митя закончил Институт культуры, учился на режиссера народных театров. Странная специальность, особенно в наше время. Впрочем, он никогда по специальности не работал, писал свои песни, пел их в узком кругу, в конце восьмидесятых даже какие-то концерты у него проходили по клубам, и вечно велись переговоры о пластинке, потом о компакт-диске, о клипе на телевидении.

Никогда эти переговоры ничем не кончались, но Митя не унывал. Он верил, что песни у него талантливые, просто не «попсовые». Но ведь спрос есть не только на «попсу». Митя не собирался лезть в звезды, но хотел пробиться к своему слушателю, причем не через концерты в подземных переходах, а более респектабельным и достойным путем — через радио, телевидение. Но для этого надо было не только хорошо сочинять и исполнять песни, но еще и обрастать нужными знакомствами, связями, общаться с продюсерами, предлагать себя как выгодный товар. А этого Митя делать не умел.

Работал он в последнее время преподавателем игры на гитаре в детской театральной студии. Деньги были крошечные, зато дети его любили. Это было важно для Мити — своих детей они с Катей завести не могли. Но очень хотели.

Если предположить, что Митю все-таки убили таким изощренным способом, то сразу возникает вопрос: кому это понадобилось? Кому мог помешать человек, обучавший детей классической гитаре и писавший песни?..

Надо обязательно найти и послушать кассету, только не сейчас, не при Ольге. Ей это может быть больно, она и так держится из последних сил, она очень любила своего младшего брата.

За окном сыпал мокрый снег. Глядя во двор, Лена машинально отметила, что Ольга не совсем удачно припарковала свой маленький серый «Фольксваген» — трудно будет выезжать, завязнет в сугробе. И так же машинально взгляд ее скользнул по темно-синему «Вольво», стоявшему в нескольких метрах от Ольгиной машины и уже слегка припорошенному снегом…

* * *
— Вот видишь, — тихо сказала женщина, сидевшая за рулем «Вольво», своему спутнику, — я не сомневалась, они продолжают общаться, и довольно тесно. Настолько тесно, что после случившегося она помчалась не куда-нибудь, а сюда.

— Мне страшно, — прошелестел мужчина пересохшими губами.

— Ничего, — женщина ласково погладила его по щеке короткими холеными пальцами, — ты у меня молодец. Ты успокоишься и поймешь, что это — последний рывок, последнее усилие. А потом — все. Я знаю, как тебе сейчас страшно. Страх идет из самой глубины, поднимается от живота к груди. Но ты не дашь ему подняться выше, ты не пустишь его в голову, в подсознание. У тебя много раз получалось останавливать этот густой, горячий, невыносимый страх. Ты очень сильный сейчас и станешь еще сильней, когда мы сделаем это усилие — тяжелое, необходимое, но последнее. Я с тобой, и мы справимся.

Короткие крепкие пальцы медленно и нежно скользили по гладко выбритой щеке. Длинные ногти были покрыты матово-алым лаком. На фоне очень бледной щеки этот цвет казался неприятно ярким. Продолжая говорить тихие, баюкающие слова, женщина думала о том, что надо не забыть сегодня вечером стереть этот лак и покрыть ногти чем-то более приглушенным и изысканным.

Мужчина закрыл глаза, ноздри его медленно и ритмично раздувались. Он дышал глубоко и спокойно. Когда женщина почувствовала, что мышцы его лица совсем расслабились, она завела мотор, и темно-синий «Вольво» не спеша покинул двор, выехал в переулок, оттуда — на оживленную магистраль и затерялся в толпе разноцветных машин, несущихся под медленным мокрым снегом.

* * *
В университете, на журфаке, Ольга Синицына была лучшей подругой Лены Полянской, с первого по пятый курс. Потом на какое-то время они потеряли друг друга и встретились только через восемь лет после окончания университета, совершенно случайно, в самолете.

Лена летела в Нью-Йорк. Колумбийский университет пригласил ее прочитать курс лекций о современной русской литературе и журналистике. В отсеке для курящих к ней подсела элегантная, холеная бизнес-леди в строгом дорогом костюме.

Шел всего лишь 1990 год, такие деловые дамы в России были еще редкостью. Мельком взглянув на нее, Лена удивилась, почему богатая американка летит Аэрофлотом, а не «Панамой» или «Дельтой». Но тут дама грустно покачала ярко-белокурой головой и произнесла по-русски:

— Ну ты даешь, Полянская! Я все жду, узнаешь или нет.

— Господи, Ольга! Олюша Синицына! — обрадовалась Лена.

Казалось невероятным, что преуспевающая деловая дама вылупилась из эфемерного, возвышенного создания в джинсах и свитере; из типичной интеллигентной московской девочки конца семидесятых, которая могла ночь напролет вести жаркие кухонные споры о судьбе и жертвенной миссии России, о превратностях экзистенциального сознания, могла выстаивать многочасовые очереди, но не в ГУМе за сапогами, а в подвальный выставочный зал на Малой Грузинской или за билетами в консерваторию на концерт Рихтера.

Ольга Синицына, известная на весь факультет журналистики своей рассеянностью, непрактичностью, бестолковыми роковыми романами, и эта холодноватая, надменная дама, сверкающая американской вежливой улыбкой, уверенная в себе и в своем благополучии, казались существами с разных планет.

— Получилось так, — рассказала Ольга, — что я осталась одна с двумя мальчишками-погодками. Я ведь вышла замуж за Гиви Киладзе. Помнишь его?

Гиви Киладзе учился с ними на журфаке и был безответно влюблен в Ольгу с первого по пятый курс. Московский грузин во втором поколении, он вспоминал родной язык только тогда, когда хотел кого-нибудь зарезать. А зарезать он хотел, как правило, либо Ольгу, либо того, кто смел подойти к ней ближе чем на три метра.

— Понимаешь, страсть-то кончилась быстро. Начался тухлый, полуголодный быт. Гиви не мог устроиться на работу, стал пить, притаскивал в дом толпы каких-то бродяг, после которых исчезали полотенца и чайные ложки. Всех надо было кормить, укладывать спать. У него душа широкая, а я — с пузом, с токсикозом… Когда Глебушка родился, он выписал свою двоюродную бабушку с гор, как бы помогать мне с ребенком. За бабушкой из горного села приехал дедушка, потом дядя, тетя. В конце концов я взяла Глеба и сбежала к родителям. Тут начался театр, вернее, драмкружок: «Себя убью, тебя убью!..» В общем, помирились. Я тогда твердо верила, что ребенку нужен отец, пусть даже сумасшедший, но родной.

Глеб у меня черноволосый, черноглазый, а младший, Гошенька, родился белокурый, глазки голубые… Этот идиот чего-то там подсчитал и стал вопить, мол, Гоша — не его сын. Знаешь, чем я занялась, чтобы не свихнуться? Стала учить японский язык! Вот и представь картинку: кормящая мамаша с младенцем у груди громко читает иероглифы, папаша бегает с выпученными глазами, с фамильным кинжалом, кричит: «Зарежу!», а Глеб двух с половиной лет сидит на горшке и говорит по-грузински: «Папа, не убивай маму, она хорошая!» — это его бабушки-дедушки с гор успели научить немного.

А в доме между тем ни копейки. Жили на то, что давали родители, много они дать не могли, от себя последнее отрывали. Да еще посылки приходили с гор, домашнее вино, инжир, орехи. В общем, я опять ушла к родителям, взяла детей — и ушла. Окончательно. Так Гиви заявился среди ночи, пьяный в дым. Хорошо, у нас тогда Митя ночевал, успел вмешаться. А то убил бы, глазом не моргнул. Ревновал ведь, придурок, даже к родному брату.

— Ты бы хоть позвонила, — вздохнула Лена, — что же ты исчезла совсем?

— А ты? — Ольга усмехнулась. — Ты чего исчезла?

— Да так как-то, — пожалаплечами Лена, — у меня свой скелет в шкафу… А ты японский все-таки выучила?

— Выучила, еще как! Знаешь, я даже благодарна Гиви. Если бы он меня до иероглифов не довел, не была бы я сейчас менеджером российского филиала замечательной компании «Кокусай-Коеки». Я туда сначала пришла переводчиком, о компьютерах и всякой оргтехнике, которой они торгуют, ни малейшего представления не имела. Но надо было детей кормить, и маму с папой, и бабушку, и Митьку. Братик у меня — тот еще обалдуй — все песни свои сочиняет и поет под гитару, и, кроме этого, ну ничего делать не желает, все ждет мировой славы. Но кушать и ему хочется.

И пришлось мне зарабатывать деньги. Оказалось, у меня неплохо получается. Я так втянулась, что довольно скоро стала зарабатывать очень много. С детьми сидели мама с бабушкой, а я карьеру делала. Скоро буду старшим менеджером, потом заместителем коммерческого директора, потом — суп с котом… Сейчас лечу на переговоры, американцев уламывать. Знаешь, все отлично, денег кучу зарабатываю, а иногда смотрю в зеркало — чужая какая-то тетка. Ты помнишь, какие я стихи писала? А курсовую мою по Кафке помнишь? Вот тогда я головой работала, а теперь… Нет, теперь, конечно, тоже головой, но бывает ощущение, что в черепушке у меня вместо мозгов сидит такой умный дурак-компьютер и выдает решения.

— Ладно тебе, Синицына, — засмеялась Лена. — Все у Тебя отлично, и не вроде, а на самом деле. И Кафка, и стихи, все осталось, никуда не делось, просто юность прошла. Всему свое время.

— А у тебя вот не прошла юность, — заметила Ольга, вглядываясь в Ленины большие дымчато-серые глаза, в худенькое личико без всякой косметики, — ты, Полянская, какой была на первом курсе, такой и осталась.

— Ну уж! — покачала темно-русой головой Лена. — Я просто худая, поэтому кажусь моложе. К тому же при моей работе деловые костюмы и строгий макияж вовсе не обязательны. Я ведь так и занимаюсь журналистикой, могу себе позволить все те же джинсы и свитера. А тебя положение обязывает, ты у нас бизнес-леди.

После той встречи в самолете прошло шесть лет. Ольга успела стать заместителем коммерческого директора российского филиала фирмы «Кокусай-Коеки». Лена работала заведующей отделом литературы и искусства в совместном российско-американском журнале «Смарт», два года назад она вышла замуж и родила дочь Лизу. А Ольга Синицына замуж больше не вышла, первого опыта семейной жизни ей хватило по горло. Те крохи свободного времени, которые оставались от работы, она отдавала сыновьям и младшему брату.

В течение этих шести лет Лена и Ольга больше не терялись, перезванивались и встречались довольно часто. Каждая понимала: чем старше становишься — тем труднее заводить новых друзей. Надо дорожить старыми. Обязательно должен быть человек, которому можно позвонить в любое время дня и ночи и он будет рад твоему звонку, он помнит тебя юной, легкомысленной, беззащитной. Общаясь с ним, ты можешь опять себя такой почувствовать — хотя бы на несколько минут.

Глава 2

Тобольск, сентябрь 1981 года


Он любил вспоминать свое детство. Каждый раз он извлекал со дна памяти какой-нибудь особенно тяжелый, болезненный эпизод и начинал воспроизводить его мысленно во всех подробностях. Чем мучительней были подробности, тем дольше он застревал на них.

Он рос тихим, послушным мальчиком. Мать следила за каждым его шагом, за каждым вздохом.

— Ты — внук легендарного красного командира, — повторяла она, — ты должен быть достоин своего великого деда.

Маленький мальчик плохо понимал, что значит — быть достойным деда. Суровый широколицый мужчина со светлыми усами, в кожанке, перетянутой портупеей, глядел на него с бесчисленных портретов, больших и маленьких, развешанных по всей квартире. В доме на стенах больше ничего не висело — ни картин, ни календарей, только портреты легендарного деда. Да еще на письменном столе матери стояли небольшие бронзовые бюстики двух великих вождей — Ленина и Сталина. Вытирая пыль с холодных маленьких лиц, надраивая зубным порошком бронзовые глаза и усы, Веня Волков всегда очень старался. Уборка в квартире была его обязанностью с семилетнего возраста, и мать очень тщательно проверяла качество работы.

Однажды, заметив под глазом Иосифа Виссарионовича белое пятно — остатки нестертого зубного порошка, она отхлестала сына по щекам. Ему тогда было десять.

Наказанию он не удивился, счел его вполне заслуженным. Но его впервые поразило совершенно спокойное, безразличное лицо матери. Методично отвешивая сыну звонкие оплеухи, она пристально смотрела ему в глаза и повторяла:

— Нет ничего случайного в жизни. За небрежностью стоит умысел. Небрежность всегда преступна.

Многие его одноклассники бывали биты своими родителями, но в основном били отцы — по пьяни, с похмелья или просто попадался пацан под горячую руку. Отцы били по заднице ладонью либо ремнем. А матери, как правило, заступались.

Веню Волкова била мать, причем всегда — по щекам, ладонью, совсем не больно. Только щеки потом горели. Никогда она не делала этого спьяну или сгоряча. Она вообще не пила, была всегда трезвой, ровной и спокойной. Отец не заступался. Он был такой тихий и незаметный, словно и вовсе его не было. Он работал инженером на хлебозаводе, пропадал там целыми днями, а иногда и ночами. Мать никогда не била при нем, не потому, что боялась, просто так получалось, отец редко бывал дома. А сын отцу ничего не рассказывал. Он вообще никогда ничего никому не рассказывал. Все отцовское воспитание сводилось к тому, что, общаясь с сыном, он без конца повторял:

— Твоя мама — самый чистый, самый принципиальный человек на свете. Она — святая. Все, что она делает, — это для твоей пользы. Ты должен гордиться своей матерью и слушаться ее во всем.

Мать была освобожденным секретарем партийной организации на том же хлебозаводе. Ее постоянно избирали депутатом горсовета, фотография ее красовалась на центральной площади, на Доске почета «Лучшие люди города».

Он слушался, но не гордился. Человек, которого не реже, двух раз в неделю хлещут по щекам, вряд ли может чем-либо или кем-либо гордиться. Сейчас, сидя в своем маленьком прокуренном кабинете, заведующий отделом культуры Тобольского горкома ВЛКСМ Вениамин Волков, двадцатишестилетний, светловолосый, высокий и худой мужчина, глядел в разложенные перед ним на столе бумаги и в который раз прокручивал в голове одну из самых болезненных сцен своего детства.

…Стоял ледяной сибирский февраль, с пронзительными, колючими ветрами. Восьмиклассник Веня забыл дома физкультурную форму и помчался на большой перемене домой.

Веня летел сквозь пургу. Он боялся опоздать на физкультуру, учитель непременно написал бы замечание в дневник.

Отец был дома, болел гриппом, лежал с высокой температурой, с компрессом на лбу. Думая, что он спит, Веня тихонько открыл дверь своим ключом и тут же застыл на пороге.

Из комнаты родителей доносились странные звуки — ритмичный скрип панцирного матраца сопровождался тихими, сдавленными стонами, мужскими и женскими.

Веня подошел на цыпочках и заглянул в приоткрытую дверь. На смятой родительской постели извивались два обнаженных тела. Одно принадлежало его отцу, другое — молоденькой соседке Ларочке, двадцатилетней студентке библиотечного техникума. Веня слышал, она тоже болела гриппом, сидела дома…

Эта Ларочка из квартиры напротив, маленькая пухленькая брюнеточка, со вздернутым носиком и веселыми ямочками на щеках, давно вызывала в Вениной душе странное, острое чувство, понять и определить которое он никак не мог. Он встречал девушку каждый день. Они в одно время выходили из дома, он в школу, она в техникум. Легко сбегая по скрипучей деревянной лестнице, она мимоходом ласково трепала мальчика по щеке.

От нее пахло сладкими дешевыми духами, ее круглый, крашеный яркой помадой ротик был всегда чуть приоткрыт, будто готов к радостной, праздничной улыбке. Влажно поблескивали крупные белоснежные зубы, два передних были чуть длинней остальных, и это делало круглое личико забавным и трогательным.

Веня стоял и смотрел на два тела, ритмично подпрыгивающих на кровати. Он видел их лица, на которых написано было мучительное блаженство, видел закрытые глаза, чуть оскаленные рты.

Он не сразу понял, чем они занимаются. Сначала эти ритмичные подпрыгивания вызвали в памяти другую картинку, двух совокупляющихся дворняжек у помойки за школой. И только потом он понял, что его отец и хорошенькая соседка заняты тем же самым.

Все матерные слова, все таинственные, жгуче-запретные разговоры в школьном туалете, все анатомические рисунки на заборах и стенах были об этом. Ради этого ярко красила губы и душилась сладкими духами пухленькая соседка, и то же самое делали миллионы женщин на земле, об этом — фильмы, книги, даже музыка. Герои из-за своей любви страдают, интригуют, стреляются, сходят с ума. И ради чего? Ради таких вот безобразных ритмичных подергиваний, ради этой вот мерзости?

И дети рождаются — тоже от этого, только от этого…

Но самым мерзким было внезапное напряжение в паху. Жаркая, чуть покалывающая боль заполнила низ живота, Веня напрягся как струна. А через минуту он почувствовал на своих трусах и брюках влажное, липкое пятно.

Он опомнился от отвращения к самому себе. Двое на кровати были заняты своим делом и его не замечали. Все это продолжалось не больше пяти минут, но Вене показалось — прошла вечность.

Стараясь не дышать, он ринулся к своей комнате, быстро и бесшумно переоделся, аккуратно свернул свои замаранные брюки и трусы, запихнул их под подушку.

Через пятнадцать минут он уже был в раздевалке школьного физкультурного зала. Форму он не забыл и опоздал совсем немного — звонок уже прозвенел, но одноклассники еще переодевались к уроку физкультуры.

…Заведующий отделом культуры Тобольского горкома ВЛКСМ оторвал свои светлые, прозрачные глаза от бумаг, разложенных на столе, и взглянул в окно. День был ясный, солнечный. Тронутые яркой желтизной листья березы слегка касались оконного стекла, чуть подрагивали на теплом ветру. Береза росла прямо под окном, она была очень старой. Толстый шершавый ствол почернел, словно обуглился.

В городе Тобольске было много деревьев, и большинство домов были деревянными, и заборы строили из толстых нетесаных бревен. Леса не жалели — тайга кругом. Городской парк был густым, почти как тайга. Он начинался на берегу Тобола, уходя вдаль, становился совсем дремучим. Днем — ни души, вечером — ни одного фонаря.

— Вениамин, ты обедать пойдешь? — заглянув в кабинет, спросила инструктор соседнего отдела Галя Малышева, молодая, но очень полная, с тяжелой одышкой.

Он вздрогнул, будто застигнутый врасплох.

— А?.. Обедать?.. Нет, я попозже.

— Все работаешь, деловой ты наш, — усмехнулась Галя, — смотри, отощаешь, никто замуж не возьмет. — Звонко рассмеявшись собственной шутке, она прикрыла дверь кабинета снаружи, и он услышал, как ее тяжелые шаги в туфлях на «платформе» удаляются по коридору.

«Действительно, надо пойти пообедать», — подумал он и попытался вспомнить, когда ел в последний раз. Вероятно, вчера утром. Кусок уже тогда не лез в горло, он ел через силу. Он знал, что в ближайшие дни если и заставит себя проглотить какую-нибудь пищу, то это будет стоить ему колоссальных усилий. Но иначе он упадет в обморок от голода. И от бессонницы.

В последнее время приступы участились. Раньше они случались раз в году и длились не больше двух дней. Теперь это повторялось каждые три месяца и длилось почти неделю. Он знал, дальше будет хуже.

Сначала накатывала тупая, безысходная тоска. Он старался бороться, придумывал себе разные дела и развлечения, читал, ходил в кино. Все было бесполезно. Тоска переходила в отчаяние, к горлу подступала острая жалость к себе, маленькому послушному мальчику, которого никто не любит…

Раньше он приглушал отчаяние несколькими яркими картинками прошлого. Он знал — корень его болезни там, в темном, ледяном отрочестве. Там же и лекарство.

Пятнадцатилетний Веня никому не рассказал о том, что увидел у себя дома, на родительской кровати. Но после того метельного февральского дня он стал иначе смотреть на своих родителей и на себя самого. Теперь он точно знал, что все врут.

Ему и прежде до отца дела не было, он привык воспринимать его как бесплатное и бессмысленное приложение к сильной, властной и всеми уважаемой матери. Но теперь растаяло как дым оправдание материнской жестокости.

Оно часто звучало из уст отца: «Мама знает, как лучше. Мама тебя очень любит и делает все для твоей пользы». И сам Веня повторял как заклинание: «Это для моей пользы, чтобы я вырос сильным…»

Мать ни разу не пожалела сына, даже когда он болел, когда разбивал локти и коленки. «Жалость унижает человека!» Она ни разу в жизни не поцеловала его и не погладила по голове. Она хотела, чтобы ее сын, внук легендарного красного командира, рос сильным, без всяких там сантиментов и телячьих нежностей. Но теперь Веня знал — на самом деле она просто его не любит.

Он понял; мать отвешивает ему пощечины, устраивает недельные бойкоты, говорит своим спокойным ледяным голосом невыносимые для ребенка слова только потому, что ей нравится быть главной, нравится унижать и мучить того, кто слаб и беззащитен перед ней.

Но теперь он знал важную взрослую тайну, которая касалась матери, причем не как партийного руководителя, не как кристальной коммунистки, а как обычной женщины, не очень молодой, не очень привлекательной. Не поможет никакой партком, никакая общественность. Здесь она беззащитна.

Теперь он мог в любой момент сделать ей больно. А в том, что ей будет больно узнать о своем муже и молоденькой соседке, Веня не сомневался.

Но он молчал. Он бережно, трепетно нес в себе эту стыдную взрослую тайну. С особым, мстительным удовольствием наблюдал он, как молоденькая соседка почтительно здоровается с его уважаемой мамой, как та по своей партийной привычке пожимает мягкую ручку пухленькой соперницы, даже не подозревая, что это соперница, причем счастливая.

Тайна распирала его изнутри, но он понимал — это оружие одноразового действия. Скажи он один раз матери, и тайны уже не будет. Но сказать так хотелось — пусть не матери, но хотя бы кому-то одному из троих, связанных этой тайной накрепко. Хотелось потешиться чужим взрослым испугом.

Однажды он не выдержал. Встретив соседку на лестнице, он тихо и внятно произнес ей в лицо:

— Я все знаю. Я видел отца и тебя. — Что ты знаешь, Венечка? — вскинула тонкие бровки соседка. — Я видел вас в постели, как вы… — Он хотел произнести известное матерное слово, но не решился. Нежное личико немного вытянулось. Но того эффекта, которого Веня ожидал, не получилось. Она, конечно, испугалась, но не слишком.

— Я все скажу матери, — добавил он.

— Не надо, Венечка, — тихо попросила девушка, — никому от этого не станет легче.

В ее круглых карих глазах он вдруг с удивлением обнаружил жалость. Она глядела на него с состраданием. Это было так неожиданно, что Веня растерялся. Она его жалеет, а не боится.

— Знаешь что, — предложила девушка, — давай с тобой спокойно все обсудим. Я попробую тебе объяснить. Это трудно, но я попробую.

— Хорошо, — кивнул он, — попробуй.

— Но только не здесь, не на лестнице, — спохватилась она, — хочешь, погуляем немного, дойдем до парка. Смотри, какая погода хорошая.

Погода действительно была замечательная. Стояли теплые майские сумерки.

— Понимаешь, Венечка, — говорила она, пока они шли к парку, — твой отец — очень хороший человек. И мать хорошая. Но она для него слишком сильная, слишком жесткая. А каждый мужчина сам хочет быть сильным, поэтому ты отца не суди. Ты ведь умный, Венечка. Всякое в жизни бывает. Если ты боишься, что я разрушу вашу семью, так я не претендую на это. Я просто очень люблю твоего отца.

Она говорила, Веня молча слушал. Он пока не мог разобраться, что творится сейчас в его душе. От сладкого запаха духов кружилась голова. На сливочно-белой Ларочкиной шее быстро пульсировала голубоватая жилка.

— Если ты скажешь матери, она не простит. Ни его, ни меня. Она просто не умеет прощать, поэтому тебе и отцу так тяжело с ней. А ты, Венечка, должен учиться прощать. Без этого жить нельзя. Я понимаю, в твоем возрасте очень трудно…

Вокруг не было ни души. Ларочка говорила так горячо и вдохновенно, что не глядела под ноги. Из земли торчали толстые корни старых деревьев. Споткнувшись, девушка упала, растянулась на траве. Клетчатая шерстяная юбка задралась, обнажив края капроновых чулок, розовые резинки подвязок, нежную сливочно-белую кожу.

Не дав ей подняться, Веня обрушился на нее всей своей сильной, жадной пятнадцатилетней плотью. Он стал делать с ней то, о чем смачно и подробно рассказывали одноклассники, что видел он сам дома, метельным февральским днем, на родительской койке.

Ларочка закричала, но он успел зажать ей ладонью рот и нос. Она брыкалась, извивалась под ним, она начала задыхаться. Не давая ей не только кричать, но и дышать, он умудрился перевернуть ее на спину, разжать коленом ее бедра, стиснутые до дрожи.

Она сопротивлялась изо всех сил, но Веня был крупным подростком, он был на голову выше своей пухленькой, маленькой жертвы. Недаром он имел пятерку по физкультуре, недаром был чемпионом школы по акробатике, мог отжаться на турнике пятьдесят раз без передышки и досрочно сдал нормативы ГТО.

Он даже удивился, как легко и быстро все у него получилось. Поднявшись и застегнув пуговицы ширинки, он взглянул на распластанное, словно растоптанное на траве тело. В густеющих сумерках он разглядел красные следы своих пальцев на нежном круглом личике. На долю секунды мелькнула трусливая мысль, а вдруг она умерла? Но тут же, словно в ответ, он услышал слабый, жалобный стон.

— Не надо никому говорить, — спокойно произнес Веня, — никому от этого легче не будет. Ты должна учиться прощать, Ларочка. Без этого нельзя жить.

Развернувшись, он быстро зашагал прочь, домой. Перед тем как лечь спать, он выстирал все, что было на нем надето, — брюки, фланелевую ковбойку, теплую трикотажную фуфайку и даже трусы. Ему казалось, что вещи пропитались запахом сладких дешевых духов.

Через несколько дней он услышал, что Ларочка бросила свой техникум, завербовалась на целину. Ее пожилые родители, соседи из квартиры напротив, тоже вскоре исчезли. Говорили, будто они переехали в другой город, чуть ли не в Целиноград. Но Веня к разговорам не прислушивался. Ему было все равно.

Глава 3

Москва, март 1996 года


Катя Синицына проснулась от долгого настырного звонка в дверь. Она обнаружила, что лежит на ковре в большой комнате, в старом драном халате, накинутом на голое тело.

— Митька! — громко позвала она. — Ты оглох, что ли? Дверь не можешь открыть?

Она встала, пошатываясь, побрела в прихожую. Звонок продолжал надрываться. Не зажигая света, не спрашивая, кто там, Катя распахнула входную дверь, которая оказалась незапертой.

— Чего трезвоните? Не видите, открыто? — недовольно спросила Катя мужчину, стоявшего на пороге.

Войдя в прихожую, заперев за собой дверь, мужчина щелкнул выключателем, взял в ладони Катино лицо и внимательно посмотрел в глаза.

— Катюша, деточка, тебе нельзя сейчас быть одной, — ласково сказал он, — умойся, оденься, поехали к нам.

Только тут Катя окончательно проснулась, уставилась на неожиданного гостя, узнала в нем своего свекра, Митькиного отца, Михаила Филипповича Синицына, и горько заплакала.

— Да, деточка, ты поплачь, — он погладил ее по стриженым рыжеватым волосам, — ты поплачь, станет легче. Оля совсем не может плакать, мама с бабушкой тоже, и я пока не могу. Все внутри горит огнем, жжет, но поплакать не получается.

— Я сейчас, — Катя высвободилась из-под его руки, шмыгнула носом и растерла кулаком слезы, — вы подождите, я сейчас оденусь. Вы здесь подождите. — Она указала на низкую скамеечку в прихожей, скользнула в комнату и захлопнула за собой дверь, прямо перед носом у Михаила Филипповича.

Он не обиделся. В прихожей так в прихожей. Разве можно требовать от бедной девочки вежливости после того, что ей пришлось пережить? Видно ведь, она в ужасном состоянии. Все в ужасном состоянии, разве можно обращать внимание на такие мелочи?

Михаил Филиппович изо всех сил старался не думать о сыне. Случившееся казалось каким-то нелепым, невозможным кошмаром. Он еще не видел сына мертвым, он гнал от себя мысль об этом, короткая фраза «Митя повесился» казалась ему диким розыгрышем, чьей-то злой и неумной шуткой.

Он поехал за Катей потому, что не мог найти себе места, не знал, как быть теперь, чем занять пустой кусок времени до похорон. К тому же девочку действительно было очень жалко. Она ведь почти сирота, хрупкое, беззащитное существо. Некому о ней подумать — Ольга взяла на себя всю суету с кремацией, с оформлением документов, жена и теща бродят по дому как тени, занимаются генеральной уборкой, поминки ведь решили устраивать не здесь, в Выхине, а у них. Внуки в гимназии с утра до вечера.

Кремация, поминки — о ком это все? Неужели о Митюше, о сыне, о красивом, талантливом, добром мальчике? И ведь как получилось — даже в храме отпеть нельзя, ни один священник не станет отпевать самоубийцу.

Нет больше Митюши, убил он сам себя — зачем? За что он сделал это с собой и с ними со всеми? Чем они провинились перед ним — родители, сестра, жена Катя?

Михаил Филиппович считал, что сына своего знает и чувствует достаточно хорошо. Митя с раннего детства был открытым, чистым, искренним мальчиком. Не было в нем тех тайных подтекстов, душевных черных дыр, которые могли бы хоть как-то объяснить этот дикий поступок.

Натягивая джинсы и свитер, Катя размышляла о том, стоит ли уколоться сейчас, заранее, или лучше взять с собой несколько «колес» и принять потом, спрятавшись в ванной. В последнее время «колеса» почти не действовали. Кайфа не было, но отходняк становился мягче. На «колесах» можно перетерпеть, перебиться до следующего укола. По большому счету, ей сейчас все равно, она могла бы и там, у них, кольнуться, даже не прячась в ванной. Какая теперь разница? Рано или поздно они все равно узнают. Менты скажут или еще кто-нибудь. Ольга, конечно, будет молчать… Но какой теперь смысл скрывать? Если Мити больше нет, разве так важно, что: жена его была наркоманкой? Катя даже не заметила, что теперь думает о самой себе в прошедшем времени, будто ее тоже больше нет.

Она вспомнила, как полгода назад сестра мужа нагрянула нежданно-негаданно, без предупреждения. Митя уехал на несколько дней куда-то, Кате тогда уже не важно было — куда. Он сказал, конечно, но она тут же забыла. Уехал — и ладно.

В квартире, разумеется, творилось черт знает что: грязища, бутылки по полу валяются, в раковине окурки плавают, музыка орет. А сама Катя ходит все в том же драном засаленном халате, накинутом на голое тело, под сильным кайфом.

Бутылки-то всего две было, «Привет» и «Абсолют», но обе пустые и обе попались Ольге прямо под ноги. Катя как раз решила устроить себе одинокий праздник — три дня не вылезала из дома, кололась и пила, пила и кололась. При Митьке она не позволяла себе в то время так расслабляться, это потом ей уже стало совсем безразлично, а тогда она еще держалась при нем, старалась, чтобы он тешил себя надеждой, будто не совсем она на игле, а как бы частично (будто это возможно — частично). Но, стоило ему уехать, она уж загудела в одиночестве…

И тут — здравствуйте! Ольга во всей красе, бизнес-леди, фурия в деловом костюме…

Она поволокла Катю в ванную, поставила под душ, воду включила ледяную, садистка. Потом заставила выпить две чашки крепкого кофе и только после этого начала разговаривать.

— Сколько это продолжается?

— Год, — честно призналась Катя.

— Чем ты колешься?

— Чем придется.

— Покажи ампулы.

Катя показала, но только пустые, надколотые. На них ничего написано не было, но Ольга аккуратно завернула их в полиэтиленовый пакет, а сверху еще в носовой платок и спрятала в сумку.

— Покупаешь, разумеется, у кого придется, на Арбате и в «трубе» на Пушкинской. Долги есть?

— Нет. Пока хватает, — заявила Катя почти с гордостью.

— Конечно, — кивнула Ольга, — я даю деньги Мите, ты берешь у него. Я работаю, оказывается, на твои наркотики. Ладно, об этом пока не будем. Таблетки?

Катя ушла в спальню и вернулась с пустой пачкой от галоперидола. Ольга тут же убрала ее в сумку.

— Завтра я повезу тебя к врачу. Ты ляжешь в больницу. Не бойся, в хорошую больницу, не в «дурку». Лечиться будешь столько, сколько нужно, пока не вылечишься окончательно.

— Окончательно нельзя, — осторожно заметила Катя, — так не бывает.

— Бывает. Пока ты все-таки занимаешься этим в одиночестве, под забором не валяешься, СПИД не подцепила. Или уже?

— Оль, ну ладно тебе! У меня все-таки еще не совсем крыша поехала.

— Ну, положим, крыша твоя уже давно в пути. Ладно, речь вообще не о тебе, а о Мите.

— Оль, я его правда очень люблю, я старалась завязать, пока могла.

— Да, любишь… Господи, если бы я застала у тебя мужика, мне было бы легче, честное слово!

— Нет, я ему не изменяю! — обиделась Катя — Мне, кроме него, никто не нужен. Я все время только о Митюше и думаю, последней дрянью себя чувствую, и перед тобой мне жутко стыдно. Ты прости меня, Оль, ладно?

— О твоих чувствах и мыслях, а также о прощении мы с тобой как-нибудь после поговорим. А пока запомни: ни родители, ни тем паче бабушка и мои сыновья знать ничего не должны. В больницу ты ложишься по своим женским делам, — Ольга горько усмехнулась, — последняя надежда вылечить твое бесплодие. В общем, это вранье я беру на себя. А сейчас ты приводишь в порядок свой свинарник, и чтобы к завтрашнему дню была готова. Я приеду за тобой. Ты поняла?

Катя все поняла, и в больнице честно пролежала почти два месяца. Больница действительно была классная, палата отдельная, телевизор, кормежка на убой, врачи и сестры вежливые, внимательные. Но лечили там все теми же методами, о которых Катя уже давно знала — мучительными и малоэффективными. Она и не сомневалась, ничего нового пока не придумали.

Катя опять сорвалась, буквально через две недели после выписки из больницы. Так получилось. Отыскала дома, в тайничке, старые запасы и тут же поняла, что Ольгины денежки, выложенные за гуманное лечение, пропали зря.

Почему-то сейчас разговор с Ольгой, после которого уже прошло полгода, помнился куда отчетливей, чем то, что произошло сегодня ночью и ранним темным утром.

Сегодняшние события распадались на какие-то мутные, зыбкие куски, мелькали перед глазами, словно обрывки старой испорченной кинопленки: босые Митькины ноги над кухонным полом, еще теплое, огромное, такое тяжелое и одновременно податливое его тело, тупые ножницы, которые никак не хотят резать толстую кожу брючного ремня. И еще — холод. Она проснулась именно от холода. Одеяло упало, окно оказалось распахнутым. А ночь была очень холодная.

Катя вовсе не удивилась, что сорвался шпингалет оконной рамы в спальне. Он давно висел на одном винте, Митя все собирался починить — нехорошо, когда живешь на первом этаже, а окно плохо закрывается. Впрочем, Кате это было по фигу, воровать у них все равно нечего.

Ранним утром окно хлопнуло и распахнулось от резкого порыва ледяного ветра. Катя проснулась, сначала прикрыла окно, потом обнаружила, что Мити нет рядом, позвала его, но никто не откликнулся. Стуча зубами от холода, она вышла в прихожую и увидела в дверном проеме кухни… Нет, лучше не вспоминать.

Телефон почему-то не работал, сонная испуганная соседка в бигуди и ночной рубашке не могла сразу сообразить, в чем дело и почему Катя просит разрешения позвонить по их телефону в пять часов утра.

Потом были врачи, милиция, вопросы, на которые так трудно отвечать, стыдно, страшно, мысли путаются, язык заплетается… А ментам тоже неохота возиться, суицид, он и есть суицид. Врач «Скорой» задрал рукав Катиного драного халата, хмыкнул и ничего не сказал. Она пыталась объяснить, что Митя никогда не кололся, но ее не слышали и не понимали.

А Михаил Филиппович все ждал в прихожей. И что это она в комнату его не пустила? Инстинкт сработал, страх перед Ольгой — «родители ничего не должны знать…».

Из комнаты Катя вышла в более или менее приличном состоянии. Колоться она не стала, взяла с собой и «колеса», и пару ампул со шприцем бросила в сумку.

Конечно, надо было бы и умыться, и причесаться, и зубы почистить. Да ладно, и так сойдет. Теперь уж все равно.

* * *
Бежевый «жигуленок» полковника МВД Сергея Кротова уже минут сорок стоял в безнадежной пробке на Садовом кольце. Мокрый снег, лениво сыпавший с раннего вечера, к ночи превратился в настоящую метель. Машин в этот час было совсем немного, но где-то впереди, у Маяковки, случилась авария, никаких поворотов поблизости не было, и теперь целое стадо автомобилей нетерпеливо гудело, ожидая, пока гаишники разберутся с ДТП.

Тепло салона и ритмичное движение «дворников» по лобовому стеклу убаюкивали. Глаза слипались. В последние несколько суток Сергею приходилось спать совсем мало. Через два дня ему предстояло отправиться в Англию. Скотленд-Ярд пригласил группу сотрудников МВД на три недели для обмена опытом. До отъезда надо было переделать такую гору дел, что голова шла кругом.

Позавчера утром он передал в прокуратуру материалы по предварительному расследованию дела о перестрелке в подмосковном ресторане «Витязь». Речь шла об обычной бандитской разборке, но из семи убитых двое оказались сотрудниками МВД. Именно поэтому дело сразу свалили на внутреннюю контрразведку и непосредственно на отдел, которым руководил Кротов.

Десять дней назад в «Витязе» проходил роскошный банкет. Знаменитый вор в законе по кличке Дрозд, в миру Дроздов Павел Анатольевич, праздновал свое сорокапятилетие. В честь знаменательного события ресторан был закрыт еще за два дня до банкета, люди Дрозда проверяли каждую щель обеденного и банкетного залов, бара, кухни, подсобок, сортиров, директорского кабинета. Был вызван специалист по организации охраны, который составил схему размещения людей вокруг и внутри здания, помпезной избы в деревянных кружевах.

Гости собрались, но успели съесть лишь холодные закуски и произнести не более трех тостов за здоровье драгоценного именинника, когда в банкетный зал ворвались вооруженные автоматами молодчики-отморозки. Не помогла тщательно и профессионально расставленная охрана. Не все гости юбиляра успели вовремя повытаскивать свои пушки, пятеро легли тут же, и первым был убит сам Дрозд, а вслед за ним — два сотрудника МВД.

Пикантность состояла в том, что сотрудники эти, майор и старший лейтенант, были на юбилее в качестве дорогих званых гостей, и факт их нежной дружбы с вором в законе Дроздом открылся лишь после их безвременной кончины.

Была и еще одна пикантность: свидетелем побоища оказался известный эстрадный певец, автор и исполнитель лирических, ностальгических и блатных песен, Юрий Азаров. В ресторан он был приглашен для развлечения уважаемой публики. Друзья увидели однажды, как Дрозд рыдал, слушая запись одного из азаровских шлягеров — «Прощай, моя неверная любовь!», и решили сделать юбиляру такой трогательный подарок.

В тот момент, когда молодые отморозки ворвались в зал со своими автоматами и стали крошить солидных добропорядочных уголовников старой формации, Юрий как раз стоял на небольшой эстраде с гитарой и пел второй куплет любимого дроздовского шлягера:

Печаль моя последняя, молчи!
Прощай, зеленоглазая Светлана.
А мне в СИЗО, в лефортовской ночи,
Уже мигают звезды Магадана.
Он успел спрыгнуть с эстрады на пол, прикрывшись гитарой, закатился под стол и пролежал там, не дыша, пока шла пальба.

Хотя поп-звезде уже не раз приходилось выступать перед богатой уголовной публикой, такая бойня у него на глазах случилась впервые. Он считал чудом, что остался жив, трясся от ужаса, и выбивать из него свидетельские показания оказалось делом мучительно трудным. Любимец публики требовал приставить к нему охрану, посадить в бункер и срочно провести через парламент закон о защите свидетелей, который существует во всех нормальных странах.

Дело раскрыли быстро, по горячим следам, и позавчера Кротов с чистой душой передал все материалы в прокуратуру. Трое из пятерых оставшихся в живых отморозков сидели в СИЗО. История нравственного падения убитых сотрудников милиции была распутана. Она оказалась банальной и простой. Их держал Дрозд даже не в качестве цепных псов, но лишь как ласковых услужливых болонок — не шантажом, не страхом, только денежными подачками и сытными объедками с барского стола.

А сегодня утром выяснилось, что страхи певца были не напрасны: Азарова нашли мертвым в квартире его любовницы, двадцатилетней фотомодели Вероники Роговец.

В девять часов утра Вероника отправилась гулять со своей собакой, ирландским сеттером Вилли. Азаров в это время сладко спал в Вероникиной постели. Утреннюю прогулку с собакой фотомодель обычно сочетала с обязательной получасовой пробежкой по парку Победы.

Вернувшись домой в девять тридцать пять, она обнаружила, что дверь квартиры не заперта. Юрий лежал на полу поперек прихожей, в махровом халате, накинутом на голое тело. Череп певца был аккуратно прострелен, пистолет системы «вальтер», из коего был произведен этот единственный смертельный выстрел, валялся тут же, рядом с трупом. Никаких отпечатков, кроме тех, что принадлежали хозяйке квартиры и самому убитому, обнаружено не было. Соседи слышали слабый хлопок, но не придали ему никакого значения, не могли даже точно назвать время, когда этот хлопок раздался.

Пока было ясно только одно: убийца имел возможность проникнуть в квартиру гражданки Роговец тихо и незаметно, то есть у него были ключи от подъезда, а возможно, и от входной двери. Замок на двери стоял итальянский, новейшей системы, открыть его отмычкой практически невозможно. Да и не прикасалась отмычка к замку.

То есть либо Азаров сам открыл дверь убийце, либо тот имел еще и ключ от квартиры. Первое было вероятней, ибо Азаров в это время суток обычно спал крепко, и если бы убийца открыл дверь своим ключом, то Азаров был бы пристрелен в койке. А он между тем лежал поперек прихожей в халате, то есть, видимо, был разбужен звонком, накинул халат, пошел открывать.

Не исключалось, что убийца был знакомым Азарова и Роговец. Но у этой парочки оказалось такое количество знакомых, в том числе и в уголовной среде, что проверка всех возможных и невозможных версий обещала затянуться на многие месяцы.

Конечно, сама собой напрашивалась разумная и простая мысль, что Азарова добили друзья-соратники тех отморозков, против которых он давал свидетельские показания. И начиналась вторая серия благополучно законченного предварительного расследования перестрелки в «Витязе». Начальство утверждало, что концы надо искать там, в банкетной бойне.

Впрочем, старший следователь опергруппы Миша Сичкин придерживался иного мнения. Они с Кротовым знали по опыту, что слишком часто такие вот очевидные, лежащие на поверхности версии ведут в никуда. Вполне возможно, что убийство эстрадной звезды к побоищу в «Витязе» никакого отношения не имеет…

Кротова мучила совесть, что он будет гулять по Лондону, а Мишане Сичкину в это время придется вести сложное и неприятное расследование. Впрочем, простых и приятных дел в их работе бывает крайне мало.

…Пробка на Садовом кольце стала потихоньку рассасываться, а метель все мела. Сворачивая наконец на улицу Красина, Сергей подумал, что в Лондоне сейчас, наверное, настоящая весна. Ему предстояло лететь за границу впервые в жизни, и не куда-нибудь, а в Англию.

Подъезжая к дому и паркуя машину, он поймал себя на том, что уже скучает по своей семье, хотя никуда еще не улетел.

Он был женат чуть больше двух лет. Иногда эти двадцать пять месяцев семейной жизни казались ему одним долгим счастливым днем, а иногда он думал, что жену свою Лену знает очень давно — ближе и дороже ее не было никого на свете.

Сейчас Сергею было сорок два, Лене — тридцать шесть. В этом возрасте трудно чувствовать себя молодоженами, но они чувствовали — уже третий год.

До встречи друг с другом оба успели хлебнуть и семейной жизни, и одиночества. Лена дважды побывала замужем, Сергей был женат один раз, с первой женой — Ларисой прожил двенадцать лет.

Детей в первом браке не было, и, наверное, это к лучшему. Их с Ларисой совместный быт был таким сложным и муторным, что даже редкие семейные праздники стали для Сергея чем-то вроде тягостной, унылой необходимости. Все эти годы его не покидало ощущение, что, переступив порог своего дома и увидев Ларисино лицо, услышав ее голос, он сразу тупеет — нарочно заранее тупеет, чтобы не реагировать на постоянные мелкие и крупные претензии жены, на частые и долгие истерики.

Многие годы Сергей ломал голову, почему ему так тяжело с Ларисой? Ведь у нее, кроме недостатков, была еще масса достоинств: квартира сверкала стерильной чистотой, Лариса была отличной хозяйкой. Сама она сидела на строжайшей диете, так как была профессиональной балериной, но, если в дом приходили гости, выкладывалась по полной программе, делала стол с кулебяками, жульенами, запеченными в сметане поросятами и сладкими дрожжевыми пирогами. К тому же она была практична, неглупа и весьма хороша собой.

Сергей убедил себя, что дело не в нем и не в Ларисе, а в семейной жизни как таковой. Совместный быт не может быть счастливым по определению. Он искренне верил, что с любой другой женщиной все будет так же, поэтому и не разводился с Ларисой, терпел до последнего. Развелся только тогда, когда стало совсем невмоготу. Взаимная тяжелая враждебность не давала дышать обоим. И Сергей решился на развод. Лариса поскандалила, но согласилась.

Но только потом, оглянувшись назад, он с удивлением понял, что дело было вовсе не в семейной жизни как таковой, а в том, что Ларису он не любил. И она его не любила. Каждый выражал это по-своему. Лариса закатывала скандалы и истерики, Сергей мрачно молчал, задерживался на работе, даже тогда, когда в этом не было необходимости.

Через год после развода он встретил Лену Полянскую. Ему? казалось, что он уже никогда не женится, проживет остаток жизни холостяком, перебиваясь легкими, ни к чему не обязывающими романчиками. И Лена замуж не собиралась — ей хватало горького опыта двух замужеств. Она ждала ребенка от своего второго мужа, с которым развелась. Растить ребенка она была намерена одна… Однако, когда Сергей и Лена встретили друг друга, весь их горький опыт и планы на будущее гордое одиночество развеялись как дым. Два зрелых, разумных, достаточно потрепанных жизнью человека влюбились друг в друга по уши и до сих пор сами себе удивлялись. Они встретились и почти сразу поженились, не размышляя и не сомневаясь, будто старались наверстать потерянное друг без друга время.

Теперь никто, кроме них двоих, не знал, что двухлетняя Елизавета Сергеевна Кротова на самом деле не родная дочь Сергея. Но для них двоих это не имело значения. Кто же виноват что им не удалось встретиться раньше, хотя бы на полгода раньше?

Ни Лену, ни Сергея не удивляло, что ребенок куда больше похож на отца, чем на мать. Нет, не на того человека, от которого был зачат, а на настоящего отца — Сергея Кротова.

Сами они не сразу заметили это сходство, просто не обратили внимания. Да и определить, на кого похож новорожденный младенец, очень сложно.

Уже в роддоме, когда Кротов приехал забирать Лену с дочкой, сестра, вручившая ему ребенка, сказала: «Вылитый папа!» Потом ту же фразу повторяли и друзья, и соседки во дворе, и мамаши, гулявшие с детьми на Патриарших, и врачи в детской поликлинике. Иногда какая-нибудь доброхотка, заигрывая с Лизой, могла сказать: «А почему у тебя, деточка, волосики беленькие, а у мамы твоей — темные? Почему ты совсем не похожа на маму?»

У Лены были темно-русые, почти каштановые волосы и темные, дымчато-серые глаза под черными бровями и ресницами. А Лиза получилась белокурая и голубоглазая, как Кротов, только усов не хватало.

Сейчас, к двум годам, стало ясно, что и характер у нее формируется кротовский, и даже мимика его.

— Когда я с тобой познакомилась, то не сразу поняла, что к чему, — призналась как-то Лена, — я еще размышляла, сомневалась. А Лиза сидела у меня в животе, и ей все уже было ясно про нас с тобой. Я переживала, почему не встретила тебя раньше, а Лиза просто взяла и родилась похожей на тебя. Получился такой маленький Кротов.

— Интересно, — пожал плечами Сергей, — а на кого же еще должен быть похож наш ребенок?

— Ну хоть немного — на меня, — вздохнула Лена.

— Ничего, следующий наш ребенок будет похож на тебя, — утешил ее Сергей.

Как только выяснилось, что Сергей летит в Лондон, Лена заставила его каждый день заниматься английским, хотя бы по полчаса, утром или вечером. Когда-то Сергей знал английский на уровне средней школы, но к сорока двум годам успел забыть напрочь. А Лена владела языком в совершенстве. Она писала ему слова на карточках, рассовывала эти карточки по всем карманам и требовала, чтобы каждую свободную минуту он занимался повторением. Но свободных минут оказывалось слишком мало, голова была забита совсем другим.

Только сейчас, войдя в подъезд, Сергей вспомнил, что за целый день так и не заглянул ни в одну карточку и положенный десяток слов не выучил. Он уже приготовился к тому, что придется лечь спать на час позже. Лена выматывалась за день не меньше его, но дневную норму — десять новых слов заставляла выучивать хоть в двенадцать ночи, хоть в час.

— Ты не представляешь, как противно оказаться в чужой стране без языка, — говорила она. — Переводчик не станет водить тебя за ручку с утра до вечера. Он ведь один у вас на всю группу. Вот захочется тебе просто погулять по городу, в кафе зайти, в магазин, а ты, кроме «хауду ю ду», ни слова сказать не можешь. Никто не требует от тебя оксфордского произношения, и вовсе не обязательно знать, что такое герундий и модальные глаголы. Но элементарным разговорным минимумом ты должен владеть.

В почтовом ящике, кроме пары рекламных листочков, в которых уговаривали купить супертренажеры и суперкосметику, Сергей обнаружил еще и плотный продолговатый конверт. «Миссис Елена Полянская, Россия, Москва…» — было написано на нем по-английски. Обратный адрес — нью-йоркский.

Письма из Америки Лена получала довольно часто. Запоследние шесть лет она успела побывать там четыре раза, ее приглашали для чтения лекций то Колумбийский университет, то Бруклинский колледж, то Кенан-институт. У нее были друзья и деловые знакомые в Нью-Йорке, Вашингтоне и Бостоне.

Когда Сергей отдал Лене письмо, она даже не стала распечатывать конверт, рассеянно бросила его на холодильник. И про английский не вспомнила. Она была бледной, очень усталой и молчаливой. Сергей сразу почувствовал — что-то случилось.

Больше всего он испугался, что заболела Лиза. Собственно это было единственное, чего он реально боялся. Остальное — пустяки.

— Ленуся, что-нибудь случилось? — спросил он, обнимая жену.

— У нас — ничего, — тихо ответила она, — Лиза здорова, я тоже. Ты не беспокойся, сейчас поешь, отдохнешь, и я расскажу.

Пока Лена разогревала ужин, Сергей на цыпочках зашел в детскую. Лиза спала, уютно свернувшись калачиком. Он тихонько поцеловал теплый лобик под белокурой челкой, поправил сбившееся одеяло.

— Папочка пришел… — громко произнесла Лиза во сне, вздохнула и перевернулась на другой бок.

Поздний ужин превращался для Сергея в очень поздний обед. Целый день на работе он перебивался бутербродами, чаем и кофе, зато дома, поздним вечером или даже ночью, наверстывал упущенное, съедал полный обед, с первым и вторым.

На кухонном столе стояла тарелка дымящихся щей, квашеная капуста, соленые огурчики — все, что он любил.

Лена читала, примостившись на кухонном диванчике. Сергей с удивлением обнаружил, что перед ней на столе лежит раскрытый учебник судебной медицины. Он знал, что сейчас она переводит для «Смарта» какую-то статью о серийных убийцах, но все равно удивился.

— Ленуся, зачем такие страсти на ночь?

— Скажи, пожалуйста, — задумчиво спросила она, — можно по странгуляционной полосе точно определить, прижизненная она, или человека сначала убили, а потом повесили? Здесь перечисляется куча признаков, но не сказано, насколько они точные.

— С первого взгляда, конечно, нельзя, — ответил Сергей, принимаясь за щи (уж кому, а полковнику милиции такие разговоры за столом аппетита не портили). — Но если задаться такой целью, то можно. Нужен определенный анализ тканей, кожного покрова в области полосы.

— Сейчас суицид расследуется на инсценировку? — был следующий Ленин вопрос.

— Ты, может, все по порядку расскажешь?

— Ладно, — Лена захлопнула учебник, — помнишь, как-то, около месяца назад, к нам заходил брат Ольги Синицыной, Митя? Ты рано пришел с работы, он сидел здесь, на кухне.

— Помню, — кивнул Сергей, — здоровый такой обалдуй, он тебя заболтал до потери пульса, еще кассету какую-то оставил с песенками.

— Он повесился сегодня ночью, — тихо сказала Лена. — Понимаешь, милиция, врач «Скорой» говорят — чистый суицид. А Ольга не верит. Там действительно очень все странно.

— Ну, видишь ли, суицид — вообще странная вещь. А родственникам всегда хочется думать, что человек не сам это сделал. Раньше на каждый труп выезжал прокурор, а теперь людей не хватает. Но если бы там что-то было…

— Сереженька, я не покушаюсь на честь мундира и не утверждаю, будто твои доблестные коллеги — халтурщики. Но ты послушай все по порядку.

— Хорошо, я готов послушать. — Сергей доел щи, закурил.

— Во-первых, там почему-то целые сутки не работал телефон. Ольга звонила им со вчерашнего утра, поставила свой аппарат на автодозвон. Потом выяснила, что с линией все в порядке, что-то случилось с аппаратом. Сосед починил его за пять минут, сказал, там какой-то контакт отошел. Три года не отходил, а именно в эти сутки отошел….

Лена во всех подробностях пересказала все, что узнала сегодня от Ольги.

— Леночка, я понимаю, — мягко произнес Сергей, дослушав ее до конца, — Синицына — твоя близкая подруга, ей сейчас очень тяжко, и ты за нее переживаешь. Но поверь мне, самоубийство примерно в пяти случаях из десяти бывает полнейшей неожиданностью, особенно для родственников. Он ведь и сам мог колоться, как его жена, только об этом никто не знал, а мог и просто напиться с горя.

— С какого? — грустно усмехнулась Лена. — Что жена наркоманка? Так этому горю уже полтора года. И не вешаются из-за этого. А сам он не кололся, это точно. Катю он очень любил, души в ней не чаял. Они были чудесной парой, прожили пять лет, детей, правда, завести не могли, у Кати что-то не то со здоровьем. А потом начались наркотики… Он боролся за нее как мог. Родители ничего не знали, только Ольга. Она положила Катю в больницу, но все оказалось без толку. А Митя не сдавался, без конца находил каких-то наркологов, гипнотизеров, психотерапевтов. Понимаешь, он был очень активным человеком, он просто не собирался сдаваться. А покончить с собой — это признать свое полное поражение, то есть сдаться. Нет, из-за того, что Катя наркоманка, он не мог повеситься. А больше не из-за чего было.

— Господи, Ленуся, откуда ты знаешь, из-за чего люди вешаются? Бывает, человек все в жизни потерял, себя потерял. Какой-нибудь «опущенный» в зоне, который не имеет права даже к дверной ручке прикоснуться, бьют его ногами каждый день, трахают во все дырки, плевки заставляют слизывать, а он живет, цепляется за жизнь всеми своими поджилками. А у другого все в порядке, отличная семья, работа, друзья, уважение, достаток. А он бац — и руки на себя наложил. Ты ведь сама знаешь, по официальной статистике, самый большой процент самоубийств приходится на страны с самым высоким уровнем жизни: на Швецию, Данию, Голландию. А там, где голод, войны и реальные трудности, с собой кончают редко. Сытые римские патриции с удовольствием резали себе вены, а у нас в России в конце прошлого — начале нынешнего века просто мода была на суицид. Это считалось красиво, возвышенно — пустить себе пулю в лоб. Ты что думаешь, все были идиоты, сумасшедшие? У каждого в жизни трагедии случались?

Лена покачала головой.

— Нет, я так не думаю. Хотя… Есть в этом некая внутренняя патология. А в Мите никакой патологии не было. Здоровый, молодой парень. К тому же талантливый и всеми любимый. — Ну хорошо, — вздохнул Сергей, — предположим, он не сам это сделал. Допустим даже, был некто имевший мотив. Но ты подумай сама, если сейчас крупных банкиров, лидеров политических партий и прочих сильных мира сего пристреливают в открытую, не размышляя, палят на улице или в подъезде — и все дела. А кто такой Митя Синицын? Кому приспичило устраивать инсценировку? К чему эти изыски? Ты знаешь, сколько стоит киллер? Да и потом, жену тоже бы убрали. Зачем им свидетель?

— А может, ее как раз поэтому и не убрали? Может, убийца так и рассуждал? Ведь он должен быть очень умным, чтобы все так тонко подстроить. Если она была под наркотиком, то и не видела, не слышала ничего… Нет, я понимаю, ты прав. Получается тупик. Головой понимаю, но поверить до конца не могу. Что-то здесь не так…

— Ленуся, когда молодой здоровый парень кончает с собой, это всегда не так. Это в принципе ненормально. Я охотно верю, что он не пил и не кололся, на учете в психдиспансере не состоял и вообще был добрым, замечательным человеком. Мне очень жалко твою Ольгу. Но пойми ты, суицид — не повод для детективных фантазий. Пусть, если она хочет, напишет заявление в прокуратуру.

— Она напишет, — кивнула Лена, — но что толку? Ей все уже популярно объяснили. Ужас еще и в том, что они даже отпеть его в церкви не могут. Там ведь и родители, и бабушка старенькая, и каждый думает про эту смерть: «За что?», каждый пытается найти причину, себя винит. У них в семье Митя всегда был младшенький, маленький, его и любили больше, чем Ольгу, и баловали. Представляешь, что с ними со всеми сейчас творится? Ольга, конечно, убийцу искать не собирается, но ей все-таки надо знать точно, сам он это сделал или нет.

— Пусть наймет частного детектива. Ей ведь средства позволяют.

— Возможно, она так и сделает, — задумчиво произнесла Лена.

Глава 4

— Вениамин Борисович, там еще дуэт «Баттерфляй» ждет, — сообщила пожилая секретарша в розовом шерстяном костюме.

— Нет, — покачал он головой, — скажите, чтобы пришли послезавтра. А лучше в понедельник к одиннадцати.

— Вениамин Борисович, вы уже второй месяц их переносите. Они сюда ездят как на работу. Хотя бы взгляните на них, хорошие девочки, честное слово.

Дуэт «Баттерфляй», две восемнадцатилетние певички Ира и Лера, действительно уже второй месяц приезжал на прослушивание, но на них никогда не оставалось времени и сил.

За сорок дней они успели одарить секретаршу Инну Евгеньевну всем — от больших коробок конфет «Моцарт» до духов «Шанель» нового поколения. Подношения секретарша принимала с небрежной благосклонностью, будто делая честь дарителю. Все быстро исчезало в ящиках ее стола и тут же забывалось — результат подношений оказывался нулевым.

И только сегодня блондинке Ире, которая была более бойкой и практичной, пришло в голову просто сунуть в карман элегантного розового пиджака Инны Евгеньевны три стодолларовые купюры в белом конвертике.

— Вениамин Борисович, вы ведь знаете, у меня глаз наметанный, — настаивала секретарша, — необычные девочки, вы только посмотрите на них. На такие типажи сейчас есть спрос.

— Ладно, — вздохнул он, — кофе мне принесите. Пусть заходят. Только сразу на сцену, и предупредите их, чтобы никакой «фанеры».

— Ну что вы, Вениамин Борисович! Какая «фанера»? — обиделась за дуэт секретарша. — Они вообще только живьем пока работают.

Она хотела было выпорхнуть в коридор, но он остановил ее.

— Возраст?

— По восемнадцать каждой.

— Откуда? — Москвички.

— Ладно, зовите, — махнул он рукой, — только кофе давайте скорее, и покрепче.

Прослушивание начинающих исполнителей было самой тяжелой и неблагодарной частью его работы. Каждый раз, сидя в маленьком зрительном зале бывшего районного Дома пионеров, он чувствовал себя усталым грязным старателем, упрямо просеивающим пустую породу в поисках мельчайших крупинок золота. Но, уж если попадались эти редкие крупинки, они с лихвой окупали усталость и звон в ушах от дурных голосов и назойливых мелодий.

Этот двухэтажный особнячок конца восемнадцатого века, расположенный в самом центре Москвы, он купил три года назад. Он не пожалел денег на ремонт и оборудование деревянного, почти прогнившего купеческого домика, который чудом уцелел когда-то после пожара 1812 года. Теперь здесь компактно и удобно разместились офис, студия звукозаписи, монтажная. Здесь же иногда работали клипмейкеры.

Хилый заборчик был заменен высокой чугунной оградой, у ворот построили теплый домик с санузлом для круглосуточной охраны. Никакой вывески на воротах не было, но половина Москвы знала: здесь находится одна из пяти студий знаменитого шоу-концерна «Вениамин».

Начинка особняка была совершенно новой, да и стены практически переложили заново. Внутри все сверкало, как должно сверкать в студии-офисе концерна-миллиардера. Но одно помещение Вениамин Волков трогать не разрешил.

В прошлом и позапрошлом веках самая большая комната в доме служила гостиной для прежних хозяев, потомственных московских купцов Калашниковых, торговавших сукнами и ситцами. С тридцатых годов нашего века особнячок стал районным Домом пионеров, и бывшая гостиная служила зрительным залом. Вплоть до начала девяностых здесь занимались драматический и танцевальный кружки.

Вдоль стен, размалеванных горнами, флагами и прочей пионерской символикой, тянулся лакированный, потемневший от времени брус балетного станка. К маленькой дощатой сцене вели две гладкие от тысяч детских ног ступеньки. За сценой помещалась крошечная каморка без окон, где все еще хранились обломки фанерных декораций.

Он не позволил ничего трогать в этом зале. Именно здесь он выполнял самую трудную, изматывающую работу. И обшарпанный зал, и каторжная работа были его придурью. Но теперь он мог это себе позволить…

Когда-то, очень давно, в другой жизни, ученик пятого класса, пионер Веня Волков поднялся на такую же дощатую сцену и спел под звуки старенького расстроенного пианино песню времен гражданской войны «Там вдали, за рекой». Это было не в московском, а в тобольском Доме пионеров, в таком же старом купеческом особнячке, в зале с горнами и флагами, намалеванными на стенах масляной краской.

Семь минут, пока длилась песня, тридцать мальчиков и девочек в маленьком зале слушали только его, смотрели на него, невзрачного, тощенького, белобрысого Веньку.

Пел он для одной-единственной девочки, пятиклассницы Тани Костылевой. Он вложил в песню все, что чувствовал, глядя на нежное, чуть удлиненное Танино лицо, на тонкую, беззащитную шейку, обвитую алым шелковым галстуком. Тогда он еще не мог понять, что это были за чувства, к чему потом приведет его густой, нестерпимый жар, властно наполняющий все тело, сжигающий сердце и покалывающий кончики пальцев.

Напряженно-печальную мелодию он выводил очень точно, не переврал ни единой ноты. Тогда, тридцать лет назад, он еще ничего не понимал в себе самом, а теперь вдруг подумал, что было бы лучше, если бы он тогда же, прямо на скрипучей дощатой сцене, умер внезапной смертью, моментальной и безболезненной, не допев красивой песенки. Да, так было бы лучше и для него, и для той тонкошеей пятиклассницы в шелковом галстуке, и для многих других…

— Вениамин Борисович! — сладко позвал голос секретарши.

Она ловко вкатила в зал высокий сервировочный столик красного дерева с большой толстостенной керамической кружкой. Веня терпеть не мог маленьких тонких чашечек, кофе пил крепкий, сладкий, с большим количеством жирных сливок. Он любил, когда кофе много, а кружка тяжелая, толстостенная.

На сцене уже стояли две красотки в узких голубых джинсах, дуэт «Баттерфляй». Он даже не заметил, как они вошли в зал. Несколько секунд он молча разглядывал их. Действительно не больше восемнадцати. Одна — яркая стриженая блондинка, чуть полноватая, с тяжелой мягкой грудью под тонким свитером. Вторая — худенькая шатенка с прямыми волосами до плеч. Первая, безусловно, сексуальней, но стандартна. Вторая, пожалуй, интересней. Есть в ней что-то необычное: высокий лоб, надменный разрез глаз, тонкие руки. Да, в ней чувствуется порода. Пожалуй, Инна права, это сочетание может быть интересным — наглая, стандартная сексуальность и некий неожиданный изыск, породистая дворяночка.

В голове автоматически замелькали кадры возможных клипов. «Неужели повезет?» — с осторожным волнением подумал он и сказал, ласково кивнув:

— Начинайте, девочки. Ни аккомпанемента, ни микрофона не будет. Пока. Первую песню вы споете, стоя спокойно и не двигаясь. Просто споете. Ясно?

Они молча ждали. Он всегда начинал прослушивание именно с этого. Ему прежде всего нужны были их лица и голоса. Пластику всегда можно потом поставить. Без движения, без музыки и микрофона страшно трудно исполнять ту попсовую фигню, с которой обычно приходят к нему эти девочки-мальчики. Он знал: один на один с пустыми, бессмысленными словами, с этой фигней на устах, исполнитель становится как бы голым, незащищенным. И сразу он виден весь, без прикрас.

Уже никто из его коллег, бывших конкурентов, не занимался подобной тягомотиной. Деньги делали не на тех, кто мог петь, а на тех, кто жаждал увидеть себя либо своих жен, детей, любовниц, любовников и так далее в классно сделанном клипе. Таких желающих было более чем достаточно. Раскрутка шла не от самого исполнителя, а от денег, которые за ним стояли. Эстрадного шептуна и топтуна можно сотворить хоть из телеграфного столба — были бы деньги.

Вениамин Волков никогда не поддавался соблазну быстрых, сиюминутных денег. Все вокруг делали свой бизнес с расчетом только на сейчас, не думая о будущем. Для других все решалось просто: лучше тысяча, но сию минуту, чем миллион через неделю. Когда в основу положен криминальный капитал, то нет никакой гарантии, что доживешь до конца недели и грядущий миллион не застанет тебя там, где он уже не нужен.

В итоге в шоу-бизнесе концерн «Вениамин» остался единственным, где делались настоящие, редкие звезды. Для звезды необходимо качественное живое сырье, крупинки золотой пыли. Другие делали из дерьма конфетки, приторные леденцы, от которых даже у всеядного российского потребителя крошились зубы и болел желудок. А Вениамин Волков не жалел времени и сил, не боялся риска. Он делал звезд и ставил на звезд. Он отдавал себе отчет в том, что, если на телеэкране постоянно мелькают только задницы, публика поневоле захочет увидеть иногда лица.

Девочки, стоя на сцене, вытянув руки по швам, пели слабенькими, но приятными голосами какую-то стандартную лабуду, скорее всего собственного сочинения. Он не слушал. Он вглядывался в лица и пытался угадать, почувствовать тонкую ауру, неуловимый запах успеха.

Эстрадный успех в чистом, изначальном виде — вещь непредсказуемая. Вкус публики нельзя вычислить логически, но угадать можно. Для этого надо иметь особый талант. Вениамин Волков тешил себя надеждой, что имеет его. Сейчас он мог позволить себе такие отвлеченные материи, как «талант» и «надежда». Он шел к этому долго и трудно, через кровь, грязь, бандитские разборки, он столько раз переступал через других и через себя самого, что сейчас мог расслабиться, поиграть в интеллектуала, в человека, причастного к чему-то таинственному и высокому.

Покуривая, допивая густой, приторно-сладкий кофе со сливками, он с досадой почувствовал, что девочки эти — очередные пустышки. Нет в них ничего, не пахнет от них удачей. Может получиться один неплохой клип, если сыграть на контрасте типажей, но ради этого их долго придется дрессировать. Не стоят они таких усилий.

— Спасибо, достаточно, — перебил он песню, мягко хлопнув в ладоши.

Они моментально замолчали на полутакте.

— Вениамин Борисович, можно, мы еще одну песню споем? — вдруг громко предложила блондинка.

— Еще? Нет, хватит. Мне все ясно. Вы свободны, девочки.

— Одну! — настаивала блондинка. — Только куплет, пожалуйста! Это две минуты.

— Ладно, валяйте, — махнул он рукой — было лень их выгонять, а сами они не уйдут, не спев своего куплета.

«Не покидай меня, весна…»

У худенькой шатенки голос был ниже и глубже. Она начала, блондинка подхватила. Романс Кима из какого-то фильма семидесятых звучал красиво и печально. Но это уже было не важно.

«Продлитесь вы, златые дни…»

Он чуть прикрыл глаза. Слушать было приятно. Что-то стало наплывать издалека… Костерок на крутом берегу, короткая июньская ночь, тонкий, повисший рваным кружевом рассветный туман над рекой, густой городской парк и мелодия романса:

«Не оставляй меня, надежда!»

Сердце прыгнуло и застучало. Ладони стали горячими, прямо раскаленными. Кровь жарко запульсировала в висках.

Две девушки, яркая полноватая блондинка и худенькая породистая шатенка. Сексуальная кошечка и дворяночка…

"Когда так радостно и нежно

Поют ручьи, соловьи…"

Сейчас они заметят, как сильно он дрожит. Сейчас он встанет и подойдет к сцене, поднимется по ступенькам. Правая рука инстинктивно сжала паркеровскую ручку с острым золотым пером. Колпачок уже снят, ручка лежит на открытом блокноте-ежедневнике. Перо очень острое.

Девочки пели самозабвенно, они не замечали, как побагровело его лицо, как трясется правая рука с зажатой в ней паркеровской ручкой. Четырнадцать лет назад под звуки этой же песни он встал и, сделав почти смертельное усилие, быстро ушел в зыбкую темноту городского парка, плавно переходящего в тайгу…

Он резко надавил подушечкой большого пальца на острие золотого пера. Оно глубоко вонзилось в кожу, но боли он не почувствовал. Кровь смешалась с черными чернилами.

— Достаточно, — глухо произнес он, стараясь унять дробь, которую отбивали зубы. — Вы свободны. Уйдите, я устал.

Когда они ушли, он быстро прошагал в крошечную каморку за сценой, где стояли обломки пыльных декораций, оставшиеся от спектаклей пионерского драмкружка. Не зажигая света, он запер дверь изнутри и пробыл в пыльной темноте, пахнущей старой масляной краской, почти полчаса.

Секретарша осторожно заглянула в пустой зал, увидела закрытую дверь каморки и удалилась на цыпочках. За ее шефом водилось много всяких странностей.

* * *
В ритуальном зале Николо-Архангельского крематория раздавались громкие, надрывные всхлипы. Катя Синицына, бросившись к открытому гробу, целовала ледяные руки мужа.

— Митя! Митенька! Прости меня! — захлебываясь, кричала она.

— Пожалуйста, побыстрей, у нас следующая церемония на очереди, — досадливо поморщившись, обратилась к стоявшей рядом Ольге служащая крематория, эффектная рыжеволосая дама в идеальном черном костюме и белой блузке.

Из невидимых динамиков звучала органная фуга Баха. Ольга шагнула к Кате, взяла ее за плечи, что-то зашептала на ухо и попыталась отвести от гроба. Двое молодых людей, друзей Мити, подошли к ней на помощь, но Катя не отпускала мертвых пальцев мужа и продолжала громко рыдать.

Лена Полянская стояла рядом с восьмидесятилетней бабушкой покойного Зинаидой Лукиничной. До этой минуты старушка держалась на удивление мужественно. Но Катины рыдания ее доконали, она стала медленно, тяжело оседать. Лена едва успела подхватить ее и тихо спросила:

— Зинаида Лукинична, что, сердце?

— Нет, деточка, — прошептала старушка в ответ, — просто голова кружится.

Ольга попросила Лену приехать на похороны именно ради бабушки.

— Я буду с родителями, — объяснила она, — и жена наверняка истерику закатит. К тому же вся организационная сторона на мне. Ты уж прости, я знаю, твой Серега в Англию улетает, но, кроме тебя, я бабулю никому поручить не могу. Мне страшно за нее, все-таки возраст. А ты на нее всегда действовала успокаивающе.

— Дорогие родственники, — бросив взгляд на часы, произнесла ритуальная дама своим хорошо поставленным голосом, — кто еще хочет попрощаться с покойным, подходите. Только, пожалуйста, побыстрей.

В приоткрытую дверь зала уже нетерпеливо заглядывали Родственники следующего покойного. А за ними будут еще, и еще, и так с утра до вечера. Конвейер.

Эффектная рыжеволосая дама в черном пиджаке по десять раз в день произносит свой заученный текст, динамики врубаются, звучат Бах или Шопен. Автобусы ритуальной службы подъезжают, отъезжают, шоферы нетерпеливо топчутся у кабин, покуривают, сплевывают на землю сквозь зубы…

Лена вдруг подумала, что надо обладать каким-то особым душевным устройством, чтобы работать со смертью, с ежедневным, ежечасным горем. Она представила, как эта рыжеволосая ритуальная дама пьет утром свой чай или кофе, накладывает макияж, отправляется на работу, а вечером возвращается домой. Интересно, обсуждает ли она со своей семьей, с мужем и детьми, свой рабочий день? Делится ли впечатлениями и остаются ли у нее вообще какие-либо впечатления от похоронного конвейера?

"Да что это я? — раздраженно одернула себя Лена. — Работа как работа. Кто-то должен и этим заниматься, есть еще масса профессий, в которых человек вынужден постоянно сталкиваться со смертью и горем. Мой собственный муж то и дело выезжает на трупы. А есть еще судебные медики, врачи «Скорой», могильщики на кладбищах и те, кто работает здесь, за черными шторами крематория. Чем же эта элегантная дама с хорошо поставленными скорбными интонациями отличается от обычного человека? Возможно, тем, что постоянно должна играть, изображать скорбь лицом и голосом, произносить казенные сострадательные фразы.

Сыщик и судебный медик расследуют убийства, врач «Скорой» пытается спасти, могильщик роет могилу, те, за шторами, следят за печью. А ритуальная дама просто стоит вот так с утра до вечера и изображает скорбь, торопит одних, приглашает других…"

— Леночка, детка, помоги мне к нему подойти, — попросила Зинаида Лукинична.

Поддерживая старушку под локоть, Лена осторожно подвела ее к гробу. Зинаида Лукинична погладила сморщенной рукой вьющиеся светлые волосы мертвого внука, поцеловала ледяной лоб, перекрестила.

— Граждане, время! — послышался за спиной голос ритуальной дамы.

— Еще немного, пожалуйста. — Ольга быстрым движением сунула ей в руку очередную купюру.

— Мне что? — сказала дама уже мягче и тише. — Но там ведь люди ждут.

Лена никогда прежде не видела лиц самоубийц. Ее удивило что Митино лицо было спокойным и безмятежным, будто он просто уснул.

— Господи, прости его, Господи! — шептала Зинаида Лукинична. — Он не ведал, что творил… Внучек мой, Митенька, маленький мой, я попробую отмолить твой грех, деточка моя, внучек мой… Митюша…

Лена обняла вздрагивающие плечи старушки. «Господи, ну я ведь тоже не железная…» — подумала она. И тут взгляд ее упал на Митины руки, большие, сильные, с гибкими пальцами профессионального гитариста. На правой руке она заметила несколько тонких царапин. Было похоже, что Митя поранился перед самой смертью. Чем можно так поцарапаться? Чем-то тонким и острым… Иглой!

Вглядевшись внимательней, Лена заметила несколько точечных ранок, в углублении между пальцами и на самой кисти. Да, это были следы иглы. Их заметили милиционеры и врачи, они сразу сказали Ольге: «Наркоман был ваш братец…» Но почему следы иглы на правой руке? На левой ничего нет. Левшой Митя не был, это Лена знала точно.

— Леночка, ты заедешь сейчас к нам, хотя бы на час? — спросила Зинаида Лукинична, когда гроб уплыл за черные шторы.

«Нет! — хотела ответить Лена. — Я не могу, мой муж улетает сегодня ночью, и дочку я не видела с раннего утра, и работы у меня навалом, и вообще, мне тяжело все это, я хочу домой как можно скорее».

— Конечно, Зинаида Лукинична, — сказала она вслух, — я заеду к вам помянуть Митюшу. В доме Синицыных было много народу. Поминальным столом занимались какие-то родственницы. Стояла приглушенная суета. Рассаживаясь у стола, старались потише двигать стулья, разговаривали вполголоса.

У Кати опять началась громкая истерика.

— Лен, отведи ее на лестницу, очень тебя прошу, — шепнула Ольга, — выйди с ней покурить, пусть она там тихо уколется, а то сил нет слушать.

Лену покоробило это «пусть уколется». В конце концов, Катя мужа потеряла, с которым прожила восемь лет, именно Кате пришлось вытаскивать его из петли. Нельзя все ее эмоции приписывать только наркотикам.

— Вот ее сумка, — Ольга протянула Лене потертый кожаный мешочек на шнурке, — там все есть. Давай скорее! У Глеба уже ушки на макушке.

Действительно, тринадцатилетний Глеб, старший сын Ольги, уже стоял в дверях и внимательно прислушивался к разговору.

— Мам, там Кате плохо совсем, может, врача вызвать?

— Обойдемся без врача! — отрезала Ольга. — Иди в комнату, не маячь!

Через две минуты Лена уже выводила рыдающую Катю под локотки на лестницу. Когда входная дверь за ними закрылась, Лена достала пачку сигарет. Совсем непросто сказать почти незнакомой женщине: «Не мучайся, родная, уколись, не стесняйся меня, я все знаю».

Катя с жадностью затянулась и тут только заметила висевшую у Лены на локте собственную сумку. Глаза у нее высохли и заблестели.

— Катюша, — мягко сказала Лена, — а ты не можешь еще немного потерпеть?

Вопрос прозвучал глупо: не время и не место отучать Катю от наркотиков, но все-таки язык не поворачивался предложить человеку уколоться.

— Если тебе неприятно смотреть, можешь отвернуться, — произнесла Катя и нервно облизнула губы. — Ты не волнуйся, я быстро.

— Ладно, валяй! — вздохнула Лена. — Только давай уж поднимемся, встанем между этажами, к подоконнику, а то, мало ли, лифт подъедет, увидит кто-нибудь.

— Ты, если хочешь, можешь здесь постоять, а я поднимусь, — предложила Катя.

— Да, пожалуй, так лучше.

Действительно, у Лены не было ни малейшего желания наблюдать, как она будет колоться.

Катя умудрилась сделать это за считанные минуты, просто взлетела по ступенькам вверх и тут же вернулась — со спокойным, умиротворенным лицом. Даже румянец заиграл на щеках.

— Еще сигаретку дашь? — спросила она.

Лена протянула пачку и заметила на маленькой, худенькой, похожей на птичью лапку Катиной кисти несколько тонких легких царапин. И точки были на выпуклых синеватых венах… Только это левая рука.

— Катюша, скажи, пожалуйста, когда Митя успел руку поцарапать?

— Руку? — Катя непонимающе замигала. — Какую руку?

— Какую именно, не помню, — соврала Лена, — просто заметила у него царапины на кисти.

— Ты думаешь, он кололся, как я, куда попало? — спросила Катя совершенно спокойным голосом и выпустила струйку дыма в сторону лифта.

— Я ничего не думаю, просто спрашиваю, — пожала плечами Лена, — в общем-то, теперь это уже не важно.

— Нет, — помотала стриженой годовой Катя, — это важно. Митя не кололся. Никогда, ни разу в жизни. Он ненавидел наркотики. Это я во всем виновата, но я ничего не могла поделать. Я довела его до этого, я не могла ребенка ему родить, я требовала денег, а он терпел, он любил меня.

Лена испугалась: сейчас опять, несмотря на укол, начнется истерика. «Пора мне домой, — грустно подумала она, — Сережа скоро с работы придет, заберет Лизоньку у Веры Федоровны, они меня будут ждать…»

— Катюша, а почему ты колешься не в вены локтевого сгиба, а в кисть? — спросила она вслух и тут же подумала: «Зачем я об этом спрашиваю? Какое это для меня имеет значение? Просто любопытствую?»

Катя молча задрала вверх рукав свитерка и показала Лене локтевой сгиб — огромный, припухший, черный синяк в мелких крапинках подсохших коричневых корочек. Лену вдруг словно кипятком окатила жалость к этой маленькой, худющей, теперь совершенно одинокой, никому на свете не нужной девочке.

Родители Кати живут где-то то ли в Магадане, то ли в Хабаровске, они давно развелись, отец спился, у матери новая семья, до Кати ей дела нет. Лена вспомнила, как все это рассказывал ей Митя однажды, в каком-то давнем разговоре… Она тогда радовалась за него, он прямо светился весь, рассказывая о своей жене Катюше. Он и правда очень ее любил.

Теперь эта несчастная наркоманка никому не нужна. Ольга, уж конечно, больше с ней возиться не станет. Она делала это только ради Мити.

— С чего у тебя началось? — тихо спросила Лена.

— После третьего выкидыша, — спокойно сообщила Катя, — до этого я не то что не кололась, но вообще — не пила и не курила. Мы с Митей очень хотели ребенка, ужасно хотели. Но не получалось. После третьего выкидыша мне сказали:

Все, никогда не будет. Даже из пробирки, даже искусственно — не будет. Вот тогда я и подсела на иглу. Знакомый помог, пожалел меня, предложил попробовать — чтоб сразу отрубиться и все забыть. Я думала, один раз сделаю — и все, только чтобы забыть…

— Забыла? — тихо спросила Лена.

— Ладно. Поговорили, хватит. — Катя махнула рукой. — Тебе все это по фигу, я тебе никто, и ты мне никто. С какой стати ты мне в душу лезешь? Я дрянь, наркоманка, а ты чистая, порядочная женщина, у тебя муж, ребенок. Пожалеть меня решила, посочувствовать? Лучше денег дай. Ольга теперь не даст. После поминок — коленкой под зад. Спасибо, если из квартиры не вышибет. Я бы на ее месте точно вышибла. Это ведь она нам квартиру купила.

«Елки-палки! Хватит с меня! — подумала Лена. — Прямо достоевщина какая-то, в худшем смысле этого слова. То же мне, Смердяков со шприцем!»

— Ладно, пошли в квартиру, — сказала она и нажала кнопку звонка.

Дверь открыл младший сын Ольги, белокурый голубоглазый Гоша одиннадцати с половиной лет.

* * *
Поздно вечером в пустой и тихой квартире в Выхине Катя Синицына стояла под горячим душем в трусиках и футболке. Из глаз ее лились слезы и смешивались с горячей водой. Она очень устала плакать, но остановиться не могла. Только теперь, вернувшись с поминок, она осознала, что произошло.

Мити больше нет, и жить ей незачем. Кому она теперь нужна? Запас наркотиков кончится очень скоро, а денег, чтобы купить еще, она не достанет. Если Ольга не выгонит ее из квартиры, то можно попытаться сдать одну комнату или продать эту квартиру и купить поменьше. А на разницу жить… Нет, не получится! Квартира записана на Митю, Ольга наверняка как-нибудь подстраховалась, не сможет Катя без ее согласия продать. Она теперь вообще никто, даже позвонить некому, все друзья — Митькины, своих у нее не было никогда.

Почему-то ужасно захотелось позвонить хоть кому-нибудь, услышать собственное имя из телефонной трубки, иначе сейчас только в петлю, как Митька. Но это очень уж страшно, страшнее одиночества. Так хоть душа остается. Здесь помучаешься, а душа потом отдохнет.

С кем она недавно говорила про бессмертную душу? С кем-то хорошим, милым, добрым… Ну конечно! С Региной Валентиновной! Как же ей сразу в голову не пришло?

Выключив воду. Катя стянула с себя мокрые трусики и майку, завернулась в большое махровое полотенце, прошлепала босыми влажными ногами на кухню, села за стол, закурила, сняла телефонную трубку.

На секунду взгляд ее остановился на толстой газовой трубе, проходившей над проемом кухонной двери, перед глазами опять возник Митя, уже мертвый. Сердце больно и гулко вздрогнуло, мотнув головой и зажмурив глаза, Катя отогнала от себя это видение и набрала номер, который знала наизусть.

Послышался гудок, потом щелкнул определитель номера.

Трубку тут же взяли.

— Регина Валентиновна, простите, что я так поздно. — Ничего, Катюша, я не спала. У тебя сегодня был очень тяжелый день, я ждала твоего звонка.

— Правда? — обрадовалась Катя. — Можно, мы сейчас немножко позанимаемся?

— Конечно, деточка. Нужно!

Закрыв глаза, Катя начала говорить в трубку каким-то странным, монотонным голосом:

— Мити больше нет. Я поняла это только сейчас, когда приехала с поминок и осталась совсем одна. Мне страшно, потому что я одна. Ольга может меня выгнать из квартиры, нет денег, нет ничего, я даже попросила сегодня денег у Ольгиной подруги. Мы вышли на лестницу покурить. Ольга специально так сделала, она поняла, что мне надо уколоться, и послала эту Лену со мной на лестницу.

Лена стала меня жалеть, спрашивать… Она даже спросила, не кололся ли Митя. Как она могла такое подумать о нем? Она какие-то там царапины углядела у него на руке. Он лежал в гробу, а она царапины разглядывала.

— Лена Полянская? — осторожно спросил голос в трубке.

— Кажется, Полянская. Точно не помню.

— Тебе неприятно было с ней разговаривать?

— Неприятно. Я сказала, что, если она такая добрая и хочет меня пожалеть, пусть лучше денег даст. А теперь стыдно. Я чувствую, скоро начну у всех просить. Пока ампулы остались, но надолго не хватит. Я боюсь. Я не выдержу.

— Ты выдержишь, деточка, — голос в трубке был спокойным и ласковым, — продолжай, пожалуйста.

— Потом было застолье, все в тумане, даже не помню, кто отвез меня домой. Только осадок остался, что я попросила денег у чужого, малознакомого человека. Я больше всего боюсь, что начну просить. И еще — мне больно, когда думают плохо о Мите. Я ведь знаю, точно знаю, он не кололся. А эта женщина углядела царапины у него на руке.

Она на похоронах все время с их бабкой была, за плечи ее держала, успокаивала. Бабка — камень, ни слезинки не уронила, и вообще, все они каменные. Никто по Митеньке не плакал, только я. Ольга думала, я истерю потому, что мне надо уколоться. Она даже не понимает, как можно плакать по человеку, только и забот у нее — чтобы драгоценные детки не заметили ничего, чтобы никто не знал о том, что я колюсь.

У них всегда так, лишь бы внешне все было спокойно и прилично, а как на самом деле, им наплевать. Я ведь тоже человек, я живая, а меня никто не пожалел. Полянскую специально Ольга позвала, ее старуха любит… А меня никто теперь не любит. У Полянской муж ночью в Англию улетает, я слышала разговор, и дочь у нее есть маленькая. Лизой зовут. У всех все есть, а у меня — ничего. Отцу с матерью я давно не нужна, Митька бросил меня. Он ведь меня бросил, таким вот жутким способом. Надоело ему со мной возиться, все его нервы и силы сожрали мои наркотики. А уйти, развестись он не мог, характера не хватало. Господи, что я такое говорю? — Будто спохватившись, Катя открыла глаза и потянулась за следующей сигаретой.

— Не волнуйся, деточка. Что говорится, то и говорится. Ты же помнишь наше условие: все плохое надо заворачивать в слова, как мусор в газету, и выбрасывать вон. Тогда душа очищается. — Голос в трубке звучал мягко, баюкал, утешал. — Катенька, надо тщательно проговаривать все, ничего не забывать.

— Может, мне в церковь пойти? — неожиданно спросила Катя. — Может, вообще, в монастырь? Это ведь лучше, чем в петлю.

— Ты сейчас не отвлекайся, деточка, если будешь отвлекаться, не сможешь уснуть всю ночь. А поспать тебе надо. Прежде всего надо как следует выспаться. Продолжай, не отвлекайся. Ты обиделась на Полянскую, она заметила царапины на Митиной руке. О чем вы еще с ней говорили?

— Ни о чем. Она поняла сразу, что разговор мне неприятен. Она спешила домой, муж у нее ночью в Англию улетает, и дочка маленькая… Она даже за стол потом не села, только к бабке в комнату зашла попрощаться… Бабка уже к себе ушла, легла… А потом вообще ничего не было, я не помню.

— Ольга видела царапины на Митиной руке?

— Не знаю. Ольга со мной вообще не говорила. Она еле терпит мое присутствие. Мне кажется, она только и думает, почему это случилось с Митей, а не со мной. Она хотела, чтобы это я в петле болталась. Конечно, так было бы всем лучше, и мне тоже… И еще — Ольга не верите что Митя это сам сделал. Полянская, по-моему, тоже не верит. Им кажется: помогли ему.

— Они говорили тебе это? Спрашивали о чем-нибудь?

— Ольга спрашивала подробно, как мы день провели и вечер, что делали — по минутам. Но давно, не сегодня. Я не помню, когда именно. Просто осталось ощущение, что она меня мучает, жилы из меня тянет.

— А Полянская?

— Полянская только про царапины спросила.

— Так почему ты решила, будто она не верит, что Митя покончил с собой?

— Мне так кажется… Я не знаю… у меня такое чувство, будто они все меня считают виноватой.

— Ты слышала какой-нибудь разговор? С чего ты взяла…

— Господи, ну разве это важно, кто что думает? — выкрикнула Катя в трубку. — Пусть они думают что угодно и обо мне, и о Мите. Какая теперь разница?

— Ладно, деточка. Не заводись. Я вижу, тебе уже лучше. Сейчас ты положишь трубку и пойдешь спать. Ты будешь спать крепко и сладко. Ты заснешь сразу, уколешься на ночь и проспишь очень долго. Ты будешь спать долго и крепко, ты уже сейчас очень хочешь спать. Ноги у тебя тяжелые, теплые, тебе хорошо и спокойно. Положишь трубку, сделаешь себе укол и уснешь. Все. Спать. Укол и спать.

На вялых, заплетающихся ногах Катя дошла до прихожей, где валялась на полу ее сумка-мешок. Сейчас она помнила только одно — там, в мешке, есть шприц и ампула. Там осталась одна ампула, еще две штуки лежат в ящике письменного стола и еще три — в старом футляре от Митиной электробритвы, на книжной полке. Футляр стоит на книжной полке, там есть еще три ампулы. Это Катя помнила точно, а больше — ничего.

Ей очень хотелось спать, глаза упрямо закрывались, как у куклы, которую положили на спину. Игла никак не хотела попадать куда надо, царапала кожу, но совсем небольно.

Глава 5

Тобольск, октябрь 1981 года


На пыльной сцене городского Дворца пионеров хореографический ансамбль отплясывал «Русскую кадриль». Мальчики в желтых шелковых косоворотках, девочки в сапожках и голубых сарафанах весело носились по сцене, подбоченясь, громко топали под заводную музыку.

Толстуха Галя Малышева, инструктор отдела пропаганды, не выдержала и стала притопывать ногой в такт, шепотом подпевать залихватской песенке:

Фабричная, колхозная, смешная и серьезная…

— Галька, перестань! — ткнул ее локтем в бок сидевший рядом Володя Точилин, инструктор по работе с творческой молодежью. — Мы же все-таки комиссия горкомовская, веди себя солидно. Вон с Вениамина бери пример.

Вениамин Волков сидел и смотрел на сцену с совершенно каменным лицом, как и подобает члену горкомовской комиссии, явившейся поглядеть на репетицию праздничного концерта, посвященного очередной годовщине Октябрьской революции.

— Классный у нас ансамбль! — хлопнув себя по широкой коленке, громко прошептала Галя. — Хоть в Москву посылай! Да и за границу можно, в Карловы Вары. Эй, товарищ завотделом культуры, ты бы посодействовал развитию молодых талантов, — весело подмигнула она Волкову.

Он ничего не ответил, даже головы не повернул в ее сторону. Он не мог оторвать своих чистых, прозрачных глаз от сцены.

По сцене летали легкие ножки солистки. Узенькие ступни, обутые в мягкие танцевальные сапожки, почти не касались пола. У многих девочек ансамбля косы были искусственные, приколотые, и даже по цвету немного отличались от их живых волос. А у солистки коса была своя, толстая, блестящая, пепельно-русая. Лиф голубого сарафана туго перетягивал тонкую талию, широкая юбка развевалась над стройными длинными ногами.

Веня видел перед собой раскрасневшееся, чуть удлиненное личико, веселые ярко-голубые глаза. Девочке было лет шестнадцать. Малышева не выдержала и восторженно зааплодировала солистке.

— Нет, ну точно их надо в Москву отправить, на какой-нибудь конкурс! Такие таланты в нашей глуши пропадают! — громко сказала она.

— Да, Таня Костылева у нас самородок, — гордо кивнул директор Дворца пионеров, сидевший рядом и внимательно следивший за реакцией членов комиссии.

Следующая репетиция будет генеральной, на нее придут из горкома партии. А на концерт обязательно заявится какое-нибудь идеологическое начальство из области. Музыка кончилась. Дети на сцене на секунду застыли в финальных торжественных позах. В зрительном зале сидело не больше десяти человек. Все зааплодировали. Все, кроме заведующего отделом культуры Вениамина Волкова. Он сидел не шевелясь и смотрел на голубоглазую солистку. В ушах его гремело: «Таня Костылева. Таня Костылева…»

— Дикий ты какой-то, Волков, — пожала пухлыми плечами Галина, — хоть бы сдвинул ладошки-то разок!

«Русская кадриль» была последним номером концерта. Теперь членам комиссии горкома ВЛКСМ предстояло пройти в кабинет директора Дворца пионеров для чаепития и обсуждения программы концерта.

— Ну, что скажете, комсомол? — спросил директор, усаживаясь во главе щедро накрытого к чаю стола. — Угощайтесь, товарищи, самоварчик горячий. Вам как, Вениамин Борисович, покрепче чайку?

«Мертвые не воскресают, — думал Веня, машинально кивая директору, — я не сошел с ума. Все просто. У Тани Костылевой был родной брат, кажется, его звали Сергей. У этого Сергея вполне может бытьдочь такого возраста. И он вполне мог ее назвать в честь своей погибшей сестры Татьяной. Ничего удивительного, что девочка так похожа на ту Таню. Вовсе ничего удивительного. Это ведь достаточно близкое родство».

— Вениамин, вам нехорошо? — тихо спросила его пожилая руководительница танцевального ансамбля. — Вы очень бледный.

— А? Что? — спохватился он. — Нет, со мной все нормально.

«Так нельзя, надо держать себя в руках, — подумал он, улыбаясь через силу, — это может плохо кончиться».

— Концерт замечательный, — громко сказал он вслух, — особенно хорош танцевальный ансамбль. Галя права, ребят надо вывозить на областные конкурсы и даже в Москву можно. Хор совсем неплох, но, мне думается, кроме революционных и пионерских песен, можно ввести одну какую-нибудь веселую, детскую, особенно когда выступает младшая группа. Что касается чтецов, то их лучше одеть нарядней. Слишком уж они у вас строгие. Все-таки концерт праздничный. Пожалуй, замечаний больше нет.

Он одарил присутствующих своей обаятельной белозубой улыбкой.

После чаепития комиссия в сопровождении директора прошла по всем пяти этажам дворца. Директор демонстрировал оформление к празднику и наглядную агитацию.

Дверь в актовый зал была приоткрыта, оттуда в проходивших ударила оглушительная волна рок-н-ролла. Заглянув, они увидели на сцене Таню Костылеву. В коричневом школьном платье, без черного фартука, она отплясывала бешеный танец под знаменитую композицию Элвиса Пресли. Ее партнер, высокий стройный мальчик в синих школьных брюках и клетчатой ковбойке, крутил и перекидывал ее легко, как пушинку. Распущенные пепельные волосы взлетали и рассыпались по грубому коричневому платью, падали на тонкое раскрасневшееся лицо. Чуть выпятив яркие губы, девочка машинально сдувала волосы со лба.

— Я надеюсь, это вы не собираетесь включать в концертную программу? — усмехнувшись, спросил Волков директора Дворца пионеров.

Та, другая Таня, родная тетя солистки, тоже здорово танцевала. У нее тоже были ярко-голубые глаза и длинные густые пепельно-русые волосы. В классе она считалась самой красивой девочкой. А Веня Волков был гадким утенком, и только в девятом что-то с ним произошло.

Он вырос за одно лето на семь сантиметров. Плечи стали широкими, голос сделался низким, по-настоящему мужским. Он начал бриться. Он с удивлением обнаружил, что на него заглядываются девочки.

Успехом у одноклассниц пользовались двоечники, приблатненные хулиганы. Они были яркими, мужественными, отчаянно-храбрыми. Они курили, пили портвейн, сплевывали смачно сквозь зубы, матерились через слово, никого и ничего не боялись.

Отличников и тихонь презирали. А Веня Волков был отличником и тихоней. Но он был очень сильным физически, он мог дать отпор любому приблатненному лбу. В девятом классе уже никто не смел презирать Веню. Слишком хорошо он дрался.

Таню проиграл в карты настоящий блатарь, не школьник, а только что вернувшийся из колонии Вова Сизый. Он подстерег девочку вечером в темном переулке. Веня Волков оказался рядом совсем случайно.

Еще ничего не произошло, Таня и Сизый стояли и разговаривали. Веня сразу узнал тонкий силуэт с длинной косой.

Всегда, когда он смотрел на Таню, у него пересыхало во рту, а руки инстинктивно сжимались в кулаки. В двенадцать лет он не находил этому объяснения, а сейчас, в шестнадцать, был уверен, что прекрасно разбирается в собственных чувствах.

Если бы кто-нибудь сказал ему: «Волков, она тебе нравится, ты в нее влюблен!», он рассмеялся бы идиоту в лицо. Нет Таких чувств, не существует их в природе. Есть инстинкт, влечение полов, как во всем остальном животном мире. Это похоже на голод, только сильней и острей.

Вполне естественно, что каждый самец стремится спариться с красивой и здоровой самкой. Если такой нет рядом, то подойдет любая. Но, когда можно выбирать, почему бы не предпочесть лучшую?

Однако просто так, задаром, ничего не бывает. В животном мире лучшая самка достается самому сильному.

— Веня! Веня Волков! — Танин голос звучал испуганно и умоляюще.

Он сделал шаг в их сторону. Огромная лапа Сизого легла на Танино плечо. Прежде чем что-либо сообразить, Веня уже скидывал эту лапу с худенького плеча, а через минуту завязалась жестокая молчаливая драка.

Сизый дрался отчаянно, но физически был слабее Волкова, менее ловок и увертлив. Веня довольно быстро уложил блатаря на обе лопатки, отделавшись рассеченной губой и разбитыми костяшками пальцев.

Теперь они с Таней Костылевой «дружили». В десятом классе было несколько таких парочек. Ритуал этой школьной «дружбы» состоял в том, что мальчик и девочка гуляли по улицам, ходили в единственное в городе кафе «Мороженое», сидя в последнем ряду кинотеатра, тискали друг друга и целовались, пыхтя и не смея зайти дальше запретной черты, которая была определена вполне конкретно: ниже пояса.

Веня понимал, что жгучие подробности о «телках-метелках», которые смакуются одноклассниками на пустыре за школой под портвешок и сигаретку, всего лишь плоды болезненных юношеских фантазий. Когда какой-нибудь прыщавый сердцеед таинственным шепотом вещал о своей очередной победе, Веня еле сдерживал презрительный смех.

«На самом деле, — думал он о восторженном рассказчике, — ты невинен, как новорожденный ягненок. Во-первых, тебе негде этим заниматься. Ты живешь в коммуналке с фанерными стенами, вас там пятеро в одной комнате, и твоя вредная бабка постоянно дома. Во-вторых, у тебя лицо в прыщах и изо рта воняет. И в-третьих, ты все рассказываешь не правильно. Уж я-то знаю».

Вене казалось, что после истории с пухленькой Ларочкой он знает все…

Хотя сам он жил не в коммуналке, вредной бабки не имел и родители его целыми днями пропадали на работе, у него с Таней Костылевой возникла масса проблем. Она никак не хотела приходить к нему домой и к себе не приглашала.

— Понимаешь, Венечка, — говорила она, — ты мне очень нравишься. Но всему свое время. Сначала надо как следует узнать друг друга, пойдем лучше просто погуляем, поговорим. И потом, вдруг твоя мама случайно придет с работы, ты не обижайся, но я ее боюсь немножко. Она такая строгая у тебя, такая правильная.

Зимой по сибирскому городу особенно не погуляешь.

Иногда грелись в кинотеатре, иногда в подъездах. Каждый раз, оставаясь с ней наедине, Веня жадно впивался ртом в ее мягкие солоноватые губы, пытался проникнуть горячими, даже на лютом морозе, ладонями под кроликовую шубку, под толстый вязаный свитер. Она сопротивлялась, но лишь слегка, для приличия.

— Не надо, Венечка, ну не надо, — говорила она, прильнув к нему всем телом и подставляя губы для поцелуя.

Ему иногда становилось противно: она тоже врала, как все, прикидывалась недотрогой. Она нарочно возбуждала его, томила, заставляла пыхтеть и тяжело дышать. Он начинал ненавидеть ее в такие минуты, ему хотелось сделать ей больно, очень больно, чтобы она стала брыкаться и извиваться в его руках, как когда-то пухленькая Ларочка. Ему часто снилось, как он наваливается на Таню, придавливает к земле, сдирает одежду.

Ему бывало страшно даже во сне. Его сжигал изнутри тяжелый, звериный голод, он чувствовал, что если не утолит его, если не сделает очень больно самой красивой девочке в классе Тане Костылевой, то умрет, сгорит изнутри.

Все вокруг думали, что у них с Таней любовь. И она так думала. Только один Веня знал, что на самом деле люто ненавидит свою нежную подружку.

Он ждал весны, тепла, когда можно будет гулять вечерами в диком парке над Тоболом. Чем доверчивей и нежней была с ним Таня, тем сильней он ее ненавидел… Если бы кто-нибудь спросил его: «За что?», он не сумел бы ответить. И самому себе он не собирался отвечать на этот разумный вопрос. Его лютый голод был важнее любых вопросов.

Он ждал, затаившись, как зверь перед прыжком, терпеливо сносил Танину страсть к общепринятым ритуалам и сопливым сказкам про любовь до гроба. Он интуитивно боялся спугнуть глупенькую романтическую девочку.

— Венечка, ты меня любишь? — спрашивала она таинственным шепотом.

— Да, Танечка, я тебя очень люблю, — нежно выдыхал он в ее маленькое розовое ушко.

— Венечка, ты самый лучший, самый сильный, я ужасно тебя люблю. — Светловолосая голова утыкалась ему в плечо, легкая ладошка нежно сжимала его горячие пальцы…

Весна в Тобольск приходила поздно, но всегда бывала бурной и быстрой. Ледоход на Тоболе и Иртыше шел величественно, празднично. В ясные дни крупные медленные льдины причудливо преломляли солнечный свет, дробились в черной тяжелой воде, и на месте разломов иногда сверкала яркая радуга.

Потом начиналось половодье, две царственных сибирских реки, сливаясь в старом городе, выходили из берегов, вместе с первыми настоящими майскими дождями смывали остатки снега. Но в тайге, в низинах, снег мог лежать и до июня.

До конца июня, до выпускного вечера, Таня Костылева играла в свои романтические игры. Она никак не соглашалась пойти гулять далеко, в дикий парк над Тоболом.

— Ты такой горячий, Венечка, — говорила она, опуская свои ярко-синие глаза, — вот не сдержимся мы с тобой, вдруг я забеременею… А это рано пока, мы еще сами дети. Нам надо дальше учиться.

На выпускной вечер принесли много водки. Прячась от бдительных учителей, пили по очереди, запираясь в кабинете химии. Девочки пили меньше, пригубив из стакана, проходившего по кругу, морщились и спешили закусить «черняшкой».

— Разве так пьют? — засмеялся Волков, возвращая Тане полный стакан, к которому она даже не притронулась. — Отхлебни нормально, выпускной бывает раз в жизни. Ну, давай, за мое здоровье. Ты ведь не маленькая уже, к тому же сибирячка.

Таня поддалась на уговоры. Она никогда раньше не пила водки, ей было весело, экзамены позади, она сдала их на пятерки. Сегодня праздник, значит, надо выпить.

Зажмурившись, она залпом выпила полстакана. Горло сдавил колючий спазм, водка не хотела проходить дальше. Таня закашлялась, Веня тут же сунул ей в рот кусок хлеба с соленым огурцом. Она зажевала, сразу стало легче.

— Ну, хорошо пошла? — улыбнулся Веня, взял из ее рук стакан и допил оставшуюся половину.

Потанцевав еще немного в актовом зале, они потихоньку убежали в парк. Ночь была теплая и ясная. В таинственной тишине позванивали комары, поскрипывали толстые стволы старых кедров. Опершись на Бенину руку, Таня сняла нарядные лаковые туфли и пошла босиком по ночной росе.

Они шли все дальше вдоль берега Тобола. Было полнолуние. Широкий слоистый столб лунного света мягко покачивался на спокойной речной воде. Вокруг не было ни души.

— Венечка, а я ведь пьяная, — весело сказала Таня, — у меня голова кружится. Зачем ты заставил меня эту проклятую водку пить? Никогда больше не буду.

— Хочешь, искупаемся? — предложил он. — Мигом хмель пройдет.

— Но у меня же нет купальника…

— Зачем тебе купальник? Кого ты здесь стесняешься? Это же кайф — купаться голышом.

— Как это — кого стесняюсь? Тебя, конечно. — Она засмеялась. — И вода холодная…

Он притянул ее к себе и нащупал руками «молнию» нарядного выпускного платья.

— С ума сошел?! Пусти! — Она попыталась выскользнуть из его рук.

«Молния» заела, в ней застряла прядка, выбившаяся из длинной косы. Он дернул изо всех сил.

— Что ты делаешь? Больно же! — Таня все-таки вырвалась, но всего на секунду.

Он тут же обхватил ее руками и повалил на мокрую траву.

— Веня, Венечка, не надо…

Он быстро и ловко стянул с нее платье и так же, как когда-то Ларочке, зажал ей рукой рот и нос. Она замычала, дернула головой, он чувствовал под своей ладонью теплое дыхание из ее ноздрей.

Он крепче прижал руку к ее лицу. Она поцеловала его ладонь и тут же с силой оторвала ее от своего лица.

— Венечка, не надо, я так не могу дышать. Поцелуй меня, — прошептала она.

Он стал жадно целовать ее длинную упругую шею, тонкие, чуть выступающие ключицы. От ее кожи пахло не дешевыми духами, а ландышем и горьковатой хвоей. У Вени сильно стучало сердце, он чувствовал, что так же быстро и сильно стучит ее сердце.

«Сейчас все будет как у всех, все будет нормально, голод пройдет, — неслось у него в голове, — она очень красивая, она меня любит… Я нормальный парень, все будет как у всех…»

Но глаза заволокло черной пеленой, словно кто-то накрыл его сверху глухим, непроницаемым колпаком. Тело больше не подчиняется воле и разуму. Своей, отдельной жизнью жили его руки, и он не понимал, что они делают.

— Перестань, мне больно! — неожиданно выкрикнула девочка.

Его руки не могли остановиться. Они сжимали маленькую твердую грудь, ногти впивались в тонкую кожу.

— Веня, перестань! Мне очень больно!

Она кричала слишком громко, ее крик неприятно резал слух.

— Тихо, тихо… Это должно быть больно, я знаю, — быстро заговорил он, — это всегда больно.

— Нет, я так не хочу, так нельзя. Ты сумасшедший! Она попыталась вырваться. Он сам не заметил, как сдавил ладонями ее тонкую шею. Она пробовала оторвать его руки, пыталась ударить его коленом. Это было похоже на схватку двух разъяренных животных, бьющихся не на жизнь, а на смерть.

Краешком уходящего человеческого сознания Веня понял, что именно этого он хотел, именно этого ждал — не любовной страсти, а смертельной…

Таня Костылева была сильней Ларочки. Ему пришлось закутать ее голову валявшимся рядом выпускным платьем. Платье было из плотного белого кримплена, оно не пропускало воздуха.

Гибкое крепкое тело под ним дергалось и билось, но он уже ничего не соображал. На него нахлынула волна острого, дикого наслаждения. Ему казалось, что в него вливается какая-то новая, ослепительная, непобедимая сила.

По телу девочки пробежала крупная дрожь, пронзив его насквозь вспышкой молнии. Он чувствовал, что сейчас с каждым движением, с каждым вздохом он становится сильней. Он делается почти бессмертным, утоляя свой лютый, звериный голод…

Он не знал, сколько прошло времени. Насытившись, опомнившись, он размотал кримпленовое белое платье, и в лунном свете прямо на него глянули неподвижные ярко-голубые глаза.

Он испугался. Неужели он хотел именно этого? Неужели только так можно накормить жадного зверя, живущего в его душе? Таня больше не дышит, зато сытый зверь может теперь дышать полной грудью.

Ослепительная непобедимая сила, влившаяся в него сейчас, была жизнью Тани Костылевой. Он вобрал ее в себя, впитал всю до капли. Так, и только так он мог утолить лютый голод. Иного способа не дано. Она сама виновата, она томила и мучила его столько времени, она разжигала в нем ненависть, играла с ним в свои мерзкие, лживые, романтические игры…

Зачем она без конца говорила, будто любит его? Нет никакой любви, все ложь и лицемерие. Никто никого не любит. Если он не нужен даже родной матери, то какое дело до него этой чужой девочке? Зачем она играла с ним в эти игры?

Он почувствовал, что по щекам текут горячие, горькие слезы. Он плакал от жалости, но не к убитой девочке, а к самому себе, маленькому послушному мальчику, которого никто не любит и которому все врут. От слез стало легко и хорошо. В голове прояснилось.

Быстро оглядевшись, он натянул на теплое еще тело трусы, поправил лифчик, машинально отметив, что белье не порвано. И ссадин на теле нет — во всяком случае, при лунном свете незаметно.

Потом он аккуратно повесил белое платье на ствол поваленной березы, нашел и поставил рядом нарядные лаковые туфли. Раздевшись, оставив свои вещи тут же, на стволе, он потащил тело к реке, столкнул в воду, прыгнул сам и не спеша поплыл к середине реки, на глубину, подныривая под тело, таща его за собой.

В памяти возник ряд картинок с большого фанерного стенда на городском пляже, наглядно показывавших, как лучше вытаскивать утопающего из воды, как его удобней поддерживать. Он старался делать все, как на тех картинках, только тащил тело не к берегу, а от него.

Вода действительно была холодной. Он подумал, что надо быть осторожней в середине, на глубине. Там сильное течение, если сведет ногу, можно утонуть.

Многие тонут в Тоболе, особенно те, кто хорошо плавает. Обычно утопленников ищут очень долго, течение уносит их к широкому Иртышу, вдоль берегов тянется глухая тайга. Иногда вообще не находят…

Только хороший пловец сумеет доплыть до середины и вернуться обратно. Веня Волков плавал отлично. И Таня Костылева тоже неплохо. Это знали все.

Когда он вылез наконец на берег, у него стучали зубы от холода. Не одеваясь, в одних трусах, он пошел к выходу из парка. Пошел очень быстро, потом побежал…

Мокрый, продрогший выпускник школы номер пять, отличник, самый тихий и послушный мальчик в классе, Вениамин Волков, вбежал в отделение милиции. Он был в одних трусах, по щекам его катились слезы, глаза были полны отчаяния.

— Помогите! — выкрикнул он. — Пожалуйста, помогите! Танечка утонула! Мы плыли вместе, было темно, мы разговаривали, потом она замолчала. Я посмотрел, а ее нет рядом. Я нырял, искал…

Он больше не мог говорить. Его душили рыдания. Тело Тани Костылевой нашли через две недели далеко от города, в Иртыше…

Завотделом культуры горкома комсомола вспомнил, что оставил свои сигареты в кабинете директора Дворца пионеров. Возвращаясь, он услышал музыку из актового зала. Звучала песенка из какого-то старого, довоенного американского фильма. Солистка хореографического ансамбля Таня Костылева не спеша отбивала классическую чечетку на сцене. Ее стройный партнер в ковбойке старательно повторял за ней каждое па.

— Нет, еще раз давай! Опять не так! — говорила она. Легкие ножки в черных чешках летали над дощатым полом как бы сами по себе, безо всяких усилий, легко и весело.

«Мертвые не воскресают…» — подумал Волков, тихонько прикрыл дверь актового зала и зашагал по коридору к кабинету директора Дворца пионеров за своими забытыми сигаретами.

Глава 6

Москва, март 1996 года


Лена складывала вещи мужа в большую спортивную сумку. «Микрик» с Петровки должен был подъехать через два часа. В соседней комнате Сережа пытался уложить Лизу спать и в пятый раз читал ей первую главу «Винни-Пуха». Лиза почему-то не хотела слушать дальше, как только глава подходила к концу, требовала читать сначала. Спать она вовсе не собираюсь, хотя было уже одиннадцать.

— Папочка жж-ж! — сказала она, печально вздохнув.

Ей никто не сообщал, что папа улетает, она догадалась сама.

— Я очень скоро вернусь, — успокаивал ее Сергей, — что тебе привезти, Лизонька?

— Пух! Лизе надо Пух!

— Ты хочешь Винни-Пуха? Плюшевого медвежонка?

— Да, — серьезно кивнула Лиза.

— Большого или маленького?

— Большого, — сообщила Лиза басом и выразительно развела руками, показывая размер медвежонка. — И маленького, — подумав, добавила она тоненьким голоском.

— А спать ты сегодня собираешься? — осторожно поинтересовался Сергей.

— Папочка жж-ж! — Лиза сделала нижнюю губу подковкой, уголками вниз. Это означало, что сейчас раздастся торжественный рев. Предотвратить его можно было только одним способом — взять ребенка на руки и походить по комнате. В тот момент, когда Сергей подошел с Лизой на руках к окну и стал показывать ей, как красиво сияют огоньки в темноте, в комнату заглянула Лена.

— Вот так, значит, мы засыпаем, — покачала она головой.

— А мы вообще не собираемся спать, — безнадежно сообщил Сергей, — у нас родители не правильные, никакой строгости.

— Ладно, тогда пошли смотреть, как у папы сумка уложена, — вздохнула Лена. — Вдруг не правильная мама забыла положить не правильному папе что-нибудь важное?

Сумку проверили и чаю попили, а Лиза все не собиралась спать, разве можно уснуть, когда папа улетает?

— Скажи, пожалуйста, — задумчиво спросила Лена, — если человек — правша, станет он сам себе колоть наркотик в правую руку, да еще в кисть?

— Ну, если на обоих локтевых сгибах нет живого места, если все вены на запястье и кисти левой руки тоже исколоты, тогда он может попробовать. А что? — На левой кисти никаких следов нет, только на правой. Локтевые сгибы я не видела, но сомневаюсь, что там нет живого места.

— Ты опять об этом Мите? — вздохнул Сергей, — Да, Сереженька, я опять о нем. Я почему-то не могу не думать об этом. Я заметила царапины на его правой руке и эти точки следы от иглы, а потом его жена уверяла, будто он вообще никогда не кололся, наркотики терпеть не мог. Теперь все. Кремировали Митю. Но есть результаты вскрытия. Ольга умудрилась как-то, чтобы вскрытие сделали без очереди. Взятку, что ли, дала.

— И что?

— То самое. Высокая концентрация в крови. Чего именно, не помню, но какого-то мощного наркотика. И ампулы со шприцами по всей комнате валялись.

— Ты знаешь, сколько сейчас нераскрытых убийств по Москве? — Сергей поудобней уложил Лизу у себя на коленях, она уже дремала.

— Ну, примерно представляю, — кивнула Лена.

— Мы же все с тобой обсудили, не стоит идти по второму кругу, да еще за сорок минут до моего отъезда.

— Не стоит, — согласилась Лена, — и все-таки эти царапины на правой руке не дают мне покоя.

Сергей отнес уснувшую наконец Лизу в кроватку. Вернулся на кухню, обнял Лену и, припав губами к ее виску, прошептал:

— У нас с вами еще полчаса, уважаемая мисс Марпл.

* * *
Оперуполномоченный Миша Сичкин решил вызвать фотомодель Веронику Роговец, проходившую главной свидетельницей по делу об убийстве певца Юрия Азарова, в кабинет на Петровку для очередного допроса.

Первые два допроса велись у Вероники дома, где она почему-то постоянно разгуливала в сомнительном неглиже — прозрачном кружевном пеньюарчике огненно-алого цвета, под вторым не было ничего, даже трусиков. Вероятно, нашумевший фильм «Основной инстинкт» произвел на свидетельницу сильнейшее впечатление, она вела себя на допросах точно так, как главная героиня эротического триллера в исполнении Шарон Стоун, то бишь томно прикрывала глаза, небрежно закидывала ногу на ногу, произносила неуклюжие двусмысленности. Например, на вопрос Сичкина «Как вы провели вечер накануне убийства?» она красиво повела плечами и, выпятив пухлую нижнюю губку, сообщила:

— Вы хотите знать, чем мы занимались? Любовью! Я могу рассказать подробности, если это поможет следствию.

Даже голосом она пыталась подражать секс-символу Америки, и все ее мысли были заняты исключительно этим: похоже у нее получится или нет?

Миша, повидавший многое на своем оперском веку и отвыкший удивляться, все-таки слегка недоумевал, почему девушка ну ни капельки не реагирует на столь внезапную и трагическую смерть своего любовника в своей квартире, почему ей совсем даже неинтересно, кто застрелил Азарова, и вообще все по фигу, кроме того впечатления, которое ее ослепительная красота производит на окружающих. Но, наверное, и это ей по фигу, она даже не замечает, что на мрачного опера Мишу Сичкина ее щедрые прелести не производят должного впечатления.

— У кого, кроме вас и Азарова, были ключи от вашей квартиры? — устало спрашивал Миша.

— Ключи от квартиры фотомодели — это серьезней, чем ключи от квартиры, где деньги лежат, — низким грудным голосом произнесла Вероника и зелеными глазами с поволокой уставилась на опера, ожидая, какое впечатление произведет ее тонкая шутка.

— Вероника Ивановна, давайте попробуем припомнить, у кого могли быть ключи. Вполне вероятно, что они оказались у убийцы. — Миша тяжело вздохнул и закурил.

— Но ведь он уже убил Юрку, какая теперь разница? — Свидетельница медленно помахала ресницами.

После беседы с фотомоделью Миша Сичкин взмок, будто вагоны разгружал на сорокаградусной жаре. Вызывая свидетельницу на Петровку, он надеялся, что казенная обстановка и невозможность явиться в неглиже подействуют на томное создание хоть немного отрезвляюще.

Она явилась с получасовым опозданием. На ней были алые кожаные плавки, черные ажурные колготки и черная газовая, совершенно прозрачная блузка, надетая на голое тело, к тому же расстегнутая до пупка. Предупредив ее официально об ответственности за дачу ложных показаний и дав подписать соответствующий документ, Миша начал все сначала:

— Как вы провели день и вечер накануне убийства?

— Ну я же говорила, мы трахались, — недоуменно подняла тонкие брови Вероника, — я же вам все рассказала.

— Хорошо, вечером вы занимались любовью с убитым, это мы выяснили.

— Подождите! — Красотка протестующе подняла руку с длиннющими алыми коготками. — Как можно заниматься любовью с убитым? Это ведь некрофилия! Вы что-то путаете, господин следователь.

— Вероника Ивановна, у меня складывается впечатление, что вы отказываетесь давать свидетельские показания.

— Разве? — ослепительно улыбнулась она. — Я ведь отвечаю на все ваши вопросы.

— Пока вы не ответили ни на один из моих вопросов, — мягко напомнил Миша.

— Да что вы! — испуганно всплеснула ручками фотомодель. — Так чем же мы с вами занимаемся столько времени?

— Чем? Я пытаюсь допросить вас как свидетельницу убийства, а вы устраиваете балаган. Не думаю, что убийство вашего любовника в вашей квартире — подходящий повод для веселья и демонстрации ваших женских прелестей. В общем так, Вероника Ивановна, либо вы ведете себя прилично и отвечаете на все мои вопросы как положено, либо пишете официальное заявление об отказе от дачи показаний.

— Если я вас правильно поняла, вы мне угрожаете? — В красивых зеленых глазах фотомодели Сичкин заметил такую лютую, ледяную ненависть, что ему даже не по себе стало. Он вдруг понял, что эта кукла ведет с ним себя так потому, что сон никоим образом не реагирует на ее неземную красоту. Это происходит помимо ее воли, просто все люди на свете делятся для нее на тех, кто «клюет», и тех, кто остается равнодушен. Последние для нее — враги, в любой ситуации, вопреки всякому здравому смыслу. Так уж устроена она, томная хищная кошечка, и винить ее в этом нельзя. А вот он, опер Миша Сичин, дурак, ибо сразу мог бы сообразить, в чем дело. Неужели правда все так просто? Или нет? Впрочем, это можно сейчас же проверить.

— Вероника Ивановна, — Миша вздохнул и покачал головой, — вы не хотите понять одну простую вещь. Чем скорее мы найдем и возьмем убийцу Азарова, тем спокойней будет вам в первую очередь. Вы молоды, очень хороши собой, у вас вся жизнь впереди. А где-то бродит убийца, побывавший у вас дома. Откуда мы знаем, не явится ли он еще раз — уже к вам лично…

— А зачем? — Зеленые глаза смотрели уже чуть спокойней и приветливей.

— Зачем — это совсем другой вопрос… — загадочно улыбнулся Миша. — Мне страшно за вас, Вероника Ивановна. Вот я смотрю на вас и думаю: бывают на свете такие чудеса, такие ослепительные, потрясающие женщины. Очень обидно и тревожно, когда рядом, где-то совсем близко, бродит мразь, убийца, способный в любую минуту одним движением стереть и уничтожить эту красоту.

«А ты поэт, Мишаня! — поздравил себя Сичкин. — Сейчас поглядим, действительно она такая идиотка или только прикидывается? Разумеется, для нее было бы лучше оказаться идиоткой, в ином случае ее поведение объясняется только тем, что она либо знает убийцу и с самого начала делает все возможное, чтобы он не был найден, либо… впрочем, у нее серьезное алиби, ее в парке Победы видело несколько человек, постоянных бегунов и собачников. И мотива нет никакого. Пока, во всяком случае, мотив не маячит на горизонте».

— Но я правда не помню, у кого могли быть ключи! Я такая рассеянная, забывчивая. Я вообще теряла их сто раз. — Вероника обезоруживающе улыбнулась.

Да, лед, безусловно, подтаял. Она купилась на грубую лесть, но на вопросы все равно отвечать не собиралась.

«Ладно, — решил Миша, — попробуем в последний раз раскрутить ее, если не выйдет, надо ставить к ней „наружников“. Из свидетеля она так и лезет в фигуранты. Интересно, соображает она, что делает, или нет?»

— Я понимаю, что тема ключей нам обоим до смерти надоела, — ласково сказал Миша, — но давайте уж покончим с ней. Попробуйте все-таки вспомнить, когда вы теряли ключи и меняли ли после этого замок.

— Кажется, меняла. А может, и нет. — Вероника нахмурила низкий лобик под пышной челкой, старательно вспоминая. — Понимаете, я с детства не могу фиксироваться на всех этих бытовых мелочах. Они от меня отскакивают как мячики. Я еще в школе всегда все забывала, то тетрадь, то учебник. У меня даже комплекс созрел, чуть крыша не поехала — все время боялась, что забыла какую-нибудь фигню. Но потом я стала заниматься с хорошим психотерапевтом, и меня научили, как бороться с этим комплексом. Память не улучшилась, я все равно все забываю, но теперь мне это по фигу.

— А с каким психотерапевтом вы занимаетесь? — Миша улыбнулся и расслабленно откинулся на спинку стула.

— О, это замечательный доктор, она лечит всякие сложные психологические комплексы, у нее даже шизики становятся нормальными, без лекарств. Знаете, все эти психотропные препараты, они такие вредные, вредней наркотиков. А в шоу-бизнесе столько психов! Но, боюсь, для вас это будет дорого, — она лукаво улыбнулась, — вы ведь для себя спросили?

— Умная вы женщина, — развел руками Сичкин, — вас не проведешь. Я действительно спросил для себя. При моей сволочной работе хороший психотерапевт необходим. А то, не ровен час, шарики за ролики заедут. Телефончик не дадите?

— Не дам, — покачала головой Вероника, — дорого это для вас, да и вряд ли она возьмет новых пациентов, у нее и так работы полно.

— Ну что ж, — вздохнул Мишаня, — обойдемся по нашей бедности и убогости без психотерапевта.

«Проговорилась ты, матушка, — весело заметил он про себя, — а теперь, как лиса Патрикеевна, хвостом следы заметаешь. Ладно, психотерапевт — это неплохая зацепка. Спасибо тебе, солнышко!» — А Юрия Азарова она тоже лечила, эта добрая фея-доктор? — небрежно поинтересовался Миша.

— Юрик был нормальный как пень, — вздохнула Вероника, — многие считали, ему даже не хватало этакой сумасшедшинки, душевного порыва, гусарских безумств.

«Оба-на! Вот мы и колемся потихоньку! — подумал Сичин. — Точно, психотерапевта надо хорошо проверить, прежде чем допрашивать. Что-то нечисто с феей-доктором, и не она ли так ловко подготовила эту куклу к разговорам со мной? Очень интересно может получиться…»

— А вам, значит, нравятся гусарские безумства? — спросил он, послушно уходя в сторону от темы психотерапевта.

— Конечно! Без этого скучно. Я люблю размах, чтоб искры летели. А Юрка был жмот, пардон, конечно.

— Так, может, его за долги и убили? — предположил Сичкин и подумал, если сейчас она ухватится за это, то уж точно прыгнет из свидетелей в фигуранты.

— А за что же еще? — усмехнулась Вероника. — Я лично в этом не сомневаюсь.

— Так зачем же он вам был нужен, Вероника Ивановна, если вместо гусарского размаха у него были только долги? С вашей красотой вы могли бы найти кого-нибудь получше.

— Зачем нужен? — Она задумалась и приставила острый ноготок к губам. Лак на ноготке и помада на губах были одного цвета — ярко-красного. — Наверное, для разнообразия, — произнесла она мечтательно и чуть прикусила ноготок.

Выходя из здания Петровки и усаживаясь за руль своей новенькой красной «девятки», Вероника Роговец прокрутила в голове с начала до конца весь разговор с лохом-следователем и осталась собой довольна. Правильно сказала Регина Валентиновна, все они лохи по большому счету, к тому же перед Вероникиными чарами не устоял еще ни один мужик. Даже этот черствый мент, как ни старался, все равно потек в конце концов и съел всю туфту, которую она ему плела, за милую душу.

Один только был промах — ляпнула про Регину. Но спохватилась вовремя, перевела разговор на другую тему, имени не назвала, телефона не дала. Регина, правда, просила вообще о ней не заикаться, мол, психотерапевт сейчас — на вес золота, а уж мент наверняка ухватится, захочет на халяву пару сеансов получить. Прямо как в воду глядела Регина, ухватился, этот Сичкин, губа не дура у него. Ладно, проскочили… Можно, считать, и не ляпала ничего про Регину, мент наверняка не заметил даже. А все-таки интересно, кто же Юрика-то замочил? Эти лохи-менты не найдут. За такую зарплату вообще ничего делать нельзя. Они и не делают, только взятки берут и ждут, когда какой-нибудь серьезный человек их купит. Видно, этого Сичкина еще никто не купил — кому он нужен?

Милицию Вероника Роговец не любила с детства. Лично ей не приходилось до последнего времени сталкиваться со стражами порядка, но она твердо знала: все они — суки и твари продажные. В ментуру идет одна лимита и дебилы, и разговаривать с ними — много чести. Может, сами они замочили Юрика, он ведь пел у Дрозда на дне рождения, а там были два дроздовских мента. Вот чтобы Юрик об этом не свистел, его и замочили.

Говорят, большинство киллеров — те же менты, либо по совместительству, либо вообще меняют свои жалкие погоны на это доходное, престижное и непыльное дело.

Хорошо она про долги ввинтила, в самую точку попала. Этот Сичкин с удовольствием наживочку сглотнул. Будет теперь упорно искать Юркиных кредиторов. Вот пусть и поищет!

На самом-то деле долгов у Азарова не было, он никогда ни у кого не брал и сам не давал. Он и правда был жмот. Вероника догадалась об этом не сразу, только после седьмой их встречи, когда ей до дрожи в коленках захотелось колечко с бриллиантиком, как у Ирки Москвиной. Разумеется, она могла бы и сама себе подарить такое колечко, стоило оно всего полторы тысячи «зеленых». Но покупать себе бриллианты — плохая примета. Это коварные камешки, их надо получать в подарок или по наследству, иначе они приносят несчастье.

Про камни Вероника знала все, так как любила их без памяти. У нее дома была целая полка книжек о мистических и целебных свойствах камней. То, что бриллиант должен быть подарен любовником, — это азбука, так сказать, азы мистической грамотности. Об этом Вероника и сообщила Азарову, останавливая машину у ювелирного магазина «Принцесса Греза» на Тверской. Там можно было купить по кредитке, а у Азарова в бумажнике их было три штуки. Однако колечко он Веронике не купил, даже в магазин с ней не вошел, остался в машине, жмот паршивый, и не стыдно ему было ни капельки. Пришлось Веронике самой покупать, очень уж хотелось, а в магазине нашлось именно такое, как у Москвиной, даже лучше.

Наплевала Вероника на мистику и купила колечко. А Азарову этот случай запомнила, обиделась на него ужасно. Чуть не послала его подальше, но тогда нельзя было — она снималась уже в третьем его клипе, это были хорошие бабки, а впереди маячила видеокассета с его песнями и Вероникиными глазами, губами и сиськами, поэтому ссориться с Азаровым пока не стоило.

Эту проблему она даже с Региной обсуждала.

— Гусара раскрутить немудрено, — сказала Регина, — и неинтересно. А ты учись раскручивать Азарова. Отличный тренинг, тебе потом очень пригодится. Если Азаров начнет на тебя деньги тратить, то с другими ты справишься мизинцем. Так что рвать с ним не спеши.

Вероника была хорошей ученицей. С Азаровым она не порвала. А бриллиант принес-таки несчастье, но только не Веронике, которая его себе купила, а Азарову, который пожадничал. Убили Юрика. Карма у него оказалась плохая, некачественная карма. Но ведь не объяснишь же это долдону с Петровки, он и слов-то таких не знает.

Вот у нее, у Вероники, карма очень качественная, даже не высший сорт, а экстра. К тому же Регина Валентиновна, если что не так, сразу поправит. Она сама эти вещи чувствует, даже по телефону умеет вывести в астрал, когда нужно…

Глава 7

Синий «Вольво» с затемненными стеклами плавно подкатил к воротам старинного купеческого особнячка в центре Москвы. Ворота бесшумно разъехались, впустили машину и тут же замкнулись за ней.

— Добрый вечер, Регина Валентиновна! — Вооруженный охранник распахнул переднюю дверцу машины и подал руку высокой худощавой женщине, сидевшей за рулем. Женщина осторожно поставила ногу в замшевом высоком сапоге на землю и, опираясь на руку охранника, вылезла из машины.

— Привет, Гена. В гараж пока не загоняй, я ненадолго. Войдя в особняк, Регина Валентиновна скинула легкую норковую шубку на руки подоспевшей горничной и осталась в строгом шелковом костюме. Из огромного зеркала в старинной, черного дерева, раме смотрела на Регину Валентиновну элегантная сорокалетняя дама с точеной длинноногой фигурой и идеально правильным лицом. Густые прямые волосы цвета спелой пшеницы были подстрижены простым строгим каре без челки и едва прикрывали стройную холеную шею.

В зеркале за ее спиной появилось очень бледное, немного отечное мужское лицо. Мужчина был белокур и Встрепан, на впалых щеках поблескивала светлая вчерашняя щетина. Бледно-голубые ясные глаза глядели в спокойные карие глаза Регины Валентиновны как-то тупо и бессмысленно. Резко оглянувшись, она заметила, что руки у мужчины крупно дрожат, на большом пальце правой руки был безобразный черный порез с только что запекшейся кровавой коркой.

— Тебе надо побриться, Веня, — тихо сказала она и, подойдя к мужчине, провела рукой по его щеке. На ногтях был бледно-телесный матовый лак.

— Регина, я погибаю, я не могу, — громким шепотом прокричал Вениамин Волков, — сделай что-нибудь, я не могу…

Быстро оглядевшись, убедившись, что ни горничной, ни секретарши, никого из охранников поблизости нет, Регина вмазала Вене крепкую пощечину и тихо произнесла:

— Молчать, скотина!

Вздрогнув, Веня сразу обмяк, руки перестали трястись, глаза приняли осмысленное, но испуганное и усталое выражение.

— Ты видишь, надо что-то делать! — сказал он вполне спокойным, будничным голосом. — Еще немного, и я сорвусь.

— Ну, до срыва, положим, далеко, — возразила Регина таким же спокойным, будничным голосом. Даже интонации у нее и у Волкова были одинаковыми.

— Нет, — безнадежно покачал он головой, — сегодня это чуть не произошло.

— Но ведь не произошло, ты сумел с собой справиться. Ты уже четырнадцать лет здоров. Это срок, Веня, — это серьезный срок.

Волков молча показал ей пораненный большой палец правой руки. Внимательно взглянув на испачканную черными чернилами и кровью подушечку пальца, Регина только пожала плечами.

— Ты мог бы обойтись и без боли, ты просто устал. Чем ты это? Ручкой?

— «Паркером», — кивнул он.

— Жалко, хороший был «Паркер», — вздохнула Регина, — ладно, поехали.

— Только в твоей машине! — слабо улыбнулся он. — Там в салоне воздух лучше.

— В «Вольво» лучше воздух, чем в «Линкольне»? — весело рассмеялась Регина. — Да, Веня, ты определенно устал.

Через час с небольшим синий «Вольво» Регины Валентиновны Градской остановился у старой двухэтажной дачи в подмосковном Переделкине. Дом был огорожен высоким металлическим забором, внутри у ворот находилась теплая будка охранника.

— Опять дрыхнет, подлец, — добродушно заметила Регина, доставая из «бардачка» маленький пульт дистанционного управления и открывая высокие ворота нажатием кнопки.

Из будки показалась сонная физиономия охранника, потом он весь целиком выскочил на свет Божий как ошпаренный и по старой ментовской привычке почтительно козырнул хозяевам.

— Доброе утро, отставной капитан! — саркастически приветствовала его хозяйка. — Как спалось в девять вечера?

— Виноват, Регина Валентиновна! — отрапортовал охранник. — Ей-богу, сам не заметил, как уснул!

— Спасибо, что не в гостиной на диване, — добродушно хмыкнула Регина. — Ладно, можешь пойти на кухню, пусть Людмилка покормит тебя, и кофе выпей, негоже спать на боевом посту, товарищ отставной капитан, гляди, уволю. Вот ведь, — обернулась Регина к молчавшему Вене, — боится место потерять, а дрыхнет, поганец, без задних ног.

Веня ничего не ответил и прошел вслед за ней в дом. Дача эта когда-то принадлежала известному советскому писателю, сталинскому лауреату. Потомки орденоносца продали ее Волкову задорого, но ни он, ни Регина не жалели потраченных денег. Регина давно приглядела именно этот участок в тихом элитарном писательском поселке. Ей нравилось, что он стоит на углу, в глубине улицы, и упирается одной стороной в живописную березовую рощицу, а другой — в небольшой лужок, на котором летом невинно и радостно расцветают ярко-лимонные лютики.

— Сообрази-ка нам, Людмилка, что-нибудь на ужин, — бросила Регина полной розовощекой девушке, встретившей их на пороге, — только сделай легкое что-нибудь, рыбки там, салатику.

— Поняла, Регина Валентиновна, севрюжку запечь или в гриле?

— Веня, ты спишь, что ли, — Регина прикоснулась к его плечу, — ты какую хочешь севрюгу, запеченную с грибами или в гриле?

— Я не голоден.

— Ладно, Людмилка, пока их светлость ломаться будут, ты сделай в гриле, как я люблю, без соли и без соусов, только лимончиком спрысни. Ему еще картошечки молоденькой, немного, штучки четыре, отвари, и сверху укропчиком посыпь. А мне, как всегда, только спаржу. И не вздумай класть сметану, а то я тебя знаю, тебе бы только пожирней меня накормить, бедную!

Когда кухарка удалилась, Регина окинула Волкова холодным оценивающим взглядом и тихо спросила:

— Ну что, горе мое, потерпишь, дашь хотя бы перекурить, или полчаса до ужина работать будем?

— Ты же сама видишь…

Она видела, губы его обметало белым тонким налетом, руки опять тряслись.

— Ладно, пошли, — кивнула она.

В бывшем писательском кабинете теперь вместо дубового письменного стола стоял маленький дамский секретер восемнадцатого века, а книжные полки были уставлены не сочинениями великих вождей, а томами Большой медицинской энциклопедии, книгами по психиатрии на четырех языках — русском, английском, немецком и французском, а также сомнениями Ницше, Фрейда, Рерихов. Три стены, покрытые Книжными полками от пола до потолка, пестрели исключительно философской, психологической и мистической литературой.

Взглянув на корешки книг внимательно, можно было заметить, что это — не коллекция нувориша-библиофила, а книги, в которые постоянно заглядывает хозяйка библиотеки.

Стянув замшевые сапожки, Регина уселась на низкую широкую кушетку, поджала под себя стройные ноги в тонких телесных колготках. Волков сел прямо на пол, напротив нее, и застыл, неотрывно глядя в ее карие глаза, странно мерцающие при свете настольной лампы.

— Сегодня они пришли ко мне, — начал он, — они пришли оттуда, из прошлого, даже песню пели такую же, как тогда, на берегу Тобола…

— Подожди, не напрягайся, мы еще не начали, — перебила его Регина. — Кто пришел?

— Две девушки, на прослушивание. Дуэт «Баттерфляй». Блондинка ишатенка, по восемнадцать лет каждой. Сначала я ничего не заметил, но, когда они запели романс, я вдруг увидел тех, из прошлого.

— Ты понимаешь, что это были не они? — быстро спросила Регина.

— Понимаю. Но мне страшно, что так все совпало: сначала тот парень, которого пришлось убрать, потом они… Я еле сдержался, ты ведь знаешь, как я держался все эти годы. Но, когда появился тот парень…

— Его больше нет, — напомнила Регина.

— Как ты это сделала? Почему ты не хочешь говорить?

— Это сделала не я, он сам.

— Но ты была там? — Веня сильно сжал кулаки, острые костяшки пальцев посинели.

— Ты же знаешь, я была с тобой.

— Кого ты послала к нему?

— Я сказала, он сам! Если не веришь мне, поверь хотя бы официальному заключению, — она хохотнула, — там опергруппа, кажется, была, и вскрытие делали. Хватит об этом.

— А певец?

— Певца добили те отморозки, которые приходили к Дрозду на торжество. Все, Веня, хватит лирики. Ты и правда не в лучшей форме.

— Дай мне код! — осторожно попросил он.

— А сам? — Она лукаво улыбнулась. — Лень-матушка?

Смотри, скоро будешь спать на посту, как отставной мусорок-капитанчик. Ладно, так и быть, поехали…

Волков закрыл глаза и стал медленно раскачиваться, сидя на ковре по-турецки. Регина заговорила низким монотонным голосом, исходившим откуда-то из живота:

— Ноги мягкие, тяжелые, теплые, мышцы расслабляются медленно, постепенно, руки остывают и тяжелеют, они теплые, но не горячие, кожа разглаживается, как поверхность моря, она мягкая и прохладная. Нет ни одной волны, ветер не дует, ты ничего не слышишь и не чувствуешь, тебе тепло и хорошо. Есть только мой голос, остальное — тишина, покой, небытие. Мой голос — это путь из небытия, ты идешь по нему, как по лунной дорожке, к свету…

Регина говорила все тише, Волков качался в ритме ее речи, потом стал дышать глубоко, медленно и редко.

— Веня, ты слышишь меня? — спросила она наконец.

— Да… — эхом отозвался он.

— Теперь вспоминай, осторожно, на ощупь. Не спеши и не бойся. Это был не ты, тебя там вообще не было, и бояться тебе нечего. Давай!

— Трое на берегу Тобола, в городском парке, — стал еле слышно бормотать Волков, — и я четвертый. Две девушки, блондинка и шатенка. Блондинка очень яркая, с голубыми глазами, немного полная. Такие выходили в кокошниках, с хлебом-солью, приветствовали крупных партийных руководителей. Шатенка тоже очень красивая, но по-другому. В ней чувствуется порода, таких расстреливали в восемнадцатом за одно только лицо, за излом бровей, за выражение глаз. Мой дед сразу узнавал буржуйскую, дворянскую кость, по рукам и по выражению глаз. Дворянская кость тонкая, но прочная, дед рубал шашкой… Очень быстро и резко, мог разрубить надвое с размаху.

— Веня, не отвлекайся, красный командир ни при чем. Деда оставь в покое, — осторожно вмешалась Регина.

— Надменные глаза, — Веня слегка дернул головой, — насмешливые, темно-серые… Тонкие руки, длинная шея. Если бы она… Я не мог ничего поделать. Я встал и пошел в глубь парка. Подвыпившая девочка в блестящей кофте отбилась от компании. В кофте были золотые нити, колючие и блестящие. Грубое прыщавое лицо, запах водки и пота… Я хотел потом прыгнуть в Тобол, прямо в одежде, на мне была кровь, я вонял чужим потом. Берег оказался слишком крутым, я стал искать пологое место. Но услышал их голоса совсем близко. Первым вышел ко мне тот парень, Митя. Он увидел кровь, но главное, он увидел мое лицо. Прошло ведь всего пятнадцать минут. Душа моя все еще была там, в глубине парка, и по лицу это было видно. Уже совсем рассвело, стояли короткие июньские ночи, рассвет был таким ярким, комары звенели.

Я не успел смыть кровь с одежды, я хотел, чтобы они подумали, будто я спьяну упал в воду. Мы все четверо были немного пьяны. Когда подошли девушки, я уже сумел взять себя в руки, они ничего не заметили. Я сказал, что кровь пошла из носа, они переполошились, стали суетиться вокруг меня, подошли совсем близко…

Первую часть воспоминаний Регина знала наизусть. Ее муж был постоянен в своих подсознательных откровениях. Уже много лет к этому тексту, произносимому в состоянии глубокого гипнотического сна, не прибавлялось ни одной детали. И только совсем недавно появились некоторые существенные подробности.

— Он видел мое лицо, он все понял. Не сразу, после… — Голос Волкова звучал хрипло и монотонно. — И он догадался. Пусть даже через четырнадцать лет, но он пришел ко мне, он пришел за мной оттуда, а за ним — еще двое, и это значит, что мне никогда не дадут забыть…

— Его больше нет, — ласково напомнила Регина, — а девушки ничего не заметили тогда и не смогут вспомнить сейчас. Прошло четырнадцать лет, они стали зрелыми женщинами, они совсем другие, их, по сути, тоже нет больше.

— Их больше нет…

«Конечно, было бы лучше, чтобы их действительно не было, и не в переносном, а в самом прямом смысле, — подумала Регина, — но это хлопотно и рискованно, сначала надо понять, стоит ли игра свеч…»

— Вокруг тебя светится чистая, прозрачная вода, она легкая, теплая, приятно щекочет кожу, — произнесла она вслух хорошо поставленным, глубоким грудным голосом.

— Она красная от крови, — мучительно сглотнув, прошептал Веня, — она темно-красная, густая. Она кипит и пузырится, Я захлебываюсь, покрываюсь волдырями. — Он стал дышать тяжело и быстро, хватал открытым ртом воздух, запрокинул голову, колотил вокруг себя руками.

— Регина Валентиновна! — послышался снизу голос кухарки. — Ужин готов!

Регина ничего не ответила, она знала — второй раз Людмилка не позовет, так заведено в доме: если хозяйка сразу не спускается и не откликается, значит, она очень занята и мешать ей не следует.

Лицо Волкова побагровело, на лбу вздулись толстые синие жилы в форме ижицы. Он дышал хрипло, с присвистом, бил по воздуху руками и бормотал очень быстро нечто невнятное. Если бы кто-то мог видеть эту сцену со стороны, то подумал бы, что продюсер-миллиардер бьется то ли в эпилептическом припадке, то ли в предсмертной агонии, а его жена спокойно за этим наблюдает, смотрит оценивающе и серьезно. Он сейчас умрет здесь, на полу, а она и глазом не моргнет.

Но никто не наблюдал со стороны. Никому — ни кухарке, ни охраннику, ни садовнику — не пришло бы в голову хоть одним глазком заглянуть в таинственный полумрак хозяйкиного кабинета. Каждый чувствовал почему-то, что за это можно поплатиться головой, и страх был куда сильнее любопытства. Когда уже казалось, что Волков вот-вот испустит дух, Регина легко хлопнула в ладоши и произнесла одно короткое слово по-английски:

— Инаф! (Достаточно!)

Волков замер, сначала напряженно, в неестественной позе, с задранной головой, широко открытым ртом и вздернутыми кверху руками, потом стал оседать, медленно, как воздушный шарик, из которого выпустили воздух. Дыхание его делалось спокойней, медленней, лицо сначала резко побелело, потом приобрело нормальный, здоровый цвет.

Он открыл глаза, спокойно уселся на ковре. Даже при неярком свете настольной лампы было видно, что он выглядит не просто хорошо, а отлично, будто побывал на дорогом курорте — разве что загара не привез.

— Спасибо, Региша, — сказал он низким, бархатным голосом, галантно поцеловал прохладную руку жени, легко, пружинисто поднялся с ковра и, потирая чуть влажные ладони, спросил:

— Как там у нас насчет ужина?

Глава 8

Катя Синицына с раннего детства считала себя глубоко несчастным и невезучим человеком. Еще в детском саду ей попадало за чужие провинности, а уж в школе, с первого по десятый класс, неприятностям не было конца.

Училась Катя хорошо, особенно любила математику и физику. Одноклассники списывали у нее и домашние задания, и контрольные. Катя искренне верила, что делает хорошее дело, давая скатать пару-тройку задач по физике или математике. Она услужливо клала свою тетрадь с домашней работой на подоконник в школьном туалете, и за большую перемену успевало попользоваться ее добротой человек пять-шесть, то есть столько девочек, сколько помещалось со своими тетрадями на широком подоконнике женского сортира.

На контрольных, особенно четвертных и годовых. Катя успевала написать решения обоих вариантов под копирку и передать страждущим соседям. Впервые поймали ее на этом в восьмом классе. Маленький лысый физик в синем халате выставил ее вон из класса, стер оба варианта контрольных задач с доски, быстро написал новые.

Катю отвели к директору, вызвали родителей, в общем, наказали на полную катушку. Спасибо, из школы не выгнали. Кате казалось, что одноклассники должны оценить ее героизм и воздать должное за самопожертвование, но реакция была нулевая. Как не дружил с ней никто раньше, так и не собирался дружить.

Школа, в которой училась Катя, была лучшей в городе Хабаровске. Это была английская спецшкола, да еще с математическим уклоном. В нее могли попасть только дети из семей партийной и военной элиты. Катина мама была зубным врачом в ведомственной поликлинике, то есть к элите семья имела не совсем прямое отношение. В школу Катю приняли потому, что ее мама лечила зубы директору и завучу.

Элитарные дети с самого нежного возраста жили по особым законам. Люди делились для них на две части. Первая и главная включала в себя небольшую горстку избранных. Всех прочих они определяли презрительным словом «население». И слово это, и само понятие было, разумеется, заимствовано от родителей.

У населения, то есть большей и худшей части человечества, было все другое — и образ жизни, и мораль, и даже колбаса другая — бумажная, несъедобная и вредная. С колбасой в городе Хабаровске всегда было плохо, и население стояло за ней в длинных очередях. Элитарный ребенок, глядя на такую очередь из окошка папиной «Волги», только укреплялся в своем презрении к тем, кто не имел счастья принадлежать к тесному, уютному и сытому мирку избранных.

С первого класса Катя чувствовала, что для своих однокашников навсегда останется чужаком. Ее мама, стоматолог, была, так сказать, из обслуги. Дети первых и вторых секретарей обкома, горкома, отпрыски крупных профсоюзных чиновников и военачальников областного масштаба никогда не смогут считать равной себе какую-то «зубоврачебную дочь».

Она упрямо верила, что если будешь хорошей и доброй, то тебя будут любить, с тобой станут дружить. Какая разница, кто твои родители? Зубной врач — тоже не последний человек в городе. Вот ведь дружат же все с сыном директора главного городского гастронома! А он — двоечник и драчун.

В младших классах Катя приносила и раздаривала свои любимые игрушки. Ей нравилось делать подарки, но главное, ей хотелось, чтобы все поняли, какая она хорошая, добрая, щедрая девочка, и стали с ней дружить.

Некоторые ее дары снисходительно принимались, но большинство этих жалких пластмассовых пупсов и облезлых плюшевых зверей было отвергнуто с презрением. Зачем номенклатурным детям аляповатые неинтересные игрушки, которые выпускает местная игрушечная фабрика исключительно для населения? У номенклатурных детей были немецкие куклы с настоящими моющимися волосами, чешские плюшевые звери, пушистые, с выразительными мордочками.

Мама всегда учила Катю, что важен не сам подарок, а внимание. Но оказалось. Катино внимание не важно и не нужно никому из ее ровесников, и сама она никому не интересна, хоть лезь из кожи вон. Твоей услугой воспользуются, как будто ты просто выполнила свою прямую обязанность, и спасибо никто не скажет.

Кате очень хотелось, чтобы ее все любили. Ну, не все, так хотя бы некоторые. Ей казалось, что любовь одноклассников она сумеет заслужить, объясняя то, что они не понимают по физике, математике, давая списывать, угождая во всех прочих мелочах школьного быта. Она ждала, что они поймут наконец, какая она отзывчивая. Но никто не хотел понимать. Все ее услуги расценивались как должное, как нечто само собой разумеющееся. Катина мама лечит зубы, а Катя решает задачки и дает скатать.

Возможно, другой ребенок на Катином месте плюнул бы на своих надменных одноклассников, перестал бы таскать из дома игрушки в младших классах, не давал бы списывать в старших. А кто-то мог и озлобиться, люто возненавидеть не только элитарных детей, но и все человечество за такую упрямую нелюбовь к себе. Но Катя чем старше становилась, тем глубже убеждалась в своей, и только в своей, неполноценности.

Когда она пыталась поделиться с мамой накопившейся обидой, мама строго обрывала:

— Ищи причину в себе! Подумай, почему никто с тобой не хочет дружить? Ведь ты не считаешь, я надеюсь, будто все плохие, а ты — хорошая?

Катя так не считала. Она все глубже верила, будто плохая именно она.

Перед выпускным вечером шел проливной дождь. Было очень грязно. Катя вышла из дома в белом невесомом платье, которое сама себе сшила к своему первому настоящему балу. Когда она бежала через школьный двор босиком, с зонтиком в одной руке и пакетом с белыми лакированными босоножками — в другой, мимо нее промчалась на полном ходу черная горкомовская «Волга».

Фонтан грязи из-под колес окатил Катю с ног до головы. В грязи было не только белое выпускное платье, но и тщательно подкрашенное лицо, и даже короткие рыжеватые волосы. А в «Волге» сидели два Катиных одноклассника.

Сын второго секретаря горкома выклянчил у отца разрешение подкатить к школе, к выпускному вечеру, на казенной машине, самому сесть за руль, а рядом посадить лучшего друга. Именно ради мальчика, сидевшего за рулем, ради мужественного широкоплечего секретарского сына и старалась Катя, шила ночами белое платье, вертелась три часа перед зеркалом.

Грязью ее облили ненарочно — просто лужи были глубокими, а она пробегала совсем близко. На выпускной вечер она не пошла, платье даже стирать не стала, просто выкинула, чтобы навсегда забыть об элитарной школе, о мальчиках и девочках, которые с ней не дружили.

С пятерочным аттестатом Катя отправилась в Москву и неожиданно легко поступила в МАИ. Теперь ее окружали вовсе не избранные, а вполне обычные ровесники. Однако опыт элитарной хабаровской спецшколы не прошел даром. Катя не умела нормально общаться с людьми, в каждом заранее подозревала презрение и неприязнь к себе. Даже с соседками по комнате в общежитии она не могла слова сказать в простоте, извинялась по сорок раз на дню, не смотрела в глаза собеседнику и заслужила репутацию «странненькой». Опять с ней никто не дружил — но уже не из-за того, что она была зубоврачебная дочка, а из-за ее непробиваемой замкнутости и зажатости.

С мальчиками у нее тоже не ладилось. На вечеринки она не ходила, а в институте ее попросту никто не замечал. Бродит тенью маленькое худенькое существо, прячет в плечи стриженую рыжеватую голову, ни с кем не разговаривает, а обратишься к ней — краснеет и отводит взгляд, будто в чем-то виновата. Если Кате и нравился какой-нибудь мальчик, то она скрывала это изо всех сил, старалась как можно меньше попадаться ему на глаза, а попадаясь, сжималась в комок, становилась похожа на продрогшего облезлого воробьишку. Митя Синицын появился в ее жизни как гром среди ясного неба. Катя училась на третьем курсе. Перед Новым годом в клубе МАИ проходил концерт авторской песни. После концерта несколько выступавших воспользовались приглашением веселой компании студентов и отправились в общагу.

Катя лежала на своей койке, одна в пустой комнате, и читала Достоевского, «Дневники писателя». Она слышала, как поют и веселятся за стенкой, но ей это было все равно. Внезапно дверь открылась и на пороге возник высокий парень в черном свитере и в черных джинсах. Светлые вьющиеся волосы были коротко подстрижены, ярко-голубые глаза глядели весело и ласково.

— Добрый вечер, — произнес он низким, бархатным голосом, — у вас хлебушка случайно нет? Вы уж простите за вторжение, меня послали как единственного трезвого.

Не дождавшись ответа, он пересек комнату и уселся прямо на Катину койку.

— Да, кажется, есть. — Катя попыталась спрыгнуть с койки, но он удержал ее за руку.

— «Дневники писателя» читаете? Все пьют, а вы здесь потихонечку с Федором Михайловичем общаетесь? А почему на концерте я вас не видел?

— Я не ходила… — Катя все-таки спрыгнула с койки, сунула ноги в тапочки. — Вам какого хлеба, белого или черного?

— Почему же вы на концерт не ходили? Не нравится вам авторская песня? — Он, казалось, уже забыл про хлеб.

— Почему? Нравится. Просто… Я хотела побыть одна, почитать.

Катя стояла посреди комнаты в разношенных огромных шлепанцах, в тонких колготках и длинном широком свитере.

— У вас всегда такие испуганные глаза? — спросил он, встал с койки, подошел к ней и взял за руку. — И руки такие холодные всегда? Меня зовут Дмитрий.

— Катя. — Она почувствовала, что краснеет.

— Очень приятно! А можно, я отнесу им хлеб и вернусь, посижу немного с вами?

Предложение было настолько неожиданным, что Катя ничего не ответила, просто еще глубже вжала голову в плечи, высвободила руку из его теплой большой ладони, скользнула к общему холодильнику и вытащила со своей полки пакет с половиной белого батона.

— Простите, черного, оказывается, нет, — пробормотала она, протягивая ему пакет.

Он вернулся через пять минут, неся в руках гитару.

— Вы не были на концерте, я хочу спеть для вас. Там, — он кивнул на стенку, за которой звучали хохот и веселые вопли, — там все пьяные и безумные. Возможно, мы с вами остались в гордом трезвом одиночестве во всем этом здании.

Он сел на стул, слегка подстроил гитару и стал петь для нее вполголоса свои песни. Катя слушала как зачарованная. Она не могла понять, хороши ли песни, она вообще ни слова не понимала, только смотрела в ярко-голубые ласковые глаза и боялась дышать.

Заглянула в комнату одна из Катиных соседок, многозначительно хмыкнула и тихонько прикрыла дверь снаружи.

За стеной продолжали веселиться, Митя пересел на скрипучую пружинную койку, отложил гитару, взял в ладони Катино лицо и прижался ртом к ее напряженным, стиснутым губам.

В свои двадцать лет Катя целовалась впервые в жизни. Разумеется, то, что произошло дальше, тоже было впервые. Раньше она только читала об этом и видела в кино. Раньше она вообще как бы не жила, а все время смотрела кино про чужую жизнь. И книги читала. У других все было ярко и значительно. А с ней, невзрачной, забитой хабаровской девочкой, ничего подобного произойти не могло. Она давно смирилась с мыслью, что так и состарится, незаметной и никем не любимой, умрет старой девой, в тоскливом одиночестве.

Незнакомый мужчина, сильный, красивый, настоящий романтический принц, целовал ее медленно и нежно, со знанием дела. У Мити Синицына был солидный опыт общения с женщинами. Правда, такие, как Катя, ему никогда прежде не нравились. Он любил роковых женщин, зрелых, раскованных, искушенных. Его влекли стандартные красотки, про которых он сам говорил: «Женщина существует по формуле: ноги — грудь — губы. Если ноги длинные, грудь тяжелая и упругая, а губы полные, остальное не важно. Глаза, нос, волосы могут быть любыми. А уж мозги и вовсе необязательны».

К своим двадцати восьми годам Митя достаточно хорошо изучил женщин, созданных природой по этой грубой формуле. Про себя он знал, что на такой никогда не женится. «Нельзя жениться на куске севрюги! — объяснял он сестре Ольге, делясь с ней подробностями своей личной жизни. — Ну что делать, если мне нравятся только такие женщины, на которых нельзя жениться?»

То, что он почувствовал, увидев тощенького рыжего воробьишку на общежитской койке, можно было назвать жалостью. Сидит такая маленькая, трогательная девочка, читает Достоевского под пьяный хохот за стенкой. Глазищи большие, испуганные и при этом умные.

Ему захотелось остаться с ней, посидеть в тишине, спеть для нее — просто так, без всякой задней мысли. Она слушала его не дыша, и в глазах ее было столько восхищения, благодарности и любви… Митя почувствовал себя большим, сильным, добрым и очень понравился самому себе в роли сказочного принца.

Сначала ему захотелось просто обнять эти острые плечики, погладить взъерошенные короткие волосы, утешить и согреть беззащитное тощенькое существо. И только прикоснувшись к ее сжатым губам, он вдруг с удивлением обнаружил, что чувствует небывалое острое желание…

Голова у Кати закружилась, она забыла обо всем на свете — о надменных одноклассниках в хабаровской школе, о суровой и холодной матери, о физике и математике. Оказалось, что она — живая, нежная, чувственная, что ее тоже могут любить, восхищаться ею, шептать в ее ухо горячими губами такие слова, от которых мурашки бегут по коже.

— Ты, оказывается, еще девочка? — услышала она жаркий шепот, который прозвучал для нее волшебной, неземной музыкой…

Это открытие сначала напугало, но через миг еще больше возбудило Митю. Женщин в его жизни было много, но до этой минуты ни для одной еще он не был первым и единственным…

В общаге авиационного института не было проблем с ночевкой. Тактичные Катины соседки так и не появились в комнате до утра. А утром это была совершенно другая Катя. Только теперь стало видно, что она очень хорошенькая, женственная. Она перестала вжимать голову в плечи, ходила прямо, не боялась смотреть людям в глаза, улыбаться и вообще — жить.

Митя Синицын предложил ей выйти за него замуж всего лишь через два дня, тридцать первого декабря, когда часы пробили полночь и наступил 1991 год. Катя и не сомневалась, что они теперь уж не расстанутся. Они были как будто созданы друг для друга.

Семья Синицыных приняла Катю доброжелательно и приветливо. Сразу было видно, что эта тихая интеллигентная девочка из Хабаровска, студентка МАИ, вовсе не хищная провинциалка, охотница за московской пропиской. Она смотрела на Митю с таким обожанием, была такой скромной и воспитанной, что ни у Митиной матери, ни у сестры не возникло неприятных подозрений на ее счет.

Все было у них хорошо. Сначала снимали комнату в коммуналке, но очень скоро Митина сестра помогла с квартирой. Квартира, правда, была на окраине, в Выхине, и на первом этаже, но зато двухкомнатная и отдельная.

Катя закончила институт с красным дипломом, устроилась на работу в НИИ легкого машиностроения, младшим научным сотрудником, но очень скоро поняла, что это — не работа, а бесплатное времяпрепровождение на рабочем месте. Впрочем, карьера ее совершенно не заботила. Главным в ее жизни была семья, то есть Митя. Больше всего на свете ей хотелось родить для него ребенка. На ребенке сосредоточилось все ее существо, она не могла ни о чем другом ни думать, ни говорить. Но три беременности кончились ранними выкидышами, и врачи поставили жуткий, безнадежный, как смерть, диагноз: бесплодие.

Митя утешал, говорил, что живут семьи и без детей, можно, в конце концов, взять ребеночка из Дома малютки, сейчас столько брошенных. Но все утешения были бесполезны. Катин комплекс неполноценности, ненужности, взращенный в ней с детства, вспыхнул с новой силой. Она стала чувствовать, что испортила Мите жизнь, ей казалось, что он не бросает ее, бесплодную и никчемную, только из жалости.

Она была противна себе самой до такой степени, что не хотела больше жить. И вот тут подоспел мальчишка-лаборант из ее НИИ, который застал ее в горьких слезах в укромном уголке пустой курилки и предложил уколоться.

— Кольнись, полегчает, — сказал он так мягко и сочувственно, что Катя, не вдумываясь в смысл его слов, подставила руку для укола.

— Ну как, приход есть? — спросил лаборант, заглядывая ей в глаза.

— Что? — не поняла Катя.

— Ну, кайф…

— Кайф? Не знаю… Полегчало вроде, — ответила Катя неуверенно.

Она внимательно прислушалась к самой себе. И с радостным удивлением обнаружила, что безысходная тоска, давившая душу в последнее время, улетучилась. Стало легко и весело.

— А что это было? — спросила она парнишку-лаборанта.

— Морфий, — ответил он просто и буднично. Катя не испугалась. Наркотик подействовал очень быстро. Что же страшного, если ей впервые за многие месяцы стало хорошо и спокойно? То, из-за чего она плакала всего десять минут назад, теперь казалось смешным пустяком. Никогда в жизни она еще не чувствовала такой легкости и уверенности.

— Еще захочешь, я всегда продам сколько нужно, — заговорщицки подмигнув, сообщил парнишка.

Катя очень скоро захотела еще. Когда действие укола кончилось, ей опять стало плохо, хуже, чем раньше. Денег сначала хватало, но скоро пришлось хитростью и враньем добывать их у Мити.

Она уже стала наркоманкой, но еще не считала себя таковой. Их с Митей жизнь превратилась в вечную борьбу, он таскал ее по разным врачам, наркологам, гипнотизерам, а ей все казалось, что он хочет отнять у нее единственную и главную радость в жизни.

Катя понимала, как важно в ее ситуации не обрастать знакомыми в сложном и опасном наркотическом мире. Она верила, что ее увлечение временно, что в любой момент она сумеет завязать. Завтра, через неделю, через месяц, вот кончится запас — она завяжет. Но только не сейчас, не сию минуту. Разве можно отказать себе в уколе, когда все под рукой и стоит только аккуратно ввести тонкую иголочку в вену?

Потом, завтра или через месяц, она обязательно завяжет. Главное, быть разумной и осторожной, оставить себе путь для отступления, не забывать, что чем больше вокруг тебя знакомых наркоманов, тем труднее завязать. И вообще, наркотический кайф — такое тонкое и интимное дело, что лучше быть одной.

С работы Катя ушла. В последнее время перестала общаться с людьми. Наркотики покупала в известных местах: на Старом Арбате, у нескольких аптек, разбросанных по Москве, иногда у гостиниц и баров. Каждый раз старалась покупать в другом месте, чтобы не встречаться с одними и теми же продавцами. Продавцы всегда норовили познакомиться, завязать прочный контакт: они угадывали в Кате человека, крепко севшего на иглу, и были заинтересованы в постоянной покупательнице. Но Катя твердо придерживалась своего принципа — знакомств не заводила.

Последнюю попытку вытащить жену Митя предпринял всего за полтора месяца до смерти. Он познакомил Катю с замечательным психотерапевтом, с доброй и внимательной женщиной Региной Валентиновной Градской…

— У тебя высокая степень привыкания, тебе будет очень тяжело завязать сразу. Надо действовать осторожно и постепенно, уменьшать дозу потихоньку, — сказала Кате Регина Валентиновна.

Другие говорили, что главное — принять твердое решение, что бросать лучше резко, сразу. Сначала будет очень худо, зато потом организм окончательно придет в себя.

И только Градская не требовала резких решений. Она была тоньше и внимательней других. Она, знаменитый, гениальный психотерапевт, возилась с Катей — да еще совершенно бесплатно. Остальные не понимали Катю, не щадили, хотели обречь на дикие мучения, на пытку абстиненции. Кому же было верить, как не Регине Валентиновне?

Глава 9

"Джон Кодни обычно вел свою будущую жертву несколько дней. Он как бы сживался с человеком, постигал его суть. По его словам, он превращался в губку, впитывающую энергию другого живого существа. В одиночной камере Гоулдвордской тюрьмы (штат Индиана) Конди долго и с удовольствием рассказывал о каждом оттенке своих ощущений — до убийства, во время и после. Именно ему принадлежит известная фраза, мелькающая на страницах специальной литературы по судебной психиатрии: «Убивая, я побеждал смерть…»

Перед нами убийца-философ, убийца, умеющий не только мыслить абстрактно, но и формулировать свои мысли. В каждом конкретном случае Джоном Кодни руководил не порыв страсти, ненависти, не сексуальная жажда.

"Меня с раннего детства угнетало ощущение неизбежности смерти. Обычно дети не задумываются над этим, но я был несчастным исключением. Я видел перед собой не людей, а кукол. Некто жестокий и насмешливый лепил их из светящейся глины, наполнял страстями, желаниями, кого-то наделял талантом, кого-то — богатством, а иных делал несчастными и уродливыми. Но каждому заранее отмерял свой срок. Каждый должен был стать тленом и грязью. Этот холодный и всесильный всего лишь забавлялся, а люди поклонялись ему, называли Богом. Моя мать была добропорядочной протестанткой, таскала меня в костел, но я с раннего детства чувствовал там только холод и смерть.

Смерть как самое неотвратимое, могучее и конкретное во Вселенной, как единственная реальность притягивала меня, влекла неудержимо. Я хотел прикасаться к ней еще и еще раз, для меня убийство было актом любви к смерти и ужаса перед ней. Корыстный убийца — это неинтересно. Это как любовь за деньги, любовь проститутки. Смерть сама по себе столь значительна, что убивать можно только ради нее самой…"

Лена Полянская переводила последнюю часть статьи психолога Дэвида Кроуэла «Жестокость жертвы» и думала о том, что стоит, наверное, немного сократить текст за счет кровавых подробностей. Она прекрасно знала, что читатель очень любит такие подробности и многие будут читать эту статью не ради психологии, а ради патологии, то есть ждать от текста именно кровушки и душераздирающих сцен. Но Лену от этих подробностей уже слегка подташнивало. Автор ими явно увлекался, сознавая, что именно они делают из научной статьи беллетристику. Он не мог положиться лишь на интеллект и здоровое любопытство читателя, ему хотелось подстраховаться беспроигрышными «ужастиками».

Лена понимала, что это правильно. Даже элитарный журнал «Нью-Йоркер» вряд ли опубликовал бы статью, состоящую из одних только психологических наблюдений и обобщений, пусть интересных, свежих, живо и ярко изложенных, но достаточно абстрактных. И уж совсем глупо ожидать, что такая вот чистая психология увлечет читателей журнала «Смарт». Вот сократишь хотя бы половину «ужастиков», а главный редактор спросит: «Подробности-то кровавые куда дела? Обижаешь читателя, Елена Николаевна». И будет прав. Скучно читателю без кровушки, неинтересно.

В соседней комнате проснулась Лиза и громко позвала:

— Мамочка!

Лена обрадовалась, что можно отвлечься от работы и отдохнуть от откровений всех этих философствующих Джеков-Потрошителей.

Когда она кормила Лизу куриной котлетой с картофельным пюре и читала ей наизусть стихотворение о королевском бутерброде, раздался звонок в дверь.

— «Придворная корова сказала: в чем же дело?» — успела произнести Лена, отправляя ложку пюре Лизе в рот.

Подойдя к двери, она взглянула в «глазок» и увидела пожилую незнакомую женщину, расстегнутое пальто было накинуто поверх белого халата, на шее висел фонендоскоп.

— Здравствуйте, я из Филатовской больницы, — послышался голос за дверью, — мы проводим неделю профилактического осмотра детишек до трех лет, перед очередной прививочной кампанией.

Поликлиника при Филатовской больнице была их районной, всякие анкетирования и профилактические осмотры маленьких детей действительно проводились там довольно часто, поэтому Лена спокойно открыла дверь.

У женщины было усталое милое лицо — типичное лицо детского участкового доктора, очки в Дешевой пластмассовой оправе, на голове, под лиловой мохеровой шапочкой, — стандартный рыжий перманент, сделанный в дешевой парикмахерской. На лице ее был небрежный макияж, какой накладывают в спешке каждый день перед уходом на работу такие вот немолодые, небогатые женщины, и движет ими вовсе не желание стать красивее, а просто многолетняя привычка подкрашивать губы и пудрить нос, выходя из дома на люди.

— У нас вообще-то все прививки сделаны, — сообщила Лена, помогая женщине снять пальто.

— Мы собираемся вводить сейчас дополнительную, противогриппозную, — улыбнулась женщина, — не для грудничков, конечно, но после года. Карта у вас дома или в регистратуре?

— В регистратуре. Вы простите, мы сейчас обедаем.

— Ничего, вы доедайте спокойно, я подожду. Женщина прошла вслед за Леной на кухню.

— Здравствуй, Лизонька, — сказала она, — что ты кушаешь?

— Картошку и котлетку, — серьезно сообщила Лиза, сидевшая за столом в своем высоком стульчике.

— Надо же, как она у вас хорошо говорит. Просто блеск для ее возраста. Ей ведь еще не исполнилось двух лет?

— Как раз пять дней назад исполнилось. Вы присаживайтесь. Может, чайку?

— Спасибо, не откажусь. Только попозже. Вы сейчас доедайте, потом я Лизоньку посмотрю, а потом с удовольствием выпью чаю.

Лиза доела очень быстро, даже «Королевский бутерброд» не пришлось дочитывать. Проходя по коридору в детскую, доктор заметила сквозь дверной проем спальни светящийся экран компьютера и спросила:

— Неужели вы умудряетесь работать при таком крошечном ребенке?

— Приходится, — пожала плечами Лена.

— Что, материальные проблемы?

— Скорее профессиональные.

— Понимаю, вы работаете в частной фирме, декретов там нет, отпуска без содержания тоже. — Доктор покачала головой. — Да, ничего не поделаешь, как говорится: за что боролись, на то и напоролись. Не высыпаетесь, наверное?

— Бывает, — улыбнулась Лена.

Осматривая Лизу, слушая ее, заглядывая в горлышко, доктор то и дело бросала какой-нибудь вопрос о Лениной работе и личной жизни. Это выходило у нее тактично и ненавязчиво.

— А в какой фирме вы работаете, если не секрет?

— Я заведую отделом в журнале «Смарт».

— О, я знаю этот журнал… Так, сколько у нас зубиков? Она посчитала Лизины зубки, записала что-то в свой блокнот, потом опять вернулась к Лениной работе:

— А каким отделом вы заведуете?

— Литературы и искусства… Вы знаете, доктор, у нас иногда бывают запоры, я не могу понять отчего.

— Размочите несколько черносливин, подержите сутки в холодной кипяченой водичке и давайте по чайной ложке вместе с мякотью три раза в день, перед едой. Но если вас это сильно беспокоит, сдайте анализ на дисбактериоз. Кстати, вам в любом случае надо это сделать, есть небольшой диатезик. В общем, ничего страшного, но запускать не стоит.

— Спасибо вам большое.

Лена обратила внимание, что у педиатра длинные острые ногти, покрытые бледно-телесным лаком. Это показалось немного странным — обычно врачи и медсестры, имеющие дело с маленькими детьми, коротко стригут ногти, чтобы случайно не поцарапать ребенка.

Осмотрев Лизу, доктор с вежливой и виноватой улыбкой сама напомнила про обещанный чай.

— А кофе хотите? — предложила Лена.

Она обрадовалась возможности спокойно, без спешки побеседовать с толковым детским врачом. В поликлинику они с Лизой ходили редко, домой вызывали врача еще реже.

Участковый терапевт Светлана Игоревна была милейшим человеком и грамотным доктором, но всегда спешила. От чая-кофе вежливо отказывалась, задерживать ее лишними вопросами и разговорами было неловко, у нее и так голова шла кругом от десяти-пятнадцати вызовов в день. А в поликлинике к ней всегда была очередь.

— Простите, я забыла спросить, как ваше имя-отчество? — Лена налила крепкий кофе доктору и себе.

— Валентина Юрьевна, — представилась доктор. — У вас отличный кофе. Скажите, а с кем вы оставляете Лизу, когда уходите в редакцию?

— С соседкой. Нам очень повезло, она одинокая пожилая женщина, сидит с ребенком за скромную плату.

— Да, — согласилась Валентина Юрьевна, — это большая удача. Сейчас сложно найти надежную недорогую няню. Про ясли, конечно, и говорить нечего. Они там болеют без конца. Дома вы сидите со здоровым ребенком, а стоит отдать в ясли — придется сидеть с больным. Если есть хоть малейшая возможность, лучше держать ребенка дома до школы. Мудрые родители это понимают, но, к сожалению, не у всех есть такая возможность. — Доктор грустно улыбнулась и отхлебнула кофе. — А как часто вам приходится бывать на службе?

— У меня всего два присутственных дня в неделю, в основном работаю дома, в редакции мне идут навстречу. Скажите, Валентина Юрьевна, как быть, когда ребенок долго не может уснуть?

— Ваша Лиза — очень спокойная девочка, неужели у нее с этим проблемы?

— Иногда бывают. Мне кажется, мы ее слишком балуем, позволяем сидеть с нами допоздна.

— Не переживайте, ребенок всегда возьмет свое. Не доел и не доспал сейчас — наверстает завтра. У них в отличие от нас мудрый организм. А что касается баловства — когда же их баловать, как не в этом возрасте? Потом начнется школа, уроки, обязанности… Скажите, Леночка, а сами что-нибудь пишете для журнала?

— Иногда. Но в основном я работаю с авторами, перевожу.

Лену слегка удивляло, но не настораживало такое любопытство со стороны незнакомого человека, детского врача. Журнал «Смарт» был известным и популярным. Если эта дама среднего возраста заглядывала в пару-тройку номеров, ей, разумеется, интересно поболтать с заведующей отделом за чашкой кофе, в домашней обстановке.

Немного странно было то, что она в отличие от своих коллег вовсе не спешила, а ведь всякие анкетирования и профилактические осмотры предполагают спешку, беготню по разным адресам, маленьких детей много, а врачей и сестер всегда не хватает, даже в престижной Филатовской поликлинике.

Впрочем, человек мог устать от этой беготни, и далеко не в каждом доме предложат чашку кофе.

— А сейчас над чем вы работаете, если не секрет? — спросила доктор.

— Сейчас перевожу статью одного модного американского психолога.

— Надо же, как интересно, я, честно говоря, очень увлекаюсь психологией, особенно современной американской школой. Кого именно вы переводите?

— Есть такой Дэвид Кроуэл, он в основном занимается криминальными проблемами. В частности, психологией серийных убийц.

— Да что вы говорите! Как интересно! — Докторша почему-то засмеялась, но тут же ее лицо стало серьезным. — А я, признаться, совсем недавно увлеклась психологией самоубийц. Знаете, меня подтолкнул к этому один ужасный случай. Молодая женщина, мать двоих детей, взяла и наложила на себя руки, просто так, ни с того ни с сего. Все у нее в жизни было отлично, муж в ней души не чаял, дети здоровые, достаток в семье, а она взяла и повесилась.

Лене стало не по себе. У нее все это время не выходил из головы Митя Синицын, который тоже ни с того ни с сего взял и повесился…

— Да, в жизни всякое бывает, — быстро произнесла она. — Еще кофе?

На кухню с плачем прибежала Лиза.

— Мамочка, у куклы голова сломалась, а синий мячик спрятался, — трагически сообщила она. Лена отправилась в детскую.

Она ожидала, что докторша откажется от новой порции кофе и скажет: «Нет, спасибо, мне пора», но вместо этого она пошла вслед за Леной, поучаствовала в починке обезглавленного резинового пупса и в поисках мячика, закатившегося глубоко под диван. Потом вернулась на кухню, от кофе отказываться не собиралась, выпила еще две чашки и никак не хотела менять тему разговора, все время возвращалась к психологии самоубийц.

Лена давно была не рада своему гостеприимству, но ведь не выставишь теперь человека за дверь. В итоге докторша провела часа полтора, наконец сама как бы спохватилась:

— Ох, простите, я вас заболтала, но с вами так интересно разговаривать…

После ее ухода у Лены остался странный, неприятный осадок. Она не могла понять, в чем дело, просто на душе стало как-то тоскливо и муторно, все валилось из рук, даже голова разболелась.

Лиза спокойно играла, что-то рассказывала самой себе и своим игрушкам. Вполне можно было вернуться к переводу и поработать еще минут сорок. Но, усевшись за компьютер, Лена обнаружила, что мысли путаются и расползаются в разные стороны, самые простые слова вылетают из головы, от мелких букв на экране рябит в глазах и работать нет сил. Она выключила компьютер, вымыла посуду, умудрившись разбить свою любимую кофейную чашку.

«Да что со мной? — подумала она раздраженно. — Может, надо просто выспаться? Наверное, я переоцениваю свои возможности. Нельзя так мало спать. Это сказывается рано или поздно — голова болит, чашки бьются, милые докторши вызывают незаслуженное отвращение… Так нельзя. Надо сейчас погулять с Лизонькой и лечь сегодня пораньше, плюнуть на работу и выспаться наконец».

Она одела Лизу и решила дойти до Патриарших, там хоть какая-то иллюзия свежего воздуха и дорожки более или менее чистые. Идти было недалеко, правда, придется тащить коляску вниз и вверх по ступенькам подземного перехода через Садовое кольцо. Но Лена привыкла, иногда кто-нибудь помогал.

— Это была злая тетя, — неожиданно сообщила Лиза, когда Лена мужественно приподняла и понесла вниз по ступенькам прогулочную коляску.

К вечеру подморозило, и ступеньки стали скользкими. Но Лена имела солидный опыт в перетаскивании коляски. Она ступала медленно и осторожно.

— Почему злая, Лизонька? — поинтересовалась она, благополучно пройдя скользкую лестницу и с облегчением ставя колеса коляски на гладкий пол подземного перехода.

— Плохая, — мрачно сказала Лиза, — злая тетя. Навстречу шел мальчик лет двенадцати и вел на поводке огромного черного дога в наморднике. Лиза тотчас вскочила в коляске и радостно закричала:

— Какая собака! Ой, какая большая собака! Зачем у нее ботинок на лице?

— Это намордник, — стала объяснять Лена, — надевают большим собакам на всякий случай. Вдруг собаке что-то не понравится, она захочет укусить…

— А ей не больно? — озабоченно поинтересовалась Лиза.

Она очень любила собак. Старенькая такса Пиня умерла всего два месяца назад, Лиза помнила старика до сих пор, хотя у таких маленьких детей короткая память. Она, конечно, не понимала, что такое «умер», ей сказали, будто Пиня уехал в сказочную собачью страну, в общем, наплели что-то…

Теперь все шоколадные таксы, встречавшиеся на улице, были для нее Пинями, но и на больших собак она реагировала очень бурно. Дог в наморднике оказался, разумеется, интересней «злой тети». Он был здесь и сейчас, а тетя ушла, исчезла, и Лиза быстро забыла о ней. А Лена была рада не возвращаться больше к этой теме.

Подниматься вверх с коляской было не так опасно, как спускаться, меньше шансов поскользнуться на замерзших ступенях, зато значительно тяжелей. Но Лене повезло, ей помог какой-то пожилой мужчина. Он держал коляску с одной стороны, Лена с другой.

— Ой, да ведь это Лизонька Кротова! — услышала Лена голос за спиной.

Коляска была уже наверху, а рядом с мужчиной возникла пожилая женщина. Лена узнала участкового врача Светлану Игоревну. Мужчина, который помог нести коляску, был ее мужем.

Они жили неподалеку от Патриарших, и Лена проводила их до дома.

— К нам сегодня приходили из поликлиники, у вас сейчас какой-то профилактический осмотр, — сообщила Лена.

— У нас? Осмотр? — удивилась Светлана Игоревна. — Да что вы!Сейчас ничего такого нет… А кто именно к вам приходил? Вы фамилию спросили?

Лена почувствовала неприятный холод в животе. Она вкратце рассказала о сегодняшнем визите, надеясь, что он все-таки мог иметь отношение к поликлинике.

— Как, вы сказали, зовут эту женщину? Валентина Юрьевна? — тревожно спросила Светлана Игоревна. Лена кивнула.

— И она просидела у вас почти два часа? А вы проверили, в доме ничего не пропало?

— Честно говоря, мне это в голову не пришло… — растерянно призналась Лена. — Она была в белом халате, с фонендоскопом, ребенка осматривала вполне профессионально…

— Нельзя быть такой доверчивой в наше время, — покачал головой муж Светланы Игоревны, — сейчас столько квартирных краж, это могла быть наводчица, да мало ли? Ведь вы не вызывали врача и пустили в дом постороннего человека!

Холод в животе не проходил, к нему прибавилась отвратительная слабость — до дрожи в коленках. Возвращаясь домой, Лена вспоминала все подробности разговора со «злой тетей», и в голове быстро выстроилась странная цепочка, которая шла от неизвестной женщины, выдававшей себя зачем-то за детского врача, к суициду, а от суицида — к Мите Синицыну.

Если бы Сережа был дома, было бы не так страшно, но он вернется не скоро. Лена пыталась уговорить себя, что никакой связи между фальшивой докторшей и самоубийством Мити нет и быть не может. Все это — чистая фантазия, и докторша действительно наводчица. Надо обязательно проверить, не пропало ли что-нибудь в доме, и позвонить Мишане Сичкину, посоветоваться, как обезопасить себя в такой ситуации…

Но странные, однако, пошли наводчики — не жалеют времени, профессионально осматривают ребенка, дают разумные и дельные советы, а потом рассуждают о психологии суицидентов. «Впрочем, откуда мне знать, как ведут себя наводчики? К счастью, у меня пока что не было опыта общения с ними», — усмехнулась про себя Лена.

Оттого, что она позволила неизвестно кому не только войти в дом, но и прикоснуться к ребенку, было особенно противно.

Глава 10

— Надо уметь радоваться жизни, солнышку, первому снегу, весенней травке, — говорила Регине мама.

Мама была тихой, интеллигентной, некрасивой. Одинокая библиотекарша, старая дева, на сорок первом году жизни отдалась подвыпившему электрику Кирилке, разбитному тридцатилетнему мужичонке, который только что вернулся с фронта.

Он пришел в библиотеку морозным январским вечером чинить проводку. На улице было минус сорок. Известно, какие лютые зимы бывают в Сибири… От жарко натопленной русской печки по читальному залу разливалось сонное, томное тепло. Все ушли домой, к своим семьям. А Вале Градской спешить было некуда. Ее попросили дождаться припозднившегося электрика.

Этот жалкий демобилизованный солдатик с картофельно-толстым носом, скошенным подбородком, пошлой ухмылочкой на губах стал случайным отцом Регины Валентиновны Градской.

Все случилось быстро и грубо, на истертом дореволюционном диване, в читальном зале, под большими портретами классиков русской литературы.

— Зачем ты мне это рассказала? — спрашивала маму Регина в свои восемнадцать лет. — Неужели ты не могла придумать какую-нибудь красивую романтическую историю про погибшего во льдах героя-полярника, про широкоплечего фронтовика с орденами на груди? Зачем мне знать, что мой отец — спившийся ублюдок Кирилка.

— Он воевал… — отвечала мама с виноватой улыбкой.

— Он жалкий ублюдок! — кричала Регина. — Он урод! От таких нельзя рожать!

— Шел январь сорок шестого, Регишенька. Какие уж там герои-полярники? На десять женщин — один мужчина. Мне было сорок. Я была одна на свете, очень хотелось ребенка. Это был мой последний шанс.

— Лучше бы ты мне соврала. — Я не могу обманывать, ты же знаешь… — Регина знала. И тихо ненавидела эту беспомощную, виноватую улыбку и патологическую честность.

Мама никогда не врала другим. Только себе. Она постоянно тешила себя приторно-сладкими иллюзиями, существовала каком-то идеальном, выдуманном мире.

— Наташа Ростова вовсе не была красавицей, — умильно говорила она дочери, — вот смотри, как описывает свою любимую героиню Лев Николаевич. — И она, прикрыв глаза, за читывала наизусть большие куски из «Войны и мира». — А княжна Марья? Этот образ — настоящий гимн духовной красоте. Вот послушай! — Опять следовал кусок из классического романа. — И пушкинская Татьяна не блистала красотой. — Длинные цитаты из «Евгения Онегина», тоже наизусть, с прикрытыми глазами. — Пойми, Регишенька, переживать из-за того, что у тебя не совсем правильные черты лица, — глупо и скучно. От внешности ничего не зависит в жизни. Главное — духовная красота, доброта, ум…

Регина уже в двенадцатилетнем возрасте знала, что это бредни. Красотке, даже если она глупа до тошноты, все равно будет уютней в этом мире, чем умнице-дурнушке. Никакая духовная красота и доброта, никакой ум не помогут дурнушке. Чем старше Регина становилась, тем глубже верила в это.

Она всю жизнь зависела от собственной внешности. Все в ее душе вертелось вокруг этого главного стержня. Регина Градская была убеждена, что некрасивая женщина не может быть успешна и счастлива. Достаточно лишь одного взгляда в случайное зеркало, чтобы стать несчастной, чтобы любая победа испарилась как дым. Да и не бывает побед у некрасивых.

Ей было четырнадцать, когда мама, испуганная грохотом и звоном, вбежала в комнату из кухни и застала дочь, которая топтала осколки большого разбитого зеркала, сосредоточенно и тихо повторяя:

— Ненавижу! Ненавижу! Сжатые кулаки были в крови.

— Регишенька, доченька, что с тобой?!

— Уйди! Ненавижу! Этот нос, эти глаза, эти зубы… Ненавижу!

На следующий день мама поволокла ее за руку к невропатологу.

— Переходный возраст, — сказала невропатолог и прописала валериановые капли. — Поверь мне, деточка, внешность — не главное в жизни. В четырнадцать лет все кажутся себе гадкими утятами. К шестнадцати ты расцветешь, вот увидишь.

«К шестнадцати я сойду с ума», — подумала Регина.

В платяном шкафу на месте разбитого зеркала так и осталась голая шершавая фанера.

Регина всегда хорошо училась, ей все давалось легко. Ещё школе выучила три языка: английский, немецкий, французский — сама, без учителей и репетиторов, по старым гимназическим учебникам, хранившимся в запасниках городской библиотеки. С первой попытки, без всякого блата, поступила в Московский мединститут.

Многие ее сокурсники бледнели и даже падали в обморок на первых занятиях по анатомии, у цинковых столов, на которых лежали трупы. Регина Градская спокойно бралась за скальпель, не испытывая при этом ни ужаса, ни брезгливости — ничего, кроме холодного любопытства.

Нельзя учить медицину, не препарируя трупы. Но сначала это трудно, страшно. Живому человеку свойственно бояться смерти. А что может напоминать о смерти красноречивей и грубей, чем распластанное, распоротое тело на цинковом столе институтского морга?

Все студенты-медики привыкают к анатомке, но потом, не сразу. Регине Градской не надо было привыкать.

Хладнокровию молчаливой, безнадежно-некрасивой первокурсницы из Тобольска поражались даже видавшие всякое на своем веку преподаватели. А уж об однокашниках и говорить нечего. Соседки по комнате в институтском общежитии сторонились ее, как будто даже побаивались. Никто ни разу не одолжил у нее ни сахару, ни соли, ни куска хлеба.

В комнате жило пять девочек, и почти все у них было общим. Если одна из соседок отправлялась на важное свидание, то ее экипировала вся комната — кто-то давал туфли, кто-то юбку. Регина никогда не давала своего и не брала чужого. На свидания она не бегала, в быту была аккуратна и экономна, умудрялась укладываться в скудную стипендию. Правда, с первого по шестой курс она получала повышенную стипендию, но все равно это были копейки.

Все ее вещи были скрупулезно разложены по местам, всему она вела строжайший учет — даже тетрадным страницам и чернилам в самописке.

Соседки по комнате любили «со стипушки» купить себе в Елисеевском гастрономе чего-нибудь вкусненького. Тогда, в конце шестидесятых, еще свободно продавалась икра, севрюга, сырокопченая колбаса. Регина никогда не позволяла себе таких излишеств, но не потому, что ей не хотелось побаловать себя. Просто на такое баловство уходила половина стипендии.

Если другая девочка оставалась без денег, ее подкармливали соседки. А Регина с самого начала поставила себя так, что ни у кого не возникало желания ее подкормить.

Все сессии она сдавала на «отлично». За шесть лет учебы ни разу не заболела, не пропустила ни одного занятия. Спала по четыре часа в сутки, прочитала практически все, что имелось в богатой библиотеке института. Особенно зачитывалась книгами по психиатрии.

Больше всего на свете Регина Градская боялась сойти с ума. Она понимала, что ее зацикленность на собственной внешности граничит с патологией. Граница эта настолько зыбкая, что в любой момент глубокий комплекс неполноценности может перейти в заболевание.

Трудно не сойти с ума, когда ненавидишь себя, когда твое лицо в зеркале кажется кошмарным, омерзительным. И этот кошмар всегда с тобой. Собственное безобразие становится сверхценной идеей, потом перерастает в бред.

Чем глубже изучала Регина психиатрию, тем ясней понимала: четкой грани между нормой и патологией нет. При всей строгости и конкретности догматов официальной медицины лечить душевные недуги никто не умеет. Ничего нового, кроме аминазина и галоперидола, не придумали, а эти препараты действуют на человеческий организм значительно страшнее, чем любые смирительные рубашки, решетки, электрошок.

Суть психиатрии осталась такой же, как и сто, и двести лет назад. Врач видел свою задачу не в том, чтобы вылечить, а в том, чтобы сделать душевнобольного безопасным и беспомощным.

Регина была убеждена: человеческую душу надо лечить не химией, а чем-то совсем другим. Она стала изучать экстрасенсорику и гипноз, прочитала об этом все, что возможно было прочитать в те годы. Она училась лечить голосом, руками, взглядом. Иногда у нее возникало ощущение, что она проникает в мозг и в душу человека, видит суть душевного недуга…

Контингент больных в Институте судебной психиатрии им. Сербского, куда она попала молодым ординатором, был особый. Перед Региной проходили один за другим убийцы, насильники, садисты. Работая с этими людьми, осторожно пробуя на них свои экстрасенсорные и гипнотические возможности, Регина обнаружила, что, кроме примитивных олигофренов, сластолюбивых озлобленных импотентов, взбесившихся алкоголиков, попадаются среди этой публики такие яркие, сильные и одаренные личности, каких нет среди прочих, нормальных, людей.

Больше всего ее интересовали серийные убийцы, те из них, кто был абсолютно вменяем, имел высшее образование и весьма высокий интеллектуальный уровень. Такие отдавали себе полный отчет в своих действиях, убивали бескорыстно, не ради материальной выгоды, а ради решения своих глубоких внутренних проблем. Их было очень мало среди обычных убийц-ублюдков. Их было сложно вычислить и поймать. Они казались Регине гениями злодейства — живым опровержением известной пушкинской формулы: «Гений и злодейство несовместимы».

Эти люди не вызывали у нее ни страха, ни отвращения. Они были ей интереснее всех других. Она копалась в черных глубинах их подсознания так же спокойно, как на первом курсе института препарировала трупы. Она как будто искала ответы на сжигавшие ее душу вопросы…

Потом, когда коллеги заметили ее опыты, пришлось уволиться из института. Регина отнеслась к этому вполне спокойно. Она знала, что не пропадет.

К тридцати годам у кандидата медицинских наук Регины Валентиновны Градской имелась двухкомнатная квартира в центре Москвы, добротный «жигуленок», куча дорогих шмоток, драгоценности.

Среди ее пациентов были известнейшие актеры, писатели, эстрадные певцы, чиновники партийного аппарата, их дети и жены. Она лечила эту изысканную, капризную публику от алкоголизма, наркомании, импотенции, от депрессий и психозов. Пациентам гарантировалась полная анонимность, но главное, лечение было мягким, эффективным и безвредным. Никаких «торпед» и абстиненций, никаких разрушительных психотропных препаратов. Только голос и руки.

Вениамин Волков появился в ее квартире холодным ноябрьским вечером 1982-го. Один знакомый чиновник из ЦК ВЛКСМ позвонил и попросил ее принять «хорошего парня, Вашего земляка, тобольчанина».

Широкоплечий, голубоглазый, он робко присел на краешек кресла и стал тихо рассказывать о том, что у него было тяжелое детство и теперь он испытывает сложности в интимных отношениях с женщинами.

Регина раскрутила его очень быстро. Под гипнозом он рассказал ей во всех подробностях, как изнасиловал и убил семерых.

— Мне страшно, — говорил он, — я боюсь, что рано или поздно меня поймают. Я не хочу убивать, но это сильней меня. Я чувствую неодолимый, чудовищный голод. Этот голод стал моей сутью, душой. Душа моя выше моей психики, выше моего разума. Только высота эта опрокинута вниз.

Регине часто приходилось иметь дело с мужскими и женскими сексуальными проблемами. Ее пациенты в состоянии гипнотического сна выдавали самые интимные подробности. Для Регины не было ничего тайного и неясного в этой сложной области человеческой психики. Самые тонкие сексуальные переживания своих пациентов она выслушивала с холодным любопытством исследователя.

Сама она к тридцати шести годам осталась девственницей, давно поняла про себя, что абсолютно и безнадежно фригидна. Но в отличие от своих пациенток вовсе не страдала из-за этого. При ее внешности фригидность была только благом. Она не могла себе представить мужчину, который способен увлечься ею не из жалости, не из корысти, а просто так.

Слушая откровения серийного сексуального убийцы, глядя на его широкие плечи, красивые сильные руки, Регина вдруг с удивлением обнаружила, что именно такого мужчину ждала всю жизнь. Это открытие ничуть не напугало ее. Она уже знала, что сумеет обуздать лютый голод Вени Волкова, сумеет направить его мощную энергию совсем в иное русло…

Не выводя его из гипнотического сна, она подошла к нему, провела ладонью по колючей щеке, осторожно сняла пиджак, стала медленно расстегивать рубашку на его мускулистой безволосой груди.

— Ты больше не будешь убивать, — говорила она, прикасаясь губами к его горячей коже.

Впервые в жизни Регина чувствовала острое, звериное желание, но холодное любопытство не изменяло ей даже в эту минуту.

Веня был полностью подконтролен ей. Он делал все, что она хотела и как она хотела. Она сливалась с ним в единое целое, проникала в глубины его подсознания, и от этого наслаждение становилось особенно острым и жгучим.

В какой-то момент его руки чуть не сомкнулись на ее горле. Но она была готова к этому. Она справилась, мощным волевым усилием приказала ему убрать руки с шеи. Он послушался…

Из гипнотического сна она вывела его только через пятнадцать минут после того, как все кончилось. Он, совершенно голый, сидел на пушистом ковре, посреди комнаты, и испуганно озирался по сторонам. Она накинула на него свой халат. Казалось, он ничего не помнит и не понимает, но она знала — все, что произошло сейчас, глубоко врезалось в его душу, он никогда не забудет этого. Она присела на ковер рядом с ним. — Вот видишь, все обошлось, я жива. Мне было с тобой очень хорошо. Ты сейчас все вспомнишь, осторожно и спокойно.

Он смотрел на чужую некрасивую женщину, которая сидела рядом с ним в его рубашке, накинутой на голое тело.

— Ты рисковала жизнью, — произнес он еле слышно.

— Ты тоже, — улыбнулась она в ответ.

Потом они пили чай в большой, уютной Регининой кухне. Веня остался ночевать. Ночью все повторилось — но уже без гипноза. Опять в самый ответственный момент его руки сомкнулись у нее на горле. Но тут же он почувствовал острую боль под левой лопаткой и услышал спокойный голос:

— Ты не успеешь, Веня…

Боль отрезвила его. Он разжал руки.

Регина так и не выпустила из ладони рукоятку небольшого, острого, как бритва, кухонного ножа. Только потом, когда все кончилось, нож с мягким стуком упал на ковер возле кровати.

— Прости меня, — говорил Веня, пока она промывала перекисью водорода и смазывала йодом порез на его спине, — ты ведь понимаешь, я не виноват в этом. Это получается рефлекторно.

— Это скоро пройдет, — она нежно поцеловала его в плечо, — надо же, я не ожидала, что порез будет таким глубоким. Щиплет?

— Немного.

Она подула на рану. Ни мать, ни отец — никто не утешал его, когда он ранился, никто вот так ласково и осторожно не дул, чтобы не щипало от йода.

Он почувствовал себя маленьким мальчиком, которого любят и жалеют. Как будто он признался в скверном, отвратительном поступке, но его не стали ругать, не поставили в угол, не отхлестали по щекам, а приласкали и утешили.

Ему захотелось, чтобы эта женщина взяла его за руку и вела по жизни — куда ей вздумается. Он пошел бы за ней с закрытыми глазами, доверяя слепо и безгранично. Она знает о нем все — и не отворачивается с ужасом. Она вытягивает его из ледяной бездны одиночества, гладит по голове, согревает, утешает. Он не замечал ее некрасивости, ему было неважно, как она выглядит.

У Регины были большие планы. Но она знала, что одна не справится. Ей нужен был именно такой человек, как Веня Волков, сильный, беспощадный, напрочь лишенный сострадания к другим, но при этом безгранично преданный и покорный ей. То, что она еще и воспылала к нему страстью, было лишь приятным дополнением, не более. Во всяком случае, она старалась убедить себя в этом…

С тех пор прошло четырнадцать лет. Регина оказалась права в своих расчетах. Лютый голод, когда-то сжигавший душу Вени Волкова, стал жить отдельной самостоятельной жизнью, воплотился в могучую, беспощадную машину, в концерн «Вениамин».

Волков не убил больше ни одного человека. Много раз ему приходилось нанимать убийц, подставлять противников и конкурентов, обрекая их на верную смерть. Но это уже выглядело не как уголовное преступление, а как очередной ход в сложной и жестокой игре, которая называется «шоу-бизнес».

Теперь от той, прошлой, Регины, которая ненавидела свое лицо, остались лишь голос и руки. Да еще волосы и фигура. Все остальное — форма носа, скул, губ, разрез глаз, крупные белые зубы — было результатом кропотливого труда хирургов-пластиков. И возраст не имеет значения, если выглядишь на десять лет моложе, чем написано в паспорте.

Сегодня уже не важно, что настоящей Регине Градской пятьдесят, что ее природное, Богом данное лицо было безобразно. После пластических операций не осталось ни одной ее прежней фотографии. Даже из раннего детства, даже из младенчества — все снимки были уничтожены, сожжены. Та Регина, с картофельно-толстым носом, маленькими, близко посаженными глазками, скошенным подбородком и торчавшими вперед, как у кролика, верхними зубами, умерла. Смерть старой и рождение новой Регины, холодной идеальной красавицы с классическим тонким носом, строгим правильным овалом лица и ровными жемчужными зубами, стоили нескольких десятков тысяч долларов.

Операции делались поэтапно, один день в швейцарской косметической клинике, расположенной в Альпах и считающейся лучшей в мире, стоил полторы тысячи — только день пребывания, без операций и процедур. В клинике Регина провела сорок дней.

Когда врачи разрешили ей выходить на прогулки, она отправилась в небольшую деревню, расположенную поблизости от клиники. На чистеньких, вымытых специальным шампунем улочках приветливые альпийские швейцарцы здоровались с высокой худощавой дамой: по-немецки, по-французски и по-английски — кто как. Она отвечала, перебрасываясь с прохожими несколькими вежливыми словами — о погоде, о чудесном альпийском воздухе и живописном горном пейзаже. Она свободно владела тремя этими языками, немецким, французским и английским.

На то, что лицо дамы закрыто плотной вуалью, ни прохожие, ни хозяева милых магазинчиков и кафе не обращали внимания: такие дамы, богатые пациентки известной клиники, для местных жителей были привычными и желанными гостьями. Они давали маленькой деревне дополнительный доход.

В уютных чистеньких кофейнях и кондитерских были отведены для пациенток клиники специальные уголки, где столики прятались за плотными кружевными или бархатными шторами, царил тактичный полумрак, и хозяева вежливо отводили взгляды, принимая заказы. Конечно, ведь для того, чтобы сделать глоток кофе и надкусить воздушное пирожное, необходимо приподнять вуаль.

На первой своей прогулке Регина набрела на хорошенькую, словно игрушечную, лютеранскую кирху и заказала поминальную службу по себе самой, по прежней несчастной и безобразной женщине, которая умерла здесь, в Альпах, под тонкими волшебными скальпелями хирургов-пластиков.

Хор красивых альпийских детей пел поминальный реквием так нежно и печально, что Регина; стоя в полупустой кирхе, чуть не заплакала под своей густой вуалью, но сдержалась — пока не зажили операционные швы, этого нельзя было себе позволить…

Но теперь она могла и плакать, и смеяться от души. Ей было на вид не больше сорока, и этот возраст ее вполне устраивал, ей будет столько же еще лет десять-пятнадцать, а потом опять можно съездить в Швейцарские Альпы.

Каждый раз, останавливаясь у зеркала, чтобы поправить прическу и освежить легкий макияж, Регина видела полумрак маленькой альпийской кирхи, чистые личики швейцарских детей, слышала сладкое многоголосье поминального реквиема и строгие, свежие, холодноватые звуки органа. Иногда ей опять хотелось заплакать — и она плакала, не стесняясь, если, конечно, обстановка была достаточно интимной для таких странных, неожиданных слез.

Глава 11

Катя плохо переносила холод, а в последнее время мерзла постоянно. Она не выходила из дома после того, как вернулась с Митиных похорон. И к ней никто не приходил, не звонил. О ней забыли, словно для всех она умерла вместе с Митей. Катя старалась не думать о том, что денег в доме нет ни копейки, ампулы кончаются, а новых она купить не сможет. Скоро ее начнет ломать.

Еще день она попытается протянуть на таблетках. А не лучше ли сразу вколоть все ампулы, выпить все оставшиеся в доме таблетки, сдобрить их двумястами граммами чистого медицинского спирта? Там, в буфете, должна стоять бутылка. Это будет легкая и приятная смерть, куда приятней, чем то, что сделал с собой Митя.

«А правда, почему он не поступил так, если уж решил покончить с собой? В доме достаточно лекарств. Куда проще и приятней запить горсть „колес“ чистым спиртом, уснуть и не проснуться».

И вдруг ей пришла в голову мысль, что Митя так сильно ненавидел наркотики, что предпочел им петлю. А вслед за этой пришла следующая мысль: почему же все-таки менты и врачи уверяли, будто он был под кайфом? И царапины на руке… Они и правда были, царапины и точечные следы иглы. Просто до этой минуты Кате не хотелось думать. Каждая мысль о Мите причиняла физическую боль, это было похоже на ломку. В голове все путалось, подкатывала тошнота, в ушах нарастал гул, хотелось быстро уколоться и все забыть. Но надо было тянуть ампулы, их осталось совсем мало. И никто не даст денег.

Взглянув на часы, она обнаружила, что уже вечер, и вспомнила, что ничего не ела со вчерашнего дня. Надо было встать и хотя бы выпить горячего чая. Вылезать из-под одеяла не хотелось, но от голода сильно тошнило, желудок сжимала тупая боль. Накинув поверх халата Митину джинсовую куртку, она отправилась на кухню.

В холодильнике остались только засохший кусок сыра и располовиненная банка консервированной кукурузы. Были еще черствый хлеб, чай и сахар. Катя почти не ела в эти дни, иногда только согревала себе чай и жевала кусок хлеба, не чувствуя вкуса. Пока грелся чайник, она сидела неподвижно на табуретке и смотрела в дверной проем. Опять перед глазами возникли Митины босые ноги, длинное большое тело, странно-спокойное, какое-то отрешенное лицо.

Скользнув рукой в карман джинсовой куртки, Катя нащупала там пачку сигарет, вытащила. Это был «Кент». Митька успел выкурить полпачки. Из кармана выпала какая-то смятая бумажка. Катя подняла ее и развернула.

Это оказался блокнотный листок. Он был скомкан и надорван в двух местах. Несколько строчек, написанных летящим Митиным почерком, были перечеркнуты крест-накрест. Так он набрасывал и перечеркивал черновики своих стихов. Ни это были вовсе не стихи.

Катя разгладила листок ладонью на кухонном столе, закурила, принялась читать:

1. Узнать, что случилось с тем следователем (м.б., у Полянской?).

2. Газеты (местные?).

3. Психиатрия.

Ты сошел с ума, прикончат тебя по-тихому, и привет. Но не идти же с этим в прокуратуру. 14 лет!"

Чайник отчаянно свистел. Катя выключила газ, машинально налила себе чаю в любимую Митину кружку, размешала сахар, сделала большой глоток, загасила сигарету и тут же закурила следующую.

— А ведь могли Митюшу убить, — произнесла она вслух, задумчиво и спокойно, — что-то он такое затевал, ходил возбужденный, немного нервный. Листочек этот вырван из его блокнота. Он хотел выкинуть, но забыл, скомкал, бросил в карман куртки. Он носил эту куртку в последнее время. Да, надевал ее под кожанку. В ней много карманов, а в кожанке всего два, они неглубокие, неудобные.

Катя быстро обшарила все карманы, обнаружила носовой платок, несколько жетонов метро и телефона-автомата, три тысячные купюры. Больше не было ничего.

Бумажник, в котором Митя носил паспорт и деньги, валялся на секретере. Паспорт забрала Ольга, а денег там не было. Деньги в их доме вообще и в Митином бумажнике в частности долго не лежали. Их хронически не хватало.

«Надо найти блокнот! — подумала Катя. — Он вырвал этот листок из своего ежедневника».

В блокнот-ежедневник Митя записывал не только пришедшие в голову строки будущих песен, но и всякие телефоны, планы, предстоящие дела.

Катя обшарила Митину сумку, с удивлением обнаружила там, между нотными тетрадками, учебник судебной психиатрии. Но блокнота не было.

Она обшарила все ящики письменного стола, заглянула под шкаф, пересмотрела книжные полки. Небольшая толстенькая книжечка, которую полгода назад подарила Мите Ольга, фирменный ежедневник, обтянутый черным дерматином с тиснеными золотыми буквами «Кокусай-Коеки компани, Лтд» латинским и русским шрифтом, — это все-таки не иголка. Вещей и мебели в доме совсем немного, ежедневник обычно лежал либо в сумке, либо в кармане куртки. Иногда на письменном столе.

Катя была так возбуждена, что даже забыла про укол. Голова стала побаливать, еще полчаса, и боль не даст думать. Но если уколоться, то вообще ничего не сообразишь и не вспомнишь. А вспомнить надо.

«Полянская — это та самая Лена, которая вывела меня на лестницу уколоться. Но при чем здесь она? О каком следователе хотел спросить ее Митя? — Мысли стали путаться и расползаться. — Что, если позвонить ей? Просто позвонить и рассказать про этот странный листочек? Кажется, у нее муж в милиции работает, чуть ли не полковник… Да, Митя говорил что-то. Он был у нее в гостях… Он тогда еще сказал, мол, Ленка Полянская совсем не похожа на жену полковника. Зато муж у нее — типичный мент, прямо как с плаката».

К головной боли прибавился тяжелый озноб, бросило в холодный пот. Но вместо того, чтобы уколоться, Катя приняла таблетку американского аспирина, запила сладким остывшим чаем, сжевала кусок хлеба с сыром и ложку холодной скользкой кукурузы прямо из банки. Легче не стало, но Катя твердо решила не колоться до тех пор, пока не найдет телефон этой самой Полянской и не позвонит ей. Тут она вспомнила, что и Митина телефонная книжка ни разу не попалась ей на глаза. Такая же фирменная, от «Кокусай-Коеки», только совсем маленькая, плоская.

«А ведь она тоже пропала, вместе с ежедневником! Окно было открыто, телефон не работал. Кто-то мог спокойно влезть в квартиру, вколоть Митьке наркотик и… Мы с ним легли спать вместе, мы страшно хотели спать. Он устал, был в тот день на ногах с восьми утра, а я укололась и еще выпила две таблетки какого-то снотворного. Не помню какого. Я вообще ничего не помню… Господи, как больно. Надо уколоться. Сейчас же, сию минуту».

Осталось всего четыре ампулы. А теперь уже три. После укола стало легко и хорошо. Катя вдруг совершенно ясно поняла, что муж ее вовсе не кончал с собой.

— Допрыгался он со своими продюсерами, — сказала Катя вслух, спокойно и почти радостно, — все эти продюсеры связаны с бандитами. Не самоубийца Митя, нет на нем этого греха. И на мне нет. Не я его довела до петли.

Внезапная радость сменилась бурными рыданиями. От слез стало совсем хорошо, как в детстве, когда наплачешься от души и сразу мир вокруг покажется новым, ярким, словно он умыт твоими слезами. Катя решила, что прежде всего надо позвонить Митиным родителям и сказать об этом, чтобы они не мучились. А потом надо пойти в храм и заказать заупокойный молебен. На это Ольга денег даст. Или сама пусть закажет, неважно ведь, кто это сделает.

К телефону подошла свекровь.

— Нина Андреевна! — возбужденно выпалила Катя, даже не поздоровавшись. — Митя не сам это сделал, его убили. Вы понимаете, он не самоубийца. Вы слышите меня? Я теперь точно знаю, кто-то влез к нам в окно той ночью.

В трубке стояло напряженное молчание. Наконец Нина Андреевна произнесла еле слышно:

— Не надо. Катюша. Пожалуйста, не надо об этом говорить.

— Как?! Почему не надо? Это же очень важно…

Катя не успела договорить. Трубку параллельного телефона взяла Ольга.

— Пожалуйста, не трогай сейчас маму, — спокойно попросила она.

Катя разозлилась. Бурная радость сменилась еще более бурным гневом.

— Я вообще никого не трогаю! Меня просто нет! Я должна извиниться, что не умерла вместо Мити? Извини, дорогая Оленька. Я не виновата, что осталась жива. Но вы все должны знать: Митя не делал этого. Его убили. Ты можешь завтра утром пойти в храм.

— Ты только что укололась, и тебе пришла в голову эта счастливая мысль? — холодно спросила Ольга.

— О Господи, как вы мне все надоели! — выкрикнула Катя. — Вы слышите и видите только самих себя. Все остальные для вас — сволочи и придурки, недостойные вашего высокого внимания. Ты можешь снизойти и понять: убили твоего брата, не вешался он сам!

— Хорошо, — вздохнула Ольга, — попробуй успокоиться и объяснить, почему тебе это вдруг пришло в голову?

— А вот не буду! Ни успокаиваться, ни говорить тебе ничего не буду. Не хочу я с тобой разговаривать. — У Кати в голосе послышались слезы, шмыгнув носом, она выпалила:

— Дай мне телефон Полянской!

— Зачем? — удивилась Ольга.

— Она обещала найти мне хорошего нарколога, — не задумываясь, соврала Катя.

— Ты хочешь опять попытаться?.. — Ольге вдруг стало неловко; «В самом деле, я веду себя с ней слишком жестоко. Так нельзя, она тоже человек, и ей сейчас очень плохо, значительно хуже, чем мне. Она ведь совершенно одна».

— Представь себе, хочу. — Катя опять шмыгнула носом.

— Ладно, записывай. Может, и получится что-нибудь на этот раз. — Ольга наизусть продиктовала Ленин телефон, Катя записала его огрызком карандаша прямо на листочке, который нашла в кармане Митиной куртки.

— У тебя ведь совсем нет денег, — мягко сказала Ольга, — хочешь, я приеду, привезу тебе продукты какие-нибудь?

— Спасибо, обойдусь, — гордо отказалась Катя. У Полянской было занято. Катя даже застонала от нетерпения. Хотелось срочно с кем-то поговорить, с кем-то, кто выслушает внимательно и сочувственно. А с кем еще можно сейчас поговорить? Ну, конечно, с Региной Валентиновной. Пока у Полянской занято, надо набрать другой номер. Кстати, почему бы и правда не попробовать завязать еще раз? И с кем, как не с Региной Валентиновной, обсудить это? Ведь не с Полянской же, в самом деле!

Как всегда, трубку взяли сразу после того, как пискнул определитель номера.

— Простите меня, — тихо произнесла Катя, — мне больше не с кем поговорить об этом.

— У тебя кончились наркотики? — На этот раз голос Регины звучал холодно и даже раздраженно.

— У меня осталось еще три ампулы. Но скоро не останется ничего. Я не знаю, что делать.

— Ты хочешь, чтобы я дала тебе денег?

— Нет, — смутилась Катя, — разве я когда-нибудь вас об этом просила? Я просто хотела посоветоваться. Может, мне еще раз попытаться лечь в больницу?

— Попытайся, — равнодушно ответила Регина.

— Это очень тяжело. Даже в той больнице, куда меня клала Ольга, за большие деньги, никак не смягчали абстиненцию. Теперь она со мной возиться не станет, а бесплатно я могу лечь только в самую жуткую психушку. Там я не выдержу. Я хотела попросить вас, есть ведь всякие благотворительные общества, центры, где помогают таким, как я. Вы ведь наверняка знаете… Но только это надо сделать скорее, я совсем не могу быть одна, не могу с собой справиться, не понимаю, что мне делать, куда себя деть и как жить дальше.

— Ты правда решила завязать?

— Я давно это решила, только не получается никак. Вы же сами говорили, у меня очень слабая воля.

— А почему ты думаешь, что сейчас твоя воля стала сильней?

— Нет, я так не думаю. Но я знаю теперь, что должна это сделать ради Мити. Конечно, его больше нет, но, я уверена, его душе будет легче, если я перестану колоться. Я еще хотела сказать вам одну вещь… я поняла это только сейчас, сию минуту. Это очень важно, — голос Кати стал торжественным и таинственным, — кто-то влезал той ночью к нам в окно.

— И кто же это мог быть? — усмехнулась Регина. — Убийца, — шепотом произнесла Катя.

— Интересно, что же это за таинственный убийца?

— Пока не знаю. Но то, что он влезал к нам в окно, — знаю точно.

— Ты решила поиграть в Шерлока Холмса?

— Вот и вы мне не верите! — в отчаянии выкрикнула Катя.

— А кто еще?

— Ольга и вообще все они.

— Чтобы поверить, нужны факты. У тебя они есть? — быстро спросила Регина.

— Есть! Но пока их очень мало, и я боюсь, вам они покажутся ерундой.

— Ну почему же? Ты сначала расскажи, а потом будем думать вместе. — Хорошо. Я расскажу. Во-первых, пропали две вещи: Митин дневник-ежедневник и его записная книжка. Во-вторых, я нашла в кармане куртки скомканный листочек, — Катя прочитала в трубку то, что было написано, — и в-третьих, я вспомнила — окно той ночью распахнулось от ветра, то есть было не заперто. Кто-то сломал шпингалет, влез в квартиру, а потом, убив Митю, да еще так, будто он сам повесился, тихонько вылез.

— Ты кому-нибудь, кроме меня, говорила об этом? — мягко спросила Регина.

— Нет. Никто меня не хочет слушать.

— Значит, так, Катюша. Ни в коем случае никому ничего не рассказывай. Если Митю действительно убили, то сделал это кто-то очень близкий. Ты начнешь делиться своими подозрениями и сама не заметишь, как поделишься ими с убийцей. Тогда, сама понимаешь, он тебя не пощадит. Но, честно говоря, того, что ты мне рассказала, вовсе не достаточно. Не обижайся, но это немного похоже на бред. Ты ведь не хочешь, чтобы тебя запихнули в психушку? Поэтому лучше молчи. А я обещаю тебе помочь разобраться. Ты поняла меня?

— Да, — растерянно прошептала Катя, — я никому ничего не скажу.

* * *
Мишаня Сичкин, выслушав по телефону рассказ о фальшивой докторше, тяжело вздохнул в трубку и сказал:

— Лен, тебе, что ли, без приключений жить надоело? Трудно тебе было, прежде чем дверь открывать, спросить фамилию и позвонить в поликлинику, а потом уж впускать в дом?

— Трудно, — призналась Лена, — и неудобно. Я ведь не могу человека на лестнице держать все время, пока буду дозваниваться. Ты знаешь, что такое дозвониться в детскую поликлинику?

— Я знаю, что ты вообще можешь открыть дверь, даже не спросив, кто там, даже в «глазок» не взглянув! Ну как тебе вдолбить хотя бы элементарные правила безопасности? У тебя все-таки муж полковник, и сама ты не вчера родилась!

— Мишань, я все поняла. Ты прав на двести процентов. Я сама виновата. Ну скажи ты мне, кто это мог быть. И зачем? Неужели все-таки наводчица?

— Ты в поликлинику звонила?

— Конечно. Сегодня утром.

— Разумеется, тебе подтвердили, что никаких анкетирований и профилактических осмотров сейчас нет.

— Нет. И прививку против гриппа тоже вводить никто не собирался.

— А может, это был врач из другой поликлиники? Просто путаница с адресами? — предположил Мишаня.

— Ох, как бы мне хотелось в это поверить! — вздохнула Лена.

— Если бы ты хоть фамилию спросила… Слушай, Лен, а что ты там говорила про суицид?

— Понимаешь, брат моей подруги… Лена вкратце пересказала Митину историю, упомянула свой разговор с мужем на эту тему.

— Да, Леночка, с тобой не соскучишься, — улыбнулся в трубку Сичкин. — Любишь ты все усложнять. В истории с этим Синицыным я тоже, как и Серега, никакого криминала не вижу. А докторша… На наводку это не похоже, хотя всякое бывает. Может, и пошла какая-нибудь бывшая педиаторша в наводчицы. Одно утешает, воровать у вас с Серегой особенно нечего. Серьезных домушников ваша квартира вряд ли заинтересует.

— Разве только серьезные работают с наводкой?

— Как правило, да. Слушай, Лен, я пришлю к тебе человека, он поставит квартиру на спецсигнализацию. Если что, опер-группа будет у тебя через пять минут. Только включать не забывай, ладно? Мой человек тебя проинструктирует подробно. Дверь запирай на все замки, не ленись. И никого незнакомого в дом не пускай. — Миша усмехнулся:

— Честное слово, учу тебя, как семилетнего ребенка…

— Мишаня, спасибо тебе, и прости ты меня, глупую…

— Простить не могу! — сердито пробурчал Сичкин. — Серега приедет, скажу, чтоб за уши тебя отодрал. Для ума.

— Ладно, Мишаня, не ворчи. Я все поняла. Не добивай меня, и так противно. Знаешь, когда она ушла, я почему-то сразу почувствовала себя выжатым лимоном. Голова разболелась, коленки задрожали от слабости, так сделалось вдруг тошно ни с того ни с сего. Я ведь еще не подозревала, что она не врач из Филатовской. Вроде побеседовала с милым, приятным человеком, а потом было ощущение… знаешь, будто она меня рентгеном просвечивала насквозь или гипнотизировала… Ладно, не буду тебе морочить голову. Только скажи мне честно, не кривя душой: ты совершенно исключаешь связь между самоубийством Синицына и визитом докторши?

— Ну сама подумай, какая тут может быть связь?

* * *
Красивые женщины, особенно если они еще и умны, всегда были неприятны Регине. Но в отличие от большинства представительниц своего пола она себе в этом честно признавалась. Она могла признать про себя, что другая красивей, умней, лучше, и честно возненавидеть ее за это. Впрочем, ненависть не имела последствий, в том случае, если женщина эта не оказывалась у Регины на пути.

Ее с первой минуты раздражало все в Полянской — правильное, чистое, строгое лицо, длинная грациозная шея, небрежно стянутые в тяжелый узел темно-русые волосы, невысокая, тонкая, очень прямая фигура и даже маленькие бриллиантовые сережки в ушах — явно старинные, доставшиеся по наследству от какой-нибудь прабабушки, то есть задаром. Но особенно не понравились ей руки этой женщины — тонкие хрупкие запястья, длинные точеные пальцы с коротко подстриженными ногтями, без всякого маникюра.

Сколько времени и сил отдавала Регина собственным рукам, короткопалым, с широкой ладонью и толстыми плебейскими запястьями! Даже волшебники-хирурги в швейцарской клинике с руками не могли поделать ничего…

Конечно, Регина рисковала, когда устроила весь этот маскарад с врачом из Филатовской. Но сработал ее постоянный принцип: всегда надо познакомиться и поговорить с человеком. Того, с кем предстоит иметь дело, надо узнать поближе — насколько это возможно. А потом уж решать, опасен ли противник и чего от него ждать.

Регина много раз убеждалась, как важна старая истина: потенциального противника надо оценивать трезво, не считать его глупее себя. А для этого с ним надо пообщаться — хоть немного.

Она готовилась к встрече очень тщательно, меняла внешность продуманно и серьезно, стараясь, чтобы образ замотанного, но милого и внимательного детского врача из Филатовской больницы был стопроцентно достоверен.

Пожалуй, только одну ошибку она допустила — просидела слишком долго. Но это простительная ошибка — мог ведь человек просто устать и расслабиться за чашкой хорошего кофе. В принципе это вполне логично.

Да и не могла она уйти раньше. Разговор надо было довести до конца. Если бы Полянская поддержала тему суицида и рассказала историю Синицына, можно было бы на какое-то время успокоиться.

Но она ни словом не обмолвилась о брате своей подруги. А между тем не думать об этом она не могла. Другая женщина на ее месте обязательно бы выложила эту историю. В ситуации, которую так тонко выстроила Регина, самоубийство Синицына прямо-таки просилось в разговор.

Это все-таки чужое горе, а стало быть, не слишком больно помянуть его в досужей болтовне. Ведь дамская болтовня часто строится именно на таких вот «интересных» жизненных историях.

Но Полянская молчала. Значит, во-первых, самоубийство брата своей подруги приняла слишком близко к сердцу, постоянно и напряженно думает об этом, во-вторых, подсознательно не верит, что это — самоубийство. И в-третьих, не болтлива.

«А не слишком ли далеко я захожу? — спрашивала себя Регина. — Зачем Полянской лезть во все это? Синицын ей не муж, не брат, практически никто». И тут же отвечала себе: «Нет. Не слишком!»

Ольга Синицына, хоть и родная сестра убитого, не будет копать глубоко. Во-первых, она не обладает таким взрывоопасным количеством информации, во-вторых, невнимательна к деталям — даже не заметила царапин на мертвой руке брата. Но главное, у нее совершенно иной склад ума. Она — тактик, а Полянская — стратег. Синицына мыслит конкретно, а Полянская — абстрактно, она умеет обобщать и анализировать даже неочевидные, незрелые факты. Она — аналитик, то есть будет думать и действовать, пока не докопается до правды. Даже если это станет для нее опасным.

Более того, чем серьезней будет опасность, тем решительней она станет действовать, пытаясь понять и устранить причину, а не следствие.

«А может, убрать ее, не мудрствуя лукаво? — подумала Регина. — С суицидом здесь, конечно, не пройдет. Несчастный случай — это уже теплее. Но тоже опасно…»

Сидя в чужой уютной кухне и попивая вкусный крепкий кофе, Регина хребтом почувствовала опасность, Исходящую от своей гостеприимной собеседницы. А тут еще,прямо как нарочно, статья Кроуэла, которую Регина сама прочитала совсем недавно в «Нью-Йоркере»…

* * *
Кассета с Миниными новыми песнями попалась на глаза совершенно случайно. Она почему-то валялась в детской, на дне ящика с Лизиными игрушками. Отложив все дела, Лена тут же вставила ее в магнитофон.

Возвращаться в никуда,
В позапрошлые года,
Где качается вода, черная, как сон. —
Запел чистый низкий голос. Лена слушала песню за песней. Конечно, Митя был талантлив. Но вряд ли ему стоило гак суетиться, искать продюсеров. Его песни как бы из вчерашнего дня. В них — острое чувство времени, но уже безвозвратно ушедшего — конца семидесятых — начала восьмидесятых. Они отлично звучали на слетах КСП и в разных маленьких клубах. Но сейчас надо как-то иначе писать и петь.

«В Тобольске дождь летит за воротник», — пел магнитофон. «Да, конечно, мы говорили о той нашей поездке по Тюменской области, — вспомнила Лена. — Господи, мы ведь весь вечер только и говорили об этом. Почему? Ведь прошло четырнадцать лет… Почему вдруг Митя так упорно возвращался к этой теме?»

Вот вспыхивает спичечный огонь
в прозрачном шалаше твоих ладоней.
Ты жив еще. В Тобольске ветер стонет.
Ты жив еще, и никого кругом…
Песня кончилась, и почти кончилась пленка. Лена хотела было вытащить и перевернуть кассету, как вдруг на пленке послышалось легкое покашливание и чуть севший от долгого пения Митин голос произнес:

— Возможно, я поступаю глупо и непорядочно, проще было бы пойти в прокуратуру. Проще и честнее. Но я не верю в наше доблестное правосудие. Через год истекает срок давности. Хотя, возможно, на вас он и не распространяется. Ваши преступления не имеют срока давности. Впрочем, не силен я в юриспруденции и не собираюсь нанимать адвоката, чтобы тот разъяснил мне, как лучше вас шантажировать, чтобы самому уцелеть… А возможно, я вообще не стану заниматься этой гадостью. Противно. Деньги проем, а стыд останется. Кто это сказал? Кажется, Раневская.

Опять покашливание. Потом нервный смешок. Пленка кончилась. Лена быстро перевернула кассету, прослушала другую сторону от начала до конца, но там не было ничего, кроме песен. Пока они звучали, Лена достала с полки последнее издание Уголовного кодекса, отыскала там в алфавитном указателе «Сроки давности».

Он думал: я знаю, я сделаю, я сделаю именно так!
Присела капустница белая на стиснутый красный кулак. —
Пел магнитофон.

Лена слушала песни и читала Уголовный кодекс. «Пятнадцать лет после совершения тяжкого преступления… Вопрос о применении сроков давности к лицу, совершившему преступление, наказуемое смертной казнью… решается судом. Если суд не сочтет возможным освободить указанное лицо от уголовной ответственности в связи с истечением сроков давности, то смертная казнь и пожизненное лишение свободы не применяются».

— Пятнадцать лет, — задумчиво произнесла Лена вслух, — Митя сказал, что срок истекает через год. Значит, прошло четырнадцать. Четырнадцать лет назад мы втроем, Ольга, Митя и я, ездили по Тюменской области. Именно об этом и говорил со мной Митя две недели назад. О Господи, что за бред? Кого он хотел шантажировать? И чем? При чем здесь город Тобольск и сроки давности?

Все скоро начнется и кончится,
Все сгинет в крови и в дыму,
Но этого вовсе не хочется,
Не хочется лично ему.
Он — лишь единица из множества,
Однако за ним — легион.
Какое-то вывелось тождество, какой-то сомкнулся закон…
Лена вздрогнула от телефонного звонка. «Кто это так поздно?» — подумала она, взглянув на часы: было половина первого.

— Лена, здравствуйте, — тихо, с легкими истерическими нотками произнес незнакомый женский голос, — вы простите, я, наверное, вас разбудила. Вы не узнаете меня?

— Нет.

— Это Катя Синицына.

Глава 12

Тюмень, июнь 1982 года


На самом деле эти дорогие и хлопотные подписные кампании никому не были нужны. Впрочем, деньги на них шли государственные, то бишь — ничьи. Журналистская братия любила красивую халяву. А подписные кампании были именно халявой.

Каждое лето крупные журналы, особенно молодежные, рассылали группы сотрудников во все концы необъятной советской родины. Сотрудники выступали перед тружениками городов и сел, завоевывая потенциальных подписчиков. И подписчики, и тиражи были делом престижа, но никак не коммерции. Ни зарплата сотрудников, ни гонорары авторов от тиража никак не зависели. Зато главный редактор имел возможность при случае тряхнуть миллионным тиражом своего чуть «левоватого» издания перед носом идеологического начальства, мол, народ нас читает, значит, правильную мы ведем политику!

Разумеется, и партийно-комсомольское начальство, и главные редакторы прекрасно понимали, что народ здесь вовсе ни при чем. Но никто не осмеливался нарушать священный ритуал, который строго соблюдался Слугами народа даже в интимной обстановке.

Все знали, что народ ни при чем, но вслух этого никто не говорил, и сам народ, конечно, тоже. Все всё знали и понимали, но молча.

Заведующие отделами и те, кто работал в штате редакций, предпочитали агитировать подписчиков в южных, приморских регионах. Внештатников и тем более студентов-практикантов отправляли в Сибирь, на Дальний Восток и в другие некурортные места. Впрочем, внештатники и практиканты не были в обиде.

Путь за границу был практически закрыт, но и по бескрайней родине просто так путешествовать было сложно. Во-первых, дороговато, во-вторых, попробуй-ка без командировочного удостоверения и без горкомовской брони переночевать в гостинице где-нибудь в Новосибирске или Абакане. Не будет для тебя места, спи, дружок, на вокзале или, в лучшем случае, в Доме колхозника, где тебе дадут койку в комнате на тридцать человек без умывальника и с дощатым общим сортиром в другом конце города.

Советская родина велика и многогранна. И в Сибири, и на Дальнем Востоке много всего интересного, особенно если тебе около двадцати, ездишь ты бесплатно, на полном гособеспечении. Суточных, двух рублей шестидесяти копеек, вполне хватало на трехразовое питание, и с гостиницами никаких проблем не было. Ты — представитель крупнейшего всесоюзного молодежного журнала, органа ЦК ВЛКСМ. Ты — официальное лицо, и тебя встречают, селят, кормят, возят.

Лена Полянская, Оля и Митя Синицыны сидели на лавочке у аэропорта города Тюмени, курили, подставив лица жаркому сибирскому солнцу, и обсуждали вопрос, подождать ли еще или отправляться в обком комсомола своим ходом, на автобусе.

Обещанный обкомовский «газик» их не встретил. Они с тоской смотрели на бесконечную очередь у автобусной остановки.

— А могут они вообще нас не встретить? — тревожно спросил Митя. — Это же все-таки комсомол, а не партия, и потом, вы — практикантки, а я совсем уж сбоку припеку, песенки пою.

— Не паникуй, — успокоила его Лена, — секретарша главного при мне звонила в Тюмень, сказала, едут три сотрудника, без уточнений.

— А селить нас как будут? — не унимался Митя. — Вам-то хорошо, вас поселят вместе в один номер, а меня к какому-нибудь соседу. Он окажется алкоголиком, лунатиком или вообще маньяком.

— Ну ты и зануда, братец-кролик, — вздохнула Ольга.

— Нет, я не зануда, я — человек основательный; Люблю все знать заранее. Вот вы ведь наверняка не взяли ни кипятильника, ни чая, ни сахару. А здесь все по карточкам. Я, между прочим, не поленился, две банки вареной сгущенки прихватил и банку бычков в томате.

— Вот уж бычки-то здесь точно есть, — усмехнулась Лена.

— А спорим, нет? — нахохлился Митя.

— На что?

— Ну хотя бы… — Митя задумался, — на одну банку вареной сгущенки.

— Он с тобой поспорит на сгущенку, — хмыкнула Ольга, — как раз на ту, третью, банку, которая взорвалась. От его предусмотрительности у нас теперь вся кухня липкая и черная.

— Тебе бы все меня поддеть, сестренка, — покачал головой Митя. — Ладно, я готов спорить на нормальную банку, а не на взорвавшуюся, что бычков в томате здесь нет. Как максимум, здесь есть «Завтрак туриста»: фрикадельки из молотых Рыбьих костей с рисом, похожим на мучных червей. И то по карточкам. Если я проиграю, сгущенка твоя. А если выиграю, что ты мне можешь дать?

— Две пачки «Родопи» или кофе могу отсыпать, молотого.

— Что мне твои «Родопи», когда у меня блок «БТ», — презрительно фыркнул Митя, — и кофе без моего сахарку и кипятильничка вы все равно не попьете!

— Ладно, мальчики-девочки, хватит дурака валять, все равно пить, есть и курить мы будем все вместе, — махнула рукой Ольга. — Вон, кажется, за нами комсомольцы приехали!

На площади остановился «газик» защитного цвета, из него выпрыгнул молодой человек, одетый, несмотря на жару, в строгий темно-серый костюм. На лацкане пиджака ярко сиял маленький комсомольский значок. Озираясь по сторонам, молодой человек решительно направился к зданию аэропорта.

— Вот пусть теперь поищет, раз опоздал, — злорадно заулыбался Митя, — наш рейс когда прилетел? Полтора часа назад! Вот пусть теперь и поищет.

Через несколько минут из аэропорта послышался громкий радиоголос:

— Внимание! Группа журналистов из Москвы! Вас ожидают у справочного бюро. Повторяю…

Подхватив разом все вещи, свои, Ольгины и Ленины, перекинув через плечо ремень зачехленной гитары, Митя отправился к справочному бюро, Ольга и Лена пошли за ним налегке.

— Нет, все-таки он у тебя джентльмен, — заметила Лена.

— Воспитываю, — пожала плечами Ольга.

— Вас решено отправить сначала в Тобольск, потом в Ханты-Мансийск, — сообщил им второй секретарь обкома.

Лощеный, надменный комсомолец лет тридцати сразу оценил, что прибывшая из Москвы компания — птицы невысокого полета. Так, шелупонь, студентики-практиканты. Вслед за ним понял это и молоденький инструктор по идеологии, которому было поручено сопровождать гостей. Он, как и его босс, тут же перешел на «ты», стал панибратски похлопывать Митю по плечу, а Лену с Олей называть «девчатами».

— Вопрос с гостиницей мы порешаем, — сообщил он, отдавая отмеченные у секретарши командировочные удостоверения. — Вы погуляете пока, город посмотрите. Вещи можете оставить в моем кабинете. А часика через два подходите, порешаем с гостиницей. У нас сейчас слет оленеводов, с номерами плохо.

— Простите, Володя, что значит «порешаем»? — обращаясь к комсомольцу подчеркнуто на «вы», спросила Лена. — Как я поняла, у нас уже сегодня выступление по телевидению и встреча с учащимися ПТУ. Причем телевидение через час, нам ведь надо отдохнуть с дороги, душ принять.

— Слушай, старушка, ну что за буржуйские замашки? — поморщился комсомолец Володя. — Какой душ? Надо проще быть. Учти, номера с душем у вас все равно не будет. Во-первых, в Тюмени уже год нет горячей воды, а во-вторых, ты ведь не главный редактор.

Тут вмешалась Ольга. Она умела и любила ругаться, особенно с такими вот комсомольскими хамами.

— В общем, так, Вова, — сказала она тихо и ласково, — либо ты сейчас же, сию минуту, поднимешь со стула свою толстую задницу и не «порешаешь», а решишь вопрос с нормальной гостиницей, либо мы идем в обком партии и заявляем, что ты со своими идеологическими обязанностями не справляешься. Если этого мало, мы звоним в Москву, в редакцию, и наш главный редактор тут же связывается с ЦК ВЛКСМ. Ты хочешь, чтобы вопрос с гостиницей решался на таком уровне? Пожалуйста, я с удовольствием тебе это устрою.

Через пятнадцать минут комсомольский «газик» отвез их в гостиницу «Восток».

— Интересно, — задумчиво произнесла Лена, оглядывая вполне приличный двухместный номер, — почему у нас по всей стране нет ни одной гостиницы «Запад»? Есть «Север», «Юг», «Восток», а «Запада» — ни одного. Будто не существует такой части света.

Горячая вода в городе Тюмени действительно была уничтожена как классовый враг. Но при такой жаре можно ополоснуться и холодной. Комсомолец сделал-таки им номера с душем. Правда, Мите пришлось подселиться к соседу, но это был тихий культурный старичок снабженец из Барнаула. Не алкоголик и не маньяк, во всяком случае на первый взгляд.

Местные телевизионщики оказались значительно приятней комсомольцев. Правда, заведующая редакцией попросила перед съемкой, чтобы Митя спел те песни, которые собирается исполнять на выступлении.

— Или тексты хотя бы дайте просмотреть, — смущаясь, предложила она, — и вы, Оля, если не сложно, покажите мне ваши стихи, которые будете читать.

— Но ведь не прямой же эфир, — пожал плечами Митя, — если что не так, вы потом вырежете.

— Прежде чем я вырежу, — тихо произнесла полная усталая женщина средних лет, — мне голову успеют оторвать. Если что не так…

Тексты, напечатанные на машинке, у них с собой были.

— Митя, пожалуйста, вот эту песню, где «вокзал, пропахший блудом и тюрьмой», петь не надо, — заметила она, не отрывая глаз от страницы, — а остальное можно. А у вас, Оля, вот это стихотворение про лимитчиц, «я лимитчица, косточка черная», оно очень хорошее, но вы его, пожалуйста, не читайте.

На этом идеологическая цензура кончилась. А в ПТУ ее вовсе не было. Песня про вокзал и стихотворение про лимитчицу у пэтэушников прошли на «ура». После выступления их пригласили остаться на дискотеку. Но они отказались. Они очень устали, хотели есть и спать. К тому же дискотека в тюменском ПТУ — не самое интересное и безопасное развлечение.

В гостиницу они возвращались пешком. Магазины были уже закрыты, кафе и столовые тоже.

— Ты, запасливый, хоть бы хлебушка купить догадался, — обратилась к брату Ольга, — я лучше с голоду помру, чем стану твои бычки в томате без хлеба есть.

— Помирай, — разрешил Митя, — нам с Леной больше достанется.

— Никто не помрет, — радостно сообщила Лена, — вон пельменная открыта!

— Я о-очень люблю сибирские пельмени, — прямо-таки застонал Митя, — о-очень люблю.

Но пельменей не оказалось. В меню их было перечислено десять сортов, и с олениной, и с медвежатиной, и с лососем. — Нет… Нет… Тоже нет, — сонно отвечала официантка.

— А что есть? — печально спросила Ольга.

— Харчо «Северное сияние», позавчерашнее, шницель «Нежность», бутерброды с «Романтикой» и «Дружбой», — неохотно сообщила официантка.

— Все несите! И «Нежность», и «Романтику», и «Сияние», — обрадовался Митя, — все по три порции!

— «Сияние» не советую, — заметила официантка, — оно с душком.

— Хорошо. Остальное несите. И хлебушка побольше! Шницель «Нежность» представлял собой огромный, толстый, обжаренный снаружи и совершенно сырой внутри, ком теста. В толще его, в самой серединке, стыдливо притаился крошечный кусочек темно-серого котлетного фарша. Гарниром служили вялые скользкие макароны, приправленные комбижиром.

«Романтикой» именовалась скорченная в предсмертной агонии варено-копченая колбаса. Она истекала желтым жиром и была несъедобна даже с голодухи. Только подсохший, но родной плавленый сырок «Дружба» на куске хлеба не обманул ожиданий.

Весь хлеб со стола сгребли в мешок и, голодные, отправились в гостиницу. По дороге попался открытый мороженый ларек.

— Мороженое в розлив, — предупредила продавщица.

— Как это? — не поняла Лена.

— А так. Морозилка сломалась.

— Ладно, налейте стаканчик, — попросил Митя. Продавщица зачерпнула половником белую жижу и, вылив ее в картонный стаканчик, сообщила:

— Девять копеек.

В Тюмени стояли светлые июньские ночи. В полумраке зловеще алели развешанные на панельных пятиэтажках лозунги: «Вперед, к победе коммунизма!», «Да здравствует нерушимое братство великого советского народа!», «Народ и партия едины!»

Огромные, квадратно-мускулистые рабочие и работницы на трехметровых плакатах вздымали пудовые кулаки над тихими грязными улицами засыпающего сибирского города.

— Если бы я был режиссером, — сказал Митя, — обязательно снял бы фильм, как эти красные кулакастые монстры оживают ночами, сходят с плакатов и маршируют между панельными домами, проходят жутким молчаливым строем, сметая все живое на своем пути. Это был бы фильм ужасов.

— В советском кинематографе нет и не будет такого жанра, — хмыкнула Ольга.

У него сильно дрожали руки. Казалось, эта дискотека никогда не кончится. Он осторожно заглянул в дверной проем и отыскал взглядом ее, свою девочку. Она тряслась и извивалась под шлягер позапрошлого года:

Прошу тебя. В час розовый
напой тихонько мне,
как дорог край березовый
в малиновой заре.
На девочке была короткая малиновая юбчонка, туго обтягивающая крепкие круглые бедра, и ярко-розовая блузка с короткими рукавами. Полные губы, жирно намазанные малиновой помадой, чуть улыбались, глаза были прикрыты. На круглой молочно-белой шейке болтался и подпрыгивал дешевенький кулон — мельхиор с финифтью, маленькое сердечко, внутри — малиновая розочка с зеленым листочком.

Он подумал, что надо обязательно посмотреть, какого цвета у нее глаза. Серо-голубые тени на подрагивающих веках скатались в комочки, бровки выщипаны до ниточек. Подсветленные перекисью прямые волосы подстрижены кружком. Эта прическа стала модной после концертов французской певицы Мирей Матье…

Вот уже третий танец танцевал с ней один и тот же парнишка, тощая длинноволосая макака. Под быструю музыку он нелепо приседал и тряс узкими покатыми плечами, а в медленном танце обхватывал свою партнершу, буквально ложился на нее и, отклячив тощий задик в советских, мешком висящих брюках-"техасах", бестолково перебирал ногами.

«Если он вздумает ее проводить, придется отложить все на завтра, — подумал он, — или выбрать другую, которая пойдет домой одна. Но я не знаю маршрутов других девочек, а эта, малиново-розовая, должна возвращаться домой через пустырь за стройкой. У нее нет другого пути. Очень жалко, если длинноволосая макака вздумает проводить мою девочку…»

Он чувствовал приятную тяжесть небольшого туристского ножа во внутреннем кармане тонкой спортивной куртки, глядел из темных сумерек в ярко освещенный актовый зал ПТУ, где страстно и ритмично извивалась шестнадцатилетняя Наташа Колоскова, единственная дочь Клавдии Андреевны Колосковой, сорокалетней матери-одиночки, которая сама сшила для своей Наташи и эту короткую юбочку, и кофточку из розового крепдешина, купленного в универмаге по талонам на мануфактуру. Надо же девочке в чем-то покрасоваться на дискотеках, она так любит танцевать.

Когда объявили, что следующий танец будет последним, в ответ раздался возмущенный рев.

— Дети, поздно уже, — подойдя к микрофону, сказал пожилой пышноусый директор ПТУ.

— Мы не дети! — раздались крики из зала. — Сейчас ночи светлые!

— Никаких разговоров! — рубанул рукой директор. — Последний танец!

Он спрыгнул со сцены, и тут же зазвучала песенка в исполнении Аллы Пугачевой про журавлика:

Я хочу увидеть небо, ты возьми меня с собой…
Потные пары медленно закачались, обнявшись. — Наташк, я провожу тебя? — прошептал на ухо своей партнерше длинноволосый узкоплечий Петя Сидоркин.

— Посмотрим, — неопределенно пожала она плечами и искоса взглянула на соседнюю пару.

Она хотела, чтобы ее проводил Сережа Русов, широкоплечий, красивый, пахнущий иностранным одеколоном. Но Сережа нежно обнимал тонкую талию Маринки Заславской. Они почти целовались.

— Не-а, Натаха, — заметив ее взгляд, покачал патлатой готовой Петя, — он же к тебе ни разу не подошел. Он с Маринкой с зимы гуляет, разве ты не знаешь?

— Ну что ты лезешь, куда не просят?! — шепотом выкрикнула Наташа. — Без тебя разберусь.

Она отцепила от своей крепкой талии Петины руки и быстро пошла сквозь танцующие пары к выходу.

— Наташа! — ринулся за ней Петя. — Наташа, подожди!

— Уйди, дурак, надоел! — громко произнесла она и выскользнула в густые сумерки.

Она шла по пустынным улицам и глотала слезы. Ей с первого курса, с первого дня, до жути нравился Сережа Русов. Но он никогда не посмотрит в ее сторону. Куда ей до Маринки! Маринка похожа на Мирей Матье, она самая красивая в училище.

Наташа так надеялась, что на сегодняшней дискотеке Сережа наконец взглянет на нее, хоть на один танец пригласит. Мама сшила классную юбку и блузку. Мамина подруга, тетя Тома, подарила на день рождения красивый кулон-сердечко, он так стильно смотрится с розовой блузкой… Стрижка новая, под Мирей, все сказали — очень идет, сразу лицо делается тоньше, интересней. А Сереженька глядел только на Маринку.

Наташе было так грустно, так плохо, что она не замечала ничего вокруг, не слышала осторожных шагов за спиной, которые следовали за ней от самого ПТУ, ни разу не оглянулась и не увидела высокой, широкоплечей фигуры молодого мужчины в темной свободной куртке из тонкой плащевки.

Она опомнилась только тогда, когда железная рука зажала ей рот и нос. Это было на краю пустыря, у пустой стройплощадки. Вокруг ни души. Наташа даже не успела закричать.

* * *
— Хватит спать, лентяйки! — Митя распахнул дверь их номера. В руках у него был большой пакет, из которого он стал извлекать банку с сахарным песком, кипятильник, куски вчерашнего хлеба.

— Вы бы хоть постучали, сэр. — Лена села на кровати, сладко зевнула и потянулась. — Который час?

— Половина девятого. В девять пятнадцать за нами приедет бравый комсомолец, — сообщил Митя, — кофе свой доставай, будем завтракать.

— Эй, а где твоя знаменитая сгущенка? — Ольга выскользнула из-под одеяла и прошлепала босиком в ванную.

— Будет тебе и сгущенка. Только не сейчас. Мы же сегодня вечером уезжаем в Тобольск, а как я, по-твоему, открытую банку упакую?

— Жмот ты, братец-кролик, — сообщила Ольга уже из ванной, с зубной щеткой во рту, — иди тогда в буфет, купи чего-нибудь. Не одним же хлебом завтракать.

— Ладно. Но чтобы к моему приходу обе были умыты, одеты и кофе чтоб сварили. — Митя выставил на стол литровую жестяную кружку.

— Есть, герр генерал! — козырнула Лена. А Ольга пробормотала из ванной полным зубной пасты ртом:

— Ишь, командир полка, нос до потолка!

В гостиничном буфете на втором этаже народу было мало. Пока буфетчица взвешивала нарезанную колбасу, заворачивала в бумагу вареные яйца и щелкала счетами, Митя смотрел в окно.

Окно выходило на небольшую площадь перед гостиницей. Прямо у входа стояли милицейский «газик» и микроавтобус «Скорой». Митя увидел, как два санитара выносят из гостиницы носилки, на которых лежит человек, закрытый простыней до подбородка.

— Случилось что-нибудь? — спросил он сдобную молодую буфетчицу. — Там милиция и «Скорая».

— Случилось, — тяжело вздохнула буфетчица. И тут Митя заметил, что у нее красные заплаканные глаза, а на щеках — полосы растекшейся туши.

— Дочку одной нашей горничной нашли сегодня рано утром на пустыре, — тихо всхлипнув, сказала буфетчица, — изнасиловали девочку и убили. За матерью милиция приехала, чтоб везти на опознание, а у нее сердце не выдержало. Вызвали «Скорую», вот, увозят…

— О Господи… — прошептал Митя.

— Девочке, Наташеньке, шестнадцать годков недавно исполнилось. Я ей кулончик подарила финифтевый, сердечко с розочкой, она так радовалась. У нас ведь трудно что-то красивое купить, а девочке хочется. Мы с мамой ее, Клавой-то, дружим ещё со школы. Одна она Наташеньку растила, без мужа. — Буфетчица еще раз всхлипнула, вытерла набухшие в глазах слезы рукавом белого халата. — Месяц назад вот такой же был случай. Только девочка детдомовская, пятнадцать лет. А милиция не чешется. Хоть всех детей у нас поубивают, им наплевать.

— Эй, Тамара Васильна, ты говори, да не заговаривайся, — послышался начальственный мужской голос из буфетного зала.

Митя оглянулся. За столиком сидел вальяжный толстячок в белой рубашке и галстуке и пил чай из стакана в подстаканнике.

— А мне бояться нечего! — подбоченилась Тамара. — Я правду говорю. В городе маньяк орудует, детей убивает, весной похожий случай был. Хоть бы в газетах написали, по радио объявили, чтоб люди детей своих не отпускали от себя ни на шаг! Так нет, молчат, будто ничего не происходит. У тебя, Петрович, тоже между прочим две дочки.

— И правильно, что молчат, — авторитетно заявил Петрович, — еще не хватало панику поднимать. Милиция свое дело делает, поймают убийцу, никуда он не денется!

— Как же! — усмехнулась буфетчица. — Поймают! Он сначала всех детей наших погубит…

— Но у тебя-то сын, а не дочка. Тебе-то что волноваться? — Петрович шумно отхлебнул чаю и вытер потную лысину носовым платком.

— Дурак ты, честное слово! — покачала головой буфетчица. — Хоть и инструктор горкома партии, а дурак! Два случая в Тобольске было, тоже девочек изнасиловал какой-то скот и убил, — обратилась она к Мите, — а всем наплевать.

— То есть всего четыре убийства по области? — тихо спросил Митя.

— Теперь четыре. Наташенька Колоскова четвертая. С дискотеки она не вернулась, у них в восьмом ПТУ дискотека вчера была. Клава, мама ее, ждала до двух часов ночи, потом заволновалась, к соседям побежала, у них сын — однокурсник Наташин. Как узнала, что дискотека еще в половине двенадцатого кончилась, сразу в милицию. А там даже заявление принимать не хотели. Мол, два часа — это не срок, мало ли, загуляла ваша дочь с кавалером. А утром рабочие со стройки ее обнаружили…

— Ты что такой смурной? — спросила Ольга, когда Митя вернулся из буфета с кульком еды. — Кофе готов, садись завтракать, через двадцать минут комсомолец заявится.

— Здесь такой кошмар творится… — тихо произнес Митя, достал сигарету из лежавшей на столе пачки и закурил.

— Я тебе покурю натощак! — прикрикнула Ольга, отвесила брату легкий подзатыльник и, вытащив сигарету у него изо рта, загасила. — Ну, что за кошмар?

Митя рассказал все, о чем узнал только что в гостиничном буфете.

Он не успел закончить, как в дверь номера постучали. На пороге стоял комсомолец Володя, все в том же сером костюме со значком на лацкане.

— Доброе утро, Володя, — вежливо поздоровалась с ним Ольга. — Кофе хотите?

— Спасибо, не откажусь, — кивнул комсомолец, — только по-быстрому. Там машина ждет.

Отхлебнув горячего кофе из тонкого гостиничного стакана, он критически оглядел Лену и Ольгу, покачал головой и спросил:

— Вы по-другому одеться можете?

— А что? — удивилась Лена. — Что вас не устраивает в нашей одежде?

— У тебя слишком много ног видно, а у Ольги — пардон, конечно, — декольте большое, — ничуть не смутившись, сообщил комсомолец.

На Лене была светлая юбка в складку, чуть выше колен, на Ольге — открытое платье, глубокое декольте довольно щедро открывало ее роскошную грудь.

Лена и Ольга возмущенно переглянулись, и тут в разговор вступил Митя:

— Слушай, комсомольский Пьер Карден, тебе не кажется, это их дело, как одеваться? Они одеты вполне прилично, к тому же не всем ведь в такое пекло ходить в строгих костюмах!

— До чего же вы, москвичи, обидчивые! — пожал плечами Володя. — Я только советую, не мне, а вам в ИТУ сегодня выступать.

— Где? — переспросили все трое хором.

— ИТУ — исправительно-трудовое учреждение, колония значит. Перед зеками лучше не выпендриваться и свои красивые ноги-груди не обнажать. Построже оденьтесь как-нибудь девчата, очень вас прошу.

— Интересно, — возмутилась Ольга, — кто же это придумал, к зекам нас послать?

— Начальник колонии просил. В прошлом году группа из журнала «Юность» приезжала, выступали перед ними. И артисты, и лекторы, все выступают. Зеки, они ведь тоже люди.

— Ладно, комсомолец, уговорил, — махнула рукой Лена, — выйдите с Митькой на минутку, мы переоденемся.

Выступать перед зеками Ольга и Лена отправились в длинных юбках и строгих блузках с длинными рукавами. Попав на территорию ИТУ, они поняли, что комсомолец был прав. То, что в летней Москве выглядело совершенно нормально и прилично, здесь, в Тюмени, да еще в колонии, смотрится совсем иначе.

Лену поразил какой-то особый, тяжелый тюремный запах. Стоя на сцене перед микрофоном, она растерянно оглядывала зал. Все в нем казались на одно лицо, бритоголовые, в синих бушлатах. Лена подумала, что, наверное, лучше начать выступление не с рассказа о журнале, не с разговора, а с какой-нибудь Митиной песенки.

— Здравствуйте, — улыбнулась она залу, — я не сомневаюсь, что вы все знаете и любите наш журнал. В редакцию приходит много писем, вы задаете вопросы, присылаете свои стихи и рассказы. Сегодня у нас есть возможность пообщаться не через почту, а лицом к лицу… Сейчас перед вами выступит известный московский бард, автор и исполнитель песен Дмитрий Синицын.

Зал оказался благодарным и отзывчивым. Митины песни, Ольгины стихи и Ленины рассказы о журнале, о работе его отделов, о всяких смешных эпистолярных казусах вызывали бурную реакцию, крики, аплодисменты. Их долго не отпускали со сцены, выкрикивали вопросы, писали записки.

"Можно мне выйти на сцену и прочитать стихи собственного сочинения?

Не праведно осужденный. Слепой".

Прочитав эту записку, Лена взяла микрофон.

— Некто, назвавшийся Слепым, хочет прочитать свои стихи со сцены, — сообщила она залу. Зал загудел и захихикал.

— Эй, Слепак, хорош бздеть, в натуре!

— С понтом деловой! — раздались голоса.

— Неужели вам неинтересно послушать стихи вашего товарища? — спросила в микрофон Ольга. — Если так хочется человеку, пусть почитает. Нам, например, очень интересно.

Зал разразился гоготом.

— Нехай спляшет, каз-зел! — смачно сплюнув, проговорил могучий золотозубый зек, который сидел в первом ряду, развалившись на двух стульях. Справа и слева от него сидели два амбала помоложе и скалили не золотые, а стальные зубы.

Лена заметила, что у главного, того, который сидит на двух стульях, поблескивает на груди, под расстегнутыми пуговицами бушлата, большой золотой крест на толстой золотой цепи. У двух амбалов кресты и цепи были серебряными.

В зале повисла тишина. Стало ясно, что этот, с золотым крестом, здесь главный.

— А че, выходи, покрути попкой, Марусенька, — раздался в тишине чей-то хрипловатый фальцет.

В задних рядах началась какая-то странная возня, стоявший неподалеку офицер охраны сделал было шаг в ту сторону, но потом раздумал вмешиваться, махнул рукой и отвернулся, сплюнув сквозь зубы в точности как зек.

Через минуту на сцену выволокли худющего, сутулого парнишку лет двадцати. Лицо его было покрыто рубцами, оставшимися от обильных подростковых фурункулов. Лена вдруг поняла, почему его прозвали Слепым. Глаза у него были очень маленькие, глубоко посаженные. Их почти не было видно под нависшими, голыми, лишенными бровей надбровными дугами. Когда он оказался на сцене, стало заметно, что глаза его к тому же какого-то странного, очень светлого цвета, а зрачки сужены до точек. Белые глаза… Слепой.

— Здравствуйте, — улыбнулась ему Лена как можно приветливей, — для начала давайте познакомимся. Как вас зовут?

Маленькая, поросшая светлой щетиной головка, опустилась совсем низко.

— Василий Слепак, — еле слышно пробормотал он себе под нос.

— Очень приятно, — громко сказала Лена в микрофон, — сейчас перед нами выступит начинающий поэт Василий Слепак. Попросим.

Оказывается, прозвище просто от фамилии, а не из-за странных глаз.

Она сунула микрофон в его дрожащие руки и тихонько захлопала в ладоши. Вслед за ней стали аплодировать Оля и Митя.

Зал молчал. Лена всей кожей чувствовала напряженность этого молчания. Тишина была недоброй, взрывоопасной. Василий Слепак сжимал микрофон в потной ладошке. И вдруг в тишине раздался его странно-низкий для такой хрупкой комплекции голос:

Я знаю, ты меня не любишь,
Не встретишь и не приголубишь,
Ты вышла замуж за другого,
За нехорошего, блатного…
Зал взорвался гоготом. Но низкий голос в микрофоне перекрикивал гогот, читал одно стихотворение за другим.

Так не глумитесь надо мной
Своею правдой нестерпимой,
Жестокой я плачу ценой
За право называть любимой…
Василий Слепак быстро подошел к Лене, отдал ей микрофон и, спрыгнув со сцены, побежал через свистящий, гогочущий зал. Кто-то подставил ему подножку, он упал, растянулся…

— Василий! — проговорила Лена в микрофон. — У вас чудесные, талантливые стихи! Я постараюсь, чтобы они были опубликованы в нашем журнале.

— С ума сошла? — услышала она сзади Ольгин шепот. — Зачем ты ему обещаешь? Ведь обычная графомания!

— Василий! — продолжала Лена, глядя, как поднимается с заплеванного пола в проходе между рядами тощая сутулая фигурка. — Вы пишите, присылайте стихи в редакцию, в отдел литературы! Вы только не бросайте, пишите стихи. Вы талантливый человек.

Гогот и свист утихли, зал загудел, удивленно и грозно.

— Лучше я тебе напишу, — ощерил золотые зубы громила в первом ряду. — Давай с тобой подружимся, переписываться будем. Адресок-то домашний дашь мне?

Лена даже не взглянула в его сторону и спокойно проговорила в микрофон:

— На этом наша встреча закончена. Всего доброго. Спасибо за внимание.

— Эй, сероглазая! — раздался в гробовой тишине голос из первого ряда. — Я вопрос тебе задал, адресок-то дашь домашний?

— Адрес редакции напечатан в каждом номере журнала, на последней странице. Пишите, милости просим.

— На х… мне твоя редакция, — сплюнул золотозубый, — ты сама-то замужем, или как? А, сероглазая?

Лена отложила микрофон. Она боялась взглянуть вниз, в первый ряд. Она заметила, как один из офицеров охраны что-то быстро сказал другому, тот вышел, а через минуту в обе двери зала вбежало несколько солдат с автоматами.

— Отвечай, когда к тебе обращаются! — вполне мирно произнес один из приближенных златозубого.

— А даже если и замужем, — махнул рукой в татуировках златозубый, — я ведь только дружить хочу. Подружись со мной, сероглазая! Прямо сейчас. Я и место подходящее знаю, ты не думай, здесь тоже можно уединиться.

Два амбала лениво, как бы нехотя, поднялись со своих стульев и шагнули к сцене. Одновременно к Лене с двух сторон подскочили Митя и Ольга и встали рядом с ней, вплотную. Прохода за сцену не было, выйти можно было, только спустившись в зал.

Через минуту вся тройка была окружена солдатами, и только так, в плотном кольце, они покинули зал.

Лена пришла в себя в кабинете начальника колонии. Залпом выпив стакан воды из графина, она закурила, и только тогда ее перестало трясти.

— Объясните мне, что я сделала не так? — тихо спросила она начальника, пожилого полковника.

— Да в общем, ничего особенного вы не сделали. Здесь свои законы, вы их знать не обязаны. Просто этот Слепак, он опущенный. То есть самая что ни на есть презренная личность. Тут, в первом ряду, Гриценко, — авторитет, коронованный вор. Вы как бы пошли наперекор, похвалили того, над кем можно только издеваться. Нарушили закон. Но вы не переживайте, в прошлом году один писатель, который с «Юностью» приезжал, догадался прочитать рассказ с откровенной любовной сценой. Очень даже откровенной.

— И что было? — спросил Митя.

— На сцену ринулись, там две женщины, одна средних лет, завотделом, другая молоденькая, корреспонденточка. В общем, пришлось как следует вмешаться, свалка на сцене получилась. Так что ваш случай — еще цветочки.

— Скажите, если это опасно, зачем вы приглашаете выступать? — поинтересовалась Ольга.

— Ну, особой-то опасности нет, — усмехнулся полковник, — охрана вооруженная, все под контролем. Зона есть зона, но и здесь тоже — люди.

— А за что сидит этот Слепак? — спросила Лена.

— По сто шестьдесят первой, пункт "а". Ларек грабанули они с приятелем. За грабеж сидит.

* * *
Вечером они должны были отправиться в Тобольск. После выступлений остался всего час на отдых и сборы. Но собирать было особенно нечего.

Они пили чай в номере, когда вошел комсомолец Володя. Рядом с ним стоял высокий, широкоплечий светловолосый человек лет двадцати пяти, с приятным интеллигентным лицом и умными, чуть растерянными зеленовато-голубыми глазами. На кармашке темно-синей куртки-ветровки краснел маленький комсомольский значок.

— Познакомьтесь, ребята, Вениамин Волков, завотделом культуры Тобольского горкома ВЛКСМ, — представил его Володя, — он прилетел по делам сегодня утром и сегодня же с вами поедет в Тобольск. Он будет вас сопровождать.

— Вениамин. Очень приятно, — представился, пожимая руки всем по очереди, тобольский комсомолец.

У него была простодушная, очень обаятельная улыбка и мягкий тихий баритон. Он вообще был намного симпатичней ухаря Володи.

Глава 13

Москва, март 1996 года


— Наверное, я зря вам звоню. Но мне показалось, вы тоже… В общем, вы тоже думаете, что Митя не сам это сделал. Или я ошибаюсь, вам тоже все равно? — Истерические нотки в голосе Кати Синицыной пропали. Теперь она говорила монотонно и равнодушно.

Лена вспомнила, что у наркоманов очень часто меняется настроение.

— Нет, Катя. Мне не все равно, — мягко сказала Лена, — и позвонили вы не зря. Я сама хотела еще раз поговорить с вами. Простите, я, кажется, обидела вас тогда, на лестнице.

— Да что вы! Нет, вы меня совершенно не обидели, я иногда веду себя по-хамски… Знаете, я нашла листочек в кармане Митиной куртки… Я уже поделилась этим с одним человеком, но она сказала, это похоже на бред. Она хороший человек, доктор, хочет помочь мне. Но мне надо поговорить с кем-то, кто не скажет, будто это — бред. Я прочту вам, что написано на листочке. Там ваша фамилия есть…

Лена слушала странный, разбитый на пункты текст, который читала Катя в трубку очень медленно, почти по слогам, и думала: «Хороший человек… доктор… доктор-женщина… Та фальшивая докторша осматривала Лизу очень профессионально и на мои вопросы отвечала как настоящий медик. Умный, опытный врач. И при этом настойчиво уводила разговор к суициду, словно прощупывала меня, ждала, что я поддержу эту тему, мол, вы знаете, вот недавно брат моей подруги…»

— Катя, — почти выкрикнула Лена, когда та кончила читать, — как зовут того доктора, с которым вы поделились своими подозрениями?

— Я не могу вам сказать, — ответила Катя тихо и растерянно, — простите, я не могу. Эта женщина помогает мне. Пытается вылечить. Но она просила с самого начала никому не называть ее имени. Она очень известный психотерапевт, к ней все рвутся на прием, донимают звонками и просьбами, это мешает ей работать. Поэтому она с самого начала просит тех, кому берется помочь, не называть ее имени и не рассказывать о ней… Простите. Я вот еще забыла сказать, пропал Митин ежедневник, из которого вырван этот самый листочек, а в его сумке я нашла учебник судебной психиатрии, и еще… Ой, подождите, мне, кажется, в дверь звонят. Я сейчас.

Катя положила трубку рядом с аппаратом. Лена услышала ее удаляющиеся шаги, потом совсем далекий голос:

— Ой, здравствуйте… — Она назвала какое-то имя, но Лена не разобрала, то ли Инна, то ли Галина, а уж отчество — совсем непонятно. Слишком далеко от телефона…

Через несколько минут послышался характерный звук, кто-то взял лежавшую рядом с аппаратом трубку и легко задышал в нее.

— Алло, Катя… — осторожно позвала Лена.

В ответ — тишина, потом гудки отбоя.

Лена с удивлением обнаружила, что у нее дрожат руки. Чтобы успокоиться и собраться с мыслями, надо сварить себе крепкий сладкий кофе, выкурить сигарету. Но сначала надо записать то, что прочитала по телефону Катя. Это очень важно. Надо записать, пока не вылетело из головы… Куда? На клочок бумаги? Ни в коем случае! Лучше всего — ввести это в компьютер.

Пока закипал чайник, Лена включила свой «ноутбук», создала в той программе, в которой обычно работала, новый файл и назвала его английским словом «Rabbit» — кролик. Так Ольга называла Митю с раннего детства: братец-кролик. Не слишком лестное прозвище для мальчика, но в их семье это звучало очень тепло и ласково.

Быстро набрав текст по памяти, Лена вставила в магнитофон Митину кассету, отмотала пленку к тому месту, где звучали странные слова после последней песни, и набрала их как бы под Митину диктовку. Потом она взяла новую пустую дискету и перегнала на нее написанное.

Чайник закипел. Катя не перезванивала. Залив кипятком молотый кофе в маленькой джезве, Лена стала искать свою записную книжку. На глаза ей попалось письмо из Нью-Йорка, которое она так и не распечатала до сих пор. А ведь оно пришло давно. Оно от Майкла Баррона, профессора Колумбийского университета… Ладно, сначала надо позвонить Кате. Может, просто разъединился телефон? Кто мог прийти к ней так поздно? Подруга? Ольга говорила, у Митиной жены нет подруг. У Кати было занято. Лена набрала номер еще и еще раз.

Она успела сварить и выпить кофе, выкурить сигарету, распечатать письмо.

"Дорогая Лена! — читала она, слушая в очередной раз безнадежные частые гудки. — Во-первых, поздравляю тебя с рождением дочери. Поздно, конечно, поздравлять, когда ребенку уже два года, но, что делать, все мы ленивы и не любим писать письма просто так, без делового повода. Сейчас он у меня появился.

Я начал работать над историей русской Сибири. Смешно, конечно, человеку, не знающему ни слова по-русски, заниматься историей этой страны. Но то, что смешно, уже не грустно…

Мне очень нужна твоя помощь. Я собираюсь в ближайшее время посетить Россию и проехать по нескольким сибирским городам. Прежде всего меня интересует город Тобольск с его уникальным деревянным кремлем и прочими достопримечательностями.

Я помню твои рассказы о Сибири и об этом городе в том числе. В любом случае мне, как ты понимаешь, понадобится в моем путешествии толковый переводчик. Я знаю, что у тебя маленький ребенок, но я был бы очень благодарен тебе, если бы ты смогла сопровождать меня в моей сибирской поездке в качестве переводчика и консультанта. Мне не хотелось бы нанимать для этого чужого человека.

Путешествие продлится не больше десяти дней. Я имею возможность платить тебе двести долларов в сутки. Все дорожные расходы, гостиницы и питание, разумеется, беру на себя.

Если необходимо, я могу оплатить и бебиситтера для твоей дочки на эти дни. Дата моего приездазависит только от твоего решения. У меня уже куплен билет в Москву с открытой датой. Я могу вылететь, как только ты скажешь. Жду твоего звонка.

Большой привет твоему мужу и дочери. Искренне твой,

Майкл".

Далее шли номера телефонов.

А у Кати было по-прежнему занято. Лена посмотрела на часы: без десяти два. Надо позвонить в Нью-Йорк, в любом случае. Надо сказать да или нет. А почему, собственно, нет?

Лизу можно оставить с Верой Федоровной, можно купить им на эти дни путевки в хороший подмосковный дом отдыха, Лена давно это хотела сделать, и Вера Федоровна просила. Две тысячи долларов за десять дней — это совсем неплохо. Впереди лето, Лиза достаточно подросла, чтобы съездить с ней на море. На это нужны большие деньги.

И тут раздался длинный, междугородний телефонный звонок.

«Ну вот! — успела подумать Лена, снимая трубку. — Наверное, это Майкл. Неудобно получилось…»

— Ленуся! Ну с кем это ты разговаривала полтора часа подряд? — услышала она голос мужа.

— Сереженька!

Его было слышно так хорошо, будто он звонил не из Лондона, а из соседней квартиры.

— Я так соскучился, уже дни считаю до возвращения. Как у вас дела? Как Лизонька?

— У нас все в порядке, Лизонька здорова, по тебе очень скучает, каждый день спрашивает по десять раз, когда вернется папа.

— А ты? Ты по мне скучаешь?

— Конечно, Сереженька, ужасно скучаю. Расскажи, как тебе там живется?

— По телефону не буду, приеду, расскажу все подробно, комкать впечатления не хочу. В общем, нормально.

— Сереженька, мне надо с тобой посоветоваться. Я только что прочитала письмо из Нью-Йорка, прямо за минуту до твоего звонка.

— То, которое я из почтового ящика достал? Это оно у тебя столько времени валялось? Ну, ты даешь!

— Да, оно самое. Просто руки не доходили. Лена пересказала мужу содержание письма.

— Ну, и в чем проблема? — спросил он, дослушав. — Ты не знаешь, соглашаться тебе или нет?

— Именно в этом, — призналась Лена.

— Тебе хочется поехать?

— Не знаю. С одной стороны — да. Две тысячи на дороге не валяются, и вообще… Но, с другой стороны, я еще не расставалась с Лизой так надолго, она все-таки маленькая.

— Десять дней — это совсем не долго. И тебе надо немножко сменить обстановку, отвлечься. Там ты хотя бы не будешь сидеть ночами за компьютером.

— То есть ты считаешь, надо соглашаться?

— Да. Мне кажется, надо. Только один у меня вопрос. Этот Майкл, он клеиться к тебе не будет?

— Разумеется, будет, — засмеялась Лена. — Но он станет это делать мягко и ненавязчиво, как истинный джентльмен.

— Смотри не заведи романа с этим джентльменом. Обстановка у вас будет очень располагающая. Если ты мне обещаешь, что романа с ним не заведешь, я тебя отпускаю.

— Он толстый, лысый, у него нос картошкой, он любит читать длинные лекции о вреде курения и после еды ковыряет в зубах зубочисткой с умным выражением лица, у всех на глазах.

— Да, джентльмен, — хмыкнул Сергей, — ну, в таком случае я спокоен. Романа у тебя с ним не случится.

— Ты знаешь, я хочу на эти десять дней отправить Лизу с Верой Федоровной в хороший подмосковный дом отдыха, чтобы они подышали чистым воздухом и чтобы у Веры Федоровны не было проблем с магазинами и готовкой. Майкл предлагает оплатить бебиситтера, вот пусть оплатит.

— Хорошая идея. Только дай мне знать, куда именно ты их отправишь. Я, вероятно, вернусь раньше тебя. Кстати, запиши мой телефон в гостинице. Как только все у тебя определится, обязательно позвони мне.

После разговора с мужем Лена окончательно успокоилась. Самое время звонить в Нью-Йорк, говорить свое «да». Но перед этим Лена еще раз, для очистки совести, набрала номер Кати Синицыной. Там все так же было занято.

* * *
— Ну, как ты? — Регина Валентиновна потрепала Катю по щеке и быстро прошла на кухню, в распахнутой шубке, сапогах и тонких замшевых перчатках.

Катя замешкалась в коридоре, шлепанец зацепился за табуретную ножку. Когда она оказалась на кухне, то увидела, как гостья кладет на рычаги телефонную трубку.

— Я ведь тут же стала тебе перезванивать, — объяснила Регина, — но у тебя все занято и занято. Оказывается, ты трубку забыла положить.

— Нет, я не забыла. Я просто сейчас разговаривала, — смутилась Катя, — надо перезвонить, неудобно.

— С кем же это так поздно, если не секрет? — Регинина рука в замшевой перчатке все еще лежала на трубке. Катя не заметила, как рука эта сдвинула, переместила трубку совсем чуть-чуть. Теперь она не придавливала рычаги старенького аппарата. Если кто-нибудь позвонит по Катиному номеру, будет занято.

Телефонный звонок не отвлечет Катю, не даст ей хоть слабенький шанс опомниться и прийти в себя.

От Регины Валентиновны, как всегда, пахло тонкими, чуть терпкими французскими духами. Кате очень нравился этот запах, он был таинственным и немного тревожным.

— Почему секрет? Я позвонила Ольгиной подруге, Полянской. Ну, помните, я рассказывала вам? Регина молча кивнула.

— Ну вот, — продолжала Катя, — я просто думала, что надо сказать ей про листочек, который я нашла. Там ведь ее фамилия. И потом — у нее муж в милиции работает, вдруг он что-нибудь сможет узнать… Ну, через свои каналы. Все-таки одно дело — районные менты и совсем другое — полковник с Петровки. Они же находят убийц. Не всегда, но находят.

— Катя, Катя, — грустно вздохнула Регина Валентиновна, — я же объясняла тебе, не надо пока распространяться о том, что ты нашла. Вот ведь — язык без костей. И что Полянская?

— Нет, я… — Катя смутилась. — Выдумаете, не надо было ей звонить?

— Ты взрослый человек, — пожала плечами Регина, — как я могу за тебя думать? Так что же Полянская? Как она отреагировала на твое сообщение?

— Она… — Катя вдруг густо покраснела, вспомнив, что почти нарушила Регинино условие, упомянула ее в разговоре с посторонним человеком. Имени, правда, не назвала, но все-таки…

— Эй, что ты покраснела, как помидор? — спросила Регина с улыбкой. — Про меня, наверное, сболтнула? Признавайся, бить не буду.

— Нет, я про вас ничего не говорила! Я только текст прочитала и спросила, верит ли она тоже, как все, что Митя сам…

— Ну и как? Верит?

— Во всяком случае, она не считает, будто мои подозрения — полнейший бред, будто я все это под наркотиком напридумывала. Собственно, она не успела ничего особенного сказать в ответ, я услышала звонок и пошла вам открыть дверь.

Кате вдруг стал неприятен этот разговор. Ну зачем столько подробностей? Разве интересно, кто что сказал? Вот и Полянская спрашивала о Регине Валентиновне, а теперь — наоборот. Ерунда какая-то… Прямо будто выпытывают что-то, и та, и другая. Разве это имеет сейчас значение? О Мите надо говорить, и только о нем. Что может быть важнее его смерти? Ведь так мало времени прошло и столько всего неясного…

— Я, собственно, почему приехала, — спохватилась Регина, ~ достала для тебя хорошее лекарство, оно уже неделю лежит у меня. Я замоталась, дел было много. А когда ты позвонила, я вспомнила. Это новый американский препарат, он разработан специально для таких, как ты. По ощущениям он дает примерно то же, что морфий, но слабее, конечно. А главное — не вызывает привыкания, то есть он на некоторое время заменит тебе наркотик и поможет вылечиться без кошмарных мучений, которых ты так боишься. Этот препарат мягко адаптирует твой организм, ты постепенно будешь уменьшать дозу, пока не вылечишься совсем.

— Неужели такое лекарство придумали? — заволновалась Катя. — Неужели возможно завязать, не мучаясь?

— За деньги все возможно, — лукаво улыбнулась Регина.

– ~ Ой, оно, наверное, жутко дорогое…

~ — Ну что ты, деточка, я совсем не к тому сказала про деньги. Я же знаю твою ситуацию, ты у нас неплатежеспособна. Я делаю это не столько для тебя, сколько для себя. Если уж я взялась помочь человеку, то должна довести дело до конца, Иначе я чувствую себя побежденной. А я не люблю этого.

— Господи, Регина Валентиновна, спасибо вам огромное, я даже не знаю, как мне вас благодарить.

— Перестань, пожалуйста! — махнула рукой в тонкой замшевой перчатке Регина и взглянула на часы, слегка оттянув раструб на запястье:

— Сейчас уже очень поздно. Ты первый раз уколешься при мне, я должна видеть, как отреагирует твой организм, чтобы знать дозировку. Так что вот тебе первая порция.

Регина достала из сумочки темно-коричневую маленькую склянку без всякой этикетки.

— А сколько здесь порций? — спросила Катя, глядя на склянку как зачарованная.

— Здесь одна, пробная. Я посмотрю, как пойдет дело, и оставлю тебе сколько нужно. Ты пойми, лекарство очень дорогое, каждый грамм — на вес золота. А ты у меня не единственная пациентка, так что я должна все точно рассчитать. Шприц, надеюсь, есть у тебя?

— Да… Ой, простите, я ведь даже чаю вам не предложила. Может, сначала чайку попьем?

— Деточка, ну кто же чаи распивает в начале третьего ночи? Я, честно говоря, спать хочу. Давай, не тяни резину. Только пойдем в спальню, тебе лучше прилечь сразу после инъекции.

Сидя на своей смятой, разобранной постели со шприцем, наполненным прозрачной жидкостью, Катя уже поднесла иглу к руке, отыскивая подходящее место на исколотой коже, но Регина остановила ее:

— Подожди, ты что, даже спиртом не протираешь перед уколом? Ну куда это годится? Гнойники же пойдут. Есть спирт у тебя?

— Да, конечно. Я сейчас.

Осторожно отложив шприц, Катя сбегала на кухню, достала большую бутылку с чистым медицинским спиртом, нашла в аптечке, висевшей тут же, у холодильника, остатки ваты.

— Ну вот, я готова, — сказала она, усаживаясь опять на кровать.

Регина стояла над ней и молча смотрела, как входит тонкая игла в протертую спиртом, израненную кожу, как разбухает, наполняясь жидкостью из шприца, голубоватая вена.

Катя не успела ничего понять и почувствовать. В ушах у нее зашумело, шум стал быстро расти, сделался оглушительным, будто в мозгу взлетал реактивный самолет. Перед глазами все закружилось, замелькало в бешеном ритме. Склоненное совсем близко лицо Регины, потом — спокойное, живое лицо Мити, еще какие-то лица, чужие и смутно знакомые. Постепенно все слилось в одну густую, непроглядную черноту.

Осторожно приподняв Катино веко, Регина заботливо укутала неподвижное тело одеялом, щедро разлила по ворсистой синтетической ткани спирт из бутылки, быстро вышла на кухню, вытянула сигарету из почти пустой пачки «Кента», вернулась в комнату, закурила и, сделав несколько затяжек, бросила длинный горящий окурок на пропитанное спиртом одеяло. Еще секунду подумав, она щелкнула одноразовой газовой зажигалкой и подожгла уголок цветастого пододеяльника.

Потом она тихонько вышла из квартиры и плотно прикрыла за собой входную дверь. Все это она проделала, ни разу не сняв замшевых перчаток.

Вообще, вся эта возня с недобитыми свидетелями, которые почему-то вдруг стали расти, как сыроежки под грибным дождем, да еще через столько лет, порядком надоела Регине. В этой свистопляске у нее почти не остается времени и сил на Веню. А он плох сейчас. Он плох, как никогда. Он может сорваться в любой момент.

Все надо делать самой. Нельзя использовать никаких связей, нельзя ни к кому обращаться за помощью. Обращаясь с просьбой, ты делишься информацией и попадаешь в зависимость.

Получается дурацкий парадокс: при их связях и деньгах они могли бы нанять любого, самого лучшего киллера. Но хороший киллер умен и крайне осторожен. Прежде чем выполнить заказ, он вполне может поинтересоваться личностью человека, вставшего на пути богатейшего и влиятельнейшего концерна «Вениамин». Известны ведь случаи, когда умный киллер сам звонил по телефону тому, кого должен был убрать, и прямым текстом предлагал сделку: «Мне тебя оплатили. Если заплатишь больше, убивать не буду».

Бывало и другое. Если киллер узнавал, что повод заказа — не месть, не долги, не деление сфер влияния, а опасная для заказчика информация, то, прежде чем выполнить заказ, он всеми доступными способами пытался эту информацию выведать.

Информация, за которую убивают, может очень пригодиться. Разумеется, дурак заработает на ней только пулю. Но если использовать ее осторожно и с умом, то можно заработать такие суммы, по сравнению с которыми киллерский гонорар — слезы, а не деньги. А осторожности и ума хорошему киллеру не занимать.

Регина вынуждена была просчитывать все, даже то, что почти невероятно. Именно поэтому она не могла пойти традиционным путем и нанять хорошего исполнителя для решения всех навалившихся проблем. Все надо было делать самой.

Глава 14

Оперуполномоченный Михаил Сичкин задумчиво глядел на две фотографии, лежавшие перед ним на столе. На одной была снята красивая, прямо-таки голливудски красивая женщина лет сорока, с точеными чертами лица и волосами цвета спелой пшеницы. На другой — девушка с таким безнадежно-некрасивым лицом, что хотелось тяжело вздохнуть от жалости.

Впрочем, при более внимательном взгляде жалость испарялась. Было в этом молодом девичьем лице что-то акулье: скошенный подбородок, плоский большой нос, маленькие ледяные глаза.

У красотки с другой фотографии глаза были те же, только выражение чуть иное.

— Голодная акула и сытая, — пробормотал Миша, — вот и вся разница.

Он тут же одернул себя: «Да что я, в самом деле? Может, эта Градская Регина Валентиновна — милейшая женщина, добрейшей души человек? Я еще ее в глаза не видел, а уже акулой обозвал. Ну сделал себе человек несколько пластических операций, изменил внешность до неузнаваемости. А какая женщина не захочет изменить такую внешность, спрашивается? И мужику не все равно, с каким лицом жить, а уж женщине — и подавно».

На фею-доктора, о которой обмолвилась фотомодель Вероника Роговец, Сичкин вышел практически сразу. Ему не давала покоя задачка с неизвестным мотивом. Зачем Регине Валентиновне понадобилось так тщательно готовить Веронику Роговец к разговору со следователем?

Да, фея-доктор сильно заинтересовала Мишу Сичкина. Он решил как следует подготовиться к встрече, не пожалел времени и узнал об этой женщине все, что мог узнать.

Сообщение о том, что Регина Валентиновна полностью изменила собственную внешность, только подогрело Мишанин интерес. Фотографий теперешней Градской он нашел много, в том числе и на страницах популярных журналов, где она была снята рядом со своим знаменитым мужем, суперпродюсером Вениамином Волковым. А вот старый, дооперационный, снимок он нашел с трудом. Впрочем, достаточно было одного взгляда на прежнее, настоящее, лицо этой женщины, чтобы понять, зачем она так старательно уничтожала все свои старые фотографии.

К моменту встречи Мишаня знал, что Градская Регина Валентиновна родилась в городе Тобольске Тюменской области в 1946 году. В 1963-м поступила в 1-й Московский мединститут, закончила с красным дипломом. Потом — ординатура, специализировалась по психиатрии, работала в Институте им. Сербского, защитила кандидатскую диссертацию на тему «Особенности эмоциональной сферы и волевых процессов при формировании бредовых мотиваций и их корреляция с нозологическими и синдромальными особенностями психически больных» (пока прочитаешь, мозги завянут!). На самом деле работала ординатор Градская с убийцами-психопатами, изучала их интеллектуальный уровень.

Мишаня не поленился, навестил своего знакомого из Института Сербского, старичка профессора, судебного психиатра. Он не хотел официально заявляться в институт и наводить там справки об одной из ординаторов, работавшей когда-то, давным-давно. Проще было навестить старика пенсионера.

Проще и полезней. Профессор поболтать любил, и Региночку Градскую помнил отлично.

— Знаешь, я всегда жалел умниц дурнушек. Женщине вовсе не обязательно быть умной, — говорил профессор. — А Региша, так сказать, крайний вариант. Ужасно умная и ужасно некрасивая. Я был уверен тогда, что в науке она пойдет очень далеко. Никакой личной жизни ей не светило. Да, она могла бы далеко пойти, если бы не увлеклась околонаучным трюкачеством, экстрасенсорикой и прочей дребеденью. Собственно, из-за этого и вышел у нее конфликт с нашим институтским руководством. Она такие штуки могла делать, руками, глазами… Наш брат психиатр не любит всех этих фокусов. А тут еще узнали, что она на дому практикует, за деньги. Защититься ей, конечно, дали, но из института попросили по-хорошему.

Уволившись из Института им. Сербского, Градская устроилась в районный психдиспансер. Еще в начале семидесятых, когда это не было модным, когда это считалось мистикой и чепухой, доктор Градская активно занималась экстрасенсорикой — в свободное от работы время.

Регина Валентиновна принимала больных у себя дома, за большие деньги лечила спивающихся знаменитостей, работала со всякими сексуальными расстройствами и тяжелыми депрессиями.

Старый профессор ошибся в своих прогнозах насчет личной жизни дурнушки Региши. В 1986-м Градская вышла замуж за Вениамина Волкова. Сегодня это имя известно каждому школьнику. А тогда его почти никто не знал.

Регина Валентиновна была на десять лет старше своего молодого мужа, к тому же он — мужчина весьма привлекательный, а она тогда, до пластических операций, была страшна как Божий грех. Впрочем, о вкусах не спорят.

Брак оказался весьма плодотворным. Детей, правда, у этой пары не было, зато они родили и вырастили самый мощный и знаменитый в шоу-бизнесе концерн «Вениамин». Убитый певец был тесно связан с этим концерном, так же как и его любовница-фотомодель. Несколько их совместных клипов было снято на студии концерна, и последнее концертное турне Азарова организовал один из людей Волкова. Кстати, с Вениамином Борисовичем тоже не мешало бы встретиться — когда будут для этого более серьезные основания, чем совместная работа с убитым. Но будут ли они — еще вопрос.

По телефону Регина Валентиновна говорила с Сичкиным весьма любезно, сказала, что готова встретиться с ним в ближайшее время, в любом удобном для него месте.

Сичкин счел для себя удобным вызвать Градскую на Петровку. Сейчас он ждал ее с минуты на минуту. Взглянув на часы, он аккуратно сложил в папку и убрал в ящик стола две фотографии и несколько бумажек, касавшихся свидетельницы.

Наконец послышался стук в дверь.

В жизни Регина Валентиновна выглядела еще моложе и элегантней, чем на фотографии. На ней была узкая серая юбка до колен и нежно-розовый пуловер. Все в ее облике было продумано до мелочей, сапоги и маленькая сумочка сшиты из одинаковой дымчато-серой замши, а лак на ногтях и помада на губах были матовыми, нежно-розовыми, как пуловер.

Кабинет наполнился тонким запахом дорогих духов, идеально-белые зубы сверкнули в любезной улыбке. Градская вообще была сама любезность, само обаяние. Мягкие карие глаза смотрели на Сичкина доброжелательно и честно. В них написана была готовность ответить на любой вопрос, рассказать все, что ей известно о трагической гибели молодого талантливого певца Юрия Азарова.

— Вероника Роговец проходила у меня курс реабилитационной терапии, она страдала депрессиями, связанными с некоторыми детскими переживаниями. Она очень ранимая девочка.

— Честно говоря, я этого не заметил, — улыбнулся Сичкин, — мне редко приходилось встречать таких… — он кашлянул, — таких раскрепощенных и уверенных в себе людей. Особенно если учесть, что погиб близкий ей человек, у нее дома…

– ~ Да что вы, это всего лишь игра, — покачала головой Градская, — поверьте, на самом деле девочка очень тяжело переживает Юрину смерть.

— Она обращалась к вам за помощью в последние несколько дней?

— Да, она заезжала ко мне. Буквально в тот же день, вечером.

— И вы помогли ей?

— Да, я поддержала ее. Она была в ужасном состоянии, Знаете, она боялась, что и ее могут убить, но больше всего она боялась, что ее заподозрят. Она так и сказала, мол, сразу ведь начинают подозревать близких. А ближе ее у Юры никого не было. Они практически не расставались в последнее время. Ее волновало, что затаскают по допросам.

— Она советовалась с вами, как лучше вести себя на допросах?

— Да, она спрашивала, как лучше выстроить разговор, чтобы от нее, простите за грубость, «скорее отвязались».

— Ну, это уже почти юридическая консультация, — усмехнулся Сичкин, — и что вы ей посоветовали, если не секрет?

— А как вы думаете? — лукаво улыбнулась Градская.

— Ну, мне кажется, несколько дельных советов на этот счет вы ей дали. Во всяком случае, судя по ее поведению.

— Наверное, она кокетничала с вами вовсю, глазки строила? Это вполне в ее духе, — Регина весело рассмеялась, — я подозреваю, вы не правильно ее поняли, а она в свою очередь не правильно поняла меня.

— Прямо испорченный телефон, — заметил Миша, улыбнувшись в ответ на веселый смех своей собеседницы.

— Скажите, вы серьезно думаете, что я инструктировала Веронику Роговец, как ей вести себя на допросах? — спросила она, отсмеявшись.

— Вы только что сами сказали об этом.

— И вы считаете, что она следовала моим инструкциям? Вы полностью исключаете вариант, что Вероника вела себя так, как ведет всегда и со всеми? Вам кажется, я ее настроила на определенный лад и она, как заводная игрушка, следовала этому настрою?

— Ну, не стоит так огрублять, Регина Валентиновна. Разумеется, Роговец не игрушка, а живой человек. Однако определенное влияние вы на нее имеете, согласитесь. Иначе она не обращалась бы к вам за помощью.

— Если бы она следовала моим советам, то говорила бы вам правду и только правду, — тихо и серьезно произнесла Регина, — но люди, как вы верно заметили, не игрушки. Не музыкальные инструменты.

— Скажите, Регина Валентиновна, а Юрия Азарова вы хорошо знали?

— Не очень, — пожала плечами Градская, — он у меня не лечился.

— Как вы думаете, могли быть у него серьезные долги?

— Какая разница, что я думаю по этому поводу? Такие вещи надо знать точно. Я вам могу точно сказать одно: ни у меня, ни у моего мужа он денег в долг никогда не брал.

Когда она ушла, у Мишани разболелась голова. От разговора остался неприятный осадок. Соображать было трудно, все валилось из рук. Кто-то недавно рассказывал ему нечто подобное… Совсем недавно. Кто-то из его знакомых точно так же, поговорив с милым обаятельным человеком, чувствовал тяжелую усталость, головную боль.

Миша старался вспомнить, что-то подсказывало ему: это важно, это серьезно. Но голова прямо-таки раскалывалась. «Загипнотизировала меня, что ли, эта Градская?» — подумал он с раздражением.

Выпив две таблетки панадола, Мишаня сделал себе крепкий сладкий чай. Головная боль немного отпустила, но соображать все равно было трудно.

Вечером жена заставила его измерить температуру. Оказалось, что у Мишани тридцать восемь и пять. Немудрено. В Москве свирепствовал последний весенний грипп.

* * *
У Лены был сумасшедший день. Она подготовила и сдала все материалы по своему отделу, которые шли в следующий номер, то есть сделала работу, рассчитанную на ближайшие Десять дней, она успела заказать и тут же выкупить путевки в Подмосковный дом отдыха для Лизы и Веры Федоровны и Проделала еще такую кучу мелких и крупных дел, что сама удивлялась.

Ее единственный подчиненный, Гоша Галицын, печатал на компьютере последний абзац своей статьи о модной рок-группе, периодически терзая телефон. Лена ждала, когда он закончит — он обещал отвезти ее домой на своей «Волге». В который раз она ругала себя, что так и не удосужилась получить права.

Бежевый «жигуленок» стоит себе под окном, а ей приходится одалживаться. В дом отдыха Веру Федоровну с Лизой повезет на своей машине Ольга Синицына, Майкла поедет встречать Гоша, а потом он же повезет их в аэропорт, когда они будут улетать в Тюмень.

Никто в шоферы не нанимался. У всех свои дела. Гоша Галицын давно уже не тот оболтус, которым был, когда пришел работать в журнал. Он нашел свою тему, стал писать о музыке, о роке и попсе. За два года даже имя себе заработал, причем не только скандальными подробностями из интимной жизни звезд, но и умением хорошо писать, что в наше время большая редкость.

— Все, сейчас поедем! — вздохнул Гоша, выключая компьютер и тут же еще раз набирая какой-то номер по телефону.

— Кому ты так упорно дозваниваешься? — спросила Лена.

— Волкову!

— А кто это?

— Ну ты даешь, начальница! — Гоша даже фыркнул. — Ты что, вообще телевизор не смотришь?

— Иногда смотрю, но редко, — призналась Лена.

— И про концерн «Вениамин» не слышала?

— Наверное, что-то слышала…

— Лен, это неприлично. Такие вещи надо знать. Вениамин Волков — продюсер номер один, крестный отец каждой третьей поп-звезды.

— Вениамин Волков?.. Подожди, я, кажется, его знаю.

— То есть? Ты что, знакома с ним? Лично знакома?!

— Был такой комсомолец в городе Тобольске, очень давно, четырнадцать лет назад, — кивнула Лена.

Гоша выхватил из кипы бумаг на своем столе какой-то яркий музыкальный журнал, нервно пролистал его и сунул Лене под нос огромную, на разворот, цветную фотографию.

С фотографии улыбались мужчина и женщина. Мужчина — лысеющий блондин с бледно-голубыми глазами и худым лицом. Женщина — кареглазая красотка лет сорока, с волосами цвета спелой пшеницы.

— Ну? Это он? — затаив дыхание, спросил Гоша.

— Да, это Веня Волков. Только постарел и полысел, — рассеянно ответила Лена.

Она не могла оторвать взгляд от лица женщины. Что-то смутно знакомое было в этом холеном, чистом, идеально-правильном лице. Что-то смутно и неприятно знакомое.

— А кто эта женщина?

— Жена его и совладелица концерна, Регина Градская. Слушай, Лена, значит, ты была лично знакома с самим Волковым, когда он еще жил в Тобольске?

— Гоша, я была знакома со множеством людей по всему бывшему Советскому Союзу. Я ведь не вылезала из командировок. А ты случайно не знаешь, чем занимается его жена, кто она?

— Я же сказал, она — совладелица концерна «Вениамин». — Зачем ей еще чем-то заниматься? Вроде она врач или экстрасенс, типа Кашпировского. Какая разница? Ты что, ее тоже знаешь?

— Нет. Ее не знаю. Показалось, что видела где-то… Улыбка знакомая.

— Слушай, ты можешь мне рассказать о Волкове все подробно, каким он был тогда, о чем вы разговаривали?

— Попробую, если тебе так интересно.

— Ты не представляешь, какой можно материал забацать! Это же эксклюзив! Как ты думаешь, он тебя помнит?

— Вряд ли, — пожала плечами Лена, — столько лет прошло… Это был 1982 год. Конец июня.


У Регины не выходили из головы несколько фраз, которые словно, в гипнотическом подсознательном бреду, произнес Веня.

— Она могла бы меня спасти. Если бы она не оттолкнула меня тогда, я пошел бы за ней куда угодно, я сумел бы победить любой голод. К ней я чувствовал что-то совсем другое, новое, странное для меня, но, вероятно, нормальное для других. Я чувствовал к ней нежность, мне было за нее страшно, мне не хотелось терзать и топтать. Я любил ее. И не могу забыть. Но я не был ей нужен.

— Кто? О ком ты? — удивленно спросила Регина.

— Я о Полянской… — тихо ответил он, не выходя из гипнотического сна.

— Но ты был знаком с ней всего неделю. Это было страшно давно. Чем же она лучше других?

— Не знаю… Я мог бы стать с ней нормальным мужчиной.

— Почему?

— Она не врала и не фальшивила. В ней не было кокетства. Я любил ее — как мужчина, а не как зверь.

— А разве та первая девочка, Таня Костылева, врала и фальшивила? — осторожно спросила Регина.

— Нет. Теперь я знаю, что нет. Но тогда я был юным идиотом, тогда я не верил никому, кроме своего голода.

— Я научила тебя побеждать голод… — тихо напомнила Регина.

— Да. Но она тоже могла бы меня спасти. Раньше. И по-другому. Она спасла бы меня как-то иначе, чем ты.

— Ты бы убил ее в конце концов, как остальных. Только я научила тебя утолять свой голод, не убивая.

— Да… Только ты…

Потом был обычный припадок, которым всегда заканчивался сеанс.

Регина не стала напоминать ему о словах, сказанных под гипнозом. Но сама забыть их не могла.

В течение всей их совместной жизни вокруг была масса красоток экстра-класса: фотомодели, манекенщицы, певички. Но Регина была спокойна за своего мужа. Он не стал бы спать с другой женщиной. Она внушила Вене, что любую другую он может убить. А этого он боялся больше всего на свете.

У нее не было повода ревновать еще и потому, что Веня сидел на гипнозе, как на игле. Он не мог существовать без этих сеансов, а стало быть, полностью, всей душой — в буквальном смысле слова — зависел от Регины.

И тут, через много лет, оказывается, что была в его жизни обычная, человеческая, а не звериная любовь. Было такое острое и сильное чувство, что он действительно мог бы избавиться от своего психического недуга — без Регининой помощи. Конечно, никакая нормальная баба не согласилась бы жить с ним, узнай она про его подвиги. Эта умница Полянская заложила бы его первому встречному менту и чувствовала бы к нему только ужас и отвращение.

Она нормальна до тошноты. Она не мыслит жизни вне рамок бездарной общепринятой морали. Но именно к ней, к этой банальной пресной кукле, было обращено единственное в Вениной жизни здоровое мужское чувство. Обращено безответно…

Не Регине, которая всю себя вложила, чтобы сделать из него то, чем он стал сейчас, досталась первая и последняя Бенина любовь, а этой ментовской женке, сучке, гадине…

Впервые за много лет в ней проснулась настоящая, глубокая и мрачная ревность. Но она справилась с этим глупым, ненужным чувством. Она была уверена, что справилась… Дело не в том, что когда-то Веня был влюблен в Полянскую и теперь вдруг, совсем некстати, стал вспоминать о своей единственной здоровой человеческой любви. Дело в том, что любовь эта — самый опасный и самый активный свидетель. Каждый ее шаг чреват серьезными проблемами — и для Вени, и для Регины, а главное — для концерна.

Глава 15

Лиза долго не могла уснуть. Лена рассказывала ей, как они с бабой Верой поедут за город, в дом отдыха, будут гулять по лесу, дышать свежим воздухом и смотреть, как приходит весна.

— Кто такой домодых? — спрашивала Лиза.

— Это дом, который стоит в лесу, в красивом месте. Туда Приезжают отдыхать, — объясняла Лена.

— А ты с нами поедешь?

— Мы поедем все вместе, с тетей Олей на машине. А потом за вами приедет папа.

— Я хочу, чтобы ты в домодыхе жила с нами. Я хочу с тобой.

— Лизонька, вы там с бабой Верой поживете совсем недолго. А я поработаю.

— Зачем?

— Чтобы у нас были деньги и мы могли бы летом поехать к морю.

— Я не хочу к морю, я хочу с тобой и с папочкой. Скоро папочка вернется?

— Да, малыш, папочка вернется скоро. Ты уже решила какие игрушки возьмешь с собой в дом отдыха?

Лиза молнией выпрыгнула из кроватки, подбежала к ящику с игрушками, стала деловито вытаскивать их одну за другой, приговаривая:

— И тебя возьму, слоник, и тебя, собачка, и всех кубиков возьму. Вот эту большую машину, и кукольную коляску…Ты, куколка, не плачь, я тебя тоже возьму в домодых…

Только в половине двенадцатого Лиза закрыла глаза. Но даже во сне она продолжала бормотать:

— Мамочка, я хочу с тобой и с папочкой… Поехали в домодых все вместе, ну пожалуйста…

Тихонько сложив назад в ящик раскиданные игрушки, Лена подумала, что все они очень большие, громоздкие — и плюшевые звери, и куклы. Брать их с собой неудобно. Для поездки лучше купить что-нибудь маленькое, компактное. Все равно ведь завтра утром она собиралась отправиться с Лизой в магазин. К весне ножка у ребенка выросла на целый размер, нужны новые ботиночки, и колготки, и куча всяких мелочей.

По шестому каналу начался «Дорожный патруль». Лена включила чайник, забралась с ногами на кухонный диван, закурила и, не глядя на экран, рассеянно слушая закадровый голос диктора, думала о делах на завтра. Магазины и уборка днем, вечером прилетает Майкл. По телефону он спросил, нельзя ли две ночи до отлета в Тюмень переночевать у Лены, не связываться с гостиницей.

— Таких дорогих гостиниц, как у вас в Москве, нет нигде в мире, — заметил он, извиняясь.

Стало быть, придется что-то готовить, устраивать ужин в честь его приезда…

"На улице Заславского произошел пожар, один человек погиб, — быстро говорил закадровый голос в телевизоре. Около трех часов утра жильцы первого и второго этажей были разбужены сильным запахом дыма. Горела квартира на первом этаже.

Прибывшие пожарные обнаружили в квартире, горящей открытым пламенем, труп молодой женщины. Погибшая, Екатерина Синицына, с недавнего времени проживала одна. По словам соседей, она вела замкнутый образ жизни, алкоголем не злоупотребляла".

Лена сильно вздрогнула и уставилась на экран. «По предварительной версии причиной возгорания послужило курение в постели, — сказал появившийся в кадре пожарный, — хочу еще раз повторить: это наиболее частая причина пожаров с трагическим исходом. Пожалуйста, будьте осторожны…»

Кадр сменился, дальше шла хроника дорожно-транспортных происшествий. Лена выключила телевизор и набрала Ольгин номер.

— Да, я знаю, — вздохнула Ольга, — этого следовало ожидать. Она вколола себе огромное количество морфия, смертельную дозу, и заснула с сигаретой.

— Пожар начался около двух ночи?

— Да, к трем все уже пылало.

— Я говорила с ней до начала второго. К ней пришла какая-то женщина. Катя извинилась, положила трубку рядом с телефоном, отправилась открывать дверь. А потом было все время занято. Оль, ведь ее убили… Это сделали те же люди, которые убили Митю. Опять все гладко и логично, не подкопаешься. Сложная творческая личность, певец-неудачник, балуется наркотиками вместе со своей наркоманкой-женой и вешается. А через несколько дней погибает жена в результате типичного для алкоголиков и наркоманов несчастного случая. Очень все логично. Один и тот же почерк.

Лена замолчала, она услышала, как Ольга тихо всхлипывает в трубку.

— Олюша, я очень тебя прошу, пожалуйста, попытайся успокоиться. Возьми себя в руки. Ты не захотела слушать Катю вчера вечером. Послушай, что она мне прочитала.

Лена вошла с телефоном в спальню, включила компьютер и быстро нашла файл «Rabbit».

— Этот текст был на скомканном листочке, в кармане Митиной куртки. А вот второй, он был на кассете с песнями, которую оставил мне Митя, в самом конце пленки.

— Ты хочешь сказать, что Митюша пытался кого-то шантажировать? — дослушав до конца, хрипло спросила Ольга.

— Во всяком случае, он размышлял, делать ему это или нет. И, разумеется, решил не делать. Ему стало противно. Попробуй вспомнить все ваши последние разговоры, поищи у себя дома, может, осталось еще что-нибудь — записка, текст на кассете. Может быть, ежедневник и телефонную книжку он забыл у вас?

— Хорошо, — всхлипнула Ольга, — я попробую. Но ежедневника и записной книжки у нас точно нет. Ты же знаешь, какой в нашей квартире идеальный порядок. Просто так ничего не валяется, у каждой вещи свое место.

После разговора с Ольгой Лена тут же набрала номер Мишани Сичкина. Но там никто не отвечал. Слушая протяжные гудки, Лена вспомнила, что Мишанина жена Ксения часто выключает телефон после двенадцати. А сейчас уже без двадцати час.

Кому еще из Сережиного отдела можно позвонить в такое время? Да, пожалуй, некому. Все ложатся спать рано. Выдергивать из постели человека, которому вставать в половине седьмого, обрушивать на него поток странной, путаной, полубредовой информации — это было выше Лениных сил. Надо подождать до завтра и позвонить Мишане на работу. Хотя бы не придется объяснять все с самого начала. Он уже знает — и про Митю, и про фальшивую докторшу.

Теперь Лена почти не сомневалась, что загадочная Валентина Юрьевна — не наводчица, не сумасшедшая. Недаром после ее ухода у Лены осталось ощущение, будто милая гостья насквозь просвечивала ее рентгеном. Эта женщина связана с теми, кто убрал Митю и Катю. Лену просто прощупывали таким образом, хотели понять, что она знает и насколько опасна.

Но почему в таком случае никто не явился к Ольге с той же целью? Ольга все-таки родная сестра… Впрочем, в офис фирмы «Кокусай-Коеки» без конца приходят посетители, с утра до вечера там толкутся разные люди.

Со старшим менеджером компьютерной фирмы можно оговаривать очень долго. Компьютеры — дело тонкое и многогранное. В разговор о них можно аккуратно вклинить любую постороннюю тему. Ольга обязана уделять внимание каждому посетителю, который может стать покупателем. Это ее работа.

Ольгу вполне могли прощупать на службе, а она и не заметила. Она ведь рассказывала, ей приходится столько общаться и разговаривать в своем офисе, что к вечеру слова сливаются в бессмысленный гул.

Впрочем, сейчас важно другое. Важно понять, почему все это происходит. Кому это понадобилось и зачем.

Пока можно сделать лишь один осторожный и весьма неопределенный вывод: это как-то связано с их давней поездкой по Сибири. Собственно, ради этих воспоминаний и пришел к ней Митя месяц назад. Он что-то пытался выяснить у нее, но она тогда не придала этому значения, думала, у него разыгралась легкая ностальгия по юности. У Лены была неплохая память, но события четырнадцатилетней давности осели где-то совсем глубоко. За многие годы наслоилось сверху столько всего важного, значительного. Четырнадцать лет — это почти целая жизнь.

Возможно, помогут фотографии. От поездки вряд ли что-то осталось, у них не было с собой фотоаппарата, а вот университетских снимков 82-го года должно быть много. Вдруг всплывет в памяти какая-нибудь неожиданная, важная подробность?

Альбом с фотографиями был только один. Его купил Сережа, специально для Лизиных снимков. Лена никогда не заводила альбомов. Старые фотографии хранились в ужасном, неразобранном виде, под ворохом всякого барахла, на самом дне старинного, прабабушкиного сундука, который стоял в прихожей.

Разбирая сундук, Лена в который раз ругала себя за свое несусветное домашнее разгильдяйство. Так и не научилась она к тридцати шести годам содержать в порядке вещи, отдельно нужное от ненужного, раскладывать все по полочкам.

У каждой женщины есть масса вещей, слишком старых и надоевших, чтобы их носить, но недостаточно изношенных и ветхих, чтобы выкинуть. Разумные и хозяйственные женщины приводят эти старые вещи в порядок, штопают, пришивав красивые заплатки, носят дома или на даче. Лене было проще скидывать все в сундук или на антресоли. В итоге дом зарастал барахлом. Иногда Лена собирала все в большие мешки выносила во двор и клала рядом с мусорным баком. Тут же приходили бомжи, и мешки исчезали.

Сейчас, добираясь до дна старого сундука, Лена подумала что пора опять сложить все в мешок и вынести во двор. Все но только не этот свитер, большой, светло-серый. Ему очень много лет, его сначала носил папа, но Лена беспардонно отняла. Она любила ходить в больших папиных свитерах, в них было как-то особенно тепло и уютно. Да, именно этот светло-серый свитер она взяла с собой в Сибирь летом 82-го.

Тогда еще он был совсем новый, нарядный. Папа, глядя, как она собирает рюкзак, сказал:

— Возьми что-нибудь теплое, все-таки в Сибирь отправляешься.

Лена вытянула из шкафа светло-серый свитер.

— Только не этот, — стал протестовать папа, — он у меня парадный, совсем новый. Любой другой, только не этот!

— Тогда вообще ничего теплого не возьму! Буду мерзнуть в Сибири! — заявила Лена и тут же, уткнувшись лбом в папино плечо, стала утешать:

— Пап, ты не волнуйся, я привезу его целым и невредимым, я буду очень аккуратно носить. Ты ведь не хочешь, чтобы я замерзла…

Папа умер пять лет назад, но до сих пор достаточно было какой-нибудь мелочи, случайной вещи или фразы, чтобы воспоминания о нем нахлынули и затопили все остальное — сегодняшнее. Особенно больно было, что папа так и не увидел Лизу. Ему очень хотелось внука или внучку, а у Лены была для этого слишком сложная личная жизнь, слишком интересная работа. Казалось, так много лет впереди…

Папа никогда ничем не болел. Когда в онкологической центре на Каширке поставили страшный диагноз: рак желудка и сообщили Лене, что сделать уже ничего нельзя, что жить Николаю Владимировичу Полянскому осталось не больше двух месяцев, она не поверила. Она до самого конца не верила, все надеялась, что врачи ошиблись, что произойдет чудо…

У Лены никого на свете не было, кроме папы. Он вырастил ее один. Мама, альпинистка, мастер спорта, сорвалась со скалы на Эльбрусе, когда Лене едва исполнилось два года.

«Я была такой, как сейчас моя Лизонька, — вдруг подумала Лена, — я не лазаю по горам, как мама. Но что-то такое происходит сейчас в моей жизни, что-то серьезное и опасное…»

Лена очнулась от нахлынувших воспоминаний и обнаружила, что сидит на полу в прихожей, среди вороха ненужного барахла, уткнувшись лицом в старый папин свитер.

Именно в этом свитере четырнадцать лет назад она сидела в проеме вагонной двери, на ступеньке. Поезд шел из Тюмени в Тобольск. Была светлая, туманная ночь. Ощущение одиночества и бегущей мимо бесконечной тайги накрепко врезалось в память. А потом был какой-то странный, неприятный разговор с тобольским комсомольцем. С Волковым… с тем самым Вениамином Волковым.

Оказывается, он стал знаменитым продюсером, владельцем концерна. Он занимается шоу-бизнесом. Гоша Галицын прямо-таки затрясся, когда Лена вспомнила, что была знакома с «самим Волковым…».

И вдруг сердце бешено застучало. О каком-то знаменитом продюсере говорил Митя, но имени не называл… Нет, ерунда. Не может быть…

Добравшись наконец до драной, распухшей папки со старыми фотографиями, быстро перебирая их, Лена неожиданно наткнулась на одну, совсем забытую.

Это был большой черно-белый снимок. Несколько человек, юноши и девушки в стройотрядовской форме, стоят на фоне какого-то вагончика. А в середине — Митя, Ольга, Лена и Вениамин Волков.

Улыбающийся Митя смотрит прямо в объектив. Ольга тоже улыбается, но опустила глаза. У самой Лены на фотографии лицо напряженное и растерянное. Вглядевшись внимательней, она поняла почему: стоящий рядом с ней высокий, широкоплечий Волков смотрит на нее. Поэтому он получился в профиль. Он смотрит на нее, а не в объектив фотоаппарата, и Лене не по себе под его взглядом.

На обратной стороне снимка было написано: "Тобольск, июнь 1982, стройотряд «Надежда».

Они выступали перед стройотрядовцами. Это было одно из самых долгих и приятных выступлений. Потом пили чай в строительном вагончике. На фоне этого вагончика и сделан снимок. Его прислали в редакцию молодежногожурнала, в котором Лена и Ольга проходили практику, сопроводив забавным письмом. Письмо давно затерялось, а фотография сохранилась.

Глава 16

Тюмень — Тобольск, июнь 1982 года


Поезд медленно шел сквозь тайгу. Ночь была светлая, почти белая. Спать не хотелось. Под уютный стук колес четверо в купе пили чай.

— Чем ближе к северу, тем светлее ночи. В Хантах они совсем белые. — Веня Волков острым, как бритва, туристическим ножом нарезал батон сырокопченой колбасы идеально ровными, тонкими ломтиками.

— Такую колбаску, — мечтательно произнесла Ольга, — такую колбаску я в последний раз ела позапрошлым летом, во время Олимпиады-80.

— Ну уж, не прибедняйся, сестренка, — Митя отправил себе в рот сразу два тонких колбасных кружочка, — всего две недели назад в буфете кинотеатра «Россия» ты купила восемь бутербродов по шестьдесят копеек. Хлеб выкинула, а колбасу съела. И молочным коктейлем запила. — Еще один ломтик исчез за Митиной щекой.

— Да, действительно. Только та колбаса была значительно хуже. А потом был какой-то дрянной фильм. Пока я его смотрела, все мои колбасные впечатления испарились.

— А колбасные впечатления вообще быстро испаряются, — улыбнулся Веня, — одна изжога остается. Интересно, почему, как только люди садятся в поезд, сразу начинают есть и говорить о еде?

— От скуки, — пожал плечами Митя.

— То-то видно, как тебе скучно, — заметила Ольга, — десятый кусок уплетаешь, без хлеба.

— Веня, что там за избушка мелькнула? — спросила Лена, глядя в окно на бесконечную глухую тайгу. — Неужели живет кто-нибудь?

— Сейчас нет, — ответил Волков, — а раньше здесь жили старообрядцы, раскольники. Прятались от советской власти до тридцать второго года. Скиты у них здесь были.

— А в тридцать втором что?

— Устроили самосожжение. Девять взрослых и трое детей. Отряд НКВД за ними пришел. А их кто-то успел предупредить. Вот они и заперлись в одном из скитов, обложились хворостом. Отряд стоял и смотрел; как они горят.

— И ничего нельзя было сделать?

— Ничего, — Волков покачал головой, — да и зачем? Кто стал бы рисковать жизнью ради лагерной пыли? Их ведь все равно собирались арестовывать. Ладно, давайте выпьем. — Он извлек из сумки бутылку пятизвездочного армянского коньяка.

— Хорошо живет тобольский комсомол, — заметил Митя.

— Не жалуемся. — Волков отвинтил пробку и разлил коньяк по пустым чайным стаканам.

От коньяка захотелось спать. Езды до Тобольска осталось пять часов. Никакого постельного белья в этом поезде, разумеется, не было. Все легли одетыми.

Когда Волков залезал на свою верхнюю полку, какой-то маленький предмет выпал из его кармана. Лена подняла с пола дешевенький финифтевый медальон на короткой толстой цепочке из простого металла. Белое сердечко с красной розочкой в серединке.

— Веня, это ваше? — спросила она, протягивая ему медальон на ладони. — У вас цепочка порвалась.

— Да, это мое, спасибо.

Сонный Митя приподнял голову на своей верхней полке, взглянул на дешевенькое украшение, которое тут же исчезло в кармане волковских джинсов, и пробормотал:

— Вот что носят комсомольцы вместо нательных крестов!

Лена никак не могла уснуть. Было холодно и неприятно лежать в джинсах и фланелевой ковбойке на голом матраце, под влажным байковым одеялом, от которого пахло хлоркой. Перед глазами встала жуткая, отчетливая картина: горящая изба в тайге у железной дороги, солдаты вокруг с ружьями наперевес.

«И что ты застреваешь на всяких ужасах? — уговаривала она себя. — Сейчас ты еще представишь, как трое детей погибали в огне… Так нельзя».

Она тихонько встала, надела кроссовки, вытянула из своей сумки теплый свитер, захватила сигареты, спички и выскользнула из спящего купе.

В тамбуре было душно, накурено. Сквозь грязные, закопченные стекла вагонных дверей пробивался таинственный свет белой ночи.

Лена осторожно дернула ручку. Вагонная дверь поддалась Со скрежетом. Запахло туманом и свежей хвоей. Прохладный ночной ветер ударил в лицо, стал трепать волосы. Тайга проплывала мимо, совсем близко. Лена села на ступеньку в дверном проеме. Прямо под ногами были рельсы.

Ей вдруг показалось, что она одна в этой огромной, бескрайней тайге, которая качается вокруг, словно океан, живет своей сложной таинственной жизнью. Поскрипывают стволы, созревают орешки в кедровых шишках, рыщут бессонные волки и медведи, с тяжелым уханьем лопаются болотные пузыри.

«А каково на самом деле человеку одному в тайге? — думала она. — Я проеду мимо, в любой момент я могу вернуться в купе, для меня это одиночество — просто игра. Наверное, если оказаться там, среди этих скрипучих толстых стволов, то почувствуешь себя страшно одиноким, незащищенным».

Она закурила.

— Лена, вы не боитесь упасть? — послышался сзади, совсем близко, тихий голос.

Лена вздрогнула от неожиданности и действительно чуть не упала. Волков подал ей руку, она встала. Он тут же захлопнул наружную дверь.

— Так нельзя сидеть, — сказал он, закуривая, — это очень опасно.

— Веня, вы меня напугали. Я не слышала, как вы подошли.

— Простите. Я испугался за вас. Наверное, ваш муж не хотел отпускать вас в эту поездку.

— Я не замужем.

— Честно говоря, я рад этому, — он мягко улыбнулся, — мы с вами едва знакомы, а мне уже не спится. Возможно, вам это вовсе неинтересно, но я тоже не женат. Мне сложно общаться с женщинами, чувствую себя кретином.

— Глядя на вас, этого не скажешь, — пожала плечами Лена.

— Что, я произвожу впечатление человека без комплексов?

— Не знаю. У каждого есть какие-нибудь комплексы.

— А у вас?

— Наверное, тоже.

— Мне кажется, у вас, как и у меня, есть комплекс одиночества. Вы быстро устаете от людей, от общения, особенно пустого и бессмысленного. Вам хочется уйти и побыть одной. Но вы боитесь обидеть своих собеседников, это вас смущает, иногда даже терзает. Вот и сейчас вы хотите уйти. Незнакомый, чужой человек, какой-то тобольский комсомолец, полез к вам с откровениями. Вы боитесь меня обидеть, но и разговор вам неприятен. Вам так хотелось побыть одной, а тут явился я и пристаю со своей болтовней. Я прав?

— Ну почему же? В поезде незнакомые люди часто начинают откровенничать. Случайному человеку, которого никогда больше не встретишь, удобно исповедаться. Это ни к чему не обязывает. А о себе хочется каждому поговорить.

— Продолжения бывают? — тихо спросил Веня.

— То есть?

— Ну, возможно такое, что случайные собеседники в результате дорожных откровений становятся близкими людьми?

— В жизни всякое бывает.

— А для вас такое возможно?

Его лицо было совсем близко. В красивых голубых глазах она вдруг заметила тяжелую, лютую тоску, и ей стало не по себе. Он смотрел на нее так, словно от ее ответа зависело нечто жизненно важное для него. Никто прежде так на нее не смотрел.

— Не знаю, — тихо сказала она, чуть отстраняясь от этого Умоляющего взгляда.

Но он придвинулся еще ближе.

— Лена, простите меня, — зашептал он быстро и жарко, — я сам не понимаю, что со мной делается. Я не умею ухаживать, не умею нравиться женщинам. У других все просто и естественно, без всяких слов. А я несу какую-то ересь, боюсь отпугнуть вас. Помогите мне…

Лена почувствовала, что его горячие пальцы схватили ее руку.

— Веня, вы когда-нибудь ходили один в тайгу? — спросила она, мягко высвобождая руку.

— Ходил, на медведя, — ответил он после небольшой паузы.

Его глаза сразу погасли, стали совсем бледными и тусклыми.

— И что, убили?

— Конечно. Шкура лежит у меня дома на полу. Вот приедем в Тобольск, я приглашу вас в гости и покажу эту шкуру.

— Что-то не верится.

— Почему?

— Вы не похожи на человека, который может один пойти на медведя. И тем более убить, содрать шкуру, постелить на пол.

— Леночка, откуда вы знаете, как выглядит человек, который может убить? — спросил он тихо.

— Убить медведя? — уточнила Лена.

— Вообще убить, лишить жизни живое существо.

— Нет, это совершенно разные вещи. Честно говоря, я вас не совсем поняла, Веня.

— Знаете, у хантов считается, что медведь равен человеку. На него не ходят с ружьем, только с рогатиной, чтобы силы были равными. А выстрелить в медведя — это убийство.

— Наверное, в этом есть своя логика, — задумчиво произнесла Лена, — но все-таки слово «убийство» относится прежде всего к человеку. И в юридическом, и в нравственном смысле.

— Хорошо, оставим медведя в покое. Как вы думаете, есть разница между убийцей и обычным человеком? Я имею в виду — чисто внешне можно узнать убийцу в толпе обычных людей?

— Думаю, нельзя. Вот вчера мы выступали в ИТУ, перед уголовниками. Среди них наверняка были и убийцы. По лицу угадать невозможно. Хотя существовало несколько теорий на этот счет. Наверное, вы слышали, был такой итальянский психиатр Чезаре Ломброзо. Он утверждал, будто у врожденных убийц особое строение черепа, низкий лоб, сплющенный нос, необычная форма ушей.

— Интересно… И что, к этой теории относились серьезно? Низкий лоб и форма ушей могли стать уликой для судей?

— Насчет судей не знаю, но в журналистике и литературе, в том числе и русской, очень серьезно об этом спорили. Эта теория Достоевскому покоя не давала. И у Бунина такой рассказ есть, «Петлистые уши»… Потом еще было нечто подобное с почерком, с формой рук, ногтей. В общем, это близко к хиромантии. Знаете, человека всегда тянет к определенности, хочется все узнать заранее, по полочкам разложить, рассортировать. Удобно ведь, чтобы преступник отличался от нормального добропорядочного гражданина чем-то внешним, конкретным, чтобы у него был какой-нибудь особенный злодейский нос или хотя бы почерк. Недаром раньше каторжников клеймили.

— Вот видите, Леночка, вы сами себе противоречите, — грустно улыбнулся Волков, — вы сказали так уверенно, будто я не похож на человека, который может убить. И тут же говорите, что по внешности судить нельзя.

— Нельзя. Но я и не сужу. Я просто говорю, что мне кажется…

— А вы могли бы убить медведя? — спросил он.

— Нет.

— А если бы он на вас напал?

— Не знаю, — покачала головой Лена, — не знаю и знать не хочу.

— Почему так категорично?

— Мне совершенно не хочется представлять, что было бы, если бы на меня напал медведь. Я очень надеюсь, что ничего подобного в моей жизни не произойдет.

— А человек? — спросил Веня совсем тихо. — Если бы на вас напал человек, вы могли бы его убить? Ведь это реальней, чем медведь… Вот представьте: на вас нападает грабитель, насильник, маньяк. Вам очень страшно. Сейчас он вас убьет. Или вы — его… Вы спасаете себя ценой его жизни, но становитесь убийцей. Суд вас оправдает, вы защищались, он нападал. Но вы все равно перешагнули в своей душе ту грань, которая отделяет убийцу от обычного человека. Вы почувствовали вкус чужой смерти. Я это говорю к тому, что зарекаться нельзя. В жизни бывают всякие неожиданности. Убийцей может стать каждый.

Лицо Волкова было совсем близко. Он уперся ладонями в стену тамбура, и Ленина голова оказалась между его руками. Он смотрел ей в глаза пристально и тревожно.

— Веня, уж не вы ли собираетесь на меня нападать? — улыбнулась Лена и, поднырнув под его руку, распахнула дверь вагонного коридора. — Надо поспать хоть немного. Я устала.

Не оглядываясь, она быстро пошла к купе. Поезд сильно дернулся, Лену качнуло на ходу, и тут же рука Волкова крепко схватила ее за локоть.

— Простите меня, Леночка, — выдохнул он ей в ухо, — я затеял дурацкий разговор.

— Веня, — сказала она, отстраняясь и высвобождая свой локоть, — я не люблю, когда мне дышат в ухо.

* * *
В Тобольске Волков не расставался с ними ни на минуту, ездил на все выступления, водил по городу, устроил экскурсию в деревянный кремль.

Дни были такими насыщенными, что все трое к вечеру еле держались на ногах, едва дойдя до своих коек в гостинице, проваливались в сон.

Волков устроил их в лучшие номера старинной купеческой гостиницы. Митя на этот раз жил один, без соседа. У Лены и Ольги был шикарный двухкомнатный «люкс» с холодильником, телевизором и огромной ванной. Правда, горячей воды тоже не было. Но Волков повел их в настоящую русскую баню.

— Это что-то типа элитарного партийно-комсомольского клуба, — объяснил он, — у вас в Москве начальство развлекается в саунах, а у нас в Сибири предпочитают русскую парную.

— Никогда не видела голой партийной элиты, — хмыкнула Ольга, — ни московской, ни сибирской.

— Не думаю, что ты много потеряла, сестренка, — пожал плечами Митя.

— Должен вас предупредить, что парная там одна, общая. И предбанник тоже, — сообщил Волков, — но вы не волнуйтесь. Заходить в парную можно по очереди.

— А мы и не волнуемся, — пожала плечами Ольга, — мы не сомневаемся, что вы, Вениамин, в неприличное место нас не поведете. Мы вам полностью доверяем. Правда, Лен, мы ему доверяем?

— Конечно, — слабо улыбнулась Лена.

— А ваша партийная элита женского и мужского пола по очереди заходит в парную или все вместе? — поинтересовался Митя.

— Отдельно, — засмеялся Волков, — конечно, отдельно. В укромном тихом месте на берегу Енисея стояла большая изба-пятистенка. Из трубы валил дым. Дверь открыла полная румяная женщина в белом халате.

— Здравствуйте, Вениамин Борисович, добро пожаловать. Все готово.

— Привет, Зинуля, познакомься, наши гости из Москвы. Стены внутри были бревенчатые. Посередине стоял низкий дубовый стол, вокруг него — огромные глубокие кресла, у стен — широкие лавки, накрытые крахмальными простынями.

— Вениамин Борисович, вы кликните, когда самоварчик нести. Девочки, — обратилась банщица к Ольге и Лене, — вы можете там у меня переодеться. А мужчины пускай здесь.

Она провела их в небольшую уютную комнатку, где тихо работало радио и на табуретке кипел большой электрический самовар.

— Скажите, Зина, а почему нельзя было сделать отдельно женскую баню и мужскую? — поинтересовалась Лена. — Все-таки это неудобно, когда вместе.

— Так это ж не общественная баня, а партийная, — авторитетно объяснила Зина, — здесь начальство, а не простой народ.

— А начальство у нас что, бесполое? — хихикнула Ольга.

— Так сюда, как правило, одни мужчины приезжают, — недоуменно пожала пухлыми плечами банщица, — а если девчат привозят, то таких, которые не стесняются.

— Это что ж, — присвистнула Ольга, — типа бардака, что ли?

— Почему бардака? Сюда солидные люди ездят, партийные. И наше городское начальство, и из области, если кто с проверкой, комиссия там какая, обязательно посещают. Как же русскому человеку без баньки-то?

Закутавшись в простыни, Ольга и Лена прошмыгнули через предбанник в парилку.

— Только недолго! — крикнул им вслед Митя. — Нам тоже хочется.

— Странный какой-то этот Волков, — сказала Лена, нахлестывая Ольгу душистым березовым веником, — возится с нами, как с партийным начальством, принимает по полной программе, ни на минуту не покидает, прямо как нянька.

— А чего ж плохого? Надо спасибо ему сказать. Разве мы с тобой в Москве попарились бы в такой вот баньке? Это ж тебе не грязные Сандуны, не Краснопресненские, где стены склизкие, хлоркой воняет и грибок-ногтеед можно запросто подцепить. А здесь все чистенько, все на высшем уровне.

— Нет, спасибо ему, конечно, и все-таки он странный. Знаешь, ночью в поезде я вышла покурить в тамбур, и он полез ко мне с какими-то мутными откровениями.

— Хочет он тебя. Аж пыхтит, так хочет. Все эти провинциальные комсомольцы падки на московских девочек.

— Перехочет, — усмехнулась Лена, — обойдется. Тоже мне, провинциальный Дон-Жуан!

— Все, — поднялась Ольга с банной полки и сладко, с хрустом потянулась, — теперь давай-ка я тебя веником оттяну как следует, покажу, как это делается.

Когда все четверо сидели в предбаннике, распаренные, закутанные в простыни, и пили крепкий, с травами, чай, Митя внезапно спросил:

— Лен, ты помнишь, когда мы в поезде ехали, у Вениамина такая штучка выпала, белое сердечко с розочкой?

— Помню, — удивленно кивнула Лена.

— Ну вот! — обрадовался Митя. — Я же говорю, носил ты сердечко на шее. Ничего мне не показалось!

— Митька, отстань от человека! — махнула рукой Ольга. — Что ты привязался со своим сердечком? Может, это талисман, подарок любимой девушки.

— Нет, мне все равно, кто что носит на шее, просто я хочу, чтобы Лена подтвердила — не померещилась мне эта штучка спросонок, я же не сумасшедший, глюков у меня пока еще не было, — не унимался Митя. — А Вениамин говорит, будто мне показалось.

— Митя, прекрати! — строго сказала Ольга, и, взглянув на окаменевшее бледное лицо Волкова, добавила:

— Вы простите его, Веня, он у нас жуткий зануда.

После бани, по дороге к гостинице, Волков пригласил их к себе в гости.

— Идите вы вдвоем с Митей, — шепнула Лена Ольге на ухо, — мне не хочется.

— С ума сошла? Это же он ради тебя нас приглашает! Нельзя так обижать человека, — ответила Ольга громким шепотом.

— С чего ты взяла?!

Волков шел сзади, но был ближе, чем они думали.

— Леночка, Ольга права. Я ведь должен показать вам шкуру убитого медведя, иначе вы будете считать меня болтуном.

Они оглянулись. Он смотрел на них, растерянно и виновато улыбаясь.

— Комсомолец, неужели ты сам подстрелил медведя? — спросил Митя.

— Да, — кивнул Волков, — только шкуру сдирал не сам. Охотников попросил.

Он жил один в двухкомнатной квартире. Добротная пятиэтажка для комсомольско-партийной элиты была только что отстроена. В квартире пахло краской и обойным клеем. Мебели почти не было. В одной комнате стоял большой письменный стол, несколько стульев. По углам высились стопки книг. В другой была только широкая низкая тахта, аккуратно застеленная клетчатым пледом, и старинный платяной шкаф. На полу перед тахтой лежала толстая жесткая шкура бурого медведя.

— Ничего себе! — покачала головой Ольга. — Даже глаза стеклянные вставили. Веня, вам не страшно? Этот мишка как будто смотрит и говорит: «Зачем ты меня убил, комсомолец?»

— Честно говоря, иногда бывает не по себе, — опять та же растерянная, виноватая улыбка…

— Веня! Я с тобой дружу! — послышался крик Мити из соседней комнаты. — У тебя есть почти вся «Библиотека поэта»! Он вошел, держа в руках два темно-синих томика.

— Слушай, дашь мне в гостиницу до отъезда? Хотя бы Мандельштама и Ахматову? Головой отвечаю.

— Прости, брат, не могу, — развел руками Волков, — эти книги я сам не выношу из дома и другим не даю. Можешь здесь почитать, можешь еще прийти. Хоть жить оставайся, но с собой не дам.

— Ну, в общем, я тебя понимаю, — вздохнул Митя, — я бы тоже не дал.

— Большого обеденного стола у меня пока нет, — сообщил Веня. — На кухне мы все не поместимся. Предлагаю два варианта — я могу постелить скатерть на письменный стол, а можно посидеть прямо на полу, на шкуре.

— Вы хозяин, вам видней, — пожала плечами Лена.

— На шкуре! Конечно, на шкуре! — заявила Ольга.

— Есть водка и шампанское, — сообщил он, — смешивать нельзя. Надо решить, кто что будет пить.

Все, кроме Лены, остановили свой выбор на водке. Волков скрылся на кухне. Митя и Ольга зарылись в книжные сокровища. У Лены все это было дома — и «Библиотека поэта», и Булгаков, и Платонов, и многое другое. Она вышла в прихожую, где висело единственное на всю квартиру зеркало, и стала расчесывать влажные после бани волосы. Если не сделать этого сразу, то потом, когда высохнут, придется долго распутывать…

Неожиданно она увидела рядом со своим отражением в зеркале силуэт Волкова. Он подошел к ней сзади, совсем близко, и уткнулся лицом в ее влажные волосы. Она вздрогнула, отстранилась, но он сжал ладонями ее плечи, и она почувствовала, что его горячие твердые губы щекотно скользят по ее шее.

— Веня, у вас что-то горит на кухне, — тихо сказала она, пытаясь выскользнуть из его рук.

Но он резким движением развернул ее к себе и стал жадно целовать ее лицо, глаза, губы.

— Не бойся меня, — шептал он как в бреду, — не бойся. Я люблю тебя, я не сделаю тебе больно. Я скорее сам умру, чем сделаю тебе больно. Меня никто на свете не любит, останься со мной, спаси меня…

Лена давно поняла, что этот странный комсомолец воспылал к ней роковой страстью — прямо-таки дикий мавр. Она призналась себе, что не чувствует к нему отвращения. Более того, он ей по-человечески симпатичен и даже интересен. Была в нем некая глубокая странность, загадка, жутковатая, но волнующая.

«Я свободна, у меня никого нет, — пронеслось у нее в голове, — мне всего двадцать один год. Разумеется, ничего серьезного не будет, никакого продолжения. Многие идут на такие вот короткие и яркие командировочные приключения, чтобы было, что вспомнить. Он красивый, умный, обаятельный, совершенно одинокий… Why not?»

— Я люблю тебя… Спаси меня…

От него пахло хорошим табаком и дорогим одеколоном. Он прижимал ее к себе все сильней, его губы властно впились в ее рот, горячая рука скользнула под свитер.

«О Господи! Я уже с ним целуюсь! Я целуюсь с чужим, малознакомым мужиком! Сейчас это увидят Ольга с Митей, мне будет потом стыдно, не так перед ними, как перед собой».

— Лена, Леночка, ты будешь моей, совсем моей… — прошептал он, на секунду оторвавшись от ее губ.

— Веня, где вы? Вы хотели подсушить хлеб на сковородке, а он сгорел, — послышался Ольгин голос из кухни.

Лена резко отпрянула. Они стояли в закутке у входной Двери. Ольга, пробежавшая из комнаты на кухню, не заметила та. Или решила не заметить. Из кухни сильно несло гарью. На сковородке дымились обугленные куски хлеба.

Весь вечер Волков не спускал с Лены своих светлых, прозрачных глаз. Пили водку и шампанское, скатерть расстелили прямо на полу, она была уставлена тарелками с малосольной лососиной, белугой, венгерским сервелатом и финским сыром. У Лены под жарким взглядом хозяина дома кусок вставал поперек горла.

«Нет, — думала она, — такие роковые страсти мне ни к чему. И приключений не надо. Зачем? Странно и стыдно целоваться с чужим мужиком, к которому ничего, кроме обычной человеческой симпатии, не чувствуешь. Я не давала ему повода так себя вести со мной. Он воспылал африканской страстью, он обаятельный, сложный, одинокий. Почему он все время твердил: „Спаси меня!“, да еще с мелодраматическим надрывом? Наверняка найдется множество женщин, готовых с удовольствием спасти такого вот сложного-одинокого. Но для меня это слишком красиво и театрально».

Когда они собрались уходить, Волков, сжав ей пальцы, тихо произнес:

— Лена, можно вас на минуту?

Она была ему благодарна хотя бы за то, что при Ольге с Митей он не стал называть ее на «ты» после сцены в коридоре.

Буквально втолкнув ее назад, в спальню, прикрыв ногой дверь, он опять впился в ее губы. Лена тут же отстранилась, уперлась ладонями в его плечи.

— Веня, послушайте меня…

— Ты опять со мной на «вы»? Ты же хочешь меня, я знаю, я чувствую. Останься, пожалуйста, очень тебя прошу. Ты не понимаешь, как это серьезно для меня…

— Я не могу, — покачала головой Лена.

— Почему? Из-за них? — Он кивнул на дверь, за которой ждали Ольга и Митя.

— Нет. Из-за самой себя. Я не способна на такие моментальные, пылкие чувства.

— Тебе будет хорошо со мной. Я так тебя люблю, что ты не можешь не откликнуться. Со мной никогда такого не было Никогда…

— Веня, а может, ты все придумал себе? Мало ли на свете красивых женщин?

— Нет! — выдохнул он, быстро обнял ее и очень силы прижал к себе. — Нет никого, кроме тебя. Ты понимаешь, что ты мне нужна позарез, до одури? Ты понимаешь, что я погибну без тебя?

— Ты так пылаешь страстью, что мне даже страшно. Вот возьмешь и придушишь от избытка чувств. — Она опять вырвалась и распахнула дверь.

Ольги с Митей в прихожей не было. И тут ей действительно стало страшно.

— Ольга! — крикнула она. — Митя! Где вы?

— Вот видишь, они все поняли и ушли, — сказал Волков, опять хватая ее за плечи.

— Нет, мы не ушли, — послышался веселый Ольгин голос за входной дверью, — мы просто вышли на лестницу, а дверь захлопнулась. Но мы можем уйти. Мы найдем дорогу до гостиницы. А, Лена? Как скажешь, так и сделаем.

— Подождите, — сказала Лена, пытаясь открыть английский замок, — я с вами.

— Я провожу. — Волков помог ей справиться с замком.

— Я понимаю, — тихо говорил он, пока они шли по ночным улицам к гостинице, — я что-то делаю не так. Я хочу всего сразу, мне страшно, что ты уедешь, исчезнешь, и я никогда тебя не увижу.

— Веня, честно говоря, я не любительница командировочных романов. И давайте опять перейдем на «вы». Так будет легче и естественней.

— Лена, здесь и не пахнет командировочным романом, — сказал он спокойно и как-то обреченно, — ты… вы даже представить себе не можете, как это для меня серьезно.

— Но серьезные отношения должны начинаться несколько иначе. Не так стремительно, не с таким напором…

— А как? Как они должны начинаться? Скажите мне, как я должен себя вести, чтобы вы меня не боялись и не отталкивали?

— Не знаю. Простите меня. Возможно, я тоже поступаю как-то не правильно. Мы уже пришли, спокойной ночи.

* * *
На следующий вечер в дверь гостиничного номера, в КОТОРОМ жили Ольга и Лена, кто-то осторожно постучал.

— Войдите, открыто! — крикнула Ольга.

На пороге стоял невысокий коренастый мужчина лет тридцати.

— Здравствуйте, вы простите меня за беспокойство, — смущенно произнес он, не входя в комнату, — я вот тут узнал что из Москвы, из моего любимого журнала группа приехала… Я хотел вас попросить… Да, простите, я не представился старший лейтенант милиции Захаров.

— Здравствуйте, проходите, не стесняйтесь, — улыбнулась Лена.

Он нерешительно шагнул в комнату, прикрыл за собой дверь.

— Дело в том, что я рассказы пишу…

— О Господи… — еле слышно вздохнула Ольга и выразительно закатила глаза.

— Я уже присылал к вам в редакцию и в журнал «Юность», — тихо продолжал Захаров, — мне ответили, мол, тексты у меня сырые, требуют серьезной доработки. А я не понял, что значит сырые.

— Сырые — значит плохо написанные, — объяснила Ольга.

— А вы не могли бы почитать хотя бы один мой рассказ? — глядя в пол, спросил он. — Для меня это очень важно. Я же знаю, в редакцию горы рукописей приходят, их там даже не читают, просто отписывают формальные ответы. А я бы хотел конкретно поговорить, с живыми людьми.

— У нас вообще-то со временем плохо, мы завтра вечером в Ханты-Мансийск уезжаем, — пожала плечами Ольга.

— Да рассказ коротенький, вы не бойтесь. Я много времени у вас не отниму.

— Хорошо, — кивнула Лена, — давайте ваш рассказ. Завтра утром зайдите, часиков в девять. Я прочитаю.

— Ну что ты творишь! — накинулась на нее Ольга, когда за старшим лейтенантом закрылась дверь. — Мало тебе того зека опущенного, тебе еще милиционера-графомана не хватает? Ты же знаешь, нет ни одного доброго дела, которое не осталось бы безнаказанным. Вот смотри! — Она открыла папку, которую оставил Захаров и стала громко читать:

«Первые клейкие листочки проклюнулись на стройных белоствольных березках. Ласковый весенний ветерок растрепал золотые косы румяной девушки. Ее лучистые глаза, голубые, как незабудки, сияли радостью и счастьем».

Ольга захлопнула папку.

— Дальше можно не читать. Все и так ясно. Завтра тебе придется долго и нудно объяснять этому застенчивому милиционеру, что «клейкие листочки» и «лучистые глаза» — это неприличные литературные штампы. Он не поймет и обидится.

— Ладно, не ворчи — Лена улеглась на кровать с рукописью.

Рассказ назывался «Нелюдь». На двенадцати машинописных страницах коряво и подробно описывалось, как румяную девушку с лучистыми глазами обнаружили в городском парке, убитую и изнасилованную, как смелый следователь быстро нашел и разоблачил злодея, алкоголика-тунеядца, которому ничего не оставалось, как признаться в совершенном злодеянии.

В два часа ночи за ними должен был зайти Вениамин. Он пригласил их на прощальный ночной пикник с шашлыком на берегу Тобола.

Эта идея пришла в голову Мите, ему очень хотелось встретить рассвет в тайге, на берегу сибирской реки.

— Ну, дочитала? Вставай, уже без десяти два. Ох, представляю, как ты завтра, после бессонной ночи, будешь с этим графоманом объясняться! — Ольга натянула джинсы и, расчесывая перед зеркалом пышные светлые волосы, сладко зевнула. — Не выдержу я до рассвета, даже с шашлыком не выдержу. Спать хочу.

— Зря твой братец все это придумал, — Лена отложила папку с рукописью, надела кроссовки, теплый свитер поверх фланелевой ковбойки, — комары нас там сожрут.

— Это не мой братец, — возразила Ольга, — это твой дорогой Вениамин затеял. Митька только подал идею, а твой комсомолец ухватился.

— Оль, почему это, интересно, «мой»? — Да потому, что все эти радости — и банька, и экскурсии, и неусыпное внимание исключительно ради тебя.

— Оль, хватит об этом. Надоело, — поморщилась Лена.

— Нравишься ты этому Волкову до потери пульса. Всерьез давишься. Даже Митька заметил. Между прочим, он красили мужик, этот Венечка, сибиряк, косая сажень в плечах!

Он, кстати, далеко пойдет. Из горкома в обком, глядишь, и до Москвы доберется по комсомольско-партийной линии. Знаешь, какая у этих комсомольских мальчиков хватка? Так что смотри, Леночка, не упусти свой шанс.

Ольга весело засмеялась, но тут же поперхнулась и замолчала: на пороге стоял Волков.

* * *
Комары жрали нещадно, несмотря на дым березовой чаги которую настрогал и набросал в костер Волков. Ночь была совсем светлая. Ольга дремала на мягких сосновых ветках, то и дело просыпаясь и хлопая назойливых комаров. Митя что-то лениво наигрывал на гитаре, Лена курила, глядя на тлеющий костер.

Шашлык давно был съеден, водка выпита. Из-за верхушек деревьев поднималось огромное, белесое солнце. После бессонной ночи всех познабливало.

— Слушайте, я хочу в гостиницу, — сказала Ольга, приподнявшись на локте, — мне ваша комариная романтика уже поперек горла.

— Сейчас, — кивнула Лена, — Вениамин придет, и будем собираться.

— А куда он делся? — удивилась Ольга. — Он же только что был здесь.

— Он уже минут сорок где-то ходит, — перестав бренчать на гитаре и взглянув на часы, сказал Митя, — наверное, пошел тоску свою развеивать. Он весь в тоске, на него Леночка не смотрит. Он глаз с тебя не сводил, голубых и печальных.

— Митька, прекрати ерничать, — поморщилась Лена.

— Бедный Ерик, королевский шут, всегда говорил правду, — вздохнул Митя.

— За что бывал бит нещадно, — добавила Ольга.

— Слушайте, ну что вы ко мне привязались с этим комсомольцем? — Лена бросила окурок в тлеющий костер. — Нравлюсь я ему или нет, меня совершенно не касается. Это его личные трудности.

— Безжалостная ты женщина, — вздохнул Митя и лениво поднялся на ноги, — пойду я поищу несчастного влюбленного.

— Только смотри сам не заблудись, — предупредила Ольга.

— Я вам аукать буду, а вы откликайтесь, — Митя зашагал вдоль берега.

С Волковым он столкнулся минут через пятнадцать и, увидев его, обомлел.

Комсомолец шел, пошатываясь. На его светлом свитере темнели какие-то пятна. Широко раскрытые глаза смотрели прямо на Митю безумным, невидящим взглядом. Он дышал шумно и тяжело.

— Веня! Что с тобой? — выкрикнул Митя и тут только понял, что пятна на свитере — это кровь.

Волков сильно вздрогнул, глаза его стали осмысленными. У Мити за спиной послышался треск веток, через минуту рядом с ним стояли Ольга и Лена.

— Господи, Веня, вы весь в крови! Что случилось? Вам плохо? — Лена шагнула к нему, прикоснулась к его плечу.

— У меня пошла кровь из носа, — произнес он хрипло.

— Надо голову запрокинуть и что-нибудь холодное на переносицу, — Лена достала носовой платок из кармана джинсов, — подождите, я сейчас.

— Ты побудь с ним, — Митя взял у нее из рук платок, — я спущусь к реке, намочу как следует. Ольга, не стой столбом, помоги ему сесть. Он же бледный как смерть.

Ольга стояла, отвернувшись. Она с детства не переносила вида крови, ее начинало тошнить, даже когда она видела простую царапину. Лена взяла руку Волкова и нащупала пульс на запястье.

— У вас очень сильное сердцебиение, не меньше ста двадцати, — сказала она. — У вас больное сердце?

Его горячая рука поймала и больно сжала Ленины пальцы. Лена охнула от боли. Волков дышал тяжело и часто.

— Веня, вы слышите меня? — спросила Лена испуганно.

— Да, — прохрипел он, — не волнуйтесь. Со мной все в порядке. Мне просто совсем нельзя пить.

Старший лейтенант Захаров за своим рассказом не приходил. Ольга и Лена проспали до двух часов дня, но все равно чувствовали себя усталыми и разбитыми после бессонной ночи — в гостиницу они вернулись только в восемь утра и туг же рухнули на свои койки как убитые.

В начале третьего к ним в номер приплелся вялый, опухший Митя.

— А где же твой графоман? — вспомнила Ольга, когда отсели пить кофе. — Нам уезжать через два с половиной часа куда ты теперь его гениальное творение денешь?

— Может, он стучал, а мы спали, не слышали? Неудобно получилось.

— Ладно, оставишь внизу, у администратора. Напишешь записочку, — махнула рукой Ольга, — а кстати, о чем рассказик-то?

— Об убийстве.

— Детектив, что ли?

— Не совсем. Скорее психологический триллер.

— Это вы о чем? — вяло поинтересовался Митя.

— Да так, графоман пришел, рассказ принес. А Лена, добрая душа, согласилась прочитать и поговорить.

— Понятно… — Митя допил свой кофе, налил воды из графина в литровую кружку и включил кипятильник. — Интересно, что же с Волковым-то вчера случилось? — задумчиво произнес он и закурил.

— Перепил человек, — пожала плечами Ольга, — пошел проветриться, и стало ему плохо.

— А кровь на свитере откуда?

— Он же сказал, у него кровь из носа пошла, — напомнила Лена.

«Когда идет кровь из носа, она обычно есть на лице, у ноздрей, вокруг рта. А у Волкова лицо было чистым. Кровь только на свитере», — подумал Митя, но не стал говорить об этом вслух. Зачем? Ольга начнет дразнить его Шерлоком Холмсом, скажет, что он зануда или еще что-нибудь. Да и Волкова этого они никогда больше не встретят. Вот проводит он их в Ханты, и забудут они об этом странном комсомольце, будто и не было его вовсе.

— Может, в милицию сходить? — спросила Лена, закуривая. — Этот Захаров сказал, что он милиционер. Неудобно оставлять папку у администратора. Они ведь меняются часто, забудут, потеряют.

Тут раздался стук в дверь.

— Младший лейтенант Никоненко, — представился вошедший парнишка в милицейской форме и козырнул. — Тут у рас товарищ Захаров папочку оставил, просил забрать. И вот адресок, — он протянул сложенный вчетверо тетрадный листок. — Он просил, чтобы вы ему написали обязательно.

— А что случилось? Почему он сам не зашел?

— На оперативке задержался, а потом сразу на труп выехал, — объяснил младший лейтенант.

— Куда выехал? — переспросил Митя.

— На труп. Убийство. Там на окраине парка, у Тобола, девушку нашли убитую. Все, я извиняюсь, мне пора, — младший лейтенант козырнул и быстро вышел, зажав под мышкой папку с рассказом.

— Подождите, а где именно? — вскочил Митя и бросился за ним в коридор. — Лейтенант, подожди, — крикнул он в лестничный пролет, перегнувшись через перила, — где именно нашли девушку?

— Ну что ты так орешь? — придерживая фуражку, поднял голову милиционер. — Я же сказал, на окраине парка, у Тобола.

— От чего она умерла? — спросил Митя уже тише.

— Ножевое ранение в сердце. Все, парень, некогда мне. — Младший лейтенант быстро застучал сапогами вниз по лестнице.

Навстречу ему не спеша поднимался свежий, бодрый, улыбающийся Волков.

Глава 17

Москва, март 1996 года


У Лизы была привычка, проснувшись часов в семь утра, тихонько залезть в постель к родителям и поспать там еще часок-другой. На этот раз она спала так крепко, что даже не услышала звонка будильника, только засопела недовольно и повернулась на другой бок.

Было девять утра. На улице шел мелкий дождь, первый весенний дождь в этом году. Лена выскользнула из-под одеяла, Укрыла Лизу — пусть ребенок поспит еще полчасика. Очень не хотелось брать ее с собой в магазин, но покупать ботиночки без примерки рискованно. К тому же надо дать возможность Вере Федоровне спокойно собраться. Для нее поездка в дом отдыха на десять дней — важное и ответственное мероприятие, требующее серьезной подготовки.

Лена приняла душ, выпила кофе. К этому времени Лиза проснулась сама.

— Мы сегодня поедем в домодых? — спросила она, с удовольствием уплетая геркулесовую кашу.

— Завтра, Лизонька. А сегодня мы пойдем покупать тебе новые ботиночки и специальные игрушки, маленькие, которые удобно брать с собой в путешествие.

С кашей было покончено за пять минут, чай с молоком выпит залпом.

— Все, мамочка! Давай скорей одеваться! — радостно заявил ребенок.

Обычно одевание превращалось в беготню по всей квартире. Лиза носилась в одном сапоге, Лена пыталась поймать ее и надеть другой. Потом надо было ловить ребенка, чтобы натянуть шапку, курточку и так далее, вплоть до варежек. Это могло продолжаться и двадцать минут, и сорок. Но на этот раз Лиза дала себя одеть без всякой беготни, так вдохновила ее идея покупки специальных маленьких игрушек.

— Давай пойдем ножками! — предложила Лиза. — Я уже большая девочка.

— Лизонька, ножками мы будем идти до завтра. За несколько дней остатки снега почти исчезли, только во дворах еще чернели ноздреватые сугробы. Было приятно везти коляску по гладкому асфальту. До магазина «Товары для детей» добрались за полчаса. Лиза впервые сама выбирала игрушки, она была очень возбуждена, говорила без умолку, ей хотелось сразу все — и маленького медвежонка в клетчатых брючках, и машинку с разноцветными кубиками в кузове, и набор крошечной кукольной мебели.

Лена очень серьезно относилась к покупке игрушек. Когда ей исполнилось три года, тетя Зоя, родная сестра мамы, принесла в подарок большую, сказочно красивую куклу. У куклы были длинные золотистые волосы, закрывающиеся глаза. Но при ближайшем рассмотрении оказалось, что под волосами зияют огромные безобразные лысины, под кружевным розовым платьем — тряпичное белое, похожее на подушку туловище. Один глаз, закрывшись, так и не открылся больше, а пластмассовая нога тут же предательски вывалилась из своего тряпичного хилого гнезда.

Разочарование было таким горьким и жестоким, что трехлетняя Лена Полянская проплакала весь день, и никакие другие подарки не могли ее утешить.

Теперешние игрушки были не лучше. При внешнем великолепии китайского игрушечного ширпотреба каждая могла таить в себе какую-нибудь подлость.

У яркой интересной машинки тут же отваливались колеса. Милый плюшевый зайчик в руках ребенка лопался по всем швам, и из него вылезала безобразная синтетическая вата. Вместо радости такая игрушка приносила только обиду и горькие слезы.

Прилавки были завалены хищными вульгарными Барби и Кенами, кукольными путанами, киллерами, братками-блатарями. Этих пластмассовых ублюдков женского и мужского пола Лена не купила бы своему ребенку ни за что.

Лиза просила «куклу-ребеночка», но у единственного на весь игрушечный отдел небольшого пупса в голубом конвертике оказались массивные мужские гениталии, отлитые из блестящей резины весьма добросовестно, со всеми анатомическими подробностями.

В итоге из всего игрушечного изобилия можно было выбрать только уютную плюшевую обезьянку, которая хоть и стоила семьдесят тысяч, но не таила в себе никаких сюрпризов. Для обезьянки был куплен набор посуды, маленькая раскладная кроватка и стульчик.

Лиза устала от магазинной суеты, но была так занята своей новой обезьянкой, что спокойно подставляла ножки для примерки ботинок, не хныкала и не капризничала, пока мама покупала для нее колготки, маечки, пижамки и прочие мелочи.

Наконец, оставив в «Товарах для детей» немыслимую кучу денег, Лена усадила Лизу в коляску и отправилась домой. Надо было купить еще и продуктов, но сил уже не осталось и денег тоже. Ни от чего она так не уставала, как от походов по магазинам.

По дороге был большой проходной двор с детской площадкой.

— Мамочка, давай немножко покачаемся на качелях — попросила Лиза, — ну немножко, совсем чуть-чуть.

Лена поставила коляску к одной из мокрых скамеек, вытащила Лизу и понесла ее на руках через лужи к качелям.

* * *
Убить человека, не прибегнув к услугам профессионального киллера, не оставив никаких следов, очень сложно.

Молодая здоровая женщина, у которой маленький ребенок, которая не пьет, не употребляет наркотики, живет спокойно и благополучно, вряд ли может взять и повеситься ни с того ни с сего, в состоянии наркотического опьянения, или вколоть себе смертельную дозу морфия и уронить горящую сигарету на одеяло.

Если бы у Полянской были такие связи в криминальном мире, как у покойного певца Азарова, можно было бы за что-то зацепиться, создать подходящую ситуацию, придумать достоверный сюжет для тупоголовых отморозков и спокойно сделать все их руками. Если бы… Но Полянская — не Азаров, перед ворами в законе песенок не поет, свидетельницей перестрелки не была и свидетельских показаний против честной братвы не давала.

Соблазн нанять профессионала был велик. Но путь к профессионалу лежит через посредника. Каждый приличный киллер имеет своего сутенера, как проститутка. Значит, о заказе будут знать уже двое — посредник и исполнитель.

Из того, что заказные убийства крайне редко раскрываются милицией, вовсе не следует, что они остаются неразгаданной тайной и в криминальной среде. А в данном случае убийство должно быть абсолютно загадочным, как бы герметичным для всех. Любая капля информации может обернуться бомбой для концерна «Вениамин».

Был один человек, к которому Регина могла обратиться напрямую, без помощи посредника, но она знала его железный принцип: он не убивал женщин, у которых маленькие дети.

Все надо было сделать самой, тихо, осторожно и толково, но пока никаких конкретных способов в голову не приходило.

«Несчастный случай», конечно, был бы идеальным вариантом, но только теоретически. От чего может случайно погибнуть человек в центре Москвы среди бела дня? Его может сбить машина, но вряд ли она скроется незамеченной.

На голову емуможет упасть сосулька, их много сейчас, в марте. Но, во-первых, для этого надо залезть на крышу, причем именно на ту крышу, под которой этот человек непременно пройдет. Риск велик, а гарантий успеха крайне мало.

После долгих раздумий Регина остановилась на двух возможных вариантах, которые сочла максимально надежными во всех отношениях.

Небольшое взрывное устройство, граммов пятьдесят тротила, можно незаметно подложить в карман пальто, в сумку, в пакет с продуктами. Взрыв не будет мощным, произойдет он в безлюдном месте. Никто, кроме Полянской, не пострадает, а стало быть, это не будет рассматриваться как террористический акт. В крайнем случае может пострадать только ее ребенок. Но это уже детали.

Взрыв — это первый вариант. А второй — яд. Побывав у Полянской дома, Регина успела внимательно рассмотреть конструкцию замка. С помощью хорошей отмычки можно проникнуть в квартиру, когда никого не будет дома. Останется только выбрать, куда лучше добавить яд — в сахарницу, в заварной чайник или в кастрюлю с супом. Это тоже детали.

Первый вариант показался Регине более надежным и менее рискованным. Она решила начать с него, а там видно будет.

На следующий день в девять утра Регина уже сидела в неприметном зеленом «Москвиче» с номером, заляпанным грязью, и глядела не отрываясь на подъезд, из которого в любую минуту могла выйти Полянская.

Полянская вышла с прогулочной коляской в начале одиннадцатого.

«Раз ты с ребенком, значит, вышла не на работу и скоро вернешься домой. Стало быть, первый вариант пока отпадает. Я могу не успеть», — подумала Регина, включила зажигание и, проклиная жалкую жестянку-"москвичок", выехала из двора на минимальной скорости.

«Отвратительная машина, — с тихой досадой произнесла она, — и как только люди ездят на таких? Но покупать приличный автомобиль для одноразового использования — это слишком!»

Регина отлично знала каждую подворотню в этом старом московском районе. Но она не знала маршрута Полянской. А следовать за пешеходом на машине так, чтобы этот пешеход тебя не заметил и никто не заметил, практически невозможно.

Судя по тому, что Полянская шла быстро, она не просто гуляла с ребенком.

«Куда же ты направляешься, солнышко? — думала Регина. — В магазин за продуктами? Но поблизости несколько отличных супермаркетов, один из них ты уже проехала со своей колясочкой, второй находится совсем в другой стороне, третий… Нет, ты вышла не за продуктами. И не в Филатовскую поликлинику».

Остановив машину в начале длинного переулка, дождавшись, пока Полянская дойдет до его середины, Регина опять медленно поехала следом. Такая езда ужасно действовала на нервы. Регина закурила и приоткрыла окно. Проехав совсем немного, она остановилась. Но и Полянская остановилась. Она стала поправлять шапку на ребенке — прямо напротив открытого окна.

— Мамочка, а кукольную посудку купим? — услышала Регина детский голос.

— Обязательно, Лизонька, — ответила Полянская, завязывая тесемки у нее под подбородком.

И тут Регина вспомнила, что в двадцати минутах ходьбы отсюда, на площади у метро находится большой магазин — «Товары для детей». Именно туда и направляется мамаша с ребенком переулками и проходными дворами. Значит, можно немного расслабиться.

Припарковав машину возле магазина, Регина решила войти туда вслед за Полянской. Если там много народу, если она отвлечется у какого-нибудь прилавка, можно будет поймать подходящий момент…

Пока дочь Полянской выбирала игрушки, подойти близко Регина не могла. У прилавка игрушечного отдела не было никого, кроме этой заботливой мамаши с ее ангельски-белокурым голубоглазым ребенком. Продавщица доставала с полок одну игрушку за другой, это продолжалось около получаса.

Регина торчала у парфюмерного отдела напротив, нюхала бумажки с образцами духов и туалетных вод, читала сброшюрованные аннотации к бесчисленным кремам, шампуням и краскам для волос. То и дело она бросала короткие взгляды на Полянскую и размышляла о том, что нет более занудного и вредного для здоровья дела, чем наружное наблюдение. Она жалела себя и утешала тем, что занимается нудным шпионством в первый и последний раз в жизни.

«Глупость какая-то, — раздраженно думала Регина, — разъезжаю на поганой жестянке вместо автомобиля, напяливаю на себя безобразные дешевые шмотки, чтобы сливаться с уличной толпой, торчу в задрипанном универмаге, нюхаю парфюмерный ширпотреб… Надо скорее кончать со всем этим. Надоело!»

— Женщина, вам помочь? — послышался сонный голос продавщицы.

В этом вежливом вопросе было столько ленивого, надменного хамства, что Регину передернуло. Она взглянула на пухлую низенькую соплячку в сатиновом лиловом халатике. Под толстым слоем косметики была видна рыхлая, нечистая кожа, жидкие обесцвеченные волосы были давно не мыты, маленькие карие глазки смотрели тупо и недоброжелательно.

«Знала бы ты, крошка, с кем разговариваешь», — усмехнулась про себя Регина и произнесла вслух с мягкой улыбкой:

— Нет, спасибо, девушка.

Оглянувшись в очередной раз, она обнаружила, что Полянской у прилавка нет. Грубо выругавшись про себя, она быстро направилась в глубь магазина.

«Ни на минуту нельзя отвлекаться, ни на секунду!» Она заволновалась всерьез, огляделась по сторонам.

В глубине универмага, у отделов детской одежды и обуви, Народу было значительно больше. «Неужели ушла?» У Регины от Досады даже во рту пересохло. Но тут же она вздохнула с облегчением: Полянская со своей коляской шла прямо на нее, она возвращалась от кассы к отделу игрушек.

Через несколько минут у нее в руках, кроме маленькой сумочки, был полиэтиленовый пакет, который она тут же повесила на одну из ручек коляски.

«Вот так-то лучше, — напряженно подумала Регина, — так значительно удобней…» Ее рука скользнула в карман короткой дешевой дубленки и осторожно нащупала маленький чуть меньше сигаретной пачки, твердый сверточек.

Полянская вытащила ребенка из коляски, усадила на стул внутри обувного отдела и, сев на корточки, стала снимать со своей белокурой Лизы сапог.

Коляска с висящим на ручке пакетом стояла снаружи никто на нее не глядел. Регина сделала шаг, ее рука с зажатым в ладони маленьким свертком уже осторожно тянулась к пакету.

Вдруг какая-то толстая тетка подлетела к прилавку и, споткнувшись о коляску, заорала громовым голосом:

— Чья коляска?! Безобразие! Уберите сейчас же! К прилавку невозможно подойти!

Регина резко отступила в сторону и спрятала руку назад в карман.

— Извините, пожалуйста, — послышался спокойный голос Полянской, — это наша коляска. Сейчас я ее отвезу в сторону.

Оставив разутого ребенка на стуле в обувном отделе, она быстро откатила пустую коляску, поставила ее у стеклянной стены, подальше от прилавков и прохода. Пакет она сняла с ручки и взяла с собой.

Переждав минуты две, Регина подошла к коляске и внимательно оглядела ее со всех сторон. Должен быть какой-нибудь карман, какое-нибудь укромное углубление, куда можно незаметно сунуть маленький сверточек. Но ничего не было.

«Дурацкая конструкция», — подумала Регина и спокойно отошла в сторону.

Из магазина Полянская вышла минут через двадцать. Теперь на обеих колясочных ручках висели пакеты с покупками. Регина решила, что домой ее «объект» отправится тем же путем, самым коротким и удобным, переулками и проходными дворами.

Медленно следуя за Полянской на машине, Регина в который раз ругала себя за то, что так и не удосужилась научиться хорошо стрелять. Ее сегодняшняя задача значительно бы упростилась, если бы она снайперски владела стрелковым оружием. Но никогда не знаешь, что может пригодиться в жизни…

Сейчас оставалось надеяться только на удачу. И Регина надеялась. Интуиция подсказывала, что сегодня ей непременно повезет. Она даже вошла во вкус. Ей уже нравилась эта тихая, осторожная охота.

Полянская свернула в большой проходной двор, подкатила коляску к одной из скамеек, вытащила ребенка и понесла на руках через глубокие лужи к качелям. Пакеты остались висеть на ручках. Регина затаила дыхание.

Во дворе было пусто. Погода стояла скверная, моросил мелкий дождь, холодный и нудный. Место, где Регина припарковала машину, было очень удобным. Отсюда отлично просматривалась детская площадка, и в любой момент можно беспрепятственно покинуть двор, быстро выехать в переулок.

Полянская, отряхнув перчаткой мокрые качели, усадила на них ребенка. Регина спокойно вышла из машины, подошла к скамейке, у которой стояла коляска, быстро бросила в один из пакетов свой маленький сверток и так же спокойно, не спеша вернулась к своему «Москвичу», села за руль и включила мотор.

Полянская была занята только ребенком, в сторону коляски ни разу не взглянула. Две старушки на лавочке у подъезда были заняты оживленной беседой и тоже ничего не могли заметить.

Сжимая в руке крошечный пульт управления, она стала ждать, спокойно и терпеливо, когда Полянская подойдет к коляске.

* * *
— Мамочка, ну еще капельку, — просила Лиза, — еще немножко.

— Малыш, пойдем домой, мы с тобой совсем промокнем, Погода такая противная. — Лена попыталась снять дочь с качелей, но Лиза тут же горячо запротестовала:

— Погода хорошая! Я хочу еще покачаться, ну пожалуйста!

На детской площадке было несколько видов качелей и Лиза решила перепробовать все. Лена смирилась, но то и дело поглядывала на часы.

«Если Лизонька сейчас как следует нагуляется, она быстрее заснет после обеда, поспит подольше, и я успею спокойно сделать хотя бы часть сегодняшних дел», — думала Лена, раскачивая качели.

— Все, мамочка, теперь пойдем домой. Я хочу кушать, снимай меня, — сказала наконец Лиза.

Лена взяла ее на руки. Коляска стояла метрах в двадцати. Осторожно ступая по мокрой наледи, стараясь не поскользнуться, Лена сделала несколько шагов.

И тут раздался резкий визг тормозов. Во двор въезжал новенький джип, черный, с яркими цветными зигзагами и звездами на боках. Сидевший за рулем квадратный кожаный «браток» смачно выругался. На том месте, где он обычно оставлял тачку, когда приезжал сюда два раза в неделю, на его постоянном, законном месте, стояла какая-то козявка, старый грязный «Москвич».

С тех пор как хозяин джипа снял в этом доме квартиру для своей любовницы, почти никто из автовладельцев, живших здесь, не решался занимать облюбованное квадратным «братком» место на дворовой стоянке. Хозяин джипа привык, что его место всегда свободно, и въезжал сюда, не глядя. Поэтому он слишком поздно заметил нахальный «Москвич».

— Ну и хрен с тобой! — произнес он и долбанул своим мощным бампером жалкую задницу «Москвича».

Прежде чем что-либо сообразить, Лена упала на мягкую мокрую землю газона, прикрыв собой Лизу. От грохота заложило уши. Отчаянно загудела и завыла сигнализация припаркованных во дворе машин.

Совсем близко что-то ярко вспыхнуло. Лена боялась взглянуть туда. Она думала только об одном: Лиза лежит на мокрой, холодной земле. Комбинезон промокнет насквозь. А до дома идти минут пятнадцать. Лена видела перед собой огромные ярко-голубые, испуганные глаза ребенка, которые быстро наполнялись слезами. Слезы текли по румяному, забрызганному грязью личику.

Лену удивило, что Лиза плачет беззвучно. Потом, постепенно, звук отчаянного, возмущенного плача стал нарастать, Лена как-то отстранение отметила про себя, что она не совсем оглохла от грохота, раз слышит Лизу.

— Мамочка… мамочка… — повторяла Лиза сквозь слезы и больше ничего не могла сказать.

Лена медленно, как во сне, подняла голову, потом встала на колени. Лиза вскочила на ножки и, продолжая громко реветь, ухватилась за мокрое Ленино пальто.

Надо было подняться с колен, но ноги стали ватными. К переливчатым трелям автосигнализации прибавился еще один звук — вой милицейской сирены. Через несколько минут двор был оцеплен.

— С вами и с ребенком все нормально? — спросил полный молодой капитан, помогая Лене подняться с колен. — Врач нужен?

— Не знаю… — еле слышно прошептала Лена и взяла на руки всхлипывающую Лизу.

— Это ваша коляска? — К ним подошел оперативник в штатском.

Чувствуя ледяную пустоту внутри, Лена медленно повернула голову. Посреди двора валялся остов прогулочной коляски. На искореженных трубках металлического каркаса горели клочья зеленой ткани и поролона. Из четырех колес осталось только одно, оно медленно, беспомощно крутилось.

То, что осталось от коляски, было похоже на скелет какого-то причудливого, зверски растерзанного живого существа.

— Да, — кивнула Лена, — это наша коляска. Только она стояла в другом месте, у скамейки…

— Ее отнесло взрывом, — объяснил капитан.

— Моя обезьянка! — закричала Лиза, и всхлипывания опять переросли в отчаянный плач.

— Мне надо переодеть ребенка, мне надо домой. Мы живём совсем близко, в десяти минутах ходьбы… — Лена не могла оторвать взгляда от искореженного остова.

— Мы отвезем вас домой. Пройдемте в машину, — сказал полный капитан, — там тепло. Давайте я возьму ребенка.

— Нет! — Лиза вцепилась в маму ногами и руками. — Нет! Не хочу к дяде! Где моя обезьянка?

— А сумка ваша? — оперативник поднял с земли Ленину черную кожаную сумочку.

— Да, спасибо.

Оказалось, что маленькая плюшевая обезьянка была в сумке, а не в пакетах, висевших на ручках коляски. Прижав к мокрому комбинезону чудом уцелевшего игрушечного зверька, Лиза перестала плакать.

* * *
Хозяин джипа страшно удивился. Он всего лишь слегка долбанул в задницу козявку-"москвичок", но почему-то в результате взорвалась детская прогулочная коляска, одиноко стоявшая метрах в тридцати от машин. Впрочем, удивляться и соображать ему было некогда. Он знал, что последует за взрывом, и его совершенно не грела перспектива давать свидетельские показания ментам, которые нагрянут сюда через минуту.

Громко и нервозно матерясь, он газанул, дал задний ход и успел заметить, как из «москвичонка» пулей вылетела какая-то баба и рванула со скоростью хорошего спринтера. Но ему до этого дела не было. Ему надо было скорее сматываться, от греха подальше.

Глава 18

Регина старалась не бежать. Проклятый проходной двор давно был позади. Она шла очень быстро, не оглядываясь, и в спину ей летел настырный, монотонный звук милицейской сирены. Она знала, что никто за ней не гнался, но все равно этот противный визг сверлил затылок.

«Каждый должен заниматься своим делом, — тупо повторяла про себя Регина, вышагивая под мелким, как пыль, первым весенним дождем, — каждый должен…»

По дороге попалась троллейбусная остановка, подъехал полупустой троллейбус. Не взглянув на номер, Регина вошла в салон и упала на свободное место. Двери закрылись, но визг милицейской сирены продолжал терзать душу. Регина поняла, что он давно звучит не на улице, а у нее в голове.

Страшно болели затылок и шея. В проклятом одноразовом «Москвиче» на спинках передних сидений не было подголовников. Когда огромный джип долбанул жалкую жестянку, голова Регины резко откинулась назад, палец, лежавший на кнопке крошечного пульта дистанционного управления, дернулся. Радиоуправляемый детонатор тут же сработал. Никто не виноват, что это случилось на несколько минут раньше…

Надо радоваться, что не сломан позвоночник, шейные позвонки не сместились. Мышцы побаливают, но это ерунда. Главное, она не потеряла сознание, сумела вовремя выскочить и убежать. Могло все кончиться гораздо хуже. Надо радоваться…

— Женщина, вы что, оглохли?! Билет ваш предъявите! Регина глубоко ушла в свои переживания и не сразу сообразила, что происходит. Подняв голову, она обнаружила над собой наглую круглую физиономию молодого парня. Он держал в руке какую-то металлическую бирку и тыкал ею Регине в нос. Тут она вспомнила, что уже лет десять не ездила городским транспортом.

Когда-то троллейбусный билет стоил четыре копейки. В салонах висели специальные кассы с барабанами, на которые наматывались билетные ленты. Если суммы первой и второй тройки цифр в шестизначном номере совпадали, то билет считался счастливым. Его полагалось съедать. Кто-то съедал целиком, кто-то откусывал кусочек.

Соседка по комнате в общежитии собрала сразу десятка два счастливых билетов и жевала горстями, запивая лимонадом «Буратино». Регина так и не узнала, получила та девочка свою порцию счастья за жеваную бумагу или нет. Кажется, кроме расстройства желудка, никакого счастья не было от тех билетиков. Впрочем, кто знает? Столько лет прошло…

— Платите штраф, или пройдемте в отделение! — не унимался контролер.

«Чушь какая-то! — подумала Регина. — Только отделения мне сейчас не хватало!»

— Сколько? — тихо спросила она парнишку. — Десять тысяч, — сердито ответил он. — Вон, все написано большими буквами. Давай, женщина, шевелись!

«Сопляк, скотина, сукин сын!» — выкрикнула про себя Регина и, сделав над собой героическое усилие, вежливо произнесла вслух:

— Простите, молодой человек. Сейчас я заплачу вам штраф.

Она стала шарить по карманам короткой афганской дубленки, такой же одноразовой, как бедолага «москвичек». Но ничего, кроме фальшивых водительских прав на имя Тихоновой Галины Владимировны, пачки сигарет, зажигалки и крошечного пульта управления, оставшегося от взрывного устройства, в карманах не было.

— Ну, что у тебя? — подошел к контролеру напарник, мужичонка постарше, с такой же наглой физиономией.

— Да вот, не хочет женщина штраф платить, — ехидно сообщил парень.

— Я очень плохо себя чувствую, — сказала Регина.

— Пройдемте в отделение, — тот, что постарше, попытался поднять Регину за локоть.

Головы всех пассажиров были повернуты в их сторону.

— Бессовестные! — вмешалась какая-то старушка. — Только бы вам поиздеваться над человеком! Не видите, что ли, плохо женщине.

Регина действительно выглядела не лучшим образом. Сегодня утром она тщательно загримировалась — нанесла сероватые тени под глаза, подчеркнула носогубные складки, губы сделала тонкими и бледными. На голове у нее была черная вязаная шапочка, старенькая, свалявшаяся, придававшая лицу жалкий, даже траурный вид.

Именно так, по ее представлениям, должна была выглядеть пожилая интеллигентная женщина, владелица пережившего свой век «Москвича».

Продумывая и создавая этот образ, Регина представляла себе преподавательницу вуза или старшего научного сотрудника никому не нужного НИИ. У нее все в прошлом — и приличная зарплата, и престиж. Сегодня она получает гроши, питается хлебом и картошкой, бережно донашивает тряпки двадцатилетней давности, с тихим достоинством терпит незаслуженную нищету. То, что на ней надето, в далеких семидесятых называлось «дубленкой». То, в чем она ездит, гордо именовалось «автомобилем».

Какое отношение эта милая, бедная московская интеллигентка может иметь к чудовищному злодейству, к взрывному устройству, подложенному в детскую прогулочную коляску?

Регина предусмотрела все до мелочей. Но наличных денег у нее с собой не было. Ни копейки. Она просто забыла о них. В ее теперешней жизни жалкие российские бумажки были практически не нужны. Она привыкла пользоваться кредитной карточкой, ибо отоваривалась только в самых лучших и дорогих магазинах. Если иногда ее машину останавливал гаишник, то она давала ему пятидесятидолларовую купюру.

Но и долларов с собой не было. Регина ругала себя последними словами. Она даже заплакала от злости. А два контролера орали матом и пытались поднять ее за локоть. Троллейбус уже минут десять стоял в пробке.

— Простите меня, — говорила она сквозь слезы, — я еду с похорон. У меня нет денег. Я плохо себя чувствую. Простите меня.

Ситуация становилась опасной. Сейчас они поднимут ее с сиденья, на ближайшей остановке выволокут на улицу и потащат в отделение милиции. Она даже не сумеет незаметно выбросить по дороге пульт взрывного устройства. Они ведь будут держать ее за руки, очень крепко. Они просто так не отвяжутся.

— Прекратите орать, — послышался рядом молодой женский голос, — оставьте человека в покое, Я заплачу за нее штраф.

Через проход сидела молодая красивая женщина с мальчиком лет четырех на коленях. Она протягивала контролерам десятитысячную купюру.

Контролеры замолчали и обалдело оглянулась.

— Че, правда, что ли, платить за нее будешь? — с интересом спросил тот, что постарше.

— Берите деньги, выписывайте квитанцию, — спокойно ответила женщина. — И нечего мне тыкать.

— Тоже, добрая нашлась, — проворчал молодой, выхватывая десятку и пряча в карман.

— Квитанцию не забудьте, — напомнила женщина.

— Да, сейчас, — тот, что помоложе, полез в карман.

Пробка между тем рассосалась. Троллейбус подъезжал к остановке.

— Спасибо вам огромное, — растерянно бормотала Регина, — я не знаю, как вас благодарить…

— На здоровье, — улыбнулась молодая женщина, поднялась и взяла ребенка на руки, — каждый может оказаться в такой ситуации.

«Странный город, — неслось у Регины в голове, — с одной стороны хамство и всеобщее остервенение, с другой — такие вот добрые души… Для человека, который пользуется общественным транспортом, десять тысяч — серьезная сумма. Зачем этой молодой мамаше выбрасывать деньги на постороннюю тетку? Просто так? Из сострадания? Смешно, в самом деле…»

Троллейбус подъехал к остановке, двери открылись. Первыми выскочили контролеры, они так и не дали квитанцию. Потом с ребенком на руках, осторожно ступая по ступенькам, вышла молодая женщина. А следом — Регина.

Легко перепрыгнув через черный затверделый сугроб, она выскочила на проезжую часть, подняла руку, голосуя.

— Волоковский переулок, — бросила она шоферу, усаживаясь на переднее сиденье первой остановившейся машины.

— Сколько? — спросил шофер.

— Пятьдесят, — наугад назвала сумму Регина.

— Поехали, — кивнул шофер.

На самом деле езды было не больше чем на двадцать пять тысяч, но Регина не знала расценок. Все это уже не важно. У охранника должны быть наличные русские деньги, он заплатит.

Молодая женщина с ребенком удивленно взглянула вслед салатовому «Опелю», увозившему нищую интеллигентную даму, у которой нет денег на троллейбусный билет.

— Я видела! Я все видела! — тараторила худенькая бойкая старушенция, выскочившая из подъезда в халате и тапочках. — Я в окно смотрела, кот у меня убежал, ему кошечка нужна весной, вот он и пропадает на несколько дней. Я так волнуюсь, так волнуюсь, высматриваю его в окошко. А позвать не могу, окно-то не открывается, я еще осенью все щели заклеила, знаете, как у нас дует. И отопление выключают постоянно. Я ходила в РЭУ, говорю, что за безобразие! Такие деньги за квартиру платим.

— Подождите, давайте по порядку, — перебил ее оперативник, — вы на каком этаже живете?

— На втором. Вон оно, мое окошко.

Оперативник взглянул в ту сторону, куда указывала старушенция. Действительно, из ее окна должны были отлично просматриваться и детская площадка, и автостоянка. Весь двор как на ладони.

— В котором часу вы начали смотреть в окно?

— Ой, да не помню я. — Старушка уже поеживалась от холода.

— Может, мы пройдем к вам в квартиру? — предложил оперативник.

— Да у меня не прибрано, — смутилась она.

— Ничего, это неважно.

— Ай, да вон же он, оглоед! — внезапно всплеснула руками бабулька и с криком:

— Кузька! Кузька! Кис-кис-кис! Вот я тебя, разбойник! — помчалась молодым галопом через лужи вдогонку за громадным дымчато-серым котярой.

Мяукнув утробным басом, кот взлетел на дерево.

— Ты у меня придешь домой, бесстыжие твои глаза, ты у меня рыбки-то попросишь! — погрозила ему пальцем хозяйка, глядя снизу вверх. — Вот ведь паразит такой!

В однокомнатной квартире стоял крепкий кошачий дух. Громко кричало радио. Покосившись на неприбранную кровать, старушка стыдливо прикрыла дверь в комнату и провела оперативника на кухню, засуетилась, убрав со стола газету с разложенными на ней сухарями.

— Давайте уж все по порядку, — начал оперативник, когда хозяйка наконец угомонилась и уселась напротив. — Фамилия, имя, отчество.

— Колесникова Клавдия Семеновна, 1925 года рождения…

Несмотря на преклонный возраст, Клавдия Семеновна обвала удивительно острым зрением. Она подробно описала молодую женщину, заехавшую во двор с коляской, рассказала, как был одет ребенок.

Полчаса назад оперативник сам видел эту женщину с ребенком и мог убедиться, что старушка не перепутала ни единой детали.

— Ну вот, — продолжала Клавдия Семеновна, — оставила она коляску у скамейки, а сама пошла к качелям. Ребенка на руках несла. Он хоть и большой, но лужи-то какие! А на коляске два пакета висят. Я еще подумала: что ж ты, миленькая, пакеты-то свои так оставляешь без присмотра? И коляска хорошая, импортная. Потом смотрю, выходит женщина, вон из той машины.

Вместе с оперативником она подошла к окну и указала на маленький светло-зеленый «Москвич».

— Вот, значит. Вышла она, женщина эта. Быстренько к колясочке подходит, и сразу назад, к машине. Села и сидит, не уезжает.

— Вы не заметили, что она делала у коляски?

— Чего не видела, того не видела, — развела руками старушка, — все это было очень быстро. Сейчас-то я думаю, что женщина эта бонбу в пакет бросила. А тогда мне ничего такого в голову не пришло. Подошла, отошла — мало ли зачем? Может, хотела на скамейку сесть, посидеть. Но увидела, что мокро, и раздумала. А потом этот въезжает, ну… Не знаю, как называется. Здоровый такой автомобиль, черный. Сам черный, а на боках фигульки какие-то цветные. Я его часто вижу в последнее время. Уж не знаю, сам здесь живет либо ездит к кому. Это не в нашем доме, а напротив. Вот про наших-то я про всех знаю. Так вот, эта громадина черная как врежет по зеленой-то машинке сзади. Я ничего понять не успела, смотрю, та, что с ребеночком, на землю упала, этак, знаете, на локотки. А ребеночек — под ней. Она дитя-то прикрыла телом своим, и тут как раз бабахнуло. У меня первая мысль была — мальчишки балуются. У нас ведь, знаете, часто в последнее время безобразничают, эти, как их… пикары пускают.

— Петарды, — поправил оперативник.

— Один бес, — махнула рукой старушка, — грохочет сильно, аж стекла дребезжат. Вот вы, милиция, как это безобразие позволяете?

— А мы не позволяем, — улыбнулся оперативник, — нас не спрашивают. Продолжайте, пожалуйста, Клавдия Семеновна.

— Ну, да чего же продолжать-то? — вздохнула старушка. — Смотрю я, колясочка летит. Прямо вот летит над землей и горит.

— А машины?

— На машины я не смотрела. У меня аж сердце в пятки ушло. Это же надо, думаю, ужас какой! Ведь еще б немного, и женщина та, с ребенком, посадила бы в эту коляску свое дитя. Они же туда, к скамейке, шли. Это каким зверем надо быть, чтоб в коляску бонбу подложить!

— Клавдия Семеновна, пожалуйста, как можно подробней опишите ту женщину, которая выходила из зеленой машины.

— Значит, так, — сосредоточенно наморщила лоб старушка, — немолодая. Но и не старая. Возраст средний, лет пятьдесят, может, поменьше. Высокая, но не очень.

— Примерно какого роста?

— Встань-ка, сынок, — скомандовала старушка. Оперативник вытянулся перед ней. Он был длинный, метр восемьдесят семь. Свидетельница критически смерила его взглядом.

— По сравнению с тобой, конечно, маленькая, — заключила она, — но вообще высокая.

— Ладно, — вздохнул оперативник, усаживаясь на табуретку, — выше или ниже той, что была с коляской?

— Вроде чуть повыше, — пожала плечами старушка, — а может, такая же.

— Хорошо. Как она была одета?

— Куртка такая, короткая, коричневая. С меховым воротником. Дубленая. Воротник черный, лохматый. На голове шапочка черная, вязаная. Волосы все убраны под шапочку. Юбка темная. Вроде коричневая. Ну, простая такая юбка, не широкая и не узкая. Длинная, но не очень. Сапоги… точно не помню, кажется, черные.

— В руках у нее было что-нибудь?

— Нет. Руки она держала в карманах. Ничего не было, ни сумок, ни пакетов.

— А лицо? Я понимаю, из окошка разглядеть трудно, но все-таки…

— Да вроде никакое у нее лицо, — пожала плечами свидетельница.

— Как это — «никакое»? — удивился оперативник.

— Ну, неприметное, самое что ни на есть обыкновенное. Никакое.

Оперативник встал, подошел к окну и подозвал старушку. Внизу, на автостоянке, работали трассологи из ФСБ. Оперативник указал на того из группы, которого можно было разглядеть.

— Вот у этого какое лицо?

— Круглое, курносое, — не задумываясь ответила свидетельница, — крестьянское лицо. Простое. Губы толстые. На артиста одного похож. Был такой фильм хороший, про войну. «А зори здесь тихие». Недавно по шестому каналу опять показывали. Я наши советские фильмы всегда смотрю. Там старшина был, душевный такой, простой человек. Вот он похож на того старшину лицом. То есть на артиста, который играл… Фамилии вот не помню, жалко. Хороший артист, только снимался мало.

Оперативник знал, о каком артисте говорит свидетельница. Но фамилии тоже не помнил. Толстогубый простоватый трассолог из ФСБ был действительно похож на старшину Васкова из фильма «А зори здесь тихие». Оперативник сам недавно с удовольствием пересмотрел его вечерком по ТВ6. Он любил старое кино, как и эта бабулька.

— Вас бы к нам на работу, в милицию, — улыбнулся оперативник, — ну а вот та женщина, может, она тоже была похожа на какую-нибудь актрису или дикторшу? Она ведь от машины до скамейки шла лицом к вашему окну.

— Нет, — покачала головой старушка, — ни на кого она не похожа.

— А если бы вы ее встретили, узнать смогли бы? Клавдия Семеновна задумалась, потом медленно произнесла:

— Смотря во что она будет одета.

— А как вам кажется, она была одета богато или бедно?

— Средне… Пожалуй, скорее небогато. Так себе…

Оперу было очень обидно. Довольно часто в качестве свидетелей выступают такие вот старушки пенсионерки. Они смотрят в окошко среди бела дня, сидят на лавочках у подъездов. Они много чего замечают. Но показания их, как правило, бывают сбивчивы и бестолковы. Старушки плохо видят и слышат, любят поворчать на разные посторонние темы. Работать с такими свидетелями тяжело и утомительно. А тут попалась не бабулька, а золото. Ее зрению и наблюдательности можно только позавидовать. Но толку при этом почти никакого.

В протоколе допроса была описана подробно некая неизвестная женщина — средних лет, среднего роста, нормального телосложения, с «никаким» лицом. Женщина Икс, расплывчатый безликий образ. Разошлешь такую ориентировку по городу — на смех поднимут.

Был еще некто Игрек. Довольно скоро удалось выяснить, что здоровая черная машина с «фигульками» на боках была джипом «Чероки». Соседи из дома напротив сообщили, что около трех месяцев назад в квартире номер сто семьдесят поселилась одинокая девица, «молодая-красивая, шуба шикарная до пят». Именно эту молодую-красивую и посещал Игрек на джипе, раза два-три в неделю.

Девица оказалась дома. К приходу милиции отнеслась спокойно и равнодушно. Впрочем, удостоверение изучала внимательно. Одета она была по-домашнему, в короткий шелковый халатик. На длинных голых ногах — золотистые блестящие шлепанцы.

Косенко Наталья Павловна, 1975 года рождения, уроженка подмосковного города Подольска, сняла эту двухкомнатную квартиру в ноябре прошлого года.

— Вы слышали взрыв во дворе? — спросили ее.

— Вроде минут сорок назад бабахнуло что-то, — пожала она плечами, — но я была на кухне, там окно выходит не во двор, а в переулок. И музыка у меня играла. Я не обратила внимания, у нас здесь часто пацаны петардами балуются.

— У кого из ваших знакомых есть черный джип «Чероки» с Цветными рисунками на дверцах?

— У Вовки Сизого, — выпалила она и тут же уточнила:

— Богатых Владимира Игоревича. А что?

— Номер машины, домашний адрес и телефон вам известны?

— Номер не помню, тачка новая. Адреса тоже не знаю, он сам меня навещает. К себе ни разу не возил, и писем я ему не писала, — она усмехнулась. — А телефон — пожалуйста.

Итак, личность Игрека удалось установить просто и быстро. Богатых Владимир Игоревич к своим двадцати восьми годам был дважды судим, первый раз по малолетке получил условный срок за разбойное нападение. В восемнадцать сел всерьез, на пять лет, по ст. 166 УК за угон автомобиля.

По оперативным данным, в последние полгода является членом люблинской преступной группировки, которая контролирует крупный вещевой рынок и сеть коммерческих ларьков в районе Люблина. Банда небольшая, около двадцати боевиков, работает под крылом известного Гарика Апельсина, некоронованного авторитета, грузина по национальности.

Предположить, что нормальный здравомыслящий бандит подложит самодельное взрывное устройство, мощность которого эквивалентна пятидесяти граммам тротила, в детскую коляску во дворе дома, в котором живет его любовница, да еще воспользуется для этого собственным джипом — верх идиотизма.

Во-первых, Богатых «мокрухой» никогда не занимался. Во-вторых, если бы ему пришлось заняться, он сделал бы все совсем иначе: подстерег бы жертву в подъезде, выстрелил бы из-за угла и так далее.

Кроме того, человек, покушавшийся на убийство Полянской Е.Н., должен был перед этим следить за ней. Во двор она зашла случайно, просто по дороге. Если бы за ней ехал такой вот красавец джип, она наверняка заметила бы его.

В общем, заманчивая версия с «братком», на первый взгляд удобная и логичная (раз бандит, значит, мог убить), при ближайшем рассмотрении никуда не годилась.

Впоследствии, когда Богатых нашли и допросили в качестве свидетеля, он честно рассказал все: и про козявку-"москвичка", и про бабу в короткой дубленке и черной шапочке, которую успел заметить, выезжая из двора. А что сам поспешил смыться, так это понятно: зачем лишний раз мелькать?

Между тем трассологи, тщательно осмотрев брошенный на произвол судьбы «Москвич» с помятым задом, не обнаружили там ровным счетом ничего интересного. Даже пальцев никаких не нашли. Вероятно, сидевшая за рулем дама не снижала перчаток. Только тонкий, едва уловимый запах дорогих французских духов витал в салоне.

Поисковая собака взяла след, пробежала несколько кварталов, нервно внюхиваясь в мокрую землю, остановилась у стеклянного кубика троллейбусной остановки, повертелась, понюхала и уселась на асфальт, грустно поскуливая. След оборвался.

Злосчастный зеленый «Москвич», по данным ГАИ, уже три года числился в угоне. Номерные знаки, разумеется, оказались фальшивыми.

Глава 19

Лиза долго не засыпала, тревожно всхлипывала, прижимая к груди игрушечную обезьянку. Майор ФСБ терпеливо ждал на кухне, задумчиво курил в приоткрытое окошко. Наконец, тихонько прикрыв дверь детской, Лена вышла на кухню.

— Чаю хотите? — спросила она вполголоса.

— Не откажусь, — кивнул майор.

Она включила электрический чайник, села на кухонный диванчик и закурила. — Ну, как ваша девочка? — сочувственно поинтересовался майор. — Она ничего не поняла, но все равно, конечно, ужасно испугалась.

— Елена Николаевна, давайте начнем по порядочку, если не возражаете. Вам не трудно сейчас отвечать на мои вопросы? Все-таки такой шок…

— Со мной все нормально. Спрашивайте, — Лена слабо улыбнулась.

На вопросы она отвечала спокойно и точно. Она даже вспомнила, что дважды по дороге к магазину заметила зеленый грязный «Москвич», но никакого значения этому не придала.

Майор записывал ее показания и думал о том, что случившееся может быть связано с работой ее мужа, полковника МВД Кротова С.С., который в данный момент находится в Англии.

— Вы будете звонить мужу в Лондон и сообщать о случившемся? — спросил майор.

— Нет, — твердо ответила Лена, — звонить, конечно, буду. Но расскажу только при встрече.

— Почему?

— По телефону о таких вещах нельзя рассказывать. Зачем его пугать, выдергивать из командировки? Что изменится от того, что он прилетит сюда раньше времени, будет нервничать, сходить с ума по дороге? Ведь все обошлось, мы живы, слава Богу. Вы, наверное, думаете, это как-то связано с его работой?

— Вы угадали, — улыбнулся майор, — именно это сразу приходит в голову.

— Я не стану вам возражать, — задумчиво произнесла Лена и встала, чтобы налить чаю. — Вам как, покрепче?

— Да, пожалуйста.

— Так вот, возражать я не стану. Вполне возможно, кто-то действительно пытался таким образом отомстить моему мужу. Но почему-то до этого погибли еще два человека. Для моего мужа это люди совершенно посторонние. Для меня — не совсем, но тоже не очень близкие…

Лена рассказала майору о Синицыных, о Мите и Кате. Она излагала только известные ей факты, оставляя в стороне собственные догадки и домыслы.

Майор слушал молча и напряженно, пару раз черкнул что-то в своем блокноте, но протокольную запись не вел. Он стал писать только тогда, когда Лена перешла к истории со странной фальшивой докторшей. Вот тут он зафиксировал в протоколе все — от слова до слова.

— Вас только докторша заинтересовала во всей этой истории? — спросила Лена, закончив свой рассказ. — Я так и знала…

— Елена Николаевна, — вздохнул майор, — смерть супругов Синицыных — это как-то очень уж далеко. Не вижу связи.

— Но вы хотя бы проверьте. У вас ведь есть такая возможность.

— Не знаю, не знаю…

Майор закурил, Лена тоже вытянула сигарету из своей пачки.

— У меня есть к вам одна просьба, — тихо сказала она, — завтра утром я отправляю дочь вместе с соседкой, которая у нас за бабушку и за няню, в дом отдыха «Истра» на Истринском водохранилище. Я узнавала, там отличная охранная служба. Вы не могли бы связаться с ними, с тамошней охраной, чтобы они…

— Да, я вас понял, — перебил майор, — я сделаю все необходимое. А у вас у самой какие планы на ближайшее время?

— Я должна поехать в Сибирь, сопровождать американского профессора в качестве переводчика-консультанта. — Она улыбнулась. — Деньги буду зарабатывать на хороший летний отдых. Очень хочется вывезти ребенка на море.

— И надолго вы уедете?

— На десять дней. Американец прилетает сегодня поздно вечером. А потом мы летим в Тюмень.

— Я дам вам номер, — сказал майор, — вы позванивайте иногда из Сибири. У нас могут появиться вопросы к вам. А связь односторонняя. Хорошо?

— Да, конечно. Только вы уж, в свою очередь, мужа моего из Лондона не выдергивайте раньше срока. Он впервые за границей. А весь его отдел сейчас на месте, вы можете обратиться к Сичкину Михаилу Ивановичу, впрочем, что я вас учу? Сами разберетесь. Только Сережу не трогайте, не пугайте, ладно? Ему осталась-то там всего неделя.

— Ладно, Елена Николаевна, — улыбнулся майор, — я обещаю, что с мужем вашим мы не станем связываться до его возвращения. Вы в общем-то правы, в этом нет серьезной необходимости. И в том вы правы, что отправляете ребенка в Дом отдыха и сами уезжаете из Москвы. Хотя все это было запланировано раньше, не сегодня.

— Да, конечно.

— А получилось очень кстати.

Когда майор ушел, Лена позвонила Мишане Сичкину на службу.

— Его нет, — ответили ей, — а кто спрашивает?

— Это Полянская. — Здравствуйте, Елена Николаевна. Загрипповал Сичкин, бюллетенит второй день.

Лена тут же перезвонила Мишане домой. Голос у него был совсем сиплый.

— Только не рассказывай мне, что к тебе приходил фальшивый электрик или сантехник, что ты обнаружила «хвост», как Штирлиц, и что жена того гитариста тоже повесилась, — попросил он жалобно.

— Как ты себя чувствуешь? — поинтересовалась Лена в ответ.

— Отвратительно. Сбиваю температуру всякими «упсами».

— Смотри, желудок испортишь. Скажи Ксюше, чтобы она тебя водкой растирала.

— Водку я лучше внутрь приму, — пробурчал Мишаня.

— Да уж, с аспиринами и панадолами это отлично сочетается. То же мне, алкоголик.

— Ладно, миссис доктор, про грипп и водку мы потом поговорим. Что у тебя случилось, выкладывай.

— Коляска у нас взорвалась сегодня. В пакет с Лизиными ботинками подложили взрывное устройство, пятьдесят граммов тротила. К тебе фээсбэшники придут, они думают, это связано с Сережиной работой.

— Лен, я не понял, ты серьезно? — от волнения у Мишани совсем сел голос. — В Лизину коляску подложили взрывчатку?! А где были вы с Лизой?

— Метрах в пятнадцати. Мы не дошли. Она взорвалась на несколько минут раньше. Мы просто упали на землю. Нет, ты не волнуйся, с нами все в порядке, только промокли насквозь.

— Надо звонить Сереге…

— Ни в коем случае! Не вздумай ему говорить, пока не вернется. Ты же его знаешь, он с ума сойдет. Ты уж как-нибудь сам с этими фээсбэшниками пообщайся. А что касается жены гитариста, то она действительно погибла.

— О Господи! Когда?

— Позапрошлой ночью. Около половины третьего. Вколола себе смертельную дозу морфия. Потом уронила горящий окурок на одеяло. А за полчаса до этого я говорила с ней по телефону. Мы не договорили. К ней пришла какая-то женщина, Но Катя успела рассказать мне много интересного. Например, о некой докторше, которая лечит ее, гениальной врачихе, такой известной и популярной, что даже имени нельзя называть — как только люди слышат ее имя, сразу просят телефон, рвутся на прием. Не исключено, Мишаня, что именно докторша и навещала Катю той ночью. Трубка лежала рядом с аппаратом, когда она пошла открывать дверь. Я издалека услышала, как Катя назвала женское имя. То ли Инна, то ли Галина.

— Регина… — неожиданно для себя произнес Сичкин.

— Возможно, Регина, — согласилась Лена, — было плохо слышно. А что, тебе просто так пришло в голову это имя? Или есть кто-то конкретный на примете?

— Не знаю… Пока не знаю. Надо скорее выздоравливать и выходить на работу.

— Неужели тебе стало интересно? Мишаня, что с тобой? Скажи мне, что я фантазирую, что Катя — наркоманка и ничего удивительного в ее случайной смерти нет. Никакого криминала не просматривается. Еще скажи мне, что взрывчатку в коляску подложили мальчишки-хулиганы — для смеха. Или какой-нибудь случайный псих пошутил.

— Лен, прекрати издеваться. Когда ты летишь в Сибирь?

— Послезавтра.

— Хорошо, что вас с Лизой какое-то время не будет в Москве.

— Да, майор Ивлев из ФСБ тоже так считает.

Охранник едва узнал в задрипанной полунищей тетке Регину Валентиновну. — Гена, — сказала она, вылезая из салатового «Опеля», — заплати вот этому полтинник.

— «Зелеными»? — спросил Гена шепотом.

— Какие у тебя есть, такими и заплати. — Онабыстро прошмыгнула в ворота офиса.

— Эй! А деньги? — закричал ей вслед водитель. — Не ори, — успокоил его охранник и вытащил из кармана пятнистых штанов три скомканные десятитысячные купюры, — хватит с тебя и тридцатки. Уматывай отсюда, мужик, по-хорошему.

Водитель открыл было рот, чтобы поспорить, но, вглядевшись в свирепую низколобую физиономию вооруженного охранника, раздумал, выхватил деньги и быстренько укатил от глухих железных ворот.

В вестибюле Регина налетела на горничную.

— Женщина! Вы куда? Вы как сюда попали? — Горничная преградила ей путь.

— Молодец, Галочка, — потрепала ее по щеке Регина, — проявляй бдительность и впредь. Только, пожалуйста, никогда ни к кому не обращайся «женщина». Это невежливо.

Сорвав с головы черную вязаную шапочку, Регина тряхнула своими холеными волосами цвета спелой пшеницы и спокойным шагом проследовала к себе в кабинет.

— Регина Валентиновна, простите, я вас не узнала, — испуганно шелестела губами горничная ей вслед.

Запершись в кабинете, Регина скинула с себя жалкие одноразовые тряпки, под которыми было тонкое французское белье. Его она сняла уже в маленькой кабинетной душевой, осторожно и бережно. Стоя под горячим душем, она смывала с себя все запахи и звуки этого грязного, хамского города.

Ей вдруг вспомнилось, как лет пятнадцать назад один из ее пациентов, крупный чиновник из аппарата ЦК КПСС, жаловался, что постоянно ему снится один и тот же кошмарный сон: будто он едет в метро в час «пик», потом стоит в нескончаемой очереди в гастрономе за докторской колбасой, потом несет кусок этой бумажной серо-розовой колбасы в нитяной сумке-авоське. А под ногами хлюпает безнадежная гнилая слякоть, и войлочные боты, которые называют «прощай, молодость», промокли насквозь.

Конечно, за пятнадцать лет Москва стала совсем другой. Нет очередей, колбасы навалом, но все равно ощущение хамства и грязи осталось. Магазинное изобилие и мчащиеся шикарные иномарки только подчеркнули и обострили его…

Выключив воду, Регина стянула с головы непромокаемую шапочку, закуталась в пушистую махровую простыню. «Что теперь? — думала она. — Попробовать вариант с ядом? Но сейчас это вдвойне опасно. А может, переждать? Может, пока вообще ничего не стоит предпринимать?»

И тут послышался осторожный стук в дверь.

— В чем дело? — спросила она недовольно.

— Регина Валентиновна, — раздался за дверью испуганный голос секретарши Инны, — Вениамину Борисовичу нехорошо. К нему пришел какой-то журналист, вам лучше зайти в зал прослушивания.

— Сейчас иду! — Регина выхватила из шкафа первое, что попалось под руку, надела на голое тело клетчатую шотландскую юбку и толстый белый свитер ручной вязки. Сунув голые нога в мягкие замшевые туфли без каблуков, она мельком взглянула в зеркало, провела щеткой по волосам и быстро вышла из кабинета.

Веня был бледен как смерть. Руки его тряслись. Он стоял в узком проходе между стульями с открытым ртом и не мог произнести ни слова.

Тут же, у сцены, сидел темноволосый парнишка лет двадцати пяти, с приятным умным лицом. Регина отметила мельком, что парнишка этот совсем не похож на журналиста, занимающегося поп-музыкой. Ни серьги в ухе, ни длинных волос, никаких двусмысленностей в одежде. Дорогие джинсы, аккуратный темно-синий свитер, чистая добротная обувь.

— Здравствуйте, — поднялся он навстречу Регине и протянул руку:

— Георгий Галицын, журнал «Смарт».

Регина вздрогнула, но на рукопожатие ответила. И тут же увидела, что в левой руке парень держит маленький диктофон.

— Веня, в чем дело? — Она подошла к мужу вплотную.

— Я… Мне стало нехорошо, — выдавил он, с ужасом глядя Регине в глаза.

— Мы просто разговаривали, — мягким извиняющимся голосом стал объяснять Галицын, — Вениамин Борисович сам назначил мне встречу. Может, вызвать врача?

— Сколько кассет вы успели записать? — быстро спросила Регина.

— Одну.

— Отдайте ее мне, пожалуйста.

— Почему? — удивился журналист. — Там записан обычный разговор, мы говорили о Тобольске. Я могу дать вам прослушать.

— Вы мне отдадите эту кассету и уйдете отсюда, — сказала Регина с вежливой улыбкой.

— Да пожалуйста! — пожал плечами Галицын. — Если вы считаете, что ваш муж мог сказать что-то неприличное, возьмите. — Он вытащил из диктофона микрокассету и протянул Регине.

— Не обижайтесь, молодой человек, — смягчилась она взяв кассету у него из рук и спрятав в карман юбки, — Вениамин Борисович сегодня не в том состоянии, чтобы давать интервью. Я знаю ваш журнал. Будет лучше, если вы придете в другой раз. Вениамин Борисович с удовольствием ответит на ваши вопросы. А сейчас — всего доброго. Извините.

Галицын быстро вышел из зала.

Кассета, которую он отдал Регине, оказалась чистой.

* * *
— Деточка, так нельзя. Выкидывать хорошую коляску только потому, что у нее отвалились колеса, — это транжирство. — Вера Федоровна чинно уселась на кухонный диванчик и повела плечами:

— Опять у тебя сквозняк.

— Вера Федоровна, хотите гречневой каши с грибами? — спросила Лена.

— Хочу. Но ты мне зубы не заговаривай. Лизонька, а ты куда смотрела?

— Коляска совсем сломалась, — вздохнула Лиза и отправила в рот ложку гречневой каши с шампиньонами, — но ты, баба Вера, не грусти. Я уже большая девочка, я буду ножками ходить. Хочешь, я покажу тебе мою обезьянку?

Лиза слезла со стула и побежала в комнату.

— Можно было отдать в ремонт. Куда ты мне так много кладешь? Я не люблю на ночь наедаться.

— Вера Федоровна, но Лиза правда уже может ходить по улице. Скоро станет сухо. Рано или поздно все равно пришлось бы эту коляску выбросить, — оправдывалась Лена, ставя перед ней тарелку.

— Тебе бы все выбрасывать! А вдруг вы с Сережей на второго ребенка решитесь? Что же, опять новую покупать? Такая отличная была коляска, немецкая, удобная, легкая.

— Баба Вера, смотри, какая у меня обезьянка! — закричала Лиза, вбегая в кухню. — Мы возьмем ее с собой в домодых, она там будет со мной вместе спать и кушать.

— Как ее зовут? Ты уже придумала ей имя? — спросила Вера Федоровна, рассматривая игрушечного зверька.

Раздался звонок в дверь. Взглянув в «глазок», Лена увидела Гошу Галицына.

Пока он снимал ботинки, в прихожую выбежала Лиза.

— Привет! — важно сказала она.

— Привет, ребенок. Как у тебя дела?

— Хорошо. У нас сегодня коляска сломалась. — Лиза побежала назад в кухню с криком:

— Баба Вера! Я назову обезьянку Гоша!

— Это кого же ты хочешь назвать в мою честь? Покажи. — Гоша вошел в кухню, поздоровался с Верой Федоровной и сел рядом с ней на диванчик. — Ну, в общем, я не против, — сказал он, взглянув на обезьянку, — очень симпатичный тезка.

— Гоша, это не тетка, это игрушечная обезьянка, — серьезно возразила Лиза.

Гоша подробно объяснил ей значение слова «тезка», Лиза слушала и важно кивала.

— У обезьянки Гоши-тезки был еще маленький стульчик, кроватка и посудка. Мы с мамой купили, — сообщила Лиза, когда он закончил, — но коляска о-очень сильно сломалась.

— Как это? — не поняла Вера Федоровна.

— Коляска сделала так, — Лиза глубоко вдохнула и выкрикнула во все горло:

— Ба-бах! Мы с мамой упали, а потом толстый дядька хотел взять меня на ручки. А я плакала.

— Ой, Лизонька, я совсем забыл! — Гоша вышел в прихожую и вернулся через минуту, держа в руках маленький набор пластмассовой игрушечной посуды в пластиковой упаковке — Смотри, как раз для твоей обезьянки.

— Спасибо! И ложечки есть, и чашечки! Открой скорей.

— Лена, я не поняла, — строго спросила Вера Федоровна, — что у вас сегодня произошло?

— Ничего, Вера Федоровна, — Лена поставила перед Гошей тарелку с кашей, — я же сказала, коляска сломалась прямо на ходу, я поскользнулась и упала, Лиза вместе со мной. Сейчас очень скользко.

— А куда делись игрушки, вы ведь сегодня утром ездили в магазин?

— Все рассыпалось, потонуло в грязи.

— А что за «толстый дядя»?

— Прохожий помог подняться.

— Ох, темнишь ты, девочка моя, — покачала головой Вера Федоровна. — Ладно, мы с Лизой пойдем спать. А вам выезжать через полчаса, встречать американца.

* * *
— Я был сегодня у Волкова, — сказал Гоша, когда они сели в машину, — знаешь, все так странно получилось. Я наконец дозвонился. Он назначил мне встречу у себя в офисе. У него потрясающий зал. Представь — шикарный офис, все сверкает, горничные, охрана, а зал для прослушиваний — как в каком-нибудь старом Доме пионеров. На стенах горны и барабаны намалеваны, стулья занозистые, скрипучие, все обшарпанное, ветхое. Я стал задавать ему вопросы — про детство, про маму с папой. Потом про юность. Он говорил вяло и скучно, я решил его подогреть, когда мы дошли до комсомольской молодости, спросил, а помнит ли он, как парился в ведомственной бане с группой журналистов из Москвы, как пил с ними водку и жарил шашлыки ночью на берегу Тобола. И тут с ним что-то произошло. Он резко побледнел, на лбу выступил пот, руки затряслись. Смотрит на меня выпученными глазами и спрашивает: «Кто вам рассказывал это?»

Я отвечаю, что рассказывала моя начальница и близкая подруга Елена Николаевна Полянская. Вы, говорю, наверняка ее помните. И тут он как заорет на весь офис: «Нет!» Сразу влетела секретарша, потом прибежала жена, потребовала, чтобы я отдал кассету. А я как раз перед этим вставил новую, чистую. Вот ее и отдал. Хочешь послушать?

— Хочу, — кивнула Лена.

— Тогда возьми с заднего сиденья мою сумку, достань диктофон. Кассета с Волковым в кармашке.

Лена надела наушники, включила диктофон. — У меня была очень строгая мама, секретарь партийной организации хлебозавода, — говорил тусклый баритон, — она вносилась ко мне требовательно, приучала быть сильным… Я привык с детства не щадить себя.

— Поэтому пошли в комсомольские работники? — спросил насмешливый голос Гоши.

— Ну, в общем, да. У меня были определенные идеалы, в отличие от многих я действительно верил в победу коммунизма.

«Господи, какая чушь! — подумала Лена. — Веня Волков, тобольский комсомолец, водивший нас в партийную баньку, кормивший шашлыками и сырокопченой колбасой в полунищем городе, воспылавший ко мне неземной любовью Веня Волков верил в победу коммунизма? Зачем он прикидывается идиотом? Впрочем, что-то болезненное, ненормальное было в нем».

И тут как раз зазвучала на пленке тема баньки и шашлыка. Крик «Нет!» ударил из наушников так громко, что Лена вздрогнула. Да, этот крик прозвучал сразу после того, как Гоша назвал ее имя.

— Расскажи мне о Волкове, — попросила Лена, выключая диктофон и пряча его назад в Гошину сумку, — расскажи, как он стал монополистом и миллионером?

— В восемьдесят пятом — восемьдесят седьмом ему принадлежала сеть дискотек и студий звукозаписи в Тюмени, Тобольске и Ханты-Мансийске. Но сам он к этому времени уже перебрался в Москву, работал в ЦК ВЛКСМ, кем — не знаю.

— Подожди, Гошенька, в восемьдесят пятом у нас еще не было закона о частной собственности. Как же ему могли принадлежать дискотеки и студии?

— Ну, формально этот музыкальный бизнес был общим, комсомольско-молодежным. А фактически в Западно-Сибирском регионе его полностью контролировал Волков. Одновременно он курировал так называемые агитпоезда ЦК. Ты, наверное, слышала о таких?

— Даже ездила сама один раз, — улыбнулась Лена, — по свежеотстроенной ветке до Нового Уренгоя. На самом деле это был кошмар. Зима, мороз за сорок, снежные заносы. Пилит по рельсам через вечную мерзлоту этакая разрисованная жестянка под названием «Молодогвардеец». В поезде температура не больше плюс десяти. По утрам подушка хрустит наледи. А в купе живут старики — ветераны войны, детский хор из Липецка, два московских поэта и один композите пяток лекторов из общества «Знание»… Я помню, как мы руководительницей хора грели воду в титане, сливали в трехлитровые банки, мыли головы детям и себе в вагонном сортире, над раковиной. Вшей боялись. Никогда этого не забуду. Ладно, давай дальше про Волкова.

— В восемьдесят восьмом он начал делать звезд. Сначала возил по стране детский танцевальный ансамбль тобольского Дворца пионеров. Ребятки отплясывали рок, отбивали чечетку. Он выжимал из этих танцоров все соки, зарабатывал на них дикие деньги — по тем временам.

Потом вышел у него серьезный конфликт с руководительницей ансамбля, я даже помню, как ее звали. Татьяна Костылева. Она в каком-то интервью нелицеприятно отозвалась о Волкове, сказала, что он наживается на детях, делает из них чуть ли не рабов, заставляет вкалывать на сцене по двенадцать часов в сутки, таскает по всей стране, они не могут учиться.

Был громкий скандал. А потом родители одного мальчика из ансамбля подали в суд на Костылеву, обвинили ее в развратных действиях по отношению к несовершеннолетним. Был еще один скандал, грязный, газетный. Причем всем было ясно, что она ни к каким мальчикам не приставала. Но газетчики с таким удовольствием обливали ее помоями, прямо как на заказ.

— Неужели и суд был?

— Нет, до суда не дошло. Но нервы ей и ее семье потрепали здорово. Они потом уехали в Канаду. Эта Костылева, между прочим, была гениальной танцовщицей. Я как-то смотрел любительскую видеокассету.

— А что стало с детским ансамблем?

— Ничего. Он рассыпался, перестал существовать. А Волков сделал потрясающий финт ушами. В восемьдесят девятом появилась группа «Соловушки». Четыре мальчика, по восемнадцать каждому, пели педерастическими голосами песенки про любовь. Знаешь, такие полублатные, лирические песенки с мелодией в три аккорда. Продюсером у них был некто Гранаян, армянин-миллионер. Он делал на мальчиках огромные деньги, но еще и спал с каждым из них по очереди. Группа гремела на всю страну, выступала с дикими аншлагами, девочки писались от восторга на концертах.

И тут происходит нечто странное. Гранаян попадает в больницу с тяжелой пневмонией. Анализы показывают, что он болен СПИДом. Тогда мало кто знал, что это такое. Но больница была ведомственная, там разобрались.

Мальчики в панике, выясняется, что двое из четырех заражены. Знаешь, чем все кончается? Тех, что здоровы, Волков берет под свое крыло, находит замену двум больным. Создает новую группу — под названием «Велосипед». Их даже раскручивать не надо было, популярность еще больше, опять аншлаги.

А потом один журналист разыскал чернокожую проститутку мужского пола. Алжирец, учился в «Лумумбе» и был как-то особенно красив и сексуален с педерастической точки зрения. Этот путан признался, что ему заплатили за то, чтобы он соблазнил и заразил чумой двадцатого века «одного богатого армяна». Кто заплатил, он не знает, но деньги были большие. Он только сказал, что имел дело с женщиной, которая говорила с ним по-французски.

Вскоре проститут исчез неизвестно куда. А журналисту прострелили череп, когда он гулял ночью с собакой.

— А что стало с тем армянином и с двумя зараженными мальчиками? — тихо спросила Лена.

— Армянин вскоре тихо скончался в больнице, а те двое — не знаю, о них ничего не известно.

— А почему ты думаешь, что это работа Волкова? — спросила Лена. — Ну чья же еще? Понимаешь, всегда, когда кто-то становился на его пути, происходило нечто неожиданное. Этот «кто-то» устранялся тем или иным способом. Квартет мальчиков был лакомым куском, но на пути стоял Гранаян. Потом была история с Олей Ивушкиной. Может, помнишь, суперзвезда, певичка начала девяностых?

— Что-то слышала. Что, тоже СПИД?

— Нет. Там было все проще и грубей. Волков нашел девочку на дискотеке, выбрал своим наметанным глазом из толпы. Знаешь, такая киска-старшеклассница, худенькая, рыженькая, веснушки на вздернутом носике. Пела песенки про школьную любовь, в круглых очечках, с косичками. Волков раскрутил ее очень быстро, отснял несколько клипов, стал делать на ней хорошие деньги. И вдруг, можно сказать в зените славы она заявляет, что петь больше не собирается. У нее любовь с каким-то шахом из Арабских Эмиратов, он запрещает ей появляться на сцене. Она хочет выйти за него замуж и стать шахиней.

Намеченные гастрольные поездки надо отменять. Плакали бы волковские денежки, но тут у шаха в люксе в «Метрополе» обнаруживают убитую валютную проститутку. Все улики говорят против сластолюбивого араба. Никакие деньги, никакие дипломатические вмешательства не помогают. Шах садится на скамью подсудимых, оттуда попадает в спецлагерь для иностранцев.

А Оля Ивушкина до сих пор поет. Только полностью сменила имидж. Теперь она — роковая блондинка с силиконовой грудью.

Белая «Волга» въехала на извилистую эстакаду перед зданием Шереметьева-2.

— Лен, а что у вас там с коляской случилось? — неожиданно вспомнил Гоша.

— Потом расскажу. Смотри, вон там дырка, можно припарковаться.

Глава 20

Поздним вечером, лежа в теплой ванне с лавандой, Регина стала напевать себе под нос мелодию какой-то песенки, потом вспомнила слова:

Когда душа раздета и разута,
Так сладко засыпать к стене лицом,
Птенцом в горсти казенного уюта…
У Регины была отличная память на тексты, особенно на стихотворные. Ей приходилось слушать множество песен, сидя с Веней на прослушиваниях, присутствуя иногда на клипов озвучках. Часто какой-нибудь случайный кусочек накрепко застревал в памяти, прилипал к языку и напевался сам собой. «Что это? Откуда? Это не попса. Мелодия совсем другая и текст…»

Закутавшись в мягкий махровый халат, Регина забралась с ногами в большое кожаное кресло и закурила.

Вот вспыхивает спичечный огонь в прозрачном шалаше твоих ладоней…

И тут она вспомнила: высокий молодой человек на сцене дурацкого пионерского зала, в котором Веня прослушивает всякую уличную шелупонь.

Молодой человек не стоит, а сидит на краю сцены. У него неприлично грязные ботинки сорок четвертого размера. На коленях — гитара. Большие руки, сильные гибкие пальцы. Очень приятный голос.

— Синицын! — Регина даже шлепнула себя по голой коленке. — Конечно, это кусок из песни Синицына, того самого, с которого все началось.

— Почему ты так уверенно отшил его? — спросила она Веню, когда высокий молодой человек ушел. — По-моему, в нем что-то есть.

— А по-моему, ничего, — ответил Веня раздраженно, — все это было хорошо для московских кухонь начала восьмидесятых.

— Как знаешь, — пожала плечами Регина. Вечером того же дня, под гипнозом, Веня рассказал о ночном пикнике на берегу Тобола с новыми подробностями.

— Веня, этого парня надо держать под контролем, — сказала Регина потом за ужином, — зря ты отшил его. Он может быть опасен. Лучше было бы сделать раскрутку, отснять пару клипов. Ты ведь знаешь, это все равно что посадить на иглу. Он бы стал ручным и тихим, он бы забыл все, что было четырнадцать лет назад, — если он вообще что-нибудь помнит о крови на свитере.

— Он помнит. Мне тяжело его видеть. Мне страшно. — Хорошо, — вздохнула Регина, — я возьму это на себя.

Ей быстро удалось узнать, что жена Дмитрия Синицына Катя наркоманка. Она позвонила им домой.

— Здравствуйте, Митя. Это Регина Валентиновна Градская. Вы помните меня?

— Да, конечно. Здравствуйте, — было слышно, что он растерялся и обрадовался. Он, конечно, помнил ее — после его прослушивания прошло всего лишь три дня.

— Я вам должна сказать, ваши песни произвели на меня очень сильное впечатление. Нам надо встретиться и поговорить. Что выделаете сегодня вечером?

— Я… Я свободен.

— Ну и отлично. Могу подъехать к вам через час, если не возражаете.

— Спасибо… — смущенно замямлил он. — Но я живу на окраине, в Выхине.

— Ерунда, — улыбнулась в трубку Регина, — я на машине. Диктуйте адрес.

— У нас с Вениамином Борисовичем иногда не совпадают вкусы, — говорила она, сидя на старом диване в убогой двухкомнатной квартирке в Выхине. — Он человек деловой и жесткий. Он не увидел перспективы в ваших песнях, а я все эти дни не могу их забыть. Я так давно и счастливо живу, что вот уже себя не замечаю и, если неожиданно встречаю, не узнаю и в гости не зову.

Она пропела это тихо и точно, с задумчивой улыбкой. Синицын покраснел от удовольствия.

— Неужели вы сразу запомнили наизусть? — спросила худенькая стриженая Катя, переводя восхищенные глаза с гостьи на мужа.

— Как видите, да. У меня хорошая память на талантливые стихи. Их сейчас так мало, а уж в нашем попсовом бизнесе и вовсе нет. Вы мне дадите кассету?

— Да, конечно, с удовольствием, — сказал Митя. А Катя тут же вскочила и побежала в другую комнату. Она вернулась через минуту, у нее в руках была целая коробка кассет.

— Малыш, зачем так много? — смутился Синицын.

Регина просидела у них часа два, пила дрянной растворимый кофе, говорила о литературе и музыке, о загадочной природе таланта. Она ничего не обещала. Только восхищалась Митиными песнями и сетовала на бездарность современной попсы и на холодный прагматизм своего мужа.

— Проводите меня до машины, Митенька, — попросила она, когда он подал ей пальто в прихожей.

Они вышли в пустой заснеженный двор. Стояла звездная январская ночь.

— Я вижу, у вашей Катюши серьезные проблемы. — Регина старалась говорить как можно мягче и сочувственней.

— Ну, есть некоторые сложности со здоровьем…

— Не надо меня стесняться, Митюша. Я врач, причем именно такой врач, какой нужен вашей жене. Ведь Катя употребляет наркотики.

— Неужели это уже заметно с первого взгляда? — испуганно спросил он.

— Мне — да. Но я специалист. У меня глаз наметанный.

— Это продолжается полтора года. Я пытаюсь бороться, но все без толку. Честно говоря, иногда мне кажется, что это безнадежно.

— Вы ошибаетесь, Митюша. На мой взгляд, пока процесс вполне обратим. Если, конечно, не терять времени.

— Она уже лежала в больнице, и к частным наркологам мы обращались. Это очень дорого, а эффекта никакого.

— Знаете что, — Регина тронула его руку, — я попробую вам помочь. Я поработаю с вашей Катей. Насчет денег не беспокойтесь. Я давно уже могу себе позволить лечить бесплатно. Я всегда чувствую, мой это больной или нет. Берусь только тогда, когда случай кажется мне интересным. И не безнадежным…

— Я не знаю, как вас благодарить, Регина. Валентиновна…

— Идите домой, Митюша. Холодно, а вы в одном свитере, — улыбнулась она, усаживаясь за руль своего темно-синего «Вольво».

За месяц она сумела стать для Синицыных своим человеком. Она приезжала к ним довольно часто, проводила с Катей сеансы гипноза. Она могла бы действительно вылечить эту тихую, забитую девочку с глубокими внутренними комплексами, идущими из детства.

Катя Синицына была очень внушаема и доверчива, смотрела на Регину с обожанием, как на добрую фею. Но Регина не собиралась избавлять эту малышку от наркомании. Она только слегка снимала симптомы, чуть-чуть корректировала состояние больной.

Катя была уверена, что идет на поправку. Ей казалось, она может уменьшать дозы. На самом деле Регина периодически незаметно подменяла ампулы с морфием — подкладывала раствор более сильной концентрации.

Митя рассыпался в благодарностях, изо всех сил старался угодить «доброй фее». Он тоже был доверчив и внушаем. О своих песнях, о «раскрутке» он даже не заикался, считая это неудобным — Регина Валентиновна и так столько делала для них, лечила Катю бесплатно и бескорыстно.

Однажды он сказал, краснея и страшно смущаясь:

— Простите меня, Регина Валентиновна, я задам вам ужасно нескромный вопрос. Не хотите, не отвечайте.

— Спрашивай, Митюша, — снисходительно разрешила она.

— Что вас связывает с этим человеком? Регина, разумеется, поняла, о ком речь.

— Вениамин Борисович — мой муж, — ответила она с улыбкой. — Этим все сказано.

— А вы уверены, что все знаете о вашем муже?

— Митя, — весело рассмеялась она, — неужели вы хотите сообщить мне, что он спит с фотомоделями и начинающими певичками?

— Нет, — смутился Синицын, — нет, вы меня не правильно поняли. Просто мне кажется, Волков очень жестокий и холодный человек. А вы… Вам не бывает с ним страшно?

— Поясните, что значит — страшно?

— Ну, ведь страшно жить с человеком, который способен на все? Шоу-бизнес — жестокое дело, даже кровавое, тесно связанное с уголовным миром. А вы совсем другая, вы очень тонкий, умный и благородный человек. Простите, если я несу чушь.

— Почему чушь, Митя? По-своему вы правы. Мне действительно неуютно и одиноко в этом грязном и поганом кругу. У меня нет там друзей, отчасти поэтому я так привязалась к вашей семье. Но жизнь складывается по-разному. Когда-то, четырнадцать лет назад, я встретила Вениамина Борисовича. Доверьте, тогда он был другим…

— Да, — кивнул Митя, — возможно, тогда он был другим.

— А вы что, встречались с ним раньше? — удивленно вскинула брови Регина.

— Нет, не приходилось, — пробормотал Митя, не глядя ей в глаза.

Через несколько дней после этого разговора Синицын подсел за столик к Вене в баре в «Останкино».

Была ночь, Веня зашел туда один выпить кофе. В баре было почти пусто. Веня очень устал после съемок в популярной телеигре. Ему хотелось побыть одному, он отпустил охрану и велел ждать в машине. «Останкино» — почти родной дом, не ходить же в тамошний бар с охраной!

Он задумчиво курил и прихлебывал кофе из большой толстостенной кружки. Ему приготовили именно так, как он любил, — с жирными сливками.

— Здравствуйте, Вениамин Борисович, — тихо проговорил Синицын, усаживаясь напротив.

— Добрый вечер. Чем обязан? — Веня взглянул на него равнодушно.

— Вам совсем не нравятся мои песни? — Синицын закурил.

— Нравятся. Но я не вижу в них перспективы.

— Вы распорядились, чтобы меня пропустили к вам на прослушивание сразу, без очереди. Вы узнали меня?

Подошел официант. Митя заказал себе кофе, пятьдесят граммов коньяку и порцию жареных орешков.

— А почему, собственно, я должен был вас узнать? — бросил Веня, когда официант удалился. — Разве мы раньше не встречались? А, комсомолец? — Что-то не припомню, — пожал плечами Веня.

— Летом восемьдесят второго, в Тобольске, — Синицын улыбнулся, — ты был завотделом культуры в горкоме. Ты нас провождал.

— Я многих сопровождал. Я не могу всех помнить.

— Но Лену Полянскую ты вряд ли забыл, комсомолец. Она ведь тебе очень нравилась.

— Полянскую? Впервые слышу.

— Неужели? И Ольгу, сестренку мою, тоже не помнишь?

— Нет.

Официант принес Митин заказ.

— Кушай орешки, комсомолец, угощайся. — Митя подвинул вазочку с фундуком к середине стола. — Ты нас кормил! Тобольске отличным шашлыком и элитарно-партийной банкой потчевал.

Митя залпом выпил коньяк, поморщился, бросил в рот орешек.

— Знаешь, а я не забывал тебя все эти четырнадцать лет. Особенно ясно я помнил ту ночь на берегу Тобола, когда ты устроил нам прощальный пикник. Ты классно жарил шашлык, комсомолец. Ты достал отличную свинину, нежирную, нежную. Ты заранее вымачивал ее в специальном винном соусе. Ты помнишь рецепт того соуса? Нет? Конечно, ты давно уже не жаришь шашлык. Мне иногда даже снится та ночь. Ты резал лук острым, как бритва, туристическим ножом. Потом нанизывал тонкие кольца на шампур. Ты не плакал от лука. У нас у всех текли слезы. Мы смеялись и плакали. А ты орудовал ножом с таким серьезным, сосредоточенным лицом и все поглядывал на Лену.

— Все это очень интересно, — Веня попытался улыбнуться, — но я не помню никакой Лены. Да, бывало, я устраивал пикники для гостей. Много народу приезжало — из Москвы, из Ленинграда. Я встречал и сопровождал.

— А нас, значит, не помнишь? И девочку, которую нашли утром на берегу, неподалеку от нашего кострища, тоже не помнишь? Не может быть! О том ужасном убийстве говорил весь Тобольск, его обсуждали и в Хантах. «Что-то с памятью моей стало…» — пропел он неожиданно громко.

Несколько человек, сидевших в баре, оглянулись.

— Ты пьян, Синицын, — тихо сказал Веня, — езжай домой.

— Нет, комсомолец. Я не пьян. Я не барышня, чтобы захмелеть от пятидесяти граммов коньяку. Знаешь, я ведь уже готов был забыть. Столько лет прошло. У меня было много собственных проблем. И вот однажды я увидел тебя по телеку. Ты что-то вещал о благотворительности. Корреспондентка заглядывала тебе в рот.

А потом, сразу после интервью с тобой, показали очередную серию «Криминальной России». Знаешь, такой документальный сериал, с суровой музыкой и впечатляющей хроникой. Так вот, там рассказывали историю серийного убийцы, который орудовал в Тюменской области в начале восьмидесятых. Он изнасиловал и убил шестерых девочек, от пятнадцати до восемнадцати лет. Четверых задушил. А двоих зарезал. Его нашли. Мерзкая личность, алкоголик. Попался он на том, что продавал у пивного ларька дешевую бижутерию, снятую со своих жертв. Но так и не признался ни в одном убийстве. Несмотря ни на что. А его здорово обрабатывали. В конце концов расстреляли. Но он так и не признался — до последней минуты твердил, что никого не убивал. Как тебе эта история, а, комсомолец?

Митя говорил тихо и быстро, он перегнулся через столик и дышал Волкову в лицо коньячно-табачным духом. Волков слушал молча. Он чувствовал, что рубашка под мышками промокла насквозь.

— Вот ты сидишь передо мной, бледный и потный, и не знаешь, что сказать, — усмехнулся Синицын. — Скажи мне, что ты помнишь, как мы приезжали в Тобольск, помнишь Лену Полянскую, Ольгу, сестренку мою. И меня ты сразу узнал. А девочек ты не убивал. Не было этого. Ну, скажи, Веня. Мне достаточно твоего слова, и я поверю. Нас никто не слышит сейчас. Мы говорим с тобой о том, что известно только нам двоим — тебе и мне. Я сначала хотел шантажнуть тебя, каюсь. Но потом мне стало противно. Мне не нужны ни деньги твои, ни клипы, ни раскрутка. Мне даже оправдания твои не нужны. Просто скажи, что ты не убивал тех шестерых девочек. Поверю тебе на слово. Ну?!

— Ты пьян. Проспись, — тихо произнес Волков и добавил громко:

— Пошел вон, надоел!

— Ну, как знаешь, — пожал плечами Митя, встал из-за стола, залпом допил свой остывший кофе, подошел к стойке расплатился с официантом и не спеша покинул бар.

Волков не успел сразу рассказать Регине об этом разговоре. Ее не было в Москве. Она улетала на три дня в Париж.

Она вернулась и прямо из аэропорта приехала в клуб «Статус», где проходила презентация нового альбома Юрия Азарова. Она любила вот так заявляться с корабля на бал. Впрочем, никакого бала в «Статусе» не было, только скучный фуршет.

Пофланировав по залу, пообщавшись с теми, с кем надо было пообщаться, они с Веней уже собрались уезжать, не спеша направились к выходу. Азаров провожал их.

И вдруг перед ними вырос как из-под земли Синицын. Непонятно, как он попал в закрытый клуб, да еще в джинсах и свитере.

Он подошел к Вене почти вплотную и тихо произнес:

— Слушай, комсомолец, а ведь у тебя тогда не пошла кровь из носа. Ты соврал. Это была кровь той девочки. И кулончик в форме сердечка ты снял с убитой в Тюмени. Ты ведь помнишь дискотеку в ПТУ? Ты знаешь, как звали ту девочку? Наташа! Она была одна у матери. Ее мать умерла от инфаркта. Сразу, в машине «Скорой». Алкаш, которого расстреляли, был прав, когда не признавался. Его расстреляли вместо тебя, комсомолец.

Синицын говорил все громче, но гул разодетой фланирующей толпы заглушал его слова. Первой опомнилась Регина.

— Есть здесь служба безопасности или нет, черт возьми! — спокойно произнесла она. — Уберите от нас этого сумасшедшего!

Два широкоплечих молодца в строгих костюмах поволокли Синицына к выходу.

— Ты маньяк, комсомолец! Ты — серийный убийца! Регина Валентиновна, он убьет вас! Берегитесь! — выкрикивал Митя, покорно следуя к выходу.

Оглянувшись, Регина наткнулась на внимательные, холодные глаза Азарова…

Глава 21

Майкл потолстел и отрастил бороду. Он был лыс как коленка, из-за полноты и небольшого росточка напоминал тугой, весело прыгающий теннисный мячик. Он выглядел бодрым и отдохнувшим, несмотря на многочасовой перелет.

— Ты знаешь, я страшно голоден! Вегетарианская еда в самолете была отвратительной, — затараторил он на своем порыкивающем бруклинском английском. — Мне дали соевую котлету с фасолью. А ты замечательно выглядишь. Это, как я понимаю, мистер Кротов? — Он стал немилосердно трясти Гошину руку;

— Нет, Майкл, мистер Кротов сейчас в Лондоне, а это Гоша. Мы работаем вместе.

— Гошуа? Замечательно! Вы говорите по-английски?

— Да, немного, — скромно сообщил Гоша, закончивший английское отделение Института иностранных языков.

— Очень приятно познакомиться, — продолжал тараторить Майкл. — Как поживаете? Так где, ты сказала, твой муж? В Лондоне? Стивен говорил, ты вышла замуж за полицейского полковника. Поздравляю! И он отправился в Лондон помогать Скотленд-Ярду? Ха-ха-ха! Нет, надо было сохранить те соевые котлеты и предъявить иск авиакомпании. Ты знаешь, Салли завела третью собаку. Опять эрдель. Этому не будет конца, моя жена решила превратить наш дом в собачий рай. Кстати, тебе большой привет от Салли, она собрала для тебя кое-какие лекарства.

— Лекарства? — удивилась Лена. — Зачем?

— Ее подруга Джуди прочитала в какой-то газете, что в России было несколько случаев отравления аспирином. Салли прислала для тебя качественный американский аспирин. На всякий случай. И еще что-то, приедем — посмотришь. Да, ты знаешь, мы с Салли очень долго выбирали подарок для твоей дочки. В итоге остановились на конструкторе «Лего». Купили небольшой набор, специально для двухлетнего ребенка. Наши психологи говорят, будто конструкторы благотворно влияют на детский интеллект… Ох, ну и холодно у вас в Москве! А в Нью-Йорке совсем весна. Правда, на следующей неделе обещали похолодание, но Салли не верит синоптикам. Я тоже… Надо же, как у вас здесь все изменилось! Вы выходите на европейский уровень. Не ожидал, не ожидал.

— Лен, он когда-нибудь молчит? Думаешь, ты выдержишь десять дней? Да еще это бруклинское рычание — у тебя барабанные перепонки не устанут вибрировать? — шепотом по-русски спросил Гоша, наклонившись к Лене.

— Гоша, перестань. Нехорошо…

— Ва-у! — завопил Майкл во все горло. — Мы поедем на «Волге»! В настоящей русской «Волге»! Раньше на таких машинах ездили богатые коммунисты. А теперь — богатые «новые русские»? Гошуа, вы что, «новый русский»?

— Он еще и дразнится! — прошептал Гоша, выразительно закатывая глаза. — Нет, Майкл, — сказал он по-английски, любезно улыбнувшись и открыв машину, — «новые русские» предпочитают «Мерседесы» и «БМВ».

— О да, действительно! Я недавно видел по телевизору… Майкл всю дорогу не закрывал рта. Лена рассеянно кивала в ответ, иногда произнося: «Да, конечно» или «Правда?! Не может быть!». Она думала о Волкове. Почему у человека, с которым она была знакома четырнадцать лет назад, ее имя вызвало столь бурную реакцию? Судя по тому, что рассказывал о нем Гоша, Вениамин Волков должен быть человеком с железными нервами, но никак не истериком. А реакция была истерической.

«Глупо, в самом деле, — миллионер, суперпродюсер, у которого руки по локоть в дерьме и в крови, испугался одного только имени… А он ведь пылал ко мне лютой страстью четырнадцать лет назад. Но сейчас об этом смешно вспоминать. Нет, не смешно. Опасно и очень серьезно. Прошлые страсти здесь ни при чем. И тем не менее какая-то связь с прошлым есть».

Дома был идеальный порядок, посуда перемыта. Вера Фёдоровна даже не забыла постелить постель для Майкла на диване в гостиной.

— Есть уже поздно, — заявил Майкл, — я знаю, вы, русские, любите по ночам пить чай на кухне. Но я, с твоего позволения, приму душ и лягу спать. Завтра утром я хочу попасть в Третьяковскую галерею. Я читал, что она наконец открылась.

— Хорошо, Майкл.

Лена рада была посидеть в тишине. Гоша выпил чашку чая и отправился домой. В квартире все спали. Было половина третьего ночи, но Лена знала, что уснуть не сумеет.

Этот ужасный день никак не мог кончиться. Она включила чайник, стараясь не шуметь, вытащила из стенного шкафа в коридоре маленькую стремянку, взобравшись на нее, достала с кухонных антресолей картонную коробку из-под пылесоса, в которой хранились старые рукописи и письма.

В советские времена половина населения страны занималась литературным творчеством. В редакции журналов приходили горы рукописей. В основном это были стихи, но попадалась и проза. Все эти тонны народного творчества полагалось прочитывать, рецензировать и возвращать автору с подробным, основательным ответом.

При каждом отделе литературы был целый полк внештатных литконсультантов, которые занимались этой муторной, но доходной поденщиной. В основном литконсультантами были безработные писатели и поэты, но иногда и сами сотрудники редакций подрабатывали таким образом. Каждый прочитанный авторский лист (двадцать четыре машинописные страницы) стоил три рубля. Прихватив из редакции домой пачку зарегистрированных рукописей, посидев пару-тройку вечеров за пишущей машинкой, можно было заработать лишний полтинник, а то и сотню — если хватит сил прочитать двести сорок страниц графоманских текстов.

Писали все — пионеры и ветераны войны, трактористы и Доярки, шахтеры и летчики, моряки дальнего плавания и домохозяйки. Но больше всего стихов приходило из мест «не столь отдаленных». Это были самые патриотические, самые истые с идеологической точки зрения опусы.

Домушники и насильники писали стихи о Ленине, о партии, о победе коммунизма. Как правило, они не стеснялись вызывать статьи, по которым отбывали срок, прибавляя к этому «не праведно и незаконно осужденный…».

Один пожилой убийца не поленился, пересказал своими словами и записал в столбик текст Гимна Советского Союза.

Тетрадный листочек он обвел красивой рамкой из колосков перевитых красной ленточкой, в одном уголке нарисовал профиль Ленина, в другом — Брежнева, а внизу — серп и молот.

После университета, работая спецкором в популярном молодежном журнале, Лена часто латала финансовые дыры и брала домой рукописи, приходившие в отдел литературы. Но дело было не только в деньгах. Ей нравилось, когда в тоннах словесного мусора неожиданно мелькал слабый проблеск таланта.

Бывало, что литературные творения сопровождались длинными письмами, в которых человек рассказывал всю свою жизнь, изливал душу. Это оказывалось куда интересней самих творений. Как правило, авторы были людьми глубоко одинокими, и несколько корявых четверостиший служили всего лишь поводом высказаться, получить ответ, написать еще.

За годы работы у Лены накопилось сотни три таких вот писем-исповедей, присланных в редакцию и адресованных ей лично. Многие из них она хранила — рука не поднималась выкинуть.

Сейчас, глубокой ночью, она искала в куче старых бумаг несколько писем, присланных когда-то из Тобольска и Тюмени. Одно из них попалось на глаза почти сразу.

"Здравствуйте, уважаемая Елена Николаевна!

Пишет вам Захарова Надежда Ивановна. Мой сын Олег Захаров, старший лейтенант милиции, давал вам читать свой рассказ. Вы отнеслись к нему по-доброму, прислали подробный ответ. Он прислал вам другой рассказ, а вы опять ответили хорошим письмом. Хотя вы и отказали в публикации, но объяснили ему правильные вещи про литературу. И вот он хотел, чтобы вы ознакомились с другим его рассказом. Уже собрался перепечатать на работе и послать вам, но случилось большое горе.

Сынок мой, Олег, был убит бандитским ножом в сердце Вот я высылаю вам его последний рассказ. Товарищ его на машинке для вас перепечатал. Пусть будет у вас этот рассказ на память. Раз хотел сынок мой вам прислать, значит, я и высылаю за него.

Всего вам хорошего, здоровья и спокойствия.

Надежда Захарова, город Тобольск, 12 ноября 1984 года".

Письмо было приколото скрепкой к рукописи. Рассказ назывался «Справедливость». На десяти машинописных страницах излагалась странная история о следователе, который не верит в виновность человека, подозреваемого в убийстве. Этот следователь по имени Вячеслав чувствует, что убийца — кто-то другой.

В основе сюжета лежали не факты и улики, а общие рассуждения. Лене вдруг показалось, что покойный старший лейтенант нарочно не касался в рассказе ничего конкретного. Возможно, речь шла о каком-то реальном, «горячем» деле, и он, по естественной милицейской осторожности, даже в литературном произведении сохранял законную секретность. Но и промолчать не мог. Так волновало его это дело, что решил написать рассказ.

Конец у рассказа был счастливым. Справедливость восторжествовала. Невиновный был выпущен на свободу, его престарелая мать рыдала у благородного следователя на груди, а настоящего убийцу, коварного и хладнокровного, вел конвой к скамье подсудимых.

— Захаров, Захаров, а не ты ли этот добросовестный и честный следователь? И не потому ли тебя убили? — Лена не заметила, что говорит вслух.

Отложив рукопись с письмом, она стала искать дальше. А дальше было еще одно письмо — из ИТУ с длинным номером-шифром. Но Лена знала, что это ИТУ находилось неподалеку от Тюмени.

"Здравствуй, Лена!

Спасибо тебе, что напечатала мое стихотворение в «Антологии одного стихотворения» в журнале. Ты и правда выбрала самое мое любимое, с твоими небольшими исправлениями я согласен. Так и правда лучше. И еще спасибо, что прислала тот журнал моей маме. От нее тебе низкий поклон.

Дела у меня плохие. Можно сказать, херовые. Батю моего судят за шесть убийств. Говорят, что убивал он девчонок молодых. Ерунда это. Он у нас алкаш, за бутылку душу готов продать, и лупил нас с мамой часто. Но он не «мокрушник». Не мог он девчонок насиловать, душить и резать.

Подробности не пишу. Сама знаешь почему. Просто делюсь с тобой, а больше не с кем. Мама все глаза выплакала.

Ты напиши мне — просто так, о чем-нибудь. О чем хочешь, только напиши.

Желаю тебе встретить хорошего парня, выйти замуж, детишек родить. А может, ты и замужем уже? Об этом тоже напиши.

Василий Слепак. 6 апреля 1984 г.".

— Вася, — вздохнула Лена, прочитав письмо, — Вася Слепак… — Она произнесла это вслух и опять не заметила.

Он не рассказал в письме подробности потому, что зековские письма проходили цензуру. И письмо, в котором говорится об уголовном деле, могло не дойти по цензурным соображениям.

Когда-то, много лет назад, Лена выполнила свое обещание. Она пробила публикацию для опущенного зека Василия Слепака. Это стоило огромных сил и нервов.

Стихи авторов «с улицы» публиковались крайне редко,даже в рубрике, созданной специально для начинающих и названной «Антология одного стихотворения», все равно печатали своих — хоть сколько-нибудь своих. Дело было вовсе не в качестве стихотворной продукции. Вся система жизни в советское время была основана на связях и знакомствах — в такой же степени, как теперешняя жизнь в России основана на деньгах.

В те счастливые времена по блату покупали продукты, стриглись, лечили зубы и все прочее. Без блата сложно было нормально родиться, красиво сыграть свадьбу, поступить в институт, занять солидную должность, получить место на хорошем кладбище. Опубликовать стихотворение или рассказ в журнале тоже было сложно без блата.

Разумеется, в этой «блатной» системе бывали исключения. Но они только подтверждали общее правило.

Когда Лена положила на стол перед заведующим отделом литературы своего журнала стихотворение Васи Слепака, которое она выбрала и сама перепечатала на машинке, он брезгливо поморщился и фыркнул:

— Опять ты со своим «самотеком»? Ну куда я это суну? Смотри, у меня план по «Антологии» забит на двадцать номеров вперед.

— Лев Владимирович, пожалуйста, я ведь редко прошу.

— Ты редко просишь?! Да я скоро вообще перестану давать тебе рукописи. Ты постоянно суешь мне какого-нибудь очередного гения из «самотека». Я тебе давал рецензировать Студенца?

— Мне. Но там ничего нет.

— У Студенца ничего нет?! Он — секретарь правления Союза писателей, лауреат пяти премий, и у него ничего нет? Из сорока стихотворений можно было хотя бы на полосу наскрести?

— Нельзя. Любой колхозный графоман пишет лучше.

— А рукопись его ты куда дела?

— Отправила через отдел писем, — пожала плечами Лена.

— О Господи! Покажи хоть копию рецензии. Лена достала свою папку из шкафа, извлекла из толстой стопки рецензий скрепленные два листочка. Заведующий стал читать.

Сначала он схватился за сердце. Потом за голову. Потом за живот. Смеялся он долго и хрипло. Наконец позвонил по внутреннему телефону в отдел писем. Но выяснилось, что рукопись с ответом секретарю правления уже отправлена.

— Жди теперь большой телеги, боец за высокую литературу, — вздохнул он, — Студенец этого дела так не оставит.

— Лев Владимирович, — осторожно спросила Лена, — но ведь у вас было для него местечко? Была ведь полоса? Вот давайте кого-нибудь, кто планируется в «Антологию», передвинем на эту полосу, а моего Васю напечатаем?

— Ну ты даешь, Полянская! Кто тебе этот Вася? Брат родной?

— Мне он никто. Он зек, к тому же опущенный…

— Совсем спятила?

— Это для него очень важно, Я за всю жизнь не видела низкого более несчастного и униженного, чем он… Это шанс для него… остаться человеком.

— Лен, журнал — не богадельня, — сказал заведующий вполне мирно и внимательней перечитал стихотворение, лежавшее на столе.

— Богадельня лучше блатной «малины», — еле слышно заметила Лена.

— Нет, с этим я не спорю. И стихотворение вполне приличное. — Лев Владимирович закурил и уставился в окно. — Опущенный, говоришь? Несчастный? Можно подумать, я счастливый. Мы все, между прочим, в какой-то степени опущены этой властью.

— Лев Владимирович, это общие слова, — разозлилась Лена, — вы ведь выступали в зонах, вы прекрасно знаете, что это такое — опущенный: Человек погибает, его почти нет. А у вас есть возможность соломинку ему протянуть. Вам это ничего не будет стоить. И главный поймет. Поворчит, но поймет. Вы его знаете.

— Ладно, если ты такая жалостливая, иди к главному и скажи, что ты хочешь, чтобы вместо стихов секретаря правления Союза, лауреата пяти премий, великого советского поэта Студенца в нашем журнале были опубликованы стихи уголовника Васи.

— И пойду, — выпалила Лена, — пойду и скажу именно так. — Иди, — кивнул заведующий, — иди! Схватив листочек со стихотворением, Лена направилась к двери.

— Подожди! — окликнул ее Лев Владимирович. — Не забудь сказать, что я категорически против!

Секретарша главного Рита сделала страшные глаза, когда Лена влетела в приемную, размахивая листочком со стихотворением.

— Ленка, стой! — зашептала она. — Там у него Студенец, только и слышна твоя фамилия.

— Ты дал меня рецензировать какой-то сопле! Что такое эта Полянская?! Что это такое? Ты посмотри, она просто издевается надо мной! Да я… Да ты… Да я ее!.. — неслось из-за приоткрытой двери кабинета.

В ответ раздавалось невнятное, вполне мирное бурчание главного редактора.

Лена уселась в кресло у стола секретарши и спокойно закурила.

— Ты что? — испугалась Рита. — Иди лучше к себе в отдел. Попадешься под горячую руку.

— Ничего, Ритуль, — улыбнулась Лена, — мне не привыкать. Все равно ведь сейчас вызовет на ковер.

— А может, рассосется как-нибудь, если мелькать не будешь?

Через минуту из кабинета пулей вылетел толстый лощеный дядька в кожаном пиджаке, с багровым лицом и, шарахнув дверью, помчался по коридору к лифтам.

А еще через минуту голос главного редактора произнес по селектору:

— Рита, Полянскую ко мне вызови.

— Ну вот, я же говорила. — Лена загасила сигарету и мужественно шагнула в кабинет.

Главный редактор сидел, откинувшись в кресле и барабаня пальцами по столу.

— Ты меня когда-нибудь в гроб вгонишь, — мрачно сообщил он, не поднимая глаз на Лену, — нельзя дураку говорить, что он дурак. Особенно если он не простой дурак, а заслуженный и агрессивный. Нельзя, понимаешь?

— Понимаю, — кивнула Лена, — но не всегда могу сдержаться.

— Учись, иначе пропадешь. Что мне прикажешь с тобой делать? Ругать? В угол поставить? Слышала бы ты, как на меня сейчас этот Студенец орал! Вот возьму и наору на тебя так же.

— Я слышала, Глеб Сергеевич. Наорите, если вам легче станет.

— Слышала? Ты что, в приемной была?

— Да. Я к вам шла…

— Только не говори, что с повинной.

— Нет, — улыбнулась Лена, — я хотела попросить… — Она протянула главному редактору листок и рассказала о Васе. — Лев Владимирович категорически против, — добавила она. Вот тут он начал орать — от души. Лена услышала, что она и нахалка, и хулиганка, и пороть ее некому, и в Союз ее никогда не примут, ибо в правлении сидят сплошные Студенцы, с которыми она общаться не умеет, и так далее, и тому подобное.

Около недели Лена приставала к главному редактору и к заведующему отделом литературы, наслушалась тяжелых вздохов, восклицаний, нотаций и всяких слов про себя и свою настырность. Но в итоге стихотворение Васи Слепака все-таки публиковали в «Антологии»…

Все это было страшно давно, словно в другой жизни. Нет уже того молодежного журнала, заведующий отделом литературы сидит на пенсии, нянчит внуков. Главный редактор скакнув в политику, какое-то время продержался на высокое Волне девяносто первого года, тихо и плавно спустился в частное предпринимательство. Советский поэт Студенец заделался отцом-основателем одной из многочисленных организаций нацистско-коммунистической направленности.

Только про Васю Слепака Лена не знала ничего.

Глава 22

Веня влетел в комнату как ошпаренный.

— Ты и ребенка готова была убить?! Двухлетнего ребенка! Тебе все равно? Даже последний отморозок не догадается подложить взрывчатку в детскую коляску! — кричал он.

— В чем дело, радость моя? — спросила Регина, повернув к нему лицо, покрытое толстым слоем зеленой косметической маски.

— Я смотрел криминальные новости по московской программе. Ты так сильно хочешь прикончить Полянскую, что тебе все по фигу? Ты соображаешь, что творишь?

— Во-первых, успокойся. — Регина говорила сквозь зубы. Когда лицо покрыто маской, губами лучше не двигать. — С чего ты взял, что речь шла именно о Полянской? Там что, и фамилию назвали?

— Не придуривайся! — выкрикнул Веня. — Зачем ты вообще все это затеяла?

— Я затеяла?! Я?! Очень интересно! Ты хоть соображаешь, что говоришь? Ребеночка ему жалко стало! Тоже мне, Алеша Карамазов! Жалостливый нашелся! И не ори на меня! Сиди тихо и молчи в тряпочку. Ты понял? Все, что я делаю, — для тебя, любимого-драгоценного. Таскаюсь по Москве, общаюсь со всякой швалью, шкурой своей рискую, а ему ребеночка жалко.

— Для меня? Для меня можно было остановиться на Синицыне. Достаточно было только его.

— Ага, — кивнула Регина, — Синицын, Азаров, потом несчастная наркоманка Катя. И все, на этом — стоп. Нет, счастье мое, машина запущена. И следующей будет Полянская, с ребенком или нет — это уже детали. Сам знаешь, если хоть что-то, если хоть капля информации о твоих художествах с девочками просочится к друзьям-"браткам", Веня, это будет хуже суда, хуже смерти. Для меня тоже, конечно. Но я сумею выкрутиться. А ты… Я делаю все для тебя, ради тебя. Возьми себя в руки, не распускай сопли.

— Так говорила моя мать, — тихо произнес Веня. Регина несколько секунд молча смотрела ему в глаза.

— Хорошо, — вздохнула она, — сейчас я смою маску, и мы поработаем. — Нет, — он замотал головой, — нам надо поговорить. Просто поговорить, без гипноза.

— Ну валяй, говори. Я тебя внимательно слушаю.

— Регина, я не хочу, чтобы ты убивала Полянскую, — произнес Веня тихо и хрипло.

— Она будет последней. На ней все замыкается, именно на ней. Я ведь не трогаю Ольгу Синицыну — она не представляет опасности. А Полянская опасна, и ты не можешь не понимать этого.

— Оставь ее в покое.

— Почему?

— Потому, — он нервно сглотнул, — потому, что ты не сможешь это сделать грамотно и аккуратно. Ты уже и так слишком наследила. А Слепой не возьмется. Как ты не понимаешь, у нее муж — полковник милиции. Такие дела раскрывают из принципа, из ментовской солидарности.

— Только поэтому мне не трогать Полянскую? — быстро спросила Регина.

— Да. Только поэтому.


— Лена, деточка, проснись.

Лена с трудом открыла глаза и уставилась на Веру Федоровну, которая стояла над ней с телефоном в руках.

— Да… Доброе утро. Который час? — спросила она, садясь на кровати.

— Половина десятого. Тебе с работы звонят.

— Спасибо, — Лена взяла трубку из рук Веры Федоровны.

— Спишь еще? Вставай, — послышался в трубке голос секретарши главного редактора Кати, — планерку перенесли на сегодня. К одиннадцати подъезжай. Главный сказал, чтобы ты была обязательно.

— Хорошо, Катюш, я приеду. Спасибо, что разбудила пораньше.

В спальню вбежала Лиза в колготках и теплом свитере.

— Мамочка, доброе утро! Мы с бабой Верой уже позавтракали, а ты все спишь и спишь. А этот дядя не умеет разговаривать по-нашему, он такой смешной, смотри, что он мне привез!

Лиза умчалась в свою комнату и вернулась, держа в руках коробку с конструктором «Лего».

— Вера Федоровна, а где Майкл? — спросила Лена, вылезая из-под одеяла и накидывая халат.

— По-моему, он пошел бегать. Когда я проснулась, он стоял в прихожей в коротких штанишках и кроссовках. Он что-то стал бурно мне объяснять, но я не поняла. Тогда он показал знаками, и я сообразила. Наверное, скоро прибежит. Может, ним с Лизонькой пока пойти погулять, чтобы ты спокойно собралась на работу? Заодно американца твоего встретим. Вдруг заблудится?

— Не надо, Вера Федоровна. Погода скверная, к тому же я не успела сложить Лизины вещи. Хотела сделать это сегодня утром, но видите — надо на планерку, — Лена виновато улыбнулась, — я уже все приготовила, постирала, отгладила. Вы только сложите в сумку.

Лена окончательно проснулась только после горячего душа. «Конечно, если ложиться спать не раньше половины пятого, то будешь чувствовать себя отвратительно и выглядеть не лучшим образом. Ладно, немного губной помады и пудры…» — Глядя в зеркало, Лена вдруг заметила, что взгляд у нее стал каким-то другим, тревожным, даже испуганным.

«Мне не страшно, я это уже проходила два года назад. Мне совсем не страшно», — подумала она и попыталась улыбнуться своему отражению. Улыбка получилась жалкая, вымученная.

— А баба Вера тебе кофе сварила и яичко! — сообщила Лиза.

Раздался звонок в дверь. Вернулся Майкл со своей пробежки. Он весь сиял, лысина была розовой и влажной.

— Там дождь, — сказал он весело.

— Где же ты бегал? — поинтересовалась Лена.

— Вокруг дома, пятьдесят кругов, чтобы не потеряться.

— Там в холодильнике есть для тебя йогурт и апельсиновый сок. Мне надо на работу, часа на два. Потом приедет моя подруга Ольга, и мы отвезем тебя в Третьяковку. Подождешь?

— Твоя дочь будет учить меня русскому языку! — сказал Майкл и отправился в душ.

— Вера Федоровна, не предлагайте Майклу ни колбасы, ни сосисок, ни яиц. Он вегетарианец, — сказала Лена, доставая из стенного шкафа кожаную куртку, — и кофе он не пьет. Там для него специальный травяной чай, хлеб с отрубями, растительный маргарин и джем. Найдете?

— Не волнуйся, детка. Я разберусь. Ты так не замерзнешь?

— Пальто нельзя надеть без химчистки, оно все в грязи. Да, Лизонькин комбинезон я постирала в машине. Он висит на батарее в спальне, должен уже высохнуть.

Поцеловав на прощание Лизу и Веру Федоровну, Лена схватила сумку и побежала вниз по лестнице. Было уже половина одиннадцатого. Она не любила опаздывать.

На улице действительно шел дождь. Стало совсем тепло. Казалось, за одну ночь наступила настоящая весна.

До Новодмитровской улицы, где находилась редакция, было недалеко, но очень неудобно добираться городским транспортом — сначала метро с пересадкой, потом четыре остановки на троллейбусе. Лена решила поймать машину. Она подняла руку, голосуя. Через минуту остановился черный «Мерседес».

Владельцы иномарок редко подрабатывают частным извозом. «Мерседес» был не «шестисотый», не новый, никого, кроме водителя, в машине не было, но Лене на мгновение стало не по себе.

«Не надо было голосовать… Но он один, а в метро, в троллейбусе и на улице тоже может случиться что угодно», — подумала она и взглянула на часы. До начала планерки осталось двадцать минут.

Человек в шерстяной английской кепке, надвинутой низко на лоб, и в затемненных очках перегнулся и открыл переднюю дверцу.

— Новодмитровская, за Савеловским вокзалом. Тридцать тысяч, — сказала Лена.

— Поехали, — кивнул водитель. Она села на заднее сиденье.

— Лучше через Бутырский вал, на Новослободской могут быть пробки, — сказал водитель, не оборачиваясь, — вы ведь спешите.

— Да, очень спешу. — На работу?

— Да.

Некоторое время ехали молча.

— Не возражаете, если я закурю? — спросил водитель.

— Пожалуйста.

— А вы не хотите? — Не оборачиваясь, он протянул ей открытую пачку каких-то незнакомых, вероятно, очень дорогих сигарет и зажигалку «Ронсон».

— Спасибо, — Лена вытянула сигарету. Ей действительно хотелось курить, она нервничала, а свои забыла дома впопыхах.

— Вы, простите, случайно не в журнале «Смарт» работаете? — спросил водитель, выруливая на Новослободскую.

— Да. А как вы догадались? — удивилась Лена.

— В позапрошлом номере была ваша фотография.

Действительно, главному редактору пришла идея сделать фотомонтаж на разворот под названием: «Знакомьтесь, редакция». Там были фотографии почти всех сотрудников. Редакционный фотограф носился по отделам со своим «Кодаком», как бандит с пистолетом, и щелкал всех неожиданно, чтобы получилось как можно смешней и неофициальней.

Лена попалась за компьютером. Она успела оглянуться и сказать: «Коля, не надо, я плохо выгляжу» — и тут ее щелкнули. Но фотография вышла вполне приличная. Во всяком случае, Лену можно было узнать.

— Вы Полянская Елена Николаевна, — продолжал водитель, — заведуете отделом литературы и искусства. Вам тридцать шесть лет. Вы замужем, у вас есть двухлетняя дочь. Ее зовут Лиза.

У Лены сильно стукнуло сердце. Кроме имени и должности, под фотографиями ничего написано не было.

— Простите, — спросила она как можно спокойнее, — мы разве с вами знакомы?

— Да, мы встречались с вами очень давно и не в Москве. Но вы совсем не изменились с тех пор, просто удивительно.

«Всякое бывает, — подумала Лена, немного успокаиваясь, — я действительно почти не изменилась за последние десять лет, меня часто узнают давние знакомые. А я многих не могу узнать сразу».

— Напомните, пожалуйста, когда и где, — попросила она с улыбкой.

— В Тобольске, в июне восемьдесят второго, — тихо ответил он.

«Волков?! — выкрикнула про себя Лена. — Зачем я села в машину? Но для чего ему это понадобилось? Господи, что мне делать? Как себя вести?»

И тут он развернул машину, въехал в один из тихих переулков, остановился, снял кепку, очки и резко повернулся к Лене лицом.

— Здравствуйте, Веня, — сказала она спокойно, — я очень рада вас видеть. Но, к сожалению, сейчас я спешу. — Она быстро взглянула на часы. Было ровно одиннадцать.

— Лена, вы спешите на планерку? Не волнуйтесь, никакой планерки нет. Вас не вызывали в редакцию.

— То есть?.. — Она осторожно дернула дверную ручку.

— Не пытайтесь открыть дверь, все заблокировано. Я попросил позвонить вам домой совершенно постороннего человека, моего звукорежиссера. Ее голос похож на голос секретарши Кати, особенно по телефону. Я сказал, что хочу разыграть одну хорошую знакомую. Простите, я не мог придумать иного способа встретиться с вами.

— Зачем? — спросила Лена еле слышно.

— Мне надо было вас увидеть — не из окна машины, а близко. Не бойтесь меня. Хотите кофе?

— Хочу.

Он достал из «бардачка» термос и две большие кружки, налил Лене и себе. Кофе был крепкий, сладкий, с густыми сливками.

Лена глотнула и почувствовала, как стучат зубы о стенку фаянсовой кружки.

— Если у вас есть мой телефон и вам понадобилось со мной встретиться, почему вы просто не позвонили сами мне домой? Зачем такие сложности, Веня? — Она постаралась улыбнуться. — Зачем вы заблокировали двери и почему я должна вас бояться?

— Когда-то я повел себя с вами не лучшим образом, — медленно проговорил он, — я думал, вы не захотите со мной встречаться.

Он сидел к ней вполоборота. Его лицо показалось ей вдруг каким-то растерянным, жалким, почти детским.

— Веня, прошло четырнадцать лет. Мы с вами взрослые люди, далеко не юные. Вы, насколько я знаю, весьма преуспели в жизни, вы миллионер, суперпродюсер, владелец великого и могучего концерна «Вениамин», вас знает вся страна. А ведете вы себя как маленький мальчик.

— Да, Леночка. Прошло четырнадцать лет. Но мне кажется, это было вчера. Я помню до сих пор, как пахли твои влажные волосы после бани, помню вкус твоих губ, ощущение твоей кожи под ладонью. Если бы ты не оттолкнула меня тогда, все сложилось бы совсем иначе.

«Он сумасшедший, — с ужасом подумала Лена, — у него дрожат руки. У него совершенно безумный, блуждающий взгляд».

— Разве у тебя все плохо сложилось? — Она старалась говорить как можно спокойней и ласковей. — Веня, не криви душой. Ты богатый, знаменитый, у тебя жена-красавица.

— Я один на свете. Она меня не любит. И никто не любит. Она сделала из меня куклу, зомби… Леночка, если бы ты не оттолкнула меня тогда…

— Веня, очень вкусный кофе. Ты сам его варил?

— Тогда ты сказала, что в кухне что-то горит. Сейчас говоришь про кофе.

— Прости. Ты хотел сказать мне что-то важное?

— Да. Ты можешь меня поцеловать и погладить по голове? Пожалуйста, просто поцелуй и погладь по голове. И все, больше мне ничего от тебя не надо.

Он нажал на какой-то рычаг и спинка его сиденья резко откинулась назад. Лена вздрогнула. Он оказался совсем близко, взял у нее из рук кружку с недопитым кофе, наклонившись, поставил ее на пол.

«Господи, что же мне делать? — в панике думала Лена. — Главное не испугать его, не насторожить, не дать почувствовать, как мне страшно…»

Она осторожно провела ладонью по его белобрысой лысеющей голове. Он поймал ее руку и припал губами к ладони.

— Леночка, не бросай меня… Мне очень плохо.

— Веня, ну почему именно я? — спросила она тихо. — Вокруг тебя столько женщин, значительно красивей меня, моложе. Тебе стоит пальцем поманить, побежит любая, на край света.

— Да, они побегут за моими деньгами, связями и властью, — эхом отозвался он.

— Но ведь у тебя есть жена! Она любит тебя — не за деньги и связи.

Он прижал ее ладони к своим щекам и посмотрел ей в глаза.

— Ты тоже меня не любишь, — произнес он печально, ~ но ты могла бы любить так, как мне нужно, как мне хочется.

— Откуда ты знаешь? Возможно, у нас и не получилось бы ничего. Это только кажется, что с другой женщиной было бы лучше, но одно дело — роман; и совсем другое — долгий брак, совместный быт. Поверь мне, надо радоваться тому, кто рядом с тобой…

Она не успела договорить. Он впился губами в ее губы с такой жадностью и силой, что стало больно.

Какое-то древнее, неясное, спасительное чутье подсказало Лене, что нельзя сейчас вырываться и сопротивляться. Она не отвечала на поцелуй, терпела из последних сил. Как только он оторвал свои губы от ее губ, она сказала — спокойно и ласково:

— Веня, послушай меня, пожалуйста. Четырнадцать лет назад меня напугал именно такой вот напор, такая стремительность. Дай мне время, не повторяй старых ошибок. Ты ведь не хочешь, чтобы я опять испугалась тебя? Тогда не спеши, не гони так. Я никуда не денусь. Я тоже не могла забыть тебя все эти годы, но то, что трудно в двадцать один, в тридцать шесть еще трудней. Дай мне привыкнуть к тебе. Неужели ты хочешь, чтобы у нас все произошло вот так, в машине, в грязном переулке? Неужели этого ты ждал четырнадцать лет? Мы с тобой не подростки, у нас у обоих семьи.

Она говорила и осторожно гладила его по голове, баюкала, утешала, как ребенка. Она заставляла себя верить тому, что говорит, боясь, что он сумеет почувствовать любой, даже самый тонкий оттенок фальши.

— Я теперь понимаю, что ошиблась тогда, четырнадцать лет назад. Но у нас еще есть время исправить ошибку. Мы будем с тобой спокойны и осторожны, чтобы никого не ранить — ни твою жену, ни моего мужа. Хорошо?

— Да, — прошептал он, — как ты хочешь, так и будет…

— Ну вот, — она тихонько поцеловала его в лоб, — я больше не боюсь тебя. Я тебе верю, мне с тобой хорошо и спокойно. Сейчас мы выкурим еще по сигаретке и поедем.

— Куда? — Его голос перестал быть хриплым, руки успокоились.

— Я должна была после планерки, которую ты выдумал, — она улыбнулась, — я должна была заехать в детский магазин и купить весенние ботинки для дочери. Кстати, у тебя есть дети?

— Нет, — он вытащил пачку сигарет, они закурили, — моя жена не любит детей. Она их никогда не хотела.

— А ты?

— Не знаю. Я не думал об этом. В какой магазин ты хочешь поехать за ботинками для своей Лизы? Расскажи мне о ней. На кого она похожа, на тебя или на твоего мужа?

— На нас обоих, — уклончиво ответила Лена. — Здесь есть поблизости «Детский мир». Совсем рядом.

— А потом?

— Потом, Веня, мне надо домой. С Лизой сидит няня, я должна отпустить ее не позже половины второго.

Лена надеялась, что он останется ждать в машине и не войдет с ней в магазин. Но он вошел и не отходил от нее ни на минуту. Она выбирала ботинки для Лизы и как-то механически думала о том, что без примерки может ошибиться, пятнадцатый размер маловат, а шестнадцатый — велик. Ножка двухлетнего ребенка растет со страшной скоростью, за месяц на полразмера. У Лизы именно сейчас формируется походка, ботиночки не должны жать, но и сваливаться тоже не должны…

Она рассматривала одну пару обуви за другой так сосредоточенно, словно не было ничего на свете важнее детских ботинок.

Когда она направилась к кассе, он вытащил бумажник, но оказалось, что у него только доллары и кредитки. К счастью, в этом магазине по кредиткам расплачиваться нельзя было…

— Твой муж так мало получает? — спросил он, взяв у нее из рук легкую коробку.

— Почему?

— Потому, что ты покупаешь одежду для ребенка в таком вот магазине, — спокойно ответил он.

— Обычный магазин, — пожала она плечами, — в других, где принимают кредитки, продается все то же самое, но в пять раз дороже.

Пока они шли к машине, он держал ее за руку. На этот раз ей пришлось сесть на переднее сиденье, рядом с ним.

— Почему ты вышла замуж за милиционера? — спросил он по дороге.

— А чем милиционер хуже других?

— Ничем, — согласился он. — Ты любишь своего мужа? Ты счастлива с ним?

— У нас нормальная семья… А ты любишь свою жену?

— А как ты думаешь? — усмехнулся он.

— Кто она у тебя? Я имею в виду — по специальности.

— Врач. Психиатр.

— Как ее зовут? — Регина.

— Наверное, очень сильная и властная женщина?

— Давай не будем сейчас о ней говорить, — попросил он, — давай поговорим о тебе. Я хочу знать, как ты жила эти четырнадцать лет, что с тобой происходило. Я хочу знать о тебе все.

— Хорошо, Веня, я расскажу тебе. Но не сразу. Четырнадцать лет — это очень много, это почти целая жизнь.

Они уже подъезжали к Лениному дому.

— Когда мы увидимся? — спросил он, останавливая машину у подъезда.

— Я позвоню тебе.

Он достал из кармана визитку и подчеркнул два из пяти номеров.

— Это сотовый и кабинетный. А я могу позвонить тебе? Что сказать, если твой муж возьмет трубку?

— Конечно, можешь, — улыбнулась она, — если мой муж возьмет трубку, ты просто поздороваешься и попросишь позвать меня к телефону.

Прежде чем выпустить из машины, он еще раз впился в нее своим жадным, болезненным поцелуем. Лена вдруг испугалась, что кто-нибудь из соседей пройдет мимо, заглянет в машину, нагло вставшую у самого подъезда, и узнает ее. «Измена — это как воровство, — думала она, целуясь с Волковым, — это хуже воровства… Хотя изменой здесь и не пахнет».

Влетев в подъезд, она бросилась вверх по лестнице, пробежала несколько пролетов и, остановившись на площадке между этажами, прижалась лбом к холодной кафельной стене. Она стояла так до тех пор, пока не услышала звук отъезжающей от подъезда машины. И только после этого, глубоко вздохнув, спокойно поднялась к двери своей квартиры.

Глава 23

— Я из уголовного розыска, — Мишаня Сичкин протянул охраннику свое удостоверение.

Тот изучал тщательно и молча. Наконец, не сказав ни слова, отступил и пропустил Мишаню в дверь.

Редакция журнала для мужчин с многозначительным названием «Дикий мед» занимала один этаж четырехэтажного панельного здания на окраине Москвы. Когда-то здесь был детский сад. Во дворе еще стояли качели, лесенки, сказочные домики.

— Здравствуйте, где я могу найти Ирину Сергеевну Москвину? — обратился Мишаня к размалеванной, стриженной почти наголо девице, которая сидела за компьютером в приемной.

— До конца коридора, направо, — ответила девица, не отрывая глаз от экрана.

— Ирка, следи за лицом! — гремел раскатистый бас из-за приоткрытой двери в конце коридора. — Голову держи, держи, я сказал! Улыбайся! Да не скалься ты, как дворняжка на кота! Ласковей, Ира, ласковей!

Мишаня осторожно заглянул в дверь. Посреди большой комнаты, ярко освещенной софитами, на полосатом матраце полулежала грудастая блондинка. На ней не было ничего, кроме распахнутого ефрейторского кителя с какими-то значками и медальками и фуражки, кокетливо надвинутой на одну бровь.

Спиной к двери у штатива с фотоаппаратом прыгал приземистый коротконогий мужик в черных джинсах.

— Вам кого, молодой человек? — спросила девица. Она первая заметила Мишаню и обратилась к нему так спокойно, словно была полностью одета.

— Извините, — Мишаня кашлянул, — я из уголовного розыска. Мне надо поговорить с Ириной Москвиной.

— Документик покажите, — обернулся к нему фотограф. Мишаня протянул удостоверение.

— Ирина Москвина — это я, — сообщила девица. Лениво поднявшись с матраца, она скинула с себя китель, сладко потянулась, разминая затекшие мышцы. Фуражка упала на пол, фотомодель пнула ее босой ногой и прямо так, в чем мать родила, направилась к Мишане, застывшему у двери.

— Чем обязана? — спросила она серьезным, официальным голосом. — Все, Жорик, гаси свет. Перекур. Ко мне, видишь, из милиции пришли.

— Ирина Сергеевна, я должен задать вам несколько вопросов, — промямлил Мишаня, не зная, куда девать глаза.

— Задавайте, — разрешила красотка.

— Куда можно пройти, чтобы спокойно побеседовать? — спросил Мишаня, глядя в сторону. — И, простите, вы не могли бы одеться?

— Ах да! — спохватилась фотомодель. — Пардон, привычка.

Она исчезла за ширмой в углу комнаты и появилась через Минуту в белом махровом халате до пола.

— Пройдемте в соседний кабинет, — пригласила она Мишаню.

— Это надолго? — спросил коротконогий фотограф.

— Минут на двадцать, — пообещал Сичкин. Соседний кабинет оказался крошечной комнатой, уставленной ящиками с какой-то аппаратурой. В углу примостились журнальный столик и два кресла.

— Ирина Сергеевна, — начал Мишаня, усаживаясь, — вы были знакомы с певцом Юрием Азаровым?

— Вот оно что, вы насчет этого… Да, я была знакома с Юркой.

— Как давно и насколько близко?

— Нас Вероника Роговец познакомила, полгода назад.

— Вероника — ваша подруга?

— Да.

Ирина достала из кармана халата длинные коричневые сигареты «Мор» с ментолом, Мишаня вытащил свой «Ротманс», щелкнул зажигалкой, давая даме прикурить.

— Скажите, в последнее время у них с Азаровым не было каких-либо серьезных конфликтов, ссор?

— Я не люблю влезать в чужие дела, — пожала плечами Ирина.

В отличие от своей подруги и коллеги Вероники Роговец эта девица вела себя вполне естественно. Ей было совершенно все равно, какое она производит впечатление. На вопросы она отвечала вежливо и флегматично, не размахивая ресницами, не выпячивая нижнюю губу. Она просто сидела напротив, курила и спокойно глядела Сичкину в глаза.

— Я понимаю, — кивнул он, — и все-таки вы сами сказали, Вероника — ваша подруга. Наверняка она делилась с вами какими-нибудь проблемами.

— Да, Ника любит потрепаться. Она много чем делилась.

— Про ссоры с Азаровым рассказывала?

— Они серьезно не ссорились. Так, поцапаются иногда по мелочи. Знаете, Ника как газировка. Пены много, но оседает быстро.

— А вообще у нее есть проблемы в отношениях с мужчинами?

— У Ники? — Ирина засмеялась. — Да никаких у нее проблем. С чего вы взяли?

— Мне кажется, у женщины, которая постоянно прибегает к услугам психотерапевта, должны быть проблемы, — задумчиво пробормотал Мишаня.

— А, это вы про Градскую? — догадалась Ирина. — Я, честно говоря, тоже не понимаю, зачем Нике это понадобилось. Она прямо свихнулась на всякой мистической фигне, только и слышно: «карма», «астрал». Книжки стала читать.

— Кстати, с Градской вы знакомы?

— Мельком.

— Вам приходилось с ней общаться, разговаривать?

— Ну так, здрасьте — пока, — она равнодушно пожала плечами. — На тусовках разных иногда встречаемся, она меня то узнает, то мимо смотрит. Сами подумайте, кто я и кто она.

— Но ваша подруга общается с Градской довольно тесно, — напомнил Миша.

— Ника вышла совсем на другой уровень, — усмехнулась Ирина. — Простите, я плохо разбираюсь в шоу-бизнесе, возможно, я задам вам глупый и бестактный вопрос. Выход, как вы выразились, «на другой уровень» зависит от чего — от характера, везения, внешних данных?

— От дурости.

— То есть?

— Не понимаете? — Ирина устало вздохнула и выбила еще одну сигарету из пачки. — Чем выше уровень, тем короче жизнь. Как только поднимешься на пару ступенек выше, сразу шлеп — и труп. Хорошо, если не ты, а кто-то рядом. Но завтра уже ты…

— Скажите, как вам кажется, Вероника сильно переживает смерть Азарова?

— Ну, переживает, конечно. Поплакала даже.

— В разговорах с вами она не высказывала никаких предположений, подозрений — кто мог это сделать?

— Ну, знаете, — Ирина презрительно хмыкнула, — Ника дурочка, конечно, но не до такой степени. Такие вещи не обсуждаются.

Мишаня прикусил язык. Вероятно, в этом кругу не сомневались, что Азарова прикончили друзья тех отморозков, про которых он давал показания. А стало быть, для Москвиной разговор на эту тему исключен. Вякнешь — не доживешь до завтра.

«Ладно, — решил Сичкин, — раз не обсуждаются такие вещи, так и не будем…»

— Ирина, вы сказали, что встречаетесь с Градской на разных тусовках. Вот когда и где вы видели ее в последний раз? Можете вспомнить?

— А чего вас Градская так интересует? — прищурилась Ира. — Она-то здесь при чем?

— Знаете, чтобы раскрыть убийство, приходится прощупывать массу разных людей, которые большей частью оказываются вовсе ни при чем. Вот я и хожу, сплетни собираю, — Мишаня улыбнулся устало и доверительно, — самому противно бывает. Но ничего не поделаешь, такая работа. Так вы можете вспомнить, когда и где в последний раз встречались с Градской?

— Поганая у вас работа, — сочувственно покачала головой Ирина, — но у меня не лучше. Градскую я видела около месяца назад на презентации Юркиного альбома в клубе «Статус». Там еще скандальчик небольшой вышел.

— А какой именно?

— Да ерунда. И вспоминать нечего, — махнула рукой Ирина.

— Ну все-таки, интересно, какие скандальчики бывают на презентациях? Я ведь сам никогда на них зван не бывал и вряд ли буду.

— Ну, прорвался какой-то псих, стал приставать к Волкову. Охрана его вывела за две минуты. Вот и весь скандал.

— А кто был этот псих? Не знаете случайно?

— Вроде певец или композитор. Точно не знаю. Если вам так интересно, вы у Ники спросите.

Веронику Роговец Мишаня нашел в оздоровительном центре «Фея» на Каширке. Она крутила ногами педали какого-то хитрого тренажера и вовсе не обрадовалась визиту нудного опера с Петровки.

Он и сам был не рад, что притащился в такую даль, в другой конец Москвы. Он еще недогрипповал, ходил со сбитой аспирином температурой. Голова была тяжелой, и соображал Мишаня туго. Скорее всего скандал, случившийся месяц тому назад, не стоил выеденного яйца и к убийству Азарова отношения не имел.

— Ну, ввалился какой-то придурок, — цедила сквозь зубы Вероника, продолжая старательно крутить педали, — стал чего-то орать Волкову в лицо.

— А вы сами видели этого человека?

— Видела.

— А раньше вы его встречали где-нибудь?

— Вроде мелькал где-то, на прослушивание приходил, что ли? Да какая разница?

Мишаня сам толком не понимал, чего он так привязался к этому несчастному неизвестному скандалисту? Зачем мучает вопросами забывчивую потную фотомодель, которая сидит верхом на тренажере и мысленно посылает его, настырного опера, куда подальше.

— То есть это был не совершенно посторонний человек? Не просто пьяница или сумасшедший с улицы? — не унимался Сичкин.

— Ну не помню я! — разозлилась Вероника и закрутила педали еще яростней. — Мало ли всяких неудачников вокруг «Вениамина» сшивается?

— То есть этот человек был певцом или композитором?

— Ну не слесарем же! — фыркнула Вероника. — Волков отшил очередного лабуха, тот напился и пришел отношения выяснять.

— И как же он их выяснял? Неужели драться полез? — сделав испуганные глаза, спросил Мишаня.

— Да нет, орал что-то.

— Матом?

— Нет, он не матюгался. Он просто обозвал Волкова убийцей, ну в том смысле, наверное, что талант его убил.

— А может, вы и фамилию этого лабуха сумеете вспомнить? — безнадежно спросил Мишаня.

— Да я и вашей-то фамилии не помню, хотя с вами уже раз десять встречалась. А к Волкову на прослушивание толпы ездят. Я ж говорю, случайно видела того парня. Мы клип снимали, Волков сидел в студии. А потом секретарша заглянула и говорит, мол, пришел какой-то… не помню, в общем, фамилию назвала. Волков даже съемку остановил, сказал, мод, перекур, ребята, без меня не продолжайте. И пошел в свой дурацкий зал. А нам, конечно, любопытно стало — из-за кого это Волков остановил съемку. Ну вот, мы с Юркой, оператор и еще ребята стали по очереди в зал заглядывать, даже послушали песенки этого самого… как его? — Вероника раздраженно поморщилась. — Нет, не помню.

Все-таки Мишане удалось растопить лед. И фея-доктор, вероятно, не обрабатывала больше надменную фотомодель. Ирина Москвина была права, ее подружка Ника действительно любила поболтать и посплетничать.

— Вот видите, как много вы вспомнили! — радостно заулыбался Мишаня. — Вам полезно вспоминать, вы ведь рассказывали, как страдали из-за своей забывчивости. А смотрите, какая вы умница! Ну, давайте дальше попробуем.

— Вот как ваша фамилия? — Вероника даже педали крутить перестала. Вероятно, ей понравилась эта игра под названием «А ну-ка, вспомни!».

— Сичкин.

— А тот был Синичкин!

— Может, Синицын? — спросил Мишаня, чувствуя, как замирает сердце и проясняется голова.

— Может, и Синицын, — легко согласилась Вероника.

— Вероника, а как вел себя Волков во время скандала?

— А никак. Стоял, молчал. Что ж ему, отношения, что ли, выяснять с этим психом?

— То есть спокойно слушал?

— Нет, Юрка сказал, он аж позеленел весь и затрясся.

— А Юрий находился рядом?

— Да. Волков с Региной Валентиновной собрались уходить, Юрка пошел провожать. И тут как раз все и случилось.

— То есть он слышал все, что кричал Синицын? Он рассказывал вам об этом?

— Нет. Он только сказал, что Волков позеленел и затрясся, что он никогда его таким не видел и, мол, нервы у него сдают.

— Но вы ведь спрашивали, что такого сказал этот парень. Вам ведь было интересно, почему у Волкова сдали нервы?

— Да чего ж я, дура, что ли? Про такое не спрашивают.

— Значит, больше вы на эту тему не говорили?

— Делать нам нечего, — презрительно фыркнула Вероника.

— А вообще, этот скандал как-нибудь обсуждался среди ваших знакомых?

Но этот вопрос остался без ответа. Вероника помрачнела и замкнулась. Игра «А ну-ка, вспомни!» ей перестала нравиться.

* * *
Лена вошла вместе с Майклом в фойе Третьяковки, купила ему толстый путеводитель на английском языке и билет.

— У тебя рубли есть? — спросила она.

— Ох, я же забыл поменять! — Майкл звонко шлепнул себя по лысине. — Может, здесь есть банк?

Обменный пункт был, но оказался закрытым.

— Ладно, вот тебе сто тысяч, — Лена протянула ему несколько купюр, — ты сможешь перекусить в буфете. Если захочешь поесть серьезно, то иди в ресторан, там принимают кредитки.

— А там есть вегетарианская еда?

— Там кто-нибудь обязательно должен говорить по-английски, ты объяснишь, тебя поймут. Когда устанешь, езжай домой. Вот ключ, вот адрес. Дашь таксисту эту бумажку. Отсюда до моего дома не больше тридцати тысяч.

— Это сколько в долларах?

— Около пяти. Но доллары давать не надо. Вот смотри, три десятки. Понял? Не потеряешься?

Лена действительно волновалась за Майкла. Он был страшно общителен, рассеян, мог влипнуть запросто в какую-нибудь историю. К тому же запас его русских слов ограничивался десятком типа «мьюжжик, вуодка, пьеррэстройка».

Ольга, Лиза и Вера Федоровна ждали в машине. До Истры было два часа езды. По дороге Лиза заснула у Лены на коленях.

«Наверное, я сумасшедшая мать, — думала Лена, — за эти два года я не расставалась с Лизой больше чем на день. Мне будет без нее пусто и плохо. Мне без нее ничего не хочется. Скорей бы все это кончилось…»

Она запрещала себе думать о том, что произошло сегодня утром, старалась отогнать от себя этот холодный, липкий страх который поселился в душе… Когда же, собственно? В какой момент ей по-настоящему стало страшно? Вчера, когда взорвалась коляска? Нет, раньше, значительно раньше. Страх появился после прихода фальшивой докторши… Жену Волкова зовут Регина. Она врач. Мишаня Сичкин назвал это имя, когда они говорили о Кате Синицыной.

Может, позвонить Мишане и рассказать о встрече с Волковым? Нет, это уже слишком — делиться с подчиненным и другом своего мужа историей о влюбленном продюсере. Рассказать Мишане, как она целовалась с Волковым в машине, изображая взаимность и готовность к бурному роману? А потом поехала вместе с ним покупать Лизе ботинки?

И вообще, нехорошо наваливать на Мишаню все свои проблемы. Из него и так фээсбэшники будут душу вытягивать, влезут в дела, потребуют материалы. Ему придется до Сережиного возвращения крутиться как ужу на сковородке. Отношения между двумя ведомствами весьма прохладные.

Мягко говоря, прохладные…

Чем он может помочь? Охрану организовать? Он и так сделал большое дело, поставил сигнализацию в квартире.

После сегодняшней встречи вся эта история приобретала какой-то двусмысленный оттенок. Если раньше она могла абсолютно все выложить Сереже и только ждала его приезда, то теперь стала сомневаться; а все ли можно выкладывать?

Она прожила с мужем чуть больше двух лет, но так и не поняла — ревнив он или нет. Не было ни малейшего повода для ревности, они оба настолько глубоко верили друг другу, что и мысли подобной не возникало. Лена попробовала представить себя на Сережином месте. Если бы он рассказал, что ему пришлось для работы, для дела или еще по каким-нибудь причинам изображать влюбленность, целоваться с другой женщиной? Нет, он ничего при этом не чувствовал, только делал вид… И тем не менее Лене было бы крайне неприятно узнать такое. Она бы все поняла, не осуждала бы, не ревновала. Но все равно было бы противно.

Лена устроила спектакль с поцелуями не по служебной необходимости. Сработал инстинкт самосохранения. Она таким образом пыталась запудрить мозги опасному, сильному и психически неуравновешенному человеку. Ничего, кроме страха, она при этом не испытывала. И все-таки…

"Нет, — раздраженно подумала она, — всю эту рефлексию с ревностью надо выкинуть из головы. Ревность здесь вообще ни при чем. Дело вовсе не в том, что Волков воспылал ко мне опять, через четырнадцать лет, романтической страстью. Ему надо было что-то узнать и понять, самому, без посредников. Однако зачем столько сложностей? Если я по каким-то причинам представляю для него опасность, почему бы ему просто не нанять киллера, который спокойно шлепнет меня из-за угла? При его-то возможностях, при его деньгах и связях это было бы вполне логично.

Главное сейчас — понять причину, нащупать связь — если она вообще существует. Ну что ж, потому я и отправляюсь в Сибирь, потому и копаюсь в старых письмах. Вероятно, никто другой за меня этого не сделает…"

Дом отдыха «Истра» был расположен в красивом сосновом бору. Лена давно не бывала за городом и, выйдя из машины, почувствовала, что от свежего воздуха кружится голова. Здесь по-настоящему пахло весной. Небо расчистилось, проступила мягкая, весенняя голубизна того особого, радостного оттенка, которыйзаставляет вздохнуть глубоко и поверить, что скоро лето и все будет хорошо.

— Ленка, какая ты молодец, — сказала Ольга, вылезая из машины и сладко потягиваясь, — мне тоже надо своих отправить сюда на недельку. И мальчишек, и стариков. Пусть продышатся, нагуляются. Слушай, я ведь все равно на целый день отпросилась с работы. Давай побудем здесь немножко, очень не хочется сразу уезжать. — А Майкл?

— Лен, ну он ведь не младенец. Взрослый человек, ключ ты ему дала, адрес есть. Разберется как-нибудь.

— Да, Леночка, тебе надо подышать хоть несколько часов, — вмешалась в разговор Вера Федоровна, — ты посмотри на себя, бледная, худющая, синяки под глазами.

Лена не возражала. Ей хотелось еще немного побыть с Лизой.

У входа в дом отдыха стояли два дюжих охранника в камуфляже. Охранялись и ворота, но более формально. А вот охранники у входа внушали доверие. Полулюкс, в котором должны были прожить десять дней Вера Федоровна с Лизой, оказался отличным двухкомнатным номером, с телевизором и холодильником.

Гуляя по расчищенным дорожкам огромного парка, Лена рассказывала Лизе бесконечную сказку, которую сочиняла на ходу. В сказке за маленькой девочкой гонялись злые разбойники, но она постоянно побеждала их, оказывалась умней и сильней. Разбойники то и дело попадали впросак, злились, ни ничего не могли поделать с умной и сильной маленькой девочкой. Сказка должна была кончиться хорошо, но все никак не кончалась.

Стало темнеть. Вера Федоровна с Лизой отправились на ужин. Ольга и Лена выпили кофе в баре возле столовой. Потом еще немного погуляли по парку. Пора было уезжать.

— Давайте все вместе поднимемся в номер, — зашептала Вера Федоровна Лене на ухо, — пока Лиза будет смотреть «Спокойной ночи», ты тихонечко уйдешь.

Но Лизу обмануть не удалось. Стоило Лене сделать несколько осторожных шагов к двери, ребенок бросился к ней с отчаянным ревом:

— Мамочка, не уезжай! Пожалуйста! Пусть тетя Оля едет одна!

Вера Федоровна взяла ее на руки, попыталась отвлечь, стала заговаривать зубы. Все было напрасно. Лиза плакала так горько, что пришлось остаться еще на час. Лена уложила ее спать, посидела, тихонько рассказывая все ту же бесконечную сказку. Даже уснув, Лиза продолжала крепко держать мамину руку.

— Все, девочки, идите тихонько, — прошептала Вера Федоровна, — поздно уже. Леночка, не переживай так, ты же не в детском саду ее оставляешь.

В машину они сели только в половине одиннадцатого. По дороге Лена выложила Ольге все: и про докторшу, и про взрыв коляски, и про сегодняшнюю встречу с Волковым. Ольга слушала молча, только иногда задавала какой-нибудь короткий дельный вопрос.

Вечернее шоссе было почти пустым, Ольгин «Фольксваген» двигался плавно и легко.

— А теперь вспомни, — попросила Лена, закончив свой рассказ, — заводил ли кто-нибудь с тобой разговоры о самоубийцах, о суициде и вообще?..

— И вспоминать нечего, — отрезала Ольга. — Никто. А знаешь почему? — Она горько усмехнулась. — Потому, что в доме повешенного не говорят о веревке. Не надо быть доктором психологии, чтобы просчитать заранее мою реакцию. Я просто послала бы куда подальше — даже, если бы этот некто прикинулся клиентом фирмы. Я бы имела полное моральное право послать.

— То есть степень твоей осведомленности таким образом нельзя было выяснить?

— А не надо выяснять. То, что я знаю или не знаю, никому не угрожает. Это только в американских боевиках герои-одиночки рвутся расследовать обстоятельства загадочной гибели своих близких родственников, искать коварных убийц и карать их. А в жизни такое случается крайне редко. Я не собираюсь искать убийцу — если таковой вообще существует. Коли бы я столкнулась с ним лицом к лицу, я бы, наверное, могла прикончить его сгоряча. А может, и не могла бы. Не знаю. Но то, что мне не стало бы от этого легче, знаю точно. Мне надо жить дальше, привыкать к тому, что Митюши нет больше, и приучать к этому маму, папу и бабушку. Это такой тяжкий душевный труд, что на все прочее сил не хватает.

— Интересно, а почему они решили, что я намерена заниматься частным сыском? Если они могли просчитать, что ты, родная сестра, не полезешь в это…

— К взрыву коляски Митина и Катина смерть не имеют ни малейшего отношения. Я, во всяком случае, связи не вижу. Мне кажется, тебя пытается убрать жена Волкова.

— Жена Волкова? — усмехнулась Лена. — Из ревности, что ли? Ты хоть понимаешь, что это бред полный?

— А почему бред? Убийство из ревности — дело вполне реальное, это не редкость, как триста лет назад, так и сейчас, — твердо сказала Ольга.

— Но коляска взорвалась вчера. А с Волковым я встретилась сегодня. Мы не виделись четырнадцать лет. Если бы у нас был роман, если бы этот роман угрожал благополучию семьи, тогда можно было бы говорить о ревности.

— А почему ты не допускаешь, что жена решила убрать тебя заранее? Она могла почувствовать что-то. Пойми, потерять такого мужа, как Волков, — это очень серьезно. Дело может быть не только в ревности, но и в огромных деньгах.

— Оля, мы с Волковым никто друг другу. Я вообще забыла о его существовании.

— А он тебя не забыл. Может, он все эти четырнадцать лет во сне произносил твое имя!

— И фамилию? — нервно хохотнула Лена. — В таком случае почему раньше она меня не трогала?

— Люди меняются, — вздохнула Ольга, — у мужиков между сорока и сорока пятью бывают кризисы. Жил себе Веня Волков, делал карьеру, деньги, видел вокруг горы дерьма и сам хлюпался в них с удовольствием. Но в какой-то момент надоело. Понял вдруг, что жизнь проходит, а любви и нежности нет. А когда-то был он страстно влюблен в красивую, загадочную и недоступную Леночку Полянскую. И осталась для него Леночка на все эти годы самым теплым и чистым воспоминанием. Тем более до койки у вас тогда не дошло. А ему так хотелось. Я же помню…

— Ага, — кивнула Лена, — и поэтому его жена, одна из богатейших леди России, решает подложить взрывчатку в детскую коляску? Оль, хватит придуриваться. Нас с Лизой чуть не убили вчера.

— И ты считаешь, что это сделал Волков?

— Нет… Я не знаю. Но я не думаю, что это могла сделать его жена — из ревности. Оль, ну смешно, в самом деле! Вокруг него самые красивые женщины России и СНГ. Ну почему я? При чем здесь я?

— Вокруг него лучшие ноги и сиськи России, — усмехнулась Ольга, — как сказал бы мой брат, куски севрюги. Женщин там очень мало.

— Не надо, — махнула рукой Лена, — именно там женщин достаточно, шикарных, суперсексуальных, на любой вкус. Далеко не все они безмозглы и корыстны. Разные есть, как везде.

— Не преувеличивай, — поморщилась Ольга, — там в основном ширпотреб. И экстерьер здесь вообще ни при чем.

Хотя — между нами, девочками, — с экстерьером у тебя тоже все в порядке. Но дело не в этом. Если бы все было так просто и скучно, люди бы давно перестали влюбляться.

— Хорошо, предположим, у Волкова крыша поехала, влюбился, как шестнадцатилетний юнец. Но почему в таком случае одно упоминание моей фамилии вызвало у него истерику? Он заорал: «Нет!..»

— Именно поэтому. От чуйств-с.

— Замечательно, — Лена передернула плечами и закурила, — очень логично… А на следующее утро устроил спектакль с планеркой и блокировкой дверей?

— А ты не ищи логики, — посоветовала Ольга, — какая может быть логика, когда страсти кипят?

— Да уж, кипят, — кивнула Лена, — Волков влюбился, его жена явилась ко мне под видом доктора, а потом подложила взрывчатку в коляску. Я, честно говоря, в эти шекспировские страсти не верю, но допустим. Однако волковская осторожная жена могла бы спокойно нанять киллера. Ей средства и связи это позволяют.

— Ну, во-первых, это тоже не так просто. Мы с тобой никогда киллеров не нанимали и не знаем, как это делается. Я уверена, это только кажется, будто нанять киллера проще, чем вызвать сантехника. Она боится, вдруг муж узнает. Или, может, ей приятней все сделать самой? Твоя беда в том, что ты всегда скидываешь со счетов человеческие страсти, банальные и древние, как мир. Ты путаешься во всяких логических построениях, а простая мысль о том, что мужик в тебя влюбился, а его ревнивая жена хочет, чтобы тебя не было, в голову твою умную не приходит. А зря. Если одна только ревность кажется тебе недостаточно серьезным мотивом, добавь к этому деньги. Огромные деньги. А то, что она попыталась убрать тебя до того, как у вас вспыхнет роман, тоже вполне объяснимо. Если бы она взялась за это позже, то рисковала бы значительно серьезней. Если бы с тобой что-то случилось в разгар Романа с Волковым, то его жену стали бы подозревать в первую очередь.

— А почему она думает, что роман непременно должен колыхнуть? Я замужем. И наставлять рога своему мужу не собираюсь. Почему, если она такая умная, ей не приходит это в голову?

— Да потому, что до твоих намерений ей дела нет. Ее волнует Волков. Ты для нее нечто вроде стихийного бедствия, которое надо срочно ликвидировать. Она понимает: чем дольше ты будешь держать оборону, тем сильней он будет пылать. Она чувствует, что он не успокоится.

— Она что же, гений предвиденья? — усмехнулась Лена.

— Для этого не надо быть гением. Достаточно обычного бабьего чутья.

— И что мне теперь делать?

— Ничего. Что собиралась, то и делай. Лети в Сибирь. Возможно, за эти десять дней она немного охладит свой пыл.

— А Волков?

— Волков тебя везде достанет, — хохотнула Ольга, — и не успокоится, пока не затащит в койку. Это я тебе гарантирую. Есть такая порода мужиков, для которых затащить в койку — дело чести. А если еще и страсть пылает… Ух! Тогда уж держись! Но он для тебя не опасен. В том смысле, что он не собирается тебя убивать, а совсем наоборот.

Лена была совершенно не согласна со своей близкой подругой. Но спорить не стала. Она вообще не любила спорить. Зачем? Каждый имеет право на собственную точку зрения.

Они не заметили, как доехали до Москвы. Была глубокая ночь.

— Слушай, — предложила Ольга, — пойдем в кабак? Честное слово, тебе надо оттянуться. И мне тоже.

— В какой кабак? Ночь на дворе!

— А в какой хочешь. Можно в «Трамп», можно в «Клуб Станиславского». Там тихо и прилично.

— Ни в какой не хочу, — покачала головой Лена, — мне очень стыдно, но всяким ресторанным роскошествам я предпочитаю чипсы с кока-колой и макдоналдсовские пирожки с яблоками.

— Был у меня один знакомый, похожий на тебя. Как-то в Париже в дорогом ресторане, где исключительно французская кухня, потребовал хот-дог с кетчупом.

— Американец?

— Русский! Ладно, хочешь чипсов с кока-колой, тогда пошли в американский бар на Маяковке. Там это все есть.

— А Майкл?

— Вот тебе жетон, позвони ему и предупреди, что вернешься поздно. А к обязанностям консультанта-переводчика приступишь завтра с утра.

— А если он спит?

— Тем более расслабься.

Лена выскочила из машины у телефона-автомата и набрала свой домашний номер. Майкл не спал. Он начал тут же взахлеб делиться впечатлениями о Третьяковке.

— Не жди меня, — сказала Лена, — ложись спать. Я вернусь поздно. Запри дверь на нижний дополнительный замок. У меня есть от него ключ.

— Я долго не усну, — пообещал профессор, — у вас такое интересное телевидение. Ни слова не понимаю, но не могу оторваться.

— Это ты брал старый «мерс» из гаража? — спросила Регина.

— Я, — кивнул Волков.

— Да? А я уже хотела устроить разнос охране, думала, кто-то из них. Кстати, где ты был сегодня утром? Звонили из банка.

— Я ездил по делам, — спокойно ответил Веня, не глядя на нее.

— А почему такой мрачный? — улыбнулась Регина. — Ну по делам так по делам. Как ты себя чувствуешь?

— Нормально.

— Приятно слышать. — Регина подошла к нему вплотную и погладила по щеке. — Знаешь, я сегодня виделась с Вероникой Роговец.

— С чем тебя и поздравляю, — буркнул он и чуть дернул головой, стряхивая ее руку со своего лица.

— Ты зря веселишься, Веня. Эта идиотка рассказала оперу с Петровки о том, что произошло в «Статусе». Она даже припомнила фамилию Синицына. Не помню, говорила я тебе или нет, но опер этот — непосредственный подчиненный Кротова.

— Ну и что? Кто такой Кротов?

— Веня, Веня, — она грустно покачала головой, — полковник милиции Сергей Сергеевич Кротов — муж Полянской. Правда, сейчас он в Лондоне, но вернется очень скоро. И тут же услышит от своей любимой жены массу любопытного. Ты думаешь, он останется равнодушен?

— Нет, Регина, я так не думаю, — он вздохнул и откинулся в кресле, — чего ты от меня хочешь?

— Венечка, я хочу, чтобы ты сосредоточился. Все это очень серьезно. А ты отключился в самый ответственный момент. Завтра ты начнешь опять биться в истерике, вздрагивать при появлении очередного сопляка журналиста, зеленеть, шептать: «Регина, я умираю!» Веня, об этом уже говорят, это уже обсуждается вовсю. Завтра утром у тебя прямой эфир на ОРТ. Где гарантия, что ты не сорвешься?

— Я не сорвусь, — сказал он спокойно и твердо, — можешь не волноваться.

— Откуда такая уверенность? Еще вчера…

— Регина, я не сорвусь в прямом эфире, — повторил он и взглянул ей в глаза.

Секунду они молча смотрели друг на друга, и Регина вдруг с удивлением поняла, что нет, он и правда не сорвется. Что-то случилось с ним. С того проклятого дня, когда появился в зале для прослушиваний Синицын, Регина ни разу не видела своего мужа таким спокойным и уверенным.

Час назад, тщательно обшарив салон старого «Мерседеса», она нашла там одинокую дамскую перчатку, черную, кожаную, маленького размера. Перчатка эта могла налезть только на очень тонкую руку.

— Венечка, — прошептала Регина и осторожно коснулась губами его губ, — как я люблю, когда ты такой…

— Какой? — спросил он, чуть отстраняясь. Но она не ответила. Она медленно и нежно скользила губами по его груди, расстегивая пуговицы рубашки, одну за другой. Сначала он сидел как изваяние, с застывшим и отрешенным лицом. Но все-таки ей удалось расшевелить его. Он закрыл глаза, она почувствовала, что сердце его забилось чаще, руки и губы ожили.

Он никогда еще не был так нежен и нетороплив. Все происходило словно на замедленной кинопленке. Они упали на толстый ковер, прямо в гостиной, забыв о том, что не заперта дверь и в любой момент может войти кухарка или горничная. Регине показалось, что время остановилось. Она с удивлением поймала себя на том, что впервые за многие годы ей не надо контролировать своего мужа, не надо быть настороже и следить за его состоянием, особенно к финалу, когда он начинал дышать быстро и часто и руки его в любой момент могли потянуться к ее горлу. Впервые она могла расслабиться по-настоящему, ибо все эти годы даже в постели она оставалась врачом, а он пациентом — опасным и непредсказуемым.

И она расслабилась. Ей стало хорошо, как никогда в жизни. Она шептала ему какие-то быстрые, бессмысленные слова, он что-то шептал в ответ, она не прислушивалась…

Глубоко дыша, не чувствуя ничего, кроме сладкой, летящей слабости, она открыла глаза и увидела его лицо. Его веки были плотно сжаты, рот приоткрыт.

— Лена… — произнес он медленно и внятно.

Майкл не спал. Он смотрел телевизор, то и дело щелкая пультом управления, перепрыгивая с одного канала на другой. Он не понимал ни слова, но хохотал до слез. Особенно забавляла его русская реклама, сделанная по образцу американкой, но с точностью до наоборот. Шоколадки и шампуни рекламировались актерами с такими омерзительными лицами и голосами, словно кто-то нарочно отговаривал покупать, Употреблять и вообще пользоваться чем бы то ни было. Это было похоже на антирекламный терроризм.

«Русские так торопятся наверстать упущенное, — думал старый профессор, — что забывают о здравом смысле. Они несутся сломя голову вдогонку за капитализмом и демократией, как маленькие дети, разбивая колени и локти на бегу…»

Почувствовав, что глаза слипаются, он взглянул на часы. Было без четверти два. Майкл выключил телевизор, принял душ и, отправляясь спать, вспомнил, что надо закрыть нижний замок. Он подошел к двери, протянул руку, и в этот момент ему показалось, что за дверью кто-то есть. Он услышал тихий скрежет в скважине верхнего замка.

— Лена? — громко позвал он. — Это ты? Скрежет прекратился. Стало тихо.

— Кто здесь? — Майкл прильнул к дверному «глазку», на площадке было пусто.

Кроме двух замков, была еще задвижка. Майкл щелкнул ею, потом быстро закрыл дополнительный замок. В верхней скважине опять что-то заскрежетало.

— Если вы грабитель, я вызываю полицию! — громко предупредил профессор.

Разумеется, никакого ответа не последовало. Майклу стало не по себе.

«Какая полиция? — подумал он. — Я не знаю номера, я вряд ли там кто-то говорит по-английски». Человек за дверью стоял и не уходил.

— Уходите сейчас же! Слышите?

«Если он и слышит меня, этот странный грабитель, то вряд ли понимает, — решил Майкл, — вряд ли он владеет иностранными языками. Интересно, он так и будет стоять под дверью? Я ведь не могу лечь спать, не убедившись, что он ушел».

— Если вы решили ночевать у этой двери, я действительно вызову полицию, — сказал он громко. — Вы, вероятно, думаете, что я не сумею сделать этого, так как не говорю по-русски. Ошибаетесь. Я найду способ, — все это было сказано скорее для самоуспокоения, чем для устрашения неизвестного за дверью.

Послышался собачий лай. Щелкнул замок, Майкл сопя припал к дверному «глазку». Из квартиры напротив вышел мужчина с толстым боксером на поводке. Последовал звук двигающегося лифта. Собака еще раз гавкнула, мужчина произнес несколько слов по-русски. Грохнула дверь лифта, и Майклу показалось, что мужчине ответил женский голос. Или вообще никто не ответил? Просто хозяин обращался к своему псу. Пространство возле лифта не просматривалось через "глазок «В любом случае, — подумал старый профессор, — если кто-нибудь и стоял у двери, то сосед с собакой наверняка спугнул злоумышленника».

На всякий случай он подошел к кухонному окну, которое выходило во двор. В ярком фонарном свете Майкл разглядел мужчину с собакой и высокую женщину в темном пальто. Она вышла из подъезда вместе с мужчиной и направилась в противоположную сторону.

Когда Регина услышала из-за двери английскую речь, она нервно усмехнулась. Она представила себе, какой получился бы конфуз, если бы она все-таки вошла в квартиру со своим пистолетом, но вместо Полянской обнаружила бы там пожилого американца.

«Нью-Йоркец, с высшим образованием», — механически отметила она про себя, слушая испуганные обещания вызвать полицию и осторожно вытаскивая отмычку из замка. Она едва успела убрать руку со связкой отмычек в карман пальто и шагнуть к лифту. Из квартиры напротив вышел мужчина с боксером.

Она вызвала лифт. Боксер дернул поводок, оскалился и гавкнул. Регина вздрогнула.

— Гарри, нельзя! — прикрикнул на пса хозяин. — Не боитесь, он не кусается, — обратился он к Регине, вежливо пропуская ее вперед.

— А я и не боюсь, — ответила она и попыталась улыбнуться.

В лифте было зеркало, и собственная улыбка показалась Регине натянутой, какой-то резиновой.

«Надо взять себя в руки, — думала она, — да, у меня опять ничего не вышло. Идея была неплоха — просто войти в квартиру и выстрелить в упор. Просто войти и выстрелить… Если бы это было так просто! Можно считать, мне повезло. Если бы этот смешной американец не подошел к двери именно в тот момент, когда я пыталась ее открыть, мне пришлось бы как-то откручиваться и я бы очень здорово засветилась. А возможно, пришлось бы убить совершенно постороннего человека, иностранца. Нет, определенно, каждый должен заниматься своим делом. Хватит играть в эти бандитские игры, надо обратиться к профессионалу. Теперь у меня есть для этого вполне уважительная причина: мой Волков втюрился в какую-то бабу, и вполне естественно, что меня это раздражает. Собственно, так оно и есть. И выдумывать ничего не надо».

Глава 24

Майор ФСБ Николай Сергеевич Иевлев переживал гибель знаменитого вора в законе Дрозда как личное горе. Без малого два года потратил майор на этого авторитета. Дрозд сделался для него почти родным. В сейфе у майора было достаточно материалов, чтобы подвести известного авторитета под вышак. Но об этом, кроме Иевлева, не знал никто. Николай собирал материалы на Дрозда осторожно и незаметно.

Два года назад Дрозд заказал родного брата майора, молодого преуспевающего коммерсанта Антона Иевлева. Повод для заказа был пустяковым: просто пересеклись взаимные интересы, и авторитет не счел нужным договариваться с бизнесменом. Ему было проще оплатить киллера, который легко и чисто шлепнул Антона в подъезде.

Дрозда считали неуловимым. Он всегда садился по мелким статьям, и все его «ходки» кончались досрочными освобождениями. Никто не сомневался, что по знаменитому вору в законе давно плачет вышак, но доказательств никогда не хватало. Их не могло хватить, ибо везде — в прокуратуре, в ФСБ, в МВД и даже в Государственной Думе, были у Дрозда свои люди. Майор Иевлев прекрасно понимал это, а потому копал под авторитета очень тихо и осторожно.

Заслуженный вышак уже явственно замаячил на горизонте, но тут Дрозда прикончили отчаянные отморозки в подмосковном ресторане «Витязь». Майору Иевлеву было вовсе не все равно, каким образом примет положенную пулю авторитет Дрозд. Врожденное чувство справедливости требовало, чтобы пуля эта была законной, государственной, заверенной приговором суда, а не бандитскими разборками.

Когда Иевлев узнал, что дело о перестрелке в «Витязе» вея отдел, руководимый полковником МВД Сергеем Кротовым, сердце его вздрогнуло и затрепетало. Разумеется, опер Михаил Сичкин вовсе не горел желанием поделиться с майором ФСБ материалами дела об убийстве Азарова. Он сказал ровно столько, сколько должен был сказать по законам межведомственных отношений. Ни словом больше. Но этого было вполне достаточно.

Иевлев и раньше догадывался, что перестрелка не была обычной разборкой. Был у нее вполне конкретный заказчик. За безвременной кончиной Дрозда и нескольких его людей стояла чья-то сильная рука. А теперь, когда в коляску маленькой дочери полковника Кротова подложили взрывное устройство с дистанционным управлением, у Иевлева отпали последние сомнения в том, что Дрозда убрали по указанию сверху, а вовсе не в пылу случайной разборки.

Кто-то давал понять полковнику Кротову и его людям, что не стоит глубоко копать. Этот кто-то действовал грубо и убедительно. Вероятно, Кротова уже предупреждали. Но он не внял предупреждениям и уехал в Лондон. Его предупредили еще раз, не словами, а действием. Вероятно, расчет строился на том, что жена моментально позвонит в Лондон, перепуганный полковник прервет командировку и, примчавшись в Москву, сделает все необходимое, чтобы дело о перестрелке и об убийстве певца Азарова зашло в тупик.

Иевлев был убежден, что вовсе не случайно коляска взорвалась до того, как в ней оказался ребенок. Жену полковника хотели не убить, а только сильно напугать. Однако странная женщина Елена Николаевна Полянская хоть и испугалась, но мужу сообщать о взрыве не стала, решила поберечь его нервы. Возможно, ее попытаются напугать еще раз. И те, кто это сделает, весьма интересовали майора Иевлева.

Он решил, что в Тюменской области Полянская должна находиться под постоянным, пристальным наблюдением. Вполне возможно, что во второй раз ее напугают именно там, а не в Москве. Хотя оттуда значительно трудней позвонить в Лондон…

* * *
Было пятнадцать минут третьего ночи. Майкл забыл открыть задвижку, и Лене пришлось долго трезвонить в дверь, Чтобы разбудить его. Ольга стояла рядом и уговаривала подать ночевать к ней.

— Лучше ты у меня останься, — сказала Лена, услышав наконец шаги Майкла за дверью, — у тебя ведь нет сил опять садиться за руль.

— Новая зубная щетка найдется? — спросила Ольга.

— Найдется, — кивнула Лена, — и халат, и тапочки, все найдется.

— Ладно, уговорила.

Майкл стоял на пороге в трусах и футболке. Он по-детски тер глаза и зевал во весь рот.

— Кто-то пытался открыть дверь, — сообщил он таинственно и серьезно, — я пригрозил, что вызову полицию.

— Мнительный вы человек, Майкл, — покачала головой Ольга, выслушав его рассказ до конца, — насмотрелись по телевизору о разгуле преступности в России, и теперь вам везде мерещатся бандиты. Может, кто-то дверью ошибся?

— Значит, ты видел, как из подъезда вышла высокая женщина в темном пальто? — уточнила Лена.

— Да, двор освещен достаточно ярко, — кивнул Майкл, — но вполне возможно, эта женщина просто так выходила из подъезда. То есть вовсе не она пыталась открыть дверь.

И тут раздался телефонный звонок.

— Да, — вспомнил Майкл, — тебе постоянно звонил какой-то мужчина, но он не говорит по-английски. Я только понял, что он просит Лену.

— Я слушаю, — устало произнесла Лена, взяв трубку.

— Прости, я соскучился, — услышала она тихий голос, который тут же узнала, хотя никогда прежде не говорила по телефону с этим человеком.

— Веня, уже очень поздно.

— Я знаю. Но я не могу уснуть, не поговорив с тобой хоть немного. Скажи, то, что было сегодня утром, мне не померещилось?

— Нет, Веня, тебе не померещилось, — прижав трубку к уху плечом, Лена сняла сапоги, достала тапочки из стенного шкафа для Ольги и для себя.

— У тебя усталый голос, — сказал Волков, — я не спрашиваю тебя, где ты была так поздно. Я правильно делаю?

— Да, Веня. Ты делаешь правильно, — эхом отозвалась Лена.

Майкл между тем отправился спать. Ольга закрылась в ванной. Лена с телефоном прошла в кухню и, усевшись с ногами на кухонный диванчик, закурила.

— Я люблю тебя, — тихо говорила трубка, — я не могу без тебя жить. Я никому никогда не говорил таких слов и ничего подобного в жизни не чувствовал.

— А где сейчас твоя жена? — спросила Лена.

— Не знаю. Почему ты спрашиваешь?

— Ну, вряд ли ей приятно слышать то, что ты сейчас мне говоришь.

— Она не слышит. Ее нет дома.

— А если она узнает? Ей ведь будет очень больно.

— Как и твоему мужу…

— Да, ему тоже будет больно, — механически согласилась Лена.

— Что ты делаешь завтра? Я смогу тебя увидеть? — Вряд ли. Ко мне приехал профессор из Нью-Йорка. Заутра я буду целый день показывать ему Москву.

— Это он подходил к телефону? — догадался Волков.

— Да.

— Сколько ему лет?

— Шестьдесят два года. Нет, Веня, к Майклу ты можешь меня не ревновать.

— Я тебя ко всему миру ревную, — признался он с тяжелым вздохом. — Знаешь что, давай завтра вместе покажем Москву твоему американскому профессору. На машине ведь удобнее.

Лена задумалась. При Майкле Волков вряд ли решится полезть к ней со своими нежностями. Они ни на секунду не останутся вдвоем. Взрывчатка и пули в этой ситуации тоже исключаются. Или почти исключаются… А главное, может, хоть что-то прояснится наконец? — Хорошо, Веня, — согласилась она, — только у меня к тебе одна просьба. Майкл не должен догадаться о том, что мы… что у нас с тобой намечается роман.

— Да, конечно, я буду вести себя как твой старый добрый знакомый или сослуживец. Как захочешь, так и буду себя вести. К которому часу мне подъехать?

— К двенадцати. Мы спустимся во двор. Спасибо тебе.

"Все это очень странно, — подумала Лена, положив трубку, — жены Волкова нет дома. Это не значит, что она была здесь и пыталась открыть дверь. И все-таки дома ее нет. А Волков ведет себя так, словно действительно влюблен. Он готов возить по Москве незнакомого американского профессора ради того, чтобы провести со мной рядом несколько часов. Что ж, вполне разумно — изображать влюбленность, быть рядом и не спускать глаз. Но, с другой стороны, он ведь очень занятой человек. У него наверняка есть возможность приставить ко мне профессиональных наблюдателей. А он действует на пару с женой. Зачем же им самим трудиться? Неужели информация, которой я владею, настолько опасна для них, что они ни к кому не могут обратиться за помощью? При их-то деньгах и связях? И почему, владея столь опасной информацией, я до сих пор жива? Если они действуют вместе, зачем она пыталась сегодня проникнуть в квартиру? Он звонил весь вечер и знал, что меня нет дома… Ведь не приснилось же Майклу, что кто-то пытался открыть дверь? А если не она, то кто?

Нет, я не разгадаю этот ребус, пока не узнаю, что же происходило в Тобольске четырнадцать лет назад. Что такое мы видели, но не заметили? Возможно, за Волковым тянется из тех лет какая-нибудь грязная криминальная история. И мы трое стали косвенными свидетелями. Митя видел больше всех, Ольга могла вообще ничего не заметить, а я… Вот меня сейчас и проверяют «на вшивость» — что я помню, что видела, связываю ли Митину смерть с той давней, непонятной историей. Митя все вспомнил, понял, пришел с этим к Волкову — возможно, если бы он решился на шантаж, остался бы жив. Или нет? В любом случае он выложил то, что вспомнил. И его убили. Не просто, а с инсценировкой. Здесь вообще все непросто, голова идет кругом.

Из всего этого следует, что они ни в коем случае не должны узнать, куда именно я улетаю завтра ночью. Это во-первых. А во-вторых, мне надо продолжать игру, предложенную Волковым".

В том, что это игра, Лена не сомневалась ни на секунду. Ей было очень страшно, страх мешал думать. Возможно, она поступает не правильно. Надо позвонить Сереже и попросить вернуться раньше. Она не справится с этим одна. И никто не поможет. У кого еще искать защиты, как не у собственного мужа? Но убить могут и при нем. Если захотят — убьют. Значит, пока не решили? И есть надежда… А может, Ольга права, сумасшедший Волков воспылал страстью, его жена боится потерять его вместе с огромными деньгами и пытается предотвратить роман, который еще не успел начаться? Митя и Катя здесь вовсе ни при чем? А она, Лена, пытается ухватить за рост некую призрачную историю, которой вовсе не было. Она гоняется за призраком. Или призрак — за ней?

— Ну, ты надымила! — прошептала Ольга, выскользнув из: ной в Ленином старом халате. — У тебя есть увлажняющий крем?

— В спальне, на туалетном столике.

— Слушай, хватит тебе ломать голову! — Ольга уселась на табуретку напротив Лены и вытянула из пачки сигарету. — Расскажи Волкову про художества его драгоценной супруги. Скажи: милый, я так люблю тебя, но твоя злодейка-женушка пытается меня убить; милый, мне страшно, защити меня!

— Ага, он защитит! — усмехнулась Лена. — Он та-ак защитит… Оль, у меня к тебе просьба. Если кто-нибудь, под любым предлогом, попытается выведать у тебя, где я, пожалуйста…

— Эй, Полянская, — возмущенно перебила ее Ольга, — ты за кого меня держишь?

— Прости, не обижайся. Я так устала…

— Я серьезно тебе советую рассказать все Волкову. В любом случае ты увидишь его реакцию и что-то прояснится. Хотя, на мой взгляд, все и так ясно. Я вспомнила сейчас, как у него, бедного, четырнадцать лет назад от волнения пошла кровь из носа, он так страдал из-за тебя, так переживал. — Ольга усмехнулась. — А знаешь, я до сих пор не переношу вида крови. Если кто-то из моих мальчишек разбивает коленки, мне плохо делается. — Да, на нем был светлый свитер, — медленно проговорила Лена, — и бурые пятна крови…

Перед тем как лечь спать, Лена поставила будильник на девять утра. Ей надо было позвонить соседям из квартиры напротив. Хозяин боксера Гарри обычно уходил на работу в половине десятого.

* * *
Для того чтобы пройти в отделение кардиологии, Мишане Сичкину пришлось долго уламывать сначала лечащего врача, потом заведующего отделением.

— Галину Сергеевну нельзя тревожить, — упорствовала лечащий врач, — она в тяжелом состоянии, инфаркт, знаете ли…

— Но ведь ее уже перевели из реанимации?

— Перевели, — кивнула врач, — но после разговора с вами она может запросто туда вернуться. Вы ведь будете говорить о смерти ее сына?

— Я обещаю, что разговор не затянется.

— Достаточно нескольких слов на эту тему, чтобы состояние больной ухудшилось.

— Думаю, оттого, что убийца гуляет на свободе, ее состояние не улучшается, — мрачно заметил Мишаня.

— А вот это ваши трудности, — презрительно фыркнула врач.

— Я не возьму на себя такую ответственность, — разводил руками заведующий отделением, — это должна решать лечащий врач. У нас не принято…

В шикарном закрытом госпитале были свои законы, особенно для платных больных. День пребывания здесь стоил около полутора миллионов, и за эти деньги персонал обеспечивал больным покой и неприкосновенность. А в результате Мишаня Сичкин никак не мог допросить мать погибшего Юрия Азарова, у которой случился инфаркт, когда она узнала о смерти единственного сына. Тянуть больше нельзя было. И Мишаня пошел на крутые меры. Вежливо отстранив лечащего врача, он решительно направился к палате, в которой лежала Галина Сергеевна.

— Вы за это ответите! — неслось ему вслед. — Я буду жаловаться вашему начальству!

Но Мишаня уже входил в палату.

— Я все ждала, когда же кто-нибудь из милиции придет, — проговорила, приподнимаясь на локте, полная бледная женщина лет шестидесяти.

— Вы хотя бы халат наденьте, — влетев в палату вслед за ним, потребовала врач.

— Дадите — надену, — улыбнулся Мишаня. Через минуту явилась молоденькая сестричка с хрустящим белоснежным халатом.

— Ваш сын часто бывал у вас? — спросил Мишаня, когда они остались наконец вдвоем в уютной отдельной палате.

— Он навещал меня иногда раз в неделю, иногда раз в две недели, это зависело от его занятости.

— А гостей приводил?

— Редко. Обычно он приходил один. Он отдыхал у меня. А если приводил кого-то, то всегда предупреждал, мол, мама, у меня секретное совещание. В общем, если он приходил не один, значит, хотел поговорить спокойно о чем-то важном.

— Когда он был у вас в последний раз?

— Да вот как раз за два дня до той перестрелки, ну, в ресторане. Знаете, он пришел с каким-то парнем. Он еще шепнул мне на ухо, мол, мама, секретное совещание с тайным агентом. Так, вроде в шутку, но предупредил. Меня, в общем, и предупреждать не надо было, я и так никому о его встречах не рассказывала. У них же в эстрадном мире такие интриги, настоящее болото.

— Галина Сергеевна, — осторожно перебил ее Мишаня, — пожалуйста, если можно, расскажите подробней об этой встрече.

— Они закрылись в комнате и о чем-то беседовали больше часа. Я вошла один раз, принесла им чай. Я слышала обрывок разговора, но ничего не поняла. Вероятно, молодой человек тоже как-то связан с музыкой. Они говорили о раскрутке, о компакте… Знаете, это их профессиональные термины.

— Юрий не называл его по имени?

— При мне — нет.

— Как выглядел молодой человек?

— Высокий, светловолосый. Волосы вьющиеся, коротко стриженные. Я много лет работала парикмахером. Светлые волосы редко вьются от природы, поэтому я и запомнила. Лицо, — она задумалась, — приятное, даже красивое. На вид лет тридцать, может, чуть больше. Глаза серо-голубые, нос… Нет, так подробно не могу вспомнить.

— Во что он был одет?

— Кажется, на нем был черный свитер, толстый, связанный английской резинкой, и черные джинсы. В общем, он был весь в черном. Да, я еще запомнила изношенные грязные ботинки огромного размера. Он их снял в прихожей.

— Галина Сергеевна, вы могли бы опознать этого молодого человека по фотографии?

— Безусловно. У меня хорошая память на лица.

— Как вам показалось, они разговаривали спокойно?

— По-моему, да. Во всяком случае, враждебности между ними я не почувствовала. Юра вообще был добрый мальчик, он и в детстве ни с кем не дрался, не ссорился. Его все любили, он умел ладить с людьми…

Мишаня заметил, что голос его собеседницы задрожал, появилась одышка. Надо было уходить. Лечащий врач не пускала его не из вредности. Мать Азарова действительно все еще была в тяжелом состоянии.

— Огромное вам спасибо, Галина Сергеевна, вы даже не представляете, как важно то, что вы сейчас рассказали, — мягко произнес он, — сегодня я больше не буду вас беспокоить, а завтра принесу несколько фотографий.

— Вы можете принести их прямо сегодня, я попрошу врача, чтобы вас впустили. Только найдите убийцу…

«Кроме фотографий, надо будет принести еще и цветы, для нее и для лечащей врачихи, — подумал он, выходя из палаты. — И хорошо бы, действительно, сделать все сегодня…»

У Мишани, как у опытного опера, была разработана своя система мелких взяток. Он угадывал точно, кому что надо преподнести, чтобы расположить к разговору. От цветов не откажется ни одна нормальная женщина, даже суровый кардиолог в закрытом госпитале. А к матери, потерявшей единственного сына и перенесшей инфаркт, являться с пустыми руками — свинство.

Родители Дмитрия Синицына очень удивились, когда оперуполномоченный с Петровки попросил у них несколько фотографий погибшего сына.

— Неужели причины Митиной смерти до сих пор расследуются? Ведь мы получили официальный ответ из прокуратуры" и вообще, с самого начала у милиции не было никаких сомнений в том, что Митюша покончил с собой, — срывающимся голосом бормотала мать погибшего, листая альбом с семейными фотографиями.

— Всякое бывает в нашей работе, — неопределенно ответил Мишаня.

— Только, пожалуйста, верните нам эти снимки, — попросил Синицын-старший, — вы ведь понимаете…

— Да, конечно. Я все верну, не волнуйтесь. К вечеру Мишаня Сичкин уже знал совершенно точно, что за два дня до перестрелки в подмосковном ресторане Юрий Азаров встречался с Дмитрием Синицыным. Получалось, что небольшой скандал, случившийся на презентации, произвел на певца очень сильное впечатление, настолько сильное, что он не поленился, разыскал скандалиста и встретился с ним тайно, на квартире своей матери, через день после скандала. Значит, его всерьез заинтересовал «пьяный бред», содержавший весомое слово «убийца». Вряд ли он воспринял это слово в переносном смысле, как все прочие свидетели скандала. Возможно, он один понял, что скандалист Синицын подразумевал вовсе не убийство талантов.

О чем говорили эти двое, которых больше нет, теперь уже никто не узнает. Но результатом этого разговора стала гибель обоих — преуспевающего эстрадника Юрия Азарова и барда-неудачника Дмитрия Синицына. Оба убийства были с тонкой инсценировкой, в которой просматривался один и тот же хитрый почерк.

* * *
Когда зазвонил будильник, Лене показалось, что она вообще не спала. Только закрыла глаза, и туг же надо вставать.

В кухне завтракала Ольга, одетая, накрашенная и причесанная.

— Все, я помчалась, — сообщила она, выскакивая из-за Стола и допивая свой кофе на ходу, — Майкл ушел бегать. Слушай, а что ты так рано встала? Могла бы еще поспать. Смотри, у тебя глаза закрываются. Ладно, бегу. — Она надела пальто, чмокнула Лену в щеку.

Когда дверь за ней закрылась, Лена набрала номер соседей из квартиры напротив.

— Да, — подтвердил хозяин боксера, — около двух часов ночи какая-то женщина ждала лифт на нашей площадке. Она выглядела очень прилично, я подумал, она была у кого-то в гостях на нашем этаже. Я не видел, от какой двери она отошла. Она стояла у лифта. А что?

— Нет, ничего. Все нормально. А как именно она выглядела, не помните?

— Высокая, элегантная, лет сорок. Честно говоря, я ее не особенно разглядывал. Приличная, интеллигентная дама. Лен, а она что, к вам приходила?

— Ко мне. Только меня дома не было. Спасибо большое. Повесив трубку, Лена подумала секунду и набрала один из номеров, оставленных майором ФСБ Иевлевым.

— Как вы собираетесь провести сегодняшний день? — спросил майор, выслушав ее рассказ. — Насколько я помню, ваш самолет в Тюмень улетает в час ночи.

— Вы что, считаете, что пора приставить ко мне «наружников»? — усмехнулась Лена. — Или телохранителей?

— И все-таки, Елена Николаевна, какие у вас планы на сегодня?

— Буду возить своего американца по Москве.

— Сами? На своей машине?

— Я не умею водить машину. Один знакомый вызвался помочь.

В двенадцать десять дня майор получил сообщение от «наружников», что объект вместе с пожилым иностранцем выехал по направлению к центру в автомобиле марки «Мерседес» черного цвета. А еще через полчаса Иевлев с удивлением узнал, что машина эта принадлежит Волкову Вениамину Борисовичу. Это имя в комментариях не нуждалось. За рулем «Мерседеса», в очках с затемненными стеклами, сидел Волков собственной персоной.

— Ну и знакомые у вас, Елена Николаевна, — присвистнул майор и распорядился продолжить наблюдение.

Глава 25

Он действительно вел себя как старый знакомый. Глаза его были скрыты затемненными стеклами очков. Лена тоже надела темные очки — день был ярким, солнечным.

— Раньше ваши политические обозреватели любили называть Нью-Йорк городом контрастов, — говорил Майкл, когда они шли по изуродованному Старому Арбату, — но более кричащих контрастов, чем в Москве, я не видел даже в Каире и Бомбее. Удивительно, у вас была такая чудесная, уютная улица, с которой столько связано имен и исторических событий. И что сделали с бедным Арбатом? Это какая-то вульгарная матрешка, прямо издевательство над городом. Слушай, — спохватился он, — а почему твой знакомый все время молчит?

— Вениамин не говорит по-английски.

— Так ты переведи, мне интересно побеседовать с человеком, который разъезжает по Москве в «Мерседесе». Ведь он-то точно «новый русский»?

— Веня, ты «новый русский»? — спросила Лена.

— Не знаю, — пожал он плечами, — наверное, да. Смотря что подразумевать под этим понятием.

Через несколько минут между Майклом и Волковым завязалась оживленная светская болтовня. Механически переводя с английского на русский и обратно, Лена думала о том, что, глядя на этого милого, неглупого, хорошо воспитанного человека, невозможно представить его в роли злодея, бандита, блатного пахана. И в роли пылкого влюбленного тоже.

— Бизнеса в чистом смысле этого слова у нас пока нет, — говорил Волков. — Он настолько плотно слит с криминалом, что невозможно определить границу, даже приблизительно.

— То есть вы хотите сказать, что у вас нет практической разницы между бизнесменом и гангстером? А как насчет политиков?

— То же самое. Наши капиталы, в том числе и политические, криминальны в своей основе.

— Как вы думаете, это результат большевистского режима или совсем новое, самостоятельное явление? — Майкл даже вытащил на ходу маленький блокнот и ручку из кармана куртки.

— И то, и другое. Каждое явление имеет свои корни. То, что сейчас происходит, не взялось из воздуха. Я не знаю, какой режим лучше,большевистский или криминальный.

— А вам не кажется, что это родственные понятия? — прищурился Майкл. — Многие большевики были бандитами. И к власти они пришли на плечах люмпенов и уголовников.

— Мой дед был комиссаром, большевиком, — улыбнулся Волков, — а я занимаюсь большим бизнесом. Все в жизни относительно и взаимосвязано… Ты замерзла? У тебя ледяные руки. Мне хочется обнять тебя и согреть.

Лена механически переводила и нечаянно перевела последние две фразы. Брови Майкла недоуменно поползли вверх.

— Что, прости? — не понял профессор.

Оказывается, Волков держал ее за руку, крепко и нежно, чуть поглаживая ладонь кончиками пальцев. А она так была занята синхронным переводом, что не чувствовала…

— О, «Макдоналдс»! — радостно воскликнул Майкл. — Я слышал, что их много в Москве, но вижу впервые. Я бы не отказался перекусить.

— Он что, проголодался? — тихо спросил Волков.

— Да, — кивнула Лена, — и я, честно говоря, тоже.

— Но в этой столовке мы не будем обедать, — Волков презрительно кивнул на «Макдоналдс», — скажи ему, что мы отправляемся в закрытый клуб, где он увидит настоящих «новых русских», во всей красе.

Они вернулись к машине, и через десять минут перед ними открылись чугунные ворота, отделявшие двор старинного дворянского особняка от улицы Герцена и от всего остального мира. Только одна буква К, увитая затейливыми вензелями, одиноко и многозначительно красовалась на каменном столбе у ворот.

— Какое интересное место, — тараторил Майкл, пока широкоплечий гладкий молодой человек в строгом костюме снимал с него куртку-пуховик, — это настоящий закрытый клуб? А что означает буква К? Наверное, здесь все очень дорого? Эй, подождите, еще шарф! — Он кинулся вслед за молодым человеком, который унес куда-то его светлый пуховик.

— Счастье мое, — прошептал Волков, снимая с Лены кожаную куртку и быстро припадая губами к ее уху, — радость моя… У меня сегодня прямой эфир на ОРТ, я должен к восьми подъехать в «Останкино». Это недолго, всего час. Я отвезу рас с американцем домой после обеда, а потом, из «Останкина», приеду за тобой. Есть квартира неподалеку отсюда… Я не могу без тебя. Мы теряем золотое время, пока твой муж в командировке.

«Откуда он знает, что Сережи нет в Москве? Впрочем, удивляться нечему… Но я ему об этом не говорила. Или говорила? В любом случае он переигрывает, — подумала Лена, — или так вошел в роль, что уже не может из нее выйти…»

— Нет, Веня, сегодня не получится. Это неудобно. Майкл — мой гость, к тому же…

«Надо сказать ему, что мы уезжаем сегодня ночью. Нельзя, чтобы он поймал меня на вранье. Нельзя исчезнуть потихоньку… И вообще, сколько еще я сумею водить его за нос?.. Я могу сказать, что мы летим в Сибирь. Сибирь большая, главное, не упоминать о Тобольске. А может, он уже знает?» — все это быстро неслось у Лены в голове, пока лощеный официант усаживал их за круглый, покрытый розовой скатертью и уставленный серебряными приборами стол.

— Я не вижу никаких «новых русских», — заметил Майкл, оглядывая маленький ресторанный зал.

Действительно, в зале было пусто. Работал телевизор, рояль в углу поблескивал лаковыми белыми боками. На розовых стенах висели современные абстрактные картины в тяжелых старинных рамах.

— Они появятся позже, — пообещал Волков. Официант зажег свечи на столе, расстелил у Лены на коленях розовую льняную салфетку, раздал огромные, переплетенные дорогой кожей карты вин и меню.

— О, все переведено на английский, — обрадовался Майкл, — полно вегетарианской еды. И цены в долларах. Я надеюсь, здесь принимают кредитные карточки? Я с удовольствием угощу обедом вас обоих.

— Скажи ему, что здесь угощаю я, — попросил Волков, Когда Лена перевела, — он может сделать заказ сам. Официанты говорят по-английски.

— Опять ты всех кормишь, как тогда, в Тобольске, — тихо произнесла Лена.

— А ты помнишь Тобольск? — спросил он, пристально глядя ей в глаза.

— Смутно. Все-таки столько лет прошло…

Они разговаривали вполголоса, пользуясь тем, что Майкл не отрываясь смотрел в экран телевизора, где отплясывали под гармонь деревенские старики и старушки.

— Как ты жила эти годы? Милиционер — твой первый муж?

— Третий. Но первые два не в счет.

— А полковник — в счет?

— Так же, как твоя жена, — пожала плечами Лена, — знаешь, у меня ни разу в жизни не было романа с женатым человеком. Мне всегда казалось, что крутить роман с женатым мужиком — это хуже, чем воровать. И сейчас мне страшно… Позавчера кто-то бросил взрывчатку в пакет, который висел на Лизиной Коляске. Мы чудом остались живы. Устройство сработало на несколько минут раньше. А вчера ночью кто-то пытался открыть дверь моей квартиры. Майкл слышал скрежет в замочной скважине. А потом сосед, который вышел в это время с собакой, увидел высокую женщину в темном пальто. Она ждала лифта на нашем этаже около двух часов ночи.

— Может, это связано с работой твоего мужа? — спросил он еле слышно, жадно отхлебнул минеральной воды и, поставив стакан на стол, нечаянно скинул вилку. — Как он вообще решился оставить тебя одну? Я бы на его месте… Как он мог уехать в такой ситуации?

— В какой ситуации? Все началось, когда его уже не было в Москве.

— Ты рассказала ему по телефону о том, что произошло?

— Нет. Я не хотела его пугать напрасно. Он, хоть и полковник милиции, вряд ли сможет посадить нас с Лизой в бронированный бункер. Если это связано с его работой, то его возвращение только усилит опасность. Он начнет активно искать преступников, они в свою очередь тоже не станут бездействовать… Знаешь, Веня, очень страшно, когда взрывается коляска, в которой через минуту мог оказаться твой ребенок. Я не собираюсь ничего выяснять. Я просто не хочу пережить такое еще раз, я не могу жить в постоянном напряжении и страхе. — Она взглянула ему в глаза. — Ты уверен, что твоя жена ничего не знает?

— С тобой и с твоим ребенком ничего больше не случится, — сказал он твердо и прикоснулся горячими пальцами к ее руке, — тебе не надо бояться.

— Откуда ты знаешь? — горько усмехнулась Лена.

— Просто знаю, и все. Поверь мне на слово, это не повторится.

Явился официант. Майкл оторвал глаза от телевизора и уставился на серебряные лотки, обложенные льдом и щедро наполненные черной и красной икрой, семгой, огромными тигровыми креветками и прочей снедью.

— Я не знаю, едят ли вегетарианцы икру, — произнес Волков с обаятельной улыбкой. Лена перевела.

— Нет, вегетарианцы не едят икру, но я не в силах отказаться, — признался Майкл, — я никогда не видел ее в таком количестве. Это просто фантастика!

«Взрыв коляски для него не был новостью. Но он и не пытался изображать удивление и ужас, он даже не пытается скрыть, что ему многое известно, — думала Лена, намазывая паюсной икрой поджаренный ломтик ржаного хлеба. — Я нарочно подкинула ему тему тобольских воспоминаний. Он не зацепился, а мог бы. Зачем все это — закрытый клуб, горы икры, чудовищно дорогой коньяк?»

И вдруг она поймала себя на том, что врет не столько Волкову, сколько себе самой. Ольга права, великий и могучий суперпродюсер влюбился на старости лет. И дело даже не в икре и коньяке, не в придыханиях и признаниях. Дело в том ощущении, которое нельзя сформулировать…

«Зачем мне это? Я не понимаю, что с этим делать, как себя вести. Я бы справилась с логической задачкой; но что мне делать с влюбленным Волковым? Вероятно, он отвечает за свои слова. Пока я изображаю, будто готова на все, я в безопасности. И Лиза тоже. А если он поймет, что мне его любовь как Кость в горле? Он ведь может и сам меня убить. Он может. Если я скажу, что сегодня ночью мы с Майклом улетаем в Сибирь, он обязательно спросит, в какой город. Я назову Тюмень, и это будет правдой. Однако, если дело всего лишь в его ревнивой и предусмотрительной жене, то надо ли мне ходить в Тобольске по старым адресам?»

— Лена! Почему ты не переводишь? — услышала она голос Майкла. — Мы же без тебя как глухонемые!

— Простите, все так вкусно, — виновато улыбнулась она.

— Я пытаюсь спросить Вениамина, каким конкретно бизнесом он занимается, — стал объяснять Майкл.

Лена подключилась к разговору, переводила, смеялась, подшучивала над своими собеседниками. Но расслабиться ей не удалось. В голове постоянно стучал один безнадежный вопрос: «Господи, что мне делать?»

Сочетание водки, коньяка, джин-тоника и ликера «Белиус» оказалось для Майкла слишком сильным даже при обильной еде.

— По-моему, твой профессор сейчас свалится со стула, — тихо заметил Волков, когда официант принес кофе. — Я заеду за тобой часам к десяти, после передачи. Твой профессор проспит до утра, он даже не заметит, что ты не ночевала дома. А заметит, так ведь не скажет твоему мужу.

— Это невозможно, — покачала головой Лена, — сегодня ночью мы улетаем в Тюмень. Самолет в час тридцать. В одиннадцать за нами должен заехать мой сослуживец и отвезти в аэропорт. А сейчас уже без пятнадцати шесть.

— Вы улетаете в Тюмень?

Его лицо застыло, окаменело. В глазах мелькнуло какое-то странное, затравленное выражение.

«Ну вот и все, — испуганно подумала Лена, — я никуда не улечу. Я, возможно, даже не доеду до дома. А Майкл? Господи, какая я дура! Влюблен… потерял голову… Это я потеряла голову! Достаточно того, что рассказал Гоша, чтобы не верить ни единому слову суперпродюсера, суперинтригана Вениамина Волкова. Только этого достаточно. А я знаю значительно больше и все равно поверила. А что, собственно, я о нем знаю? Он ведет со мной какую-то сложную, хитрую игру. У него, вероятно, были веские причины, чтобы не убирать меня сразу. Теперь все».

— И сколько дней я тебя не увижу? — Его голос звучал как сквозь вату.

— Десять, — эхом отозвалась она.

— Это страшно много, — выражение затравленности сменилось тяжелой, мрачной тоской.

Стараясь не смотреть ему в глаза, Лена вытянула сигарету из пачки. Он щелкнул зажигалкой, она заметила, как дрожит язычок пламени в его руке.

— Собственно, ради поездки в Сибирь Майкл и прилетел в Россию, — сказала она как можно спокойней. — Он изучает русскую историю, попросил меня помочь, поработать с ним в качестве консультанта-переводчика. Это двести долларов в день, очень приличные деньги.

— Я десять дней тебя не увижу, — тихо произнес он. — Ты едешь только из-за денег?

— А из-за чего же еще?

— Я могу дать тебе, сколько нужно…

— Веня, я привыкла зарабатывать деньги, а не брать просто так.

— Но у мужа ты бы взяла просто так?

— С мужем у нас общие деньги. У тебя ведь с твоей женой тоже? И давай оставим эту тему.

— Но я не хочу, чтобы ты улетала…

— Веня, ты же не маленький мальчик. Десять дней пробегут очень быстро, ты оглянуться не успеешь, я вернусь. В конце концов, дело не только в деньгах. Я обещала Майклу, ты ведь понимаешь, что обещания надо выполнять.

— Да, — кивнул он, — я понимаю.

«Откуда в нем эта беспомощность, потерянность? Эти умоляющие интонации… Господи, даже слезы стоят в глазах! — думала Лена, глядя на его бледное лицо, на дрожащие руки. — Он столько всего прошел, он перешагивал через трупы, а сидит сейчас передо мной, как маленький мальчик, которого впервые оставляют в детском саду на пятидневку. Или он гениальный актер, или я круглая идиотка… Я ничего в нем не понимаю. Когда я с ним, мне кажется, я вообще ничего не понимаю в людях».

— А с кем останется твоя Лиза? — спросил он, закуривая и немного успокаиваясь.

— С няней. У нас очень хорошая няня.

— Вы будете только в Тюмени или поедете еще куда-нибудь?

— Пока не знаю. Майкла интересуют сибирские деревни. А что?

— Я бы мог вырваться в Тюмень дня на два… У вас уже заказана гостиница? Ты знаешь, где вы будете жить?

— Веня, у меня там не будет и минутки свободной. Я еду работать. Веня, ну ты же не маленький.

— Ты не хочешь, чтобы я прилетел туда?

— Я позвоню тебе. А сейчас отвези нас, пожалуйста, домой. Майкла надо уложить в постель. Он спит. К тому же я не успела собраться.

Профессор тихо посапывал, раскинувшись в кресле. Волков взял в ладони Ленину руку и стал осторожно целовать каждый палец.

— Ты ускользаешь, — шептал он, — ты не веришь мне, я тоже никому не верю, кроме тебя. Ты не представляешь, как я тебя люблю. Тебя так никто никогда не любил, я раньше думал, что так не бывает, а когда увидел тебя… через четырнадцать лет… за это время было столько грязи, крови, дерьма… и раньше… и сейчас. Я умру без тебя…

Он говорил словно в бреду. Краем глаза Лена заметила, как официант высунул голову из-за двери и тут же скрылся. Никого, кроме сладко сопящего Майкла, в ресторанном зале не было. Обещанные американскому профессору «новые русские» в тот вечер так и не пришли в закрытый клуб "К".

Глава 26

Павел Севастьянов по кличке Сева, двадцатидвухлетний боевик ясеневской группировки, впервые в жизни сидел в КПЗ. Ему определили в забитой до предела камере место у параши. Вонь и духота не давали уснуть. К этому прибавилась чесотка.

Лежа ночью на нарах, глядя в гнилую темноту камеры, Павел чесался до крови и думал о том, что лучше бы его взяли сразу, вместе со всеми, а не через несколько дней.

Он был единственным, кому удалось уйти и осесть на дно после разборки с дроздовской командой в «Витязе». Он сам удивился, что ушел так легко, и поверил, дурак, будто и дальше ему повезет. Но заложили свои же. Только свои знали, что он мог прятаться у Наташкиной бабки, в старой заброшенной деревне Коптево под Тулой. Только свои. Сами менты не то что бабку, и Наташку не вычислили бы. Никто про их дружбу-дюбовь не знал, даже родители.

А теперь выходит, что лучше бы его взяли сразу, со всеми. Тогда не шили бы ему еще одну тяжелую «мокруху». Кто-то шлепнул-таки певца Азарова, уцелевшего при разборке. И по всем раскладам получалось, что именно он, Пашка Севастьянов, первый подозреваемый. Азарова шлепнули утром, а Пашку взяли поздно вечером. Он вполне мог смотаться в Москву из села Коптева и вернуться обратно. И мотив у него был, и время. А что бабка Наташкина, слепая-глухая, честно сказала, что никуда Пашка не уезжал в тот день, наоборот, крышу чинил, так это не в счет. Никто его, кроме бабки, на крыше не видел. А она ведь слепая, глухая, ей девяносто лет. Она перепутать может и день, и час, и самого Пашку. Не в счет такой свидетель. Единственный свидетель — не в счет.

В тесной камере, под храп, стоны и сонные бормотания соседей, Пашка Севастьянов думал о том, что менты с удовольствием скинут на него убийство Азарова. И нет у него ни малейшего шанса отмазаться. А это вышак…

Уснуть Севастьянову удалось только на рассвете. Это был дурной, нездоровый сон. Зудела кожа, расчесанная до крови, снились кошмары, вставало из тухлой темноты смеющееся гладкое лицо Азарова, даже песенка звучала в ушах про неверную любовь.

— Уйди! — орал Пашка во сне. — Я тебя не мочил! Уйди! В камере был подъем, нарастала волна привычных звуков: кашель, кряхтение, унылые матюги просыпающихся соседей. Кто-то мочился у параши, и брызги летели прямо на Пашку. Лязгнуло железо, загремели миски с утренней баландой. Пашка тер кулаками слипшиеся, мутные глаза, тряс головой, чтобы кинуть с себя остатки кошмарного, тяжелого забытья.

— Севастьянов! На допрос! — услышал он сквозь звон в ушах и камерный шум.

Его ввели в пустую камеру. За столом сидел опер Сичкин. Пашка удивился и обрадовался. Он думал, допрашивать будет следователь, старый козел с колючими ледяными глазками, безжалостный, въедливый, к тому же некурящий. А этот опер — совсем другое дело. Он по сравнению со следователем просто отец родной.

— Чайку бы, — промямлил Пашка, затравленно озираясь по сторонам, — и это, покурить дайте!

Сичкин вызвал дежурного, чаю принесли горячего, сладкого и крепкого. Пашка зажмурился от удовольствия. А добрый опер выложил перед ним еще и два бутерброда, с колбасой и с сыром. Потом сигареты протянул.

— Здорово ты влип, Паша, — вздохнул опер, закуривая, — очень здорово влип. Но это ты и без меня знаешь.

— Я не убивал, — ковыряя отбитый уголок стола и не глядя оперу в глаза, произнес Севастьянов, — когда был тот базар с дроздовскими, я палил как все. Это правда. А певца я не убивал.

— Ты, Паша, человек грамотный. Ты понимаешь, что единственный твой шанс не получить вышака — это если мы найдем настоящего убийцу. Понимаешь?

Севастьянов кивнул, жадно докурил сигарету до фильтра и тут же вытянул следующую.

— Так кому охота корячиться, если вот он я, готовенький? Вам, что ли? Вы-то вообще свою работу закончили.

— Если б закончили, я бы с тобой разговаривать не стал. Ты, Паша, подумай хорошо и пойми, что от этого нашего разговора многое для тебя зависит. Ты мне поможешь, а значит — самому себе. Выбора у тебя нет. Твои «братки» дорогие тебя уже сдали и еще сдадут, поэтому давай поговорим с тобой совсем откровенно.

— Так я ж все сказал. И следователю, и вам…

— Сколько у тебя классов, Паша? — прищурив хитрый глаз, спросил Сичкин.

— Десять.

— Правильно, десять. Плюс два курса Института инженеров транспорта, в котором ты не доучился. Не потому, что не тянул, а просто пожадничал. Захотелось тебе легких денег. Захотелось быть не хуже других… Ладно, я проповеди тебе читать не собираюсь. Я это к тому говорю, что два курса все-таки есть. А еще армия. Ты ведь неплохо служил, и часть у тебя была отличная, без дедовщины. Получается четырнадцать лет. Четырнадцать лет своей сознательной жизни плюс еще раннее дошкольное детство был ты, Паша Севастьянов, нормальным парнем. Мама у тебя хорошая интеллигентная женщина. И говорить ты умеешь на человеческом языке, а не только матом и по фене. К бригаде ты прибился совсем недавно, всего-то полгода. Не успел ни денег настоящих отведать, ни красивой жизни, а уже светит тебе вышак. Но подставили тебя, лопуха, не твои «братки». Им это по фигу. Подставили тебя совсем другие люди, серьезные и очень сильные. И я хочу их, этих людей, вычислить. А ты мне поможешь. Ты должен вспомнить, Паша, как в твоей бригаде родилась замечательная идея устроить разборку на дроздовском юбилее. Кто конкретно навел на ресторан «Витязь»?

— Ну, так это я помню, — обрадовался Севастьянов, — мы трое, Лопата, Коготь и я, были в казино «Европа», на Войковской. Там Лопата знакомую бабу встретил. У них с Лопатой был долгий разговор, я вообще-то не прислушивался. Но понял так, что она и навела. Лопата потом и говорит, мол, завтра пойдем дроздовских крошить. Есть повод подходящий. Хватит тянуть, мол, заел совсем Дрозд, влезает с ногами на нашу территорию.

— Ты раньше эту бабу встречал где-нибудь?

— Вроде нет. Не помню.

— Как она выглядит?

— Ну, шикарная женщина, лет сорок, может, меньше. Высокая, волосы… вроде светлые, но не блондинка.

— Глаза?

— Ну я ж не присматривался. Просто запомнил, что красивая, шикарная, классный прикид, все как надо.

— Азаров не упоминался в том разговоре? — тихо спросил Сичкин.

Паша задумался, опять стал ковырять ногтем уголок стола.

— Не помню я, — он грустно покачал головой, — врать не буду, не помню.

— Хорошо, — кивнул опер, — давай так попробуем. То, что на сцене в «Витязе» пел Азаров, было новостью для вас или вы знали об этом заранее? Лопата знал об этом, как тебе кажется?

— Лопата точно знал, — кивнул Паша, — вроде как баба та насчет Азарова лично Лопату просила, чтоб это… ну, мы, мол свои проблемы с Дроздом решим, а заодно и Азарова, в куче…

— То есть она его заказала? Так получается?

— Ну, вроде того… Я потом слышал, как Лопата с Когтем слегка побазарили, когда мы из казино уходили. Коготь говорит, мол, пусть она и платит, как за нормальное заказное, А Лопата посмеялся и сказал, что, мол, тебе пули жалко? Я тогда еще подумал, наверное, эта баба Лопате-то и заплатила либо пообещала. А ему делиться не в кайф. Но Коготь быстро заткнулся. Он Лопату знает, уж кому, а ему-то точно пули не жалко. И на перо поставит, глазом не моргнет. Он потому так долго в главарях держится.

Прежде чем вытащить конверт с фотографиями, Мишаня допил залпом свой остывший чай, закурил и только потом разложил перед Пашей веером несколько цветных снимков с женскими лицами.

Паша с первого взгляда узнал знакомую молодого авторитета Лиханова Андрея Игоревича, главаря небольшой, но крепкой ясеневской группировки, известного под кличкой Лопата. Из шести снимков он выбрал два. На обоих была заснята в разных ракурсах Регина Валентиновна Градская.

* * *
Он не сорвался в прямом эфире. Он был обаятелен, остроумен, уверен в себе. Никакой нервозности, прямо-таки воплощение здоровья и спокойствия. Регине даже показалось, что сквозь экран телевизора она чувствует тонкий, едва уловимый запах, которым пропитался пиджак ее мужа, запах чужих духов.

Она знала, что он отменил на сегодня все, что мог отменить. Он взял из гаража опять все тот же старый черный «Мерседес» и выехал из дома в одиннадцать утра, не сказав ни слова. Целый день ему звонили, кто-то важный и нужный разыскивал.

Она не знала, что сказать, впервые за годы, прожитые вместе, она не могла ответить, где ее муж. Конечно, она врала что-то, придумывала более или менее серьезные отговорки — в зависимости от важности отмененной или сорванной встречи.

Она автоматически прикрывала его. Вернее, не его, а их дело, которое не терпело ни дня, ни часа отсрочки. Какие-то вопросы Регина могла решить сама, и она решала. Но многое, очень многое без Волкова не решалось. Он нужен был сам, собственной персоной — не так Регине, как концерну. А важнее концерна не было ничего на свете.

Она ни разу не набрала номер его сотового телефона. Но те, кто разыскивал его дома, говорили ей, что сотовый не отвечает. Она раньше времени отпустила домой горничную, которая косилась на нее с любопытством, вылизывая огромную квартиру и краем уха прислушиваясь к Регининому телефонному вранью.

Передача давно кончилась, был десятый час, шли вечерние новости по ОРТ. И тут Регина заметила, что все время теребит в руках черную кожаную перчатку, ту, которую нашла в «Мерседесе». Вот откуда этот запах, такой знакомый и чужой.

Регина отлично разбиралась в духах. Духи, которыми пользуется женщина, могут многое рассказать о ней, значительно больше, чем она сама того хочет. Теплые, холодные, сладкие, горьковатые, на разной коже они пахнут по-разному, могут быть приторно-навязчивыми, бесстыдными, а могут создать ауру загадочности и недоступности. Духи говорят о том, какой хочет казаться женщина, какой она себя видит, насколько сильно себя любит, комплексует ли по поводу своей внешности или уверена в том, что неотразима.

Регина, если бы захотела, могла бы написать фундаментальный труд под названием «Психология запахов». Но все недосуг было.

Теперь она знала, что всю оставшуюся жизнь будет чувствовать отвращение к легким и нежным духам «Мисс Диор». Теплый, ненавязчивый запах с оттенком теплого сандалового Дерева… Так пахла перчатка, которую она теребила в руках. Этот запах витал в салоне черного «Мерседеса». В нем не было ничего зазывного и наглого. Сегодня, когда вернется ее муж — если он вернется, от его пиджака будет исходить именно этот мягкий, ненавязчивый аромат.

— Что значит «если вернется»? — произнесла она вслух, громко и внятно. — Куда он денется? Он, конечно, свихнулся, но не до такой же степени!

Она оказалась права — как всегда. В половине одиннадцатого вечера он вернулся. Небрежно чмокнув ее в подставленную для поцелуя щеку и отказавшись от ужина, он прошел к себе в кабинет. От пиджака, который он не глядя скинул по дороге на кресло в гостиной, действительно пахло духами «Мисс Диор».

Подождав минут десять, она осторожно приоткрыла дверь кабинета. Он лежал на диване, в брюках и расстегнутой рубашке. Лежал и смотрел в потолок.

— Устал? — спросила она, подходя и присаживаясь рядом с ним на диван.

— Да, немного, — ответил он, не глядя на нее.

— Знаешь, было много звонков, я наврала с три короба, — она стала рассказывать о звонках, делах, о проблемах, которые решила за него и без него.

Он отвечал односложно: «Да, нет, правильно, надо подумать…» И продолжал глядеть в потолок.

— Да, я смотрела твой прямой эфир. Все прошло отлично. Ты сейчас действительно в очень хорошей форме. Как ты думаешь, с чем это связано?

— А почему это должно быть с чем-то связано? — спросил он спокойно. — Я что, все еще безнадежно болен и мне требуется постоянное медицинское вмешательство, чтобы быть в хорошей форме?

— Нет, Венечка, ты здоров, — она весело рассмеялась и потрепала его по колючей щеке, — ты вообще у меня молодец. В последнее время нам так много приходилось работать, ты и дня не мог прожить без сеанса. Я ведь тоже сильно выматываюсь, когда мы так работаем. Поэтому я очень рада, что сейчас могу расслабиться и не волноваться за тебя.

— Да, Регина. Ты можешь расслабиться и не волноваться. Вся эта возня со скандалом в «Витязе» закончилась. Я теперь в полном порядке. Знаешь, я, пожалуй, выпью чаю.

Он резко встал с дивана и отправился на кухню.

— Да, я забыла тебе сказать, — она включила электрический чайник и поставила на стол две чашки, — кто-то потерял перчатку в салоне «Мерседеса». Наверное, надо вернуть. Она лежит на журнальном столике в гостиной, черная, кожаная, маленького размера. Ты помнишь, кого ты подвозил вчера?

— Да, — кивнул он, — я помню. Я верну перчатку.

— У Полянской очень тонкие руки, — сказала она. Он вскинул на нее свои светлые, почти прозрачные глаза и, помолчав минуту, тихо произнес:

— Регина, если хоть один волос упадет с головы этой женщины, я убью тебя.

— Ого! — весело рассмеялась она в ответ. — Даже так?

— Я тебя предупредил. — Он встал из-за стола, достал с полки пачку с пакетиками чая «Липтон», не спеша распечатал, опустив в обе чашки по пакетику, залил кипятком.

Регина внимательно наблюдала за его руками. Они не дрожали, были уверенными и спокойными. Она поймала себя на том, что ей хочется, чтобы рука его дрогнула и кипяток из чайника попал на кожу, чтобы он вскрикнул от боли.

— Веня, Веня, — она покачала головой, — неужели ты веришь, что эта добропорядочная ментовская жена действительно разделяет твои нежные чувства? Она просто боится тебя. Могу поспорить на что угодно, у вас еще не было ничего и не будет. Она морочит тебе голову и не собирается изменять своему полковнику. Поверь мне, я сейчас говорю не как воя жена, а как психиатр с двадцатипятилетним опытом работы, как твой партнер и друг.

Он сидел, молча уставившись в свою чашку.

— Ты молчишь потому, что тебе нечего возразить. Ты понимаешь, что я права. Тебе не пришлось пережить первую юношескую любовь. Мы с тобой знаем почему. И теперь, в сорок, ты спохватился, ты решил, что жизнь проходит, а настоящего чувства нет. Сейчас тебе кажется, что мир перевернулся. Ты встретил женщину, к которой когда-то, четырнадцать лет назад, тебя тянуло со страшной силой. Это был не твой голод, не болезнь, а здоровое мужское чувство. Полянская не изменилась за эти годы. Она молода и хороша собой. Да, Веня, я признаю, что Полянская — очень красивая женщина. В ней есть то, чего нет во мне и в бесчисленных стандартных кралях, которые работают в нашем бизнесе. В ней есть порода и благородство. Тебе сейчас кажется, что всю жизнь тебя окружали говорящие куклы и только от этой женщины исходит живое тепло. Заметь, я говорю об этом спокойно. Я слишком люблю тебя, чтобы ревновать. Я не устраиваю сцен, не поливаю ее грязью. Я не против вашего романа. В конце концов, идеально верных мужей не бывает. Но партнеры должны хранить друг другу монашескую верность. Иначе страдает дело. И романа не будет, Веня. Полянская тебя не любит. Она врет тебе.

Голос Регины становился все глубже, она не отрываясь смотрела на мужа. Ее разумный монолог плавно переходил в сеанс мощного гипноза.

— Полянская врет тебе, ты ей не нужен. Она смеется над тобой. Ты успокоишься и поймешь, что есть только я, ни одна другая женщина для тебя не существует. Только мне ты можешь верить, больше никому. Она чужая тебе, она твой враг. Есть только мой голос, это мост над бездной, это лунная светящаяся дорога, по которой ты идешь, спокойно и уверенно. Только со мной ты можешь не бояться…

Он уже закрыл глаза. Он уже медленно покачивался в ритме ее плавной речи. Она успела подумать, что надо осторожно пересадить его на пол, иначе, выходя из транса, он может свалиться со стула. Она сделала шаг к нему, и тут громко зазвонил телефон.

Веня вздрогнул, открыл глаза и резко выкрикнул:

— Прекрати! Я не просил тебя!

Это был Регинин сотовый, который лежал на телевизоре. Взяв трубку и сказав: «Я слушаю», она вышла из кухни.

Оставшись один, он сделал несколько жадных глотков чаю и закурил.

— Веня, у тебя есть наличные, долларов четыреста? — спросила Регина, появившись в дверях через минуту. — Мне надо срочно встретиться с информатором, шестьсот у меня есть, я должна дать ему тысячу. А банк закрыт, ночь уже.

— Четыреста, наверно, найдется, — кивнул он. — А почему такая срочность? Нельзя подождать до завтра?

— Нельзя, Веня. Это только тебе кажется, что все кончилось. На самом деле все только начинается.

— Регина, объясни мне толком, в чем дело? — Он встал и вышел в гостиную. Бумажник лежал во внутреннем кармане пиджака. Четыреста долларов там нашлось.

— Вернусь через час, объясню, — пообещала она, — не волнуйся. Это не касается твоей Полянской.

«Скоро уже ничего не будет касаться Полянской, — думала она, садясь в свой синий „Вольво“ и выруливая в черноту мартовской ночи. — Я совсем не ревную. Смешно ревновать к женщине, которой жить осталось считанные дни».

Остановив машину неподалеку от Пушкинского музея, Регина прошла пешком к Гоголевскому бульвару. Бульвар был пуст. В зыбком, подрагивающем свете фонарей поблескивала рыхлая, как размокший чернослив, весенняя слякоть. Ступая очень осторожно, стараясь не замарать замшевых светлых сапожек, Регина направилась в глубину бульвара. На одной из скамеек чернел силуэт мужчины. В темноте попыхивал яркий огонек сигареты.

Регина молча села рядом и тоже закурила. Из темноты послышалось тяжелое шлепанье шагов по грязи. По бульвару брел неверной, спотыкающейся походкой какой-то поддатый бомж. Шарахнувшись к скамейке, он хрипло произнес:

— Я извиняюсь, сигареточкой не угостите? Регина молча выбила сигарету из своей пачки и брезгливо, двумя пальцами, протянула пьянчуге.

— Очень вам спасибочки, — прохрипел тот, — и огоньку уж тогда, если не затруднит.

Мужчина, сидевший рядом с Региной, щелкнул зажигалкой. Прикуривая, бомж на секунду вскинул глаза на их лица, освещенные язычком пламени.

— Еще раз спасибочки.

Пошатываясь и что-то бормоча себе под нос, он побрел прочь и растворился в темноте бульвара.

Подождав еще минуту, мужчина быстро сунул Регине в руку какой-то маленький плоский сверток. Через минуту в кармане его куртки оказалось десять стодолларовых купюр.

— Я буду ждать вашего звонка ровно в два ночи, — сказал мужчина.

Регина кивнула, бросила недокуренную сигарету в лужу под скамейкой и так же не спеша, осторожно ступая, вернулась к машине. Там, прежде чем завести мотор, она вытащила и развернула маленький сверток. Это была обыкновенная магнитофонная кассета. Регина тут же вставила ее в магнитофон.

Домой она приехала в половине второго. Веня мирно спал по-детски положив руку под щеку. Регина разделась и встала под горячий душ.

«Как странно, — думала она, — я потратила столько лет, заставляя его и себя балансировать на грани тяжелого психоза. Болезнь не мешала ему отлично соображать и работать. Наоборот, он был сильным и осторожным. Он остро чувствовал опасность и умел легко обойти ее. Именно на этом я когда-то построила свой расчет. Болезнь была чем-то вроде защитной капсулы, второй кожи. Он не знал сомнений и сожалений, не рефлексировал. Энергия болезни, энергия ненасытного самоутверждения двигала его вперед и делала непобедимым. Мне казалось, что окончательно он не поправится никогда. Оказывается, все так просто. Страшно просто. Он влюбился. Он стал здоров и беззащитен. Он сейчас как маленький ребенок, который заново открывает для себя мир. Это мешает ему ясно соображать и адекватно реагировать на происходящее. С ним, здоровым, куда трудней, чем с больным. Он выходит из-под контроля. Он расслабился только тогда, когда я стала петь дифирамбы Полянской. Я всегда знала, что он сумасшедший, но никогда не думала, что он такой дурак…»

Через полчаса, сидя на кухне в халате, она набрала номер на своем сотовом телефоне и произнесла всего три слова:

— Лопата. Коготь. Пять.

— За каждого? — уточнил невидимый собеседник.

— Хорошо. Восемь за обоих. Но очень срочно.

— Если срочно, то десять.

— Ладно, — вздохнула Регина, — грабите бедную женщину. Девять. За сутки сделаете?

— Уж постараемся, — усмехнулся в ответ ее собеседник и повесил трубку.

Надо было ложиться спать. Завтра утром придется съездить в банк и снять со счета девять тысяч долларов. Нет, лучше десять — на всякий случай. И не завтра. Уже сегодня.

* * *
Майор Иевлев, слушая запись разговоров, которые велись в черном «Мерседесе», думал о том, что женщинам верить нельзя. Подслушивающее устройство успели вмонтировать, пока веселая троица гуляла в окрестностях Поклонной горы. Конечно, основные разговоры велись не в машине, а на улице и в закрытом клубе "К", куда «наружники» проникнуть даже не пытались.

Но и так все было ясно. Суперпродюсер вовсю ухлестывает за женой полковника милиции. И она ничего не имеет против. Поэтому и не стала вызванивать мужа из Лондона. Зачем ей муж, когда назревает любовь с миллионером? А взрывчатку коляску подложила жена Волкова. Кто ж, как не она? Какая нормальная баба потерпит горячее увлечение своего богатого и знаменитого мужа? Вероятно, госпожа Градская почуяла в тих зарождающихся романтических отношениях серьезную угрозу для своего семейного и финансового благополучия.

В жизни бывает всякое. Женщина из ревности может пойти на разные неожиданные мерзости. Мужчина, конечно, тоже. Но сейчас речь именно о женщине. Ее видели во дворе, где взорвалась коляска. Она пыталась проникнуть в квартиру Полянской. Женщина среднего или выше среднего роста, от сорока до пятидесяти, в первом случае на ней была короткая дубленка, во втором — длинное пальто.

После недолгих размышлений майор Иевлев пришел к выводу, что если бы на Полянскую покушались те, кто навел отморозков на Дрозда, то никакой женщины на горизонте не возникло бы. Это люди с другими методами и возможностями. Они бы действовали иначе.

У Регины Валентиновны Градской тоже возможности немаленькие. Но, вероятно, свои личные проблемы она хочет решить самостоятельно. Она женщина опытная и неглупая, криминальный мир ей известен вовсе не со стороны. Это только наивным обывателям, которые смотрят «Дорожный патруль», кажется, что решать все проблемы при помощи киллеров просто и нехлопотно — были бы деньги. На самом деле все совсем не просто и далеко не безопасно. Практический опыт показывает, что тот, кто хоть немного шевелит мозгами, прежде чем оплачивает услуги киллера, живет, как правило, значительно дольше. А то, что профессиональный психотерапевт, кандидат медицинских наук доктор Градская мозгами шевелить умеет, это точно.

Наверняка связи с криминалом у них с мужем общие. А ну как кто-нибудь из общих знакомых прознает и настучит Вениамину Борисовичу? В общем, раз обманутая жена суперпродюсера решает свои личные проблемы самостоятельно значит, есть у нее какая-нибудь уважительная причина.

Обидно, что нет никакой связи с гибелью Дрозда, очень обидно. Но заниматься взрывом коляски все равно надо. Покушение на убийство должно быть раскрыто. Конечно, потенциальная жертва теперь не вызывала у майора особых симпатий. Но закон не наказывает неверных жен. А ничего дороже и ближе закона для майора ФСБ Иевлева на свете не было.

Ему не давало покоя, что круг фигурантов, так и не возникнув, сразу сузился до одной точки. Слишком уж это просто и быстро. Улик и фактов — кот наплакал, одни сплошные домыслы. Прежде чем путаться в них, стоило набрать еще фактурки.

Почти не надеясь на удачу, майор сам лично решил понаблюдать за ревнивой дамой, посмотреть, что она будет делать дальше. Сидя в своем неприметном «жигуленке» у шикарного девятиэтажного дома на Мещанской улице, в котором находилась городская квартира Волкова и Градской, майор уже задремал было, когда увидел, как выкатывает из подземного гаража синий «Вольво» Регины Валентиновны. Была мокрая, мрачная полночь. Иевлев проснулся, встрепенулся и осторожно поехал следом.

В темноте Гоголевского бульвара майору в потрепанных джинсах и старой лыжной куртке было совсем несложно сыграть роль поддатого бомжа.

У Регины Валентиновны было вовсе не любовное свидание в начале первого ночи на Гоголевском бульваре. В отличие от своего легкомысленного супруга, она занималась делом. Чтобы понять, каким именно, Иевлев переключился на мужчину, лицо которого в неверном свете огонька зажигалки показалось ему смутно знакомым. Но мужчина был не лыком шит. Он рванул в арбатские переулки, стал быстро вилять по подъездам и проходным дворам, мелькнул в последний раз у станции метро «Арбатская», которая уже закрывалась, почти кубарем слетел вниз по эскалатору. Иевлев успел увидеть, как последний поезд увозит в неизвестность парнишку лет тридцати, среднего роста, в коричневой кожаной куртке, стриженного бобриком, по-военному.

Ночной собеседник Регины Валентиновны Градской бегал быстро, центр Москвы знал как свои пять пальцев, и был таков. А майор Иевлев, возвращаясь к своему «жигуленку», мучительно старался вспомнить, где же раньше видел он этого парня, и видел ли вообще…

Глава 27

В Тюмени весна и не думала начинаться. Шел снег, крупный, мягкий, он падал на утренний сибирский город и не таял. В Москве была хоть грязная и холодная, но весна.

Лене почему-то стало грустно. Она не любила зиму, и вот в нее пришлось вернуться. Поеживаясь в кожаной куртке, слишком легкой для минус пяти градусов, Лена пыталась поймать машину на площади перед тюменским аэропортом. Майкл восторженно оглядывался по сторонам.

— Ну скажи, изменилось здесь что-нибудь за десять лет? — спрашивал он. — Ты помнишь, когда прилетала сюда в последний раз? Это ведь было еще в советское время?

— Майкл, давай сначала доедем до гостиницы, — умоляюще повторяла Лена.

Машин было много, но, вероятно, их маршруты строго распределялись местной мафией. Одни шоферы почему-то отказывались ехать к гостинице «Тура», другие заламывали такие запредельные цены, что Лене не хотелось пользоваться их услугами из принципа. Усталая и продрогшая насквозь, она все-таки не могла допустить, чтобы Майкл выкидывал на Дорогу сто долларов. Нельзя поощрять бессовестных мерзавцев, которые каким-то бандитским чутьем угадывали в веселом бородатом старикане богатого иностранца. Нельзя, даже если зубы стучат от холода.

— Почему ты отказалась от этой машины? — спросил профессор. — Это уже четвертая!

— Там сидят двое и требуют сто долларов. Во-первых, опасно, во-вторых, дорого.

— Лена, ты уже синяя от холода. Что я буду делать, если ты простудишься? — покачал головой Майкл. — Пусть сто долларов, я хочу в гостиницу!

Рядом с ними остановился неприметный «Москвич». Кроме шофера, молодого худенького очкарика, в салоне никого не было.

— Гостиница «Тура», — устало сказала Лена.

— Садитесь, — кивнул шофер.

Лена и Майкл сели на заднее сиденье, и, только когда выехали на шоссе, ведущее к городу, Лена спросила:

— Сколько?

— Полтинничек дадите? — улыбнулся шофер в зеркало заднего вида.

— Полтинничек дадим, — улыбнулась в ответ Лена.

— Из Москвы, что ли? — осведомился разговорчивый водитель.

— Из Москвы.

— А дядечка этот — иностранец? — Шофер чуть понизил голос и подмигнул в зеркале.

— Американец.

— Что, по делу? Или частный тур? Решил на старости лет русскую Сибирь посмотреть?

— По делу. Он ученый, историк.

— Да, сразу видно, что профессор. А вы при нем, значит, переводчица?

Лена кивнула и стала смотреть в окно, на наплывающим заснеженный город, в котором не была четырнадцать лет. Она наконец согрелась — шофер включил печку в машине, Майкл задремал, откинув голову на спинку сиденья. Он хоть и бодрился, но тоже устал от долгого ночного перелета.

Город несильно изменился за эти годы. Все те же серые панельные хрущобы, только красные коммунистические плакаты сменились рекламными щитами, такими же, как в Москве, в Петербурге, в Нью-Йорке и во всем мире. Жизнерадостные люди призывали пить кока-колу и растворимый аспирин, жевать жвачку без сахара, курить «Мальборо» и покупать обувь фирмы «Салита». Если ты будешь все это делать, то станешь таким же красивым и счастливым, как человек с рекламы…

Конечно, появились коммерческие ларьки. Иномарки иногда мелькали в толпе автомобилей, кавказцы в дубленках и приспущенных широких штанах крутились мрачными стайками у магазинов, ресторанов и кафе, которых стало значительно больше.

— Надолго в наши края? — спросил шофер.

— Дня на два-три, — ответила Лена.

— А потом?

— Потом Тобольск и Ханты-Мансийск.

— Большая у вас программа. А улетать будете из Тюмени?

— Откуда же еще? — пожала плечами Лена.

— Слушай, — шофер легко перешел на «ты», — вам ведь все равно машина понадобится, чтоб по городу ездить. Давай я вас повожу куда нужно и потом, когда вернетесь, в аэропорт доставлю. Это дешевле выйдет, чем каждый раз такси ловить.

Лена внимательно вгляделась в узкое, приятное лицо, отражавшееся в зеркале. А ведь она действительно не подумала о машине. Если таксисты и частники каждый раз, угадывая в Майкле иностранца, будут заламывать дикие цены, то профессор на этой поездке разорится. Майкл хоть и состоятельный человек, но не миллионер. А в парнишке нет ничего неприятного, пугающего. Он не похож на бандита. И город знает хорошо.

— А сколько будут стоить твои шоферские услуги?

— Как наездим, — улыбнулся он, — много не возьму, ты за кошелек своего профессора не беспокойся. У меня совесть есть. Тебя звать-то как?

— Лена.

— Очень приятно. А я Саша. Телефончик мой домашний запиши.

Лена достала блокнот и ручку из сумки, он продиктовал номер.

— На сегодня у вас какие планы?

— Отдохнем немного в гостинице, пообедаем, потом пойдем гулять по старому центру.

— Так, может, я вас лучшеповожу по центру-то? Я город хорошо знаю, родился здесь.

Майкл тем временем проснулся, сладко зевнул и спросил, о чем беседа. Лена изложила ему предложение шофера Саши.

— Отлично, — обрадовался Майкл, — этот парень не похож на бандита. А мне интересно поговорить с коренным сибиряком. Спроси, кто он по специальности.

— Я работал инженером на деревообрабатывающем комбинате, — охотно сообщил Саша, — но зарплату задерживают месяцами и платят копейки. А у меня семья, ребенок маленький. Вот и кручусь теперь, подрабатываю чем Бог даст. В основном калымлю. Или калымю? Ты вот переводчик, с высшим гуманитарным образованием. Как правильно?

— Не знаю, — улыбнулась Лена, — это ненормативная лексика.

— Ненормативная, — кивнул шофер, — грубая и жаргонная лексика. Как хочешь, так и склоняй. А вот вопрос на засыпку: что оно обозначает, это словечко, и откуда произошло?

— От татарского «калым», выкуп за невесту. В русском обозначает незаконные поборы и взятки. Так что калымщик в исходном смысле скорее рэкетир. А ты, Саша, занимаешься частным извозом — если я не ошибаюсь.

— Не ошибаешься, — рассмеялся Саша, — а на досуге люблю кроссворды разгадывать. Вхожу в небывалый азарт. Поэтому и набираюсь эрудиции у пассажиров. Про запас, так сказать. Вдруг пригодится? А заодно и память тренирую. Но вообще-то, стал я уже подумывать, а не переквалифицироваться ли мне в калымщика-рэкетира? Совсем заела местная мафия, дышать не дает, особенно в аэропорту и у гостиниц… Местные на такси не ездят, только приезжие.

Остаток пути Майкл оживленно болтал с шофером Сашей. Лена переводила.

Гостиница «Тура» была лучшей в городе. Когда Лена осталась наконец одна в своем маленьком одноместном номере, она бросила на пол дорожную сумку, сняла сапоги, упала в кресло и несколько минут сидела, глядя в окно на медленный крупный снег, на сизое северное небо. В маленькой черной сумке, в отдельном кармашке, лежали письма от Васи Слепака и от матери погибшего старшего лейтенанта Захарова. На обоих были домашние адреса — тюменский и тобольский. Надо ли ходить по этим адресам? Возможно, по ним живут уже совсем другие люди, а если все те же, то что она скажет?

Придет чужая женщина, станет расспрашивать о давнем горе, копаться в болезненных подробностях. Это ведь только жжется, что время лечит. Вася Слепак вряд ли забыл расстрелянного отца. А Надежда Ивановна Захарова наверняка до сих пор плачет ночами по убитому сыну. «И с чего я взяла, что та история имеет отношение к смерти Мити и Кати, к взрыву коляски, к Волкову и его жене? Какая тут может быть связь?» — спросила она себя и, поднявшись с кресла, стала разбирать дорожную сумку, достала тапочки и большую косметичку.

«Отца Васи Слепака обвиняли в изнасиловании и убийстве нескольких девочек, — думала она, выкладывая на полочку в ванной бутылку шампуня, зубную пасту, мыльницу, — в последнем рассказе Захарова речь идет о несправедливо подозреваемом в изнасилованиях и убийствах. Слепака-старшего расстреляли. Захарова убили. От Тюмени до Тобольска всего ночь езды поездом. А самолетом — час. Волков родился и жил в Тобольске. Четырнадцать лет назад в парке над Тоболом нашли убитую изнасилованную девочку. Мы той ночью жгли костер, жарили шашлык и пели песни. А тем временем кто-то насиловал и убивал девочку. Совсем рядом… Веня Волков был с нами постоянно…»

Лена повернула кран гостиничного душа и не поверила: сразу полилась горячая вода. Все-таки многое изменилось в этом городе за четырнадцать лет! Быстро раздевшись, она с наслаждением встала под душ.

«Нет, — думала она, смывая с себя дорожную грязь и усталость, — он уходил той ночью. Он исчез на какое-то время. Митя отправился его искать. А потом — пятна крови на светлом свитере. Волков выглядел очень странно, у него был какой-то безумный, блуждающий взгляд. Он сказал, что кровь пошла из носа, что ему совсем нельзя пить… Но ведь он почти не пил той ночью. Почему я так хорошо помню? Может, я путаю, фантазирую?»

Закутавшись в большое гостиничное полотенце и сунув ноги в тапочки, Лена извлекла со дна сумки эмалированную кружку, кипятильник, банку молотого кофе, сахар и маленькую мельхиоровую чашечку, которую многие годы возила с собой в командировки. Конечно, растворимый кофе в гостиничных условиях сделать проще. Но Лена его терпеть не могла. Кофе должен быть сварен из мелко смолотых, тщательно обжаренных зерен. И пить его надо из маленькой, тонкостей ной чашки. Иначе это кислая бурда, а не кофе.

Когда вода в кружке закипела, Лена выключила кипятильник, бросила в воду четыре полные ложки кофе, три куска сахару и опять вставила вилку кипятильника в розетку, буквально на две минуты, только чтобы чуть поднялась пена.

Пока кофе отстаивался, Лена оделась — очень вовремя Как только она застегнула «молнию» на джинсах, послышался стук в дверь.

Это был Майкл, розовый, с сияющей лысиной. Он тоже успел принять душ, переодеться и побрызгаться туалетной водой.

— Я вот все думаю, — сказал он, усаживаясь в кресло, — вдруг в местном ресторане нет ничего вегетарианского? Что мне тогда делать?

— Давай для начала выпьем кофе, — предложила Лена.

— Кофе и сигареты — твоя основная еда. Я понимаю, почему ты такая худая. Обе мои невестки после родов и кормлений прибавили фунтов по десять. Для младшей, Джози, это стало главным содержанием жизни — диеты, гимнастики, всякие вредные таблетки. А главное — характер испортился. Когда женщина себе не нравится, у нее катастрофически портится характер. Скажи мне честно, как тебе удалось сохранить фигуру? Неужели только кофе и сигареты?

— У меня сразу все ушло в молоко, — улыбнулась Лена, — я кормила Лизу до года. При этом, естественно, не курила и кофе не пила. Но за первые три месяца после родов похудела на восемь килограммов. То есть на шестнадцать фунтов. Сколько набрала за беременность, столько сразу и сбросила. Все, что я ела, уходило в молоко. Так что передай Джози: лучший способ сбросить вес — это родить ребенка и кормить его как можно дольше. Не надо никаких диет, таблеток и гимнастик.

— Вот могла же ты не курить, когда кормила ребенка? — Майкл назидательно поднял палец. — И когда была беременной, тоже не курила. Правильно?

— Правильно, — кивнула Лена.

— Вот видишь, — Майкл радостно шлепнул себя по коленке и залпом выпил остывший кофе, — можешь ведь, если захочешь! Не хочу утомлять тебя прописными истинами, но, по статистике, каждый третий курильщик страдает тахикардией, риск рака легких увеличивается на восемьдесят процентов…

Лена слушала и кивала. Майкл мужественно терпел два дня, не трогал ее с лекциями о вреде курения. Но наконец не выдержал. Надо было дать ему выговориться. Все-таки он являлся почетным членом бруклинского клуба «антисмоккеров» и выступал с лекциями не реже двух раз в неделю.

«На свитере были пятна крови, — думала Лена, — я не помню, как долго отсутствовал Волков, но… Когда я складывала в сумку посуду после пикника, там не было ножа. Я запомнила этот нож потому, что Волков очень ловко резал лук для шашлыка, тонкими, ровными колечками. Лук был молодой, крепкий, у нас троих текли слезы, хотя мы отворачивались. А он резал и не плакал. Это было так удивительно, что я запомнила…»

— Сигареты с пониженным содержанием никотина и смол — это всего лишь уловки табачных компаний. Заметь, такие сигареты всегда стоят дороже, то есть тебя заставляют платить еще и за иллюзию того, что ты все-таки меньше вредишь организму… — Майкл даже поднялся с кресла и стал расхаживать по маленькому гостиничному номеру, выразительно жестикулируя.

«Что-то такое было еще и в Тюмени, — Лена посмотрела на эмалированную синюю кружку с кипятильником и вдруг ясно вспомнила июньское утро в гостинице „Восток“. — У Мити была такая же кружка, но в два раза больше, и кипятильник… Он пошел в гостиничный буфет, а они с Ольгой готовили кофе. Когда Митя вернулся, он был весь белый. Ему кто-то рассказал об изнасилованной и убитой девочке. Девочка училась в ПТУ, в котором они накануне вечером выступали. Стоп… не сходится!» — Ты можешь возразить мне и привести в пример Луи Армстронга, который курил многие годы и дожил до глубокой старости. Ты можешь вспомнить нашего общего знакомого Стивена Подлита, который курит со времен второй мировой войны и тоже здоров в свои семьдесят семь лет. Но это счастливые исключения, которые только подтверждают общее жестокое правило…

«Почему не сходится? — спросила себя Лена. — Только потому, что мне будет очень страшно, если сойдется все на Волкове? Ведь он был в это время в Тюмени! Конечно, мы же вместе ехали в Тобольск. Как раз тогда и произошел между нами тот странный разговор в ночном тамбуре…»

Сердце сильно стукнуло. Лена машинально выбила сигарету из пачки и закурила.

— Лена! — в отчаянии закричал Майкл. — Я, конечно, не настолько наивен, чтобы подумать, что от одной лекции ты тут же бросишь курить, но нельзя же так! Ты, оказывается, вообще меня не слушаешь, думаешь о чем-то своем!

— Ох, Майкл, прости! — спохватилась Лена. — Прости, пожалуйста. Я машинально.

— Вот! Именно машинально это и происходит! Ты даже не отдаешь себе в этом отчет. Скажи честно, ты думаешь о том парне, о Вениамине, который возил нас в шикарный клуб?

— Почему ты так решил? — испуганно спросила Лена.

— Деточка, я старый человек. Я многое повидал в жизни, хоть и живу сорок лет с одной женой. Я опять скажу банальность, но, поверь мне, романтическая влюбленность кончается очень быстро. Остается горечь и разочарование. Ты молодая красивая женщина, то, что ты замужем, никому не мешает за тобой ухаживать. Но будь осторожна. Не заходи слишком далеко. Прости, что я лезу со своими советами. Но я знаю, как переживает за тебя Стивен, а мы с ним близкие друзья. У меня, к сожалению, нет дочерей. Три сына и две невестки. Ник, младший, пока не женился… Если бы у меня была дочь, я бы сказал ей то же самое: будь осторожна, не заходи слишком далеко.

— Я и не собираюсь, — тихо ответила Лена, — нет никакой романтической влюбленности, с моей стороны во всяком случае.

— Ну вот и хорошо, — радостно улыбнулся Майкл. — Знаешь, я пока читал тебе лекцию о вреде курения, успел здорово проголодаться. Пойдем-ка спустимся с тобой в ресторан и посмотрим, есть ли там вегетарианская еда.

Когда Лена уже запирала снаружи дверь номера, зазвонил телефон.

— Очень интересно, — удивился Майкл, — кто это может быть?

Это был шофер Саша. Он сказал, что стоит внизу, у администратора.

— Я думал, вы уже пообедали и готовы отправиться на экскурсию по городу. Но ничего, я подожду.

Лену слегка удивило такое рвение. Но потом она подумала, что парнишке не терпится подзаработать, а возможно, он боится, вдруг отобьют богатого клиента-иностранца.

— Да, ты подожди в холле. Возможно, нам придется поехать обедать куда-нибудь еще, если в этом ресторане не окажется вегетарианской еды.

— А что, твой профессор не ест мяса?

— И рыбы тоже.

— Да, сочувствую. Тяжело ему здесь придется. Ладно, если в гостиничном ресторане для него ничего нет, я придумаю, куда вас отвезти.

«На самом деле, мне очень повезло с этим Сашей, — подумала Лена, вешая трубку, — он наверняка знает, где находится Малая Пролетарская улица».

На Малой Пролетарской жила когда-то Раиса Даниловна Слепак. Возможно, она живет там и по сей день…

Гостиничный ресторан оказался вполне приличным. Скатерти на столах были белыми, официантки — вежливыми и улыбчивыми. Правда, вегетарианскими оказались только овощные закуски и жареная картошка.

— Есть еще блины со сметаной, специально к масленице, — сообщила официантка, — возьмите для иностранца, очень советую. И сами попробуйте.

Блинов она принесла такую гору, что Майкл всплеснул руками.

— Я читал, что на масленицу русские купцы умирали от обжорства! Если мы все это съедим, нам обеспечен заворот кишок. Послушай, ты сказала, тот парень, шофер, сидит в холле. Позови его, будь добра. Пусть поможет нам осилить эту гору.

Саша сидел в кресле и рассеянно листал журналы, разложенные на столе.

— Привет еще раз! — обрадовался он. — Уже пообедали?

— Нет, только начали. Майкл приглашает тебя в ресторан на блины.

— Спасибо. Я сегодня только завтракал, но это было давно и не правда.

Возвращаясь в зал вместе с Сашей, Лена вдруг спиной почувствовала чей-то пристальный взгляд. Оглянувшись, она заметила молодого усатого бармена, который протирал бокалы за своей стойкой. Встретившись с Леной глазами, он тут же отвернулся и стал надраивать тонкое стекло с такой яростью что бокал не выдержал и треснул в его руках.

Глава 28

Катя Колосова, секретарша главного редактора журнала «Смарт», не успела снять пальто, когда в приемной резко зазвонил городской телефон.

— Кого это черт несет в такую рань? — проворчала Катя, поднимая трубку.

— Неllо! — мяукнула трубка по-английски высоким женским голосом. — Это журнал «Смарт»?

— Да, — ответила по-английски Катя, — это приемная главного редактора. Чем я могу вам помочь?

— Я звоню из Нью-Йорка, — быстро заговорила трубка, — ваша сотрудница, миссис Полянская, сопровождает моего мужа в качестве переводчика. Я знаю, что он остановился в Москве у нее дома, и не могу их найти. Там никто не подходит уже второй день. Вы знаете, я так волнуюсь… Мой муж — пожилой человек.

— Не волнуйтесь, мэм. Все в порядке. Они уже улетели в Тюмень.

— О да, конечно! А я могу там с ними как-нибудь связаться? Миссис Полянская назвала вам отель, который она забронировала?

— К сожалению, нет. Но ведь они недолго пробудут в Тюмени, насколько я знаю, у них большая программа — Тобольск, Ханты-Мансийск. Если миссис Полянская позвонит, я могу попросить, чтобы…

— Нет, спасибо, не стоит. Я теперь спокойна. Мой муж и так говорит, что я старая психопатка. Еще раз большое спасибо. Всего доброго, — послышались гудки отбоя.

— Ох, елки! — спохватилась Катя, кладя трубку. — Ленка же просила никому не говорить, куда она полетела со своим профессором! Но это все-таки звонок из Нью-Йорка…

У профессорской жены был мяукающий, тянущий гласные акцент. Именно так говорят жители Нью-Йорка, точнее, жительницы, еще точнее — пожилые дамы с университетским образованием, населяющие богатые кварталы Бруклина. Катя отлично знала этот особый дамско-нью-йоркский говорок. Ей часто приходилось общаться именно с такими дамами, и по телефону, и в Москве, и в Нью-Йорке, куда ее брал с собой главный редактор.

На секунду у нее мелькнула мысль, что звонок-то был обычный, не междугородний. Просто он прозвучал слишком резко в утренней тишине пустой редакции. Но она тут же с раздражением отбросила эту мысль. Впереди был длинный, суетный рабочий день…

* * *
«Так я и знала, — подумала Регина, — так я и знала. Тюмень — Тобольск — Ханты… Ну что ж, теперь у меня полностью развязаны руки. Она ведь там без ребенка. Она при американском старикане, но без ребенка. А никаких принципов относительно стариков у Слепого нет. Однако время, время… Пока я свяжусь со Слепым, пока он долетит…»

От одной только мысли о том, чем сейчас может заниматься Полянская в Тюмени и в Тобольске, у Регины неприятно вспотели ладони. А если представить, что кто-то ей там поможет… Мало ли какие найдутся доброхоты из областного МВД или ФСБ? Нет, ей надо хоть как-то помешать, сейчас, сию минуту. Слепой, конечно, сделает свою работу, но до этого пройдет минимум три дня. А может, и больше. Каждый следующий шаг этой женщины сейчас может оказаться последним — для концерна, а значит, для Регины.

Подумав всего несколько секунд, она набрала на своем сотовом телефоне восьмерку, код Тюмени, а потом еще несколько цифр. У нее была отличная память на телефонные номера, особенно на те, которые не стоило держать в записных книжках — даже голыми, без имен и фамилий.

* * *
— Да они просто в морду плюнут тебе, все трое, — сказал следователь прокуратуры Владимир Андреевич Трофимов, глядя на Мишаню с жалостью, — ты бы догрипповал спокойно, Сичкин, начальства бы дождался. Ну посмотри, что ты мне здесь накрутил! И суицид приплел, и пожар с несчастным случаем, и коляски у тебя детские взрываются… Сыплется все, Миша, все сы-плет-ся, — повторил он громко и внятно, по слогам, прихлопывая каждый слог ладонью к столу, словно вбивая невидимые гвозди.

— Значит, при очной ставке присутствовать не хотите? — мрачно спросил Мишаня.

— Что значит не хочу? Оснований не вижу. Дело готово к судопроизводству, понимаешь ты или нет? Севастьянов тебе сейчас что угодно напридумывает, хоть маму родную, хоть поэта Пушкина приплетет, лишь бы дело ушло на доследование.

— Он Азарова не убивал, — жестко произнес Мишаня.

— Ну здравствуйте, — развел руками следователь, — алиби нет, мотив налицо… Он же отморозок, Миша, участие Севастьянова в перестрелке, надеюсь, доказывать заново не надо?

— В перестрелке участвовал, — кивнул Сичкин, — а Азарова не убивал.

— Упрямый ты мужик, Миша, — вздохнул следователь, — ну подумай сам, сколько непризнанных гениев сшивается вокруг продюсера Волкова и сколько среди них психов? Да мало ли как его обозвал обиженный псих? Хоть убийцей, хоть вампиром, хоть чертом лысым! Вот будут они с Градской всех потом мочить! Такое вот у них обостренное чувство собственного достоинства! И вообще, Миша, ты хоть понимаешь, на кого замахнулся? — продолжал следователь возбужденным шепотом. — Ты слышал, чтобы кто-нибудь из этих не то что в обвиняемые, в подозреваемые хоть раз попадал? Это в советские времена некоторые из них успели по хорошей ходке сделать за валютные дела. А сейчас, Миша, у нас демократия и свободный рынок. Я понимаю, по каждому из них вышак рыдает, по каждому — и по Градской твоей распрекрасной, и по Волкову. Но ни хрена ты не докажешь, Миша. Не успеешь. И здесь я тебе не товарищ. У меня двое детей и внук вчера родился.

— Поздравляю, Владимир Михайлович. С внуком поздравляю.

Сами по себе показания подследственного Павла Севастьянова, даже зафиксированные протоколом и магнитофонной записью, не стоили ничего. Они могли приобрести реальный вес и смысл лишь в том случае, если Лопата и Коготь подтвердят не только факт своей встречи с Региной Валентиновной Градской, но и добросовестно изложат суть своего разговора с этой дамой.

Идея устроить очную ставку самому Мишане сперва показалась абсурдной. Но других идей не было, и он стал тщательно обдумывать эту — единственную. Довольно скоро он пришел к выводу, что шанс вытянуть показания из «братков» есть — слабый, туманный, но шанс.

По опыту Мишаня знал, что «братки» — отморозки, как правило, натуры впечатлительные и истеричные. Особенно когда попарятся много дней в душных вонючих камерах СИЗО. На истерику Мишаня и надеялся. Перед очной ставкой он решил вызвать на допрос по отдельности Лопату и Когтя. Каждому он расскажет душещипательную историю о том, что умная и богатая дама Регина Валентиновна заложила их, бедных, продала с потрохами, заявила, что, мол, да, действительно, встретила она как-то в казино на Войковской двух злодеев. Но по простоте душевной не догадалась честная женщина, что перед ней злодеи.

Регина Валентиновна по наивности своей думала, будто беседует с отличными ребятами. И беседа была — так, о светских пустячных новостях, например, о том, что намечается шикарный юбилей в подмосковном ресторане и петь на нем будет не кто-нибудь, а молодой талантливый певец Юрочка Азаров. Вот такие, мол, новости, ребята, сказала она им. А погода нынче стоит хорошая, скоро весна, птички по утрам поют… Она же не знала, наивная добрая женщина, что имеет дело со свирепыми и коварными бандитами, которые только и ждут, чтобы всех вокруг перестрелять. Она и предположить не могла, как они, кровавые злодеи, воспользуются ее невинным легкомыслием.

Для Лопаты у Сичкина был припасен и отдельный сюрприз. При обыске на квартире у Лопаты была изъята солидная сумма в долларах, валявшаяся просто так, в зеркальном баре. И Мишаня огорчит Лопату, скажет ему как бы между прочим, что «зеленые» эти, всего пять тысяч триста, по мнению экспертов, являются фальшивыми. И спросит, откуда, мол, друг дорогой, у тебя эти мерзкие бумажки? Кто же тебя, сердечного, так жестоко обманул?

В общем, надежда на удачу была совсем слабенькой. Истерику, конечно, Лопата закатит, и Коготь тоже. Но расколются они насчет Градской вряд ли. Оба жить хотят.

Глава 29

Саша устроил настоящую экскурсию по старой части города. Он говорил без умолку. Он рассказал, как был здесь когда-то татарский город Чинги-Тура, как в шестнадцатом веке воевали с ханом Кучумом казаки великого Ермака, отвоевывали для России сибирские реки Иртыш, Тобол и Туру, как в 1584-м утонул Ермак в Иртыше, а в 1586-м храбрый воевода по фамилии Суков основал на реке Туре город Тюмень…

Майкл не мог нарадоваться, все повторял:

— Как же нам повезло с этим Сашей! И Лена была полностью согласна. С Сашей им действительно повезло.

— Ты случайно не знаешь, где находится Малая Пролетарская улица? — спросила Лена, когда он в половине восьмого вечера доставил их назад в гостиницу.

— Случайно знаю, — улыбнулся Саша. — А что?

— Знакомых надо навестить.

— Хороших?

— Замечательных, — кивнула Лена, — очень старых и добрых знакомых.

— Так позвонить можно, пусть встретят тебя, если старые и добрые. В районе Малой и Большой Пролетарских почти везде есть телефоны.

— В восемьдесят третьем еще не было.

— Да, действительно. Значит, ты своих тюменских знакомых не видела с восемьдесят третьего?

— Ну, мы потом еще какое-то время переписывались, — Лена пожала плечами. — Слушай, а почему тебе так интересно?

— А я вообще любопытный. По натуре, — рассмеялся Саша. — Давай-ка я тебя уж отвезу на Малую Пролетарскую. Это будет быстрее, чем объяснять.

— Спасибо, конечно. Но ведь тебя, наверное, семья ждет.

— А семья моя сейчас гостит у тещи, в Тобольске, — сообщил Саша, глядя на Лену сквозь очки своими ясными, честными светло-карими глазами.

— Слушай, у тебя близорукость или дальнозоркость? — спросила она тихо.

— Один глаз минус три, другой — минус два. А что?

— Ничего. Обычно очки или увеличивают, или уменьшают глаза. А у тебя как будто простые стекла. Можно подумать, ты их для красоты носишь. Ладно, поздно уже. Мне надо сегодня обязательно навестить знакомых на Малой Пролетарской.

— Поехали, — кивнул Саша, — доставлю тебя туда и обратно.

— Даже так, шеф? И сколько возьмешь?

— Чашку чая или кофе, — широко улыбнулся он, — а если серьезно, что ж еще с тебя взять, если твой профессор мне и так сто баксов в день платит? Я ж не живоглот какой-нибудь.

Лена проводила Майкла в номер. Саша ждал ее в машине у гостиницы. До Малой Пролетарской улицы они доехали за двадцать минут. Дом номер пятнадцать оказался единственным одноэтажным деревянным среди серых панельных хрущоб. Он ютился в глубине двора и был огорожен невысоким забором. Такие деревенские дома посреди города для Сибири не редкость. В начале восьмидесятых их было больше. Сейчас осталось совсем мало.

В окошке уютно горел свет. Калитка оказалась открытой.

Лена поднялась на скрипучее, но крепкое крыльцо. Звонка не было. Она постучала.

Послышалось быстрое шарканье, дверь распахнулась. На пороге стояла высокая сухощавая старуха в белом ситцевом платке на голове.

— Здравствуйте, — обратилась к ней Лена, — скажите, пожалуйста, Слепаки здесь живут?

— Живут, — кивнула старуха, — проходите. Лена удивилась — прежде чем открыть дверь, старуха не спросила «Кто там?». И сейчас ничего не спрашивает, впускает в дом незнакомого человека.

— Вы Раиса Даниловна? — Лена нерешительно шагнула в темные, застеленные чистыми половичками сени.

В доме пахло свежевымытым деревянным полом, вареной картошкой и лекарствами.

— Я сестра ее, — сказала старуха, — ты ботинки-то сними, я полы мыла. Пройди в залу. Рая! — позвала она негромко. — Здесь девушка к тебе.

Лена послушно расшнуровала свои высокие ботинки и, осторожно ступая по влажным половикам ногами в тонких колготках, вошла в приоткрытую дверь.

То, что старуха торжественно именовала «залой», представляло собой небольшую, идеально убранную комнату, увешанную старинными фотографиями в резных рамках. Между двумя окнами был красный угол, в котором теплилась лампадка под темным ликом Казанской Божьей Матери.

Посредине, под широким оранжевым абажуром с бахромой, стоял круглый стол, совершенно пустой, покрытый белоснежной вышитой скатертью. За столом сидела старуха в таком же белом платке, с таким же сухим резким лицом, как у той, что открыла дверь.

— Здравствуйте. Вы Раиса Даниловна? — Лена остановилась в нерешительности.

— Я Раиса Даниловна, — кивнула старуха, — что стоишь? Проходи, садись.

Лена села за стол напротив хозяйки.

— Моя фамилия Полянская. Я из Москвы, — начала она, чувствуя на себе тяжелый взгляд выцветших голубоватых глаз старухи. — Тринадцать лет назад я присылала вам журнал со стихотворением вашего сына Василия. Вы, наверное, не помните?

— Помню. — Старуха продолжала смотреть все так же тяжело и пристально.

— А как дела у Василия? — спросила Лена и улыбнулась.

Больше всего ей хотелось сейчас встать и уйти. Ей было не себе под этим тяжелым, пронизывающим насквозь взглядом.

— У тебя дело к нему или просто любопытствуешь? — В выцветших глазах мелькнула странная усмешка.

— Я… Понимаете, я журналистка. Я пишу статью о том, как сложилась судьба поэтов-самоучек, стихи которых когда-то печатались в нашем журнале, — сказала Лена первое, что пришло в голову.

— Это Василий-то поэт? — Старуха рассмеялась тихим скрипучим смехом, но глаза ее остались серьезными.

— Да, — кивнула Лена, — он писал интересные стихи.

— Рая! — послышался голос из-за стены. — Картошка стынет.

— Поужинаешь с нами? — спросила хозяйка.

— Спасибо…

Лена растерялась. Никак нельзя сказать, что ее приходу рады. Но приглашают ужинать. Ей столько приходилось общаться с людьми — с сотнями людей, самых разных. Но ни с кем еще она не чувствовала себя так странно и неловко, как с этой незнакомой старухой. Казалось, она видит все насквозь своими выцветшими холодными глазами и знает, что про статью Лена наврала.

Послышалось шарканье, в комнату вошла та, что назвалась сестрой. Молча поставив на стол большую эмалированную миску, накрытую льняным полотенцем, она удалилась и через минуту вернулась с тарелками и вилками. Она накрывала на стол молча, ни на кого не глядя. Кроме картошки, были соленые огурцы, хлеб и квашеная капуста.

— Что не ешь? — спросила Раиса Даниловна. — Не бойся. Поешь сначала, потом я тебе все расскажу, что нужно.

— Спасибо, — улыбнулась Лена и стала разминать вилкой дымящуюся картофелину.

— Огурчика возьми, домашнего засола, — подала голос ее сестра.

— Простите, как вас зовут? — обратилась к ней Лена.

— Зоя Даниловна, — представилась та и улыбнулась. Улыбка у нее была живая и теплая. Лене стало хоть немного спокойней. Огурцы действительно оказались очень вкусными, квашеная капуста с клюквой весело хрустела на зубах. Через несколько минут Лене стало совсем спокойно, даже уютно, хотя Раиса Даниловна не спускала с нее своих странных глаз.

Потом пили чай с привкусом мяты и лимонника, и только после второй кружки Раиса Даниловна произнесла:

— Ты убийцу ищешь. Я знала, рано или поздно кто-то станет его искать, настоящего-то убийцу. И не милиция с прокуратурой, а кто-то вроде тебя. Только ты должна знать. Был всего один человек, который хотел доказать, что муж мой покойный, царствие ему небесное, — старуха трижды перекрестилась на красный угол, — что Никита мой невиновен. Был всего один человек, и его убили. Он сам из Тобольска был, в милиции работал. Тоже царствие небесное, — она опять трижды перекрестилась.

— Старший лейтенант Захаров, — тихо сказала Лена.

— Правильно, — кивнула старуха, — Захаров. Целая группа работала, там были и из Тобольска, и из Хантов, и наши тюменские, всего человек десять. Никиту моего взяли, когда он у ларька пытался продать какие-то побрякушки. Он их в кармане ватника своего нашел. На бутылку не хватало, вот к пошел продавать. Тут его и взяли. А он-то как раз летом в Тобольск ездил к шурину, там шабашка подвернулась. Последнее-то убийство было в Тобольске.

— В июне восемьдесят второго? — спросила Лена.

— Да, в июне, перед самой Троицей.

— Скажите, Раиса Даниловна, кроме побрякушек и того, что ваш муж в июне находился в Тобольске, какие еще были улики?

— Кровь совпала.

— Группа крови? — уточнила Лена. — Группа крови вашего мужа была такой же, как у убийцы?

— Да. И еще — свитер у нас нашли за печкой. Чужой свитер, светлый такой. И на нем пятна кровавые, застиранные, но не совсем. Сказали, вышло у них по экспертизе, будто это кровь девочки убитой. А в свитер был нож завернут, небольшой такой, с пластмассовой ручкой. Сказали, это орудие убийства.

— Раиса Даниловна, — Лена почувствовала неприятный холодок в животе, — я понимаю, прошло много лет. Но вы случайно не помните, как выглядел тот свитер?

— Шерсть светлая, но не отбеленная. Ворот такой, резиночкой, обычный. И узор простой, вроде ромбиков.

— Связан вручную или на машине?

— Вручную. Такие свитера когда-то хакаски, которые из Абакана приезжают, на рынке продавали. И на нашем, и в Тобольске.

— Кто из чужих, незнакомых людей бывал у вас в доме незадолго до того, как арестовали вашего мужа? — спросила Лена, почти не надеясь на удачу.

— Женщина приходила, деньги принесла. Сказала, от Комитета советских женщин, помощь матерям заключенных к Новому году. Пятьдесят рублей. Квитанцию дала, чтобы я расписалась.

— Вы точно это помните? Ведь столько лет прошло? — удивилась Лена.

— Я потому запомнила, что никогда такого не было. Я об, комитете и слыхом не слыхивала, что есть такой. И у соседки, у Варвары Строговой, спрашивала, у нее Андрюшка тоже сидел тогда. Но к ней нет, никто не приходил, денег не давал. Я думала, одной мне такое счастье выпало — пятьдесят рублей по тем временам было много. Мы с Никитой впроголодь жили, он все пропивал. Я еще в церкву пошла, этому самому комитету свечку поставила и Васе посылку справила к Новому году на те деньги. А женщина была запоминающаяся, очень страхолюдная.

— То есть как, страхолюдная? Некрасивая?

— Мало сказать, некрасивая. Я еще подумала, это ж надо с таким-то лицом родиться, бабе-то. Одно слово, урод, а не женщина. Но культурная, вежливая, одета хорошо. И квитанция настоящая, с печатью.

— Вы рассказывали следователю о ней?

— А то? Все подробно рассказала! А мне тогда сказали, мол, ты ври, Даниловна, да не завирайся. Мы, мол, тебе сочувствуем — мало, что сын единственный сидит, так теперь муж… Но будешь врать — и сама сядешь. В общем, не поверил никто. Только вот Захаров потом пришел один вечерком и стал про ту женщину подробно спрашивать. Все записал. А толку? Через неделю он к себе в Тобольск уехал, там его и зарезали. Вот ведь матери горе! Хороший был человек…

— Простите, Раиса Даниловна, ваш муж сильно пил? Он состоял на учете в наркологическом диспансере?

— И в наркологическом, и в психдиспансере. Везде стоял. Он, не тем помянут будет, как выпивал, зверел, бывало. И с похмелья всегда злой ходил.

У Лены голова шла кругом. Она забыла про время. Только тогда, когда Раиса Даниловна рассказала все, что могла рассказать, Лена взглянула на часы. Без четверти одиннадцать! Саша наверняка уехал. Придется ей одной добираться до гостиницы.

— Раз уж ты здесь, помоги-ка мне, — обратилась к ней Зоя Даниловна, — на кровать надо переложить Раю. Обычно я сама, но раз ты здесь…

— Да, конечно. — Лена встала.

— Вот справа возьми, так, под коленки… Рая, ты за шею то обними ее. Вот так. И меня другой рукой. Ну, поднимаем!

Даже вдвоем переносить человека с парализованными ногами со стула на кровать было очень тяжело.

— Как же вы одна справляетесь? — тихо спросила Лена Зою Даниловну, когда та пошла проводить ее в сени.

— Привыкла уже, — пожала плечами старуха, — сейчас-то лучше. Хоть руки у нее работают.

— Давно это?

— Одиннадцать лет. Как узнала она, что приговор приведен в исполнение, что нет больше Никиты, так и хлопнулась на пол. Больше не вставала.

— Скажите, Зоя Даниловна, откуда она могла узнать, зачем я пришла?

— Она всем одно и то же говорит. Кто приходит — из собеса ли, из поликлиники, с почты, со сберкассы — так она уставится своими глазищами и через два слова спрашивает, ты, мол, убийцу настоящего ищешь? Некоторые пугаются, особенно если девочки молодые. Врач-то говорит, мания у ней. Тихое помешательство. Ан видишь, выходит, дождалась она. Ты ведь и вправду убийцу ищешь? Сама-то небось из милиции?

— Нет, — покачала головой Лена, не из милиции. Я действительно журналистка.

— Да уж понятно, — старуха поджала губы, — не хочешь, не говори. Пытать не стану.

Лена уже зашнуровала ботинки, надела куртку.

— Зоя Даниловна, а где Василий? — спросила она. — Как у него дела?

— Да, видать, неплохо, — старуха заговорила совсем тихо, приблизила к Лене жесткое сухое лицо, — деньги высылает регулярно, хорошие деньги. На то и живем. И на продукты хватает, и на лекарства. Сам-то в последний раз появился года два назад. Одет был хорошо, возмужал, здоровый стал как бык, не узнать! Ничего про себя не рассказывал. Переночевал ночь, матери кресло на колесиках привез, складное, легонькое такое. Вот как тепло станет, буду ее опять на улицу возить. Еще шаль привез пуховую, два платья теплых, а мне пальто — богатое такое, с меховым воротником. Мне и носить-то его жаль, висит пока. И денег оставил много. Ежели вдруг появится Вася-то, говорить ему про тебя? — Ему можно, — кивнула Лена, — но больше, пожалуйста, никому.

— Да уж, понятное дело, — старуха многозначительно поджала сухие губы, — болтать мы с Раей не станем. Да и не с кем нам, разве что, Бог даст, Вася приедет… У меня-то своих детей нет. Один он у нас с Раей, один на двоих сынок. А твои-то живы родители? — Нет, — покачала головой Лена.

— Сирота, значит?

— У меня муж, дочке два годика.

— С кем же дочку-то оставила?

— С соседкой. У нас соседка хорошая, очень мне помогает.

— Ты сама, как дите, худенькая, и личико тоненькое. Лет сколько тебе?

— Тридцать шесть.

— Это ж надо, — покачала головой Зоя Даниловна, — ни за что бы не дала. На вид девочка совсем. Не страшно тебе убийцу-то искать?

— Страшно, — улыбнулась Лена, — очень страшно. Но, если не найду, будет еще страшней.

«А я действительно ищу убийцу? — спросила себя Лена, выходя из калитки в заснеженный двор. — Да, ищу. И мне действительно очень страшно».

Фонари не горели. Улица была пуста. Лена огляделась, надеясь все-таки увидеть Сашину машину. Она даже не помнила, в какую сторону идти. Она уже хотела было вернуться в дом и спросить Зою Даниловну, как лучше добраться до старого центра, ходят ли автобусы, но тут услышала тихий автомобильный сигнал. Вспыхнули и погасли фары. Сашин «москвичок» ждал ее, примостившись в узком проходе между хрущобами. Лена обрадовалась ему как родному.

* * *
— Она была у матери Слепака.

— У кого?!

— У матери Василия Слепака. Просидела там три часа.

— А потом?

— Потом я отвез ее в гостиницу.

— О чем говорили по дороге?

— Она спрашивала, не знаю ли я случайно, где находится психдиспансер, обслуживающий район Малой Пролетарской. Я обещал завтра рано утром подбросить ее туда.

— Ты спросил зачем?

— А как же! Она мне все с чистыми глазами объяснила. Сказала, что недавно переводила для своего журнала статью какого-то американского психолога о серийных убийцах. Очень заинтересовалась этой темой. Хочет сама написать что-нибудь. А у нас, мол, в Тюменской области, в начале восьмидесятых был какой-то серийный псих, убивавший девочек. Вот она и решила совместить полезное с полезным, поднабрать здесь фактурки для будущей статьи.

— Да, очень ты меня удивил… Очень. А как насчет «хвостов»?

— Вроде нет. Но все еще впереди, если она будет продолжать в том же духе. У нас любопытных не любят.

— Сам-то что думаешь?

— Рано пока думать. Вы там через свои каналы посмотрите все, что есть, не только по Слепаку, но и по отцу его. А я по своим каналам поработаю. На всякий случай.

— Слепак-старший был тем самым маньяком, который в свое время фигурировал под именем Тихий. Расстреляли его одиннадцать лет назад.

— Ну, память у вас!

— Не жалуюсь. Но в архив схожу. На всякий случай. У тебя пока все?

— Вроде да.

— Вроде или точно?

— Понимаете, мать Слепака перенесла инсульт одиннадцать лет назад. У нее ноги парализованы и с головой не в порядке. Там, правда, еще тетка есть, сестра матери. Но из нее клещами слова не вытянешь. Говорят, тоже не в себе старуха. Я вот думаю, о чем же ваша мадам с двумя сумасшедшими бабками три часа беседовала? Где и когда она с ними успела так близко познакомиться? Откуда адрес узнала? Вообще, интересная она женщина…

— Да, интересней, чем я ожидал.

— Так, может, мне раскрыться?

— Думаю, она тебя сама раскроет. Или уже раскрыла.

— И чего теперь?

— Продолжай вести ее. Глаз не спускай.

— Так раскрываться или нет?

— Это уж как карта ляжет. В случае чего можешь от меня привет передать. Докладывай все подробно, каждый день.

Майор Иевлев нажал кнопку отбоя и уставился в стену кабинета. Такого поворота он никак не ожидал! Накануне отлета Полянской он связался с тюменской ФСБ и попросил понаблюдать за журналисткой с американцем только так, на всякий случай, только потому, что был человеком добросовестным, предусмотрительным и не хотел брать грех на душу, если вдруг, вопреки его расчетам, что-нибудь случится с легкомысленной женой полковника МВД.

Но Елена Николаевна оказалась вовсе не такой легкомысленной. Оказалось, что дело тут не только в любви и ревности. Все значительно серьезней. Судя по тому, что доложил тюменский «наружник», Полянская решила заняться в Тюмени частным расследованием. Возможно, это каким-то боком связано с Волковым и Градской… Очень даже возможно. А любовь и ревность — только камуфляж, игра в поддавки. Интересно, кто из них троих главный игрок? Градская, Волков или Полянская? Или они играют на равных?

На сегодняшний день ему было известно, что Вениамин Волков родился и вырос в городе Тобольске. Там же родилась его жена, Регина Градская. И там же в июне 1982 побывала Полянская вместе со своей подругой Ольгой Синицыной и ее братом Дмитрием, тем самым, который повесился недавно… А ведь Полянская рассказывала ему о Синицыне. Она ведь ненавязчиво предлагала некую свою версию взрыва коляски, но тогда казалось, что все это чушь собачья, что она фантазирует, притягивает за уши разные события, не имеющие друг к другу ни малейшего отношения.

Получилось, как в том анекдоте. Она ему кивала-кивала, а он не понял. Вероятно, кто-то еще ее не понял. Вот и решила она заняться частным расследованием.

— Надо лететь, — задумчиво сказал себе Иевлев, — обязательно надо посмотреть дело Слепака-старшего.

Он решил вылететь в Тюмень завтра вечером. От предчувствия большого дела и большой удачи у него чесались руки.

Глава 30

Лена открыла окно в номере и закурила. Она думала о том, что сказать завтра утром в районном психдиспансере. Станет ли вообще кто-нибудь с ней говорить? Есть ли смысл туда идти?

Предположим, в ноябре-декабре восемьдесят второго кто-то мог просмотреть карты больных, стоявших на учете, там наверняка есть группа крови. Сам убийца? Вряд ли. Для него это было бы слишком рискованно. Или нет? В любом случае он должен был либо иметь знакомых в этом диспансере и как-то серьезно обосновать свое странное желание заглянуть в картотеку, либо у него был какой-то иной доступ туда, официальный. У кого может быть официальный доступ? У сотрудника милиции, прокуратуры, у психиатра из другого района или города. Ведь не подпустят же к картотеке кого попало… Конечно, человек посторонний может что-нибудь сочинить, но в таком случае он рискует, что его запомнят и разоблачат. Нет, убийца не стал бы так подставляться.

К Слепакам приходила женщина. Предположим, светлый свитер ручной вязки за печку сунула она. Тогда вполне логично, что она же имела доступ к картотеке. Жена Волкова психиатр… Нет, опять не сходится. Раиса Даниловна сказала, что женщина была «страхолюдная». Регина Градская — настоящая красавица. Изменила внешность? Да, это логично. Женщина многое может изменить в своей внешности. Но она не сделает себя настолько некрасивой, чтобы это запоминалось как главная ее черта.

"Ладно, оставим пока Волкова и Градскую в покое, чтоб не путаться. Будем считать, что у нас есть уравнение с двумя неизвестными. Икс и Игрек. Мужчина и женщина. Сначала это уравнение надо составить, а потом проверить его верность, заменив Икс и Игрек Волковым и Градской. Но это потом, пока рано…

Итак, женщина Игрек стала сообщницей маньяка Икс, помогла ему подставить пьяницу, подкинуть улики. После того как арестовали Слепака, убийства прекратились… Он больше не убивал? Она что, вылечила его?"

Лена вдруг вспомнила, что психолог Кроуэл писал в своей статье, что часть маньяков и половых психопатов поддается лечению гипнозом, что эти больные весьма внушаемы, и известны случаи, когда гипноз и психотерапия делали их полностью здоровыми. Если болезнь связана не с органическими патологиями, не с шизофренией, олигофренией и тому подобным, то всегда есть надежда… Однако эта надежда никому не нужна. Она существует только теоретически. Злодеев, серийных убийц, признанных вменяемыми, не лечат. Общество избавляется от них. И, наверное, правильно делает. Хотя американский психолог Дэвид Кроуэл с этим не согласен…

Лена плохо разбиралась в психиатрии и сейчас пожалела, что не взяла с собой журнал со статьей или компьютерную распечатку своего перевода. Конечно, одной статьи мало. Надо бы поговорить с профессионалом. Но где же его возьмешь? Ведь не в местном же психдиспансере! Надо бы хоть учебник почитать. Учебник психиатрии…

Стало холодно. Лена закрыла окно, накинула куртку. Но все равно ее знобило. Она вспомнила, что учебник психиатрии читал Митя. Значит, он шел тем же путем. И чем это кончилось?

Лена взяла эмалированную кружку, вылила в унитаз кофейную гущу, помыла кружку и кипятильник. Чтобы согреться, надо было выпить чаю. В боковомкармане сумки должна быть пачка земляничного «Пиквика» в пакетиках. Она положила ее в последний момент, не на дно вместе с кофе и сахаром, а в боковой карман.

Присев на корточки перед своей сумкой, Лена вдруг обнаружила, что боковой карман открыт, «молния» расстегнута. Она помнила точно, что не залезала в него днем. «Молнию» основного отделения сумки она, наоборот, оставила открытой. А сейчас она была застегнута.

Пачка «Пиквика» оказалась на месте. Лена открыла сумку. Теперь не было никаких сомнений — кто-то рылся в ее вещах. Рылся аккуратно, даже тактично. Но не учел мелочей: перепутал застегнутые и расстегнутые «молнии», поленился сложить ночную рубашку и прочее нижнее белье назад, в отдельный полиэтиленовый пакет, А вот свитер и шерстяную юбку, наоборот, сложили значительно аккуратней, чем это сделала сама Лена, собираясь в спешке.

«Может, горничная? Но их за это увольняют. И потом, номер не убран, обычно убирают по утрам…» — кроме мысли о нечестной горничной, ничего утешительного в голову не приходило.

Разобрав свои вещи, Лена обнаружила, что все цело, все на месте. Ее просто обыскали. Зачем? На продолжение московской эпопеи это не похоже. Это что-то новенькое…

— О Господи! Сделай так, чтобы милый разговорчивый Саша действительно оказался фээсбэшником, а не кем-то еще. Или пусть он будет из МВД. Вдруг Мишаня озаботился больше, чем мне показалось, и решил меня здесь подстраховать? Нет, он бы предупредил. И сам Саша вел бы себя иначе. Может, ему поручил вести меня майор Иевлев? Дай Бог, если так…

* * *
Мишаня Сичкин был в трауре. Он только что узнал о скоропостижной смерти двух подследственных — Лиханова Андрея Игоревича, 1967 года рождения, и Кабаретдинова Руслана Эльдаровича, 1970 года рождения. Оба были аккуратно задушены сегодня ночью.

Лопата и Коготь сидели в разных камерах, одинаково переполненных. Разумеется, никто из сокамерников ничего не видел и не слышал.

"Вот ведь чертова баба! — думал Мишаня, расхаживая по кабинету и смоля седьмую сигарету за это утро. — Севу она не тронула, умная, стерва. Конечно, кто-то ведь должен получить вышака за Азарова. Как же без Севы? Она сделала отличный ход. Как там у Высоцкого? «Ход конем по голове».

Мишаня не мог сосредоточиться. Он злился и нервничал. Не в его компетенции было вычислять человека, который мог снять копию с записи допроса Севастьянова и передать Градской. Но он с самого начала должен был подумать об этом. Должен был, но не подумал.

Телефонный звонок прогремел так неожиданно, что Мишаня вздрогнул.

— Это Иевлев, — услышал он, подняв трубку, — поговорить надо.

— Надо, — эхом отозвался Сичкин, — и лучше на свежем воздухе.

Через полчаса они сидели на лавочке, в глубине сада «Эрмитаж». Было ясное утро. Худые весенние воробьи с веселым Щебетом прыгали вокруг размокшей корки. Молодые мамы, медленно прогуливаясь со своими колясочками, по непросохшим аллеям, подставляли лица теплому солнцу. Два майора сами не заметили, как перешли на «ты».

— Сегодня ночью я вылетаю в Тюмень, — сообщил Иевлев, глядя, как ловкая облезлая ворона под шумок утащила корку, о которой долго и бурно спорила дюжина воробьев, — Жена твоего шефа решила заняться частным расследованием. Думаю, пора поставить его в известность. Не ровен час, останется твой полковник вдовцом с малым ребенком на руках.

— Шуточки у тебя, однако, — покачал головой Мишаня.

— Какие уж там шуточки! Серьезней некуда, — Иевлев закурил и откинулся на спинку скамейки, — так что давай, брат опер, делиться информацией. По-братски, честно и откровенно.

— Моя информация с сегодняшнего утра гроша ломаного не стоит, — махнул рукой Сичкин, — кончили этой ночью двух моих подследственных в камерах. Придушили их добрые соседи голыми руками. И теперь я как собака — все понимаю, только сказать не могу. А счастье было так возможно… как заметил поэт Пушкин в одноименной опере композитора Чайковского. Я ведь уже вышел на Градскую. Осталось только слегка надавить на двух отморозков, ныне покойных.

— А мотив? — быстро спросил Иевлев.

— Мотив… — задумчиво повторил Мишаня. — Улик много, а мотив пока даже не забрезжил.

— Вот за ним жена твоего шефа и полетела в Сибирь.

— Опять шутишь? Или издеваешься?

— Слушай, майор, я понимаю, что ты в трауре по своим подследственным, — Иевлев загасил сигарету о рифленую подошву ботинка и метко бросил окурок в урну у соседней скамейки, — но ты вспомни, Полянская наверняка ведь делилась с тобой своими мыслями. А главное, своими воспоминаниями. Я ведь тоже подумал сначала, что она этих Синицыных приплела от избытка чувств.

— Ты на машине? — спросил Мишаня.

— Да. А что?

— Поехали. По дороге расскажу. Только сначала позвонить надо. Есть у тебя в машине телефон?

— Ну я же не Градская и не Волков, — Иевлев встал и стал рыться в карманах, — вот жетон. Позвони из автомата, как простой советский человек. Так куда едем-то?

— Сначала в японскую фирму, потом на квартиру к шефу моему.

— Понятно, — кивнул Иевлев.

Ольгу Синицыну долго не хотели звать к телефону. Секретарша вежливо объясняла тоненьким голоском, что Ольга Михайловна на совещании.

— Девушка, скажите ей, что это Сичкин из МВД, — настаивал Мишаня.

— Из МВД? — удивленно протянул тоненький голосок. — А вы не могли бы перезвонить через полчаса?

— Мог бы — перезвонил.

— Ну хорошо, — сдалась секретарша, — минуточку. В трубке послышалась мягкая мелодия внутренней связи, и через минуту низкий женский голос произнес:

— Синицына слушает.

— Ольга Михайловна, здравствуйте. Моя фамилия Сичкин. Я…

— Здравствуйте. Лена мне говорила, что вы будете звонить, — перебила его Ольга. — Ключ у меня, когда вы подъедете?

— Сейчас.

— Адрес фирмы знаете?

Мишаня назвал адрес. Ольга объяснила, как удобней доехать.

По дороге два майора продолжили делиться информацией и узнали друг от друга массу нового и интересного.

— Так ты не вспомнил, что это был за парень, с которым Градская встречалась на бульваре? — спросил Мишаня, когда они уже подъезжали к офису фирмы «Кокусай-Коеки».

— Затылок знакомый, — усмехнулся Иевлев, — можно сказать, родной затылок. Военный. И выправка…

— Это и так ясно, — махнул рукой Сичкин, — внутренняя охрана Бутырки вся из военных.


Ольга Синицына была удивительно похожа на своего покойного брата, которого Сичкин видел только на фотографии и знал по описаниям свидетелей. Глядя на высокую, царственно-красивую блондинку, Мишаня вдруг ясно представил себе Митю Синицына, такого же светловолосого, голубоглазого, с такой же радостной широкой улыбкой.

— Значит, вы войдете в «Windows» и найдете файл, КОТОРЫЙ называется «Rabbit». Написать или запомните?

— Запомним, — кивнул Мишаня, — кролик по-английски.

— Еще Лена очень просила, чтобы вы не забыли выйти из «Windows», прежде чем выключать компьютер. И чтобы ничего там не напутали.

— Да уж постараемся, — хмыкнул Иевлев.

— Точно не напутаете? Ленка вообще-то хотела, чтобы я поехала с вами и проконтролировала, как вы будете влезать в ее компьютер. Но я никак сейчас не могу. А вам ведь срочно надо.

— Оля, не волнуйтесь, мы справимся.

— Влезать к человеку в «ноутбук» — это все равно что в душу, — улыбнулась Ольга, — я бы никого не пустила. Ключ потом мне сюда завезете? Я буду на работе до восьми вечера.

— Обязательно, — пообещал Сичкин. Когда они уже шли к машине, их догнала юная секретарша в туфельках и сказала своим тоненьким голоском:

— Ольга Михайловна просила, чтобы вы кактусы полили.

— Польем, — кивнул Иевлев, — скажите Ольге Михайловне, чтобы не волновалась. Кактусы польем непременно.

Войдя в пустую и тихую квартиру, Мишаня первым делом снял телефонную трубку и, набрав номер дежурного, проверил, сработала ли сигнализация.

— Так не включали ее, товарищ майор, — сообщил дежурный.

— Вот растяпа, — выругал Лену Сичкин, — чтоб тебе там икалось в Сибири.

В файл «Rabbit», кроме Митиных текстов, Лена внесла еще и оба письма — от Слепака и от матери старшего лейтенанта Захарова.

Иевлев даже присвистнул.

— Оказывается, Слепак писал стихи! Это ж надо! Мишаня включил маленький струйный принтер и распечатал все, что было в файле, в трех экземплярах.

— Хоть бы записочку оставила, — покачал головой Мишаня, — при чем здесь этот Захаров? Не вижу связи. Кроме времени и места… Но Слепак жил в Тюмени, и судили его там. А Захаров этот, судя по адресу, из Тобольска.

— Там должна была работать большая объединенная бригада, — задумчиво произнес Иевлев. — Убийства были в нескольких городах. И в Тобольске тоже. Так что бригада была большая, Миша. И Захаров вполне мог в нее входить. Слушай, а где кактусы? — вспомнил он и огляделся. — Не вижу никаких кактусов.

— Они в детской. Хорошо, что ты вспомнил.

— Между прочим, — сообщил Иевлев, осторожно поливая сухую землю в горшке под большим, извилистым растением, покрытым длинными желтоватыми колючками, — между прочим, я кактусы терпеть не могу. Я в детстве с бабушкой жил. У нее все подоконники были в этих ботанических уродах. Однажды такая вот колючка вонзилась мне глубоко под ноготь. Даже в Филатовскую пришлось ехать, в детскую «неотложку». До сих пор помню. И зачем они их в детской держат?

— Ты посмотри внимательней, — Мишаня осторожно тронул большой огненно-красный цветок с тонкими, светящимися лепестками, — вот этот, как ты выразился, ботанический урод, называется «Венец Христа». Он цветет один раз в три года, всего одним цветком, таким вот красным, огромным. Видишь, он светится и дышит. Только живет совсем недолго — дней пять, не больше.

— А ты, оказывается, поэт, Миша, — усмехнулся Иевлев.

— Я сам иногда себе это говорю. А кактусы я люблю. Моя бабушка тоже их разводила. Только я не трогал их, когда был маленький. И они меня не кололи.

* * *
Лена уснула только под утро. Ей приснились Лиза и Сережа. Сон был таким ярким и счастливым, что не хотелось просыпаться. На залитом солнцем песчаном пляже Лиза играла с огромным лимонно-желтым мячом. Сережа выходил из моря, загорелый, улыбающийся. Он подхватил Лизу, усадил ее на плечи. «Папочка, мяч!» — закричала Лиза. Мяч покатился очень быстро, зазвенел так пронзительно, что Лена открыла глаза. Телефон на тумбочке у кровати прямо-таки надрывался.

— Лена, я уже испугался, ты так долго не брала трубку, — Услышала она голос Майкла, — я разбудил тебя?

— Нет. Все в порядке, доброе утро. — Она взглянула на часы. Было десять.

— Доброе утро. А вот у меня не все в порядке. Я собрался бегать, полез в сумку за кроссовками и обнаружил, что кто-то рылся в сумке.

Остатки сна как рукой сняло. Лена резко села на кровати.

— Что-нибудь пропало? — спросила она.

— Ничего, кроме банки талька. Вероятно, рылись вчера, пока мы ездили по городу. Но я не заглядывал в сумку вечером. Все, что было нужно, я достал еще днем. А сегодня полез за кроссовками, они лежали на дне. Хорошо, что вчера я взял с собой бумажник.

— Подожди, ты сказал, пропала банка талька?

— Да. Английский тальк, фирмы «Лайтстар». Большая жестяная банка, под старину. Я много лет пользуюсь именно этим тальком. Надо сообщить администратору.

— Обязательно. У меня в сумке тоже кто-то рылся. Но ничего не пропало. Вообще ничего. Сейчас я быстро умоюсь, и мы спустимся вниз.

— Да, я сегодня бегать уже не буду. Прежде чем спуститься вниз, Лена набрала Сашин номер. Он тут же взял трубку.

— Что пропало? Банка с тальком? — спросил он, выслушав Лену. — Тальк — это такой белый порошок, им ноги и подмышки посыпают?

— Именно. Тонкий белый порошок.

— Понятненько… Ладно, к администратору вы сходите, а я подъеду через полчаса.

Администратор, молодая полная дама в строгом костюме, со взбитыми, как сливки, и вытравленными до белизны волосами, долго не могла понять суть их претензий.

— У нас первая такая жалоба, — говорила она, — и потом, ничего ведь не пропало. Я понимаю, если бы деньги или драгоценности. Но ведь в гостиничных правилах черным по белому написано: за ценности, оставленные в номерах, администрация ответственности не несет, по-русски и по-английски написано. А банка талька — не такая уж ценность. И вообще, ваши вещи уже были распакованы, вы что-то успели достать, переложить. Почему вы думаете?.. Какие у вас есть основания?..

В холл вошел Саша. И администраторша почему-то тут же замолчала.

— Спроси ее, где находится кабинет директора, — раздраженно сказал Майкл, — я не собираюсь это так оставлять. Банка талька стоит всего пятнадцать долларов, но мне неприятно жить в гостинице, где копаются в моих вещах. Я объездил больше двадцати стран. Такого нигде еще не было.

Лена перевела. Администраторша смотрела на нее ненавидящими глазами.

— Скажите своему иностранцу, что нет никаких доказательств. Никто не знает, как там лежало барахло в сумках, его и ваше. Этот свой тальк он мог забыть в Москве или где-нибудь еще, — прошипела она сквозь зубы. — А кабинет директора — третья дверь налево, по коридору. Но он будет после обеда.

— Хорошо, — кивнула Лена, — мы зайдем после обеда. Но зайдем обязательно. Мы ничего не придумали. Зачем нам придумывать? Но согласитесь, неприятно, когда кто-то роется в ваших вещах, в нижнем белье.

— Девушка, я вас понимаю, — немного смягчилась администраторша, — но, если бы у вас или у него пропало что-нибудь ценное, мы бы проверили горничных вашего этажа, поговорили бы с дежурными. А так, из-за банки талька… Не понимаю!

— Сегодня мы опять уходим на целый день, — не унимался Майкл, — где гарантия, что это не повторится?

— Я сама лично прослежу за горничными, которые будут убирать ваш номер, — пообещала администраторша.

— Спасибо, конечно. Но вряд ли это горничные. Где у вас можно позавтракать?

Лена терпеть не могла конфликтов и всяких объяснений с такими вот пергидрольно-административными дамочками. Ей было проще промолчать, чем ругаться. Для них подобные объяснения были частью профессии, они ругались умело и с удовольствием. И почти всегда одерживали победу.

Если бы не Майкл, Лена вообще не стала бы обращаться к администраторше. Она заранее знала, чем кончится этот разговор.

— Сейчас открыты буфеты на третьем и седьмом этажах, — ответила дама и отвернулась, давая понять, что разговор окончен.

— Саша, — окликнула Лена водителя, который все это время сидел в кресле и листал журналы, — ты позавтракаешь с нами?

— Да, — кивнул он и встал, — спасибо. С удовольствием.

В буфете на третьем этаже было пусто. Саша взял себе огромную яичницу с ветчиной и сосиски с горошком. Лена и Майкл — по овощному салату и по порции сметаны.

— А вот кофе пойдем пить ко мне в номер, — сказала Лена, — здесь, по-моему, обычная жидкая бурда.

— Как насчет психдиспансера? — тихо спросил Саша, отправляя в рот сразу половину сосиски.

— Знаешь, я подумала, там со мной никто не станет разговаривать. Ну покажу я свою пресс-карту и удостоверение. И пошлют они меня куда подальше, сейчас ведь не любят журналистов. Вот была бы я сотрудником ФСБ или МВД, тогда другой разговор.

— Тебе это очень надо? — улыбнулся Саша.

— А что?

— Ну, тот маньяк, который орудовал в наших местах в начале восьмидесятых, он что, какой-то особенный? Сейчас ведь столько всего про маньяков печатается, при желании можно узнать все подробности и про Чикатило, и про Головкина.

— Так о них и писать нет смысла. И фильмы есть, и книги. А ваш, сибирский, почти никому не известен. И потом, меня волнует не конкретно он, а психология, судьба… Знаешь, ведь расстреливают тех, кого признают вменяемыми. А как вменяемый человек может убить шестерых девочек в возрасте от четырнадцати до восемнадцати?

— Ты что, считаешь, что не надо было его расстреливать? — Саша тщательно вытер тарелку хлебной коркой и отправил корку в рот. — Или ты думаешь, что не того расстреляли? — добавил он совсем тихо.

— Я думаю, — так же тихо ответила Лена, — что для начала надо разобраться, кто и зачем шарил вчера в наших сумках. И свистнул банку английского талька у Майкла.

— Ты обещала, что кофе мы будем пить в твоем номере, — напомнил Саша, внимательно глядя ей в глаза.

— Да, — кивнула Лена, вставая, — пошли. Для тебя у меня есть земляничный «Пиквик», — обратилась она к Майклу по-английски, — ты ведь кофе не пьешь по утрам.

Кофе пришлось варить трижды. Саша пил его стаканами, к каждому стакану добавлял еще по два куска сахару.

— За сердце не боишься? — спросила Лена, отхлебывая из своей маленькой чашечки.

— Ну не пить же мне из такого наперстка! — усмехнулся Саша. — К тому же кофе у тебя потрясающий, а на сердце я пока не жалуюсь. Так как насчет психдиспансера?

— Сегодня все равно уже не получится. У Майкла большие планы. Он хочет вбить в один день и краеведческий музей, и пару деревень. Кстати, ты не знаешь, в Загоринской еще живут староверы?

— Живут. Но до Загоринской больше ста километров. Полтора часа туда, полтора обратно. Итого, только на дорогу три. А сейчас двенадцатый час. Так что музей придется отложить до завтра.

Лена перевела эту информацию для Майкла.

— О'кей, — кивнул он, — отложим музей. Если мне удастся пообщаться с настоящими староверами, я буду так счастлив, что забуду про свой английский тальк.

— Скажи ему, что староверы плохо идут на общение. Они живут очень замкнуто, — напомнил Саша.

— Майкл разговорит кого угодно, — улыбнулась Лена, — даже глухонемого, даже через переводчика. Когда я с ним работаю, его собеседники довольно быстро перестают меня замечать. Им кажется, что беседуют с ним напрямую, без посредника. Майкл в своем роде гений общения.

— Ну, посмотрим, как он справится с нашими раскольниками.

После кофе Лена и Саша закурили. Майкл брезгливо поморщился и замахал руками.

— Я пойду к себе в номер одеваться. Сами себя травите и меня заодно.

— Майкл у нас — активный противник курения, — объяснила Лена. — Борец за здоровый образ жизни, — улыбнулся ему вслед Саша. — Слушай, может, заехать в аптеку или в парфюмерный магазин, купить ему этот несчастный тальк? Вон как переживает старик.

— Такого здесь не купишь, — покачала головой Лена, — а переживает он из-за того, что кто-то рылся в вещах, а не из-за талька. Ладно, я вымою кружку. Пора ехать.

В ванной она вспомнила, что оставила на столе кипятильник. Его тоже надо помыть. Когда она вернулась в комнату, Саша, сидя на тумбочке, развинчивал телефонный аппарат. Вскинув на нее глаза, он подмигнул сквозь очки и выразительно помотал головой. Не говоря ни слова, Лена взяла со стола кипятильник и вернулась в ванную.

Глава 31

— Ну идиот! Придурок! — Это были самые мягкие выражения из тех, которыми щедро пересыпал свою речь маленький, пухлый, лысый, как коленка, человечек.

Он лежал в одних трусах на топчане, застеленном белой простыней. Крепкая грудастая красотка в кокетливом халатике нежно и сильно разминала его волосатые ляжки.

— Ну я же, это, в натуре, думал, «дурь» там или «чума», — бубнил, глядя в пол, здоровенный детина.

Он стоял босиком на толстом ковре массажного кабинета. Из-под коротковатых широких штанин выглядывали татуировки на ногах: «Они устали».

— Он думал! — Маленький лысый резко сел на топчане. — Я тебе велел думать? Отвечай! Тебе что было сказано?

— Повести их немножко, — детина вжал голову в плечи, даже ростом стал ниже, — и «жука» поставить.

— Правильно, — кивнул лысый, — повести. А ты что натворил? Ты зачем полез шмонать номера?

— Ну так… Я ж как лучше хотел, в натуре… Слышь, Кудряш, может, это, короче, подкинуть взад ту тюльку?

— О Господи! — Лысый выразительно закатил глаза к потолку. — Тюльку! Это называется тальк. Тальк. И на банке написало, большими красивыми буквами.

— Так ведь не по-нашему. И мало ли, что написано. Не станут же писать «чума» или «дурь». Я увидел белый порошок, ну решил, это самое, проверить надо, в натуре.

— Слушай, Клятва, ты вправду такой идиот? Или дуру мне здесь гонишь? — вздохнул Кудряш.

Детина по кличке Клятва не знал, как ответить на этот вопрос. Он искренне не понимал, в чем провинился. Вещи в гостиничных номерах важного американского старикана и его переводчицы сами просились, чтобы их прошмонали. Сумки были открыты нараспашку, и он. Клятва, аккуратно сложил все на место. Если уж он зашел в номера, чтобы «жука» поставить, так почему бы заодно не протрясти вещички? И жестянку с белым порошком не заныкал по-тихому, а принес Кудряшу, в руки отдал. Откуда ж ему было знать, что там какая-то фигня, присыпка для подмышек?

— Ладно, — махнул рукой Кудряш, — иди, не отсвечивай. Можешь отдыхать сегодня.

Он со вздохом улегся на топчан, и молчаливая красотка массажистка опять принялась за дело.

— Вот, Нинок, с кем приходится работать, — пожаловался Кудряш, — таких ведь даже не научишь ничему. Новое поколение, мать их… И зона уже не та, тоже не учит, только портит неокрепший молодняк. Тупеют они нынче, в зоне-то. Тупеют и развращаются. Там ведь тоже все решают деньги, а не закон. Не то что раньше.

Нина зачерпнула немного массажного крема из открытой баночки, растерла в ладонях и принялась разминать дряблые, жирноватые плечи Кудряша. На плечах красовались вытатуированные генеральские погоны.

— И посоветоваться не с кем, — продолжал Кудряш, — никому нельзя верить, ни единой душе. Вроде везде есть свои люди. Столько денег трачу на стукачей и не пользуюсь почти. Но попробуй перестань их, оглоедов, кормить… Ох, лучше и не пробовать. А хорошо бы, Нинок, мне самому такого вот профессора-консультанта нанять, — мечтательно вздохнул он. — В лучших университетах Америки и Европы целые факультеты открыли, чтобы таких вот психологов, сыскных псов, выращивать. Но наши-то гебуны хороши! Здорово их, видать, трясут сверху, если они профессора из Штатов выписали для консультаций. Уж не про меня ли консультироваться станут? Спасибо, предупредили старые друзья. Вот только не знаю я, что мне с этим профессором делать. И с девкой, переводчицей. Девка не простая, ох не простая. Навещала она двух интересных старушек, ужинала с ними, чай пила и часа три о чем-то беседовала. Вот куда надо бы «жучка» поставить… Да кто ж знал? Ох, задачка получается, Нинок. Не промахнуться бы. Как думаешь, киска, что делать-то?

Нина быстро постукивала ребрами ладоней по его спине. Ее мягкое округлое лицо не выражало ничего, кроме спокойной сосредоточенности. Полные губы были чуть приоткрыты. Кудряш повернул голову и встретил ласковый, преданный взгляд. Глаза у девушки были небесно-голубого цвета, удивительно яркого и чистого.

Кудряш, сладко покряхтывая, перевернулся на спину и, протянув руку, нежно похлопал массажистку по круглой щеке.

— Ну, иди сюда, киска, помоги мне расслабиться. Девушка понимающе улыбнулась и стала не спеша расстегивать пуговицы белого халатика, под которым ничего не было. Когда ее теплые влажные губы заскользили по волосатой, покрытой шрамами и наколками груди, Кудряш закрыл глаза и прошептал:

— Ох, Нинок, мог бы — женился на тебе. Такая вот мне нужна, чтоб ничего не слышала и всегда молчала… такая вот, глухонемая красавица…

Сотовый телефон, валявшийся возле топчана, затренькал совсем некстати. Не открывая глаз, продолжая хрипло, быстро постанывать, Кудряш зашарил рукой по полу, нащупал трубку.

— Сняли «жучка», — коротко сообщила трубка.

— Кто? — выдохнул Кудряш.

— Либо очкарик, либо сама девка.

— Где они?

— В Загоринскую поехали, сказали, мол, к староверам.

Может, туфта? Они сначала поговорили, а потом «жука» сняли. Может, это, на понт берут?

— А ты проверь. У самого-то очкарика тачку оборудовали?

— Не получается пока.

— Ладно, продолжайте вести их. Но не светитесь. У старух пост стоит?

— А как же! Двое.

— Поставьте третьего. И еще, скажи Бондарю, пусть подберет жиронду самую лучшую, чтоб по-английски говорила. Лучшую, понял?

Нажав кнопку отбоя. Кудряш уронил телефон на ковер и мягко прикусил губами розовое нежное ушко, в котором посверкивал холодным огнем небольшой бриллиантик чистейшей воды в старинной платиновой оправе.

* * *
Майклу действительно удалось разговорить загоринских староверов. В дома, правда, не пускали, но на улице беседовали охотно. Лена опять механически переводила, не вдумываясь в смысл разговора. Она давно заметила, что синхронка обладает коварным свойством изматывать так, что к вечеру глаза закрываются и коленки дрожат от слабости. А пока работаешь — хоть пять часов, хоть десять, усталости не чувствуешь, включается автопилот.

Девяностолетний старик по имени Афанасий рассказывал, сидя на лавочке перед калиткой своего двора, трагические истории о том, как преследовала раскольников всякая власть, и царская, и советская. Император Николай Второй был первым самодержцем, который поклялся на Библии не трогать староверов, оставить их в покое. Но покой этот, как известно, продлился совсем недолго.

Все цари, кроме последнего, преследовали раскольников за то, что крестятся двумя, а не тремя перстами. Советы стали расстреливать их за то, что они вообще крестятся. А теперешняя власть, хоть и терпимо относится к вере, зато собирается долбить нефть на местах священных старых скитов. И неизвестно, что хуже.

Лена давно заметила двух молодых людей в распахнутых дорогих дубленках, которые то и дело мелькали сегодня в самых разных и неожиданных местах. У обоих был одинаково равнодушный, скучающий вид, оба исчезали, как только чувствовали, что на них смотрят.

До Загоринской их провожала новенькая серая «Нива» с заляпанными номерами. Она ехала на почтительном расстоянии, потом исчезла куда-то, но Лена знала — эта машина проводит их назад, в город, и за рулем будет один из двух молодых скромников.

— Тебе привет от майора Иевлева, — быстро прошептал Саша сегодня утром, когда они вышли из гостиницы на свежий воздух, — в машине ничего не обсуждаем. Поговорим потом. «Хвостов» не бойся.

— А их много? — так же шепотом спросила Лена.

— Посчитаем по дороге.

— Может, сменим маршрут? — предложила Лена. — Они успели услышать, куда мы сегодня едем.

— Ни в коем случае, — покачал он головой.

— Почему?

— Потому, что так проще сосчитать «хвосты». И вообще, не стоит из-за них нарушать планы и огорчать старика.

С момента этого быстрого, очень тихого разговора прошло шесть часов. За это время им с Сашей так и не удалось поговорить еще раз. Но «хвосты» они сосчитали. Собственно, «хвост» был один, и состоял он из двух молодцев на серой «Ниве».

Обедали они в маленьком кооперативном кафе на окраине поселка. Кроме капустного салата и жареной картошки, ничего вегетарианского там не было. Цыпленок табака, который заказала себе Лена, оказался старой жилистой курицей. Два молодца, сняв свои дубленки, нагло уселись за соседний столик, и это вовсе не улучшало аппетит. Однако Саша съел свою огромную порцию пельменей с удовольствием и опять дочиста вытер тарелку хлебной корочкой.

На обратном пути Майкл задремал. У Лены тоже слипались глаза. «Что-то здесь не так, — думала она, — откуда такое пристальное внимание? Я только сходила к матери Васи Слепака… Но обыскали номера и поставили подслушивающее устройство еще до этого. Тальк могли принять за наркотик. Надо сказать Саше, чтобы он проверил номер Майкла. Возможно, там тоже всадили какую-нибудь штучку. Но в любом случае они должны уже обнаружить, что в банке вовсе не кокаин. Когда Майкл сказал про банку с тальком, я сразу подумала, что местная наркомафия могла принять нас за каких-нибудь курьеров или что-то в этом роде. Я даже успокоилась немного, ведь если бы здесь меня вели люди Волкова, они бы вряд ли позарились на яркую жестянку. Да и вообще, зачем им было рыться в вещах? А эти, в „Ниве“, вовсе не такие скромники. Они ведут нас почти открыто. Прямо почетный эскорт…»

— Возможно, в машине и не было ничего, — сказал Саша, когда они наконец приехали. — Ты продержишься еще полчаса?

— В каком смысле? — удивилась Лена.

— В том смысле, что я бы не отказался от чашки твоего гениального кофе.

— Ты думаешь, в моем номере теперь можно спокойно поговорить? Вдруг там есть еще какая-нибудь запасная штучка?

— Нет, — улыбнулся Саша, — теперь уж точно нет. Пока мы катались к раскольникам, там каждый сантиметр проверили.

— Когда же ты успел сообщить?!

— Фирма веников не вяжет, — хмыкнул Саша. За стойкой сидела уже другая администраторша. Она отдала ключи и вежливо поздоровалась, даже не заикнувшись о том, что после одиннадцати посторонних не должно быть в номерах.

— Мы так и не зашли к директору! — вспомнил Майкл.

— Но мы все равно уезжаем завтра вечером, — заметила Лена.

— Да уж, понятно, тебе лишь бы не выяснять отношений со всякими официальными лицами. Любишь ты уходить от конфликтов.

Майкл еще немного поворчал, пожелал всем спокойной ночи и отправился к себе.

— Слушай, а у тебя покушать ничего нет? — спросил Саша, когда они остались вдвоем. — На меня всегда по ночам жор нападает.

— По-моему, он на тебя и днем нападает, — заметила Лена. — Должна тебя огорчить: кроме чая, кофе и сахару, у меня ничего нет.

— Ну, тогда угощай кофейком. И вот что я тебе скажу. Закрывай ты свою частную сыскную контору, Ленка. Это может плохо кончиться.

Лена расшнуровала ботинки, сунула ноги в тапочки и уселась в кресло.

— Какую контору, Саша? — спросила она.

— Ладно, не прикидывайся. Уж со мной-то не надо в эти игры играть. Я к тебе в докторы Ватсоны наниматься не собираюсь.

— Саша, я не прикидываюсь. Все это время я у тебя на глазах. С чего ты взял, будто я играю в Шерлока Холмса?

— А зачем ты в гости на Малую Пролетарскую ходила?

— А зачем вообще ходят в гости? Я всего лишь навестила двух беспомощных старух. У одной парализованы ноги.

— И откуда ты их знаешь, этих божьих одуванчиков? Как ты с ними познакомилась?

— Эй, ты что, допрос мне устраиваешь? А где санкция? И вообще, в каком ты чине, служивый?

— Старший лейтенант Волковец, Федеральная служба безопасности, — представился Саша и извлек из кармана куртки удостоверение.

— Очень приятно, — хмыкнула Лена и внимательно изучила красную книжечку.

— Допросов я тебе устраивать не собираюсь, конечно, — Саша быстро спрятал удостоверение в карман, — но предупреждаю всерьез. Завязывай с частным сыском.

— Может, мне вообще извиниться перед Майклом и улететь в Москву? А ты подберешь ему другого переводчика. Только учти, он не согласится.

— По-хорошему, я бы вас обоих домой отправил, — задумчиво произнес Саша.

— На каком основании?

— На таком, что вашу безопасность здесь ни я, ни мое ведомство и вообще никто гарантировать не может. Нет у нас таких средств, чтобы приставить к вам вооруженную охрану.

— А если я тебя утешу и скажу, что бабушки эти, с Малой Пролетарской, всего лишь мать и тетка моего старинного знакомого Васи Слепака? Как, ты утешишься или нет?

Саша вытаращил глаза так, что очки съехали на кончик носа. Даже жаль его стало.

— Ну хорошо, — вздохнула Лена, — Вася Слепак когда-то, в незапамятные времена, отсидел за какую-то юношескую глупость. В колонии с ним случилась беда — его опустили. Я с ним познакомилась, когда с группой из журнала выступала в колонии. Это было страшно давно, ты тогда еще был совсем маленький. Так вот, я пробила публикацию одного его стихотворения. Мне хотелось хоть немного приподнять опущенного человека. И журнал я прислала его маме. Потом мы какое-то время переписывались с Васей. И вот, оказавшись в Тюмени, я решила — из любопытства, из прочих простых человеческих чувств — навестить Васину маму. Это что, похоже на частный сыск?

Дело было не в том, что Лена не доверяла этому худому, вечно голодному фээсбэшнику. Она просто устала пересказывать одну и ту же историю, которая обрастала сложными и путаными подробностями с каждым днем. Она не хотела в который раз увидеть насмешку и непонимание в чужих глазах. Ей надоело доказывать, что она не сумасшедшая фантазерка.

— Ну, удалось тебе удовлетворить здоровое любопытство? Ты узнала, как поживает старинный знакомый? — спросил Саша после долгой паузы.

— Нет. Он давно не появлялся у своих старушек. Должна тебя предупредить, что и в Тобольске я буду ходить по гостям. Ведь ты, как я поняла, собираешься отправиться туда с нами. Кстати, тебе там что, новую машину выдадут?

— Ну, это мои проблемы, — усмехнулся Саша. — Так кого именно ты собираешься навестить в Тобольске?

— А вот это, — усмехнулась в ответ Лена, — мои проблемы. К обыску в номерах, к пропавшему английскому тальку и к двум молодцам на «Ниве» это ни малейшего отношения не имеет.

Лена взяла кружку и отправилась в ванную, налить воды для кофе. Когда она вернулась через минуту, Саша стоял у двери.

— Знаешь, поздно уже, — сказал он, — завтра я ведь опять буду целый день таскаться с вами по городу. А вечером мы отправимся в Тобольск. Кстати, будет проще, если мы поедем туда не на поезде, а на моей машине.

— Хорошо, — кивнула Лена, — надо обсудить это с Майклом. Спокойной ночи.

Майкл отнесся к предложению отправиться в Тобольск на Сашиной машине с большим энтузиазмом. Поезд шел всю ночь, а по шоссе можно было добраться часа за три-четыре.

— Но в поезде мы хотя бы выспались, — заметила Лена. Они были с утра на ногах — посетили краеведческий музей, запасники Центральной библиотеки, пообщались с профессором-этнологом из местного педагогического института. Усталые «хвосты» следовали за ними неотрывно, и Лена внутренне радовалась, что ничегошеньки интересного за этот длинный день они заметить не могли. Саша был мрачноват, но вежлив.

— Вот видишь, — усмехнулась Лена, когда они поздним вечером выехали из города, — я мирный, добросовестный переводчик. Не более того. А ты уверял, что твоя фирма веников не вяжет.

— Это ты к чему? — Саша недоуменно поднял брови.

— Это я к тому, что наши «хвосты» нас не оставляют сегодня ни на минуту. Стало быть, твоя фирма ничего про них не выяснила.

— Так как же мы выясним без твоей помощи? Ты же у нас главный детектив.

— Насколько мне известно, чин детектива существует в американской полиции. Но там он далеко не главный. Ниже сержанта.

— Ладно, я тоже смотрю боевики, — хмыкнул Саша.

— Чины американской полиции ты должен был в своей фээсбэшной школе изучать, а не по боевикам.

— Прекрати свои подколки. Мешаешь машину вести.

— Ладно, извини. Слушай, мы правда сможем доехать за три часа?

— Если заносов на шоссе не будет, сможем.

— А если будут, мы попросим наших милых провожатых расчистить. Они небось измаялись от безделья.

— Ты зря веселишься, — покачал он головой, — мы выяснили, кто за тобой ходит. Самый крутой человек в области, можно сказать, хозяин тайги.

— Хорошо, — улыбнулась Лена, — веселиться не буду. Сейчас зарыдаю. А случайно не выяснили, что ему надо?

— Вот походишь по гостям в Тобольске, авось он сам тебе расскажет. Кстати, сегодня ночью Иевлев прилетает. И сразу отправится в Тобольск. Вот тогда я и сдам тебя ему с рук на руки, пусть сам с тобой разбирается.

— Слушай, а что ты так напрягаешься? Ну зашла я в гости к бывшему уголовнику. Так он ведь наверняка стал сейчас честным и законопослушным гражданином.

Саша ничего не ответил. Он внимательно всматривался во мрак заснеженного шоссе. Оно петляло вдоль железной дороги. Со всех сторон была глухая, бескрайняя тайга.

Глава 32

В Москве опять стало холодно. Март уже перевалил за середину, но весна как будто раздумала начинаться. К ночи небо совершенно расчистилось, высыпали яркие звезды. Волков вел старый черный «Мерседес» по пустому шоссе. Теперь он ездил только на этой машине, один, без шофера, без охранника. В последнее время ему вообще хотелось одиночества. Иногда он ловил себя на том, что думает вслух, разговаривает с Леной, воображая, будто она сидит рядом. Ему везде чудился ее тонкий силуэт, ее запах, ему мерещился звук ее низкого, глубокого голоса. Он считал дни до ее возвращения.

Сейчас, после долгого, тяжелого дня, наполненного встречами, переговорами, глупой музыкой и чужими, холодными лицами, он решил отправиться ночевать не в городскую квартиру, где ждала его Регина, а на дачу, в Переделкино. Ему хотелось тишины, покоя, последнего мягкого снега и чистого, чуть морозного воздуха.

Его познабливало слегка, но он не придавал этому значения. Он вел машину и произносил про себя длинный монолог, обращенный к Лене.

«Того, что я заработал, хватит нам с тобой на всю оставшуюся жизнь. У меня есть небольшой дом в Греции, на чудесном острове Крит, у самого моря. Мы будем жить там. А когда подрастет твоя дочь, мы отправим ее учиться в Америку или в Англию — куда захочешь. Мы состаримся вместе, мы не будем расставаться ни на день, ни на час, ты всегда будешь рядом. Ты скоро поймешь, что все ерунда и тлен по сравнению с моей любовью. Тебе только кажется, что твой муж любит тебя. Поверь, он утешится очень быстро… А я смогу стать хорошим отцом для твоего ребенка. Я уже люблю твою Лизу, потому что она — часть тебя… Сегодня я перевел приличную сумму в швейцарский банк, в один из самых надежных в мире. Это наши с тобой деньги, это наше будущее. Я оставлю жене концерн, это главное для нее. Она тоже утешится. Ты не хотела, чтобы кому-то было больно из-за нас. Никому не будет больно».

Подъезжая к дому, он не заметил, что на втором этаже, в кабинете Регины, горит свет. Охранник, как всегда, дремал в будке. Кухарка вышла навстречу с улыбкой.

— Регина Валентиновна сказала, что не будет ужинать без вас, — сообщила она весело.

Он вздрогнул. Озноб усилился, к нему прибавились головная боль и ватная слабость.

— Ну вот, — сказала Регина, поцеловав его в лоб, — у тебя температура. Ты все-таки умудрился подцепить этот ужасный грипп, хотя эпидемия уже закончилась. Давай-ка быстренько в постель. Людмилка, — крикнула она кухарке, — сделай чаю с лимоном и липу завари.

— Я думал, ты в Москве, — проговорил он заплетающимся языком.

— А я чувствовала, что ты поедешь сюда. Ну, пошли в постельку. Давай я тебя уложу.

На градуснике было тридцать девять. Регина сама сняла с него ботинки, стянула брюки, развязала галстук.

— Как же ты вел машину с такой температурой? Неужели не мог позвонить? Я бы прислала шофера или сама бы за тобой приехала.

Только сейчас он почувствовал, как ему плохо. Озноб сменялся сильным жаром, бросало в пот, ныли сразу все мышцы, болела кожа. Даже прикосновение тонкой простыни казалось неприятным, шершавым.

Регинина рука поднесла к его губам стакан с прозрачной, полной мелких колючих пузыриков жидкостью. Она была кисловатой на вкус.

— Что это? — спросил он, послушно выпив все до дна.

— Растворимый аспирин. Сейчас температура упадет, ты попробуй уснуть.

Она оставила гореть только маленький ночник и тихонько уселась в кресло у кровати. Когда зашла Людмила с подносом, на котором стояли две дымящиеся чашки с чаем и с липовым отваром, она покачала головой и приложила палец к губам. Повариха удалилась бесшумно.

Через несколько минут он уснул. Во сне он дышал сипло и часто. На лбу поблескивали капли пота, рот был приоткрыт. В последний раз он болел так тяжело четыре года назад, и тоже гриппом. Тогда он вынужден был проваляться в постели дней десять.

«Ну что ж, — размышляла Регина, вглядываясь в его бледное, потное лицо, — это очень кстати. К тому времени, как он поправится, все будет кончено. Он не сможет помешать мне, ему будет не до этого. Он, как большинство мужчин, тяжело переносит высокую температуру, во время болезни так жалеет себя, что ни о чем другом думать не может».

— Леночка, — услышала она хриплый шепот, — Леночка моя… мне так плохо… Это наши деньги… там тепло зимой, море спокойное и чистое… помоги мне…

— Веня, — тихо позвала Регина, — ты слышишь меня?

— Мы никому не сделаем больно… никому никогда… они простят… кровь ушла в землю… это был не я, это был другой человек, из другой жизни…тайга шумит… море… банк очень надежный…

Регина поднялась из кресла, подошла к постели, склонилась над бледным лицом.

— Веня, я здесь, я люблю тебя, — проговорила она низким, грудным голосом и провела ладонью над его закрытыми глазами, не касаясь их.

Его веки задрожали и медленно приподнялись. Он посмотрел на нее красными, воспаленными глазами и сказал:

— Регина, не надо. Я не сплю. Иди к себе.

— Я лучше посижу с тобой. Может, чайку?

— Нет. Ничего не надо. Иди к себе.

— Хорошо, — кивнула она и положила руку ему на лоб, — по-моему, температура упала. Давай померим? Он приподнялся на локте и взглянул ей в глаза.

— Скажи, зачем ты сделала пластическую операцию?

— Ну, здравствуйте! — улыбнулась она. — Можно подумать, это произошло вчера! Чего это ты вдруг?

— То твое лицо было лучше… Оно было родным для меня…

— Веня, оно было безобразно.

— Оно было настоящим. Я любил его. Зачем ты это сделала?

— С тем лицом нельзя было жить, — сказала Регина еле слышно.

— Нельзя жить с чужим лицом, с фальшивым лицом куклы, — он откинулся на подушку и закрыл глаза, — прости меня. Я не хотел тебя обидеть. Иди спать. Поздно уже.

— Регина Валентиновна, может, врача вызвать? — шепотом спросила Людмила, столкнувшись с ней в гостиной. — Говорят, этот грипп дает ужасные осложнения, и на сердце, и на почки.

— Я сама врач, — улыбнулась Регина, — сообрази-ка мне, пожалуйста, что-нибудь на ужин. Очень есть хочется.

— Полегче или посытней? — деловито спросила кухарка.

— Давай уж посытней. Мясо есть у нас?

— Свинина постная, парная. Я днем сегодня на рынок ездила.

— Вот и отлично. Сделай мне хорошую отбивную. И овощей побольше.

Была полночь. В ожидании ужина Регина закурила и взяла в руки свой сотовый телефон.

— Привет, Гришуля, — сказала она, набрав номер, — прости, что поздно. Не разбудила?

— Да что ты, Региша, время детское! — ответил бодрый фальцет.

— Слушай, Веня загрипповал. Температура сорок. Представляешь, целый день больной ходил, делами занимался. Сейчас вот лежит, потный и бледный, переживает, говорит, мог напортачить там с банковскими счетами. Ничего не помнит и переживает. Просил, чтобы я тебе позвонила. Ты посмотри завтра утречком, проверь по своим каналам, что там у него. Он вроде договор какой-то потерял, в общем, я сама не поняла. Я же в этом вопросе дура дурой. Ты уж проверь,ладно?

— Конечно, Региша, прямо завтра с утра все выясню и позвоню. А что, серьезно загрипповал?

— Я же говорю, сорок температура. Сейчас вот аспирином сбили немного. Ты ведь знаешь, какой это противный грипп, сам недавно переболел. Кстати, как чувствуешь себя?

— Спасибо, вроде оклемался.

— Ну и молодец. Значит, завтра утречком жду звонка. Ну, целую тебя, Гришуля. Инночке привет от меня.

Нажав кнопку отбоя, она сидела некоторое время, сосредоточенно глядя на пляшущие в камине язычки пламени. Когда Людмила внесла ужин на подносе, зазвонил телефон.

— Нет вам покоя, Регина Валентиновна, — покачала головой кухарка, — ни днем, ни ночью. Может, я возьму трубочку, скажу, чтоб перезвонили. А вы хоть покушаете спокойно.

Но телефон был уже у Регины в руках.

— Искала меня? — услышала она голос, при звуке которого сердце ее радостно прыгнуло.

— Ну слава Богу, — облегченно выдохнула она в трубку.

— Что, очень надо? — хрипло усмехнулась в ответ трубка. — Радуешься, как родному. Вроде недавно виделись. Ладно, завтра к восемнадцати тридцати в Сокольники подъезжай. К тому павильону, помнишь?

— Помню, конечно, — улыбнулась в трубку Регина.

Ночной звонок значительно улучшил ее аппетит. Мягкую, поджаристую отбивную она съела за пять минут, с огромным удовольствием.

* * *
В Тобольске они поселились в гостинице, в которую четырнадцать лет назад их устроил Волков. Город был все таким же уютным, добротно-деревянным. Он и раньше нравился Лене значительно больше загазованной, серо-панельной Тюмени.

Осталось много старых и даже старинных домов, сохранился знаменитый тобольский деревянный кремль, единственный на всю Сибирь, а в нем — богатейшая библиотека с уникальными запасниками. Попав в них четырнадцать лет назад, Лена до сих пор не могла забыть тот особый, будораживший душу запах старинных фолиантов, который бывает только в тихих, провинциальных книгохранилищах. В больших столичных библиотеках книги почему-то пахнут совсем иначе. И дело не в их библиографической ценности. Как сказала четырнадцать лет назад старенькая здешняя библиотекарша, в провинции время дышит по-другому, спокойней и глубже. Поэтому и книги, и музейные экспонаты не отсвечивают поверхностным столичным глянцем.

Сейчас, войдя вместе с Майклом в зал книгохранилища, Лена вдруг вспомнила ту старушку библиотекаршу, маленькую, сухонькую, с белоснежными, коротко стрижеными волосами. Она зябко куталась в огромный пуховый платок. Как ее звали? Кажется, Валентина Юрьевна? Или нет? Столько лет прошло, это был маленький случайный эпизод, одна из тысячи встреч.

Лена запомнила библиотекаршу не только потому, что та пустила приблудных юных москвичей в святая святых библиотеки, но еще и потому, что в отличие от многих провинциалов эта женщина не жаловалась на пьяную безысходность захолустного быта. Наоборот, она искренне считала, что только в старинном деревянном городе Тобольске можно жить — а больше нигде на свете.

Всю свою сознательную жизнь она провела среди книг, не ездила дальше Тюмени, Францию знала по Бальзаку, Англию — по Диккенсу и уверяла, что знает мир значительно лучше, чем те, кто имел возможность объездить его вдоль и поперек.

— Я знаю многие страны изнутри, я чувствую их душу. Конечно, мне бы хотелось увидеть Лувр и Вестминстерское аббатство, но я не считаю себя обделенной оттого, что не увижу их никогда. Перефразируя известную поговорку, лучше один раз прочитать, чем десять раз увидеть.

Она поила их чаем с клюквенным вареньем в своей пыльной каморке и рассказывала историю сибирского кремля.

Тогда ей было за семьдесят. Вряд ли она сейчас жива. И все-таки Лена решила спросить.

— Валюша… Валентина Юрьевна жива, — сообщила самая пожилая сотрудница библиотеки, — год назад ей пришлось переселиться в Дом ветеранов. Все-таки девяносто лет. Родственников, таких, чтобы к себе взяли, у нее нет. Она одна на свете.

— Ну, не совсем одна, — вмешалась другая библиотекарша, помоложе, — у нее ведь дочь в Москве. Говорят, очень далеко пошла.

— Да, дочь… — грустно кивнула пожилая, — мы писали, звонили. Она даже не приехала. Переводит деньги на содержание, но не навестила ни разу. Условия в Доме ветеранов, конечно, хорошие, комната у Валюши отдельная, мы заходим иногда… А вы бы навестили ее, если найдете время. Она так радуется, когда к ней приходят.

— Вряд ли она помнит меня, — покачала головой Лена, — столько лет прошло.

— Она вспомнит. У нее отличная память и удивительно светлая голова. А не вспомнит, так все равно ей будет приятно.

Знаете, как старые люди дорожат вниманием.

— Хорошо, — улыбнулась Лена, — скажите адрес, я зайду.

— Можете своего профессора взять. Лучше Валюши историю Тобольска, по-моему, никто не знает. К тому же она до сих пор читает по-английски и по-французски. Для нее это будет настоящий праздник — поговорить по-английски с профессором из Нью-Йорка. — Пожилая библиотекарша написала на листочке адрес Дома ветеранов, объяснила, как пройти.

Потом, развернув листочек и прочитав на нем: «Градская Валентина Юрьевна», Лена задумалась на секунду. Ее не так насторожила фамилия, как имя-отчество. Валентиной Юрьевной назвалась фальшивая докторша. Но она тут же одернула себя: ерунда, совпадение. Этого просто не может быть.

* * *
Майор Иевлев прилетел в Тюмень глубокой ночью. Ему хватило пяти часов сна. В восемь утра он проснулся, сделал быструю гимнастику, по старой армейской привычке обтерся до пояса ледяной водой, наспех позавтракал в гостиничном буфете и отправился в областную прокуратуру. Целый день он просидел в архиве, изучая пухлые тома уголовного дела двенадцатилетней давности.

По сравнению с маньяками века, с Чикатило, Головкиным, Михасевичем, Джумагалиевым, Никита Слепак был просто паинькой. Он не глумился над своими жертвами, не вспарывал животы, не расчленял трупы, не поедал органы, не подвешивал на дыбе в специально оборудованном подвале. Его жертвами были не малолетние дети обоего пола, а девушки в возрасте от пятнадцати до восемнадцати лет. И насчитывалось их не пятьдесят, даже не тридцать. Всего шесть. Четверо из них были задушены голыми руками, двое убиты точным ударом ножа в сердце. И каждая перед этим изнасилована, но не в изощренной, а в самой обычной форме.

«Высокое» звание маньяка присвоили Слепаку с большой натяжкой. Первой его жертвой была восемнадцатилетняя Галина Кускова, жительница Тюмени. Пятый ребенок в многодетной, весьма неблагополучной семье, Галина страдала олигофренией в слабой форме. После окончания вспомогательной школы-восьмилетки она нигде не работала, занималась проституцией, хотя такого явления в конце семидесятых в нашей стране, как известно, вовсе не существовало.

С фотографии на Иевлева глядела потрясающая красотка, прямо-таки голливудская звезда. Местом ее постоянного пребывания был ресторан «Московский», самый дорогой и шикарный в городе. Олигофрения, мешавшая ей нормально учиться и работать, вовсе не мешала преуспевать в древнейшей профессии. Низкий интеллектуальный уровень красотки не смущал ее клиентов, солидных командированных и богатых кавказских торговцев.

Ее труп был обнаружен в сентябре 1979-го на пустыре, в районе окраинных новостроек. Эксперты установили, что смерть наступила в результате удушения руками. Перед смертью потерпевшая находилась в состоянии сильного алкогольного опьянения и имела половой контакт с мужчиной. Странным показалось то, что убийца не позарился на деньги и золотые украшения. На пальцах девушки осталось три дорогих кольца, в ушах — серьги с сапфирами. Рядом валялась застегнутая сумочка, в которой, кроме паспорта, было триста семьдесят рублей — немалая по тем временам сумма. Убийца к сумке даже не прикасался.

Позже, правда, выяснилось, что исчез маленький позолоченный кулон в форме колокольчика, который покойная носила на шее, на тонкой серебряной цепочке. Но из всех найденных при ней вещей пропавшее украшение было самым недорогим.

По показаниям свидетелей, Галину в тот вечер увел из ресторана житель Азербайджана Саидов Мустафа Исмаилович, и в его номере в гостинице «Заря» она провела около полутора часов. Швейцар и дежурный администратор категорически утверждали, что в одиннадцать двадцать девушка вышла из гостиницы одна, живая и невредимая, правда, в стельку пьяная. Больше никто ее в тот вечер живой не видел.

Следующий похожий труп был обнаружен через семь месяцев, в апреле 1980-го, в Тобольске. Пятнадцатилетняя жительница Тобольска, ученица девятого класса Марина Ларичева была найдена на заброшенной строительной площадке со следами удушения — опять руками.

Накануне она была в гостях у подруги. Там справляли день рождения. Родителей подруги дома не было, подростки были предоставлены самим себе. Водка и портвейн лились рекой, музыка орала. Около полуночи, поссорившись со своим молодым человеком, Марина ушла, не сказав никому ни слова.

Она была сильно пьяна. По мертвому лицу был размазан толстый слой косметики. Исчез дешевый мельхиоровый браслет, который она носила на правой руке. Но дорогие золотые серьги остались в ушах.

Всего через три месяца — еще один труп, в Тюмени, на окраине, в лесопарковой зоне, неподалеку от летнего городского лагеря, где отдыхали старшие школьники и учащиеся ПТУ. Опять это была сильно пьяная, густо накрашенная девушка.

Шестнадцатилетняя Ирина Козлова, воспитанница детского дома, училась на маляра в ПТУ и примерным поведением не отличалась. Она состояла на учете в детской комнате милиции и считалась трудным подростком. Примерно за два часа до убийства она отплясывала на дискотеке. Потом там произошла драка между тремя пьяными девочками. Одной из них была Ирина. А две другие колотили ее за какую-то провинность. В лагере отдыхали в основном трудные подростки, и нравы там были соответствующие.

Ирина вырвалась и убежала, догонять ее не стали, только пустили вслед длинную, громкую матерную тираду и вернулись на танцплощадку.

На теле были обнаружены следы побоев. Но бил девушку не убийца, а две ее пьяные подруги. Убийца ее только задушил — руками. Из многочисленных дешевых украшений исчез лишь серебряный перстенек с печаткой, который Ирина носила на мизинце.

Позже одна из колотивших ее девушек сообщила, что видела перед началом дискотеки, еще засветло, как у забора сшивался «какой-то блондинистый дядька, нестарый, плохо одетый и пьяный в дугу». Она даже стрельнула у него сигаретку. Он угостил ее «Пегасом», не сказав ни слова. На его руке она заметила татуировку, то ли буквы, то ли цифры, не разглядела, «маленькие такие, синенькие».

И опять убийство не было раскрыто. Никому пока не приходило в голову обратить внимание на некоторые общие признаки этих трех преступлений. Одна из двух бивших Ирину девиц была даже задержана, следователь не исключал, что она могла догнать и придушить подругу. Но вот изнасиловать ее, обернувшись мужиком, она не могла никак…

Спустя еще десять месяцев, в конце мая 1981-го, был найден четвертый труп — в Тобольске, на той же заброшенной стройплощадке, где годом раньше, в апреле 1980-го, была убита школьница Марина Ларичева.

Восемнадцатилетняя Ольга Фомичева училась на втором курсе тобольского пединститута. В отличие от трех предыдущих эта девушка не была пьяной. Она вообще не пила, отлично училась, не посещала дискотек. Насильник лишил ее девственности и зарезал ударом ножа в сердце. Удар был настолько точным, что крови почти не было, смерть наступила моментально. Орудия убийства не нашли. Не нашли вообще ничего. Всю ночь шел сильный дождь, он быстро смывал следы — и с земли, и с одежды убитой. Большая сумка из дешевого кожзаменителя валялась тут же. В ней лежали общие тетради с конспектами, несколько книг, расческа, зеркальце и кошелек, в котором было пятьдесят пять рублей — в тот день Ольга получила свою повышенную стипендию и успела потратить два рубля сорок копеек в институтской столовой.

Вместе с подругой Ольга вышла из читального зала библиотеки пединститута в шесть часов вечера. Подруга предложила зайти к ней в гости, Ольга согласилась. В гостях она засиделась и домой отправилась только в начале первого.

Накрапывал мелкий теплый дождик. Ольга любила гулять под дождем. Она сказала подруге, что собирается до дома идти пешком, хочет прогуляться и подышать воздухом. А жила подруга неподалеку от злосчастной стройплощадки.

Родители Ольги забеспокоились почти сразу. В три часа ночи они разбудили соседа из квартиры напротив, старшего лейтенанта милиции Игоря Захарова. По какому-то странному наитию Игорь прежде всего отправился на стройплощадку. К этому времени мелкий дождик превратился в настоящий ливень…

Ольга не носила украшений, ни дешевых, ни дорогих. Убийца прихватил только маленькие часики фирмы «Заря», стоившие двадцать один рубль.

Именно Захарову первому пришла в голову мысль, что все четыре убийства совершены одним человеком. Он ездил в Тюмень, тщательно изучал дела, терзал прокурора своими психологическими разработками портрета преступника.

Убийца крайне осторожен, хотя и не пытается прятать трупы, его не интересуют деньги и ценности, но он берет что-нибудь у каждой жертвы — на память. То есть убийства эти носят для него еще и ритуальный характер. Он псих, но не дурак. Он умудряется не оставлять на месте преступления практически никаких следов, кроме своей спермы в телах убитых. Его никто никогда не видел. И это не случайно. Он тщательно готовит и продумывает каждое свое преступление. Возможно, он даже знаком с азами криминалистики, иначе не действовал бы так аккуратно. Возможно, он человек образованный, даже интеллигентный, с какими-то своими глубокими психическими проблемами.

Только один раз, у молодежного лагеря в Тюмени, он угостил сигаретой подругу своей будущей жертвы, если «блондинистым, пьяным в стельку дядькой» был именно он, а не кто-то другой…

Дела велись четырьмя разными следователями. Захарову удалось добиться заключения судебных медиков о том, что сперма, обнаруженная в телах четырех изнасилованных девушек, могла принадлежать одному мужчине. Но два тюменских и два тобольских убийства никак не хотели объединять в одно дело.

В июне 1982-го был найдет пятый труп, в Тюмени, на стройплощадке. Сокурсник убитой шестнадцатилетней ученицы ПТУ № 8 Наташи Колосковой заявил, что видел, как в дверях актового зала маячила фигура высокого светловолосого мужчины. Девочка была изнасилована и задушена руками. С ее шеи исчезло украшение — дешевый финифтевый медальон в форме сердечка, с нарисованной красной розой внутри.

В ее крови был обнаружен небольшой процент алкоголя. Во время дискотеки учащиеся ПТУ № 8 бегали стайками в ленинскую комнату и потихоньку пили там портвейн. Наташа выпила полстакана. С дискотеки ушла одна, в очень плохом настроении.

А всего через десять дней в Тобольске, в глубине городского парка, была обнаружена еще одна мертвая девушка, нигде не учившаяся и не работавшая семнадцатилетняя Анжела Насебулова. Она была изнасилована и убита ножом в сердце. По заключению судебного медика, она находилась в состоянии сильного опьянения, не только алкогольного, но и наркотического, то есть вообще ничего не соображала и, судя по всему, насильнику не сопротивлялась. Орудие убийства не было найдено.

Осталось тайной, пропало или нет что-либо из украшений убитой. Насебулова была сиротой, жила у пьющей тетки, которая не могла вспомнить, какие были «у Анжелки побрякушки». Но сперма принадлежала все тому же «тихому маньяку». Теперь, с легкой руки Захарова, в оперативных сводках он фигурировал как Тихий.

Той белой ночью в парке не было пустынно. Вдоль берега Тобола сидели рыбаки с удочками. Было и несколько кострищ от ночных пикников. Но парк огромный, он плавно переходит в глухую тайгу. Никто ничего не видел и не слышал…

Майор Иевлев почувствовал, что проголодался. Он сидел над томами дела с девяти утра. А сейчас было половина второго.

В столовой областной прокуратуры к нему за столик подсел мужчина лет тридцати, в джинсах и ярком узорчатом свитере. У мужчины было приятное круглое лицо с пышными, прямо-таки буденновскими усами.

— Ненавижу копаться в старых делах, — произнес он с улыбкой и тут же отправил в рот ложку борща.

Иевлев взглянул на него удивленно и ничего не ответил.

— Следователь областной прокуратуры Костиков Евгений, можно просто Женя, — он протянул через стол руку, Иевлев ответил на рукопожатие и представился.

— Надолго в наши края? — поинтересовался новый знакомый.

— Как получится, — неопределенно буркнул майор.

Ему сейчас не хотелось ни с кем общаться. Ему надо было хорошенько подумать, а за едой ему особенно легко думалось. В детстве бабушка вечно ворчала, убирала со стола книжку, когда он читал за обедом. Какой-нибудь сложный параграф по истории или по географии почему-то проще выучивался на кухне, за тарелкой супа, чем в комнате, за письменным столом.

Конечно, рассольник в столовой тюменской прокуратуры не шел ни в какое сравнение с бабушкиными супами, но думалось под него тоже неплохо. Следователь Костиков был вполне симпатичным парнем, но его болтовня мешала сосредоточиться.

Из столовой они вышли вместе.

— Я тоже иду дышать пылью, — сообщил Костиков, спускаясь вместе с Иевлевым в архив.

Майор принялся за чтение и вскоре забыл о своем случайном знакомом. Он вообще обо всем забыл. Он даже присвистнул от удивления.

На трех машинописных страницах был напечатан психологический портрет предполагаемого убийцы. Из этого полуофициального документа следовало, что девушек убивал и насиловал мужчина, от сорока до пятидесяти лет, со средним либо среднетехническим образованием и весьма низким культурным уровнем. Женатый, пьющий, психически неуравновешенный. Может состоять на учете в нарко — или психдиспансере по месту жительства. Вероятно, в подростковом и юношеском возрасте он испытывал сложности в отношениях с противоположным полом, возможно, пережил тяжелую неудачу или обиду, которая травмировала его настолько, что оставила глубокий след на всю дальнейшую жизнь.

Налицо так называемый гебоидный синдром, пережитки подростковых комплексов в зрелом возрасте. Убивая девочек и девушек, он как бы бессознательно самоутверждается, мстит за юношескую обиду. Скорее всего он будет категорически отрицать свою вину, симулировать истерику и амнезию.

Под всем этим стояла подпись:

«Градская Р. В. Кандидат медицинских наук, Институт общей и судебной психиатрии им. Сербского».

Да, дотошный Захаров в ноябре отправился в Москву — за этой вот бумагой. Для того чтобы психиатр Градская составила психологический портрет преступника, она должна была ознакомиться с материалами предварительного расследования — хотя бы со слов Захарова.

А уже в конце декабря в городе Тюмени был арестован Никита Слепак, сорока пяти лет, со средним образованием, женатый, пьющий, состоявший на учете и в нарко-, и в психдиспансере.

В состоянии очередного запоя Слепак пытался продать у пивного ларька женские украшения и часы. Он скандалил, прорывался сквозь очередь, совал ларешнице в нос эти безделушки и пытался расплатиться ими за пиво. Мимо проходил дежурный участковый. Ларешнице надоел приставучий алкаш, она громко крикнула: «Эй, милиция!»

Николай Иевлев смотрел на фотографии и читал подробные описания вещей, изъятых у задержанного гражданина Слепака Н. В. Здесь был и маленький позолоченный кулон в форме колокольчика, на серебряной цепочке, и мельхиоровый браслет, и серебряный перстенек с печаткой, и часы женские фирмы «Заря» на кожаном черном ремешке, и финифтевый кулон в форме сердечка с розочкой. Полный набор украшений, снятых с убитых девочек…

Слепак был сильно пьян, буянил, в протоколе было зафиксировано, что он оказал активное сопротивление при задержании. Потом, проспавшись, он заявил, что не крал эти побрякушки, а нашел их, да не где-нибудь на улице, а прямо в кармане своего ватника.

При обыске в доме был обнаружен спрятанный за печкой свитер с пятнами крови. Это была кровь убитой Анжелы Насебуловой, последней жертвы Тихого. Тщательно отмытый туристический нож небольшого размера, с пластмассовой ручкой был завернут в свитер. Характер раны говорил о том, что она нанесена именно таким ножом. А группа крови самого Слепака совпадала с той, что была предположительно определена по сперме.

Он часто ездил в Тобольск к родственнику, жил там подолгу, шабашил везде, где мог. Потом пропивал все, что зарабатывал, иногда прямо в Тобольске, с родственником. Иногда, если между ними происходил конфликт, Слепак возвращался в Тюмень и пил там. У него не было никакого алиби — ни в одном из шести случаев.

Ко всему прочему, он был высоким широкоплечим блондином. На его левой кисти имелась татуировка, мелкие буквы «НИКИТА».

Он долго не понимал, чего от него хотят. А когда в общей камере тюменского СИЗО его избили до полусмерти, разбили голову, размозжили половые органы, он впал в тихое помешательство. С тех пор на все вопросы он отвечал только три слова: «Я никого не убивал». Но медицинская комиссия признала его вменяемым на момент совершения преступлений.

Слепак так и не признал своей вины. Но никаких заявлений и просьб не писал, ни в какие инстанции не обращался. Адвокат выполнил свою миссию более чем формально. Родственники убитых девочек в зале суда посылали громкие проклятия зверю, ублюдку, мерзкому чудовищу Слепаку. Двоим сделалось дурно. Если бы и возникли у кого сомнения в достаточности улик и в его виновности, то в той обстановке они показались бы нелепыми и даже кощунственными. Кто же, если не он? Все сходится только на нем. Его поймали и обезвредили в рекордные сроки. Кто знает, сколько еще могло быть жертв? Правосудие торжествовало.

Он сидел на скамье подсудимых и отвечал на все вопросы той же единственной фразой: «Я никого не убивал!» Но признание — вовсе не мать доказательств. Прокурор в своей обвинительной речи повторил несколько раз, что в наше время уже нельзя полагаться на эту порочную доктрину, идущую из времен культа личности, высказанную столпом сталинского правосудия Вышинским. Прокурор был юристом с прогрессивными воззрениями.

Тюменский областной суд приговорил Слепака Никиту Владимировича к исключительной мере наказания. Приговор привели в исполнение весной 1983-го. До последнего часа своей жизни он все твердил, как заклинание, три слова: «Я никого не убивал!»

Из всей большой оперативно-следственной группы только один человек высказывал сомнения в виновности Никиты Слепака — старший лейтенант Игорь Захаров. Но в конце ноября 1982-го он был убит при невыясненных обстоятельствах. Это убийство сочли случайным хулиганским нападением. Никаких следов не нашли. Смерть Игоря Захарова так и осталась тайной.

Глава 33

— Здравствуйте. Вы Надежда Ивановна Захарова?

— Я Захарова, — кивнула полная седая женщина и вытерла о фартук обсыпанные мукой руки.

— Моя фамилия Полянская. Я из Москвы. Двенадцать лет назад вы прислали мне в журнал рассказ вашего сына Игоря, — Лена вытащила из сумки и протянула хозяйке старое письмо.

Надежда Ивановна осторожно взяла его кончиками пальцев.

— А, так вы — та самая журналистка? Я помню, конечно, помню.

— Бабуль! Это кто пришел? — послышался детский голос из глубины квартиры.

— Это ко мне, Игоряша, — обернувшись, крикнула в ответ женщина.

— У тебя там духовка горит! — В прихожую вышел крепкий, стриженный под ежик мальчик лет тринадцати. — Здравствуйте, — кивнул он Лене и уставился на нее с любопытством. — Да вы проходите, раздевайтесь, — спохватилась хозяйка, — тапочки вот… Простите, я сейчас.

Она побежала на кухню. Оттуда действительно пахло чем-то пригорелым.

— А вы по какому вопросу? — серьезно спросил мальчик, не спуская с Лены глаз.

— По личному, — улыбнулась она, сняла куртку и стала расшнуровывать ботинки.

Появилась хозяйка, уже без фартука, и пригласила ее в комнату. Лене сразу бросился в глаза висевший на стене большой портрет старшего лейтенанта Захарова, сделанный с увеличенной фотографии.

— Столько лет прошло. Уже вот внук вырос, — сказала Надежда Ивановна, усаживаясь за стол напротив Лены. Она кивнула на мальчика:

— Игорек-маленький родился, когда большого уже не было. Через три месяца. — Она вздохнула, замолчала и, подперев ладонью подбородок, вопросительно посмотрела на Лену.

— Надежда Ивановна, я знаю, что ваш сын Игорь был в группе, которая занималась делом Слепака. — Это что же, опять решили настоящего убийцу искать? Через столько лет?

— Почему опять? — тихо спросила Лена, чувствуя, как холодеют пальцы. — Так ведь приходила женщина, из Москвы специально приезжала, следователь союзной прокуратуры. Давно, в восемьдесят четвергом, по-моему. Через год после того, как Слепака осудили. Расспрашивала меня, очень подробно, что когда мне мой Игорек рассказывал. Я ей отдала дневник его и еще кое-какие бумаги. Я, знаете, так надеялась, что найдут все-таки настоящего, а заодно и того, кто моего сыночка… — Она нервно сглотнула и не договорила фразу.

— Простите, Надежда Ивановна, а вы абсолютно уверены, что та женщина была из прокуратуры?

— Ну что вы, — махнула рукой хозяйка, — я ведь грамотный человек. Она удостоверение показала, красную книжечку. И вопросы задавала профессионально. У меня ведь все-таки сын был милиционер, я в таких вещах хоть немного, да разбираюсь.

— Еще раз простите, но ведь у меня вы не спросили никакого удостоверения, — заметила Лена.

— Так я ж помню вас, — улыбнулась в ответ хозяйка, — вы же выступали в клубе милиции, я в первом ряду сидела. У вас лицо запоминающееся. А вы и не изменились совсем. К нам ведь редко из Москвы приезжали, да еще из такого известного журнала. Вот и запомнила я ту встречу. А Игорек мне ваши письма вслух читал, рецензии, которые вы писали ему. И журнал я выписывала много лет. Вы там специальным корреспондентом работали, и ваша фотография была над статьями. Нет, вы не думайте, я бы авантюристку какую-нибудь в дом не пустила.

— Надежда Ивановна, если у вас такая хорошая память на лица, может быть, вы помните, как выглядела та женщина?

— Подробно я ее, конечно, описать не смогу. Но знаете, она была… Как бы это сказать? Внешне неприятная, лицо такое… В общем, неприятное лицо. Но человек очень хороший. Знаете, бывает, посмотришь — урод настоящий, а как поговоришь, пообщаешься с человеком, сразу забываешь об этом. Очень обаятельная женщина, вот как звали, не помню.

— Вы кому-нибудь из коллег Игоря рассказывали о ее приходе?

— Нет, что вы! Она с самого начала предупредила, что союзная прокуратура пересматривает это дело секретно. Она сказала, есть основания подозревать, что настоящий убийца работал в милиции. Мол, так все подстроено хитро, будто он знал о ходе расследования все, каждую мелочь. Поэтому она просила, чтобы я никому ничего не говорила. Даже подписку взяла о неразглашении. Бланк был официальный, «Прокуратура СССР». Она обещала, что вернет Игоряшин дневник, но не вернула. Видимо, у них там все в тупик зашло, ей не до того было.

«Да, — подумала Лена, — ей было не до того…»

— Значит, никаких бумаг, ничего не осталось? — спросила она.

— Никаких. Все, что было, я отдала. Да и было мало: общая тетрадь, дневничок Игоряшин, и еще он какие-то заявления хотел писать, были черновики тех заявлений, исчерканные, непонятные.

— А куда он хотел писать, не помните?

— Так туда и хотел, в Генеральную прокуратуру.

— Он успел их написать и отправить?

— Нет, — покачала головой Надежда Ивановна, — не успел. Он хотел еще кое-что выяснить, прежде чем отправлять. И не успел.

У Надежды Ивановны Захаровой Лена пробыла совсем недолго. Она обещала Майклу вернуться к шести. Он загорелся идеей навестить старую библиотекаршу прямо сегодня.

— Человек, проработавший в книгохранилище столько лет, просто обязан много знать, — заявил он, — к тому же эта старая леди может рассказать о двадцатых-тридцатых годах, о раскулачивании, о том, как большевики охотились на языческих шаманов. Она живой очевидец. Нельзя упускать такую возможность.

Лена собиралась завтра найти дом, в котором жил когда-то Волков. Она не знала адреса, но надеялась найти по памяти. Там наверняка остались те, кто помнит его. Она скажет, что пишет статью о детстве и юности великого продюсера. Но это завтра. А пока нужно немного перевести дух, отвлечься хотя бы на один вечер. Слишком много всего…

Она опоздала на десять минут. В фойе гостиницы сидели Майкл и Саша, а между ними какая-то незнакомая красотка, которая бойко болтала с Майклом по-английски.

Девушка была потрясающе красивой — огненно-рыжие прямые, до пояса, волосы, раскосые зеленые глаза, высокие скулы, большой чувственный рот. Одета она была просто и дорого — шерстяные светло-серые брюки, черный кашемировый свитер.

Подойдя ближе, Лена остановилась в нерешительности. — О, вот и ты наконец! — радостно воскликнул Майкл. — Познакомься, это Наташа.

Девушка окинула Лену оценивающим взглядом и, холодно кивнув, продолжила рассказывать Майклу рецепт приготовления настоящих сибирских пельменей. Но Майкл перебил ее.

— Простите, Наташа, — улыбнулся он, вставая из глубокого кресла, — нам пора. У нас на сегодня запланирована еще одна встреча.

— У вас такая большая программа, — томно пропела Наташа и тоже поднялась, — значит, мы договорились, Майкл?

Она была выше Лены на голову и взглянула на нее сверху вниз надменным, испепеляющим взглядом.

— У Наташи есть старинные, прошлого века, кулинарные книги с рецептами местной кухни, — виновато объяснил Майкл, когда они вместе с молчавшим все это время Сашей пошли к машине.

— И она тебя пригласила в гости? Майкл, ты же сам мне говорил, морали читал, — покачала головой Лена.

— Деточка, я уже в том возрасте, когда могу себе позволить некоторые вольности, тем более в чужой стране, в Сибири, на краю света. Она такая красавица, эта сибирячка Наташа, и ей не с кем, бедняжке, поговорить по-английски, она забывает язык и очень переживает из-за этого.

— Она живет здесь?

— Нет, она из Омска, приехала погостить к тетушке. Эта тетушка живет в частном доме прошлого века, в настоящей избе.

— А что она делала в гостинице?

— Пила кофе в баре.

— Майкл, а она не?..

— Нет, — твердо заявил Майкл, — она не проститутка. Проститутки выглядят совсем иначе и знакомятся по-другому. Уж я-то знаю.

— У тебя в этом большой опыт?

— Уж, во всяком случае, побольше, чем у тебя, — саркастически хмыкнул Майкл.

И тут подал голос Саша. Он не заговорил, а запел, стал мурлыкать себе под нос известную песенку: «Путана, путана…»

— Саш, что делать? — тихо спросила Лена. — Он ведь пойдет к этой девице.

— А ты что, ревнуешь? — засмеялся Саша.

— Не издевайся надо мной. Надо что-то придумать.

— Испугалась? Вот похитят твоего американского старца, будешь знать! А я ведь тебя предупреждал.

— Саша, перестань, — Лена чуть не плакала, — это действительно путана, причем ее явно подослали. — Да что ты говоришь! — В зеркальце отразилась гримаса комического испуга. — Надо же! Ни за что бы не догадался! Я-то по наивности своей думал, красотка Наташа искренне запала на шикарную лысину твоего старца. Между прочим, она очень профессионально знакомилась. Все было у меня на глазах. Девочка экстра-класс, даже завидно. Только одного я не просек, неужели твой профессор считает себя таким неотразимым? Он ведь принял все за чистую монету.

— Он просто жутко общительный. Ну и, конечно, ему хочется приключений. А тут — такая красотка. Некоторые мужички чем старше становятся, тем легче и охотней верят в бескорыстные и романтические намерения юных красавиц. — Я думаю, она не станет его разочаровывать и не возьмет с него денег, — глубокомысленно заметил Саша. — И ты сам повезешь Майкла к ним в лапы, к бандитской подсадной утке? — нервно усмехнулась Лена.

— Ага, конечно, прямо к ним в лапы я, злодей-сводник, и повезу твоего драгоценного профессора. — Саша обиженно поджал губы. — Чего ж ты так нас не любишь? За что же такое недоверие? Ну шевельни мозгой-то хоть немного, умная ты наша!

— Ладно, уже шевельнула. Вы хотите через нее вычислить…

— Уже вычисляем.

— Наверное, вы говорите о том, что я — старый плейбой? — подал голос Майкл.

— А о чем же еще? — хмыкнула Лена.

По дороге они остановились у небольшого рынка и купили букет белых роз.

Дом ветеранов находился на окраине Тобольска. Это было пятиэтажное кирпичное здание, напоминавшее больницу или школу. У входа их встретил вооруженный охранник.

— Вы к кому?

— Мы к Градской Валентине Юрьевне, комната номер сто тридцать.

— Документы какие-нибудь есть? Лена протянула свое журналистское удостоверение и синий паспорт Майкла.

— Это чего, иностранец, что ли? — поднял брови охранник.

— Профессор из Америки.

— Проходите, — кивнул охранник и отдал документы, — второй этаж, по коридору налево.

Коридор был застелен толстой ковровой дорожкой. На подоконниках стояли горшки с цветами. Было чисто и странно тихо. По дороге им не встретилось ни души.

— Да-да, войдите! — ответил на их стук в дверь бодрый старческий голос.

Было удивительно увидеть в таком казенном заведении совершенно домашнюю, очень уютную комнату: круглый стол посередине, книжные полки от пола до потолка, небольшой старинный секретер с новенькой пишущей машинкой «Унис» и аккуратной стопкой рукописей, низкая, накрытая огромной вязаной шалью тахта, изящная этажерка конца прошлого века, а на ней — проигрыватель для пластинок образца шестидесятых и пластинки в два ряда.

Валентина Юрьевна почти не изменилась, та же белоснежная, аккуратно постриженная и уложенная седая голова, та же шелковая блузка с круглым воротничком и небольшой брошкой у горла. Она стала еще худее, и в лице ее появилось что-то трогательно-детское. Лена давно заметила, что у глубоких стариков, сумевших прожить огромную жизнь, не озлобившись, не потеряв рассудок, сохранив ясный ум, лица становятся детскими. Словно человек, пройдя по кругу, возвращается к какой-то таинственной, вечной мудрости, доступной только маленьким детям и глубоким старикам. — Глядя на вас, я совсем не боюсь стареть, — произнес Майкл по-английски, улыбнулся и протянул руку. — Профессор Баррон, Колумбийский университет, Нью-Йорк.

— Очень приятно. Как я понимаю, вам рекомендовали навестить меня сотрудники библиотеки. Вы, вероятно, историк? — У нее был классический английский, без американского урезания гласных и утробного порыкивания. — А вы, детка, наверное, переводчица? — обратилась она к Лене по-русски. — Я думаю, вы будете рады возможности немного отдохнуть. Я знаю, что такое труд синхрониста. Как вас зовут, деточка? — Лена.

Она решила пока не напоминать Градской, что они уже встречались, и вообще не вести никаких разговоров. Через сорок минут Саша поднимется сюда и заберет Майкла, повезет его на свидание с красоткой Наташей. А Лена останется здесь. Так было договорено. Интересно, куда он повезет Майкла на самом деле? Как он вообще будет с ним объясняться? — Леночка, вы можете пока посмотреть книги по изобразительному искусству, есть альбомы со старинными фотографиями, я их собирала всю жизнь, — обратилась к ней Градская, — что вас больше интересует?

Лена попросила альбомы. Она любила старые фотографии. Дамы в шляпах на фоне намалеванных романтических пейзажей, ангельские младенцы в кружевах, как в облаках, мужчины в цилиндрах, с торжественными усами; застывшие, важные лица сибирских крестьян, и на всем — печать надежности, основательности, уверенного спокойствия. А на следующих страницах — те же дамы в строгих платках сестер милосердия, мужчины в военной форме, окопы и пулеметы первой мировой войны, казачий есаул на вздыбленном коне, огромная госпитальная палата. А дальше — совсем другие лица, кожанки, остриженные женщины, жестокий огонь в глазах, истощенные, оборванные дети.

Лена взяла в руки следующий альбом, и из него выпала большая картонная фотография. «Средняя школа № 2, выпуск 1963 года». Лица выпускников и учителей в отдельных овалах, бледные виньетки из звезд, колосьев, серпов и фабричных труб. Лена хотела уже отложить фотографию, но вдруг взгляд ее упал на подпись под одним из лиц: «Градская Регина». Из всех девочек-выпускниц самая некрасивая — широкий, приплюснутый нос, торчащие вперед длинные зубы, скошенный подбородок, черные провалы маленьких, глубоко посаженных глаз. Лена смотрела на это лицо не отрываясь.

И тут послышался стук в дверь. В комнату вошел Саша. Майкл, рассыпавшись в благодарностях, стал одеваться.

— Я заеду за тобой через полчаса, — сказал Саша, взглянув на Лену.

— Можешь не беспокоиться. Я сама доберусь до гостиницы.

— Как скажешь, — пожал он плечами.

— Валентина Юрьевна, можно, я побуду у вас еще немного? Я хотела поговорить об этих фотографиях, — обратилась она к Градской.

— Да, деточка, — кивнула Валентина Юрьевна, — я буду рада, если вы останетесь. Ко мне так редко приходят гости.

Когда Саша и Майкл удалились, Градская внимательно, сквозь очки, взглянула на Лену.

— Скажите, а где я вас могла видеть раньше?

— Очень давно, — улыбнулась Лена, — четырнадцать лет назад вы впустили троих юных московских студентов в книгохранилище. А потом угощали нас чаем с клюквенным вареньем и рассказывали массу интересных вещей.

— Надо же, — покачала головой старушка, — вот этого совсем не помню, но смотрю на вас и мучаюсь: где же я вас видела? Кстати, насчет чая, я сама, конечно, не готовлю, здесь в столовой отлично кормят, но чайник и все необходимое у меня есть. Если вас не затруднит, откройте буфет, там вы все найдете.

В маленьком буфете за стеклом стоял электрический чайник «Тефаль», сахарница, открытая пачка «Липтона» с пакетиками, вазочка с печеньем, несколько стаканов в старинных серебряных подстаканниках.

— Знаете, очень спокойное заведение, — говорила Градская, пока Лена готовила чай, — здесь чисто, комфортно и всегда вот такая гробовая тишина. Великолепное медицинское обслуживание, массаж, всякие процедуры. Только поговорить не с кем. Когда-то здесь был закрытый интернат для ветеранов партии, лучший на всю Тюменскую область. А теперь сюда сбагривают своих стариков местные нувориши. На каждом этаже занято не более пяти комнат. Содержание здесь стоит очень дорого. Я, знаете ли, держалась до последнего, но возраст есть возраст. Я, конечно, очень благодарна дочери, но…

— Простите, Валентина Юрьевна, — Лена протянула большую групповую фотографию и показала на лицо некрасивой девочки, — это ваша дочь?

— Да, — кивнула старушка, — это Регина.

Лена заметила, что по лицу Градской пробежала какая-то тень, губы слегка поджались, глаза сузились — но всего на секунду.

— А других фотографий нет у вас?

— Зачем вам, деточка?

— Понимаете, мне кажется, я где-то видела это лицо, возможно, я была знакома с вашей дочерью. Она теперь живет в Москве?

— Она давно живет в Москве. И вполне возможно, что вы с ней встречались. Мир страшно тесен, и с возрастом в этом все больше убеждаешься. Только других фотографий у меня нет. Даже младенческих. Эта — единственная.

— Странно. Вы ведь собираете фотографии… Столько чужих снимков…

— Регина сразу уничтожала свои снимки. А потом уничтожила и свое лицо, — последняя фраза прозвучала громко, несколько раздраженно. Лена уже чувствовала, что старушке неприятен разговор о дочери, но надо было довести его до конца. Не было другого выхода.

— Уничтожила свое лицо? — тихо переспросила она.

— Возьмите там, на полке, стопку журналов. Быстро перебрав несколько известных изданий в ярких глянцевых обложках, она молча протянула Лене развернутый журнал — тот самый, который совсем недавно показывал ей Гоша Галицын. С разворота лучезарно улыбалась «сладкая парочка», суперпродюсер Вениамин Волков и его красавица жена, Регина Градская.

— Моя дочь сделала себе целую серию пластических операций в швейцарской клинике, — сказала Валентина Юрьевна, — она всю жизнь страдала из-за своей внешности.

Глава 34

— Мистер Баррон, я обязан сообщить вам, что женщина, пригласившая вас в гости, опасная преступница, — произношение у шофера Саши было неважным, но говорил он по-английски четко и грамотно, без ошибок.

Майкл вытаращил глаза и открыл рот.

— Есть старый анекдот, — продолжал Саша. — В богатой английской семье рос мальчик, который до пяти лет не разговаривал. Родители страшно переживали, показывали ребенка разным врачам, но все бесполезно. И вот однажды за обедом мальчик отставил тарелку и внятно произнес: «Бифштекс пережарен». — «Джонни, милый! — закричали родители, оправившись от шока. — Почему же ты раньше молчал?» — «Раньше все было в порядке», — ответил Джонни. Так вот, мистер Баррон, раньше все было в порядке, и я молчал.

— А что случилось теперь? — спросил Майкл, судорожно сглотнув. — Ведь мы с вами не за обеденным столом, и нет никакого бифштекса. Я пытаюсь шутить, но на самом деле мне не до шуток. Объясните, Саша, в чем дело и кто вы такой.

— Я старший лейтенант Федеральной службы безопасности, моя фамилия Волковец.

— То есть вы из КГБ? Вы что, принимаете меня за американского шпиона?

— Я понимаю, одно только сочетание этих букв вызывает у вас отвращение. Но, если кто и принимает вас за шпиона, то уж, во всяком случае, не наш департамент.

— Саша, вы не могли бы изъясняться конкретней?

— Мистер Баррон, вы хорошо знаете классическую русскую литературу?

— О Господи, Саша, я же просил — конкретней, пожалуйста! — простонал Майкл.

— Помните пьесу Гоголя «Ревизор»? Вот вас тоже приняли за кого-то другого. Местная мафия следит за вами очень пристально. И это становится опасным. Думаю, вам следует сегодня же отправиться в Москву.

— Как в Москву? Но я еще не был в Ханты-Мансийске и в окрестных деревнях… Я не сделал и половины из того, что хотел… Зачем в Москву? А Лена?

— Она тоже улетит. Сейчас мы вместе зайдем в ваш номер, Вы соберете вещи. Только очень быстро. Потом мы отправимся в Тюмень, сразу в аэропорт. Есть ночной рейс, и этим рейсом вы улетите.

— Один?

— Почему один? Вместе с Леной.

— Если я не соглашусь?

— А вы уже согласились, — усмехнулся Саша, — вы ведь разумный человек и не захотитерисковать жизнью.

— Хорошо, — вздохнул Майкл, — вы правы. Я не хочу рисковать жизнью. Но у меня одно условие. Без Лены я не полечу.

* * *
Николай Иевлев увидел, как отъехал «москвичек» Саши Волковца и как следом двинулся темно-лиловый «жигуль».

— Ничего, — мысленно обратился майор к четырем амбалам в «Жигулях», — ничего, «братки» — говнюки, вас сейчас подрежут на перекрестке, ох хорошо подрежут. Жалко, не под корешок.

Давно стемнело. В мрачном пятиэтажном здании Дома ветеранов горело только несколько окон. Бледно-желтые световые блики причудливо шевелились, падая на черную стену заснеженной тайги.

Тайга подходила совсем близко, но наблюдали за домом не оттуда. Полянскую должны были ждать где-то здесь, в высоком, густом кустарнике, разросшемся вдоль главной аллеи. И ее ждали. Когда затих звук мотора отъехавшего темно-лилового «жигуля», Иевлев уловил какой-то вкрадчивый шорох, черная масса кустарника шевельнулась.

Он взглянул на светящийся циферблат. Через десять минут Полянская выйдет из здания и пойдет по этой аллее, вдоль черных кустов. Возможно, они не станут нападать сразу, а поведут ее еще немного. Но не исключен и другой вариант. На их месте он бы давно потерял терпение.

Иевлев знал, что сейчас в ста метрах отсюда должен остановиться военный «газик», и прислушивался к гулу редких машин, проезжавших по шоссе. Группа захвата, пять человек из местного ФСБ, будет готова в любой момент вступить в игру. Малейший шум, а тем более выстрел, станет автоматическим сигналом для них.

Старые кожаные ботинки промокли насквозь, пропитались талым снегом, и холод шел от ног по всему телу. Иевлеву ужасно хотелось курить и чай хотелось горячего. Он думал о том, что захваченные «языки» все равно будут молчать и хозяина своего не заложат ни за какие коврижки. Жизнь дороже любых коврижек.

Так будет всегда. Шавки и «шестерки» будут молчать и париться в зонах по всей стране. А хозяева будут посылать в зону индивидуальный «грев» с барского плеча, строчить душевные «малявы» честным арестантам и править единовластно своими вотчинами, кусками огромной страны, с ее тайгой, с ее золотом, нефтью, маковыми и конопляными полями, с ее бандитами и проститутками, народными артистами и членами правительства. Так будет всегда. Ничего не изменится от того, что он, майор Иевлев, сидит сейчас, промокший и продрогший насквозь, в заснеженных кустах на окраине старинного сибирского города, сидит и ждет — то ли шальной пули, то ли воспаления легких. Даже если развяжутся языки тех, кто прячется сейчас напротив и тоже ждет, все равно ничего не изменится…

«Вот выпил бы я горячего чайку, и не было бы у меня таких мрачных ненужных мыслей», — вздохнул про себя Иевлев. И тут же тихо и быстро расстегнул кобуру.

Из кустов напротив послышался слабый свист. Вдали на шоссе тихонько зарычал двигатель «газика». Какая-то длинная тень метнулась в бледном фонарном луче. Огромная туша бесшумно обрушилась на майора сзади, повалила в рыхлый снег. Кустарник сухо и пронзительно затрещал. Иевлев успел заученным приемом перехватить запястье противника левой рукой, а правая рука уже щелкнула предохранителем, но тут бабахнул оглушительный взрыв. В ста метрах, на шоссе, что-то вспыхнуло, выхватив на миг из темноты клок тайги, низкое небо над соснами, угол кирпичного пятиэтажного дома.

Только на этот короткий миг замешкался майор Иевлев, но быстрое лезвие ударило точно в сердце. Последнее, что он успел увидеть, — белесое, расплывчатое пятно луны сквозь слой ночных облаков и черные, корявые ветки кустарника.

* * *
— Спасибо, Валентина Юрьевна, мне пора, — сказала Лена, поднимаясь и надевая куртку.

— Как же вы одна так поздно, деточка? Я думала, за вами зайдут.

— Ничего, — улыбнулась Лена, — автобус ходит до двенадцати. А сейчас только половина одиннадцатого.

Вдали что-то грохнуло. Чернота за окном на секунду зажглась бледным огнем. Тонко звякнули стекла.

— Вы слышали, Леночка? Что это? — испуганно спросила старушка.

— Похоже на взрыв, — Лена застыла у двери, — да, это очень похоже на взрыв.

— Может, авария на шоссе? Хотите, я вызову кого-нибудь, чтобы вас проводили до автобуса?

— Спасибо, не стоит никого беспокоить, я как-нибудь сама. Распрощавшись с Валентиной Юрьевной, Лена вышла в пустой коридор. «А вот теперь все сошлось, — думала она, шагая по ковровой дорожке. — Почему-то трудней всего поверить не в то, что Волков насиловал и убивал девочек, и не в то, что Регина Градская провернула ради него всю эту головоломную операцию по заметанию следов. Трудней всего поверить, что Регина — родная дочь Валентины Юрьевны. Единственная дочь…»

У Лены за спиной чуть скрипнули половицы под толстой ковровой дорожкой. Она не успела оглянуться — что-то твердое уперлось между лопатками. Даже сквозь свитер и кожаную куртку Лена почувствовала холодок пистолетного дула.

— Не дергайся и не ори, — зашептал мужской голос у самого уха, — пошла вперед, спокойно и медленно. Шаг в сторону — стреляю. Так, молодец. Руки из карманов вытащила. Умница. Теперь вниз по лестнице. Не оглядывайся.

Она спускалась вниз, ступенька за ступенькой. Голова сильно закружилась, во рту пересохло, ноги стали ватными. Один пролет, потом другой. Там, у выхода, должен быть охранник. Но она не успеет крикнуть… Нет, ее ведут к другому выходу, куда-то в темноту, вероятно, к черному ходу…

— Теперь направо, — человек с пистолетом чуть подтолкнул ее дулом в глухой темный проем.

Через секунду кто-то быстро и ловко завел ее руки за спину, и Лена почувствовала металлический холод на запястьях. Щелкнули наручники.

Машина стояла прямо у дверей черного хода. Лену втолкнули в огромный джип, она оказалась на заднем сиденье между двумя амбалами, которых не могла разглядеть в темноте. Она только успела заметить, что их всего пятеро. Когда маши на двинулась, один из сидевших рядом ловким движением фокусника вытянул из кармана какую-то тряпку и завязал Лене глаза, больно прихватив несколько прядей волос.

— А поаккуратней можно? — поморщившись, произнесла Лена и не узнала собственного голоса.

— Пардон, — вежливо извинился амбал.

— Вы мне волосы в узел затянули, очень больно, — сообщила она спокойно, — и вообще, что я могу увидеть в такой темноте?

— Будешь возникать, совсем вырубим! — рявкнул один из соседей.

Но на Лену что-то нашло. Почему-то молчать в такой ситуации было страшней, чем говорить. Звук собственного голоса успокаивал, как бы подтверждая, что она еще жива.

— Если бы вам было приказано вырубить меня, вы бы давно это сделали, — стала рассуждать она вслух, — но вы пока что обращаетесь со мной весьма вежливо, как истинные джентльмены. И я буду вам признательна, если вы, во-первых, все-таки аккуратней завяжете этот узел и, во-вторых, если дадите мне покурить.

— А она мне нравится, в натуре! — проговорил кто-то, сидевший впереди. — Слышь, Брюква, завяжи ты ей по-нормальному узел и сигарету дай.

Тот, которого назвали Брюквой, завозился с узлом, немилосердно дергая волосы. Через минуту послышался щелчок зажигалки. К Лениным губам поднесли сигарету.

— Далеко едем? — спросила Лена.

— Много будешь знать, скоро состаришься, — ответили с переднего сиденья.

Ехали часа полтора. За весь долгий путь больше не было сказано ни единого слова. Включили магнитофон, солист известной поп-группы жестким басом запел грустную песню о тюряге и о любви.

«Если бы меня хотели убить, — думала Лена, — то сделали бы это сразу. Наверное, хорошо, что мне завязали глаза. Это значит, что есть у меня шанс выбраться живой. Тому, кого готовят в покойники, глаза не завязывают. Зачем? Если он и увидит что-то, все равно потом не скажет…»

В машине было тепло. Кассеты в магнитофоне меняли несколько раз. Иногда один из соседей Лены начинал вяло подтягивать какой-нибудь особенно известный мотивчик. Он противно фальшивил, и голос у него был высокий, надтреснутый.

«Да, это не могут быть люди Градской. Они бы сразу убили меня. У нее ведь была единственная цель — убить, — рассуждала про себя Лена. — Интересно, что же взорвалось на шоссе? И куда делся Иевлев?»

Наконец джип остановился. Не снимая повязки, Лену вывели из машины. Под ботинками заскрипел утоптанный снег.

— Сумку мою не забудьте, пожалуйста, — попросила она.

— Иди-иди, — ответили ей и легонько подтолкнули в спину, но уже не дулом, а рукой.

Под ногами были деревянные ступени, потом сквозь повязку просочился слабый свет. Лену повели через какие-то теплые комнаты, держа за локти. Только сейчас она почувствовала, как сильно устали руки, заведенные за спину. Плечи ныли нестерпимо. Браслеты наручников, хоть и болтались свободно на запястьях, все равно вызывали отвратительное ощущение холодной железной тяжести.

— Наручники снимите, — тихо попросила она, — я не убегу и драться с вами не буду. — Обойдешься, — ответили ей, остановили и резко усадили в какое-то кресло, — сиди тихо и не вздумай орать.

Через минуту хлопнула дверь. Лена осталась одна, неизвестно где, в наручниках, с завязанными глазами. Она попыталась удобней устроиться в кресле, но это было невозможно. Плечи ныли все сильней, руки затекли.

Она вспомнила, как когда-то во время летней сессии готовилась всю ночь к экзамену, сидела у открытого окна в кухне. Окно выходило на Садовое кольцо. Ночью, особенно перед рассветом, стояла странная, напряженная тишина. И вот в этой тишине вдруг послышалось отчетливое, дробное постукивание. Выглянув на улицу, Лена увидела, как прямо под окном по пустынному тротуару идет человек.

Он шел очень медленно, держа в руках тонкую трость и осторожно простукивая асфальт перед собой. Это был слепой, но ослеп он совсем недавно. Он учится ходить ночами по пустынным улицам. И тогда она вдруг до ужаса ярко почувствовала это черное, безнадежное одиночество слепоты.

С тех пор прошло много лет, но тот одинокий слепой на ночном Садовом кольце накрепко врезался в память. Сейчас, сидя с завязанными глазами, она всей кожей чувствовала опасность, исходящую от невидимых стен и предметов в чужом доме, от всего мира вокруг…

Она не знала, сколько прошло времени. Ей сильно хотелось пить, во рту пересохло. Было очень тихо. Она подумала, что никого нет в доме, и в этот момент послышался щелчок дверного замка. Потом быстрые, легкие шаги. Кто-то стал молча развязывать узел на затылке. Повязку снимали осторожно, стараясь не дергать за волосы.

Сначала Лене показалось, что она по-настоящему ослепла. Свет в комнате не был ярким, но больно резанул по глазам. Это продолжалось несколько минут. Лена щурилась, хотелось потереть глаза руками, но руки были все еще скованы.

Наконец она смогла видеть и прежде всего увидела перед собой высокую круглолицую девушку. Девушка была одета почти так же, как Лена, в джинсы и длинный широкий свитер. На ногах у нее были толстые шерстяные носки и мужские домашние шлепанцы.

— Пожалуйста, дайте мне попить и снимите наручники, — попросила Лена, — я ведь не убегу.

Девушка покачала головой и выразительным жестом показала на свои уши.

«Ну вот, глухонемая…» — с тоской подумала Лена и оглядела наконец комнату, в которой провела, вероятно, уже несколько часов.

Комната эта была крошечной и почти пустой. Кроме кресла, в котором сидела Лена, здесь была только панцирная кровать с полосатым матрасом. Ни одного окна. Голая лампочка под низким потолком.

Лена судорожно сглотнула и передернула плечами. Девушка поглядела на нее спокойно и задумчиво. У нее были ясные ярко-голубые глаза. Она вышла, заперев за собой дверь. Но минут через пять вернулась со стаканом воды и поднесла стакан к Лениным губам. Это была кисловатая минералка. Лена выпила залпом. Поставив на пол пустой стакан, девушка достала из кармана джинсов маленький плоский ключ, расстегнула наручники, сняла их и тут же ушла. Щелкнул замок. Лена осталась в полном одиночестве.

Она встала и, разминая затекшие руки, обошла комнату. Стены были выкрашены бежевой масляной краской. Под самым потолком Лена заметила крошечное круглое окошко, больше похожее на отдушину. А в углу оказалась еще одна дверь. Осторожно толкнув ее, Лена обнаружила там крошечный туалет с унитазом и раковиной. Из крана текла не только холодная, но и горячая вода.

«Значит, я где-то в городе, — подумала она, — но из Тобольска мы выехали, а до Тюмени за полтора часа доехать не могли. Впрочем, я могу быть где угодно. Мафиози для своих нужд проведет канализацию и горячую воду куда угодно, даже в пустыню или в глухую тайгу».

Оставалось только ждать. Успокоиться и ждать, что будет дальше. Лена умылась теплой водой, сняла куртку, ботинки и улеглась на полосатый матрас. Она лежала и глядела в желтоватый потолок, стараясь не плакать.

* * *
Майкл вздрогнул, услышав первые выстрелы. Саша гнал машину на предельной скорости. Сзади на перекрестке милицейский «газик» бросился наперерез темно-лиловому «жигуленку». Майкл вывихнул шею, оборачиваясь, глядя в темноту ночного шоссе сквозь заднее стекло. Там шла стрельба, пули мелькали во мраке, как длинные падающие звезды.

— Может, нам не стоит заезжать в гостиницу за вещами? — спросил он. — Я вижу, происходит нечто очень серьезное.

— У гостиницы ждет другая машина, — ответил Саша, — не волнуйтесь, все будет о'кей.

— Почему вы оставили Лену там? Почему она не поехала с нами?

— Она сама так решила.

— Но вы ведь все знали… Вы должны были настоять, забрать ее силой, в конце концов! — не унимался Майкл.

— Я повторяю, это было ее решение. Она взрослый человек, и у нас теперь свободная страна.

Где-то вдали, на шоссе, прогремел взрыв.

— Что это? — выдохнул Майкл. — В вашей свободной стране, по-моему, началась война! Вы, лейтенант ФСБ, можете мне объяснить, что происходит? — Не могу, — честно признался Саша.

— Меня поражает ваше спокойствие!

— Работа такая. — Саша закурил в закрытой машине.

Ни разу за все время, пока он возил в своем «Москвиче» активного борца за здоровый образ жизни, он не выкурил при нем в салоне ни одной сигареты. А сейчас закурил.

Майкл не сказал ни слова. Но окошко все-таки немного приоткрыл.

В гостинице их ждали трое оперативников. Саша передал им Майкла с рук на руки. Они проводили его в номер. Ему хватило трех минут, чтобы собрать вещи. Фээсбэшный «Мерседес» домчал Майкла до Тюменского аэропорта за два с половиной часа. По дороге не было ни погонь, ни стрельбы.

— Такое чувство, что меня выдворяют из страны, — заметил Майкл, обращаясь к тому из провожатых, который говорил по-английски.

— Вас никто не выдворяет, мистер Баррон. Так сложились обстоятельства.

— Где Лена? — спросил он в последний раз, когда поднимался по трапу в самолет.

— Вы встретитесь с ней в Москве, — ответил оперативник, капитан ФСБ Станислав Коваль.

Ему было поручено проводить этого американца прямо до Москвы и сдать московским коллегам целым и невредимым. Пусть делают с ним что хотят. Пусть сами вывихнут мозги, думая, почему его появление в Тюменской области вызвало такой переполох у местной мафии.

Ежу понятно, что авторитет по кличке Кудряш, сибирский «крестный отец», не по зубам местным силовым структурам. Он — фигура всероссийского масштаба, и пусть они там, в центре, разбираются, чем это его величеству Кудряшу так не понравился скромный профессор из Нью-Йорка Майкл Баррон. Здесь только мертвого американца не хватало! Ведь случись что, не дай Бог, с гражданином США на вверенной территории, такой раздуют международный шухер, представить жутко. И виноватых будут искать здесь, в Тюмени, а где ж еще? Как всегда, за все ответят стрелочники.

Этот майор Иевлев из Москвы тоже хорош! Нашелся умный! Приехал, всех на уши поставил, Кудряша решил зацепить. Как же, зацепит он! Положит всех, кого ему дали в помощь, если уже не положил. Видел капитан Коваль на своем коротком веку таких героев, видел — в гробу в белых тапочках.

Хорошо, что с профессором пока никаких хлопот. Сидит, надутый, молчит в тряпочку и уже не спрашивает: «Где Лена?». Жратву принесли — отказался, ни к чему не притронулся, буркнул: «Сорри, ай эм веджетериан». Вегетарианец он, мать его… ну и хрен с ним, пусть голодает. Коваль с удовольствием умял двойную порцию аэрофлотовской курицы с рисом.

Самолет летел в Москву сквозь звездную, бархатную ночь, над тяжелыми мартовскими облаками, над огромной заснеженной тайгой, над ледяными сибирскими реками. Майкл смотрел в круглый черный иллюминатор и видел свое расплывчатое отражение. Он думал о Лене и очень волновался. Он давно понял, что спрашивать бесполезно.

В американских средствах массовой информации то и дело сообщают о всевластии русской мафии и о бессилии и коррумпированности правоохранительных органов. Но чем он помешал мафии? За кого приняли его местные бандиты? Этот странный парень Саша наплел что-то про пьесу Гоголя «Ревизор» и ничего толком не объяснил. Наверное, они сами не понимают, что происходит у них под носом. Майклу захотелось домой, в уютный чистый Бруклин…

* * *
На окраине Тобольска, в ста метрах от Дома ветеранов работала при свете прожектора опергруппа и пыталась разобраться, почему вдруг, ни с того ни с сего, взорвалась пустая старая «Волга» на обочине. Она взлетела на воздух на глазах пяти сотрудников ФСБ, сидевших в «газике» совсем близко. Взрыв получился мощный, оглушительный, но никаких жертв пока не нашли.

В двадцати метрах от входа в Дом ветеранов, в высоких густых кустах у главной аллеи был обнаружен труп майора Иевлева из Москвы.

Саша Волковец разбудил уже задремавшую старуху Градскую и выслушал рассказ о том, как около половины одиннадцатого Лена ушла, сообщив, что доберется до гостиницы на автобусе.

Разумеется, охранник у дверей не видел, как женщина в черных джинсах и в коричневой кожаной куртке выходила из здания.

«Допрыгалась…» — сказал про себя старший лейтенант и сплюнул сквозь зубы в твердый затоптанный снег.

* * *
Когда Кудряшу позвонили из Москвы и сообщили «любопытные новости», он напрягся значительно больше, чем следовало ожидать.

— За что купила, за то и продаю, — сказала ему старая знакомая Регина Градская, выложив по телефону историю об американском консультанте-психологе из ЦРУ и о журналистке, которая сопровождает его в качестве переводчицы.

— Спасибо, Региша, — улыбнулся в трубку Кудряш, — присмотрюсь обязательно. Ценная новость. А продаешь-то за что?

Как человек трезвый, Кудряш не верил в бескорыстие. У старой знакомой должен быть какой-то свой интерес.

— Как же буквально ты все понимаешь, — засмеялась Регина, — это ведь поговорка такая. Я имела в виду, что информация неточная, возможно, просто «утка».

— Ну, это мы проверим. И все-таки у тебя какие проблемы?

— Да понимаешь, — вяло протянула Регина, — баба эта, Полянская, очень уж любопытная. Лезет куда не просят, сует нос в чужие дела. У нее, как у многих журналистов, язык без костей, бурная фантазия.

— Ты что, с ней знакома?

— Не то чтобы… Нет, пока серьезных проблем с ней не возникало, у нас во всяком случае. Но она мне не нравится. А в сочетании с психологом из ЦРУ не нравится еще больше. Вот я и подумала, надо тебя предупредить по старой дружбе.

У Кудряша были весьма серьезные и перспективные связи в Америке, и потому он решил, что приезд психолога из ЦРУ скорее всего не «утка». В свое время его чуть не замели в Бостоне, куда он по дурости заявился собственной персоной — на торжественное открытие небольшой фармацевтической фирмы. Хотелось ему взглянуть на очередное свое приобретение, купленное, разумеется, через подставных лиц. Он успел тихо исчезнуть, но в компьютеры ЦРУ все-таки угодил. После того как взяли легендарного Япончика, американцы, видимо, вошли в азарт, и не мудрено — ведь российский высший криминалитет активно работает на международном уровне и скоро станет для них почти родным.

И Кудряш напрягся. Любопытная журналистка первым делом отправилась не куда-нибудь, а на Малую Пролетарскую, к матери и к тетке Слепого.

То, что жалкий «петушок» стал одним из лучших и дорогих киллеров России, само по себе было оскорбительно для старого законника Кудряша. Опущенный не мог, не должен был никем стать, тем более — киллером. Это противоречило закону. Но хуже всего было то, что сам Кудряш дважды оплачивал его услуги. Оба раза ситуация складывалась так, что ни к кому другому он обратиться не мог.

Слепой выполнял свою работу как истинный художник. Для него не существовало ни охраны, ни бронированных автомобилей, он мог убить кого угодно и где угодно — хоть президента. Но он убивал только авторитетов, только тех, кого, по его мнению, следовало убивать. Он никогда не брал ни копейки вперед. Он всегда делал один выстрел, единственный, но точный, смертельный. Ни разу от его руки не погиб ни охранник, ни случайный прохожий. Сделав свое дело, он исчезал, растворялся в пространстве, как легкая дымка, — будто и не было никакого Слепого. Просто вылетела шальная пуля из воздуха и раздробила череп тому, кого заказывали…

Пять лет назад, впервые обратившись к Слепому, одолевая законную брезгливость к «петуху», Кудряш поклялся самому себе, что больше — никогда. Вот выполнит Слепой этот необходимый позарез заказ, и надо будет убрать его самого, от греха подальше.

Но вслед за этим заказом сразу замаячил следующий, еще более неприятный, про который вообще никто не должен был знать, даже свои. И Кудряш решил: ладно, еще разок воспользуюсь, а потом… Но потом Слепой сразу исчез. И все, кого посылал к нему Кудряш, исчезали тоже — бесследно. А среди них были далеко не худшие ребята.

Получалось так, что бродит где-то хитрый, умный, совершенно неуловимый «петушок», знает слишком много, не уважает никого, и чего от него ждать — неизвестно. Поэтому журналистка-переводчица, приехавшая с цэрэушником и спокойно просидевшая и проговорившая с матерью Слепого три часа, неприятно озадачила Кудряша. Регина Градская была права, баба эта оказалась слишком уж любопытной — во всех отношениях.

После визита на Малую Пролетарскую странная компания, состоящая из фээсбэшника, цэрэушника и журналистки, отправилась в Загоринскую, а там, в глубине тайги, всего в пятидесяти километрах от раскольничьего поселка, была личная кудряшовская нефть, И что их, спрашивается, понесло именно в Загоринскую? Нет, с нефтью было все чисто. Ну, почти чисто. Разработки вела государственная компания, но принадлежала она, разумеется, Кудряшу, а стало быть, не следовало им там появляться. Ни к чему это…

В Тобольске журналистка зачем-то навестила семью убитого давным-давно мента. С тем ментом лично Кудряша ничего не связывало, но визит этот тоже был не просто так. А уж когда выяснилось, что неприятная троица собирается в Дом ветеранов, в тот самый, в котором целый этаж был отведен под личные покои впавшего в маразм родного отца Кудряша, терпение старого авторитета лопнуло. Надо было срочно их остановить.

Старик люто ненавидел сына, видеть его не хотел, сразу начинал орать своим дребезжащим голоском: «Вор! Убийца!» И Кудряш давно уже не испытывал к отцу никаких чувств, просто выполнял свой сыновний долг, поселил впавшего в маразм отца в хорошую богадельню, у себя под боком, в Тобольске, обеспечил комфорт и отличный уход. Раньше Кудряшу и в голову не приходило ставить специальную охрану к Дому ветеранов. Никто просто не посмел бы сунуться туда. Да и кому мог понадобиться старый маразматик? Кроме него, там жило еще не больше десятка стариков, в том числе, между прочим, и мать Регины Градской.

Но Кудряш не сомневался — неприятная троица отправилась в Дом ветеранов именно к его отцу. Зачем, почему — об этом он уже не размышлял. Ему надоело гадать на кофейной гуще. Ничто на свете не раздражало его так, как неизвестность. Конечно, взять обоих, и журналистку, и американца, слишком хлопотно. И вообще, с иностранцем лучше не связываться. Он решил, что одной журналистки вполне достаточно. Пусть она все объяснит!

Он успел заранее, через своих людей в Москве, получить кое-какую информацию об этой бабе. То, что она еще и жена полковника МВД, Кудряша вовсе не смущало, наоборот, это было даже приятно.

Посланные к Дому ветеранов боевики держали с ним постоянную связь. В половине десятого ему доложили: фээсбэшник увез американца. Он приказал пустить небольшой «хвост», но не трогать, просто проследить. Сначала все складывалось хорошо. Он даже пожалел, что бросил на одну бабенку столько народу. Но оказалось, он поступил совершенно правильно. Почти одновременно группа, наблюдавшая за шоссе, обнаружила фээсбэшный «газик», а те, кто ждал в кустах у входа в здание, заметили неизвестного, который сидел тоже в кустах, напротив. Разумеется, он там не нужду справлял. Позже выяснилось, что он — майор ФСБ. Замочивший его боевик не поленился обшарить карманы.

Ситуация осложнилась. Надо было срочно что-то придумать. И Кудряш придумал. Одной из трех машин, брошенных на это дело, была старенькая «волжаночка». Она пряталась за деревьями, у самой обочины — на всякий случай. В ней сидело всего двое ребят. Именно они и заметили проклятый «газик». Кудряш приказал ребятам подогнать «Волгу» поближе к обочине и хорошенько бабахнуть ее на глазах удивленной публики из «газика». А самим раствориться в тайге. Вот тогда, под шумок, и можно будет вывезти журналистку без лишней суеты и стрельбы. Главное, чтобы только по времени все совпало.

И совпало-таки. Ребятишки разыграли все точненько, как по нотам. Правда, небольшая стрельба все-таки случилось. На перекрестке «жигуль» подсекла милицейская патрульная машина.

— Сколько там наших ребят на шоссе положили? — тревожно спросил Кудряш, узнав о стрельбе уже не по связи, а от одного из своих людей, бывшего майора-десантника, который исполнял при нем функции то ли личного секретаря, то ли серого кардинала.

— Никого не положили, — весело ответил ему бывший майор. — Там в «жигуленке» хороший мотор. Ребята на просеку свернули и растворились в тайге. Менты побоялись к тачке близко подойти, посветили, увидели, что пустая, и укатили.

— А раненый?

— Все нормально, Хоттабыч уже пульку выковыривает.

— Ну и славно, — кивнул Кудряш. — А что в Москве?

— Завтра утром будет кассета.

Глава 35

Ему снились яркие, цветные сны и не хотелось просыпаться. Раньше сны бывали только черно-белыми, мрачными, тяжелыми. Наверное, поэтому он всегда так мало спал. А сейчас он проживал заново всю свою сорокалетнюю жизнь — но совсем иначе.

Он видел себя во сне маленьким мальчиком, которого нежно и преданно любили родители. У мамы были прохладные, легкие руки, она гладила его по волосам, целовала на ночь, читала сказки. Отец был сильным, веселым, он учил его ходить по тайге, угадывать твердые надежные кочки в болотной хляби, скручивать котелки из пахучей весенней бересты и кипятить в них воду на костре.

Во сне было много тепла и света. Алая таежная клюква светилась на солнце и совсем не напоминала капли крови. Маленькая черноволосая соседка Ларочка сбегала по скрипучей лестнице, празднично улыбаясь и постукивая каблучками. Ее никто никогда не насиловал в весеннем пустом парке. Она не знала, как это больно и страшно, и поэтому ей предстояло прожить совсем другую жизнь.

Шестнадцатилетняя Таня Костылева выходила на берег из спокойной ночной реки, встряхивала длинными мокрыми волосами и, поеживаясь от предрассветного холода, натягивала на влажное тело свое выпускное платье.

— Веня, как же я замерзла! Зачем ты уговорил меня купаться? — шептала она, прижимаясь теплым лбом к его груди.

Таня Костылева была жива, сейчас ей тоже сорок. Были живы и другие шесть девочек. Он никого не выслеживал, не набрасывался бешеным зверем, не душил, не убивал. Они все были живы, и каждая проходила положенный ей путь, проживала свою жизнь, счастливую, несчастную, беспутную или праведную, но свою, единственную и неповторимую, Богом данную жизнь. Четверо из шестерых имели детей, мальчиков, девочек. Дети вырастали, у них тоже рождались дети, внуки тех девочек, которых Веня Волков никогда не насиловал и не убивал…

Где-то далеко, в другом измерении, на другой планете, существовал огромный концерн «Вениамин», железная непобедимая машина шоу-бизнеса, вскормленная головоломными интригами, жестокостью и кровью. Но он, Веня Волков, не имел к этому никакого отношения. Он жил спокойно и счастливо. Лена Полянская смотрела на него своими ясными серыми глазами, ему хотелось прикоснуться рукой к ее лицу, почувствовать, как щекотно подрагивают под ладонью длинные черные ресницы, он протягивал руку, но вокруг была пустота, холодный мертвый воздух. Этим воздухом нельзя было дышать. Он сжигал горло и раздирал легкие. Надо было проснуться, но так не хотелось.

— Вениамин Борисович, проснитесь, пожалуйста, — услышал он издалека чей-то голос.

— Венечка, к тебе пришел врач, он должен тебя посмотреть. Он приоткрыл глаза и увидел над собой два лица — кукольное, тонко подкрашенное лицо Регины и круглое, мягкое, в очках, лицо незнакомого пожилого мужчины.

Ему было больно выдергивать самого себя из сна, он сразу попадал из теплого цветного мира в тусклый, ледяной, черно-белый кошмар. У круглолицего профессора-отоларинголога были сухие шершавые руки. Он щупал шейные железы, заглядывал в горло.

— Заглоточного абсцесса я не вижу. Горло воспаленное, но не сильно.

— То есть ангину вы исключаете? — уточнила Регина.

— Ну какая ангина? Грипп, самый обыкновенный, со всеми истекающими опасностями. Будем надеяться, до осложнений у нас не дойдет. Но я бы не отказывался от антибиотиков. В любом случае требуется всестороннее обследование. Обязательно пригласите кардиолога.

— Да, — кивнула Регина, — я думаю, вы правы. Спасибо, доктор. Мой шофер отвезет вас куда прикажете.

Она протянула ему сто долларов.

Услышав звук мотора отъезжающей машины, она вернулась в спальню, достала из тумбочки упаковку с одноразовым шприцем и картонную коробку с большими ампулами, наполненными прозрачной бесцветной жидкостью. Подпилив алмазной пилкой горлышко ампулы и надломив тонкое стекло, она порезала палец. Порез был неглубоким, но сильно кровоточил. Пришлось аккуратно поставить открытую ампулу на тумбочку и выйти в ванную. Там, в шкафчике, была перекись водорода и йод.

Когда она вернулась в спальню, Веня сидел на кровати, держа двумя пальцами вскрытую ампулу и рассматривая ее на свет.

— Почему нет никакой маркировки? — спросил он.

— Я вижу, тебе уже лучше? — радостно улыбнулась Регина.

— Да, мне лучше. Что ты мне колола все это время?

— Антибиотики, витамины.

— Больше не надо никаких лекарств. И специалистов не надо. И вообще, прекрати делать из меня тяжелобольного. Принеси мне телефон.

— Как скажешь, солнышко.

* * *
Лена свернулась калачиком под своей курткой и попыталась уснуть. Она не знала, который час, ее часы пропали. Наверное, порвался кожаный ремешок, когда надевали наручники. За крошечным окошком был виден только кусок неба, уже сильно посветлевший за это время.

"Теперь я почти все знаю, — думала она, — а что толку? Даже если произойдет чудо и выберусь отсюда, ничего нельзя будет доказать. Я не понимаю, зачем понадобилось Регине Градской так рисковать? Ради чего? Она что, смертельно влюбилась в Веню Волкова? Или она решила приручить чудовище, чтобы с его помощью стать красивой и богатой? Пластическая операция в швейцарской клинике стоит безумных денег. Но у нее достаточно мозгов и энергии, чтобы заработать их самостоятельно, без помощи монстра. Она ведь рисковала, не только когда заметала следы и подставляла несчастного Никиту Слепака. Она рисковала все эти годы, живя с Волковым, ложась с ним в постель. Или все-таки она сумела вылечить его?

А Митя Синицын? Почему только через четырнадцать лет он заговорил об этом? И с кем? С самим Волковым! Да, он лишь догадывался, подозревал, но точных доказательств у него, вероятно, не было".

Лена представила себе, как мучился Митя, принимая решение — что делать ему со своими догадками и подозрениями. Он не мог промолчать и забыть. Сначала решил заняться шантажом, но стало противно. Вероятно, он нашел способ встретиться Ь Волковым наедине и задал ему прямой вопрос: «Ты убийца или нет?» Зная Митю, можно себе представить это. Ему казалось, что он поступает правильно, благородно, что нет другого варианта. И чего он добился?

«А как поступила бы я на его месте? — спросила себя Лена. — Впрочем, в данный момент я как раз на его месте. Сейчас я знаю значительно больше, чем знал Митя, когда пришел к Волкову. Но что толку? Я сижу взаперти, неизвестно где. И у меня только одна задача — выбраться отсюда живой, увидеть еще раз Лизу и Сережу. Это куда важнее для меня, чем торжество справедливости…»

Лена почти заснула, когда открылась дверь и на пороге возникли два молодых амбала.

— Вставай, пошли, — сказал один из них. Лена зашнуровала ботинки, накинула куртку. Они провели ее через полутемный коридор, в котором она ничего не успела разглядеть, кроме нескольких закрытых дверей. Потом поднялись по невысокой деревянной лестнице на второй этаж. Через минуту Лена оказалась в большой гостиной. Пол был покрыт светлым ворсистым ковром, в углу потрескивал огонь в стилизованном под английскую старину камине. Темно-вишневые тяжелые шторы плотно сдвинуты. Перед низким журнальным столиком черного дерева, в белом кожаном кресле сидел рыхлый, круглый, совершенно лысый человек лет шестидесяти с добродушным курносым лицом.

— Здравствуйте, Елена Николаевна, — сказал он, — милости прошу, заходите, присаживайтесь.

— Здравствуйте, — эхом отозвалась Лена и, сделав несколько шагов, села в кресло напротив лысого.

Два амбала остались стоять в дверях у нее за спиной.

— Кофе? Чай? Или что-нибудь покрепче? — предложил лысый с вежливой улыбкой.

— Кофе, если можно.

Глаза у лысого были светло-карие, почти желтые, маленькие, лишенные ресниц.

— Давай-ка, Вадик, кофейку нам организуй, — кивнул он одному из амбалов. — Вы, Елена Николаевна, не переживайте, — обратился он к Лене ласково, даже как-то по-отечески, — я только задам вам несколько вопросов, мы с вами кофейку выпьем и расстанемся по-хорошему. Но, конечно, с одним условием. Вы сами понимаете с каким. На мои вопросы надо будет отвечать очень честно, как на духу. Вы готовы?

— Да.

— Вопрос номер раз. — Лысый усмехнулся. — Кто такой Майкл Баррон?

— Майкл Баррон — гражданин США, профессор, историк, — произнесла Лена спокойно.

«Вот оно в чем дело! Они действительно приняли Майкла за кого-то другого. А Градская здесь ни при чем. Интересно, где сейчас Майкл? Хорошо, если Саша догадался отправить его в Москву…»

— Елена Николаевна, мы же договорились, что вы будете отвечать честно, — лысый слегка поморщился.

— Мне незачем вас обманывать. Мистер Баррон — действительно профессор-историк, и для того, чтобы это выяснить, совершенно не стоило устраивать комедию с обыском в наших номерах и с моим похищением. Это так же очевидно, как то, что в красивой жестянке был тальк, а не наркотик. Лысый тяжело, с одышкой, рассмеялся.

— Ну хорошо. Давайте продолжим. Зачем вы сюда приехали вместе с этим, как вы сказали, историком?

— Мистер Баррон изучает историю русской Сибири, он интересуется раскольниками и малыми народами Севера. А меня он нанял в качестве переводчика, так как сам по-русски не говорит.

— А что за молодой человек возил вас на «Москвиче»? — Глаза лысого стали совсем желтыми, зрачки сузились до точек.

— Нам нужен был шофер. Мы наняли первого попавшегося, он запросил совсем немного.

Амбал по имени Вадик бесшумно подошел к столу с подносом, на котором стояли две маленькие чашки и сахарница.

— Выпейте кофе, Елена Николаевна, и подумайте еще немного, — мирно предложил лысый.

— А покурить можно? — спросила Лена.

— Да, конечно.

На столе появились сигареты «Парламент», зажигалка и пепельница. Лена, с жадностью отхлебнув горячего крепкого кофе, вытянула из пачки сигарету. Лысый любезно дал ей прикурить.

— Ну хорошо, а о чем вы так долго беседовали с двумя бабульками на Малой Пролетарской?

— Я навестила мать своего старого знакомого. Это давняя история.

— Я с удовольствием послушаю.

Лена спокойно выложила ему историю про стихи Васи Слепака. Кудряш слушал и думал о том, что на этот раз она говорит правду. Не всю, конечно, но правду. Он знал, киллер действительно когда-то писал стихи. Одно из его стихотворений было даже опубликовано в популярном молодежном журнале. Когда-то это воспринималось как анекдот…

— Трудно было пробить публикацию? — спросил он даже с некоторым сочувствием.

— Ну а как вы думаете? — улыбнулась Лена.

— А вам-то зачем это понадобилось? Что, своих проблем мало?

— Мне было очень жалко Васю Слепака… И тут послышался смех. Смеялся лысый, тяжело, с одышкой. Хохотали два молодых амбала, стоявшие в дверях.

— Жалко, говоришь? — отсмеявшись, произнес лысый и вытер кончиками пальцев выступившие от смеха слезы. — Ты бы лучше себя пожалела!

Он перешел на «ты». Лицо его окаменело. Желтые голые глазки уставились на Лену так, что она невольно поежилась.

— По дочке-то скучаешь? — спросил он вкрадчиво. Лена молчала. Она чувствовала, как все внутри у нее сжимается и холодеет, и ничего не могла с этим поделать. Рука, державшая кофейную чашку, заметно задрожала. Лена поставила чашку на стол и сильно сжала руку в кулак.

— Скучаешь, — ответил за нее лысый и быстро облизнул тонкие губы, — а поглядеть хочешь на нее?

У Лены сильно закружилась голова. «Этого не может быть, — сказала она себе, — он блефует. Этого быть не может…»

В руке у лысого появился маленький дистанционный пульт. И только тут Лена заметила в углу, на тумбе черного дерева, большой телевизор и видеомагнитофон. Лысый нажал несколько кнопок. Экран засветился, и через минуту Лена увидела на нем широкую аллею истринского дома отдыха. По аллее бежала Лиза, в своем ярком, разноцветном комбинезончике, в полосатой вязаной шапочке с помпоном. В одной руке она держала красное пластмассовое ведерко, в другой — плюшевую обезьянку. Она бежала на камеру. Ее румяное личико уже занимало весь экран. Белокурые прядки выбились из-под шапки, огромные голубые глаза смотрели прямо на Лену.

— Баба Вера! — закричала она весело, развернулась и побежала куда-то в сторону.

В стороне, у обочины, стояла Вера Федоровна в теплой куртке и широких шерстяных брюках. Она наклонилась к Лизе, улыбаясь, поправила на ней шапку, застегнула кнопку комбинезона.

— Давай-ка я посмотрю, Лизонька, ножки у тебя не промокли? — сказала она спокойно и буднично.

Кадр сменился. Теперь снимали номер с балкона, сквозь стекло. Лиза спала, раскинувшись, в розовой фланелевой пижамке. Вера Федоровна вязала, сидя в кресле перед телевизором. Светящийся телеэкран отбрасывал бледные блики на ее спокойное, сосредоточенное лицо. Поблескивали стекла очков, съехавших на кончик носа, быстро двигались короткие спицы в руках. Картина была настолько мирной и уютной, что Лене больше всего на свете захотелось сейчас оказаться в этой вечерней комнате, погладить рассыпанные по подушке шелковистые Лизины волосы, поцеловать теплую щечку, на которой отпечатались складки наволочки.

Вера Федоровна тяжело поднялась с кресла, подошла к кровати, поправила сбившееся одеяло и сделала именно то, что так хотелось сделать Лене, — погладила Лизу по головке, наклонившись, поцеловала ее в щечку и тихонько перекрестила спящую девочку. Потом, сладко зевнув во весь рот, выключила телевизор и вышла из комнаты. Вероятно, она пошла в душ… "

Экран погас. Лена вытянула еще сигарету из пачки, закурила, стараясь унять дрожь.

— У тебя красивая дочка, — послышался голос лысого, — а в кого она такая беленькая? В мужа, что ли? Кстати, полковник твой еще в Лондоне. Когда он прилетает, не скажешь?

— Чего вы от меня хотите? — тихо спросила Лена и заставила себя взглянуть в эти желтые голые глаза.

К журнальному столу бесшумно подошла глухонемая девушка и стала убирать кофейные чашки. Лена не заметила, когда она успела появиться в гостиной.

— Понимаешь, — задумчиво продолжал лысый, — мне часто приходилось развязывать языки слишком молчаливым людям. Правда, в основном мужикам. Честно говоря, я не люблю иметь дело с бабами. Есть много всяких способов. Ты женщина грамотная, фильмов много смотрела, книжки читала, знаешь, как это делается. Но к каждому человеку нужен индивидуальный подход. Вот ты, например, просто вырубишься сразу, потеряешь сознание, а то и помрешь ненароком. Физическая боль — это, конечно, хороший способ разговорить молчуна. Но не люблю я этого, получается много шума, грязи и вони. Видишь, к тебе никто из моих ребят пока пальцем не притронулся. И не притронется. Более того, Лизу твою пока только на пленочку засняли. Ты видела сама, мы ребеночка тоже зря обижать не станем. Но, если все-таки придется, виновата будешь только ты. Поверь, мне не доставит никакого удовольствия показать тебе денечка через два-три другое кино про твою красивую малышку.

Лена вдруг заметила, что глухонемая застыла у стола с пустыми чашками в руках и, не отрываясь, смотрит на тонкие губы лысого.

— В общем так, — он легонько рубанул короткопалой ладонью по воздуху, — ты еще подумай как следует. Я тебя не тороплю. Время у нас с тобой пока что есть.

— Почему вы считаете, что я говорю не правду? — тихо спросила Лена.

Теперь глухонемая не отрывала своих ярко-голубых глаз от Лениных губ. Но никто, кроме Лены, этого не замечал.

— Странная ты женщина, — вздохнул лысый, — вот ублюдка на зоне тебе жалко стало. А собственного ребенка не жалеешь. Или ты, может, не совсем врубилась, а? Ладно, даю тебе еще денек, до вечера. Сигареты с зажигалкой можешь с собой взять. И вообще, если нужно чего, не стесняйся. Я не мурло, не хам. Никогда таким не был. Будем считать, ты пока что у меня в гостях.

Лену отвели назад, в маленькую комнатку. Только сейчас она поняла, что комнатка эта находится в подвале. Когда дверь захлопнулась, Лена упала ничком на голый матрас скрипучей кровати и стала горько плакать. Она чувствовала, что нет времени на слезы, что нельзя позволять себе сейчас эту истерику, но не могла остановиться. Слезы текли ручьями, она со злостью размазывала их по щекам. Да, чтобы успокоиться, надо хорошенько разозлиться.

— Сволочи, скоты, безмозглые ублюдки! —зашептала она.

И действительно, стало легче. Слезы высохли. Теперь можно было спокойно обдумать ситуацию.

Глава 36

Мишаня Сичкин услышал, как объявили, что приземлился лондонский самолет, и занервничал еще больше. Сейчас появится улыбающийся Серега, и сразу, с ходу, придется выложить ему все, от начала до конца — и про взрыв коляски, и про то, что Ленку похитил самый крупный сибирский авторитет Кудряш. Неизвестно, где она, и вообще, жива ли. Известно только, что Кудряш шутить не любит. От одной лишь мысли о том, что сейчас может происходить с Леной Полянской, у Мишани начинал болеть живот. А каково будет Сереге?

Кротов ждал багаж. У него было два здоровенных чемодана с подарками — для Лизы, Лены, Веры Федоровны, и еще куча всяких сувениров для друзей и сослуживцев. Его огорчало только одно — Лена не будет встречать его в аэропорту, она должна прилететь только через четыре дня. Он решил, что сегодня как следует отоспится, а завтра утром отправится к Лизе в дом отдыха. Он ужасно соскучился по своему семейству.

Было начало первого ночи, когда он наконец выкатил свою тележку с двумя здоровенными чемоданами в толпу встречающих. И сразу увидел Мишаню. По его лицу он понял: произошло что-то плохое. Очень плохое. Хотя Сичкин и пытался скорчить дурацкую улыбку, хотел оттянуть неприятный момент хоть чуть-чуть…

На стоянке ждала черная «Волга». Шофер Коля Филиппов, которого сослуживцы много лет называли Филей, широко заулыбался, вылез из машины и открыл багажник, чтобы положить туда чемоданы.

— Здрасьте, Сергей Сергеич, как долетели?

— Привет, Филя, нормально, — Кротов быстро пожал ему руку.

Чемоданы уложили, сели в машину, и Мишаня продолжил свой рассказ, начатый еще в здании аэропорта. Он старался не упускать важных деталей, но и не вязнуть в многочисленных подробностях.

У Сокола Филя сделал небольшой маневр — проскочил на перекрестке прямо перед черной громадиной грузовика и газанул.

— Между прочим, за нами наглый «хвост», — заметил он, не оглядываясь, — от самого Шереметьева прет джип с «братками», мать их…

— Свяжись с гаишниками, пусть отсекают, — сказал Кротов, — номер разглядеть успел?

— Обижаете, Сергей Сергеевич!

«Волга» уже въезжала на площадь перед Белорусским вокзалом.

— Иевлева жалко, — вздохнул Мишаня, — хороший был мужик. Слушай, Серега, ты думаешь, это тоже работа Градской? Может, просто совпадение? Тюменские фээсбэшники говорят, Кудряш принял американца за кого-то не того. У него ведь, у Кудряша, крутые дела в Америке. Странно, что он этого профессора так спокойно выпустил… Знаешь, он еще сейчас здесь. И его никто не трогает. Я виделся с ним, у него, бедного, чуть инфаркт не случился. За Ленку переживает…

— Мишань, как у тебя с английским? — спросил Кротов.

— Я в школе немецкий учил. С этим Барроном пообщался немного совсем, через переводчика. Но вообще, он знает больше, чем я думал. Надо будет тебе с ним прямо завтра утром повидаться.

— Филя, — обратился Кротов к шоферу, — ты знаешь, как отсюда быстрее выехать на Волоколамку?

— Понял, Сергей Сергеевич, я и дом отдыха тот знаю. Сейчас дорога пустая, за час доберемся. А с тамошней охраной связаться не хотите?

— Нет. Охрана там наверняка уже купленная. Оружие есть у кого-нибудь?

— Моя пушечка при мне, — отозвался Филя.

— Моя тоже, — кивнул Сичкин. — Слушай, Серега, а куда ты собираешься отвезти Лизу с Верой Федоровной?

— Это уже дело десятое, — проговорил Кротов сквозь зубы, — сейчас главное, чтобы они были еще там. Филя, не сворачивай! Кажется, опять «хвост»! — Кротов заметил, что к ним прилипла вишневая «Тойота».

— Может, группу поддержки вызвать? — спросил Филя.

— Попробуем сами, быстро и тихо. Выезжай на Тверскую и спокойно дуй к Петровке. Оторвешься только на минутку, на Чехова. Мы там с Мишаней выйдем, а потом ты эту «Тойоту» спокойненько довозишь до Петровки. Судя по «хвостам», они уже поняли, что я здесь. Главное сейчас, чтобы мы первые успели.

Кротов протянул руку через спинки сидений и взял у Фили радиотелефон.

— И пушку мне свою одолжи, будь другом, — попросил он, набирая номер.

Через пятнадцать минут трое бандитов в вишневой «Тойоте» забеспокоились. «Волга», которую они так удачно вели, испарилась где-то за Маяковкой. Но вскоре облегченно вздохнули: «Волга» пилила себе по Чехова, на малой скорости. Скорее всего она направлялась к Петровке. А куда ж еще?

На пересечении Садового кольца и Каляевской улицы, за двумя стекло-бетонными башнями, в одной из которых находится знаменитый на всю Москву музыкальный магазин «Мелодия», прячутся старые, дореволюционные дома с уютными проходными дворами. В один из таких дворов почти бесшумно въехал неприметный серенький «жигуленок». Он слегка притормозил, в него сели Кротов и Сичкин. За рулем был их знакомый, старший лейтенант Гончар. Через двадцать минут «жигуленок» уже мчался по пустому Волоколамскому шоссе на предельной скорости.

К высокой чугунной ограде дома отдыха они подъехали в начале третьего ночи. Машину остановили перед поворотом, подальше от ворот. Гончар остался сидеть в «жигуленке», Кротов и Сичкин быстро перемахнули через ограду. Обойдя здание, они обнаружили, что дверь главного входа заперта. Был еще вход через кухню, но там висел большой амбарный замок. Кротов задрал голову вверх и оценивающе оглядел шаткую пожарную лестницу, но тут Мишаня заметил, что приоткрыта широкая форточка над одной из секций застекленной столовой. Вера Федоровна спала очень чутко. Она проснулась от тихого, осторожного стука в дверь, зажгла маленькое бра над кроватью и посмотрела на часы. Было без двадцати три, «Может, показалось?» — подумала она и хотела уже погасить свет, но стук повторился.

Она накинула халат и босиком, на цыпочках, подошла к двери.

— Кто там? — спросила она шепотом.

— Вера Федоровна, откройте, это Сергей, — еле слышно ответили за дверью.

— Господи, Сереженька! Ты вернулся! А что случилось? Почему?..

Она щелкнула английским замком. Сергей быстро проскользнул в номер, вслед за ним — Мишаня Сичкин. Дверь тут же заперли.

— Вера Федоровна, собирайтесь. Давайте я помогу собрать Лизины вещи, — прошептал он ей на ухо, подошел к балконной двери, закрыл форточку, повернул рычажок верхнего замка, плотно задернул шторы.

— Сереженька, что случилось? — Она уже доставала из шкафа чемодан.

— Я все потом объясню, сейчас надо скорее… Вы одевайтесь, я сам одену Лизу. А Мишаня быстро сложит все в чемодан.

Лиза совершенно не удивилась, когда открыла глаза и обнаружила, что папа натягивает на нее комбинезон, прямо на пижаму.

— Папочка! — Она обняла его за шею, опять закрыла глаза и пробормотала:

— Я только посплю еще капельку, я у тебя на ручках посплю. Ладно?

— Хорошо, Лизонька, ты спи, а я тебя пока одену. — Сергей натянул на голые ножки шерстяные носки и тут же замер.

То ли за стеной, то ли на соседнем балконе послышалась какая-то возня. Здание было построено в начале семидесятых, сквозь тонкие стены можно было различить даже шорохи. Взяв спящую Лизу на руки, Сергей на цыпочках вышел в крошечный коридор, где Мишаня, сидя на корточках, запихивал в чемодан все без разбора. Из двери смежной комнаты вышла уже одетая Вера Федоровна.

— Кто живет в соседнем номере? — шепотом спросил ее Сергей и кивнул на стену, за которой опять слышались какие-то звуки.

— Очень милые молодые люди, они поселились здесь дня три назад. Они снимали Лизу на видеокамеру…

И в этот момент что-то мягко стукнуло за балконной дверью. Еще обходя здание, Сергей заметил, что соседние балконы отделены друг от друга невысокими решетками. Перепрыгнуть через такую — раз плюнуть.

— Все. Уходим, — прошептал он.

— Но мы еще не все собрали, — растерянно заметила Вера Федоровна.

— Ничего не пропадет. Возьмите только документы. — Мишаня Сичкин быстро застегнул чемодан и поставил его назад в коридорный шкаф. — Кто-нибудь потом приедет за вещами.

— Обезьянка! — громко, не открывая глаз, произнесла Лиза.

Вера Федоровна шагнула к кровати, достала из-под одеяла плюшевого зверька и протянула руку, чтобы погасить свет, но Сергей остановил ее. — Не надо. Пусть горит, — прошептал он.

Тихонько звякнуло стекло балконной двери. Там, на балконе, кто-то тщетно пытался заглянуть в комнату сквозь плотно сдвинутые шторы.

Стараясь не дышать, они вышли из номера в полумрак коридора. Мишаня, выходивший последним, бесшумно прикрыл дверь. Но автоматический английский замок все-таки предательски щелкнул.

— Ни хрена не видно, — сообщил своему приятелю бандит в соседнем номере.

Он был в одних трусах, только что вернулся с балкона в комнату и поеживался от холода. Ему хотелось скорей нырнуть под теплое одеяло.

— Тихо ты! — шепотом прикрикнул на него второй бандит, который сидел на кровати и прислушивался к звукам за стеной.

— Ой, да брось, в натуре, — зевнул первый, — небось старуха поссать пошла, а ты прям весь извелся! Ну куда они денутся в три часа ночи?

— Заткнись, я сказал! — более добросовестный бандит бесшумно спрыгнул с кровати и, осторожно приоткрыв дверь номера, выглянул в коридор.

Там было тихо, ни звука, ни шороха. На всякий случай он постоял еще немного, прислушиваясь к сонной, расслабленной тишине ночного дома отдыха. Он не ждал звука движущегося лифта, хотя это был восьмой этаж. Он догадывался, что на лифте сейчас, конечно, никто не поедет. Его больше интересовала лестница в конце коридора. Он не поленился, дошел до нее, босиком по вытертому ковру, перевесился через перила. Но там тоже было тихо и пусто.

«Ерунда, — сказал он себе, — они бы не успели так быстро спуститься на первый этаж. Было бы слышно».

Добросовестный бандит знал: за ребенка со старухой ему могут, если что, голову оторвать. В отличие от легкомысленного напарника он очень дорожил своей головой. Но пока все было спокойно. Действительно, куда они денутся в три часа ночи? А завозились — так мало ли? У старух бывает бессонница, и дети иногда просыпаются среди ночи, пописать либо попить… Он вернулся в номер, где его приятель уже мирно похрапывал, зажал храпуну нос двумя пальцами. Тот причмокнув и храпеть перестал. Добросовестный бандит прислушался к тишине за стенкой.

— Спят они давно, в натуре! — буркнул он, зевнул расслабленно и тоже улегся в постель. Лестница и лифты были расположены справа по коридору, а налево, в другом конце коридора, находился маленький холл, с креслами, пальмами в кадках, журнальным столиком и телевизором. Небольшое углубление отделялось от коридора двумя неширокими перегородками, между которыми зиял пустой проем. Сейчас там было совершенно темно. Кротов решил на всякий случай переждать немного в этой темноте, не идти сразу к лестнице. Те, кто шуршал за стенкой и пытался заглянуть в комнату с балкона, наверняка сразу проверят лестницу. А спуститься быстро и бесшумно с восьмого этажа вчетвером, с пожилой полной женщиной и маленьким ребенком на руках, практически невозможно.

Вера Федоровна, услышав звук осторожных шагов, прижала ладонь ко рту. Шаги сначала удалялись, человек шел к лестнице. Несколько минут было тихо. Потом шаги зазвучали опять. Они приближались. У Веры Федоровны сильно заколотилось сердце. Но шаги затихли в центре коридора. Где-то рядом с дверью их номера щелкнул замок. Подождав еще несколько минут, они тихонько направились к лестнице.

На улицу выбрались через стеклянную столовую. Там дверь закрывалась изнутри на английский замок. Вера Федоровна привела их к тому месту, где прутья ограды были сильно раздвинуты. Сама она чуть было не застряла между ними, но все-таки протиснулась.

— Ну, куда теперь? — спросил Гончар, когда они оказались наконец в машине.

— Надо подумать, — сказал Кротов, устраивая поудобней у себя на коленях спящую Лизу.

Все это время она крепко спала, обняв папину шею, только иногда тихонько ворчала и похныкивала во сне.

— Может, ко мне? — предложил Мишаня.

— Найдут, — покачал головой Кротов, — вычислят мигом.

— Сережа, а почему нельзя домой? — спросила Вера Федоровна.

Да, теперь надо было что-то объяснить пожилой женщине, которая до этой минуты вела себя мужественно и спокойно, не задавала лишних вопросов, и только сейчас, в машине, голос ее задрожал.

— Вера Федоровна, — осторожно начал Кротов, — у меня неприятности. Некоторое время вам с Лизой лучше пожить в каком-нибудь укромном месте.

— Я так и знала, — вздохнула Вера Федоровна. — Тогда, во дворе на Малой Грузинской, взорвалась именно Лизочкина коляска. Весь район только об этом и говорит. Я все-таки надеялась, что случайно… Здесь недалеко, на Луговой, живет моя школьная подруга. Она одна, дом огромный, теплый. Ее покойный муж был генералом авиации, квартиру она сыну отдала, а сама поселилась на даче. Мы можем поехать туда. Она будет рада.

— Да, — секунду подумав, кивнул Сергей, — пожалуй, это неплохой вариант.

— Сережа, а они Леночку не тронут?

— Что вы, Вера Федоровна, они до нее не доберутся. Она же далеко, в Сибири, — ответил за Кротова Сичкин. — А к ее возвращению все уже будет хорошо.

— Вы уверены?

— Мы постараемся…

* * *
Лена почувствовала — что-то произошло. Давно уже был вечер, крошечное окошко под потолком почернело. А о ней как будто забыли. Она не понимала, хорошо это или плохо, надо ли напоминать о себе или лучше сидеть тихо.

Она уже успела в общих чертах продумать свой разговор с лысым. Но только в общих чертах. Конечно, Градская вполне может быть знакома с лысым. Но невозможно представить, чтобы она наняла такого серьезного человека в качестве киллера. Она могла нанять кого-нибудь из его киллеров, но тогда Лену бы просто пристрелили.

Вероятно, Градская попросила его по старой дружбе заняться Леной. Но такие просьбы требуют серьезных обоснований. А она не станет ни за что выкладывать блатному авторитету правду. Стало быть, она должна была сочинить какую-нибудь достоверную историю для лысого, намекнуть ему, что Лена и Майкл представляют опасность для него лично. Например, она могла придумать, будто Майкл — какой-нибудь крупный американский мафиози, что-то типа конкурента, имеющего свои виды на нефть и золото… Нет, ерунда. Наших бандитов в Америке много, но у нас пока нет американских гангстеров. Во всяком случае, Лена об этом никогда не слышала. Да и потом, это легко проверяется в их бандитских кругах. За подобную дезинформацию могут и убить. А что не проверяется? Предположим, Градская намекнула, будто Майкл — агент ЦРУ. Вот это уже теплее…

«Господи! — Лена даже подпрыгнула. — Зачем я клюнула на предложение Волкова повозить Майкла по Москве? Нет, я не клюнула, — тут же возразила она себе, — я просто поддержала навязанную игру. В общем, у меня не было другого выхода. Но в итоге они узнали, куда я еду и с кем… Нет, они бы все равно узнали, нашли бы способ. Ладно, это сейчас неважно. Важно решить, стоит ли сказать лысому всю правду? В конце концов, даже в этих кругах к насильникам относятся с отвращением. Но вдруг мне не поверят? Я скажу правду, а мне не поверят. Слишком серьезное и неожиданное обвинение… Интересно, почему мой визит на Малую Пролетарскую вызвал такую бурную реакцию — и у Саши, офицера ФСБ, и у лысого бандита? Несчастный Вася Слепак, опущенный зек Слепой… Чем он так интересен?»

Открылась дверь. Глухонемая вкатила столик на колесиках. Там было два бутерброда с сыром, яблоко, банан и большая чашка крепкого чая.

— Спасибо, — сказала Лена.

Есть совсем не хотелось, кусок застревал в горле. Но нужны были силы, и она заставила себя съесть почти все. Девушка стояла, прислонившись к стене, и наблюдала за ней. Но Лену не смущал ее взгляд, он казался теплым и даже сочувственным. Перед тем как вывезти столик, глухонемая притронулась к Лениной руке и кивнула на закуток крошечного туалета. Лена сначала не поняла ее, но девушка достала из кармана контурный губной карандаш и кивнула еще раз.

Они зашли вместе в тесный закуток, девушка закрыла дверь и стала быстро писать красным карандашом на белой кафелине. «С твоим ребенком все нормально», — успела прочитать Лена.

Глухонемая тут же смочила носовой платок и стерла надпись. Лена хотела взять у нее из рук карандаш, но девушка подмотала головой и выразительно пошевелила губами. Лена поняла ее. Медленным шепотом она произнесла:

— Спасибо. Что произошло? «Ночью кто-то увез и спрятал. Искали весь день. Не нашали». Надпись опять исчезла.

У Лены быстро и радостно застучало сердце. «Конечно! Прошлой ночью должен был приехать Сереженька. Мишаня Сичкин успел все рассказать, Сережа понял и начал действовать».

«Не подавай виду, что знаешь», — написала девушка.

— Да, конечно… — прошептала Лена и вдруг неожиданно для себя спросила:

— Кто такой Слепой? «Киллер».

Надпись тут же исчезла. Лена поняла, что разговор закончен. Девушка, не глядя на нее, быстро вывезла столик. Щелкнул замок. Лена сняла ботинки, свитер, джинсы. В футболке и тонких колготках она уселась на кровать и закурила. У нее было такое чувство, словно только что ее выпустили на свет Божий из какого-то пыльного черного мешка, в котором было невозможно дышать. Теперь ей захотелось вымыться с головы до ног, почистить зубы и еще захотелось спать.

«Надо попросить у этой замечательной девушки зубную пасту, чистое белье, горячий душ, расческу, — весело подумала Лена, — иначе я скоро превращусь в бомжа».

Теперь она знала главное: Лизе больше не угрожает опасность. Она вдруг забыла, где находится, не желала думать о том, что может произойти здесь с ней в любой момент. Ей нужен был хоть небольшой тайм-аут, хоть немного покоя и радости.

Она умылась теплой водой с мылом, прополоскала рот, положила под голову свернутый свитер, укрылась курткой. «Неужели Вася Слепак правда стал киллером, да еще таким серьезным?» — подумала она и моментально заснула. Свет голой лампочки под потолком нисколько не мешал спать. Ее разбудили под утро.

— Вставай, одевайся, — услышала она грубый мужской голос и открыла глаза.

Над ней стоял бандит по имени Вадик. Она пожалела, что уснула без джинсов. В колготках и в майке она чувствовала себя неприятно перед этим юным ублюдком, который к тому же глазел на нее весьма откровенно и ухмылялся.

— Отвернись, — сказала она.

— Обойдешься, — ответил он, продолжая глазеть на ее ноги, — а ты ничего, в натуре. Лет-то сколько тебе?

— Семьдесят, — огрызнулась Лена, — тебе в бабушки гожусь. Дай-ка мне, внучок, мои джинсы. Вон, на стуле висят.

— Ты довыступаешься, — пробурчал бандит, но джинсы подал.

— А теперь, — сказала Лена, натянув джинсы и зашнуровав ботинки, — мне надо умыться и почистить зубы. Будь так любезен, пожалуйста, принеси мне зубную пасту и щетку. Здесь ведь найдется новая, нераспечатанная зубная щетка?

Несколько минут Вадик молча, тупо смотрел на нее и хлопал глазами.

— Ну что ты застыл? — не унималась Лена. — Тебя в детстве разве не учили, что зубы надо чистить утром и вечером, два раза в день? Вот меня, например, учили. Я не могу разговаривать с твоим замечательным шефом, не почистив зубы.

— Щас… это… — Он шагнул к двери и, еще не выйдя из комнаты, закричал в коридор:

— Слышь, Соленый! Она здесь права качает!

Вероятно, эту сложную и непредвиденную проблему он не мог решить самостоятельно.

— Не забудь еще и расческу, желательно тоже новую! — напутствовала его Лена.

Удивительно, но минут через десять он вернулся и принес тюбик зубной пасты «Сигнал», запечатанную в пластик зубную щетку и маленькую мужскую гребенку.

— Спасибо, — кивнула Лена, — не хватает только зеркала, горячего душа и чистого белья.

Она не спеша, с удовольствием, почистила зубы, долго и тщательно расчесывала спутанные волосы дурацкой гребенкой, рассчитанной на бритого ежика. Бандит Вадик стоял и терпеливо ждал.

Лысый опять сидел в гостиной, в том же белом кожаном кресле. Опять тяжелые темные шторы были плотно сдвинуты. И что там, за окнами, — город, деревня или глухая тайга, — Лена никак не могла разглядеть.

— Доброе утро, — сказала Лена и спокойно уселась напротив. — Привет, — кивнул он, — ну что, дозрела? — Во-первых, вы не представились. Чтобы говорить с вами, я должна как-то вас называть. — Лена глядела прямо в желтые голые, немигающие глаза.

— Ты можешь называть меня Владимир Михайлович. Или Кудряш. Это уж как тебе больше нравится.

— Очень приятно, Владимир Михайлович, — Лена постаралась любезно улыбнуться, — должна предупредить вас, что разговор предстоит долгий и конфиденциальный.

Стоявший в дверях бандит Вадик презрительно фыркнул.

— А посему, — продолжала Лена, — нам с вами стоило бы для начала выпить кофе. Не худо бы и позавтракать.

— Эка ты разошлась, красавица, — покачал головой лысый Кудряш, — ладно, будь по-твоему. Эй, Вадик, — обратился он к бандиту, — давай-ка нам кофейку и пожрать что-нибудь.

— Скажите, Владимир Михайлович, — спросила Лена, когда они остались одни, — о моем визите вам сообщила Регина Валентиновна Градская?

Нападение — лучший способ защиты. Она попытается сама задавать ему вопросы, не станет ждать, когда спросит он. Она будет следить за его реакциями и только так сможет уцелеть в результате этого разговора…

Первой его реакцией было довольно долгое, напряженное молчание и тяжелый взгляд прямо в глаза. Но она спокойно выдержала и молчание, и взгляд.

— А вот это, девочка, не твое дело, — произнес он наконец хрипло, тихо и тут же откашлялся в кулак.

«Отлично, — подумала Лена, — один-ноль в мою пользу. Информацию он получил именно от Градской. Играем дальше».

— Регина Валентиновна сообщила вам по старой дружбе, что сюда приезжает некий загадочный американец, вполне вероятно, связанный с ЦРУ. А сопровождать его будет переводчица, да не простая, а тоже связанная со всякими противными и вредными организациями. Верно?

Кудряш вытянул из пачки сигарету и закурил, молча глядя на Лену.

— Между прочим, очень вредно курить на голодный желудок, — заметила она, — так вот. Регина Валентиновна, как женщина умная и осторожная, не стала выдавать вам никаких подробностей, она сказала, что информация эта неточная, возможно, просто слухи, сплетни и так далее. Тем самым она, с одной стороны, еще больше разожгла ваше любопытство, а с другой — подстраховалась на тот случай, если вам вдруг удастся проверить все до конца и окажется, что Майкл Баррон вовсе не агент ЦРУ. Впрочем, проверить такое весьма сложно. Но вдруг… Всякое в жизни бывает. А Регина Валентиновна вовсе не хочет выглядеть обманщицей в ваших глазах.

Появился Вадик с подносом. В гостиной запахло яичницей с беконом. Пока бандит, как заправский официант, ставил на стол тарелки, чашки, горячий кофейник, Лена молчала. Молчал и Кудряш, продолжая тяжело смотреть на Лену. Возможно, в другой ситуации она бы сжалась в комок под таким вот ледяным, пронизывающим взглядом. Но сейчас нельзя было себе позволить ни капельки, ни малейшего оттенка страха. Она чувствовала это кожей.

— Спасибо, Вадик, очень вкусно, — сказала она, отправляя в рот кусок яичницы.

— Иди, — буркнул ему хозяин, — и закрой дверь.

— Должна вам заметить, — продолжала Лена, когда дверь за Вадиком закрылась, — что на самом деле проверить эту информацию совсем несложно, для этого даже делать ничего не надо, просто чуть-чуть подумать. — Лена отхлебнула кофе и стала аккуратно намазывать масло на поджаренный ломтик белого хлеба. — Настоящий агент ЦРУ был бы значительно моложе. Он бы отлично говорил по-русски, в совершенстве владел блатной «феней» и приемами всех видов рукопашного боя. Он бы стал работать тихо и незаметно. И о его приезде никакая Регина Валентиновна вам бы не сообщала. Если бы дело хоть каким-то боком касалось ЦРУ и ФСБ, она вообще вряд ли бы стала что-либо вам сообщать. Вы ведь ей не муж, не брат, верно? С чего это вдруг ей так серьезно рисковать, влезая в чужие игры? Ради вашей старой дружбы? Но вся штука в том, что дело касается ее лично. Ну и еще ее мужа, Вениамина Борисовича Волкова. А ЦРУ, ФБР, ФСБ и так далее здесь совершенно ни при чем.

Лена доела гренку с маслом, допила кофе, закурила и рассказала блатному авторитету все, начиная с событий четырнадцатилетней давности, кончая своим позавчерашним разговором с матерью Регины Градской. Она осторожно обходила подробности, касавшиеся ее лично, просто излагала известные ей факты. Кудряш слушал молча и очень напряженно. Когда она закончила, в гостиной воцарилась густая, почти взрывоопасная тишина. Он молчал целую вечность и наконец произнес:

— То, что ты рассказала, очень серьезно. Я должен это проверить.

— Да, — кивнула Лена, — я понимаю.

— Тебе придется пока остаться здесь.

— А моя дочь? — спросила Лена, вспомнив глухонемую, — Вы больше не будете снимать ее на видеокамеру?

— Твою дочь мы оставим в покое. — Он расслабленно откинулся в кресле и добавил:

— Пока оставим в покое. А там видно будет. Кстати, когда возвращается твой муж?

— Завтра вечером, — не моргнув глазом, сообщила Лена. — Владимир Михайлович, у меня к вам личная просьба.

— Валяй, — кивнул он.

— Горячий душ, чистое постельное белье, домашние тапочки и зеркало, — перечислила Лена, — да, еще одеяло с подушкой.

— Ладно, — кивнул он, — это не проблема.

* * *
— Ну вот, Нинок, теперь мы с нее пылинки сдувать должны, она для нас — что-то вроде золотого ключика. Помнишь сказку про Буратино?

Сильные теплые руки плавными движениями растирали волосатую спину Кудряша. Под седым пухом просвечивал красивый, наколотый разноцветной тушью собор с тремя куполами.

— Знаешь, киска, что я понял, когда она мне все рассказала? Не знаешь, даже не догадываешься! — Он с кряхтением перевернулся на спину, поймал Нинины руки и, стиснув крепкие запястья, притянул девушку к себе.

Ее ласковое лицо оказалось совсем близко. Светло-русые прямые волосы щекотно коснулись его плеча.

— Старею я, вот что, — выдохнул он в ее мягкие, немые губы, — поцелуй меня.

Она смотрела на него и не шевелилась.

— Ну, киска, давай, начни сама, притворись хоть разок. Тошно мне сейчас…

Она выскользнула из его рук и стала спокойно расстегивать пуговицы длинной шелковой блузки.

— А потому мне тошно, Нинок, что лет десять назад я бы своими руками, по честному воровскому закону, прикончил бы гада, — продолжал он, наблюдая, как падают на ворсистый ковер блузка, узенькая джинсовая юбка, прозрачно-телесный комочек колготок, — таким, как он, нет места на земле, а в зоне — тем более. Шесть девок! В зоне и одной не прощают, опускают сразу.

Нине было зябко стоять голышом. А он все говорил.

— Знаешь, сколько стоит их концерн? — Он даже зажмурился. — Все будет мое! Все, до последней копейки. Они отдадут, не рыпнутся. Как узнают, кто у меня здесь под замком сидит, так сразу и отдадут. Они ведь не суда боятся, не прокуратуры. Они боятся позора, который хуже смерти. И вот их позор, живой и невредимый, у меня сидит, одеяло с подушкой просит. Беречь я ее буду, голубу, как зеницу ока. Без нее долго объяснять им придется. А ее как покажешь — сразу поймут. Эта Полянская как будто на меня специально поработала. А Регина мне ее на блюдечке преподнесла, как ключ от квартиры, где деньги лежат.

Нина стала потихоньку одеваться, но Кудряш даже не заметил этого, так увлекся своим монологом.

— Регинкина беда в том, что она думает, будто нет никого на свете умней и хитрей, будто любого она может переиграть, даже меня. Ан нет, хрен тебе! — В воздухе затрясся увесистый волосатый кукиш. — Она и правда многих переигрывала. Но меня — ХРЕН!

Кукиш шарахнул по твердому краю кушетки и затих. Толстопалая рука разжалась и безвольно упала.

— Но старею. Бабок — завались, но нет азарта, огня нет, только угли шипят. В прежние времена я бы Регинку с ее комсомольским ублюдком по стенке размазал. И было бы для меня это слаще, чем все их несметные капиталы. Плевал бы я на капиталы. Честному вору честь дороже всего. Но я уже не тот. Старею. И времена не те… Не мои уже времена. Чужие. А ты чего это, Нинок, опять оделась? — спохватился он. — Замерзла, киска моя? Ну, иди, лапушка, пожалей меня. А я уж тебя согрею…

Глава 37

Номер в гостинице «Советская» на Ленинградском проспекте был совсем не плох. Майкл мог бы там спокойно пожить и поработать несколько дней. Он мог бы еще раз сходить в Третьяковку, в Пушкинский музей, в Большой театр. Да мало ли в Москве замечательных мест! Но не хотелось никуда ходить. И работать, прослушивать магнитофонные записи сибирских бесед тоже не хотелось. Там везде звучал Ленин голос, она переводила рассказы ученых, искусствоведов, староверов, музейных работников. И Майклу сразу становилось грустно и страшно. Вдруг Лены нет больше? Ведь это он уговорил ее отправиться в Сибирь. Значит, есть доля его вины…

Второй день подряд Майкл лежал на гостиничной кровати с томиком сказок Оскара Уайльда. Это старое, потрепанное издание, принадлежавшее еще его матери, он возил с собой многие годы, куда бы ни отправлялся. Когда ему становилось грустно, он открывал какую-нибудь сказку и читал. Но сейчас он даже читать не мог, смотрел сквозь любимые, знакомые с детства строки и думал о том, что же произошло в Сибири.

У него уже успел побывать милый русский полицейский со смешной фамилией Сичкин. А звали его тоже Майкл, Михаил.

Он ни слова не говорил по-английски, при нем был совсем молоденький переводчик. И разговор получился короткий, бестолковый.

— Мистер Баррон, мы просим вас задержаться на несколько дней, — сказал он, и Майкл заметил, какое у него при этом было смущенное и виноватое лицо, — мы не имеем права требовать. Просто просим. Ради Лены.

— Да, конечно, я и не собираюсь уезжать. Я не уеду, пока не увижу миссис Полянскую своими глазами. Я должен знать, что с ней все нормально. Ведь это я попросил ее сопровождать меня в Сибирь. Из-за меня все и произошло.

Он, конечно, понимал: в том, что Лена так странно и неожиданно исчезла, нет ни капли его вины, но все равно переживал.

— Мы подозреваем, что ее похитили, — мрачно сообщил русский полицейский.

Конечно, сначала шарят в вещах и воруют банку с тальком, потом похищают человека. Интересно, о чем думал этот чекист Саша, любитель Гоголя? Он что, не мог оценить степень опасности? Так ловко увез Майкла, а Лену оставил на съедение каким-то неведомым бандитам… Вообще, все эти молодые люди из бывшего КГБ — и весельчак Саша, и тот мрачный тип, который сопровождал его в Москву, не вызывали у Майкла доверия. Полицейский Сичкин ему понравился значительно больше, но главные свои надежды Майкл возлагал на мужа Лены. Все-таки полковник — это не шутка. У него должны быть серьезные возможности, а главное, он станет искать свою жену, а не чужую постороннюю женщину.

Когда невысокий светловолосый человек в строгом костюме появился в гостиничном номере и сказал на вполне терпимом английском: «Здравствуйте, мистер Баррон, я полковник Кротов, муж Елены Полянской», Майкл вздохнул с облегчением.

Следом за Кротовым вошел тот же молоденький переводчик.

— Вы хорошо говорите по-английски, — тихо заметил Майкл, — зачем переводчик?

— У меня слишком маленький словарный запас. На самом деле языка я не знаю, просто после двух недель в Лондоне поневоле заговоришь по-английски, — улыбнулся Сергей.

В их разговор переводчик вмешивался только изредка, подсказывая Сергею отдельные слова.

— Я не понимаю, — говорил Майкл возбужденно, — почему ФСБ, зная об опасности, не предотвратила ее? Ведь история… тальком, с обыском в номерах была достаточно серьезным предупреждением. У меня такое чувство, что они нарочно подставили Лену, хотя я совершенно не могу представить, кому все это понадобилось и зачем.

— Майкл, пожалуйста, расскажите мне очень подробно обо всем, что происходило в Сибири, — попросил Кротов.

— Мне кажется, начинать надо с Москвы, — возбужденно произнес Майкл, — раньше я не задумывался об этом, не видел никакой связи. А теперь… Знаете, кто-то пытался ночью проникнуть в квартиру.

Сергей заметил, что профессор в своем подробном рассказе ни словом не помянул, как целый день их возил по Москве, водил в закрытый клуб мужчина на «Мерседесе». Сам он знал об этом от Мишани, а тот, в свою очередь, от майора Иевлева.

«Не хочет старик Лену закладывать, — усмехнулся про себя Кротов, — думает, вдруг там не совсем дружеские отношения, и молчит о Волкове — на всякий случай. Тоже мне, бородатая дуэнья!»

— Она осталась у старой библиотекарши, в Доме ветеранов, — задумчиво повторил Сергей последнюю фразу профессора, — у Валентины Градской…

— Да, — кивнул Майкл, — и этот Саша наверняка знал, что ее нельзя было там оставлять.

Из отдельных причудливых деталей сложилась наконец более или менее понятная картина. Рассказ Майкла добавил последние, недостающие фрагменты. Только одно было пока неясно: при чем здесь легендарный хозяин тайги Кудряш?

* * *
Поздно вечером Лену переселили в другую комнату. Вероятно, это была спальня для гостей, как в хорошем американском доме, она имела отдельный душ с полным набором туалетных принадлежностей. Кроме шампуня, на стеклянной полочке Лена обнаружила еще ополаскиватель для волос, увлажняющий крем для лица и для рук, махровый халат, шапочку для душа.

В ящиках стилизованного под старину комода лежали пара новых колготок и трусиков, ночная рубашка, две футболки, широкий бежевый свитер ручной вязки. А вот Ленина теплая кожаная куртка исчезла. Зато на ковре у широкой тахты стояли пушистые тапочки — «зайчики» с пластмассовыми глазками и розовыми фланелевыми ушками.

«Очень трогательно, — усмехнулась про себя Лена, — меня здесь что, навеки поселили?»

Главным достоинством новой комнаты оказалось широкое окно. Оно было намертво забито, открывалась только маленькая форточка. К самому окну подступала глухая, заснеженная тайга.

Первую ночь Лена проспала как убитая. Утром пришла глухонемая, принесла завтрак — горячий омлет, крепкий кофе, хлеб с маслом. На маленьком сервировочном столике лежала еще и пачка сигарет.

— Спасибо большое. Ты, наверное, дала мне свои вещи? Ты себе все это покупала? Все новое, кроме свитера.

Лена старалась, чтобы артикуляция получалась четкой и девушке было легче ее понять. Но Нина понимала любую артикуляцию.

— Сколько меня будут здесь держать? — шепотом спросила Лена и кивнула на ванную, надеясь, что глухонемая опять вступит с ней в «кафельный» диалог.

Девушка нахмурилась и отрицательно помотала головой. — Как тебя зовут? — спросила Лена. Глухонемая достала свой карандашик, написала прямо на белой пластиковой поверхности сервировочного столика:

«Нина».

— Очень приятно, Нина. А меня зовут Лена. Впрочем, ты, наверное, это уже знаешь.

Нина кивнула и улыбнулась.

— Нина, посиди со мной, пожалуйста. Давай вместе выпьем кофе. Я больше не буду задавать тебе сложных вопросов.

Нина посмотрела на часы, потом кивнула, на минуту вышла, даже не закрыв за собой дверь, и вернулась со второй кофейной чашкой и пепельницей.

— Еще раз спасибо, — обрадовалась Лена.

Но говорить было, в общем, не о чем. В голову лезли только «сложные» вопросы, Лена боялась спугнуть свою глухонемую собеседницу. Кофе пили молча, потом обе закурили.

— Ты здесь всегда живешь? Или только приезжаешь? — решилась наконец спросить Лена.

Но Нина опять нахмурилась и помотала головой.

— Прости. Я не знаю, о чем можно спросить так, чтобы ты могла ответить. Вот ты уйдешь, я останусь одна в этой замечательной комнате со всеми удобствами. И что мне тогда делать? Слушай, здесь есть какие-нибудь книги? Или газеты, журналы? Я хотя бы почитаю. Я не могу вот так, есть, спать, глядеть в потолок и ждать — неизвестно чего.

Нина кивнула и опять достала свой карандашик.

«Здесь есть книги», — написала она на белом пластике.

— Какие? — спросила Лена.

«Не знаю. Могу принести все».

Она загасила сигарету и быстро ушла, укатив сервировочный столик. Появилась она примерно через полчаса. На том же столике теперь вместо тарелок и чашек была стопка книг. Нина аккуратно сгрузила их на комод, приветливо кивнула в ответ на Ленино «спасибо» и опять удалилась вместе со своим столиком.

«Обычный дефицит конца семидесятых, — определила Лена, разглядывая корешки в невысокой стопке, — джентльменский набор: „Анжелика“, „Три мушкетера“, „Слово и дело“ Пикуля, несколько романов Мориса Дрюона. Эти книги получали в обмен на макулатуру либо покупали по блату. Их полагалось иметь в „приличных“ домах. Часто их вообще не читали. Яркие обложки просто украшали полки импортных стенок, как перламутровый фарфор из ГДР и чешский хрусталь».

К этим книгам явно никто не прикасался. Они были совершенно новенькие, хотя простояли на полке почти два десятилетия. Лене тоже не хотелось читать ни «Мушкетеров», ни «Анжелику». Единственное, что привлекло ее внимание, — это «Избранное» Бунина.

«Надо же, я думала, только в старости у меня будет время перечитать „Антоновские яблоки“ и „Жизнь Арсеньева“, — усмехнулась она, — а вот ведь как получилось».

Лена улеглась на кровать поверх одеяла, в джинсах и майке. После первых двух страниц «Антоновских яблок» она забыла, где находится. Даже как будто яблоками запахло и собственной юностью. В последний раз она перечитывала Бунина лет в восемнадцать…

Днем зашла Нина, принесла еду — большой кусок жареной осетрины, овощной салат, два яблока и гроздь бананов.

— А кормят меня с барского стола, — заметила Лена. — Прямо на убой. Не знаешь, меня собираются отсюда выпускать живьем? Или как?

Нина отвернулась и направилась к двери.

— Прости, шутки у меня дурацкие. Я ни на что не намекаю, — произнесла Лена ей вслед.

Глухонемая на нее не смотрела, стало быть, Лена говорила в пустоту. Незаметно настала ночь. Лена захлопнула «Избранное» Бунина. Толстый том был прочитан от Корки до корки, вместе с предисловием и примечаниями.

«Ну что ж, теперь надо браться за Пикуля или за Дюма, — подумала она с тоской, — а дальше что?»

Она подошла к почерневшему окну. Конечно, можно попытаться открыть его или выбить стекло. Это второй этаж, совсем невысоко. Но там наверняка охрана, а дальше — тайга.

Тихо завывал ветер, клонились и поскрипывали черные силуэты деревьев. Где-то поблизости лаяли собаки, судя по тяжелым, низким голосам, это были огромные сторожевые псы, овчарки или волкодавы. А вдали, в глухой таежной чаще, подвывали холодному ночному ветру бессонные волки.

"Либо меня убьют при попытке к бегству, — спокойно размышляла Лена, ~ либо я заблужусь в тайге. Впрочем, здесь должна быть какая-то дорога, хотя бы проселочная. Но скорее всего меня пристрелят раньше, чем я успею сделать несколько шагов на свежем воздухе. Этот лысый пахан, вероятно, решил распорядиться моей информацией по-своему. Он поверил мне сразу и теперь будет шантажировать Волкова и Градскую до тех пор, пока не станет единовластным хозяином концерна. Интересно, сколько у него уйдет на это времени? Пока что я нужна ему как главное орудие шантажа. Он решил держать меня в человеческих условиях для того, чтобы можно было в любой момент предъявить им свидетельницу — не только живую, но здоровую, чистую, сытую, способную связно говорить.

А потом? Потом я просто исчезну, как отработанный материал. Сережа будет искать меня, он может хоть всю Тюменскую область на уши поставить. В последний момент прилетит на вертолете спецназ и возьмет штурмом дом. Да, конечно. Надейся и жди! — Лена усмехнулась. — Саша из ФСБ знал, кто именно за нами шел. Неужели об этом доме не знает местная ФСБ? А если они дружат с лысым авторитетом? Зачем портить с ним отношения? Худой мир с блатным королем лучше доброй ссоры, а зарплаты у них маленькие. Сами сделают все, чтобы Сережа меня не нашел…"

Спать не хотелось. Лена хорошо выспалась в прошлую ночь. Она почти потеряла счет времени, часов ей так и не дали.

«Графа Монте-Кристо» я читала лет в двенадцать, — усмехнулась она, — ладно, попробуем вспомнить детство".

Перед тем как улечься в постель с книгой, она отправилась в душ. "Может, притвориться, что я заболела? — подумала она, глядя на свое бледное, печальное лицо в большом зеркале. — Я нужна лысому живая и здоровая… Но у него наверняка есть свой придворный врач, купленный с потрохами. Или объявить голодовку? Это совсем уж нелепо. Свяжут, заставят есть насильно. Придумают что-нибудь. Пока я нужна, мне не дадут ни заболеть, ни умереть…"

Она не спеша вымыла голову, долго стояла под горячим душем, потом тщательно расчесала перед зеркалом мокрые волосы. Теперь вместо мужской гребенки у нее была нормальная массажная щетка. Глухонемая Нина ни одной мелочи не упустила, снабдила ее практически всем, что может понадобиться женщине… «Интересно, на какой срок? Ведь не на всю жизнь! А сколько вообще осталось жить? Неделю? Месяц? Пожалуй, не больше… Но за месяц меня все-таки найдут. Сережа не успокоится, пока не найдет».

Выйдя из душа в чужом махровом халате, с распущенными мокрыми волосами, Лена закурила и опять приросла к черному окну. Из открытой форточки пахло ранней весной. Скоро растает снег в тайге, выйдут из берегов Тобол и Енисей. А в Москве, наверное, уже совсем тепло. Лиза выросла из комбинезона. К следующей зиме надо будет покупать новый. Или лучше шубку? Интересно, промокают ли новые ботиночки?

Как-то особенно громко залаяли собаки, лай перешел в визг. Собак было несколько, не меньше трех. Но они замолкали — одна за другой. Потом стало тихо, и в этой тишине отчетливо послышался мягкий глухой удар, будто что-то большое, тяжелое упало на землю, прямо под окном.

И вдруг погас свет. Он погас во всем доме. Исчезли желтоватые отсветы, которые только что падали из соседних окон. Лена застыла, вглядываясь в темноту. В оконном стекле отражался и ярко вспыхивал огонек ее сигареты. Через минуту за дверью зазвучали шаги и голоса.

— А ты проверь! — услышала Лена голос, явно принадлежавший громиле Вадику. — Давай на улицу, а я пробки посмотрю.

Ему что-то ответили, но Лена уже не разобрала. Голоса и шаги удалились. Опять стало тихо. У Лены отчаянно стукнуло сердце. Сама не зная зачем, она стала быстро одеваться в темноте. Ощупью нашла джинсы, новую футболку. Застегнув «молнию», стала светить огоньком зажигалки, искать ботинки.

И тут же подумала: «Зачем?»

В доме стояла тишина. Ботинки оказались под комодом. Онауспела натянуть один ботинок, и опять услышала голоса:

— Может, с проводкой что? Все равно ни хрена не видно!

— Шеф приедет, сразу все увидишь!

— А ты че, основной, в натуре?

— Ща покажу тебе основного! Жить надоело?

— Ладно, братва, хорош базарить. Ночь на дворе, — вмешался кто-то третий.

В замочной скважине повернулся ключ. Лена успела быстро скинуть ботинок. Дверь открылась. В глаза ударил сильный луч фонарика.

— Спишь, что ли? — мирно спросили ее.

— Почти, — кивнула она, щурясь от фонарного света, — а что случилось?

Но дверь уже захлопнули.

— А собак смотрел? — услышала Лена.

— Дрыхнут. Все дрыхнут, — громкий, со стоном, зевок, — два часа ночи. Утром разберемся, что там с электричеством.

Шаги и голоса стихли, где-то хлопнула дверь.

Лена никак не могла успокоиться. «Значит, лысый уехал. Его нет. Осталась только охрана. Сколько их? На меня и одного хватит… Сейчас они лягут спать»…

Она все-таки надела ботинки, зашнуровала, натянула свой свитер. Глаза привыкли к темноте, к тому же ярко светила луна за окном. Лена опять закурила. Она не могла понять, почему так нервничает.

— Я что, хочу убежать? Я правда хочу убежать в тайгу? Без куртки, в ботинках на тонкой подошве? Можно, конечно, надеть сверху второй свитер, но все равно ночью в тайге не выше минус десяти. Я просто заблужусь, умру от холода и голода. Меня съедят волки. Да и как я выйду? Если разбить окно, они услышат. А открыть невозможно, оно намертво забито. Я уже пробовала… — Она заметила, что говорит вслух, быстрым нервным шепотом.

И тут же замолчала. Под дверью послышался какой-то шорох, тихо лязгнул замок. Лена на цыпочках подошла к двери и посветила огоньком зажигалки. Дверная ручка медленно повернулась. Лена отпрыгнула и вжалась в стену. Дверь приоткрылась и тут же закрылась. В комнату быстро скользнул невысокий мужской силуэт. Он двигался легко и бесшумно, по-кошачьи. На секунду вспыхнул луч фонарика, уперся в Лену и тут же погас.

Терять было нечего. Она щелкнула зажигалкой. В дрожащем неверном свете она разглядела мощные, обтянутые темной кожаной курткой плечи, короткий ежик светлых волос, глубоко посаженные, почти белые глаза под голыми надбровными дугами, грубые глубокие язвины на щеках, следы незалеченных юношеских угрей.

— Вася Слепак… — прошептала она и шарахнулась к окну. — Вася, ты пришел меня убить?

Глава 38

Регина Валентиновна любила делать деньги и тратить их. А вот считать не то чтобы ленилась — просто терпеть не могла. Когда-то, когда их было совсем мало, в ранней студенческой молодости, она считала каждую копейку.

А сейчас все, что касалось банковских дел, бухгалтерии, вызывало у нее судорожную зевоту. Разумеется, при концерне работал целый штат бухгалтеров, юристов, менеджеров. За их квалификацию можно было не беспокоиться. А вот надежность… Эта зыбкая субстанция всегда оставалась под вопросом.

Зато Вениамин Борисович умел и любил не только делать, но и считать деньги. Вся финансовая махина концерна находилась под его неусыпным и чутким контролем. Он доверял своим сотрудникам, но проверял их постоянно. Его можно было разбудить среди ночи, и он ответил бы без запинки, как отличник таблицу умножения, сколько на каких счетах, в каких банках, сколько в ценных бумагах. Какие суммы на сегодняшний день вложены в недвижимость, какие — в теневой сектор. Он всегда знал, что творится на биржах Европы и Америки, разбирался в курсах акций не хуже профессионального брокера.

На самом деле Регина все-таки подключалась к этой скучной бухгалтерии. Постепенно и незаметно — даже для мужа — она стала наверстывать упущенное. Всегда лучше знать, чем не знать. Всякое может случиться. Однако, если речь заходила о банках, процентах и прочей прозе, она не забывала виновато разводить руками: «Я в этих вещах ничего не понимаю. Чувствую себя безграмотной дурой. Во всем остальном — умная, а в этом — дура».

Как всегда, она убедилась в своей правоте. Убедилась с грустью, но без отчаяния. Вот если бы она до сих пор действительно оставалась безграмотной дурой в финансовых делах, тогда да, впору было бы впасть в отчаяние.

Что вытворяет с банковскими счетами Веня, неокрепший после тяжелого гриппа, она узнавала не только от бухгалтера Гриши, но еще из нескольких других источников. Так было надежней.

И вот сейчас она сидела с одним из своих тайных консультантов в маленьком уютном ресторанчике, потягивала ликер «Белиус» из широкой, как блюдце, рюмки и задумчиво смотрела в ясные карие глаза молодого юриста.

Этот мальчик годился ей в сыновья. Красивый, как с рекламы лосьона после бритья, он именно этим мужественным лосьоном и благоухал на весь маленький полутемный зал. Вероятно, перед встречей вылил на себя целую бутылку.

«Детка, — лениво думала она, — неужели тебе кажется, что, если ты затащишь меня, старую равнодушную женщину, в постель, это прибавит тебе денег и перспектив? Ты и так не беден, перспективы у тебя вполне приличные — если, конечно, догадаешься, что так обильно поливать себя ароматом „настоящего мужчины“ — дурной тон. Ты стажировался в Сорбонне, у тебя неплохо варит голова. Расслабься, не надо со мной кокетничать». — Есть еще кое-что, Регина Валентиновна, — сказал между тем молодой человек и осторожно накрыл ее руку своей горячей ладонью, — но я боюсь, что эта информация… — Он откашлялся и замолчал.

— Не бойся, — мягко улыбнулась Регина, — называй вещи своими именами. Ты хочешь сказать, эта информация будет стоить дополнительных денег?

— Ну что вы! — Юноша даже покраснел. — Дело вовсе не в этом.

— А в чем же?

— Информация пока неточная, расплывчатая, а, с другой стороны, крайне опасная. Но ради вас, Регина Валентиновна, я готов пойти на риск.

«Ого! — развеселилась Регина. — Ты и правда хочешь затащить меня в койку. Ты хоть знаешь, сынок, сколько мне лет?»

Но вслух она не задала этого вопроса.

— Давай, Антоша, договаривай до конца. — Она откинулась на спинку стула и вдруг весело подмигнула. — Что ты хочешь в обмен на свой жгучий секрет? Не стесняйся. Меня не надо стесняться, я тебе в мамы гожусь.

Но Антон стеснялся. Он краснел и чувствовал, как предательски намокла рубашка под пиджаком.

— Мне кажется, — сказал он еле слышно, — об этом лучше поговорить в другом месте. Если вы не возражаете…

— Ну-у, туману напустил! — покачала головой Регина. — Прямо тайны мадридского двора. Где же мы с тобой поговорим?

— Если вы не против… — Он сделал героическое усилие, набрал полную грудь воздуха и выпалил:

— У меня дома!

Среди служащих концерна вот уже две недели ползал тихой змейкой слушок, будто у хозяина завелась зазноба. Раньше все удивлялись железной верности августейшей четы. Ни Волков, ни Градская не позволяли себе никаких посторонних увлечений. Их привыкли воспринимать как нечто единое, целое и неделимое. И вот кто-то где-то слышал, а кто-то уже и точно знал, что хозяин потерял голову.

Самое интересное заключалось в том, что предметом его воздыханий оказалась вовсе не шоу-дива, не кинозвезда, не фотомодель, а скромная, не очень молодая журналистка. Многие сгорали от любопытства. Если бы шеф завел интрижку с кем-нибудь из известных, признанных красоток, окружавших его плотным многослойным хороводом, никто бы не удивился.

Поговаривали, что с журналисткой у Волкова все серьезно, на старости лет он влюбился, собирается разводиться с Региной и жениться на этой самой журналистке, которую никто не знал и в глаза никогда не видел.

Осторожно проверяя финансовые дела концерна по поручению Градской, Антон Коновалов все больше убеждался, что шеф занят сейчас не чем иным, как дележом совместно нажитого имущества.

Надо было отдать должное шефу — огромные капиталы концерна он делил между собой и женой честно. Судя по всему, он намерен был отдать Регине Валентиновне весь концерн в полное ее распоряжение, а себе оставлял недвижимость в виде нескольких домов в разных уютных и престижных уголках мира и деньги в виде банковских вкладов. Ясно было, что Градская практически ничего не теряла: концерн давал огромные прибыли, и лет за пять-шесть Регина Валентиновна могла полностью восстановить то, что уплывало вместе с неверным супругом.

Разумеется, нашлось немало молодых людей, готовых скрасить одиночество Регины Валентиновны. Если раньше все попытки приударить за пожилой, но все еще привлекательной, а главное — очень богатой и влиятельной дамой были заранее обречены на поражение, то сейчас появился реальный шанс. И Антон Коновалов решил, что наиболее реален этот шанс именно для него.

Вот уже второй раз он сидел с хозяйкой наедине, в полумраке ресторанного зала. То, что он доложил ей сегодня, однозначно подтверждало зыбкие слухи о грядущем разводе. Но была еще одна новость, неожиданная и весьма неприятная. Правда, Антон считал, что отловил эту опасную информацию вовремя, стало быть, она стоит дорого. И дело тут вовсе не в деньгах. Хозяйка должна быть ему благодарна. Так пусть лучше она выразит свою благодарность у него, Антона Коновалова, дома. А дальше — видно будет. Уж он постарается, чтобы Регина Валентиновна захотела скрасить грядущее одиночество именно с ним…

— Ну что ж, — нежно улыбнулась Градская, — я не против. Я прямо-таки сгораю от любопытства.

Двухкомнатная холостяцкая квартира на проспекте Вернадского была как будто специально предназначена для интимных встреч. Пол в гостиной был застлан светлым, очень мягким ковром, по которому хотелось пройти босиком. Низкий широкий угловой диван и никаких кресел. Гостья поневоле должна была сесть рядом с хозяином. Тяжелые бархатные шторы теплого золотисто-бежевого оттенка делали полумрак еще уютней. Из своей богатой фонотеки Антон выбрал Моцарта. На круглом журнальном столике вскоре зажглась ароматическая свеча, появились две малюсенькие чашки крепкого кофе по-турецки. Кофе был тоже ароматизированным, из зерен с запахом «французская ваниль».

— Я тебя слушаю, детка, — устало произнесла Градская, когда гостеприимный хозяин прекратил наконец суетиться и уселся рядом на угловой диван.

— Регина Валентиновна, — он старался, чтобы голос его звучал низко и чуть хрипло, — вы не устали говорить только о делах?

— Ладно, Антоша, кончай дурака валять, — поморщилась она, — выкладывай свою информацию.

— Я боюсь, — смущенно промямлил он, — я боюсь, вы сразу уйдете, как только я все скажу… А мне так хочется, чтобы вы побыли здесь немного, мне так хорошо с вами.

— А ты не бойся. — Она протянула руку, взъерошила волосы у него на затылке.

Он поймал ее руку и поцеловал твердую, широкую ладонь, потом соскользнул на пол, встал перед ней на колени и, осторожно поглаживая стройные ноги в тонких колготках, произнес шепотом, с придыханием:

— Вы правда не уйдете? Я не могу без вас жить.

— Я же обещала, — прошептала в ответ Регина и нежно провела пальцем по его щеке, коснулась губ.

— Совершенно случайно я обнаружил, что кто-то активно интересуется финансовыми делами концерна. — Его руки проникали все выше, под узкую замшевую юбку. — Сначала я решил, будто это налоговая полиция, но оказалось совсем другое. — Одна его рука скользила по бедру, другая расстегивала «молнию» юбки.

— Кто же? — Регина взяла в ладони его лицо и внимательно посмотрела в глаза.

— Бандиты, — еле слышно выдохнул он и, стянув с нее одновременно юбку, колготки и трусики, принялся расстегивать пуговицы шелковой блузки.

— А точнее? — спросила Регина, не помогая, но и не мешая ему.

— Люди Кудряша. Блузка упала на пол, за ней последовал лифчик. При слабом свете свечи не было видно, как смертельно побледнело лицо Регины Валентиновны.

— Чем конкретно они интересовались? — спросила она шепотом.

Антон между тем с рекордной скоростью скидывал с себя одежду.

— Всем. Абсолютно всем, причем делали это нагло, почти по-хозяйски. — Он снял последнее, что осталось, — темно-синие в белую звездочку носки.

«А вот это конец, — думала Регина, вяло отвечая на старательные ласки молодого юриста. — Кудряш вытянет все и при этом по стенке размажет. Полянскую он теперь будет беречь как зеницу ока. Там ее и Слепой не достанет. Я бы на месте Кудряша именно так и поступила. А как я поступлю на своем месте? Или уже никак и это действительно конец? „Конец мог быть и пострашней, но не придумаешь бездарней“. О Господи, неужели опять всплывают стихи несчастного Синицына?»

Антон Коновалов уже тихо постанывал, и Регина как-то отстраненно отметила, что была не права, когда отвергала робкие ухаживания таких вот восторженно-жадных молодых павлинов. Они часто распушали свои радужные хвосты перед ней. Хотя она прекрасно понимала, что дело исключительно в деньгах и карьере, но все равно, она много потеряла. Теперь уж не наверстаешь…

Дело близилось к развязке. Компакт-диск кончился, но тут же автоматически заиграл сначала. Высоко и страстно взвыла скрипка, ей стал ласково вторить глубокий, низкий голос виолончели. Регина с удивлением обнаружила, что здорово завелась к финалу. В ней вдруг проснулась такая горькая, ненасытная жажда жизни, что она почти до крови впилась ногтями в мускулистую спину своего партнера и понеслась, куда-то по искрящимся волнам скрипичного соло…

Ванна в холостяцкой квартире была круглая, просторная, с гидромассажем. Антон отнес туда свою даму на руках, опять не поскупился на всякие благовония, залез сам.

— Знаешь, детка, я, пожалуй, останусь у тебя до утра, — сказала Регина и прикрыла глаза, — мне надо хорошенько расслабиться.

— Правда?! Спасибо тебе, — он искренне обрадовался.

— Это тебе спасибо. Твой секрет действительно стоит дорого. Ты прав, информация действительно неприятная и опасная. Будь, пожалуйста, осторожен.

— Что ты! Я никому ни слова! Могила!

— И правда, могила, — задумчиво кивнула Регина.


Огонек зажигалки дернулся и потух. Лена щелкнула еще раз, но газ кончился. — Во-первых, здравствуй, Лена Полянская. Во-вторых, одевайся, быстро и тихо, — прошептал киллер.

Лена дрожащими руками натянула поверх своего свитера тот, что оставила Нина. Слепой на миг осветил ее фонариком.

— Что-нибудь еще теплое есть? — спросил он.

— Нет.

— Ладно, пошли, — он взял ее за руку.

Рука у него была железная. «Он накачал себе мускулы, он стал вдвое шире, чем был тогда, — подумала Лена, — он киллер…»

Они выскользнули из комнаты, крадучись, прошли коридор. В доме стояла сонная, спокойная тишина. Через минуту они попали в какое-то помещение. Оглядевшись, Лена поняла, что это кухня. Фонарик опять вспыхнул и осветил маленькую неприметную дверь рядом с огромным холодильником. За дверью была высокая деревянная лестница.

Они поднялись и оказались на чердаке. Лунный свет падал в небольшое слуховое окно. Осторожно ступая по скрипучему дощатому полу, стараясь ничего не задеть, не шумнуть, они подошли к окну. Оно было приоткрыто. За ним шел крутой скат железной крыши. Слепой подсадил Лену, она вылезла в окно, ноги тут же заскользили по обледенелому железу. Вася, вылезая, успел схватить ее за руку.

— Я сейчас прыгну первый, — прошептал он ей на ухо, — потом ты. Не бойся, здесь невысоко. Я тебя поймаю. Волосы почему мокрые?

— Голову вымыла, — прошептала Лена в ответ.

— Плохо. Простудишься. Все, я пошел. Будешь прыгать, смотри не ори.

Он почти бесшумно скользнул с края крыши. Лена стала сползать потихоньку за ним вслед. Она боялась посмотреть вниз. Легко сказать, невысоко! Метров пять точно есть. Зажмурившись, Лена прыгнула, уже представляя, как сейчас переломает все кости, но тут же оказалась в железных объятиях киллера. От него как-то странно пахло.

— Откуда этот запах? — прошептала Лена.

— Эфир. Для собак, — ответил он и осторожно поставил ее на снег.

В доме послышался шум. В окне на первом этаже забегал фонарный луч. Схватив Лену за руку, киллер потащил ее к другой стороне дома. Было тяжело бежать по глубокому снегу, петляя между толстыми стволами елей и берез. Лена поняла, что они бегут не к дороге, а совсем в другую сторону.

Оказалось, что дом окружен бетонным забором высотой не меньше двух метров. Из окна его не было видно за деревьями. Прямо у забора что-то темнело на снегу. Слепой наклонился над темной грудой, и Лена разглядела, что это труп и что Вася снимает с трупа короткую дубленую куртку, разматывает шарф.

— Надевай, — сказал он и стал сам натягивать куртку на Лену, — быстро! Шарф на голову!

Лена, холодея от ужаса, послушно застегнула «молнию», накинула на голову вязаный широкий шарф, снятый только что с мертвого. От шарфа пахло табаком и мужским одеколоном. Слепой потянул ее за руку, они быстро побежали вдоль забора. В одном месте между бетонными секциями оказалась узкая щель, в ней торчали толстые прутья арматуры.

— Я первый, ты за мной, осторожно, наверху колючка. Не зацепись.

— Проволока под током? — спросила Лена.

— Была. Теперь нет. — Он ловко, как кошка, вскарабкался на двухметровый забор и тут же исчез. Лена ухватилась за прут арматуры, подтянулась. Она даже в детстве не лазала через заборы. Нога искала опору, скользила по бетону.

Со стороны дома послышались голоса, топот.

— Стой, мать твою! — закричали совсем близко. — Стой, стреляю на х…! — И тут же шарахнуло несколько выстрелов.

Лена перелетела через забор как птица. И опять оказалась в объятиях киллера. Ярко светила луна. Они бежали в тайгу, утопая в глубоком снегу, спотыкаясь о корни. Бежать было все трудней. А сзади стреляли вовсю, уже не у дома, а за оградой. К пистолетным выстрелам прибавился стрекот автомата.

Слепой на бегу выхватил из-за пазухи короткоствольный маленький автомат, оглянулся, дал дугу очереди. Выстрелы за спиной на секунду стихли. Потом опять застрекотали.

— Ложись! — скомандовал Слепой.

Лена упала на снег. Она ничего не видела, только слышала отдельные выстрелы, автоматные очереди, обложной мат. Кто-то тяжело бежал по глубокому очегу. Вася отстреливался. Лена вдруг поняла, что он укладывает из своего автомата бандитов одного за другим. Она не знала, сколько это продолжалось. Ей казалось, прошла вечность. Лежать на снегу было холодно. Ее стала бить дрожь. Пряди волос, выбившиеся из-под шарфа, замерзли, превратились в сосульки.

Наконец стало тихо. Она решилась поднять голову и огляделась. Вася сидел на снегу, зажав левой рукой правое плечо.

— Все, — сказал он, — уходим.

— Что с тобой? — спросила она.

— Задело немного. Снег-то отряхни, — он поднялся, — пошли. Надо уйти как можно дальше.

Теперь они не бежали. Бежать по глухой тайге невозможно, даже по просеке. Нет твердой земли под ногами. В любой момент можно угодить в болото, зимой это не страшно, а к весне лед становится совсем тонким. Таежное болото засасывает моментально, пикнуть не успеешь.

Они двигались вперед, перешагивая по стволам упавших деревьев. Стало светать. Лена разглядела, что из-под Васиного правого рукава стекает темная струйка крови.

— Надо остановить кровь. Давай сядем на какой-нибудь ствол, я посмотрю, что там у тебя.

— Нет, — покачал он головой, — надо дойти до скита.

— До какого скита?

— Есть здесь одно место, раскольничий скит, старая брошенная землянка.

— Ты же перестрелял их всех. Кто за нами гнаться будет?

— Не всех. Когда станет светло, они могут пустить вертолет. Надо дойти до скита, он не виден сверху.

— Даже так? Вертолет?

— А ты что думала?

— Долго еще идти до твоего скита?

— Часа два, не меньше.

— Больно тебе? — спросила Лена. — Плечо болит?

— Не разговаривай, — ответил он, — береги силы. Сил почти не осталось. Лена то и дело обтирала лицо горстями снега. Ноги скользили по обледенелым стволам поваленных деревьев. Было холодно. Голова кружилась от слабости. Они шли уже часа три, без привалов и остановок. Киллер, несмотря на раненое плечо, шел легко и быстро. Невысокая коренастая фигура перескакивала с одного ствола на другой. Он шел по тайге так, словно под ногами был ровный, чистый асфальт. А Лена плелась еле-еле. Так хотелось ступить не на ствол, а на заманчиво-ровную поверхность, покрытую толстым слоем мягкого чистого снега. Один раз Лена ступила, вернее, оступилась, и тут же ноги провалились глубоко в снег, под подошвами послышался предательский хруст. Вася подскочил к ней в тот же миг, вытянул ее, поставил на широкий березовый ствол и мрачно произнес:

— Осторожней не можешь?

— Спасибо. Прости, пожалуйста, — эхом отозвалась Лена. За весь долгий, мучительный путь они больше не сказали ни слова.

Глава 39

— Регина, нам надо поговорить, — шептал Веня Волков, сидя в своем зале для прослушиваний и глядя, как скачет по сцене очередной мальчик. Карамельно-хорошенькое личико покраснело от стараний, слабый фальцет выводил стандартную муть: «Я хочу тебя, ля-ля-ля, я так хочу тебя, ты моя, ля-ля-ля, девочка-звезда-а-а-а, голубые глаза, словно бирюза-а-а-а».

Регины не было рядом. Она вообще куда-то исчезла, не ночевала на даче. Он знал, в московской квартире она тоже не ночевала. «Ну и отлично, — думал он, — у нее хватило ума понять…»

— Нам надо поговорить, — прошептал он еще раз, пытаясь привыкнуть к этой банальной киношно-литературной фразе.

Он хотел произнести ее еще вчера вечером, но Регины не было, и он вздохнул с облегчением. Наверное, стоит еще немного подождать. Надо запустить этот последний проект. Нельзя уходить, не завершив начатого.

Еще месяц назад он решил создать юный и нежный супердуэт. Девочка и мальчик, не старше восемнадцати, а внешне — почти подростки. Но не теперешние, гоняющие на роликах в платочках-"банданах" на бестолковых головах. Это должны быть трогательные влюбленные дети, вне времени, вне грубости и цинизма, без всякой приблатненности. Ромео и Джульетта конца девяностых. В перспективе даже замаячила звездная рок-опера, что-то типа «Вестсайдской истории». Ведь не перевелись еще в России композиторы, а голоса — вообще не проблема. Главное — угадать точные типажи.

Девочку он уже нашел. В одном из театральных училищ он выбрал худенькую, как тростинка, первокурсницу. У нее были роскошные пепельно-русые волосы до пояса, огромные черные глаза на тонком, почти прозрачном личике. Без косметики, в умытом виде, она выглядела не старше пятнадцати. Ее звали Юля. Двигалась она отлично, даже голосок кое-какой был…

С мальчиком дело шло сложней. Сегодня он решил хоть на ком-то остановиться. Этот, карамельный, был уже седьмым за сегодняшний день. Слушая его монотонный фальцет, Веня вдруг хлопнул в ладоши и громко произнес:

— Стоп! Мальчик застыл.

— Стихотворение какое-нибудь можешь прочитать?

— Стихотворение? — Мальчик растерянно взмахнул длинными ресницами.

— Ну учил же ты в школе Пушкина, Лермонтова, Тютчева. Прочитай что-нибудь. Что помнишь.

— Ага, — кивнул мальчик и, подумав секунду, начал:

— Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, спаленная пожаром, Французу отдана…

— О Господи, — поморщился Веня, — ты что, не понимаешь? Про любовь что-нибудь. Ну? «Я помню чудное мгновенье…» — подсказал он.

— Передо мной… Эт-та… явились вы, — смущенно продолжил мальчик.

— «Ты»! — повысил голос Веня. — «Передо мной явилась ты». Все, свободен. Давайте, кто там следующий? — крикнул он, обернувшись к двери.

Как только вошел следующий мальчик, Веня вздохнул с облегчением. Темно-каштановые кудри, круглые очечки, большие ярко-синие глаза. Мальчик еще не успел подняться на сцену, еще рта не открыл, а Веня уже знал: образ найден.

— Где Юля? — Он огляделся по сторонам.

— Я здесь, Вениамин Борисович! — послышался тоненький голосок из заднего ряда.

Все это время девочка сидела в зале. Он совсем забыл о ней.

— Давай-ка на сцену. Встаньте рядом. Вот он, его последний проект. Ромео и Джульетта. На раскрутку уйдет полгода. Его уже здесь не будет. Если Регине потребуется помощь, он поможет. Он сам сделает только первые два клипа и подберет репертуар на эти полгода. Еще, пожалуй, сам подберет композитора и поэта для рок-оперы. И все…

— Регина, нам надо поговорить, — прошептал он в третий раз.

— Вениамин Борисович, вы что-то сказали? — спросила девочка Юля со сцены.

— Нет. Ничего. Вы оба знаете какой-нибудь хороший романс?

Они зашептались. Они не были знакомы, но тут же познакомились.

— Кажется, тебя утвердили, — услышал он громкий шепот девочки. Через минуту они запели дуэтом:

Не покидай меня, весна,
Не оставляй меня, надежда.
Оказалось, что у мальчика неплохой голос, довольно низкий, глубокий. И со слухом все в порядке. Веня, прикрыв глаза, устало откинулся в кресле. Слова и мелодия не вызвали у него никакого жара, никакой дрожи. Ему было приятно слушать красивый романс в хорошем исполнении. И только…

Он решил, что не будет сегодня вечером говорить Регине трудную банальную фразу. Надо еще немного подождать. Он знал — Регина выслушает его спокойно и внимательно, не станет устраивать сцен. Она отнесется к его решению с пониманием, даже с сочувствием.

— Ну что ж, — скажет она, — если ты так хочешь, если тебе так будет лучше, я готова…

А потом убьет Лену.

Она найдет способ. В третий раз она не промахнется. Случится что-нибудь неожиданное, например, самолет, следующий рейсом Тюмень — Москва, взорвется в воздухе. И никто не будет виноват.

Пусть Лена прилетит, пусть переговорит с мужем… В том, что она согласится на его предложение, Веня не сомневался ни на секунду. Она принадлежит ему, и только ему. А кому же еще может принадлежать его счастье, его молодость?

Весь этот долгий, страшный кусок жизни, который назывался его молодостью, сжался в памяти до нескольких дней, до нескольких счастливых дней июня 1982 года. Не было ничего, кроме той единственной, живой и понятной любви, пусть даже безответной. Теперь она вернется к нему. Уже вернулась. Лена Полянская любит его. Они будут вместе и никогда больше не расстанутся. Он здоров. Он никого не убивал.

«Продлитесь вы, златые дни», — самозабвенно пели на сцене мальчик и девочка.

* * *
— Все. Мы пришли, — хрипло проговорил киллер и упал на снег.

Лена огляделась. Никакого скита не было, только невысокий заснеженный холмик. Вася лежал на снегу, закрыв глаза. Утреннее солнце било ему в лицо. Лена села на поваленный ствол и почувствовала, как кружится голова.

Последний кусок пути она шла почти легко. Открылось второе дыхание. Ей стало казаться, что она вовсе не устала, что может идти еще, сколько нужно. Только сейчас, остановившись, она поняла, что просто умирает от усталости.

Киллер пролежал на снегу с закрытыми глазами не больше десяти минут. Он умел полностью расслабляться, давать отдых каждой клеточке. Даже боль в раненом предплечье не мешала ему. А Лена, закрыв глаза и прислонившись к стволу, моментально заснула. Этот глубокий сон был больше похож на обморок.

Он не стал ее будить. Подобрал подходящий березовый сук и принялся с его помощью разгребать вход в землянку. Работа заняла у него не больше получаса. Правая рука действовала плохо, зато левая была в полном порядке. По силе и ловкости она ничем не отличалась от правой.

Когда вход был расчищен, киллер набрал елового лапника и выстлал дно убежища в несколько слоев. И только после этого разбудил Лену.

Она открыла глаза и в первый момент не могла понять, где находится. После короткого сна стало немного легче, но тело ныло и требовало еще отдыха.

— Пока нет вертолета, — сказал киллер, — ты должна посмотреть, что там у меня с плечом. Мы сядем у входа в скит, как только услышим вертолет, сразу спрячемся.

— Хорошо, — кивнула Лена и тут же подумала: «А если это будет другой вертолет? Не бандитский?»

Но вслух она ничего не сказала.

Из бесчисленных карманов кожанки киллер достал маленькую плоскую фляжку, финский нож в толстых кожаных ножнах, плитку шоколада. Аккуратно сняв обертку, он отломил четыре дольки, две протянул Лене, две положил себе в рот. — Ешь медленно. Это вся наша еда на ближайшие сутки, — сказал он, — потом, позже, я попробую сделать кипяток.

Под курткой у Слепого был толстый свитер, перетянутый ремнями портупеи, к которой крепился где-то у левой подмышки маленький автомат. Под свитером — тельняшка. На тельняшке особенно жутко выглядела окровавленная дыра в верхней части правого предплечья. Лена удивилась, как легко он двигает раненой рукой, снимая через голову свитер и тельник.

— Тебе не холодно? — спросила она, когда он разделся до пояса.

— Посмотри плечо, — ответил киллер.

— Вообще-то я не врач, — предупредила Лена, осматривая кровоточащую рану.

— Я знаю. Но врача здесь нет. Возьми снег и попробуй стереть кровь.

— А что у тебя во фляге?

— Спирт.

— Тогда почему снегом? Можно инфекцию занести.

— Спирта мало. Он еще понадобится. А снег здесь чистый, считай, стерильный. Делай, что говорю.

Лена выгребла из-под затвердевшей ледяной корки горсть мягкого снега и стала осторожно вытирать кровь вокруг раны. Киллер сидел спокойно, даже не морщился.

— Кровотечение не сильное, оно почти прекратилось. По-моему, там прощупывается пуля, — сообщила Лена, — у тебя есть хотя бы носовой платок? Надо перевязать.

— Платка у меня нет. Перевязать надо, но это потом. Сейчас ты вытащишь пулю.

— Прости, что?

— Ты сделаешь надрез и вытащишь пулю. А потом перевяжешь.

Лена еще раз оглядела рану. Пуля прощупывалась прямо под кожей, и, вероятно, врач мог бы извлечь ее минут за десять даже в таких условиях. Но Лена, кроме заноз, никогда ничего не извлекала из человеческой кожи. Однако она понимала: Вася прав, пулю надо вытащить. Иначе может начаться воспаление, нагноение или еще какая-нибудь гадость.

— Ты не бойся, — сказал он мягко, — я неплохо знаю анатомию. Там нет никаких важных артерий. Я чувствую, она сидит прямо под кожей. Кроме тебя, этого никто не сделает. А сделать надо.

В карманах чужой дубленки Лена нашла только пачку сигарет и зажигалку. Она расстегнула «молнию», обшарила внутренний карман. Там лежало пятьсот долларов. И все. А нужен был чистый носовой платок. Она сняла дубленку, вытянула из-под джинсов подол длинной трикотажной футболки и отрезала от него финкой, по кругу, полоску ткани шириной сантиметров тридцать. От полоски отрезала несколько небольших лоскутков. Потом тщательно протерла спиртом руки, лезвие финки, края раны. Глубоко вздохнув и перекрестившись на чистое утреннее небо, она немного натянула кожу вокруг раны и быстрым движением сделала точный надрез.

— Умница, — похвалил ее киллер, — ты видишь ее?

— Да.

Лена видела темный металлический кончик. Пуля была маленькой и очень скользкой. Она старалась не думать о той боли, которую сейчас причиняет Васе Слепаку. Пальцы у нее были тонкие и ловкие, но впервые в жизни она пожалела, что никогда не отращивала длинных ногтей. Ногтями было бы удобней подцепить пулю.

Наконец она справилась и протянула киллеру на ладони маленький, удлиненный кусочек свинца.

— Можешь выбросить, — сказал он.

Смочив спиртом еще один лоскут, она тщательно протерла рану и оставшимся длинным куском ткани туго перевязала предплечье.

— Слушай, Лена Полянская, почему ты не стала врачом? — спросил киллер, осторожно натягивая тельняшку.

— Я же не спрашиваю тебя, Вася Слепак, почему ты больше не пишешь стихи, а пошел в киллеры? — слабо улыбнулась она в ответ. — Лучше дай мне еще кусочек шоколадки. Совсем маленький, одну дольку.

— Держи, — он отломил две дольки и протянул ей обе, — заслужила. Заешь снегом. Только сразу не глотай, растопи во рту. Получится что-то вроде холодного какао.

— Да, отличный завтрак. — Лена вытащила из пачки сигарету.

Это был все тот же «Парламент». Вероятно, бандиты в таежном доме курили только его. Она протянула пачку Васе, но он помотал головой:

— Я не курю. А теперь скажи, кто подставил моего отца?

Он спросил об этом так просто и буднично, что Лена вздрогнула.

— Градская, — тихо произнесла она после долгой паузы, — твоего отца подставила Градская. А девочек убивал Волков.

Лицо киллера окаменело. Глаза его стали совсем белыми. Смотреть в них было страшно, и Лена отвернулась.

— А теперь все подробно, — сказал он, — очень подробно, с самого начала.

И тут вдали послышался стрекот вертолета.

— Давай в скит, — скомандовал киллер.

Через несколько секунд они оказались в кромешной темноте, на мягком лапнике. Вертолет был все ближе.

«А если это не бандиты? — подумала Лена. — Если это Сережа?»

— Я тебя слушаю, — тихо произнес киллер. Лена стала рассказывать ему все с самого начала. Она говорила долго, а вертолет все кружил. Звук то отдалялся, то приближался. Каждый раз, когда вертолет подлетал совсем близко, Лена замолкала и прислушивалась. Но киллер торопил ее:

— Дальше!

Закончив свой рассказ, она закурила и тихо спросила:

— Как и зачем ты меня нашел?

— Тебя заказала Градская, — ответил он после долгого молчания.

— Ты принял заказ?

— Я не брал денег.

— Но не отказался?

— Если бы я отказался, она бы наняла кого-то другого. Или попыталась сама еще раз.

— Почему она не обратилась к тебе сразу?

— Я не убиваю женщин, у которых маленькие дети. Она это знает. В Москве ты была с ребенком, а здесь одна.

— Если она думала, что ты меня убьешь, зачем натравила еще и бандитов?

— Для страховки. Со мной сложно связаться, к тому же я не беру денег вперед и не даю гарантий.

— Митю ты убил? — спросила Лена еле слышно.

— Я.

— А меня тебе тоже заказали с инсценировкой?

— Нет. Тебя без инсценировки.

— Как ты это сделал… с Митей?

— Как было заказано, так и сделал. Залез в окно, вырубил его, спящего, особым приемом, вколол большую дозу морфия в кисть, выволок из постели, ну а дальше — ты сама знаешь.

Он говорил это так спокойно и буднично, словно делился рецептом приготовления какого-нибудь блюда.

— Только одну ты допустил ошибку, — задумчиво произнесла Лена, — только одну. Ты колол морфий в правую кисть. А Митя не был левшой.

— Я колол в ту руку, которая свешивалась с кровати, мне так было удобней. А какая она, правая или левая, я не подумал…

— А если бы проснулась жена?

— Жену мне не заказывали. Да она и не могла проснуться. Она была под сильным кайфом, а я все делал очень тихо.

Вертолет давно улетел. Стало тихо. Киллер выглянул из скита.

— Сейчас я разожгу костер, — сказал он, — помоги собрать хворост. Только ельник не бери, от него много дыма.

С молодой березы он срезал ровный слой бересты, скрутил аккуратный конус, ловко скрепил его тонкой упругой веткой. Сидя у костра, Лена наблюдала, как киллер мастерит котелок из бересты.

— Ты собираешься в этом кипятить воду? — спросила она.

— А в чем же еще?

Берестяной котелок он наполнил снегом и закрепил над костром, между двумя рогатинами. Снег таял, он подкладывал еще. Через полчаса котелок наполнился до краев талой водой и вода быстро закипела.

— Почему же он не сгорел? — удивилась Лена.

— Не знаю, — пожал он плечами, — меня этому учили ханты. Осторожно сняв котелок с огня, он протянул Лене.

— Не ошпарься.

Они сидели и тихонько отхлебывали горячую воду по очереди, передавая друг другу берестяной котелок.

— А Митю тебе не было жалко? — осторожно спросила Лена. — Ты ведь узнал его.

— Да, — кивнул киллер, — я его узнал. Но это моя работа.

— Почему же меня пожалел? — Лена старалась, чтобы голос не дрогнул, говорила медленно и тихо, почти шепотом.

— Потому, что когда-то ты меня пожалела.

Глава 40

Веня проснулся очень рано. За окном было еще темно. Он знал, что единственный утренний рейс из Тюмени прилетает в девять пятнадцать. Мчаться в Домодедово, чтобы просто постоять в сторонке и посмотреть, как Лена войдет в зал аэропорта, как ее встретит и обнимет муж, было глупо. Но он не мог удержаться. Ему так хотелось поскорее увидеть ее, десять дней тянулись, словно вечность. И вот сегодня она прилетает. Она ведь говорила: двадцать третьего, рано утром. Значит, у нее уже были обратные билеты.

Он, конечно, не подойдет близко. Просто поглядит на нее. А вечером позвонит и попросит, чтобы она переговорила с мужем. Хорошо, если можно будет прямо завтра встретиться с ней. Но он не станет ее торопить. Пусть все идет так, как она хочет, пусть никому не будет больно, и ее мужу прежде всего.

Регина спала в своем кабинете. Он прошмыгнул мимо закрытой двери, но она тут же возникла на пороге в короткой ночной рубашке.

— Что это ты вскочил в такую рань? — спросила она, зевнув.

— Дела… — ответил он и отправился в ванную. Чтобы окончательно проснуться, надо было принять контрастный душ, сначала пустить очень горячую воду, почти кипяток, потом быстро переключить на ледяную. Потом еще раз.

Из душа он вышел бодрый, свежий. Лицо его сияло. Когда — он надевал ботинки в прихожей, опять появилась Регина. В руках она держала его любимую большую толстостенную кружку, в которой дымился кофе со сливками.

— Позавтракать ты, конечно, не успеешь, — сказала она, — хотя бы кофе глотни.

— Спасибо, — он взял чашку из ее рук.

Действительно, горячий кофе сейчас не помешает. Регина умела готовить его так, как он любил — очень крепкий и сладкий, с большим количеством жирных сливок. Сейчас он показался каким-то особенно вкусным. Веня выпил всю чашку до дна, чмокнул Регину в щеку и, прихватив ключи от старого «Мерседеса», вышел из дома.

Постояв еще немного, дождавшись, пока звук мотора стихнет за поворотом, Регина отправилась на кухню, очень тщательно, с содой и хлоркой, вымыла его чашку.

Утро было солнечным. Он спокойно вел свою любимую, верную машину и размышлял, как лучше ехать к Домодедову.

По дороге попался маленький цветочный базар. Он остановился и купил букет крупных чайных роз. Конечно, он не подойдет к Лене, не сможет отдать ей этот букет. Но все равно — цветы для нее.

Остановившись у светофора, он вставил в магнитофон кассету, старый альбом «Битлз» «Хелп!».

— Хелп! Ай нид самбади! — стал подпевать он первому куплету, почти не понимая английских слов, просто знал все песни этого альбома наизусть, с ранней юности.

Зажегся желтый свет. Он почувствовал странное, неприятное покалывание во всем теле. А через миг острая, жгучая боль наполнила грудь.

Семь девочек смотрели на него издалека, сквозь горячий кровавый туман. Смотрели серьезно и печально. Одну звали Таня Костылева, ее длинная мокрая коса была перекинута через голое плечо. Другие шесть так и остались для него безымянными. Он не хотел знать их имен.

Сзади гудели машины. Давно зажегся зеленый. Он не слышал нетерпеливых сигналов. Боль росла, ее невозможно было терпеть, правая рука стала отчаянно шарить по передней панели. Глаза не видели ничего, кроме кровавого тумана и семи юных девичьих лиц.

Он упал лбом на баранку руля. Старый «Мерседес» отчаянно загудел, взвыл, как верный пес, потерявший любимого хозяина, но тут же затих. Голова Вени Волкова съехала в сторону.

— Эй, мужик, ты чего? — спросил шофер грузовика, заглянув в приоткрытое окно черного «мерса», перегородившего путь.

Этот шофер первым потерял терпение и выскочил, чтобы хорошо обругать придурка, который не давал другим проехать. В салоне тихо звучала песня «Естедей». Букет крупных чайных роз лежал на переднем сиденье. Человек за рулем был мертв. «Вчера все мои беды казались такими далёкими», — пела легендарная ливерпульская четверка.

* * *
Когда раздался телефонный звонок, Регина посмотрела на часы.

— Градская Регина Валентиновна?

— Да, я слушаю.

— Ваш муж Волков Вениамин Борисович…

— Куда мне подъехать? — хрипло спросила она, выслушав трагическое известие.

— В морг Боткинской больницы.

— Хорошо. Я буду через час, — собственный голос показался ей мертвым.

Положив трубку, она закурила и с удивлением заметила, что руки немного дрожат.

— Веня, Венечка, — прошептала она одними губами, — у меня не было выбора. Это единственный способ спасти концерн. Кудряш сожрал бы нас за милую душу. И что? Позор, рабство, вечная зависимость от прихотей блатного авторитета? Зачем нам это, Венечка? Ты думаешь, мне было так просто вылить яд в твой кофе? Принять решение — да, это было несложно. Достать яд, не оставляющий следов в организме, — еще проще. А вот открыть флакон, вылить в твой кофе, а потом протянуть тебе чашку и глядеть, как ты пьешь, — это совсем другое дело. Теперь тебя нет. И никто ничего не сумеет доказать. Никто никогда…

* * *
После привала они опять шли сквозь тайгу. Лена постоянно слышала какой-то напряженный гул. Он звучал то ближе, то дальше, иногда исчезал. Ей казалось, это гудит у нее в голове от усталости и голода. Но киллер объяснил: это буровая.

— Мы идем к буровой? — спросила Лена.

— Нет.

— А куда?

Он не ответил. Она вдруг подумала, что он сам уже не знает, куда они идут. Они заблудились. Сколько еще они смогут вот так идти, без еды? От плитки шоколада остался маленький кусочек, четыре дольки. Стало темнеть. Сумерки были мрачными, небо затянулось. Если не выглянет луна, то скоро наступит кромешная тьма.

В ушах звенело. Лена уже не чувствовала своего тела, оно стало легким и как будто невесомым. А мрак все сгущался. В высоких еловых кронах зашумел ветер. В лицо ударила снежная пыль. Поднялась метель. Лене показалось, что она летит куда-то вместе с мелкими острыми снежинками. Звон в ушах стал оглушительным, к горлу подступила тошнота. Перед глазами закружились черные стволы деревьев, черный снег, тяжелый, пульсирующий мрак затянул все вокруг. Лена потеряла сознание и упала на снег.

* * *
Бойцы спецназа один за другим перемахнули через двухметровый каменный забор. Четыре собачьих будки оказались пустыми, длинные тяжелые цепи с расстегнутыми ошейниками тонули в рыхлом снегу.

В доме стояла мертвая тишина. Бойцы рассыпались по боевым позициям. Военный вертолет завис прямо над крышей. Двое спустились на крышу по веревочной лестнице и проникли на чердак через слуховое окно.

Вскоре стало ясно: двухэтажный каменный дом пуст. В нем нет ни души. Тщательный обыск не дал ничего. Дом как дом — мебель, посуда, все, что надо для жизни и здорового отдыха на лоне живописной тайги. Ни оружия, ни наркотиков, никаких бумаг, документов, никаких скелетов в удобных стенных шкафах.

Впрочем, в одном из шкафовполковник Кротов обнаружил темно-коричневую кожаную куртку своей жены. Куртка аккуратно висела на плечиках среди чужой верхней одежды, из рукава торчал клетчатый шерстяной шарф.

В карманах полковник нашел чистый носовой платок, тридцать тысяч мелкими купюрами, карточку-пропуск в гостиницу «Тобольск».

А внизу, в том же шкафу, среди чужих ботинок и кроссовок, валялась Ленина сумка. Там были все ее документы — паспорт, международная пресс-карта, початая пачка сигарет, двести долларов в отдельном кармашке, косметичка, щетка для волос.

Шарф еще хранил запах Лениных духов. Никто не видел, как побледневший полковник уткнулся в него лицом.

* * *
Лена сначала услышала ритмичный, медленный грохот, потом почувствовала свет сквозь плотно сжатые веки, потом странный запах, не то чтобы неприятный, но какой-то совсем чужой. Еще не открывая глаз, она поняла: где-то совсем близко грохочет поезд, тяжелый, длинный состав. Вероятно, товарняк. А пахнет гарью, углем, тем особым воздухом железной дороги, который нельзя ни с чем перепутать.

Было немного холодно. Она обнаружила, что лежит на куче какого-то черно-желтого тряпья, одетая в чужую дубленку, а сверху укрыта драным закаленным ватником. Осторожно поднявшись, она чуть не упала, но все-таки удержалась на ногах и огляделась по сторонам.

Вокруг были деревянные стены, с клочьями ободранных обоев. На полу валялись какие-то железки, обрывки газет, поломанная табуретка, несколько пустых консервных банок и бутылок из-под водки. В углу — полуразвалившаяся печка. Сквозь разбитое окно лился мягкий утренний свет. Поскрипывала и хлопала от легкого ветра дверь.

Грохот поезда затих вдалеке.

— Вася! — испуганно позвала она.

Но никто не откликнулся. Она вышла на улицу. Прямо перед ней лежало полотно железной дороги, одноколейки. По обе стороны была глухая тайга. Ни души кругом, только маленький, заброшенный домик обходчика.

Лена зачерпнула горсть чистого снега и протерла лицо. От голода больно сжимался желудок. Сунув руки в карманы, она обнаружила там маленький комок фольги. Вытащила, развернула. Из четырех долек шоколада Вася отломил себе только одну. А три оставил ей.

Она смутно помнила, как киллер тащил ее почти на себе, вспомнила даже, как один раз он сказал:

— Потерпи еще немножко, очень тебя прошу. Хорошо, что ты худая, легкая.

Она не знала, сколько они шли до этого заброшенного домика, не помнила, как он уложил ее на тряпье, укрыл ватником…

Шоколад медленно таял во рту. Лена заедала его чистым снегом. Она не спешила. Киллер научил ее есть медленно. "Холодное какао". Шоколад с таежным снегом. Стало легче, боль в желудке успокоилась.

Лена вынесла ватник, постелила его у самых рельсов, села. По железной дороге обязательно пройдет поезд. Один уже прошел. Будет следующий. Она услышит издалека стук колес, выйдет на шпалы. Машинист заметит ее и остановит состав. Сквозь тонкие облака проглядывал зыбкий диск холодного солнца. Стояла оглушительная таежная тишина. Было слышно, как поскрипывают стволы деревьев.

Лена не знала, сколько прошло времени, она сидела, сжавшись в комок, ей было все холодней. Она боялась вернуться в домик и пропустить поезд. Солнце медленно катилось к западу. А поезда все не было. Ни одного. Она закрыла глаза. Страшно хотелось спать. Краем сознания она понимала, что спать нельзя, но ничего не могла с собой поделать. «Поезд меня разбудит, — думала она, — обязательно разбудит».

Но поезда не было.

Вертолет кружил над тайгой без всякой надежды. Полковник Кротов припал лицом к иллюминатору.

«Если бы они ее увезли, — думал он, — там не висела бы куртка. Если бы уже убили, я нашел бы что-то еще, сапоги, например. Она могла ведь и убежать… Да, она могла убежать».

Он чувствовал, что в его рассуждениях мало логики. Это было больше похоже на самоутешение.

«Предположим, она убежала. Сколько прошло времени? Сутки? Двое? Не больше. Сейчас нет сильного мороза, все-таки март. Она могла пойти на звук буровой или к железной дороге. Но с буровыми есть связь. Оттуда бы сообщили…»

— Скоро стемнеет, — заметил летчик, — придется возвращаться.

— Еще немного, — попросил полковник, не отрываясь от иллюминатора.

Сначала Кротов увидел ровную просеку, потом тоненькие полоски рельсов. Потом одинокий домик, крохотный, словно игрушечный.

По этой одноколейке давно никто не ездит, — сказал Кротову летчик, — только иногда проходят товарняки с лесом из Товды. Если там и осталась будка обходчика, она заброшена…

— Ниже, пожалуйста, хоть немного! — попросил полковник. Он сам не мог понять, почему вдруг так гулко и быстро забилось сердце.

Вертолет стал снижаться. С небольшой высоты была отчетлива видна маленькая темная фигурка на снегу. Она лежала, свернувшись калачиком, у самых рельсов.

Лена согрелась. Ей не хотелось просыпаться. Но спать мешал сильный шум и резкий, упругий ветер, от которого захлопали полы широкой короткой дубленки. Она медленно, тяжело открыла глаза. Это стоило огромных сил. Ветер бил в лицо, глаза стали слезиться, она ничего не видела. Еще одно героическое усилие — и она приподнялась на локте. По глубокому снегу к ней бежал Сережа и еще какие-то люди. А рядом быстро крутился огромный пропеллер вертолета.

Полковник Кротов поднял на руки свою жену. Она показалась ему легкой, почти невесомой.

Эпилог

— Регина Валентиновна, возможно, я задам бестактный и трудный для вас вопрос. Как вам удалось, пережив такое горе, сразу включиться в работу?

Телеведущий, молодящийся плейбой с бородкой, смотрел на Регину своими светло-серыми, чуть прищуренными глазами. На его лице было написано искреннее, теплое соболезнование.

— А как же иначе? — грустно улыбнулась Регина. — Концерн «Вениамин» — это моя жизнь, если хотите, мой ребенок. Наше с Вениамином Борисовичем дитя. Было бы предательством остановиться сейчас, не довести до конца проекты, которые задумал мой муж.

— Да, кстати, ваш последний проект… Насколько я знаю, это будет бомба, своеобразный переворот в мире популярной музыки.


Лена разливала чай по чашкам. На кухне за столом сидели Сережа и Мишаня Сичкин.

Вбежала Лиза, залезла к папе на колени.

— Мамочка, а мне чайку? — сказала она. — Мне с лимончиком. Скоро будет «Спокойной ночи»? — Скоро, Лизонька, скоро, — ответила Лена, достала еще чашку, продолжая смотреть на экран телевизора.

— Ну, не станем произносить громких слов, — Регина опять улыбнулась в камеру, на этот раз немного смущенно, — просто Вениамину Борисовичу пришла в голову свежая, яркая идея. Она такая же свежая и яркая, как многие его замыслы. Разница только в одном. Этот проект оказался для него последним. К сожалению.

— Нет, не могу больше! — не выдержал Мишаня Сичкин, встал и переключил на другую программу. Там шла веселая старая комедия.

— Дядя Мишаня! Ты что?! — возмутилась Лиза. — Там сейчас будет «Спокойной ночи»!

— Не сейчас, малыш, — Лена отрезала ломтик лимона и положила в Лизину чашку с чаем, — минут через пятнадцать.

— Не верю я, будто ничего нельзя сделать! Не могу и не хочу верить, — еле слышно, сквозь зубы проговорил Мишаня.

— Ну что ты опять заводишься? — покачал головой Кротов. — Нельзя доказать, невозможно! Судебные медики все сделали, по полной программе. Нет там следов отравления. Острая сердечная недостаточность. По заключению экспертов, Вениамин Волков умер ненасильственной смертью.

— Но ведь она отравила Волкова, — не унимался Мишаня.

— Конечно, — кивнул Сергей, — отравила. Но воспользовалась ядом, который не оставляет следов, и никакой химический анализ его выявить не может.

— Да к черту эти анализы! — Мишаня почти кричал, он не мог успокоиться. — А Никита Слепак? Митя и Катя Синицыны? Певец Азаров? А взрыв коляски? Да я бы… я бы сам заплатил киллеру, честное слово! Я бы своими руками убил!

— Дядя Мишаня, — строго сказала Лиза, — что ты кричишь? Нельзя никого убивать! Ты понял? И вообще, переключайте на «Спокойной ночи»!

* * *
А на юге, на Черноморском побережье, в полутемной гостиной собственного трехэтажного особняка сидел, уставившись в экран телевизора Владимир Михайлович Кудряшов всесильный хозяин тайги, авторитет Кудряш.

— А ведь переиграла ты меня, Регинка, — задумчиво произнес он, поедая глазами красивое, точеное лицо на экране, — вот ведь кремень баба! Дело для нее превыше всего. Нужен ей был Волков — отмазала его от вышака. Стал мешать — прикончила, хоть и муж он ей. И как чисто, аккуратно, без посторонней помощи, Я ведь не ожидал от нее такого, думал — все, не выкрутится. А она меня переиграла. Уважаю!

Глухонемая Нина бесшумно подошла, села на пол, у ног авторитета, и положила светло-русую голову к нему на колени.

* * *
Длинный, как крокодил, черный «Линкольн» с непроглядными зеркальными стеклами бесшумно отчалил от запруженной стоянки у здания телецентра «Останкино».

— Ну, Антоша, кажется, прямой эфир прошел неплохо. Регина откинулась на мягкую спинку сиденья и прикрыла глаза.

Антон Коновалов нежно поцеловал ее холодную мягкую щеку.

— Да, Ришенька, ты выглядела потрясающе. Я видел в мониторах. Оператору даже не надо было выбирать ракурсы. Тебя, как ни снимай, все красиво!

— Я не об этом, детка, — поморщилась Регина.

— А о чем же?

Она не сочла нужным ответить…

За «Линкольном» неотлучно следовал маленький грязноватый «жигуленок». Огни встречных машин иногда выхватывали из темноты лицо человека за рулем — глубокие оспины на щеках, странно-светлые, почти белые глаза под голыми, без бровей, надбровными дугами.

Киллер Вася Слепак готовился выполнить свою обычную работу, но не на заказ, не за деньги, а бесплатно. Для себя лично.

Полина ДАШКОВА МЕСТО ПОД СОЛНЦЕМ

Все события и герои этого романа вымышлены. Любое сходство с существующими людьми случайно.

Автор

«И вот теперь передо мной не просто слабый раствор зла, который можно добыть из каждого человека, а зло крепчайшей силы, без примеси, громадный сосуд, полный до горла и запечатанный».

Владимир Набоков

Глава 1

Теплой сентябрьской ночью белый «Форд» свернул с проспекта Мира в один из тихих переулков, неподалеку от Третьей Мещанской улицы. Из приоткрытых окон машины оглушительно орала эстрадная музыка. Встречные огни высветили на миг силуэт молодой женщины за рулем. Сидевшего рядом мужчину не было видно, он почти лежал, раскинувшись на мягком сиденье. Голова его то и дело падала женщине на плечо. Он громко фальшивым тенорком подпевал развеселому шлягеру.

— Глеб, прекрати, — поморщилась женщина и выключила магнитофон.

— А я говорю, будет музыка! — Мужчина икнул и нажал кнопку.

Шлягер зазвучал на весь переулок.

— Ты мог не напиваться хотя бы в честь моей премьеры? — Женщина оторвала руку от руля и легонько хлопнула мужчину по лбу. — Ты заснул в первом акте. Это было видно со сцены. Ты спал и даже храпел.

— Грязная клевета. Я вообще не храплю! Никогда. А во втором акте я не спал, я выражал восторг! — Он опять икнул.

— Правильно, — кивнула женщина, — в буфете. Ты выражал свой восторг в буфете так громко, что это было слышно в зале и на сцене.

— Ну подумаешь, вышел коньячку выпить. С тарталеткой. Имею право. Ты у нас звезда-премьерша, гений русского балета. А я так, тихий супруг при звезде, купец-меценат. Между прочим, я там кое-кого видел, в буфете. Ох, Катька, кого я там видел! — Глеб Калашников выпятил мокрые губы и трижды противно причмокнул.

— И кого же? — равнодушно спросила Катя.

— Этого твоего придурка-поклонника. Я потому и нашумел, что надоело мне. Достал он меня, я ему так прямо и сказал: ты, говорю, меня достал… — Глеб смачно выругался и опять икнул.

Катя ничего не ответила, она высматривала место для парковки в огромном темном дворе, заставленном иномарками. Она очень устала, ей было лень загонять машину в крытый гараж.

— Слышь, премьерша, ты что, собираешься все эти веники домой тащить? — Глеб кивнул на заднее сиденье, заваленное цветами. — Они та-ак воняют, я от них чихаю.

— Ты бы вышел, помог мне вписаться, — попросила Катя, — не видно ничего.

— Счас сделаем, — важно кивнул Глеб. — Вылезай, премьерша, я сам буду парковаться, ты не умеешь.

— Ладно уж, сиди.

Катя аккуратно припарковала машину у кромки тротуара. Она взглянула на темные окна квартиры и удивилась. Всего минуту назад, въезжая во двор, она заметила, что горит свет в гостиной. А теперь стало темно. Неужели Жанночка осталась ночевать и все-таки решила приготовить праздничный ужин? Услышала, как подъехала машина, погасила свет, сидит и ждет в темноте с таинственным видом, хочет, чтобы вспыхнули свечи на накрытом столе, когда они с Глебом войдут в квартиру. Однако праздника не получится. Глеб пьян в дым, начнет материться, икать, рыгать, говорить пошлости, Жанночка обидится, уйдет плакать, как всегда.

Дома никакого застолья не предполагалось. Катя долго уговаривала Жанночку бросить домашние дела и поехать с ними на премьеру. Но домработница пожаловалась на головную боль и осталась дома.

После премьеры в театре был долгий обильный фуршет. Там, фланируя среди блейзеров, малиновых пиджаков, голых надушенных плеч, Глеб Калашников запивал коньяк шампанским, кормил с ложки черной икрой молоденьких танцовщиц кордебалета, громко и матерно приглашал их подработать в своем знаменитом казино в качестве стриптизерок. Ему можно было все. Он спонсировал премьеру, и Камерный театр классического балета им. Агриппины Вагановой существовал на его деньги. Он здесь был полновластным хозяином, барином среди крепостных артистов.

Кате ужасно не хотелось выходить в банкетный зал, даже на несколько минут. Каждый раз после спектакля она запиралась в своей маленькой гримуборной совершенно одна. В театре все знали эту ее привычку, после обычных спектаклей солистку никто не трогал. Но сегодня все-таки премьера. В дверь без конца стучали.

Она нарочно долго снимала грим, стояла под горячим душем, одевалась, потом просто сидела в кресле, закрыв глаза. Мышцы ныли и гудели, как провода под током. Тело еще переживало, повторяло каждое па. Леди Макбет неслась, крутилась в смертельном пируэте. Казалось, с тонких белых пальцев капает кровь. Невесомая леди, ангел смерти… Катя танцевала так, что зритель почти любил убийцу, любовался ею, понимал, оправдывал, а потом, спохватившись, удивлялся самому себе и, возможно, открывал нечто новое и важное в своей душе.

Господи, неужели получилось? Был красивый балет, остальное не имеет значения. А голове уже вертелись всякие глупости: Глеб напился и скандалит, в дверь стучат, радиотелефон надрывается на гримерном столике. Все. Надо идти. Никуда не денешься.

Катя открыла глаза и взглянула в зеркало. Она давно заметила, что после каждого спектакля лицо становится немного другим. Нечто новое появляется в глазах, в линии рта. С каждой своей героиней она проживает целую жизнь, от рождения до смерти. Только что она умерла вместе с кровавой леди Макбет, и теперь надо родиться заново, стать собой, Екатериной Филипповной Орловой, усталой тридцатилетней женщиной с натруженными балетными мышцами.

Выходить в банкетный зал без всякого макияжа нехорошо. Защелкают фотовспышки, потом в каком-нибудь журнальчике появится разворот с фотографией бледно-зеленой, измотанной, ненакрашенной примы. А рядом будет Глеб: пьяный, красный, со съехавшим набок галстуком, с шальными глазами и двусмысленной ухмылочкой на мокрых губах. Вот она, сиятельная чета, сливки московской богемы, любуйтесь, господа! И нечего им завидовать. Прима-балерина только из мрака зрительного зала кажется сказочной красавицей. На самом деле, оттанцевав премьеру, она выглядит старше своих тридцати, у нее темные тени под глазами, уставшая от грима кожа, бледные губы, острые ключицы, у нее муж хам, скандалист, почти алкоголик, детей нет и, наверное, уже не будет… Катя расчесала длинные каштановые волосы, скрутила их тугим узлом на затылке. Опять затренькал телефон, она вздрогнула и больно царапнула шпилькой шею.

— Он тебя совсем не любит, — услышала она хриплый шепот в трубке, — тебе лучше самой уйти, пока не поздно… Катя нажала кнопку отбоя, отбросила телефон, словно ее ударило током. Аппарат скользнул по стеклянной поверхности гримерного столика, сшиб на пол большую бутыль лосьона и банку с тальком.

Еще две недели назад, когда первый такой звонок разбудил Катю в восемь утра, она жестко сказала себе: не дергайся, не обращай внимания. Если ты прима, солистка, если у тебя богатый муж, пятикомнатная квартира, дом на Крите, две машины и много всякого другого добра, всегда найдутся желающие обидеть и напугать. Тогда, в первый раз, хриплый женский шепот произнес:

— Сегодня на спектакле ты, сушеная Жизель, сломаешь ногу.

Потом сразу — гудки отбоя.

Сделав смертельное усилие. Катя улыбнулась своему бледному отражению. Немного губной помады, тонкий слой пудры, несколько капель духов. И никакой паники. Та, которая звонит, чувствует себя значительно хуже, чем Катя. Пусть она, телефонная шептунья, паникует, сходит с ума. А Кате ничего не страшно. Она станцевала сегодня леди Макбет.

Катя встала, оглядела себя в огромном зеркале. Гладкая юбка из тонкой черной кожи, простой кашемировый пуловер цвета топленого молока, черные туфли-лодочки на среднем каблуке. Пожалуй, слишком строго и буднично, но она не собирается застревать на фуршете. Она устала и хочет спать.

— Катюха! — завопил Глеб, увидев ее в банкетном зале. — Радость моя, рыбонька, ну иди сюда, я тебя поцелую!

Он шел к ней, пошатываясь, растопырив руки. Толпа расступалась, на лицах Катя замечала тактичное равнодушие, мягкие усмешки. Кто-то отворачивался, делая вид, будто ничего не происходит. Кто-то смотрел на Катю с искренним сочувствием. Фотовспышки слепили глаза. Глеб Калашников наступил на ногу пожилой даме-музыковеду, дама вскрикнула, шарахнулась в сторону, высокая ваза с фруктами рухнула на пол. Яркие апельсины и яблоки запрыгали по паркету, как теннисные мячики.

Катю поздравляли, целовали, надежное плечо партнера, танцовщика Миши Кудимова, закрыло ее от чьей-то наглой видеокамеры.

— Все отлично, Катюша, мы с тобой молодцы. Я уже сматываюсь, сил нет… Вот этого репортеришку с серьгой надо вывести отсюда, подожди, я сейчас.

Миша шагнул к громиле-охраннику, который со скучающим видом стоял в дверях, что-то быстро шепнул. Охранник подхватил под руку бесполое существо в кружевном лимонно-желтом пиджаке, с громадным фальшивым бриллиантом в ухе. Катя узнала его, это был один из самых скандальных тележурналистов Москвы. Именно он только что упирал свою видеокамеру Кате прямо в нос, пытаясь выбрать план побезобразней.

«Он снимает рок-звезд, зачем ему классический балет?» — подумала Катя, провожая взглядом лимонный пиджак.

Через полчаса ей удалось усадить Глеба в машину. А еще через двадцать минут Катин белый «Форд» подъехал к дому в тихом переулке, неподалеку от проспекта Мира.

Прихватив несколько букетов с заднего сиденья, они направились к подъезду. Глеб шел на заплетающихся ногах и напевал все тот же дурацкий шлягер. Споткнувшись, он обрушился на жену и повис на ней всей своей пьяной тяжестью. Кате едва удалось подхватить его и удержаться на ногах. Букеты крупных роз с целлофановым шелестом посыпались на асфальт. И в этот момент раздался негромкий выстрел. Вверху, на третьем этаже, в темном распахнутом настежь окне мягко качнулась светлая занавеска.

* * *
Народный артист России, лауреат Ленинской премии за выдающиеся заслуги в советском киноискусстве, лауреат «Оскара» за лучшую мужскую роль в нашумевшем фильме 1989 года «Задворки империи», депутат Государственной думы, профессор Константин Иванович Калашников сидел в кафе на площади СанМишель и прихлебывал кофе с молоком маленькими глотками. Каждый раз, прилетая в Париж, он обязательно заходил в это кафе.

Когда-то давно, в счастливом шестьдесят четвертом году, худой узколицый Костя Калашников играл белого офицера в фильме о гражданской войне, скакал на коне по степи, красиво умирал от удара красноармейской сабли. Вечерами после съемок в дрянной гостинице маленького степного городка читал запоем Хемингуэя. В дикой казахской степи было приятно читать о Париже. Париж состоял из сиреневой дымки и бесчисленных маленьких кафе. В гостиничном буфете кормили хлебными котлетами и сухой желтой пшенкой.

В шестьдесят четвертом артисту кино Константину Калашникову по паспорту было двадцать пять, на вид — не больше двадцати, а чувствовал он себя на восемнадцать. Эта странная арифметика создавала иллюзию, будто время может двигаться вспять, и дарила робкую надежду на бессмертие. Он читал Хемингуэя и мысленно шел по Парижу, вскидывая молодое породистое лицо навстречу нежному туману Монмартра.

В соседнем номере, за тонкой гостиничной стенкой, актриса Надя Лучникова напевала песню молодого, категорически запрещенного Александра Галича:

«Облака плывут в Абакан…» Надя играла красную партизанку. В фильме Костя ее допрашивал, грязно приставал, она отвешивала ему звонкую партизанскую пощечину. Потом ее расстреливали, Костя-белогвардеец командовал: «Пли!» и играл лицом сложные чувства: смесь классовой ненависти и тайной безнадежной влюбленности.

Глубокой ночью Костя перебирался в номер к Наде, ее соседка, помощник режиссера Галочка, перебиралась в номер к оператору Славе, а сосед Славы, молоденький осветитель Володя, уходил спать в степной городок, к одинокой библиотекарше.

Панцирные гостиничные койки неприлично скрипели, но этого никто не слышал. На рассвете по бледному небу плыли палевые степные облака. Надя Лучникова расчесывала перед открытым окном длинные пепельно-русые волосы, втягивала холодный горьковатый воздух тонкими ноздрями и опять напевала Галича. Облака поворачивали с востока на запад и плыли к Парижу, сливались с нежной акварельной дымкой, пропитывались, запахом кофе и духов.

У Нади был маленький флакон «Шанели № 5». Потом многие годы этот сладкий аромат напоминал Косте вовсе не Париж, а казахскую степь и грязную гостиницу со скрипучими койками.

Через полгода они с Надей скромно расписались. Она была на шестом месяце, живот заметно выпирал, и тетка в загсе смотрела на них неодобрительно.

Сына назвали Глебом.

Знаменитая фотография Хемингуэя — мужественное лицо, борода, высокий грубый ворот свитера — висела в московской квартире над тахтой, покрытой клетчатым пледом. Кроме тахты, пледа и этой фотографии, у них с Надей не было почти никакого имущества.

Через год Костю Калашникова пригласили сыграть Феликса Дзержинского. Потом ему поручили читать приветственные стихи на партийном съезде. Еще через год он стал заслуженным артистом, работал в одном из лучших театров Москвы, без конца снимался.

Квартира обрастала мебелью. Костя обрастал здоровым жирком. Надя больше не снималась, варила диетические низкокалорийные супчики, терла морковку, растила Глеба.

В конце семидесятых Костя Калашников попал в Париж. Ему доверили играть Ленина. Он вовсе не был похож на пролетарского вождя, однако для партийного режиссера, работавшего в традициях социалистического реализма, это не имело значения. Вождь в исполнении Калашникова получился высоким элегантным интеллектуалом.

Париж действительно состоял из акварельной дымки и маленьких кафе. Костя прошел по всем закоулкам, о которых мечтал, читая Хемингуэя, и к нему вернулись его восемнадцать лет. Время двинулось вспять, запахло вечностью. Он сидел в кафе на площади СанМишель и смотрел в огромные дымчато-голубые глаза Шурочки Львовой. Шурочка была последним отпрыском старинного княжеского рода, многие считали ее самой красивой и изысканной актрисой России. В фильме о Ленине она играла Инессу Арманд.

Вернувшись домой, Костя развелся с Надей и женился на Шурочке. Ровно год дымчато-голубые глаза княжны глядели только на него. Они с Шурочкой снялись вместе в телевизионной двухсерийной лирической комедии, прославились еще больше.

Однако к следующей весне у Кости начался гастрит. Княжна, кроме сосисок, ничего варить не умела. К гастриту прибавилось нервное переутомление. Костя вдруг обнаружил, что жизнь состоит из миллиона отвратительных бытовых мелочей. Эти мелочи, словно тучи таежной мошки, набрасывались, сосали горячую Костину кровь, больно вгрызались в тонкую артистическую душу.

Собираясь утром в театр на репетицию, укладывая чемодан перед гастрольной поездкой, он не мог найти ни одного чистого носка, на рубашках, не хватало пуговиц, свитера и брюки были распиханы безобразными комьями по полкам стенного шкафа вперемешку с лифчиками и колготками княжны.

Костя затосковал по Надиной тертой морковке и диетическим супчикам. Княжна, в свою очередь, успела соскучиться по предыдущему мужу, главному редактору крупной партийной газеты. Она была не менее талантлива и знаменита, чем Костя, бытовые мелочи тоже ранили ее тонкую душу. А главный редактор, хоть и был человеком скучным, номенклатурным, зато его общественное положение и доходы позволяли иметь домработницу.

Как известно, «служенье муз не терпит суеты». За того, кто служит музам, суету должен терпеть кто-то другой. Костя Калашников вернулся к своей терпеливой Наде вовремя. Гастрит не успел стать хроническим, нервное переутомление не перешло в тяжелую депрессию, ни талант, ни здоровье не пострадали. Костя Калашников помолодел, похудел, его рубашки сверкали чистотой. Ровесница Надя выглядела рядом с ним как пожилая интеллигентная тетушка рядом с балованным обожаемым племянником.

Калашникову пришлось сыграть Дзержинского, Ленина, Фрунзе и даже молодого Брежнева. Но, к счастью, не только их. Он вовсе не был «придворным лицедеем». Партийно-положительные герои служили для него чем-то вроде индульгенций. Образами обаятельных умных коммунистов Калашников зарабатывал себе право сниматься у опальных режиссеров, отпускать двусмысленные остроты публично, со сцены, иметь в домашней библиотеке запрещенные советской цензурой книги, колесить по миру. Его искренними поклонниками были многие крупные чиновники ЦК, а также их жены, тещи, свояки. Он умел рассмешить до упада и заставить плакать любого, даже самого тупого и замшелого кремлевского старца.

Иногда ему удавалось улаживать проблемы своих менее удачливых коллег, добиваться, чтобы какой-нибудь «идеологически чуждый» фильм был снят с полки и прокручен хотя бы вторым или третьим экраном, то есть показан в нескольких небольших окраинных кинотеатрах. Впрочем, в благородном заступничестве он всегда соблюдал меру. Когда чувствовал, что «замолвить словечко» неуместно и опасно, предпочитал промолчать.

Его приглашали на закрытые правительственные банкеты, он представлял советскую культуру за границей, был завсегдатаем дипломатических приемов. С возрастом талант и обаяние не убывали.

А сын Глеб жил своей веселой и сложной подростковой жизнью, устраивал вечеринки с картами и красивыми девочками, умел смешно рассказывать анекдоты, отлично разбирался в марках машин и мог с закрытыми глазами отличить настоящие американские джинсы от польской подделки.

Учился он плохо, однако лень и шалости Калашникова-младщего прощались и забывались сами собой, стоило Константину Ивановичу появиться в школе, улыбнуться нескольким учительницам, пожать руку директору. Теплая тень отцовской популярности надежно прикрывала Глеба от любых невзгод, и народный артист за мальчика не беспокоился.

А Надя все терла морковку для мужа и сына, варила супы, вылизывала огромную квартиру, летом на даче холила грядки с укропом и салатом, на обильных домашних застольях не снимала фартука. Ее жульены, пирожки с визигой, гуси с яблоками, молочные поросята и сливочные торты были известны всей киношно-театральной Москве.

Давно можно было завести прислугу и освободить Надю от бремени домашних забот. Но Надя за эти годы стала фанатиком красивого быта. Она не могла никому доверить чистоту в доме и здоровье пищеварительного тракта мужа и сына.

Надя превратилась в толстую пожилую домохозяйку. Все давно забыли, что когда-то она тоже была актрисой, не менее талантливой, чем ее муж. Она сыграла несколько блестящих ролей в кино, кое-где в провинции, в кабинах шоферов-дальнобойщиков среди наклеенных картинок еще попадалось ее тонкое скуластое лицо, счастливая белозубая улыбка. Изредка в магазине или на рынке она замечала внимательные, настойчивые взгляды и читала в чужих любопытных глазах: «Неужели это Надежда Лучникова? Та самая… Что годы делают с женщиной, ужас!»

Но настоящий ужас вошел в ее размеренную, осмысленную жизнь вкрадчиво и незаметно, вместе с богатством и фантастической славой мужа.

Разумеется, она знала: Костя ей изменяет. А как же иначе? Вокруг столько молодых красивых актрис, и не только актрис. Ему как воздух необходимо состояние влюбленности. Он не может работать без этого. Но влюбленность и семья — разные вещи. Костя не уйдет. Он привык к налаженному, продуманному до мелочей, удобному быту, к уютной тихой Надюше, которая облизывает его, как новорожденного теленочка, и ничего взамен не просит. Ну кто еще способен на такое самопожертвование, спрашивается? Какая молоденькая хорошенькая станет гладить вороха рубашек, стирать руками в тазике свитера из альпаки и кашемира, не терпящие машинной стирки, чистить светлые замшевые ботинки в грязном слякотном ноябре, протирать байковой тряпочкой каждое утро коллекцию старинного фарфора, чашку за чашкой, таскать пудовые сумки с рынка, кормить два раза в неделю по несколько десятков гостей, а потом до четырех утра убирать после них дом, мыть посуду. Какая, спрашивается, молоденькая-хорошенькая станет следить за Костиным пищеварением, со всеми неприятными медицинскими подробностями? Влюбленность — это поэзия, а быт — грязная, неблагодарная проза. Особенно быт гениального актера Константина Ивановича Калашникова.

Однако Надя ошиблась. Она все еще жила старыми представлениями, она не учла, что сумки с рынка можно возить в багажнике машины, гладить рубашки и протирать сервизы сумеет высокооплачиваемая домработница, нежные свитера из альпаки отлично выглядят после дорогой американской химчистки, и вообще, когда денег очень много, быт уже не требует героических усилий.

Ужас вошел в жизнь Нади Калашниковой в очаровательном облике юной рыжеволосой студентки театрального училища Маргариты Крестовской. Маргаритины двадцать лет, длинные малахитовые глаза, хрупкая точеная фигурка, румяный чувственный рот — все это оказалось куда существенней многолетних уютных привычек.

Вместе с Маргошей к Калашникову вернулась яркая, шальная юность, и расстаться не было сил. «О как на склоне наших дней нежней мы любим, суеверней…» — знаменитые строки Тютчева звучали оправданием для Кости и приговором для Нади.

Маргоша была решительна и сумасбродна. Константин Иванович, как в раннем детстве перед новогодней елкой, успел лишь зажмуриться. А когда открыл глаза, рядом с ним была уже не пятидесятисемилетняя толстая верная Надя, а свежая, радостная Маргоша. Хрупкий сияющий подарок, горячее утешение «на склоне дней».

Проблема с жильем решилась легко и быстро. Недостатка в квадратных метрах и деньгах у Калашникова не было. Надя оглушенно, молча поселилась в двухкомнатной добротной квартирке в Крылатском. Разве так уж плохо в ее возрасте? Чистый воздух, тишина, источник с целебной водой в двух шагах от дома.

Сын Глеб стал бизнесменом. Костя тоже давно и активно занимался каким-то сложным бизнесом, связанным с кино, телевидением и рекламой. Взрослый сын и бывший муж честно позаботились о том, чтобы Надя ни в чем не нуждалась на старости лет… Сидя в одиночестве в своем любимом парижском кафе, Константин Иванович почему-то вдруг подумал о том, что ни разу за многие годы не привез сюда Надю. Она состарилась, так и не побывав в Париже. Нехорошо.

Впрочем, это ее выбор. Она сама решила принести себя в жертву его таланту и карьере. Никто не неволил. Ей просто не хватило ума понять, что самопожертвование выглядит красиво и благородно лишь в отдельных, экстремальных ситуациях, когда война, голод, тяжелая болезнь. А быт пожирает с потрохами даже самые высокие порывы. Ну что за подвиг — гладить рубашки и тереть морковку? Ведь была красавицей, талантливой актрисой и все простирала, проварила — добровольно. Спрашивается, кто виноват, что стала старой, толстой, скучной? Никто. Надя никого и не винила, только смотрела сухими глазами, которые с годами сделались совсем невыразительными.

Константин Иванович вздохнул и поморщился. Вот уже почти три года он вынужден повторять самому себе утешительные истины: нельзя жить с человеком из жалости, насильно мил не будешь и так далее. Эти банальности нужны ему, как витамины, для поддержки жизненного тонуса. Хотя Надя не просила о жалости, не пыталась быть «милой насильно», все равно — сама виновата. Он ведь артист до мозга костей. Он не может дышать без свежих страстей, без ярких чувств, без юного праздничного личика Маргоши, наконец. Не может — и все. Он тоскует по Маргоше каждую секунду, даже Париж без нее кажется пустым и пресным. Она прилетает сегодня в половине третьего утра по местному времени. Вырвалась к нему на пару дней, просто так, потому что соскучилась. Ждать осталось совсем немного. Уже полночь, он побудет в кафе еще полчасика, потом пройдет пешком по бульвару Сан-Жермен до платной стоянки, сядет в маленький серебристый «Рено», который взял здесь напрокат, и отправится в аэропорт встречать свою красавицу… Хозяин за стойкой тщательно протирал бокалы. Стена за ним была заклеена денежными купюрами разных государств. Вон ту старую советскую десятку с профилем Ленина подарил хозяину Константин Иванович в семьдесят девятом году. И в каждый свой приезд он дарит хозяину кафе на площади Сен-Мишель бумажную денежку на память. Деньги в России все время меняются. Хозяин берет купюру, кивает без всякой улыбки, говорит: «Мерси, месье». Но не помнит, не узнает.

Парижане вообще помнят и узнают только самих себя. Нет более надменного города в мире. Сколько раз театр приезжал на гастроли, сколько фильмов переведено на французский, показано по телевидению, а все не узнают. В упор не видят.

Константин Иванович любил пожаловаться на бремя всемирной славы. И в Нью-Йорке, и в Квебеке, и в Риме обязательно кто-то оглянется, улыбнется, произнесет имя если не самого Калашникова, то кого-нибудь из его известных персонажей. А по Москве пройти пешком невозможно, в магазинах вот уже лет двадцать замирают кассирши, глядят с открытыми ртами, гаишники не штрафуют, просят автограф.

— Силь ву пле, месье? — Хозяин оторвал взгляд от своих бокалов, взглянул вопросительно, без улыбки. — Анкор кафе?

Калашников вздрогнул. Оказывается, он тупо, не отрываясь, смотрел в это тонкогубое французское лицо, смотрел и не видел, думал о своем. А кофейная чашка давно опустела.

— Уи, месье, кафе-о-ле, — эхом отозвался Калашников и, продолжая пристально глядеть в блестящие черные глаза хозяина, добавил на своем хорошем французском:

— Вы не узнаете меня? Я ведь много раз заходил к вам. Я очень известный русский артист.

— Нет, месье. Я вас не знаю. Вам кофе с сахаром?

«И что на меня нашло? — удивился Константин Иванович. — Глупость какая… Даже если этот гаденыш меня узнал, все равно не скажет. Будет молчать, как партизан, и с гордым видом шлифовать свои бокалы».

Калашникову вдруг захотелось молодо, смешно схулиганить, выкинуть какую-нибудь забавную штуку. Просто так, потому что прилетает Маргоша, потому что теплая сентябрьская ночь, Париж, и какие там пятьдесят девять лет? Опять восемнадцать, не больше. Жаль, нет зрителей. Тонкогубый потомок Наполеона не в счет.

В кармане пиджака затренькал радиотелефон. Он сразу узнал голос своей невестки Кати, удивился и скосил глаза на часы. Здесь полночь, а в Москве, стало быть, два часа ночи.

— Константин Иванович, Глеба убили.

— Прости, что, Катюша? — Было отлично слышно, но он не понял.

Разве можно такое понять с первых слов?

— Его застрелили полтора часа назад у подъезда. Мы возвращались с премьеры. Прилетайте, пожалуйста, в Москву.

* * *
Оля Гуськова терпеть не могла метро, особенно Кольцевую линию и центральные станции. Ее раздражало все: подсвеченные попугайные мозаики «Новослободской», планеристы, колхозники и пионеры на плафонах «Маяковки». Даже если не глядишь в расписной потолок, все равно чувствуешь присутствие этих плоских жизнерадостных призраков. Над платформами станции «Проспект Мира» огромные люстры свисают с потолка, качаются, словно хотят упасть на голову.

Из глубины преисподней, из черного туннеля, несется ветер, пахнет паленой резиной, вспыхивают огни. Люстры держатся на тонких, ненадежных крючьях, вот сейчас еще один порыв ветра — и ледяная сверкающая громадина рухнет прямо на Олю. Возможно, так будет лучше для всех… Поезд остановился. Люстра не рухнула, продолжала медленно качаться, и желтоватые световые блики неприятно скользнули по лицу, когда Оля вошла в вагон.

— Осторожно, двери закрываются… В вагоне пахло приторными духами. Оля чуть поморщилась и села в уголок, подальше от двух одинаково одетых, накрашенных, надушенных девиц, и вообще, подальше от всех. Благо народу в это время совсем мало. Ее раздражали запахи, звуки, взгляды. Так раздражали, словно вся кожа содрана, каждый нерв оголен.

Оля вытащила из рюкзака тоненький Молитвослов, открыла наугад и стала читать, низко опустив голову.

«…и погаси пламень страстей моих, яко нищ есмь и окаянен. И избави мя от многих и лютых воспоминаний…» — губы ее чуть вздрагивали. Она старательно повторяла про себя слова, которые знала наизусть.

— Осторожно, двери закрываются. Следующая станция «Курская», — сообщил механический голос.

Надо убрать Молитвослов в рюкзак, выйти из вагона, перейти на другую линию. Поздно уже, метро закрывается, поезд может оказаться последним. Если успеть на пересадку, всего через полчаса Оля будет дома. Потом придется покормить бабушку Иветту, вымыть, уложить в постель, поговорить, вернее — выслушать очередную лекцию о том, что она, Оля, живет не правильно. Да, придется выслушать, сжав зубы и согласно, понимающе кивая, иначе Иветта Тихоновна не даст покоя, будет стонать всю ночь, разыграет красивый сердечный приступ, заставит вызвать «Скорую». Затем Оля будет тихо извиняться перед врачом, смиренно стерпит грубый выговор за напрасный вызов к старой сумасбродке. («Девушка, ну вы что, сами не понимаете? У вашей… кто она вам? Бабушка? У вашей бабушки старческий маразм, а сердце здоровое, любой молодой позавидует…») Конечно, Оля отлично знает, сердце у бабушки здоровое. Каким оно еще может быть, если вместо него «пламенный мотор»? И про маразм знает, и что врачи «Скорой» теряют свое драгоценное время, а зарплаты у них мизерные, и, может быть, сейчас, пока они тут возятся с маразматической Олиной бабушкой, кто-то молодой погибает, ожидая бригаду. И молодая жизнь значительно важней, чем капризы сумасшедшей старухи. Все это Оля знает, возражать не собирается, готова сунуть в золотую медицинскую руку свой последний мятый полтинник. Простите, больше нет… Они простят. Полтинник — это мало, но они простят. Оглядевшись в нищей однокомнатной клетушке, они поймут, что больше Оля дать не может.

А если их не вызывать, Иветта Тихоновна выбежит на лестничную площадку, начнет барабанить в дверь соседям, орать: «Помогите! Умираю!», соседи позвонят в милицию.

Лучше стерпеть обязательный вечерний монолог старушки, в конце концов, все вместе — еда, мытье, лекция о смысле жизни — займет не больше часа. Потом можно закрыться на кухне, остаться одной, оглохнуть, ослепнуть, ни о чем не думать… Когда она подошла к вагонной двери, кто-то осторожно тронул ее за плечо.

— Девушка, вы уронили… Пожилой мужчина протягивал ей маленькую цветную фотографию.

— Да, спасибо. — Оля не глядя взяла снимок. Улыбающееся лицо Глеба Калашникова исчезло в кармане потертого старенького рюкзачка. Минуту назад фотография выпала из Молитвослова.

* * *
— Заказуха. Все как по писаному. — Старший следователь Московской городской прокуратуры Евгений Николаевич Чернов затоптал окурок и уставился в сизое рассветное небо. — Выстрел в голову, правда, единственный, но смертельный. Никаких следов, даже оружия нет.

— Нет оружия — это тоже неплохо. Вдруг все-таки не заказуха? Ибо если здесь был непрофессионал, то это не совсем «глухарь» и есть шанс найти убийцу, — задумчиво произнес майор Кузьменко.

— Ага, как же, размечтался, — Чернов махнул рукой, — бывает, и профессионал не бросает оружия. А если здесь одноразовый киллер работал… Нет, Ваня, «глухарь», чистый «глухарь», помяни мое слово. Ведь ни следочка, мать твою, ничегошеньки. Дырка от бублика. Ладно, поехали. Светает.

Следователь прокуратуры Чернов и майор УВД Кузьменко были последними, кто остался из группы, прибывшей на место преступления в тихий двор на Третьей Мещанской. Все остальные уже уехали, труп увезли в морг. Было ясно, что по горячим следам это убийство раскрыть не удастся. Никаких свидетелей, кроме жены убитого. А она смотрела на мужа, который умер у нее на руках, и в густых темных кустах никого не видела.

Полтора часа назад служебная собака взяла след из кустов от детской песочницы. След оборвался на трамвайной остановке. Последний трамвай останавливался на Мещанской около часа ночи. А выстрел прозвучал в половине первого. Убийца был один, пришел пешком либо приехал на трамвае. Машина его не ждала. И скрылся он тоже пешком, растворился в черноте спящих Мещанских улиц, вскочил в прицепной вагон и был таков. Конечно, завтра утром будут опрошены все водители трамваев, проезжавших здесь ночью. Возможно, кто-то и вспомнит припозднившегося пассажира, однако не факт, что убийца был единственным пассажиром, не факт, что водитель сумел разглядеть… — Надо бы еще разок с балериной побеседовать. — Ваня Кузьменко сладко потянулся, хрустнул суставами. — Очень уж она спокойная женщина. Прямо железная леди. Родного мужа кончили, можно сказать, в ее объятиях. И ни слезинки. Кстати, объятия меня очень смущают. Ведь могли запросто промахнуться, в нее попасть. Может, в нее и метили?

— Издеваешься? — усмехнулся Чернов. — Калашников — владелец казино с ночным стриптизом, жадный, скандальный, пьющий, бандиты у него тусуются стаями каждую ночь. А она кто? Ножкой на сцене машет? Эти, как их… фуэте крутит? Кстати, она потому такая спокойная, что у балерин выдержка; как у космонавтов. Это я точно знаю. У меня дочка на хореографию два года ходила, там муштра круче армейской. Не выдержала, бросила. А вообще, Ваня, чует мое сердце, влипли мы с тобой в «глухарь».

— Вот вернется народный артист Калашников из Парижа, начнет своим депутатским мандатом размахивать, по генералам ходить, да что по генералам, он с замминистром нашим раз в неделю в бане парится… Вот тогда и будет нам с тобой «глухарь», Женя. Так по ушам дадут, что навек оглохнем. Гений русского кино лишился единственного сына! Найдите убийцу! А уж в прессе вонь пойдет… ужас!

— Не надо было единственного сына в игорный бизнес пихать, — проворчал Чернов, — это долголетию не способствует. Такие вот богатенькие не то что состариться, повзрослеть не успевают. Сначала он отпрыска в кино пихал, не вышло. Сам-то Калашников классный актер, никто не спорит. Однако на детях природа отдыхает.

— Злой ты. Женя, — покачал головой майор, — Калашников его никуда не пихал. Насчет кино — не знаю, а вот с бизнесом… Мальчику наверняка самому кушать хотелось. Такие с детства привыкают хорошо кушать, вкусно. А уж если все вокруг громко чавкают, так у любого слюнки потекут, даже у сытого.

— Ну, поехали, что ли? — Чернов шагнул к машине.

— Ты езжай, а я хочу еще разок с балериной побеседовать. И с этой их нервной домработницей, прямо сейчас, — задумчиво произнес Иван, — недопонял я кой-чего.

— Брось, Ваня, не спеши, — Чернов покачал головой, — это чистый заказняк. Жена и домработница ничего нового к сказанному не добавят. На данный момент, во всяком случае. Они вообще спать легли.

— Не легли. Вон окошко светится. Эта балерина, хоть и железная леди, а все-таки вряд ли сумеет уснуть. Она ведь с Калашниковым восемь лет прожила.

В огромном доме действительно светилось только одно окно. На третьем этаже сквозь задернутые занавески пробивался слабый огонек то ли бра, то ли настольной лампы.

— Она тебя, Ваня, сейчас вряд ли ждет. Не думаю, что будет рада. А тебе, между прочим, с ней потом много придется разговаривать. Так что прояви ты мужской такт, не трогай женщину в горе. Дай ей опомниться. Кстати, вопрос на засыпку: ты знаешь, кто у Калашникова «крыша»?

— Валера Лунек. Славный московский авторитет Валерий Борисович Лунько, 1959 года рождения, русский, трижды судимый. Является главой крупной преступной группировки, контролирующей часть игорного бизнеса Москвы, — отчеканил без запинки майор Кузьменко, — в том числе и казино «Звездный дождь», которое принадлежало покойному Калашникову Глебу Константиновичу.

— Пятерка тебе, майор, — улыбнулся Чернов, — а кто из молодняка положил глаз на хозяйство Лунька вообще и на «Звездный дождь» в частности?

— Ну, многие. Кусок-то лакомый. Однако, по моим данным, последний наезд был произведен молодым лаврушником, авторитетом Голбидзе, кличка Голубь, контролирует гостинично-проституточный бизнес и считает, что прибрать к рукам еще и казинщиков было бы вполне логично.

— Пятерка с минусом, — покачал головой Чернов, — Голубь не авторитет, законники его своим не считают. Он «апельсин». Его короновали за деньги.

— А ты думаешь, в наше время это важно? Кстати, Голубь ввинтил в «Звездный дождь» своего наблюдателя, блатного аристократа, потомственного грузинского князя Нодарика Дотошвили. Люди Лунька его вычислили, а Калашников придумал подложить под Нодарика свою лучшую девку, королеву стриптиза Лялю Рыкову. Ляля, в свою очередь, тонко раскрутила князька на игру, и он сам не заметил, как просадил в «блэк джек» пятьдесят тысяч баксов.

— Хорошая у тебя, Ваня, агентура, — хмыкнул Чернов, — и что дальше было?

— А ничего. Нодарик, хоть и князь, с деньгами расставаться очень не хотел. До слез. Вот Калашников его и пожалел, вроде как простил. Теперь человек Голубя ходит в должниках у казинщика. И от Ляли оторваться не может. Влюбился. Тоже, говорят, до слез. Калашников его и в этом понял, Ляле отпуск дал, чтобы князь не скрипел зубами, когда она свой стриптиз перед публикой танцует. Все это держится как бы в секрете и от Голубя, и от Лунька.

— А наезд? — спросил Чернов.

— Наезд был до того, как Нодарик появился в казино. Знаешь, аккуратный такой наездик, без стрельбы и мордобоя. Просто разговор. Мой один человечек присутствовал. Я ведь Голубя давно пасу, все думаю, пора ему, сизокрылому, в родную голубятню. — Кузьменко сладко, по-кошачьи, зажмурился. — Вот тут, на этой мокрухе, я и раскручу его, сердечного.

— Это вряд ли его работа, — пожал плечами Чернов, — зачем ему? Вот князек Нодарик — да, ему Калашникова заказать при таком раскладе в самый раз. Да и заказывать необязательно, мог сам шлепнуть из кустов запросто. Ну ты как, Ваня, едешь или нет? Я тебе все-таки советую погодить, не лезь ты сейчас к балерине.

— Пожалуй, ты, Женя, прав, — ответил майор, немного подумав, — просто азарт у меня. Очень хочу Голбидзе зацепить. Давно хочу… Ладно, поехали. Пусть балерина отдыхает пока.

За окном светало. Катя знала, что не уснет. У нее перед глазами стояло мертвое лицо Глеба. Она еще чувствовала на ладонях его кровь, еще слышала негромкий хлопок из кустов. Было странно, что короткий звук выстрела может так долго держаться в ушах, сливаясь с гулкой тишиной квартиры.

Катя загасила сигарету, включила чайник. На ней был теплый махровый халат, шерстяные носки, но все равно колотил озноб.

Нельзя вот так сидеть всю ночь. Надо чем-то занять эти страшные пустые часы. Краем сознания она понимала, что шок еще не прошел. Если бы прошел, она могла бы заплакать. Но пока не может. И не знает, куда себя деть.

В квартире стояла глубокая, обморочная тишина. Жанночка заснула в гостиной на диване, под тонким пледом. Катя сидела на кухне, курила, тупо уставившись в дурацкую абстрактную картинку на стене, подаренную каким-то давним приятелем-художником.

Картинка не нравилась ни ей, ни Глебу, но художник часто бывал в гостях, и каждый раз придирчиво осматривал стены, искал свое драгоценное творение. Чтобы не обидеть непризнанного гения. Катя повесила картинку на кухне. Художник пил чай и радовался: вот, висит его шедевр, смотрят на него каждый день.

Чайник тихонько забулькал и автоматически выключился. Катя бросила в большую фарфоровую кружку сразу два пакетика «Пиквика», размешала сахар и опять застыла, обхватив ладонями горячие бока кружки. Она вдруг подумала, что, наверное, напрасно не рассказала тому мрачному милицейскому майору про анонимные звонки.

А может, правильно сделала, что не рассказала? Вообще, какое это теперь имеет значение? Глеба убили прямо у нее на руках. Она почувствовала, как сильно дернулось его тело и тут же застыло, обмякло. Глеб даже не успел ничего понять, удивиться, испугаться.

Всего миг назад он матерился, напевал дурацкий шлягер, его глаза, веселые, пьяные, такие привычные, серо-голубые, с зеленоватым ободком вокруг зрачка, с припухшими веками, с короткими рыжеватыми ресницами, вдруг стали чужими, ледяными и глядели куда-то сквозь Катю.

Фонарь над подъездом светил ярко, слишком ярко, чтобы обмануться, соврать себе, будто Глеба всего лишь ранили, и если «Скорая» приедет прямо сейчас, то успеют спасти, реанимируют, и потом можно будет ухаживать, кормить с ложечки кашкой и фруктовым пюре, не спать ночами, прислушиваться к частому хриплому дыханию, надеяться на лучшее, поставить на ноги, начать жить сначала, как-то совсем иначе… Они знали друг друга с раннего детства. Самые первые, расплывчатые, почти младенческие Катины воспоминания были связаны с Глебом Калашниковым.

Тихое прозрачное лето, скрип качелей, цветные блики на песке, огромная веранда с мозаикой из синих, красных, желтых стеклышек, занозистый забор в глубине дачного участка, ветки орешника, блестящие липкие лепестки лютиков, такие желтые, что больно смотреть. Кате три года, Глебу пять. Пухлый губастый мальчик Глебчик с волосами цвета лютиковых лепестков, такой большой, важный. Маленькой Кате до него еще расти и расти. Он все знает и ничего не боится. Он Принес ей живого ежика, завернутого в мятую панамку. Ежик свернулся клубочком, тихо напряженно сопел.

— Держи, смотри, чтобы не убежал. А я молока принесу.

Бежево-серебристый таинственный зверь кололся даже сквозь ткань панамки. И сопел, как Катина бабушка Зинаида, когда сердится… Детские воспоминания рассыпались, словно обрывки старой кинопленки, таяли, как след дыхания на холодном стекле. Чья это была дача, кто у кого гостил, дождался ли ежик своего молока, убежал ли — не важно. Потом было много всего — детские новогодние елки в Доме кино, какие-то взрослые вечеринки, кусок орехового торта, съеденный напополам под столом («Глеб, ты только никому не говори, мне нельзя, вот последний раз откушу, и все…»).

Потом — первые вечеринки без взрослых, Кате четырнадцать, Глебу шестнадцать, все девочки, кроме Кати, — случайные, томно курят, бегают пудрить носы к зеркалу в прихожей, слишком громко смеются, пухленькая с белыми кудряшками ушла плакать в ванную, Катя услышала горькие всхлипы, заглянула, стала утешать.

— Я без него умру… — Девочка шмыгала носом, растирала кулачками черные потеки туши по щекам.

Кто-то все время умирал без Глеба Калашникова. Какая-то тихая Ирочка из параллельного класса пыталась резать вены. Катя не могла понять — почему? Что они все в нем находят? Он был невысокий, крепенький, толстогубый, грубый. Матерился, как мужик у пивного ларька, и шуточки все какие-то пивные, водочные, и однообразные смешные истории, как кто-то нажрался до беспамятства, куда-то свалился, потерялся, нашелся, чуть не попал в милицию, проснулся у чужой жены под тумбочкой. Ночь напролет он мог резаться в «дурачка», ковырять в зубе обломком спички с таким сонным, тупым лицом, что становилось страшно, если вглядеться. А очередная Ирочка или Светочка таяла от умиления, закатывала глазки, пудрила носик, уходила рыдать в ванную.

Катин папа, писатель, кинодраматург Филипп Григорьевич Орлов, с детства дружил с отцом Глеба. Разговоры о том, что детей нехудо бы поженить, велись много лет подряд. Не то чтобы всерьез, но и не совсем в шутку. В самом деле, это было бы удобно. Не надо знакомиться и выстраивать отношения с новыми родственниками, не надо пускать в свой уютный семейный круг чужих, посторонних людей. Мама Глеба, тетя Надя, говорила, что для любой другой девочки, кроме Кати, была бы отвратительной свекровью. А Катюшу знала с пеленок и любила почти как родную дочь.

Глеб и Катя только посмеивались над радужными планами взрослых. Катя для Глеба была «своим парнем», младшей сестренкой. Глеб для нее — чем-то вроде близкой подружки. Им вместе было уютно, весело, спокойно, но не более. Выйти замуж за Глеба — это все равно что за собственное детство.

Катя училась в Московском хореографическом училище, Глеб во ВГИКе, на сценарном отделении. Каждый крутил свои романы, иногда они с удовольствием обменивались впечатлениями.

Катя занималась классическим балетом с шести лет. Почти вся ее жизнь проходила у станка, в репетиционном зале, на сцене. С детства она привыкла к таким психическим и физическим перегрузкам, рядом с которыми все прочие — пустяки. При видимой невесомости Катя Орлова твердо стояла на ногах, и на полупальцах, и на пальцах.

В классических арабесках ничто не держит на земле, единственная точка опоры — большой палец ноги, но ты не упадешь. Взлететь можешь, упасть — нет. Чтобы держаться и не падать, крутить без передышки десятки чистых пируэтов, зависать над землей в па баллонэ на несколько бесконечных мгновений, легко и твердо приземляться на носок напряженной вытянутой стопы, похожей на карандаш с остро отточенным грифелем, — для этого надо вкалывать тяжелей, чем шахтер в забое.

Когда Катя была еще совсем маленькой девочкой, с тонкими, по-балетному выворотными ногами, с длинной беззащитной шейкой, с огромными ясными шоколадно-карими глазами, она уже знала: надо либо жить, либо танцевать. Балет — это постоянное, ежедневное насилие над собой.

Великого танцовщика Асафа Мессерера после минутной вариации в «Лебедином озере» обследовали медики и были в шоке: пульс, дыхание и все прочие показатели не укладывались ни в какую биологическую схему. Живой организм по всем медицинским расчетам должен был просто взорваться от перенапряжения. Но балетный организм не взрывается, а взлетает и парит над потной, грязной, беспощадной землей. Однако в самом изящном вдохновенном полете надо холодно и четко рассчитывать дыхание на каждое следующее движение танца.

Все, что не было балетом, проходило как бы чуть в стороне, если и трогало, то не слишком, если обижало, то не до слез. Иногда она влюблялась в своих партнеров, ровно настолько, насколько это было нужно, чтобы па-дэ-дэ наполнилось теплым светящимся воздухом влюбленности, но никогда не теряла голову, легко и быстро, как классические фуэтэ, закручивались и таяли романы. Катя приземлялась на вытянутый носок, твердо стояла на земле, ни разу не страдала всерьез, и, если кто-то начинал страдать из-за нее, ей не было дела.

В восемьдесят седьмом году часть выпускников Московского хореографического училища была приглашена во вновь созданный театр Русского классического балета. Двадцатилетней Кате Орловой предстояло танцевать ведущую партию в балете «Госпожа Терпсихора». Это было сложное, помпезное, трехчасовое действо, полуконцерт, полуспектакль, музыку написал модный композитор-авангардист, хореографию поставил старый знаменитый балетмейстер, приверженец классических традиций. Костюмы и декорации разработали художники постмодернисты. Предполагался очередной переворот в истории балета, а получилось всего лишь роскошное шоу, яркое зрелище — не более.

Этой премьерой открывался первый сезон новорожденного театра. Потом был банкет.

В двадцать лет Катя еще не устала от шумных «тусовочных» сборищ, ей нравились быстрые пустые разговоры, мелькающие улыбки, собственное отражение в зеркалах, в чужих восхищенных и завистливых глазах. Еще не было в душе ядовитой лихорадки уходящего времени. То, что балетный век короток, она знала лишь теоретически. Ей казалось, впереди — сплошное яркое, успешное «сегодня» и всегда будет не больше двадцати.

В ту ночь, на банкете, на ней было строгое узкое платье из темно-синего бархата, в ушах и на пальцах сверкали старинные прабабушкины бриллианты, длинные каштановые волосы стянуты тяжелым узлом на затылке, она самой себе ужасно нравилась, и это было важнее всего на свете, даже важнее станцованной только что премьеры, и блестящей финальной импровизации, трижды повторенной на «бис», и огромных букетов, которыми была завалена гримуборная.

Ее поздравляли, целовали, с кем-то знакомили. Щелкали фотовспышки. В банкетном зале было столько знаменитостей, что рябило в глазах. Кто-то подлетал к Кате с диктофоном, с почтительными и ехидными вопросами от женского журнала, от новой демократической газетенки. Французское шампанское сладко обжигало губы, и что-то совсем новое, властное, вдруг обожгло сердце.

Катя даже не поняла сразу, откуда взялось это странное головокружение, почему ноги вдруг сделались ватными, кожа под прохладным бархатом платья стала сначала горячей, потом ледяной, словно у Кати поднялась температура — не меньше сорока градусов.

«Грипп… воспаление легких… малярия… откуда малярия? Здесь не тропики. Я просто сошла с ума. Что происходит?» И только через миг она заметила упорный, немигающий взгляд из глубины зала. Заметила и замолчала на полуслове, забыла о милых случайных собеседниках, с которыми только что весело обсуждала премьеру, кончиком языка скользнула по пересохшим губам, залпом допила шампанское.

Банкетный зал со всем его блеском, звоном бокалов и приборов, с расслабленными и напряженными лицами, с красавицами, чудовищами, умниками и дураками, с тихой музыкой вспотевшего ресторанного оркестра, с пьяным смехом, пустыми разговорами, вспухающими здесь и там, как радужные мыльные пузыри, — все провалилось куда-то. Остался только этот чужой мужской светло-серый взгляд, который обволакивал Катю с ног до головы, приближался, плыл к ней сквозь толпу, заслоняя, отодвигая все остальное, и не было спасения… — Я ничего не понимаю в балете, но вы гениально танцевали. Хотите еще шампанского?

Спокойная улыбка, очень низкий голос, серый, под цвет глаз, костюм, короткий ежик волос, почти седых, с едва намечающимися ранними залысинами. Он еще не представился, а уже взял под руку, повел куда-то в соседний зал, где распаренные пары отплясывали рок-н-ролл, и встрепенувшийся оркестр оглушительно ударил в уши.

— Я не хочу шампанского, я не хочу танцевать, — беззвучно, одними губами, произнесла Катя.

— И хорошо, давайте тихо исчезнем… Его звали Баринов Егор Николаевич. Он был экономистом, доктором наук, заведовал огромным отделом в Институте экономики при Академии наук, печатал хлесткие умные статьи в «Московских новостях», «Огоньке» и «Новом мире». Тогда, в восемьдесят седьмом, ему было сорок три. Для политика это если не юность, то ранняя молодость. Имя Егора Баринова знала вся Москва, за номерами журналов и газет выстраивались ночные очереди у киосков «Союзпечати». Он входил в команду молодых реформаторов при правительстве Горбачева.

Стояла пасмурная сентябрьская ночь. Баринов отпустил шофера, они шли пешком через бульвары — Тверской, Петровский, Гоголевский. Он что-то говорил, остроумно рассказывал о чем-то важном, злободневно-политическом, накинул Кате на плечи свой пиджак, как в плохом кино, и тут же мягко пошутил по этому поводу, обнял, прижал к себе, смеясь и продолжая говорить… В темном одиноком такси они стали жадно целоваться, по ночному радиоканалу передавали «Болеро» Равеля, и потом в огромной пустой квартире, в теплой чужой тишине все еще звучала в ушах эта случайная торжественно-нервная музыка… Утром он целовал ее сонные, чуть припухшие глаза, варил бразильский кофе, который был дефицитом, экзотикой даже для Кати, выросшей на спецзаказах Союза кинематографистов. Поднос с тонкими старинными чашечками принес прямо в постель, улыбался, нежно гладил, перебирал длинные распущенные Катины волосы и не давал опомниться.

На туалетном столике в спальне стояли баночки с кремами и лосьонами, флаконы с духами, лежала массажная щетка, в которой запуталось несколько чужих светлых волосков.

— Да, жена… взрослый сын, моложе тебя всего на два года… у нее своя жизнь, она микробиолог, тоже доктор наук, разъезжает по миру, вот сейчас они с сыном в Вашингтоне. И вообще, мы слишком разные люди, у нас все в прошлом. У меня теперь есть только ты, остальное не важно… И Катя согласилась: действительно, не важно. Разве может быть что-то важней шального, пьяного счастья, которое подхватило, закружило, наполнило новым смыслом каждую клеточку, каждую секунду не только жизни, но и танца? К Катиной идеально отточенной балетной технике прибавилось то, чего не было раньше.

Теперь ее героини: и Одетта из «Лебединого озера», и Маша из «Щелкунчика», и Жизель — все были полны такой любовью, что зал замирал, таял, а потом взрывался аплодисментами.

Егор Баринов стал разбираться в балете, сидел в первых рядах на спектаклях, в антракте шел к Кате в гримуборную, целовал ее разгоряченное лицо, возвращался в зал, таинственно улыбающийся, перепачканный гримом. Когда падал занавес, он на глазах у всех выносил к ногам солистки огромные корзины цветов.

Катя заинтересовалась экономикой и политикой, стала, к удивлению родителей, читать «Московские новости» и «Огонек», слушать новые демократические радиоканалы, смотреть телевизор. Она не пропускала ни одной статьи своего любимого Егорушки, злилась на его противников и оппонентов, которые казались ей коварными и бездарными.

Все свободное время они проводили вместе, играли в теннис, скакали по тихим подмосковным лесам на породистых жеребцах Истринского конного завода, в закрытых цековских пансионатах снимали номера люкс с сауной, иногда просто гуляли по Москве, забредали на маленькие вернисажи, в недоступные для простых смертных рестораны Дома кино, ЦДРИ, ЦДЛ, в гости к многочисленным знакомым.

Бывший комсомольский работник, экономист-демократ питался из старой доброй кормушки ЦК КПСС. Ему было все доступно и подвластно. Даже Катю, выросшую в элитарной киношной среде, поражал шальной размах сорокатрехлетнего сказочного принца.

— Ну конечно, малыш. Это же совсем другой уровень, — говорил Егор, раскладывая на тарелке ломтики копченого угря, мастерски счищая шершавую болотно-серую кожуру с невиданного плода киви, щелкая зажигалкой «Ронсон», закуривая настоящий английский «Данхилл».

К концу восемьдесят седьмого опустели полки магазинов, оскудевали спецзаказы. В Москве постепенно исчезали чай, сахар, крупа. Росли безнадежные хвосты очередей. Тревожно и удивленно шуршали разговоры в очередях.

— А у нас вчера выкинули гречку в гастрономе, я простоял четыре часа, и не досталось… — Знаете, раньше мы выходили из положения, покупали в аптеке заменитель сахара, для диабетиков. Вкус, конечно, не тот, химией отдает, но все-таки сладко. Однако теперь и сахарин исчез, много таких умных.

— А зачем сахарин? Что сластить? Сначала надо достать чай и кофе.

— Вы знаете, нас вчера пригласили в гости на сыр. Я понял, что совсем забыл вкус этого продукта.

— А сыр был какой? «Российский»? «Костромской»?

— Бог с вами, просто сыр, с дырочками… Катя не стояла в очередях, почти не пользовалась общественным транспортом, но эти разговоры слышала в костюмерной театра, в гардеробе, просто на улице. Девочки из кордебалета носили штопаные колготки. Покупка приличных сапог становилась событием, равным по значимости свадьбе, похоронам, рождению ребенка.

Катин папа приносил из закрытого буфета Союза кинематографистов уже не икру и балык, а сливочное масло и болгарские сигареты, приносил и радовался, говорил «спасибо».

На Пушкинской площади собирались стихийные митинги, люди, привыкшие к долгому полусытому советскому молчанию, удивленно открывали голодные рты, слушали чужие безумные речи, кричали сами и свято верили, что эти речи, эти крики страшно важны и значимы для будущего России. Казалось, что вот сейчас прозвучит долгожданная правда, все ее услышат, поймут, станут добрыми и честными, каждый выскажет свое драгоценное мнение — и настанет совсем другая жизнь. Сами собой на прилавках появятся рассыпчатая гречка, розовая «Докторская» колбаска, сыр, возможно, даже двух сортов.

Горбачев встречался с Рейганом. Вся Москва, оторвавшись от свежих страниц «Огонька» и «Нового мира», прихлебывая чай из аптечных травок, замирала у телеэкранов, ждала, о чем договорятся два президента двух великих держав. Каждое их слово приобретало эпохальный смысл, от слов скрипела земная ось, загорались счастливые звезды новых, жадных молодых говорунов, в том числе и доктора экономических наук Егора Баринова, в которого была влюблена без памяти двадцатилетняя артистка балета Катенька Орлова… Вспыхнула и погасла яркая осень, голый ледяной ноябрь отсвистел простудными ветрами, навалилась зима, потом пришел апрель с ночными заморозками, с чистыми сказочно-голубыми прогалинами в низком московском небе. Серебряная верба уступила место суховатой мелкой мимозе, потом появились фиалки, мятые нежные букетики в упругих листьях, туго перетянутые черными катушечными нитками.

Катя репетировала Джульетту, танцевала ведущие партии в лучших спектаклях, готовила «Шопениану» для концерта в честь Девятнадцатой партконференции.

Конференцию все ждали с суеверным ужасом, говорили, что от нее зависит все, боялись голода и гражданской войны. Экономист Егор Баринов выступал по телевизору и слишком смело отвечал на острые вопросы корреспондента. На следующее утро передача обсуждалась по всей Москве, в том числе и в театре Русского классического балета. Старенькая костюмерша многозначительно косилась на Катю. Девочки из кордебалета задыхались жгучей завистью: мало того, что прима, у нее еще с самим Бариновым любовь… Катя старалась не касаться вспухающих, горячих, как воспаленные железы, опасных театральных интриг. Это не всегда удавалось, она нервничала, но не слишком. Дипломатически умный Егорушка давал дельные советы, и все решалось легко.

Микробиолог Ксения Сергеевна Баринова вернулась из Вашингтона вместе с сыном, потом опять куда-то уехала. Катя этого даже не заметила. Семейная жизнь ее любимого Егорушки была где-то далеко, словно на другой планете.

Егор Баринов возглавил какую-то новорожденную партию, красиво говорил на митингах и с телеэкрана, наживал врагов, терял друзей, обрастал преданными соратниками.

В конце мая восемьдесят восьмого он улетал в Афины, на международную конференцию, и каким-то чудом умудрился за несколько дней до отлета сделать Кате греческую визу. Конференция продолжалась всего четыре дня, из Афин они на неделю отправились в небольшой курортный городок, знакомый сотрудник советского посольства помог им что-то там организовать и оформить.

В крошечной гостинице по утрам пахло цветами и морем. Они плавали с аквалангами, ужинали в уютных ресторанчиках, ели жаренных на углях морских гадов, пили легкое кисловатое вино. Однажды отправились на экскурсию в горную деревню, на фольклорный праздник.

Под ослепительным небом, у мрачных маленьких домов из грубого серого камня, сидели старухи в черном, задумчиво улыбались, вязали крючками белоснежные кружевные скатерти. Баринов накупил Кате множество забавных ненужных сувениров, снимал ее на фоне серых камней и черных старух. Потом на открытой площадке перед немецкими и английскими туристами ансамбль в национальных костюмах отплясывал сиртаки.

Глава 2

Ритм танца нарастал медленно, исподволь, зрители сами не замечали, как заводились, шалели, начинали притопывать, хлопать в такт. Кто-то выскакивал на сцену, неуклюже вплетался в хоровод. Катя тоже не выдержала, проскользнула сквозь толпу, понеслась по сцене. Греческие танцоры расступились, замерли удивленно и восхищенно. Катя просолировала всего несколько минут, поклонилась, спрыгнула вниз. Ей долго аплодировали и зрители, и артисты, ее пытались вернуть на сцену, но она растворилась в возбужденной толпе, пробралась к своему столику, уткнулась лицом в горячее сильное плечо Егора.

— Вернитесь, мисс, вы гениальная танцовщица! — обратилась к ней с соседнего столика пожилая англичанка.

— Да, мы не видели ничего подобного! Кто вы? Из какой страны? — закивали два старичка, спутники английской леди.

— Я из России, — ответила Катя.

— О, Россия… Великий русский балет… Пожалуйста, станцуйте для нас еще. Здесь всем можно выходить на сцену, вернитесь, мы хотим снять вас на видео.

— Нет, — улыбнулась Катя, — я только зритель. Я приехала отдыхать, а не танцевать.

Егор целовал ее маленькое раскрасневшееся лицо и шепнул:

— Может, и правда вернешься на сцену, малыш? Катя ничего не ответила, на сцену не вернулась, досматривала костюмированное пышное представление из зала, жадно прихлебывала ледяное белое вино, хлопала в ладоши.

Это был красивый, азартный, но чужой спектакль… Потом на все лето Катя с театром уехала на гастроли, были София, Варшава, Прага, Берлин. Танцуя Джульетту на сцене берлинского театра «Комише-опер», она вдруг увидела в переполненном зале своего Егорушку. Он вырвался в Германию всего на два дня.

Незаметно пришла осень.

Они опять играли в теннис на закрытом, корте в Лужниках, скакали по ярким опавшим листьям на гнедых жеребцах. Легко и весело пролетел сырой гриппозный ноябрь. Приближался самый любимый Катин праздник. Новый год. Она с детства привыкла готовиться к нему заранее, продумывала, какое наденет платье, какие кому подарит подарки, а главное — с кем встретит.

Это очень важно. Одна таинственная ночь закладывает основу целого года жизни, огромного, бесконечного года. Катя верила, что в новогоднюю ночь будущее лежит на ладони живым теплым комочком, как новорожденный котенок, и если спугнешь его — неудачным нарядом, плохим настроением, чужими случайными людьми, то потом уже ничего не поправишь.

Тридцать первого декабря был утренний детский спектакль. Танцевали «Щелкунчика». В два часа дня Катя сняла грим, приняла душ в театре, переоделась, поздравила коллег с наступающим и отправилась домой. Продуманные, красивые подарки были готовы давно, еще с лета. Катя все заранее купила за границей, на гастролях. Московские магазины в восемьдесят восьмом были безнадежно пусты.

Перед долгой новогодней ночью она собиралась немного поспать, полежать в ванной с какой-нибудь маской на лице, вымыть и уложить волосы и вообще почистить перышки, чтобы стать по-новогоднему красивой.

Часов до девяти она посидит с родителями, а потом отправится на своем «жигуленке» к Егорушке. Он все приготовит и будет ждать ее у себя. Жена-биологиня опять укатила куда-то за границу, у сына своя компания, он не появится дома еще несколько дней. Они встретят Новый год вдвоем, только вдвоем. Им никто другой не нужен, а завтра, отоспавшись, отправятся в гости к близкому другу Егора, пресс-атташе посольства Норвегии. Милейший, добродушный Хансен с седой бородкой и налитым пивом брюшком устраивает первого января маленькую интимную вечеринку. Только близкие друзья, самые близкие, легкая закуска, фрукты, много музыки и смеха… Около семи вечера в гости к родителям пришли Калашниковы, дядя Костя, тетя Надя и Глеб. Взрослые собирались встретить Новый год вместе, дети отчаливали на ночь. Глеб уезжал на дачу в Переделкино, где его ждала шумная компания. Он заранее отправил туда несколько своих девочек, чтобы все приготовили, накрыли стол.

В восемь позвонил Егор.

— У меня в отделе неожиданно решили устроить небольшой сабантуй, я хотел отвертеться, не получается. Ты, солнышко, приезжай не к десяти, а позже, к одиннадцати. Хорошо? А я постараюсь смотаться как можно раньше. Обнимаю тебя, счастье мое….

В половине девятого Глеб всех поздравил, подарил подарки и укатил на дачу. Катя сидела как на иголках. Без пятнадцати десять не выдержала, тоже стала поздравлять и дарить подарки, накинула шубу, выскочила в метель, стряхнула снег со своего голубого «жигуленка». В конце концов, она может заехать за Егором в институт, она знает, что такое вечеринка на кафедре. Время пробежит незаметно, он такой рассеянный, к тому же обязательно выпьет, а шофера отпустит. Вдруг не сумеет поймать такси?

В начале одиннадцатого она припарковала машину в переулке неподалеку от Арбатской площади, кутаясь в шубку, добежала до старинного здания академического института. Двери были распахнуты, окна сверкали, в актовом зале, вокруг высокой разряженной елки, гремела костюмированная дискотека. Катя взлетела на четвертый этаж, даже не заметив, что там тишина и нет никакого сабантуя.

В приемной было пусто. По стенам висели гирлянды из розовой и голубой папиросной бумаги. Дверь в кабинет Баринова была заперта. Катя отдышалась и подумала, что, наверное, сабантуй кончился, Егор уже уехал домой и ждет ее, накрывает стол в гостиной у елки.

И тут до нее донесся прерывистый хриплый стон, торопливый шепот, мягкий женский смех. Она перестала дышать. Вслед за смехом отчетливо прозвучал низкий, бархатный голос:

— Вот так, Светик, вот так, кисочка… А зачем нам колготки? И лифчик нам не нужен… мы все сейчас снимем… Волна рока, докатившаяся снизу, из актового зала, заглушила остальные слова. Катя бросилась вон из приемной, добежала до лестницы, ей навстречу мчалась ведьма на помеле, с приклеенным пластмассовым носом, в съехавшем набок парике. Вслед за ведьмой приплясывали два маленьких чертика с картонными рожками, с проволочными хвостами. Они схватили Катю за руки, закружили. «Хеппи Нью-йиер!» — хрипло выкрикнула ведьма ей в лицо и расхохоталась утробным басом. Катя закричала, ей показалось, они настоящие, бросилась назад в приемную, упала в кожаное кресло, закурила.

Там, в кабинете, не он, не Егор, там кто-то из сотрудников, просто голос похож. Кто-то развлекается со «Светиком» на мягком кожаном диване в кабинете начальника.

Катя знала, что к Егору Николаевичу ходит массажистка по имени Света, два раза в неделю. Прямо на работу. У него остеохондроз, массаж необходим. Кажется, именно сегодня она должна была прийти. Егор без массажа не человек, мучают боли в спине. Он сам говорил, что придет Света, мол, к Новому году он хочет быть бодрым, свежим, без всяких болей в позвоночнике… Еще он говорил, что Света здоровая, как пятиборец, и постоянно с ним кокетничает. У нее мощные руки, много белого сочного мяса и никаких мозгов. Пустые, как плошки, глаза. Катя никогда ее не видела, но Егор описывал очень красочно. Он ехидно посмеивался над шикарными телесами массажистка, над ее слишком короткой юбочкой, слишком низким декольте, над ее напрасными бабскими уловками я тщетными попытками соблазнить его, господина Баринова, эстета, интеллектуала, ироничного, тонкого ценителя прекрасного.

Катя никогда ее не видела. Ну какое ей дело до массажистки?

Конечно, там, в кабинете, кто-то другой стягивает со страстной беломясой массажистки Светика колготки. Егор сейчас уже дома, ждет Катю. Надо позвонить ему.

Она сняла трубку, стала набирать номер, который знала наизусть. В кабинете стоял параллельный аппарат, он громко зазвякал, и через секунду щелкнул дверной замок.

Красный, потный Баринов, в носках, в расстегнутой рубашке, с болтающимся на шее развязанным галстуком, нащупывал бестолковыми дрожащими пальцами «молнию» ширинки. Глаза его часто моргали, бегали, старались не смотреть на Катю. А сзади, в полумраке кабинета, металось что-то большое, голое, белое.

Катя бросила на пластик секретарского стала протяжно гудящую телефонную трубку, не спеша загасила сигарету в чистой пепельнице, ни слова не говоря, спокойно вышла из приемной.

Метель все мела. Прежде чем сесть в машину, она достала веник из багажника, стряхнула крупные легкие снежинки с ветрового стекла. Куда теперь? Домой? В тихий, чинный взрослый праздник? К маминым вздохам и понимающим, сочувственным взглядам тети Нади? К нарочито бодрым голосам папы и дяди Кости? («Ну что, ночная гулена? Давай теперь с нами веселись… тетя Надя испекла потрясающий торт, один раз в году можно, от одного кусочка не поправишься, побалуй себя в новогоднюю ночь. По телевизору очень смешной концерт…») Нет, только не домой! Без десяти одиннадцать, до Нового года семьдесят минут. Катя завела мотор, помчалась сквозь крупный пушистый снег, по расцвеченному огнями Калининскому проспекту. Она не плакала. Еще не хватало плакать за рулем в такую метель! Она поняла, куда едет, только у Кольцевой дороги.

В Переделкине «жигуленок» застрял в сугробе. Катя, вся в снегу, румяная, со сверкающими огромными глазами, влетела в ярко освещенную теплую гостиную калашниковской дачи.

— Катюха! Радость моя! — пьяненький, разгоряченный Глеб закружил ее, расцеловал и совсем не удивился, не задал ни единого вопроса.

Было много народу, стол ломился от вкусной еды, девочки смеялись, кто-то отправился вытаскивать из сугроба Катину машину. Глеб Калашников стянул с ее ног промокшие, полные снега сапоги. Он знал, как важно держать в тепле драгоценные узенькие ступни примы-балерины, и стал растирать их ладонями, согревать своим дыханием, потом принес огромные отцовские валенки.

— С ума сошли! — закричал кто-то, — Без пяти двенадцать!

На экране телевизора лицо Горбачева сменилось башней с курантами. Бабахнуло шампанское. Все стали чокаться, Глеб поцеловал Катю в губы. Наступил восемьдесят девятый год. Все побежали во двор хлопать хлопушками, кричать «ура». В сонном полупустом поселке отчаянно лаяли собаки.

Наоравшись, набегавшись по глубокому снегу, усыпав сад и окрестные улицы разноцветным хлопушечным конфетти, вернулись в дом, погасили свет, зажгли свечи. Катя так и не поняла, сколько же здесь народу. Мелькали знакомые и незнакомые лица. Под лирическую композицию Фредди Меркури медленно качались пары. Катя обнаружила, что танцует-с Глебом, в огромных валенках, в шелковом вечернем платье. Его губы щекотно шептали ей на ухо что-то смешное и ласковое, его руки, такие знакомые, теплые, прикасались к ней бережно, держали надежно, согревали и заставляли забыть обо всем плохом, холодном, грязном. Ничего страшного не произошло. Ничего страшного… Пары стали постепенно разбредаться по трехэтажному дому. На калашниковской даче было газовое отопление, дом прогревался весь целиком, всем хватило места, чтобы уединиться. Какая-то очередная девочка ушла плакать по Глебу на заснеженное крыльцо, но кто-то одинокий и великодушный бросился ее согревать, утирать горькие слезы.

Катя и Глеб заметили, что стоят одни уже не в гостиной, а в маленькой спальне родителей Глеба, давно нет никакой музыки, они стоят, обнявшись, прижавшись друг к другу, и за окном падает медленный крупный снег. Они не успели опомниться, а уже целовались, и ловкие пальцы Глеба вытаскивали шпильки из Катиных волос, расстегивали «молнию» шелкового платья, и мягкие губы жарко скользили по длинной Катиной шее, по тонким ключицам.

Платье упало на пол, в другой конец комнаты полетели джинсы, свитер и все прочее. Высокие валенки народного артиста Константина Калашникова застыли, как солдаты на посту, у старой, потертой тахты.

Когда Катя открыла глаза, за окном был солнечный морозный день. Кто-то из гостей уже уехал, кто-то отправился гулять. В доме стояла тишина. Катя хотела встать, умыться, сварить кофе, но Глеб притянул ее к себе, и все повторилось, уже без лихорадочной ночной спешки, без страха и сомнений.

— Какие мы с тобой были глупые, — прошептал Глеб, — хорошо, что не успели состариться… Сейчас, восемь лет спустя, сидя в зыбком рассветном свете в чистой холодной кухне, Катя поймала себя на том, что ту первую их ночь, тот Новый год, она помнит отчетливей, чем все последующие годы сложной семейной жизни. И пусть все грязное, ужасное, что было потом между ними, исчезнет, забудется.

Катя встала, накинула поверх халата огромную вязаную шаль. Глеба больше нет и не будет никогда. Вот его любимая чашка, он привез ее из Англии, с Бейкерстрит, пил чай только из нее. В прихожей, в зеркальном шкафу, висят его вещи. Жанночка недавно убрала все летнее на антресоли, достала плащи, куртки, осенние ботинки… А подушка в спальне хранит его запах, и короткие жесткие волоски остались в сетке электробритвы. Господи, сколько всяких теплых мелочей, сколько обыденной ерунды остается после человека, и все это согревает, заставляет больно сжиматься сердце — если, конечно, человека любили, если простили ему плохое и помнят только хорошее.

Катя вдруг подумала, что прощать и любить мертвого куда легче, чем живого.

Глава 3

Ляля Рыкова тихонько выскользнула из-под одеяла, поеживаясь от утреннего холода, прошлепала босиком в ванную. Мало того, что этот Князек-браток храпит, он еще и окна распахивает на всю ночь. Свежий воздух ему подавай для здорового сна. А уже сентябрь, и к утру комната так выстужается, что у бедной Лялечки зубы стучат.

Князь Нодарик причмокивал во сне и издавал жалобные хриплые рулады. Княжеский громкий храп был слышен даже в ванной, перекрывал звук бьющей из крана горячей воды. Ляля брезгливо поморщилась, заперла дверь на задвижку, потянулась перед огромным, от пола до потолка, зеркалом, которое стало уже слегка запотевать от пара. Сквозь тонкую дымку Ляля выглядела еще красивей, еще соблазнительней.

Возбуждает не откровенность, не голая правда, а загадка, нежный флер. Настоящий стриптиз отличается от порнухи именно загадкой и флером. Но кому это объяснишь? Грубым жадным мужикам, которые пускают слюни, глядя на вкусное Лялечкино тело? Да что они понимают? Им за их деньги надо все, прямо сейчас, в полном объеме. Что им тонкая, изысканная красота древней, как мир, эротической игры? Двигай бедрами, тряси бюстом, голову запрокидывай, изображая грубый кайф, — и порядок, все довольны, готовы платить, карманы готовы вывернуть.

Ляля залезла в горячую ванну с пеной и тяжело вздохнула. Жизнь устроена несправедливо. Кругом столько пошлости! Ну почему она, Лялечка, с ее красотой, с ее тонкой возвышенной душой, каждый вечер должна раздеваться перед грубыми братками? Чем она хуже всяких там мисс, супермоделей и кинозвезд? Да ничем. И ноги у нее длинней, и талия тоньше, и форма груди совершенней. А уж о лице и говорить нечего. Все эти супермодели, если приглядеться внимательней, рядом с Лялечкой просто кикиморы болотные, крокодилицы. Однако сейчас время пошлости, никто не ценит настоящую красоту.

Она любила представлять себя на балу, в платье от Диора, и чтобы вокруг миллиардеры, дипломаты, президенты, голливудские актеры и прочие знаменитости. Лялечка идет мимо с хрустальным бокалом на тонкой ножке в одной руке, с длинной сигаретой — в другой. Корпус чуть изогнут, плечи отведены назад, подбородок вверх, нога вперед от бедра, на нежной шее — старинное бриллиантовое колье в платиновой оправе. Она ни на кого не смотрит, думает о своем, о возвышенном, а все вокруг бледнеют и падают, сраженные любовью.

Или вот хорошо бы белую яхту с цветными огоньками, с черными молчаливыми лакеями в ливреях. Яхта причаливает к острову, на острове — вилла. Нет, почему вилла? Замок, старинный, родовой, с каминами и портретной галереей мрачных царственных предков.

Ох, все это было бы Лялечке так к лицу, и замок, и яхта, и бал со знаменитостями. Всякие звезды, фотомодели — просто наглые самозванки. Они пользуются незаслуженно тем, что по праву должно принадлежать ей, скромной стриптизерке Лялечке Рыковой, самой красивой женщине в мире.

Нет, не для того родилась Ляля на свет, такая совершенная, изысканная, нежная, чтобы раздеваться каждую ночь перед поддатыми мужиками. Однако ничего другого она не умеет. А стриптиз танцует отлично. И платят ей неплохо, и мальчики из охраны зорко следят, чтобы руками Лялю просто так, бесплатно и несанкционированно, никто не трогал.

Однако, мечты — мечтами, а жить на что-то надо. Нельзя витать в облаках. Ночной клуб, конечно, не самое лучшее место, но и не худшее. Если хозяин и подкладывает ее иногда под нужных людей, так тоже ведь не бесплатно. И не как простую подстилку, а обязательно с каким-нибудьхитрым заданием. Ляле это нравится. Она чувствует себя не только красивой, но и умной.

С Князем Нодариком ей пришлось повозиться. Он готов был с самого начала жизнь за нее отдать, демонстрировал восточный княжеский размах, в ногах валялся, песни пел старинные грузинские под гитару, но деньги при этом считал очень аккуратно.

Калашников сразу предупредил: одной любовью Князя за жабры не удержишь. Крючок должен быть надежный, денежный. И Ляля справилась, раскрутила Нодарика на «блэк джек», хотя он поначалу от зеленого сукна шарахался как от чумы. Рассказывал, что прадедушка, грузинский князь, офицер, проиграл казенные деньги и застрелился. А в предсмертной записке завещал всем своим благородным потомкам не прикасаться к картам. Кто прикоснется, тот сразу будет проклят.

Ляля выключила воду и услышала, что Князь проснулся. Он уже не храпел, разговаривал с кем-то. Сначала Ляля решила, что по телефону. Слов она разобрать не могла, но интонация и голос Нодарика ей не понравились. Что-то случилось. Князь говорил быстро, возбужденно, с сильным акцентом. Она давно заметила: грузинский акцент у него появлялся в минуты волнения и страха. Потом раздался тихий грохот и короткий сдавленный стон. Лялю как током шарахнуло. Нодарик был не один в квартире.

— Нэ-эт! — вопил он. — Нычэго нэ знаю! В натурэ, мужикы, ничэго!

В спальне происходила крутая разборка. Совсем крутая. Ляля поняла это не только по грохоту, стону и ужасу, который дрожал в осипшем голосе Князя, но и по вкрадчивым, совсем тихим голосам незваных гостей. Кто они? Сколько их? Чего хотят? Лялю от них отделяла всего лишь тонкая дверь ванной комнаты, пока что запертая на задвижку, но в любую минуту ее вышибут ногой. Может, это люди Лунька? Однако с чего бы Лунек прислал своих «быков» к Ляле домой ранним утром? Князь и так прочно сидит на крючке… А если это Голубь? Он ведь запросто мог узнать, что его человека подсадили на крючок с Лялиной помощью.

Ляля нервно вбивала кончиками пальцев нежный крем в распаренную кожу. Пальцы дрожали. Если это люди Голубя, тогда плохо. Хуже некуда. И что теперь делать?

Она едва успела закутаться в белый махровый халат, туго затянуть поясок, а по двери уже кто-то шарахнул ногой. Задвижка отлетела. Ляля вздохнула с облегчением. На пороге ванной стоял Митяй, один из боевиков Валеры Лунька.

— Привет, — сказала Ляля, — что за базар в моей квартире? И зачем дверь ломать? Постучать нельзя?

Митяй ничего не ответил. Ляля, надменно вскинув подбородок, прошла в спальню. Голый Нодарик валялся на полу. В кресле сидел сам Лунек. Его жесткие, холодные прищуренные глаза смотрели прямо на Лялю. Тонкие губы были неприятно поджаты.

— Здравствуй, Валерочка, — Ляля попыталась улыбнуться, — что случилось?

— Где этот козел был ночью? — тихо спросил Лунек, продолжая сверлить Лялю колючими прищуренными глазами.

Глаза у него были какого-то неопределенного цвета, то ли серые, то ли желтые.

— Как где? У меня. — Ляля уселась в кресло напротив Лунька. — Слушай, ты, может, объяснишь, в чем дело?

— Ты точно знаешь, что он всю ночь был с тобой? Нодар что-то невнятное простонал с пола. Ляля не поняла, когда они успели его так отделать. Спасибо, крови нет, ковер в спальне дорогой, светлый, потом никакими чистящими средствами пятна не выведешь. Но Митяй поработал аккуратно, бил по внутренним органам. Один-два удара, никаких следов, даже синяков не видно, а человек уже лежит скрюченный, готовый на все.

— Ну, я, конечно, не стерегла его, — пожала плечами Ляля, — я спала.

— Крепко?

— Будто не знаешь, что я сплю как сурок, — усмехнулась Ляля и сверкнула на Лунька своими синими ясными глазами.

Полгода назад у них с Луньком была короткая любовь. Из всех девочек в клубе Валера выбрал ее одну, и не просто для забавы, а потому, что понравилась она ему всерьез. Больше ни на кого не глядел. Он вообще отличался от прочей блатной братии благородством и строгостью. А главное, было в нем нечто мужское, рыцарское. Его, например, волновало, нравится он Ляле как мужик или она так, по долгу службы… Он сказал ей прямым текстом: если ты против, так я не настаиваю и не обижусь. Ляля знала: это не пустые слова — и была Валере Луньку искренне признательна. Даже и не притворялась с ним, не играла в любовь, а почти любила. Еще немного, и осталась бы с ним надолго, бросила свой клуб, была бы ему верна, ему одному… Он, правда, так и не предложил. Но она была готова… — Хозяина твоего сегодня ночью замочили, — сообщил Лунек и закурил.

Ляля не выносила табачного дыма по утрам, на голодный желудок.

— Как? — спросила она хрипло, поперхнувшись кашлем. — Кто?

— Значит, спала, говоришь… А вот если бы он, козел-лаврушник, смылся бы из-под твоего одеяла куда-нибудь на пару часов, ты бы заметила?

— Валер, ты думаешь, он? — испуганно прошептала Ляля и покосилась на скорченного, постанывающего Князька. — Да брось. — Она покачала головой. — Зачем ему?

Валера не счел нужным отвечать, только усмехнулся.

— Глэб минэ прастыл… в натурэ… — простонал с ковра голый Князь, — нэ такые бабкы, чтобы я стал пачкаться.

Ляля заметила, что Нодар постепенно приходит в себя. Он уже очухался от страха и боли, он понял, что надо соображать, а не стонать.

— Валер, добавить ему, что ли? — вяло предложил молчавший все это время Митяй.

— Не надо, — покачал головой Лунек, — пусть встанет и портки наденет. Не такие бабки, говоришь? — Он наблюдал, как голый Князь тяжело поднимается с ковра. — Так чего же не заплатил? Проиграл — надо платить. Разве не знаешь?

— Я бы заплатил. — Нодарик натягивал джинсы на голое тело, никак не мог попасть ногой в штанину. — Я и собирался, я ж знаю, это западло… но не сразу. Мы с Глебом были друганы. Он знал, что я отдам, не стал счетчик включать.

Ляля загрустила. Кому теперь достанется казино? Конечно, она без работы не останется, однако ей не все равно, где танцевать стриптиз. Публика далеко не везде одинаковая, и охрана, и деньги… Ляля вдруг подумала, что, если б знала, кто замочил хозяина, сама бы, своими руками могла прикончить гада. Не потому, что Глеб Калашников был ей так дорог. Просто с его гибелью в Лялиной жизни, пусть далекой от радужной мечты, но стабильной, вполне терпимой, многое менялось. Не в лучшую сторону. Наверняка не в лучшую… А может, и правда. Князь не выдержал, испугался, денег пожалел? Ведь все равно придется отдать. Пусть позже, но придется, иначе клеймо на всю оставшуюся жизнь.

Сам-то он, конечно, не мочил. Она хоть и спала крепко, но, если бы он ушел, наверняка услышала бы. А вот заказать мог вполне. Надо как-то Валере намекнуть. Если это работа Князя, то он вряд ли на одном только Калашникове успокоится. Он ведь отлично понимает, что Ляля сознательно раскрутила его на игру. Пока пылала страсть — не понимал, туманил голову горячий любовный угар. А сейчас быстренько опомнится, все по полочкам разложит. И на его княжеское великодушие лучше не рассчитывать.

Валера между тем насмешливо глядел на Князя, который попал наконец ногой в штанину и стоял перед ним в джинсах, выпятив голую, поросшую черной шерстью грудь и держа руки по швам, как солдат перед генералом.

— Ну вот, — произнес он мягко, как бы даже сочувственно, — а теперь и не надо отдавать. Теперь ты вроде как никому не должен. Нет Калашникова, и ты чист. Правильно?

Лунек прекрасно знал, что не правильно. Он рассуждал по самой примитивной, полуидиотической схеме и делал это вполне сознательно. Он брал Князя «на понт», старался быстро, пока не остыл первый испуг, напугать еще больше.

Когда он ехал сюда, он уже был уверен, что не Нодар замочил Глеба Калашникова. Кто угодно, только не он. Однако запуганный, запутавшийся вконец Князек мог стать в его руках сильным козырем. Теперь, когда к пятидесятитысячному долгу прибавилось еще и вполне обоснованное подозрение в убийстве. Князька можно раскрутить на полную катушку, вытащить из него все, что он знает о своем поганом хозяине, о злейшем враге Валеры Лунька, молодом лаврушнике Голубе.

— Даже если ты не сам это сделал, ты мог запросто Глеба заказать. Ну подумай, кому, кроме тебя, это надо было? — спокойно рассуждал Лунек.

— Мало ли кому? Я не заказывал и сам не мочил. Сукой буду… — Сукой будешь, это точно, — усмехнулся Валера, — это я тебе гарантирую. Кто, кроме тебя, работал в казино на Голубя?

Он спросил это быстро, равнодушно, как бы между прочим.

— Если я тебе скажу, меня Голубь из-под земли достанет, — тихо, без всякого акцента произнес Нодар.

Ляля насторожилась. Она почувствовала, что Князь больше не волнуется. Он сосредоточился, сжался, словно стальная пружина. От того, как он сейчас поступит, зависит, останется он в живых или нет. Возможно, в голове у него уже созрел какой-нибудь план. Интересно, какой?

— А если не скажешь, я тебя сейчас кончу. Здесь и сейчас, — пообещал Лунек.

— Пусть она выйдет, — Князь покосился на Лялю. — Она выйдет, я скажу.

— Свари-ка нам, Лялька, кофейку. Я еще не завтракал, — ласково попросил Лунек.

Ляля отправилась на кухню. Ей не понравился взгляд, которым проводил ее Нодар. Очень не понравился. Даже в желудке стало холодно.

* * *
— Оля! Ты разве не слышишь меня? Я уже второй час кричу. Я что, в пустыне?

— Нет, бабушка, ты не в пустыне. Что случилось? Всего двадцать минут назад она покормила бабушку ужином. На кухне был беспорядок, Оля хотела сначала прибрать, но Иветта Тихоновна кричала, что умирает от голода и нечего там возиться с посудой. Оле пришлось унести с письменного стола свою пишущую машинку, сдвинуть в сторону книги и тетради с конспектами, покормить бабушку в комнате. Гречневая каша, две большие котлеты, три бутерброда — хлеб, масло, вареная колбаса — все исчезло за десять минут. Бабушка ела жадно, быстро, неопрятно, крошки падали на письменный стол, масло таяло на подбородке. Оля стояла и смотрела, иногда вытирала ей лицо салфеткой.

— Почему у тебя дрожат руки? — спросила Иветта Тихоновна.

— Ничего не дрожат. Все нормально, — ответила Оля, комкая салфетку.

— А что у тебя с лицом? У тебя такое лицо, будто ты чем-то недовольна.

— Я всем довольна. У меня нормальное лицо. Прости устала.

— Устала? А почему ты так поздно вернулась? Где ты была?

— В университете, потом на работе.

— Но ты пришла в половине второго ночи, занятия кончаются в четыре, работа у тебя с шести до одиннадцати. Где ты была?

— Гуляла, — пробормотала Оля, собирая со своего письменного стола грязную посуду.

— С кем ты гуляла? — Иветта Тихоновна шумно пила чай с молоком, хрустела вафлями.

Оля не заметила, как исчезла целая пачка дешевых вафель, осталась только блестящая обертка со сладкими крошками. А она-то рассчитывала, что хватит хотя бы на два дня.

— Одна. Я гуляла одна.

— Врешь. Скажи, почему ты мне все время врешь? Оля ничего не ответила, убрала со стола грязную посуду, протерла прозрачный пластик влажной тряпкой, водрузила на место свою пишущую машинку, аккуратной стопкой сложила тетради с конспектами.

После ужина она усадила Иветту Тихоновну в ванну с теплой водой, тщательно вымыла, как маленького ребенка. Бабушка при этом стонала, охала, кряхтела, словно мытье для нее было сущим мучением. Оля знала, что эту простую процедуру Иветта Тихоновна может выполнить сама. Сил и ловкости у нее достаточно. Она не упадет в скользкой ванной. Однако вот уже второй год она играет в беспомощную, почти парализованную старушку.

— Я упаду и сломаю шейку бедра. Большинство людей моего возраста умирает от перелома шейки бедра. Разве так сложно помочь мне вымыться?

Сейчас, когда все вечерние процедуры позади и можно наконец побыть в тишине, не отвечать на вопросы, не выслушивать замечания, бабушка опять кричит и требует чего-то.

— Если я не нужна единственной внучке, которой отдала всю жизнь, какая разница, что случилось? Что это на тебе за кофточка? Ты купила себе новую кофточку? На какие деньги? Ты говоришь, не хватает на фруктовый сок, который мне необходим по состоянию здоровья, а я постоянно вижу на тебе новые вещи.

На Оле была старая фланелевая ковбойка, застиранная до неопределенного серо-желтого цвета. Эту ковбойку она носила дома года три.

— Бабушка, уже поздно. Я хочу спать. Пожалуйста, скажи, что нужно, и отпусти меня.

— Ничего. — Иветта Тихоновна отвернулась к стене. — Мне ничего от тебя не нужно.

— Хорошо, — кивнула Оля, — тогда я пошла спать.

— Конечно, ты пошла спать. А мне лучше умереть. Тебе ведь трудно принести мне стакан воды. Я хочу пить, а моей единственной внучке трудно принести мне стакан воды.

Оля, не сказав ни слова, вышла на кухню, вернулась с водой.

Иветта Тихоновна приподнялась на горе подушек и, взяв стакан, стала внимательно рассматривать на свет.

— Что это? — спросила она наконец, и в ее голосе послышались истерические нотки.

— Вода.

— Кипяченая?

— Конечно.

— А что ты туда добавила?

— Бабушка, я ничего туда не добавляла. Это чистая кипяченая вода из чайника.

Оля взяла у нее стакан и отхлебнула.

— А чаю тебе трудно было сделать? Сладкого чаю. Или ты решила перевести меня на хлеб и воду, чтобы скорее от меня избавиться?

— Если ты хочешь чаю, я сейчас сделаю.

— Нет, Оля. Я больше ничего не хочу. Иди. Иветта Тихоновна выразительно поджала тонкие губы и опять отвернулась к стене. Оля поставила стакан на тумбочку у кровати и вышла из комнаты.

В маленькой кухне был чудовищный беспорядок. Облупленная раковина доверху наполнена грязной посудой, драный линолеум в черных, несмывающихся разводах, крошечный стол, покрытый пожелтевшим, потрескавшимся пластиком, завален газетами, тут же — мятый алюминиевый ковшик с жирными остатками супа, сковородка со следами пригоревшей яичницы. Такое впечатление, что бабушка весь день, пока нет Оли, ест и читает газеты. Однако всегда встречает внучку словами:

— Где ты была? Я чуть не умерла с голоду. С утра — ни крошки во рту.

Психиатр сказала, что для старческого слабоумия характерна неуемная жадность в еде. Потакать этому нельзя. Бабушку надо постоянно сдерживать, одергивать.

— Не распускайте ее. При такой запущенной форме истерической психопатии ваша бабушка очень скоро превратится в чудовище, которое не только измотает вам нервы, но и станет реально опасно.

Легко сказать — не распускайте. Стоило Оле немного повысить голос, возразить или хотя бы задержаться на несколько минут в кухне, не прибежать по первому зову, бабушка начинала кричать и метаться, как загнанный зверь, иногда выскакивала во двор в тапках и халате.

— Моя внучка сживает меня со свету! Не кормит, издевается! — Громовой голос Иветты Тихоновны звучал на весь двор.

Завсегдатаи двора, такие же «обиженные» старухи, получали хороший заряд бодрости, с удовольствием проклинали всех неблагодарных внучек, дочек, сыновей, невесток, зятьев скопом и Олю Гуськову в частности. Потом какая-нибудь доброхотка звонила в дверь:

— Я вот тут вашей бабушке хлеба принесла. Вы ведь ее совсем не кормите, бедненькую.

Обычно Оля выставляла вон доброхотку с ее хлебушком, но иногда на это не было сил. Она молча уходила на кухню и сидела там, пока Иветта Тихоновна громко рассказывала гостье про все ужасы своей жизни со зверюгой-внучкой.

Сил у Оли вообще оставалось все меньше. А бабушка, чем хуже соображала, тем крепче и энергичнее становилась.

Принимаясь за гору посуды, Оля с досадой обнаружила, что жидкое моющее средство кончилось, придется обойтись вонючим склизким куском хозяйственного мыла. Она машинально намыливала старые, потрескавшиеся тарелки, чашки с отбитыми ручками, щербатые вилки и старалась ни о чем не думать.

Через час кухня стала сравнительно чистой, настолько, насколько может быть чистым помещение, в котором пятнадцать лет не делали ремонт. Оля отодвинула стол к плите, достала из стенного шкафа в коридоре раскладушку, свернутый матрас и постельное белье. Вот уже два года она спала на кухне. В квартире была всего одна комната. Как ни перегораживай книжным шкафом, а все равно бабушкино безумие дышит в лицо, не дает уснуть. Иветта Тихоновна кричит во сне, стонет, иногда громко храпит. Через стенку не так слышно.

Покончив с уборкой, Оля села на раскладушку и долго сидела, уставившись перед собой в одну точку. Потом спохватилась, едва держась на ногах, поплелась в ванную. Из зеркала над раковиной взглянули на нее огромные глаза глубокого сине-лилового цвета.

— Это не я…. — прошептала Оля и отвернулась от своего отражения.

Девушка в зеркале была красивой, как принцесса из детской книжки. Именно таких принцесс изображают художники на цветных иллюстрациях к дорогим подарочным изданиям.

Черные длинные ресницы, черные брови, вскинутые удивленно и надменно, точеный прямой нос, яркий крупный рот, длинная гордая шея. Никакой косметики, кожа светится сама по себе, тонкая, прозрачная, идеально чистая, умытая с утра холодной водой. Ни пудры, ни губной помады. Все свое, живое, натуральное. Щелкнув дешевенькой заколкой, Оля распустила длинные светло-русые волосы, здоровые и блестящие, хотя она мыла их самыми простыми, дешевыми шампунями, а иногда, когда совсем не было денег, пользовалась детским мылом и ополаскивала водой с уксусом.

Такую красоту не испортишь застиранной до ветхости одеждой, вечной усталостью, хроническим недосыпанием и недоеданием, нищетой, издерганными нервами. Только старость, пожалуй, истребит этот ненужный, напрасный дар природы, который Оле Гуськовой ничего, кроме беды, пока не принес. Но до старости далеко, ей всего лишь двадцать три года.

Оля скинула линялую ковбойку, вылезла из потертых до белизны джинсов, встала под горячий душ и зажмурилась. Сквозь шум воды она явственно услышала высокий мужской голос:

— Ты не понимаешь, мне это ничего не стоит. Ну примерь хотя бы платье. Я ведь покупал на глазок. И туфли. Ты посмотри на себя в зеркало, Оля, это бред какой-то, ни одна нормальная женщина в наше время так не одевается. А с твоей внешностью это просто грех. Ты ведь любишь рассуждать о грехе. Ты все равно, конечно, самая красивая, но я не могу идти с тобой в кабак, когда на тебе такие чудовищные тряпки.

— Не надо в кабак, давай останемся здесь вдвоем… — В памяти всплывал собственный голос, но казался далеким и совсем чужим.

— Ты эти вещи отдай жене. Мне ничего не нужно.

— Во-первых, у нее все есть, во-вторых, она тебя худей и ниже на полголовы. И нога меньше на два размера. К тому же она все покупает себе сама и очень удивится, если я принесу… Оленька, солнышко, почему ты меня так обижаешь? Я старался, покупал, а ты даже примерить не хочешь.

— Мне не нужны шмотки. Мне нужен ты… Я люблю тебя больше жизни… Под горячей водой Оля мерзла, сердце бухало, словно церковный колокол. Надо помолиться, надо к Исповеди пойти. Однако при мысли об исповеди она почувствовала давящую боль в груди. Господи, какой грех, какой черный, мерзкий, смертный грех.

Оля вышла из душа, закуталась в халат, такой же ветхий, как все в этой маленькой нищей ненавистной квартирке, даже не взглянула на себя в зеркало, не расчесала волосы.

«О, горе мне, грешному! Паче всех человек окаянен есмь, покаяния несть во мне; даждь ми, Господи, слезы, да плачуся дел моих горько…»

Слова молитвы застревали в горле, Оля не чувствовала в них никакого смысла, просто повторяла, как выученное наизусть стихотворение. Неужели даже молиться она теперь не сумеет? Нет покаяния, и прощения не будет. Даже слез нет — ни слезинки.

Оля Гуськова за всю свою жизнь плакала только дважды. Первый раз, когда узнала, что погибли мама с папой. Второй — когда умная усталая пожилая женщина, профессор психиатрии, сообщила ей, что бабушка сошла с ума.

Оля почти не знала своих родителей. Папа, кадровый офицер-пограничник, кочевал по гарнизонам. Мама, военный врач, кочевала вместе с ним. То пустыня, то тайга, ужасный климат, неустроенный быт гарнизонных городков — зачем это маленькому ребенку? Оля родилась на Дальнем Востоке. Когда ей исполнился год, ее привезли в Москву и отдали бабушке Иве, Иветте Тихоновне, маминой маме.

Бабушка была нестарой, всего пятьдесят пять, энергичной, суровой, но маленькую Олю очень любила. Работала она инспектором районного отдела народного образования. Оля с раннего детства привыкла видеть бабушку Иву в строгом синем костюме-джерси, отделанном черной бейкой, в белой блузке с отложным воротничком. Никакой косметики, никаких украшений. Простая короткая стрижка, туфли-лодочки без каблука.

Родители приезжали в отпуск не чаще одного раза в год. Тихая двухкомнатная квартира оживала, наполнялась музыкой, смехом, подарками, гостями.

— Ну а с кем ты дружишь в детском садике? — спрашивала мама, прижимая Олину светло-русую головку к груди, целуя тонкое, ангельски прекрасное личико, огромные темно-синие глаза.

— Я дружу со всеми девочками и мальчиками, — отвечал ребенок.

— Но кто твой самый лучший друг? Или подружка?

— Мой самый лучший друг — бабушка Ива и дедушка Ленин.

— Какую ты хочешь куклу? — спрашивал папа у прилавка в Доме игрушки.

— Я в куклы не играю. Они бесполезные. Я играю только в полезные игрушки.

— Какие же, Оленька?.. — удивлялся капитан Гуськов.

— Лото с буквами, конструктор, еще диафильмы про животных. Они развивают. А куклы не развивают.

Папа покупал коробки с лото, пленки с диафильмами.

— Оленька, ты хочешь мороженого?

— Мороженое есть вредно. От него болит горло.

— Ну один раз можно, сейчас ведь тепло, — уговаривал капитан Гуськов свою пятилетнюю дочь в Парке культуры.

Она не возражала, осторожно, крошечными кусочками откусывала твердый пломбир, тщательно растапливала во рту, прежде чем проглотить.

— Ну, вкусно тебе? — спрашивала мама.

— Спасибо, очень вкусно, — кивала девочка без всякой улыбки.

На каруселях, в комнате смеха, где все отражались в кривых зеркалах и взрослые хохотали до упада, ребенок оставался серьезным.

— А чего вы хотите? — пожимала плечами бабушка Ива вечером на кухне, когда капитан нервно расхаживал из угла в угол, а его жена курила у открытого окна и старалась не смотреть на мать. — У ребенка режим, ребенок развивается правильно, без баловства и всяких глупостей. Она уже умеет читать по слогам, знает сложение, вычитание, не клянчит сладости и игрушки. В коллективе у нее со всеми ровные товарищеские отношения, воспитатели ею довольны, никаких конфликтов, никаких болезней и простуд. Что вам еще надо? Если вас не устраивает, как я воспитываю ребенка, — пожалуйста, забирайте, таскайте по своим казармам и баракам.

Родители кипели, но быстро остывали. Увозить ребенка из Москвы, из теплого чистого дома неразумно. Через два года в школу. И вообще, у Иветты Тихоновны педагогическое образование, а они… какие они педагоги? Даже если ребенок будет жить с ними в гарнизоне, все равно не останется времени на воспитание. Оба заняты по горло.

Мысль о том, чтобы поселиться в Москве, оставить мужа одного, видеть его только раз в году и быть рядом с дочерью, воспитывать ее по-своему, Олиной маме в голову не приходила.

В семьдесят девятом грянула афганская война. Первого сентября восемьдесят первого военный «газик», в котором ехали капитан Николай Гуськов и его жена, старший лейтенант медицинской службы Марина Гуськова, подорвался на мине под Кандагаром.

Семилетняя Оля Гуськова в белом фартучке, с тремя красными гвоздиками шла в первый класс. О том, что у нее больше нет родителей, она узнала только через месяц. Она еще не могла понять, что это значит, слишком маленькой была, слишком редко видела маму с папой, не успела к ним привыкнуть. Но плакала бабушка Ива, и это было так странно и страшно, что у Оли по щекам сами собой покатились слезы.

Во втором классе Оля услышала, как какая-то девочка из восьмого сказала о ней:

— Потрясающе красивый ребенок! Вечером Иветта Тихоновна пришла забирать ее с продленки.

— Бабушка, я красивая? — спросила Оля.

— Глупости какие! — фыркнула бабушка. По дороге она рассказала Оле старинную якутскую сказку про девочку со странным именем Айога. Девочка ничего не делала, только смотрела на себя в круглое медное зеркальце и повторяла: «Айога красивая», а потом превратилась в утку, улетела в ледяное северное небо, и долго еще звучал в тундре ее жалобный, крякающий крик: «Айога красивая…»

— Значит, красивой быть плохо? — спросила Оля, выслушав сказку.

— Плохо об этом думать, — ответила бабушка, — плохо считать, что ты чем-то лучше других. Ты не лучше и не хуже. Такая, как все.

Оля училась на пятерки. На переменах стояла у подоконника и читала. Ее называли паинькой, с ней было скучно. Летом бабушка отправляла ее в пионерский лагерь. Оля и там умудрялась незаметно ускользать из сложного мира детских отношений.

Она делала все, что требовали вожатые и педагоги, маршировала на линейках, убирала территорию, спала в тихий час. Если ее приглашали принять участие в концерте, посвященном открытию или закрытию лагерной смены, она охотно соглашалась и выразительно декламировала со сцены клуба стихотворение Некрасова «Школьник» или отрывок из поэмы Твардовского «Василий Теркин».

— У этой девочки родители погибли в Афганистане, осталась только бабушка, — шептались в задних рядах вожатые, педагоги, поварихи.

— Бедный ребенок! Надо же… — А хорошенькая какая! И послушная, спокойная… К четырнадцати годам Олю уже не называли «хорошенькой». Про нее говорили: удивительно красивая девочка. Она слышала это со всех сторон. На фоне ровесниц, переживавших переходный возраст с его прыщиками, неуклюжестью, тяжелыми комплексами, Оля Гуськова казалась инопланетянкой, сказочно прекрасной, отрешенной от низменных земных проблем.

Ей было безразлично, как она выглядит и как ее воспринимают окружающие. Она жила в своем замкнутом, никому не понятном и не доступном мире. Обращать внимание на собственную внешность, придавать ей какое-то значение — фи! Это постыдно, мелко, недостойно.

Она ни с кем не дружила. Хотела, но не получалось. Ей было интересно общаться только на высоком «духовном» уровне. В семнадцать она рассуждала об агностицизме Канта, неогегельянцах и Кьеркегоре, мечтала уехать в сибирскую деревню, учить крестьянских детей, выполнять некую святую миссию, суть которой сама не могла толком понять и сформулировать. То она хотела принести себя в жертву добру и справедливости, осчастливить человечество, стать сестрой милосердия где-нибудь в холерной глуши Черной Африки, то готовилась принять монашеский постриг, то всерьез рассуждала о необходимости разумного террора по отношению к мировому злу.

В голове у нее образовалась такая путаница возвышенных идей и великих целей, что разговаривать с ней было невозможно даже о Канте. Посреди разговора она могла замолчать на полуслове, встать, уйти, ничего не объясняя.

По Канту, любой человек является непознаваемой «вещью в себе». Он одновременно несвободен как существо в мире конкретных явлений и свободен как непознаваемый субъект сверхчувственного мира. Оля Гуськова была субъектом совершенно свободным и непознаваемым. Никакой объективной реальности, никаких конкретных явлений она не признавала, в упор не видела. Она могла ходить летом и зимой в драных кроссовках и не замечала этого, могла питаться одной лишь духовной пищей, запивая ее жидким несладким чаем или просто водой, заедая хлебной или сырной коркой — что под руку попадется.

После десятого класса она решила поступить на философский факультет университета, первые два экзамена сдала на «отлично», на третий опоздала, перепутала день, на четвертый вообще не явилась, так как решила отправиться на Вологодчину, где при маленьком монастыре жил в скиту столетний старец. По каким-то сложным духовным причинам побеседовать с ним сейчас же, сию минуту, о вечном и высоком было важнее, чем тянуть экзаменационные билеты и писать сочинение про противного глупого Базарова, который резал лягушек.

Иветта Тихоновна переживала в это время глубокую личную драму — уход на пенсию. Для нее это казалось концом жизни, она не могла представить себя в роли просто старушки, а не ответственного работника народного образования. За внучку она была спокойна. Оля, по ее компетентному мнению, развивалась правильно, никогда не болела, школу закончила на пятерки, много читала, молодыми людьми и шмотками не интересовалась. Ну что еще нужно?

В университет Оля поступила только через три года. До этого она работала в библиотеке, ездила по монастырям, продолжала жить в собственном сложном и странном мире, в котором православие переплеталось с дзен-буддизмом, древний китаец Конфуций мирно спорил с Николаем Бердяевым, колготки были всегда рваными, на свитерах спускались петли, обувь протекала, а сине-лиловые глаза светились таинственным космическим светом.

Безумие бабушки Ивы ворвалось грубой реальностью в этот путаный, непонятный, но в общем счастливый мир, потребовало от Оли ответственных решений, бытовой суеты, собранности, колоссального терпения и, наконец, просто денег.

Оля не нашла ничего лучшего, как обменять двухкомнатную квартиру на однокомнатную. Ей объяснили, что старческое слабоумие не лечится, только прогрессирует и самостоятельно она с бабушкой не справится.

Оля решила, что на вырученные от обмена деньги можно нанять какую-нибудь добрую женщину для ухода за бабушкой и спокойно доучиться в университете. Однако найти такую добрую женщину она не сумела, а деньги кончились очень быстро. Просто взяли — и кончились.

Оля кое-как сумела наладить нищий быт в однокомнатной квартире, подрабатывала после занятий — то уборщицей, то почтальоном. Заработок получался копеечный, но на большее Оля рассчитывать не могла. Ее сокурсники торговали в ночных ларьках, продавали вечерами в метро газеты. Само слово «торговля» вызывало у Оли тошноту. Случалось, что к ней обращались с разными «серьезными» предложениями, но все это при ближайшем рассмотрении тоже сводилось к торговле, причем не газетами и «Сникерсами», а собой.

Прошел год. Оля успела приспособиться к бабушкиной болезни, створки сложного внутреннего мира опять замкнулись, защищая от грубой реальности. Она осталась все той же «вещью в себе», нищий хлопотный быт отнимал у нее время и силы, но душу не задевал. Она смирилась с тем, что бабушка больна и никогда не поправится. Однако тут нагрянула другая беда, стихийное бедствие, мировая катастрофа: Оля Гуськова влюбилась.

Когда двадцатитрехлетняя студентка философского факультета, «свободный непознаваемый субъект» с томиком Ницше и православным Молитвословом в потертом рюкзачке, в джинсах, которые порваны на коленках не потому, что это модно, а потому, что все равно, с лицом сказочной принцессы, душой схимницы и мозгами революционерки-анархистки, влюбляется впервые в жизни, да еще в женатого, богатого и легкомысленного человека, это действительно катастрофа.


— Ну, говорите, я слушаю, — устало вздохнула Катя, — вам, наверное, нечего теперь сказать. Все кончилось, Глеба нет больше.

Она уже хотела нажать кнопку отбоя на своем радиотелефоне, но услышала тихий мужской голос:

— Прости, это я.

— Паша? — Ее голос заметно дрогнул.

— Я просто хотел спросить, как ты себя чувствуешь?

— Спасибо. Нормально.

— Ты одна сейчас?

— Нет, я не одна, — зачем-то соврала Катя. — Скажи, пожалуйста, что произошло в театре между тобой и Глебом?

— Ничего особенного. Твой муж был недоволен, когда увидел меня в буфете. Он подошел и высказал мне все, что думает по этому поводу. Я не стал ему отвечать, как всегда. Он разозлился еще больше, попытался меня ударить. Он был пьян и не соображал, что творит. Я перехватил его руку, вмешалось несколько человек. Его успокоили и увели.

— А потом?

— Я ушел. Я боялся: он не остановится на этом, увидит меня еще раз, и тогда уж не избежать громкого скандала. Мне не хотелось, чтобы это случилось на твоей премьере.

— Значит, во втором акте тебя в театре не было. Где же ты провел остаток вечера?

— Я просто слонялся по городу. Дошел пешком до Патриарших, посидел на скамейке, потом отправился домой. А цветы подарил какой-то прохожей старушке. Она очень удивилась и тут же, у меня на глазах, продала букет юной парочке, которая целовалась на соседней скамейке. Всего за десятку.

— Дешево, — усмехнулась Катя, — букет наверняка был шикарный. Розы, как всегда?

— Да, семь темно-красных роз. Очень крупных. Знаешь, они казались в темноте почти черными, бархатными.

— Паша, я ведь просила тебя никогда мне не звонить, — вдруг спохватилась Катя.

— Зачем ты обманываешь себя, Катенька? Чего ты боишься? Особенно теперь… — Паша, я ведь просила… Зачем ты позвонил именно сейчас? Чего ты хочешь?

Катя расхаживала по огромной гостиной с телефоном в руках. Собственный голос в тишине пустой квартиры казался ей неприятно громким.

— Не знаю, — честно признался он, — я подумал: ты одна, тебе плохо, и, может быть, нужна моя помощь.

— Нет, мне не нужна твоя помощь. Не звони мне никогда. Ты ненавидел Глеба, а его нет больше. И я не желаю говорить с человеком, который… — Она заплакала и, не сказав больше ни слова, нажала кнопку отбоя.

«Сейчас он перезвонит, но я не возьму трубку», — подумала она, пытаясь успокоиться.

Но он не перезвонил.

Глава 4

Ирине Борисовне и Евгению Николаевичу Крестовским всегда хронически не хватало денег. Ирина Борисовна работала делопроизводителем в отделе кадров маленького НИИ и получала девяносто рублей в месяц. Евгений Петрович, младший научный сотрудник того же НИИ, зарабатывал больше — сто десять рублей. А старшего научного сотрудника ему все никак не давали, хотя возраст подходил и стаж соответствовал. Другим давали, ему нет. Такой был человек, незаметный, невезучий. Не умел за себя постоять.

Минус налоги, плюс премиальные, и выходило двести двадцать в месяц. В начале семидесятых семья из двух человек могла вполне прилично существовать на эту сумму, тем паче соблазнов было не слишком много. Но Крестовские жили в огромной, гнилой, склочной коммуналке, в старом аварийном доме и копили на хорошую кооперативную квартиру. Дом все собирались сносить, однако никак не сносили. А ждать становилось невмоготу.

Скромный семейный бюджет был рассчитан до копейки. Ирина Борисовна никогда не выбрасывала полиэтиленовые мешки, картонные пакеты из-под молока, пластиковые коробочки от сметаны. Все это она тщательно мыла, сушила, использовала для хозяйственных нужд. Не жалея времени и сил, распускала старые свитера, отпаривала пряжу, сматывала в клубочки. Вязать не умела, но клубочки хранила.

Если кусок колбасы начинал неприятно пахнуть и предательски зеленеть по краям, Ирина Борисовна вываривала его в соленой воде, потом обжаривала в кулинарном жире, оставшемся на сковородке от позавчерашних котлет.

На буфете стояла специальная мыльница для обмылков. Когда их накапливалось достаточно много, Ирина Борисовна ловко лепила из них слоистый бесформенный комок, который опять домыливался до обмылка. В общей ванной Крестовские не держали ничего своего — ни мыла, ни зубной пасты. Не успеешь оглянуться, соседи потихонечку станут пользоваться: один раз, другой — и ничего не останется, надо новое покупать. А за руку ведь не поймаешь, не уследишь.

У Ирины была специальная тетрадочка, куда она переписывала остроумные рецепты с последних страниц журналов, из рубрики «Хозяйке на заметку». Там рассказывалось, как можно использовать во второй и в третий раз то, что было уже использовано.

Жизнь откладывалась на потом, на светлое будущее в чистенькой, новенькой отдельной квартире. Там, на уютной кухне, за белоснежным пластиковым столом, у окошка с веселыми клетчатыми занавесками, будет и свежая колбаска, и сливочное масло вместо маргарина, и три куска сахару в вечернем чае вместо одного. Там, в красивой спальне с полированной стенкой, лаковым полом, на новенькой, обитой импортным велюром тахте можно будет зачать ребенка.

Годы шли. Деньги потихоньку текли на сберкнижку. Но до необходимой суммы было еще далеко. А коммуналку никто расселять не собирался. Ирине незаметно перевалило за тридцать. Со здоровьем у нее было неважно, что-то не ладилось по женской части. Она не беременела, но совершенно не переживала из-за этого. Все ее мысли и чувства были заняты деньгами, подсчетами, расчетами.

Если ее спрашивали, который час, она отвечала: «рубль тридцать» (вместо «половина второго»). Когда соседка варила яйца, она обязательно заглядывала в кастрюльку, пытаясь определить, какие это яички — за девяносто копеек или за рубль пять.

Если она иногда и задумывалась о ребенке, то сразу как-то механически начинала подсчитывать стоимость ситца и фланели для пеленок, расход мыла и стирального порошка на стирку. А потом — кроватка, коляска, ползунки… А ходить начнет? Это ж сколько обуви надо! Ужас!

Постепенно ребенок, не только не родившийся, но даже и не зачатый, сделался для нее еще одним потенциальным досадным источником расходов, а стало быть, препятствием на пути к новой, счастливой жизни в отдельной кооперативной квартире.

Она спокойно признавалась себе, что вовсе не хочет никакого ребенка и вообще ничего не хочет, кроме собственной чистенькой кухни. Почему-то не комната, не ванная, а именно кухня с белым пластиковым столом и клетчатыми шторками стала для нее символом абсолютного счастья.

Сотрудники маленького НИИ, как многие советские рабочие и служащие, раз в году проходили диспансеризацию. Она не была обязательной, но, если проводилась в рабочее время, никто не отказывался. Ирина, как человек аккуратный и законопослушный, посещала всех врачей, которых полагалось посетить.

Заходя в кабинет к гинекологу, она приготовилась в очередной раз услышать о своей неопасной женской болезни, которая, в общем, ничем, кроме бесплодия, не угрожает и которую в принципе неплохо бы вылечить. Обычно она кивала в ответ, брала направления на анализы и забывала об этом до следующего года, откладывала на потом. Вот будет квартира — тогда можно и вылечить свой удобный недуг.

На этот раз гинеколог, пожилая кругленькая женщина в очках с толстыми линзами, тоже стала выписывать направления на анализы, правда, ни словом об Ирининой болезни не обмолвилась.

— Значит, сейчас у нас октябрь, — задумчиво проговорила она, — ноябрь, декабрь… в конце января пойдете в декретный отпуск.

— Что? — не поняла Ирина. — В какой отпуск?

Врач взглянула на нее с интересом. Сквозь линзы глаза казались огромными, сердитыми и удивленными.

— В декретный. А рожать вам в середине апреля.

— Как рожать? Кого?! — ошалело выкрикнула Ирина.

— Ну я не знаю кого, — пожала плечами доктор. — Это уж как Бог даст. Может, мальчика, может, девочку… — Но я… У меня же спайки!.. Я не могла… Нет, этого не может быть!

— Подождите, вы что, до сих пор не знаете? — Врач вскинула брови, и глаза за линзами показались еще больше. — У вас срок семнадцать недель.

Ирина ахнула и побледнела.

— Чего ж вы так испугались? Вы замужем, вам, на минуточку, тридцать пять. Пора уже, миленькая моя. А спайки ваши рассосались. Это бывает.

— А можно аборт? — с надеждой прошептала Ирина. — Дайте мне направление… — Да вы что? — покачала головой доктор. — Вы смеетесь? Семнадцать недель!

Ирина заплакала прямо в кабинете. В голове у нее с бешеной скоростью завертелся счетчик: метр ситца — рубль двадцать… фланель — два рубля восемьдесят копеек… марля для подгузников… Евгений Николаевич отнесся к важной новости вполне спокойно.

— Ну а чего тянуть? Правильно, все нормально. Вон, Свекольникова из планового отдела родила, так им просто так квартиру дали, в порядке улучшения жилищных условий.

— Ага, как же! У Вальки Свекольниковой муж на военном предприятии работает! Потому и дали! — кричала Ирина.

— Ладно, не переживай. Только смотри, чтоб парня мне родила.

Живот рос как на дрожжах. Ни одна юбка не застегивалась, как ни переставляй пуговицы. От проваренной-прожаренной колбасы с душком тошнило, даже рвало. Хотелось всего свежего. Фруктов хотелось, рыночного творогу. Но это ж какие деньжищи! Вместо фруктов Ирина ела в столовой НИИ витаминный салат из желтоватой сладкой капусты, с отвращением жевала кислые сухие комки магазинного творога. Раньше никакого отвращения не было. Что дешевле, то и ела. А теперь ребенок у нее внутри тяжело, отчетливо шевелился, казалось, он требует, возмущается и не даст покоя, пока не получит своего. Вареной курятины, например. Срочно, большой кусок. Без хлеба, без гарнира.

Чем больше становился Иринин живот, тем чаще и настойчивей Евгений Николаевич говорил о мальчике, о сыне. И сама Ирина не могла себе представить ребенка другого пола.

Старушка, соседка по коммуналке, разбиралась во всяких народных приметах. Если живот торчит огурцом, значит, мальчик. У Ирины живот торчал огурцом. Утром хочется соленый сухарик — мальчик! Ну-ка, покажи руки! Правильно, если показываешь ладонями вниз — мальчик.

Все совпадало. Никаких не было сомнений. Мальчик. А кто же еще?

Ей представлялся бело-розовый щекастенький младенец с золотыми локонами, в красивом голубом конверте с оборочкой. Такой конверт обещали купить в подарок сослуживцы. И, возможно, уже купили вместе с голубым чепчиком и голубыми шелковыми лентами.

Роды были долгими, тяжелыми. Ирина лежала под капельницей, и ей казалось, ее перепиливают пополам. Вокруг нее суетилась целая бригада врачей и акушеров, ребенок застрял и не хотел выходить, была опасность асфиксии, Ирине кричали, чтобы она тужилась, иначе ребенок задохнется, погибнет, но она не понимала, не чувствовала ничего, кроме чудовищной, невозможной боли, и хотела только одного: чтобы эта боль кончилась. Как угодно, чем угодно, лишь бы кончилась.

— Ну поработай сама, хотя бы немного! Потеряешь ребенка! Ты меня слышишь? Тужься? — кричал врач ей прямо в ухо.

— А-а! Ох! Мама! Не могу-у! — кричала в ответ Ирина.

— Так. Все, накладываем щипцы, — сказал врач, — сердцебиение сто шестьдесят.

И в этот момент, как бы спохватившись, испугавшись, ребенок выскользнул сам.

Ирина сначала ничего не поняла. Просто кончилась боль. Отпустила. Даже не верилось. А потом, как сквозь вату, она услышала:

— Девочка.

«Это не у меня, — подумала она, — у кого-то рядом».

— Смотри, кого родила.

Перед ней было бруснично-лиловое, мокрое, сморщенное, противно орущее, покрытое какой-то беловатой смазкой существо. И ничего общего с тем бело-розовым,гладеньким, щекастеньким мальчиком с золотыми кудряшками, в голубом конвертике с оборочкой. Даже отдаленно — ничего общего.

— Ну, посмотри, кого родила! Посмотри и сама скажи кого. Ну? — с радостной улыбкой повторяла акушерка.

— Никого, — тяжело выдохнула Ирина и отвернулась.

Было ясное апрельское утро 1974 года. Девочку назвали Маргаритой.

— Ну, глазами-то работай! Лицом соображай, лицом… Придумывай, ищи свой шанс. Ты его любишь, но должна обмануть, подставить. Это же целая буря чувств и мыслей! Пользуйся, играй. Здесь твой крупешник, забыла, что ли? Ну! Ты же не кукла, не банальная шлюха, ты агент. Нет, стоп. Никуда не годится!

Режиссер громко хлопнул в ладоши. Оператор выключил камеру. Маргоша, поеживаясь, накинула халат и закурила. Было холодно. Съемки проходили в сыром безобразном подвале, заваленном какими-то трубами, ящиками, кусками ржавой арматуры. Для пущей достоверности стены полили кое-где глицерином, получились мерзкие потеки, по которым камера скользила долго и с удовольствием. На фоне сырости и грязи белокожая красавица Маргарита Крестовская, почти голая, в разодранном кружевном белье, прикованная наручниками к трубе, выглядела очень впечатляюще.

Снимали одну из ключевых сцен боевика из жизни российских и кавказских уголовников. Главная героиня, «центровая» проститутка Ирина Соловьева, завербованная одновременно кавказской мафией и милицией, выполняет ответственное и рискованное задание, становится любовницей молодого частного детектива Фрола Добрецова, который оказывается единственным порядочным человеком во всеобщей мафиозно-милицейской помойке, а потому всем мешает.

К благородному Фролу идут за справедливостью униженные и оскорбленные сегодняшним беспределом предприниматели, вдовы, сироты, одинокие старики. И он, не щадя себя, борется за справедливость. Он неуязвим, почти бессмертен, как пелось в песне времен гражданской войны — «смелого пуля боится, смелого штык не берет».

И вот, доведенные до отчаяния злодеи, кавказские мафиози и продажные милицейские чины, подсылают к нему этакую роковую красотку, Джеймса Бонда в прелестном женском обличье. Однако бывшая проститутка Ирочка, видевшая в жизни только грязь и предательство, влюбляется в благородного Фрола.

Сценарий был написан по роману известного детективщика Кузьмы Глюкозова. Глюкозов являлся фигурой вымышленной, под псевдонимом работал целый концерн, лепивший романы про Фрола Добрецова по дюжине в год.

Пять человек — два поэта, бывший следователь райпрокуратуры, бывший журналист-международник и пожилая дама-редактор четко распределили обязанности в создании бестселлеров. Следователь ведал криминально-юридической частью, вспоминал старые уголовные дела. Один из поэтов разрабатывал сюжетную основу, второй отвечал за диалоги, журналист включался в работу, когда действие переносилось куда-нибудь за границу, а также писал красочные сцены мордобоя, так как имел в молодости второй юношеский разряд по вольной борьбе и увлекался всякими восточными единоборствами. Дама-редактор обрабатывала текст, отвечала за стилистическую целостность и щедро сдабривала коллективную литературную стряпню порнографической клубникой.

За четыре года ретивая пятерка заработала не только огромные деньги, но и покорила сердца благодарных читателей. Суперсыщик Фрол Добрецов пользовался колоссальной популярностью. Писатель Кузьма Глюкозов стал явлением в литературной жизни России, о нем писали, у него брали интервью, его книги рекламировались в телепередачах «Круг чтения» и «Домашняя библиотека».

Для журналистов и широкой общественности роль гениального, плодовитого, как крольчиха, Кузьмы Глюкозова играл бывший советский поэт Владимир Симонович, тот, который разрабатывал сюжетные основы и в общем был душой концерна. Его фотографии печатались на обложках книг, он давал интервью, участвовал в телевизионных ток-шоу.

Разумеется, нашлось немало журналистов, которые быстро докопались до истины и пытались в разных интервью задавать Симоновичу каверзные вопросы насчет коллективного творчества. Кузьма Глюкозов снисходительно усмехался и говорил, что его забавляют подобные слухи, завистников много, значительно больше, чем талантливых писателей. Разумеется, у него есть консультанты, есть редактор, но творит он сам, один, ночью, на кухне, в двухкомнатной квартирке, и суровая детективная муза жарко дышит ему в затылок, не дает ни минуты покоя.

Создатели образа великого Фрола Добрецова не питали иллюзий. Все пятеро понимали, что романы Глюкозова — дерьмо, и не стеснялись говорить об этом в своем узком кругу. Потребитель бестселлеров представлялся им сексуально озабоченным ублюдком с садомазохистскими наклонностями. Огромные тиражи Кузьмы Глюкозова не залеживались на книжных развалах. Вот уже четыре года дерьмовый товар пользовался неизменным спросом, и это полностью подтверждало правоту неутомимых производителей.

Именно Симоновичу пришла в голову замечательная идея запустить еще и серию фильмов по романам. Часть денег на кино отвалил сам «Кузьма Глюкозов», но нашелся и солидный банк, готовый внести свою лепту в экранизацию бестселлеров. Книги шли огромными тиражами, на видеокассетах можно наварить очень недурные деньги.

Молодой режиссер Вася Литвиненко успел прославиться парой серьезных талантливых лент, получить несколько престижных кинопремий, в том числе одну международную, после чего замолчал на три года. На серьезное кино денег никто не давал. Впрочем, на несерьезное тоже. Отечественных фильмов с каждым годом снималось все меньше, и долгое вынужденное молчание смягчило Васины жесткие требования к качеству сценариев, творческий голод сделал его всеядным, он готов был снимать что угодно — лишь бы снимать.

Задумав экранизировать романы, Симонович-Глюкозов остановил свой выбор на молодом талантливом режиссере Василии Литвиненко не потому, что его заботило качество будущей кинопродукции. Он был уверен: кассеты с фильмами пойдут еще лучше, чем книжки, кто бы эти фильмы ни снял. Просто большие деньги приучили его покупать все самое лучшее — еду, одежду, мебель, женщин и так далее. А режиссера Литвиненко он искренне считал лучшим. Вот и решил купить.

На роль Фрола Добрецова был приглашен обаятельный молодой актер Николай Званцев. Его партнершей стала Маргарита Крестовская, признанная самой сексуальной актрисой года.

Съемочная группа работала с брезгливой ленцой. Каждый считал, что занимается не своим делом, у актеров от диалогов сводило скулы. Только Литвиненко искренне пытался как-то вытянуть тупой сюжет, внести хоть немного тепла и смысла в образы персонажей, которые больше походили на биороботов и зомби, чем на живых людей. Он в отличие от других совестился производить дерьмо, а потому был невыносим на съемочной площадке, нервничал, изводил актеров своими замечаниями, требовал играть там, где играть было совершенно нечего.

— Вася, ну чего ты так завелся? — Николай Званцев снисходительно потрепал режиссера по тощему сутулому плечу. — Мы что, нетленку ваяем?

— Я хочу снять приличное кино, — буркнул Литвиненко.

— Брось, — Званцев морщился, — сценарий — говно, и спонсоры отвалили денег, чтобы ты снял говно, ибо зритель хочет исключительно говна, а хорошее кино никому на фиг не нужно.

— Слушай, если все время повторять это слово, начнет изо рта вонять, — лениво заметила Маргарита Крестовская.

Она загасила сигарету, сладко потянулась, тряхнула роскошной медно-рыжей шевелюрой.

— Сквозь экран вонь не проходит. — Званцев посмотрел на часы. — Ладно, ребята, мы сегодня работаем или как? У меня спектакль через полтора часа.

— Вонь, между прочим, неистребима и проходит сквозь любые преграды. Это во-первых. А во-вторых, мы не можем работать. Вася моим лицом недоволен, — равнодушно заметила Маргоша, — физиономия моя его не устраивает. Чуйств-с не хватает.

— Мыслей, — уточнил режиссер, — ты играешь куклу безмозглую, и поэтому тебя не жалко, с тобой неинтересно. Ты должна быть не только хитрой, но и умной. Разницу понимаешь?

— Вася, ты в сценарий давно заглядывал? Ты хоть один роман про Фрола до конца прочитал? И вообще, ты по улицам ходишь? В метро ездишь? — Маргоша устало вздохнула. — Ты видел лица, на которых есть тень мысли? Вглядись в физиономии в общественном транспорте, вглядись внимательней и подумай: вот они, наши драгоценные зрители. Я, между прочим, играю нормальную современную девку, хитрую, жестокую, с хорошей хваткой. Ей все по фигу, она через любого перешагнет и ноги вытрет. Ирка-проститутка, бандитская подстилка, ментовская шпионка. Все. Не более того, понимаешь? Ты кого из нее хочешь слепить? Софью Ковалевскую? Блеза Паскаля в мини-юбке? — Маргоша почти кричала.

Она не заметила, как завелась. Ее раздражало, что примитивную сцену из идиотского боевика, в котором и играть-то нечего, они мусолят третий час, снимают дубль за дублем.

— Человека, — произнес режиссер совсем мрачно, — обычного живого человека. Которого жалко, за которого страшно.

— А скажи, пожалуйста, дорогая Маргоша, — ехидно спросил Званцев, — когда ты в последний раз ездила общественным транспортом?

— Не беспокойся, ездила, — фыркнула Маргоша.

— Кто убил Глеба Калашникова?! — вдруг ни с того, ни с сего заорал Вася. — Думай об этом! Поняла? Думай, анализируй! Это ведь важно для тебя! Ты мужа своего любишь? Вот, у него убили единственного сына!

По красивому лицу Маргоши пробежала тень. В подвале повисла неприятная тишина. Все с осуждением покосились на Васю. У Маргоши действительно трагедия в семье. И напоминать ей об этом сейчас ради того, чтобы подсластить живыми чувствами откровенную халтуру, которой они все здесь занимаются, — неуместно, нетактично, кощунственно даже.

Глеб Калашников Маргоше все-таки близкий родственник. Конечно, слово «пасынок» звучит двусмысленно, если учесть, что мачеха моложе его на десять лет. Но семья есть семья. Смерть Глеба — это одно, а идиотский боевик — совсем другое. Надо отделять зерна от плевел.

— Маргоша, ты на него не обижайся, — Званцев прервал неловкую паузу. — Я, когда был маленький, снимался у Говорова в «Каменных лугах». Он, чтобы я заплакал в кадре, взял и свернул голову живому попугайчику у меня на глазах. Так что Вася у нас не совсем псих. Бывает хуже. Слушай, а когда похороны-то?

— В понедельник, — тихо ответила Маргоша, — в восемь панихида в казино, в десять отпевание на Новослободской, в церкви Преподобного Пимена.

— А версии есть какие-нибудь?

— Не знаю. — Маргоша отвернулась, давая понять, что разговор ей неприятен.


В казино «Звездный дождь» игорные столы были накрыты черным крепом. Ресторан не работал, даже скатерти убрали. Портрет Глеба Калашникова в траурной рамке висел на самом почетном месте — у эстрады, где обычно выступали стриптизерки. Под портретом стояли огромные корзины с живыми цветами.

Охранник в строгом костюме проводил майора Кузьменко в кабинет управляющего.

Маленький гладкий толстяк лет сорока с пыхтением поднялся из вертящегося кресла и протянул пухлую влажную кисть.

— Гришечкин Феликс Эдуардович, — представился он со скорбным вздохом. — Кофе? Чай?

— Спасибо, кофе, если можно. Иван уселся в мягкое кожаное кресло. Бесшумно появилась красивая длинноногая секретарша, Гришечкин что-то быстро шепнул ей на ухо, девушка кивнула и удалилась. Хозяин кабинета уставился на майора. В его маленьких круглых глазках читалась искренняя печаль и готовность ответить на любые вопросы.

— Скажите, Феликс Эдуардович, когда в последний раз, вы общались с Калашниковым? — начал Кузьменко.

— Незадолго до трагедии, — Гришечкин тяжело, с астматическим присвистом, вздохнул, — буквально за час… Если не ошибаюсь, Глеб был убит в половине первого ночи. Мы виделись на премьере в театре, потом на фуршете.

— В его поведении в последнее время не было ничего необычного? Он конфликтовал с кем-нибудь?

— Всерьез — нет. Так, по мелочи… — А именно?

— На премьере он довольно резко поговорил с каким-то поклонником Екатерины Филипповны. Но к делу это не относится.

— Вы уж сделайте милость, расскажите, а мы разберемся, относится это к делу или нет, — мягко улыбнулся майор.

— Да я, собственно, ничего не знаю, — неохотно начал Гришечкин, — какой-то парень. Катин поклонник, не слишком назойливый, но постоянный. Он появляется на всех премьерах и на многих спектаклях с цветами. На этот раз Глеб был немного пьян и бросился выяснять отношения. Такое уже случалось и ничем не заканчивалось.

— То есть? — не понял майор.

— Этот человек молча разворачивается и уходит. Не считает нужным отвечать на выпады разъяренного мужа. А потом появляется опять. На премьере было именно так. Глеб сказал резкость, поклонник ушел.

— А Екатерина Филипповна?

— Ее не было рядом. Все произошло в антракте, в буфете. А вообще, она не вмешивается. Вежливо здоровается с этим парнем, улыбается, иногда принимает цветы. Если выпады Глеба слишком уж грубы, она может сказать: перестань, успокойся. Но не более.

— А как она сама относится к своему постоянному поклоннику?

— Никак. Она артистка, прима. У нее должны быть поклонники.

— И много их у нее?

— Из постоянных — только этот. Но повторяю, я ничего не знаю о нем, даже имени. Мне неинтересно, сами понимаете.

— Как он выглядит?

— Ну, от тридцати пяти до сорока, среднего роста… Да не приглядывался я к нему! Кроме меня, его видели многие, спросите кого-нибудь еще. Это не мое дело.

— Ладно, — легко согласился майор, — спрошу кого-нибудь еще.

— А лучше вообще не занимайтесь этой ерундой. — Гришечкин передернул жирными плечами. — Глеба заказали, это очевидно.

— Очевидно? — Майор удивленно поднял брови. — То есть убийство Калашникова не было для вас неожиданностью?

— Нет, — поморщился Гришечкин, — вы меня не правильно поняли. Разумеется, никто не ожидал, все в шоке. И я тоже. Но согласитесь, в наше ужасное время заказное убийство коммерсанта, состоятельного человека — обычное дело.

— Не соглашусь, — покачал головой майор, — убийство любого человека нельзя считать обычным делом. Вы, стало быть, уверены, что Калашникова заказали?

— А вы? — прищурился Гришечкин. — Вы имеете основания сомневаться?

— Мы обязаны проверить все возможные версии.

— Сочувствую, — слабо улыбнулся Гришечкин, — лично я могу с ходу придумать около десятка разных версий.

— Например? Поделитесь хотя бы одной.

— Нет уж, — Гришечкин энергично замотал головой, — я лучше воздержусь.

— Почему?

— Это выглядело бы неэтично по отношению не только к вам, но и ко многим моим знакомым. Я могу предполагать, гадать, а это, согласитесь, не повод, чтобы называть вам конкретные имена. Вот я упомянул этого несчастного поклонника, и мне уже не по себе. Вдруг вы начнете его подозревать? А это смешно, в самом деле. Людей уровня Глеба Калашникова редко убивают из ревности или из зависти. В наше время такие мотивы вообще экзотика. Случается, конечно, но в другой среде. — Гришечкин устало прикрыл глаза и покачал головой. — Боюсь, в процессе расследования вы не раз столкнетесь с возможными мотивами личного порядка. Если вас интересует мое мнение, не стоит тратить на это время и силы.

— Спасибо за заботу, — усмехнулся Кузьменко, — мы учтем ваш совет.

— Нет, я не собираюсь давать вам советы. Разумеется, вы все решаете сами. Но, к сожалению, не всегда успешно. Как показывает статистика, убийства такого рода редко раскрывают. Киллер наверняка был одноразовый, но заказчик… Я искренен с вами хотя бы потому, что меня тоже беспокоит заказчик. Я не исключаю, что стану следующим после Глеба. А что касается недоброжелателей" мстителей, обманутых женщин и ревнивых мужей, так это, простите, из области «мыльных опер».

Иван заметил, что настроение его собеседника меняется каждую минуту. Лицо то краснеет, то бледнеет. Только что он говорил спокойно и рассудительно, а тут как-то сразу сник, словно из него выпустили воздух. Последние слова он произнес медленно и вяло.

Секретарша принесла кофе в тонких чашках из настоящего фарфора. Майор отхлебнул и удивился — это была не обычная растворимая бурда, которую подают в кабинетах из вежливости, а отличный крепкий кофе по-турецки, с желтой пенкой, в меру сладкий.

— У вас замечательный кофе, Феликс Эдуардович.

— Это из бара. Если вы хотите курить, не стесняйтесь, я сам недавно бросил, но запах табачного дыма люблю.

Он подвинул майору большую хрустальную пепельницу. Иван с удовольствием затянулся. Настроение собеседника между тем опять изменилось. Он заерзал в своем кресле, заговорил быстро и возбужденно:

— Я знаю, Глеба заказали. И все это знают. А насчет других версий убийства — да, тайных недоброжелателей у Калашникова было много. Он был человеком ярким, талантливым, везучим. Ну и, разумеется, многие завидовали. Но не смертельно. Нет, не смертельно. Никто не мог ожидать… Глеб и сам не ожидал, он был очень жизнелюбивым, очень… Ему все всегда сходило с рук, ему везло, он думал, что будет жить вечно.

Гришечкин покрылся испариной.

— Понятно, — кивнул Иван, как бы не заметив ни волнения своего собеседника, ни странной последней фразы. — У вас есть какие-либо предположения насчет заказчика? Вы кого-то конкретно подозреваете?

— Не знаю… — Гришечкин опять сник, стал вялым и отстраненным.

— Хорошо, — кивнул майор, — а почему вы опасаетесь стать следующей жертвой?

— Это простая арифметика! — вздохнул Гришечкин. — Когда убивают хозяина, следующим может стать управляющий. Вы сейчас начнете ворошить личную жизнь Калашникова, найдете там много всякой гадости, а настоящего убийцу потеряете! Да, Калашников был не самым порядочным и чистым человеком, но не лезьте в это. Слышите? Его многие ненавидели, но никто не стал бы стрелять из кустов. Никто.

Толстяк опять завелся, перешел на крик, он побагровел и даже поднял руку, чтобы шарахнуть по столу, но в последний момент одумался, пухлая кисть безвольно, мягко упала на дубовую столешницу. Майор дал ему отпыхтеться и прийти в себя, молча наблюдал эту странную вспышку нервозности и пытался понять, чего здесь больше — искренней истерики, испуга или идет заранее продуманный, отрежиссированный спектакль.

«Зачем он так старается внушить мне, будто Калашникова могли только заказать? Неужели он надеется, что мы поверим на слово и не сунемся в личную жизнь его драгоценного шефа? Не может быть, он ведь не идиот… Однако он в который раз повторяет разными словами одно и то же. Зачем ему это?» — подумал Иван и медленно произнес:

— Однако кто-то все же выстрелил.

— Нодар Дотошвили. — Гришечкин назвал это имя еле слышно и тут же замолчал, лицо его резко побледнело, он прикрыл глаза и обессиленно откинулся на спинку кресла.

— Феликс Эдуардович, вам нехорошо? — осторожно поинтересовался майор.

— Нет, все нормально. — Гришечкин, не открывая глаз, помотал головой. — Простите, Феликс Эдуардович, кто такой Нодар Дотошвили? — Не валяйте дурака. — Гришечкин открыл глаза, и они показались майору красными, воспаленными. — Вы оперативник, у вас должна быть сеть своих информаторов. После убийства прошло больше суток, и вряд ли вы за это время не успели узнать про историю с бандитом Голбидзе и про его человека, Нодара Дотошвили. Голбидзе по кличке Голубь наезжал на наше казино, это был наглый откровенный рэкет. А потом он внедрил к нам своего человека. Человек этот всюду совал свой нос, наблюдал за работой крупье, смотрел, кто сколько выигрывает и проигрывает, — в общем, вел себя здесь по-хозяйски, не стеснялся.

— Простите, — перебил его майор, — а в каком качестве Нодар Дотошвили был внедрен в казино?

— А ни в каком! В том-то и дело, что он просто здесь ошивался каждую ночь, слонялся по залам, не играл, почти ничего не заказывал.

— Но ведь охрана могла бы не пускать его, — заметил Кузьменко.

— Как вы не понимаете? — поморщился Гришечкин. — Не пустить в казино человека Голубя без всякой уважительной причины, просто выставить вон — это вызов, то есть война. А воевать с Голубем открыто — это значит погубить заведение. У нас станет опасно. В любой момент может начаться стрельба. Сюда никто из приличных людей не придет. Мы не можем так рисковать репутацией.

— Логично, — кивнул майор, — но из того, что Голбидзе хотел прибрать к рукам ваше казино, вовсе не следует, что его человек мог убить Калашникова.

— Вы не дослушали. Дотошвили все-таки стал играть и проиграл большую сумму, пятьдесят тысяч долларов. Отдать сразу не мог, очень испугался. Ведь главным условием его работы здесь было — не играть. Глеб дал ему отсрочку на неопределенное время, а по сути, простил долг.

— Значит, Дотошвили проиграл эти деньги в казино? — уточнил майор.

— Да. В «блэк джек».

— Но были свидетели игры — крупье, другие игроки. О долге знало достаточно много народу. Убивая Калашникова, он все равно оставался в должниках.

— Глеб сказал всем, что Дотошвили деньги отдал.

— Вот как?

— Именно так. Считается, что Нодар Дотошвили нашему казино ничего не должен. Правду знают двое — Глеб и я. А теперь только я. Вы понимаете, что у меня есть причины опасаться за свою жизнь?

«Ну, положим, кроме тебя, об этом знают и Ляля Рыкова, которая раскрутила Голбидзе на игру, и Лунек. Наверняка еще кто-то. А впрочем, ты прав. На самом деле не так уж много посвященных. Слухи ходили, но только слухи», — подумал майор.

Сам он узнал про историю с Дотошвили исключительно потому, что давно интересовался бандитом Голубем, внедрял своих информаторов всюду, где можно было Голубя зацепить.

Осведомитель, внедренный в казино недавно в качестве уборщика, оказался человеком добросовестным и дотошным. Он был уголовником с большим стажем, имел на молодого бандита Голубя свой зуб, а потому работал на совесть. Голубь давно зарился на этот лакомый кусок, у него был здесь особый интерес. И майора вот уже месяц интересовало все, что происходит в роскошном игорном заведении.

От своего осведомителя майор успел узнать также и то, что ходят упорные слухи, будто нервный управляющий подворовывает на своей прибыльной должности. Глеб Калашников, хоть и производил на многих впечатление человека легкомысленного и щедрого, деньги считал аккуратно. Гришечкина он за руку поймать не успел. Так, может, потому и не успел, что был вовремя убит?

Разумеется, Феликс Гришечкин в шефа из кустов не стрелял. Он оставался на фуршете до двух часов ночи. Его там видели несколько десятков людей. Алиби железное. Но нанять киллера мог запросто. Мотивы у него были, возможно, еще более весомые, чем у Нодара Дотошвили. Впрочем, на каких весах их можно взвесить, мотивы убийства?


Старушка, соседка Крестовских по коммуналке, все время мерзла. Круглые сутки в ее комнате был включен электрический камин. За электричество соседи платили отдельно, однако Ирина Борисовна, проходя мимо комнаты соседки, всякий раз бросала тревожный взгляд на счетчик, по которому быстро бежали черные цифры.

— Ирина Борисовна, вы не знаете, кто у нас сегодня по графику моет пол в коридоре? — спрашивала, не поднимая глаз от газеты, одинокая пятидесятилетняя бухгалтерша Григоренко.

Она почему-то всегда пила чай не в своей комнате, а в общей кухне, стоя у подоконника, дымя вонючим крепким «Пегасом».

— Не знаю, — раздраженно отвечала Ирина, помешивая манную кашу в алюминиевом ковшике.

— А зря. Ваш ребенок ползает по коридору, потом пальцы в рот запихивает. А вчера я видела, как она прямо с пола подобрала половинку сушки и стала грызть. Это негигиенично. Вы бы купили манеж и держали ребенка в комнате.

— А что вы мне указываете? Это мое дело. Вы вот курите в общественной кухне, а сами рассуждаете о гигиене, — огрызалась Ирина.

Соседка не оставалась в долгу, огрызалась в ответ. Маленькая Маргоша поднималась с коленок, стояла, крепко держась за фланелевый подол материнского халата, задрав голову в нежных рыжеватых кудряшках, глядела снизу вверх то на маму, то на толстую злую тетю, внимательно слушала, как обе кричат, а потом разражалась оглушительным ревом.

— Не ори! — набрасывалась на нее Ирина. — Не ори, я сказала! — и больно шлепала по попке.

Маргоша плакала еще сильней, закатывалась, падала на пол, начинала бить ножками в штопаных носочках.

— Ах ты, дрянь! Гадина! Ты прекратишь орать когда-нибудь?!

Ирина пыталась поднять годовалую дочь с пола, от крика звенело в ушах, манная каша с шипением заливала общественную плиту. Бухгалтерша Григоренко гасила сигарету, надменно фыркала:

— Ужас какой! Зачем заводить детей, если не умеете с ними обращаться?

Зажав под мышкой захлебывающуюся криком Маргошу, держа в руке ковшик с пригорелой кашей, Ирина неслась в комнату.

— А кто будет мыть плиту? — вопила ей вслед торжествующая соседка.

Где-то совсем далеко, в радужном тумане, таяла несбыточная мечта о чистенькой отдельной кухне. Сверкал пластиковой белизной стол, покачивалась веселая клетчатая шторка.

Ирина насильно запихивала ребенку в рот невкусную пригоревшую кашу. На облупленном подоконнике в картонных бело-синих пакетах из-под молока прорастали влажные мягкие луковицы. В трехлитровой банке плавало в спитом чае огромное склизкое чудище, тяжелый слоисто-лохматый гриб.

Евгений Николаевич возвращался с работы все позже. От него пахло перегаром и дешевыми духами. В маленьком НИИ поговаривали о сокращении. Ирина ждала осени, когда можно будет отдать ребенка в ясли и выйти на работу. Но больше всего ей хотелось просто выспаться. Маргоша плакала каждую ночь, вредная Григоренко стучала в стену. Ирина ловила себя на том, что иногда спит на ходу.

Шел апрель 1975-го. Маргоше исполнился год. А старушка соседка, которая знала народные приметы и обещала, что непременно будет мальчик, мерзла так сильно, что придвинула на ночь электрокамин к самой кровати. Бахрома ветхого пыльного покрывала прикасалась к открытой раскаленной спирали нагревателя и тихонько тлела.

Глава 5

Павел Дубровин сидел за компьютером и не мог работать. Рука сама тянулась к телефону, и он постоянно одергивал себя.

«Нет, не трогай ее сейчас, оставь в покое. Ты так долго ждал, подожди еще совсем немного, дай ей опомниться. Вот ты позвонил, не выдержал, и что? Ничего хорошего. Подожди…»

Но рука все тянулась к телефону, пальцы нервно барабанили по трубке. А по экрану компьютера плыли разноцветные рыбки.

— Ты спишь, что ли? Если устал — иди пообедай. Павел оглянулся. У него за спиной стоял замдиректора фирмы и удивленно глядел на экран. Все привыкли, что Паша вкалывает как проклятый, его монитор никогда не отдыхает, особенно сейчас, когда Дубровин разрабатывает новое программное обеспечение автоматического документооборота. Работы так много, что поесть некогда.

— Я уже полчаса за тобой наблюдаю, — добродушно усмехнулся замдиректора, — ты сегодня не в себе. Не заболел? Может, тебя вообще домой отпустить?

— Да, — кивнул Паша, — голова раскалывается. Я пойду, пожалуй. Отлежусь, отосплюсь, а завтра утром наверстаю.

На улице шел сильный дождь. Павел добежал по лужам до своей черной «восьмерки», прицепил дворники к ветровому стеклу, сел за руль, вставил магнитофон в гнездо. Он никогда не ездил без музыки. Бардачок был забит кассетами. В основном классика — Моцарт, Вивальди, Мендельсон, Чайковский. Никакой попсы. Немного старого джаза, русские романсы, Вертинский.

Именно Вертинского он поставил сейчас, прежде чем завести мотор.


Я не знаю, зачем и кому это нужно,
Кто послал их на смерть недрогнувшей рукой… 

— запел, грассируя, мягкий тенор.

Черная «восьмерка» медленно выехала из проходного двора. Дождь заливал стекла.

Тогда, год назад, тоже был проливной дождь, и тоже пел Вертинский в машине. Неужели прошел год? Это много или мало? Для Паши — целая жизнь. Для Кати — пустяки, одно мгновение. Первого октября можно будет отпраздновать маленький юбилей. Вместе… Конечно, вместе. Теперь уже никто не помешает.

Ему захотелось проехать мимо того мрачного сталинского дома на Ленинградском проспекте, возле которого он год назад впервые увидел Катю.

Дубровин никогда не подрабатывал частным извозом. Он был классным программистом и получал приличные деньги на фирме. В машине Паша отдыхал и слушал музыку. Посадить случайного пассажира — это почти то же, что пустить к себе в дом чужого, постороннего человека. Неприятно и рискованно.

Паша с детства был молчуном.

— Тебе бы в пустыню, в скит, — говорила мама, — почему ты все время молчишь? Расскажи, что было в школе, как прошел день?

— Нормально, — отвечал Паша, не отрывая глаз от книги.

— У тебя всегда все нормально. Что это? Чем ты так увлечен? «Физика твердого тела», — мама хватала книгу и громко, с пафосом читала заглавие на обложке, тут же закрывала и клала куда-нибудь на буфет. — Нельзя все время читать. Ты испортишь зрение. С кем ты дружишь? О чем вы разговариваете на переменах? Почему ты не играешь в футбол, как все мальчики? У тебя скоро день рождения. Хочешь, я напеку пирогов? Ты пригласишь мальчиков, девочек, мы организуем веселый праздник.

— Не надо.

Павел брал книгу, находил нужную страницу и под мамины разумные речи читал, не поднимая головы.

— Павлуша, ну что с тобой делать? У всех дети как дети, а ты у меня прямо дикий какой-то. Ты что, стесняешься? Вроде не кривой, не косой, не заика. Ну поделись с мамочкой, расскажи, почему ты ни с кем не дружишь? Может, тебя обижают? Дразнят?

— Нет.

Пашу никто не обижал, не дразнил. И в школе у него действительно все было нормально. Он не стеснялся, не комплексовал. Просто любому общению он предпочитал одиночество. Он искренне не понимал, зачем надо носиться и орать на переменах, гонять в футбол после уроков. Зачем курить в туалете и обсуждать, какие джинсы престижней — «Вранглер» или «Левис», кто забьет первую шайбу в завтрашнем матче между «Спартаком» и «Динамо», у кого из девочек длинней ноги? Зачем громко ржать над похабными анекдотами? Зачем быть со всеми и как все, бегать в горячем подростковом табунке, если одному, с самим собой, интересней и уютней?

— Что ты переживаешь? — успокаивал маму отец. — Разные бывают дети. Общительные и необщительные, говоруны и молчуны. Ну, Павел у нас не коллективный человек, замкнутый. Ему нравится физика и математика. Разве лучше было бы, если бы он стоял вечерами в подъезде, бренчал на гитаре, пил и целовался с девочками?

— Лучше! Нормальный подросток должен жить в коллективе. А девочки? Он ведь шарахается от них, как от чумы.

— Галя, — вздыхал папа, — он нормальный подросток. Всему свое время. Вот окончит школу, поступит в институт, станет взрослым, самостоятельным… — Ага! — кричала мама. — И подцепит его на крючок какая-нибудь стерва! От природы не уйдешь, будет он к двадцати пяти годам дикий, неопытный, любая покажется королевой!

— Ну почему непременно стерва?

— Он дикий! Он ни с кем не общается, не приводит домой друзей, не разбирается в людях, с этим надо что-то делать!

Мама считала, что любить сына — значит воспитывать, а воспитывать — значит менять, ломать, совершенствовать. Жизнь без борьбы теряла для нее смысл.

После десятого класса Паша поступил в МГУ, на факультет вычислительной математики и кибернетики. На третьем курсе он впервые привел в дом девушку и тут же сообщил родителям, что женится. Поставил перед фактом.

Лерочка, Валерия, беленькая, мягонькая, душистая, как свежий бисквит, работала продавщицей в кондитерском отделе маленькой булочной на углу Бронной, училась заочно в пищевом институте.

Дубровин был тайным сластеной. Юная продавщица приметила худого очкастого студента, встречала его нежной улыбкой, осторожно доставала из-под прилавка скромный кондитерский дефицит начала восьмидесятых — ванильную пастилу, мятные пряники, мармелад «Балтика».

Однажды он забежал перед самым закрытием, она попросила подождать у выхода. Потом они целовались на лавочке, на Патриарших прудах, и на губах был кисловатый мармеладный сахар.

Вся боевая мощь Пашиной мамы обрушилась на нежную Лерочку. Продавщица не пара ее талантливому сыну! Разве нет интеллигентных девочек в университете? Надо что-то делать!

Начались проблемы с жильем, обычные московские проблемы. У Лерочки в двухкомнатной квартире теснились ее родители и старшая сестра с маленьким сыном. У Пашиных родителей хоть и была приличная трехкомнатная квартира, но она превратилась в поле боя. Лерочка и Пашина мама под одной крышей существовать не могли.

Павел устроился работать дворником ради сырой подвальной комнаты в Скатертном переулке. Ему нравилось ранним утром, до рассвета, сгребать листья, колоть лед. Тихо, пусто, никто не трогает, не пристает с пустыми разговорами. Листья шуршат, мороз потрескивает, позванивает капель. В каждом времени года своя красота, своя тишина, свои звуки и запахи.

Лерочка любила гостей, ночные посиделки с цейлонским чаем, кондитерским дефицитом, сладким дешевым «Токаем» и портвейном «Кавказ». Двери дворницкой не закрывались. Уходили и приходили какие-то нищие художники, поэты читали странные, расплывчатые стихи, забредали задумчивые хиппи с Пушкинской площади, кто-то все время ел, мылся в облупленной ванной с газовой горелкой, ночевал. Для Паши оставалось загадкой, каким образом Лерочка умудряется знакомиться и дружить со всей этой странной публикой.

Кроме комнаты, была еще небольшая кладовка с мутным оконцем у самого потолка. Постепенно Павел переселился туда, не потому, что ему не нравился образ жизни, который нравился Лерочке. Просто он очень уставал. Вставал в пять утра, отрабатывал свою дворницкую норму, ехал в университет и засиживался там допоздна в компьютерной. В начале восьмидесятых компьютеры были огромными, о сегодняшних персональных еще и не мечтали.

Время шло. Дубровин закончил университет. Вдруг выяснилось, что тихий разумный Пашин папа многие годы любил другую, чужую женщину и только ждал, когда вырастет сын. А потом ждал, когда жена переживет драму женитьбы сына. Дождался и ушел, прихватив с собой лишь пару костюмов, электробритву и зубную щетку.

Мама ринулась в свой последний и решительный бой. Это была ее лебединая песня. Она ходила на работу к отцу, к той женщине, обращалась в профсоюзную и партийную организации, даже написала письмо в журнал «Работница».

Когда все средства борьбы за мужа были исчерпаны, Галина Сергеевна почувствовала себя навек побежденной, усталой, никому не нужной. Она стала болеть. Сначала Паша думал, что это продолжение вечного боя. Но вскоре выяснилось, что мама и правда больна. У нее нашли какое-то сложное заболевание сердца. Галина Сергеевна тихо угасла в кардиологическом отделении районной больницы.

Похоронив мать, Паша долго не мог опомниться, чувствовал себя виноватым, понял вдруг, что на самом деле маму свою очень любил. Неважно, какой она была — любил, и все.

Они с Лерочкой переехали из дворницой в опустевшую квартиру на Бронной. Лерочка закончила свой пищевой институт, бросила булочную, остригла белокурые волосы совсем коротко, под ежик, нацепила на каждую руку по килограмму звонких серебряных браслетов и колец, закутала плечи арабским черно-белым платком с бахромой, купила маленький этюдник, акварельные краски и принялась рисовать абстрактные картинки, какие-то сине-розовые разводы, желтые кляксы.

Среди гостей, которые продолжали приходить толпами, попадалось все больше странных людей. Особенно запомнился Паше мужичонка неопределенного возраста, маленький, почти карлик, обросший нечесанной грязной шерстью, словно леший. Стоял морозный январь, мужичонка был обут в резиновые шлепанцы на босу ногу. Протянув Павлу маленькую потную лапку с траурными длинными коготками, он произнес неожиданно глубоким басом:

— Меня зовут Вандерфулио, от английского «вандерфул».

В квартире пахло индийскими благовониями. Чай Лерочка заваривала из каких-то трав, питалась сырой крупой и репой. Вредные кондитерские изыски были забыты, как и прочая ядовитая белковая пища — мясо, рыба, сыр.

После окончания университета Дубровин работал в крупном НИИ. К счастью, там была неплохая столовая. Постепенно он почти переселился в свой НИИ, уходил ранним утром, возвращался поздним вечером. Но Лерочка, казалось, этого не замечала.

Любые выяснения отношений, даже вполне мирные, с детства вызывали у Паши нестерпимую оскомину, почти физическую боль. Он предпочитал молчать до последнего, если его что-то не устраивало. Он знал: все равно Лера его переспорит, заболтает до смерти, станет доказывать, что он все в жизни делает не правильно — говорит, молчит, ест, спит, думает. И придется возражать, продолжать пустую, нервозную перепалку, пока не закружится голова и не зазвенит в ушах. А Лерочка все равно ничего не поймет, даже не услышит. Потому что люди, которые выясняют отношения, слышат, как правило, только самих себя.

Однажды ночью, глядя на него в темноте светлыми мерцающими глазами, Лерочка спросила:

— Павлик, у тебя открывается чакра во время оргазма?

— Что?

— Секс — это сложное и ответственное магическое действо, затрагивающее не только ментально-кармический, но и астральный аспект индивида. Ты груб, необразован и безграмотен в сексуальном плане, — заявила Лерочка, — с этим надо что-то делать.

Она стала объяснять, что и как у него должно открываться, закрываться и вибрировать. С ее нежных уст слетали всякие медицинские и мистические словечки, от которых у Паши заболел живот и подступила к горлу тошнота. Это была целая лекция, нудная и подробная. Он не дослушал, отправился спать в другую комнату, на диван, прихватив свою подушку. Однако диван был занят. Там, свернувшись калачиком, спал маленький лохматый Вандерфулио.

Остаток ночи Павел просидел на кухне, курил, пил пустой кипяток. Чай из травок вызывал у него отвращение, а нормальной заварки в доме не оказалось. Как, впрочем, и сахару.

На рассвете в кухню пришлепал босой Вандерфулио в грязных солдатских кальсонах, не сказав ни слова, попил воды прямо из-под крана, зевнул во весь свой беззубый лохматый рот и ушел назад, на диван, спать. Казалось, Пашу он вообще не заметил, словно перед ним было пустое место.

— Надо разводиться, — тихо и задумчиво сказал самому себе Дубровин.

Утром последовало мучительное, долгое выяснение отношений. Суть сводилась к тому, что он, Павел, бездуховная бездарная личность, придаток компьютера, живой мертвец, питающийся трупами животных, может катиться на все четыре стороны. А она, Лерочка, существо высшее, чистое и правильное во всех отношениях, никуда из этой квартиры не уйдет. Карма у нее такая — жить в этой квартире.

Паша сначала растерялся, потом разозлился. Уходить ему было некуда. Да и с какой стати? О размене Дубровин даже думать не хотел, это дом его родителей, он здесь вырос. А высшему существу Лере, между тем, было куда уйти. Сестра успела выйти замуж, вместе с ребенком переехала к мужу. В двухкомнатной, с родителями, жить можно вполне.

Павел сам не ожидал, что в нем заложено столько боевой мощи. Наверное, это передалось от мамы и хранилось про запас, на всякий случай. Он-то считал себя человеком мирным, безобидным, всякая борьба ему была противна. Но тут, что называется, приперли к стенке. Выгоняли из собственной квартиры.

Дубровин стал действовать.

У сослуживца из НИИ нашелся знакомый адвокат по жилищным вопросам. Нашлись и деньги — программисты в те годы зарабатывали неплохо, Паша откладывал на машину. Потребовалось полгода, чтобы не только выставить, но и выписать Леру из квартиры.

Половина денег ушла на адвоката и взятки всяким чиновникам, вторую половину он отдал Лере.

Наконец Павел остался один на своей родной и законной территории, правда, без мебели и без всяких сбережений. Приторный запах индийских благовоний, отдающий дешевым туалетным мылом, долго не выветривался, даже после ремонта.

С тех пор к каждой женщине, которая останавливала на нем задумчивый томный взгляд, Дубровин стал относится подозрительно. Если изредка и возникала с кем-то взаимная симпатия, то, стоило даме проявить настойчивость, заговорить о превратностях одинокого холостяцкого быта и о том, что главное для человека — семейный очаг, Паша исчезал из ее жизни бесследно. Не вспоминал и не жалел ни о чем.

Дороже покоя, надежней одиночества ничего нет и быть не может.

И вот однажды, мокрым октябрьским вечером, возвращаясь домой с работы, одинокий, осторожный Паша Дубровин увидел тонкую фигурку в светлом плаще, под проливным дождем, без зонтика, с поднятой рукой и притормозил, сам не зная почему.

— Пожалуйста, подбросьте меня в ближайшее отделение милиции или хотя бы к посту ГАИ, — сказала она.

— Что случилось? — мрачно поинтересовался Павел, когда она оказалась рядом, на переднем сиденье.

— У меня угнали машину, — сообщила она вполне спокойно.

До ближайшего отделения милиции было не больше десяти минут езды. Любой нормальный автовладелец на месте Паши Дубровина стал бы расспрашивать, сочувствовать, давать советы. Но Павел молчал. Что-то такое было в этой незнакомой, насквозь промокшей девушке. Слова застревали в горле, он почему-то так волновался, что чуть не врезался в задницу медленного сонного троллейбуса.

Потом он пытался понять, откуда взялось это странное, острое, почти болезненное чувство. Он ведь сначала даже не разглядел ее толком. Мокрая каштановая прядь, прозрачный, как карандашный набросок, профиль, запах дождя и духов.

— Спасибо, — сказала она у отделения милиции и протянула ему деньги.

Он не взял, даже не взглянул сколько, отрицательно замотал головой, опять не сказав ни слова. И никуда не уехал. Кассета с песнями Вертинского давно кончилась, он сидел в тишине. Только дождь стучал по крыше машины.

В милиции она пробыла долго. Паше показалось, что целую вечность. Стало смеркаться. Ему вдруг почудилось, будто она уже давно ушла, исчезла, растворилась в мокрых сумерках, а он не заметил и теперь никогда ее не увидит. Сердце больно стукнуло и остановилось на миг. Впервые за всю свою разумную, спокойную тридцатипятилетнюю жизнь Паша Дубровин не мог думать и анализировать, только чувствовал: если он больше ее не увидит, то, наверное, умрет.

Но она появилась на крыльце отделения, растерянно огляделась по сторонам. Он коротко просигналил. Онашагнула к его машине.

«Надо сказать что-то, иначе она решит, будто я псих, маньяк, испугается, не сядет в машину. На самом деле я и сам не знаю теперь, может, я и правда — псих? Молчу как идиот, волнуюсь. А почему, собственно? Что в ней такого? Я ведь не мог влюбиться с первого взгляда, с полувзгляда… Этого не может быть. С мной, во всяком случае».

— Куда вас подвезти? — хрипло спросил он, выходя под дождь и открывая ей переднюю дверцу.

— Спасибо… — Она улыбнулась растерянно и удивленно. — Мне неловко, вы не взяли денег и уже потратили на меня столько времени.

— Садитесь, — сказал он, — дождь… — Мне нужно на Кропоткинскую. Если вам по пути… — Она все еще не решалась сесть в машину.

— Да, мне по пути.

— Но только на этот раз не бесплатно, — произнесла она, усаживаясь наконец на переднее сиденье, — вы очень меня выручили. На самом деле я здорово опаздываю. У меня спектакль через полчаса.

Когда она опять оказалась в его машине, он немного успокоился.

— У вас спектакль? Вы актриса?

— Балерина.

— Вместо денег пригласите меня на балет, — попросил он.

— Можно и то, и другое, — улыбнулась она. — Вы любите балет?

— Нет. Терпеть не могу.

Она взглянула на него с интересом. Машина стояла на светофоре. В полумраке салона светилось ее лицо, умытое дождем. Глаза казались огромными, совсем черными. Паша впервые решился посмотреть ей прямо в глаза и тут же понял, что пропал. Влюбился, окончательно и бесповоротно.

— И много вы видели балетов? — спросила она.

— Ни одного.

— А по телевизору?

— По телевизору я смотрю только новости, «Очевидное — невероятное», «Клуб кинопутешествий» и старые советские фильмы.

— Это замечательно. В таком случае, я вас приглашаю.

Театр занимал маленький двухэтажный особняк в одном из тихих переулков, неподалеку от Кропоткинской. Она попросила въехать во двор и остановить машину у служебного входа. Ей навстречу выскочила какая-то полная дама в развевающемся шелковом платье и закричала:

— Катя! Ты с ума сошла! В чем дело?

— Викуша, не волнуйся. Я успею. Посади, пожалуйста, этого молодого человека куда-нибудь на хорошее место. Без него я бы пропала. У меня машину угнали.

— Да что ты говоришь! Ужас какой! В милиции была? У меня есть знакомый гаишник, надо дать хорошую взятку, тогда найдут, — тараторила дама.

Они бежали по длинному пыльному полутемному коридору, уставленному огромными кусками разрисованного картона. Мимо проносились люди в гриме, в странных костюмах. Катя сунула Дубровину в руку какие-то смятые бумажки и тут же исчезла за дверью гримуборной.

Противный радиоголос сообщил:

— Внимание! Третий звонок! Артистов прошу на сцену.

Паша разжал кулак. Так и есть, деньги. Несколько десятитысячных купюр. Отличный повод, чтобы дождаться после спектакля… — Пойдемте, — кивнула дама.

Через минуту он оказался в небольшом, полном зрительном зале. Место с краю, в третьем ряду, было чуть ли не единственным свободным. Свет уже погас, живой оркестр играл увертюру. Это была незнакомая модерновая музыка, от которой у Паши сразу заболела голова.

— Подождите! — Он схватил полную даму за руку. — Где мне найти Катю после спектакля?

— У служебного входа, — сердито прошептала дама и убежала.

Павел взглянул на сцену. Там не было никакого занавеса, просто черная пустота и в центре — высвеченное прожектором бесформенное сооружение из фольги и проволоки. Вой оркестра нарастал, сделался невыносимым. На сцене, рядом с непонятной проволочной конструкцией, появились два молодых человека в черных трико. Видны были только белые лица и кисти рук.

Скрипичное соло заскрипело, взвизгнуло, сцена вспыхнула ослепительным светом. У Паши заслезились глаза, и ему стало жалко артистов, которые должны под такую музыку, при таком гадком освещении исполнять еще более гадкие танцы.

Катю танцевала ведущую партию, летала по сцене в синих блестящих лохмотьях, с распущенными волосами. Нет, он сразу понял: танцует она отлично. Но сам балет показался ему ужасным. Он так и не разобрал, в чем там дело, что хотели сказать люди, создавшие это действо. Ведь много народу трудилось — композитор, балетмейстер, художник. А был еще некий изначальный сюжет, либретто, и его тоже кто-то сочинял. Интересно, о чем думали все эти вдохновенные творцы? Искренне пытались поведать миру нечто или сознательно куражились над будущим зрителем?

Он не сумел досидеть до конца, отправился к служебному входу. Ждать пришлось довольно долго. Внутрь его не пустила охрана. В машину он сесть не рискнул, мог запросто не заметить в темноте, как Катя выйдет. Дождь все не кончался, и он вымок насквозь, стоя на улице.

Она ничуть не удивилась, увидев его у служебного входа, Паше показалось, она даже обрадовалась.

— Я хочу вернуть вам деньги, — сказал он.

— Ни в коем случае! — Она отстранила его руку. От прикосновения ее легких пальцев у него пересохло во рту.

— Пойдемте куда-нибудь, поужинаем вместе, — произнес он быстро и подумал: «Если она откажется, ничего страшного, я все равно теперь буду ходить на каждый спектакль, буду сидеть на этих отвратительных балетах, а потом ждать ее у служебного входа».

— Хорошо, — неожиданно легко согласилась Катя, — пойдемте. Мне интересно поговорить с человеком, который терпеть не может балет и впервые в жизни попал на спектакль, да еще постмодернистский. Здесь есть замечательный маленький ресторан, в двух шагах от театра. Мы дойдем пешком, машину лучше оставить во дворе, наши охранники присмотрят. Знаете, я до сих пор не могу поверить, что мою угнали. Глупо страдать из-за этого. Беда не смертельная, и все-таки. Может, найдут, как вам кажется?

— Если не найдут, я буду вас возить, — выпалил Дубровин.

— Спасибо, — улыбнулась она, — но до личного шофера я еще не дозрела. Я хорошая балерина, довольно известная, однако пока не звезда мирового масштаба.

Кто-то в театре одолжил ей большой черный зонтик. Несколько кварталов до ресторана они шли рядом под одним зонтиком.

Когда сели за столик, она спохватилась:

— Я ведь даже не спросила, как вас зовут.

Он представился, церемонно встав со стула. Катя протянула ему руку. Он поцеловал прохладные пальчики, заметил, что на них нет никакого маникюра, ногти аккуратно подстрижены. Разумеется, а как же иначе? Он ведь терпеть не может, когда у женщины длинные накрашенные ногти.

Вообще все в ней было именно так, как ему хотелось. Прическа, одежда, духи, легкий макияж. Ничего лишнего. Если бы еще не этот идиотский балет… Павел с удивлением узнал, что балет поставлен по пьесе какого-то ужасно популярного современного драматурга, лауреата нескольких международных премий, литературных и театральных.

— Это постмодернизм в чистом виде, — объясняла Катя, — я сама, честно говоря, не выношу его ни в музыке, ни в литературе, а в балете — тем более. Но в репертуаре театра должна быть пара-тройка экзотических монстров. Хотя многие считают, именно это и есть настоящее искусство… — Я люблю классику, — сказал Павел.

— Тогда я приглашу вас на «Жизель».

— Да, пожалуйста, пригласите меня на «Жизель», и вообще я бы хотел посмотреть все спектакли, в которых вы танцуете.

— Неужели? Но вы ведь терпеть не можете балет.

— Теперь я стану балетоманом. Уже стал.

Они долго спорили, кто расплатится за ужин. Официант снисходительно усмехался. Наконец Паша победил. Катя со вздохом убрала в сумочку свою кредитку.

— Зря вы так. Для меня это копейки, — сказала она.

— Можно, я приглашу вас в гости? — спросил он, когда они опять оказались в машине.

Дубровин понимал, что для первого дня знакомства ведет себя чересчур навязчиво, но ничего не мог поделать. Она, разумеется, вежливо отказалась.

— Спасибо, как-нибудь в другой раз. Я очень устала, и меня ждет муж.

— Муж? — ошалело переспросил он. — Какой муж? Да, конечно, он ведь не спрашивал, а она не сочла нужным с самого начала сообщить, что замужем.

— Настоящий, живой и законный, — рассмеялась Катя.

— А дети?

— Детей пока нет.

Она не поинтересовалась, женат ли он, есть ли у него дети. Она как бы давала понять, что этим вечером все должно закончиться, не начавшись. Они никто друг другу, просто случайные знакомые. Ну, поужинали вместе, мило поболтали. И привет.

«Ты ошибаешься, счастье мое. Ты теперь никуда не денешься от меня. Я не попрошу у тебя номер телефона, даже не напомню, что ты собиралась пригласить меня на „Жизель“. Я больше ничего такого не ляпну. Но это только начало, это наш первый вечер, их будет еще очень много, и вечеров, и ночей. Никакому мужу и вообще никому на свете я тебя не отдам», — спокойно думал Дубровин.

— Спасибо вам большое, — улыбнулась она, выходя из машины у своего подъезда, — всего хорошего.

— До свидания, — кивнул он в ответ.

Неужели прошел год? Каждая минута того первого вечера врезалась намертво в память.

Павел остановил машину у мрачного сталинского дома на Ленинградском проспекте, закурил, откинулся на спинку сиденья. Дождь все лил, ветер швырял пригоршни тяжелых капель в ветровое стекло. Мимо сновали прохожие. Заляпанный грязью пластиковый куб троллейбусной остановки был до отказа набит людьми. Те, кто не поместился под крышей, стояли рядом" скрючившись, как прошлогодние листья. Ветер трепал и вырывал из рук блестящие мокрые зонтики.

«Какая ранняя, холодная осень, — подумал Дубровин, — еще только сентябрь, а кажется, завтра выпадет снег».

В салоне было тепло и уютно. Работал магнитофон, пел Вертинский.

И какая-то женщина с искаженным лицом
Целовала покойника в посиневшие губы
И швырнула в священника
Обручальным кольцом…
Слова песни звучали надрывно и терзали душу.

Глава 6

Ирина Борисовна Крестовская никак не могла заставить себя открыть глаза. Маргоша кричала как-то особенно громко и настойчиво. Ирина протянула руку, нащупала деревянный прут кроватки, не открывая глаз, стала катать ее туда-сюда. Но Маргоша продолжала надрываться. Ирина почувствовала странный запах и через секунду вскочила. В комнате пахло дымом.

Она схватила плачущего ребенка, принялась будить мужа. Евгений Николаевич страшно закашлялся. Кашляла и Маргоша, хрипло, надрывно. Ирина прикрыла ей личико широким рукавом ночной рубашки, распахнула дверь в коридор. Оттуда повалили клубы дыма.

— Буди всех! Звони 01! — кричала Ирина, дрожащими руками заворачивая Маргошу в одеяло, одновременно пытаясь попасть ногой в тапочку.

Комната старушки пылала открытым пламенем. Телефон, единственный на всю квартиру, висел в коридоре. Евгений Николаевич бросился сквозь дым, кашляя, прокричал в трубку адрес, побежал назад в комнату.

Ирина металась с ребенком на руках, пытаясь что-то собрать, захватить, набить в чемодан, связать в узел. Комната наполнялась дымом. Новое зимнее пальто с цигейковым воротником не лезло в чемодан. У Ирины была свободна только одна рука, а положить ребенка она не решалась. Тонкая стенка затрещала, заскрипела, обои вздулись страшными пузырями.

— Прекрати! — Евгений Николаевич выхватил ребенка у нее из рук. — На улицу! Задохнемся! Сгорим!

Стоя во дворе, босиком на холодном асфальте, в притихшей толпе испуганных, кое-как одетых жильцов старого дома, Ирина смотрела, как пожарники вытаскивают через окно бесчувственную Григоренко в огромной, развевающейся белым парусом ночной рубахе, и думала, что, если бы не Маргоша, они тоже могли бы не проснуться. Задохнулись бы угарным газом во сне.

А Маргоша уже не кашляла. Закутанная в одеяло, она тихонько всхлипывала на руках у Евгения Николаевича. В огромных зеленых глазах, блестящих от слез, отражались последние, гаснущие языки пламени.

Не всех жильцов коммуналки удалось спасти. Сгорела во сне старушка, бухгалтерша Григоренко умерла в реанимации, не приходя в сознание, от сильного отравления угарным газом. Пламя распространялось очень быстро, и пожарники долго не могли его забить. Старый дом давно уже находился в аварийном состоянии.

Около месяца Крестовские прожили у родственников в Сокольниках. А потом получили без очереди отдельную двухкомнатную квартиру-распашонку в новом доме, причем не на окраине, как другие, а почти в центре, неподалеку от Курского вокзала.

На маленькой кухне сверкал белым пластиком новенький стол, покачивались от теплого ветра веселые клетчатые занавески. На подоконнике в картонных пакетах из-под молока все так же прорастали мягкие луковицы. Распухший желтоватый чайный гриб жил теперь на полке у раковины. Трехлитровая банка на узком подоконнике не помещалась.

Утром по нежному личику Маргоши размазывалась невкусная, комкастая манная каша. Маргоша плакала, давилась, крутила головой, пыталась выплюнуть.

— Ешь, дрянь такая! — кричала Ирина и, скосив глаза, следила, сколько ложек сахару кладет себе в чай Евгений Николаевич.

Евгения Николаевича уволили из НИИ в связи с сокращением штатов. Он устроился технологом на завод, стал все чаще приходить домой пьяным, иногда вообще являлся под утро, и запах чужих дешевых духов расплывался по комнате, бил Ирине в лицо. Она кричала, отмахивалась от чужого приторного духа, словно это был ядовитый угарный газ. Евгений Николаевич кричал в ответ. Маргоша с плачем забивалась под белый пластиковый стол.

Шел июнь 1975 года. В сентябре Маргошу отдали в районные ясли. Ирина вернулась на работу, все в тот же НИИ, на должность делопроизводителя отдела кадров. Ее не сократили.

— Хочешь, я поживу у тебя недельку? — Жанночка смотрела на Катю преданными, полными слез глазами. — Мне страшно оставлять тебя одну на ночь.

— Спасибо, Жанночка. — Катя оторвала руку от балетного станка и, опустившись на пол, стала массировать стопу.

Несмотря ни на что, она занималась у станка по три часа утром, по часу вечером. Часть спектаклей в театре отменили. Катя не хотела появляться на сцене в ближайшие полмесяца. Но не потому, что не могла танцевать. Просто она старалась как можно меньше бывать на людях, во всяком случае, там, где ее могут достать журналисты и просто чужое любопытство, замаскированное под сочувствие.

Она выматывала себя партерным экзерсисом и занятиями у станка. Со стороны это выглядело странно, даже кощунственно. Всего два дня прошло со смерти мужа, он еще не похоронен, а Катя продолжает как ни в чем не бывало приседать в глубоких плие и задирать ноги в батманах до посинения, до десятого пота. Но она не собиралась играть роль безутешной вдовы. То, что происходит у нее в душе, — ее личное дело.

Вчера вечером пришли без звонка Константин Иванович с Маргошей, у обоих вытянулись лица, когда они застали Катю не в слезах и стенаниях, а бодрую, потную, разгоряченную, в балетном трико.

— Извините, — сказала она, — я быстренько душ приму и переоденусь. А потом сварю кофе.

— Если ты не закончила, можешь продолжить при нас, — язвительно заметила Маргоша и чмокнула Катю в щеку.

— Нет, — спокойно ответила Катя, — я уже закончила.

Она проводила их в гостиную, а сама отправилась в ванную.

— Как ты хорошо держишься, деточка, — сказал ей вслед дядя Костя и покачал головой.

— Ну ты даешь, Катька, молодец, — добавила Маргоша.

Они оба ее осуждали. Они пришли утешать, а оказалось — не надо. Они готовы были вместе, втроем «кудри наклонять и плакать». А она при них не проронила ни слезинки. Вышла из душа, сварила кофе, поставила на стол бутылку коньяку, коробку французского печенья.

— Ты у тети Нади была? — спросил Константин Иванович после того, как они выпили по рюмке не чокаясь.

— Была, — кивнула Катя.

Она хотела спросить: «А вы?», но сдержалась. Она знала: Константин Иванович только позвонил жене, но приехать к ней не решался. Духу не хватало. Он ведь за все три года, прошедшие после их развода, ни разу с ней не виделся. Ни разу. Звонил — да. Спрашивая о здоровье, аккуратно клал деньги на ее счет в сбербанке.

К тете Наде Калашниковой Катя отправилась в первую очередь. Ночью майор-оперативник спросил ее:

— Вы сами сообщите родителям мужа или вам тяжело? Мы можем это сделать в официальном порядке.

— Я сама, — сказала Катя.

Константину Ивановичу она позвонила в Париж почти сразу и сказала все прямым текстом. Она достаточно хорошо знала Калашникова-старшего. Разумеется, горе для него ужасное, но не смертельное. Он справится, переживет. Маргоша ему еще родит наследника, возможно, и двух. Все впереди. А вот тетя Надя… Она совсем одна на свете. Глеб был не самым лучшим сыном, но единственным. Да что тут говорить!

Катя не стала звонить свекрови ночью. Она дождалась восьми утра, села в машину и отправилась в Крылатское. На полпути набрала номер и сказала:

— Тетя Надя, Глеба ранили, он в реанимации. Я буду у вас через полчаса.

Свекровь ждала ее не в квартире, а у подъезда. Сидела на лавочке, сгорбленная, в сером плаще, с хозяйственной сумкой на коленях. У Кати больно сжалось сердце.

— Давайте поднимемся в квартиру.

— Как? Зачем? Надо ехать в больницу! В какой он больнице? — Надежда Петровна вскочила и шагнула к машине.

Катя усадила ее на лавочку, села рядом и тихо произнесла:

— Глеба не ранили. Его убили. Сегодня ночью выстрелили из кустов, во дворе.

Взглянув в лицо свекрови, Катя подумала: «Хорошо, что у меня нет детей…»

Она взяла ее за плечи, повела в подъезд, они поднялись в квартиру. По сотовому позвонила Катина мама. Сказала, что папа только что вернулся домой, ездил в аэропорт, встречать дядю Костю с Маргошей. Они вылетели в Москву сразу, первым рейсом.

— Мамуль, ты не могла бы сейчас приехать, побыть с тетей Надей? — попросила Катя. — Ее нельзя оставлять одну.

Мама приехала через полтора часа. За это время Кате пришлось вызвать «Скорую». У тети Нади подскочило давление, начался гипертонический криз.

— Когда же ты успела побывать у Надежды? — судорожно сглотнув, спросил Константин Иванович.

— Вчера утром.

— Ну и как она?

— Был гипертонический криз, но «Скорая» справилась в домашних условиях. Врач сказал, в больницу пока можно не отправлять. С ней сейчас моя мама.

— Да, ужасно… — выдохнул Константин Иванович. Маргоша стала массировать ему виски.

— Костенька, тебе плохо? — тревожно спросила она, заметив, что у него вздрагивают плечи.

— Нет, малыш, не волнуйся. Я держусь. Маргоша положила голову ему на плечо. Он погладил ее медно-рыжие волосы. Катя заметила, что в глазах Маргоши стоят слезы.

— Сейчас тушь потечет. — Маргоша встала, тихо всхлипнула и ушла в ванную.

— Бедная девочка, — вздохнул ей вслед Калашников, — бедный мой малыш. Я встретил ее в аэропорту, я был уже с вещами, и мы сразу взяли билеты в Москву, ей пришлось со мной возиться и в аэропорту, и в самолете. Я был в ужасном состоянии, можешь себе представить. А сегодня с утра ей пришлось поехать на съемку. Должны были снимать другой эпизод, проходной, в котором она не участвует, но, как узнали, что она вернулась, им сразу приспичило снять ключевой, один из самых тяжелых. Мало того, что Васька Литвиненко заставил ее работать в таком состоянии, режиссер хренов, он позволил себе еще и бестактную выходку. — Калашников махнул рукой. — Все-таки хамство человеческое безгранично… — Хотите еще кофе? — перебила его Катя.

— Кофе? Да, спасибо, детка, не откажусь. Они просидели около часа, обсуждали предстоящие похороны и поминки. Все это время тонкие, тщательно отманикюренные Маргошины пальчики скользили то по щеке Константина Ивановича, то по его руке, то нежно поглаживали плечо.

— Завидую твоей выдержке, — сказал Калашников на прощание, — молодец. У вашего поколения вообще совсем другие чувства и другие ценности. Только Маргошенькая моя не от мира сего, так тонко и остро чувствует, так переживает… Великий актер даже в горе оставался великим актером. Он страдал по сыну красиво, достойно, эстетично. Хоть включай кинокамеру и снимай для истории. И при этом продолжал умирать от любви к своей чувствительной Маргоше.

«Ну почему, — думала Катя, когда за родственниками закрылась дверь, — почему от любви даже умный и талантливый человек становится восторженным идиотом? И горе его не берет».

— А ты все-таки стерва, — сказала себе Катя, — любишь судить других. На себя посмотри.

Никаких следов страданий на Катином лице не было. Однако пережитый шок давал себя знать. Сводило мышцы, чего раньше никогда не случалось.

Утром приехала Жанночка, и ее тоже слегка смутил Катин бодрый вид.

— Я знаю, — сказала она, — ты все держишь внутри. Это очень вредно. Лучше отплакаться сразу, зато потом станет легко. Ты как спала ночью?

— Нормально.

Катя проспала почти двенадцать часов. Без всякого снотворного. Просто вырубилась в десять вечера и проснулась в десять утра. Никаких ночных кошмаров у нее не было. Вообще ничего не снилось.

— Вот это меня и пугает, — заявила Жанночка, — слишком все нормально. Такое каменное спокойствие всегда плохо кончается. — Она всхлипнула и предложила пожить с Катей недели две.

Катя не возражала. Впереди похороны, поминки, потом еще наверняка будут приходить люди.

— Что ты хочешь на завтрак — йогурт или овсянку? — спросила Жанночка.

— Йогурт.

— Знаешь, чем больше я думаю, тем страшнее мне становится. Не хочу тебя пугать, но вдруг все-таки стреляли в тебя? Ведь ты держала Глеба, вы стояли обнявшись. — Жанночка надела фартук и принялась за посуду.

— Глупости, кому я нужна? Глеб переспал с какой-то сумасшедшей, она раздобыла номер моего радиотелефона. Но из этого вовсе не следует, что она раздобыла еще и пистолет. Знаешь, Жанночка, то, что случилось, слишком серьезно, чтобы приплетать к этому безумных девиц, которые всю жизнь вокруг Глеба вились стаями.

— Почему ты не рассказала ничего следователю?

— Во-первых, звонки прекратились. Во всяком случае, уже сутки она не звонила. — Катя поднялась с пола и направилась в ванную. — Во-вторых, мне не хочется, чтобы кто-то рылся в нашем семейном грязном белье. В-третьих… — Катя не договорила и закрылась в ванной.

Ей меньше всего хотелось сейчас обсуждать эту неизвестную злобную идиотку с ее телефонными гадостями. Конечно, Жанночка отчасти права. У убийцы была возможность выстрелить на несколько секунд раньше, когда они шли с Глебом к подъезду. Они ведь просто шли рядом. Если он метил в Глеба, логичней было бы… «Стоп, — сказала себе Катя, — я не буду лезть в это. Логика убийцы меня не интересует. Слишком больно сейчас об этом думать, прокручивать в голове тот жуткий момент, звук выстрела и как мы шли через двор, от машины к подъезду… Нет, хватит. И следователю я ничего не буду рассказывать. Это обязательно дойдет до журналистов, они ухватятся. Такой лакомый кусок семейного дерьма, да еще с мистическим душком. Ведь дело не только в этих дурацких звонках…»

Катя вылезла из душа, закуталась в теплый халат. Из кухни вкусно пахло свежесмолотым кофе. Хорошо, что Жанночка поживет здесь немного. С ней спокойней и уютней.

— Ешь, — Жанночка протянула ей горячий бутерброд с сыром, сверху тонкий ломтик малосольного огурца, прозрачный кружок редиски и листик петрушки.

Она не могла просто положить кусок сыра на кусок хлеба. Приготовление любой еды, даже примитивного бутерброда, было для нее высоким искусством.

— Окно закрыть? — спросила Жанночка и поставила перед Катей стаканчик вишневого йогурта. — Ты дрожишь. Тебя знобит, что ли?

Катю действительно знобило. Она сидела съежившись, руки стали опять ледяными. У нее было низкое давление, руки и ноги всегда холодные, даже когда тепло. А в последние два дня ее постоянно бил озноб, она согревалась только у балетного станка или под горячим душем.

— Закрой, — кивнула Катя, — и сядь, поешь. Не суетись.

Машинально спрятав руки в глубокие карманы халата, она нащупала в одном из них что-то мягкое и вытащила.

Это был лифчик. Обыкновенный белый женский лифчик, дешевый, простой, без всяких кружев и бантиков, явно не новый, ношеный. Взяв брезгливо, двумя пальцами, предмет чужого туалета, Катя поморщилась.

— О Господи, — выдохнула Жанночка, — подожди, не выбрасывай.

— Что, тоже следователю показать? В мешочек положить как улику? — нервно усмехнулась Катя.

— А ты уверена, что это не твой? — осторожно спросила Жанночка.

— Я такие в жизни не носила, к тому же он размера на два больше… — Катя встала, открыла шкаф под раковиной, бросила находку в помойное ведро и отправилась в ванную, мыть руки.

— На тебе халат Глеба, — прошептала Жанночка ей вслед.

— Крестовская! Выйди из класса! И чтобы завтра с родителями!

— А в чем дело? — Маргоша смерила учительницу математики надменным насмешливым взглядом.

— Вон, я сказала! — Голос учительницы сорвался до визга.

Маргоша повела плечами, не спеша поднялась и очень медленно, плавной походкой манекенщицы направилась к двери. Класс молчал. Математичка провожала худенькую длинноногую девочку в слишком короткой форме, со слишком красивыми огненно-рыжими волосами ненавидящим взглядом.

Маргоша небрежно толкнула дверь ногой. Она старалась ничего не задеть руками. Тонкие пальцы были напряженно растопырены. На длинных ногтях еще не высох свежий бледно-розовый лак. Остановившись в проеме двери, она оглянулась, сверкнула яркой зеленью глаз и громко, нараспев произнесла:

— «Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей». Пушкин. «Евгений Онегин».

Соседка по парте Оля Гуськова, опомнившись, быстро завинтила бутылочку дешевого польского лака, спрятала в карман своего черного фартука. Сама она ногтей никогда не красила и об их красе не думала. Она знала, что Маргоша стащила лак у своей матери. Если сейчас математичка отнимет бутылочку, то Маргоше потом ужасно попадет. А так — она потихоньку положит на место, и все обойдется. Маргошина мать ничего не узнает. А в школу придет отец. Он тихий и Маргошу никогда не ругает.

Дверь сильно хлопнула. Маргоша изящно лягнула ее ногой снаружи. Математичка про лак забыла. Несколько секунд она стояла с открытым ртом. Лицо ее медленно багровело. Она забыла не только про лак, но и про урок, про класс, который замер и жадно ждал, что будет дальше.

А дальше учительница бросилась вслед за четырнадцатилетней нахалкой, догнала ее, схватила за бретельку фартука и потащила к директору. Дешевая рыхлая ткань треснула, бретелька с мясом оторвалась от пояска. — Интересно, кто будет платить за испорченную школьную форму? — задумчиво, как бы размышляя вслух, произнесла Маргоша.

Директор, молодой, но уже лысеющий мужчина, долго успокаивал пыхтящую учительницу, налил воды из графина. Она пила жадно, и золотые зубы постукивали о тонкий край стакана.

Директор был человеком новой формации, в школу пришел недавно, долго задерживаться не собирался. Он не одобрял старые варварские методы воспитания и постоянно конфликтовал с учительским коллективом.

— Она ведет себя вызывающе! — кричала шестидесятилетняя математичка. — Она срывает уроки! Красит ногти не стесняясь, когда я объясняю новый материал! Она красит ресницы в четырнадцать лет! Она развращает других!

— Ресницы я не крашу. У меня они от природы такие, — спокойно произнесла Маргоша, — и никого я не развращаю. Просто вы, Зинаида Дмитриевна, плохо относитесь к девочкам. Особенно к красивым. Да, нехорошо красить ногти на уроке. В этом я с вами согласна, вину свою признаю полностью. Извините. Но в остальном вы не правы.

— Замолчи, дрянь такая! Выйди вон! — Учительница крикнула так громко, что сорвала голос, хрипло закашлялась.

— Да, Крестовская, — поморщился директор, — выйди и подожди в коридоре.

— Таких надо гнать из школы! — сипло зашептала учительница, когда за девочкой закрылась дверь. — Совсем распустились! Озверели! Никакого уважения.

— Ну, уважение надо заслужить, — медленно проговорил директор, — и нельзя так кричать на детей. Да, девочка ведет себя несколько вызывающе, но вы сами провоцируете, унижаете ее. У них сейчас сложный переходный возраст, нельзя об этом забывать. Вам, кстати, сколько до пенсии осталось?

Учительница опять покраснела, потом побледнела. Ей нисколько не осталось до пенсии, уже пора было. А на пенсию разве проживешь? И школа эта в двух шагах от дома. О Господи, что за времена!

Времена действительно наступили странные, непонятные. Шел 1988 год. Двум девочкам, Маргарите Крестовской и Ольге Гуськовой было по четырнадцать лет. С первого класса они сидели за одной партой.


Дотошвили Нодар Ираклиевич по повестке в прокуратуру не явился. Все его телефоны упорно молчали. В квартире было пусто.

— Что же он самого себя гробит? — Следователь Евгений Николаевич Чернов тяжело вздохнул и взглянул на часы. Свидетельница Рыкова Елена Федоровна, то бишь стриптизерка Ляля, должна была явиться на допрос через десять минут.

— Ну что, Князя в розыск объявляем? — спросил майор Кузьменко. — Или погодим пока?

— Пожалуй, погодим. Посмотрим, что Ляля скажет.

Ляля явилась минута в минуту. На ней был строгий костюм, прямая юбка до колен, пиджак. И косметики в меру, и волосы скромно зачесаны назад, собраны в хвост. В общем, серьезная деловая дама. Никаких излишеств, ни капли кокетства.

— Когда в последний раз вы видели Нодара Дотошвили? — спросил Чернов.

— Два дня назад, — лаконично и честно ответила Ляля.

— Где и при каких обстоятельствах?

— У меня дома.

— Он был с вами всю ночь?

— Точно сказать не могу. Я спала очень крепко.

Ляля совершенно не волновалась. Она отвечала на вопросы спокойно и уверенно, словно отличница, готовая к экзамену. Но при этом старалась говорить как можно меньше. Опасалась ляпнуть лишнее.

— В котором часу вы легли спать?

— Около одиннадцати.

— Дотошвили был с вами?

— Да.

— А утром?

— Я проснулась в половине десятого. Нодара уже не было.

— Значит, в последний раз вы видели гражданина Дотошвили в одиннадцать вечера?

— Да.

— И ручаться за то, что он оставался в вашей квартире всю ночь, вы не можете?

— Нет.

— То есть Дотошвили мог покинуть вашу квартиру в любое время после одиннадцати вечера, и вы ничего не заметили, не услышали?

— Я очень крепко сплю. Можно десять раз уйти и вернуться, я не услышу, — сказала Ляля, спокойно и внимательно глядя следователю Чернову в глаза.

— Дотошвили играл в казино?

— Да.

— И как, везло ему в игре?

— Ну, не знаю, как всем… То везло, то нет.

— Он проигрывал большие суммы?

— Не знаю. Мне он об этом не докладывал.

— Хорошо, — кивнул Чернов, — вы достаточно близко знакомы с Дотошвили. Как вам кажется, он азартный человек?

— Как все, — ответила Ляля, продолжая глядеть Чернову в глаза.

— Что значит — как все? Есть люди, которые вообще не играют в азартные игры, а есть такие, которые жить без этого не могут. Некоторые приходят в казино, долго не играют, наблюдают со стороны, а потом заводятся постепенно и просаживают целые состояния. Вы читали роман Достоевского «Игрок»?

— Достоевского? — удивленно переспросила Ляля. — А при чем здесь Достоевский?

— Действительно, ни при чем. Так, к слову пришлось… — улыбнулся Чернов. — Значит вам не известно, какие суммы проигрывал ваш друг Нодар Дотошвили в казино «Звездный дождь», в котором вы работаете?

— Так я ведь работаю не в игорном зале.

Когда свидетельница ушла, Чернов откинулся на спинку стула и уставился на майора Кузьменко. Иван сосредоточенно разрисовывал фломастером сигаретную пачку.

— Значит, они решили свалить убийство на Князя, — задумчиво произнес он, не поднимая глаз от черных кружочков и закорючек, которыми покрывалась белая пачка «Кента». — Они хотят сдать нам Дотошвили и засветить Голубя. Слушай, а не сам ли Лунек распорядился кончить Калашникова? Предположим, казинщик стал скрывать от своей родной «крыши» часть доходов. Пожадничал, с кем не бывает? Лунек узнал и обиделся. А тут, очень кстати, подвернулся Голбидзе со своим наездом и дураком Князем.

Чернов покачал головой:

— Лунек кинул нам версию с Дотошвили как кость, чтобы мы грызли и никуда больше не лезли. И заметь, не самого Дотошвили, а только версию. Князя они сейчас выкручивают, как тряпку, где-нибудь на укромной даче под Москвой, в сыром подвале. Мы потом найдем труп. Это я тебе гарантирую. Там будет либо несчастный случай, либо суицид.

Глава 7

Егор Николаевич Баринов с детства не любил признаваться в своих болезнях даже самому себе. Отменным физическим здоровьем он гордился как одним из главных своих достоинств. А болезнь — любую, даже самую обычную, безобидную — считал чем-то стыдным и унизительным.

Впервые он по-настоящему понял, что значит болеть, когда восемь лет назад его скрутил жесточайший остеохондроз. Сначала он не придавал значения ломоте в спине. Ну, мало ли, продуло, нерв застудил. Но, когда позвоночник стал ныть нестерпимо и уже невозможно было прыгать на теннисном корте, скакать верхом и даже просто вертеть головой, он принялся спрашивать у приятелей и знакомых, нет ли у кого хорошего массажиста.

— Проблема в том, — объяснял он, — что у меня нет времени специально приезжать куда-то. Более того, сейчас я даже не могу сказать, в котором часу буду свободен завтра. А послезавтра — тем более. Мне нужен человек, который сумеет приезжать, куда я скажу и когда я скажу.

Он говорил так, словно это вовсе не его проблема, а того массажиста, который будет иметь честь обрабатывать его мускулистую спину. Ему порекомендовали отличную, правда, дорогую массажистку. Но разве можно скупиться, когда речь идет о собственном здоровье? Надо избавиться поскорей от этой пакости, и никаких денег не жалко.

Массажистка Света Петрова появилась в его кабинете ровно через двадцать минут после того, как он, набрав продиктованный приятелем телефонный номер и поскрипывая зубами от нестерпимой боли в позвоночнике, попросил ее приехать.

Высокая полноватая блондинка, дорого одетая, холеная, с той особой тяжеловато-царственной статью, которая бывает у крупных женщин. Лицо ее, несмотря на тонко и умело наложенный макияж, было слишком уж простецким, слишком никаким, чтобы он снизошел и взглянул чуть внимательней. Короткопалые руки с широкими ладонями, полными, крепкими запястьями оказались приятно теплыми и такими сильными, что при первых же разминающих движениях он невольно вскрикнул от боли.

— Ну что же вы так запустили? — ласково спросила она. — Придется потерпеть. Потом будет легче.

— Да вы не обращайте внимания, — ему стало неловко из-за проявленной слабости, — это я так, от неожиданности.

— Ясненько… Егор Николаевич не видел ее лица, но по голосу понял, что она улыбается.

Позже он разглядел ее улыбку. У нее был большой рот с полными мягкими губами. Физиономисты утверждают, что такой рот выдает натуру чувственную, безвольную, вполне добрую, но легко поддающуюся дурным влияниям. Все остальное в ее лице — небольшие светло-карие глаза, короткий толстоватый нос, низкий, чуть скошенный лоб, спрятанный под белокурой челкой, — было настолько неинтересно и незначительно, что ему потом иногда казалось, если он встретит ее случайно на улице, может и не узнать сразу.

После первого получасового сеанса ему стало ощутимо легче. Боль утихла, он с удовольствием повертел головой, сделал несколько наклонов и приседаний.

— Вот какой вы молодец, — сказала она со своей мягкой неповторимой улыбкой и ловко спрятала деньги в сумочку, — только учтите, сеансы должны повторяться не реже двух раз в неделю. Это вам сейчас кажется, будто все уже нормально. Вы и правда запустили себя.

Через три дня он вызвал ее к себе домой. Было раннее пасмурное утро, он специально проснулся пораньше, чтобы выкроить полчаса на массаж. День предстоял тяжелый и напряженный. Боль не должна отвлекать его от серьезных государственных дел.

— Ну потерпите, потерпите, миленький, — приговаривала она низким воркующим голосом.

Он опять не мог сдержаться. Ему казалось на этот раз еще больнее. Жена и сын были дома, завтракали на кухне.

Она как бы почувствовала, что не следует пока слишком стараться, и ограничилась лишь легкими постукивающими движениями. «Надо же, какая умница, — подумал он, — понимает, что, при жене и сыне мне вопить неудобно».

Он опять не видел ее лица. Пока она не делала резких, разминающих движений, боль не отвлекала и можно было расслабиться. А расслабившись, он вдруг стал замечать, что иногда она нечаянно касается его голой спины своей большой упругой грудью.

Под тонкой шелковой блузкой не было лифчика.

— Пап, мы ушли! — крикнул сын из прихожей.

— Счастливо! — отозвался он, не поднимая головы. Они всегда уходили по утрам вместе. Жена отвозила сына в университет на своей машине. Хлопнула дверь.

— А с женой что же не попрощались? — спросила она, переходя к более сильным, болезненным движениям.

— Все-то вы замечаете. — Баринов коротко застонал.

Было больно. Но массажистку Свету он уже не стеснялся.

Еще через два дня он вызвал ее к себе в рабочий кабинет. Было восемь часов вечера, он отпустил секретаршу. В старом здании академического института стояла гулкая тишина, только иногда где-то вдалеке, на другом этаже, звякало ведро ночной уборщицы.

— Вы прямо волшебница, — сказал он, укладываясь на диван в своем кабинете, — я постепенно забываю о боли. Чувствую себя другим человеком.

Сеансы массажа не только снимали боль, но как-то бодрили, молодили. Это было очень важно при его тяжелой ответственной работе, при молоденькой, очаровательной любовнице. Попробуй-ка, закряхти по-стариковски!

После сильных разминающих движений она перешла к легким, поглаживающим, и опять он расслабился.

— Где же вы так ловко научились массажу?

— Во-первых, специальные платные курсы, во-вторых, большой опыт.

— А эротический массаж вы проходили на ваших специальных курсах?

— Ну а как же? Конечно, — ответила она с легким хриплым смешком.

— И тоже есть опыт? — спросил он весело.

— Разумеется.

— И так же полезно для здоровья?

Она рассмеялась, ничего не ответила, но довольно откровенно прикоснулась грудью к его спине.

Все дальнейшее произошло грубо, деловито и, надо признать, достаточно профессионально с обеих сторон. Позже он подумал, что по ощущению это сравнимо с сытным, обильным обедом в какой-нибудь простецкой бюргерской пивной, где можно, не смущаясь, рыгать, чавкать, ковырять в зубах, где жир толстых жареных сарделек стекает по подбородку, от сала лоснятся лица и грубые доски стола, от здорового гогота и жизнерадостных переливов тирольских песен дрожит пена в пивных кружках и потом не можешь двинуться с места от приятной, сытой тяжести во всем теле.

Ощущение было особенно острым, ибо (если продолжить гастрономические сравнения) близость с его молоденькой, воздушно-худенькой любовницей балериной Катей Орловой напоминала изысканную трапезу в очень дорогом французском ресторане, где мерцает старинное серебро, к каждому блюду прилагается множество соусов, вилок, вилочек, ножичков, и скатерти белоснежны, и вино из королевских подвалов. Там не рыгнешь, не откинешься с пыхтением, выпятив сытое пузо, не загогочешь от души над соленой, как свиная ножка, остротой сотрапезника.

Трудно решить, что лучше, да и зачем утруждать себя выбором? Контраст впечатлений сам по себе так хорош, что не стоит портить его лишними вопросами. Жизнь коротка, и ни в чем не надо себе отказывать. Потом не наверстаешь… Егор Николаевич щедро расплатился и за массаж, и за полученное удовольствие. Света спрятала деньги в сумочку все с той же мягкой, неповторимой улыбкой.

Он окончательно расслабился и понял — с ней можно не церемониться. Церемоний хватало с Катей. Вот уже второй год длился их возвышенный, красивый, ко многому обязывающий роман.

Оказалось, что по-тихому совмещать одно с другим вовсе не сложно и не обременительно. Катя знала, что два раза в неделю ему делают массаж. Ну и что? В ее разумную голову ничего такого прийти не могло. Молоденькая, неопытная, слишком гордая, чтобы подозревать, ревновать… Массажистка знала о любовнице, но ей это было по фигу. Она честно зарабатывала свои деньги. Какая тут может быть ревность?

Пикантная мужская тайна тешила тщеславие, щекотала нервы. Контраст впечатлений бодрил, придавал его трудной, напряженной жизни особую прелесть и остроту. Неизвестно, сколько бы все это продолжалось, если бы не досадная случайность. Катя застукала его с массажисткой, да не просто так, а за час до Нового года. И не простила.

Он между тем успел привыкнуть к контрасту, к остроте впечатлений. Ограничить свой интимный досуг одними только грубоватыми сытными прелестями массажистки — это скучно. А возвращать гордую Катю, падать в ножки или заводить очередную утонченную девочку-любовницу — обременительно и по большому счету даже рискованно. У него, на минуточку, есть еще и жена. Об этом тоже не стоит забывать.

Телефонная шептунья не унималась. Наоборот, озверела. Она позвонила глубокой ночью, рыдала и орала в трубку так, что у Кати звенело в ухе:

— Это ты виновата! Ты никогда его не любила!

Кате даже стало жаль глупую злодейку. Та задыхалась, голос был хриплым. Истерика казалась совершенно искренней. Видно, и правда женщина любила Глеба. Ну что же теперь? В тюрьму ее за это сажать?

— Успокойся, пожалуйста, — мягко сказала она, — ложись спать. Три часа ночи.

Катя с детства была убеждена, что всегда, в любой ситуации надо сохранять спокойствие, не злиться, не хамить. Даже если очень хочется.

Отвечать хамством на хамство, истерикой на истерику, срываться, показывать, что это тебя задевает, — нетушки, много чести!

Последовало долгое молчание и судорожные всхлипы. Наконец Катя услышала хриплый заплаканный голос:

— Ну и нервы у тебя, Орлова. Железная леди.

— Пожалуйста, не звони больше, ладно? — тихо сказала Катя и добавила:

— Спокойной ночи.

Она хотела нажать кнопку отбоя, но Жанночка, которая успела проснуться и прибежать из соседней комнаты, выхватила радиотелефон.

— Если ты, мерзавка, не успокоишься, пеняй на себя! — выкрикнула она в трубку и только после этого нажала кнопку отбоя.

А потом накинулась на Катю:

— Всему есть предел! Надо рассказать следователю, пусть эту гадину вычислят, привлекут по какой-нибудь статье. Ведь есть же статья: шантаж, угрозы, хулиганство, в конце концов. Надо что-то делать! Так нельзя! Ты должна хотя быпригрозить, напугать, заткнуть! Ну я не знаю, ты прямо каменная какая-то!

Катя покачала головой:

— Я не каменная. И не железная. Мне, разумеется"! противно. Но привлекать к этому общественность и лице следователя и милиции еще противней. Ведь обязательно пронюхают журналисты. Я не хочу, чтобы копались в моей личной жизни. Не желаю.

— А если это она стреляла? И не в него, а в тебя?

— Перестань, ты насмотрелась мексиканских сериалов, теперь тебе везде мерещатся роковые страсти. Телефонная шептунья к убийству никакого отношения не имеет. Имела бы — не стала звонить. Наоборот, она бы испугалась, затихла. А она рыдает в трубку. По Глебу рыдает. Она идиотка, но не убийца. Чтобы выследить и пальнуть из кустов, убить одним выстрелом, а потом незаметно скрыться, надо думать, соображать. Убийца нормально соображал и не хотел, чтобы его поймали. Это сделал хладнокровный профессиональный бандит, а не влюбленная истеричка.

— Откуда ты знаешь? — не унималась Жанночка. Она стояла посреди комнаты, маленькая, кругленькая, в длинной ночной рубашке в розовый цветочек. Светлые, мелко вьющиеся волосы были похожи на пух взлохмаченного цыпленка, круглые щеки раскраснелись, голубые глаза гневно сверкали.

— Эта гадина была здесь, у тебя в доме, и не раз! Она спала с твоим мужем в твоей постели! А жуткая история с подушкой? Ты забыла? Я напомню!

— Не надо, — поморщилась Катя, — я не забыла. Но это чушь, мистика.

— Ничего себе, чушь! Если ты не хочешь, я сама расскажу все следователю!

— Хорошо, — кивнула Катя, — во-первых, успокойся. А во-вторых, ты вспомни сама эту историю. Хорошенько вспомни. И представь, как ты будешь излагать ее следователю. Пьяная бомжиха пристала ко мне на улице, у магазина. Что-то бормотала, и ты прислушалась, приняла к сведению пьяный бред.

— Это был не бред, — покачала головой Жанночка, — она сказала правду. Ты, как страус, прячешь голову в песок. Ты полагаешься только на здравый смысл. А не все в жизни происходит по законам здравого смысла. Не все.

— Жанночка, пошли чайку попьем, — вздохнула Катя, — все равно теперь заснуть не сможем.

Пока закипал чайник, обе молча курили. И перед Катей вдруг ясно встало чумазое лицо с черным фингалом под глазом, драная лыжная шапчонка, надвинутая до бровей. В тишине кухни отчетливо зазвучало хриплое монотонное бормотание:

— Берегись, есть одна, которая хочет тебя извести, любит твоего мужа, а тебя изведет до смерти. Не веришь мне, вспори свою подушку, вспори, посмотри, что там… Они с Жанночкой вышли из супермаркета. Он был в двух шагах от дома, сумки нетяжелые, и они шли пешком. Бомжиха семенила следом и продолжала бормотать. Сначала они просто не обращали внимания. Потом Жанночка не выдержала, рявкнула:

— Уйди отсюда! — и протянула приставучей психопатке пару тысячных купюр.

— Я не с тобой разговариваю, — продолжала бубнить бомжиха, — убери свои деньги. Я вот с женщиной разговариваю. Я-то уйду, а она скоро помрет. — Психопатка забежала с другой стороны и преградила Кате дорогу:

— Думаешь, ты такая сильная? Зря! Ты скоро, кое-что узнаешь, да поздно будет. Ворона каркает, соперница фотку твою булавками колет, прямо в глаза, свечку ставит за упокой каждый день. Вспори подушку. Поздно будет… — Отстань от меня! — не выдержала Катя, достала из кармана мелкие купюры и протянула бомжихе. — Вот, возьми и отстань.

— Не возьму я твоих денег, я у покойников денег не беру. Изведет тебя соперница, глаз у нее дурной, душа черная. Она на тебя страшную порчу напускает. Вспори свою подушку. — Проговорив всю эту пакость быстрым хриплым речитативом, бомжиха кинулась в кусты и исчезла.

Когда они пришли домой, Жанночка первым делом отправилась в спальню.

— Не надо, — попросила Катя, — перестань, не сходи с ума.

— Для того чтобы не сойти с ума, надо убедиться, что это чушь.

В ее руках уже были маникюрные ножницы, она стянула наволочку. По комнате полетел пух. Катя фыркнула, ушла на кухню, закурила.

— Глупость какая, гадость и глупость! — сказала она самой себе вслух.

Через несколько минут послышался крик Жанночки:

— Иди сюда, посмотри!

Спальня была вся в перьях, и Жанночка тоже. Распоротая подушка валялась на полу. Жанночка держала в руках какие-то щепки, куски крашеной древесины, огарок желтой церковной свечи, бумажную ленту с текстом заупокойной молитвы. Такие кладут на лоб покойникам при отпевании.

— Выкинь! В мешок и в мусоропровод! — сказала Катя.

— Надо сначала выяснить, что это значит, — страшным шепотом произнесла Жанночка.

— Не надо ничего выяснять. Выбрасывай эту гадость вместе с подушкой.

— А может, лучше сжечь? Или закопать?

— Как ты не понимаешь, — вздохнула Катя, — этому нельзя верить ни секунды. Надо выкинуть сейчас же и забыть. Все эти штуки как раз рассчитаны на глупый, суеверный страх.

— Однако кто-то сделал это, — резонно заметила Жанночка, — кто-то проник в дом, аккуратно вспорол шов, засунул все это, зашил, потом подмел палас, собрал перья. То есть провел здесь не меньше получаса. А главное — откуда узнала про подушку бомжиха?

— Глеб иногда приводит сюда своих баб. В августе я была на гастролях, он наверняка развлекался, — устало произнесла Катя. — Одна из них оказалась сумасшедшей. Бомжиха бормотала про порчу и про подушку. Это старая байка, я еще в детстве слышала. У нас на даче каждое лето по поселку ходила старуха, всем предлагала снять сглаз и порчу. Недорого, можно натурой, то есть водкой либо продуктами. Она тоже несла какую-то ересь про подушки, в которые зашивают всякие заговоренные предметы. Все, Жанночка. Хватит об этом.

И тут зазвонил телефон.

— Кать, привет, — раздался в трубке веселый голос Маргоши Крестовской, — у вас, кажется, есть словарь современного американского сленга. Можешь одолжить на недельку?

— Конечно, могу. Приходи, — ответила Катя.

— Вот! — обрадовалась Жанночка, узнав, кто сейчас придет. — У нее наверняка есть какая-нибудь знакомая гадалка или колдунья, у Маргоши куча знакомых. Она поможет. Надо ей обязательно все рассказать и показать вот это.

— Нет, — Катя вытащила пылесос из шкафа, — надо все убрать. И с Маргошей мы ничего обсуждать не станем. Она еще кому-нибудь расскажет. Распухнет большая интересная сплетня… — Ну, мы можем ничего ей не говорить, — смутилась Жанночка, — просто спросить, есть ли знакомая гадалка, экстрасенс или кто-то в этом роде. Ведь необязательно объяснять зачем. В крайнем случае можно сказать, что это для меня.

Они не успели убрать перья, звонок в дверь раздался всего через десять минут. Вероятно, Маргоша была где-то поблизости, звонила из машины.

— Вы что, курицу ощипывали? — засмеялась она, взглянув на палас, усыпанный остатками перьев.

— У нас тут такое… — Жанночка сразу забыла о Катиной просьбе ничего не рассказывать, с ходу выложила Маргоше про бомжиху и показала предметы, извлеченные из Катиной подушки.

Маргоша стояла на пороге спальни в распахнутой замшевой куртке, слушала молча и серьезно.

— Значит, так, — сказала она, когда Жанночка закончила, — я прямо сейчас позвоню одной знакомой, она потомственная ворожея. С такими вещами не шутят. Как ты себя чувствуешь? — Она внимательно посмотрела на Катю. — У тебя в последнее время не было головной боли, слабости?

— Ладно, хватит, — Катя включила пылесос, — идиотизм, в самом деле!

— Нет, подожди. — Маргоша ногой нажала кнопку пылесоса, он затих. — Ты зря к этому так относишься. Не хочу тебя пугать, но это серьезно. Неизвестно, сколько времени ты проспала на заговоренной подушке. Надо снять сглаз.

— Чушь! Какие-то щепки, огарок свечной, бумажка с молитвой. Это же не ядерный реактор, не ртуть. Выкинуть и забыть. Если относиться к этому серьезно, тогда правда можно заболеть.

— Слушай, тебе действительно все равно? Нисколечко не страшно? — тихо спросила Маргоша.

— Мне противно, но не страшно.

— Маргоша, ты позвони своей гадалке, — прошептала Жанночка, — потому что мне, например, очень страшно.

Гадалки дома не оказалось. Маргоша обещала непременно ей дозвониться. А щепки и прочее посоветовала до разговора со «специалисткой» не трогать, сложить в мешочек и вынести на балкон.

— А подушка? — деловито спросила Жанночка. — Из нее перья сыплются.

— Подушку надо вынести на помойку, — заявила Маргоша.

Выпив чашку чаю, захватив словарь американского сленга, она ушла. А вечером позвонила женщина с очень низким хриплым голосом, представилась Беллой Юрьевной.

— Мне ваш телефон дала Маргарита Крестовская. Она рассказала, что произошло. Деточка, это действительно серьезно. То, что вы нашли, необходимо сжечь. Это старинная магия, смертельная порча. Щепки от гроба, свеча, сгоревшая за упокой вашей души. Женщина, которая подошла к вам на улице, скорее всего юродивая. Они иногда, обладают даром предвидения. Вы крещеная?

— Да, я крещеная, — ответила Катя.

— В церковь ходите?

— При чем здесь церковь? — Кате здорово надоело все это, она еле сдерживалась, чтобы не сказать резкость.

— Как это — при чем? Если вы верующая, то должны понимать: на вас нападают темные силы.

— Я верующая, но не суеверная. Это разные вещи.

— Вы напрасно сердитесь, — заметила гадалка, — не верят в сглаз и порчу только атеисты.

— Ну, вам, вероятно, видней, — вздохнула Катя. Ей не хотелось вступать с какой-то неизвестной Беллой Юрьевной в теософскую дискуссию и объяснять, что всякие сглазы, порчи, гадания к настоящей вере отношения не имеют. Верующий человек старается держаться от этой бесовщины подальше. И атеизм здесь ни при чем, хотя он тоже по сути своей суеверие, то есть вера в пустоту, в смерть. Но щепки, которые зашила в подушку какая-то сумасшедшая, вовсе не повод, чтобы обсуждать эти сложные вопросы, тем более с гадалкой.

— Будьте осторожны. Катя. Мне вас искренне жаль, — хрипло произнесла Белла Юрьевна.

— Спасибо. Всего доброго, — ответила Катя. Остатки выпотрошенной подушки и пакет с мистическими принадлежностями Катя вынесла во двор и бросила в мусорный контейнер.

— Надо было сжечь! — сказала Жанночка.

А на следующее утро, в восемь часов, Катю разбудил первый звонок телефонной шептуньи.

«Сегодня ты, сушеная Жизель, сломаешь ногу…»

С тех пор прошло больше двух недель. Звонки, конечно, донимали, нервировали, а про бомжиху и подушку Катя успела почти забыть. И вот теперь, сидя ночью на кухне, она вдруг вспомнила, что во всей той глупой истории ее по-настоящему насторожили две детали.

Бомжиха ей показалась странной, какой-то театральной. Во-первых, от нее не пахло. Она вела себя как пьяная, но перегаром от нее не разило. Она выглядела очень грязной, но не было вони мочи и немытого тела.

Во-вторых, она не взяла денег ни у Жанночки, ни у Кати. Настоящая уличная попрошайка ни за что не побрезговала бы милостынькой.

Чайник давно закипел, Жанночка поставила на стол чашки, вытащила из буфета банку вишневого джема и вазочку с печеньем.

— Бомжиха была не настоящая, — задумчиво произнесла Катя, отхлебнув чаю, — театральная была бомжиха.

— Что? — не поняла Жанночка.

— Я просто вспомнила сейчас ту историю. От настоящей бомжихи воняло бы перегаром, мочой, помойкой. Ты же знаешь, какое у меня обоняние… И деньги она взяла бы непременно. Так что потусторонние силы ни при чем. Идиотский маскарад. Глебу всегда нравились эксцентричные барышни, склонные к мистике. Я для него была слишком трезвой и рассудительной. Ему не хватало чего-то этакого, роковых метаний, сверхъестественных страстей. Вот и нарвался на сумасшедшую.

Жанночка долго молчала, старательно размешивала сахар в своей чашке.

— Так, может, эта сумасшедшая и выстрелила? — произнесла она еле слышно.

— Мы уже с тобой это обсуждали. Не стоит идти по второму кругу.

— Не стоит, — кивнула Жанночка. — Знаешь, в тот вечер, когда вы уехали на премьеру, а потом все произошло… В общем, я убирала и запустила стиральную машину.

— Это ты к чему? — не поняла Катя.

— Это я к тому, что я постирала оба халата — твой и Глеба. В ту ночь, когда Глеба убили, никакого чужого лифчика в кармане не было.

Глава 8

— Чем ты занята? — кричала из кухни Ирина Борисовна. — Ты должна была сегодня вымыть гриб.

Маргоша сидела за письменным столом над пособием по химии для поступающих в вузы, но смотрела не в книжку, а в маленькое круглое зеркальце, которое стояло на раскрытой странице. Веко одного глаза было покрыто тонким слоем бледно-салатовых теней, на втором веке она тщательно растушевывала тени другого цвета, голубовато-бирюзового.

— Ты слышишь меня? Ты ничего не делаешь по дому, живешь здесь как в гостинице! — продолжала кричать из кухни Ирина Борисовна.

Маргоша поднесла зеркальце почти вплотную к лицу, потом вытащила из ящика письменного стола бутылочку жидкого лосьона и не спеша ваткой стала стирать бледно-салатовые тени. Нет, это не ее оттенок. Бирюзовый тон лучше.

Ирина Борисовна влетела в комнату, грубо дернула дочь за руку.

— Ах ты, дрянь! Это так ты готовишься к экзамену?

— Мам, ну надо быть совсем дебилкой, чтобы не сдать экзамены в этот твой несчастный мясомолочный институт, — спокойно проговорила Маргоша и аккуратно промокнула глаз косметической салфеткой, — а гриб я сейчас вымою, не волнуйся. Ты, мамуля, главное, не волнуйся. Нервы береги.

Она встала, чмокнула Ирину Борисовну в полную круглую щеку и танцующей походкой отправилась на кухню. Разношенные серо-коричневые тапки сваливались с ног. Ситцевый халатик был совсем стареньким, ветхим. Его еще в восьмом классе Маргоша сшила на уроке труда.

— Нервы береги! Будто тебе есть дело до моих нервов! — кричала ей вслед Ирина Борисовна. — Вся в отца! Семнадцать лет девке, ни копейки в дом не приносит! Ни копейки! Косметику покупать, морду малевать — так на это у тебя есть деньги, а матери дать — нет! Долго еще мне тебя, дармоедку, кормить?

Белый пластик кухонного стола давно облупился, потрескался. Клетчатые занавески выцвели, стали совсем ветхими и бесцветными. Лук в молочных картонках не прорастал, сразу гнил, и запах напоминал вокзальный сортир.

Евгений Николаевич успел уйти к женщине, от которой пахло дешевыми духами, пожить с ней несколько месяцев. Вернулся совсем бледный, похудевший, в трикотажных тренировочных штанах вместо брюк, в войлочных чужих ботах «прощай, молодость» вместо своих новых кожаных ботинок.

— Ирка, прости-и! — жалобно канючил он. — Пить брошу, начну зарабатывать… Ирина Борисовна не простила, но и не выгнала. Пить он не бросил, зарабатывал мало. Так и жили.

Маргоша запустила руку в желтую грибную жижу и попыталась подцепить ладонью склизкое чудовище.

«Поручик взял ее руку, поднес к губам. Рука, маленькая и сильная, пахла загаром. И блаженно, и страшно замерло сердце при мысли, как, вероятно, крепка и смугла она вся под этим легким холстинковым платьем…» — прикрыв глаза, читала наизусть Маргоша.

Ко второму туру творческого конкурса в Театральное училище им. Щепкина она готовила рассказ Бунина «Солнечный удар». В Школе-студии МХАТ все кончилось на первом туре. Во ВГИК она не стала подавать документы. На актерское отделение конкурс для девочек оказался чудовищным, сто семьдесят человек на место. А вот в Щепкинское первый тур уже прошла, и вполне успешно.

Плотное тяжелое тело чайного гриба вырывалось из пальцев, словно живое. Гриб ненавидел Маргошу, и Маргоша отвечала ему взаимностью.

— Если ты собираешься идти в театральный, то домой можешь не являться! — кричала Ирина Борисовна из комнаты, шваркая веником по вытертому ковру. — В мясомолочный пойдешь как миленькая! Ты слышишь? Хочешь жрать — пойдешь в мясомолочный!

«…лакей затворил дверь, поручик так порывисто кинулся к ней и оба так исступленно задохнулись в поцелуе, что много лет вспоминали потом эту минуту…» — повторяла Маргоша очень медленно, стараясь, чтобы голос звучал глубоко и красиво.

Трехлитровая банка выскользнула из рук, шарахнулась о чугунный край раковины, дно откололось, гриб тяжело плюхнулся на пол, дернулся, как живой, в желтой луже на линолеуме. Ирина Борисовна влетела в кухню:

— Так я и знала! Дрянь такая!..

Маргоша молча взяла веник у нее из рук, собрала осколки вместе с мокрым трупом чудища-гриба на совок, скинула в помойное ведро, мягко отстранила кричащую Ирину Борисовну, вышла на лестничную площадку.

— Спи спокойно, дорогой товарищ! — Она захлопнула железную крышку мусоропровода.

Осколки со звоном сыпались по трубе. Труп гриба падал тяжело и беззвучно.

— Мамуль, мне надо в библиотеку, — спокойно сообщила она, вернувшись в квартиру.

Через сорок минут она стояла в толпе девочек и мальчиков у высокой дубовой двери в старинном здании Театрального училища им. Щепкина. За дверью заседала приемная комиссия. Шел второй тур экзаменов. Курс набирал народный артист, профессор Константин Иванович Калашников.

Глава 9

Кончался июнь 1991 года.

Оля Гуськова привыкла искать в реальных жизненных сложностях тайный мистический смысл, видеть за тяжелыми будничными проблемами нечто магическое, роковое.

Наступивший 1997 год Оля встретила одна на своей нищей кухне. За окном выл ветер, мела метель. В комнате за стенкой орал телевизор, стонала и охала бабушка. Оля стояла у окна, глядела в глаза своему зыбкому отражению. Ей казалось, там, за стеклом, плавает в снежном мраке ее невесомый счастливый и прекрасный двойник.

За стенкой в телевизоре стали бить куранты. Оле не с кем было чокнуться шампанским. Да и шампанского не было. В доме напротив светились окна, веселая компания выскочила во двор, загрохотали петарды, послышался пьяный смех, женский визг. Всем было весело. Новый год.

Оле стало жалко себя до слез.

— Меня сглазили, — пожаловалась она своему зыбкому двойнику. — Откуда такая тоска? Почему мне так плохо? Жить не хочется… Может, кто-то заспиртовал жабу, долго смотрел в открытые мертвые глаза, произносил страшные магические проклятья и в них повторялось мое имя?

От собственного шепота стало еще страшней. Здравый смысл подсказывал, что все это ерунда, глупости, но бурное, болезненное воображение, подогретое усталостью, одиночеством и нервным переутомлением, рисовало жуткие картины. Какие-то лохматые тетки со скрюченными пальцами толкли в ступках сушеных головастиков и тараканов, нанизывали на ниточку зубы тринадцати черных кошек, лепили из воска фигурку, которая изображала Олю, и протыкали грудь фигурки раскаленными булавками с левой стороны, там, где сердце.

В последнее время на Олю все чаще наваливалась тяжелая, тошная тоска. Духовные искания, мистические страсти, метания между Кантом и Кьеркегором потеряли былую таинственную красоту. Болезнь бабушки Ивы из трагедии, требующей высокого самопожертвования, превратилась в бытовой фарс, нудный и пошлый.

Когда приходится спать на кухне на раскладушке, обслуживать нескончаемые капризы безумной старухи, считать копейки, встречать Новый год без елки и шампанского, наедине с собственным отражением в немытом кухонном окне, обязательно станет тошно. Особенно если тебе двадцать три года, ты здорова, хороша собой и еще ни разу ни с кем не целовалась. Хоть и глядят на тебя жадные мужские глаза на улице, в университете, в библиотеке, но ты боишься, сама не зная чего, бежишь от этих глаз, как от чумы (это низкая животная чувственность, надо думать только о высоком, о духовном!).

Но вместо «высокого и духовного» Оле все чаще мерещились заспиртованные жабы и сушеные крысиные хвосты.

— Ты выбери что-то одно, — сказал ей как-то пожилой усталый диакон в церкви Большого Вознесения, — если ты православный человек, то гони от себя эту нечисть молитвой и крестом. Причащайся чаще. Все в тебе самой, в твоей душе. Не думай ты о всяких сглазах, порчах. Ты же неглупая девочка, а рассуждаешь как суеверная старуха, которой кажется, что соседка ей в суп плюнула и от этого геморрой разыгрался. Я знаю, тебе сейчас очень тяжело с твоей бабушкой. Но все проходит, ты еще такая молоденькая, ну перетерпи, что же делать? У каждого свой крест. Не замутняй душу бреднями.

— Вы не понимаете, — говорила Оля, — меня сглазили, напустили порчу, никакая молитва не поможет.

— Замуж тебе надо, вот что, — вздыхал диакон, глядя на Олю с жалостью. — Нарожаешь детишек, и вылетят все эти глупости из головы.

— Замуж?! Детишек?! Это слишком просто! Это низменные инстинкты, недостойные духовного существа! От вас я не ожидала, батюшка! — возмутилась Оля.

Никто ее не понимал, и она себя не понимала.

— Оля! Мне надо по-большому!

Зыбкий двойник усмехнулся и растаял во мраке. Бабушка колотила в стену кулаком. Оля бросилась в комнату. Можно подумать, старуха сама не справится, не дойдет до туалета. Но лучше вообще не думать. Взять под локотки, провести по коридору, стоять и ждать у открытой двери, уткнувшись носом в рукав своей застиранной ковбойки.

Бабушка всегда комментирует подробно, что в данный момент происходит в ее организме. Не только Оля, но и все старухи во дворе, и участковый терапевт, которая навещает бабушку два раза в месяц, и молодой парень из собеса, который приносит пенсию домой, — все должны знать в деталях, как работает у Иветты Тихоновны кишечник, как реагируют на разную пищу ее почки, печень, мочевой пузырь и прочие органы.

— Что ты отворачиваешься? Я давно заметила, ты мной брезгуешь. А я ведь вырастила тебя, ночей не спала. Зачем ты вчера приготовила рис? Рис крепит. Не стой столбом, помоги мне подняться.

Психиатр говорила, что бесстыдство, отсутствие элементарной стеснительности — тоже характерная черта болезни. Человек боится брезгливости к себе и нарочно провоцирует других, как бы проверяет: брезгуют им или нет?

— Ну ты ведь не инвалид, ты можешь сама! — не выдержала Оля и тут же одернула себя: сейчас будет еще хуже.

— Я все-таки напишу в народный контроль, там есть комиссия, которая проверяет, как обращаются с пожилыми людьми их родственники. Тебя выведут на чистую воду!

И пошло-поехало. Оля, не прислушиваясь к словам, двигаясь как заведенный автомат, повела старуху в ванную мыть руки, потом уложила ее в постель, выключила телевизор. Вернувшись на кухню, опять припала к стеклу. Во дворе продолжался веселый новогодний галдеж. Казалось, эти чужие счастливые поддатые люди специально издеваются над Олей, радуются ее тоске и одиночеству.

По гороскопу наступивший год предвещал Оле Гуськовой сплошные несчастья, потрясения, маленький, лично ей предначертанный апокалипсис.

Сразу после Нового года Оля заболела тяжелым гриппом. Она лежала с высоченной температурой, почти в бреду. У бабушки от страха на время прояснилось в голове. Она ухаживала за Олей, отпаивала чаем с медом.

Мед, малину, дорогие импортные лекарства принесла Маргоша.

После окончания школы они не потерялись. Маргоша продолжала забегать к Оле в гости, сначала в старую двухкомнатную квартиру, потом в однокомнатную.

Маргарита не любила терять людей, особенно тех, кого знала с детства. А к Оле была по-своему привязана, жалела ее, пыталась помочь в трудных ситуациях. Именно Маргоша нашла профессора-психиатра, когда заболела бабушка Ива.

— Может ведь, если захочет, — усмехнулась Маргоша, глядя на энергичную, испуганную Иветту Тихоновну, — ты болей почаще, а то ты ее совсем распустила.

Когда Оле стало лучше, она забежала еще раз, свежая, румяная с мороза.

— Тебе надо на воздух. В субботу едем на дачу, кататься на лыжах.

— Нет, — покачала головой Оля, — у меня нет лыж, я не умею кататься и вообще никого не хочу видеть.

— А там и не будет никого. Лыжи найдутся, кататься я тебя научу. Невелика наука. Тебе надо сменить обстановку, подвигаться, подышать. На тебя ведь смотреть больно.

В субботу ярко светило солнце. От свежего морозного воздуха у Оли закружилась голова. Маргоша дала ей легчайший, теплый, как печка, белоснежный канадский пуховик, узорчатые пушистые носочки и варежки из ангоры. В огромном теплом доме нашлись лыжные ботинки нужного размера, новенькие, смазанные мастикой лыжи.

— Обязательно, хотя бы раз в неделю, надо кататься на лыжах, — говорила Маргоша, когда они скользили вдвоем по тихой березовой роще, — и вообще, надо больше двигаться, спортом заниматься. Тогда все твои заморочки пройдут. В следующий раз возьму тебя на теннис.

— Я не умею.

— Ерунда. Помнишь, в пятом классе ты сидела на лавочке на физкультуре, тебя за руку тянули, надо было в высоту прыгнуть. Ты тоже твердила: не умею. А потом прыгнула выше всех. Я вообще не понимаю, как так можно жить. Хоть бы ты влюбилась в кого-нибудь, что ли? При твоей внешности замуровать себя в клетушке с сумасшедшей бабкой… Не понимаю.

Оля ничего не отвечала. Задрав голову, она смотрела в ясное зимнее небо, в котором медленно таял след реактивного самолета, похожий на белую замерзшую радугу.

— Между прочим, сегодня старый Новый год, — радостно сообщила Маргоша, — мы вечером устроим маленький праздник.

— А что, кто-то еще должен приехать? — испугалась Ольга.

— Вроде нет. Мой Костя в Лондон укатил на неделю по делам. А больше некому… — А ты почему не поехала с ним в Лондон?

— У меня съемки на телевидении. И вообще, надо иногда расставаться. Это очень полезно при совместной жизни. Учти на будущее.

Вернувшись, они обнаружили у дома сразу несколько машин, все до одной иномарки.

— Кто это? — Ольга остановилась в нерешительности.

— Это, наверное, Глеб, пасынок мой, — усмехнулась Маргоша, — ну, что застыла? Тебя не съедят.

Вот уже несколько лет подряд в старый Новый год Глеб Калашников устраивал на даче мальчишники. Он собирал нужных людей, под шашлычок и пиво, на свежем воздухе, без посторонних ушей и глаз решались всякие важные коммерческие вопросы. Дам на эти деловые праздники не приглашали, чтобы не отвлекаться.

— Ну какого хрена?! — услышала Ольга сердитый мужской голос, когда они с Маргошей снимали лыжи перед крыльцом.

Дверь распахнулась. На крыльце возник невысокий коренастый мужчина в толстом белом свитере, с закатанными до локтя рукавами.

— Глебушка, солнышко, во-первых, здравствуй, — защебетала Маргоша и, вскочив на ступеньку крыльца, чмокнула разъяренного пасынка в щеку, — во-вторых, с наступающим старым Новым годом, в-третьих, я совсем забыла, что ты должен приехать. Честно, ну совершенно вылетело из головы. Вот, Оленька свидетель. Кстати, познакомься, это моя школьная подруга Оленька Гуськова. Она недавно перенесла тяжелый грипп, ее непременно надо было вывезти на свежий воздух. А больше некуда, ты уж прости меня, глупую. Но мы вам не помешаем. Мы будем тихо, как мышки, сидеть, где скажешь… По лицу Глеба было видно, что он страшно недоволен внезапным появлением на даче своей юной мачехи. Оле стало неловко. В самом деле, кому приятно оказаться в роли незваного гостя на чужой даче? Она нервничала и никак не могла справиться с креплением лыжи, металлическую скобу заклинило.

— Глеб, помоги даме, ты ведь у нас джентльмен, — усмехнулась Маргоша, — и вообще, познакомьтесь, наконец. Оля, это Глеб Калашников, мой приветливый, отлично воспитанный, гостеприимный пасынок. Глеб, это Оля Гуськова, моя школьная подруга.

— Очень приятно, — буркнул Глеб, спрыгнул с крыльца и присел на корточки перед Олей, подергал скобу крепления. — Да, здорово заело. Придется ампутировать ногу.

Оля вскинула на него испуганные сине-лиловые глаза. После гриппа лицо ее немного осунулось, стало почти прозрачным. Глаза казались огромными, фантастическими, на щеках светился нежный румянец. Глеб Калашников тихо присвистнул.

Он видел много красивых женщин. Но в этой было нечто особенное, инопланетное. И никакой косметики, ни грамма. Все свое, живое, натуральное.

— Простите, — пробормотала она, — я сейчас уеду… — Ну уж нет! — Он ловко расшнуровал лыжные ботинки, снял их вместе с лыжами, подхватил Олю на руки и торжественно внес в дом.

— Я же говорила — воспитанный, гостеприимный! — смеялась им вслед Маргоша. — Настоящий джентльмен!

Всего час назад, увидев у дома Маргошин черный «Опель», он был вне себя. Он не терпел, когда кто-то нарушал его планы. Но теперь от гнева не осталось и следа. Глеб был сама любезность. Он без конца подливал Оле шампанское, кормил свежей клубникой и черешней, целовал ручки, отвешивал головокружительные комплименты, смешно шутил, паясничал, вообще был возбужден чрезвычайно.

Никаких переговоров не получилось. В обществе двух красоток деловой мальчишник превратился в веселую вечеринку.

Маргоша была неотразима, напропалую кокетничала с двумя пивоварами из Бремена, строила глазки пройдохе-журналисту, который занимался рекламой в солидном журнале для банкиров. Каждый из присутствующих мужчин чувствовал ее особое внимание, это льстило самолюбию, однако лишних, ненужных иллюзий не рождало.

«Да, дружок, ты классный мужик, — говорили ее загадочные малахитовые глаза, — ты мне очень нравишься. Но я замужем, и прости, тебе не обломится. Вот была бы я свободна, тогда — другое дело…»

Удивительно, но даже самые тупые и бесчувственные могли прочитать это в ее выразительных взглядах и улыбках без особых усилий. Маргоша была талантливой, очень талантливой актрисой.

Оля совершенно ошалела. Она впервые в жизни попала в такой дом, в такую компанию, впервые в жизни ела свежую клубнику и черешню в январе, на заснеженной подмосковной даче. Слабость после гриппа, долгая лыжная прогулка, мягкое тепло камина, шампанское в сочетании со сладким крепким ликером «Белеус» сделали свое дело. К полуночи она уже почти дремала. Теплые губы весельчака-хозяина что-то шептали ей на ухо, ненароком скользили по щеке, по шее. Пальцы нежно перебирали ее густые шелковистые волосы, голова кружилась все сильней.

— Только учти, она девственница, — улучив минутку, быстро прошептала Маргоша, — смотри не спугни!

— Ну и шуточки у тебя, — усмехнулся Глеб, — в двадцать три года, с таким экстерьером — и девственница? Кончай заливать!

— Я тебя предупредила, — подмигнула Маргоша и тут же звонко засмеялась какой-то неуклюжей шутке бременского пивовара.

Под утро, обнаружив себя раздетой, в постели с Глебом Калашниковым, Оля не испугалась и не удивилась. Ей было так хорошо, что не хотелось открывать глаза. Весь запас неизрасходованной романтической энергии, копившейся в ней, выплеснулся наконец наружу в виде безумной, вечной любви. Тяжелая тоска сменилась восторгом, таким же мистическим и роковым.

Глеб Калашников, человек искушенный, опытный, повидавший многое на своем донжуанском веку, был слегка смущен столь бурным восторгом прекрасной девственницы. Он ждал чего угодно — слез, робости, гневного сопротивления и был готов с успехом преодолеть любые сложности. Однако не было ни сложностей, ни сопротивления. Оля бормотала восторженные слова про вечную любовь.

— Я умру за тебя… мы теперь вместе навсегда… Глеб считал себя тонким знатоком женской психологии. Его на мякине не проведешь. Это сейчас она за него умрет, а завтра будет капризно клянчить новую шубку, колечко с бриллиантиком. Знаем мы эти штуки… Однако ведь правда девственница, елки-палки.

Но ни завтра, ни через месяц, ни через полгода Оля не попросила у него ничего, что можно купить за деньги. Ее любовь была совершенно бескорыстна и чиста. Она хотела только одного — быть рядом с Глебом всегда, каждую минуту. Она говорила, что не может делить его с другой женщиной, и требовала развестись с женой. Иногда рыдала и даже теряла сознание. Говорила, что покончит с собой. Рассуждала о грехе и блуде. Не видела никаких препятствий для развода, так как с женой Глеб не был обвенчан в церкви.

— Слушай, — как-то посоветовала мудрая Маргоша, — ну повенчайся ты с Ольгой потихоньку. Что тебе стоит? Никто не узнает, а она успокоится хоть немного. А то ведь и правда сотворит с собой что-нибудь… — С ума сошла! Я ведь от Кати уходить не собираюсь.

— Никто не говорит о разводе, — пожала Маргоша плечами, — живи, как жил. Просто устрой ты этот спектакль. И тяни время, скажи, мол, не можешь бросить Катю так вот сразу, надо разменивать квартиру, а сейчас недосуг. В общем, не мне тебя учить.

— Да уж, — фыркнул Глеб, — не тебе.

Обвенчаться с Ольгой он все-таки не решился. В Бога не верил, но становилось не по себе, когда он представлял, что древний обряд будет для него всего лишь спектаклем. Страшновато, паскудно как-то венчаться при живой жене, давать торжественное обещание вечной верности странной, непредсказуемой Ольге.

И он тянул время, морочил ей голову, как мог, гасил истерики поцелуями. Возможно, он и расстался бы с ней. Слишком утомительным стал этот роман, слишком много требовал сил и вранья. Но каждый раз, решая сказать свое мягкое тактичное «прости», он смотрел в ее сине-лиловые огромные глаза, вдыхал запах шелковых светло-русых волос и думал: «Нет. Только не сейчас. Не сегодня».

В тот памятный морозный вечер на даче, в старый Новый год, всем было весело и легко. Только один человек молчал, не смеялся, почти ничего не ел и не пил.

Толстый управляющий Феликс Гришечкин не сводил с красавицы Оли маленьких круглых глазок. Но этого никто не заметил.

Белый «шестисотый» "Мерседеса остановился у пивного ресторана «Креветкин и К°» неподалеку от Кольцевой дороги. Из машины вышли двое угрюмых широкоплечих кавказцев. Одеты они были стандартно — дорогие кожанки, приспущенные штаны. Потом, покашливая, не спеша, вылез третий, высокий, страшно худой, почти лысый. Ему еще не перевалило за тридцать, но выглядел он на все пятьдесят. В сутулой костлявой фигуре было что-то болезненное, старческое.

Несколько длинных прядей зачесаны от виска к виску, прилеплены к лысине каким-то жирным пахучим лосьоном. Низкий скошенный лоб, маленький, востренький, как голубиный клюв, носик. Бирюзовый дорогой костюм болтался на хилом теле, как мешок на огородном чучеле. Некоронованный вор Голубь мужской красотой не блистал, зато блистал золотом часов «Ролекс», бриллиантами трех массивных перстней.

Голбидзе любил украшать себя почти как женщина. На лохматой впалой груди под шелковой огненно-красной сорочкой висела толстая платиновая цепь. Крупными бриллиантами высокой пробы посверкивали запонки и галстучная булавка.

Двое охранников вошли с хозяином в ресторан, двое остались в машине. Чернокожий швейцар в розовой ливрее с серебряными галунами поклонился почти до земли.

В зале, украшенном рыбацкими сетями, моделями старинных парусников и настоящими почерневшими корабельными якорями в декоративной ярко-зеленой тине, было пусто и тихо. Ни души. Только метрдотель в смокинге и два официанта, одетые в матросские костюмы, стояли наготове, вытянувшись по струнке.

Через минуту к ресторану подъехал темно-вишневый джип. Из него вылез невысокий, крепенький Валера Лунек, одетый так же, как два его телохранителя, — кожанка, джинсы. Никаких перстней и цепей. Жидкие темно-русые волосы подстрижены строгим военным бобриком.

Черный швейцар не стал кланяться до земли. Лунек не любил холопского понтярства.

— Уже здесь, — тихо произнес швейцар, — с ним двое с волынами.

Чернокожий говорил по-русски с легким украинским акцентом.

— Давно приехали? — спросил Лунек.

— Только что.

Голубь сидел, сгорбившись, жадно курил и даже не взглянул на Лунька, когда тот вошел в зал. Они не обменялись рукопожатием, не кивнули друг другу.

— Князь у тебя? — мрачно спросил Голубь.

— Пусть ребята пока шары погоняют, — сказал Лунек, усаживаясь напротив, — нам с тобой лучше наедине поговорить.

— У меня от моих братанов секретов нет, — ответил Голубь.

— Это я уже понял, — усмехнулся Лунек. Длинное лицо Голубя нервно передернулось. Ему не понравилась эта фраза, и тон не понравился, и усмешка.

— Ладно, — кивнул он двум своим громилам, — идите, расслабьтесь.

Когда телохранители обоих авторитетов скрылись за зелеными шторами бильярдной, Лунек тихо произнес:

— Твой Князь замочил Калашникова.

— Он не мочил, — Голубь покачал головой, — и ты это знаешь.

— Зачем звал? — спросил Лунек.

— Не хочу крови. Звал для последнего разговора. Не отдашь казино — будет кровь.

— А не жирно тебе, Голубь? — прищурился Лунек.

— Значит, по-хорошему не отдашь? — медленно произнес Голбидзе.

— Эй, ты никак базарить пришел? — Лунек усмехнулся. — Гляди, поперхнешься. Ты Князя своего хочешь получить? Или мне оставляешь?

— Князя забирай. Я хочу казино.

— И не жалко тебе братана сдавать?

— Он козел. Забирай.

— Вот, значит, как? Козел, говоришь? Нехорошо… А узнают твои земляки, как легко ты сдал Князя? Что будет? Он ведь разговорчивый, особенно со страху. Вдруг не уберегу я его, окажется на Петровке и не только про тебя, про многих начнет звенеть. Со страху. И получится, что сдал ты не его одного.

Узкое лицо Голубя позеленело. Если Нодар Дотошвили заговорит на Петровке, то скажет очень много. Не только о нем, Голубе, но и о нескольких серьезных кавказских авторитетах, с которыми ссориться вовсе не стоит. Князь всех сдаст. И виноват будет он, Голбидзе. Князь — его человек. А уж менты постараются. Безопасность такому свидетелю обеспечат. Это своих, русских, они неохотно ловят, а кавказцев крошат с большим удовольствием.

— Западло это — честных воров операм сдавать, — процедил Голубь сквозь зубы.

— Западло, — кивнул Лунек, — так зачем же ты сдаешь? Твой Князь замочил Калашникова, его вычислили и взяли, он и стал со страху звенеть. Такая вот выйдет неприятность. А я здесь ни при чем. Я операм никого не сдавал и не сдам, а уж своих людей как зеницу ока берегу, не подставляю. В отличие от некоторых, сильно жадных.

Голубь молчал.

— Ну что, Голубок, тяжело мозгами-то шевелить? — сочувственно улыбнулся Лунек. — Не бережешь ты свое здоровье, травку любишь, дурью балуешься. Ладно, время дорого. Насчет казино мы, надеюсь, договорились.

Голбидзе и правда тяжело было думать. Он давно и прочно сидел на игле. Морфий делал свое дело. Соображал некоронованный вор туго. Он привык брать нахрапом, свирепостью, но там, где требовалось хоть немного шевельнуть мозгами, Голубь терялся.

Лунек сделал из Князя заложника, это была хитрая, сложная ловушка. Слишком сложная для Голбидзе. Он понимал: пальбой задачку, предложенную Луньком, не решить. Если он мигнет своим ребятам, они, возможно, и успеют пальнуть первыми. Но тогда уже сегодня Князь окажется у ментов. А этого допустить нельзя.

И ссориться сейчас с Луньком опасно. Придется перетерпеть. Как сказал легендарный вор Цирюль: «Все бывает в жизни, все бывает. Кто терпеть не может, тот умирает». Так что придется перетерпеть.

— Мои люди Калашникова не трогали, — медленно произнес он, глядя в желтоватые, светлые глаза Лунька. — Я такого приказа не отдавал. Может, ты сам его и кончил, а на меня теперь валишь?

Лунек понял, лаврушник не врет. Испугался не так ментов, как своих земляков. Сделал глупость, подставился сам и их подставил. Князь Нодар, при всей своей дурости — ходячая энциклопедия кавказской мафии. Так уж вышло: дурак, а знает много. Лунек сам удивился: стоило лишь слегка нажать — он всех стал закладывать.

К счастью, есть дела, которые одной лишь пальбой не решишь. Иначе такие вот беспредельщики, как этот Голубь, давно перебили бы честную братву. Дурное дело нехитрое.

— Что хочешь за Князя? — спросил Голубь, не поднимая глаз.

— Ничего, — Лунек улыбнулся и расслабленно откинулся на спинку стула, — пусть у меня пока отдохнет.

Не сказав больше ни слова, Голубь встал, кликнул своих телохранителей и направился к выходу. Громилы выскочили из бильярдной и двинулись за ним.

Во время разговора к еде никто из собеседников не притронулся, оба только курили. У Голубя, как у многих наркоманов, были проблемы с аппетитом. И Валера не стал при нем есть. Как-то не хотелось обедать за одним столом с Голубем.

— А все-таки кто же Глеба-то замочил? — задумчиво произнес Лунек и принялся за холодные закуски.

Валера Лунек покушать любил. Он позвал своих ребят из бильярдной, и все трое долго, с удовольствием обедали. Кухня в ресторане «Креветкин и К°» была отменной. Особенно славились балтийские угри, запеченные в луковом соусе. Лунек предпочитал запивать эту вкусную рыбку не пивом, а легким сухим вином. Угорь слишком хорош, чтобы глушить его грубой пивной горечью. К тому же от пива Лунька сразу клонило в сон, голова дурела. А сейчас надо было хорошо подумать.

Можно ли считать проблему с Голубем решенной? Разумеется, нет. Это пока только первый ход. Луньку удалось вывести чужую пешку, глупого Князя, в свои ферзи. В шахматах так не бывает. А в жизни? В жизни может случится что угодно. Это только кажется, будто существуют какие-то законы, правила, логика. Ничего нет. Хаос, а проще говоря — бардак.

Ну спрашивается, кому понадобился Калашников? Казино «Звездный дождь» — всего лишь малая часть крепкой империи Валеры Лунька. Но в империи должен быть порядок. Оглянуться не успеешь — растащат по кусочкам, сожрут за милую душу свои же.

— Свои… — задумчиво проговорил Лунек вслух, вытянул несколько разноцветных пластмассовых зубочисток, аккуратным рядком разложил на скатерти.

— Ты чего? — спросил с набитым ртом один из охранников.

— Свои, суки… — повторил Лунек.

Охранник, продолжая жевать, наблюдал, как его хозяин перекладывает зубочистки в разном порядке. Охранник не знал, что красненькая, с обломанным кончиком, обозначала убитого Глеба Калашникова, синяя, бракованная, толстая и тупая, — управляющего Гришечкина, желтая — башкирского нефтяного магната Аяза Мирзоевича Мирзоева, зеленая — советника президента Егора Николаевича Баринова… Палочек-зубочисток было семь, все разного цвета. Валера Лунек вертел их, перекладывал так и сяк. Лицо его было при этом серьезным, сосредоточенным, и охранник, не успев прожевать, засмеялся с набитым ртом:

— Ну ты даешь, Лунек, прям как маленький пацан, в натуре!

— Заткнись! — тихо рявкнул Валера, не поднимая глаз.

Охранник не только заткнулся, но даже поперхнулся. Второй, молча куривший рядом, стал колотить его по спине пудовой ладонью.

— Баринов и Толстый, — пробормотал Валера — Толстый и Баринов.

Две палочки, зеленую и синюю, он положил в карман, а остальные поломал и бросил в пепельницу.

— Кофе подавать? — спросил официант.

— Подавай, — рассеянно кивнул Валера. «С Толстым все ясно, — думал он, постукивая тупыми короткими пальцами по скатерти, — могхапнуть слишком много. Глеб поймал за руку, пригрозил, поставил на место. Он умел это делать очень убедительно, так, что человек чувствовал себя совершенным дерьмом. Мог Гришечкин заказать Глеба? Очень даже мог…»

Лунек был тонким психологом. Он знал, у тихони управляющего нежная душа и болезненное самолюбие. Глебу всегда нравилось подкалывать чувствительного толстяка. У Гришечкина сдали нервы. Достал его Глеб. А если Калашников его еще и на воровстве поймал, и по стенке размазал… Толстый после убийства сам не свой, потеет, бледнеет, руки трясутся. Ведь не с горя же, не от страданий по любимому хозяину… Всем известно, хозяина своего Феликс Гришечкин тихо и преданно ненавидел. Мог заказать сгоряча?

— Очень даже мог… — задумчиво произнес Валера вслух, отхлебнул свой любимый кофе «эспрессо» без сахара и закурил.

С Гришечкиным разобраться будет несложно. Если его прижать как следует, он станет колоться. Такие нервные колются легко и быстро. Да и связи его известны, киллера, которого мог нанять Гришечкин, не так сложно вычислить. Толстый не тот человек, который будет подчищать концы, убирать исполнителя. Он, сделав решительный ход, возможно единственный в своей жизни, истечет соплями и слезами, свихнется от сомнений и паники… В общем, если это работа Толстого, волноваться не стоит. Он весь как на ладошке, никуда не денется. В любой момент можно прихлопнуть.

А вот если Глеба заказал Егор Баринов, тогда совсем другой получается расклад. Тогда хреново, очень даже хреново… Советник президента Егор Николаевич Баринов был одним из самых дорогих приобретений вора в законе Валеры Лунькова. В наше время каждый уважающий себя вор просто обязан купить себе политика, а лучше нескольких. И здесь не стоит мелочиться. Скупой, как известно, платит дважды, причем второй раз иногда приходится платить своей свободой и жизнью.

Валера не поскупился. Конечно, Баринов был не единственным луньковским политиком, но самым влиятельным и серьезным. А в последнее время Егор Николаевич стал совсем уж серьезным, почувствовал себя крутым, гонор появился, этакая снисходительность в голосе.

Валера сначала только усмехался про себя: «Эй, ты, охолонись! Кто за кого платит? Кто здесь хозяин? Ну-ка, к ноге! Сидеть! Знай свое место».

Потом он стал произносить это вслух, немного мягче, но смысл был тот же. Однако Баринов не понимал, наглел, иногда даже хамил. Валера заводился медленно. Он мог долго терпеть. Со стороны казалось, что он такой добродушный, терпеливый. На самом деле он в отличие от многих своих коллег по нелегкому воровскому ремеслу предпочитал сначала подумать, понаблюдать, понять, почему человек нехорошо поступает, а потом уж наказывать. Оторванную голову на место не приставишь. Это только на далеком острове Джамайка черные шаманы оживляют мертвецов. И то неизвестно, может, просто фокусы показывают, как в цирке… Амбиции Баринова сами по себе Валеру не трогали. Баринов был из комсомольских шавок, начинал чуть ли не инструктором горкома, а стало быть, с молодости слушался чьих-то строгих команд: «Сидеть! Лежать! Голос!» Ну пусть себе тешится на старости лет, пусть играет в «крутого», лишь бы делу это не вредило. Но мудрый вор Валера в последнее время стал опасаться, не стоит ли за наглостью карманного политика нечто более серьезное и весомое.

Например, страх. Панический, потный ужас. Одни со страху умнеют, другие тупеют. Есть такие, которые начинают ползать на коленках и могут даже в штаны наложить. Но некоторые, наоборот, начинают хамить, задираться — отчаянно и бездумно, не рассчитав толком своих жалких сил.

Если Баринов наглеет от страха, значит, кто-то хорошо его напугал. Уж не Глеб ли Калашников?

Глава 10

— Надо выбрать хороший портрет. Самый лучший, — сказал по телефону Константин Иванович, — знаешь, я смотрел альбомы, у меня, оказывается, только детские фотографии. Все кончается восемнадцатью годами. Ты попробуй подобрать что-нибудь.

— Хорошо, я посмотрю, — ответила Катя, — вы хотите, чтобы на памятнике была фотография?

— Да, на фарфоре. И еще я хочу повесить дома большой портрет в рамке. Знаешь, оказывается, у меня сохранились мосфильмовские фотопробы. Там ему двенадцать. Помнишь фильм «Каникулы у моря»? Он сыграл главную роль. Надо взять пленку в архиве, перегнать на кассету. — Константин Иванович тяжело вздохнул. — Что-то я еще хотел сказать тебе, деточка… Ах, да, нам с тобой придется решать серьезные деловые вопросы. Ты только пойми меня правильно, детей у вас с Глебом нет, ты молодая красивая женщина, довольно скоро ты захочешь как-то устроить свою личную жизнь. И рядом с тобой окажется совершенно чужой человек, который… — Я поняла, Константин Иванович, — перебила Катя, — но давайте поговорим об этом чуть позже, хотя бы после похорон. Не по телефону и не в начале второго ночи.

— Да, прости. Я плохо сейчас соображаю. Все путается в голове. Совсем не сплю, а снотворное принимать не рискую. В моем возрасте стоит только начать, и сразу организм привыкает. Маргоша замучилась со мной. Знаешь, я вдруг вспомнил, как месяца три назад, тоже в начале второго ночи, я говорил с Глебом по телефону. Ты исчезла куда-то. Он страшно переживал. Он очень любил тебя, деточка. Все эти ужасные сплетни про его… — Константин Иванович, мне дела нет до сплетен. А сейчас тем более.

— Да, конечно. Ты мне дай знать, когда придешь в себя и будешь готова к серьезному деловому разговору. Хорошо?

— Я и так готова, — жестко сказала Катя, — для этого мне не надо приходить в себя. Не думаю, что у вас со мной возникнут проблемы. По закону мне положена одна треть имущества. На большее я не претендую. Но это все равно решать не вам и не мне.

— Интересно, кому же?

— Константин Иванович, ну вы же знаете, — вздохнула Катя, — прекрасно знаете. Все, что касается доходов казино, решает Валера Луньков.

— Откуда в тебе, деточка, столько цинизма? — жалобно спросил Калашников после долгой паузы.

— Это врожденное, — хмыкнула Катя.

— Да, ты умеешь все огрублять. Твоя жесткость всегда ранила Глеба. Он был тонким, чувствительным мальчиком. Ты ведь никогда его не понимала, не ценила… — Константин Иванович, чего вы от меня хотите? — устало спросила Катя.

— Ничего. Просто это ледяное спокойствие мне кажется странным. Ты не проронила ни слезинки. Глеб еще не похоронен, а ты уже занялась дележом имущества. Не рано ли?

— По-моему, это была ваша инициатива, Константин Иванович. Давайте лучше прекратим этот разговор и пожелаем друг другу спокойной ночи.

Калашников молчал очень долго. Катя уже хотела нажать кнопку отбоя, решив, что разговор окончен. Но тут услышала тихий, сдавленный всхлип:

— Прости меня, деточка. Я несу невесть что. Прости меня и забудь все, что я тебе наболтал сейчас. Это нервы, ты должна быть снисходительна. У нас общее горе.

— Да, дядя Костя. У нас общее горе.

— Ты простила меня? Ты не станешь обо мне плохо думать?

— Нет. Я буду думать о вас только хорошо. Ложитесь спать, дядя Костя, поздно уже.

— Да, Катенька. Очень поздно. Ты точно меня простила?

— Ну простила, простила… Спокойной ночи.

— Обнимаю тебя, деточка.

После разговора остался противный, липкий осадок. Константин Иванович как бы походя, между прочим обмолвился о той единственной ночи, когда Катя позволила себе не ночевать дома, явилась ранним утром. Не его это дело. И совсем уж нехорошо упоминать об этом в связи с дележом наследства.

Это было чуть больше трех месяцев назад. Кончался май. Шли теплые шумные дожди. В театре давали «Лебединое озеро». Глеб привел каких-то нефтяных башкиров и посадил в первый ряд. В антракте вся компания ввалилась к Кате в гримуборную.

Башкиров было трое. Один пожилой, в национальной войлочной шапке, в мягких сапожках с задранными носами, все время мычал про себя какой-то заунывный степной мотив, ни с кем не разговаривал, смотрел в одну точку глазами-щелочками. Как потом выяснилось, он был старший, главный. Другие двое, молодые, бойкие, кривоногие, болтали без умолку, матерились, ржали, рассказывали неприличные анекдоты. Голоса у них были высокие, почти женские. От всех троих разило за версту крепким перегаром.

К Кате они ввалились с откупоренной бутылкой французского коньяка, тут же стали пить прямо из горлышка, по очереди, и все совали бутылку Кате:

— Выпей с нами, красавица, что ты ломаешься?

— Слушай, зачем такой худой-усталый? Эй, Калашник, ты пачыму плохо кормишь свою жену? У меня чытыре жены, все толстый, мясистый, красивый, а у тебя одна, смотри какие ручки у нее слабий. Женщина должна дома сидеть, а не по сцене прыгать.

При этом один, самый пьяный, со смехом стал щупать Катино голое плечо. А Глеб сидел в кресле, закинув ноги на маленький журнальный столик, и разговаривал по радиотелефону.

— Ну, солнышко, не обижайся, — тихо ворковал он в трубку, — у меня очень важные гости… Ну, давай завтра… Я тебе обещаю… Оль, перестань, не заводись… На важных гостей, которые не ведали, что творили, он не обращал внимания. Катя знала, кто такая эта Оля. Терпение лопнуло.

— Пожалуйста, выйдите отсюда все, — сказала она спокойно, стараясь не повышать голос.

— Глеб, нас здесь не уважают, — рыгнув, заметил один из гостей.

— Все, целую тебя, солнышко, не грусти, — пропел Глеб в трубку и недовольно посмотрел на жену:

— Кать, ну ты чего?

— Ничего. Уведи своих важных гостей. Мне надоело.

— Что тебе надоело? Чем ты недовольна? Ну, выпили люди немного. У нас были серьезные переговоры, надо расслабиться.

— Вот и вел бы их расслабляться в казино, на стриптиз, а не в театр. Все, мне на сцену через три минуты. Уматывайте отсюда.

И тут подал голос старший. Он перестал мычать свой нудный национальный мотивчик, уставился на Катю тусклыми глазами-щелочками и произнес очень низким, скрипучим голосом:

— Зачем ты нас обижаешь, женщина? Так не разговаривают с гостями.

Повисла напряженная тишина. Было слышно, как тяжело, с присвистом, дышит старый башкир. Не дожидаясь, чем кончится этот идиотизм. Катя вышла из гримуборной, тихо прикрыв за собой дверь.

В следующем акте четыре места в первом ряду были пусты.

Она пыталась уговорить себя, что для партии Одилии очень подходит состояние взвинченности и обиды. Отличная получается Одилия — злющая, разъяренная стерва. Но вместо энергичной злости навалилась душная, вялая тоска. Последний акт Катя танцевала на автопилоте, равнодушно, автоматически считая про себя каждое па. Сколько их еще там осталось?

Ее состояние сразу передалось залу. Балет уже не смотрели, а терпели, ждали, когда наконец упадет занавес, хотели скорей домой, к телевизору. Ну что за скука, в самом деле!

Катя знала, завтра ей станет стыдно. Ни зрителям, ни труппе, ни партнеру Мише Кудимову нет дела до ее настроений и обид на мужа. Она почти проваливает последний акт балета, и никто, кроме нее, не виноват в этом.

В пятом ряду, с краю, она увидела Пашу Дубровина и обрадовалась. Он ходил почти на каждый спектакль. Сначала Катя холодно удивлялась, замечая в зале его лицо. Потом привыкла. За это время они успели несколько раз коротко поболтать у служебного выхода.

— Ну что? — спросила как-то Катя. — Вы все-таки стали балетоманом?

— Нет. Я по-прежнему балет не люблю.

— И вам не скучно сидеть в зале? Не жалко времени и денег?

— Нет.

— У вас есть семья, дети?

— Нет… Эти случайные разговоры ничем не заканчивались. Катя думала, он скоро исчезнет. Ведь нет никакого отклика с ее стороны. Ни намека на отклик, только равнодушное «спасибо, всего доброго…».

Но сейчас, чувствуя, что проваливает спектакль от тоски, от обиды и мерзкой, дрожащей, почти истерической жалости к себе, Катя остановила взгляд на таком знакомом, уже привычном и все еще чужом лице Паши Дубровина и подумала: хорошо, что он здесь.

Занавес упал. Зал побил в ладоши вежливо и вяло. На поклон вышли всего один раз. Наспех сняв грим и переодевшись, Катя выбежала на улицу и сразу, как всегда, увидела черную «восьмерку» в глубине двора. Паша стоял, прислонившись к машине, и курил.

В театре давно знали Дубровина в лицо, многие здоровались с ним почти как со своим. Но когда на глазах у охранника и нескольких артистов, выходивших вместе с Катей, она села не в свой «Форд», а в черную «восьмерку» Дубровина, две девочки из кордебалета многозначительно переглянулись, Миша Кудимов удивленно присвистнул и покачал головой, а охранник в камуфляже решительно шагнул к «восьмерке» и, наклонившись, спросил через открытое окно:

— Екатерина Филипповна, вы как, машину на ночь здесь оставляете?

— Да, Эдик. Сигнализацию я включила, — устало ответила Катя.

Черная «восьмерка» газанула и покинула двор.

— Куда мы поедем? — спросил Паша.

— Давайте просто покатаемся по ночной Москве. Если дождь кончится, можно погулять где-нибудь, на Чистых прудах или на Патриарших.

— Дождь вряд ли кончится. Ночью обещали грозу. А я живу неподалеку от Патриарших. Если вы хотите погулять, можно поехать туда. Начнется гроза — мы успеем добежать до моего дома. А поужинать не хотите?

— Чаю хочу. Но не в ресторане, а где-нибудь, где тихо и нет никого.

— Понятно, — кивнул Паша, — тогда тем более лучше поехать к Патриаршим, а потом зайти ко мне. Чай и тишину я вам гарантирую.

— Я ужасно танцевала? — спросила Катя после паузы. — Это было очень заметно?

— Нет. Немного иначе, не как обычно. Но совсем не ужасно. Знаете, мне показалось, вам стало жалко злодейку Одилию.

— Нет, — покачала головой Катя, — мне стало жалко другую злодейку. Себя.

— Иногда надо себя пожалеть. Просто необходимо.

— Наверное.

Несколько минут ехали молча. Ночь была теплая, с сильным ветром, с редким крупным дождем. Машина свернула на Патриаршие, замерла на светофоре, и в приоткрытых окнах стал отчетливо слышен радостный, тревожный шепот мокрых майских тополей.

— Катя, неужели вы так переживаете из-за этих пьяных восточных людей, которых ваш муж приволок к вам в гримуборную в антракте? — спросил Паша. — Я еще ни разу не видел вас такой грустной.

— Откуда вы знаете про восточных людей? — улыбнулась Катя.

— Я заметил, как они шли за сцену во главе с вашим мужем. Честно говоря, трудно было не заметить. Всего-то четыре человека, а казалось — целая толпа.

— Действительно, целая толпа. Но Бог с ними. Сегодня вообще ужасный день, с самого утра. Знаете, бывает, утром испортится настроение от какой-нибудь ерунды. И весь день кувырком.

— А что случилось утром? — спросил Паша, останавливая машину у своего дома.

Дождь все шел. В пустом старом дворе горел единственный фонарь. Ветер усилился. Катя застегнула пиджак и поежилась.

— Утром ничего особенного не случилось, — сказала она, поправляя волосы, — такая ерунда, что и рассказывать не стоит. У вас есть зонтик?

— Катя, вы уверены, что хотите гулять в такую погоду? — спросил Паша. — Зонтик есть у меня дома. Мы можем подняться, взять его, а потом опять выйти.

— Нет, — вздохнула Катя, — пожалуй, гулять не стоит. Почему-то всегда, когда мне хочется просто побродить, подышать воздухом, идет дождь. А если зима, то начинается метель, или все тает и грязь по колено. Давайте поднимемся к вам, выпьем чаю, потом я вызову такси, доеду до театра, а оттуда домой на машине.

— Зачем такси? Я вас довезу до театра.

— Спасибо. А мы у вас дома никого не разбудим?

— Нет. Я живу один.

— Давно?

— Пять лет. С тех пор, как развелся с женой.

— А родители?

— Мама умерла, у отца другая семья. У меня есть сводный брат, которому восемь лет.

Лифт был такой маленький и тесный, что пришлось встать совсем близко, соприкоснуться плечами. Повисла неловкая пауза. Старый, исписанный ругательствами, пропахший мочой и дешевым табаком лифт с черными обугленными дырками вместо кнопок вползал на шестой этаж почти целую вечность. И оба молчали, стараясь не встретиться взглядами, будто виноваты в чем-то.

Когда лифт наконец остановился, у Кати в сумочке затренькал радиотелефон. Она вытащила его, хотела ответить, но раздумала, отключила сигнал.

— Это, наверное, ваш муж, — осторожно заметил Паша. — Он ведь не знает, где вы. Будет волноваться.

— Ну и пусть поволнуется. Ему полезно. Паша ничего не ответил. В квартире было тихо, темно, и Катя, едва переступив порог, сразу почувствовала: да, он действительно живет здесь один уже много лет. Паша зажег свет в прихожей и сразу как-то нервно, преувеличенно засуетился, стал искать тапочки, вспомнил, что их нет, только толстые старые шерстяные носки, которые предлагать даме неудобно.

— Ничего, — натянуто улыбнулась Катя, — я могу босиком. У вас очень чисто.

— Нет, ни в коем случае, пол занозистый. Оставайтесь в туфлях… Вы уверены, что не хотите есть? Я могу быстренько приготовить… Что же я могу приготовить? — Он кинулся на кухню.

Катя осталась в прихожей, вытащила шпильки из растрепанного пучка, достала щетку, принялась расчесывать волосы у потрескавшегося овального зеркала и услышала, как в кухне чмокнула дверца холодильника, потом что-то с грохотом упало, но не разбилось.

— Паша, ничего не надо готовить, — крикнула она, глядя в зеркало, — только чай или кофе.

— А что лучше?

— Пожалуй, кофе. Если у вас есть молотый. Растворимый я не пью.

— Я тоже терпеть не могу растворимый кофе. Знаете, оказывается, есть сыр, правда, он почти засох, банка маслин, сосиски и немного квашеной капусты. А сахар, кажется, кончился.

Он вышел из кухни с целлофановым мешком, в котором сиротливо скорчились две потемневшие сосиски.

— Паша, ничего не надо, честное слово. Только кофе.

— Если бы я знал, что сегодня так получится… Я почти не ем дома, только завтракаю. Давайте, я вам пока музыку поставлю, вы посидите, отдохните, а я сварю кофе. Если вы любите сладкий, у меня где-то был мед.

— Да, кофе на меду — это замечательно, — улыбнулась Катя, — а если добавить немножко гвоздики, знаете, в зерна, в мельницу, буквально три штучки, три сухие гвоздичинки… Очень вкусно.

— У меня нет гвоздики. Вообще никаких пряностей нет. Но я обязательно куплю и попробую сделать, как вы сказали.

Он проводил ее в большую, почти пустую комнату. Посередине, на круглом одноногом журнальном столике прошлого века, светился экран включенного ноутбука. В голубоватом тумане плавали бледные рыбки.

На огромном письменном столе у окна стоял еще один компьютер, стационарный, выключенный, с черным глухим экраном.

Два кресла, одно солидное, кожаное, другое — образца семидесятых, хлипкое, неудобное и скрипучее на вид. В углу, прямо на полу, — большая новая, явно дорогая стереоустановка, рядом, на специальной тумбе, — телевизор и видеомагнитофон. Антикварный, но страшно облезлый буфет не имел ни одной дверцы и был заполнен книгами, аудио и видеокассетами и компакт-дисками.

— Что вам поставить? Какую вы любите музыку?

— Есть у вас старый классический джаз? — спросила Катя, усаживаясь в огромное кожаное кресло.

— Глен Миллер, Луи Армстронг, Элла Фицжеральд, — стал быстро перечислять Паша, — но я лучше поставлю то, чего вы точно никогда не слышали.

— Ну, это вряд ли, — покачала головой Катя, — из старого джаза я знаю почти все. Во всяком случае, то, что можно считать классикой.

— Уверены? Вот я поставлю, а вы мне скажете, слышали или нет. Могу спорить на что угодно, вы это услышите впервые.

— Хорошо, ставьте. Я через три минуты назову вам исполнителя.

— Ну ладно, — кивнул Паша, — я ставлю, — только вы не смотрите.

— Очень надо! — Катя зажмурилась. — Ставьте! Через минуту нежный тенор запел по-английски про сонную реку Миссисипи, по которой медленно плывет пароход.

— Паша, так мы поспорили или нет? — спросила Катя, не открывая глаз.

— Конечно, поспорили!

— На что?

— На что хотите!

— Хочу на эту кассету!

— Пожалуйста!

— Это негритянский квартет «Инк спотс» — «Чернильные пятна». Середина сороковых — начало пятидесятых! — выпалила Катя и открыла глаза.

Паша стоял посреди комнаты, все еще держа в руках пакет с сосисками.

— На самом деле нечестно было спорить, — улыбнулась Катя. — С моей стороны нечестно. Вы ведь спорили бескорыстно. А я действительно знаю классический джаз. Не расстраивайтесь, я не буду отнимать у вас кассету. Я знаю, она очень редкая. Перепишу и отдам. А эти сосиски лучше выкинуть. На них больно смотреть.

— Да, действительно… Он отправился на кухню, тихо загудела кофемолка. Катя скинула туфли, уселась поудобней, поджав ноги. Только сейчас она почувствовала, как ужасно устала. День был бесконечно длинный, дурацкий. Она приехала в театр к девяти утра, перед репетицией был сбор труппы, случилась какая-то некрасивая склока, и Кате пришлось в ней разбираться, потом, на репетиции, она больно подвернула большой палец. Старенькие любимые пуанты порвались, почти истлели, Катя решила надеть их в последний раз, и вот результат. Палец до сих пор побаливает. Для любого нормального человека пустяки, но для танцовщика — серьезная неприятность. А потом, после того как она особенно удачно исполнила свой знаменитый прыжок с па балоттэ, Галя Мельникова, молоденькая, очень талантливая солистка, хлопая ясными голубыми глазками, с искренним возмущением произнесла: «Нет, ну какая стерва эта Никифорова! Она говорит, будто ты теряешь форму, легкость уже не та. Ну ты подумай, совсем старуха сбрендила. Нет, просто интересно, с чего она это взяла?!»

Людмила Анатольевна Никифорова была старым, очень опытным педагогом. Катя училась у нее пять лет и очень дорожила ее мнением. Это многие знали. Никифорова всегда говорила правду. Но только в глаза и наедине. За глаза, публично, а тем паче Гале Мельниковой на ушко, ничего подобного она сказать не могла.

Стало грустно, что из милой талантливой Гали полезла бабская злая зависть. Дело обычное, удивляться и расстраиваться глупо. Наоборот, если завидуют, значит, есть чему. Но за Галю обидно. Раньше в ней этой гадости не было.

В общем, все мелочи, но слишком уж их много для одного дня, даже такого длинного. А про Глеба с его братками-башкирами и «солнышком» Олей лучше вообще не вспоминать.

Катя сама не заметила, как задремала в уютном кресле под сладкие голоса негритянского квартета. Паша удивленно и растерянно застыл на пороге с подносом, потом тихонько, на цыпочках подошел к журнальному столику. Звякнула кофейная чашка. Катя открыла глаза.

— Простите… — Он даже покраснел от смущения.

— Это вы меня простите, Паша. Вы, наверное, тоже устали. Я нагрянула к вам по-хамски, да еще уснула… Я, пожалуй, вызову такси и поеду. — Она посмотрела на часы. — Ужас, половина второго!

— Нет, что вы! Я совершенно не устал. И вообще… У меня так редко бывают гости, тем более вы… Я скоро совсем одичаю. Общаюсь только с компьютером.

— Ну что вы, Паша! Вы светский человек. Вы же почти каждый вечер ходите на балет.

Он разлил кофе по чашкам, уселся в скрипучее неудобное кресло напротив Кати, долго молчал, а потом вдруг произнес совсем тихо:

— А вы не хотите спросить почему? Катя отхлебнула кофе и, не глядя на него, быстро произнесла:

— Нет. Пока не хочу. Но мне всегда приятно видеть вас в зале.

— Спасибо. Перевернуть кассету? Или поставить что-нибудь другое?

— Не надо… Паша, а вы со своим братом, которому восемь лет, общаетесь? Как его зовут?

— Арсений. Иногда я беру его к себе на выходные. Ну, сейчас редко, а раньше, когда он был совсем маленький… Знаете, однажды я повел его в зоопарк, ему тогда было три года, он испугался бегемота и так громко заплакал, что даже бегемот удивился… Паша начал рассказывать про своего сводного брата, потом вспомнил что-то смешное из собственного детства, Катя тоже стала вспоминать какие-то истории, всякая неловкость пропала. Незаметно перешли на «ты».

Катя впервые вгляделась в его лицо, ничем не примечательное, пожалуй, даже некрасивое, но породистое, умное, с высоким лбом, с жесткой прямой линией рта. Небольшие голубые глаза, короткие, чуть вьющиеся темно-русые волосы. Когда он снимал очки, взгляд становился усталым и немного растерянным.

За окном гремел гром. Редкий крупный дождь перешел в ливень. Легкая занавеска надулась пузырем, быстро, тревожно затрепетала, как крыло огромной ночной бабочки, и застыла, пойманная хлопнувшим окном. Совсем близко, на Патриарших, частые тугие капли стучали по листьям, по тусклой ряске пруда. Утки теснились в своих игрушечных домиках, в душной влажной темноте прижимались друг к другу теплыми подстриженными крыльями, перебирали перепончатыми вишневыми лапками.

По Садовому кольцу проносились редкие машины, вспыхивали огни, светились брызги, вылетая из-под колес. В огромной пустой квартире в доме на Мещанской злой, взвинченный, совершенно протрезвевший Глеб Калашников сидел на кухне в одних трусах, курил, слушая, как механический голос повторяет в трубке:

— Абонент временно недоступен… Домой она вернулась ранним утром, тихонько открыла дверь, скинула туфли в прихожей. От бессонной ночи познабливало. Глеб спал, свернувшись калачиком, на кухонном диване. Она хотела быстро прошмыгнуть в ванную, но он услышал, вскочил, щуря сонные глаза, хрипло произнес:

— Где ты была?

— В гостях.

— Ты не могла хотя бы позвонить? Зачем ты отключила свой телефон? Я чуть с ума не сошел. У кого ты была?

— Не надо, — устало вздохнула Катя, — тебе наверняка позвонил охранник Эдик и сообщил, с кем я уехала из театра. Иди спать, Глеб. Пять часов утра.

— Мне звонил не только Эдик, — медленно, сквозь зубы процедил Глеб, — кроме него, еще двое посчитали своим долгом сообщить. Ты совсем сбрендила? В следующий раз, когда решишь потрахаться с этим своим тихим придурком… Как его? Петя? Паша?..

Катя открыла рот, чтобы сказать: «Успокойся, ничего не было», но он стал орать, и ей расхотелось отвечать, возражать, оправдываться. Он ругался так грязно, так долго, что Кате стало его жалко. Она слушала, не произнося ни слова в ответ, ждала, когда он успокоится.

Потом он молча ходил по кухне из угла в угол. Наконец остановился и вполне спокойно, не глядя ей в глаза, произнес:

— Ты можешь спать с этим своим тихим придурком. Можешь, я разрешаю. Только делай это так, чтобы никто не свистел мне в уши. Но я ведь тебя знаю, ты же слабоумная. Ты считаешь, если один раз трахнулись, надо тут же жениться. Так вот, предупреждаю. Если ты от меня уйдешь, театра не будет. Твоя драгоценная гениальная труппа останется на улице. Ну, кое-кого я, так и быть, возьму в стриптиз. Мне как раз нужны свежие девочки и мальчики. Твои балетные подойдут.

— Значит, ты разрешаешь мне спать с ним? — тихо уточнила Катя. — Ты разрешаешь? И печать шлепнешь, и подпись свою поставишь? А как — по расписанию? Или у нас будет скользящий график?

— Прекрати! — Он шарахнул кулаком по столу и опять стал орать.

— Глеб, скажи мне честно, — попросила Катя, когда он успокоился, — за эти восемь лет был хотя бы один месяц без «солнышек»?

— Я мужчина. Мне можно.

— Класс! — засмеялась Катя. — Высокий класс! — И даже тихонько поаплодировала.

— Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду! — Он опять стал срываться на крик.

— Подожди, не кричи. Ну скажи мне, зачем я тебе нужна? У тебя ведь столько «солнышек», они такие яркие, романтические, возвышенные. А я — скучная, холодная, циничная. Разве тебе со мной интересно?

Он уставился на нее, как будто увидел впервые, растерянно захлопал глазами, несколько раз открыл рот, словно рыба, выброшенная на песок, и наконец хрипло произнес:

— Катька, ты что, правда собираешься от меня уйти? К нему? К этому?!

— Пока это преждевременный разговор.

— Что значит — пока?

— То и значит, — вздохнула Катя. — Прости, Глеб. Я очень хочу спать. — Она встала и направилась в ванную. — Прости меня, давай мы перенесем этот разговор на другой раз.

— Какой другой раз? — Он схватил ее за руку. — Когда ты сообщишь мне, что уходишь? Поставишь перед фактом?

— Я обещаю предупредить заранее, — усмехнулась Катя.

— Ты никуда не уйдешь. Поняла? — Глеб дернул ее за руку, почти насильно потащил назад, в кухню. — Сядь. Мы не договорили! Скажи, ты сделала это мне назло? Ты хотела доказать мне что-то? Ты доказала. Я понял. Да, я иногда веду себя как свинья. Но ты тоже хороша!

— Глеб, ты прекрасно понимаешь, я ничего тебе не хотела доказать. Я просто устала.

— Устала? Давай поедем на Крит, отдохнем. Кстати, отличная идея, дом простаивает, сильной жары там еще нет… Катька, мы просто давно не были вдвоем. Мы же нормальные люди. У меня своя жизнь, пусть у тебя будет своя. Я понимаю, тебе обидно… Ну трахайся ты с ним на здоровье, я же не против! Только не уходи. Смешно, в самом деле!

— Глеб, ты сам сказал, я слабоумная, — напомнила Катя, — зачем тебе брать с собой на Крит слабоумную жену? Мы с тобой пробовали совсем недавно побыть вдвоем на Тенерифе. Это было всего лишь в декабре. И что получилось? Не отдых, а сплошные ссоры. Возьми лучше какое-нибудь романтическое «солнышко». Олю, например.

— Но ты же всегда знала… И никогда ничего… Ты так себя вела, будто тебе это без разницы.

— Просто тебе, Глебушка, удобно было думать, что мне это без разницы. А так не бывает. Я ведь живой человек… Ладно, хватит. Ты знаешь, я ненавижу выяснять отношения.

— Ты никогда меня не любила, — он стал опять расхаживать по кухне, из угла в угол, — если бы любила, ты бы боролась! Хотя бы раз наорала на меня, спросила, где я был, устроила бы сцену! Но ты молчишь, словно ничего не происходит, а потом вдруг ни с того ни с сего выкидываешь такой вот фортель! Это нечестно!

— Да, это нечестно. Прости, что я не устраивала тебе сцен. Прости, что я не могу орать и бороться. Я плохая, ты хороший. И давай на этом пока остановимся. Иди спать, Глеб.

Не глядя на него, она ушла в свою комнату, где был балетный станок и в углу стояла маленькая тахта. В последнее время она все чаще спала не в спальне, а здесь.

Не было сил раскладывать тахту, стелить постель. Она сняла юбку, блузку, натянула старую длинную футболку и, свернувшись калачиком под тонким пледом, моментально уснула.

Проснулась она от того, что Глеб улегся рядом, руки его были уже под футболкой.

— Катька, давай правда слиняем от них от всех на Крит! Ну чего ты, в самом деле? А, Катюха, устроим себе маленький праздник? Катька, ну хватит дурить! — Он резко развернул ее к себе лицом.

— Глеб, не надо, ну не надо сейчас… не могу… не хочу… Он зажал ей рот горячей влажной ладонью.

— Ему можно, а мне нельзя? С ним было в кайф, а со мной нет?

Катя ничего не чувствовала, кроме усталости и жалости к себе, к Глебу, к их дурацкой бестолковой совместной жизни, в которой, конечно, была любовь, но какая-то грубая, глупая. Глеб все время играл в рокового плейбоя, без конца самоутверждался. Его мужская лихость была шита белыми нитками. Во все стороны неприлично торчала грязноватая драная подкладка — слабая, смутная душа вечного мальчика, вредненького, капризного дитяти.

И тогда, три месяца назад, Глебу, и сейчас, его отцу по телефону, можно было сказать: не было ничего. Ничегошеньки между мной и Пашей Дубровиным в ту ночь не произошло. Мы просто сидели и разговаривали. Но почему, собственно, надо оправдываться? С какой стати?


Подметки зимних сапог потихоньку отваливались. Еще немного, и придется ходить босиком либо в белых чешках, которые Маргоша надевает на уроках танца и сценического движения. Собственно говоря, все равно получается почти босиком. Пока добежишь по ноябрьской слякоти от дома до метро, ноги промокают насквозь. Ноябрь только начался, а снег уже падал, бесконечный, густой, мокрый, и тут же таял, превращался в ледяную кашу под ногами.

Маргоша мерзла нещадно. От ветра слезились глаза, текла дешевая тушь с ресниц. Сквозь курточку на свалявшемся рыбьем меху Маргоша впитывала ледяной ветер всей кожей, каждой порой. Под тонким свитерком, связанным из старых разноцветных клубочков, тело покрывалось мурашками, сжимались, морщились соски, хотелось не просто в тепло, хотелось в пекло, в парилку, в жаркую баню, чтобы пар обжигал, продирал до костей.

В метро была давка. Маргоша влетела в переполненный вагон, кое-как втиснулась и попыталась расслабиться, согреться, перевести дух. Она опаздывала на первую пару, как всегда, а потому мчалась до метро галопом.

Поезд тронулся, в черном стекле Маргоша поймала свое отражение и привычно отметила, что из всех лиц, отражающихся рядом, ее — самое красивое.

Каменный живот гражданина справа и ватная задница гражданки слева так напирали, что трудно было шевельнуться, вытянуть руку, поправить выбившуюся из-под вязаной шапочки прядь. У гражданина была круглая бородка и круглый крупнопористый нос. От гражданки разило потом и парикмахерской. Голова ее была в тугих желтых колечках, у шеи торчали прямые, не попавшие на бигуди пряди, предательски черного цвета.

«Интересно, как можно жить в таком виде? — думала Маргоша, воротя нос от мясистого затылка женщины. — И ведь ест все — макароны, пирожные с кремом, ни в чем себе, любимой, не отказывает, и в зеркало на себя смотрит каждый день не без удовольствия, волосы красит, химию делает в парикмахерской. Я бы в таком вот виде и часа не прожила, из окошка выбросилась».

Женщина повернула голову, в толстом ухе сверкнул ледяным огнем бриллиант, не меньше четверти карата. Камень был настоящий, высокой чистоты, не какой-нибудь фианит или циркон. Уж в этом Маргоша знала толк.

Одним из любимых ее развлечений было заходить в ювелирные магазины и долго, подробно разглядывать самые дорогие украшения, иногда с деловито-озадаченным лицом обращаясь к продавщице: простите, можно вот это колечко примерить? Ах, к нему есть еще и серьги? Ну, конечно, я примерю. Да, очень красиво. Сколько здесь? 0,14 карата в каждом камне? А какая чистота? А есть у вас что-нибудь такого же плана, только без лепесточка? Нет? Жалко… До слез было жалко себя, когда кто-то покупал у нее на глазах такие колечки-сережки, с лепесточками и без, с одним крупным камнем, с россыпью мелких вокруг. Она ревниво провожала взглядом каждую счастливую обладательницу настоящих камней. К ее ярко-зеленым глазам так подошли бы крупные изумруды. Изумруд — ее камень, он принес бы удачу. А бриллиант хранит от болезней, от сглаза. Все это ерунда, конечно, просто очень красиво и очень хочется… И особенно было обидно, когда камни сверкали на пальцах и в ушах у таких вот толстых безобразных теток.

Сейчас ее здорово разволновал и расстроил этот сверкающий камешек. Настоящий бриллиант в таком гадком, некрасивом чужом ухе.

Вагон выехал на свет, на станцию «Площадь Революции». Бриллиантовая тетка мужественно прокладывала Маргоше путь к выходу, перла как танк. Но, Господи, какая была шуба на этом толстозадом танке! Норочка, цвета какао с молоком, почти до полу. И не из кусочков, не турецкий ширпотреб.

Кто-то в медленной грубой толпе наступил на пятку. «Все. Сапогам конец», — спокойно подумала Маргоша, протиснулась к краю вестибюля и, опершись на холодное колено бронзовой колхозницы, рассмотрела оторванную подметку. Действительно, все. Можно доковылять до училища, а потом? Впереди бесконечная, беспощадная зима. Как пережить ее без теплых сапог? Можно занять денег. Можно. Есть в училище люди, которые дадут Маргоше взаймы. А отдавать как? Со стипендии? Смешно, в самом деле.

Маргоша взглянула вверх и встретила серьезный бронзовый взгляд колхозницы. Ладно, надо идти. Через пять минут начинается первая пара. Сценическая речь. Столетняя бабка Ангелина Ивановна ставила дикцию нескольким поколениям актеров Малого театра. Перед ней все училище трепещет. Опаздывать нельзя ни на секунду, старуха не выносит, когда на ее уроки опаздывают. Может выгнать, нажаловаться проректору.

Маргоша рванула сквозь толпу, понеслась, хлопая оторванной подметкой. И успела, влетела в аудиторию под пронзительный треск звонка. А подметка осталась валяться в коридоре.

— Тебе не только сапоги, тебе еще и штаны не мешало бы новые купить, и свитер, — хмыкнула гримерша Света.

Они стояли в пустой курилке. У Светы была манера щурить правый глаз, выпуская клубы дыма из ноздрей.

— Мне много чего не мешало бы. Я от шубы тоже не откажусь, и от «Мерседеса». — Маргоша попыталась улыбнуться, но лицо не слушалось, вместо улыбки вышла какая-то жалкая гримаса.

— А родители? Ты ведь москвичка, живешь не в общаге, мама с папой под боком. Ты вроде говорила, они у тебя неплохо зарабатывают.

Маргоша действительно так говорила. Уверяла, будто ходит с сентября, с первого дня занятий, в одних джинсах потому, что стиль у нее такой. И связанные вручную из разноцветных клубочков свитера — это тоже стиль. Нравится ей все вязать самой, ужасно нравится. Сидишь себе вечерком перед телевизором, — двигаешь спицами, петелька за петелькой, ряд за рядом, это знаете как нервы успокаивает! Дома от шмоток шкафы ломятся, но в старых джинсах как-то уютней, И в свитерах собственного производства тоже уютней, чем во всяких дорогих английских кофточках из альпаки и ангоры. Вы ничего не понимаете, ручная работа — это высший шик!

— Странный ты человек, Крестовская. Красивая девка, не дура вроде, а одеваешься как лахудра. Солнце мое, драные джинсы и свитера-авоськи сейчас не модны. Да и не идет тебе. — Света насмешливо, оценивающе оглядела Маргошу с ног до головы.

— У меня такой стиль. — Маргоша вскинула голову, тряхнула роскошной ярко-рыжей гривой.

— Сапоги без подметок — это тоже стиль? — жестко, уже без всякой усмешки спросила Света.

Маргоша пожалела, что обратилась к ней с просьбой. Она могла попросить взаймы у многих, но приличные сапоги стоили не меньше трехсот. Ни у кого таких денег с собой не было. А купить надо сегодня.

Она уже прикинула, что месяца за два соберет деньги частями, перезаймет, кое-что вытянет из отца, еще немного подкинут бабка с дедом, а потом стипендия… В общем, месяца через два она сумеет вернуть долг. Но эти два месяца надо в чем-то ходить. Не в тапочках же, в самом деле! А для Светки такая сумма вообще не деньги.

Зарплата у гримерши немногим больше студенческой стипендии. В театре и в училище знали, что Света окончила курсы массажа, подрабатывает, разминая телеса стареющим актерам и актрисам. Но это тоже не ахти какие деньги. Между тем одна только юбка из дымчатой лайки, обтягивающая тугие Светины бедра, стоила примерно десять стипендий. И прочее — сапоги, песцовая шуба, камни в ушах и на пальцах, запах каких-то немыслимых духов — все вопило о больших, серьезных деньгах.

Света была старше Маргоши лет на десять. Высокая, полноватая, с большой грудью. Прямые, совсем светлые, не густые, но блестящие ухоженные волосы подстрижены идеально ровным каре. Лицо грубоватое, беспородное, в общем — никакое. Толстый плоский нос, чуть оплывший подбородок, плавно переходящий в молочно-белую полную шею. Только рот можно назвать красивым — чувственный, мягко-подвижный, он жил как бы сам по себе, улыбался, обнажая мелкие ровные ярко-белые зубки, чуть вытягивался вперед, выпуская табачный дым, сжимался в презрительно-недоуменной гримаске. Маргоша давно заметила: когда разговариваешь со Светой, невольно смотришь не в маленькие светло-карие глаза, которые ничего не выражают, а на рот.

— Я тебе верну через месяц. Ну, через два — как максимум, — быстро произнесла Маргоша.

— Конечно, вернешь, солнце мое, — полные губы мягко усмехнулись, — не переживай, вот тебе пятьсот. — Щелкнул замочек элегантной дорогой сумки, выплыл бумажник, холеная белая рука протянула Маргоше купюры.

— Светка, спасибо, век не забуду! — засияла Маргоша и чмокнула гримершу в полную нежную щеку, но тут же спохватилась:

— Пятьсот это много, мне нужно только триста.

— Ладно, зайчик, не прибедняйся. Тебе нужно значительно больше, — весело подмигнула Света.

— Ага, как в том анекдоте про слона, — нервно засмеялась Маргоша, — съесть-то он съест, да кто ж ему даст?

— Ну, за просто так, конечно, никто не даст. А заработать можно. Ты ведь все заливаешь про родителей. Я вижу, какие они у тебя богатые. — Света заговорила очень тихо, хотя, кроме них двоих, никого в курилке не было. — Голову надо иметь на плечах, солнце мое.

— То есть? — прошептала Маргоша.

— Хочешь пятьсот баксов? Вот чтобы прямо послезавтра у тебя была эта сумма в кармане, хочешь?

— Издеваешься? Где же я могу заработать столько? На панели, что ли? — На Маргошу напал какой-то неудержимый нервный смех, она даже икать стала от смеха. — Пятьсот баксов! Послезавтра! Может слон сожрать тонну бананов за раз? Съесть-то он съест, да кто ж ему даст?!

— Ладно, кончай ржать, — жестко сказала Света. Маргоша замолчала как по команде. Лицо ее сделалось серьезным.

— Свет, ты можешь толком объяснить? — Маргоша заметила, что в ее голосе появились неприятные просительные нотки.

Затрещал звонок. Надо было идти на третью пару. — Все, зайчик, беги учись, — Света ласково потрепала ее по щеке, — только не слишком переутомляйся. Я тебе потом все объясню.

Вечером опять поднялась метель. Мокрый снег летел в лицо. В новых сапогах было тепло и уютно. В начале восьмого блестящий черный «Ауди» притормозил у старого здания Малого театра.

— Ну что, красавицы, не успели замерзнуть? — весело спросил аккуратный седой господин, выходя из машины и красивым жестом распахивая заднюю дверцу.

— Привет, — Света чмокнула господина в губы, — познакомься, это Маргоша, моя подруга.

Господин внимательно, с ног до головы, оглядел тонкую фигурку в жалкой курточке. Его лицо показалось Маргоше смутно знакомым, где-то она видела его, то ли по телевизору, то ли на фотографии в каком-то журнале. Он галантно поцеловал Маргоше руку, произнес: «Очень приятно», однако сам не представился. Даже имени не назвал. Но Маргоша не обратила на это внимания. Ей было легко и весело.

Полчаса назад она шарахнула полстакана французского коньяку у Светы в гримерной.

— С тебя ведь не убудет, — говорила Света, аккуратно подкрашивая ей ресницы своей дорогушей французской тушью, — он в принципе ничего мужичок, староват, конечно, а так — все нормально. Иногда даже в кайф. Ты ведь втроем никогда не пробовала. Это правда бывает в кайф.

Маргоша и вдвоем-то пока толком не пробовала, Первый раз все случилось с поддатым одноклассником Васькой Шейко после выпускного вечера. Васька потел, сопел, дышал в лицо перегаром, никак не мог справиться с собственной ширинкой. Маргоша даже не поняла тогда, зачем люди занимаются этим быстрым, неинтересным и, в общем, опасным спортом. Ведь запросто можно залететь, а аборт — это оченьвредно для здоровья. Совсем недавно случился скучноватый роман с сокурсником Борей Владимировым, и тоже — никакого удовольствия. Кто его знает, может, втроем и правда интересней? А тут еще — пятьсот баксов, причем это лишь начало, Светка сказала, дальше будет больше. Дело ведь не только в деньгах, но и в перспективах… На Маргошу опять напал идиотский нервный смех. Она боялась, что из глаз брызнут слезы и вся Светкина тушь растечется, но краска была водостойкой. Бояться не стоило. И вообще ничего в этой жизни не стоило бояться. Ничего, кроме зимнего холода, оторванных подметок, желтой крошащейся пшенки, которая ждет голодную до спазмов в желудке Маргошу дома, в пустом холодильнике, в мятой почерневшей кастрюле.

В салоне тихо играла музыка. Было так хорошо ехать в «Ауди» с затемненными стеклами сквозь промозглый метельный город, и не куда-нибудь, а на дачу, теплую, трехэтажную, с сауной и бассейном.

Генерал-майор Уфимцев, заместитель министра внутренних дел, пригласил старого приятеля актера Костю Калашникова к себе домой. Обычно они встречались в закрытом спортивном комплексе на Войковской, играли в теннис, попивали пивко в сауне. Однако сейчас о теннисе и сауне не могло быть и речи. У Калашникова горе. Убили единственного сына.

Костя позвонил накануне вечером. По телефону голос звучал тяжело, хрипло.

«Худо человеку, хуже не бывает, — подумал генерал, — не дай Бог никому…»

— Мне надо поговорить с тобой, Сережа.

— Завтра суббота. Приезжай-ка утречком ко мне домой. Часам к десяти, — ответил Уфимцев.

В субботу рано утром у Маргоши была съемка. Перед уходом, в половине девятого, она разбудила мужа, нежно поцеловала, погладила по щеке, заросшей за ночь неприятной, седоватой, уже стариковской щетиной.

— Костенька, не забудь побриться, все-таки к генералу идешь.

— Обязательно, солнышко. — Он поймал ее руку, прижал к губам теплую ладошку, пахнущую дорогим туалетным мылом.

Маргоша крутанулась на каблуках перед большим зеркалом в спальне, оглядела себя с ног до головы, осталась вполне довольна, тряхнула распущенными огненно-рыжими волосами и умчалась. В спальне остался запах духов, каких-то новомодных, незнакомых. Маргоша любила духи и постоянно их меняла. Эти новые пахли острой свежестью, юностью, мокрым клевером.

Покряхтывая, тяжело откашливаясь, он вылез из-под одеяла и встал перед большим зеркалом. Свет пасмурного утра как-то особенно беспощадно подчеркивал морщинистые мешочки под глазами, нездоровую отечность, которая в последнее время появляется после сна. Гадкая штука старость. Брюшко, поросшее седой шерстью, можно еще подтянуть, особенно если не забывать о гимнастике. Жирноватые, дряблые плечи можно расправить, вот так, глубоко вздохнув. Однако с каждым днем все трудней держать себя в форме.

Калашников взглянул в глаза своему отражению, и стало неловко. О чем он думает? Такое горе, убили Глеба, мальчик еще не похоронен, единственный сын… Надя лежит с обострением гипертонии, а он, старый дурак, крутится перед зеркалом, жадно втягивает ноздрями запах духов Маргоши.

У Нади, у матери своего единственного сына, он так и не удосужился побывать за эти дни. Послезавтра похороны, и придется встретиться. Никуда не денешься. Придется говорить какие-то слова, смотреть в глаза.

Калашников зябко передернул плечами и отправился в душ. Сначала очень горячая вода, почти кипяток, потом ледяная. И так несколько раз. Отличная гимнастика для сосудов. После контрастного душа чувствуешь себя лет на десять моложе. Кожа становится свежей, розовеет, отечность проходит. Уже не так противно смотреть на себя в зеркало.

Когда он налил себе кофе, зазвонил телефон. Услышав голос администратора с киностудии, Калашников удивился.

— Константин Иванович, передайте, пожалуйста, Маргарите, сегодня съемка не в двенадцать, а в половине второго.

— Хорошо, обязательно передам, — проговорил он бодро и зачем-то добавил:

— Она еще спит.

Положив трубку, он отхлебнул из чашки слишком большой глоток, поперхнулся, закашлялся. Кофе был горячий, обжег гортань, из глаз брызнули слезы. Калашников кашлял и не мог остановиться. На миг ему стало страшно. Вот так, поперхнувшись, умер его отец. Никого не было рядом, кусок хлеба попал старику в дыхательное горло.

Но кашель отпустил. Константин Иванович отдышался, достал из холодильника нераспечатанную пачку апельсинового сока, налил себе полный стакан. От ледяного сока стало легче.

«Нет, — сказал он себе, — я не буду нервничать и сходить с ума. Наверное, у нее какие-нибудь дамские дела, парикмахер, косметичка, портниха, вязальщица… Мало ли? Мы ведь с самого начала договаривались, что она не обязана отчитываться по мелочам: куда пошла, во сколько вернется. Никакой ревности. В нашей ситуации ревность непозволительна: только пусти ее в душу — сожрет. Я верю своей девочке, как самому себе. Она меня не предаст».

Когда он шел от подъезда к гаражу, перед ним словно из-под земли выскочил молодой человек отвратительной наружности. Длинные сальные космы грязно-желтого цвета, зеленый кожаный пиджак, розовые кожаные брюки, противно обтягивающие пухлые короткие ляжки, огромная серьга в ухе — стекляшка, фальшивый бриллиант.

— Константин Иванович, здравствуйте! — Микрофон ткнулся ему прямо в губы, рядом с зелено-розовым кожаным придурком выпрыгнул из-под земли еще и оператор с телекамерой. — Несколько слов для еженедельной передачи «Чумовой стоп-кадр». Как вы себя чувствуете? Подозреваете кого-нибудь конкретно? Ходят слухи, что ваш сын переживал любовную драму… За час до убийства он подрался с любовником своей жены… Что вы можете сказать по этому поводу?

— Вон! — громовым голосом завопил Калашников. — Пошел вон!

Из будки возле крытого гаража уже вылезал сонный охранник.

— Уберите их отсюда! Сейчас же! Сию минуту! — кричал Константин Иванович.

Впервые за многие годы, а возможно, и за всю жизнь, великий актер не владел собой. Боль, копившаяся в душе с той минуты, когда он узнал, что сына больше нет, вдруг вырвалась наружу, затопила все вокруг. Исчезли кожаный наглец с микрофоном, оператор с камерой, охранник в камуфляже, рифленые ворота гаража. Мокрый асфальт поплыл под ногами, дождь бил в лицо и становился горько-соленым. Константин Иванович плакал.

Не замечая ничего и никого вокруг, он добрел до своей синей «Тойоты», долго не попадал ключом в замок. Оказавшись наконец в салоне машины, он упал лбом на баранку руля.

Охранник давно отогнал репортера и оператора. Подойдя к машине, он осторожно постучал в стекло.

— Константин Иванович, вам плохо? Помощь нужна?

— Нет, — Калашников повернул к нему заплаканное лицо, — спасибо, Геннадий, уже все нормально. Просто сорвался из-за этого ублюдка… — Всех бы их к стенке… суки, журналюги! — Охранник смачно сплюнул и сочувственно покачал головой.

Калашников вытер глаза платком, громко высморкался и завел мотор. Он уже опаздывал к Уфимцеву.

Генерал встретил его в тельняшке и потертых джинсах.

— Держись, Костя. Мы с гобой старая гвардия, обязаны держаться.

Полная свежая генеральша Клара Борисовна хлопотала на кухне. Она вышла в прихожую поздороваться с гостем, чмокнула старого актера в щеку. От нее уютно пахло тестом, ванилью, жаром духовки.

— Ты как, Константин, мучное позволяешь себе иногда? — спросила она. — Я плюшки затеяла к чаю.

— Позволяю, — слабо улыбнулся Калашников, — спасибо, Кларочка; Как у вас хорошо, ребята, прямо душа отдыхает.

— Да, — кивнула Клара, — у нас хорошо. Живем дружно, вот уже тридцать пять лет.

Это прозвучало как язвительный, неуместный намек. Генерал покосился на супругу и чуть нахмурился.

После развода с Надей и женитьбы на Маргоше многие жены старых приятелей осудили Константина Ивановича, называли его поступок предательством, пророчили ему ветвистые рога.

— Он еще наплачется со своей фифой, ей ведь не я нужен, а имя, деньги, положение, — говорили стареющие жены своим молодящимся, легкомысленным мужьям.

Калашников знал, что Клара Борисовна Уфимцева открыто заявляла:

— Ноги этого сукина сына в моем доме не будет. Поганец, старый гульбун?

Первое время после развода Надю активно приглашали в гости, жалели, с удовольствием при ней обливали грязью «эту мерзавку, соплячку» Маргошу, клялись, что никогда с ней даже не поздороваются.

Но постепенно безнадежные Надины глаза и ее скорбное молчание надоели. С Надей было скучно, она совсем сникла и, по мнению многих, опустилась, перестала за собой следить, позволила себе растолстеть, постареть. А так нельзя. Стали говорить, что отчасти она сама виновата, надо было что-то делать, держать себя в форме. Да, трудно, с каждым годом все трудней. Но никуда не денешься. Надо оставаться женщиной и в пятьдесят, и в шестьдесят, хитрить по-женски, бороться за мужа, и вообще в семейных делах редко бывает, что один полностью прав, а другой кругом виноват.

Постепенно эта неприятная история потеряла остроту, обсуждать ее стало неинтересно. О Наде потихоньку забыли, к Маргоше привыкли. Константин Иванович водил ее с собой повсюду. Она умела нравиться даже женам старых приятелей Калашникова. Чудесная девочка, такая обаятельная, непосредственная, живая… И все-таки Клара Уфимцева не удержалась, спросила:

— Как Надя?

— Плохо, — вздохнул Калашников, — у нее был гипертонический криз.

— Если нужна помощь, ты скажи, ведь горе-то какое! Я позвоню ей обязательно.

— Спасибо, Кларочка.

— Ох, плюшки-то мои! — спохватилась генеральша и убежала на кухню.

Уфимцев и Калашников прошли в гостиную. На журнальном столе уже стояли маленькие рюмки, бутылка французского коньяка, ваза с фруктами.

— Ну что, Костя, давай по маленькой?

— Не могу, Сережа, я за рулем.

— Чепуха. Вызову шофера, отвезет тебя. Не думай об этом. Надо Глеба помянуть.

Выпили молча, не чокаясь. Генерал коротко вздохнул и выжидательно посмотрел на Калашникова.

— Сережа, я бы хотел, чтобы ты взял под контроль расследование, — начал Константин Иванович, — скорее всего это заказное убийство. Но следователь не исключает и другие версии, так сказать, личного порядка. Ревность, месть и прочая ерунда. Ты сам знаешь, ситуация в нашей семье непростая. Мне бы не хотелось выносить сор из избы.

— Кому ж нравится сор-то выносить? — горько усмехнулся генерал. — Ты у нас знаменитость, к тому же депутат. Да и Глебушка, царствие ему небесное, не последним был человеком. Я понял тебя. Костя.

Калашников машинально отметил про себя, что в последнее, время генерал все чаще поминает Господа и царствие небесное. А еще недавно был воинствующим атеистом. Что ж, надо идти в ногу со временем и следить за административной модой. Бывшие партийные чиновники, еще вчера боровшиеся с «религиозными пережитками», сегодня красят яички на Пасху, крестят внуков, отпевают умерших родителей, приглашают батюшек освящать свои особняки и «Мерседесы», рестораны и магазины. У кого они есть, конечно.

Константин Иванович тут же одернул себя. «Не язви, даже мысленно! Не время и не место».

— Убийцу надо искать среди бандитов, — тихо произнес он, не глядя на генерала.

— Ясное дело, — кивнул генерал.

— Это нам с тобой ясно. Может, и оперативникам твоим ясно, однако они обязаны отработать все версии.

— Тебя уже допрашивали? — Генерал налил еще по капле коньяку в рюмки.

— Нет. Из родственников они говорили только с Катей.

— Ну, и чего ты беспокоишься? Они отрабатывают именно линию заказухи, трясут братков.

— Возможно, они и трясут братков, — Калашников немного повысил голос, заметно занервничал, — но журналюги начали уже трясти меня. Сейчас я вышел из дома, не успел дойти до гаража, на меня налетели сволочи с телевидения, с камерой, с микрофоном… Понимаешь, для этих сук было бы куда интересней, если бы оказалось, что Глеба убила какая-нибудь баба из ревности или Катин поклонник. Заказное убийство в наше время — дело обычное. А вот любовная драма из жизни знаменитостей — это эксклюзив. Узнают на копейку, присочинят на миллион.

— А что, у Кати был поклонник? — быстро спросил генерал.

— Ну а как же, она ведь прима, — Калашников выразительно развел руками, — ей без поклонников нельзя.

— Нет, Костя, я спрашиваю о другом. Не прикидывайся, ты меня прекрасно понял. — Он смягчил резкую фразу мягкой улыбкой.

— Да, Сережа, у нее тоже кто-то был… — быстро проговорил Константин Иванович. — Она тоже не святая. Бывало, возвращалась под утро. — Он болезненно поморщился. — Не надо все это ворошить, я прошу тебя, Сережа, не надо.

— Ладно, Костя, не нервничай, я возьму дело под свой контроль. А насчет этих говнюков с телевидения, — генерал пожал плечами, — ну что я могу сказать? У нас всех помоями обливают, никто не застрахован, даже президент. Демократия, свобода слова, мать твою… Ты, Костя, не переживай. Это такая чушь по сравнению с твоим горем. Господи, как подумаю… — Генерал красиво, размашисто осенил себя крестным знамением. — Я Глеба помню маленьким. Такой был смешной пацан… Да, они с моим Володькой ровесники. Мы с тобой познакомились, когда они в школу пошли, в первый класс. Я детективный фильм консультировал, что-то про ограбление сберкассы. Капитаном был. А ты как раз играл капитана милиции, оперативника. Как кино-то называлось, не помнишь?

— Кажется, так и называлось: «Подвиг капитана милиции», — усмехнулся Калашников, — или что-то в этом роде… Нет, не помню, столько лет прошло.

— Тогда ведь кто консультировал наше кино? Генералы, полковники, не ниже. А ты настоял, чтобы тебе дали настоящего капитана с петровки, оперативника, чтобы все по правде. Помнишь, как мы с тобой ночь на твоей кухне просидели, спорили… Эх, Костя, счастливое было время, семьдесят первый год… Клара принесла горячие плюшки, чай, села с ними за стол и присоединилась к теплым ностальгическим воспоминаниям о счастливых семидесятых.

Проговорив с генеральской четой еще минут сорок, Калашников немного успокоился. Человек, выросший в советской системе, пропитанный ею с детства, он всегда предпочитал, чтобы к любой проблеме, возникающей в его жизни, был подключен кто-то знакомый, свой.

Ему было неприятно, тревожно от того, что какие-то чужие люди, оперативники, следователь, станут копаться в сложном, тонком мире семейных отношений его убитого сына. Дело даже не в том, что повалятся скелеты из шкафов и загрохочут костями на всю страну. Лучше, если кто-то свой будет держать под контролем работу чужих, равнодушных людей. Конечно, генерал не сумеет оградить семью от «желтой прессы», и, в общем, Калашников не об этом его просил. В его просьбе не содержалось ничего конкретного. Просто он счел нужным побывать у генерала. Так ему было спокойней. Раз придется иметь дело с работниками милиции, значит, надо заручиться высокой поддержкой — если есть такая возможность.

А скелеты из семейных шкафов все равно повалятся. От них никуда не денешься.

Глава 11

— Не вздумай брать трубку! — крикнула Жанночка из кухни. — Ты слышишь? Я потом возьму, у меня руки в муке.

Она готовила тесто к поминальному столу. Сегодня только суббота, до понедельника еще много времени, однако начать надо сейчас. Тесто должно сутки отлежаться в холодильнике.

Катин телефон надрывался. Десять минут назад Жанночка слушала, как в трубке молчат и дышат. С ней телефонная истеричка говорить не желала. Ждала, когда Катя возьмет трубку.

— Почему ты думаешь, что это непременно она? — спросила Катя и подошла к телефону.

— Слушай, Орлова, тебе интересно, кто все это придумал? — спросил знакомый хриплый голос. — Я ведь по просьбе звонила. Хочешь узнать, кто попросил?

— Очень просили? — тихо поинтересовалась Катя. — Долго уговаривали?

Катя взяла с книжной полки маленький диктофон.

К нему заранее был подсоединен специальный провод с присоской. Она закрепила присоску на пластмассовом корпусе радиотелефона и включила «запись».

— Зря веселишься, молодая вдова.

— С тобой не соскучишься, — усмехнулась Катя.

— Да я здесь вообще ни при чем. Кому-то показалось, что ты слишком хорошо живешь и тебе пора портить удовольствие. А я согласилась, сдуру.

— Что сдуру, это точно. Но надо отдать тебе должное. Доканывала ты меня от души. Столько хлопот из-за одной только бабской зависти? Не поверю.

Последовала долгая, томительная пауза. Женщина молчала, тяжело сопела в трубку, потом закашлялась, и Катя подумала, что она, наверное, заядлая курильщица, курит крепкие, дешевые сигареты. Наконец хриплый голос произнес:

— Ладно, Орлова. Встретиться надо. Разговор серьезный, не телефонный.

— Хорошо. Где? Когда?

— А почему не спрашиваешь — сколько? — усмехнулась собеседница.

— Ну, ты даешь! — удивилась Катя. — Еще и деньги хочешь получить за свои гадости?

— Хочу. С деньгами у меня плохо.

— Что, работы нет? — сочувственно поинтересовалась Катя.

— Ты, Орлова, на другой планете живешь, — засмеялась собеседница, — можно подумать, ты не понимаешь, что в наше время работа — это одно, а деньги — совсем другое. Ладно, хватит. Я возьму не так много. Три тысячи баксов. И не за гадости. За информацию, важную для тебя. Очень важную, Орлова. Ты уж мне поверь. В общем, завтра в час дня на Гоголевском бульваре, у памятника. Захвати три тысячи, не опаздывай и не вздумай рассказывать никому, в том числе ментам, которые расследуют убийство. Того, кто убил, они все равно не вычислят ни за что. А тебе моя информация поможет. Как говорят врачи, жить будешь. Все, привет, сушеная Жизель.

— Подожди, а как я тебя узнаю? — быстро спросила Катя.

— Не беспокойся. Узнаешь. Я сама к тебе подойду.

— Ну, мало ли кто ко мне подойдет. Я должна точно знать, что это ты. У меня с собой будет такая сумма… Мы ведь встречались раньше, назовись, не стесняйся.

— Не морочь мне голову, Орлова, — усмехнулась собеседница, — я назовусь, а ты сразу ментам меня сдашь. Прямо сегодня. И плакали мои денежки.

В трубке послышались частые гудки. Катя выключила диктофон. Жанночка все это время стояла на пороге комнаты, широко открыв глаза и прижав ко рту руки, обсыпанные мукой.

— Ты молодец, что догадалась записать, — произнесла она громким шепотом. — Что ей надо на этот раз?

— Денег. Оказывается, ее попросили доканывать меня звонками. За три тысячи долларов она скажет кто. Свидание мне назначила. Завтра в час на Гоголевском бульваре.

— Это шантаж! — возмутилась Жанночка. — Я надеюсь, ты не собираешься встречаться с ней?

— Обязательно встречусь.

— Ты серьезно?

— Мне надо на нее посмотреть. Такое ощущение, что я ее знаю. Или знала раньше, в юности… Сушеная Жизель… Кто же так меня называл когда-то? Нет, пока не увижу, не вспомню. Голос знакомый, интонации… Кажется, она сама здорово боится. И не врет.

— Ничего себе, боится! Изводила тебя мерзкими звонками, а теперь требует за это три тысячи долларов! Ты что, и деньги возьмешь с собой?

— Наличные не возьму. — Катя задумчиво покачала головой. — Но, в крайнем случае, сниму с кредитки. Если информация будет того стоить.

Женщина на другом конце провода, на другом конце Москвы, положила трубку и закурила. Она сидела на кухонной табуретке, сгорбившись, опустив широкие полные плечи. Короткие, совеем жидкие светлые волосы были непромыты и взлохмачены, молодое, но болезненно-отечное лицо без косметики казалось совсем бледным, бесцветным.

— Придешь и принесешь как миленькая, — бормотала женщина, — придешь и принесешь. Страшно тебе, сушеная Жизель, хоть и хорошо ты держишься, а все равно страшно. Спеси-то поубавилось. Три косушки мне, конечно, не хватит. Но больше ты вряд ли дашь, Орлова. Даже для тебя три косушки — не три рубля. Сколько лет мы не виделись? Восемь? Да, много воды утекло. Моей крови много утекло, вот что… Женщина глядела в окно, прищурив правый глаз. Едкий дым дешевой сигареты «Магна» стелился по маленькой, неприбранной кухне.

— Доча, ты там с кем разговариваешь? — послышался голос из комнаты.

— Мам, отстань, — хрипло, вяло отозвалась женщина, — ни с кем.

Зазвонил телефон, стоявший на кухонном столе, и женщина вздрогнула.

— Я сказала, не звони мне больше. Все! — тихо прорычала она в трубку, услышав знакомый голос на другом конце провода. — А как с тобой еще разговаривать? Как?! А потому, что сволочь ты… да… нет… ну, конечно, ищи дуру! Так я тебе и поверила! Все, поиграли, и хватит… нет, я сказала… В кухню заглянула полная пожилая женщина с такими же светлыми короткими волосами.

— Доча, тебе супу разогреть? Там у нас еще суп остался куриный с вермишелькой. Я сейчас есть буду. Ты со мной поешь? — спросила она быстрым шепотом.

— Мам, уйди, я сказала! — рявкнула молодая женщина, прикрыв трубку ладонью.

Пожилая тихо выругалась и скрылась.

— Сколько, говоришь? — Молодая вернулась к прерванному на миг разговору. — Две тысячи? Ага, конечно, ты будешь меня подставлять по-черному, а я молчать за две косушки? За сколько? Будто ты не знаешь? Пять стоит операция, плюс в клинике неделя, мне не меньше шести надо… Пока его не замочили, был другой расклад, совсем другой… Мне дела нет, ты или не ты… Вот только этого не надо, не надо… Я знаю, какой тебе был резон. Ты без выгоды для себя ничего не делаешь… Что — я сама?! А ни фига! Да не ору я!

Женщина загасила сигарету, тяжело откашлялась и, прижав трубку ухом к полному плечу, тут же закурила следующую.

— Нет, не две с половиной. Три. А где хочешь доставай! Не мои проблемы. Тебе надо, чтоб я молчала, — достанешь… да… нет… ладно, в десять, у хозяйственного… Она положила трубку, и тут же телефон зазвонил опять. На этот раз она разговаривала совсем иначе, ласково ворковала, кокетничала, томно растягивала гласные.

— Ну приеду, обещала же… Только поздно… ну не знаю, часам к двенадцати… а ты ревнуешь, что ли? Дела у меня. Серьезные, очень даже серьезные… Ой, да ладно тебе, куда ж я от тебя денусь? Ну не сердись, Вовчик, ты же у меня умный… Потом расскажу… Ну все, целую.

Она положила трубку, тяжело поднялась с табуретки шаркающей, почти старческой походкой прошла в ванную. Надо привести себя в порядок. Она не умывалась, не причесывалась с утра. Совсем себя запустила. Так нельзя. Все еще поправимо, большой кусок жизни впереди. Другие умирают в муках, а она выжила.

Она провела массажной щеткой по волосам. Целый клок волос остался на щетке. Волосы продолжали лезть прядями. Химиотерапия, лучевая терапия. Некоторые вообще лысеют. В онкоцентре она видела девочек в дешевых свалявшихся париках, юных старушек с отечными, землисто-серыми лицами. У нее до сих пор такой цвет кожи. И отечность никогда не пройдет. Но это не так уж страшно. Можно жить дальше. Были бы деньги… Большие деньги, большая слава всегда были совсем близко, только руку протяни. Света Петрова не стеснялась, протягивала, но не могла ухватить.

Ее мама работала парикмахером, дамским мастером, стригла и укладывала самые красивые и знаменитые головы Советского Союза. Парикмахером, не меньше, но и не больше. А папы не было… Маленькой девочкой на елке в Доме кино Света с болезненным вниманием прислушивалась к шепоту билетерш и буфетчиц: вот это — дочь такого-то, а это — сын такого-то. Она была как бы в одном хороводе с этими детьми, дочерьми и сыновьями известных на всю страну актеров, режиссеров, сценаристов, писателей. Но с раннего детства очень остро ощущала, что никогда не станет такой, как они.

Они с рождения были запрограммированы на удачу, солнце им светило ярче, их шоколадки были вкуснее, их одежда нарядней, школы престижней.

Света не задумывалась — почему. Зачем задумываться, когда и так все ясно. Их родители — звезды. А ее мама кто? Они еще ничего не сделали сами в этой жизни, они только дети, но за их худыми детскими спинами уже слышен восторженный шепот.

Они легко, как равную, принимали ее в свой круг. У них с детства была своя компания. Маленькими они собирались вместе со взрослыми, на взрослые вечеринки. Квартиры у всех были большие, детям отводили отдельную комнату, накрывали отдельный, детский стол. Было золотое время, когда Светину маму, Эллу Анатольевну Петрову, считали чуть ли не лучшим дамским мастером Москвы.

На все праздники, вечеринки, дни рождения мама брала с собой Свету. Маленькой девочке нравилось ходить с мамой в гости. Каждый раз она волновалась, ждала, что будет все как-то необыкновенно, и она станет главной, все засмеются ее шуткам, обратят на нее внимание, скажут: эта девочка самая красивая и умная. Все захотят с ней дружить.

Она ждала каждый раз, и в пять лет, и в десять. Но никакого особенного внимания никто на нее не обращал. Она обижалась, пряталась в углу, сидела надутая, отвернувшись к стене. Заглядывал кто-нибудь из взрослых.

— А про Светочку вы почему забыли?

— Нет, мы не забыли, — отвечал кто-нибудь из детей.

Ее начинали тормошить, уговаривать, она продолжала дуться. Ей нравилось, когда ее уговаривали. Но другим это занятие быстро надоедало, о ней опять забывали.

Дети становились старше. Они уже собирались своей компанией, отдельно от взрослых. Свету всегда приглашали, а если и забывали позвонить специально, то всегда само собой разумелось, что она может прийти. Она ведь своя, ее знают с раннего детства.

Она обязательно приходила, по приглашению или без, на все вечеринки, дни рождения. Ей были рады — но не более, чем другим девочкам и мальчикам. Однако всегда казалось, что не слишком рады, не понравился ее подарок, не замечают новой прически, нового платья. Нарочно не замечают, чтобы обидеть. Конечно, она ведь не такая, как они.

В приветливых улыбках ей чудилась скрытая издевка. Если все смеялись, а она не понимала, чему именно, то не сомневалась — смеются над ней. Если в гуле общего разговора, в веселой вечерней компании она пыталась встрять с каким-нибудь анекдотом, рассказать забавную историю, высказать свое мнение, поспорить, а ее не слушали, перебивали, она вскипала лютой обидой, выбегала вон, хлопая дверью. Но никогда не уходила совсем, оставалась ждать на лестнице, чтобы кто-то вышел и стал уговаривать вернуться.

Она не могла понять, на кого больше злится — на них, надменных счастливцев, или на себя, обделенную при рождении положенной порцией счастья. Если бы кто-то посмел ей сказать, что дрожащее, горячее, болезненно-стыдное чувство, которое не покидало ее с детства и распухло к юности до неприличных размеров, на самом деле называется простым словом «зависть», она бы, вероятно, задохнулась от возмущения. Да кому завидовать? Ее мама зарабатывает не хуже, чем их родители. Она сама в сто раз красивее, умнее, талантливей, чем все они, вместе взятые. Да что они значат без своих знаменитых мамочек-папочек? Ничего!

Она не была такой уж злой, наоборот, она любила дарить подарки, никогда не жадничала. Она рано, лет в четырнадцать, научилась готовить, делала потрясающие салаты, пекла вкуснейшие пироги, с удовольствием всех угощала, приходила в гости с чем-нибудь вкусным собственного приготовления, обязательно помогала убирать со стола, легко и незаметно могла перемыть гору грязной посуды на чужой кухне. Если кто-то болел, она всегда навещала, и не с пустыми руками, если кто-то плакал — утешала. Она умела пожалеть, посочувствовать, когда кому-то плохо. Но совершенно не выносила, когда кому-то хорошо. Ей всегда казалось, что другому слишком хорошо, что это незаслуженно. Похвала в чужой адрес звучала для нее личным оскорблением, особенно если хвалили девочку.

Девочек в их тесной компании было немного. Позже, к старшим классам, появлялись и исчезали случайные, «пришлые» хорошенькие куколки. На них она не обращала внимания. Но за «своими», за теми которых знала с детства, всегда следила с особой ревностью. Они чем-то неуловимо отличались от других девочек, с которыми она училась в школе, и от нее самой. Была в них какая-то особенная легкость, самоуверенность, рассеянность, надменная грация. Рядом с ними Света чувствовала себя грубой, неуклюжей, неженственной, и джинсы не так на ней сидели, и тщательно сделанный макияж вдруг казался вульгарным, неуместным.

Более прочих ее раздражала одна, худенькая, как тростинка, темноволосая, с огромными яркими шоколадно-карими глазами.

Света не понимала, что находят взрослые в этом тощеньком, рассеянном, молчаливом, совершенно неприметном создании. Кажется — дунешь, исчезнет;

Иногда так хотелось дунуть… Интересно почему? Может быть, потому, что однажды мама сказала о жалкой худышке: из нее вырастет настоящая красавица. В ней чувствуется порода.

— Мам, ну ты что? Ни кожи ни рожи! — фыркнула Света.

— И в кого ты у меня такая злющая? — вздохнула мама.

И от других взрослых она тоже слышала всякие добрые слова о худышке. Слишком много добрых слов.

Света внимательно, словно сквозь огромную лупу, вглядывалась в узкое лицо своей ничего не подозревающей соперницы, выискивала всякие изъяны — лоб слишком большой, нос длинноват, подбородок чересчур острый, и так далее. А о фигуре и говорить нечего, вешалка, палка, ножки тоненькие, шейка как у цыпленка, ключицы торчат. Каждый Подмеченный изъян она праздновала в своей душе, словно личную победу. И настойчиво старалась обратить внимание «худобы горемычной» на недостатки ее внешности. («Слушай, тебе совершенно не идут распущенные волосы! Они же у тебя жидкие! Я бы на твоем месте не надевала короткую юбку. У тебя ноги такие худые и коленки острые!») Но никакой реакции не следовало. Катя Орлова, дочь известного сценариста, отвечала рассеянно, невпопад, без всякой злобы, будто вовсе не слушала и настроение у нее не портилось. От этого становилось совсем уж обидно. И еще обидней бывало, когда именно она, Катя Орлова, выходила утешать Свету на лестничную площадку после демонстративного хлопка дверью.

Другие тоже ей не нравились, но Катя Орлова как-то особенно раздражала. Ну почему, спрашивается? Может быть, потому, что занималась балетом и все говорили: она станет примой, солисткой, она жутко талантливая?

Однажды на детской елке в Доме кино тринадцатилетняя Катя станцевала партию Жизели. Это был сольный номер в детском концерте. Весь огромный зал, взрослые и дети, затаив дыхание, глядели, как она легко порхала по сцене, а потом аплодировали. Свете Петровой было уже шестнадцать. Из всего зала она одна ни разу не сдвинула ладони. А потом, слоняясь в одиночестве по шумному нарядному фойе, она услышала обрывок взрослого разговора:

— Это дочка Фили Орлова, очень талантливая девочка.

Покраснев до корней волос, крупная, полная, шестнадцатилетняя Света в нелепом блестящем платье вдруг громко выпалила, ни к кому не обращаясь:

— А мне, например, совершенно не понравилось, как она танцевала. Ни кожи ни рожи. Сушеная Жизель.

Стоявшие поблизости на нее странно покосились, отвернулись, и никто не оценил острого замечания. А потом она услышала у себя за спиной:

— Не знаешь, это чья такая, в блестках? — Понятия не имею.

С тех пор она изредка называла Катю Орлову «сушеной Жизелью», и за глаза, и в глаза, с веселым смехом. Ей казалось, это так точно, так остроумно, а главное — похоже на правду. Но никто не смеялся в ответ не обращал внимания на колкое словцо. Все пропускали мимо ушей, и сама Катя тоже. И тогда, Много лет назад, и потом она никак не реагировала на обидную кличку. Между прочим, напрасно… Света заканчивала школу. Ее ровесники из детской теплой компании поступали в институты, в какие хотели, с первой же попытки. А она недобрала баллы во ВГИК, на сценарный факультет, завалила экзамен в ГИТИС, на театроведческий. У мамы стала развиваться профессиональная болезнь парикмахеров — варикозное расширение вен. Мама не могла работать так же много, как раньше. Она старела. Ноги болели и опухали. А в салоне успели подрасти и окрепнуть новые мастера. Они потихоньку отбивали у Эллы Анатольевны дорогую, престижную клиентуру.

Следующая попытка поступления в институт закончилась провалом. Мама устроила ее на специальные курсы, чтобы была в руках денежная, надежная профессия гримеравизажиста. Старые связи таяли. Надо было зарабатывать деньги и идти уже своей, совсем другой дорогой. Но она не хотела расставаться с тем миром, который так злил ее. Она привыкла дышать обжигающим воздухом чужой славы. Кто-то из маминых приятельниц устроил ее гримером в Малый театр. Чужой славы там хватало, а вот зарплата была копеечной. Один умный знакомый посоветовал освоить еще и массаж.

Оказалось, что у нее настоящий талант массажиста. Ее сильные, неутомимые руки чувствовали, где и как надо разминать, сжимать, похлопывать. Появилась своя клиентура, сначала средняя, потом престижная, дорогая. Помогли отчасти и мамины старые связи. Денег стало много, и в общем все складывалось хорошо.

Подростковые обиды и комплексы постепенно смягчались, таяли под натиском сложной взрослой жизни. Она чувствовала себя обеспеченной, привлекательной женщиной, не хуже других.

И вот однажды ее попросили взять очередного клиента, сложного, капризного, с запущенным остеохондрозом. От работы она никогда не отказывалась, деньги, как известно, не бывают лишними.

Света видела его по телевизору. Он был одним из людей «оттуда», с самого верха. Между прочим, весьма привлекательный мужчина. Такой тип ей всегда нравился — мрачно-мужественный, с тяжелым подбородком, с умными усталыми глазами.

Это тоже не маловажно, ведь ей иногда приходилось совмещать массаж с другими, более интимными услугами. Так уж получалось. Но и платили, соответственно, больше.

С ним, стареющим красавцем, все произошло довольно скоро, уже на третьем сеансе. И она подумала, что было бы хорошо вот такого иметь мужика в любовниках. Именно такого, красивого, щедрого, с деньгами, со связями. Она почувствовала печенью: здесь ее шанс. И стала очень стараться, чтобы не разочаровать нового клиента.

Света знала: он женат, имеет взрослого сына. Знала также, что есть у него и постоянная дама сердца. Она очень быстро поняла, что жена как бы вообще ни при чем, а вот та, другая женщина может стать серьезной проблемой. Разумеется, она попыталась выяснить — кто? Это не составило труда. О красивом романе, который длился почти два года, знали многие.

Когда ей назвали имя, она даже поперхнулась. Все подростковые комплексы, все глупые детские обиды поднялись со дна души жгучей мутной волной. Катька Орлова! Сушеная Жизель. Вот с кем, оказывается, придется делить классного мужика! Вот как, оказывается, пересеклись их пути.

В глубине души она была даже польщена таким соперничеством. Чем она хуже сушеной Жизели? Да ничем! И уж понятно, кого он должен предпочесть! Конечно, ее, Светлану. Она настоящая женщина, все у нее на месте. А Катька — фу, ни кожи ни рожи, смотреть не на что!

Пока кипела с новой силой старая, сладко дрожащая в душе злость, пока зрели коварные планы, все решилось само собой, неожиданно легко. Катька заявилась в неурочный час, оказалась глупой и гордой. Ушла сама, даже не оглянувшись, даже не поинтересовалась, с кем там ее миленький в кабинете? Ну и дура, если не понимает, что такими мужиками не бросаются.

Однако радость победы омрачилась, когда стало известно, что Катька не чахнет от страданий, а выходит замуж за Глеба Калашникова. За того самого Глеба, по которому сохло столько девочек лет с четырнадцати, в которого и сама Света была немного влюблена.

Маму, Эллу Анатольевну Петрову, конечно, пригласили на свадьбу в банкетный зал ресторана «Прага». И Света, конечно, отправилась вместе с ней. Там представилась возможность высказать сушеной Жизели всю правду в глаза, чтоб не радовалась слишком. Света объяснила ей, что на самом деле она — урод, бездарность и в жизни, и на сцене и, если бы не ее знаменитый папочка, фиг ее бы приняли в балетное училище, потому что у нее ни кожи ни рожи, и зря она думает, будто Глеб ее любит. Ни фига! Кому она нужна? Просто родители дружат, и ему неудобно. Она, сушеная Жизель, приперлась к нему на дачу в Новый год, он ее трахнул по пьяному делу, и вот теперь приходится ему, бедному, на уродке-крокодилице, сушеной Жизели, жениться. И вообще, если бы не она, Света, никакой свадьбы не было бы, не помчалась бы Катька ночью в Переделкино.

Света ждала, что невеста начнет выяснять подробности, насторожится, заволнуется, и вот тогда можно будет нанести последний, смертельный удар, сообщить, что именно она, Света Петрова, была в кабинете Егора Баринова и именно ее, Свету, он любит без памяти, а от сушеной Жизели сам не знал, как отделаться, и теперь счастлив несказанно, что она наконец от него отвязалась.

Но именно этого, решающего удара не получилось, разговор происходил в комнате отдыха для оркестра, и как раз тогда, когда Света собиралась оглушить соперницу главной правдой, музыканты ввалились с шумом, и разговор был скомкан.

Только потом, протрезвев, она вспомнила, что в Катиных глазах не было ни слез, ни ужаса, лишь несказанное удивление и жалость. Она молчала почти все время и только один раз произнесла:

— Господи, какой же ты, оказывается, несчастный человек, Света Петрова… Потом многие годы именно эту спокойную снисходительность Света не могла простить, запомнила надолго, навсегда. Невозможно простить то, чего не понимаешь.

Однако мутная волна детских обид улеглась довольно скоро. Возникли более насущные, серьезные, совершенно взрослые проблемы. Уже через месяц Света почувствовала, что, несмотря на продолжающиеся сеансы массажа, место постоянной любовницы Егора Баринова остается вакантным. Мало ему одной лишь Светланы, мало. Не удержит она его — ни опытом своим, ни безотказностью, ни пышными формами.

Света хоть и оставалась в душе все той же обиженной маленькой девочкой, которая, повернувшись носом к стенке, ждет, когда обратят на нее внимание, начнут тормошить и уговаривать, однако жизненный опыт и острое, холодное чутье взрослой женщины подсказывали: не жди, уговаривать никто не станет. Так и просидишь в углу, пока другие будут играть в свои веселые игры и радоваться жизни.

Крепкие и серьезные отношения с Егором Николаевичем Бариновым сулили много, очень много жизненных радостей. Нельзя упускать такой шанс. А он упрямо ускользал из Светиных сильных, ловких, профессиональных рук.

Утопив в здравом смысле женские амбиции, ревность и даже простую природную брезгливость, Света придумала достаточно оригинальный способ укрепить свои отношения с Егором Николаевичем.

Глава 12

В дверь позвонили; и Оля вздрогнула. Она никого не ждала в гости, особенно в субботу утром, в половине десятого.

«Опять какая-нибудь бабушкина подружка с хлебушком», — раздраженно подумала она и, готовясь дать жесткий отпор, подошла к двери, поглядела в «глазок».

За дверью стояла Маргоша Крестовская. Оля не удивилась и обрадовалась.

— Прости, что без звонка, у меня через час съемка. Маргоша чмокнула Ольгу в щеку, скинула туфли, сунула ноги в растоптанные Ольгины тапочки, бросила свою светлую замшевую куртку на старый облезлый сундук в прихожей.

Из большой кожаной сумки она вытащила пачку молотого кофе, сигареты, маленькую упаковку с французским сыром «Камамбер».

— Это для нас, — пояснила она, вываливая дары Ольге в руки, — отнеси на кухню, свари нам кофейку.

Потом она извлекла из своей бездонной сумки гроздь бананов в целлофановом мешке, коробку шоколадных конфет, картонную литровую пачку апельсинового сока.

— Это для Иветты Тихоновны.

— Маргоша, спасибо, ну что ты… Зачем столько всего? — растерянно и благодарно улыбнулась Ольга.

Но Маргоша уже была в комнате. Послышался скрип кровати, и скорбный, но очень громкий бабушкин голос запричитал:

— Деточка, спасибо, а мне так плохо сегодня с утра, так плохо, сердце колет, и вот здесь, в ноге, все время дергает что-то. Я всю ночь не спала, прямо будто током бьет. Ты не знаешь, что там может дергать? Нерв? Да, вот именно, нерв. Все время нервничаю. Ты бы поговорила с Олей, она безобразно себя ведет, совсем меня не кормит и раздражается из-за каждого пустяка.

— Иветта Тихоновна, у вас самая лучшая внучка в мире, — серьезно и внушительно ответила Маргоша.

— Да уж, лучшая… Сегодня открыла форточку, я говорю: Оля, меня знобит. А она отвечает, мол, душно у нас, нельзя жить в такой духоте. А меня все время знобит. Знаешь, деточка, прямо как будто холодной водой кто-то обливает, это, наверное, тоже нервы… Ох, какие вкусные конфетки! Где ты купила такие конфеты? Дай-ка мне очки, я хочу рассмотреть коробку. Они на Олином столе. Нет, не в ящике, сверху… Сквозь тонкую стенку было слышно, как Маргоша открывает и закрывает ящик письменного стола.

— А бананы теперь почем? — спросила Иветта Тихоновна с набитым ртом.

Оля не стала прислушиваться к разговору, вытерла грязный после бабушкиного завтрака стол, поставила чайник, достала из буфета старую медную джезву. Прежде чем варить в ней кофе, надо вымыть, снаружи и внутри толстый слой пыли. Сама Оля кофе почти не пила, не покупала. Дорого.

Наконец Маргоша вышла из комнаты, уселась на табуретку в кухне и выразительно закатила глаза.

— Да… Коробку шоколада смела в минуту. Ей плохо не станет?

— Ей всегда плохо, — пожала плечами Ольга.

— Может, все-таки положишь ее в больницу? Так невозможно жить. Ты посмотри на себя, бледная, синяки под глазами.

— На хорошую больницу у меня денег нет, — сказала Ольга, выключая огонь под джезвой, — а в обычную психушку — это все равно что на помойку. Не могу.

— А себя на помойку в двадцать три года не жалко? — Маргоша нервно передернула плечами и закурила.

Ольга молча достала старую фарфоровую пепельницу, оставшуюся еще от родителей. Сама она никогда не курила, и пепельница стояла в буфете.

— Когда ты в последний раз виделась с Глебом? — спросила Маргоша.

— С Глебом у меня все, — ответила Оля, не поворачивая головы.

— Давно? — Маргоша удивленно подняла брови.

— Мы расстались пять дней назад.

— Поссорились?

— Нет. Расстались. И давай не будем об этом. Маргоша молчала, наблюдая, как Оля разливает кофе по некрасивым дешевым чашкам.

— Оля! — послышался голос Иветты Тихоновны из комнаты. — Зайди ко мне на минуту!

— Прости, я сейчас, — пробормотала Ольга и кинулась к бабушке.

Оставшись одна, Маргоша глотнула кофе, подошла с чашкой и с сигаретой к окну. На улице шел дождь. Оля вернулась, молча села за стол.

— Ну что? — сочувственно спросила Маргоша.

— Да ничего, как всегда. Скучно ей. Пожаловалась, что в ноге стреляет.

— Оль, ты как себя чувствуешь? — внезапно спросила Маргоша.

— Нормально, — пожала плечами Ольга, — апочему ты вдруг спрашиваешь?

Маргоша поставила чашку на стол, положила дымящуюся сигарету в пепельницу, подошла к Ольге совсем близко и внимательно посмотрела ей в глаза.

— Значит, ты решила порвать с Глебом?

— Я же просила, не надо об этом, — Ольга поморщилась, как от внезапной боли.

— Но ведь ты его любишь, — Маргоша печально покачала головой, — ведь это первая твоя любовь.

— Он женат.

— Ну и что?

— Ничего. Я не хочу это обсуждать. Все кончилось.

— Да, Оленька. Все кончилось. Мне очень трудно сказать тебе об этом, я тяну время, но никуда не денешься. — Маргоша глубоко вздохнула и произнесла:

— Глеба убили. Три дня назад.

— Как это?

Глаза Ольги стали огромными, рука, державшая чашку, задрожала. Маргоша едва успела отскочить. Горячий кофе едва не пролился на светло-бежевые Маргошины джинсы.

— В него выстрелили ночью из кустов, во дворе. Они с женой возвращались из театра, с премьеры.

Лицо Ольги стало белым, Маргоша даже испугалась: сейчас хлопнется в обморок, и что делать?

— Похороны в понедельник. В десять отпевание в церкви Преподобного Пимена на Новослободской.

— Да, — проговорила Ольга посиневшими губами, — я поняла… В понедельник, в десять часов, у Пимена Преподобного… Съемка проходила на стройплощадке на Миусах. Старый дом реставрировала какая-то турецкая компания. День был темный, пасмурный. Резкие лучи софитов делали освещение странным, тревожным, что и требовалось для жуткой сцены перестрелки в пустом полуразрушенном доме, среди штабелей труб, гор кирпичей и прочих строительных штук. К щелям между блоками бетонного забора прилипло несколько любопытных мальчишек. Оттуда хорошо просматривался кусок площадки, фасад дома, подъемный кран.

Фасад был аккуратно обтянут зеленой сеткой. С крыши до земли, поверх сетки, тянулся толстый двойной трос. Маргарита Крестовская ловко карабкалась по нему, как обезьянка по лиане. Она была вся в черном — узкие джинсы, короткая кожаная куртка, перчатки. Роскошные рыжие волосы скручены узлом и спрятаны под черную кожаную кепку с длинным козырьком, повернутым назад.

— Смотри! Класс! Во дает! Сорваться запросто может!

— Спорнем, не сорвется? Это ж каскадерша, профессионалка.

— Ни фига! Это актриса! Никакая не каскадерша! Ща ваще, прикинь, без дублеров работают! Кто не может, того не снимают, в натуре!

— Ты че, в натуре, совсем, что ли? Ты бы так полез?

— Заплатили — полез бы. Я на физре по канату лучше всех.

Детям было не больше двенадцати, они отчаянно матерились, смачно сплевывали сквозь зубы, произносили слова с характерным гнусавым растягиванием гласных, всячески демонстрируя друг перед другом приблатненность и «крутизну».

— Слышь, мужик, закурить не найдется? — обратился один из них к майору Кузьменко, который медленно шел вдоль забора.

Майор искал проход на площадку. Он знал, что съемка именно здесь, но забор все тянулся, и, как попасть вовнутрь, майор пока не понял.

— Не найдется, — буркнул Иван, — мал еще курить!

В штатском, в неказистой кожаной курточке и потертых джинсах, длинный худощавый майор выглядел несолидно. В свои тридцать шесть он все еще был похож на студента-отличника. Скромный интеллигентный молодой человек, ни за что не подумаешь, что милиционер, оперативник. Мягкий, чуть растерянный взгляд сквозь очки, открытая детская улыбка, тихий голос.

Мальчишка, попросивший прикурить, смерил Ивана испепеляющим взглядом, презрительно сплюнул и отвернулся, всем своим видом давая понять, что вовсе он не маленький, а очень даже большой, «крутой, центровой, основной, в натуре»… — Ну ваще! Кузя, зырь! Ни хрена себе! — завопил его приятель, углядев через щель нечто невероятное.

Мальчишка бросился к забору и тоже завопил от восторга.

Рядом, непонятно откуда, возник огромный охранник в камуфляже и негромко прикрикнул на детей:

— Кончай шуметь, пацаны!

— Скажите, — шагнул к нему Иван, — как пройти на площадку?

— Туда нельзя. Съемка, — ответил охранник и хотел было скрыться за забором, но майор протянул ему свое удостоверение.

Охранник мельком взглянул на фотографию, потом на Ивана.

— Пойдемте. Только осторожно, в кадр не попадите.

Оказавшись наконец на площадке, Иван закурил рядом с охранником и стал ждать, когда закончат снимать этот дубль. Ему надо было поговорить с Крестовской.

Маргарита не просто карабкалась вверх по тросу. Она отталкивалась ногами от стены и ловко раскачивалась. Рядом, в строительной люльке, медленно ехал вверх оператор с камерой. Два актера, игравшие кавказцев-бандитов, перебегали с этажа на этаж по разломанным лестницам внутри пустого, полуразрушенного дома, палили в красавицу из окон. Она лихо уворачивалась от пуль и отстреливалась из маленького пистолета сквозь сетку.

Майор Кузьменко, задрав голову, любовался тонкой фигуркой, которая балансировала на уровне пятого этажа. Сердце невольно замирало, никакой страховки не было видно.

— Крестовская сама работает все трюки, никаких каскадеров, — шепотом сообщил Ивану охранник.

— Здорово работает, — кивнул Иван, — и стреляет профессионально. А страховка есть?

— Там страховочный пояс, но это так, больше для психологического спокойствия.

— Все, стоп! Снято! — хрипло крикнул режиссер в микрофон. — Отлично, Маргошка. Умница.

Крестовская оттолкнулась ногами от стены и ловко сиганула в строительную люльку к оператору, стянула с головы кожаную кепку, красиво тряхнула огненно-рыжими волосами. Наконец люлька оказалась на земле.

— Здравствуйте, Маргарита Евгеньевна… — Иван представился, показал удостоверение. — Мне нужно задать вам несколько вопросов.

— Да, конечно, — она обаятельно и немного печально улыбнулась, — вы насчет убийства Глеба? Кофе хотите?

Они присели на какие-то бревна, Маргарита достала из огромной кожаной сумки термос.

— Вы хорошо знали Глеба Калашникова? — спросил майор.

— Ну, как вам сказать? — Она протянула Ивану пластмассовый стаканчик с черным кофе. — Осторожно, очень горячий, не ошпарьтесь.

— Спасибо, — благодарно кивнул майор.

— Честно говоря, с Глебом у нас были не слишком теплые и близкие отношения. Он не мог мне простить, что его мама осталась одна. Сами понимаете, ситуация сложная. Кто я ему? Мачеха? Нелепо… Я моложе на десять лет.

Из близких родственников убитого Маргарита Крестовская была единственным человеком, с которым можно спокойно, без напряжения побеседовать о личной жизни Глеба Калашникова. Понятно, что гибель пасынка — не смертельное для нее горе. Вряд ли какой-нибудь из вопросов вызовет у юной мачехи гнев, слезы, гипертонический криз или сердечный приступ.

Мать, Надежда Петровна, была в тяжелом состоянии, врачи просили до похорон ее не беспокоить. Отец, народный артист, депутат Думы, тоже заявил по телефону, что чувствует себя плохо, сердце пошаливает, и попросил не трогать его несколько дней.

Конечно, жена, Екатерина Филипповна Орлова, свидетельские показания давала спокойно и толково, надо отдать ей должное, в истерике не билась. Однако с ней о многом не поговоришь. Например, обсуждать активную гульбу Калашникова, его хождения по бабам как-то неловко. Да и бесполезно. В этих вопросах жена не самый компетентный человек.

Между тем поговорить о дамах, с которыми постоянно встречался богатый бесшабашный казинщик на стороне, было необходимо. Следователь Чернов, да и сам майор Кузьменко вовсе не исключали, что одна из них причастна к убийству.

Близких друзей у Калашникова не оказалось, но приятелей и знакомых — пол-Москвы. Его знали все и не знал никто. Говорили, что он вовсю изменял жене, был неразборчив и непостоянен в своих увлечениях, но конкретных имен не называли.

От нескольких разных людей Кузьменко слышал, что в последние полгода у Глеба была некая Оля, «одна, но пламенная страсть». Фамилию этой Оли назвать не мог никто. Говорили, будто на вид ей около двадцати, хороша собой необычайно, вроде студентка, но, может быть, и нет. Кто-то где-то видел их вместе, мельком. То она сидела в машине рядом с Калашниковым, то кто-то столкнулся с ними в ресторане.

Глеб почти никогда не появлялся с ней на людях. Из этого можно сделать пока только один осторожный вывод: неизвестная Оля — человек замкнутый и нелюдимый, рестораны и всякие шикарные тусовки ее не особенно привлекают. Сам Калашников был шумным, общительным, одиночества не терпел, даже вдвоем с дамой сердца не любил долго оставаться наедине. С прежними своими пассиями мелькал повсюду: на престижных премьерах, презентациях, в закрытых клубах.

Чтобы не тратить зря время, майор решил задать Маргарите прямой вопрос. Она с самого начала показалась ему человеком искренним, спокойным и разумным. Если знает про Олю — скажет.

— Ольга Гуськова — моя бывшая одноклассница, — спокойно сообщила Маргоша, — да, у них с Глебом был серьезный роман. Они познакомились месяцев восемь назад, кажется, прошлой зимой. И у обоих крыша поехала.

— То есть?

— Ну, влюбились сразу, хором. Он в нее, она в него.

— Жена знала об этих отношениях? — быстро спросил Кузьменко.

— Думаю, догадывалась.

— А разводом там не пахло?

— Нет, — Маргарита покачала головой, — Глеб от Кати не собирался уходить. Он изменял ей направо и налево, но никогда бы не ушел. Даже к Ольге. Он как-то сказал мне: «Солнышки приходят и уходят, а семья остается». Он своих баб «солнышками» называл.

— И много у него их было, «солнышек»?

— Я знаю только про Олю. А вообще, если честно, разговоров было значительно больше, чем «солнышек». Он сам себе такой имидж создал, а люди любят посплетничать.

— Но с Гуськовой все было серьезно?

— Более чем. Хотя, в общем, представить семью с Ольгой невозможно.

— Почему?

— Ольга человек странный и глубоко несчастный. Родители военные. Отец — офицер-пограничник, мать военврач. Оба погибли в Афганистане, когда ей было семь. Она выросла с бабушкой. Бабка всегда была чумой, а сейчас у старушки прогрессирующий старческий маразм. Оля живет с ней вдвоем в однокомнатной квартире, учится в университете на философском факультете. В общем, сумасшедший дом.

— Но она хотела замуж за Калашникова?

— Безумно! Для нее отношения с мужчиной вне брака — смертный грех.

— Она верующая?

— В определенном смысле. — Маргарита пожала плечами. — Правда, нельзя сказать, какого она вероисповедания. У нее такая каша в голове — ужас. То голодом себя морит в Великий пост, не вылезает из церкви, по православным монастырям ездит, то выходит в астрал, как индийский йог. Это, между прочим, несовместимые вещи. Если бы что-то одно, тогда понятно. А так… — Маргарита безнадежно махнула рукой. — В общем, она очень странная. С ней даже разговаривать сложно.

— Но вы, как я понял, знаете ее довольно хорошо, — мягко заметил майор, — стало быть, продолжаете с ней общаться после окончания школы, — Мне ее жалко, — вздохнула Маргарита, — у нее ведь никого нет, кроме маразматической бабушки. Она даже о маразме не догадывалась, думала, дурной характер, мучилась, будто в чем-то виновата. Старуха изводила ее дикими капризами, скандалами, она терпела. Я нашла психиатра, ей объяснили, что это болезнь. Честно говоря, я не знаю, кому был нужнее врач — ей или бабушке.

— То есть, вам кажется, Ольга Гуськова не совсем здорова психически?

— Нет, этого я не говорила, — в Маргошиных ярко-зеленых глазах на миг блеснул жесткий огонек.

«Она по-своему привязана к этой несчастной странной Ольге, — понял майор, — ей неприятно говорить о ней как о психопатке. Она хороший человек, красотка Маргоша, восходящая кинозвезда. Однако мне придется задать ей еще один неприятный вопрос».

— Скажите, Ольга предпринимала какие-либо попытки разбить семью? — Майор кашлянул.

Да, вопрос для Крестовской, безусловно, неприятный. Не только по отношению к несчастной подружке, но и с намеком на личную жизнь самой Маргариты.

— Точно сказать не могу, — спокойно ответила Крестовская, — я слышала, будто в последнее время какая-то женщина звонила Кате анонимно, говорила гадости в трубку, угрожала. Врать не хочу, подробностей не знаю. Да вам, наверное, Катя уже успела рассказать?

Нет, Катя об этом не сказала ни слова — ни Кузьменко, ни Чернову. Любопытно, почему?

— Вы полагаете, звонить могла Ольга? — спросил он.

— Не знаю. Значит, Катя вам о звонках не говорила?

«Так. А тебе, красавица, почему это так интересно?» — внезапно напрягся майор.

И тут же с милой улыбкой спросил:

— А как вы думаете? Говорила или нет?

— Могла и не сказать. Катя очень скрытный человек. Она не выносит, когда кто-то лезет в ее личную жизнь.

— Я успел это заметить, — кивнул майор. На съемочной площадке началась суета. К Маргоше подлетела девушка-гример и стала бесцеремонно накладывать ей тон на лицо, словно майора не было рядом.

— Внимание! Ребята, все по местам! Снимаем! Маргошка, хватит болтать! Пора работать! — простуженным голосом закричал в микрофон тощий маленький режиссер.

Взглянув внимательней на хилую фигурку в теплом плаще, в шарфе, намотанном на шею в несколько слоев, в вязаной детской шапочке с помпоном, майор узнал известного на всю страну режиссера Василия Литвиненко и удивился: неужели он снимает боевики?

— Простите. — Маргоша встала, сделала несколько быстрых движений руками, плечами, повертела головой.

Она разминалась. Ей предстояло опять лезть вверх по тросу. Гримерша при этом продолжала что-то делать с ее лицом и волосами.

— Я подожду, — улыбнулся майор, — я с удовольствием посмотрю на съемку.

— Посторонних уберите с площадки! — раздраженно произнес в микрофон Литвиненко. — Все по местам!

Маргоша, весело подмигнув, подбежала к режиссеру и что-то зашептала ему на ухо, потом быстро чмокнула его в щеку.

— Васька, не заводись! — донесся до майора ее голос.

«Все-таки потрясающая женщина, — думал Иван, глядя, как легко и изящно Маргоша взлетает вверх по тросу, — из-за такой можно запросто голову потерять…»

Маргоша раскачивалась на тросе и палила из пистолета. Все выглядело очень натурально, и майор подумал, что боевик, наверное, получится классный. Надо будет непременно посмотреть.

Напряжение на съемочной площадке нарастало. У героини кончились патроны. Балка, на которой держался трос, предательски надломилась. Казалось, еще минута — и красавица сорвется с высоты, ее подстрелят злодеи. Но тут заработал подъемный кран. В будке сидел главный герой. Он развернул кран, в последний момент Маргоша ловко ухватилась за крюк.

— Снято! — радостно крикнул режиссер. — Всем спасибо!

Майору пришлось довольно долго ждать, пока Крестовская переоденется в одном из строительных вагончиков.

— Скажите, — обратился он к молоденькой гримерше, которая присела на бревна с ним рядом и задумчиво курила, — фильм скоро выйдет?

— Месяца через три. Съемки почти закончены, — ответила девушка.

— А кто написал сценарий?

— Кузьма Глюкозов. Вы читали романы про Фрола Добрецова?

— Нет, — признался майор, — что-то слышал, но не читал.

— Странно, — пожала плечами девушка, — вы ведь в милиции работаете?

— Да, — кивнул Иван.

— И детективами не интересуетесь?

— Интересуюсь, — майор улыбнулся, — но старыми, классическими. Агата Кристи, Жорж Сименон.

— Сейчас все читают Глюкозова, — авторитетно заметила девушка.

— Ладно, я непременно почитаю.

— Не советую. Дрянь редкостная. Наконец появилась Крестовская. Светлые джинсы, светлая замшевая куртка, тонко подкрашенное лицо.

— Простите, что заставила вас ждать. Знаете, какое у меня предложение? — весело обратилась она к майору. — Я голодная как волк. Здесь есть отличный гриль-бар. Давайте пообедаем вместе и договорим.

Гриль-бар находился на углу Большой Грузинской и Васильевской. Народу оказалось довольно много. В это приличное, не слишком дорогое заведение приходила обедать состоятельная чиновно-коммерческая публика с Тверской. Столики были отгорожены друг от друга перегородками, увитыми живым плющом. Вкусно пахло жаренным на углях мясом. Тихо потренькивали радиотелефоны, кое-где слышалась приглушенная английская и французская речь. Майор подумал, что гриль-бар успешно конкурирует с шикарными, дорогущими бистро и ресторанами «Палас-отеля», расположенного в двух шагах. Кухня здесь не хуже, а цены раза в три ниже.

Их с Маргаритой усадили за единственный свободный столик. Кузьменко заметил, какими взглядами провожают Маргошу все без исключения мужчины, и представил на миг: если бы это была его девушка, такая красивая, легкая, праздничная… Иван тут же одернул себя: она свидетельница. Нельзя терять голову. И вообще, он человек женатый, двое детей.

— Простите. — Официант уже принял заказ, но продолжал стоять у столика, смущенно переминаясь с ноги на ногу. — Вы Крестовская?

Прожженный молодой хмырь в бабочке глядел на Маргошу с детским восторгом и умилением.

— Да, — улыбнулась она, — я Крестовская.

— Вы в жизни еще красивей! Я смотрел недавно боевик по видюшнику, «Кровавые мальчики», фильм, извиняюсь, фиговый, но вы… — Он выразительно прикрыл глаза и причмокнул. — А правда, что вы сами выполняете все трюки?

— Правда.

— И часто вас узнают? — спросил Иван, когда официант удалился.

— Не слишком, — улыбнулась Маргарита.

— Это приятно?

— Конечно, приятно. Актеры — люди тщеславные. Однако все хорошо в меру. Вот моего мужа это иногда утомляет. Его узнают везде и глазеют, словно он не человек, а предмет, выставленный для всеобщего обозрения. Иногда это становится противно. А иногда помогает в неприятных ситуациях, особенно с гаишниками.

Появился официант, быстро и красиво разложил на столе приборы.

— Я извиняюсь, можно у вас автограф попросить? — Он протянул Маргарите новенькую книжку в ярком переплете.

На обложке красовалась цветная фотография Крестовской, Маргарита с развевающимися волосами была снята по пояс, в черном вечернем платье с открытыми плечами. В руке она держала маленький пистолет. Как ни поворачивай книжку, дуло направлено в того, кто смотрит на картинку.

"Кузьма Глюкозов. «Верное сердце путаны», — прочитал майор.

— Это ж надо, — пробормотала себе под нос Маргоша и покачала головой, — фильм еще не доснят, еще монтировать не начали, а они подсуетились, переиздали свой шедевр под новой обложкой. Лихо, — она усмехнулась, — и главное, никому ни слова, ни оператору, ни режиссеру, ни мне… Это кадр из рабочих материалов к фильму, который мы сейчас снимаем, — объяснила она майору.

— А что, будет фильм по этой книжке? — обрадовался официант. — И вы в главной роли? Я думал, просто так вас сняли на обложку в качестве модели. А скоро фильм выйдет? Я обязательно посмотрю! Вот ручка, напишите мне что-нибудь!

— Как вас зовут? — спросила Маргоша, ласково улыбаясь официанту.

— Вячеслав. Можно просто Славик.

«Славику на добрую память», — чиркнула Крестовская на титульном листе и поставила внизу красивую, размашистую подпись.

— Спасибо! Буду теперь везде спрашивать кассету с фильмом. Он так же называется?

— Так же. Но спрашивать кассету начинайте не раньше чем через три месяца. А вы книжку прочитали?

— Нет, — признался официант, — я ее только что купил в ларьке, здесь, через дорогу. Еще утром заметил, а сейчас вот увидел вас и сбегал купил специально, чтобы вы подписали.

Он удалился, радостный и смущенный.

— Надо будет сказать Симоновичу, чтобы заплатил мне за такую рекламу, — хохотнула Маргарита.

— Симоновичу? Это кто, издатель?

— Автор. Вернее, один из пяти авторов, которые штампуют шедевры под псевдонимом Кузьма Глюкозов.

— Что, романы действительно такие плохие? — спросил Иван.

— Дрянь. Дешевая штамповка. Знаете, такая литература вроде китайского ширпотреба, которым на вещевых рынках торгуют. Я когда попыталась читать Глюкозова, у меня было ощущение, будто я купила сапоги и на второй день отвалились подметки. Противно, когда тебя надувают и считают придурком.

«Трудно представить Маргариту Крестовскую, которая покупает китайский дешевый ширпотреб на вещевом рынке», — подумал майор.

— Сейчас каждый так или иначе отдает дань жуликам и халтурщикам. Одни покупают сапоги, у которых отваливаются подметки на второй день, читают Дрянные книжки, от которых тухнут мозги. Другие снимаются в дешевых халтурных боевиках, — усмехнулась Маргарита. — Вот Вася Литвиненко еще года два назад клялся публично, что никогда, ни при каких обстоятельствах не станет снимать кино по плохому сценарию. Однако снимает. Плюется, ругается, но снимает. Куда денешься?

— Обидно, когда хороший режиссер из-за денег вынужден участвовать в халтуре. И за актеров обидно. Я давно не видел хороших отечественных фильмов. Когда смотришь все эти теперешние комедии и боевики, такое впечатление, что тебя, зрителя, считают идиотом.

— А это удобно — думать, что все кругом идиоты. Можно, не слишком надрываясь, много денег заработать, — глубокомысленно заметила Крестовская, — ведь и правда, придурков много. Иначе все жулики — и литературные, и рыночные — давно бы позакрывали свою коммерцию.

С Крестовской было легко и интересно разговаривать. Но майор решил не отвлекаться на посторонние темы. Он ведь здесь не для того, чтобы болтать с ней о кино, литературе и законах рынка.

— Мы остановились на том, что жене Калашникова в последнее время кто-то звонил анонимно, угрожал.

— Было такое дело, — кивнула Маргоша.

— Расскажите, пожалуйста, подробней, как вы узнали об этих звонках? Когда они начались?

— Мне сказала по секрету их домработница, Жанна Гриневич. А когда начались?.. Погодите… — Она замерла с вилкой у рта. — Была одна гадкая история. Дней двадцать назад. Я забежала к Кате за книгой и застала странную сцену. Они с Жанной потрошили подушку.

— Что? — не понял майор.

— Ладно, расскажу с начала. Они шли из магазина, и к ним привязалась какая-то бомжиха, стала нести бред, будто Катю кто-то проклял, мол, кто-то любит ее мужа, напустил на нее порчу и надо вспороть подушку. Самое неприятное, что в подушке действительно оказались всякие мистические штуки: огарок церковной свечи, щепки от гроба, бумажная лента с заупокойной молитвой.

— Бред, — тяжело вздохнул майор. — Простите, а почему от гроба? Чем они отличаются от обыкновенных щепок?

— Это мы узнали позже. Я позвонила одной женщине, она потомственная ворожея, объяснила, что это какой-то старинный магический ритуал. — Маргоша смущенно улыбнулась. — Нет, я сама не верю в такие штуки, но тогда, у Кати, мне стало жутковато.

Она с аппетитом принялась за большой сочный бифштекс.

— Калашников водил женщин домой в отсутствие жены? — быстро спросил майор.

— Откуда я знаю? Хотя… Катя весь август была на гастролях, квартира стояла пустая. Жанна не приходит, когда нет Кати. Глеб жил то на даче, то в Москве.

У майора голова шла кругом, но уже не от Маргошиной красоты, а от информации, которая обрушилась на него потоком всего за пару часов. Все это надо не только переварить, разложить по полочкам, но и проверить.

— Вы сказали, вам стало жутковато. А Екатерина Филипповна? Как она реагировала?

— Катя — железная леди, — усмехнулась Крестовская. — Ей, видите ли, было неинтересно. Потом она не хотела, чтобы я звонила ворожее. Она, по-моему, ни капельки не испугалась, сказала: «Мне противно, но не страшно». И сразу после этого начались звонки.

— Она пыталась выяснить, кто звонит?

— Кажется, нет. Она делала вид, будто ничего не происходит. Она вообще такая — измены Глеба, сплетки, все ей по фигу. И знаете, сейчас, после того, что произошло, она тоже как каменная — ни слезинки. Не понимаю, все-таки муж… «А Орлову ты, красавица, не любишь, — заметил про себя майор, — однако это твое личное дело».

— Маргарита, мне надо с вами посоветоваться, — сказал он, когда они закурили после кофе. — В понедельник похороны. Там соберутся все знакомые, друзья, родственники. Я бы хотел понаблюдать со стороны, кто как станет себя вести. Народу будет очень много, в лицо я почти никого не знаю. Нужен человек, который стал бы для меня… — Майор задумался на секунду, пытаясь подобрать нужное слово.

— Гидом, экскурсоводом? — с улыбкой подсказала Маргоша.

— Именно, — благодарно кивнул Иван, — вы правильно поняли. Кого из близкого окружения Глеба вы могли бы порекомендовать на эту роль?

— Сложный вопрос, — медленно проговорила Маргоша, — из близких — никого. Им просто будет не до этого, сами понимаете. Из приятелей и коллег — тоже никого. Пожалуй, придется мне самой сыграть эту роль. — Она вздохнула и печально улыбнулась, а потом, закатив глаза, произнесла с комической торжественностью:

— Проведу вас, как Вергилий, по чистилищу и аду.

— Спасибо, лучше вас эту роль не выполнит никто, я, честно говоря, не надеялся, что вы согласитесь. Ведь Константин Иванович наверняка будет в тяжелом состоянии, и вам… — Пусть он будет рядом с Надеждой Петровной. Они родители, Глеб их единственный сын. А мне в этой ситуации тактичней и разумней стушеваться, постоять в сторонке.

Адрес и телефон Ольги Гуськовой она знала наизусть.

— Только постарайтесь говорить с ней как можно мягче, — попросила она на прощание, глядя на майора умными печальными глазами. — Я ведь вам помогла сегодня и помогу еще. Так вот, моя единственная личная просьба: пожалуйста, постарайтесь не делать Ольге больно.

— Постараюсь, — кивнул майор и отвел взгляд от опасных бездонных зеленых глаз.

В таких глазах утонешь запросто, пропадешь навек. Лучше не глядеть, от греха подальше…

Глава 13

Шло время, драгоценное время последней мужской молодости. Егор Николаевич потихоньку начал скучать, иногда даже нервничать. Все чаще с тоской вспоминал горкомовскую комсомольскую молодость и здоровые забавы в саунах.

В благословенные застойные времена в Подмосковье, при солидных ведомственных пансионатах были такие спецдомики с саунами, широкими кроватями и, холодильниками, набитыми вкусной едой и благородной выпивкой. В любое время спецобслуга готова была принять уставшую от доблестных трудов партийно-комсомольскую элиту. Имелись и специальные девочки для здорового идеологически-чистого досуга.

Откуда они брались, эти девочки, и куда потом девались, Баринов, как и многие коллеги, молодые горкомовские ходоки, не задумывался. Судя по качеству экстерьера, неутомимости и веселости нрава, кто-то специально занимался подбором этих спецкадров.

Ну какая разница кто? Кому положено — тот и занимался… Однако времена бесплатных и безопасных спецзабав миновали. А привычка к разнообразию осталась, осела где-то глубоко в подсознании. Это как наркотик. Попробуешь раз, другой — и привыкаешь. Хочется еще. И сильно нервничаешь, если приходится долго воздерживаться.

Шел восемьдесят девятый год, про комсомольско-партийные сауны с удовольствием гавкали в новой демократической прессе. Баринову, человеку, ловко перешедшему на новую, демократическую платформу, требовалось соблюдать определенную осторожность.

Любовь с молоденькой балериной — это вполне позволительно, даже пикантно. Долгий возвышенный роман только придавал определенный шарм его политическому имиджу. Ну с кем не бывает? У нас покамест не Америка, где политик обязан соблюдать святость семейных уз. У нас он может иметь одну любовницу, постоянную, приличную, достойную. Но не больше чем одну. Иначе это уже совсем по-другому называется.

На какое-то время роман с Катей Орловой поглотил его целиком, без остатка. А тут еще и массажистка вовремя подвернулась. Одно другому не мешало. Очень все выходило удачно. И надо же, чтобы так глупо кончилось в одночасье!

Массажистка Света все так же являлась по первому его зову, раздевалась без лишних слов, с мягкой улыбкой прятала в сумочку деньги. Очень приличные, между прочим, деньги.

Остеохондроз почти забылся благодаря ее ловким сильным рукам. А большое, опытное, щедрое ее тело постепенно стало приедаться. Однако Света Петрова оказалась сообразительной женщиной и в какой-то момент сама почувствовала, что ему надо.

Однажды она, хитро глядя на него своими невыразительными светло-карими глазами, сказала, что у нее есть подружка, начинающая журналистка, совсем молоденькая, из провинции.

— Девочка пытается пробиться к тебе уже месяц, взять интервью. А твоя мымра-секретарша стоит стеной. Для девочки интервью с тобой — шанс показать себя, зацепиться в солидной газете, ты же знаешь, как это сложно без связей.

Егор Баринов был весьма известной фигурой на политическом Олимпе. Понятно, что может значить для начинающего журналиста интервью с такой знаменитостью, как он. Журналисты осаждали его, не давали покоя. Он был осторожен, разборчив, подпускал к; своей персоне лишь проверенных, известных людей. А всякой юной безымянной шелупони его пожилая секретарша давала жесткий отпор.

— Ну ты же знаешь, как я занят, как устаю, — поморщился он.

— Не волнуйся, — хохотнула Светлана, — тебя никто не собирается напрягать. Она готова встретиться где захочешь, когда захочешь, готова на дачу к тебе приехать, хоть ночью, хоть когда. Можно и с массажем совместить… — А она не болтушка, эта твоя провинциалка? — весело поинтересовался он, мигом смекнув, к чему клонит умница Светка.

— Ну, об этом можешь не беспокоиться. Болтушку я бы тебе не посватала.

— Ладно, так и быть, приводи свою журналисточку.

Стоял теплый сентябрь; жена и сын были в Москве и в любой момент могли заявиться на дачу. Ни кабинет в академическом институте, ни квартира для предстоящей экзотической забавы не годились. Но был близкий друг, покровитель, вор в законе Корж. Баринов периодически выполнял его секретные просьбы и поручения по мере сил. Корж был человеком солидным, хорошо-воспитанным, с ним здоровались за руку почти все известные люди в стране. Он имел огромный дом под Москвой, с сауной и бассейном, и совершенно не имел предрассудков.

Егору Николаевичу стоило только заикнуться, что некая молоденькая симпатичная журналистка желает взять у него интервью в непринужденной интимной обстановке, а тут еще — какая незадача! — очередной сеанс массажа. А времени так мало, и жена с сыном в Москве… — Конечно, дорогой, — весело подмигнул Корж, — всегда рад тебе и молоденьким-хорошеньким журналисткам тоже.

Баринов сначала немного смутился, вдруг гостеприимный хозяин пожелает присоединиться к интимным забавам? Но смущаться не стоило. Коржу хватало своих забав, своих девочек, и места в его подмосковном особняке тоже хватало… Провинциалка оказалась бойкой худенькой брюнеточкой девятнадцати лет, с характерным южным говорком. Ее субтильность, мальчишески узкие бедра, тонкие ручки, небольшая грудь удачно контрастировали с пышностью белокожей массажистки.

Через две недели в престижной демократической газете появилось большое, на целую полосу, интервью, в котором молодая талантливая журналистка задавала умные, серьезные вопросы известному экономисту, и он умно, серьезно, обстоятельно отвечал ей. Для журналистки это был блестящий дебют, ее взяли на работу в престижную газету, сначала внештатным корреспондентом, потом приняли в штат, позже она закрепилась в Москве, вышла замуж, сделала неплохую карьеру.

Через месяц появилась еще одна подружка. Девочка в третий раз пыталась поступить в университет, на экономический факультет, и ее подло заваливали на экзаменах. Позарез требовалась серьезная протекция.

Девочке было двадцать. Худенькая, длинноногая, с темно-русыми волосами до пояса. Она оказалась менее бойкой, чем журналистка, в ее больших голубых глазах сначала стояли ужас и удивление, даже слезы, однако в этом была своя прелесть. Ведь главное — разнообразие. Потом девочка расслабилась, выпила французского коньячку. Она очень хотела поступить в университет. Очень… Ну и поступила, конечно. У Егора Николаевича были серьезные связи, он замолвил словечко.

Потом появлялись просто подружки, которым уже не требовались ни интервью, ни протекция в университет. Только деньги. Всякие были девочки — блондинки, брюнетки, рыженькие, но непременно худышки, с узкими бедрами и небольшой грудью.

Это стоило дорого. Но Баринов не привык экономить на своих удовольствиях. Пачки денег исчезали в сумочке массажистки Светы, и, как она потом расплачивалась с девочками, сколько им отстегивала, он не знал. Не интересовался.

В воскресенье не было дождя. Небо расчистилось, но голубизна казалась холодной, совсем осенней. Катя затянула пояс светлого плаща, мельком взглянула в зеркало, поправила прядку волос, выбившуюся из пучка.

— Ты уверена, что хочешь ехать одна? — спросила Жанночка.

— Да, — кивнула Катя, — не волнуйся. В любом случае это лучше, чем неизвестность.

Когда дверь за ней захлопнулась, Жанна пулей кинулась в спальню, открыла верхний ящик комода. Там лежали вороха бумаг — квитанции, корешки оплаченных счетов, старые поздравительные открытки, нужное вперемешку с ненужным. Несмотря на беспорядок, она быстро нашла то, что искала.

Маленькая записная книжка, рваная, потрепанная. Половины страниц не хватало. Оставшиеся тут же рассыпались по открытому ящику. Жанночка дрожащими руками перебирала листочки, исписанные четким Катиным почерком. Катя много лет писала старой самопиской «Ронсон», с которой не расставалась. Все телефонные номера, фамилии, адреса были записаны синими чернилами.

— Время… время… — бормотала Жанна.

Ей повезло. Нужная страница оказалась цела. Два телефонных номера и имя над ними были записаны чужой рукой, черной шариковой ручкой. Жанночка набрала тот из номеров, рядом с которым стояла маленькая буква "д", домашний.

Трубку взяли через минуту.

* * *

Без десяти час Катя остановила машину у Гоголевского бульвара, неподалеку от Дома журналистов. Надела темные очки, перебежала улицу, немного прошла по бульвару, стараясь не спешить.

На небольшой площадке перед памятником было почти пусто. На одной скамейке дремал над газетой аккуратный старичок, на другой сидела, обнявшись, юная парочка.

"Зачем мне это надо? — думала Катя, расхаживая вокруг памятника и провожая глазами каждую проходившую мимо молодую женщину. — Предположим, она не врет, и кто-то действительно надоумил ее звонить мне, говорить гадости каждый день. Ведь цель подобных развлечений в том, чтобы слышать в трубке, как противно и страшно жертве. Зачем же предоставлять это удовольствие кому-то другому? И ради чего спектакль с бомжихой и подушкой?

У Глеба был роман, довольно серьезный. Предположим, героиня романа, «солнышко» по имени Оля, искренне верит в сглаз и порчу. Однако для чего тогда бомжиха? Зачем предупреждать? Ежели она хотела меня извести таким экзотическим способом, так пусть бы и оставался в подушке заговоренный хлам.

Весь этот спектакль начался ровно за две недели до убийства Глеба. Для женщины, которая мне звонила, убийство было полной неожиданностью. Она плакала ночью в трубку совершенно искренне. Не обязательно, что по Глебу. Истерика могла быть следствием шока. Она к убийству не имеет отношения? Получается, ее подставили?

Кому-то надо, чтобы все выглядело как любовная драма. Кто-то хочет, чтобы казалось, будто дело в любви и ненависти, а не в чем-то ином… Получается, я сейчас жду человека, который знает, кто убил Глеба?"

Катя закурила и взглянула на часы. Пять минут второго. Если телефонная шептунья сказала правду, она вряд ли бы опоздала. Ей нужны деньги. Три тысячи долларов — сумма немаленькая.

И тут Катю словно током шарахнуло. Она побежала по бульвару к машине, на бегу вспомнила, что оставила дома свой радиотелефон. Да, на тумбочке в прихожей… У «Повторки» есть автомат.

В двух коммерческих киосках телефонных жетонов не оказалось. Катя выгребла содержимое карманов. Гора мелочи, ни одного жетона. Они продаются в метро, но до «Арбатской» далековато, до «Пушкинской» еще дальше. А позвонить надо срочно.

Стоя у таксофона, она перебирала монетки на ладони. И вдруг чья-то рука протянула ей маленький темно-коричневый кружок.

— Большое спасибо. — Катя вскинула глаза и побледнела:

— Ты?! Что ты здесь делаешь?

* * *

Корреспондент молодежной телевизионной программы «Чумовой стоп-кадр» Артем Сиволап сидел на поломанных детских качелях в глубине двора на Мещанской улице и неотрывно глядел на дверь подъезда. Одет он был просто и строго — темно-синие джинсы, вишневый свитер, темно-синяя замшевая куртка. Ничего яркого, вызывающего. Вместо обычного фальшивого бриллианта в ухе тускло посверкивало маленькое серебряное колечко. Волосы тщательно промыты и аккуратно зачесаны назад, стянуты черной резинкой в хвостик.

Оператор Игорь Корнеев, невысокий коренастый мужчина лет сорока, нервно расхаживал взад-вперед, сгорбившись и спрятав руки в карманы черного плаща. Они с Сиволапом опять поругались.

После вчерашнего скандала с отцом убитого казинщика Игорь долго отказывался ехать на Мещанскую, к дому убитого, и вообще участвовать «в этом дерьме». На него подействовал не столько сам скандал, сколько подробности гибели принцессы Дианы, которые в последнее время мусолили все средства массовой информации.

— А при чем здесь Диана? — недоуменно спросил Артем.

— При том, что за ней гонялись сволочи вроде нас с тобой и она погибла. Если ты не понимаешь, объяснять не собираюсь. И стеречь балерину Орлову у подъезда тоже не собираюсь. Есть, в конце концов, такая старомодная и смешная вещь, как журналистская этика.

— Ну и катись ты со своей долбаной этикой, — усмехнулся Артем, — я позвоню Смальцеву, он за такие деньги куда угодно со мной поедет и что угодно снимет.

Это была обычная хитрость. Никто из операторов канала не мог допустить, чтобы вместо него взяли на съемку Смальцева. Он был чем-то вроде «пощечины общественному вкусу». С камерой Смальцев работал безобразно, не умел выстроить ни одного кадра, умудрялся находить такие ракурсы, что даже самые фотогеничные лица получались у него в кадре уродливыми, словно в объективе застрял осколок колдовского зеркала Тролля из сказки «Снежная королева».

Прямой намек на то, что его могут запросто заменить халтурщиком Смальцевым, был для Игоря Корнеева оскорбителен. Это больно задевало профессиональное самолюбие. Получается — без разницы, как снимать? Любая бездарность может взять камеру в руки и денег за свою халтуру получит столько же, сколько талантливый профессионал… Игорь не выдержал:

— Смальцев снимать не умеет! Он тебе сюжет запорет!

— Ну, подумаешь, обычный репортаж, — равнодушно пожал плечами Сиволап, — зато он не станет гундеть про журналистскую этику.

— Ладно, — сдался Игорь, — поедем.

В субботу вечером Артем лег спать пораньше, поставил будильник на десять. Однако хронический недосып дал себя знать. То ли будильник не прозвенел, то ли Артем его не услышал. Без пятнадцати двенадцать его разбудил телефонный звонок.

— Ну, мы едем или как? — сердито спросил Игорь.

У дома на Мещанской они оказались в час дня. Охраны в подъезде не было, только железная дверь с домофоном. Не думая о возможных последствиях, они прошмыгнули в подъезд вместе с какой-то древней бабулькой, поднялись на третий этаж. Артем позвонил.

Полгода назад он делал серию сюжетов о взрослых детях великих актеров. Снимали в том числе и Глеба Калашникова, в казино, на теннисном корте и дома, в уютной непринужденной обстановке. Сюжеты были, разумеется, платные. Большинство детей киношной элиты занялись бизнесом и нуждались в рекламе, особенно косвенной, которая стоит дороже прямой.

Сиволапу был известен домашний адрес и телефон убитого. Однако он знал, по телефону его пошлют. А если позвонить в дверь, ошарашить, взять нахрапом, есть надежда на успех. Артем не сомневался: в его грязной репортерской работе главное — нахрап и наглость.

«Глазка» в двери не было. Женский голос спросил:

«Кто там?»

— Сосед из сороковой квартиры, — ответил Сиволап.

Балерина Орлова была известна своей выдержкой и хорошим воспитанием. С лестницы она их не спустит. Вежливо попросит удалиться. А уж он постарается вытянуть из нее хоть что-то.

Щелкнул замок. На пороге стояла маленькая, кругленькая женщина лет тридцати в светлых пушистых кудряшках.

— Здравствуйте, — Артем шагнул в квартиру, — Екатерина Филипповна дома?

Игорь Корнеев входить не спешил, остался стоять на лестничной площадке. Ему было противно и стыдно врываться в чужой дом без приглашения, особенно в дом, в котором совсем недавно случилось горе. Однако он знал — такие вот стыдливые вечно сидят без гроша.

— Ее нет. В чем дело? — сурово спросила блондинка, преграждая путь Сиволапу.

За ним, на лестничной площадке, она заметила оператора с камерой и приготовилась к решительному отпору.

— Простите, с кем имею честь? — широко улыбнулся Артем.

Он считал, что улыбка у него потрясающая, неотразимая, особенно теперь, когда удалось наконец вставить новые, страшно дорогие фарфоровые зубы.

Однако голливудская улыбка и изысканный старомодный речевой оборот не растопили суровое сердце маленькой блондинки.

— Так, а ну-ка идите отсюда! Сию минуту!

— Почему? — спросил Артем, все еще улыбаясь.

— Потому что вас никто не приглашал! Вон отсюда! Чтобы духу вашего здесь не было! — Она стала теснить Артема к двери.

Толстушка оказалась на удивление сильной. Ну не драться же с ней, в самом деле! Артем отступил. Дверь захлопнулась у него перед носом. Он понял, Орловой нет дома. Это, вероятно, какая-нибудь родственница или домработница. Ну что ж, есть шанс поймать молодую вдову на улице, у подъезда, когда она будет возвращаться домой. Не могла она уйти надолго накануне похорон.

Во дворе народу было мало. Трое малышей тихо, сосредоточенно копались в песочнице. На единственной целой скамейке сидела, уткнувшись в книгу, молодая мамаша. Рядом две бабушки быстро двигали вязальными спицами и обсуждали, отчего у детей бывает диатез и как с ним бороться.

— Надо было хоть бутербродов взять! — ворчал Игорь. — И чаю в термосе. Слушай, ты посиди, я смотаюсь к ларьку, куплю чего-нибудь, жрать хочу, не могу.

Он уже собрался бежать к ларьку, но тут рядом раздался скрипучий, хриплый голос:

— Сигареткой не угостите?

Игорь и Артем оглянулись. Пахнуло крепкой вонью перегара и мочи. У качелей стоял нестарый, маленький, пухлый бомж. Жеваные брюки хранили следы былой белизны,ботинки были фруктово-оранжевого цвета, под приталенным фиолетовым дамским пиджаком сверкала салатовой зеленью фланелевая рубашка в желтый горошек. На грязной шее болтался концертный галстук-бабочка из серебряной парчи.

— Игорек, не убегай, подожди! — прошептал Артем. — Классный типаж… — Здесь особая помойка, — бомж поймал восхищенный взгляд Артема, — в этом доме живут знаменитости, «новые русские». Совсем, суки, зажрались. Чуть пятнышко какое или пуговица оторвалась — выкидывают. Сигареткой-то угостишь?

— Ну как же тебя, такого красивого, не угостить? — Сиволап протянул ему пачку «Кента».

Бомж аккуратно вытянул две сигареты, одну ловко запихнул за ухо, другую сунул в рот. Из военного вещмешка образца пятидесятых, который болтался у него за плечами, он вытащил драный журнал «Пентхауз», жестом фокусника развернул и расстелил на земле, а потом красиво уселся по-турецки.

— Стой! — Артем спрыгнул с качелей. — Можешь повторить на «бис»?

— Заснять желаете? — деловито поинтересовался бомж.

— Желаем, — кивнул Артем.

— Для себя или для народа?

— Для народа.

Бомж окинул Артема цепким трезвым взглядом, смачно сплюнул, прищурился и спросил:

— Это ты, что ли, ночами из ящика врешь про всякую попсу, кто с кем трахается? Косолапый твоя фамилия?

Артем был удивлен и польщен, что его узнал какой-то бомж.

— А у тебя что, и телевизор есть?

— Есть, — кивнул бомж.

— А живешь где?

— Где надо, там и живу. Так чего, снимать-то будешь меня?

— Буду.

Артем коллекционировал всякие колоритные уличные сценки, подлавливал забавных персонажей — нищих в подземках, вокзальных проституток, алкашей. Такие «примочки» иногда можно было удачно продать, их любили монтировать в клипы ради «стеба» некоторые рок-группы, да и самому могло пригодится для какого-нибудь сюжета.

— Полтинник, — сообщил бомж. Артем, не раздумывая, вытащил из кармана пятидесятитысячную купюру.

— «Зелеными», — покачал головой бомж.

— А не жирно? — прищурился Сиволап.

— Нет, — бомж ловко откусил фильтр сигареты, выплюнул, щелкнул одноразовой зажигалкой, — не жирно. Ты мне все равно отвалишь больше.

— Ну, ты даешь, бродяга, — присвистнул Артем, — это за что же, интересно?

Бомж поманил пальчиком, репортер наклонился к нему и невольно поморщился от вони.

— Я видел киллера, который замочил чувака у этого подъезда, — прошептал бомж, — совсем близко видел, вот как тебя….

* * *

Паша Дубровин стоял рядом с Катей у таксофона. Ему были слышны протяжные гудки в трубке.

— Ну конечно, — пробормотала Катя, — они ведь у тети Нади. Оба. Я забыла… Она уже собиралась положить трубку, когда услышала мамин голос.

— Маргоша привезла туда Костю, — объяснила мама, — и оставила их вдвоем. Наде уже лучше. А Маргоша поехала к тебе, помогать Жанночке. На поминках будет очень много народу. Я тоже собираюсь к тебе, вот только приберу здесь немного. Ты разве не дома? Ты откуда звонишь?

— Из автомата. Мама, у меня очень срочное дело, Я потом объясню.

— Нет, ну какова Маргоша! Видишь, как проявляются люди в горе? Кто мог ожидать, что эта свистушка… — Мамуль, у тебя сохранился где-нибудь телефон парикмахерши Эллы? — перебила Катя. — Она работала в «Чародейке» и всех стригла — тебя, тетю Надю. Помнишь? У нее еще дочка была, Света, кажется… Ровесница Глеба.

— Сейчас посмотрю, — растерянно произнесла мама, — а ты… — Мамуль, потом, все потом, — перебила Катя, — это очень срочно.

— Ладно-ладно, Катенька. Ты только не нервничай. Если бы я помнила фамилию этой Эллы… Какая-то совсем простая фамилия. Сидорова?

— Петрова! — вспомнила Катя. — Посмотри в старой книжке на "П".

— Надо же, нашла! — радостно сообщила мама. — Петрова Элла. Тебе домашний?

— Все, какие там есть.

— Я не думаю, что она все еще работает в «Чародейке». И переехать могла, и телефон мог поменяться.

— Неважно. Диктуй.

— Записываешь? — Мама продиктовала два номера, рабочий и домашний.

Катя повторяла цифры вслух, Павел, прислонив блокнот к стеклу таксофона, писал фломастером.

— Все, мамуль, спасибо. Целую. Паша протянул ей еще один жетон.

— Учти, это последний.

Катя набрала домашний номер парикмахерши Эллы. Было занято. Конечно, мама права. Столько лет прошло. А в «Чародейку» вообще нет смысла звонить… Но можно подъехать. Там кто-то должен помнить Эллу Петрову.

Катя нажала рычаг отбоя, и хитрый автомат сожрал последний жетон.

— Может, ты от меня позвонишь? — предложил Паша. — До моего дома два шага.

— Хорошо, — секунду подумав, кивнула Катя. — Ты на машине?

— Пешком. Когда твоя Жанночка позвонила, я решил, что пешком будет быстрее. И оказался здесь минут на двадцать раньше тебя. Она волновалась и так тараторила, что я ничего не сумел понять. Тебя что, правда шантажируют?

— Да, похоже на то.

— Это имеет отношение к убийству твоего мужа?

— Пока не знаю.

Они сели в Катину машину и через пять минут оказались у старого дома на Бронной. Катя первым делом кинулась к телефону. На этот раз были длинные, редкие гудки. Но трубку все-таки взяли. Очень низкий, сиплый женский голос произнес:

— Слушаю.

— Здравствуйте, можно попросить Эллу Петрову.

— Я у телефона.

— Элла, еще раз здравствуйте. Меня зовут Катя Орлова. Вы, возможно, меня помните.

— Помню, — ответила женщина без всяких эмоций.

— Скажите, пожалуйста, как мне найти Свету?

— Откуда я знаю? — сердито буркнула Элла.

— Но она живет с вами? Или у нее другой телефон?

— А где ж ей еще, поганке, жить? Шляется ночами, передо мной не отчитывается.

— То есть она не ночевала дома? — уточнила Катя. — А когда вы ее видели последний раз?

— Век бы ее не видать, мерзавку такую, — последовала матерная брань.

Катя вдруг поняла, что ее собеседница пьяна и толку не добьешься. Однако не сдавалась. Дослушав тираду до конца, она спросила:

— Скажите, а как вообще у нее дела? Чем она занимается?

— На «Динамо» торгует. Слушай, а тебе зачем моя Светка? — Голос собеседницы зазвучал подозрительно и враждебно.

— Она просила помочь ей заработать, — стала сочинять на ходу Катя, — я договорилась в театре, в костюмерной мастерской. У нас сейчас хорошо платят. Мы условились встретиться сегодня, но она не пришла. Мне надо обязательно ее разыскать, очень срочно. В мастерской держат для нее место, а желающих много.

— Хорошо платят, говоришь? А что за работа? — деловито поинтересовалась Элла.

— Работа совсем несложная. Полтора миллиона в месяц. Плюс почасовая оплата за сверхурочные.

— Слушай, а меня нельзя туда к вам пристроить?

— Мы потом это обсудим. Скажите, может, вы знаете телефоны кого-то из ее друзей? У кого она могла остаться ночевать?

— Ничего я не знаю. Живет здесь как в гостинице. Приходит и уходит когда вздумается, мне не докладывает.

— Ну хорошо, — вздохнула Катя, — а на рынке она сегодня должна торговать?

— Вроде да. Сегодня выходной, там самое горячее Время.

— Чем она торгует, не знаете?

— Обувью.

— Спасибо вам большое. Если вдруг Света появится, передайте ей, пожалуйста, что звонила Катя Орлова. Мой телефон она знает.

Положив трубку, Катя несколько секунд молчала, уставившись в стену. Павел подошел, присел перед ней на корточки, взял ее руки в ладони. Руки были совсем ледяные. Он прижал их к своим щекам и тихо спросил:

— Тебе холодно?

— Нет, — Катя покачала головой, — мне не холодно. Просто, когда я нервничаю, меня всегда знобит.

— Я сварю кофе, как ты любишь, с гвоздикой. И мы спокойно все обсудим. Хорошо?

— Хорошо… Надо Жанночке позвонить.

— Обязательно. Она очень за тебя переживает. Да, она просила, чтобы я тебе ничего не говорил о ее звонке. Сказала, мол, вы просто понаблюдайте со стороны, на всякий случай. Мало ли что? Все-таки шантаж, и баба такая злобная. Страшно, если ты с ней останешься наедине, даже на улице.

— Спасибо, что пришел, — сказала Катя как можно спокойней и холодней. Он ничего не ответил. Жанночка взяла трубку моментально.

— Ну что? Она явилась?

— Нет. Я пытаюсь ее разыскать.

— Как? Ты же ничего не знаешь про нее! Где ты? Приезжай домой. У нас Маргоша, и твоя мама звонила, что приедет попозже, к вечеру, помогать мне со стряпней. Слушай, приходили придурки с телевидения. Помнишь, тот, с молодежного канала, с хвостиком? Прямо в дверь позвонил, представляешь? И оператор у него за спиной стоял. Главное, сказал, гаденыш, что сосед из сороковой квартиры. Я открыла. Думала, если не сумею выгнать, вызову милицию.

— Выгнала?

— А как же! С лестницы спустила!

— Молодец. Ты что-нибудь успела рассказать Маргоше?

— Нет еще.

— Ничего не рассказывай. Вообще никому ничего.

— Почему? — удивилась Жанночка.

— Чем меньше знает народу, тем лучше. Ты обещаешь?

— Обещаю, — Жанночка, тяжело вздохнула, — а ты сейчас… — Я у Паши Дубровина. Только вслух не повторяй, пожалуйста. Вернусь часам к пяти. Маме и Маргоше скажи, что не знаешь, куда я поехала. Вернусь — расскажу. Все, целую.

Катя положила трубку и услышала, как гудит кофемолка на кухне.

"Глеб еще не похоронен, а я уже здесь. Паша Дубровин сейчас сварит мой любимый кофе. С гвоздикой. Он даже это помнит. Он знает обо мне почти все. Каждую мелочь, каждую привычку. В прихожей стоят новенькие тапочки моего размера. Как там, в «Гамлете»? «…И башмаков не износив, в которых шла за гробом…»

Господи, какая ерунда лезет в голову! Я вляпалась в гадкую, темную историю. Мне страшно. Одна я не справлюсь. Кроме Паши Дубровина, мне не с кем даже посоветоваться. Мама с папой запаникуют, папа станет трезвонить знакомым из МВД и прокуратуры. Суеты будет много, а опасность останется. Господи, сделай так, чтобы с этой дурехой Светой Петровой ничего не случилось! Однако почему я так уверена, что звонила именно она?"

— Почему ты так уверена, что тебя шантажировала именно эта женщина? — спросил Паша, входя в комнату с подносом.

Катя вздрогнула. Он как будто прочитал ее мысли, да еще через стенку. Нет, просто он думал о том же, пока варил кофе. Значит, Жанночка ему все не так бестолково изложила. Суть он понял.

— Я не совсем уверена, — призналась Катя, — просто нет пока других кандидатур. И потом — «сушеная Жизель»… Так меня за всю жизнь называл только один человек. Давно, в юности. Пока я ждала на лавочке, вспомнила кто. Света Петрова.

— Ты рассказывала следователю, который занимается убийством твоего мужа, про эти звонки?

— Нет.

— Почему?

— Потому что не хочу.

— Катенька, ну что за детский сад? Что значит — не хочу? Ты ведь сама чувствуешь, между убийством и этими звонками есть связь.

— Я это почувствовала только вчера. Но следователю все равно не буду говорить.

— У тебя есть какие-то конкретные причины или это просто упрямство? — тихо спросил Павел.

— Да, есть причины. И хватит об этом. — Катя вытащила сигареты из сумочки.

Паша подвинул пепельницу и щелкнул зажигалкой.

— Ты мне не хочешь объяснять? Или себе самой?

— Не хочу тебе объяснять. Тебе лично. — Катя почувствовала, что сейчас не выдержит и расплачется.

«А почему бы и нет? Как ни странно, Паша Дубровин — единственный человек, при котором я могу спокойно поплакать, не стесняясь…» — подумала Катя.

И все-таки не заплакала, сдержалась. После той страшной ночи она постоянно была на пределе. Стоит немного расслабиться, и растечешься киселем.

— Не хочешь — не надо, — пожал плечами Павел. — Мы сейчас допьем кофе и поедем на рынок «Динамо». Чем торгует эта твоя шантажистка?

— Обувью.

— Ну вот. Мы будем спрашивать у всех торговцев обувью, знают ли они Светлану Петрову. А потом ты вспомнишь, какие у вас были общие знакомые. Возьмешь свою старую записную книжку и всех обзвонишь.

— И от всех выслушаю сначала слова искреннего горячего соболезнования, потом буду отвечать на дурацкие вопросы, удовлетворять их здоровое любопытство. Ведь каждому станет интересно, почему это вдруг Катя Орлова, у которой убили мужа, разыскивает Свету Петрову, дочь парикмахерши Эллы из «Чародейки»? Молодой вдове больше делать нечего? И кто-нибудь непременно расскажет об этом следователю Чернову или майору милиции Кузьменко. Ведь будут допрашивать старых знакомых.

— Почему ты так этого боишься?

— Потому… Неужели ты не понимаешь? — Катя резко встала. — Как только они начнут копаться в личной жизни Глеба и моей, они… У тебя ведь нет алиби, — выпалила она, стараясь не глядеть на него. — Несколько десятков человек видели, как за два часа до убийства вы с Глебом чуть не подрались.

— Если они начнут меня подозревать, то независимо от того, что ты им скажешь или не скажешь. И не надо этого бояться.

— Но у тебя нет алиби! — повторила она. — Ты что, будешь им рассказывать, как бродил в ночь убийства по Патриаршим и дарил старушкам цветы? Хотя бы фамилию спросил у той старушки… — Ну я же не знал, что в это время в твоего мужа стреляли из кустов, — виновато улыбнулся Павел.

— А откуда ты знаешь, что выстрелили из кустов? — вдруг прошептала Катя. — Как ты вообще узнал об убийстве? Я тебе ничего не говорила. А ты позвонил на следующий день и уже все знал.

Павел вздохнул, вышел на кухню, вернулся через минуту, держа в руках номер «Московского комсомольца». Там, на последней странице, Катя прочитала крупное заглавие: «Кто убивает актерских детей?»

«Нынешняя осень обещает быть урожайной на заказные убийства. Сезон открыл выстрел в одну из самых знаменитых голов московского игорного бизнеса. Глубокой ночью профессиональный киллер пальнул из кустов в Глеба Калашникова…»

Катя не стала читать дальше, отложила газету.

— Ты можешь поехать со мной на этот дурацкий рынок? — спросила она тихо. — Я там никогда не была.

— Я тоже. Поехали. Но только на моей машине. Тебе с твоим белым «Фордом» лучше там не маячить. На всякий случай.

— Почему?

— Человек, который ездит на «Форде», вряд ли покупает себе одежду на вещевом рынке. К тому же мы будем не покупать, а ходить по рядам и задавать вопросы. Рынок контролирует мощная мафия. Наше любопытство может их заинтересовать. А тут еще «Форд».

— Паша, сейчас половина Москвы ездит на иномарках и половина отоваривается на вещевых рынках.

— Это две разные половины. И вообще, я хочу сразу сказать тебе. Если мы и правда надеемся найти твою шантажистку, выяснить, в чем дело, нам надо продумывать каждую мелочь. Каждую.

Глава 14

Кроме пятидесяти долларов, нарядный бомж потребовал пригласить его в кабак. Он так и сказал:

— Хочу в кабак. Супчику охота пожрать, шашлычку хорошего, чтоб с угольков, с дымком да с лучком. И этого, как его, мангуста.

— Кого? — не понял Артем.

— Он, наверное, имеет в виду лангуста, — мрачно заметил Игорь Корнеев.

— Во, правильно! — обрадовался бомж. — Здоровая такая гадина, на креветку похожа, только здоровая. В южных морях живет.

— Так тебя ж в приличный кабак не пустят, — вздохнул Артем, — тебя для этого надо сначала вымыть, переодеть.

— Не возражаю, — важно кивнул бомж, — мойте, переодевайте.

— А где гарантия, что ты не врешь? — спросил Игорь.

— Вот те крест! — Бомж размашисто перекрестился.

— Это не гарантия.

— Ну, тогда я пошел.

— Иди, родной, — кивнул Игорь.

Бомж не спеша поднял с земли свой драный «Пентхауз», отряхнул его, аккуратно сложил и стал запихивать в рюкзак.

— Погоди, — Артем хотел взять его за рукав, но побрезговал, — погоди, давай договоримся. Как тебя зовут?

— Бориска. Как президента, — гордо сообщил бомж.

— Ну вот, Бориска. Полсотни «зеленых» — хорошие деньги за информацию, которую нельзя проверить. Ты же нам можешь что угодно наплести.

— Не могу, — бомж энергично помотал головой, — я побожился.

— Ну, это, конечно, серьезно меняет дело, — усмехнулся Игорь, — слушай, как ты разглядел киллера, если было темно?

— А у меня зрение хорошее. В темноте вижу, как кошка.

— Ладно. Давай договоримся по-хорошему. Мы тебе к полтиннику добавим еще полтинник рублями, — предложил Артем.

Послышался визг тормозов. Во двор въехал черный чистенький «Опель». Из-под колес с отчаянным лаем выскочила маленькая бежевая дворняжка. Машина остановилась. Стройная невысокая девушка в узких джинсах и короткой замшевой куртке хлопнула дверцей, направилась к подъезду.

— Слушай, по-моему, это Крестовская, — сказал Игорь.

— Да нет, просто похожа, — отмахнулся Артем, — хотя… Ну конечно, она ведь жена Калашникова-старшего.

— Я надеюсь, ты к ней приставать не собираешься?

— Нет, это перебор, — засмеялся Артем, — я так в пугало для знаменитостей превращусь, если никому проходу давать не буду. Меня сейчас интересует Орлова.

Игорь хотел сказать, что его коллега и так уже превратился в пугало для знаменитостей. Но неохота было опять затевать перепалку, тем более на голодный желудок.

Сиволап и Корнеев отвлеклись только на секунду, а когда огляделись, бомжа Бориски рядом не было.

— Ну вот, смылся, — Артем от досады больно хлопнул себя по коленке и поморщился, — твоя работа, ты сказал — иди, он и пошел.

— Да хрен с ним! — пожал плечами Игорь. — Обычный жулик.

— А если нет? Вот вечно ты лезешь, — набросился он на оператора, — я бы поторговался с ним, вдруг он и правда видел?

— Ага, конечно! Если тебе полтинник некуда деть, лучше мне отдай, — проворчал Игорь. — Вон он, голубчик, выглядывает. Не волнуйся, без денег он теперь от нас не отлипнет.

В двух шагах от качелей стоял маленький домик. Такие есть во многих дворах. Их строят для детских игр, но дети редко залезают внутрь. Из сказочных избушек воняет за версту. Там, как правило, справляют нужду бомжи и случайные вечерние прохожие, которым приспичило, а нормального сортира поблизости нет.

Взлохмаченная голова Бориски смешно выглядывала из низенького дверного проема.

— Ну ты чего? — позвал его Артем. — Вылезай. Бомж, покряхтывая, вылез из избушки.

— Слышь, мужики, а это чего за девка приехала на черной тачке? — спросил он таинственным шепотом.

— Понравилась? — усмехнулся Сиволап.

— Класс! — Бориска сладко зажмурился. — Прямо как с рекламы.

— Это актриса Маргарита Крестовская, — снисходительно объяснил Игорь. — А ты почему спрятался?

— Да я это… — бомж смущенно потупился, — отлить надо было. У забора неудобно, здесь народу много, женщины-дети.

— Ты, Бориска, прямо интеллигент! — заметил Игорь.

— Значит, Крестовская Маргарита, — задумчиво произнес бомж. — Актриса, говоришь? И чего, правда, что ли, в рекламе снимается?

— Да я смотрю, ты от телевизора не отлипаешь! — похвалил бомжа Артем. — Давай договариваться как интеллигентные люди. Полтинник «зелеными», полтинник «деревянными».

— Слышь, а она чего, Крестовская эта, живет здесь или, в гости приехала?

— Не отвлекайся, — поморщился Артем, — выкладывай свою информацию. Игорь, давай камеру.

— Эй, подожди с камерой-то, в натуре! — Бомж испуганно закрылся рукавом. — Мы так не договаривались.

— А как же ты думал? Без камеры и микрофона твои слова гроша ломаного не стоят.

— Это значит, вы меня заснимете, а потом всей стране покажете? Как я, дурак такой, говорю, что киллера видел? Не-е, мужики, не пойдет!

— Никто тебя показывать не собирается, — стал объяснять Артем, — тем более всей стране. Мы вообще эту пленку спрячем. Пока киллера не поймают, ее никто в эфир не пустит. Понял?

— Понял, — кивнул бомж, — но сниматься все равно не буду. Хотите, чтоб я про киллера рассказал, — давайте бабки, расскажу. Но без камеры.

— А между прочим, почему ты в милицию не пошел, если видел, как убили человека? — встрял Игорь.

— Ты чего, совсем, что ли, в натуре? — засмеялся бомж. — Я к легавке по доброй воле на пушечный выстрел не подойду! Они ж меня затаскают, и что буду иметь в итоге? Ведро дерьма и дырку от бублика вместо денег.

— Логично, — кивнул Игорь.

— Ладно, хватит резину тянуть. — Сиволап потихоньку терял терпение, к тому же боялся из-за возни с этим Бориской пропустить Орлову.

Из кожаного набрюшника он вытащил пятидесятидолларовую купюру и показал упрямому бомжу. У того заблестели глаза, грязная дрожащая рука потянулась к деньгам.

— Э, нет, дружок. Давай рассказывай. — Сиволап помахал купюрой у него перед носом.

— Ну вы это, в натуре, мужики, не снимайте меня, я вам так все расскажу, а, мужики, ну сукой буду, не вру, — заканючил Бориска.

— Кончится это когда-нибудь или нет! — не выдержал Игорь. — Я жрать хочу, у меня язва, живот уже болит, а мы здесь с тобой возимся два часа. Будешь рассказывать в камеру или нет? Не будешь — вали отсюда! Знаем мы таких свидетелей! Вон, у ларька целое стадо таких свидетелей. За десятку что хочешь наплетут! Тебе полсотни баксов предлагают, а ты выпендриваешься! Все, катись, надоел!

Артем для пущего эффекта опять показал Бориске купюру и тут же спрятал.

— А-а, хрен с вами! — махнул рукой бомж. — Живы будем — не помрем, а помрем — не страшно! Включай свою камеру!

* * *

Маргоша нарезала крабовые палочки для салата и тихо насвистывала мелодию песенки из боевика «Верное сердце путаны».

— Это Катя звонила? — спросила она, когда Жанночка вернулась из комнаты в кухню.

— Мне кажется, нам не хватит майонеза, — произнесла Жанночка в ответ.

— Ну, выйдешь и купишь, — пожала плечами Маргоша, — ты странная какая-то сегодня. Ты можешь ответить по-человечески, кто звонил?

— Нет. — Жанночка заглянула в кастрюлю, в которой варился рис. — Надо же, как долго. А написано на упаковке — всего пять минут.

— Что нет? Кто звонил-то?!

— А… да, это Катя. — Открыв холодильник, Жанночка присела перед ним на корточки:

— Слушай, может, еще добавить сливочного масла?

— Добавь. Катя сказала, где она?

— Нет. Я не спрашивала.

— А когда вернется?

— Не знаю. — Жанночка достала масленку и захлопнула холодильник. — Я думаю, в салат надо обязательно положить оливки.

— Катерина на свидание к любовнику ушла, что ли? — усмехнулась Маргоша. — Ну и молодец, правильно.

Жанночка густо покраснела, открыла рот, чтобы выпалить в ответ какую-нибудь резкость, но сдержалась.

Маргоша стала опять насвистывать мелодию из боевика.

— А как твои съемки? — спросила Жанночка, чтобы снять опасную тему.

— Нормально, — буркнула Маргоша.

— Слушай, а не противно играть проститутку? Ты все-таки вживаешься в роль, начинаешь думать и чувствовать, как она. Это ведь пакость какая!

— Я не вживаюсь, — Маргоша быстрым движением запихнула в рот крабовую палочку, — я играю, и только. Знаешь, как в детстве в войнушку. Пах-пах, падай, дурак, ты убит!

— Я в детстве только в куклы играла, — вздохнула Жанночка, — ну и в классики, в резиночку. А в войну — никогда.

— Ты, наверное, вообще была пай-девочка. И уроки не прогуливала, и по крышам не лазила.

— Да. И маме помогала, — Жанночка улыбнулась, — я такая была трусиха, ужас. Я и сейчас трусиха. Мышей боюсь, грозы, плавать не умею. А эта твоя одноклассница, Оля, она тоже в войну играла?

— Маргоша положила нож, дожевала крабовую палочку и смерила Жанну насмешливым хитрым взглядом.

— Интересно, кто тебе сказал, что Оля училась со мной в одном классе?

— Ну, я не помню, кто конкретно сказал. Разве это так важно?

Жанночка принялась колотить молотком по куску мяса, распластанному на разделочной доске, с такой силой, что запрыгал стол.

— Да, в общем, не важно, — легко согласилась Маргоша. — Сплетников хватает. А Оля… нет, по крышам она не лазала и в войнушку не играла. Тихоня была, вроде тебя.

— Она красивая? — быстро спросила Жанночка.

— Очень.

— Я тебя еще хотела спросить, ты извини, конечно, но это правда, что ты их с Глебом познакомила?

Маргоша не спеша ссыпала нарезанные крабовые палочки в большую хрустальную салатницу, сполоснула руки, тщательно вытерла их бумажным полотенцем, отошла к окошку, закурила и, не сводя с Жанночки насмешливых зеленых глаз, медленно произнесла:

— Я что, похожа на сводницу?

— Честно говоря, я не видела ни одной сводницы, — призналась Жанночка, — не с кем сравнивать.

Маргоша повернулась к окну, дернула рычаг, чтобы открыть форточку, и на секунду застыла, глядя во двор.

— А зачем там, интересно, телевизионщики крутятся? — спросила она задумчиво.

В глубине двора, у песочницы, огородное пугало в ядовито-лиловом пиджаке размахивало руками перед камерой. Корреспондент держал микрофон у его рта.

— Как? Они еще здесь?! — Жанночка подскочила к окну. — Катю ловят, сволочи! Они ведь прямо в квартиру заявились час назад, я выгнала в шею, даже милицией пригрозила. Нет, стоят, ждут. Чего ждут, спрашивается? Катя с ними разговаривать не станет, пошлет подальше.

— Это, кажется, Сиволап. Он вчера утром Константина Ивановича поймал у гаража, чуть до инфаркта не довел. Ты позвони Кате, предупреди, — посоветовала Маргоша, — а то накинутся, как коршуны, она растеряется.

— Я не знаю, где она, — быстро сказала Жанночка, отошла от окна и принялась с новой силой отбивать мясо.

— А сотовый на что? — пожала плечами Маргоша, не отрываясь от окна. — Давай я позвоню.

— Она свой сотовый дома оставила. — Жанночка вздохнула. — Ни стыда, ни совести у этого Сиволапа. Только вот зачем ему Бориска понадобился, не понятно.

— Бориска? Ты знаешь, как зовут этого бомжа? — удивилась Маргоша. — Очень забавный тип. Они, наверное, со скуки развлекаются. А ты что, лично знакома с этим чучелом?

— Его здесь все знают. Бориска, помоечник. Видела в глубине двора двухэтажную развалюху? Этот дом давно собираются сносить, а пока там живет кто хочет. Вот Бориска и поселился года три назад. Он приставучий, когда трезвый, — ужас. А выпьет — песни орет ночами.

Маргоша еще несколько минут молча смотрела в окно, сигарета сгорела до фильтра, она тут же закурила следующую и повернулась к Жанночке.

— Эй, кулинарка, у тебя сейчас получится фарш. Кончай стучать. Интересно, куда все-таки Катя упорхнула? Завтра похороны, столько дел… Кстати, о птичках. Вот скажи мне, неужели Катю и правда не волновало, что Глеб постоянно ей изменял?

Кусок говядины на разделочной доске стал совсем плоским, почти прозрачным. Жанночка машинально шарахнула молотком в последний раз и попала себе по пальцу. Она побледнела, сморщилась и тоненько, жалобно застонала.

— Давай под холодную воду, быстро! — скомандовала Маргоша.

Но Жанночка застыла как вкопанная. Из глаз брызнули слезы.

— Ну, растяпа, — покачала головой Маргоша, загасила сигарету, подвела Жанночку к раковине, подставила ее палец под струю ледяной воды.

— Сейчас станет легче. Это только в первый момент дико больно. Расслабься, что ты трясешься? Совсем не можешь боль терпеть?

— Совсем не могу, — прошептала Жанночка, — с детства. Смотри, ноготь посинел. Теперь долго не пройдет.

— До свадьбы заживет. — Маргоша выключила воду. — Слушай, ты не ответила, Кате правда было плевать? Или она тоже потихоньку утешалась на стороне?

Жанночка шмыгнула носом и стала вытирать руки, осторожно промокая ушибленный палец.

— Маргоша, ты от лука сильно плачешь? — спросила она после паузы. — Можешь нарезать? А то я рыдаю, как крокодил.

— Хорошо, — вздохнула Маргоша, — лук я порежу. Надо нож постоянно смачивать холодной водой. Тогда глаза не щиплет.

— Я знаю. Мне не помогает.

— Ты прости, что я пристаю к тебе с ненужными вопросами. — Маргоша виновато улыбнулась. — Это не мое дело, был у Кати кто-то или нет. Не хочешь — не говори. Но я не представляю, как можно восемь лет жить с таким… Ладно, не буду при тебе материться, ты у нас барышня нежная, мата не выносишь. Ну, в общем, ты меня поняла. Он, между нами, девочками, Катиного мизинца не стоил. Я права?

— Права, — еле слышно ответила Жанночка.

— Ну вот. Я бы на ее месте либо развелась, либо пустилась во все тяжкие. Ведь у Кати есть постоянный поклонник, можно сказать, верный паж. Неужели ни разу не снизошла? Хотя бы из принципа, чтобы не чувствовать себя идиоткой?

— Маргоша, как ты думаешь, буженину сейчас нарезать или завтра?

— Завтра. А то заветрится. — Маргоша взглянула на Жанночку и весело, от души, рассмеялась.

— Ты чего? — растерялась Жанночка.

— Ты зря в детстве не играла в войну, из тебя получился бы классный партизан. А как поживает ваша телефонная стерва? Или это тоже теперь военная тайна?

— Нет, — мрачно ответила Жанночка, — это не тайна. Она больше не звонит.

— Совсем исчезла? Жанночка молча кивнула.

— Надо было на магнитофон записать хоть один звонок. Если бы какая-то гадина портила мне нервы, я бы обязательно записала, не поленилась. Всякому пофигизму есть предел. Нельзя позволять, чтобы тебя размазывали по стенке. Нельзя.

— Катю никто по стенке не размазывал! — не выдержала Жанночка. — И если хочешь знать, один звонок она записала! Эта гадина еще и шантажировать ее стала после всего.

— Как шантажировать? Чем?!

— Ой, — Жанночка испуганно прижала ладонь к губам. — Она ведь просила никому не говорить… — А следователю?

— Вообще — никому.

— Она совсем свихнулась? Скажи мне, что она задумала? Ты понимаешь, насколько это может быть опасно? — Маргоша схватила Жанночку за плечи. — Расследуется убийство ее мужа, а она скрывает, что ей угрожали по телефону, что ее шантажируют. Где она сейчас? Почему ее так долго нет?

— Я не знаю… Она… — Жанночка не выдержала и, заплакала. — Мне очень страшно. А вдруг этот убийца стрелял в Катю? Если с ней что-то случится… она мне как сестра… Маргоша, что делать? Она не разрешает никому ничего говорить. Даже следователю. У нее бзик какой-то, не хочет, чтобы лезли в ее личную жизнь.

— Так, во-первых, успокойся, — строго сказала Маргоша, — сядь и расскажи все по порядку.

Жанночка шмыгнула носом, послушно уселась на табуретку, сложив руки аккуратно на коленках, как примерная девочка, и рассказала Маргоше все, что знала. Только про Пашу Дубровина ни словом не обмолвилась.

— Значит, шантажистка не явилась и Катя отправилась ее искать? Она что, догадалась, кто ей звонил? По голосу узнала?

— Я не поняла. Она только сказала: никому ни слова. Я обещала.

— А кассета где?

— Не знаю. Ты не скажешь Кате, что я тебе все разболтала? Я ведь обещала… — Не волнуйся, не скажу. Кассета подписана?

— Да. Я ей сразу сказала, надо пометить, чтоб не потерялась. Кассет в доме много.

— Разумно, — кивнула Маргоша. — И она пометила?

— Да, она при мне вытащила ее из диктофона, написала маркером какие-то буквы. — Глаза Жанночки стали сухими и напряженными. — Слушай, а тебе зачем все это?

— Затем, что у Кати твоей крыша поехала. Это может плохо кончиться. А мне ее жалко. Просто по-человечески жалко. Понимаешь? К тому же мой муж, Константин Иванович, очень к ней привязан. Я не хочу, чтобы он пережил еще одну трагедию. Конечно, с потерей единственного сына не сравнить, но все-таки… Катя для него тоже родное существо, он ее с пеленок знает и с родителями ее дружит лет сто. Короче, я не хочу, чтобы с Катей что-то случилось. Так как ты у нас единственный посвященный человек, попробуй ей внушить, что искать шантажистку должна милиция, а не она. Не ее это дело. Я права?

— Права, — кивнула Жанночка, — совершенно права.

Маргоша еще раз взглянула в окно. Ни телевизионщиков, ни бомжа Бориски во дворе уже не было.

* * *

Народу на рынке «Динамо» было так много, что через пять минут у Кати зарябило в глазах, закружилась голова. Толпы медленно ползли вдоль рядов, толкаясь, застревая в узких проходах. Между ними каким-то чудом проскальзывали тележки с газированной водой, бутербродами и шоколадками. В примерочные выстраивались огромные очереди, и многие покупатели примеряли джинсы, свитера, деловые костюмы прямо у прилавков, раздевались до белья, не обращая внимания на толпу. Иногда продавцы прикрывали раздетых, держа в растопыренных руках какой-нибудь рваный халат. Но большинство оголялось без всякой ширмы. Никто ни на кого не глядел.

У обувных прилавков энергично топали, вытягивали обутые в сапоги и кроссовки ноги, гнули подошвы. Продавцы выходили прямо в толпу, присаживались на корточки с зеркалами в руках:

— Женщина, ну вам отлично! А «молнию» можно парафинчиком смазать… — Мужчина, они разносятся! Смотрите, это настоящая «Саламандра». Где вы еще такие купите за миллион? Вон в магазинах стоят по полтора… Обувью торговали многие. Сначала Катя и Паша просто спрашивали: «Вы не знаете, как нам найти Свету Петрову? Она тоже торгует обувью».

— Не знаю такую… — Не знаю… — Тут этих Свет, как собак нерезаных… — Отойдите от прилавка, раз ничего не покупаете… — Через час Катя еле держалась на ногах. Они зашли в небольшое кафе в глубине павильона, чтобы немного перевести дух.

— Нет, — покачал головой Паша, — бесполезно. Если мы не покупатели, с нами никто разговаривать не станет. Надо сделать вид, что мы хотим купить что-то, и про Свету Петрову спрашивать как бы между прочим.

— Тогда мы до закрытия будем толкаться, — вздохнула Катя, — я не выдержу. Искать здесь человека — полное безумие.

Они съели по бутерброду, выпили жидкий кофе.

— Ну хочешь, иди посиди в машине. А я поспрашиваю, — предложил Паша.

— Нет. Вместе. — Катя решительно встала. — Пойдем, я поняла, как с ними надо разговаривать.

Стоило им выйти из кафе, рядом послышался громкий женский голос:

— Девушка, у меня сапожки прямо на вас, Италия, натуральный мех… Катя шагнула к прилавку, внимательно посмотрела на пожилую, сильно накрашенную продавщицу и спросила растерянно:

— А где Света?

— Какая Света?

— Ну здесь, за этим прилавком, в пятницу торговала девушка, высокая такая, полная. Света. Она обещала привезти для меня туфли.

— Так вот же, смотрите, сколько туфель! Какие вам?

— Я вижу, — вздохнула Катя, — какой самый маленький размер?

— Тридцать шестой.

— Ну вот. А у меня тридцать четвертый с половиной.

— Нет. К сожалению, такого маленького размера нет.

Если тридцать пятый и попадался, то тридцать четвертого с половиной, да еще на узкую ногу с высоким подъемом не было ни у кого. И все-таки Кате пришлось перемерить не меньше дюжины туфель. Некоторые продавцы начинали старательно вспоминать, кто такая Света Петрова. Вспыхивала надежда, но вскоре становилось ясно, что хитрые торговцы просто пытаются удержать хорошо одетую молодую пару у прилавка.

— Не могу больше, — простонала Катя, когда осталось пройти два последних ряда, — нет сил… — Давай уж обойдем все до конца. — Паша осторожно обнял ее за плечи и уткнулся носом в ее макушку.

— Эй, ребята, вы что, обниматься сюда пришли? Мужчина, у меня для вас кроссовочки — полный отпад!

Совсем молоденькая, стриженная под мальчика брюнетка держала в руках огромную, как танк, белоснежную кроссовку.

— Девушка, — устало обратилась к ней Катя, — здесь в пятницу Света Петрова торговала.

— В четверг. Ну что, кроссовки мерить будем? Это настоящий «Адидас», пол-"лимончика" всего. Какой вам размерчик? У меня все — от тридцать девятого до сорок пятого.

Паша стал быстро расшнуровывать ботинок.

— В четверг, говорите? А где она сейчас, не знаете?

— Светка-то? А вам зачем?

— Она обещала туфли привезти, — стал объяснять Паша, пытаясь засунуть ногу в кроссовку, — мы договорились созвониться. Ее мама сказала, что она сегодня здесь, на рынке. Вот мы и приехали. — Ой, мужчина, вы ж бумажку не вытащили, потому не влазит! А какие туфли? Вот, у меня здесь много… — У вас большие размеры. А нам нужен маленький, тридцать четыре с половиной, на узкую ногу с высоким подъемом. Света точно сказала, что привезет. Где нам ее найти? — Паша вытаскивал комья мятой папиросной бумаги из белого кроссовочного нутра и смотрел на девушку снизу вверх. — Вы напарница ее?

— Напарница, — кивнула девушка. — Ну как, не жмет?

— Жмет немного, — соврал Паша, — дайте мне другую пару. И не такие белые… Понимаете, у нас вечные проблемы с обувью. Света обещала не только туфли, но и осенние сапожки, и еще кое-что. Она говорила, у нее есть маленькие размеры, но их не всегда привозят. Спроса нет.

— Домой, значит, звонили? И мать сказала, Светка здесь, на рынке? — Перспектива продать сразу и туфли, и сапоги, и еще много всего девушку явно заинтересовала.

— Да. Мы звонили буквально час назад, — кивнула Катя, — знаете, ее мама волнуется, Света не ночевала дома. Она, кстати, просила, чтобы мы перезвонили после рынка.

— Так я не поняла, вы что, знакомые ее, что ли?

— Ну да, — улыбнулась Катя, — моя мама у ее мамы постоянно стриглась, мы в детстве дружили. А недавно встретились случайно, я узнала, что Света на рынке работает, и попросила помочь мне с обувью.

— А Вовке звонили? — деловито спросила девушка.

— Она давала телефон, но я потеряла, — соврала Катя.

— Ладно, пошли. — Девушка выскочила из-за прилавка и крикнула:

— Валь, я на минутку. Приглядишь?

— Иди! — отозвалась басом пожилая женщина, сидевшая за соседним прилавком.

— Меня, кстати, Кристина зовут, — сообщила девушка и, лихо прорезая толпу, вывела их на улицу. У входа шла бойкая торговля и народу было не меньше, чем внутри. Пахло шашлычным дымом, пригоревшим тестом, воздушной кукурузой. Сновали кожаные мрачные братки, плевали под ноги, мутными, как у дохлых рыб, глазами прощупывали толпу. С некоторыми из них Кристина приветливо здоровалась. Ей надменно и тупо кивали в ответ.

У засаленной жаровни, над которой крутилось веретено со слоистым черноватым мясным клубком, Кристина остановилась. Маленький, щуплый, совершенно лысый мужичонка ловко срезал ножом полоски мяса, закладывал их в плоские лепешки.

— Привет, Вовчик, — улыбнулась ему Кристина, — где Светлана, не знаешь?

— А че такое? — хриплым фальцетом спросил мужичонка, не прерывая своей работы.

— Она сегодня должна была торговать, даже не позвонила. Меня ребята вызвали, товар-то привезли, торговать некому. Куда она делась?

— И че, не звонила? — равнодушно спросил Вовчик.

— Нет. Пропала. Она у тебя, что ли, ночевала?

— Обещала, — кивнул Вовчик, — но не приехала.

— Простите, когда вы в последний раз ее видели? — осторожно вмешалась в разговор Катя.

Вовчик на миг застыл с ножом в руке, окинул Катю и Пашу неприятным взглядом, не сказал ни слова и вопросительно уставился на Кристину. Та засмеялась и помотала стриженой головой.

— Нервный ты, Вовчик. Сразу видно, Светка сегодня у тебя не ночевала. Это знакомые ее. У девушки с обувью проблемы. Размер нестандартный, маленький, а Светка обещала сегодня привезти.

Вовчик немного расслабился, опять заработал своим ножом.

— Она вчера днем позвонила, сказала, вечером будет, часов в двенадцать. И — с концами. Полночи ее ждал, как дурак. До трех спать не ложился. А дома нет ее? Может, заболела?

— Нет, — покачала головой Катя, — я звонила ей домой.

— Ну, тогда не знаю, где она шляется. Вовчик принялся отпускать скопившимся покупателям свои плоские лепешки с мясом, ловко считал мелочь жирными пальцами. Разговор был окончен.

— Да ты не огорчайся, — подмигнула Кате Кристина, — сейчас найдем тебе туфли. Чтобы на «Динаме» туфель не найти — такого в жизни не было. Тебе какие? Нарядные или на каждый день? Светлые? Темные?

— Нет, спасибо. В другой раз… — А кроссовки? Я бы вам скидку сделала, а?

— Спасибо, — улыбнулся Паша, — тоже в другой раз.

В машине они оба закурили.

— Подожди, — тихо сказал Павел, — не паникуй. Во-первых, еще неизвестно, она ли это. Во-вторых, могла девушка Света просто загулять. Вдруг у нее, кроме Вовчика, есть еще кавалеры?

— Знаешь, кто-то был у меня дома. Уже потом, после смерти Глеба. — Катя нервно передернула плечами. — В кармане халата я нашла чужой лифчик. А Жанночка сказала, что стирала халат в ту ночь, когда… Господи, какая гадость.

Дубровин завел мотор, выехал с платной стоянки.

— Ты хорошо знала эту Светлану Петрову? Что она за человек?

— Мы не виделись лет восемь, — задумчиво произнесла Катя, — в последний раз встретились на свадьбе. На нашей с Глебом свадьбе. Она пришла со своей мамой. Элла тогда еще совсем почти не пила, была дамским мастером в «Чародейке». Таких нужных людей — парикмахеров, дантистов, портных — принято приглашать на всякие ресторанные торжества. Свадьбу справляли в «Праге», народу — человек триста, не меньше. Ответственное мероприятие, на котором ты обязана сиять от счастья и публично, по команде, целоваться… При первом вопле «горько!» я поклялась про себя, что если буду еще раз выходить замуж, то без всяких ресторанных застолий, без этой идиотской фаты. Я выдержала торжественную часть и тихонько сбежала через кухню в комнату отдыха для оркестра. А там никого, только в уголке сидит курит Света Петрова. Она успела здорово напиться. Тормоза полетели. Высказала все, что обо мне думает. Я потому и запомнила, что столько гадостей сразу ни от кого никогда не слышала. Она с детства называла меня «сушеной Жизелью», но ничего другого себе не позволяла. А тут прорвало. Не, хочется вспоминать. Противно.

— То есть она с детства тебя ненавидела? — спросил Павел. — За что?

— Она весь мир ненавидела. Наш мир — мой, Глеба, родителей, его и моих. Но именно в этот мир ее тянуло магнитом. Получался замкнутый круг. Ее мама хорошо зарабатывала и вообще была чудесной женщиной. А Свету раздирали комплексы.

— Она что, была очень некрасивой?

— Да нет, она была хорошенькой. Высокая блондинка, немного полноватая, но в меру. Просто ей казалось, что все кругом ее недооценивают. Не воздают должное ее неземной красоте, остроумию и так далее. Иногда она начинала что-то рассказывать в большой компании, а ее не слушали. Острила изо всех сил, а никто не смеялся. Она вскипала, уходила, шарахала дверью. Но не совсем уходила, а ждала на лестнице, пока кто-нибудь позовет назад. Если долго не звали, она возвращалась сама, сидела надутая, как индюк. Когда с ней пытались заговорить, огрызалась, хамила. Ее переставали замечать. А она все равно сидела.

— Да, тяжелый случай, — вздохнул Павел. — И чем кончился поток гадостей на твоей счастливой свадьбе?

— А ничем. Ввалились оркестранты на перерыв, стало шумно, меня вытолкали назад, в зал. Я почти сразу забыла про Свету. Остался противный такой осадок. Я ведь ничего плохого ей не сделала. И она меня ненавидела не за что-то конкретно, а просто так.

— Но она, вероятно, была влюблена в твоего мужа?

— В том-то и дело, что нет. Знаешь,вот я сейчас рассказываю тебе о Свете Петровой, и у меня такое чувство, что ее уже нет в живых… — А ты не преувеличиваешь? Других вариантов не допускаешь?

— Например?

— Например, никто не просил ее звонить. Она делала это по собственной инициативе. А когда узнала про убийство — испугалась, запаниковала. Цель последнего звонка проста, как мычание: отмазаться поскорей, мол, это не я, меня попросили. Психологически все понятно.

— Цель совсем другая: деньги, — напомнила Катя, — она потребовала три тысячи долларов.

— Мне кажется, деньги здесь не главное. Своим шантажом она косвенно подтвердила, что это была не ее идея. А потом спохватилась, испугалась еще больше. Запахло серьезной уголовщиной. А у нее и так рыльце в пушку. И она решила исчезнуть на время.

— Она что, совсем идиотка? — нервно усмехнулась Катя. — Разве шантаж сам по себе — не уголовщина? И потом, исчезнуть в ее ситуации — значит автоматически внести свое имя в список подозреваемых.

— Я, кажется, тоже вхожу в этот список? И уверяю тебя, найдется еще много разных людей, у которых были причины и желание выстрелить в твоего мужа. Но скорее всего это сделал какой-нибудь посторонний бандит, которому заплатил другой бандит. Из-за чего убивают бизнесменов?

— Из-за денег, из-за политики, — рассеянно произнесла Катя.

— Правильно. А твой муж был прежде всего бизнесменом, во всяком случае в последние годы. И бизнес его тесно переплетался с крупным криминалом. Любовь, ревность, зависть, щепки в твоей подушке, злобные звонки — это уже из другой оперы.

Катя его почти не слушала. Она перебирала в памяти имена старых знакомых. Она знала, что теперь не успокоится, пока не выяснит, кто и зачем устроил всю это «другую оперу» и куда делась Света Петрова. Она вдруг вспомнила, что тогда, восемь лет назад, на свадьбе, в комнате отдыха для оркестрантов. Света Петрова среди прочих гадостей заявила: «Если бы не я, ты бы, сушеная Жизель, не помчалась в новогоднюю ночь на дачу. Точно тебе говорю, не помчалась. И не выходила бы сейчас замуж за Глеба».

Это было совсем уж запредельной ерундой. На такой абсурд даже обижаться глупо. И все-таки через восемь лет Катя вспомнила. И еще она вспомнила, что мощную беломясую массажистку, с которой за час до Нового года развлекался в своем кабинете Егор Баринов, тоже звали Светой.

Глава 15

С того счастливого или несчастного дня (это уж кому как кажется), когда Света впервые появилась в его кабинете, прошло пять лет. Вернее, не прошло — пролетело незаметно, ибо если совсем не оглядываться назад, то годы летят легко, словно тополиный пух.

Баринов привык к своей сообразительной массажистке. С ней было просто и спокойно. Она всегда оказывалась под рукой, то одна, то с очередной подружкой — как его светлость пожелает. Он не скупился, и она была довольна. Вероятно, подружки тоже.

Света всегда подбирала правильных, неболтливых девочек. Никогда не приглашала одну и ту же больше трех раз. Чувствовала, что главное для него — разнообразие. Никогда ни на что не претендовала. Ни разу за эти пять лет с ней не возникло проблем.

Если с человеком нет проблем, его почти перестаешь замечать. То есть замечаешь — по мере надобности, а что он тоже живой, как-то забываешь.

Когда однажды, дождливым октябрьским вечером, Света Петрова появилась в его квартире без звонка, без приглашения, он несказанно удивился. Такое было впервые.

Но еще больше он удивился, когда заметил, что она ненакрашена, какая-то землисто-серая, встрепанная. Она даже не поинтересовалась, дома ли его жена и сын. К счастью, их дома не было.

— Жорик! — выдохнула она с порога. — Жорочка! — и совершенно неприлично, по-бабьи завыла.

Он испугался, что услышат соседи, затолкал ее в квартиру, запер дверь. Потом отвел на кухню, усадил, налил воды прямо из-под крана, насильно влил в нее почти весь стакан и, дождавшись, когда она успокоится, сурово спросил:

— В чем дело?

— Я была у врача… — Губы ее опять задрожали, ей было трудно говорить.

«Ну вот, — с раздражением подумал он, — сейчас заявит, что беременна и поздно делать аборт. Тоже мне, святая невинность! Мальчика нашла, дура! А еще потребует, чего доброго, чтобы я на ней женился, шантажировать начнет… Правильно говорят, в тихом омуте черти водятся. Ни с кем нельзя расслабляться. Ни с кем и никогда».

Света между тем закурила, руки ее так тряслись, что он испугался — вдруг уронит горящую сигарету на дорогой французский линолеум?

— Жора, у меня рак, — произнесла она хриплым шепотом.

— У тебя — что? — переспросил он, хотя прекрасно ее расслышал.

Она положила горящую сигарету на край стола и зачем-то стала трясущимися руками расстегивать блузку. Егор Николаевич схватил сигарету, загасил ее в пепельнице и выбросил в помойное ведро.

— Вот, — сказала она, вываливая перед ним свою тяжелую белую грудь, — опухоль уже видна. Она большая и скоро даст метастазы… — Убери сейчас же! — выкрикнул он. — Что ты мне показываешь? Я не врач! Застегнись сию минуту!

Он отвернулся, брезгливо морщась. Даже тошнота подступила к горлу. Он не успел ничего разглядеть, да и вряд ли так уж было заметно. Она ведь внутри, опухоль. И еще две недели назад эта грудь… Баринов прекрасно знал: рак не заразен, но даже отступил на несколько шагов от этой толстой чужой бабы, которая сидела, тихо подвывая, в его чистой красивой кухне и показывала кусок своей отвратительно больной, безнадежно больной плоти.

Светлана между тем послушно застегнула блузку, вытащила еще сигарету из своей пачки.

— Ты же знаешь, у нас не курят, — сказал он уже спокойней, — только на лестничной площадке. И вообще, чего ты от меня хочешь? Вот зачем ты с этим ко мне пришла? Зачем?

— А к кому же еще? — спросила она, не поднимая глаз. — К маме? Она пьет и плачет, плачет и пьет. Еще когда точно ничего не было ясно, она стала пить… К кому же еще, Жора? У меня ведь нет никого… — Ну ладно, — вздохнул он, — и что дальше?

— Ничего, — она пожала плечами, — я думала, ты… — Она думала! — повторил он с какой-то дикой усмешкой. — Тебе денег, что ли, надо? Так могла бы и накопить за эти пять лет. Я ведь тебе много давал.

Света молчала, сидела на табуретке, съежившись, вжав голову. Тело ее казалось каким-то оплывшим, она выглядела почти старухой.

Она не сумела ничего скопить, хотя он и правда давал много, не скупился. Но и она не скупилась, покупала красивую одежду для себя и для мамы, квартиру отремонтировала, мебель купила. Нет, не сумела она скопить. Любила завалиться с какой-нибудь подружкой в дорогой ресторан, покушать в свое удовольствие. В долг давала, не жалея, даже тем, про кого знала — не вернут. Отдыхать ездила на море. В последний раз — в Грецию, на дорогой курорт. А оказывается, уже нельзя было. Но она еще летом ничего не подозревала, загорала без лифчика, как и все женщины на пляже. Вот от этого и стала развиваться опухоль со страшной скоростью.

Но дело вовсе не в деньгах. Она пришла, чтобы он просто пожалел, сказал что-нибудь ласковое, потревожился за нее хотя бы немного.

Егор Николаевич смотрел куда-то мимо, сквозь нее, и лихорадочно просчитывал в голове возможные варианты ее дальнейшего поведения. Что, кроме денег, она может потребовать? Устроить в хорошую клинику? Ладно, это не проблема. Самое неприятное, если она станет вот так к нему заявляться, если не оставит в покое, не исчезнет теперь же, сию же минуту из его здоровой благополучной жизни. Ведь смотреть же страшно! А что через месяц с ней станет?

Он не мог решить, как разумней поступить сейчас, как оградить себя от дальнейших проблем с этой женщиной? Дать денег и вежливо выставить? Или не дать, выставить грубо, не оставляя у нее иллюзий на его счет?

Но, чтобы выбрать правильный вариант поведения, надо хотя бы немного знать человека, иметь хотя бы смутное представление о том, как он реагирует на агрессию, на ласку, на жесткий отпор или мягкий намек. Даже про собаку надо это знать, чтобы как-то с ней общаться. А Егор Николаевич про Свету не знал ничего.

Он просто не считал нужным задумываться об этом раньше. Зачем утруждать себя?

Света существовала для него постольку, поскольку возникала надобность в ее услугах. Всякий раз, как только за ней закрывалась дверь, она бесследно исчезала из его жизни. Ну в самом деле, еще не хватало изучать характер массажистки, постельно-банной принадлежности, толстой пошлой бабы, которая обеспечивает ему разнообразные пикантные удовольствия за большие деньги!

«Да что я голову ломаю? — раздраженно одернул себя Егор Николаевич. — Выгнать ее сейчас же, и все дела. Мне это совершенно ничем не грозит. А то распущу сопли, пожалею, денег дам, пообещаю в клинику устроить и оглянуться не успею — она на шею сядет. С такими надо ухо востро держать…»

— Значит, так, — сказал он спокойно и жестко, продолжая глядеть куда-то мимо ее поникшей, встрепанной головы, — я ничем тебе помочь не могу. Тебе надо лечиться. Деньги на это у тебя должны быть. Ты за пять лет из меня вытянула достаточно. А вообще, онкологических больных у нас пока лечат бесплатно. И качество, между прочим, не хуже. У тебя есть свои связи, ты многих обслуживала, я знаю.

— Нет, — выкрикнула она так неожиданно громко, что он вздрогнул, — никого, кроме тебя, я в последнее время не обслуживала. Никого, Жорик… — Во-первых, не кричи, а во-вторых, прекрати называть меня Жориком. Мне это не нравится.

— Раньше нравилось, — нервно усмехнулась она, — еще совсем недавно. А теперь я стала прокаженная, да? Не бойся, рак — болезнь не заразная.

— Все, Светлана, иди домой, — поморщился он, — я уже сказал, ничем помочь тебе не могу. И хватит. Поговорили. Пожалуйста, оставь меня в покое. Я устал.

— Ты меня выгоняешь? — тихо спросила она. — Просто выгоняешь вон? Навсегда?

— Ну а чего ты хотела? Ты же взрослый человек. Продолжать наши прежние отношения мы не можем. Ты больна. Массаж мне дока больше не нужен, да и тебе теперь не до этого, ты должна лечиться. А все прочее… сама понимаешь.

— Я понимаю, — она покорно кивнула, — я все понимаю, Жорик. В общем, сволочь ты, конечно… Ты ведь боишься, требовать чего-то стану, приставать. Не бойся, миленький. Я тебя слишком хорошо знаю.

Он спокойно стерпел грубое слово. Пусть говорит что хочет. Лишь бы ушла скорей. Несчастная, глупая, нелепая баба… — Света, ты сейчас не в себе. Но, может, все и обойдется? — Он осторожно поднял ее под локотки.

Она не сопротивлялась, не возражала. Послушно прошла в прихожую.

— Только одна к тебе просьба, миленький, — она замерла на миг в дверном проеме, уже за порогом, — одна-единственная просьба. У тебя ведь есть знакомые в Онкоцентре на Каширке. Я знаю, есть… Позвони, замолви словечко. Там лучшие специалисты, а без звонка сложно.

— Ну, знакомые — громко сказано… Ладно, попробую что-нибудь сделать. Попытаюсь.

Она сделала легкое, почти машинальное движение. Раньше она всегда целовала его в щеку, уходя. А теперь не успела. Он мягко отстранился и закрыл дверь.

Возможно, со стороны все это выглядело жестоко, но никто не смотрел со стороны. А Егор Николаевич не сомневался, что поступил разумно и правильно.

В тех печальных и щекотливых обстоятельствах для него было главной задачей, чтобы массажистка Света Петрова исчезла из его жизни навсегда. И она исчезла.

* * *

— Ольга Николаевна, вы были знакомы с гражданином Калашниковым Глебом Константиновичем?

— Да.

— Как давно?

— Меньше года.

— Когда вы видели его в последний раз?

— Неделю назад.

Оля Гуськова сидела в маленькой кухне, низко опустив голову, и говорила еле-еле. Она вовсе не удивилась, когда майор Кузьменко позвонил в дверь, представился, показал свое удостоверение. Молча прошла с ним в кухню, уселась на табуретку. Она не казалась напуганной, растерянной. Она выглядела так, словно ужасно устала, хочет спать и прямо сейчас уронит голову на облупленный кухонный стол и заснет. Майор стоял и курил у приоткрытого окна.

— Ольга Николаевна, как вы провели вечер четвертого сентября? — спросил майор.

— Я была на работе.

— Вы ушли оттуда в одиннадцать. И сразу поехали домой?

Ольга молчала, глядя в одну точку, мимо майора, куда-то за окно. За стеной, в единственной комнате, такой же нищей и убогой, как эта крошечная кухня, громко кряхтела и охала сумасшедшая старуха. Полчаса назад она заявила, что четвертого сентября ее внучка вернулась домой страшно поздно. Под утро. Она вообще возвращается слишком поздно, забывает, что дома ее ждет беспомощный, больной человек. И форточку открывает постоянно. И не кормит. Хорошо бы кто-нибудь на нее повлиял, чтобы она лучше относилась к своей несчастной бабушке, которая всю жизнь ей отдала, ночей не спала… «Да, действительно, чума, а не старуха, — подумал майор, — если живешь с такой под одной крышей, недолго и свихнуться».

— Оля, попытайтесь все-таки вспомнить, куда вы поехали с работы? Сразу домой или куда-то еще?

— Домой… — произнесла Ольга еле слышно.

— То есть в половине двенадцатого вы уже были дома?

— Я не помню. У меня нет часов.

— Хорошо, — вздохнул майор, — кто-нибудь из соседей видел, как вы возвращались? Может, вы встретили кого-то во дворе? Попытайтесь вспомнить… — Зачем?

— Затем, что в ночь с четвертого на пятое сентября был убит человек, с которым вы находились в близких отношениях.

— Мы расстались. Не было никаких отношений.

— Но вы встречались всего неделю назад, — напомнил Иван.

— Мы встречались для того, чтобы расстаться. Совсем. Навсегда.

— Между вами произошел какой-нибудь конфликт? — мягко спросил майор.

— Нет.

— Но ведь люди не расстаются просто так, тем более — навсегда. Если не прямой конфликт, то какие-то причины… — Он был женат.

— Но ведь вы знали об этом с самого начала. Вы, вероятно, ждали, что он расстанется с женой? Хотели создать с ним семью? — стал осторожно подсказывать майор.

— Да, — прошептала она еле слышно, — я хотела создать семью… — И звонили его жене анонимно, оскорбляли, угрожали? — быстро, не меняя интонации, спросил Кузьменко.

Накануне вечером он побывал у Орловой. Очень скупо и неохотно она подтвердила все, что он узнал от Крестовской, — и про звонки, и про щепки в подушке. Заметила, что, на ее взгляд, к убийству это отношения не имеет. Присутствовавшая при разговоре домработница Жанна Гриневич добавила подробностей и эмоций, стала описывать ужас, который ей довелось испытать при виде мистических предметов. Да, все это очень похоже на Ольгу. Очень похоже. В ней чувствуется скрытый жесткий фанатизм. Если она поставила перед собой цель — развести Калашникова с женой, то вполне могла звонить, шептать гадости в трубку, могла попытаться извести соперницу с помощью черной магии и бомжихой могла нарядиться. Ну очень ей хотелось создать семью, ужасно хотелось… Ольга впервые вскинула глаза — сухие, огромные, лилово-синие, совершенно сумасшедшие, как показалось майору.

— Нет. Я никогда не звонила его жене.

— И не пытались с ней встретиться?

— Нет. Никогда.

— Вы бывали у Калашникова дома?

— Да. Когда она уезжала на гастроли. — Ольга страшно побледнела, покачнулась на табуретке.

Майор машинально метнулся к ней, испугавшись, что сейчас она упадет. Но она не упала, вцепилась тонкими пальцами в столешницу, судорожно сглотнула.

— Ольга Николаевна, вы себя нормально чувствуете? Может, вам тяжело отвечать на мои вопросы и мы отложим разговор на потом?

— Как хотите, — она едва шевелила губами, — мне все равно.

Майор подумал, что надо будет на следующий допрос пригласить психиатра. Ольга Гуськова — важный свидетель, в любой момент она может стать фигурантом, ее вменяемость требует проверки и официального подтверждения. А вот алиби у нее пока нет. Мотив есть, а алиби никакого. Более того, нельзя исключать и тот вариант, который они с Черновым с самого начала отвергли как абсурдный.

Если предположить, что стрелял не профессиональный киллер, а, например, эта странная влюбленная барышня, то вполне понятно, почему выстрел прозвучал именно тогда, когда Калашников стоял в обнимку с женой. Не исключено также, что целью все-таки был не казинщик, а его жена. Ольга попыталась извести ее древним магическим способом, не вышло. Решила пойти более банальным и надежным путем. Метила в соперницу, а попала в любимого. И шок, граничащий с тихим помешательством, тоже аккуратно вписывается в эту схему.

«Теперь не хватало только найти здесь оружие, из которого был произведен выстрел, — усмехнулся про себя Иван, — но это было бы слишком просто и мелодраматично. Ладно, обыск все равно придется произвести в самое ближайшее время».

Так и не добившись от Ольги Гуськовой ни одного более или менее внятного ответа, майор Кузьменко вежливо попрощался и ушел. Во вторник, в десять утра, гражданка Гуськова Ольга Николаевна должна будет явиться в прокуратуру для дачи свидетельских показаний по делу об убийстве гражданина Калашникова Глеба Константиновича. Повестку майор сам лично вручил ей в руки, и она расписалась.

Когда он пересекал широкий двор, мимо него промчалась голубая «Тойота», щедро окатив его водой из глубокой лужи. Майор невольно выругался и оглянулся на хама, который сидел за рулем. «Тойота» притормозила. Из нее вышел невысокий круглый толстяк в распахнутом светлом плаще и направился к подъезду, из которого Иван вышел несколько минут назад.

Шагнув на ступеньку, толстяк споткнулся, чуть не упал. Он явно нервничал. Вместо того чтобы смотреть под ноги, он вертел головой, тревожно оглядывался по сторонам. Майор без труда узнал в нем управляющего казино «Звездный дождь» Феликса Гришечкина.

— Ну, значит, эт-та, я тут штуку одну искал, у забора. Нужная такая штука, смеситель для кухни. Импортный, новый совсем. На барахолке загнать можно, если почистить. Я еще днем приглядел, как ее один фраер выкинул. Главное, до помойки, сволочь, не донес, прямо так и бросил. Я бы днем подобрал, да со мной всю дорогу Сивка тусовалась. А, да вы Сивку не знаете, — бомж Бориска махнул рукой, — Сивка — баба липкая, если что при ней подберешь, привяжется, дура, чтобы, эт-та, напополам продать. Ну, деньги, значит, поделить, налопопамчик, как грится. От какие люди-то бывают, особенно бабы. Прикинь?

— Слушай, а короче нельзя? — перебил оператор Игорь Корнеев. Он чувствовал, что у камеры скоро сядет аккумулятор, к тому же кончалась кассета.

— Да ты не торопи меня, — обиделся Бориска, — это такое дело, тут детали важны. Детали. Ну и вот, значит. А Сивка, ну никак, сволочь, не отвяжется. Я ей грю, ты, грю, Сивка, не баба, а репейник, в натуре. Прям так и сказал. Прикинь? Она со мной сейчас живет. У, зверь-баба! А как выпьет — ну ваще, животное, не женщина. Все от нее прятать надо. Я вот и смеситель этот тоже припрятал в укромном местечке. Разыскал его ночью у забора, почистил, культурно в газетку завернул. И тут как раз вижу — фигура. Ну, глаза-то к темноте привыкли, значит, я и разглядел. Стоит за кустами, там, где они повыше и погуще. Не курит, не ссыт, просто стоит и на подъезд смотрит.

— Кто стоит? — спросил Сиволап, затаив дыхание.

— Да подожди ты, — поморщился бомж, — не гони, не запрягал. Ну и вот, я насчет смесителя заранее с мужиком одним уже договорился, чтобы, значит, самому на рынок не переть, он завтра у меня смеситель возьмет. А покамест я припрятал… Она, Сивка-то, раньше в овощном работала кассиршей. Ну и эт-та, недостача у ней вышла. Посадили, срок, значит, дали, все как положено. А видная была баба, ух… — Бориска сладко зажмурился, а потом с лирической хрипотцой, на выдохе, пропел:

— Пр-рашли га-ада, та-амительно и скучно… На этот раз терпение потерял Артем Сиволап. Он понимал, хитрый бомж морочит им голову. Тянет время, то есть вытягивает деньги. Самое обидное, что они послушались его, ушли в соседний двор и теперь наверняка пропустят Орлову. А где ее потом ловить? Как застать тепленькую, врасплох?

Гаденыш Бориска напустил таинственности, стал говорить, что киллер либо его люди могут сейчас следить за подъездом, и он, Бориска, здорово рискует, ибо вдруг киллер тоже заметил его? Вот увидит сейчас, как Бориска с телевидением общается, вспомнит, мол, тусовался Бориска у забора, смекнет, что неспроста.

— Игорь, выключай камеру. Надоело. Все он врет, — жестко сказал Сиволап, — никого он здесь не видел. Тоже, нашел придурков!

— Да вы эт-та, в натуре, мужики! — возмутился Бориска. — Я ж как лучше хотел, все в деталях, как положено! А вы прям как эти все равно… Я от вас, между прочим, еще ничего не поимел! Никакого авансу! Давай аванс, начну короче!

Диалог мог продолжаться бесконечно. Но аккумулятор сел, и кассета кончилась. Игорь зачехлил камеру и, ни слова не говоря, решительно направился назад, в соседний двор, где они оставили машину. Ему все это смертельно надоело, к тому же он должен был прямо сейчас, сию минуту, съесть и выпить что-нибудь горячее. Желудок болел нестерпимо.

— Ну чего, мужики, в натуре, хотя бы на чекушку дайте! — заканючил Бориска, преграждая путь Сиволапу, который, зло выругавшись, шагнул вслед за оператором.

— Обойдешься! — рявкнул Артем. — Катись отсюда!

— Ну ты, Косолапый, дай на чекушку! Я ж сколько времени на вас потратил! Дай, а? Не будь жмотом, в натуре!

— Отвяжись. Не заработал.

Брезгливо отстранив Бориску, он догнал оператора. У них за спиной слышалась унылая матерщина.

— Не хотите — не надо! Я кому-нибудь еще эту феньку загоню! Я видел и могу подробненько обсказать, в натуре, кто фраерка кончил! Видел и могу, в натуре… — Вот именно, что фенька, — ворчал Игорь, — так я и знал. Вечно ты… — Что я?! Ну что я?! У всех бывают обломы. Если сейчас еще и Орлову упустим… Артем Сиволап злился не меньше Игоря Корнеева. Он тоже успел проголодаться. Одно хорошо, хватило ума не дать халявщику-бомжу ни копейки вперед. И, все-таки неприятно щекотала нервы шальная мыслишка: а если бомж не соврал? Если он действительно видел человека, который стрелял в Глеба Калашникова?

— Тебе чего взять? — спросил Корнеев.

— А, на твое усмотрение, — махнул рукой Сиволап.

Игорь отдал ему камеру, а сам побежал к ближайшему ларьку. Он еще утром, когда они проезжали по переулку, приметил ларек, на котором было написано «Куры-гриль». Ничего ему сейчас не надо было от жизни, кроме этой горячей мясистой курицы со стаканом сладкого крепкого чая.

Уложив камеру в машину, Артем не спеша обошел детскую площадку, внимательно оглядел забор. Он знал: стреляли из кустов. Да, вот отсюда лучше всего просматривается подъезд. Кустарник, огибающий полукругом детскую площадку, совсем негустой и невысокий. Чтобы хорошо спрятаться, даже в темноте, киллер должен был стоять за двумя старыми разросшимися акациями, у песочницы. Артем представил, как неизвестный с пистолетом стоял здесь ночью и ждал. Вряд ли кто-то мог его увидеть, а тем более разглядеть лицо в темноте. Ближайший фонарь висит над подъездом. Нет, все врет бомж Бориска… Медленно повернув голову, Артем заметил маленькое черное окошко в сказочном детском теремке. Окошко было расположено достаточно высоко, под крышей домика, и глядело оно именно туда, где стоял сейчас Артем и где пару дней назад ждал Глеба Калашникова неизвестный киллер.

Морщась от нестерпимой вони, Сиволап заглянул в детский теремок, пригнулся, зажал нос, вошел. Да, из маленького круглого окошка отлично просматривается то место, где должен был стоять киллер. Даже при полной темноте можно разглядеть силуэт, профиль. А полной темноты в московских дворах не бывает.

Внутри домика были прибиты к стенам две доски — низенькие скамеечки. Артем присел на корточки и, сам не зная зачем, посветил зажигалкой. Под одной из скамеек, в углу, лежал газетный сверток. Сиволап поддел его ногой. Это оказался смеситель, небольшой, никелированный, почти новый. Он был тщательно завернут в несколько слоев газеты. Вот он, бомжовский тайник, Борискина заначка.

Артем вдруг представил себе, как в полночь шарил хитрый бомж у забора, потом залез в сказочный теремок, припрятать ценную находку от грозного ока сожительницы Сивки. Мог он заметить человека во дворе? Запросто.

А потом, пока возился в домике, в вонючей темноте, выглянул случайно в круглое окошко под крышей. Отличный наблюдательный пункт. Просматривается не только место у акаций, где стоял киллер, но и кусок площадки перед подъездом, и сам подъезд. Артем все это представил себе так живо, так ясно, что даже под ложечкой засосало от предчувствия шикарного эксклюзива.

Сиволап припал к круглому окошку, забыл о вони, о том, что успел вляпаться ногой в новом замшевом ботинке в кучу дерьма, которую кто-то наложил прямо посерединке сказочного домика. Он увидел, как подъехала машина. Белый «Форд» балерины Орловой. И в первый момент даже не сообразил, что она и правда подъехала, ловко вписалась между вишневым джипом и бежевой «Волгой».

Орлова вышла из машины и направилась к подъезду. Опомнившись, Артем выскочил из домика, в три прыжка настиг балерину, влетел на ступеньки.

— Екатерина Филипповна! Два слова! Я ничего не записываю! Только два слова, для меня лично! Скажите, вы кого-нибудь подозреваете?..

Орлова взглянула на него холодными карими глазами, шагнула в подъезд и захлопнула дверь у него перед носом. Щелкнул кодовый замок. Сиволап остался стоять на крыльце.

* * *

— Феликс Эдуардович? Вы?

— Да, Оленька, я. Не удивляйся и дай мне войти. Оля отступила, пропуская Гришечкина в квартиру. Он быстро захлопнул за собой дверь.

— Оля! Кто там еще пришел? — послышался голос Иветты Тихоновны из комнаты. — Это ко мне?

— Нет, бабушка. Это не к тебе. — Гришечкин огляделся. Господи, какая нищета! Какая страшная, безнадежная нищета… — Зачем вы пришли? — спросила Оля, не поднимая глаз.

— Давай пройдем куда-нибудь. Мне надо с тобой поговорить.

Оля провела его на кухню, молча уселась на табуретку. Она прятала глаза, избегала его взгляда. Она никого не хотела сейчас видеть, и меньше всего — Феликса Гришечкина. С нее довольно было на сегодня беседы с этим вежливым майором. Больше всего на свете ей хотелось остаться одной.

— Как ты себя чувствуешь? — Он притронулся пухлыми влажными пальцами к ее руке.

Оля отдернула руку, словно ее ударило током, и ничего не ответила, продолжала сидеть молча, уставившись в одну точку.

— Оленька, где пистолет? — спросил Гришечкин.

— В ящике, — эхом отозвалась она.

— Отдай его мне, Пожалуйста.

— Зачем?

— Его надо выбросить. Он не должен находиться в твоем доме. К тебе могут прийти с обыском.

— Из милиции? Они уже приходили.

— Как? Когда? — выдохнул Гришечкин и почувствовал, как взмокла рубашка под пиджаком.

— Только что.

Он немного перевел дух. Значит, обыска еще не было.

— Оля, это очень важно. Скажи мне, кто именно приходил, сколько их было, о чем с тобой говорили?

— Майор. Фамилию не помню.

— Кузьменко?

— Да, кажется. Он показал удостоверение, я запомнила, что майор.

— Он был один?

— Да. Он дал мне подписать вот это, — она протянула повестку.

— Это ничего, Оленька. Ничего страшного. Ты только держись, девочка. Я знаю, как тебе сейчас тяжело, но ты держись. И слушайся меня. Кроме меня, тебе сейчас никто не поможет. Ты это понимаешь?

— Мне ничего не нужно.

Она едва ворочала языком. Если бы он знал ее недостаточно хорошо, то подумал бы, что она под наркотиком. Но какие могут быть наркотики? Девочка в шоке, в тяжелом шоке. Он пытался найти правильный тон, готовился к этому разговору уже два дня. Слишком долго готовился. Надо действовать, пока не поздно.

— Они тебя спрашивали, где ты была в ту ночь?

— Да.

— И что ты ответила?

— Я сказала, что с работы поехала домой.

— Умница, — слабо улыбнулся Гришечкин. Значит, не так все страшно. Шок не настолько глубокий, если она сообразила, что нельзя говорить правду. Все поправимо. Все будет хорошо.

— Идите домой, Феликс Эдуардович. Мне надо побыть одной, — голос ее зазвучал немного уверенней, — завтра похороны, и я должна быть готова.

— Да, я понимаю. Я сейчас уйду. Только отдай мне пистолет.

Ни слова не говоря, она встала, вышла в комнату. Оттуда послышалось сердитое ворчание старухи, звук выдвигаемого ящика. Через минуту она вернулась, держа в руках небольшую плоскую шкатулку, оплетенную золотистой соломкой. Гришечкин открыл ее, заглянул внутрь и тут же закрыл, убрал в свой кожаный кейс, который стоял у его ног, прислоненный к табуретке.

— Тебе надо отдохнуть. Бабушка даст тебе поспать? — спросил он, стоя у двери в прихожей.

Она ничего не ответила, молча открыла ему дверь.

Он вышел на лестничную площадку и почувствовал, что рубашка совершенно мокрая. Даже пиджак промок. Трясло как в лихорадке. Дрожали руки. Он подумал, что сейчас ему трудно будет вести машину.

— Феликс Эдуардович! Добрый день, — майор Кузьменко широко улыбнулся и протянул Гришечкину руку, — как удачно, что мы здесь с вами встретились.

Гришечкин вздрогнул, уставился на майора круглыми, полными ужаса глазами и, не говоря ни слова, открыл машину.

— Феликс Эдуардович, вы не узнали меня? Нет, он узнал, отлично узнал. Захлопнул дверцу, не просто захлопнул, а тут же заблокировал, трясущейся рукой повернул ключ зажигания и нажал на газ. «Тойота» сорвалась с места. Двое мальчиков лет семи, лениво футболившие консервную банку посреди двора, едва успели отскочить.

— Псих сумасшедший! — крикнул один из них и покрутил у виска.

— Действительно, псих! — пробормотал Кузьменко и бросился в переулок.

Движение в переулке было односторонним. Майор выхватил на бегу удостоверение, стал голосовать прямо на проезжей части. Машин проезжало совсем мало. Через минуту при такой скорости «Тойота» выскочит на широкий проспект. Майор сам толком не мог понять, почему надо непременно догнать Гришечкина, ведь толстяк все равно никуда не денется. Если он уйдет сейчас, ничего страшного. А все-таки лучше догнать. Слишком уж странно он повел себя. Навестил Ольгу Гуськову, пробыл в квартире не больше десяти минут. А ведь о ней ни слова не сказал, только краснел, бледнел, умолял не касаться личной жизни убитого шефа. Собственно, именно поэтому майор и решил остаться во дворе, подождать Гришечкина, изобразить случайную встречу и как бы между прочим удивиться: мол, вы, оказывается, хорошо знакомы с тайной любовью Глеба Константиновича? Вот уж не думал… Ну ладно, знаком Гришечкин с Гуськовой. И что с того? Зачем, спрашивается, ему было удирать?

Перед майором остановился гаишный «Мерседес». Иван запрыгнул в машину. «Тойоты» уже след простыл, но осталась надежда догнать на проспекте. Хорошо, что он успел запомнить номер. Гаишники тут же передали его по связи вместе с приметами машины и фамилией владельца.

Феликс мчался по проспекту, нещадно превышая скорость, нарушая все правила. Такого с ним еще никогда не было. Сердце вырывалось из груди, пот тек в глаза.

— Водитель голубой «Тойоты» 349 МЮ, остановитесь! Повторяю, водитель голубой «Тойоты»… Мимо мелькали машины, сливаясь в сплошное пестрое месиво. Здесь должен быть перекресток. Да, вот он. Но светофор мигнул, вспыхнул красный.

Милицейский радиоголос все ближе, кажется, он звучит прямо в голове, разрывает мозг. Надо притормозить. По перекрестку движется сплошной поток. Гаишники мчатся с сиреной. В зеркале уже виден их «Мерседес», синяя мигалка, лицо водителя, а рядом — майор Кузьменко.

Между машинами на перекрестке образовалась небольшая прогалина.

— Я успею. Проскочу, — пробормотал Феликс и газанул.

Водитель огромного рефрижератора заметил летящую в него голубую «Тойоту» слишком поздно. Он резко, с визгом, затормозил, но в этот момент его тряхнуло мощным ударом.

— Кретин, мать твою! — выругался водитель. Он только подпрыгнул на своем высоком сиденье, шарахнулся вбок, несильно стукнулся головой о боковое стекло. Осталась небольшая шишка.

Феликс почувствовал, как чудовищная боль разливается по всему телу, по толстому, неуклюжему, никем не любимому телу, которое сам он ненавидел всю жизнь. И в детском саду, и в школе его никто не называл по имени. Только «жирный». Ох, как жестоко над ним смеялись, как дразнили и били ровесники.

Эй, жирный, догони! Дай сдачи! Ну, поймай меня, жирный! Гришечкин, что ты топчешься, как боров у дуба? Если не влезешь на канат, получишь двойку в четверти по физкультуре… Он долезает только до середины, тяжело, смешно висит в узких физкультурных трусах, в мокрой от пота футболке. Покатые, бесформенные плечи, складчатый рыхлый живот, маленькие, круглые, всегда испуганные глаза.

Ничего, кроме боли, не осталось. Она была такой огромной, что заполнила весь мир, она окружала, сдавливала в гигантском кулаке. А потом все исчезло, даже боль. Где-то в тяжелой мертвой дали остался таять пронзительный автомобильный гул.

Бригаде службы спасения пришлось распиливать сплющенный корпус «Тойоты», чтобы извлечь тело. Врач «Скорой» констатировала смерть. В портфеле погибшего был обнаружен пистолет Макарова. На рукояти имелась стальная табличка с гравировкой:

«Капитану Николаю Гуськову от друзей и однополчан. Дальневосточный округ, 1979 год».

— Интересно, где же гуляет молодая красивая вдовушка? — Маргоша чмокнула Катю в щеку. — Мы тут надрываемся, стол готовим к поминкам, а она упорхнула. Между прочим, отлично выглядишь. Даже румянец появился. Или нарисовала?

— Маргошка, прекрати. — Катя повесила плащ, скинула туфли, сунула ноги в тапочки.

— Ты есть хочешь? — из кухни вышла Жанночка. — А я так переволновалась из-за этих телевизионщиков, ужас. Думала, поймают тебя. Но они вроде уехали. Долго еще сшивались во дворе, представляешь, Бориску снимали. А потом я посмотрела в окошко — их не было.

— Бориску? Помоечника? — удивилась Катя — Интересно, зачем? Кстати, они вовсе не уехали. Сиволап налетел на меня у подъезда.

— Да что ты! — всплеснула руками Жанночка. — Ну, мерзавец! А оператор?

— Нет, Сиволап был один и даже без диктофона.

— А чего ему надо было? — спросила Маргоша, усаживаясь напротив Кати и закуривая.

— Ну чего ему всегда надо, — вздохнула Катя, — скандальчика свеженького, грязненького. Спросил, кого я подозреваю. Идиот несчастный.

— Ну, а ты? — хихикнула Маргоша.

— Я шарахнула дверью у него перед носом. Жанночка, у нас кофе есть?

— Только растворимый. Зерна кончились.

— Ну вот. А я так хотела хорошего кофейку.

— Я сейчас выйду, куплю. — Жанночка сполоснула руки и стала снимать фартук. — Все равно надо сходить в супермаркет, еще и майонеза нет, и подсолнечное масло кончается.

— Давай уж я сама схожу. На кухне я все равно не помощник, — улыбнулась Катя. — Маргошенька, я ведь даже забыла тебя поблагодарить. Спасибо, что приехала и что Константина Ивановича к тете Наде отвезла.

— Ой, да ладно тебе. — Маргоша поморщилась и махнула рукой. — Просто у меня сегодня свободный день, съемка только вечером. Я ведь знаю, от тебя и правда на кухне толку мало. А я готовить люблю, иногда, под настроение. Завтра после кладбища сюда такая прорва народу придет, и всех надо накормить.

— Да, народу будет много, — задумчиво произнесла Катя, — и неожиданностей может быть много.

— В каком смысле? — Маргоша удивленно вскинула брови.

— Ну, в смысле всяких старых знакомых, потом — эта женщина, Оля, она ведь непременно придет. И еще девочки… Слушай, ты, случайно, не помнишь такую Свету Петрову?

— Света Петрова? — переспросила Маргоша, чуть прищурившись. — Что-то очень знакомое. Нет, не могу вспомнить. Знаешь, какое-то безликое сочетание, даже Маша Иванова звучит выразительней. Если бы так звали актрису, ей, вероятно, стоило бы взять псевдоним.

— Да, наверное, — рассеянно кивнула Катя и вышла в прихожую. — Что еще надо купить, кроме кофе и майонеза?

— Подожди, я тебе напишу на бумажке, — крикнула Жанночка из кухни, — ведь наверняка забудешь. Кстати, а не боишься, что Сиволап до сих пор тебя караулит?

— Бояться скандального репортеришку — много чести! — усмехнулась Катя. — Пусть он меня боится. Если сейчас привяжется, я ему покажу, где раки зимуют! Надолго отобью охоту приставать к людям.

— Интересно, как же? — засмеялась Маргоша. — Не знаю. Это будет чистая импровизация.

Когда она вышла из подъезда, Сиволап и Корнеев сидели на лавочке. Между ними на газетке были разложены бумажные тарелки с курицей, дымился чай в пластиковых стаканчиках. Оба были так заняты едой, что Катю даже не заметили.

«Вероятно, эти господа решили здесь навеки поселиться, — подумала она, сворачивая в переулок. — А все-таки интересно, зачем они стали снимать бомжа Бориску? Вряд ли от скуки. Бомж постоянно ошивается во дворе, роется в помойке, всех знает, все видит… О Господи, а ведь он мог оказаться случайным свидетелем! И теперь хочет получить деньги за свою информацию. Милицию он не любит и боится, а телевизионщики, такие, как Сиволап, могут отвалить за бомжовские откровения приличную сумму…»

Сворачивая из переулка в небольшой проходной двор, Катя заметила ярко-лиловую сгорбленную спину у мусорных контейнеров. «Прекрати, — строго сказала она себе, — не вздумай этого делать!» Но сама уже решительно шагнула к лиловой спине и тихо позвала:

— Бориска!

Он оглянулся и тут же расплылся в беззубой улыбке.

— А, привет, циркачка!

Катя иногда выносила для него старые вещи Глеба, перекидывалась парой приветливых слов. Однажды, когда он валялся посреди двора и все брезгливо обходили его. Катя присела на корточки, увидела, что он избит до полусмерти, вызвала «Скорую».

Бомж всегда вежливо здоровался с ней к называл циркачкой.

— Ты ведь был той ночью во дворе? — тихо спросила Катя.

— Какой ночью? — наивно захлопал глазами бомж.

— Не бойся, я ничего не скажу милиции. Тебе не придется выступать свидетелем. Но ты видел его?

— Ее, — произнес бомж одними губами.

— Что? — не поняла Катя и, спохватившись, полезла в сумочку за деньгами.

В этот момент как из-под земли выскочила огромная бабища в драной спортивной куртке и накинулась на Бориску с кулаками:

— Вот ты где, сукин сын! Паршивец такой! Она стала быстро и деловито колошматить его куда попало. Бориска вывернулся из-под ее кулаков и рванул через двор со скоростью хорошего спринтера. Баба бросилась за ним, поливая окрестности шальной пьяной матерщиной.

Катя машинально шагнула следом, но тут же остановилась. «Я просто найду его позже, — спокойно подумала она, — я ведь знаю, где он живет».

Глава 16

В двухкомнатной квартире Феликса Гришечкина бросался в глаза идеальный порядок, стерильная чистота. Если не знать, что хозяин был сорокалетним холостяком, управляющим игорного заведения, то можно подумать — здесь жила одинокая старая дева. Кружевные крахмальные салфеточки на журнальном столе, на телевизоре, на комоде. Статуэтки в серванте — фарфоровая балерина, египетская кошка из матово-черного оникса, а рядом — белый мраморный бюстик Льва Толстого.

Феликс Гришечкин с ранней юности, после смерти отца, жил вдвоем с мамой. Она работала научным сотрудником в Литературном музее. Умерла год назад. Он сохранил в квартире все, как было при маме, не тронул ни одной вещи, хотя все эти салфеточки-статуэточки его раздражали. Его вообще все раздражало в жизни. Толстяк был существом ранимым, удивительно тонкокожим. Это смешно контрастировало с его солидной комплекцией.

С шестнадцати лет он вел дневники. Общие тетради в клеенчатых переплетах стояли аккуратным рядком на книжной полке. На каждой обложке обозначены годы. Мелким четким почерком Феликс подробно описывал почти каждый прожитый день, как бы исповедался себе самому. Читать вязкие, унылые откровения закомплексованного, глубоко одинокого человека было невозможно. Становилось тоскливо и муторно на душе. Вряд ли кто-нибудь сумел бы осилить это жизнеописание. Но, по счастью, не надо было читать все.

Майор Кузьменко надеялся найти в последних тетрадях что-то о казино, о Калашникове, о Луньке и Голубе, однако своей профессиональной деятельности Гришечкин почти не касался в дневнике. Там были только личные переживания, обиды на людей, имена которых он почти не называл, обозначал одной буквой.

Последняя тетрадь начиналась январем 1997 года, была почти целиком посвящена мучительной, безнадежной любви к Ольге Гуськовой. "14 января.

Я так не хотел ехать на это сборище. Надоело. К, использует меня на всю катушку, у самого с языками плохо, а тут — пивовары из Бремена. Зачем ему тратиться на переводчика, когда управляющий владеет немецким? Пивовары ржут, как кони. Немецкий юмор воняет казармой. И он ржет вместе с ними, а я перевожу эти пошлые жеребячьи хохмы.

Но за городом все же хорошо. День такой ясный, морозный, ледяное солнце, снег искрится, поскрипывает. Подъехали к даче. В воротах черный «Опель». К, помрачнел и стал материться. Немцы понимают без перевода, уж это они понимают. И опять ржут.

Оказывается, заявилась его мачеха без приглашения. Мачехой называть эту актрисульку смешно. Двадцать три года, рыжая шалава, очень сексуальна, но мне-то что? Не нравились мне такие никогда. Я их боюсь.

А теперь — главное. Рыжая лиса привезла с собой подругу, покататься на лыжах, подышать воздухом. У меня защемило сердце, когда я увидел ее. Ольга, Оленька… С раннего детства у меня была книжка «Сказки братьев Гримм» на немецком, подарочное мюнхенское издание, роскошные цветные иллюстрации, яркие нежные краски, каждая картинка проложена тонкой папиросной бумагой. Я любил смотреть сначала сквозь бумагу, сквозь тонкую дымку, а потом осторожно приподнимал завесу, и картинка оживала, вспыхивала всеми красками. Эта девочка со светящимися волосами, с огромными сине-лиловыми глазами на бледном, прозрачном личике так похожа на принцессу из сказки «Король-Дроздовик», так похожа, словно с нее рисовал художник. А книжка начала века. Вот смотрю сейчас и вижу ее, Оленьку. Смешно, взрослый, жирный, одинокий мужик с детской книжкой. Хорошо, никто меня не видит. Представляю, как стал бы гоготать К., это животное.

Он внес ее на руках в дом. Что-то там у принцессы случилось с лыжными креплениями. Конечно, К, сразу повеселел, мачеху свою простил. Разумеется, когда такое чудо. Она снилась мне с раннего детства. Я всегда знал, что встречу ее. Сказочная принцесса с яркой картинки, красавица среди циничных бездушных чудовищ.

Всего лишь настольная лампа у нее за спиной, а так похоже на нимб. Волосы, глаза, лицо… Господи, я не знаю, как смогу жить без нее.

К, обхаживал ее по-своему, по-хозяйски, ужэто он умеет. Напоил. Она после гриппа, слабенькая, сонная. Немцы ржут, рыжая лиса-актрисулька вертит хвостом, много жратвы, выпивки, а у меня — кусок в горло не лезет. То ли показалось, то ли правда, рыжая шепнула К., что Оленька девственница. Тьфу, терпеть не могу это слово. Есть в нем что-то похабное. У нас вообще не язык, сплошная похабщина во всем, что касается пола. Попробуй подобрать приличную, неоскорбительную лексику. Фиг тебе, нет таких слов. А немцы все гогочут, музыка орет, вечеринка, всем весело. Оленька почти спит на коленях у этой скотины. Ну а потом, разумеется, он ее увел по-хозяйски. Для него — очередная красивая игрушка, а для меня — вся жизнь. Я о такой с детства мечтал. Знаю, ничего не будет. Она на меня даже не взглянула…"

Майор Кузьменко перевернул очередную страницу. Оказывается, познакомила их Крестовская, «актрисулька, рыжая шалава, лиса…». Привезла Ольгу на дачу, кататься на лыжах. А тут — пасынок с компанией. Интересно, Маргарита действительно сообщила Калашникову на ухо пикантную подробность про свою одноклассницу? Или толстяку это почудилось?

Калашников юную мачеху не ждал и ее появлению не обрадовался. Свое недовольство он не постеснялся выразить при посторонних, да еще матом. Значит, отношения у них были действительно напряженные. Интересно, Крестовская знала, что пасынок тоже собрался на дачу в старый Новый год? Или все совпало случайно? "10 февраля.

Весь день сильная метель. К вечеру настоящая вьюга, как на Северном полюсе. Выезжаю из ворот казино и вижу Олю. Тонкое, продувное пальтишко, непокрытая голова. Остановил машину, спрашиваю, почему так легко одета? Холодно. Она поздоровалась, рассеянно, равнодушно, и все смотрела на угол, откуда он должен был появится. «Вы не знаете, он скоро освободится?»

Она даже имени моего не помнит. Только он, никого другого нет для нее на свете. А кто он такой, собственно? Ничтожество, пустое место, наглое жадное животное. Можно подумать, мне стало бы легче, если бы он был красив, умен, талантлив! Нет, нисколько. Возможно, мне было бы еще больней. Хотя, больнее некуда. Душа разрывается на части, когда представляю их вместе. Да что представлять, я столько раз видел. Он небрежно чмокает ее в щеку, похлопывает по плечу, трогает своими опытными горячими лапами мое сокровище, мое счастье…" "18 марта.

Чем отчетливей пахнет весной, тем мучительней сжимается сердце. Сегодня я увидел, как она выходит из церкви Большого Вознесения. Закончилась вечерняя служба. На ней был черный старушечий платок, надвинутый совсем низко, до бровей, длинная черная юбка. А из-под мокрого подола выглядывают старенькие, изношенные кроссовки. Еще больше похудела, побледнела, лицо стало совсем прозрачным, и эти огромные космические глаза… Она согласилась сесть ко мне в машину, чтобы я отвез ее домой. И молчала всю дорогу, только короткие реплики, как лучше проехать. И конечно — о нем: «Феликс Эдуардович, вы сегодня его видели? Как он?» Отвечаю, что он в порядке. Он всегда в порядке. Спрашиваю, как она себя чувствует? Не хворает ли? Почему такая бледная? И тут же начинаю нести всякую ересь, мол, вы живете с больной бабушкой. Если вам нужна помощь, я готов. У меня есть знакомые врачи, и вообще, вы должны знать, если вам что-то понадобится, я всегда… Замечаю, что вовсе не слушает. Глядит в окно. И вдруг перебивает на полуслове: «Феликс Эдуардович, вы знакомы с его женой? Как вам кажется, какие у них отношения?» И я, жалкий дурак, начинаю читать ей лекцию, говорю, что отношения у них вполне стабильные, семейные, он никогда не уйдет из семьи, если вы это имеете в виду. До вас, мол, у него были женщины, то есть он постоянно изменяет жене, но никогда не расстанется с ней.

И кто меня тянул за язык? Она прямо задрожала, больше не сядет в мою машину, близко ко мне не подойдет… Он сломает ей жизнь, будь он проклят!"

Каждую случайную и неслучайную встречу со своей «сказочной принцессой» Гришечкин описывал подробно — как она была одета, причесана, сколько раз взглянула на него и как именно взглянула. "14 мая.

Я заметил, она никогда не смеется, даже не улыбается… В этом он виноват, и только он. У него достаточно денег, чтобы купить для нее нормальную квартиру, поместить больную старуху в хороший пансионат. Я попытался завести с ним разговор об этом, но в ответ — его обычный жесткий оскал, дурацкая усмешка. Какое мне дело? Куда я лезу?.." "8 июня.

Я видел, как она плакала. Жизнь готов отдать за нее, а она не приняла даже наручных часов. Я купил самые дорогие, швейцарские, очень изящные, с золотым браслетом. Заранее уменьшил браслет. У нее тонкое запястье. Она не стала примерять… Не взглянула, отвернулась. «Мне ничего не нужно. Спасибо». "27 июля.

Его жена уехала на гастроли. Они почти все время вместе. Нет, она не живет в его доме, она не может надолго оставлять свою безумную старуху, но каждую свободную минуту она проводит с ним. И каждую секунду, постоянно, двадцать четыре часа в сутки думает о нем… Господи, как же я его ненавижу…"

Майор Кузьменко пробегал глазами страницу за страницей. Чем ближе к сентябрю, тем острее ненависть к Калашникову и лихорадочней любовь к Ольге Гуськовой. Это уже не любовь даже, а какая-то паника, истерика, словно тонкая ранимая душа влюбленного толстяка предчувствовала беду. Так. А вот это уже интересно… "30 августа.

Я должен был ее увидеть. Оставил машину, пошел пешком. Я преследовал ее, как шпион, вошел следом за ней в метро, в котором давно не ездил. Голова закружилась от толпы, я потерял ее из виду, но догнал довольно скоро. Я почти не сомневался — она выйдет на «Проспекте Мира». Она меня не заметила, шла как во сне, спотыкалась и плакала. Я стал противен самому себе. Впрочем, ничего нового нет в этом чувстве. Всегда был противен. Важно другое. Я догнал ее, изобразил удивление, всячески подчеркивал случайность встречи. А она вдруг обрадовалась мне. Впервые. Я не поверил своим глазам. Она стала рассказывать быстро, словно в бреду, что порвала с ним, больше не может этого вынести. Он обещал, что поговорит с женой, как только она вернется с гастролей. Катя вернулась десять дней назад, и все по-прежнему.

Оказывается, она молилась, чтобы взорвался самолет, чтобы автобус попал в аварию. Она думала, как было бы хорошо, если бы эта женщина, Катя, которая, в общем, ни в чем не виновата, никогда не возвращалась, исчезла. И вдруг фраза, от которой меня в пот бросило: «Кто-то из нас троих должен умереть».

Она говорила так громко, что стали оглядываться прохожие. Я потащил ее к какой-то скамейке, мы сели рядом, и я спросил: «Кто? Какие трое?»

Я-то, идиот, думал, что вхожу в этот заколдованный треугольник, но оказалось — нет. Он, она и Катя. В ответ — бормочет еле слышно: "Все кончится очень скоро и очень страшно. Пистолет выстрелит. Не важно, в кого… Спрашиваю: «Какой пистолет, Оленька?»

Она смотрит на меня безумными глазами и уже не бормочет, произносит четко, почти спокойно: «У меня в ящике стола лежит пистолет моего отца. Он маленький, очень удобный. Кто-то из нас троих должен умереть. Так не может продолжаться. Если я не решусь убить себя, то убью ее, эту женщину. А его не сумею. Она или я… кто-то должен».

Никаких слез, сухие решительные глаза. Я не помню, что говорил ей, вероятно нечто разумное, ласковое, я пытался ее успокоить, а она тряслась как в лихорадке. Руки у нее совершенно ледяные, а глаза пылают сухим, нехорошим огнем. «Оля, пока не поздно, отдайте мне этот пистолет. От греха подальше», — старался говорить спокойно, как бы даже равнодушно.

Молчит в ответ, смотрит на меня долго и пристально, потом нервно так губы облизывает и говорит:

«Какой пистолет, Феликс Эдуардович? Нет никакого пистолета. С чего вы взяли?»

Я знаю, ее отец был офицером. Мать, кажется, тоже. Что я могу, кроме глупых слов? Но слов она не слышит…"

Прежде чем перевернуть страницу, майор Кузьменко встал, размял спину, затекшую от долгого сидения, прошелся по комнате, закурил. А действительно, что мог сделать этот несчастный Феликс Гришечкин? Явиться к ней домой? Позвонить в милицию? Заявление написать? Что он мог, кроме слов? А слов она не слышала.

Следующая страница оказалась последней. Там было всего несколько строк. "5 сентября.

Она все-таки сделала это. Но промахнулась, попала в него. В этом есть нечто символическое… О Господи, в этом нет ничего, кроме кошмара, запредельного, безумного кошмара, из которого надо как-то ее вытащить… Хорошо, что все-таки он, а не Катя…"

Последние строки были написаны неразборчивым, нервным почерком. Рука дрожала, к тому же кончались чернила. На этом дневник обрывался.

* * *

— Еще молимся о блаженном успении новопреставленного раба Божия Глеба… — повторял пожилой протодиакон.

Катя не отрываясь глядела на бледный профиль мужа и старалась осмыслить, что видит его в последний раз. Даже не его, не Глеба, а просто мертвую оболочку. Но вместо торжественно-печального, смиренного чувства, которое должно возникнуть от глубокого многоголосья церковного хора, от сладкого запаха ладана и проникновенных слов заупокойного канона, на Катю вдруг накатила совершенно неуместная, неприличная злость.

«Глебка, кто же тебя? За что? — думала она. — Да, ты был ходок, гуляка, ты любил жить взахлеб, без оглядки. Но ты не был мерзавцем, ты врал по-детски, самоутверждался, гонялся за юбками. Но подлости не сделал никому. Не важно, разошлись бы мы в итоге или состарились вместе. Грызлись бы, как глупые собачонки, или стали бы чинной дружной пожилой парой. Важно только одно — ты должен был жить еще очень долго и умереть своей, естественной смертью, а не по чьей-то жестокой прихоти. У тебя своровали лет сорок жизни, не меньше. Наверное, я не смогу успокоиться, пока не узнаю кто. Трудно и страшно признаваться самой себе, что хочешь отомстить, тем более страшно, когда желание отплатить злом за зло накатывает в храме, во время заупокойной службы. Я не могу понять, где кончается острая, жгучая, как кислота, жалость к тебе, Глебушка, и начинается ненависть к тому, кто выстрелил в тебя из кустов. Они почему-то похожи, эти два чувства. И то, и другое жжет нестерпимо».

Она скользнула взглядом по лицам людей, стоящих у гроба. Тетя Надя, очень бледная, с мертвыми, прикрытыми глазами. Почти в обмороке. У нее убили единственного сына. Дядя Костя — весь в слезах, но лицо свежее, легкий, уже стариковский румянчик. Что-то в нем появилось от открыточного Санта-Клауса к старости.

Кате стало неловко. Ну почему она так не любит своего свекра? Не осуждает, а именно не любит, без всяких разумных объяснений. Маргоши не видно. Она где-то в глубине, в задних рядах. Она тактично стушевалась, давая родителям побыть рядом с сыном в последний раз.

Лунек, как всегда, подтянутый, гладкий. Но вместо обычной кожанки — строгий темно-серый костюм. Лицо напряженное, мрачное, глубокая морщина между бровей. Наверное, он думает сейчас почти так же, как Катя: «Кто заказал? Кто выстрелил?» Ему это не все равно. Надо рассказать ему про бомжа Бориску. Пусть Лунек тоже ищет убийцу своими средствами. И милиции надо рассказать. Но потом, позже. Не важно, кто найдет убийцу. Главное, чтобы он получил свое. Он? Или она? Неужели все-таки эта несчастная Оля?

Катя стала искать глазами в толпе лицо, которое никогда не видела. Но была уверена, что узнает эту женщину с первого взгляда. Нет. В храме ее не было.

Катя медленно оглядывала толпу. Родственники, знакомые и полузнакомые лица. Какие-то дальние тетушки, дядюшки — двоюродные, троюродные, совсем чужие. Сотрудники казино, крупье в черных костюмах, несколько девочек и мальчиков из стриптиза. Интересно, а где Феликс Гришечкин? Странно, что его нет. Вероятно, заболел от переживаний. Он очень чувствительный человек.

Катя искала глазами еще одно лицо. Она надеялась, что Света Петрова все-таки появится в храме. Здесь много общих старых знакомых, друзей детства, девочек из хоровода, который крутился вокруг Глеба с шестнадцати лет. Многие изменились, но Катя узнавала каждую. А Светы Петровой не было… В глубине, в задних рядах, Катя заметила майора Кузьменко. Маргоша в прозрачном шарфике, накинутом на голову, что-то шептала ему на ухо. Он кивал в ответ.

— Катюша, пора подходить прощаться, — услышала Катя голос своего папы.

Папа все это время стоял рядом, держал ее за руку. Мама осталась дома, помогать Жанночке. С кладбища на поминки приедет человек пятьдесят, не меньше. Среди них будут те, у кого можно узнать что-то о Свете Петровой. Господи, о чем она сейчас думает? Кончается отпевание. Провожать человека в последний путь надо со смиренным тихим сердцем, нельзя думать о плохом, о злом и суетном. Нельзя.

Катя прикоснулась губами к ледяному лбу. На мертвой коже грим. От этого почему-то особенно больно. Бумажная ленточка с текстом молитвы. Похоронный венчик. Такая же ленточка оказалась в Катиной подушке. Если бы чуть-чуть изменилось направление пули, всего на несколько сантиметров, все было бы наоборот. Сейчас отпевали бы Катю. Возможно, так и было задумано. Но дрогнула рука. Убийца нервничал, к тому же оказался не слишком метким стрелком.

Экспертиза показала, что Глеб Калашников был убит из пистолета Макарова, принадлежавшего когда-то капитану пограничных войск Николаю Гуськову и хранившегося у его дочери. За Олей приехали в понедельник, в семь часов утра. Одновременно была вызвана психиатрическая перевозка. Иветту Тихоновну увезли в геронтологическое отделение Института психиатрии им. Ганнушкина.

Выяснилось, что сосед с восьмого этажа, выгуливая собаку в ночь с четвертого на пятое сентября, видел Ольгу, которая возвращалась домой вовсе не в одиннадцать, а в половине второго.

— Конечно, это я его убила, — тусклым голосом повторяла Ольга, сидя в кабинете следователя Евгения Чернова.

— То есть вы признаетесь в убийстве Калашникова Глеба Константиновича? — спрашивал Чернов.

— Я отреклась от него, и он умер. Я больше не хотела его любить. Когда человека никто не любит, он умирает.

— Но, кроме вас, простите, у него были родители, жена. Вы исключаете, что они его тоже любили?

— Его отец любит только себя. Мать? Да, пожалуй. Я о ней почти ничего не знаю. Но материнская любовь эгоистична. Это животная любовь к своей плоти. Что касается жены — о ней лучше не говорить. К Глебу она не испытывала вообще никаких чувств. Ей нужен только ее балет. Глеб жил греховно и грязно. Но его хранила моя любовь. Поэтому я виновата в его смерти. Только я. Меня и судите.

— Кого судить — покажет следствие, — буркнул Чернов и положил перед Ольгой на стол маленький «ПМ». — Это ваш пистолет?

— Мой.

— Вы когда-нибудь стреляли из него?

— Нет.

— Ольга Николаевна, давайте все по порядку. Где вы находились в ночь с четвертого на пятое сентября?

— Я несколько вечеров подряд приезжала туда, на проспект Мира. Но не подходила к дому.

— То есть в ночь с четвертого на пятое вы отправились с работы не домой, а на проспект Мира, однако утверждаете, что к дому, в котором жил убитый, не подошли?

— Не подошла.

— Вы помните ваш маршрут? Вы вышли из метро и куда направились?

— К Безбожному переулку.

— Мещанские улицы находятся на другой стороне проспекта, — задумчиво произнес Чернов, — почему вы пошли к Безбожному переулку?

Ольга молчала, уставившись в пол. Час назад с ней беседовал психиатр и однозначно признал ее вменяемой. Да, имелась неврастения, как следствие переутомления и неблагоприятной семейной обстановки. Да, наблюдались признаки острого реактивного психоза в форме астенодепрессивного состояния. Но Ольга Гуськова была вменяема, отдавала себе отчет в своих словах и поступках.

— Есть странность характера, экзальтированность, замкнутость, но все в пределах нормы. Интеллект высоко развит, память отличная, — говорил психиатр, — она типичный астеник и по конституции, и по складу нервной системы. Между прочим, если бы она захотела симулировать невменяемость, смогла бы это сделать вполне успешно. Она неплохо знает психологию и психиатрию.

— Так зачем вы отправились в Безбожный переулок? — повторил Чернов свой вопрос.

— Там дворик. Наш дворик, возле маленького бара. Мы несколько раз сидели на лавочке и разговаривали. Просто разговаривали, и все. Это очень сложно объяснить… Но так получилось, что с тем двориком связано лучшее, что было у нас. Глеб становился собой на несколько минут. Не придуривался, не строил из себя Бог весть кого… Но вам это неинтересно.

— Значит, вы отправились во двор в Безбожном переулке. Вы можете сказать конкретней, где он находится?

— Номер дома я не помню.

— В конце или в начале переулка?

— В середине. Там еще школа напротив, на другой стороне. А двор в углублении, перед баром. Это даже не двор, просто небольшая площадка, вокруг деревья и несколько лавочек под деревьями.

— Как называется бар?

— «Белый кролик».

— Что там еще есть поблизости?

— Булочная и круглосуточный пункт обмена валюты.

— Так, — кивнул Чернов. — Уже неплохо. И что вы там делали?

— Сидела на лавочке. — Ольга пожала плечами. — Просто сидела и смотрела на окна бара.

— Он был открыт?

— Да.

— Сколько времени вы там просидели?

— Не знаю. У меня нет часов. Минут десять, может, больше.

— Вас кто-нибудь мог там видеть? Может, кто-то подходил к вам?

— Кажется, подсел какой-то молодой человек, пытался познакомиться.

— Так. Пожалуйста, подробней. Что за молодой человек? Как он выглядел? Какой был между вами разговор?

— Зачем вам это? — Ольга брезгливо поморщилась. — Какое это имеет значение?

— Ольга Николаевна, вы что, правда не понимаете, какое это может иметь для вас значение? Вы подозреваетесь в убийстве вашего знакомого, Калашникова Глеба Константиновича. Он был убит из оружия, которое принадлежало вашему отцу. Вы признаете себя виновной или нет? — тяжело вздохнул Чернов.

— Признаю.

— Но вы утверждаете, что к дому убитого не подходили и из пистолета не стреляли?

— Не подходила и не стреляла. Я сидела во дворике, в Безбожном переулке. А пистолет лежал в ящике. — Она вдруг резко вскинула на Чернова огромные лилово-синие глаза. — Что с Гришечкиным? Откуда у вас пистолет?

— Гришечкин Феликс Эдуардович погиб в автомобильной катастрофе. Пистолет находился в его портфеле.

— Феликс погиб? — прошептала она побелевшими губами. — Господи, я виновата перед ним… «Сейчас она заявит, что и Гришечкина тоже убила, — с нервной усмешкой подумал Чернов. — Она совершенно сумасшедшая. Она может быть тысячу раз нормальна по медицинским показаниям, но с точки зрения здравого смысла она сумасшедшая…»

— Вы отдали Гришечкину пистолет?

— Да.

— Он попросил вас об этом?

— Да. Он сказал, что будет обыск и пистолет надо выбросить.

— Но если вы не стреляли в Калашникова, почему в таком случае отдали пистолет? Чего вы испугались?

— Когда пришел милицейский майор и стал спрашивать, где я была той ночью, я поняла, что у меня нет никакого алиби. Я испугалась за бабушку. Ей будет очень плохо в больнице. Она привыкла к домашней обстановке.

— То есть вы не исключали возможность ареста?

— Конечно. Я знала, что попаду в число подозреваемых. Но после разговора с майором у меня не осталось сомнений.

— И поэтому на всякий случай стерли отпечатки пальцев с оружия? — быстро спросил Чернов.

— Я не прикасалась к оружию. Пистолет лежал в шкатулке, в ящике. Если бы я решилась стрелять из него, то сначала свинтила бы табличку с гравировкой, а потом выкинула пистолет. Сама. А стереть отпечатки, спрятать назад в ящик — это глупо.

— Действительно, неразумно, — согласился Чернов, — однако Гришечкину вы пистолет отдали. Это тоже было не совсем разумно. Я не вижу логики в ваших поступках.

— А не надо искать никакой логики. Ее нет. Есть страх и тоска. Не дай вам Бог такой тоски.

— Страх чего?

— Греха. Нет ничего страшней греха. Душа обугливается. Я виновата, что первое и единственное в моей жизни сильное чувство было по сути своей блудом. Я виновата перед Глебом, перед его женой, перед Феликсом. Но больше всего я виновата перед своей бабушкой. Нищие духом блаженны только на том свете, на этом — несчастны и беззащитны.

— Ольга Николаевна, я спрашиваю вас в третий раз. Вы признаете себя виновной в убийстве? Не в переносном, а в прямом смысле. В юридическом смысле. Вы стреляли в Калашникова или нет?

— Нет. Не стреляла. Я в третий раз вам отвечаю. Как вы не понимаете, желать смерти и убить — это одно и то же. Одинаковый грех.

— С религиозной точки зрения — возможно, — кивнул Чернов, — здесь я не специалист. А вот с юридической это совершенно разные вещи. А вы желали смерти Калашникову?

— Я отреклась от него. Я его предала. Это все равно что пожелать смерти. Мне странно, как вы этого не понимаете.

— Нет, — Чернов встал и нервно заходил по кабинету, — совершенно не понимаю. Если вы не прикасались к пистолету, значит, кто-то проник к вам в дом, взял оружие из ящика, совершил убийство, затем опять проник к вам в дом и положил пистолет на место. Согласитесь, довольно сложно проделать все это таким, образом, чтобы вы не заметили.

— Об этом не мне судить.

— А кому?! Кому, если не вам? Почему вы не сдали пистолет, не заявили о нем? Вы знаете, что есть статья — незаконное хранение оружия?

— Знаю. Но папин пистолет не был для меня оружием. Бабушка хранила его как память. И никто им никогда не интересовался.

— Никто никогда? Но Феликс Гришечкин знал о нем.

— Да, я проговорилась как-то Феликсу. Случайно.

— Кто еще, кроме Гришечкина, мог знать о пистолете?

— Глеб.

— Еще? Вспомните, пожалуйста. Это важно. Кто бывает у вас в доме?

— Врач из районной поликлиники, молодой человек из собеса, который приносит пенсию бабушке, старухи из нашего двора, с которыми бабушка общается.

— А с кем вы общаетесь? У вас ведь есть знакомые, подруги?

— Ко мне приходит иногда Маргоша. Маргарита Крестовская, моя бывшая одноклассница.

— Она знает о пистолете?

— Маргоша? Понятия не имею. И вообще, при чем здесь Маргоша?

— Вы говорили ей когда-нибудь, что у вас есть пистолет?

— Не помню. Он многие годы лежал в шкатулке, в ящике письменного стола. Мои родители погибли, когда мне было семь. Я в последний раз брала его в руки при переезде. Разбирала ящики, достала, протерла и положила на место, в шкатулку. Но это было два года назад.

— Протерли и положили на место? Он был заряжен?

— Я в этом не разбираюсь.

— В шкатулке вместе с пистолетом лежало еще что-то?

— Нет.

— Вы точно это помните?

— Совершенно точно.

— А пластмассовая коробка с патронами?

— Нет. Патронов не было. Да и вряд ли он мог быть заряжен. Мои родители — военные, они не держали бы в доме заряженное оружие в доступном для ребенка месте. А этот пистолет всегда находился в доме, сколько себя помню.

— Дело в том, Ольга Николаевна, что пистолет был заряжен. Он стоял на предохранителе. Эксперты предполагают, что из него было произведено три выстрела. Возможно, два пробные, тренировочные. Оружием действительно не пользовались много лет. А затем его разобрали, прочистили, смазали — в общем, привели в порядок и обстреляли. Третьим выстрелом был убит Глеб Калашников.

— Я вас очень прошу, — тихо произнесла Ольга, — не надо повторять мне столько раз, что Глеб убит. Это больно. Его сейчас хоронят. Я даже не могу с ним попрощаться. И еще, я прошу вас дать мне возможность поговорить с бабушкой. Ее надо успокоить. Она впервые попала в больницу. Я должна знать, как она себя чувствует.

— Хорошо, — кивнул Чернов, — я свяжусь с ее лечащим врачом.

Когда ее увели в камеру, Евгений Михайлович откинулся на спинку стула и прикрыл глаза. Он пытался понять, почему этот допрос так измотал его.

Следователь Чернов никогда не поддавался первым впечатлениям. Он запрещал себе оценивать людей, основываясь на личных эмоциях, на простых человеческих симпатиях и антипатиях. Он видел, как милейшие обаяшки оказывались отпетыми мерзавцами и как отвратительные с виду типы, тупые ублюдки, оказывались благородными рыцарями.

Он нагляделся на лгунов всех разновидностей. Были талантливые и бездарные, вдохновенные и ленивые. Одни врали от страха, от естественного желания выкрутиться или хотя бы потянуть время. И таких было большинство. Но встречались такие, которые врали из любви к искусству, без всякой для себя выгоды.

Перед следователем Черновым разыгрывали истерики, эпилептические припадки, амнезию, глухоту, слепоту, патологическую тупость, а иногда — патологическую честность. Он умел ловить на лжи, расставлять коварные ловушки, загонять в логические тупики. Но сейчас был сам в тупике. Никакой логики, сплошные чувства.

Если эта странная, совершенно сумасшедшая, но очень обаятельная Ольга Гуськова все-таки застрелила своего возлюбленного, поддавшись чувствам, то она гениально врет.

Перечитывая протокол допроса, он застрял на нескольких фразах. «Его отец любит только себя… Любовь матери эгоистична, это животная любовь к своей плоти… о жене лучше не говорить…»

— Могла такая убить? — пробормотал Чернов себе под нос. — А почему нет? Могла…

Глава 17

Гости продолжали приходить. Дверь в квартире не закрывалась. Катя не могла понять, сколько же народу сейчас в доме. Кто-то уже откланялся, кто-то только садился за стол. Произносили печальные тосты, выпивали не чокаясь.

— Пойдем, проводишь меня, — тронул ее за плечо Валера Лунек.

Они вышли вместе на лестничную площадку. Молчаливый телохранитель Митяй отправился сразу к машине.

— Арестовали Ольгу, — тихо сказал Лунек, — ты ведь знаешь, кто такая Ольга?

— Знаю, — кивнула Катя, — неужели она?

— Похоже, да. Ее взяли сегодня рано утром. Подробностей пока не знаю, но раз взяли, значит, есть улики. Не надо никому пока говорить. Вообще никому.

— Да, конечно… Странно, что этот милицейский майор ничего не сказал мне.

— Скажет, — Лунек усмехнулся, — сообщит в официальном порядке. И еще новость. Гришечкин погиб.

— Как?! Когда?

— Вчера разбился в машине. Налетел на рефрижератор. Сразу насмерть.

— Бедный… а вообще, это странно. Он так осторожно ездил.

Подъехал лифт, из него вышла женщина лет шестидесяти. Она была ярко, небрежно накрашена, от нее за версту разило перегаром.

— Катя, вот горе-то, детка! Ну горе-то какое, а? — Она зарыдала, смачно поцеловала Катю и тут же стала стирать пальцами с ее щеки след губной помады. — Прости, деточка, я без приглашения, ты мне звонила недавно, Светку мою искала. И ничего даже не сказала, будто я чужая. А вот не чужая, всех вас помню маленькими, и тебя, и Глебушку. Мама-то здесь? А Надежда? А вы товарищ его? — Она громко шмыгнула носом и стала трясти руку Луньку. — А я ведь его во-от такусеньким помню, Глебушку. Такой был смешной, когда маленький. Ох, все они хорошие, пока маленькие. Моя вот пропала, авантюристка, ни слуху ни духу. Хоть бы позвонила матери-то, мерзавка.

— Элла Анатольевна, здравствуйте, — опомнившись, мягко произнесла Катя.

В проеме двери возникла улыбающаяся Маргоша.

— Кать, ну ты где? Валера, вы уже отчаливаете? Счастливо.

— Маргошка! — накинулась на нее Элла Анатольевна. — И ты здесь! Слушай, где Светка-то моя? Вы ведь вроде вместе собирались куда-то в субботу. Светка сказала… — Нет, мы не встретились, — быстро произнесла Маргоша и тут же спохватилась:

— Ой, я же там кофе варю! Убежит! — Она бросилась назад, в квартиру.

«Странно, — подумала Катя, — я ведь спрашивала ее о Свете Петровой, она сказала, что не знает такую…»

Лунек попрощался и уехал.

— Пропала Светка-то моя, — быстро заговорила Элла, — ни слуху ни духу. Я уж прямо не знаю, что и думать. Времена-то какие кошмарные, вон, Глебушку убили, я как услышала, мне аж плохо стало. Всех обзвонила, никто ее, гулену мою, не видел. Мне Галя Зыкова про Глеба сказала. Ну, помнишь Галю? Она вроде здесь должна быть, говорила, что приедет на похороны. Она и адресок ваш продиктовала. Я в церковь-то не успела, на кладбище решила не ехать, боялась, не найду, опоздаю, а помянуть-то надо. Как же мне Глебушку-то не помянуть? Я ж его во-от такусеньким… — Элла вытащила из потертой сумки пачку дешевых сигарет, стала щелкать зажигалкой.

Катя заметила, что руки у нее дрожат.

— А когда именно Света пропала? Когда вы ее видели в последний раз?

— В субботу поздно вечером. Главное дело, ушла, сказала, вернусь часа через два. И нет до сих пор. А сегодня понедельник. Да чего ж мы с тобой на лестнице стоим? Надо выпить за упокой души… «Сейчас она напьется еще больше, и я ничего не вытяну из нее про Светлану, — подумала Катя, — хотя зачем теперь? Если арестовали Ольгу, то все вроде бы ясно. Я ошиблась. Света Петрова здесь вообще ни при чем. И моя глупая поездка на рынок не имела смысла. Все сходится. Ольга звонила мне, говорила гадости, она же сунула магические предметы в подушку. Возможно, она и бомжихой переоделась. Я ведь ее никогда не видела. И правда, зачем заниматься частным сыском, таскаться по рынку „Динамо“, бегать за Бориской-помоечником, когда на это есть милиция?»

На Катю вдруг навалилась тяжелая, смертельная усталость. Хотелось побыть одной, не возвращаться в квартиру к гулу разговоров, мельканию лиц.

— Элла Анатольевна, вы заходите, я сейчас, — сказала она, открывая дверь и пропуская в дом возбужденную нетрезвую женщину.

Поднявшись на один пролет. Катя встала у окна, на площадке между этажами.

Конечно, многое не сходится. Остаются белые пятна. Не ясно, например, зачем понадобилось этой Оле вытягивать из Кати деньги? Кто подложил лифчик в карман халата уже после убийства? Почему Маргоша не сказала, что общается со Светой Петровой?

Катя поймала себя на том, что вопросы эти мелькают в голове как бы помимо желания, сами собой. Разве ее дело искать ответы? У нее впереди столько других дел, проблем, разговоров. Театр, труппа, дележ имущества… Ладно, надо идти к гостям. Она все-таки хозяйка, невежливо стоять на лестнице, когда дом полон народу.

В прихожей Константин Иванович надевал плащ на свою бывшую жену. Надежда Петровна, бледная, вялая, с опухшими красными глазами, попыталась изобразить подобие улыбки.

— Поеду я, деточка. Устала.

— Я отвезу ее и вернусь, — сообщил Константин Иванович.

— Да, мне надо лечь, побыть одной, — кивнула тетя Надя.

Тепло попрощавшись с родственниками, она вошла в гостиную. За огромным столом народу осталось уже не так много. Тостов никто не произносил, велись тихие разговоры, среди гостей были люди, которые не виделись много лет, и сейчас им интересно пообщаться друг с другом, поделиться воспоминаниями, рассказать про подросших детей, состарившихся родителей и вообще — как жизнь складывается.

Рыдающая Элла Анатольевна Петрова опрокидывала в рот рюмку за рюмкой и громко рассказывала, как стригла пятилетнего Глеба, какие у него были светленькие волосики, какой он был умненький, хорошенький, прямо картинка, а не мальчик.

— Они с моей-то Светланой ровесники, а моя пропала, дома не ночует. Я вот думаю, может, в милицию заявить? А с другой стороны — рано. Взрослая ведь девка, мало ли какие могут быть у нее дела.

Пьяную женщину никто не слушал, но, казалось, это ее совсем не заботит. Она обращалась ко всем сразу и ни к кому в отдельности, иногда беспомощно пробегала глазами по лицам, пыталась поймать чей-нибудь взгляд, найти собеседника. Но все отводили глаза.

Несколько лет назад она стала пить и выпала из круга старых знакомых. Однако у какой-то Гали хватило ума сообщить ей о смерти Глеба Калашникова, продиктовать адрес. Поминки — особый случай, на них приходят без приглашения. Элла Анатольевна имела моральное право здесь появиться, она действительно знала погибшего с раннего детства. Однако другие имели право не замечать ее, не слушать, игнорировать ее присутствие. Она вела себя неприлично. В приличных домах так не напиваются, не рыдают и не орут за столом.

Катя стала собирать грязные тарелки. Пора подавать сладкое, кофе, чай. Жанночка, бедная, совсем забегалась.

Элла Анатольевна кричала все громче, вскочила, принялась помогать Кате, опрокинула соусник, влезла рукавом в остатки салата, стала извиняться, всхлипывая и громко шмыгая носом.

— Ничего, не беспокойтесь, — тихо сказала ей Катя.

Но она не особенно беспокоилась. Прихватила со стола бутылку коньяку и рюмку, пошла на кухню следом за Катей, продолжая свой громкий монолог:

— Ну вот, а я и говорю: зачем тебе это надо? Не лезь в чужие дела, сама же будешь виновата. И главное, голос специально меняет, прямо басом гундит в трубку: он тебя не любит, ты во всем виновата, сушеная Жизель… Катя вздрогнула и чуть не выронила гору грязных тарелок.

* * *

Любому, даже самому пропащему человеку хотя бы раз в жизни должно повезти по-крупному. Главное — не прозевать, когда ее светлость личная твоя Удача улыбнется и подмигнет зазывно, мол, ну-ка давай, дружок, не теряйся, хватай скорей, пока дают!

Бориска-помоечник, он же Воскобойников Борис. Павлович, дважды судимый за мелкие кражи, живущий многие годы без работы, прописки, где придется, пьющий жестоко, запоями, всякую дешевую гадость, ждал этой сладкой минуты всю свою жизнь. И сейчас по каким-то одному ему ведомым приметам понял: вот она, ее светлость, или, как в песенке поется, «благородие, госпожа Удача».

Он не был полностью уверен. Мог, конечно, и обознаться, ведь правда было темновато. Но зрение у него отменное, привык шнырять во мраке по помойкам. Ладно, если обознался — ничего страшного. Обидно, конечно, но пережить можно.

Он наплел своей сожительнице Сивке, что отправляется подработать грузчиком куда-то за город, а сам оделся в неприметное, сравнительно чистое тряпье, изменил по возможности свою яркую, запоминающуюся внешность и занялся опасной, но интересной шпионской деятельностью.

Никто Бориску не заметил, даже эти поганцы-телевизионщики, которые тоже заявились за своей удачей в треклятый двор. Вот ведь, казалось бы — убийство, черное дело, а сразу деньжищами так и запахло.

Бориска не без злорадства наблюдал, как рыщет по двору жадный корреспондент Сиволап. Спохватился, гаденыш, понял, что зря пожадничал. А теперь уж поздно, теперь уж — дудки. Что Бориске этот паршивый полтинник «зелеными»! Получается как в поговорке: слово — серебро, молчание — золото. Тот, кто должен купить это золото, Борискино молчание, жадничать не станет.

Он заранее очень старательно на тетрадном листочке в клеточку написал фломастером печатными буквами:

"Один человек видил вас в кустах ночию убийства и дажи видил как вы стриляли. Могу молчать за вознаграждение одну тысячу баксов но если сразу и без обману.

Буду ждать завтра ночь от 12 до 2 на лавочки у забору где стриляли. В другом случае утром поели завтра иду в ментовскую и говорю что видил вас".

Подумав немного, он подписал внизу красивое и таинственное слово «доброжилатель».

Тысяча баксов — не такие деньги, чтобы вешать на свою шею еще одного жмура. Конечно, по-хорошему можно было бы потребовать и больше. Но Бориска не забывал об осторожности. Все-таки убийца… А тысяча — именно та сумма, из-за которой состоятельный человек вряд ли захочет пачкаться еще одной мокрухой. Придет и отдаст без базара. Если Бориска не обознался, понял все правильно, то можно считать, косушка у него в кармане.

Дождавшись, когда телевизионщики уйдут ни с чем, двор затихнет и заснет, Бориска тихонько выскользнул из своего укрытия и быстрой тенью прошмыгнул к одной из машин.

— Не должно тебя здесь быть, по-хорошему-то, не должно, — бормотал себе под нос Бориска, — поминают загубленную тобой душу, и тебе здесь, в натуре, ну чисто по-человечески, делать нечего.

Повздыхав от накативших внезапно странных чувств, быстро осенив себя крестом, Бориска прикрепил записку кусочком аптечного лейкопластыря к ручке передней дверцы со стороны водительского сиденья, прошмыгнул назад в свое укрытие и стал ждать. Теперь осталось только убедиться, что записка попадет к адресату.

Если, конечно, Бориска не обознался все-таки…* * *

— Мы ругаемся со Светкой-то, иногда прямо по-черному, с матюками. Чуть до рук не доходит. Но чтобы вот так исчезнуть, матери ничего не сказать… — Элла Анатольевна всхлипнула и налила себе еще коньяку. — Я ведь почему пить стала? Не от хорошей жизни.

— Элла Анатольевна, — осторожно перебила Катя, — вы сказали, Света звонила кому-то, голос меняла. Не знаете зачем? Кому?

— Не знаю. Не мое это дело. И не твое. То ли мужика с кем-то не поделила, то ли что… — Но вы слышали, как она называла кого-то «сушеной Жизелью»?

— Я и не такое слышала, только виду не подавала. Это, Катюшка, строго между нами.

Кате удалось наконец уединиться с матерью Светы Петровой. Ей не хотелось продолжать разговор ни на кухне, где, кроме Жанночки, находилось еще несколько человек, ни в гостиной за общим столом. Пьяная женщина лезла ко всем с воспоминаниями, откровениями, подробностями своей печальной жизни, рыданиями, поцелуями и всех успела сильно утомить. Но кто-то мог прислушаться к ее пьяной болтовне. Это совсем ни к чему.

Катя потихоньку увела ее к себе в комнату, прикрыла дверь. Элла Анатольевна обрадовалась, что нашелся наконец слушатель, стала говорить, не закрывая рта. Только иногда переводила дух, опрокидывала в горло очередную рюмку. Катя предусмотрительно захватила с собой закуску — сыр, колбасу, нарезанный кружочками грейпфрут.

— Да ты выпей со мной, выпей, — твердила Элла Анатольевна и дрожащей рукой подливала коньяк в Катину рюмку.

Как большинство пьющих людей, она была щепетильна в таких вещах. Ей важно, чтобы слушатель был еще и собутыльником. А как же иначе?

Катя делала вид, что пьет, каждый раз подносила рюмку к губам и, не притронувшись к коньяку, коварно отставляла в сторону. Она вообще не пила. От крепких напитков у нее моментально начинала болеть голова и клонило в сон.

— Смотри, не сачкуй! За помин души мужа своего грех так пить. Давай до дна! Вон у тебя как была полная, так и осталась, — замечала Элла, но тут же забывала, захлебывалась рассказом о своих несчастьях.

Катя оказалась на редкость благодарным слушателем, только очень просила не кричать, и пьяная женщина старалась говорить как можно тише. Правда, знала она о своей непутевой дочери совсем мало, мысли ее путались, она перескакивала с одной темы на другую.

— Светка злющая стала после операции-то. Я говорю, радоваться надо, жива осталась. А она злится на весь мир, — махнула рукой Элла, — привыкла к большим деньгам, а как операцию сделали, жизнь под откос пошла. Я и пить стала, когда узнала, какой у нее диагноз.

— А что с ней было? — спросила Катя.

— Рак правой молочной железы, — Элла Анатольевна опять стала плакать, горько, навзрыд.

В комнату осторожно заглянула Маргоша, скорчила выразительную сочувственную гримаску, но Катя показала ей глазами, мол, не надо, не заходи. Маргоша пожала плечами, хмыкнула, удалилась.

— Она ведь красивая девка, молодая, — Элла Анатольевна шумно высморкалась в несвежий платочек, — а уже инвалид. На всю оставшуюся жизнь. Когда одета, не видно, и даже в купальнике незаметно, специальный протез сделали. Но кто ж замуж возьмет с одной-то грудью? Раньше от мужиков отбоя не было, а сейчас, кроме этого мозгляка Вовчика с рынка «Динамо», — никого. Нет, засматриваются многие. Но доходит до койки — и привет. Можно искусственную сделать, как настоящую, не отличишь. Из силикона. Но это пять тысяч долларов стоит. Откуда у нас теперь такие деньги? А ведь были деньги-то, если б знать заранее… Ох, один у нее был депутат, известный человек, солидный такой. Я его никогда не видела. Женатый, конечно. У них давно началось, он и денег ей давал, сколько хочешь, вот и приучил ее, дуреху, к красивой жизни. Лет пять у них все это длилось. Но со мной не знакомила, ни-ни, в строгом секрете держала. Жориком его называла. А по фамилии — никогда. Жорик да Жорик… Сам если звонил, то всегда поздоровается вежливо, меня по имени-отчеству назовет, о самочувствии спросит, но сам не представлялся. Я его по голосу узнавала. Воспитанный человек, ничего не скажешь. А я что? Мне бы только у нее, у Светланы-то, было все хорошо. Я уж грешным делом думала, может, разведется он с женой-то, женится на Светке моей. Куда там! Как обнаружилась у нее опухоль, этого самого Жорика след простыл. Не позвонил ни разу. Она, когда на Каширке лежала в Онкоцентре, все спрашивала меня: звонил? Я даже соврала ей пару раз, мол, звонил, интересовался. А на самом деле — ни слуху ни духу. Он ее, гад такой, использовал столько лет, а стала инвалидом — бросил. Даже не помог материально, заживо похоронил. И все они такие, сволочи… — Элла Анатольевна, а с Маргошей Крестовской они давно дружат?

— Маргошка жалеет ее, из всех старых друзей-подружек она одна, можно сказать, человеком осталась. Она и в больнице Светку навещала, и потом, после операции, поддержала, сидела с ней, объясняла, что жизнь на этом не кончается, сама узнала для моей дурехи, где можно хороший протез заказать. В общем, Маргошке я век буду благодарна. Она человек. Хоть и стала сейчас знаменитой артисткой, а человеком осталась. Светка ей иногда массаж делает, Маргоша ей подработать дает.

— Значит, они давно знакомы?

— Давно, — кивнула Элла Анатольевна, — Светка моя гримером в Малом театре работала, а Маргошка тогда на первом курсе училась, в Щепкинском. У нее ведь две специальности, у Светки. Гример и массажист. Ну, гримером сейчас фиг устроишься. Да и получают мало. А из театра она давно ушла, чего-то там у нее не заладилось, конфликты всякие были с руководством. Она ведь с характером у меня, чуть что — в крик. Совсем не умеет с людьми ладить, совсем. Даже я, родная мать, иногда с трудом ее терплю.

— Почему Света торгует на рынке? — удивилась Катя. — Ведь массажем можно хорошо зарабатывать.

— Чтобы массажисту заработать, надо иметь железное здоровье, делать по десять-двенадцать сеансов в сутки. А у Светки после операции, после всей этой химии, радиации, гормонов, здоровье совсем не то, руки слабые, головокружения бывают.

— Вы говорили, она в субботу собиралась куда-то ехать вместе с Маргошей, как раз перед тем, как пропала, — напомнила Катя.

— Не помню я. Ничего не помню. Куда она собиралась, с кем… Она же мне, мерзавка такая, не докладывает, ей на мать наплевать, живет как в гостинице.

— А вы бы все-таки заявили в милицию, — осторожно предложила Катя, — вы сказали, у нее бывают головокружения. Может, ей плохо стало на улице?

— Какая милиция? Да хоть бы она совсем сдохла, дрянь такая! Ой, не могу, жить не хочу! Все вы, суки, такие! А ты чего ко мнепривязалась? Чего душу из меня тянешь? Милицией грозишь. Ну, пью, и что? Все вы, суки… Она стала грязно ругаться, проклинать весь мир, потом опять зарыдала громко, в голос. Катя не сумела ее успокоить. Началась тяжелая пьяная истерика. Галя Зыкова, та самая, которая сказала ей о смерти Глеба и продиктовала адрес, взялась отвезти ее домой.

Глава 18

Не то чтобы версия официального следствия казалась Валере Луньку недостоверной, вовсе нет. Он легко мог представить себе, как сумасшедшая красотка пальнула из папиного пистолета в легкомысленного любовника, который ну никак не хотел разводиться с женой.

Он видел пару раз Ольгу Гуськову, обратил внимание на странный, какой-то фанатический огонек в ее красивых глазах и даже намекнул Глебу, что у девочки мозги набекрень и от такой можно ждать любых сюрпризов.

— Смотри, Глеб, одному моему приятелю такая же вот тихая-странненькая с синими глазками дверь подожгла. Очень сердилась, что с женой не разводится.

— Да ладно, брось, — засмеялся Калашников.

— Зря смеешься, это ночью случилось, вся семья чуть дымом не задохнулась.

— Так надо было дверь стальную поставить.

— Ну, смотри, тебе видней, — пожал плечами Лунек.

И больше они к этой теме не возвращались. Валера не любил влезать в чужую личную жизнь без особой надобности.

Когда его осведомители сообщили об аресте Ольги, он только грустно покачал головой и пробормотал:

— Ну, Глеб, ну ты и придурок. Допрыгался со своими бабами. Ладно, с тебя теперь взятки гладки, ты свое получил.

Однако собственное следствие Валера прекращать не собирался. В любом случае не помешает лишний раз проверить свое сложное хозяйство.

С башкирским нефтяником Мерзоевым он разобрался сразу, там было все чисто. С Гришечкиным что теперь выяснять? Как говорится, нет человека — нет проблемы. Надо позаботиться о приличных похоронах. Оставалась последняя и самая серьезная фигура — Баринов.

За три года сотрудничества Валера успел собрать крепкий компромат на советника президента. Это дороже и надежней денег. Там много всего — липовые благотворительные фонды, бесконтрольные банковские счета, девочки… Господин Баринов любил публично, в интервью и телебеседах, поратовать за чистоту нравов, никогда не забывал самого себя привести в пример, упомянуть, что живет с одной женой почти тридцать лет, душа в душу, с голодных комсомольских времен, и других женщин, кроме свой строгой толстой профессорши-биологини Ксении Сергеевны, в упор не видит.

Но у Валеры Лунька была кассета, на которой видно, как две голенькие красотки ублажают в сауне борца за высокую нравственность, доброго семьянина, верного мужа, любящего отца, нежного деда двух прелестных внучек-близняшек.

Смешная порнушка была снята скрытой камерой, и не где-нибудь, а в загородном доме вора в законе Коржа, одного из отцов современного российского криминалитета.

Самому Коржу три года назад профессиональный киллер прострелил череп. Прах пахана покоился под роскошной мраморной плитой на Ваганькове. Но память о легендарном воре жила, причем не только в сердцах благодарных учеников, но также в «активе» оперативников ФСБ и МВД. Несколько крупных уголовных дел, связанных с его именем, оставались нераскрытыми, и закрывать их пока никто не собирался. Там много всего было: коррупция на самом высоком уровне, хищения государственного имущества в миллиардных масштабах, шантаж, вымогательство, заказные убийства. Иногда в средствах массовой информации звучали новые имена и факты, летели крепкие чиновничьи головы.

Валера Луньков начинал свою карьеру под теплым крылом Коржа. Советник президента Егор Баринов достался Луньку в наследство. А на кассету с девочками Валера наткнулся сам, почти случайно. Это был как бы довесок к «карманному» политику, приятный сюрприз от погибшего авторитета.

И вот недавно, меньше месяца назад, сидя в уютной мужской компании, попивая водочку, расслабленно болтая о всякой ерунде, Лунек поспорил с Глебом Калашниковым: до какого возраста мужик остается мужиком, от чего это зависит, кто из общих знакомых сохранил молодую мощь после пятидесяти, а кто уже к сорока импотент. Речь случайно зашла о Баринове.

Глеб любил спорить, сам входил в азарт и умел здорово заводить собеседника. Он ржал, как конь, но Лунек отлично видел: это имя до сих пор не дает Калашникову покоя. Когда-то давно, в незапамятные времена, у жены Глеба был бурный роман с Егором Бариновым. Тогда она еще не была женой Калашникова, и все-таки Глеб всякий раз нервничал и заводился не только при встречах с советником президента, но даже когда о нем заходил разговор. Глеб, как большинство ходоков, был ревнив до истерики. Он с пеной у рта стал орать, что Баринов только с виду такой бравый, а на самом деле ничего ему, бывшему иному ленинцу, от жизни не надо. Все эти комсомольские ходоки советской закалки ярко горят, да быстро сгорают.

— Так ты прямо про всех все знаешь! — щурился Валера.

Его забавляла взвинченность Глеба.

— Я вижу! Насквозь вижу! На глазок могу определить, кто мужик, а кто уже среднего рода, — орал Глеб. — И не ошибусь никогда.

— На глазок, говоришь? — смеялся в ответ Валера. — И никогда не ошибешься? На что спорим?

— На десять щелбанов! — заявил Глеб. И Валере по пьяни, в азарте спора очень захотелось влепить эти десять щелбанов в глупую, самоуверенную башку Глеба. Для науки. Валера не любил, когда человек зарывается и думает, будто все про всех знает.

— Значит, Баринов, по-твоему, среднего рода? — уточнил он. — Ему ведь всего пятьдесят три, не забывай.

— Да хоть тридцать три! Он давно не мужик! И никогда им не был! — продолжал надрывать горло Глеб.

— Не мужик, говоришь? И мы спорим на десять щелбанов? Ну, смотри, Глебка, больно бить буду!

— У твоего Баринова ничего мужского, кроме воспаления простаты, не осталось. — Глеб растер в прах сигарету в мраморной пепельнице, тут же закурил следующую. — Я не ошибаюсь в таких вещах, так что больно бить в лоб я тебя буду, Лунек, а не ты меня.

По пьяни, по дури, в азарте спора Валера прокрутил Глебу ту самую кассету. Тогда он не придал этому никакого значения. И только позже, протрезвев, стал ругать себя за мальчишескую глупость.

Он вспомнил, как внезапно вытянулось у Глеба лицо, как он побледнел и пробормотал себе под нос еле слышно: «С-сука!»

— Ты про кого? — спросил Лунек.

— Да так, — нервно сглотнув, передернув плечами, ответил Глеб, — про твоего Баринова. Из-за него, старого пердуна, я проспорил. Слушай, а когда это снимали?

— Недавно, — приврал Валера для пущей убедительности, — около года назад.

На самом деле пленке было не меньше четырех лет.

— А что за девочки? — равнодушно, как-то даже вяло спросил Глеб.

— Какая разница? Они все на одно лицо, эти девочки.

— Он их меняет или постоянно пользуется, не знаешь?

— Ты чего? Девки понравились? — удивился Валера. — Своих мало?

— Да ладно тебе, — Глеб махнул рукой, — не издевайся. Я просто так спрашиваю. Опыт перенимаю.

— А, ну-ну, — потрепал его Лунек по плечу, — перенимай. На старости лет пригодится. Только ты учти, это дорогое удовольствие. Одна из девок вроде была его постоянной подружкой и тянула из него ежемесячно кусков пять «зелеными». Насчет второй не знаю. Я в отличие от тебя такой опыт перенимать не собираюсь. Мне не в кайф, когда за деньги, да еще втроем.

— Какая же из них постоянная? — спросил Глеб со сдавленным смешком. — Что-то не тянут они на пять кусков в месяц, ни одна, ни другая.

— Ну, это дело вкуса. Кому что нравится.

— Так какая больше нравится Баринову? В сауне снимали скрытой камерой, качество изображения было неважным. Лицо самого Баринова несколько раз взяли крупным планом, чтобы в случае чего не оставалось сомнений. А девочки вышли расплывчато. Камера на них не фиксировалась. Видно, что голенькие, одна здоровая, мясистая, другая худенькая, совсем соплячка. Обе дело свое знают и не халтурят.

— Ну что ты привязался? Ну хрен знает, которая из двух девок ему больше нравится.

Глеб помолчал, напряженно вглядываясь в экран, а потом выпалил:

— Классная порнушка. Смешная. Дашь переписать?

Насчет «переписать» Калашников, разумеется, шутил. Но Валера, хоть и был пьян, все равно отметил про себя, что шутка совсем неудачная. Он выключил видик и принялся отсчитывать щелбаны на крепком лбу Калашникова.

Да, потом, на трезвую голову, Лунек пожалел, что показал кассету. Баринов о ней не знал. Компромата на советника президента хватало. Кое-какие свои карты Лунек ему раскрыл сразу, на некоторые намекал иногда, а эту, козырную, держал про запас, на черный день. Лунек знал по опыту: слишком сильно давить на человека нельзя. Пружина лопнет, карманный политик сломается, начнет метаться, беситься, делать глупости.

Валера спросил себя: мог ли Глеб Калашников сдуру, по старой злобе, все в том же пьяном мальчишеском азарте протрепаться Баринову про кассету?

Совсем недавно слетел с треском со своего ответственного поста министр юстиции России. По телевизору показали его голую задницу. Он так же, как Егор Баринов, любил развлекаться с девочками в сауне. И тоже не подозревал, что его снимают. Скандал с министром наверняка произвел на советника президента сильное впечатление. А если к тому же он узнал, что и его голая задница заснята и легкомысленный казинщик Глеб Калашников лично видел пленку, да еще треплется об этом?

Нет, вряд ли Баринов решился бы заказать Глеба только из-за трепа о кассете. А из-за самой кассеты? Калашников никогда не был идиотом. Не стал бы он просто так, по пьяни, из-за старой беспочвенной ревности выдавать Баринову информацию о главном, убийственном компромате. А если он решил осторожно, за спиной Лунька шантажнуть советника президента? Вытрясти что-то для себя? Пожалуй, на это у него могло хватить ума. Для убедительности мог и приврать, что кассета вовсе не у Лунька, а у него, у Глеба, в тайничке.

«Классная порнушка. Смешная. Дашь переписать?» — Валера отчетливо вспомнил эту фразу и подумал: а ведь мог Глеб сделать для себя копию. В тот вечер он уснул на диване в гостиной, храпел, как боров. Его так и оставили там до утра, рядом с телевизором и видиком. Кассет у Лунька — десять полок. Чистых полно, никто их не считает. Бери любую, перегоняй, что хочешь, вся необходимая аппаратура под рук А «смешную порнушку» с голой задницей господина Баринова никто не догадался сразу вытащить и убрать в сейф. Лунек увлекся щелбанами, да и вообще здорово перебрал. Так и осталась она на ночь в магнитофоне. Спрятали только утром, когда протрезвели.


Дежурившая ночью медсестра геронтологического отделения Института психиатрии имени Ганнушкина Корнеева Валентина Федоровна никак не могла справиться с одной больной. Старушка эта поступила сегодня утром, состояние ее нельзя было назвать тяжелым. Она не ходила под себя, не истерила, не ползала на четвереньках. Крепенькая бабушка, ухоженная, речь вполне связная.

В три часа ночи больная Гуськова вышла в коридор, подошла к столику дежурной, тронула ее за плечо и прошептала:

— Мою внучку арестовали, ее подозревают в убийстве. Мне надо поговорить со следователем.

— Утром завотделением придет, решит этот вопрос, — сказала сестра, — а сейчас пора спать. Поздно уже.

— Я не могу спать. Позвоните 02, скажите, чтобы соединили с Петровкой, по подозрению в убийстве. Скажите обязательно, что я ветеран труда, работник народного образования. Мне надо поговорить со следователем. Я знаю важную вещь. Моя внучка не виновата. Я вспомнила. А здесь я не могу оставаться. Я хочу домой.

— Домой-то все хотят. Ты, бабушка, сейчас спать ложись, вот, таблеточки выпей, а утром заведующий придет, позвонит куда следует.

— Нет, — не унималась бабулька, — я здесь спать не могу. Запах ужасный в палате, я хочу домой. Позвоните, пусть отпустят Олю, надо, чтобы она меня забрала.

Больная Гуськова не буянила, вела себя тихо, говорила вполне рассудительно. В медицинской карте значилось, что она страдает синильным слабоумием, но степень слабоумия бывает разной. Гуськова соображала совсем неплохо. Валентине Федоровне стало интересно послушать про убийство.

— Ну, чего случилось-то? Почему внучку арестовали? — спросила она, усаживая старушку на банкетку.

— Вот вы позвоните в милицию, и я расскажу. — Упрямая бабулька поджала губы и замолчала.

Корнеевой удалось отвести ее в палату и уложить. Но часа через два послышалось шарканье в коридоре. Больная Гуськова появилась, как призрак, на пороге ординаторской. Валентина Федоровна только задремала на диванчике, а тут — здравствуйте.

— Я требую, чтобы вы позвонили в милицию. На Петровку. Я всю жизнь проработала в системе народного образования, я ветеран труда, ко мне должны прислушаться. Здесь плохо с питанием, я не наедаюсь и не могу здесь спать, в палате храпят. Я не сумасшедшая, я ветеран труда. У меня дочь и зять военные, погибли в Афганистане, выполняя свой интернациональный долг. У меня единственная внучка. Она студентка университета и никого не убивала. Я хочу домой, — шептала бабушка, глядя на сестру жалобными, испуганными глазами.

Сестра поняла, что больная снотворное не выпила. Схитрила, выплюнула таблетки. Можно было, конечно, сделать укол, но она ведь не дастся. Валентина Федоровна знала по опыту: такие вот бабушки сначала притихают в больнице, но стоит применить силу — и пошло-поехало. Срываются, теряют человеческий облик. Нет, нельзя ей укол.

Корнеева в отличие от большинства своих коллег сохранила жалость к специфическому контингенту, особенно тихих бабушек жалела, рассудительных, как эта Гуськова. Ведь не кричит, наоборот, шепчет, понимает, что ночь, и старается других не разбудить. Но переживает сильно. А может, действительно вспомнила что-то важное? Лучше не глушить ее лекарствами, а то забудет. Ведь и правда, внучка — единственная ее родственница — арестована по подозрению в убийстве. Это не шутки, здесь каждая мелочь важна. А вдруг внучка не виновата? Ее засудят зря, у нас ведь это бывает. А бабушка пропадет в больнице.

— Так ты поделись со мной, расскажи, что случилось, — попросила она уже не так из любопытства, как из жалости, — в чем внучку-то твою подозревают? Как ее зовут?

— Оля. Ее подозревают в убийстве. Но вам я ничего рассказать не могу. Надо соблюдать тайну следствия. — Бабушка многозначительно засопела и сверкнула глазами. — Я, разумеется, понимаю, что поздно. Подожду до утра. Я не сумасшедшая. А моя внучка Оля никого не убивала. Она — дочь офицера. Двух офицеров. Ее мать была военным врачом. Вашим коллегой. Вы, как медицинский работник, должны меня понять.

— Понимаю, — кивнула сестра, — еще как донимаю. У меня старший сын тоже в Афганистане успел побывать. Немного совсем, уже перед самым концом. Слава Богу, жив-здоров. Он у меня, правда, не военный человек. Оператором на телевидении работает. Вот, бабушка, такие дела. А сейчас — спать. Утро вечера мудреней. Пойдем, миленькая моя, отведу тебя, уложу в постельку.

— Я требую, чтобы со мной встретился следователь! — обратилась больная Гуськова к заведующему отделением, когда он пришел в палату с утренним обходом.

— Да, обязательно, — кивнул молодой врач, — как вы себя чувствуете?

— Нормально. Я вспомнила одну очень важную вещь. Моя внучка не виновата, ее должны освободить. Я — ветеран труда, всю жизнь проработала в системе сродного образования. Моя дочь и мой зять — военные, офицеры, погибли в Афганистане, выполняя свой интернациональный долг. Моя дочь была медицинским работником, военным врачом, вашим коллегой, доктор. Вы обязаны отнестись к моей просьбе с должным вниманием. Я не сумасшедшая. Пусть срочно приедет кто-нибудь из милиции, я могу сообщить сведения, касающиеся следствия. Мою внучку должны освободить. Она приедет и заберет меня отсюда. Это очень срочно, доктор.

— Конечно, конечно, вы только не волнуйтесь… День заведующего геронтологическим отделением Гончара Михаила Леонидовича был заполнен до отказа делами, суетой. Некогда не то что поесть по-человечески — перекурить. Контингент особый, у каждой бабульки свои срочные требования, персонала не хватает, зарплату задерживают, проблемы со шприцами, с медикаментами, даже с ватой проблемы. Требуют все с него, с заведующего. Голова идет кругом. А он кандидатскую диссертацию второй год дописать не может, жена ждет ребенка, денег не хватает, и никаких перспектив. От сумасшедших старух с их требованиями и истериками можно незаметно умом тронуться. Известно ведь, многие психиатры от постоянного общения с больными сами в определенный момент начинают страдать неврозами. Нервы надо беречь, и всякие старушечьи бредни по возможности пропускать мимо ушей.

К концу рабочего дня усталый до предела, издерганный Михаил Леонидович заперся в своем кабинете, раскинулся в кресле, закурил, и тут же — как назло — телефон.

— Здравствуйте, вас беспокоят из Московской городской прокуратуры. Следователь Чернов. К вам в отделение поступила больная Гуськова Иветта Тихоновна.

— Да, есть такая, — механически ответил Гончар.

— Скажите, пожалуйста, как ее самочувствие?

— А вы, собственно… Вы в официальном порядке интересуетесь? Или родственник?

— Да, в общем, не в официальном. Я звоню по просьбе ее внучки.

— Ну, передайте внучке, что все нормально, — ответил Гончар опять же механически.

Он был настолько измотан, что мечтал об одном — хотя бы несколько минут посидеть в тишине, расслабиться, ни о чем не думать.

— Спасибо, — ответили в трубке.

«Гуськова… Та, которая в понедельник поступила. У нее ведь правда внучку арестовали по подозрению в убийстве, — вспомнил Михаил Леонидович, положив трубку. — Она что-то бормотала сегодня утром, просила связаться со следователем. Убийство — это очень серьезно. Наверное, стоило сказать следователю, что Гуськова требует встречи с ним. Хотя, с другой стороны, старуха может что угодно сочинить. Ей хочется домой, как всем им. Мне же потом брать на себя ответственность, заверять показания, оценивать ее вменяемость. Мне что, больше всех надо?»

* * *

Егор Николаевич Баринов начал лысеть поздно, но стремительно. Он дорожил своей жесткой седой шевелюрой, ему был к лицу короткий мужественный ежик, но к пятидесяти стала предательски просвечивать розовая плешь. Никакие чудодейственные средства не помогали. Нет средства от старости, она наползает вкрадчиво, незаметно. С каждым днем — чуть меньше волос, чуть больше морщин, чуть труднее подтягивать живот и держаться прямо.

В свои пятьдесят три Егор Николаевич был все еще молодым политиком, крепким, бодрым, достаточно привлекательным мужчиной. Но самому себе уже казался глубоким стариком. Не осталось иллюзий, желания были грубы и примитивны — деньги, власть, женщины. Он чувствовал себя старым хищником, у которого сточились когти и крошатся зубы. Есть опыт, инстинкты, аппетит. Но силы на исходе. Прежняя молодая здоровая ненасытность потихоньку оборачивалась слюнявым старческим сластолюбием.

Иногда он просыпался среди ночи в холодном поту, в смутной панике ворочался с боку на бок. Собственная жизнь проносилась перед глазами, как пейзаж в окне мчащегося поезда. Ни одна из деталей пейзажа не имела значения. Он никогда не застревал на деталях, не оглядывался назад, терпеть не мог рефлексию и нудное самокопание. Жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на пустяки, каяться, ныть, припоминая, перед кем и в чем виноват.

Жизнь коротка. С каждым годом все короче. Как там поется в старой советской песенке? — «Есть только миг, за него и держись…»

Егор Баринов держался мертвой хваткой за эти ускользающие, легкие яркие мгновения. Сейчас, когда перевалило за пятьдесят, он стал чувствовать с острой волчьей тоской, как мало их осталось. А впереди нет ничего, кроме смерти.

В последнее время страх смерти стал единственной правдой, единственной реальностью. Все прочее рассыпалось в прах. Пейзаж за окном поезда казался зыбкой картонной декорацией.

Ворочаясь с боку на бок, промучившись в беспричинной потной панике лучшую половину ночи, Егор Баринов задремал под утро и проснулся от пронзительного телефонного звонка.

— Спишь? — спросил знакомый насмешливый голос. — Встретиться надо. Через час жду тебя в офисе.

Егор Николаевич посмотрел на часы. Надо же, всего семь утра.

— Но… у меня дела. Давай вечером.

— Подождут твои дела. Я сказал — срочно.

В трубке раздались гудки отбоя. У Егора Николаевича от напряжения заныл затылок. Никаких дел в воскресенье с утра у него не было, он соврал, чтобы понять, насколько важен и опасен предстоящий разговор. Ответ собеседника не оставлял иллюзий. Разговор важен и опасен. Что-то произошло.

Он сделал несколько обычных гимнастических упражнений, с которых всегда начинал день, уселся на тренажер, вяло покрутил педали. Но затылок ныл нестерпимо.

Что-то произошло. Просто так, без повода Валера Лунек не стал бы звонить в такую рань и разговаривать тоном, не терпящим возражений. Лунек — вор в законе, но хамом никогда не был.

Кофе без кофеина показался совершенно безвкусным. Две таблетки американского аспирина сняли боль в затылке, но тяжесть осталась, как бы перевалила из головы в душу. Садясь за руль своего красивого «Мерседеса», Егор Николаевич приказал себе успокоиться и расслабиться.

То, что Лунек именовал «офисом», представляло собой трехэтажный особняк, выстроенный неподалеку от парка Сокольники в псевдорусском стиле. От тихого грязноватого переулка особняк был отгорожен глухим бетонным забором. Никакой вывески, две видеокамеры, будка охраны. Когда перед «Мерседесом» Егора Николаевича бесшумно разъехались стальные ворота, он мысленно пожелал себе ни пуха ни пера и тут же самого себя послал к черту.

Лунек встретил его небрежным кивком.

— Плохо выглядишь, Егор Николаич. Небось ночами не спишь? — спросил Валера со своей обычной ухмылочкой. — Молодым мяском балуешься?

Сам Лунек выглядел отлично. Подтянутый, свежий, гладко выбритый, он сидел в глубоком кожаном, кресле и потягивал апельсиновый сок прямо из пакета, через соломинку.

— Ну что ты, Валерик, какое молодое мяско? Годы не те, девушки меня давно не любят. — Баринов попытался с самого начала придать разговору этакий игриво-приятельский тон, но улыбка получалась натянутой, голос звучал сипло, глухо.

— Ладно, не прибедняйся, — сказал Лунек и уставился на Баринова своими холодными серо-желтыми глазами, — знаем мы, какие твои годы. И насчет девушек тоже знаем.

— А, так ты меня в такую рань пригласил, чтобы о девушках поговорить? — спросил Егор Николаевич и подмигнул для пущей раскованности.

Но сердце его при этом неприятно ухнуло.

— И о них тоже, — кивнул Лунек, — слушай, я тут, кстати, узнал смешную новость. У тебя, оказывается, была любовь с женой Глеба Калашникова? Наш пострел везде поспел.

«Ерунда какая-то, — раздраженно подумал Баринов, — выдергивать меня с утра, чтобы обсуждать мои романы восьмилетней давности? Бред! Интересно, куда он клонит?»

— О Господи, Валера, ты еще раскопай, с кем у меня была любовь на первом курсе института.

— Надо будет — раскопаю. — Серо-желтые, глаза впивались в лицо Егора Николаевича.

Баринов мужественно выдержал прямой жесткий взгляд вора в законе, но про себя отметил, что это, вероятно, значительно вредней любого рентгеновского облучения — когда вот так на тебя смотрят.

— Слушай, Валер, я не пойму, куда ты клонишь. Мы же с тобой не дети, чтобы в угадайку играть, — сказал он, удобно раскидываясь в мягком кресле. — Говори по делу. Не тяни.

— Ох, я смотрю, ты деловой стал, — прищурился Дунек, — прямо спасу нет, какой деловой. Киллеров нанимаешь без разрешения. Хреновый, кстати, киллер. Уже засветился перед ментовкой. Ты небось пожадничал, как всегда?

— Не понял, — выдохнул Баринов, стирая с лица расслабленную улыбку, — какой киллер?

— Ну здрассти-приехали. — Валера выразительно развел руками. — Глеб Калашников небось твоя работа? Ты не стесняйся, здесь все свои.

— Что, Калашникова убили? — спросил Баринов и почувствовал, как предательски задергался правый глаз.

— Ну вот, даже не потрудился узнать, выполнен ли заказ, — покачал головой Лунек, — совсем ты, брат, заработался на своем ответственном государственном посту.

— Подожди, ты что, серьезно думаешь, я заказал Калашникова?

— Ну а кто же?

— Зачем мне?

Баринов бросил курить пять лет назад, но сейчас рука машинально потянулась к пачке «Кэмела», валявшейся на журнальном столе.

— Это уже другой разговор, — удовлетворенно хмыкнул Лунек, — вот ты и расскажи зачем? А я послушаю.

— Я не заказывал. — Баринов щелкнул зажигалкой и жадно затянулся.

Сигарета была слишком крепкой. Голова закружилась, и затошнило. Он тут же загасил ее и попытался успокоить дрожащие руки.

— Был у тебя разговор с Калашниковым месяц назад? Отвечай — да или нет?

— Был… — Он просил тебя оформить для «Ассоциации свободного кино» статус культурной организации без права коммерческой деятельности?

— Валера, но я… — Да или нет?

— Да. Но я отказал ему в мягкой форме. Я ему объяснил по-хорошему, что не могу так рисковать. Там ведь нет никакого кино, сплошная коммерция. Культурой и не пахнет. Они хотят крутить свои дела и не платить налоги. Я не могу… Так и слететь недолго. Ты знаешь, как сейчас строго с налогами.

— Много говоришь, — поморщился Лунек, — ты, когда нервничаешь, всегда слишком много говоришь. Глеб обращался к тебе потом еще раз с этой просьбой? Да или нет?

— Нет.

— А почему же ты все-таки пробил безналоговый статус? Решил рискнуть от чувств? Вспомнил, как с Катей крутил любовь?

— Меня попросил об этом еще один человек — Кто?

— Сверху, — Баринов выразительно поднял глаза к потолку, — с самого верху распоряжение пришло.

— Интересно получается, Егор Николаич, очень интересно. Что же, Глеб в обход тебя к президенту на прием попал? — хохотнул Лунек. — Ты ври, да не завирайся.

— Да при чем здесь Глеб? Насколько я знаю, разговор об этом завел генерал-майор Уфимцев. И вообще, я не понимаю, почему тебе пришла в голову такая глупость, что я мог заказать Калашникова? С какого бодуна?

«Ассоциация свободного кино» занималась в основном конкурсами красоты, рекламными клипами, отсмотром и подбором девочек и мальчиков для стриптиза. Действительно, сплошная коммерция и никакого кино. Причем коммерция весьма двусмысленная. Однако у Калашникова-старшего с заместителем министра давние теплые отношения. Генерал мог и не поинтересоваться подробностями.

Лунек отлично знал, что подобные разговоры иногда происходят на банно-теннисном уровне. Просто к слову пришлось, посетовал народный артист народному генералу: мол, чиновники дышать не дают, задавили налогами. Потому и нет в России настоящего некоммерческого кино, что заели бюрократы. А генерал, в свою очередь, при таком же непринужденном разговоре на теннисном корте замолвил словечко президенту, сославшись на всеми уважаемого и любимого Константина Калашникова. И получилась такая цепочка, проверить которую от начала до конца невозможно.

Но и верить на слово Баринову тоже нельзя. Слишком уж он бледный сидит, ручки трясутся. Может, он прямо сейчас эту хитрую цепочку и выдумал? Вон, аж вспотел от натуги. А про кассету, стало быть, ничего не знает?

— И не дрогнула у тебя рука посодействовать грязной коммерции? А как же высокая культура? Где твои принципы? Объяснил бы господину президенту, чем на самом деле занимается эта долбаная ассоциация. Или, может, Глеб тебя хорошо припугнул? Он ведь большой был специалист по девочкам. И по кино, кстати, тоже.

Намек никакой определенной реакции не вызвал. Валера не решил еще, стоит ли выдавать сейчас главный аргумент. Если Баринов пока не знает о кассете, так, может, придержать этот козырь про запас?

— При чем здесь девочки? — судорожно сглотнув, спросил Баринов.

Валера только сейчас заметил, что у советника президента подергивается правое веко.

— А девочки, Егор, всегда при чем. Особенно когда речь о тебе, старом котяре. Ты ж у нас ходок еще какой! А все ходоки на девочках горят рано или поздно.

— Ну, твой Калашников тоже был тот еще ходок, — заметил Баринов вполне спокойно, — между прочим, мог погореть именно на этом.

— Слушай, а ты ведь не любил Глеба, — прищурился Валера, — ты вообще людей не любишь. Только себя самого. И девок никогда не жалел, молоденьких совсем пацаночек пачками пользовал. Куда Глебу до твоих художеств!

— Послушай, — Баринов не выдержал и повысил голос, — ну что ты из меня жилы тянешь? Не заказывал я Калашникова. И пацанками ты мне в морду не тычь. Да, бывало всякое, но не больше, чем у других.

— Так другие и платят по счетам, — спокойно заметил Валера, — и ты на меня лучше не ори. Ишь, смелый какой нашелся. Про Уфимцева ты хорошо придумал, молодец. Только ведь я проверю. Гляди, если врешь… — Зачем мне врать? Ну зачем? Допустим, я сначала не выполнил просьбу твоего казинщика, а потом выполнил. Но почему из этого следует, что я мог его заказать? Кроме меня, желающих, что ли, мало?

— Мало, — кивнул Лунек, — я, во всяком случае, кроме тебя, пока не вижу желающих. Повторяю, если ты не понял. Глеб пригрозил тебе очень серьезно. И ты сделал для его ассоциации безналоговый статус. Но угроза осталась в силе. Ты почуял, что он теперь будет доить тебя, как буренку. И решил заказать, чтобы впредь не мучиться.

— Чем это, интересно, он мог мне пригрозить? Дуэлью из-за давнего романа с его Катей? Так она тогда еще и не была его женой. Восемь лет прошло. Смешно, в самом деле.

У Лунька в руках появился радиотелефон. Он быстро набрал номер, который знал наизусть. Трубку долго не брали. Наконец Валера заговорил, но совершенно другим голосом, другим тоном.

— Доброе утро, Константин Иванович. Простите, если разбудил. Как вы себя чувствуете? — произнес он мягко и почтительно. — Да, я понимаю… Ну что делать? Нет, вы только не волнуйтесь… Из-под земли достану… Да что ваши генералы? Ну их, генералов этих. Мы сами с усами… А, кстати, насчет господина Уфимцева. Вы, случайно, не помните, был у вас с ним разговор про «Ассоциацию свободного кино»? Нет, ничего серьезного. Просто надо кое-что уточнить… Ах, вот как? Не просили? К слову пришлось? Ну, понятненько… Да, конечно. Вы только держитесь. Если какая-то помощь нужна… Ну что вы, Константин Иванович, не стоит… До завтра.

Лунек нажал кнопку отбоя и, небрежно бросив телефон на диван, закурил. Он молчал целую вечность, пускал дым колечками и глядел не мигая в глаза Егору Баринову.

— Ладно, — процедил он наконец сквозь зубы, — ты говорил, дела у тебя утром? Можешь ехать по своим делам.

— Спасибо, — саркастически усмехнулся Баринов, — проверил, значит? Уточнил? Я тебе что, мальчишка? Бык-наемник, чтобы меня тягать вот так по-хамски? Я по возрасту тебе в отцы гожусь.

— Эй, ты бы не нервничал так. Вредно это для здоровья и для мужской потенции, — Лунек весело подмигнул, — папаша…

Глава 19

Катя открыла глаза и посмотрела на часы. Половина пятого утра. Странно, что надрывается телефон. Надо выключить звонок и не брать трубку. Последние гости уехали только в начале второго. Потом они с Жанночкой до трех приводили дом в порядок. Господи, как хочется спать… Катя, не поворачивая головы, нащупала радиотелефон на тумбочке у кровати, нажала кнопку.

— Я слушаю.

— Спишь, молодая вдова?

Тот же голос. Тот же. Только интонация немного другая. Надо встать и быстро подключить диктофон.

— Света? Ты где? Твоя мама очень волнуется.

— А тебе-то что? Ты бы лучше о себе побеспокоилась, сушеная Жизель.

— Почему ты не пришла за деньгами? — спросила Катя.

— Не твое дело.

— А сейчас зачем звонишь?

Она успела зажечь свет, взять с полки диктофон, присоединить присоску к телефону.

— Так просто. Соскучилась по тебе, хриплый, издевательский смешок.

Какой-то уж слишком хриплый, слишком издевательский.

— А если соскучилась, почему же на свидание не явилась? Сама ведь мне его и назначила, — проговорила Катя.

— Мне интересно, вычислишь ты меня наконец или нет, — говорил хриплый голос в трубке.

— Ну вот видишь, Света Петрова, я тебя вычислила, — устало вздохнула Катя. — Неужели тебе не надоело все это?

— Не-а, не надоело. Если бы ты угадала, я бы отстала от тебя. Но ты ошиблась, Орлова. Меня ведь вовсе не Светой зовут. И фамилия у меня другая.

— Ну хорошо. Я ошиблась, не угадала. Дальше что?

— А ничего.

— Слушай, а зачем ты лифчик в карман халата сунула? — неожиданно для себя спросила Катя.

— Лифчик? Надо же, а я думаю, куда он делся? Ладно, он совсем старенький, не жалко. Понимаешь, твой муж меня всегда сам раздевал. Ему это нравилось. В последний раз он был уже в халате, из душа вышел. Вот так и получилось с лифчиком. Сунул в карман в спешке. Не терпелось ему. Ну, что ты молчишь, молодая вдова? Тебе нравится все это слушать?

— Очень. Продолжай, пожалуйста.

— Продолжение следует. — Опять смешок и сразу частые гудки.

Катя выключила диктофон. Озноб так колотил, что невозможно было сосредоточиться. Она вытянула из шкафа первое, что попалось под руку, — толстый домашний свитер Глеба, надела его на ночную рубашку, сверху накинула большой пуховый платок и только потом подошла к комоду, открыла верхний ящик. Она хотела прежде всего прослушать кассету с записью предыдущего разговора.

Из верхнего ящика комода, из-под вороха старых квитанций, корешков от оплаченных счетов, открыток, писем и прочей бумажной ерунды, накопившейся в доме за многие годы, она вытащила кассету, отправилась в комнату, в которой занималась у станка. Там была стереосистема. Чтобы сравнить голоса, надо поставить сразу обе кассеты и слушать по фразе из каждого разговора.

Тембр похож, интонации. Но что-то не то. Подделка. Пародия. Однако, чтобы так пародировать, надо хорошо знать оригинал.

Света Петрова при всей ее агрессивности всего лишь злобная шептунья. Ей нравился сам процесс, но не прочитывалось за этим никакой логики, никакой определенной цели. Только эмоции. А эта, новая мадам, продумывает и взвешивает каждое слово, наезжает всерьез, пытается спровоцировать Катю. На что? Вряд ли ее интересуют только эмоции — слезы, испуг.

Света всего лишь озлобившаяся, глубоко несчастная баба с дурным характером и больными нервами. А эта значительно умней, выдержанней, жестче. Она пытается манипулировать Катей. Вероятно, манипулировала Светой. Зачем? Пока Глеб был жив, могла быть цель — развести их, женить его на себе. Вполне понятная цель. Но теперь что?

Если предположить, что Света Петрова звонила по поручению Ольги, то получается ерунда: почему сейчас, когда Ольга арестована, позвонил кто-то другой?

Вряд ли может быть еще и третья участница во всем Этом вязком злобном идиотизме. Есть только двое. Одна из них — Петрова. Это известно точно. Вторая — не Ольга. Это тоже очевидно, ибо вряд ли можно позвонить в половине пятого утра из камеры предварительного заключения. Однако сейчас, в последнем разговоре, был сделан жесткий намек именно на Ольгу. Стало быть, новая телефонная шептунья еще не знает, что Ольга арестована? Не знает и очень ждет этого. Ей не терпится. Она ждет от Кати поступка, разговора со следователем о телефонно-подушечных гадостях. Провоцирует перетряхнуть перед представителями закона грязное семейное белье, лифчики, мистические щепки, ночные звонки.

Не стоит спешить с выводами. Пока все это только лишь зыбкие догадки. Но одно ясно. Если эта милая дама-пародистка хочет, чтобы Катя поведала о ней следствию, то делать этого пока не нужно. Хотя бы только потому, что она этого так сильно хочет.

Егора Николаевича опять измучила бессонница. Однако на этот раз его донимали вовсе не абстрактные страхи, не болезненно-острое чувство ускользающего времени. Повод для беспокойства был вполне реальный. Ворочаясь с боку на бок, Егор Николаевич в десятый раз прокручивал в голове разговор с Луньком и пытался сделать хоть сколько-нибудь определенные выводы.

Но выводов не получалось. Вместо грубой, надежной конкретики набегали расплывчатые воспоминания, приятные и не очень. Почему Лунек упомянул давний роман с Катей Орловой? Ему, Луньку, какое до этого дело? И какая тут может быть связь с убийством Калашникова?

Катя в свои двадцать была — как бы это лучше выразиться? — чересчур умной и сложной для роли девочки-любовницы. А ничего иного он предложить ей не мог. И предпочел обойтись чем-нибудь попроще; а именно — массажисткой Светой.

Он расслабился, получал свои дорогие удовольствия, пока была такая возможность. Но все кончается рано или поздно. Пролетели пять бурных лет, и забылись совсем, вместе со Светой и разнообразными подружками. Как говорится, проехали… Если честно, то и вспоминать теперь не хотелось. Не потому, что стыдно, а как-то не за что в этом веселом круговороте зацепиться, все сливалось в бесформенный, влажный, хихикающий клубок голых тел, дрожал раскаленный слоистый воздух сауны, и вода в бассейне хлюпала как-то гадко, непристойно, и расплывался приторный запах французского коньяка, пота, жирной косметики.

Но главное — назойливо, с тошнотворной ясностью вставал перед глазами образ: толстая, неприбранная, в расстегнутой блузке баба на табуретке, белая, голая тяжелая грудь, еще живая, но уже как бы тронутая тлением.

Наверное, он поступил по-свински тогда, выгнал вон, не дал денег и даже не позвонил в Онкоцентр знакомому хирургу, хотя обещал. Но побоялся — вдруг потом хирург этот вздумает поделиться с ним результатами операции, рассказать о состоянии больной? Или кому-то в досужей беседе проговорится о том, что он, Егор Баринов, просил за какую-то там Светлану Петрову. А кто она ему, интересно? С какой стати он просил? Массажистка? Ага, знаем мы этих массажисток… Жизнь летит так быстро, мелькает пейзаж за окном, и, какой он на самом деле, живой или нарисованный, красивый или безобразный, вовсе не важно. Он уже позади. Проехали. А все-таки иногда хочется вернуться назад и что-то там из прожитого подправить, подчистить, изменить. Вроде бы зачем? Какая разница? Ведь проехали… А все равно хочется. Однако поезд несется с дикой скоростью, без остановок. Если прыгать на полном ходу — разобьешься.

Егор Николаевич вылез из-под одеяла, поеживаясь, прошел на кухню, открыл холодильник, достал пакет топленого молока. Теплое топленое молоко с медом действует успокаивающе, как очень мягкое, безвредное снотворное. Эх, раньше надо было, вечером еще. А теперь уже третий час ночи.

Пока грелось молоко в микроволновой печи, Егор Николаевич усилием воли пытался прогнать от себя неприятные воспоминания и разбудить в душе совсем другие — нежные, романтические. Такие тоже есть.

Были осенние подмосковные рощи, тонконогие горячие жеребцы, звуки греческого танца сиртаки, гибкая летящая фигурка, легкие пальчики, шоколадные глаза. Да, вот здесь, пожалуй, не нужно ничего подправлять и подчищать. Ну, разве что, ту дурацкую новогоднюю ночь… Странно получается — каждому, даже распоследнему цинику (а Егор Николаевич был таковым и не стеснялся в этом самому себе признаться) в глубине души хочется чего-то этакого, чистого и красивого — чего нет в жизни. Однако есть или нет? Где взять умника, который точно ответит?

Звякнула печь, сообщая, что молоко согрелось. Он стал пить осторожными, маленькими глотками.

Так случилось, что давний, почти забытый роман с Катей Орловой имел короткое, неожиданное и совершенно одностороннее продолжение. Егор Баринов определил это для себя как последнюю вспышку ностальгии по красивой любви.

Прошлой зимой он решил устроить себе небольшой тайм-аут. В Испании, на Канарах, есть остров Тенерифе, и там, высоко в горах, над облаками, в кратере мертвого вулкана стоит одинокая гостиница, в которой почти никто не живет. К кратеру ведет опасный горный серпантин, даже любопытные туристы редко добираются туда. Кроме гостиницы, нет ничего, только заброшенная лютеранская кирха. Вокруг ни души, небо над головой, чистейший горный воздух, вечная весна, и такая красота, что дух захватывает.

Егор Николаевич давно мечтал пожить несколько дней в этой гостинице и вот, когда почувствовал, что нервы на пределе, решил освежиться, побаловать себя красотой и полным одиночеством.

Он так устал, что не хотел брать с собой вообще никого. Купил билеты, сел в самолет, потом взял напрокат машину в аэропорту Тенерифе Рьена София и отправился на Пьясо-дель-Тьеде, три тысячи семьсот километров над уровнем моря.

Дорога оказалась сложной и опасной. Сонные испанские деревни с безлюдными булыжными улочками, беспризорными велосипедами у крошечных баров попадались все реже, серпантин поднимался все выше, становился совсем узким, давал такие крутые зигзаги, что даже щекотало под ложечкой. Наплывал тяжелый туман, обволакивал машину слепой молочной белизной, сердце подпрыгивало на крутом повороте от ощущения, что движешься страшно высоко над землей, сквозь облака, в полном одиночестве. Где-то далеко внизу осталось море, яркая курортная жизнь, кубики отелей.

Над облаками светило солнце, дорога шла сквозь буковый лес. Трехсотлетние деревья росли совсем близко, обступали узенькое шоссе, прикасались тугими сочными листьями к окнам машины. В чистом разреженном воздухе краски казались совсем другими, более насыщенными, зелень, пронизанная солнцем, была изумрудно-прозрачной. Свет стал ярче, тени гуще и черней.

Потом начиналась застывшая вулканическая лава, бурая, как запекшаяся кровь, редкий сухой кустарник, абсолютная, космическая пустота и тишина.

Номер в полупустой одинокой гостинице стоил совсем недорого, Егор Николаевич с аппетитом поужинал в маленьком уютном ресторане и перед сном, взглянув на огромные, ослепительные звезды в черном небе, почувствовал себя лет на двадцать моложе.

Первые два дня он отсыпался, наслаждался бездельем и тишиной, прозрачным горным воздухом. На третий день, прогуливаясь после обеда, он зашел в заброшенную гулкую кирху и замер. У алтаря, задрав вверх голову и рассматривая разбитые цветные витражи, стояла Катя Орлова.

Он удивился. Но не столько самой встрече, сколько своей внезапной радости. Если и хотел он кого-то вот так, случайно, увидеть в этом красивом безлюдном месте, то, пожалуй, только ее, Катю Орлову. Она была здесь очень кстати, как бы вписывалась в космический пейзаж и казалась невероятно красивой в длинном бледно-голубом платье из какой-то легкой,летящей ткани. Не успев даже поинтересоваться, одна ли она здесь, собирается ли пожить в этой гостинице, или просто приехала с побережья на несколько часов посмотреть кратер потухшего вулкана, Баринов бросился к ней с объятиями и поцелуями.

Она поздоровалась удивленно, приветливо, мягко устранилась от объятий.

— Егор? Надо же, как странно… А мы с Глебом приехали вчера на неделю, живем в отеле в Лос-Кристьянос, на побережье. Он остался загорать на пляже, а мне захотелось съездить на вулкан.

— И ты решилась одна вести машину по такому опасному серпантину? Катенька, Господи, как же я рад! Сто лет тебя не видел! А ты рада? Ну хоть немножко?

— Немножко рада, — улыбнулась она, — а ты здесь с женой?

— Я один. Вырвался на неделю. Устал как собака. Ну, расскажи, как ты?

Они вышли из кирхи, прошли пешком по шоссе, довольно далеко, к буковому лесу. Он сам не заметил, что говорит без умолку, вдохновенно жалуется ей на свою тяжелую, запутанную жизнь, на бессонницу, на холодную, совсем чужую женщину, с которой недавно торжественно отпраздновал серебряную свадьбу, на то, что не с кем поговорить, хотя целые дни проходят в разговорах, и никто его, бедного, не понимает, не жалеет, не любит.

— Я знаю, твой Калашников тоже не подарок. Если бы ты тогда не убежала… это ведь вышло совсем случайно, а ты даже не захотела выслушать меня.

— Не надо, Егор, — поморщилась Катя, — это было давно и не правда.

— Это правда. Возможно, это единственная правда, которая была в моей жизни. Ив твоей тоже. Ты была совсем молоденькой, а потому — максималисткой и совершенно не умела прощать. Наверное, сейчас уже научилась?

— Научилась. Но дело не в этом. Мы бы все равно расстались рано или поздно. Слишком уж все было красиво. Конечно, лучше бы мы не так расстались. Но сейчас — какая разница?

— У меня потом было столько баб, столько… Наверное, в этом ты виновата. Все могло бы сложиться совсем иначе у нас обоих, но ты не простила, и я пустился во все тяжкие… А сейчас, к старости, все надоело, обрыдло, извини за грубость.

Она взглянула на часы.

— Егор, пойдем назад, здесь рано темнеет. Я хочу вернуться засветло.

Он резко развернулся, схватил ее за плечи, притянул к себе и выдохнул ей в лицо хриплым, отчаянным шепотом:

— Останься.

Она передернула плечами, скидывая его руки, отступила на шаг и тихо произнесла:

— Нет.

— Ну почему? Ты скажешь, что не рискнула возвращаться по серпантину. Действительно, рано темнеет, отсюда можно позвонить в отель, ему передадут, я прошу тебя, останься. Я такое слышал о твоем муже, такое, что повторять противно. Мир тесен, много общих знакомых… — И не надо, не повторяй, — перебила его Катя.

— Но тебе ведь несладко с ним, даже странно, что вы приехали вместе… Она молчала и быстро шла к шоссе по тропинке. Он едва поспевал за ней и продолжал говорить, придумывая на ходу красивую сказку о том, как могло бы все у них быть замечательно тогда, восемь лет назад, если бы она простила, и сейчас, если останется. Он сам толком не мог понять, зачем ему это так нужно, но чувствовал — если она уедет, опять начнутся мучительные потные бессонницы, от которых уже не спасают ни успехи в карьере, ни разнообразие интимного досуга. Придется пить на ночь снотворное, а это вредно, нехорошо в его возрасте. Уснуть-то уснешь, но тоска и страх смерти никуда не денутся.

Чем ближе они подходили к небольшой автостоянке у гостиницы, тем тоскливей казалась Егору Николаевичу его благополучная, богатая впечатлениями жизнь.

— Хотя бы кофе выпьем в баре, — он взял ее за руку, — мы даже не поговорили.

Он надеялся потянуть время. Скоро сумерки, ехать по узкому, мокрому от тумана серпантину в темноте действительно очень опасно. Проще будет уговорить.

— Нет, Егор. Мне пора.

— Ну почему? Объясни мне почему? Прошло столько лет, можно начать все сначала, мы ведь не случайно здесь встретились. Это судьба, прямо мистика какая-то… Мне плохо, одиноко, тебе тоже, я знаю. Если ты скажешь, что не изменяешь своему драгоценному супругу, не поверю, извини; Ты не святая.

— Конечно, не святая, — усмехнулась Катя, — просто очень брезгливая.

— До сих пор не можешь забыть? Но это смешно, ты большая девочка… — Егор, посмотри, как красиво вокруг. Охота тебе выяснять отношения, которых уже восемь лет не существует? — Она достала из сумочки ключи от машины.

У нее был новенький красный «Рено». Она открыла дверцу. На большом пластмассовом брелке красовалась яркая эмблема той же фирмы, в которой Егор Николаевич взял напрокат свой черный «Форд».

— Скажи хотя бы, в каком ты отеле? — Он придержал дверцу.

— Зачем?

— Я завтра спущусь с гор, сниму номер где-нибудь в Сан-Кристьянос, еще три дня позагораю, поплаваю. Глупо получится, если мы будем так близко и не увидимся. Так в каком ты отеле? Не бойся, я больше не стану донимать тебя идиотскими разговорами.

— Отель называется «Ла Жаллетас». Все, Егор, до свидания. Очень рада была тебя повидать.

Она быстро села за руль, захлопнула дверцу. Он стоял, смотрел вслед маленькому красному «Рено» и запомнил номер. На всякий случай.

Остаток дня он провел в каком-то новом, приятном, почти юношеском волнении. Ночь проспал спокойно и крепко. Рано утром расплатился с хозяином гостиницы, плотно позавтракал, сел в машину и отправился вниз, к морю, в курортный городок Лос-Кристьянос. Он забыл спросить, в каком она номере, но не сомневался: найдет. Он не мучил себя вопросами — надо ли? что будет дальше? Ему просто ужасно хотелось найти Катю, увидеть ее еще раз. Конечно, это возможно было сделать давным-давно, в Москве, но по-настоящему захотелось именно здесь и сейчас, после этой странной, фантастической вчерашней встречи.

Отель «Ла Жаллетас» оказался пятизвездочным, одним из самых дорогих в городке. Ну конечно, пижон Калашников не стал бы снимать номер где попало. Хотя на самом деле пять звезд от четырех и даже от трех отличаются только солидностью швейцаров, фонтанами в холлах, ценами в барах и ресторанах. Егор Николаевич снял одноместный полулюкс и почти сразу, на пляже отеля, увидел Катю. Она выходила из моря, осторожно ступая по горячему песку. Встряхнула мокрыми волосами, щурясь, оглядела пляж. Егор Николаевич не раздумывая прихватил большое махровое полотенце, побежал, увязая в горячем песке, ей навстречу, как мальчишка.

Калашников, развалившись в шезлонге, потягивал пиво из банки, лениво перелистывал какой-то яркий журнал, заметил жену как раз в тот момент, когда поджарый пожилой мужик обнял ее, накидывая ей на плечи свое полотенце. Это ему не понравилось. Он вскочил на ноги, приготовился дать хаму жесткий отпор, узнал Баринова, и это ему не понравилось еще больше.

Довольно скоро Егор Николаевич догадался, что его присутствие стремительно разрушает хрупкое семейное счастье, которое только начало восстанавливаться здесь, на теплом острове Тенерифе. Они приехали, чтобы помириться, но поссорились еще больше. Глеб, как большинство неверных мужей, страдал патологической ревностью, но тщательно скрывал это. И страдал еще больше.

Егор Николаевич лучезарно улыбался, как бы случайно сталкиваясь с московскими знакомыми то в ресторане гостиницы за завтраком, то на пляже, то на теннисном корте. Он был галантен, изысканновежлив, старался, чтобы его поведение резко контрастировало с мрачным хамством Глеба.

Калашников всем своим видом давал понять, что его совершенно не радует компания стареющего политика, с которым у Кати пусть давно, но был серьезный роман. Самое скверное, что все происходило как бы в рамках приличий и, в общем, придраться было не к чему. Глеб прекрасно понимал: начни он впрямую выяснять отношения, хитрый Баринов представит его полным идиотом и перед Катей, и потом, в Москве, перед общими знакомыми. Уж он-то сумеет. Он станет рассказывать со смехом, как Калашников скрипит зубами от ревности, стоит кому-нибудь приблизиться на несколько шагов к его жене, и немало найдется людей, готовых с удовольствием посмеяться над Глебом.

Калашникова бесили недвусмысленные взгляды, которыми Баринов окидывал его жену с ног до головы, он еле сдерживался, когда Егор Николаевич целовал Кате руку. Ведь не просто целовал, подлец, этак медленно скользил губами по пальчикам.

Не успевали они сесть за столик в каком-нибудь отдаленном, негостиничном ресторане, появлялся Баринов, присаживался, не дожидаясь приглашения, шутил, причем смешно, и Катя смеялась. А потом, в гостинице, Глеб вымещал на ней свое бешенство, устраивал отвратительные сцены, обвинял Бог знает в чем.

Прекрасно понимал, что не прав, но от этого злился еще больше.

Баринову нравилась эта игра, он не чувствовал, что заигрывается, становится слишком навязчивым и портит Кате долгожданную неделю отдыха. Он не поленился выяснить у портье, до какого числа они сняли номер. Это стоило двадцать долларов. Не поленился обменять свой билет, чтобы улететь вместе с ними одним рейсом. Это стоило сто пятьдесят долларов.

Чем откровенней хамил Калашников, тем больше заводился Егор Николаевич. Никогда прежде ему не приходилось играть в подобные игры. А это, оказывается, бодрит, горячит кровь, способствует крепкому, здоровому сну. Он догадывался, что Калашников устраивает жене сцены. Но тем лучше. Она чаще появляется в одиночестве.

— Егор, тебе не надоело? — спросила она однажды, когда он в очередной раз встретил ее в холле.

— А почему мне должно надоесть? Здесь просто замечательно, — улыбнулся он и поцеловал ей руку, — жалко, остался всего один вечер. Кстати, было бы неплохо провести его вместе. По твоему лицу видно, вы опять поссорились. Давай поужинаем вместе.

— Егор, я очень тебя прошу, оставь нас в покое. Я же вижу, ты забавляешься. Тебе нравится злить моего Глеба. Не надо. У тебя свои комплексы, у него — свои. Я так хотела нормально отдохнуть, у меня на это всего неделя, а получился не отдых, кошмар какой-то.

— Катенька, разве я испортил тебе отдых? — Он удивленно поднял брови. — Чем же? Своим присутствием? Неужели так неприятно меня видеть?

— Ладно, — вздохнула Катя, — извини, у меня мало времени. Мы завтра улетаем, я должна купить какие-нибудь подарки, сувениры. — Она направилась к выходу.

Баринов взял ее под руку.

— Катенька, так нельзя. Он скоро заставит тебя носить паранджу. Тоже мне, Отелло, восточный тиран! Ты молодая красивая женщина, и мы с тобой, в конце концов, не чужие люди. Ну что вы оба раздуваете из этого драму? Он-то понятно, сам слаб на передок, а потому ревнив до истерики. Но ты?!

— Егор, давай не будем обсуждать моего мужа. Мне это неприятно.

— Ну хорошо, хорошо, как скажешь. — Он обнял ее за плечи и поцеловал в висок.

Это вышло вполне естественно, по-дружески. Но Глебу Калашникову, который в этот момент стоял на балконе и смотрел на площадку перед гостиницей, так не показалось.

Позже, в Москве, Баринов сам понял, что заигрался. При желании Калашников мог ощутимо подгадить. Не стоило его злить. Но очень уж хотелось. Впрочем, ладно. Ну, было и было, позабавился, пошалил на отдыхе. Проехали.

Завертелась обычная московская жизнь, и очень скоро Баринов вообще забыл про теплый остров Тенерифе, про Катю Орлову и ее ревнивого мужа.

Месяц назад они встретились с Глебом Калашниковым в буфете Госдумы. Там было пусто, депутаты разъехались на летние каникулы. Баринов подумал, что такая встреча — хороший повод снять неприятное напряжение, которое возникло между ним и луньковским казинщиком зимой на Тенерифе. Ну зачем в самом деле иметь лишнего потенциального врага? Повод для вражды ерундовый, времени прошло достаточно. С людьми Лунька лучше дружить, чем ссориться.

Калашников, судя по всему, тоже успел забыть, как скрипел зубами на Тенерифе. Егору Николаевичу даже показалось, что он обрадовался встрече. Они стали болтать приветливо и непринужденно, как старые добрые знакомые, обменялись парой свежих анекдотов.

Мягко и ненавязчиво Калашников перевел разговор на проблемы с налогами, и Егор Николаевич смекнул, почему казинщик оказался таким незлопамятным. Ему надо было срочно, в течение нескольких дней, пробить статус культурной организации для «Ассоциации свободного кино». Для Калашникова, человека с крепкой деловой хваткой, материальные вопросы были важней личных страстей и мужских амбиций. Это вполне естественно, иначе не стоит соваться в бизнес.

В принципе Егор Николаевич мог помочь, он и помог бы, но только не сейчас. Как назло, именно сейчас он хлопотал в том же направлении для другого предпринимателя, избавлял от налогового бремени другую коммерческую структуру. Такого рода услуги можно оказывать без риска для себя достаточно редко, с большими перерывами. И он предложил Калашникову подождать до осени, а там видно будет. Он не сказал ни да, ни нет, ничего не пообещал, но и не отказал.

На том они расстались вполне мирно. А потом проблема с «Ассоциацией свободного кино» решилась сама собой, сверху, и Егор Николаевич подписал необходимые бумаги уже без всякого риска, с чистой душой.

Однако теперь, когда кто-то заказал Калашникова, Егор Николаевич каким-то странным образом попал в список подозреваемых. Советнику президента нечего было делить с убитым казинщиком. Совершенно нечего. Никаких точек соприкосновения, кроме давнего романа с Катей и этой ассоциации, у них не было и быть не могло. В чем же дело? Откуда ветер дует?

Лунек никогда не страдал мнительностью. Он не стал бы просто так, на всякий случай, Подозревать Баринова. Были у него какие-то серьезные основания. Очень серьезные, судя по тону, в котором он вел разговор. Получается, кто-то здорово подставил Егора Николаевича. Кто и зачем? А главное — каким образом?

Егор Николаевич был человеком разумным, трезвым и прекрасно понимал: не любят его многие. Если попытаться вспомнить каждого, кто имеет конкретные причины не любить Баринова, на это уйдет уйма времени и душевных сил. Нет, не стоит гадать на кофейной гуще. Единственный человек, который может внести хоть какую-то ясность, — Катя Орлова. Возможно, она что-то знает. С ней надо поговорить.

Глава 20

Иван Кузьменко отправился в Безбожный переулок, в бар «Белый кролик», только потому, что был человеком добросовестным и предпочитал любое дело доводить до конца. Он почти не сомневался, что посещение бара, а также разговор с охранником и кассиром круглосуточного обменного пункта, работавшими в ночь с четвертого на пятое сентября, — пустая трата времени и сил.

Даже если предположить, что кто-то случайно мог видеть Ольгу Гуськову в ночь убийства, все равно алиби получается несерьезное, а вернее сказать — двусмысленное. От Безбожного переулка до дома на Мещанской не больше семи минут ходьбы. Находился бы этот «Белый кролик» где-нибудь в Сокольниках или хотя бы на Тверской, тогда — другое дело.

«Белый кролик» оказался маленьким, не слишком дорогим заведением. Таких уютных, почти домашних баров и кафе в Москве совсем немного, они разбросаны в тихих переулках, в основном в старых центральных районах. Особой популярностью похвастать не могут. Вечерами к ним не тянутся вереницы шикарных иномарок. Нет черных швейцаров в ливреях, ковровых дорожек на тротуаре перед входом. Живых кабанчиков и медвежат для развлечения посетителей там не держат. Не бывает ночных дискотек, эротических шоу, не случается крутых разборок. Как максимум — аквариум с золотыми рыбками и живой пианист с тихими импровизациями на темы старинных русских романсов. Но и затрапезной дырой такое заведение никак нельзя назвать. Уютно, тихо, вкусно, а главное — недорого и безопасно. Это места для знатоков, ценителей хорошей кухни, которые хотят просто отдохнуть, не выкидывая на ветер сотни долларов и не выпендриваясь.

То, что Ольга Гуськова называла двориком, оказалось небольшой площадкой перед входом в бар. По обеим сторонам у чахлых тополей стояли скамейки.

Сидеть можно было только на одной, от трех других остались лишь спинки.

Двое официантов, бармен, метрдотель, швейцар — все, кому майор показывал фотографии Ольги Гуськовой, в один голос уверяли, что никогда не видели эту девушку.

— Такую красотку я бы обязательно запомнил, — сказал нагловатый молодой швейцар-вышибала. — Когда, говорите, она здесь на лавочке сидела? Четвертого? Нет, не видел.

— Так ты ж не работал четвертого, — подала голос уборщица, крепкая моложавая женщина лет шестидесяти. — Дайте-ка посмотреть. — Она взяла из рук майора цветной снимок, долго внимательно разглядывала. — Красивая девочка, прямо как открытка. А чего, в розыске она?

— Нет. Просто мне надо узнать, видел ее кто-нибудь здесь от двенадцати до часа ночи четвертого сентября или нет.

— А вообще-то, — задумчиво произнесла уборщица, — видела я ее. Точно, видела. Только вот когда — не помню.

— Вы работали четвертого вечером? — спросил Кузьменко.

— Работала.

— До которого часа?

— Ну, я обычно прихожу дважды, к одиннадцати утра, перед открытием — мы в час открываемся, а потом вечером, к десяти. Днем зал убираю, а вечером за туалетами слежу. Уже до закрытия, до двух часов. Четвертого… дайте вспомню. Это какой был день"? Среда? Ну да, работал Гриша, швейцар. Народу мало, значит, и работы мало. А ночь была теплая, сухая. Я пару раз на крылечко выходила, покурить. Точно, вспомнила! Мы с Гришей стояли курили у входа и видели эту девушку.

— В котором часу? — напрягся Кузьменко. — Попробуйте вспомнить, хотя бы приблизительно.

— У меня часов на руке не было, вы с Гришей поговорите. Он должен помнить лучше меня, — вздохнула уборщица.

— Обязательно поговорю с Гришей, — кивнул Кузьменко и подумал, что, в общем, толку в этом мало.

— А вы знаете, к ней молодой человек подсел, — вдруг радостно сообщила уборщица. — Я потому и запомнила. Девочка такая красивая, а одета совсем скромненько. Гриша ее заметил, хотел прогнать. Думал, может, случайная проститутка забрела? Решила здесь клиента подцепить. Ну, мало ли, начинающая. А я говорю, мол, погоди, Гришуля, не трогай. Никакая она не путана. Это ж сразу видно, с первого взгляда. Мало ли, может, ждет здесь кого? Чего же зря человека обижать? Сидит себе и сидит. Жалко, что ли? Ну и вот, а потом к ней парнишка подошел. Я и говорю Грише, смотри, говорю, сейчас она его шуганет. Не обломится, мол, ему. Ну, вы понимаете, о чем я?

— Понимаю, — кивнул Кузьменко, — и что, не обломилось?

— Нет, — покачала головой женщина, — она даже в его сторону не взглянула. Грустная такая сидела, тихая, рюкзачок у нее на коленках совсем старенький.

— Вы и рюкзачок разглядели? — удивился Кузьменко.

— Так с крыльца все видно как на ладошке. Вот пойдемте посмотрите.

Был день, и Кузьменко подумал, что лучше бы приехать вечером, когда темно. Однако какая разница? Все это — чистая формальность. Он вместе с уборщицей вышел на крыльцо. Да, единственная целая лавочка, на которой могла сидеть Гуськова, просматривалась отсюда отлично. И прямо над этой лавочкой стоял фонарь. Если он горит ночью, то Ольга была освещена вся целиком, вместе со своим потертым рюкзачком и печальным выражением лица.

— Значит, вы сказали, к ней подсел молодой человек. Как он выглядел?

— Так чего — как выглядел? Я знаю его. Эдик, охранник из обменного пункта. Фамилию, правда, не помню. У него смена кончается в двенадцать, он иногда заходит к нам поужинать.

«Уже теплее, — подумал Кузьменко, — если этот Эдик закончил в двенадцать, то на лавочке рядом с Ольгой мог оказаться в начале первого. Выстрел прозвучал в двенадцать тридцать. Но даже если она рванула отсюда на Мещанскую за десять минут до выстрела, могла запросто успеть».

Майор был сам не рад своей добросовестности. Хлопот много, а толку никакого. И вообще, по-хорошему, надо не алиби добывать для подозреваемой, а улики против нее. А тут получается ни то ни се. С точностью до минуты восстановить события той ночи вряд ли удастся. Можно только приблизительно. Хороший адвокат, конечно, сумеет раздуть из этого «приблизительно» целую психологическую драму, но надо ли? Что это даст?

Майору повезло хотя бы в том, что не пришлось тратить время на поиски швейцара-вышибалы Гриши и охранника обменного пункта Эдика.

Охранник Эдик оказался на своем рабочем месте. Гриша жил поблизости и был дома. Оба узнали Гуськову по фотографии и подтвердили рассказ уборщицы. Эдик назвал время довольно точно.

— В двенадцать у меня закончилась смена. Напарник задержался минут на десять. Потом мы с ним поболтали еще минуты три. То есть эту девушку я видел от двенадцати пятнадцати до двенадцати двадцати.

— Вы пытались заговорить с ней?

— Ну, я вообще-то на улице не знакомлюсь, но ее второй раз возле бара заметил. Во вторник тоже сидела. Я сначала удивился, ну так, мельком: чего, думаю, она одна сидит так поздно у бара? Путан тут нет, не их место, да она и не по этому делу. Сразу видно. Когда я ее в первый раз заметил, подумал, может, ждет кого. Ну, прошел мимо, только обратил внимание, что девушка необычная. Такая красотка, а одета как старушка или монашка. А в среду иду — опять сидит. Ну я подошел, спрашиваю, вы не меня, случайно, ждете? Так, вроде в шутку. А она — ноль внимания. Я рядышком присел, спрашиваю, охрана не нужна? Не страшно так поздно одной? Молчит, даже не взглянула в мою сторону. Я подумал, может, глухая или психованная. Мало ли? А вы почему вообще-то интересуетесь? Убила, что ли, кого?

— Ну прямо так сразу и убила, — улыбнулся Кузьменко, — сам глаз на нее положил, познакомиться пытался, а теперь — убила.

— Да нет, это я так. Я понимаю, подробности не разглашаются в интересах следствия. Сам в милиции проработал год после армии постовым. Больше года не выдержал, честно скажу. Работа гадостная, платят мало. А здесь, в обменке, ничего. Платят, правда, тоже хреново, зато и работа — не бей лежачего. Пока никто не грабил.

— Ну ладно, — вздохнул следователь Чернов, когда Иван рассказал ему о результатах своего визита в «Белый кролик», — с очняком-то стоит затеваться или нет? Как считаешь?

— А что это даст? Если бы бар был на другом конце Москвы, если бы сменщик этого Эдика пришел не на десять, а на двадцать минут позже, тогда — да. А так — после двенадцати двадцати никто ее там не видел. Она могла сразу сорваться, добежать до Мещанской и пальнуть. Практически ведь могла?

— Могла, — кивнул Чернов, — другое дело, она не знала точно, когда они вернутся, и если заранее планировала убийство, то вряд ли стала бы торчать у бара. Ждала бы уж прямо во дворе.

— Так, может, она и собиралась ждать, но они сразу приехали. О премьере она знала, догадывалась, что потом будет банкет. Они ведь с банкета действительно смотались раньше всех. Ты лучше скажи, ты сам-то как чувствуешь, она или нет?

— Чу-увствуешь, — передразнил Чернов, — если не она, то «глухарь». А улик навалом, выше крыши. Вот это я чувствую.

* * *

— Ну и вот, Игорек, я поняла, никто эту бабульку слушать не станет. Никому дела нет, как всегда. — Валентина Федоровна Корнеева налила чаю сыну и себе, отрезала еще несколько кусков своего любимого ванильного кекса с изюмом.

В разговорах со знакомыми и сослуживцами Валентина Федоровна часто сетовала на то, что старший сын Игорек в свои сорок до сих пор не женат. Младший, Шурик, женился рано, в двадцать один год, давно живет отдельно, на другом конце Москвы. Все у него хорошо, слава Богу, жена умница, двое детей, третьего ждут. А старший до сих пор холостяк, живет с мамой. Но в глубине души Валентина Федоровна ужасно боялась, что Игорек когда-нибудь все-таки приведет в дом чужую женщину.

Они с сыном жили в двухкомнатной малометражке вдвоем много лет, у них был налаженный, продуманный до мелочей быт. Оба работали тяжело, Игорек — оператором на телевидении, Валентина Федоровна — медсестрой в Институте психиатрии им. Ганнушкина, в геронтологии. Оба старались, чтобы в доме было уютно, тихо, чисто. Когда у сына случалась запарка на работе, мать взваливала на себя все проблемы домашнего хозяйства. Если у Валентины Федоровны были тяжелые суточные дежурства, бытовые хлопоты брал на себя Игорь.

Сейчас, вернувшись после суток, Валентина Федоровна потихоньку приходила в себя. Игорь сварил для нее замечательный борщ, купил ее любимый кекс. Даже спать расхотелось, так хорошо было сидеть вдвоем с сыном на кухне, пить чай, негромко разговаривать.

— Вот я и думаю, может, мне самой позвонить следователю? — Валентина Федоровна откусила кусочек кекса, хлебнула чаю. — Я, правда, не знаю, куда именно надо звонить. А у Гончара спрашивать неудобно. Он ведь у нас молодой да дерганый. Скажет: куда ты лезешь, Федоровна? Больная бредит, а ты уши развесила.

Не суйся, когда не просят. Не хочется перед пенсией с заведующим отношения портить. А с другой стороны — жалко эту Гуськову. Пропадет она в больнице. И внучку жалко. Вдруг и правда девочка не виновата? Может, это для нее последний шанс, соломинка… Вот посоветуй, сынок, мне как быть?

Игорь слушал вполуха, то и дело косился на экран, телевизора, который работал с выключенным звуком. Через несколько минут должны были показать репортаж, снятый его коллегой.

— Мам, подожди, я не понял. Какая внучка? Какая соломинка?

— Игорек, ты меня не слушаешь совсем, — вздохнула Валентина Федоровна.

— Да, прости, мамуль. Давай сначала, по порядку.

— В понедельник к нам привезли бабушку с синильным слабоумием. Я тебе объясняла, они разные бывают. Некоторые вообще ничего не соображают. Но у этой Гуськовой нетяжелая форма, говорит связно, бреда нет, ориентируется нормально. В общем, крепенькая бабушка. У нее внучку арестовали по подозрению в убийстве. Внучка не пьяница, не наркоманка, в университете учится, на философском факультете.

— Мам, откуда ты знаешь, что на философском факультете нет пьяниц, и наркоманов? — устало спросил Игорь.

— Ну, точно я, конечно, знать не могу, — согласилась Валентина Федоровна, — просто мне так кажется. Ну, судя по бабушке… Они, понимаешь, вдвоем живут, никаких родственников нет. А бабушка ухоженная, чистенькая, питается хорошо, я сразу вижу такие вещи. А вряд ли внучка-наркоманка стала бы так о больной старухе заботиться. Я права?

— Ну, может быть, — неуверенно кивнул. Игорь.

— Так вот, эта Гуськова проснулась среди ночи, пришла ко мне и стала требовать, чтобы я срочно, сию минуту, позвонила 02. Она будто бы вспомнила нечто важное, и теперь ее внучку должны освободить. Не знаю, конечно, может, она и придумала все это. Сначала она отказалась мне объяснять, требовала следователя или кого-то с Петровки. Я ее успокоила, уговорила подождать до утра. Утром Гончар пошел с обходом, она к нему с тем же текстом, мол, я требую, чтобы со мной встретился следователь. Мол, внучка никого не убивала. Ну, Гончар, разумеется, пропустил мимо ушей. Зачем ему лишние хлопоты? Если он сообщит следователю, ему потом надо брать на себя ответственность, писать заключение о вменяемости Гуськовой. А мне прямо покоя не дает эта история. Я вечером перед уходом поговорила с Гуськовой, попросила, чтобы она хотя бы мне рассказала, что именно вспомнила. Ну, мало ли, вдруг потом забудет? А она и правда к вечеру почти забыла. Вялая стала, сонная, ей галоперидол назначили с аминазином. Еще пара-тройка уколов — вообще ничего не вспомнит. Ну, она мне и рассказала. Как думаешь, Игорек, что делать?

— Мам, я не понял сути. Кого убила внучка этой твоей старушки? Почему убила? И что именно вспомнила старушка? — рассеянно спросил Игорь, не отрывая глаз от экрана.

Шел сюжет, снятый оператором Смальцевым, халтурщиком, который не умел держать в руках камеру. На экране не было ни одного приличного плана. Эстрадная певичка, не слишком известная, молоденькая, хорошенькая, была снята в роддоме с первенцем у груди. Рядом в белом халате стоял счастливый отец, тоже эстрадный певец, чуть более популярный, чем его юная супруга. Звука не было. Люди на экране открывали рты, как рыбы, и наглая камера Смальцева залезала прямо в эти рты, была видна каждая пломба в зубах, каждая пора на лицах, каждое пятнышко. Камера то упиралась в угол одеяла, свисающего с кровати и застревала на долгие несколько секунд экранного времени, то в муху на стене, то в прыщик на щеке счастливого отца.

«Как же надо не любить людей, чтобы их вот так снимать, — думал Игорь, — он больной, этот Смальцев. У него у самого глаза словно у тухлой рыбы, и почему-то у всех, кто попадает в объектив его камеры, тоже становятся такие глаза».

— Ты не понимаешь потому, что вовсе меня не слушаешь. Это Смальцев снимал? — Валентина Федоровна тоже взглянула на экран. — Сразу видно, его почерк. Брось, не смотри. Только настроение себе испортишь.

— Ладно, мамуль, ты права. — Игорь встал и выключил телевизор. — Ну, так что твоя старушка?

— Внучку подозревают в убийстве. — Валентина Федоровна тяжело вздохнула и опять начала все сначала:

— Ее арестовали в понедельник. У нее была любовь с женатым человеком, и будто бы она его застрелила. В доме хранился именной пистолет ее отца. Отец был военный, пограничник, погиб в Афганистане. Вроде бы этот пистолет и есть главная улика. Из-за него арестовали внучку Гуськовой. А бабушка вспомнила, что к ним в дом приходил незнакомый человек и открывал ящик стола, именно тот, в котором всегда лежал пистолет.

Игорь стал наконец слушать внимательно. Его зацепила фамилия — Гуськова. Где-то он совсем недавно слышал эту фамилию. Совсем недавно, чуть ли не вчера. У Игоря часто бывало с фамилиями, как с аккордами из песен в телеигре «Угадай мелодию». Вертится в голове, вроде что-то очень знакомое, прямо на ладошке лежит, кажется, еще немного — и вспомнишь. Но не получается, ускользает… Гуськова. Где же он слышал? Ведь не успокоишься, пока не вспомнишь!

А со старушкой и пистолетом — ерунда какая-то, полный бред.

— Мам, ну ты что? Сама подумай, это же бред. — Игорь встал из-за стола и потянулся. — Давай спать, поздно уже. Выкинь ты это все из головы. К ним в дом приходил незнакомый человек, у нее на глазах открывал ящик стола в котором лежит пистолет. Зачем она впустила незнакомого человека, да еще позволила по ящикам шарить? Прав твой Гончар, что не стал звонить следователю.

— Ну почему бред? — Валентина Федоровна даже обиделась немного. — Это был не просто незнакомый человек. От комитета ветеранов Афганистана принесли гуманитарную помощь. Мальчик принес, совсем молоденький. И нужно было найти какие-то документы, пенсионную книжку или свидетельство о смерти. Внучка, Оля, была в университете. А бабушка плохо себя чувствовала, у нее давление. Этот молодой человек предложил, мол, давайте я поищу, стал открывать ящики. Нет, ты зря так говоришь — бред! Она все очень толково рассказала.

— Подожди! — Игорь застыл посреди кухни и уставился на мать. — Как, ты сказала, внучку зовут? Оля? Ольга Гуськова… Ну, конечно! — Он звонко хлопнул себя по лбу, схватил телефон и стал звонить Артему Сиволапу.

Сиволап даже подпрыгнул в кресле, услышав рассказ Игоря про бред старухи. Уж ему-то, Артему, не надо было долго вспоминать, кто такая Ольга Гуськова.

Главным его занятием было как раз копание в грязном белье знаменитостей. Именно этим он зарабатывал себе на жизнь. Его можно было разбудить среди ночи, и он без запинки ответил бы, у кого из звезд какая сексуальная ориентация, у кого с кем в данный момент зарождаются нежные отношения, у кого, наоборот, — роман на излете, какой знаменитой паре предстоит развод в ближайшее время, а кто собирается справлять свадьбу, где именно планируется бракосочетание, в какую сумму обойдутся стол и наряд для невесты, какие эстрадные, финансовые и политические звезды будут среди званых гостей.

Добывать такую информацию не так уж и сложно. Часто звезды сами не прочь поделиться подробностями своей личной и даже очень личной жизни. Популярность — вещь хрупкая, сегодня есть, а завтра — где она? У публики память короткая, девичья, освежать ее пикантными подробностями, сплетнями, грязными, соблазнительными скандалами просто необходимо. Не важно, что именно говорят — лишь бы говорили, лишь бы имя звучало в эфире, чем чаще и громче, тем лучше.

Артем Сиволап использовал богатую информацию, которую умудрялся «надыбить» из самых неожиданных источников, по-разному. Далеко не любая сплетня могла стать товаром. Некоторым слухам необходимо было придать товарный вид, кое-что уточнить, а кое-что нарочно затуманить. Были вещи, о которых стоило промолчать, припрятать до лучших времен. Иногда, правда крайне редко, попадались пикантности, которые, узнав случайно, необходимо срочно забыть навек. Это Сиволап всегда чувствовал кожей и ни разу еще не ошибся.

Про роман Калашникова-младшего с никому не известной студенткой философского факультета, странной, нелюдимой девушкой по имени Ольга Гуськова, которая одевается как нищая, не пользуется косметикой и не посещает модных тусовок. Сиволап разнюхал давно, задолго до убийства. Даже вставил абзац об этом в свою еженедельную рубрику «Шу-шу», которую вел в одной бульварной газетенке под псевдонимом Вася Кискин.

Значит, эту странненькую красотку арестовали по подозрению в убийстве! Ничего себе… У Артема даже одышка появилась от возбуждения.

— Слушай, Игорек, пусть мама твоя выведет эту бабульку в садик, мы быстренько поснимаем, это же такой класс! — вопил он в трубку. — Давай прямо завтра с утра!

— Ты совсем свихнулся? Надо следователю сообщить или связаться с оперативниками, которые занимаются убийством. Я тебе потому и позвонил, что ты наверняка успел разнюхать, кто ведет следствие. Время дорого. Старуха может все забыть. Ей начали колоть психотропные препараты. А для девчонки это, возможно, последний шанс. Наверняка там очень серьезные улики, если задержали по подозрению, а не просто подписку взяли. Кто ей поможет, когда, кроме сумасшедшей старухи, у нее никаких родственников?

— Если сразу отдать эту феньку ментам, это тоже ничего не даст. Они нас к бабке близко не подпустят. Давай сначала поснимаем, а потом уж… — Нет, я сказал! Не хочешь мне помочь — не надо. Сам разберусь.

— Тебе помочь? — нервно хохотнул Сиволап. — Тебе лично это на хрена? Что ты с этого будешь иметь? Ты не понимаешь, можно надыбить такой эксклюзив, такой… — Не понимаю. И не хочу ничего дыбить. Девчонку засудят, бабка сгниет в больнице.

— А тебе-то что? Ты же ни эту Ольгу, ни ее бабку в глаза не видел. Ну кто они тебе? Родственники? Ты пойми, дурья башка, для следствия это все равно ноль без палочки, бабка-то сумасшедшая, кому нужны ее показания? Ты, тимуровец хренов, своим пионерским энтузиазмом ни фига не добьешься, а мне кислород перекроешь. Я уже столько времени на это дело убил… Между прочим, если бы не ты, я бы выдоил кое-что из того бомжа и Орлову бы поймал. Как чувствовал, надо было Смальцева с собой брать! С тобой свяжешься… — Вот и работай со своим Смальцевым, — рявкнул Игорь, — а мне это дерьмо надоело!

Он бросил трубку, громко выругался, закурил. Он знал: завтра уже пожалеет, что опять поссорился с Сиволапом, благородство — вещь бесплатная, а жить на что-то надо.

Игорь сам не понимал толком, почему так завелся. Наверное, взыграло врожденное чувство справедливости и обыкновенная жалость. Корнееву, в отличие от большинства его коллег и вообще от большинства нормальных людей, было не все равно, что какую-то совершенно незнакомую ему лично девушку Ольгу обвиняют в убийстве и что какая-то совершенно незнакомая ему лично сумасшедшая старуха проведет короткий остаток жизни не дома, а в психушке.

У девчонки и у старухи есть малюсенький шанс, который ускользает из рук, и надо попробовать хоть что-то сделать.

Игорь принялся нервно листать свою записную книжку. У него были знакомые в пресс-центре МВД. Ничего, кроме головной боли и неловкости, ему эти хлопоты не сулили. Более того, они наносили ему даже некоторый материальный ущерб. Ведь если бы он согласился с Сиволапом, уговорил маму вывести старушку в садик, снял бы очередную феньку или хотя бы дал возможность Артему просто побеседовать с бабушкой Ольги Гуськовой, записать на диктофон ее рассказ, он получил бы от Сиволапа положенную за работу сумму, двести долларов, обычную операторскую таксу за день работы. Сумма, конечно, не ахти, но тоже не лишняя.

Дозвонившись наконец до одного из нужных людей, Игорь не стал ничего объяснять, просто спросил, как связаться с кем-нибудь из оперативно-следственной группы, которая работает по убийству Калашникова.

— Прости, Игорек, ничем не могу тебе помочь, — ответил старый знакомый из пресс-центра МВД, — и честно говоря, не советую ни к кому другому соваться с подобной просьбой. Понимаешь, какая штука, убийство Калашникова курирует лично генерал Уфимцев, а он мужик крутой. С ним лучше не связываться. Причем контроль его направлен именно на вашего брата, телевизионщиков и прессу, чтобы вы не лезли, не трогали семью, не путались под ногами. Это я тебе по старой дружбе говорю. Лично каждому в пресс-центре дано указание никакой информации по делу Калашникова не давать.

— Сережа, ты меня не понял, — стал спокойно объяснять Корнеев, — у меня у самого есть информация для следствия. Даже не у меня, а у моей мамы, которая никакой не телевизионщик, медсестра в больнице. Я бы мог пойти официальным путем, но на это уйдет несколько дней. А дорог каждый час. Сейчас поздно уже, никого нет в кабинетах. Пока я буду всяким телефонным барышням объяснять, что, зачем и почему, моя информация вообще потеряет смысл. Надо чтобы кто-то из оперативников прямо завтра, рано утром, подъехал в Институт Ганнушкина, в геронтологию, и поговорил с одной больной. Мне не надо никаких фамилий и телефонов. Сам свяжись с кем-нибудь, кто работает по этому делу, и передай, можешь дать мой номер, если их заинтересуют подробности.

— Ладно, как фамилия больной?

— Гуськова Иветта Тихоновна.

Глава 21

В шесть часов десять минут утра в окраинном микрорайоне Коньково, вдали от метро, у пустыря, остановилась патрульная милицейская машина. Уже рассвело. Вокруг не было ни души. Капитан и два лейтенанта хотели спокойно, без суеты позавтракать. Не успели они распаковать бутерброды, разлить горячий чай из термоса по стаканам, как увидели, что от пустыря к их машине несется огромный черный дог.

— Смотри-ка, прямо собака Баскервилей, — усмехнулся старший лейтенант, откусывая бутерброд с ветчиной.

Пес летел красивыми широкими скачками. За собой на поводке он тащил пожилого тощенького дядьку-бегуна в трусах и футболке.

— Лучше бы он на своего коня верхом сел, — прокомментировал капитан и осторожно отхлебнул горячий чай, — сейчас ведь упадет, поедет на брюхе.

Дог подбежал к машине и с размаху стукнул лапами в переднее стекло.

— Эй, гражданин, что за дела! Уберите собаку! — возмутились милиционеры.

— Джонни, сидеть! — скомандовал гражданин, и огромный пес беспрекословно подчинился.

Вблизи стало видно, что утреннему бегуну не меньше шестидесяти. Он был похож на классического профессора — седенькая козлиная бородка, аккуратный белый пух вокруг розовой лысины, испуганный, растерянный взгляд.

— Джонни обнаружил труп на пустыре, в строительной бытовке! — отдышавшись, выпалил профессор. — Труп молодой женщины!

— Приятного аппетита, — проворчал капитан себе под нос, — уже позавтракали.

В глубине пустыря, у кромки леса, стояла заброшенная, полуразвалившаяся строительная бытовка. Женщина лежала на полу, лицом вниз. На вид ей было чуть за тридцать. Одета небогато, но вполне прилично — светлый свитер из ангоры, синие джинсы, джинсовый жилет поверх свитера, новые замшевые полуботинки на мягкой подошве. Рядом валялась открытая маленькая сумочка из кожзаменителя. Недорогая, но тоже вполне приличная.

В сумочке нашли скомканную обертку от шоколадки «Баунти», смятую пачку сигарет «Магна», в которой осталось всего четыре штуки, одноразовую зажигалку, щетку для волос и тюбик с остатками ярко-красной губной помады. При трупе не было никаких документов, удостоверяющих личность, никаких денег, украшений, дорогих вещей.

На шее отчетливо просматривалась странгуляционная полоса, след удавки. Но предмета, похожего на удавку, поблизости не нашли. Трава возле бытовки была сильно примята, и еще до приезда опергруппы милиционеры поняли, что тело сюда скорее всего приволокли. А возможно, привезли на машине. Асфальтовая дорога проходила совсем близко, между пустырем и опушкой рощи.

— Похоже, не ограбление, — заметил капитан, — но чистый «глухарь». Не меньше двух суток прошло. Пока установим личность, еще неделя пробежит. Хорошо, если москвичка, а вдруг приезжая, челночница с рынка? Приехала торговать на выходные, вот из-за выручки ее и кончили. Месяц назад такой же был труп.

Неподалеку находился большой вещевой рынок, один из самых крупных и дешевых в Москве. Туда приезжали торговать из Прибалтики, Белоруссии, Польши. Убитая могла быть кем угодно. Никаких особых примет не имела. Стриженая блондинка, рост от ста семидесяти до ста семидесяти пяти, телосложение плотное, нос короткий, прямой, губы полные, глаза маленькие, светлокарие. Человек из толпы.

— Нет, ребята, не все так безнадежно, — покачала головой эксперт из прибывшей опергруппы, — есть у нее особая примета. Очень даже особая.

— Интересно, какая?

— У нее удалена одна грудь, правая.

— О Господи! — возвел глаза к небу прибывший с опергруппой заместитель по розыску. — Нам еще маньяка здесь не хватало!

— Нет, не маньяк, — успокоила его эксперт, — нормальный операционный шов, грудь удалена хирургическим способом, вместо нее протез.

* * *

Катя сидела у Паши в полупустой комнате, в единственном приличном кресле, поджав под себя ноги, кутаясь в большую вязаную кофту. По экрану включенного компьютера плавали разноцветные рыбки. Пахло крепким кофе с гвоздикой.

Паша позвонил ей утром, на следующий день после похорон. Он не был уверен, что она захочет видеть его, просто подумал — вдруг ей будет так худо, что потребуется его участие, на всякий случай освободил себе день на работе. И не ошибся. Ей действительно было очень худо. Хотелось уйти из дома, убежать, спрятаться от всех, зарыться в какой-нибудь норе, свернуться калачиком, согреться, чтобы не бил этот противный нервный озноб.

Она понимала, необходимо еще раз, на свежую голову прослушать обе кассеты. Но так не хотелось опять оставаться наедине со злобными чужими голосами. Жанночка не в счет. От нее можно ждать только сочувственных вздохов, праведного возмущения, не более. А нужно все обдумать и разложить по полочкам, спокойно, без эмоций. Как же надоело раскладывать по полочкам этугадость! И вроде идет следствие, арестовали подозреваемую в убийстве женщину, а грязи никак не убавляется.

Возможно, она все-таки ошиблась ночью, и это был тот же самый голос. Просто у Светы Петровой изменились планы, настроение испортилось. Ну, мало ли? Главное — этот ночной звонок не предвещал ничего хорошего. Ощущение какой-то скрытой, но очень близкой опасности не давало Кате покоя.

Она отпустила Жанночку домой. Пашу приглашать к себе не решилась. Отправилась к нему сама. Как-то нехорошо сразу после похорон приглашать в дом человека, который… Который что? Впрочем, ответа на этот вопрос Катя пока не искала. Вопросов и так хватало.

Паша Дубровин прослушал обе кассеты несколько раз, сначала каждый разговор целиком, потом поочередно, по фразе.

— Да, ты права. Это два разных человека. Я все-таки не понимаю, почему ты не хочешь все рассказать следователю?

— Да они и так знают, — махнула рукой Катя, — оперативник, майор Кузьменко, заходил ко мне на днях. Оказывается, желающие поведать следствию о звонках и прочих прелестях нашлись и без меня. Мне оставалось только подтвердить, что да, звонки были. Однако никаких серьезных угроз они не содержали и, вероятно, к убийству отношения не имеют. А щепки в подушке — вообще чушь. Я не собираюсь обсуждать это всерьез.

— А про последний звонок ты не хочешь рассказать? Кассеты не хочешь дать им послушать? С бомжем Бориской не собираешься познакомить этого майора?

— Нет.

— Почему?

— Бомж Бориска вряд ли станет откровенничать с милицией. Если сейчас у меня есть шанс вытянуть из него хоть что-то, то стоит напустить на него милицию — он будет молчать, как партизан, а то и вообще исчезнет. Он их не любит и боится.

— Ну хорошо, а почему ты не хочешь сказать им про последний звонок?

— Именно потому, что телефонная мадам так этого желает.

— Чисто женская логика, — усмехнулся Паша, — ну а если серьезно?

— Устала. Я только сейчас поняла, как смертельно устала. Знаешь, сначала мне казалось, что убийца должен быть непременно пойман и наказан. Мне хотелось справедливости, а обратная сторона справедливости — месть. Я стояла у гроба, и мне хотелось отомстить. А потом, когда я узнала, что эта несчастная женщина задержана по подозрению в убийстве, ничего, кроме усталости, не почувствовала. Конечно, подозрение — это еще не доказанная вина. Но у меня нет больше сил думать обо всем этом. Кто убил? Почему? Глеба не вернешь, и вместе с ним умерла какая-то часть меня. Возможно, лучшая часть. А этот звонок, так сказать, комок посмертной грязи, меня доконал.

— Ну что ж. — Паша встал, быстро, нервно прошелся по комнате из угла в угол. — Значит, он добился своей цели. Вернее, она, эта баба, которая звонила. Она победитель, триумфатор. Ты смертельно устала, а у нее все получилось. Даже ее ошибка сыграла в ее пользу.

— Какая ошибка? Что ты имеешь в виду? — спросила Катя без всякого интереса.

— Этот последний звонок был ее первой ошибкой. Боюсь, она захочет ее исправить.

— Ты можешь формулировать конкретней?

— Когда была арестована эта женщина?

— В понедельник.

— Ну вот, всего лишь вчера. Тебе кто об этом сказал? Валера Лунек. Официальная «крыша» твоего мужа. То есть крупный бандит. У него свои источники, он узнал про арест первым. Правильно?

— Ну, и что из этого следует?

— В ночь с понедельника на вторник твоя доброжелательница еще не знала про арест. Более того, целью звонка было не что иное, как ускорить события. Она ведь звонила как бы от имени этой женщины, Ольги. Все эти эротические подробности… В общем, она подталкивала тебя, провоцировала, мол, колись, рассказывай следователю, что у твоего мужа была сумасшедшая любовница, которая до сих пор никак не угомонится.

— Но я ведь и так рассказала.

— Значит, не все. Более того, твой рассказ прозвучал для следствия не слишком убедительно, на ее взгляд.

— То есть ты хочешь сказать, эта дама в курсе — что я рассказывала следователю, что нет? — прошептала Катя. — Она где-то совсем рядом? И вовсе не Ольга стреляла? Ольгу просто подставили? Ну, продолжай… — А ты сама уже все уже сказала. Я только подвожу итоги. И они мне совсем не нравятся.

— Чем же? — Катя вытянула сигарету из пачки, Паша подошел, щелкнул зажигалкой, потом закурил сам.

— Хочешь, я сварю еще кофе?

— Нет. Спасибо, потом, чуть позже. Продолжай, пожалуйста, чем тебе не нравятся эти — как ты выразился — итоги?

— Ну, прежде всего тем, что после убийства твоего мужа тебя не оставили в покое. Это во-первых. Во-вторых, мне не нравится вся эта история с исчезновением Светы Петровой. Разумеется, до самой Петровой мне дела нет. Но то, что она исчезла, а потом позвонил некто и стал говорить ее голосом — это крайне неприятно. И знаешь, я не удивлюсь, если окажется, что Светы Петровой действительно нет в живых. Кстати, у меня в блокноте остался телефон парикмахерши Эллы. Ты не хочешь позвонить, поинтересоваться, не нашлась ли наконец ее дочь? А еще лучше было бы подъехать к ней и поговорить подробней. Она ведь иногда бывает трезвой. Если она слышала обрывки разговоров, запомнила выражение «сушеная Жизель», она могла бы еще что-то вспомнить — на трезвую голову. Мне кажется, начать надо именно с этого.

— Начать — что, Паша? Я не поняла, что именно мы с тобой собираемся начать? Частное расследование? Но уже арестована эта женщина, Ольга, и скорее всего убила все-таки она. Кому и зачем надо было ее подставлять? Сам подумай. Если Глеба убили из-за каких-то денежно-мафиозных дел, то для этого можно было нанять профессионального киллера и не устраивать весь этот сложный спектакль с сумасшедшей любовницей. Если его убили из-за любви и ревности, то, кроме Ольги, этого не мог сделать никто. Я думаю, там достаточно серьезные улики. Вряд ли ее арестовали бы просто так, на всякий случай.

— Улики… — задумчиво проговорил Паша, — да, улики там должны быть серьезные. А третий вариант ты исключаешь?

— То есть?

— Действовал непрофессионал, человек, достаточно близкий вашей семье. Роман с Ольгой был использован как удобная ширма. Слишком уж быстро и легко все сошлось на одной этой женщине. Кстати, ты когда-нибудь ее видела?

— Нет.

— А откуда она вообще взялась, не знаешь?

— Понятия не имею. Я никогда не интересовалась этим, избегала разговоров на подобные темы.

— А что, были желающие поговорить с тобой об Ольге? — быстро спросил Паша.

— Ну, впрямую — нет. Жанночка однажды обмолвилась, мол, представляешь, как тесен мир! У нее ведь язык без костей, она сначала скажет, потом подумает.

— Ну, и как же тесен мир? — усмехнулся Паша.

— Оказывается, эта Оля училась в одном классе — знаешь с кем? С женой Константина Ивановича.

— Не понял, — покачал головой Паша, — кто такой Константин Иванович?

— Константин Иванович Калашников, отец Глеба.

— Ах, ну да, народный артист, депутат Думы. Подожди, у него что, такая молодая жена? А как же мать твоего мужа?

— Ты что, правда ничего не знаешь? — удивилась Катя.

— А почему я должен знать? Про тебя мне интересно, а про Константина Ивановича и его жен, а также про любовниц твоего мужа совершенно не интересно.

— Паша, ну ты же выписываешь «Московский комсомолец»! — усмехнулась Катя. — Там печатаются сплетни. Народный артист Калашников развелся с женой, с которой прожил тридцать лет, и женился на своей студентке, которая сейчас очень известная актриса. Об этом вся Москва знает.

— Ну, не обязательно, что вся Москва. Я не люблю читать светские сплетни. Константин Калашников — замечательный актер. Но его личная жизнь касается только его лично. Я терпеть не могу, когда все эти разводы, адюльтеры и прочие интересные подробности вываливают публике, как объедки домашним животным. В этом есть что-то непристойное.

— Полностью с тобой согласна, — кивнула Катя, — но все-таки странно, что ты совсем ничего не знаешь. Так вот, Ольга была одноклассницей Маргоши Крестовской.

— Подожди, Крестовская — это которая в боевиках снимается?

— Вот, все-таки знаешь что-то! Паша подошел к полке, уставленной видеокассетами, вытащил одну из ярких коробок.

— Парнишка, технолог с нашей фирмы, свихнулся на боевиках. Я как-то попросил его принести что-нибудь приличное российского производства. И вот он принес мне это.

Паша держал в руках коробку с фильмом «Кровавые мальчики». На этикетке красовалась фотография Маргоши в роли девушки-киллера.

— Ну и как фильм? — улыбнулась Катя.

— Честно говоря, я не сумел досмотреть до конца. Беготня, стрельба, нельзя понять, где все эти роскошные приключения происходят — в России, в Америке, на Марсе. Все настолько условно и недостоверно, что сразу становится скучно. Нет разницы между хорошими героями и плохими. Все одинаковые бандиты, причем не настоящие, не живые, а какие-то силиконовые. Ладно, мы отвлеклись. Значит, Маргарита Крестовская женила на себе старика Калашникова, а потом познакомила его сына со своей подружкой?

— Паша, ну зачем ты все так огрубляешь? — поморщилась Катя. — У Константина Ивановича случилось большое и горячее чувство на старости лет. Просто так совпало, что эти две девочки оказались одноклассницами. Маргоша специально никого не знакомила. Я не знаю, как это произошло, но думаю — совершенно случайно. Такие вещи вообще происходят случайно. Маргоша очень хороший человек. Между прочим, она вытаскивала Свету Петрову из тяжелой депрессии после операции.

— Она что, и со Светой Петровой знакома? Да, права твоя Жанночка, мир действительно тесен.

— Ну да, Элла рассказала, что она была единственным человеком, который… Ой, мы же собирались позвонить Элле. Вдруг Света давно дома, и мы зря с тобой занимаемся этими пустыми разговорами?

Паша принес телефон, раскрыл блокнот на той странице, где был записан номер Эллы Анатольевны.

Трубку долго не брали. Наконец хриплый, глухой голос произнес:

— Я слушаю.

— Элла Анатольевна, здравствуйте. Это Катя Орлова. Как вы себя чувствуете? Света не появлялась?

— Нет. Я себя чувствую очень плохо, — было слышно, что она действительно еле ворочает языком.

— То есть Света с тех пор, с субботы, не звонила и не появлялась дома? — уточнила Катя. — И вы так и не выяснили, где она?

— Мне плохо, — пробормотала Элла.

— Что с вами?

— Сердце болит.

— Вы вызывали врача?

— У меня нет денег. Без денег они ничего не сделают. Скажут, от водки… — Голос еле слышен, сильная одышка.

— Вы одна дома?

— Одна.

— Хотите, я к вам сейчас приеду?

— Пожалуйста, приезжай, Катя, пожалуйста… улица Нестерова, это у метро «Коньково», дом тридцать семь, квартира восемнадцать. Первый подъезд, пятый этаж, от метро сразу налево, вход со двора… приезжай, деточка, очень прошу. Если есть нитроглицерин… у меня кончился, не нашла… Катя положила трубку, соскользнула с кресла, сунула ноги в туфли.

— Она совершенно трезвая, и ей действительно плохо. А Света так и не появлялась с тех пор. У тебя случайно нет нитроглицерина? Или мне придется заехать в аптеку?

— Нам, — Паша уже зашнуровывал ботинки в прихожей, — нам придется заехать в аптеку.

Записка попала к адресату. Бомж Бориска видел это своими глазами, даже заметил, как адресат отлепил пластырь от дверной ручки и, садясь в свою машину, быстренько сунул бумажку в карман. По вороватости жеста, поспешности, с которой была спрятана бумажка, Бориска понял, что не ошибся. Косушка и правда будет завтра у него.

Остаток ночи Бориска провел в теплом подвале, в новом доме на соседней улице. Сивка про это место не знала, и никто не знал. Старый дворник татарин Саидыч, который уволился месяц назад, душевный был человек, как-то по пьяни подарил Бориске запасной ключ от подвала, и теперь ключик хранился в тайничке на всякий случай. Если часто туда лазить, обязательно свой же брат, бродяга, выследит, прознает, многие полезут и испортят тихое место, засрут хороший подвал. Так что Бориска своим тайным убежищем не злоупотреблял. Ночевал там очень редко, всего-то пару раз, и пробирался всегда осторожно, с оглядкой, чтобы, не дай Бог, никто не выследил.

Рано или поздно такая лафа, конечно, все равно кончится. Либо кто-то пронюхает, сломает замок в подвале, либо жильцы скинутся на железную дверь с домофоном. Но пока в подвале он чувствовал себя хозяином. Это была его вотчина, личная территория, можно сказать, секретная фазенда. Только крысы бегали.

Они деловые, крысы-то, на людей похожи. Носятся туда-сюда, глазками сверкают, где бы чего пожрать, сами здоровые, как бегемоты, и умные — ох, умные, прямо академики выживания.

Бориска хорошенько шуганул бегемотов-академиков, устроил себе лежаночку повыше, приспособил несколько широких досок на толстых трубах, сверху ватничек бросил.

Он загодя заготовил себе запасы на случай эвакуации от горячей воинственной Сивки. В подвале хранились две банки говяжьей тушенки, поллитровочка «Столичной». Правда, банки оказались погрызенными. Крысы ободрали пропитанные салом бумажки, на толстой консервной жести были видны мелкие вмятины от крысиных зубов. Хорошо, консервы наши, российского производства. Импортную жесть бегемоты-академики мигом бы прогрызли. И еще хорошо, что крысы водку не пьют.

С собой у Бориски был черный хлеб, ножичек-открывашка. Поужинал он славно, в тепле, в одиночестве. И еще раз подумал, что с бабой оно, конечно, неплохо, с Сивкой-то, но одному жить все-таки лучше, спокойней. Вот получит он завтра свою тысячу и умотает отсюда по-тихому.

Есть одно место под Москвой, деревня Удальцово, всего в семидесяти километрах. Там половина домов заброшенные стоят, можно поселиться, обустроиться без всякой прописки. Заплати местному участковому тысяч двести и живи на здоровье. Никто не тронет. «Новые русские» это место еще не освоили, население — одни бабки. Как кончатся деньги, можно подработать — дров нарубить или еще что по хозяйству. Можно и пастухом устроиться. Бабульки коров держат. В общем, там не пропадешь.

А Москвой он сыт по горло. Город грязный, суетный, злобный, с каждым годом бездомному человеку все трудней, особенно зимой. Теплые подвалы-чердаки наперечет, все распределено по квадратам, попробуй сунься на чужую территорию — загрызут, на куски порвут. У нищих своя мафия, свои крестные отцы, свои законники, беспредельщики, отморозки. Все как у людей, то есть хуже, чем у крыс.

К тому же в толпе, в тесной городской жизни, где все друг на друга дышат, подстерегают бродягу туберкулез, желтуха, чесотка, прочая нищенская инфекция. А уж вши — постоянные Борискины приятели. Раньше пытался их керосином травить, а сейчас привык, смирился. Керосин кожу жжет, а толку никакого. Только выведешь, они опять, заразы, разводятся, любят они его, Бориску-то. Вкусный, наверное. Говорят, есть примета: вошь, умное животное, любит селиться на везучих людях.

Заснул Бориска сытый, спокойный, с мечтами о тихой деревенской жизни, пригрелся на теплых трубах, и крысы его не донимали. Высоко им было до него добираться.

Глава 22

Катя долго давила кнопку звонка. В ответ — тишина.

— Не работает звонок, — догадался Паша, — давай постучим.

Стали стучать. Никакого ответа.

— Может, сразу «Скорую» вызвать? Вдруг ей настолько плохо, что она не может встать? — тревожно прошептала Катя.

Паша дернул дверную ручку. Дверь оказалась не запертой. Они нерешительно шагнули в прихожую. В стандартной двухкомнатной малометражке было тихо и сравнительно чисто, только сильно накурено.

— Элла Анатольевна! — позвала Катя бодрым голосом. — Вы дома?

Никакого ответа. Двери в обе комнаты были прикрыты.

— Ну что ты так разнервничалась? — прошептал Паша. — Вокруг тебя прямо воздух вибрирует. Подожди.

Они заглянули в комнату. На застеленной тахте, раскинувшись, лежала полная, крупная женщина в ярко-розовом стеганом халате. Глаза Эллы Анатольевны Петровой были закрыты, рот открыт. Она не шевелилась. На журнальном столике, придвинутом к тахте, стоял телефон, пепельница, набитая окурками, блюдце с надкусанным, заветренным куском вареной колбасы, пустой стакан. На полу, под столиком, — маленькая коньячная бутылка. Пустая.

— Надо звонить в «Скорую» и в милицию, — прошептала Катя побелевшими губами, — смотри, она не дышит. Может, сначала искусственное дыхание? Меня учили, только я никогда не пробовала… Мы ведь говорили с ней по телефону не больше сорока минут назад. Паша… я боюсь… Паша решительно шагнул к тахте, взял свисавшую руку женщины, стал искать пульс на полном запястье. Рука была теплой, но пульс никак не прощупывался. Паша склонился над Эллой Анатольевной, приподнял веко. Катя схватила телефонную трубку. Но не успела набрать 03.

— Чего надо? — хрипло пробормотала Элла Анатольевна и, отмахнувшись от Паши, как от назойливой мухи, повернулась на бок, лицом к стене.

Катя бросила трубку и нервно рассмеялась. Только сейчас они почувствовали мощный запах перегара. Петрова опять повернулась, вяло выматерилась, села на кровати, опухшая, растрепанная, стала зевать во весь рот и тереть глаза.

— Ну чего надо? — повторила она, тупо уставившись на Пашу. — Ты кто такой?

— Элла Анатольевна, — отсмеявшись, сказала Катя, — вы просили приехать срочно. Вы говорили, вам плохо с сердцем. Что случилось?

— Катюха, ты, что ли? А чего ржешь-то? Ну, плохо было, а денег ни копейки в доме. Ты позвонила, я и решила… это самое… если б я попросила тебя просто денег чуток привезти, ты бы ни за что не приехала. — Элла Анатольевна громко, виновато всхлипнула. — Мне правда плохо было. Думала, помру, не вынесу. На трезвую-то голову всякая жуть в мысли лезет. Сейчас ведь время какое… Вот и Глебушку твоего убили, а я ведь его во-от такусеньким знала… Как же не выпить? Выпью — вроде легче. Ты прости меня, Кать, я, пока ждала тебя, нашла у Светки бутылек в загашнике, вот, поправилась. — Она опять тяжело плюхнулась на тахту. — Спать хочу, не могу. Ты меня прости, я посплю чуток.

— Нет уж, — Катя решительно села рядом с ней на тахту, — у вас пропала дочь. Сейчас мы вместе пойдем в милицию, и вы напишете заявление. А потом будете спать, если так хочется.

— Ой, да ладно тебе! — Элла махнула рукой, отвернулась к стене. — Загуляла Светка с Вовчиком или с кем, на фига в милицию-то?

— Да проснитесь вы наконец! С каким Вовчиком? Вы можете понять, что вашу дочь никто с субботы не видел? А сегодня вторник! Она у вас единственная, она пропала, вам что, все равно? Нельзя себя постоянно водкой глушить. — Катя попыталась поднять Эллу Анатольевну за плечи. — Встаньте, пожалуйста, примите душ. У вас есть кофе? Давайте мы вам сварим крепкий кофе, надо идти в милицию. Мы не можем искать Светлану без вас, вы — мать, а мы — совершенно посторонние люди. Сейчас половина второго дня. Ну кто же спит в это время?

Паша отправился на кухню искать кофе. Катя растормошила наконец Эллу Анатольевну. Сонливость сменилась резким возбуждением, Петрова запричитала, засуетилась:

— Ой, и правда, ведь с субботы! Я как вспомню, сразу выпить тянет, думаю, вот выпью, посплю малость, а она и появится. Слышь, ты на рынке-то была тогда, в воскресенье?

— Была, конечно. Я ведь говорила вам. Никто не видел Светлану, ни этот Вовчик, ни ее напарница Кристина.

Элла Анатольевна, пошатываясь, добрела до ванной комнаты с Катиной помощью.

— А чего за парень с тобой? — спросила она с хитрой усмешкой и, не дождавшись ответа, заперлась в ванной.

В доме нашелся молотый кофе, сахар и даже новенькая импортная кофеварка.

— Сиди, отдыхай, я сам, — сказал Паша, — придется в ковшике варить. Фильтров для кофеварки не вижу. И нормальной турки нет, только дырявая.

Оглядевшись в кухне, Катя с грустью заметила, как остатки былого благополучия постепенно отступают под натиском нищеты. Она никогда раньше не бывала здесь, но прекрасно помнила парикмахершу тетю Эллу — какой она была лет пятнадцать назад. Свежая, полная, интересная женщина, всегда очень чистенькая, ухоженная, пахнущая хорошей туалетной водой, в капроновом белоснежном халатике, с мягкими ласковыми руками.

Катя никогда не стриглась коротко, а мама носила элегантную короткую стрижку и раз в месяц брала Катю с собой в парикмахерскую «Чародейка», к тете Элле, чтобы аккуратно подровнять волосы, срезать секущиеся кончики.

Кате в детстве очень нравился этот особый, ласково воркующий, сладко пахнущий мир дамского салона. Мама чистила перышки — массаж, маска, маникюр, стрижка, укладка. Все здесь были «лапочки», «киски», зрелые женщины называли друг друга «девочки», и от этого становилось почему-то уютно. Тетя Элла учила Катю ловко скручивать сложный французский пучок, массировать волосы жесткой щеткой снизу вверх, от затылка, с жаром доказывала Катиной маме, что челка ее девочке совсем не к лицу.

— У нее уже есть свой стиль, она хоть и маленькая, а чувствует. И не надо на нее давить.

— Но очень уж строгий стиль, — сетовала мама, — хотя бы челочку ей подстриги, оживи немножко… — При таком типе лица челка совершенно ни к чему… Журчала уютная дамская болтовня, Катя расслаблялась, отдыхала. От тети Эллы веяло теплом и покоем. Катя всегда удивлялась, почему у нее нет мужа и почему ее Светка такая вредина и злюка. И совершенно невозможно было представить Эллу Анатольевну в ее сегодняшнем неприглядном виде. Казалось, мир должен перевернуться, чтобы тетя Элла стала пить.

Света Петрова с детства напоминала свою ласковую, веселую маму только внешне. Характер у нее лет с десяти был просто невыносимый. Ее мама никогда никому не жаловалась, только ласково подшучивала над обожаемой маленькой врединой и говорила: ну, что делать, такая она у меня сложная, вы уж не обижайтесь, она со всеми хочет дружить, просто стесняется и поэтому дуется, как индюшонок… Из ванной Элла Анатольевна вышла посвежевшая, протрезвевшая. Поздоровалась за руку с Пашей, стала извиняться и благодарить.

— Надо же, как неудобно получилось… Даже угостить вас нечем. Там в холодильнике должен быть сыр и пирожные остались, ты прости меня, Катенька, детка. И вы, Павел… прямо ужасно неудобно получилось. Я ведь пытаюсь с собой бороться. Все думаю, пора лечиться, ампулу вшивать. Но знаете, для того чтобы начать, надо признаться самой себе: ты алкоголичка. А это трудно. Главное, стимула нет. Вот родила бы мне Светка внука или внучку, пусть даже без мужа, я бы сразу подтянулась, а так… — она безнадежно махнула рукой, — ради кого стараться?

Крепкий кофе окончательно привел Эллу Анатольевну в чувство.

В районном отделении милиции она спокойно и толково рассказала, как ее дочь Светлана ушла из дома около десяти вечера в субботу, сказав, что вернется часа через два. И с тех пор ее никто не видел.

— А чем занималась ваша дочь? — спросил дежурный старший лейтенант, молодой, вежливый, но какой-то вялый.

У него было лицо человека, который видел всякое, устал смертельно и привык относиться к жизни с философским спокойствием.

— На вещевом рынке торгует обувью.

— Здесь, в Конькове?

— Нет, на «Динамо».

— Чего же так далеко?

— Ну, там у нее знакомые, завязки свои. Какая разница?

— Да, в общем, и правда никакой, — легко согласился дежурный, — только я вот что думаю, гражданочка, рано вы паникуете. Ваша дочь не маленькая, у нее может быть своя личная жизнь. Давайте-ка пока погодим с заявлением. Нет, меры-то мы, конечно, примем, искать будем, но по закону еще рано. С субботы совсем немного времени прошло. Сегодня только вторник у нас, считай, два дня. А вы уже паникуете. Была бы она малолетняя у вас, тогда другое дело.

— Ну вы хотя бы приметы запишите, высокая полная блондинка, тридцать два года, волосы короткие, глаза светло-карие, одета была в джинсы темно-синие, свитер белый, пушистый, сверху джинсовая жилетка, туфли замшевые, новые совсем, без каблука, — быстро, безнадежно, как бы самой себе. Говорила Элла Анатольевна.

Старший лейтенант делал вид, что внимательно слушает и даже кое-что записывает, но на самом деле рисовал самолетик.

С первых дней работы в милиции лейтенант Богданов усвоил главный принцип: сделай все возможное, чтобы не принимать заявление. Зачем тебе лишний «глухарь»? Сначала попробуй убедить заявителя, мол, ничего страшного, не паникуйте. Жизнь — штука сложная, бывает всякое. Если «терпила» попался вредный, настырный — мягко намекни, мол, вы, гражданин, сами виноваты. Кошелек вытащили? А не надо зевать. Квартиру обокрали? Ну, голубчик, кто же в наше время такие двери ставит? Напали грабители на улице? Так чего ж вы поздно шляетесь? Дома надо сидеть, а не шляться. И нечего шапки дорогие на голове носить. Известно, какое сейчас время.

С этой полной пожилой теткой, явно пьющей, случай очевидный и, в общем, несложный. Надо сделать все, чтобы не принимать заявление. Ну зачем вешать на свое родное отделение еще одну «потеряшку»? Этого добра всегда хватает. Богданов и добился бы желанной цели, ушла бы тетка ни с чем, однако за ее спиной маячила парочка, которая с самого начала старшему лейтенанту не понравилась.

Молодая, красивая, дорого одетая дамочка, прямая, худющая, надменная (ишь ты, прямо королева английская!), и мужик, подтянутый, крепкий, гладкий. Вроде бы интеллигент, но не из хлюпиков, а новой формации. Умеет за себя постоять.

Пока Богданов задавал вопросы, эти двое молчали. Но как только он стал гнуть привычную линию, пытаясь отвязаться от тетки с ее дочкой-"потеряшкой", надменная дамочка шагнула к барьеру и произнесла мягко, но решительно:

— Извините, пожалуйста, я понимаю, по закону заявления о пропавших взрослых людях принимают через трое суток. Мы не настаиваем, чтобы вы сразу приняли заявление. Просто просим помочь, подсказать, как нам быть. Дело в том, что Светлана Петрова — не совсем здоровый человек. Ей могло стать нехорошо на улице, она могла попасть в больницу. Она ушла из дома без документов, мы беспокоимся, и нам надо выяснить… — А вы, собственно, кто будете? — строго перебил Богданов.

— Орлова Екатерина Филипповна, — представилась дамочка, — я знакомая Светланы. Я стала волноваться потому, что у нас в воскресенье была назначена встреча. Очень важная для нее встреча. Она не появилась и не позвонила.

— Подождите, — опять перебил Богданов, — что значит — не совсем здорова? В каком смысле?

— Она — онкологическая больная, перенесла операцию и тяжелое послеоперационное лечение. Ей правда могло стать нехорошо.

— Онкологическая — это рак, что ли? — смягчился Богданов.

Такие вещи он понимал. А главное, Орлова не требовала, не наезжала, не качала права. Просто просила помочь.

— Да. Это рак. У Светланы, извините за подробности, была удалена правая молочная железа.

— Чего? — не понял Богданов. — Какая железа?

— Грудь у нее отрезали правую, — спокойно объяснила Орлова, — по этой примете найти молодую женщину в больнице не так сложно… Вы хотя бы подскажите, куда нам обратиться, как вообще поступить в подобной ситуации.

«В больнице, — горько усмехнулся про себя Богданов, тут же вспомнив утренний труп на пустыре, — в морге уже ваша Светлана. Ох, сейчас мать вой поднимет. Ведь точно она. Высокая блондинка, джинсы, белый свитер пушистый, на вид чуть за тридцать…»

— Подождите здесь одну минуточку. — Он встал и направился вглубь по коридору, в кабинет, где сидели оперативники.

По дороге, мельком взглянув на пожилую тетку, заметил, как она побледнела. Почувствовала, видно. Елки, сейчас придется отправлять ее на опознание в морг. Философское отношение к жизни в подобных ситуациях Богданову предательски отказывало.

Узнав, что сейчас предстоит отправиться в морг, опознать труп, Элла Анатольевна судорожно сглотнула и вцепилась в Катину руку.

— Было бы хорошо, — сказал опер из криминального отдела, которому дежурный со спокойным сердцем передал на руки всю троицу, — было бы хорошо, если б вы поехали с нами.

— Да, разумеется, — кивнул Паша.

Еще полчаса, пока они ехали в Пашиной машине вместе с молчаливым опером, для Эллы Анатольевны ее дочь была жива.

Катя никогда не бывала в морге, только в кино видела прозекторскую, цинковые столы, тела на столах. Когда откинули простыню с мертвого лица Светы Петровой, она изо всех сил старалась держать себя в руках. Она думала о том, что Элле Анатольевне сейчас значительно хуже и о собственных эмоциях лучше забыть.

— Да, это Светлана, — прошелестела посиневшими губами Элла Анатольевна. — Что у нее с шеей?

— Странгуляционная полоса. След удавки, — объяснила врач, полная молодая женщина в зеленом халате.

Слова типа «держитесь», «постарайтесь успокоиться» звучали бы глупо, а потому их никто не произносил. Элле Анатольевне отдали Светину сумку, вещи, которые были на ней надеты. Она прижала к груди пакет и застыла, глядя в одну точку.

— По официальному заключению, смерть наступила в результате асфиксии, механического удушения. Никаких повреждений на теле не обнаружено, нет следов борьбы. Предварительная версия — убийство с целью ограбления, — монотонным официальным голосом сообщил опер. — Элла Анатольевна, вы сейчас в состоянии ответить на мои вопросы?

Петрова уверенно кивнула, покачнулась и стала медленно заваливаться на Катю, которая держала ее под руку. Паша успел вовремя подхватить.

— Ничего страшного, обморок, — сообщила патологоанатом, присутствовавшая при опознании, и поднесла к лицу Петровой вату с нашатырем.

Бомж Бориска проснулся поздно, в веселом волнении. Давно так славно не высыпался. Обычно Сивка будила чуть свет, а тут, в тайном подвале, дрыхни в свое удовольствие, валяйся хоть целый день. Никто слова не скажет.

Часов у него не было, но он давно научился чувствовать время с точностью до десяти минут. Сейчас минуты тянулись медленно, занять их было нечем. Вылезать до темноты он не рисковал, валялся на своей лежаночке, смолил охнарики, которых у него был целый карман, кашлял, почесывал вшивую голову, шугал крыс.

Иногда начинал дремать и ясно видел во сне тихий подмосковный лесок, где в июле много земляники, выйдешь на опушку — в глазах красно от крупных ягод. У кряжистых пней торчат тесными стайками рыжие крепенькие лисички, которые так вкусно поджарить со сметанкой.

У опушки изба-пятистенок, обязательно с беленой русской печкой, с погребом, где хранится соленое сало в чистых тряпицах и целая бочка пупырчатых крепеньких огурцов, а на скатерти, на большом столе посреди избы, всегда есть бутылка перцовки.

Все это Бориска видел ясно, отчетливо, как будто фильм смотрел по цветному телевизору. И особенно живо представлялась ему румяная добрая баба. Подперев щеку круглой полной рукой, она задумчиво глядела на Бориску голубыми ласковыми глазами.

Она не станет драться, как Сивка, будет щи варить, квасить капусту, хрустящую, с клюковкой, и петь хорошие народные песни, такие, чтобы брали задушу.

Бориска в настоящей деревне никогда не бывал, но из раннего детства, совсем из другой жизни, остались обрывки красивых воспоминаний о поездках на лето к какой-то двоюродной тетке на Тамбовщину. Из этих обрывков сложилась сама собой сладкая пастораль. А как там, в заброшенной деревне Удальцово, сложится все на самом деле, об этом московскому бомжу Бориске думать вовсе не хотелось.

За пыльным подвальным окном стало темнеть. Бориска решил больше не спать, потянулся с хрустом, сполз со своей лежаночки, походил по подвалу, чтобы размять затекшие от долгого безделья конечности. Сейчас хорошо бы выпить. Хорошо бы, да нечего. Сам о себе не подумаешь — никто не подумает. Не оставил он вчера ночью ни глоточка. Однако можно и перетерпеть. Оно даже как-то спокойней — идти на встречу с убийцей трезвым как стеклышко. Все-таки убийца. А с другой стороны, как же не выпить по такому случаю? Хотя бы для храбрости.

Так, обсуждая с самим собой сложный, но чисто теоретический вопрос, хорошо было бы выпить сейчас или нет, Бориска скоротал еще полтора часа.

Наконец настала полночь. Он тихонько вылез из подвала, сгорбившись, вжав голову в плечи, прошмыгнул в тот самый двор со сказочным домиком, песочницей и глухим, но проломленным в одном месте забором.

Ждать пришлось совсем недолго. Не прошло и получаса, как мелькнула знакомая тень. Бориска затаил дыхание, он решил сначала понаблюдать за убийцей на всякий случай. Сердце билось гулко, часто, Бориске не терпелось, но он ждал, пока убийца сядет на лавочку у забора.

Убийца огляделся по сторонам, не спеша прошелся от сказочного домика до песочницы, повернул голову к ярко освещенному подъезду. Из подъезда выходили люди, двое мужчин и женщина. Они довольно громко разговаривали, женщина смеялась. Вероятно, были у кого-то в гостях.

Убийца быстро отступил в темноту, к той самой скамейке у забора. Веселая компания загрузилась в машину и укатила. Двор опустел. До Бориски донесся запах сигаретного дыма. Убийца сел на скамейку и спокойно закурил. Бориска отодвинул доску, вылез сквозь дыру в заборе, бесшумно подошел и сел рядом.

— Деньги с собой? — спросил он хриплым шепотом.

— Привет, доброжелатель. Выпить хочешь?

— Некогда мне. Давай деньги, и гуд бай, — буркнул Бориска, однако от предложения выпить у него защекотало в носу.

И правда, выпить очень хотелось. Весь день во рту ни капли, а нервничать всухомятку несладко.

— Ох, какой ты серьезный. Сразу тебе деньги. А доказательства есть у тебя? Думаешь, на слово поверят?

— Поверят, еще как! Все расскажу, в подробностях.

— Ты и подробности знаешь?

— Знаю. Я все видел. Сидел вот в этом теремке и все видел. Так что ты мне лапшу на уши не вешай. Давай деньги, и разойдемся навек.

— Навек ли? Вот дам я тебе сейчас тысячу, ты потратишь, захочется тебе еще, опять письма станешь писать.

— Нет. Все по-честному. Я не какой-нибудь там….

— Интересно, и что ты собираешься делать с косушкой? Это ведь сумма-то серьезная.

— Да уж найду что. Тебя не касается.

— Почему же не касается? Меня как раз очень интересуют твои планы на будущее.

— В деревню уеду, в натуре, — нервно сглотнул Бориска, — надоел мне этот поганый город. Уеду на свежий воздух. Дом куплю.

Он вдруг подумал, что убийца — первый человек, с которым он делится своими сокровенными планами. Ни с кем еще не делился, ни с Сивкой, ни с дворником Саидычем. А убийце все выкладывает как на духу, чисто по-человечески. Вот ведь, интересные бывают повороты, в натуре… — Ладно, верю. А выпить тебе не мешает. Нервничаешь сильно, к тому же такое дело грех не обмыть. Деньги у меня в машине. Сиди здесь, сейчас принесу. Чтобы скучно не было, вот тебе, держи.

В руках у Бориски оказалась поллитровка «Столичной». Она была холодненькая, и у Бориски опять защекотало в носу, он даже чихнул.

— Будь здоров, доброжелатель. Минут через пятнадцать принесу тебе твою косушку.

Оставшись один, Бориска быстро отвинтил пробку и жадно припал сухими губами к холодному горлышку бутылки.

Глава 23

— Ну как я могу ручаться за слова психически больного человека? У вас, в конце концов, есть свои эксперты. А меня увольте, — доктор Гончар был сильно раздражен и не пытался это скрыть.

— Мне не нужны ваши ручательства, — спокойно и терпеливо объяснял майор Кузьменко, — я прошу вас как специалиста определить степень ее вменяемости, причем не для суда, а для меня лично. Грубо говоря, вы, как врач, можете мне сказать: больная Гуськова совсем ничего не соображает или… — Ничего, кроме бреда, вы от больной Гуськовой не услышите. Она не даст вам полноценных свидетельских показаний. Мне странно, как вы, юрист, этого не понимаете.

— И тем не менее мне необходимо побеседовать с Гуськовой. Никто не собирается использовать ее показания как свидетельские на суде. Это оперативная информация, не более.

— Ну, если бред можно считать оперативной информацией, в таком случае — пожалуйста. Делайте что хотите. Только не в моем кабинете. — Гончар демонстративно уткнулся в бумаги.

— А где?

— В ординаторской, в процедурной, во дворе — где угодно.

Это было уже откровенным хамством. Но Кузьменко стерпел. Он догадывался, что завотделением уперся, как осел, просто так, для собственного удовольствия. У него тяжелая нервная работа, он каждый день имеет дело с сумасшедшими старухами и таким вот дурацком способом выпускает пар, разряжается.

Есть порода людей, которым нравится ставить других в неловкое положение и создавать трудности там, где от них хоть что-то зависит. Ничего не стоит поставить на место такого хама-любителя, но для этого надо опускаться до его уровня и вступать в нудную нервозную перепалку по принципу: «А ты кто такой? Сам дурак!» Ивану было некогда и лень этим заниматься.

«Фиг с тобой, разряжайся, — решил майор, — выведу старушку погулять во двор и спокойно с ней побеседую. Благо погода хорошая».

Иветта Тихоновна сразу его узнала и спросила строго:

— Почему так долго? Я требовала, чтобы вы пришли немедленно. У меня очень важные сведения.

— Простите, раньше не мог, — мягко ответил Иван, — я вас внимательно слушаю. Что вы хотели сообщить?

— Пистолет взял тот мальчик, из Комитета ветеранов Афганистана. А потом кто-то подложил его назад в ящик. Думаю, это сделала жена того человека.

— Иветта Тихоновна, давайте все по порядку, — вздохнул майор, чувствуя, что опять напрасно теряет время.

— По порядку! — фыркнула Гуськова. — То-то я вижу, какой у вас порядок! Сначала надо было разобраться, а потом арестовывать Олю. Здесь плохое питание, а мне надо питаться хорошо. Когда вы ее отпустите, чтобы она меня забрала?

— Иветта Тихоновна, расскажите, пожалуйста, что за мальчик к вам приходил? Как он выглядел?

— Я знала, что этим кончится. Когда люди ведут себя аморально, это всегда плохо кончается. О ней уже пишут в газете! Хорошо, что ее родители не дожили до такого позора!

— Где? В какой газете?

Надо было уходить. Этот вредный Гончар был, к сожалению, совершенно прав. Стоило ради такого бреда пилить на другой конец Москвы, терять столько времени? Иван ругал себя последними словами.

— А вообще, вы, милиция, должны принимать меры против теперешней так называемой демократической прессы. С этим надо что-то делать! Я нарочно вырезала и сохранила заметку. Безобразие! — Гуськова поджала губы и отвернулась, как бы еще раз глубоко переживая некое, одной ей ведомое «безобразие».

— Могу я взглянуть на эту заметку? — безнадежно спросил Кузьменко.

— Сейчас — нет. Она осталась дома. Но у меня отличная память. Я не сумасшедшая, как кажется некоторым. Газета называется «Кисе». Латинскими буквами, в переводе с английского — поцелуй. Мне принесла ее соседка. Разумеется, ни она, ни я такую, с позволения сказать, прессу, не читаем. Но тут — особый случай. Мария Петровна, серьезная, порядочная женщина, считает своим долгом следить, чем увлекается ее несовершеннолетний внук. Мальчику всего пятнадцать, а он читает такую прессу. Вот вам демократия и новое воспитание! В этом бульварном листке открыто пишут о всяких половых извращениях, об этих ужасных прыгающих музыкантах и голых девицах, ну таких, у которых профессия — ходить голышом. Причем печатают цветные фотографии. И вот там, можете себе представить, — Иветта Тихоновна сделала страшные глаза и выдержала длинную эффектную паузу, — я увидела фотографию Оли! Моей Оли!

Майор Кузьменко взглянул на часы и поднялся со скамейки.

— Простите, Иветта Тихоновна, мне пора. Спасибо за информацию. Давайте, я провожу вас в палату.

Он понял, что бреду не будет конца, можно просидеть здесь до вечера. Погода, конечно, замечательная, в больничном дворе птички поют, но нельзя быть таким идиотом… — Нет! Вы должны меня дослушать! Я еще не сказала главного! Если вы думаете, что у меня бред, то глубоко ошибаетесь. Вы можете проверить. Вырезка из газеты хранится у нас дома. Олю сфотографировали скрытой камерой.

— Что, голышом? — не удержался майор.

— Нет, избави Бог. До такого не дошло, — замахала руками бабушка, — ее сняли в каком-то кафе, рядом с сыном известного артиста. Там названа его фамилия, сказано, что он владеет игорным заведением, женат на известной балерине, но сердце его так переполняет нежность, что он не может остановиться. Вы представляете, подобный тон в печатном издании?!

Гуськова вцепилась в его рукав и тараторила так быстро, что стала задыхаться. Майор отлично представил себе подобный тон, а потому раздумал уходить, опустился на скамейку и закурил.

— Не волнуйтесь, Иветта Тихоновна. Я не уйду, пока вы не расскажете все, что считаете нужным.

— Спасибо. — Старушка перевела дух и продолжала уже спокойней:

— Мою внучку обозвали загадочной красоткой Оленькой Г. Но намек совершенно прозрачный! Совершенно! Так вот. Этот человек женат, и у моей Оли с ним роман. Я знаю, для девочки это очень серьезно. У нее не то воспитание, чтобы, как теперешние, развлекаться подобным образом. Я пыталась с ней говорить, но она давно меня не слушает. Она стала врать мне, приходить очень поздно, а я… — Иветта Тихоновна, давайте вернемся к тому молодому человеку, который приходил к вам домой, — осторожно перебил ее Иван, — вы ведь понимаете, это самое важное. Вы можете вспомнить, когда именно он приходил к вам? Какого числа?

— Конечно, могу. Это было второго сентября. Оля ушла в университет. Я всю жизнь проработала в системе народного образования, первое сентября для меня особенный день. А мальчик приходил второго утром, около одиннадцати.

— Как он выглядел?

— Совсем молоденький, не старше восемнадцати. Худенький такой, с приятным лицом, с усиками. Он принес продукты, хорошие продукты — ветчину, сыр, апельсиновый сок, шоколадные конфеты. Такие конфеты потом приносила Маргарита, очень вкусные, там разная начинка — пралине, суфле. И красивая коробка.

— Маргарита Крестовская? — уточнил майор.

— Да. Она очень воспитанная, внимательная девочка, часто бывает у нас, они с Олей дружат с первого класса.

— Пожалуйста, постарайтесь описать молодого человека подробней. Рост, цвет волос, может, что-то запоминающееся в лице?

— Волос я не видела. Мальчик был в черной кожаной кепке и не снял ее, когда вошел. Я не стала делать замечание, промолчала, как тактичный человек. Рост средний, лицо приятное, ничего такого запоминающегося. Усики темные, аккуратные.

— Он показал вам какое-нибудь удостоверение?

— Разумеется! Разве я бы впустила его в дом без документа? Оля ушла в университет. А у меня поднялось давление, и знаете, в тот день была магнитная буря. На вас влияют магнитные бури?

— Да, конечно, — рассеянно кивнул Иван и тут же раскаялся.

— А что вычувствуете? Я, например, чувствую страшную слабость и головокружение. И знаете, так покалывает в ногах, прямо будто мелкие иголочки. И еще — в глазах темнеет, особенно если смотришь в одну точку. Вы у себя наблюдали подобные симптомы?

— Наблюдал. Скажите, вы не помните, как выглядело удостоверение?

— Отлично помню. Солидная красная книжечка, снаружи ничего не написано, а внутри — фотография, круглая печать, фамилия. Я и фамилию запомнила, представьте. Она очень простая: Петров.

— А какая там обозначена организация? — спросил Иван и подумал, что, в общем, это не имеет значения.

Красные книжечки продаются на Арбате. Можно сварганить себе любой документ, вклеить фотографию, изобразить печать. Чтобы обмануть такую старуху, не надо особенно стараться.

— Комитет ветеранов Афганистана. Все как положено. Моя дочь и ее муж, родители Ольги, были офицерами, и мы являемся родственниками погибших.

— Это я знаю. Скажите, а раньше вам приносили продукты от этой организации?

— Нет. Мы получаем небольшое пособие, но продукты принесли впервые. Этот мальчик, Петров, объяснил мне, что пришла гуманитарная помощь из Америки. Потребовалось найти мое пенсионное удостоверение. Оля такая рассеянная, постоянно кладет все в разные места. Знаете, она вообще все теряет в последнее время. Даже одежду, нижнее белье. Мне необходимо хорошо питаться, каждая копейка на счету, а она все теряет, потом приходится покупать новые вещи. При теперешних ценах это просто невозможно. Вам, как официальному лицу, я могу сказать, недавно она потеряла бюстгальтер, хороший, почти новый. Перерыла весь дом и не могла найти.

— Простите, Иветта Тихоновна, давайте мы не будем отвлекаться от главного. Значит, понадобилось ваше пенсионное удостоверение.

— Да. А я себя плохо чувствовала, мне трудно было искать. Я спросила, нельзя ли просто сообщить все данные, которые есть в удостоверении. Я их помню наизусть. А он говорит, нет, к сожалению. Нужны еще другие документы — свидетельства о смерти, оба, Марины и Николая. И очень любезно предложил мне, мол, вы скажите, где все это может лежать, я сам посмотрю. Ну, я не возражала, красть в нашем доме нечего. А все документы Марины и Николая лежат в том ящике, где пистолет. Мне тогда не пришло в голову, что этот Петров заметит его. Я совершенно не беспокоилась, документы лежали на видном месте, сразу как откроешь ящик, а пистолет — в самой глубине, в шкатулке.

— Вы проверили ящик после того, как молодой человек ушел?

— Нет. Я плохо себя чувствовала. Это только потом мне пришло в голову.

— Когда именно?

— Когда я узнала, что Олю подозревают в убийстве, я подумала: наверное, из-за этого пистолета. И сразу вспомнила, как Петров открывал ящик.

— А потом, после второго сентября, кто-нибудь посторонний приходил к вам, открывал ящик?

— Из посторонних никого. Только вы. Кто-то еще к Оле зашел, сразу после вас. Я мельком увидела, он в кухне сидел, в комнату не зашел. Толстый такой мужчина, солидный. Я потом спросила Олю: кто это, она сказала, мол, знакомый.

— Сама Ольга при вас за последние дни открывала ящик? Брала в руки шкатулку с пистолетом?

— Не помню. Она за этим столом часто занимается, я ведь не слежу, какие ящики она открывает. За Петровым я наблюдала, он чужой. А за внучкой своей зачем?

— Вы рассказали Ольге об этом Петрове? Старушка почему-то густо покраснела и поджала губы.

— Иветта Тихоновна, рассказали или нет?

— Нет.

— Почему?

— Так получилось… Она вернулась очень поздно в тот день. Мне хотелось есть, и пока я ее ждала… В общем, я сама не заметила, как съела все, и ветчину, и сыр. И потом уже не хотела ее огорчать. Врач ей сказал, мне нельзя переедать, нельзя полнеть в моем возрасте… Скажите, у вас случайно нет каких-нибудь фруктов?

— К сожалению, нет, — покачал головой Иван.

— А вообще какой-нибудь еды нет с собой случайно? Хотя бы булочка или шоколадка? Мне необходимо хорошо питаться. А здесь я не наедаюсь. Надо, чтобы вы срочно отпустили Олю, и скажите ей, чтобы, когда она приедет за мной, обязательно привезла сразу что-нибудь поесть. Главное, что-нибудь сладкое, шоколадку или вафельки, такие, с розовой начинкой. Она знает.

— Хорошо, — кивнул Иван, — обязательно. Он проводил Гуськову назад, в корпус, сдал ее с рук на руки дежурной медсестре, потом добежал до ближайшего коммерческого ларька, купил большую шоколадку, две пачки вафель, упаковку апельсинового сока, вернулся в больницу и передал пакет для Гуськовой.

* * *

— Мы в очередной раз поссорились, но не сильно. Я ходила за ней по всей квартире, пока она одевалась, и пилила, пилила, старая дура. Если бы я знала… А она была такая серьезная, сосредоточенная. Обычно за словом в карман не лезет, а тут — молчит. Огрызнется иногда, но как-то вяло. Вроде о чем-то своем думает. Одевалась, красилась тоже вяло, механически. А потом говорит: «Мам, дай тысяч десять, на всякий случай. У меня ни копейки». Ну, я наскребла тысячными, сотками, около десяти, может, чуть меньше. Она сунула в сумку.

Все это Элла Анатольевна рассказывала не оперативнику, а Кате и Паше, когда они привезли ее домой. Они пробыли у нее до вечера. Версия районного опера о том, что Свету Петрову убили с целью ограбления, трещала по швам. Но он этого не слышал. Он отложил допрос матери убитой, боялся, она опять хлопнется в обморок, и отпустил с миром до завтра. Оперативник не сомневался: это убийство обречено встать в почетные ряды «глухарей», несмотря на то что труп опознали.


Сидя на кухне совершенно трезвая, бледная, Элла Анатольевна глядела в одну точку сухими пустыми глазами и вспоминала, что у Светы в тот вечер было с собой не больше десяти тысяч мелочью. Дешевые серебряные сережки.

— Знаете, индийский ширпотреб, крупные, плетеные, с шариками. На елочные игрушки похожи. Даже в темноте их нельзя принять за дорогие. Никаких колец, браслетов, кулонов. Ничего.

Оказалось, Элла Анатольевна отчетливо, в деталях, помнит, как ее дочь собиралась, чтобы выйти из дома на пару часов в субботу, в десять вечера.

— А перед этим она говорила с кем-нибудь по телефону? Может, вы слышали, как она договаривалась о встрече? — спросила Катя.

— Весь вечер только и делала, что говорила по телефону. Ей звонили, она кому-то названивала. Разве разберешь? С Вовчиком своим болтала полчаса, с Викой, которая в Польшу за обувью собирается. Потом еще с разными людьми, с Маргошей, со Славиком-челноком. Она поболтать любит, бывало, часами висит на телефоне. Два слова по делу, остальное просто так, про жизнь.

Элла Анатольевна рассказывала о дочери, и ей становилось легче. Живые, знакомые имена, детали недавнего вечера, оказавшегося последним, как бы заслоняли невозможную правду. Она пока не сознавала, что произошло. Это был своеобразный психологический наркоз. Срабатывал инстинкт самосохранения. Катя совсем недавно пережила почти то же самое.

— А вы говорили, она должна была в субботу встретиться с Маргошей, — вспомнила Катя, — не знаете, когда именно, где?

— Ой, не могу сейчас вспомнить. Может, мне вообще показалось. С кем-то она договаривалась, я подумала почему-то, что с Маргошей. Но сейчас понимаю — нет, вряд ли с ней.

— Почему? — спросил Паша. Он почти не участвовал в разговоре, слушал молча, только иногда вставлял короткие вопросы.

— Ну, по интонации. Она обычно с Маргошей говорит так по-простому, весело, похихикают, бывало. А тут — да, нет. И какая-то вся напряженная. Я потом спросила, с кем это ты? Она только буркнула: отстань.

— То есть Светлана в тот вечер была напряженной, раздраженной, вела себя необычно? — сделала осторожный вывод Катя.

— Да, тихая какая-то была, подавленная. Или мне сейчас так кажется?

Катя обратила внимание, что Элла Анатольевна вовсе забыла о спиртном. Пили чай, курили на кухне. Катя спросила, не оставить ли ей денег, но Элла Анатольевна покачала головой.

— Спасибо. У меня есть на книжке кое-что. Если ты оставишь, я не сдержусь, ночью за водкой побегу. А начну сейчас — все. Уже не остановлюсь никогда… На улице стемнело, пора было уезжать.

— Если понадобится помощь, мой телефон у вас есть, — сказала Катя на прощание.

Когда они сели в машину, Паша тихо произнес:

— Дешевенькие сережки, десять тысяч мелочью… грабитель, который идет на убийство, вряд ли бы позарился на такую ерунду. Для него логично было бы все это бросить. И дешевые сережки он не стал бы вынимать из ушей, и десять тысяч вряд ли тронул бы. Разве это деньги для серьезного грабителя? Он ведь грабитель, и ему не надо, чтобы убийство связывали с ограблением. Однако ничего из перечисленных вещей при трупе не нашли.

— Ну, иногда и за бутылку могут убить, за пачку сигарет, — неуверенно возразила Катя.

— Могут. Но тогда обязательно взяли бы и сумку, и сигареты с зажигалкой. Если на нее напал какой-нибудь озверелый алкаш или наркоман, он уж взял бы все, до нитки. Это в принципе довольно простая психология. Не бином Ньютона.

— То есть ты хочешь сказать, что ограбление инсценировали?

— А ты сомневаешься? Надеешься — все совпало случайно?

— Мне бы хотелось сомневаться и надеяться, — призналась Катя.

— Не получится. Ты не страус, голову в песок спрятать не сумеешь. Да и не надо.

Они не заметили, как подъехали к Пашиному дому. Было совсем темно.

— Ты уверена, что хочешь домой, а не ко мне? — тихо спросил Паша, взяв ее за плечи и глядя в глаза. — Я понимаю, пока рано. Слишком мало времени прошло. Но после того, что сегодня случилось, тебе не страшно будет остаться одной в пустой квартире?

— Паша, я поеду домой. Без тебя мне было бы очень тяжело, ты даже не представляешь, как я тебе благодарна. Но сейчас будет лучше, если я поеду домой. Когда я захочу остаться, тебе не понадобится об этом спрашивать. Ты сам поймешь.

— Ты мне знак подашь? — Он улыбнулся. — Как в шпионском фильме? Я ведь не такой понятливый, как тебе кажется. К тому же, когда чего-то очень ждешь, начинаешь торопить события, принимать желаемое за действительное… Ладно, ты меня прости. В конце концов, ты вчера похоронила мужа, все ясно… Прости. Когда захочешь остаться, я и правда сам пойму.

— Спасибо. — Катя легко прикоснулась губами к его щеке и села в свою машину.

— Позвони мне, когда приедешь, — попросил он, прежде чем она захлопнула дверцу.

* * *

Дома, в пустой квартире, в полном одиночестве Катя в первый момент как будто оглохла от тишины. И сразу поймала себя на том, что боится своего сотового телефона. Сейчас он затренькает, и опять она услышит: привет, молодая вдова, или что-то в этом роде.

Она почти не сомневалась, сегодня, ранним утром, в половине пятого, говорила по телефону с убийцей. Женщина, изображавшая Свету, когда самой Светы уже не было в живых, вероятней всего, и набросила удавку. Но из этого разве следует, что она же выстрелила в Глеба?

Мигал огонек автоответчика. Прежде, чем прослушать записи. Катя набрала Пашин номер.

— Я уже дома.

— Я тебя люблю, — произнес он тихо, — почему-то по телефону это сказать легче. Можешь ничего не отвечать. Ты еще не раздумала искать того бомжа, помнишь, ты рассказывала? Бориска-помоечник, кажется?

— Да, Бориска-помоечник… Завтра попытаюсь его найти.

— Мне обязательно надо быть на работе с утра и хотя бы часов до пяти. Может, ты отложишь поиски бомжа? Я приеду к тебе, и мы займемся этим вместе.

— Спасибо, сама как-нибудь справлюсь. Если мы будем вместе, он может испугаться, подумает, вдруг ты из милиции?

— Ну, смотри, как знаешь… Если вдруг ночью опять будет звонок, сразу потом перезванивай мне. В любое время. Не оставайся с этим кошмаром одна. Хорошо?

— Хорошо, Пашенька. Спасибо.

— Когда все кончится, мы… ладно, прости, не буду. Завтра я весь день на фирме, телефон у тебя есть.

Положив трубку. Катя подумала, что и правда с этим кошмаром нельзя оставаться наедине. И почему вдруг так вышло, что странный, молчаливый Паша Дубровин, который ровным счетом ничего не значил для нее, вдруг оказался единственным человеком… Нет, вот об этом пока думать рано. Кем для нее стал Паша и что будет дальше — время покажет.

Катя включила автоответчик. Первый голос был мамин.

— Доченька, где ты? Как ты себя чувствуешь? Позвони обязательно. Потом — Маргоша.

— Катька, куда ты пропала? Мы с Константином Ивановичем ужасно волнуемся, позвони, пожалуйста, как только появишься. Надо поговорить. Целуем тебя.

Да, Глеб похоронен, настало время для серьезных разговоров. Пора делить имущество. Они волнуются. Им не терпится.

Следующее сообщение оставил Лунек.

— Катя, добрый день. Это Валера. Позвони мне, надо встретиться.

Катя усмехнулась про себя, подумав, что с Луньком, вором в законе, ей значительно проще будет обсуждать имущественные вопросы, нежели с добрейшим родственником, Константином Ивановичем Калашниковым.

На пленке осталось последнее сообщение.

— Здравствуй, Катюша. Это Егор Баринов. Я не стану выражать тебе соболезнования, ты, наверное, вдоволь наслушалась. Мне надо встретиться с тобой по возможности скорей. Не надеюсь, что позвонишь мне, поэтому, прости, буду беспокоить тебя звонками, пока не застану. Обнимаю тебя, девочка.

— Вот только Егора Баринова мне сейчас не хватало, — пробормотала Катя. — «Обнимаю тебя, девочка»… Очень трогательно. Интересно, что ему надо?

Она перезвонила родителям, сказала, что чувствует себя нормально, пожелала им спокойной ночи. Потом перезвонила Валере на сотовый.

— Какие у тебя планы на завтра? — спросил Валера и, не дождавшись ответа, сообщил:

— Митяй заедет за тобой к десяти утра.

— Валер, давай чуть позже, к одиннадцати. Я хочу выспаться, и потом мне, как в «Бриллиантовой руке», перед визитом к шефу надо принять ванну, выпить чашечку кофе.

— Будет тебе и ко-офе, и какава с чаем. Нет, Катя, Митяй заедет в десять. Позавтракаешь у меня. Разговор серьезный и срочный. Слушай, ты почему смурная такая?

— А что, очень заметно?

— Ты мрачней, чем была на похоронах.

— Да понимаешь, в морге сегодня была, — неожиданно для себя сообщила Катя, — так получилось, попала на опознание. Тоже убийство, только не выстрел, а удавка.

— О Господи, Катюха, это что за новости?

— Давай завтра, Валер, ладно? Сейчас сил нет объяснять.

— Завтра — подробности, а сейчас в двух словах, — жестко сказал Лунек.

— Ну, помнишь, вчера, когда мы стояли на лестнице, приехала пожилая поддатая женщина?

— Помню. Дальше?

— Ее дочь, Светлана, пропала в субботу. Я с детства знаю обеих, сегодня позвонила поинтересоваться, как дела. Дела оказались плохи, пришлось подъехать, сходить с этой женщиной в районное отделение милиции. Но даже заявления писать не пришлось, сразу выяснилось, что дочь ее нашли мертвой на пустыре.

— Та-ак, — задумчиво протянул Валера, — интересные дела. Как фамилия?

— Петровы. Элла Анатольевна и Светлана. Милиция считает, это было ограбление.

— Света Петрова… массажистка… — медленно проговорил Лунек.

— Ты что, знаешь ее? — удивилась Катя.

— Когда, говоришь, ее замочили? — ответил Лунек вопросом на вопрос.

— В субботу вечером. Вернее, ночью. Валер, если тебе действительно интересно, я завтра расскажу все подробно, ладно? Я устала; перенервничала сильно, у меня язык заплетается. Представляешь, каково быть рядом с матерью, которая узнала, что убили ее единственного ребенка?

— Ты с ней одна была? — внезапно спросил Лунек.

— Слава Богу, нет.

— А с кем?

Возникла неприятная пауза.

— Ладно, не напрягайся, — мягко сказал Лунек, — про Павлика Дубровина я уже знаю. Ты ведь с ним ездила к этой Петровой?

— Валер, прости, ты что, «хвоста» ко мне приставил? — нервно усмехнулась Катя.

— Ну зачем? — усмехнулся он в ответ. — Ты и так вся как на ладошке.

— На чьей же ладошке? — весело поинтересовалась Катя.

— На моей, конечно, — рассмеялся в ответ Лунек.

— Спасибо, это приятно.

Попрощавшись и положив трубку, Катя выключила оба телефона, отправилась в свою комнату, скинула юбку, натянула на колготки толстые шерстяные гольфы, поставила компакт-диск с вокальными джазовыми импровизациями Нэнси Уилсон и принялась разминаться. Сначала партерный экзерсис, хотя бы ежедневный минимум — сорок минут, несмотря на усталость и взвинченность. Потом — станок, тоже не меньше сорока минут. Если хватит сил, надо повторить кусок из своей партии в новом балете, который начали репетировать, даже названия еще нет, только рабочее, условное — «Сладкие шестидесятые». Композиция на темы шлягеров начала шестидесятых, смешная и грустная, основанная на характерном танце.

Однако будет ли она поставлена, эта замечательная композиция? Что вообще станет теперь с театром?

Вчера, когда уезжали с кладбища, Валера взял ее под руку и посадил в свою машину. После нескольких теплых общих слов о том, что время лечит и надо держаться, он сказал, что ему удобней, если долевое участие в контрольном пакете акций казино не изменится и принадлежавшая Глебу часть останется в одних руках. Формально есть три наследника: мать, отец и вдова. Он готов взять на себя юридическую волокиту.

— Мне кажется, именно ты должна стать единственной наследницей Глеба, — произнес Лунек задумчиво, но при этом достаточно жестко. — Константин Иванович уже имеет свою долю в контрольном пакете акций, и будет справедливо, если вся часть Глеба целиком перейдет тебе.

Катя ответила, что очень польщена доверием, однако это слишком серьезный разговор и лучше отложить его на другой раз.

— Именно потому, что разговор серьезный, я хочу, чтобы ты была к нему внутренне готова, — сказал Лунек и больше этой темы не касался.

Слишком мало времени прошло после смерти Глеба, чтобы всерьез задуматься о том, как все сложится дальше. Катя приблизительно и, в общем, довольно смутно представляла себе картину предстоящего дележа имущества. Контрольный пакет акций казино, вернее, та его часть, которая принадлежала Глебу, будет, поделена на троих, как это положено по закону. Три наследника первой очереди — вдова и родители. При таком раскладе она. Катя, станет одним из пайщиков с правом на часть доходов, необходимую для театра и для нее самой. Сколько именно составит эта часть, хватит ли ее на театр и на привычный образ жизни? Ну, там видно будет. Она в этом ничего не смыслила.

Иными словами, она надеялась, что какое-то время все останется как было, сработает закон инерции. Ведь сразу театр никто не закроет. У нее будет время опомниться, прийти в себя, спокойно разобраться в ситуации. Она надеялась на обычную бумажную волокиту, которая постепенно все расставит по местам, то есть на старое доброе «авось». В конце концов, не ей решать, а Луньку. Но и ему надо ведь тоже сначала подумать, хоть немного… Однако оказалось, Лунек свое державное решение уже принял. Теперь Катя должна принять свое. Не такое державное, но одно из самых важных в жизни.

Причем решать надо не только за себя, но и за всю труппу.

Между прочим, через два дня в театре зарплата. Интересно, какая у Кати зарплата? Она даже не задумывалась об этом. Что-то там переводили на карточку. Она догадывалась, что эта сумма в ее личном бюджете никакой практической роли не играет.

А сколько вообще у нее на карточке? Этого она тоже точно не знала. Всеми финансовыми вопросами занимался Глеб. Она привыкла брать сколько нужно. Но ужас в том, что она даже не знает, сколько именно ей нужно. Всегда хватало. Глеб следил, чтобы не оголялась ее кредитка. Он умел считать деньги, она — нет. Зачем? Она занималась высоким искусством.

А в кошельке, между прочим, всего сто долларов. Она с такой легкостью предложила сегодня денег несчастной Элле Анатольевне и, если бы та не отказалась, оставила бы ей не задумываясь эту сотню. Как хорошо, когда можно не задумываться, и как неприятно спускаться на грешную землю, соображать, подсчитывать.

На днях надо заплатить Жанночке. А денег, между прочим, в доме нет. Конечно, что-то должно быть на карточке. Но сколько? Сколько бы ни было, деньги кончатся, не через месяц, так через два.

Деньги — это казино со стриптизом, это невоспитанные дядьки с уголовными мордами, вроде тех башкирских нефтяников, это совершенно особый мир, от которого дурно пахнет. Раньше Катя имела счастливую возможность брезгливо воротить нос. Она занималась высоким искусством, а Глеб брал на себя все прочее, то есть делал деньги, без коих не может существовать ни высокое искусство, ни сама Катя, привыкшая к белому «Форду», к пятикомнатной квартире, к аккуратной исполнительной Жанночке, которая полностью освобождает ее от скучных домашних хлопот.

Да, через два дня в театре зарплата. Что бы ни происходило, зарплату всегда платили вовремя. Катя знала: администрация театра по всем серьезным денежным вопросам обращалась к Глебу. А теперь к кому?

Она вдруг ясно представила, как позвонит коммерческий директор, толстячок-бодрячок Гоша Фридман, и скажет: «Екатерина Филипповна, в банке не дают денег. Как нам быть?»

Можно ответить слабым голоском: простите, дорогой Георгий Владимирович, я не знаю, как вам быть, финансовые вопросы решал Глеб Константинович, а я в этом ничего не понимаю. Я артистка, а не бухгалтер, и вообще у меня траур. Проще говоря, катитесь вы, любезнейший, со своими проблемами. Ничего не знаю и знать не хочу.

И что дальше?

Либо Катя соглашается занять место Глеба, нырнуть с головой в темное, опасное, дурно пахнущее болото, которое красиво именуют «игорным бизнесом», и тогда можно быть спокойной и за театр, и за собственное материальное благополучие. Либо она продолжает брезгливо воротить нос, витать в облаках, с беспомощной улыбкой сообщает Луньку, что умеет только танцевать, а про деньги ничего не знает.

Квартиру и машину у нее никто не отнимет, но театр развалится. Она, конечно, может устроиться в другую труппу. Но там свои примы, свои солистки, не менее талантливые, чем она. В тридцать лет начинать сначала, плясать в кордебалете — спасибо, не надо.

А дальше, в сорок? Идти преподавать хореографию в Дом культуры? Тоже — спасибо, не надо. Причем деньги-то все равно придется считать рано или поздно, но это уже будут совсем другие деньги. Гроши.

А труппа? Конечно, кто-то из ребят устроится, но многие останутся на улице. Виновата будет только она. И перед ними, и перед самой собой.

Значит, завтра вечером в разговоре с Луньком остается сказать свое твердое «да». То, что она ничего не смыслит в игорном бизнесе, — нестрашно. Разберется, если захочет. И помощники найдутся, Лунек их предоставит.

Валера Лунек — славный человек, почти член семьи. У Глеба с ним были теплые дружеские отношения. Но была еще и другая сторона, холодная, жесткая деловая. Лунек мил, неплохо воспитан, но он бандит вор в законе. Крепкая бандитская «крыша». Раньше можно было об этом не задумываться. А теперь придется.

Но главное, если она взвалит на себя казино, танцевать перестанет очень скоро. Не сразу, конечно, но скоро. На это просто физически не хватит времени. Нельзя заниматься игорным бизнесом и при этом оставаться примой, солисткой. Содержать свой театр можно. Но пропадать в нем с утра до ночи, танцевать ведущие партии — нельзя.

От этой мысли все внутри сжалось, резко и сильно свело мышцы. Нога замерла в высоком батмане. А музыка, оказывается, давно кончилась. Пот тек в глаза. Надо закрыть окно. Так недолго и простудиться. Надо принять душ и лечь спать. Господи, какая тишина… Уже два часа ночи, а Катя и не заметила, как пролетело время.

И вдруг тишину распорол страшный, отчаянный женский крик. Кто-то истошно орал «Помогите!» в пустом дворе. Катя вздрогнула, бросилась к окну, но ничего не увидела. Освещенная площадка перед подъездом была пуста. Остальная честь двора проваливалась в темноту. Крик повторился, потом перешел в громкие истерические всхлипы и причитания. Катя не раздумывая надела кроссовки на шерстяные гольфы, накинула плащ, прихватила газовый пистолет, который валялся в ящике тумбы в прихожей, и бросилась во двор.

Сбегая вниз по лестнице, затягивая на бегу пояс плаща, под которым ничего не было, кроме колготок и тонкого пуловера, она подумала, что поступает глупо, надо просто позвонить в милицию и сообщить: у нас во дворе кричат. Назвать адрес, и они приедут. Это их дело — приезжать и разбираться, когда кто-то кричит «Помогите!». Ну куда она лезет со своим газовым пистолетом, даже не зная, как из него стрелять, заряжен ли он?

Во дворе не было ни души. Из темноты, с детской площадки, слышался уже не крик, а монотонный плачущий голос:

— Ой ты ж, горе мое, что ты натворил-то, мать твою? Миленький ты мой, родненький, козел ты вонючий… Катя шагнула к кустам, пожалела, что не захватила фонарик. Но глаза постепенно привыкли к темноте. На земле у скамейки лежала какая-то темная груда. Рядом на корточках сидела женщина и плакала. Ветром качнуло кусты, отделявшие эту часть двора от освещенной площадки перед подъездом. Свет упал на женщину. Катя заметила, что в руке у нее — небольшая, пол-литровая бутылка водки. Бесформенная груда оказалась мужчиной, бомжем. Он лежал неподвижно в странной, скрюченной позе.

Подойдя поближе, Катя узнала здоровенную бабу, которая два дня назад набросилась с кулаками на бомжа Бориску. Кажется, ее звали Сивка. Она давно жила в полуразрушенном доме в глубине двора и была постоянной Борискиной подружкой.

— Опасаясь взглянуть внимательней на лежащего человека, Катя спросила:

— Что случилось?

Женщина подняла на нее глаза, громко шмыгнула носом и хрипло произнесла:

— Слышь, ты это, посмотри, а? Я боюсь… — Что посмотреть?

— Он не дышит.

— Кто? — тихо спросила Катя, опускаясь на корточки рядом с Сивкой и уже заранее зная ответ.

— Бориска, сукин сын… Вот, бутылка рядом валялась недопитая. Не допил он, значит… И всего-то было пол-литра. А он оставил, правда на донышке. — Она поднесла бутылку к губам.

Прежде чем что-либо сообразить. Катя схватила ее за руку:

— Не надо, не пейте!

Сивка уставилась на нее шальными глазами, выругалась, но пить не стала.

— Ты думаешь, траванулся он? Это ж хорошая водка, «Столичная».

Катя пока ничего такого не думала. Просто сейчас надо вызывать «Скорую», Сивка уже под градусом, еще несколько глотков — она вообще может отключиться. Отставив бутылку в сторону, на бортик детской песочницы, Катя осторожно повернула голову Бориски взглянула в лицо.

От сильного ветра качались кусты, то пропуская, то заслоняя фонарный свет. Из-под припухших, тяжелых век смотрели на Катю тусклые мертвые глаза.

Глава 24

— Ты можешь мне объяснить, какой в этом смысл? — спросил следователь Чернов майора Кузьменко. — Что ты мечешься? Ну ладно, бар «Белый кролик» — это я понимаю, надо было проверить. А к старухе в психушку зачем полез?

— Тоже надо было проверить, — вяло ответил Иван.

— Ну и как? — Чернов усмехнулся. — Добросовестный ты наш… Ты понимаешь, что творишь? Тебе мало «глухарей»?

— Жень, я все это могу самому себе сказать примерно теми же словами. Не надо, — поморщился Кузьменко. — «Глухарей» хватает, доказательств, прямых и косвенных, — выше крыши. Но со старухой я должен был побеседовать. Она, между прочим, не такая уж безумная, как кажется. Про фотографию в бульварной газетенке «Кисе» — чистая правда. Есть такая газетенка, в ней рубрика «Шу-шу». Я нашел, не поленился. Бабушка Гуськова пересказала заметку почти дословно. Так что с памятью у нее все в порядке.

— И что из этого следует? Даже если парня в кепке она не выдумала, даже если он открывал ящик, в котором лежал пистолет — все равно, она ведь не видела, как он взял. А кто потом на место положил? Да и вообще, для суда показания человека, страдающего старческим слабоумием, — ноль. Вот если бы ты разыскал этого самого Петрова, который в реальности окажется каким-нибудь Сидоровым или Губашвили, взял бы его за жабры, обнаружил бы прямую связь с вором-"апельсином" Голбидзе либо с пропавшим без вести князем Недаром, вот тогда… Кстати, что там у нас в этом направлении?

— Ничего. Тишина. Голубок в Сочи упорхнул, на бархатный сезон. У него своя вилла. Чего ж не отдохнуть? Князь исчез бесследно. Никто его, болезного, кроме нас, не ищет. Но и мы этим занимаемся совсем вяло, без энтузиазма. А насчет Петрова — я ведь тоже не поленился, связался со всякими фондами и комитетами, которые теоретически могли бы прислать подобную помощь.

— И, разумеется, все блеф? Гуманитарка из Америки давно не поступает, никакие мальчики в кепках с красными «корочками» по квартирам не шастают?

— Разумеется, — кивнул Кузьменко, — именно так все и оказалось. Но подумай сам, кому понадобилось тратить деньги, покупать продукты, заявляться к сумасшедшей бабке? И ведь еще красную «корочку» надо было заранее приготовить. Это ж сколько хлопот! Ради чего?

— А ты совершенно уверен, что старуха не сочинила всю эту трогательную историю от начала до конца? Ей ведь хочется домой, вот и придумала алиби для внучки.

— Слишком много подробностей, — Кузьменко откинулся на спинку стула и закурил, — не такая бурная у старушки фантазия, чтобы сочинить столько деталей. И потом, если бы врала, она бы обязательно сказала, будто видела своими глазами, как взяли пистолет. Иначе какой смысл?

— Знаешь, — задумчиво произнес Чернов, — у меня такое чувство, что мы с тобой воду в ступе толчем. В принципе дело можно передавать в суд со спокойной душой.

— Со спокойной ли? — прищурился Кузьменко. — Ты абсолютно уверен, что Калашникова убила Гуськова?

— Нет. Однако не потому, что доказательств мало; и не потому, что плохо представляю себе картину преступления. Просто все это несколько необычно, странно. Психологически странно представить, что бизнесмена, казинщика, который по уши в бандитской тусовке, кончает не киллер, оплаченный конкурентом или кредитором, а любовница. Однако в жизни бывает много всяких странностей. Это убийство — не самое невероятное и в моей, и в твоей практике. Все вполне объяснимо и логично. Она до последнего момента не знала, что пальнет. А когда увидела, как они обнимаются у подъезда, не выдержала. И метила она скорее всего в Орлову. Но стрелять толком не умеет. Удивительно, как вообще попала.

— Да, удивительно. Человек, который плохо стреляет, убивает одним точным снайперским выстрелом. Правда, не того, кого хотел. Потом бежит в ужасе к метро, возвращается домой, кладет пистолет назад в ящик и живет дальше как ни в чем не бывало.

— Именно так, — энергично кивнул Чернов, — и я не вижу здесь никаких противоречий. На одной чаше весов — пистолет, мотив, отсутствие алиби, дневник этого несчастного Гришечкина. А на другой что? Разговор с сумасшедшей старухой? Некое смутное ощущение, будто что-то все-таки не так? Да, у меня тоже оно есть. Ну и что? Для суда это не довод. А насчет старухи — будь она трижды нормальной, все равно ради своей внучки наплела бы, что это ты выкрал, а потом подбросил пистолет. А звонки? Анонимные звонки и дурацкая мистическая история с какими-то щепками в подушке? Ведь все так четко укладывается в одну схему. Куда ни ткнись — сплошные доказательства, прямые и косвенные, какие хочешь.

— Уж больно их много, доказательств, — пробормотал Кузьменко, — прямых, косвенных… Даже искать не пришлось. Все на тарелочке с голубой каемочкой преподнесли: кушайте, господа, не трудитесь, вот вам убийца. Она убила, конечно, она. А кто же еще?

— Ваня, прекрати, — поморщился Чернов. — Ну действительно, кто же еще?

* * *

Трезвонил домофон, но в первую минуту Кате показалось, это опять ее сотовый, и опять она услышит сейчас какую-нибудь многозначительную пакость. Было тяжело выкарабкиваться из глубокого, крепкого сна. Но упрямое треньканье не утихало. Открыв наконец глаза и взглянув на часы, Катя обнаружила, что уже десять, вспомнила о Луньке и Митяе, встала, прошлепала босиком в прихожую, сняла трубку.

— Это Митяй, — буркнул недовольный мужской голос.

— Да, доброе утро. Подождите, пожалуйста, в машине. Я спущусь через пятнадцать минут. — Хорошо. Вишневый джип «Чероки» 458МЮ.

Пока Катя умывалась, чистила зубы, приводила себя в порядок, она пыталась собраться с мыслями. Но было невыносимо начинать день с того кошмара, о котором она заставляла себя не думать, засыпая в начале пятого утра.

Она надеялась узнать нечто важное от Светы Петровой. Света мертва. Бориска-помоечник мог видеть, а возможно, и видел убийцу. Он мертв. Свету задушили, инсценируя ограбление. Бориска отравился этиловым спиртом. Так сказал врач «Скорой».

Ночью, а вернее, под утро, всего несколько часов назад, вместе со «Скорой» приехал милицейский наряд. На Катин вопрос, не может ли это оказаться убийством, толстый низенький капитан отреагировал своеобразно. Он смерил Катю надменным, испепеляющим взглядом, фыркнул, смачно сплюнул на асфальт и произнес:

— Да хоть бы они все передохли.

— Ах ты, козел вонючий! Мусор! — взвилась Сивка, которая стояла тут же, тихо монотонно всхлипывая.

— Что ты сказала? — Капитан двинулся на Сивку. — Ну-ка повтори, что ты сказала? Сейчас за козлов ты у меня… — Не надо, не трогайте ее, — вступилась за бомжиху Катя.

— А вы, женщина, не лезьте, идите домой. Нечего тут! — рявкнул на Катю капитан.

— Все вы козлы, суки, ненавижу! — Сивка завелась всерьез, стала визжать на весь двор.

Ее грубо, тумаками, с безобразной матерщиной затолкали в милицейскую машину. Катя впервые в жизни наблюдала вблизи такую сцену. Ей стало жалко грязную, несчастную бабу. Она, вероятно, любила своего Бориску.

Вообще всех стало жалко: Свету Петрову, вредную, склочную, тоже несчастную, и ее маму, Эллу Анатольевну, и Глеба, и себя. Хотелось сказать что-то резкое, оскорбительное толстому капитану милиции, которому все по фигу. Ну человек же умер! А другой человек плачет над ним. Почему тебе так приятно куражиться над пьяной теткой? Оставь ее в покое. Ты так остро реагируешь на оскорбления при исполнении? У тебя такая нежная, ранимая душа под милицейским кителем, что ты плачущей бабе «козла» простить не можешь? Ну дай ты ей откричаться, отплакаться, ну не бей ты ее с таким явным удовольствием, с полным ощущением своего права, своего морального и физического превосходства. Остановись, капитан. Пусть они бомжи, пусть от них воняет. Они люди.

Однако ничего этого Катя не сказала. Молча развернулась, побрела к своему подъезду. Колотил озноб, и от того, что промолчала, не вступилась за несчастную тетку, становилось еще гаже. Понятно, никакого смысла в ее заступничестве не было бы, и все-таки… С этим гадким чувством она уснула, и утром, наспех приводя себя в порядок перед визитом к вору в законе Луньку, так не хотела опять возвращаться все к тому же гадкому чувству собственной беспомощности и опасности, которая бродит где-то рядом, совсем близко, забегает вперед, предупреждая каждый Катин шаг, смеется в телефонной трубке, а возможно, и в глаза заглядывает.

Митяй курил в джипе, коротко просигналил, когда она вышла из подъезда. Перед разговором с Луньком надо успокоиться и собраться. Если она твердо решила взять на себя казино, то этот разговор вдвойне важен. Лунек будет вежливо проверять ее «на вшивость», и от того, как она поставит себя с самого начала, зависит очень многое.

Лунек ждал ее в своем офисе-особняке в Сокольниках. Бесшумно раскрылись стальные ворота и тут же закрылись, пропустив джип. В гостиной на журнальном столе стояли ваза с фруктами и пепельница.

— Привет, соня. Завтракать будешь? — Лунек встал ей навстречу, поцеловал в щеку.

— Буду, — кивнула Катя и уселась в глубокое мягкое кресло.

Лунек щелкнул пальцами, через минуту пожилой, бритый под «ноль» мужик, которого Катя прежде никогда не видела, вкатил сервировочный столик. На столике дымилась большая серебряная турка с кофе, стояли высокие стаканы с ледяным апельсиновым соком, тарелки с поджаренными ломтиками ржаного хлеба, с сыром, ветчиной, вазочки с черной и красной икрой.

— Ну как, ты обдумала наш разговор? — спросил Лунек, разливая кофе по чашкам. — Ты готова стать единственной наследницей? Или у тебя есть сомнения?

— Если честно, сомнения у меня есть, — призналась Катя, — во-первых, я ничего не смыслю в игорном бизнесе. Во-вторых, очень люблю балет. И, в-третьих, не совсем понимаю, почему нельзя поделить все на троих, как положено по закону. Грубо говоря, почему именно я?

— Объясняю по пунктам, — усмехнулся Лунек. — Что касается игорного бизнеса, то твой муж тоже сначала в нем ничего не смыслил. Но освоился довольно быстро. Дальше. Ты любишь балет и понимаешь, что если возьмешь на себя казино, то танцевать уже не сможешь. Хорошо, что ты это понимаешь. Но, видишь ли, если ты откажешься от казино, то никто не гарантирует, что твой театр не развалится. Он ведь никому, кроме тебя, по-настоящему не нужен. Извини, но мне тоже. Балет — это, конечно, красиво, возвышенно, однако дохода не приносит. Только одни расходы. Я готов с ними смириться просто из уважения к тебе. А насчет возможности танцевать — тебе, извини, уже не двадцать. Я в этом плохо разбираюсь, но знаю: ваш балетный век короток. Ну сколько еще ты продержишься в примах? Надо думать о будущем. И последнее, главное. Почему именно ты? Калашников-старший, как тебе известно, уже владеет определенной долей акций. Если к этому прибавится еще солидный куш, одна треть от части Глеба, то получится много. Но я боюсь, получится еще больше, ибо Константину Ивановичу ничего не стоит уговорить Надежду Петровну отказаться от своей трети в его пользу. Таким образом, в руках одного человека окажется шестьдесят процентов от контрольного пакета. При всем моем уважении к Константину Ивановичу, я не уверен, что он устоит перед искушением, не попытается захапать все целиком и выйти из-под моего контроля. И у его юной жены тоже губа не дура. Она очень бойкая девочка, очень… В общем, они стоят друг друга, и из двух вариантов — они или ты — я выбрал тебя. Я понятно излагаю?

— Вполне, — кивнула Катя.

— Ты ешь, пока гренки теплые. Слушай и ешь. Катя сделал себе бутерброд с черной икрой. Есть действительно хотелось.

— Так вот, — продолжал Лунек, — то процентное соотношение, которое существовало до смерти Глеба, было для меня оптимальным. Оно не должно измениться. Тебя я знаю достаточно хорошо. Ты человек трезвый, спокойный, предсказуемый, без вывертов. И далеко не дурочка. В определенном смысле ты как партнер меня устраиваешь даже больше, чем Глеб. Ты не станешь заводить себе сумасшедших любовников, напиваться, скандалить, нарочно светиться перед журналистами. У тебя нет комплексов и амбиций. Ну и вообще, ты мне глубоко симпатична по-человечески. Имидж игорного заведения только выиграет от того, что хозяйкой будет молодая красивая женщина с отличными манерами, идеальной репутацией и гордой балетной осанкой. Но это уже детали. Главное ты поняла?

— Поняла.

— Сомнения еще остались?

Прежде чем ответить, Катя доела свой бутерброд, допила кофе, достала из сумочки пачку сигарет. Лунек быстро, по-джентльменски, щелкнул зажигалкой.

— Сомнений уже не осталось, — она спокойно глядела в серо-желтые глаза, — есть одно условие.

— Какое? — Он едва заметно вскинул брови.

— Ты поможешь мне найти убийцу моего мужа.

— Ну, Катюша, здесь уже все порядке. — Он благодушно улыбнулся. — Я же сказал тебе на похоронах. Ольгу Гуськову, последнюю любовь твоего мужа, арестовали по подозрению. Не знаю, утешит тебя это или нет, но убила она. Причем есть мнение, что метила в тебя. Но она ответит за это, не переживай. Ты ведь понимаешь, у меня есть свои информаторы и я не стал бы просто так говорить.

— У тебя информаторы, а у меня — два трупа за одни сутки, — задумчиво произнесла Катя.

— Как — два? Еще вчера вечером был только один. Света Петрова. Кстати, я поинтересовался сегодня Утром, там действительно банальное ограбление.

— Был еще один труп. Ночью, — ответила Катя с нервной усмешкой.

— Шутишь? Или серьезно?

— Совершенно серьезно. Бомж отравился этиловым спиртом у нас во дворе.

— Бывает. — Лунек открыл фарфоровую масленку, стал аккуратно намазывать на ржаной ломтик сначала масло, потом черную икру, делать себе третий по счету бутерброд. — Надеюсь, тебе не пришлось опять ехать в морг?

— Нет, — покачала головой Катя, — мне только пришлось вызвать «Скорую». Но дело в том, что этот бомж видел киллера, который стрелял в Глеба.

Лунек уставился на Катю своими серо-желтыми холодными глазами. Рука с бутербродом застыла у рта.

— В воскресенье в нашем дворе дежурили телевизионщики. Пока они меня стерегли, стали зачем-то снимать этого бомжа, Бориску. Он жил в нашем дворе, имел привычку шастать ночами. И я подумала — вдруг что-то мог заметить той ночью? Он боялся милиции как огня, а телевизионщики — совсем другое дело. Они охотятся за жареными фактами, даже бомжу это понятно. Они могут заплатить за информацию, вот он, вероятно, и решил заработать. А какой был самый последний жареный факт в нашем дворе? Конечно, убийство Глеба. Не знаю, сказал ли он им что-то конкретное, это у них надо спросить. Там был такой мерзкий скандальный репортеришка по фамилии Сиволап и с ним оператор. Я вовсе не была уверена, что Бориска действительно кого-то видел, просто выстроилась довольно зыбкая логическая цепочка. Пока я размышляла, стоит ли идти дальше по цепочке, наткнулась на этого Бориску. Мы недоговорили. Я только успела узнать, что он и правда видел убийцу. Это была женщина.

— Ну, это и без твоего бомжа понятно. — Валера принялся наконец за свой бутерброд. — У следствия нет сомнений. И у меня, в общем, тоже… — А у меня есть. — Катя вытащила из сумочки две аудиокассеты и положила на стол перед Луньком.

Слушая запись первого разговора, Лунек мрачнел на глазах.

— Это Света Петрова. Та самая, которую задушили на пустыре, — объяснила Катя, — она начала звонить давно, за две недели до смерти Глеба. Я не знаю, была ли она знакома с Ольгой Гуськовой. Конечно, можно предположить, что была, и именно Ольга просила ее звонить мне, а потом, почувствовав опасность, убрала как свидетеля. Но я почти уверена — это не так.

— А почему, собственно, ты в этом уверена? — медленно произнес Лунек.

— Сначала послушай вторую кассету. Лунек послушал. Но лицо его при этом уже не было таким напряженным. Он лишь брезгливо поморщивался.

— Ну и что? — спросил он, когда отзвучали голоса в магнитофоне. — Нет, я понимаю, жутко противно, даже меня тошнит. Но ты женщина сильная, переживешь.

— Переживу, — кивнула Катя, — однако звонок этот прозвучал тогда, когда Ольгу уже арестовали, а Света Петрова была мертва. Если тыпослушаешь внимательно еще раз, то заметишь — другой голос. Другой человек. Похоже на Свету, но не она. Да и не могла она. Ее убили в субботу вечером. А позвонили в ночь после похорон, в понедельник.

— Нет уж, уволь, — засмеялся Лунек, — еще раз эту пакость я слушать не, собираюсь. И вообще, Катюша, плюнь. Забудь. Обычная бабская злоба. Если ты будешь обращать на это столько внимания, то сама не заметишь, как скатишься до того же уровня. Знаешь, что мне в тебе всегда нравилось? Отсутствие бабства. Редкое качество для женщины. Ты понимаешь, что я имею в виду? Среди вашего брата мало таких, которые прощают чужую красоту, чужой успех. Попробуй при одной женщине сказать про другую доброе слово! Злобой изойдет. Хорошо, если только в душе, а то и нагадит как-нибудь, исключительно ради собственного удовольствия. Это особенно заметно в женской зоне. Там хорошенькую мордашку могут и бритвой порезать. Но и про твой красивый балетный мир я тоже кое-что слышал. Кстати, если уж говорить о высоком, у Пушкина, например, в сказке о «Мертвой царевне» все закручено именно на бабской зависти. «Я ль на свете всех милее, всех румяней и белее?» А если не я, другая, так я эту другую в порошок сотру, отдам зверям на растерзание, отравлю, утоплю… Впрочем, топили красавицу в другой сказке. Помнишь, ткачиха с поварихой в сказке «О царе Салтане»? Я пацаном был, когда мне бабушка читала, а, видишь, до сих пор помню. «И завидуют оне государевой жене». Завидуют, суки, младенца не пожалели, в бочку законопатили, гонца опоили, государственный документ подменили. А ради чего, спрашивается? Просто так, из зависти. — Лунек откинулся на спинку кресла и прищурился как-то странно, по-кошачьи. — Александр Сергеевич много чего умного написал. Только поговорить мне об этом не с кем. А хочется. Надо нам с тобой, Катюша, почаще встречаться. Не только по делу, но и так, для души.

Катю немного напрягла эта последняя фраза. Она давно заметила, что Лунек симпатизирует ей не только как жене своего приятеля-партнера, не только как талантливой балерине и неглупому, легкому в общении человеку, но и просто как женщине. Нет, ничего серьезного за этим не стояло, избави Бог. Пока был жив Глеб, Валера вежливо соблюдал дистанцию. А сейчас вдруг сделал мягкую, осторожную попытку ступить на ту территорию, которая прежде в их отношениях была запретной.

Катя чувствовала, он играет с ней, как кошка с мышкой. Вероятно, вопрос с поиском убийцы он считает решенным. И вопрос с дележом имущества — тоже. О делах поговорили, все выяснили, теперь можно и поиграть, поболтать о высоком, о Пушкине, о женской психологии.

«Нет уж, Валера. Это потом. Ты для себя все выяснил, а я еще нет. Так что, прости, о высоком, о Пушкине мы потом поговорим, — подумала Катя, — а сейчас давай уж вернемся к жестокой прозе».

— Слушай, Валера, я забыла тебя спросить, — произнесла она вслух после короткой паузы, — ты вчера обмолвился, будто знаешь Свету Петрову. Интересно, откуда?

— Ну, это громко сказано — знаю. Так, видел пару раз, имя слышал.

— А конкретней можешь вспомнить?

— Не хочу конкретней, — улыбнулся он и покачал головой, — не хочу.

— Почему?

Лунек закурил, смерил Катю долгим, оценивающим, откровенно мужским взглядом.

— Кать, вот объясни мне такую вещь, — мягко, чуть приглушенно начал он после долгого молчания, — ты красивая умная женщина. От тебя можно запросто потерять голову. Ну почему же тебе все мужики-то попадаются… как бы это выразиться поприличней? Ладно, не буду выражаться. Ты меня и так поняла.

— Валер, не надо, — поморщилась Катя, — я тебя отлично поняла, но не надо. Глеб… — Нет, я не о Глебе, — перебил ее Лунек, — я о твоей первой любви. Догадываешься, о ком? Кстати, что там у вас за история была зимой на Тенерифе?

Катя вовсе не удивилась, что Луньку известно и это. Он же сказал вчера по телефону: «Ты вся как на ладошке…»

— А, ты о Баринове? Никакой там истории не было. Встретились случайно.

— И что? Случайно встретились, поздоровались, разошлись? Глеб вернулся с острова вечной весны мрачный, нервный, советника президента скотиной обозвал. Не в глаза, конечно. Неужели просто так? Без всякого повода?

— А к чему ты вдруг об этом вспомнил? — Катя удивленно подняла брови. — Я спросила тебя о Свете Петровой, а ты вдруг вспомнил о Баринове и Тенерифе. Не вижу связи.

— Да к тому, Катюша, что Света Петрова пять лет развлекала твоего красавца Баринова. Не хотел тебе говорить, но видишь, ты сама из меня вытянула. Только уж будь добра, подробности не вытягивай. Уж больно они похабные, подробности-то. Выводы делай, в кого влюбляться. Тогда ты еще совсем девочкой была, а сейчас — взрослая женщина, к тому же совершенно свободная. Делай выводы, чтобы прошлых ошибок не повторять. Рядом с тобой должен быть настоящий мужик, крепкий, надежный, а не всякие там… прости, Господи. За тобой ведь теперь будет стоять большое серьезное дело, и много найдется желающих… Ладно, ты прости меня, может, я лезу куда не надо… — Он опять хитро, по-кошачьи прищурился.

— Нет, почему? — мягко улыбнулась Катя. — Я понимаю, мы с тобой партнеры теперь, и тебе вовсе не все равно, кто окажется со мной рядом.

— Правильно, — кивнул Лунек, — мне не все равно. Между прочим, этот твой Дубровин — классный программист. Правда, водился за ним грешок, придумал пару вирусов, очень хитрых. Поимел неприятности, но до суда не дошло. Это ведь подсудное дело… Ну ладно, история давняя, — Лунек небрежно махнул рукой, — он ведь не корысти ради. Так, развлекался. А фирма, в которой он работает, знаешь под кем живет? Не знаешь. Под Скелетом. Есть такой кавказский авторитет, старый умный шакал. Любит Голубя, словно родного сына. Ну, кто такой Голубь, ты, надеюсь, знаешь?

— Конечно. — Катя спокойно улыбнулась. — И что из этого следует?

— Пока ничего, — пожал плечами Лунек, — проверяем. Слушай, а у тебя с ним как, всерьез?

— Да никак у меня с ним. Пока никак, а дальше — видно будет. Честно говоря, сама не знаю. — Катя взглянула на часы и поднялась. — Мне пора. Спасибо за завтрак.

— На здоровье. — Лунек тоже поднялся из своего кресла. — Всегда рад тебя видеть. Значит, сейчас даю тебе недельку, чтобы ты отдохнула, пришла в себя. Хватит недельки?

— Вполне, — кивнула Катя.

— Ну и хорошо. Если какие проблемы — звони. Да, родственникам скажи, есть завещание Глеба. Вся его доля отписана на тебя. Так что пусть заткнутся.

— А оно что, действительно есть? — Катя застыла на пороге.

За ее спиной уже маячил Митяй, который должен был отвезти ее домой.

— А как же? — усмехнулся Лунек. — О таких вещах надо думать заранее. Всякое в жизни бывает. Бумажка, заверенная нотариусом, все как положено. Кроме меня, Глеба и моего нотариуса, об этой бумажке не знал никто. Теперь вот ты знаешь.

— Подожди, — Катя нервно передернула плечами, — и давно он написал это завещание?

— Полгода назад.

— Могу я взглянуть?

— Успеешь, налюбуешься. Там все тебе, движимое, недвижимое, все. С одним только условием, что ты продолжишь выплачивать его матери, Надежде Петровне, ту же сумму в твердой валюте. Тысячу в месяц, плюс оплата ее непредвиденных расходов в случае болезни и так далее.

— А отцу что?

— Ничего, — выразительно развел руками Лунек, — да ты за дядю Костю не переживай. Небось не бедствует.

Катя не особенно переживала за народного артиста и знала: он действительно не бедствует. Ее поразила новость о завещании. Лунек не случайно оставил это напоследок. Вполне возможно, он лишь к концу разговора принял такое решение — сообщить ей о завещании Глеба. Только сообщить, не показать. А мог вообще скрыть.

Все в его руках, все. И сейчас он ясно дает ей это понять.

— Так что ты с ними особенно не церемонься, с Калашниковым и с его Маргошкой. — Лунек нежно поцеловал Катю в щеку. — И еще. Не суетись насчет всех этих бабских звонков, отравленных бомжей. Убийцу нашли, жизнь продолжается, дел у нас с тобой много. И ментов к этому не подключай, ладно? Зачем нам с тобой лишняя вонь? Они ведь с удовольствием воспользуются любой мелочью, чтобы влезть в наши дела. А это нам только настроение испортит. Мы в своем хозяйстве как-нибудь сами разберемся.

Он проводил ее до машины, еще раз поцеловал, чуть приобняв за талию — Лучший друг и партнер, любитель сказок Пушкина, знаток женской психологии, замечательный парень, вор в законе Валера Лунек. Ему удобно, что убийство Глеба никак не связано с бизнесом. Ему удобно, чтобы все в его империи осталось по-прежнему. Люди приходят и уходят, империя вора в законе должна стоять вечно.

Вишневый джип выехал из ворот. Катя сидела на заднем сиденье, смотрела в тупой подбритый затылок молчаливого Митяя. Интересно, сколько трупов на его счету? Глеб рассказывал, что этот Митяй может покалечить и даже убить одним ударом. Он проходил специальную выучку. Он не человек, а настоящая машина, предназначенная для уголовных разборок. Пару раз он спас Луньку жизнь.

Катя вдруг вспомнила какие-то смутные слухи, обрывки разговоров о торговле оружием и наркотиками, о причастности обаятельного Лунька к нескольким нашумевшим заказными убийствам, о его чеченских связях и о многом другом.

Раньше она могла себе позволить не прислушиваться, не задумываться. А сейчас лучше отдать отчет, с кем предстоит иметь дело. И не питать иллюзий. Если уж быть честной перед собой до конца, то вовсе не исключен вариант, что Луньку по каким-то непонятным причинам показалось удобным избавиться от Глеба. Для вора в законе человек перестает существовать, когда выходит из-под контроля. А Глеб в последнее время стал много пить и болтать. Не продумал ли Лунек заранее эту дьявольскую хитрую комбинацию? Не потому ли с такой легкостью согласился с официальной версией, будто Глеба убила Ольга Гуськова?

Катя спросила себя, а не проще ли ей тоже согласиться с этим, жить дальше? И вообще — откуда взялось в ней упрямое убеждение, будто убийца — вовсе не эта женщина? Катя ведь никогда ее не видела, ничего о ней не знает. Ну хорошо, Луньку такая версия кажется удобной. А следствие? Милиция? Они заинтересованы найти настоящего убийцу или нет? Им-то какой резон арестовывать невиновного человека?

Открыв сумочку, она обнаружила, что кассет там нет. Ну разумеется, Лунек оставил их у себя. Она забыла о них, еще бы не забыть, когда он сказал о завещании! И что теперь? Просить Митяя вернуться, забрать кассеты? Отдай их мне, Валера, я все-таки хочу дать послушать следователю Чернову. И сама попытаюсь искать настоящего убийцу. Смешно, в самом деле!

Глава 25

Сегодня у Маргоши не было съемок.

Они с Константином Ивановичем проснулись поздно, Маргоша долго не вылезала из ванной. Они планировали обязательно встретиться с Катей, днем ли, вечером — неважно. Как только появится дома, сразу намеревались к ней поехать. Надо ведь, наконец, обсудить деловые вопросы. Дело не терпит. Глеб уже похоронен, а жизнь продолжается. Нельзя же страдать вечно. Сейчас дорог не то что каждый день — каждый час. Надо быстро расставить все точки над "и".

Но оба Катины телефона не отвечали. Константин Иванович уже дважды наговорил на автоответчик ласково-тревожный текст, мол, где ты, Катенька, детка, ходишь с утра? Мы так волнуемся, нам надо встретиться поскорей. Но никакого ответа.

Должна же она наконец появиться дома! Маргоша плескалась в ванной, чистила перышки. В двенадцать часов дня раздался звонок. Константин Иванович думал, это наконец Катя, даже стукнул Маргоше в дверь, мол, вылезай скорее, сейчас поедем. Но это был генерал Уфимцев. Он сообщил Константину Ивановичу, что по подозрению в убийстве его сына арестована Гуськова Ольга Николаевна.

— Ты, Костя, как в воду глядел, — вздохнул генерал, — мои ребята еле отбиваются от журналистов… Константин Иванович пару раз видел эту странную, очень красивую женщину, очередную любовницу своего легкомысленного сына. Он знал, что Маргоша училась с ней в одном классе, что родители ее погибли в Афганистане.

В январе этого года, когда он вернулся из Лондона, Маргоша сообщила ему о новом увлечении Глеба.

— Мне жутко неловко, — призналась она, — получилось, что я вроде как сводница… Она рассказала про старый Новый год, про свою несчастную подружку, красавицу-сироту, переболевшую тяжелым гриппом.

— Он прямо голову потерял, — говорила она о Глебе, — сначала разозлился ужасно, не ждал меня увидеть на даче, а потом взглянул на Олю — и забыл обо всем. Даже на меня сердиться перестал. Ужасно неудобно перед Катей.

— Не переживай, — успокаивал ее Константин Иванович, — при чем здесь ты? Не эта Оля — так другая какая-нибудь. Ты же знаешь моего сына. А вот то, что он был недоволен твоим приездом и даже не счел нужным это скрыть, с его стороны настоящее хамство. Обязательно с ним поговорю. В конце концов, это моя дача, и ты, моя жена, имеешь право приезжать туда, когда пожелаешь.

Потом произошел неприятный разговор с Глебом. Сейчас вспоминать не хочется. Глеб с самого начала относился к Маргоше как к какой-то захватчице, подозревал ее Бог знает в чем и таким образом постоянно обижал Константина Ивановича. Не мог простить развода и новой женитьбы, жалел мать. Все уже давно простили, приняли Маргошу, привыкли к ней, даже Надя ни словом не попрекнула. Но Глеб продолжал дуться, все не исчезала в нем какая-то враждебность, напряженность… Да, сейчас, когда его нет, лучше не вспоминать о плохом.

А Маргошенька, бедненькая, так тяжело это переживала, так хотела наладить с ним нормальные родственные отношения.

— Я могу его понять, — говорила она со вздохом, — но я же не виновата, что люблю тебя. Знаешь, мне иногда становится страшно. Вот будет у нас с тобой ребенок, и Глеб начнет ревновать еще больше.

— Пусть только попробует! — жестко заявлял Константин Иванович и тут же добавлял мягко, чуть игриво:

— А кстати, когда у нас с тобой будет ребенок?

— Вот отснимусь еще в паре-тройке боевиков, и тогда… — улыбалась Маргоша. — Мне самой хочется, но я себя знаю. Как только забеременею, на все плюну, перестану сниматься, растолстею. Стану банальной сумасшедшей мамашей. А потом еще нарожаю тебе целую кучу детей, сам не рад будешь, что со мной связался, разлюбишь меня, чего доброго.

— Как тебе не стыдно, малыш, — качал головой Константин Иванович, — что ты такое говоришь… Он гладил, перебирал блестящие рыжие пряди, глядел в ясные зеленые глаза, и комок подступал к горлу от любви и счастья… Маргоша вышла из ванной и, когда узнала, кто арестован за убийство, прямо затряслась в истерике, даже задыхаться стала. В первый момент Константин Иванович растерялся, перепугался, это напоминало приступ астмы. Но он знал точно, что у его жены никакой астмы нет. Просто слезы, истерика.

Маргоша горько плакала, по-детски шмыгая носом. Константин Иванович был в растерянности, он никак не мог ее успокоить.

— Это я виновата, я их познакомила, привезла ее на дачу… Ну разве я могла представить? Костенька, миленький… Константин Иванович впервые видел свою жену в таком состоянии. Он сам готов был заплакать, понимая, что бедная девочка мучается из-за того, в чем совершенно не виновата. Какой она все-таки тонкий, глубокий человечек, у нее обостренное чувство вины.

— Ну все, малыш, все, — он поднялся с дивана. Она испуганно вцепилась в его руку.

— Ты куда?

— Водички тебе принести.

Она отпустила руку, горько всхлипнула:

— Спасибо, Костенька. Ты прости меня.

— За что, малыш?

— За истерику… — Ну что ты, девочка, такое говоришь? — Он растроганно улыбнулся. — Тебе воды или соку? А может, чайку поставить?

— Просто воды, минералки холодненькой. Он вернулся со стаканом. Маргоша уже не так сильно плакала. В глазах еще стояли слезы, но не было этих ужасных, судорожных всхлипов, от которых сердце переворачивалось. Она сидела на диване в гостиной, поджав ноги, кутаясь в теплый махровый халат. Она недавно вымыла голову, и волосы еще не высохли. Константин Иванович очень любил запах ее влажных волос и, опустившись рядом на диван, уткнулся в них лицом.

— А они точно знают, что это Оля? Что тебе сказал генерал? — спросила Маргоша, залпом выпив минералку.

— Да, малыш. Там все очевидно. У нее нашли пистолет, тот самый, из которого… и еще есть улики! Уфимцев сказал, подробности при встрече.

— У Оли был пистолет?! Ужас какой… если бы я знала… — Она судорожно всхлипнула, и Константин! Иванович испугался, что сейчас опять разрыдается.

— Ну что бы ты могла сделать? Так нельзя, малыш. Ты же у меня сильная девочка, я еще ни разу не видел, чтобы ты так плакала. Мне прямо страшно за тебя, за твои нервы.

— Хорошо, Костенька, я сейчас успокоюсь. А когда ее арестовали?

— В понедельник, рано утром.

— В понедельник?! — Маргоша сильно вздрогнула и побледнела.

Константин Иванович заметил, что глаза ее моментально высохли.

— Почему ты так испугалась? — удивленно спросил он.

— Нет, — она расслабленно откинулась на спинку дивана, — я не испугалась, просто… Ну, понимаешь, даже не знаю, как тебе объяснить. Это слишком уж символично, что ее арестовали в день похорон. Даже жутко делается. Оля ведь очень мнительная, она склонна ко всякой мистике, она вообще странный и, по большому счету, глубоко несчастный человек. У нее сумасшедшая бабушка и больше никого.

— Да уж, несчастный человек, — горько усмехнулся Константин Иванович, — выстрелила в моего мальчика, как профессиональный киллер. Неужели тебе ее жалко?

— Мне пока трудно все это осмыслить, уместить в голове, — тихо призналась Маргоша. — А Катя уже знает? Ей сообщили?

— Понятия не имею. Об этом мы с генералом не говорили. Ты, кстати, вчера звонила ей?

— Да, я оставила сообщение на автоответчике.

— Странно, что она не перезвонила. И странно, что сейчас ее нет дома.

— Ну мало ли, какие у нее дела, — пожала плечами Маргоша, — тоже ведь своя личная жизнь.

— Этого-то я и боюсь, — тихо и задумчиво произнес Константин Иванович, — боюсь, кто-нибудь настроит ее заранее… — А ты думаешь, она так легко поддается внушению? Вообще, объясни мне толком, чего ты боишься?

— Если бы я мог самому себе это толком объяснить… Просто какое-то тревожное чувство. Ведь нет завещания, и речь идет о таких деньгах… Всякие могут быть неожиданности.

— Но ведь в любом случае, к твоей части прибавляется две трети. Это шестьдесят процентов. Считай, казино твое. Ты все равно ее вытеснишь, если она начнет дурить. Да и не начнет она. Ты ее знаешь, сам говорил, у нее хватит ума понять, что с нами лучше не ссориться, если она хочет сохранить свой театр. При шестидесяти процентах театр тоже в твоих руках. — Маргоша погладила его по щеке. — Не надо волноваться заранее. Мы ведь пока еще с ней не говорили.

— А Лунек? — еле слышно произнес Константин Иванович.

— Ну что Лунек? Ему-то какая разница? Он все равно остается при своем проценте. Дай-ка я еще раз наберу номер. Вдруг она уже пришла?

Маргоша взяла с журнального столика телефон. И сразу, после нескольких гудков, услышала Катин голос.

— Ну слава Богу, — пропела она в трубку, — мы к тебе выезжаем через десять минут. Что-нибудь купить по дороге? А если подумать? Ну, как скажешь… Нажав кнопку отбоя, она помчалась в ванную, включила фен, стала сушить влажные волосы, весело насвистывая какой-то знакомый мотивчик. Константин Иванович удивился, как быстро забылись безутешные слезы. Это опять была та Маргоша, к которой он привык и которую так любил, — легкая, энергичная, жизнерадостная.

Артем Сиволап нервничал и злился. Он потратил слишком много времени и сил на это заманчивое, запутанное дело, чтобы просто так бросить, отступить. Сразу после разговора с Корнеевым он принялся обзванивать всех своих знакомых из программ криминальных новостей, из милиции и прокуратуры. Но вовсе не для того, чтобы направить ментов в больницу к бабушке Ольги Гуськовой. Он сам пытался найти лазейку, зацепить хоть кого-то из оперативно-следственной группы, работающей по этому делу. Однако довольно скоро убедился — бесполезно. Ему, как и Игорю Корнееву, объяснили, что расследование курирует сам генерал Уфимцев, он — мужик крутой, и никому неохота иметь неприятности. И лучше ему, знаменитому скандалисту, вообще держаться от этого дела подальше.

На следующее утро он помчался в Институт Ганнушкина, попытался прорваться к больной Гуськовой Иветте Тихоновне, но его категорически развернули. Не помогло ни вранье, ни деньги. Он стал уговаривать себя, что все бесполезно и в его практике это не первый и не последний эксклюзив, который срывается с крючка. Много других разных дел, съемки, монтажи, рубрика «Шу-шу» не готова к очередному номеру. Нельзя же все бросить.

И в общем, уговорил. Целый день носился по разным другим делам, однако ночью не мог уснуть до тех пор, пока не сказал себе честно, что завтра утром опять отправится на Мещанскую улицу, разыщет во что бы то ни стало бомжа Бориску, даст ему, сколько тот попросит, поведет в ресторан, закажет лобстера, рассыплется в извинениях, но добьется, чтобы бомж рассказал подробно все, что видел из окошка своего вонючего теремка.

Было два часа ночи, когда он набрал номер оператора Смальцева. Тот не стал ворчать из-за позднего звонка, был готов снимать завтра кого угодно и где угодно, только заплати.

Артем Сиволап нервничал и злился. Он потратил слишком много времени и сил на это заманчивое, запутанное дело, чтобы просто так бросить, отступить. Сразу после разговора с Корнеевым он принялся обзванивать всех своих знакомых из программ криминальных новостей, из милиции и прокуратуры. Но вовсе не для того, чтобы направить ментов в больницу — Ты пока в машине посиди, — сказал он Смальцеву, когда на следующее утро они приехали в злосчастный двор, — ты посиди, а я пошныряю. Но только смотри, чтобы все было готово, чтобы пленка не кончилась и аккумулятор не сел в самый ответственный момент.

— Будет сделано, — вяло отозвался Смальцев. Артем обошел двор, заглянул в теремок, сбегал к ларьку, к пункту приема стеклотары. Несколько сонных утренних алкашей, попавшихся на пути, ничего внятного ответить не могли. Он уже почти потерял надежду, когда заметил у помойного бака маленькую скрюченную старушку.

— Здравствуйте, — вежливо обратился он к ней, — вы Бориску не видели?

— А тебе зачем? — подозрительно прищурилась старушка.

— По делу, — он протянул ей пятитысячную купюру. Старушка ловко сцапала деньги и даже облизнулась.

— Помер Бориска-то.

— Как?! Когда?

— Да вчерась. — Она поджала губы и траурно вздохнула. — Взял и помер в одночасье, а чего, как, не знаю. Сивку-то в милицию забрали, орала сильно.

Старушка развернулась всем корпусом к своей помойке и продолжила деловито копаться, потеряв к Сиволапу всякий интерес. Понятно ведь, больше не даст.

Артем побрел к детской площадке, сел на лавочку, закурил. Странно это, очень странно. Может, зайти в районное отделении милиции, попытаться выяснить, от чего умер бомж? Нет, это уже полный идиотизм.

И вообще, хватит. Пора наконец успокоиться. Не выйдет никакого эксклюзива, не даются в руки заманчивые подробности этого убийства, зря только Смальцева выдернул, теперь плати ему за целый рабочий день. Он ведь потребует. Была съемка, не было — ему что? Заказал камеру — плати.

Сиволап так глубоко погрузился в свои печальные мысли, что не услышал приближающихся шагов и сильно вздрогнул, когда женский голос произнес у него над головой:

— Здравствуйте, Артем.

Он поднял глаза. Над ним стояла балерина Орлова собственной персоной.

— Екатерина Филипповна, несколько слов, буквально несколько слов! — Он встрепенулся, вскочил со скамейки, чтобы бежать к машине, за Смальцевым.

— Подождите, — она остановила его жестом, — вы один или с оператором?

— С оператором. Я сейчас… — Да не бегите вы, — она едва заметно поморщилась, — не суетитесь. С каким именно оператором?

— Со Смальцевым. А что?

— А в воскресенье вы с кем были?

— С Корнеевым.

— Вы хотите взять у меня интервью?

— Да, разумеется.

— Тогда вызывайте того оператора, с которым были здесь в воскресенье.

— Но почему?

— Меня не устраивает, как работает Смальцев. Я видела несколько репортажей. Он не умеет снимать. Если вы хотите, чтобы я ответила на ваши вопросы перед камерой, вызывайте Корнеева.

— Но я не знаю… это так неожиданно. Смальцев уже здесь, ждет в машине, камера готова, а Корнеев может быть занят, — стал лепетать Артем, уже заранее понимая, что теперь уж достанет Игоря хоть из-под земли.

— Не волнуйтесь, — успокоила его Орлова, — я не передумаю ни через час, ни к вечеру. Если Корнеев занят, вы можете подъехать позже. Мой телефон у вас есть, я буду дома.

Она развернулась и пошла к подъезду. Несколько секунд Артем тупо глядел ей вслед, потом вытащил из кармана куртки сотовый телефон и стал названивать Корнееву — сначала домой, потом на пейджер.

Родственники не заставили себя долго ждать. Оба, и Константин Иванович, и Маргоша, лучезарно улыбались и торжественно вручили Кате букет белых гвоздик, коробку дорогого французского печенья и бутылку сухого мартини.

— Ты знаешь, нашли убийцу, — сказала Маргоша, чмокнув Катю в щеку.

— Да, — кивнула Катя, — уже знаю.

— А когда же ты успела?.. — удивилась Маргоша. — Нам об этом сообщили только сегодня.

— Я знала уже в понедельник.

— В понедельник? — вмешался Константин Иванович. — На похоронах? Почему же ты ничего нам не сказала?

— Меня просили не говорить. — Катя отправилась в кухню. — Вам чай или кофе? — спросила она, наливая воду в чайник.

— Кофе, — ответила за двоих Маргоша. — Слушай, а кто же тебя просил не говорить?

— Не важно. — Катя достала электрическую кофемолку, насыпала зерна.

— Ты сейчас будешь здесь гудеть. Я этот звук терпеть не могу, — рассеянно произнес Константин Иванович и ушел в гостиную.

Маргоша придвинулась к Кате совсем близко, чтобы не перекрикивать гул кофемолки.

— Видишь, значит, теперь и со звонками все ясно, и с теми щепками в подушке. С самого начала можно было догадаться, что Ольга слегка того, — Маргоша выразительно закатила глаза и покрутила пальцем у виска, — а теперь я себя так ужасно чувствую… ты ведь знаешь, мы с ней в одном классе учились. Но я, честное слово, не могла себе представить… — Маргоша, перестань. При чем здесь ты? Да, я все забываю тебя спросить, ты была знакома со Светой Петровой?

Катя прекрасно помнила, что уже спрашивала об этом. И сейчас очень внимательно следила за Маргошиным лицом. Та опустила глаза, поправила волосы и тихо сказала:

— А почему — была? Я и сейчас с ней знакома. У меня есть идиотская привычка жалеть и опекать несчастненьких. А у несчастненьких есть привычка садиться на шею. Со Светкой — именно такой случай.

— Ее убили, — тихо сказала Катя, выключая кофемолку и продолжая наблюдать за Маргошиным лицом.

— Светку? Ужас какой… Как? Когда?! — Реакция была вполне адекватной, зеленые глаза расширились от испуга и удивления.

— В субботу поздно вечером Свету задушили удавкой на пустыре в Конькове. Милиция считает., это было ограбление. Ты позвони ее маме, Элле Анатольевне. Она очень тепло о тебе говорила. Ей худо сейчас, позвони. Опекать несчастненьких — не такая уж идиотская привычка. И не все они садятся на шею.

— Погоди, а ты откуда это знаешь так подробна про Светку?

— Элла Анатольевна на поминках жаловалась, что Света пропала. Во вторник я позвонила узнать, как дела. Ну и пришлось приехать, потом мы вместе пошли в милицию.

— Зачем? Они вообще тебе кто?

— Неважно. Друзья детства.

— Обе? — Маргоша нервно усмехнулась.

— Да, обе. Элла Анатольевна стригла мою маму. Света приходила на все дни рождения, праздники. Я обеих помню со своих пяти лет. А ты, вероятно, познакомилась со Светой, когда училась в «Щелке»? Она ведь работала гримером в Малом театре. Удивительно тесен мир… — Да, удивительно, — вздохнула Маргоша, — я знала, Светка плохо кончит. Она торговала на вещевом рынке, общалась со всякой швалью… Где у тебя кофейные чашки? А, вот, нашла.

— Девочки, вы скоро там? — послышался голос Константина Ивановича из гостиной.

— Да, Костенька, сейчас, — отозвалась Маргоша, — давай, я все отнесу, а ты следи за кофе. — Она поставила на поднос чашки, вазочку с печеньем и удалилась.

— Видишь ли, детка, — начал Калашников, когда они уселись вокруг журнального столика в гостиной и Катя принесла кофе, — поскольку я знаю тебя с пеленок, мы будем говорить прямо и называть вещи своими именами. Ты человек непрактичный. Ты талантливая танцовщица, чудесная, умная девочка, но во всем, что касается таких приземленных материй, как бизнес, деньги, ты полный профан. Тот неимоверный груз, который свалился на тебя в связи с нашим общем горем, тебе, детка, не по плечу. Я имею в виду казино, то есть те пятнадцать процентов из контрольного пакета акций, которые ты наследуешь по закону.

Катя слушала молча, не перебивая. Маргошу, казалось, совершенно не интересовал разговор. Она встала, со скучающим видом подошла к книжным полкам, провела пальчиком по корешкам, потом присела на корточки и стала просматривать коробки с видеокассетами, которые стояли в самом низу, в несколько рядов.

— Так вот, — продолжал Константин Иванович, отхлебывая кофе мелкими глотками, — пятнадцать процентов — это и много, и мало. Много в смысле ответственности и головной боли, мало в смысле дохода. Доход казино — вещь непостоянная. Денег, которые тебе даст долевое участие в прибыли, едва ли хватит на то, чтобы содержать театр. Театр классического балета — удовольствие не из дешевых. Ты понимаешь, о, чем я говорю?

Катя молча кивнула.

— При прежнем соотношении сил казино имело конкретного хозяина. А теперь, если пятнадцать процентов из шестидесяти, принадлежавших Глебу, окажутся у тебя, то получится ерунда. Доход упадет. Некому будет взять дело в свои руки. Я слишком занят, чтобы взвалить на себя все. Я готов это сделать, но только в том случае, если мне и принадлежать будет все. Не хочу утомлять тебя подробностями, перейду к главному. Надежда Петровна свои двадцать процентов отдает мне. Будет разумно с твоей стороны поступить так же. А если уж я возьму на себя казино, то за театр ты можешь не волноваться. Я ведь не какой-нибудь тупица — «новый русский», я тоже, на минуточку, артист и понимаю, что такое театр. И если мы с тобой договоримся, я сделаю все от меня зависящее, чтобы ты и твои ребята не остались на улице. Ну, что ты молчишь, детка? О чем ты думаешь?

— Константин Иванович, а почему вы говорите о моих пятнадцати процентах? — спросила Катя со спокойной улыбкой. — Глебу принадлежало шестьдесят. Я, конечно, человек непрактичный, однако знаю, что шестьдесят на три будет двадцать.

— Потому, деточка, — стал терпеливо объяснять Калашников, — что при разделе имеется в виду все имущество, выраженное в денежных единицах. То есть, речь идет еще и о квартире, доме на Крите, двух машинах, гараже, банковских вкладах. А это на сегодняшний день как раз и составляет в денежном выражении те пять процентов, которые автоматически вычитаются из твоей доли в контрольном пакете акций. Иными словами, ты, конечно, можешь претендовать на двадцать, но в таком случае нам придется делить квартиру, машины, дом, и мы запутаемся. Мы же свои люди, ну зачем нам эти сложности? Ты ведь ничего не теряешь, наоборот. Зачем тебе лишняя головная боль? Да и с моральной точки зрения. Детей у вас нет, ты молодая женщина, выйдешь замуж, и все, что нажито таким трудом, и заметь, не твоим трудом, достанется чужому человеку. Или ты не согласна?

Катя сама не знала, почему тянет время. Она представляла себе, как сойдет с его лица это покровительственно-благодушное выражение, как он взбесится буквально через минуту. Наверняка и Маргоша, которая сидит сейчас тихонько в уголке и перебирает коробки с кассетами, не останется равнодушна… Ладно, нечего тянуть. Катя уже открыла было рот, но тут зазвонил телефон, и она вздохнула с некоторым облегчением. Еще несколько секунд покоя. В какой бы форме она ни сообщила им неприятную для них новость, скандал все равно разразится. Так пусть не сию минуту… — Катя, ну слава Богу, — услышала она в трубке, — я уже не надеялся, что дозвонюсь. Ты узнала меня?

Это был Егор Баринов. Он почему-то ужасно волновался.

— Да, Егор, я тебя узнала. Здравствуй.

— Мне надо встретиться с тобой очень срочно. Желательно сегодня, в любое удобное для тебя время, я готов подъехать, куда скажешь.

— А что случилось?

Краем глаза Катя заметила, как Константин Иванович раздраженно, совершенно беззвучно забарабанил пальцами по столу, а Маргоша застыла с кассетой в руках, повернула голову и удивленно уставилась на Катю.

— У меня серьезные неприятности, и помочь мне можешь только ты. Но это не телефонный разговор. Если позволишь, я подъеду к тебе часикам к девяти?

— Хорошо, Егор. Ты знаешь адрес?

— Да, конечно.

— Ну вот, у тебя уже началась своя бурная личная жизнь, — выразительно развел руками Калашников, когда она положила трубку, — уже появился какой-то Егор.

— Да не какой-то, — поморщилась Катя, — это вовсе не личная жизнь. Это всего лишь Баринов.

В углу что-то грохнуло. Маргоша выронила несколько кассет и, не потрудившись поставить их на место, быстро подошла к креслу, в котором сидел Константин Иванович, уселась на подлокотник.

— Баринов? — спросила она, весело подмигнув. — Насколько мне известно, это как раз очень личная жизнь.

— Малыш, перестань, — Константин Иванович похлопал ее по коленке, — у нас серьезный разговор. Так что, Катюша, мы договорились? Или мне еще надо поупражняться в красноречии? — обратился он к Кате с лучезарной улыбкой.

— Нет, Константин Иванович, — медленно произнесла Катя, — вам не стоит больше упражняться в красноречии. Дело в том, что я была у Валеры. Есть завещание Глеба, по которому все движимое и недвижимое имущество переходит мне, в том числе и все шестьдесят процентов контрольного пакета акций казино.

Повисла пауза. На лице Константина Ивановича медленно линяла улыбка, Маргоша застыла, вцепившись пальцами в мягкую обивку кресла.

— Так. Минуточку. Я не понял. — Калашников судорожно сглотнул и откашлялся. — Глеб оставил завещание? Когда он успел?

— Полгода назад. Оно хранится у Валеры. И до сегодняшнего утра никто об этом не знал, кроме Валеры и его нотариуса.

— И ты — единственная наследница? Тебе одной достанется все?

— Именно так. С условием, что я буду продолжать выплачивать Надежде Петровне ежемесячное содержание в той же сумме, тысяча долларов, и обязуюсь покрывать ее непредвиденные расходы в случае болезни.

— Но это же бред! Это безумие какое-то! Это несправедливо, непорядочно! Ты должна отказаться! Ты хотя бы понимаешь, что не имеешь никакого права?! — Константин Иванович побагровел и кричал, срывая голос, переходя на неприличный визг.

«Вот сейчас он не играет, — спокойно, как-то отстраненно подумала Катя, — сейчас ему совершенно неважно, как он выглядит со стороны…»

Маргоша сидела с каменным лицом, и казалось, вообще не слышит криков своего взбесившегося мужа. Дождавшись паузы, она произнесла:

— Но ведь ты не сможешь больше танцевать, если возьмешь на себя казино.

— Не смогу, — кивнула Катя, — но, если я не возьму на себя казино, театра не будет.

— Это кто тебе сказал? — Константин Иванович успел немного прийти в себя и уже не кричал. — Почему ты так плохо думаешь о людях? Давай еще раз обсудим все спокойно. Ты ведь можешь отказаться, ты талантливая балерина, тебе всего лишь тридцать, и столько лет впереди. Я обещаю тебе… — Не надо, Константин Иванович, — вздохнула Катя. — Это мне сказал Валера. И обсуждать нам нечего. Он все уже решил. Он, а не вы и не я.

— Я старый идиот, — пробормотал Калашников, — наивный старый идиот… Катя подумала, что как раз наивностью здесь и не пахнет, но, разумеется, вслух этого не произнесла.

— Костя, поехали домой. — Маргоша соскользнула с подлокотника кресла и направилась в прихожую. Калашников резко поднялся и последовал за ней.

— Я еще буду разбираться с этим завещанием, — пообещал Константин Иванович, стоя на пороге, — я не верю. Оно может быть и поддельным.

Вместо «до свидания» он громко шарахнул дверью.

Иван Кузьменко понял наконец, что не дает ему покоя. История с анонимными звонками и щепками в подушке. Ольга Гуськова категорически отрицала какие-либо попытки напугать и «извести» жену убитого. На все другие вопросы она отвечала вяло, не говорила ни да, ни нет, пускалась в долгие философские рассуждения о грехе и смирении. Казалось, она все время находится в каком-то ступоре, полусне.

Обстановка КПЗ подействовала на нее настолько угнетающе, что она окончательно замкнулась в себе, бормотала молитвы, иногда на допросах чуть не засыпала, начинала покачиваться, сидя на стуле с закрытыми глазами. Но стоило коснуться темы звонков, угроз, щепок в подушке, Ольга вскидывала голову и твердо заявляла:

— Нет, этого я не делала. За мной много грехов, но черной магией я не занималась никогда. Я крещеный человек, и нет греха ужасней.

Надо ли выяснять правду об анонимных звонках и черной магии, когда речь идет об убийстве? Звонила Ольга или нет, колдовала, чтобы извести соперницу, или нет — разве это так уж важно? Возможно, адвокат зацепится, чтобы смягчить приговор, но для следствия эти детали уже особой роли не играют.

И все-таки Иван Кузьменко, повинуясь своей обычной дотошности, хотел выяснить все до конца. Он обратил внимание, что из всех, с кем он беседовал на эту тему, наиболее охотно и эмоционально говорила Жанна Гриневич, домработница. История со щепками в подушке потрясла ее ничуть не меньше, чем убийство. Судя по всему, она относилась к тому типу женщин, которых хлебом не корми, дай поговорить о чем-то этаком, запредельном, колдовском.

Жанна жила с родителями в маленькой двухкомнатной квартирке на Сретенке.

— Вы правильно сделали, что пришли ко мне! — заявила она, как только майор переступил порог. — При Кате я не могла вам рассказать все подробности. Она считает, что это бред. Но я уверена, эта женщина всерьез хотела ее извести. С такими вещами не шутят. Сейчас ведь известно, какой силой обладает биополе, и черная магия существует!

— Жанна Яковлевна, давайте пройдем куда-нибудь, в комнату или на кухню, и вы расскажете мне все по порядку, спокойно, с самого начала.

— Да, конечно. Пойдемте в комнату. Или лучше на кухню. В комнате нельзя курить. Вы чаю хотите?

Они прошли в чистенькую уютную кухню, майор отказался от чая, но Жанна все равно поставила чайник, принялась доставать какие-то вазочки с вареньем, печеньем, конфетами.

— Давайте сначала поговорим, — попросил майор.

— Да, конечно. — Она уселась за стол. Но спокойно и по порядку она рассказывать не могла. Слишком захлестывали эмоции.

— Катя заметила, что бомжиха не настоящая. Она так и сказала: бомжиха была театральная… Потом еще лифчик в кармане халата… об этом она вообще запретила говорить. Нет, ну вы понимаете, я ведь точно помню, что в ту ночь постирала оба халата. Я когда закладываю в машину, обязательно проверяю карманы. Он ведь оказался там уже после убийства. Вы представляете? А Катя просто выкинула в ведро. Взяла двумя пальчиками, выкинула, а потом руки пошла мыть. Я говорю: ты что делаешь? А она так усмехается и спрашивает: это тоже, мол, следователю предъявить в качестве улики?

— Одну минуту, Жанна Яковлевна, я не понял, какой лифчик?

— Чужой! Эта женщина бывала в доме и ненавидит Катю. Ну ладно, в августе Катя была на гастролях, и Глеб приводил свою бабу. А потом, после убийства? Откуда взялся ее лифчик в кармане его халата, спрашивается?

Кузьменко вспомнил, как Иветта Тихоновна Гуськова жаловалась на рассеянность внучки и сообщила ему интимную подробность про потерянный лифчик. Ольга перерыла весь дом. А предмет ее туалета, оказывается, был в кармане халата Глеба Калашникова. Все эти пикантные подробности вполне объяснимы, однако говорливая Жанна права: каким образом сей предмет попал в чужой дом, в чужой карман уже потом, после убийства?

— Она точно хотела Катиной смерти, и я совершенно не удивлюсь, если окажется, что именно она стреляла, но не в Глеба, а в Катю. — У Жанны был очень высокий голос, она тараторила так быстро, что у Кузьменко звенело в ушах.

— Подождите, а почему Екатерина Филипповна решила, будто бомжиха «театральная»? Она как-то объяснила свою догадку? — спросил он, закуривая.

— Очень правильно объяснила. Она сказала, что настоящая уличная попрошайка не отказалась бы от денег. И еще — от нее не воняло, от той бомжихи. Ну, понимаете, она выглядела так, словно только что вылезла из помойки, совершенно пьяная к тому же. Но при этом не было вони. И перегаром не пахло. Я тоже заметила. Но, знаете, я все не дойду до главного! Теперь ведь точно известно, кто звонил. Ее зовут Светлана Петрова. Катя сначала догадалась, вычислила, но не была уверена. А потом ее мама пришла на поминки… Я, кстати, не знаю, появилась она или нет, эта Светлана. Она пропала в субботу. Катя даже ездила в воскресенье ее искать — она на рынке «Динамо» торгует. И представляете, она стала Катю шантажировать, сказала, что, мол, звонила по чьей-то просьбе, и за три тысячи долларов готова сообщить — кто именно попросил. Назначила встречу и не пришла. Но она. Света Петрова, никогда не была любовницей Глеба, у него был роман с другой женщиной, ее звали Ольга, она училась в одном классе с Маргошей, с Маргаритой Крестовской. А последний разговор, там, где эта хулиганка начала свой шантаж, Катя догадалась записать на пленку. Вы знаете, я так беспокоюсь за нее. Не потому, что мне нравится у нее работать и она мне хорошо платит, хотя и поэтому тоже. Просто у нас с ней уже давно родственные отношения, она мне как сестра… Просидев у Гриневич еще полчаса, выслушав все подробности про спившуюся парикмахершу Эллу Анатольевну Петрову и ее дочь Светлану, выпив чаю с вишневым вареньем, майор отправился в управление. А еще через полчаса он узнал, что Петрова Светлана Геннадьевна 1965 года рождения была найдена убитой на пустыре в Конькове.

* * *

Артем Сиволап явился через пятнадцать минут после того, как разгневанные родственники покинули квартиру.

— Вы привезли оператора Корнеева? — спросила Катя в трубку домофона.

— Да, конечно. Корнеев со мной.

Катя нажала кнопку, они поднялись в квартиру.

— Артем, — обратилась она к Сиволапу, — у меня к вам просьба. Пожалуйста, подождите минут десять. Мне надо поговорить… — Онавопросительно взглянула на оператора.

— Игорь, — представился тот.

— Мне надо поговорить с Игорем наедине. А потом я отвечу на все ваши вопросы.

Сиволап был удивлен, обиженно фыркнул, но согласился подождать в другой комнате.

— Ваш коллега — человек непредсказуемый, он зарабатывает деньги на скандалах и может переврать любые мои слова, — начала Катя, когда они остались вдвоем с оператором, — поэтому я решила поговорить с вами. Когда вы были здесь в воскресенье, вы снимали бомжа Бориску. Я знаю, что он мог видеть убийцу моего мужа, но побеседовать с ним не успела. Он умер, отравился этиловым спиртом. Как-то очень уж вовремя умер… Игорь уже знал о смерти бомжа. Конечно, дело обычное, и все-таки действительно странно… — Нет, — покачал он головой, — бомж не рассказал нам ничего. Он только начал, но слишком долго раскачивался, утопал в ненужных подробностях, требовал деньги вперед. А тут еще кончилась кассета, сел аккумулятор. В общем, не получилось.

— Странное ощущение, — сказала она задумчиво, — все постоянно ускользает из рук. Ничего не получается ни у меня, ни у других.

— Но ведь уже арестовали ту женщину, вроде бы все ясно, — пожал плечами Игорь.

— Я сомневаюсь, что убила она, — быстро произнесла Катя.

— Вы сомневаетесь? — удивился Игорь. — Но все доказано, я, конечно, не настолько в курсе этого дела, но слышал, у следствия никаких сомнений.

— А у меня есть сомнения.

— Это странно, — пожал плечами Корнеев, — знаете, Екатерина Филипповна, я могу рассказать вам кое-что. Думаю, вам это будет интересно. Моя мама работает медсестрой в Институте Ганнушкина. Именно туда попала бабушка Ольги Гуськовой, когда ее арестовали. Вы, вероятно знаете, там главная улика — пистолет. Так вот, старушка вспомнила, что накануне к ним в дом приходил молодой человек, который мог взять пистолет. Я связался со знакомым из пресс-центра МВД, оперативник уже поговорил со старушкой. Не знаю, что это даст, у бабушки старческий маразм, она вовсе не свидетель, и все-таки… — Значит, молодой человек, — задумчиво произнесла Катя, — а можно подробней?

— Попробую, — кивнул Игорь, — только не получился бы у нас испорченный телефон. Моя мама изложила мне то, что ей рассказала старушка, теперь я буду пересказывать вам. Наверняка оперативник получил более точную информацию, он говорил непосредственно с бабушкой.

— Ну, со мной-то он вряд ли станет делиться этой точной информацией, — улыбнулась Катя, — он ведь уверен, это не мое дело. Возможно, он прав. Однако вы все-таки расскажите.

Игорь рассказал все, что помнил, — про пистолет офицера-пограничника, погибшего в Афганистане, про черную кожаную кепку и про гуманитарную помощь. Он еще раз убедился, как все это странно и не похоже на правду. Нет, старушка вряд ли врала, а вот молодой человек был какой-то ненастоящий.

— Однако он должен был заранее знать, что в доме есть пистолет и где именно он лежит, — заметила Катя.

На пороге возник Сиволап, который явно потерял терпение:

— Ну мы работаем или как? — обратился он к Корнееву.

— Какие вопросы вы хотели мне задать, Артем? — мягко улыбнулась Катя.

— Так давайте уж сразу перед камерой! — засуетился Сиволап.

— Хорошо, — со странной легкостью согласилась она, — давайте перед камерой.

Самым светлым местом в квартире была комната для занятий балетом.

— Вот, отлично! На фоне балетного станка! — обрадовался Артем. — Екатерина Филипповна, наша программа выражает вам свое искреннее соболезнование, — затараторил он, когда Игорь включил камеру. — Что вы думаете по поводу убийства вашего мужа?

— Соболезнования вашей программы мне совершенно не нужны, — сказала Катя, глядя в камеру с улыбкой, — я терпеть не могу вашу программу, считаю ее хамской и глубоко безнравственной. А по поводу убийства моего мужа я ничего не думаю. Для меня это большое горе.

— Насколько неожиданной для вас стала новость о том, что вашего мужа убила его любовница? — продолжил Сиволап, ничуть не смутившись.

— А разве у моего мужа была любовница? — Катя удивленно вскинула брови. — Очень интересно. Наверное, вы лучше меня знаете подробности? Это ведь ваша работа — рыться в чужом грязном белье.

Довольно скоро стало ясно, что в эфир это пускать нельзя. Орлова откровенно издевалась над корреспондентом. Такого с Сиволапом еще не было. От него убегали, на него орали, и даже били, и даже подавали в суд. Но чтобы человек согласился дать интервью, а потом перед камерой с любезной улыбкой говорил гадости в адрес программы и Артема лично — такого еще не случалось.

* * *

В районном отделении в Конькове майору с Петровки с чистой душой передали все документы по трупу, обнаруженному на пустыре.

«Вряд ли она сама пошла бы ночью на пустырь. Зачем ей? — думал Кузьменко, просматривая протоколы и заключения экспертов, составленные, мягко говоря, халтурно. — Зачем молодой женщине идти ночью на заброшенный пустырь? Однако ее туда могли привезти на машине. Живую или уже мертвую. Человек на машине вряд ли позарился бы на те дешевые украшения и мелкие деньги, которые были при убитой. Конечно, у нее могли быть и большие деньги. Предположим, доллары. Она попросила у матери десять тысяч на всякий случай, чтобы не менять доллары. Но и тогда вряд ли человек, убивший ее ради большой суммы, прихватил бы дешевые сережки и десять тысяч. Шальной алкаш, наркоман утащил бы все — пачку сигарет „Магна“, в которой осталось четыре штуки, одноразовую зажигалку. Разве что на бумажку от шоколадки не позарился бы. Но, вероятно, он просто взял бы всю сумку. Что-то здесь не то…»

Иван нашел наконец определение тому смутному, неприятному чувству, которое не покидало его все эти дни: инсценировка.

В тот же день Кузьменко отправился к матери убитой. Элла Анатольевна повторила ему почти дословно все, что уже рассказывала Кате и Паше.

— Элла Анатольевна, не могли бы вспомнить, где именно Светлана назначила встречу? — спросил майор.

Петрова долго молчала, напряженно морщила лоб и наконец произнесла:

— В десять у хозяйственного. Здесь у нас хозяйственный магазин недалеко, в двух кварталах.

Разумеется, тогда, в субботу, в десять вечера хозяйственный был закрыт. Однако рядом находился коммерческий ларек, который работал круглые сутки. Вечером кусок тротуара перед магазином был освещен достаточно ярко. Район окраинный, метро далеко, никаких ночных баров поблизости нет, то есть народу, вероятно, в тот вечер было мало. В ларьке сидела девушка, которая работала в ночь с субботы на воскресенье.

— Ну как я могу вспомнить? — пожала она плечами. — Я бы с удовольствием, но это ж не вчера было. Знаете сколько людей перед глазами мелькает?

— Эта женщина покупала у вас шоколадку «Баунти»! — выпалил наугад Кузьменко.

— Высокая, говорите? Полная? В пушистом белом свитере и джинсовой жилетке? Дайте-ка еще взглянуть. — Она взяла фотографию Светланы, разглядывала ее долго, внимательно, наконец произнесла:

— Правильно. Эта женщина покупала у меня в субботу около десяти шоколадку «Баунти». И мы с ней поцапались. Она нахамила мне, поэтому я запомнила. Она что, преступница?

— Нет, — покачал головой Кузьменко, — она жертва. Ее убили той ночью на пустыре, поэтому очень важно, чтобы вы вспомнили, в какую она села машину.

— Ну, дела.. — присвистнула ларечница. — Да, точно. Она села в машину. Номер я, конечно не разглядела, но тачка была черная. Скорее всего «жигуль», но, может, и какая-нибудь иномарка, знаете, не из крутых — «Опель», «Фольксваген». Я особенно-то не разглядывала. Но заметила, что за рулем парень молодой, в кожаной кепке, козырьком назад. Подробней я вам его описать не смогу. Все-таки темно было.

— Но вы уверены, что за рулем сидел мужчина?

— Ну, не знаю, вроде парень, — пожала плечами ларечница, — я заметила мужскую кепку, а лица не видела.

* * *

Останавливая машину возле дома на Мещанской, Баринов усмехнулся про себя и подумал, что никогда, ни разу еще не полагался на чьи-то бескорыстные добрые чувства. Не было необходимости, к счастью. А главное — разве нормальный, разумный человек может полагаться на такую зыбкую, ненадежную субстанцию, как добрые чувства?

Однако сейчас нет другого выхода. Ни припугнуть Катю Орлову, ни заинтересовать ее какой-либо практической выгодой он не может. Нет у него против нее оружия. Захочет она помочь — просто так, по доброте душевной — поможет. Не захочет — пошлет его подальше.

Он прокручивал в голове несколько вариантов начала разговора, но какие могут быть варианты, когда выступаешь в двусмысленной роли просителя?

Катя встретила его со своей обычной приветливой холодностью.

— У меня сегодня был тяжелый день, поэтому давай сразу по делу, — попросила она, усаживаясь напротив него в кресло.

— Ну, у тебя вообще сейчас тяжелое время, я понимаю. Стать вдовой в твоем возрасте… Как идет расследование? Тебя держат в курсе?

— А почему тебя это интересует?

— Видишь ли, у меня недавно состоялся неприятный разговор с Валерой. Это, конечно, полный бред, но я вошел в число подозреваемых. Не для официального следствия, конечно, только для Валеры. Но, думаю, не надо объяснять, насколько это серьезно.

— Ты? — удивилась Катя.

— Да, представь себе. Причем ужас в том, что я совершенно не понимаю, откуда ветер дует. Только ты можешь помочь мне разобраться. Я не сплю совсем, нет ничего гаже неизвестности. Попытайся вспомнить, твой муж мог что-то против меня иметь? Мог он пожаловаться на меня Луньку?

— Егор, что за детский сад? — поморщилась Катя. — Пожаловаться! Еще скажи: наябедничать. Как Валера обосновал свои подозрения?

— Очень невнятно. Он говорил что-то про девочек, помянул наш с тобой давний роман.

— Про девочек? — насторожилась Катя. — Насколько мне известно, у тебя довольно долго была одна девочка, массажистка Света Петрова.

— Откуда ты знаешь? — Он судорожно сглотнул.

— Не важно. Мир тесен. Не хочу утомлять тебя долгими объяснениями, но между фактом твоей долгой нежной дружбы с массажисткой Светой Петровой и убийством моего мужа есть безусловная связь. Кроме меня, ее пока никто не замечает. Но Валера, возможно, тоже что-то нащупал. Иначе он не стал бы тебя подозревать. Так что, давай, Егор, вспоминай.

Катя могла бы сказать ему: «Успокойся, убийца найден, кандидатура несчастной Ольги Гуськовой вполне устраивает всех, в том числе и Валеру Лунька. Вряд ли он все еще тебя подозревает». Однако она не стала этого делать. Пусть он сначала все выложит про Свету Петрову, а там видно будет.

— Я даже не знаю, с чего начать… — Он был сильно смущен, и Кате даже стало жаль его. — Ума не приложу, при чем здесь Света?

— И все-таки придется подумать. Ты не стесняйся, Егор, в смысле ревности меня это никак не заденет. И подвохов с моей стороны не жди. Я не Лунек, мне на тебя компромат не нужен. Давай называть вещи своими именами. Я хочу узнать, кто убил или заказал моего мужа. Ты хочешь выяснить, какие основания есть у Валеры подозревать в этом тебя. Наши интересы отчасти совпадают. Давай думать вместе.

— А ты изменилась, — произнес он глухо, — ты была нежней, романтичней… — Ну, что делать? Годы. Давай не будем отвлекаться. Попытайся вспомнить как можно подробней, на чем Валера основывал свои обвинения, на что намекал.

— Ну, я сказал уже, девочки, наш с тобой роман… — Нет, роман оставим в покое. Девочки. Что еще?

— Кино. Тема кино возникла дважды. Один раз вполне конкретно, и он тут же проверил, при мне. Понимаешь, Глеб обратился ко мне с просьбой пробить безналоговый статус для «Ассоциации свободного кино». Я не мог этого сделать. Однако позже так получилось, что я это сделал, уже не по просьбе твоего мужа, а по другим причинам. И вот Валера вообразил, будто Глеб чем-то мог меня шантажнуть. Потом, правда, все разъяснилось, но у меня осталось мерзкое чувство. Подозрение не снято. Вероятно, у твоего мужа был на меня некий компромат. Мне бы хотелось выяснить, какой именно.

— Зачем Глебу компромат на тебя? Валере — да, он действительно нужен. По должности, так сказать. Но Глеб этими вещами никогда не баловался. Другое дело, к нему что-то могло попасть случайно. Погоди, ты сказал, тема кино возникла дважды. Первый раз в связи с ассоциацией, а второй?

— В связи с девочками.

— Та-ак, — Катя откинулась на спинку кресла, — кино и девочки сразу навевают воспоминания о министре внутренних дел в сауне с девочками. Ты меня прости, Егор, я задам грубый вопрос. Могли про тебя снять такое же кино скрытой камерой? И могла Света Петрова быть как-то причастна к этому?

Баринов побледнел, потом покраснел. Лицо его пошло пятнами. Он долго молчал, глядя мимо Кати какими-то полубезумными глазами, и наконец произнес хрипло:

— Водички дай попить.

Катя отправилась на кухню. Минеральной воды не было, она налила ему апельсинового сока. Он осушил стакан залпом и наконец произнес еле слышно:

— Дурак… какой же я дурак… почему мне сразу это не пришло в голову?

— Прости, что именно?

— То самое. Ты, вероятно, попала в яблочко. Светлана действительно поставляла мне девочек. И я иногда возил их на дачу к Коржу. Ты знаешь, кто такой был Корж?

— Что-то знакомое. Напомни.

— Крестный отец Лунька, вор в законе. Его убили, и Лунек стал одним из главных наследников. Ну конечно, меня могли там заснять, запросто могли. Корж не упустил бы такую возможность… — Значит, Валера заподозрил тебя потому, что кассета могла попасть к Глебу, — задумчиво произнесла Катя, — но как? И зачем это понадобилось Глебу? Ему не нужен был компромат на тебя. Это не его дело. Лунек отдал на хранение? Чушь… Глеб мог узнать об этом случайно, мог заинтересоваться. Почему?

— Может, он был знаком со Светой?

— А что за девочек она тебе поставляла? — ответила Катя вопросом на вопрос.

— Разных, — пробормотал он, не поднимая глаз, — я их не помню. Ты знаешь, где твой муж мог хранить такую кассету?

— Ты хочешь, чтобы я перерыла весь дом? Не вижу смысла. Вряд ли это единственная копия.

— И все-таки я должен знать точно, существует она или нет. Надеюсь, не надо объяснять, насколько это серьезно для меня.

— Не надо, — слабо улыбнулась Катя, — я понимаю. Езжай домой, Егор, уже поздно. Если я найду, сразу позвоню тебе.

— И если не найдешь — тоже позвони. — Он тяжело поднялся, направился в прихожую.

Глава 26

Оставшись одна, Катя несколько минут сидела в кресле, вытянув ноги, закрыв глаза, и старалась ни о чем не думать. Странно, всего лишь половина одиннадцатого, а кажется, уже глубокая ночь. Она страшно устала, был сумасшедший, бесконечный день, хотелось встать под горячий душ, потом выпить чаю, залезть в постель, свернуться калачиком, проспать до утра крепко, чтобы ничего не снилось.

Какое счастье, что она не осталась тогда в маленькой одинокой гостинице, в кратере вулкана на Тенерифе, не купилась на все эти жалобы, вздохи, жаркий шепот в лицо, не поддалась искушению, легкой минутной вспышке ностальгии по той красивой любви, которой на самом деле не было вовсе.

Выдумала она себе Егора Баринова в двадцать лет, сочинила от избытка юных чувств. А этот трусоватый дядька, подлец, мелкий пакостник, вообще ни при чем.

Зазвонил телефон, она вздрогнула, открыла глаза, взяла трубку и услышала голос Паши Дубровина:

— Катюша, это я. Как ты себя чувствуешь?

— Все нормально, спасибо.

— Ну я ведь слышу, что не совсем нормально. Есть какие-нибудь новости? Сюрпризы?

— Есть и новости, и сюрпризы. Но это не телефонный разговор.

— Может, мне приехать? — осторожно спросил он.

— Нет. Мы завтра обязательно увидимся, а сейчас я очень устала.

— Знаешь, я, кажется, все понял. Кое-что не сходится пока, но в целом… — Пашенька, давай завтра. Сейчас сил нет, честное слово. Ты прости меня, я позвоню тебе утром, как только проснусь. Ты будешь дома?

— Я буду дома, никуда не уйду, пока ты не позвонишь. Спи спокойно. Тебе действительно надо хорошенько выспаться.

Положив трубку, она резко встала с кресла, передернула плечами, стряхивая сонное тупое оцепенение, и направилась в кабинет Глеба.

Сказав Баринову, что придется перерыть весь дом в поисках кассеты, она преувеличила. На самом деле достаточно просто открыть маленький кабинетный сейф, спрятанный в одной из секций книжного шкафа. По-хорошему, это давно надо было сделать — разобраться в бумагах, привести все в порядок. Однако руки не доходили.

Глеб много раз открывал при ней этот сейф, никаких особенных секретов там не было. Она знала, что Глеб хранил там банковские документы, иногда деньги. Когда в доме собиралось слишком много народу, он прятал туда шкатулку с драгоценностями Катиной прабабушки. Не такие уж это были серьезные бриллианты, и чрезмерной подозрительностью Глеб не страдал, однако шкатулку спрятать не забывал — от греха подальше.

Сейф был с простым кодовым замком. Внизу, на дне, имелся маленький ящик, который Глеб при Кате никогда не открывал. Он был вмонтирован так хитро, что сразу не заметишь.

В сейфе оказалась папка с бумагами, небольшая пачка долларов и Катина шкатулка. Она так и осталась там после очередных гостей. Именно в ней лежал магнитный ключ от потайного ящичка.

Ящик тихонько звякнул и выдвинулся автоматически. Там лежала обыкновенная видеокассета в черной пластиковой коробке, без всяких надписей и наклеек.

Изображение было нечетким. Сначала Катя увидела только три смутных силуэта в дымке, потом стало ясно, что это голые тела — два женских, одно мужское. Плеск воды в бассейне, хриплый русалочий смех, глухое постанывание. Уже через минуту Катя узнала Егора Баринова. Его специально взяли крупным планом. Две девочки были видны смутно, они явно не интересовали оператора. Но вот отчетливо мелькнул знакомый профиль. Света Петрова, полная, белокожая, с роскошной высокой грудью. Лицо второй красотки все никак не попадало в кадр.

Худенькая, длинноногая, совсем юная. Что-то очень знакомое. Длинные мокрые волосы закрывают лицо. Они кажутся темно-каштановыми, но у мокрых волос меняется цвет. Короткий крупный план. Всего доля секунды. Тонкая рука откидывает мокрую прядь.

Катя нажала кнопку на пульте. Кадр замер. Прямо на Катю глядели красивые зеленые глаза Маргоши Крестовской.

Все. Можно выключать видик. Дальше такая пакостная порнуха, что тошнит.

Катя вытащила кассету, убрала ее назад, в коробку.

Что теперь? Звонить завтра утром следователю Чернову в прокуратуру? Лунек ее за это убьет, в самом прямом смысле. Конечно, кассета — один из крючков, на котором он держит Баринова. Тащить такое в прокуратуру — самоубийство.

Надо звонить Луньку и возвращать ему порнушку государственного значения прямо в руки. Не Катино это дело, пусть он сам разбирается. Только надо поставить условие: пусть через свои каналы сделает так, чтобы сразу освободили Ольгу Гуськову. Он сумеет, у него достаточно связей.

А Глеб, оказывается, недооценил Маргошу, при всей своей упорной неприязни к ней. Неприязнь — это мягко сказано. Он с самого начала не мог спокойно о ней говорить, не стеснялся называть «щукой» и «тварью» даже при отце.

Катя ясно вспомнила, как на дне рождения Калашникова-старшего, чуть меньше месяца назад, случайно услышала обрывок разговора на кухне:

— Глеб, ну я же не просила, он сам настоял, — вполголоса, почти шепотом, говорила Маргоша, — просто он любит меня. И вообще, ты прости, конечно, но это не твое дело.

— Это мое дело, это мой отец, и если ты думаешь, что сумеешь вот так, по-тихому, вытянуть из него все до копейки, то ошибаешься. Ты ему можешь петь про чистую любовь. А мне не надо. Учти, еще один такой фортель, и я… — Глеб, ты хотя бы отца пожалей. Он этого не вынесет.

Катя вошла. Они замолчали. Она успела уловить в воздухе особенный, оглушительный запах ненависти, который еще несколько минут продолжал висеть в тишине уютной кухни.

Потом, когда они возвращались домой, Катя сказала:

— Ну что ты все время грызешься с Маргошей? Хватит уже. За что ты ее так ненавидишь? Прямо искры летят.

— Эта тварь заставила отца открыть на ее имя еще один счет, и туда идет чуть ли не весь доход от его доли в нефтяных операциях. А на очереди — его деньги от казино. Она его оберет до копейки, старого болвана.

— Можно подумать, твой отец младенец или впал в маразм. Он ведь сам понимает, что делает. Она не силой его заставляет.

— Да уж я знаю, чем она его заставляет, — буркнул Глеб, — но мне надоело. Теперь у меня есть управа на эту тварь.

— Ну что ты говоришь? Прямо страшно слушать. По-моему, тебя просто зациклило. Попробуй посмотреть на нее другими глазами. Красивая, талантливая девочка, сама, между прочим, успела многого добиться.

— Сама?! — взревел Глеб. — Ты что думаешь, ее взяли бы просто так сниматься во все эти дурацкие боевики? Вон их сколько, красивых-талантливых, готовых душу заложить, чтобы хоть в эпизодик взяли. Ты ведь знаешь, никаких особых данных, кроме яркой морды и длинных ног, для такого кино не надо. А этого добра навалом. Не была бы она папиной женой, фиг бы ее кто брал на главные роли. Все эти сказки про золушек с бензоколонки пусть кинозрители кушают. Уж ты-то знаешь, как подобные вещи происходят.

— Глеб, почему ты такой злой? Она ведь любит его.

— Она его проглотит с потрохами и не поперхнется, — сказал он спокойно и мрачно, — еще недавно у меня оставались слабые иллюзии, а теперь все. Нет там никакой любви и быть не может. А моего старого дурака жалко. Но ничего, переживет. Вернется к маме. Побаловался, и будет с него. Вообще, хватит об этом. Надоело.

Катя отчетливо помнила тот вечер потому, что крайне редко видела своего мужа таким разъяренным и решительным. Да и времени прошло совсем немного с тех пор, меньше месяца. Тогда она не придала особенного значения ни случайной склоке в кухне, ни их разговору в машине по дороге домой. Ей в голову не пришло, что за этим может стоять. А зря.

Все теперь понятно, все сходится. Если бы Константин Иванович увидел эту кассету, безусловно, с Маргошей бы развелся.

Он женился на чистой, честной девочке, далекой от грязи и пошлости. А что оказалось? Его обманули, посмеялись над его возвышенной трепетной любовью, из него сделали идиота. Он бы не просто развелся — выгнал вон. Кто-то другой, возможно, и простил бы. Калашников — никогда. Она могла потерять в один день если не все, то почти все — деньги, благополучие, даже карьеру. И это зависело от Глеба, от человека, который с самого начала ее терпеть не мог… Только одна осталась прореха — время. Она ведь улетала в Париж той ночью.

Катя взглянула на часы. Десять минут двенадцатого. Маргоша улетала ночью… Каким рейсом? А ведь это несложно вычислить. Сегодня ровно неделя со дня убийства.

Катя открыла телефонный справочник и стала дозваниваться в справочную «Шереметьево-2». Там было безнадежно занято.

Интересно, что Паша имел в виду, когда сказал: «Я, кажется, все понял»? Конечно, она даже не соблаговолила выслушать. Она вообще относится к Паше совершенно по-хамски. Он готов мчаться куда угодно по первому ее зову, он всегда рядом, когда ей это надо. А между прочим, именно сейчас ей очень неуютно одной.

Она сама не заметила, как вместо номера справочной набрала Пашин номер. Это получилось машинально. И когда только она успела запомнить его наизусть?

— Я так и знал, что ты позвонишь.

— Вообще-то, я звонила в справочную Шереметьева-2, — Катя улыбнулась в трубку.

— Там безнадежно занято. Я тоже туда пытался дозвониться.

— Зачем?!

— Выяснить, какие есть ночные рейсы в Париж. Думаю, и ты звонила за тем же. Сегодня ведь ровно неделя… Но, знаешь, наверное, лучше просто туда съездить. Для чистоты эксперимента.

— Подожди, я не поняла… — Она отлично стреляет, эта Крестовская, — задумчиво произнес Паша, — я обратил внимание, когда смотрел боевик, что актриса работает без дублера, и выучка у нее не хуже, чем у какого-нибудь крутого спецназовца. Я как раз подумал, что это, пожалуй, единственное достоинство идиотского фильма. Если честно, я не поленился пересмотреть его еще раз, после визита в морг. Но до конца опять не досмотрел. Выключил в том месте, где героиня накидывает удавку на шею наркоторговца. Правда, в фильме она таким образом спасает благородного героя от верной смерти. Ладно, это действительно не телефонный разговор. Я в принципе могу и один прокатиться в Шереметьево.

— Нет уж, вместе. Я за тобой заеду.

Прежде чем выйти из дома. Катя спрятала черную коробку с кассетой назад, в сейф, в потайной ящичек.

Паша ждал во дворе.

— Надо было мне за тобой заехать. Для чистоты эксперимента, — сказал он, садясь в машину, — но и так ничего. В общем, я уже просчитал, что по ночной Москве от проспекта Мира до Шереметьева-2 можно доехать за сорок минут. В принципе можно и за полчаса, но, учитывая всякие случайности, лучше минут десять накинуть.

— Значит, ты все понял уже вчера?

— Мне странно, что ты не поняла еще раньше. Все сходится на ней — Ольга Гуськова ее одноклассница, со Светланой Петровой они общались достаточно тесно. Когда стало ясно, что Ольгу подставили, я подумал: это мог сделать только человек, очень хорошо ее знавший, человек, который запросто бывает в доме и не вызывает подозрений. Звонки и щепки в подушке, вероятно, входили в программу «подставки». Сумасшедшая любовница — первый кандидат в убийцы. Ну, после братков, разумеется. Но здесь понадобился помощник. Она хоть и актриса, а все равно ты могла узнать голос по телефону. И она выбрала на эту роль несчастную, злую на весь мир и на тебя в том числе Светлану Петрову. Светлана, узнав, чем закончились бабские шалости с анонимными звонками, жутко испугалась, запаниковала. Решила выйти из игры. Но ей стало обидно, что пришлось рисковать за просто так. Она попыталась убить сразу двух зайцев — снять камень с души, рассказать тебе о Крестовской, ну и заработать заодно. Идиотская смесь — и совесть вроде есть, и жалость обыкновенная, человеческая, но при этом столько глупой бабской злобы и зависти, вопреки здравому смыслу, вопреки даже себе самой… Такие всегда проигрывают. Если бы она промолчала, возможно, осталась бы жива. Но она как-то выдала себя, и Крестовской пришлось ее убрать, наспех, неаккуратно. Но главной ее ошибкой был тот последний звонок. Она еще не знала, что Ольга Гуськова арестована и цель достигнута. Она нервничала и решила поторопить события с твоей помощью. И, наверное, ее задевало твое абсолютное равнодушие к такому блестящему спектаклю. Ну никак ты не хотела испугаться, обидеться всерьез, пожаловаться властям на злодейку-любовницу. Вот она и перестаралась.

— Нет, — перебила Катя, — был еще один прокол. Лифчик в кармане халата. Вероятно, она подложила его, когда они с Калашниковым пришли меня утешать. Она не могла, конечно, представить, что в ночь убийства халаты крутились в стиральной машине, а Жанночка проверила карманы и потом вспомнила об этом. Конечно, разве можно учесть все, до последней мелочи? Но именно тогда у меня и зародились первые робкие догадки.

— То есть ты начала подозревать Крестовскую?

— Ни в коем случае. Я начала подозревать какую-то сложную, хитрую инсценировку. О Маргоше я тогда не думала.

— А почему, собственно? Ты легко справлялась с более сложными задачками, подходила почти вплотную к точному ответу, но каждый раз тебя словно останавливало что-то.

— Не что-то, Пашенька, а вполне определенное чувство. Одно дело — вычислить ход, понять логику, и совсем другое — заподозрить конкретного живого человека, который вчера пил с тобой кофе, смеялся, спокойно смотрел в глаза, который тебе хорошо знаком и, в общем, симпатичен. Грубо говоря, чем яснее мне становилась жуткая логика убийцы, тем сложнее мне было представить в этой роли кого-то из близких.

— Да, — кивнул Паша, — я понимаю… Меня смущали две вещи. Во-первых, мотив. Я не мог понять, чем ей мешал твой муж. Константин Калашников еще совсем нестарый человек, до дележа наследства далеко. Ведь мотив — главное в таком убийстве. Ну и во-вторых — Париж. Это серьезное алиби.

— Ну, насчет мотива я тебе все расскажу. А насчет алиби — это мы сейчас и проверим.

Они уже ехали по витой эстакаде Шереметьева, Рейс на Париж улетал в час сорок пять.

— Да, конечно, она могла успеть, — сказала Катя, — но ведь не на такси она ехала туда и обратно. Я знаю точно, ее провожала наша общая знакомая, администратор их съемочной группы, Настя Мухина, на своем «жигуленке». Я ее потом видела на фуршете, она по дороге из аэропорта заехала меня поздравить, очень жалела, что не попала на премьеру. Соответственно, в одиннадцать вечера Маргоша уже была в аэропорту. Есть свидетель. Более того, я отлично помню, что у нас был разговор накануне. Я хотела, чтобы Маргоша посмотрела мою «Леди Макбет», и мы даже как-то подсчитывали время, но она сказала: «Что ты! Я такая паникерша! Один раз в жизни опоздала на самолет, да еще в Америку. С тех пор приезжаю всегда за три часа».

— Значит, эта Настя Мухина привезла ее в аэропорт и тут же уехала? — уточнил Паша.

— Да.

— А когда они прилетели, на какой машине ехали от аэропорта, не знаешь?

— Знаю. Их встретил мой папа на своей машине.

— Замечательно, — кивнул Паша, — теперь пошли. — Он взял ее за руку и направился к выходу.

— Куда? — не поняла Катя.

— Ну мы же примчались сюда не для того, чтобы посмотреть на табло расписания и просчитать время.

Они подошли к воротам большой платной автостоянки.

— Добрый вечер, — обратился Паша к скучающему у ворот охраннику, — мы из газеты «Вечерний клуб». На пару вопросов можете ответить?

— Ну, смотря какие вопросы, — охранник равнодушно пожал мощными плечами.

— Самые простые. Как вам кажется, можно вашу автостоянку назвать престижным местом?

— В каком смысле? — удивился охранник.

— Ну, часто вашими услугами пользуются знаменитости, звезды эстрады, кино?

— Понял, — важно кивнул охранник, — нечасто. Но иногда бывает. Знаменитостей-то обычно встречают, провожают. Зачем им наш паркинг?

— Попробуйте вспомнить, за последние дней десять вам приходилось обслуживать кого-нибудь из тех, кого вы видели по телевизору, в кино, на обложке журнала? — осторожно вмешалась Катя.

Охранник задумался.

— Вроде нет. Я вообще-то телевизор редко смотрю, только американские боевики по видику.

— А наши боевики смотрите? — поинтересовался Паша.

— Нет. Чего там смотреть? Они вроде американских, только хуже.

— Значит, все-таки какие-то наши; боевики вы видели?

— Ребят, ну чего вы, в самом, деле? Вам очень это надо?

Стало заметно, что охраннику разговор поднадоел. Плохие из них получались корреспонденты. Сюда бы Сиволапа… впрочем, его бы, возможно, такой громила просто послал подальше, не вынес бы напора.

Паша вздохнул, вытащил стотысячную купюру и протянул охраннику.

— Честно говоря, очень надо. Позарез, — из небольшой кожаной сумки, которая висела у него на плече, он достал какой-то яркий тоненький журнальчик.

На обложке красовался цветной портрет Крестовской.

— Да чего вы, ребята, в натуре, — охранник несколько смутился, но деньги взял, долго смотрел на фотографию и наконец вяло сообщил:

— Ну, эту рыжую вроде видел. А она кто?

— Очень известная актриса. Снимается в наших боевиках. В прошлую среду, ровно неделю назад, примерно в это же время, она оставляла здесь машину, — спокойно сообщил Паша.

— Черный «Опель», 289 МК, — уточнила Катя и удивилась — когда это она успела запомнить номер Маргошиной машины? Всегда думала, что у нее плохая память на цифры.

— Точно, — кивнул охранник и тут же насторожился:

— Слушайте, ребята, а все-таки вам зачем это надо?

— Работа такая. Вот вы стоянку охраняете, а мы сплетни про знаменитостей собираем. Каждый зарабатывает как может, — улыбнулась Катя.

— А, ну ладно, — кивнул охранник после некоторого размышления, — в прошлую среду, значит? Номерок повторите еще раз.

Катя повторила номер, охранник на несколько минут скрылся в будке, потом вышел и протянул клочок бумаги, на котором было написано: «Опель» 289 МК, черн, парк. 4.09–19.00, опл, до 7.09–19.00; выезд 4.09–11.15; въезд 5.09–01.05; выезд 5.09–16.00".

— Огромное вам спасибо, — Паша спрятал бумажку в карман.

— Да не за что, — усмехнулся охранник, — за сотенную работа невелика.

— Она вернулась точненько к концу регистрации, — задумчиво произнесла Катя, садясь за руль, — если и опоздала, то буквально минут на пять, не больше. Знаешь, о чем я думаю? Вот задержись мы на этом фуршете еще немного, и Глеб был бы жив. Она вряд ли решилась бы опоздать на самолет. Рухнуло бы все ее хитрое алиби. Ужас в том, что я ведь сама говорила ей — мы уйдем рано. После спектакля я всегда полумертвая, только одно желание — скорей в койку, а уж после премьеры буду вообще как выжатый лимон. Глеб скорее всего напьется уже в антракте, в общем, ты, Маргошка, не успеешь сесть в самолет, а мы уже домой вернемся — я именно так и сказала. Сейчас как будто в ушах стоит тот наш разговор. Мы сидели у меня в гримерке после генерального прогона втроем с Настей Мухиной. И Настя тоже ее уговаривала, мол, посмотрим вместе первый акт, и я тебя отвезу. Я еще подумала тогда, как-то мельком: а почему она не едет в аэропорт на своей машине? Там ведь есть платная автостоянка, не такая уж дорогая. Она летит всего на пару дней, и было бы логично… Подумала, но не спросила.

— Она бы тебе ответила, что отогнала машину в автосервис, — заметил Паша, — или еще что-нибудь сочинила бы.

— Господи, ну почему? Почему ничего нельзя знать заранее? — прошептала Катя чуть слышно. — Не болтала бы я, что мы рано вернемся, был бы Глеб жив. Задержались бы мы на фуршете… Ну что стоило задержаться хотя бы на пятнадцать минут.

Они ехали по Ленинградскому шоссе к Москве. Машин в это время было совсем мало. Изредка в лицо ударяли встречные ослепительные огни, и Катя морщилась, как отрезкой боли.

— Она бы все равно убила, — тихо произнес Паша, — не тогда, так в другой раз. Судя по тому, как тщательно она готовилась, как продумывала каждую деталь, ей очень надо было от твоего мужа избавиться. Очень.

— Нет! — почти выкрикнула Катя. — Такой подходящий момент ей вряд ли представился бы в другой раз. Как будто черт ей ворожил в ту ночь.

— А все-таки зачем она это сделала? Ты обещала рассказать про ее мотив, — напомнил Паша.

— Не могу, — Катя опять болезненно поморщилась, — прости, не могу сейчас. Потом, позже, обязательно расскажу. Я теперь все знаю: как, зачем, но сил больше нет обсуждать все это.

— Ты есть хочешь? — спросил Паша после долгой паузы.

— Нет. Спать хочу. И плакать.

Остаток пути ехали молча. Когда Катя остановила машину возле его дома, он сказал, прежде чем открыть дверцу:

— Ты простишь меня, если задам тебе все тот же глупый вопрос?

— Конечно, прощу, — слабо улыбнулась Катя, — но лучше не задавай.

— Ладно. Позвони мне, когда доедешь. Я не лягу спать без твоего звонка.

Он прижался губами к ее виску, всего на секунду, и быстро вышел из машины.

«Так нельзя поступать с человеком, — подумала Катя, выруливая на пустое Садовое кольцо, — меня никто, кроме него, не любит».

На светофоре она закурила. Как хорошо и спокойно ехать по пустой ночной Москве в середине сентября, когда еще совсем тепло, можно открыть окно, чтобы ветер бил в лицо. Как вообще хорошо жить на свете, и как страшно умирать молодым по чьей-то злой прихоти. Скоро девять дней. А потом сорок, дальше пойдет счет на месяцы, на годы, и постепенно будет стираться в памяти голос, лицо, запах. Почему-то сейчас куда ясней помнится большой, важный, пятилетний мальчик Глебчик с волосами цвета лютиковых лепестков, и ежик, который кололся сквозь влажную ткань панамки, и разноцветные блики на горячем песке.

Катя вздрогнула от резкого сигнала. Веселый ночной таксист махнул ей рукой из окна, улыбнулся и промчался мимо. Она обнаружила, что все еще стоит на светофоре, хотя давно уже зеленый. Слезы текут ручьями, впервые за эту неделю.

Она поехала очень медленно, постепенно справилась со слезами, успокоилась и подумала, что надо заехать в ночной супермаркет, купить какой-нибудь еды, потому что в доме уже ничего нет, и, наверное, бутылку коньяку. Сегодня ровно неделя, и надо помянуть Глеба этой ночью. Просто посидеть одной на кухне, поплакать по нему и помянуть.

В пустом супермаркете молоденькая кассирша дремала, уронив голову на руки, встрепенулась, стала тереть глаза. Катя купила маленькую бутылку коньяку, банку оливок, хлеб, сыр, несколько яблок. Паркуясь в тихом дворе, поднимаясь на ступеньки подъезда, она поймала себя на том, что все время оглядывается на черные кусты акаций у детской площадки.

Когда захлопнулась тяжелая железная дверь подъезда, она замерла на миг, прислушиваясь к гулкой тишине лестничной площадки. Наверху почудился какой-то шорох, еле слышная возня… Нет, показалось.

Лифт грохотнул, в чьей-то квартире сонно залаяла собака. Катя вытащила ключи и опять замерла. Шорох повторился. Сердце подпрыгнуло к горлу, в ушах зазвенело. И сквозь звон Катя явственно различила тихий женский смех.

Смеялись наверху. Там, на подоконнике, между третьим и четвертым этажами, сидела со своим молодым человеком соседская девочка Маша. Он провожал ее, и они потом долго прощались, сидя на подоконнике, иногда до пяти часов утра.

Глубоко вздохнув, Катя открыла дверь, привычным жестом потянулась к выключателю в прихожей, чтобы зажечь свет. Но свет не зажегся.

«Лампочка перегорела», — подумала она.

И в этот момент уловила резкое движение воздуха у себя за спиной, в ноздри ударил свежий, клеверный запах дорогих французских духов «Мадам Жаме». А через долю секунды что-то тонкое, жесткое сдавило ей шею.

Катя закричала, боль была невозможной, такой оглушительной, что даже собственный крик пробивался сквозь эту боль, как сквозь толстый войлок. В глазах запрыгали алые бешеные огни. Краем сознания она догадалась, что дверь еще не заперта, ударила по ней ногой изо всех сил. В левой руке все еще был пакет с продуктами, она вскинула руку, пытаясь наугад попасть по голове тому, кто стоял сзади.

Но боль была все сильней. Не хватало воздуха. Катя не успела понять, куда пришелся удар, заметить, что дверь открыта настежь, не услышала громкие голоса:

— Эй, что за дела? Кто там кричит?

Алые огни перед глазами слились в огромную, пульсирующую, огненную массу. Потом стало темно. В непроглядной черноте каркали кладбищенские вороны, ветер шуршал в старых акациях, выла, как раненая волчица, бомжиха Сивка, матерились сонные злые милиционеры, и сквозь черный этот звуковой кошмар прорывался хриплый, прокуренный голос: «Ну глаза-то открой, сушеная Жизель, плохо тебе? Открой глаза…»

— «Скорую» надо! Ой, мамочки! Что же это?

— Машка, не дрожи так! Сейчас сама в обморок хлопнешься. Дышит она, смотри, еще как дышит!

— Екатерина Филипповна! Откройте глаза, ну пожалуйста!

Катя жадно хватала ртом теплый воздух. Медленно, очень осторожно, открыла глаза.

Два расплывчатых белых пятна. Живые голоса, мужской и женский. Живые лица. Девочка Маша и ее приятель, мальчик в круглых блестящих очечках.

— Ну, слава Богу! Что с вами такое? Давайте мы «Скорую» вызовем.

— Не надо, — прошептала Катя сухими шершавыми губами.

Она с удивлением обнаружила, что не лежит, а полусидит у своей открытой двери, упираясь головой в мягкую обивку. Вероятно, она не упала, а сползла, поэтому не стукнулась головой. Они помогли ей подняться. Все плыло перед глазами. Сильно болела шея. Катя прислонилась к холодной кафельной стене рядом с дверью и продолжала тяжело дышать ртом.

— Маша, вы видели кого-нибудь? — спросила она, немного отдышавшись и судорожно сглотнув.

— Мелькнул силуэт, я только заметила волосы рыжие длинные. Но мы сразу к вам бросились.

— Я вообще-то сам почти врач, — сообщил мальчик, — я решил, что разумней будет заняться вами, а не догонять. Может, правда «Скорую», милицию?

— Если вы врач, посмотрите, что у меня с шеей, — попросила Катя.

Мальчик осторожно оттянул высокий ворот свитера.

— Ничего. Небольшая краснота. Вас что, задушить пытались? — Глаза за очками стали совершенно круглыми.

— Вероятно, да. Удавку накинули.

— Вас знаете что спасло? Высокий воротник. Это же велюр, толстый, плотный, да еще в два слоя. Он смягчил… Если бы удавка в голую шею впилась… мы проходили по судебной медицине… — Вы меня спасли, ребятки, вы… Спасибо вам, — слабо улыбнулась Катя. — Знаете что, проводите меня вниз, до машины.

— Нет, нельзя! Вам сейчас лечь надо! Куда вы собираетесь ехать?

— Недалеко. Я доеду — Она подняла свою сумку, валявшуюся на пороге.

На свежем воздухе ей стало значительно лучше. Прошло головокружение, сердце забилось спокойней, медленней.

— Спасибо, Машенька. Спасибо… Как вас зовут? — обратилась она к мальчику.

— Митя, — представился тот, — но вы все-таки зря садитесь за руль. Вам лучше лечь, такой шок пережили.

— Сейчас Москва пустая, спокойная. Доеду. — Она улыбнулась, включила мотор и помахала им рукой.

Они долго недоуменно смотрели вслед белому «Форду».

Паша застыл на пороге, глядя ей в глаза, и спросил испуганно:

— Что с тобой?

— Чуть не убили, — нервно усмехнулась Катя, — только что.

Он взял ее за плечи, повел в комнату, усадил в огромное кресло.

— Как ты себя чувствуешь? Ты бледная как смерть, и глаза… Она напала во дворе? Ты можешь сейчас рассказать?

— Чайку горячего сделаешь? — Катя скинула туфли, поджала ноги, съежилась в кресле.

Ее колотил озноб. Он вышел в другую комнату, вернулся через секунду, закутал ее в плед и прижался губами к краешку рта.

— Все хорошо, Катенька, все уже кончилось.

— Ты запер дверь? Она убежала… Пистолета у нее нет, была удавка. — Катя судорожно сглотнула. — Она напала прямо в квартире, в прихожей… Но на лестничной площадке случайно оказались люди. Спугнули. Дай, пожалуйста, попить. Очень пить хочется.

— Сейчас я согрею чай. Тебе не холодно? Ты дрожишь. — Он провел ладонью по ее волосам. — Давай я еще чем-нибудь тебя укрою.

— Нет. Это нервное.

— А музыку поставить? Хочешь?

— Хочу, — кивнула она, — «Чернильные пятна». Ту кассету, помнишь?

— Конечно. Ты ведь забыла ее тогда. А я переписал для тебя.

Он поставил кассету, принес ей стакан минералки.

— Чайник я включил. Может, тебе покрепче чего-нибудь? Коньяку?

— Да. Знаешь, меня, возможно, спасла еще и коньячная бутылка, и банка оливок. Я заехала по дороге в супермаркет, и, когда она напала, пакет был уменя в руках. Я попыталась им отбиваться. Правда, не знаю, задела ли я ее.

Через пять минут он принес две чашки чаю, маленькую плоскую бутылку армянского коньяка, рюмки, нарезанное яблоко.

— Опять нет никакой еды. — Он виновато улыбнулся. — На этот раз даже сосисок нет.

От коньяка Катя согрелась, дрожь прошла. Паша говорил о каких-то пустяках, она чувствовала, как он смотрит на нее, но ей было все равно. Она только что чуть не умерла. Вяло, сквозь тяжелую, почти обморочную усталость она подумала: «Если он встанет, подойдет к креслу и все произойдет сейчас, то потом уже ничего не будет. Если он притронется ко мне сейчас, то он совершенно не тот, и ничего не понимает, и я никогда больше не захочу его видеть…»

— Четыре утра. Ты спишь совсем, — спокойно заметил Паша и встал, — я постелю тебе на своей кровати, а сам лягу на диване, в другой комнате.

Едва уронив голову на подушку, она провалилась в сон.

Глава 27

Солнечный луч щекотно скользнул по щеке, вспыхнул мягким розовым огнем под закрытыми веками. Стало слышно, как гудит совсем рядом Садовое кольцо. Катя открыла глаза и не сразу поняла, где находится.

На часах было одиннадцать.

— Господи, а я ведь жива, и это чудо, — прошептала она, сладко потягиваясь, и как-то совсем по-новому ощущая собственное тело, — я жива… Все. Некогда разлеживаться. Надо отправляться к Луньку и прекращать этот ужас. Дать ему ключи от квартиры, объяснить, где лежит кассета, пусть он отправит туда кого-нибудь. Хорошо бы сначала позвонить, но Катя вспомнила, что записную книжку оставила дома, еще вчера утром не положила в сумку. А наизусть телефон Валеры не знала.

Она оделась, вышла в коридор и тихо позвала:

— Паша!

Никто не откликнулся. В квартире стояла тишина. Наверное, он еще спит. Не стоит будить. Пусть отсыпается. Катя отправилась в ванную. На стиральной машине лежало аккуратно сложенное белоснежное полотенце. На полочке у раковины — запаянная в пластик новая зубная щетка. Все как на заказ. Новую щетку он, вероятно, купил для себя. Придется воспользоваться.

После душа Катя привела себя в порядок, причесалась и подумала, что неплохо бы еще и кофе выпить. И вообще, надо разбудить все-таки Пашу, хотя бы поблагодарить, попрощаться.

Она осторожно приоткрыла дверь, заглянула в маленькую комнату. Там стоял незастеленный диван. Паши не было. Интересно, куда же он делся? Может, вышел в магазин, купить что-нибудь к завтраку? Тогда надо его все-таки подождать.

Катя увидела огромный старинный платяной шкаф и зашла в комнату, чтобы взглянуть на себя в большое зеркало. На полу, между шкафом и диваном, валялся прозрачный полиэтиленовый мешок, набитый какими-то тряпками и сверху стянутый узлом. Катя всего на миг задержала на нем взгляд, и вдруг у нее сильно стукнуло сердце. Присев на корточки, она дрожащими руками разодрала узел, вытряхнула на пол содержимое мешка.

Это были женские вещи — черная шелковая юбка, лиловая блузка, парик. Ярко-рыжие длинные, вьющиеся крупными волнами волосы. Она подняла глаза, и взгляд ее уперся в небольшую темно-вишневую коробочку, которая одиноко стояла на поломанной постельной тумбе в углу. Французские духи «Мадам Жаме».

В голове молнией пронеслись слова Лунька: «Знаешь, под кем живет фирма, в которой работает твой Дубровин?.. Скелет любит Голубя, как родного сына… проверяем…»

Катя бросилась вон из комнаты, схватила свою сумку. Руки так дрожали, что она долго не могла справиться с дверным замком.

«Я ехала от его дома до своего не меньше часа, а пути всего пятнадцать минут. Он мог запросто успеть войти в квартиру, вырубить свет. И потом, пока я приходила в себя, он спокойно вернулся домой. Не получилось в первый раз, но я сама к нему пришла. Он мог десять раз убить меня, любым способом… Нет, не мог. Ему было бы сложно выносить потом тело из собственной квартиры… О Господи… Я должна была догадаться, он ушел после первого акта и потом рассказывал, как бродил пешком, дарил цветы старушкам… Какая же я идиотка, все выкладывала ему сама, и про Свету Петрову, и про бомжа Бориску. Но зачем столько диких сложностей, столько подставок? Сначала — Ольга, потом Маргоша… Ради чего? Бандит Голубь хочет заполучить казино. Возможно, Валера придумал какой-то хитрый ход, чтобы обезопасить часть своей империи. Простой стрельбой нельзя было обойтись, и Голубь решил поменять хозяина, надломить стержень… Нашелся подходящий исполнитель. Он целый год ходил на спектакли. Возможно, сначала я вызывала в нем какие-то чувства, но потом он разозлился, либо его прижали к стенке, здорово припугнули. Вероятно, и то и другое… Он успел узнать достаточно много и про Олю, и про Маргошу. И ему поручили сначала убить Глеба, только Глеба. А потом и меня… А может, он вообще сумасшедший маньяк?»

Все это неслось в голове с невероятной, реактивной скоростью. Катя не пыталась додумывать до конца. Поздно теперь. Только бы успеть доехать до Сокольников, до Лунька. Во второй раз Паша Дубровин, интеллигентный, тактичный, все понимающий, нежно влюбленный Паша Дубровин, вряд ли потерпит неудачу. Будет не удавка, а пистолет.

Она не заметила, как добежала до своей машины, села за руль, заблокировала двери и окна, завела мотор. Сердце колотилось где-то у самого горла так громко, что она ничего не слышала, кроме этого панического, пульсирующего стука.

Мотор заурчал, и в этот момент что-то холодное, твердое уперлось в затылок.

— Ну, доброе утро, дорогая. Хорошо выспалась? — насмешливо произнес знакомый голос. — Только не дергайся и не ори, ладно?

Константин Иванович Калашников проснулся от долгого, настырного звонка в дверь и посмотрел на часы. Десять утра. Интересно, кто это так рано без предупреждения?

Он не спеша встал, накинул халат, вышел в прихожую, взглянул в «глазок». За дверью стоял следователь Чернов.

— Это что за новости? — сердито проворчал себе под нос Константин Иванович и грозным голосом спросил:

— Кто там?

Чернов вежливо представился, хотя успел заметить, что хозяин уже разглядел его через «глазок».

— А в чем дело? — спросил Калашников, не открывая дверь.

— Константин Иванович, мне необходимо поговорить с вами. Откройте, пожалуйста.

Защелкали замки, верхний, нижний, звякнула цепочка, дверь открылась.

— Извините, что я без звонка. Разговор очень срочный, — сказал Чернов. — Куда можно пройти, чтобы поговорить?

— Какая срочность, не понимаю? Все ведь уже ясно, — пожал плечами Константин Иванович, — но если это необходимо, пожалуйста, проходите. Прошу меня простить за домашний вид. Честно говоря, вы меня подняли с постели.

— Еще раз извините, — развел руками Чернов, — работа такая.

Они прошли в огромную гостиную.

— Я вас слушаю. Только, если не сложно, пожалуйста, побыстрей.

— Постараюсь, — кивнул Чернов, — Константин Иванович, где ваша жена?

— Моя жена? А почему, собственно, вас это интересует?

— Позвольте, я объясню чуть позже. А сейчас ответьте, будьте так добры.

— Ну, извольте, я отвечу. Собственно, в этом нет никакого секрета. — Калашников надменно вскинул голову. — Маргарита Евгеньевна вчера вечером уехала на два дня во Владимирскую область. Она выступает с благотворительными концертами в двух детских домах, там сироты — инвалиды детства.

— Она одна дает благотворительные концерты? Или с какой-то группой? — спросил Чернов.

— Ну разумеется, не одна. К ней обратилась американская женская организация с просьбой принять участие в благотворительной акции. Они ездят по детским домам и больницам, развозят продукты, лекарства, подарки, и Маргарита Евгеньевна подготовила специально для детей несколько концертных номеров. Однако я заранее прошу вас не распространяться об этом.

— Почему? — удивился Чернов. — Разве в этом есть что-то плохое?

— Нет, плохого, разумеется, ничего нет. Но после нескольких скандалов с американскими проповедниками ко всякой иностранной благотворительности стали относиться подозрительно. К тому же у Маргариты Евгеньевны много завистников, и могут ее искренний, добрый поступок истолковать превратно. В наше время мало кто верит в бескорыстие. В общем, не стоит об этом говорить.

— А как же Маргарита Евгеньевна уехала из Москвы? Разве съемки уже закончены?

— Все сцены с ее участием отсняты, и до начала озвучивания у нее есть немного свободного времени. Она решила потратить его с пользой, выступить перед несчастными сиротами, — снисходительно объяснил Калашников.

— Константин Иванович, а вы не могли бы уточнить, как называется эта женская организация? Какие именно детские дома они посещают?

— Подождите, а в чем дело? — Калашников повысил голос. — Извольте объяснить, по какому праву? Это допрос?

— Да, Константин Иванович. Я пришел, чтобы допросить вас как свидетеля.

— Но дело раскрыто, Ольга Гуськова, убившая моего сына, арестована! — выкрикнул Константин Иванович.

— Во-первых, дело вовсе не закрыто, во-вторых, не арестована, а задержана по подозрению, это разные вещи. И, в-третьих, открылись новые обстоятельства, — спокойно объяснил следователь Чернов.

* * *

Белый «Форд» стоял в тени, в глубине двора.

— А теперь ты нажмешь кнопочку, откинешь спинку переднего сиденья.

— Что ты собираешься делать? — спросила Катя, стараясь, чтобы голос звучал спокойно.

Ей действительно, вопреки жуткой ситуации, стало спокойней. Паша Дубровин — не маньяк, не сумасшедший, не убийца и не шпион бандита Голубя. Теперь она это знала точно, потому что у нее за спиной сидела с пистолетом в руке Маргоша.

— Расслабься и выполняй. Чтобы у тебя не было сомнений, скажу сразу: пальнуть могу в любой момент. Я из-за тебя сильно перенервничала, Катька. Очень сильно, поэтому могу не сдержаться. Кстати, ты здорово огрела меня своим пакетом по голове. До сих пор больно.

Дуло упиралось в затылок. Интересно, когда она успела раздобыть пистолет? Еще вчера ночью у нее была только удавка. Впрочем, можно уже не ломать голову над логическими задачками. Поздно. Вот теперь и правда поздно.

— Ну так чего ж ты, стреляй сразу. Или ты хочешь, как в фильме, с мелодраматическим эффектом? — тихо спросила Катя.

— Нет. Эффектов не хочу. Хочу максимального для себя удобства. Место людное, удирать потом, опять нервничать. Мы с тобой подальше отъедем, на природу.

— Если ты меня убьешь, кассета окажется у твоего мужа, — тихо сказала Катя, глядя в окно.

Ей показалось, что в глубине двора промелькнул силуэт Паши Дубровина. Если заорать, он ничего не услышит, окна плотно закрыты. Через минуту он войдет в подъезд… — А вот и нет. Никто не узнает, что я тебя убила. Ты просто исчезнешь. Пока будут думать-гадать, куда делась красивая молодая вдова, я уж как-нибудь разберусь с кассетой. Ладно, это мы потом обсудим. Давай, откидывай сиденье. Не хочешь? Ну ничего, я дотянусь. Только не вздумай рыпнуться. Сразу стреляю. Это прибавит мне хлопот, но мои хлопоты для тебя уже ничего не меняют.

Дуло продолжало упираться в затылок. Тонкая рука быстро скользнула между спинками передних сидений. Катя лихорадочно соображала, что будет, если сейчас попытаться схватить эту руку, заорать, разблокировать двери? А ничего не будет. Только хлопок выстрела.

Спинка сиденья рядом с водительским откинулась. Продолжая держать дуло у Катиной головы, Маргоша каким-то очень быстрым, ловким движением умудрилась надеть и защелкнуть наручники.

— Я много раз отрабатывала этот прием во время съемок последнего фильма, «Верное сердце путаны», — объяснила она. — Здорово получилось, правда? Ты даже понять не успела как.

Еще одним хитрым приемом она перекинула Катю на заднее сиденье. Сама уселась за руль, подняла назад спинку. Они были примерно одного роста, Маргоша тяжелей Кати всего килограмма на три, но какое это имеет значение? Не драться же с ней, в самом деле? Катя не снималась в боевиках, у нее нет ни малейшего опыта рукопашного боя. А Маргоша наверняка владеет еще десятком разных приемов.

Ей что-то нужно, кроме безлюдного места. Она потому тянет время, что хочет сделать все совсем чисто, а перед этим узнать, где кассета.

— Заранее предупреждаю, — сказала Маргоша, — то, я что сижу к тебе спиной и веду машину, вовсе не помешает мне в случае чего выстрелить. Такой прием был в «Кровавых мальчиках». Помнишь? Так что не ори и не рыпайся.

«Форд» стал не спеша выезжать из двора. На несколько минут дорогу перегородил здоровенный мусоровоз. Но всего на несколько минут.

— Слушай, Катька, а ты вообще оценила мой спектакль? — спросила Маргоша, выруливая на Садовое кольцо.

«Надо сделать так, чтобы она нарушила правила. Машину остановит ГАИ, — думала Катя, глядя в окно и чувствуя, как потихоньку начинают затекать руки, неудобно вывернутые за спину, — но где гарантия, что она не успеет до этого выстрелить?»

— Ну, что молчишь? Скажи доброе слово на прощание. Как тебе моя пьяная бомжиха? Знаешь, я не гримировалась, маску специальную надела. Я ее еще зимой из Мюнхена привезла. Мне всегда нравились такие штуки. А ты не оценила.

— С бомжихой, Маргоша, у тебя вышло два прокола. Тебе надо было выпить водки, облиться мочой и обязательно взять деньги, которые мы с Жанночкой тебе совали.

— Да, действительно, — Маргоша засмеялась, — смотри-ка, а ты молодец. Слушай, неужели тебе опять не страшно? Ведь это не щепки в подушке, не Светкино глупое шипение в телефон. Это серьезно. Я ведь тебя правда убью.

— Страшно, — призналась Катя, — но тебе тоже страшно. Теперь у тебя уже трое на счету — Глеб, Света Петрова, бомж Бориска. Я стану четвертой. А ведь есть еще и Оля Гуськова. Она жива, слава Богу, но для нее тоже даром не пройдут эти дни в КПЗ. Ты не маньячка, не садистка. Зачем тебе вообще все это нужно?

— Слушай, у тебя когда-нибудь отваливались подметки от единственных сапог в ноябре, когда впереди еще целая зима, а денег — ни гроша? Живот болел от голода?

— Не надо, Маргоша, ты сама знаешь, дело не в этом. Ты убила Глеба, когда у тебя уже было и сапог вдоволь, и всего прочего — сколько угодно.

— Правильно. И все это — мое. А за свое, за кровное, я любому глотку перегрызу. Это нормально, Катька. Ты просто не понимаешь, не желаешь понимать, что это нормально. Я хочу очень много денег. Мне нравится, когда у меня всего много, дорогого, красивого, самого лучшего, когда я могу полететь в любой конец мира бизнес-классом и жить в пятизвездочных отелях, есть икру большой ложкой, купаться в собственном голубом бассейне. Я хочу этого — любой ценой. А цена, между прочим, не маленькая. Я ведь ненавижу его, Костеньку, козла старого, особенно когда с ним сплю. Знаешь, у него изо рта по утрам кислятиной какой-то воняет. А он почему-то особенно любит навалиться на меня этак утречком, не почистив зубы. Ух, как я его ненавижу… Никто этого не замечал, кроме твоего мужа. А Глеб просек с самого начала. И мне это стало мешать. Не люблю, когда мне не верят. Я все-таки актриса. Я чувствовала, Глеб сделает мне много гадостей. Он может, а главное — хочет. А я ему ответить тем же не могу при всем желании. И тут мне пришла в голову гениальная идея — познакомить его с Ольгой. Подложить бомбу замедленного действия. Она ведь сумасшедшая, к тому же с пистолетом, как на заказ. Пистолет у нее папин в ящике лежал. И по законам жанра должен был выстрелить. Я сначала не знала — как, когда. Но в кого — знала точно.

— А если бы не вышло у них романа? — спросила Катя.

— Если бы не вышло, я бы стала дальше думать. Но я достаточно хорошо разбираюсь в людях и не сомневалась в успехе. Когда Глеб начал меня шантажировать кассетой, я решила, тянуть нельзя. Ведь если этот старый козел Калашников увидит такое кино, он про оторванные подметки и пустое брюхо слушать не станет. Вышвырнет вон, как котенка, без гроша. И все, что я с таким трудом из него вытягивала, назад заберет.

— А может, он бы простил тебя? — спросила Катя, осторожно передвигаясь по заднему сиденью и пытаясь незаметно заглянуть вперед, понять, где у нее лежит пистолет. — И почему ты была так уверена, что Глеб непременно ему кассету покажет? Может, он пожалел бы отца.

— Эй, ты там не особенно-то вертись! — прикрикнула на нее Маргоша. — Тебе это ничего не даст, а меня нервирует.

— Покурить-то дашь перед смертью?

— Дам. Только позже, когда доедем, — кивнула Маргоша. — А насчет «простит, пожалеет» — это другая песня. Не про меня. И не про них. И вообще они мне надоели до смерти. Оба, старый и молодой. И я запустила Светку с ее звонками. Против тебя, заметь, я тогда еще ничего не имела. А подушку, если тебе интересно, я порола и зашивала не у вас. Просто купила точно такую же, все спокойно сделала дома, а потом подменила потихоньку. Еще не хватало у вас в спальне перья с ковра сметать! — Она усмехнулась. — Ключ от вашей квартиры у меня давно был. Я, между Прочим, как и ты, в черную магию не верю. Слушай, а скажи честно, ты правда ничего не чувствовала? Даже когда узнала, что спала на заговоренной подушке?

— Я тебе уже говорила — противно, но не более.

— А голова не болела? Кошмары не снились?

— Нет.

— Ну правильно, — удовлетворенно кивнула Маргоша, — фигня это все. Я так и думала. Просто хотела, чтоб картина была полной, красочной, чтоб ни у кого не оставалось сомнений. Уж если Ольга сумасшедшая, то пусть это всем станет очевидно, и тебе, и ментам впоследствии, когда станут искать убийцу. Видишь, какой я тонкий психолог! Правда, со Светкой чуть не прокололась. Переборщила немного. По-хорошему, можно было вообще без нее обойтись. Но она сама, дура толстая, как бы и напросилась, однажды похвасталась мне, как лихо резала тебе на свадьбе правду-матку в глаза, и я поняла: вот он, ее кайф. И спросила, мол, не желает ли она повторить, но только уже осторожно, с умом, со вкусом, ибо ты, сушеная Жизель, — Маргоша произнесла последние слова Светиным голосом, — слишком хорошо живешь. Тебе пора портить удовольствие. Муж тебе изменяет, а тебе, заразе, все по фигу. Пора опять резать правду-матку, чтобы не слишком ты радовалась жизни. И она поимела свой кайф. Мне оставалось только огонек раздувать. Она ведь из обиженных, Светка-то. А на обиженных, как известно, воду возят. Однако, когда она узнала про Глеба, у нее малость прояснилось в голове и она запаниковала.

Катя заметила, что они едут к Дмитровскому шоссе. Значит, она решила все сделать за городом. Судя по затянувшемуся монологу, она все-таки не может без театральных эффектов. Ей надо, чтобы кто-то оценил по заслугам разыгранный ею спектакль. Ей нужен зритель, пусть единственный, пусть смертник, но без аплодисментов она не опустит занавес. Надо тянуть до последнего, говорить как можно больше, задавать вопросы, спорить… Стоп. Что это даст? Еще несколько минут жизни? Тоже, в общем, немало.

Паша Дубровин только мельком взглянул на Катин белый «Форд» и не заметил, что там кто-то сидит. Он очень спешил. Он выбежал утром, чтобы купить какой-нибудь еды к завтраку.

Поднявшись в квартиру, Паша обнаружил, что дверь не заперта. Ключ торчал изнутри. Кати не было. Он бросился в спальню. Окно выходило во двор. Он высунулся почти по пояс, увидел, что белый «Форд» стоит уже у подворотни, у выезда, и ждет, когда отъедет огромный мусоровоз. И тут он заметил, что в машине двое.

Мусоровоз отъехал, «Форд» развернулся чуть боком, стекла были просвечены насквозь мягким солнечным светом. Сидевших в машине можно было разглядеть достаточно ясно.

Через пять минут Пашин черный «жигуленок» покинул двор и поехал за «Фордом» на небольшом расстоянии.

«Она вряд ли сделает это в машине, — думал Паша, — ей надо будет вытаскивать и прятать тело. У нее пистолет, иначе как бы она заставила Катю пересесть назад? Нет, в машине она не выстрелит. Кровь, улики. Она хочет, чтобы все было чисто, никаких следов. И у нее есть шанс сделать именно так. А у нас с Катей какие есть шансы?»

Он больше всего боялся потерять белый «Форд» из виду и все не решался остановиться у таксофона. И еще он боялся, что, если позвонит просто 02, придется долго объяснять, неизвестно, какие они решат принять меры и что выйдет из этого. Крестовская наверняка сильно нервничает сейчас. Если почувствует себя загнанной в угол, может выстрелить.

Паша помнил, как его недавно допрашивал худой майор из УВД с приятным умным лицом. Его фамилия Кузьменко. Он работает по этому делу.

Прибившись к обочине, Паша притормозил у поста ГАИ, сказал, что ему очень срочно нужно связаться с оперативно-следственной группой майора Кузьменко из УВД.

Белый «Форд» успел уехать далеко, так как объясняться с дежурным пришлось не меньше трех минут, а потом еще минуты две Паша говорил непосредственно с майором.

Они уже подъезжали к Кольцевой дороге. Мимо окон мелькали новостройки окраинных районов. Машин вокруг было много. Попадались посты ГАИ. Но Маргоша строго соблюдала правила, не превышала скорость, и никто не останавливал пока. Никто. Хотя иномарки обычно останавливают часто и с удовольствием.

Браслеты наручников туго сжимали запястья. Пальцы стали распухать. Затекли не только руки, но и плечи. Катя вдруг вспомнила, что у задней правой дверцы блокировка не работает. Если попытаться поддеть ручку локтем и выпрыгнуть на ходу? Нет. Быстро это сделать не удастся. Она успеет выстрелить. Она, хоть и занята своим монологом, чувствует каждое Катино движение.

— По-настоящему ты мне стала мешать только вчера, когда я узнала про казино. Я ведь строила на нем очень серьезный расчет. А тут — здрасте, их величество Лунек распорядился. Ну и еще я поняла вчера, что ты уже догадываешься. Но знаешь, все равно, к тебе лично я всегда относилась неплохо.

— Спасибо, — усмехнулась Катя, — я тоже всегда к тебе хорошо относилась.

— Вот видишь, от хорошего человека и пулю принять приятней, — Маргоша нервно хохотнула.

— Ну, а как ты собираешься решать вопрос с их величеством Луньком? — спросила Катя.

— Там видно будет. Сначала я решу вопрос с тобой. Потом, через годик, не раньше, страна будет оплакивать великого артиста Костю Калашникова, который скончается либо от острой сердечной недостаточности, либо от долгой продолжительной болезни. Яды есть разные. Смотря какой достану. Ну, а дальше — буду решать с Луньком.

Катя вплотную придвинулась к правой дверце. И вдруг в зеркале бокового вида заметила знакомый черный «жигуленок». Но он был далеко, терялся среди других машин. Она вовсе не была уверена… — А что, думаешь, я с ним не договорюсь? Считаешь, он мне не по зубам? — рассуждала Маргоша.

— Почему? Договоришься… Они уже ехали за городом. Маргоша свернула с шоссе на пустынную проселочную дорогу. Вокруг не было ни души. И черный «жигуленок» исчез куда-то. Впереди, за деревьями, мелькнул какой-то поселок. Потом было поле, и справа, в сотне метров. Катя заметила кресты и плиты небольшого деревенского кладбища.

* * *

— Товарищ майор, а чего, правда, что ли, троих замочила? — спросил молоденький лейтенант. — А с виду такая красивая.

— Внешность обманчива, — хмыкнул Кузьменко, — учти на будущее.

— А чего гаишникам-то не дали команду на перехват? — Лейтенант попался разговорчивый и любопытный.

— Потому что пальнуть может в любой момент. Нервничает сильно. Ты это тоже, кстати, учти на будущее.

— Да-а, дела. А я вот фильм смотрел, там она так классно киллера сыграла, и говорят, все трюки сама работала. Правда, что ли?

— Правда.

— И этого, как его, Калашникова-сына тоже она кончила?

— Она.

— Ну, ваще! — Лейтенант присвистнул и покачал головой. — А сколько ей лет, не знаете?

— Ровесница твоя. Двадцать три года.

— А этот, на «жигуленке», он так и будет с нами всю дорогу пилить?

— Нет. Сейчас развернется и назад в Москву поедет.

— А откуда вы знаете, что она именно там собирается мочить? А вдруг все-таки в машине пальнет?

— Слушай, отстань, а? — попросил Кузьменко.

Кладбище было почти заброшенным. Только с краю, у самого леса, несколько ухоженных могил с узорчатыми железными крестами, выкрашенными свежей масляной краской, с проволочными веночками и яркими, еще не увядшими маргаритками. Здесь же неподалеку Катя заметила аккуратную четырехугольную яму. Рядом высился холм. Маргоша остановила машину в двух шагах от ямы.

«А если упереться, не вылезать из машины? — с тоской подумала Катя. — Или просто броситься бежать? Тогда она пальнет сразу, не будет больше никаких разговоров и никаких шансов. Однако их и так нет. Только одно остается: Отче наш…»

Мотор заглох. Стало слышно, как каркают вороны и где-то совсем близко гудит большое шоссе. «Мы ехали в объезд, — догадалась Катя, — она, конечно, бывала здесь раньше, знает местность, и решила подстраховаться, не сворачивать с шоссе у самого кладбища. Какой теплый, мягкий день, солнечные пятна на траве, на сером суглинке… и остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должником нашим…»

Маргоша выскочила из машины и распахнула заднюю дверцу. Дуло смотрело Кате в лицо.

— Ну что, может, скажешь, где кассета?

— А если нет?

— Тогда выстрелю в живот и так засыплю. Это дико больно, Катька. Лучше скажи.

«Это шанс… жуткий, чудовищный, но шанс…» — подумала Катя.

— Ну, ты же не маньячка, — сказала она вслух, чувствуя, как садится до хрипоты голос.

— Не маньячка, — кивнула Маргоша, — потом я тебя, может, и пожалею. Добью, чтоб не мучилась. Но только ты скажи, где кассета. Слушай, а ты вообще вылезать из машины собираешься или как?

Все плыло перед глазами. Катя отчетливо видела желтовато-серый, ровный бок ямы. Тонкие, срезанные лопатой клочья корней торчали из комкастой сухой глины.

«Яко Твое есть сила, и слава… во веки веков. Аминь». Когда руки в наручниках, перекреститься невозможно.

— Ты обещала дать мне покурить, — хрипло сказала Катя.

— Я раздумала. Где кассета? — Щелкнул предохранитель. — Вылезай.

Катя медленно спустила ноги на землю. Медленно распрямилась. Голова кружилась, ей показалось, она упадет сейчас прямо в эту яму, еще до выстрела.

— От машины отойди, вот так, левее. Катя сделала шаг. Ноги скользили по осыпающемуся суглинку.

— Ну, в последний раз спрашиваю, где кассета? Дуло смотрело в живот.

И вдруг совсем рядом послышался громкий голос:

— Стоять! Брось оружие!

Маргоша сильно вздрогнула, резко, всем корпусом развернулась на звук голоса, и в ту же секунду раздались два выстрела одновременно. Оглушительно взметнулась в небо черная туча ворон. Маргоша покачнулась и стала медленно падать в яму. Быстрый солнечный луч вспыхнул и погас в застывших зеленых глазах.

Молоденький лейтенант тяжело дышал и испуганно озирался. На его бронежилете с левой стороны был отчетливо виден след пули.

* * *

Черный «жигуленок» ехал к Москве по Дмитровскому шоссе. Плечи все еще ныли, руки не слушались. На запястьях остались глубокие багровые полосы, и Катя массировала их слабыми распухшими пальцами.

— Пару недель назад я полез на антресоли. У меня много старых пластинок, я хотел достать наконец проигрыватель «Эстония», который валялся там лет двадцать, попытаться что-нибудь с ним сделать. И обнаружил в самой глубине мешок с вещами моей бывшей жены. Я долго думал, выкинуть или все-таки позвонить, отдать. Потом вообще забыл. Так этот мешок и валялся в комнате.

— Твоя бывшая жена носила парик? — удивилась Катя.

— Она остригла волосы, очень коротко, почти налысо, по какой-то своей сложной дурости. Потом купила этот парик, но так и не надела ни разу. А духи я купил для тебя. В октябре год, как мы познакомились. Продавщица сказала, это модная волна и фирма ужасно известная. Для молодой красивой женщины — в самый раз. Я в этом ничего не понимаю, ну и решил, раз дорогие, значит, наверное, хорошие. Ты не заметила сгоряча, что парик совсем старый, пыльный, свалявшийся. А коробка с духами запечатана.

Катя уткнулась лбом в Пашино плечо и заплакала. В салоне тихо играла музыка. Сладкий тенор знаменитого черного джазового певца начала пятидесятых Джо Уильямса пел о чистой высокой любви, которой нет на свете.

Одни говорят — есть, другие — нет. Если вдруг отыщется умник, который сумеет точно ответить, ему все равно никто не поверит.

ЭПИЛОГ

— Больная Гуськова, просыпайтесь, за вами приехали!

— Кто? — Иветта Тихоновна открыла глаза.

— Ну кто? Внучка ваша.

Оля вошла в палату, присела на край койки, погладила бабушку по голове, провела легкой ладонью по всклокоченным седым волосам.

— Бабушка, поехали домой.

— Явилась наконец, — проворчала Иветта Тихоновна и проворно вскочила с койки. — Ну в каком ты виде? Как я с тобой по улице пойду? Мне стыдно за тебя, Ольга! Ты — дочь офицера. Двух офицеров, и всегда должна быть аккуратной, подтянутой.

Оля была в домашней фланелевой ковбойке и ветхих, вытертых до белизны джинсах.

— А бледная-то, худющая, Господи, смотреть страшно. Пойдемте, товарищ, — строго обратилась она к медсестре, — где мои вещи? Мне надо переодеться. Ольга, тебе тот высокий милиционер передал мою просьбу? Он-то передал, не сомневаюсь. А ты, разумеется, ничего не принесла, ни вафелек с розовой начинкой, ни даже шоколадки. Ну, конечно, я так и думала! Хоть бы причесалась, ходишь растрепой.

Они вышли на улицу. Было теплое, яркое утро. Позднее бабье лето.

— Ну куда ты несешься? Я не могу быстро… Подожди, еще красный. Я тебя учила с детства, дорогу нужно переходить только на зеленый свет. Вот, теперь пошли.

Ветер трепал длинные светло-русые волосы. Огромные сине-лиловые глаза мягко мерцали на бледном, почти прозрачном лице. Лицо светилось изнутри, особенно когда падал на него яркий солнечный свет. Прохожие невольно оборачивались, вглядывались удивленно, замирали на миг и тут же спешили дальше, вдогонку за утренними важными делами.

— Какой странный запах, — поморщилась Иветта Тихоновна. — Чем от тебя так пахнет?

— Тюрьмой, бабушка.

Полина ДАШКОВА НИКТО НЕ ЗАПЛАЧЕТ

Глава 1

Утренняя Прага пахла мокрым булыжником и горячей сдобой. В конце мая в городе стояла небывалая тропическая жара. К полудню столбик огромного термометра на башне старинной ратуши подскакивал вверх до тридцати шести градусов. Наступивший день обещал быть знойным, потным, тяжелым. Но пока было раннее свежее утро. Улицы городского центра еще не наполнились толпами людей и машин, радостно щебетали воробьи, от умытой брусчатки веяло прохладой.

Полупустой трамвай неторопливо пересек площадь и грохотнул на повороте. Мужчина лет тридцати, сидевший на заднем сиденье первого вагона, сильно вздрогнул и пробормотал себе под нос по-русски:

— Почему?! Ну почему?!

Соседка, пожилая пани с клеенчатой сумкой на коленях, удивленно скосила глаза. Она увидела вздыбленный ежик темно-русых волос, мягкий курносый профиль, бледную щеку с неприятной трехдневной щетиной.

Молодой человек достал несвежий носовой платок и стал натужно сморкаться. Он страдал аллергией на тополиный пух, слизистая носа распухала, глаза слезились. Он почти не мог дышать, особенно когда нервничал. А сейчас он не просто нервничал — психовал, сходил с ума. Ему казалось, что шея окаменела. Надо было повернуть голову, взглянуть сквозь заднее стекло во второй прицепленный вагон. Оттуда, из пустой кабины водителя, на него смотрели спокойные, немигающие глаза убийцы. Надо было убедиться, что это мираж, бред, последствие бессонной ночи. Надо было всего лишь оглянуться. Но шея окаменела.

— Пшичка станичка Инвалидовна! — сладко зевнув, сообщил в микрофон кондуктор.

В детстве, проезжая мимо трамвайной остановки со странным для русского уха названием, Денис Курбатов каждый раз усмехался.

— Это бабулька, старая-престарая, с клюкой. Инвалидовной зовут, — говорил Денис брату.

— Нет, — возражал Антон, — это тетка средних лет — толстая, косолапая, злющая.

Они пробирались к выходу, на следующей надо было выходить. По этому маршруту два года они ездили в чешскую школу. Особым шиком считалось придержать раздвижные двери и спрыгнуть на брусчатку мостовой в самый последний момент, когда трамвай уже трогался. Если водитель или кондуктор замечали такие безобидные детские шалости, они начинали громко ругаться в микрофон. По-чешски бранные слова звучали смешно и необидно.

Про Инвалидовну они придумывали разные истории, рисовали ее уморительные портреты. Это была одна из их любимых игр. Все свое детство братья Курбатовы, погодки, старший Антонии младший Денис, играли только друг с другом. Чешские мальчики и девочки сторонились их со странно-взрослой вежливостью. Шел 1976 год, но память о советских танках была еще жива. Одноклассники Дениса, дети шестьдесят восьмого года рождения, разумеется, ни — чего помнить не могли. Но брезгливый ужас перед стальными монстрами, прущими с грохотом по узким улочкам родного города, эти дети впитали с материнским молоком.

Отец, Владимир Николаевич Курбатов, был направлен в Злату Прагу, в сердце Европы, именно тогда, в 1968-м. Он преподавал марксизм-ленинизм и историю КПСС в Пражском университете, являлся доктором общественных наук, подполковником КГБ. Чешским языком Владимир Николаевич владел свободно, выучил его в Институте международных отношений. И сыновей своих отдал не в русскую школу при посольстве, а в чешскую — во-первых, для того, чтобы как следует знали язык, а во-вторых, чтобы учились одолевать трудности, с детства привыкали к чужой среде. Он готовил мальчиков к дипломатическо-шпионской карьере и никаких возражений не терпел…

Сквозь толстые трамвайные стекла взгляд убийцы жег Денису Курбатову затылок. Струйка холодного пота быстро пробежала под ворот мятой льняной рубашки. Трамвай остановился, пожилая пани с клеенчатой сумкой спохватилась, неуклюже поднялась и направилась к выходу. Краем глаза Денис увидел, как пани неловко переваливает ногу в растоптанной туфле с высокой трамвайной ступеньки на мокрую, блестящую брусчатку. Через минуту, когда двери стали медленно закрываться, он вскочил со смутной паникой вспоминая детскую забаву, раздвинул двери слабыми, дрожащими руками и выпрыгнул на ходу.

Трамвай тяжело двинулся по рельсам. Водитель и кондуктор хором ругались ему вслед по-чешски. Он бежал по мокрой улице, мимо открывающихся фруктовых и мясных лавок, мимо распахнутых дверей утренних тихих кофеен, мимо темно-серого пятиэтажного здания школы, в которой проучился когда-то два года. Он бежал очень быстро, не оглядываясь. Редкие прохожие провожали его удивленными взглядами.

Он помнил с детства, что где-то здесь, в переулке, неподалеку от школы, между табачным магазином и парикмахерской, должен быть проходной подъезд. Он даже узнал этот дом, с парадным ходом на улицу, с черным ходом в тихий дворик. Но дверь парадного подъезда теперь оказалась стальной, с маленькой коробкой домофона. Бессмысленно взглянув на кнопки с цифрами, он сделал несколько шагов, уже медленно, почти спокойно.

В открытой двери парикмахерской стояла, прислонившись к косяку, полная девушка в сиреневом халатике с чашкой кофе в одной руке и с половинкой поджаристого рогалика в другой.

— Прошу, пан, проходите, доброе утро, — сказала она по-чешски и ласково улыбнулась.

Он шагнул в приторный запах лака и одеколона, рухнул в вертящееся кресло. Из огромного зеркала на него смотрел чужой, за одну ночь постаревший, очень бледный человек, с черными кругами под глазами, с заросшими, ввалившимися щеками.

Пани в халатике быстро доела свой рогалик с маслом, одним глотком допила кофе и возникла в зеркале у Дениса за спиной.

— Пана побрить? Стричь не надо? — спросила она, быстрыми легкими движениями заправляя крахмальную простыню под ворот его рубашки.

— Да. Только побрить, — ответил он хрипло по-чешски, — стричь не надо.

— В общем, и нечего пока стричь, — улыбнулась пани, прикасаясь прохладными пальчиками к его вздыбленным, очень густым и коротким волосам, — такой ежик пану к лицу. Мне нравится, когда у мужчины короткая стрижка. — Она хохотнула и стала взбивать помазком мыльный крем в фарфоровой чашке.

Он немного успокоился. В зеркале отражалось широкое открытое окно. За окном был виден кусок улицы как на ладони. Не поворачивая головы, он мог наблюдать за прохожими. Вот промелькнул банковский служащий в строгом сером костюме, молоденькая мамаша в шортиках прокатила прогулочную коляску. У годовалой девочки на голове была ярко-розовая соломенная шляпка. Потом не спеша прошел мимо окна старик трубочист в черном цилиндре. Денис вспомнил, как нравились ему в детстве эти сказочные пражские трубочисты. В старинном городе много каминов, и трубы чистят все так же, как триста лет назад. Однако сейчас, в конце мая, вряд ли кто-нибудь разжигает камин душными вечерами…

Трубочист взглянул в окно, кивнул парикмахерше. Она улыбнулась в ответ и крикнула: «Доброе утро, пан Сташек!»

И тут голова Дениса резко дернулась. Лезвие скользнуло по щеке, оставив на коже тонкий глубокий порез. Сквозь белоснежную пену просочилась струйка крови. Денис не почувствовал никакой боли, но от вида собственной крови на мыльной пене его затошнило.

— Ах, простите, пан так неожиданно повернулся, я сейчас… простите, заволновалась девушка и стала аккуратно стирать стерильной салфеткой пену с его щеки.

Убийца появился сразу, вслед за трубочистом.

Он остановился прямо у окна парикмахерской и закурил, спокойно глядя в зеркало, на Дениса. Их глаза встретились. Денису показалось, что по молодому черноусому лицу скользнула тень усмешки.

«Это убийца, преступник! — хотел выдохнуть он в чистое личико девушки, которая осторожно протирала порез на его щеке ваткой с перекисью. — Вызывайте полицию, срочно!»

Но он не сказал этого. Он не мог оторвать глаз от зеркала. Там, за его спиной, маячило черноусое лицо и мягко слоился на утреннем солнце дымок сигареты.

— Проминто просим, пани, — прохрипел он еле слышно, — здесь есть где-нибудь поблизости факс?

— Да, очень близко, за углом, на Кленовой улице, офис туристической компании. Оттуда можно недорого отправить факс.

Парикмахерша очень осторожно добрила его щеку, нежно поскребла лезвием по подбородку, стерла пену с лица.

— Пан желает массаж или маникюр? — спросила она, промокая его подбородок салфеткой с одеколоном.

Лишь на секунду Денис прикрыл глаза, просто моргнул. А когда опять уставился в зеркало, убийцы за окном не было. Только слабая струйка дыма поднималась от плохо затоптанного окурка.

— Нет, спасибо, больше ничего не нужно. — Двадцать четыре кроны, — немного обиженно сообщила девушка.

— Простите, где у вас туалет? — спросил он, доставая деньги из поясного портмоне.

На этот раз ему повезло. В маленькой кабинке было окно, густо замазанное масляной краской. Дернув шпингалет, он перемахнул через низкий подоконник и очутился в глухом безлюдном дворике. Сначала ему показалось, что это тупик, дворик окружен домами с четырех сторон, и выхода нет. Но потом он заметил маленькую, заставленную мусорными контейнерами арку.

Он присел на корточки за одним из контейнеров, не чувствуя помойной вони, стараясь оставаться в тени, оглядел кусок улицы. Ему показалось, что все спокойно. Черноусый убийца опять потерял его. А может быть, тот парень за окном был просто похож на убийцу? Может, там стоял и курил совсем другой человек? Ведь глаза болят и слезятся от аллергии, к тому же бессонная ночь, пережитый ужас… И никто не сверлил ему затылок ледяным взглядом сквозь трамвайные стекла. Померещилось. На самом деле он оторвался от убийцы еще несколько часов назад, на Центральном вокзале. Или все-таки нет?

Денис покинул подворотню и быстро, пружинисто зашагал по тенистой стороне узкой улицы. Хотелось есть. Это хороший признак — значит, опасность действительно миновала. Он с раннего детства чувствовал опасность животом.

* * *
Антон Курбатов нажал кнопку отбоя и тут же опять набрал восьмерку, потом код Праги. Задребезжали протяжные гудки.

— Дениска, ну где тебя черт носит! — проговорил он в гудящую трубку, подождал еще немного, полистал толстую записную книжку, закурил.

Он сидел голышом в огромном кожаном кресле. За окном гудел утренний Кутузовский проспект. Московское майское солнце пробивалось сквозь тяжелые шелковые портьеры.

— Я же просила тебя не курить в комнате! — На пороге появилась высокая худая женщина лет сорока в прозрачном пеньюаре. — И вообще, кончай звонить в Прагу, мне потом счета придут баксов на сто.

— Извини, — буркнул Антон, но сигарету не загасил и опять стал набирать пражский код. На этот раз трубку взяли очень быстро.

— Проминто просим, пани, — заговорил Антон по-чешски, — пан Денис Курбатов живет у вас в гостинице в тридцать девятом номере. Да, я знаю, как позвонить в номер. Но там никто не отвечает вторые сутки. Да, спасибо. Я перезвоню через полчаса, если позволите.

Столбик пепла упал на дорогой пушистый ковер. Женщина выхватила сигарету из его руки.

— Никуда ты перезванивать не будешь! — заявила она. — Мне это надоело! Сегодня Вовчик прилетает, а ты мне здесь свинячишь, да еще за бугор названиваешь за мой счет!

— Га-лю-ша, не заводись! — Антон быстро взглянул на часы, мягким кошачьим движением соскочил с кресла, опрокинул Галюшу прямо на ковер и стал ловко расстегивать перламутровые пуговки пеньюара.

— Ты думаешь, если ты такой великий трахатель, тебе все можно? — Галюша игриво шлепнула его по мускулистой голой заднице. — Найдется твой братец, никуда не денется, — прошептала она уже с придыханием, с закрытыми глазами.

Ровно через полчаса Антон опять набирал код Праги. Галюша, скорчив притворно-гневную гримаску, отправилась в ванную.

— Что вы говорите, пани? Вторую ночь не ночует в номере? А горничные не могли ошибиться, перепутать? Да, простите. Я понимаю. До какого числа оплачен номер? То есть еще два дня? Огромное вам спасибо. Пожалуйста, если он появится, передайте ему записку, звонил брат из Москвы. Номер телефона и факса фирмы поменялся. Я буду сам ему звонить. Еще раз благодарю.

Положив трубку, он опять закурил, задумчиво глядя в окно.

* * *
Все-таки хорошо, что у него интуиция, словно у экзальтированной дамочки. У мужчин это редко бывает. Даже сны ему снятся вещие, иногда становилось страшно: чувствуешь опасность, вот она, за поворотом, через минуту… Это нельзя объяснить словами, просто желудок сжимается, сердце бухает глухо и медленно.

Так было вчера, ранним вечером, когда он сидел в пивном ресторане «У Флэка», праздновал фантастическую шальную удачу, в которую сам пока что верил с трудом.Хотелось ущипнуть себя и спросить: «Я не сплю? Это правда?..»

За соседним столом шумно гуляли немцы-туристы, вопили хором тирольские песни, громыхали пудовыми кружками. Денис невольно следил, как высокий тощий парнишка у черной от времени пивной бочки разливает янтарную «деситку» — светлое десятиградусное пиво. Парнишка был как будто частью конвейера, одна его рука непрерывно двигала кружки, другая закрывала и открывала медный кран. Денис знал, что этой пивной восемьсот лет, ни на один день за восемь веков она не прекращала работу. И рецепты пива все те же. До сих пор пивовары проверяют качество напитка древним способом: выливают на дубовую скамью, садятся в пивную лужу в кожаных штанах, по пять-шесть человек. Посидят немного, потом встают одновременно. Если тяжеленная лавка поднимается вместе с ними, значит, пиво хорошее.

Злата Прага потому и осталась золотой, что во всех войнах сразу сдавалась на милость врагу. Турки, крестоносцы и прочие завоеватели, которых было немало за тысячелетие, не трогали чудесный город, не разрушали дома и соборы. Как было все, так и сохранилось — Карлов мост, собор святого Витта, кривые улочки Стара Мяста. Черная брусчатка Вацлавской площади помнит, как горели на кострах инквизиции знаменитые на весь мир пражские алхимики. И эта древняя пивная, все с теми же столами, бочками, лавками, все с той же «деситкой» и «дванадцаткой» — тоже символ вечности. Может, тощий парень в кожаном переднике так и стоит, разливает пиво уже восемьсот лет?

Поймав вилкой последний кнедлик, размокший в мясном жирном соусе, глотнув черной «дванадцатки», Денис вдруг застыл. Почему? Откуда взялось это знакомое чувство опасности? Сначала он подумал что зря заказал свое любимое двенадцатиградусное пиво. Слишком оно крепкое, валит с ног, туманит голову. Разница всего-то в два градуса, но если пьешь пятую кружку… А голова должна быть ясной. Почему? Ведь он празднует самое невероятное везение, которое может выпасть человеку. Зачем же ему сейчас ясная голова? Затем, что из глубины полутемного зала следят за ним чьи-то странные, неподвижные глаза.

Денис попытался разглядеть лицо сквозь клубы табачного дыма, но заметил только аккуратные черные усы, могучую шею и мятый пиджак, надетый на черную футболку.

«Что ж он так уставился? Может, просто «голубой»? Много их сшивается по пивным, туристический сезон давно открылся…»

Однако он тут же понял, что врет самому себе, пытается спрятать голову в песок, как глупый страус. Никакой это не «голубой». Это турок, киллер. Денис уже видел его однажды, в аэропорту в Анкаре. Тогда удалось уйти, и это было чудо. Его вели двое, молодой и старый. Вот он, молодой, черноусый… Профессионал он или нет, не важно. Все равно убьет.

Они целый год за ним охотились. А он, дурак, думал, их всех взяли… Ведь был телерепортаж… Ну как не поверить репортажу? Корреспондент из Анкары очень убедительно рассказывал, что всех их арестовал Интерпол, словно Дениса Курбатова лично утешал с телеэкрана.

Однако так не бывает, чтобы всех… Вот он, один из них, в глубине зала, сверлит Дениса своими угольно-черными турецкими глазами. Это можно было предвидеть, да что толку? Телохранителей нанять? В бронированный бункер засесть? Рано или поздно они бы все равно достали его — в Москве ли, в Париже, в Праге, на Северном и Южном полюсе, на дне океана. А так он хотя бы год прожил спокойно. Хотя бы год. И на том спасибо…

Но почему именно сейчас? Может, одно с другим как-то связано? Да нет, ерунда… А если и за Антошкой в Москве тоже идет «хвост»? У Антошки нет такой острой интуиции, он не просечет опасность вовремя. От одной только мысли об этом Дениса передернуло. Остается надеяться, что до брата они не доберутся. Зачем им? В конце концов, Антон к той истории не имеет отношения. Им нужен Денис. Его хотят они убить. И понятно, за что. А брата не тронут.

Немного успокоившись, Денис Курбатов подозвал официанта, расплатился, оставил щедрые чаевые и не спеша направился к выходу. Ничего, он отлично знает старый центр, он сумеет уйти, запутать убийцу в узких средневековых улочках. Он ведь родился в этом городе. Главное, все время быть в толпе, держаться людных мест. Вряд ли убийца решится стрелять в толпе. Или у него нож?

Нельзя ни в гостиницу, ни в офис филиала фирмы, нельзя на автостоянку, где он оставил машину, Там могут ждать. Вполне вероятно, убийца не один.

И началась изнурительная гонка по самому красивому городу мира. Денис любил этот город, знал историю каждой улочки в старом центре, ему было здесь уютно и хорошо. Но только не сейчас.

Настала ночь, народу становилось все меньше. Денис затесался в группу английских туристов, медленно прошел Карлов мост. Туристы шумно загружались в автобус. Он огляделся и понял, что стоит один под ярким фонарным лучом, как живая мишень; метнулся в темноту, нашел глазами небольшую группу молодежи, кинулся к ним. Это были студенты из Амстердама. Ему тут же предложили сигарету с марихуаной. Он отказался.

Иногда черноусый убийца мерещился ему за поворотом, в тени цветущей липы, за пьедесталом конной статуи в глубине Стара Мяста. Черные немигающие глаза отражались в витринном стекле сувенирной лавки. Знаменитые куранты на Старомястской ратуше пробили полночь. Медленно заскользили по кругу фигуры двенадцати апостолов. Головы редких прохожих были подняты вверх, а Денис опять почувствовал ледяной взгляд. Черноусый человек в льняном пиджаке, единственный на всей площади, глядел в эту минуту не на знаменитые часы с готическими фигурами, а на Дениса Курбатова.

Иногда ему казалось, что убийца его потерял, совсем потерял. Он ведь иностранец. Откуда турку знать улицы старой Праги? Денис вздыхал с облегчением. Он сразу, как только заметил и узнал убийцу, рассудил, что прежде всего надо оторваться, а потом уж принять решение, как быть дальше — лететь ли в Москву, осесть ли здесь, в Праге, переждать в укромном месте. Или вообще рвануть куда-нибудь в Братиславу или Брно, туда, где они ждать его не могут.

Но сначала надо оторваться. А он не мог. После полуночи шансов спастись было все меньше. Улицы стали пустынны. Автобусы с туристами отчаливали один за другим. Надо было срочно менять тактику. Он решил отправиться на Центральный вокзал. Поймал такси. Сквозь зеркало заднего вида он заметил, как успел вскочить в другое такси черноусый убийца.

— Этот парень преследует меня весь день, — сказал Денис по-чешски милому пожилому водителю, — какой-то сумасшедший «голубой», может, вообще маньяк. Надо оторваться от него.

— Почему пан не обратится в полицию? — спросил таксист.

— Так не с чем пока обращаться. Он просто ходит за мной и прожигает глазами насквозь. За это не арестовывают.

— Оторвемся, — хмыкнул водитель, — попытаемся удрать.

Таксист виртуозно крутился по спящему городу, домчал Дениса до вокзала таким причудливым маршрутом, что понять, куда они едут, было невозможно.

На вокзале Денис отдышался и немного успокоился. Черноусый потерял его. Глаза слипались. Он рухнул в удобное кресло в зале ожидания и сам не заметил, как уснул. Но поспать ему удалось не больше часа. Проснулся он от того, что сильно заболел живот. В соседнем проходе стоял убийца и тревожно озирался по сторонам. Захотелось залезть под кресло, исчезнуть, стать невидимкой.

Убийца заметил его. Здесь он, конечно, не станет стрелять. Его сразу схватит полиция. Этот турок не идиот, не самоубийца, он ждет подходящего момента. Рано или поздно такой момент настанет, либо черноусый потеряет терпение и пальнет…

По радио объявили, что поезд на Братиславу отправляется через десять минут, с пятого пути. Денис не спеша поднялся, потер кулаками сонные глаза и направился к платформам. Он вел убийцу к братиславскому поезду.

«Тебе, приятель, придется взять билет, — мысленно обратился он к черноусому, — сейчас ты убедишься, что я сажусь в этот поезд, рванешь к кассам. Ты ведь не решишься отправиться зайцем. Зачем тебе лишние неприятности при твоем деликатном ремесле?»

Но черноусый решился и вскочил в поезд.

Денис быстро шел по вагонным коридорам. Поезд тронулся. В пустом тамбуре проводник гремел ключами, собираясь запереть дверь.

— Простите, пан! Я сел не в тот поезд, я перепутал! — Денис рванул еще не запертую дверь и выпрыгнул прямо на соседний путь.

— Пан! Вы сумасшедший! — кричал ему вслед проводник.

Было начало третьего ночи. До рассвета он слонялся по городу и уже не мог понять, мерещится ли ему черноусое лицо или вправду убийца где-то рядом и трюк с поездом не удался. К утру его шатало от слабости, аллергия обострилась, нос совсем не дышал, из глаз текли слезы. Надо было поспать хотя бы пару часов. Ему вдруг пришло в голову, что убийца — тоже человек и ночная гонка должна была его порядочно измотать. Но вслед за этой утешительной мыслью мелькнула другая паническая: а если ему на смену пришел другой? Турок отправился спать, а за Денисом идет «утренняя смена». Этого он знает в лицо. А как узнает другого? Глаза почти не видят, руки трясутся, интуиция может и не сработать.

Но черноусый появился опять — во втором трамвайном вагоне, потом за окном парикмахерской. Это не может продолжаться бесконечно. Нужна хоть небольшая передышка. Для начала необходимо поесть.

В маленьком баре под потолком шумел старомодный вентилятор-пропеллер. Денис заказал себе яичницу с ветчиной и две порции кофе-экспрессо. Откинувшись на неудобную спинку венского стула, он наблюдал, как за стойкой, у небольшой электрической плиты, выливает яйца на шипящую сковородку толстый хозяин в лихом поварском колпаке.

Аппетита не было, но он заставил себя съесть все. После первой чашки крепкого сладкого кофе он закурил. «Когда это кончится, мы с Антошкой купим дом в Карлштейне. Именно тот, двухэтажный, прошлого века. Мы приведем его в порядок, починим камин, проведем воду, канализацию, сделаем три ванные комнаты. Двух, конечно, достаточно. По нашим российским меркам и одной хватит, но если можно три — почему нет? Это так удобно. Во всем цивилизованном мире при каждой спальне полагается иметь отдельную ванную, тем более Антошка будет таскать туда своих бесконечных баб. И пусть таскает! В доме места достаточно, есть два отдельных входа. Перед домом лужайка, там можно устроить маленький теннисный корт…»

Горячий кофе попал в дыхательное горло. Денис закашлялся очень сильно, никак не мог остановиться. Слезы покатились из глаз ручьями, лицо побагровело. Хозяин смотрел на него из-за стойки с сочувствием, потом налил воды в стакан, подошел.

— Пана постучать по спине?

Но Денис не мог сказать ни слова, отрицательно помотал головой, взял стакан из рук хозяина, жадно глотнул холодной воды. Стало легче.

— Только кофе? — услышал он голос хозяина уже у соседнего столика.

— Да, покрепче, с сахаром, — ответил кто-то на ломаном английском.

Денис промокнул слезящиеся глаза салфеткой. За соседним столиком сидел черноусый убийца.

* * *
— И что я, по-твоему, должна сказать мужу? — спросила Галюша, быстро вбивая кончиками пальцев дневной крем в кожу.

Сейчас, ярким утром, в трельяже было видно, что она немолода, что лицо ее отечно, брови и ресницы бесцветны, нос и губы толстоваты, над шеей намечается второй подбородок.

— Скажешь своему Вовчику, что он — скотина и импотент, что, пока он занимался темными делишками в Стокгольме, варганил очередной «лимон», его красотка жена развлекалась с молодым пылким любовником. И любовник этот, хороший в общем парень, пару раз звякнул в Прагу.

— Кончай придуриваться, — поморщилась Галя. Розовая губка быстро скользила по ее щекам и подбородку, лицо покрывалось ровным слоем тонального крема. Антон каждый раз поражался, глядя, как за двадцать минут на его глазах немолодая, весьма потасканная бабеха превращалась в яркую, холеную красотку.

Он увидел Галину Игнатьеву без макияжа только через месяц после того, как познакомился с ней. Она умудрялась даже в постели оставаться «при полном параде лица», как сама выражалась. Антон сразу понял почему, когда влез к ней под душ. Сквозь струи воды он разглядел совсем другое лицо. С тех пор она не церемонилась с ним.

— Без макияжа я как без кожи, — говорила она, — как улитка без ракушки или ежик, перевернутый нежным брюшком вверх. Я голенькая, слабенькая, беззащитная. Тебе я очень доверяю, очень. Цени.

Он ценил. Он вообще относился к своим многочисленным пассиям по-джентльменски, не допускал слез, сцен, тяжелых разрывов. Он умел сделать так, что каждая думала, будто она у него — единственная. И расставаться он умел таким образом, что покинутой даме казалось — это она бросила легкомысленного красавчика. Поиграла и бросила. Это тешило тщеславие стареющих, скучающих дамочек, одиноких и замужних, успешных предпринимательниц и богатых романтических бездельниц.

Антон вовсе не был альфонсом. Ему нравились женщины бальзаковского возраста. Но он не терпел однообразия. Когда закручивался какой-нибудь очередной роман, Антон искренне верил, что это всерьез и надолго. Однако не успевал закончиться этот роман, а уже как бы сам собой начинался следующий. Получалось, что Антон одновременно крутил любовь с тремя-четырьмя дамочками, сам того не желая.

Часто обстоятельства складывались так, что ему необходимо было исчезнуть из дома на несколько дней. И квартиры его стареющих пассий оказывались весьма кстати. Это, пожалуй, был единственный корыстный момент в его романтических отношениях с богатыми дамами бальзаковского возраста.

Вот и сейчас деловая поездка члена Государственной Думы господина Игнатьева В. Н, в Швецию обернулась неделей страсти для его сорокапятилетней жены Галины и для тридцатилетнего вольного предпринимателя Антона Курбатова. Антону надо было исчезнуть на некоторое время из квартиры. Очередная попытка братьев Курбатовых заработать сразу много денег провалилась.

Полгода назад они создали маленькую посредническую фирму по покупке недвижимости в Чехии. Это была авантюра чистой воды, как и все их предыдущие попытки быстро разбогатеть. Чем только не пробовали торговать братья Курбатовы за последние пять лет: итальянской обувью, немецкими памперсами и тампаксами, турецкими дубленками, французским шоколадом, отдыхом на Кипре, американскими оздоровительными программами, живой водой с Тибета, средствами для ращения волос и для удаления волос — всего не перечесть.

Иногда им даже везло, удавалось кое-что заработать. За эти пять бурных лет они успели влипнуть в пару-тройку весьма неприятных историй, но каждый раз чудом выкручивались в последний момент.

Вот и сейчас на посредническую фирму был произведен серьезный наезд, причем с двух сторон: с одной стороны, стали донимать бандиты, с другой налоговая инспекция. Когда это началось, Дениска отправился в Прагу, там был липовый филиал фирмы, состоящий из одной комнаты в квартире приятеля-чеха Иржи Словчика. Надо было подстраховаться, собрать кое-какие документы, подчистить концы, обеспечить тылы, в общем, дел у Дениски хватало.

Антон остался в Москве, чтобы попробовать договориться хотя бы с одной атакующей стороной, найти компромисс, лазейку, либо обеспечить надежную криминальную крышу, которая решит проблемы и с наехавшими «отморозками», и с налоговой полицией.

За эти три, дня ему удалось выйти на серьезных людей, но люди эти не сочли маленькую посредническую фирму достойным объектом для своего высокого покровительства. А атака с обеих сторон приобрела совсем уж угрожающий характер. Нельзя было медлить. И Антон принял решение: фирма исчезла, испарилась, будто и вовсе не существовала.

Исчезло все — в подвальчике, где был крошечный офис, какая-то другая фирма делала европейский ремонт и про «Стар-Сервис», который находился здесь всего неделю назад, не имела ни малейшего представления. Номер телефона и факса принадлежал теперь неизвестно кому, каким-то совершенно посторонним людям. А сам Антон кочевал от одной своей пассии к другой и в собственной квартире не появлялся.

Но Денис этого еще не знал. Он был в Праге. В последний раз они общались по телефону неделю назад, и тогда ситуация еще не выглядела столь безнадежно. А потом связь оборвалась. Иржи Словчик уверял, что Денис всю эту неделю у него не появлялся, не звонил. Гостиничный номер не отвечал. Антон не слишком волновался за брата. Там, в Праге, сейчас спокойней, чем в Москве. Наезжали здесь, а там никто пока не трогал. Сообщить Дениске, что фирмы больше нет, надо было непременно. Но пока не получалось.

* * *
Денис Курбатов влетел в приемную офиса небольшой туристической компании на Кленовой улице и затравленно огляделся по сторонам. Не было ни одного посетителя.

— Доброе утро, пан. Я могу вам чем-нибудь помочь? — улыбнулась ему девушка, сидевшая за компьютером.

— Пани, факс! Мне надо срочно отправить факс в Москву!

— Матерь Божья! Денис! — Девушка вышла из-за стола.

Она была высокой, полноватой, очень миловидной. Копна ярко-рыжих волос, большие круглые темно-зеленые глаза, мягкий овал лица, полные губы. Денис несколько минут глядел на нее, тупо хлопая глазами.

— Неужели я так изменилась? — покачала головой девушка. — В общем, ты, конечно, тоже изменился. Столько лет прошло. — Она вздохнула. — Я Агнешка Климович. Ну, вспомнил? Теперь я пани Бем.

Агнешка… Да, конечно, он должен был сразу ее узнать. У них в четырнадцать лет был заколдованный треугольник. Рыжей Агнешке нравился Антон, а она нравилась Денису. В общем, это была его первая любовь, горькая, глупая, никому не нужная. Он не ревновал ее к брату. Ему просто было обидно. К тому же, если бы Антон не нравился рыжей Агнешке, они не шлялись бы втроем поздними вечерами по Стару Мясту, не сидели бы в крошечных кондитерских.

У нее все лицо было усыпано яркими хулиганскими веснушками. Она, была очень худенькая, длинная, сутулилась и стеснялась. Она смотрела на Антона с немым обожанием, отдавала ему свои взбитые сливки, писала за него сочинения.

В четвертом классе из простой чешской школы отец перевел их в закрытый лицей. Там учились дети сотрудников Пражского отделения КГБ, мальчики и девочки из советского посольства и торгпредства. В классах было не больше десяти человек, на четырех чехов приходилось шесть русских. Отец Агнешки был крупным чиновником в правительстве Чехословакии. Она училась в одном классе с Антоном.

— Агнешка, где твои веснушки? — спросил он.

— Вспомнил наконец! — Она рассмеялась. — Нет больше веснушек, надоели они мне. Слушай, ты надолго в Праге? А как Антон? Да ты садись, давай я кофе сварю.

— Да, спасибо. — Он уселся в мягкое кожаное кресло и покосился на стеклянную дверь. — Антон в порядке. А я… Вот приехал по делам… Слушай, можно мне быстренько отправить факс в Москву?

— Конечно, — кивнула она, — вон аппарат. Ты как, от руки напишешь или тебе на компьютере напечатать?

— Я от руки. Там совсем маленький текст.

— Сам справишься или хочешь, чтобы я отправила?

— Сам. Я лучше сам. — Он встал, подошел к аппарату, написал на листочке всего несколько слов по-чешски крупными печатными буквами. Просто адрес. «Карлштейн… улица… дом номер… третий этаж… «Мокко»… Туретчина… Брунгильда».

— Это что, шпионская информация? — хохотнула Агнешка, заглянув через его плечо.

Аппарат просигналил, что факс в Москву прошел.

— Это коммерческая тайна, — нервно усмехнулся Денис.

— Ладно, я пойду кофе сварю. Я здесь сегодня одна, мы с мужем владеем этой фирмой. Есть еще секретарша и пара агентов, но сегодня я одна… Ты посиди. Можешь покурить пока. И вообще расслабься. Ты какой-то дерганый.

— Спасибо. Сколько я тебе должен?

— Хамишь, парниша! — Она весело махнула рукой. В четырнадцать они все трое зачитывались романами Ильфа и Петрова. У них даже сложился своеобразный жаргончик, состоящий из цитат. Агнешка часто разговаривала языком знаменитой Эллочки-Людоедки, у нее это получалось смешно и мило.

Она исчезла за дверью в глубине приемной. Оставшись один, Денис скомкал в кулаке листок бумаги, сунул в карман джинсов. Секунду подумав, достал расправил, оторвал кусок с написанным текстом, положил в большую медную пепельницу и поджег кончик зажигалкой. Потом крутанулся в кресле, вытянул сигарету из смятой пачки, машинально отметил что это — последняя, закурил. Клочок бумаги скорчился и почернел. Он сгорел быстро, за несколько секунд.

— Денис! — послышался голос Агнешки из соседней комнаты. — Тебе сколько сахару?

— Две ложки! — крикнул он в ответ.

— А Антон женат?

Его немного задело, что Агнешка сначала спрашивает про Антона.

— Нет! — крикнул он. — И я тоже нет.

Наружная стеклянная дверь бесшумно распахнулась. Денис успел заметить черные усы, мятый льняной пиджак, закатанный до локтя рукав, руку, обильно поросшую черными волосами. Пистолетного дула с навинченным глушителем он не увидел и вскрикнуть не успел.

В соседней комнате у Агнешки свистел электрический чайник. Никто не услышал легкого хлопка.

— Я тебя не спросила, ты завтракал? Я могу быстро согреть пару рогаликов… — Агнешка застыла на пороге с подносом в руках. Забыв, что на подносе стоят две чашки с горячим кофе, она прижала ладонь ко рту. Чашки со звоном упали на пол, покатились, расплескивая коричневую сладкую жижу.

Опомнившись, она заплакала и стала звонить в полицию и в «Скорую».

Глава 2

Вера Салтыкова услышала, как зажужжал факс, повернулась на другой бок и закуталась в одеяло. Ей очень хотелось спать, хотя было уже одиннадцать утра. Она легла в четыре и теперь никак не могла заставить себя открыть глаза.

— Верочка! Я ушла! — крикнула мама из прихожей. Промычав в ответ что-то невнятное, Вера укрылась с головой. Дверь хлопнула. Несколько минут было тихо. Потом послышался быстрый топот четырех лап по паркету.

— Ай! — вскрикнула Вера, когда мокрый холодный собачий нос защекотал ей пятку. — Мотька, я сплю, отстань. — Она откатилась в глубину широкой тахты, к стене, поджала ноги.

Рыжий ирландский сеттер Матвей двух лет от роду поставил передние лапы на тахту, разрыл носом нору в одеяле и стал бесцеремонно вылизывать Верину щеку.

— Ну почему? — простонала Вера. — Почему с мамой ты себе такого не позволяешь? — Она открыла наконец глаза и села на кровати. — Я ведь знаю, мама с тобой погуляла, покормила тебя. Чего ты от меня хочешь?

Пес сел, потом лег, потом опять встал, протянул лапу, отчаянно замахал лохматым рыжим хвостом, пару раз тявкнул и уставился на Веру большими, карими, очень печальными глазами.

— Я все равно сейчас с тобой гулять не пойду. Мне надо принять душ, выпить кофе, и вообще я могла бы еще часика полтора поспать.

Пес слушал ее очень внимательно, склонив голову набок и шевеля длинными шелковистыми ушами.

Вера вылезла из-под теплого одеяла, поеживаясь, подошла к письменному столу

— Ну, что там у нас нападало? — произнесла она, перебирая листы с факсами, поступившими за ночь.

В основном это были длинные, мелко напечатанные тексты на английском и французском языках.

— Так, это опять про морских млекопитающих, это фауна Ледовитого океана, манифест в защиту новорожденных китят, еще манифест, — бормотала Вера себе под нос, перебирая страницы, поднося их очень близко к глазам, — а это вообще чушь какая-то. О Господи, что это за язык?

Держа в руке листок с двумя строчками текста, написанного очень крупно от руки, Вера стала искать очки. На столе их не было, на тумбочке у кровати тоже.

— Мотя, ну помоги мне, — обратилась она к собаке, — ищи, Матвей, ищи!

Пес деловито побежал в прихожую и вернулся через минуту, держа в зубах белый носок.

— Нет, Матвей, — вздохнула Вера, — не то. Очки… — Она прошлепала босиком на кухню, оттуда в ванную.

Мотя тем временем опять рванул в коридор, вернулся, поставил лапы Вере на плечи и прямо в нос сунул ей старую кроссовку.

— Все, спасибо. Ты, конечно, молодец, но мне надо совсем не то. Ладно, если мои очки попадут тебе в зубы, им конец.

Зазвонил телефон.

— Фирма «Стар-Сервис»?

— Вы ошиблись, — буркнула Вера и, кладя трубку, увидела наконец свои очки, они лежали на телефонном столике в прихожей.

— Кажется, это польский, — задумчиво произнесла Вера, вглядываясь в крупные латинские буквы, — или чешский. Карлштейн… Слово немецкое. Но Германия ни при чем. Вроде есть такой городок под Прагой…

Телефон зазвонил опять.

— Можно попросить Антона? — На этот раз голос был женский.

— Вы ошиблись. — Она хотела повесить трубку, но услышала:

— Фирма «Стар-Сервис»?

— Девушка, никакой фирмы по этому номеру нет. Пожалуйста, вычеркните его и больше сюда не звоните.

Эти дурацкие звонки донимали Веру и ее маму вот уже третий день. Совершенно неожиданно в квартире поменяли телефонный номер, и теперь телефон заливался круглые сутки. Звонили и в полночь, и в пять утра. Какие-то Гарики, Додики, Рустамы Ибрагимовичи требовали к телефону каких-то Антонов и Денисов. Мама ругалась страшно, собиралась подать в суд на Московский телефонный узел. Однако выяснилось, что это была целая компания, по всей Москве. Почему-то вдруг, ни с того ни с сего, в городе стали менять телефонные номера.

Вере Салтыковой незадолго до этого подвернулась переводческая «халтура». Три месяца она сидела без работы, и вот неделю назад позвонила подруга, сказала, что «Гринпис» проводит в Москве международную конференцию по глобальным вопросам экологии. Требуются переводчики со знанием английского и французского. Перед началом конференции надо перевести кучу информации, которая будет поступать по факсу со всех концов мира, а потом предстоит десять дней синхронки, по двенадцать часов в сутки. Платить должны по международным расценкам, то есть можно заработать очень приличные деньги.

Вера, конечно, согласилась, подписала контракт. И вот вчера утром ей дома установили казенный факс. Подготовительные документы посыпались в огромном количестве. Иногда среди пламенных воззваний в защиту морских млекопитающих, чистоты вод Арктики и Антарктики попадались какие-то случайные тексты о займах, кредитах, договорах и ценах на недвижимость, написанные по-русски и адресованные все той же фирме «Стар-Сервис», название коей Вера и ее мама уже не могли спокойно слышать. Номер факса был тот же, что и новый телефонный, то есть недавно он принадлежал этой злосчастной фирме. Скорее всего, «Стар-Сервис» разорилась, и теперь ее бывшие владельцы скрываются от назойливых кредиторов.

Вере Салтыковой до этого, разумеется, никакого дела не было. Она с головой ушла в работу и целый день переводила с французского и английского экологические шедевры. Впрочем, факсов, адресованных фирме «Стар-Сервис», было не так уж много.

Все еще держа в руках листок со странным текстом без адреса и обращения, написанный от руки то ли по-польски, то ли по-чешски, она зашла в ванную и повернула кран. Вместо горячей полилась ледяная вода. Вера прикоснулась к трубе радиатора. Ну конечно, с сегодняшнего утра горячую воду отключили на полтора месяца! И что же она, растяпа, не помыла вчера голову? Ладно, придется греть в кастрюлях.

Сладко зевнув, Вера бросила листок на кухонный стол, зажгла газ. Пока грелась вода, она уселась на кухонный диванчик и рассеянно перечитала латинские буквы непонятного факса. Когда-то она увлекалась графологией. На втором курсе романо-германского отделения филфака университета был даже спецсеминар по графологии. Вел его профессор-психолог, посещение было свободным. Вера ходила на каждое занятие с удовольствием.

В наше время все реже попадаются тексты, написанные от руки. Если только чиркнет кто-нибудь телефонный номер или записку. А так, пишут на компьютерах, в крайнем случае — на пишущих машинках. Среди гор бумаг, заполненных механическим текстом, этот листочек был единственным, написанным человеческой рукой. Сначала Вера не сообразила, почему так внимательно разглядывает крупные латинские буквы, а потом поняла: писавший страшно волновался. Рука у него дрожала, но это не почерк алкоголика или больного. Тот, кто отправил факс, был здоров. Он нервничал, спешил, но при этом старался вывести каждую букву как можно тщательнее, очень хотел, чтобы его поняли. Однако почему же тогда не воспользовался компьютером и принтером? Там, где стоит факс, компьютер есть наверняка…

Содержание текста понять было несложно. Просто адрес: «Карлштейн, улица Мложека, дом 37, третий этаж. «Мокко». Туретчина. Брунгильда». Да, действительно, Карлштейн — это маленький городок неподалеку от Праги. Пять лет назад они с мамой были в турпоездке по Чехословакии. Но что такое «Мокко»? Сорт кофе? Однако при чем здесь кофе? Может, прозвище? Почему нет имени, чей это адрес? При чем здесь «Туретчина» и «Брунгильда»? Туретчина на славянских языках — Турция. Брунгильда — героиня германского эпоса. Это похоже либо на розыгрыш, либо на шпионский шифр. Но шпионы передают информацию как-то иначе…

Вера ясно вспомнила тихий уютный городок Карлштейн. Там только частные домики, один-два этажа. Туристическую группу возили смотреть замок четырнадцатого века с известной на весь мир коллекцией готической живописи и рыцарского оружия.

Вода в двух больших кастрюлях долго не закипала. Чтобы не терять времени, прямо в ночной рубашке Вера села за письменный стол, включила компьютер и взялась за перевод. Но опять зазвонил телефон.

— Да! — рявкнула она в трубку.

— Доброе утро, Веруша…

От одного звука этого мягкого баритона у Веры вздрогнуло сердце.

— Здравствуй, Стас, — как можно спокойнее ответила она.

— Как дела? Как мама? — быстро спросил баритон.

— Спасибо, нормально. — Вера старалась, чтобы в ее голосе звучали ледяные нотки, но голос предательски дрожал.

— Ты не могла бы уделить мне пару часов?

— Нет, прости, я очень занята.

Вера подумала, что надо положить трубку сию же минуту, и вообще класть ее молча всякий раз, когда из нее раздается этот приятный баритон. А еще лучше сказать: «Стас Зелинский, будь так любезен, не звони мне больше никогда».

Но ведь она сама позавчера позвонила ему и продиктовала на автоответчик свой новый телефонный номер. Сама!

— Ну хотя бы час. Я приеду к тебе, когда скажешь, Верочка, выручи меня в последний раз, очень тебя прошу. Ты же знаешь…

Она знала: ему надо опять что-нибудь перевести, написать пару страниц дурацкого текста по-французски или по-английски, позвонить за границу, торговаться с каким-нибудь финном о поставке партии бумаги. Ему всегда что-то такое от нее надо, и он не стесняется.

— Когда ты заведешь себе секретаршу или женишься на женщине, которая владеет хотя бы одним иностранным языком? — тихо спросила Вера.

— Ну не злись, Веруша, солнышко, ты же умница, и вообще, я так соскучился.

— У меня очень много работы. Я занята. — Голос ее дрожал, она взглянула в зеркало над телефонным столиком и заметила, что щеки горят.

«Дура несчастная, размазня! — мысленно обратилась она к своему лохматому, неумытому отражению. — Ну пошли его наконец! Пусть катится как можно дальше. Есть у тебя хоть капля человеческого достоинства?»

— Ладно, так и быть, можешь приезжать. Через час. Нет, через два отрывисто проговорила она, с ненавистью глядя в глаза своему отражению.

Положив трубку, она побежала на кухню, выключила газ под кипящими кастрюлями, ринулась в ванную, расплескивая кипяток, чуть не обварила себе ноги.

Мыться, сидя на корточках в холодной ванне и поливая себя теплой водой из ковшика, очень неудобно. В прихожей опять зазвонил телефон, пена шампуня попала в глаза, Мотя стал скрести лапой дверь, жалобно завыл. Во дворе запускали петарды. Пес панически боялся этого грохота и каждый раз прятался именно в ванной. Ванная для него была чем-то вроде бомбоубежища.

Дрожа от холода, Вера закуталась в махровый халат, открыла дверь, впустила Мотю. Со двора послышался очередной залп. Пес в ужасе вскочил в ванную, столкнул на пол пластмассовое ведро с остатками теплой воды. Вера кинулась вытирать. В старом доме совсем сгнили перекрытия, соседи без конца протекали друг на друга. Даже если кто-то наверху мыл пол, внизу на потолке проступали влажные серые пятна. Под двухкомнатной квартирой Веры и ее мамы жила вредная тетка, которая за каждое пятнышко на потолке требовала, чтобы ей оплатили европейский ремонт.

«Ужасный день, — подумала Вера, вытираясь. — Вообще все у меня ужасно совсем скоро стукнет тридцать. У меня нет ни мужа, ни детей, ни постоянной работы. За этот месяц я поправилась на два килограмма. Собственное отражение в зеркале вызывает тоску и оскомину».

Вера распрямилась, откинула мокрые волосы с лица и скорчила самой себе гнусную гримасу.

— Ну, давай, старайся, приводи себя в порядок, ври самой себе, будто ему важно, как ты выглядишь, будто он видит в тебе особь женского пола! Ты для него — толстый словарь, стационарный компьютер, который можно включить и выключить, когда вздумается.

В детстве Веру дразнили «ватрушкой». Она была полненькая, маленькая, со светло-желтыми волосами и бледно-голубыми глазами. Брови и ресницы тоже были совсем светлые, от этого ее круглое мягкое лицо ей самой казалось каким-то хлебобулочным, похожим на ватрушку. Кожа у нее была очень белая, неясная, чувствительная и к солнцу, и к ветру. На морозе ее маленький, чуть вздернутый носик моментально краснел, на солнце тоже краснел, обгорал и шелушился. Стоило хоть немного занервничать, и тут же щеки заливались жгучим румянцем. Если она плакала, даже совсем немного, то потом весь день ходила с воспаленными, опухшими глазами.

Каждое ее чувство сразу отражалось на лице. Она не могла ни соврать, ни притвориться. Если она огорчалась, лицо ее непроизвольно вытягивалось, уголки губ сами собой ползли вниз. Когда радовалась, глаза ее становились ярко-голубыми, сверкали, рот растягивался в счастливой щенячьей улыбке, щеки нежно розовели. Она знала это свое дурацкое свойство, но ничего поделать с лицом не могла.

С семи лет Вера носила очки, которые совершенно не шли ей, уменьшали и без того небольшие глаза, делали ее совсем скучной и неженственной. Беленькая пухленькая отличница, мамина дочка, пай-девочка, всегда чистенькая, тихонькая, безотказная…

В двенадцать лет Вера пыталась морить себя голодом. Ей хотелось стать тонкой, воздушной, неземной. Целый день она ничего не ела. Чтобы не обсуждать эту болезненную проблему с мамой, она, вернувшись из школы, разогревала себе суп, наливала в тарелку, потом аккуратно выливала в унитаз, тарелку и половник мыла и оставляла в сушилке.

— Верочка, ты пообедала? — спрашивала мама каждый раз, возвращаясь с работы.

— Конечно, — отвечала дочь, отворачивалась и заливалась горячим румянцем.

Ночью Вера, крадучись, пробиралась на кухню и съедала несколько толстых кусков колбасы, мазала маслом белый хлеб, стоя у холодильника и презирая себя до слез. Чтобы утешиться, она отправляла в рот полдюжины шоколадных конфет.

Шоколада в доме всегда было много. Мама, детский врач, участковый терапевт, получала в качестве подарков на все праздники исключительно шоколадные наборы.

У отца была другая семья. Верой он не интересовался. Мама работала на полторы ставки, и девочка была с семи лет предоставлена самой себе. Она росла самостоятельной, обязательной, очень аккуратной. Не ребенок, а чудо. К тому же с первого класса школы до последнего курса университета училась Вера на одни пятерки.

Когда начался период жгучих школьных романов, вечеринок при погашенном свете, Вера вообще перестала есть, даже по ночам. Ей действительно удалось немного похудеть, она была счастлива, пока однажды на контрольной по геометрии не упала в обморок.

— Ты никогда не будешь худой, Веруша. Смирись и не мучай себя, — сказала ей мама.

Одним из счастливых свойств Вериного характера было умение быстро забывать все неприятное. Она легко мирилась и с собственными внутренними проблемами, и с внешними обидами. Она вообще не умела обижаться — ни на людей, ни на природу, которая создала ее пухленькой, а не тонкой-звонкой. Настроение ее могло исправиться в один миг из-за какой-нибудь мелочи.

Ко всему прочему, Верочка с десяти лет писала стихи. До четырнадцати она их не показывала никому, только маме. И вот однажды мама потихоньку от нее отнесла несколько стихотворений в популярный молодежный журнал. Маме сказали, что у девочки есть кое-какие способности, стихи не напечатали, но Верочку пригласили в литературное объединение при журнале.

Теперь раз в неделю она приходила вечером в редакцию, где в зале заседаний собирались мрачные длинноволосые или бритые наголо молодые люди, надменные барышни в широких свитерах, пожилые сумасшедшие гении обоего пола.

Возглавлял литобъединение известный советский поэт, добродушный, сильно пьющий, с крайне запутанной личной жизнью и парой тоненьких сборничков лирики. Сборнички были изданы давно, в конце шестидесятых. Никто бы не заметил этих двух книжек, если бы не хлесткий фельетон партийного критика, опубликованный в газете «Правда». Поэт был объявлен чуть ли не запрещенным, встал в почетные ряды пострадавших от советской власти и тут же прославился на многие годы вперед. Даже стихов ему писать с тех пор не надо было. Он и не писал.

На занятиях обсуждалась какая-нибудь очередная поэма или подборка стихов. Каждый слушал только себя. Каждый приходил для того, чтобы раз в три месяца «обсудиться». Это была болезненная словесная эквилибристика, взрослые люди тратили вечера и силы на восхваление, а чаще — на уничтожение витиеватых, пустых опусов, спорили о каждой строке, издевались друг над другом с изысканным садо-мазохистским кайфом.

Пятнадцатилетняя Верочка Салтыкова была самой юной и незаметной из всех завсегдатаев литобъединения. Надменные барышни с сигаретками в зубах снисходительно называли ее «деточка», молодые люди вообще не смотрели в ее сторону. Но она чувствовала себя причастной к чему-то значительному, возвышенно-духовному. Творения непризнанных гениев казались ей действительно гениальными, злобные взаимные подколки членов литобъединения она воспринимала как образцы утонченности мысли, шедевры остроумия.

До обсуждения Верочкиных детских стихотворений очередь, к счастью, так и не дошла…

Один из завсегдатаев ЛИТО, двадцатитрехлетний студент Полиграфического института, пригласил небольшую компанию к себе на дачу. Стоял очень теплый май.

— И ты, малышка, давай с нами! — сказал он, мельком взглянув на розовое, круглое личико под желтой челкой.

— Я только позвоню маме!

— Тебя кто-нибудь потом проводит домой? — спросила мама по телефону.

— Конечно, мамуль, не волнуйся.

Надежда Павловна действительно не слишком волновалась. Ей, детскому врачу, человеку, далекому от прилитературной среды, все эти сложные непризнанные гении представлялись людьми чистыми, высокодуховными и абсолютно порядочными.

Пустая двухэтажная дача находилась в пятидесяти километрах от Москвы. В электричке Вера смотрела в окно, прислушивалась к разговорам, в которых Пушкина панибратски именовали Сашей, Лермонтова — Мишей, Мандельштама — Осей, Пастернака — Борей и так далее, словно все реальные гении русской поэзии были своими людьми в этом склочном табунке.

В саду на деревянном столе стояла пятилитровая бутыль мутного самогона. Вера, ни разу в жизни не бравшая в рот спиртного, залпом, зажмурившись, выпила почти полный стакан, любезно предложенный ей наравне со всеми. Ее никто не остановил. Проглотив жгучую гадость, она небрежно вытянула сигарету из чьей-то пачки и закурила. Ей хотелось быть, как они, бесшабашно-утонченной, искушенной, сложной.

Еды на столе было мало, только хлеб, плавленые сырки и толстые куски одесской колбасы. Вера выпила еще полстакана самогона, не закусывая.

Потом был сплошной тошнотворный туман, стремительное головокружение. Она запомнила только бреньканье расстроенного фортепьяно на темной веранде, мутные пятна смеющихся лиц, какой-то самолетный гул в ушах.

Очнулась она от резкой боли в паху и собственного крика. Открыв глаза, она увидела над собой бородатое чужое лицо, успела подумать, что совершенно голый человек с бородой выглядит как-то особенно дико и непристойно. Прежде чем что-либо сообразить, она изо всех сил вмазала своим маленьким кулачком по этой темной бороде и только потом узнала хозяина дачи, Стаса Зелинского.

— Я люблю тебя, не бойся, все хорошо, не бойся, — шептал он, пытаясь поймать ее руки.

Она вырвалась, дрожа и захлебываясь слезами, стала искать свою одежду в темноте на полу. Он тоже стал одеваться, бормоча, что влюбился в нее с первого взгляда, жить без нее не может и теперь они вовек не расстанутся.

До первой электрички осталось полтора часа. В доме было тихо, гости то ли разъехались, то ли заснули. Зелинский плелся за ней на станцию, продолжая бормотать признания и извинения. Он ни разу не обратился к ней по имени, и Вера поняла, что он даже не помнит, как ее зовут.

Но самое ужасное заключалось в том, что из всех завсегдатаев литобъединения именно на этого бородатого Стаса Верочка заглядывалась с первого занятия. Не то чтобы он ей нравился, просто хотелось на него смотреть. Он считался в поэтическом табунке самым талантливым, и собой был недурен, и умел говорить хлестко, смешно, почти афоризмами.

Всю дорогу до Москвы Верочка молчала, старалась не встретиться глазами со своим протрезвевшим жалким провожатым. Когда они вышли из метро, он попросил у нее телефон.

— У женщины в твоем возрасте уже должен быть мужчина, — сказал он, — рано или поздно это все равно бы произошло. Если не я, так кто-то другой… Так почему не я? Ты мне действительно очень нравишься, и все случилось не по пьяни. Ты похожа на рембрандтского херувима, у нас все будет хорошо.

Она тогда не дала ему номера телефона, вошла в подъезд, тихонько прикрыла за собой дверь. Он остался стоять на улице.

Выйдя из лифта, Вера взглянула в окно на лестничной площадке и обнаружила, что он так и стоит у подъезда курит и, задрав бородатое лицо, глядит вверх.

«А может, он и вправду полюбил меня? — подумала она. — Я ведь не знаю, как это должно происходить на самом деле…»

— Интересно тебе было? — спросила мама за завтраком. — Я, честно говоря, стала волноваться. Ты ведь впервые не ночевала дома.

— Да, мамуль, было очень интересно, — ответила Верочка, отвернулась и густо покраснела.

— Много было народу?

— Человек десять, — пожала плечами Вера.

— Чем же вы там занимались всю ночь? Стихи читали?

— Да,стихи… — эхом отозвалась дочь. «Наверное, Верочке кто-то очень нравится из этих талантливых молодых людей. Хорошо, что девочка сразу попала в интеллигентную среду и нет возле нее жутких дворовых компаний», — подумала мама и не стала больше задавать вопросов.

На следующий день, возвращаясь из школы, Верочка увидела у своего подъезда Стаса Зелинского с белой гвоздикой в руке.

— Вот видишь, я уже по тебе соскучился, — сообщил он и, наклонившись, нежно поцеловал ее в щеку. — Ты что-нибудь рассказала родителям?

— У меня только мама, я ничего ей не говорила…

— Умница, — он еще раз поцеловал ее. На этот раз она продиктовала ему свой телефонный номер.

Ни у кого из одноклассниц не было романа с таким взрослым двадцатитрехлетним молодым человеком. Вере было жутковато и приятно, когда он встречал ее у школы.

— Ну ты даешь. Ватрушка! — качали головами одноклассницы.

Верочка сама не заметила, как по уши влюбилась в Зелинского. Если он исчезал на несколько дней, она не находила себе места. Но он появлялся, вел к себе домой. У него была комната в коммуналке на Самотеке, доставшаяся от бабушки. Он жил там один, отдельно от родителей.

Попадая в прокуренную пыльную клетушку, Вера прежде всего наводила там чистоту, мыла посуду в общей раковине на коммунальной кухне, подметала пол, стирала в тазу в общей ванной рубашки своего драгоценного Стаса. Потом готовила какую-нибудь еду. После тихого совместного ужина он не спеша, лениво, притягивал ее к себе, целовал, раздевал. У нее кружилась голова от прикосновений его больших теплых рук, от звука его голоса.

Потом он провожал ее домой. С мамой знакомиться не хотел, со своими родителями тоже не знакомил.

Через год, после очередной уборки, ужина и порции любви, он закурил и, глядя в потолок, с какой-то глупой ухмылкой произнес:

— Ты, Верочка, можешь меня поздравить. Я женюсь.

— Поздравляю, — натягивая колготки, машинально ответила Вера.

Он посмотрел на часы и добавил:

— Ты знаешь, сегодня в девять ко мне придут, а сейчас половина девятого…

Вера ничего не ответила, быстро оделась и выбежала вон. Она бежала по вечерним улицам, и ей казалось, что жизнь кончена, ничего хорошего больше не будет.

Женитьба Зелинского, впрочем, оказалась весьма кстати. Вера заканчивала десятый класс, надо было поступать в институт. Теперь ничто не отвлекало ее от экзаменов. С первой попытки она поступила на филфак университета.

Но через год Стае развелся, и опять появилась в Верочкиной жизни грязная комната в коммуналке на Самотеке… Потом он женился, разводился, находил и терял работу, нищал, богател, менял любовниц, заводил детей, бросал их, платил алименты.

Всякий раз, когда ему было худо или когда между женами и любовницами получался перерыв, он звонил Вере. Она приходила, мыла посуду, стирала белье, готовила еду, ложилась с ним в постель. Если в ее жизни появлялись другие мужчины, Зелинский тут же возникал призраком на горизонте, распушал хвост, говорил нежные слова. Презирая себя, Вера забывала обо всем и снова мыла, стирала, готовила, ложилась в постель.

Какой-нибудь дошлый психоаналитик углядел бы в этих отношениях жуткий, утробный садо-мазохистский подтекст. Но Верочка не посещала психоаналитиков. Даже маме она почти ничего не рассказывала. Конечно, за эти годы Надежда Павловна имела честь познакомиться с Зелинским. Но не могла спокойно слышать его имени, не подзывала дочь к телефону, когда он звонил.

Дело было в том, что Верочка нежно и преданно любила его, только его одного, и никто другой ей не был нужен.

Единственному человеку, самой близкой своей подруге Тане Соковниной она рассказала все, как было. Еще тогда, в девятом классе.

— Он ведь изнасиловал тебя! — всплеснула руками Таня. — Он скотина последняя, и все они там — скоты, ублюдки, ненавижу!

— А вдруг он меня все-таки хоть немного… — Верочка запнулась и покраснела, — хоть немного любит?

— Знаешь что, — внимательно глядя в ее круглое личико, сказала Таня уже мягче, — давай не будем воспринимать это ни как трагедию, ни как великую любовь. Ну случилось, и ладно. Первый твой женский опыт, пусть не самый романтический, но опыт.

Потом, в двадцать, Таня говорила:

— Он разобьет тебе жизнь, на твоем месте любая нормальная баба послала бы его ко всем чертям давным-давно.

И сейчас, в тридцать, Верочка слышала от своей ближайшей подруги:

— Зелинский — скотина, бесчувственное животное… В общем, она и сама это понимала. Она давно знала ему цену, но ничего не могла с собой поделать… На самом донышке ее души жила слабенькая шальная надежда: а может быть, он и правда любит меня? Просто он такой сложный, непредсказуемый, ни на кого не похожий… Ей было стыдно признаться далее самой себе в том, что эта глупая надежда все еще жила.

Сейчас, стоя перед зеркалом, она ругала себя последними словами за то, что подкрашивает ресницы, обводит губы контурным карандашом, пудрится. Она даже решила не завтракать до его прихода. Все равно ведь придется поить его кофе.

Потом она ужасно долго одевалась. Натянула джинсы и майку, повертелась перед зеркалом, джинсы поменяла на длинную пеструю юбку. Ей хотелось выглядеть небрежно, по-домашнему, чтобы он не заметил ее стараний.

— Он и так не заметит, — усмехнулась Вера, опять влезая в джинсы и меняя майку на длинный тонкий свитер.

Все это время нестерпимо громко гавкал Мотя. Пес считал, что она одевается исключительно ради прогулки с ним. Он только не мог понять, почему так долго, и был искренне возмущен.

Наконец, пристегнув поводок, она отправилась с Мотей во двор. Шел мелкий грибной дождь, мягкое майское солнце проглядывало сквозь свежую листву тополей, капли дождя сверкали, маленькая, едва заметная радуга стояла вдалеке над крышами соседнего переулка.

«Сегодня я наконец распрощаюсь с ним, — думала Вера, — я скажу ему что-нибудь обидное, унизительное. Сегодня я увижу его в последний раз, и все. Пусть катится. А потом мне некогда будет страдать и рефлексировать. Я буду очень занята, заработаю много денег, поеду с мамой на море…»

Через полчаса Зелинский явился. Как всегда — ни цветочка, ни шоколадки, только дежурный поцелуй в щеку и папка с двумя страничками очередной рекламной мути, которую надо перевести на английский.

— Ты зажаришь для меня твой фирменный омлет с черными гренками и помидорами? Я специально не завтракал.

Она зажарила омлет, потом сварила кофе. Потом перевела на английский пламенные тирады о волшебных свойствах новой косметической серии российской фирмы «Дива».

— Стае, неужели американцы покупают нашу косметику?

— Наверное, да, — пожал он плечами, — по-моему, это чистой воды авантюра. Но мне по фигу. Мне заказали буклеты.

Стае работал в маленьком издательстве, которое печатало всякие рекламные брошюрки, гороскопы, книжечки о тайнах сексуальной совместимости, о чудодейственных диетах и гимнастиках, настенные календари с голыми девицами. Владельцем был его приятель, а он сам — единственным сотрудником. По сути дела, Вера Салтыкова тоже работала в этом издательстве. Она без конца что-то переводила, вела переговоры по телефону, когда надо было это делать по-английски. Телефонные счета она отдавала Зелинскому, он оплачивал. А за свой труд она из рук драгоценного Стаса не получала ни копейки. Она привыкла за пятнадцать лет делать для него все бескорыстно и с радостью.

Когда она закончила перевод и протянула ему отпечатанные на принтере странички английского текста, он спросил:

— Мама во сколько вернется?

— В пять. — Верочка посмотрела на часы, потом на Зелинского. — Знаешь что, Стае, я хотела тебе сказать…

Но он уже подошел вплотную, его руки нырнули под свободный свитер и ловко расстегнули лифчик.

— Я хотела тебе сказать, что больше не…

— Да, Верочка, я тебя внимательно слушаю, — и он зажал ей рот своими тонкими, сухими губами.

От его жесткой бороды на Верочкиной нежной коже иногда появлялась неприятная краснота. Раздражение долго потом не проходило.

Глава 3

Илья Андреевич Головкин попал под дождь в новом костюме. Он вообще терпеть не мог дождь, а тут еще зонтик забыл.

Когда Илья Андреевич обнаружил, что темно-синий пиджак линяет и на воротнике белоснежной рубашки появились омерзительные голубые разводы, ему захотелось завыть от тоски. Он упорно убеждал себя, что выть ему хочется именно из-за этих дурацких разводов, из-за того, что бирка на красивом пиджаке «Made in England» оказалась поддельной, как и весь костюм, такой элегантный, темно-синий, в редкую тонкую полосочку…

Эти разводы он заметил в зеркале в дешевой пиццерии, куда зашел поесть. Он уже больше месяца не разговаривал с женой. Когда они ссорились, а случалось это в последнее время часто, Раиса Федоровна переставала покупать продукты и готовить, сама ела где придется, но зато и «этот стервец», муж ее Илья Андреевич, вынужден был питаться в дешевых забегаловках.

Средства вполне позволяли Головкину пообедать и поужинать в хорошем ресторане. И костюм он мог бы приобрести не на вьетнамской барахолке в Лужниках, а в приличном магазине. При желании он мог бы давно уже не пользоваться городским транспортом, а ездить если не на «Мерседесе», то хотя бы на «Жигулях».

Нельзя сказать, что Илье Андреевичу было приятно каждое утро в час «пик» втискиваться в переполненный вагон метро, гусиным шагом в душной сонной толпе пробираться к эскалатору на переходе, где кто-нибудь обязательно толкнет, пнет, обматерит.

Разумеется, ничего приятного не было и в должности начальника отдела снабжения маленькой макаронной фабрики. Но вот уже двадцать лет Илья Андреевич занимал эту странную и, в общем, довольно хлопотную должность. И жить он старался «по средствам», но не по тем, которые имел на самом деле. О реальных доходах скромного снабженца не догадывался никто, даже жена. Скудный быт семьи Головкиных соответствовал доходам Раисы Федоровны, учительницы труда в школе, и Ильи Андреевича, начальника отдела снабжения макаронной фабрики.

Каким чудом сохранилась нищая грязная фабричка в укромном переулке в Сокольниках, никто не знал. Макароны, которые она производила на ржавом довоенном оборудовании по устаревшим технологиям, давно никто не покупал. Развесная лапша и вермишель десятилетней давности плесневела на складах магазинов в глубинке, иногда ее пускали на корм скоту, но чаще кормили ею заключенных в тюрьмах и лагерях, солдат в армии и детей в детских домах.

Мрачное, полуразвалившееся здание было построено в середине прошлого века немцем-кондитером. Когда-то здесь вручную пеклись вкуснейшие пирожные, воздушное печенье птифур, отливались глянцевые шоколадные «бомбы», внутри которых были замурованы крошечные фарфоровые зайчики с розовыми ушками, куколки в балетных пачках, белые медвежата. Все это прямиком из Сокольников отправлялось каждое утро в знаменитый гастроном Елисеева, в булочную Филиппова. Рассыльные в элегантной униформе развозили по всей Москве заказные огромные торты. Высокие, причудливо разукрашенные коробки в пышных бантах они держали на вытянутых руках, торжественно, осторожно, ибо каждый такой торт был неповторимым произведением кондитерского искусства.

Для себя немец выстроил двухэтажный пряничный домик с широкой винтовой лестницей внутри.

После революции потомки кондитера эмигрировали, фабричка была объявлена народным достоянием и стала вместо кондитерских изысков производить серые макаронные изделия для голодных трудящихся.

В пряничном домике разместились бухгалтерия, отдел кадров, партком, фабком и прочая администрация. Пожилая секретарша нынешнего директора, натура тонкая и впечатлительная, любила рассказывать шепотом, как поздними вечерами бродит по гулкой винтовой лестнице прозрачное привидение, немец-кондитер в белой рубахе до пят, в ночном колпаке с кисточкой, и его страшное лицо подсвечено снизу дрожащим огоньком сальной свечи. Никто ей, конечно, не верил, но допоздна в пустом административном здании старались не засиживаться.

Впрочем, в последние годы администрации фабрички и днем делать было нечего. Бухгалтерия и плановый отдел, полдюжины пожилых женщин с трудными судьбами, гоняли чаи, обсуждали мексиканские телесериалы, недостатки своих зятьев и невесток, рост цен и преступности.

Войдя в свой маленький кабинет, все еще украшенный портретом Ленина и почетными грамотами в деревянных рамках, Головкин первым делом снял пиджак, брезгливо осмотрел полинявший ворот. Даже на пальцах остались мерзкие голубоватые пятна.

— Вот ведь дрянь какая, — пробормотал он себе под нос, повесил пиджак на плечики, надел синий сатиновый халат и уселся за стол.

Позавчера вечером, наглотавшись снотворного в купе поезда Прага — Москва, засыпая тяжелым, нездоровым сном, он сказал себе: «Потом. Все потом. Я отдохну после безумной гонки, приду в себя и попробую спокойно обдумать ситуацию».

Потом он ехал еще день, до вечера, и вроде было у него время подумать. Но соседи по купе громко разговаривали, играли в карты, настойчиво предлагали ему выпить. Он убеждал себя, что это мешает думать, что в такой обстановке невозможно сосредоточиться, но уже ясно понимал: вранье, отговорки. Вариантов нет, думай не думай, хоть мозги вывихни, на этот раз нет никаких вариантов.

Выйдя из поезда в Москве на Белорусском вокзале, он продолжал малодушно врать себе, что дома он тоже не сумеет собраться с мыслями. Мрачное, нервозное молчание жены не даст ему сосредоточиться. И действительно, за две недели, пока он был в Праге, дома ничего не изменилось. Жена продолжала свой демонстративный бойкот, холодильник был пуст.

Илья Андреевич опять выпил сильное снотворное и забылся тяжелым сном. Проснулся он рано, по дороге на работу позавтракал в пиццерии и опять сказал себе, что вот наконец сейчас, заперевшись в своем тихом уютном кабинете, он сумеет сосредоточиться. Выход должен быть. Надо только как следует пошевелить мозгами.

Но, когда он остался один и ничего уже не мешало шевелить мозгами, ему вдруг почудилось, что в окошко кабинета за ним неотрывно следят, наблюдают и видят не только выражение его лица, но даже мысли могут прочитать.

Паника, которая жила в нем все эти дни, поднялась в душе новой тошнотворной волной. Илья Андреевич считал себя человеком трезвым, разумным, крайне осторожным. И не мог понять, почему на пятьдесят седьмом году жизни, пройдя огонь и воды, выбравшись живым и невредимым из самых немыслимых передряг, он умудрился так смертельно вляпаться.

* * *
Антону Курбатову приснился совершенно идиотский сон. Сны ему вообще снились редко, и были они обычно какие-то мутные, черно-белые, бессмысленные. Просыпаясь, он уже ничего не помнил. А тут — вскочил среди ночи в холодном поту, стал хлопать глазами в темноте.

Рядом, приоткрыв рот и по-детски положив ладонь под щеку, крепко спала Оля. Из шикарных Галюшиных хором пришлось перебраться сюда, в однокомнатную Ольгину квартирку в Чертанове. Сановный Галин супруг вернулся из Стокгольма. А у Ольги никакого супруга не было. Клетушка в Чертанове и ее тридцатипятилетняя хозяйка всегда были к услугам Антона. В любое время суток он мог заявиться сюда и жить, сколько захочется. Но Антон старался не злоупотреблять Ольгиным гостеприимством. Одинокая независимая дама, врач-уролог, кандидат наук, Ольга Тихонова больше всего на свете хотела стать женой красивого легкомысленного предпринимателя Антона Курбатова, который был младше ее на четыре года и к семейной жизни совершенно не пригоден.

Как женщина умная и тактичная, Ольга никогда не заводила разговоров о браке впрямую. Но она постоянно намекала, мягко, тонко, как бы между прочим. Однако для свободолюбивого Антона этих намеков было вполне достаточно, чтобы появляться в Чертанове редко и не задерживаться надолго.

Стараясь не разбудить Ольгу, он тихонько вылез из-под одеяла, накинул на голое тело махровый Ольгин халат, висевший на стуле, отправился на кухню, зажег маленькое бра под соломенным абажуром, налил в кружку воды из холодного чайника, выпил залпом, уселся на широкую деревянную лавку и закурил.

Идиотский сон не выходил из головы. Он был такой яркий и конкретный, что Антон даже познабливать стало от ужаса. Ему приснилось, будто они с Дениской несутся по старой Праге, по знакомым улицам. Бежать тяжело, ноги во сне кажутся ватными, не слушаются, но за ними гонится кто-то страшный, с черными провалами вместо глаз. Антону хотелось закричать, позвать на помощь, но вместо крика получался какой-то беззвучный хрип. А Денис отставал, без конца спотыкался и вдруг исчез совсем. Антон оглянулся, а брата нет рядом. Во сне Антону показалось, что брата вообще больше нет, никогда не будет.

— Чушь, фигня какая-то, — сказал он себе вслух и подошел к окну.

Уже светало. С высоты тринадцатого этажа все казалось маленьким, игрушечным. Стандартное четырехэтажное здание школы выглядело белым кубиком, качели и домики детской площадки напоминали детали пластмассового конструктора.

Коробки новостроек уходили вдаль, в бесконечность, и зыбкий пасмурный рассвет делал их призрачными, нереальными, будто кто-то расчертил пространство на аккуратные прямоугольники, а на самом деле нет там никаких домов, никаких людей, просто черно-белый плоский рисунок.

На Антона вдруг накатило ощущение пустоты и одиночества. Он вспомнил, как в детстве его одного отправили на месяц в Болгарию, в детский санаторий на берегу Черного моря. Денис сломал ногу, у него был какой-то сложный двойной перелом, и он весь месяц лежал в больнице в Праге. Антону было семь, Денису шесть. Ни до этого месяца, ни после братья не расставались так надолго.

Антону в санатории не нравилось. Ему было одиноко и неуютно. Там отдыхало много детей из России, но он не мог ни с кем подружиться. Многие часы он проводил, стоя у высокого забора, втиснув лицо между металлическими прутьями и глядя на небольшое кукурузное поле, которое шло по обеим сторонам шоссе. И вот однажды он увидел, как бежит по шоссе мальчик лет шести, худой, маленький, с темно-русым ежиком волос. Он даже закричал: «Дениска!», стал протискиваться сквозь прутья забора. Мальчик подбежал ближе, засмеялся, крикнул что-то по-болгарски. Это, конечно, был не Дениска.

Чувство обманутости, брошенности, безнадежного сиротства долго потом не проходило. Оно так и осталось в нем на всю жизнь, где-то на самом донышке души. Когда у него, взрослого, бесшабашного, независимого, случались серьезные неприятности, а брата рядом не было, он опять на несколько минут превращался в семилетнего Антошку, втиснувшего лицо между прутьями забора и глядящего на кукурузное поле…

Он докурил до фильтра, поеживаясь, вернулся в комнату, нырнул под одеяло, прижался лбом к Ольгиному теплому плечу. Она что-то пробормотала во сне, повернулась, обняла его за шею.

«А может, и правда жениться на ней? — неожиданно подумал он. — Из нее выйдет отличная жена».

Но он тут же отогнал от себя эту дурацкую мысль и удивился, как сильно подействовал на него странный противный сон. Он ведь никогда не был суеверным, плевал на всякие приметы, предчувствия. Это Дениска верил в интуицию, в сны, в прочую мистическую муть.

Антон сам не заметил, как заснул. Никаких кошмаров ему больше не снилось. Проснулся он от телефонного звонка. Телефон стоял на ковре у тахты. Ольга, не открывая глаз, нащупала трубку.

— Да, здравствуйте, Ксения Анатольевна. — Она вопросительно уставилась на Антона. Он молча кивнул и взял трубку.

— Мама? Доброе утро.

Он не успел удивиться, каким образом мать разыскала его здесь, откуда узнала Ольгин телефон. Лицо его сильно побледнело, голова закружилась.

— Да, мама. Я сейчас приеду, — проговорил он совершенно белыми губами, положил трубку, вскочил с кровати, заметался по комнате, подбирая разбросанную по ковру одежду.

— Что случилось? — тихо спросила Ольга.

— Чушь какая-то! — закричал он ей в лицо. — Этого не может быть! Ты слышишь?! Этого быть не может!

— Антон, в чем дело?

— Какие-то идиоты позвонили, говорят, будто Дениска… Будто его…

— Что? — не поняла Ольга. — Объясни толком… Но он уже вылетел вон, забыв зашнуровать кроссовки.

* * *
Невысокая прямая фигура появилась перед Ильей Андреевичем так неожиданно, что он даже не успел испугаться. Да и поздно было пугаться. Он знал: стоит ему сейчас рыпнуться, сделать любое резкое движение, и ему в грудь упрется темное пистолетное дуло или тонкое сверкающее лезвие финки.

Прохожих в переулке было мало, но все-таки были. Колченогая бабка с авоськой просеменила мимо, два подростка в широких приспущенных штанах промчались на роликах, молодая мамаша медленно катила коляску. Были люди вокруг, все-таки город, не пустыня, и время не позднее — семь часов вечера. Но Илья Андреевич знал: если что, не успеет он пикнуть, позвать на помощь.

Человек, стоящий вплотную к нему, убивал сразу, с первого удара. Ему даже оружие не требовалось для этого. Он владел моментальными смертельными приемами всяких сложных восточных единоборств.

Кличка Сквозняк появилась у него еще в детстве и прикипела, вероятно, на всю жизнь. Казалось, этот человек может проходить сквозь стены, возникать ниоткуда и исчезать в никуда.

Однажды Илья Андреевич стал случайным свидетелем разборки. Молодой бандит подозревался в воровстве у своих. Сквозняку кто-то стукнул, будто этот парень притырил по-тихому перстень с изумрудом, взятый среди прочих вещей в ограбленной квартире. До тех пор пока Сквозняк не выяснил правду, он и пальцем не шевельнул, стоял, заложив руки за спину, смотрел, как двое бандитов не без удовольствия обыскивают своего собрата.

Перстень был найден у парня в ботинке. Сквозняк совсем легко и незаметно саданул ребром ладони парнишку в живот. Удар со стороны даже не казался ударом, никто не успел понять, что произошло. Илья Андреевич стоял совсем близко, ему почудилось, будто быстрый ледяной ветерок пробежал по комнате.

Парнишка скорчился, лицо его приобрело какой-то смертельный синеватый оттенок. Он умер не сразу, а только через десять дней в больнице. У него была отбита печень, и врачи не смогли его спасти.

А перстенек оказался подделкой — дешевый желтый металл, зеленая стекляшка.

— Давай отойдем куда-нибудь, — прошептал Головкин, — а хочешь, можно вон в то кафе.

— Давай, — спокойно кивнул Сквозняк, — можно и в кафе.

Шагая с ним рядом по переулку, Илья Андреевич честно признался себе, что опять тянет время, каждая минутка сейчас на вес золота, ибо сколько этих минуток ему осталось, неизвестно.

В маленьком кафе не было ни одного посетителя. Они сели за столик у окна. Молоденькая официантка в туфлях на метровой «платформе» приветливо улыбнулась:

— Добрый вечер. Что будем кушать?

Илья Андреевич подумал, что вряд ли сможет сейчас есть. А вот выпить не мешает. Конечно, надо выпить. Водки.

— Нам, пожалуйста, водки, — сказал Сквозняк. Илью Андреевича передернуло, словно этот человек мог читать его мысли. Ведь сам Сквозняк водку не пил. Он вообще не употреблял спиртного.

— А на закусочку? — ласково спросила официантка.

— Салат, рыба, — пожал плечами Сквозняк, — принесите что-нибудь легкое, на ваш вкус.

— А горячее? — Девушка выжидательно переводила взгляд с молодого симпатичного посетителя на маленького, кругленького, какого-то нервного старикана.

— Да-да! — спохватился Илья Андреевич. — Мне цыпленка-табака, пожалуйста.

С горячим они просидят здесь дольше, хоть не много дольше…

— Цыпленка нет, — вздохнула официантка, — возьмите котлетку по-киевски, очень советую.

От слова «котлетка» у Ильи Андреевича немного потеплело на душе. Слово это было такое мирное, уютное…

— Да, мне котлетку, — радостно закивал он.

— А вам? — Девушка кокетливо склонила голову набок и довольно откровенно улыбнулась, глядя на молодого симпатичного.

Сквозняк всегда нравился женщинам. В его облике причудливо сочетались интеллигентность и вкрадчивая мощь, мягкая мужественность. Разумеется, интеллигентность была лишь обманчивой внешней оболочкой, за которой скрывался холодный, лютый зверь.

Илья Андреевич, как человек наблюдательный, заметил невинное кокетство молоденькой официантки и усмехнулся про себя: «Знала бы ты, детка, кому глазки строишь…»

Головкин опять пытался побороть внутреннюю панику, цепляясь за всякую мелочь, застревая на незначительных деталях. Все это были живые детали, они как бы отдаляли неминуемую развязку, создавали иллюзорную преграду между жизнью и небытием.

— Спасибо, девушка, мне горячего не надо. И водки принесите только для него. А мне апельсиновый сок, — говорил между тем Сквозняк.

— Что, совсем не пьете? — Девушка удивленно вскинула брови.

— Не пью. — Внезапно широкая улыбка вспыхнула на его лице и тут же погасла.

Официантка удалилась. Тяжелые, стального оттенка глаза уперлись Илье Андреевичу в лицо. Все, тянуть больше нельзя было. Мысленно перекрестившись, Головкин произнес:

— Деньги пропали. Собственно, поэтому я и задержался, пытался найти, сделать хоть что-то…

Он стал подробно рассказывать, как выкачивал из пражского филиала подопечного банка миллион долларов. Банда Сквозняка, хоть и действовала на территории России, основные свои капиталы переправляла в недалекое зарубежье и пользовалась для этого услугами банка «Славянка», который, кроме прочей финансовой деятельности, весьма активно занимался отмыванием криминальных денег.

В последние несколько лет среди «новых русских» стало модно приобретать недвижимость на территории Чехии.

Хотя Чехословакия и принадлежала в недавнем прошлом к социалистическому лагерю, но после его развала довольно быстро справилась с неприятными последствиями развитого социализма. Эта страна умудрилась сохранить стабильность, спокойствие, высокий жизненный уровень. Прага — географический и архитектурный центр Европы, но цены на недвижимость там значительно ниже, чем в других европейских столицах, не говоря о Москве.

Заиметь квартиру в Праге или домик в пригороде оказалось делом недорогим и не слишком хлопотным. Формально иностранные граждане не имеют права покупать недвижимость на территории страны. Но любой иностранец может запросто зарегистрировать фирму, пользуясь посредничеством любого гражданина Чехии. Фирма, в свою очередь, имеет полное право приобрести и недвижимость.

Фирмы реальные, а чаще фиктивные, стали расти на территории бывшей братской страны, как грибы под августовским дождем. Потекли капиталы, появились сомнительные посреднические структуры, банки, товарищества с ограниченной ответственностью. Разумеется, стержнем этой финансовой круговерти были криминальные деньги. В мощный поток вливались ручейком и кровавые доходы банды Сквозняка.

Когда костяк банды, трое приближенных Сквозняка, трое ближайших его подручных, были арестованы оперативниками ГУВД, срочно потребовались деньги, очень много денег — на адвокатов, на взятки, на приличный «грев» и на прочие экстренные нужды. Общак стал быстро таять. Соратники получили свои многолетние сроки. Сквозняка взять не удалось, он был объявлен в розыск и находился в бегах. А это дорогое удовольствие.

Банда существовала обособленно, главарь ее был горд и независим, а потому на помощь коллег рассчитывать не приходилось. Раздобыть наличные быстро и незаметно, не подставляясь, не светясь, можно было только в Праге. Именно туда по поручению самого Сквозняка и отправился скромный снабженец макаронной фабрики, тайный казначей банды, Илья Андреевич Головкин.

Руководству банка «Славянка» было отлично известно, что банды больше нет и Сквозняк в розыске. Но банкиры знали: сам по себе Сквозняк, без всякой банды, представляет достаточно серьезную опасность. В любой момент он может сколотить бригаду, поэтому лучше с ним не конфликтовать и не торговаться.

Илья Андреевич застал в Праге неприятную картину. Банк «Славянка» готовился к эвакуации, к тихому и бесследному исчезновению. Со стороны это было незаметно, однако Головкин, как человек бывалый, понял сразу: ребята собираются слинять, раствориться где-нибудь на просторах Австралии или Новой Зеландии.

После недолгих, но бурных переговоров Илья Андреевич все-таки получил миллион долларов, сложил толстые пачки сотенных купюр в неприметный кожаный кейс и должен был возвращаться поездом в Москву. Но случилось непредвиденное.

Глубокой ночью Илья Андреевич проснулся в своем скромном гостиничном номере. Разбудил его очень тихий звук. Что-то неприятно скрежетало в замочной скважине. Кейс находился под кроватью. Думать было некогда. Одним бесшумным прыжком тучный пожилой Головкин подлетел к приоткрытой балконной двери с кейсом в руке. Номер находился на четвертом этаже. Балкон соседнего номера был отделен снизу пластиковой перегородкой, а сверху шли витые металлические прутья.

Илья Андреевич аккуратно протиснул заветный кейс на соседний балкон и умудрился прислонить его к перегородке. Народу в гостинице было мало, Илья Андреевич не сомневался: в соседнем номере никто не живет. Да и думать было некогда…

До сих пор Головкин недоумевал, каким образом ему удалось проделать все это за полминуты. Он даже успел нырнуть назад под одеяло за секунду до того, как дверь номера открылась.

В номер вошли двое молодых людей. Их лица были закрыты черными трикотажными шлемами с прорезями для глаз и рта. Один из них подскочил к лежащему на кровати Илье Андреевичу, приставил дуло к его виску и сказал по-русски:

— Не дергайся. Где деньги?

Илья Андреевич сразу понял, что глупо и опасно притворяться, и не стал спрашивать: «Какие деньги?» Было ясно, что молодые люди о кейсе с миллионом знают.

— Я их уже отправил в Москву с курьером, — ответил он как можно спокойней.

Второй молодой человек тем временем выглянул на маленький балкон, осмотрел его, потом закрыл балконную дверь, плотно задвинул шторы, зажег свет и стал тщательно обыскивать номер. Кейс с миллионом — не иголка, вещей у Ильи Андреевича было совсем немного, и обыск занял не более двадцати минут.

Головкин, как человек опытный и наблюдательный, успел сообразить, что ночные гости не представляют серьезной опасности. Они позаботились о том, чтобы Илья Андреевич не видел их лиц, стало быть, намерены оставить его в живых при любом исходе. А исход один — денег они не найдут.

Это были русские, юные шальные «отморозки». Судя по всему, информация о миллионе попала к ним случайно или почти случайно. Солидные люди не решились бы на такое безумие. Солидные люди сначала бы выяснили, чьи это деньги, и хорошенько подумали, прежде чем влезать в номер к казначею Сквозняка.

Несильно вмазав напоследок Илье Андреевичу под дых и оставив его жалкое барахлишко валяться на гостиничном вытертом паласе, мальчики удалились ни с чем.

Подождав для верности еще минут десять, Илья Андреевич встал, тихонько вышел на балкон, сунул руку между витыми прутьями и стал шарить за перегородкой. Сначала он подумал, что кейс просто упал на пол. Встав на четвереньки, Головкин протиснул ладонь в узкую щель под перегородкой. Сердце его остановилось.

Стараясь унять внезапную дрожь, Илья Андреевич вернулся в свой номер, взял тяжелую настольную лампу. Провод был достаточно длинным. Он вынес на балкон стул, потом зажженную лампу, залез на стул, держа ее в руках, и осветил сквозь прутья решетки соседний балкон. Кейса не было.

Сейчас, рассказывая все подробности той ужасной ночи, стараясь не глядеть в стальные глаза своего собеседника, Илья Андреевич подумал о том, что в общем никаких ошибок не допустил и поступил разумно.

Подобное уже случалось.

Несколько лет назад Сквозняк отдал ему на хранение маленький подлинник Шагала, бесценный кусок холста размером не больше двух развернутых школьных тетрадей. Было жаркое лето. Жена уехала на дачу к приятельнице.

Стояла очень душная ночь, Илья Андреевич проснулся от духоты, в комнате была открыта только форточка. Головкин боялся сквозняков, но решил открыть окно — спать в такой духоте невозможно. Взглянув в тихий ночной двор, он заметил, что у подъезда остановился бандитский джип, и безошибочное чутье подсказало, что это по его душу приехали пятеро человек, вылезающие из машины. Кто-то как-то пронюхал о картине.

Не долго думая, Головкин вытащил холст из-под матраса, завернул его в газеты. Соседи из квартиры напротив заканчивали ремонт. Лестничная площадка была уставлена ящиками, коробками с мусором. Пока любители Шагала входили в подъезд и поднимались на лифте, Илья Андреевич успел запихнуть бесценный холст в одну из коробок с грязными газетами на лестничной площадке.

Гости связали хозяина, самым тщательным образом обыскали квартиру и удалились ни с чем. Бесценный шедевр удалось сохранить. Сквозняк великодушно подарил его находчивому казначею. Для Ильи Андреевича этот кусок холста стал чем-то вроде талисмана. Картина ему нравилась: летает парочка влюбленных в облаках, фикус стоит на подоконнике, а рядом — кошка с человеческим лицом.

Позже Илья Андреевич нашел хитрый способ показать картинку искусствоведу, на всякий случай — вдруг подделка? Рисковал, конечно, однако холст стоил того. Он и правда оказался подлинником.

В случае с миллионом долларов Илья Андреевич поступил почти так же, как тогда, с Шагалом. Но просчитался.

Лицо Сквозняка было каменным. Илья Андреевич пытался поймать хоть какое-то движение губ, глаз, лицевых мышц. Но не мог. О чем думает собеседник, что происходит в его темной душе, оставалось тайной.

Илья Андреевич рассказал, как, рискуя жизнью, перелез на соседний балкон, дверь в номер оказалась запертой изнутри. Там было темно и стояла гробовая тишина. Проникнуть внутрь не удалось, он вернулся к себе, вышел в коридор. Разумеется, дверь из коридора в соседний номер была заперта. Больше Головкин сделать ничего не мог. Остаток ночи он провел без сна. Рано утром спустился вниз, к администратору.

За стойкой сидела молоденькая блондинка.

В Чехословакии русский язык был обязательным предметом. Те, кому сейчас двадцать, учили русский в средней школе. Но многие двадцатилетние не желают говорить на этом языке. Даже если собеседник не знает никакого другого. Девушка-администратор относилась именно к этой категории. Ей было чуть больше двадцати. По-русски она разговаривать не желала. Для нее это был язык оккупантов, навязанный силой. Хотя пожилой господин являлся постояльцем гостиницы и беседа с ним входила в круг ее профессиональных обязанностей, она холодно сообщила Илье Андреевичу, что по-русски «не разумеет». Если угодно пану, она может говорить по-английски или по-немецки.

К счастью, в чешском и русском языках множество общих корней. В школе Головкин учил немецкий, это было страшно давно, запас его знаний сводился к двум десяткам слов. Еще десяток слов он мог сказать по-чешски. В последнее время он часто бывал в этой стране и кое-какие слова поневоле запоминал.

С грехом пополам, мешая немецкие, чешские и русские выражения, он стал объяснять надменной блондинке, что ему необходимо узнать, кто живет в соседнем номере. Это очень важно для него. Его родная сестра с мужем погибли в авиакатастрофе, много лет назад.

— И все эти годы я разыскиваю ее единственного сына, моего племянника. В силу сложных жизненных обстоятельств мы потерялись, ребенка усыновили другие люди, дали ему свою фамилию, новое имя. А тайна усыновления охраняется законом. И вот недавно я узнал, что мальчик, теперь уже взрослый мужчина, в данный момент находится в Праге, в длительной командировке. Я приехал, чтобы продолжить поиски. Я очень болен, у меня рак, жить осталось совсем немного, своих детей нет, и перед смертью я хочу увидеть единственного, драгоценного племянника. Здесь, в гостинице, мелькнул в коридоре молодой человек, удивительно похожий на мою покойную сестру. Возможно, мне просто показалось… Но вдруг? Вдруг он живет в соседнем номере? Судьба могла сделать мне такой неожиданный щедрый подарок в награду за многолетние поиски…

Он сам удивлялся своему красноречию и буйной фантазии. Он плел невесть что, сочинил целый роман, давно уже перешел исключительно на русский. В глазах у него стояли слезы.

Администраторша слушала его очень внимательно, на ее хорошеньком личике было написано искреннее сострадание. Она даже забыла о том, что «не разумеет» по-русски. В самом деле, надо быть бесчувственным животным, чтобы «не разуметь» такую трогательную и печальную историю, даже если ее рассказывают на языке бывших оккупантов.

— Но пан, — растерянно произнесла она по-русски, когда он закончил, — в соседнем номере никто не живет.

Еще немного, и для Ильи Андреевича пришлось бы вызывать «скорую помощь».

— А через номер? — еле слышно безнадежно спросил он, вспомнив, как сам сегодня ночью перелезал на соседний балкон.

— Секундочку, — девушка стала листать регистрационную книгу, — да, через номер живет молодой человек из России… Вот, Курбатов Денис Владимирович, 1968 года рождения… К сожалению, больше никаких сведений нет. Мы записываем только имя, гражданство и год рождения. Это при Советах полагалось писать полный адрес, место работы… А сейчас мы даже не спрашиваем документов, имя может быть и вымышленным. У нас частная гостиница, мы свято чтим право личности на инкогнито.

Девушка как бы даже извинялась перед Головкиным за новые демократические порядки. Действительно, был бы еще и адрес, и место работы, задача Ильи Андреевича упростилась бы в сто раз. Тем более ловкий молодой человек вроде бы из Москвы, а не откуда-нибудь из Варшавы или Лондона.

— Благодарю вас, пани… Вы представить себе не можете, как много для меня сделали…

— Ну что вы, пан, это так мало… Если бы еще хоть чем-нибудь могла помочь вам. Вы хотите подняться в номер к пану Курбатову?

Илья Андреевич растерялся. Нет, подниматься в номер нельзя. Что он скажет? Станет повторять душещипательную историю о племяннике? Но если этот Курбатов действительно умудрился украсть кейс, он моментально все поймет. Нет, идти к нему нельзя. К тому же его, скорее всего, уже нет в гостинице, а возможно, и в Праге.

Да, пожалуй, исчезновение молодого человека было бы первым доказательством, что кейс у него. Сначала надо выяснить, появится ли он еще раз в гостинице, потом попытаться узнать о нем как можно больше подробностей. В любом случае, если он исчез, то выписаться не успел…

— Знаете, пани, это слишком большое потрясение для него и для меня. А вдруг я ошибся? Год рождения совпадает, но ведь ни имени, ни фамилии я не знаю. Я должен еще раз посмотреть на него. Сердце подскажет мне.

…Официантка давно расставила на столе закуски, но никто к ним пока не притронулся. Илья Андреевич даже водки не хлебнул. Он прерывал свой рассказ, только когда у стола появлялась официантка. Теперь она поставила перед ним аппетитно шипящую котлету по-киевски с бумажным цветочком на тонкой косточке, с жареной картошкой, маринованным чесноком и оливками.

— Я смотрю, вы не кушаете ничего, — заметила девушка, — так увлеклись беседой.

— Да-да, все очень вкусно, — ответил Головкин невпопад.

— Мы не торопимся, девушка, — ослепительно улыбнулся официантке Сквозняк, — нам надо поговорить.

Она поняла намек и удалилась. Илья Андреевич наконец решился, залпом осушил стопку водки, быстро отправил в рот кусок копченой осетрины и оливку.

— А потом, — продолжал он, — администраторша сообщила мне, что Курбатов исчез, больше в номере не появлялся. Еще она сказала, что ему звонили из Москвы. Некто, представившийся его братом, разыскивал пана Курбатова и просил передать, что «номера телефона и факса изменились». Она даже прочитала и перевела мне записку, которую оставила в книге регистрации ее сменщица.

А еще через день она поднялась ко мне в номер и показала газету. Чешскую, разумеется. Там в разделе криминальной хроники сообщалось, что гражданин России Курбатов Денис Владимирович был убит. Полиция считает, что это — типичное заказное убийство, следствие внутренних разборок между русскими «деловыми людьми», которых в последнее время так много в Праге.

Переводя для меня маленькое сообщение, девушка чуть не плакала. «Я надеюсь, пан, это все-таки был не ваш племянник…»

Я понял, что из гостиницы надо сматываться. Чешская полиция наверняка в ближайшее время заявится туда, и сострадательная девица может догадаться рассказать им историю о несчастном больном дядюшке из России…

— Все? — тихо спросил Сквозняк после паузы, которая длилась целую вечность.

— Да, — кивнул Илья Андреевич и накинулся на котлету по-киевски.

Кто знает, может, эта котлетка будет последней в его жизни… Ведь он так редко позволял себе вкусно поесть. А жаль, он многое потерял.

— Сколько у тебя наличности на сегодня? — Вопрос был задан так просто и буднично, что Илья Андреевич поперхнулся.

Речь шла о его личных сбережениях, о тех деньгах, которые были дороже жизни, ради которых он столько лет рисковал, отказывал себе во всем. Да, речь шла только об этих, святых для Ильи Андреевича сбережениях, ибо то, что осталось от общака банды, на данный момент представляло собой сумму настолько смехотворную, что и говорить о ней не стоило. Оба, Сквозняк и Головкин, об этом знали.

Еще несколько секунд назад Илья Андреевич прощался с жизнью и не думал о деньгах. А сейчас оказалось, что с деньгами прощаться куда сложнее, чем со своей старой шкурой. Почему, интересно? Ведь никаких любимых наследников нет, и с собой на тот свет ни копейки не возьмешь…

— Сколько тебе нужно? — спросил Илья Андреевич сквозь кашель.

— Все, — ответил Сквозняк просто, — мне надо все, что у тебя есть.

— Но у меня нет налика… Золотишко, побрякушки, срочные банковские вклады… Сразу не получится.

— Можно и не сразу, — кивнул Сквозняк. — Не сразу. Постепенно.

Илья Андреевич налил себе еще водки, выпил залпом, быстро, с неприличной жадностью доел котлету и весь гарнир, который был на тарелке. Подозвав официантку, он спросил:

— Девушка, у вас можно купить пачку сигарет?

— Конечно. Каких вам?

— Самых лучших, самых дорогих. И еще кофе. Этот, как его? Капуччино! Илья Андреевич быстрым Движением отправил в рот сразу три тонких ломтика копченой осетрины, оставшихся на закусочной тарелке.

— Ты же не куришь, — заметил Сквозняк, когда официантка отошла за сигаретами.

— Теперь курю! — Головкин залпом допил остатки водкипрямо из графина.

Глава 4

Володя заметил их еще в переулке. Болезненно-полный мальчик лет семи медленно шел рядом с пожилой женщиной. Женщина передвигалась на костылях. Оба были одеты очень бедно, почти нищенски. Володя ехал на небольшой скорости, окно машины было открыто. Он услышал, что мальчик называет пожилую женщину мамой.

На перекрестке скопилось стадо машин, был час «пик». Когда зажегся зеленый для пешеходов, две толпы ринулись навстречу. Люди бежали, чуть не сшибая друг друга, лавируя между бамперами машин, вставших прямо на полосатой пешеходной дорожке.

Мальчик бережно поддерживал свою маму, они шли очень медленно. Их толкали, кто-то рявкнул: «Нельзя побыстрей? Мешаете!» И тут машины тронулись. Все еще горел зеленый, люди переходили дорогу, а машины уже ехали — прямо на людей.

Женщина с мальчиком замерли посреди мостовой. Володя выскочил из своего «Москвича» и рванул к ним, но не успел. Черный джип, ехавший прямо на женщину, будто перед ним была пустота, ударил бампером по костылю, костыли выпали из рук. Женщина упала на колени.

— Сука, дома сиди, раз больная! — завопил из открытого окна водитель джипа.

Все машины вокруг оглушительно гудели. Володя, помогая женщине подняться, подавая ей костыли, успел взглянуть на номер джипа. Лицо водителя он тоже успел разглядеть и запомнить.

Мальчик плакал. Женщина тихо повторяла:

— Спаси вас Господь!

Он ничего не ответил, быстро довел их до тротуара и бросился назад, к своей машине.

Джип обогнул площадь Белорусского вокзала, выехал на эстакаду, ведущую к Ленинградскому шоссе.

Водитель джипа не замечал, что из желтого старенького «Москвича» в его квадратный затылок неотрывно глядят ясные светло-голубые глаза. Зло должно быть наказано.

— Скажите, пан Курбатов, по каким делам ваш брат приезжал в Прагу?

У полицейского инспектора было усталое лицо, мягкие, чуть обвислые щеки, мешки под глазами.

«Он пьет много пива и любит перченые шпикачки, — как-то отстраненно подумал Антон. — А что, собственно, я должен ответить? Мой брат приехал заметать следы? Наша дурацкая фирма погорела, и Дениска должен был разобраться с банковскими счетами, аннулировать пару-тройку договоров. Ничего криминального в этом не было. Но и ничего законного тоже не было…»

— Это был частный визит. Мы оба выросли в Праге, осталось много старых друзей.

— Да, я знаю, — кивнул инспектор. — Пани Бем сказала мне, что училась с вами в одном классе и хорошо знала вашего брата.

— Пани Бем? — не понял Антон. — Кто это?

— Вы разве не знакомы с пани Бем? — быстро спросил инспектор.

— Нет, — покачал головой Антон.

— Ах, ну конечно! — Инспектор даже по лбу себя шлепнул. — Вы, наверное, знаете только ее девичью фамилию. К сожалению, я не могу вспомнить. Эту пани зовут Агнешка.

— Агнешка?!

Господи, рыжая Агнешка Климович… Теперь она пани Бем. Вышла замуж за какого-то Бема. Но при чем здесь она?

— Ваш брат был убит в офисе туристической компании, принадлежащей семье Бем. Пани Бем — единственная наша свидетельница.

— То есть его убили при ней?

— Не совсем. По ее словам, она вышла в другую комнату, варила кофе. Она ничего не видела и не слышала, пистолет был с глушителем. Когда она вернулась, ваш брат был мертв. Пуля пробила ему голову. Еще нам удалось найти таксиста, который подвозил вашего брата к вокзалу. Ваш брат попросил его оторваться от преследователя, сказал, что какой-то сумасшедший ходит за ним целый день. Таксист мельком видел лицо того человека, но запомнил только черные усы. Простите, ваш брат не был гомосексуалистом?

Антон вспыхнул, но сдержался.

— Нет. Мой брат не был гомосексуалистом, — медленно процедил он сквозь зубы.

— Просто недавно мы задержали гомосексуалиста, который охотился за своими неверными партнерами… Всякое бывает. Еще раз прошу меня извинить. Значит, вы утверждаете, что ваш брат никакой коммерческой деятельностью на территории Чехии не занимался.

— Насколько мне известно, нет.

Антон старался не глядеть в добрые усталые глаза полицейского инспектора. Если он начнет рассказывать про их с Дениской убогую коммерцию, то подставит Иржи. Да и следствие запутается… Нет, покойная фирма «Стар-Сервис» здесь ни при чем. И чехи Денискиного убийцу не найдут. Поищут-поищут и спрячут дело в архив. Этот инспектор, любитель пива и шпикачек, копать не станет. Он небось сидит и думает: «Понаехали деловые русские на нашу голову, палят друг в друга в нашем красивом, чистом и спокойном городе…»

— Есть еще одно любопытное обстоятельство. Администратор гостиницы рассказала нам, что некий пожилой русский якобы узнал в вашем брате своего племянника. Он жил через номер от пана Дениса Курбатова и обратился к администратору с просьбой сообщить его фамилию. Этот русский сказал, будто его сестра с мужем погибли в авиакатастрофе много лет назад, а племянника усыновили какие-то люди. Но, насколько я знаю, ваша мать жива и вашего брата никто не усыновлял. Следствие не исключает, что этот русский имеет какое-то отношение к убийству. Впрочем, возможно, это просто совпадение…

— Вы нашли его? — хрипло спросил Антон. «Нет, — подумал он, — это не совпадение. Здесь должна быть ниточка, где-то здесь. И ты, инспектор, плохой полицейский, если не зацепишься».

— Нет, — покачал головой инспектор, — он успел уехать. Мы послали запрос в Россию. Однако если он действительно причастен к убийству вашего брата, то, скорее всего, в гостинице он жил под вымышленным именем.

— Да, это логично, — произнес Антон.

— Распишитесь, пожалуйста. Вот здесь и еще здесь. Благодарю вас. Инспектор поднялся и крепко пожал Антону руку. — Вы хотите кремировать тело в Праге или повезете в Россию?

Он прилетел всего несколько часов назад. Прямо из аэропорта его повезли в морг, на опознание. Он еще раз убедился, что поступил правильно, уговорив маму не лететь с ним, остаться в Москве. Глядя на мертвое Денискино лицо, он все равно не мог поверить. Все в нем сопротивлялось этой чудовищной правде.

Он механически подтвердил, что да, убитый является Курбатовым Денисом Владимировичем, 1968 года рождения… И сейчас он не был готов ответить на вопрос инспектора. Везти тело в Россию? В специальном холодильнике? О Господи… Или сжигать в здешнем крематории и возвращаться домой с урной? А мама? Что, звонить в Москву и советоваться с ней?

— Я повезу в Москву урну, — выдавил он наконец.

— Что ж, это разумно, — кивнул инспектор, — зайдите завтра утром, мы начнем готовить необходимые бумаги.

— Простите, могу я узнать адрес туристической фирмы Бем?

— Да, разумеется. Это на Кленовой улице.

Он с трудом узнал в высокой полноватой даме Агнешку, рыжую, конопатую, худющую девочку. В ее зеленых глазах показались слезы, как только она увидела Антона.

— Хочешь, мы пойдем к нам домой? Где ты остановился?

— Пока нигде, — признался он и поцеловал гладкую прохладную щеку.

От Агнешки пахло дорогими духами. На лице не было ни одной веснушки. Из неуклюжего сутулого подростка выросла красивая, холеная леди. Видно было, что дела фирмы идут хорошо.

— Знаешь, Денис ведь зашел сюда совершенно случайно. Ему надо было срочно отправить факс. Он даже не узнал меня сразу.

— Факс? В Москву? — глухо переспросил Антон.

— Да. Он отправлял его сам, писал от руки. Я заглянула, там был какой-то адрес… Но вспомнить не могу, просто вылетело из головы. Хочешь, я посмотрю, по какому номеру? В моем аппарате это возможно, там все фиксируется… Так ты пока нигде не остановился? Тогда давай к нам. Тебе лучше сейчас не оставаться одному. Да, вот. Посмотри. Переписать тебе этот номер?

— Не надо…

Антон знал этот номер наизусть. Совсем недавно он принадлежал фирме «Стар-Сервис». Теперь принадлежит неизвестно кому. Совершенно посторонним людям. Денис отправил факс, еще не зная о том, что фирмы больше нет. Он что-то хотел сообщить брату за несколько минут до смерти… Агнешка сказала, он спешил, был взволнован, стал писать от руки, вместо того чтобы воспользоваться компьютером. Почему?

— Скажи, Агнешка, он не объяснил, почему пишет от руки?

— Нет. Но я и не спрашивала. Раз ему так удобней… На компьютере было бы дольше, а он очень спешил. Мне кажется, он чувствовал или даже знал, что за ним кто-то охотится. Он был очень взвинченный. Но потом успокоился немного, согласился выпить кофе…

— Слушай, Агнешка! — почти выкрикнул Антон. — А бумага? Бумага с текстом не сохранилась? Агнешка грустно покачала головой.

— Он оторвал кусок с текстом и сжег в пепельнице. Я видела потом бумажный пепел. И еще… Только сегодня утром я узнала, совершенно случайно, что он заходил в парикмахерскую на соседней улице. Я стригусь там у своей приятельницы. Она мужской мастер, но я стригусь у нее. В общем, это не важно сейчас.

Агнешка волновалась и сбивалась, рассказывая.

Конечно, гибель Дениса, да еще в офисе ее фирмы, была для нее огромным потрясением. Она побледнела. Даже веснушки проступили сквозь слой тонального крема. Видно, не удалось ей вывести их окончательно.

— Так вот, — продолжала Агнешка, закуривая, — я зашла туда сегодня утром. Моника меня стригла, и мы, конечно, говорили об этом ужасном убийстве. О нем сейчас говорит вся Кленовая улица. Монике, оказывается, уже пришлось пообщаться с полицией. Но только сегодня она вспомнила, почему нечаянно порезала щеку Денису, когда брила его. А потом…

— Подожди, — перебил ее Антон, — он никогда не брился в парикмахерской. Никогда,

— Но в то утро, ну… перед тем, как все случилось, он зашел в парикмахерскую. Это совершенно точно. А вышел оттуда не через дверь. Он спросил, где туалет, и сбежал в окно. Окно туалета выходит во двор. Моника очень удивилась, ведь он заплатил за бритье. Зачем же так странно убегать? Потом она опознала его. Полиция опрашивала всех по соседству. Но тогда она так волновалась, что забыла про порез на щеке. А сегодня вспомнила. Она теперь не знает, надо ли звонить в полицию и рассказывать… Она видела в зеркале, как за окном остановился человек. Молодой, в светлом льняном пиджаке. Пиджак был надет на черную футболку. И усы… Черные усы. Он стоял лицом к окну и курил. Она еще подумала, что, возможно, он зайдет стричься. Так вот, когда этот черноусый появился в окне, Денис сильно дернул головой, словно испугался. Поэтому получился порез.

— Могу я поговорить с этой Моникой? — тихо спросил Антон.

— Ты что, хочешь сам искать убийцу? — испуганно взглянула на него Агнешка. — Ты сошел с ума, тебя тоже убьют…

— Не беспокойся, частным сыском я заниматься не собираюсь. Я доверяю вашей полиции. А почему ты решила, что меня тоже убьют?

— Моника сказала, тот человек за окном был похож на турка или на азербайджанца. В общем, мафия. У нас здесь, как и у вас, мусульмане орудуют. Турки…

— Значит, он знал убийцу, — пробормотал Антон, — возможно, он бегал от него по городу всю ночь, пытался оторваться.

— Почему всю ночь? — удивилась Агнешка.

— Если бы он ночевал в нормальных условиях, в гостинице, то побрился бы сам. Он брился каждое утро. У него щетина росла очень быстро. В каком бы он ни был состоянии, обязательно брился утром. Для него это было как зубы почистить… Или он зашел в парикмахерскую, надеясь, что там его не убьют? А потом увидел того черноусого в зеркале и убежал через ОKHO? Турок… А ведь это действительно мог быть турок… Или нет?

— Ты меня спрашиваешь? — Агнешка осторожно прикоснулась к его руке.

— А? Нет. Я самого себя спрашиваю, — Антон слабо улыбнулся, — просто размышляю вслух.

— Так мы пойдем к Монике?

— Да, обязательно…

Парикмахерша Моника увела их в закуток, поставила чайник, насыпала в блюдце печенье, долго вздыхала и охала.

— Это ваш брат? Какое горе, не дай Бог никому… Он был усталым, взвинченным, испуганным. Я еще подумала, этот парень не спал ночь. Знаете, после бессонной ночи глаза красные, лицо бледное. Я такие вещи всегда замечаю. Когда я давала показания полицейскому инспектору, то очень волновалась и совсем забыла о том черноусом, который стоял и курил.

А ведь он потом еще раз мелькнул в окне. Мне показалось, он озирался по сторонам, искал… Конечно, это был убийца! Если бы я знала, я бы вызвала полицию. Мы бы вместе с вашим братом что-то придумали. Он так хорошо говорил по-чешски, мы могли потихоньку договориться. Понимаю, я совершенно посторонний человек, но, когда спасаешься от убийцы, можно обратиться и к постороннему. Если бы он не убежал потихоньку в окно, мы бы позвонили в полицию отсюда. Убийцу бы арестовали, нашли пистолет.

— А, да что теперь говорить! — Она безнадежно махнула рукой. — Вы не ответили, мне стоит звонить инспектору?

— Да, конечно, — равнодушно кивнул Антон.

Теперь это уже не имело значения. Теперь он сам понял, кто мог убить его брата. Или почти понял. Но убийцу не найдут никогда. Впрочем, если бы случилось чудо и убийцу все-таки арестовали, брата не вернешь.

Конечно, Денис мог бы сказать этой милой Монике, шепнуть ей на ушко: «Помогите мне, позвоните в полицию! Сделайте что-нибудь, иначе меня убьют!» Возможно, другой человек на его месте так и поступил бы. Прага — не Москва. Здесь люди более открыты, добросердечны. Нет холодного опасливого остервенения, которое появилось у москвичей в последние годы.

Но Денис не стал обращаться за помощью ни к сострадательной Монике, ни даже к старой знакомой Агнешке. То есть не к ним, конечно, а к полиции — с их помощью. К чешской полиции… Да, он недооценил опасность, переоценил собственные силы. А главное, он не хотел объяснять полицейским, кто и почему собирается его убивать.

* * *
Володя оставил машину в тихом дворе, неподалеку от ресторана. Хорошо, что у этого заведения нет охраняемой стоянки. Черный джип встал не у самого входа в ресторан, а подальше, возле гастронома. Припарковался он кое-как, по-наглому, криво, перегородив выезд для других машин.

У Володи был отличный наблюдательный пункт. Он видел, как громила с квадратным затылком, хозяин джипа, вошел в ресторан вместе с высоченной девицей. Кожаная юбчонка едва прикрывала ягодицы, на голые плечи был небрежно накинут какой-то сверкающий дорогой мех. Гладкие длинные ноги даже в сумерках отливали глянцевым загаром. Видно было, что уже сейчас, в конце мая, эта красотка успела побывать на югах, наверняка где-нибудь в Греции или в Испании. И уж никак не честным трудом заработала она деньги на шикарный отдых. Да, такие всегда шикарно отдыхают, они себе ни в чем не отказывают. Они себя обожают, им никогда не бывает стыдно. Никогда…

Володя сам не понимал, почему его так раздражает девица. Она вообще ни при чем. Ее спутник — да. Он заслужил свой приговор. То, что с ним произойдет, когда он выйдет из ресторана, сядет в свой джип и заведет мотор, справедливо. Он заслужил. А девица? Она ведь тоже сядет в машину…

Володя замер в нерешительности. Он должен был вынести еще один приговор. Прямо сейчас, сию секунду. Это было сложное и страшно ответственное решение. Неизвестно, когда еще представится такой удобный случай, как сейчас. А времени мало. Счет идет даже не на дни — на часы. Он не имеет права тратить драгоценное время на этого ублюдка. Но зло должно быть наказано.

Стоя в темной арке, он пытался определить степень добра и зла в душе неизвестной девушки, которую видел мельком, даже лица не разглядел. Но она шла рядом с квадратным громилой. Она шла с ним в ресторан, нагло демонстрируя свое тело — роскошное, порочное. Такое тело стоит дорого, и она демонстрировала товар. Она вполне могла бы сидеть рядом с громилой в джипе в тот момент, когда он ехал прямо на живого человека, словно перед ним было пустое место. Она бы не остановила его. Она бы только посмеялась над несчастной нищей женщиной, у которой вышибли костыли. Она такая же, как он, если ходит с ним в рестораны и ложится в постель. А значит, все справедливо.

Громила наверняка наклюкается в ресторане. Для таких нет ничего важнее собственных сиюминутных желаний. Хочется выпить, он выпивает, и ему плевать, что после этого он сядет за руль. Для таких чужая жизнь ничего не стоит. Он будет мчаться на предельной скорости по вечернему городу, не обращая внимания на светофоры и пешеходные переходы. И не дай Бог никому оказаться у него на пути. Но нет, никто больше не пострадает из-за тупого ублюдка.

Володя поднял воротник плаща, заложил руки в карманы и твердым шагом направился к джипу.

Никто не обратил внимания на маленького, сутулого человечка в сером плаще, который в густеющих сумерках вертелся возле джипа. Никто не заметил Володю. Его вообще никогда не замечали, словно на нем была шапка-невидимка…

Он не стал ждать взрыва. Неизвестно, сколько они пробудут в ресторане. Он и так потерял слишком много драгоценного времени. Устройство сработает, как только машина тронется с места. Взрыв будет локальным. Другие машины и люди не пострадают.

Глава 5

Дежурная оперативная группа с Петровки, выехавшая в полночь к ресторану «Райский уголок» у «Войковской», обнаружила два трупа. Довольно быстро удалось установить, что мужчина, сидевший за рулем взорвавшегося джипа «Чероки», являлся боевиком небольшой подмосковной группировки. Такие гибнут стаями, таким на роду написано умирать не своей смертью. Несомненно, взрыв бандитского автомобиля неподалёку от ресторана, в котором обычно кутили мафиозные «шестерки», был следствием очередной бандитской разборки.

Вместе с боевиком погибла его случайная подружка, двадцатилетняя продавщица коммерческого магазина.

Разумеется, убийц следовало искать не где-нибудь, а в бандитской среде. Необычной оказалась только одна деталь, впрочем, весьма существенная — само взрывное устройство было сконструировано удивительно оригинально.

Такого специалисты еще не видели. Не иначе, среди мастеров-самоучек появилась новая звезда взрывного дела. По мощности взрыв был эквивалентен ста граммам тротила. Взрывной волной разворотило все внутри салона, водитель и пассажирка были разорваны на куски. Но корпус автомобиля остался целехонек. Эксперты утверждали, будто злоумышленник закрепил свою смертоносную хлопушку именно снаружи, примагнитил ее к днищу машины, и то, что корпус уцелел, было совершенной мистикой.

— Первый раз такое вижу, — разводил руками капитан милиции Георгий Мальцев, — не машина, а консервная банка с мясным фаршем. Хотел бы я познакомиться с этим чудо-мастером, гением пиротехники…

— Ты, Гоша, не одинок в своем желании, — задумчиво произнес майор Уваров, — за такого гения любой авторитет многое бы отдал.

Позже выяснилось, что в тот же день со взорванным джипом было связано небольшое ДТП. Нет, даже дорожным происшествием нельзя назвать — мелочь, никто не пострадал. Просто в час «пик» у станции метро «Белорусская-кольцевая», на пешеходном переходе через улицу Грузинский вал, джип слегка задел женщину-инвалида. Женщина даже не упала, только выронила костыли и опустилась на колени. Какой-то маленький, тощенький выскочил из своего «Москвича» и помог женщине-инвалиду подняться. Вот, собственно, и все ДТП. Сотрудники ГАИ, наблюдавшие эту сцену из своего «Мерседеса», тоже стояли в пробке. Они далее хотели сначала рвануть за джипом, но потом раздумали. Совсем недавно вот так же рванули за одним «отмороженным», а он выхватил пушку, открыл пальбу. Двоих ранил.

* * *
Володя включил телевизор, налил себе чаю. Он любил «Пиквик» с бергамотом, и за белоснежной дверцей кухонного шкафчика стояло аккуратными рядами десять упаковок «Пиквика» с одноразовыми пакетиками. Он вообще предпочитал закупать продукты впрок. Благо ему одному требовалось совсем немного еды. Он никогда для себя не готовил. Морозилка была забита полуфабрикатами быстрого приготовления. Консервы, сахар, соль, банки с растворимым кофе, изюм, орехи — всего было много, и все удобно размещалось на крошечной кухне.

В ванной, в специальном ящике, хранился годовой запас мыла, зубной пасты, стиральных порошков и прочих гигиенических средств. Он закупал все необходимое впрок не потому, что отсиживался в своей однокомнатной квартире месяцами. Просто он старался как можно реже ходить по магазинам. Это всегда на него плохо действовало.

Недавно поблизости появилось сразу три шикарных супермаркета. У касс стояли стенды с журналами. С глянцевых обложек лезли в глаза голые груди, бесстыдно изогнутые женские и мужские торсы. Полки ломились от снеди в ярких упаковках. Володя думал о том, что само по себе изобилие не является злом. Но человека оно делает тупым, жадным, беспощадным.

По шестому каналу начались криминальные новости. Он увеличил громкость. Рассказали о крупных пожарах. Потом перешли к трупам. Вот оно! Володя затаил дыхание.

— Вчера вечером на Ленинградском шоссе… Скороговоркой несся закадровый голос. Камера с удовольствием вперилась в обезображенные лица трупов.

— Погибший был членом одной из преступных группировок, — тараторила дикторша, — рядом с ним в салоне находилась его знакомая… работала продавцом в коммерческом магазине…

Володя облегченно вздохнул, съел кусок черного хлеба с сыром, выпил чай. Потом тщательно помыл чашку, стер влажной губкой несколько незаметных пятнышек с плиты, подмел пол.

Страсть к аккуратности, к стерильной чистоте появилась у него еще в детстве. Мама, папа и бабушка не терпели грязи. В доме не было ни пылинки. Два раза в неделю вся семья бралась за генеральную уборку, дружно вылизывали каждый уголок. Ковры чистили влажной гущей от спитой чайной заварки, натирали полированную мебель специальным составом. Дом был всегда чистым, светлым, самым уютным на свете.

Но по-настоящему Володя понял, что такое родной дом, когда ушел служить в армию. Он попал в танковую часть под Воронежем. Ему, московскому мальчику из интеллигентной семьи, пришлось хлебнуть всех прелестей армейской жизни. Он узнал, что такое дедовщина, старшинский беспредел, фурункулез от сырости и нехватки витаминов. Он, не терпящий бранных слов, жил в постоянной матерщине. Он, чистюля, аккуратист, спал в казарменной вони, брезговал собственным телом, которое покрылось отвратительными гнойниками. Ему приходилось трижды отсиживать на «губе», от недели до десяти дней. Там, в каменном мешке, спали на грязных тюфяках не раздеваясь, невозможно было умыться, почистить зубы. Нужду справляли тут же, в вонючее ведро, при всех.

Но самым тяжелым испытанием для Володи стала грязь и мерзость человеческих отношений, которая в условиях казармы обнажалась нагло, бесстыдно. Родители учили его с детства, что человек человеку брат, что нельзя лгать, стыдно быть жадным, с несправедливостью и жестокостью надо бороться, даже если ты обречен на поражение, слабого надо защитить, а сильного нельзя бояться. Мама, папа, бабушка в один голос внушали Володе: самое дорогое у человека — это чистая совесть и чувство собственного достоинства.

В армии все происходило с точностью до наоборот. Там господствовали не человеческие, а звериные законы. Володя терпел, стиснув зубы. Он пытался остаться человеком. Единственной его отрадой были письма из дома. Он считал дни до дембеля. Он утешался тем, что все на свете кончается.

Дембель был в мае. В Воронеже Володя купил маме и бабушке по пуховому платку, папе — красивые кварцевые часы, позвонил с центрального телеграфа домой. Бабушка разохалась, стала плакать, сказала, что все здоровы, мама с папой на работе, дома все хорошо.

Поезд прибывал в Москву в субботу вечером.

Сердце радостно колотилось, когда он входил в родной подъезд. От волнения он не дождался лифта, молнией влетел на седьмой этаж. За дверью было тихо. Он долго давил кнопку звонка, слышал, как мелодичное треньканье разливается по квартире. Никто не открывал. Английский замок оказался запертым, а ключа у Володи не было. Он сбежал вниз по лестнице, выскочил во двор, взглянул на окна. В двух комнатах горел свет. Он опять поднялся на свой седьмой этаж и позвонил в дверь к соседям.

Соседка едва узнала Володю, вспомнила, что видела его маму в пятницу утром, ехала вместе с ней в лифте.

— Ты не волнуйся, может, бабушка день перепутала и они ушли в гости? А свет погасить забыли.

Но это было исключено. Бабушка, хоть и старенькая, потерей памяти не страдала, к тому же имела привычку всякую важную информацию записывать в специальный блокнот, который висел на шнурке в коридоре у телефона. А какая информация может быть важнее, чем возвращение любимого внука из армии после полутора лет разлуки?

Володя позвонил от соседки в милицию. Ему дали телефон районного отделения, пришлось долго объяснять дежурному, что его родные в этот вечер никуда уйти из дома не могли. Наконец приехал наряд. Володя настоял, чтобы взломали дверь…

Папа и мама сидели, примотанные к стульям широкими полосами скотча. Рты их были заклеены тем же серым блестящим скотчем. Вокруг было много крови. Тела оказались уже холодными.

Бабушка лежала на кровати в ночной рубашке. Она не была связана. Ее просто придушили подушкой. А маме и папе перерезали горло.

В квартире все было перевернуто, Володя долго не мог сообразить, что из вещей пропало. Он вообще плохо соображал. Ему стало казаться, что это кошмарный сон, что он все еще едет в плацкартном вагоне из Воронежа, спит на верхней полке и ему привиделся этот запредельный ужас. Стоит только проснуться — и он услышит мерный стук колес, увидит далекие огни за темным окошком. Ведь еще вчера днем он разговаривал с бабушкой по телефону.

Судмедэксперт сказал, что смерть всех троих наступила прошлой ночью. Позже выяснилось, что из дома вынесли все, представлявшее хоть какую-нибудь ценность, — цветной телевизор «Садко», две хрустальные вазы, дюжину серебряных ложек, старинные золотые часы-луковку, которые бабушка прятала под бельем в нижнем ящике комода. С бабушки сняли золотой нательный крестик. У мамы из ушей вырвали серьги с сапфирами. И еще пропал перстенек, который мама носила в юности.

С возрастом ее пальцы стали полнее, перстенек не налезал. Он был очень красивый, но никакой ценности не представлял. Желтый металл точно имитировал золото, светлое, высокой пробы, но на самом деле являлся каким-то дешевым сплавом. Камень глубокого зеленого цвета совершенно не отличался от настоящего изумруда. Но это было обычное стекло.

Володя не знал, сколько могло быть в доме денег. Семья не бедствовала, но и особенным достатком не отличалась. Не оказалось ни одной, даже мелкой купюры.

На кухне, на столе у плиты, стояла кастрюля с перебродившим дрожжевым тестом. Тесто толстой массой перевалилось через края, заляпало чистую пластиковую поверхность стола. Почему-то именно это стало для Володи последней каплей. Он представил, как бабушка накануне поставила тесто, хотела напечь пирожков, его любимых, с яйцом и капустой.

Голова закружилась, в глазах потемнело. Он потерял сознание.

Потом две недели он провел в больнице, в неврологическом отделении. К нему ходили оперативники, следователь из прокуратуры.

Похоронив на Долгопрудненском кладбище три урны, Володя обменял родную трехкомнатную квартиру в центре, на Миусах, на однокомнатную в другом конце города. На оставшиеся от обмена деньги купил подержанный, но добротный «Москвич». Устроился работать обходчиком в метро.

Работа была сменная, ночная. Ему хватало пяти часов сна. Свободного времени оставалось много. Он проводил его, толкаясь на барахолках, в антикварных магазинах с ювелирными отделами. Сидел в пивных барах и ресторанах, в которых, по его представлениям, должны были собираться темные личности, уголовники и те, кто скупает краденое.

Внешность Володя имел самую неприметную: маленький, всего сто шестьдесят сантиметров, узкоплечий, худой, со светло-голубыми глазами и прямыми жидковатыми волосами неопределенного пепельно-русого цвета, он был в толпе почти невидимкой. Взгляды всегда скользили мимо.

Прислушиваясь к обрывкам разговоров во всяких сомнительных злачных местах, приглядываясь к теням городской криминальной жизни, Володя пытался узнать что-нибудь о банде квартирных грабителей, убивших его семью. Он не верил, что оперативники поймают убийц. Он не признавался самому себе, что пытается сам их искать, не ставил перед собой таких определенных и, в общем, безумных целей. Просто ему надо было что-то делать с той болью, которая не давала дышать.

О страшной банде писали газеты, мелькнуло несколько сюжетов по телевизору. Но реальных следов не было. Волна зверских грабежей прошла по Москве и Московской области быстро и практически бесследно. Бандиты не оставляли свидетелей. Все, кого они грабили, были мертвы, включая детей и стариков.

Выбирали подъезды без домофонов, без кодовых замков. В квартиры обычно проникали глубокой ночью, под утро, в три-четыре часа, когда особенно крепок сон. Предпочитали квартиры, у которых нет стальных дверей и хитрых замков. Пользовались отмычками либо стандартными ключами. Вероятно, действовали они по принципу, что в любом доме можно чем-нибудь поживиться. Обязательно найдется кое-какое золотишко, деньги в чулке, столовое серебро, а уж телевизоры и магнитофоны есть везде.

Выносили они все, что можно было вынести, брали парфюмерные флаконы, дорогую косметику, качественные продукты. Хозяев они обычно приматывали к стульям широким скотчем, пытали, требуя сообщить, где спрятаны ценности. Потом убивали либо ударом ножа в сердце, либо перерезали горло. Детей и стариков просто душили подушками. Огнестрельным оружием не пользовались. Никаких отпечатков пальцев не оставляли. Соседи практически никогда ничего не слышали. Грабители умели действовать очень быстро и бесшумно. Эксперты полагали, что в банде действует не меньше четырех человек.

Всего за шесть месяцев, с января по май 1994 года, было ограблено девять квартир в Москве и пять частных домов в Московской области. Убито двадцать семь человек, из них трое детей от четырех до четырнадцати лет.

Володины родные оказались тремя последними жертвами. Серийные грабежи, отличавшиеся одинаковым почерком, прекратились. Судя по всему, банда либо распалась, либо сменила сферу деятельности, вышла на некий другой уровень. Но ни один из ее членов пока не был арестован.

Прошел год. Володя жил замкнуто, друзей у него не было, подруг тоже. Он брезговал случайными связями, а семью заводить боялся. Было страшно привязаться к кому-то, полюбить живое существо, которое в любую минуту по чьей-то злой прихоти может стать горстью праха. Володя чувствовал всей кожей, что мир вокруг наполнен злом и все живое беззащитно. Зло всегда торжествует, оставаясь безнаказанным. Оно всюду — в лицах и душах людей, в мчащихся по улицам иномарках. Зло вопит о себе с экрана телевизора и с газетных страниц. Уголовники, блатные авторитеты, наемные убийцы становятся супергероями. Подростки пытаются им подражать.

Однажды, под Новый год, он зашел в супермаркет за очередным запасом продуктов. Вдоль ярких полок навстречу ему двигалось двухметровое существо женского пола. Распахнутая шуба из серебристого соболя, алые лаковые сапоги до бедер, подобие платья в золотых блестках, толстый слой грима вместо лица, оглушительный запах сладких духов. Одной рукой существо толкало решетчатую тележку, наполненную доверху банками икры, бутылками самых дорогих коньяков и ликеров, упаковками с экзотическими морскими гадами, картонками со свежей клубникой и черешней, алеющей под тонким пластиком., В другой руке — сотовый телефон. На десяти пальцах обеих рук сверкали бриллианты немыслимых размеров. Из ярко накрашенного рта извергалась в трубку витиеватая матерная тирада, заполняющая словесной грязью все пространство супермаркета.

Провожая взглядом девицу, он вдруг подумал, что ради такой вот сверкающей мишуры были убиты три самых прекрасных на свете человека — мама, папа и бабушка.

Бриллиантово-матерная девка накрепко врезалась в память потому, что впервые в жизни Володе захотелось убить конкретного живого человека — за бесстыдство, за слепое самообожание, за обложной наглый мат, а по сути — ни за что. Просто так. Только потому, что она показалась ему воплощением зла. Зло причиняло ему острую физическую боль. Болела душа, он чувствовал, она находится где-то в подвздошной области. Боль была нестерпимой…

Однажды в антикварном магазине на Старом Арбате Володя увидел часы-луковку. Он узнал их сразу. Бабушка иногда доставала из-под стопок чистого белья эту семейную реликвию, принадлежавшую еще ее деду. Володя отлично помнил каждую деталь тонкого узора на золотой крышке, две темные трещинки на фарфоровом циферблате. В детстве он удивлялся, что механизм старинных часов все еще исправен. Стоит покрутить рифленое колесико, и часы затикают, начнут опять отсчитывать время, как сто лет назад. На колесике была небольшая щербинка.

Он попросил продавщицу показать часы. Когда он взял их в руки, сердце его больно стукнуло. Он бросился звонить из автомата в прокуратуру, телефон следователя он помнил наизусть.

— Почему вы так уверены, что это те самые часы? — спросил следователь.

Володя перечислил подробно все приметы старинной вещицы.

Вскоре выяснилось, что часы сдала в антикварный магазин одинокая старушка, жительница коммуналки в одном из арбатских переулков. Она категорически заявила, что это ее вещь, доставшаяся по наследству. Две ее соседки, такие же старые и одинокие, подтвердили это.

— Подумайте сами, Владимир Сергеевич, — говорил следователь, — грабители вряд ли допустили бы, чтобы такая заметная вещь попала в московский антикварный магазин, да еще на Арбате. Они стараются сбывать награбленное в других городах… Вы могли ошибиться. Вещь, хоть и редкая, но посмотрите, сколько похожих часов лежит на прилавках. Я понимаю, вам хочется помочь следствию, однако будет лучше, если каждый займется своим делом.

Но Володя не сомневался: это часы его прапрадеда, взятые бандитами из его дома, из той счастливой и прекрасной жизни, которой больше не будет никогда.

Следователь сказал, что часы в качестве вещественного доказательства больше не фигурируют. Их вернули в магазин. Володя потратил весь свой месячный заработок и то, что было в заначке. Купил часы. Кроме того, ему удалось выследить старушку, когда она пришла за деньгами.

Теперь все свободное время он крутился в тихом арбатском переулке, у старого, полуразвалившегося дома с коммуналками. Он изучил образ жизни одинокой бабульки, знал, когда она встает когда отправляется в булочную, сколько времени проводит во дворе на лавочке, какие газеты покупает в киоске. Вскоре он убедился, что она не так уж одинока. Пару раз наведывался к ней невысокий плотный господин лет шестидесяти, одетый скромно и опрятно.

Следить за господином оказалось значительно сложней, чем за старушкой. Он был крайне осторожен и, судя по его поведению, вовсе не исключал, что кто-то захочет за ним понаблюдать. Именно это больше всего и заинтересовало Володю в аккуратном толстячке.

Конкретно Володиной слежки толстячок не чувствовал, но без конца «проверялся». Довольно скоро Володя потерял его, так и не выяснив, где он живет и работает. Оставалось вернуться в арбатский переулок. Но и там толстячок больше не появился.

Теперь время отсчитывали для Володи старинные золотые часы-луковка. Прижимая к уху холодный, но живой механизм, Володя думал о том, что исчезает день за днем, месяц за месяцем, а зло остается безнаказанным.

Он уже понял, что не успокоится, пока не выйдет на след банды. Но что дальше? Опять идти к тому разумному следователю? Опять видеть, как тонкая, с трудом пойманная ниточка ускользает из рук? Или доставать пистолет, расправляться с бандитами самостоятельно? Но это смешно.

Быстрое тревожное тиканье старинных часов, похожее на учащенный стук сердца, подсказало ему, что он должен делать. В школе Володя увлекался химией. После десятого класса пытался поступить в химико-технологический институт, но не добрал баллов, потом ушел в армию.

В однокомнатной квартире была темная маленькая кладовка. Там Володя оборудовал настоящую лабораторию. Для того чтобы сконструировать взрывное устройство, достаточно знать химию и физику на уровне средней школы. А если знания чуть выше этого уровня, голова светлая и руки толковые, то можно достичь небывалых успехов. Такие безобидные вещества, как марганцовка, сахарная пудра, сера, селитра, активированный уголь, доступны любому, купить их можно свободно и открыто, не вызывая ничьих подозрений.

Зло должно быть наказано. В Володиных толковых руках появилось реальное оружие. Он постоянно совершенствовал свои смертоносные игрушки. Главной его целью оставалась банда. Но иногда, видя слишком уж бесстыдные проявления зла, он не выдерживал. Случалось это крайне редко. Потом каждый раз он испытывал странное чувство звенящей ледяной пустоты в душе. Он не мог понять, то ли это легкость от сознания выполненного долга, то ли душа леденеет, делается пустой и безжалостной. Он убеждал себя, что хитроумные взрывные устройства, над которыми он колдует в своей тихой кладовке, надо иногда испытывать. А как же иначе?

Между тем он упорно возвращался в арбатский переулок. Его тянуло туда, и он мерз на ветру, промокал под дождем, парился на солнце, ждал аккуратного толстячка. Но встретил его случайно совсем в другом месте.

На Сокольнической ветке случилась поломка в системе энергоснабжения. Бригада ремонтников, в которой работал Володя, была направлена туда по разнарядке. Во время перерыва Володя поднялся из метро на улицу, побежал к ларьку купить горячих бутербродов и буквально налетел на толстячка.

Забыв про бутерброды, Володя проследил, как долгожданная «ниточка» скрылась в проходной макаронной фабрики.

Взяв на работе неделю отгулов, которая накопилась у него за год, Володя с раннего утра дежурил у проходной. Он понял, что господин на этой фабрике работает. Оставалось узнать, где он живет. Володя выяснил и это. Теперь следить стало проще. Он понимал, что, скорее всего, пожилой господин имеет косвенное отношение к банде. Настоящие грабители молоды и выглядят совсем иначе.

В один прекрасный день удалось засечь встречу толстячка с молодым плечистым парней в дорогой лайковой куртке и широких приспущенных штанах. Именно так, по Володиным представлениям, и должен выглядеть настоящий бандит.

С толстячка он переключился на молодого-плечистого. Парень ездил на новенькой синей «шестерке», встречался со стандартными длинноногими девицами (Володя насчитал их три штуки), шлялся по барам и казино, сшивался на оптовых рынках.

Прошло почти два года после той кошмарной майской ночи. Володя почувствовал, что вот наконец удалось ему выйти на живой след. Но случилось непредвиденное: владелец синей «шестерки» был арестован. Это произошло у Володи на глазах, просто и буднично, совсем не так, как показывают в кино…

След опять оборвался. Молодой-плечистый исчез за глухими стенами Бутырки. Толстячок мирно ездил каждый день на свою макаронную фабрику, оттуда домой и ни с кем не встречался. Володя пытался выдумать предлог, чтобы позвонить следователю. Но так и не выдумал. И только через три месяца ему пришла повестка в суд. Его вызывали в качестве свидетеля. Оказалось, что за это время успели взять еще двоих членов банды. Взяли совсем по другим делам, но тот, первый, вдруг стал «колоться», рассказывать об ограблениях.

Судебные заседания тянулись бесконечно долго. Приговоры, вынесенные троим убийцам, показались Володе невероятно мягкими. Он не чувствовал удовлетворения. Зло все еще не было наказано. Из показаний обвиняемых он понял, что главное зло сосредоточено в одном человеке, которого никогда не поймают. Даже члены банды не знали, как зовут их главаря. Во всяком случае, никто ни разу не назвал фамилии этого человека.

В показаниях бандитов, в судебных разбирательствах он фигурировал под кличкой Сквозняк.

Глава 6

Свое первое слово Коля Козлов произнес в четыре года. Это слово было не «мама», не «папа». Звучало оно длинно, красиво и грозно: «олигофрения».

Никто из питомцев Дома малютки не начинал говорить раньше четырех лет. Одна нянька приходилась на двадцать малышей, ей едва хватало сил мыть двадцать обкаканных задниц, запихивать двадцать резиновых сосок в орущие слюнявые рты. От многолетней усталости, от смехотворной зарплаты, которую платили за каторжный труд, нянька совсем озверела. Возможно, где-то на самом донышке души и осталась простая человеческая жалость к вечно грязным, диатезным, опрелым, никому на свете не нужным детенышам. Но в повседневной работе эта жалость никак не проявлялась. Не было на нее ни сил, ни времени. Свою работу нянька делала молча, строго по расписанию. Детский крик стал для нее настолько привычным, что часто она вообще переставала его слышать, а воспринимала как некий обязательный неприятный фон.

Все без исключения дети в Доме малютки отставали в развитии. Даже те, которые рождались нормальными, здоровыми, без родовых травм и наследственных недугов.

С младенцем надо разговаривать, петь ему песенки, брать на руки, гладить по головке, нашептывать всякую ласковую ерунду. Но это невозможно, когда всего одна нянька на двадцать малышей.

К году здоровых детей уже трудно было отличить от больных. Врачи легко, без зазрения совести, штамповали здоровым детям стандартный диагноз: «олигофрения в стадии дебильности». Нет, никакого злого умысла в этом не было. Просто в специнтернатах для умственно отсталых детей педагоги получают солидную надбавку за вредность. Следовательно, в такие интернаты идут работать охотней, и самих интернатов больше, чем тех, которые предназначены для здоровых сирот. Меньше проблем с устройством ребенка после Дома малютки. И меньше проблем с воспитанием. Раз есть диагноз. Значит, надо лечить. А лечить полагается сильнодействующими психотропными препаратами: аминазином, галоперидолом и прочей гадостью. Если умственно отсталый ребенок становится агрессивным и неуправляемым, его всегда можно отправить в психбольницу, где ему назначат инъекции.

У непослушного звереныша от укола сводит все тело, ему плохо, ему страшно. На какое-то время он становится шелковым, тихим, как ангел.

У милой пожилой женщины, детского психиатра, не сразу поднялась рука поставить стандартный диагноз в личном деле четырехлетнего Коли Козлова. Ребенок был такой хорошенький, с круглым правильным личиком, с живыми умными глазками. В отличие от большинства своих сверстников-детдомовцев, питомцев Домамалютки, он с двух лет начал самостоятельно пользоваться горшком, был опрятен в еде и, в общем, совершенно никаких признаков умственной отсталости не проявлял.

— Как тебя зовут, мальчик? — ласково спросила врач.

Он смотрел на нее исподлобья и улыбался.

— Как тебя зовут? Ну? Скажи: Ко-ля. Повтори за мной: Ко-ля.

Он молчал и улыбался.

— Хорошо, — вздохнула доктор, — давай поиграем в кубики. Этот кубик у нас какого цвета? Красный?

Мальчик молча взял зеленый пластиковый кубик у нее из рук, легко размахнулся и ударил углом по дорогим очкам доктора.

От неожиданности женщина дернула головой, очки слетели на пол, но не разбились. Ребенок молнией спрыгнул со стула и аккуратно, жесткой подошвой казенного сандалика раздавил стекла очков, растер по полу, словно это было какое-то мерзкое насекомое. При этом с лица его не сходила вполне осмысленная, спокойная улыбка. Он смотрел в глаза докторше. Казалось, он с любопытством и с удовольствием наблюдает за ее реакцией.

— Так, ну здесь все понятно, — сказала врач, поднимая с пола то, что минуту назад было очками, осматривая итальянскую тонкую оправу и прикидывая, можно ли будет ее починить, вставить новые стекла. — Типично олигофреническая агрессия.

Она бережно завернула оправу в чистый носовой платок, спрятала в карман белоснежного халата и уже уверенной, не дрогнувшей рукой написала в личном деле Коли Козлова: «Диагноз: олигофрения в стадии дебильности». У нее была привычка произносить вслух то, что она пишет.

— Олигофрения, — четко и медленно повторил вслед за ней мальчик.

Он выговаривал все до одной буквы, не картавил. Доктор сильно вздрогнула и уставилась своими близорукими без очков глазами на немого звереныша. Коля Козлов смотрел на нее спокойно, как бы оценивающе, уже без всякой улыбки. И больше не сказал ни слова.

В детскую память накрепко врезалось острое, жгучее удовольствие, которое он испытал, когда на лице большой важной тетки в белом халате мелькнули ужас и растерянность. До этого момента ничего не вызывало в его душе такой бури эмоций. Тогда он не понимал, что за это удовольствие расплатился пожизненным приговором. Для него, четырехлетнего, слово «олигофрения» еще ничего не значило, кроме причудливого, красивого сочетания звуков.

Жизнь в Доме малютки и в детдоме, куда его перевели после года, была крайне бедна впечатлениями и тем более удовольствиями. Общие игрушки не радовали. Они были общие, а значит, тебе не принадлежали. Еда давала на время приятное, теплое чувство сытости, но радостью это тоже назвать нельзя. Сверстники казались расплывчатыми смутными тенями в однообразной казенной байке какого-то тошного серо-коричневого цвета. От первых лет жизни в памяти остался только запах хлорки, белые халаты нянек, бритые головы соседей сквозь прутья казенных кроваток.

В специнтернате сирот-первоклашек было чуть больше половины. Остальные дети оказались «домашними», как бы полуброшенными. Далеко не всех родители забирали домой на выходные и на каникулы. Однако моментально возникало жестокое деление на две касты: «домашние» и «детдомовские».

У большинства «домашних» родители были запойными алкоголиками, дома жизнь их оказывалась еще невыносимее, чем в интернате. Они возвращались избитыми, в синяках и ссадинах, набрасывались на интернатскую еду со звериной жадностью. Но все равно они считались детьми первого сорта.

И вот тут Коля Козлов в полной мере осознал свое абсолютное врожденное одиночество. У него нет и никогда не было матери, никакой, даже вечно пьяной, безобразно лохматой и вонючей. Никакой вообще. Никому в этом мире нет до него дела. Он люто возненавидел баловней судьбы, «домашних» детей.

Сироты начинали звать мамами всех подряд взрослых женщин — педагогов, нянек, уборщиц, медсестер. Каждой они заискивающе заглядывали в глаза и осторожно спрашивали:

— Ты моя мама?

— Нет, — отвечали им.

— А где моя мама? — с простодушной хитростью спрашивал ребенок, хотя прекрасно понимал, какой получит ответ.

— У тебя мамы нет. Тебя воспитывает государство.

Сам Коля никого мамой не называл и глупых вопросов не задавал. Когда при нем это делали другие, ему становилось противно, но одновременно он чувствовал свое превосходство. Он никогда не станет выклянчивать чужое ласковое слово, ему не надо, чтобы его гладили по головке из жалости.

Каждый день воспитанникам интерната полагалось для профилактики пить таблетки, которые медленно, но неотвратимо калечили мозг. Считалось, что без медикаментозного вмешательства эти дети существовать не могут, становятся неуправляемыми и агрессивными.

Про таблетки Коля понял сразу, что пить их нельзя. Другие пили покорно, не задумываясь. Про психушки и уколы рассказывали ужасы в темной спальне ночами. А таблетки считались безобидными. Однако Коля их не пил, единственный из всех, хотя сам пока точно не знал почему. Он научился ловко прятать таблетки за щекой, так, что даже бдительная медсестра, заглядывая в рот, ничего не замечала. Он находил способ потихоньку выплюнуть и выбросить таблетки и после этого обязательно полоскал рот. Чутье подсказывало ему, что никто из сверстников не должен знать про его хитрость. Обязательно донесут медсестре или педагогам.

С рождения в Коле был заложен мощнейший инстинкт самосохранения, не только физического, но и интеллектуального. Он чувствовал: чтобы выжить, надо оставаться умным, не превращаться в дебила. Ему казалось, именно этого добиваются все, кто его окружает.

Дети хотят, чтобы он стал таким же, как они. Им обидно, что он умней. Взрослым удобно, если он тупой и послушный. Все — враги. Все хотят ему зла. Но он сильный и умный, он должен перехитрить и победить.

Умственно отсталых детей учили не особенно старательно. У них были специальные учебники — для вспомогательной школы. Коля освоил грамоту по такому спецбукварю за две недели. Через месяц он читал по слогам. Через два месяца прочитал весь букварь, от корки до корки. На уроках он отвечал лучше всех. Это никого не удивляло и не радовало.

Однажды в третьем классе, прочитав на доске условие контрольной задачки, он громко произнес:

— Ну-у, фигня! Любой придурок решит.

— Ты что, Козлов, самый умный? — вяло поинтересовалась учительница.

— Да, — просто ответил он, — здесь я самый умный. Учительница взбесилась, поставила его в угол на весь урок. И весь урок класс был занят тем, что грубо потешался над «самым умным олигофреном». Когда какая-то «домашняя» девочка высказала идею набить «умному» морду, Коля спокойно вышел из угла, не обращая внимания на учительницу и на детей, подошел к девочке, сильно ударил ее носом о парту и спокойно вернулся в свой угол. При этом он испытывал такое же жгучее удовольствие, как когда-то в детдоме, растоптав очки важной докторши. Но вскоре он понял, какова расплата за такой вот минутный кайф.

Учительница поволокла его за шиворот в спальню, бросила на кровать и отправилась за медсестрой. Оставшись один, он поудобней улегся на застеленной кровати и стал спокойно ждать, что будет дальше.

Ждать пришлось недолго. Через несколько минут в спальню вошли медсестра и воспитательница.

— Козлов, — сказала воспитательница, — ты наказан. Гулять сегодня не пойдешь. Встань.

«И всего-то! — обрадовался Коля. — Подумаешь, фигня какая!»

Вставать он не собирался, даже бровью не повел.

— Встань, Козлов, — повторила воспитательница. Он продолжал лежать, удобно раскинувшись на койке. Медсестра молча наклонилась над ним, расстегнула штаны и стала их стягивать. Тут до него дошло, что сейчас произойдет. Его разденут догола и унесут всю одежду.

Прозвенел звонок, и в спальню стали заглядывать любопытные лица одноклассников. Медсестра и воспитательница не чувствовали никакого сопротивления и спокойно его раздевали. Брюки были почти сняты, и тут Коля, изловчившись, брыкнул обеими ногами мягкий живот медсестры. Одновременно, легко размахнувшись, он вмазал кулаком в лицо воспитательницы. Обе женщины растерялись от неожиданности и боли. А он уже ловко натянул штаны, вскочил на ноги и бросился вон из спальни, разбросав сгрудившихся у двери детей.

— Козлов! — завопил ему вслед кто-то из одноклассников. — Поймают, в психушку отправят!

«Пусть! — думал он и несся по коридору так, что ветер свистел в ушах. Пусть в психушку! Только бы не раздевали догола при всех! Хуже ничего не бывает».

Но довольно скоро он понял, что ошибся. Бывает значительно хуже.

Наперерез ему уже бежал воспитатель старших классов, здоровенный молодой мужик. Снизу по лестнице тяжело топал дворник Макарыч. С обеих сторон подступали опомнившиеся и разъяренные воспитательница с медсестрой. Он знал, сопротивляться бесполезно, но все равно, когда его схватили, продолжал брыкаться, умудрился укусить Макарыча за палец до крови.

Через двадцать минут, привязанный к носилкам специальными кожаными ремнями, он лежал в фургоне детской психиатрической перевозки, но все еще извивался, брыкался и поливал фельдшера с врачихой отчаянным матом.

— Не ори, уколю, — предупредила врачиха.

— Да пожалуйста! Я не боюсь! Все равно буду орать, — буркнул Коля и продолжил матерную тираду.

Машина встала на светофоре.

— Не боишься? — Врачиха нехорошо ухмыльнулась. — Давай-ка, Василек, аминазинчику ему двадцать миллиграмм, внутримышечно.

Фельдшер молча наполнил шприц, выпустил воздух, ловко повернул привязанного Колю чуть на бок, приспустил штаны, мазанул по коже ваткой со спиртом и быстрым движением всадил иглу.

Было больно, но не слишком. Сначала он вообще ничего не почувствовал. Однако довольно скоро у него закружилась голова, во рту пересохло, тело сковала какая-то противная потная слабость, а главное, свело ноги и руки, как будто он сразу все отсидел. И совершенно пропала охота орать.

«Нет, это не ерунда, — думал он, пытаясь преодолеть отвратительные ощущения, — теперь я понимаю, почему все боятся. Это в сто раз хуже, чем таблетки».

Таблетки можно потихоньку выплюнуть. Ядовитую гадость из тела не выдавишь. Она моментально всасывается и делает из тебя придурка. От укола тупеешь и слабеешь. А сколько их будет в больнице?

Надо стать тихим, шелковым. Пусть они думают, что он все понял. Пусть они забудут, как он дрался и вопил.

Коля закрыл глаза и притворился, будто спит. В приемном покое воняло марганцовкой. Кафельные стены делали голоса гулкими, а крик отдавался эхом.

— Не надо! Пустите меня! Я больше не буду! Домой хочу! А-а-а! — Худющая бритая наголо девочка лет десяти, совершенно голая, извивалась в руках двух теток в белых халатах и в марлевых повязках на лицах.

Тетки пытались натянуть на нее больничную проштампованную рубаху с рукавами до полу. Она брыкалась, норовила укусить, оттолкнуть локтями и кулаками. Но тетки были сильнее. Их двое, она одна. Они быстро и ловко справились с девочкой, натянули рубаху, рукава связали за спиной. Девочка уже не орала, а тихо, безнадежно всхлипывала.

— Я больше не буду, тетеньки, отпустите домой к маме. Меня мама ждет, волнуется. Отпустите.

— Ну что ты врешь, Колпакова, — устало вздохнула одна из теток, — какая мама? Ты же детдомовская.

В ответ девочка тихо завыла, как больной щенок. Тетки быстро увели ее.

«Ну и дура», — подумал Коля, проводив девочку равнодушным взглядом.

Он послушно дал себя раздеть, помыть в облупленной, коричневой от марганцовки ванне. Он даже помогал, приветливо улыбался пожилой няньке и думал о том, что мог бы с такой вот бабулькой справиться одной левой, если б захотел. Да что толку? Мигом набегут мощные тетки, дядьки-санитары.

Нянька натянула на него обычную рубаху с короткими рукавами.

— Вот хороший мальчик, тихонький, — приговаривала она, провожая его в палату.

Из десяти коек была свободна только одна, у окошка. Туда и положили Колю. Он не успел разглядеть своих соседей. Пришел врач, маленький, щупленький, в смешных круглых очечках, висевших на кончике длинного носа.

— Ну что, Коля Козлов, драться будем? — спросил он.

— Не будем, — Коля виновато потупился, — я был не прав. Я хочу попросить прощения у всех, кого обидел.

Врач взглянул на него с интересом. Действие укола еще не прошло, соображал Коля с трудом. Но чутье не подводило. Надо понравиться этому хлюпику. От него многое зависит. Коля сразу возненавидел хлюпика за это. Но опускал глаза и изображал раскаявшегося тихоню.

Он спокойно и разумно отвечал на вопросы, дал себя послушать, осмотреть. Врач снисходительно потрепал его по загривку и ушел. А потом пришла сестра со шприцем. Стиснув зубы, дрожа от ненависти, Коля дал себя уколоть.

— Ты думаешь, ты здесь самый умный? — спросил мальчишка с соседней койки. — Вон, такой же умный лежит.

Коля взглянул туда, куда указывал сосед. Там, бессмысленно улыбаясь и раскачиваясь, как неваляшка, сидел парень лет восьми с дебильным лицом.

— Овощ, — прокомментировал сосед, — говно свое ест. Тоже умный был, тихий, все терпел. Но не выдержал, выхватил однажды шприц у сестры и всадил ей в ногу. Теперь овощ. А вон тот, тоже умный, окошко ночью в коридоре вышиб. Сбежать хотел. Тоже овощ. Дрочит с утра до вечера.

— Аминазину! Аминазину мне! — заорал кто-то из другого конца палаты.

Невероятно жирный парень сполз со своей койки и забился на полу, задергался, завизжал, как поросенок. В палату тут же вошли санитар и сестра со шприцем наготове. Толстяка водрузили назад на койку, вкололи полный шприц. Он затих.

— Тоже овощ? — шепотом спросил Коля соседа.

— Пень.

— Это как?

— Отсюда в психоневрологию пойдет, в интернат. На инвалидность.

На этот раз вкололи что-то другое, не аминазин. Захотелось спать, глаза закрывались сами собой. Но надо было договорить с соседом, единственным нормальным на всю палату. Раз он сумел таким остаться, значит, с ним надо договорить, чтобы все знать заранее.

Звали его Славик. Он был старше Коли на год. Такой же детдомовский, с таким же диагнозом.

— А ты? — спросил Коля, тараща глаза, чтобы не закрывались. — Ты как овощем не стал?

— Я пока терплю. Но скоро не выдержу. Я здесь уже в третий раз лежу за этот год.

— За что?

— Сбегаю. Не могу. Маму хочу найти.

«Такой же, как все», — с презрением подумал Коля и сам не заметил, как уснул.

Когда он открыл глаза, был тусклый рассвет. Кусок сизого зимнего неба сквозь зарешеченное окно, обход, целое стадо врачей и сестер в белых марлевых масках, опять укол, потом завтрак, такой же, как в интернате: рисовая каша, жидкое приторное какао, кубик масла в капельках воды на ломте серого хлеба. За столом многие ели кашу руками или лакали из мисок, как собаки.

Кроме уколов, давали еще таблетки, три раза в день. Он не глотал, так же, как в интернате, ловко прятал за щекой, а потом выплевывал. Но однажды проглотил нечаянно, хотел побежать в туалет, сунуть скорей два пальца в рот, чтобы вырвало. Но стало лень бежать, и сил не было. Один раз — ничего страшного, решил он. А вечером опять нечаянно проглотил две таблетки.

«Надо отсюда сматываться, — думал Коля, — иначе станешь овощем или пнем».

Однако думалось ему как-то вяло, тяжело. В мозгу стоял плотный туман, такой же сизый, как небо за окном, как лица «овощей». И почему-то все время хотелось есть. Голод сделался главным чувством и рос с каждым днем, заслоняя все остальное — ненависть, страх, отчаяние.

Славика перевели куда-то на другой этаж. Теперь вместо него на соседней койке лежал совсем маленький мальчик, не старше шести. Он ни с кем не разговаривал, только плакал, накрывшись с головой одеялом.

Как-то за ужином, с дикой жадностью слизывая комочки картофельного пюре с тарелки, он вдруг услышал:

— Козлов, не делай этого. Перестань. Он поднял глаза. Над ним стоял Славик.

— Меня завтра выписывают, — тихо сказал он, — я больше сюда не попаду. Сбегать не буду. Нет у меня никакой мамы. Если и была, то бросила меня, сволочь, и искать ее нечего. А я выдержал, Козлов, выдержал. Морду никому не набил, вел себя тихо. И меня выписывают, назад в интернат. Я отойду от уколов, стану опять нормальный. А ты, Козлов, не вылизывай тарелку, как собака. С этого все начинается.

Он ушел, не оглядываясь. Коля смотрел ему вслед и думал: как же не вылизывать тарелку? Жрать-то хочется, а там столько остается. Как же не вылизывать?

Однажды Коля проснулся среди ночи от того, что простыня под ним была мокрой. Он сначала не сообразил, что произошло, а потом его вдруг обожгло, как каленым железом. Нет. Вот этого не будет. Никогда.

В интернате таких называли писунами. Над ними издевались все, кто как хотел. Лучше умереть, чем стать писуном, или пнем, или овощем. Славик прав, нельзя вылизывать тарелку, как собака. С этого все начинается. Славик выдержал, и он выдержит, тоже отойдет от уколов.

Коля тихо встал, содрал с койки мокрую простыню, под которой была рыжая клеенка, прошел на цыпочках в коридор. Дежурная сестра спала за своим столиком, уронив голову на руки. Из открытой двери ординаторской слышался приглушенный смех. Там пили чай фельдшер и дежурный врач. Коля бесшумно прошмыгнул мимо, никто его не заметил.

В пустой умывалке мерцал мутный люминесцентный свет. Коля постирал простыню в раковине, аккуратно развесил на раскаленной батарее. И стал отжиматься на кафельном полу, повторяя шепотом:

— Я не буду писуном. Я не буду овощем. Раз, два, три… Я не буду пнем… четыре, пять, шесть… Я всех ненавижу… семь, восемь, девять…

От слабости дрожали руки, пот тек в глаза, голова кружилась, хотелось лечь на холодный кафельный пол, распластаться, как тряпка, и ни о чем не думать. Но он продолжал. И пока не отжался двадцать раз, не позволил себе передохнуть. А потом умыл лицо ледяной водой и сделал еще десять приседаний.

Утром за завтраком он старался есть красиво и опрятно, не спеша, не пачкая лицо кашей. Искушение вылизать тарелку было сильным, каша кончилась, а есть все еще хотелось. Но Коля отнес тарелку в мойку. А в обед было уже легче с собой справиться.

Ночью он дождался, когда в коридоре станет тихо, прошмыгнул в умывалку. Удалось отжаться уже двадцать пять раз и сделать двенадцать приседаний…

Через три дня его выписали. Оказывается, он провел в больнице всего две недели. Теперь он знал точно, что больше никогда сюда не попадет. Ни за что на свете.

Но так думали многие интернатские дети после первой «ходки» в психушку. И многие попадали туда вновь, до тех пор пока вообще не переставали о чем-либо думать.

Оставаться нормальным среди олигофренов, умным среди дураков очень трудно, особенно когда тебе только девять лет и ты еще не отошел от уколов, в голове тяжелый туман, руки слабые, а все вокруг только и ждут, чтобы ты сорвался.

Вся интернатская жизнь состояла из бесконечной цепи взаимных злобных нападок и провокаций. Никому нельзя было верить. Дети продавали друг друга моментально, из страха перед наказанием или за половинку печенья, за карамельку, за любой съедобный кусок. Коля научился легко справляться с голодом. Он знал, есть удовольствия куда более яркие, чем половинка печенья.

Например, за сладкий кусок можно заставить какого-нибудь ненавистного «домашнего» ребенка покукарекать на уроке, на глазах у всех слизать твой плевок, вытащить несколько рублей из кошелька учительницы. Но особенно приятно было потом не дать «домашнему» этот заслуженный сладкий кусок.

Если в результате возникала драка, Коля старался подманить обманутого, доведенного до истерики однокашника поближе к учительской, ловко уворачивался от ударов, мог сам врезать, но только так, чтобы никто не видел. Очень быстро драчунов разнимали. И всегда виноватым оказывался не Коля.

Почувствовав в нем опасность и силу, к нему стали тянуться мальчики, нуждавшиеся в лидере. Он быстро сколотил вокруг себя нечто вроде свиты. В свиту входили только детдомовские, всего пять человек, пять избранных, которые подчинялись Коле Козлову беспрекословно. Тень его силы падала на этих пятерых счастливцев, их тоже боялись, им тоже подчинялись остальные. И за это они готовы были жизнь отдать за своего жестокого лидера.

Он умел выкручиваться из самых сложных передряг, которые затевал иногда с помощью свиты, иногда сам. Но всегда только он один понимал, что происходит, сознательно наслаждался бешенством больных детей и растерянностью усталых издерганных взрослых. В скучной интернатской жизни Коля развлекался, как мог. И вместе с ним развлекалась маленькая верная свита.

Иногда он выбирал какого-нибудь «домашнего» ребенка, как правило, самого благополучного, спокойного, и начинал методично издеваться над ним. Ночью кто-нибудь из свиты мочился в баночку, потом это выливалось потихоньку в постель к выбранной жертве. И тут же раздавался крик:

— Ой, не могу! Воняет! Писун! Вонючка!

В итоге ребенок бился в истерике, пытаясь доказать, что он не «писун», доводил себя и воспитателей до исступления. И в конце концов оказывался в больнице.

Изобретательность маленького пахана не знала границ.

Было так забавно среди ночи устроить подушечный бой в спальне, довести легко возбудимых олигофренов до полного безумия, а потом самому тихонько выскользнуть, разбудить дежурного воспитателя и сообщить испуганным доверительным шепотом:

— Мария Петровна, посмотрите, что там творится. Они все с ума посходили.

И еще забавней было наблюдать, как пожилая, полная, растрепанная со сна женщина носится по беснующейся палате, пытаясь навести порядок. А потом шепнуть ей на ухо:

— Это все Сидоров, он в последнее время такой странный стал, даже страшно.

Иногда все кончалось тем, что несчастного Сидорова отправляли в больницу на следующий день. И никому не приходило в голову заподозрить спокойного, рассудительного Колю Козлова.

— Мария Петровна, вы пойдите поспите. Если опять начнется драка, я вас быстренько разбужу, — с искренним сочувствием в голосе говорил Коля измотанной воспитательнице, — вы не волнуйтесь, вам поспать надо.

Он научился делать чистые, невинные глаза, тонко, по-взрослому льстить воспитателям и учителям. Им трудно было предположить, что в ребенке с таким диагнозом может быть столько изощренного коварства, даже если этот ребенок отличается от других детей и является безусловным лидером в классе. Люди опытные и внимательные, они легко распознавали детские хитрости. Но Коля Козлов хитрил по-взрослому, слишком уж нагло и цинично.

Чутье подсказывало, что перехитрить здесь можно всех, кроме одного человека — директрисы Галины Георгиевны. Она не покупалась на его чистые, невинные глаза и разумные речи. Он кожей чувствовал ее особое, настороженное отношение к себе. Это было опасно.

Высокая широкоплечая фигура в темно-синем кримпленовом костюме и белой блузке всегда появлялась неожиданно и бесшумно — в спальне, в классе, в игровой комнате. Несколько минут она стояла и молча наблюдала. Когда ее замечали вздрагивали, замолкали, вытягивались по стойке «смирно» не только дети, но и воспитатели и учителя. Позже Коля Козлов перенял у нее эту манеру. Ему нравилось видеть испуг и замешательство, нравилось заставать врасплох.

Широкое грубое лицо всегда было покрыто толстым слоем розовой пудры. Модная в те времена перламутровая помада делала тонкие губы еще тоньше и суше. Аккуратно подведенные черными «стрелками» маленькие водянисто-голубые глаза глядели прямо в душу. Вытравленные до белизны волосы были уложены в сложную модную «халу». Пахло от директрисы сладкими духами «Красная Москва».

Этот запах и весь образ навсегда врезался в память не только Коле Козлову, но и всем воспитанникам специнтерната. В маленьком жестоком интернатском мирке от ее воли зависело все.

Галина Георгиевна никогда не повышала голоса. Наоборот, говорила очень тихо, и все замолкали, стараясь расслышать каждое слово. Эту манеру Коля тоже запомнил и использовал потом, в своей взрослой жизни.

Самого сильного и влиятельного человека лучше иметь в союзниках, чем во врагах. А еще лучше — в должниках.

Разумеется, особое расположение всесильной директрисы пытались заслужить многие. Но она не поддавалась ни на грубую лесть, ни на примитивное стукачество, ни на заискивающую ласку и услужливость. Коля наблюдал за жалкими тщетными попытками других подлизаться к Галине Георгиевне, терпеливо ждал подходящего момента. Он знал: директрису не купишь глупой лестью и примерным поведением. Только поступком. И подходящий случай представился.

Стоял очень холодный февраль. Третьеклассник Гарик Голованенко, «домашний» ребенок с реальной, серьезной олигофренией, вскарабкался по пожарной лестнице на крышу пятиэтажного здания интерната и, стоя на самом краю, вопил как резаный:

— Ща прыгну, с-сука! Пусть тя пас-садят… Довела, сволочь… — Истерика была адресована не кому-нибудь, а самой Галине Георгиевне.

Весь интернат высыпал во двор, задрав головы, все смотрели на Гарика, который балансировал на скользком обледенелом краю, держась одной рукой за хлипкое металлическое ограждение.

— Ща кто шагнет — прыгну! — орал он и сдабривал свое обещание отборным матом.

И никто не решался шагнуть к пожарной лестнице.

Коля замер вместе со всеми. Голова его работала лихорадочно быстро. Если этот придурок сорвется, директрису посадят. Другого такого шанса не будет…

Он знал, как с пятого этажа попасть на чердак. Оттуда прямой ход на крышу. Пока все стояли и смотрели, Коля рванул на пятый этаж, ногой выбил чердачную дверь. Она была на замке, но замочные ушки держались на расхлябанных винтах. Через минуту он полз по обледенелой крыше. Гарик его не видел, но снизу заметили, и воцарилась гробовая тишина.

Одна нога Гарика соскользнула. Ему было трудно держаться за ледяное железо ограждения рукой без варежки. В тот момент, когда онемевшие от холода пальцы разжались, Коля Козлов крепко схватил его за запястье. От неожиданности Голованенко сильно дернулся, его вторая нога потеряла опору, он уже по пояс болтался внизу. Он падал и тащил за собой Колю, при этом еще продолжал истерить, орать, теперь уже ему в лицо, мерзко брызгая слюной:

— Отпусти, с-сука, не хочу жи-ить! Пусти, сказал! — А сам крепко цеплялся за вторую Колину руку и всей тяжестью тащил за собой, вниз, на припорошенный снегом асфальт интернатского двора.

Внизу наконец опомнились. На крышу по пожарной лестнице уже поднимались санитар и дворник Макарыч.

— Держись, пацаны! — повторял дворник. Санитар карабкался молча, только пыхтел. Коля одной рукой стискивал запястье Гарика, другой изо всех сил держался за ограждение. Он тоже был без варежек, и пальцы начинали неметь. К тому же тощий на вид Гарик оказался страшно тяжелым. Его крик слился в одно сплошное «А-а-а!..». Он уже не произносил матерных слов, просто орал, так что у Коли звенело в ушах. Дождавшись короткой паузы, он тихо, сквозь зубы, произнес:

— Заткнись, а то отпущу.

И Гарик послушно заткнулся. Он опять начал орать только тогда, когда санитар волок его с пятого этажа, уже связанного специальными полотенцами. Он понимал, теперь ему одна дорога — в психушку. Пощады не будет. За несколько минут кайфа, который он испытал, выкрикивая с крыши все, что думает о всевластной директрисе, он будет расплачиваться долго и страшно. Затих он только после того, как, в машине детской психиатрической перевозки ему вкололи несколько кубиков аминазина.

Директриса подошла к Коле и обняла его за плечи. Под слоем пудры было видно, что лицо ее все еще бледно-землистого цвета…

В психушке из Голованенко могут сделать «овощ» — идиота, который будет ходить под себя, поедать собственные фекалии. Это произойдет законным образом, и никто не понесет ответственности. Но если бы ребенок сорвался с крыши и погиб, Галине Георгиевне грозила бы тюрьма.

— Ну что, Коля Сквознячок, замерз? — спросила она и ласково взъерошила ему волосы.

Она сама не знала, почему назвала мальчика «Сквознячком». Возможно, потому, что он был тихий, быстрый, бесшумный, умел появляться ниоткуда и исчезать в никуда. Она и раньше обращала на него внимание, он сильно отличался от остальных ее воспитанников. Она прекрасно понимала: этот ребенок совершенно здоров, нормален, более того — умен не по годам. Такие дети уже встречались в ее многолетней практике. Редко, но встречались.

В молодости Галина Георгиевна пыталась за них бороться, иногда ей удавалось добиться снятия диагноза. Но это была такая нервотрепка, что даже вспоминать не хотелось. И она постепенно привыкла не замечать нормальных детей, не выделять их из общей массы. Тем более они очень быстро с этой массой сливались. Одна-две госпитализации, и ребенок становился как все.

Но Колю Козлова трудно не заметить. Он был лидером. Интуиция и многолетний опыт подсказывали, что от этого мальчика следует ждать серьезных неприятностей. «Хитер, ох хитер», — думала директриса, изредка останавливая на нем холодный цепкий взгляд.

Однако предположить, что однажды именно Коля Козлов спасет ее от тюрьмы, Галина Георгиевна никак не могла. И растерялась. Надо ведь как-то наградить ребенка за хороший поступок.

— Послезавтра воскресенье, — сказала она, прижимая стриженную ежиком голову мальчика к своей большой мягкой груди, — я возьму тебя домой, Коля Сквознячок. Хочешь?

Детдомовских иногда, очень редко, брали домой на выходные воспитатели и учителя. Директриса за всю историю интерната никогда никого не брала.

— Хочу, — еле слышно ответил Коля. От жесткого кримплена пахло табаком и «Красной Москвой».

— Ну, беги в столовую, Сквознячок, скажи, я велела, чтобы тебя чаем горячим напоили.

Этот разговор слышал весь класс. Он проходил в полной тишине. Дети и два воспитателя, затаив дыхание, ловили каждое слово. С тех пор кличка Сквознячок приросла к Коле Козлову намертво.

Глава 7

— Здравствуйте, простите за беспокойство, — произнес в трубке незнакомый мужской голос, — вы меня не знаете…

— В чем дело, молодой человек? Куда вы звоните? — строго спросила Надежда Павловна Салтыкова.

— Дело в том, что этот номер недавно принадлежал фирме «Стар-Сервис», и у меня к вам огромная просьба…

— Вы что, издеваетесь? — выкрикнула Надежда Павловна. — Мы уже про «Стар-Сервис» слышать не можем! Оставьте нас в покое.

— Подождите, простите… — взмолился Антон Курбатов, но в трубке уже раздавались частые гудки.

— Мамуль, это кто? — крикнула из комнаты Вера, не поворачивая головы от экрана компьютера.

— Не туда попали. Опять эта чертова фирма, — ответила Надежда Павловна, скоро я вообще буду отключать телефон.

— Нет, так ничего не выйдет, — пробормотал Антон себе под нос, — наверное, этих людей действительно достали звонками. Но факс у них есть. Ведь аппарат в Агнешкином офисе просигналил, что сообщение прошло. Интересно, куда они дели ту бумажку? Ведь могли просто выбросить. Тогда все…

Ему стало не по себе. Неужели он так и не узнает, что хотел сказать брат за несколько минут до смерти? Предупреждал об опасности? Сообщал имя убийцы? Нет, убийцы обычно безымянны, во всяком случае, наемные киллеры… Судя по всему, Дениску заказали. Мотивом была месть, и Антон догадывался, кто мог так отомстить брату.

Год назад Дениска отправился в Турцию. Это была очередная идиотская авантюра. Братья Курбатовы не то чтобы решили заделаться челноками, но тогда не было других вариантов заработка, а жить без денег и без дела они не могли. Один знакомый посоветовал рискнуть, уверял, что сам два месяца назад без особых усилий заработал три с половиной тысячи долларов.

Знакомый рассказал, что в городе Эскишехир, между Анкарой и Стамбулом, есть фабрика, где шьют дубленки. Место не курортное, до моря далеко, туристов и вообще приезжих мало. Поэтому цены там просто смехотворные. Он даже назвал адрес конкретного магазина, в котором можно оптом закупить партию дубленок. Турок, владелец того магазина, отдает отличный товар по сто долларов за штуку. Если хорошо поторговаться, можно и по восемьдесят. А в Москве такие шубки идут по четыреста-пятьсот. Учитывая все издержки на дорогу, жилье и процент реализатору, прибыль все равно получается очень приличная.

Конечно, лучше бы лететь за дубленками вдвоем. Но братья посчитали, что одному дешевле. К тому же надо было найти в Москве надежных продавцов, ведь не самим же стоять на рынке.

В Анкару Денис прилетел утром, а до города Эскишехир добрался на поезде только к позднему вечеру. Город показался ему неприятным, грязноватым. Но какая разница? Ведь он приехал сюда на два дня, не больше. Завтра утром отправится в тот магазин, о котором рассказывал приятель, а еще через сутки улетит домой с партией дубленок.

Денис отправился искать гостиницу подешевле. Вещей у него не было, только легкая спортивная сумка. С ярко освещенных людных улиц он незаметно забрел в какие-то темные глухие переулки. И тут на него налетели трое, повалили на землю. Он стал сопротивляться. В кармане легкой джинсовой куртки лежал бумажник, а там — тысяча долларов, загранпаспорт, обратный билет. Еще тысяча лежала в сумке, в особом кармашке на «молнии».

Били Дениса долго и больно, ногами, все трое. В какой-то момент он потерял сознание, а когда очнулся, обнаружил, что лежит поперек кривой темной улицы. Ни куртки с бумажником, ни сумки при нем, разумеется, не оказалось.

У него хватило сил встать, добрести до более людного и светлого квартала. Пока он шел, его несколько раз вырвало, голова страшно кружилась, ноги не держали. Между тем настала ночь, народу было совсем мало. Он пытался спросить по-английски, где полиция, но редкие прохожие шарахались от него в ужасе.

Шатаясь, как тростинка на ветру, он вышел на проезжую часть, стал голосовать, однако машины проносились мимо. Когда ему уже казалось, что сейчас он умрет прямо здесь, в чужом турецком городе, возле него резко затормозил старенький черный «Фольксваген».

— Вам нужна помощь, сэр? — спросили его на хорошем английском.

За рулем сидела девушка с длинными светлыми волосами. Она показалась Дениске ангелом неземной красоты.

— Помогите мне, пожалуйста, — забормотал он окровавленным ртом, — меня только что избили и ограбили, я русский, у меня нет ни денег, ни документов.

Мне надо в полицию.

— О'кей, — кивнула она, вышла из машины, помогла ему забраться на заднее сиденье и повезла куда-то.

Он решил, что они едут в полицию, и опять вырубился.

Очнулся он в маленькой темной комнате на какой-то чужой широкой койке и долго не мог понять, где находится: Потом стал смутно вспоминать, как его тащили, укладывали в постель чьи-то сильные руки, как подносили к губам стакан с водой. Он помнил только обрывки, детали и понять пока ничего не мог.

Он попытался подняться с койки. Все тело ныло, как один сплошной синяк. Голова была забинтована. Он огляделся. Ему показалось, что это номер в дешевой гостинице. Облупленный комод, за пластиковой шторкой — стоячий душ и унитаз. Над комодом висело большое зеркало, и он увидел свою разбитую физиономию, забинтованную голову. Ко всему прочему, на нем не было ничего, кроме каких-то цветастых плавок, явно чужих.

Сначала он подумал, что ему невероятно повезло: он жив. А ведь те трое могли забить насмерть. Он не покалечен, ничего не переломано, пары зубов не хватает, но, к счастью, коренных, а не передних. Однако через минуту он спохватился: а что дальше? Он не знает, где находится, у него ни документов, ни денег. Обратный билет на самолет пропал вместе с бумажником.

Денис отодвинул жалюзи и выглянул в маленькое окно. Комната находилась невысоко, не выше третьего этажа. Внизу был глухой узкий двор-колодец, окруженный серыми стенами домов с маленькими черными окошками, за которыми, казалось, никто не живет. Впрочем, от одного окна к другому над двором тянулась веревка. На веревке сушились простыни и детские ползунки.

Дверь открылась, и в комнату вошла высоченная коренастая блондинка в джинсовых шортах и в майке без рукавов.

— Ты уже в порядке? — спросила она. — Есть хочешь?

Ее звали Каролина, она была из Швеции. Запивая холодную пиццу теплой пепси-колой, Денис узнал, что целые сутки провалялся без сознания.

— Это не гостиница, а маленький частный пансион, — объясняла Каролина, — я здесь снимаю комнату. Наверное, у тебя сотрясение мозга. Но ведь медицинской страховки у тебя нет, поэтому врача я вызывать не стала. А в местную полицию лучше не обращаться.

— Мне надо в российское консульство, — догадался Денис, — сначала надо получить какой-то документ.

— И как ты собираешься добираться до Анкары? — хитро прищурилась шведка. На какие деньги собираешься покупать билет на самолет? Ты, кстати, из какого города в России?

Из трех вопросов он сумел ответить только на последний.

— Я из Москвы.

— О, это замечательно, — сказала Каролина, — совсем недавно я познакомилась с одним сладким мальчиком из Москвы. Мы провели чудесную неделю в Анталии, в бунгало на берегу. Он не говорил по-английски, но мы отлично понимали друг друга. Море шумело у наших ног, это было так романтично. Ты ревнуешь? Не стоит, малыш. — Она нежно погладила его по щеке.

— Нет, я не ревную, — вздохнул Денис. — Так как же мне добраться до Анкары, до консульства?

— Уж если я подобрала тебя на улице и привезла к себе, то не выбрасывать же тебя опять на улицу, в таком состоянии. Сначала тебе надо немного окрепнуть, а уж потом мы что-нибудь придумаем. — Каролина улыбнулась. — Мы с тобой — два европейца в этой дикой азиатской стране и должны помогать друг другу.

Три дня они не вылезали из койки. Мускулистая шведка было неутомима и изобретательна. В перерывах она меняла повязку у него на голове, смазывала ссадины каким-то розовым гелем, убегала и возвращалась с гамбургерами или пиццей на картонных тарелках.

Все это время они почти не разговаривали. Он рассказывал ей, что занимается маленьким бизнесом и в Турцию приехал за дешевыми дубленками. Она о себе сообщила некую смутную информацию, назвалась студенткой, но ничего более конкретного о своей страстной подружке Денис узнать не сумел. Она даже фамилии своей не назвала, и он тоже не стал представляться полностью. Зачем, в самом деле, фамилии в такой неофициальной обстановке?

Иногда он проваливался в тяжелый, тревожный сон, просыпался среди ночи весь в поту от слабости и думал о том, что, в общем, ему действительно повезло. Он представлял, как будет рассказывать Антошке о своих турецких приключениях. Конечно, он не был настолько наивен, чтобы предполагать, будто мускулистая красавица приютила его только из сострадания к собрату-европейцу и ради бурного, продолжительного секса.

Денис предполагал, что за гостеприимство придется расплачиваться не только любовью. Каролина хоть и не обещала ничего конкретного, но заверила, что на улицу не выбросит. Он был готов сделать все, о чем она его попросит. Он был ей искренне благодарен и считал, что она спасла ему жизнь. Если бы не она, Денис так и умер бы там, на грязной мостовой, его бы переехала машина, и никто никогда не нашел бы его безымянной могилы. Прекрасная шведка спасла его, она поможет добраться до Москвы. Но не худо бы все же узнать о ней побольше…

В одном из ящиков комода он обнаружил альбом для фотографий с трогательными голубками на обложке. Там было около двадцати полароидных снимков. Шведская красотка щедро демонстрировала свои пышные прелести на фоне морского пейзажа. На большинстве фотографий она была одна. Но в конце альбома Денис увидел ее в обнимку с молодым человеком.

Парень в узких плавках был почти на голову ниже Каролины, отлично сложен. Он глядел в объектив чуть исподлобья. Лицо его показалось Денису ничем не примечательным и вполне приятным.

«Мой сладкий русский медведь», — было написано под снимком по-английски.

На двух последних снимках «сладкий медведь» был запечатлен в одиночестве на фоне живописного заката. На одном он сидел в шезлонге и потягивал апельсиновый сок через трубочку, на другом было крупно заснято лицо. И под этим снимком надпись по-английски:

«Я знаю, мы увидимся вновь, мой маленький русский Иван».

Денис брезгливо чертыхнулся и убрал альбом назад, в ящик.

На четвертый день она принесла ему джинсы, майку и большую спортивную сумку. Из его одежды остались только кроссовки. Каролина сказала, что все остальное она выкинула.

— Твоя одежда была грязной. А стирать здесь негде.

Денис принял душ, нашел пачку одноразовых лезвий на полочке, побрился. Ссадины на лице уже не выглядели так ужасно, повязку с головы можно было снять.

Каролина критически оглядела его, достала из ящика комода маскирующий карандаш, тональный крем и стала тщательно замазывать синяки и ссадины на его лице.

— Зачем это? — спросил Денис, покорно подставляя свою физиономию.

Шведка только хихикнула в ответ. Закончив свою работу, она еще раз критически оглядела его и, бросив короткое «Жди!», убежала куда-то, заперев за собой дверь. Только сейчас он обратил внимание, что, уходя, она каждый раз запирает его снаружи.

Вернулась она примерно через полчаса, причем не одна, а в сопровождении двух молодых черноусых турок.

— Это Али, это Ахмед, — представила она гостей. Тот, который оказался Ахмедом, вытащил из сумки фотоаппарат «Кодак».

— Ты не могла бы мне объяснить, что происходит? — тихо спросил Денис.

— Тебе нужен паспорт, — весело сообщила она, — давай становись к стене. Фон что надо.

— Голову прямее, — сказал Ахмед на плохом английском и тут же сделал два снимка. — Теперь в профиль, — скомандовал он.

— Это еще зачем? — удивился Денис. — На паспорт нужен только анфас, и вообще надо ехать в российское консульство, в Анкару! Вы что, собираетесь делать мне фальшивый паспорт?

— Расслабься, — посоветовала Каролина, — повернись боком. Вот так, молодец, хороший мальчик. Фотоаппарат щелкнул еще два раза.

— Напиши латинскими буквами свое полное имя, фамилию, дату рождения и адрес в Москве, — подал голос тот, которого звали Али.

— Зачем вам адрес? Для загранпаспорта домашний адрес не нужен… Нет, ребята, я в эти игры не играю, — как можно решительнее произнес Денис.

— У тебя нет выбора, малыш, — грустно покачала белокурой головой Каролина.

— Что вам от меня надо? — тихо спросил Денис.

— Ничего особенного, — шведка пожала мощными плечами, — нам надо, чтобы ты благополучно долетел до Москвы. Тебе ведь хочется именно этого?

Денис молча кивнул. Конечно, больше всего на свете ему хотелось сейчас оказаться дома. Пусть даже без дубленок…

— Вот видишь, наши желания совпадают. Я несомневалась, мы сумеем договориться. От тебя потребуется одна услуга. Ты должен будешь захватить с собой в Москву небольшой сверток, он весит чуть больше фунта, так что ты не надорвешься.

— Наркотики? — спросил Денис еле слышно.

— Лекарства, — с улыбкой уточнила Каролина. — В Москве, в аэропорту, тебя встретят. Ты отдашь сверток и получишь пятнадцать тысяч долларов. Видишь, как все просто?

Денис почувствовал, как между лопатками пробежала холодная струйка пота. Он читал где-то или видел по телевизору, что в Турции за перевоз наркотиков отрубают голову. Смертная казнь без всяких разговоров. А тут — фунт наркотиков, полкило.

Усатые турки смотрели на него в упор, мрачно и недвусмысленно.

— Ребята, вы бы отпустили меня, — попросил Денис, — ну зачем я вам? Я трус ужасный. Начнут меня шмонать на вашей таможне, у вас ведь неприятности будут.

— Ну, за нас ты не беспокойся, — утешала его Каролина, — мы свои проблемы как-нибудь решим. А отпустить тебя не можем, ты уж прости, малыш. Не можем. Лекарства эти очень нужны в Москве, их там ждут. Так что давай не будем нервничать. Вот тебе блокнот, напиши печатными буквами, латинскими и русскими, свое имя, фамилию, дату рождения, адрес. Не стоит задерживать занятых людей, это невежливо. И у нас с тобой осталось совсем немного времени. — Она кокетливо повела мощным плечом и подмигнула.

Денис понял: вариантов у него нет. Если он не согласится, эти усатые янычары изрежут его на мелкие кусочки, и все дела. На листке блокнота, который протянула ему Каролина, он написал: «Семенов Денис Иванович» крупными печатными буквами, латинскими и русскими. Потом придумал себе дату рождения и адрес.

Забрав блокнот, мрачные турки удалились.

— Расслабься, малыш, — Каролина стиснула его в объятиях, — не будем терять времени.

— Прости, — он попытался отстраниться, — я сейчас не могу… Это слишком… Здесь, в Турции, за наркотики — смертная казнь…

— Можешь, детка, можешь, сладкий мой. — Она опрокинула его на койку и ловко расстегнула «молнию» джинсов…

В самый ответственный момент, когда страстная Каролина громко отрывисто застонала, он спросил тихонько:

— Эти лекарства для твоего русскою друга, с которым ты жила в бунгало?

— Да. О да, это для него… не отвлекайся, — простонала она в ответ.

— Он будет ждать меня в аэропорту?

— Да, мой сладкий, да… вот так, быстрее… о-о, как Хорошо…

Ночью Денис потихоньку открыл ящик комода, нащупал в темноте альбом с фотографиями и, на секунду включив свет в крошечном душе, вытащил портрет «сладкого русского медведя», засунул его в задний карман джинсов, которые валялись на полу, альбом положил на место и нырнул обратно в койку.

Паспорт принесли на следующее утро. Он выглядел совершенно натурально. Сверток с наркотиками был запаян в полиэтилен, на ощупь оказался плотным.

— Может, лучше рассовать как-нибудь, спрятать? — спросил Денис.

— И так сойдет. — Каролина бросила сверток в пустую спортивную сумку и застегнула «молнию».

— Дай майку какую-нибудь, прикрыть.

Она, не глядя, вытянула из ящика комода нечто розовое, в цветочек.

— Мужское, что-нибудь мужское, хотя бы для видимости, — взмолился Денис и стал сам рыться в ящике. Выбрав простую белую футболку с надписью по-английски «Поцелуй меня, детка!», он прикрыл кое-как страшный сверток.

— Ты готов? Поехали.

Али и Ахмед ждали их у выхода из облезлого пансиона. Они тут же взяли Дениса под конвой, шли вплотную, с обеих сторон. Каролина вышагивала сзади.

Они прошли два грязных квартала с какими-то темными лавками и магазинчиками. У дверей играли чумазые полуголые дети. Мимо прошмыгнуло несколько женщин в черных робах до пят, в черных платках, надвинутых низко, до бровей.

«А говорят, Турция — почти европейская страна, — подумал Денис, озираясь вокруг, — ничего здесь нет европейского. Впрочем, это, наверное, какой-нибудь совсем бедный мусульманский район».

За углом их ждал бежевый «Форд». Ахмед сел за руль. Дениса запихнули на заднее сиденье, Каролина и Али разместились по бокам.

До Анкары доехали часа за три. Всю дорогу в машине царило гробовое молчание.

— Как я узнаю вашего человека в Москве? — спросил Денис, когда на шоссе все чаще стали появляться указатели «К аэропорту».

— Он сам тебя узнает, — ответила Каролина, — он подойдет, как только ты выйдешь за ограждение, и передаст от меня привет.

Значит, она не запомнила короткого разговора, который происходил в момент бурной страсти. В общем, немудрено, пылкая шведка отдавалась любви столь самозабвенно, что ни о чем другом думать не могла.

— А деньги он сразу отдаст, этот ваш человек?

— Сразу.

— У меня одно условие, — быстро произнес Денис.

— Очень интересно, — хмыкнула Каролина, — какое же у тебя, мой сладкий, может быть условие?

— Аванс. Мне нужен аванс. Я рискую головой. Пока у меня в кармане нет ни доллара, я не понимаю, ради чего рискую, и очень нервничаю. Меня всегда выдает лицо, а таможенники — отличные физиономисты. Я читал об этом. Доллары согреют мне душу, я буду чувствовать себя спокойней. Меньше шансов попасться.

Несколько минут трое совещались. Денис не понимал ни слова. Его удивило, что белокурая шведка так бойко болтает по-турецки.

— О'кей, — произнесла наконец Каролина, — ты получишь аванс. Тысяча тебя устроит?

— Ты шутишь? — криво усмехнулся Денис. «Форд» уже подъехал к стеклянным дверям зала отлета.

— Нет, малыш, я серьезно, — вздохнула Каролина, — у нас с собой больше денег нет. Твой самолет через полтора часа.

— Хорошо, ребята. Если вы такие бедные, я вообще никуда не полечу. Перевозите сами через границу ваши поганые свертки.

В бок со стороны молчаливого Али уперлось что-то твердое. Денис скосил глаза. Конечно, пистолет с глушителем…

— Вам это невыгодно, — произнес он как можно спокойней, — не каждый день попадается такой лопух, как я. Придется самим рисковать головой, тащить товар через границу. И потом, оглянитесь, здесь полно полицейских. Они все время смотрят по сторонам, очень внимательно. Здесь совсем не просто замочить. Я не думаю, что вы именно это хотите сделать. Вы просто пугаете меня, ребята. А я предупреждал, я страшный трус. Вот сейчас как заору от страха, полицейские сбегутся. Что тогда делать?

— Ну, заорать ты, положим, не успеешь, — процедил сквозь зубы Али на своем плохом английском, — и выстрела никто не услышит.

— А куда денете труп? — спросил Денис почти весело. — Вдруг вас остановят по дороге? Такое ведь случается. Вот будет интересно! Вас остановят, а в машине мертвяк, еще тепленький. Тогда уж точно и сверточек с товаром найдут. Так что еще вопрос, кто из нас больше рискует. Мне-то терять нечего. Поэтому либо вы мне даете нормальный аванс, либо из машины я не выйду и никуда не полечу.

— Что ты считаешь нормальным авансом? — спросила Каролина.

— Десять тысяч.

— А говорят, русские романтичны и бескорыстны, — она печально покачала головой. — Зачем тебе в самолете столько денег? Ты ведь все сполна получишь в Москве, как только долетишь.

— Простите, ребята, но на слово я вам не верю. А гарантий у меня нет. Вдруг ваш человек окажется таким же бедным, как вы, сверток возьмет и смоется? Или вообще кончит меня по-тихому? Десять, или я остаюсь в машине и начинаю орать.

Они снова стали совещаться по-турецки.

— Пять, — произнесла наконец Каролина.

— Десять.

— Шесть, — подал голос Ахмед с водительского сиденья, — больше у нас все равно с собой нет.

— Ладно, давайте восемь, и привет, — вздохнул Денис.

Каролина достала из сумочки его паспорт, билет, потом небольшую пачку стодолларовых купюр. Еще пачку вытащил из портмоне-набрюшника Али. Денис стал не спеша пересчитывать.

— Опоздаешь на самолет, — предупредила Каролина.

— Не отвлекай меня, а то придется считать сначала, — буркнул он. — Да, все правильно. — Он поднес одну купюру близко к глазам и посмотрел на свет. — А они не фальшивые? Ладно, ребята, верю на слово. Все, привет.

— Поцелуй меня на прощание, сладкий мой, — нежно пропела Каролина.

— Извини, дорогая, ты меня разочаровала, так что обойдемся без лобзаний и объятий.

Она вышла из машины, пропуская Дениса, и все-таки умудрилась смачно чмокнуть его в губы. У нее изо рта пахло приторной апельсиновой жвачкой.

— Удачи тебе, малыш. Я буду скучать. А ты?

Стеклянные двери аэропорта автоматически разъехались перед ним. Он оглянулся. Бежевый «Форд» не двигался с места. Ахмед вышел из машины и застыл в вальяжной позе, опершись локтем на крышу «Форда». Денис прошел несколько шагов по людному залу, еще раз оглянулся. Каролина послала ему воздушный поцелуй. Ахмед все стоял, курил и, казалось, не собирался садиться за руль. И вдруг он почувствовал на себе чей-то жесткий, внимательный взгляд.

Народу было много, мимо сновали толпы, носильщики катили тележки с горами чемоданов и ящиков. Денис не сразу понял, кто на него смотрит. Множество лиц мелькало вокруг, в глазах рябило. А «Форд» все стоял у стеклянных дверей.

Нервно озираясь по сторонам, Денис заметил, как от витрины сувенирной лавки отделились два турка, молодой и пожилой. Он посмотрел на них, потом за стекло, на «Форд». Усатый Ахмед едва заметно кивнул тем двум. Или показалось? Пожилой быстро мазанул взглядом по липу Дениса и отвернулся. Ахмед затоптал окурок и сел за руль.

«Форд» уехал. Два турка, молодой и пожилой, внимательно рассматривали обложки журналов на стенде при входе в маленький магазин.

Денис поднял голову и увидел на табло рейс на Москву, потом заглянул в свой билет. Да, это его рейс. У стойки регистрации стояла длинная очередь. Бойкие молодые бабенки-челночницы в спортивных трикотажных штанах с лампасами, громкоголосые кавказцы, одетые, несмотря на жару, в кожаные куртки, и прочая деловая торговая публика. Отдыхающих было очень мало, от Анкары до моря далеко. Обычно курортники улетают из Стамбула или из Анталии.

Вдали, за стойками регистрации, был таможенный и пограничный контроль. Оттуда доносился возбужденный собачий лай. Натасканные на наркотики собаки унюхают чертов сверток моментально. Интересно, что там? Морфий? Героин?

Денис оглянулся. Два турка, пожилой и молодой, стояли совсем близко. Назад пути не было. Он шагнул к очереди и спросил по-русски у молодой крашеной блондинки:

— Это на Москву?

Девушка кивнула. Очередь двигалась очень быстро. Когда перед ним осталось не больше пяти человек, Денис громка произнес:

— Я отойду на минутку!

Покосившись на своих провожатых, которые не спускали с него глаз, он спокойно направился в сторону туалетов. Двое двинулись за ним. Он шел сквозь толпу, не оглядываясь.

«В сортир нельзя, там тупик, — думал он, — здесь вообще везде тупики. Интересно, что эти двое со мной сделают, если я опоздаю на самолет? Впрочем, в толпе прирезать совсем несложно. Очень даже просто. А если бросить сумку где-нибудь между регистрацией и таможенным контролем? Нет, тоже не годится. Там все на виду. Сразу подойдет полицейский, спросит, чья сумка. В аэропортах очень внимательно следят именно за оставленными вещами. Даже если случится чудо и я проскочу здесь, то в Москве меня запросто может прикончить тот, кто встретит и возьмет пакет. «Сладкий русский медведь».

Я для них посторонний, я свидетель. Зачем меня отпускать, да еще с баксами? Есть у меня маленький шанс, фотография. Я смогу узнать его первым, если это вообще он, а не кто-то другой. Однако и у него может быть мой снимок. Они наверняка перешлют по факсу».

Денис уже миновал двери туалетов и тут заметил, что входит в соседний зал. Это был зал прилетов. Толпа с очередного прибывшего рейса валила к выходу. Денис сделал обманное движение, метнулся назад, потом пронырнул между чинной пожилой дамой и огромным чемоданом, который она катила на колесиках, ловко вклинился в самую гущу толпы и оказался на улице.

У здания стояло множество машин и автобусов.

Плохо соображая, что делает, Денис впрыгнул в закрывающиеся двери первого попавшегося автобуса. Салон оказался полным.

— Больше нет места, сэр, — сказал водитель-турок по-английски.

— Ничего, я постою, — бодро ответил Денис.

— Хорошо, — легко согласился шофер, — можете стоять. Только оплатите проезд.

— Конечно, но я не успел поменять деньги. У меня доллары, — дрожащей рукой он протянул водителю сотенную бумажку. Взгляд его скользнул по окну. Провожатые стояли посреди площади и озирались. На их лица было страшно смотреть.

«Хрен вы меня заметите, окна-то в автобусе затемненные!» — злорадно подумал Денис и напоследок вгляделся внимательно в их лица, стараясь запомнить на всякий случай.

— Ваша сдача, сэр! — Водитель протянул ему кучу измятых турецких лир, высыпал на ладонь горсть мелочи.

Автобус тронулся. Двое, пожилой и молодой, так и остались стоять на площади.

Автобус довез его до центра Анкары. Оказавшись на шумных, пестрых улицах, пахнущих крепкими пряностями, бараньим жиром, жаренными в сахаре орехами, горячим хлебом и кофе, Денис впервые за эти дни почувствовал волчий голод. Но прежде чем зайти куда-нибудь поесть, он нашел банк, поменял еще две сотни долларов на турецкие лиры, нырнул в огромный универсальный магазин, купил себе легкий, песочного цвета костюм, кремовую льняную рубашку, светлые замшевые ботинки с дырочками, шелковый галстук под цвет костюма, небольшой кожаный портфель, темные очки. Расплатившись, он нашел в универмаге мужской туалет, переоделся в кабинке. Джинсы и майку, купленные для него заботливой Каролиной, запихнул в спортивную сумку. Предварительно вытащил из кармана джинсов снимок «сладкого медведя» и спрятал его во внутренний карман нового пиджака.

Взглянув на себя в зеркало, он почти успокоился.

Его трудно было узнать. Он в отличие от брата не любил носить костюмы. Антон с детства был пижоном, любил светлые брюки, пиджаки, галстуки. А Денис предпочитал джинсы, свитера, темные футболки. Костюм сделал его другим человеком, даже выражение лица изменилось. Новый облик ему понравился.

«Теперь всегда буду носить костюмы! — весело подумал Денис. — Я похож на молодого банкира, преуспевающего бизнесмена, у которого все в жизни окей. А у меня и правда все отлично. Я не только жив, но имею без малого восемь тысяч, плюс этот сверточек. Полкило наркотиков — это же целое состояние, мы с Антошкой наконец сможем открыть свое дело, начать не с пустого места. Деньги идут к деньгам. Нам всегда не везло потому, что мы начинали почти с нуля. А сейчас вот он, шанс. Второго такого не будет.

Нет, конечно, вывозить наркотики я не стану. Я спрячу сверток где-нибудь здесь, в Анкаре. Найду подходящее место и надежно спрячу. Для этого придется задержаться на сутки, снять номер в гостинице. Плохо, что я совсем не знаю города, но ничего, разберусь. А в Москве я найду серьезного покупателя и просто назову ему место. Мы с Антошкой придумаем какую-нибудь хитрую комбинацию, чтобы покупатель не растворился бесследно, пока не заплатит. Одна голова хорошо, а две — лучше. Обязательно возьмем половину вперед…»

Он все стоял над раковиной и мысленно беседовал с самим собой, глядя в глаза своему новому отражению. И вдруг за его спиной возникли два турка-полицейских. Они вошли в сортир, весело болтая, встали к писсуарам, не обращая на Дениса ни малейшего внимания, расстегнули ширинки форменных брюк. Они были при полном параде — кобура, наручники, дубинки.

Денис провел рукой по своим коротким волосам и заметил, что рука крупно дрожит.

«Идиот! Придурок!» — сказал он себе и быстро вышел из сортира.

Оказавшись на улице, он свернул в грязноватый переулок, где стояли на задворках кафе большие мусорные баки. Не размышляя ни секунды, он выкинул сумку, в которой был злосчастный сверток, джинсы и две футболки. Какой-то бродяга в рубахе до пят и в черно-белом клетчатом платке тут же бросился к баку. Денис, не оглядываясь, побежал прочь.

Грязный переулок с мусорными баками остался далеко позади, он попытался представить себе выражение лица турецкого бомжа, который откроет сумку и обнаружит сверток. Ему вдруг стало так весело, что он заулыбался во весь рот и стал тихонько напевать какой-то залихватский мотивчик. Только сейчас он почувствовал себя по-настоящему спокойно и безопасно. Вышагивая по шумным, пестрым улицам, он думал о том, что никогда ему еще не было так легко на душе.

Наверное, так чувствует себя человек, которому сообщили, что у него рак, а потом оказалось, что диагноз ошибочен. Краски вокруг казались ярче, запахи гуще и вкусней. Ему нравился этот город, в котором пряный, грубый хаос Востока был приглажен легким европейским глянцем.

Он честно признался себе, что, если бы спрятал сверток с наркотиками, никогда бы не ощутил такой вот радостной легкости.

«Деньги деньгами, — думал он, — а жизнь дороже. Теперь только бы домой впустили с фальшивым паспортом. Но самое страшное позади. Я выжил, когда меня дубасили те трое на темной улице. Это чудо. Мне не пришлось падать в обморок от ужаса на турецкой таможне, когда дрессированные собачки загавкали бы на чертову сумку, и представлять, как отлетает моя отрубленная голова. Я, как колобок, ушел от этой медведихи Каролины с ее усатыми янычарами. И от тех, в аэропорту, тоже ушел. Причем не пустой, а с долларами и документом, пусть даже фальшивым. Но главное чудо в том, что я устоял перед соблазном спрятать сверток здесь и искать покупателя в Москве. У меня хватило ума. И мне нисколько не жалко этой гадости, этой смертельной дряни, пусть даже она стоит пол-«лимона». Жизнь дороже!»

Голова кружилась от пестроты улиц и вкусных запахов. Он зашел в банк, поменял еще сотню долларов и двинулся вдоль богатого, яркого квартала не спеша, вальяжной прогулочной походкой состоятельного туриста, приглядываясь к вывескам бесчисленных кафе и ресторанов. Турецкая кухня, французская, японская, английская…

Зазывалы, почуяв в нем потенциального голодного клиента, стали подбегать, заглядывать в глаза, хватать за руки.

— Сэр, зайдите, всего на минуту, только взгляните, у нас совсем недорого! Парная телятина! Ребрышки ягненка! Кофе бесплатно! Особый десерт! Изумительные восточные сладости! Для наших клиентов бесплатно! Подарок от ресторана! Лучшие в городе омары!

Денису вдруг до ужаса захотелось омаров, которых он никогда не пробовал. В пустом зале было прохладно, тихонько играла монотонная восточная музыка. Когда усатый официант в феске уже отошел, приняв заказ, Денис вспомнил, что не купил сигарет.

— Не хотите ли попробовать кальян? — спросил прибежавший на его зов бармен.

«Это будет уже перебор, — подумал Денис, — сначала кальян, потом пышные турчанки в прозрачных шароварах и танец живота…»

— Почему вы смеетесь, сэр? — удивился бармен. Надо же, он и не заметил, что смеется собственным мыслям.

— Настроение хорошее. Очень мне нравится у вас в ресторане. Но кальяна не надо. Лучше «Уинстон».

Бармен поклонился, принес сигареты, щелкнул зажигалкой. От первой затяжки Дениса повело. Он очень давно ничего не ел, к тому же давало себя знать сотрясение мозга. «Надо будет дома как следует отлежаться», — подумал он, загасил сигарету, откинулся на спинку низкого, с горой подушек, дивана, закрыл глаза и сам не заметил, как уснул.

— Ваш омар, сэр!

На столе перед ним возникло блюдо с огромной дымящейся ярко-красной креветкой. Есть это чудище было сложно и неудобно, хотя принесли кучу каких-то специальных хитрых вилочек и ножичков. Мясо оказалось пресным, суховатым, по вкусу напоминало разваренную старую курятину и воняло водорослями. Так и не справившись с дорогущим монстром, он отодвинул блюдо и заказал себе рагу из молодого барашка. Это было действительно вкусно. Он наконец наелся, выпил две чашки крепчайшего турецкого кофе и уже спокойно, с удовольствием, выкурил сигарету.

Официант отлично говорил по-английски. Он объяснил Денису, как добраться до вокзала.

Ночь он крепко проспал в экспрессе Анкара — Анталия. А на следующий вечер уже летел из Анталии в Москву, чартерным рейсом.

В очереди к пограничному контролю в аэропорту Внуково он покрылся испариной. Пока молоденькая пограничница рассматривала его сквозь хитрую систему зеркал и листала паспорт, он готов был провалиться, ему казалось, все видят, как сильно он нервничает. Но пограничница вернула паспорт, не сказав ни слова.

Домой он приехал глубокой ночью, разбудил брата долгим, пронзительным звонком.

— Тебя убить мало! — завопил Антон, открыв ему дверь. — Я тут с ума схожу!

Ни слова не говоря, Денис обнял брата, потом прошел в ванную, вытряхнул грязные носки из эмалированного тазика, стоящего под раковиной, бросил туда красную книжечку загранпаспорта и щелкнул зажигалкой. Когда паспорт превратился в пепел, он выложил на стол перед Антоном кучу стодолларовых бумажек, сел, закурил и начал объяснять, что произошло, почему он вернулся на пять дней позже и без дубленок.

— Завтра утром ты пойдешь в вендиспансер, — сказал Антон, дослушав до конца. — Эта твоя Брунгильда запросто могла тебя наградить сифилисом или даже СПИДом.

Денис согласно кивнул. В диспансер сходил, ни сифилиса, ни СПИДа, к счастью, не оказалось. В этом смысле он был здоров. А вот сотрясение мозга еще месяц напоминало о себе приступами дурноты и головокружения.

Фотографию «сладкого медведя» они сохранили. Если именно этот человек должен был встретить Дениску в аэропорту, то лучше запомнить его лицо. На всякий случай.

Антон в который раз вспоминал подробный рассказ брата о турецких приключениях. Дениска был отличным рассказчиком. Он изображал в лицах мощную страстную шведку Каролину, молчаливых усатых турок Али и Ахмеда.

После возвращения Дениска отсыпался, отращивал усы и бороду. Щетина росла у него очень быстро, лицо менялось до неузнаваемости.

— Они ведь знают меня только в лицо, у них осталась фотография, — говорил он.

Прошло три месяца. Однажды вечером они сидели у мамы в гостях, пили чай. На кухне работал телевизор, какой-то международник вел репортаж из Турции. Вдруг Дениска вскочил как ошпаренный, опрокинул табуретку и завопил:

— Это она! Точно, это она!

Взглянув на экран, Антон увидел, как двое в штатском ведут от машины к зданию суда здоровенную блондинку в наручниках.

— Каролина Эриксон, гражданка Швеции, проживала в турецком городе Эскишехир около двух лет, — рассказывал корреспондент, — неделю назад она была задержана сотрудниками Интерпола по подозрению в торговле наркотиками и передана турецкой полиции. Вместе с ней предстанут перед судом еще несколько членов банды, граждане Турции Али Хусейн Зувлихан, Ахмед Максуд Лиджеми… Посольство Швеции обратилось к турецкому правительству с просьбой выдать Каролину Эриксон шведским властям. В Турции закон крайне суров к торговцам наркотиков, Эриксон грозит смертная казнь…

Дениска издал оглушительный победный клич и подпрыгнул чуть не до потолка.

— С ума сошел? — спросила мама. — Что ты так вопишь? Сейчас соседи прибегут.

— А она ничего, — заметил Антон, — огромная, конечно, как пятиборец. А так ничего, все на месте.

— Это вы о ком, мальчики? — Мама посмотрела на часы и переключила на другой канал. Там должна была начаться какая-то старая кинокомедия с Леоновым и Евстигнеевым.

Дениска отправился в ванную сбривать усы и бороду. А фотография «сладкого русского медведя» так и осталась валяться где-то в ящиках, в бумагах.

Но они все-таки нашли его. Он выпутался тогда чудом, но чудес не бывает. Не всю банду арестовали. Те, кто остался, искали Дениску целый год, имея только фотографию, анфас и профиль. Нашли и убили. В Праге. Кто же, если не они? Вот он, пламенный привет от шведки Каролины. Ее, возможно, уже нет на свете. Но пуля Дениску достала.

Антон вспомнил про «сладкого медведя» и подумал, что надо съездить домой, найти снимок. Это может пригодиться. Известно, что стрелял в Дениску черноусый турок. Но мало ли? «Русский Иван» тоже может быть к этому причастен.

— Ты что, уснул? — Голос Ольги раздавался как будто издалека, хотя она стояла прямо над ним. — Тебе картошку жарить или варить?

— А? Что? — очнулся он, словно после глубокого обморока. — Какую картошку?

Ольга взяла в ладони его лицо и посмотрела в глаза.

— Тебе еще долго будет больно, — тихо сказала она, — но надо жить дальше, Антошенька. Брата не вернешь.

Глава 8

Грозная и неприступная директриса специнтерната Галина Георгиевна выполнила свое обещание, взяла Сквозняка на воскресенье к себе домой. Десятилетний мальчик впервые в жизни оказался в настоящей квартире.

Директриса имела две комнаты в небольшой коммуналке, в старом доме на Пресне. Она жила вдвоем со старухой матерью, ни мужа, ни детей не было.

Пространство двух комнат, заставленных красивой мебелью, показалось Коле огромным. Всюду были какие-то вазочки, салфеточки, статуэтки. Особенно понравился ему большой фарфоровый китайский болванчик, которого стоило тронуть, и он начинал выразительно покачивать головой.

Старуха, мать директрисы, такая же здоровая, широкоплечая, только с темными усами над верхней губой и с огромным, безобразно отвислым животом, противно сюсюкала и причитала, называла Колю «деточкой». Изо рта у нее пахло лекарствами. Сквозь толстые стекла очков ее глаза, такие же бледно-голубые и холодные, как у дочери, зорко следили за каждым Колиным движением, чтобы бедный сиротка с хорошеньким умным личиком ненароком не свистнул что-нибудь. Сквозняк чувствовал этот колючий взгляд, который мерзко контрастировал со сладким сюсюканьем, и думал о том, что такую вот фальшивую усатую бабку совсем не жаль было бы прирезать. Даже приятно. Если собрать в скатерть все эти красивые штучки-дрючки и продать, то будет много денег. Он знал, много денег — это очень хорошо. Это самое главное.

Вел он себя идеально. Разговаривал вежливо, за ужином не стал набрасываться на сыр, копченую колбасу, помидоры и прочие фантастические вкусности. Ел спокойно и красиво; Это он умел, хотя никто его не учил, что нельзя запихивать в рот огромные куски, вытирать руки о штаны, сморкаться и рыгать. Он знал, жевать надо с закрытым ртом и при этом лучше не разговаривать.

Поев совсем немного, столько же, сколько хозяева, он промокнул губы бумажной салфеткой и сказал:

— Спасибо. Было очень вкусно. Если хотите, я вымою посуду.

Старуха умильно закудахтала, а директриса улыбнулась:

— Не надо, Коля. Спасибо. Ты сейчас пойдешь в ванную, помоешься. Вот тебе чистое полотенце. А с посудой мы сами разберемся.

Ему понравилось, что все отдельно, ванная, сортир. В интернате мылись по десять-пятнадцать пацанов в огромной кафельной комнате с десятком ржавых душевых рожков, торчавших из потолка, даже перегородок не было. И сортир открытый, без кабинок. Нужду справляли при всех, не стесняясь. А здесь можно было запереться.

Он защелкнул задвижку, напустил горячей воды в большую облупленную ванну, нашел наколке зеленую пузатую бутылку, на которой было написано «Пена для ванн», добавил в воду густую, пахнущую хвоей жидкость, и получилась пышная пена. Это был кайф. Но довольно скоро в дверь постучали. Квартира все-таки коммунальная, ванная, хоть и запирается, но тоже — одна на многих.

Потом долго не мог уснуть. Ему постелили на скрипучем диване в бабкиной комнате. Он ворочался с боку на бок под заунывный храп старухи и тиканье настенных ходиков. Иногда он проваливался в тревожное забытье, и ему сразу чудилось, как он встает, подходит на цыпочках к старухиной койке, накрывает ее лицо подушкой. А потом очень быстро сгребает в большую вышитую скатерть красивые безделушки. Кивающего китайского болванчика он заворачивает отдельно, аккуратно, чтобы не разбился.

Даже во сне он понимал: ничего этого не будет. Нельзя. Но само желание не казалось ему странным. Нельзя не потому, что жалко старуху, а просто сразу попадешься и загремишь в психушку или в колонию. Да и потом, куда идти со скатертью, наполненной добром? Ведь кому-то надо продать, чтобы были деньги…

Старуха застонала и тяжело заворочалась в темноте. Мальчик встал и на цыпочках подошел к двери.

— Ты куда, деточка? — спросила старуха. Оказывается, она спала очень чутко. Или вообще не спала, только притворялась…

— Мне по-маленькому, — обернувшись, прошептал он.

В коридоре стояла тишина. Он заметил, что сквозь щель из-под двери кухни пробивается свет. Стало интересно. Он осторожно приоткрыл дверь. В большой общей кухне сидел на табуретке мужик в сатиновых синих трусах и задумчиво курил.

— Заходи, пацан, не стесняйся, — кивнул он, заметив худенькую фигурку в двери.

Коля вошел, тихо прикрыл за собой дверь и уставился на мужика. Было на что поглядеть. Огромное мускулистое тело покрывали красивые синие картинки церковные купола с крестами, грудастые русалки, какие-то затейливые орлы, черепа, ножи, перевитые змеями. На толстых волосатых пальцах были нарисованы широкие перстни.

— Звать-то тебя как?

— Коля.

Мужик протянул ему огромную лапищу:

— Ну, будем знакомы. А я дядя Захар. — Он крепко пожал тощую детскую кисть. — Гостишь здесь у кого?

— Я интернатский, детдомовский. Галина Георгиевна, директриса, меня взяла на выходной. — Сквозняк не чувствовал никакого стеснения, разговаривая с этим огромным разрисованным дядькой.

— Детдомовский, значит, — вздохнул Захар, расплющил докуренную до бумаги «беломорину» в банке из-под кильки и тут же выбил из пачки следующую папиросу, подул в нее, постучал, чиркнул спичкой. — А чего ж ты в интернате для дураков?

Обидный вопрос был сдобрен широкой златозубой улыбкой и веселым подмигиванием.

Коля в ответ молча пожал плечами.

— Не похож ты на дурачка. Я такие вещи сразу вижу. Да ты садись, не маячь. Расскажи-ка мне, чем ты такую лафу заработал? Директриса твоя сюда никого никогда ночевать-то не приводила раньше.

Он опять подмигнул, и от этого стало совсем легко и весело. Коля уселся на облезлую трехногую табуретку напротив мужика.

— Дебила одного с крыши снял, — скромно сообщил он, — дебил залез на крышу и стал вопить. А я через чердак до него добрался, поймал на лету.

— Зачем? — серьезно спросил Захар.

Он смотрел Коле в глаза чуть прищурившись, и от этого тяжелого умного взгляда мальчику было одновременно весело и жутковато. Неужели этот дядька и правда не понимает, зачем было спасать дебила? Другой взрослый на его месте стал бы говорить: молодец, герой, а этот задал свой странный вопрос. С этим не надо хитрить, как с другими. Или уж так умно хитрить, как Сквозняк пока еще не умеет.

— Чтоб директрису не посадили, — не отводя взгляда, ответил мальчик.

— Интересно, — покачал головой Захар, — очень интересно. А это тебе зачем, чтоб ее не посадили? Она тебе кто, мамка? Ведь злая небось, вредная? — Он опять весело подмигнул.

— Она у нас главная, — тихо сказал Сквозняк. И ничего больше не стал объяснять. Если этот расписной дядька такой умный, сам поймет. А нет, так и не надо.

— Главная, говоришь? А ты ее от тюряги спас? — Захар тихо, почти беззвучно засмеялся. — И теперь она тебе вроде как должна. По жизни… Интересный пацан. Лет-то сколько?

— Десять.

— Как же ты попал в дурку?

— По диагнозу, — пожал плечами Коля.

— И какой у тебя диагноз?

— Олигофрения в стадии дебильности, — спокойно объяснил мальчик.

Захар присвистнул и покачал головой:

— Что же за сука тебя так проштамповала?

— Докторша. Еще в детдоме. Мне четыре года было. Я очки у нее с морды сбил.

— Ты это сам помнишь или рассказал кто?

— Помню.

— А мамку свою помнишь? — Огромная рука легла на худенькое Колино плечо.

— Не было ее у меня. Никогда. Я сам по себе.

— Ну, так не бывает, положим… Другое дело, что ты не помнишь. А мамка была, обязательно была, — серьезно объяснил Захар.

— Вы это точно знаете? — тихо спросил мальчик.

Захар ничего не ответил, только ласково потрепал его по загривку.

На следующее утро Галина Георгиевна уже пожалела о своем благородном поступке. Нет, Коля Козлов вел себя безупречно. Но его присутствие мешало ей заниматься обычными воскресными делами. Она чувствовала себя неловко. По-хорошему, ребенка надо сводить в кино или еще куда-нибудь, мороженое купить. Но ужасно не хотелось тратить на это драгоценный выходной.

У нее никогда не было собственных детей, а своих интернатских питомцев она воспринимала не как детей, а как «вверенный контингент», не умела общаться с ними просто так, без командного тона и дисциплинарных взысканий.

Старуха рано утром ушла куда-то. Директриса занялась стиркой. Было странно видеть ее в домашнем фланелевом халате, с ненакрашенным лицом. На голове вместо сложной взбитой прически была какая-то старая косынка.

После завтрака Коля сидел на стуле и читал книжку. Он еще вчера вечером приглядел на полке над директрисиным столом толстый учебник с интересным названием «Детская психиатрия». По оглавлению он отыскал свой диагноз и теперь пытался разобраться в сложных медицинских фразах. Он понимал текст через слово, но спросить у директрисы боялся. Он вообще не хотел, чтобы она заметила, какую книгу он читает. Впрочем, ей, казалось, до этого дела нет. Она почти не заходила в комнату, была то в ванной, то в кухне.

И тут раздался стук в дверь. На пороге стоял ночной собеседник Коли, дядя Захар. Он был в модном красивом свитере и добротных брюках.

— Собирайся, — весело сказал он, — в кино пойдем. С начальницей твоей я договорился.

Это был первый по-настоящему счастливый день в жизни маленького Сквозняка. Захар повел его в кинотеатр «Россия» на «Новые приключения неуловимых». А потом они обедали в ресторане «Минск». Мальчику это вовсе не казалось сказкой. Именно таким он видел свое будущее, именно так в его представлении выглядели «лучшие времена», которые непременно настанут в его жизни.

День, проведенный с дважды судимым вором в законе Захаром, Геннадием Борисович» ем Захаровым, был первой ласточкой из будущих лучших времен.

Захар и в интернат его отвез сам, поздним вечером.

— Ну что, Коля Сквознячок, буду теперь тебя навещать. Интересный ты пацан, такой маленький, а уже не праведно осужденный, — сказал он на прощание и опять ласково потрепал по волосам.

В следующее воскресенье Галина Георгиевна уже не брала его домой. Он и не ждал. Хорошенького понемножку. А вот дядя Захар навестил, как обещал. Правда, зашел всего на часок, апельсинов принес, шоколаду, колбасы сырокопченой.

— Отнимут, небось? — спросил он, отдавая пакет с едой.

— Пусть попробуют! — сверкнул глазами Сквозняк.

— Молодец, Сквознячок. Я тебя еще спросить хотел, ты куришь?

— Нет. Пацаны бычки собирают, а мне противно. Вот если бы свои папиросы.

— Нет, — покачал головой Захар, — курить ты не будешь. И пить не будешь. Понял?

— Понял, — кивнул Сквозняк, — не буду.

— Ладно, беги. Зайду к тебе через недельку. — Он пожал ему руку, как взрослому, потом присел перед ним на корточки и взял за плечи. — А мамка все же была у тебя. Хоть часок, да любила…

Ночью Сквозняк залез потихоньку в архив и разыскал свое личное дело. Среди медицинских справок, расходных ордеров на казенную одежду и обувь он обнаружил пожелтевший листочек в клеточку. Четким, красивым почерком там было написано:

«Главному врачу родильного дома № 32 г. Москвы

Тов. Потапову К.Г.

От тов. Лукьяненко Ю.И.

ЗАЯВЛЕНИЕ

Я, Лукьяненко Юлия Игоревна, 1944 пр., проживающая по адресу Москва, Кондратьевский проезд, дом 10-а, общежитие обувной фабрики № 4, отказываюсь от ребенка, которого я родила 22 апреля 1963 года. Обязуюсь никаких материальных и иных претензий в дальнейшем не предъявлять как к усыновителям ребенка в случае его усыновления, так и к самому лицу, рожденному мной, по достижении им совершеннолетия.

5 мая 1963 года».

Далее следовало несколько подписей и печать.

Коля аккуратно сложил листок, сунул его в карман брюк, поставил папку с личным делом на место и тихонько ушел из архива.

Значит, прав дядя Захар. Была у него мать. С двадцать второго апреля по пятое мая, четырнадцать дней, женщина по имени Юлия Лукьяненко была его матерью. Две недели она все-таки думала, прежде чем написать это заявление. Возможно, она держала его на руках. Подержала и бросила.

«Хоть часок, да любила…»

У него был ключ от крошечной каморки, в которой интернатская уборщица держала свое хозяйство. Он очень дорожил этим ключиком, постоянно перепрятывал его.

В интернате, где в одной спальне, на кроватях, сдвинутых почти вплотную, спали двадцать мальчиков, одиночество было недоступной роскошью. Правда, никто, кроме Коли Козлова, в этой роскоши не нуждался. А ему необходимо было побыть одному, особенно ночью или ранним утром, до подъема, когда все крепко спят и так раздражает, бесит это чужое похрапывание, постанывание, сонное бормотание. Хочется забиться в глухую нору, чтобы никого рядом не было.

Стояла глубокая ночь, он забился в каморку, заперся изнутри. Не зажигая света, он сжал между ладонями сложенный вчетверо тетрадный листок и горько заплакал.

— Найду и убью суку, — шептал он, — найду и убью.

Но сам себе не верил. Впервые в жизни он не мог разобраться в собственных чувствах. Вдруг показалось, что больше всего на свете он хочет увидеть эту Юлию Лукьяненко, которая девять месяцев носила его в себе. Она представлялась ему необыкновенной, сказочной красавицей. Он тут же стал сочинять всякие немыслимые оправдания ее поступку. Кто-то заставил ее написать это поганое заявление. Она не соглашалась две недели, она говорила: «Отдайте моего сына…» Ее мучили, били, и она не выдержала, согласилась.

А потом искала его, но неизвестные беспощадные злодеи запрятали его в казенный дом. Теперь она плачет ночами и думает о нем. Она постоянно о нем думает. Когда-нибудь они встретятся и сразу узнают друг друга.

Он поймал себя на том, что становится похож на других, на собратьев-сирот. Они придумывают себе сладкие сказки про своих красивых несчастных мам и умудряются верить. На мгновение ему даже стало жаль, что он, как другие, не может утешиться этой чушью.

Неужели он начал ломаться? Неужели он хочет стать как они? Быть похожим на этих жалких ублюдков? Растекаться липким киселем, стать слабым, тупым?

Слезы высохли. Он никогда больше не заплачет.

Из-за кого плакать? О ком жалеть? О суке, которая бросила его, маленького и беспомощного? Мир состоит из таких вот сук и сволочей. Ненавидеть, топтать, уничтожать, стать сильным и беспощадным… Как его, маленького, не пожалели, так и он не станет никого жалеть. Он вырастет большим и умным, он им всем покажет.

Лишь к одному человеку не было ненависти, к дяде Захару. Но и настоящей привязанности пока не возникало. Коля не пускал ничего теплого, живого в свою леденеющую душу. Боялся обломаться. Вдруг этот добрый дядя тоже будет любить маленького Сквозняка «только часок»?

Глава 9

— Это не лето, это какая-то ядерная зима, — говорила Таня Соковнина, сидя на Верочкиной кухне в своей серой замшевой куртке, поверх которой была накинута еще и огромная вязаная шаль Вериной мамы.

— Лето не началось, только конец мая, — Верочка налила чаю Тане и себе, а нам с тобой все равно до августа в Москве сидеть. Ты же не поедешь на дачу диссертацию дописывать. Когда холодно, не так обидно, что лето пропадает.

— Ну не знаю, — вздохнула Таня, — я в таком холоде не то что работать, жить не могу. Сижу целыми днями за компьютером в трех свитерах, как капуста. Горячую воду отключили до июля, даже в ванной не погреешься. Кстати, у вас есть горячая вода?

— Нет, у нас тоже отключила

— Ну вот, — вздохнула Таня, — а я так надеялась у тебя помыться по-человечески. Надоело из ковшика поливаться. Чувствую себя немытой, как бомж. Вообще, Веруша, все отвратительно. Дом превратился в свинарник, денег нет, как говорит моя мудрая свекровь, у нас в доме все течет, но ничего не меняется. Ни одного исправного крана, ни одной целой табуретки. А я пишу диссертацию…

— Так ведь краны и табуретки — это мужское дело, — заметила Вера, — ты тут ни при чем. Пусть Никита чинит.

— Ты представляешь моего Никиту с отверткой в руках? — Таня усмехнулась. На самом деле это чушь собачья. Просто у меня депрессия, творческий кризис. Знаешь, меня эти английские овцы доконали.

— Какие овцы? — не поняла Вера.

— Те самые, из пробирки, — Таня резко встала и заходила по кухне с сигаретой в руке, — овцы-двойники.

— А, это которых из донорских клеток выращивали, — вспомнила Вера. — О них ведь совсем недавно по телевизору говорили, в газетах писали как об открытии, которое перевернет мир.

— Мир обычно переворачивает не наука с ее гениальными открытиями, а древняя человеческая глупость, которая норовит из каждого открытия соорудить людоедский топорик. — Таня загасила сигарету и тут же закурила следующую. — Я десять лет изучаю ДНК. Чем больше знаю, тем меньше понимаю. Каждый добросовестный ученый рано или поздно утыкается мордой в чудо, в Божий замысел. Но не у каждого хватает мужества в этом самому себе признаться.

— А я слышала, какой-то известный фантаст выступал по телевизору и сказал, мол, если про искусственных овец объявляют спокойно всему миру, значит, у них там, в Англии, уже подрастают искусственные мальчики, суперсолдаты, — заметила Вера.

— Лягушки подрастают, крысы… А мальчиков пока нет, слава Богу. Но скоро будут. Каждая семья сможет законсервировать клетку своего ребенка. Про запас, на всякий случай. Вдруг несчастье какое? А тут — пожалуйста! Берешь клетку и выращиваешь точную копию. И себя самого повторить можно, если очень хочется, если сам себе так сильно нравишься. Можно мир заполнить стадами одинаковых людей. А кто-то будет решать: вот этого продублируем, он правильный человек, а того — не надо. Ересь это, такая опасная, что и представить пока трудно. Повторить неповторимое! Отбирать лучшие образцы и штамповать людей… Ужас! Вот представляешь, второй Александр Сергеевич Пушкин. Интересно, будет он писать точно такие же стихи или другие?

— Мне кажется, — задумчиво произнесла Верочка, — он вообще стихов писать не сможет. Внешне, физиологически — да, это будет точная копия. Возможно, привычки, инстинкты повторятся. А вот стихи вряд ли.

— Правильно. Организм повторить можно. А душа? Значит, будут выращивать организмы, будут повторять до бесконечности здоровых, сильных особей обоего пола. А скорее всего, расплодятся и придурки внемыслимых количествах.

— Почему?

— Да потому, что только придурок, самовлюбленный болван может считать себя совершенством, достойным точного повторения. А вся моя диссертация — ересь.

— Но твоя диссертация ведь не об этом. — Вера встала и включила остывший электрический чайник.

— Да об этом! Сейчас вся микробиология — об этом! И кибернетика, и физика… Ты видела по телевизору, какое было лицо у Каспарова, когда его компьютер в шахматы переиграл? Смоделировали разум мощнее, чем у шахматного гения. И гений плачет, как ребенок. Вся современная наука — суицид человеческого интеллекта. Даже не суицид, а самопожирание! Искусственный разум, искусственная клетка… Зачем? Господь Бог все уже создал, живое, натуральное, бесконечно разное, и лучше не придумаешь! Нет никакого научного прогресса, есть движение вспять, к людоедскому топору!

— Ну, уж ты загнула, — покачала головой Верочка, — не все так страшно. Нельзя же остановить научный прогресс.

— Вот когда пойдут строем с лазерными автоматами одинаковые биопридурки, тогда он сам и остановится, научный прогресс, — проворчала Таня.

Она была взвинчена, щеки ее пылали. Верочке показалось, что за те две недели, пока она не видела свою школьную подругу, Таня похудела еще больше.

В школе их называли «толстый и тонкий». Они дружили с первого класса и были диаметрально противоположны во всем. Таня, очень худенькая яркая брюнетка с огромными черными глазами на тонком, точеном лице, считалась самой красивой девочкой в классе. Она всегда была лидером, у нее был жесткий мужской характер, она вечно попадала во всякие конфликтные истории, пыталась дураку доказать, что он дурак, хотя знала, что это бесполезно и опасно. Если она бралась за какое-то дело, то всегда доводила его до конца, чего бы это ни стоило.

С четырнадцати лет главным делом в ее жизни стала биология.

— Если я когда-нибудь и выйду замуж, — говорила она, — то только за такого же фанатика науки, как я. Любой нормальный мужик сбежит от меня на следующий день. Но скорее всего я останусь старой девой.

Таня вышла замуж в девятнадцать. Никита Логинов, физик-ядерщик, был старше ее на десять лет и до смешного походил на классического растяпу-ученого из старых кинокомедий: встрепанная шевелюра, застывший, устремленный внутрь себя взгляд, мятый пиджак. Он вечно терял очки, часы, перчатки, зонтики, записные книжки. В их доме был стабильный беспорядок, питались они бутербродами, чаем и кофе, но вот уже одиннадцать лет жили душа в душу и были счастливы.

На самом деле две творческие личности под одной крышей это не так страшно. Крыша, конечно, может протечь или вообще рухнуть, чинить ее некому, но они этого даже не заметят. Главное, чтобы никто не приносил себя в жертву чужой гениальности…

Таня работала в НИИмикробиологии, несмотря на свои тридцать лет успела стать достаточно известным ученым. Ее статьи публиковались в специальных журналах, ее имя уже знали микробиологи Европы и США, ей пророчили большое будущее в науке. У них с Никитой была дочь Соня десяти лет. Научная работа отнимала все Танино время, и ее постоянно мучила совесть, что ребенок растет как трава в поле, без присмотра.

Периодически на Таню накатывали волны тяжелых творческих депрессий и накрывали ее с головой. Она казалась самой себе тупой и бездарной, свои теоретические разработки считала блефом и околонаучным трюкачеством. Все валилось у нее из рук, она нервничала из-за любой ерунды. Странность заключалась в том, что причинами депрессий бывали вовсе не неудачи. Наоборот, если что-то в ее работе не ладилось, она азартно преодолевала препятствия, выходила из тупиков, легко переносила бессонные ночи, могла сутками не вылезать из лаборатории. Однако как только эта научная гонка с препятствиями завершалась победой, Таня сникала, мрачнела. Никто не понимал этого, ее поздравляли с очередной удачей, о результатах ее исследований писались восторженные отзывы в научных журналах. Но никакого удовлетворения она не испытывала. У нее начиналась очередная депрессия, и выйти из этого состояния ей помогала только работа.

Дело было в том, что Таня обычно выматывалась к финишу до последнего предела и на радость не оставалось сил. К тому же она была напрочь лишена тщеславия, на восторженные отзывы реагировала вяло и равнодушно. Сейчас, заканчивая диссертацию, она была на грани нервного срыва.

— Танюш, ты просто устала. У тебя когда защита? — спросила Верочка.

— Через месяц. А послезавтра мне в Хельсинки лететь, на научную конференцию. С докладом, — мрачно сообщила Таня. — Ребенка жалко. Научная мама, научный папа… Как говорит Соня, оба психи сумасшедшие. Я — в Хельсинки, Никита — в Армавир, установку испытывать. Одновременно. Представляешь? А свекровь в больницу ложится на обследование.

Вера поняла, что депрессия ее близкой подруги связана не только с творческими проблемами и тупиками научного прогресса. Дело было в том, что ребенка придется везти на дачу к Никитиной сестре, с которой и у Тани, и у Сони очень сложные отношения. Клубок этих сложностей потом предстоит распутывать целый год. Тане придется выслушивать жалобы на то, что девочка дурно воспитана, слишком много ест, слишком поздно ложится спать, не выказывает должного почтения, и вообще никто не ценит те великие жертвы, которые одинокая, насквозь больная Лидия Николаевна Логинова постоянно приносит беспутному семейству своего брата.

— Пусть Сонюшка у меня поживет, — предложила Вера.

— Она тебе работать не даст, с ней же надо постоянно общаться, умные разговоры вести обо всем на свете.

— У меня работа механическая. Я ведь не художественную литературу перевожу. И мама будет рада.

— Ну, меня-то не надо уговаривать. Соне, конечно, с тобой лучше, чем со всякими родственниками на даче. И мне спокойней… Просто стыдно свое чадо постоянно подбрасывать. Не мать, а кукушка. Если бы я могла ее в Хельсинки взять…

— Тань, прекрати, привози Соню и не рефлексируй. Мне это в радость, я же сказала.

Верочка не кривила душой. Она всегда с удовольствием брала к себе Соню. Лет с двух девочка гостила у нее по несколько дней, и никаких сложностей, никаких проблем с ребенком не возникало. Наоборот, для Веры это всегда был праздник. Ей нравилось кормить Соню, укладывать спать, понемножку заниматься с ней английским, читать на ночь те детские книжки, которые сама Вера очень любила, но просто так, для себя, не стала бы перечитывать. А тут был замечательный повод вернуться к Пеппи Длинный Чулок, Тому Сойеру, Робинзону Крузо и ко многим другим любимым героям. Соня уже с пяти лет могла читать сама что угодно, однако слушать, как читают вслух, ей нравилось значительно больше.

Если появлялось свободное время, Вера водила ребенка в зоопарк, в кукольный театр, когда Соня стала старше, с ней вместе было интересно сходить в Пушкинский музей, в консерваторию, во взрослые театры на хорошие спектакли.

Еще в школе, глядя на Веру, все считали, что из нее получится отличная жена и мать, что она рано выйдет замуж, нарожает детей и ее дом будет всегда пахнуть пирогами. Возможно, если бы она не встретила в пятнадцать лет Стаса Зелинского, все именно так и сложилось бы в ее жизни. Но сложилось по-другому, и теперь, к тридцати, в ней накопился огромный запас невостребованной нежности. Она не умела жить для себя, ей надо было обязательно о ком-то заботиться, кого-то нянчить, жалеть, кормить. Поэтому она с удовольствием брала к себе Таниного ребенка. И девочка души в ней не чаяла.

— Только ты построже с ней, не давай на шею садиться, — вздохнула Таня.

Она прекрасно понимала, что Верочка по природе своей не может быть строгой. Впрочем, Соня никому на шею не садилась, у Верочки она вела себя даже лучше, чем дома.

* * *
«Лучше бы я был глухим, — думал Володя, — глухим и слепым».

Он зашел в это маленькое полупустое кафе с неприметной вывеской, только чтобы согреться и перекусить. Однако по привычке стал вслушиваться в разговор за соседним столиком.

— Да, понимаешь, не люблю я браться за такие варианты. Платят, конечно, лучше, но мне и так хватает, — говорил толстый, обрюзгший мужчина лет сорока, в светлом пиджаке, с массивным золотым перстнем на мизинце.

— Слышь, Кузя, очень надо. Ну вот позарез. Для меня лично.

Молодой накачанный парень, с низким прыщавым лбом, бритым затылком и большими, навыкате, бледными глазами, прямо-таки умолял своего приятеля.

— Не было бы там ребенка, я бы взялся без разговоров, — вздыхал толстый, ты же меня знаешь.

На столе перед ними стояло много вкусной еды и пол-литровая бутылка пятизвездочного коньяку, в которой осталось совсем чуть-чуть, на самом донышке. Толстый слил этот остаток себе в рюмку, выпил, кинул в рот лимонный ломтик, сжевал, не морщась.

— Так я сам лично могу с сучонком разобраться. Очень надо, Кузя. Иначе мне кранты. Я обещал. Подошла официантка, двое за столом замолкли.

— Коньячок повторим? — спросила она.

— Повторим, — кивнул толстый и громко, не стесняясь, рыгнул.

Появилась новая бутылка коньяку. Володя забыл о своих скромных битках по-московски, так увлек его разговор за соседним столом.

— Там ведь кто остался-то, — молодой стал, рассудительно загибать пальцы, — бабка-параличка, мать-алкоголичка и этот сучонок. При таком раскладе с ним все может случиться. Выпадет, к примеру, из окна. Станет по улице шляться, машина собьет. Либо на помойке какую-нибудь тухлятину-отраву подберет, сожрет, и с концами. Пять лет всего, соображения — ноль. Голодный все время, как собака бродячая. И никто за ним не смотрит.

— Ну хорошо, а копать начнут? Попадется какой-нибудь дошлый опер. Нет, Прыщ, не могу, — толстый помотал головой, — и не уговаривай.

— Ну, Кузя, а? Ну такая площадь пропадает Центр, Патриаршьи, окна на бульвар. Как подумаю, прямо душа болит. И ведь такую там вонищу, такую срань развели, бабка под себя ходит, хозяйка пьяная валяется. Это ж несправедливо, когда в такой хате в центре Москвы всякая шваль живет. Не могу, замочу я сучонка. А, Кузя? Я ведь сделаю все по-тихому, чистенько. Никому и в голову не придет.

Постепенно пустела вторая бутылка, и голоса за соседним столом становились все громче.

— Зачем я так нажрался? — задумчиво произнес Кузя. — Машину здесь оставить, что ли?

— Да ладно, ща кофейку покрепче, — махнул рукой Прыщ, — ехать недалеко совсем. Кто твою «Таврию» остановит? Была бы иномарка, тогда — да. Ну что решили-то, а?

Кузя помолчал, повертел в руке пустую рюмку, рассматривая ее на свет, и произнес со вздохом:

— Сумеешь все сделать аккуратно, чтобы следствия не было, тогда поглядим.

«Зачем я сюда зашел? — думал Володя с тоской. — Я хотел всего лишь поесть, погреться. А в итоге так и не съел ничего, и замерз еще больше».

За окном нервно затренькала автосигнализация. Толстый вздрогнул.

— Ну вот, а говоришь, иномарка… — Он выскочил из-за стола и побежал на улицу.

Володя сидел у окна. Ему достаточно было слегка, двумя пальцами, отодвинуть кружевную занавеску, чтобы увидеть, как толстый Кузя подбежал к новенькой желтой «Таврии», оглядел ее со всех сторон, открыл дверцу, выключил сигнализацию.

— Кошка, наверное, прыгнула. Или дети балуются, — сообщил он, вернувшись.

У него была сильная одышка, он еще несколько минут после короткой пробежки до машины дышал часто и тяжело, с хриплым присвистом. Но Володя этого уже не слышал. Он подозвал официантку, попросил счет, расплатился и вышел из кафе.

Неизвестный пятилетний мальчик еще поживет на этом свете. Пусть плохо, в грязи и в голоде, но поживет. А зло должно быть наказано.

От взрыва желтой «Таврии», припаркованной у маленького кафе в Сокольниках, не пострадал никто из прохожих. Те, кто находился внутри, были разорваны в клочья. Корпус машины остался цел. Личности погибших, водителя и пассажира, удалось установить. На момент взрыва за рулем находился Кузько Генрих Иванович, 1950 года рождения, известный в определенных кругах как Кузя, черный маклер, хитрый и скользкий квартирный мошенник. Пассажир, Дементьев Александр Михайлович, 1970 года рождения, был дважды судим и являлся членом одной из небольших бандитских группировок.

Официантка кафе описала маленького, худощавого молодого человека, который сидел в кафе один все то время, пока за соседним столиком обильно обедали и пили коньяк двое посетителей, позлее погибших от взрыва.

— Лицо у него было странное. Знаете, такое… сосредоточенное, и не съел ничего. После того как на улице, у окон, сработала сигнализация, он довольно быстро расплатился и вышел.

— А вы случайно не слышали, о чем беседовали эти двое? — спросил официантку майор ГУВД Уваров.

— О делах, наверное, — она равнодушно пожала плечами, — знаете, я не имею привычки прислушиваться к разговорам клиентов.

— Везет нам на этого гения взрывного искусства, — вздохнул капитан Мальцев. — Юр, может, это наша судьба? Как дежурим по городу, так что-нибудь хитро взрывается.

— Интересно, если этот маленький-задумчивый работает профессионально, заказы выполняет, зачем бы ему в кафе сидеть с будущими жертвами? Зачем официантке и этим, заказанным, глаза мозолить?

— А может, он не профессионал? — прищурился Мальцев.

— С таким взрывным устройством, и не профессионал? — Майор Уваров усмехнулся. — Нет, Гоша. Тут личное что-то… Ты знаешь, скольких этот Кузя кинул? Сколько бомжей и самоубийц ему своей судьбой обязано? И ведь доказать ничего нельзя, все чистенько.

* * *
— Я никуда не поеду, — повторяла Ксения Анатольевна Курбатова, упрямо мотая головой и ударяя стиснутым кулаком по колену.

Антон чувствовал, что мать на грани истерики. Все эти дни она почти ничего не ела, отчаянно курила, постарела за неделю лет на десять.

— Мамочка, выслушай меня спокойно, пожалуйста, очень тебя прошу.

— Хорошо, Антоша. Я готова выслушать тебя. Только сначала ответь мне на один вопрос. Зачем ты это сделал?

— О Господи, мама, ну что ты мучаешь себя и меня? Ну не мог я везти Дениску в холодильнике, в цинковом гробу, в багажном отделении. Не мог, понимаешь ты или нет?

Антон почувствовал, что срывается на крик, и попытался взять себя в руки.

— Зачем ты сжег Дениса? Ты даже не дал мне с ним попрощаться, это жестоко, сынок.

Ксения Анатольевна повторяла это по несколько раз в день, ни о чем другом она разговаривать не желала. Антон уже договорился с теткой, сестрой отца, которая жила в Александрове и готова была принять родственницу хоть на неделю, хоть на месяц. У тетки был свой дом с садом, огородом, и Антон надеялся, что на природе мать хоть немного придет в себя.

Он не мог оставить ее одну на час. После его возвращения из Праги мама все время пребывала в каком-то непонятном, тяжелом ступоре. У Антона были связаны руки. Он чувствовал: с каждым днем убывают шансы выяснить, что же хотел сообщить ему Денис перед смертью. Он знал, дома оставаться опасно. Внимание к нему как к бывшему владельцу фирмы «Стар-Сервис» не остыло, и время легализоваться еще не пришло. А главное, он вовсе не был уверен, что те, кто заказал Дениса, на этом успокоятся. Месть — чувство горячее, спонтанное, и поступки, диктуемые ею, редко можно предсказать. Вдруг обманутым туркам придет в голову расправиться не только с коварным обманщиком, но и его родными? Слава Богу, вдовы и сирот Дениска после себя не оставил. Но мать и брат — тоже близкие родственники.

В общем, маму из Москвы надо было увозить срочно. А она ехать не собиралась, даже обсуждать эту тему не желала.

— Сейчас я согрею бульон, ты поешь и ляжешь спать, — сказал Антон и осторожно погладил ее короткие седые волосы, — а завтра утром мы поедем в Александров. Иначе нас могут убить. Ты понимаешь?

— Нет. Не понимаю.

Антон налил в тарелку крепкого куриного бульона, поставил в микроволновую печь. Пока бульон грелся, он мелко порезал укроп и петрушку.

— Что ты делаешь? Я не хочу есть, — сказала Ксения Анатольевна и закурила очередную сигарету.

Печь звякнула. Обжигая руки, Антон вытащил тарелку, насыпал в бульон свежую зелень, поставил перед матерью, потом осторожно вытянул из ее пальцев сигарету и загасил.

— Мама, я тебя прошу, несколько ложек.

— Почему нас должны убить? — Она достала еще одну сигарету.

— Мама, пожалей меня, пожалуйста; — Он опять отнял у нее сигарету, зачерпнул ложкой бульон, попробовал сам — не слишком ли горячо, подул, поднес к губам Ксении Анатольевны. — Мамочка, мы одни с тобой остались на свете. Я прошу тебя.

Она послушно отхлебнула бульона, Антон кормил ее с ложки, как маленького ребенка.

Ксения Анатольевна никак не могла заплакать. Слез не было. Она знала, от слез сразу станет легче. Так было, когда умер муж. Слезы лились ручьями, что бы она ни делала. Казалось, она выплакала все глаза. Но и горе выплескивалось из души вместе со слезами.

Она никогда не считала себя сильной женщиной. Ей все в жизни давалось легко, без усилий. Она была хороша собой, ей повезло родиться в благополучной семье, отец был чиновником в Министерстве иностранных дел, мама преподавала французский в Институте международных отношений. Родители любили друг друга и души не чаяли в единственной дочке, которая росла красавицей-умницей. С четырех лет ее стали учить музыке, педагоги не обещали блестящего будущего, но уверяли, что девочка способная, старательная и непременно станет хорошей пианисткой.

На четвертом курсе консерватории она познакомилась с Володей Курбатовым. Это произошло почти случайно, на дне рождения подруги. Но потом оказалось, что Ксюшина мама отлично помнит этого молодого человека. Он закончил МГИМО пять лет назад.

Невысокий, коренастый, с ранней лысиной, он за год упорных ухаживаний умудрился оттеснить в сторонку всех Ксюшиных кавалеров. На фоне консерваторских мальчиков, легкомысленных, капризных, сложных, он казался настоящим мужчиной. Он был старше на десять лет, от него веяло уверенностью и спокойствием. Он умел угадать каждое Ксюшино желание, любил ее нежно и преданно. С ним было все просто и понятно, он смотрел на мир ясными, строгими глазами, черное для него было черным, белое — белым. Ничего смутного, неясного, никаких оттенков.

Аккуратный, дисциплинированный, надежный — лучшего мужа представить нельзя, за таким как за каменной стеной.

Они поженились. Ксюша закончила консерваторию, и сразу родился Антон. Она почти забыла о музыке, ей нравилось быть мамой, женой, хорошей хозяйкой. Антоше еще не исполнилось и полугода, когда она опять забеременела.

Это было в 1968-м. Владимира Николаевича Курбатова, майора КГБ, направили в Прагу. После известных событий необходимо было укреплять преподавательский состав во взрывоопасном Пражском университете. Требовались новые кадры, надежные и бдительные.

Ксюша не интересовалась политикой. Она быстро привыкла смотреть на мир глазами мужа. Владимир Николаевич не был убежденным коммунистом, хотя и преподавал марксизм-ленинизм. Но люди четко делились для него на «своих» и «чужих». Своими он считал тех, кто за советскую власть, чужими соответственно, тех, кто против. Характер его службы не способствовал более сложному и глубокому взгляду на окружающий мир. Он делал свое дело, выполнял долг и в этом шел до конца. Он был добросовестным служакой и не мучился опасными вопросами.

Денис родился в Праге, в закрытом военном госпитале. Ксения Анатольевна не работала, сидела дома с детьми, вылизывала казенную четырехкомнатную квартиру, с удовольствием ходила по чистеньким пражским магазинам, которые нельзя было сравнить с московскими по количеству и качеству продуктов. Она быстро научилась говорить по-чешски, увлеклась кулинарией, собирала коллекцию рецептов, вечерами перед телевизором вязала красивые свитера мужу и детям. За рояль она садилась только на детских утренниках, проходивших иногда в Доме офицеров Советской Армии.

В общем, жизнь ее текла спокойно и уютно, мальчики росли здоровыми, разумными. Годы летели совсем незаметно.

Но все рухнуло в одночасье, вместе с Берлинской стеной и развалом системы социализма. Надо было возвращаться в Россию. У Владимира Николаевича начались проблемы с работой. Стало катастрофически не хватать денег. Но главное, полковник Курбатов не мог сориентироваться в новой системе ценностей. Черное оказалось белым, белое — черным. Организация, которой он отдал жизнь и душу, теперь публично называлась палаческой, средства массовой информации нагло вопили о застенках Лубянки, бывшие враги советской власти объявлялись героями и мучениками совести. Святое слово «чекист» стало ругательным. Сыновья-студенты взахлеб читали Солженицына, Владимирова, Сахарова и прочих врагов. Когда он вырывал у них эти гнусные, клеветнические пасквили, кричал, хлопал кулаком по столу, они снисходительно усмехались и уговаривали папу «не нервничать».

Нет, Владимир Николаевич не был слеп и наивен, многие недостатки рухнувшей системы он знал изнутри. Но в его душе зерна отделялись от плевел, он верил в святость системы как таковой, а недостатки считал отдельными и временными.

В определенном смысле Владимир Николаевич был человеком глубоко религиозным. Его божеством с раннего детства была советская власть.

В ночь, когда торжествующая толпа снесла памятник великому чекисту Феликсу Дзержинскому с пьедестала, полковник впервые в жизни напился до одури, а под утро пустил себе пулю в лоб.

Ксении Анатольевне казалось, она не сумеет пережить самоубийство мужа. Мир рухнул для нее. Но постепенно она справилась, надо было жить дальше. И не просто жить, а на какие-то средства. Мальчики заканчивали МГИМО, получали стипендию, пытались подрабатывать как могли, но Ксения Анатольевна не хотела, чтобы они отвлекались от учебы.

Она вспомнила о фортепиано, стала обзванивать своих бывших сокурсников по консерватории, ей помогли найти учеников для частных уроков, а потом она устроилась и на постоянную работу, преподавала музыку в платной гимназии.

Постепенно жизнь стала опять входить в определенную колею. Конечно, она не была уже такой сытой, спокойной и благополучной.

Ксения Анатольевна не переставала поражаться, как изменились времена. Если еще недавно диплом МГИМО был стопроцентным пропуском в светлое, обеспеченное будущее, то теперь даже у выпускников этого престижнейшего вуза возникали проблемы с трудоустройством. То есть, конечно, безработица ее сыновьям не грозила. Но мальчики хотели сразу много денег, а ни одна государственная служба сразу много не давала. Между тем вокруг было столько соблазнов, столько примеров быстрого, легкого богатства без всяких дипломов. Оба сына плюнули на свое элитарное образование, занялись сомнительным бизнесом. Это серьезно беспокоило Ксению Анатольевну, однако она не ждала еще одной беды в своей семье.

Но беда случилась такая, страшнее которой нет ничего на свете. Погиб Дениска, младший сын. Она не видела его мертвым. Антон привез из Праги маленькую керамическую урну — все, что осталось от ее мальчика. Теперь все ее мысли были об одном: она никогда не сможет попрощаться с сыном. Она не понимала, почему Антон не взял ее с собой в Прагу, почему надо куда-то уезжать сейчас. В голове был тяжелый, мертвый туман.

— Пойдем, мамочка, я тебя уложу. Тебе надо поспать, — услышала она голос старшего сына.

Оказывается, он скормил ей всю тарелку бульона и теперь протягивал на ладони две маленькие таблетки.

— Выпей, пожалуйста, это седуксен.

Она послушно запила таблетки холодным чаем и, глядя на Антона пустыми, бессмысленными глазами, спросила:

— Зачем ты это сделал? Зачем ты сжег Дениску?

Антон ничего не ответил. Поднял ее под локти повел в комнату.

— Раздевайся и ложись. Завтра нам рано вставать.

Когда она легла в постель, он тихонько прикрыл за собой дверь, отправился на кухню, закурил и заметил, что руки дрожат.

— А ведь маму надо показать хорошему психиатру, — сказал он самому себе шепотом, — как только все кончится, я обязательно найду лучшего специалиста.

Глава 10

Захар приходил раз в неделю, брал Колю с собой в город. Первое время водил в кино, потом, когда потеплело и запахло весной, они подолгу гуляли, обедали в ресторанах. Иногда за столиком с ними оказывались какие-нибудь приятели Захара, с наколками на руках, с золотыми зубами. Изредка появлялись женщины, они казались Коле необыкновенно красивыми. Одеты они были во все заграничное, в ушах и на пальцах сверкали драгоценные камни.

Разговоры обычно велись непонятные, с каждым Захар общался по-разному. С одним говорил строгим голосом, рублеными скупыми фразами, словно приказы отдавал. Над другим посмеивался, как бы про себя. Собеседник не замечал, но Коля всегда чувствовал это.

Только с одним человеком он беседовал как с равным.

Однажды, войдя в зал ресторана «Прага», Коля заметил за дальним столиком известного эстрадного певца, которого много раз видел по телевизору. Певец пел на всяких праздничных концертах песни про партию, про Ленина, в общем, идейную муть. Голос его без конца звучал по радио, и в интернате его знал каждый, даже самый последний дебил.

Захар прошел сквозь зал именно к этому столику, и они с певцом обнялись, как старые друзья. Коле певец приветливо улыбнулся, пожал руку, порывшись в карманах дорогого пиджака, извлек маленький заграничный ножичек с несколькими складными лезвиями и протянул Сквозняку:

— Держи, малыш.

Этот красивый удобный ножичек на многие годы стал для Сквозняка чем-то вроде талисмана.

С певцом Захар не говорил о делах. Они смеялись, рассказывали анекдоты, певец сыпал известными на всю страну именами, словно шелухой от семечек. На прощание он ласково потрепал Колю по щеке.

— Певец — твой друг? — спросил он потом Захара.

— Почти.

— Он тоже вор?

— Нет. Он — один из самых богатых людей в России. Ему по жизни надо дружить с ворами.

— А если он не будет?

— Станет бедным.

— Почему? Он ведь может поставить хорошие замки, сделать у себя в квартире железную дверь. Захар тихо засмеялся и покачал головой.

— Замки сломают, дверь взорвут, и вообще много есть разных способов… А вот если знают, что он со мной и с такими, как я, в ресторане сидит, никто к нему не сунется.

— А что, это все знают? — удивился Сквозняк.

— Кому надо — знают.

Летом детей отправляли в специальный подмосковный лагерь. Жизнь там отличалась от обычной интернатской только тем, что не было уроков и разрешалось большую часть дня проводить на свежем воздухе. А так — те же дети, те же воспитатели.

Место было болотистым, комары жрали нещадно. Если шел дождь, то дети не знали, куда себя деть. В Москве был хотя бы телевизор, а сюда даже кино не привозили. Читать эти дети не привыкли, играть друг с другом в замкнутом пространстве долго не могли. Игры обычно кончались драками и истериками. А воспитатели жили своей жизнью, иногда прикрикивая на тех, кто слишком уж бушевал. Но Коле все это было не важно.

К нему никто не смел подойти близко. Слушались беспрекословно, даже самые неуправляемые. Иногда воспитатели обращались к Сквозняку за помощью, и он мог, если хотел, за три минуты утихомирить орущую палату. Но это его вовсе не радовало. Коварные подколки и провокации надоели, казались пресными и скучными. В маленьком интернатском мирке он был безусловным лидером, но равнодушным и молчаливым. Свита ходила за ним хвостом, выполняла каждое желание, однако желаний почти не осталось.

Власть над умственно отсталыми уже не тешила его тщеславие. Наелся досыта. Это был пройденный этап.

Захар приезжал раз в неделю, привозил фрукты с рынка, но всегда спешил. Поговорить спокойно, как в Москве, не получалось. И Коля ждал, когда же кончится это скучное, дождливое, комариное лето, в котором нет никакого смысла.

Наступил сентябрь, детей привезли в Москву. Коля вздохнул с облегчением.

На короткие осенние каникулы Захар забрал его к себе, договорившись с директрисой. Он жил уже в другой квартире, не в коммуналке, а в отдельной, двухкомнатной, в Черемушках.

Иногда он уходил на весь день, дважды вернулся под утро. Оставлял еду в холодильнике, всегда ресторанную, в блестящих маленьких кастрюльках.

Коля смотрел телевизор, валялся на диване с «Тремя мушкетерами» и «Графом Монте-Кристо». Читать ему нравилось, он мог глотать все подряд, извлекая из прочитанного то, что считал для себя полезным.

— Мозги надо кормить постоянно, — говорил Захар, — иначе они зачахнут. Ты почитай, почитай про этого графа. Есть чему поучиться.

Однажды вечером к Захару пришли гости. Один маленький, чуть выше Коли, с плоским темным лицом, бритой налысо головой и глазами-щелочками. Эти глазки быстро окинули Колю с ног до головы, словно прощупали, каждую косточку насквозь просветили.

Другой длинный, узкоплечий, с обвислыми серыми усами. Его Сквозняк уже видел один раз, в ресторане. На правой руке у него не хватало пальцев. Вместо мизинца и безымянного смешно шевелились короткие обрубки. Коле понравилось, как он курит, зажимая папиросу между этими обрубками.

— С нами не сиди, — мрачно сказал Захар, — иди спать. Поздно уже.

Такое было впервые. Обычно Захар разрешал ему сидеть при взрослых разговорах, только велел молчать и не влезать. Потом отвечал на вопросы, кое-что объяснял. Не все, правда, лишь то, что считал нужным. А сейчас отправляет спать.

Ну ладно, спать так спать. Однако стены в панельном доме совсем тонкие, тахта стоит у той стены, за которой кухня. Отлично все слышно, даже не надо специально ухо прижимать. Коля очень быстро умылся, почистил зубы и прошмыгнул в комнату. Конечно, кусок разговора он пропустил. Сейчас было слышно, как Захар говорит:

— Нет, я сказал. Он уже свой срок мотает, с рождения. И статья у него на всю жизнь.

— Это можно исправить. — Высокий голос с небольшим акцентом принадлежал узкоглазому.

— А на фига? — Беспалый чуть шепелявил, говорил с тяжелым придыханием, Где еще такого форточника найдешь? Пока он дебил, с него вообще никакого спроса. Я вот о чем миркую…

Беспалый перешел на быстрый шепот, и Коля ничего не мог разобрать. Но он уже понял, речь идет не о ком-нибудь, а о нем, о Сквозняке.

— Нет. — Захар даже кулаком по столу шарахнул. «Почему они смеют с ним спорить? — тревожно подумал Сквозняк. — Он же главный! Одного его «нет» достаточно. А он дважды повторил».

— Как хочешь, — спокойно произнес узкоглазый, и послышался звук отодвигаемой табуретки. «Уходят, — понял Коля, — не договорились…»

— Подожди, Монгол. — В голосе Захара мелькнули даже какие-то просительные нотки.

— Решай, Захар, решай сейчас, — они опять сели, — он тебе не сын. И усыновить ты его не можешь. У вора нет семьи. А пацан — это уже семья. Тебя заметут, что с ним станет? — Монгол говорил спокойно и рассудительно. — Ты хочешь, чтобы я его учил десять лет. А я хочу, чтобы он влез в форточку. Один раз. Мне надо получить свою вещь. Пусть он поможет.

И Захар согласился.

Когда гости ушли, он тихо вошел в комнату и сел к Коле на кровать. От него сильно пахло табаком и перегаром.

— Не спишь, небось? — спросил он шепотом.

— Нет, — ответил Коля и открыл глаза.

— Этот узкоглазый умеет убивать одним ударом, без всякого оружия, — начал Захар, — он никогда не болеет, может не есть и не спать по несколько суток. Он почти не чувствует боли, если его бьют. Но его никогда не били. Его невозможно ударить, он всегда опередит. Он — самый свободный человек из всех, кого я знаю. Он свободен от себя самого. Ты понимаешь меня, Сквознячок?

— Понимаю, — кивнул в темноте мальчик.

— Я вор, — продолжал Захар, — вор в законе. У меня никогда не будет семьи. Не имею права. Есть среди нас такие, которые плодят детей по всей России и забывают, как кого зовут. Но я другой. Я всегда хотел иметь сына, пацана, как ты. Я не могу тебя усыновить, хотя мне этого хочется. Я не живу долго на одном месте, меня в любой момент могут взять за жабры, и мусора, и свои. Я не хочу, чтобы ты хлюпал в дерьме. Монгол обещал научить тебя многому. Таким, как он, ты не станешь. С этим надо родиться. Но сумеешь стать свободным. И это будет твой главный капитал на всю жизнь. Однако, Сквознячок, ничего не бывает задаром. Чтобы Монгол взялся тебя учить, ты должен ему помочь. Пойти на дело. Понимаешь?

Мальчик быстро кивнул, и Захар заметил, как заблестели в темноте его глаза.

— Ты хочешь стать вором, малыш? — тихо спросил он.

— Хочу.

— Почему?

— Мне это нравится.

Захар хрипло откашлялся, вышел на кухню, вернулся с папиросами, закурил.

— Ты думаешь, это только рестораны, шикарные бабы, много денег и никакой работы? Ты думаешь, это легкая и красивая жизнь?

Он сидел, тяжело сгорбившись, опустив голову, и показался вдруг Коле таким старым, усталым, беспомощным.

— Нет, — медленно проговорил мальчик, — я так не думаю. Я хочу стать вором потому, что всех ненавижу. — Он промолчал и добавил совсем тихо:

— Всех, кроме тебя.

Остаток ночи Коля провел без сна. Он лежал с открытыми глазами, смотрел в потолок и обдумывал предстоящее дело. Ему всего одиннадцать лет, а он уже идет на дело, серьезное и рискованное.

Ему предстоит по пожарной лестнице добраться до четвертого этажа и влезть в форточку. Потом он должен очень быстро и тихо пройти в прихожую, отпереть входную дверь. Остальное его не касается. Они войдут в квартиру, он выйдет и сразу убежит. Захар будет ждать его в машине за углом. И все.

Нельзя сказать, чтобы маленький Сквозняк волновался, а тем более трусил. Ему было жаль, что он не останется в квартире, не увидит, как все произойдет.

— Ты сразу убежишь, — несколько раз повторил Захар, — сразу. Понял? Если вдруг кто-то проснется, ты услышишь. Будет тихо, квартира большая. Спят в спальне. Если вдруг шаги или шорох, ты все равно успеешь добежать до прихожей. Главное, старайся не шуметь и ни в коем случае не зажигай свет. Можешь осветить фонариком замок. Но только на секунду.

— А сколько в квартире будет людей? — спросил Коля.

— Двое. Мужчина и женщина.

— Молодые?

— Не очень. Женщина молодая, а профессору за пятьдесят.

— Хозяин квартиры — профессор?

— Да. Археолог. Древний Восток изучает.

— А женщина?

— Не знаю. Спи.

— Ты меня заберешь из интерната? — тихо спросил мальчик.

— Да.

— Я буду жить с тобой?

— Нет. Ты будешь жить в другом интернате, с нормальными детьми. Это специальная спортивная школа. Монгол преподает там вольную борьбу. А я буду брать тебя на каникулы и на выходные.

— Тебе не дадут. Если ты меня не усыновишь, тебе не дадут. Наша директриса отпускает меня с тобой по блату. А там блата не будет.

— Не твоя забота. Дадут. Там тоже будет блат. Спи. Завтра тяжелый день. Вернее, тяжелая ночь.

Утром Захар устроил что-то вроде репетиции. Он велел Сквозняку выйти на балкон и влезть в форточку на кухню. Потом еще раз. Это было совсем несложно.

— Главное, чтобы ты не простудился, — говорил Захар, — тебе придется лезть раздетым, только в свитере. А ночью заморозки. Все-таки конец октября.

— Ерунда. Я здоровый.

Днем Захар уложил его спать. Видно было, как он волнуется. Он расхаживал по кухне, курил, но к спиртному не притрагивался. Кофе себе варил, ставил Высоцкого. Коля дремал в комнате под хриплый басок.

Живешь в заколдованном ди-иком лесу,
Откуда уйти невозможно…
Пел магнитофон.

Из дома они вышли в два часа ночи. За углом, в соседнем дворе, их ждал новенький бежевый «жигуль». За рулем сидел какой-то незнакомый мужик, совсем молодой, курносый, в кожаной кепке, низко надвинутой на лоб. Рядом — Монгол, а беспалый — на заднем сиденье.

Ехали совсем недолго. По пустым ночным улицам до центра домчались за полчаса. Притормозили в тихом дворе у семиэтажного дома с колоннами и башенками. Из машины вышли только двое — Монгол и Коля.

— Смотри, — сказал Монгол, — лестница проходит мимо окна. Форточка открыта. Там кухня. Главное, старайся не шуметь, когда будешь спрыгивать на пол. Прежде чем проходить в прихожую, оглядись, глаза должны привыкнуть к темноте. И все очень тихо. Ты понял?

Коля кивнул.

— Боишься? — В бледном, зыбком свете фонаря глаза-щелочки впились в лицо Сквозняка.

— Нет, — тихо ответил мальчик.

— Держи фонарик. — Монгол сунул ему в ладонь маленькую металлическую коробочку чуть больше спичечного коробка.

Было очень холодно и влажно. Скинув куртку, Коля невольно поежился. Монгол взял у него куртку, легко подсадил на высокую лестницу и растворился в темноте. Было слышно, как заработал мотор «жигулей».

Коля остался один. Обледенелый металл перекладин сразу обжег ладони. Он стал быстро карабкаться, стараясь не замечать ломоты в промерзших руках.

Вдруг одна из перекладин предательски лязгнула под его ногой. Он понял: можно запросто сорваться. Проржавевшие винты держатся на соплях. Сердце гулко стукнуло. Конечно, высота не такая уж большая, насмерть он не разобьется. Но дело сорвет. И ноги переломает.

В лицо ударил порыв ледяного ветра. Сверху хлопнула форточка. Та самая, на четвертом этаже. Мелькнула идиотская мысль, что оттуда, из темного окна кухни, его заметили и закрыли форточку. Но он тут же разозлился на себя. Это ветер, просто ветер.

Задрав голову и внимательно взглянув вверх, он понял: самое трудное впереди. На какой-то момент ему придется отпустить обе руки и балансировать на скользком жестяном карнизе. Он должен оторвать одну руку от лестницы, а другой дотянуться до оконной рамы. Эта секундочка может стоить жизни.

Главное, оставаться совершенно спокойным, не пускать в душу панический ужас перед пропастью высотой в четыре этажа. Тогда каждое движение будет точным. Четыре этажа — это совсем немного, но дом старый, потолки высокие… Только не смотреть вниз. Только не смотреть…

Ледяная жесть карниза немного прогнулась и спружинила под ногой. Через секунду он легко и ловко протиснулся в форточку.

Ничего страшного. Жив.

Пахнуло теплом чужой кухни. Прямо под столом оказалась широкая деревянная лавка. На минутку он присел на лавку, отдышался и тут услышал какое-то сухое дробное постукиванье, совсем близко. Он понял: стучит пишущая машинка.

Колю это не испугало, а наоборот, странно воодушевило. Значит, не спит хозяин-профессор, сочиняет какую-нибудь научную статейку. И сочинять ему осталось совсем недолго. Но пока он ничего не подозревает.

Маленький жалкий детдомовец Коля Сквознячок знает, что случится с сытым счастливым профессором через несколько минут, а сам профессор — нет. Выходит, Коля Сквознячок сильнее и важнее.

У хозяина шикарной квартиры все было — мать, отец, всякие бабки-деды. Жил, сволочь, припеваючи, профессором стал. А Коля Сквознячок сейчас откроет дверь спокойного чистого дома, и профессору будет так хреново, как и не снилось в кошмарном сне.

Сквозняку вдруг захотелось хоть краем глаза взглянуть на профессора. Он даже зажмурился, сжал кулаки, чтобы перебороть жгучее любопытство. Это оказалось труднее, чем удержаться на скользком карнизе. Но справился.

Глаза привыкли к темноте, он на цыпочках вышел из кухни и оказался в широкой прихожей. Кеды ступали по паркету почти бесшумно, только половицы чуть поскрипывали. Достав из кармана брюк фонарик, он быстро осветил входную дверь.

А машинка все стучала. Сквозняк быстро справился с английским замком.

В квартиру вошли трое: Монгол, беспалый и тот курносый парень, который сидел за рулем. Не сказав ни слова, они выпустили Колю на лестницу и тихо закрыли за ним дверь.

«Жигуль» ждал за углом. Захар курил на заднем сиденье. Сквозняк уселся рядом. В салоне работала печка.

— Замерз? — спросил Захар и обнял его за плечи.

— А, ерунда, — махнул рукой мальчик, — Лестница проржавела, чуть не сломалась. А профессор не спал. На машинке печатал.

— Видел тебя?

— Нет.

— Ну и ладно. Это теперь без разницы.

— Почему?

Коля уже понял почему. Однако хотел уточнить.

— Монгол свидетелей не оставляет, — тихо ответил Захар, — он редко ходит на дело. Очень редко. Но потом всегда — никаких свидетелей. Он не сидел ни разу, Монгол. Если попадется, ему сразу вышак, без разговоров. А тут у него особый интерес. У профессора сейчас в квартире какой-то тибетский божок вроде талисмана. Монгол говорит, это его вещь.

— Значит, они замочат профессора и его жену? — задумчиво спросил Коля.

— Скорее всего, — кивнул Захар.

— А этот божок, он золотой, что ли?

— Не знаю. Монгол его для себя берет. Продавать не станет. А остальное, что возьмут в квартире, пойдет в общак. Монгол так решил.

— А Монгол главнее тебя? — спросил Коля осторожно.

— Ну, как тебе сказать? — Захар пожал плечами. — Я в законе, а закон вещь железная. Я многое могу, но должен еще больше. А Монгол никому ничего не должен. Он сам по себе. Я весь на виду, отвечаю за каждое свое слово, а он в тени. И еще. Для меня существует предел. Мой собственный предел. Я, например, не могу убить женщину, старика, ребенка. Просто не могу — и все. По натуре своей. А Монгол может. Он никого и ничего не боится. Главное, самого себя не боится. Ты понимаешь?

Коля кивнул.

«Я хочу быть как Монгол, а не как ты», — подумал он, но вслух этого не сказал. Промолчал.

Прошло полгода. Некая Сидорова Мария Юрьевна стала хлопотать об оформлении опекунства над Козловым Николаем Николаевичем, 1963 года рождения. Хлопоты эти сводились к банальным взяткам. Из интерната Колю забрали поздней весной.

Пока опекунша занималась медицинско-бюрократической волокитой, ребенок сбежал от нее. Ничего удивительного, у олигофренов часто бывает мания бродяжничества. Сироту искали, но след его простыл.

А осенью в детской спортивной школе-интернате общества «Динамо» появился новенький. Звали его Захаров Николай Геннадьевич, ему было двенадцать лет. Из документов следовало, что родители мальчика погибли в автокатастрофе год назад.

Те чиновники, которым могло бы прийти в голову проверить это, были аккуратно подмазаны солидными взятками.

Захар решил, что от не праведного приговора, оскорбительного Колиного диагноза, не должно остаться и следа. Его не устраивало, чтобы диагноз просто сняли, признали ошибочным, хотя это возможно было сделать быстро и легко — за взятки. Он хотел, чтобы слово «олигофрения» навсегда исчезло из биографии мальчика.

Умные люди отговаривали, убеждали Захара, что диагноз только упростит Колину жизнь. Не возникнет проблем со службой в армии, и уголовная ответственность для таких дурачков всегда мягче. Но вор в законе былупрям и стоял на своем. Мало ли чем в этой жизни захочет заняться мальчик? Диагноз ограничит для него свободу выбора. Вдруг его потянет в институт? Почему нет? С его мозгами это вполне возможно. Пусть он станет кем захочет. Но слабоумным даже только по официальным бумажкам — не будет никогда.

Монгол честно взялся за обучение. Вечерами в спортивном зале интерната он проводил с Колей свои беспощадные уроки. Он учил его не только приемам каратэ и дзюдо, он запретил ему есть мясо, курить, пить спиртное, рассказывал о тайных приемах тибетской медицины, посвятил в основы самовнушения, медитации, гипноза и даже восточной магии.

Монгол вовсе не был буддистом или дзэн-буддистом. Он создал нечто вроде собственного учения, суть которого сводилась к искусству физического выживания, к сохранению целостности себя как сверхсильного, совершенного организма. Никакой морали, никаких чувств, кроме самой примитивной физиологии.

— Человек — слабое животное, — говорил Монгол, — причины твоей слабости в тебе самом. Главное, что лишает тебя сил, — жалость к другому человеку. Жалея другого, ты отдаешь ему часть собственной энергии. Энергия — самое ценное, что есть в тебе.

Захар брал его на выходные и воспитывал по-своему:

— Никогда не позволяй себе расслабиться при других. Не жалуйся и не хвастай. Учись терпеть и молчать, не болтай попусту. Твое слово должно быть на вес золота.

Когда Коле исполнилось пятнадцать, Захар сел в очередной раз и застрял надолго, на пять лет. Вернувшись, он не узнал своего питомца.

Это был крепкий молодой волк, обученный и воспитанный Монголом. Он владел всеми видами рукопашного боя, мог ребром ладони перебить кирпич, а человеческие хрящи — и подавно. В его серых северных глазах посверкивал тот же ледяной огонь, что и в черных восточных щелочках Монгола.

Ни о каком институте не могло быть и речи. Монгол все эти годы активно использовал его в самых разных делах, и даже бывалого Захара покоробило, когда он услышал, что на счету Сквозняка уже четыре трупа.

Коля Сквознячок стал бандитом. Никакой иной профессии у него не было. И самое скверное, что сироте нравилось убивать. Захар подумал: парень мстит за детские обиды. Перебесится, поймет: ничего хорошего в «мочиловке» нет. Он ведь смышленый вроде, а к двадцати годам заработал себе верный вышак.

— Коля, честный вор на «мокрое» идет только в крайнем случае, — говорил Захар, опрокидывая в горло очередную рюмку водки, — ты бы выпил со мной, сынок.

Они сидели в укромном уголке огромного зала ресторана «Пекин». Гремел ресторанный оркестр, высокая рыжеволосая певица в переливающемся платье пела модную песенку про конфетки-бараночки и румяных гимназисток. У эстрады потные поддатые пары отплясывали не в такт.

Захар говорил и не слышал собственного голоса. Коля, ловко орудуя деревянными палочками, ел желтоватую прозрачную лапшу с морскими гребешками.

— Пить вредно, — произнес он, не поднимая глаз.

Захар понял его по движению губ.

— Ты не слушай Монгола, сынок. Выпей со мной. Не по-людски сидим. И ешь вилкой, а не этими штуками. Удобней вилкой-то. Ты ведь не китаец.

— Еда китайская, — улыбнулся Коля, — палочками удобно. Ты попробуй, вот так, между пальцами зажми.

— На хрена, сынок? — поморщился Захар, — Не нравится мне это. Ты вот взрослый совсем стал. Послушай меня. Серьезно послушай. Можно замочить за дело. Можно. И при нечестной разборке бывает, и по пьяни, в крайнем случае. Если шкуру свою спасаешь, тоже, конечно, можно замочить… Но так, тихого лоха, ни за что… Не понимаю, — он сильно помотал лысеющей головой, — западло это, сынок.

— Тихий лох — свидетель. Свидетелей оставлять нельзя. — Коля аккуратно вытер рот салфеткой.

— Монгол. Его школа… — усмехнулся Захар. — Я хотел, чтобы он тебя только драться учил, как никто не может. А он, сука, душу из тебя высосал.

По багровому, опухшему лицу вора в законе катился пот. Захар расстегнул ворот рубашки, ему было душно. Даже сердце стало покалывать.

— Не волнуйся, — спокойно усмехнулся Коля, — ничего он из меня не высосал. Нет ее, души. Сказки все это. Люди врут себе, чтоб умирать не страшно было. А все равно страшно.

Захар ничего не ответил, только махнул рукой, наполнил до краев свою рюмку, опрокинул резким движением, занюхал хлебной корочкой.

Певица объявила в микрофон:

— Белый танец! — и запела арию Магдалины из знаменитой рок-оперы «Джизус Крайн — суперстар».

Красивая пьяненькая блондинка лет тридцати подошла к их столику и пригласила Сквозняка. Он не отказался, галантно подал даме руку.

Захар задумчиво курил и смотрел, как Коля, обняв красотку за талию, медленно покачивается среди танцующих. В ушах и на пальцах дамы посверкивали крупные бриллианты.

— Коля, Коля… Ты еще и бабам нравишься… Далеко пойдешь. Сквознячок…бормотал Захар себе под нос, но не слышал собственного голоса, не замечал, что говорит вслух.

Глава 11

Илья Андреевич носился по Москве с букетами цветов. В его новеньком добротном кейсе было несколько флаконов французских духов, белых конвертиков с одной-двумя стодолларовыми купюрами. С его уст слетало множество трогательных историй и возвышенных комплиментов. Постоянно звучала фраза: «Прелестная барышня, только вы мне можете помочь!»

Скромный снабженец за неделю сбросил пять килограммов веса, глаза его сверкали, лысина стала глянцевой и благоухала хорошим одеколоном. Дешевый темно-синий костюм он сменил на дорогой светло-серый. Галстук поблескивал серебристыми искорками.

Головкина было трудно узнать.

Прелестные барышни из разных департаментов действительно помогали Илье Андреевичу. Если не все подряд, то каждая третья выдавала ему информацию, скромно опуская глазки и пряча в ящик стола коробочку с флаконом духов или конвертик с деньгами. Большая часть этой информации оказывалась пустой и ненужной. Получалось словно в детской игре, когда ты ищешь с завязанными глазами какой-нибудь предмет, ходишь по комнате, шаришь руками, а тебе кричат: «Холодно… холодно… теплее…» Наконец ему удалось выяснить, что на фамилию Курбатов была зарегистрирована фирма «Стар-Сервис», занимавшаяся посреднической деятельностью по покупке недвижимости в Чехии. Это было уже «теплее». Правда, инициалы не совпадали. В Праге был застрелен Курбатов Денис Владимирович, а владельцем фирмы числился Антон Владимирович. К тому же фирма перестала существовать.

Мрачным влажным вечером он встретился со Сквозняком на скамеечке в тихом дворе неподалеку от Кропоткинской, передал очередные три миллиона российскими рублями и доложил о своих успехах.

Сквозняк, небрежно засунув в карман джинсовки пачку купюр, задумчиво произнес:

— Это брат. Родной брат. Одно отчество, одна фамилия. Выясни адрес.

— Невозможно, — покачал головой Илья Андреевич, — уже пробовал, невозможно. Есть только номер телефона и факса. Но фирмы не существует, и номер принадлежит другим людям.

— Вспомни-ка еще раз текст той заметки в чешской газете.

Илья Андреевич помнил то, что перевела для него администраторша гостиницы, почти наизусть и еще раз повторил текст для Сквозняка.

— А зачем он заходил в туристическую фирму? — внезапно спросил Сквозняк. Он что, решил на радостях купить тур на Канары?

— Да, — признался Головкин, — я тоже все время об этом думаю, зачем он заходил в туристическую фирму? Ведь не от киллера прятался. Почему его именно там кончили? Вообще все с этим Курбатовым очень странно…

— Вот ты, Головка, как бы ты поступил на его месте?

— Я? — растерялся Илья Андреевич. — Правда, как бы я поступил, окажись у меня в руках кейс с миллионом?

И тут Сквозняк засмеялся. Он смеялся так громко, что припозднившаяся молодая мамаша с коляской испуганно оглянулась и бросилась в подъезд, домой, подхватив коляску с заплакавшим ребенком.

— Когда у тебя в руках оказался миллион, — отсмеявшись, хрипло проговорил Сквозняк, — ты его просто подарил этому несчастному Курбатову. Взял и подарил, добрая душа. Причем это был не твой миллион, а мой. Ну а теперь представь себя на его месте.

Последняя фраза прозвучала как неприятный намек. Курбатов был мертв, и Илье Андреевичу вовсе не хотелось представлять себя на его месте.

— Ну, тур на Канары я бы уж точно не побежал покупать, — судорожно сглотнув, произнес Илья Андреевич, — я бы, наверное, прежде всего исчез из Праги. В ту же ночь.

— Правильно, — кивнул Сквозняк, — но он этого не сделал. Что ему могло помешать? Ладно, он не решился лететь самолетом. Но поездом-то запросто мог уехать. У него что, были дела важнее миллиона долларов?

— Нет, — помотал головой Илья Андреевич, — не могло у него быть дел важнее миллиона. Если только…

— Если только за ним кто-то шел, а он пытался оторваться, но не мог, произнес Сквозняк совсем тихо, — в городе ведь легче исчезнуть. Он не мог уехать незаметно. Вот и не уезжал. Или я не прав?

— Прав, — закивал Головкин, — как всегда, прав.

— Но оторваться ему не удалось, — продолжал Сквозняк, — пулю он свою получил в итоге. Однако мы с тобой его не мочили и не заказывали. Значит, еще кого-то он обидел.

— Ты думаешь, деньги взял тот, кто убил? — спросил Головкин шепотом.

— Ты бы стал три дня бегать по Праге с миллионом? — вопросом на вопрос ответил Сквозняк. — Если его сумели вычислить и замочили те, кто приходил к тебе в номер, они все равно пролетели мимо денег. Он не таскал их с собой. Спрятал он мой «лимон» где-то там, в Праге. Печенью чувствую.

— А толку? — вздохнул Илья Андреевич. — Никто, кроме Курбатова, не знает. А он не скажет. Может, конечно, и успел кому-то близкому сообщить, но это вряд ли…

Стальные глаза смотрели в темноту и казались черными, бездонными ямами. Сквозняк молчал. От этого молчания Илье Андреевичу делалось не по себе. Он вдруг подумал, что вот так сидеть и молчать в темноте можно только с человеком, которому доверяешь. Пауза затянулась и стала невыносимой. Илья Андреевич закурил и тут же закашлялся. Потом произнес:

— Я ведь позвонил по тому номеру, вежливо так попросил Антона Владимировича. Там молодой женский голос как рявкнет: какой, мол, номер вы набираете? Ну, я сказал какой. А она мне, как идиоту, по слогам стала объяснять: «Фирмы здесь больше нет. Здесь частная квартира. Пожалуйста, вычеркните этот номер и больше никогда сюда не звоните!» Видно, очень ее достали звонками. Недавно, между прочим, во многих районах номера меняли. У меня на работе старуха бухгалтерша ночами не спит. Тоже дали новый номер, так теперь звонят круглые сутки. Она каждый день жалуется, мол, и в полночь, и в пять утра телефон надрывается и механический голос говорит: «Положите, пожалуйста, трубку и включите, пожалуйста, факс!» Кстати, я на всякий случай и насчет факса проверил. У той фирмы, «Стар-Сервис», номер телефона и факса был один и тот же. Зашел в первую попавшуюся контору и отправил ерунду какую-то, листочек с рекламой спортивных тренажеров. Машина в конторе просигналила, что факс прошел.

— Это еще зачем? — Сквозняк как бы опомнился и легонько хлопнул Головкина по плечу. — Ну, колись, что в голове-то у тебя было, когда факс отправлял?

Илья Андреевич сам не мог четко сформулировать, о чем думал, на что надеялся. Просто проверил телефон, а заодно уж и факс, на всякий случай. Однако Сквозняк был прав, заставляя его сейчас заново осмыслить и проанализировать тот нелогичный поступок.

— Да понимаешь, — медленно проговорил он, — я ведь тогда, в Праге, съездил на ту улицу, где кончили Курбатова. Мне все покоя не давало, почему именно в турагентстве? Что он там мог делать? Так вот, контора была, конечно, закрыта. На окошке висел рекламный щит, а на нем разноцветными буквами на разных языках — ну и по-русски тоже — написано: семейные туры, авиабилеты, в общем, перечень всяких услуг. В том числе ксерокс и факс. Я просто стоял, глазами хлопал и читал. Раз пять прочитал. Это ведь была для меня, так сказать, конечная станция. Оттуда уже мне идти некуда было, только в Москву ехать. С пустыми руками.

— Ладно, — Сквозняк поднялся, давая понять, что разговор на сегодня окончен, — узнай-ка мне адресок той квартиры, куда тебя просили больше не звонить. Это можешь сделать?

— Попробую, — кивнул Головкин. — А зачем?

— На всякий случай, — ответил Сквозняк и растворился в темноте.

А Илья Андреевич, оставшись один, опять закурил.

«Он хочет выйти на второго Курбатова. Но при чем здесь случайные люди, которым просто поменяли номер? Они ведь об исчезнувшей фирме даже слышать спокойно не могут. Их звонками достали. При чем здесь они? Или он надеется узнать что-нибудь о втором Курбатове через тех, кто его сейчас разыскивает по телефону? Но ведь они же сами его разыскивают, а стало быть, не знают, где он. Но с другой стороны, эти люди когда-то имели дело с фирмой и, значит, могут располагать какой-то информацией. А он думает, что умнее их всех и сумеет вытянуть из них то, чего они сами не знают…»

Нет, логика Сквозняка в данном случае была для Головкина темна и непонятна. Илья Андреевич заметил, что опять накрапывает мелкий дождик. Новый дорогой костюм, конечно, не полиняет, как та дешевка, однако все равно лучше не мокнуть. А зонтик он опять не захватил. Вот ведь закон подлости…

Головкин встал, затоптал недокуренную сигарету и быстро пошел к метро.

* * *
Володя бежал, не глядя под ноги, и поскользнулся на банановой кожуре. Поднимаясь, он заметил, что одна брючина порвалась на колене, колено кровоточит, ободранные до крови ладони покрыты грязью. Боли он не почувствовал, только обиду и брезгливость к собственным грязным рукам.

Ну что ж, все равно пора возвращаться домой. Опять ни с чем. Собеседнику толстячка удалось скрыться, исчезнуть в сумерках. Опять Володя не видел лица, только силуэт, очертания фигуры. Еще один день прошел впустую.

Впрочем, не совсем. Ни один из последних пяти дней нельзя назвать пустым…

Долго ничего не происходило, Володе казалось, он потерял след, а стало быть — надежду. Он уже готов был оставить толстячка в покое. Тот жил своей размеренной, благопристойной жизнью, ездил утром на макаронную фабрику, вечером возвращался домой, ни с кем не встречался, иногда отправлялся в командировки. Володя уже знал, что его скучный «объект» работает снабженцем, что зовут его Головкин Илья Андреевич, что у него сложные отношения с женой, детей нет, родственников и друзей, вероятно, тоже.

Для снабженца командировки — дело обычное, тем более дома не все ладно…

Но внезапно что-то изменилось. Володя даже не понял, когда именно это произошло. Толстячок пропал. Ну ладно, ничего странного, очередная командировка. Однако вернулся он другим человеком. Володя достаточно изучил его, чтобы моментально почувствовать: «объект» нервничает, буквально сходит с ума. На полном, благообразном лице был написан панический страх.

Володя напрягся. Он решил, что кто-то из банды все-таки замаячил на горизонте.

Кем мог быть для них тихий, добропорядочный Илья Андреевич? Уж никак не боевиком и не шофером. Казначеем! Конечно, именно на такую роль он подходил более всего. Значит, банда распалась, Головкин стал жить своей обычной жизнью. Его никто не трогал, ни власти, ни бандиты. Возможно, он даже решил воспользоваться какой-то частью денег банды. Ведь осталось же у него что-то, раз он был казначеем.

Но тут к нему явился некто из прежних приятелей и потребовал денег. У Ильи Андреевича возникли проблемы. Он дико испугался, потом стал бегать по Москве, по всяким департаментам.

Глядя, как Головкин в очередной раз скрылся за дверьми приемной Моссовета, Володя с усмешкой подумал: «Неужели он там хранит бандитские деньги?»

Впрочем, сама по себе беготня Ильи Андреевича Володю не интересовала. Ему было наплевать, как казначей станет решать свои проблемы, есть ли у него деньги, готов ли он с ними расстаться. Ему хотелось только одного: разглядеть лицо человека, который явился за деньгами. Но пока ничего не получалось.

Человек этот уже трижды встречался с Головкиным, и каждый раз Володя засекал встречу. Но ему не удавалось разглядеть лицо. Он видел только силуэт, очертания невысокой коренастой фигуры, он заметил легкую, звериную пластику, однажды даже профиль мелькнул. Но разглядеть и запомнить лицо Володя не мог.

Неизвестный встречался с Головкиным всегда в сумерках, выбирал безлюдные места, тихие дворики с неосвещенными скамейками. Именно на этих скамейках, в темноте, они сидели с Ильей Андреевичем и о чем-то очень тихо разговаривали.

Только сегодня бандит вдруг неожиданно громко рассмеялся. Смех звучал жутковато, Володя подумал, у бандита сдали нервы. Он в постоянном напряжении. Даже человек с железными нервами не может долго существовать в состоянии волка среди красных флажков. Это напрягает, изматывает.

Да, несомненно, вечерний собеседник Ильи Андреевича находился в бегах. Он умел растворяться в темноте, появляться ниоткуда, проходить сквозь стены. «Сквозняк!» — слово возникло в голове как бы само собой. Володя убеждал себя, что это домыслы, плоды воспаленного воображения. Сначала надо увидеть лицо.

Володя боялся, что каждая встреча бандита с казначеем может оказаться последней. Казначей отдаст деньги, бандит исчезнет. Оставалось только не спускать глаз с Головкина. Володя взял на работе свой законный отпуск, он позволял себе не больше четырех часов сна в сутки, он почти ничего не ел. С шести утра до часа ночи он был тенью Ильи Андреевича.

Он не решался подойти ближе потому, что знал, как обостряется чутье от постоянной необходимости быть незамеченным, неузнанным. Бандит обнаружит Володино внимание, угадает смертельного врага, начнет действовать разумно и осторожно. Он не глупее Володи, а потому неизвестно, кто победит в этом единоборстве.

Открытого единоборства допустить нельзя. Надо незаметно выследить и исполнить приговор. Нельзя рисковать. Если бандит заподозрит слежку, он убьет Володю и опять зло останется безнаказанным — самое главное, самое страшное зло.

Фотография главаря банды еще полтора года назад появилась на стендах перед районными отделениями милиции:

«Разыскивается опасный преступник. Рост ок. 175 см, телосложение нормальное… Особых примет нет».

Ищи ветра в поле!

Стекло на стенде было разбито, и Володя потихоньку отодрал листовку с фотографией, носил постоянно с собой. Бумажка совсем истлела в его кармане.

Конечно, на фотографиях люди не всегда бывают похожи на себя. Взгляд перед объективом делается застывшим, напряженным, пропорции лица меняются в зависимости от ракурса и освещения. К тому же снимок, перепечатанный типографским способом, становится совсем нечетким и теряет достоверность.

Для того чтобы лицо осталось узнаваемым на фотографии, в нем должно быть нечто очень индивидуальное, особенное. Нет, не дефект, не уродство, что-то совсем иное. Володя не мог сформулировать, что именно, но, разглядывая снимок Сквозняка, понимал: в лице бандита ничего особенного, запоминающегося, нет.

Обыкновенная физиономия, вполне приятная, высокий лоб, прямой нос, жесткая, мужественная линия рта. Таких много в толпе. Столкнешься на улице — ни за что не узнаешь. Володя читал еще давно, в интервью какого-то полковника милиции, что фотографии преступников, расклеенные на стендах, крайне редко помогают в их задержании. Это больше действует на самого преступника, создает дополнительное психологическое напряжение.

Однако Володя смотрел на фотографию так часто, так долго, что казалось, теперь мог бы узнать Сквозняка даже в темноте, на ощупь, с завязанными глазами. Но надо было подойти ближе, а это слишком рискованно.

Глава 12

Монгол научил покрывать подушечки пальцев специальным клеем. Никаких отпечатков. Потом этот клей отлично оттирался спиртом. Главное — не забывать постоянно смазывать руки кремом, иначе от клея и спирта кожа становится слишком сухой, пальцы теряют гибкость и чувствительность. Руки — главное оружие. Многие приемы в перчатках не получаются. Именно руками Сквозняк сделал своего первого жмура. Голыми руками.

Шел 1981 год. Сквозняку исполнилось восемнадцать, и Монгол решил по-своему отпраздновать его совершеннолетие.

В форточки Коля давно уже не пролезал. При ограблениях он либо стоял на «атасе», либо помогал выносить вещи. Монгол, как правило, брал на дело не больше двух человек. На этот раз они пошли вдвоем. Квартира принадлежала банщику из Краснопресненских бань. Монгол был знаком с ним много лет. Приземистый толстый московский грузин Ираклий, по прозвищу Ира, кроме банного дела, занимался еще скупкой краденого, особенно любил ювелирный антиквариат. Накануне он серьезно надул Монгола, купил у него изумрудный комплект, серьги, кольцо и кулон, в три раза дешевле, чем стоили вещи. Он долго и горячо убеждал Монгола, будто вещи поддельные, не начала прошлого века, а современной работы. К тому же золото низкопробное, с большим процентом серебра. И изумруд на одной сережке с трещинкой.

Монгол не возражал. Глядел внимательно своими щелочками, молчал, потом взял деньги, в три раза меньше, чем должен был взять. Сквозняк, сидевший рядом, сразу понял: банщик уже не жилец. Врет он Монголу, врет и не краснеет. Только слишком уж возбужденно говорит. Наверное, думает, будто самый умный.

Когда они распрощались с красноречивым банщиком и вышли на улицу. Монгол сказал:

— Послезавтра он отправляет жену с детьми к родителям в Кутаиси. У него будет жить любовница. Цацки он не перепродаст, скорее всего, оставит себе. Может, конечно, любовнице подарить сгоряча, но она все равно с ними никуда не уйдет. Не успеет.

Сквозняк немного удивился, когда узнал, что ночью к грузину они пойдут вдвоем. Только вдвоем. Монгол и он. Однако спрашивать ничего не стал. Монгол не любил лишних вопросов.

В полночь они позвонили в дверь. Просто позвонили. И банщик впустил их. На нем была грязноватая белая майка и широкие сатиновые трусы в цветочек. Из комнаты орала веселая эстрадная музыка.

— Не ждал, не ждал, проходите, гости дорогие, — широким жестом он указал на кухню.

— Ираклий, кто там пришел? — закричал женский голос из глубины комнаты.

— Пойди, Сквознячок, поздоровайся с дамой, — шепнул Монгол.

Хозяин не услышал и очень удивился, когда сдан из дорогих гостей, вместо того чтобы пройти в кухню, направился в комнату, где красивая Зиночка, товаровед магазина «Грузия», лежала на тахте. Она была совсем не в том виде, в котором женщина может предстать перед незнакомым мужчиной. И Ираклий возмутился, даже голос повысил:

— Эй, Сквознячок, туда нельзя! Что за дела, Монгол?

Однако ответа не услышал. Быстрым, едва заметным движением Монгол завел его правую руку за спину, так что суставы затрещали, а банщик на несколько секунд потерял сознание от дикой боли.

— Где цацки? — ласково спросил Монгол и одним ударом колена отбил банщику почку.

— Все отдам, — прохрипел Ираклий, — не убивай, все отдам. Сосунку своему крикни, чтобы женщину не трогал.

— Пошли, — Монгол поволок скорчившегося, хрипящего банщика в комнату, отдавать будешь.

Коле было интересно увидеть женщину, которую ему предстоит замочить через несколько минут. Монгол заранее предупредил об этом.

— Она знает мало, и долго разговаривать с ней не надо, — сказал он Сквозняку, когда они ехали в лифте.

Женщина лежала на тахте совершенно голая. Когда в комнату вошел незнакомый парень, она ойкнула и испуганно прикрылась одеялом.

— Ты кто, пацан? Сюда нельзя. Выйди сейчас же!

— Мне можно, — улыбнулся Сквозняк. Она была очень хорошенькая. Светлые короткие кудряшки, яркие пухлые губки, большая грудь. Коля подумал, что если посмотреть со стороны, то все это выглядит очень классно, как в американском фильме. И, невольно подражая киношным злодеям, он как бы чуть с ленцой неохотно, медленным движением саданул красотке под дых. Пока она, как рыба, хватала воздух открытым ртом, он наклонился, схватил ее за волосы и ласковым шепотом произнес на ухо:

— Где у твоего барана тайники, знаешь? Она смотрела на него выпученными глазами и уже не казалась такой хорошенькой. Лицо побагровело, рот широко открыт. Она все еще не могла отдышаться.

— Не знаешь — сразу замочу.

Для убедительности он легонько, ребром ладони, ударил ее по болевой точке на шее. Удар был рассчитан точно, ровно настолько, чтобы она могла после этого говорить и двигаться, но чтобы сомнений никаких у нее не осталось.

Тайников она не знала. Но на серванте лежала горстка ее собственных драгоценностей — сережки с большими синими сапфирами, два кольца, одно старинное, бриллиантовое, другое современное, сапфировое, под серьги, и еще часики золотые на дутом золотом браслете. Всего час назад она сняла все это, раздеваясь перед бурной страстью, и аккуратно положила на сервант.

— Возьми, все возьми, только не убивай. У меня сынок маленький, два года. И мама инвалид. Не убивай, — бормотала она.

Вдобавок к украшениям, которые он сгреб в карман с серванта, она протянула на дрожащей ладони золотой медальон в форме ракушки. Медальон всегда висел у нее на груди на тонкой цепочке. Она никогда его не снимала, это был талисман.

Сквозняк небрежно бросил медальон в карман брюк.

Ощущение абсолютной власти над сытой, красивой, холеной бабой было настолько острым и ярким, что Сквозняк даже замешкался на несколько секунд, невольно стараясь растянуть этот кайф.

Дорогие побрякушки приятно оттягивали карман. Он уже знал в этом толк, с первого взгляда понял: цацки все до одной настоящие. Любовница банщика-антиквара подделку на себя не нацепит. А теперь все — его. Захочет продаст, захочет — подарит кому-нибудь. И перед Монголом необязательно отчитываться. Он и так много возьмет в этой хате.

— Ну, что там у тебя? — послышался сзади голос Монгола.

Все это время он разбирался с хозяином в соседней комнате. Сквозняк оглянулся. Женщина попыталась встать на ноги. Даже не увидев, лишь почувствовав легкое движение с ее стороны, Коля Козлов не раздумывая перебил ей горло ребром ладони и негромко произнес:

— У меня все, Монгол.

Его удивило, как, оказывается, ненадежно держится жизнь в человеческом теле. Всего-то один удар, и привет. Просто и быстро, словно рыбу оглушить или куренку голову свернуть.

Потом так было еще трижды. Двое молодых здоровых мужиков и пацан четырнадцати лет. Со всеми он справлялся легко, ударом руки по горлу. Они даже не сопротивлялись, будто понимали — бесполезно. И каждый умолял о пощаде, надеялся до последней секунды, каждый готов был отдать все, что имел, лишь бы жить.

А чужая жизнь, оказывается, такая хрупкая, нежная. И так сладко чувствовать, что вот она, в полной твоей власти, чужая жизнь. Один удар — и нет ее. Ты самый главный, все можешь, все тебе легко. Даже дух захватывает.

Однако пятое убийство далось ему тяжело. Пятый о пощаде не молил, жизнь в его теле держалась крепко. Не могло быть и речи об одном ударе, о голых руках. Пятого пришлось застрелить, причем так, чтобы до последней секунды он не догадывался ни о чем. Если б догадался — хоть за секунду до выстрела, то Сквозняк тут же стал бы трупом. Пятым был сам Монгол.

Глаза-щелочки смотрели, не мигая, прямо в душу. Хоть и внушал Монгол с детства, будто нет ее, души, однако сам глядел именно в нее и видел, что там творится. Под взглядом Монгола молодой бандит чувствовал себя маленьким, беззащитным сиротой.

«Знай свое место, — говорили глаза-щелочки, — все, что ты умеешь, я тебе дал. Все, что в тебе есть, — мое. И ты сам — мой, весь, с потрохами».

Монгол никогда вслух не произнес этих слов, да и не надо было. Они понимали друг друга молча. Каждый шаг молодого бандита был подконтролен Монголу. Ни разу не ходил он на дело сам, по собственной воле. Монгол велел стоять на стреме — он стоял. Велел убить — он убивал. Ему было уже двадцать, он сам мог все, а вынужден был таскаться на коротком поводке за маленьким кривоногим человечком, словно огромный сильный медведь за старым цыганом на ярмарке. Свистнет хозяин — медведь спляшет. Мигнет хозяин — медведь задерет любого.

Сквозняк кожей чувствовал, какой кайф испытывает маленький кривоногий хозяин от этой своей абсолютной власти. Ненависть росла в нем медленно, осторожно, но настал момент, когда она заполнила целиком все его существо. И стало страшно — Монгол видит насквозь, может догадаться и тогда убьет не раздумывая. Монгола не проведешь.

Сквозняк терпел, прятал свою ненависть, как мог, нежил ее, успокаивал. Чужая жизнь висит на волоске, это он хорошо усвоил после четырех убийств. Но перерубить волосок можно, только если прикажет Монгол. В этом нет настоящего кайфа. Есть риск, но не ради самого себя, а по чужой прихоти.

Монгол проживет еще очень долго и, пока он будет жив, будет держать Сквозняка на коротком поводке. Выходит, занимаясь вечерами с Колей Козловым в спортивном зале, Монгол растил не продолжение свое, не равного, игрушку дрессировал, как зверя.

Он говорил, будет учить пацана бесплатно, только залезет сирота один раз в форточку — и все. Однако та ночь, когда одиннадцатилетний Коля Козлов карабкался по ржавой ледяной лестнице, была лишь началом. Расплачиваться за науку придется всю жизнь. Это несправедливо и унизительно.

Сквозняк считал, что расплатился сполна. Четыре трупа, сделанные по приказу Монгола, — это вполне достаточно. Теперь он может сам сколотить небольшую бригаду и жить как вздумается, убивать по собственной воле, брать что хочется — не украдкой, не потихоньку от глаз-щелочек.

После четвертого «мокрого» дела они отсиживались почти год. Монгол всегда точно знал, когда пора осесть на дно и как долго нельзя всплывать.

Захар вернулся из зоны, авторитет его вырос еще больше. Здоровье его сильно подорвали чифирь, водка и несколько долгих голодовок-протестов против беспредела лагерного начальства.

Теперь не было в России мало-мальски серьезного вора, который не приходил бы за советом и помощью к старому авторитету.

Захар судил в самых серьезных разборках, за ним почти всегда оставалось последнее слово. В делах он участвовал только советами, мозгами, жил скромно, как и положено вору в законе.

Сквозняк замечал, что нет в Захаре прежней жесткости. Бессмысленное слово «совесть» все чаще слетало с его губ. Иногда он начинал спьяну каяться в старых грехах, плакал под магнитофонные записи своего любимого Высоцкого, рассуждал о душе и Боге. Правда, только при Сквозняке он позволял себе раскиснуть.

— Никому не верю, сынок. Никому. Вот помру я, и молодые волки загрызут друг друга. Начнется новый век. Век беспредела. Не будет блатного закона, эти новые все себе позволят. А так нельзя. Один позволит, другой — и сразу кровь, очень много крови… Сами в ней захлебнутся… Ты держись подальше от блатных, сынок. Никому не верь. Ты сам по себе будь, у тебя сил на это хватит. Я ведь хотел для тебя совсем другой судьбы. Что б ты учился, женился на хорошей женщине, чтоб были детки у тебя… А у меня вроде как внучата. Знаешь, как хочется мне внучат понянчить? Не знаешь, не понимаешь. И теперь уже не поймешь никогда. Поздно. Тебе уже с этой дорожки не сойти. Я сам виноват, сам тебя в ту форточку пихнул. Думал, как лучше… Не просчитал я Монгола, не просек его поганую суть.

Сквозняк терпеливо слушал эти долгие пьяные монологи и думал о том, что сам он до такого не дойдет. Это ж кисель, а не человек.

— Ты бы не пил столько, Захар, — говорил он, — вредно это.

— Не буду, сынок, не буду, — еще одна стопка опрокидывалась в горло, — я ведь оглянуться не успел, как жизнь прошла. Старый я совсем, не годами, а душой и шкурой своей… Воровской век короток, а ответ все равно держать… потом.

— Перед кем это? — мрачно спрашивал Сквозняк. — Там ведь нет никого. Пустота.

— Ну откуда ты знаешь? Ты состарься сначала, жизнь проживи… И не мочи ты больше, сынок. Они ж потом тебе сниться станут, если до старости доживешь.

— Не станут.

Разговоры эти утомляли и раздражали Сквозняка. Но он терпел. Захар был единственным в мире человеком, к которому он чувствовал если не привязанность, то детскую благодарность. На самом дне его души жило странное теплое чувство, совсем слабенькое и чужое для его холодной сути. Ничего эта благодарность в нем не меняла, и как только не станет Захара, погаснет и это последнее живое тепло.

С другими Захар оставался все тем же — жестким, не терпящим возражений. На первом месте для него стоял незыблемый воровской закон, и каждый нарушивший его заслуживал наказания.

На Монгола ему жаловались уже не раз. Многих он обидел. Однако Захар старого приятеля не трогал. Сам не мог ему простить многое, но не трогал. Сквозняк знал единственную тайную причину: страх. Захар боялся Монгола, и в страхе этом было больше мистики и суеверия, чем логики. Впрочем, определенная логика тоже была.

— Я только подумаю, что пора его остановить, а он уже выскочит из-под земли, как призрак, и замочит меня одним ударом, — сказал однажды Захар Сквозняку, — однако остановить-то надо. Он ведь машина, не человек.

Не мог Монгол этого слышать. Не мог. Однако через несколько дней он возник перед Сквозняком, как всегда неожиданно, и сказал тихо:

— Разговор есть.

Сквозняк не удивился, когда услышал очередной приказ своего кривоногого хозяина. Он ждал этого. И уже знал, как поступит.

У Монгола была одна маленькая слабость. Он любил ритуалы, театральные эффекты. Он мог бы запросто все сделать сам, однако обратился к Сквозняку. Ему хотелось красивого зрелища, хотелось кайфа от своей безграничной власти. Ну что ж, он получит свой кайф.

Сквозняк выдержал взгляд глаз-щелочек, он просто заставлял себя в этот момент думать и чувствовать так, как надо Монголу. Он выдержал, и Монгол ничего не заподозрил до самого последнего момента.

В апреле Сквозняку исполнялся двадцать один год.

— Я хочу, чтобы мы втроем тихо посидели, — сказал он Захару.

— Третий — Монгол?

— Ну а кто же? Вспомним старые времена. Если будет погода хорошая, можно и на природу куда-нибудь, ты порыбачишь, костер разожжем. Ты же любишь это дело.

— Хорошо, сынок. Как хочешь, так и будет. Двадцать один — английское совершеннолетие.

Погода была отличная. Машину вел сам Захар. Его скромная крепенькая «Нива» была хороша для подмосковных лесных дорог. Солнышко светило, птички пели. Сквозняк сидел рядом с Захаром, Монгол сзади. Всю дорогу Сквозняк чувствовал затылком проклятый взгляд и далее думать не позволял себе о том, что произойдет на самом деле всего лишь через полчаса.

Остановиться решили у маленькой заросшей реки. Вылезли из машины.

— Рыбка здесь вряд ли есть, однако место хорошее, — сказал Захар.

— Давай, — шепнул Монгол одними губами. Захар стоял к ним спиной, сладко потягивался, похрустывая суставами.

— Воздух-то какой!

И в этот момент прозвучал сухой хлопок выстрела.

Монгол упал на траву, и глаза-щелочки уставились в яркое апрельское небо. Сквозняк шагнул к нему и взглянул в эти страшные, всевидящие глаза. Вот теперь ничего в них страшного не было. Захар наклонился и большой толстопалой рукой в татуировках закрыл мертвые глаза-щелочки.

Они дотащили тело до реки и столкнули в воду.

— Не всплывет, — сказал Захар, отдуваясь, — речка илистая, как болото. Только кажется, что маленькая, мелкая… Не всплывет.

Они сели на траву. Захар закурил и сказал еле слышно:

— Спасибо, сынок.

— Ты знал? — спросил Сквозняк. — Ты знал, зачем мы едем?

— Да, — криво усмехнулся Захар, — только вот в выборе твоем не был уверен. Твой это был выбор, только твой, сынок. Спасибо…

Глава 13

Соня сидела на кухонном диване. Поверх ночной рубашки Вера накинула ей на плечи свою теплую вязаную кофту. Было около полуночи, за окном шел холодный дождь. Надежда Павловна давно отправилась спать, а Соня все сидела с Верой на кухне, пила третью чашку чая и ложиться не собиралась.

— Вот с родителями так не посидишь, не поговоришь. Мама вроде бы слушает, но я вижу по глазам: она о своем думает. А папа вообще слушать не умеет, отвечает на все «Угу!». А с тобой уютно, ты в мои проблемы вникаешь.

— Ох ты, бедненькая девочка, — Вера покачала головой, — любишь на родителей пожаловаться! Можно подумать, плохо тебе живется.

— Нет, я не говорю, что плохо. Просто мама моих школьных проблем не понимает. У нее на все один ответ: книжки надо читать, головой думать и не тратить время на всякую гадость.

— Ну, в общем, это правильно, — улыбнулась Вера, — то, что закладывается в мозги в твоем возрасте, остается на всю жизнь. Действительно, жалко тратить время на ерунду.

— А если от гадости и ерунды никуда не денешься? — тяжело вздохнула Соня, — Знаешь, какие у нас сложные отношения в классе?

Вера догадывалась, что в школе у Сони все не просто. Девочка училась в той же английской спецшколе, которую заканчивали они с Таней. В середине семидесятых туда принимали детей после сложного экзамена. Конечно, было много «блатных». Школа считалась одной из лучших в Москве, в нее отдавали своих детей и внуков министры, народные артисты, партийные чиновники. Но был большой процент детей из самых обычных семей, не чиновных, не богатых, не знаменитых.

В школьной раздевалке рядом с клетчатыми мрачными пальтишками из «Детского мира» висели канадские дубленки, легкие яркие пуховики. На большой перемене из портфелей доставались бутерброды. У кого-то на хлебе в лучшем случае лежала «Докторская» колбаса, а кто-то каждый день лакомился черной икрой, севрюгой, страшно дефицитной и особенно вожделенной сырокопченой колбасой. Но дело было не в дубленках и колбасе.

Находились учителя, из которых лезло умильное чинопочитание, часто совершенно бескорыстное. Свой административный восторг перед чиновными и знаменитыми родителями они переносили на детей.

Вера до сих пор помнила, как однажды в восьмом классе учительница литературы, разбирая сочинения, сказала с искренним умилением, без тени иронии:

— Вот у Ванечки дедушка народный артист СССР, а он такой же мальчик, как все. Двадцать восемь орфографических ошибок в сочинении. Но за содержание пять. Ванечка очень верно раскрыл образ Печорина как лишнего человека, типичного представителя паразитического дворянского сословия, и подчеркнул, что его разочарование вызвано отсутствием четкой общественно-политической позиции.

Этот случай рассказывали как анекдот. Бедный Ванечка с тех пор только и слышал от одноклассников: «Надо же, внук народного артиста СССР, а такой же мальчик, как все!»

Конечно, это были всего лишь смешные казусы. На самом деле никто не делил детей на первый и второй сорт. Подавляющее большинство учителей считало административный восторг чем-то вроде неприличной, стыдной болезни. Оценки ставились за знания, а не за родительский чин. На праздники учителям дарили цветы и шоколадные наборы, но не более. Подарок был всего лишь знаком внимания и уважения, никак не взяткой.

Дети и внуки министров старались кушать свои бутерброды с икрой скромно, незаметно, а чаще — вместе с соседом, у которого на хлебе был плавленый сырок. Причем ребенку, которого кормили продуктами из спецраспределителей, иногда плавленый сырок из гастронома казался вкуснее осетрины.

Но все осталось в прошлом.

Теперь в эту спецшколу принимали даже не по блату, а исключительно за взятки. Формально обучение оставалось бесплатным, дети все еще должны были сдавать вступительные экзамены. Но с каждым годом вопросы и задания становились все примитивней. Сдать такой экзамен мог и трехлетний малыш. Для того чтобы ребенка приняли, нужно было заранее, за год до поступления, нанять двух-трех преподавателей из этой школы в качестве репетиторов и платить им так, чтобы к концу года каждый имел с этих занятий не меньше двух тысяч долларов. Таким образом, первоначальный взнос составлял от четырех до шести тысяч в твердой валюте.

Если у родителей находились какие-нибудь прямые ходы к завучу или к директору, то взнос уменьшался вдвое. Достаточно было при встрече незаметно вручить конверт с двумя-тремя тысячами, и ребенок успешно сдавал вступительные экзамены. Но для этого, разумеется, надо было приходить «по звонку», по чьей-то телефонной рекомендации, ибо у человека с улицы взятку брать опасались.

Потом, в процессе обучения, успеваемость ребенка впрямую зависела от всевозможных даров и подношений, которые родители несли учителям на все праздники, от 1 мая до Дня учителя, от Пасхи до Рождества. Это были не цветы и не конфеты. Дарить полагалось реально дорогие, качественные вещи. А символические знаки «внимания и уважения» никого не интересовали.

То, что Соню приняли в школу без взятки, было удивительным исключением. Среди тех, кто принимал экзамен, нашлись две учительницы, которые помнили ее маму, талантливую Танечку Соковнину, умницу, круглую отличницу. Грамоты, полученные Таней за победы на районных и городских олимпиадах по биологии и химии, до сих пор висели в кабинете директора.

Однако Таня вскоре стала жалеть, что отдала ребенка в свою родную-любимую спецшколу. Штат учителей почти полностью сменился, уровень знаний катастрофически падал.

— Я понимаю, можно заплатить педагогу за то, что он хорошо учит твоего ребенка. Я понимаю, у них мизерные зарплаты, тяжелый труд. Они заслуживают большего. Но платить за пятерку в году, особенно когда ребенок и так знает предмет на пятерку, — это чушь и стыд! — говорила Таня. — Если бы я знала, что так будет, отдала бы Соню в обычную районную школу.

Но самое неприятное заключалось в том, что Соня отлично понимала, почему у нее по математике вышла четверка в году.

— Пришел мой папочка, принес какой-то туалетный набор, два куска мыла, дезодорант и крем. Конечно, за такой подарок пятерки в году не будет! Другие дарят фарфоровые сервизы, золотые украшения, просто конверты с долларами дают. Тогда можно весь год ничего не делать и получать четверки-пятерки, — спокойно говорил ребенок, — в принципе математичка за такой жалкий подарок могла и трояк влепить, но у меня в годовой контрольной ни ошибочки, ни помарочки, ей совестно стало. На самом деле она хорошая, просто в школе так все делают.

За одноклассниками приезжали «Форды» и «БМВ». У Сониных родителей вообще никакой машины не было. Ежедневные суммы карманных денег превышали месячную зарплату какого-нибудь врача или инженера. Соне могли давать не больше пяти тысяч в день, этого едва хватало на стакан сока и пирожок в школьном буфете.

Дети давали друг другу деньги вдолг под проценты, включали счетчики, устраивали настоящие бандитские разборки. Общались между собой матом и на блатной «фене». Соня рассказывала, как один мальчик проиграл в карты на «американку», то есть на желание, и его заставили вынести коробку «Киндер-сюрпризов» из супермаркета. Охранники, конечно, поймали, но он позвонил папе, владельцу пары коммерческих магазинов.

Папа приехал, всем заплатил, и мальчика отпустили.

— Но как же его могли заставить? — недоумевала Вера, — Как можно заставить нормального человека воровать?

— Ты не понимаешь, — досадливо морщила нос Соня, — у того мальчика, которому этот проиграл в карты, папа — из «крыши».

— Трубочист, что ли?

— Бандит, — терпеливо объяснила Соня, — причем он из той «крыши», которая пасет папу проигравшего мальчика. Теперь поняла?

— Почти, — вздохнула Вера.

— Ну вот. Ему, кстати, и не попало совсем от родителей, когда они узнали, кто его заставил своровать в супермаркете. Слушай, а ты что, правда не знаешь, что такое «крыша»?

— Знаю, конечно. Просто я не думала, что для детей твоего возраста такие вещи тоже имеют значение, — смутилась Вера.

— Имеют, еще какое! По моей школе вообще можно законы преступного мира изучать. Все как на ладошке.

— Но у тебя есть в классе какие-нибудь друзья, подруги?

— Есть две девочки. Они нормальные, матом не ругаются.

— Это что, главный критерий? — тихо спросила Вера.

— Конечно. Мама говорит, ругаться матом — это как воздух портить, ну, пукать при всех. Она говорит, если человек ругается матом, у него вместо головы задница. А папа говорит, что тогда у каждого второго задница вместо головы, и в таком случае жить на свете очень грустно. Но вот я знаю много людей, которые совсем не ругаются. Мама, папа, тетя, бабушка, ты, твоя мама. И еще многие. В общем, не так уж грустно. Наоборот, интересно. Я в нашей школе опыта такого набираюсь, вам с мамой и не снилось. В ваше время было по-другому.

— Какого же опыта, Сонечка?

— Ну, я ведь говорила, я стану следователем. Вернее, оперативником. Буду бандитов ловить. Вот сейчас я их и изучаю.

— То есть ты считаешь, что большинство твоих одноклассников станет бандитами? Соня, а ты не преувеличиваешь?

— Буду очень рада, если окажется, что я ошибаюсь, — по-взрослому вздохнула девочка.

Внешне Соня была удивительно похожа на свою маму, такая же худенькая, черноглазая, с такими же прямыми темно-каштановыми волосами до плеч. Но она была значительно взрослее, чем ее мама в десятилетнем возрасте. Каждый день ей приходилось сталкиваться с такими психологическими и нравственными задачками, какие не снились ее маме ни в десять, ни в тридцать лет.

Слушая ее. Вера вдруг подумала, что в определенном смысле Соня знает жизнь лучше своих родителей. Таня и Никита крутились в замкнутом научном мире, их окружали разные люди, порядочные и не очень, но все они были из одного теста, все были интеллигентами до мозга костей.

Как ни странно, но жизнь Сониных родителей казалась куда проще и уютнее, чем жизнь десятилетней Сони.

— Ты знаешь, что уже второй час ночи? — спохватилась Вера, взглянув на часы. — Спать, сию же минуту! Только зубы почистить не забудь.

В комнате Надежды Павловны горел ночник. Для Сони было постелено на диване. Вера заметила, что из-под подушки торчит маленькая кукольная нога.

— Только никому не говори, что я еще в куклы играю, — пробормотала Соня, забираясь под одеяло и прижимая к себе пухлого резинового пупса в кружевном чепчике, — не забудь поцеловать меня и перекрестить.

Глава 14

Бригаду свою Сквозняк набирал не из блатных, которых презирал за страсть к пустому понтярству, водке и «дури». Он решил сбить совсем маленькую, мобильную бригаду из здорового, крепкого молодняка, чтобы были жадные, горячие, а уж выдрессировать их, сделать послушными своей железной воле он сумеет.

Первых двоих, Кашу и Гундоса, он подобрал на улице. Шел поздним вечером через темную подворотню и услышал хриплый, нахальный голос:

— Мужик, закурить не найдется?

— Не курю. И вам не советую.

— Он еще и советы дает, с-сука!

Ударить они, конечно, не успели. Тут же оба скорчились в пыли, на асфальте.

Сквозняку стало смешно. И он рассмеялся от души, глядя на глупую ночную шпану. Грабить его решили, сосунки.

— Ну что, ребятки, кушать хочется? — весело спросил он.

— Ты че, мужик, в натуре… Отпусти…

— Я и не держу. Вставай, беги.

Но встать они не могли. Оба пыхтели и скрипели зубами от боли.

— Предупреждать надо, — простонал тот, что был шире в плечах, — каратист, что ли?

— Так вот я и предупредил.

Они приехали из Подольска. Одному девятнадцать, другому двадцать один. Им действительно очень хотелось кушать. Но гамбургеры в вокзальном ларьке их не устраивали. Невкусно. Хотелось в хороший ресторан, да не только по большим праздникам, а каждый день. И тачку хотелось, чтоб новенькая, блестящая, с музыкой, с красивыми девочками на заднем сиденье, и еще много чего хотелось, причем не когда-нибудь, а сию минуту.

В тихом городе Подольске были свои крепкие группировки, однако Вадика Кашина и Рустама Габаретдинова туда почему-то не приглашали. Они подумали и решили, что самый быстрый и нехлопотный путь получить хотя бы что-то — это сесть в электричку, доехать до Москвы, послоняться, оглядеться, найти хорошие подворотни и проходняки и тихо дожать какого-нибудь одинокого припозднившегося прохожего. Конечно, у человека, который идет ночью от метро до дома, много не возьмешь. Но хотя бы что-то. А то уж очень обидно.

Первые ночные гастроли прошли неудачно. Нервная дамочка лет сорока отдала им сумку без всяких разговоров, даже кольца с пальцев сняла, лишь бы не били. В сумке оказалось триста тысяч. А два колечка они утром продали скупщику золота на площади Белорусского вокзала за сто баксов. И тут же все потратили, даже сами не поняли на что.

Однако вторым их «клиентом» оказался Сквозняк. Они уже подумали было, что им не повезло, нарвались на каратиста, который может запросто оказаться ментом или вообще спецназовцем. Обычный человек так драться не умеет. Вот возьмет сейчас и потащит их обоих в ментовку. Такой может, если захочет.

Но смешливый каратист повел их не в милицию, а в ночной ресторан.

— Квартиры надо брать, пацаны. На улице много не возьмешь, — говорил он тихо и рассудительно, — но только свидетелей оставлять нельзя. Все домушники горят на свидетелях.

— Это чего ж, мочить всех? — шепотом спросил Вадик Кашин.

— Нет, сушить. Для гербария, — усмехнулся Сквозняк.

Он выбрал этих двух потому, что они были еще не блатные, но очень жадные. Каждому он устроил экзамен. Первым прошел его Рустам, которому дали прозвище Гундос. В качестве экзаменационного билета ему досталась женщина шестидесяти лет.

— А почему пушкой нельзя? — робко спросил он Сквозняка. — Проще пушкой-то.

— Потому и нельзя, что проще, — ответил Сквозняк, — давай, не тяни.

Женщина была одна в квартире. Взяли много. Примотанная к стулу скотчем, она рассказала, где спрятаны деньги. В полированной стенке, в зеркальном баре, стояла яркая жестянка из-под французского печенья. Там, под кучей лоскутков и клубков, нашли две тысячи баксов. Было еще кое-какое золотишко.

Но куда важнее для Сквозняка оказался острый кайф, когда девятнадцатилетний Гундос полоснул ножом по горлу женщины.

Возможно, занимаясь уличными мелкими грабежами, этот подольский парень мог бы в конце концов прирезать кого-то в азарте драки. Но совсем другое дело убить беспомощного человека, пожилую женщину, примотанную к стулу и глядящую на тебя глазами, полными ужаса. Убить хладнокровно, чтобы не оставалось свидетелей. Что-то очень важное надо в себе переступить.

И Гундос переступил — по приказу, по воле Сквозняка. Значит, Сквозняк все может.

Сирота, отбракованный при рождении, настолько никчемный, что даже родная мать отказалась от него, может все. Младенец из Дома малютки, обреченный глядеть в казенный потолок, орать до посинения, нюхать хлорку и чужое дерьмо, олигофрен в стадии дебильности, ребенок десятого сорта, попавший в лопасти холодной равнодушной машины под названием «государство», может все.

Его с младенчества пытались выкинуть из мира нормальных людей, чтобы он сгинул где-нибудь в психушке, сгнил тихим бессмысленным «овощем». Не вышло. Он вырос, стал сильным, он может убивать сам и заставляет убивать других.

Этим нормальным людям, которые живут в своих уютных отдельных квартирах, любят своих счастливых, неказенных детей, никуда теперь от бедного сироты не спрятаться.

Лицо Гундоса стало зеленым, он озирался по сторонам шальными, пустыми глазами. Каша тоже застыл, только кадык судорожно двигался на тощей шее.

— Молодец, — сказал Сквозняк, — ты прошел экзамен. На четверочку. Ну, заснули, что ли? Линяем, быстро…

Они шли за ним как вареные. Оба молчали. Однако когда в руках Гундоса оказалась тысяча баксов и тяжеленькая горсть качественных, дорогих ювелирных изделий, глаза подольского юноши оживились, щеки порозовели.

Каше он дал пятьсот и пятьсот взял себе. Он решил, так будет справедливо и педагогично. Гундос заслужил свою награду, а у Каши должен быть хороший стимул.

Потом экзамен прошел и Каша. На троечку. Ему пришлось еще сложнее. Сквозняк приказал замочить ребенка двенадцати лет, девочку. Квартира опять попалась небедная. Каша получил большую долю и быстро утешился. Он ведь именно этого хотел, шляясь в тоске по тихому Подольску, трясясь в переполненных электричках и дежуря в ночных московских подворотнях. Он хотел денег, сразу и много. Вот и получил. Если оставлять свидетелей, даже маленьких, оглянуться не успеешь — сядешь. Тогда кайф кончится очень быстро.

Потом новые члены бригады проходили обязательный экзамен. Они по-разному переступали через самих себя. Кто-то ломался, их потом приходилось убирать, в назидание другим и для безопасности. Тоже ведь свидетели.

Сквозняк называл это естественным отбором, бригада в итоге сколотилась совсем небольшая, но крепкая, надежная, с железной дисциплиной.

Третьим вошел в бригаду Чирик, Вася Чиркин, москвич, двоюродный брат Каши. Он работал грузчиком на макаронной фабрике в Сокольниках и мечтал о лучшей жизни. Экзамен он проходил тяжелее, чем Гундос и Каша. Но прошел все-таки.

В квартире было трое, дед с бабкой и пацан десяти лет…

— А теперь мочи его. Ну! Сквозняк не держал в руках никакого оружия, он просто смотрел в глаза белобрысому длинному Чирику.

— Я не могу… Это, слышь, он же маленький совсем. Не скажет ничего.

— А если скажет? И мы все из-за этого погорим? — Сквозняк говорил спокойно и рассудительно, словно объяснял нерадивому ученику, как правильно решить задачку.

— Не могу я… — Чирик чуть не плакал. Сквозняк смотрел на него холодными насмешливыми глазами. Ему было интересно, сможет в конце концов или нет. Именно это было ему интереснее всего, именно это доставляло кайф — наблюдать, как человек сам в себе переступает черту, за которой все можно.

Мальчишка был не такой уже и маленький. Десять лет. Такие все прекрасно понимают и запоминают. Только что он видел, как убивали его бабку и деда. Дед сразу вырубился, когда примотали к стулу и залепили рот. Перед этим успел сказать:

— Славика не трогайте… не трогайте… И вырубился. Однако сердце еще билось, и Гундос по приказу Сквозняка перерезал ему горло.

А старуха продолжала извиваться и мычать. Это раздражало. Вообще настроение было поганое. Оказалось, что брать в доме нечего. Кроме старого черно-белого телевизора и дюжины серебряных ложек, ничего. Верилось с трудом. Слишком уж здесь чисто и красиво. Должно быть что-то еще.

— Ну, колись, бабка, где у тебя чулок с деньгами? Гундос несильно вмазал старухе в челюсть. Сквозняк спиной чувствовал, как трясется Чирик. Ему поручено было крепко держать пацана, чтоб не рыпнулся. Чирик держал и трясся. Сквозняк решил: не пройдет он экзамен, надо будет его убирать. Слабачок, кисель. И зачем полез в бригаду?

Десятилетнему Славе Кравченко казалось, что он смотрит ужастик по видику. В жизни так не бывает. Вот сейчас фильм кончится, можно будет выйти на свежий воздух.

Славик любил ужастики. Родители не разрешали смотреть, бабушка с дедушкой — тем более. Но у них и видика не было, только черно-белый телевизор. И он смотрел редко, в гостях у кого-нибудь из одноклассников.

Славик сам не мог понять, почему ему нравится, когда на экране оживает труп, с него капает вода, он медленно идет с выпученными глазами и растопыренными руками, а какая-нибудь симпатичная блондинка орет как резаная. А ты сидишь затаив дыхание, и тебе тоже хочется заорать: «Беги, дура! Ну беги!» Или вампир с длинными клыками спрыгивает с потолка прямо в постель. Спит себе парочка, обнявшись, и вдруг люстра начинает покачиваться, окно хлопает, ворона влетает, а потом бац — вампир. Или про маньяков: какое-нибудь мирное семейство ужинает, им хорошо, спокойно, они шутят, едят спагетти — мама, папа, ребенок, и вдруг дверная ручка медленно поворачивается… Даже мурашки по спине. Вроде жуть, гадость, а все равно нравится.

Как-то мама одноклассника Сереги Берестова вошла в комнату, увидела, что они смотрят «Полуночного мертвеца», выключила на самом интересном месте, вытащила кассету и спросила:

— Вы можете мне объяснить, почему вы это смотрите? Ведь вам потом будут кошмары сниться. Есть лее хорошие фильмы.

— Мам, ну ты что? Дай досмотреть! — чуть не заплакал Серега.

— Объясни мне, зачем тебе это? — спокойно попросила мама — Объясни, сформулируй. Ты ведь разумный человек. Может, я пойму?

Они оба, Славик и Серега, задумались: а правда, почему так интересно смотреть, как кого-то душат, режут, кровь пьют?

— Потому, что не тебя, а другого, и не в жизни, а понарошку, — сказал Серега.

— Потому, что очень страшно, но на самом деле — не правда, в жизни так не бывает, — добавил Славик. Серегина мама вздохнула и отдала им кассету, разрешила досмотреть классный ужастик. Они досмотрели и пошли во двор играть в футбол.

И вот сейчас все случилось почти как в ужастике. Бабушка, дедушка и Славик поужинали и легли спать. Все было очень хорошо, спокойно, обычный вечер сменился обычной ночью. И вдруг почему-то закричала бабушка, потом зажегся свет, и четверо людей непонятно откуда появились в комнате, где спал Славик. Он даже не испугался сначала. Они были живые, с виду вроде нормальные. Ни на зомби, ни на вампиров не похожи. И только потом, когда бабушку с дедушкой стали бить, приматывать скотчем к стульям, а его схватили и потная большая ладонь зажала ему рот, стало страшно. Очень страшно. Но все равно не верилось, что это правда, все казалось — понарошку, как бы на экране. Вот сейчас войдет кто-нибудь взрослый, например Серегина мать, выключит видик, вытащит кассету, и все кончится.

Славик столько раз видел, как убивают на экране, но никогда не думал о смерти как о чем-то реальном, серьезном. Он был еще маленький, всего десять лет. И время для него двигалось не так, как для взрослых, а совсем по-другому.

Он знал, конечно, когда-нибудь, через много лет, бабушка и дедушка станут очень старыми и умрут. Но это будет не скоро, это далеко от сегодняшней, такой уютной и привычной жизни. Даже дальше, чем вампир на экране…

Он не мог представить мир без бабушки с дедушкой, а без себя самого — тем более. Как это — его, Славика Кравченко, не будет? Он ведь такой реальный, с рыжеватым жестким ежиком волос, со свежей ссадиной на коленке — позавчера упал с брусьев на физкультуре, ободрал коленку о какой-то винт…

Когда в ужастике события развивались уж очень страшно, Славик закрывал глаза и пропускал самые кошмарные кадры. Вот и сейчас он зажмурился, чтобы не видеть, что делают с бабушкой и дедушкой. Он почти не сомневался: как только откроет глаза, все кончится.

Он бился в чужих грубых руках, мычал зажатым ртом, пытался укусить потную ладонь, но сил у него было меньше, чем у здорового взрослого парня, который держал. Конечно, Славик еще маленький, всего десять лет. Но это кончится когда-нибудь, это не правда, так не бывает!

До последней секунды Славик не мог поверить, что это правда. И даже чудовищная боль не заставила его поверить. Она была невероятной, нереальной и быстро кончилась, как кончается любой, самый душераздирающий ужастик.

Стало светло и легко. Грубые чужие руки разжались сами собой, остались где-то далеко, в своем страшном придуманном мире, где все — не правда. Десятилетний Славик совсем не удивился, когда понял, что на самом деле смерти вовсе нет. Он и так никогда в нее не верил.

Глава 15

— Здравствуй, Захар. Прости, что долго не приходил. Сам видишь, недосуг было. А у тебя здесь хорошо, птички поют, незабудки выросли. Устал я от беготни, а остановиться не могу. Знаешь, на кого я сейчас похож? На белку в колесе. Крутится белочка, лапками перебирает, сначала медленно, потом все быстрее, быстрее, уже не видно ее, только рыжее пятно мелькает. Так вот бежит она, пока не помрет от разрыва сердца. Но у меня-то сердце крепкое. Я выдержу. Ладно, пойду воды налью, чтобы цветы не завяли.

Сквозняк встал с маленькой скамеечки и не спеша побрел по узкой аллее между кладбищенских оград. Вслед ему смотрел из фарфорового овала, впаянного в белый мрамор памятника, нестарый, совершенно лысый человек.

«Захаров Геннадий Борисович, 1928–1987» — было выбито золотыми буквами на белом мраморе.

Над Пятницким кладбищем кричали вороны, перебивая радостный воробьиный щебет. На утреннем теплом солнце ярко светилась золотая маковка кладбищенского храма. Здесь десять лет назад отпевали вора в законе, легендарного Захара, убитого снайперской пулей. Сквозняк потом того снайпера вычислил, выследил и кончил. Однако заказчик ускользнул.

Раз в году Сквозняк обязательно приходил на могилу, но не в день рождения или смерти. Он не соблюдал памятных дат. Это могли вычислить, могли устроить засаду и взять его, тепленького, расслабленного от воспоминаний.

На Пятницкое кладбище он шел тогда, когда был на пределе. Из живых он ни с кем не мог поговорить спокойно и откровенно. Захар любил повторять:

— Никогда не жалуйся, даже на усталость. Никогда не показывай, что тебе плохо. Терпи, если хочешь быть сильным, учись терпеть и молчать. Никто не должен знать, что ты чувствуешь, о чем думаешь, какие у тебя есть болезни и слабости. Начнешь болтать, сам не заметишь, как подставишься. А подставляться тебе нельзя. Ты ведь не сядешь, сразу ляжешь, оденешься в деревянный бушлат.

Человек любит поговорить о самом себе, ему хочется, чтобы слушали, понимали, хочется и пожаловаться, и похвастать. Сквозняк видел: даже самые сильные позволяли себе раскисать — по пьяни, либо перед бабами, либо перед теми, кого считали друзьями. Это всегда плохо кончалось.

Сам Сквозняк никогда не подставлялся. Конечно, случались в его жизни серьезные проколы. Но всегда была виновата чужая глупость, а не его собственная. Иногда выходило, что вчерашний прокол оборачивался удачей. Умному везет всегда или почти всегда. Так было год назад, когда он один поехал в Анталию на недельку, во-первых, отдохнуть, поплавать в море, а во-вторых, по хорошей наводке познакомиться с турецкими торговцами наркотиками. Лишние деньги и связи никогда не помешают. С турецкой стороны его принимала высоченная шведка Каролина.

Более горячей и неуемной телки он не встречал. Ко всем прочим радостям получилась неделя такого крутого секса на берегу моря в бунгало, что он долго еще не мог забыть светловолосую шведку. Конечно, главная цель поездки заключалась не в этом.

Он хотел сам для себя, помимо своей бригады, провернуть потихоньку пару-тройку операций. Первую партию товара, полкило героина, он должен был получить у курьера в аэропорту. Фотографию курьера турки передали по факсу и сообщили, что платить ему не надо, он одноразовый, то есть можно тут же убирать. Как и где — это уже его, Сквозняка, проблемы.

Однако одноразовый курьер вместе с товаром исчез, сгинул, и, стало быть, пропал аванс, который взяли за товар турки. Разумеется, тех денег он больше не увидел. Но особенно жаль было, что он ошибся в самих турках, думал, они серьезные люди, а оказались придурками, в том числе и красотка Каролина.

Какой-то лох из России сумел уйти от них вместе с товаром.

А позже турков замели. Каролину первую взял Интерпол. Она спокойненько всех сдала. Сквозняк видел целый сюжет по телевизору. Он всегда старался смотреть уголовную хронику, и российскую, и международную.

Дело получилось шумное, турецкие власти устроили показательный процесс. Он понял, как повезло ему, что не удалось всерьез поработать с той командой. Был бы он с ними в деле, еще неизвестно, чем бы это обернулось. Сейчас ведь легавки всех стран объединяются, как раньше пролетарии по призыву Карла Маркса. А турки предлагали после истории с исчезнувшим курьером все-таки продолжить сотрудничество. У кого, мол, проколов не бывает? Курьер — твой земляк. Ты, может, и сам его разыщешь, тогда весь товар — твой и платить нам за него ничего не надо. Наоборот, вернем твой аванс в двойном размере. В общем, сулили золотые горы.

Но он тогда поостерегся иметь с ними дело. И курьера искать не стал, почувствовал, надо завязывать с турками, совсем завязывать, будто и не было ничего. Раз они могли так проколоться, то неизвестно, чего от них ждать. Такой вот мудрой осторожности тоже научил его Захар.

— Всегда смотри, почему партнеры прокололись. Если причина в глупости и жадности, лучше не имей с ними дел. Войдешь в дело с придурками, сам станешь таким. Кому, как не тебе, это знать…

Только один небольшой прокол получился с его стороны. У шведки была страсть к фотографиям. Она обожала сниматься голышом. Он сам щелкал ее в разных позах, но пару раз их все-таки засняли вместе по ее настоятельной просьбе, и его одного она сняла «Полароидом», на память. По-хорошему, надо было перед отъездом эти снимки найти и уничтожить. А он этого не сделал, поленился, разнежился на солнышке… Впрочем, ни Каролина, ни турки имени его не знали, прозвища тоже. Наверняка у горячей шведки большая коллекция всяких фоток с разными мужиками. Ведь не станут каждого проверять.

Сквозняк подошел к забору, у которого были навалены поломанные сухие венки, повернул медный кран, торчавший прямо из земли, на ржавой трубе. Перед тем как подставить под ледяную струю литровую банку, он попил воды из пригоршни, ополоснул лицо.

— Привет старым знакомым! — услышал он хрипловатый высокий голос за спиной.

Прежде чем обернуться, он поставил банку на землю, освободил руки. Оружия у него с собой не было, но и без оружия он мог справиться с кем угодно.

— Остынь, в натуре, это я, Клятва! — Высокий худой мужик в черном сатиновом халате улыбнулся, сверкнув золотыми фиксами.

Да, можно было остыть. Клятва не представлял опасности. Много лет он работал могильщиком на этом кладбище, а могильщики — народ осторожный. Знают, сколько стоит жизнь человеческая.

— Из легавки приходили по твою душу, — сообщил он все так же с улыбочкой, — то ли стукнул кто, то ли сами доперли про Захара. В общем, ты это, в другой раз не тусуйся здесь.

Сквозняк ничего не ответил, поднял банку, налил воды, закрутил кран.

— Ко мне-то зайдешь? — спросил Клятва, шагая рядом со Сквозняком по дорожке. — Новости всякие расскажу, и вообще посидим. Я теперь гравером работаю.

— Зайду, — кивнул Сквозняк.

В мастерской, в небольшом закутке, стоял облезлый круглый стол, на нем тарелка с нарезанными помидорами, хлебом и колбасой. Клятва подмигнул и извлек из казенной тумбочки початую бутылку «Смирновки».

— С утра поддаешь, бормотолог? — усмехнулся Сквозняк, усаживаясь на расшатанную табуретку.

— Так мне иначе не работается, — развел руками Клятва, — жизнь такая пошла, жмурики-то все молодые, а я, ты знаешь, переживаю, — он шмыгнул носом, за каждого, прям как за родного переживаю. Недавно вот женщина пришла, культурная такая, лицо доброе. Сыну памятник заказывает, а сама — ни слезинки. Ну, думаю, милая, тебе тоже недолго небо коптить. Те, которые воют с горя, живут дольше. У них все наружу выходит. А которые в себе держат, те выгорают изнутри. Вот у той женщины бледность такая, прям хоть саму ее закапывай, вместе с урной. Жалко, ты со мной выпить не можешь. — Он шумно вздохнул, налил себе полный стакан водки, опрокинул его в горло одним быстрым, жадным движением, потом закурил. — Сына у ней младшего за границей где-то замочили, так старший урну сюда привез. Хорошо, когда двое детей. Я вот, если б женился, сразу троих бы завел. На всякий случай. Время-то какое на дворе! Вот ты глянь на мои заказы, ты только глянь! Даты рождения-то все шестьдесят пятый, семидесятый.

Сквозняк знал, что Клятва придуривается. Нет у него никакой жалости к молодым покойникам. Много их прошло через его руки. И тех, кого хоронили под оркестр, со слезами, и таких, которых закапывали глубокой ночью, в приготовленные для других могилы. Присыпали землей немного, а на следующий день туда опускали гроб с законным покойником. И вроде как получалось, что оркестр, речи, слезы были уже на двоих, только об этом никто не знал, кроме могильщиков.

Слушая полупьяные причитания своего старого знакомого, Сквозняк отдыхал. Он сидел, полностью расслабившись, даже глаза прикрыл. Для него такая вот пустая болтовня неопасного, «своего» человека, была как шум моря или шелест густой листвы. Ему хорошо отдыхалось под эту болтовню. И вслушиваться не надо, и вроде кто-то живой рядом.

— Вот ты глянь, парнишка-то какой приятный, Курбатов Денис Владимирович, и на блатного совсем не тянет. А тоже, заказал его кто-то. — Клятва уже совал ему под нос фотографию, принесенную матерью, чтобы пересняли на фарфор, закрепили на памятнике.

Сквозняк открыл глаза. На фотографию он смотрел долго и внимательно. У него была отличная память на лица. Видел он уже такую карточку, точно, видел. Год назад именно этот вот портрет переслали по факсу турки. Значит, тогда этот колобок с героином ушел, а теперь «лимон» прикарманил. Вот ведь как жизнь поворачивается. Не случайно ему сегодня у могилы Захара вспомнилась та история с турками.

— Ты что, знаком был с ним, что ли? — спросил Клятва.

— Вроде встречались, — равнодушно кивнул Сквозняк. — Слушай, у тебя, наверное, и адрес есть, и телефон. Когда памятник заказывают, квитанцию заполняют.

— Чего, вправду знакомый? — прищурился Клятва.

Сквозняк встал и несколько секунд молча глядел граверу в лицо.

— Да я, это, у меня нет, в натуре. Зачем мне адрес? Я — работу, мне деньги. У директора, у Дмитриваныча, — Клятва громко икнул, — все, там документы на владение участком, адрес, как положено. А у меня вот, фотка только, имя-отчество-фамилия, даты…

— Ладно, — тихо произнес Сквозняк. Он знал, гравер не врет, зачем ему врать? Просто заказ, вероятно, был левый, без всяких квитанций.

— Урну уже захоронили?

— Два дня назад, — кивнул Клятва, — вдвоем, мать и старший брат. Больше никого не было. А памятник одна мать зашла заказывать. Брат делся куда-то. У них здесь местечко есть, отец похоронен.

— Где именно? В каком квадрате, помнишь? Клятва с ходу назвал координаты могилы.

— А ты видел этого брата? — небрежно спросил Сквозняк.

— Мельком, издали. Я ж говорю, он ко мне в мастерскую не заходил, только мать.

— Ну и как, похожи братья?

— Не разглядел я. А чего тебе брат-то этот?

— Похожи они или нет?

— Ну, есть, конечно, что-то общее. У того, старшего, вроде волосы подлинней. Да и вообще, я ведь этого только на фотографии видел, а того, живого, — мельком, издали.

— Ладно, проехали, — Сквозняк слегка дернул головой, — памятник когда будет готов?

— Через месяц, не раньше.

— Ну все, будь здоров, Клятва.

— Уходишь уже? И не посидели совсем. Слышь, нашим привет от тебя передавать или как?

— Не надо.

— А сам-то в Москве сейчас живешь или где?

Сквозняк еще раз взглянул в глаза Клятве, и тот прикусил язык. Последний вопрос был совершенно лишним.

Не сказав больше ни слова, Сквозняк прикрыл за собой дверь. Однако с кладбища он уходить не спешил, зашел в пустой полутемный храм. Утренняя служба кончилась, старушки в платочках и сатиновых халатах подметали пол, собирали свечные огарки, соскребали красные подтеки воска, тихо переговаривались между собой.

Сквозняк купил две самые толстые дорогие свечи. Одну поставил перед иконой Всех Святых, за упокой души усопшего раба Божия Геннадия.

— Спасибо, Захар, — пробормотал он, — не зря я сегодня тебя навестил. Может, оно так просто совпало, а может, это твоя душа для меня подарок приготовила.

Вторую свечку он поставил перед ликом Николы Угодника, за собственное здравие.

Сквозняк не верил в Бога, но и атеистом не был. Свечи он ставил скорее из суеверия, чувствовал, что есть некая великая сила, которую надо уважать, с которой надо быть в ладу, не забывать о благодарности, когда мелькнет в бурном жизненном потоке внезапная бандитская удача.

А вот покойный вор в законе Захар считал себя православным. К исповеди, правда, не ходил, никогда не причащался, но в Великий пост мяса не ел, а на Пасху посылал кого-нибудь из своей свиты за куличами и крашеными яичками.

Гравер Клятва, оставшись в одиночестве, мигом протрезвел, подошел к телефону, снял трубку, подумал немножко, положил ее назад, пробормотал себе под нос: «Береженого Бог бережет», сел, выкурил сигарету, полчаса позанимался своей обычной граверской работой, потом вышел, походил по кладбищу. Вернувшись, запер дверь, опять снял телефонную трубку, набрал номер, который знал наизусть, и произнес несколько слов, прикрыв трубку ладонью.

* * *
Антон Курбатов вернулся из Александрова и чувствовал себя совершенно разбитым. Он отвез туда маму два дня назад, после того как они захоронили урну и заказали памятник. Но ему было тревожно, казалось, денег мало оставил и вообще как-то очень поспешно уехал. Надо навестить, посмотреть, как она там.

Накануне Ольга уговаривала поехать в Александров вместе:

— Ты ведь давно хотел меня с мамой познакомить. Вот подходящий случай.

Антон никогда не заикался о своем желании познакомить маму с Ольгой. Да и случай был вовсе не подходящий.

— Мама сейчас не в том состоянии, чтобы знакомиться, — сказал он мягко, давай попозже, в другой раз.

— Антосик, это ты зря, — улыбнулась Ольга. — Я же тебе не чужой человек. Я понимаю, какое в семье несчастье. Вот и хочу познакомиться, помочь. Самое время сейчас. У меня аура хорошая. Я твою маму мигом развеселю.

Антон хотел сказать, что «развеселить» женщину, недавно потерявшую сына, довольно сложно. Но промолчал.

Ольга рвалась отправиться с ним потому, что ей хотелось повернуть их теперешнюю совместную жизнь в надежное семейное русло. В тактическом смысле она была права. Только очень близкого человека, но никак не случайную подружку, можно привезти к матери в подобной ситуации. Конечно, Ольга давно уже не случайная подружка. Он ей страшно благодарен, и все такое. Однако никаких устойчивых семейных отношений он с ней строить пока не собирается. К матери он хотел поехать один.

— Ладно, утром видно будет, — сказал он, чтобы не продолжать разговор.

— Обязательно меня разбуди, а то обижусь! Ольга спала очень крепко, особенно утром. Антон встал в семь, умылся, оделся, стараясь не шуметь. Но она все-таки проснулась. Он уже завязывал кроссовки в прихожей.

— Спи, я часам к четырем вернусь, — он прошел назад в комнату, погладил ее по встрепанным рыжим волосам, — не скучай, отдохни от меня немножко.

Она сделала вид, что не обиделась.

Антон выехал в половине восьмого утра на своем стареньком «Опеле-Кадете». Он действительно надеялся, что успеет вернуться часам к четырем — только поглядит на мать, тетке еще денег оставит, и назад.

Почти полчаса пришлось стоять в пробке. Была суббота, дачный сезон давно начался, и ранним утром целые стада машин рвались за город. Он успел выскочить из машины, подбежать к ларьку, купить себе горячий бутерброд с курицей и кофе в бумажном стаканчике. Антон мог ничего не есть целый день, но утром надо было обязательно запихнуть в себя что-то горячее и сытное.

Мама выглядела ужасно. Дело даже не в том, что она исхудала и осунулась. Впервые Антон увидел свою мать неухоженной, в каком-то засаленном фланелевом халате, в стоптанных шлепанцах на босу ногу.

Ксения Анатольевна всегда, в любых ситуациях очень тщательно следила за собой. Сколько он помнил мать, она даже в булочную не могла выйти, не подкрасив губы, не припудрив лицо. Одевалась она дорого и просто, все в ее наряде должно было сочетаться по цвету, по стилю. И волосы всегда промыты, уложены прядка к прядке, и тонкий, свежий аромат дорогой туалетной воды. А тут, в Александрове, в маленьком тихом саду сидела в шезлонге встрепанная неопрятная старуха, курила, не замечая, как пепел падает на колени, тупо глядя прямо перед собой.

Был чудесный, мягкий солнечный день, щебетали птицы, нежно пахло черемухой.

— Почти ничего не ест, — тихо говорила тетя Наташа Антону, когда они пили чай на веранде, — кормлю ее с ложки, как ребенка. Утром блюдечко геркулесовой каши с уговорами… И все. Не умывается, зубы не чистит. Я ей напомнила, она отвечает: «Да, сейчас», и все сидит вот так.

— Тетя Наташа, ты прости меня, что я все это на тебя взвалил, — сказал Антон, стараясь не глядеть в глаза тетке, — как только я решу свои проблемы, сразу заберу ее домой.

— Да ладно уж, — вздохнула Наталья Николаевна, — ничего, потерплю. Врачу ее надо показать, хорошему психиатру.

— Да, обязательно, — кивнул Антон, — я найду толкового специалиста. Но времени совсем немного прошло, может, она сама справится, постепенно придет в себя.

— Ох, не знаю, — покачала головой Наталья Николаевна, — не знаю…

— Антоша! — послышался из сада слабый мамин голос. — Подойди ко мне.

Он опустился перед ней на корточки, взял ее руку в ладони. Он боялся, что она опять скажет: «Зачем ты это сделал?..» Ксения Анатольевна долго печально смотрела на сына, потом произнесла:

— Ты бы женился, Антоша, родил бы мне внука, мальчика. Дениской назовем.

— Хорошо, мама, — улыбнулся он.

— У тебя есть кто-нибудь?

— Конечно, есть.

— Ты женись, не выбирай слишком долго.

Это был первый осмысленный разговор за две недели, и Антону стало значительно легче. Он помог тетке посадить картошку в огороде, починил садовый шланг, сделал еще кое-какую работу. Перед отъездом он взял мать за руку, подвел ее к умывальнику во дворе, заставил почистить зубы и умыться, потом сам как следует массажной щеткой расчесал ее густые короткие волосы.

Прощаясь, он сунул тетке в руку сто долларов. Она смутилась.

— Много даешь, Антоша, ты же оставлял два дня назад. Я еще и не потратила на нее ни копейки, не ест ведь ничего.

— Тетя Наташа, я теперь только через неделю приеду. Может, сразу и заберу маму. Если успею разобраться со своими делами. Но приеду в любом случае в следующую субботу. Раньше не получится.

— Ладно, не рвись. Справлюсь я.

Вернувшись, он застал Ольгу у плиты. Она стояла в коротком халате, со странным тюрбаном на голове и помешивала что-то в кастрюльке.

— Лобио решила приготовить, — она подставила щеку для поцелуя, — это целая наука, правильно приготовить лобио. Знаешь, от невымоченной фасоли бывает метеоризм.

— Что? — не понял Антон.

— Ну, газы распирают кишечник. Слушай, ты знаешь, который час? Половина одиннадцатого, между прочим. А ты когда обещал вернуться?

— Прости, я не рассчитал время. — Он еще раз поцеловал ее как можно нежней.

Нельзя, чтобы женщина, у которой живешь, так раздражала. Ну что в Ольге плохого? Ну почему больше трех дней подряд он не может выносить ее присутствие? Свинство это. Она терпит его, все прощает, лобио готовит, фасоль вымачивает, чтобы не было метеоризма. На голове что-то немыслимое накрутила.

— А что у тебя на голове? — спросил он.

— Специальная маска для волос. Я же не знала точно, когда твоя светлость вернется, вот и решила собой заняться, перышки почистить. Красивой хочу быть для тебя, счастье мое, только для тебя.

Она даже не спросила, как мама. Впрочем, почему это должно ее интересовать? С какой стати?

— Ты и так красивая. — Антон взялся за телефон. Мужской голос еще ни разу не ответил по этому номеру. Казалось, в квартире живут только женщины. Пожилая — самая суровая. С ней говорить бесполезно. Молодая — помягче, но тоже, конечно, устала от звонков. Иногда трубку брал ребенок, то ли мальчик, то ли девочка.

Сейчас было занято. Антон подождал немного, опять набрал номер. Детский голосок произнес: «Алло, я слушаю». Если бы знать, как зовут молодую женщину, и позвать ее к телефону… Оставалось молча положить трубку. Не объяснять же все ребенку!

Антон решил, что будет звонить каждое утро и каждый вечер. Не слишком часто, конечно. До тех пор пока трубку не возьмет молодая женщина с грустным голосом. Ему казалось, поговорить лучше именно с ней. Он добьется, чтобы она выслушала его, и расскажет все как есть. Ну что ей стоит поискать бумажку с факсом из Праги? Если, конечно, у них в квартире стоит факс, если Денискино послание попало именно на их факс, если бумажку не потеряли…

— Антон, что за детский сад? Ты набираешь номер и молчишь уже в третий раз. — Ольга усмехнулась и взъерошила ему волосы. — Может, у тебя новая любовь? Ты скажи, я не обижусь.

— Ну что ты, Оль, какая любовь? Там просто то занято, то разъединяется.

— Давай я наберу.

— Не стоит. Наверное, с линией что-то. — Антон отошел от телефона и отправился в ванную.

— Только недолго, — напутствовала его Ольга, — у меня уже все готово, и до ужина я бы хотела помыть голову, ты же не хочешь, чтобы я села за стол в этом тюрбане.

Он ничего не ответил. Ему было все равно, в каком виде она сядет за стол.

* * *
В половине седьмого вечера гравер Пятницкого кладбища Волобуев Вячеслав Иванович, по прозвищу Клятва, трезвый, бодрый, одетый в добротный джинсовый костюм, сел в свою голубую «девятку», выехал из ворот кладбища, вырулил с эстакады в сторону ВДНХ. Покрутившись среди однотипных новостроек за выставочным комплексом, он оставил машину в одном из дворов, прошел пешком несколько кварталов, нырнул в подъезд.

В подъезде был слышен детский плач. Кафельная акустика лестничной площадки делала его особенно громким. Волобуев увидел, как молодая мамаша тщетно пытается втиснуть в лифт большую коляску. Одной рукой она держала младенца в одеяле, другой толкала и дергала ручку коляски. Младенец заливался, коляска застряла между автоматическими дверьми.

— Помогите мне, пожалуйста, — обратилась она к Клятве.

— Да уж придется, — хмыкнул он и взялся за ручку коляски.

Приподняв передние колеса, Волобуев придавил плечом одну из дверей и втолкнул коляску в лифт.

— Ой, спасибо вам огромное, — запричитала молодая мамаша, — это не коляска, это настоящий танк!

— Да на здоровье, — Клятва улыбнулся, сверкнув золотой фиксой, — езжайте, мы не поместимся.

— Поместимся, заходите! Вы мне потом ее вывезти поможете. А то я обязательно опять застряну, — улыбнулась в ответ мамаша.

Она жила на пятом этаже. Клятва быстро вывез коляску, потом поднялся на двенадцатый и открыл дверь одной из квартир своим ключом.

Однокомнатная малометражка имела унылый, нежилой вид. Почти никакой мебели, только канцелярский письменный стол, несколько стульев. На кухне не было плиты, белоснежный электрический чайник «Тефаль» красовался на полированной казенной тумбочке.

Здесь никто не жил. Квартира была явочной и принадлежала одному из отделов ГУВД.

Волобуев налил в чайник воды, достал из тумбочки банку с растворимым кофе, сахар, две чашки, включил чайник и посмотрел на часы. Человек, которого он ждал, никогда не опаздывал. У Клятвы ни разу не получилось приехать на встречу вовремя, минута в минуту. То он являлся раньше, то позже. Сейчас он приехал на целых двадцать минут раньше, опять не рассчитал, хотя сам назначил время.

Ну что ж, оно и к лучшему, можно выпить кофейку в одиночестве и еще раз подумать. Кофе здесь хороший, качественный, и сигареты всегда есть — на всякий случай. Свои у Клятвы как раз кончились. А купить забыл. Он сегодня вообще был сам не свой, очень сильно перенервничал. А кто на его месте мог остаться спокойным? Разве только один человек из всех, кого он знал. Сквозняк. Вот у кого стальные нервы. Ничего его не берет. Знает, сучонок, что в розыске, и является на кладбище могилку навестить.

Сегодня утром, увидев у забора знакомый силуэт, Клятва сначала прямо-таки остолбенел. В голове шарахнуло: «Что делать?» Первая мысль была — рвануть в контору и быстро позвонить, куда следует. Но потом он представил себе, как нагрянут на родное кладбище архаровцы, оцепят со всех сторон. Еще не факт, что успеют взять. А он, Клятва, засветится неугасимо. Уйдет Сквозняк, и станет ему сразу известно, кто стукнул. Тогда, считай, Клятва сразу покойник. А если чудо случится, возьмут Сквозняка — свои замочат за такие дела. Ссученных не щадят. Нет, нельзя бежать-звонить. Это все равно что самого себя кончить.

Несколько секунд он стоял и думал, что ему, милицейскому информатору с пятилетним стажем, делать в такой вот очевидной ситуации. И решил он поступить хитро, как в шпионском кино. Окликнул Сквозняка, к себе пригласил, поговорил по-хорошему, вроде как и предупредил, что легавка про кладбище знает, и показал тем самым, мол, свой я, верить мне можно. Даже порасспросить попытался, мол, где обитаешься, и все такое. Но осторожненько, не в лоб. У такого, как Сквозняк, спросишь что-нибудь, не подумав, и сам не заметишь, как в деревянном бушлате окажешься. Мизинцем кончит, сучонок.

Но получилось все даже лучше, чем Клятва ожидал. Сквозняк вдруг ни с того ни с сего заинтересовался этими Курбатовыми, и мертвым, и живым. Клятва просто так про женщину с сухими глазами стал рассказывать, только для разговора, чтоб не молчать. Нехорошо со Сквозняком молчать, не по себе делается. А он вдруг оба-на, и запал на Курбатовых. Все расспросил, даже адрес и телефон. Жаль, не было. Дал бы, не задумываясь. Отличная получилась бы наводка, очень даже конкретная. Но и так ничего, тоже сойдет. Сразу ясно, не пустой у него интерес. Вот ведь бывают в жизни сюрпризы. Теперь на того Курбатова, который живой, можно ловить Сквозняка. А что? Вполне… Выходит, что он, Клятва, ни с какой стороны не подставился. Сквозняк от него ушел целехонек, но заглотнул наживку. И вот за такую сладкую наживку его не только извинят,что растерялся, не побежал звонить, но и премию выдадут. Заслужил он премию за свой хитрый ход, за ценную информацию. И самого себя, между прочим, как агента сохранил — для дальнейшего плодотворного сотрудничества.

Клятва с удовольствием отхлебнул кофейку и закурил сигаретку. Он так глубоко задумался, что не услышал тихого скрежета в замочной скважине. А через минуту лицо его исказилось моментальным нечеловеческим ужасом. Он не успел не то что крикнуть — даже вдохнуть. Горло его было перебито ребром железной ладони, одним ударом.

Глава 16

— Он убежал! Я не знаю, что делать, — плакала Соня, теребя в руках Мотин кожаный поводок, — там дворняжка какая-то, они с Мотей играли, я покачалась на качелях, совсем немножко. А потом смотрю, Моти нет. Я ходила, искала…

— Сонечка, успокойся, не плачь. — Вера достала носовой платок и вытерла ей слезы. — Такое уже бывало. Мотя находил себе подружку, убегал, но всегда возвращался. Он знает дорогу домой. К тому же у него на ошейнике есть бирка с нашим телефонным номером… Господи? У нас ведь теперь другой номер, вспомнила Вера, — я, конечно, забыла заказать новую бирку.

— Ну вот, — всхлипнула Соня. — Он заблудится, подберет его кто-нибудь и даже сообщить не сможет. А если он попадет под машину? Сейчас такое ужасное движение! Ой, Верочка, это я виновата… Нельзя было его спускать с поводка. Пойдем еще поищем вместе.

— Конечно, пойдем. Ты ни в чем не виновата. Мотя — охотник, ему надо обязательно бегать, если его не спустить с поводка, он может даже заболеть.

Вера заправила футболку в джинсы, надела мягкие замшевые туфли на босу ногу, взяла Соню за руку, и они отправились во двор.

Стояли теплые сумерки, на спортивной площадке подростки играли в футбол.

— Ребята, Мотю не видели? — спросила Вера, заглянув на площадку.

— Он туда побежал! — крикнул один из мальчиков и махнул рукой в сторону арки, выходившей на шумную улицу.

— Нет, он во-он туда побежал, — другой мальчик показал в противоположную сторону.

Вера и Соня обошли все соседние переулки, спрашивали прохожих, кричали по очереди и хором: «Мотя! Мотя!» Но собаки нигде не было. Кто-то говорил, будто пробегал только что рыжий ирландский сеттер и, кажется, свернул во-от в тот двор.

Уже совсем стемнело. Надо было возвращаться домой. Вера очень волновалась, во-первых, из-за того, что забыла поменять телефонный номер на собачьем ошейнике, и это действительно осложняло ситуацию. Во-вторых, в подъезде недавно поставили железную дверь с домофоном. Раньше Мотя прибегал, легко открывал дверь лапой, поднимался на свой этаж и гавкал у квартиры. А сейчас он не сумеет войти в подъезд.

— Ну давай еще немножко поищем! — Соня никак не хотела возвращаться домой без собаки.

— Хорошо, Сонюшка, — вздохнула Вера, — еще один раз обойдем двор, и все.

— А завтра я встану пораньше и опять пойду искать!

Они сделали круг, потом еще один, обошли несколько ближайших переулков.

— Ох, там ведь мама с ума сходит! — спохватилась Вера. — Все, домой, сию же минуту.

Они побежали в темноте сквозь опустевший двор, продолжая звать собаку, но уже совсем тихо.

Надежда Павловна распахнула дверь, едва они вышли из лифта.

— Я уже собиралась в милицию звонить! Час ночи! Так. Все понятно. Я думала, вы с Матвеем загуляли, а он, оказывается, убежал. Я ведь тебя предупреждала. Нельзя было заводить собаку, да еще охотничью. Это же кобель, он за течной сучкой на край света убежит, обо всем забудет.

— Да, — всхлипнула Соня, — а потом опомнится, увидит, что потерялся. Ему сразу станет страшно. Это я во всем виновата.

— Не надо, деточка, — смягчилась Надежда Павловна, — такое могло случиться и у меня, и у Веры. Ты, конечно, не прикрепила к ошейнику бирку с новым номером? — Оно грозно взглянула на дочь.

— Я забыла… — Вера сама была готова расплакаться. — Надо завтра утром позвонить по нашему старому номеру, предупредить… И еще, есть специальная служба поиска пропавших животных, надо узнать в справочной.

— Ладно, — вздохнула Надежда Павловна, — ложитесь спать, девочки. Это безобразие, что Соня у нас так поздно ложится. То на кухне всю ночь болтаете, теперь вот Мотю искали. Я там воду согрела, две большие кастрюли, чтобы вы помылись.

Вера поливала Соню из ковшика и все пыталась успокоить ее и себя.

— Он найдется, я чувствую. Мы объявления развесим, я распечатаю на принтере сразу штук тридцать, кто-нибудь найдет и позвонит.

— А Мотя пойдет с чужим человеком? Он ведь породистый, такие собаки дорого стоят. Вдруг его увел какой-нибудь бомж, чтобы продать на Птичьем рынке? — Соня сидела, съежившись в ванной, маленькая, худенькая, очень несчастная.

— Не думаю, — Вера закутала Соню в махровую простыню, — Матвей хоть и добродушный, но с чужим не пойдет.

— А как же тогда, если его хороший человек подберет, чтобы нам вернуть?

— Он отличает хороших от плохих, — грустно улыбнулась Вера. — С бомжом, который захочет его продать, Матвей не пойдет. От бомжа пахнет перегаром, а он этот запах терпеть не может.

Они на цыпочках вошли в комнату Надежды Павловны, Соня шмыгнула под одеяло и, прижимая к себе своего пупса, прошептала:

— Это я виновата. Все из-за меня. Никогда себе не прощу…

— Спи, маленькая, ты ни в чем не виновата, — Вера поцеловала ее в темную шелковистую макушку, — спи спокойно. Утро вечера мудренее.

Ни Вера, ни ее мама не были заядлыми собачницами. Когда Вере исполнилось восемь лет, она подобрала на улице крошечного щенка. Он был полумертвый от голода, с перебитой лапой. Мама разрешила оставить собаку в доме только на время выздоровления, а потом, сказала она, «мы пристроим его куда-нибудь. Нам еще собаки не хватало при моих полутора ставках! Кто будет с ним гулять? Это две как маленький ребенок!»

Щенок быстро шел на поправку. Через месяц он стал круглым, пушистым, лапа зажила, он только чуть прихрамывал. Вера назвала пса Кузей, в ветеринарной лечебнице ему сделали все положенные прививки, сказали, что собака здоровая, хорошая, дворняга с примесью эрдельтерьера. Когда он станет взрослым, все равно будет маленьким, чуть больше болонки.

Ни на какой Птичий рынок Кузю, разумеется, не отвезли. Надежда Павловна сама не заметила, как привязалась к собаке. Он рос умным, ласковым, все понимал, легко и быстро научился делать свои дела на дворе, а не дома, после двух-трех серьезных разговоров уразумел, что тапочки грызть нельзя, и в конце концов стал полноправным членом семьи. Он был приветлив со всеми, но никогда не ластился к чужим, не брал еду из чужих рук, не любил фамильярности.

В квартире напротив жила скандальная, сильно пьющая пара, муж и жена. Периодически они выносили свои разборки на лестничную площадку, вопили друг на друга, дрались, потом мирились, выпивали в честь примирения, и опять начиналось все сначала.

Кузя, как большинство собак, терпеть не мог пьяных. Встречая шумных соседей, он косился на них с неприязнью, а если они вели себя особенно бурно, начинал рычать и скалиться.

Однажды Вера возвращалась с псом с обычной вечерней прогулки. Кузя был без поводка. На лестничной площадке творилось что-то несусветное, пьяный сосед пытался выдрать своей благоверной остатки волос, а она колошматила драгоценного супруга шваброй. Соседи из другой квартиры вызвали милицию, которая еще не приехала. На трех ближайших этажах высовывались головы из дверей, раздавались голоса: «Прекратите! Ну сколько можно?!»

Вера взяла Кузю на руки от греха подальше. Прижимаясь к стене, она попыталась проскользнуть к своей двери, но швабра пьяной бабы задела ее плечо. Кузя моментально соскочил с рук. Он не мог простить, что его хозяйку кто-то посмел ударить палкой. Шерсть у него на загривке встала дыбом. Отчаянно затявкав, он вцепился в ногу разъяренной соседке. Она завопила и отшвырнула Кузю ногой с такой силой, что маленький, пушистый черно-белый комок перелетел через перила и упал в лестничный пролет с пятого этажа.

Что было потом. Вера не помнила. Никогда в жизни она так страшно не плакала. Она неслась вниз по лестнице, заливаясь слезами, несколько раз упала, расшибла коленки. За ней вслед бежала ее мама, но догнать не могла. В это время как раз приехал милицейский наряд.

Жалобы на буйную чету поступали постоянно, однако милиция смотрела на это сквозь пальцы. Сами, мол, разбирайтесь. Но тут на них набросился весь подъезд.

— Вот, поглядите, дождались! — кричала старушка с шестого этажа. — Сегодня они собаку убили, а завтра начнут нас убивать!

— Они должны ответить по закону! — жестко говорил молодой отец семейства с четвертого этажа. — Они не только убили собаку, они нанесли ребенку серьезнейшую психологическую травму.

— Развели тут собак! — спохватившись, завизжала пьяная баба, главная виновница происшедшего. — Это их надо привлечь с их шавкой! Вон, ногу мне прогрыз, говнюк поганый! Сдох ублюдок, и правильно! Туда ему и дорога!

Милиционеры посмотрели на пьяную бабу и ее присмиревшего мужа, потом — на задыхающуюся от слез двенадцатилетнюю девочку с мертвой собакой на руках и все-таки забрали алкашей в отделение, а позже буйную чету привлекли к уголовной ответственности по статье «злостное хулиганство» и выселили за сто первый километр.

Надежда Павловна долго не могла вывести дочь из шока и зареклась заводить какую-либо живность в доме.

— Животные совершенно беззащитны перед жестокими людьми, перед машинами, даже перед болезнями, и вообще собачий век короток, а привязываешься к ним почти как к детям, — говорила она, — я не хочу, чтобы мы с тобой еще раз пережили нечто подобное.

Прошло много лет. В доме не было ни собак, ни кошек.

Однажды поздним вечером Вера возвращалась с работы. Стоял февраль, было очень холодно. В переулке в фонарном луче метался под снегом какой-то рыжий комок. Он скулил, нюхал сугробы, бегая, поджимал лапы — между подушечками набился снег, растаял, заледенел, псу было очень больно. Увидев Веру, он бросился прямо к ней, радостно завилял хвостом, запрыгал.

— Ты обознался, малыш, — вздохнула Вера и жестко сказала себе: «Нет!»

Впрочем, она уже поняла: никуда ей от этого рыжего продрогшего счастья не деться. Она уговаривала себя, а потом и маму, что они возьмут пса на время, пока не объявятся настоящие хозяева. Пес породистый, кто-то должен его искать, волноваться. А если оставить его вот так, на морозе, на улице, он погибнет, он ведь домашний, это сразу видно. На нем ошейник, правда, какой-то изодранный, без бирки с номером, но все-таки…

На следующее утро они расклеили объявления:

«Найден ирландский сеттер…» Какие-то знакомые посоветовали обратиться в специальную службу. Ждали почти месяц. За это время никто не откликнулся. Сердобольная девушка из специальной службы сказала:

— Не ищут его. Оставляйте себе.

— Но ведь он не дворняга, породистый… — неуверенно возразила Вера. Такие собаки дорого стоят. Прежние хозяева за щенка деньги заплатили, в наше время это важно…

— Побаловались и бросили, — вздохнула девушка, — такое случается со всеми, и с породистыми тоже.

Ветеринар сказал, что псу не больше полугода, он чистокровный ирландский сеттер, с ним надо много гулять и ходить на охоту.

— Вот только охоты нам не хватало — воскликнула Надежда Павловна.

Породистый Матвей оказался вовсе не таким умным и понятливым, как дворняга Кузя. Он требовал значительно больше внимания, его надо было не только дважды в день выгуливать и кормить, с ним приходилось без конца играть, разговаривать, как с маленьким капризным ребенком. Иногда он бывал буйно-дурашлив, хватал какой-нибудь башмак или носок, носился по квартире, сшибая все на своем пути, изгрыз гору хорошей обуви, уговоров не понимал, а бить ни Вера, ни Надежда Павловна его не могли.

Иногда в его собачьей душе просыпались древние инстинкты, он находил у помойки во дворе какую-нибудь тухлятину и вываливался в ней, чтобы изменить собственный запах — обмануть и сбить со следа воображаемого врага. Едва справляясь с тошнотой от невероятной вони, Верочка запихивала пса в ванную и с помощью шампуня смывала с его длинной рыжей шерсти чешую тухлой селедки.

Проблем и хлопот с Мотей было много. С самого начала, когда стало ясно, что собака остается в доме, Верочка сказала себе: «Я не буду к нему слишком привязываться. Он такой доверчивый дурачок, он хочет дружить со всеми собаками на свете, в нем кипят молодые кобелиные страсти, с ним может случиться что угодно…»

И вот случилось. Пес пропал, и Вера чувствовала, что на этот раз он пропал всерьез. Она с удивлением обнаружила, что уснуть не может. Ей мерещились всякие ужасы про Мотю, она представляла, как его сбивает машина, как его загрызают собаки, как он мечется в панике по ночному городу, путается в следах, в запахах, не может найти дорогу домой.

Вера тихонько вышла на кухню, достала из тайничка сигарету и закурила у открытого окна. Она курила крайне редко и всегда потихоньку от мамы.

Стояла теплая тихая ночь, листья высоких старых тополей мягко шуршали под окном. Иногда слышались пьяные матерные крики и смех. Почему-то от этого гогота в пустом тихом дворе в два часа ночи, когда все спят с открытыми окнами, Верочке вдруг стало противно, тоскливо, она почувствовала себя совсем маленькой, одинокой и беззащитной. Ей захотелось поговорить с кем-нибудь, поделиться своей тревогой за Мотю.

Рука уже потянулась к телефону. Стас Зелинский не спит в это время. Но скорее всего после разговора с ним станет еще гаже. К Стасу нельзя обращаться, когда хочется плакать. Он не выносит жалоб и слез. Вообще очень мало на свете людей, которым можно без стыда похныкать в жилетку. А Верочке нужно было сейчас именно это. Хотелось, чтобы кто-то погладил по голове, утешил, сказал: «Не волнуйся, собака твоя найдется, все у тебя будет хорошо…» Верочка сама часто оказывалась в роли такой вот «жилетки». Она легко и ласково умела утешать других, могла глубоко вникнуть в чужие проблемы, ей» не стеснялись жаловаться. Стае Зелинский выкладывал ей все про свои отношения с другими женщинами, даже не задумываясь, что ей это может быть неприятно.

Верочка всегда считала, что ее собственная любовь важнее его нелюбви, его равнодушного хамства. Пусть он не любит, зато в ней живет это красивое, таинственное чувство, которое не объяснишь словами, с которым все вокруг кажется значительнее, ярче.

Верочка понимала, что скорее всего любит уже не Зелинского, а собственные детские романтические фантазии, свои шестнадцать-семнадцать лет, когда рядом взрослый «настоящий мужчина» и у тебя с ним сложный «взрослый» роман…

Но после их последней встречи она с удивлением обнаружила, что количество его хамства перешло в качество. Верочка вдруг увидела своего обожаемого Стаса совершенно другими глазами. Трусоватый, жадноватый, самовлюбленный бабник, потаскун — и не более. Ей стало скучно и противно.

Все, кто знал Верочку Салтыкову, поражались ее терпению и мягкости. Она была совершенно не обидчива, легко прощала. Ей было неловко подумать о человеке плохо, заподозрить в обмане и наглой корысти. Она не умела требовать, торговаться, отстаивать свои законные права. Верочку ничего не стоило надуть, и находилось немало людей, которые с удовольствием это делали.

Много раз ей недоплачивали за тяжелый переводческий труд, бывало, что вообще не платили, кормили обещаниями, ссылались на трудности. Она была отличным синхронистом, одинаково хорошо владела английским и французским, легко и быстро осваивала любую профессиональную лексику, будь то медицина, юриспруденция, экономика, социология — что угодно. К тому же она была человеком точным, обязательным и аккуратным. Случалось, ее нанимали без всякого контракта, или контракт оказывался липовым, она вкалывала на каких-нибудь переговорах, обрабатывала горы сложной скучной документации, а потом, когда приходило время расплачиваться, наниматели либо исчезали, либо жаловались на непредвиденные трудности, плохие времена, призывали к сочувствию и пониманию. В лучшем случае она оставалась с жалким авансом, равным одной десятой той суммы, которую реально заработала.

Находились и такие, которые, единожды обманув ее, входили во вкус, обращались к ней еще раз. А почему нет? Если этой дурочке так просто запудрить мозги и заплатить в десять раз меньше, почему бы не воспользоваться? Верочка соглашалась, но не потому, что была дурочкой. Глупость и интеллигентность разные вещи, хотя многие с удовольствием ставят между ними знак равенства.

У халявщиков возникала иллюзия, что пользоваться Верочкиной добротой и доверчивостью можно бесконечно, можно расслабиться и сесть ей на шею. Вот ведь повезло, ужо сэкономим! Классный переводчик, работает практически бесплатно, пользуйся в свое удовольствие. Однако предел ее терпению все-таки наступал, причем это могло произойти в самый неподходящий для хитрых халявщиков момент. Они-то расслабились, решили, так будет всегда. Но Верочка, тихая, безответная, исполнительная «бесплатная» Верочка говорила однажды: все, ребята. Вы ведете себя непорядочно, и мне противно с вами иметь дело.

Конечно, безработных переводчиков навалом, но на деле оказывается, что половина знает языки на уровне средней школы, а вторая половина требует оплаты по принятым в мире расценкам, двести долларов за шесть часов синхронки и восемь долларов за страницу переведенного текста. А таких, чтобы работали качественно и бесплатно, в природе не существует.

Верочке предлагали денег в два раза больше, в три, в пять, оправдывались, извинялись, рассыпались в комплиментах, угрожали, требовали. Но все было напрасно. Если она говорила «нет», то уже ни за какие деньги, никакими обещаниями и угрозами ее нельзя было уломать.

Дело было далее не в деньгах, хотя Вера, как любой нормальный человек, в них нуждалась. Дело было в брезгливости. Как только она убеждалась, что ей врут, что ее силы и время воруют, причем не голодные, не нищие, а вполне упитанные состоятельные люди, она просто уходила — даже если никакой другой работы не предвиделось.

Сама того не желая, она создавала у человека иллюзию, будто с ней все можно. Казалось, человек сам должен понимать, что можно, а что нельзя. Ведь это так просто. Она не обижалась, не выясняла отношений, не устраивала сцен. Когда неприятных поступков накапливалось слишком много, количество перерастало в качество, какая-то тонкая струна лопалась со звоном и Верочка уходила, ничего не объясняя. Она при этом чувствовала себя виноватой — не остановила вовремя, не предупредила. Но ничего поделать с собой не могла. Она верила и оправдывала до последнего, часто вопреки всякой логике. Но если переставала верить человеку и уважать его, то больше с ним никогда не общалась.

Однако Верочка считала, что это ее коварное свойство касается только работы, деловых отношений, иногда приятельских, но к драгоценному Зелинскому никак не относится. Стаса она будет терпеть всегда, примет любого, все простит и никогда не разлюбит.

Она могла ждать от себя чего угодно, только не этого. Было бы логичней после стольких лет «сложных отношений» возненавидеть его, страдать от всяких противоречивых чувств, устроить в своей душе настоящую «мыльную оперу» со страстями, борьбой любви и ненависти, рыдать, кусать подушку. Но ничего подобного не происходило. Ей просто стало скучно. Ей не хотелось звонить ему, не только сейчас, но вообще — никогда больше.

Да неужто и правда разлюбила? Какое счастье, не прошло и пятнадцати лет… Теперь она свободна от этой тяжелой, унизительной, никому не нужной любви. И что? Что делать с долгожданной свободой в тридцать лет? Обращаться в брачное агентство? Объявление в газете поместить? «Блондинка, москвичка, 30/157/59, в/о, без жилищных и финансовых проблем познакомится с порядочным мужчиной для серьезных отношений…»

Тьфу, пакость какая! Интересно, что за люди играют в эти газетно-брачные игры? Наверное, всякие авантюристы, сексуальные маньяки, тайные извращенцы и прочая сомнительная публика. Но какой-то процент нормальных, даже счастливых браков по объявлениям все-таки есть. Хоть маленький, но есть. Кому-то везет.

Верочка загасила сигарету. Надо было ложиться спать. И вдруг зазвонил телефон.

— Как же мне это надоело! Третий час ночи! — проворчала Вера и взяла трубку.

— Здравствуйте. Простите за поздний звонок, — произнес приятный мужской голос, — пожалуйста, не бросайте трубку и не говорите, что я не туда попал.

«Это что-то новенькое», — усмехнулась про себя Верочка.

— А куда вы звоните? — спросила она.

— Я звоню вам, — ответил незнакомец, — только вы можете мне помочь.

— Знаете, молодой человек, который сейчас час?

— Знаю. И еще раз прошу прощения. Пожалуйста, выслушайте меня. Дело в том, что ваш новый телефонный номер недавно принадлежал одной фирме.

— Да, «Стар-Сервис», я об этом слышу по двадцать раз в сутки.

— Я понимаю, вас замучили звонками, — вздохнул молодой человек, наверное, и факсы к вам тоже приходят?

— Кто вы и что вам нужно? — раздраженно спросила Вера.

— Я — бывший владелец фирмы «Стар-Сервис», — еле слышно проговорил ночной собеседник после долгой паузы.

— Вы что, издеваетесь? До свидания. — Вера бросила трубку.

Через минуту телефон зазвонил опять. Вера уменьшила громкость звонка, насколько это было возможно. Телефон в ее руках верещал тихо и жалобно.

«Есть такая идиотская шутка, — вспомнила Вера, — звонят по одному номеру в течение суток, чем ближе к ночи, тем чаще. Каждый час просят к телефону какого-нибудь Ивана Петровича, разными голосами. А под утро, после двух дюжин звонков, когда жертва совсем озвереет от бессонницы, вежливо говорят: «Здравствуйте, я Иван Петрович. Извините, пожалуйста, мне никто не звонил?»

Накрыв аппарат подушкой. Вера отправилась спать. Завтра придется встать очень рано и всерьез заняться поисками Матвея. Нет, не завтра. Уже сегодня.

* * *
Антон ругал себя последними словами. Надо быть хамом и идиотом, чтобы звонить в начале третьего ночи. Конечно, она его послала, когда он представился. Но кто же не пошлет в такой ситуации? Глубокая ночь, а днем наверняка терзали звонками, адресованными фирме. К тому же мало ли какие у человека могут быть собственные проблемы, настроение. Может, она вообще ждала какого-то важного звонка, не спала, нервничала, а тут — здравствуйте, опять эта несчастная «Стар-Сервис». Кто угодно озвереет.

Глава 17

Майор Юрий Уваров слушал короткие фразы двух экспертов, осматривающих труп информатора Волобуева Вячеслава Ивановича, и думал о том, что мог бы запросто столкнуться с убийцей на лестнице или у подъезда. Но не повезло, не столкнулся. Скорее всего, убийца уходил через чердак. Да, такого в практике майора еще не было. Это верх наглости — прикончить информатора на явочной квартире, да еще за несколько минут до того, как он, старший опер Уваров, должен был с ним здесь встретиться.

Днем информатор позвонил на пейджер и передал сообщение — надо встретиться, прямо сегодня. Уваров понял: случилось что-то особенное. Волобуев крайне редко сам проявлял инициативу.

Интересно, убийца мог знать об этом звонке? Мог он слышать разговор Волобуева с оператором? Если да, то каким образом? Волобуев звонил при нем? Исключено. Клятва не стал бы этого делать при свидетеле. Ему ничего не стоило уединиться.

Однако разговор можно было подслушать с улицы. Да, вполне. День сегодня теплый, окно мастерской открыто. Но, с другой стороны, мало ли кому передает сообщение гравер? Может, свидание назначает любимой девушке. Текст, который Клятва наговорил оператору, был совершенно нейтрален и никакой информации для постороннего не содержал. Только время. Встреча была назначена на девятнадцать тридцать. От кладбища до этого дома Волобуев добирался не больше получаса. Может, меньше. Он вечно путался со временем, не мог рассчитать, либо опаздывал, либо приезжал раньше.

Даже если предположить, что убийца очень хорошо знал Волобуева и учел эту его черту, все равно не сходится: он ведь не мог знать, куда именно направляется Клятва, а стало быть, не мог заранее рассчитать, что гравер приедет на встречу раньше и в квартире никого не будет. Да он и про квартиру-то не знал. Тем более что она — явочная. Мало ли куда Волобуев намылился после работы? В гости, например.

То есть при любом раскладе убийца не мог точно знать, будет кто-либо в квартире или нет.

Стоп, а почему, собственно, он вообще должен был слышать, как Клятва говорил по телефону? При чем здесь это? Однако он все же вычислил, что Клятва какое-то время будет в квартире один.

— Что же я на разговоре завис? — пробормотал Уваров.

— Юр, ты мне? — спросил капитан Мальцев.

— И тебе тоже… Слушай, Гоша, почему я завис на разговоре, а?

— Здрасти-приехали. Я тебе экстрасенс, что ли? — хохотнул Мальцев. — На каком разговоре-то?

— Гоша, убийца слышал, как Клятва передавал сообщение на пейджер? Мог он или нет? Надо ему это было?

— А на фига? — пожал плечами Мальцев. — Он мог просто следить…

— Но откуда он знал, что в квартире никого не будет? Почему не напал в подъезде? Он ведь сделал свое дело голыми руками, быстро и тихо. Логичней было бы в подъезде.

— Значит, не мог, — пожал плечами Мальцев.

— Такой все может, — подал голос пожилой эксперт Гончаренко, — каратиста надо искать. И непростого, а супермастера.

Эксперт стянул резиновые перчатки и отправился в ванную мыть руки.

— Кто-то случайно зашел вместе с Клятвой и спугнул убийцу, — предположил Мальцев. — Хотя нормальный киллер не стал бы после этого в квартиру подниматься, ни за что не стал бы. Даже если бы его и не заметили.

— Нормальный киллер… — Майор Уваров закурил и уставился в пыльное, немытое с прошлого года окно. — Это не труп, это плевок в душу! Какой-то псих, мастер каратэ, мочит моего информатора прямо у меня под носом. Он что, лично мне мстит? Крутизну свою демонстрирует? Или вершит бандитскую справедливость? Раскрыл ссученного и пошел мочить, да еще так красиво, на явочной квартире, голыми руками.

— Юр, а он вообще не мстил и ничего не демонстрировал. У него этих горячих эмоций вовсе не было, — тихо произнес Мальцев, — он спешил. Ему надо было срочно Клятву убрать. Заткнуть. Он рисковал не потому, что мстил, и не потому, что псих. Спешил он, Юра, очень спешил.

— Ну хорошо, а если бы я оказался в квартире? Он что, нас обоих бы замочил? Мог он на такое рассчитывать? Ну представь, ты идешь мочить…

— Спасибо, дорогой, уже представил, — усмехнулся Мальцев. — Я иду мочить, и мне по фигу, сколько человек. Сколько будет — всех кончу. Так?

— Ну, выходит, так, — развел руками Уваров.

— Может, твой Клятва об этом каратисте и хотел тебе рассказать? Может, каратист к нему на кладбище приходил. Заявился кто-то из серьезных старых знакомых, из тех, кто в розыске. Сам твой Клятва боится его до смерти. Ведь он мог, во-первых, сразу позвонить. Задержать под любым предлогом и позвонить.

— Нет, — покачал головой Уваров, — он бы засветился перед своими, кладбищенскими. Но, с другой стороны, если он так боялся, почему вообще тогда позвонил? Мог бы и промолчать. Знаешь что, Гоша, давай-ка на кладбище дуй, только быстро! Машину возьми. — Уваров нервно облизнул губы. — Где могила Захара, знаешь? Погляди, нет ли там свежих цветочков.

Когда-то майор Уваров и капитан Мальцев работали в оперативной спецгруппе, которая занималась бандой Сквозняка с первых ограблений. И с самого начала в этих ограблениях прочитывался некий необычный, нетипичный почерк. Грубо говоря, количество награбленного не соответствовало жестокости, профессионализму и прочим качествам грабителей.

Квартиры, которые они выбирали, не отличались особым богатством, в них заведомо не было ни тайников с пачками долларов, ни антиквариата, ни фамильных бриллиантов. Людей убивали ради горсточки ювелирного ширпотреба, небольших сумм денег и всего того, что может найтись в семье со средним достатком.

Между тем было ясно: банда серьезная, с железной дисциплиной, с умным главарем. Ребята такого уровня могут замахнуться на нечто большее. Почему не пытались они брать более обеспеченные квартиры? Хотели поменьше да побыстрей? Так действуют либо наркоманы, готовые ради нескольких порций «дури» на все, либо шалые жадные юноши, которым хочется друг перед другом проявить крутизну и пожить пусть недолго, но ярко, либо психи, получающие удовольствие от самого процесса. Но такие давно бы попались.

Позже выяснилось, что ни одного наркомана среди членов банды не было. То есть сначала был один, но, как только это обнаружилось, главарь его тут же и кончил. Голыми руками, на глазах остальных — для науки, чтобы неповадно было. Еще одного он кончил за воровство у своих. С тех пор остальные о наркотиках не помышляли и были кристально честны друг с другом. Выяснилось также, что квартиры среднего достатка выбирались для быстроты и безопасности. Главарь был крайне осторожен, заранее просчитывал все возможные случайности. А при металлических дверях и сигнализации таких случайностей может быть значительно больше.

После серии квартирных грабежей банда переквалифицировалась, занялась жестким рэкетом, стала оказывать услуги по выбиванию долгов. Но и здесь основным принципом работы была «смертельная осторожность», как выразился позлее, на процессе, красноречивый государственный обвинитель. Бандиты могли бы тронуть серьезные структуры, однако не трогали, главарь заботился о том, чтобы его интересы не пересекались с интересами других авторитетов.

— Лучше мало, но с гарантией, чем много, но с риском, — цитировали своего главаря арестованные подельники.

Банда как бы придерживалась в своей деятельности золотой середины, старалась работать тихо, обособленно, ни с кем не сотрудничала и не конфликтовала, умно избегала межведомственных разборок, которые в сложном бандитском мире случаются часто и кончаются кровью. Чужой крови они, разумеется, не боялись, но свою берегли, а потому вели себя разумней других. В этом чувствовалось влияние старой уголовной школы, воровского закона прошлых лет. Разница была только в одном: бандиты убивали свидетелей с жестокостью маньяков.

Первый из арестованных, Кашин Вадим Геннадьевич по прозвищу Каша, раскололся почти сразу, хотя был взят случайно, совсем по другому делу. Но, видно, что-то надломилось у него внутри, или покойники, замотанные серой изолентой, снились ночами…

Показания можно было читать как многотомный триллер. Он рассказывал об ограблениях и убийствах очень подробно, красочно, с горькими слезами раскаяния. Но при этом клялся, что про своего главаря ничего, ну вообще ничего не знает. И опять же — горько плакал. Другие кололись менее активно, не плакали, грубо валили все друг на друга. Сейчас все они благополучно отбывали свои многолетние сроки в колониях усиленного режима. Однако «вышака» не получил ни один. Их всех как бы берегли ради главаря, ибо человека по кличке Сквозняк, кроме них, вряд ли кто-либо мог бы опознать.

Арестованные бандиты сами ничего не знали о своем страшном главаре, ни фамилии, ни имени, ни возраста. Он всегда сам находил их, появлялся и исчезал, словно призрак.

Как положено призраку, никаких особых примет не имел, в ограбленных квартирах пальчиков своих не оставлял, а если и оставлял, то идентифицировать их пока было не с чем. Судя по всему, к уголовной ответственности ни разу в жизни не привлекался. То есть практически ни одной реальной зацепки.

Имелась лишь нечеткая фотография, увеличенная с группового снимка, на котором, кроме Сквозняка, было трое бандитов-подельников. И то казалось чудом, что главарь позволил себя запечатлеть в небольшом кооперативном кафе и пленка сохранилась.

Еще было известно, что когда-то он крепко дружил с покойным авторитетом Захаром, память его чтил и бывал изредка на могилке, на Пятницком кладбище. Ну и про каратэ тоже было известно. Вот и все, пожалуй.

В последнее время появилась даже присказка такая: выйти на Сквозняка. Это обозначало примерно то же, что искать ветра в поле или иголку в стоге сена.

Ничто не может длиться годами, даже активные поиски особо опасного преступника. На тщетную поимку Сквозняка ушло много времени и сил, кропотливая оперативная работа вела в безнадежные тупики. Следы супербандита, едва забрезжив, тут же обрывались. Но всегда оставалась надежда, что рано или поздно Сквозняк как-то проявится сам — совершит оплошность, нервы сдадут.

В конце концов, человек, даже самый осторожный, опытный и неуловимый, не может существовать в пустом пространстве, ему нужно где-то спать, чем-то питаться, ему неминуемо придется вступать в контакт с разными людьми. Однажды он проколется. Проболтается кто-то из видевших, слышавших, кто-то струсит и донесет. Крупных преступников, которые никогда не были пойманы, крайне мало в истории мировой криминалистики. Не хотелось думать, что Сквозняк встанет в один ряд с легендарным лондонским Джеком-Потрошителем, что его настоящее имя останется вечной тайной, а образ вырастет в кровавую легенду.

Майор Уваров не привык доверять своей интуиции. Ему требовалось все разложить по полочкам, выстроить четкую логическую цепочку, и только потом он делал осторожные выводы. Однако было одно интуитивное чувство, которое появлялось у Юрия достаточно редко и которому он доверял. Сам для себя он определял это особое сыщицкое беспокойство так: «Мозги чешутся». И вот сейчас, ожидая возвращения своего друга и коллеги Гоши Мальцева с Пятницкого кладбища, он чувствовал, как чешутся мозги.

Два часа назад молодая мамаша, которая жила в том же подъезде, на пятом этаже, взглянув на фотографию Волобуева, сказала:

— Конечно, видела! У меня коляска застряла в лифте, между дверьми. Ни туда ни сюда. Он, на мое счастье, вошел в подъезд и помог.

— В котором часу это было? — спросил Уваров.

— Около семи, — пожала плечами женщина, — точно не помню. Я, знаете, часы дома оставила, а потом так разволновалась, ребенок плакал… Если бы не этот мужчина…

— А больше никого вы не заметили?

— Нет. В подъезде, кроме нас, никого не было.

Сейчас, сидя в кабинете на Петровке и прихлебывая крепкий остывший чай, Уваров думал о том, что пока все выходит вполне логично. Каратисту было не важно, где именно убить. Мальцев прав, он не мстил и не хотел ничего никому доказать. Он мог бы кончить Клятву и в подъезде, но помешала женщина с ребенком. И он рискнул подняться в квартиру.

Каратист слышал разговор, знал время, понял, что Клятва явился раньше назначенного срока, и рассчитал: тот, с кем Волобуев должен встретиться, вряд ли мог прийти еще раньше. Зачем?

Капитан Мальцев влетел в кабинет, мокрый насквозь, запыхавшийся и веселый.

— Там дождь как из ведра, — сообщил он, усаживаясь за свой стол, — слушай, ты будешь смеяться, но на могиле Захара стоят свежие цветы. Четыре белые розы в баночке.

— Ну, это пока не очень смешно, — стараясь сохранить спокойствие, произнес Уваров еле слышно. — Захар был человеком известным. Его многие помнят и чтят.

— Многие, — кивнул Мальцев и жестом фокусника открыл свой старый, потертый кейс, — но свечница кладбищенского храма, женщина нестарая, с хорошим зрением, видела сегодня в храме, после утренней службы, вот этого. — Он протянул майору распечатку фотографии Сквозняка.

* * *
— Девочка, я же сказал, не надо мне звонить, у меня записан ваш номер, если поступят какие-либо сведения, я сам позвоню, — говорил высокий, раздраженный мужской голос.

— Простите, пожалуйста, может, вы посмотрите, вдруг что-то стало известно за это время? — умоляла Соня.

— За какое время? Вы звонили полчаса назад. Я же сказал, ваша собака в погибших не числится. Это все. Больше пока ничего не известно.

— Простите, — прошептала Соня в трубку, из которой уже раздавались частые гудки.

Сегодня утром Надежда Павловна узнала по справочной телефон службы поиска пропавших животных. Это оказался кооператив с многообещающим названием «Отрада».

Сначала расклеили объявления по соседним дворам, потом Надежда Павловна отправилась на дежурство в поликлинику, а Вера и Соня поехали в Бибирево, где прямо в метро, у закрытого киоска, им назначил встречу агент кооператива. Это оказался большой толстый дядька лет пятидесяти в пятнистом костюме. Вера думала, что агент поведет их в какой-нибудь офис, но он вытащил пухлую папку и разложил гору бумаг прямо на узеньком прилавке киоска.

— Давайте определим масштабы поиска: микрорайон, район, город, область.

— А как лучше? — спросила Соня.

— Лучше, конечно, область, — кивнула Вера. Агент заполнил какую-то графу, опять стал рыться в бумажках.

— Теперь определим сферы поиска. Я буду перечислять, а вы говорите, надо или нет. Итак, помойки.

— Я не знаю, — растерялась Вера, — смотря какие помойки…

— Ладно, — кивнул агент, — лучше оставим. — Он поставил галочку. — Дальше. Корейские рестораны.

— Это еще зачем? — удивилась Соня.

— Отлавливают собак для национальной кухни, — хладнокровно объяснил агент, — оставляем?

— Да, — ответили хором Вера и Соня. — На всякий случай, — добавила Вера чуть слышно.

Потом следовали меховые ателье, где из собак шьют шапки, виварии, Птичий рынок. Напротив каждого пункта агент ставил галочки.

— Теперь давайте посчитаем, сколько у нас получилось. — Он извлек крошечный калькулятор и через минуту сообщил:

— Один миллион семьсот восемьдесят две тысячи сто тридцать два рубля. Можно в долларах, по курсу.

— Но у меня с собой не больше трехсот тысяч, — растерялась Вера.

— Хорошо, — кивнул агент, — давайте триста. Сейчас вам скажу, что можно сделать на такую сумму.

Вера и Соня попрощались с агентом и отправились домой. У Веры в бумажнике не осталось ни копейки денег, только квитанция кооператива «Отрада» и пара жетонов на метро.

Хотя агент и предупредил, что ему звонить не надо, Соня то и дело набирала номер, записанный на квитанции. Каждый раз она слышала одно и то же:

— Никакой информации не поступало. В погибших не числится.

— И на том спасибо, — вздыхала девочка и клала трубку.

Остаток дня Вера просидела за компьютером. Соня погуляла немного, и было слышно через открытое окно, как тоскливый детский голосок кричит во дворе: «Мотя! Мотенька?»

Вечером вернулась с работы Надежда Павловна и, выслушав рассказ о встрече с агентом, развела руками:

— Хорошо, что у тебя с собой оказалось только триста тысяч. Это жулик какой-то, а не агент.

— Мама, но он ведь выдал квитанцию, — возразила Вера, — и телефон его дали в справочной.

— Ладно, — вздохнула Надежда Павловна, — мы все равно больше ничего сделать не можем.

Без Матвея в доме было непривычно тихо. Вера просидела за переводами до трех часов ночи. После полуночи она уже не подходила к телефону, хотя он звонил несколько раз. Она знала, это опять проклятая фирма. Сколько раз сегодня они по очереди с Соней хватали телефонную трубку в надежде, что кто-то нашел Мотю, прочитал объявление…

Засыпая, Вера думала о том, что с каждым днем шансы найти собаку будут убывать. Никогда больше они с мамой никого не заведут. Никогда, ни за что.

Утром она проснулась от радостного Сониного крика:

— Верочка! Вставай! Нашелся! Соня в ночной рубашке стояла над ней с телефоном в руках. Вера взяла трубку.

— Здравствуйте, — сказал низкий мужской голос, — у вас потерялся рыжий ирландский сеттер, кобель?..

— Да, у нас, — еще не веря такому счастью, тихо ответила Вера, — скажите, у него есть на ошейнике бирка с телефонным номером?.. — Она назвала старый номер.

— Есть, мы это уже обсудили с девочкой, которая подошла к телефону. Вы хотите прямо сейчас забрать собаку? Как, кстати, его зовут?

— Мотя, Матвей. Да, мы подойдем, куда вы скажете, в любое удобное для вас время.

— Я буду ждать вас через полчаса, на углу, у гастронома-стекляшки. Знаете, где это? Там еще фотоателье напротив.

— Да, конечно! Спасибо вам огромное. Простите, как вас зовут?

— Федор. А вас?

— Вера.

Матвей рвался с поводка, возбужденно поскуливал, с дикой скоростью размахивал своим длинным лохматым хвостом. Вера от радости не разглядела сначала невысокого худощавого человека лет тридцати пяти по имени Федор. К тому же она была без очков.

— Вы знаете, он почти ничего не ел все это время. Очень переживал, сообщил Федор.

— Мы тоже переживали, — вздохнула Соня, — мы так вам благодарны.

Вера достала из сумочки две сотенные бумажки.

— Возьмите, пожалуйста. Спасибо вам.

— Вера, ну что вы! — В голосе молодого человека слышалась искренняя обида. — Как же можно за такое брать деньги?

— Но я ведь написала в объявлении: «Нашедшему гарантируется вознаграждение».

— Мы бы дали больше, просто вчера мы обращались в кооператив, который занимается поиском пропавших животных, — стала объяснять Соня, — и там с нас взяли триста тысяч…

— Будьте добры, уберите деньги назад в сумку, — мягко попросил молодой человек, — я ведь не кооператив. Кстати, а вас как зовут, барышня? — обратился он к Соне.

Девочка представилась, и он пожал ей руку, как взрослой.

— Очень приятно.

— Как же вы его нашли? — спросила Вера, пытаясь увернуться от радостной Мотиной морды.

Пес поставил лапы ей на плечи, вылизывал лицо, тихо повизгивая от счастья.

— Позавчера вечером я проходил мимо стройки, за бульваром. Там, знаете, бывают собачьи свадьбы. Очень много дворняг, лай, вой. И вдруг выбегает сеттер, а за ним гонятся сразу два огромных разъяренных кобеля, наверное, отношения хотели выяснить. Я заметил ошейник с биркой и сразу понял, что пес домашний. Позвал его, просто посвистел и сказал: пошли со мной, бедолага. А тех кобелей отогнал.

— Вот, Верочка, ты была права. Мотя отличает плохих людей от хороших, перебила его Соня, — вы, Федор, очень хороший человек!

— Спасибо, — улыбнулся он, — приятно слышать. Я стал звонить по тому номеру, который на бирке, но там никто не отвечал.

Мотя между тем рвался домой, тянул изо всех сил. Вера еле удерживала поводок.

— А у вас есть собака? — спросила она, только сейчас обратив внимание, что к Мотиному ошейнику пристегнут хороший кожаный поводок.

— Нет. Поводок я у соседей одолжил. Они мне про объявление и сказали. Там, в объявлении, был другой номер, я понял, что на бирке не правильный. Вечером я звонить не решился, было поздно. А утром сразу позвонил. Вот, собственно, вся история.

— Просто у нас недавно номер поменяли, а я новуюбирку заказать не успела.

У Федора были широкие плечи, держался он очень прямо. Несмотря на худощавость и отсутствие накачанных мускулов, в нем чувствовалась упругая, звериная мощь. Черные джинсы, кроссовки, спортивная трикотажная рубашка с короткими рукавами — все новое и явно дорогое. Темно-русые очень короткие волосы казались только что постриженными. Он вообще весь был какой-то новенький, сверкающий, вымытый до блеска. Гладко выбритое лицо было обычным, правильным, открытым, обаятельно-простоватым. Таких много. Мягкие серые глаза смотрели на Веру ласково и весело.

— Ваш Мотя, наверное, голодный как волк, — заметил Федор, — давайте я вас провожу домой. До дома было не больше пяти минут ходьбы.

— А вы совсем не похожи на маму, Соня. Это вы, наверное, в папу такая темноволосая?

— Темноволосая я как раз в маму, а Верочка — мамина подруга. Я у нее сейчас живу, моя мама на научной конференции за границей, папа тоже в командировке. А у вас есть дети?

— Пока нет.

— Это хорошо, — кивнула Соня.

— Почему?

— Потому что, если бы у вас был ребенок и вы привели домой собаку, ему бы не хотелось с Мотей расстараться, — серьезно объяснила Соня.

— Честно говоря, мелькнула скверная мыслишка оставить вашего Мотю у себя. Очень он мне приглянулся. А тут еще номер не отвечает. Я и подумал, не нужен никому этот пес, а у меня — ни детей, ни жены, ни собаки. Попросил у соседей поводок, а они мне говорит, мол, видели объявление. Я как представил, что что-то ищет, волнуется, сразу стало стыдно.

— А вы знаете, мы ведь его тоже нашли, полтора года назад. — И Вера рассказала, каким образом в их доме появился Матвей.

— Повезло вам. Отличный пес. — Федор глядел Вере прямо в глаза, и она мельком отметила про себя, что ей это приятно.

Они уже давно пришли и стояли у подъезда. Однако разговор продолжался как бы сам собой, лился просто, естественно и все не мог кончиться. А Мотя тянул поводок, рвался домой.

— Я тоже, между прочим, хочу кушать, — сказала Соня, присев на корточки и взяв собачью морду в ладони, — но веду себя прилично.

Вера вспомнила, что позавтракать они не успели, только умылись, почистили зубы, оделись и сразу побежали за Мотей. Но говорить Федору: «Спасибо, до свиданья, нам пора» почему-то было неловко.

— Я вас задерживаю? — виновато улыбнулся Федор. — Как я понял, вы даже не успели позавтракать. Честно говоря, я тоже… Только проснулся, сразу вам позвонил.

— Так давайте поднимемся к нам, позавтракаем вместе — неожиданно для себя выпалила Вера.

— Спасибо, не откажусь.

Это прозвучало просто и естественно, всякая неловкость исчезла. Вера чувствовала, что очень хорошо выглядит сейчас, и от этого выглядела еще лучше. При утреннем ярком свете было видно, какая у нее чистая, прозрачная кожа, какие ясные голубые глаза. И волосы отливали светлым золотом, и свежие накрашенные губы улыбались сами собой.

Они поднялись в квартиру. Мама ушла на работу рано утром, она еще не знала, что Матвей нашелся.

Верочка первым делом позвонила в поликлинику и попросила передать маме радостную новость.

Пока жарился фирменный омлет с помидорами и черными гренками, Соня приготовила сытный завтрак для Матвея, залила горячим мясным бульоном геркулес, добавила мелко нарезанное мясо. Пес сидел, не спуская глаз с Сони, перебирал передними лапами и энергично облизывался.

Федор отправился мыть руки и через минуту, выйдя из ванной, спросил:

— У вас есть какие-нибудь инструменты? Отвертка, плоскогубцы?

— А что? — удивилась Вера.

— Там кран подтекает, надо починить.

— Вот бы к нам хоть раз такой гость пришел, — вздохнула Соня, — у нас в доме все подтекает.

— Давайте лучше завтракать, — Вера поставила на стол три тарелки и выключила огонь под сковородкой, — омлет надо есть сразу, а то он осядет, будет не так вкусно.

— Хорошо. Но потом я все-таки починю кран. Терпеть не могу, когда вода капает.

— Федор, а вы случайно не сантехник? — спросила Соня, усаживаясь за стол.

— Нет. — Он отправил в рот кусок черного хлеба.

— А кто?

— Я работаю охранником в небольшой фирме.

— Серьезно?! А почему у вас нет квадратного бритого затылка и пудовых бицепсов? — Соня глядела на него с любопытством.

— Потому, что это вовсе не обязательно. — Он аккуратно отрезал вилкой кусок омлета, не спеша прожевал. — Вера, вы замечательно готовите.

— На самом деле я почти ничего готовить не умею, — улыбнулась она, просто есть несколько блюд, которые у меня неплохо получаются.

— У охранника обязательно должно быть много мускулов и мало мозгов, авторитетно заявила Соня.

— Ничего подобного, — покачал головой Федор, — совсем наоборот. Верочка, а чем вы занимаетесь?

— Я переводчик…

Мягко и ненавязчиво он стал задавать Вере вопросы о ее работе и личной жизни. Казалось, ему действительно интересно узнать про нее как можно больше. Но ни один из вопросов не был бестактным и странным для первого разговора малознакомых людей.

После кофе он вспомнил о кране и, несмотря на Верины возражения, заставил показать, где стоит ящик с инструментами.

— У вас еще стиральная машина током бьет и выключатель неисправен. Вы занимайтесь своими делами, а я все починю, — сказал он.

— Федор, это неудобно. Мало того, что вы нашли нашу собаку…

— Неудобно, когда случается короткое замыкание. Честное слово, Верочка, мне это только в удовольствие. Я люблю спокойную домашнюю работу. У меня дома все исправно, даже жалко бывает, что нечего чинить. А у вас там, кажется, факс жужжит. Вы не обращайте на меня внимания. — Он осторожно, кончиками пальцев, притронулся к ее руке и произнес еле слышно:

— Как хорошо, что вы не замужем.

Вера почувствовала, что краснеет.

— Я пойду погуляю! — послышался голос Сони. — Там девочка вышла, с которой я позавчера познакомилась. Я ее в окно вижу.

— Ладно. Только ненадолго, — ответила Вера. Из факса выползала новая порция экологических воззваний. Прежде чем сесть за письменный стол, Вера подошла к зеркалу. Нет, лицо ее не пылало, на щеках был только легкий румянец. Она провела щеткой по волосам. Из ванной раздавалось тихое позвякивание. Стасу Зелинскому никогда бы не пришло в голову что-то починить в ее доме…

— Садись-ка ты работать, — сказала Верочка своему отражению, вздохнула, села за стол и включила компьютер.

Текстов накопилось много, и через несколько минут она уже ни о чем, кроме перевода, не думала.

— Это что-то экологическое? — услышала она голос у себя за спиной и вздрогнула.

Федор вошел в комнату бесшумно, стоял, держась за спинку ее стула и глядя в экран компьютера, на котором светились строчки русского текста. Вера оглянулась и посмотрела на него снизу вверх.

— Да, это материалы для экологической конференции.

Он стоял совсем близко. Сквозь тонкую футболку она чувствовала, что от него исходит напряженное тепло, будто он сам наэлектризовался, пока чинил стиральную машину.

«Мы одни в доме, — подумала она, — я его совершенно не знаю…»

— Там уже ничего не течет и не стреляет, — сказал он совсем тихо, — и я не могу придумать никакого предлога, чтобы побыть с вами еще хоть немного.

Вера не знала, что ответить. Всего лишь два дня назад она размышляла, не обратиться ли в брачное агентство. Конечно, не всерьез, но ведь мелькнула такая дурацкая идея. А это нехороший признак, особенно когда тебе тридцать и рядом действительно никого нет. И вот пожалуйста — замечательный молодой человек, как на заказ: спокойный, хозяйственный, одинокий, Мотю нашел, все в ванной починил, смотрит ласково и уходить не хочет. Но какой-то он… совсем чужой, из другого теста. Даже не в том дело, что охранник. Просто чужой, и все.

На самом деле, не хочется сейчас никаких новых переживаний, отношений, сначала надо разобраться в своей старой ненужной любви. Вроде бы нет ее больше, а все равно надо разобраться. Пустота какая-то внутри. Легкость и пустота. И вообще некогда сейчас, вон работы сколько.

Однако не выгонять же его. Некрасиво это.

— Есть предлог! — улыбнулась Вера. — Кофе мы уже пили, теперь я вас чаем угощу.

За чаем болтали о всякой ерунде, Федор стал расспрашивать про экологию, Вера сама довольно смутно разбиралась в этом, рассказывала то, что успела уразуметь из переведенных текстов.

— У вас бывает свободное время? — спросил он, когда Вера проводила его в прихожую.

— В принципе есть. Но сейчас очень много работы.

— А если я приглашу вас куда-нибудь? — спросил он осторожно и нерешительно.

— Смотря куда.

— В кино сейчас не ходят. Из дискотечного возраста мы с вами выросли. Театры все на гастролях. Остается ресторан или кафе. Я зайду за вами завтра вечером, часов в семь.

— Что, прямо завтра?

— Ну, можно и сегодня.

— Нет, лучше сегодня я поработаю побольше и освобожу завтрашний вечер.

Вера удивилась, что не видно и не слышно Матвея. Час назад, до блеска вылизав свою миску, пес ушел в мамину комнату и забился под стол. Обычно он всегда выбегал в прихожую, когда слышал там голоса.

— Матвей, — позвала Вера, — выйди, попрощайся. Услышав свое имя, пес как-то вяло приковылял в прихожую.

— Счастливо, Мотя, будь здоров и больше не теряйся, — Федор потрепал его по загривку.

Вместо того чтобы приветливо помахать хвостом, как он обычно делал, провожая гостей, пес почему-то вдруг дернул головой, оскалился и вжался в Верину ногу, словно искал защиты. Вера с удивлением заметила, что он крупно дрожит, а хвост совсем исчез между задними лапами.

— Эх, Матвей, — покачала головой Вера, — как не стыдно? Тебя подобрали, жизнь спасли. А ты?

Пес нехорошо косился на Федора и продолжал дрожать.

— Он действительно очень перенервничал. Я ему все прощу, — улыбнулся Федор, — если бы он не убежал, мы бы с вами никогда не познакомились. До завтра, Верочка. Я зайду за вами ровно в семь.

Мотя перестал дрожать только тогда, когда дверь за гостем закрылась.

Глава 18

Стало совсем светло, и вместо серого плаща на Володе была клетчатая ковбойка с закатанными до локтя рукавами. На голову он надел джинсовую кепку с длинным козырьком. Он вообще выглядел совсем по-новому. В магазине ВТО он купил круглые очки в тонкой темной оправе с простыми стеклами, гримерный набор, накладные усы и бороду под цвет своих серо-русых волос. Старомодные очки, усы и бородка делали его похожим на какого-нибудь младшего научного сотрудника из провинции. Ковбойка и кепка дополняли придуманный образ. Теперь ни толстячок, ни его хитрый собеседник ни за что не узнают его, даже если замечали раньше и запомнили.

Сегодня они опять встретились на лавочке в тихом дворе, на этот раз неподалеку от Новослободской. Володя подошел очень близко. Но разглядеть молодого человека как следует все-таки не мог. Сумерки густели. Тянуть больше нельзя. Эта встреча может оказаться последней.

Володя не спеша прошел мимо заветной скамейки.

— Извините, пожалуйста, — обратился он к двум старушкам, которые направлялись к подъезду, — вы не подскажете, где здесь Белопольский переулок?

Он отлично знал этот район. Никакого Белопольского переулка не было.

Старушки стали напряженно вспоминать и бурно обсуждать между собой, что это за переулок такой.

— А вам что конкретно там нужно? Какая организация?

— Мне нужен дом семнадцать. К знакомым зайти, — смущенно объяснял Володя, — там просто дом, квартиры. Мне сказали, это недалеко от метро Новослободская, не доходя до Театра Советской Армии.

— Теперь Российской, — поправила одна из старушек, — метро вот, театр туда, дальше. А Белопольского переулка я не знаю, никогда про такой не слышала.

— Может, вы записали адрес не правильно? Или вам другое метро нужно? сочувственно спрашивала вторая старушка.

Они не спешили и искренне хотели помочь потерявшемуся провинциалу. Володя протянул им листок бумаги с адресом, который сам придумал и написал накануне. Пока они вглядывались в мелкие буквы, он осторожно повернул голову, чтобы разглядеть лицо собеседника Ильи Андреевича. Лицо оставалось в тени, однако он успел заметить, как внушительная пачка, перетянутая бумажной банковской лентой крест-накрест, перекочевала из рук толстячка в карман молодого человека. Володя не разглядел, доллары это или рубли, но то, что это — деньги, понял сразу.

— Вы к постовому обратитесь, там, на углу, в «стакане», гаишник стоит, он все знает, — посоветовали бабушки и зашли в подъезд, все еще обсуждая, где ж, это такой есть, Белопольский переулок.

Володя остался стоять, делая вид, что внимательно перечитывает адрес на листочке. Потом растерянно огляделся. Во дворе никого, кроме двоих на скамейке, не было. Подождав еще минуту, он решительно шагнул к ним.

— Извините, пожалуйста, может, вы мне поможете?

Прямо в него уперлись стальные серые глаза. Сердце замерло. Он разглядел наконец лицо. Теперь никаких сомнений не оставалось. На скамейке рядом с Головкиным сидел Сквозняк.

Володя не ожидал, что так разнервничается, и испугался: голос выдаст его, задрожит. Впрочем, это можно списать на растерянность и усталость заблудившегося провинциала.

— Вы случайно не знаете, есть здесь поблизости Белопольский переулок?

— Мы не здешние, — буркнул Головкин и отвернулся.

— Извините, — растерянно пробормотал Володя. Двор со всех сторон был окружен невысокими домами довоенной постройки. Володя, не оглядываясь, зашагал прочь, через детскую площадку. Со скамейки не было видно, как растяпа-провинциал, вместо того чтобы выйти из двора, нырнул в один из подъездов.

Он ужасно спешил, у него дрожали руки. Они могли разойтись в любой момент. Остановившись на площадке между этажами у открытого окна, он снял кепку, быстро отклеил усы и бороду, не расстегивая пуговиц, стянул ковбойку через голову и остался в синей футболке.

На лестнице не горел свет. Окно выходило во двор. Два силуэта на скамейке были смутно видны. Володя заметил, как они встали, и пулей рванул вниз, на улицу.

* * *
Чем меньше времени оставалось до конференции, тем больше приходило текстов. Верочка с головой ушла в работу. Про Федора она почти не думала. Ну, появился милый молодой человек, Мотю вернул, все в ванной починил. Ну, понравилась ему Верочка. И что? Вряд ли будет какое-то продолжение. Ей этого не надо сейчас, да и ему, вероятно, тоже. Так, случайное мужское кокетство. Мужчины ведь кокетничают не меньше женщин и часто для того, чтобы нравиться самим себе в первую очередь, а потом уже — кому-то еще. Скорее всего, он вовсе забыл, что приглашал Веру в ресторан, и больше никогда в ее жизни не появится.

Ровно в семь раздался звонок в дверь. Не в переговорное устройство домофона, а именно в дверь.

— Федор? Какой Федор? — услышала Вера мамин голос из прихожей.

— Это тот, который Мотю нашел! — объяснила Надежде Павловне Соня.

Федор был в светлом легком костюме, от него пахло хорошим одеколоном. В руках он держал большой букет белых роз. Он опять казался новеньким, чистеньким, сверкающим.

— Вера, вы еще не готовы? — Он галантно поцеловал руки всем трем дамам, начиная с Надежды Павловны, кончая Соней, чем немало смутил ребенка.

— Елки-палки, — пробормотала девочка, — прямо жених какой-то!

Он действительно был похож на жениха. Букет он протянул Надежде Павловне.

— Спасибо, — улыбнулась она, — и за Мотю, и за стиральную машину, и за букет.

— У вас теперь еще и кран не капает, — напомнила Соня, — и выключатель не искрит.

Вера ушла в свою комнату переодеваться. У нее вдруг возникло веселое, мстительное чувство: она идет в ресторан с чужим мужиком назло Зелинскому.

«Вот тебе. Стас! Ты будешь жениться-разводиться, а я должна тебе верность хранить? Ты думаешь, я никому понравиться не могу? Могу, еще как! Между прочим, этот Федор по-своему очень обаятельный, даже красивый, — думала она, надевая длинное крепдешиновое платье и расчесывая волосы, — и ничего, что чужой. Я с ним поближе познакомлюсь, а там видно будет».

И все-таки в глубине души она чувствовала, что обманывает себя. Больше всего ей хотелось, чтобы на месте Федора был сейчас Стас Зелинский, чтобы он пришел вот так, в строгом костюме, с цветами, чтобы про него можно было сказать: жених.

«Господи, ну когда же это кончится? Я ведь разлюбила его, мне все про него ясно, а вот опять…» — Вера даже поморщилась от досады.

Длинное, чуть приталенное платье и босоножки на высоких каблуках делали ее выше и тоньше. Она снова себе нравилась, как вчера, когда полузнакомый молодой человек буквально поедал ее глазами.

Он ждал ее, сидя за столом на кухне и чинно беседуя с мамой и Соней. Верочка почувствовала на себе открытый, мягкий, восхищенный взгляд. Ей стало тепло и спокойно.

— Только не слишком поздно, пожалуйста, — сказала мама, поцеловав Верочку на прощание, и прошептала на ухо:

— Очень приятный молодой человек!

Федор повел ее в небольшой ресторан, который находился совсем близко, в трех кварталах от дома. Много лет в этом помещении была химчистка, потом без конца открывалось и закрывалось что-то новое: обувной магазин, офис мелкого банка, пункт проката видеокассет, продавали итальянскую сантехнику, потом детскую одежду. И вот теперь, отремонтировав в очередной раз, сделали уютный ресторанчик под названием «Сириус».

Столики отделялись друг от друга перегородками, увитыми живым плющом. Официант, у которого усы точно повторяли форму и цвет черного галстука-бабочки, принес меню.

Вера вспомнила, что в последний раз была в ресторане на переговорах с какими-то бельгийцами. Ее нанял на две недели начинающий бизнесмен. Он все пытался задорого продать бельгийцам некие чудодейственные программы омоложения, разработанные сибирскими шаманами в позапрошлом веке, якобы найденные и расшифрованные самим этим бизнесменом, фельдшером по образованию. Он преподносил это как открытие века, переворот в медицине.

— Ну ты добавь что-то от себя, у тебя ведь язык хорошо подвешен, все-таки высшее гуманитарное образование, и вообще женщины умеют о таких вещах говорить убедительней, — шептал он Вере на ухо, когда запасы его рекламного красноречия исчерпались, — если они купят, я тебе вдвое больше заплачу.

Вера понимала, что бизнесмен старается подсунуть бельгийцам совершенную ерунду. Ей не хотелось вносить свою лепту в это одурачивание. Конечно, бельгийцы сами не дети, профессора-медики, но в какой-то момент они сломались и несколько образцов эликсира молодости приобрели. Бизнесмен на радостях заплатил, правда, не вдвое, а только в полтора раза больше. Вера была несказанно удивлена. Она ведь делала свою работу механически, ни слова не добавляла, и он, хоть французского не знал, прекрасно это понял. Она с самого начала предупредила: я только переводчик, никак не рекламный агент.

Вообще рестораны для Веры ассоциировались прежде всего с работой. Она не могла вспомнить, когда была в ресторане или кафе просто так, не в качестве переводчика.

— Что будем пить? — спросил официант.

— Верочка, это вопрос к вам. Я не пью, — улыбнулся Федор.

«Он еще и не пьет! — поздравила себя Вера. — Счастье-то какое!»

— Мне, пожалуйста, белого, сухого, совсем немного. Официант перечислил сортов пять сухих белых вин.

— На ваше усмотрение, — пожала плечами Вера. На горячее заказали по шашлыку из осетрины. Вера достала из сумочки сигарету и закурила.

— Странно, что Мотя ведет себя так по-свински, — сказала она, — сегодня, когда вы пришли, он даже не вылез поздороваться.

— Знаете, наверное, я ему напоминаю о самых неприятных моментах в жизни, задумчиво произнес Федор, — он ведь очень переживал, когда потерялся.

— Но именно вы его нашли и от тех кобелей спасли.

— Все равно я для него чужой. Ему хотелось домой, к своим хозяевам. Он нервничал, метался, не ел ничего. Это состояние тревоги он в определенной степени перенес на меня, а потому не хочет видеть, не хочет вспоминать о своих переживаниях.

— Федор, а вы не усложняете собачью психику? Вы анализируете Мотьку прямо по Фрейду, — засмеялась Вера. — На самом деле просто балованный, невоспитанный пес.

— Я уже говорил вам, Верочка, этому псу я все прощу и буду благодарен всю жизнь. Если бы не он, мы бы с вами никогда не встретились. А теперь я живу с ощущением постоянного праздника в душе. Знаете, у меня никогда такого не было. Вот проснулся сегодня утром, открыл глаза и сразу почувствовал себя счастливым оттого, что вы есть, что я вас увижу.

— Вы серьезно это говорите? — Вера чуть склонила голову набок и посмотрела на него внимательно. Она была без очков и от этого сильно щурилась.

— А разве можно такое говорить не всерьез? Ну сами подумайте, зачем? Какая у меня может быть корысть? Единственная моя корысть — вы сами, Верочка…

— Это замечательно, честное слово! — Вера опять засмеялась. — Скорее всего, вы преувеличиваете, но слушать — одно удовольствие.

— Я не преувеличиваю, — он протянул руку через стол и коснулся Вериных пальцев, — просто я привык называть вещи своими именами. Когда я вас увидел, у меня даже голова закружилась. Я испугался одного: вдруг вы замужем? Впрочем, если бы вы были замужем, я бы вас отбил, увел, похитил, что-нибудь придумал.

Вера осторожно убрала руку из-под его горячей ладони. Она была совершенно спокойна. Не то чтобы этот Федор ей ни капельки не нравился. Нет, нравился, но и немного пугал, как-то настораживал, она не могла понять, чем именно. К тому же почти весь запас сильных чувств был израсходован на другого человека. Она устала от переживаний, слишком часто ее сердце останавливалось, потом начинало дико стучать, лицо заливалось краской.

— Вы как будто заморожены. Кто-то сильно обидел вас? — спросил он, требовательно заглядывая ей в глаза.

— Почему вы так решили? Никто не обижал. Я не замороженная, я в принципе не очень эмоциональный человек, — соврала Вера.

— И все-таки мне кажется, кто-то сделал вам больно. Больше такого не будет. Я вам это обещаю. Пока я рядом, никто вам больно не сделает. Я вижу, вас обижали, вас не любили так, как вы того заслуживаете.

— А как я заслуживаю? — Вера отхлебнула кисловатого терпкого вина.

«Что-то не то, — думала она, — он говорит как герой сериала. Однако слушать почему-то приятно. Если честно, никто ничего подобного мне не говорил. Пусть это отдает дурной патетикой, но ведь на самом деле такие вот внезапные чувства сложно сформулировать, а сериалы сейчас все смотрят, и в каждом доме сладкие сопли с телеэкранов льются. Человек, даже если сам специально не смотрит, все равно поневоле получает свою ежедневную порцию, впитывает эту лексику, думает, что так и надо разговаривать в жизни. Впрочем, может, я ничего не понимаю? Может, я и вправду замороженная? Чтобы оттаять и прийти в себя, мне нужен такой вот красивый роман, сладкая сказка. У меня не было ни одного мужчины, кроме Стаса. А мне уже тридцать. Сколько еще осталось женского века? Каждый раз, когда с кем-то другим доходило до серьезных отношений, Стас налетал, как коршун, говорил, что погибнет без меня, что все у нас будет по-другому, и я верила. Потом некоторое время все действительно было по-другому. Стас делался нежным, внимательным, у нас начинался медовый месяц. Недолгий, но медовый… Интересно, налетит ли он, как коршун, на этот раз? И что будет? Охранник Федор не похож на прежних моих ухажеров…»

Официант между тем уставил стол закусками — семга, черная икра, огромные тигровые креветки. Верочка, глядя на все это великолепие, тихонько присвистнула:

— А вы, Федор, оказывается, еще и богатенький Буратино? Неужели охранники так много получают?

— Как вам сказать? Зависит от того, кого охраняешь. Я получаю средне. Но сегодня у меня праздник.

— День рождения? Он вдруг засмеялся, весело и заразительно.

— Нет, день рождения у меня в январе. Мой праздник — вы, Верочка. Я всегда мечтал встретить именно такую женщину, с такими волосами, глазами, с такой улыбкой. Но дело даже не в этом, то есть не во внешности, а в чем-то совсем другом. Я просто чувствую, вы — моя женщина.

— Ого! Даже так? Мой фасончик, мой размерчик. Заверните! — Вера достала еще сигарету, он щелкнул зажигалкой.

Он уже не смеялся. Глаза его уперлись в Веру, и появилось в них что-то жесткое, неприятное.

— Я вас обидела, Федор? Простите.

— Нет, Верочка, вы не можете меня обидеть. Я понимаю, вам трудно поверить, что я вот так, сразу, влюбился в вас, но я ничего с этим поделать не могу. Наверное, вы здорово обожглись в жизни, но я не виноват в этом. Я тоже обжигался, и мотало меня так, что вы даже представить не можете. Я понимаю, мы с вами очень разные люди. У меня нет высшего образования, я вырос без отца, мама моя работала судомойкой в грязной столовке, всю жизнь я видел вокруг только грязь, гадость, предательство, пьяные рожи. А вы похожи на ангела, поэтому не смейтесь надо мной.

«Когда-то давно Стас тоже сказал мне, что я похожа на ангела, вернее, на рембрандтского херувима. А Федор наверняка даже не знает, что в Голландии в первой половине семнадцатого века жил художник Рембрандт… Впрочем, нет, он совсем не такой темный и уж точно не дурак».

— Я тоже выросла без отца, — серьезно сказала Вера, — а высшее образование здесь ни причем. Просто чем старше становишься, тем тяжелей веришь в серьезные чувства, особенно когда они вспыхивают так внезапно. Я вовсе не смеюсь над вами, ничего подобного. А вы, оказывается, обидчивый человек?

— Ну, есть немного. — Он мягко улыбнулся и налил в свой пустой бокал каплю белого вина. — Может, выпьем на брудершафт?

— Выпьем, — кивнула Вера.

Он встал, подошел к ней совсем близко, наклонился. Пить брудершафт в такой позе ему было не очень удобно. Быстро отхлебнув из своего бокала, он прикоснулся губами к Вериным губам. Опять на Веру повеяло чем-то жарким, напряженным, жутковатым, но одновременно головокружительным.

«Я как будто одичала, храня верность своему Зелинскому, — подумала она, а драгоценный Стас между тем любит меня, только когда я ускользаю. Так почему бы не ускользнуть всерьез? Такой подходящий случай… Приятно ведь, когда перед тобой рассыпаются в признаниях, кормят икрой и шашлыком из осетрины. Зачем загадывать, как все сложится? Вот узнаю получше этого Федора, привыкну к нему, сумею оценить его горячие чувства, отвечу взаимностью. Почему нет?»

— Может, погуляем немного? — спросил он, когда они вышли из ресторана. До дома два шага, но так не хочется расставаться.

— Поздно уже, Федор.

— Ну хотя бы до бульвара, и сразу обратно. Надо ведь перед сном подышать воздухом.

— Хорошо, до бульвара и обратно можно.

Они прошли несколько кварталов. В загазованном центральном микрорайоне большой старинный бульвар был единственным тихим и зеленым местом. Он находился в пятнадцати минутах ходьбы от Вериного дома.

В детстве Верочка проводила здесь много времени, зимой приходила кататься с горки, весной и летом — качаться на качелях и играть в «резиночку». С бульваром были связаны самые радостные детские воспоминания.

Днем здесь прогуливались мамы с колясками, подростки носились на роликах по длинным аллеям, на лавочках сидели вечные старички-доминошники.

Вечерами собиралась лихая молодежь, слышались пьяные вопли, хохот. Но сейчас почему-то было тихо. Может, мамаши и старички нажаловались, что по утрам валяются в песочницах осколки бутылок, горы окурков, презервативы, и теперь милиция гоняет отсюда лихую молодежь?

Верочка давно к бульвару даже близко не подходила, гулять было не с кем, да и некогда.

Оказывается, на центральной аллее шли какие-то ремонтные работы, часть ее огородили. Днем долбили асфальт отбойными молотками, и под ногами попадались крупные асфальтовые обломки. Верочка была без очков и в темноте почти ничего не видела. А фонари светили тускло. Она споткнулась, не упала, но подвернула ногу, а главное, высокий каблук босоножки хрустнул и отлетел.

— Очень больно? — Федор присел перед ней на корточки, она, опершись на его плечо, стояла на одной ноге.

— В рекламном ролике у девушки ломается каблук, она бросает в рот мятную конфету, отрывает второй каблук, делает из туфель тапочки и гордо шагает дальше, — морщась от боли, проговорила Вера, — ничего, здесь недалеко, я как-нибудь доковыляю с твоей помощью. Босоножки жалко. Они у меня самые нарядные.

— Вообще-то до моего дома еще ближе, — сообщил Федор, — и ковылять не надо. — Он легко поднял ее на руки.

Это было так неожиданно, что Вера не знала, как реагировать. Она удивилась, он держал ее на руках без всяких усилий, а весила она совсем немало.

— Спасибо, конечно, но мне все-таки надо домой, — опомнившись, тихо произнесла Вера, — и будет лучше, если ты меня поставишь. Я тяжелая, ты можешь надорваться.

— Ничего, — он легко провел губами до ее щеке, — своя ноша не тянет. Надо починить каблук, придется молотком стучать, а у тебя уже все спят, и вряд ли найдется подходящий клей, гвозди. Тебе ведь жалко босоножки.

— Но для этого каблук надо сначала найти, и все равно придется меня поставить. Это смешно в самом деле. Я же не ребенок и далеко не Дюймовочка.

Он осторожно опустил ее на землю, наклонился и отыскал каблук. Вера ковыляла еле-еле, опираясь на его плечо.

Федор действительно жил совсем близко. Переулок, параллельный бульвару, состоял из одинаковых девятиэтажных панельных домов.

Новый Арбат кто-то назвал «вставными челюстями Москвы». Этот панельный переулок в старом микрорайоне, среди старых, в основном дореволюционных строений, тоже был чем-то вроде маленьких вставных челюстей.

Они долго и мучительно поднимались на пятый этаж. Лифтов в хрущобах не было. Когда он вытащил ключи и открыл дверь, Вере стало не по себе. Ей вдруг захотелось убежать, казалось, переступив порог его квартиры, она переступит что-то важное и серьезное в себе самой. Она не понимала, хорошо это или плохо, а может, вообще — прекрасно, и не надо бояться.

Но убежать почему-то не хотелось. Все ведь ясно. Не маленькая. Если она войдет в квартиру, значит… А почему, собственно, это должно что-то значить?

— Ну что ты застыла? — спросил он, почувствовав ее нерешительность. Заходи, не стесняйся.

Федор буквально втащил ее в квартиру, не то чтобы насильно, но достаточно властно и усадил в кресло.

Вера огляделась. Крошечная однокомнатная «распашонка». Дверь на кухню прямо из комнаты. Совсем мало мебели, только журнальный столик, маленький переносной телевизор, два кресла, широкая низкая тахта, покрытая клетчатым пледом, маленький полированный шкаф образца шестидесятых. Квартира показалась Вере какой-то странной, нежилой.

«Не похож хозяин такой клетушки на богатенького Буратино, — подумала она, — так спокойно выложил в ресторане две сотни долларов, а живет почти в нищете. Может, он эту квартиру снимает? Может, у него вообще есть жена, дети, а сюда он заманивает таких вот дурочек, как я?»

— Мне не хочется ничего сюда покупать, пока я один, — как бы прочитав ее мысли, сказал Федор, — я не люблю этот дом. Стараюсь бывать здесь как можно реже. Только ночую.

Он скинул пиджак, опустился перед ней на колени и расстегнул ремешки босоножек. Потом стал осторожно прощупывать ее щиколотку и ступню.

— Вот так больно? Попробуй шевельнуть пальцами.

— У тебя что, есть медицинское образование? — удивилась Вера.

— Нет. Но в травмах я кое-что понимаю. Ты связку немножко потянула. Потом сделаем спиртовой компресс. В общем, ничего страшного. Какая у тебя маленькая ножка, совсем детская. — Он держал ее ногу в ладонях и вдруг припал губами, стал медленно целовать каждый палец, подъем, щиколотку.

Верочка замерла. Ничего подобного в ее жизни еще не было. Она читала, что такое бывает, в кино видела. Стас Зелинский так никогда не делал. Его ласки были грубоваты, всегда немного ленивы и снисходительны. А других мужчин Верочка не знала.

— Федор, не надо, давай не будем спешить, я сейчас пойду домой, так будет лучше… — тихо сказала она.

— А мы и не спешим.

Он все еще стоял перед ней на коленях. Губы щекотно и нежно скользили по ее голым ногам. Легкое крепдешиновое платье застегивалось спереди на множество мелких пуговок. Он стал медленно расстегивать одну за другой.

От него исходила какая-то странная, завораживающая энергия. «Животный магнетизм, — мелькнуло в голове у Веры, — я же ничего к нему не чувства, он совершенно чужой человек…»

Но уже не хотелось ни сопротивляться, ни размышлять. Вера закрыла глаза и поплыла в горячей, нежной невесомости, чувствуя себя то ли ангелом в небесах, то ли кроликом, разомлевшим под взглядом мускулистого удава.

Глава 19

Юрий Уваров раскрыл очередную папку многотомного уголовного дела. В материалах предварительного расследования ему была знакома почти каждая строчка. За строчками стояли бессонные ночи, калейдоскоп лиц, допросы, слезы, мертвые глаза родственников убитых зверской бандой Сквозняка.

Сколько километров исколесили по Москве и области оперативники и наружка, сколько пешком пройдено, и все — тупики. Как тогда, так и сейчас. Ничего не изменилось.

Сквозняк кончил информатора, который о нем, вероятно, и хотел сообщить. Между прочим, этим своим поступком он как бы сам о себе сообщил. Другое дело, Клятва мог кое-какие подробности добавить. А теперь все. Ищи ветра в поле, ищи Сквозняка. Такое ощущение, что этот человек возник из воздуха, воздухом питается, нигде не живет, ни с кем не спит. Нет у него никаких связей. Целый штат агентов-информаторов занимался его связями. Ничего выявить не удалось. Но ведь было что-то, какие-то были зацепки. Пусть они вели в тупики.

Уваров не сразу понял, что именно ищет, просматривая оперативные документы. Все давно разработали, не осталось белых пятен. Совсем не осталось.

Юрий закурил и стал расхаживать по кабинету из угла в угол. Ну хорошо, ни знакомых, ни родственников, ни женщин. Такое возможно. Однако воздухом питаться нельзя. Даже если ты — Сквозняк. Деньги все равно нужны, чтобы столько времени находиться в бегах. Кто-то должен давать ему деньги. Казначея банды так и не вычислили тогда. Было на эту почетную должность несколько кандидатов-фигурантов, но все отпали. Сами бандиты уверяли, что его вообще не было, казначея. Однако они могли иметь свою корысть… А может, и правда не было казначея?

И все-таки кое-что осталось недоработанным.

Один из потерпевших, парень, который вернулся из армии и застал всю свою семью убитой, узнал взятую из квартиры вещь. Старинные золотые часы-луковицу.

Бдительный парнишка сразу позвонил следователю прокуратуры Игорю Николаевичу Клименко. В рядах оперативников звонок этот вызвал короткий переполох. С тем, кто сдал часы в комиссионку, пусть это трижды подставное лицо, говорящий попугай, можно работать. Но Клименко с самого начала отнесся к тем часикам несерьезно. Ну не может такая вещь в комиссионке на Арбате просто так лежать. Слишком это просто.

Следователь оказался прав. Часы сдала бабулька-сирота, Заславская Серафима Всеволодовна. Вещь была ее собственная, по наследству досталась. Два свидетеля это подтвердили. А парнишка обознался. Мало ли похожих вещей, пусть даже старинных и редких?

Заславскую на всякий случай проверили. Но можно было и не проверять. Серафима Всеволодовна оказалась действительно круглой сиротой. Никто в гости к ней не ходил. В коммунальной квартире такие вещи точно знают. Разве что изредка навещал двоюродный племянник, седьмая вода на киселе. С племянником познакомились — тоже на всякий случай. Тихий, скромный снабженец макаронной фабрики, жил от зарплаты до зарплаты, ботинки до дыр донашивал, костюмчик от старости лоснился. В общем, опять тупик.

А вдруг тот парнишка все-таки не обознался? Он ведь потом купил часы, не пожалел денег на безделушку. Видно, верил — из его квартиры вещь.

Был еще один любопытный факт. То есть и фактом не назовешь, так, слушок, сплетня. У одной из соседок арбатской сироты имелся брат, искусствовед-пенсионер восьмидесяти двух лет. К тому времени, когда шло расследование, старичка уже полгода как не было в живых. Соседка рассказывала, будто Серафима носила к нему какую-то картинку, чтоб поглядел, подлинник или подделка. И картина эта якобы произвела на старика неизгладимое Впечатление. При встрече он поведал сестре, что совсем недавно держал в руках бесценный подлинник Шагала витебского периода.

Полотно Шагала витебского периода было взято в одной из ограбленных квартир. Его подробно описали родственники убитых, даже репродукцию предоставили, специально пересняли из подарочного альбома.

Однако сама Серафима Всеволодовна уверяла, будто никакой картины с порхающей парочкой и улыбающейся кошкой в глаза не видела, к искусствоведу носила обрывок старинного гобелена. А проверить нельзя было — ни тогда, ни тем более сейчас.

Заславская умерла год назад, ничего больше в комиссионки не сдавала, единственный племянник на похороны не пришел, в командировке был…

Юрий понял, что ему не дает покоя: желание поговорить с племянником усопшей арбатской сироты, со скромным снабженцем макаронной фабрики, господином Головкиным Ильей Андреевичем. К двум зыбким звеньям, к старинным часам и подлиннику Шагала, вдруг как-то само собой прицепилось третье звено. Один из членов банды, правда не из тех, кого взяли, а убитый Сквозняком за наркотики, работал когда-то, очень давно и недолго, экспедитором на макаронной фабрике в Сокольниках. Тогда, три года назад, это сочли совпадением. А вернее, просто не обратили внимания…

Майор пока не знал, о чем именно станет беседовать с племянником, какие ему задаст вопросы, а главное — какие надеется услышать ответы. Однако поговорить хотелось.

И еще Юрию пришло в голову еще раз прощупать «детство героя» со стороны покойного вора в законе Захара. Их многое должно связывать. К чужому человеку не ходят на могилу. Возможно, именно из детства Сквозняка тянется эта трогательная привязанность к покойному вору в законе.

Могила Захара — единственная известная слабость Сквозняка. Навещает он могилу, вопреки всякой логике. Знает, что рискует, и все равно — ходит. Вот и сейчас именно там появился. Но свидетеля сразу замочил.

В прошлый раз тоже пытались подойти с этого конца. Удалось выяснить только, что Захар таскал с собой в середине семидесятых шустрого пацана лет десяти-двенадцати. Однако что это был за пацан, откуда взялся и куда потом делся, осталось тайной. Слишком много лет прошло.

* * *
Супруга Ильи Андреевича Головкина уехала на дачу к своей приятельнице, не сказав ни слова. Она уже неделю как могла уехать, однако все тянула, будто ждала чего-то или нарочно торчала в квартире с утра до вечера, чтобы ему, Илье Андреевичу, досадить. Занятия в школе кончились, делать ей было нечего. Головкин все ждал, когда наконец его благоверная начнет собираться.

Каждое лето она проводила на станции Поварово, по Ленинградской дороге, в шестидесяти километрах от Москвы. Ближайшая подруга Раисы имела там в кооперативе участок в шесть соток с двухкомнатным домом.

Подругу звали Галиной, она тоже преподавала труд, только в другой школе. Они вообще с Раисой были похожи: обе бездетные, экономные, хозяйственные, у обеих мужья — «стервецы». Каждая считала, что детей нет потому, что здоровье расстроилось «на нервных почвах», и виной тому, конечно же, злодеи-мужья, неблагодарные бездельники, эгоисты, тунеядцы и так далее.

На этих эпитетах, на взаимных жалобах и перемывании косточек своим «стервецам» две пожилые женщины держались если не целое лето, то месяца полтора. Раиса помогала Галине в огороде и с курами, которых хозяйка умудрялась разводить за лето на своих шести сотках. Кроме кур и огорода, женщины занимались консервированием, солили огурцы и помидоры, варили варенье.

Раиса могла в любой момент нагрянуть в Москву, к мужу, без всякого предупреждения. Ну какое может быть предупреждение, если телефона в поселке

Нет? Особенно она любила появляться поздним вечером и всякий раз, входя в квартиру, придирчиво оглядывала каждый уголок, принюхивалась, пыталась определить, бывают здесь в ее отсутствие женщины или нет. Илье Андреевичу казалось, она даже огорчается, что никаких следов коварных измен не находит.

За двадцать семь лет совместной жизни он действительно жене не изменял. Ну, почти не изменял. Бывало, конечно, кое-что по молодости в командировках, но как-то все случайно и неинтересно. Мимолетной любовью скучного, скуповатого командированного соблазнялись либо грубые гостиничные шалавы, либо женщины, потерявшие всякую надежду, одинокие, некрасивые, с унылыми умоляющими глазами и неизящным нижним бельем. С первыми всегда был риск подцепить какую-нибудь венерическую пакость, со вторыми Илья Андреевич чувствовал себя скованно и неуютно, словно виноват в чем-то.

Иногда встречались женские лица, от которых у Головкина дух захватывало. Илью Андреевича тянуло к худеньким, хрупким, светловолосым, чтобы глазки голубые, кожа белая, ручки-ножки тоненькие. Нравились ему этакие неземные, воздушные создания с прозрачными пальчиками. Но это было так далеко и нереально, что и мечтать не стоило.

Когда-то, в незапамятные времена, именно так выглядела его жена Раиса. Кто ж знал, что через годы вылупится из нее толстое, грубое чудище? Глазки жиром заплыли, из голубых стали какими-то тускло-серыми. Кожа сделалась грубой, красной, над верхней губой даже жесткие светлые усики вылезли. Хоть бы выщипывала она их, что ли… И ладно бы после родов ее разнесло, это бывает со многими. Так ведь нет, не рожала она. Что-то с самого начала со здоровьем не заладилось, и остались они без детей. Из-за этого Головкин тоже, конечно, переживал, но не слишком. А вот возвышенной любви на старости лет хотелось…

Конечно, в Москве Илья Андреевич себе и в мыслях никакого баловства не позволял. Сначала из страха перед бдительной супругой, а позже — из-за собственной скупости и осторожности. Утешался в командировках, но с каждым годом все реже.

И вот сейчас, оставшись в пустой квартире в начале лета, почувствовал какое-то горячее юное беспокойство. Ночами ему не спалось, он думал, что годы проходят и деньги кончаются. Скоро Сквозняк вытянет из него все, до копеечки. А он так и не пожил в свое удовольствие. Вот, приоделся вроде, пару костюмов купил, и обедает теперь не в дешевых забегаловках, а в ресторанах, не в самых дорогих, конечно, но все-таки.

А нарядная июньская Москва прямо светилась красотками всех сортов. И тоненьких-беленьких много, именно таких, от которыху Ильи Андреевича с юности подступал комок к горлу.

Конечно, как человек трезвый и разумный, на чистую любовь в свои пятьдесят шестьсот Головкин не рассчитывал. Но хотя бы приключение, иллюзия любви — разве он не заслужил этого?

Неподалеку от дома было уютное, довольно дорогое кафе. Илья Андреевич в последнее время часто заходил туда обедать. Днем было почти пусто, а вот вечером слышалась мягкая музыка из открытых дверей, и сквозь легкие шторы виднелись заманчивые, хрупкие силуэты. Он не решался зайти вечером срабатывала старая, годами выработанная осторожность. Но теперь терять нечего.

Гладко побрившись, облачившись в дорогой легкий костюм песочного цвета, побрызгав лысину туалетной водой, Илья Андреевич вышел из дома в девять вечера и молодой пружинистой походкой направился к кафе.

Он почти сразу увидел то, что искал. За одним из столиков сидели две худенькие блондинки, не старше двадцати. Они пили кофе, курили и хихикали. Одна была стрижена коротко, под мальчика, у другой платиновые прямые волосы доходили до пояса, она то и дело небрежно встряхивала ими, сдувала легкую светящуюся прядь со лба.

Присев за свободный соседний столик, он поглядывал на девушек и уговаривал самого себя, что это вовсе не банальные путаны, а порядочные, интеллигентные студентки, которые зашли посидеть в кафе, выпить кофейку. Если и есть у них какая-то иная цель — то только познакомиться вот с таким, пожилым, благообразным господином. С ним одним, но больше ни с кем.

Та, у которой длинные волосы, бросила на Илью Андреевича теплый, неравнодушный взгляд. Он подозвал официантку, заказал себе коктейль из креветок, легкое белое вино.

— И, пожалуйста, бутылку шампанского на соседний столик.

Официантка понимающе кивнула. Все складывалось отлично. Уже обе девушки смотрели на Головкина с интересом. Когда шампанское оказалось у них на столе, они заулыбались:

— Присаживайтесь к нам!

Каждой он взял по креветочному коктейлю, заказал еще два мороженых со взбитыми сливками (только для них, сам он не любил сладкого).

Длинноволосая представилась Алисой, стриженая — Мариной. Илья Андреевич галантно поцеловал обеим ручки.

Девушки действительно оказались студентками, обе учились в Гуманитарном университете и в кафе зашли «оттянуться после экзамена».

— Ну да, сейчас ведь июнь, сессия, — вспомнил Головкин.

Он заказал вдобавок к шампанскому сто граммов самого дорогого ликера. Они сказали, что обе москвички, живут с родителями, сессию сдают на «отлично», мечтают стать искусствоведами. Его не смущал грубоватый украинский акцент юных москвичек, он не замечал мелькавшие в их речи жаргонные словечки типа «чумовой», «в натуре». От их голубых глазок, белых зубок, радостного смеха у него кружилась голова и мурашки бежали по спине.

«Надо выбрать какую-нибудь одну, — думал он, пьянея от капли белого вина, — жалко, у меня нет приятеля, с которым я мог бы разделить этот праздник…»

После кафе девушки легко согласились зайти в гости к Илье Андреевичу. Сразу обе.

«Однако какую же мне выбрать? И что делать со второй? Впрочем, время покажет. Ведь не закончится все только одним вечером. Будет продолжение, уж я постараюсь…»

По дороге домой он купил фруктов, большую коробку шоколадных конфет, самых дорогих сигарет и плоскую бутылку ликера «Белеус».

— Илья, а можно еще шампанского? — облизнув пухлые губки, спросила Алиса.

— Конечно, солнышко!

Он купил бутылку полусухого шампанского. Девушки внимательно следили, как он доставал бумажник из внутреннего кармана пиджака, как открывал его, потом клал назад. Но Илья Андреевич совершенно не замечал этого. У них были такие чудесные, чистые голубые глазки…

Когда входили в подъезд, он приобнял за талию сначала Алису, потом Марину и во рту у него пересохло.

«А почему, собственно, одну? Почему не обе сразу? Я так давно ничего себе не позволял…»

В его пустой квартире подружки огляделись по-хозяйски, уселись в кресла, курили и весело щебетали, пока он накрывал журнальный столик. Наконец шампанское было открыто, разлито по бокалам.

— За знакомство! — произнес Илья Андреевич и чокнулся со своими гостьями.

— Кофе хочется, — мечтательно произнесла Марина, — а то прям засыпаю…

— Да, — улыбнулась Алиса, — сделайте нам кофейку, поухаживайте за девушками.

Илья Андреевич скрылся на кухне. Когда он вернулся с подносом, на котором дымились три чашки кофе, Алиса и Марина все так же хихикали и курили. Шампанское было уже разлито по бокалам.

— Будь здоров, Илюша. — Марина чмокнула его в лысину.

Они чокнулись.

— Ну что же ты, Илюша, как цыпленок, по капельке цедишь? — Алиса погладила его по коленке. — Так не годится. Давай до дна, за свое здоровье надо пить до дна, примета такая — не выпьешь все, что в бокале, заболеешь.

Илья Андреевич осушил свой бокал. Голова кружилась все сильней, к тому же накатила странная слабость. Он оглянуться не успел, а Марина уже уселась к нему на колени. Глаза его затуманились, он чувствовал, что трудно шевельнуться. Трудно, да и не хочется.

— Ах ты, мой котик, старикашечка, — шептала на ухо Марина и тихонько щекотала его за ухом острыми, покрытыми ярко-розовым лаком коготками.

Алиса между тем выскользнула в соседнюю комнату, ловко обшаривала ящики и полки полированной стенки, высыпала в свою сумочку недорогие побрякушки Раисы, перетряхнула содержимое новенького кейса Ильи Андреевича, однако ничего, кроме запечатанной бутылочки туалетной воды «Эдем» и коробки швейцарского шоколада, там не нашла, тихо выругалась, но прихватила и это.

Илья Андреевич не мог понять, хорошо ему или плохо. Худенькая Марина, сидевшая у него на коленях, почему-то вдруг показалась невероятно тяжелой, будто весила она целую тонну. Впрочем, она давно уже спрыгнула с его колен и осторожно стягивала с Головкина пиджак.

— Вот так, котик, вот так, сладкий мой, — приговаривала она, проворно обшаривая карманы, — сейчас надо баиньки, глазки у нас закрываются, сейчас в коечку…

В белой лаковой сумочке исчез бумажник Ильи Андреевича, туда же последовали несколько пятидесятитысячных купюр, изъятых из наружных карманов. Головкин ничего этого не замечал. Ему страшно хотелось спать, тело стало совсем ватным, он проваливался в черный дрожащий туман, и сквозь туман откуда-то совсем издалека доносился невнятный шепот, в котором почудились слова:

— Все, линяем быстро…

Илья Андреевич попытался встать или хотя бы закричать, однако вместо крика вырвался из его горла только слабый стон. Входная, дверь хлопнула, но этого Головкин уже не слышал.

Глава 20

Очередной звонок вытащил Веру из постели. Как только за мамой и Соней закрылась дверь, Федор набросился на нее с жадностью, которая одновременно пугала и завораживала.

После того первого вечера в его маленькой квартире прошло совсем немного дней, и Вере казалось, что почти все это время они с Федором только и делали, что занимались любовью. Он заводился моментально, как только они оставались вдвоем.

«Такое впечатление, что он несколько лет не прикасался к женщине. В нем живет какой-то лютый, неутолимый голод…» — думала она.

— Я так люблю тебя и постоянно хочу, до безумия, — говорил он, в очередной раз ловко и быстро скидывая с нее и с себя одежду.

Нельзя сказать, чтобы Вере это не нравилось. Однако было в их внезапной любви нечто мрачно-звериное. Она уже несколько раз задавала себе один вопрос: со временем страсть утихнет, и вдруг обнаружится, что нам не о чем говорить? Ведь люди общаются не только в койке…

Когда в прихожей затренькал телефон, она даже обрадовалась. Они оторвались друг от друга только что, минуту назад. Она чувствовала себя усталой и опустошенной. А он готов был начать все сначала, его пальцы уже поглаживали ее бедра, медленно, мягко прикасались к груди, губы щекотали живот. Она поспешно выскользнула из-под простыни, накинула халат.

— Нет. Вы не туда попали. Это не «Стар-Сервис». Пожалуйста, вычеркните этот номер и больше сюда не звоните, — Вера быстро проговорила в трубку текст, набивший оскомину.

В комнату она не вернулась, пошла на кухню, села и закурила. Почему-то в последнее время она стала много курить, особенно после знакомства с некурящим Федором. Раньше она покупала пачку сигарет, держала ее в своем тайничке, в глубине кухонного шкафа, и пачки этой хватало на неделю, а то и больше. А теперь она выкуривала не меньше десяти сигарет в день, уже не таясь от мамы, которая ворчала, качала головой и говорила, что пороть ее некому.

Федор возник бесшумно, как привидение. У него вообще была неприятная манера появляться бесшумно, несколько минут стоять молча и смотреть на человека, который еще не успел его заметить. Вера вскинула на него глаза и улыбнулась.

— Они скоро вернутся, — сказала она о маме и Соне, — нам надо одеться.

— Верочка, — он подошел и провел ладонью по ее щеке, — ты выйдешь за меня замуж?

Она растерялась. Она совершенно не была готова ответить на этот глобальный вопрос.

— Я понимаю, мы слишком мало знаем друг друга, но ведь все и так ясно, тихим, мягким голосом говорил он. — Я жить без тебя не могу. Возможно, ты пока не успела разобраться в своих чувствах, но я тебе не безразличен, правда?

— Нет, Феденька, ты мне не безразличен. — Она опять улыбнулась.

После такого количества бурных объятий фраза о «безразличии» звучала довольно нелепо.

— Жить мы можем первое время у меня. Я понимаю, что тесно, но нельзя начинать семью в одной квартире с родителями. Мы можем хоть каждый день приходить к твоей маме, или она к нам. А потом мы обменяем мою квартиру на двухкомнатную, с доплатой. На это деньги у меня есть. А когда родится ребенок…

— Ты хочешь, чтобы я родила ребенка? — медленно, почти по слогам спросила Вера.

— Очень хочу. И не одного, а двоих. Еще лучше — троих. Но это как получится.

Он говорил так, словно она уже согласилась. Он все решил за них сам. Он не обольщался на ее счет, не требовал жаркой взаимности сразу. Но самым удивительным было то, что, произнося свой монолог, он стоял у раковины и мыл посуду. Голый, в одних трусах.

«Ну где еще такого найдешь? — как-то устало и отстраненно подумала Вера. Ты хочешь одинокой старости, в которой будут лишь воспоминания о неразделенной любви к драгоценному Стасу? Ты хочешь потом всю жизнь кусать локти, что отказала такому замечательному, доброму, заботливому Федору? Он, конечно, простоват, необразован. Однако он не виноват в этом. Как сказала мама, мы с ним «из разных детских». Но зато в нем нет ни капли инфантильности, он не избалован, из него получится хороший отец. Он только что появился в моей жизни, а в доме уже чувствуется присутствие мужчины. Ничего не течет, все крючки и ручки кухонных ящиков на месте. Купил и сам установил тефалевский нагреватель в ванной. Теперь нет проблем с горячей водой. И посуду сам моет, и всякие деликатесы покупает. О чем еще мечтать? А главное, он, кажется, и вправду любит меня».

— Я поговорю с Надеждой Павловной, и в ближайшее время мы подадим заявление, — продолжал он, вытирая ложки и вилки.

Его как бы даже и не волновал ее ответ. Он не стал спрашивать, согласна ли она. Словно ее согласие само собой разумелось.

— Хорошо, — кивнула Вера, — я подумаю.

Она встала и направилась в ванную.

После бурной страсти хотелось принять душ.

— Вместе. — Он аккуратно разложил вилки и ложки в ящике. — Ты же знаешь, я люблю мыть тебя, как маленькую.

«Интересно, — подумала Вера, — сколько продлится у нас такая идиллия?»

Они стояли под душем вдвоем, и сквозь шум воды было слышно, что в прихожей опять надрывается телефон.

— Даже мне успела надоесть эта проклятая фирма, в которую все время звонят по вашему номеру, — говорил Федор, нежно поглаживая ее плечи и спину ладонями в мыльной пене, — как, кстати, она называется?

— «Стар-Сервис».

Руки его на несколько секунд замерли. Вера откинула мокрую прядь с лица. Серые глаза были совсем близко. Она заметила в них какое-то странное, совсем новое выражение — то ли затравленности, то ли горечи. По его лицу текла вода, и ей на миг показалось, что он чуть ли не плачет. Он даже нижнюю губу закусил. Получилось немного театрально, но разве можно это заметить, стоя вдвоем голышом под душем?

— Что с тобой?

— Нет… Ничего. Не будем об этом. — Он выключил воду и стал вытирать Веру, осторожно промокая полотенцем.

— Ты меня избалуешь так, что сам потом рад не будешь, — улыбнулась она.

— «Стар-Сервис», — тихо проговорил он, как бы пробормотал про себя, вновь закусил губу и сделал «глаза раненого зверя».

— Федя, что случилось? У нас в доме без конца звучит название этой несчастной фирмы. Ты ведь слышал уже раз сто. Почему вдруг такая странная реакция?

— Конечно, я знаю, ваш номер принадлежал какой-то фирме. Но я не обращал внимания на ее название, не вслушивался. А сейчас вот спросил тебя. Но не надо было этого делать. Не надо. Лучше бы я не знал, что за фирма…

— Почему? — удивилась Вера.

— Давай не будем об этом. Я не могу… слишком больно.

— Господи, Федя, в чем дело? О чем не будем? Почему больно?

— Нет, Верочка. Не обращай внимания… Все, проехали.

— Ну, проехали так проехали, — пожала плечами Вера. — Давай чайку попьем.

Она включила чайник и отправилась одеваться. «Какой же он странный, думала она, расчесывая мокрые волосы массажной щеткой, — мы не то что «из разных детских», с разных планет… А Соня вообще заметила в нем какие-то блатные замашки. Ребенок играет в детектива. А я в кого играю? Когда мы вместе, мне кажется, что все замечательно. А стоит расстаться на несколько часов, возникает неприятный осадок, будто наелась очень вкусной, но вредной еды. Изжога, и во рту противно… Однако я согласна выйти за него замуж или нет? Я что, серьезно хочу быть с ним всегда, постоянно? Просыпаться рядом с ним каждое утро? Родить от него ребенка или даже двух детей? Я всегда хотела именно этого — но с другим человеком. Со Стасом. Со слабым, трусоватым, инфантильным Стасом, который обожает самого себя до дрожи в коленках, готов променять меня на любую смазливую мордашку — лишь бы было «как на картинке», который имеет двух сыновей и даже не помнит, когда у них дни рождения. Я помню, а он — нет».

Вера достала из шкафа невесомую длинную юбку, шелковую кремовую блузку без рукавов. Это очень красивое, мягкое сочетание цветов — бежевого и кремового. Ей все это очень идет. Застегивая пояс, она с радостным удивлением обнаружила, что он болтается на ней свободно, а еще недавно туго стягивал талию. Она очень похудела и похорошела в эти дни. В ней появилось что-то совсем новое. Может, это просто потому, что впервые она чувствует себя по-настоящему желанной и любимой? Так ради чего отказываться от такого счастья? Ради зыбкой надежды, что драгоценный Стас снизойдет наконец?.. Уж и надежды нет, только тоска, унижение и усталость.

Открыв флакон своих любимых духов «Лулу», оглядев себя в большом зеркале, Вера почувствовала, как ей хочется, чтобы Стас Зелинский видел ее сейчас. Она потрясающе выглядит. Никогда еще она самой себе так не нравилась.

— Верочка! Чай давно готов! — позвал Федор из кухни.

Он умел красиво накрывать на стол, даже ради обычного чаепития. На тарелке были разложены веером тончайшие ломтики сладковатого французского сыра, английские сухие галеты в соломенной корзинке, варенье в вазочке. Это для нее он так старался. А она, неблагодарная… Опять что-то не то было с его лицом. Он отводил глаза, вздыхал.

— Федя, может, ты все-таки объяснишь, что тебя вдруг так огорчило в простом словосочетании, в названии этой идиотской фирмы? — спросила Вера, отхлебнув крепкого сладкого чаю.

— Это долгая история, — мрачно проговорил он, — долгая и очень страшная. Я не знаю, надо ли рассказывать…

— Ну, раз уж начал… — улыбнулась Вера, — сам ведь хочешь рассказать.

— Не хочу, — он резко вскинул на нее глаза, — и вообще, забудь об этом. Я постараюсь взять себя в руки. Никто не виноват, что так совпало.

— Что совпало?

— То, что твой номер еще недавно принадлежал этой проклятой фирме.

— Да что — же за фирма такая? Чем она занималась? Заказными убийствами? Или торговлей человеческими органами?

— Живым товаром, — еле слышно проговорил он, — фирма «Стар-Сервис» торговала девочками. Они вывозили за границу, в Турцию, в Германию, в Швецию, а потом и в Чехию, наших девочек.

— Федя, я, конечно, понимаю, ты считаешь меня романтической барышней прошлого века, которая упадет в обморок от слова «проституция», — усмехнулась Вера.

Он судорожно сглотнул.

— Я очень прошу тебя не иронизировать. Два года назад они продали куда-то на Восток мою родную сестру.

— Вот оно что… Прости ради Бога. Ты никогда не говорил, что у тебя есть сестра.

— А я не знаю, есть ли она. Жива ли еще. Она устала от нищеты, позарилась на объявление: «Работа за границей…» Верочка, я не считаю тебя барышней прошлого века. Но тебе не приходилось сталкиваться с настоящей грязью жизни. Ты многого не знаешь, и слава Богу. Я не хочу, чтобы эта грязь касалась тебя. Но так совпало. Эта фирма уже несколько раз исчезала и появлялась. Я искал, как мог. Я искал сестру. Только они знают, где она. Они ее продали… Нет, я не собираюсь мстить. Просто хочу поговорить. А они, разумеется, не хотят.

— Подожди, а почему ты думаешь, что это — именно та фирма? Если она исчезала и появлялась, то могла бы десять раз поменять название, — перебила его Вера.

— Возможно… Возможно, это совсем другая фирма, просто название совпало, а той уже в природе не существует. Но я должен проверить. Я должен встретиться и поговорить с тем человеком, который звонил и назвался владельцем. Помнишь, ты рассказывала, в ту ночь, когда потерялся Матвей? Ты еще говорила, это было похоже на шутку, на известный розыгрыш с телефонными звонками.

— Но это и правда мог быть розыгрыш.

— Нет, я чувствую. Это был он. Хозяин. Я даже знаю, как его зовут. Антон Курбатов. Но, кроме имени и названия фирмы, не знаю ничего… Верочка, — он взял ее руку и поцеловал в ладонь, — этот человек обязательно попытается получить информацию, которая шла на твой факс. Он может наплести что угодно. Ему нужны эти документы. Более того, ты можешь стать для него опасным свидетелем.

— Подожди, а ты не преувеличиваешь? Я ничего не читала, так, мельком проглядывала. Насколько я поняла, там речь идет о торговле недвижимостью. И вообще я их выбрасываю.

— Как — выбрасываешь?! — Он опять схватил ее за Руку.

— Ты странный какой, — пожала плечами Вера, — ну а что же, солить мне их? Посмотри на мой стол, и так все в бумагах. Мне еще чужих факсов не хватало. И этот твой Курбатов должен прекрасно понимать, что мне, человеку постороннему, до его документов нет дела. Так что насчет «опасного свидетеля» — это уж слишком…

— А простое любопытство? Ты, возможно, скидываешь это со счетов, а Курбатов не скинет. Ведь есть шанс, что на какие-то документы ты обратила внимание. Что-то запомнила. Не может быть, чтобы ты ничего не запомнила.

— Федя, я вижу, тебя эти дурацкие факсы интересуют даже больше, чем бывших владельцев фирмы. Или ты надеешься, вдруг в каком-то случайном документе мелькнет информация о твоей сестре? Как, кстати, ее зовут?

— Наташа. Ей всего восемнадцать лет. Наивный, светлый человечек, всем верила… В чем-то она была очень похожа на тебя.

— А ты где был, когда твоя сестра попала в лапы этим злодеям?

— Я был в Чечне, — еде слышно проговорил Федор.

— В Чечне?! — Вера машинально вытянула сигарету из пачки. — Слушай, а я ведь вообще ничего о тебе не знаю. Ты меня замуж зовешь, а о себе ничего не рассказываешь.

— Я расскажу. Позже, не сейчас. Сейчас я хочу, чтобы ты поняла: люди, которые тебе звонят, опасны. Но я рядом, ты только должна меня слушать и не возражать. Поверь, есть вещи, в которых я разбираюсь лучше. Просто поверь мне на слово. Хорошо?

— Постараюсь, — пожала плечами Вера, — однако, если они действительно торгуют «живым товаром», это прежде всего дело милиции и прокуратуры. Надеюсь, ты не собираешься заниматься частным расследованием?

— Какая же ты у меня наивная, Верочка, — он покачал головой, — неужели ты думаешь, что милиции и прокуратуре ничего не известно? Да они кормятся за счет таких вот фирм. Милиция куплена с потрохами, и прокуратура тоже. У этих мерзавцев везде свои люди.

— А ты не преувеличиваешь? — опять спросила Вера. — Если это такая серьезная мафия, зачем им постоянно исчезать? И почему они допускают, что важные для них документы могут попасть к посторонним людям? Нелогично…

— А в преступлении вообще нет логики. Любая криминальная деятельность не логична по своей сути.

— Ты на досуге увлекаешься криминологией? — быстро спросила Вера. — Откуда такая осведомленность?

— Я работаю охранником, — невозмутимо объяснил он. — Значит, должен хоть немного разбираться в криминологии и криминалистике.

— Может, ты, конечно, и разбираешься, если знаешь, что это две разные науки, но насчет отсутствия логики я не согласна, — покачала головой Вера, преступник должен быть умным, иначе он попадается очень быстро.

— Они не попадаются потому, что уничтожают случайных свидетелей, — тихо проговорил Федор. — В прошлый раз, когда фирма «Стар-Сервис» выехала из очередного офиса и ее место в этом помещении заняла другая, совершенно невинная организация, секретарша директора была убита через месяц. Она тоже получала их факсы. Ты, конечно, можешь мне не верить. Но я хочу, чтобы ты поняла: это серьезно. Они страшные люди, Верочка. Я потерял из-за них сестру и не хочу потерять невесту. Невероятное, чудовищное совпадение — что именно у тебя оказался их номер. Это судьба…

— Хорошо, — кивнула Вера, — будем считать, ты меня убедил. Что дальше? Вообще не подходить к телефону? Не включать факс и не работать?

— Во-первых, ты должна разобраться в бумагах, найти то, что не успела выкинуть, и отложить отдельно. Когда еще раз позвонит человек, который представится хозяином фирмы, ты должна спокойно поговорить с ним. Если он спросит, сохранились ли у тебя какие-либо документы фирмы, ты скажешь — да, сохранились. Но ты их не читала.

— А если он больше не позвонит?

— Он позвонит, — убежденно произнес Федор, — я чувствую.

— А не лучше ли, если это так опасно, сказать, что я вообще ничего не знаю? Нет у меня никаких их бумаг. Выкинула. Ведь это чистая правда.

— Верочка, — он тяжело вздохнул, — это для нас с тобой существуют такие понятия, как правда и ложь. Люди, которым принадлежит фирма «Стар-Сервис», живут по иным законам. Я понимаю, тебе совсем не хочется влезать во все это. Но ты уже в этом. Тебе достался их номер. Ты владеешь их информацией. Думаешь, эти бесконечные звонки просто так? Нет, девочка, просто так ничего не бывает. Нам надо действовать, быстро и по-умному. Когда хозяин фирмы позвонит, то пообещаешь, что найдешь бумаги, и назначишь встречу.

— О Господи, Федор, что за шпионские страсти?

— Сколько раз тебе повторять — это не игра. На встречу мы пойдем вместе.

Глава 21

Стасу Зелинскому не понравилось, как Верочка поговорила с ним по телефону. Нечто совсем новое появилось в ее голосе, в интонациях.

— Нет, сегодня не могу. Много работы. Она часто в последнее время так говорила, но всегда слышались нотки привычного волнения, выдававшего ее с головой. На самом деле она была рада и счастлива, что он звонит, а на занятость ссылалась, чтобы набить себе цену — обычные женские уловки, в которых Стас Зелинский отлично разбирался. Все эти хитрости шиты белыми нитками.

— Веруша, солнышко, нельзя столько работать, надо хоть иногда расслабляться.

— Надо, — согласилась Вера, — однако сейчас я очень занята.

Он даже не понял сначала, что именно его так насторожило, но потом признался себе: она была совершенно спокойна. Его звонок, его желание увидеться не вызвали у Веры Салтыковой ровным счетом никаких эмоций. Но главное, она впервые категорически отказалась встретиться с ним, и ласковые уговоры не помогли.

А ему так хотелось отвести душу, почувствовать себя опять единственным, безоглядно любимым. У него началась черная полоса в жизни. Все было плохо, требовалась очередная порция восхищения, обожания, полной подчиненности…

Последняя жена устроила гнусную разборку с квартирой, скандалы длились уже третий день, и Стасу хотелось лезть на стенку.

«А может, и правда жениться на Вере и успокоиться на этом?» — думал он, лежа на тахте, тупо глядя в потолок и слыша, как жена по телефону обсуждает с подругой, каким образом станет оттяпывать у него кусок жилплощади, на которую вовсе не имеет права. Она говорила нарочно громко, она прекрасно знала, что он все слышит.

«На что она рассчитывает? — думал Стас. — Хочет припугнуть меня? Измотать нервы? Ведь не получит, ни метра… Хотя с ее лимитской хваткой может и бандитов нанять каких-нибудь. Господи, ну почему меня всегда так тянет к стервам?»

Стас считал себя человеком сложным и противоречивым.

Он был единственным сыном, единственным внуком и племянником. Он рос в окружении многочисленных бабушек, дедушек, тетушек, дядюшек, один ребенок на множество восторженных взрослых, самый главный ребенок на свете, самый красивый, гениальный, радость и гордость семьи.

В трехлетнем возрасте за завтраком он набирал полный рот молока и выплевывал фонтан молочных брызг маме в лицо. Мама смеялась, никогда не ругала, вытирала лицо кухонным полотенцем и целовала в лобик:

— Ах ты, мое солнышко! Какой ты у меня озорной! В шесть лет он незаметно привязывал один конец бельевой веревки к поясу бабушкиного фартука, другой — к дверной ручке. Бабушка пугалась, охала, вздрагивала, не могла понять, почему хлопает дверь у нее за спиной и что там сзади так тянет. Стас тихонько умирал со смеху в укромном уголке за шкафом.

— Какое у мальчика оригинальное чувство юмора! — умилялась бабушка.

Когда в десять лет он, не желая надевать теплые ботинки, запустил ими в тетушку, она стала утешать его:

— Не нервничай так, Стасик, успокойся, деточка! С раннего детства всех беспокоила его нервная система. Когда он родился, какой-то случайный доктор имел неосторожность сказать, что этому младенцу нельзя сильно плакать. «Не допускайте, чтобы он закатывался!» С тех пор в семье выросла целая мифология об особенной «нервности» Стасика. Его не спускали с рук, ему позволяли все, с ним нянчилось большое шумное семейство, и убежденность в том, что все люди вокруг ему обязаны, осталась на всю жизнь.

С возрастом, набив достаточно шишек, он все равно не расстался с этой счастливой, но опасной иллюзией. Однако он научился чувствовать людей. Он сразу угадывал, с кем можно быть капризным, избалованным принцем, а с кем нельзя.

Лет до тридцати все у него складывалось замечательно. Он был хорош собой, остроумен, на нем как будто лежала печать успеха. Он писал талантливые стихи, и ему казалось, что нет в жизни занятия важнее. Ради одного четверостишия он мог не спать ночь напролет, выкурить пачку сигарет и, найдя наконец самые точные слова, самые глубокие яркие образы, засыпал под утро с легкой душой победителя и тяжелой от никотина головой.

Но особенно кружили голову публикации в крупных журналах и толстых сборниках. Когда первая подборка появилась в молодежном альманахе-ежегоднике, он клал под подушку пухлый том в мягкой обложке, на которой был изображен толстоногий Пегас с воробьиными крылышками. Пусть из трехсот страниц альманаха ему принадлежала только одна. Он все равно просыпался утром с ощущением детского праздника в душе.

Страничка альманаха или журнала с несколькими его стихотворениями становилась для Стаса на какое-то время центром Вселенной, и люди вокруг были интересны ему постольку, поскольку они уже читали или прочитают позже, уже пришли в восторг или им это еще предстоит.

Он умел преподнести самого себя как бесценный подарок, как великое счастье. Он шел по жизни легким шагом триумфатора, и в этом отчасти заключалась тайна его веселого мужского обаяния. Чувствуя восхищение, он расцветал, блистал остроумием. Но если к нему оставались равнодушны, он не особенно переживал. Главным мерилом ценности другого человека для Стаса Зелинского было всего лишь умение восхищаться Стасом Зелинским. Тот, кто этого не умел и не хотел делать, просто туп и скучен.

С детства Стас привык, что ему достается все лучшее, самое красивое, самое качественное. Когда он стал взрослым мужчиной, эта привычка прежде всего отразилась на его отношениях с женщинами.

В жены Стас выбирал себе исключительно красоток, причем таких, чтобы все вокруг ахали. Вкус его не отличался оригинальностью. Ему нравились длинные ноги, большая грудь, кукольное личико. Эталоном служили журнальные обложки с портретами секс-символов.

Молодость Стаса пришлась на конец семидесятых — начало восьмидесятых, когда богемно-поэтический флер был не менее заманчив, чем сегодня — грубый и конкретный запах больших денег. Недостатка в красотках Стас не испытывал. Однако девушки с лицами и ногами секс-символов сами требовали восхищения и поклонения, они были не менее капризны и избалованны, чем Стас. Каждый раз ему казалось, что за красоту можно все простить и стерпеть. Но прощать и терпеть он умел только себя самого. Молодой талантливый поэт любил себя так глубоко и трепетно, что ни на кого другого душевных сил не оставалось. В этом его избранницы были на него похожи. Браки распадались очень быстро, романы — еще быстрей.

Время шло, жизнь менялась, красоток, падких на богемно-поэтический флер, становилось все меньше, Красотки середины девяностых холодны к высокой поэзии. Их надо одевать в меха и бриллианты, вывозить на Канары.

Стаса удивила легкость, с которой он перестал писать стихи. Куда делись вдохновенные бессонницы? Даже грусти не осталось. Теперь нельзя было позволить себе ни вдохновения, ни грусти. Чтобы остаться триумфатором, надо зарабатывать деньги.

Это оказалось делом сложным, муторным и весьма прозаическим. Стасу приходилось постоянно наступать на горло своему эгоизму, общаться с людьми холодными, циничными, далекими от восхищения, причем не просто общаться, а зависеть от них. Мощный инстинкт самосохранения, спасающий многих безоглядных эгоистов, спасал и Стаса. Он гибко приспосабливался к людям, он учился быть другим — но только внешне. Внутри он оставался все тем же избалованным, талантливым, нервным Стасиком, которым все должны умиляться.

И вот, когда бабушек, тетушек уже не было на свете, а родители стали старыми, больными людьми и сил на прежнее обожание у них не осталось, Стас вдруг обнаружил, что, кроме Веры Салтыковой, тихой и неинтересной Верочки, которая всегда под рукой, как бы про запас, нет ни единого человека, испытывающего к Стасу те горячие чувства, к которым он так привык с раннего детства.

Жена вопила в коридоре. У этой последней красотки, кроме ног, бюста, бульдожьей хватки и папы-мясника в Кривом Роге, ничего не было. Они были женаты всего два года.

Двадцатипятилетняя Инна работала секретаршей в какой-то мелкой туристической фирме, снимала крошечную квартирку на окраине Москвы вдвоем с подругой.

Она вышла замуж за Стаса исключительно ради московской прописки и отличной трехкомнатной квартиры на Самотеке. Четыре года назад, когда дела у Зелинского шли хорошо, ему удалось наконец путем сложных обменов и доплат отселить соседей из коммуналки. Теперь квартира принадлежала Стасу полностью. После капитального ремонта она засверкала так заманчиво, что криворожская красавица, единожды переступив порог, решила здесь навеки поселиться. Ни о какой любви речи вообще не шло. Он, как всегда, убедил себя: вполне достаточно ног и бюста, достаточно того, что на нее оборачиваются на улице. Правда, Инна не умеет ни одеваться, ни краситься, как его прежние жены. Не хватает вкуса и чувства меры, напяливает на себя все блестящее, как сорока. Провинциалка, лимита… Толстый слой макияжа выглядит вульгарно на простоватом, скуластом личике. И сколько ненависти, какие хищные, холодные глаза, какая жесткая, бессовестная хватка! Самое скверное, что в последнее время Инна стала часто прикладываться к бутылке. А что может быть гаже пьяной женщины?

Стас резко встал, не обращая внимания на Инну, которая закончила говорить по телефону и теперь принялась орать что-то ему в лицо, прошел в ванную, заперся, встал под душ…

Верочке Салтыковой далеко до секс-символа, на нее не пялятся мужики на улицах. Пятнадцать лет назад она была похожа на желтого плюшевого медвежонка, такая уютная, трогательная, с детскими ямочками на щеках, с сияющей восторженной улыбкой. Он сам не понял, почему затащил ее в постель. Он даже не подумал тогда, на даче, на пьяной вечеринке, что ей нет и шестнадцати, она школьница, совсем ребенок.

Только потом, обнаружив, что лишил ее невинности, увидев слезы, получив по физиономии, Стас опомнился и жутко испугался. Он ведь ничего познал о ней, о ее родителях. Вдруг расскажет маме с папой? Это не шуточки, неприятностей не оберешься. Он много набормотал тогда — от страха, растерянности, жалости к себе и к ней. А она вдруг взяла и поверила.

Он сам не ожидал, что эта история затянется так надолго. Он ловко повернул двусмысленную неприятную ситуацию в иное, менее опасное русло, закрутил легкий, ни к чему не обязывающий роман с «плюшевым медвежонком». Но не жениться же на ней, в конце концов! А она и не заикалась об этом. Она довольствовалась тем, что он, драгоценный Стас, уходил и возвращался, когда ему вздумается.

Он не заметил, как постепенно привязался к ней, и, если в ее жизни вдруг появлялись другие мужчины, он по-настоящему пугался. Верочка была его собственностью, его тылом. Но ведь не может это тянуться бесконечно. Ей тридцать. Она хочет нормальную семью, ребенка, она не игрушка, не плюшевый медвежонок.

Между прочим, она очень похорошела к своим тридцати. Мягкая, приятная полнота — в фотомодели и манекенщицы таких, конечно, не берут, но многим мужикам нравится. Голубоглазая блондинка с нежной прозрачной кожей, с большой упругой грудью, к тому же у нее отличный вкус, она умеет одеваться и краситься, у нее есть чувство стиля и меры.

Стас намылил голову шампунем и подумал, что, наверное, совсем сбрендил на красотках. Даже Веру Салтыкову, привычную и знакомую до кончиков ногтей, он пытается оценить как товар, как скаковую кобылу. Впрочем, ничего странного, нормальное мужское тщеславие, древнее, как мир. Странно другое — неужели он и вправду решил жениться на Верочке?

Так и не ответив себе на этот насущный вопрос, Стас вылез из ванной, включил фен, тщательно уложил волосы, расчесал короткую жесткую бороду. В конце концов, ему уже под сорок, где-то растут два его сына, которых он почти не знает. Они его, разумеется, тоже. Он так некрасиво и склочно расставался с их мамашами, что теперь отношения сводятся только к алиментам. Обоих мальчиков воспитывают другие отцы. Можно считать, нет у него детей. И жены тем более нет. Глупо, в самом деле, считать женой эту вульгарную лимитчицу, дочку криворожского мясника, которая хочет оттяпать кусок жилплощади.

Он открыл шкаф в спальне, достал последнюю чистую рубашку. Надо жениться не на экстерьере, а на женщине, которая будет стирать и гладить тебе рубашки.

— Куда это ты намылился, скотина? — Красотка лимитчица возникла на пороге. — По бабам небось пошел, ка-азел вонючий.

Он нее явственно пахло перегаром.

Надо жениться на женщине, которая никогда, ни при каких обстоятельствах не будет напиваться и вот так разговаривать.

Были мягкие июньские сумерки. Стены домов впитали за день солнечный свет, и теперь, когда солнце садилось, улицы как бы светились изнутри.

Стас направился к метро. Он не сомневался. Вера Салтыкова сейчас дома. А где же ей еще быть? Нет, он не принял пока никакого определенного решения. Ему просто надо было убедиться, что все в порядке.

Нет у нее никого, кроме Стаса. Он для нее — единственный. А если и начинают иногда за ней волочиться другие, так ему стоит лишь свистнуть, пальчиком поманить…

По дороге он купил одну большую нежно-розовую розу. С деньгами у него в последнее время было плохо, на букет раскошелиться не мог. Но один цветок — это так элегантно. Он вообще редко баловал Веру цветами. Она должна быть счастлива несказанно.

В подъезд он вошел вместе с какой-то бабулькой. Не пришлось набирать номер квартиры на домофоне, он позвонил сразу в дверь.

— Стас? — услышал он Верочкин голос. Казалось, она размышляет, открывать или нет. Это что-то новенькое.

— Веруша, ты, может, впустишь меня? Замок щелкнул. Дверь открылась. Он обнял ее, нежно поцеловал в висок. От нее пахло духами «Лу-лу», он хорошо знал этот запах. Зачем она надушилась дома? Одета совсем не по-домашнему, длинная юбка из светло-бежевого шифона, тонкая шелковая блузка без рукавов мягкого кремового цвета. Все очень красиво, все в нежных пастельных тонах, которые так идут к светлым волосам и глазам.

Ирландский сеттер Мотя запрыгал, завилял хвостом. Он всегда радовался Стасу.

— Я очень соскучился. Ты одна? Мама дома? Она отстранилась, сняла его руку со своей талии.

— Стас, я…

— Только не говори, что ты страшно занята, и не держи меня в прихожей. Он попытался улыбнуться, но улыбка вышла какая-то резиновая.

— Я не одна, Стас.

— Значит, мама дома?

— Нет.

— А где? — глупо спросил он, словно его волновало, где может быть строгая Надежда Павловна, когда ее дочь не одна…

— Мама поехала с Соней к зубному. У Сони как-то сложно режется коренной зуб, молочный еще не выпал, там все воспалилось… Стас, я выхожу замуж.

Она произнесла это так внезапно, что он не понял сначала, как бы упустил последнюю фразу.

— А, Татьяна опять подбросила тебе Соню? Так что у нее с зубом?

И тут он почувствовал затылком чей-то неприятный взгляд. Кто-то смотрел на него из комнаты, молча и тяжело. Понятно кто… До Стаса дошло наконец, но верить не хотелось.

— Ну, так познакомь меня… Я все-таки не чужой человек, — промямлил он, и опять лицо растянулось в дурацкой резиновой улыбке.

— Хорошо, — кивнула Вера, — проходи. Сейчас я сварю кофе.

Он шагнул к кухне. Внезапно перед ним возник невысокий прямой мужчина с короткими русыми волосами.

— Познакомьтесь, это Федор, это Стас…

Стас машинально протянул руку. Последовало холодное рукопожатие. Но что-то странно знакомое было в этом обычном, вполне приятном лице. Нормальный мужик, немного за тридцать, короткая стрижка, крепкие, но не накачанные плечи. Где-то Стас уже видел его. Глаза нехорошие. Очень холодные и внимательные. Впрочем, он, конечно, пристрастен. С какой стати этот парень ему должен быть симпатичен? Неужели Верочка и вправду выходит замуж? Но почему так быстро? Ведь еще неделю назад никакого Федора не было. И не пахло никаким Федором.

Всего неделю назад он пришел к Верочке, и она была, как всегда, его Верочкой… сначала перевела для него рекламные тексты, потом они занимались любовью. Откуда он взялся, этот Федор? Почему именно сейчас, когда у него, у Стаса, все так плохо и ему позарез нужна Верочка?

Они сидели на кухне, пили кофе и молчали. Стас достал сигареты, предложил Вере, она кивнула, вытянула сигарету из пачки, и Стас заметил, что ее рука немного дрожит.

«Волнуется не меньше, чем я, — подумал он, — для нее это совершенно непривычная ситуация. А этот спокоен, глаза холодные… Где же я его видел? Может, спросить?»

Он протянул пачку Федору. Тот отказался. Молча покачал головой.

— Вы не курите?

— Нет.

— Простите, Федор, мы с вами раньше нигде не встречались? У меня плохая память на лица, мне кажется…

— Нет.

Стас чувствовал себя идиотом. Надо было встать и уйти.

А этого Федора никак не назовешь интеллигентным человеком. Вот сейчас цыкнет зубом и скажет:

«Слышь, мужик, па-айдем, выйдем!» Еще и морду набьет. Такой может… А что, если Верочка решила выскочить замуж за первого встречного, ему, Стасу, назло? Если так, то не все потеряно. Она ведь любила его пятнадцать лет. А этого знает не больше недели.

— И когда свадьба? — спросил он, глядя на Веру.

— Федор сделал мне предложение только сегодня, — Вера покраснела, полчаса назад.

Она не могла отшутиться или соврать что-нибудь. Она, как всегда, говорила правду. И Стас вдруг ясно понял: не любит она этого Федора, он появился в ее жизни совсем недавно и случайно. Может, он вообще какой-нибудь авантюрист? Может, ему, как красотке лимитчице, нужна жилплощадь и прописка? Ведь у Верочки неплохая двухкомнатная квартира в центре.

«Надо напрячь память и вспомнить, где я мог видеть его? Случайно встречались? Но знакомы не были… А почему тогда я запомнил? У меня ведь плохая память на лица».

— Значит, я опоздал на полчаса, — задумчиво произнес он.

— На пятнадцать лет, — еле слышно ответила Вера. Федор сидел молча, словно изваяние, и смотрел на Стаса своими неприятными серыми глазами. Под этим взглядом было зябко.

— А вы, ребята, вовсе не похожи на счастливых влюбленных. — Стас поднялся из-за стола. — Веруша, можно тебя на минутку? Федор, вы извините, мне надо поговорить с Верой наедине.

Тот опять ничего не ответил, только едва заметно кивнул. Стас увел Веру в комнату Надежды Павловны и плотно прикрыл дверь.

— Ты с ума сошла? — прошептал он и прижал Верину голову к своей груди. Девочка моя, ну нельзя же так! Кто он? Откуда взялся? Ты ведь не любишь его, ты наверняка ничего о нем не знаешь.

— Стас, не надо, — ее голос задрожал, она заплакала, горько, совсем по-детски, — я не могу так больше. Ты измучил меня, я хочу нормальную семью, ребенка, и не просто, а чтобы был отец. Я знаю, как плохо без отца. Я скоро стареть начну, у меня вон уже морщинки вокруг глаз, а он меня любит, на руках носит. Он такой сильный, хозяйственный, все чинит в доме, с ним спокойно…

— А мама его видела?

— Да, он ей понравился, он очень хороший. Конечно, он немного другой… У него мама была судомойкой в столовой, пила, мужиков пьяных в дом водила, жили они в каком-то подвале. Он охранником работает, кроме десяти классов, армии и Чечни — никакого образования. Разговаривает как в сериалах.

— Подожди, он что, воевал в Чечне? — опешил Стас. — Этого еще не хватало. А все-таки где-то я его видел. Я сейчас нервничаю и не могу вспомнить. Но я вспомню. Я чувствую, это важно. Мы с ним точно встречались раньше. Но он выступал совсем в другой роли. Слушай, а тебе не кажется, что он играет? Ты ведь сама сказала — разговаривает как в сериалах.

— Стас, ну разве в этом дело? Да, он человек совершенно другого круга. Ну и что? Я обязательно к нему привыкну и буду любить. Мне никто никогда не делал предложения, никто и никогда. А мне уже тридцать.

— Веруша, ты меня уговариваешь или себя? — тихо спросил Стас и взял в ладони ее лицо.

— Не знаю…

— А фамилию его знаешь?

— Не знаю…

— Веруша, а может, ну его, этого Федора? Не нравится он мне.

— Было бы странно, если б нравился, — Вера усмехнулась сквозь слезы, — это ведь я за него замуж выхожу, а не ты.

— Нет, я о другом… Мы с тобой глупостями занимаемся, ищем кого-то, я на стервах женюсь, ты вот замуж собралась за первого встречного, за этого Федора. Он наверняка какой-нибудь проходимец. Ну хочешь, я сделаю тебе предложение? Хочешь? Мы поженимся, будет у нас с тобой нормальная семья, ребенок. Ты же его не любишь. Ты любишь меня и сама это знаешь. Я виноват, я всегда вел себя с тобой по-свински.

— Хватит, — она вытерла слезы, — все это мы уже проходили. Каждый раз, когда я кому-то нравлюсь всерьез, ты все портишь. Помнишь, на втором курсе был Андрюша Захаров? А потом этот, как его? Физик Володя, с которым я у Тани познакомилась… И про каждого ты что-то придумывал, сразу становился таким замечательным, нежным. А через две недели появлялась очередная фотомодель, и ты… Нет., Стас. Хватит. У тебя двое сыновей, всяких жен и любовниц было штук двадцать, ты любишь только себя, ты не можешь быть мужем и отцом, ты сам балованный, трудный ребенок. И вообще я тебе больше не верю. Устала.

— Верочка, я тебя очень люблю, — прошептал он, прижимая ее к себе и гладя по голове, — я был идиотом. Мне никто, кроме тебя, не нужен. Поверь мне в последний раз, давай с тобой поженимся. Это будет уже навсегда. Зачем тебе этот охранник? Откуда он взялся? Как ты с ним познакомилась?

Дверь бесшумно распахнулась. На пороге стоял Федор.

— Вера, ты скоро? — спросил он спокойно, словно и не замечая, что они стоят посреди комнаты, обнявшись.

«Бред какой-то, — подумал Стас, — не драться же мне с этим охранником! Он меня мигом на обе лопатки уложит. А ведь он просто так не отвяжется, это не филолог Андрюша и не физик Володя. У этого мертвая хватка, он вроде моей лимитчицы: если уж, вцепится своими крепкими зубами, только с мясом можно оторвать. Вернее, с хорошим куском жилплощади. Господи, что же делать?»

— Стас, я позвоню тебе, — тихо сказала Вера, глядя на него сухими, безнадежными глазами, — ты иди сейчас… Я позвоню, мы встретимся и поговорим, обсудим все спокойно. А сейчас иди. И ты, Федор… Вы простите меня. Оба. Не обижайтесь… Мне надо побыть одной.

— Хорошо, — кивнул Федор, — я понимаю. Тебе надо побыть одной. Мы уйдем. Оба. А завтра я приду.

«Он не так прост, как кажется, — подумал Стас, — он ведет себя совершенно правильно. Он хочет казаться благородным и великодушным. А почему, интересно, он решает за меня? Если я не собираюсь уходить? Пусть он уходит, я останусь… Нет. Получится бестактно и глупо. Значит, мы действительно сейчас выйдем отсюда вместе. Как интеллигентные люди, без разборок и мордобоя. Елки-палки, судомойкин сын, охранник-интеллигент. В Чечне воевал. Очень романтично…»

Из квартиры они вышли вместе.

— Слушай, может, пойдем куда-нибудь, поговорим по-хорошему? — внезапно предложил Федор.

— О чем? — мрачно спросил Стас. — О чем нам с тобой говорить? Веру делить?

— А хотя бы и об этом, — кивнул новоиспеченный — жених. — Знаешь, она ведь мне про тебя рассказывала. Ты ее пятнадцать лет мытарил. Вот поженимся мы с ней, и где гарантия, что она опять не побежит по первому твоему зову?

— Ну знаешь, — покачал головой Стас, — таких гарантий тебе вообще никто дать не сумеет.

— Правильно. Никто, кроме тебя. Поэтому поговорить надо.

— Хорошо, чего ты от меня хочешь? — устало спросил Стас. — Чтобы я исчез? Прости, не могу. А все-таки, где же я тебя мог раньше видеть? Не помнишь?

— Помню, — кивнул Федор, — точно помню. Нигде не мог. Никогда. Просто у меня лицо стереотипное.

Они уже давно вышли из подъезда и направлялись к метро.

«Он что, так и будет за мной идти до самого дома? — с раздражением подумал Стас. — Ну не драться же с ним, в самом деле!»

— Я ведь от тебя не отстану, — простодушно признался Федор, как бы отвечая на мысли Стаса, — морду бить, конечно, я не стану. Это глупо. Если Вера узнает, что я тебя хотя бы пальцем тронул, считай, победа за тобой. Но ты сам пойми, я не отступлюсь. Ты ведь женат, я знаю.

— Тебе куда ехать-то? — спросил со вздохом Стас, сходя с эскалатора в метро.

— Куда и тебе. Я ведь сказал, не отстану.

Подъехал поезд.

«Вот уж поистине простота хуже воровства, — подумал Зелинский, входя в вагон, — ну что мне с ним теперь делать? Домой к себе везти?»

— Послушай, ты понимаешь, что выбирать Вере, а не нам с тобой? — терпеливо стал объяснять Стас.

Они стояли рядом в полупустом вагоне и держались за верхний поручень. Стас был выше Федора на полголовы и смотрел на него сверху вниз, чуть снисходительно.

— Это тебе только так кажется, — усмехнулся Федор, — а если ты подумаешь немного, то поймешь: нам с тобой решать, а не ей. Не появишься ты у нее больше — мы с Верой поженимся. Ей ведь, как любой нормальной женщине, хочется иметь семью, ребенка…

— А если появлюсь? — мрачно спросил Стас.

— Ты и так ей жизнь разбил. Она ведь тебе ясно сказала: ты опоздал на пятнадцать лет. Сколько раз за это время ты мог на ней жениться? Так чего же сейчас тебе неймется? Может, ты думаешь, я ей не пара? Прост слишком?

— Да ничего я не думаю! — разозлился Стас. — Мне здесь выходить. Будь здоров, Федя.

Из поезда они вышли вместе. И вместе перешли на другую линию. Стаса ужасно раздражала нелепость ситуации, он даже забыл на некоторое время о странном, навязчивом чувстве, что где-то когда-то им уже приходилось встречаться. Ну мало ли? Если он охранник, так, может, стоял у дверей какой-нибудь фирмы, охранял, а Стас зашел по делам издательства. Лицо у этого охранника и правда очень стереотипное.

— Слушай, Федор, а я ведь в гости тебя не приглашал, — сказал он, когда они подошли к подъезду.

— Да уж понятно, — кивнул тот, — жена у тебя, и вообще… Так что решили?

— Господи, ну неужели ты не понимаешь, Вера — не вещь, которую можно делить. Шел бы ты домой, Федор.

— Но ты ведь с женой не разведешься, — как ни в чем не бывало вздохнул Федор, — ты опять хвостом покрутишь — и в кусты. И не жалко тебе Веру?

— Разведусь, — буркнул Стас, — и вообще, с какой стати я должен с тобой это обсуждать? — Он шагнул в освещенный подъезд.

— Дома сейчас твоя жена? — внезапно спросил Федор, шагнув следом.

— Ну, дома. А что?

— А тебе слабо сказать ей прямо сейчас, что ты с ней разводишься? Докажи хоть раз, что ты настоящий мужчина. Докажи. И я исчезну.

— Да что за бред, в самом деле! Откуда ты такой взялся?

— Вот, не можешь, — усмехнулся Федор, — так я и знал. Не способен ты на мужской поступок.

— Да если хочешь знать, я ей давно это сказал. Мы уже разводимся, только она просто так не уйдет. Сначала кусок квартиры оттяпает. Хватка у нее вроде твоей. Железная.

Казалось, Федор пропустил эти слова мимо ушей. Сверху, с площадки между этажами, слышался смех. Там, как всегда, заседала веселая компания дворовых подростков.

Подъезд был без домофона, единственный на весь двор, и подростков тянуло сюда как магнитом. Почему они облюбовали именно этот подоконник? Ладно, зимой сидят, гогочут, пьют и флиртуют. Но летом можно и на улице.

— Слушай, может, ты псих? — с тоской спросил Стас. — Ты извини, конечно, но так себя не ведут.

— Нет, — простодушно улыбнулся Федор, — я не псих. Я просто Веру люблю и хочу, чтобы все было по-людски. Ясности хочу, понимаешь? Это вам, сложным-интеллигентным, надо все запутать. А я человек простой, предпочитаю ясность.

Девочка в коротенькой лаковой юбке какого-то ядовито-зеленого цвета и в босоножках на метровой «платформе» сбежала вниз, чуть не налетела на стоявших у лифта Стаса и Федора.

— Здрасти, — бросила она Стасу и понеслась на улицу.

Она жила в квартире напротив, и Стас знал ее чуть ли не с пеленок. Только никогда не помнил, как ее зовут, то ли Ира, то ли Света…

— Ладно, мне домой пора. Не век же здесь стоять, у лифта. Мы с тобой не подростки, чтобы в подъезде отношения выяснять.

— А где же еще? — Федор невозмутимо пожал плечами. — Ты меня в гости не приглашаешь и ко мне не пойдешь.

Стоя напротив этого странного парня в собственном подъезде под тусклой лампочкой и глядя в серые, чуть прищуренные глаза, Стас вдруг поймал себя на том, что опять пытается вспомнить, где они встречались. Но на этот раз он осознал с пугающей ясностью: не может вспомнить потому, что не хочет. Что-то такое застряло в подсознании…

Сверху опять послышался взрыв хохота, и Стас вздрогнул.

— Нервный ты, — покачал головой Федор, — и за что тебя Вера любит столько лет?

Подъехал лифт. Раскрылись автоматические двери, Стас и не заметил, когда его навязчивый собеседник успел нажать кнопку. В лифт они вошли вместе.

— Кончится это когда-нибудь или нет? — спросил Стас. — Ты разве не понял: я тебя в гости не приглашаю.

— Понял, — кивнул Федор, — не приглашаешь.

Руки он держал в карманах. Глаза его были совсем близко и глядели на Стаса холодно, насмешливо.

«Он издевается надо мной, что ли? — вдруг подумал Стас. — Ведь не в милицию же мне звонить, если он войдет в квартиру?! Никогда не чувствовал себя таким идиотом. Никогда…»

Лифт остановился на пятом этаже. Стас молча вытащил ключ из кармана, открыл дверь, шагнул в квартиру и, не глядя на Федора, который стоял в двух шагах, попытался тут же захлопнуть дверь и так разнервничался, что даже ключ забыл вытащить снаружи, из замочной скважины.

Федор придержал дверь ногой. Только тут Стас почувствовал, насколько силен этот назойливый простачок. Дверь заклинило, словно нога была из железа. Стас побледнел.

— Тебе что; так в гости хочется? — спросил он с вымученной улыбкой.

Они беседовали через порог.

— Если мне чего хочется, так я приглашений не жду, — тихо, почти шепотом ответил Федор.

Серые немигающие глаза уставились на Стаса, и он невольно отвел взгляд.

— Ну ладно, — пожал он плечами, — заходи…

— Спасибо, — усмехнулся Федор, — в другой раз обязательно зайду.

Он убрал ногу и сам захлопнул дверь, прямо у Стаса перед носом. Несколько секунд Стас стоял перед дверью, будто его только что на пороге собственной квартиры облили ведром ледяной воды. Он сам не мог понять, почему дрожит. Даже зубы стучат.

Зелинский не заметил, что ключ, только что торчавший в замочной скважине снаружи, теперь исчез. От неприятных переживаний он напрочь забыл о ключе.

Он вообще был человеком рассеянным и про ключ забывал часто, особенно когда голова была занята какими-нибудь серьезными проблемами. Английский замок защелкивался, а ключ торчал снаружи, пока кто-нибудь из соседей не звонил в дверь и не говорил: «У вас ключ торчит», или жена не спохватывалась: «Ты что, совсем сдурел? Нас же обворуют!»

— Бред какой-то, — нарочно громко сказал он самому себе и зажег свет в прихожей.

Жена была дома, в спальне орал телевизор. Она еще не спала, но успела выглушить почти всю пол-литровую бутылку «Смирновки» в одиночестве. Стас с удовольствием включился в очередную перепалку. Он огрызался в ответ на пьяные откровения супруги и чувствовал, что напряжение, которое не давало дышать, потихоньку отпускает.

— Идиотка! С твоими куриными мозгами лучше молчать в тряпочку! — сказал он жене и подумал: «Ну что же меня так трясло от этого Федора? Вампир он, что ли?..»

О забытом и исчезнувшем ключе он так и не вспомнил. Какой ключ, когда столько всего сразу на него, бедного, навалилось?

Глубокой ночью Стас Зелинский проснулся в холодном поту. Он вспомнил, где, когда и при каких обстоятельствах видел лицо новоиспеченного жениха Верочки.

Глава 22

Домашний телефон племянника арбатской сироты Головкина Ильи Андреевича упорно не отвечал. На макаронной фабрике сказали, что начальник отдела снабжения уже третий день не появляется на работе, однако ни отпуска, ни командировки у него сейчас нет. Директор фабрики был весьма обеспокоен этим обстоятельством.

— Илья Андреевич — наш старый работник, человек аккуратный и обязательный. Если бы он забюллетенил, позвонил бы обязательно, предупредил.

— А раньше случалось, чтобы он исчезал на несколько дней? — спросил капитан Мальцев.

— Нет, — покачал головой директор, — никогда такого не было.

— Может, кто-то из близких заболел? Сейчас ведь лето, мало ли, на даче что-то… — предположила присутствовавшая при беседе пожилая секретарша.

— Насколько мне известно, дачи — у Головкиных нет. Из близких у Ильи Андреевича только жена. Он как-то говорил, что она обычно проводит один-два летних месяца у приятельницы на даче. Я не знаю, где это… — вздохнул директор.

Выяснить адрес дачи на станции Поварово не составило труда. Раису Федоровну Головкину привезли в Москву.

— Здрас-сти-пожалуйста! — буркнул капитан Мальцев, когда в квартире был обнаружен труп Ильи Андреевича.

— Похоже на отравление клофелином, — констатировал судмедэксперт.

Пока осматривали квартиру, снимали отпечатки пальцев с трех бокалов, бутылок и кофейных чашек, испачканных яркой губной помадой, Раиса Федоровна с каким-то даже торжеством повторяла:

— Вот! Допрыгался! Я знала, что этим кончится!

Следы поспешного ограбления были налицо.

— В последнее время Илья как с цепи сорвался, — рассказывала вдова, — два дорогих костюма купил, ботинки за пятьсот тысяч, галстуки. Раньше один костюм по десять лет носил, а уж если покупал, то старался подешевле. Каждая копеечка была на счету, известно, какая теперь жизнь!

— То есть вы хотите сказать, что в последнее время у вашего мужа появились деньги? — уточнил Мальцев.

— Ну а на что же он все это покупал? — резонно спросила Головкина. — Ведь не на зарплату свою! И по ресторанам стал ходить. На зарплату, что ли?

— По каким именно ресторанам, не знаете?

— Да уж куда мне? — Раиса Федоровна саркастически поджала губы. — Он меня ни разу не приглашал с собой.

— А откуда, простите, вам известно про рестораны?

— Соседка видела…

Позже нашлась еще одна соседка, которая видела, как почтенный Илья Андреевич вечером четыре дня назад вошел в подъезд в сопровождении двух девиц определенного рода. Соседка с удовольствием описала подружек-блондинок. Одна стриженная коротко, у другой волосы длинные, у обеих юбчонки до пупа и морды размалеванные. В общем, понятно, что за девицы. А Головкин не просто входил с ними в родной подъезд — обеих за талию обнимал, а сам-то был в светлом дорогом костюме.

Удалось выяснить, в каком кафе провел скромник снабженец тот роковой вечер, а потом были задержаны по подозрению в убийстве две юные гастролерши, жительницы Брянской области. Обе, всхлипывая, объяснили, будто хотели старичка только успокоить, чтобы не приставал. Откуда им знать, сколько надо на такое дело клофелина? Они же не в аптеке работают.

Казалось, все ясно. Седина в бороду, бес в ребро. Такие поучительные истории случаются часто, только никого они не учат.

Сюжет оказался лакомым куском для съемочной группы передачи «Дорожный патруль». Они налетели, как коршуны, засняли рыдающих девиц. Сюжет показали в ту же ночь.

— Если кто-то узнал этих девушек и пострадал по их вине, просьба позвонить по телефону… — говорил ведущий за кадром.

Имя убитого, Ильи Андреевича Головкина, прозвучало на всю Россию.

Дотошный Уваров добился у прокурора санкции на обыск в доме покойного. Очень его заинтересовала внезапная перемена в образе жизни скромного снабженца.

В квартире обнаружили тайник. Под вытертой обивкой тахты в поролоне было вырезано углубление. Там, в объемной дамской косметичке, хранилось двадцать семь тысяч долларов и три миллиона рублей. Было заметно, что обивку много раз вспарывали и зашивали вновь, то аккуратными стежками, нитками, подобранными по цвету, то кое-как.

Раиса Федоровна, увидев тайник и его содержимое, жалобно застонала и схватилась за сердце.

— Стервец, паршивец… копейку каждую считали…

— Рая, нехорошо о покойнике так, — шепотом заметила соседка, приглашенная в качестве понятой.

— Каждую копейку… В сапогах драных ходил всю жизнь… Макаронами питались… Стервец, оглоед несчастный, на хлебе экономили, на мыле, повторяла безутешная вдова, все более бледнея и тихо оседая в кресло.

От следующей находки застонал майор Уваров. В нижнем ящике письменного стола было сделано что-то вроде двойного дна, просто положен на дно кусок фанеры. А под ним в старой ситцевой наволочке покоился холст, в котором любой человек, хотя бы немного знакомый с изобразительным искусством, моментально мог узнать руку великого Марка Шагала.

Румяные влюбленные парили в облаках над игрушечными крышами старого Витебска. Пухлая полосатая кошка с человеческим лицом улыбалась ласково и хитро.

— Ну почему ты думаешь, что Сквозняк непременно смотрит «Дорожный патруль»? — спросил Мальцев, вглядываясь в окаменевшее лицо Уварова.

— Гнать их надо было в шею, — процедил майор сквозь зубы, — а теперь все. Чувствую себя полным идиотом. Взяли и предупредили сами по телевидению: все, мол, Сквознячок, нет твоего казначея, сиди тихо и на связь с ним не выходи.

— Да кто ж знал, что так получится? — вздохнул Мальцев. — А гнать «Патруль» в шею нельзя. Мы с ними дружим и сотрудничаем.

* * *
— Пожалуйста, не вешайте трубку! Поверьте, это очень важно. Просто выслушайте меня. — Голос звучал глухо и как-то обреченно.

— Я не буду вешать трубку. Я вас слушаю, — сказала Вера.

— Спасибо, — в трубке был слышен вздох облегчения, — только сначала ответьте мне на один вопрос. У вас есть дома факс?

— Да.

— Его номер совпадает с номером телефона?

— Да.

Последовала минутная пауза. Потом невидимый собеседник заговорил быстро и очень возбужденно:

— Моего брата убили в Праге десять дней назад. Я узнал, что за несколько минут до смерти он отправил для меня факс. По вашему номеру. Получилась путаница. Мне пришлось срочно закрыть фирму, тут же ликвидировали телефонный номер. А брат в это время был в Праге и еще не знал, я не успел ему сообщить. В общем, только от вас я могу узнать, что хотел сказать мне мой брат перед смертью. Вы понимаете, насколько это для меня важно?

— Конечно, понимаю. Но дело в том, что факсы, которые адресованы вашей фирме, я выбрасываю. У меня очень много собственных бумаг.

Опять долгая пауза.

— Вы выбрасываете все мои факсы? Все до одного?

— Простите, но, кажется, да.

— Сообщение моего брата отличались от остальных. Он писал от руки, по-чешски. Может, вы обратили внимание? Запомнили что-то? Ведь обычно никто не пишет от руки…

— Мне сложно сказать сейчас. Я должна посмотреть в своих бумагах, вспомнить. Еще раз простите меня, но мне приходит огромное количество текстов, на разных языках.

— И все-таки вы не могли не заметить текст, написанный от руки.

— Я обещаю поискать. Как с вами можно связаться?

— К сожалению, никак. Если позволите, я сам вам буду звонить. Меня зовут Антон, фамилия Курбатов. Простите, а как вас зовут?

— Вера.

— Очень приятно. Поверьте, я не стал бы вас беспокоить по пустяку. Так можно еще раз позвонить вам?

— Да, конечно.

* * *
Эту отвратительную историю Стас Зелинский очень хотел забыть. За три года почти удалось. Однако иногда в памяти всплывала душная августовская ночь, полутемный чужой подъезд, вонь кошачьей мочи и собственный липкий ужас.

А начиналось все так невинно. Он всего лишь закрутил мимолетный роман с женой приятеля. Если совсем уж честно, то инициатива принадлежала ей, Марине. Сам он не решился бы. С Женей Веденеевым у него были не только приятельские, но и деловые отношения. Их многое связывало — юность, институт, общий успешный бизнес.

Веденеев долго не женился, все выбирал. И выбрал такую оторву, что даже видавший всякое Стас удивился.

В конце восьмидесятых, когда в России начали проводиться первые, помпезно обставленные конкурсы красоты, девятнадцатилетняя Марина Николаева стала «Мисс Очарование» на московском уровне. А через полгода ее переименовали в «Мисс Нежность» — на российском уровне. Потом ее сняли в качестве модели для рекламы гигиенических тампонов. Однако на этом карьера «мисс» кончилась.

Конкурсы и рекламные съемки требовали колоссальных усилий, физических и моральных. А Марина была ленива и не слишком тщеславна. Она могла целыми днями валяться на тахте, задрав длинные, как говорил ее муж Женя, «гениальные» ноги, с лицом, намазанном клубничной мякотью или целебной грязью Мертвого моря, с сигаретой в зубах и телефонной трубкой у уха. Молодой муж недоумевал, о чем можно говорить по телефону часами, если вообще ничем в этой жизни не занимаешься.

Единственным делом, ради которого «Мисс Нежность» могла оторваться от телефона и стереть с лица очередную косметическую маску, был секс.

Маринина ненасытность бросалась в глаза сразу, с первых минут знакомства. Она умела так двигаться, поводить плечами, тянуть слова, что у многих начинала кружиться голова. В том числе у Стаса Зелинского.

Молодому мужу «Мисс Нежность» стала изменять уже в медовый месяц. Она умудрялась делать это настолько элегантно и легко, что осуждать ее было невозможно. К тому же, как это часто случается, о шалостях красотки знали все вокруг, кроме мужа. Сам Веденеев пребывал в счастливом неведении, и желающих открыть ему глаза на горькую правду не находилось.

Очень быстро очередь дошла до Стаса. Стоило Женьке отправиться на неделю в командировку, в руках Зелинского как-то сам собой оказался ключ от квартиры, где на тахте возлежала прекрасная Марина, задрав «гениальные» ноги.

Стасу было, конечно, неловко. Однако не он первый, не он последний. К тому же проигнорировать столь откровенный призыв красотки казалось как-то не по-мужски. Неизвестно еще, чем обернется такой вот оскорбительный отказ. Можно нажить себе злейшего врага в лице «Мисс Нежность».

Около часа ночи Стас вошел в подъезд старого дома неподалеку от Самотеки. В кулаке он сжимал ключ от Женькиной квартиры. Лифт оказался сломанным, Стас пошел пешком на шестой этаж. Вскоре он услышал сверху осторожные шаги. Спускались несколько человек. Они шли быстро, но очень тихо. Старались не шуметь. Ну, понятное дело, поздно уже, люди спят.

В пролете между третьим и четвертым этажами Стас столкнулся с четырьмя молодыми людьми. Двое несли большие спортивные сумки, третий держал на вытянутых руках картонную коробку из-под какой-то аппаратуры. Четвертый шел налегке.

Стас вежливо посторонился, пропуская процессию. Он не смотрел в их лица. Какое ему дело до их лиц? Когда идешь ночью в чужую квартиру к чужой жене, лучше не пялиться на встречных. Однако четвертый, замыкающий, на секунду остановился и сам уставился на Стаса. Нехорошо уставился. Стас даже подумал: а не сосед ли это Женькин? Вдруг он случайно видел Зелинского здесь в гостях и теперь недоумевает, куда, мол, ты, мужик, намылился среди ночи, когда хозяин квартиры в командировке?

Свет на лестнице был достаточно ярким. Зелинский невольно разглядел лицо бдительного незнакомца. Ничего примечательного в этом лице не было. Стас тут же вспомнил, что как-то при нем заходил Женькин сосед, такого же примерно возраста и роста. Вот откуда взялся этот мимолетный вороватый испуг! Однако нет, человек на лестнице на веденеевского соседа совершенно не похож. Только возраст и рост…

И тем не менее, сам не понимая почему, Стас не подошел сразу к Женькиной квартире, поднялся этажом выше, постоял, в пролете. Далеко внизу давно уже хлопнула дверь подъезда. Было слышно, как отъехала машина.

Осторожно, на цыпочках Стас спустился вниз, подождал еще несколько секунд, воровато прислушиваясь, и наконец сунул ключ в замочную скважину.

Дверь оказалась незапертой. В прихожей было темно.

— Мариша! — позвал он шепотом.

Никто не откликнулся. В квартире стояла странная, глубокая тишина. Из-за приоткрытой двери в спальню пробивалась тонкая полоска света.

«Может, уснула?» — подумал Стас и осторожно заглянул в спальню.

Все было перевернуто. Платяной шкаф распахнут, ящики комода вывернуты, по полу разбросаны пестрые тряпки. Марина сидела посреди комнаты, привязанная к стулу какой-то широкой серой лентой. Голова ее была беспомощно откинута назад. На бледно-голубом шелке японского халата-кимоно темнели бурые, безобразные пятна и Стас сразу понял, что это кровь. По какой-то особой, застывшей расслабленности позы, по неестественному повороту запрокинутой головы было ясно: Марина Веденеева мертва.

Горло сдавил спазм. Он с детства не переносил вида крови. Он зажал рот ладонью, чувствуя, что сейчас его вырвет. Прямо здесь, на ковер спальни, перед мертвой женщиной… Это было настолько отвратительно, что он бросился вон из квартиры, не оглядываясь, давясь спазмами, зажимая рот.

Он жил совсем близко, в трех кварталах. По дороге, на бегу, как-то машинально закинул ключ, все еще зажатый в потной ладони, в мусорный контейнер.

«Ну что стоило пригласить ее к себе? — думал он под бешеный стук собственного сердца. — Я ведь один сейчас, один в пустой огромной квартире. Но я не решился. А она так элегантно и многозначительно вручила мне ключ… Если бы можно было все повернуть назад, переиграть…»

Никто не слышал, как ночного гульбуна выворачивает наизнанку в сортире. Потом он долго чистил зубы, полоскал рот мятным ополаскивателем, влез под горячий душ и стал уговаривать себя, что все это ему приснилось. Не было ничего…

Сидя в халате на своей чистой красивой кухне, ожидая, пока закипит чайник, он чувствовал слабость и головокружение. Закурив и глубоко затянувшись, он вдруг ясно понял, что те четверо, встреченные на лестнице, были грабители. Они убили Марину Веденееву, в спортивных сумках и в коробке лежали вещи, вынесенные из квартиры. А тот, что шел налегке, был главным в банде. Он внимательно посмотрел на Стаса, вероятно, оценивая его как потенциального свидетеля и размышляя, а не пришить ли тут же, на месте.

Стас быстро загасил сигарету и опять побежал в сортир. А потом опять пришлось чистить зубы и полоскать рот. Вероятно, в старой семейной легенде о его особенной нервности все-таки была доля правды.

Мысль вызвать «скорую» и милицию не мелькнула в его воспаленном мозгу ни тогда, в квартире Веденеева, ни позже. Ведь сразу возникает вопрос: а что вы делали здесь в столь поздний час? Самое скверное, что этот же вопрос и у Женьки возникнет обязательно…

Марину обнаружили через день. Переполох подняла одна из ее многочисленных «телефонных» подружек. Они договорились в среду отправиться вместе в сауну. Подруга должна была заехать за Мариной в десять утра, без всяких дополнительных созвонов.

Дверь так и оставалась незапертой. Войдя в квартиру, девушка в отличие от слабонервного Стаса Зелинского не стала давиться рвотными спазмами, не бросилась бежать. Первым делом она попыталась прощупать у подруги пульс, потом вызвала «скорую» и милицию.

Позже Женька Веденеев, запивая слезы водкой, рассказал Стасу, что Марина будто бы была еще какое-то время жива. Грабители нанесли ей несколько ножевых ранений, но сердца не задели. Врачи сообщили, что она просто истекла кровью. Если бы произошло чудо и ее обнаружили на несколько часов раньше, могли бы спасти. Но чудес, как известно, не бывает.

На похороны жены друга Стас не пошел, сославшись на болезнь. Он действительно чувствовал себя больным и несчастным. Он пытался утешиться тем, что чудес действительно не бывает и в квартире он оказался той ночью совершенно случайно. Мог бы запросто и не оказаться. А если бы Женька узнал о похождениях своей драгоценной супруги, то это стало бы для него дополнительной травмой. И вообще покойная была той еще штучкой, настоящей поблядушкой и стервозой, хотя о покойных так говорить нехорошо.

Общение с Веденеевым он постарался свести к минимуму, ему тяжело было смотреть Женьке в глаза. Он даже придумал предлог и вышел из совместного вполне успешного бизнеса.

А по Москве между тем ходили слухи о страшной банде грабителей. Из криминальных новостей Стас узнал, что зверски убиты сразу три человека, оказавшиеся в квартире, которая приглянулась бандитам. Бабушка, дедушка и их десятилетний внук. Однако мало ли в Москве случается квартирных ограблений? Бабушка и дедушка привязаны широким скотчем к стульям, как была привязана Марина Веденеева. Ну и что? Совсем необязательно, что это — те же, которых Стас видел ночью на лестнице. В самом деле, не идти же сейчас в прокуратуру, не рассказывать о тех четверых! Это совсем уж безумие. Лучше забыть. Не было ничего…

Женя Веденеев уехал навсегда в Канаду. Слухи о банде затихли. Все реже Стасу снилась женщина, привязанная к стулу, огромные бурые пятна крови на нежном голубом шелке. Однако молодое сероглазое лицо человека, который шёл налегке по ночной лестнице, никак не забывалось.

«А если он тоже запомнил меня? — с ужасом думал Стас, но тут же отгонял от себя эту идиотскую мысль. — Я его запомнил потому, что пережил настоящий шок. А он ничего не пережил. Для бандита убийство — привычное дело».

И вот сейчас, через три года. Стас Зелинский проснулся в холодном поту, вскочил с кровати, заметался по комнате. Ему опять приснилось ничем не примечательное сероглазое лицо.

Странный парень, нахальный, простоватый жених Верочки Салтыковой, был тем самым бандитом. Три года назад именно он замыкал процессию грабителей, выносивших вещи из квартиры Веденеевых. Он шел налегке по ночной лестнице, остановился на секунду и посмотрел в лицо Стасу…

Стас понял это с такой оглушительной ясностью, что уговаривать себя, утешать, будто это ошибка и он обознался, было бесполезно.

— Что делать? Господи, что делать? — тупо повторял он, расхаживая по комнате в одних трусах. — А если этот убийца тоже узнал меня? Узнал и куражился, издевался, решил сразу, что никуда я от него не денусь? Тогда струсил, не вызвал милицию, и сейчас… Нет, меня он узнать не мог. Исключено. Он вообще не знал, что я иду именно в ту квартиру. Три года прошло.

Однако что ему надо от Веры? Он бандит и убийца. Если он убьет Веру? Неужели она не догадывается? Конечно, она не догадывается… Как же быть? Сказать ей? Слишком много придется объяснять. Она не поверит, подумает, я совсем свихнулся.

Пойти в прокуратуру? В милицию? И выложить ту старую историю? Ведь это какая-то статья. Наверняка мой поступок подходит под статью: оставление в беспомощном состоянии, недоносительство или еще что-то. Вся жизнь полетит к черту. Вся жизнь.

Жена крепко спала в соседней комнате. В квартире стояла тишина. Не зажигая света, Стас продолжал как загнанный зверь метаться по комнате из угла в угол. В этом ночном хождении не было ничего осмысленного, только паника и истерика.

Заметив, что за окном свет, Стас выпил две таблетки снотворного. Все надо обдумать на свежую голову. Нельзя принимать решения сгоряча. А чтобы голова была свежей, необходимо поспать хоть немного. Раньше он спокойно переносил бессонные ночи, а сейчас тупел, ходил как сомнамбула и ничего не соображал. Все-таки возраст, и здоровье уже не то.

Он закутался в плед, свернулся калачиком и тут же провалился в тяжелое забытье. А через двадцать минут входная дверь бесшумно открылась.

Глава 23

Толстый мальчик держал в руках пластиковую бутылку из-под шампуня, наполненную водой.

— Только попробуй брызни! — сурово сказала Соня.

— И что будет? — поинтересовался мальчик. Он был ниже на полголовы и, вероятно, младше на год. Соня окинула его надменным взглядом и тихо произнесла:

— Брызнешь — врежу.

— Да я тебе первый та-ак врежу! В другой двор улетишь! Тощая!

— Что ты сказал?! — Соня грозно насупилась и шагнула к мальчику.

Он тут же окатил ее струёй воды из брызгалки.

— Тощая! Худоба горемычная! Вобла сушеная! Ну, поймай меня! Поймай!

Мальчишка не убегал, просто уворачивался от Сониных рук и опять умудрился облить ее с головы до ног. Но вода в брызгалке на этом кончилась.

— Ну, я тебя отлуплю! Ну, ты у меня дождешься! Жиртрест, пром-сарделька! Соня поймала его за резинку шортов и замахнулась.

Но ударить не могла. Она вообще не умела бить того, кто слабее. А мальчишка, хоть и толстый, был явно слабее.

— Если ты мне штаны порвешь, мать меня целую неделю будет пилить, — мирно сообщил мальчик, — лучше врежь, но штаны не рви.

Соня отпустила резинку шортов.

— Ладно, гуляй. Я сегодня добрая.

— Так не с кем гулять, — мальчишка пожал плечами, — у нас весь двор разъехался. Скукота… Кто в лагерь, кто с родителями на море. Меня скоро к тетке в Пущине отправят. А ты у Салтыковых из сорок седьмой квартиры живешь?

— Да.

— Они тебе кто?

— Вера — подруга моей мамы. Еще с детства, — объяснила Соня.

— А зовут тебя как?

— Соня.

— Меня Вадик. Слушай, хочешь, я тебе мое гнездо покажу?

— Покажи, — кивнула Соня.

— Слабо на тополь залезть?

— Да запросто. — Соня посмотрела на огромный тополь, который рос в глубине двора. — Это у тебя там, что ли, гнездо?

— Ага. У тебя деньги есть?

— Ну, тысячи две. А что?

— Давай сбегаем к ларьку, мороженого купим, на тополь залезем, будем сидеть, есть мороженое и за улицей наблюдать. Знаешь, как классно!

Идея Соне понравилась. У Вадика оказалось полторы тысячи, их хватило только на одну порцию. Быстро взобравшись по толстым сучьям раскидистого тополя, они уселись поудобнее и стали откусывать от сливочного рожка по очереди. Есть мороженое, сидя на дереве, было действительно классно.

— Хочешь, тайну расскажу? — равнодушным голосом спросил Вадик.

— Расскажи, — кивнула Соня и слизнула с вафельного рожка длинную каплю.

— А с дерева не свалишься? — прищурился Вадик.

— Ты сам смотри не свались!

— Я видел, как вашего Мотьку уводили, — прошептал Вадик, припав к Сониному уху липкими от мороженого губами.

— Что ты там бормочешь? — грозно спросила Соня. — Кто уводил? Когда?

— Когда вы думали, будто он потерялся. — Вадик многозначительно поджал губы. — Я вот здесь, на дереве сидел. За тобой наблюдал. И за улицей. Смотри, отсюда все видно, что за домом делается.

Действительно, с тополя хорошо просматривалась часть улицы, отгороженная от двора старым пятиэтажным домом с аркой.

— Ну вот, — продолжал Вадик. — Ты стала на качелях качаться. А Мотька заигрался с дворнягой. Убежал в арку. Тебе с качелей видно ничего не было. Тут откуда ни возьмись дядька с поводком.! Эй, ну ты мороженое ешь или как? Тает ведь.

— Сам доедай, я не хочу. — Соня отдала Вадику рожок. — Ну, давай дальше, что за дядька?

— Молодой такой, в джинсах. Не бомж, не алкаш. Приличный вполне. А Мотька упирался, идти не хотел. Ох он его тащил, ужас!

— Ну-ка расскажи, как этот дядька выглядел? — шепотом попросила Соня.

— Да обыкновенно, — пожал плечами Вадик, — я же сказал, молодой, в джинсах черных.

— Так чего же ты не зашел сразу, не рассказал? Мы ведь искали его, на весь двор кричали, у всех спрашивали. А потом объявления везде расклеили… Что же ты не зашел? Знал ведь, чья собака! — возбужденно зашептала Соня.

У нее даже дыхание перехватило от возмущения, и говорить она могла только шепотом.

— Ну, я это… — замямлил Вадик, — я думал, может, так и надо? Может, знакомый какой?

— Жалко ему стало! Знакомый! — передразнила Соня. — Собаку украли на твоих глазах! А ты… Раньше сказать не мог?

— Так ведь он вернул потом. Я как раз собирался рассказать. А смотрю, вернул он Мотю. И вообще, мама говорит: не лезь в чужие дела.

— Эх ты, — тяжело вздохнула Соня, — сиди на своем дереве!

Она спустилась чуть ниже, схватилась за толстый сук и, отпустив руки, легко спрыгнула на землю.

— Только не забудь, это тайна! — закричал вслед Вадик. — Я вообще мог тебе ничего не говорить! Соня, не оборачиваясь, побежала к дому. «Может, ему Вера понравилась и он решил таким способом с ней познакомиться? — размышляла она. Но зачем было собаку уводить? Это ведь подло. Наврал, будто нашел случайно, от каких-то кобелей отбил. А я все удивлялась, почему Мотька так его боится?»

Соня впервые за свою десятилетнюю жизнь столкнулась с таким жестоким и наглым взрослым враньем, и ей почему-то было от этого стыдно, словно она подглядела в замочную скважину нечто мерзкое, неприличное.

Вера собирается замуж за него, а он, оказывается, врет! Ведь не выдумал же этот толстый Вадик… Зачем ему такое выдумывать? Надо рассказать Вере. Мама поступила бы именно так. Она бы даже не Вере все рассказала, а спросила бы самого Федора напрямую: «Зачем вы это сделали?» И что получилось бы? Ничего хорошего. Если он действительно разыграл всю эту историю с Мотей, он очень хитрый и жестокий человек. С такими опасно говорить напрямую, с ними надо быть очень осторожным.

А как бы поступил папа? Он не стал бы ничего рассказывать и выяснять. Он просто перестал бы общаться с таким человеком. Папа говорит, подлецу не объяснишь, что он подлец. Если человекам не понимает, что поступает плохо, твои слова его не убедят.

Какой-то папин аспирант воровал чужие идеи, когда папа узнал об этом, был страшно подавлен и возмущен. Мама говорила: скажи ему прямо, что он вор. А папа отвечал — зачем? Мама настаивала: ему должно быть стыдно! А папа сказал: если ему не было стыдно так поступать, значит, ему это чувство вообще не знакомо. Бывает, человек рождается с каким-нибудь физическим уродством, так вот, бессовестность — это тоже вроде врожденного уродства. Это не лечится.

Соня не любила слушать взрослые разговоры, она часто и настырно влезала в них с вопросами, если не понимала чего-то. Родители терпеливо разъясняли. Они не жалели на это сил и времени, особенно если речь шла о важных вещах.

В том давнем споре между мамой и папой про вора-аспиранта она не поняла главного: кто из родителей прав. Когда мама излагала свою позицию, Соне казалось, она права. Когда папа возражал, девочка начинала думать, что прав он. Оба говорили очень убедительно.

Соня внешне была похожа на маму, однако характер у нее получился папин. В ней с самого раннего детства угадывалась папина мягкая сдержанность, замкнутость. Она никогда не была болтушкой, трудно сходилась со сверстниками. В быту она была почти такой же рассеянной и забывчивой, как ее отец, и так же, как он, тонко чувствовала малейший оттенок фальши в людях. Это чутье поражало, а иногда даже пугало родителей.

Когда ей было четыре года, знакомый привел к ним в гости известного кинорежиссера. Режиссер всячески кокетничал с красивым черноглазым ребенком. «Совершенно врубелевский образ, хрупкость модерна начала века…» — говорил он. А уходя, заявил, что хочет снять Соню в кино. Любая другая четырехлетняя девочка отнеслась бы к такому предложению с восторгом. Однако Соня помрачнела и замкнулась.

Режиссер свое обещание выполнил, позвонили с киностудии, за Соней приехал мосфильмовский «рафик».

— Не хочу, — заявила Соня милой девушке, помощнику режиссера, когда та поднялась за ней в квартиру, — никуда не поеду!

— Почему? — удивились родители и девушка. — Это ведь так интересно, сниматься в кино!

— Интересно, — кивнула Соня, — но мне не нравится тот, главный…

Все поняли, что речь идет о режиссере, и опять спросили:

— Почему?

— У него голова пластмассовая! И весь он пластмассовый, ненастоящий, заявила девочка.

Кинорежиссер был действительно человеком фальшивым и манерным. Он любил работать на публику, взрослые относились к этому спокойно и снисходительно, многие вообще не замечали.

Годам к восьми Соня стала догадываться, что фальшь бывает безобидной, когда человек просто хочет нравиться, старается казаться лучше.

— Есть люди, которым очень важно, какое они производят впечатление, объяснял папа, — они постоянно думают об этом и со стороны иногда выглядят смешно. Но смеяться нельзя, даже про себя, таких людей надо жалеть, им очень трудно…

Соня прекрасно понимала, что папа имеет в виду, и училась быть снисходительной к чужим слабостям.

Федор с самого начала показался ей насквозь фальшивым. Но она знала смеяться над этим нельзя. Ведь все понятно. Он по уши втрескался в Верочку, поэтому из кожи вон лезет. Он пытается скрыть свою простоватость, внутреннюю жесткость и даже приблатненность. Уж это Соня чувствовала за версту благодаря опыту своей элитарной школы. Родители ее одноклассников, разумеется, не были «братками» в общепринятом смысле. Они не сплевывали сквозь золотые «фиксы», не «ботали по фене», иногда на их руках мелькали перстни и наколки, однако перстни были очень красивые, дорогие, с холодным алмазным блеском, а наколки совсем бледные — их старательно выводили в косметических салонах.

Это были люди в хороших дорогих костюмах, с нормальными, даже приятными манерами. Но в их глазах светилось что-то жуткое, хищное, в их речи мелькали особые словечки, из их машин звучала особая музыка. Соня не могла пока точно сформулировать про себя, чем эти люди существенно отличаются от всех прочих. Просто жестокие звериные законы их мира накладывали какие-то особые отпечатки на их лица. И Соня безошибочно угадывала их среди других, нормальных, людей.

Именно этот отпечаток она с первого же дня заметила на лице Федора. Что-то неприятно знакомое мелькало в его глазах, иногда в речи его появлялся блатной надрыв, словно он играл героя песни какого-нибудь Рубашкина или Новикова. Соня удивлялась, почему тонкая, умная Верочка не замечает очевидных признаков фальши и пошлости в своем ухажере.

Из взрослых разговоров, которые Соня никогда не пропускала мимо ушей, она знала, что Верочка много лет любит Стаса Зелинского и что он «разбивает ей жизнь». Сонина мама называла Стаса мерзавцем, Сонин папа говорил, что Зелинский относится к породе умных дураков. Он наиграется в кукол Барби, говорил папа, а Верочку упустит, и это будет самой большой глупостью в его жизни.

Соня много раз видела знаменитого Стаса. Может, он и мерзавец, и «умный дурак», но с Федором его не сравнить. Зелинский нормальный, «свой». В нем нет никакой приблатненности, он из того же мира, что мама с папой. Вера, друзья и знакомые родителей. А вот Федор — из другого мира, чужого и враждебного. И почему Верочка не хочет этого замечать, совершенно непонятно.

Конечно, Верочкебудет неприятно услышать такую гадость о своем распрекрасном Федоре, но рассказать необходимо. Должна же она знать, за кого собралась замуж! Пока не поздно, пока его нет, а Верочка сидит одна за своим компьютером и работает, надо ей все рассказать. Он ведь опять заявится вечером, поведет ее куда-нибудь. Этого нельзя допустить. Она должна узнать правду как можно скорее!

Приняв это разумное решение, Соня немного успокоилась, подошла к подъезду, набрала цифры шифра-кода на домофоне.

На улице ярко светило солнце, и в первый момент ей показалось в подъезде совсем темно. Она не обратила внимания на высокого сутулого мужчину, который возился у почтовых ящиков. Но мужчина обернулся и пошел прямо на Соню. Сначала она не испугалась, только очень удивилась. Ей показалось, он собирается пописать, прямо здесь, в подъезде, у нее на глазах. «Какой-то бомж пьяный-сумасшедший», — вполне спокойно подумала она. Шагнула в сторону, к лифту, но он тоже шагнул и подошел совсем близко. И тут раздалось какое-то невнятное, быстрое бормотание:

— Девочка, девочка, не бойся, ну не бойся, подойди, потрогай…

Соня страшно закричала, рванула вверх по лестнице, сердце ее колотилось, к горлу подступила тошнота. Она поняла, что значила распахнутая ширинка длинного дядьки и почему его руки копошились в этой ширинке.

Конечно, она много раз слышала о том, что есть такие люди. Она даже знала сложное медицинское слово «эксгибиционист». Но от этого ей было не легче. Она неслась вверх по лестнице, страшно кричала, ей казалось, дядька со своей ширинкой гонится за ней, перепрыгивая через две ступеньки и бормоча:

— Девочка, не бойся…

Сверху, на пятом этаже, щелкнул замок, открылась дверь. Сначала Соне навстречу примчался Мотя, стал прыгать, облизывать лицо, грозно гавкать куда-то вниз. Через минуту подбежала Вера.

— Сонечка, солнышко, что с тобой? Ну, успокойся, маленькая, что случилось?

— Там… там… — только могла выговорить Соня, показывая вниз.

Но там уже никого не было.

— Пошли в милицию, в районное отделение. Прямо сейчас, — жестко сказала Надежда Павловна, которая оказалась дома, — это не первый случай в нашем микрорайоне. Вчера я была на вызове в соседнем доме, там девочка семи лет с хронической астмой. У нее тоже был такой случай. После этого начался сильный приступ, потом обострение.

Соня выпила залпом чашку холодного чая с лимоном, успокоилась, и вместе с Надеждой Павловной они отправились в районное отделение милиции, которое находилось совсем близко через улицу.

— Здравствуйте, — обратилась Надежда Павловна к дежурному за стеклянной перегородкой, — только что в нашем подъезде к ребенку подошел мужчина с… Надежда Павловна запнулась, — с обнаженными половыми органами. Это не первый случай, я бы хотела поговорить с кем-нибудь, написать заявление. Его необходимо найти.

— К тебе подошел? — дежурный посмотрел на Соню.

— Ко мне, — кивнула она.

— Он тебя трогал?

— Нет. Только говорил… бормотал.

— А потом?

— Я закричала и побежала наверх.

— Он бежал за тобой?

— Не знаю. Я боялась оглянуться. У него была расстегнута ширинка, он вывалил все свое хозяйство… Он высокий такой, худой, сутулый.

— Ладно, пройдите по коридору направо, восьмой кабинет.

Прежде чем отойти. Соня привстала на цыпочки и заглянула на стол дежурного. Внимание ее привлекла большая фотография, лежавшая под стеклом на столе. Она видела вверх ногами и очень старалась разглядеть как следует.

— Извините, пожалуйста, — решилась она наконец спросить у дежурного и показала на фотографию, — а вот это кто?

— Преступник.

— Опасный?

— Очень опасный. Идите, а то зам/по розыску на обед уйдет, не застанете.

— А можно я получше рассмотрю? — не унималась Соня.

— Зачем?

— Ну, он ведь в розыске?

— Детективы любишь? — улыбнулся дежурный.

— Люблю, — кивнула Соня, — дайте, пожалуйста, на этого посмотреть. Что-то есть знакомое в лице.

— Соня, прекрати! — нахмурилась Надежда Павловна. — Не приставай к человеку со всякой ерундой. Пойдем.

— Нет, я обязательно должна посмотреть, обязательно! — Соня даже раскраснелась от возбуждения. — Ну что вам стоит?

— Так он на улице на стенде висит, — пожал плечами дежурный, — смотри сколько влезет!

Соня тут же рванула на улицу, добежала до пыльного разбитого стенда и вернулась через минуту.

— Нет, — сообщила она, — там он не висит.

— Серега, ну дай ты ребенку посмотреть, — подал голос молодой человек в штатском, куривший возле стойки.

— Ладно, смотри, — дежурный аккуратно вытащил из-под стекла распечатку фотографии.

Соня уставилась на снимок как завороженная, несколько раз прочитала короткий текст, сосредоточенно шевеля губами, словно заучивая наизусть.

— Все, большое спасибо, — она вернула снимок дежурному, — теперь пойдем в восьмой кабинет.

— Ну что, узнала? — спросил, улыбнувшись, человек в штатском. — Видела ты его где-нибудь?

— Пока точно сказать не могу, — серьезно произнесла Соня, — мне надо подумать и посмотреть на него еще раз как следует. На живого, не на снимок.

Зам, по розыску оказалась полной флегматичной женщиной лет сорока. Внимательно выслушав рассказ Надежды Павловны, она задала несколько вопросов Соне, а потом спокойно заявила:

— Это вообще-то не ко мне. Пройдите в пятый кабинет, напротив.

Пятый кабинет оказался запертым.

— Ждите в коридоре, — сказала зам, по розыску, заперла свой кабинет и отправилась обедав.

Ждать пришлось минут двадцать. В узком коридоре было грязно, накурено, ни стула, ни банкетки, чтобы сесть. У Надежды Павловны от жары опухали ноги, она тяжело прислонилась к стене.

— Они нас нарочно будут мариновать, — проворчала она, — им неохота этим заниматься. Родители той девочки, с астмой, тоже ведь ходили в милицию. Один сказал — не ко мне, другой — не ко мне, потом пришлось ждать целый час. Они плюнули и ушли, не дождавшись. Но мы с тобой, Сонечка, люди упорные и терпеливые. Мы дождемся. Нельзя это так оставлять. Ты согласна?

— Согласна, — рассеянно кивнула Соня, думая о чем-то своем.

— А кого это, интересно, ты на фотографии узнала? — вспомнила Надежда Павловна.

— Так, похож на отца одного мальчишки из нашего класса, — соврала Соня.

— Знаешь, деточка, — тихо сказала Надежда Павловна, — есть такой тип лиц, посмотришь, и кажется, где-то уже встречал. Что-то очень смазанное, но одновременно характерное. Тот человек, на фотографии, он похож сразу на многих и ни на кого конкретно. Если он опасный преступник, его трудно будет найти. По фотографии, во всяком случае.

— Да, наверное, — кивнула Соня, — а та девочка, с астмой, ей уже лучше?

— Ну, как тебе сказать? Астма практически неизлечима. А у той девочки тяжелая форма, ее пичкают гормонами, от этого она очень полная. Дети ее дразнят, в классе никто не дружит, она стесняется, нервничает, получается замкнутый круг. Астматикам нельзя нервничать. Летом ей стало значительно лучше, в школу не ходит, во дворе все дети разъехались. Со взрослыми ей комфортней, спокойней. А тут этот мерзавец. И у ребенка обострение.

К пятому кабинету подошел высокий молодой человек в светлых брюках, стал открывать дверь. На мизинце Соня заметила длиннющий ноготь и массивный золотой перстень с черным камнем.

— Вы ко мне? — обернулся он.

— Наверное, к вам.

— Проходите.

В крошечном кабинете не было ничего, кроме облезлого канцелярского стола, металлического сейфа и трех стульев. Но казалось, что ужасно тесно. Хозяин кабинета уселся за стол, включил допотопный вентилятор на подоконнике.

— Старший оперуполномоченный Скворцов. Я вас слушаю.

Под равномерное жужжание вентилятора Надежда Павловна принялась рассказывать все сначала.

— Вы можете описать его подробно? — обратился он к Соне.

Ей понравилось, что старший оперуполномоченный обратился на «вы», как ко взрослой.

— Высокий, худой, — начала она.

— Примерно какого роста?

— Ну, около ста восьмидесяти.

— Молодец, — одобрительно кивнул оперативник, — а лет сколько примерно? Молодой или не очень?

— Не старше тридцати. Волосы темные, жидкие, встрепанные. Знаете, как у бомжей бывают волосы, если долго не мыть и не причесывать. Но одет он был нормально. Вообще я не очень хорошо его разглядела. Я вошла в подъезд с яркого света.

Соня спокойно, без всякого смущения, изложила все подробности случившегося. Надежда Павловна обратила внимание, что девочка очень быстро оправилась от пережитого шока. Слишком быстро. Казалось, ее мысли заняты теперь чем-то совсем другим, более серьезным и важным для нее, чем дядька с расстегнутой ширинкой.

— Мы, конечно, будем искать. Попытаемся сделать все возможное. Однако статьи на таких вот ублюдков пока нет. Только хулиганство, и то не совсем подпадает.

— Как это — нет?! — Надежда Павловна даже привстала со стула. — А развратные действия по отношению к малолетним?

— Но он ведь не прикасался к ребенку, — хладнокровно стал объяснять опер, — и вообще эксгибиционисты не опасны, не агрессивны. Они стараются скорее убежать.

— То есть как не опасны?! — Надежда Павловна все-таки встала со стула и теперь грозно возвышалась над сидящим опером. — Я детский врач, участковый терапевт. Вчера я была на вызове у ребенка, у которого после встречи с таким вот «неопасным» началось сильное обострение астмы. И вообще, с какой стати дети должны это лицезреть?

— Ну, конечно, я вас прекрасно понимаю, — вздохнул опер, — я с вами полностью согласен. Но статьи нет. В мае мы поймали такого одного возле школы. Дети его опознали. И что? Морду набили как следует, а потом отпустили. Так он иск нашему отделению прислал. Требует возмещения морального и физического ущерба. Вы не волнуйтесь, этого мы тоже поймаем. Но опять как максимум можем морду набить.

— Бред какой-то, — нервно усмехнулась Надежда Павловна, — но вы уж постарайтесь все-таки, найдите. Пусть даже только для того, чтобы морду набить, раз ничего другого сделать с этой мерзостью нельзя.

Когда они выходили из отделения, Соня столкнулась с тем молодым человеком в штатском, который попросил дежурного показать ей фотографию.

— А, сыщица, — приветливо улыбнулся он, — счастливо тебе!

— До свидания, — улыбнулась в ответ Соня.

Когда пожилая женщина с девочкой ушли, молодой человек заглянул к дежурному за стойку и тихо спросил:

— Слушай, Серега, а на кого эта стрекоза глаз положила, я не понял?

— На Сквозняка, — равнодушно ответил дежурный.

Такое усиленное внимание к фотографии преступников, объявленных в розыск, не было новостью для сотрудников районных отделений. Постоянно находились люди, которые «видели только что вот этого». Однако почти всегда они ошибались. В основном напрасную бдительность проявляли полусумасшедшие старики и старухи, реже — дети девяти-двенадцати лет, такие, как Соня. Сотрудники районных отделений привыкли относиться к добровольным помощникам с усталой иронией и редко воспринимали их всерьез.

Знаменитого Сквозняка «узнавали» почти каждый день. Листовку с фотографией даже пришлось снять со стенда, чтобы не дергаться попусту от активности добровольных помощников. Очень уж стереотипная физиономия у особо опасного преступника. На многих похож.

Глава 24

Маленькая полноватая блондинка с круглым детским лицом портила Володе всю игру. Она совершенно не походила на наглую развратницу, на бандитскую «маруху».

Володя видел, как Сквозняк подманил и насильно увел рыжего сеттера, принадлежавшего блондинке, слышал, как блондинка вместе с ребенком, девочкой лет десяти, искала собаку. Они ходили до ночи, звали, кричали. Потом на глаза ему попалось объявление о пропавшем рыжем ирландском сеттере. А вскоре он наблюдал, как Сквозняк, одетый в дорогой костюм, вел блондинку в ресторан.

Володя стал догадываться: она жертва. Потенциальная жертва Сквозняка. Что-то ему надо от этой женщины.

Почти сразу он узнал, что блондина зовут Вера. Так звали его бабушку. Круглое мягкое лицо чем-то напоминало старые фотографии, на которых была заснята бабушка в молодости. От этого Володе стало совсем скверно.

Ему никак не удавалось застать Сквозняка одного. Володя не мог следить постоянно, ему надо было хоть немного спать. К тому же начались неприятности на работе. Он давно использовал отпуск и все законные отгулы. Его вызвали в отдел кадров и сказали: либо работай как следует, либо увольняйся. А увольняться он не хотел. Надо жить на что-то. Поиск новой работы занял бы много времени и сил.

Володя совершенно не ожидал, что, подойдя к заветной цели так близко, вдруг окажется в неожиданном тупике. Он никак не мог найти подходящий момент. Он ведь не профессиональный убийца и, кроме взрывчатки, ничем не владеет. Конечно, в армии он научился стрелять. Однако особенной меткостью не отличался, а главное — взрывчатку он делал сам, а пистолет надо покупать. Может, для кого-то это совсем просто, но Володя, хоть и знал места, где можно купить оружие, знал также, что людей, покупающих его, кто-то обязательно фиксирует, ставит на заметку.

Это всего лишь один из обывательских мифов, будто в Москве можно запросто приобрести любое оружие, от пистолета до танка, от ручной гранаты до атомной бомбы. Только заплати. На самом деле все совсем не так просто, особенно если ты — одиночка, без связей и знакомств.

На черных рынках все под строжайшем контролем — и бандитским, и милицейским. Можно запросто вляпаться в какую-нибудь скверную историю, например, продадут тебе ствол, засвеченный в некоем серьезном деле, а потом на тебя же это дело свалят. Володя хоть и имел в жизни святую цель, важнее коей ничего не было, но за решетку его вовсе не тянуло.

Конечно, можно было подстеречь Сквозняка и пырнуть ножом. Но от одной только мысли о ноже, который входит в живую плоть, пусть ненавистную, злодейскую, но живую, Володе становилось не по себе. Он не мясник на бойне. К тому же у Сквозняка отличная реакция, он сильней и ловчее Володи. Неизвестно, в кого первого вонзится нож. А умирать Володе тоже не хотелось. Он стремился выполнить свою святую миссию не для того, чтобы красиво умереть, а для того, чтобы спокойно жить дальше.

Взрывное устройство, оружие чистое, техническое и безопасное для исполнителя приговора, в ситуации со Сквозняком никак не подходило. Сквозняк, в отличие от прочих жертв Володиной справедливости, не ездил на машине, ходил пешком и пользовался общественным транспортом. Взорвать Сквозняка так, чтобы при этом никто больше не пострадал, пока не представлялось возможным. А Володя не хотел, чтобы погибали невинные. Зло и только зло должно быть наказано. А невинного необходимо защитить.

Наблюдая за развитием событий, Володя все больше приходил к мысли, что блондинка по имени Вера нуждается в его защите, как никто другой. Сквозняк, словно чувствуя близкую опасность, использовал эту женщину в качестве живого щита. Получалось, что она — заложница бандита.

Поздним вечером они шли по пустому бульвару. Володя бесшумно двигался за ними. В кармане его легкой куртки лежала маленькая ручная граната, он сконструировал несколько видов таких гранат специально для Сквозняка. Но никак не для маленькой круглолицей женщины, похожей на бабушку в молодости. Она была рядом с бандитом, у нее сломался каблук, она ковыляла, опираясь на его плечо, трогательно подпрыгивая на одной ножке, как ребенок. И, сама того не зная, спасала убийцу от верной гибели.

Подобные ситуации возникали постоянно. Однажды вечером Володя увидел, как Сквозняк идет через пустой двор. Но он опять был не один. Рядом шел приятный, интеллигентный мужчина с бородкой. Он вовсе не заслуживал смерти. Убивать его только потому, что рядом идет Сквозняк, жестоко и несправедливо…

Володя все больше склонялся к мысли, что нет иного выхода, кроме как поговорить с Верой, предостеречь ее. Она, конечно, не поверит сразу, но он постарается убедить. Оттого, что эта чужая женщина напоминала ему фотографии его молодой бабушки, Володе она уже казалась не совсем чужой. Он понимал, что рискует, но признался себе: если с Верой, или с ее мамой, или с девочкой Соней что-то случится, то он, Володя, будет чувствовать себя виноватым. Кроме него, никто не знает, никто не подозревает о страшной опасности, которая угрожает сразу трем ни в чем не повинным людям…

* * *
— Это безобразие кончится когда-нибудь или нет? Совесть есть у вас?

Надежда Павловна стояла на пороге кухни в ночной рубашке и грозно смотрела на Веру с Соней.

— Второй час ночи, а ребенок не спит! Быстро в постель! Обе! Сию же минуту!

— Мамуль, мы сейчас ляжем, не волнуйся, — мягко сказала Вера.

Только тут Надежда Павловна заметила, что дочь курит, стоя у открытого окна.

— Ну мне что, выпороть тебя, что ли? Или коленками на горох поставить? Я тебя как врач предупреждаю, это плохо кончится. У ребенка был сегодня такой стресс, посмотри, она прозрачная совсем, одни глаза остались. А с собой ты что творишь? Я тебя как врач предупреждаю, Вера.

Если мама предупреждала как врач, значит, действительно сердилась всерьез. Но Вера и Соня не договорили. А разговор был очень важный.

— Надежда Павловна, мы правда сейчас ляжем, — Соня даже слезла с кухонного диванчика, — вот, я уже иду чистить зубы. Честное слово.

— Да, мамуль. Я не буду больше курить. Мы сейчас ляжем. Ты иди спать.

— Если через пять минут вы не будете в постели, я вас… Я не знаю, что с вами сделаю! — Надежда Павловна еще раз грозно взглянула на обеих и ушла к себе.

Она привыкла рано ложиться и рано вставать. Она очень сердилась на дочь, но в начале второго ночи у нее не было сил на серьезные воспитательные меры.

— Я думаю, ты должна встретиться с бывшим хозяином фирмы, — горячо зашептала Соня, покосилась на дверь и вновь взобралась с ногами на кухонный диван.

— А если он бандит? — грустно усмехнулась Вера.

— Ну мы же с тобой решили: история про обманутую и проданную в рабство сестру — наглое, пошлое вранье. Даже я знаю, что в проститутки идут по собственному желанию, еще конкурс проходят. И все это сказки — про бедных несчастных девочек, которых хитростью заманивают в проститутки, а потом они прямо погибают от горя и непосильного рабского труда. Это пахнет сериалами, ты сама только что сказала. Ах, ах! Я умираю, я невинна! Меня погубили злодеи! Милый братик, спаси меня! — Соня всплеснула руками и закатила глаза.

Получилось так выразительно, что Вера засмеялась.

— Ты зря смеешься, — нахмурилась Соня, — он бандит, этот твой Федор. Он блатной, понимаешь? Я их за версту чую. Ты просто раньше с ними не сталкивалась, а я каждый день наблюдаю.

— Сонечка, в жизни все значительно сложней. Представь себе молоденькую девушку, почти ребенка, которая запуталась, соблазнилась быстрым заработком и красивой заграничной жизнью. Даже если это был ее сознательный выбор, все равно родному брату не хочется так думать. Его можно понять. Он ищет виноватых, оправдывая сестру. И в общем, люди, которые занимаются таким вот грязным бизнесом, действительно виноваты…

— Грязным бизнесом занимаются многие. Но голову на плечах надо иметь. Нормальная девушка не купится на такое объявление: работа за границей. Это ведь шито белыми нитками. Даже я знаю, — хмуро, совсем по-взрослому сказала Соня.

— Ну хорошо, — вздохнула Вера, — давай мы оставим сестру в покое. А если этот мальчик, Вадик, ошибся? Перепутал? В нашем дворе, в соседних домах, есть еще два ирландских сеттера. Кто-то из них мог подобрать гадость на помойке. Ты ведь знаешь, у Моти тоже бывает. В нем просыпается охотник, он ни за что не хочет отдавать добычу, и домой его не затащишь. Твой Вадик наблюдал с дерева, как хозяин пытался увести заупрямившегося пса домой. Пес был Мотиной породы, а хозяин издали напоминал Федора.

— А почему тогда Мотя так его боится? Хвост поджимает, дрожит. Очень много всего совпадает, — покачала головой Соня, — слишком много. И ты изо всех сил пытаешься своего драгоценного Федора оправдать. Ты зря это делаешь. Он блатной, точно тебе говорю, блатной.

— Однако ничего конкретного, кроме Мотиного поджатого хвоста, пока нет, улыбнулась Вера. — Ведь ты не уверена, что на той фотографии в милиции был именно Федор? Ты не можешь точно сказать: да, это он.

— Нет, — Соня даже кулачком по коленке стукнула от досады, — в том-то и дело, что нет. Очень похож. Понимаешь, если бы до этого я не узнала, что он увел Мотю насильно, я, наверное, вообще на фотографию никакого внимания не обратила.

— Вот видишь, мы с тобой наговариваем на человека без всяких доказательств. Кроме поджатого собачьего хвоста и блатных замашек, нет ничего. Собачьи сложные эмоции вообще не стоит обсуждать, мы с тобой в этом ничего не понимаем. А приблатненность бывает и в людях, вовсе не связанных с уголовным миром. Это в воздухе сейчас витает, это модно, поневоле человек перенимает. Тем более если он побывал в Чечне…

— Нет, — покачала головой Соня, — он не играет в блатного. Наоборот, старается это скрыть. Он играет в нормального. Но глаза… Я не знаю, как объяснить. Вот, помнишь, мы были в зоопарке? Мы обе тогда заметили, какие страшные, пустые глаза у медведя, особенно если он прямо на тебя смотрит. Ты мне еще рассказала тогда, что медведь — самый коварный и жестокий зверь, хотя в сказках он всегда простоватый и добрый. Ты говорила, медведь может задрать даже того, кто кормил его с раннего детства. Он притворяется покорным, дрессированным, человек не ждет от него беды, и вдруг он нападает неожиданно и задирает насмерть, ни с того ни с сего. Потом мне еще папа рассказывал, как медвежонка вырастили на буровой, в тайге. Он был ласковый, смешной, его все любили. А он вырос и задрал до смерти двоих геологов, именно тех, которые его молоком из соски откармливали.

— Ты хочешь сказать, у Федора такой же страшный взгляд, как у медведя в зоопарке? — улыбнулась Вера.

— Иногда бывает.

— Ладно, пора спать, — вздохнула Вера, — я постараюсь завтра найти тот злосчастный факс, если, конечно, не выкинула. В любом случае, когда перезвонит Курбатов, я договорюсь о встрече. Может, это внесет хоть какую-то ясность? Хотя, конечно, лучше было бы вообще не влезать… Но знаешь, пока нет серьезных оснований думать о человеке плохо. Давай мы с тобой оставим все наши детективные игры за скобками, будем жить, как жили, и Федор ни в коем случае не должен почувствовать, что мы в чем-то его подозреваем. Если он злодей и бандит, это может насторожить его. А если нормальный человек, то ему будет очень обидно. Ты согласна?

— Да, это логично, — кивнула Соня, — тем более другого выхода у нас нет. Он ведь просто так не исчезнет…

Вера долго не могла уснуть. Давно рассвело, а она все лежала с открытыми глазами, смотрела в потолок и думала.

До сегодняшней ночи она не испытывала к Федору ничего, кроме глубокой благодарности. А теперь прибавилась еще, и жалость.

У человека было жуткое детство, он рос в грязи и ненависти, он прошел армию, служил в какой-то кошмарной части с дедовщиной и садистами-старшинами. У Веры волосы дыбом вставали, когда он рассказывал про армию. А потом Чечня, тоже грязь и ненависть. Об этом он даже рассказывать не хотел…

Все в его душе переломано, и напыщенность, опереточный надрыв вполне понятны. Ему хочется красивых чувств, высокой любви.

Конечно, история с сестрой звучит не правдоподобно, но если Федор и лжет, то прежде всего самому себе. Кому не больно признавать, что родная, любимая младшая сестра стала проституткой? Он потому и молчал о ней раньше.

А в Соне сработал детский жестокий максимализм. В этом она так похожа на свою маму… Чужой, другой, значит, способен на все. Верить нельзя. Десятилетнему ребенку сложно понять, что за приблатненностью стоит беззащитность, какая-то душевная неуклюжесть. Человек, выросший в грязи, всю жизнь будет бояться грязи и предательств. Он не виноват, что у него было такое детство, он не умеет формулировать свои чувства, однако это не значит, что он ничего не чувствует. Взгляд как у медведя в зоопарке… О Господи, он ведь человек, а не медведь. Он так пропитался грубостью и жестокостью, что даже добродушный пес от него шарахается, а десятилетний ребенок подозревает Бог знает в чем.

Он не врет, просто фантазирует, сдабривает грубую жизненную прозу красивыми и возвышенными страстями. Ему хочется, чтобы все выглядело ярко, как в кино. Уж злодеи, так непременно кровавые и беспощадные.

Если бы фирма «Стар-Сервис» была действительно мафиозно-бандитской, то никакие ее факсы к чужим людям не попали бы. Скорее всего маленькая полуавантюрная фирмочка-однодневка. Таких много сейчас. Люди запутались в долгах, быстренько закрылись. Разве серьезный бандит стал бы так говорить по телефону, как этот Курбатов? Разве он стал бы объяснять, извиняться, умолять?

Конечно, с Антоном Курбатовым стоит встретиться. И Федору лучше об этом не знать. К его сестре все это вряд ли имеет отношение. А он наломает дров сгоряча. Надо самой потихоньку разобраться, поискать факс. Ведь правда, был такой странный факс, просто адрес и что-то про Брунгильду…

Вера обратила на него внимание именно потому, что текст написан от руки, даже изучала почерк, вспомнила свое старое университетское увлечение графологией. Надо поискать. Может, и не выкинула вместе с другими ненужными бумагами? Жалко, если все-таки выкинула. В последнее время столько приходится переводить, голова кругом идет.

Да, скорее всего с фирмой «Стар-Сервис» получилась нелепая путаница, и Федина сестра здесь вовсе ни при чем. Возможно, девочка Наташа и вляпалась в какую-нибудь неприятную историю, и Федя теперь яростно ищет виноватых. А их, может, и вовсе нет. Девочка сделала глупость, дала себя обмануть…

Вера никогда эту сестру не видела, но поверить в радужную наивность современной юной девицы, у которой мама была судомойкой, а брат воевал в Чечне, все-таки сложно.

Вере было до слез жалко неуклюжего, сильного и при этом совершенно беззащитного Феденьку. Ей захотелось обнять его, погладить по голове, как маленького. Вряд ли его пьяница-мать делала это часто…

Было раннее ясное утро. Отчаянно щебетали птицы. Солнце уже пробивалось сквозь задернутые шторы. У Верочки наконец стали слипаться глаза.

В голове вдруг всплыла знаменитая шекспировская фраза: «Она его за муки полюбила, а он ее — за состраданье к ним». Вера усмехнулась про себя, уже почти во сне. У Шекспира все это плохо кончалось. Бедный, настрадавшийся мавр взял и придушил красавицу Дездемону. А она ведь его пожалела, даже полюбила.

* * *
Инне Зелинской было трудно открыть глаза. Веки отяжелели, в голове гудело.

«И что лее я так надралась?» — спросила себя Инна.

Давно настал день. Инна разлепила веки и несколько минут тупо глядела перед собой, на задернутые бледно-голубые шторы. За окном ярко светило солнце. Мягкие голубоватые блики ложились на светлый лаковый паркет.

Нет, из этой красивой квартиры она никуда не переедет. Пусть Стас сам катится, а она не переедет. Хрен ему! Наверняка можно найти какие-то ходы, чтобы его отсюда выставить. Конечно, братков она не наймет. Не такая дура, получится себе дороже. А вот хороший адвокат может многое. Дорого, конечно, но на такое дело отец даст.

Все равно на адвоката уйдет меньше, чем на новую квартиру. А в Кривой Рог она не вернется ни за какие коврижки. Это ж надо быть совсем кретинкой, чтобы в Москве не удержаться.

Предварительный разговор с отцом уже был. Инна про развод пока не говорила, просто удочку закинула, предупредила, что скоро ей могут понадобиться деньги, довольно большая сумма. Для дела. Отец у нее — золото. Всю жизнь на рынке мясом торговал, а три года назад открыл свою небольшую фабричку и фирменный магазин.

Ни в каком супермаркете таких окороков, колбас, паштетов, таких молочных поросят не купишь. Теперь все серьезные люди Кривого Рога и области приезжают за мясом в папин магазин. «Крыша», разумеется, дорого берет, зато надежно охраняет. В общем, деньги у папы есть, и для единственной дочки он ничего не пожалеет. Вот сходит Инна к адвокату, узнает все точно и скажет про развод. Папа поворчит, конечно, мол, сама виновата, я тебя предупреждал, чудной какой-то этот твой москвич, хлипкий, ненадежный, и старше на столько лет, и двое детей на хвосте. Сама виновата, раньше надо было думать, а уж, поженились, так живите нормально. Но в итоге выложит нужную сумму.

Так что волноваться нечего. Все не так уж плохо.

Подруга уже нашла хорошего адвоката по недвижимости. Сегодня он ждет Инну у себя в офисе к половине четвертого. Надо встать, умыться, чайку крепкого выпить и вообще привести себя в порядок. А правда, чего же она так надралась вчера? Стас довел. Кстати, интересно, он дома или нет? Вроде тихо. Может, ушел уже?

Инна нащупала свои наручные часики, которые всегда клала рядом, на тумбочку.

— Кошмар! Половина второго! — сказала она вслух, встала и тут же наткнулась босой ногой на пустую бутылку.

— Я что, совсем сбрендила? — спросила себя Инна. Бутылка была из-под водки «Распутин», маленькая, пол-литровая. Водкой пахло на всю комнату, как будто много пролилось из бутылки на пол и водка пропитала паркет.

— «Распутина» я не покупала и не пила, — вспомнила Инна, — и вообще я не могла упиться до такой степени, чтобы бросить бутылку прямо на пол. Или я правда сбрендила?

Почему-то болела шея. Инна подошла к большому трюмо и стала внимательно рассматривать свое лицо. У нее была такая привычка лет с десяти — встав утром, первым делом посмотреть на себя в зеркало. Если она хорошо выглядит, значит, день сложится удачно. Но сегодня она выглядела отвратительно. Нос распух, глаза-щелочки. И как в таком виде идти к адвокату?

Она чуть повернула голову и даже ойкнула, так заболела шея. Во сне, что ли, вывихнула? Жилку какую-нибудь потянула? И тут Инна увидела сбоку, под ухом, длинный узкий синяк. Он был совсем бледный, почти незаметный. Но точно — синяк.

— О Господи, это еще откуда? — испуганно выдохнула она. — Дралась я ночью, что ли? Душил меня кто-то? Бред…

Она смутно вспомнила, что ночью действительно почувствовала какую-то внезапную боль, но ведь не проснулась. Сон кошмарный приснился? Но откуда тогда синяк? И почему она такая похмельная, как запойный алкаш? Не пила она столько. Не пила. Ладно, надо умыться холодной водой, зубы почистить. И чаю крепкого, большую чашку. Пить ужасно хочется, во рту помойка после вчерашнего, язык наждачный.

Инна отправилась в ванную, по дороге заглянула в комнату, где спал муж. Они уже две недели спали в разных комнатах.

— Ну ничего себе! Дрыхнет еще. Она хотела было выйти и закрыться в ванной, однако что-то ее остановило.

— Стас! — позвала она. — Спишь, что ли? Половина второго.

Шторы плотно задернуты, окно выходило на западную сторону, и солнце сюда заглядывало только вечером. В полумраке было трудно как следует разглядеть крепко спящего Стаса.

Он лежал на боку, отвернувшись к стене, и не шевелился. Инна подошла к тахте и сначала ничего не поняла, секунду стояла как вкопанная, открыв рот и не дыша. Опомнилась она от собственного жуткого крика.

Из спины мужа торчала черная пластмассовая рукоять кухонного ножа.

Глава 25

Выяснить, как звали шустрого пацана, которого двадцать с лишним лет назад таскал с собой вор в законе Захар, оказалось делом почти безнадежным. Капитан Мальцев опрашивал старых информаторов, пенсионеров уголовного фронта. Их старческая память была коротка.

— Да, нянчился Захар с каким-то пацаном. Столько лет прошло…

Мальцев слышал это уже в десятый раз, но имени мальчика, точного возраста не знал никто.

— Хороший был пацан, тихий. Вроде детдомовский, — вспомнил семидесятишестилетний отставной метрдотель ресторана «Прага». — Захар воровской закон свято соблюдал, усыновить его не мог, но хотел. Помню, были они как-то с… — метрдотель назвал имя эстрадного певца, известного не только своим громким талантом, но и неясной дружбой с воровскими авторитетами, — сидели обедали, один раз пацан с ними был. А потом, через недельку, пришли вдвоем, без него. И как раз о нем, о сироте, говорили. Я запомнил потому, что подумал: вот сидят два человека, известных всей России, и думают, как помочь безродному сироте. Я потом вспоминал это часто, теперешние так не могут. В голову не придет. Теперешние благотворительностью занимаются иногда, но так, чтобы все видели, чтобы по телевизору десять раз показали и во всех газетах напечатали.

— А пацана-то как звали, не помните? — спросил Мальцев.

— Колей звали. Николаем. А вот фамилию не помню.

Это было уже что-то. Детдомовец Коля, родившийся в период от 1960-го до 1964-го…

Юрий Уваров был знаком с известным тележурналистом, который прославился своими скандально-рекламными интервью. Знакомство это произошло при грустных обстоятельствах. Близкие родственники журналиста были убиты четыре года назад все той же злосчастной бандой.

Человек жесткий и деловой, журналист никогда ничего не делал просто так, особенно если это касалось его работы. Однако здесь он имел несомненный личный интерес. То, что главный виновник гибели его близких гуляет на свободе, не давало журналисту покоя. И он согласился помочь.

Ему никто никогда не отказывал в интервью, наоборот, платили огромные деньги за те сорок минут экранного времени, в течение которых он терзал любую знаменитость сложными и нелицеприятными вопросами. С эстрадным певцом они были давними приятелями. И как раз намечалась запись очередной непринужденной беседы.

Певец обожал давать интервью. Он постарел и редко выходил на сцену. А народной любви хотелось, за многие годы он привык к ней.

Он все еще считался одним из богатейших людей России, занимался большим бизнесом, но без широкой аудитории скучал. В прошлые годы главными почитателями его таланта были люди пожилые, ветераны войны и труда, домохозяйки и мелкие партийные чиновники сталинской закалки. Однако после ряда скандальных публикаций о тесных связях певца-патриота с высшим российским криминалитетом народная любовь поостыла. Принципиальные, обиженные новыми временами поклонники не могли простить своему любимцу деловой хватки и дружбы с ворами в законе.

Певец не отрекался от криминальных друзей, но старался в публичных выступлениях и интервью приподнять и романтизировать образ старого доброго вора семидесятых. Он рассказывал красивые сказки о том, какие это были яркие, щедрые, бескорыстные люди. Именно этим и воспользовался журналист.

— У Гены Захарова была большая душа, я не могу назвать более чистого и доброго человека. Нет таких, особенно среди теперешних, — рассказывал певец, задумчиво отхлебывая кофе и покуривая «Мальборо» у себя дома, перед телекамерой.

— Ну, не надо так уж романтизировать, — поморщился журналист, — не надо. Все-таки у доброго человека Геннадия Захарова было весьма богатое уголовное прошлое.

— Эта сторона его жизни меня не касалась, — певец вальяжно откинулся в кресле, — Гена был моим другом.

— Вот вы все говорите: добрый, чистый. А что-нибудь конкретное можете вспомнить? В чем эта чистота и доброта выражались? Теперешние крупные бизнесмены от криминала хотя бы благотворительностью занимаются, помогают приютам, детским домам. А прежние?

— А прежние помогали конкретным людям, детям-сиротам.

— Только не говорите мне, что Захаров устроил у себя на квартире детский дом или усыновил сироту, — махнул рукой журналист.

— Почти так и было, — произнес певец своим задушевным мягким голосом. — В семьдесят третьем Гена случайно познакомился с мальчишкой-детдомовцем и стал брать его на выходные, на каникулы, водил с собой повсюду. Усыновить не мог, в силу многих обстоятельств, однако стал для мальчика почти отцом, любил его, как родного.

— Да что вы?! — покачал головой журналист. — Неужели? Вы сами видели этого ребенка? Или это все-таки красивая легенда? Как там, у Горького: а был ли мальчик?

— Был, — улыбнулся певец, — я сам видел его, помнится, подарил ему перочинный ножик, который привез из Швейцарии… Коля Козлов его звали. В семьдесят третьем ему было десять лет. Он воспитывался в детском доме, круглый сирота, родная мать отказалась от него, новорожденного. А Гена согрел своим теплом. Не просто игрушки-шоколадки, а душу вкладывал.

— И что потом стало с Колей Козловым, не знаете?

— Честно говоря, не знаю, но уверен, с ним все в порядке. Если уж Гена Захаров принял участие в его судьбе, можно не беспокоиться. Жизнь этого человека сложилась достойно.

Певец и журналист беседовали, как старые добрые приятели, интервью напоминало теннисную партию. Один делал сложную подачу, другой ее лихо отбивал. Оба забавлялись, но каждому хотелось выиграть. Рассказ о сироте был для певца не более чем лихо отбитой подачей. Он улыбался, снисходительно и удовлетворенно. На его лице было написано: «Эка я тебя, братец!»

Однако после интервью, когда они прощались в прихожей, певец, понизив голос, произнес:

— Знаешь, пожалуй, не стоит давать кусок про пацана. Я там имя назвал, в пылу полемики. Дело, конечно, давнее, но мало ли… Всякое в жизни бывает. В общем, не стоит.

— Как скажешь, — улыбнулся журналист. При монтаже кусок, в котором говорилось о детдомовце Коле Козлове, был аккуратно вырезан. Впрочем, и так бы вырезали, даже если бы певец и не попросил об этом.

Круг стал потихоньку сужаться. Сотрудники опергруппы майора Уварова методично поднимали архивы детских домов и интернатов для сирот, беседовали со старыми педагогами и учителями. Сирот Колей Козловых 1963 года рождения оказалось больше трехсот. Проверка каждого могла затянуться на многие месяцы. И Уваров решил попробовать подойти с другого конца.

Было известно, что до июля 1973 года Геннадий Захаров жил в коммуналке на Красной Пресне. Если он брал ребенка к себе домой до того, как переехал в другую, отдельную квартиру, бывшие соседи по коммуналке могут что-то вспомнить.

Дом на Пресне давно снесли, но адреса бывших соседей разыскали без труда. Выяснилось, что в коммуналке проживала гражданка Кадочникова Галина Георгиевна, проработавшая двадцать лет в интернате, в котором учились сироты. Но не обычные, а умственно отсталые, с диагнозом «олигофрения в стадии дебильности».

К гражданке Кадочниковой Уваров отправился сам. Галина Георгиевна была на пенсии, жила одна, в крошечной квартирке в Солнцеве.

— Конечно, я помню Колю Козлова, — сразу сказала она, — с Захаровым они познакомились при мне. Я взяла ребенка домой на воскресенье. Они с Колей подружились, я этому была только рада, отпускала мальчика с Геннадием Борисовичем на выходные, на каникулы. Я неплохо знала Захарова и считала его человеком, которому спокойно можно доверить ребенка. А детям-сиротам необходимо теплое внимание, и если есть возможность… мы всегда только рады были…

Галина Георгиевна не стала рассказывать, почему взяла домой на воскресенье Колю Козлова. Даже через двадцать с лишним лет ей было неприятно вспоминать о ребенке, который готов броситься с крыши, чтобы ей, старому педагогу, отомстить.

Уваров совсем упал духом. Опять мимо. Невозможно представить, что неуловимый Сквозняк и умственно отсталый Коля Козлов — один и тот же человек.

— Скажите, этот ребенок как-то отличался от остальных? — спросил Юрий без всякой надежды.

— Да, — кивнула Кадочникова, — он резко выделялся из общей массы. Он быстро стал лидером.

— Но он был болен? То есть к вам ведь не попадали нормальные, здоровые дети?

— Коля Козлов был совершенно здоров и психически нормален, — тихо произнесла Галина Георгиевна после долгой паузы.

— Но диагноз?..

— Неужели вы, майор милиции, столь наивны? — вздохнула Кадочникова. Сейчас о таких вещах говорят открыто. В мое время, конечно, молчали, а сейчас трубят во все трубы. И, наверное, это правильно. Каждого третьего ребенка-отказника после Дома малютки штампуют таким диагнозом. И каждый второй из проштампованных на самом деле здоров. Со здоровыми детьми нам, педагогам, приходилось трудно. Они проявляли строптивость, упрямство, требовали особого внимания. А при нашем специфическом контингенте на особое внимание нет ни времени, ни сил. Дети часто бунтовали, приходилось отправлять в больницу. А там — уколы, психотропные препараты. Они и там бунтовали, поэтому лечили их особенно рьяно. В итоге они становились как все. Конечно, бывали редкие исключения. Только очень сильные личности могли устоять, сохранить свой интеллект. Здесь нужна была огромная воля, хитрость. А откуда это в сиротах? Возможно, я скажу жестокую вещь. В моей многолетней практике редко, крайне редко встречались дети-сироты, которых я могла бы, не кривя душой, назвать совершенно нормальными, без всяких отклонений. Коля Козлов был именно таким. Но некому было бороться за снятие диагноза. Мать отказалась от Коли в роддоме.

— Он попадал в больницу? — быстро спросил Уваров.

— Да, — вздохнула Кадочникова, — один раз пришлось. Я уже не помню, что он натворил, но просто так мы, разумеется, детей не отправляли. Только в крайнем случае, когда не могли сами справиться. С Колей это случилось только один раз и больше не повторялось… Скажите, он что, стал преступником?

— Почему вы так решили?

— Ну вы ведь разыскиваете, как правило, преступников.

— Нет, — улыбнулся Уваров, — мы пытаемся разыскать его совсем по другим причинам.

— А в чем дело, если не секрет?

— К сожалению, пока секрет.

— Ладно, я понимаю, — кивнула Галина Георгиевна, — не хотите, не говорите.

— Спасибо, — улыбнулся Уваров.

Он мог бы, конечно, придумать какую-нибудь правдоподобную ложь о том, зачем милиция разыскивает бывшего воспитанника специнтерната, но лучше обойтись без сказок. Он был искренне благодарен этой умной, жесткой женщине. Мало находится свидетелей, которые спокойно смиряются с «секретами», многие требуют сказок.

— Колю уже один раз разыскивала милиция, — сказала Кадочникова, возможно, что-то об этом осталось в ваших архивах. Году в семьдесят пятом, или раньше, точно не помню, на него стали оформлять опекунство. Его забрали из интерната, и мы были очень рады за мальчика. Конечно, ему не место среди наших детей. Но потом он сбежал от опекунов. Даже документы не успели окончательно оформить. Знаете, для официальных инстанций его побег только подтвердил диагноз, который можно было бы снять. Олигофрены страдают манией бродяжничества… Конечно, ребенка искали, но без толку. Что с ним стало, сКолей Козловым, я не знаю.

— Галина Георгиевна, у Коли были какие-нибудь друзья среди одноклассников?

— Он был лидером и имел свою команду приближенных. Свиту. Это обычное явление в детском коллективе. Несколько мальчиков ходили за ним хвостом. Не могу назвать это дружбой.

— Имен не помните?

— Я попробую… Столько лет прошло. Подождите, у меня ведь есть фотография класса. Их снимали после того, как в пионеры приняли.

Дети были засняты во дворе интерната, на, фоне памятника Ленину. На плакате, прикрепленном к фасаду стандартного школьного здания, можно было прочитать: «МЫ — ВНУЧАТА ИЛЬИЧА!» Маленький медный Ильич простер над третьим классом вспомогательной школы свою непропорционально длинную руку.

Детские лица на групповой фотографии были мелкими, нечеткими. Если не знать, что у каждого из этих двадцати восьми мальчиков и девочек страшный диагноз в личном деле, то не заметишь ничего особенного в лицах. Дети как дети. Пионерская форма, новенькие галстуки. Обычные школьники начала семидесятых. У Уварова дома есть такая же фотография, где он сам вместе со своим третьим классом на фоне Ленина, после приема в пионеры. Только не в школьном дворе, а в актовом зале.

— Вот он, Коля Козлов, — показала Кадочникова.

Худенький мальчик с краю. Круглая лобастая голова, взгляд чуть исподлобья, правильное лицо. Разумеется, идентифицировать с единственным имеющимся снимком взрослого Сквозняка практически невозможно. Очень нечетко, расплывчато вышел на групповой фотографии Коля Козлов.

— А это свита. — Кадочникова перечислила пять мальчиков, показала каждого.

Они стояли рядом со своим лидером, как бы окружали его кольцом. Уваров записал пять фамилий.

— Думаю, вас могут заинтересовать только двое, — сказала Кадочникова.

— Почему?

— Потому, что вот этого, — она указала на полноватого высокого мальчика, уже нет в живых. Он умер в возрасте восемнадцати лет, отравился этиловым спиртом. Пить стал еще в интернате, в старших классах. Мы, конечно, пытались бороться, но сами понимаете, у многих наших детей наследственный алкоголизм. А эти двое — глубокие инвалиды. Один в Белых столбах, пожизненно, другой под Александровом в психоневрологическом интернате. Тоже пожизненно. Знаете, когда Колю забрали от нас, все пять мальчиков из его свиты оказались в сложной ситуации. Они привыкли к своему особому положению, но удержаться в лидерах уже не могли. Ребенка, равного Коле по интеллекту и силе характера, среди этих пятерых не было. Дети с удовольствием вымещали на них старые обиды. Это кончалось тяжелыми нервными срывами, мальчиков приходилось часто отправлять в больницу. А там… сами понимаете. В общем, став взрослыми, социально адаптировались только двое. Вот эти. Саша Сергеев и Толик Чувилев.

— Вы можете что-нибудь рассказать мне про этих двух мальчиков? — спросил Уваров.

— Мне трудно вспомнить. Столько лет прошло… Саша Сергеев ничем не выделялся из общей массы. Разве что девочкам нравился в старших классах. Красивый был мальчик. Что с ним стало, не знаю. Он попивал уже в интернате, но не слишком, в пределах нормы, — Кадочникова усмехнулась, — если, конечно, уместно говорить о норме, когда четырнадцатилетний ребенок пьет. Но, в общем, в свои четырнадцать Саша Сергеев алкоголиком еще не стал. Это могу сказать точно.

— А он был болен? Или тоже, как Коля Козлов?..

— Саша действительно был болен. Но знаете, с этим диагнозом можно жить, и неплохо. В нормальных условиях дети Сашиного уровня вырастают вполне полноценными членами общества. Они практичны, дисциплинированны, отлично справляются с любой работой, не требующей интеллектуальных усилий. У них возникают проблемы там, где надо принимать самостоятельные решения, логически и абстрактно мыслить, оценивать собственные поступки. А так — все нормально. Впрочем, зачем вам лекция по психиатрии? Посмотрите на теперешних бизнесменов. Абсолютно олигофренический тип мышления. Железная хватка, высоко развитее инстинкты, грубое недоразвитие интеллекта, неумение просчитать больше одного хода вперед, животный практицизм и моральная идиотия в тяжелой форме.

— Это замечательно, — засмеялся Уваров.

— Ничего замечательного. — Кадочникова покачала головой. — Когда человек нормальный, психически и нравственно, попадает в любую сферу нынешней коммерции, будь то банк, фирма, книжное издательство, он может заранее узнать внутренний мир своих партнеров, прочитав учебник психиатрии, раздел «Слабоумие». Ему придется иметь дело с имбецилами и моральными идиотами. В этом нет ничего смешного, поверьте. Впрочем, мы отвлеклись от наших мальчиков… Про Сашу Сергеева — все. А вот Толик Чувилев из массы выделялся. Думаю, он был здоров. Ласковый, тихий мальчик, из всей свиты самый спокойный и послушный. Когда Козлова забрали из интерната, Толику было проще, чем другим. Он не срывался, не буянил. Его любили учителя и воспитатели. Потом, после восьмого класса, он поступил в ПТУ, кажется, на слесаря стал учиться…

— Как вам кажется, с кем из них двоих мог Козлов сохранить дружеские отношения?

— Трудно сказать. Мне кажется, скорее с Толиком Чувилевым. Но жизнь по-разному складывается, и столько лет прошло…

* * *
Судьбы двух воспитанников специнтерната, состоявших когда-то в свите Коли Козлова, сложились вполне благополучно. Диагноз «олигофрения в стадии дебильности» у обоих был снят, о чем имелись официальные заключения медицинских комиссий.

Сергеев Александр Александрович работал в автосервисе, проживал в городе Мытищи Московской области у своей сожительницы Рындиной Анжелы Ивановны. Пил, но не слишком. К уголовной ответственности не привлекался.

Чувилев Анатолий Анатольевич после окончания средней вспомогательной школы учился в ПТУ на слесаря, потом работал сантехником при жэках, в трех разных микрорайонах Москвы. К уголовной ответственности тоже не привлекался и совсем не пил.

Год назад он уволился с последнего места работы и занялся частным предпринимательством. Теперь ему принадлежал небольшой ресторан «Трактир», в двадцати километрах от Кольцевой дороги по Дмитровскому шоссе.

— Сантехник — это интересно, — задумчиво произнес Юрий Уваров, — особенно непьющий сантехник.

Очень скоро выяснилось, что большинство квартир, подвергшихся разбойным нападениям банды Сквозняка, обслуживались именно теми жэками, в которых работал сантехником Анатолий Чувилев. И по времени все совпадало. Между тем в показаниях арестованных членов банды сам факт наводки категорически отрицался.

— Куда легче было войти, туда и входили, — в один голос уверяли следствие соратники Сквозняка.

Вряд ли они так дружно покрывали наводчика. Скорее всего они просто не знали о его существовании. Связь с ним поддерживал только Сквозняк, и этого было вполне достаточно.

Бывший олигофрен Чувилев разбогател не только на починке унитазов. Однако доказать ничего нельзя. Нет свидетелей. Разве что сам Сквозняк…

Вероятно, этого человека из своего интернатского детства Сквозняк использовал потихоньку, подкармливал помаленьку, держал в тайном резерве, как бы про черный день. Если это действительно так, то именно к Чувилеву он должен обратиться в ближайшее время, ибо после безвременной кончины казначея Головкина черный день для супербандита уже настал.

Что касается Сергеева, то пока никаких возможных связей со Сквозняком или с кем-то из его банды не всплывало на поверхность.

— Значит, работаем Чувилева по полной программе, — говорил Уваров тем же утром на оперативке, — наружка, телефоны на прослушивание. Только очень осторожно. Спугнуть можем запросто.

Глава 26

Тридцать четыре года назад двадцатилетняя укладчица хлебозавода № 5 отказалась в роддоме от своего сына. У нее не было московской прописки. В отделе кадров хлебозавода лежал тетрадный листок, расписка: в случае рождения ребенка укладчица обязуется покинуть занимаемое ею место в общежитии хлебозавода и никаких претензий к администрации не предъявлять.

Листочек не являлся официальным документом. Остроумная начальница отдела кадров называла такие расписки «противозачаточными». Законной силы они не имели, но на психику девочек-лимитчиц давили.

В общежитии жить с детьми запрещалось — по закону. Общежитие не было семейным. Устроиться на другую работу без прописки невозможно. С лимита на лимит не брали. Если юная провинциалка после случайной любви не успевала вовремя сделать аборт, у нее был один путь: возвращаться домой, куда-нибудь в Пензенскую или Саратовскую область, прощаться со сказочной Москвой, падать в ножки маме с папой и быть готовой к долгому женскому одиночеству, к громкому злому шушуканью провинциальной молвы. Матерей-одиночек с московским «приплодом» в провинции не уважают и замуж не берут.

У кого-то хватало мужества вернуться с младенцем домой. Но у укладчицы Мани Астаховой мужества не хватило. Дома, в городе Адбасаре Целиноградской области, мать пила и буянила, отец давно погиб, уснул пьяный за рулем своего грузовика. С продуктами в Адбасаре было плохо, масло и мясо по талонам, с промтоварами еще хуже. Все мужское население пило беспробудно. Маня поплакала, хорошо подумала и предпочла доверить своего новорожденного мальчика заботливому советскому государству. Может, повезет ему, усыновят порядочные люди, станет москвичом, будет жить в нормальной квартире.

Врачи ее долго отговаривали, мальчик был здоровенький, крепенький, без всяких отклонений.

Толя рано осознал себя сиротой, раньше, чем многие его сверстники. Еще в детском доме он понял: нет ни мамы, ни папы, никто не заступится, никто не спрячет от беды. А бед у него было много. Дети дразнились и дрались, няньки и воспитатели орали, наказывали, ночью снились страшные сны, и некому было пожаловаться.

Вторым главным его чувством после голода стал страх одиночества. Его как магнитом тянуло в стаю, к вожаку под крылышко. Пусть вожак жесток и насмешлив, пусть за его покровительство надо дорого платить. Толя Чувилев готов был на все, лишь бы не отбиться от стаи. Собственное «я» не было для него ни цены, ни смысла. Оставаясь один хотя бы на полчаса, он чувствовал себя как бы голым, выброшенным на мороз. Ему хотелось к кому-то прилепиться, чтобы было рядом живое, надежное тепло.

Более преданного Коле Козлову мальчика в интернате не было. Толя Чувилев смотрел ему в рот, подражал во всем, даже в жестах. Все, что делал Сквозняк, хорошо и правильно только потому, что это он, Сквозняк. Запас безоглядной детской преданности, который был щедро отпущен Толе Чувилеву с рождения и при иных счастливых обстоятельствах мог бы достаться его матери, достался маленькому лидеру, жестокому и сильному Коле Сквозняку.

О матери он часто думал, то ненавидел, то пытался оправдать. А с возрастом вообще стал жалеть. Значит, так сложилась ее горькая жизнь, пришлось отказаться от сына. Коля Сквозняк говорил, что все это сопли и нечего жалеть, привел его как-то ночью в архив, разыскал личное дело.

— Суки они, и моя, и твоя, — сказал он. — Вот, читай.

Это было в четвертом классе. Толик заучил наизусть: «Астахова Мария Федоровна, 1943 года рождения, общежитие хлебозавода № 5…»

Когда Колю забрали из интерната, Толик Чувилев плакал ночами, грыз подушку. Он тосковал по нему, как по родному брату. Ни с кем другим не мог дружить. Лучше Коли Сквозняка никого не было.

Толику было худо и одиноко в интернате, но он вдруг с удивлением обнаружил, что без Колиных жестоких шуток, хитрых издевательств над детьми и педагогами стало как-то легче. Он и раньше боялся признаться себе самому, что не нравится ему, когда кого-то заставляют слизывать плевок. Но он никогда не посмел бы не то что осудить Колю Сквозняка, но даже в глубине души усомниться в правоте своего лидера.

Поговорить об этих странных, противоречивых чувствах было не с кем. А разобраться самостоятельно он не мог. Да и некогда было думать. Чтобы выжить одному, без стаи, без вожака, требовалось так много сил — куда уж, тут думать…

Толик выживал, как мог. Вел себя хорошо, был тихим и послушным, старательно учил уроки. Ему, как многим его одноклассникам, хотелось после восьмого класса попасть не в спецПТУ, а в обычное, где учатся нормальные подростки, получить профессию, комнату в общежитии, а если повезет — добиться снятия диагноза.

После восьмого класса его направили в обычное ПТУ с хорошей характеристикой и четверочным аттестатом.

ПТУ находилось на Пресне, а прямо через забор было круглое кирпичное здание хлебозавода № 5.

В первый же день, едва дождавшись конца занятий, Толик через дырку в заборе проник на территорию хлебозавода. Побродив по двору среди вагонеток, подышав запахом горячего хлеба, он вошел в цех укладки, где работали женщины в белых штанах и рубахах. Батоны падали на железные вертящиеся круги, женщины перекладывали батоны с кругов на деревянные ящики вагонеток.

Толик подошел к той, которая показалась ему симпатичней других, и просто встал рядом.

— Тебе чего, сынок, хлебушка? — продолжая работать спросила женщина.

Он так волновался, что даже горячего хлеба ему не хотелось.

— А вы давно здесь работаете? — выпалил он наконец. — В смысле, это… сколько лет?

— Много, сынок, очень много. Двадцать. И все здесь, на укладке, вздохнула женщина.

Руки ее двигались автоматически. Толик заметил, что серые брезентовые рукавицы прогорели до дыр, и подумал: а хлеб-то какой горячий, жжется.

— Вы не знаете… — прежде чем произнести имя, он набрал полную грудь жаркого хлебного воздуха, — вы не слышали… здесь работала Астахова Мария Федоровна?

Руки женщины на минуту замерли, но раскаленные батоны стали тут же заполнять круг.

— Астахова… Астахова… — Руки в продленных рукавицах опять быстро задвигались.

Женщина морщила лоб под низко надвинутой белой косынкой и продолжала перекладывать хлеб с круга на вагонетку.

— Слышь, Ивановна, — крикнула она своей товарке, красноносой худой старухе, — ты Астахову помнишь?

— Маню-то? — крикнула старуха в ответ. — Маню Астахову помню.

Толик замер. Перестал дышать.

— А ты кто ей будешь? — Старуха непрерывно двигала руками в таких же прожженных серых рукавицах.

Она не могла остановиться ни на минуту, белые батоны валились на круг, их надо было перекладывать на ящики вагонетки, иначе будет завал, батоны помнутся, и стоимость брака вычтут из зарплаты укладчиц.

Толик обошел круг и встал рядом со старухой, чтобы не перекрикивать гул цеха.

— Я это… вроде родственник.

— Не было у Мани родственников. А лет тебе сколько?

— Пятнадцать.

— Ты, значит, шестьдесят третьего года? Старуха уставилась на него бледными маленькими глазами, она смотрела долго, молча и очень внимательно. А потом отвернулась.

Перед Толиком мелькали желтые батоны, серые рукавицы. Даже голова стала кружиться от жары и этого мелькания. Ему показалось, старуха вовсе забыла о нем. Он заглянул ей в лицо. Лицо было грубое, красное, совсем старое и некрасивое.

— Иди, сынок, хлебушка возьми себе, сколько хочешь, и иди, — сказала она наконец, — нечего тебе здесь…

— Где она? — спросил Толик совсем тихо.

— Зачем тебе? — так же тихо спросила старуха.

— Я хочу знать.

Старуха поджала губы и опять отвернулась. Толик решил, что не отстанет, не уйдет. Так и будет стоять здесь, пока она не скажет. Ведь знает. Точно знает… Но почему-то не хочет говорить.

— Клава! — вдруг крикнула старуха, и Толик вздрогнул от неожиданности. Что расселась? Давай, подмени меня, замудохалась, перекурю.

У окна на лавке сидели две женщины, пили молоко из пакетов и жевали горячий хлеб, откусывая прямо от батонов. Одна из них поднялась и не спеша направилась к кругу.

Ивановна скинула серые рукавицы, не оглядываясь на Толика, пошла к выходу, сквозь строй гремящих вагонеток. Они вышли на улицу. Мягко светило вечернее сентябрьское солнце. Подъехал грузовик с синими буквами «Мука». Грузчик в грязном белом халате, пошатываясь и что-то напевая, прошел мимо, задел Толика плечом, матюкнулся и исчез в белом мучном облаке. Через толстый шланг из машины качали муку куда-то наверх, в мучной цех. Шланг пыхтел, как живой.

— А ты похож на Маню-то, — сказала Ивановна, достала мятую пачку «Беломора», продула бумажный фильтр, закурила, — очень даже похож. Звать как?

— Толик. Анатолий.

— Красивое имя. А она хотела Георгием назвать, Маня-то. Мы с ней соседками по комнате были. У ней, как вернулась из роддома, долго молоко не уходило. Плакала она сильно, потом пить стала. Однажды в роддом пошла, пьяная, наскандалила там, был привод в милицию. Она еще больше стала пить, хуже мужика, запоями… Нам здесь квартиры обещают, как семь лет отработаешь — должны дать. Но не дают. Все знают, однако ждут. Маня тоже ждала, говорила, вот будет свой угол, сразу пить брошу, найду сына, заберу из детдома… Как-то пришла с вечерней смены, выглушила бутылку водки, потом еще портвейну добавила и сиганула в окно с пятого этажа. Вроде не так высоко, да внизу асфальт. Сразу померла. Чего только не бывает по пьяному делу…

Толстый ребристый шланг, тянувшийся вверх из машины, был похож на раскормленного живого змея. Шланг пыхтел, грузчики уныло перебрасывались матюками, с грохотом толкали вагонетки. Ивановна затоптала «беломорину», молча ушла назад, в цех укладки, надела прожженные рукавицы, и руки ее стали механически перекладывать белые батоны на деревянные ящики вагонетки. Как час назад, как двадцать лет назад, когда она была молодой и глупой, приехала в Москву искать лучшей жизни. Но все-таки она была умней Мани Астаховой, умудрилась не родить ребенка, не оставить его в роддоме, не спилась, не выбросилась из окна, на заплеванный асфальт общежитского двора. И дождалась-таки комнаты в коммуналке, своего одинокого московского угла на старости лет.

Толик Чувилев вернулся в ПТУ через дырку в заборе. С тех пор он старался не смотреть в сторону красного кирпичного здания хлебозавода № 5 и почему-то долго потом не мог есть белый хлеб. Только черный — его не выпекали на том хлебозаводе.

«Значит, она от меня дважды отказалась, — думал он, — второй раз уже окончательно…»

В ПТУ было лучше, чем в интернате. Там учили ремеслу и не висел постоянный интернатский страх, что отправят в больницу. Мастер производственного обучения, бывший партизан, в меру пьющий, серьезный и основательный, лично пошел с Толиком в районный психдиспансер узнавать, как снимают диагноз. Потом была комиссия, диагноз сняли.

После ПТУ Толик устроился сантехником при жэке, комнату ему дали, с пропиской. Про Маню Астахову он больше никогда не вспоминал. Осталось в душе какое-то мутное пятно, вроде как бельмо в глазу или шрам от ожога. А вот Кольку Сквозняка вспоминал постоянно.

И Коля появился однажды.

Ранним апрельским вечером Толик сидел на лавочке во дворе, у двухэтажного здания жилконторы, покуривал, подставив лицо холодному весеннему солнышку, ждал, когда закончит работу девушка Катя из бухгалтерии. Он так глубоко задумался о Кате и о самом себе, что не заметил крепкого невысокого парнишку, который вот уже минут пять сидел рядом с ним на лавочке.

— Сантехник, значит, — тихо произнес парнишка, — унитазы починяешь.

Толик повернулся и тут же узнал Сквозняка.

— Колька! Колян! Да неужели ты? Нашел меня? Или случайно?

— Я старых друзей не забываю, — улыбнулся Сквозняк. — Ну, рассказывай, как живешь.

В тот вечер они поговорили совсем недолго. Вышла Катя, и Сквозняк попрощался, исчез. Толик даже не успел ничего спросить, спохватился, что не узнал ни телефона, ни адреса своего интернатского дорогого друга, испугался, что они опять потеряются. Однако Сквозняк появился через неделю, совершенно неожиданно. Просто пришел как-то вечером к Толику домой.

Толик жил в коммуналке, в старом доме. Три другие комнаты занимали три семьи, в одной семье — парализованная старуха, в другой — муж-алкоголик, в третьей — младенец и еще двое детей, постарше. Они с Катей хотели пожениться, но ждали квартиру. Оба давно поняли, что хоть и полагается им однокомнатная отдельная квартира как работникам жилконторы, однако без взятки не дадут, очередь на много лет вперед. А взятка должна быть большая, пока столько денег скопишь, состаришься.

Коля Сквозняк глубоко вник в проблемы своего друга и в один прекрасный день принес тысячу рублей. Именно столько, сколько надо было дать «на лапу» начальнице конторы.

— Да ты что! — испугался Толик. — Я тебе еще когда вернуть-то смогу! Мне, конечно, дают жильцы, но это совсем другие деньги, это на поллитру. Я не пью, откладываю. На еду только трачу, на одежду. Но все равно, это ж совсем другие деньги…

— Не переживай, — Коля потрепал его по плечу, — потом как-нибудь сочтемся.

— А у тебя у самого откуда столько? — спросил Толик.

Сквозняк ничего не ответил, заговорил о другом. А деньги Толик взял. С квартирой нельзя было тянуть. Катя теряла терпение. Она красивая, многие на нее заглядывались. Толик боялся — уведут, если не поженятся они в ближайшее время.

Ни на новоселье, ни на свадьбу Сквозняк не пришел. Пропал надолго, почти на год. Толик очень переживал, связь у них была односторонняя. Ни телефона, ни адреса своего дорогого друга он так и не узнал. Спрашивал несколько раз, но Сквозняк говорил: «Военная тайна». Я, мол, шпионом работаю. Толик не обижался. Не хочет говорить — не надо. Слепая детская привязанность, которая осталась в его душе с интернатских времен, оказалась сильнее логики, сильнее любопытства и здравого смысла.

Семейного счастья не получилось. Отправился он как-то в выходной подхалтурить, думал, на целый день, а вернулся через пару часов. И застал свою красивую Катю с чужим мужиком. Все вышло как в анекдоте, смешно даже. Но Толику было вовсе не до смеха. Впервые в жизни он пожалел, что не пьет и драться не умеет.

Новую квартиру, полученную за взятку, пришлось разменивать. А как разменяешь однокомнатную? Только с доплатой. И вот тут опять появился Коля. Опять дал тысячу рублей. С тех пор заходить стал чаще. Расспрашивал про работу, про жильцов, у кого какая мебель и сантехника. Толику было не по себе от таких разговоров. Он уже понял, чем его дорогой друг занимается и почему так запросто может дать столько денег.

Но ничего за разговорами не следовало. Никто не трогал квартиры, которые обслуживал сантехник Чувилев. Толик понимал: рано или поздно это произойдет. А с другом единственным ссориться не хотелось. — И долг надо бы вернуть.

Он стал откладывать деньги, отказывал себе во всем, брал любую халтуру. За полтора года скопил тысячу рублей. И тут узнал, что одну из подопечных квартир ограбили. И не просто, а с убийством. Хозяйки дома не было, в больнице лежала. А хозяина-старика нашли мертвым.

Толику стало страшно. Он ждал, когда придут к нему из милиции. Но никто не приходил. И Сквозняк пропал надолго. Толик продолжал копить деньги, чтобы отдать сразу две тысячи и больше на опасные вопросы дорогого друга о чужих квартирах никогда не отвечать.

Через два месяца — еще одно ограбление. Уже без убийства. К счастью, хозяев той ночью дома не оказалось. А еще через месяц появился Сквозняк.

— У меня на книжке тысяча двести тридцать рублей, — сказал ему Толик, — я тебе половину долга могу прямо сейчас отдать, только в сберкассу схожу.

— Так ты отдал уже половину, — ответил Коля, спокойно глядя ему в глаза, вернее, отработал. Так что можешь себе оставить.

— Я не хочу, — тихо сказал Толик, — возьми деньги.

— А в зону хочешь? — улыбнулся Сквозняк. — Могу устроить по старой дружбе. Нет, ты не бойся. Я шучу, конечно. — Он потрепал Толика по плечу. — Какая зона? Вот если б ты настоящую наводку дал, тогда да. А это пока только так, репетиция.

— Коль, не надо больше, а? Боюсь я. Не хочу в зону.

— Не дрейфь, Толян. Все путем. Кроме меня, никто не знает. И не узнает. Даю тебе по жизни два варианта. Можно вот так до старости унитазы чинить, гнить на десяти метрах с черно-белым телевизором. А можно по-другому, по-человечески. Все у тебя будет — машина, дом; захочешь — за границу поедешь, откроешь свой ресторан. Помнишь, ты недавно говорил, что есть у тебя мечта? Так вот, я ж ее тебе на блюдечке преподношу, дураку такому, а ты нос воротишь. Ты ведь заслужил, Толян, тебе по жизни полагается компенсация за детдом и интернат.

— А если найдут, посадят? — шепотом спросил Толик.

— Слушай, ты ж меня с детства знаешь, — поморщился Сквозняк, — если все с умом делать, не найдут.

— А старика обязательно надо было прочить?

— Если с умом, то обязательно.

Слишком долго уговаривать Толика не пришлось. Не было у него никого на свете ближе Коли Сквозняка. Прав Коля, все он верно говорит, особенно про компенсацию.

Милиция так ни разу и не приходила к образцовому, непьющему сантехнику Чувилеву. Никто не видел связи между ограблением и вызовом сантехника. Ну, засорилась раковина месяц назад, а вчера ночью квартиру ограбили. Какая тут может быть связь?

Словно в сказке, без всяких усилий скопил Толик сначала на хороший «жигуль», а потом купил небольшой участок земли и стал потихоньку строить дом недалеко от Москвы, в двадцати километрах от Кольцевой дороги, по Дмитровскому шоссе. Шел 1991 год. Мечта о собственном ресторане разрасталась вместе с добротным каменным фундаментом, обретала вполне реальные очертания. И даже за границу уезжать не надо. Собственный ресторан можно теперь иметь и в России.

Будущий владелец ресторана все еще работал сантехником. Жильцы удивлялись, когда по вызову из жэка приходил чистить засор или менять прокладки в водопроводных кранах не красноносый бестолковый алкаш, а человек солидный, трезвый, очень вежливый. Такому как-то даже неудобно совать на поллитру. Ему часто предлагали чаю выпить, он не отказывался, любил побеседовать с хозяевами о том о сем.

И только лишь год назад Анатолий Анатольевич уволился с последнего места работы. Ему очень хотелось пригласить Сквозняка на торжественное открытие своего «Трактира». Но Коля опять исчез куда-то.

«Трактир» был не просто придорожной закусочной, а хорошим рестораном в лубочно-русском стиле, с вышитыми полотенцами на бревенчатых стенах, с официантами в косоворотках, с кулебяками, расстегаями, суточными щами и осетриной по-монастырски.

Анатолий Анатольевич сам лично каждое утро дегустировал щи, нюхал и пробовал на вкус дрожжевое тесто для выпечки — не перекисло ли, не слишком ли соленое. Он с раннего детства любил не только запахи, но и звуки кухни. Грохот кастрюль, шипение масла на сковородке, тихое бульканье супа — все это было для него чудесной музыкой, полной глубокого смысла.

Сколько помнил себя Толя Чувилев, ему всегда хотелось есть. Из кухонь в детском доме и в интернате пахло пригорелой кашей и пресным гороховым супом. Но далее в этом было свое волшебство. Сейчас, когда он мог себе позволить есть что хочется и сколько хочется, все равно почему-то вспоминались сладкие булочки, которые давали в детском доме на полдник по воскресеньям.

Расхаживая по сверкающей, волшебно пахнущей кухне собственного ресторана, Толя с приятной грустью думал, что липкая карамелька, съеденная ночью под одеялом в интернатской спальне, была все-таки вкуснее, чем лучший швейцарский шоколад. Он часто представлял, что стало бы с ним, вечно голодным детдомовцем, если бы он попал на такую вот кухню, да еще сказали бы ему: ты, Толик, будешь здесь хозяином. Все здесь будет твоим. Наверное, сирота, да еще с клеймом психиатрического диагноза, ни за что не поверил бы, решил, что издеваются над ним. Однако вот ведь получил свою компенсацию за несчастное казенное детство. Возможно, только они с Колькой из всего интерната и получили компенсацию. Вернее сказать, сами взяли, что положено им было по жизни.

Глава 27

— Значит, как пили, не помните. И как мужа убивали — тоже не помните, следователь по фамилии Гусько смотрел на Инну Зелинскую насмешливыми холодными глазами.

Инне хотелось орать и топать ногами. Два часа назад она сама вызвала «скорую» и милицию. Ей даже в голову не пришло, что ее могут заподозрить в убийстве. Она ведь не убивала! Кто-то вошел ночью в квартиру. Вот, синяк на шее. Ее тоже пытались задушить. И бутылку эту она не покупала, не пила. Не было в доме водки «Распутин».

— Никакого синяка у вас на шее я не вижу, — заявил врач, — вы много пили накануне. Это я вижу.

— Вы же сами сказали, с мужем собирались разводиться. Спали в разных комнатах, отношения между вами в последнее время были напряженные. Следователь райпрокуратуры произносил слова громко, медленно, врастяжку, будто Инна глухая или придурочная и обычной речи не понимает.

— Разводиться! — выкрикнула Инна. — Сейчас все разводятся! Ну не убивала я!

Инна не могла себе простить, что сболтнула сдуру про предстоящий развод. Никто за язык не тянул… Хотя, нет. Тянули. Следователь, хмырь болотный, спросил так небрежно, будто между прочим, а что, мол, Инна Валерьевна, вы всегда с мужем в разных комнатах спите? А она возьми да и ляпни: а мы вообще разводиться собирались! Теперь они начнут знакомых опрашивать, Галька про адвоката скажет, про квартиру. И не только Галька… Кому еще она трепалась про свои отношения со Стасом? Да всем! Свистела направо и налево, дура. И кто ж знал, что так обернется?

Инна закурила и, немного успокоившись, произнесла:

— Вы проверьте, нет моих отпечатков на ноже. И на бутылке нет. Кто-то вошел, вырубил меня и «Распутина» в глотку влил. А потом зарезал Стаса.

— Инна Валерьевна, — вздохнул следователь, — ну вы подумайте сами. Входная дверь была заперта изнутри…

— У нас же английский замок! — перебила его Инна. — Можно выйти и захлопнуть.

— Выйти можно, — кивнул следователь. — А войти? Ключ лежал на полочке, вы сами сказали. И дверь была заперта. Никаких следов взлома, никаких царапин не обнаружено. Нет в квартире следов пребывания третьего человека. Понимаете? И не было у этого третьего практической возможности проникнуть ночью в вашу квартиру. Что ж он, сквозь стену просочился?

— Это не я. — Инна загасила сигарету и заплакала.

Ей дали попить воды. Зубы отбивали дробь о стакан.

«А ведь на ноже могут быть мои отпечатки, — подумала она, — нож кухонный, самый острый в доме. Я им все резала, и хлеб, и колбасу… Господи, ну что мне делать? Ведь засудят, точно засудят. Зачем им еще кого-то искать, если вот она я, готовенькая?»

Когда выносили труп, во дворе собралась небольшая толпа.

— Да что вы говорите! Зарезала? Сама?! Это ж надо, такая с виду приличная женщина!

— Вот что водка-то делает!

— Ох, батюшки, жизнь пошла…

— А ее теперь как, сразу арестуют? Или сначала подписку о невыезде?

— Так, может, не она? Еще ведь следствие должно быть…

— Она, она! Все они такие, нынешние-то! Вот пусть расстреляют, и правильно! Чтоб другим была наука.

— Сначала доказать должны…

— Да что тут доказывать? Напилась и пырнула ножом с пьяных глаз…

— Так она и не особенно и пила… Воспитанная женщина, как идет, всегда поздоровается вежливо.

Толпа старушек, старичков, мамаш с колясками гудела и перешептывалась. Непонятно каким образом, но во дворе все уже все знали.

Вдруг к младшему лейтенанту милиции, курившему у машины, нерешительно шагнула девочка лет шестнадцати.

— Извините, вот к кому мне можно обратиться? — тихо спросила она.

— По какому вопросу? — Младший лейтенант лениво оглядел тощенькую фигурку на метровых «платформах».

— По поводу убитого.

— Это к следователю, — кивнул лейтенант на дверь подъезда, — сейчас выйдет следователь, к нему и обращайтесь.

— А как я его узнаю? — спросила девочка еще тише.

— Стойте здесь. Выйдет он, я покажу.

Было видно, что девочка очень волнуется. Тихий робкий голос никак не вязался с ядовито-зеленой юбчонкой до пупа, ярко-розовой майкой, больше похожей на узенький лифчик, с тонной косметики на детском лице.

Два милиционера вывели Инну. Она быстро прошла к машине, опустив голову и стараясь ни на кого не смотреть.

Небольшая толпа загудела чуть громче.

— Расходитесь, расходитесь, граждане! — прикрикнул младший лейтенант и кивнул девочке. — Вон он, следователь.

Девочка подошла к невысокому пожилому человеку в штатском.

— Здравствуйте, я хочу сказать…

— Да, я вас слушаю.

— Я вчера вечером видела, как Станислав Михайлович… ну, убитый Зелинский, стоял в подъезде у лифта и разговаривал с каким-то человеком.

— Фамилия? — быстро спросил следователь.

— Чья? — растерялась девочка. — Я не знаю… Я его впервые видела.

— Да ваша, ваша, — следователь поморщился.

— Я в этом доме живу, в квартире напротив. Лукьянова моя фамилия. Ирина Анатольевна Лукьянова. — Девочка заговорила быстро, будто боялась, что следователь не дослушает и уедет. — Я видела, как Станислав Михайлович вчера вечером разговаривал у лифта с парнем… Они очень напряженно говорили. Я даже разобрала несколько фраз, случайно. Что-то насчет выяснения отношений. И еще, я точно слышала, как Станислав Михайлович сказал: «Слушай, может, ты псих? Так себя не ведут». Дословно не помню, но что-то в этом роде. Знаете, они стояли так, будто сейчас подерутся.

— Подождите, не тараторьте так, — перебил ее следователь, — вы в какой квартире живете?

— Ну я же сказала, напротив! В тридцать первой!

Оперативники уже успели побеседовать с соседями. Никто ничего не слышал и не видел. Ночью было тихо. Откуда взялась эта пигалица в ядовито-зеленой юбке?

В тридцать первую квартиру заходили, однако никакой девчонки там не было. Следователю прокуратуры совсем не хотелось, чтобы рядовая «бытовуха» распухла в нечто более сложное и серьезное. Но выслушать и запротоколировать показания непрошеной свидетельницы он обязан.

* * *
В машине полетело сцепление, но Володя не стал чинить, не было сейчас на это времени. Нельзя больше тянуть. Хватит.

Целый день он провел в ожидании у дома маленькой блондинки. Но она не появилась. Сквозняка он тоже не видел. Впрочем, несколько раз ему пришлось отлучиться со своего поста. Бдительные дворовые старушки стали на него подозрительно коситься, или ему показалось? Потом какой-то мальчишка несколько раз, посвистывая, прошел мимо, туда-обратно, и откровенно глазел на Володю. Или опять показалось?

Он никак не мог найти в этом старом дворе удобный наблюдательный пункт. Прятался между «ракушками», но оттуда плохо просматривался подъезд, а потом пришел автовладелец и прямым текстов спросил:

— Ты здесь чего крутишься, мужик?

Пришлось отойти.

Все было нехорошо — стоять просто так или даже сидеть целый день на лавочке у качелей. Люди стали подозрительны и осторожны. Боятся угонщиков машин, квартирных воров, маньяков. Лучше не привлекать к себе внимания.

Да, возможно, он и упустил сегодня Сквозняка. Вечером было особенно обидно оставить пост, двор опустел, и следить можно было спокойно, не вызывая ничьих подозрений. Володя сам не заметил, что давно ночь и метро закрыто. Он привык не зависеть от метро, машина была всегда под рукой. А теперь вот сломалась…

Однако вряд ли Сквозняк появится во дворе глубокой ночью. Он ведь тоже спит иногда… Володя стал размышлять, стоит ли взять такси и отправиться домой, поспать, или провести ночь где-нибудь поблизости, не тратить деньги и время, перетерпеть бессонницу, чтобы завтра начать все сначала.

От голода побаливал желудок. Володя направился к площади Белорусского вокзала. Там работают круглосуточные палатки, есть горячие бутерброды и кофе. Надо поесть. А дальше видно будет.

Когда он стоял у ларька, ел горячий бутерброд и прихлебывал кофе с молоком, к нему вдруг подошел поддатый пацан лет восемнадцати. Даже не подошел, а как будто вырос из-под земли, встал перед ним, почти вплотную, дыша в лицо крепким перегаром, и тихо спросил:

— Слышь, мужик, тебе пушка нужна? Володя вздрогнул от неожиданности, оглядел парнишку, ничего подозрительного в его облике не обнаружил и осторожно кивнул:

— Покажи.

Новенький, в заводской смазке «ПМ» был завернут в драную мужскую майку, а сверху — в полиэтиленовый пакет. К пистолету прилагалась маленькая жестянка с пульками, всего двенадцать штук. Вполне достаточно.

— Сколько? — спросил Володя.

— Двести, — ответил продавец.

Это было очень дешево. А главное, две стодолларовые купюры, как нарочно, лежали в нагрудном кармане ковбойки. Володя расплатился, спрятал сверток в небольшую спортивную сумку, которая висела у него на плече, и бутерброд доедал уже на ходу. Лучше было уйти поскорей от ларька. На Володю и юного продавца уже косилась совершенно трезвым глазом очень грязная и пьяная с виду бомжиха. Продавец, получив деньги, моментально испарился.

— Мужчина! — прокричала бомжиха Володе вслед. — Мужчина, дай покурить! Слышь, курить хочу, умираю!

Володя, не оглядываясь, ускорил шаг.

Теперь все просто. Надо только обстрелять оружие. Лучше всего это сделать в Серебряном бору. Сейчас три. Троллейбусы начинают ходить в шесть. Отсюда до Серебряного бора идет двенадцатый номер. Можно дойти до сквера у Дома пионеров, подремать там на какой-нибудь укромной скамеечке до шести. Хотя вряд ли он сейчас сумеет уснуть. Слишком уж близка развязка.

Володя удивился, почему так долго тянул с пистолетом, будто нарочно сам все усложнял и путал, оттягивал решительный момент, зачем-то хотел предупредить блондинку, которая так похожа на его бабушку в молодости. Зачем? Разве она поверит? А если поверит, что сможет сделать?

Преследовать Сквозняка с ручной гранатой-самоделкой можно бесконечно. А пистолет будто сам попросился в руки.

Краешком сознания он вдруг понял, что вовсе не из-за разумной осторожности оттягивал развязку, уговаривал самого себя, будто пистолет покупать опасно. Он знал: как только окажется в его руках удобное, легкое оружие, он сразу убьет Сквозняка. Кто бы ни был рядом, он выстрелит и не промахнется.

На этом кончится погоня, которая длится уже третий год и стала для Володи единственным смыслом жизни.

Погоня кончится, главное зло будет наказано. А что дальше? Конечно, зла в мире останется очень много, хватит на Володин век, до глубокой старости. Однако он поклялся на могилах мамы, папы и бабушки: как только Сквозняк будет убит, Володя уничтожит все смертоносное, что накопилось в его доме за это время. Покуда есть под рукой отличные взрывные устройства, маленькие хитрые ручные гранаты, удержаться невозможно. И вот теперь последнее слово, логичное и единственно верное, должен сказать пистолет.

Но что дальше?

Володя сидел на лавочке перед желтой, со стеклянным куполом громадиной миусского Дома пионеров. На фоне ясного июньского рассвета мрачно чернели фигуры скульптурной группы, изображающей героев писателя Фадеева. С одной стороны — толстоногие решительные молодогвардейцы, с другой — тяжелые кони и всадники из повести «Разгром». А неподалеку, за старыми деревьями, виднелась красивая чугунная ограда роддома имени бездетной Надежды Крупской. В этом роддоме Володя родился. Здесь, на Миусах, он вырос. Именно отсюда переехал на окраину после того, как погибла его семья.

С четвертого по седьмой класс он ходил в Дом пионеров, в кружок «Юный химик». Бабушка рассказывала, что на месте желтого помпезного сооружения был храм Александра Невского, один из красивейших в Москве. Его долго не могли взорвать. Храм трижды поднимался в воздух и опускался на землю — целехонек. Вокруг плакали верующие старушки. Почти неделю стоял тихий вой. И грохотали ночами взрывы.

Конечно, инженерная мысль победила. Храм взорвали частями, сровняли с землей и выстроили Дом пионеров. А позже какой-то шальной скульптор придумал водрузить на широкой площадке перед входом пугающую композицию, черных призраков. Володя вдруг поймал себя на том, что и эти отвратительные скульптуры хочет взорвать. Они тоже проявление зла и бездарности. Каждый день на них смотрят дети, и что-то нехорошее оседает в их душах.

— Так нельзя, — прошептал он самому себе, — тебя поймают, ты попадешь в тюрьму и там погибнешь. От этого не станет в мире меньше зла. Так нельзя.

Он заметил, что беседует с тишиной, с ранним ясным утром. Почему-то вдруг навалилась страшная, тошная тоска. Он один на свете, и никто не заплачет, если завтра его схватят и посадят в тюрьму. Никто не скажет спасибо за долгие бессонные ночи, за бесконечную слежку, за исполненные справедливые приговоры, за выстраданный, точный выстрел, который непременно прозвучит — днем ли, вечером, не важно. Сквозняку от этой пули не уйти. Но спасибо никто не скажет, даже милая круглолицая блондинка, так похожая на Володину бабушку в молодости.

Солнце вставало, стеклянный купол Дома пионеров жарко вспыхнул и погас в рассветном луче. Маленький, русоволосый человек в ковбойке сидел на лавочке в пустом сквере, сгорбившись, низко опустив голову. Ему было зябко после бессонной ночи. На коленях лежала спортивная сумка, а в ней — пистолет. Черные пустые глаза скульптур глядели на него тупо и решительно.

* * *
— А вы случайно не Курбатов? — спросил Антона детский голос.

— Да, я Курбатов.

— Скажите, чем торговала ваша фирма? Ребенок говорил очень тихо, Антону показалось, трубка прикрыта ладошкой. Он удивился вопросу.

— А почему тебя это интересует?

— Вы сначала скажите, только правду. А потом я объясню.

— Ну ты представься хотя бы, — Антон улыбнулся в трубку, — я ведь даже не знаю, мальчик ты или девочка, сколько тебе лет.

— Я девочка. Соня. Мне десять лет. Так чем торговала ваша фирма?

— Очень приятно. Соня. Меня зовут Антон. Наша фирма занималась посреднической деятельностью. Ты знаешь, что это такое?

— Конечно, знаю. И в чем именно вы посредничали?

— В покупке недвижимости за границей.

— Это правда? Или вы врете?

— Зачем мне врать?

— Ну, мало ли? Вдруг вы на самом деле торговали оружием или живым товаром?

— Нет, ничем таким мы не торговали. Только домами в Чехии.

«Странная девочка… Ну и детки пошли, — подумал Антон, — смотрят боевики по телевизору и по видео, а потом в них играют».

— Прости, пожалуйста, ты не могла бы позвать Веру к телефону? — осторожно спросил он странную девочку.

— Она спит. Но я ее сейчас разбужу.

— Спасибо.

Ждать пришлось довольно долго. Видно, Вера спала крепко, хотя было уже почти двенадцать.

— Да, я слушаю, — раздался наконец сонный голос в трубке.

— Доброе утро. Вера. Вы проститеменя за назойливость, — начал Антон, — я просто хочу вам напомнить… Вы не искали факс?

— Это вы меня простите. Пока не искала, руки не дошли. Но я могу посмотреть прямо сейчас. А вы перезвоните минут через двадцать.

— Может, я у телефона подожду?

— Как хотите. Честно говоря, не знаю, сколько на это уйдет времени.

Однако времени ушло совсем немного. Пару дней назад Вера разбиралась в ящиках своего стола. Все нужное она разложила по папкам, и в этих папках того факса быть не могло. И смотреть нечего. Она уже подумала, что выкинула важную для Курбатова бумажку, ей стало неудобно, но тут заметила белый уголок, торчавший из-под маленького струйного принтера.

Столешница была покрыта стеклом. Под стекло Вера клала фотографии школьные, университетские, мамины в детстве и в юности, в общем, те, на которые хочется часто смотреть. Туда же, под стекло, иногда засовывала листочки с важными телефонами, чтоб не потерять. Почему-то именно под стекло попал многострадальный факс с текстом, написанным от руки. Наверное, это вышло машинально. А сверху стоял принтер, и Вера раньше этот листочек не замечала, забыла о нем.

— Вы слушаете?

— Да.

— Я нашла. Кажется, это именно тот факс. Написано по-чешски, от руки. Хотите, я вам прочитаю по телефону? Здесь всего несколько слов. Просто адрес и что-то непонятное. Брунгильда какая-то…

— Ну, Брунгильда — это вполне понятно, — произнес Антон после долгой паузы. — А адрес московский?

— Нет. Карлштейн. Насколько я знаю, есть такой старинный городок под Прагой. Давайте мы с вами встретимся, и я отдам вам бумагу. К сожалению, никаких других ваших факсов не сохранилось.

— Других и не надо. Только этот, он единственный… самый важный… спасибо вам огромное, Вера. — Было слышно, как волнуется Курбатов, голос его чуть охрип, стал глухим. — Где и когда вам удобно со мной встретиться?

«Нет, он не бандит, — еще раз подумала Вера, — он не врет и никакой опасности не представляет…»

— Давайте на Маяковке. Прямо на площади, у памятника, — предложила она, там трудно потеряться.

— Во сколько?

— Сейчас без пяти двенадцать… К часу успеете?

— Конечно. Спасибо вам.

— До встречи.

Вера положила трубку и тут же услышала возбужденный голос Сони:

— Вы же не договорились, как узнаете друг друга! Ты его никогда не видела! Он тебя — тоже. Мало ли молодых людей будет стоять у памятника?

— Ой, да, действительно! — спохватилась Вера. — Может, он перезвонит сейчас?

И тут раздался звонок в дверь. На пороге стоял Федор.

* * *
Гроза обрушилась внезапно. Утро было душным, тополиный пух замер в густом знойном воздухе. И вот к полудню небо потемнело, ударил гром, через миг ливень упал сплошной стеной.

Володя успел нырнуть в первый попавшийся подъезд. В последнее время он легко простужался, а вымокнуть до нитки и заболеть сейчас, в такой ответственный момент, нельзя. Надо переждать ливень.

Он поднялся на один лестничный пролет, встал в темном углублении за лифтом.

Воняло кошками и мочой. Дом был старый, подъезд без кода, без домофона. Лампочки вывинтили, все до одной. Мутный грозовой свет едва пробивался сквозь немытое окно лестничной площадки. Ливень шумел, иногда вспыхивала молния, совсем близко, и лестница на миг озарялась тревожным, фантастическим заревом.

Хлопнула дверь. Володя сделал шаг, перегнулся через перила и разглядел маленький детский силуэт.

Совершенно мокрая девочка-толстушка лет семи вошла в подъезд босиком, держа в руке сандалики. Остановилась, тряхнула мокрыми волосами. Наверное, не могла решить, как лучше — обуваться здесь, в подъезде, или дойти до квартиры босиком. И вдруг страшно закричала.

Володя не сразу понял, что произошло. Крик девочки перешел в хриплый, надрывный кашель. Он, ни секунды не раздумывая, инстинктивно кинулся на помощь ребенку, побежал вниз по лестнице, перепрыгивая через несколько ступенек. И только тут заметил высокого сутулого мужчину. Молния ярко осветила подъезд. У мужчины была расстегнута ширинка.

— Мама! — кричала девочка сквозь кашель. Сверху щелкнул замок, открылась дверь. Высокий сутулый мужчина, застегиваясь на бегу, бросился вон из подъезда.

— Лидочка! Лидуша! Доченька, не бойся, я здесь! — сверху послышался быстрый топот, испуганный женский голос.

Из квартиры на первом этаже тоже кто-то вышел.

Ребенку помогут, с ребенком будет все нормально. А зло должно быть наказано. Дверь подъезда захлопнулась за Володей.

Ливень ударил в лицо. Сквозь струи воду было трудно разглядеть высокую фигуру, которая быстро пересекала пустой двор. Вокруг ни души. Володя почти летел сквозь ливень. На бегу он выхватил пистолет.

Оружие уже было обстреляно в Серебряном бору ранним утром. Четкие сухие выстрелы далеко отдавались в пустом огромном парке, над медленной, подернутой тонким туманом Москвой-рекой. Володя с приятным волнением обнаружил, что стреляет лучше, чем думал. Наметив темную выпуклость на березовом стволе, он попал в нее сразу, почти не целясь. Просто представил, что перед ним — Сквозняк собственной персоной. И не промахнулся.

Но сейчас он должен был выстрелить на бегу, сквозь ливень, в бегущего зигзагами незнакомого длинного человека. Он понимал, что может дорого заплатить за этот случайный выстрел, его вычислят, поймают. Современная криминалистика легко справляется с баллистическими задачками. Пуля выдаст его с головой, а оружие свое он ни за что не бросит… Однако гнев и брезгливость пересилили здравый смысл. Сколько еще детей закричит от ужаса и отвращения, увидев расстегнутую ширинку в темном подъезде?

Нет, никто больше не закричит. Никого больше эта мразь не напугает.

Бегущий невольно приостановился под темной аркой, всего на миг, чтобы опомниться, оглянуться. Совсем близко ударил гром, и Володя выстрелил. Человек дернулся, замер с раскинутыми руками, будто хотел взлететь, и медленно, тяжело рухнул.

* * *
— Ты только что проснулась? А кто звонил? — Федор поцеловал Веру в щеку.

— Это по работе, — ответила она, — мне придется уйти на час. Ты завтракал?

— Нет. Я сейчас сам все приготовлю. Ты пока собирайся. Соня, тебе сколько сделать гренок?

— Две.

Следующий телефонный звонок застал Веру у раковины, с зубной щеткой во рту. Соня схватила трубку, опередив Федора. Она решила, это перезванивает Курбатов, чтобы спросить, как они с Верой узнают друг друга. Но в трубке был совершенно другой голос, незнакомый, глухой, очень официальный.

— Здравствуйте. Позовите, пожалуйста. Веру Евгеньевну Салтыкову.

— Минуточку…

Вера быстро прополоскала рот и взяла трубку из Сониных рук.

— Моя фамилия Завьялов. Я владелец издательства… Позапрошлой ночью Станислав Михайлович погиб. Похороны, вероятно, в понедельник.

— Простите, что вы сказали? Как погиб?.. Он был у меня позавчера вечером…

— У вас? — последовала короткая пауза. — Жена зарезала его ночью. Спьяну, кухонным ножом.

— Нет, — тихо и твердо сказала Вера, — этого не может быть. Вы что-то путаете.

— Я понимаю, для вас это шок. Трудно сразу поверить. Вы со Станиславом Михайловичем старые друзья. И все-таки это правда. Очень сожалею… Я позвоню вам завтра, скажу точно, когда и где кремация. И вот еще… — опять короткая пауза, — я встречался со следователем, он спрашивал, где Стас провел вечер накануне. Никто не знал. Вам могут позвонить из прокуратуры, хотя следствие чистая формальность. Там все ясно. Кроме Инны, этого никто не мог сделать.

— Но почему? — выдохнула Вера. — За что?

— Они хотели разводиться, ругались постоянно, она претендовала на квартиру. Много выпила и сама не помнит, как убила. Спящего.

Горло у Веры сдавил спазм, она пробормотала «простите» и положила трубку.

Соня испуганно смотрела на нее.

— Что случилось? Ты вся белая.

— Стас… — прошептала Вера.

— Ну где вы? Завтрак готов. — Федор появился на пороге кухни, в фартуке Надежды Павловны, с большим ножом в руке. — Кто звонил? В чем дело?

Вера смотрела на него, как будто видела впервые, не понимала, зачем здесь этот чужой, совершенно посторонний человек, почему на нем мамин старый фартук с синими петухами, а в руках — большой кухонный нож. Она как-то машинально обняла Соню, словно хотела на миг почувствовать живое знакомое тепло, потом, ни слова не говоря, ушла в свою комнату и закрыла дверь.

— Соня, что с ней, не знаешь? Кто звонил? — спросил Федор, когда они остались вдвоем в прихожей.

— Не знаю, — пожала плечами Соня, — может, что-то с работой?

Она прекрасно поняла, работа здесь ни при чем. Что-то случилось со Стасом Зелинским. Что-то очень нехорошее. Может, заболел тяжело? Однако обсуждать это с Федором совсем не обязательно.

А он уже стучал в запертую дверь Вериной комнаты.

— Вера, открой, что случилось?

Вера натягивала на себя первое, что попалось под руку, джинсы и какую-то майку. Ей хотелось скорее уйти, убежать куда-нибудь, побыть одной. Ни с кем не разговаривать. Просто невозможно было произносить вслух страшные, дикие слова, объяснять, обсуждать…

Случайно бросив взгляд на письменный стол, она вспомнила про факс. Надо встретиться и отдать. Человек ждет, для него это важно. Она обещала. Сложив бумажку с чешским текстом, она сунула ее в карман джинсов.

— Федор, вы не трогайте ее сейчас, если она нервничает, ее не надо трогать. Пойдемте завтракать. Она сама потом все объяснит, — спокойно, по-взрослому говорила Соня.

— Нет, я так не могу. Я должен знать. — Он не отходил от двери. — Вера, открой. Что за дела? Кто звонил? Ты обиделась на меня, что ли?

— Да вы здесь при чем?! Оставьте человека в покое. Неужели не понимаете? рассердилась Соня. — И вообще, я есть хочу.

На кухне громко, с жалобным звоном хлопнуло открытое окно. Мотя завыл и, поджав хвост, кинулся в ванную. Стало совсем темно, вспыхнула молния, ударил гром.

— Куда ты сейчас пойдешь? Гроза! — не унимался Федор.

На Соню он не обращал внимания. Дверь открылась.

— Федя, ты прости меня, мне надо уйти, — тихо сказала Вера, — ты можешь остаться здесь, позавтракать с Соней, а потом — как хочешь. Она спокойно побудет дома одна.

— Я пойду с тобой, — заявил он, — я не могу отпустить тебя одну в таком состоянии.

— Нет! — выкрикнули хором Вера и Соня. Он переводил взгляд с одной на другую. Возникла неприятная, напряженная пауза. Первой нашлась Соня.

— Пожалуйста, останьтесь со мной, я не люблю быть одна… И Верочка обещала, что мы сегодня пойдем в зоопарк, а ей позвонили из той фирмы…

— Из какой фирмы? — быстро спросил Федор.

— Из той, для которой она переводит. Ну, это организация такая… экологическая, «Гринпис». Вы же знаете. А мы собирались в зоопарк… Там открыли новую часть, обезьян привезли, а я так давно не была… Вот, давайте с вами вместе сходим.

Соня тараторила не замолкая, сочиняла на ходу. Вера тем временем надела туфли, взяла сумку, открыла дверь.

«Может, надо было взять с собой Соню? Ей не нравится Федор, ей будет с ним неуютно вдвоем, а мама вернется с работы не скоро… Но там гроза, Соня может простудиться. Если они уйдут вдвоем с Соней, он непременно кинется провожать… ему нельзя встречаться с этим Курбатовым, нельзя… Господи, Стас…» — все это вихрем неслось в голове, пока Вера сбегала вниз по лестнице, забыв, что можно спуститься на лифте.

Тяжелый ливень обрушился на нее, молния прямо над головой распорола черное небо, и через минуту мрачно, торжественно ударил гром. Вера даже не заметила, что ступила в огромную лужу у подъезда, джинсы промокли до колен, в мягких замшевых туфлях хлюпала холодная вода. Но ей было все равно. На пустой улице, задернутой пеленой ливня, она наконец сумела заплакать.

Господи, ну почему? Пьяная жена пырнула ножом из-за квартиры. Какая грубая, пошлая смерть… Вера не видела эту последнюю Стасову красотку, только знала, что девушка Инна — дочь мясника из Кривого Рога. Наверное, смерть всегда бывает грубой и пошлой…

До Маяковки было двадцать минут ходьбы. Вера забыла надеть часы, не знала, который час. Она шла и плакала под ливнем, ей казалось, она совершенно одна в пустом городе, на мокрых черных улицах, и мир стал другим без Стаса, без слабого, трусоватого, инфантильного, любимого Стаса Зелинского…

Пересекая пустую площадь, Вера увидела у подножия памятника одинокую мужскую фигуру под большим черным зонтом.

* * *
Володя отдышался только в вагоне метро. Никто не гнался за ним, но он бежал как сумасшедший. Со стороны это выглядело совершенно нормально: кто же не бежит под таким ливнем, да еще без зонта?

Несмотря на бессонную ночь, спать совсем не хотелось. Володя был страшно возбужден, его трясло как в лихорадке. Почему-то только сейчас он почувствовал себя убийцей. Ведь и раньше убивал, исполнял приговоры, которые сам же и выносил.

Взрывное устройство и выстрел в упор — разные вещи. Итог один, и все же, когда ты занят тонкими техническими манипуляциями со сложными взрывными устройствами, не думаешь об итоге. Умный механизм берет на себя все — и исполнение приговора, и ответственность. Механизм безличен, взрыв — это как бы стихия, судьба.

Выстрел — совсем другое дело.

Многие на месте Володи могли бы озвереть, увидев эту мразь с расстегнутой ширинкой и услышав детский крик. Наверняка мама той девочки сказала или подумала: «Убила бы гада…» И отец, и соседи, все так или иначе выразили свою ненависть к ублюдку. Но это только слова. А Володя взял и застрелил, сделал то, чего хотели многие. И это справедливо. Зло должно быть наказано.

Почему же его так трясет? Зубы стучат, голова кружится. Ему ведь не впервой убивать ублюдков, другие только говорят, а он действует…

— Молодой человек, вы на следующей выходите?

Володя был погружен в свои сложные переживания, даже забыл на минуту, где находится, и с удивлением обнаружил, что стоит у дверей вагона.

— А какая следующая остановка? — спросил он хрипло.

— «Киевская», — ответили ему сзади, — так выходите или нет?

— Выхожу.

«Зачем я уехал? Ведь я не спал всю ночь, чтобы днем продолжить наблюдение, не терять времени, не тянуть больше. Но я убил человека в том дворе, убил из пистолета, который лежит сейчас в моей сумке. Из него я собираюсь стрелять в Сквозняка. Киллеры всегда бросают оружие, не берут с собой. По пуле можно найти ствол. Пуля как бы рикошетирует. Убийцу находят, судят, сажают в тюрьму или расстреливают. Я не хочу в тюрьму, мне нельзя…»

Поезд выехал из туннеля, свет ударил в глаза, показался слишком резким. На «Киевской» было много народу, Володя попал во встречный поток, его толкали, кто-то громко выругался в его адрес. Он никак не мог выбраться из толпы, всклокоченная тетка с двумя огромными полосатыми сумками налетела на него и чуть не сшибла.

— Пьяный, что ли? Смотреть надо, куда идешь! — выкрикнула она Володе в лицо и помчалась дальше.

С трудом продравшись к эскалатору, он подумал, что в толпе люди похожи на зверей. Хуже зверей. Если бы он упал, его бы, наверное, затоптали не глядя. А если он попадется со своим пистолетом, его тоже затопчут, только уже не в спешке, а медленно, с удовольствием. Суд назовет его убийцей. И никакие «смягчающие обстоятельства» не помогут. Не важно, кого он убивал и за что. Он нарушил закон и заслуживает наказания. Найдется кто-нибудь, кто расскажет суду о трудном детстве убитого, представит его невинной жертвой среды и обстоятельств, человеком больным, несчастным, который заслуживает лишь сострадания, но никак не пули.

Володю осудят. И никто не скажет спасибо.

Он перешел на Филевскую линию. Там было значительно меньше народу. В вагоне даже нашлись свободные места. Он тяжело опустился на сиденье.

Он ехал домой. Надо дать себе небольшой тайм-аут. Надо отдохнуть, принять горячий душ, выпить крепкого чаю с медом, поспать. Наверное, он все-таки простудился, бегая под ливнем, и у него сейчас высокая температура. В таком состоянии нельзя ничего делать. Это может плохо кончиться.

Володя закрыл глаза и сам не заметил, как уснул.

Глава 28

Телефоны Головкина, домашний и рабочий, находились под круглосуточным контролем. Каждый звонок прослушивался, номер звонившего фиксировался и проверялся.

У макаронной фабрики и у дома покойного снабженца постоянно дежурили наружники. У каждого имелась фотография Сквозняка и подробная ориентировка на него. Но проходил день за днем, а Сквозняком и не пахло. Надежда, что он все-таки проявится, таяла с каждым часом. Выходит, смотрел особо опасный преступник криминальные новости.

И все-таки вдову и сослуживцев попросили не сообщать людям, которые будут интересоваться Ильей Андреевичем, о его безвременной кончине. Директор чуть было не вывесил на проходной торжественный некролог с фотографией в траурной рамке, и пришлось долго убеждать его, что делать этого не следует. Директор был искренне возмущен, он не привык, когда ему возражают, считал, что почтить память старейшего сотрудника — святое дело.

— И вообще, зачем это нужно, если информацию уже показали по «Дорожному патрулю»? Как-то нелогично вы работаете, товарищи.

Майор Уваров просматривал сводки по убийствам за последние несколько дней. Если предположить, что Головкин был единственным источником денег для Сквозняка, то, узнав о смерти Ильи Андреевича, он должен как-то засуетиться. Чувилев под контролем, но там все пока глухо, вопреки ожиданиям.

Однако нужны же Сквозняку деньги: тот образ жизни, который он ведет, требует постоянного поступления серьезных сумм. Самый быстрый и привычный для него путь достать их — пойти на ограбление. В этом Сквозняку никогда не было равных. А если он будет грабить, обязательно убьет. Он может разыграть все умно и хитро, с тонкой инсценировкой. Искать надо там, где есть квартира среднего достатка и труп в квартире. Вовсе не обязательно, что следы ограбления будут налицо.

Уваров проглядывал подробные сводки по ходу предварительных расследований каждого квартирного убийства. В основном это была «бытовуха». Муж зарубил топориком для разделки мяса приятеля, к которому с пьяных глаз приревновал жену. Два алкаша-ветерана спорили о политике, один другого шарахнул молотком в висок. Тут же сам и сознался со слезами. Наркоман скинул свою сожительницу с балкона, с двенадцатого этажа, потом спрыгнул сам. Жена зарезала мужа кухонным ножом, но не сознается. Уверяет, будто кто-то ночью вошел в квартиру, придушил ее слегка, либо вырубил каким-то хитрым ударом по шее. Однако врач утверждает, что никаких следов у нее на шее нет…

Уваров закурил и откинулся на спинку стула. Никаких следов ограбления. Никаких следов на шее… Жена напилась до одури и пырнула спящего мужа ножом в спину. Но не признается. Ничего не помнит. Уверяет, будто кто-то вырубил ее… Если она хотела избавиться от мужа, чтобы заполучить квартиру, могла бы найти более хитрый способ. Какая квартира после убийства? Нары на многие годы, и только.

Уваров снял телефонную трубку и позвонил в НТО.

— Сережа? Посмотри, что у нас там по Самотеке с дактилоскопией. Да, ты приготовь, а я через пятнадцать минут к тебе подойду.

Через пятнадцать минут Юрий Уваров узнал, что отпечатки пальцев на ноже, которым убит был Зелинский Станислав Михайлович, принадлежат его жене, Зелинской Инне Валерьевне. Никаких других пальчиков на ноже нет. А на бутылке водки «Распутина» нет вообще никаких отпечатков. Подозреваемая уверяет, будто бутылку «Распутин» ни она, ни муж в дом не приносили и водку эту она не пила. Отпечатки тщательно стерты. На стекле обнаружены микроскопические волокна ткани.

— То есть получается, она выпила водку, обтерла бутылку, потом пошла резать мужа, всадила нож по рукоять, после этого легла спать, а утром, проспавшись, сама вызвала «скорую» и милицию?

— Получается так, — кивнул эксперт Сергей Русаков.

— И ничего не помнит? А психиатр смотрел ее?

— Нет пока. Там есть еще одна любопытная подробность. Я вот сейчас пригляделся внимательно, расположение отпечатков на рукояти не соответствует траектории удара.

— Вот в этом я почти не сомневался, — пробормотал Уваров себе под нос.

* * *
— Здравствуйте. Вы Вера?

Маленькая совершенно мокрая блондинка дрожала от холода. На вид ей было не больше двадцати пяти.

— Да, здравствуйте. А вы — Антон Курбатов?

— Я Курбатов. Пойдемте, у меня там машина. Возьмите мой зонт.

— Спасибо. Это уже бесполезно. Они побежали через площадь. Антон старался держать зонтик у Веры над головой.

— Я не надеялся, что вы придете в такую грозу.

— Я обещала…

— У меня есть кофе в термосе. Хотите? — сказал он, когда они оказались в сухом теплом салоне.

— Спасибо… — Вера достала из кармана джинсов размокшую бумажку и протянула Антону. — Вот ваш факс.

Когда он увидел Денискин почерк, у него больно сжалось сердце. Он даже не понял сначала, что там написано, но потом прочитал адрес, который прекрасно знал.

Старый, совершенно развалившийся дом на окраине маленького Карлштейна принадлежал Иржи, их чешскому приятелю и партнеру. Иржи получил его в наследство от какой-то одинокой дальней родственницы и сам не знал, как этим наследством распорядиться.

Прежде всего дом надо было отремонтировать. Но ремонт этот стоил таких денег, за какие можно было купить еще один дом. Клочок земли хоть и находился в престижном туристическом Карлштейне, был расположен неудобно, за холмом, как бы на отшибе. Строился он в начале прошлого века. И, вероятно, ни разу не ремонтировался с тех пор. Все надо было делать заново, в том числе водопровод и канализацию. Либо продавать за гроши. Ни того, ни другого Иржи делать не хотел. Их с Дениской он подключил к решению этой проблемы, и они тоже стали ломать голову, где взять деньги на ремонт. Но сейчас это уже не важно. Важно другое.

Когда они втроем поехали смотреть развалюху, забрались на чердак, Денис сказал:

— Может, здесь какой-нибудь клад спрятан? Очень подходящее место. Давай посмотрим как следует, вдруг твоя добрая тетушка сюрприз приготовила?

Глядя на крупные чешские буквы, Антон ясно вспомнил слова брата и их веселую поездку в Карлштейн. Это было совсем недавно, в конце декабря, перед Новым годом.

На чердаке валялся всякий хлам, поломанная мебель, покрытые плесенью стопки старых журналов и газет. Дениска поднял фанерный ящик, на котором было написано слово «Мокко» и стоял штамп бразильской кофейной фирмы: изящная негритянка несет на голове корзину, а внизу — чашка с дымящимся кофе.

— Оба-на! Сейчас золото посыплется!

— Кончай здесь прыгать, потолок рухнет! — фыркнул на него Иржи.

Потом они пили пиво в маленьком кабачке на железнодорожной станции. Рядом, за сдвинутыми столами, надувался черной «двенадцаткой» фольклорный ансамбль в национальных костюмах. Инструменты стояли тут — же, музыканты иногда брали их в руки, играли, пели какую-нибудь разухабистую песенку с притопами и тирольскими переливами.

— Иржи, если ты этим летом не возьмешься за дом, он не переживет зиму, сказал Антон.

— Не возьмусь, — помотал головой Иржи, который уже здорово закосел от семи кружек пива, — зимой меньше, зимой больше, какая разница?

Антон точно знал, этим летом Иржи за дом не возьмется. И Денис знал. Стало быть, целый год, до следующего лета, там никто не появится.

В доме всего два этажа. Третий — чердак. На чердаке стоял ящик из-под кофе «Мокко». А Туретчина и Брунгильда — это и так ясно… Знал Дениска, кто его убьет через пять минут. Писал вот это и уже знал…

— Ваш брат очень нервничал, когда писал это, — тихо сказала Вера.

Она сидела рядом, обхватив плечи руками, сжавшись в комок. Антон достал термос, налил кофе в крышку-стаканчик, протянул ей. А сам вытащил сигареты, закурил.

Вера сделала несколько глотков кофе и попросила сигарету. Прежде чем дать ей прикурить, он взял из ее рук стакан и допил все, что там осталось.

Антон был с детства брезглив до неприличия, мог пригубить из одного стакана только с братом. Но сейчас даже не заметил, что допивает кофе после совершенно незнакомой женщины.

Закрыв и убрав термос, он снял пиджак и накинул Вере на плечи.

— Когда Дениска писал это, он знал, что его убьют. И через несколько минут убили…

— Простите меня, — тихо сказала Вера, — простите, что я посылала вас по телефону столько раз…

— Ну что вы, — он улыбнулся, — на вашем месте я бы тоже посылал. Могу представить, как вас доканывали звонками. Скажите, а эта девочка. Соня, ваша дочь?

— Нет. Она дочь моей близкой подруги. Просто живет у меня сейчас. Родители разъехались по командировкам. А когда вы успели с ней познакомиться?

— Это она со мной решила познакомиться сегодня утром, — улыбнулся Антон, она интересовалась, чем торговала наша фирма.

— А правда, чем торговала ваша фирма?

— Да ничем. Мы с братом затеяли очередную авантюру, посредничали в покупке недвижимости на территории Чехии. Знаете, сейчас это модно, покупать дома и квартиры в Праге. А мы оба там выросли, учились, знаем язык как второй родной, вот и находили юристов, помогали оформлять документы, создавать липовые фирмы. И погорели… В общем, это все неинтересно. Верочка, как у вас со временем? Вы спешите?

— А что?

— Может, поедем куда-нибудь, пообедаем. Для меня это большое событие получить письмо от брата. Я очень ждал… Праздновать, конечно, нечего, Дениски моего нет на свете. Но все-таки пообедаем вместе, если вы не против.

Вера задумалась. Она не знала, соглашаться или нет. Ей хотелось побыть одной, просто ходить по улицам и ни с кем не разговаривать. Дома Федор, с ним меньше всего хочется говорить о Стасе… Но Соня с ним одна, и ей неуютно. А мама придет не скоро. На самом деле, сейчас было бы хорошо посидеть где-нибудь с совершенно посторонним человеком, это даже лучше, чем слоняться одной по улицам. Дождь почти кончился, идти по улице и давиться слезами, это ужасно. Она сама не понимала, что для нее сейчас лучше, не знала, куда себя деть, чем заглушить тяжелую, тупую боль…

— У вас есть жетон? — спросила она наконец. — Я позвоню домой.

Жетон у Антона нашелся. Вера подошла к телефону-автомату под навесом у зала Чайковского.

Трубку взяла Соня.

— Он ушел, почти сразу после тебя. Но за тобой он не следит, это точно. Я сказала, что ты встречаешься с гринписовцем в Сокольниках и поедешь туда на такси. А ты где? Вы с Курбатовым встретились?

— Да.

— Ну и как?

— Вернусь, расскажу. Ты побудешь одна пару часов?

— Конечно, я Харпер Ли читаю, «Убить пересмешника». А что случилось? Что тебе по телефону такое сказали про Стаса?

— Стас погиб. Позавчера ночью.

— Ой, Верочка… А ты как себя чувствуешь? Ты ведь ушла без зонтика… Нет, я тебе не буду задавать вопросов, ты не бойся, я все понимаю. Ты сейчас с Курбатовым?

— Да.

— Он не похож на бандита?

— Совсем нет. Он пригласил меня в кафе или в ресторан. У него тоже горе, брата убили… Нет, на бандита он совсем не похож.

— Ты не волнуйся, езжай с ним, тебе надо отвлечься. А я полежу, почитаю. Потом будет «Сто дней после детства» по ТВ-6, я давно хотела посмотреть. В общем, со мной все нормально.

«Господи, ну почему ребенок понимает меня лучше, чем любой взрослый? подумала Вера. — Сколько вопросов сейчас задала бы мне мама? О Федоре и говорить нечего… А Стас?..»

Она поймала себя на том, что думает о Стасе, как о живом. И еще долго не сумеет осознать, что его нет больше.

— Ну как? — спросил Антон, когда она вернулась в машину.

— Все нормально. Можно ехать. А вы знаете куда?

— Есть одно хорошее место, совсем недалеко, на Садовом кольце, у Бронной. Там тихо и всегда мало народу.

— У меня не совсем ресторанный вид. Я вряд ли успею высохнуть по дороге, заметила Вера.

— Я включу печку. Пойдет теплый воздух. Главное, чтобы вы не простудились.

«Главное, чтобы я не заплакала», — подумала Вера и тут же заплакала. Слезы полились сами собой, она не могла остановиться.

Антон заглушил мотор и повернулся к ней.

— Что с вами, Верочка?

— У вас убили брата, — проговорила она сквозь слезы, — а у меня… у меня погиб самый… погиб человек, которого я любила пятнадцать лет… и так нелепо, грубо… пьяная жена зарезала из-за квартиры. Простите меня, наверное, не надо нам никуда ехать. Я думала, сдержусь, но не получается.

— А вы не сдерживайтесь, — тихо сказал Антон и осторожно погладил ее по мокрым волосам, — вы поплачьте, не стесняйтесь. Знаете, моя мама, когда узнала про Дениску, совсем не могла плакать. До сих пор не может. От этого ей еще хуже.

— Пятнадцать лет, — всхлипнула Вера, — все было так сложно… А недавно другой человек сделал мне предложение, я согласилась… Ой, простите, это вовсе не интересно. У вас свои проблемы.

— Верочка, вы расскажите, вам ведь надо выговориться.

Вера вытерла слезы и посмотрела на Антона долгим, внимательным взглядом.

— Вы хороший человек, спасибо вам. Я должна вас предупредить. Наверное, это важно. Про вашу бывшую фирму ходят странные слухи, будто вы торговали живым товаром, вывозили девушек за границу и продавали в публичные дома.

— Это замечательно, — усмехнулся Антон, — а вы не могли бы хоть немного конкретней? Кто вам сказал эту гадость?

— Один мой знакомый… Он очень вспыльчивый и мнительный человек, его младшая сестра попала в какую-то скверную историю, знаете, сейчас много объявлений: работа за границей, приглашаются девушки… Вот, мой знакомый теперь ищет виноватых. Он решил, будто фирма «Стар-Сервис» продала его сестру. Он знает вашу фамилию.

— А кто вам этот человек? Вы давно с ним знакомы? — тихо спросил Антон. Если можно, расскажите мне о нем.

— Он работает охранником в какой-то фирме. В какой, не знаю. Мы познакомились недавно и совершенно случайно.

— Как именно?

— У меня собака, ирландский сеттер. Он потерялся, — начала Вера.

Она чувствовала: ей действительно надо выговориться, посмотреть на все посторонними глазами. Ни с кем, кроме Сони, она не могла обсуждать эту историю. А Соня все-таки ребенок.

Дождь кончился. Вдали, где-то у краснопресненской высотки, стояла бледная радуга. Вера не заметила, как они подъехали к маленькому ресторану. Она говорила, и ей становилось легче. Она не упустила ни одной важной детали. А главное, произнесла вслух то, что не давало ей покоя:

— Стас спросил у него, не встречались ли они раньше. У Стаса плохая память на лица, однако, если он запомнил и узнал кого-то, значит, это важно для него. Но Федор сказал: «Нет». Категорически. Из квартиры они вышли вместе. Так получилось, мне надо было остаться одной, и я попросила их уйти. А ночью Стаса убила его жена… Знаете, он то и дело женился, разводился, это стало для него чем-то вроде спорта. Но, честно говоря, мне сложно представить, чтобы он женился на сумасшедшей алкоголичке, которая его зарежет.

Они уже сидели за столиком. В маленьком подвальном ресторане, кроме них, не было ни одного посетителя.

— Что будем заказывать? — спросил высокий полный официант в кожаном жилете и смешных кожаных штанишках до колен.

Антон вопросительно взглянул на Веру. Она даже не открывала лежавшее перед ней меню.

— Знаете, мне, оказывается, совсем не хочется есть, — виновато призналась она. — Что-нибудь легкое. И кофе, покрепче.

— Хорошо, давайте два салата из крабов, два жульена с грибами, кофе-экспрессо, апельсиновый сок… Верочка, я за рулем, мне пить нельзя, а вам не мешало бы сейчас.

— Да, пожалуй.

Антон заказал для нее пятьдесят граммов коньяку. Когда официант ушел. Вера произнесла совсем тихо:

— Мне так не хочется думать о нем плохо. И, в общем, до сегодняшнего утра, не было никаких серьезных оснований.

— Вы стали подозревать его в чем-то только сегодня утром? — быстро спросил Антон.

— Сейчас я понимаю, что раньше. С самого начала. Но смешно ведь подозревать злой умысел только потому, что человек слишком уж хороший. Знаете, есть такая песенка: «Чтоб не пил, не курил и цветы всегда дарил». Не жених, а мечта. И так приятно думать, что ты заслужила, дождалась, ты такая красивая, замечательная, ты достойна, чтобы тебя носили на руках. Очень трудно расставаться с этой иллюзией. Нет, я не думаю, что он убил Стаса. Это бред. Из ревности, что ли? Просто Соня, когда я позвонила домой, сказала одну фразу: не бойся, он за тобой не следит. И я вдруг поняла, что не исключаю такую возможность. Он ведь требовал, чтобы я назначила вам встречу. Вы зачем-то нужны ему. Он сказал, что на встречу мы пойдем вместе. Возможно, ему вообще нужны вы, а не я. Вы и ваши факсы.

— Я должен на него посмотреть, — задумчиво произнес Антон.

— А вы уверены, что он не знает вас в лицо? Ведь имя ему известно.

— Не уверен. Надо что-то придумать… Какой-нибудь маскарад. Вы можете вызвать электрика или сантехника?

— Нет, — Вера усмехнулась, — он сам все починил в доме. Все, до последнего штепселя, исправно.

— Да, действительно, не мужик, а мечта, — улыбнулся Антон, — а вы правда всерьез за него замуж: собрались?

— Да нет, — вздохнула Вера, — не всерьез. Назло своему Зелинскому. Стас полный антипод «мечты», капризный, избалованный, пятнадцать лет мне голову морочил. А я его любила, хотя это совсем нелогично.

— Я должен посмотреть на него, — еще раз медленно произнес Антон, — не нравится мне это…

— Компьютер, — прошептала Вера, — он ничего не понимает в компьютерах.

— Верочка, вы умница. Я приду к вам чинить компьютер.

Официант давно принес жульены и салаты, перед Верой стояла рюмка коньяку.

— Жалко, что я за рулем и мне нельзя пить. Давайте помянем вашего Стаса, сказал Антон, — вы коньяком, я апельсиновым соком.

Они выпили, не чокаясь, помолчали.

— А теперь помянем вашего Дениса, — сказала Вера.

* * *
У Инны Зелинской так болела шея, что она не могла спать. Конечно, дело было не только в ноющей боли, но и в нервном напряжении, в паническом и безнадежном страхе: засудят ни за что, как пить дать засудят.

Папа должен скоро приехать, адвоката нанять хорошего, но, если решили свалить на нее убийство, если им так удобней, никакой адвокат не поможет. Все папины связи далеко, в Кривом Роге, на Украине. Это теперь заграница. В Москве у папы никого нет. А без связей и взятку не дашь…

А может, кто-то подставил Инну, хитро и тонко? Кому это надо было? Разве что самому Стасу, чтобы избавиться от нее. Но это бред. Не мог он самому себе воткнуть нож в спину. А больше некому и незачем ее подставлять. Кто она такая, чтобы идти ради нее на все эти сложности, на убийство?

В последнее время они со Стасом так люто ненавидели друг друга, прямо искры летели. А почему, собственно? Не такой уж у Инны тяжелый характер, и Стас, конечно, не подарочек, но жить можно было. Так чего же не жилось?

Ей было жалко Стаса, но себя было намного жальче. Ему теперь все равно, ему уже не больно. А что ее ждет, даже подумать жутко.

КПЗ — это такая гадость! Но говорят, в зоне еще хуже. Вместе с Инной сидели восемнадцать женщин — воровки, проститутки, бомжихи, цыганки, в общем, всякий сброд, вонючий, приставучий, наглый.

Когда Инна вошла в камеру, такая чистенькая, красивая, ухоженная, они все как с цепи сорвались, стали подкалывать, издеваться. А надзирательница, железная баба, даже не цыкнула на них.

Инна с детства умела за себя постоять, однако с подобной публикой ей еще не приходилось сталкиваться. Она огрызалась, но не слишком агрессивно. Она чувствовала и знала по фильмам: главное не показывать, что боишься, и самой не лезть на рожон. Наверное, Инна правильно себя вела в камере, потому что довольно скоро ее оставили в покое. Привели другую новенькую, и все внимание переключилось на нее. А от Инны отстали.

Ей казалось, что вонь пропитала ее насквозь. Хотелось почистить зубы, голову вымыть, хотелось домой, в чистую ванную. Ночью она представляла себе, как залезает в горячую воду с душистой пеной, потом заворачивается в мягкое махровое полотенце, и тут же думала с отчаянием: засудят, отправят в зону, и не будет горячей ванны с пеной еще много лет. А потом она станет старой, морщинистой, беззубой, и ей вообще ничего не захочется.

Инна уже знала, что на рукояти кухонного ножа обнаружены ее отпечатки. Следователь Гусько с большим удовольствием сообщил об этом. На ее жалобу, что шея болит, и на просьбу о повторном медицинском освидетельствовании он нагло усмехнулся:

— Знаете что, подозреваемая, кончай ваньку валять. Признаваться будем или как?

Он разговаривал с ней то на «вы», то на «ты», называл даже не по фамилии, а «подозреваемая». И требовал только одного: признания. Инна понимала: ее хотят взять измором. Им надо, чтобы она призналась, и тогда не придется корячиться, искать настоящего убийцу.

Она всякое слышала про милицию и прокуратуру, в основном плохое. Недавно какая-то правозащитница по телевизору рассказывала, что, прежде чем нашли белорусского маньяка Михасевича, четырнадцать человек признались. Четырнадцать невиновных, сильных молодых мужиков готовы были взять на себя жуткие убийства. Как же их обрабатывали…

Однако в глубине души Инна не верила, считала все это не то чтобы полным враньем, но преувеличением. Люди любят ужасы рассказывать, а на самом деле справедливость все-таки торжествует.

Ночью на вонючих нарах она старалась поудобней положить голову, чтобы шея не болела. Был бы шарфик какой-нибудь шерстяной, она бы закутала шею, стало бы легче. Но ничего не было, ничего. А главное, не было справедливости. Почему этот ублюдок, милицейский врач, не разглядел синяк? Не захотел разглядеть. Все они заодно.

Она вдруг вспомнила, как однажды, совсем недавно, сидела в метро на лавочке и ждала подругу. А рядом сидела молодая мамаша с ребенком лет трех. Мальчик плакал, капризничал, бедная мамаша уговаривала его, а он орал, требовал мороженое сию минуту. Не хотел слушать, что в метро мороженое не продается. Мимо проходил милиционер, симпатичный такой, с усиками. И мамаша сказала:

— Вот будешь плакать, тебя милиционер заберет. А он вдруг подошел, присел на корточки, погладил ребенка по головке и говорит:

— Не бойся, маленький. Никто тебя не заберет. Не бойся милиционеров.

А потом к мамаше обратился:

— Что же вы делаете? Зачем вы нами детей пугаете? Звери мы, что ли?

Инна тогда подумала: действительно, нехорошо детей милицией пугать.

Однако вот ведь, оказывается, и правда, звери они. Арестовали невиновного человека, посадили с воровками-проститутками и хотят только одного: чтобы Инна на себя наговорила, чтобы самое себя в зону отправила, к их удовольствию.

Задремала она только на рассвете, и сразу ее разбудили. Она бы еще поспала под утренний шум камеры, но раздался голос:

— Зелинская, к следователю!

Он был не один в кабинете. У окна стоял и курил человек в милицейской форме. Инне жутко захотелось курить, но попросить она не решилась. От тусклых отечных глазок этого следователя у нее мурашки по спине бежали. Инна кожей чувствовала: он вовсе не уверен в ее виновности. Какой же сволочью надо быть, чтобы заставлять признаться…

Тот, что стоял у окна, повернулся лицом, и Инна сразу его узнала. Надо же, тот самый, с усиками, который подошел в метро. Она его так хорошо запомнила потому, что очень удивилась: вот ведь человек, не поленился, подошел. Важно ему, что о них, о милиции, говорят детям… Не понимая, что на нее нашло, она вдруг сказала, тихо и внятно:

— А вы все-таки звери, оказывается. И правильно вами детей пугают. Звери вы, граждане милиционеры.

— Подозреваемая, прекратите! — Следователь шарахнул кулаком по столу. — За оскорбление при исполнении полагается…

— Да ладно вам, — махнул на него рукой усатый. — Инна Валерьевна, как вы себя чувствуете?

— Отлично! Мне здесь, в КПЗ, отлично! — буркнула Инна.

— Как ваша шея?

У Инны на секунду остановилось сердце. Неужели все-таки решили искать настоящего убийцу?

— Болит, — сказала она спокойно, — ноет постоянно. Я просила показать меня врачу. А мне говорят, — она покосилась на следователя, — чтобы я ваньку не валяла и признавалась. Я не буду признаваться в том, чего не делала. Я не убивала мужа. Дайте мне, пожалуйста, сигарету.

Усатый протянул пачку «Честерфильда», дал прикурить.

— Инна Валерьевна, сейчас мы поедем с вами в больницу, и вас посмотрят специалисты.

Ультразвуковое исследование показало, что с левой стороны шеи, у сонной артерии, имеется гематома. Вероятно, она является следствием удара тупым предметом.

— Есть такой прием в джиу-джитсу, бьют ребром ладони у сонной артерии, не по ней, а рядом. И человек теряет сознание, — объяснял майору Уварову врач, ее, конечно, вырубили. Сделал это большой специалист, мастер восточных единоборств.

Юрий добился, чтобы санкция на освобождение гр. Зелинской Инны Валерьевны из-под стражи была подписана прокурором в тот же день.

А вечером Инна лежала в горячей ванне с душистой пеной. На белоснежном широком бортике стояли рюмка коньяку, блюдце с нарезанным яблоком и пепельница. Из магнитофона, включенного на кухне, звучал низкий, томный голос Патрисии Каас.

Инна курила, отхлебывала коньяк маленькими глоточками и плакала. Она плакала по своему мужу Стасу, которого никогда не любила.

Глава 29

— Я надеюсь, вы не собираетесь везти ребенка на опознание трупа? — грозно спросила Надежда Павловна молодого оперативника из районного отделения.

— А что? — вмешалась Соня. — Мне даже интересно.

— Ничего интересного, — улыбнулся оперативник, — труп он и есть труп. Я тебе фотографию покажу, а ты скажешь, тот ли это мужчина, который был в подъезде.

— Я по фотографии могу не узнать. Возьмите меня на опознание, ну пожалуйста! — не унималась Соня.

— Дети до шестнадцати не допускаются.

— Допускаются! А вы нашли, кто его застрелил?

— Нет пока. Ищем.

— А ему что будет?

— Накажут.

— Это не правильно, — покачала головой Соня, — если бы у меня был пистолет, я бы сама его застрелила. Не за себя, а за ту девочку, с астмой. Он ведь второй раз на нее напал, и теперь она в больнице, в реанимации.

— Он не напал, только напугал, — заметил оперативник.

— Ребенку с астмой этого было достаточно, — тихо сказала Надежда Павловна.

— Интересные вы люди, — вздохнул оперативник, — ладно, давайте фотографии смотреть.

Глядя на снимки мертвого человека, Соня раздумала проситься на опознание. Выглядело это действительно неприятно. Она не могла точно сказать, он или не он. В подъезде было темно, лица она не разглядела. Но ей очень хотелось думать, что застрелили именно того, срасстегнутой ширинкой.

— Да, мне кажется, это он.

— Кажется или точно?

— Гарантировать не могу, — призналась Соня, — но похож.

На самом деле оперативник знал: убитый — тот самый эксгибиционист, который пугал девочек в подъездах. Его личность удалось установить очень быстро. Паспорт лежал в кармане рубашки. Оказалось, этот человек много лет состоял на учете в психдиспансере, и лечащий врач подтвердил, что убитый страдал острыми психозами на сексуальной почве. Однако законных оснований изолировать его не было. Его болезнь не считалась общественно опасной.

Все совпадало. На нижнем белье обнаружили большое пятно спермы. Еще две девочки из соседнего дома опознали убитого, непосредственно на месте происшествия. Предъявление фотографий ребенку было формальностью, неприятной, но необходимой.

Выстрел из пистолета Макарова прозвучал, вероятно, в тот момент, когда мама ребенка с хронической астмой вызывала для дочери «скорую». У семилетней девочки случился тяжелейший приступ, ее чудом удалось спасти, она действительно лежала в реанимации Филатовской больницы, и врачи пока ничего не могли гарантировать ее родителям.

Выстрела никто не слышал. Была гроза, сильный гром. Однако сосед с первого этажа, который открыл дверь на детский крик, сообщил, что видел двух мужчин. Они пронеслись мимо, друг за другом. Первый, высокий, сутулый, — тот самый. А второй… Второй, кажется, был тоже высокий, полный, с бородой, или без бороды. Лысый, совершенно лысый, как коленка. В общем, сосед не разглядел, они промелькнули очень быстро.

Окно соседа с первого этажа было расположено так, что оттуда отлично просматривались люди, бежавшие через двор. Как только дверь подъезда захлопнулась, он бросился к окну и сквозь пелену дождя разглядел длинного маньяка и маленького, худенького парнишку, который гнался за ним по лужам. Он, правда, не ожидал, что парнишка выстрелит, думал, просто побить хочет.

Сосед с первого этажа плохо разбирался в законах, в уголовном праве. Сам он был человеком пожилым, не очень здоровым и при всем желании догнать, побить, а тем более застрелить ублюдка не мог. Он не знал, правильно поступил тот маленький парнишка с пистолетом или нет. Когда он увидел, как Лидочку с пятого этажа выносят на носилках почти бегом и фельдшер «скорой» держит над ней банку капельницы, ему вообще расхотелось думать о законе и уголовном праве. У него были две внучки-близняшки шести лет…

* * *
Капитан Мальцев вошел в подъезд старого дома на Самотеке и сразу услышал громкие голоса, смех, веселый мат. Группа подростков сидела на подоконнике между третьим и четвертым этажами. Мальцев поднялся к ним.

— Привет, ребята. Среди вас нет случайно Иры Лукьяновой? — спросил он.

— А вы кто? — Девочка в розовой майке сдула челку со лба и оглядела Гошу вполне женским, оценивающим взглядом.

— Я из милиции. Капитан Мальцев.

— Очень приятно, — девочка спрыгнула с подоконника, и высокие «платформы» босоножек слегка спружинили, — Ира Лукьянова — это я. Вы насчет того убийства?

— Да. Мне надо с вами поговорить. Вы ведь в этом подъезде живете? Давайте пройдем к вам в квартиру.

— Ой, а можно на улице? Если я сейчас дома появлюсь, да еще с милиционером… И вообще у нас дома трудно вести серьезные разговоры.

— Хорошо, — кивнул Гоша, — можно и во дворе, на лавочке.

— Я вообще-то все уже сказала следователю, — сообщила Ира, когда они уселись на единственную свободную от дворовых бабушек скамейку. — Хорошо, что Инну выпустили. Это точно не она убила.

— Почему вы в этом так уверены? Вы с ней знакомы?

— Ну, по-соседски, — пожала плечами Ира, — один раз к нам в почтовый ящик их телефонный счет бросили, я занесла, поболтали немного. Потом однажды Станислав Михайлович ключ оставил в замочной скважине снаружи. Я увидела, позвонила в дверь.

— Он был настолько рассеянным человеком? — удивился Мальцев.

— Я его совсем не знала. Но, наверное, был растяпой, если мог так ключ оставить.

— Ира, расскажите мне, пожалуйста, что вы видели и слышали на лестнице в тот вечер.

— Ну, в общем, я уже рассказывала следователю.

— И все-таки давайте еще раз, подробненько, с самого начала. Вот вы стали спускаться по лестнице. Вы до этого сидели на подоконнике или вышли из квартиры?

— Я сидела на подоконнике, потом забежала домой на секунду, а потом спустилась вниз. Но, если уж с самого начала… Я еще раньше, видела, как Станислав Михайлович выходил из дома в тот вечер.

— Во сколько это было? — быстро спросил Гоша.

— Около семи. Точнее сказать, не могу. Я шла из булочной, мать попросила хлеба купить. А он выходил из подъезда, в костюме, в галстуке, такой весь парадный, одеколоном от него пахло.

— Вы запомнили потому, что обычно он ходил в другом виде?

— Нет. Он часто надевал пиджак, но, знаете, с джинсами, с темной рубашкой или даже с футболкой. А чтобы вот так, при галстуке, это редко.

— Значит, он вышел из дома около семи, — задумчиво произнес Мальцев, — и при полном параде.

— Да, около семи. А вернулся около девяти.

— И вы все это время сидели в подъезде?

— А где лее еще? — фыркнула Ира. — Во дворе бабки пристают, дома родители. Где ж еще можно спокойно пообщаться?

Мальцев вытащил сигареты, закурил.

— Можно мне тоже? — попросила Ира. — Я свои там, у ребят, оставила.

«Рановато тебе курить в шестнадцать-то лет», — хотел сказать Гоша, но раздумал, протянул ей пачку, щелкнул зажигалкой.

Девочка глубоко затянулась и тут же закинула ногу на ногу, томно прищурившись, выпустила дым из ноздрей, медленно повела плечами. Сигарета делала ее взрослей и раскованней.

«Смешные они, — подумал Мальцев, — смешные и глупые. За то время, пока они торчат по подъездам и подворотням, курят, пьют пиво и кадрят друг друга, каждый из них мог бы по два языка выучить, компьютер освоить, банковское дело или еще что-нибудь полезное. Хорошо, что моему Сереже только шесть и нет у нас пока этой головной боли с подъездами-подворотнями».

— Как вы думаете, тот человек, с которым Зелинский разговаривал у лифта, вошел в подъезд вместе с ним? Мог он ждать, например, в закутке у подвальной двери?

— Нет, там никто не стоял. Я несколько раз бегала туда-сюда. Моя бабушка во дворе сидела, на лавочке. Я ей сначала кофту принесла накинуть. Потом она еще очки попросила. В общем, загоняла меня совсем. Если бы кто-то стоял в подъезде незнакомый, я бы заметила.

— Так, значит, они вошли вместе. И вы услышали обрывок разговора, когда спускались по лестнице.

— Да. Станислав Михайлович сказал: «Что за бред, откуда ты такой взялся…» Я дословно не помню, но что-то в этом роде. А тот… — девочка наморщила лоб под челкой, — подождите, он, кажется, что-то про ясность говорил, мол, люблю ясность, не надо усложнять… И еще Зелинский сказал: «Слушай, может ты псих?» Вот эту фразу я хорошо запомнила.

— А лицо того человека вы случайно не запомнили? — тихо спросил Гоша.

— Он стоял лицом к лифту, я видела его сзади и чуть-чуть в профиль, но совсем мельком.

— Как он был одет?

— Обыкновенно, — пожала плечами Ира, — джинсы, рубашка с короткими рукавами.

— Рост, телосложение?

— Невысокий. Пониже Зелинского на полголовы. Худощавый, но крепкий. Волосы короткие, скорее светлые, чем темные… Нет, я его совсем не запомнила.

— Молодой?

— Если бы я лицо видела… Но не больше сорока, это точно. Знаете, фигура, осанка… Да, скорее молодой.

— Вы сказали следователю, что почувствовали враждебность между ними, напомнил Гоша.

— Да, мне показалось, они сейчас начнут друг другу морду бить. Прямо воздух сгустился.

Попрощавшись с Ирой Лукьяновой, Мальцев тут же вернулся в подъезд, поднялся на пятый этаж и позвонил в дверь квартиры Зелинских.

Инна встретила его в белом махровом халате до полу и в чалме из полотенца на голове.

— Отмываюсь от вашего КПЗ, — мрачно сообщила она, возвращая Мальцеву удостоверение, — до сих пор чувствую себя свиньей после ваших нар! Вопросы мне уже все задали, подписку о невыезде взяли. Что еще?

— Еще вопросы, Инна Валерьевна, — улыбнулся Гоша, — извините, служба.

— Ладно, проходите. Могу даже чаем угостить.

— Спасибо, не откажусь.

На кухне все сверкало стерильной чистотой. Инна Зелинская в халате и в чалме из полотенца напоминала героиню какого-то рекламного ролика, но какого именно, Мальцев не мог вспомнить. Полные чувственные губы, кошачий разрез светло-карих глаз, тонкий, чуть вздернутый носик. Очень красивая женщина.

Он сел на широкую деревянную лавку, дождался, пока хозяйка нальет воды в чайник, включит его, усядется напротив, и только тогда задал свой первый вопрос.

— Скажите, Инна Валерьевна, вы слышали, как ваш муж вернулся домой в тот вечер?

— Слышала, как дверь хлопнула, и еще мне показалось, он разговаривал с кем-то.

— Во сколько это было?

— В девять, может, без трех минут девять… По ОРТ шел блок рекламы перед вечерними новостями.

— Вам показалось, что муж разговаривал с кем-то у двери. Второй голос был мужской или женский?

— Мужской. Но слов я не разобрала. У меня телевизор орал.

— А почему, простите, вы не вышли встретить мужа? Не поинтересовались, кто с ним пришел?

— Мы поцапались сильно. До его гостей мне дела не было. Я злилась.

— Почему?

— Долго объяснять.

— И все-таки, в двух словах, — осторожно попросил Мальцев, — это важно.

— Что важно? Почему мы ругались? Почему разводиться собрались? — взвилась Инна. — Я ведь все этому хмырю-следователю изложила. С постельными подробностями, как он требовал. Он, знаете, интимные детали очень уважает, этот ваш следователь Гусько. Вам что, тоже охота чужое грязное белье перетряхнуть?

— Неохота, — честно признался Мальцев, — но приходится. Однако интимные детали мне не нужны. Главное, что меня интересует: у вашего мужа была другая женщина?

— Наверняка, — презрительно фыркнула Инна, — была и не одна.

— Даже так? Не одна?

— Ну, я их не считала. Вообще, если несколько, это не обидно. Противно, конечно, так сказать, негигиенично. Но для семьи опасней, когда одна, постоянная…

— Он сказал вам, куда идет и когда вернется?

— Он не сказал ни слова. Но шел к ней. «Так, значит, все-таки была одна, постоянная», — отметил про себя Мальцев и спросил мягко:

— Почему вы так думаете?

— Именно потому, что уходил молча.

— Странная логика, — пожал плечами Гоша, — обычно в такой ситуации мужчины, наоборот, что-нибудь сочиняют…

— Ну, наверное, вам видней, как ведут себя мужчины в такой ситуации, пожала плечами Инна, — одни врут, другие молчат. Но нормальная жена всегда чувствует.

— Ладно, я понимаю, вам неприятно говорить на эту тему. Простите, последний вопрос. Что вы знаете об этой женщине?

— Ничего. Вы у Завьялова спросите, у владельца издательства. Вот он вам все расскажет, в деталях, и телефон даст. А я не знаю и знать не хочу.

* * *
— А к нам из милиции приходили, — сообщила Соня, внимательно глядя Федору в глаза.

— Да? — Лицо его на миг окаменело, но он тут же справился с собой, выдержал пристальный Сонин взгляд и даже улыбнулся. — Очень интересно.

— Это действительно интересно, — кивнула Соня. — Между прочим, про вас спрашивали.

— Соня! — послышался голос Надежды Павловны из кухни. — Суп уже холодный. Иди есть!

— Я сейчас! — крикнула Соня в ответ, продолжая глядеть Федору в глаза.

— Подожди, — тихо сказал он, — успеешь. Кто приходил и что спрашивал?

Они стояли в прихожей и смотрели друг на друга. Федор только что вошел, еще не успел снять ботинки. Соня открыла дверь на его звонок, и ей тут же пришла в голову идея — сказать про милицию. И посмотреть, как он отреагирует.

Он отреагировал именно так, как она предполагала.

— Ничего, — она развернулась и побежала на кухню, — шутка!

Вера сидела перед компьютером, откинувшись на спинку стула и внимательно глядя на экран. В молочно-белой мути плавали какие-то причудливые фигурки.

Федор встал у нее за спиной, наклонился и, приподняв волосы, поцеловал в затылок.

— Привет. — Она слегка дернула головой, отстраняясь от него.

— Что случилось? — спросил он и попытался ее обнять.

— Федор, не надо, — сказала она спокойно, — не трогай меня сейчас. Ладно? Там на кухне мама и Соня обедают, можешь к ним присоединиться.

— Я не голоден. — Он отошел и сел в кресло. — Вера, объясни, что происходит.

— Ничего, — она наконец развернулась на стуле и посмотрела на него, ничего не происходит. У меня проблемы с компьютером. Сейчас буду вызывать специалиста.

— То ты запираешься в комнате, потом убегаешь, ничего не объясняя. То отворачиваешься и не желаешь со мной разговаривать. Вера, что за дела?

— Прости, мне надо позвонить насчет компьютера. Я позвоню, а потом объясню.

Она вышла в прихожую, он услышал, как она набрала номер и произнесла в трубку:

— Здравствуйте, для абонента… — она назвала номер. — Валентин, это Вера Салтыкова. У меня, кажется, опять вирус. Если можете, приезжайте поскорей. Адрес у вас есть. Заранее спасибо.

Вера говорила громко, он слышал каждое слово.

Вернувшись в комнату, она хотела опять сесть за свой стол, но Федор поймал ее за руку, усадил к себе на колени.

— Не надо, — тихо сказала Вера, — в любой момент могут войти мама и Соня.

— Ну и что? Ты думаешь, они не догадываются о наших отношениях? — Его руки были уже под блузкой.

— Соня — ребенок. Мама — пожилой человек. Они, конечно, догадываются, но демонстрировать это перед ними не стоит.

Вера попыталась встать с его колен, но почувствовала, что он держит ее очень крепко, слишком крепко. И нет в этом никакой нежности, любовной игры.

Ей стало страшно, как никогда в жизни. Еще ничего особенного не произошло, ничего не изменилось. Она сидела в своей родной комнате, на коленях у человека, за которого еще два дня назад собиралась замуж. И вдруг ей показалось, что в любой момент он может не то что сделать ей больно, а просто взять и убить. Вырываться, кричать, звать на помощь бесполезно. Кого звать на помощь? Маму с Соней? Их он тоже может… Запросто…

Вера зажмурилась, словно стараясь отогнать это наваждение. Кто бы он ни был, убивать все-таки не станет. Зачем? Ему надо что-то узнать, но не убить. За убийство расстреливают… Зачем ему?..

— Феденька, не надо меня так держать, — голос ее прозвучал спокойно и ласково, — это неприятно.

— А мне неприятно, когда из меня делают придурка, — медленно проговорил он.

— Стас погиб, — сказала она еле слышно, — никто не делает из тебя придурка.

— Этот бородатый? — спросил Федор равнодушным голосом.

— Да. Этот бородатый. Мы были знакомы пятнадцать лет.

— Вы не просто были знакомы. Он приходил тебя трахать, когда ему вздумается. Он что, под машину попал от огорчения?

— Перестань, — поморщилась Вера, — успокойся. И отпусти меня, пожалуйста.

— А милиционер зачем приходил? Или Соня придумала?

— У нас во дворе застрелили человека. Сумасшедший пугал детей в подъездах, в том числе и Соню. Кто-то его застрелил. Оперативник приносил фотографии для опознания.

Он разжал руки.

Вера отпрыгнула от него так, будто только что стояла на краю бездны. Почему-то вдруг совсем некстати вспыхнули в мозгу пушкинские строки: «Есть упоение в бою, и бездны мрачной на краю…»

«Нет никакого упоения, — подумала она, — очень страшно, до обморока. Хочется скорей убежать подальше от края «бездны мрачной». Но бежать некуда. Наоборот, надо продолжать игру. Господи, какую игру? С ее неумением врать, притворяться, с ее лицом, на котором всегда все написано… Может, выгнать его вон? Прости, дорогой, мы разные люди! Ага, уйдет он, как же…»

— Феденька, ты меня любишь? — спросила она, глядя на него ясными, растерянными глазами.

— Да, Вера. Я тебя люблю. А вот ты меня совсем не любишь. Ты переживаешь из-за этого своего Стаса, а мои проблемы тебе по фигу.

— Что ты имеешь в виду?

— Вот, уже забыла. Курбатов звонил?

— А, ты об этом? Нет, не звонил.

— Что, с тех пор ни разу?

— При мне — нет. Были какие-то звонки, не туда попадали. Но Курбатов больше не звонил.

— Факсы искала?

— Искала. Но, как я и думала, ничего не осталось. Я ведь совсем недавно разбирала бумаги на столе и в ящиках, вот и выкинула все лишнее.

В прихожей затренькал аппарат домофона.

— Кто это? — Федор чуть привстал в кресле.

— Сиди, я открою, — Вера остановила его жестом, — что ты так дергаешься? Это мастер, специалист по компьютерам.

— Так быстро?

Вера не ответила, вышла в прихожую, взяла трубку домофона, услышала голос Антона Курбатова и вздохнула с некоторым облегчением.

— Вера, кто это пришел? — спросила Надежда Павловна, появившись, на пороге кухни.

— Это ко мне, компьютер чинить.

— У тебя что, компьютер сломался? — Брови Надежды Павловны медленно поползли вверх.

— Он у нее давно барахлил, — авторитетно сообщила Соня, пронырнула под рукой Надежды Павловны и выскочила в прихожую.

Совсем недавно Вера в очередной раз что-то объясняла маме про компьютер и сказала: «Его практически невозможно сломать. Можно запутать или стереть информацию, но механических поломок, как в пишущей машинке, не бывает».

— Да, мамуль. У меня вирус, кажется.

В этот момент позвонили в дверь.

Вера не сразу узнала Антона Курбатова. Он действительно устроил маскарад. В прошлый раз он был одет элегантно, строго, без всяких излишеств. А сейчас из-под ворота мятой пестрой гавайской рубашки торчал дурацкий шейный платок в горошек. Белые льняные брюки были откровенно грязными, мятыми и напоминали нижнее белье. Вдобавок он нацепил на нос немыслимые квадратные очки с дымчатыми голубоватыми стеклами, на руке его посверкивал массивный серебряный перстень.

Вера отметила про себя, что он все рассчитал правильно. Не стал гримироваться, наклеивать усы и бороду. Это могло сразу броситься в глаза, привлечь внимание, серьезно насторожить, даже если Федор никогда раньше его не видел.

Антон не стал менять лицо, но полностью изменил свой всегдашний облик. Судя по всему, он никогда в жизни так не одевался, и, если даже лицо покажется Федору знакомым, он вряд ли узнает в этом немытом дешевом пижоне с гомосексуальным душком настоящего Курбатова.

— Валентин, здравствуйте! Хорошо, что вы так быстро приехали! — радостно улыбнулась Вера. — Проходите, пожалуйста.

Антон Курбатов неплохо разбивался в компьютерах. Каждое свое действие он сопровождал веселыми прибаутками, и Вера чувствовала, как сильно он нервничает.

— Ну, вируса у нас здесь нет, — сообщил он, — одна ко, знаете ли, давненько вы не наводили порядок в своих файлах. Он у вас кто, девочка или мальчик?

— Как это? — не поняла Вера.

— Ну вот, проводите у компьютера столько времени, а даже не знаете, что у них есть пол. Я такие вещи всегда чувствую. С ними разговаривать надо по-разному, с девочками и с мальчиками. Они ведь все понимают.

— А вы не преувеличиваете, Валентин? — Вера улыбнулась, но улыбка тут же испарилась, когда она встретилась глазами с Федором.

Все это время Федор сидел в кресле, вальяжно раскинувшись и пролистывая какой-то случайный журнал. Разумеется, на страницы он не смотрел. Он напряженно слушал и следил за каждым жестом смешного компьютерщика Валентина.

— Сейчас начнем генеральную уборку, пройдемся по файлам. Зачем вам столько глупых игр, Вера? Вы же серьезный человек. Ну как, убираем этот мусор?

— Убираем, — кивнула Вера, — а все-таки, как вы думаете, кто он у меня, девочка или мальчик?

— Мальчик, — прищурившись по-кошачьи, произнес компьютерщик после некоторого размышления, — имя ему придумайте. Пусть он будет… Иммануил.

— Это слишком длинно, — покачала головой Вера.

— Зато почтительно. А у вас есть компьютер? — он повернулся к Федору.

— Нет, — буркнул тот.

— Не представляю, как можно жить в наше время без компьютера. А вы, простите, чем занимаетесь?

— Я охранник.

— То-то я заметил, взгляд у вас специфический.

Федор ничего не ответил. Повисла неприятная пауза.

— А где у вас можно курить? — бодро спросил Антон.

— На кухне, — ответила Вера, — пойдемте, я тоже покурю.

— Вам еще много осталось? — подал голос Федор из своего кресла.

— А что? — обернулась к нему Вера. — Если ты куда-то спешишь, можешь идти…

— Да. — Он встал. — Я, пожалуй, пойду. Проводи меня, потом покуришь.

Когда они оказались в прихожей, он тихо спросил:

— Откуда этот компьютерщик?

— Из фирмы.

— Из какой?

— А почему тебя это интересует?

— Дай мне номер, по которому ты его вызвала, и скажи название фирмы.

Его лицо было совсем близко, серые глаза смотрели так тяжело и холодно, что опять накатила волна панического, детского страха. Но Вера справилась, изобразила обиду и удивление.

— Федя, зачем тебе? И вообще, что за тон?

— Дай мне номер, — повторил он и схватил ее за плечо.

— Так, во-первых, убери руку, — спокойно глядя ему в глаза, сказала Вера, — во-вторых, запомни, пожалуйста. О чем бы ты ни спросил меня таким вот тоном, я не отвечу.

В прихожую вышла Соня.

— Эй, вы что, ссоритесь? — спросила она. Пальцы Федора разжались. Даже при неярком свете было видно, что на нежной Вериной коже остались красные пятна.

— Нет, Сонюшка, мы просто разговариваем. Ты предложи, пожалуйста, компьютерщику Валентину чаю или кофе, а я сейчас приду, — успокоила ее Вера.

Соня понимающе кивнула.

— Прости, — процедил он сквозь зубы, когда Соня скрылась на кухне, — но мне все-таки надо знать, откуда взялся этот… как его?

— Валентин, — напомнила Вера, — его однажды порекомендовали мне знакомые. Он работает в какой-то мелкой фирме, торгующей оргтехникой, и подрабатывает частным образом, обучает таких олухов, как я, настраивает разные программы, находит вирусы и так далее. Я вызываю его уже второй раз, примерно полгода назад у меня тоже были проблемы. Берет он недорого, а дело свое знает.

— Дай мне номер.

— О Господи, Федя, у тебя ведь нет компьютера. Ты ничего в этом не понимаешь. Зачем тебе?

— Мне понравилось, как он работает. У меня компьютера нет, но на фирме есть. А хороший специалист — большая проблема.

— Ты такой патриот своей фирмы? — Вера удивленно подняла брови. — Вот уж не думала. Однако у тех людей, которым это надо, обычно есть свои хорошие специалисты.

— И все-таки.

Он дернул головой, и Вера кожей почувствовала, как ему хочется сейчас ударить ее. Но он сдерживался.

— А ты, оказывается, еще и зануда, — она заставила себя улыбнуться, — в конце концов, поговори с ним сам.

Она сделала шаг в сторону кухни и громко позвала:

— Валентин!

— Аушки? — ответил веселый голос.

— Тут очень интересуются вами, — Вера уже стояла на пороге кухни, — Федор горит желанием узнать ваши координаты, но сам спросить стесняется.

— Верочка, в чем проблема? Пусть запишет номер пейджера. Он ведь есть у вас.

— Нет, — жестко сказал Федор, — мне нужен телефонный номер, пейджер меня не устраивает.

— Почему? — Компьютерщик вышел в прихожую и взглянул на него с удивлением. — Чем же плох пейджер?

— Это односторонняя связь. Это ненадежно. Я люблю определенность.

— Вера, вы когда-нибудь слышали подобное? — засмеялся компьютерщик.

— Вы извините его, Валентин, — вздохнула Вера, — на самом деле Федор очень стеснительный человек, поэтому иногда бывает не совсем вежлив. Но это не от хамства, а от робости.

— Если я буду рекомендовать вас своей фирме, я должен выяснить, кто вы и откуда. В компьютерах содержится информация, к которой нельзя подпускать кого попало, — хладнокровно объяснил Федор.

Казалось, Верину реплику о вежливости и хамстве он пропустил мимо ушей.

— Извините, но я вовсе не просил вас рекомендовать меня вашей фирме, спокойно заметил компьютерщик.

— Разве вам не нужны деньги? — удивился Федор. — Вы должны быть заинтересованы в заказчиках.

— Но не в таких, которые намерены меня проверять.

— А вам есть что скрывать?

— Федор, прекрати, пожалуйста, — вмешалась Вера, — так себя не ведут. Человек пришел чинить мой компьютер, а ты устраиваешь допрос с пристрастием. Хватит.

— Действительно, — хмыкнул компьютерщик, — теперь я просто из принципа не дам вам никаких своих координат.

Федор ничего не ответил, смерил его долгим, тяжелым взглядом, а потом как ни в чем не бывало поцеловал Веру в щеку.

— До свидания, Верочка, до завтра.

Когда дверь за Федором захлопнулась, Антон снял дурацкие квадратные очечки, размотал шейный платок в горошек, сунул в карман.

— А перстень? — послышался детский голос у него за спиной.

Антон стянул с пальца массивный серебряный перстень и улыбнулся Соне:

— Ну что, на кого я больше похож, на торговца живым товаром или на слесаря по ремонту компьютеров?

— На отрицательного героя из мексиканского сериала, — улыбнулась в ответ Соня.

Послышался писк пейджера, и Мотя, все это время мирно дремавший под столом, тревожно гавкнул.

Пейджер Антон одолжил у Галюши, жены депутата Госдумы, Она дала всего на один день после долгих уговоров. Уже сегодня вечером он должен вернуть Галюше ее любимую «пикалку». Она почти не пользовалась своим радиотелефоном, не носила его с собой. Ей нравились маленькие изящные сумочки. А в них всегда было набито столько косметики, что для радиотелефона просто не оставалось места. Пейджер маленький, совсем крошечный, как пудреница. К тому же Галюше далеко не всегда хотелось отвечать на звонки, разговаривать, особенно с собственным мужем-депутатом, который был ревнив и умел угадывать по ее голосу, одна она сейчас или нет. Нажав кнопку, Антон прочитал:

«Где ты? Верни мою пикалку. Приезжай. Можно с ночевкой».

— Мы с ним раньше не встречались, — тихо сказал Антон Вере, — он меня не мог видеть, нигде и никогда. Однако к моему визиту отнесся крайне подозрительно. А не должен был. Ведь все получилось вполне естественно. Я прав?

Пейджер опять запищал. На этот раз депутат Игнатьев обращался к своей драгоценной Галюше. Это было трогательно.

«Кисуля, не забудь покормить моих рыбок. Буду завтра днем. Целую, твой мышонок».

— Да. К сожалению, вы правы, — сказала Вера, когда Антон прочитал интимное послание депутата и убрал пейджер в футляр. — И самое скверное — это вранье насчет компьютерных проблем в фирме, которую он охраняет. Знаете, он врал небрежно, непродуманно, с хамским напором. Раньше такого не было. Следующий шаг — открытая игра. Ему уже не надо будет ничего сочинять. Он не станет утруждать себя сказками, начнет действовать. Но как, с какой целью? Не понимаю… А вы что-нибудь понимаете?

— Кое-что я попробую выяснить. Опять требовательный писк. «Можно хотя бы позвонить. Имей совесть». Без подписи. Понятно, что от Галюши.

— Черт, мне надо отдать пейджер. Я его одолжил, и покоя не дадут, пока не верну. Верочка, сейчас я поеду домой и через час позвоню вам. Есть у меня одно предположение… но сначала я должен доехать до дома и кое-что проверить? Час потерпите? — Потерплю, — кивнула Вера.

Телефонный звонок раздался через сорок минут. По голосу Антона было ясно все оказалось даже серьезней, чем они предполагали.

— Он бандит. Ему нужен я. Но и вас он вряд ли теперь оставит в покое. Завтра утром нам надо встретиться. Мы вместе поедем к одному человеку. Он не поможет, но совет даст. А главное, внесет окончательную ясность.

— Федор может появиться завтра утром здесь, до вас. Он может прийти в любое время, — тихо сказала Вера.

— Я заеду за вами в восемь. Вряд ли он появится раньше.

— Не знаю. Теперь я уже ничего не знаю.

— Хорошо. Если вдруг… Вы просто не откроете дверь. Он обычно звонит в домофон?

— Нет. Он знает код.

— Ну и отлично. Я позвоню сначала в домофон, а он — сразу в дверь, и вы нас не перепутаете, ему не откроете, будто никого нет дома.

— У него есть ключ. У нас недавно пропал запасной ключ. Я думала, завалился куда-нибудь, потерялся, а теперь понимаю, это он взял. Антон, мне очень страшно, — добавила она совсем тихо.

— Верочка, он еще не начал играть в открытую. Есть еще время. Подождите, не паникуйте.

— Постараюсь. И все-таки, как вы поняли, что он бандит? Я должна знать точно.

— А вам все-таки не верится до сих пор, — вздохнул Антон.

— Мне не хочется верить. Пусть хам, авантюрист, но только не бандит.

— Ну, это достаточно близкие понятия. Хам, припертый к стенке, запросто может стать бандитом. Завтра утром мы с вами узнаем все точно, насколько это возможно. А сейчас мне пришлось бы слишком долго объяснять. Сложно объяснять то, что сам до конца не понял. Не бойтесь, спите спокойно, Верочка.

Антон положил трубку и еще раз взглянул на небольшую полароидную фотографию. С фотографии на него смотрел охранник Федор. Конечно, на самом деле этого человека зовут как-то иначе. И никакой он не охранник. Он — «сладкий русский медведь», которого с придыханием вспоминала шведка Каролина, торговка наркотиками. Именно ему должен был Денис передать сверток в аэропорту. Вероятно, именно он должен был после этого Дениску убрать…

Антон пока не хотел выстраивать дальше свою логическую цепочку. Надо подождать до завтра. Старый друг его отца, семидесятипятилетний адвокат Семен Израилевич Кац, ждет его завтра к девяти утра. Отыскав фотографию, Антон сначала позвонил старому юристу-всезнайке, договорился о встрече, а потом уже набрал номер Веры Салтыковой.

Прежде чем выйти из дома, Антон очень быстро принял горячий душ, надел легкий темный костюм, чистую рубашку, вытащил из ящика письменного стола пять стодолларовых купюр, отметив про себя, что это уже последние. Взглянув в зеркало в прихожей, он заметил, что лицо осунулось, под глазами круги.

Ему тоже было страшно. И не только за себя.

Глава 30

— Глухо, как в танке, — вздохнул Мальцев, — одно утешает, вытащили красивую женщину из КПЗ. Давай, что ли, водочки выпьем?

Они сидели глубокой ночью у Уварова на кухне и разговаривали почти шепотом. За тонкой стенкой спали Алена, жена Уварова, и двухмесячная Дашенька, младшая дочь. Старший сын, четырнадцатилетний Глеб, был в спортивном лагере под Дубной.

— А если бы некрасивую из КПЗ вытащили, это бы не так утешало?

Юрий извлек из морозилки располовиненную бутылку «Столичной» в тонком инее, поставил на стол две рюмки, нарезал черного хлеба и ветчины.

— Красивую почему-то вдвойне жалко, — признался Мальцев, закуривая.

— Некрасивую еще жальче, — Уваров разлил водку по рюмкам, — особенно если ни в чем не виновата. Ладно, будем здоровы.

Они беззвучно чокнулись.

— Салтыкова Вера Евгеньевна, 1967 года рождения, родилась в Москве, окончила университет, филфак, романо-германское отделение. Переводчик, свободно владеет английским и французским. Постоянной работы не имеет, только контракты и всякие случайные заработки. Не замужем, детей нет, живет с мамой. Мама детский врач, — тусклым голосом докладывал Мальцев, — с убитым Зелинским была знакома пятнадцать лет. Хронический вялотекущий роман, с обострениями. Слушай, Юрк, при чем здесь Сквозняк? Мы с тобой совсем сбрендили на всяких восточных единоборствах. Мало ли в Москве и в Московской области каратистов, дзюдоистов и прочих мастеров рукопашного боя?

— Много, — кивнул Уваров, — ты этой переводчице звонил?

— Нет еще. А зачем? Что Зелинский был у нее в тот вечер, я и так знаю. Мы с тобой сейчас по уши влезем в любовную драму, убийцу Зелинского не найдем, а время драгоценное потеряем. Я, между прочим, хорошо понимаю этого следователя Гусько. Он, конечно, сволочь, но не просто так в Зелинскую вцепился. Там ведь если не жена убила, то получается глухарь. А кому нравятся глухари? Никому. Разве что нам с тобой, самым умным…

— Но убила все-таки не жена, — жестко сказал Уваров, — и ты, Гоша, не раскисай.

— Слушай, может, там какая-нибудь любовная месть? Ревность? — вяло предположил Мальцев. — Бывший любовник жены. Она такая красивая, по ней наверняка многие сохли. Вот кто-нибудь и усох совсем.

— Решил убрать мужа, а неверную-коварную красавицу подставить? усмехнулся Уваров. — Нет, Гоша, там не ревнивец страстный, там профессионал поработал. И ты сам это прекрасно понимаешь.

— Ну хорошо. У профессионала при таком раскладе могла быть задача убрать Зелинского как свидетеля и запутать следствие, хотя бы на некоторое время. Но при чем здесь тогда тот парень, который дошел с Зелинским до квартиры и базарил с ним по дороге? Профессионал вряд ли бы стал заранее маячить в подъезде.

— Значит, были у него свои уважительные причины, — Уваров налил еще водки, — может, он его прощупывал таким образом, прежде чем принять решение. А может, просто хотел срочно выяснить адрес. Согласись, дойти с человеком до квартиры это самый быстрый и оригинальный способ выяснить адрес, если очень надо, а задействовать свои каналы некогда, и светиться лишний раз не хочется. Базар так, для отвода глаз. Ведь Зелинский был лопухом. Вот профессионал и сыграл на этом. Ладно, давай выпьем за профессионалов.

Они опять беззвучно чокнулись, глотнули водки, зажевали хлебом с ветчиной.

— Не знаю, может, у меня совсем крыша съехала, — задумчиво произнес Мальцев, — понимаешь, я тут вспомнил, к нашему разговору о том, кого жальче, красивых или некрасивых. У нас среди жертв банды была Веденеева Марина Александровна, она мне в душу запала. Очень красивая женщина, даже на каких-то конкурсах красоты побеждала. А сегодня я говорил с Завьяловым, владельцем издательства, в котором работал убитый. Про переводчицу расспрашивал, про их отношения. Завьялов сказал, что из всех друзей Стаса лучше всего про это мог бы рассказать некто Веденеев, но он уехал в Канаду. Фамилия, конечно, распространенная, однако, я думаю, завтра надо еще раз то старое дело просмотреть, на свежую голову. А то ведь я пока все так, по памяти. Я с Завьяловым только сегодня вечером говорил, всего-то четыре часа назад.

Уваров щелкнул наконец зажигалкой, закурил сигарету, которую все это время вертел в руке.

— Ну вот, а говоришь — висяк. Ты, Гоша, главное, не раскисай раньше времени.

— А ты, Юра, раньше времени не радуйся.

— Радоваться, Гоша, надо всегда, независимо от времени и обстоятельств. Особенно когда совсем нечему, разве что жизни как таковой и ее хитрым сюрпризам.

— Сюрприз будет, когда наш с тобой неуловимый Джо засветится наконец в замечательном ресторане «Трактир». Кстати, кухня там классная. Особенно хороша осетрина по-монастырски.

— Мороженая небось?

— Свежая. Честное слово, Юра, свежая. А еще — кулебяки. Ох, Юра, какие там кулебяки, — Гоша зажмурился, — и огурчики малосольные, с чесночком, с укропчиком. Нам бы сейчас к водке, а? У тебя Аленка огурчики солит?

— Бывает иногда. По большим праздникам. Ты бы про эти кулебяки-огурчики лучше Сквозняку рассказал. Может, он соблазнится, кушать захочет, заглянет к другу детства в придорожное заведение.

— Слушай, а может, тряхнуть Чувилева? Знает ведь наверняка.

— Нет, Гоша, рано. Спугнем. Да и не обязательно, что знает. Вполне возможно, связь у них односторонняя.

Глава 31

Саша Сергеев выходил из запоя.

Было раннее прохладное утро. Подмосковные Мытищи еще спали тихим рассветным сном. Саша постоял у открытой балконной двери, подышал чистым воздухом. Потом опохмелился ста граммами, сжевал горсть прошлогодней квашеной капусты, закурил и долго сидел на трехногой табуретке, тупо глядя перед собой опухшими, красными глазами и пытаясь сообразить, болит у него голова или уже не болит.

— Чаю выпьешь, что ли?

Сашина верная подруга Анжела, маленькая, востроносая, с всклокоченными черно-белыми волосами, стояла на пороге кухни.

— Чаю хорошо бы, — задумчиво произнес Саша, — и это, пожрать чего-нибудь.

— Чтоб пожрать, надо заработать, — резонно заметила Анжела, прошлепала в стоптанных тапках к раковине и стала мыть посуду.

Жизнь Саши состояла из черных и белых полос, которые сменяли друг друга со странным, почти мистическим постоянством и напоминали лунные циклы. За светлым и ярким периодом запоя, когда море по колено, хочется петь душевные песни и со всеми дружить, следовал мрачный период трезвости. Саша становился злым и жадным. Ему хотелось денег, как можно больше и скорей.

Если в тяжелые дни трезвости Саше удавалось раздобыть много денег, подруга Анжела не портила ему последующих светлых дней запоя.

Анжела работала медсестрой в районном психдиспансере. Они с Сашей познакомились пять лет назад. В учетной карточке голубоглазого светловолосого красавца стоял противный диагноз: «олигофрения в стадии дебильности». Много лет Сергеев добивался от врачей, чтобы диагноз сняли.

Единственной Сашиной страстью были автомобили. Он знал про них все, мог обнаружить и устранить любую поломку с закрытыми глазами, был отличным водителем, но водительских прав получить не мог из-за своего диагноза.

У медсестры Анжелы тоже была страсть. Когда-то в ранней молодости она вышла замуж за тихого, милого инженера, которого очень любила. Инженер ее тоже любил, и все бы сложилось хорошо, если бы не свирепый нрав свекрови, которая поклялась сжить со свету ни в чем не повинную невестку. Взаимная ненависть двух в общем-то незлых и неглупых женщин раздувалась с каждым днем все больше, заполняла пространство маленькой двухкомнатной квартиры, не давала дышать тихому инженеру. Он любил обеих, ничего не мог поделать и умер от инфаркта в тридцать лет.

Обе, мать и жена, знали, что у него слабое сердце, и обе потом еще несколько месяцев пытались добить друг друга взаимными обвинениями: это ты его до вела.

С тех пор страстью Анжелы стал поиск сироты. Круглого сироты, чтобы ни матери, ни отца, никаких тетей и дядей. Задача оказалась нелегкой. Если попадались круглые сироты мужского пола, то что-то обязательно было не так. Либо возраст не подходил, либо внешность и характер. Иногда отпугивало слишком уж безоглядное пьянство, иногда чересчур уголовная биография. Бывало, что все подходило, однако в последний момент появлялась жена сироты и уводила его за руку от Анжелы.

Приглядевшись к красивому одинокому автомеханику Саше Сергееву, который посещал психдиспансер исключительно с одной целью — снять диагноз, прочитав внимательно его учетную карту, Анжела поняла: это то, что ей нужно.

Саша оказался сиротой с рождения, мать умерла во время родов. Больше никаких родственников не было. Жены и детей тоже не было. Что касается диагноза, то Анжела, проработавшая к этому времени в психдиспансере восемь лет, поняла: его вполне можно снять. Но просто так этого никто не сделает.

Саша совал врачам взятки не правильно, бестолково. Он не знал как и кому, а главное, сколько Анжела знала. Диагноз был снят. Саша получил водительские права. Они с Анжелой стали жить вместе.

Несмотря на продолжительные счастливые запои, водка все-таки не была главным делом Сашиной жизни. Она оставалась для него чем-то вроде хобби. А самым главным, заветным, трепетно-любимым делом были для него машины. Серебристый «Форд», матово сверкающий, летящий, как птица, над ухабами и грязью подмосковных дорог, стал для Саши хрустальной мечтой. «Форд», собственный, родной, снился ему ночами и не давал спиваться окончательно.

У Саши был «жигуль», ладненькая, чистенькая, выхоленная «шестерочка». А «Форд» только снился. Он знал, что никогда столько денег сразу не сумеет заработать.

— Воруй, — говорила Анжела, — не будь дураком. Все, кто ездит в «Фордах», воруют.

Саша рад бы воровать, но как-то не получалось. Во-первых, было страшно. Во-вторых, хотелось рискнуть сразу по-крупному, чтоб не обидно, если попадешь. От грустных размышлений Саша уходил в запой. А потом из него выходил, с отвращением говорил себе, что это в последний раз. У запойных алкоголиков не бывает «Фордов». Чтобы успешно, по-крупному воровать, надо иметь трезвую, ясную голову. А если пьешь, то остается только работать. Платят на станции техобслуживания, конечно, неплохо. Однако в наше время настоящие, серьезные деньги за работу не получает никто.

В трезвые дни Саша прислушивался к разговорам своих клиентов, среди которых попадались владельцы и «Фордов», и «Мерседесов», и других хороших машин. Из этих разговоров Саша понимал: чем круче у человека тачка, тем меньше он работает в прямом и общепринятом смысле этого слова. Эта странная закономерность жгла ему сердце и заставляла уходить в очередной запой. Он тоже хотел, как они, получать свои деньги не за работу, а брать сколько нужно. Но они его в свой круг не приглашали, в одиночку он даже не знал, с чего следует начинать красивую «иномарочную» жизнь. А общество мытищинских братков-блатарей его не устраивало. Блатари пили еще крепче, чем он, жили грязно, рисково, а главное, страшно мало. В общем, мыслей в голове у Саши было много, но толку от них никакого.

И вот однажды появился в его квартире в Мытищах старый друг еще с детских, интернатских времен. Колька Козлов, Сквозняк. Саша был привязан к нему всей душой. С годами детская преданность не остыла. Он страшно обрадовался Кольке, не знал, куда посадить и чем угостить.

Сквозняк не пил, не курил. О себе ничего не рассказывал, но Саша почуял: внутренней силы в Коле Козлове не убавилось с годами. Наоборот, Коля стал таким крутым, что даже жутковато. Нет, часов «Ролекс», перстней с бриллиантами, золотых цепей и малинового пиджака на нем не было. В Мытищи он прикатил на «Ниве», добротной, но скромной.

— Про кого из наших что знаешь? — спросил Сквозняк.

— Кто в психушке гниет, кто сгнил уже, — пожал плечами Саша, — не знаю и знать не хочу. У меня своя жизнь.

— Про Толяна Чувилева ничего не слышал? — спросил Коля.

— Толька в ПТУ пошел, на слесаря, после восьмого класса. С тех пор не виделись.

— Понятно, — кивнул Сквозняк.

— А ты? — спросил Саша. — Ты как сам-то?

— Нормально.

— Слыхал я кое-что про Сквозняка, однако думал, не ты это…

— А что слыхал? От кого? — спросил Коля равнодушно.

— От клиентов своих, у меня есть серьезные клиенты, иногда кое-какие разговоры мелькают. Вот как-то и говорили, что, мол, есть такой Сквозняк. Совсем «отмороженный», совсем… Очень уважительно говорили. Но я думал, не ты. Просто кликуха совпала.

— А теперь что думаешь? — тихо спросил Коля.

— Теперь вижу — ты. Точно ты.

Анжела давно ушла спать, уже светало. Они все сидели вдвоем на маленькой кухне. Саша пил водку, Коля — апельсиновый сок с минералкой.

— Возьми меня в дело, — попросил Саша, — я «Форд» хочу, серебристый, последнюю модель. Рекламу видел по ящику? Вот, я такой хочу…

— Возьму, но не сейчас. Сиди тихо, пей меньше, не высовывайся, не светись перед ментовкой, на мелочевке не срывайся, и будет тебе «Форд». Потерпи.

Коля переночевал у них тогда, уехал утром. Саша стоял на балконе и глядел вслед синей «Ниве». Ему почудилось, что сверкнуло вдали, за бледным мытищинским горизонтом, серебристое крыло сказочного, легкого, как ласточка, «Форда»…

Прошел год, потом два. Коля Сквозняк иногда появлялся, ночевал, пил свой сок с минералкой, говорил: жди.

Ждать становилось все труднее.

— Кинет он тебя, — вздыхала Анжела, — он крутой, а ты кто? Лучше воруй по-тихому, как все люди. Водку не пей, скопишь на свой «Форд». А этот тебя кинет.

— Молчи, дура, — рявкал на нее Саша, — за Кольку горло перегрызу.

Сейчас, за второй кружкой крепчайшего сладкого чая, Саша потихоньку отходил от похмелья. В голове прояснялось, мысли зашевелились, медленно, лениво: а вдруг и правда кинет Колька? Надо бы что-то придумать, пока дождешься… Он ведь сам в розыске, Колька-то. Вот возьмут его, и все. Прощай, сказочная птица, серебряный «Форд».

И тут в дверь позвонили.

— Кого это черт принес? — Анжела зевнула и прошлепала в прихожую открывать.

Через минуту перед Сашей Сергеевым стоял Коля Сквозняк, собственной персоной.

* * *
Проверка показала, что убитая три года назад Марина Веденеева действительно была женой того самого Веденеева Евгения Борисовича, который учился вместе с Зелинским на одном курсе. Потом они занимались совместным бизнесом, дружили…

— Ну представь — муж в командировке, а близкий друг семьи слаб по части женского пола, и сама красотка сдержанностью не отличалась. Конечно, не тем будут помянуты оба. — Мальцев вздохнул. — В показаниях мужа об этом — ни слова, но он не знал. Его не хотели огорчать всякие общие знакомые. Мог Зелинский той ночью побывать у Веденеевых дома? Запросто. Мог как-то случайно пересечься с бандой и со Сквозняком лично?

— Мог, — кивнул Уваров, — но уже не запросто…

Нет, Гоша, это слишком невероятно. Сквозняк бы убрал сразу свидетеля. Сразу, а не через три года.

— А если он только через три года узнал, что остался свидетель? Ведь всех убрать невозможно. Нет, свидетелем ограбления и убийства Зелинский, конечно, не был. Но просто — на лестнице столкнулись, во дворе… Знаешь, человеческая память так устроена, что случайная деталь, мелькнувшее лицо могут врезаться накрепко, на многие годы, если это связано с потрясением.

— Да, — задумчиво произнес Уваров. — Когда убивают жену твоего близкого друга, это потрясение или нет? Если друг был в командировке, а ты зашел в гости скрасить одиночество его жены, да еще ночью… той же ночью… тогда да, безусловно, потрясение. На всю жизнь. А потом, через три года — случайная встреча…

— Интересно, — усмехнулся Мальцев, — когда Зелинский там побывал, до или после? Да и побывал ли вообще?

— Мы с тобой уже не узнаем. Никто не узнает. Но это и не важно. Хотя, конечно, Гоша, конструкция с Зелинским получается у нас с тобой очень хлипкая, дунешь — и развалится, как карточный домик. Ладно, с переводчицей Верой Салтыковой я, пожалуй, встречусь сам. Прямо сегодня к ней и отправлюсь. Это ведь должен был сделать следователь Гусько. Но не сделал, поленился.

И тут затренькал сотовый телефон прямо в руках у Уварова.

— Товарищ майор, звоночек есть интересный к объекту, — услышал Юрий в трубке голос младшего лейтенанта Васи Зорькина, — только что записали. Вот, послушайте.

В трубке раздалось пощелкивание, тихий писк перематываемой пленки, потом далекий хриплый голос:

— Это я, Толян. Встретиться надо. Срочно.

— Коля, — голос Чувилева звучал удивленно и растерянно, — что случилось? Я жду, а ты не звонишь.

— Вот звоню. Ладно, времени мало. На Луговую приезжай, за Лобней. Там магазин у станции, по правую руку, если от Москвы. Через два часа, за магазином.

Едва слышный щелчок, потом частые гудки.

— Зорькин, ты здесь? — хрипло спросил Уваров.

— Здесь, товарищ майор.

— Откуда был звонок?

— Из автомата на Пушкинской, у кинотеатра «Россия».

Уваров захлопнул крышку радиотелефона.

— Вот так, Гоша. Не нужны ему кулебяки-огурчики. Не пойдет он в ресторан.

* * *
— Ну проходите, проходите, молодые люди. Милости прошу.

Семен, Израилевич Кац, высокий сухощавый старик с буйной белоснежной шевелюрой, обнял Антона, а Вере галантно, поцеловал руку.

Известный всей Москве адвокат жил скромно. Двухкомнатная квартира в старом, послевоенном доме на проспекте Мира вовсе не сверкала роскошью. Добротная простая мебель, сделанная на заказ; ни антиквариата, ни картин на стенах, только семейные фотографии в рамках.

Львиную долю своих солидных сбережений Семен Израилевич переправил в Париж, где жила его единственная, нежно любимая дочь Машенька с мужем-французом и двумя сыновьями. Туда же Кац собирался переехать сам, но все медлил. Не нравился ему Париж, казался холодным и надменным. В Москве он скучал по дочери и по внукам, в Париже тосковал по Москве.

— Весь мой огромный и печальный жизненный опыт не помогает решить одного простого противоречия, — говорил старик, — я хочу умереть на родине, но не в одиночестве, а чтобы рядом были внуки. Однако это невозможно. Вот и не умираю, живу то в Москве, то в Париже.

Многие думали, что старик совсем отошел от дел, занят лишь семейными проблемами и мемуарами. Кац давно не брался ни за какие процессы, а консультации давал крайне редко. Но мало кто знал, что старый адвокат владеет самой свежей информацией об уголовной жизни не только Москвы, России, но зарубежья — ближнего и дальнего. Каким образом он собирает и, главное, где хранит эту информацию, не знал никто.

С покойным отцом Антона, полковником КГБ Владимиром Николаевичем Курбатовым, старого адвоката связывали давние приятельские отношения. Они были знакомы больше тридцати лет и за эти годы успели оказать друг другу множество мелких и крупных услуг. Семен Израилевич почти сразу узнал о гибели Дениса Курбатова, причем не от Антона и не от Ксении Анатольевны, а из каких-то своих источников. Его сочувствие было искренним, он спрашивал по телефону, не нужна ли помощь. Антон поблагодарил и отказался.

Это было десять дней назад. А вчера вечером Антон спросил старика, когда к нему можно подъехать. Кац ответил, что всегда рад его видеть. Антон попросил разрешения прийти с дамой, старик хмыкнул и сказал: «Это тем более приятно».

Он провел их в комнату, усадил в кресла у журнального столика, сам сел напротив.

— Ну что, Антоша, ты ведь наверняка по делу. Сейчас никто просто так в гости не ходит. Особенно к старикам, да еще рано утром.

— Да, — искренне признался Антон, — я по делу.

— Только не сразу, ладно? Я еще не совсем проснулся. Отвык, знаешь ли, заниматься делами с раннего утра. Скажи, как мама? Опомнилась немного? Сколько бедной девочке пришлось пережить — сначала Володина нелепая смерть, теперь вот Дениска… подумать страшно. Для меня твоя мама до сих пор девочка Ксюша с музыкальными пальчиками.

— С мамой сейчас трудно, — признался Антон, — боюсь, придется показать ее психиатру.

— Не тяни с этим. У меня есть хороший специалист. Бедная Ксюша, такая была красавица. А что, нашли убийцу? Есть какие-нибудь новости из Праги?

— Нет. Собственно, я об этом и хотел с вами поговорить…

— Антоша, — старик покачал головой, — об этом мы говорить не станем. Ты знаешь, я от дел отошел. Дениса не вернешь, а тебе лучше держаться подальше от сыщицких проблем. Убийство — дело сыщиков, а не родственников.

— Я не собираюсь искать убийцу, — тихо сказал Антон.

— Ну и молодец, — улыбнулся старик, — давайте мы с вами, молодые люди, чаю выпьем. Или кофе. Вы успели позавтракать? Лично я не успел. Мне будет очень приятно позавтракать в вашей компании. Антоша, мы с тобой пойдем на кухню, займемся стряпней, как настоящие мужчины, а вы, Верочка, отдохните.

— Спасибо, — улыбнулась Вера, — может, я все-таки помогу вам с завтраком?

— Ни в коем случае! Женщин нельзя близко подпускать к плите. У меня есть помощница по хозяйству, милейшая дама, но гренки у нее непременно подгорают, мясо получается жестким, рыба крошится и теряет сок, а кофе всегда убегает.

Оставшись одна в уютной чужой комнате, в огромном мягком кресле. Вера на несколько минут закрыла глаза. Она почти не спала этой ночью. Пыталась заглушить тяжелый, тошный страх механической работой над переводом. Но самые простые слова вдруг теряли смысл, она тупо смотрела на экран компьютера и думала только об одном. Почему она. Вера Салтыкова, уже не юная и в общем совсем не глупая женщина, дала себя обмануть, использовать в качестве наживки, подсадной утки или кого там еще?

Ей нагло, сознательно врали, каждый день, каждую секунду. И ведь чувствовала она какой-то тайный подвох. Чувствовала, но врала себе: нет, он хороший, у него просто было тяжелое детство…

Вера так легко оправдывала других, но теперь надо было как-то оправдаться перед самой собой. И она не могла. Да, банальная, старая, как мир, женская потребность быть любимой. Это вполне понятно. Да, сложный многолетний роман со Стасом, усталость от одиночества. И это понятно. Но в итоге Вера дала себя втянуть в чужую, грязную и совершенно непонятную игру. Не только себя, но еще маму, Соню, Стаса…

Чем больше она думала, и бессонной ночью, и сейчас, утром, как бы на свежую голову, тем меньше верила, что Стаса убила его жена. Если эта женщина по имени Инна хотела завладеть квартирой, она не стала бы вот так, открыто и бесхитростно, избавляться от мужа. Ну, предположим, напилась. Можно представить очень пьяную разъяренную женщину, которая в пылу семейного скандала запускает в мужа утюгом, сковородкой или хватается за нож. Но представить, как пьяная женщина крадется ночью и всаживает нож в спящего мужа… Нет, так не бывает.

Надо позвонить этому Завьялову, прямо сегодня.

Узнать телефон следователя. Стас где-то видел Федора и сказал об этом. Стас, как нормальный человек, пытался вспомнить, где и когда они могли встречаться раньше. Стасу было интересно, за кого Вера собирается замуж. Он сказал: это важно, я обязательно вспомню. Федор вошел в комнату в тот момент, когда Стас задал простой вопрос: как вы с ним познакомились? Федор вполне мог стоять под дверью и слышать весь их разговор. Даже если он сам не помнил, где они встречались раньше, ему, уж конечно, не надо было, чтобы это вспомнил Стас.

Пора связаться со следователем и вообще с милицией. Хватит…

— Верочка, вам чай или кофе? — Антон заглянул в комнату.

Вера вздрогнула и открыла глаза.

— Мне кофе, если можно. Покрепче. Антон кивнул и вернулся на кухню.

— Между прочим, очаровательная барышня, — говорил Семен Израилевич, нарезая сыр специальным ножом тончайшими, прозрачными ломтиками, — у тебя с ней как, всерьез или… гм… как всегда?

Антон удивленно взглянул на старика.

— Семен Израилевич, у меня с ней вообще ничего. Мы пришли по делу. Так получилось, что мы оба, не будучи знакомы, вляпались в одну скверную историю. Сначала вляпались, а потом уж познакомились.

— Ну вот, я всегда говорил, нет худа без добра, — хмыкнул старик. Достань-ка там ветчинку из холодильника. Нет, вот резать я буду сам. Ты пока что зеленью займись.

Антон уже в который раз пытался завести разговор о том, ради чего пришел к старику, но все не получалось. Семен Израилевич был так поглощен приготовлением завтрака, что, казалось, все прочее пролетает мимо его ушей. Стоя у раковины с пышным пучком укропа в руках, Антон сделал еще одну попытку:

— Семен Израилевич, я хочу вам показать фотографию. Возможно, в вашем архиве…

— Подожди, — поморщился старик, — какой архив? Нет у меня никакого архива. И вообще, такие вещи не обсуждаются на голодный желудок. Я уже понял, у тебя важный разговор. Но давай сначала позавтракаем спокойно. Ты же знаешь, я не могу говорить о делах натощак. Если я не позавтракаю, у меня, между нами, мальчиками, будет громко и неприлично бурчать в животе. Это отвлекает и не дает сосредоточиться. И перед барышней неловко. Да, а барышня — прелесть. Есть в ней что-то такое… знаешь, когда она вошла, я сразу вспомнил полотна старых мастеров… голландская школа, эпоха Возрождения…

Наконец завтрак был готов. Семен Израилевич постелил на стол белую скатерть, не спеша, со знанием дела, расставил тарелки, разложил приборы.

— Молодые люди, я понимаю, у вас серьезные неприятности, — сказал он, когда они уселись за стол, — но не стоит думать о них во время еды. Аппетит лучше не станет, а неприятностей не убавится. Верочка, этой кофейной чашке сто лет, — он поставил перед Верой тончайшую, почти прозрачную фарфоровую чашку. Мой дедушка вез сервиз из Китая в девяносто седьмом году. В восемьсот девяносто седьмом. Он добирался до Москвы почти месяц. Во Владивостоке у него украли все деньги, много было приключений. И в Москву он привез черепки вместо сервиза. Только одна чашка уцелела. И прошла эта чашечка три войны, революцию и много чего еще. Но уцелела, такая хрупкая, почти прозрачная. Вы, Верочка, выпейте из нее кофе. Я не суеверный человек, но она приносит удачу.

— Даже страшно держать ее в руках, — улыбнулась Вера.

— А вы не бойтесь. Пейте кофе на здоровье. И взбодритесь, взбодритесь.

После завтрака все трое закурили, и Антон достал фотографию. Вера уже видела ее. Антон показал сразу, как только они сели в машину. И все равно взглянула еще раз.

Старик осторожно, двумя пальцами, взял снимок, поднес совсем близко к глазам, долго рассматривал сквозь очки. Потом резко встал и, ни слова не говоря, вышел в другую комнату. Вернулся он минут через пять, сел в кресло и тихо спросил:

— Антоша, откуда это у тебя?

* * *
Соне очень хотелось мороженого. В ее кошелечке было пять тысяч. В супермаркете на углу продается ее любимое, сливочное в белом шоколаде, с орешками. Оно как раз стоит четыре восемьсот.

Дома никого не было. Надежда Павловна ушла на работу, Верочка отправилась вместе с Курбатовым к какому-то старому адвокату, выяснять про Федора…

Будет неприятно, если сейчас он заявится, собственной персоной. У него есть ужасная манера — приходить без звонка. У него вообще все манеры ужасные. Он начнет выспрашивать, где Вера, и, чего доброго, останется здесь, будет ее ждать. Вдруг Курбатов проводит Веру до квартиры? И тогда Федор все поймет… А может, он уже понял? Бандюга, урка несчастный. А эти тоже хороши, в милиции. Когда она заинтересовалась фотографией особо опасного преступника, они далее внимания не обратили, не спросили: а где ты его видела, девочка? Будто и вовсе не хотят ловить. А человека, который застрелил мразь, ловят. Очень старательно ловят. Конечно, хорошего человека поймать проще, чем бандита.

В том, что убийца сумасшедшего маньяка — человек хороший и поступил совершенно правильно, десятилетняя Соня Логинова не сомневалась ни секунды.

Соня надела шорты, футболку, немножко повертелась перед зеркалом, размышляя, оставить ли волосы распущенными или лучше сделать хвост. С распущенными красивей, зато с хвостиком удобней и не так жарко. На полочке у зеркала она заметила свою любимую заколку, большую, удобную, с нарисованным пятнистым далматинцем. Соня ее без конца теряла, а Надежда Павловна находила. Вот и сейчас нашла, положила у зеркала.

Она расчесала волосы, собрала их в толстый хвост на затылке. Нет, так тоже неплохо. Мама сейчас наверняка бы сказала: ты вертишься перед зеркалом, как будто на бал собираешься, а всего-то в супермаркет за мороженым. А папа сказал бы: да ладно тебе, она ведь девочка. Кому, как не ей, вертеться перед зеркалом?..

Когда Соня застегивала сандалии в прихожей, Мотя засуетился, запрыгал вокруг нее.

— Я потом тебя возьму, — пообещала она, — тебя в магазин не пустят. Ты же не согласишься сидеть и ждать меня у двери.

Мотя изо всех сил стал крутить хвостом. Наверное, он хотел сказать, что согласен ждать ее где угодно и сколько угодно, только бы она взяла его с собой.

— Ты не расстраивайся, я быстро. А мороженого тебе все равно нельзя, Соня погладила пса по голове. — У тебя от сладкого глаза портятся.

Было жаркое, ясное утро. Соня побежала через пустой двор. Дети все разъехались. Гулять одной, конечно, скучно. Но все равно лучше, чем сидеть дома в такую погоду, да еще Федор может прийти в любую минуту…

Она вошла в длинную темную арку, отделяющую двор от площади. Сзади послышался шум мотора и грохот тяжелого рока. Соня отошла в сторонку, прижалась к стене арки, чтобы пропустить машину. Темно-вишневый «жигуль» притормозил рядом с ней. Окна в машине были открыты. Оглушительно орала музыка. За рулем сидел светловолосый очень бледный мужчина.

— Девочка, ты не знаешь, где здесь ближайшая аптека? — прокричал он, высунувшись из окна.

— Сейчас из арки направо, через площадь, и первый переулок налево, — стала объяснять Соня,

— Что? Не слышу! — Мужчина старался перекричать музыку.

На заднем сиденье Соня увидела худую, коротко стриженную женщину в майке с открытыми плечами.

— Девочка, ты не ему, ты мне объясни, — женщина тоже старалась перекричать музыку, — у него сердце прихватило, а я машину водить не умею. Срочно нужен нитроглицерин.

— А вы сделайте потише, — сказала Соня.

— Что? — переспросила женщина. — Подожди, не убегай, я выйду. У нас радио заело… Задняя дверца приоткрылась. «Странные какие, — успела подумать Соня, — такой молодой, и уже сердце…»

Струя жгучего, сладковатого газа ударила ей лицо. Соня хотела крикнуть, но не хватало воздуха. В горле страшно запершило, из глаз брызнули слезы. Она чувствовала, как ее втянули в машину, бросили на заднее сиденье, но тело стало ватным, сопротивляться она уже не могла. Голова закружилась, Соня потеряла сознание.

— Только не гони, — сказала женщина, — нарвемся на гаишников.

— Надолго она вырубилась? — спросил мужчина, нажимая на педаль газа. Доехать успеем?

— Не хватит — добавим, — успокоила его женщина. Темно-вишневый «жигуль» выехал из арки на площадь, через несколько тихих переулков свернул на Садовое кольцо и затерялся в потоке машин.

Водитель вел машину очень аккуратно, соблюдая все правила дорожного движения.

Глава 32

— Значит, вы, Верочка, замуж за него собрались? — Семен Израилевич покачал головой. — Ладно, оставим это без комментариев. Антоша, ты мне скажи честно, ты дома не живешь потому, что от милиции прячешься? Что там у тебя за проблемы с налогами?

— Нет. От милиции я не прячусь. На наш «Стар-Сервис» наехали бандиты. Ну и налоговая полиция. Впрочем, мне кажется, они друг с другом были тесно связаны. Просто кому-то мы дорогу перебежали. С нашей стороны — никакого криминала. Мелкие грешки, конечно, были, но это как у всех. Без этого бизнеса не получается. Хотя при желании можно раздуть и до криминала. И желание такое возникло, правда, до сих пор не знаю, у кого именно. А что?

— А то, что мне придется сейчас позвонить на Петровку.

— Можно, я сначала домой позвоню? — спросила Вера. — У меня ребенок один дома.

— Ваш? Сколько лет?

— Десять, — Вера взяла радиотелефон с журнального столика, — это дочь моей близкой подруги, она живет сейчас у меня, родители в отъезде, — объясняла она, слушая протяжные гудки.

— Может, Соня с собакой вышла погулять? — предположил Антон, заметив, как Вера все больше бледнеет.

— Может быть. — Она нажала кнопку отбоя и отдала телефон Семену Израилевичу.

Прежде чем звонить на Петровку знакомому генералу, старый адвокат записал адрес Веры,

До дома они доехали за полчаса.

— Подождите, — уговаривал Антон по дороге, — не нервничайте. Еще ничего не началось. Кац уже звонит генералу, этого Сквозняка ищет чуть ли не вся Петровка.

Вера молчала. Она ненавидела себя за то, что не догадалась сегодня утром сделать одну простую вещь: взять Соню с собой, не оставлять ее одну. Да, неловко заявляться к незнакомому человеку с ребенком. Да, было раннее утро, и Соня еще спала, к тому же до разговора с адвокатом ситуация все-таки не выглядела столь кошмарно. Много можно придумать всяких разумных оправданий. Но факт остается фактом: ребенок один в квартире, у бандита, профессионального убийцы, есть от этой квартиры ключ, жизнь ребенка может стать самым весомым аргументом в его руках, и он это прекрасно понимает.

— Верочка, у нас с вами есть какой-нибудь план? — спросил Антон, выруливая на Новослободскую, — нам обоим сейчас лучше всего исчезнуть, пока его не возьмут. Захватим Соню, собаку, и можно поехать в Александров. Там у меня тетя и мама.

— А моя мама? Ей нельзя позвонить, она на вызовах. Я же не могу ей передать через регистратуру, что мой жених Федор оказался бандитом по кличке Сквозняк и домой ей лучше не приходить, а переночевать у приятельницы? После вызовов у нее прием с четырех до шести. И вообще, его могут не взять, если мы исчезнем. Ему нужны вы, ну и я, конечно. Мы с, вами сейчас вроде наживки. Вы чтобы узнать важную для него информацию, а я — чтобы убить меня как свидетеля. Наверное, для того же ему нужны Соня и моя мама. Семен Израилевич сказал, этот Сквозняк не попадается потому, что уничтожает свидетелей.

— Меня он тоже убьет, как только я отдам ему листочек с факсом.

— Не обязательно. Без вашей помощи он вряд ли разберется, что это за адрес. Он ведь даже не знал, как должен выглядеть нужный ему факс.

Они уже въезжали во двор, и Вера замолчала. Сердце гулко колотилось. Из квартиры был слышен нервный лай Моти. Пес рвался, скреб лапами дверь. У Веры так дрожала рука, что она не могла попасть ключом в замочную скважину.

— Верочка, только спокойно. Не сходите с ума раньше времени. Она могла просто уйти гулять, — сказал Антон, когда они оказались в пустой квартире.

— Пойдемте во двор, искать, — Вера пристегнула поводок, — если бы она гуляла, собака была бы с ней. Она бы не оставила Мотю. С ним никто не выходил с раннего утра. Видите, как рвется.

На улице Мотя поволок их не к собачьей площадке, где обычно делал свои дела, а в центр двора, к проезжей части, оттуда к арке. Вера с трудом удерживала поводок. Пес остановился в арке, громко завыл, стал быстро нюхать асфальт, подбежал к стене, заскулил, поскреб лапой в углу. Потом, напряженный, дрожащий, сел и ткнулся мордой в Верину ладонь. В зубах он держал большую пластмассовую заколку с нарисованным пятнистым далматинцем.

* * *
Соне еще никогда в жизни не было так худо. Она не могла шевельнуться, тело не слушалось, было каким-то чужим. Голова Сильно кружилась, болели глаза, язык распух и стал сухим, наждачным. Ей казалось, она сейчас умрет, и это было так страшно, что она попыталась закричать. Но крик получился совсем тихий, слабый, словно в кошмарном сне. Хочешь позвать на помощь, открываешь рот, но звука нет, тебя никто не слышит. Хочешь побежать и тут же падаешь. Мягкие ватные ноги подкашиваются, не держат.

Громко орала музыка. Это был тяжелый рок, от него еще сильней раскалывалась голова. Соня чуть приоткрыла глаза и сначала увидела, как мимо открытого окна мчатся деревья. Солнечный свет быстро пульсировал сквозь листву. Она подумала: все хорошо, ничего страшного. Она заболела, ее везут в больницу. Но почему так орет музыка? Надо сказать, чтобы сделали потише.

Однако уже в следующую секунду она вспомнила, что произошло. Ее украли, похитили. Это люди Федора. Орать и драться бесполезно. Они могут убить.

Преодолевая ужас и дурноту, Соня стала соображать, как лучше поступить сейчас: притвориться, что не очнулась еще, или все-таки попробовать открыть дверь и выпрыгнуть из машины.

Соня полулежала на заднем сиденье, откинув голову и вытянув ноги. Машина мчалась с большой скоростью, не меньше ста двадцати. Двери заблокированы. Рядом с Соней сидела худая женщина с короткими крашеными волосами. Не поворачивая головы, чуть скосив глаза, Соня увидела востроносый профиль, черно-белые пряди торчали во все стороны, как шерсть мокрой крысы. В ухе поблескивали три сережки, на шее болтались дешевые голубые бусы. Женщине было не больше тридцати. Она не смотрела на Соню, сидела, уставившись вперед, на бегущее под колеса ухабистое подмосковное шоссе.

Мужчина за рулем показался Соне совсем молодым. Лица она не видела, только аккуратный белобрысый затылок. Если бы руки слушались, можно было бы хорошенько врезать кулаком по этому затылку. Но что толку? Они опять брызнут газом ей в лицо… Хотя в салоне машины, даже при открытых окнах, им это будет сложно сделать. Могут просто избить и связать. Эта тетка с тремя серьгами в ухе похожа на крысу… Наверное, они не рискнули везти связанного ребенка по Москве, из центра. Вдруг ГАИ остановит? А так можно сказать, что ребенок заснул. Но сейчас они уже едут где-то за городом, по пустому шоссе. Здесь нет никаких постов ГАИ. И теперь ее запросто могут связать, рот залепить.

Вера вернется домой, сообщит в милицию… Она, конечно, сразу догадается, но вот в милиции придется долго объяснять, заявление писать. Пока объявят розыск, Соню уже привезут куда-нибудь и спрячут.

К горлу подступила тошнота. Соня почувствовала — сейчас ее вырвет. Она судорожно сглотнула. Женщина повернула голову. Да, очень похожа на крысу. Низкий лобик, вострый носик, маленькие злые глазки.

— Меня сейчас вырвет, — произнесла Соня.

— Эй, она мне весь салон загадит! — заволновался водитель. — У тебя есть пакет какой-нибудь?

— Не могу больше, — простонала Соня, — остановите.

Она могла сдержаться, но почувствовала, как водитель беспокоится за чистоту салона своего авто. Вот и пусть остановится. Пусть. Далеко Соня убежать не сумеет, но вдруг там какие-нибудь люди…

Женщина сунула руку в сумку, и Соня увидела маленький пистолет.

«Газовый, — подумала она, — но возможно, что настоящий… заряженный. Ой, мамочки…»

— И без фокусов, — предупредила крыса. — Из машины не выходить. Я сейчас открою дверь. Нам все равно, живая ты или мертвая. Поняла?

Соня поняла и жутко разозлилась. Так разозлилась, что дурнота прошла. Нельзя такое говорить ребенку. И делать такое с ребенком нельзя. Даже если ты крыса и тебе за это заплатят очень много денег, ты все равно подавишься этими деньгами.

Машина съехала на обочину. Соня подняла вверх рычажок блокировки и открыла дверцу. Крыса уперла дуло пистолета ей в спину.

«Я буду думать, что он газовый, — сказала себе Соня, — иначе я не смогу шевельнуться».

Она медленно высунула ногу из машины, чуть наклонилась вперед, чувствуя холодок пистолетного дула сквозь тонкую футболку. Крыса одной рукой держала пистолет, а другой вцепилась в Сонино плечо.

«Если бы он был настоящим, она не ухватилась бы за меня так крепко», подумала Соня, напряглась, как струнка, и, резко распрямившись, саданула затылком, сама не зная куда.

Наверное, она попала крысе по подбородку, потому что ударилась обо что-то твердое. Рука, державшая плечо, ослабла на миг. Соня выскочила из машины и кинулась через неглубокую канаву в рощу, не оглядываясь.

Она слышала: крыса и водитель мчались за ней, оба топали и громко матерились. Где-то рядом взвизгнули тормоза, но Соня не обратила внимания. Она споткнулась о камень, с разбегу стукнулась об него большим пальцем. На ней были открытые босоножки, получилось ужасно больно.

— Мама! — кричала Соня. — Помогите! Кто-нибудь!

Несколько метров она проскакала на одной ноге. Нет, так она не убежит далеко… И на крик уходит много сил. Лучше не кричать, не хватит дыхания…

Мат и топот были все ближе. Она не оглядывалась, но понимала: ее сейчас догонят. Уже догнали. Белобрысый водитель сопел совсем близко. Грубая рука схватила за волосы. Соня извернулась, лягнула его куда-то в колено. Но подоспела крыса, они уже держали ее вдвоем. Дуло пистолета было у самого лица.

И тут прозвучал выстрел. А потом сразу — второй.

«Настоящий… — подумала Соня, — пистолет настоящий».

Белобрысый водитель стал падать прямо на нее. Она видела его глаза, совсем белые, странно выпученные и пустые, будто кукольные. Рядом что-то стукнуло, мягко и тяжело. Женщина-крыса упала лицом вниз.

Деревья, облака, кусок шоссе с прижатыми к обочине вишневыми «Жигулями», все закружилось со свистом, будто Соня неслась на очень быстрой карусели. Карусельщик сошел с ума и запустил свой смертельный аттракцион. Надо бы спрыгнуть, но разобьешься…

— Сонечка, не бойся, все кончилось… — Кто-то совсем незнакомый не дал ей упасть, подхватил на руки, назвал по имени.

Соня увидела молодое, почти мальчишеское лицо, светлые ясные глаза. Маленький человек в клетчатой ковбойке держал ее на руках. Она обняла его за шею, он был теплый и живой. Теперь уже не так страшно. Она не одна с этими двумя мертвыми в пустой подмосковной роще.

— Вы кто? — спросила она, когда он вынес ее из рощи и бережно усадил на заднее сиденье желтого «Москвича».

— Меня зовут Володя, — сказал он, сел на водительское сиденье, завел мотор, развернул машину. — Как ты себя чувствуешь?

— Не знаю. У вас есть что-нибудь попить?

— Там около тебя куртка, в кармане банка «Спрайта».

— Вы из милиции?

— Нет, я сам по себе.

Соня взяла в руки куртку из тонкой светло-серой плащевки, нащупала в большом кармане какие-то тяжелые штуки.

— Осторожно, — сказал Володя, — там в правом кармане гранаты, в левом «Спрайт». Не перепутай.

— Гранаты — в смысле фрукты? — спросила Соня.

— Нет, в другом смысле. Не бойся, они не взорвутся. Но лучше не трогай. Нашла «Спрайт»?

Он гнал машину к Москве очень быстро, не отрываясь смотрел на дорогу.

— Нашла. А зачем вам гранаты? — Соня открыла банку, сделала несколько жадных глотков и протянула Володе:

— Хотите?

Он оторвал руку от руля, не оборачиваясь, взял у нее банку, отхлебнул немного и отдал ей.

— Можешь допивать. У тебя есть ключ от квартиры?

— Есть, — Соня проверила на всякий случай, ключ лежал в кармане шортов, а вам зачем?

— Когда мы приедем, ты останешься в машине. Я поднимусь. Мне надо войти тихо, не звонить в дверь. Он скорее всего уже там. Главное — успеть.

Соня прекрасно поняла, кого Володя имеет в виду, и только спросила:

— А как вы узнали, что он бандит?

— Он убил мою семью. Маму, папу и бабушку. Милиция поймать его не может уже три года. Далее больше.

— И вы решили сами? Своими силами? А вы давно за ним следите?

— Давно, Сонечка, очень давно.

— Значит, вы ждали его у нас во дворе, увидели, как меня затаскивают в машину, и поехали следом? Кстати, откуда вы знаете, как меня зовут?

— Я слышал, случайно. И Веру я знаю… То есть я с ней не знаком. Она очень похожа на мою бабушку в молодости. Если посмотреть старые фотографии…

— Если вы знали, что он бандит, почему не подошли к Вере или ко мне, не предупредили?

— Я хотел сначала. Но потом подумал, вы не поверите. Представь, подходит совершенно незнакомый человек и говорит такое. А далее если бы вы и поверили, все равно — ну что бы вы с ним сделали?

— Мы бы пошли в милицию. А почему вы не сообщили в милицию?

— Я не могу идти в милицию. Меня арестуют. Понимаешь, пока я его вычислял, выслеживал, я… В общем, я убил несколько человек. И вот сейчас, только что еще двоих.

— Вы меня спасали. Вы не виноваты. За это не могут арестовать.

— Могут.

Соня долго молчала, потом спросила:

— Этого, с ширинкой, вы застрелили?

— Я случайно зашел в подъезд, спрятался от дождя. И увидел… Я знаю, что такое астма. Если бы у девочки не начался приступ, возможно, я бы не стал в него стрелять. Я понимаю, он больной, сумасшедший, но я не мог сдержаться.

— Я бы тоже не сдержалась. Девочку зовут Лида. Ей уже лучше. Из реанимации перевели в обычную палату. Вы только его убили? И этих двоих? И все?

— Нет…

Впервые в жизни Володя мог выговориться. Он говорил тусклым, ровным голосом. Соня слушала затаив дыхание. Они давно въехали в Москву. Володя вел машину уже не так быстро, нельзя было превышать скорость.

— А что будет, когда вы убьете его? — тихо спросила Соня, дослушав до конца.

— Не знаю. Мы скоро приедем. Ты останешься в машине. Ни в коем случае не выходи. У тебя есть часы?

— Нет.

— Ладно. Там в куртке маленький карман, внутренний, на «молнии». Открой.

Соня осторожно достала круглую золотую коробочку с толстой короткой цепочкой.

— Ничего себе, — присвистнула она, — настоящие старинные. Такие в жилетном кармане носили. Неужели они еще идут? — Она прижала часы к уху и услышала тихое тревожное тиканье. — Можно открыть?

— Там плоская кнопка сбоку, нажми. Ты будешь ждать двадцать минут. Если через двадцать минут я не выйду, ты пойдешь в милицию. Ты знаешь, где милиция?

— Да. А он не убьет Веру?

— Сначала он должен получить от нее какую-то информацию. Ему что-то надо от нее. Если бы он хотел просто убить, давно бы это сделал. Я успею. Она ведь не скажет сразу, в ту же минуту.

— Она понятия не имеет, что именно он хочет узнать. Она вообще за него замуж; собралась. Представляете, за него замуж…

— Не отвлекайся, — перебил Володя, — у нас очень мало времени. Слушай внимательно. В милиции ты назовешь адрес и скажешь, что там находится Сквозняк. Ты поняла? Сквозняк.

— А если он выйдет первым из подъезда? — осторожно спросила Соня.

— Тогда ты тоже пойдешь в милицию, но так, чтобы он тебя не заметил. Ты пойдешь и все расскажешь про него.

— Они не поверят.

— Возможно, и не поверят сначала. Но потом все равно придется… И вот еще… если я не вернусь, ты эти часы оставь себе. Только не разбей, не потеряй, ладно? Их еще мой прапрадедушка носил, в жилетном кармане.

— Вы вернетесь, — убежденно сказала Соня, — я точно знаю.

* * *
— Семен? Рад тебя слышать. Как здоровьице? Как Маша? — раскатистый генеральский бас гудел в трубке так, что уху было щекотно.

— Все нормально, Гена, спасибо. Скажи, пожалуйста, кто у тебя работает по Сквозняку?

В трубке возникла долгая пауза. Было слышно, как генерал напряженно сопит.

— А что? — спросил он наконец.

— А то, что я могу сказать адрес, по которому твои ребята его возьмут в ближайшие сутки.

Генерал тяжело, с присвистом, засмеялся.

— Сема, у нас сегодня разве первое апреля?

— Гена, — жестко сказал Кац, — мы с тобой оба старые слишком шутки шутить. Только что у меня были молодые люди. Они владеют информацией, которая Сквозняку нужна позарез. Суть информации они не знают. И никто не знает, но это сейчас не важно. Ты просто запиши адрес и пошли по нему группу захвата как можно быстрей.

— Ну, валяй, записываю, — даже через телефонную трубку Семен Израилевич чувствовал, как генерал снисходительно улыбается.

Он медленно продиктовал адрес, телефон и код домофона Веры Салтыковой.

— Гена, ты записал?

— Записал, Сема. Спасибо за информацию. Приму к сведению.

— Ты не к сведению, ты меры принимай. Срочно. Мне что, 02 звонить, дежурной все объяснять? Это серьезно, Гена, пойми наконец. Там еще и ребенок десятилетний под прицелом.

— Сема, ты знаешь, как я к тебе отношусь, но не надо учить меня, ладно? За Сквозняком у меня уже несколько лет половина Петровки охотится, а ты звонишь и говоришь: какие-то молодые люди… записывай адрес. Ну смешно, в самом деле.

— Во-первых, не какие-то. Ты помнишь полковника Курбатова? Ты с ним был знаком.

— А, тот чекист, который застрелился? Ну, помню.

— Так вот. У вдовы полковника было два сына, остался один. Если ты не вышлешь группу по этому адресу у тебя, Гена, будет сегодня три трупа. Сын полковника, женщина тридцати лет и ребенок десяти лет. А возможно, и четыре. Там еще пожилая женщина, детский врач. Они все — свидетели. А ты знаешь, как Сквозняк поступает со свидетелями. А потом вы за ним еще три года будете бегать всей Петровкой.

— Хорошо, Сема, не горячись, я понял. Положив трубку, генерал вызвал по селекторной связи своего адъютанта и мрачно спросил:

— Кто у нас сейчас работает по Сквозняку?

— Группа майора Уварова, товарищ генерал, — доложил адъютант.

— Найди мне Уварова.

— Слушаюсь, товарищ генерал. Через пять минут адъютант сообщил:

— Товарищ генерал, майор Уваров с группой на операции, под Москвой, на станции Луговая, Савеловского направления.

— На какой операции?

— По задержанию особо опасного преступника. Сквозняка берут, товарищ генерал.

— Берут уже? На Луговой? Ну и хорошо. Ты держи меня в курсе. А как возьмут, сразу майора Уварова ко мне.

— Слушаюсь, товарищ генерал, — козырнул адъютант.

Глава 33

— Теперь остается идти домой и ждать, — сказала Вера, — теперь он будет диктовать свои условия.

— Надо сначала пойти в милицию, — покачал головой Антон, — даже если мы выполним все его условия, он нас убьет. Или вы надеетесь с ним как-то договориться?

— Если мы пойдем сейчас в милицию, его могут и не взять. Он ускользнет. А так — есть шанс. Хоть небольшой, но есть — у Сони, во всяком случае. Ваш старый адвокат уже позвонил генералу. Генерал с Петровки — это серьезней, чем дежурный районного отделения. К тому же о звонке генералу Федор… то есть Сквозняк, знать не может. А где гарантия, что он сейчас не наблюдает за нами? Он или кто-то из его людей. Мы пойдем в милицию, долго будем там объяснять, в чем дело, писать заявление. Они примут меры, оцепят район, объявят по городу, но он успеет исчезнуть. И вот тогда шансов у Сони не будет. У нас с вами — да. У нее — нет. Впрочем, вы можете сесть в машину и уехать. Прямо сейчас. Это ваш выбор. Он ведь не знает, что факс уже у вас. Соня вам никто. Я тоже. Я буду ждать его в квартире, а потом — тянуть время, до последнего. Семен Израилевич уже сказал генералу с Петровки адрес. Его возьмут, и вы сможете отправиться в Прагу, в Карлштейн.

Вера говорила совершенно спокойно, только лицо ее было бледным до синевы.

— Ох, Верочка, — вздохнул Антон, — оттого, что вы, как принцесса из сказки братьев Гримм, решили с какого-то горя выйти замуж за первого встречного и вам в женихи попался бандит, нельзя сразу обо всех думать так плохо. Пойдемте. Будет лучше, если мы окажемся в квартире раньше, чем он. У вас есть дома что-нибудь типа газового баллончика?

— Нет, — Вера благодарно улыбнулась, — есть аэрозоль с освежителем воздуха. Есть топорик для разделки мяса, молоток, утюг. Ну и пара острых кухонных ножей. Только бесполезно это все. Мы должны говорить с ним, торговаться — как можно спокойней и как можно дольше. Сначала — Соня, живая и невредимая. А потом — все остальное.

Вера открыла дверь, и Антон заметил, что рука ее больше не дрожит.

Что-то изменилось в ней за те несколько минут, пока они шли к подъезду, поднимались по лестнице. Она была странно спокойна. Только лицо оставалось все таким же бледным.

Как только они вошли в квартиру, Антон тут же схватил телефонную трубку, он хотел позвонить старому адвокату, предупредить, что ребенок похищен;

В трубке была гробовая тишина. Никаких гудков. Телефон не работал.

Он положил трубку и услышал за спиной спокойный мужской голос:

— Ты ведь сам вырубил телефон, Курбатов. Зачем этот театр?

* * *
Магазинчик на станции Луговая был закрыт на учет. Эта кособокая избенка стояла здесь с начала пятидесятых. Украшал ее размытый дождями, облупленный от солнца деревянный щит с красноречивой надписью: «ПРОДМАГ». Стайка алкашей, без возраста и пола, деловито поедала крошащиеся остатки черного батона. По перевернутому ящику каталась только что опустевшая бутылка дешевой водки. Алкаши курили «Приму» и азартно материли шумных грязно-белых куриц, которые, вероятно, отвечали им тем же, только на своем булькающем курином языке.

Пахло нагретой пылью и аптечной ромашкой. Старая дубовая рощица была насквозь пронизана полуденным июньским солнцем. Где-то вдалеке печально мычали коровы и слышались сухие хлопки пастушьего кнута. По другую сторону железной дороги, за полем, белели панельные пятиэтажки маленького жилого городка при Институте кормов.

— Идиллия, — вздохнул капитан Мальцев, выходя из машины, — подмосковная пастораль. Сейчас бы костерок, шашлычок. Юр, ты какой шашлык больше любишь? Бараний или свиной?

— Свиной, Гоша. Только я бы сейчас не шашлыку, я бы рыбки наловил и пожарил. Карасей, например. Не знаешь, есть здесь пруд с карасями?

— Здесь карпов разводили в водохранилище, — сообщил участковый милиционер, пожилой, полный, распаренный, как после бани. — Из Лобни и Дмитрова городское руководство приезжало на рыбалку. Ну что, товарищ майор, как думаете, стрельба будет?

— Вряд ли, — пожал плечами Уваров, — попробуем тихо взять. Но эту теплую компанию лучше убрать отсюда, от греха подальше. Только вы уж, приглядитесь к ним внимательно. Если что, задержите всех мирным разговором.

Участковый не спеша подошел к алкашам. Те встрепенулись, замолчали.

— Че, начальник, магазин-то когда откроют? — спросил тот, кто был посмелей и потрезвей.

— Мужики, шли бы вы отсюда, — сказал участковый.

— А че, начальник? Кому мешаем?

— Идите по-хорошему, мужики.

Они не стали возражать, прихватили пустую бутылку. Того, который был самым пьяным и вблизи оказался женщиной, подняли под локотки.

— Ты скажи, ты скажи, че те надо, че те надо… — жалобно заголосила женщина куплет популярной песенки.

— Может, дам, может, дам, че ты хошь, — подтянули дурными голосами ее спутники.

В ответ зазвучал нервный собачий лай из ближних дворов.

— Все здешние, товарищ майор, — сообщил участковый, — всех в лицо знаю.

Над плоской крышей продмага вздымался трехсотлетний огромный дуб. В глубине его кроны, в густой листве, спрятался снайпер. Ему было хорошо, не жарко, только курить хотелось смертельно.

Еще один снайпер залег на ржавом жестяном навесе, над билетными кассами. Жесть успела раскалиться на солнце, ветви нескольких берез, склонившихся над самым навесом, от жары не спасали, но полностью скрывали от любопытных глаз. Трое оперативников в оранжевых жилетах возились со шпалами. Еще двое изображали пассажиров, поджидающих электричку.

Время тянулось страшно медленно. Ничто так не расслабляет, как долгое напряженное ожидание. Начинают вдруг слипаться глаза, особенно на мягком июньском солнышке, на свежем воздухе…

— Смотри-ка, раньше приехал, на пятнадцать минут, — встрепенулся Мальцев, когда из-за поворота показалась салатовая «Шкода» Толика Чувилева.

Толик припарковал машину за магазином, посидел немного, открыл дверцу, вылез на воздух, обошел вокруг избенки,постоял у запертой на амбарный замок двери, долго изучая обрывки старых объявлений и прикнопленный тетрадный листок с жирно написанным словом «Учет». Потом тревожно огляделся по сторонам, взглянул на часы, походил туда-сюда, наконец присел на траву у дуба, того самого, на котором был снайпер. Прислонившись к широкому стволу, закурил. Еще раз посмотрел на часы.

— Прямо как девушку любимую ждет, — заметил Мальцев, — волнуется.

— Я тоже волнуюсь, — буркнул Уваров.

Прошло пятнадцать минут, потом полчаса. Толик Чувилев успел выкурить еще одну сигарету, походить, подняться на платформу, почитать расписание электричек. Потом опять вернулся и сел у того же дуба.

Прошел час. Проехало три электрички из Москвы, две в Москву. На станции Луговая в это время почти никто не выходил. Толик Чувилев вернулся в машину, достал картонную упаковку яблочного сока, пластмассовый стаканчик… Включил радио.

У снайперов стали затекать ноги и руки. Тот, который сидел на дубе, потихоньку, в кулак, выкурил сигаретку.

Прошло еще полчаса.

Толик Чувилев в последний раз обошел вокруг магазина, потом сел в машину и завел мотор.

— Слушай, Юр, может, хоть этого возьмем, чтоб не так обидно было? — сказал Мальцев.

— Никуда не денется. Брать его нет смысла, сажать слишком хлопотно, доказательств — кот наплакал, а вот информатор из него может получиться. Думается мне, стучать он будет вполне добросовестно.

— Да уж, за свой ресторан он душу заложит. Ну что, вперед с песней?

Уваров ничего не ответил. В его руке тихо затренькал радиотелефон.

— Майор Уваров? Говорит капитан Зинченко. Товарищ майор, я вас с генералом соединяю.

И тут же в трубке раздался раскатистый генеральский бас.

— Как там у вас? Взяли наконец?

— Здравия желаю, товарищ генерал, — сказал Уваров, — не взяли. Он не появился.

— Та-ак, — задумчиво протянул генерал, — ну что, есть у меня тут одна наводочка. Попробуй послать своих ребят, может, там повезет? Вряд ли, конечно, но ты проверь на всякий случай.

В трубке опять послышался голос адъютанта. Он назвал адрес. Уваров уже знал его. Это был адрес Салтыковой Веры Евгеньевны.

В большом зеркале, которое висело в прихожей над телефонным столиком, Антон увидел лицо Сквозняка и бледное, почти прозрачное лицо Веры.

— Стоять. Не двигаться, — в руке у Сквозняка был пистолет, дуло смотрело в затылок Антону, — пошел в комнату. Медленно. Руки за голову.

Антон поднял руки и повернулся. Теперь дуло смотрело ему в лоб.

«Он может убивать без всякого оружия, голыми руками, одним ударом», слова старого адвоката прозвучали в мозгу с отчетливостью звуковой галлюцинации.

Антон сделал несколько осторожных шагов, прямо на дуло. Сквозняк отступил назад, пропуская его в комнату. Вера стояла, не двигаясь. Антону показалось, что она даже не дышит.

— Сядь на стул. Вот так. Руки не опускать. Вера, у тебя на письменном столе рулон скотча. Возьми и замотай ему руки. Не бойся, под дулом он не рыпнется.

— Нет, — тихо сказала Вера.

— Девочка, любимая моя, хорошая, ты и так наделала много глупостей. Подумай о Соне.

— Скотч тоже принес он? — тихо спросила Вера.

— Нет. Скотч принес я. У тебя в доме не было, и я купил, дня три назад, на всякий случай. Ты просто забыла. Ты ведь у меня такая рассеянная, Верочка. Будь умницей. Делай, что я говорю. И тогда мы спасем Соню.

— Федя, отдай мне пистолет, — спокойно сказала Вера.

— Хорошо, — кивнул Сквозняк, — подойди ко мне. Подойди и возьми. Пока он не привязан, дуло надо держать направленным на него. Ты поняла? Ты справишься? Глупостей больше не будет?

Вера сделала несколько медленных, осторожны шагов. Сквозняк вложил пистолет в ее ладонь. И в ту же минуту, отпрыгнув от него на шаг, Вера повернула дуло в его сторону.

— Где Соня?

— Верочка, солнышко, любимая моя, успокойся, — голос Сквозняка звучал ласково и чуть хрипло, — он убедил тебя, будто я бандит, убийца, исчадие ада. Возможно, он даже предъявил тебе какие-то доказательства. Это блеф…

Антон сидел не шевелясь. Он не мог оторвать глаз от маленькой Вериной руки, в которой был зажат пистолет. Сквозняк спокойно уселся в кресло, чуть ото двинув его так, чтобы оказаться позади Антона.

— Где Соня? — тихо повторила Вера. — Сначала должна увидеть Соню, живую и невредимую, потом мы будем говорить обо всем остальном.

— Я так надеялся, что нам не придется тратить время на долгие объяснения, — печально вздохнул Сквозняк. — Я надеялся на твой здравый смысл, Верочка. Учти, время идет. Сонино время. Неужели ты до сих пор не поняла, что Соню похитили его люди? Я ведь предупреждал тебя, Я не случайно напрягся, когда он пришел сюда вчера и устроил весь этот маскарад с компьютером. Но ты назвала меня невоспитанным хамом, ты стала перед ним за меня извиняться. Ты решила сама, без меня, выяснить, кто такой Курбатов. Ты встретилась с ним, не сказав мне ни слова. Он наплел тебе всякие ужасы про меня, и ты поверила. Вот результат. Он похитил ребенка. Ты отдала ему его факсы? Ответь мне, пожалуйста, да или нет.

— Да, — сказала Вера, — вся информация, которую он хотел получить, теперь у него.

— Значит, не вся, раз он нанял людей, чтобы похитить ребенка. Ему что-то еще от тебя нужно. Он молчит потому, что не ожидал увидеть меня здесь, он думал, ты одна, беззащитная, слабая, и он сможет спокойно диктовать свои условия. Но я с тобой, Верочка. Не бойся его, нас двое, он один. Сейчас он скажет нам, где Соня. Более того, он вместе с нами отправится за ней. У него теперь нет выбора.

Антон заметил, как Вера осторожно скосила глаза и взглянула на маленькие наручные часики. Сам он и без часов чувствовал время. Прошло не больше сорока минут с того момента, как старый адвокат позвонил на Петровку своему знакомому генералу. Не больше, но и не меньше.

— Да, я получил не всю информацию, — медленно проговорил Антон, — не хватает главного. Информация зашифрована, и нет ключа от шифра. Я искал его в вашем компьютере, Вера. Но не нашел. Вы закрыли доступ к нескольким файлам. Вы работали, подсоединив факс непосредственно к компьютеру, и ключ к шифру — там. Часть информации шла прямо на компьютер. С факса на компьютер.

Вера быстро взглянула на него, ее губы чуть дрогнули.

Эта шальная импровизация была рассчитана на человека, который не имеет ни малейшего представления о работе компьютера и факсового аппарата.

— Ну вот, Верочка. Видишь, как все просто? — сказал Сквозняк. — Ты включишь компьютер, найдешь ему этот проклятый ключ, и он вернет нам Соню.

— Нет, — покачала головой Вера, — сначала — Соня, потом ключ от шифра.

— Верочка, не надо торговаться. Он никуда не денется. Я немного знаком с законами уголовного мира. — Сквозняк повернулся к Антону и взглянул на него. Людям, которые похитили Соню, он наверняка заплатил только половину обещанных денег. Если он не заплатит остальное, они его заложат. Они пойдут в прокуратуру и скажут, что он нанял их.

— Но их ведь посадят, — сказала Вера, — за то, что они похитили ребенка, их посадят. Даже если они придут с повинной. И потом, зачем ему исчезать, не расплатившись с ними, когда ключ от шифра будет уже у него?

— Они сядут не надолго, зато потом они получат очень много денег и будут жить в свое удовольствие, — медленно и внятно произнес Сквозняк.

— Если с Соней что-то случится, они сядут надолго, очень надолго. А скорее всего, их расстреляют. Если они не полные идиоты, то должны это понимать, сказала Вера.

— Беда в том, что они как раз полные идиоты. — Он опять взглянул на Антона.

— Откуда ты знаешь? — быстро спросила Вера.

— А разве нормальные люди согласятся похитить ребенка? — Он горько усмехнулся. — Нормальные люди детей не обижают. Ладно, Вера, мы с тобой потом об этом поговорим. Время идет. Включи компьютер и найди то, что он требует. Зачем тебе ключ от зашифрованной информации? Тебе нужна Соня.

— Хорошо, пусть он сам сядет к компьютеру, — Вера посмотрела на Антона, а я скажу ему, как открыть нужные файлы. Пистолет должен оставаться у меня.

— Так ты нас обоих держишь под прицелом, — Сквозняк улыбнулся, — а я думал, ты все уже поняла… Нет, Вера, за компьютер сядешь ты. Он должен оставаться на месте.

— Я не шевельнусь, пока не увижу Соню. Балконная дверь была открыта. Где-то совсем близко послышался вой милицейской сирены. В комнате повисла тишина. А через миг Вера увидела, как голова Антона беспомощно откинулась назад, поднятые руки упали, словно у тряпичной куклы. Она даже не успела понять, что произошло. Сквозняк уже не сидел в кресле, а стоял, совсем близко.

Вой милицейской сирены затих, растаял вдали.

— Не подходи, — прошептала Вера, отступив на шаг, — я выстрелю.

— Вера, включи компьютер. Нет времени.

— Что ты с ним сделал?

— Вырубил на пять минут. Есть много разных приемов, Верочка. Можно вырубить, а можно сделать очень больно. Так больно, что ни один здоровый мужик не выдержит, а ты тем более. Ты напрасно не связала ему руки. — Сквозняк сделал еще один шаг. — Неужели ты выстрелишь в меня, любовь моя? По сути, я был первым твоим мужчиной. Этот бородатый придурок не в счет.

Прежде чем он сделал еще шаг, Вера нажала курок. Палец дернулся сам собой, она даже не успела ничего сообразить. Вместо выстрела раздался пустой щелчок.

«Разумеется, пистолет не заряжен, Сквозняк может убивать без всякого оружия…» — спокойно и отстраненно подумала Вера.

В следующую секунду ее пронзила такая чудовищная боль, что даже крикнуть она не смогла.

— Нет, — сказал Сквозняк, — тебя я не вырублю. Ты не потеряешь сознание, как Курбатов. Я буду делать тебе больно до тех пор, пока ты не сядешь за компьютер. От следующего удара ты станешь калекой.

Вера не могла опомниться от оглушительной боли. Болело внутри, где-то под солнечным сплетением, и было трудно дышать.

— Верни Соню, — прошептала она, уже предчувствуя следующий удар.

И вдруг Сквозняк стал как-то странно оседать. Когда он упал, Вера увидела Антона. В руке он держал старинное мраморное пресс-папье, очень тяжелое. Оно принадлежало Вериному прадедушке и много лет стояло на письменном столе просто так, в качестве украшения.

— Надо быстро скрутить его, очень быстро. — Антон взял рулон скотча и стал отдирать зубами конец липкой широкой ленты. — Вера, что-нибудь, простыню, ремень… Что-нибудь.

Вера бросилась к шкафу, схватила первое, что попалось под руку — тонкий лаковый ремешок от нарядного платья. За спиной у нее раздался грохот. Когда она обернулась, Антон лежал на полу, Сквозняк придавил его грудь коленом, потом навалился всем телом и стал душить. Антон пытался сопротивляться.

Сквозняк, хоть и не опомнился окончательно от удара по голове, все равно был значительно сильнее и ловчее. Вера вдруг поняла, что он уже и не хочет ничего узнать. Он хочет только убить. Это для него сейчас важнее всего остального. Он убьет Антона, потом — ее. А Соня? Мама?

— Ты не можешь его убить! — крикнула Вера. — Ты ничего не узнаешь, если убьешь.

Руки Сквозняка были у Антона на горле.

— Говори, сука! — прохрипел он, все сильнее сжимая пальцы. — Говори, а то подохнешь. Ну!

Лицо Антона стало багрово-красным. Вера схватила пресс-папье, но Сквозняк, вскинувшись, как пружина, откинул ее ногой в другой конец комнаты, и тут же его пальцы опять сомкнулись на горле задыхающегося Антона.

Вера с размаху стукнулась головой об угол дубового комода. И в этот момент в комнате сухо треснул выстрел.

Сквозняк, издав короткий хриплый стон, вскочил на ноги. На его левом плече, по рукаву голубой рубашки, медленно расползалось бурое пятно.

Маленького человека в светлой легкой куртке, с пистолетом в руке Вера увидела только тогда, когда Сквозняк бросился на него. Пистолет тут же отлетел куда-то глубоко под тахту.

«Заряжен, но его уже не достанешь», — механически отметила про себя Вера.

Откуда он взялся, этот парнишка в светлой куртке? Как он вошел в квартиру? Он стрелял в Сквозняка, ранил его, но не убил. И теперь они сцепились в смертельной схватке. Парнишка очень маленький, на голову ниже Сквозняка и, конечно, слабей. Раненому Сквозняку прибавит сил звериная злость. Неизвестно, кто победит. Надо что-то сделать…

Вера попыталась встать, но не вышло, ноги не держали, голова сильно кружилась. Антон лежал у стола неподвижно, с запрокинутой головой и приоткрытым ртом.

Она не подошла, а подползла к Антону, припала ухом к груди и не могла понять, есть ли у него сердцебиение или это ее собственное сердце стучит так оглушительно. Антон закашлялся, хрипло, надрывно. Вера приподняла ему голову, но руки были совсем слабыми, она чувствовала, что теряет сознание, комната неслась перед глазами, уплывала куда-то в звенящую, пустую тьму.

За стеной в комнате Надежды Павловны отчаянно лаял Мотя. Еще в самом начале, когда они только вернулись в квартиру, пес бросился туда, забился под маленький письменный стол. Дверь захлопнулась за ним, открыть ее лапами он не мог, выл и метался. Но его никто не слышал.

Сквозняк слабел и зверел. Володя дрался впервые в жизни. В детстве, конечно, всякой случалось, но вот так, насмерть, — ни разу. Краем сознания он уже понимал: в этом последнем единоборстве ему со Сквозняком не справиться. Даже с раненым. Еще немного, и Сквозняк одолеет.

Казалось, эта схватка длится целую вечность. Но прошло всего несколько минут. Володя уворачивался от ударов, отступая к открытой балконной двери.

Вера и Антон сумели наконец подняться на ноги.

— Уйдите! — крикнул им Володя.

Схватка продолжалась на балконе. Вмешаться расцепить этот дикий, кровавый клубок было уже не — возможно. Внизу стала собираться толпа. Несколько человек, задрав головы, смотрели на балкон пятого этажа.

— Что там происходит?

— Надо вызвать милицию! Кто-нибудь, вызовите милицию!

Сквозняк навалился, придавливая Володю к хлипкой балконной решетке. Перед глазами, сквозь кровавую пелену, Володя увидел мертвые лица своих родных…

Самодельная граната, совсем маленькая, плоская, умещалась в кожаный футляр для зажигалки «Зиппо». Он взял только эту, на всякий случай. Он рассчитывал на пистолет. Две гранаты побольше он заранее вытащил из кармана куртки, оставил в машине, строго запретив Соне к ним прикасаться.

Футляр с маленькой гранатой, которую он сконструировал специально для самых локальных, «комнатных» взрывов, прикреплен к брючному ремню. Всего два легких движения — расстегнуть кнопку футляра, дернуть тонкое проволочное кольцо.

Балкон не обрушится, комнату не разнесет, никто не пострадает. Взрыв будет локальным.

Рука Сквозняка взметнулась для удара. В следующую секунду раздался взрыв. Небольшая толпа, ахнув, бросилась врассыпную. Кто-то помчался к телефону-автомату вызывать милицию и «скорую». Балкон не обрушился. Взрывной волной выбило стекла балконной двери, в комнате сорвалась фарфоровая люстра, разбилась вдребезги, мелкие осколки разлетелись в разные стороны. Антон успел упасть на пол вместе с Верой, ему показалось, сейчас рухнет потолок, он закрыл ладонями Верину голову и зажмурился.

Балконная решетка проломилась. Два окровавленных человека рухнули вниз с пятого этажа на теплый пыльный асфальт. Из «Москвича», припаркованного у собачьей площадки, выскочила девочка, бросилась к распростертому телу маленького человека в светлой куртке, упала на колени и заплакала.

Вокруг стали собираться люди, какая-то старушка подошла к девочке, осторожно попыталась поднять ее.

— Не надо, детка, не смотри. Но девочка не замечала никого вокруг. Она горько плакала и повторяла одними губами:

— Володенька… такой хороший… ну почему? Послышался вой сирены. Во двор въехал милицейский «газик», сразу вслед за ним — микроавтобус с опергруппой майора Уварова.

* * *
Юрий узнал его сразу. Мертвые глаза детдомовца Коли Козлова глядели в прозрачное июньское небо. По небу медленно плыли редкие ослепительно белые облака, где-то совсем высоко чертила быстрые зигзаги случайная шальная ласточка.

— Граждане, разойдитесь…

— Ребенка уберите отсюда. Чей ребенок?

— Девочка, встань. Ты знаешь этого человека?

— Туда нельзя! Стойте!

Сквозь толпу зевак, милиционеров и оперативников прорвалась светловолосая молодая женщина, бросилась к девочке.

— Сонечка… Господи…

— Товарищ майор, неужели это правда Сквозняк? — услышал Уваров голос у себя за спиной.

Юрий оглянулся. Рядом с ним стоял незнакомый младший лейтенант, совсем молодой, рыжий, веснушчатый.

— Сквозняк, — кивнул Уваров, — он самый.

— Товарищ майор, здесь с ребенком плохо, то ли шок, то ли истерика. И женщина рыдает у второго трупа. А второй без документов, будем пока оформлять как неизвестного?

Уваров удивился, почему сразу не заметил женщину и ребенка. Ведь второй труп лежал совсем близко, но майор в первые несколько мгновений видел перед собой только мертвого Сквозняка и больше никого.

«Вероятно, у меня тоже легкий шок», — подумал Уваров и взглянул на второй труп.

Молодая женщина и девочка лет десяти сидели, обнявшись, прямо на асфальте и плакали над вторым погибшим.

«Неизвестный мужчина, около тридцати, невысокого роста, худощавого телосложения», — машинально отметил про себя Уваров.

— Вера! Верочка! Соня! Да пропустите же меня! — Какой-то парень, очень бледный, с разбитым лицом, в разодранном пиджаке, рвался из рук толстого милицейского старлея.

Голос у парня был хриплый, слабый, он едва стоял на ногах.

— Не положено, — басил старлей и крепко держал его за плечо, — слышь, че говорю, не положено! Тем более ты под градусом.

— Да не пьяный я, пустите, мне надо их увести отсюда. Им плохо, обеим.

— Плохо, так сейчас «скорая» все равно приедет, как положено…

Уваров подошел к женщине и тихо спросил:

— Салтыкова Вера Евгеньевна? Она вскинула на него заплаканные ярко-голубые глаза.

— Да.

— Майор Уваров, ГУВД. Ребенку или вам нужна медицинская помощь?

— Нет, спасибо… Все нормально. Он помог обеим подняться и заметил, что девочка прижимает к груди стиснутый кулачок.

— Как тебя зовут? — спросил он.

— Соня, — горько всхлипнула девочка.

— Можно посмотреть, что у тебя в руке? Она разжала кулачок. На ее ладони майор Уваров увидел старинные золотые часы-луковицу.

Глава 34

— Пшичка станичка Карлштейн, — весело сообщил машинист в микрофон.

Утренняя электричка из Праги была почти пустой. Шел мелкий теплый дождик. Поезд тяжело остановился, из последнего вагона на платформу спрыгнули Вера и Антон.

Цветные, как леденцы, огни семафора отражались в мокром асфальте. Электричка прогудела печальным басом и отчалила.

Свернув с шоссе, они долго поднимались по извилистой тропинке на крутой холм. Уютный сонный городок остался внизу. Небольшой двухэтажный дом стоял на поляне, окруженной трехсотлетними раскидистыми дубами. Черепица осыпалась, стены облупились, ставни были заколочены. Ключ лежал в узком углублении между стеной и карнизом, под окном, которое выходило в сторону часовни Святого Креста. Проржавевший замок долго не поддавался. Наконец дверь громко заскрипела.

В доме пахло сыростью, было темно и страшно.

— Дай мне руку и смотри под ноги, — сказал Антон.

Лестница, ведущая на чердак, была шаткой и скрипучей. Большой фанерный ящик с полустершейся надписью «Мокко» стоял в углу. Под ящиком оказался небольшой кейс. Он был не заперт. Мягко щелкнули блестящие замочки. Вера тихо охнула. В кейсе лежали толстые пачки стодолларовых купюр, перетянутые банковскими бумажными лентами.

— О Господи… — выдохнул Антон и тупо уставился на деньги.

Все кончилось. Нет брата, есть толстые пачки долларов. Они столько лет мечтали с Дениской именно об этом — о миллионе долларов. Да, здесь, вероятно, как раз миллион, не меньше.

Вера стояла рядом и растерянно молчала.

Они оба молчали, пока спускались по лестнице, запирали дом, шли назад, к станции. Навстречу им проехал разноцветный «Икарус», прошла группа американских туристов, бодрые румяные старички и старушки оживленно обсуждали местные цены и особенности пейзажа. Характерное проглатывание гласных выдавало в них южан, откуда-нибудь из Алабамы.

— Да, — опомнился Антон, когда они вышли из электрички на старом пражском вокзале, — надо поменять несколько сотен и пойти позавтракать в хороший ресторан.

Они сели на влажную лавочку в привокзальном сквере. Антон тревожно огляделся, открыл кейс, достал пачку долларов. На ней была написана сумма — 10 000. Он разодрал бумажную ленту, вытащил не глядя несколько купюр, остальные убрал назад, в кейс.

Протянув купюры в окошко обменного пункта, он подумал, что даже не посчитал их, не знает, сколько собирается менять.

— Пан, я очень сожалею, но эта купюра фальшивая, — услышал он, — и эта тоже… Пан, здесь восемь купюр по сто долларов, и все фальшивые. Если вы желаете, я могу вызвать специалиста для дополнительной экспертизы и составить официальный акт.

— Нет, пани, спасибо, не стоит…

Девушка из окошка обменного пункта долго и удивленно смотрела вслед странной паре. По статистике, каждая десятая стодолларовая купюра является фальшивой. Люди, узнав, что в руках у них не деньги, а бумажки, реагируют по-разному. Одни начинают возмущаться, другие — плакать, третьи — истерически хохотать, особенно если речь идет о большой сумме. Но таких, которые просто, без всяких эмоций и дополнительных проверок, оставляют фальшивые бумажки и уходят, сотрудница привокзального обменного пункта еще не видела.

* * *
Целый день они бродили по Праге, по Стару Мясту, Вацлавской площади и Карлову мосту. День был пасмурный, теплый, с фланелевым сизым туманцем над готическими башнями.

Проголодавшись, заходили в маленькие кафе, ели жареные шпикачки, пили пиво, курили, молча глядя на бодрые, шумные толпы туристов. Устав от сутолоки, они сели в трамвай, доехали до Инвалидовны, Антон показал Вере старую школу и офис туристической фирмы Бем. Он подумал, что, наверное, надо зайти к Агнешке, но не хотелось.

Вечером, сидя в небольшом уличном кафе у Градчанской ратуши, Антон вдруг обнаружил, что кейса нет. Всего лишь пять минут назад он стоял на свободном стуле у их столика.

Взглянув на площадь, они увидели, как коренастый человек в мятой гавайской рубашке, с крысиным хвостиком на затылке, деловитой походкой удаляется от кафе с кейсом в руке.

— Однако самолет только завтра днем. Надо где-то переночевать, — задумчиво произнес Антон, — сколько у нас осталось денег?

— Утром в аэропорту мы разменяли по полтиннику, — вспомнила Вера.

Они стали выгребать бумажки из карманов и обнаружили, что осталось всего пятьсот крон с мелочью, то есть меньше двадцати долларов.

— Этого не хватит на гостиницу. Можно поехать к Иржи, но не хочется. Антон подозвал официанта и расплатился.

— Ничего, — улыбнулась Вера, — можно поспать в аэропорту, в зале ожидания. Там удобные кресла.

— Поехали, — кивнул Антон.

— В аэропорт?

— Нет, в Карлштейн. Там на станции хозяин харчевни сдает комнаты, очень дешево. Мы как-то перепили пива с Дениской, опоздали на последнюю электричку и переночевали там всего за четыреста крон.

…Из распахнутых дверей пристанционной пивной в Карлштейне звучал одинокий, чуть пьяный голос саксофона. Над маленьким сонным городком вздымались призрачные башни замка. Музей был давно закрыт, туристы разъехались, местные жители ложились спать рано.

Посредине пустого зала пивной толстый человек в джинсах и тирольской шляпе с перышком самозабвенно играл на саксофоне. Увидев поздних посетителей, он встрепенулся, отложил инструмент и заулыбался:

— Добри вэчэр, панам пива? Теплы пршедкорм?

— Просим, пан, потршебуйи ноцлех, — ответил Антон, — про две особы.

— Ано, пан, йеднолужковы покой с купелной, четыресотэн корун, просим.

— Есть только одноместный номер, с ванной, — сообщил Антон и посмотрел на Веру.

Она не знала, что ответить. Она полетела в Прагу потому, что Антон попросил ее об этом. Ему не хотелось после всего пережитого оставаться один на один с разгадкой. И ей, разумеется, тоже было интересно узнать, что лежит в ящике на чердаке.

До отлета два дня подряд они отвечали на вопросы майора Уварова и подписывали протоколы. В самолете бурно делились впечатлениями. А потом целый день тупо, ошалело слонялись по Праге, не зная, что сказать друг другу.

Дядька с саксофоном смотрел на них с интересом. Ему было странно, почему они молчат, почему молодую пару, заявившуюся так поздно в романтический Карлштейн, не устраивает дешевый одноместный номер с ванной.

Пауза явно затянулась. Хозяин постукивал ногтем по пластмассовому мундштуку саксофона.

Наконец, не дождавшись от Веры никакого ответа, Антон решительно протянул хозяину деньги.

— Ано пан, декуйи.

— Добре, кличе просим. — В руке Антона оказались ключи с тяжелой деревянной грушей.

Хозяин объяснил, какой от входной двери в маленькую гостиницу при таверне, какой — от комнаты.

— Это в любом случае лучше, чем в аэропорту, — сказал Антон, когда они вышли на улицу, — если ты захочешь, я могу и на полу поспать.

Вера вдруг подумала, что вовсе не хочет, чтобы он спал на полу, но ничего не ответила. Им вслед зазвучал насмешливый хрипловатый голос саксофона.

Эпилог

В середине четырнадцатого века по приказу Карла IV была выстроена неподалеку от Праги, на высоком известковом холме неприступная крепость Карлштейн. Здесь хранились сокровища империи, символы легендарных побед и вечной имперской власти, сюда был свезен государственный архив. В блеске золота и драгоценных камней, за мощными крепостными стенами христианнейший король отдыхал от государственных дел. Ему нравилось, когда на стенах часовен, рядом с ликами святых и душераздирающими сценами из Апокалипсиса, художники изображали его самого с семейством.

Во время праздничных месс вспыхивали в часовне Святого Креста полторы тысячи свечей, насаженных на железные колья. Ночами в окрестных лесах выли голодные волки. Гуляли по маленькой готической Европе проказа и чума. Красавицы замазывали грубые оспины на лицах толстым слоем белил. Под войлочными колпаками крестьян, под шлемами рыцарей и коронами королей копошились вши. Схоласты спорили, есть ли глаза у крота и конец у бесконечности. Алхимики пытались добыть золото из ртути и свинца, а тленную плоть наделить бессмертием.

Булькали зловонные смеси в грязных ретортах, но свинец оставался свинцом, а смерть никого не щадила…

Полина ДАШКОВА ОБРАЗ ВРАГА

Все события и герои этого романа вымышлены, любое сходство с существующими людьми случайно.

Автор

Ведь мы играем не из денег,

А только б вечность проводить!

А. С. Пушкин

Глава 1

Снег падал так медленно, словно каждая снежинка дремала на лету. Разноцветные огни вечерней Тверской едва пробивались сквозь рябую пелену. Москва тонула в мягком мокром снегопаде, и даже истерические гудки машин, застрявших в безнадежной пробке перед площадью Белорусского вокзала, звучали спокойней, глуше.

Был час пик. Пешеходы месили соленую слякоть, поспешно огибали глубокие лужи, шарахались от фонтанов грязи, летевших в лицо из-под шальных колес.

– Чтоб ты провалился, мать твою! – пробормотала полная пожилая дама в светлой шубе, проводив сердитым взглядом черный «Линкольн», который хоть и ехал медленно, а все-таки грязью в прохожих брызгал.

В салоне, за глухими черными стеклами, двое мужчин легонько чокнулись крошечными коньячными рюмками и выпили. Один залпом, закрыв глаза и жадно двинув тяжелым щетинистым кадыком. Другой лишь пригубил густой, медово-золотистый коньячок, быстро облизнул тонкие губы и произнес:

– Твое здоровье, Азамат. Слушай, давно хотел спросить, у тебя вроде был выход на этого, как его? – худые белые пальцы нервно отбили дробь по краю салонного столика. – Ну, немец, шустрый такой, в Москве учился, фамилия у него сложная, на М.

– Не знаю, Гена, о ком ты. Зачем тебе немец? Своих, что ли, мало людей?

Азамат говорил с сильным кавказским акцентом и выглядел так, словно черный «Линкольн» только что подобрал его на каком-нибудь грязном перекрестке, где он с грузовика торговал мятыми мандаринами.

Утепленные спортивные штаны с лампасами, облезлый тулупчик, траур под ногтями, длинный смуглый нос. Черные быстрые глаза посверкивали из-под нависших бровей, неприятно убегали от взгляда собеседника, но при этом как бы ощупывали, обшаривали его лицо.

Азамату не нравился этот разговор. Он отлично понял, о ком спрашивает хозяин «Линкольна», но назвать имя, которое тот как бы запамятовал, не спешил. Слишком уж громкое имя.

– Понимаешь, есть у меня одна идейка, – продолжал Геннадий Ильич Подосинский, вовсе не замечая мрачной напряженности Азамата, – тебе, как старому другу, скажу. Хорошая идейка, смешная… Немца-то как звать, а?

Геннадий Ильич быстрым движением выбил сигарету из пачки, жадно затянулся, выпустил дым, прищурился и чуть выпятил нижнюю губу. Даже на мягком диване в уютном салоне своего «Линкольна» он ни минуты не мог усидеть спокойно, вздрагивал, ерзал, менял позу, закидывал ногу на ногу, барабанил пальцами по худому колену, почесывал мягкий пористый нос, приглаживал тусклые черные прядки, прикрывающие лысину. Его высокий, глуховатый теноров часто спускался до нервного шепота, словно он сообщал собеседнику какую-нибудь интимную подробность, и если посмотреть со стороны, то казалось, вытащили эту нелепую несимпатичную фигурку из провинциального нафталина семидесятых, не помыли, даже не встряхнули, запаковали в тысячедолларовый костюм от Кардена, поменяли кривые зубные коронки на голливудскую белоснежную челюсть, усадили в бархатное теплое нутро «Линкольна» и везут сквозь декабрьский снегопад по сумеречной нервной Москве девяносто седьмого года.

– Я хочу очень быстро провернуть кое-что в Израиле. – Геннадий Ильич сделал на секунду задумчивое, мечтательное лицо, откинулся на мягкую спинку дивана, но тут же качнулся вперед, сгорбился, собрался в комок. – Мне надо вытащить оттуда одного интересного человечка. Будет отлично, если это сделает именно немец. Вот, вспомнил! – Подосинский легонько шлепнул себя по коленке и радостно рассмеялся. – Надо же, вспомнил! Карл Майнхофф!

Азамат мрачно молчал и шарил быстрыми глазами по лицу собеседника. В ответ на радостный смех он только слабо растянул губы.

– У меня, конечно, есть и другие каналы, – продолжал Подосинский интимным шепотком, – но я решил, что тебе, старому лентяю, не худо будет встряхнуться. Стареем мы с тобой потихоньку, – он покачал головой и печально вздохнул. Время летит! Через три дня кончится девяносто седьмой год. Останется всего два года до конца тысячелетия, до президентских выборов, до новой эпохи… Ты только вдумайся, Азамат, два года!

Азамат плеснул коньяку себе в рюмку, выпил залпом, закурил и произнес медленным, тяжелым басом:

– Слушай, Гена, не крути. Зачем тебе Карл?

– Я же сказал, хочу добыть одного человечка. Лучше, если это сделает именно Майнхофф. Он знает Израиль, у него есть там связи, он сделает все красиво, а мне надо, чтобы получилось очень красиво и чтобы никто ничего не понял. И еще мне надо, чтобы ни один чеченец в этом деле не засветился.

– Все равно на нас подумают, – криво усмехнулся Азамат.

– Ну, ты преувеличиваешь, – Подосинский снисходительно похлопал Азамата по плечу, – у тебя, как говорят психологи, завышенная самооценка. Вы не одни в мире такие страшные, и это все-таки Израиль. Ты сначала дослушай до конца. Пока на Ближнем Востоке продолжается арабо-израильский конфликт, пока не снято полностью эмбарго на иракскую нефть, у Западной Европы есть постоянный соблазн – каспийская нефть. Самый короткий путь для нефтепровода – через Чечню. Чтобы погасить все сомнения по поводу нефтепровода и прекратить канитель, надо организовать хороший скандал.

– На Ближнем Востоке и так сплошные скандалы, – заметил Азамат, – в Чечне тоже.

– Из двух зол всегда выбирают меньшее. К заварушке на Ближнем Востоке уже привыкли, никто не боится и не удивляется. А надо, чтобы испугались и растерялись. Евреи с арабами ссорятся, но глядишь – и договорятся. Так вот, чтобы они не могли договориться, мы потихоньку спутаем карты. Понимаешь?

– Пока нет, – честно признался Азамат. Мимо затемненных окон «Линкольна» проплывало Ленинградское шоссе, медленный снег переливался и вспыхивал лимонно-желтым, алым, зеленым огнем. У метро «Динамо» торговали елками.

– Нужен крепкий компромат на Израиль, – Подосинский весело подмигнул, – и компромат этот должен добыть совершенно нейтральный человек.

– Это Карл-то нейтральный? – засмеялся Азамат. – Карл Майнхофф, краса и гордость международного терроризма. У него завязки по всему миру, его все ненавидят и боятся.

– Вот именно, – кивнул Геннадий Ильич, – все разведки встанут на уши, если Карл привезет из Израиля человека, который заявит публично, что по заданию израильского правительства работает над биологическим оружием нового поколения.

– А что, у тебя есть на примете человек, которому поверят, если он так скажет?

– Разумеется, есть.

– И что за оружие?

– Отличное оружие. Вирусы пострашней СПИДа. Можно при желании использовать так, что атаку никто не заметит. Станут вдруг все дохнуть, как мухи. Генетические мутации начнутся, как в каком-нибудь ужастике. А потом еще будет рождаться много поколений уродов, но не по всему миру, а в отдельно взятой стране, которая станет жертвой атаки. Я не специалист, но знаю, там все как-то очень хитро. К каждому определенному виду сразу разрабатывается система вакцинации. Любые исследования в этой области были запрещены специальной резолюцией ООН еще пять лет назад. И тут – здрасьте вам, оказывается, честные цивилизованные израильтяне по-тихому работают над чумой двадцать первого века.

– Брось, – Азамат махнул рукой, – кому надо, тот и так знает. Очередная страшилка о супероружии не ускорит подписания контракта по нефтепроводу.

– Скучный ты человек, Азамат, – вздохнул Геннадий Ильич, – ты главного не понял. Дело ведь не в очередной страшилке. Вся соль в том, чтобы освежить привычную, поднадоевшую склоку новыми подробностями. Пусть заварушка продолжается и усложняется. Чем меньше шансов разрешить конфликт мирным путем, тем неопределенней ситуация на мировом нефтяном рынке. Ты, Азамат, тактик. Ты живешь сегодняшним днем, и в этом твоя сила. Но и слабость тоже. А я стратег. Я генератор идей. Я смотрю далеко вперед.

– Ох, Гена, с огнем играешь. Замочат тебя, и все дела, – покачал головой Азамат.

– Типун тебе на язык, Азамат. – Подосинский криво усмехнулся. – Уже пробовали, не по зубам я им. Они у меня будут как собаки. Все поймут, но сказать, то бишь доказать, – ничего не сумеют. Пока все ниточки ближневосточной проблемы у меня в руках. И я не хочу ни одной из них упустить. Ни одной.

– И все-таки почему именно Майнхофф? В какой связи ты вообще вдруг вспомнил о нем?

– В связи с Израилем. Все просто, Азамат. Майнхофф имеет там прочные связи. Ну не посылать же к евреям твоих джигитов! Они, конечно, молодцы, никто не спорит, но прости, они даже по-английски не говорят, не то что на иврите.

«Что-то ты темнишь, великий стратег. Лапшу мне на уши вешаешь. Тебе, вероятно, нужен не только еврей-профессор с супероружием, но и сам Карл. Интересно, зачем? Мало разве у тебя крепких ребят-исполнителей, не только чеченцев, которые по-английски не говорят, но всяких-разных, на выбор?» – с легким раздражением подумал Азамат. Но вслух сказал совсем другое:

– Карл очень дорого стоит.

– Сколько попросит, столько дам, – улыбнулся Подосинский.

– А оружие? – тихо спросил Азамат.

– Что – оружие? – Геннадий Ильич недоуменно вскинул брови.

– Ну, вирусы эти, – Азамат чуть поморщился, – их не хочешь заодно добыть по-тихому? Если все боятся этих микробов, так, может, пусть будут на всякий случай, вместе с этой, как ее? С системой вакцинации.

– А зачем? – равнодушно пожал плечами Подосинский. – На фига мне вирусы? Я человек мирный.

Глава 2

В первую неделю девяносто восьмого года в Иерусалиме выпал снег, а на побережье, в курортном Эйлате, где даже в январе температура редко падает ниже плюс пятнадцати, дул ледяной пронзительный ветер. Туристы, у которых была охота погулять по вечерней набережной в такую скверную погоду, понуро брели вдоль светящихся витрин сувенирных лавок, заглядывали внутрь, заходили, лениво перебирали дорогие безделушки.

У пристани покачивались яхты, огни отражались в спокойной тяжелой воде Красного моря, и казалось, будто яхты, прогулочные катера, маленькие рыбацкие лодки стоят на дрожащих разноцветных столбах. Тонкий серпик молодого месяца висел рогами вверх, словно темно-лиловое небо улыбалось белым маленьким ртом, не разжимая губ.

Парк аттракционов на набережной был пуст. Карусели не работали. В такое позднее время, да еще в такой холод, не нашлось желающих кататься на машинках и лошадках, стрелять в тире, сбивать пластмассовыми шариками жестянки из-под колы, вылавливать магнитной удочкой из стеклянного аквариума китайские игрушки, которые все равно никогда не появятся. Только грозное, пылающее яркими огнями сооружение под названием «камикадзе» крутилось вокруг своей оси, высоко взлетало, переворачиваясь, зависало над парком.

Обычно из кабинок слышался восторженно-испуганный визг, но сейчас было тихо. Урчал, поскрипывал мотор аттракциона, тяжелая маслянистая вода Красного моря шуршала, набегая на холодный песок пустого пляжа. Иногда прорывался сквозь завывания ветра одинокий голос скрипки. Уличный музыкант у ограды парка, закрыв глаза, выводил скрипичное соло из концерта Вивальди исключительно для собственного удовольствия. В мятой кепке у его ног лежала с утра жалкая мелочь, и ни гроша за долгий день не прибавилось. А теперь уж вряд ли кто-то пройдет мимо и бросит хотя бы полшекеля. Странное время, разгар курортного сезона, а тихо, пусто, будто вымерло все.

Единственный ребенок, пожелавший покататься на «камикадзе», десятилетний русский мальчик Максим Воротынцев, не кричал и не визжал, когда висел вниз головой на восьмиметровой высоте. В животе все сжималось и леденело, ужасно хотелось заорать, но он молчал, стиснув зубы. Можно было бы и не стесняться. Кроме мамы, которая одиноко сидела на лавочке, и карусельщика, читавшего журнал в своей стеклянной будке, никто бы визга не услышал. Но Максимка молчал. Так было страшней и интересней.

Карусель сделала очередной круг, на этот раз медленный, плавный, и Максим успел заметить, что мама уже не одна на лавочке. Рядом с ней уселся какой-то тип.

– Гадкая погода, – произнес по-английски низкий мужской голос.

Алиса Воротынцева вздрогнула от неожиданности и оглянулась. Вспыхнули огни карусели, осветили черную спортивную куртку, высокий ворот белого свитера, жесткое, загорелое лицо.

«Американец», – равнодушно отметила про себя Алиса, вежливо улыбнулась и посмотрела на часы.

Максимка катался на этой дурацкой вертушке уже двадцать минут. Он уговорил купить сразу три билета, и карусельщик, дернув рубильник, уселся в своей будке, уткнулся в журнал, покуривал, прихлебывал пиво и, кажется, вообще не собирался выключать карусель.

– А знаете, почему здесь так холодно? – спросил загорелый американец.

– Нет, – буркнула Алиса.

– Здесь так холодно потому, что я мечтал полежать на песке, понырять с аквалангом в Красном море, погреться на солнце. Я мечтал об этом почти три года. Именно поэтому так холодно. Мне не везет.

«Нам с Максимкой тоже не везет, – лениво подумала Алиса, – мы тоже мечтали пожариться на солнышке в январе, поваляться на пляже. Мы здесь уже третий день, я выложила на эту поездку три тысячи долларов, почти все, что заработала за два месяца, а погода дрянная…»

Она поднялась со скамейки, подошла к будке.

– Извините, по-моему, пора уже выключать.

– А? – встрепенулся карусельщик.

Это был маленький, почти карлик, эмигрант из России.

Сначала Алиса и Максим удивлялись, слыша повсюду русскую речь. Потом им объяснили, что по статистике, каждый пятый израильтянин говорит по-русски.

– Уже двадцать минут прошло, – напомнила Алиса.

– Да ладно, – махнул он рукой, не поднимая глаз от журнала, – пусть мальчик покатается в свое удовольствие. Все равно ведь нет никого.

– Ему плохо станет. Выключите, пожалуйста.

– Как скажете, – карусельщик пожал плечами, отложил журнал, неохотно вылез из своей будки, – а может, еще на чем желаете прокатиться? «Мертвая петля», «Сумасшедший паук», «Американские горки»?

– Нет, спасибо.

Карусель наконец застыла. Алиса бросилась к кабинке, чтобы помочь Максимке вылезти. Он был бледно-зеленый, чуть не упал, спрыгивая с высокой ступеньки. Голова у него, разумеется, кружилась, однако он отстранил мамину руку и тихо фыркнул:

– Я сам. Не маленький.

– Вы из России? Это ваш младший брат? – не унимался американец.

Алиса с раздражением отметила, что, вероятно, парень слегка перебрал, ищет приключений и теперь долго не отвяжется. Почти никого на набережной нет, а ему охота пообщаться.

– Сын, – ответила она и, обняв пошатывающегося Максимку за плечи, направилась к выходу из парка. Американец не отставал, шел за ними.

– Что за тип? – спросил Максимка, кивнув на американца.

– Понятия не имею. Есть хочешь?

– Хочу. Но не здесь и не в отеле. Ты обещала, сегодня мы поужинаем в том ковбойском кабачке, у площади, где бедуинский рынок. Помнишь?

– Далековато. Пойдем в отель, там полный холодильник еды.

– Ты обещала…

– Тогда давай на машине. Я промерзла насквозь, и у тебя уши ледяные. Кстати, надень, пожалуйста, капюшон.

Скрипач у ограды выводил мелодию старинного русского романса «Капризная, упрямая». Максимка вытащил маленький серебряный шекель из кармана курточки, положил в кепку у ног скрипача.

Небольшой клубный отель «Ривьера» находился на соседней улице, в двух шагах от парка аттракционов. Проходя мимо ярко освещенной зеркальной витрины ювелирного магазина, Алиса скосила глаза и заметила, что американец в черной куртке все еще идет следом. Он успел поймать ее взгляд в зеркале иулыбнулся широкой, открытой улыбкой.

– Вы выглядите слишком молодо для такого большого сына, – произнес он громко, пытаясь заглушить шум ветра, – впрочем, вы, вероятно, сами это знаете.

Они свернули за угол. Короткая улица была пуста. Американец свернул за ними.

– Простите, я плохо говорю по-английски. – Алиса ускорила шаг.

У нее не было никакой охоты продолжать разговор с посторонним поддатым человеком.

– Мам, ну что ты напрягаешься? тихо спросил Максим. – Ты у меня дикая какая-то. Может, ему просто по пути, скучно и хочется поболтать?

– Я не напрягаюсь. С чего ты взял?

На самом деле она и правда никак не могла расслабиться, войти в спокойный ритм отдыха. Слишком устала, зарабатывая на этот отдых, который, кажется, не оправдывал радужных ожиданий и вложенных денег.

Алиса работала архитектором-дизайнером в крупной российско-австрийской строительной фирме. Дела у фирмы шли отлично, поступали заказы на строительство и оформление всего – от огромных торговых центров и спортивных комплексов до частных коттеджей. Оплата была сдельной – сколько осилишь заказов, столько заработаешь. Для того чтобы заработать на поездку, Алиса взялась за оформление дачного особняка для стареющей эстрадной певицы. От этого выгодного на первый взгляд заказа отказались многие Алисины коллеги.

Певица, дама амбициозная, истеричная, сама не знала, чего хочет, и все подозревала, что получается не так шикарно, как у другой пожилой звезды, ее давней соперницы. К тому же ее отношение к людям основывалось на одном нехитром принципе: она могла нормально общаться лишь с теми, кто не забывал восхищаться ее потрясающим голосом, неподражаемым артистизмом, божественной красотой.

Певица оказалась одним из самых сложных заказчиков за всю Алисину практику. Но и с такими надо уметь работать. Никуда не денешься. Однако это сильно выматывает. Хочется потом заткнуть уши ватой и целый месяц молчать.

Алиса ждала этой поездки, чтобы побыть с сыном, посмотреть новую интересную страну, в которой никогда прежде не бывала. И вот они с Максимкой здесь уже третьи сутки. Холодно, неуютно, ледяной ветер с моря.

Раздражали жуткие цены, совершенно не соответствующие уровню сервиса, раздражала приторная навязчивость этого сервиса. В воздухе все время чувствовалась какая-то неприятная подозрительность, напряженность. Бесчисленные вооруженные патрули, военные и полицейские – на набережной, на пляже, в гостинице, на каждом шагу. Мальчики и девочки из службы безопасности каждый раз вежливо просили открыть сумку перед входом в супермаркет или торговый центр.

Еще в Москве, в Шереметьево-2, перед пограничным контролем, молодая израильтянка в униформе учинила ей допрос с пристрастием.

– Простите, вы позволите мне взглянуть на свидетельство о рождении вашего сына? – любезно попросила она по-русски, без всякого акцента.

Алиса вытащила свидетельство.

– Здесь у вас стоит прочерк в графе «отец», – мягко произнесла девушка, разглядывая документ, – вы не могли бы все-таки назвать фамилию отца ребенка?

В первый момент Алиса даже задохнулась от подобной наглости. К счастью, Максимка стоял чуть в стороне и не слышал их тихого диалога.

Алису предупреждали в турагентстве, что Израиль – особая страна. Служба безопасности вправе задавать любые вопросы. У них есть вполне серьезные основания. Они боятся террористов, привыкли жить под прицелом. Однако при чем здесь личная жизнь тихой, незаметной матери-одиночки из России?

– Если бы я могла назвать фамилию отца ребенка, она была бы записана в документе, – сквозь зубы процедила Алиса.

– Но есть отчество: Юрьевич, – не унималась девушка, – отца вашего ребенка звали Юрий?

– Нет. Так звали моего отца, – буркнула Алиса. Да, их можно понять. Вежливая израильтянка в униформе лезла в ее личную жизнь вовсе не для собственного удовольствия. И в сумки здесь заглядывают не из любопытства. Ищут взрывные устройства, оружие. Заботятся о безопасности. Но все-таки противно, когда в тебе, обычном мирном туристе, подозревают террориста либо идиота, который по рассеянности проглядел, как к нему в кошелку сунули бомбу.

Они подошли к автостоянке перед отелем.

– Вы отлично говорите по-английски, мэм. Не скромничайте, – произнес у них за спиной американец.

Алиса не сочла нужным ответить, достала ключи от машины. Еще в Москве, в туристической компании, покупая тур, она оплатила прокат машины. В Эйлате фирма «Баджет» выдала ей маленький двухдверный «Рено», совершенно новый, нежно-салатового цвета.

– Ну вот, он просто живет в нашем отеле, – сказал Максимка, усаживаясь на переднее сиденье.

Алиса увидела, как американец в черной куртке поднимается по ступенькам и перед ним разъезжаются стеклянные двери холла.

– Ты уверен, что хочешь ужинать именно в той грязной забегаловке у рынка? – спросила Алиса, выезжая со стоянки. – Может, поедем в какое-нибудь более приличное место?

– Мама, ты обещала, – Максимка упрямо тряхнул головой, – к тому же мы с тобой здесь разоримся, ужиная в приличных местах. А там наверняка дешево.

– Экономный ты мой, – вздохнула Алиса, – ладно, поехали.

– Ну кто-то из нас двоих должен быть экономным, мамочка, – пожал плечами ребенок, – иначе придется тебе играть на скрипочке у парка аттракционов, а мне выламываться в акробатических этюдах, ходить на руках, крутить колесо. Много нам, конечно, не подадут, но проживем как-нибудь.

– Я не умею играть на скрипке, малыш, – засмеялась Алиса, – а ты только второй год занимаешься акробатикой.

– И скоро вообще брошу, если будут задавать столько уроков в школе. Я не вундеркинд. Вот, придумал! Мы с тобой займемся астрологией. Будем судьбу предсказывать, как та толстая женщина вчера на рынке. А что, думаешь, она зарабатывает меньше тебя?

– Ну подожди, Максим, мы пока еще не разорились. Мы с тобой вполне состоятельные люди, отдыхаем зимой на море.

– Какой ценой, мамочка! – вздохнул ребенок. – Видимся с тобой только утром, вечером ты приходишь с работы, я уже сплю. Даже по выходным тебя не вижу.

– Эй, ты что разворчался, ребенок?

– Есть хочу. Ты же знаешь, я всегда злой, когда голодный.

Кабачок, который приглянулся Максимке, прятался в глубине рыночной площади. Площадь была пуста. С трудом верилось, что вчера здесь бурлил тесный, яркий, грязный бедуинский рынок, который произвел на Максима огромное впечатление.

Повозки, лавчонки, расписная глиняная посуда, пышногрудые восточные красавицы, нарисованные на дешевых коврах, горы поддельных джинсов, футболок, сумок с аляповатыми этикетками известных американских и французских фирм, гирлянды разноцветных бус.

В матерчатой разрисованной палатке пожилая предсказательница-астролог сидела за компьютером и на нескольких языках глубоким мелодичным басом окликала людей в толпе:

– Мадам, зайдите! Вас ждет большая удача! Не проходите мимо, сэр! Завтра вам улыбнется счастье! Только я знаю, как вам избежать неприятностей, фрейлейн!

Эта дама вызвала у Максима целую бурю эмоций. Он даже захотел зайти к ней в палатку и узнать свое будущее, но тут же его внимание переключилось на шарманщика с обезьянкой.

Из большой старинной шарманки звучал знакомый шлягер. Безногий шарманщик цедил колу из мятой жестянки. Обезьянка в крошечных джинсиках дремала у него на плече. В пустое нутро шарманки был спрятан обыкновенный кассетный магнитофон. Инвалид ставил кассету, потом для вида крутил ручку. Звучали шальные голоса Майкла Джексона, Мадонны или группы «Спайс-герлз». Обезьянка вздрагивала во сне, приоткрывала воспаленные круглые глазки и опять засыпала.

– Может, он ее снотворным подкармливает? – страшным шепотом спросил Максим. – У нас в метро сидят нищие с младенцами, и младенцы всегда спят. Я слышал, эти гады их кормят снотворным, чтобы не мешали работать…

Кричали грустные грязные верблюды, торговцы трясли бусами и платками прямо перед носом. Надо было следить за сумкой, за карманами, продираясь сквозь толпу. Они очень скоро устали и проголодались. Алиса не решилась кормить сына липкими восточными сладостями и сомнительной шурмой. В глубине, за площадью, Максимка углядел закусочную.

Они подошли к невысокой оградке. Все столики были заняты. Но ребенок почему-то непременно хотел поесть именно в этом грязноватом заведении, хотя кафе и ресторанов в курортном городе больше, чем людей. Минут пять они стояли у ограды и ждали, вдруг освободится какой-нибудь столик. Однако никто из посетителей уходить не собирался.

– Ладно, – махнул рукой ребенок, – но обещай, что завтра мы обязательно здесь поужинаем. Это настоящий ковбойский кабачок, как в американском вестерне.

Алиса не заметила ничего особенного, ничего «ковбойского», кроме замшевой шляпы хозяина. Обычная забегаловка, столики прямо на улице, под матерчатым полосатым навесом. Ободранные лавки, грязная клеенка на столах. Огромные жирные куры крутятся в засаленной жаровне, воняет окурками и кислым пивом.

– Атмосфера, – объяснил Максим, – понимаешь, на набережной, и вообще, везде в этом городе все прилизанное, стерильное, официанты в «бабочках», белые скатерти. А в этом кабачке никто перед тобой не выпендривается, чтобы содрать с тебя лишнюю сотню шекелей. Это заведение не для туристов, а для своих, поэтому здесь интересней.

Сейчас над пустой рыночной площадью уныло свистел ветер, хлопал матерчатый тент над закусочной. Казалось, вчерашний рынок просто сдуло, унесло куда-то вместе с палатками, верблюдами, толстой гадалкой, сонной обезьянкой. Остался только грязный кабачок с хозяином в замшевой шляпе и несколькими сомнительными посетителями.

Алиса припарковала машину почти у самого входа. Был занят только один столик, за ним сидело человек пять – смуглые, мрачные, крикливые мужчины с длинными сальными волосами, забранными в хвостики, с усами «скобкой», с массивными перстнями и грязными ногтями. Они пили пиво и что-то бурно обсуждали на иврите, размахивали руками. Стол был завален объедками, окурками, уставлен пивными кружками.

Хозяин, лет шестидесяти, с жидкими седыми космами, свисающими из-под ковбойской шляпы, сидел среди них и с явной неохотой поднялся, увидев новых посетителей, принял заказ и удалился, мрачно кивнув, не сказав ни слова.

Алиса закурила. Максим вытащил из кармана электронную игрушку и принялся нажимать кнопки на пульте. Игрушка пищала и мелодично позванивала. Смешной компьютерный зверек на крошечном экране жил своей немудреной жизнью, требовал заботы и участия, играл в мячик, капризничал, кушал, какал, болел, выздоравливал, выражал полное счастье, мог совсем умереть, но тут же его «рождали» заново.

Алиса никак не могла привыкнуть к этому новомодному увлечению сына. Такие игрушки были у каждого ребенка в Максимкином классе, они заменяли не только привычных плюшевых мишек, собачек, кукол, но даже друзей, младших братьев и сестер. Когда первый Максимкин электронный питомец умер от простуды, ребенок плакал по нему целый день, а вечером вышел в Интернет и похоронил нарисованную крошку на специальном нарисованном кладбище. Потом успокоился и «родил» себе нового томагошу.

Хозяин принес курицу, бутылку колы, стаканы, тарелку острого овощного салата. За соседним столиком что-то бурно обсуждали, кричали, хлопали кулаками по столу так, что подпрыгивали тяжелые кружки.

И вдруг что-то неуловимо изменилось. Пятеро мужчин замолчали на миг, потом опять загалдели, еще оживленней загремели стульями, давая место шестому, который появился не с улицы, а откуда-то изнутри кафе.

Ему было около сорока. Невысокий, коренастый. Потертые до белизны джинсы, клетчатая шерстяная рубашка. От остальных он отличался опрятностью, отсутствием тяжелых дешевых украшений, короткой стрижкой. Волосы, брови, небольшие усики были совсем светлыми, светлее загорелой, обветренной кожи. Глубоко посаженные бледно-карие глаза скользнули по лицу Алисы, потом вперились в Максима.

Алиса почувствовала, как леденеют пальцы. Она заметила, что рука с зажатой сигаретой мелко дрожит. Белобрысый тоже это заметил, и по его лицу пробежала усмешка.

Такая знакомая усмешка, легкая, скользкая, холодная и одновременно обжигающая, словно прикосновение медузы.

Алиса резким движением загасила сигарету.

– Мам, можно руками? Можно я буду курицу есть руками? – Голос сына доносился откуда-то издалека, хотя Максимка сидел рядом и повторял свой вопрос уже в третий раз, прямо в ухо. – Мама, очнись! Что с тобой?

– Да, малыш, можно руками…

– А ты? Почему ты не ешь? – Ребенок с аппетитом уплетал горячую курицу. Налей мне, пожалуйста, колы. Эй, ты только что курила, ты обещала, что не будешь смолить одну за другой.

Алиса заметила, что вертит в пальцах сигарету. Может, встать и уйти? Но внезапным уходом она только привлечет внимание. Прежде чем уйти, придется позвать хозяина, попросить счет. А потом – как она объяснит Максимке свой странный поступок?

Для начала надо успокоиться.

«Действительно, что со мной? Ведь этого быть не может. Просто случайное сходство. Он погиб три года назад в Северной Ирландии. Я читала в нескольких газетах, я видела фотографию похорон. Его хоронили на родине, в Германии. Однако почему он так смотрит?»

Она залпом выпила стакан колы и щелкнула зажигалкой. «Предположим, это он. Что дальше? Во-первых, прошло одиннадцать лет. Почему он непременно должен меня узнать? Я изменилась. Так не бывает, чтобы женщина за одиннадцать лет нисколечко не изменилась. Во-вторых, даже если он узнал – что из этого?»

– Мам, ты точно не хочешь курицу? Тогда я доем, ладно?

– Да, малыш, доедай, – кивнула она, подвигая к нему свою тарелку.

Белобрысый весело болтал на иврите со своими приятелями, потягивал пиво, бросал в рот соленые орешки. Алиса старалась не смотреть на него, но то и дело ее взгляд натыкался на холодные бледно-карие глаза.

«Да что я, в самом деле? Через десять минут мы уйдем отсюда. Разумеется, это не он, просто очень похож. До жути похож…»

– Максимка, доедай, поехали. Я спать хочу, – сказала она.

– Ты же спала почти двое суток, как сурок. Слушай, мам, что с тобой вообще происходит?

– А что со мной происходит? – Алиса попыталась улыбнуться.

– Достань пудреницу и посмотри на себя в зеркало. Ты бледная, прямо синяя вся. Может, у тебя голова болит?

– Да, честно говоря, у меня ужасно болит голова, просто раскалывается. Алиса открыла сумку, но вместо пудреницы вытащила фотоаппарат. – Максимка, ты здорово смотришься с куриной косточкой на фоне этих темных личностей за соседним столом. Они похожи на наркоторговцев или бандитов, – произнесла она нарочно громко, поднялась, обошла стол, встала так, чтобы белобрысый попал в кадр.

– Мам, тише! Вдруг кто-то из них понимает по-русски? – испуганно зашептал ребенок.

– Вряд ли.

Щелкнула вспышка, потом еще раз и еще. Хотя бы на одном из кадров белобрысый должен получиться достаточно четко. Завтра утром она отдаст проявить пленку. Потом спокойно разглядит лицо на фотографии и окончательно убедится в своей паранойе, ибо это, разумеется, не он.

Она убрала фотоаппарат, позвала хозяина, попросила счет. Вместо счета мрачный ковбой просто назвал сумму – пятьдесят шекелей. Это было очень дешево. Алиса достала купюру, добавила несколько монет чаевых. Максим отправился к раковине за стойкой вымыть руки после жирной курицы. Белобрысый проводил его глазами, потом опять уставился на Алису. Она не отвела взгляд.

«Даже если это и правда ты, я не боюсь тебя. Ты умер. Тебе удобней, чтобы все думали, будто ты умер».

Алиса взяла сына за руку и, не оглядываясь, направилась к машине. Когда нежно-салатовый новенький «Рено» отъехал от кафе, обогнул площадь и свернул в переулок, ведущий к набережной, белобрысого за столом уже не было. Шумная компания во главе с хозяином в ковбойской замшевой шляпе продолжала пить пиво, курить, жевать соленые орешки.

* * *
– Сэр, я не сомневаюсь, это он.

– Чушь. Какого черта он стал бы здесь светиться? И потом – пластическая операция…

– Он сделал еще одну.

– Тогда тем более, как же ты умудрился узнать его?

– Во-первых, почуял печенью… Можете считать меня сумасшедшим, но после того, как три года назад на моих глазах взорвался автобус с заложниками и человеческие потроха парили в воздухе, как комья красного снега, я чувствую этого ублюдка печенью. Ну а во-вторых, он сделал еще одну пластическую операцию.

– Ты не просто псих, ты еще и поэт. Для секретного агента это слишком. И между прочим, еще не доказано, что именно он взорвал автобус с заложниками под Луксором. Списали на него, для удобства.

– Идея с захватом туристического автобуса в Египте принадлежала ему. И то, что произошел взрыв, его вина. А насчет поэзии – да, я баловался верлибрами, когда учился в университете, и, наверное, что-то такое во мне осталось с тех пор. Но работе это не мешает.

– Кстати, говорят, Майнхофф тоже баловался поэзией, когда учился в России. Может, ты так тонко чувствуешь его потому, что между вами много общего?

– Я не учился в России. А Майнхофф никогда не писал стихи. У меня нет ничего общего с этим ублюдком.

– Ладно, не злись. Как ты мог узнать его, если он во второй раз сменил внешность?

– Он вернул свое прежнее лицо.

– То есть?

– Он стал опять собой, Карлом фон Майнхоффом. Остался небольшой шрам на подбородке, и все. У спецслужб есть фотография другого Карла, то есть Людвига Хошельбаума, гражданина Австрии.

– Вот здесь ты не прав. Хошельбаум – это совершенно другой человек. Он погиб полтора года назад при попытке захвата израильского пассажирского самолета, и его опознали как Карла Майнхоффа. Они действительно чем-то были похожи. Рост, возраст, телосложение, цвет волос и глаз. Отпечатки пальцев идентифицировать не удалось, у трупа были до кости сожжены руки. Лицо уцелело, и эксперты подтвердили, что покойный подвергался пластической операции. Но его первоначальный внешний облик восстановить не сумели, никто не узнает, кем был погибший Хошельбаум на самом деле. Но то, что именно он возглавлял террористическую группу, которая успела застрелить троих заложников в самолете, известно доподлинно.

– Да, я знаю, существует миф, будто Хошельбаум, который был торжественно похоронен под именем Майнхоффа, на самом деле являлся подставным лицом, двойником, а Майнхофф вообще не имел отношения к истории с самолетом. Я знаю одно: после двух смертей и двух пластических операций вряд ли удастся идентифицировать его по внешним признакам.

– Есть отпечатки пальцев. Раньше он с удовольствием шлепал их повсюду, даже оставлял журналистам в качестве автографов.

– В Гонконге был арестован врач, который менял ему лицо. Этот китаец признался, что отшлифовал ему подушечки пальцев. Есть китайская методика, при которой папиллярный узор не восстанавливается. Думаю, именно поэтому он решился вернуть свое прежнее лицо. Он ведь безумно любит себя, этот сукин сын. Просто обожает. Он помешан на чистоте баронской крови и все в самом себе считает бесценным, не только черты лица, но даже папиллярный узор. Он относится к своей персоне как к реликвии, и любое нарушение целостности образа для него кощунство, трагедия, оскорбление памяти благородных предков.

– Когда-нибудь ты напишешь об этом сумасшедшем фундаментальный труд. Но бестселлером он вряд ли станет. Ты, Деннис, любишь все усложнять, у тебя как-то странно устроены мозги. Ты застреваешь на мелочах и раздуваешь их до немыслимых размеров. А потом оказывается, что внутри воздух, пустота. Ты слишком много говоришь о его баронстве, а это просто один из пунктов его помешательства, не более. Очередной мыльный пузырь или воздушный шарик, как тебе больше нравится. Карл Майнхофф прежде всего международный бандит, и не надо делать из него героя древнегерманского эпоса. И так хватает мифов. Показания твоего китайца были признаны недействительными. Его объявили душевнобольным, освободили из-под стражи, а через месяц он скончался в больнице от острой сердечной недостаточности. Никакой методики нет. Это тоже миф, легенда. Для того чтобы папиллярный узор не восстановился, мягкие ткани надо стесать до кости. При этом неминуемо пострадают сухожилия и двигательные функции пальцев. Человек станет инвалидом…

– И тем не менее такая методика есть. Другое дело, для бандитов-практиков это слишком дорого, а главарям преступных организаций – ни к чему. Они работают чужими руками. Сразу после ареста китайца допрашивал мой человек. Собственно, он и вышел на этого доктора. Разумеется, хирург был совершенно нормален. А мой человек погиб в автомобильной катастрофе еще раньше, чем китайца поместили, в госпиталь.

– Ну ладно, это все уже История. Что мы имеем на сегодня? Почему ты вдруг уцепился за эту русскую с ребенком?

– Вчера днем из кафе у рыночной площади Майнхофф неожиданно пошел за ними, за женщиной с мальчиком. Довел их до гостиницы.

– Они что, вчера тоже были там?

– Нет. Они ходили по рынку, потом подошли к кафе. Не было ни одного свободного столика. Они постояли, поговорили о чем-то, потом отошли. Я бы не обратил на них внимания, если бы Майнхофф не рванул за ними.

– Пешком или на машине?

– Пешком. Вчера у рынка негде было парковаться.

– Женщина вступала с ним в контакт?

– Нет.

– Уверен?

– Почти. Вообще, все это очень странно. Никаких попыток контакта ни с его, ни с ее стороны. Сегодня женщина и мальчик как будто просто заехали в кафе поужинать. Я чуть не потерял их сначала, потом мне пришлось припарковать машину довольно далеко от площади и от забегаловки, там было пусто и почти невозможно вести наблюдение, особенно после того, как я попытался вступить с ней в контакт.

– Так, может, ты поспешил с прямым контактом?

– Уж больно подходящая была обстановка в парке аттракционов. Я взвесил все «за» и «против» и решил, что прямой контакт логичней, чем скрытое наблюдение. Уж если я живу в соседнем номере…

– Тогда не надо было потом вести за ней скрытое наблюдение.

– Не утерпел. Вошел у нее на глазах в гостиницу и тут же выбежал. Как чувствовал, что они опять встретятся. Ну спрашивается, почему из всех кафе в городе они выбрали именно эту грязную забегаловку? Женщина явно нервничала. Я хорошо ее видел. На мое счастье, прямо напротив кафе оказался узкий проход между домами, совершенно темный. Так вот, мне показалось, что встреча была для нее полнейшей неожиданностью. Возможно, вчера она его вообще не заметила. Слишком уж явно удивилась и испугалась сегодня. Запаниковала, повела себя совершенно неадекватно. Вдруг вскочила и стала фотографировать.

– И после этого ты продолжаешь утверждать, что она из ФСБ?

– Не смейтесь. Пока я ничего не утверждаю. Рано делать выводы. Я буду осторожно вести ее, а там посмотрим.

– Судя по тому,? что ты рассказал, на агента она не тянет. Надо быть кретинкой, чтобы в открытую щелкать Майнхоффа. Разумеется, он бы моментально такого агента вычислил. Ерунда, ни одна спецслужба так не работает. Когда эта русская прилетела?

– Она здесь всего третий день. Раньше почти не выходила из гостиницы. Мне здорово повезло, что соседний номер оказался свободным. Так или иначе это зацепка.

– А если она не говорит по-английски, эта твоя зацепка?

– Она свободно владеет языком. Я понял по нескольким фразам. Отличное произношение, мягкий европейский акцент, скорее французский, чем русский. Правда, она довольно резко отшила меня сегодня в парке, но это не проблема.

– Может, все-таки не стоит тебе сразу идти напролом?

– Наоборот. Красивая одинокая женщина с мальчиком десяти лет. Одинокий скучающий бизнесмен из Америки, зимний Эйлат, соседние номера…

– Ладно, я попытаюсь прощупать эту русскую через наши каналы. Однако, мне кажется, лучше заняться забегаловкой у рынка. Там все ясней и проще.

– Забегаловкой уже занимается МОССАД. Там мы моментально засветимся. Не стоит повторять прежних ошибок. Майнхофф прибыл сюда по делу, и я не удивлюсь, если окажется, что МОССАД не просто в курсе, но имеет свой серьезный интерес. Они позаботятся, чтобы он опять испарился.

– Ты хочешь сказать, что собираешься охотиться за Карлом Майнхоффом в одиночку?

– Не вижу других вариантов.

– МОССАД, Интерпол, ФСБ, а также немцы, англичане, итальянцы… Ты можешь назвать хотя бы одну секретную службу, которая не ловила бы Карла Майнхоффа?

– Я не могу назвать ни одной, которая не пользовалась бы его услугами.

– Ты не только псих и стихотворец. Ты еще и самоубийца.

Глава 3

В номере было холодно. Алиса достала из шкафа запасное одеяло, накрыла Максимку. Он спал неспокойно, вертелся, несколько раз всхлипнул во сне. Он с младенчества остро чувствовал ее настроение. Малейший оттенок тревоги моментально передавался ему. Алиса могла сколько угодно хитрить, улыбаться, выдумывать отвлекающие игры, сочинять веселые и грустные сказки. Все было напрасно.

И сейчас он не мог уснуть до тех пор, пока она не объяснила ему подробно и внятно, почему вдруг ни с того ни с сего так запаниковала в этой дурацкой забегаловке.

– Понимаешь, в какой-то момент компания за соседним столиком показалась мне не то чтобы опасной, но неприятной, способной на агрессию. Согласись, они ведь и правда не внушали доверия, к тому же вокруг не было ни души. А совсем недавно я читала американский триллер, и там была похожая ситуация. Героиня случайно зашла в сомнительную закусочную выпить чашку кофе и съесть что-нибудь, а там как раз собрались уличные наркоторговцы. Девушка едва успела надкусить свой гамбургер, как ворвались люди в масках, с автоматами… Ты ведь знаешь, какое у меня бурное воображение. Я сразу представила нас с тобой на месте этой Элен Кроуфорд, и так ярко представила, что испугалась.

Она стала пересказывать роман Энтони Спейсона «Я не умею стрелять». Ребенок слушал затаив дыхание.

– Ты, мамочка, все-таки немножко чокнутая, – пробормотал он, засыпая. Эти дядьки в кафе были вполне мирные, просто грязные, и прикид у них бандитский. Расслабься, мы отдыхаем…

– У них – что?

– Прикид.

– Малыш, говори, пожалуйста, по-русски.

– Мам, я вообще-то ничего плохого в этом слове не вижу. У нас в классе все так говорят.

– У вас в классе некоторые матерятся через слово.

– Ладно, мамуль, не ворчи. Давай дальше, что там было с этой Элен, которая не успела съесть свой гамбургер?

Когда она дошла до середины, Максимка уже спал.

Номер находился на первом этаже. Вместо балкона был отдельный закуток, окруженный пальмами и невысоким кустарником и выходивший во внутренний двор отеля. Перед стеклянной дверью стоял пластиковый стол под тентом, два стула. Алиса накинула куртку и вышла покурить.

От ветра сухо шуршали пальмовые листья, тихонько плескалась вода в бассейне. Сквозь шторы соседнего номера пробивалась тонкая полоска света. Алиса не заметила, а скорее почувствовала, что рядом, у соседнего номера, в таком же закутке, за таким же пластиковым столом кто-то сидит.

– Мы с вами соседи, – произнес мужской голос по-английски, – вам, я вижу, тоже не спится.

Алиса повернула голову. В темноте белел высокий ворот свитера, блестели глаза и зубы. Американец улыбался.

– Меня зовут Деннис, как героя известного фильма «Один дома». Ваш сын наверняка смотрел этот фильм.

– Восемь раз, – неохотно отозвалась Алиса.

– У меня есть сухой джин. У вас случайно не найдется бутылочки тоника?

– К сожалению, нет.

– Жаль. Тогда хотя бы скажите, как вас зовут.

– Алиса.

– Как поживаете, Алиса?

Стандартное английское «Хау ду ю ду» предполагало такой же стандартный ответ.

– Спасибо, хорошо. – Она поднялась и шагнула к стеклянной двери. Спокойной ночи, Деннис.

– Подождите. Вы наверняка сейчас будете пить чай. Русские обожают пить чай ночами. Можно я составлю вам компанию?

Они разговаривали в темноте, почти не видя друг друга, но по интонации Алиса поняла, что лицо ее собеседника стало серьезным, даже напряженным.

– Нет, Деннис. Как-нибудь в другой раз. Спокойной ночи.

Она ушла в номер, закрыла стеклянную дверь, плотно задернула шторы.

* * *
Неофициальный новогодний фуршет в посольстве США в Москве, на улице Чайковского, был в самом разгаре. Сверкала огромная рождественская елка, по зеркальному паркету, как по замерзшему озеру, скользили дамы в вечерних туалетах, мужчины в смокингах.

В яркой надушенной толпе мелькали, как вспышки, лица знаменитостей, эстрадных и киношных звезд, политиков средней руки, которые больше светятся на телеэкране, чем в реальной политике. Был обычный для таких престижных мест набор безыменных «тусовщиков» мужского и женского пола. Странная порода людей, которые со всеми знакомы, везде примелькались, однако никто толком не знает, чем они занимаются, откуда взялись, куда исчезают потом и где достают деньги на столь неопределенно-легкомысленный образ жизни.

Были, конечно, и телевизионщики из программы светских новостей, были журналисты, бизнесмены, дипломаты.

Тихо, ненавязчиво играл классический джаз. Звон бокалов сливался с равномерным, спокойным гулом разговоров.

– Неужели вы не побоитесь вкладывать такие большие деньги в иракскую нефть? – спросила высокая пожилая американка Геннадия Ильича Подосинского, Если это не слухи, то я совершенно ничего не понимаю в пресловутой загадочной русской душе.

– Я слишком устал от праздников, чтобы говорить о делах, – улыбнулся Геннадий Ильич, – вы великолепно выглядите сегодня, Джуди. Надеюсь, я не получу по физиономии за сексуальные домогательства? – Он весело подмигнул и поцеловал даме руку.

Дама рассмеялась, щедро демонстрируя идеальный фарфоровый рот.

– Геннадий, я поняла ваш секрет. Вы – как это по-русски? – пройдоха. Плут. Вы мне напоминаете героя Николая Гоголя, того, который скупал мертвых батраков, чтобы сколотить на этом состояние. Вы делаете деньги из воздуха и умудряетесь всем вскружить голову, в том числе и мне, старой американской феминистке. Иракская нефть сейчас – это даже не воздух. Это пороховая бочка.

Официант, проходивший мимо, поскользнулся, выронил поднос. Несколько бокалов со звоном посыпалось на пол.

– Сорри, – пробормотал официант и стал поспешно собирать осколки, вытирать салфеткой лужу шампанского.

– Джуди, я делаю деньги на собственной живой энергии и на оптимизме, Подосинский быстрым движением пригладил прядки на лысине, – я – представитель крупного капитала. Акула капитализма, как говорили в советские времена. А капитал – это концентрированный энергетический потенциал нации. Потенциал нации не может не думать стратегически. Нефть – неотъемлемая часть стратегии. Слишком затянулся ближневосточный конфликт. Я верю в скорый и счастливый конец.

Он говорил, и к нему уже тянулись руки с диктофонами. Журналисты налетели, как мухи на мед. Щелкали фотовспышки, разворачивались в его сторону телекамеры. Геннадий Ильич, казалось, совершенно не замечал этого. Он обаятельно улыбался и непринужденно беседовал с американкой, словно никого вокруг не было.

– Эмбарго будет снято, нефть потечет рекой. А Чичиков, герой гениального Гоголя, плохо кончил. Так что не сравнивайте меня с ним, я хоть и оптимист, но человек суеверный.

– Это ты суеверный? – послышался рядом раскатистый бас. – Ты, Гена, прагматик, циник. С Новым годом, дорогой!

Толстяк двухметрового роста наклонился и троекратно расцеловался с маленьким Подосинским.

– Володя, здравствуй! Джуди, познакомьтесь, вот человек, рядом с которым я пигмей. Вот кто умеет делать деньги и кружить головы. Володя Мельник, мой друг, красавец мужчина.

– О, господин Мельник, концерн «Триумф», – улыбнулась американка, – много слышала о вас, очень рада познакомиться. Скажите, вы тоже собираетесь вкладывать деньги в иракскую нефть, как только будет снято эмбарго?

– Это что, новый анекдот? – хохотнул Мельник.

– Вот, Джуди, вы спрашивали, как рождаются русские анекдоты. Именно так, Подосинский легонько стукнул своим бокалом о бокал американки, – ваше здоровье, дорогая.

На следующее утро Джуди Мак-Мейнли, пресс-атташе посольства США, просматривала кипу русских газет и ярких тонких журналов, прихлебывая жидкий кофе без кофеина.

«Усилия генерального секретаря ООН увенчались успехом, однако аналитики утверждают, что успех опять будет временным. Мир на Ближнем Востоке не продлится долго…»

«Пока рано говорить о полном снятии эмбарго на нефть в этом регионе… Трудно поверить в искренность представителей крупных нефтяных корпораций, когда они ратуют за мир на Ближнем Востоке. Частичное снятие эмбарго уже привело к обвальному падению цен на нефть. Но наши магнаты не теряются, они успели разжалобить правительство и выбить колоссальные дотации и налоговые льготы. Они повысили цены на бензин. На самом деле себестоимость нефти знает только тот, кто рядом с вышкой…»

«…российские нефтяники терпят серьезные убытки. По предварительным подсчетам, даже временный и непрочный мир на Ближнем Востоке обойдется им в три-четыре миллиарда долларов…»

«Беспорядки в секторе Газа… Вооруженные арабские террористы обстреляли израильский военный патруль в Хайфе… Саддам Хусейн заявил, что не изменит своей позиции по отношению к США и Израилю до тех пор, пока…»

«Хотя накал военно-политических и дипломатических страстей вокруг Ирака приугас немного, в конгрессе и спецслужбах США все громче говорят о том, что пора бы решить проблему глобально, избавиться от неудобного Саддама навсегда… ЦРУ разработан очередной, пятый по счету план смещения иракского лидера, в котором задействованы агенты-курды, шииты, иракские эмигранты в Лондоне, а также беглые офицеры из армии Хусейна, живущие в Иордании…»

«Нефтяные месторождения на территории Ирака продолжают простаивать, вложенные в них деньги прогорают… Нет надежды, что когда-нибудь эта нефть сможет приносить стабильный доход, даже при условии полного снятия эмбарго…»

«Банк „Галатея“, принадлежащий Геннадию Подосинскому, стал соучредителем нефтяной компании „Халифар“. По приблизительным подсчетам, размер инвестиций на сегодня составил пять миллионов долларов, хотя точных цифр не знает никто…»

Джуди Мак-Мейнли присвистнула и покачала головой. Компания «Халифар» была иракской. Она давно разорилась, и надо быть сумасшедшим, чтобы вложить в нее хотя бы сотню долларов.

На другом конце Москвы, в своем особняке в Крылатском, соучредитель концерна «Триумф» Владимир Мельник, едва продрав глаза, нащупал под кроватью сотовый телефон, набрал номер и хрипло произнес в трубку:

– Кирюха, что там насчет акций компаний-посредников по иракской нефти? Перестали падать? Интересно… Слушай, давай-ка по-быстрому, узнай, кто почем скупает… Что, серьезно?..

Он нажал кнопку отбоя и тут же набрал еще один номер.

– Наташа, вызывай всю команду на совещание. Я буду через сорок минут. Срочно, девочка. Очень срочно.

Глава 4

Восточный Берлин, ноябрь 1971 года


– Карл! Встань и выйди из-за стола. Полная веснушчатая рука фрау Майнхофф взлетела, описала мягкий полукруг и отвесила сыну крепкий подзатыльник. Шестилетняя Ингрид тихо захихикала, но тут же подавилась смехом и куском воскресного яблочного пирога, встретив грозный взгляд бледно-карих глаз матери.

Тринадцатилетний Карл продолжал сидеть не шелохнувшись. Он хотел есть сырой говяжий фарш большой ложкой. Ему не нравилось мазать фарш на толстый кусок хлеба, как это принято в их доме и во всех приличных немецких домах. Он знал, что нарушает священный ритуал воскресного семейного завтрака, но его бесили ритуалы.

Он мог вообще обойтись без свежего сырого фарша и даже без яблочного пирога с ванилью, который его мать пекла лучше всех окрестных хозяек. Он бы с удовольствием убежал на улицу, купил бы себе сахарный крендель, пакет молока за двадцать пфеннигов и позавтракал в одиночестве на мокрой скамейке. Если бы мать не выгоняла его сейчас, а просто дала подзатыльник, он бы Так и поступил. Но теперь будет сидеть. Из принципа.

Принципы у Карла были следующие: никогда никому не подчиняться, всегда нападать первым, ничего никому не прощать, платить за обиды той же монетой, но осторожно, продуманно, чтобы не пострадать вновь.

Разумеется, он не мог отвесить матери ответный подзатыльник. Но сестренка Ингрид еще пожалеет о своем мерзком хихиканье.

– Карл, встань и выйди из-за стола, – подал голос герр Майнхофф, маленький, узкоплечий, худой, но с округлым аккуратным брюшком.

По воскресеньям к семейному завтраку герр Майнхофф надевал белую сорочку и галстук, прыскал одеколоном розовую лысину, весь лоснился и сверкал. Нос у него был крупный, хрящеватый, туго обтянутый глянцевой кожей. Блестела промытая шампунем рыжеватая бородка, искрились глаза, маленькие, глубоко посаженные, ярко-голубые. Сверкала галстучная булавка, золотая, с прямоугольным светлым сапфиром в серединке.

Карл искоса смерил отца презрительным взглядом. Бюргер, мясник. Разве он достоин своих предков? Старинный фамильный герб благородных баронов он сменил на розовое свиное рыло.

Портрет улыбающейся счастливой хрюшки красовался на двери мясной лавчонки, которая принадлежит семье Майнхофф. Вместо рыцарских доспехов – фартук из рыжей клеенки, вместо шлема – дурацкий белый колпак, вместо священного меча, обагренного кровью в боях и на турнирах, – топорик для разделки свиных и говяжьих туш.

Сейчас тысяча девятьсот семьдесят первый, доспехи пылятся в музеях. Двадцатый век всех уравнял, баронов и мясников. Это век торжества заурядности. В Восточной Германии национал-социализм сменился просто социализмом. Но есть законы древней крови и родовой чести. Отец пренебрег ими. Карл не уважал отца.

– Хорошо же, Карл, – фрау Майнхофф поджала пухлые губы, – ты можешь сидеть, если ослиное упрямство в тебе перевешивает здравый смысл. Но в таком случае ты лишаешься своих ежедневных двадцати пфеннигов на весь месяц.

– Марта, подай мне, пожалуйста, сливки, – произнес герр Майнхофф и улыбнулся жене. – Ингрид, детка, перестань ковырять в носу, – он протянул руку и погладил дочь по пухлой щеке.

Он давал понять, что Карл со своим ослиным упрямством больше никого за мирным семейным столом не интересует. Это было хуже подзатыльника.

– Я могу остаться? – спросил Карл вкрадчивым, тихим голосом.

– Да, ты можешь остаться, – кивнул отец. Карл грохнул стулом, выскочил из столовой, сдернул свою вельветовую курточку с вешалки в прихожей, выбежал на улицу. В лицо ему брызнул дождь, со всех сторон обступили темно-серые дома узкой старинной улицы.

Тяжелая лепнина в стиле позднего барокко, когда-то обильно украшавшая фасады, была сбита при обстрелах Берлина в сорок пятом году. Голые, гладкие стены унылого темно-серого цвета только кое-где оживлялись зелеными листьями вьющихся декоративных растений. Но сейчас, в конце ноября, фасады домов были оплетены сухими, скорченными стеблями, напоминавшими Карлу фрагменты гигантской безобразной паутины. Родной город представлялся ему огромным, разоренным, заброшенным чердаком, на котором давно нельзя найти ничего интересного.

Серое небо, с нездоровым желтоватым отливом у горизонта, серые дома. Мокрый липкий туман, превращающий утро в сумерки. Самодовольная ухмылка свиньи на двери мясной лавки. Бледные тушки молочных поросят, розовые с белыми прослойками жира окорока.

Он вскочил в трамвай, проехал несколько остановок и вышел у ворот старинного лютеранского кладбища. Немного подумав, перебежал на другую сторону, в маленькой кондитерской на углу купил плитку молочного шоколада, картонный пакет жидкого йогурта. Рядом с лавкой был табачный автомат. Он опустил в щель свою последнюю марку и несколько пфеннигов, вытащил из никелированной пасти автомата пачку сигарет и вернулся к кладбищенским воротам.

Мокрый гравий шуршал под ногами. Каркали вороны. Вокруг не было ни души. Он прошел насквозь почти все кладбище, остановился у мраморной фигуры пухлого ангела. Белый мрамор местами позеленел от времени, нос был отбит, но в целом фигура сохранилась, хотя стояла здесь уже двести лет. Низенькая чугунная оградка отделяла квадратный участок земли, принадлежащий семье Майнхофф. Последним в списке похороненных значилось имя Фрица фон Майнхоффа, 1900-1970.

Карл сел на мокрую скамейку, развернул шоколад, откусил, запил приторным клубничным йогуртом из пакета. Съел всю плитку, закурил дешевую сигарету.

Дедушка Фриц был сумасшедший. Так говорили соседские дети, и Карл колотил их за это. Дедушка Фриц страдал душевной болезнью. Так говорили родители, и Карл презирал их за это.

Отпрыск разорившегося аристократического семейства, Фриц фон Майнхофф избрал военную карьеру. Во время Второй мировой войны служил в абвере. В сорок четвертом его завербовал русский разведчик, работавший в Берлине. В сорок пятом он оказался в советской зоне оккупации. Был тяжело контужен, чуть не погиб.

Дедушка никогда не рассказывал ни о работе в абвере, ни о вербовке и работе на русских. Он избегал разговоров о собственном прошлом, злился, упрямо мотал маленькой лысой головой.

– Моей главной задачей было выжить. Я делал все, чтобы уцелеть в этой пошлой бюргерской бойне. Слишком дорого стоит моя кровь.

И это все. Ни слова больше. Зато об истории баронского рода фон Майнхофф он мог рассказывать часами. Кроме маленького Карла, никто его не слушал.

– Ты фон Майнхофф. Ты последний мужчина из великого рода баронов фон Майнхофф. Твои предки были рыцарями, крестоносцами, триумфаторами. Ты – потомок великого Зикфрида.

Глуховатый, монотонный голос дедушки Фрица звучал в ушах волшебной таинственной музыкой. Маленький Карл слушал, листал толстые альбомы со старыми семейными фотографиями, высунув кончик языка, старательно срисовывал цветными карандашами ветвистое родословное древо.

Дедушка Фриц жил в долгом, беспощадном конфликте с единственным сыном Густафом, отцом Карла. Когда Густаф, закончив среднюю школу, пошел работать в мясную лавку, Фриц стал презирать его, общался с сыном только через посредничество жены, тихой улыбчивой Гертруды.

Густаф женился на веснушчатой пухленькой девушке Марте, отрастил раннее брюшко, завел собственную лавку. Бабушка Гертруда умерла, когда Карлу исполнилось четыре года.

Фриц не разговаривал с сыном, хотя жил с ним под одной крышей и на его деньги. Густаф и Марта смиреннотерпели старика. Он был хоть мрачный и неблагодарный, но тихий, к тому же почти полностью освобождал их от хлопот с маленьким Карлом, справлялся не хуже заправской няньки. Это было очень кстати. Супруги Майнхофф работали в лавке с утра до ночи, на ребенка не оставалось ни сил, ни времени.

Маленький Карл жадно впитывал все, что говорил дедушка. Родителей он видел только вечерами, и они молчали, уставившись в телевизор. Никто, кроме дедушки, не умел рассказывать интересные истории. Карлу было приятно слушать о том, что он – особенный мальчик, не как все. Чем старше он становился, тем глубже верил в свою исключительность.

Родителям не приходило в голову прислушаться к речам старика, обратить внимание, что он там бормочет ребенку. Наверное, сказки рассказывает. Они не могли представить, что именно эти сказки стали для ребенка единственной реальностью.

Про дедушку давно знали, что у него не все в порядке с головой, но Густаф и Марта не придавали душевной болезни никакого значения. Смирный, неопасный ну и ладно. А странности бывают у всех. Только когда он попытался ночью поджечь лавку, они опомнились и отправили дедушку Фрица в лечебницу.

Карлу было десять лет. Он навещал дедушку каждую субботу, сидел на стуле у высокой койки в маленькой палате с зарешеченным окном. Соседи по палате кричали, бормотали. Лохматый старик на соседней койке сосал младенческую пустышку, которая висела у него на шее на голубой ленточке. Когда соска выпадала изо рта, он корчил обиженную гримасу и разражался ревом, словно огромный, сморщенный, чудовищный младенец.

У дедушки Фрица, как у всех в этой палате, под кроватью стояло резиновое судно. От запаха хлорки у Карла противно першило в горле и слезы наворачивались на глаза.

– У тебя голубая кровь, Карл. Ты не гляди, что из разбитой коленки течет красная. Ты прижги рану и погляди на фамильный герб, – говорил дедушка Фриц. Мир рушится потому, что в этом веке им управляют плебеи. Адольф Шикльгрубер был сыном грязной батрачки и мелкого таможенного офицеришки, который сам являлся незаконнорожденным, к тому же приходился Кларе, матери этого недоноска, родным дядей. Вы слышите? Он быдло, недоносок, этот ваш обожаемый Адольф Шикльгрубер! – Дедушка Фриц кричал, обращаясь уже не к внуку, а ко всей палате, размахивал руками в крупных желтоватых пятнах старческой пигментации, тряс маленькой лысой головой.

Старик на соседней койке хлопал в ладоши и энергично сосал пустышку.

– Они родные братья с русским быдлом Джугашвили. Тот – сын прачки, этот поденщицы. И оба оказались кретинами, как все плебеи в этом мире. Были бы умней, могли бы договориться. Они так похожи! Адольф учился пению в хоровой школе бенедиктинского монастыря. Иосиф учился в православной школе и готовился стать попом. Адольф рисовал бездарные картинки и считал себя художником. Иосиф писал бездарные стихи и считал себя поэтом. Женщины которые были рядом с ними, кончали с собой. Адольф поставил перед собой цель – уничтожить несколько миллионов евреев и славян. Иосиф уже приступил к этому благородному делу и здорово преуспел, надо отдать ему должное. Они так похожи, эти два главных идиота двадцатого века. Они не договорились и проиграли оба. Но на самом деле, мой мальчик, они победили, однако по своей плебейской тупости даже не успели понять этого.

Сморщенное горбоносое лицо дедушки придвинулось совсем близко к лицу Карла. Выцветшие почти до желтизны, когда-то светло-карие глаза грозно сверкали из-под лохматых седых бровей. От дедушки пахло дешевым мылом и лекарствами. Он перешел на громкий быстрый шепот.

– Они оба, Адольф и Иосиф, добились чего хотели. Теперь мир принадлежит прачкам и мясникам, ростовщикам и поденщицам. Ты, Карл фон Майн-хофф, последний аристократ в этой мертвой стране. Ты не станешь мясником, как твой отец. Ты вырастешь и покажешь им всем, кто они есть на самом деле. Ты вышибешь из их тупых голов всю дурь, которая накопилась за этот плебейский век. Поклянись, мой мальчик, что ты не дашь им спать спокойно и никогда не станешь мясником. Ты вырастешь, найдешь женщину, не плебейку, с чистой голубой кровью, и она родит тебе сына. Твой сын никогда не станет мясником.

Дедушка извлек из-под подушки мятый клочок бумаги, листок из детского альбома, на котором рукой маленького Карла был аккуратно нарисован фамильный герб баронов фон Майнхофф. Прямоугольник с оконечностью в форме фигурной скобки, рыцарский шлем с решетчатым опущенным забралом, хищный профиль черного орла, дубовая ветвь…

– Клянись, мой мальчик, что ты никогда не-предашь наших предков. Ты не предашь Зикфрида.

Дрожащие узловатые пальцы с желтыми толстыми ногтями любовно разгладили листок и поднесли его к лицу ребенка, совсем близко.

– Клянись, Карл, что ты будешь сеять смуту среди серых бездарных плебеев, которыми полон до отказа этот мещанский мертвый мир. Клянись, что ты продолжишь наш род. У тебя будет сын, которого ты воспитаешь как барона, как рыцаря. У тебя будут внуки и правнуки. Ни один из них не станет мясником.

– Клянусь, – ответил ребенок страшным шепотом.

Марта Майнхофф говорила, что ее свекор Фриц свихнулся от большого ума.

– Умники всегда плохо кончают, – вздыхала она, развешивая колбасы на крюках, красиво раскладывая на маленьких тарелочках кусочки ветчины, буженины, ростбифа.

В каждый кусочек втыкалась тонкая деревянная палочка-шпажка. Марта ревниво следила, чтобы покупатели по рассеянности не увлекались дегустацией и не сметали все, что было выставлено на пробу.

– Некоторые приходят, чтобы полакомиться нашей продукцией, и ничего не покупают, – ворчала она.

Мелодично звенел дверной колокольчик, фрау Марта расплывалась в любезной улыбке. Карл слышал приторное мяуканье:

– Гуттен морген… данке шен… фидерзейн… чуз-чуз-чуз… Так вот, сынок, умники всегда плохо кончают, – продолжала она уже другим, несладким голосом, когда за очередным покупателем закрывалась дверь. – Ты знаешь, дедушка Фриц работал в абвере. Он был разведчиком. А разведчику приходится слишком уж усердно шевелить мозгами.

Карл молчал. Он понимал: спорить с матерью бесполезно. Он-то знал, что дедушка Фриц был единственным нормальным среди всех них. Думать как они, жить как они – разве это не сумасшествие? Каждый день свиные туши, мерный стук топорика, жужжание мясорубки, чинный ужин, сериал по телевизору. Разговоры о делах в лавке, о ценах на говядину. Это они все слабоумные, а дедушка Фриц нормальный.

Из больницы дедушку перевели в интернат. Карл каждую субботу ездил в Потсдам. Интернат был хороший старик жил в маленькой чистенькой отдельной комнатке. Карл привозил деду баночки с паштетами, мягкую вареную колбасу, фруктовое пюре. Все это готовила и аккуратно заворачивала в яркие бумажки фрау Марта.

Когда Карлу исполнилось двенадцать, дедушка Фриц умер. На старинном лютеранском кладбище пухлый улыбчивый патер прочитал короткую молитву, специальный кладбищенский экскаватор быстро аккуратно засыпал гроб твердыми комьями желтоватой глинистой берлинской земли.

Было сырое туманное утро, каркали вороны, звенел трамвай за кладбищенской оградой. Карл глядел на скучные лица своих родителей и думал о том, что он последний из рода фон Майнхофф. Последний и единственный потомок великого воинственного Зигфрида в этом пошлом, тупом бюргерском мире.

Глава 5

Эйлат, январь 1998 года


Сквозь плотные шторы пробивался солнечный свет, за стеной гудел пылесос и негромко переговаривались горничные. Алиса открыла глаза. Без пятнадцати одиннадцать. Максимкина кровать была пуста. На тумбочке жалобно попискивала электронная игрушка, а из-под скомканного одеяла выглядывала ушастая голова старой плюшевой обезьяны, с которой ребенок не расставался с четырех лет.

Алиса встала, прошлепала босиком к стеклянной двери, выходившей во внутренний двор, отодвинула штору. День был теплый и солнечный. В бассейне плескалось человек десять, и среди них она сразу заметила сына. Он пытался закинуть мяч в высокую баскетбольную корзину.

– Чуть медленней. Размах чуть медленней, – рядом с Максимкой плавал темноволосый мужчина.

– Покажите мне еще раз! – крикнул Максим по-английски и кинул мужчине мяч.

Это был сосед, американец. «Ну ладно, пусть ребенок подтянет свой английский», – спокойно подумала Алиса и, сладко потянувшись, отправилась в душ.

За ночь все страхи улетучились. Разумеется, никакого Майнхоффа во вчерашней забегаловке не было. Все хорошо. Все отлично. Надо забыть про вчерашний призрак в грязной закусочной. Он действительно призрак, выходец с того света, существо из другой реальности, которой больше нет и быть не может в ее жизни. Надо взять себя в руки и начать наконец отдыхать в свое удовольствие.

Она вышла из душа, надела узкие бледно-голубые джинсы и темно-синюю блузку из плотного шелка, расчесала прямые пепельно-русые волосы, доходившие почти до пояса, быстро оглядела себя в огромном зеркале стенного шкафа и осталась довольна. Как сказал мудрый Козьма Прутков, хочешь быть счастливым, будь им. Глупо тратить драгоценное время отдыха на призраков, на дурные предчувствия и головную боль.

– Максимка, вылезай, будем завтракать, – негромко позвала она сына, подойдя к краю бассейна.

Он помахал рукой, нырнул, поднимая фонтан брызг, и через минуту его голова показалась у бортика.

– Мам, Деннис, наш сосед, согласился взять меня с собой поплавать с аквалангом, – радостно сообщил он, вылезая из бассейна, – ты мне разрешаешь?

– Нет. Я не знаю никакого Денниса, к тому же ты еще слишком маленький для акваланга. – Алиса закутала сына в огромное гостиничное полотенце.

– Ну, не с аквалангом, так с маской.

– Все равно не разрешаю, – покачала головой Алиса, – вода в море слишком холодная…

– Мам, ну ты что?! Я уже договорился. А с Деннисом ты познакомься, он такой классный, он, кстати, приглашает нас на завтрак. Мам, ну пожалуйста! Я английский подтяну. Ты же сама говорила, без разговорной практики нельзя выучить язык.

– А зубы ты чистил, водолаз?

– Ты сейчас будешь изображать вредную мамашу? У тебя с утра острый воспитательный синдром? – буркнул ребенок, передернув плечами, скинул Алисину руку.

– Не груби, пожалуйста. На твоем месте я была бы тише воды, ниже травы, если бы так сильно хотела понырять, – заметила Алиса.

– Ты? Понырять?! Ха-ха, мамочка, не смеши меня!

Ты здесь еще в воду ни разу не вошла, даже в бассейне не искупалась! Ты трусиха, к тому же у тебя приступ вредности!

– Вот я сейчас рассержусь, мы поссоримся, и никакого Денниса с аквалангом тебе точно не видать. Так зубы чистил или нет?

– А как ты думаешь? – прищурился Максимка.

– Разумеется, нет. Ладно, давай быстренько в душ, почисть зубы, а там видно будет.

– Мам, зачем в душ после бассейна?

– Хлорку смыть.

Завтрак можно было приготовить прямо в номере. В маленьком закутке имелось все необходимое – электрическая плита, набор кухонной посуды, микроволновая печка с грилем.

– Тебе омлет или гренки с сыром? – спросила Алиса, заглянув в ванную.

– Мне яичницу с беконом.

– Где я возьму бекон? Здесь не едят свинину.

– У Денниса есть бекон, – Максимка выглянул из-за пластиковой шторки, – я в отличие от тебя, мамочка, не такой дикий и легко схожусь с людьми.

– Слишком уж легко.

В стеклянную дверь постучали. На пороге стоял американец и смущенно улыбался.

– Наверное, я поступил опрометчиво, пообещав Максиму, что мы будем нырять? – Он шагнул в номер, не дожидаясь приглашения. – Надо было сначала у вас спросить.

При ярком солнечном свете он выглядел моложе и привлекательней. Лицо не казалось таким жестким. На нем были светлые холщовые брюки, бежевая рубашка с короткими рукавами. Широкие плечи, темные короткие волосы, небольшие залысины над высоким лбом. Карие глаза смотрели на Алису с явным мужским интересом, даже с восхищением.

«Американская феминистка расценила бы такой откровенный взгляд как сексуальное домогательство, – усмехнулась про себя Алиса, – а за такую настырность могла бы подать в суд».

– Я понимаю, что веду себя слишком навязчиво, – произнес он, как бы прочитав ее мысли, – но мне ужасно неуютно здесь в одиночестве. В Детройте у

Меня есть племянник Стивен, ему десять, как вашему Максиму. Они очень похожи. Разумеется, это ничего не значит. Если вам неприятно мое общество, я уйду сию же минуту и больше ни разу вас не побеспокою.

«Ага, так я тебе и скажу: пошел вон, паршивый янки, мне неприятно твое общество! А потом ребенок будет на меня дуться всю оставшуюся неделю. Я ведь не могу часами играть с ним в мячик в бассейне и тем более нырять с аквалангом. Максимка, вероятно, успел сообщить: мама не умеет плавать и не любит играть в мяч».

– Деннис, где вы достали бекон? В этой стране не едят свинину, произнесла она вслух с любезной улыбкой.

– Купил в английском магазине деликатесов в Тель-Авиве. Надеюсь, вы не вегетарианка?

– Нет, я не вегетарианка. А почему вы приехали сюда отдыхать в одиночестве, если вам неуютно?

– Я приехал в Тель-Авив по делам фирмы. Я работаю социологом-аналитиком в корпорации, которой принадлежит сеть американских гостиниц «Холидей-инн» по всему миру. Я никогда раньше не был в Израиле, решил устроить себе небольшой тайм-аут, поплавать в Красном море и заранее выторговал у своего начальства недельку отдыха.

– Американские гостиницы «Холидей-инн» здесь на каждом шагу, – заметила Алиса, – а вы поселились в этом отеле. Наверное, в «Холидей-инн» могли бы жить бесплатно.

– Меня тошнит от наших «иннов», – усмехнулся Деннис, – и потом, там нет системы апартаментов, нет номеров с кухней. А я люблю готовить. В Детройте я даже хлеб себе пеку сам. Между прочим, именно поэтому от меня ушла жена два года назад. Она тоже обожала готовить, и мы дрались до крови за право стоять у плиты.

Из ванной вышел Максимка и, увидев Денниса, прямо засиял счастливой щенячьей улыбкой.

«Ладно, яичница с беконом на завтрак – это совсем неплохо, – подумала Алиса, – особенно в стране, где нет свинины и нельзя съесть ни кусочка ветчины, ни нормальной сочной сардельки».

* * *
Город Беэр-Шева, столица южной пустыни Негев, вовсе не похож на оазис. Унылая пустыня, нагромождение бесформенных глыб известняка и песчаника, и посередине – город, до сих пор напоминающий военное поселение на оккупированной арабской территории, хотя арабов отсюда изгнали еще в 1948 году.

Светло-серые, прямоугольники домов, солдаты, полицейские, темнолицые бедуины, закутанные в экзотическое грязное тряпье с головы до пят, пропыленные военные грузовики и джипы на улицах.

Рядом с городом база ВВС, а чуть дальше израильский Научный центр ядерных исследований, мрачное строение, окруженное колючей проволокой, сторожевыми вышками и мертвой зоной пустыни.

В пятницу пятого января к трем часам дня в городе Беэр-Шева все бегали и суетились. Владельцы маленьких кафе убирали с улиц столы и стулья, терли щетками со специальной пеной плиты тротуара, опускали жалюзи. В продовольственных лавках, которые еще оставались открытыми, шла спешная, немного нервозная торговля. Жители закупали еду на ближайшие сутки.

К четырем часам город вымирал. Начинался иудейский шабат. До субботнего вечера, до первой звезды, все будет закрыто. Работать в это время – великий грех. Далеко не все жители города были правоверными иудеями. В Беэр-Шеве жили люди из семидесяти стран, переселенцы из Румынии, Польши, Марокко, Аргентины, бывшего Советского Союза, и много другого пестрого разноязычного народу. Но древний обычай соблюдался аккуратно.

На окраине города, в трехэтажном здании, огороженном высоким забором с колючей проволокой, царила такая же суета, как и везде в Беэр-Шеве. Сотрудники снимали специальные прорезиненные костюмы, стягивали защитные маски, громко переговаривались через стенки душевых кабинок.

Покидая это здание, все сотрудники, даже охранники, переодевались, мылись, обрабатывали руки и лицо специальным дезинфицирующим раствором. Лаборатория занималась биологическим оружием нового поколения и всевозможными ядами, которые действуют либо мгновенно, либо медленно, проникают в человеческий организм при соприкосновении с небольшим участком кожи, не оставляют следов даже при тщательном химическом анализе.

В отличие от базы ВВС и Центра ядерных исследований, которые обозначены во всех туристических путеводителях, эта лаборатория была строго засекречена.

Все виды биологического оружия нового поколения, которым здесь занимались, были запрещены Женевской конвенцией. Специальная комиссия ООН еще пять лет назад, рассмотрев материалы исследований, объявила, что такие разработки представляют опасность для биосферы Земли и в дальнейшем могут привести к непредсказуемым последствиям, к генетическим мутациям, резкому росту иммунных и онкологических заболеваний.

Неприметное серое здание на окраине Беэр-Шевы скромно именовалось Санитарно-эпидемиологической станцией.

К половине четвертого все шкафы с химикатами, стеклянные резервуары с образцами смертоносных бацилл, вирусов и прочей гадости, барокамеры с подопытными мышами и кроликами были закрыты, заперты, запечатаны специальными печатями. Стальные бронированные двери захлопнулись.

Руководитель лаборатории Натан Бренер, невысокий, полноватый, с непропорционально крупной головой, которая казалась еще больше из-за пышной седой шевелюры, сидел в своем кабинете, пил чай и никуда не спешил. Вопреки священной традиции он собирался сегодня еще поработать. Есть вещи, ради которых можно нарушить шабат. Штаммы живой культуры, полученные в результате скрещения сибирской язвы с североамериканским бластомикозом, размножаются даже в шабат. Именно сегодня, по всем расчетам, подопытный кролик Карл, зараженный супервирусом, а затем получивший несколько инъекций специального антибиотика, должен был либо выздороветь, либо издохнуть.

Особенность исследований Бренера состояла в том, что он создавал не только смертоносные бактерии и яды, но пытался сразу разработать антибиотики и противоядия к ним. Если, к примеру, при использовании биологического оружия случайно заразится кто-то, кроме противника, должен быть шанс спасти, вылечить. Точно так же и с ядами. Чем проще и быстрее проникает он в организм жертвы, тем опасней для того, кто его использует.

Натан Бренер взглянул на часы. Старые верные механические часы фирмы «Полет». Им двадцать лет. Он купил их в ГУМе, когда уезжал из России. Сейчас они показывали четыре. Начало шабата. В крошечном окошке на циферблате календарик. Оказывается, сегодня пятое января. Ровно двадцать лет, как он уехал из России. Может, стоит отпраздновать эту дату в компании подопытного кролика Карла? Да, если уж праздновать, то именно в такой печальной компании, ибо радости от этого юбилея Бренер не испытывал.

Покряхтывая по-стариковски, Натан Ефимович поднялся, вышел из кабинета. В небольшом холле у журнального столика, развалившись в мягких креслах, двое охранников лениво хрустели картофельными чипсами, потягивали колу из пластиковых бутылок. Автоматы «узи» валялись тут же, на столике, и на них сыпались жирные крошки от чипсов.

Бренер кивнул охранникам, прошел по коридору, сунул магнитную карточку в щель массивной металлической двери. За дверью находился просторный бокс для подопытных животных, за которыми необходимо было вести круглосуточное наблюдение. В стеклянной барокамере лежал, не двигаясь, подопытный кролик Карл. Белая шерстка местами облезла, обнаженные участки кожи были покрыты страшными гнойными волдырями.

– Ну что, братец кролик, плохо дело? – произнес Бренер по-русски.

Зверек не шевелился, но дышал. Длинные уши едва заметно вздрагивали. Натан Ефимович достал из стеклянного шкафа защитную маску, подошел к барокамере. В круглые отверстия были впаяны огромные резиновые перчатки, герметичные безопасные норы для человеческих рук. Бренер достал из кармана халата упаковку с одноразовыми хирургическими перчатками, и только так, через двойной слой резины, прикоснулся пальцем к голове умирающего зверька, осторожно погладил за ухом. Кролик вздрогнул, чуть приподнял облезлую мордочку и уставился на профессора.

– А что, Карлуша, может, поживем еще? – задумчиво спросил Бренер.

Бледно-розовые ноздри зверька трепетали, нервно подергивались. Значит, антибиотик действовал. Возможно, он просто продлевал мучительную агонию. Но исследования надо продолжать именно в этом направлении, постепенно расширяя зыбкую границу между жизнью и смертью.

Натан Ефимович выдвинул ящик кормушки, ловко извлек кусочек морковки и поднес его к самому носу зверька. Ноздри затрепетали еще быстрей. Кролик открыл рот и ухватил оранжевый кружок.

– Отлично, Карлуша, – улыбнулся профессор, – если ты такой молодец, давай вместе праздновать круглую дату. В Москве-то сейчас мороз, снег. Говорят, это теперь совсем другой город. Может, смотаться мне туда на недельку, а, Карлуша?

Кролик старательно жевал морковку и глядел на профессора живыми красными глазками. Натан Ефимович поднес к его мордочке маленький лоток со свежей водой.

– Выпей, братец, за мой глупый юбилей. Ты спросишь, почему глупый? Сам не знаю. Я мечтал о собственной лаборатории – вот она. Я хотел путешествовать по всему миру, видел во сне Лондон, мысленно гулял по Парижу – таки теперь все это я поимел наяву. И что? Тоскую по Мещанским улицам, по бандитской Малюшенке, по Трифоновке тоскую, старый идиот, по перекурам и партсобраниям, по буфету в нашем паршивом НИИ. Девяносто рублей зарплата, мать твою. Младшему научному сотруднику больше не полагалось. А старшего не давали, мешала пятая графа. В партию вступил, а все равно не давали. Диссертацию дважды завернули… Коммуналка на Трифоновке, вонючий подъезд, в котором вечно кто-то пил, а потом блевал у батареи, индийский чай со слоном и финский сервелат в заказах на Седьмое ноября….Ну спрашивается, что я там забыл? Двадцать лет успокоиться не могу, потому и не еду туда в качестве богатого иностранца. Боюсь. Ну скажи, чего мне неймется? Отличный дом, денег – завались, сын Сережка закончил Кембридж, процветает, фирму свою открыл в Тель-Авиве. Внуков двое, чудесные детки, умные, с хорошей хваткой. Только по-русски не говорят. По-английски и по-французски болтают, засранцы малолетние, а по-русски – ни слова. Зачем им? Они здесь родились. Иврит их родной язык. Так-то, братец кролик.

Натан Ефимович тяжело вздохнул, потрепал зверька за ухом, вытащил руки из резиновых нор, стянул перчатки, снял маску. К боксу примыкала небольшая комната отдыха. Журнальный столик, пара кресел. Бренер тщательно вымыл руки, облил кисти дезинфицирующим раствором, достал из кармана белого халата серебряную плоскую фляжку, уселся в кресло, хлебнул коньяку прямо из горлышка, закурил и тихонько фальшивым, скрипучим тенорком стал напевать себе под нос:

После дождичка небеса просторны,

Голубей вода, зеленее медь…

Он забывал слова любимого романса Булата Окуджавы, врал мелодию, злился на самого себя за сентиментальность, за глупую тоску, которая ему, шестидесятилетнему профессору с мировым именем, вовсе не к лицу.

– Пустыня… – бормотал он, прихлебывая коньяк, перебивая самого себя, чужая страна… совсем чужая…

Город Беэр-Шева к пяти был похож на пустыню. Улицы вымерли. В управлении полиции, которое находилось неподалеку от здания секретной лаборатории, дежурные слонялись по коридорам, смотрели телевизор, курили, пили безалкогольное пиво.

У ворот остановился серый спортивный «Форд» с открытым верхом. Из него вышла молодая пара. Светловолосые, в темных очках, в дорогих спортивных куртках, они заговорили очень возбужденно по-немецки, перебивая друг друга.

– В чем дело? – поинтересовался по-английски дежурный офицер.

– У меня вытащили бумажник здесь в кафе за углом, – молодой человек перешел на английский, – там все мои документы, кредитные карточки, водительские права.

– В каком именно кафе? – спросил офицер. –Сейчас все закрыто.

– Это случилось часа два назад, но пропажу я обнаружил позже.

– Вы помните, где именно это произошло? Молодой человек стал пространно объяснять, где находится кафе. Дежурный принялся заполнять протокол.

– Мы туристы из Австрии, – сообщила девушка, – мы улетаем через два дня.

– Как вы попали в Беэр-Шеву? Это не туристический город. У вас есть какие-нибудь документы? – обратился офицер к девушке.

– Мы ехали из Эйлата в Иерусалим… Простите, где у вас туалет?

– По коридору направо.

Девушка удалилась в туалет. Молодой человек продолжал возбужденно рассказывать, как, по его мнению, могли вытащить бумажник из кардана куртки и что в этом бумажнике находилось. Офицер достал еще один бланк протокола.

– Ваша фамилия?

– Мартин Штраус, гражданин Австрии.

Пока заполняли протоколы, вернулась девушка.

– Я бы советовал вам задержаться в городе. Мы постараемся найти вора по горячим следам. Сейчас вы вместе с нашей патрульной машиной попробуете отыскать то кафе, – сказал офицер.

Парочка вышла из здания в сопровождении двух полицейских. Патрульный джип выехал из ворот и последовал за серым-"Фордом". Они не проехали и сотни метров. «Форд» резко затормозил. Девушка развернулась, встала во весь рост. В руках у нее оказался автомат. Двое офицеров не успели опомниться, переднее стекло джипа разлетелось вдребезги, полицейские были прошиты очередью, которую заглушил мощнейший взрыв. Управление полиции города Беэр-Шевы взлетело на воздух.

Проливается черными ручьями

Эта музыка прямо в кровь мою.

Натан Ефимович Бренер допел последний куплет романса Булата Окуджавы, вылил в рот остатки коньяка из серебряной плоской фляги, щелкнул зажигалкой и услышал жуткий грохот где-то совсем близко.

Завыла сирена. Через минуту в коридоре началась беготня. Профессор выскочил из бокса, прежде чем закрыть стальную дверь, бросил взгляд на кролика Карла. Кролик метался по барокамере.

– Господин Бренер… – навстречу по коридору бежал охранник.

– В чем дело? Что происходит? – выкрикнул профессор.

Все здание секретной лаборатории было наполнено истерическим визгом сигнализации. Рядом, почти у самого уха, что-то хлопнуло, будто пробка вылетела из бутылки шампанского. Охранник открыл рот и стал медленно падать прямо на Натана Ефимовича. Профессор подхватил его и увидел, как стекленеют темно-синие молодые глаза. За охранником возвышался силуэт какого-то странного инопланетного существа с коротким рифленым хоботом. Резкий запах дешевой парфюмерии ударил в нос, в горле сильно запершило, глаза заволокли слезы, голова закружилась.

Краем уходящего сознания профессор успел понять, что перед ним не инопланетянин, а обыкновенный земной бандит в противогазе.

* * *
Здание акционерного общества «Шанс» возвышалось над старыми переулками в районе Остоженки, как огромный инопланетный корабль, этакий летающий фужер из черного стекла. На донышке фужера, в уютном просторном кабинете президента акционерного общества, шло экстренное совещание.

– Я не вижу в этом ничего странного и тем более абсурдного. Мирный договор подписан. На ближайшие несколько лет стабильность в регионе гарантирована. На наших глазах ситуация на нефтяном рынке резко меняется. Падают цены. Как только будет снято эмбарго, акции компаний, которые успеют вовремя подсуетиться, резко подскочат. По моим данным, деньги в иракскую нефть уже вложили «Триумф», «Прометей», «Российский купец», «Галатея», разумеется, пока тайно, через посредников.

– Вот это и настораживает. Подосинский уже несколько лет покупает через подставных лиц иракскую нефть за копейки и продает за доллары. С чего бы ему сейчас суетиться? Он вовсе не заинтересован в мире и в стабильности.

– Вот поэтому он и засуетился. Он вырабатывает новую стратегию. Нельзя зевать, иначе он опять будет первым.

– А может, он блефует? Разыгрывает спектакль?

– Что, спектакль с миром на Ближнем Востоке и снятием санкций ООН?

– Почему бы и нет? Я, например, ничего не исключаю, когда речь идет о Подосинском.

– Ну, не надо приписывать Гене Подосинскому полномочия генерального секретаря ООН. Гена, конечно, фигура серьезная, но не до такой степени. Другое дело, что с миром все не так просто. Американцы делают хорошие деньги на поставках оружия. Постоянный образ врага, агрессора – козырная карта политиков. Хочешь повысить свой рейтинг – добейся подписания пары-тройки договоров о перемирии, организуй освобождение десятка-другого заложников, и сразу тебе зааплодирует восхищенная общественность.

– Ладно, не стоит сейчас вдаваться в высокую политику. Сколько у нас времени, чтобы принять решение?

– Не больше недели. Но объем инвестиций надо обговорить заранее.

– 0кей, будем считать это рабочим вопросом.

– Даже так? Не рано ли? Надо сначала хорошо прощупать Подосинского.

Когда члены совета директоров разошлись, президент вызвал секретаршу.

– Свяжись-ка, Мариночка, с Харитоновым. Пусть подъедет. Скажи, срочно.

Через двадцать минут Валерий Павлович Харитонов, неприметный, серенький человек лет пятидесяти, начальник охраны акционерного общества, отставной полковник госбезопасности, бесшумно вошел в кабинет.

– Валера, мне нужно все о Подосинском за последний месяц. Официальные переговоры, планы по инвестициям, контакты, поездки, слухи и даже просто треп. Все, Валера. Очень осторожно и крайне срочно.

Глава 6

Восточный Берлин, март 1978 года


Закончив школу, Карл Майнхофф легко поступил в университет, на исторический факультет. У него была отличная память, он быстро запоминал имена и даты. На вступительных экзаменах сыпал шелухой цитат из классиков марксизма-ленинизма.

К двадцати годам Карл был крепок, жилист и при небольшом росте умудрялся смотреть сверху вниз даже на тех, кто был выше его на голову. Лица людей на серых берлинских улицах казались ему свиными рылами. Ему было скучно. Иногда хотелось просто так, от скуки, вмазать кулаком в какое-нибудь рыло. И он с трудом сдерживался.

Он был примерным студентом, старостой группы, гордостью факультета, отлично учился, активно занимался общественной работой. Он хотел сделать карьеру не для того, чтобы жить в большом красивом доме, разъезжать на шикарной машине и так далее. Это все мелочи. Главное – не слиться с серой массой, подняться над ней, чтобы свиные рыла были не перед глазами, а где-то там, внизу. Под ногами. Он ведь последний и единственный из благородного рода баронов фон Майнхофф.

Разумеется, никому он про свое благородное происхождение не болтал. Болтал он о других вещах. О том, что все вокруг дерьмо и свинство. О том, что миром правят придурки, старые маразматики и, если ты молодой, здоровый, сильный, надо дать им всем пинком под зад. Вообще-то, Гитлер был прав, когда истреблял евреев и славян. Правильно. А то развели сопливую демократию. Обязательно кого-то надо истреблять. Без этого человечество жиреет, тупеет. Не важно, кого именно. Главное – найти врага. Враг – это стимул. Без стимула нет развития. Если нет врага, люди начинают искать недостатки в самих себе. А это вредно для здоровья. От этого становишься рефлексирующим дерьмом. Что может быть хуже рефлексирующего дерьма? Нужна ясность. Вот враг. Он плохой. Он во всем виноват. Размажь его по стенке, и тебе сразу станет легче.

Все это Карл болтал тихо, но так убедительно, так вдохновенно, что с каждым разом становилось все больше слушателей. В подвальной пивной, неподалеку от университета, собирались те, кому нравилось слушать Карла.

Скоро вокруг Майнхоффа сбилась крепкая, мрачно-восторженная стайка постоянных слушателей, дюжина мальчиков от пятнадцати до двадцати. Из них только двое были студентами университета, остальные учились либо в школе, либо в ремесленных училищах. Карл был самый старший, самый умный. Его не перебивали. Ему внимали, открыв рты, как голодные воронята. И падали в эти жадные клювики вкусные питательные червяки бредовых идей.

Мальчики, взбудораженные гормональными бурями полового созревания, томимые переизбытком тестостерона в крови, были счастливы сбиться в стаю. Стая давала сладкое чувство общности и в то же время – особости, исключительности.

Дальше разговоров пока не шло. Стайка подростков еще не оформилась в нечто серьезное, жуткое, кровавое. Старинный и вечно юный бред уничтожения еще только пульсировал в глупых головах берлинских мальчиков. Слоился табачный дым, шипели сардельки на жаровне, пузырчатой мутной пленкой оседала пивная пена на толстобоких кружках, юные глаза наливались кровью, лоснились от пота и пива почти детские, но уже не человеческие лица.

– Все дерьмо. Надо навести порядок. Великая немецкая нация разъедена буржуазно-еврейско-американской заразой. Надо спасать нацию. Надо удалить стерильным скальпелем раковую опухоль сионизма. Пора покончить с прогнившей слюнявой христианской моралью. Сколько денег уходит на всяких там дебилов, инвалидов, психов и прочих уродов! Нация не должна их кормить. Нация не должна их жалеть. В печь их всех, а пепел – на удобрение. Нельзя никого жалеть. Надо убивать евреев и цыган.

– И черномазых, – рыгнув, добавлял кто-нибудь из мальчиков.

– Черномазых, – согласно кивал Карл.

– И священников, – гаркал кто-то.

– Священников, – кивал Карл, – христианская церковь разлагает нацию, призывая к любви и смирению. Какая, к дьяволу, любовь? Есть здоровые инстинкты. Какое смирение? Ха-ха, вот пусть они и смиряются, когда мы будем их убивать.

– А русские? – выкрикнул кто-то так громко, что бармен и пара проституток, скучавшие у стойки, посмотрели в сторону веселой компании.

– Не ори, Отто, – поморщился Майнхофф, – с русскими мы тоже разберемся. Мы заставим их построить посреди Москвы точно такую же стену с колючкой, как у нас в Берлине. И пропустим ток по колючке. Мы будем во всем брать с них пример. Они умеют бить сапогами по свиным рылам и неплохо справляются с евреями. У них есть чему поучиться. Но вообще они тоже свиньи. А как поступают со свиньями?

– Из свиней делают ветчину.

– Правильно, Вилли.

– Но из русских выйдет плохая ветчина. Чтобы мясо было сочным, скотину надо хорошо кормить. А русские едят всякую дрянь. Моя тетка Герда была в России, там в магазинах продают тухлую рыбу, комки грязи вместо картошки. И стоят очереди, каких у нас не было даже после войны. Карл, почему они победили, а сами едят тухлятину?

– Потому что свиньи.

Мальчики за широким столом из нетесаных досок оглушительно ржали. Плыл горький слоистый дым, пахло пивом, молодым потом и кровью. Все-таки уже пахло кровью.

В погребок редко заглядывали посторонние. Публика была все та же: несколько тихих пьянчуг, проститутки с бульвара, иногда приходили панки с петушиными гребнями, покуривали марихуану, громко ржали, распевали нестройным хором похабные песенки. Между ними и компанией, сбившейся вокруг Карла Майнхоффа, до поры до времени соблюдался тихий, взаимовыгодный нейтралитет. Ни те ни другие вовсе не хотели, чтобы из-за случайных конфликтов хозяин кабачка вызвал полицию.

Разумеется, к табунку прибивались девочки. Карл равнодушно скользил взглядом по накрашенным лицам и все никак не мог остановить свой выбор на какой-нибудь одной. Его раздражали однообразие и скучная доступность этих молоденьких вульгарных бездельниц, готовых прибиться к любой компании, в которой много мальчиков, пива, марихуаны. Ему не нравились выщипанные в ниточку брови, ужимки, манера закатывать и прикрывать подведенные кукольные глаза. Одеты они были почти одинаково: короткие узкие юбки из замши или плотного эластика, трикотажные маечки с низкими декольте на спине и на груди, много дешевой тяжелой бижутерии. И пахли они одинаково: приторными дешевыми духами, потом, грубой похотью, и слова говорили одни и те же, а чаще молчали и хихикали.

Посетительницы пивной устраивали его только на одну-две ночи, не более. Но и в университете, среди совсем других девушек, не мог он найти себе постоянную подружку.

Берлинские студентки-интеллектуалки конца семидесятых носили потертые джинсы, кроссовки или мужские ботинки, мешковатые свитера, куртки защитного цвета. Бровей не выщипывали, любили маленькие круглые очки, огромные холщовые сумки-мешки. Волосы мыли каждый день, но почти не расчесывали, часто стриглись совсем коротко, под ежик. Никаких духов, каблуков, декольте, украшений, никакой косметики, ничего обтягивающего, яркого. Говорили эти девушки слишком много и умно, каждым жестом подчеркивали свою бесполость, независимость и совершенное нежелание нравиться. Это тоже раздражало, просто скулы сводило от скуки.

Ему нужна была особенная девушка. Не обязательно красотка, но непременно породистая, с тонкими пальцами и щиколотками, с узкими бедрами, с чистым правильным лицом. Не куколка, глупо хихикающая и хлопающая глазками, но и не бесполая серьезная умная швабра. У нее должно быть ума ровно столько, чтобы слушать и понимать Карла, но не больше. Она должна быть молчаливой, немного странной, ни на кого не похожей. Она должна уметь глубоко и ненавязчиво восхищаться каждым словом и поступком Карла. Должна быть верной, преданной, готовой ради него на все.

Нельзя сказать, что в душе его успел сложиться некий конкретный идеал, по которому он тосковал в обществе случайных подружек. Меняя девочек, он вовсе не тосковал, хотя всегда знал, что было бы приятней, удобней и надежней иметь рядом одну, постоянную.

И вот однажды дождливым мартовским вечером в погребке появилась новая и совершенно особенная девушка.

У нее были очень светлые, почти белые волосы, прозрачные светло-голубые глаза, большой мягкий рот, редкие мелкие веснушки на вздернутом тонком носике. Ей было не больше шестнадцати.

Магнитофон работал на полную мощь, от ударов тяжелого рока пульсировали стены, тряслись пивные кружки. Приходилось орать в самое ухо, чтобы тебя услышали. У стойки, сидя на высоких табуретах и потягивая шнапс, пара вялых пожилых проституток обхаживала какого-то случайного пижона в двубортном красном пиджаке.

– Зря стараешься, Магда, он «голубой»! – громко прокричал Карл в ухо одной из женщин, проходя мимо.

– Что ты сказал? – пижон повернул к Карлу длинную худую физиономию в спелых прыщах. – Повтори, дерьмо, что ты сказал?!

Он спрыгнул с табурета и двинулся на Карла, но тут же получил крепкий удар коленом между ног. Пока пижон, согнувшись пополам, хватал ртом дымный воздух, Карл уже прошел мимо и уселся за столик рядом с блондинкой, отодвинув при этом ее соседку на самый край дубовой лавки. В сторону пижона он больше не взглянул. Если тот вздумает возникать, с ним разберутся.

– Привет, – Карл прикоснулся к волосам девушки, заправил за ухо легкую прядь, – как тебя зовут?

– Инга, – девушка махнула светлыми, ненакрашенными ресницами и уставилась на Карла прозрачными глазами, – а ты Майнхофф. Карл Майнхофф.

Разумеется, она знала, кто он такой. Здесь собирались только свои. Чужака в красном пиджаке, который по дурости забрел сюда случайно, уже выкинули вон. Карлу даже не надо было кивать своим ребятам. Они сразу все поняли, и не успел пижон оправиться от первого удара, как красномордый двухметровый Отто Штраус подхватил его, словно перышко, и отнес к выходу. Пусть подышит свежим воздухом. Чужим здесь не место.

Проститутки Магда и Сюзанна, обиженные, что им не достался клиент, молча пили свой шнапс у стойки и недовольно косились в сторону Карла. В следующий раз будут знать, где снимать клиентов. А не усвоят урок – сами вылетят отсюда.

– Тебе здесь нравится, Инга? – он положил ладонь на ее худую коленку.

На девушке были узкие вельветовые джинсы.

– Да, – она опять махнула ресницами, – здесь весело.

– Здесь ничего веселого. Ты курись травку?

– Нет. Я вообще не курю.

– Сколько тебе лет, Инга?

– Шестнадцать.

– Я так и подумал. Учишься в школе?

– В медицинском училище. А правда, что ты учишься в университете?

– Правда.

– Ты не похож на студента.

– А на кого я похож?

Она выпятила мягкую нижнюю губу, сдула длинную прядь, упавшую на лицо.

– Ты похож на Карла Майнхоффа.

Из бара они вышли вместе. Было темно и холодно. Моросил мелкий, частый дождь. По черному асфальту расплывались синевато-белые блики фонарей. В старых домах топили камины, пахло угольным дымом, тянуло ванилью из кондитерской на углу. Прогрохотал над головой неспешный поезд наземного метро.

Ни слова не сказав друг другу, они стали целоваться в темноте под мостом. У Инги были прохладные мягкие губы, нежная, влажная от дождя кожа. Широко открытые глаза светились, как маленькие серебряные зеркальца, и в них ясно отражались разноцветные ночные огни.

Они продолжали молчать, пока поднимались по бесконечной лестнице на самый верхний, чердачный этаж старого дома. Родители оплачивали Карлу крошечную неуютную квартирку под плоской крышей.

Полукруглое окно без занавесок у самого пола. Письменный стол, вертящееся кресло у стола, широкий матрац без ножек, прямо на полу.

Напротив голого окна всю ночь светилась огромная яркая неоновая реклама. Чердачная комната была залита неверным, мерцающим светом. Загадочные глаза Инги вспыхивали прохладным бледно-голубым огнем.

Глава 7

Эйлат, январь 1998 года


Ларек «Кодак» находился у торгового центра, в двух шагах от пляжа. Молодой человек выдал Алисе талончик и сказал, что снимки будут готовы минут через двадцать.

Алиса вернулась на пляж. Она почти сразу заметила в конце длинного пирса Максима и Денниса. Они спускали на воду небольшой пластиковый плот и собирались поплавать на нем вдоль пляжа.

Алиса присела на край лежака, достала из сумки книжку Энтони Спейсона и начала читать второй роман, входивший в толстый сборник. День был солнечный, но порывы ледяного ветра отбивали у нее всякую охоту раздеваться и влезать в воду. Она вообще еще ни разу не решилась здесь искупаться. Вода была теплой, двадцать пять градусов, но влезать и вылезать под ледяным ветром – нет уж, это развлечение для более мужественных и волевых натур.

Второй роман Спейсона оказался не таким увлекательным, как первый. Алиса то и дело отрывала взгляд от книги, смотрела на сына и американца, которые плавали на плоту и помахивали ей. Она видела издалека, что оба смеются.

«Идиллия, – подумала она, – прямо-таки семейная идиллия. Хорошо, что Максимка не успеет за неделю по-настоящему привязаться к этому милому Деннису».

Совсем недавно в их жизни уже намечалась подобная идиллия, и не хотелось повторений. Год назад за Алисой стал нежно ухаживать такой же вот милый джентльмен, правда, не американец, а свой, русский. Детский доктор из частной стоматологической поликлиники, куда Алиса водила ребенка исправлять не правильный прикус.

Звали доктора Миша, ему было сорок. Обаятельный, интеллигентный, этакий душка, мечта матери-одиночки, он изо всех сил старался понравиться Максимке. Это ему удалось довольно скоро. Ребенок каждое утро просыпался с одним и тем же вопросом:

«А Миша сегодня придет?»

Алиса не испытывала к стоматологу никаких особенных чувств, кроме благодарности за то, что он столько времени проводит с ее сыном, так глубоко вникает во все его детские проблемы, с таким искренним увлечением играет в мальчишеские игры.

Миша не только не скрывал, но постоянно подчеркивал свои серьезные намерения, говорил, что был женат, но давно развелся, детей нет, и больше всего на свете ему хочется, чтобы у него была такая вот замечательная семья – Алиса и Максимка.

Все это продолжалось почти год.

Но однажды Алисе позвонила женщина, которая представилась Мишиной женой.

– Я хочу задать вам один вопрос, – сказала она вполне спокойно и миролюбиво, – вам известно, что у нас с Мишей трое детей, девочка и два мальчика, младшему полтора года?

– Нет…

– В таком случае продолжим разговор. Я знаю, у вас мальчик десяти лет. То, что вы можете питать напрасные иллюзии по поводу моего мужа, меня не особенно беспокоит. Но мне жаль вашего ребенка. Дети, которые растут без отца, быстро привязываются к чужим мужчинам, особенно таким обаятельным и остроумным, как мой муж. Зачем вашему мальчику переживать психологическую травму? Я не ставлю вам никаких условий, не угрожаю и ни о чем не прошу. Просто считаю, что вы должны знать. А что касается одинокой холостяцкой квартиры, в которую Миша вас приглашает по воскресеньям, как к себе домой, то это квартира его приятеля…

«Ну, где же ты, мое шестое чувство? – подумала Алиса, вежливо попрощавшись с Мишиной женой и положив трубку. – Почему же ты молчала, подлая, хитрая моя интуиция? Я-то переживу, а ребенку что скачать? Что его обожаемый Миша ублюдок, животное, готовое про трех родных детей выдумать, будто их нету вовсе, ради того, чтобы себя, любимого, побаловать романчиком с такой симпатичной голубоглазой идиоткой, как твоя мама?»

Немного успокоившись, она набрала номер той самой холостяцкой квартиры и наговорила на автоответчик, что убедительно просит Мишу никогда больше не звонить, не появляться в ее доме, исчезнуть навсегда.

Чужое вранье имеет свойство распространяться с быстротой вирусной инфекции. Чтобы не ранить ребенка, пришлось ему врать. В тот же вечер, краснея и бледнея, Алиса сообщила сыну, что Миша улетел за границу, в Австралию. Его послали на специальные курсы для зубных врачей. Ребенок не поверил, стал выпытывать, что произошло на самом деле.

– Просто он тебе, мамочка, не нравится и ты не хочешь выходить за него замуж. Я это давно понял.

– Ну а если так? – тихо спросила Алиса.

– Если так, то ты поступаешь плохо, потому что мне он очень нравится. И тебя он любит по-настоящему, – так же тихо ответил ребенок, – у нас была бы, наконец, нормальная семья.

– У него уже есть семья, малыш, – морщась, как от зубной боли, произнесла Алиса после долгого молчания, – у него трое детей. Девочка и два мальчика. Младшему полтора года.

– Но это не правда! – Максимка заплакал. – Это не правда! Он не мог сказать о живых детях, что их нет! Так не бывает!

Потом она долго искала слова, чтобы объяснить десятилетнему ребенку, почему взрослые люди врут. Но как она могла объяснить то, что сама по-настояшему не понимала? Есть множество женщин, готовых с легкой душой закрутить роман с отцом чужого семейства. Ну почему стоматолог Миша не нашел себе именно такую, которой все равно? Ведь был у них разговор еще в самом начале. Алиса сказала, что для нее крутить роман с женатым человеком – это как воровать или надевать на себя чужое нижнее белье. Тогда он и сообщил, что разведен и детей у него нет…

Максимка переживал всю эту историю очень глубоко и тяжело. Не только потому, что успел привязаться к Мише. Главное, он впервые столкнулся с настоящим, жестоким взрослым враньем. Алиса до сих пор занималась самоедством, ругала себя последними словами за то, что сказала ребенку правду. Рано ему знать такую правду.

Только здесь, в Эйлате, он по-настоящему отошел от недавних переживаний. Алиса не знала, хорошо или плохо, что сразу после Миши появился этот американец Деннис. Во всяком случае, никакого романа она с ним закручивать не собиралась, и, в конце концов, речь идет всего лишь о неделе. Потом он исчезнет и забудется, не оставляя никаких болезненных следов в душе ее ребенка…

Алиса глубоко задумалась и не заметила, что Максимка и Деннис уже успели вылезти из воды. Теперь они носились по пляжу, играли в мяч, чтобы согреться.

Через полчаса, по дороге с пляжа, они втроем зашли в ларек «Кодак» забрать готовые фотографии. Там вместо молодого человека сидела девушка.

– Вероятно, ваши снимки еще не готовы, – сообщила она, пересмотрев все конверты на полке.

– Странно. Вы сказали, через двадцать минут, а прошло больше часа, заметила Алиса.

Девушка еще раз просмотрела конверты с готовыми фотографиями, пожала плечами и с квитанцией в руках удалилась в глубь ларька, за расписную ширму. Появилась она минут через пять и спокойно сообщила:

– Ваши снимки уже забрали.

– Что? – Алиса почувствовала неприятный холодок в солнечном сплетении.

За спиной девушки показался молодой человек.

– Минут десять назад зашел мужчина. Онсказал, что потерял квитанцию. В таких случаях мы предлагаем клиенту вторично оплатить услуги, так как он не имеет документа об оплате, а потом просмотреть конверты и найти свои фотографии. Ведь чужие снимки никому не нужны. Вероятно, произошла ошибка…

– Как он выглядел, этот мужчина? – спросила Алиса.

– Собственно, я не приглядывался… Светлые волосы, светлые усы, на вид лет сорок.

– Он говорил по-английски?

– Да.

– С акцентом?

– Ну, вы слишком много от меня хотите, – улыбнулся молодой человек, – не волнуйтесь. Возможно, тот мужчина скоро сам обнаружит ошибку и вернется. Скажите, в каком вы отеле? Я могу позвонить и передать портье.

– Спасибо. Отель «Ривьера». Фамилия есть у вас на квитанции.

– Мамочка, ну что ты так расстраиваешься? – спросил Максимка, когда они отошли от ларька. – Подумаешь, фотографии! Мы еще наснимаем, ведь не последний день. Давай зайдем в пиццерию, я есть хочу. Деннис, вы пойдете с нами обедать в пиццерию? – Он перешел на английский и тронул за руку американца, который все это время молча стоял рядом.

– К сожалению, мне надо немного поработать, – ответил Деннис, – я пойду в отель и посижу за своим «ноутбуком». Но вы не наедайтесь пиццей, оставьте место. Вечером я хочу пригласить вас в ресторан.

Попрощавшись, Деннис направился к отелю, Алиса и Максим пошли в другую сторону, вдоль набережной, к недорогой итальянской пиццерии.

Вернувшись в свой номер, Деннис не сел за компьютер. Он даже не стал развешивать мокрое полотенце и плавки, просто бросил пляжную сумку в кресло и поспешил назад, на набережную, к ларьку «Кодак».

– Скажите, этот человек забрал по ошибке фотографии? – Он показал небольшой цветной снимок.

Со снимка глядел Карл Майнхофф. Деннису удалось заснять террориста крупным планом во время уличных беспорядков в Югославии, пять лет назад, незадолго до фальшивых похорон и первой пластической операции.

– А почему, собственно?.. – начала было девушка, которой такое странное внимание к случайной ошибке показалось подозрительным.

– Да, именно он, – перебив ее, кивнул молодой человек, – только на вашем снимке он моложе и не такой загорелый.

– Спасибо, – улыбнулся Деннис и быстро спрятал фотографию во внутренний карман легкой куртки.

– Это похоже на детектив, – усмехнулась девушка, глядя вслед посетителю, почему ты не дал мне спросить?

– Это похоже на любовную драму, – покачал головой ее коллега, – но, что бы там ни было, правду он вряд ли тебе скажет.

* * *
Отставной полковник ФСБ Валерий Павлович Харитонов, человек серьезный, основательный, с солидным опытом работы в органах, не любил рисковать.

За годы службы у него накопились такие разнообразные, причудливые связи, что при желании он мог очень быстро собрать информацию о ком угодно. Однако он крайне редко загорался таким желанием. Он слишком хорошо знал, что нет ничего опасней оперативного любопытства. Стоит потянуть за одну ниточку, задать пару безобидных вопросов какому-нибудь старинному знакомому, и оглянуться не успеешь, как окажешься в центре сложного, кровавого клубка, станешь выпутываться, брыкаться, а в итоге схлопочешь пулю в затылок.

В той сфере деятельности, которой он посвятил свою долгую тихую жизнь, не бывает безобидных вопросов и праздного любопытства.

Между тем задание, полученное Валерием Павловичем в кабинете президента акционерного общества «Шанс», предполагало прежде всего контакты со старыми и свежими информаторами. Наводить справки о Подосинском ему, начальнику охраны конкурирующей структуры, – это все равно что играть в теннис ручной гранатой с сорванной чекой.

Чутье подсказывало Валерию Павловичу, что назревает очередная схватка гигантов. На этот раз собираются делить ближневосточный нефтяной рынок, который давно поделен и приносит очень солидные доходы хотя формально такого рынка как бы не существуют.

Геннадий Ильич Подосинский, пользуясь запретом на торговые операции с ближневосточной нефтью, скупал ее по дешевке, а продавал задорого. Разумеется действовал он через подставные, нейтральные, а иногда фиктивные компании. Это известно всем, правда, на уровне слухов. Однако, если речь заходит о Подосинском, чаще всего приходится довольствоваться исключительно слухами, зыбкими, не подтвержденными, но и не опровергнутыми.

Вроде бы все логично. Завтра эмбарго будет полностью снято, цены на нефть катастрофически упадут, и значит, надо менять стратегию. Подосинский не скрывает, а, наоборот, всячески афиширует свои планы в этом направлении. И вот в этом заключался главный вопрос. Слишком активно он делится планами с конкурентами, слишком поспешно раскрывает карты.

Дело в том, что Геннадий Ильич Подосинский никогда, ни при каких обстоятельствах, не раскрывал карт. Он всегда блефовал, тонко, неожиданно, непредсказуемо. Он мастер красивого блефа, гениальный шулер и при этом – самая загадочная фигура в финансово-политической олигархии.

Формально Геннадий Ильич никто. У него нет никакого юридического статуса. Он не политик, однако его политическое влияние конвертируется в огромные деньги, и наоборот – деньги постоянно подпитывают мощный авторитет Подосинского в высших сферах государственной политики. По мнению экспертов, его состояние оценивается примерно в три миллиарда долларов, однако доходы принадлежащих ему компаний равны нулю, и банковская структура не имеет даже пакета акций.

Геннадий Ильич никогда не был ни вором в законе, ни партийным функционером. Совсем наоборот. Он принадлежал к той тоненькой, бедненькой, обиженной прослойке советского общества, которая в недавнем прошлом именовалась научно-технической интеллигенцией.

В современной финансовой олигархии вряд ли можно найти адекватную фигуру в смысле чистого, безупречного прошлого. Один сидел и, по слухам, был даже коронован в зоне. Другой был коронован гэбэшными погонами. Третий успел напитаться деньгами и связями в темной кормушке ЦК ВЛКСМ. Четвертый… в общем, у каждого был свой трамплин. У Геннадия Ильича за спиной не имелось вроде бы ничего, разве ангельские крылышки мальчика-отличника, худенького, беззащитного очкарика из интеллигентной московской семьи среднего достатка.

До восемьдесят восьмого года Подосинский числился скромным заведующим лабораторией скромного академического института, и не более. Правда, был у него удивительный дар.

Генаша умел когда угодно, для кого угодно организовать красивый отдых. Каким-то фантастическим образом ему удавалось арендовать волжские прогулочные теплоходы, банкетные залы лучших ресторанов, пробивать развлекательные загранпоездки для коллег и друзей, приглашать в качестве массовиков-затейников самых известных актеров, музыкантов, писателей-сатириков, всех со всеми знакомить, создавать неповторимую атмосферу праздника.

Но настоящий праздник вошел в жизнь Геннадия Ильича и его благодарных коллег, старших и младших научных сотрудников, в восемьдесят восьмом году, вместе с правильным, прогрессивным законом б кооперации.

Лаборатория, которой руководил Подосинский, взялась разработать автоматическую систему управления (АСУ) для гиганта отечественного машиностроения – Волжского автомобильного завода.

Мода на АСУ существовала еще в славных шестидесятых, кормила не одну сотню старших и младших научных сотрудников, которые вдумчиво «асучивали» разные важные государственные объекты. Зачем это было надо, какую практическую пользу для заводов и фабрик несло «асучивание», никто до сих пор толком не разобрался. Но то, что Геннадии Ильич свою личную пользу поимел, – это вне всяких сомнений.

К девяносто второму году Подосинский стал фактическим хозяином Волжского автомобильного завода, а заодно лучшим другом свободолюбивого чеченского народа, ибо в то время автомобильный рынок был полностью подконтролен чеченской мафии, и владеть гигантом машиностроения, не дружа и не делясь с братьями чеченцами, просто не имело смысла.

Но этого мало. К девяносто второму Геннадий Ильич крепко сдружился с человеком, которого именовали «серым кардиналом», и поговаривали даже, что на самом деле страной правит именно он, а все прочее правительство бегает у него на посылках.

Сейчас ясно, что всевластие начальника охраны президента было мифом. На поверку он оказался пешкой с амбициями ферзя и склочностью базарной торговки.

Но это сейчас ясно, а тогда, в девяносто втором, мифу охотно верили. Геннадий Ильич стал близким другом таинственного «серого кардинала», через его посредничество умудрился наладить теплые товарищеские отношения с ближайшими родственниками президента, стать для них полезным человеком.

Он вообще умел и любил дружить. Тогда же, в девяносто втором, он учредил престижную премию «Бенефис», которой удостаивались самые талантливые деятели российского искусства. Это были большие деньги, и вскоре друзьями скромного завлаба стали известные на весь мир музыканты, актеры, солисты оперы и балета. О нем говорили как о меценате, бескорыстном и щедром ценителе прекрасного.

Однако нашелся человек, который усомнился в благородстве и бескорыстии Геннадия Ильича. Известный всей России вор в законе по кличке Фома выразил свои сомнения весьма красноречиво. Он дал распоряжение примагнитить мощное взрывное устройство к днищу «Мерседеса» Подосинского.

Ничего не подозревающий Геннадий Ильич сел в свою машину, на переднее сиденье, рядом с шофером. Тот включил зажигание, и через секунду прогремел мощный взрыв. Шоферу снесло голову, да так аккуратно, словно опустился косой нож гильотины. Геннадий Ильич отделался нервным шоком. Едва ли не такой же шок пережили спасатели и врачи «Скорой», когда извлекли его из-под искореженных, окровавленных обломков, перепуганного, но невредимого.

А через месяц в одном из тихих московских переулков снайперская пуля сразила наповал Фому Неверующего. Разумеется, ни исполнители, ни тем более заказчики найдены не были. Вся страна знала, кто приложил руку к безвременной гибели авторитета, однако разве докажешь? Правоохранительные органы сочли, что разумней будет сидеть тихо и молчать в тряпочку.

К девяносто четвертому году стало ясно, что недоброжелатели Геннадия Ильича долго не живут. Имя Подосинского связывали с серией самых громких заказных убийств. Ни одно из них так и не было раскрыто, ибо там, где мелькала скромная тень завлаба, хороводом кружились тени таких влиятельных, таких колоссальных фигур, что у представителей компетентных органов сдавали нервы, дрожали руки, бегали глазки перед объективами телекамер.

В последние пять лет ни одно крупное событие в политической и экономической жизни страны не происходило без тайного участия Геннадия Ильича. Где кончались мифы и начиналасправда, не знал никто. Он умел очевидные грубые факты окутывать нежной дымкой тайны, а зыбким слухам придавать железную достоверность фактов.

Слетал с поста крупный правительственный чиновник – политические обозреватели многозначительным шепотом произносили заветное имя Геннадия Ильича. Выходила из игры какая-нибудь финансовая махина, сгорала банковская структура – дошлые газетчики отыскивали десятки причин, по которым ее деятельность не устраивала господина Подосинского.

В своих официальных выступлениях и интервью Геннадий Ильич никогда ничего не подтверждал и не отрицал. Он умел говорить долго, интересно, однако совершенно ни о чем. Он цитировал советских поэтов, от Светлова до Евтушенко, он философствовал, но в меру, без сложных заворотов, он острил, иногда вполне смешно. Его замечания, касающиеся злейших противников, звучали снисходительно и психологически точно. Многие пытались разгадать тайный смысл, распахнув глаза и уши, ловили всякие оговорки, намеки и полунамеки, а потом восторженно преподносили их публике в качестве собственных догадок и открытий.

Подосинский отлично разбирался в психологии восприятия. Средний человек слышит примерно семьдесят процентов чужой речи, понимает шестьдесят, а в памяти остается в лучшем случае процентов двадцать, причем значительно крепче усваивается информация косвенная, пойманная как бы случайно. Человек охотней верит зыбким слухам, чем прямой и чистой правде официальных сообщений.

Простодушную уверенность российского обывателя в том, что настоящая правда прячется где-то между строк, Подосинский использовал с поразительной ловкостью. Именно в намеках и оговорках мелькала та информация, которую требовалось вдолбить в твердолобое общественное сознание.

В течение последних двух недель Подосинский только и делал, что давал интервью. Каждая вспышка его публичной активности была чревата глобальными переменами в стране. Никто пока не знал, что именно должно произойти, но все догадывались: что-то произойдет. То ли рухнет российский рубль, который вроде бы уже стабилизировался, то ли слетит в отставку какой-нибудь огромный чиновник вместе со своим кабинетом.

Отставной полковник Харитонов начал с самой безопасной и занудной части работы – с просмотра прессы и видеокассет с записями телеинтервью за последний месяц. Он фиксировал, занося в маленький отрывной блокнотик в виде странных аббревиатур, кружков, квадратиков, стрелок и зигзагов, всякие намеки и оговорки, оброненные господином Подосинским лично, а также политическими обозревателями, про которых было достоверно известно, что они работают на Геннадия Ильича.

За несколько часов тихого напряженного труда полковник аккуратно собрал целевую дезинформацию, которую закидывал Подосинский, и, проанализировав ее, пришел к интересному и весьма смелому выводу: если Геннадий Ильич говорит о крепком мире на Ближнем Востоке и о том, что грядут глобальные перемены на нефтяном рынке, значит, он намерен предпринять некую акцию, противоречащую интересам мирного урегулирования.

Проще говоря, очень скоро он подбросит хорошую охапку хвороста в затухающий огонь арабо-израильского конфликта. Как только из-за падения цен на нефть понизятся цены на акции нефтяных компаний, Подосинский быстро скупит их по дешевке. А потом по мановению его невидимой волшебной палочки конфликт неожиданно вспыхнет с новой силой, соответственно подскочат цены. Он тут же продаст акции задорого и заработает на этом… Господи, кто бы назвал точную цифру?

Геннадий Ильич был мастером подобных трюков. В общем, ничего мудреного в этом нет. Купить задешево, продать задорого – азбука предпринимательства. Важен масштаб, умение вывернуть наизнанку весь мир ради своей тихой коммерческой выгоды и при этом остаться в таинственной безопасной тени.

Полковник тихонько присвистнул от собственной смелой догадки и в первый момент отказался самому себе поверить.

Глава 8

Восточный Берлин, апрель 1978 года


Карл, Отто и все остальные за широким столом были навеселе. Пива успели выпить слишком много и крепкого шнапса добавили. Отмечали день рождения Гитлера, громко смеялись, поминая старика Адольфа.

– А все-таки он был слабак, – Карл аккуратно поставил пивную кружку на картонный кружок, – у него сдали нервы. Он слишком увлекался всякой сопливой мистикой. Крушение сгнивших веков, сумерки богов, ритмы солнцестояния… Надо было теплее одевать солдат, отправляя войска в Россию. А он распорядился выдать только шарфы и перчатки. В декабре сорок первого морозы в России были ниже сорока градусов. В автоматах застывала смазка, разлагался синтетический бензин на составные несгораемые части. Замерзали паровозы. Солдаты умирали от холода. В ставку прилетел генерал Гудериан, умолял дать приказ об отступлении. Адольф послушался, но выводов не сделал. Заявил, что мороз – это его дело, стал колдовать, как африканский шаман.

– Карл, а почему все-таки отступили в сорок пером? Разве надо было отступать? – спросил вполне трезвый Рикки, малыш Рикки, сокурсник Карла, единственный, с кем можно было поспорить почти на равных. – Польшу победили за восемнадцать дней, Францию за месяц. Мы дошли до Москвы. Зачем же было

Отступать?

– Затем, Рикки, что Россия – не Польша и не Франция. Адольф погубил армию Гудериана, Рейнгарда и Гопнера. Он орал, что мороз – это его дело. Он был неисправимым, романтиком, это его и погубило в конечном счете.

– Если бы не мистика и романтика, за ним не пошло бы столько немцев, возразил Рикки, – все было так красиво: факельные шествия, парады, идеальные шеренги, блестящие сапоги… Это была магия единства нации.

– Правильно, – кивнул Карл, – но пропаганда – это одно, а театр военных действий – совсем другое. Тактику и стратегию нельзя основывать на магии. Войну нельзя выиграть с помощью шаманских заклинаний и лысых тибетских клоунов. Войне нужны профессионалы. А он тупо уничтожал профессионалов вермахта накануне войны. Как, кстати, и его приятель Сталин, который тоже расстреливал умных красных полководцев. Наш старик Адольф боялся, что кто-то окажется умней его самого, и верил лишь бреду шаманских заклинаний.

– Но были не только шаманские заклинания. Была сильная армия, – не унимался Рикки. – Ты говоришь, он уничтожал профессионалов? Нет, он избавлялся от стариков, от слабаков, зараженных гнилой христианской моралью. Им на смену пришли новые, крепкие парни. У нас были танковые дивизии, железная дисциплина, нас вел вперед дух древних викингов. А магия давала веру в победу.

– Нужна была победа, а не только вера в нее.

– Но мы побеждали! Мы завоевали полмира! – тоненько выкрикнул Рикки и залпом выпил рюмку шнапса. – Мы создали великий «Черный орден», элитные войска СС, прообраз нового человека, настоящего, чистопородного, без примесей, и если бы… – Рикки поперхнулся и растерянно уставился на Карла, который заливался хохотом, прямо за живот держался, так ему было весело.

– «Черный орден»… – повторял Карл, заикаясь от смеха. – «Союз специально отобранных нордических немцев»… Крошка Гиммлер закончил сельскохозяйственный техникум и был птицеводом. – Он перестал смеяться и заговорил шепотом, склонившись к розовому оттопыренному уху Рикки:

– Гиммлер был агрономом-недоучкой. Он выводил элитную породу новых немцев, как бройлерных цыплят. Он создал племенной завод для немцев, огромный курятник, который красиво назвал «лебенсборн», источник жизни. Офицеров СС там скрещивали с отборными девками, и родившихся детей воспитывало государство по специально разработанной программе.

– Ну и правильно, – энергично кивнул Рикки, – так и надо!

– Ни фига, – покачал головой Карл, – рождались дебилы. Ублюдки рождались от этих элитных Экспериментов. Пять тысяч детей великого рейха. Из них каждый пятый – умственно отсталый.

– Это не правда, Карл, – Рикки даже покраснел, – это сионистская пропаганда, еврейско-славянская брехня! От офицеров СС, от чистокровных арийцев и ариек не могли рождаться ублюдки!

– Это факт, Рикки.

– В таком случае его надо скрыть, этот факт.

– От тебя тоже? – хитро прищурился Карл. – Ты, Рикки, такой слабенький, нежный? Ты будешь плакать из-за чужих ошибок?

– Я – нет. Но другие…

– Вот другим ты можешь рассказывать сказки. А себе не надо.

Карл и Рикки говорили очень тихо. Никому, кроме них двоих, этот сложный разговор уже не был интересен.

– За Адольфа! Адольф был гений! – завопил пьяный Отто Штраус. – Он сумел создать образ врага. Ты сам говорил, Карл, что обязательно нужен враг.

– Да, Адольф был гений, – спокойно кивнул Карл и, громко чокнувшись своей кружкой с остальными, опять заговорил только с Рикки, быстрым полушепотом: Адольфу не хватало здорового цинизма. Он не мог самому себе просто и честно сказать: все дерьмо, и главное в этом дебильном мире – стать победителем. Без всяких там мистических теорий, заклинаний, без курятников для лучших представителей нации. Мифы хороши для толпы. Но это только часть победы. Адольф умел накачивать толпу, его речи были как мощный наркотик. Но он сам стал наркоманом идеи. Вместо того чтобы хорошо подготовиться к следующей зиме, он приказал водрузить на Эльбрусе знамя со свастикой, освященное по ритуалу «Черного ордена». Трое лучших альпинистов СС вскарабкались на кавказскую вершину. Адольф считал, что с грядущими русскими морозами сумел таким образом договориться. И что случилось потом, следующей зимой? Сталинград! Жуткий, позорный разгром.

– Карл, но ты всегда говорил, что Гитлер был прав. – Красный, потный Вилли, самый юный из всей компании, уловил несколько фраз из разговора. – Ты говорил, что Гитлер был прав, а сейчас, в такой день, вспоминаешь всякую фигню. Объясни мне, Карл. Я не понимаю.

– Конечно, он был прав, Вилли. Во многом, но не во всем. Нельзя закрывать глаза на ошибки великого человека. Это унижает его память. Нельзя бояться правды. Главная его ошибка заключалась даже не в мистике. Собственная правота ему казалась важнее объективной реальности, важнее победы. А без победы нет правоты. Он и из сталинградского разгрома не извлек никаких уроков. Знаете, чем он занялся весной сорок второго? Послал научную экспедицию на остров Рюген, со всякими дорогими радарными установками. А потом было объявлено: фюрер имеет основания считать, что так называемая земная поверхность, на которой мы живем, на самом деле не выпукла, а вогнута. И мы живем внутри, как мухи в колбе. Надо было воевать, а он занимался глупостями. Он тратил огромные деньги, чтобы доказать теорию полой земли. А надо было тратить деньги на войну с Россией и на создание атомной бомбы.

– Ну и чего, разве не воевали? – вяло возразил огромный, красный, как окорок, Отто Штраус. – Не-е, Карл, Гитлер был гений, я люблю фюрера. Германия для немцев. Разве не правильно? Весь мир для немцев. Мы – великая нация. Вот это я понимаю. А всякие там теории – фигня.

– Молодец, Отто, ты все правильно понимаешь, – усмехнулся Карл, – выпьем еще за нашего дорогого Адольфа. Он и правда был гений.

Компания за столом грохнула пивными кружками.

– Карл, мне не нравится этот ублюдок, – процедил сквозь зубы Отто, чокаясь кружкой и показывая глазами в дальний угол пивного зала, где у лакированного бочонка сидел за маленьким отдельным столом неприметный человек лет сорока в темно-синей джинсовой куртке.

– Брось, Отто, – поморщился Карл, – не напрягайся. Сегодня праздник.

– Он слушает. Он легавый, – Отто слегка дернул головой, – он только делает вид, что читает газету.

– Ну и что? – Карл приобнял Ингу, погладил ее худенькое плечо. – Что нам легавые? Мы отдыхаем. Правда, Инга?

– Карл, он здесь уже в третий раз, – тихо произнесла Инга, – мне он тоже не нравится.

– Давай я с ним поговорю, – предложил Отто. – Ну чего он здесь сшивается? Непорядок это, Карл. Во всем должен быть порядок.

– А если и правда легавый? – прошептала Инга. – Может, лучше не трогать его? Просто ты говори чуть потише, Карл. Вдруг он записывает тебя на магнитофон? А потом сообщит в университет. У тебя могут быть неприятности.

– Неприятности, говоришь? – засмеялся Карл. – А вот мы сейчас поглядим, у кого будут неприятности. И чтобы больше я от тебя, Инга, не слышал этой ерунды. Отто прав, во всем должен быть порядок. Побеседуй с этим старым пердуном, Отто. Только вежливо.

Отто тяжело перелез через дубовую лавку и расхлябанной, неспешной походкой направился к угловому столику. Вся компания оживилась. Все с интересом глядели в угол. Там и правда происходило нечто интересное.

Сначала между незнакомцем и поддатым Штраусом завязалась тихая непринужденная беседа. Слов слышно не было, но незнакомец улыбался. А Отто наливался густой бурой краской.

– Сейчас он ему даст, – сладко зажмурился малыш Рикки, – а то приперся сюда, старый хрен, будто его приглашали.

Отто быстро вскинул пудовую ножищу, выбивая табурет из-под мужчины. Что-то грохнуло, тонко взвизгнуло, и малыш Рикки начал было весело аплодировать но через секунду его ладони замерли. Грохнул на пол и взвизгнул от боли вовсе не сорокалетний, хилый на вид незнакомец, а здоровяк Отто.

На глазах у всех непобедимый Отто Штраус корчился на полу, в свежей пивной луже, и пиво из опрокинутой кружки капало на его красный подбритый затылок. А незнакомец спокойно поднял табуретку, уселся на место, не спеша закурил.

Повисла тишина. Все, кто был в кабачке, молча, выжидательно смотрели на Карла Майнхоффа. Только толстая старуха судомойка, сердито ворча себе под нос, прошла в угол с тряпкой, вытирать пивную лужу.

– Давай вставай, – она потрясла Отто за плечо, – напился, здоровый боров. Что ты здесь разлегся? Мешаешь. Не видишь, вытираю пол? Сейчас хозяин позвонит в полицию.

Отто, пыхтя, отдуваясь, поднялся на ноги, с ревом кинулся на незнакомца, но тут же опять свалился. На этот раз, вероятно, надолго. А незнакомец сел, развернул газету, бросил в рот маленький соленый кренделек.

Карл перепрыгнул через лавку. Вслед за ним к столику направились Вилли и Клаус. Хозяин погребка взялся за телефон, но тут в грозовой тишине послышался мирный голос незнакомца:

– Не надо, Штефан. Мы разберемся без полиции. Первым скорчился Клаус. Он получил быстрый удар ниже пояса, упасть не упал, но согнулся вдвое. Вилли свалился, опрокинув здоровенную дубовую лавку. Карл не успел опомниться, а незнакомец уже сгреб его за грудки, притянул к себе вплотную и тихо, ласково спросил:

– Ну что, Карл, вмазать тебе на глазах у твоей кодлы или поговорим?

Ткань тонкой фланелевой ковбойки, накрученная на кулак, затрещала. У незнакомца были светло-серые, без блеска, глаза, аккуратные усы, как у Карла, только темнее, седоватые короткие волосы, глубокие залысины над покатым лбом.

– Что молчишь? Авторитет – вещь хрупкая. Вон как твоя кодла внимательно на тебя смотрит, ждет. Ну, поговорим? В последний раз спрашиваю.

Карл открыл было рот, чтобы ответить, мол, да, конечно, почему бы и не поговорить, ежели вам так хочется, но в этот момент незнакомец почему-то вдруг ослабил хватку, резко развернулся, послышался грохот и отчаянный тоненький визг.

Инга извивалась и вопила, пытаясь вырваться, вцепиться зубами, ногтями, но незнакомец держал ее мертвой хваткой. Секунду назад он успел перехватить ее руку. Тяжелая пивная кружка, которой Инга намеревалась огреть его сзади по голове, валялась на полу.

– Я не люблю делать больно таким юным, таким милым фрейлейн, – вздохнул незнакомец, – честное слово, ужасно не люблю. Успокой свою красавицу, Карл, скажи, чтобы она не нервничала.

– Инга, успокойся. Все в порядке. Этот человек просто хочет поговорить со мной.

Все это продолжалось не больше трех минут. Отто и Вилли даже не успели встать на ноги, Клаус еще не опомнился от дикой боли в паху.

– Ладно, ребята, продолжайте веселиться. – Незнакомец отпустил Ингу, уселся за свой столик и кивнул хозяину:

– Принеси-ка нам кофейку, Штефан. А ты присаживайся, Карл. Будем знакомы. Меня зовут Бруно.

Он улыбнулся, протянул руку, Карл ответил на рукопожатие и спокойно уселся напротив. Инга, холодно сверкнув глазами, ушла в другой конец зала. Остальные, поднявшись наконец на ноги, понуро побрели за ней.

– Я давно присматриваюсь к тебе, Карл, – тихо и задумчиво произнес Бруно, когда они остались вдвоем, – ты хороший парень, умный, крепкий. Мне нравится все, что ты говоришь. Ну, почти все. Но дело даже не в том, ч т о ты говоришь, а в том, к а к. Тебя слушают, тебе верят. Это главное. Нам нужны такие ребята, как ты.

– Кому это вам? – мрачно поинтересовался Карл.

– Немцам. Сильным, честным немцам, патриотам Германии, – улыбнулся Бруно, – представь, такие еще остались.

– Где это, интересно?

– А ты подумай. Ты же умный, вот и подумай.

– Вы из полиции?

– Почти угадал.

Хозяин принес две чашки кофе и тут же удалился.

– Штази? – еле слышно спросил Карл.

– Молодец, – кивнул Бруно, – я не сомневаюсь, мы не просто договоримся с тобой, Карл. Мы подружимся.

– А конкретней можно? – Карл сидел, насупившись и старался не смотреть Бруно в глаза. – Если вы хотите, чтобы я…

– Нет, – Бруно весело рассмеялся, – тебя никто не собирается вербовать в стукачи. Это не твое призвание. Мы практикуем индивидуальный подход к людям, особенно к молодежи. Сотрудничество у нас будет долгим и серьезным. Твой дедушка Фриц когда-то служил в абвере, но в конце войны стал работать на русских. На самом деле он был не двойным, а тройным агентом. Внутри абвера существовала тайная структура, связанная с теми силами в СС, которые еще в сорок втором поняли, что интересы фюрера и интересы великой немецкой нации необязательно совпадают. Вожди приходят и уходят, нация остается. У нас будет еще много времени и много разговоров, но важно, чтобы ты понял главное. Ты станешь продолжать то, что делал твой дедушка Фриц. Я даже не спрашиваю, согласен ли ты. Вижу по глазам, что согласен.

Глава 9

Пустыня Негев (Израиль), январь 1998 года


Натан Ефимович Бренер чувствовал себя настолько скверно, что даже глаза не хотел открывать. Он не ожидал увидеть ничего хорошего. Во рту пересохло, ломило все мышцы и кости. Он понял, что лежит в неестественной, неудобной позе, на чем-то жестком.

Пахло свалявшимся войлоком, горячей пылью и верблюжьей мочой. Где-то совсем близко блеяли овцы. Бренер облизал пересохшие губы и очень медленно открыл глаза. Взгляд его уперся в брезентовый рваный потолок. Сквозь мелкие прорехи в ткани сочился ярко-розовый свет. Похоже, закат. Солнце садится около четырех. Значит, прошло не меньше суток? И все это время он был без сознания?

Бренер попытался повернуть голову. Каждое движение причиняло ноющую боль. Он сумел разглядеть стены, если можно назвать стенами куски фанеры, кое-как скрепленные проволокой. На полу были навалены полосатые грязные циновки.

«Бедуины, – подумал Бренер, – как же я попал к ним?»

Превозмогая боль, он попробовал сесть и обнаружил, что руки у него связаны. Вот почему так ноет тело. Он вспомнил убитого охранника и существо с рифленым хоботом, которое принял за инопланетянина.

– Попить бы кто принес, – громко проговорил профессор по-русски, не надеясь, что кто-нибудь его услышит и поймет.

Но услышали и поняли. Через минуту в палатку, пригнувшись, вошла женщина в длинной бедуинской одежде. Лицо ее было почти полностью закрыто черным платком. В руке она держала бутылку минеральной воды, на которую сверху был надет пластиковый стакан.

– Как вы себя чувствуете, профессор? – спросила она по-английски с сильным немецким акцентом.

– Прекрасно, – усмехнулся Бренер, – развяжите мне руки, иначе их скоро придется ампутировать.

– Очень сожалею, – ответила женщина, – но я не имею права вас развязывать.

Она поднесла к его губам полный пластиковый стакан. Бренер жадно, залпом выпил всю воду, судорожно сглотнул и попросил еще. Женщина опять наполнила стакан. Он заметил, что глаза у нее светло-голубые, руки белые, ухоженные, с аккуратным маникюром.

– Что за маскарад, фрейлейн, и почему вы не имеете права меня развязать, мать вашу?

Вопрос он задал по-немецки, но последние слова произнес по-русски, добавив еще пару смачных матерных выражений.

– Вы хотите что-нибудь поесть? – спокойно осведомилась она, тоже переходя на немецкий.

– Черной икры, французских трюфелей, запеченных в сливках, в горшочке, а также авокадо с креветками. И не забудьте персиковое мороженое на десерт. Но перед этим я бы хотел принять душ. И еще – мне надо в туалет.

Женщина молча кивнула, помогла ему подняться, придерживая за локоть, вывела из палатки. Вокруг была пустыня Негев. Даже ярко-розовые лучи заходящего солнца не красили мертвый ландшафт. Серый, с бурым отливом песок, спрессованный в бесформенные глыбы. Несколько бедуинских палаток. Безобразные помоечные шалаши, наспех собранные из фанерных ящиков, обтянутых драным брезентом. Пара верблюдов с ковровыми седлами, десяток овец вдалеке, на холме. Полная низенькая женщина в черной хламиде, с закрытым лицом, развешивала какое-то тряпье на веревке, натянутой между косыми столбами. У одной из палаток пятеро мужчин в бедуинских одеждах сидели в непринужденных позах, курили и о чем-то негромко, лениво переговаривались по-арабски. Приглядевшись, профессор заметил, что все пятеро вооружены.

Натан Ефимович еле держался на ногах. Голова кружилась, во рту был мерзкий металлический привкус. Он чувствовал тошнотворную, дрожащую слабость во всем теле. Они отошли довольно далеко от лагеря, за невысокий холм.

– Что вы мне кололи? – спросил он.

– Барбамил.

– О господи… Сколько?

– Вам было сделано четыре инъекции по десять миллиграмм пятипроцентного раствора. Вы проспали сутки. У вас был нормальный пульс. Не волнуйтесь, профессор, у меня среднее медицинское образование. Я держала вас под контролем.

– Ах ты засранка, – пробормотал Бренер по-русски, – сопля голубоглазая! Под контролем она меня держала! Образование у нее! Может, вы все-таки развяжете мне руки? Или сами будете расстегивать мне штаны, а, фрейлейн? – спросил он по-немецки.

Она молча развязала веревку и откуда-то из складок своего бедуинского тряпья извлекла пистолет.

– Фрейлейн, вы идиотка, – тихо сказал профессор, глядя в ясные, молодые, очень красивые и совершенно ледяные глаза, – ну как я могу убежать? Здесь пустыня.

– Вы не можете убежать, господин Бренер, – кивнула девушка, – хорошо, что вы это понимаете. Но я обязана соблюдать необходимые меры предосторожности.

Она не стала опять связывать ему руки, но продолжала держать под прицелом, пока вела назад, к палатке. Когда они вернулись, там находилось трое мужчин в таких же бедуинских хламидах, как все в этом лагере. На полу стояли картонные коробки с эмблемами придорожного кафе «Фаст-фуд».

– Добро пожаловать, господин Бренер, – произнес один из них на хорошем английском.

У него было загорелое, обветренное лицо, светлые аккуратные усы, светло-карие глаза. «Немец, – догадался профессор, – как и девка. Вероятно, этот усатый здесь главный. Остальные арабы… Плохо твое дело, Натанчик…»

– Ну, и зачем вам старый больной еврей, которого сейчас ищет вся израильская полиция и служба безопасности? Зачем вам, господа бандиты, эта головная боль? – Натан Ефимович вздохнул и уселся на циновку, продолжая массировать затекшие руки. – Вы думаете, кто-то заплатит за меня хороший выкуп?

– Не нервничайте, профессор, расслабьтесь, – улыбнувшись, произнес немец по-русски, – чувствуйте себя как дома. Угощайтесь, – он придвинул Бренеру одну из картонных коробок.

Там оказался огромный бутерброд с салатом, сыром и майонезом, кокосовое пирожное и банка обезжиренного йогурта.

– Это похоже на завтрак в самолете, когда летишь «Люфтганзой», экономическим классом, – заметил Бренер, принимаясь за еду.

Есть ему действительно хотелось, и голодовку он пока объявлять не собирался. Остальные уже жевали точно такие же бутерброды.

– К сожалению, ничего другого предложить вам не можем, – сказал немец, условия, как вы понимаете, походные. Но обещаю, это ненадолго. Как только мы переправим вас к заказчику, вам будут предоставлены совсем другие условия и другое меню. Потерпеть придется не больше трех дней. А вообще, все зависит от вас.

– Вы яснее не могли бы выражаться? – спокойно спросил профессор. – Кто вы такие и что вам от меня надо? Какой, к черту, заказчик? Я что, тонна говядины или партия оружия?

Немец весело рассмеялся.

– Скорее второе. Кто мы такие, вам знать необязательно. Мы выступаем только в роли посредников. Вашими исследованиями заинтересовались очень серьезные и влиятельные люди. Нам поручено переправить вас к ним в целости и сохранности.

– Глупости, – Бренер нервно усмехнулся, – я один, без лаборатории, ничего не значу. Я ноль без палочки. У меня память дрянная и нервы никуда. А главное, работа у меня творческая. Если меня посадят в бункер и заставят думать под дулом автомата, я буду всего лишь тупым испуганным животным, а не ученым. Идеи, особенно гениальные, в неволе не размножаются. Все мои записи…

– Не волнуйтесь, – перебил немец, – мы прихватили ваш «ноутбук».

– Вы что, и дома у меня успели побывать? – Бренер судорожно сглотнул.

– Ну а как же? Разумеется. А что вы так испугались? Вы живете один, Мария Даниловна умерла три года назад. Кстати, очень жаль. Вы так любили свою жену. С сыном Сергеем, с внуками, Андрюшей и Катенькой, у вас прохладные отношения. Или я ошибаюсь? Впрочем, все равно родная кровь. Вы же не захотите, чтобы, к примеру, в один прекрасный день взорвался дом семнадцать по Каплан-стрит в Тель-Авиве? Ну в самом деле, обидно, если что-то случится с этим милым процветающимсемейством. Даже мне будет обидно. Дети замечательные. Эндрю и Кетти. Или вы предпочитаете называть их на русский манер?

– Прекратите. Можете не утруждать себя подробностями, – произнес Бренер спокойно, но очень медленно, почти по слогам, – я только не понимаю, зачем? Чтобы я работал на кого-то насильно? Таинственный придурок хочет завоевать мир с помощью моих профессорских мозгов? Это же фантастический боевик образца шестидесятых, мать вашу. Вы слишком взрослый человек, чтобы играть в Фантомаса.

– Правильно, – улыбнулся немец, – ученых воруют лишь в боевиках. В реальной жизни воруют информацию. Носителей информации убивают. Зачем и кому вы понадобились, узнаете чуть позже. Не мое дело вам это объяснять.

– Стало быть, вы собираетесь меня тайно вывезти из страны. Или мы уже в Египте?

– Нет. Мы еще в Израиле.

– И куда же, интересно, мы отсюда направимся? В Берлин? В Вену? Или в Ирак, к этому шизофренику Саддамке?

– Профессор, не стоит оскорблять моих друзей, – мягко улыбнулся немец, хорошо, что только я здесь понимаю по-русски. Нет, вы отправитесь не в Германию, не в Австрию и тем более не в Ирак.

– Куда же? На тот свет, что ли? – усмехнулся Натан Ефимович.

– Почти. – Немец выдержал эффектную паузу и, насмешливо глядя Бренеру в глаза, тихо произнес:

– В Россию.

* * *
В половине одиннадцатого вечера в тихих московских переулках неподалеку от Белорусского вокзала светился лиловым огнем купол огромного торгового центра. Подсвеченный мощными прожекторами, припорошенный чистым сверкающим снегом, он был похож на гигантскую елочную игрушку в окружении жемчужных гирлянд – круглых фонарей автостоянки.

С трудом верилось, что всего пару лет назад на месте этого торгового чуда копошилась грязная барахолка, старейший московский блошиный рынок.

За облезлым бревенчатым забором раскладывала свой товар прямо на асфальте, на газетках, вежливая московская нищета. Бабушки в траченных молью шляпках торговали пуговицами, споротыми с собственной одежды, кусочками рваных кружев, мотками бельевой резинки, треснутой посудой. Дядьки с синими носами продавали ржавые гвозди, гайки, лампочки, свинченные в собственных подъездах.

Когда-то место это считалось одним из самых воровских в столице. Во время и после войны здесь устраивались колоссальные облавы, власть беспощадно громила темную барахолку, но торжище возрождалось из пепла, дышало здоровым перегаром, бурлило, воняло, воровало. Его таинственные, не поддающиеся внешней логике законы были сильней любого режима.

Здесь торговали краденым и своим последним барахлом. Алкаши и нищие старушки сбывали за копейки исподнее. Но можно было купить пистолет, ручную гранату, офицерскую форму – советскую, немецкую и даже американскую. Попавший сюда имел шанс быть обобранным до нитки, но мог и одеться с ног до головы за полтинник.

К концу семидесятых блошиный рынок умудрился стать модным эстетским местом, чем-то вроде бутика под открытым небом для надменных знатоков.

Молодые снобы бродили в поисках ретро-"прикида", драповых и габардиновых пальто образца сороковых, штанов-галифе из довоенной диагонали, блузочек из креп-жоржета, комиссарских потертых кожанок, круглых очочков с зелеными стеклами, изящных ботиночек на кнопках, со скошенными фигурными каблучками. За тот же полтинник можно было одеться с ног до головы, как сорок лет назад, причем в те же самые вещи.

В начале девяностых московские бабушки со своим фильдеперсом и алкаши с гвоздями вынуждены были потесниться под натиском толпы крепких крикливых молодух в болоньевых телогрейках и пушистых мохеровых рейтузах. Вместо старушечьих пуговок и кружев молодухи вываливали на застланный газетами асфальт ломти сырого мяса, горы творога, сырные головы в шелушащемся желтом воске, рядом высились розово-зеленые стопки женских трико, трепались на ветру фланелевые халаты в немыслимых лиловых розах, вздымались белыми флагами ночные рубахи слонопотамских размеров.

Молодух называли «белорусами». Они заполонили не только пространство барахолки и площадь вокруг, но потихоньку просачивались со своими носками-рубахами и мясомолочными продуктами во все окрестные дворы.

И опять можно было одеться с ног до головы все за тот же полтинник, а наесться до отвала – еще дешевле.

Неизменным оставалось только сердце барахолки. Крытый колхозный рынок, состоящий из двух деревянных павильонов, с вечными орехами, гранатами и мандаринами. Там хозяйничали кавказцы-перекупщики. Они были элитой, белой костью грязного торжища.

Каждое утро вдоль прилавков элитных кавказских павильонов прохаживался невысокий, сутулый человек. Длинный смуглый нос, спортивные трикотажные штаны с лампасами, дешевая кожанка. Завсегдатаи крытого рынка знали его в лицо. Он никогда ничем не торговал. Он прохаживался, фланировал, иногда останавливался поговорить с торговцами. Если кто-то отвечал ему невежливо, то на следующий день исчезал с рынка. Сутулый не терпел грубости. Он был человеком чувствительным, добрым, легкораним1ям. И очень любил детей. Если при нем у прилавка останавливался покупатель с маленьким ребенком, сутулый выбирал лучшее яблоко или мандарин и с улыбкой протягивал малышу.

Звали сутулого Азамат Мирзоев. Откуда он взялся, когда поселился в Москве, сколько ему лет, не знали даже его приятели-перекупщики. Имя Азамата редко поминалось в рыночной суете. Милиционеры из местного отделения здоровались с ним за руку. Он был душой рынка, стержнем, вокруг которого вертелось это шальное торжище многие годы.

К середине девяностых площадь внезапно опустела. Окрестные жители сначала вздохнули с облегчением. Стало тихо и чисто. Потом загрустили – по бабушкам с пуговками, по дядькам с гвоздями, по белорусам с мясом и панталонами и даже по кавказцам-перекупщикам с их дорогущими мандаринами. Но вскоре грусть сменилась удивлением.

На площади развернулась колоссальная стройка, и уже через полгода возникло чудо – торговый центр из стекла и вишневого камня, с автостоянкой, выложенной светлыми, отшлифованными до блеска плитами. Внутри был целый мир, играла музыка, прохаживались воспитанные охранники в униформе.

Вокруг стеклянного супермаркета расположились сверкающие кафельные прилавки для кавказцев-перекупщиков. Торговцы надели хрустящие белоснежные халаты почти не орали зычными голосами, старались говорить тихо и вежливо, научились улыбаться покупателям и укладывать свои гранаты-мандарины в бесплатные пакетики.

На втором и на третьем этажах пестрели маленькие бутики мужской и дамской одежды, мебельные и ювелирные салоны, несколько кафе и ресторанов, филиалы известного банка «Галатея», бильярдная, французский косметический салон, американская химчистка.

Теперь здесь можно было одеться с ног до головы за тысячу долларов.

Бабушки с кошелками из окрестных переулков теряли сознание, попадая в оглушительную красоту супермаркета. Возмущение мешалось с восторгом. Поход за солью, подсолнечным маслом и спичками оборачивался для одряхлевших коммунальных золушек чем-то вроде запоздалого бала.

Москвичи помоложе, успевшие побывать за границей, удивленно мигали, шествуя с тележками вдоль прилавков, ибо чувствовали себя не дома, а где-нибудь в Париже или Нью-Йорке.

Автостоянка заполнялась иномарками. Вежливые охранники в униформе помогали дамочкам в норках и соболях подвозить корзины с продуктами прямо к машинам.

Торговцы все так же вытягивались по стойке «смирно», когда появлялся сутулый худой Азамат Мирзоев в неизменных трикотажных спортивных штанах с лампасами. Давно никто не сомневался, что лампасы эти – даже не генеральские. Маршальские.

Охранники распахивали перед ним двери, молоденькие длинноногие девочки в бутиках ласково щебетали, томно закатывали глазки. Со стороны это выглядело довольно дико. Но Азамату Мирзоеву было совершенно все равно, как он выглядит со стороны.

В половине одиннадцатого торговый центр затих. Внутри было пусто. Продавцы, охранники, повара и официанты нескольких кафе бесцельно бродили по

Залам, дремали на стульях, негромко переговаривались, и голоса гулко разносило ленивое вечернее эхо.

Из ярко освещенной бильярдной был слышен глуховатый стук шаров. Играли двое. Тощий кавказец в приспущенных трикотажных штанах с лампасами казался бедным неопрятным стариком рядом со своим крепким широкоплечим партнером, впаянным в тугие кожаные джинсы и черную водолазку.

Еще несколько штрихов – и кавказец со своей жалкой внешностью мог бы запросто пополнить ряды нищих в каком-нибудь подземном переходе. А его партнер, если чуть припудрить и добавить рокового блеска зеленоватым глазам, вполне украсил бы своей мужественной физиономией пластиковый щит с рекламой «Мальборо» над тем же переходом.

На самом деле они были почти ровесники. Обоим около пятидесяти. Роскошный торговый центр с его мебельными, антикварными и ювелирными салонами, с его бутиками от всяких кутюрье, автостоянкой, с накачанными охранниками в полувоенной униформе принадлежал неопрятному, небритому лицу кавказской национальности, вечному всемогущему Азамату Мирзоеву. Молодящийся плейбой в общем тоже принадлежал ему, правда, сам еще не догадывался об этом.

Игра не очень их занимала, хотя оба были людьми азартными, заядлыми бильярдистами. Шары они катали с равнодушной ленцой, то и дело забывая вести счет. Разговор был куда интересней затянувшейся партии.

– А почему ты не знаешь, как там дела? Ты зачем сюда ко мне пришел? Денег просить? – Азамат медленно водил кием в ложбинке между большим и указательным пальцами, щурился и на своего собеседника поглядывал искоса, с явной насмешкой.

– Я ведь не прошу сразу все, – скромно опуская глаза, произнес плейбой, но хотя бы часть, аванс.

– Ты уже получил свой аванс, – покачал головой кавказец, – неужели успел потратить?

– Не в этом дело, – плейбой поморщился, – мне деньги нужны сейчас. Очень срочно. Я рассчитывал…

– Деньги всегда нужны сейчас, очень срочно, дорогой. Когда дело будет сделано, тогда получишь.

– Но я свою работу выполнил. Остальное от меня не зависит, – плейбой стал нервно постукивать кончиком кия по своему тяжелому ботинку, – я встретился передал просьбу. Операция проведена, тебе же рассказали в «Новостях». Ты что, «Новостям» ОРТ не веришь? Газетам не веришь?

– На ОРТ и в газетах работают такие же хитрые мальчики, как ты. Все хотят денег. Вот когда доставят профессора по назначению, тогда я с тобой расплачусь, как обещал.

– Но послушай, Азамат, я не могу отвечать за Карла.

– Как же не можешь? Ты же говорил, он твои друг.

Я например, отвечаю за своих друзей, – усмехнулся Азамат.

– Мало ли какие у него там, в Израиле, проблемы? – Плейбой так сильно надавил острым концом кия на носок своего ботинка, что чуть не прорвал толстую свиную кожу. – Ты пойми, у меня такая ситуация…

– Знаю, какая у тебя ситуация, – криво усмехнулся Азамат, – пятнадцать лет твоей ситуации. В девятом классе учится. Как всегда, глазки голубые, ножки длинные.

Плейбой побледнел и выразительно задвигал желваками. Азамат не менее выразительно зевнул и загасил окурок.

– Скучно с тобой играть, Гарик. Спокойной ночи, дорогой. – Азамат положил кий и, не оборачиваясь, вышел из бильярдной.

Оставшись один, плейбой Гарик ожесточенно шарахнул кулаком по зеленому сукну бильярдного стола. Шары с глухим грохотом раскатились.

В соседнем помещении, в бутике изысканной дачной мебели, дремал, вытянув ноги, охранник. Он сидел в уголке, в низком плетеном кресле. Глаза его были закрыты, рот приоткрыт. Со стороны казалось, что человек крепко спит, раскинувшись, припав головой к стене. Даже подойдя близко к охраннику, невозможно было заметить, что между его ухом и тонкой стенкой находился маленький импровизированный резонатор.

Плоская коньячная рюмка из чистого хрусталя, размером с детскую ладошку, была вжата краями в пластиковую стенку, а ухо охранника прижималось к Донышку. Твердый пластик и хрусталь отлично резонировали звук в огромном пустом пространстве торгового центра. Охранник отчетливо, без всяких усилий, слышал каждое слово, произнесенное в бильярдной.

Дождавшись закрытия торгового комплекса, охранник попрощался с коллегами и не спеша направился к метро, нырнул в один проходной двор, потом в другой. Оглядевшись, достал из кармана сотовый телефон, набрал номер.

– Привет, Валера, – произнес он в трубку, – прихвати меня где-нибудь у Пресни. Только скорей. Холодно.

– Давай у зоопарка через двадцать минут, – ответили в трубке.

Ровно через двадцать минут на небольшой площадке у запертых ворот зоопарка притормозил лиловый «Ауди» Валерия Павловича Харитонова. Охранник, поеживаясь, нырнул в теплый салон, на переднее сиденье.

* * *
Эйлат, январь 1998 года

В уютном французском ресторане на набережной было почти пусто. Посреди круглого стола подрагивал язычок свечи. Лицо Денниса опять казалось жестким, неприятным. Обычно приглушенное освещение смягчает черты, а у американца наоборот. При беспощадном дневном свете он выглядел значительно симпатичней. Или он просто переставал играть в полумраке? Или это неверный огонек свечи играл с его мужественной физиономией дурные шутки?

Они уже все съели. Официант убрал тарелки. Максимка клевал носом над каким-то сложным многослойным десертом из желе и сливок, потом занялся своей электронной игрушкой.

Деннис был напряжен и старался изо всех сил скрыть это, с лица его не сходила улыбка, иногда казавшаяся застывшей гримасой. Напряжение висело в воздухе, неприятно давило, вырывалось наружу в виде долгих неловких пауз. Куда, интересно, подевалась хваленая американская раскомплексованность? Впрочем, какая разница? Возможно, дело в том, что им без посредничества Максимки не о чем говорить.

– Почему вы так расстроились из-за этих фотографий, Алиса?

– Разве? – она тряхнула головой. – Я уже забыла о них.

– Странно, почему тот, кто их забрал, не вернулся, чтобы поменять на свои.

– Странно, – легко согласилась Алиса.

– Может, вы так понравились этому мужчине, что он решил оставить снимки себе?

– Вряд ли. Я плохо выхожу на фотографиях.

– Как бы вы ни выходили, все равно сразу видно, какая вы красивая. Я это серьезно говорю, не в качестве комплимента. Вы, конечно, и так знаете, но лишний раз не мешает напомнить. Я прав?

– Об этом стоит напоминать любой женщине. Всегда и при любых обстоятельствах.

– У нас в Америке не принято. Скажешь какой-нибудь коллеге женского пола, что ей к лицу новое платье, а она тебя обзовет шовинистической свиньей.

– Бедные вы, несчастные, – вздохнула Алиса, – знаете, мне эти ваши социально-половые забавы напоминают унылый юмор советских времен накануне женского дня Восьмое марта. Затюканный идиот-муж, который решил раз в году пожарить яичницу к завтраку, и деловитая фурия, мать семейства, которая потом целый день отдраивает обгоревшую сковородку.

– Забавы? Что вы, у нас это очень серьезно. Это влияет на политику, на бизнес. Между прочим, на обвинениях в сексуальных домогательствах у нас делают большие деньги.

Деннис стал рассказывать всякие забавные истории о дамах, которые подают в суд на миллиардеров, крупных государственных чиновников и на президента, требуя денежной компенсации за былые нежности, реальные, а чаще мифические. Потом вся Америка всерьез обсуждает, сама «истец» десять лет назад снимала колготки или «ответчик» оказал ей в этом некоторое содействие. Ну а как же не обсуждать всерьез, если эти колготки могут стоить «ответчику» пары миллионов долларов и политической карьеры?

Алиса рассеянно слушала, кивала, улыбалась, прихлебывая горьковатый вишневый ликер. Она то и дело косилась на экран телевизора у стойки бара. Шла программа «Новостей». Бармен и несколько официантов смотрели на экран не отрываясь. Алиса не понимала ни слова на иврите, только разобрала название города Беэр-Шева, которое то и дело повторял ведущий. Это совсем близко, между Эйлатом и Иерусалимом. По мелькавшим кадрам было ясно, что произошел какой-то взрыв. Вероятно, в этой самой Беэр-Шеве…

– Наверное, пресловутые «новые русские», для которых вы строите особняки, ужасно привередливая публика, – произнес Деннис. – Трудно с ними работать?

– Трудно без конца слышать выражение «новые русские», – откликнулась Алиса. – У нас без него не обходится ни одна телепередача, ни один анекдот. Честно говоря, я не вижу в этом словосочетании никакого смысла. Люди, озабоченные исключительно проблемой денег, всегда одинаковы, во все времена одинаково скучные, пошлые и злые.

«Новости» кончились. Бармен переключил на Си-эн-эн. Там выступал политический комментатор. Официанты оторвались от экрана.

– Насколько я знаю, в советские времена такой проблемы в России практически не существовало, – заметил Деннис, – я имею в виду деньги.

– Ну, во-первых, при коммунистах никто денег не отменял. А во-вторых, было другое – привилегии, чины, знакомства. Но в конечном счете все сводилось к той же древней страсти добыть для себя мамонта пожирней. Если необходимо при этом кончить соседа-охотника – запросто. Если в пещере тухнет уже тонна мяса, все равно надо еще.

– Ну хорошо, а русское купечество до революции? Честность, благородство, верность традициям, меценатство, наконец.

– Миф. Сколько благородных купеческих детей швыряло семейные капиталы бандитам-большевикам…

– Да, я читал что-то. Савва Морозов… Алиса ничего не ответила. Теперь она не отрываясь смотрела на экран и даже поморщилась, оттого что Деннис все продолжал говорить и мешал ей слушать голос комментатора, который как раз рассказывал про взрыв в городе Беэр-Шева.

– Взрывное устройство было установлено в туалетной комнате управления полиции… – тараторил комментатор. – Компетентные источники утверждают, что чудовищный взрыв был всего лишь отвлекающим маневром. Настоящей целью террористов являлся известный биохимик Натан Бренер, похищенный из своей лаборатории через десять минут после взрыва. Пока ни одна из экстремистских организаций не взяла на себя ответственность за этот исключительный по дерзости и жестокости террористический акт, никто не выдвинул своих условий правительству Израиля и родственникам Бренера.

На экране появилась цветная фотография человека лет шестидесяти с крупным, тяжеловатым лицом и буйной седой шевелюрой.

– О господи… Натан Ефимович, – прошептала Алиса и прижала ладонь ко рту.

– Мам, ты чего? – встрепенулся Максимка.

– Алиса, что случилось? – подался вперед Деннис.

– Натан Ефимович Бренер, – она перешла на русский и обращалась только к сыну, забыв о Деннисе, – наш сосед по коммуналке. Ну, помнишь, я тебе рассказывала про Трифоновку? Дядя Натан и тетя Маня. У них был сын Сережа, мой ровесник. Мы с ним ходили в один детский сад и учились в одном классе. Они уехали в семьдесят восьмом в Израиль.

– Я помню, – кивнул Максимка, – ты рассказывала про Сережу, как вы на чердак залезали, как вас на катке поколотила малюшинская шпана…

– Простите, Алиса, Максим, – перебил Деннис, – я не понимаю, что случилось?

– Мама знает этого человека, про которого говорят в «Новостях», – с гордостью сообщил ему Максим.

– Алиса, вы знаете профессора Бренера? – Деннис уставился на нее так, словно услышал, будто она знакома с папой римским.

– Да, наши семьи жили в одной квартире в Москве. Я выросла вместе с его сыном, мы ровесники. Они уехали в Израиль, когда нам было по пятнадцать лет. С тех пор я про Бренеров ничего не слышала, и вот… Оказывается, Натан стал здесь профессором и его похитили террористы.

– Как это – в одной квартире?

– В общей. В Москве было много общих квартир.

– О, да, я слышал. Коммунистические квартиры, вроде общежитии. Наверное, такие квартиры были только в центре, в старых домах? – Деннис улыбнулся одними губами, глаза при этом оставались неприятно напряженными.

– Да. В новостройках только отдельные.

– Значит, вы родились и выросли в центре Москвы? А где именно? Дело в том, что я бывал в Москве семь лет назад, много бродил по центру.

– Район проспекта Мира. Трифоновская улица, – рассеянно ответила Алиса, только тот дом уже давно снесли.

Глава 10

Гамбург, июль 1979 года


Не чувствуя усталости, Карл пять часов подряд бродил по улицам шумного, яркого постового города, вглядывался в лица людей, подолгу останавливался у витрин дорогих магазинов. Он впервые в жизни попал «за стену», в другую Германию.

Все сверкало и переливалось, кипело огнями немыслимых реклам. Великанская бутылка кока-колы опрокидывалась над проспектом, из нее изливалась электрическая пенная лава. Настоящий белый дым поднимался в черное небо от гигантской сигареты электрического ковбоя. Ковбой курил и улыбался. Тысячи лампочек вспыхивали, меняя рисунок.

Над счастливым бессонным городом бесконечно прокручивались однообразные рекламные сюжеты. Чудовищный бело-голубой неоновый червяк выползал из тюбика зубной пасты на щетину великанской зубной щетки. Переливающийся огненный «Мерседес» несся по ночному небу. Внизу, в дорожной пробке, жалобно выли его разноцветные братья, казавшиеся игрушечными по сравнению с рекламным красавцем.

Карл вдруг почувствовал, что весь этот город под огненными картинками тоже ничтожный, игрушечный. Стоит зажмуриться, и он исчезнет, растворится в черноте приморской влажной ночи. Мир бюргеров, мясников и прачек, жадный, жалкий, ненастоящий. Декорация дешевого, бездарного спектакля, в котором играют не актеры, а марионетки. Автор пьесы давно сгнил в могиле, режиссер спился, валяется под забором на нищей окраине, кукловоды сошли с ума, и куклы дергаются в бессмысленном безобразном танце, словно больны пляской святого Витта.

Только сейчас Карл по-настоящему осознал, что имел в виду дедушка Фриц, когда говорил о торжестве прачек и мясников. Тусклый, благопристойный немецкий социализм кажется логичней и совершенней, чем этот свободный, яркий, наглый капитализм, с его хаосом и неоновой иллюминацией. При социализме плебейская серая масса знает свое место, подвластна порядку, воле хозяина, пусть тупого, недостойного, но хозяина. А здесь прачки и мясники сами себе хозяева. Это их мир. Это торжество их вульгарных, тошнотворно-пошлых идеалов.

Сложные чувства, философские размышления, навеянные огнями беспечного ночного Гамбурга, вовсе не расслабляли, не отвлекали Карла от основной цели его долгой прогулки. Наоборот, заряжали спокойной бодрой ненавистью и помогали сосредоточиться.

Блуждая с полудня до глубокой ночи по улицам, по ярким бессонным проспектам и тихим переулкам, вспоминая дедушку Фрица, презирая вместе с ним жалкий хаос бюргерского мира, Карл тщательно проверился на предмет «хвоста», основательно изучил расположение домов в тех кварталах, по которым потом ему придется уходить от полиции.

Мимо главного пункта предстоящей операции он прошел всего один раз, неспешной походкой праздного туриста. Панель под ногами пересекала пушистая ковровая дорожка, этакий ровный синтетический лужок, протянутый из холла шикарного пятизвездочного «Принц-отеля» по мраморным ступенькам на улицу. Два швейцара в красно-зеленых ливреях и блестящих цилиндрах застыли навытяжку, как манекены, у стеклянных дверей. Чуть поодаль прохаживались полицейские, в начале и в конце квартала стояли патрульные машины.

Карл свернул на параллельную улицу. Там было пусто и тихо. Старинный квартал реставрировался, несколько домов были обтянуты сеткой поверх строительных лесов. Оглядевшись, Карл вскочил в подвесную люльку, вытащил из кармана куртки тонкие кожаные перчатки, натянул на руки.

Окна нижних этажей были заделаны пластиковыми щитами. Наверху зияли пустые провалы. Карл быстро вскарабкался вверх по стальному тросу, юркнул в черную оконную дыру.

Через полчаса у подъезда «Принц-отеля» остановился белый «Линкольн», из него выскочил сначала крепкий молодой охранник в штатском, распахнул дверцу. На пушистую ковровую дорожку ступила пухлая короткая нога в лакированном ботинке. Белая брючина задралась, обнажая желтоватую безволосую голень. Потом вывалился маленький, безобразно толстый человечек. Лысая голова, гладкая, блестящая, как у китайского фарфорового болванчика. Сразу вслед за человечком выскочил еще один охранник.

Толстячок смешно семенил короткими ножками между двумя плечистыми верзилами. Пройти надо было всего пять метров по ковровой дорожке, от машины до стеклянных дверей отеля. Охранник, который шел впереди, уже поднялся на ступеньку, и в этот момент негромко шлепнул выстрел.

Лысая голова разлетелась вдребезги, словно и вправду это была голова фарфоровой куклы.

В черном оконном провале, в верхнем этаже пустого дома, метнулась черная тень. Снайпер бросился к приставной лестнице, ведущей на нижний этаж, и тут же упал, даже не успев понять, что произошло.

На долю секунды во мраке вспыхнул огонек зажигалки. Карл вложил свой пистолет в левую руку убитого снайпера. Внизу взвыли полицейские сирены.

Через пять минут квартал был оцеплен. Но Карл уже спокойно шел по оживленному проспекту.

В первых утренних новостях все телеканалы взахлеб сообщали, что сегодня, в два часа ночи, у подъезда знаменитого, самого дорогого в Гамбурге «Принц-отеля» убит глава крупного международного синдиката, мафиози, дважды судимый Антонио Селдоротти. Убийца, член экстремистской палестинской группировки «Эль-ислами» Мустафа Саллах по прозвищу Левша, обнаружен мертвым на месте преступления.

По предварительной версии гамбургской полиции, Галлах покончил с собой сразу после выстрела.

Компетентные источники сообщают, что в последнее время Селдоротти поставлял крупные партии оружия арабским странам, снабжал ракетами и противопехотными минами американского производства ряд группировок, враждующих с «Эль-ислами».

Германия – маленькая страна, от Гамбурга до Западного Берлина чуть больше часа на самолете. А из Западного Берлина в Восточный многие ездят на велосипедах. Именно на велосипеде и пересек Карл границу, Бранденбургские ворота остались за спиной вместе с блеском и мишурой свободного мира, с торжеством бюргерских идеалов, с трупом крупного мафиози на ковровой дорожке и трупом снайпера, палестинца, на верхнем этаже пустого дома.

Тело ломило от усталости, но это была приятная усталость. Первое задание, такое сложное, такое рискованное, он выполнил отлично, как настоящий профессионал. Лежа на матраце рядом с Ингой в своей чердачной «студии», Карл, прежде чем уснуть, включил телевизор.

Да, Селдоротти действительно поставлял арабам оружие, качественное и недорогое, причем всем арабам без разбора, в том числе и тем, с которыми у крупной экстремистской группировки «Эль-ислами» были натянутые отношения.

Палестинец Мустафа-Левша не сомневался, что убивает Селдоротти именно за это. Однако суть была в другом.

Никому не известные, но весьма влиятельные люди в Штази скупали по дешевке оружие у офицеров Западной группы советских войск на территории ГДР и продавали задорого тем же арабам. В последнее время деятельность итальянского мафиози развернулась слишком уж широко и возникла неприятная конкуренция. Американское оружие ничуть не хуже советского. Итальянец сбивал цены и нарушал законы рынка.

Мустафа-Левша и его коллеги террористы проходили подготовку на секретных базах, расположенных на территории ГДР. Скромный агент Штази Карл Майнхофф легко сходился с людьми и довольно быстро завоевал доверие боевиков «Эль-ислами». Именно он и сообщил по секрету арабским товарищам, что коварный итальяшка снабжает отличным новейшим оружием всех без разбора, в том числе и непримиримых врагов «Эль-ислами». Принципиальные боевики сочли это предательством и приговорили Селдоротти к смерти.

Торговцы оружием из Штази могли бы успокоиться на этом. Убрать конкурента чужими руками удобно и безопасно. Однако необходимо было подстраховаться. У полиции не должно возникнуть и тени сомнения, кто и почему застрелил итальянского мафиози.

Левша мог исчезнуть с места преступления, и тогда началось бы долгое, нудное расследование. Гамбургская полиция известна своей дотошностью. Но было бы еще неприятней, если бы Мустафа не успел исчезнуть и попал в руки полиции или в руки друзей убитого, да начал бы, чего доброго, давать показания.

Умные люди из Штази рассудили, что в этой ситуации будет удобней, если труп убийцы останется на месте преступления.

А почему застрелился Мустафа – это уже вопрос чисто психологический. Кто его разберет, сумасшедшего фанатика-террориста?

…Карл потянулся с хрустом, зевнул, выключил телевизор. Только сейчас он понял, почему ему так хорошо. Он нашел наконец то, что для него интересней, забавней всего на свете. То, чем ему нравится заниматься в этой жизни. Мустафа-Левша был настоящим кровавым монстром, как из страшной детской сказки. Он думал, что бессмертен. За каждого убитого «неверного» Аллах скидывал ему с небес очередную пригоршню вечности. Левша был лучшим снайпером «Эль-ислами». Оружие в его левой руке обретало магическую силу, всегда стреляло раньше, чем оружие противника, и всегда точно в цель, с любой, самой невероятной, позиции.

Убить вооруженного Мустафу считалось делом совершенно безнадежным. Никто не верил в успех операции, хотя в ее целесообразности сомнений не возникало.

Именно Карлу пришла в голову идея – оставить на месте преступления труп убийцы. Он просек сложность ситуации, продумал все до мелочей. Умные люди из Штази, завербовавшие болтуна-студента чуть больше года назад, выслушали его оригинальное предложение, сначала удивились, потом засомневались:

– Все это остроумно. Карл, однако где ты найдешь исполнителя? Ведь это самоубийство. Нормальный человек не согласится ни за какие деньги, а сумасшедший не справится.

– Я сам попробую, – скромно предложил Карл.

– Ну, валяй, может, и получится, – ответили ему. Он попробовал, и все получилось. Теперь он точно знал, чем будет заниматься в ближайшие лет десять-пятнадцать, и уснул крепким, здоровым сном человека, который нашел свое место в жизни.

Эйлат, январь 1998 года

– Алиса Воротынцева, тридцать пять лет. Родилась и живет в Москве. По специальности архитектор. Последние два года работает в российско-австрийской строительной компании «Сатурн». Не замужем. Сын Максим Воротынцев десяти лет. Пока все.

– Спасибо, сэр. Это я уже и так знаю.

– Я мог узнать значительно больше, если бы обратился за помощью к моим людям в МОССАД. Слушай, а может, нам сочинить какую-нибудь легенду про эту твою Алису? Было бы разумней сначала выяснить о ней побольше, а потом уж…

– Нет, сэр. Ни в коем случае.

– Почему? Мне кажется, это неплохая идея. Ты не хочешь, чтобы МОССАД заинтересовался ею в связи с Майнхоффом. Ты нащупал эту связь и не хочешь, чтобы кто-то перехватил инициативу. 0кей, я могу сочинить нечто совсем невинное.

– Нет.

– Это твое дурацкое упрямство? Или есть конкретные причины?

– Она знакома с Бренером.

– Что?!

– Я узнал об этом два часа назад. В ресторане. Там Работал телевизор, по «Новостям» Си-эн-эн показали фотографию, назвали имя. Она прямо подпрыгнула на стуле. Потом сказала, что знала его в детстве. Они были соседями.

– Ну, ты опять все усложняешь. Это может оказаться простым совпадением. Бренер уехал из России в семьдесят восьмом. Ей было тогда пятнадцать лет. Хотя, конечно, если сейчас об этом узнают израильтяне, они могут ухватиться. Они, разумеется, сразу выяснят, что ты живешь в соседнем номере, играешь в мячик с ее сыном, и такая заварится каша… Не дай бог. Уж они-то не поверят в совпадение и станут копать.

– Я тоже не верю в такие совпадения. Здесь что-то другое.

– Просто ты боишься, что рассыплется вся твоя версия с русской.

– Почему рассыплется?

– Да потому, что, если бы ее знакомство с Бренером было каким-то косвенным образом связано с похищением, она бы не стала болтать об этом.

– А может, она придумала такой ход, чтобы проверить меня? Посмотреть реакцию?

– Если она все-таки агент, то ход слишком прямой, глупый и опасный. По-моему, она вообще ни при чем, эта Алиса, поверь мне на слово. Ты идешь по ложному следу. Я живу на свете уже шестьдесят восемь лет и сорок пять из них работаю в разведке. На моем веку было столько невероятных, многозначительных совпадений, которые на поверку оказывались нелепой случайностью… Мой первый шеф, легенда ЦРУ Грегори Нэт, говорил: «В нашей игре блефуют все, в том числе и господин Случай. Но в отличие от прочих игроков его невозможно поймать за руку».

– Сегодня днем она преспокойно отдает проявить пленку, на которой заснят Майнхофф, в первый попавшийся ларек «Кодак». Потом по дороге с пляжа заходит за снимками. Заметьте, со мной вместе. И тут оказывается, что готовые снимки уже кто-то забрал.

– То есть?

– Некий мужчина потерял квитанцию, стал искать среди конвертов и по ошибке забрал именно ее конверт. Алиса, узнав об этом, бледнеет, пугается, начинает расспрашивать, как он выглядел.

– И как он выглядел?

– Это был Майнхофф. Я потом подошел к ларьку с его фотографией. Что, тоже совпадение? Блеф господина Случая?

– Нет… вот это уже не похоже на блеф. Подожди, ты сказал, она опять испугалась, как тогда, в кафе?

– Да это было не удивление, не огорчение, а именно испуг. Паника в глазах.

– Она боится Майнхоффа… Ты прощупывал ее потом насчет фотографий?

– Разумеется. Я спросил, когда мы сидели в ресторане почему она так расстроилась. Она ответила, что уже забыла о них, и мягко переменила тему. Мы говорили о чем угодно – о феминизме, о «новых русских». Ну а потом по телевизору показали сюжет про теракт в Беэр-Шеве, и она сильно разволновалась, сказала, что Бренеры были их соседями. Честно говоря, у меня голова идет кругом. Не верю в простое совпадение.

– Пожалуй, я сегодня же свяжусь с нашим сотрудником в Москве. Адрес, по которому жил Бренер, можно выяснить через голландское посольство. Бренер уехал в семьдесят восьмом, тогда все выездные визы в Израиль оформлялись через голландское посольство. У них в архивах должен быть его московский адрес. А вот про твою красавицу будет сложней получить информацию. Попробуй сам осторожно расспросить ее, пусть скажет, хотя бы приблизительно, где она жила в детстве.

– Район проспекта Мира, Трифоновская улица. Разумеется, почтовый адрес я не спросил. Она сказала, дом давно снесли.

– Ну что ж, это уже немало.

* * *
Алиса погасила бра над Максимкиной кроватью, поправила одеяло и вдруг застыла, вслушиваясь в мягкую ночную тишину. Совсем близко, у стеклянной двери, что-то сухо, быстро прошуршало. Потом – легкий глухой щелчок.

Можно сойти с ума, если вздрагивать от каждого звука. Это пальмы шуршат. И чайник выключился. Алиса налила себе чаю, достала банку вишневого джема и шоколадное печенье. Хорошо выпить горячего чайку ночью, на улице, под раскидистой пальмой, потом выкурить сигаретку, почистить зубы, лечь спать, свернуться калачиком под теплым гостиничным одеялом и вообще ни о чем не думать…

Да, теперь уж ясно, Карл Майнхофф жив и находится здесь, в Израиле. Он сидел в забегаловке у рыночной площади. Он взял фотографии. Господи, ну почему ей пришла в голову эта идиотская идея – занять его? Теперь он точно ее узнал и понял, что она его узнала. «Здравствуй, Карлуша. Давно не виделись».

Алиса поежилась, накинула куртку, тихонько приоткрыла стеклянную дверь. Внутренний двор гостиницы освещали яркие фонари, отлично просматривался каждый уголок, только под широкими пальмовыми ветками оставались куски глухой черноты.

«Ну что ты дергаешься? Зачем ты ему нужна?» – лиса усмехнулась, сунула руки в рукава куртки, вынесла во двор чашку, джем, вазочку с печеньем, сигареты, уселась в пластиковое кресло.

«То, что произошло в Беэр-Шеве, скорее всего его работа. – Она съела ложку джема, отхлебнула чаю. – Ему сейчас не до тебя. У него очередной теракт. Он занят по горло».

Она изо всех сил старалась успокоиться, она заставляла себя думать о чем угодно, только не о Карле Майнхоффе.

Чай был крепкий, с привкусом ежевики. Джем густой и прозрачный. Отличный джем. Жаль, что Максимке не нравится. Он вообще из всех сладостей любит только шоколад и мороженое. Алиса тоже в детстве не любила всякие джемы и варенья, зато мороженого могла съесть полкило сразу, не переводя дыхания…

Она пыталась самой себе заговорить зубы. Довольно глупое занятие. Но очень уж было страшно. Она думала о Натане Ефимовиче Бренере и вспоминала детство, коммуналку на Трифоновке. Алиса знала это свое идиотское свойство – когда исходило что-то плохое, она начинала мысленно путешествовать по крошечному миру трифоновской коммуналки. Лучшим лекарством от всяких депрессии, обид, неприятностей были теплые мелочи из простой, почти инопланетной жизни.

Это был ее личный, тайный маленький рай, пахнущий жареным луком, кипяченым бельем, наполненный звуками бравых радиопесен. Черный пластмассовый динамик висел высоко над дверью, его забывали выключать, и многие годы каждое утро сквозь сладкий густой туман детского сна прорывались одни и те же слова: «Доброе утро, товарищи. Начинаем утреннюю гимнастику. Встаньте прямо. Руки в, стороны. Ноги на ширину плеч…»

В маленькой темной кладовке прятались на летнюю спячку зимние вещи, громоздились старые чемоданы, облезлый сундук, поломанная мебель. Хрустели под ногами сухие апельсиновые корки, которыми перекладывали жалкие советские меха мама и тетя Маня Бренер. Но ни корки, ни нафталин не спасали от моли.

Как-то Алиса налетела в темноте на собственные фигурные коньки, висевшие на гвоздике у двери. До сих пор под левой бровью остался тонкий незаметный шрам.

Однажды они с Сережкой сожрали вдвоем килограммовый торт-мороженое в темной кладовке. Бренеры купили торт для гостей, а Сережка стащил из холодильника, и они уничтожили его наперегонки, большими ложками, минут за пять, наверное. Испачкали мамину шубу и зимнее пальто дяди Натана. А потом оба заболели ангиной и перестукивались через стенку.

Интересно, каким стал Сережа? В детстве он был пухлый, курносый, голубоглазый. По дороге из школы они заходили в булочную, покупали длинный батон за двадцать две копейки. Алиса съедала обе горбушки, а Сережа все остальное.

В пятом классе их обоих исключили из пионеров. Они остались после уроков делать стенгазету к Седьмому ноября, Алиса выводила гуашью заголовки, Сережа наклеивал картинки. Это было довольно скучное занятие, они часто отвлекались, чтобы поупражняться в стрельбе из трубочки комочками жеваной бумаги.

Строго говоря, это была не стрельба, а плевание. Они никак не могли решить, кто более меткий плевалыцик, и устроили соревнование. Лучшей мишенью оказался портрет Ленина, висевший над доской. Они так увлеклись подсчетом попаданий и промахов, что не заметили застывшего в дверях старшего пионервожатого, который зашел посмотреть, как дела с праздничной стенгазетой.

На следующий день на собрании совета дружины с них торжественно, под барабанную дробь, сняли галстуки. Назад в пионеры потом не приняли, но к восьмому классу история забылась сама собой, и в комсомол приняли как всех, для статистики.

Все это было в другом веке, на другой планете. Дом на Трифоновке давно снесли. От маленькой коммуналки, в которой жили всего две семьи, Воротынцевы и Бренеры, не осталось даже легкой пыли. Надо быть инфантильной идиоткой, чтобы прятаться от реальной опасности в свой тихий детский рай, забиваться, словно в темную кладовку, на донышко собственной души.

«Ну хорошо. Я не буду инфантильной идиоткой. Я попробую спокойно, разумно разобраться, чем конкретно для нас с Максимкой сейчас опасен Карл? За свою бурную бандитскую жизнь он встречался с сотнями людей, и по теории вероятностей десятки из них могли где-то случайно узнавать его, через многие годы, при самых неподходящих обстоятельствах. Он же не может каждого сразу убивать! А после такого теракта ему надо быстро сматываться из страны, его разыскивает вся израильская полиция. Он уже в Египте или в Иордании…»

– Стоп. Фотографии он забрал сегодня. Значит, он еще здесь и следил за нами. А может, заявить в полицию, что я видела Майнхоффа? Нет, у меня определенно едет крыша. Я ведь не знаю никакого Карла Майнхоффа. Я с ним нигде никогда не встречалась. Никогда… – Алиса произнесла это вслух, громким шепотом.

И тут же замерла, перестала дышать. Прямо у нее за спиной, у толстого ствола огромной пальмы, кто-то стоял не двигаясь и смотрел ей в затылок. Она не слышала ничего, кроме шороха пальмовых листьев. Дерево было подсвечено фонарем, четкая тень ложилась на газон перед бассейном. У дерева стоял человек. Было видно, что он чуть прислонился плечом к стволу.

Алиса окаменела, во рту пересохло, столбик пепла упал на пластиковый стол рядом с пепельницей. Тень отделилась от ствола, и рука легла Алисе на плечо. Она

Дрогнула так сильно, что опрокинулась чашка с недопитым теплым чаем.

– Алиса, простите, я напугал вас. Вы, конечно, не спите. Добрый вечер. Зря вы отказались прогуляться со мной до пирса.

– Деннис, вы подошли так тихо… простите. – Она быстро встала, зашла в номер и тут же вернулась, принялась вытирать бумажным полотенцем чайную лужу на столе.

– Можно, я посижу с вами? – спросил он уютным шепотом и тут же уселся в кресло, не дожидаясь ответа. – Жаль, я не знаю русского. Вы как будто думали вслух.

– Серьезно? Я говорила сама с собой?

– Да. У меня такое тоже бывает, когда устаю или нервничаю. Хотите выпить?

– Хочу.

Он скрылся в своем номере на несколько минут, вернулся с маленькой плоской бутылкой и двумя гостиничными стаканами.

– Это коньяк. Ваше здоровье, Алиса.

Они тихо чокнулись. Коньяк был сейчас действительно кстати. И, если честно, Деннис тоже.

Ветер усилился, пальмы тяжело раскачивались, отбрасывая тревожные причудливые тени. Матерчатый зонт над столом вывернулся наизнанку.

– Сейчас пойдет дождь, – тихо сказал Деннис, – может, посидим немного в моем номере?

– Спасибо, нет. Поздно уже, пора спать.

– Можно было бы и у вас, но мы разбудим Максима. И потом, вы меня не приглашаете. Я вам здорово надоел?

– Нет еще, – она усмехнулась, – вы простите, Деннис, я веду себя по-хамски. Я бы с удовольствием посидела у вас в номере, но лучшевсе-таки на воздухе.

– Это я веду себя как приставучий хам, – он кашлянул, – вам неловко встать и уйти. Холод, ветер, вы мерзнете из вежливости. Неужели вы думаете, что в номере я наброшусь на вас, как тигр? Неужели я произвожу такое скверное впечатление?

– Перестаньте, Деннис. Я ничего такого не думаю. И мерзну вовсе не из вежливости. Просто я лучше засыпаю, если перед сном подышу воздухом.

– Вы больше курите, чем дышите… – Он налил еще коньяку. – Знаете, я хочу выпить за вашего бывшего соседа, профессора Бренера. За его здоровье. Вы хорошо его помните?

– Конечно. Мы пятнадцать лет жили в одной квартире. Только он тогда не был профессором. Как вы думаете, зачем он понадобился террористам?

– Здесь все время кого-то похищают. И без конца что-то взрывается. А Бренера скорее всего взяли в заложники. Будут требовать, чтобы выпустили из тюрьмы очередную порцию бандитов.

– Ну, вы преувеличиваете, Деннис. Такие теракты, как этот, случаются не часто. А если бандитов не выпустят?

– Не знаю. Все зависит от террористов. Но я бы не хотел оказаться на месте профессора Бренера. Вы волнуетесь за вашего бывшего соседа?

– Разумеется, волнуюсь. У меня остались о нем самые добрые воспоминания. Мы не виделись двадцать лет, но столько всего связано, практически все детство…

Деннис ничего не ответил. Он сидел так, что на его лицо падала тень пальмы. Алиса опять чувствовала его странный, напряженный взгляд. Это было неприятно. Она встала.

– Вот теперь я действительно замерзла. И глаза, закрываются. Спокойной ночи, Деннис. Спасибо за коньяк.

Глава 11

Торжественное собрание партии «Русская победа» проходило в помещении Дома культуры имени Александра Матросова, на окраине Москвы.

Актовый зал был украшен алыми знаменами со свастикой. Раскоряченный четырехлапый паук, жирный, черный, обведенный тонкой кровавой рамкой по контуру, в белом круге, красовался на огромном алом транспаранте над сценой, на рукавах аккуратной, с иголочки, униформы членов партии, на блестящих партийных значках, приколотых к груди.

Черные гимнастерки, туго перетянутые портупеей, черные береты, лихо надвинутые на бровь, начищенного зеркального блеска сапоги, строгие прямые юбки у женщин, казачьи галифе у мужчин.

Основную массу, полторы сотни униформистов, оставляли юноши и девушки от пятнадцати до двадцати двух лет. Чистые ясные лица, строгие прически. u "каких косметических излишеств у девушек, никаких хвостиков и серег у молодых людей. Сдержанные голоса здоровые белозубые улыбки. Ни одного нецензурного слова в гуле общих разговоров.

Они нравились самим себе в этой форме, на этом серьезном, взрослом мероприятии. Они были причастны к важному, таинственному делу – к спасению отечества и всей планеты от дурной, не правильной крови, от ошибок развития земли и цивилизации, от оплошностей самого господа бога. Они чувствовали себя людьми будущего, элитой, на плечах которой взойдет новое, здоровое, чистокровное человечество.

Что бы они ни делали, они были правы изначально, потому что у них правильная, чистая кровь. Приятно чувствовать себя человеком, правильным во всех отношениях. Молодые сильные русские арийцы. Последняя надежда нации.

Красивую толпу несколько портили люди среднего и пожилого возраста. Сочувствующие. Неопрятные, нечесаные тетки в перекрученных колготках. Дядьки с небрежно закрашенной сединой. Представители простого обиженного народа.

Вечная каста народных мстителей, городские сумасшедшие с разными формами параноидального бреда и истерической психопатии. В спокойные времена они тешат свое безумие склоками в очередях и в общественном транспорте, доносами на соседей, оглушительными, с летящей слюной, воплями на детей во дворе. Но нет благотворней стихии для них, чем смута государственного масштаба. Они оживляются необычайно, они бодры и полны юношеского задора, они с восторгом вливаются в ряды всяких экстремистских партий, суть коих – все тот же параноидальный, слюнявый, завистливый бес разрушения.

Толпа дисциплинированно рассаживалась. В первых рядах молодые униформисты. Сочувствующие – сзади. В проходах между рядами и у дверей – вооруженная охрана в черной форме. Настоящие пистолеты в кобурах. Финки в ножнах. Широко расставленные ноги в сверкающих сапогах. На рукавах свастика. Бритые затылки. Внимательные взгляды исподлобья.

Наконец ударил гонг. На сцену, в президиум, поднялось несколько человек. Мужчины средних лет с суровыми лицами. В одном можно было узнать изрядно располневшего, известного когда-то киноактера, в другом – писателя, автора пары книжонок про мировой жидомасонский заговор. Был еще депутат Думы от фракции коммунистов, рядом – отставной полковник ВВС, за ним – колдун-экстрасенс, не слезавший с телеэкрана в конце восьмидесятых. Замыкал шествие широкоплечий плейбой по имени Гарик, который прошлым вечером так неудачно поиграл в бильярд с кавказским авторитетом Азаматом Мирзоевым.

Все, кроме актера и экстрасенса, были одеты в черную униформу. Почетный караул по бокам сцены, у знамен со свастикой, отборные, самые красивые девочки и мальчики вытянулись по струнке. Зал поднялся. Две сотни рук вскинулись в фашистском приветствии.

В радиорубке что-то затрещало, из динамиков шарахнул бравурный немецкий марш времен Второй мировой в исполнении духового оркестра.

Русские люди, сомкнемся рядами за чистоту нашей крови святой! Звездная свастика реет над нами, нашей победы орел золотой!

Плейбой Гарик, он же Авангард Цитрус, слушал, стоя на сцене вместе с прочими членами почетного президиума, как хор в две сотни голосов поет гимн, сочиненный им. Авангардом Цитрусом, на музыку нацистского марша пятнадцать лет назад, после долгой унылой пьянки и болезненной гомосексуальной любви, в заплеванном, провонявшем окурками и мочой, крошечном номере дешевой гостиницы в Бронксе. Он снимал ту поганую комнатенку за триста долларов в месяц вместе со своим черным жирным любовником Джимми.

Если бы тогда, в грязном, пьяном, нищем восемьдесят третьем году, кто-нибудь показал ему, безымянному поэту, несчастному эмигранту из России, кадры вот такого красивого светлого будущего, он бы решил, это глюки, похмельные галлюцинации. Ничего ого не было и быть не могло. Он дурачился, сочиняя на музыку нацистского марша идиотские стишки.

Из волшебной гармонии хора иногда выбивался неприятным визгом какой-нибудь особенно взволнованный женский голос.

Цитрус оглядывал лица в зале. Молодые, чистые, здоровые лица. Старые пердуны и пердуньи не в счет. Можно проскользнуть глазами. Они – досадное бесплатное приложение. Орут громко, продают газеты, ни копейки не требуя за свой труд, работают на благо партии, во имя светлого национал-патриотического будущего. Они готовы разбить любую телекамеру, перегрызть глотку любому дотошному, наглому журналисту. Они не боятся милиции и смело вступают в перепалки с официальными властями. Им нет цены на демонстрациях. Им, сумасшедшим, все можно. Их не жаль сдавать и терять. Однако смотреть противно…

Последние аккорды гимна угасли.

Вступительное приветствие произнес отставной полковник. Он говорил кратко, скупо, не слишком эмоционально. Он брал не ораторским искусством, а загадочной мрачностью. Его стихией была не трибуна, а стрельбище, полигон. Он руководил военной подготовкой боевиков.

Цитрус, скучая под чужие речи, продолжал оглядывать лица в зале, повернулся направо, встретился взглядом с ярко-голубыми большими глазами пятнадцатилетней Маруси Устиновой. Девочка стояла на сцене в почетном карауле и не отрываясь глядела на Цитруса.

Наконец ему предоставили слово. Он не спеша поднялся на трибуну, сдержанно поклонился залу, потом с улыбкой потряс сплетенными над головой руками.

– Да здравствует Цитрус! – взвизгнул истерический женский голос из задних рядов.

– Авангарду Цитрусу ура! – подхватил петушиный тенор.

– Товарищи! – произнес он в микрофон, выдержав долгую паузу и дождавшись гробовой тишины. – Сегодня светлый день. Мы отмечаем пятилетнюю годовщину нашего национально-освободительного движения…

Он никогда не говорил по бумажке. Не готовился заранее. Любая его речь была блестящей импровизацией, и аудитория чувствовала это.

– Мы – последний оплот нашего униженного отечества. Мы – надежда России, ее здоровье, ее судьба, лучшее и единственное, что осталось в нашей растерзанной жидовствующими дерьмократами отчизне! (Аплодисменты.) Мы все страдаем от изъянов нечистой крови, нас, русских, осталось так мало, и с каждым днем все меньше. Полукровки, метисы, уроды, отбракованные самой природой, лишенные корней, пытаются навязать нам свой уродливый образ жизни, свое гнилое мышление… мышление ублюдков… (Бурные аплодисменты.) Все, что не является полноценной расой, плевелы, смрадный мусор гниющей цивилизации. Мы суть нации, мы ее энергетический потенциал… (Бурные аплодисменты, переходящие в овации.) Более сильное поколение отсеет слабых, жизненная энергия разрушит нелепые связи так называемой гуманности между индивидуумами и откроет путь естественному гуманизму, который, уничтожая слабых, освобождает место для сильных… Ленивый и вялый обыватель с удовольствием будет приветствовать пинок в зад, который выпрямит и взбодрит его… Он грезит отдать в фашисты сына и выдать за фашиста дочь. Он интуитивно чувствует здоровое, живое начало, пульсирующий, налитый свежей здоровой кровью, молодой и крепкий корень жизни…. Юные женщины России грезят о настоящих мужчинах, тех, которые изведут полукровок-уродов, пузатых бизнесменов, жирных тупых политиков. Наконец можно будет восхищаться мужиком и, держась за его крепкую руку, прогуливаться с ним, вооруженным фашистом, по улицам ночных городов России. А к утру счастливо забеременеть от него… (В зале визг, бешеные аплодисменты, слезы на глазах у пожилых женщин.) Запад зайдется в экстазе, если в России победит хищный молодой зверь. Его молодой и сильный, животный запах уже сопутствует России, и домашние животные нашей политики ревут и плачут в ужасе, предчувствуя его клыки на своих жирных шеях…. Наконец исчезнет из словаря скучное слово «экономика», мерзкое слово «демократия», и популярным станет чувственное «трибунал». Жалость может нас только поссорить и деморализовать…

Он был мастером эффектных пауз. Зал замирал, не дышал. Затылком он чувствовал зависть президиума. Васька Панкратов, писатель, тихо посапывал от внимательной злости. Слабо ему, бывшему второму секретарю парторганизации Союза советских писателей, вот так говорить, чтобы не дышала и томилась любовью толпа слушателей.

Боковым зрением он видел Марусю Устинову, замечал, как теплеют, наливаются влагой ее большие голубые глаза, и уже ощущал горячее покалывание в паху.

Ничего не заводило его так, как восторженное внимание зала. Толпа отдавалась ему, словно шлюха в подворотне, словно королева в розовом будуаре. Он сам придумал этот образ – толпа-женщина, теплая, влажная, готовая на все.

По воспоминаниям современников, Адольф Гитлер испытывал иногда оргазм, выступая перед многотысячной аудиторией. Поговаривали злые языки, что ему приходилось использовать в штанах специальные прокладки. Авангарду Цитрусу дано было испытать такие же сладкие содрогания, поэтому он предпочитал кожаные джинсы. Дыхание делалось частым, тело напрягалось, как струна. Соленый пот, жгучая сладкая судорога.

Не важно, что он говорил. Толпа заводилась от ритма, от звука его низкого, хриплого голоса, от его лица, такого мужественного, твердого. Он часами отрабатывал мимику и пластику перед огромным зеркалом в спальне. Он становился в разные позы, устанавливал зеркала под разными углами, чтобы видеть себя сбоку и со спины.

– Есть высшая справедливость. Справедливость сильных и здоровых. Выродки-полукровки со своей гнилой буржуазно-христианской моралью, со своей дряхлой болезнетворной гуманностью должны быть стерты с лица земли, выжжены очистительным огнем высшей справедливости. (Овации, стоны, женский визг в зале.) Нас много, гораздо больше, чем они думают… Мы не одиноки в своей борьбе. С нами братья арийцы из Германии. Всего несколько дней назад я встречался (стоп, Гарик, притормози!)… я встречался с лучшими представителями известных организаций… Я не могу назвать имен, даже среди своих… Эти люди рискуют ради нашего великого дела… Они сейчас в самых горячих точках, они в Сараеве и в секторе Газа, они в Грузии и в Чечне, с афганскими моджахедами и с боевиками «Красного передела». Они огненный нерв эпохи. Они наши братья…

Зал тяжело дышал. Маруська таяла, бледнела и краснела, стоя по стойке «смирно» у партийного знамени.

– Сегодня, празднуя пятилетний юбилей, оглянемся на пройденный путь, Цитрус продолжал вещать с трибуны уже спокойней, на выдохе, – сколько нас было, когда мы начинали? А сколько нас сейчас?..

Пора закругляться. Напряженное внимание к оратору не может продолжаться больше десяти минут. Оно сдувается, как воздушный шарик, и повисает скучной тряпочкой. Уже послышались осторожные покашливание, стулья стали поскрипывать, лица поблекли. Почетный караул переступал с ноги на ногу. Маруся Устинова опустила глаза и внимательно рассматривала носки своих начищенных сапожек. Пора слезать с трибуны. Пусть покашливания и поскрипывания достанутся другому.

После торжественной части Маруся Устинова подошла к Цитрусу, осторожно тронула за рукав и, краснея, опуская глазки, произнесла чуть слышно:

– Авангард Иванович, давайте отойдем куда-нибудь в сторонку. Очень серьезный разговор.

Писатель Васька Панкратов многозначительно хмыкнул. Экстрасенс Золотцев сделал понимающе-приторное лицо.

– Ну что, Марусенька, устала стоять в почетном карауле? – Цитрус приобнял смущенную девочку и повел в уголок, за журнальный столик.

В гуле голосов вряд ли кто-то мог их услышать. Но Маруська все равно говорила отрывистым шепотом.

– Гарик, это кошмар какой-то… отец уже написал заявление в прокуратуру, – в чистых голубых глазах стояли слезы, – он никогда не понимал меня… Я ему говорю, что люблю тебя и жить без тебя не могу. А он орет, ничего слышать не хочет. «Посажу твоего старого кобеля! А тебя, шалаву малолетнюю, выгоню вон, чтобы духу твоего в моем доме не было!»

Девочка еле сдерживала рыдания, всхлипывала, трогательно, по-детски шмыгая носом, хмурила бровки и делала страшные глаза, изображая в лицах разговор с отцом.

– Я его знаю, он доведет дело до конца, он может, у него есть связи… Гарик, я так не могу больше, – она уткнулась лбом в его плечо, – давай уедем куда-нибудь за границу.

– Конечно, детка, конечно, маленькая моя, – он погладил розовую нежную щечку, – ты, главное, не нервничай.

– Если бы ты слышал, как он орал на меня… матом… Я думала, убьет на месте. А главное, заявление уже написал. Из дома выгоняет.

– Поживешь у меня.

– Нет, – она судорожно всхлипнула и высморкалась в бумажный платочек, – он не успокоится. Только деньгами ему можно пасть заткнуть, больше ничем. Ты достал деньги, Гарик?

– Деньги не проблема, – задумчиво произнес Цитрус, – но сначала я все-таки должен с ним поговорить.

– Ты что?! – Маруська испуганно замотала головой. – Он тебя убьет! Он сумасшедший! Как только тебя увидит – сразу убьет! Он прямо так и сказал: убью твоего старого кобеля, своими руками придушу.

– Ну, это вряд ли, – Цитрус усмехнулся через силу. Ему совсем не нравилось, что девчонка уже второй раз называет его «старым кобелем», пусть даже цитируя своего злодея-папашку.

– Гарик, давай все сделаем, как мы решили. Я передам ему деньги, и он оставит нас в покое. Я хочу быть с тобой, я так тебя люблю… Ну давай заткнем ему пасть этими несчастными десятью тысячами и уедем куда-нибудь. Надоело мне все.

– Хорошо, – он решительно поднялся и поднял ее под локоток, – поехали.

– Куда? – она испуганно заморгала влажными от слез ресницами.

– За деньгами.

– Что, прямо сейчас?

– Ну а когда же? Надо ведь покончить с этой проблемой. Так почему не сейчас?

Коллеги по партии, охранники-боевики, провожали их внимательными, завистливыми взглядами. Все на них смотрели. Все завидовали такой шикарной паре, такому мужественному, неотразимому Цитрусу. Или это ему только казалось? Ну, покосился кое-кто, отметил мельком про себя, мол, сматывается опять Цитрус со своей красоткой. Не утерпел, уводит девочку под локоток.

В гардеробе в огромном зеркале он с удовольствием окинул взглядом себя, широкоплечего плейбоя, прямо с рекламы «Мальборо», и Марусю, длинноногую стрекозку, высокую, одного с ним роста, тоненькую, с блестящими от недавних слез, широко распахнутыми голубыми глазами, с идеально правильным чистым личиком. Черная партийная униформа удачно подчеркивала ее детскую женственность, ее нежность, стройность, белизну кожи, золотой отДяв светлых волос. Она тоже как будто сошла с рекламы, с глянца журнальных страниц или с подиума. На такую головку не берет со свастикой надевать, а корону королевы красоты.

Цитрус приободрился. Надо хорошо поторговаться, может, папашка заткнется и за три тысячи. Пятьсот у него с собой есть, еще тысячи полторы он снимет сейчас с карточки, потом в крайнем случае придется добавить еще тысячу. Но не больше. Если ее папашка возьмет хоть что-то, дело можно считать решенным. Никакого заявления он не потащит в прокуратуру. Грозить будет, шантажировать, но это уже детали. Главное, действовать решительно.

– У тебя что, прямо сейчас есть такие деньги? – спросила Маруся, когда они уселись в его старую темно-синюю «Волгу» (он из принципа не покупал себе иномарку, правда, мотор в «Волге» был от японской «Тойоты»).

– Мы начнем с двух тысяч. А там, поглядим, – Цитрус улыбнулся, – может, твой бдительный папа на этом и успокоится.

– Нет, что ты, – Маруська закусила губу, – он сказал: десять, и торговаться с ним бесполезно.

– А мы попробуем, – Цитрус весело подмигнул, две тысячи – тоже сумма немаленькая. Во всяком случае, хороший повод для разговора.

– Гарик, подожди, ты что, собираешься с ним встретиться?

– Ну а как же? Должен я представиться своему будущему родственнику? Должен или нет, а, Маруська?

– Ты зря веселишься! – Она довольно больно стукнула его крепким кулачком по колену. – Я уже говорила, тебе ни в крем случае нельзя показываться ему на глаза. Он совсем озвереет. Мы ведь все уже решили, я передам ему деньги…

– Нет, Марусенька, деньги передам ему я. Познакомимся наконец, поговорим спокойно, как мужик с мужиком. И вообще, это все не твои проблемы.

– Я сказала – деньги передам сама. Это мой отец, и я его знаю лучше, – в голосе ее послышались неприятные визгливые нотки, – мы уже решили, договорились.

– Ладно, не ори, Маруська. Я не люблю этого. – Он остановил машину у гостиницы, в которой работал круглосуточный банкомат.

– Подожди, Гарик, в любом случае нужна сразу вся сумма, – сказала она уже вполне спокойно, – нет смысла ехать к нему с двумя тысячами.

Он ничего не ответил, вышел из машины. Ему надоело это занудство. Если моралист-папашка и правда написал заявление, то уже завтра оно может оказаться в прокуратуре. Надо заставить его сегодня взять деньги…

Когда Цитрус вернулся, Маруси в машине не было.

Глава 12

Утро было ясным, безветренным, удивительно теплым.

– Сегодня ты обязательно искупаешься, – заявил Максим, бросая пляжную сумку на лежак, – так нельзя, мамочка. Стоило ехать на море, чтобы сидеть на берегу с книжкой и ни разу не войти в воду.

Деннис исчез куда-то с самого утра. Максимка напрасно стучал в стеклянную дверь соседнего номера.

– Ну мало ли какие у него могут быть дела, – сказала Алиса. – Подожди, он обязательно появится, может, прямо на пляж придет. Он ведь знает наше обычное место.

– А ты случайно не разругалась с ним вчера вечером, когда я спал? спросил Максим, подозрительно щурясь.

– С чего ты взял? Почему я должна была с ним разругаться? Он вообще твой приятель, а не мой.

– Ну, мамочка, я знаю, как ты умеешь вежливо обидеть.

– Зачем? Зачем мне обижать твоего драгоценного Денниса? – пожала плечами Алиса.

Народу на пляже было много. Рядом заливалась смехом за карточной игрой компания молодых скандинавов. У мощной, двухметрового роста девицы на мускулистой ляжке была огромная цветная татуировка, целый букет лилово-красных роз с зелеными листьями и шипами.

– Класс! – восхищенно присвистнул Максимка. – Ну, мам, ты купаться идешь или как?

– Я, пожалуй, подожду. Пусть уж станет совсем тепло.

– Совсем тепло здесь станет только в марте. Ладно, мамочка, сиди, я пошел.

Он отлично плавал, хотя его никто не учил. Алиса не волновалась, когда он был в воде. Пологое дно, до глубины далеко, к тому же вода такая соленая, что сама держит. Изредка она поглядывала на море, находила среди купающихся светлую стриженую голову сына и опять утыкалась в книгу.

Прошло минут десять. Она взглянула на часы и подумала, что пора бы ему вылезать, вскинула глаза и вроде бы увидела, приготовилась отругать как следует, что заплыл слишком далеко, однако, приглядевшись, обнаружила, что это вовсе не Максим, а какой-то чужой мальчик его возраста.

Вскочив с лежака, Алиса бросилась к кромке воды, убедилась, что ребенка среди купающихся не видно, в панике помчалась к двум охранникам, которые покуривали у будки, еще не добежав до них, закричала по-английски:

– Мой сын ушел купаться, я не вижу его в воде!

– Эй, леди! – весело крикнула татуированная девушка-скандинавка. – Не волнуйтесь! Ваш ребенок во-он там, на пирсе. Я только что плавала рядом, видела, как он вылезал.

Каменный пирс уходил далеко в море. Алиса повернула голову. Максим стоял и разговаривал с каким-то мужчиной. Мужчина был в плавках, она не могла разглядеть лицо и в первый момент подумала, что это Деннис. Однако, пройдя несколько десятков метров, вглядевшись, почувствовала резкий холод в животе.

Знакомый силуэт, все такой же прямой, подтянутый, знакомый профиль, нос с небольшой горбинкой, светлая щеточка усов, жесткий прищур светло-карих глаз. Зрение сфокусировалось так странно, что издалека она ясно видела каждую черточку его лица. Он улыбнулся, бросил короткий взгляд в ее сторону, его рука похлопала ребенка по плечу.

– Максим! – она завопила так, что сорвала голос. Бежать по мелким камням было тяжело, она споткнулась, больно подвернула ногу. Сердце бухало у горла.

Ребенок что-то сказал немцу, махнул рукой, побежал по пирсу к берегу, к ней навстречу. Тот прыгнул в воду и исчез.

– Мамочка, ну ты что? Почему ты так испугалась? – Максим ткнулся носом в ее плечо. – Ты так бежала, так ужасно закричала…

– Кто это был? – она могла говорить только сиплым шепотом. – С кем ты разговаривал? Что он тебе сказал?

– Какой-то немец, – равнодушно пожал плечами Максим, – отлично говорит по-русски. Я хотел поймать морского ежа, а он сказал, это опасно. Колючки ядовитые, если поранишься, долго не заживет, будет гноиться. Мам, ну что ты так на меня смотришь? Я только хотел поймать ежа, но ведь не ловил!

* * *
Полковник Харитонов не любил головоломок и ребусов. Получив информацию от своего платного агента, охранника торгового центра, он затосковал. Слишком сложная и ненадежная получалась цепочка. Бросить жалко, а распутывать тяжело. Мозги можно вывихнуть. Впрочем, когда речь заходит о Подосинском, всегда приходится вывихивать мозги.

Для начала надо хотя бы понять, о нем ли вообще речь или диалог, случайно подслушанный платным информатором в бильярдной торгового центра, к Геннадию Ильичу ни малейшего отношения не имеет.

Из диалога следовало, что Авангард Цитрус в качестве связника Азамата Мирзоева встречался где-то за границей с неким Карлом. Этот Карл по заданию Мирзоева должен был похитить и доставить в Москву некоего израильского профессора. Операция прошла успешно. Об этом сообщали в «Новостях» ОРТ.

Азамат Мирзоев, крупнейший чеченский авторитет, является человеком Подосинского. Но из этого вовсе не следует, что он всегда выполняет только поручения Подосинского. Мирзоев – фигура достаточно крупная, чтобы иногда действовать и вполне автономно, решая какие-то собственные задачи.

Авангард Цитрус – личность скандальная и непредсказуемая. Поэт-фашист, истерик, стареющий нимфоман, болтун, готовый ради своей кандальной славы растрепать любую, даже смертельно опасную информацию. Использовать такого человека в качестве связника для передачи серьезного задания, связанного с ближневосточной нефтью и исходящего от самого Подосинского, – верх легкомыслия.

Впрочем, это уже домысел, субъективное мнение полковника Харитонова о том, кого логично, а кого нелогично использовать в качестве связника. У Мирзоева может быть совсем другое мнение и другая логика.

Возможно, интересы операции требовали нейтрального, не чеченского и не российского исполнителя. У Цитруса есть серьезные связи с западными и восточными террористами. С кем только он не якшался за свою бурную жизнь, с кем только не пил водку и не ходил по борделям в разных концах мира. И необязательно, что Мирзоев абсолютно все поручения Подосинского продумывает до мелочей.

Допустим, Подосинский пытается обострить ближневосточный конфликт. Обычный теракт, который в силах осуществить его люди и люди Мирзоева, особенной остроты конфликту не прибавит. Ну, шарахнет очередной взрыв в Хайфе или в Газе. Этим никого не удивишь. Там почти каждый день случаются взрывы, вооруженные разборки израильских и палестинских солдат, захваты заложников и прочие неприятности. И засветиться недолго, отправляя на такое дело своих людей. Это только кажется, что так все просто – приехали, бабахнули, и привет. Учитывая особенности региона, резвость МОССАДа и прочую сложную специфику, засветиться в Израиле даже такому хитрому человеку, как Подосинский, ничего не стоит.

Если уж Геннадий Ильич что-то задумал, то никак не рядовой теракт. А для сложной операции нужен грамотный, совершенно нейтральный, далекий от России и от Чечни, от Мирзоева и от Подосинского, исполнитель, который хорошо знает Израиль, имеет там прочные, надежные связи, владеет языком.

Однако все это только домыслы. Что же можно считать фактом? На что можно опереться?

Итак, в Израиле неизвестными террористами было взорвано управление полиции некоего города. И одновременно похищен профессор. Двойной теракт. Такая информация действительно прозвучала в «Новостях» ОРТ.

Город называется Беэр-Шева. Там Центр ядерных исследований. А профессор биохимик. Очень интересно.

«Биологическое и химическое оружие? Что, чеченец решил на старости лет завести себе секретную лабораторию? – Майор усмехнулся. – Для этого не надо так далеко ездить. Здесь что-то другое. Здесь пахнет не смертоносными вирусами, а крепким международным скандалом. А вот это уже вполне смыкается с сегодняшними реальными интересами господина Подосинского…»

Нет, не любил отставной полковник головоломок. Он предпочитал действовать наверняка, а потому прежде всего затребовал от своих подчиненных срочную оперативную информацию на Авангарда Цитруса за последний месяц.

* * *
– Эй, детка, что за дела? – крикнул Авангард Цитрус,оглядывая пустую заснеженную улицу. – А если бы машину угнали? Скажите, вы здесь девушку не ви дели? – он кинулся наперерез какой-то прохожей бабульке. – Красивая такая девушка, молоденькая, высокая, светленькая, в короткой дубленке. Не видели?

Бабка шарахнулась в сторону, чуть не упала в сугроб, глянула на Цитруса испуганно, ничего не ответила и ускорила шаг. Он запер машину и рванул назад, в фойе гостиницы. Может, девочка пописать захотела? Может, они просто разминулись?

В фойе Маруси не было. Ее нигде не было, и Цитрус заволновался. Обиделась? Испугалась? Что за дурацкие капризы!

Дурацкие, отвратительные женские капризы преследовали Авангарда Цитруса всю жизнь. Душу его с самого нежного возраста раздирали страшные противоречия. Дожив до пятидесяти, он так и не сумел разрешить для себя этот жгучий половой конфликт.

Он трепетно ненавидел все, что относилось к противоположному полу. Скользкие, гибкие, ядовитые твари, самки, примитивные, но совершенно непонятные существа. Настолько примитивные, что унизительно не понимать их. И в этом главное коварство.

Авангард Цитрус был уверен, что понимает. Буквально каждую видит насквозь. Каждая ждет своего хозяина, грубого, наглого, сильного, который схватит за волосы, пригнет без разговоров и использует по назначению. По какому праву эти существа корчат из себя людей, лезут в честную мускулистую мужскую жизнь со своими неполноценными мозгами?

Никто так не врал, никто так не предавал его, как женщины. Особенно те, от которых он сходил с ума, те, без которых он погибал в мучительных корчах. Они бросали его. Всегда бросали. Он сам превращался в извивающуюся тварь, и ползал в пыли перед ними, и готов был на самые гадкие унижения, лишь бы не уходили. Но уходили, не оглядываясь.

Тощий прыщавый подросток Гарик Руденко, шпана с окраины грязного шахтерского городка, часто во сне видел себя жилистым надменным ханом в возбужденном нежном щебете покорного гарема или плечистым, пропыленным воином в бесплатном бардаке побежденного города. Девки. Девочки. Телки. Мочалки. Дешевые приторные духи. Вместо восхитительных оргий с томными, на все готовыми гетерами жизнь скупо дарила ему лишь томительно-потные обжимания на танцульках под музыку ВИА «Песняры», кровавые драки на пустыре за клубом, горячечную мастурбацию под одеялом под скрип раскладушки.

В городке весенняя слякоть превращалась в летнюю пыль. Девочки-телки к двадцати пяти годам становились измотанными, рыхлыми, как перебродившее тесто. Подростки пили водку и нюхали клей. Юноши пили и шли в армию. Потом возвращались, женились на перекисших телках и шли работать в забой. Взрослые почерневшие мужики вылезали из забоя и пили до одури, до белой горячки. Белая горячка черных шахтеров. Это был первый его поэтический образ. Юноша Авангард Руденко почему-то стал писать стихи.

В начале семидесятых худого кудрявого юношу с тетрадочкой стихов под мышкой длинный поезд, вонючий, набитый мешочниками общий вагон, унес в Москву.

На дворе стояла нежная эпоха богемных московских кухонь, подвальных и чердачных мастерских, блаженного интеллигентского пофигизма. Авангарда приютил пожилой художник у себя в мастерской. Это были высокие чистые отношения в стиле романтической, бескорыстной эпохи первоначального застоя. Талант тянулся к таланту. Художник помогал поэту.

Художник, кроме полотен, писал еще и песни, исполнял их под гитару в узком кругу, имел кое-какую известность. Одни говорили: он хороший художник, только зачем сочиняет песни? Другие возражали: он потрясающий бард, но зачем рисует картины? Впрочем, не важно, кто что говорил и возражал. Главное, не молчали. Знали, кто такой и как зовут. Звонили и приглашали в гости. Пристраивали картины на вернисажи. Организовывали концерты. Просто так. Бесплатно. Из любви к искусству.

Художник щедро делился с юным поэтом своей небогатой славой. Таскал с собой по богемным кухням. Со всеми знакомил. Всем рекомендовал. Читал вслух стихи, некоторые даже знал наизусть. Вместо простецкой, с военно-хохлятским душком фамилии Руденко придумал красивый смешной псевдоним: Цитрус.

Авангард Цитрус. Это легко запоминалось. Круглые добролюбовские очочки завершили образ.

О публикации стихов не могло быть и речи. Тоненькие ксероксные и машинописные тетрадочки распространялись по кухням и подвалам бесплатно и довольно вяло. Стареющий художник рекомендовал:

– Смотрите, какая прелесть!

И цитировал, прищурившись, несколько удачных строк. Слушали, кивали, улыбались. Но не запоминали – ни строк, ни даже имени.

Москва не любила Цитруса. Москва не хотела Цитруса. Она была злая, надменная, чересчур умная.

Чтобы заработать на жизнь, Цитрус выучился портняжному ремеслу. Он шил брюки и джинсы, мужские и женские. Люди доброжелательные про него говорили: «Поэт Цитрус? Тот, который шьет брюки?» Люди менее доброжелательные хмыкали: «Брючный портной Цитрус? Тот, который пишет стишки?»

Но слава, даже бедненькая, вялая, кухонная, все не давалась. Никак не желали запомнить, кто такой и как зовут. Редко звонили. Еще реже приглашали в гости. И совсем не интересовались стихами. Только джинсами, которые он научился шить ловко, «под фирму».

Поэту мешал неистребимый хохлятский говорок. Не хватало образования для умных кухонных разговоров. Он пытался компенсировать этот досадный изъян мрачностью, легким налетом экстравагантного хамства, еще чем-то, однако без толку. До судороги, до истерики хотелось всюду слышать собственное имя, и чтобы московские девки, телки-метелки, которые не перекисают даже к сорока годам, глядели более пристально в добролюбовские очочки поэта-брючника.

Все переменилось в один миг, ясным апрельским вечером в какой-то случайной чужой квартире. Цитрус встретил Ее. Ирину. Свою главную и единственную любовь. Увидел и пропал. Перестал грезить о множестве податливых восхищенных гетер. Захотел только эту, ее одну, и никого больше, прямо сейчас, сию минуту,

Сошел с ума. Решил, что вот она – единственная, навсегда.

В художественном произведении это было бы сильной натяжкой. В жизни Гарика это тоже было сильной натяжкой. Невозможной. Штаны собственного производства затрещали и лопнули по шву.

Страсть оказалась вполне взаимной. Потом выяснилось, что Ирина вообще-то замужем и вообще-то денег, которые можно заработать на пошиве брюк, ей, неженке, красавице, хватит разве что на булавки. Много чего выяснилось потом. Но в тот волшебный апрельский вечер они вышли из чужой квартиры, тесно прижавшись друг к другу, не простившись с удивленными хозяевами.

Москва была мала и пресна для их великой страсти. А тут еще Иринин недовольный муж, и тягостная брючная безвестность, и неудобная комната в коммуналке. Страсть требовала крутых перемен и шальных необдуманных решений. Тесно прижавшись друг к другу, не простившись со многими все еще удивленными знакомыми, Гарик и Ирина рванули в Америку.

Страна великих возможностей звала, манила пальчиком из-за океана. Но оказалась на поверку страной великого обмана. Америка не любила и не хотела Авангарда Цитруса. Циничному, бездуховному буржуазному миру на фиг не нужен был простой русский поэт. Брючный портной, который умел шить джинсы «под фирму», тем более не был нужен джинсовой Америке. А больше Цитрус ничего не умел.

Нью-Йорк своими цепкими холодными пальцами-небоскребами выскреб из ранимой поэтической души остатки иллюзий. И отнял Ирину. Неженка, красавица тоже больше не любила и не хотела Авангарда Цитруса.

Он работал грузчиком и подметалой. Он жил в грязи. Он умолял ее вернуться, рыдал, ползал перед ней на коленях посреди шумного Бродвея, и жизнерадостные Нью-Йоркцы обходили распятого в пыли поэта с равнодушным «сори!». Ирина тоже перешагнула через него своими стройными ногами, но вместо «сори» сказала по-русски: «Прекрати. Противно». И ушла навсегда, не оглядываясь.

Никто его не жалел и не понимал. Он резал вены в дешевом отеле в Бронксе. Наконец назло им обеим – Ирине и Америке – сошелся с грязным толстым негром в отвратительном порыве гомосексуального абсурда.

Когда абсурда и тоски накопилось столько, что не было сил терпеть, он предпринял последнюю отчаянную попытку то ли вернуть свою единственную любовь, то ли отомстить двум вероломным обманщицам, Ирине и Америке, то ли просто выжить.

Авангард Цитрус стал писать роман о самом себе, об Ирине и об Америке. Он вывернул всех троих наизнанку, вывалил самые интимные анатомические подробности, он сотрясал израненной душой и поруганными гениталиями перед воображаемым читателем с горьким бесстыдством литературного самоубийцы. Он сдирал исподнее с самого себя, с Ирины, с жирного негра Джимми, который тоже его бросил. Ему больше нечего было предъявить миру, кроме потной, жадной совокупляющейся плоти.

Слабенький, зыбкий поэтический талант мальчика из шахтерского городка сгорал без остатка в этом порнопожаре. Авангарду Цитрусу до спазмов было жалко Гарика Руденко. Но эта жалость только добавляла поленьев в ритуальный костер.

Порноистерика отвергнутого всеми русского поэта принесла ему долгожданную славу. Об Авангарде Цитрусе заговорили. Заорали, сначала в узких эмигрантских кругах, потом в более широких кругах американских славистов. Наконец, в России.

Мало кто сумел осилить роман «Альтер эго», словесное море слез, пота и спермы, до конца. Только самые искушенные и терпеливые любители жесткого порно доплывали до пустынного берега, на котором не росло ни деревца, ни даже травинки. Лишь слабая, мертвая, неутешительная сентенция, что все дерьмо, все бабы – суки, страна Америка плохая, поэт Цитрус – хороший.

Но даже те, кто вообще не читал роман, теперь при имени Авангарда Цитруса не вскидывали равнодушно брови: «Кто это?» За Гариком стоял скандал, крепкий, дурно пахнущий, великолепный скандалище, на гребне которого он и заявился домой, в Россию.

Если ты единожды публично снимешь штаны, тебя заметят. О тебе поговорят. Но недолго. Ибо ничего такого интересного у тебя там нет. И хотя порнография, особенно мужская, для неискушенного русского читателя еще оставалась в те годы откровением, Цитрус чувствовал, что на одном только бесстыдстве долго не протянешь, даже в России. Питать капризную скандальную славу надо более добротной пищей.

Поэт-патриот, поэт-пролетарий, хулиган, засранец, не просто вернулся на Родину. Он приехал, чтобы заявить: ребята, Америка – дерьмо. Их хваленая свобода нам с вами на хрен не нужна. Они буржуи, зажравшиеся, наглые, жирные, бездуховные, и вы здесь ничего не понимаете, когда хотите, чтобы у нас стало как у них. Давайте скорее, пока не поздно, покончим со всей этой контрреволюцией, которую вы здесь без меня развели. Нам, ребята, нужен наш родной коммунизм, национал-коммунизм. Фашизм. Мы с вами простые русские пролетарии. У нас, советских, собственная гордость. Сталин наша слава боевая. Гитлер – наша юность и полет. С Цитрусом борясь и побеждая, наш народ за Цитрусом идет.

Все так же мучительно, до истерики, хотелось слышать свое имя отовсюду, видеть свое лицо на телеэкране, на газетных страницах.

Давно не было романтических локонов и добролюбовских круглых очочков. Седоватый бобрик. Выбритые виски. Толстая квадратная оправа очков. Кожанка, уголок тельника. Красный комиссар Цитрус. Коричневый, с автоматом в руках, русский литератор, который почти ничего не пишет, которого почти никто не читает, но все знают, кто такой и как зовут.

Он повзрослел. Он понял, что старая добрая свастика убедительней и надежней любой порнухи. Больше не надо публично снимать штаны, чтобы прославиться. Да и возраст уже не тот.

В России, как в огромном инкубаторе, стали вылупляться чудовищные птенцы, политические партии, большие и маленькие, на любой вкус.

Под красной звездой, под черной свастикой и под прочими символами стояли не только идеи, не только маниакальное тщеславие маленьких фюрерчиков, мус-солинчиков и сталинчиков, не только слюнявая истерика толпы. Отмывались криминальные капиталы, протаскивались нужные люди в Государственную думу, выращивались боевики. Партии спонсировались сомнительными банками, кормились с ладоней крупных уголовных авторитетов.

Во всеобщем гвалте не очень громко, но вполне отчетливо прозвучал хриплый голос новорожденной партии Цитруса, для которой он придумал хлесткое имя: «Русская победа».

С годами все моложе становились красотки, которых он менял с равнодушным упорством, по инерции продолжая мстить своей единственной неверной любви.

Ирина вышла замуж за миллионера, французского графа, родила сына в сорок лет и жила в свое удовольствие то в Ницце, то на Канарах, и Цитрус люто ненавидел ее за это.

Неужели Маруська тоже сбежала? Почему? По какому праву? А главное – что теперь делать? Если ее папаша действительно написал заявление в прокуратуру и завтра его отнесет, то надо что-то срочно предпринять.

Не раздумывая больше ни минуты, Цитрус отправился к Маше Устиновой домой. Он часто подвозил ее к серой панельной пятиэтажке на Пресне. Провожал до подъезда. Видел, какие цифры набирает на домофоне – сначала номер квартиры, потом код. Память на цифры у него была отличная.

Глава 13

К вечеру в пустыне Негев поднялся страшный ветер, пошел дождь. Капало с дырявого матерчатого потолка, хилые стены бедуинской палатки тряслись, как в лихорадке, рядом тоскливо и жалобно орали верблюды. Натан Ефимович не мог уснуть.

«Что-то у них не заладилось, – думал Бренер, – они давно должны были переправить меня в Египет. Они должны были сразу, в тот же день, вывезти меня из страны. Этак я грязью зарасту. Я ведь не могу, как бедуин, мыться без воды и мыла, зарываясь в раскаленный песок. Да и песок сейчас холодный… А признайся, Натанчик, ты ведь здорово разволновался оттого, что эти ублюдки собираются переправлять тебя в Россию. Почему именно в Россию? Ты двадцать лет мучился нежной, лирической ностальгией, тонул в соплях, и вот – пожалуйста, повезут на родину. Террористы, мать их. Интересно, кому я там понадобился?»

Бренер усмехнулся. Если бы мир не изменился так сильно за последние десять лет, можно было бы подумать, что сюда, в Израиль, дотянулась длинная рука КГБ, карающая десница, от которой не спрячешься за морями, за горами, в пустыне. Ведь копошился в душе в первые годы идиотский страх, вспоминалась конфиденциальная беседа с институтским кадровиком в погонах: мол, вы думаете, господин Бренер, советская родина вас когда-нибудь простит? Вы предатель, господин Бренер, ас предателями мы поступаем по суровым пролетарским законам…

Старый пердун, бывший сталинский сокол, умел напустить страху. Почему-то особенно страшно звучало в его устах слово «господин». Оно было ужасней любых угроз, туманных и бессмысленных.

«Мы вас, если надо, из-под земли достанем, господин Бренер». Зачем, спрашивается, доставать его, жалкого младшего научного сотрудника, из-под земли? Никакой секретности на нем не было. Его бы просто не выпустили, если бы могли предположить, что когда-нибудь возникнет необходимость «доставать из-под земли».

С советских времен остался суеверный страх перед этой организацией, перед ее стукачами, перед кадровиками и «первым отделом». Простомусоветскому еврею, который год просидел в «отказниках», страх успел въесться в кожу, как шахтеру угольная пыль.

Потом, через годы, он стал понимать, что не так уж серьезно влияла эта таинственная организация на обычную повседневную жизнь. Пока он не подал заявление на выезд, жизнь-то текла себе, в общем, неплохо.

Бесплатные путевки в дом отдыха, в пионерский лагерь для сына, бесплатная медицина и счастливое детское легкомыслие во всем, что касается денег… Господи, ведь совершенно не думали о деньгах. Хочешь – работай, хочешь – валяй дурака. В этом была такая свобода, какая здесь, в свободном капитализме, не снилась никому.

И еще, весьма удобно было иметь постоянный, как бы карманный образ врага, громким шепотом ругать злодейку советскую власть, «Степаниду Власьевну», и во всем видеть тайный умысел, «руку КГБ». Всегда находилась острая живая тема для разговора. Это становилось второй профессией, а для некоторых болтовня делалась основным содержанием жизни.

Тот, кто реально боролся с советской властью, не болтал. Таких было мало, единицы на огромную страну. Остальные миллионы шепотком, дома на кухнях, на работе в курилках, травили анекдоты, читали самиздат, спали на партсобраниях, или просто пили водку, или просто жили себе, поживали, и, в общем, неплохо…

Правда, было одно партсобрание, которое Натан Ефимович не мог забыть, на котором никто не спал.

Когда он подал заявление на выезд, его красиво и с удовольствием на общеинститутском собрании исключали из партии. Разумеется, Натан Ефимович не ждал, что эта процедура пройдет тихо и скромно. Однако пылкость речей на собрании все-таки оказалась для него сюрпризом. Сослуживцы, нормальные, интеллигентные люди, по очереди выходили на трибуну и зачитывали анафему предателю советский родины, потенциальному убийце невинных арабских младенцев.

Особенно старался Додик Розенблат, он говорил вдохновенно, от души, не по бумажке, назвал Бренера подколодной змеей, пригретой на теплой груди коллектива, подлым затаившимся врагом, посетовал на слишком мягкие времена, процитировал советского классика Сергея Михалкова, почти полностью прочитал басню про крыс, которые «сало русское едят», а под конец так разошелся, что обратился к грубому, но убедительному фольклору: «Над простой арабской хатой пролетает жид пархатый».

Додик мечтал о должности заведующего лабораторией. Его можно было понять. Потом, в курилке, он сопел Натану в ухо, мол, не обижайся, старик, приперли к стенке, ты знаешь, как они умеют, сказали, что мое выступление должно прозвучать неформально…

Всем, ну почти всем, кто выступал на том собрании, было стыдно, но никто не отказался выступить. Никто. Собрание длилось три с половиной часа.

– Из-за тебя, такого умного, пришлось позориться, – говорили ему потом, в курилке, – тебе хорошо, ты уедешь, а нам здесь жить, хлюпать в советском дерьме.

Он хотел сказать, мол, ребята, если вам так плохо, так чего же вы хлюпаете в дерьме? Моя несчастная пятая графа, которая всегда портила мне жизнь, пригодилась наконец. Я устал от советской власти не меньше вашего, но куда больше устал от антисемитизма, официального и неофициального, искреннего и показного. Мне надоело быть жидовской мордой. Есть только одно место в мире, где я и мой сын застрахованы на сто процентов от этого титула.

Мне орали: катись в свой Израиль, жидовская морда. Ну вот я и качусь. Опять не прав. Стал предателем родины. Но даже не в этом дело. Скоро я стану иностранцем. А иностранец для советского человека – существо высшее, баловень судьбы. Правда, вы упускаете важный момент. Это для вас я буду иностранец, а там, на исторической родине, стану иммигрантом. Это, ребята, совсем другое дело. Сам для себя я навсегда там останусь иммигрантом. Меня, жидовскую морду, будут там называть русским…

– Ты самый умный, тебе хорошо…

Но, ребята, если вам так плохо, кто мешает найти какую-нибудь фиктивную еврейскую бабушку? Необязательно ехать в Израиль, можно в Штаты, в Канаду, в Австралию.

Или не так уж и плохо? Тогда чего же жаловаться? Зачем завидовать? Зачем называть все дерьмом на просторах своей необозримой отчизны? Это мой выбор. У вас он тоже есть. Наш институт, слава богу, не «почтовый ящик».

Но ничего этого он своим коллегам, разумеется, не сказал. Он чувствовал себя виноватым перед ними. Им пришлось позориться, участвовать в этом шабаше, а он, виновник и главный герой позорного представления, скоро помашет им всем ручкой из международного вагона и станет иностранцем. Ему будет хорошо…

А потом те же коллеги пили и плакали на проводах, просили прислать джинсы, лекарства и много всяких красивых импортных мелочей. Додик Розенблат лез целоваться, рыдал, как дитя, и попросил передать с оказией хотя бы штук двадцать хороших презервативов. С усиками.

На перроне Белорусского вокзала, перед поездом Москва-Вена, нестройным пьяным хором спели песню Окуджавы «Возьмемся за руки, друзья».

Да, смешно и глупо все это вспоминать через двадцать лет, особенно здесь, в бедуинской палатке, под дулом автомата.

Он сел на циновке, потянулся, скрестил ноги по-турецки. Рядом беспокойно заворочалась немка. Эта Железная, страшно вежливая девка не оставляла его ни на минуту. Немец, который отлично говорил по-русски, исчез. Остались арабы и главный сторож – девка. Фрейлейн Инга. Ее автомат всегда наготове.

Бренер щелкнул зажигалкой. В кромешной темноте мелькнуло белое лицо Инги, закрытые глаза. Она спала на спине, крепко прижав к груди автомат. А что, если?.. Нет, глупо. Зачем? Рядом, в соседней палатке, спят арабы, он не успеет пробежать и нескольких метров. Да и куда бежать? Пустыня…

И все-таки он осторожно протянул руку, сам не зная зачем.

– Вы хотите выйти, господин профессор? – она вскочила и схватилась за свою пушку.

– Я хочу покурить, фрейлейн.

Вспыхнул фонарик, она протянула ему сигареты.

– А куда делся ваш любезный шеф?

– Не ваше дело, – произнесла она быстро и как-то очень уж грубо.

– Это не праздный интерес, фрейлейн. Я хотел бы знать, долго еще мне придется торчать в этой вонючей палатке? Я пожилой и не слишком здоровый человек. Я привык принимать душ каждое утро и каждый вечер. Эта ваша бандитская романтика меня вовсе не восхищает.

– Вам придется потерпеть, профессор. – Инга приоткрыла полог палатки, закурила.

В лицо брызнул мелкий колючий дождь.

– У вас, вероятно, возникли проблемы? – спросил Бренер сочувственно. – Вы ведь тоже торчите здесь в пустыне не ради романтических впечатлений. Ваш шеф…

– Заткнитесь, профессор, – рявкнула Инга.

– А почему, собственно, я должен заткнуться, фрейлейн? Я пожалуюсь вашему шефу, или как он там у вас называется? Лидер банды? Партайгеноссе? Он отлично говорит по-русски. Мне было бы приятно с ним побеседовать. Я, знаете ли, соскучился здесь по родному языку, русский звучит для меня как музыка, даже когда говорят с немецким акцентом.

Натан Ефимович сам не понимал, что на него нашло. Ему нравилось злить эту железную девку. Ему показалось забавным, что простой вопрос и упоминание о главаре вызвали столь бурную реакцию. Наверняка она еще и любовница его, а не просто боевой товарищ. Любопытно, как у них, у бандитов, строятся отношения такого рода? Похоже это на дешевые напыщенные страсти, которые разыгрываются в американских боевиках? Или все иначе? Они ведь тоже люди, хоть и бандиты.

– Израильтянки очень красивы, – произнес он задумчиво и пожалел, что не видит в темноте лица Инги, – как вам кажется, не завелась ли у вашего шефа здесь случайная подруга, ведь миром правят не только деньги и бредовые идеи. Еще и любовь. Очень забавно, если…

Он запнулся. Дуло автомата упиралось ему в грудь. Глаза Инги светились нехорошим голубым огнем, как у разъяренной сиамской кошки.

– Еще слово, и я пристрелю вас, профессор, – тихо сказала она.

Глава 14

За дверью визгливо загавкала собачонка. Потом послышалось тяжелое шарканье, и старушечий голос прошамкал:

– Машенька, ты опять ключи, что ли, забыла? Цитрус не успел ответить. Дверь распахнулась.

Крошечная лохматая собачонка кинулась на него из теплой, душной темноты прихожей.

– Чапа! Нельзя! Вы к кому? – Старушка лет восьмидесяти, худенькая, во фланелевом халате и в огромных валенках, удивленно глядела на Цитруса сквозь толстые линзы очков.

– Здравствуйте, – он широко улыбнулся, – вы Марусина бабушка? Меня зовут Авангард Цитрус.

– Как, простите? – старушка склонила голову. – Я плохо слышу.

Собачонка гавкала невыносимо и пыталась вцепиться Цитрусу в штанину. На пороге кухни возник огромный, под два метра, мужик, толстый, рыхлый, почти лысый, в майке и в широких ситцевых трусах. Цитрус заметил, что дышит он с астматическим присвистом.

– Добрый вечер, – пробасил мужик вполне миролюбиво, – чем обязаны?

«Вот он, злодей-папашка, – подумал Цитрус, оценивающе оглядывая мощную фигуру, – ну что ж, попробуем договориться…»

– Меня зовут Авангард Цитрус, – он шагнул навстречу и протянул руку, – а вы, как я понимаю, Петр Алексеевич, Марусин папа?

– Он самый, – кивнул мужик, – очень приятно. – Ответное рукопожатие было крепким, можно сказать, дружеским.

Повисла долгая, неловкая пауза, заполненная визгливым собачьим лаем. Было ясно только одно: никто его душить-убивать пока не собирается.

– А где Машенька? – вдруг забеспокоилась бабулька. – Она ведь на ваше собрание пошла. Ох, может, с ней что случилось? Вы лучше сразу скажите, не тяните.

– С ней все в порядке, – ответил Цитрус, – она действительно была на собрании и скоро должна вернуться.

– Ну и слава богу, – закивала старушка, – да что же мы вас на пороге-то держим? Вы раздевайтесь, проходите, я чайку поставлю. Ботиночки снимать необязательно. У нас все равно тапок-то нет. Чапа все сгрызает.

– Да, проходите, пожалуйста. Авангард Иванович, – Устинов отступил в кухню, – присаживайтесь. Вы извините, я в таком виде.

«Наверное, при бабульке не хочет выяснять отношения, – догадался Цитрус, ладно, посмотрим, что будет дальше».

Он скинул на руки бабульке свою теплую кожанку.

Кухня выглядела довольно убого. Мебель образца шестидесятых, безнадежно загаженная плита, старый, рычащий и прыгающий холодильник «Север».

«При такой бедности только и остается, что кропать заявления в прокуратуру», – хмыкнул про себя

Цитрус, осторожно присаживаясь на трехногую табуретку.

Старушка поставила чайник на газ и, шаркая, удалилась.

– Скажите мне честно, Авангард Иванович, – произнес Устинов, откашлявшись, – Машка моя набедокурила, что ли? Я знаю, она может, она у нас с характером. Вы только не выгоняйте ее из вашей организации.

Цитрус ошалело вглядывался в тусклые отечные глаза, пытаясь понять, издевается над ним этот громадный папашка, блюститель дочерней чести, или… Что вообще происходит?

– Она себя иногда ужасно ведет, я знаю, – продолжал между тем Устинов, – а у вас дисциплина, порядок. Это ведь главное – дисциплина и порядок. Я видел, как они у вас маршируют. Блеск! Чистенькие все, подтянутые, и спортивная подготовка опять же, для молодого организма очень важно. А то сейчас, сами знаете, наркотики, разврат всякий. Долго ли красивой девочке вляпаться в какую-нибудь дрянь? Без матери растет, я сам инвалид второй группы, бабушка старенькая. У меня астма сильнейшая, знаете, и желудка нет. Вырезали. Так, иногда подрабатываю на дому, кому приемник старый починю, кому ботинки залатаю. Но все одно копейки. В общем, живем на две пенсии, мою и бабулину. У нее по старости, у меня по инвалидности. Получается триста пятьдесят в месяц. Маловато на троих.

«Вот, – напрягся Цитрус, – началось. А ты, я вижу, дипломат, товарищ Устинов».

Сам Цитрус дипломатом не был. Его поэтическо-пролетарская душа жаждала прямоты и правды. Ему надоело нытье этого стукача, моралиста, который жалуется на бедность, глядит своими грустными оплывшими глазенками, а сам уже накропал заявление в прокуратуру. Между прочим, аппетиты у этого инвалида ничего себе.

Закипел чайник. Бабулька так и не вернулась на кухню. Наверное, уснула уже.

«И правда поздно, – подумал Цитрус, нетерпеливо взглянув на часы, – пора закругляться. Однако где, интересно, загуляла наша с вами красавица, а, товарищ папа? Должна бы уже доехать до дома».

Товарищ папа между тем тяжело поднялся с табуретки, выключил газ, стал чай наливать.

– Вам как, Авангард Иванович, покрепче? Вот сахарок, сушки. Вы уж извините, не ждали такого гостя, к чаю ничего особенного нет. Вот еще вареньице малиновое.

«Точно. Издевается, – понял Цитрус, – не так он прост, как кажется».

– Конечно, говорят разное про вашу партию, – продолжал между тем Устинов доверительным хриплым полушепотом, – и в газетах пишут, и по телевизору… Но я человек простой, в политике не разбираюсь. Сейчас все вроде разбираются, а я вот нет. Приемник починить могу. Сантехнику всякую тоже. А чего не знаю, того не знаю. Мне главное, что девчонка не торчит в подъезде, по улицам не шастает, не пьет, не колется, ну и все такое. Вы там люди взрослые, серьезные, наверное, знаете, как лучше. И название хорошее: «Русская победа». Вы вот писатель, поэт. Я, правда, ваших книжек не читал…

Все. Цитрус устал от этой бодяги.

– Петр Алексеевич, давайте по-честному, – произнес он и чуть прищурился, вы мне – заявление, я вам две тысячи долларов. Я ведь тоже не миллионер.

– Что, простите? – растерянно улыбнулся Устинов.

– Маруся изложила мне ваши условия. Я готов, учитывая…

– Какие условия?

Цитрусу на миг показалось, что его собеседник глух и слеп, так напряженно он вглядывался в лицо Гарика своими отечными глазками, так резко подался вперед всем своим тяжелым корпусом.

– Петр Алексеевич, я все понимаю, – Цитрус тяжело вздохнул, – но мы с вами взрослые люди. Вам, кажется, теперь неловко. Но заявление-то вы написали, на это храбрости хватило, и собираетесь нести его в прокуратуру. Давайте договоримся по-хорошему. Две тысячи. Больше у меня просто нет. Ну и потом, согласитесь, получается как-то некрасиво. Я ведь к Марусе отношусь очень серьезно, мы любим друг друга, и с моей стороны…

– Подождите, – Устинов болезненно поморщился, – я не понимаю. Вы с моей Машкой – что?.. Нет, давайте по порядку. Я ничего не понял.

– Хорошо, – Цитрус щелчком выбил сигарету Из пачки, стал нервно шарить по карманам в поисках зажигалки, – хорошо, давайте все по порядку. Вы написали заявление в прокуратуру… Черт, у вас есть спички?

– Мы здесь не курим, – отрывисто прохрипел Устинов сквозь тяжелую одышку, – у меня астма. Не переношу дыма. Слушайте, сколько вам лет?

– При чем здесь мой возраст? Вы обвиняете меня в совращении вашей несовершеннолетней дочери, но готовы отказаться от обвинения за десять тысяч долларов, – Цитрус говорил очень быстро, не глядя в глаза своему собеседнику. Между прочим, еще неизвестно, кто кого совратил, но суть не в этом. Я готов, учитывая ваше бедственное положение, дать вам две тысячи, но не больше. Другой на моем месте вообще бы не стал с вами разговаривать, по-настоящему это называется шантаж. В наше время смешно говорить о совращении малолетних, они такие в пятнадцать лет…

– Во-он! – вдруг заорал Устинов и шарахнул пудовой ладонью по хлипкому столику так, что подпрыгнули чашки. – Мерзавец! Вон из моего дома!

Цитрус не спеша, стараясь сохранять достоинство, поднялся с табуретки. В прихожей опять загавкала собачонка. Звякнул домофон. Цитрус едва успел сунуть руки в рукава куртки. Дверь открылась. На пороге стояла Маруся.

Секунду они молча смотрели друг на друга. Собачонка гавкала как безумная. Не дожидаясь, когда папаша отдышится в праведном гневе и выскочит из кухни в прихожую, Цитрус грубо оттолкнул Марусю и, ни слова не говоря, рванул вниз по лестнице.

* * *
Бедуинская палатка хлопала всеми своими лохмотьями и чуть не срывалась с места. Над пустыней кружил вертолет.

– Одевайтесь! – скомандовала Инга и бросила в лицо Натану Ефимовичу какое-то тряпье.

– В чем дело? – он растерянно тер глаза. Он никак не мог проснуться после бессонной ночи и плохо понимал, что происходит, откуда взялся этот назойливый гул и почему так трясется палатка.

– Быстрее! И без глупостей, профессор. Вы спрашивали, где мой шеф? Он в Тель-Авиве. Если вы сорвете операцию, от семьи вашего сына ничего не останется уже сегодня. Достаточно нажать кнопку. Взрывчатка в доме, в двух машинах, в гараже.

– Семью моего сына сейчас очень надежно охраняют, фрейлейн, и я с огромным удовольствием сорву вашу кретинскую операцию. Мне надоело!

Он страшно разволновался. Сейчас вертолет сядет. Наверняка это военные или полиция, это его ищут, ну кого же еще? Наконец-то! Могли бы и побыстрей… Арабы не посмеют устроить здесь перестрелку. Только бы не пролетели мимо.

– Ну садитесь же скорее, миленькие, хорошие мои, я здесь, я вас очень жду, – забормотал профессор себе под нос по-русски, вскочил на ноги, попытался вылезти из палатки.

– Вы будете одеваться или нет? – Немка преградила ему путь, саданула кулаком в солнечное сплетение.

Профессор вскрикнул от внезапной боли, упал на колени. Он никогда в жизни не ударил ни одного человека. Он даже сына своего Сережу ни разу не шлепнул в детстве. Но сейчас он размахнулся, чтобы вдарить этой девке, все равно куда, лишь бы она не мешала вылезти на воздух. Его моментально увидят с вертолета, он станет размахивать руками, он одет не как бедуин, на нем брюки и свитер, его седая голова сразу бросится им в глаза…

Инга, разумеется, была значительно сильней старика. Профессор сопротивлялся как мог, но она ловко скрутила ему руки, накинула на голову хламиду. От черной тряпки воняло чужим потом,

– Старый идиот, еврейская свинья! – орала Инга, перекрикивая гул мотора. Одевайся!

Натана Ефимовича затошнило от этой сумасшедшей хамки и от собственной беспомощности. А вертолет кружил совсем низко, но все не садился.

– Не ломай мне руки, дура. Я понял. Можешь не беспокоиться, я все понял, крикнул он, пытаясь высвободить лицо из вонючей черноты.

Она стала заматывать ему голову клетчатым бедуинским платком. Она очень спешила. Автомат болтался у нее на животе. Бренер знал, что где-то в складках ее одежды спрятан пистолет. Они оба стояли на коленях в низкой палатке, он покачнулся, сделал вид, что падает, обхватил Ингу руками, пытаясь нащупать оружие.

Или лучше сорвать автомат? Вот он, совсем близко, у лица. Металлический маслянистый запах смазки щекочет ноздри. Надо сначала передернуть затвор, дать короткую очередь от живота…

Двадцать лет назад, приехав в эту страну, он проходил годичные курсы военной подготовки, но это было давно, очень давно, он все забыл. Брезгливая ярость придала ему сил. Ему почти удалось сорвать автомат, но Инга уже держала у его лба пистолетное дуло, а в палатку влезали два здоровенных араба.

Через минуту он почувствовал спиртовой холодок на обнаженном локтевом сгибе. Игла легко вошла в вену. Арабы держали его так крепко, что он не мог шелохнуться. На лицо ему накинули широкий конец клетчатого платка. Он ничего не видел, почти задыхался. Когда он без движения упал на циновки, Инга достала из груды тряпья в углу свою сумочку-косметичку. В ход пошел ярко-красный контурный карандаш для губ, темно-серые тени для век. Но Бренер почти не чувствовал легких быстрых прикосновений к своему лицу. Он только успел услышать, что вертолет все-таки сел.

Бедуины вежливо поздоровались с израильскими военными, пригласили в большую палатку выпить чаю. Бедуины славятся своим гостеприимством. От чая военный патруль отказался. Обыск не дал ничего. Обычное тряпье, убогая утварь, пара верблюдов, старенький расхлябанный джип.

Военные не стали спрашивать документы. Никаких документов, удостоверяющих личность, бедуины никогда не имели. Это особенный народ. Единственные сохранившиеся на нашей планете прямые потомки древних египтян, носители таинственного культа бога Ра, кочевники, погонщики верблюдов, мирные, тихие торговцы бусами и глиняной посудой, которым ничего не надо, кроме пустыни. Века текут сквозь них, как песок сквозь пальцы.

В одной из палаток лежал на циновке больной, оборванный старик. Он крепко спал, даже не шелохнулся, услышав голоса. Лицо женщины, сидевшей с ним, было почти полностью закрыто платком. Знаками она показала, что не стоит заходить в палатку. Один из солдат зажег фонарик, чтобы рассмотреть лицо старика. В палатке было темновато. Луч выхватил из полумрака бледное дряблое лицо с запавшими, обведенными болезненной чернотой глазами. На носу и на щеках была заметна воспаленная, красная сыпь.

Ни офицеру, ни одному из солдат даже не пришло в голову взглянуть на цветной снимок профессора Бренера, который у каждого имелся в нагрудном кармане. А если бы кто-то и взглянул, то не заметил бы ни малейшего сходства между умирающим бедуином и холеным гладким профессором.

Женщина бережно прикрыла лицо спящего краем платка, защищая от яркого света, и махнула рукой, мол, уходите скорее.

– Она глухонемая, – объяснил молодой бедуин, который свободно изъяснялся на иврите, – старик ее отец. Он тяжело болен. У него пустынная лихорадка. Мы стараемся не подходить близко. А Фатима сидит с ним неотлучно, совсем не боится заразиться. Она очень хорошая дочь.

Судя по яркой сыпи, старик действительно страдал пустынной лихорадкой, или, по-научному, кокцидио-домикозом, причем в самой тяжелой форме. Без специальной защитной маски в палатку нельзя заходить. Такова инструкция. А защитных масок и перчаток с собой не было. Лучше не рисковать.

– Может, вам нужна медицинская помощь? Мы пришлем врача.

– Нет, офицер, спасибо. Вы же знаете наши обычаи, – улыбнулся молодой вежливый бедуин.

Офицер не сомневался, что от медицинской помощи они откажутся. Много веков бедуины лечатся своими древними методами. У них никогда не было врачей, из рода в род передаются тайны Пустынного знахарства.

Если кто-то из бедуинов попадает в обычный цивилизованный госпиталь и его пытаются лечить обычными методами, он почти всегда погибает. Младенцы, рожденные бедуинками не в пустыне, а в стерильных больничных условиях, начинают болеть и редко выживают. Так что предложение прислать врача для больного старика было чистой формальностью.

Сквозь глубокий обморочный сон Натан Ефимович услышал слабое, далекое жужжание. Он судорожно, по-детски всхлипнул во сне. Военный вертолет улетел и не вернется.

* * *
– Поздравляю тебя, Деннис. Они действительно были соседями.

– Я не ожидал, что вы так быстро получите сведения из Москвы. Спасибо, шеф. Насколько это точно?

– На сто процентов. В архиве голландского посольства есть не только московский адрес Бренера. Фамилия соседей по квартире Воротынцевы. Медицинская семья. Юрий, нейрохирург. Ирина, офтальмолог. Дочь Алиса, 1963 года рождения. Информация о соседях по общим квартирам считалась обязательной. Так что нам с тобой повезло. Спасибо дотошности израильтян, аккуратности голландцев и расторопности нашего агента. Правда, он предупредил, что его интерес к Бренеру зафиксирован МОССАДом.

– Понятно. Они сейчас вздрагивают при любом упоминании имени Бренера. А профессор между тем еще на их территории. Если, конечно, это работа Майн-хоффа.

– Ну а чья же еще?

– И зачем ему профессор?

– Скорее всего нет уже никакого профессора. Они его просто убили.

– Тогда почему это было обставлено такими сложностями?

– Чтобы израильтяне понервничали. И потом, Майнхофф всегда любил яркие театральные эффекты, ему нравилось, чтобы над его очередным спектаклем ломали головы разведки сразу нескольких стран. Думаю, труп Бренера никогда не найдут. Более того, довольно скоро начнет курсировать слух, будто профессор жив-здоров, продолжает работать, но уже не на Израиль, а на Ирак. Конечно, никто не поверит, но все испугаются.

* * *
– Карл, что происходит? Где ты был?

– Прости, Инга, надо было уладить кое-какие проблемы.

– Черт тебя дери, какие проблемы? Пора сматываться отсюда. Этот старый еврей ведет себя безобразно. Сегодня утром…

– Зачем ты его уколола? Мы должны привезти в Москву профессора, а не мешок с дерьмом.

– Не было другого выхода. Он чуть не сорвал всю операцию. Здесь сел патрульный вертолет.

– А что у него с лицом? Почему он в пятнах?

– Это грим. Я нарисовала ему сыпь, какая бывает при смертельной форме пустынной лихорадки, чтобы эти свиньи не вздумали подходить близко.

– Ты умница, Инга.

– Еще немного, и я прикончу его. Мне надоело сторожить еврейскую свинью, Карл. Мне надоела эта грязь, эта пустыня. Я устала.

– Я знаю, Инга. Не волнуйся. Осталось потерпеть не больше суток.

– Какие сутки? О чем ты говоришь! Все ухе готово, нас ждут. Мустафа сказал, он не может столько времени держать дыру на границе, особенно сейчас.

– С Мустафой я договорюсь. Не сходи с ума, лучше дай мне умыться и поесть чего-нибудь.

– Хорошо, Карл. Раздевайся, эта рубашка уже грязная. Ты поешь, поспишь пару часов, а ночью мы уходим.

Карл скинул легкую куртку, стянул пропотевшую ковбойку через голову.

– Что это? – Инга взяла в руки куртку и вытащила из внутреннего кармана желтый конверт, на котором стоял фирменный знак «Кодак».

– Тебе это неинтересно, Инга. Но она уже смотрела фотографии.

– Кто тебя снимал? Что это за ребенок? Карл, что вообще происходит?

– Я сказал, тебе это неинтересно. – Он протянул руку, чтобы забрать снимки, но она отступила на шаг, повернулась к нему спиной.

– Кто эта женщина? Кто она? – В голосе Инги послышались истерические нотки. – Ты говоришь, я сошла с ума? Это ты свихнулся, Карл! Это из-за нее мы здесь торчим столько времени? Из-за нее? Я должна знать! А мальчишка? Карл, этот недоносок похож на тебя! Я все поняла… – Она кричала, лицо ее покраснело, на глазах выступили слезы, она ловко, быстро рвала снимки, один за другим, и клочья сыпались на песок.

Натан Ефимович давно проснулся и сквозь тяжелую дурноту прислушивался к разговору у палатки. Он с трудом понимал быструю немецкую речь, но старался не пропустить ни слова.

Когда истерический крик Инги затих и шаги зашуршали по песку, Натан Ефимович тихо выполз из палатки, огляделся. Инга и Карл отошли метров на десять и не могли его видеть. Инга поливала из большой пластиковой канистры спину и голову Карла. Он фыркал и весело брызгался.

Бренер стал с любопытством рассматривать разбросанные цветные клочья. Несколько снимков уцелело. Молодая женщина у бассейна под пальмой. Длинные прямые пепельно-русые волосы, тонкое бледное лицо, большие голубые глаза вскинуты навстречу объективу.

– Господи, откуда я ее знаю? – удивленно пробормотал Бренер и быстро спрятал снимки под свитер, за брючный ремень.

* * *
– Вам надо выпить теплого молока, – сказал Ден-нис, услышав, как сипит Алиса, – а можно сырые яйца. Оперные певцы так лечат голосовые связки.

– Ничего страшного, – прошептала она в ответ, – немножко помолчу, и пройдет.

– Она еще ногу подвернула, когда бежала к пирсу, – сообщил Максимка, – но я в этом совершенно не виноват. Честное слово, у нее что-то с нервами. Я ее раньше никогда такой не видел.

– Перестань, – сердито просипела Алиса, – ты заплываешь на глубину, ловишь ядовитых морских ежей, болтаешь с кем попало и еще хочешь, чтобы я не нервничала.

– Мама, тебе вредно говорить, – фыркнул Максим.

Они ужинали в гостиничном баре. Деннис появился только к вечеру, сказал, что начальство никак не может дать ему спокойно отдохнуть, пришлось встретиться с представителями какой-то фирмы игральных автоматов, с которой его корпорация собирается подписывать крупный контракт.

– В общем, вам это неинтересно, – он махнул рукой, – но я вижу, вас нельзя оставлять даже на несколько часов. Сразу столько неприятностей.

– Никаких неприятностей, – поморщился Максим, – просто мама из всего делает проблему. Совершенно не надо было так кричать и нестись по камням. Я разговаривал с немцем на пирсе. У мамы было такое лицо, словно она увидела рядом со мной чудовище Фредди Крюгера из «Кошмара на улице Вязов» или какого-нибудь маньяка с фотографии из газеты. Вполне нормальный немец.

– Да при чем здесь немец? – пожала плечами Алиса. – Просто я не люблю, когда ты долго в воде.

Ночью, когда Максимка уснул, они опять сидели с Деннисом за пластиковым столом и опять пили коньяк.

– С голосовыми связками уже все нормально, – заметил Деннис. – Как ваша нога, Алиса?

– Тоже нормально. Спасибо.

– А почему вы все-таки так испугались? Что случилось?

– Я не увидела Максима в воде. И у меня началась паника. Знаете, это обычное дело – панический, совершенно животный страх за ребенка. В общем, ничего конкретного.

– Понимаю. У меня пока нет детей, но я могу представить, как бывает страшно за ребенка. А что за немец? – спросил он небрежно и отхлебнул коньяку.

– Понятия не имею. Просто мне не нравится, когда Максим разговаривает с незнакомыми людьми.

– Ну, здесь не может быть никаких оснований для страха. Столько полиции, служба безопасности, да и Максим вряд ли пойдет куда-либо с незнакомым человеком.

– Я же сказала, – поморщилась Алиса, – ничего конкретного. Приступ глупого животного страха за своего детеныша. Мы, пожалуй, съездим завтра на Мертвое море, – быстро произнесла она и закурила, – а если проснуться пораньше, можно в Иерусалим.

Эта мысль ей только что пришла в голову и показалась вполне разумной. Надо уехать куда-то, хотя бы на день. Но не в Москву же срываться в разгаре счастливого отдыха, в самом деле.

– Семь часов пути, – задумчиво произнес Деннис. – Как бы рано вы ни проснулись, все равно, чтобы посмотреть город, придется там переночевать.

– Да, я об этом не подумала. Значит, отправимся послезавтра, я попробую отсюда по телефону заказать номер в какой-нибудь гостинице на одну ночь.

– Алиса, если вы разрешите мне к вам присоединиться, то можно ехать прямо завтра, я возьму на себя все проблемы с гостиницей. Я все-таки представитель компании «Холидей-инн».

– Я не знаю…

Она действительно не знала, что ответить. Конечно, семь часов за рулем, незнакомая дорога, незнакомый город. Говорят, если попадешь в арабский квартал, можно нарваться на неприятности. А они с Максимкой обязательно попадут в арабский квартал, по закону подлости. С Деннисом все-таки спокойней.

– Так вы берете меня с собой, Алиса? Уверен, со стороны Максима возражений не будет. Я, конечно, не напрашиваюсь. Но, честно говоря, мне очень хочется поехать с вами. Я все равно ведь собирался побывать в Иерусалиме, но терпеть не могу путешествовать в одиночестве.

– Хорошо, Деннис, поехали вместе, – вздохнула

Алиса.

– Какой тяжелый вздох, – Деннис усмехнулся, – наверное, вы сейчас думаете: «Боже, как мне надоед этот американец».

– Нет, Деннис. Вы не успели мне надоесть, хотя бы потому, что и суток не прошло, как мы познакомились.

– Ну, можно и за десять минут надоесть… Моей бывшей жене хватало трех минут. Но до этого мы успели прожить вместе восемь лет. А сколько лет вы прожили с отцом Максима?

– Деннис, я смотрела по карте, в Иерусалим надо ехать через Беэр-Шеву, произнесла она нарочито бодрым голосом после долгой, томительной паузы, – там, наверное, дорога перекрыта после теракта.

– Вряд ли, просто стоят усиленные военные посты, нас будут часто останавливать, проверять документы…

– Тогда мы будем ехать сутки. Тем более надо проснуться пораньше. Спокойной ночи, Деннис, – она поднялась и шагнула к двери.

– Подождите, – он тоже встал и мягко притронулся к ее руке, – давайте еще немного посидим.

– Уже поздно.

– Алиса, я все-таки задам вам вопрос, который не дает мне покоя. Вы с отцом Максима поддерживаете какие-нибудь отношения?

– Нет.

– Понятно… То есть, конечно, совершенно непонятно. Если бы у меня был такой сын… Простите, я, наверное, лезу не в свое дело?

Они продолжали стоять. Тень уже не падала на его лицо, и было видно, как он нервничает. Прямо юноша пылкий на первом свидании…

– Ничего, – Алиса слабо улыбнулась, – я привыкла к таким вопросам. Главное, чтобы их не задавали Максиму.

– Могу представить, сколько находится добрых взрослых, которые спрашивают: «Детка, а где же твой папа?»

– Именно так и спрашивают. Не только взрослые, но и дети. Раньше он огрызался, иногда плакал. А теперь отвечает вполне спокойно: «У меня только мама».

– А почему у Максима только мама?

– Вот этого, второго, вопроса уже никто не задает.

– А Максим знает, кто его отец?

– Извините, Деннис, я не люблю говорить на эту тему. Спокойной ночи.

– Я понимаю… простите… давайте сядем и выпьем еще коньяку. Черт, никогда не думал, что это так трудно.

– Ну и не надо напрягаться, – улыбнулась Алиса, – не надо задавать трудных вопросов. Особенно на отдыхе.

– Вы ничего не рассказываете о себе, и приходится задавать вопросы, – он налил коньяк, протянул ей стакан, – мне надоело болтать на общие темы. Вы мне очень нравитесь, Алиса, – он залпом выпил свой коньяк, – пролетит неделя, мы так и будем болтать ни о чем, а потом вы уедете в Москву, я отправлюсь к себе в Детройт и больше никогда вас не увижу.

Алиса зажмурилась на секунду. Ей вдруг до ужаса захотелось рассказать этому случайному, совершенно постороннему человеку то, что никогда никому она еще не рассказывала. Они ведь и правда расстанутся через неделю. А ей так надо выговориться сейчас, именно сейчас, чтобы хоть немного разрядить постоянную панику, которая мелко дрожит где-то в солнечном сплетении…

– Алиса, почему вы молчите? Я не сомневаюсь, в Москве у вас есть друг и меня вы терпите только потому, что Максиму со мной веселей. Если бы у нас было больше времени, я вел бы себя иначе. Мне кажется, вы боитесь чего-то. Вы все время напряжены. Вас напугал немец, который разговаривал с Максимом? Вам кажется, кто-то не случайно взял ваши снимки? Кто-то преследует вас? Не повторяйте еще раз про животный страх за ребенка. Я не поверю.

– Деннис, немец здесь ни при чем. Просто я боюсь воды. Максим говорил вам, я не умею плавать. В десять лет, как раз в его возрасте, я чуть не утонула, быстро проговорила Алиса.

– Но ваш сын отлично плавает.

– У меня остался подсознательный страх.

– Вы боитесь не только воды, но и людей. Меня тоже? Что с вами происходит, Алиса?

Она заметила, что так и держит в руке стакан с коньяком, быстро глотнула, поставила на стол. Деннис шагнул к ней, внезапным хищным движением притянул к себе и, прижав губы к ее уху, выдохнул:

– Почему вы молчите?

Она отстранилась, отступила на несколько шагов.

– Не надо, Деннис. Ничего не будет…

* * *
Сам не зная зачем, Натан Ефимович подобрал несколько уцелевших фотографий, стряхнул песок и спрятал под свитер, за брючный ремень, не разглядывая. Он едва успел вернуться назад, в палатку, улечься на циновку и закрыть глаза. Немец вошел, пригнувшись. Он был один, без своей сумасшедшей подружки.

– Я вижу, вы уже проснулись, профессор? – спросил он по-русски и присел рядом. – Как вы себя чувствуете?

– Как может себя – чувствовать человек, которого похитили, держат не просто в дерьме, а в полной неизвестности, бьют, вкалывают лошадиные дозы снотворного? – медленно проговорил Бренер, не поднимаясь и не открывая глаз. – Ваша боевая подруга скоро меня прикончит. Вы обещали, что мы отправимся в Россию. Какого черта мы здесь торчим?

– Вам осталось потерпеть совсем немного, господин Бренер.

– Вы, я вижу, приехали сюда, чтобы утешить не только Ингу, но и меня? Простите, по-моему, вы не настоящий бандит. Как-то все у вас несерьезно.

– Теперь я спокоен за вас, профессор. Вы не потеряли чувства юмора, стало быть, с вами все в порядке.

– Вас, кажется, зовут Карл?

– Да, – немец кивнул, – простите, что не представился вам сразу.

– Карл, скажите мне по секрету, как мужчина мужчине, мы застряли здесь потому, что у вас какая-то любовная драма? Честное слово, я не проболтаюсь вашей психопатке.

– А вы, оказывается, значительно лучше знаете немецкий, чем мне казалось, – он покачал головой, – нехорошо подслушивать, профессор, в вашем-то возрасте.

– Немецкий я знаю плохо, – Бренер сел на циновке, зевнул и потянулся с хрустом, – и ничего я не подслушивал. Просто ваша Инга так орала, что даже верблюды все поняли.

– Да, Инга несдержанный человек, – он кашлянул, – я хочу извиниться за нее, профессор. Она обошлась с вами довольно грубо. Но у нее не было выхода. Вы тоже вели себя не лучшим образом. Она отвечает за вас.

– Какие нежности при нашей бедности! – проворчал профессор. – Вы извиняетесь за Ингу. А за себя не хотите? Она отвечает за меня, вы отвечаете за эту вашу идиотскую операцию и желаете при этом остаться джентльменом?

– А вы бы предпочли, чтобы я вел себя иначе?

– Я бы предпочел оказаться дома или в своей лаборатории. Мне, знаете, не терпится поглядеть, как поживает мой подопытный кролик. Ваш тезка, между прочим. Тоже Карл. Белая шерстка, красные умные глазки. Милейшее создание. Я привил ему такую гадость, что бедняга должен был непременно издохнуть. Однако выжил. Знаете ли, я не ожидал такого счастливого исхода.

– Ваш подопытный кролик – мой тезка? – немец чуть нахмурился, потом улыбнулся. – И вам не жалко мучить животных?

– А вам не жалко убивать людей? – быстро спросил Бренер.

– Люди хуже животных. Собственно, людьми можно назвать процентов десять из тех, кто имеет человеческий облик. Остальные девяносто – двуногие существа, бессмысленные, безобразные. Вы тоже так думаете, профессор. То, чем вы занимаетесь в своей лаборатории, говорит само за себя. Пули и бомбы куда гуманней ваших вирусов. – Он произнес это очень быстро, на одном дыхании, и поднялся. – К сожалению, мне пора.

Оставшись один, Натан Ефимович вытащил фотографии. Господи, Москва… Настоящий, заснеженный московский двор. Разве можно не узнать? Вдали виден шпиль московской «высотки». Что это? Пресня? Университет?

На переднем плане мальчик лет десяти, румяный, в яркой курточке. Он целится снежком в объектив, смеется… А вот – тот же двор. Молодая женщина в дорогой дубленке. Раньше так одевалась только партийная и торговая элита да народные артисты. Теперь, говорят, многие в Москве одеты дорого и красиво. В метро ездят дамы в соболях и норках…

А вот та же русоволосая красавица под пальмой у бассейна. Наверное, этот снимок сделан здесь, в Эй-лате. Ну разве можно было такое себе представить в семьдесят восьмом?

Зашуршали шаги по песку. Натан Ефимович быстро спрятал фотографии. В палатку вошла Инга, держа в руках стандартную коробку с едой из придорожного кафе.

Бренер откусил холодную пиццу и чуть не подавился. Он вспомнил, откуда знает русоволосую женщину с фотографий. Еще бы не вспомнить. Алиса Воротынцева, дочка соседей по Трифоновке. Лисенок…

Глава 15

Авангард Цитрус с трудом продрал глаза, сел на кровати и долго, тупо глядел перед собой. Голова гудит, во рту помойка. Нельзя так напиваться в его возрасте. Нельзя. Однако пережить ту мерзость, которая" обрушилась на него вчера вечером, без пол-литра водки просто невозможно было. И он выглушил эти пол-литра в полном одиночестве в своей малогабаритной двухкомнатной квартире в Сокольниках. Он пил и матерился, про себя и вслух. Как мог он, прожженный, знающий цену всему в этой дерьмовой жизни, прошедший огонь, воду и медные трубы, Чечню и Сараево, трущобы Нью-Йорка и бардаки Амстердама, проколоться на пятнадцатилетней смазливой соплячке? Он-то, идиот, думал, девочка от него в восторге, девочка искренне, бескорыстно любит его.

Маруськино подлое предательство жгло душу. К часу ночи, когда в бутылке осталась только треть, а в глазах стояли слезы, он дошел до того, что трагически засомневался в своих мужских достоинствах.

Однако теперь, утром, даже на тяжелую похмельную голову, он вдруг подумал, что, в общем, не так все страшно, ибо в итоге ни копейки он не выложил. Была бы пятнадцатилетняя Мария Петровна Устинова чуть терпеливей и хитрей, могла бы запросто вытянуть из него и две тысячи, и десять тысяч. Вот тогда он был бы полнейшим кретином.

Цитрус потянулся, крякнул, слез с кровати и обнаружил, что спал одетый, прямо в партийной униформе. Хорошо хоть ботинки догадался снять.

Прямо под ухом что-то настойчиво тренькало. Он не сразу сообразил, что это сотовый телефон, и минут пять искал его под кроватью, на тумбочке, на журнальном столе, наконец обнаружил в кармане куртки, которая валялась на полу у кровати.

Телефон замолчал, но тут же опять затренькал.

– Авангард Иванович, – произнес в трубке приятный женский голос, – доброе утро. Вас беспокоит корреспондент журнала «Плейбой» Вероника Суркова. Я бы хотела взять у вас интервью. Когда вам удобно со мной встретиться?

Цитрус никогда, ни при каких обстоятельствах, даже в состоянии тяжкого похмелья, не отказывал журналистам. Главное – постоянно везде мелькать: на телеэкране, на страницах газет и журналов. Не важно, что пишут, пусть даже помоями обливают. Лишь бы писали. Стоит исчезнуть из поля зрения драгоценной публики хотя бы на пару месяцев – и сразу забывают, кто такой, как зовут. Знаменитостей много, а публика капризна и забывчива.

Цитрус мысленным взором увидел свою цветную фотографию на добротном журнальном глянце, и похмелье немного отпустило.

– Я свободен сегодня, в первой половине дня. Вы можете подъехать ко мне часа через полтора?

– Замечательно, – ответила корреспондентка, – продиктуйте, пожалуйста, адрес.

Он успел привести себя в человеческий вид, принял душ, побрился, растворил в стакане шипучую антипохмельную таблетку, потом сварил себе крепчайший кофе. Ровно через полтора часа раздался звонок в дверь.

На пороге стояла девушка не старше двадцати трех лет, очень высокая, худенькая, белокурая, с большим чувственным ртом и тонким, чуть вздернутым носиком. В первый момент он даже не понял, почему так тревожно вздрогнуло сердце. Остатки похмельной головной боли как ветром сдуло.

Перед ним стояла его Ирина. Разумеется, не настоящая, не теперешняя сорокапятилетняя графиня де Рожен, не чужая, надменная Ирка, вероломно бросившая его в Нью-Йорке и разбившая всю его жизнь. Нет, это была девочка Ирина из того счастливого и страшно далекого семьдесят первого года, в котором остался огромный, кровоточащий кусок его души.

Гарик Руденко уткнулся носом в светлые теплые волосы изавыл, как пес.

Авангард Цитрус улыбнулся, как неотразимый герой рекламы «Мальборо», пожал руку корреспондентке Веронике Сурковой, помог ей снять шубку, проводил в комнату, усадил в кресло.

– Я забыла вас предупредить, через полчаса подъедет наш фотограф, сказала она.

– Да, конечно, очень хорошо. Хотите кофе, Вероника?

– Спасибо. Чуть позже.

Даже улыбка у нее была Иринина. И в одежде что-то из далекого семьдесят первого. Узкие черные джинсы, расклешенные от колена, черный свитер «лапша» с высоким воротом.

Она вытащила из сумки маленькую коробку очень дорогих швейцарских шоколадных конфет с коньячной начинкой. Его любимых.

– Авангард Иванович, я как раз недавно перечитывала ваше «Альтер эго». Там вы так красочно описали, как голодали в Нью-Йорке и как вам хотелось шоколаду, что я не удержалась. Не смогла прийти к вам с пустыми руками.

– Спасибо. Это мои самые любимые конфеты. Вы мой роман перечитывали? То есть читали уже не в первый раз?

– В третий, – она взмахнула ресницами. Он закурил.

– А другие мои книги вы читали?

Он писал мало. За десять лет вышли в свет всего три романа. Был еще небольшой сборничек статей. Про последний роман «Ангелы из преисподней» говорили, что продается он плохо. Тридцатитысячный тираж пылится на складе.

– Ваш последний роман произвел на меня огромное впечатление. Вы затрагиваете такие глубины человеческой психологии, ставите такие сложные философские и общечеловеческие вопросы… – она красиво закатила глаза. Честно говоря, я проглотила ваших «Ангелов из преисподней» за одну ночь. Обидно, что вы сейчас так редко балуете нас своим потрясающим творчеством.

– Стало быть, я могу вас считать поклонницей своего творчества?

– Не только творчества, – она широко улыбнулась, достала из сумки диктофон, – вы, Авангард Иванович, весьма привлекательная личность. Ваше имя овеяно легендами. Вы бываете в самых горячих точках планеты, вы видели много страшного, тяжелого и при этом не ожесточились, остались романтиком в душе. Что помогает вам после стольких испытаний сохранить любовь и веру в человека?

– Без любви и веры просто нельзя жить, – он раздул щеки и выпустил струйку дыма в потолок, – если хотите, это инстинкт самосохранения. Я вообще очень верю в инстинкты. Душа вторична. В человеке главное – здоровый, крепкий, породистый зверь. Зверь с полномочиями Бога на земле.

– В последнее время о вас все больше говорят как о политике, о лидере партии «Русская победа». Кем вы сами себя ощущаете – политиком или все-таки писателем?

– Конечно, писателем. Просто, как всякий русский, я не могу спокойно наблюдать тот политический и социальный беспредел, который раздирает нашу страну. Поэтому приходится заниматься политикой, и слишком мало времени остается на творчество. Хотя, по большому счету, политика – это тоже творчество.

– И все-таки давайте поговорим о литературе. Насколько автобиографичны ваши романы? Я не спрашиваю о первом, об «Альтер эго». Но другие два – в них повествование тоже идет от первого лица. Насколько глубоко вы ассоциируете себя с героями?

– Почти полностью. Иначе я не могу писать. Все мои романы автобиографичны. Честный писатель обязан изображать самого себя, и только себя. Без исповедальности нет литературы. Но интересна исповедь только сильной личности. Хлюпики, нытики никому не нужны. Так и в политике. Лидер должен быть обаятельной, яркой, цельной личностью. Он должен нравиться толпе, женщинам, подросткам, старикам и старушкам. Он должен иметь фанатов, оголтелых поклонников и поклонниц.

– Ну, я не спрашиваю, имеете ли вы их. Это факт известный. Как вы относитесь к славе?

– Мне нравится быть знаменитым. Без этого для меня нет жизни. Слава сродни наркотику, только здоровью не вредит.

Авангард Цитрус глубокомысленно, основательно, с удовольствием отвечал на вопросы корреспондентки. Гарик Руденко барахтался в ярко-розовых воспоминаниях, как муха в клюквенном киселе.

– Что вы считаете главным достоинством женщины? – спросила корреспондентка.

– Красоту, нежность, покорность.

– На что вы прежде всего обращаете внимание?

– Как любой нормальный мужчина – на внешность. Мне нравятся высокие, худые, белокурые.

– А конкретней? Вы видите женщину целиком? Вас впечатляет общий облик или вы выделяете сразу что-то наиболее важное для себя? Например, глаза, грудь, ноги, руки…

– Руки, – Гарик Руденко схватил Ирину за руку, – пальцы, ладонь…

Авангард Цитрус оскалился, как мистер Мальборо с рекламного щита, ловко чмокнул пальчики корреспондентки Вероники и выпустил ее прохладную руку из своей раскаленной потной лапы.

Корреспондентка нисколько не смутилась. Она была вполне современной девушкой с прогрессивны ми, свободными от ханжества взглядами. В зеленых глазах влажно поблескивало понимание, спокойное и мудрое сострадание. Она улыбнулась, помахала длиннющими ресницами, быстрым легким движением поправила волосы, чуть вздернула подбородок.

– Давайте выпьем кофе, Вероника, – он судорожно сглотнул, – я, честно говоря, не успел позавтракать, мне срочно нужен крепкий кофе, а то голова плохо работает.

– Да, конечно.

Цитрус отправился на кухню. Ему надо было хотя бы на две минуты остаться в одиночестве, отдышаться, прийти в себя под лавиной нахлынувших чувств.

«А может, это поздний подарок судьбы? Может, это и есть настоящая моя любовь, а та, первая, была только призраком, грубым предисловием к волшебному роману?»

Он вернулся с двумя чашками в руках. Корреспондентка убрала в сумочку пудреницу, тряхнула волосами, улыбнулась.

– Скажите, Авангард Иванович, неужели в вашем первом романе все правда? спросила она, отхлебнув кофе.

Коробка с конфетами была открыта. Цитрус стал, не глядя, разворачивать тонкую серебряную фольгу и отправлять в рот одну конфетку за другой.

– Вы же сами определили жанр. Это дневниковое повествование. Исповедь. Все правда, Вероника, до последнего слова. Потрясающе вкусные конфеты. Почему вы не едите?

– Запрещаю себе есть сладкое. Берегу фигуру.

– Да, такую фигуру надо беречь. Мне, честно говоря, бывает жалко женщин. Столько запретов ради красоты, столько испытаний.

– Ну что вы. Смешно говорить об испытаниях. Это такая ерунда. Вот вам. Авангард Иванович, столько пришлось пережить. Я когда читала, у меня прямо мурашки по коже бегали. Вы так ярко все описываете, так подробно, – она вдруг поперхнулась и закашлялась.

Цитрус перегнулся через стол, осторожно похлопал ее по спине.

– Ой, простите, можно водички? – жалобно попросила она сквозь кашель. Можно сырую, из-под крана?

– Зачем сырую? У меня есть минеральная. В воде оказалось слишком много газа. Его окатило с ног до головы, когда он свинчивал пластмассовую крышку. Он выругался, стал вытираться бумажным полотенцем, почему-то ужасно разнервничался, подумал, что возвращаться в мокрых штанах неприлично, но не переодеваться же, пока она там, бедненькая, кашляет.

Она уже не кашляла, благодарно улыбнулась, отхлебнула воды, поставила стакан на стол. Он совершенно машинально допил залпом воду из ее стакана.

– У вас кофе остыл, Авангард Иванович.

– Вероника, давайте без отчества. Просто Гарик. – Он также залпом выпил свой остывший кофе и закурил.

– Хорошо, Гарик, – она кивнула, – ну что, продолжим? Я включаю диктофон.

– Да, конечно.

– Скажите, а стихи вы продолжаете писать?

– Нет. Это пройденный этап.

– Даже когда влюблены? Неужели ваш поэтический дар не рвется наружу под напором нежных чувств? – даже жалкая пошлятинка звучала из ее уст как музыка.

– Глядя на вас, Вероника, мне хочется писать стихи, – он вдруг почувствовал легкое, приятное головокружение, – знаете, со мной такого не было очень давно. Вы спросили про влюбленность… Я много лет ни в кого влюблен не был.

– Неужели? – Она рассмеялась. – Про вас столько ходит слухов на этот счет. Говорят, в последнее время вы увлекаетесь совсем молоденькими девушками, чуть ли не школьницами.

– Врут, – он тоже рассмеялся, хотя ничего смешного она не сказала, Вероника, милая, если бы вы знали, сколько про меня распускают грязных сплетен.

– Но это, должно быть, приятно. Это льстит мужскому самолюбию. Репутация плейбоя еще никому не вредила – ни писателям, ни политикам. Кстати, вы считаете себя плейбоем?

– Смотря какой смысл вы вкладываете в это слово. А вообще, я не люблю всяких американизмов, заимствований. Наш язык достаточно богат, чтобы найти в нем определение любому явлению…

Слова сыпались, как песок сквозь пальцы. В коробке одиноко поблескивала последняя конфетка. Он теребил мягкую цветную фольгу, скатывал в комочки. От сладкого во рту пересохло. Он допил остатки кофейной гущи из своей чашки. В ушах зазвенело. Вероника почему-то поплыла, понеслась перед глазами, как ведьма на помеле, хотя продолжала сидеть в кресле, закинув ногу на ногу. Он тряхнул головой, но дурнота не прошла. Впрочем, это была приятная дурнота. Он словно парил над комнатой, над белокурой красавицей.

– Гарик, вам нехорошо? – спросила корреспондентка, внимательно и сочувственно вглядываясь в его побледневшее лицо.

– Нет. Мне замечательно. Немного кружится голова, но это из-за вас, Вероника… Вы такая красивая… Как тебя называют близкие? Верочка?

– Ирочка.

– Ирочка? Господи…

– Почему вы так вздрогнули?

– Нет, все нормально. Разве я вздрогнул? Просто вы такая красивая, я боюсь, сейчас глупости начну говорить.

– А вы не бойтесь. Я выключу диктофон.

– Не стоит. Давайте закончим интервью.

– Хорошо. У вас двойное гражданство, американское и российское. Вы любите Америку?

– Терпеть не могу.

– А Европу?

– Ненавижу. Я люблю Россию.

– Но часто бываете за границей. Куда вы ездили в последний раз?

– В Швейцарию, – он засмеялся, – я был в Берне. Славный городишко. Но женщины там ужасны. Сплошные феминистки, синие чулки, амазонки, рыхлые, жирные, под мышками волосы не сбривают, фу-у, пакость, – он буквально захлебывался смехом, – от их волосатых подмышек и от их самостоятельности тошнит, я так истосковался по нашим русским красавицам. Представляете, всего за три дня успел соскучиться. – От смеха он стал икать. Из глаз брызнули слезы.

И вдруг он полетел куда-то, оторвавшись от дивана. Такая появилась легкость во всем теле, словно его накачали пузырьками, как газировку.

Между тем Вероника-Ирочка уже была не одна. То есть она продолжала сидеть в кресле напротив него, но почему-то вниз головой, и одновременно стояла рядом, держала его за руку, щупала пульс, закатывала рукав свитера и чем-то холодным прикасалась к коже.

– Вы летали в Берн. Это была личная или деловая поездка?

– Деловая… щекотно… Что ты делаешь, детка? Теперь у корреспондентки было четыре руки и две головы, причем одна мужская. А может, рук было вообще десять пар? Его трогали, вертели, ощупывали. Было щекотно и ужасно смешно.

– Кто тебя просил слетать в Берн? – Иринины теплые золотистые волосы касались его щеки, но она почему-то заговорила мужским голосом.

– Ирка, ты почему говоришь басом? Ужасно смешно…

– Азамат Мирзоев?

– Ну вот, сама все знаешь, а спрашиваешь.

– С кем ты встретился в Берне?

– С Карлом Майнхоффом, – приступ неудержимого хохота не давал говорить.

Теперь в комнате был Карл. Усатый белобрысый Карл. И сам про себя спрашивал. Это выглядело ужасно смешно. И еще была Ирина, такая нежная и прекрасная, что хотелось сразу, сию минуту, содрать с нее одежду.

– Привет, Карлуша. Слушай, выйди на кухню, покури. Я тут должен поговорить с любимой женщиной.

– Кто главный заказчик?

– У-у, сам Подосинский! Ха-ха, Карлуша, ты представляешь, По-до-синс-кий! – Цитрус выразительно указал пальцем в потолок, который плыл почему-то внизу, под ногами, и люстра росла из него, покачиваясь, как деревце на ветру. Слушай, Карл, выйди, а? Ты должен меня понять, как мужик мужика. У тебя ведь тоже такое было. Помнишь? Ты сам говорил, что дико влюбился в одну русскую.

– Как ее звали?

– Совсем свихнулся? Это ты должен знать, как ее звали.

– Я забыл.

– Ну вот. А я запомнил. Алиса ее звали. А мою любовь зовут Ирина. Вот я на твоем месте оставил бы тебя с любимой женщиной наедине. А ты, скотина, все никак не уходишь.

– Сейчас уйду. Где живет Алиса?

– Алиса живет в Стране Чудес, – Цитрус опять захохотал взахлеб.

– Где живет Алиса?

– В России. В Москве.

– Как ее фамилия?

– Вот чего не знаю, того не знаю, – Цитрус загрустил, беспомощно уронил голову на грудь и вздохнул с горестным всхлипом, – фамилию я не спрашивал, а ты мне не сказал.

– Хорошо. Что я должен сделать для Подосинского?

– А, фигня. Жида какого-то вывезти из Израиля.

– Имя?

– Натан Бренер.

– Адрес?

– Город Беэр-Шева. Санитарная станция.

– Чем занимается?

– Запрещенным оружием. Микробов разводит. Бактерии всякие, бациллы, в общем, гадость. Ирочка, зачем нам эта гадость? Слушай, Карл, ну ты мужик или нет? Выйди на минутку, а?

– Сейчас выйду. Как ты меня нашел?

– Ты же сам дал мне связной номер в Берне. Ну, помнишь, еще тогда, в Дублине, когда я брал у тебя интервью для французской газеты… Я позвонил, назвался, а потом ты ждал меня в кабаке у ратуши.

– Номер?

Цитрус без запинки отчеканил семь цифр телефонного номера в Берне.

– Пароль?

– Карл, ну ты что?! – он скорчился от хохота. – Какой пароль? Я сказал: «Привет, это Гарик Цитрус. Приехал на пару дней, хочу повидаться с Карлушей». Оставил свой гостиничный телефон. А потом ты сам позвонил и назначил встречу.

– Сколько мне заплатят за операцию?

– Много, Карл. А сколько ты хочешь? Яхта будет ждать в Порт-Саиде. Слушай, так ты чего, приехал уже?

– Как называется яхта?

– «Виктория». На мачте швейцарский флаг.

– Номер?

Цитрус медленно, без запинки, произнес регистрационный номер яхты. Все-таки поразительная была v него память на цифры.

– Цель операции?

– Я же сказал – вывезти профессора.

– Куда?

– Ну, ты бестолковый, Карл. В Москву, конечно А может, и не в Москву. Хрен их знает…

– Зачем?

– Э-э, Карлушка, много будешь знать, скоро состаришься, – Цитрус затряс пальцем перед усатой физиономией, – а то и вообще сдохнешь.

Опять металлический холодок на локтевом сгибе Сладкая газировка побежала по венам. Пузырики смеха забулькали в крови.

– Цель операции?

– Так на яхте все скажут… цель и точный маршрут… Ирина… где моя Ирочка? Не бросай меня, мы начнем сначала, я тебя очень люблю, ну иди сюда…

Цитрус вяло помахал рукой, отгоняя усатую галлюцинацию, призрак Карла Майнхоффа. Глаза его закатились. Голова упала на грудь.

Глава 16

Восточный Берлин, октябрь 1981 года


За полукруглым окном чердачной комнаты было холодно и темно. Шел дождь, вялый, унылый берлинский дождь. В такую погоду уроженец жаркой Палестины Махмуд Хамшари чувствовал себя скверно. Он чихал, кашлял, зябко поеживался, не снимал теплой кожаной куртки, хотя в комнате пылал камин.

– Выпей шнапсу, Махмуд. Согреешься, – сказала Инга Циммер и поставила перед гостем маленький граненый стаканчик.

– Да, Махмуд, давай выпьем с тобой за встречу, – улыбнулся Карл, – пройзт, дорогой, твое здоровье.

– Нет, – палестинец покачал головой, – нельзя мне. Ты забыл, Коран нам совсем не позволяет пить.

– Жаль. Мне так хотелось выпить с тобой. Сколько мы не виделись? Год или больше? – Карл отхлебнул шнапс и поставил рюмку. – Ты похудел, Махмуд. Но тебе идет. Хотя у вас считается, что мужчина должен быть толстым.

– И женщина тоже, – Махмуд усмехнулся, покосился на Ингу, – но ты, Инга, красивая, очень красивая. Хотя и худая.

– Я знаю, – улыбнулась в ответ Инга. – Кофе сварить тебе, Махмуд?

– Да, только покрепче.

– Она теперь умеет варить настоящий турецкий кофе. Между прочим, это ты, Махмуд, приучил меня к настоящему кофе. Помнишь, как в лагере, после тренировок, ты упрямо крутил ручную кофейную мельницу? Электрическая тебя не устраивала.

– Да, в электрической зерна дробятся, а в ручной перетираются. Вкус совсем другой.

– Вот этих тонкостей я до сих пор не понимаю, – Карл пожал плечами, какая разница, как смолоты зерна?

– Конечно, вы, немцы, пьете жидкую бурду. Знаешь, когда пахнет хорошим кофе, я сразу вспоминаю Мустафу-Левшу. Он любил есть кофейную гущу. Многие у нас на Востоке любят гущу.

– Меня, между прочим, тошнило слегка, когда он выедал эту черную кашицу со дна чашки, – заметил Карл.

– А ты знаешь, ведь мои люди выяснили, кто убил Левшу в Гамбурге в июле семьдесят девятого, – произнес Махмуд, задумчиво глядя мимо Карла, за окно, в мокрую черноту берлинской ночи, – мы ни одной минуты не верили, что наш Левша мог покончить с собой. Мы больше двух лет вели свое расследование. Левша был нашим лучшим боевиком. Он поражал цель с любого положения, мог стрелять, повиснув головой вниз. Он с трехсот метров попадал в подброшенную монету и с тридцати поражал ножом сердце либо другой орган человека – на выбор. Он бросал ножи с обеих рук. Его ведь называли Левшой не потому, что правая работала хуже. Просто для него не было разницы. Обe руки одинаково сильные и ловкие.

Высокий голос Махмуда звучал монотонно, тихо, и хотя Борил он на хорошем немецком языке, это напоминало печальную песню муллы с минарета. Он продолжал глядеть в окно, следил глазами, как ползут по стеклу длинные дождевые капли, и внезапно вспыхнувший ало-голубой огонь неоновой рекламы на противоположной крыше залил его бледное, обросшее бородой лицо совершенно покойницким цветом, мертвенно-сизым, с кровавым отливом.

За последний год Махмуд потерял почти всех своих товарищей. После двух неудачных покушений на премьер-министра Израиля вездесущий МОССАД устроил настоящую охоту за членами террористической организации «Эль-ислами».

В рамках МОССАДа была создана специальная группа, которая действовала вне всяких международных правил, нелегально отлавливая и убивая палестинских боевиков.

Спецслужбы и полиция разных стран смотрели на эту противозаконную акцию сквозь пальцы. На счету «Эль-ислами» было слишком много трупов, чтобы у кого-то поднялась рука остановить моссадовцев. К тому же мстители действовали профессионально, крайне осторожно и не оставляли никаких следов.

Рассыпавшихся по всему свету, меняющих мена и внешность палестинцев находили в Париже и Каракасе, в Вене и Асунсьоне.

Первым был убит представитель Организации освобождения Палестины в Риме сорокалетний Абдул Вади Каллари. Это произошло просто и буднично. Поздно вечером Абдул возвращался из гостей, был один и слегка навеселе. Он, в отличие от своих ортодоксальных единоверцев, любил выпить и не боялся разгневать Аллаха. Он говорил, что ему простятся мелкие слабости за то, что он убивал неверных.

Пока Каллари ждал лифта в подъезде своего дома, к нему подошел агент МОССАДа, выпустил в голову Двенадцать пуль из бесшумного пистолета и скрылся.

Римские власти официально объявили, что в ходе расследования открылись факты, указывающие на тесную связь Каллари с сицилийской наркомафией.

Через полтора месяца в Париже в доме представителя ООП Хусейна Аль Парси зазвонил телефон. Пар-си поднял трубку, представился и тут же был разорван на куски мощным взрывом. Для убийства выбрали момент, когда Парси находился один в доме. Ни семьи, ни прислуги рядом не было.

В многочисленных интервью высокие чины ООН, Интерпола, ЦРУ и другие компетентные чиновники, военные и штатские, заявляли, что слухи о некоей группе возмездия при МОССАДе явно преувеличены. Все спецслужбы имеют отделы по борьбе с терроризмом, и деятельность этих отделов нельзя считать незаконной. Когда речь идет о борьбе с терроризмом, правомерны любые средства.

Махмуд Хамшари, глава банды по прозвищу Черный Шейх, был главной целью моссадовцев. Чтобы отвлечь внимание от лидера, палестинцы решили на некоторое время заменить его подставным лицом.

Алжирец Сайд Алми-Хан возглавил «Эль-ислами» и тут же развернул активную деятельность по объединению всех палестинских группировок. Израильтяне забыли о Черном Шейхе и открыли охоту на Алми-Хана. Уже через месяц его автомобиль взлетел на воздух на тихой парижской улице. Черный Шейх был в ярости, организовал акцию возмездия. В Париже был убит атташе израильского посольства.

Но ярость и возмездие – это не те средства, которыми можно спасти свою жизнь. Махмуду приходилось скрываться, носиться по миру, менять внешность. Он уже никому не верил, даже своим. Именно свой продал израильтянам Алми-Хана, за большие деньги назвал адреса трех парижских любовниц алжирца.

За год было уничтожено двадцать лучших членов организации «Эль-ислами». Палестинцы не оставались в долгу. За каждый новый труп израильтяне получали не меньше трех трупов, а иногда сразу по несколько десятков покойников. Но сил у «Эль-ислами» становилось все меньше. Моссадовцы действовали не только пулями и бомбами. Они пускали в ход шантаж, подкуп, обещали жизнь, свободу и огромные деньги за информацию о Черном Шейхе. И это оружие оказалось страшнее огнестрельного. Жить хотели все. От свободы и денег было сложно отказываться. «Эль-ислами» разваливалась на глазах. Махмуд никому не верил. – Мы нашли убийцу Левши, – повторил он, продолжая глядеть мимо Карла, – это было трудно, но мы все-таки нашли.

Карл сочувственно кивнул, не спеша поднялся со стула, прошел по комнате к маленькому секретеру. В жестянке из-под печенья лежал заряженный пистолет «ТТ». Карл сел на столешницу секретера и небрежно положил руку на крышку жестянки.

– Конечно, прошло больше двух лет, – монотонно продолжал Махмуд, – и многое изменилось. Столько погибло людей после Левши, что можно и забыть. Но ты знаешь меня, Карл, я ничего не забываю и тем более не прощаю.

Махмуд сидел сгорбившись, вжав голову в плечи. Руки его были спрятаны в глубокие карманы просторной кожанки. Карл знал, Махмуд стреляет и метает нож не хуже покойного Левши.

Вошла Инга с кофейником и тремя чашками на подносе. На лице ее блуждала бессмысленная улыбка, зрачки стали огромными. Она шла по комнате на заплетающихся ногах, тихонько напевая себе под нос старинную песенку «Ах, мой милый Августин». Чашки и дымящийся кофейник угрожающе скользили по подносу.

«Морфий, – машинально отметил про себя Карл. – Укололась только что, уже второй раз сегодня. Пора класть ее в клинику».

Он как бы случайно сдвинул крышку жестянки, но не рассчитал, она упала с громким звоном и покатилась по полу.

Инга качнулась, поднос накренился, но Макмуд вскочил и подхватил его. Кофе не пролился, чашки не разбились. Инга продолжала бессмысленно улыбаться и напевать. Карлу хватило одной секунды, чтобы незаметно вытащить пистолет из жестянки и сунуть его за пояс джинсов, под свитер.

Махмуд поставил поднос на стол, опять сел и сунул руки в карманы.

– Все дерьмо, – громко сказала Инга и засмеялась, – вся эта жизнь дерьмо. Ты знаешь, Махмуд, он уже месяц не спит со мной, – она уселась на пол по-турецки рядом со стулом Махмуда, – вот ты говоришь, я красивая. Скажи, почему он со мной не спит? Наверное, он разлюбил меня. Как ты думаешь? Не знаешь? Я тоже не знаю. Если он меня бросит, я его убью, – она засмеялась еще громче, взахлеб, – сначала я убью ту проститутку, к которой он захочет уйти, а потом его.

Карл спрыгнул с секретера, подошел к Инге, поднял ее и, обняв за плечи, ласково произнес:

– Ты устала сегодня, майне кляйне, тебе надо поспать. Пойдем, я тебя уложу. Прости, Махмуд, я сейчас вернусь.

Он отвел ее на кухню. Там стояла узкая тахта, на которой иногда ночевали гости. Инга послушно улеглась, он накрыл ее пледом. Она обхватила его руками за шею, притянула к себе и горячо забормотала:

– Прости, Карл, я завяжу, обещаю тебе. Я лягу в клинику и завяжу. Только не бросай меня, ладно? Ведь я правда убью тебя, если бросишь.

– Хорошо, детка. Не волнуйся. Тебе надо поспать, – он поцеловал ее в висок и вернулся в комнату к Махмуду.

Кофе был уже разлит по чашкам. Махмуд вскинул на него черные воспаленные глаза.

– Колется она? – спросил он с сочувствием.

– Как видишь, – кивнул Карл, усаживаясь за стол.

– Вот и Стефани тоже кололась, – Махмуд отхлебнул кофе, – смотри. Карл, такие вещи плохо кончаются. Опасно иметь любовницу-наркоманку. Опасно и противно.

– Какая Стефани? – спросил Карл, не притрагиваясь к своей чашке.

– Девочка из Гамбурга, последняя любовница Левши. Стефани Хорст. Совсем юная, такая пухленькая, беленькая. Левше нравились женщины, похожие на сладкие булочки. Он вообще был сластена. Пей, Карл, твой кофе остынет.

Карл отставил чашку, вытянул сигарету из пачки, закурил.

– Ничего, я люблю холодный.

– Стефани стала колоться через год после того, как познакомилась с Левшой. С каждым днем ей надо было все больше денег. А Левша не любил бросать деньги на ветер. В это трудно поверить, Карл. Девчонка-наркоманка застрелила лучшего боевика «Эль-ислами». Потом она вложила пистолет в его левую руку и убежала. Три месяца назад мы нашли ее в грязном дешевом притоне в порту. Она нагло врала, все отрицала, а главное – проклинала Левшу. Глумилась над его памятью.

– Как же вы узнали, что именно она убила? – тихо спросил Карл.

– Ей было известно, когда и откуда Левша выстрелит в итальянца.

– То есть?

– Мы знали, что Селдоротти всегда останавливается в Гамбурге в «Принц-отеле». Горничная отеля была подружкой Стефани. Она сообщила ей, когда его ждут в очередной раз, и даже сказала, в котором часу. Стефани потребовала очень много денег за свою информацию. Левша пообещал, но не дал. Она убила его за это и еще потому, что знала, он собирался бросить ее. Потом она стала портовой проституткой, сначала дорогой, но с каждым месяцем все дешевле. Однажды проболталась клиенту, что если она кого-то ненавидит и желает смерти, то этот человек обязательно умрет. И привела пример с Левшой. А клиент оказался… В общем, долго рассказывать. Стефани уже нет. Она получила по заслугам. Знаешь, перед смертью она все-таки почти призналась. Она сказала, что еще десять раз могла бы убить Левшу и жаль, что хватило одного раза.

– Почему же полиция не вышла на ее след? – спросил Карл.

– Они с самого начала поверили в самоубийство. А мы нет. Если бы шакалы из МОССАДа не охотились на нас весь последний год, мы бы убили Стефани значительно раньше.

– И все-таки я не понимаю, – покачал головой Карл, – у Левши была отличная реакция. Как она умудрилась незаметно подойти и выстрелить первой?

– Незаметно подойти и выстрелить первым не сумел бы никто. Левшу мог убить только человек, которому он верил.

Карл загасил сигарету и спокойно выпил свой кофе. Теперь он знал: Махмуд разлил кофе по чашкам просто из вежливости и ничего особенного в его чашку не подсыпал.

О том, что информацию об итальянце передала Стефани Хорст, ему было известно. Знал он также, что Левша собирался расстаться со своей очередной любовницей. Остальное оказалось для него неожиданностью.

– Какие у тебя планы, Махмуд? – Карл закурил еще одну сигарету и откинулся на спинку стула.

– Выжить, – горько усмехнулся Махмуд.

– Ты собираешься что-то предпринимать, чтобы прекратилась охота?

– Что я могу? У меня почти не осталось людей. Лучшие убиты. Остальные продаются шакалам. Я никому больше не верю, Карл. Никому. Я думаю, надо взять заложников. Лучше детей. Совсем маленьких. Убивать по одному и поставить условие, чтобы они выпустили из тюрьмы пятерых моих людей и прекратили охоту.

– Не годится, – покачал головой Карл, – людей они, возможно, и выпустят, но охоту не прекратят, пока не убьют всех до последнего.

– Зачем ты мне это говоришь. Карл? Я сам понимаю, нужно что-то совсем другое. Только не знаю, что именно. Мне не на кого опереться. Я в каждом вижу предателя.

– Тогда надо опираться на предателей, – задумчиво произнес Карл.

– Шутишь? Мне сейчас совсем не хочется смеяться.

– Нет, Махмуд. Я совершенно серьезно. Акбар работает на МОССАД.

– Откуда ты знаешь? – Лицо его стало серым. Акбар был официальным представителем ООП в Лондоне. На МОССАД он работал уже полгода. Но Махмуд узнал о предательстве Али Акбара, ближайшего соратника, друга детства, всего неделю назад. И никак не хотел верить.

– У меня есть свои каналы, – грустно улыбнулся Карл.

– Значит, это правда?

– Люди обтачиваются легко, как морская галька, – глубокомысленно заметил Карл, – настоящий вождь должен быть свободен от иллюзий и сожалений. Знаешь, кто это сказал? Иосиф Сталин. Ты ведь настоящий вождь, Махмуд?

– Карл, я прошу тебя, не тяни. Я не понимаю, к чему ты клонишь? Если Акбар предатель, он будет убит.

– Не спеши. Он ведь еще не знает, что засветился. И моссадовцы не знают. Карл встал, подошел к книжным полкам и вытащил небольшой конверт. – Смотри.

В конверте была дюжина цветных фотографий. Махмуд долго молча разглядывал лицо черноусого мужчины, заснятого в профиль, анфас, крупным и общим планом, наконец поднял глаза на Карла:

– Кто это?

– Официант ресторана «Гемалт-хауз» Александр Крюгер. Сорок два года.

– Я вижу, что он официант, – рявкнул Махмуд, теряя терпение, и швырнул фотографии на стол.

– А больше ничего не видишь? Подойди к зеркалу. Ты забыл собственное лицо.

Махмуд опять схватил фотографии и стал быстро, судорожно перебирать их. Он был похож на игрока, который просадил казенные деньги и готов пустить себе пулю в лоб, но вот ему сказали, что в его колоде есть козырная карта.

– Если ты сбреешь бороду, Махмуд, и немного отоспишься, вы будете как братья-близнецы.

– Как, ты сказал, его зовут? – хрипло спросил Махмуд, продолжая перебирать снимки дрожащими руками.

– Александр Крюгер.

– Почему у него немецкое имя? Он не похож на немца.

– Его мать была еврейкой. Отец немец. Он родился в Казахстане. Пять лет назад женился на немке. В Берлине живет всего год. А в ресторане работает только второй месяц. Довольно неопределенная биография, и это очень кстати.

– Они не поверят, – покачал головой Махмуд.

– Разве за полгода сотрудничества Акбар обманул их хоть раз? Он сообщит им, что ты в Берлине, работаешь официантом в маленьком ресторане и зовут тебя теперь Александр Крюгер.

– Но ведь очень быстро все выяснится.

– И отлично, – кивнул Карл, – чем скорее, тем лучше.

Через две недели официант Александр Крюгер был застрелен у подъезда своего дома. Убийство смахивало на ритуальное. Тело его изрешетили тридцатью пулями из трех бесшумных пистолетов, с близкого расстояния, почти в упор.

Берлинская полиция моментально вышла на след кровавых злодеев, которые оказались агентами МОССАДа. На суде они вынуждены были признаться, что выполняли спецоперацию по борьбе с терроризмом. Все трое были приговорены к длительному тюремному заключению. Разразился чудовищный скандал. Средства массовой информации кричали, что сотрудники израильской разведки убивают невинных людей, не разбираясь, за одно только внешнее сходство с террористами.

Руководитель моссадовской спецгруппы Абрам Каган был смещен с должности. На его место назначили молодого перспективного сотрудника Якова Берш-тейна, который до этого руководил отделом, занимающимся разработкой агентуры в странах Варшавского Договора.

Это было вполне логичное назначение, так как основные базы по подготовке палестинских террористов находились на территории Советского Союза и ГДР. Берштейн имел богатую и сложную агентурную сеть, в которой были задействованы и палестинцы, и русские, и немцы. Он имел возможность выйти на след Махмуда Хамшари, но собирался всерьез заняться Черным Шейхом, когда сам возглавит отдел, когда уйдет наконец в отставку постаревший, надоевший шеф. А то получится несправедливо: один будет работать, другому достанутся лавры.

Каган догадывался, что молодой бойкий коллега приложил руку к его отставке. Но никто не знал, что идея сложной оригинальной операции пришла в голову агенту Штази Карлу Майнхоффу, когда он сидел в ресторане «Гемалт-хауз» и несчастный Александр Крюгер расставлял на его столике тарелки со свиными ножками и картофельным салатом.

Махмуда Хамшари застрелили через полтора года в Амстердаме.

Москва, январь 1998 года

– Ну что, ребята, поработали хорошо, – полковник Харитонов перекрутил назад видеопленку, чтобы еще раз просмотреть материал по наркодопросу Авангарда Цитруса. – Почему он опухший такой? Мешки под глазами. С похмелья, что ли?

– Да, вероятно, здорово перебрал ночью, – кивнула высокая худенькая блондинка, – я, честно говоря, заволновалась, когда он стал поедать конфеты одну за другой. Там ведь доза барбамила была распределена в расчете на то, что он съест не больше трех штук. А он как начал уплетать, ужас. Главное, я в кофе успела вылить препарат, ну, думаю, вырубится сейчас или вообще помрет, чего доброго.

Наталья Осипова, двадцатитрехлетняя сотрудница информационного отдела при службе безопасности, до сих пор волновалась, хотя все уже было позади. Ей впервые в жизни пришлось участвовать в такой операции.

Накануне, работая с материалами досье Авангарда Цитруса, она не обратила внимания, что Ирина Михайловна Удальцоба, ныне гражданка Фракции, графиня де Рожен, похожа на нее, Наталью, как старшая сестра. Зато Харитонов уловил это случайное сходство моментально. Тут же были найдены фотографии молодой Ирины Удальцовой.

– Повернись, – скомандовал Харитонов, придирчиво оглядывая девочку из информационного отдела, – так. Отлично. Теперь распусти волосы. Слушай, она тебе не родственница случайно?

– Нет. А что?

Главная сложность заключалась в том, что операция требовала скорости и стопроцентной секретности. Любое внимание к Цитрусу могло быть запросто зафиксировано людьми Подосинского. Идеально было бы, если бы даже сам Цитрус не знал, что из него вытащили информацию, поэтому Валерий Павлович решил отказаться от таких примитивных методов, как шантаж, похищение, запугивание. Заманчиво было шантажнуть стареющего нимфомана его связью с девятиклассницей Машей Устиновой, пригрозить уголовной ответственностью за совращение несовершеннолетней. Однако это долго и хлопотно.

Сначала полковник хотел прислать к Цитрусу под видом корреспондента профессионального гипнотизера, проверенного мастера гипно – и наркодопроса Ваню Логинова. Но не давала покоя мысль, что к Цитрусу лучше все-таки прислать женщину, причем определенного типа. Высокую худощавую блондинку не старше двадцати пяти лет.

Удивительное сходство девочки из отдела информации с первой роковой любовью Цитруса полковник счел настоящим подарком судьбы. Оставалось подготовить Наталью к операции.

Понятно, что одна она с задачей не справится. Наркодопрос требует определенного опыта и навыка. Работать с «сумеречной зоной», которую создает в сознании человека «сыворотка правды», должен профессионал.

Именно на этой стадии решено было подключить Ваню Логинова, которого Цитрус почему-то принял за Карла Майнхоффа, хотя гипнотизер-"фотограф" был темноволос и никогда не носил усов.

– Валерий Павлович, ко мне есть какие-нибудь вопросы? – спросил Иван, когда они еще раз просмотрели кассету.

– Спасибо, Ваня. Свободен.

Логинов ушел. Наталья замялась на пороге.

– А вообще, он мерзкий такой, этот Цитрус.

– Неужто не понравился? – Харитонов усмехнулся. – Ну вот, все вы, женщины, такие. Правильно Цитрус в своих произведениях о вас пишет. Коварные злодейки, не любите его, такого мужественного и красивого.

– По-моему, он вообще псих. И как только он мог стать лидером партии?

– Да нет там никакой партии, – махнул рукой полковник. – Кодла ряженых придурков, юношеский спортивный клуб, вокруг стая сумасшедших пенсионеров, а в серединке – наш приятель Цитрус со своими фрейдистскими комплексами.

– А боевики? – удивилась девушка.

– Шутовство все это. Ну, есть там пара-тройка приличных людей. Бывший мастер спорта по стрельбе, бывший чемпион Союза по вольной борьбе, пятиборец-чемпион. Имеют богатое уголовное прошлое. Учат молодежь благородному ратному делу, готовят кадры для частных охранных агентств. Ты ведь у нас девушка грамотная, знаешь, кто в основном за этими агентствами стоит?

– Бандиты.

– Правильно. Вот бандиты эту партию и кормят. Им так удобней.

– Ну хорошо, а митинги, собрания? А газета?

– Митинги? – хмыкнул полковник. – Ты хоть один видела?

– Нет.

– Ничего интересного. Собираются в каком-нибудь ДК, развешивают флаги со свастикой, споют хором свой гимн, поорут, побьют себя в грудь и разойдутся. А что касается газеты – убогие листочки, на дрянной бумаге, тираж в лучшем случае тысяча, а то и пара сотен. Краска мажется, печать ужасная, тексты с орфографическими ошибками.

– А почему о них тогда столько говорят?

– Потому что всегда удобно иметь карманного, домашнего злодея, чтобы на него сваливать все неприятности, чтобы им детей пугать, если не слушаются.

– То есть все наши фашисты, нацисты и прочие коричневые – это совершенно несерьезно?

– У нас, Наталья, столько всякого другого серьезного, что голова кругом идет, – вздохнул полковник.

– Валерий Павлович, а этот Цитрус только правду говорил? Или нес околесицу?

– Что тебе показалось околесицей?

– Ну, про какую-то Алису в Стране Чудес… Харитонов ничего не ответил, тяжело откинулся в кресле, прикрыл глаза.

– Спасибо, Наталья. Можешь идти. Ты молодец. Поздравляю с оперативным дебютом.

Глава 17

Ночью Алисе приснился кошмар, который преследовал ее многие годы. Однажды в десятилетнем возрасте она чуть не утонула в Черном море. Она качалась на сильных волнах, ее накрыло с головой, завертело, проволокло по острым камням. Папа вытащил ее на берег в полуобморочном состоянии, коленки были в крови, в ушах стоял тяжелый звон.

Когда она уставала, нервничала, когда наваливались мелкие и крупные неприятности, ей снилось, что она тонет в тяжелом горько-соленом море, дна нет, и волны швыряют ее, словно щепку. Она просыпалась с головной болью, с ощущением, что все в ее жизни ужасно и ничего исправить нельзя.

Папа говорил, что это наплывы подсознательного страха смерти, который есть в каждом человеке и проявляется по-разному, но особенно остро в переходном возрасте.

Переходный возраст прошел, а отвратительный сон все равно снился.

В восемьдесят третьем году двадцатилетняя Алиса впервые отправилась на море одна, без родителей. Она заснула в самолете Москва-Адлер, ей в очередной раз приснился знакомый, привычный кошмар. Отчаянно выдергивая себя из тяжелого горько-соленого сна, цепляясь сознанием за радиоголос («Приведите ваши кресла в вертикальное положение, пристегните ремни…»), она подумала, что надо наконец научиться плавать. И перестать бояться воды.

От Адлера до поселка Лазурный, возле которого находился международный студенческий лагерь «Спутник», было всего сорок пять километров, однако хитрый таксист повез двадцатилетнюю дурочку окольным путем, сложным и долгим. Они ехали по серпантину. Таксист кого-то подсаживал, высаживал, загружал в багажник то корзинки с фруктами, то огромные, опле-, тенные цветной сеткой бутыли с домашним вином, то отчаянно визжащий фанерный ящик с живым поросенком.

Таксист сразу углядел в аэропорту одинокую молоденькую москвичку в сиреневом платье, с огромным клетчатым чемоданом, с круглыми голубыми растерянными глазами. Быстро, чтобы не перехватили дурочку, взялся за чемодан, поволок его к своей машине и только потом спросил:

– Куда едем?

– Поселок Лазурный, студенческий лагерь, – она еле поспевала за ним, мелко цокая высокими каблучками.

– Восемьдесят, – небрежно сообщил таксист и запихнул чемодан в багажник.

– Да вы что! – Голубые глаза стали совсем круглыми, бледное, незагорелое личико вытянулось. – Мне говорили, это близко, полчаса езды.

– Это тебе в Москве говорили. Залазь, дочка. Так и быть, семьдесят.

На самом деле до Лазурного обычно возили за тридцать. Таксист дождался, пока она забьется на заднее сиденье, захлопнул дверцу, но сам не сел за руль, побежал к зданию аэропорта, чтобы прихватить еще кого-нибудь с московского рейса. Вернулся минут через десять, бросил в багажник еще один чемодан, усадил б салон пожилую тетку с двумя мальчиками-близнецами. Им надо было совсем в другую сторону, но голубоглазую можно катать до ночи. Ясно, такая права качать не станет, местности совсем не знает и со своим пудовым чемоданом никуда теперь из машины не денется.

Сначала он отвез тетку с детьми, потом развернулся и поехал к Лазурному хитрой далекой дорогой, подсаживая всех, кто голосовал.

Алису подташнивало в машине. За щекой таяла липкая барбариска. В окне мелькали атласные стволы эвкалиптов, бархатный кустарник карабкался на пепельно-розовые камни, ленивое вечернее солнце лежало на тонком облаке и долго не решалось скатиться вниз, в чистое неподвижное море.

– Все, дочка. Приехали.

Такси остановилось у чугунных ворот. Алиса отсчитала семьдесят рублей. Шофер уехал. Она осталась стоять у ворот со своим дурацким тяжеленным чемоданом. И зачем она набрала столько барахла? Зачем надела в дорогу босоножки на тонких высоких каблучках? Почему позволила так надуть себя пройдохе-таксисту? Ладно, в следующий раз надо быть умнее.

Ее поселили в трехместный номер. Соседки, две совершенно одинаковые, крошечные, как куклы, вьетнамки, целыми днями сидели на полу, вязали что-то длинное, широкое из одинаковых красных ниток, включали радио на полную мощь и подпевали тоненькими голосами, когда звучала какая-нибудь популярная песня. Никуда, кроме столовой, они не ходили. Даже на пляж. И каждый вечер жарили селедку на электроплитке.

Алиса не хотела ни с кем знакомиться. Утром, после завтрака, уходила подальше, на дикий пляж, где не было ни души, лежала с книжкой на горячих камнях. Днем отправлялась в горы, карабкалась по осыпающемуся светлому гравию к маленькому водопаду. Царапая ноги сухой колючкой дикого шиповника, залезала в темную лесную глушь, долго сидела на траве, слушая мерный гул ледяной воды.

Душными вечерами за открытым окном гремела дискотека, сквозь черную зелень пробивались разноцветные огни. В номере пахло жареной селедкой и дешевым мылом. Тихо щебетали вьетнамки у электроплитки. Алиса читала, лежа на своей койке, или просто закрывала глаза, отворачивалась к стенке,думала о маме с папой.

Они развелись за неделю до ее отъезда. Мама, офтальмолог, доктор наук, решила вторую половину жизни прожить для себя, ни о ком не заботясь. Но дело было даже не в этом. Отец, высококлассный нейрохирург, двадцать лет простоявший у операционного стола в клинике Бурденко, стал крепко пить к старости.

Многие годы он снимал водкой или чистым спиртом стрессы после тяжелых операций. Так делали все. Сначала пятьдесят грамм, потом сто, а дальше поллитра за вечер. Он являлся домой с глупой улыбкой на красном, потном лице, сообщал заплетающимся языком, что сегодня не совсем удачно поковырялся в чьих-то мозгах, иногда сразу засыпал, но случалось, начинал каяться, проклинать себя, просить прощения у жены и дочки, плакать, шмыгая носом и размазывая слезы по небритым щекам. Потом потихоньку доставал из портфеля очередную склянку со спиртом либо бутылку дорогого коньяка. Утром опохмелялся.

Операционная сестра Наташа, проработавшая с ним лет десять, все чаще говорила:

– Юрий Владиславович, у вас дрожат руки. Это стало слишком заметно. Заведующий отделением отстранил его от операций. Начались запои. Он все еще числился в клинике, но почти не работал.

Мама никогда не устраивала сцен, не вела долгих разговоров, не пыталась бороться, ибо считала, что у каждого свой путь, и если человек сам не понимает, ему ничего не втолкуешь, особенно в пятьдесят лет.

Ирина Павловна Воротынцева пропадала на работе с раннего утра до позднего вечера, дома общалась только с дочерью, а мужа перестала замечать. Он как будто умер для нее.

Алиса жалела отца, сначала пыталась прятать спиртное, выливала в раковину спирт и дорогой коньяк, потом просто плакала, умоляла, пробовала поговорить с мамой, сама нашла хорошего нарколога.

– Можно вшить «торпеду», есть и другие методы. Однако это должен быть его сознательный выбор. Но он не хочет. Ему все равно. У него уже начались необратимые изменения в мозгу. Ваш отец – хронический алкоголик, – сказал нарколог.

Все было бесполезно. Папа отказывался признать себя алкоголиком, лечиться не желал. Привычный, надежный, теплый мир медленно, но верно рушился, разваливался на глазах. Никто не был виноват, и никто ничего не мог поделать.

Когда Ирина Павловна сообщила, что подает на развод и намерена заняться разменом квартиры, Алиса предприняла последнюю отчаянную попытку повлиять на родителей. Она ушла из дома, шарахнув дверью, и сказала, что не вернется, пока они не помирятся.

Она ночевала у подруг, потом неделю прожила в общаге, в комнате двух своих иногородних сокурсниц. Был июнь, летняя сессия. Ни мама, ни папа даже не пытались ее разыскать. Позже оказалось, мама просто позвонила в институт, узнала, что дочь жива-здорова, сдает экзамены вполне успешно, и на этом успокоилась.

А папу, кажется, уже ничего, кроме выпивки, не интересовало.

– Ты взрослый, самостоятельный человек, – жестко сказала Ирина Павловна, когда Алиса вернулась домой, – с меня хватит. Он себя угробит, и я не желаю, чтобы это происходило у меня на глазах. Я не буду с ним жить даже ради тебя. Знаешь, я и так слишком многим жертвовала ради тебя. Бессонные ночи, пеленки. В первый год ты кричала так, что у меня лопалась голова. Каждый новый зуб резался с высокой температурой. Я потеряла год в институте, пришлось взять академку. Я спала на ходу, когда везла коляску. Потом – твои истерики по дороге в детский сад, твои дикие выходки в школе… Прости, детка, ты уже выросла. Я хочу пожить для себя.

Через два дня выяснилось, что Алисин курсовой проект на тему «Город будущего» занял третье место на общеинститутском конкурсе. В качестве приза она получила бесплатную путевку в международный студенческий лагерь «Спутник».

Алиса была рада, что не придется участвовать в эпопее размена трехкомнатной квартиры на проспекте Вернадского, к которой она уже успела привыкнуть. Семья переехала туда три года назад, когда старый дом на Трифоновке пошел на снос.

Ей больше всего на свете хотелось побыть одной. Она надеялась, что у моря, на теплом солнышке, сумеет успокоиться, свыкнуться с простым и страшным открытием, что теперь не нужна никому – ни маме, ни папе. Они ее вырастили, и довольно с нее. Чего она, собственно, хотела? Жить до старости у них под крылышком? Разумеется, нет. Просто Алисе казалось, они трое, мама, папа и она, будут всегда любить друг друга.

Папино пьянство было таким же предательством, как мамина ледяная рассудительная трезвость. Она не осуждала их, но видеть не хотела. Хотя бы некоторое время. Так что бесплатная путевка к морю оказалась очень кстати.

Еще в первый день в столовой за ужином она заметила, что белобрысый парень за соседним столом не сводит с нее бледно-карих прозрачных глаз. У него было загорелое до красноты лицо, офицерские аккуратные усы, крепкие крупные руки в густой штриховке светлых волосков. Он ловко вертел вилку между средним и указательным пальцами, получалось ровное быстрое колесо. А глаза глядели прямо на Алису.

С ней за столом сидели трое кубинцев. Девушки-мулатки болтали по-испански, громко смеялись, сверкая ослепительными зубами, живописно встряхивали жгуче-черными гривами, поводили смуглыми плечами. Совершенно шоколадный молодой человек таскал с их тарелок тефтели, они хлопали его по рукам и хохотали еще громче. На Алису эта веселая кубинская компания из Харьковского сельскохозяйственного института не обращала внимания.

А белобрысый за соседним столиком продолжал глазеть за завтраком, потом за обедом. Один раз Алиса не отвела взгляд, уставилась в ответ как можно надменней, холодней: мол, что вам надо, юноша? Получилась глупая игра в гляделки, от которой у Алисы пропал аппетит. А белобрысый преспокойно поедал бефстроганов с гречкой, не глядя в тарелку. Глазами он продолжал поедать Алису.

С ней пытались знакомиться. Подкатил красивый интеллигентный болгарин Стоян, потом сразу двое наших, Костя и Петя, комсомолькие вожди из Саратовского пединститута. Алиса вежливо, но твердо отказывалась от приглашений на дискотеку и в кино, не пошла играть в теннис с компанией югославов, фыркнула на кривоногого Ахмеда из Ливанасоторый спросил на ломаном русском, «пачыму такой красывый девушка савсэм одын и ны с кэм ны дыружит?».

Довольно скоро ее оставили в покое. Белобрысый не подошел ни разу, но игра в гляделки продолжалась.

Прошло пять дней. Однажды, лежа на своем любимом диком пляже, Алиса услышала шаги. Иногда сюда забредали компании, но места было достаточно, чтобы не подходить близко.

Сейчас не было ни души. Алиса подняла голову от книги и увидела, что к ней направляется шоколадный кубинец, сосед по столу.

– Привет, – сказал он, усаживаясь рядом на камни.

– Привет, – Алиса опять уставилась в книгу.

– Я думал, ты здесь голышом загораешь, а ты в купальнике. Зачем тогда уходить так далеко?

Он неплохо говорил по-русски. Она ничего не ответила.

– Знаешь, как меня зовут? Федя! Вообще-то, Фидель. Слушай, может, искупаемся?

– Не хочу.

– А что ты читаешь? – Он бесцеремонно сцапал книгу, захлопнул и громко, с пафосом, прочитал на обложке:

– «Генрих Белль. Бильярд в половине десятого». Кто такой? Почему не знаю?

Алиса молча попыталась отнять книгу. Он осклабился и спрятал руки за спину.

– Хорошо, – она встала, сунула ноги в шлепанцы и подняла с камней сарафан, – отдашь в столовой.

Он отбросил книгу, схватил ее за руку, резко дернул к себе, стал заваливать прямо на камни. Он был сильней, чем казался на первый взгляд. Изо рта у него пахло кислятиной, голубоватые белки глаз налились кровью, порозовели. Алиса на секунду расслабилась, давая расслабиться ему, а потом изо всех сил саданула коленом между ног, но промахнулась, попала выше, в живот. Он даже не заметил удара. Он сопел и пытался содрать с нее лифчик. Она закричала, вмазала ему головой в челюсть.

– Тихо, тихо, тебе понравится, – бормотал он, не реагируя на удары, – что ты ломаешься? Ну, тихо…

Алиса нащупала рукой гладкий тяжелый булыжник, и в этот момент шоколадный Федя отлетел от нее куда-то в сторону с жалобным стоном.

– Ты, говно черномазое, убью…

Это кричала вовсе не Алиса, а белобрысый, тот самый, который играл с ней в столовой в гляделки. Он даже не кричал, а спокойно, почти ласково, повторял всякие жуткие ругательства по-русски с немецким акцентом, при этом методично избивая негра, не давая ему подняться.

Алиса встала на ноги. Всего минуту назад она сама готова была убить этого несчастного Фиделя, и, в общем, могла, если бы успела шарахнуть булыжником по голове. Вполне могла.

Негр корчился на камнях, лицо его уже было разбито в кровь. Он пытался встать, но тут же падал на колени, получая один удар за другим.

– Перестань, – крикнула Алиса, – хватит!

– Ты считаешь, хватит? – белобрысый бросил на нее быстрый взгляд и тут же вмазал негру кулаком в зубы.

Потом легко, как пустой мешок, поднял кубинца за ворот футболки, заломил ему руки за спину и повернул лицом к Алисе.

– Врежь ему как следует.

Алиса замерла, глядя на негра. Он чуть закатил глаза, тяжело, хрипло дышал оскаленным кровавым ртом.

– Ну, давай! – Белобрысый держал его и со спокойной улыбкой глядел на Алису.

– Отпусти его, – тихо сказала она.

– Слушай, а может, его утопить? – задумчиво спросил белобрысый. Вообще-то таких надо топить не в чистом море, а в сортире.

Кубинец извивался, пытаясь вырваться. Он был выше белобрысого почти на голову, но у того оказалась железная хватка.

– Ты точно не хочешь ему врезать? Подумай, – сказал белобрысый, продолжая улыбаться.

– Нет, – крикнула Алиса, – отпусти его. Ее колотил сильный озноб, несмотря на жару.

– Ты понял, черное дерьмо, кто ты есть? Ты осознал, что с тобой будет, если вякнешь? Попытка изнасилования. Вылетишь из лагеря, из института. Немецкий акцент придавал его низкому спокойному голосу что-то механическое. Ты, черножопый, споткнулся и упал о горы. Ты летел по камням и разбил свою сраную рожу. Все, пошел вон.

Белобрысый пнул его коленом. Кубинец упал, потом вскочил на ноги, не оглядываясь, побежал по камням. Алиса посмотрела ему вслед. Он карабкался вверх, к лагерю, по узкой крутой тропинке. Он все время спотыкался и почти полз на четвереньках, пока не исчез в буйных зарослях горного кустарника.

Белобрысый не спеша подошел к кромке воды, присел на корточки, ополоснул руки в море. Потом поднялся, подошел к Алисе и, обтерев ладонь о светлые шорты, протянул ей руку с разбитыми костяшками пальцев.

– Меня зовут Карл Майнхофф.

Глава 18

Эйлат, январь 1998 года


«Я веду себя как идиот, – думал Деннис Шервуд, лежа в темноте в своем номере и глядя в потолок, – я все жду, что она бросится мне на шею и расскажет, кто она такая и что ее связывает с Майнхоффом. Конечно, она никакой не агент. Мне было бы легче с ней работать, если бы я ее подозревал. А так получается нечестная и, в общем, паскудная игра. Ребенок ко мне уже успел привязаться. Хорошо, что осталась всего неделя…»

Деннис с хрустом потянулся, сел на кровати, в темноте нащупал бутылку минеральной воды, сделал несколько глотков прямо из горлышка. Надо было поспать хотя бы четыре часа. Завтра тяжелый день.

Они, конечно, отправятся в Иерусалим. Для этого не надо напрашиваться, уговаривать Алису. Достаточно тихо постучать в окно, которое прямо над кроватью Максима. Мальчик просыпается рано. Он сразу загорится этой идеей, и Алиса не захочет его огорчать. День предстоит тяжелый потому, что пройдет в постоянном, ежеминутном напряжении.

Деннис не любил чувствовать себя виноватым. Конечно, ради того, чтобы выйти на реальный след Карла Майнхоффа, ухватить ниточку, которую никто пока, кроме него, Денниса, не ухватил, можно разыграть не просто влюбленность, а даже роковую страсть. Но дело в том, что именно сегодня капитан ЦРУ Деннис Шервуд с удивлением обнаружил, что испытывает к Алисе не только профессиональный интерес.

Деннис работал в разведке двенадцать лет. Он не видел в своей работе никакой романтики. Образ непобедимого, неотразимого Джеймса Бонда, покорителя дамских сердец, был для него такой же фантастикой, как чудище из фильма «Чужой».

Прыгать из самолета без парашюта прямо на голову кремлевскому генералу, укладывать из одного пистолета дюжину вооруженных до зубов злодеев, влезать в атомную подводную лодку через запаянный иллюминатор, при этом сохраняя девственную аккуратность прически и сверкающую чистоту белых штанов, Деннису не приходилось.

Беготня, стрельба, погони случались крайне редко и никакого восторга не вызывали. Была рутина наружного наблюдения, нудные долгие разговоры без всякого остроумного блеска, были многочасовые кружения по чужим городам с бесконечными проверками на предмет «хвоста». Все это требовало в первую очередь терпения, потом – логики, наблюдательности, отличной памяти, реальных знаний, интуиции, умения быстро справляться со стрессами и не пить, когда очень хочется напиться.

«А все-таки я вел себя как идиот. Вернее, как свинья. Вся штука в том, что она мне действительно нравится, эта Алиса. Я попытался ее поцеловать именно поэтому. Было бы лучше обойтись простыми добрососедскими отношениями, общаться с ребенком и не лезть к ней с нежностями. Я чуть не испортил всю игру своим напором. Теперь она замкнется еще больше. Если раньше была хоть маленькая надежда вытянуть из нее, почему она так боится Карла Майнхоффа и откуда она его знает, то теперь остается только ломать голову».

Деннис еще раз, очень подробно, прокрутил в памяти прошедшие два дня. Сначала фотографии, потом разговор в ресторане, реакция на сообщение о теракте. А ведь она очень внимательно прислушивалась к сообщению, которое передавали по Си-эн-эн, причем напряглась еще до того, как на экране появилась фотография профессора Бренера и прозвучало его имя.

Конечно, такого рода происшествия, да еще поблизости, заинтересуют любого и притянут к телеэкрану. Но слишком уж она была напряжена, слишком жадно вслушивалась в слова диктора, будто это касалось ее лично. Стало быть, она не просто знакома с Майнхоффом. Она знает, кто он, и боится. Да, она ужасно боится, только скрывает это от ребенка. Отсюда постоянное напряжение.

А потом, когда она сидела у двери номера, он решил не подходить сразу, понаблюдать со стороны. Она была уверена, что никто не слышит, и говорила сама с собой. Деннис не знал русского и не понял ни слова в ее быстром, нервном шепоте. Ни слова, кроме имени «Майнхофф». И вот тогда он окончательно убедился – никакой она не агент. Агент не произнес бы этого имени даже во сне. Просто испуганная одинокая женщина, которой не с кем поделиться своим страхом, не на кого переложить хотя бы малую часть какой-то своей странной, пугающей тайны.

То, что она жила в детстве в одной квартире с семьей профессора Бренера, это чистая правда. Но к делу отношения не имеет. Забавно, что единственная живая, ясная, не подозрительная и никому не опасная правда во всей этой мутной истории оборачивается блефом и только вносит путаницу, мешается под ногами. Блеф господина Случая, из которого ровным счетом ничего не следует.

Ну да, жила и не скрывает этого. Искренне беспокоится за своего бывшего соседа. А вот страх перед Карлом Майнхоффом – это уже серьезно. Вероятно, немец, с которым бередовал ребенок на пирсе, был именно он, Майнхофф.

Чего ради он так рискует?

Вообще, где, как они могли встретиться? Случайно познакомились, когда он учился в России? Ну и что? А если была любовная связь? Но из этого тоже ничего не следует. Ровным счетом ничего. С тех пор прошло не меньше пятнадцати лет.

Смешно подозревать в Майнхоффе такую сентиментальность, невозможно представить, что, встретив случайно здесь, в Израиле, свою любовь пятнадцатилетней давности, он изменил планы. Ведь он изменил планы. Он должен был перебраться через египетскую границу сразу после похищения, пока не улеглась первая паника. Однако он здесь и рискнул сам явиться на набережную за фотографиями…

Деннис достаточно хорошо изучил характер человека, за которым охотился почти десять лет. Он знал, Майнхофф в любовных связях крайне разборчив и осторожен, никогда не спит со случайными женщинами, со шлюхами и наркоманками из своей бандитской среды. Сколько раз к нему подсылали красоток-агентов, были среди них девушки всех национальностей, всех мастей, и ни одной не удалось затащить его в койку. Почти каждую быстро раскалывали, вытягивали всю информацию и убивали, иногда зверски, после долгих пыток.

Даже видавший виды бывший шеф Денниса полковник ЦРУ Майкл Стаут потерял самообладание, когда обнаружил в багажнике своей машины, припаркованной у штаб-квартиры в Стамбуле, растерзанный труп тридцатилетней Одри Лайн.

Одри была опытным и осторожным агентом, семь лет проработала в Турции, сама предложила операцию по внедрению в группировку турецких «Серых волков». Именно она сообщила о скрытых контактах руководства «Волков» с Майнхоффом. Об этих связях не знал никто. Было известно, что Майнхофф работал в основном с палестинцами, иногда с ирландскими республиканцами, имел контакты с итальянскими «красными бригадами». Но его турецкие контакты вскрылись впервые благодаря работе Одри Лайн.

Тогда, в восемьдесят седьмом, Майнхофф участвовал в разработке плана похищения главы миссии ООН в Стамбуле. Похищение должны были осуществить знаменитые турецкие «Серые волки». Одри успела передать эту информацию, и сразу, буквально на следующий день, – ее труп в багажнике. А главу миссии все равно похитили месяцем позже, и не в Стамбуле, а в Каире…

В общем, женщины никогда не были слабостью Карла. В бандитской среде принято менять подруг. Но рядом с Майнхоффом многие годы была одна-единственная. Инга Циммер.

Верная Инга сопровождала его повсюду, участвовала во многих операциях, пару раз спасла ему жизнь, готова была растерзать за него кого угодно. Никаких соперниц Инга не терпела. Говорили, что именно она раскалывает красивых агенток разных спецслужб и сама допрашивает их.

Про эту худенькую, очень светлую блондиночку с прозрачной кожей и ясными бледно-голубыми глазами ходили слухи не менее страшные, чем про самого Карла.

Пятнадцать лет назад, когда Майнхофф учился в России, в аспирантуре Института международных отношений, Инги с ним не было. Она лечилась от наркомании в берлинской клинике. Мог он, оставшись без присмотра, завести себе подружку? Разумеется. Неужели этой подружкой оказалась Алиса Воротынцева? Почему нет? Ей было всего двадцать. А он не был еще тем Майнхоффом, которым стал сейчас.

Сочи, июль 1983 года

– Я никогда не научусь плавать, отстань! – кричала Алиса, отбиваясь от сильных рук Карла, когда он пытался затащить ее на глубину.

Она могла проплыть по-собачьи при полном штиле десяток метров, но ей надо было непременно знать, что дно близко, под ногами.

– Ты же умеешь держаться на воде, этого достаточно. Да не брыкайся ты так! Плыви спокойно, не трать зря силы.

– Все, хватит, мне здесь выше головы!

– Я держу тебя!

– Нет! Отпусти, отстань!

Она вырывалась, выбегала на берег, а он уплывал на глубину. Ей нравилось, лежа на горячих камнях, смотреть, как он выходит из воды и солнце светит ему в спину, четко очерчивая силуэт.

После пляжа они играли в теннис или просиживали по три часа над шахматной доской на большой деревянной веранде, и Алиса всякий раз обижалась всерьез, если проигрывала.

На ночной дискотеке лихо отплясывали рок-н-ролл. Карл был отличным партнером, легко двигался, совершенно не уставал, Алиса тоже могла танцевать бесконечно.

В первый вечер после дискотеки они спустились к морю, вокруг не было ни души, и Алиса загадала:

«Если он сейчас попытается меня поцеловать, ничего не будет у нас. То есть будет легкий быстрый роман, который ничем не кончится. Мы больше никогда потом не увидимся. А если…»

Она не стала загадывать, что будет, если он не попытается ее поцеловать. Просто не стала, и все.

Он не притронулся к ней. Они сидели на остывших камнях, слушали шорох ночного спокойного моря и тихо разговаривали. Потом он проводил ее до корпуса.

На четвертый день знакомства они отправились с утра в горы, к водопаду. Тропинка была крутой, узкой, резиновые подошвы спортивных тапочек скользили по мелким камушкам. Влажная ткань футболки неприятно липла к обожженной коже. Алиса даже не успела заметить, когда получила солнечные ожоги. Вроде бы старалась не жариться на солнце, но плечи и спина стали красными и теперь ныли нестерпимо.

День был тяжелый, душный. Жесткие листья кустарника вдоль тропинки не шевелились, птицы молчали, подрагивал густой раскаленный воздух, дышать становилось все трудней.

– Смотри под ноги, в таких местах водятся гадюки, – сказал Карл.

– Я знаю. Слушай, может, вернемся, пока не поздно? Скоро начнется гроза. Алиса остановилась, балансируя на одной ноге, стянула тапочку, чуть не упала.

– Что случилось? – Карл подхватил ее за локоть.

– Камушек острый попал.

– Больно?

– Нет.

– Ты правда хочешь вернуться? Боишься грозы?

– Вымокнем до нитки, а потом придется скользить по грязи. Ливень размоет тропинку. – Она обулась, опираясь на его плечо.

– Ты сказала, что покажешь мне водопад. Представь, как это красиво водопад и ливень.

– Красиво, – кивнула она, – только очень уж мокро.

Он держал ее руку в своей, не отпускал, сжимал пальцы почти до боли. Потом внезапным резким движением поднес к губам. Жесткие усы защекотали ладонь. Он провел ее рукой по своему лицу.

– У тебя такие тонкие пальцы… Знаешь, как определить, чистая у человека порода или есть примеси?

– Знаю, – Алиса высвободила руку, – по форме хвоста, по густоте подшерстка, по толщине лап в щенячьем возрасте. Слушай, почему ты все время придуриваешься?

– Мне нравится тебя злить. Тебе очень идет, когда ты злишься.

Огромная, чернильно-лиловая, с коричневатым отливом туча разбухала, заполняла небо, пожирала куски ослепительной голубизны, добралась до раскаленного солнечного диска и словно поперхнулась, зашлась утробным громовым кашлем. Зашумели верхушки лиственниц, озоновый холодок ударил в ноздри.

Оскользаясь на крутой тропинке, они добежали до поляны. На краю чернел полуразвалившийся сарай, от него шла дорога к маленькому поселку. Едва они оказались под крышей, хлынул ливень. Ветер бил в гнилые стены, казалось, ветхий домик сейчас развалится.

Ливень перешел в град.

Пол в сарае был земляной, кое-где прорастала трава. У стены валялось несколько нетесаных занозистых досок. Карл стал деловито сооружать из них что-то вроде скамейки, положил одну на другую, снял рубашку, расстелил сверху, сел, вытянув ноги.

– Присаживайтесь, фрейлейн. Располагайтесь, чувствуйте себя как дома.

Ветер выл и свистел, вспыхивала молния, крупные колючие градины залетали в пустой дверной проем. Стало холодно. Алиса села рядом, на край его рубашки. Несколько секунд они сидели молча. От его голого плеча веяло жаром.

– У тебя репей в волосах, – быстрым движением он расколол заколку и стал осторожно вытаскивать липкий репейник, – не больно? Я не слишком дергаю? Слушай, у тебя в Москве есть кто-нибудь? Можешь не отвечать. Это не так уж важно. Ну вот, кажется, все… У меня в Германии есть Инга. Хочешь, я тебе о ней расскажу?

– Зачем?

– А просто так. Очень светлая блондинка. Немножко блеклая, но в этом есть своя прелесть. Я не люблю, когда она красит ресницы. Чуть выше тебя ростом и немного полней. То есть она худая, но кость у нее довольно широкая. Глаза совершенно прозрачные, иногда кажется, что они стеклянные. Особенно если Инга под кайфом. Она медсестра и таскает морфий в больнице. Но началось у нее с марихуаны. У нас все курят марихуану. Ты пробовала?

– Нет.

– Ну и правильно. Не надо. – Он обнял ее за плечи, чуть развернул к себе, отвел тяжелую русую прядь с ее лица. – Холодно тебе?

– Не очень.

– Знаешь, о чем я думаю? Все-таки надо было прикончить черномазую сволочь. Он посмел к тебе прикоснуться, он, шоколадное дерьмо, трогал тебя своими вонючими лапами. Его за это убить мало. Он слишком уж легко отделался. Сходил в медпункт, повалялся в койке пару дней, и теперь с ним все в порядке. Меня тошнит, когда я вижу, как он сидит с тобой за одним столом.

– Перестань, Карл. Он попросил у меня прощения. Он сказал, на него что-то нашло, кровь горячая, и вообще, у них на Кубе к таким вещам относятся проще.

– Вот пусть и катится на свою поганую Кубу. Ненавижу черномазых.

– Карл, это не смешно, – поморщилась Алиса.

– А по-моему, смешно. В этом идиотском лагере каждая цветная сволочь чувствует себя таким же человеком, как я, как ты… Это игра в поддавки, Алиса. Ты живешь в одной комнате с двумя желтыми крысятами, они спят на соседних койках, воняют на тебя своей жареной селедкой. А в столовой ты ешь вместе с черномазыми, и вполне закономерно, что Фидель считает, будто ему все можно. Их нельзя распускать, Алиса. Знаешь, у вас, русских, есть хорошая поговорка: посади свинью за стол, она поставит копыта тебе в тарелку.

– Посади свинью за стол, она – ноги на стол, – машинально поправила Алиса, – имеется в виду хамство. А это – понятие международное.

– Это понятие зоологическое, Алиса. У черномазых хамство в крови. Свинья благородное животное. Они хуже животных.

– Карл, перестань. Я уже говорила, для меня расизм – что-то вроде сифилиса. Стыдная, мерзкая болезнь, от которой разрушается мозг.

– Я шучу, фрейлейн, – он широко улыбнулся, – я хочу поразить вас своей оригинальностью. А вы не поражаетесь. Вы слишком серьезно относитесь к моим словам и не желаете понимать шуток.

– Расизм – это не повод для шуток.

– Расизма не будет, если все расставить по своим местам, назвать своими именами и освободиться от лицемерия. У них другой состав крови, другой генотип. Они другие. Похожи на людей, но все-таки не люди. Ты это чувствуешь, просто считаешь неприличным признаться, даже самой себе. Ну, давай по-честному, могла бы ты, к примеру, влюбиться в этого Фиделя? Или в какого-нибудь вьетнамца? Могла бы ты выйти замуж за цветного, родить от него ребенка?

– Карл, таких романов и браков навалом, у нас в институте…

– Я спрашиваю о тебе. Другие меня не интересуют.

– Ну, разумеется, в Фиделя я бы не могла влюбиться. Но не потому, что он черный, а потому, что идиот. Идиоты бывают всех цветов, Карл. И между прочим, в расиста я тоже никогда бы не влюбилась.

– Ox, не зарекайся, – он усмехнулся и прижал ее к себе чуть крепче. Знаешь, если у нас с тобой что-то получится, это будет надолго и всерьез. Я уже не отстану, – он произнес это совсем тихо, она почти не расслышала слов из-за шума ветра и града, – я не размениваюсь по мелочам. До Инги у меня были всякие случайные девицы, потом она всех разогнала. Я понял, что по своей природе моногамен. Или как это по-русски? Однолюб. Я понял это благодаря Инге. Но я устал от нее. Ты пока еще ничего не решила, я чувствую, у тебя кто-то есть в Москве. Ты очень скрытная, Алиса. Решай скорей.

– Карл, в таких вещах нельзя ничего решить. Ты как будто сделку хочешь со мной заключить.

– Ну, в общем, это немного похоже на сделку. Только серьезней. Для меня, во всяком случае, – он прикоснулся губами к ее щеке, потом щекотные усы медленно заскользили по шее, – ты мне подходишь, Алиса.

– Ты какой-то механический, – она слегка отстранилась и посмотрела ему в глаза, – иногда мне кажется, будто ты робот. И шуточки у тебя какие-то железобетонные.

Он засмеялся и мягко пригнул ее голову, прижал к груди. Его сердце билось сильно, часто.

– Я живой, Алиса. Просто ты не даешь мне расслабиться. Ну, скажи мне, роботу, что-нибудь человеческое. Скажи: «Карлуша, я тебя люблю». Погладь меня по голове, поцелуй меня, очень нежно, сначала в глаза, потом в губы.

– Карл, я тебя пока что не люблю. Я тебя почти не знаю. Ты иногда говоришь такое, что становится страшно и противно. – Она высвободилась из его рук, встала, подняла с земли свой маленький рюкзачок, вытащила сигареты.

– Никто не любит бедного Карлушу, – он вздохнул, поднялся, взял у нее из рук зажигалку, – на самом деле я хороший. И совсем не страшный.

Они закурили, опять уселись на бревна, молча смотрели, как затихает град, как светлеет небо. Вокруг весело, возбужденно щебетали птицы. Ветер успокоился. Вдали стал слышен мерный гул водопада.

Глава 19

Эйлат, январь 1998 года


– Мам, просыпайся, мы едем в Иерусалим. Алиса открыла глаза и увидела Максимку, умытого, одетого, улыбающегося.

– Который час? – Она села на кровати. – Почему ты вскочил в такую рань?

– Половина восьмого. Деннис уже приготовил завтрак. Мам, ну вставай! Ты же будешь душ принимать полчаса, потом марафет наводить, а ехать долго.

– Подожди, какой Иерусалим?

– Ну вы же вчера вечером договорились с Деннисом.

– Доброе утро, Алиса, – послышался из-за приоткрытой двери бодрый голос. Завтрак уже готов, и времени у нас действительно мало. Я уже забронировал по телефону два номера в «Холидей-инн».

Она вздрогнула и машинально натянула одеяло до подбородка.

– Доброе утро, Деннис.

Он улыбнулся в ответ и ушел к себе в номер вместе с Максимом.

Только под горячим душем Алиса окончательно проснулась. Ну что ж, все к лучшему. С Деннисом покойней и безопасней. Если ему нравится смотреть на нее влюбленными глазами, пусть смотрит. Она ясно объяснила – ничего не будет.

Через двадцать минут, одетая, причесанная, подкрашенная, совершенно спокойная, она вышла во двор. За пластиковым столом сидели Максим и Деннис. Оба с аппетитом уплетали многослойные горячие бутерброды. Максим с набитым ртом возбужденно рассказывал историю, которая за неделю до Нового года случилась в его классе и потрясла его до глубины души.

– Мы втроем, Димка Мельников, Аня Кузьмина и я, записывали на магнитофон радиорепортажи, разыгрывали в лицах всякую ерунду. Мы делали пародии на популярные передачи, на ток-шоу, сериалы, конкурсы, на рекламу, подбирали подходящую музыку, говорили разными голосами. Получалось очень смешно. У нас уже было две кассеты, все знали, что мы этим занимаемся, мы давали слушать даже некоторым учителям, и все смеялись. И вот кто-то взял наговорил на магнитофон жуткую гадость про наших учителей, про директора школы, такую похабщину, ужас! Эту кассету подкинули прямо в сумку нашей классной руководительнице, да еще завернули в записку: «Новогодние поздравления от Кузьминой, Воротынцева и Мельникова». Потом оказалось, что точно такую же кассету подбросили директору. Было настоящее следствие. Сначала, разумеется, все стали думать на нас. Маму вызвали в школу… Мам, ты расскажи, как с тобой директор разговаривал.

Теперь ребенок даже к Алисе обращался по-английски. Он буквально за два дня стал болтать так лихо, что Алиса не могла нарадоваться. Раньше он только читал, запас слов позволял ему говорить вполне свободно, но он стеснялся грамматических ошибок, не правильного произношения. А теперь шпарил не останавливаясь и сам получал от этого большое удовольствие.

Деннис умел слушать. Мало кто умеет так внимательно, с таким искренним живым интересом слушать десятилетнего ребенка, особенно чужого.

– Что сказал вам директор? – он придвинул Алисе тарелку с горячим бутербродом, чашку чая.

«Надо же, запомнил, что я не пью кофе, – вскользь отметила про себя Алиса, – даже не предлагает…»

– Спасибо, – она улыбнулась, отхлебнула крепкого горячего чая, – с директором у нас вышел сложный разговор. Он охотно верил, что Максим и его друзья не могли сделать такую гадость. Но доказывал мне, что они все-таки виноваты. Они спровоцировали, подали идею.

– Но это же глупость! – покачал головой Деннис. – Даже не надо объяснять, почему это глупость. Потом выяснили, кто это сделал?

– Нет. То есть, конечно, догадывались… Знаете, там была омерзительная, недетская похабщина, и особенно дико это звучало потому, что произносилось детскими голосами. Пытались сверять голоса, но они были изменены. Самое ужасное, что единственной причиной выходки была всего лишь зависть, пошлая, жестокая зависть. Слишком уж смешно дети пародировали ведущих ток-шоу, слишком смеялись одноклассники и учителя. И все говорили, что получается талантливо… Конечно, историю в итоге замяли. Директор провел серьезную воспитательную беседу с классом…

На стоянке перед отелем Деннис внезапно ускорил шаг, первым подошел к красному «Рено», поставил сумку на широкий каменный бордюр. Алиса заметила, каким особенным, цепким взглядом окинул он стоянку. Потом обошел машину, заглядывая в окна, и вдруг присел на корточки, стал высматривать что-то под днищем автомобиля.

– Что случилось? – спросил Максимка.

– У меня расческа упала. Все, нашел. – Он распрямился и быстрым движением убрал что-то в карман куртки.

Г. Сочи, июль 1983 года

У Алисы после трех часов безостановочного рок-н-ролла и диско гудели ноги. Голова кружилась, глаза закрывались сами собой. В ушах все еще орала группа «Бони-М». Сил хватило только на то, чтобы почистить зубы и нырнуть в койку. Она провалилась в сон и не слышала, как звякнуло окно. Потом что-то мягко, тяжело стукнуло.

Алиса вздохнула во сне, перевернулась на другой бок. Скрипнула пружинная койка, и что-то теплое, колючее скользнуло по щеке. Алиса открыла глаза, вскочила, но закричать не успела.

– Тихо, разбудишь своих крысят, – губы Карла были у ее рта и не дали крикнуть.

– Ты с ума сошел? – прошептала она, опомнившись после долгого поцелуя. Как ты сюда попал? Дверь заперта.

– Окошко открыто.

– Но ведь второй этаж…

– Дерево под окошком. Накинь что-нибудь. Надень тапочки.

– Зачем?

– Потом скажу. Давай быстрее.

Он уже нащупал тапочки под кроватью и надел ей на ноги. Соседняя койка громко заскрипела.

– Алисия, сито силутилася? – тревожно пискнул тоненький голосок.

– Ничего, Ли. Спи, – прошептала Алиса.

– Китио пилисел?

– Никто. Спи.

– Безяблазия какая, – заворчала вьетнамка Сан Ли, перевернулась на другой бок и накрылась с головой одеялом.

– Карл, что вообще происходит? – зашептала Алиса. – Который час?

– Половина третьего.

Он стянул с нее ночную рубашку, на минуту прижался щекой к ее груди, потом схватил платье, висевшее на спинке кровати.

Заскрипела койка под другой вьетнамкой.

– Давай быстрее, – прошептал он, – я потом все объясню.

На цыпочках они вышли в коридор, он прикрыл дверь. Алиса успела удивиться, что английский замок, который обычно закрывался с громким щелчком, сейчас не издал ни звука. Карл крепко держал ее за руку и тянул за собой.

– Куда мы несемся? – спросила она, когда они выбежали на ярко освещенную главную аллею.

– Сейчас увидишь. Небольшой сюрприз. Они свернули, обогнули соседний корпус и через минуту оказались у коттеджей, которые находились в глубине парка, за основными четырехэтажными корпусами.

В коттеджах жила администрация и комсомольская элита из стран соцлагеря. Алиса знала, что Карл к элите не относится и живет в соседнем корпусе, в таком же трехместном номере, как у нее, вместе с поляком и арабом из Ливана.

Карл достал ключ из кармана, открыл дверь коттеджа, буквально втолкнул Алису внутрь, тут же захлопнул дверь. Было совершенно темно, и в первый момент Алисе показалось, что она ослепла. Не давая ей опомниться, он легко подхватил ее на руки.

– Карл, ты все-таки сумасшедший, – быстро прошептала она, на секунду отрываясь от его губ.

– Скажи: «Карлуша, я тебя люблю…»

Платье упало на ковер у широкой комсомольской кровати.

– Где ты взял ключ от коттеджа? Нас выгонят из лагеря… Пусти меня сейчас же…

– Я взятку дал директору. Это теперь мой номер. Я тебя никуда не пущу. Теперь уже никуда. Ну, скажи: «Карлуша, я тебя люблю».

– Я тебя ненавижу… ты расист, террорист, бандит с большой дороги…

– Я предупреждал: не зарекайся.

– Что значит – не зарекайся?

– Ты влюбилась в расиста.

– Ничего я в тебя не влюбилась. Ты все выдумал. Так нельзя…

– Потом поговорим, обсудим, что можно, что нельзя. Ну обними же меня, поцелуй бедного Карлушу, вот так… а говоришь, не любишь! Очень даже… никуда не денешься теперь, никому н отдам…

– Карл, а как же Инга?

– Алиса, нет никакой Инги. Ты чувствуешь, никого нет, только мы с тобой, майне либе, майне кляйне, их либе дих, Алиса…

Иерусалим, январь 1998 года

Машину вели по очереди. Патрули, военные и полицейские, были расставлены через каждые двадцать километров. Вежливые мальчики с автоматами заглядывали в окошко, спрашивали, куда они направляются, улыбались и желали счастливого пути.

Вдоль окон плыла мрачная, каменистая пустыня, иногда попадались поселения бедуинов. Подобия палаток, собранных из фанерных ящиков, развевающееся под ветром тряпье, женщины, похожие на призраков в своих длинных одеждах, печальные голенастые верблюды с ковровыми седлами на мягких горбах.

Максимка незаметно уснул на заднем сиденье. Алиса и Деннис почти не разговаривали. Надо было постоянно следить за дорогой, сверяться с картой.

В Иерусалим они попали только ввечеру. Деннис быстро нашел гостиницу «Холидей-инн».

– Сколько стоит номер? – спросила Алиса, когда они заполняли анкеты за столиком в холле.

– Нисколько, – улыбнулся он, – я уже оплатил оба номера, мне как сотруднику корпорации положены огромные скидки. Для меня это почти бесплатно.

– Тогда я угощаю вас ужином, – улыбнулась в ответ Алиса.

– Хорошо, – кивнул он.

Они оставили машину на стоянке перед гостиницей и отправились пешком в старый город. Было холодно. Огромные толпы туристов медленно сочились по узким кривым улочкам. Группа английских баптистов совершала крестный ход к храму Гроба Господня. Мускулистый молодой человек в строгом черном костюме нес на плече огромный крест, вслед за ним семенили старички и старушки. Процессия останавливалась через каждые десять метров, чтобы спеть пару псалмов, и приходилось стоять, ждать. Обойти их было невозможно.

– Так мы будем идти до завтра, – сказал Деннис, – если мы хотим попасть в храм Гроба Господня до закрытия, надо свернуть и найти другую дорогу.

– А если заблудимся, попадем в арабский квартал? – засомневалась Алиса.

– Мам, перестань. Здесь везде полиция. Мало ли что тебе рассказывали! Ничего с нами не случится, – решительно заявил Максимка.

Они нырнули в какую-то глухую подворотню, потом еще куда-то сворачивали, останавливались, сверялись с планом города, несколько раз спрашивали дорогу у полицейских, те объясняли: сначала прямо, потом направо и сразу налево через несколько метров, а потом еще раз налево…

Стало темнеть. Они поняли, что сегодня уже никуда не попадут. Надо просто выбраться из этого лабиринта, а завтра встать пораньше и опять отправиться в старый город.

Они огляделись, чтобы спросить, как пройти к Яффским воротам, но обнаружили, что вокруг совсем другая толпа, мрачная, грязная, и ни одного туриста, ни одного полицейского. Глухой неприятный арабский квартал. Они ускорили шаг, чтобы поскорей выбраться.

Улочка примерно в метр шириной вся состояла из арабских лавок. Приходилось все время смотреть под ноги. Глиняная и медная посуда стояла прямо на булыжнике, тут же были навалены горы платков, ковров, громоздились вешалки с одеждой, лотки с фруктами, орехами, пряностями, липкими жирными сладостями, что-то жарилось, кипело, отовсюду звучала монотонная мусульманская музыка, группки мрачных усатых мужчин стояли у крошечных грязных кофеен, женщины в длинных робах, в черных платках, прикрывающих лица, скользили мимо, не поднимая глаз. Чумазые детишки всех возрастов носились сквозь толпу с воплями, сшибая все на своем пути.

Мальчик лет четырех потянул Алису за рукав и, глядя жалобными черными глазами, полными слез, заканючил на ломаном английском:

– Шекель, плиз, ай хангри, плиз!

– Ни в коем случае! – крикнул Деннис.

Но Максимка уже протягивал малышу шекель. Тот выхватил монету и убежал. Моментально подлетели еще трое, им было лет по семь, они заорали хором, стали дергать за одежду, один вцепился в Алисину сумку, другой ухватил Максима за куртку.

– Шекель! Гив шекель!

Деннис оттолкнул арабчат, схватил за руки Максима и Алису и рванул вперед. Им вслед неслись крики, улюлюканье, смех. И вдруг что-то больно ударило Алису в спину. Боль чувствовалась даже сквозь теплую кожаную куртку и толстый свитер.

– Пригнитесь! – крикнул Деннис. – Быстрее! Не оглядывайтесь!

Бежать по кривой, заставленной горшками, лотками и вешалками улочке было трудно. Почти совсем стемнело. Сзади слышался мерный топот и уже не только детские, но и взрослые мужские голоса. Судя по крикам, за ними бежало не меньше десяти человек.

Алиса все-таки оглянулась. Их догоняла целая толпа подростков, еще один камень ударил в спину. Они свернули за угол и оказались на точно такой же улице. Ни одного полицейского, никаких туристов. И почти полная темнота. Здесь почему-то не было электричества. Слабо мерцали огоньки свечей и керосинок за окнами лавчонок, ярко, холодно светил месяц. Крики и топот приближались.

– Мамочка, я боюсь, – крикнул Максим, – мама…

Кто-то схватил Алису за шиворот, у нее стали выдирать сумку, пытались стянуть куртку, она почти ничего не видела в темноте.

– Максим, где ты? – она старалась перекричать множество голосов.

Толпа окружила их, превратилась в орущее многорукое чудовище, и нельзя было понять, где Максим, где Деннис. Сумку с деньгами и документами давно вырвали из рук, кто-то пытался разодрать «молнию» куртки. Алиса понимала, что ее бьют, но боли не чувствовала. Она продолжала кричать, звать Максима, закрывая лицо от ударов.

Вдруг совсем рядом кто-то страшно завизжал, потом – глухой удар о булыжник. Опять визг и удар. Алиса наткнулась ногой на что-то мягкое. Потом почувствовала, что ее перестали бить.

– Мама, я здесь!

Она кинулась на Максимкин крик, споткнулась, упала, но не на булыжник, а на человека, который, скорчившись, лежал у ее ног, тут же вскочила, разглядела в темноте силуэт сына.

– Где больно? Говори, где больно?! – Она стала быстро ощупывать его лицо, плечи, заметила, что он стоит, вжавшись в стену.

– Нигде не больно. Одевайся! – Он держал в руках ее куртку и сумку.

Не успев удивиться, она стала машинально засовывать руки в рукава куртки. В двух шагах от них быстро дергались, извивались четыре мужских силуэта. Слышались страшные глухие удары. Один упал, трое продолжали драться. Мелькал светлый свитерДенниса, в какой-то момент он оказался на земле, но тут же поднялся.

Совсем близко раздались крики, топот. Еще одна толпа, человек десять, выскочила из-за угла и подкатывала по узкой улице все ближе, словно жуткая черная волна, которая все сейчас сметет на своем пути. Алиса обхватила Максимку, закрыла его собой, они оба стояли, вжавшись в стену, и понимали, что кричать, звать на помощь бесполезно.

И вдруг грянул выстрел. На мгновение повисла мертвая тишина, потом опять крики и топот. Алиса крепко зажмурилась. Казалось, прошла целая вечность, прежде чем она открыла глаза. Яркий свет фонарика ударил в лицо. Алиса сначала ослепла, а потом поняла, что перед ней стоит израильский полицейский.

– Что происходит? Кто стрелял? – спрашивал он по-английски. – Леди, с вами все в порядке? Вы меня слышите?

Полицейских было всего четверо, но толпа исчезла, растворилась в темноте.

– На нас напали, – ответила она, едва шевеля губами.

– Зачем вы ходите в такое время по арабским кварталам?

– Мы заблудились.

Алиса заметила, что никто уже не лежит на земле.

Значит, успели встать и убежать? Но упало не меньше трех человек. Они что, стали колотить друг друга?

В луче фонарика она увидела Денниса. Он разговаривал с другим полицейским.

– Я не знаю, кто стрелял. Нас пытались ограбить. Вероятно, у кого-то было оружие, – говорил он спокойно.

– Вам нужна медицинская помощь?

– Нет, спасибо.

– Вы хотите пройти в участок и написать заявление? У вас пропали деньги, документы?

– Нет, – уверенно ответил Деннис, – все в порядке.

Полицейские проводили их до выхода из старого города, который оказался совсем близко, через несколько улиц. Никаких вопросов им больше не задавали.

Когда они сели в такси, у Максимки началась истерика. Он дрожал, захлебывался слезами и повторял:

– Я только дал монетку… Он был такой маленький, такой несчастный… Я только дал ему монетку… – Все кончилось, малыш, не надо, успокойся, – шептала Алиса и гладила его по голове.

– А мы все-таки поужинаем сегодня в ресторане, – подал голос Деннис с переднего сиденья, – я голодный как волк.

– Как вы себя чувствуете? – спросила Алиса.

– Нормально. А вы?

– Вроде ничего.

– Деннис, почему вы не сказали, что знаете всякие восточные единоборства? – всхлипнув, спросил Максим.

– Какие единоборства? Я разве похож на Брюса Ли?

– Нет. Но вы их так лихо раскидали, даже успели отнять мамину сумку и куртку.

– Без куртки твоя мама замерзла бы и простудилась. А в сумке у нее документы и деньги. – Деннис обернулся, протянул руку, легонько взъерошил Максимке волосы. – Ты отлично держался. Кончай плакать.

В ярко освещенном холле гостиницы Алиса внимательно рассмотрела лицо сына. Он был очень бледный, глаза красные от слез, но никаких ссадин, только небольшая царапина на щеке. У Денниса она заметила кровоподтек на скуле. Увидев собственное отражение в зеркале, слегка отшатнулась. Нет, ссадин не оказалось, но лицо было каким-то чужим, бледным до синевы, волосы свисали спутанными прядями, в глазах застыл панический ужас, губы стали белыми и дрожали.

– Деннис, вы очень хотите в ресторан? – спросила она в лифте.

– Я хочу в ресторан! – заявил Максим. – Мы в последний раз ели на бензоколонке по дороге, это было сто лет назад. У меня в животе бурчит.

– Да, нам всем надо поужинать, – энергично кивнул Деннис, – я; например, ни за что не усну натощак.

Через полчаса они сидели в шумном мексиканском ресторане через квартал от гостиницы. Там готовили не только кошерную еду, и можно было заказать хороший кусок жареной свинины с острыми разноцветными соусами.

Максимка жмурился от удовольствия, уплетая сочное мясо, пахнущее живым дымком, шафраном и тмином, хрустел жареной картошкой, прихлебывал томатный сок, облизывался, как котенок. Щеки у него раскраснелись, а глаза уже начали слипаться.

Он быстро оправился после шока, ему хотелось есть и спать. Он все еще был возбужден, но уже не столько пережитым страхом, сколько подвигами Ден-ниса, который на его глазах буквально раскидал озверевшую толпу арабских подростков.

– Ох, как же вы дрались! Я такое только в кино видел! – говорил он с набитым ртом. – Вы мне покажете пару приемов?

– Что ты мог видеть в темноте? – пожал плечами

Деннис и отправил в рот кусок перченого мяса. – Я просто здорово разозлился, отбивался наугад, размахивал руками и ногами. Вряд ли это было похоже на кино. Конечно, кое-какие приемы рукопашного боя я знаю. Я увлекался карате и боксом, когда учился в университете. Но это было всего лишь хобби, разрядка после занятий.

– Нет, – покачал головой Максим, – вы дрались профессионально.

– Спасибо, – засмеялся Деннис.

Алиса почти не прислушивалась к разговору. Она смотрела на сына и думала, что одно из самых больших удовольствий – видеть, с каким аппетитом твой ребенок ест, как ему вкусно, как у него розовеют щеки.

Если бы года три назад ей сказали, что она сможет так запросто – ну, почти запросто – поехать с Максимкой зимой за границу, на море, кормить его в дорогом ресторане, покупать ему хорошие кроссовки, джинсы, легкие теплые куртки и сколько угодно фруктов… Если бы кто-нибудь пообещал ей такое счастье всего лишь три года назад, она бы решила, что над ней издеваются…

– Мам, ты мне мороженое возьмешь? Мимо их стола проплыл поднос, на котором возвышалось причудливое сооружение из разноцветного мороженого и фруктов, увенчанное шапкой взбитых сливок в россыпи тертого шоколада.

– А влезет? – с сомнением спросила Алиса. – У тебя там место еще осталось?

– На мороженое у меня всегда остается место.

«Неужели он тоже помнит, как просил сладенького, а я ничего не могла ему предложить, кроме куска хлеба, намазанного маргарином и посыпанного сахаром? подумала Алиса, подзывая официанта, чтобы заказать мороженое. – Нет, мы не голодали. Но все время были на грани. Я не могла найти постоянную приличную работу, каждая копейка была на счету. Стограммовую шоколадку я растягивала на несколько дней, долька утром, долька перед сном. Картошка с луком, но вареная, а не жареная. Меньше масла уходит. Гречка, геркулес… Конечно, мы не голодали…»

– Сколько шариков мороженого вам положить? Есть киви, ананас, персик… Вам сливки посыпать шоколадом или толчеными орехами?

– Два шарика, киви и персик. А сверху орехи, – ответил Максим официанту после долгих серьезных раздумий.

"Нет, он уже не помнит. Просто ребенок любит покушать. Получает удовольствие от еды. Мы же с ним не блокаду пережили, в самом деле! Ну иногда сидели на одной картошке и макаронах. Многие так живут. Я бы вообще не думала об этом, но первые семь лет жизни Максимке все время хотелось кушать. А я не могла его накормить вкусно, от пуза, хотя бы раз в неделю, не картошкой и макаронами, а хорошим мясом, курочкой, фруктами. Только когда был грудной, он наедался. Слава богу, молока у меня хватало… Да что я, в самом деле? Нас чуть не убили всего пару часов назад, а я вспоминаю эту несчастную картошку с макаронами и не могу просто радоваться, что все хорошо… Не могу. Потому что где-то в подсознании застряла занозой совершенно идиотская, абсурдная мыслишка: а вдруг то, что произошло в арабском квартале, как-то связано с Карлом? Вдруг он выследил нас, и это была не просто случайная попытка ограбления, а первая его атака? Правда, абсурд… Зачем ему это? Он тесно связан с исламистами, с какими-то очень страшными арабскими группировками. Я читала в газете… Ну и что? Разве нас с Максимкой это касается? Мы живем себе тихо, у нас свои проблемы, свои радости.

Я не знаю никакого Карла Майнхоффа".

Глава 20

Москва, сентябрь 1983 года


– Воротынцева, к проректору.

Завуч по воспитательной работе Галина Владимировна стояла в дверях аудитории, чуть склонив голову в пышных пергидрольных кудрях, уперев руки в широкие, обтянутые черной трикотажной юбкой бока. Взгляд ее не предвещал ничего хорошего.

– В чем дело, Галина Владимировна? – раздраженно спросил профессор искусствоведения, пожилой, маленький, как подросток, с аккуратной угольно-черной бородкой. – Неужели нельзя было подождать до конца лекции?

– Простите, Иван Геннадьевич, нельзя. Мне сказали, срочно. Воротынцева, давай быстрей, не копайся.

Аудитория молчала, провожая Алису сочувственными и любопытными взглядами.

– Что случилось? – тихо спросила она в пустом коридоре.

– Не знаю, не знаю, – завуч покачала головой и поджала губы.

– Галина Владимировна, ну пожалуйста, вы ведь знаете.

Они спускались по лестнице на третий этаж. Маленькая, круглая Галина шла впереди, нервно цокала высоченными каблуками. Вдруг остановилась и, развернувшись всем корпусом к Алисе, Произнесла страшным шепотом:

– Телега на тебя пришла.

– Какая телега? Откуда?

– Ну ты дурочку-то не валяй, – Галина прищурилась, – у тебя что, совсем мозги съехали?

– О чем вы? Я не понимаю…

– Как к иностранцу ночами в номер бегать – это она понимает, – быстро, одними губами пробормотала Галина. – Как кубинца до полусмерти избить – это она понимает. О господи, и откуда у тебя столько сил? В чем душа держится? Ты боксом, что ли, занимаешься? – Галина развернулась и быстро зацокала дальше вниз по лестнице.

– Каким боксом? Вы что… – прошептала ей в затылок Алиса.

– Моли бога, чтобы из института не вылететь. Это ж «Спутник», международный лагерь, там стукач на стукаче… Тьфу, никаких нервов на вас не хватит. И не вздумай… – она запнулась и сделала страшные глаза.

Они уже подошли к кабинету. В маленьком темном предбаннике между дверьми, обитыми мягким дерматином, Алиса зажмурилась на секунду. Что за бред? Оказывается, она до полусмерти избила Фиделя… Смех, да и только. Ну какой идиот это выдумал?

Она тряхнула волосами, прогоняя панический детский страх. Она не школьница. Ей двадцать лет. Они не имеют права лезть в ее личную жизнь.

– Заходи, заходи, Воротынцева.

Проректор был солидным, седовласым, с полным гладким лицом. Маленькие зеленоватые глаза глядели на Алису чуть исподлобья. Посверкивали очки в тонкой серебряной оправе, холеные пальцы вертели ручку «Паркер». Проректор слыл демократом, запросто общался со студентами, знал поименно почти всех старшекурсников.

Алиса стояла на ковре посреди просторного кабинета. У нее за спиной маячила кругленькая, испуганная Галина Владимировна. В глубине, в огромном кожаном кресле у журнального столика, сидел еще один человек. Алиса никогда прежде не видела его, а если бы и видела – ни за что не запомнила. Не человек, а серое, расплывчатое пятно. Костюм стального цвета, редкие бесцветные прилизанные волосы. Никакое лицо. Совсем никакое. Только в тусклых маленьких глазках было нечто необычное. Взгляд ледяной и пристальный. Когда на тебя так смотрят, через минуту начинают ныть зубы.

В кабинете повисла тишина. Чтобы немного успокоиться, Алиса стала разглядывать сувениры на полке стенного шкафа. Новенькая строительная каска. Сахарная голова – конус, обклеенный яркой бумагой с надписью «Бабаевский сахарорафинадный завод». Огромный окаменевший каравай, обвитый вышитым полотенцем с витиеватыми буквами «Хай живе…». Бронзовый бюстик Ленина. Чуть запыленный макет Московского Дворца молодежи.

Пауза затянулась. Никто не предлагал сесть ни Алисе, ни завучу. Наконец Галина Владимировна не выдержала и равнодушным голосом спросила:

– Александр Иванович, мне уйти или остаться?

– Идите, – проректор едва заметно кивнул. Когда мягкая дверь за Галиной закрылась, Алисе стало совсем уж зябко и одиноко.

– Ну что, Воротынцева, – с тяжелым вздохом произнес проректор, – что скажешь?

– О чем именно, Александр Иванович? – услышала Алиса свой бодрый голос.

– О чем? О твоем моральном облике, комсомолка Воротынцева. Тебе как лауреату конкурса было оказано высокое доверие. Ты получила путевку в международный лагерь, где отдыхает молодежь не только из социалистических стран, но и из стран капитализма. Ты представляла там не только наш институт, но и весь московский комсомол.

«Он совсем сбрендил, – с тоской подумала Алиса, – он никогда раньше так не разговаривал».

– Твою кандидатуру утверждал комитет комсомола института. Отличница, дисциплинированная, способная девушка. Ты опозорила всех, Воротынцева. И своих товарищей, и свой институт. – Он сделал небольшую паузу, набрал полную грудь воздуха и громко произнес:

– И свою страну!

– Чем? – тихо спросила Алиса. – Чем я опозорила свою страну?

– Ну не надо мне здесь изображать невинность, не надо! Какой позор, – он выразительно покачал головой, – пятно на весь институт!

«Он играет, – думала Алиса. – Он произносит заранее придуманный и заученный текст. Вполне добросовестно, но без вдохновения, даже с некоторой брезгливостью. Интересно, в чем же дело? Ведь не передо мной он так выпендривается…»

Серый человек в углу не произносил ни слова и не спускал с нее глаз. Алисе было противно оттого, что она до дрожи в коленках боится этого серого, но куда противней было наблюдать, как боится его солидный, важный пожилой проректор.

– Ну, что ты молчишь? – Александр Иванович вздохнул, перевел дух. – Скажи что-нибудь. Не стой, как соляной столб.

– Александр Иванович, – проговорила она медленно, спокойно и опять не узнала собственного голоса, – я стою как столб потому, что вы не предлагаете мне сесть.

– Садись, – буркнул проректор, дернув головой.

– Спасибо.

Алиса села и уставилась на серого. Пусть видит, что она его не боится.

– Сигнал о твоем безобразном поведении, Воротынцева, поступил даже не в институт, а в райком партии. Это значит, что я обязан принять самые решительные меры и отчитаться перед бюро райкома. Мне придется поставить вопрос перед комитетом комсомола и перед партбюро о твоем пребывании в институте и в комсомоле. Ты хоть понимаешь, что это значит? Четвертый курс, отличница… Так и будешь молчать? Давай выкладывай, как было дело.

Теперь его голос звучал почти тепло, даже сочувственно.

– Я не знаю, Александр Иванович, что мне говорить. В чем конкретно меня обвиняют?

– В аморальном поведении! В том, что ты ночевала в номере гражданина ГДР, аспиранта Института международных отношений! – теперь проректор почему-то закричал, да так, что даже покраснел от натуги. – Ну? Было такое? Отвечай!

– Было, – спокойно кивнула Алиса, – но мне кажется, это касается только меня и гражданина ГДР. А больше никого.

– Нет, милая моя! Ты ошибаешься! Это касается всех! И вообще, что за тон? Ты охолонись, охолонись, Воротынцева. Мы здесь не в бирюльки играем. Мало того, что ты в открытую спала с иностранцем, ты еще, – он смущенно откашлялся, – ты устроила безобразную драку с другим иностранцем, с гражданином Республики Куба, и нанесла ему тяжкие телесные повреждения.

Проректор перевел дух, откинулся на спинку вертящегося кресла. Алисе даже стало его жалко. Стыдно ему было, бедному, особенно стыдно произносить второе, ну совсем уж абсурдное обвинение.

– Александр Иванович, я не умею драться. Я никому не наносила тяжких телесных повреждений.

– Врач в медпункте подтвердил, что кубинского студента избили, – устало сообщил проректор, – и, по словам кубинца, это сделала ты, Алиса. Ты можешь внятно отвечать на вопросы?

– Могу.

– Какие отношения были у тебя с гражданином ГДР Карлом Майнхоффом?

– Ну, если я ночевала в его номере, то, вероятно, самые нежные, – сквозь зубы произнесла Алиса.

– Та-ак. Значит, ты не отрицаешь… Ну а кубинец?

«Что-то здесь не то. Мы ведь говорили потом с Фиделем, он попросил прощения и умолял, чтобы я никому не рассказывала. Я обещала. Что-то не то. Ни один нормальный мужчина не станет жаловаться, что его избила женщина. Фидель, конечно, не совсем нормальный, но не мог он… Это похоже на провокацию, грубую наглую провокацию».

– О каком кубинце вы говорите, Александр Иванович? Как его имя? В лагере было мнoгo студентов с Кубы.

Проректор стал нервно перебирать бумаги на столе, нашел какой-то листочек, пробежал его глазами.

– Фидель Диего Луис Кольвадорес, – прочитал он медленно, с листа, студент Харьковского сельскохозяйственного института.

– Фидель был моим соседом по столу. С ним, действительно случилась неприятность. К пляжу надо было спускаться по крутой каменистой тропинке. Он поскользнулся и упал на камни. Он правда здорово расшибся.

По лицу проректора стало видно, как он устал.

В коридоре задребезжал звонок. Кончилась лекция.

– Ладно, Воротынцева, – он покосился на серого, но тот так и сидел с непроницаемой физиономией, – перенесем разговор на среду. К четырем часам ты должна явиться на партбюро.

Алиса шла из института, не чувствуя ничего, кроме смертельной усталости и головной боли. Она решила, что в среду, перед тем как идти на это чертово партбюро, надо наглотаться каких-нибудь успокоительных таблеток, оглохнуть, отупеть и не слушать всей пакости, которую на нее станут выливать взрослые, разумные и, в общем, не злые люди. Ей предстоят еще две публичные порки, и надо как-то выдержать.

Она не собиралась продумывать линию поведения. Какая тут может быть линия? Каяться публично, мол, простите, дяденьки-тетеньки, я плохая девочка, больше не буду? Или оправдываться, доказывать им то, что они сами прекрасно понимают?

Алиса шла очень медленно, уставившись себе под ноги, и не замечала, что по тихому переулку в нескольких метрах от нее медленно едет черная «Волга». Переулок уперся в широкий шумный проспект. «Волга» притормозила, преграждая ей путь.

– Алиса Юрьевна, сядьте, пожалуйста, в машину. Серый молчун смотрел на нее своими тусклыми глазами и держал открытой заднюю дверцу. Впереди был тупой затылок безмолвного шофера. Ей захотелось рвануть вперед, через проспект, заорать «Помогите!», но она застыла как вкопанная.

– Мне надо с вами поговорить, Алиса Юрьевна. Садитесь.

– Зачем? – Она попятилась назад, чувствуя жуткую, тошнотворную слабость.

Дрожали коленки, кружилась голова. Одно дело – читать самиздат, слушать Галича, браво рассказывать анекдоты про КГБ в институтской курилке, и совсем другое, когда возле тебя останавливается черная «Волга».

– Чего вы так испугались? Мы просто подвезем вас домой и побеседуем по дороге.

Серый говорил вполне миролюбиво, правда, это плохо у него получалось. С таким лицом, с такими глазами хоть романсы пой, все равно останешься чудовищем.

«Будь что будет, – подумала Алиса, – если уж они взялись за меня, теперь не отвяжутся. Ведь не в застенки Лубянки меня повезут…»

– Вы представьтесь хотя бы, – бодро сказала она, – удостоверение покажите!

– Пожалуйста, – он сунул ей в лицо красную книжечку.

«Комитет государственной безопасности. Харитонов Валерий Павлович… Майор…» – прочитала Алиса.

– Алиса Юрьевна, вам был неприятен сегодняшний разговор у проректора? тихо спросил Харитонов, когда «Волга» тронулась.

– А вам он понравился? – Она вытащила из сумки сигареты и закурила, пытаясь унять нервную дрожь.

– Вы, надеюсь, понимаете, что разговор на партбюро будет еще неприятней, продолжал Харитонов, проигнорировав ее реплику, – а потом комитет комсомола. А дальше – отчисление из института. Вы хотите этого?

– Мечтаю! – фыркнула Алиса.

– Не надо иронизировать. Вы этого не хотите и боитесь. Но все зависит от вас.

– Ничего от меня не зависит. Ничего. Если вы добиваетесь, чтобы я стучала, так лучше сразу остановите машину. Пусть меня вышибут из института. Разумеется, я боюсь этого, но не настолько, чтобы стучать. Вы не по адресу обратились, товарищ майор. Или мне следует называть вас «гражданин начальник»?

– Перестаньте, – поморщился Харитонов, – охотно верю, что вы девушка мужественная, справитесь, переживете все грядущие неприятности. И будете чувствовать себя героиней. Это вас утешит отчасти, на некоторое время. В конце концов, высшее образование не главное, в нашей стране безработицы нет.

– Простите, можно короче? Я вам сказала, стучать не буду. Ничего подписывать не буду.

– Не надо меня торопить, Алиса Юрьевна. Я прежде всего хочу, чтобы вы ясно представляли ситуацию.

– Какую ситуацию? Да, я спала с иностранцем. Ну и что? В Москве и во всех больших городах полно иностранцев. А люди, как известно, делятся на мужчин и женщин, независимо от гражданства и национальности. Между мужчинами и женщинами иногда случается, что они спят друг с другом. Ни в одном уголовном законодательстве не сказано, что интимные отношения с гражданином другой страны преследуются по закону.

– А кто вам сказал, что вы подвергаетесь уголовному преследованию? Вас пока только судит общественность, речь идет о вашем моральном облике. Хотя у нас есть возможность привлечь вас и к уголовной ответственности за нанесение телесных повреждений. Кубинский студент был жестоко избит, он вовсе не поскользнулся. Имеются свидетели, есть его показания.

– Ну вы же взрослый человек! – усмехнулась Алиса. – Это смешно. Он выше меня на голову и тяжелее в два раза.

– Такая хрупкая девушка, как вы, может быть очень сильной. Допустим, вы его не били. Тогда кто?

– О господи! Да никто его не бил.

– Алиса Юрьевна, – он тяжело вздохнул и тоже закурил, – вы любите своего отца?

– При чем здесь мой отец?

– Он болен и вряд ли выдержит судебный процесс, а тем более – зону. Пожилой, спившийся человек, больное сердце…

– Какой процесс?! Какая зона?

– Тише, не надо так кричать, – поморщился майор, – против вашего отца может быть возбуждено уголовное дело. Он оперировал в нетрезвом состоянии, тем самым подвергая опасности здоровье и жизнь своих пациентов. Больные умирали у него на столе либо после неудачных операций.

– Не все зависит от хирурга. Даже у самых лучших, у самых опытных случаются неудачи, есть безнадежные больные. Отец никогда не оперировал пьяным.

– При желании можно доказать обратное.

– Он никогда не оперировал пьяным! Никогда!

– Не нервничайте так, Алиса Юрьевна. У вас руки дрожат и пепел падает. Мне нужно, чтобы вы подробно рассказали, каков характер ваших отношений с гражданином ГДР Карлом Майнхоффом.

– Я уже ответила на этот вопрос в кабинете проректора.

– Я хочу услышать более подробный ответ.

– Не лучше ли просто посмотреть порнуху? У вас ведь наверняка есть видюшники в департаменте.

Повисла пауза. Серый глядел ей в глаза не моргая. Она выдержала взгляд, хотя сердце при этом колотилось как сумасшедшее. Она отлично понимала, что играет с огнем.

– Не надо мне хамить, Алиса Юрьевна, – процедил он сквозь зубы, – я имею в виду не интимные подробности вашей связи. Меня интересует, сколько раз вы встречались с Майнхоффом в Москве, после возвращения из лагеря, о чем разговаривали, знакомил ли он вас с какими-либо людьми. Вот это меня интересует.

– Мы расстались, – быстро проговорила она, – мы не встречались в Москве, и ни с кем он меня не знакомил.

– Не правда, – он улыбнулся, вернее, слегка дернул краешками губ, – вы продолжаете встречаться.

Из новенького кейса он извлек плотный конверт, вытащил небольшую стопку черно-белых фотографий и протянул Алисе. Она взглянула на ту, которая лежала сверху, и ее затошнило. Там были засняты они с Карлом в постели, в его комнате, в общежитии аспирантов МГИМО. Снимок получился четкий. Она брезгливо бросила пачку на сиденье. Фотографии разлетелись веером.

– Нет, вы уж полюбуйтесь, Алиса Юревна. Здесь не только то, что вы называете порнографией. Есть и вполне пристойные кадры. Вот, например, вы с Майнхоффом в ресторане «Пекин». Кто здесь с вами за столиком? Кто эти двое?

– Я не знаю.

– Допустим, – кивнул серый, – давайте смотреть дальше. Вот вы гуляете в парке Сокольники. Это было совсем недавно, в прошлую субботу. С кем вы там встречались? О чем он разговаривал с этим человеком? Тоже не знаете?

– Понятия не имею!

Серый держал снимок у нее перед носом. Они с Карлом сидят на лавочке. Рядом – небритый носатый кавказец. Она не прислушивалась к разговору. Даже на снимке видно, что она сидит отвернувшись, курит. А они беседуют, наклонившись друг к другу. Тот разговор длился не больше пяти минут.

– Послушайте, если вы могли все это заснять, то и разговоры могли записать на пленку, – сказала она чуть слышно, – и личности этих людей можете запросто выяснить через свои каналы. Зачем вам я?

– Хороший вопрос, – серый одобрительно кивнул, – я не сомневаюсь, мы с вами найдем общий язык. Отца своего вы очень любите. И маму, кстати, тоже, хотя предпочли жить с отцом после развода родителей. Ваша мама – отличный специалист, доктор наук. Она часто бывает за границей. Представьте, как нехорошо получится, если всеми уважаемый доктор Ирина Павловна Воротынцева будет задержана на таможне и в ее личных вещах обнаружатся, к примеру, наркотики. У вас нет выбора, Алиса Юрьевна. И вы напрасно хитрите со мной. Кубинца избил Майнхофф у вас на глазах. Парень пытался вас изнасиловать. Впредь вы будете говорить только правду о вашем благородном друге. Только правду.

– А почему вас так интересует мой благородный друг? Он что, шпион? С каких это пор к нам стали засылать шпионов из дружественной ГДР?

– Вот это уже не твое дело!

Хоть что-то человеческое мелькнуло в глазах серого: злость. Пусть не лучшая, но все-таки живая эмоция.

– А если мы расстанемся? Все ваши усилия не имеют смысла. Мы можем расстаться в любой момент.

Серый вдруг положил руку ей на плечо и произнес тихо, задушевно:

– Не думаю. Он тебя так любит, Алиса…

Дома в почтовом ящике она обнаружила повестку. Ее отца вызывали в прокуратуру. Он тут же напился до сердечного приступа, даже не пытаясь понять, зачем и почему его вызывают.

Поздно вечером зашла мама, сделала папе укол, потом они сидели на кухне, пили чай, и мама сказала, что ее поездка во Францию почему-то сорвалась.

– Я знаю, чьи это козни. Это Ларычев мне строит. Он пытался запороть мою диссертацию. Он доведет меня когда-нибудь до инфаркта. Он метит на завкафедрой и все сметет на своем пути, меня и первую очередь. Если я не выступлю с докладом в Париже… А что такое с твоим отцом? Почему его в прокуратуру вдруг вызывают?

– Не знаю…

В среду утром Алиса позвонила по телефону, который ей дал Харитонов, и сказала:

– Оставьте моих родителей в покое. Я согласна.

Теперь ей не надо было являться на партбюро.

Отцу позвонили из прокуратуры, вежливо извинились, объяснили, что произошла ошибка. Его однофамилец проходил свидетелем по делу о какой-то краже. Никуда ему являться не надо.

Ирину Павловну выпустили во Францию. В субботу она встретилась с Карлом, они поехали в Серебряный Бор, и там, в глубине огромного парка, она рассказала ему все, от начала до конца, почти дословно передала разговор с майором Харитоновым и текст документа, который ей дали подписать.

– Мы больше никогда не увидимся, Карл.

– Ты меня больше не любишь, Алиса?

– При чем здесь это? Ты что, не понял? Я должна на тебя стучать. Меня завербовало КГБ.

– А я тебя перевербую, – он засмеялся, – мы будем встречаться, и ты им станешь рассказывать то, что я тебе скажу. Мы им такие наплетем сказки, что мало не покажется.

– Карл, это КГБ. Ты хотя бы понижаешь, насколько это серьезно? Скажи, что ты натворил? Почему они так тобой интересуются?

– Я взорвал Кремль. Слушай, а что, твой отец правда оперировал пьяный?

– Когда он стал пить всерьез, перестал оперировать.

– А ты заметила, когда смотрела эти фотографии, как мне с тобой хорошо?

– Совсем спятил?

– Это не праздный вопрос. Обычно ты закрываешь глаза и не видишь моего лица.

– Прекрати…

– Скажи: «Карлуша, я тебя люблю!» Ты, кстати, еще ни разу этого не сказала.

– Что ты натворил, Карл? Я должна знать.

– Ты запомнила номер той черной «Волги»?

– Зачем?

– Запомнила или нет?

– 1123МК.

– А как фамилия этого серого придурка?

– Харитонов Валерий Павлович, майор госбезопасности. Зачем тебе?

– Жаловаться буду в ООН и в Международную лигу по защите прав человека.

Был теплый солнечный день, разгар бабьего лета Ни души вокруг. Мягкая чистая трава. Над головой покачивались высокие верхушки сосен, пронизанные солнцем. Алиса не могла избавиться от ощущения, что сейчас, вот сию минуту, их с Карлом кто-то снимает из густого кустарника. Ей даже чудились еле слышные щелчки. Но потом она перестала думать об этом. Правда, ненадолго, всего на несколько бесконечных минут.

Глава 21

Авангард Цитрус очнулся от собственного жалобного стона и не сразу понял, где находится. Его тошнило, знобило, рубашка была влажной от пота. А главное, было почему-то ужасно страшно. Он заморгал, стал тереть глаза, наконец приподнял голову, огляделся и немного успокоился.

В зыбком свете зимних сумерек он разглядел, что в комнате относительный порядок, только пепельница с окурками на журнальном столе. Он один у себя дома, в полной безопасности. Никого нет.

Он вдруг с тоской осознал, что страшно ему именно поэтому: никого нет. Он никому на свете не нужен. Ему пятьдесят, и впереди бездна одиночества, влажная чернота могильной ямы. Какая гадость…

Цитрус с кряхтением спустил ноги на пол, прошел на кухню, зажег свет. На столе стояла открытая бутылка минералки. Он стал жадно хлебать воду из горлышка, потом уселся на табуретку, закурил.

Такого с ним еще не было. Это не перепой, не похмелье. Нечто совсем иное. Плотный, вязкий, как деготь, туман в голове. На часах половина пятого вечера. На улице почти совсем стемнело.

Цитрус вернулся в комнату, зажег свет. Поймал себя на том, что тянет руку к телефону, чтобы позвонить Маруське. Отдернул руку, словно телефонный аппарат был куском раскаленного металла. Нет у него никакой Маруськи. Некому звонить. Девчонка оказалась такой же дрянью, как они все. Его опять предали, бросили, кинули, как полное дерьмо. Все они суки…

Он грязно, с оттяжкой, поматерился вслух, и немного полегчало. Но туман в голове все никак не таял.

Цитрус отчетливо вспомнил маленькую лохматую собачонку, которая захлебывалась лаем, старушку в огромных валенках, мерзкий разговор с Маруськиным отцом. Это было вчера. Потом, ночью, он пил водку один на кухне. А что было утром? Похмелье? Но он ведь не запойный алкаш. Не могло похмелье длиться до половины пятого вечера. Доконали его эти бабы…

Цитрус ожесточенно пнул босой ногой кресло, попал по металлическому колесику, вскрикнул от боли. Ноготь на большом пальце сломался до мяса. Кресло откатилось к стене. Он присел, чтобы рассмотреть пострадавший палец, и вдруг заметил несколько блестящих шариков на полу, под креслом.

Это были комочки фольги, красные, зеленые, золотистые. Он аккуратно развернул один. Обертка от конфеты. От его любимого швейцарского шоколада с коньячной начинкой. Фольга хранила отчетливый запах коньяка и шоколада. Во рту возник приторный горьковатый вкус. Перед глазами всплыло женское лицо в обрамлении прямых белокурых волос.

Ну конечно! Утром к нему приходила девушка, корреспондентка журнала «Плейбой», брала у него интервью. Как ее звали? Ирина… Нет, ее звали по-другому, но она была ужасно похожа на Ирину в юности. Он увидел ее и потерял голову, поплыл в теплой патоке воспоминаний. А потом вырубился. При ней или позже, когда она ушла?

В голове опять все запуталось, завертелось, словно какой-то упрямый механизм срабатывал в определенном месте воспоминаний и сознание зарастало туманом, дрожащей сеткой, как экран сломанного телевизора.

Вместе с девушкой приходил Карл Майнхофф.

Цитрус отчетливо вспомнил светлые усы, насмешливые светло-карие глаза. Ну точно, Карл был здесь! Они пили втроем, потом Цитрус вырубился, а гости ушли…

Карл мог прийти только с этой девушкой. Он никогда раньше не бывал у Цитруса в гостях, не знал нового адреса.

До недавней встречи в Берне они виделись в последний раз три года назад в Дублине. Цитрус взял у Карла большое интервью для французской неонацистской газеты, с которой в то время сотрудничал. Потом посидели в баре, поболтали и разошлись. Там было несколько ребят из ИРА.

И между прочим, тогда, в Ирландии, они расстались довольно прохладно. У них зашел разговор о женщинах, Цитрус выдвинул свою обычную сентенцию, что все они суки и каждой нужен грубый сильный хозяин. Карл ответил, что Цитрусу просто не везло с женщинами.

– Можно подумать, тебе везло, – усмехнулся Цитрус, – глядя на твою Ингу, этого не скажешь. Слушай, неужели у тебя нет никого, кроме нее? Про тебя болтают, будто ты аскет, однолюб. Это совсем не вяжется с твоим имиджем. Ты не волнуйся, я не для газеты…

– Да, я однолюб, – хмуро кивнул Карл, – и мне плевать на имидж.

– Значит, Инга – твоя единственная женщина, любовь на всю жизнь?

– Нет, не Инга.

Цитрус стал приставать к нему, пытаясь выведать, кто же, если не белокурая бестия фрейлейн Циммер.

– Не отстану, пока не скажешь. Обещаю, это строго между нами.

– Она русская, – сказал наконец Карл, – ее зовут Алиса. Но мы расстались, не виделись много лет. Я даже хотел на ней жениться.

– Ты? Жениться? – захохотал Цитрус. – Так что же тебе помешало?

– У нее был больной отец, она не могла его бросить и уехать со мной… А теперь отвяжись, чертов папарацци. Как у вас, русских, принято говорить, это было давно и не правда. И вообще, с тобой, старый потаскун, я не собираюсь обсуждать свою единственную чистую любовь.

Как всегда, нельзя было понять, шутит Карл или говорит серьезно.

Они еще долго сидели в баре, и чем больше наливались пивом, тем значительней расходились их взгляды на жизнь вообще и любовь в частности. В итоге чуть не поссорились. Расстались довольно холодно.

На самом деле Цитрус даже испугался, когда с легкостью согласился выполнить поручение Азамата – встретиться с Карлом и передать предложение самого Подосинского. Сначала согласился, а потом испугался. Вдруг бернский связной телефон, который дал ему Карл тогда, в Дублине, давно уже недействителен? Вдруг Карла вообще нет в Швейцарии? Все-таки три года прошло.

Однако все получилось. Цитрус просьбу выполнил, Карла нашел, поручение передал. А вот Азамат, сволочь такая, крутит теперь, не хочет платить за опасную работу. Оказывается, Карл уже в Москве. Иначе каким образом он мог попасть к Цитрусу домой? Все-таки был он здесь или нет? Почему так ясно стоит сейчас перед глазами светлоусое лицо?

Опять в голове все спуталось. Однако из путаницы вдруг проступило имя девушки, корреспондентки журнала «Плейбой». Вероника Суркова.

На нижней полке в книжном шкафу в стопке журналов он разыскал номер «Плейбоя» за прошлый год. На последней странице были напечатаны телефонные номера. Сейчас только пять вечера. Он должен кого-то застать в редакции.

Звонить пришлось долго. Сначала болтал автоответчик, потом было занято. Наконец послышался живой приятный женский голос:

– Приемная главного редактора…

– Добрый вечер. Вас беспокоит писатель Авангард Цитрус.

– Здравствуйте. Я вас слушаю.

– Сегодня ко мне приходила ваша корреспондентка Вероника Суркова. Мне надо уточнить кое-что в тексте интервью. Скажите, как мне с ней связаться?

– Простите, но у нас нет такой корреспондентки.

– То есть как? А кто же ко мне приходил?

– Как вы сказали? Вероника Суркова? Я попробую узнать, возможно, она работает внештатно, по договору.

В трубке зазвучала приятная мелодия.

– Вы слушаете? – спросил мужской голос через несколько минут.

– Да-да, я здесь. Здравствуйте, – радостно откликнулся Цитрус.

– Заведующий отделом культуры Владимир Николаев. С кем имею честь? Авангард Цитрус.

– Очень приятно. Чем обязан?

Цитрус еще раз повторил свой вопрос.

– Нет. У нас не работает корреспондентка Вероника Суркова и никогда не печатался автор с таким именем. Так что вас кто-то ввел в заблуждение.

Цитрус откашлялся, нервно хохотнул.

– Интересные дела… Что же мне теперь делать?

– Сочувствую, но ничем помочь не могу. Если вас это так беспокоит, обратитесь в милицию.

– Спасибо за совет. Я подумаю об этом, – он смущенно хохотнул. – Кстати, а вы не хотите и правда взять у меня интервью? Ну, хотя бы в качестве компенсации за неприятности.

– Простите, это не входит в наши планы, – ответили ему холодно и серьезно.

– А почему, можно узнать? Я все-таки достаточно известный человек, и вы могли бы…

– Да, вы известный человек. Но наших читателей интересуют люди несколько другого плана. Извините.

Москва, ноябрь 1986 года

Алиса открыла дверь и услышала громкий папин голос:

– Кто ты такой? Нет, скажи мне, кто ты такой? Специалист-кинолог? Или человековед? Ты расист, самый настоящий! Ты делишь людей на породы, как собак! Но и у собак нет лучших и худших пород. Между прочим, дворняги бывают умней и благородней породистых, элитных! А потроха у всех одинаковые! Это я тебе как врач говорю. Никакой голубой крови нет! Все это мерзкая фашистская чушь!

Алиса сняла пальто и сапоги, сунула ноги в тапочки, вошла на кухню. За столом сидел Карл. Год назад они окончательно расстались. Даже КГБ не сомневалось в этом. Ее оставили в покое.

Папа расхаживал по крошечной кухне в рваных шерстяных носках, в синих трениках с обвислыми коленками и старой тельняшке. Он был красный, совершенно пьяный и в первый момент даже не заметил Алису, так завелся от спора.

На столе стояла литровая бутылка «Посольской» водки, открытая банка черной икры, тарелка с толсто нарезанной ветчиной, блюдце с окурками. Карл никогда не приходил с пустыми руками. И сейчас принес всякие деликатесы из валютой.

Он поднялся и шагнул к ней, обхватил, попытался закружить. Она вырвалась из его рук.

– Что ты здесь делаешь?

– Может, ты хотя бы поцелуешь меня, майне либе? Это я, твой Карлуша. Мы тут беседуем с Юрием.

У тебя очень хороший отец.

– Папа, ты сошел с ума… Карл, ему нельзя пить. Он вшитый, понимаешь? Ему сейчас станет плохо, надо вызвать «Скорую»!

– Лисенок, не паникуй, – отец неуклюже присел перед ней на корточки, словно она маленькая, и смотрел на нее снизу вверх красными жалобными глазами, – ничего со мной не случится.

– Ты что?! Меня предупредил нарколог…

– Спокойно, доченька, ты, главное, не волнуйся.

– Что значит не волнуйся? Ты же врач, ты понимаешь, что с тобой сейчас будет? – Она схватила со стола бутылку. Там осталось меньше половины.

– Ну, не так много он выпил, – подал голос Карл, – если считать на двоих да с хорошей закуской…

– Ему ни грамма нельзя.

– Можно, можно, – Юрий Владиславович энергично махнул рукой, покачнулся, не удержал равновесия, свалился, опрокинул табуретку, несильно стукнулся затылком о край холодильника.

Алиса кинулась к нему, попыталась поднять за плечи.

– Карл, вызови «Скорую»!

– Не надо никакой «Скорой». – Юрий Владиславович поднялся, кряхтя и потирая затылок. – Лисенок, будь человеком, водочку не выливай, поставь на место. Когда я еще такой водочки выпью? Слушай, Карлуша, ты мне не ответил: кто ты такой, чтобы всех судить?

– Папа, – Алиса подошла к нему, провела ладонью по колючей потной щеке, папочка, посмотри мне в глаза.

– Подожди, дочка. Мы говорим о важных вещах.

– Папа, ты соврал? Ты договорился с Коробцом и он тоже соврал? Тебе не вшили ампулу?

– Коробец пытается лечить меня гипнозом. Мы решили подождать с ампулой, он громко икнул, – водочку поставь на место, а?

– Не беспокойся, – усмехнулся Карл, – я сначала выяснил, можно ли твоему папе пить. Я помню, ты говорила, что собираешься вшить ему ампулу. Он мне сообщил под большим секретом, что никакой «торпеды» пока нет, и только тогда я поставил на стол водку.

– Умный парень, отличный парень твой Карл. Но порет полнейшую чушь. Прямо фашист какой-то! Твой прадед дрался с ними в Первую мировую, твой дед долбал их под Сталинградом, а я вот пью на брудершафт. Хендэ хох, Карлуша! Лисенок, хватит, не дуйся. Сядь и выпей с нами.

Алиса молча поставила бутылку на стол и отправилась в свою комнату, звонить наркологу Коробцу.

– Ну, простите меня, – вздохнул Коробец, выслушав ее гневную тираду. – Я понимаю, получилось нехорошо. Я давно знаю Юру, надо смотреть правде в глаза. Он бы угробил себя, ему опасно вшивать ампулу. Мы сейчас пробуем гипноз…

– Анатолий Сергеевич, ну мне можно было сказать сразу? Я чуть с ума не сошла, когда увидела бутылку.

– Вы слишком остро реагируете. Так нельзя. Положив трубку, она несколько минут сидела в странном, тупом оцепенении. На ее письменном столе в старой керамической вазе стояло семь больших чайных роз. Их тоже принес Карл. По-хозяйски зашел к ней в комнату, налил воду, поставил цветы. Неужели опять все сначала? Завтра позвонят из КГБ или перехватят ее на улице: «Ваши отношения с Майнхоффом восстановились? Замечательно. Продолжим сотрудничество».

Он появлялся и исчезал когда хотел. Она не ждала его. Но каждый раз со жгучим стыдом чувствовала, как замирает сердце. Она говорила: хватит, я не люблю тебя. Мы слишком разные люди. Она давно перестала спорить с ним, не повторяла, что расизм – это неприличная болезнь.

Ему все было смешно и жизнь казалась чем-то вроде огромной уморительной хохмы. Люди с Лубянки выглядели шутами гороховыми, жалкими гномами, которых глупо бояться.

– Я просто болтал в пивной, что все вокруг дерьмо и миром правят старые пердуны. Многие со мной соглашались и слушали с удовольствием. Наши придурки из Штази решили, что я сколачиваю оппозиционную партию. У нас ведь нет диссидентов, мы стадо, еще послушней, чем вы. А нашим чекистам тоже хочется иметь своих Солженицыных и Сахаровых. За неимением лучшего на эту почетную должность избрали меня. Я не против. Я польщен. Но это развлечение долго не продлится. Очень скоро рухнет Берлинская стена, и я специально привезу сюда моток колючки, чтобы повесить на нем этого твоего серого майора Харитонова.

Алиса понимала, он морочит ей голову. Если бы его только заподозрили в диссидентских настроениях, ни за что не учился бы он в таком гэбэшном вузе, как МГИМО. Не светила бы ему престижная аспирантура. Когда он исчезал, она почти не вспоминала о нем, но стоило увидеть, и что-то с ней происходило.

Все казалось немножко нереальным, не стоящим внимания и долгих, мучительных размышлений. Рядом с ним было смешно и нелепо о чем-то думать, чего-то опасаться. Он красиво подхватывал на руки, щекотал губы своими светлыми усами.

– Ты скажешь, что в Парке культуры я встретился с лысыммолодым человеком в полувоенной форме. Он говорил с украинским акцентом. Ты не слышала, о чем был разговор, только поняла, что я согласился на его предложение. Правда, торговался. Тебе покажут несколько фотографий. Ты выберешь вот этого.

Он держал перед ней черно-белый снимок. Со снимка мрачно глядел бритоголовый парень с совершенно ублюдочным лицом.

На самом деле Карл встречался при ней с пожилым толстым кавказцем, и не в Парке культуры, а на ВДНХ.

– Карл, мне страшно, – говорила она, – ты используешь меня в каких-то своих шпионских целях. Они ведь запросто могут узнать правду, и тогда…

– Хорошо, скажи им правду, – улыбался он, – настучи им на меня. И все будет нормально. Ты подружишься наконец с этой милой организацией и почувствуешь себя честной комсомолкой.

– Я хочу, чтобы ты исчез, – говорила она, зажмурившись, – никогда не звони мне, это последний раз.

– Конечно, последний раз. Ты ведь не любишь бедного Карлушу. Ты только поцелуешь меня на прощанье, вот так. И я отправлюсь на Красную площадь закладывать взрывчатку под мумию Володи Ульянова. Завтра меня уже не будет. Я сгину в застенках Лубянки и, умирая, буду шептать твое имя.

Он исчезал через неделю, потом появлялся месяца через три. Она рассказывала сказки серому майору. То ли майор был недостаточно прозорлив, то ли сказки были слишком похожи на правду, но ничего страшного не происходило. Алисе верили.

За ней ухаживали приличные, надежные молодые люди. Ее звали замуж. Она не хотела. Но не из-за Карла. Она знала, что не сможет бросить папу и никто чужой не выдержит рядом тяжело больного, безнадежно пьющего человека.

Представить совместную жизнь с Карлом было невозможно. Он никогда не заикался об этом, оба заранее знали – ничего не выйдет. Эта тема была у них как бы под запретом по взаимной молчаливой договоренности.

Год назад у Юрия Владиславовича случился второй инфаркт. Ей сказали, что надо готовиться к худшему и надежды нет. Она выхаживала отца, сначала в реанимационном отделении, потом дома. Он выжил. У нее началась обратная реакция – тяжелая, затяжная депрессия.

И тут появился Карл. Впервые ей всерьез, по-настоящему не хотелось его видеть. Совсем не хотелось. Она вешала трубку, когда слышала его голос. Она не открыла дверь, когда увидела его через «глазок» с большим букетом. Она знала он может простить, пропустить мимо ушей любые, самые резкие слова. Но молчание, запертая дверь оскорбят его по-настоящему. Он исчезнет. Все кончится.

– Я барон фон Майнхофф, последний барон. Я имею право судить и делить, по голосу было слышно, что он тоже пьян.

– А я князь, если хочешь знать. Я Воротынцев, мать твою! – орал отец. Мой род древнее твоего варварского баронства. Когда мой прадед женился на немке, урожденной фон Раушенберг, курляндской баронессе, это было почти мезальянсом. Вообще, вся история России – это сплошной мезальянс, неметчина. Вы нами правили триста лет, а все мало вам! Революцию нашу вы оплатили. Кто давал деньги большевикам? Кто пропустил Ленина в Петроград и оплатил ему проезд в мягком вагоне? – Юрий Владиславович шарахнул кулаком по столу. – Барон! Ты, Карлуша, сопляк из гитлерюгенда, а не барон! Спесь – первый признак плебейства! Спесь и снобизм! Это свойственно лакеям, нуворишам и партийным работникам!

Повисла тишина. Было слышно, как льется водка в стаканы.

– Значит, в тебе, Юра, княжеская кровь? – тихим, совершенно трезвым голосом спросил Карл. – А прабабка была курляндской баронессой? Ты не шутишь?

– Ничего ты не понял, Карл. – Юрий Владиславович печально покачал головой. – Для меня нет разницы, какая кровь. Третья группа, отрицательный резус. Остальное не важно. Дед был белым полковником, отец – красным рядовым, потом стал врагом народа, сгнил на Колыме как честный зек сталинского призыва. Все. Хватит об этом. Лисенок, свари нам картошечки.

Алиса стояла в дверном проеме, прислонившись к косяку.

– Папа, ложись спать. Поздно уже. Тебе, Карл, пора уходить.

– Я у вас ночую, – сообщил Карл.

– Нет, – она покачала головой, – ты ночуешь в гостинице.

– Доченька, мы уже договорились, он поживет у нас дней пять. Я раскладушку поставлю в своей комнате, – Юрий Владиславович слил последние капли водки к себе в стакан, – у него неприятности.

– Папа, ну какое тебе дело до его неприятностей?

– Не смей! Человек пришел к нам в дом! – Отец опять шарахнул кулаком по столу, но не сильно, и тут же поморщился, схватился за сердце. – Мне дела нет, что там у вас с ним было. Он мой гость, у него проблемы…

Последние слова он проговорил отрывисто, тихо. Губы побелели, на лбу выступили крупные капли пота.

Он покачнулся на табуретке. Карл вскочил, успел подхватить его.

– Ничего, доченька, не пугайся… немножко совсем заныло, сейчас пройдет. Карлуша, помоги мне до койки дойти.

Приступ был не сильный. Нитроглицерин снял боль. Алиса не стала вызывать «Скорую». Через двадцать минут Юрий Владиславович мирно похрапывал. Карл курил на кухне.

– Ты серьезно собираешься жить у нас пять дней? – спросила Алиса, усаживаясь напротив.

– Да. Ты ведь не выгонишь бедного Карлушу на улицу, в лапы КГБ? А, Лисенок, не выгонишь?

– Не называй меня так, – она поморщилась, – ты пока еще не член семьи. А что касается КГБ, то именно здесь они тебя и будут искать в первую очередь. Она поднялась и стала убирать со стола. – Карл, я устала играть в эти игры. Хватит с меня.

– Потерпи еще немножко. Мы скоро уедем отсюда.

– Мы?

– Да. Я приехал за тобой. Мне надо решить здесь кое-какие проблемы, сделать тебе загранпаспорт. Я забираю тебя в Германию. Я на тебе женюсь, Алиса.

Она застыла у раковины с грязной тарелкой в руках.

– Нет, Карл. Я не могу… не хочу.

– Можешь и хочешь! – Он засмеялся, подошел сзади, обнял ее. – Бросьте эти глупости, фрау фон Майнхофф. Я уже все решил, и вам, милая фрау, ничего не остается, как сказать свое нежное «да».

– Нет, Карл, – она передернула плечами, – я слишком устала и перенервничала сейчас, чтобы обсуждать такие серьезные вещи, но, в общем, и не надо ничего обсуждать. Я не выйду за тебя замуж. Ты темная неопределенная личность, шпион, бандит, неизвестно кто. Ты немец, наконец, а я русская. У меня папа больной, никому, кроме меня, он не нужен. Мы с тобой совершенно не подходим друг другу.

Она говорила и ожесточенно терла губкой тарелки, с грохотом ставила их в сушилку.

– Да! О, да, фрау Майнхофф, я не сомневался, что вы ответите мне согласием! Их либе дих, и вы меня тоже! У нас родятся чудесные красивые киндеры, о, я, натюрлих, майне либе. Мы будем жить долго и счастливо. – Он держал ее за плечи, зарывался лицом в ее волосы, скользил губами по шее, по затылку, смеялся в ухо и мешал мыть посуду.

– Перестань, Карл. Я серьезно… Перестань, не придуривайся…

– Лисенок, я тебя люблю, – он протянул руку, выключил воду, схватил Алису в охапку, – не возражай мне, Лисенок. Никогда мне не возражай. Я все равно умней и сильней, – он зажал ей рот своими горячими губами.

Из КГБ не звонили. Утром, по дороге на работу Алиса тревожно оглядывалась по сторонам, все время ждала, что рядом остановится машина. Но ничего не происходило. С девяти до шести она стояла за чертежной доской в своем конструкторском бюро.

– Ты так всю жизнь хочешь? С девяти до шести, за девяносто рублей в месяц? Ты посмотри на себя в зеркало! С таким лицом, с такой фигурой гнить в этой серости, в жалкой клетушке из двух комнат… Что тебе здесь светит? Очень скоро у вас в России все полетит вверх тормашками. Система прогнила изнутри, и, когда она рухнет, вонючие обломки посыпятся на ваши головы. Исчезнет еда. Введут карточную систему. Ты знаешь, что такое крушение империи? Это прежде всего голод, разруха, озверелые толпы на улицах. А потом по Москве пойдут танки, прямо по толпе, по людям. Вами всегда правили воры, но прежде они хотя бы стыдливо прикрывали свой срам фиговыми листочками коммунистической идеологии. Те, которые придут после них, срама не прикроют. Здесь, у вас, будет стыдно и страшно жить. Вы, русские, – суицидальная нация. Вы просто не умеете жить прилично, по-мещански, по-бюргерски. Я сам ненавижу тупой бюргерский быт, но он все-таки приличней вашего свинства.

Карл держал ее за плечи. Они стояли у большого зеркала в ее комнате. За стеной был слышен папин храп. Ледяной ноябрьский ветер бил в стекла. Батареи

Были чуть теплыми. За окнами стоял густой, тяжелый мрак.

– Мне завтра рано вставать, Карл. Я уже все тебе сказала.

– Ты врешь, Алиса. Ты врешь самой себе. Да, ты любишь своего отца, это я могу понять. Но ведь не настолько, чтобы хоронить себя здесь заживо.

– Я и не хороню. Я живу своей жизнью. Это родина моя, в конце концов…

– Ой, какие мы патриотки, ой, фрейлейн, я тронут до слез. Это тебя серый майор Харитонов научил так горячо любить советскую родину? Прислушайся, что там шепчут тебе твои благородные гены? В тебе, между прочим, голубая княжеская кровь и четверть немецкой, баронской. Я видел альбомы с вашими старыми семейными фотографиями. Твой отец неплохо знает историю рода до седьмого колена и очень сожалеет, что ты совсем не интересуешься своими княжеско-баронскими корнями.

– Карл, хватит. Меня, честно говоря, начинает тошнить, когда ты повторяешь свой бред про благородные гены и голубую кровь. И не надо приписывать моему отцу свою озабоченность этим вопросом. Если rf)H и гордится предками, то не потому, что они были князьями-баронами. Ладно, все. – Она попыталась стряхнуть его руки со своих плеч. – Я сказала, никуда не поеду. Замуж за тебя не выйду. Мы слишком разные, у меня своя жизнь. У нас ничего не выйдет, и ты сам это понимаешь.

– Но ведь ты меня любишь, Алиса. Вот это я понимаю, только это я хочу понимать. Только это.

– Карл, когда ты молчишь, мне кажется, что да, люблю. Но стоит тебе открыть рот, и я тебя почти ненавижу. Ты говоришь такие гадости, глупости… Хватит. Тема закрыта.

– Хорошо, Лисенок, я буду молчать. Я стану тихим, нежным, я всех пожалею, даже твою грязную родину, даже этого подонка серого майора. Всех. Я буду петь романсы сладким баритоном. За тихого нежного Карлушу ты согласна выйти замуж?

– Папа умрет без меня.

– Он и так долго не протянет.

– Сколько осталось ему – все его. Мы вошьем ампулу, он перестанет пить. Сейчас есть много новых методов, я вылечу его. Он не старый еще человек, и если бросит пить, то сердце…

– Через месяц мы будем в Лондоне. Потом в Сан-Франциско. Ты увидишь весь мир. У тебя будет достаточно денег, чтобы оплатить твоему отцу самое лучшее лечение.

– Карл, а откуда столько денег? Почему ты так уверен, что меня вообще выпустят из страны? Я завербована КГБ. Кстати, странно, что они не появляются. Я слишком многого не понимаю, прежде всего в тебе.

– А не надо ничего понимать. Всему свое время… Он говорил и стягивал с нее свитер, расстегивал лифчик, щелкал кнопками длинной замшевой юбки. Она не могла и не хотела возражать, спорить, задавать вопросы. Она уже все сказала, и не один раз. Она никуда не уедет, не выйдет за него замуж. Зачем он опять появился? Ну зачем?

На четвертый день, когда Юрий Владиславович ушел на очередной сеанс бесполезного гипноза к наркологу Коробцу, Карл выложил на Алисин письменный стол тонкую стопку каких-то бумаг.

– Ты должна заполнить это на пишущей машинке. В трех экземплярах, только не под копирку.

– Что это?

– Анкеты для ОВИРа. Завтра мы подаем заявление в твой районный загс. У вас положено ждать три месяца, но нас зарегистрируют через неделю. Анкеты ты заполнишь на фамилию Майнхофф. Ты Алиса фон Майнхофф.

– Карл, подожди, я не понимаю…

– Тебе и не надо ничего понимать. Ты будешь делать то, что я говорю. Я уже все устроил.

– Карл, я же тебе сказала, я никуда не поеду. Я не выйду замуж за тебя.

– Ну, перестань, Лисенок, хватит дурить. У нас очень много дел и мало времени. Садись за машинку, прямо сейчас.

– Я вовсе не дурю. Я никуда не еду, пойми ты наконец. Замуж за тебя я не выйду, отца не брошу, и это совершенно серьезно. Карл. Я не шучу, не ломаюсь и не собираюсь заполнять никакие анкеты. Я тебе сразу все сказала, с самого начала. Просто ты слышишь только самого себя.

Несколько секунд он смотрел на нее молча, и вдруг его рука взлетела, раздался хлопок, сначала Алиса не поняла ничего, а потом у нее перехватило дыхание. Это была пощечина, несильная, почти безболезненная, но самая настоящая пощечина.

– Уходи, Карл, – тихо сказала она после долгой паузы.

Он смотрел на нее исподлобья, тяжело дышал, и в глазах его появилось какое-то совсем новое выражение, одновременно жуткое и жалкое.

– Идиотка, – проговорил он сквозь зубы, – дура, я убью тебя.

– Охотно верю, – кивнула она, – ты можешь.

– Но ведь ты спала со мной, ты любишь меня, ты…

– Карл, хватит. Уходи.

– Стерва! Грязная русская свинья! – Он схватил ее за волосы, швырнул на тахту.

Падая, она сильно ударилась виском об угол письменного стола. Он сдирал с нее одежду, хрипло выкрикивая ругательства, немецкие и русские. Но она не слышала. Она провалилась в сплошной тошнотворный мрак.

– Ты врала мне, ты сводила меня с ума! Ты такая, как все, подлая пошлая стерва! Открой глаза! Ну, открой глаза, посмотри на меня, Алиса!

Из ссадины сочилась кровь. В руках у Карла была полумертвая вялая кукла вместо Алисы.

– Скажи, что ты меня любишь, хотя бы раз скажи… Предательница, дрянь, ненавижу…

Он уже не кричал. Он охрип и бормотал бессвязные, бессмысленные грязные слова, немецкие и русские вперемежку. Бросился вон из комнаты, но замер на пороге.

Из кармана своей кожаной куртки, висевшей на стуле, Карл вытащил маленький пятизарядный «вальтер», шагнул к растерзанной, бесчувственной кукле. Долго, не отрываясь, он глядел на бледное, осунувшееся лицо, на спутанные пепельно-русые волосы.

Веки плотно сжаты, губы чуть приоткрыты. Кровь на виске, на щеке. Рука с пистолетом поднялась, щелкнул предохранитель. Дуло уставилось в лоб, потом медленно скользнуло к груди.

У Алисы затрепетали веки, глаза приоткрылись и тут же распахнулись в ужасе. Она увидела пистолет, увидела безглазую усатую морду какого-то причудливого животного. Самым странным было то, что по гладко выбритым щекам этой кровожадной неведомой зверюшки катились крупные слезы. Алиса боялась шевельнуться, боялась нечаянно крикнуть или застонать. Мощная волна головной боли притупляла страх.

Рука с пистолетом вяло опустилась. Двигаясь медленно, как сомнамбула, он стянул свою кожанку со спинки стула и, волоча ее по полу, не оглядываясь, вышел из комнаты. Алиса продолжала лежать не шелохнувшись. В прихожей хлопнула дверь. Этот звук отозвался в голове новой волной боли. Она опять потеряла сознание.

На следующий день начались телефонные звонки из КГБ. Алиса лежала с тяжелым сотрянием мозга. Звонили очень настойчиво, Юрий Владиславович не давал ей трубку, говорил: она больна.

– А что с ней такое? – интересовался вежливый мужской голос.

– Сотрясение мозга.

Алиса слышала папины ответы из соседней комнаты. Она, хоть и плохо соображала, сразу поняла, кто это. А через два дня заявился майор Харитонов собственной персоной, прямо в квартиру. Папе он представился как сослуживец из конструкторского бюро, даже торт принес.

– Майнхофф меня расколол, назвал гэбэшной шлюхой, избил, исчез навсегда и теперь уж точно не появится, – сказала Алиса.

На некоторое время ее оставили в покое.

Глава 22

Иерусалим, январь 1998 года


По дороге в гостиницу Максимка клевал носом. Стоило ему уронить голову на подушку, и он моментально уснул. Алиса погасила ночник у его кровати, вспомнила, что он не умылся и не почистил зубы на ночь. Ладно, имеет право после таких приключений.

Все. Горячий душ – и спать. Она смертельно устала. В ванной, стянув свитер, она обнаружила несколько синяков на руках и на плечах. Господи, если бы не Деннис… У них ведь было оружие. Кто-то выстрелил. Могли убить запросто.

Глядя в зеркало, Алиса с удивлением заметила, что плачет. Слезы теку! сами собой. Дело даже не в этом жутком нападении, не в синяках. Просто они с Максимкой совершенно беззащитны и никому не нужны. Повезло, что рядом оказался этот американец, чужой, случайный человек.

Сколько их было в ее жизни, чужих и случайных? Нет, на самом деле совсем не много. Всего трое. Последний – стоматолог Миша. Но уже достаточно. Слишком быстро привыкает Максимка к мужчине, который оказывается рядом, и слишком тяжело потом переживает. Ей-то самой уже не больно… Впрочем, не правда. Ей тоже больно, но себя не так жалко, как сына.

Алиса протянула руку, чтобы включить воду, но вспомнила, что все туалетные принадлежности, тапочки и халат так и остались в большой сумке. Она выбежала из ванной, достала сумку из стенного шкафа и вдруг услышала какую-то тихую возню за дверью.

Сердце подпрыгнуло к горлу, стало трудно дышать. Ей показалось, кто-то поворачивает круглую дверную ручку. Она знала точно, дверь заперта, внизу, в холле, вооруженная охрана, как везде в этой стране, да и вообще – все глупости. Не мог он выследить, послать своих людей. Не мог – по одной простой причине: ему это совершенно не нужно.

Но тут же с панической ясностью она представила себе, что за дверью сейчас стоит Карл Майнхофф собственной персоной и пытается тихо войти. Она помнила, как бесшумно он умел двигаться, открывать и закрывать двери, подходить сзади так, что даже дыхания не слышно, и никакая интуиция не подскажет: осторожно, обернись…

Алиса бросилась в ванную, схватила свитер, натянула, путаясь в рукавах, наконец решительно шагнула к двери и громко произнесла по-английски:

– Кто там?

– Алиса, простите, вы не отвечали на стук, я подумал, вы в ванной, и решил подождать.

Конечно, это был Деннис. Кто же еще? Она открыла дверь.

– Максим уже спит? – спросил он шепотом.

– Да. Я тоже собиралась ложиться.

– Простите, – он виновато улыбнулся. – Знаете, я не могу уснуть. Я все-таки не киногерой, не Брюс Ли и здорово перенервничал сегодня. Думал, засну как убитый, а вот – не могу. И потом, я успел привыкнуть к нашим вечерним разговорам. К хорошему быстро привыкаешь. Давайте спустимся в бар, посидим немного.

– Ладно, – кивнула Алиса, – только совсем недолго. Я боюсь, Максим проснется и испугается, если меня не будет в номере.

Они спустились на первый этаж. В холле, у стойки администратора, стояло трое вооруженных охранников, еще один расхаживал у стеклянной двери.

«Ну что я паникую? – устало подумала она. – Надо наконец прийти в себя и избавиться от этого идиотского, беспричинного страха. Ну да. Карл узнал меня. Он забрал фотографии на всякий случай, просто потому, что попал в кадр. Неприятно, что на пленке много наших с Максимкой кадров. Почти вся пленка отснята, частично в Москве, частично здесь, в Эйлате. Там есть кадры, где Максим в нашем московском дворе. Карл запросто узнает дом, кусок переулка. И что? Помчится в Москву, на свидание? Чушь. Зачем ему эти хлопоты? На пирсе он оказался случайно, совершенно случайно. Он ведь тоже человек, и почему бы ему не искупаться в море? Он так здорово плавает… Он увидел Максимку, сработало простое любопытство. На этом все кончится. Уже кончилось…»

Однако она чувствовала, что обманывает себя. Ничего не кончилось. Она достаточно хорошо знала Майнхоффа. Почти сразу, заметив их с Максимкой в том грязном кабачке, он все понял. И теперь не оставит их в покое…

– Алиса, вам коньяк или виски?

– Что?

Они уже подошли к столику в глубине пустого ресторана. Она продолжала стоять, тупо глядя на разноцветных рыбок, плавающих в подсвеченном аквариуме.

– Алиса, с вами все в порядке?

– Да… простите… мне коньяку, совсем чуть-чуть, – она тяжело опустилась в кресло, закурила.

Деннис отошел к стойке и вернулся через несколько минут с двумя рюмками на маленьком подносе.

– Неужели вы до сих пор переживаете? – спросил он, усаживаясь напротив.

– А вы? – она улыбнулась. – Вы ведь не можете уснуть. Представить жутко, что могло случиться с нами, если бы вы не оказались рядом. У них ведь было оружие, кто-то выстрелил. Неужели у арабских подростков есть огнестрельное оружие?

– Не знаю, – он пожал плечами, – я впервые столкнулся с арабскими подростками. Но, значит, есть, раз прозвучал выстрел.

– Я задам вам дурацкий вопрос, – медленно произнесла она, глядя мимо Денниса, на аквариумных рыбок, – как вы думаете, могло такое произойти… ну, скажем, не случайно? То есть мог кто-то заранее следить за нами и ждать подходящего момента? Простите, я, наверное, говорю глупости.

Он поймал ее ускользающий взгляд и долго, не отрываясь, смотрел в глаза, потом осторожно притронулся к ее руке.

– У вас ледяные пальцы, Алиса. Вы боитесь чего-то или кого-то. Вы старательно прячете свой страх, чтобы Максим не заметил. Мужчина, который забрал ваши фотографии, вовсе не случайный человек. Вы здесь кого-то встретили, и вам страшно. Такие вещи нельзя держать в себе. Если есть реальная опасность, то она угрожает не только вам, но и Максиму. Расскажите мне. И будем думать вместе. Одной вам не справиться, Алиса.

– С чего вы взяли, Деннис? – она изо всех сил попыталась улыбнуться. Ничего такого… вам показалось. Я просто очень замкнутый человек, мне многие это говорили…

– Перестаньте, – он покачал головой, – вы ведь не меня обманываете, а себя.

Она опустила голову, волосы упали на лицо. Он молчал и все еще прикрывал ладонью ее тонкие ледяные пальцы.

– Да, – произнесла она спокойно, – я обманываю себя. Мне очень страшно. Но вряд ли вы сумеете помочь нам с Максимом. И потом – я никогда никому не рассказывала… Я запретила себе даже думать об этом, но сейчас, здесь… Нет, я не могу, – она откинула волосы, резким движением выдернула руку из-под его теплой ладони, – я одиннадцать лет молчала об этом.

– Одиннадцать лет? – тихо переспросил Деннис. Она не ответила, достала сигарету, он щелкнул зажигалкой. Она долго не могла прикурить. Руки дрожали. Наконец, глубоко затянувшись, она произнесла:

– Деннис, вы знаете, кто такой Карл Майнхофф?

– Это знает каждый, кто хоть иногда смотрит телевизор и читает газеты, Деннис быстро отхлебнул коньяку, – Майнхофф – международный террорист, которого много лет не могут поймать.

– Да, – она нервно усмехнулась, – он бандит, жестокий, сумасшедший, помешанный на своем баронском происхождении. Он убийца с принципами, с идеей. Сейчас он здесь, в Израиле. Я видела его в Эй-лате. Он узнал меня, а я – его. Я сфотографировала его в кафе, просто потому, что не могла поверить своим глазам. Я ведь читала, он погиб три года назад в Северной Ирландии. Вы правы насчет этих снимков. Никакой случайности не было. Их забрал Карл. Я сделала чудовищную глупость, когда стала его фотографировать. Но у меня был шок. Я так надеялась, что его нет на свете и никто никогда не узнает… А потом я увидела, как они разговаривают на пирсе. Максим и он. Я закричала и сорвала голос, побежала и подвернула ногу. Единственное, что можно сделать в этой ситуации, – орать, бежать. Но нет ничего бессмысленней. Дело в том, что Карл Майнхофф – отец Максима.

Алиса говорила очень тихо, но Деннису показалось, что она кричит. К ним направлялся улыбающийся, круглолицый бармен с рыжими усами.

– Извините, мы уже закрываемся.

Деннис быстрым движением опрокинул в рот каплю коньяку, оставшуюся на дне рюмки, потом встал, обошел стол и взял Алису за плечи.

– Пойдемте.

Они не произнесли ни слова, пока ехали в лифте, пока шли по коридору. Он открыл дверь своего номера, пропуская ее вперед. Она замерла на пороге.

– Меня-то вы не боитесь, Алиса? – спросил он, мягко улыбнувшись. – Бар закрыт, в вашем номере спит Максим, мы можем разбудить его. Больше поговорить негде. Заходите.

Она вошла, уселась в кресло, съежившись, обхватив плечи руками.

– Кто-нибудь, кроме вас, знает? – спросил Деннис.

– Теперь да.

– Вы имеете в виду меня?

– Я имею в виду Майнхоффа. Он все понял, когда увидел нас в кафе. Он все понял потому, что для него это важно. Благородная баронская кровь. Сын. Его кровь. Его собственность. – Она говорила быстро, отрывисто, и опять Деннису показалось, что она кричит, хотя это был почти шепот. – Надо знать Карла, а я его знаю. Мы познакомились пятнадцать лет назад. Все произошло не сразу. Потом еще четыре года он то и дело возникал в моей жизни. Я понятия не имела, кто он. Просто немец из ГДР, аспирант Института международных отношений. Он приезжал в Россию. Это, конечно, была не любовь. Что-то совсем другое…

Москва, январь-август 1987 года

Ирина Павловна Воротынцева расхаживала по своей просторной, стерильно чистой кухне из угла в угол, держа в руках телефон на длинном проводе.

– Сколько можно тянуть! – кричала она в трубку. – Он уже потерял человеческий облик. Неужели вы не понимаете, что гипноз для него – как мертвому припарки?

– Я не могу взять на себя такую ответственность, – вздыхал в трубке нарколог Анатолий Коробец, – вы ведь знаете, что будет, если он сорвется хотя бы один раз. Мы потеряем его.

– Лично я его уже давно потеряла. Меня беспокоит не он, а дочь. Она живет с ним, она взвалила на себя это, и я не могу не думать о ней. Если бы вы видели, на кого она похожа… Ну я прошу вас, поговорите с Юрием в последний раз. Терять уже нечего.

– Ирина Павловна, а почему вы сами не можете с ним поговорить?

– Пыталась уже, – Ирина Павловна остановилась и тяжело уселась на табуретку напротив Алисы, – он ссылается на вас. Будто бы вы хотите еще подождать. До лета.

– Весна – тяжелое время для сердечников.

– Он прежде всего алкоголик, а потом уже сердечник! Вы можете на него повлиять. Простите, что я так резко разговариваю с вами, но повторяю, мне страшно за дочь. Два месяца назад у нее было сотрясение мозга. Я не сомневаюсь, головокружения у нее начались на нервной почве. А что будет дальше?

Алиса сидела, низко опустив голову, ковыряла вилкой кусок жареной рыбы. Ей было неприятно слушать этот разговор, она отговаривала маму звонить Коробцу, но Ирина Павловна, человек решительный и жесткий, все-таки набрала номер.

– Хорошо, – устало согласился Коробец, – я попытаюсь поговорить с ним еще раз. Но обещать ничего не могу. В любом случае до мая мы будем обходиться гипнозом.

– Почему ты не ешь? – спросила Ирина Павловна, положив трубку. – Я сорок минут стояла в очереди за этой рыбой, пожарила специально к твоему приходу, как ты любишь, с лучком.

– Прости, мамуль, не хочется.

– Алиса, что с тобой происходит? Ты зеленая, на тебя смотреть страшно.

– Ничего, мамуль. Со мной все в порядке.

– А все в порядке, так давай ешь!

– Не могу… – Алиса судорожно сглотнула. – Тошнит меня, мамочка. Это бывает после сотрясения.

Ирина Павловна долго молчала, потом, не глядя на дочь, тихо спросила:

– Сколько у тебя недель, Алиса?

– Четырнадцать.

– Что будем делать?

– Не знаю, мамочка.

– То есть как – не знаю? Ты что, успела за десять дней, которые мы не виделись, выйти замуж?

– Нет, – глухо пробормотала Алиса, – замуж я не вышла.

– Хотя бы скажи, кто он?

– Теперь это не имеет значения.

Ирина Павловна встала, громко двинув табуреткой, вышла из кухни, вернулась, держа в руках раскрытую записную книжку. Она так нервничала, что несколько раз сбилась, набирая номер.

– Кирочка, здравствуй, дорогая. Как у тебя дела? Да… надо же… я тебя поздравляю… Кира, ты можешь принять мою Алису прямо завтра? Да, очень срочно… говорит, четырнадцать недель… нет, об этом речи быть не может… Ну, что делать? Я понимаю, срок большой, но она молчала все это время. Она ведь у нас такая вся из себя сложная… Спасибо… да, конечно… спасибо, Кирочка, целую тебя.

Положив трубку, Ирина Павловна стала капать себе в рюмку валериановые капли.

– Пять… восемь… – сосредоточенно считала она, – завтра к половине девятого ты должна быть у Киры Александровны на Покровке. Она все сделает в тот же день. Под общим наркозом… одиннадцать… пятнадцать… – Ирина Павловна опрокинула рюмку в рот, сильно поморщилась. – Почему ты рассталась с Колей Иевливым? Ну почему? Такой чудесный мальчик, воспитанный, умный, перспективный, из интеллигентной семьи… А чем тебе Годунов не угодил? Квартира, машина, загранкомандировки… Вышла бы за Годунова и рожала бы на здоровье. Я, конечно, понимаю, разница в возрасте, но тогда выходила бы за Колю. Вы с ним ровесники. Ну, от кого ты залетела? От кого? От этого твоего сумасшедшего немца? Что ты молчишь, Алиса? Почему ты все время молчишь?

На следующее утро Алиса, пошатываясь от слабости после бессонной ночи, вошла в кабинет Киры Александровны Ярославцевой, бывшей сокурсницы Ирины Павловны по Первому медицинскому институту.

– Ты действительно ужасно выглядишь, детка, – сказала Ярославцева, – ну, давай раздевайся. Что же ты дотянула до четырнадцати недель? Ты уже большая Девочка… Ладно, времени мало. Я договорилась насчет анализов, сделаем все прямо сегодня, завтра тебя отпущу домой. Давай, детка, не копайся. У меня сегодня тяжелый день.

Алиса продолжала стоять, глядя в пол.

– Ну, ты что застыла? Будет общий наркоз, новый французский препарат, ты ничего не почувствуешь. – Кира Александровна стала тщательно мыть руки у раковины. – Халатик есть у тебя? Мама предупредила, чтобы ты привезла все свое? Тапочки, халат, рубашку… Да что с тобой?

Алиса дрожащими руками открыла сумку, вытащила запечатанную коробку французских духов «Клима», поставила на стол. Вчера мама сказала, что денег Кира не возьмет, и передала для нее эти духи.

– Спасибо, спасибо, детка, – улыбнулась Ярославцева, – это мои любимые.

Алиса присела на краешек стула, стала медленно снимать сапоги, вытянула из сумки пакеты с тапочками, с халатом и ночной рубашкой. Потом ей сделали анализ крови, и уже через час в маленькой операционной ее ждал анестезиолог со шприцем в руках. Вошла Кира Александровна в марлевой маске, с растопыренными пальцами в стерильных перчатках.

– Ну, давай, деточка. Что ты опять застыла? Нельзя к этому относиться как к трагедии. Эй, Алиска, ты плачешь, что ли? Прекрати сейчас же! Что за детский сад? Возьми себя в руки.

– Ну, мы долго рыдать-то будем? – подал голос анестезиолог. – Давай, барышня, быстренько в кресло. Сопли и слезы убрать! Тоже мне великомученица! Давай, у меня через двадцать минут плановая операция.

– Простите, – прошептала Алиса, едва шевеля губами, – простите, я не могу… Я домой поеду. Не могу.

– Ну, здравствуйте! – Ярославцева всплеснула руками в перчатках. – Это что за новости такие? Ну-ка давай, быстренько залезай в кресло! Раз-два, и готово.

– Кира Александровна, простите, я не могу его убить. Он там живой… Он ни в чем не виноват…

– О господи, – анестезиолог выразительно закатил глаза, – я в последний раз спрашиваю, мы ложиться в кресло будем или нет?

– Нет.

– Если ты рассчитываешь, что я уйду на пенсию и буду сидеть с твоим ребенком, то ты очень ошибаешься! – кричала вечером мама в телефонную трубку. Где он, твой немец? Ты соображаешь, что творишь со своей жизнью? И не только со своей, с моей тоже! Сначала встань на ноги, устройся на приличную работу, замуж выйди! Ты хоть понимаешь, что значит быть матерью-одиночкой в наше время?! На что ты собираешься жить? На жалкое пособие? Ты думаешь, я увижу твою крошку и сердце мое дрогнет? Не жди этого! Мало мне проблем с твоим отцом, так ты еще… по какому праву?.. Там только сгусток клеток… каждая женщина через это проходит, каждая… и не надо раздувать проблему, делать из простейшей хирургической операции трагедию. Почему ты молчишь?! Почему ты все время молчишь?

– Не волнуйся, мамочка, – тихо сказала Алиса, дослушав до конца, – я вовсе не надеюсь, что твое сердце дрогнет. Я обещаю, мой ребенок не доставит тебе никаких хлопот.

Когда живот у Алисы заметно округлился, опять возник на ее горизонте серый майор Харитонов.

– Вас можно поздравить, Алиса Юрьевна? Вы ждете ребенка?

– Вы удивительно наблюдательны, товарищ майор.

– Если не секрет, кто отец?

– Ну какие могут быть от вас секреты? Совершенно случайная встреча с давним знакомым.

– А конкретней?

– Дорогой Валерий Павлович, – покачала головой Алиса, – мы с вами люди современные, разумные, не первый день знакомы. Этот человек женат, у него крепкая счастливая семья, дети. Я подошла к вопросу вполне прагматично. Хочу родить себе здорового ребенка. Мне уже двадцать пять, возраст не девичий. А что касается ваших подозрений – успокойтесь. Я бы ни за что не решилась родить ребенка от Карла. Он слишком неуравновешенный, слишком сложный, ну и вообще зачем мне эти проблемы?

Майор был удовлетворен ответом. Ее опять оставили в покое.

…В начале мая Юрию Владиславовичу вшили ампулу. Здоровье его без спиртного быстро шло на поправку. Его все чаще приглашали в институт Бурденко консультировать сложных больных. В июне он потихоньку начал покупать детские вещи, достал по записи немецкую коляску, чешскую кроватку.

– Папа, это плохая примета, – говорила Алиса, – нельзя ничего покупать заранее.

– Ты хочешь, чтобы я носился потом по всей Москве с высунутым языком? Ведь ничего просто так не купишь. Магазины пустые… А вот, смотри, это ботиночки для первых шагов, с твердой пяткой, одиннадцатый размер. А это костюмчик теплый, тоже на годик. У нас одна медсестра обещала принести финский зимний комбинезончик… Да, вот еще погремушки…

Август начался тридцатиградусной жарой и долгими частыми грозами. В пятницу, третьего числа, провожали на пенсию операционную сестру Наташу, с которой Юрий Владиславович проработал многие, годы.

После торжественной части отправились из актового зала в ординаторскую, где был накрыт стол.

– Ну кто же тебя, Юра, пить-то заставляет? Посидишь полчасика, лимонадом чокнемся, – уговаривали коллеги.

– Нет, ребята, я домой пойду, – упирался Юрий Владиславович. – Моя Алиса должна родить со дня на день.

– Так ты позвони ей, предупреди. Если что, номер ординаторской она знает. Возьмешь такси, через двадцать минут будешь дома.

– Если ты уйдешь, я обижусь. – Наташа никак не хотела его отпускать.

Юрий Владиславович махнул рукой, согласился. Он редко бывал в институте, скучал по работе, по коллегам, а тут – такое событие. Ну как же можно обидеть Наташу, с которой он проработал столько лет?

– Папочка, ты только не забывай, тебе ни глотка нельзя, ни капельки, сказала Алиса по телефону, – и не задерживайся слишком долго. Тетю Наташу поцелуй за меня.

В маленькую ординаторскую набилась толпа народу. Врачи, медсестры, санитары пили спирт, дорогой коньяк, который в изобилии дарили благодарные больные. В веселой неразберихе кто-то плеснул шампанского Юрию Владиславовичу в стакан. Он выпил залпом за Наташино здоровье и сначала ничего не почувствовал, даже не отличил от лимонада.

А потом, смеясь над чьим-то соленым анекдотом, подхватил чужую рюмку с коньяком, опрокинул в рот, быстро зажевал шоколадной конфетой с ликером. В сутолоке кто-то споткнулся, и целая мензурка чистого медицинского спирта вылилась Юрию Владиславовичу на рубашку. А потом он опять перепутал лимонад с полусладким шампанским. Ему хотелось пить, во рту пересохло.

Через несколько минут ему стало нехорошо. Заныло сердце, зашумело в ушах, бросило в жар, потом зазнобило. На лбу выступил холодный пот. В ординаторской было сильно накурено, душно, шумно. Он подумал, что надо выйти на свежий воздух, в тихий зеленый институтский сквер.

Собиралась гроза. Небо над сквером почернело. Юрий Владиславович взглянул на часы, подумал, что Алиса волнуется и, не дай бог, у нее начнутся схватки, а его не будет рядом. Надо успеть к метро до грозы. На такси жалко денег. У них сейчас так плохо с деньгами, каждый рубль на счету. А чувствует он себя вполне сносно, просто духота, воздух спертый. Лучше не возвращаться в ординаторскую, бежать домой не прощаясь.

Упали первые тяжелые капли. Юрий Владиславович направился к метро «Маяковская». Это совсем близко, дворами можно добежать за пять минут.

Он упал в тихом проходном дворе на Миусах, неподалеку от Института Бурденко. Две молодые женщины, спешившие спрятаться от грозы, остановились над ним на секунду.

– Мужчина, вам плохо?

– Да… мне плохо… – пробормотал он, хватая ртом спертый воздух.

Оглушительно ударил гром, женщины не разобрали его слов. Одна наклонилась, тронула его за плечо и поморщилась.

– Это ж надо так напиться! За версту разит! Хлынул дождь. Молния распорола черное небо над Миусами. Юрий Владиславович попытался подняться, но тело не слушалось. Не хватало воздуха. Капли дождя падали на лицо и казались раскаленными, тяжелыми, словно это была не вода, а расплавленный свинец.

Гроза кончилась, во дворе появились люди. Юрий Владиславович уже не дышал. Рубашка и брюки стали мокрыми, грязными. Но запах спирта не улетучился.

– Вот пьяни развелось! Надо бы в милицию позвонить, – сказала бабка с кошелкой, брезгливо обходя неподвижное тело.

Но она не позвонила в милицию. Она спешила в гастроном. Перед закрытием должны были «выкинуть» развесную сметану. Потом прошла молодая мамаша с ребенком.

– Дя-дя, – сказал двухлетний малыш, – дя-дя упал…

Молодая мамаша взяла ребенка на руки, обошла лужу и на грязного пьяницу даже не взглянула.

В девять вечера Алиса позвонила в Институт Бурденко. В ординаторской никто не брал трубку. Она стала набирать подряд все номера – приемного покоя, дежурной старшей сестры, заведующего отделением. Наконец выяснила, что Юрий Владиславович уехал домой, но когда именно – никто не заметил. Может, два часа назад, а может – час. Он ушел тихо, по-английски, ни с кем не простившись.

У Алисы пересохло во рту, сильно, тревожно забилось сердце. Она попыталась уговорить себя, что если он ушел из института час назад, то будет дома с минуты на минуту. А мог ведь уйти и позже. Самое разумное – подождать еще немного, а потом… Что, собственно, потом? Звонить в милицию?

Она знала, у папы с собой паспорт, постоянный пропуск в институт, записная книжка, где на первой странице записаны домашний адрес, телефон, имена ближайших родственников – дочери и бывшей жены.

У Алисы заныла поясница. Боль была несильной, тянущей и почти сразу отпустила. Алиса так нервничала, что не обратила внимания. Прошло двадцать минут. Зазвонил телефон. Она схватила трубку, не заметив второго приступа боли. Попросили какую-то Клавдию Васильевну.

– Вы не туда попали, – автоматически ответила Алиса.

Сердце стучало где-то у горла. Она заметалась по квартире, скинула тапочки, стала надевать босоножки. Невозможно просто сидеть и ждать. Она отлично знала папин маршрут, от института до «Маяковки», проходными дворами. Потом от метро до дома… А если ему стало плохо в метро? Нет, почему ему обязательно плохо? Может, он задержался, пережидая грозу? Он ведь ушел без зонтика… Гроза кончилась совсем недавно, ливень застал его по дороге, он спрятался в какой-нибудь подъезд и сейчас не спеша идет домой, дышит свежим озоновым воздухом.

Тяжелый, огромный живот мешал наклониться, застегнуть ремешки босоножек. Еще один приступ тянущей боли в пояснице заставил ее вскрикнуть. И тут опять зазвонил телефон.

– Воротынцева Алиса Юрьевна? – спросил незнакомый женский голос.

– Я слушаю…

– Воротынцев Юрий Владиславович, 1933 года рождения, вам кем приходится?

– Он мой отец…

Сильный звон в ушах не давал расслышать слова незнакомой женщины. Алиса поняла только, что надо прямо сейчас ехать в Институт Склифосовского, а больше ничего понимать не хотела.

Позже, когда прошло много дней и месяцев, она не могла вспомнить, каким образом доехала, на такси или на метро, как шла по коридорам, куда-то спускалась, поднималась, отвечала на вопросы, расписывалась на каких-то документах. В памяти образовался глухой провал. Небольшой временной отрезок, всего-то час или полтора, был пропастью, через которую всякий раз Алисина память перепрыгивала, зажмурившись, и не стоило вспоминать, ибо можно запросто сорваться в эту черную дыру.

Она очнулась, когда в нос ударил резкий запах нашатыря и чей-то чужой голос произнес вполне мирно, даже весело:

– Эй, ребята, она у нас здесь сейчас родит, чего доброго.

Алиса почувствовала наконец резкую, настойчивую боль и жутко испугалась, потому что там, где она находилась, нельзя рожать ребенка. Ни за что нельзя.

– Кому можно позвонить, чтобы за вами приехали? Где ваш муж?

– У меня нет мужа.

– А мать?

– Мама в Хельсинки на симпозиуме, – Алиса еле сдерживалась, чтобы не заорать от боли.

– Перевозку надо вызывать. Нам здесь только роженицы не хватает, – сказал кто-то.

Алису вывели в коридор, усадили на банкетку. Дрожал сизый люминесцентный свет, пахло формалином и хлоркой, боль раздирала все тело и не давала ни о чем думать. Специальная перевозка для рожениц приехала только через час. Врач и акушерка сердито обсуждали, успеют довезти или нет.

Не успели. Мальчик родился в машине. Он был крупный, крепенький, красный, как помидор. Он кричал мощным басом, отчаянно размахивал ручками и ножками. Алиса смотрела на сердитое маленькое личико, на мокрые темные волосики и не чувствовала ничего, кроме счастья. Оно было таким властным, огромным, таким ослепительным, что заполнило весь мир, и захотелось скорей позвонить папе, ведь как же так – он до сих пор ничего не знает.

Несколько долгих мгновений она почти верила, что морг Института Склифосовского, тело под простыней – это не правда, нелепый ночной кошмар, который сейчас развеется как дым и забудется навсегда.

– Как сына назовешь? – спросила нянечка в роддоме, помогая ей перелечь с каталки на койку.

– Моему папе очень нравится имя Максим, – быстро проговорила Алиса, – мы заранее решили, если будет мальчик… мой папа… папочка…

Она заплакала, вжавшись лицом в подушку.

Глава 23

– Конечно, это была не любовь. Что-то совсем другое. – Алиса смотрела куда-то мимо Денниса. – Если бы у меня за эти годы хватило мужества хотя бы раз подумать, разобраться, понять, что же это было, я, возможно, и сумела бы сейчас сформулировать. Но я запретила себе думать об этом. Все, что я чувствовала к Карлу, исчезло в тот момент, когда я шарахнулась виском об угол стола. Знаете, отшибло память, и все чувства отшибло. Напрочь. Так бывает при сотрясении мозга. Я стала жить так, будто нет никакого Карла Майнхоффа. И никогда не было.

– И все-таки вы решились оставить ребенка, – еле слышно произнес Деннис.

– Нет, – онапокачала головой, – я почти сразу приняла твердое решение, что ребенка не будет. Ну в самом деле, как можно рожать от человека, который для меня перестал существовать? Разумеется, было бы логично избавиться от ребенка. Мне жилось бы куда спокойней, удобней, я нашла бы хорошую работу, вышла замуж, родила бы потом другого ребенка. Я уже приняла твердое, разумное решение. Моя мама была совершенно права, и правы миллионы женщин, для которых это всего лишь досадная, но несложная хирургическая операция. Мне просто в последний момент стало до ужаса жалко ребенка, которого уже никогда не будет. Другим, желанным, своевременным, правильным детям суждено родиться, а этому нет. Никогда. Жалость оказалась сильней здравого смысла, нормальной житейской логики. Я сама не ожидала, что так получится.

– Ваши родители знали, от кого ребенок?

– Папа знал все. Почти все. Но папа умер. А маме я потом сказала, что отец ребенка вовсе не Карл, просто случился у меня другой роман, именно поэтому я \ рассталась с Карлом. В общем, она поверила. Какая разница, кто отец, если нет никакого отца? Мальчик здоровый, умный, развивается нормально. Мама, конечно, любит его, но видимся мы редко. У нее новый муж, много работы, она преподает, ее приглашают читать лекции в Англию, во Францию, в Америку, она написала два учебника по глазным болезням…

– А Максим? Он ведь спрашивал, кто его отец?

– Погиб его отец, – она тряхнула волосами, – разбился в машине. Мы учились вместе, потом встретились, была короткая любовь, а через несколько дней он погиб. Он был замечательным, чудесным человеком, самым лучшим. Я не только Максима, но и себя сумела убедить в этом. Правда, когда я впервые увидела в какой-то газете фотографию Карла, узнала, кто он, прочитала о террористическом акте в Северной Ирландии, потом про захват заложников в Амстердаме, потом… Знаете, я запрещала себе искать информацию о нем, но все время почему-то натыкалась на очередной взрыв или на убийство какого-нибудь политического деятеля. А потом я узнала, что он погиб. Он не один раз погибал, и кто-то из журналистов заметил, что нет на земле человека, который читал бы про самого себя столько некрологов… А вообще, Деннис, я вам ничего не рассказывала. Я все выдумала. Нет никакого Майнхоффа.

– Простите меня, Алиса, – он резко встал, подошел к креслу, в котором она сидела, сжавшись в комок, – простите, но сейчас уже нельзя играть в жмурки. Все это было, и все это правда. Опасная и для вас, и для вашего ребенка. Я много читал о Маййкоффе. У нас в Америке издавалась о нем книга, очень подробное исследование. Там много фактов и фотографий. Я помню его лицо. Максим…

– Нет! – она вскинула руку, словно защищаясь.

– Максим похож на него, Алиса. Очень похож. Майнхофф не оставит вас в покое.

– Но ведь это нелогично, Деннис. Вы прекрасно знаете, что в наше время, когда есть банк спермы, и отцовство для многих – пустой звук… Ну, подумаешь, какая-то русская родила от него ребенка десять лет назад. Он бандит с мировым именем, у него может быть дюжина детей в разных странах…

– Не обманывайте себя, Алиса, – покачал головой Деннис, – если бы ваше с ним знакомство ограничилось двумя неделями в студенческом лагере, вы еще могли бы тешиться иллюзией, будто ему все равно и он не станет искать встречи со своим сыном. Но вы слишком хорошо его знаете. Вы ведь сами сказали – его сын, его кровь, его собственность. Фотографии. Встреча на пляже. Разве этого не достаточно, чтобы понять: он не оставит вас в покое?

– А если я сообщу в полицию? – быстро спросила Алиса.

– Вас не выпустят из страны. Вами будет заниматься МОССАД. Не уверен, что они обеспечат безопасность вам и Максиму. Более того, я не исключаю, что они попытаются использовать эту информацию в своих целях, далеких от целей вашей безопасности… Простите, я неловко выразился, в общем, мне кажется, полиция вам не поможет. Да и слишком уж много придется объяснять. В их глазах вы будете…

– Да, я знаю, как буду выглядеть в их глазах. Бывшая любовница международного террориста. Но главное даже не в этом. Я не могу допустить, чтобы Максим узнал правду. Не могу. Он слишком маленький, для него это станет страшным потрясением. И, честно говоря, я не знаю, чего больше боюсь – Карла или этой правды…

– Но все-таки что-то вы чувствовали к нему, – медленно произнес Деннис, это не была случайная интрижка. Вы встречались на протяжении четырех лет. Неужели в нем, тогдашнем, не было ничего пугающего или хотя бы странного для вас?

– Было. Конечно, было. Но я привыкла не придавать особенного значения словам, болтовне. Я сама человек не слишком разговорчивый и чужие слова часто пропускаю мимо ушей. Папа с детства внушил мне, что судить о человеке можно только по его поступкам, но никак не по словам. Многие болтают сегодня одно, завтра другое. Карл болтал глупости, он издевался над всем миром и тут же смеялся над собой. Он умел смеяться над собой. Это мне нравилось.

– Наверное, не только это?

– Конечно, не только. Если бы я знала, если бы могла объяснить… голос, усмешка, разрез глаз, походка, запах. Меня страшно тянуло к нему, вопреки здравому смыслу, вопреки его злой болтовне и всяким моим подозрениям.

– Вы подозревали, что он не просто болтун, а серьезный преступник?

– Нет.

– Но вы сказали «подозрения»….

– Оговорилась.

– Я читал где-то, что в советской России контакты с иностранцами фиксировались КГБ. Вас не беспокоила эта организация?

– Нет. Граждане социалистических стран были не совсем иностранцами, а студенты и аспиранты, которые учились в Москве, – тем более.

– А сейчас вы что-нибудь чувствуете к нему?

– Я уже сказала, – Алиса поморщилась, – он перестал существовать для меня одиннадцать лет назад. Сейчас есть только страх и отвращение. Я не хочу, чтобы мой сын когда-нибудь узнал, что его отец убийца… Ладно, Деннис. Я очень устала. Уже светает. Спасибо вам, и спокойной ночи, – она соскользнула с кресла.

Он шагнул к ней, быстро, молча обнял, прижал к себе так сильно, что несколько секунд она не могла шелохнуться. Она чувствовала его живое тепло, чужое, ненадежное, обманчивое, но все-таки живое. Он отвел губами прядь с ее щеки, и ей захотелось плакать от собственной слабости, от одиночества, оттого, что сейчас непременно произойдет, а потом она себе не простит. Нет ведь опять никакой любви, вообще ничего нет. Только страх и слабость, и желание спрятаться, вжаться лицом в чужое плечо, дать себе короткую передышку.

– Мама! Мамочка! Ты где?

Максимкин сонный голос звучал в тишине сквозь тонкую стенку так отчетливо, словно ребенок находился здесь, в комнате. Алиса резко отстранилась, Деннис быстро поцеловал ее в губы, растерянно уронил руки, шагнул вслед за ней в коридор.

– Спокойной ночи. – Она тихонько прикрыла дверь своего номера.

Деннис ушел к себе и слышал сквозь тонкую стенку, как она что-то ласковое, нежное говорит сыну по-русски, напевает колыбельную песенку, и ребенок сонно, недовольно бормочет в ответ. Деннису стало жаль, что он не понимает ни слова.

* * *
Чем больше Авангард Цитрус думал, тем мучительней хотелось ему начать действовать. Голова его была устроена таким образом, что больше двух, ну максимум трех абстрактно-логических ходов сряду в ней не помещалось. Он был человеком действия, чувствовал себя комфортно и уверенно только в стихии бурных событий, когда становился центром внимания, и все вокруг кипело, и всем, буквально всем было до него дело.

Сидеть на тихой кухне, бороться с искушением выпить еще рюмку, курить до тошноты, варить себе кофе, расхаживать из угла в угол и размышлять о том, что же с ним произошло и как теперь поступить, – это было невыносимо. А тут, как назло, предательски молчал телефон. Товарищи по партии отдыхали после бурных юбилейных торжеств.

Цитрусу было тревожно и неуютно. Ему надо было срочно привести в порядок самого себя, справиться с горькой путаницей, которая царила в голове. Интуиция подсказывала ему, что прошлым утром в его квартире с ним произошло нечто неприятное, нечто опасное и двусмысленное. Но он гнал прочь это разрушительное чувство.

Картина странного происшествия с мнимой корреспонденткой, Карлом. Майнхоффом и конфетной фольгой постепенно прояснялась, наполнялась четкими радостными красками.

Шутник Карл решил разыграть его, подурачиться, оттянуться после сложной, опасной операции. Он приехал в Москву, познакомился с девушкой, попросил позвонить Цитрусу, представиться корреспонденткой хорошего мужского журнала и узнать адрес Га-рика. Потом они втроем надрались до беспамятства. А девушка случайно оказалась удивительно похожа на Ирину. Вполне нормально, что после такого веселья никто ничего не помнит.

Кто-нибудь другой на месте Цитруса обязательно подумал бы, с чего это вдруг Карлу Майнхоффу так приспичило развлечься именно в такой компании? Конечно, с Цитрусом они знакомы очень давно, но оба уже не молодые люди, и сейчас отношения их носят чисто деловой характер. Что, Карлу Майнхоффу в огромной Москве некуда больше пойти с красивой молодой блондинкой, кроме как в гости к Авангарду Цитрусу?

Озадачивали и другие мелочи, например, куда девалась посуда после бурной пьянки? Красивая блондинка оказалась такой доброй и сострадательной, что вычистила дом одинокого писателя после утренней гульбы, чтобы он не расстраивался, проснувшись в грязи? Но почему, перемыв посуду, она не догадалась вытряхнуть окурки из пепельницы? И почему пьянка эта происходила утром, а не вечером? И куда потом подевались дорогие гости? Тихонько ушли, закрыв за собой дверь? Стало быть, они напились не так сильно, как он, и были в состоянии соображать? Тогда почему бросили его в тяжелом беспамятстве?

Но Цитрус не стал задавать себе этих глупых вопросов. Занудная вязкая логика противоречивых мелочей злила, раздражала. Когда он вертелся перед зеркалами в спальне наедине с самим собой, он рефлекторно выбирал наиболее выигрышные позы и ракурсы. Любую ситуацию он старался повернуть таким боком, чтобы выглядеть в ней как можно привлекательней, чтобы казаться самому себе и окружающим человеком значительным, ярким, единственным и незаменимым. В желании Карла Майнхоффа нагрянуть к нему домой с красивой блондинкой он не усматривал ничего странного.

Беспокоило другое. Почему соврал Азамат, будто Карла еще нет в Москве?

Сначала Цитрус рассудил так: Азамат его кинул. И с этим надо что-то делать. Нельзя позволить, чтобы об тебя вытирали ноги. Но, подумав еще немного, рас-" судил иначе: хитрый кавказец ведет какую-то свою игру. Возможно, он скрывает факт появления Карла в Москве не только от Цитруса, но и от самого Подосинского.

Зачем? Ну, это и ежу понятно. Карл похитил профессора, который занимается разработками сверхмощного биологического оружия. Азамат решил заполучить этого профессора вместе с секретом смертоносных бактерий и не отдавать Подосинскому такое ценное приобретение. Все просто и логично, как в крепком американском боевике.

Теперь надо очень быстро и осторожно воспользоваться ситуацией, в обход Азамата выйти, на Подосинского, сообщить ему о предательстве кавказца, выступить в его глазах ценным и честным союзником.

Именно ради Геннадия Ильича Цитрус полгода назад свел довольно близкое знакомство с противным кавказцем Азаматом. Он все ждал, что в один прекрасный день ему представится счастливая возможность познакомиться с Геннадием Ильичом, заинтересовать его своей яркой творческой индивидуальностью, и тогда всесильный меценат вложит настоящие деньги в рекламу его книг, пойдут миллионные тиражи, потом начнут снимать фильмы по его романам, потом… О, потом будет еще много всего приятного и интересного.

Не было рядом с ним никого, кто мог бы шепнуть на ухо: Гарик, ты уже большой мальчик. Так не бывает в жизни, чтобы явился добрый сильный дядя и купил для тебя настоящую, прочную, надежную славу, любовь многомиллионной прихотливой публики.

Сейчас, сидя в своей маленькой прокуренной кухне, он пришел к простой и радостной мысли, что настал наконец момент, когда можно выйти на Подосинского.

Конечно, были среди многочисленных приятелей Цитруса люди, лично знакомые с Геннадием Ильичом. Но шуточное ли дело – позвонить и попросить: слушай, брат, сведи-ка меня с господином Подосинским, желательно прямо сегодня.

Лихорадочно листая свою записную книжку, перебирая в голове имена. Цитрус остановил свой выбор на журналисте Петре Малькове.

Мальков был фигурой тихой, незаметной. Он сторонился скандалов, никогда не стремился к популярности. Слово «журналист» было золотыми буквами написано на его визитке, но журналистикой Петр Мальков никогда в жизни не занимался.

Он делал деньги на том, что помогал различным коммерческим структурам вклиниться в информационное пространство, посредничал в создании косвенной рекламы, владел в совершенстве искусством знакомить бизнесменов с нужными чиновниками, сводить, разводить, нейтрализовать, натравливать, мирить, ссорить. Но сам не ссорился никогда ни с кем. Он умудрялся сохранять теплые приятельские отношения даже с теми, кто серьезно пострадал в результате его бурной посреднической деятельности.

Главной и единственной его страстью были деньги. Он успел заработать на своей тихой беготне вполне приличный капиталец, но аппетиты продолжали расти. Он ввязывался во все более сомнительные аферы, влип в пару-тройку скверных историй, чудом остался жив, потом чуть не сел на скамью подсудимых, на время совсем затих, исчез куда-то, но недавно всплыл опять. И не просто так, а уже под теплым крылом господина Подосинского.

Каким образом он умудрился войти в круг приближенных Геннадия Ильича, не знал никто.

Цитруса с Мальковым связывало несколько лет довольно тесного приятельства, был период, когда Петр отирался возле маленьких новорожденных партий, пытался стать полезным их лидерам, вклинивал их в информационное пространство, зарабатывая на этом вполне приличные суммы.

Не утруждая себя дальнейшими размышлениями, Гарик набрал домашний номер Петра Малькова и наговорил на автоответчик, что очень срочно, прямо сегодня, необходимо встретиться.

Ответный звонок раздался через Пятнадцать минут. А через час Мальков и Цитрус сидели в небольшом подвальном ресторане на Остоженке.

* * *
Деннис почти не сомневался, что в Иерусалиме никто за ними не следил. То, что произошло вчера в старом городе, ни малейшего отношения к Карлу Майнхоффу не имеет. Нападение было случайным, такое происходит в арабских кварталах если не ежедневно, то раз в неделю.

Майнхофф не нападет на Алису и Максима. Ему нужен его сын живой, здоровый и не напуганный. При всей своей жестокости Майнхофф сентиментален. Или это называется как-то иначе? Отцовские чувства. Могут они быть развиты у бандита? Разумеется. Тем более других детей у него нет. Инга Циммер бесплодна.

Похищать ребенка он не станет. Ему не захочется выглядеть в глазах мальчика злодеем. Что же он предпримет? Выберет подходящий момент, попытается договориться с Алисой? О чем?

«Алиса, скажи ему, что я хороший. Тебе он поверит. Скажи, чтобы он меня любил. Здравствуй, малыш, я твой папочка. Посмотри, как мы похожи!»

Пока в его поведении нет никакой логики. Только эмоции. Такого с ним еще не случалось. Он рискнул остаться в стране после теракта, он разгуливает по Эйлату, купается в море. Он рискует, подставляется, лишь бы увидеть мальчика. Отцовские чувства сыграли с ним злую шутку.

Вообще, нормальные человеческие чувства – непозволительная роскошь для террориста. Хочешь быть бандитом – изроль жить по законам ненависти, не суйся на другую территорию. Там тебя не ждут. Ничего, кроме неприятностей, ты за свой красивый порыв не поимеешь.

На ребенка его сейчас можно ловить, как на живца. Это гадко, неблагородно, но кто же говорит о благородстве, когда дело касается Карла Майнхоффа?

Деннис был уверен, здесь, в Израиле, брать Майнхоффа нельзя. Без МОССАДа не обойтись. Это значит, что в лучшем случае Карл будет убит, а скорее всего ускользнет.

В МОССАДе есть силы, заинтересованные, чтобы террорист никогда не был пойман и никогда не раскрыл рта на судебном процессе, в какой бы стране этот процесс ни состоялся. Деннис даже знал, кто конкретно не допустит, чтобы Майнхофф предстал перед судом.

Внутри МОССАДа существует сильная многочисленная группа, представляющая интересы крайне правой оппозиции. Эта структура выступает против мирного урегулирования арабо-израильского конфликта. Ее люди причастны к убийству премьер-министра Израиля Ицхака Рабина в ноябре 1995-го.

«Мы достаточно сильны и умны, чтобы достичь мира со всеми арабскими странами», – заявил Рабин в своей речи перед многотысячной толпой на площади Царей Израилевых в Тель-Авиве.

А через несколько минут по нему открыл стрельбу двадцатишестилетний студент юридического факультета Игаль Амир, член молодежной экстремистской организации «Эйляль».

«Я сделал это во имя спасения душ, преданных Ра-бином», – заявил молодой убийца на суде.

Позже подняли вопрос о его психическом здоровье. Да, вероятно, будущий юрист был не вполне здоров. Фанатизм – религиозный, расовый, политический всегда граничит с болезнью. Но за фанатизмом одиночным и массовым, как правило, стоит холодный хитрый расчет вполне здоровых и уравновешенных людей, сотрудников спецслужб, правительственных чиновников, денежных магнатов, которые умело и незаметно используют чье-то кровавое безумие в своих интересах.

Интересы эти ничего общего не имеют с древними и вечно живыми иллюзиями о том, что всех людей можно поделить на правых и виноватых, плохих и хороших. Это совсем другая, скрытая от постороннего понимания сфера жизни, в которой непримиримые враги оказываются связанными сложной сетью взаимовыгодного сотрудничества. Израильские правые экстремисты, выступающие против любых мирных договоров с арабами, тесно контактируют с палестинскими террористическими группировка". Русских коммунистов подкармливают теневики-миллиардеры из капиталистической Европы. Миротворцы втайне раздувают военную истерию, спецслужбы, призванные отвечать за безопасность глав правительств, организуют покушения на них.

Редко из этого темного бездонного омута смертельных страстей всплывают имена и факты. Ничего никогда не проясняется до конца.

Деннис знал, кто конкретно помешает арестовать в Израиле Карла Майнхоффа. Полковник МОССАДа Яков Берштейн, принадлежащий к правой оппозиции, замаранный связями как с ультрасионистскими организациями, так и с ультраисламистскими, имеющий контакты в среде русских неофашистов и итальянских «красных бригад». Полковник не раз пользовался услугами Майнхоффа, но доказать это не сумеет никто, кроме самого Карла.

Разумеется, окончательное решение остается не за Деннисом, а за господином Вильямом Барретом, сотрудником посольства США в Израиле, атташе по связям с общественностью, резидентом ЦРУ, шефом-куратором Денниса.

Вдруг шестидесятилетнему Вилли, человеку осторожному, лишенному тщеславия, отягощенному старомодными предрассудками, придет в голову честно отдать лакомый кусок в зубы местным властям? Вилли собирается в отставку, на пенсию, и может напоследок преподнести коллегам из МОССАДа такой вот славный подарок.

Но, сдавая Майнхоффа, Вилли невольно подставит Денниса, засветит его перед израильскими властями как агента-нелегала. Это нецелесообразно. Это если не конец карьеры, то весьма неприятный поворот в ней. Разведчик не должен быть известен чужой спецслужбе даже в качестве союзника и добровольного помощника.

Деннис решил не спешить, подождать хотя бы сутки, не выкладывать шефу-куратору потрясающую новость сразу. Сначала самому переварить, обдумать, выработать четкую позицию для разговора, подобрать железные доводы, чтобы Вилли уразумел: нельзя отдавать Майнхоффа МОССАДу. Нельзя ни за что.

* * *
Максим распахнул шторы, солнечный свет залил маленький гостиничный номер.

В первый момент Алиса не могла понять, где они, в Иерусалиме или уже в Эйлате. Вторую ночь подряд она почти не спала, ложилась под утро.

Возвращались из Иерусалима страшно долго. Ночью хлестал ливень. С гор хлынули потоки размытого песка вперемежку с камнями. Дорога была перекрыта селями, пришлось ждать четыре часа, пока расчистят узкое горное шоссе.

Остаток пути ехали на очень маленькой скорости. Трасса была мокрой, скользкой, «дворники» не успевали расчищать ветровое стекло, залепленное крупным частым градом. Ветер был таким сильным, что машина дрожала на ходу. В Эйлат они попали перед рассветом.

– Малыш, я посплю еще капельку, полчасика. – Она повернулась на другой бок и накрылась одеялом с головой.

– Ну мам, ты что?! Катер отправляется через сорок минут! Деннис уже ушел на пристань покупать билеты.

– Какой катер? Какая пристань?

– Ну мы же договорились сегодня нырять. Ты что, забыла? Вставай, мы опоздаем!

Даже после душа Алиса чувствовала себя разбитой. Глаза слипались. Она наспех глотнула чаю, Максимка нетерпеливо тянул ее за руку, всю дорогу до пристани они почти бежали.

Деннис ждал их в маленьком открытом баре у кассы. Перед ним стоял высокий стакан с апельсиновым соком.

– Доброе утро, – он виновато улыбнулся, – я пытался отговорить Максима. Мы все не выспались, можно было бы и завтра понырять. Но ребенку не терпится. Оказывается, в его электронной игрушке есть будильник. Он разбудил меня в восемь утра и никаких Моих возражений не желал слушать.

Народу на прогулочном катере оказалось много. Алиса надеялась прикорнуть на мягком кожаном диванчике в закрытом трюме, но все диванчики оказались заняты. Пришлось остаться под ветром, на открытой палубе.

Девушка-экскурсовод рассказывала в микрофон по-английски о желтых акулах, серых муренах, ядовитых морских ежах и хищных кораллах, в которых запутываются любопытные рыбешки, а потом от них остаются лишь скелетики.

Алиса лениво прислушивалась, и все меньше ей хотелось отпускать сына нырять с маской.

А Деннис между тем в десятый раз подробно объяснял Максиму, как надо дышать и двигаться. Максим слушал его, чуть приоткрыв рот и сосредоточенно кивая.

– А может, вы попросите, чтобы мне выдали акваланг? Мне уже скоро одиннадцать. С двенадцати лет можно…

– Только после специальной подготовки. Как бы я ни просил, никто тебе акваланг не даст. Да ты его и не поднимешь. Всему свое время.

Рядом с Алисой дремал древний сгорбленный старец-араб. Ветер трепал длинную седую бороду, платок, обвитый черным обручем, был надвинут низко на лоб, до бровей. Глаз не было видно за темными очками.

– Стоило брать на прогулку такого древнего дедушку, – прошептал Максим Алисе на ухо, – какая ему разница, где спать?

Матросы стали разносить горячий завтрак. Жареная баранина, рыба, гора желтого пряного риса, овощи. Деннис выбрал баранину, Алиса и Максим – рыбу. Тарелки давали прямо в руки. Было вкусно, но неудобно есть без стола, ветер уносил бумажные салфетки, рис сыпался на колени.

У старика-араба опрокинулся пластиковый стакан с минералкой. Старик засуетился, неловко вытянул из широких складок своего балахона носовой платок, и на палубу посыпались деньги. Зазвенела мелочь, бумажки закружились на ветру. Большое арабское семейство с кучей детей было где-то далеко. Старик кряхтел, жалобно бормотал что-то. Ему было трудно согнуться и разогнуться. Деннис, Максим и Алиса бросились ему помогать.

– Ну вот, взяли дедушку на прогулку и забыли о нем, – проворчал Максим, интересно, кто-нибудь из этих арабов будет нырять?

Во время завтрака на палубу вышли люди, закутанные в пестрые одежды с ног до головы, увешанные бусами и колокольчиками. В программу увеселительной прогулки входило выступление экзотического бедуинского ансамбля. Артисты били в бубны и барабаны, пели протяжные песни, приплясывали, притопывали, пытались завести довольно вялую утреннюю публику, но только две пожилые американки и крошечная девочка-израильтянка не отказались выйти на середину палубы и поплясать в хороводе.

Наконец ансамбль откланялся. Публика вяло похлопала в ладоши.

Катер тем временем подплыл к специальному месту, огороженному крупной сетью от акул, бросил якорь. Желающим выдали акваланги и маски. Алисе было холодно смотреть, как Максим и Деннис раздеваются на ледяном ветру до плавок.

– Я тебя очень прошу, малыш, будь разумным. Не отплывай от Денниса.

Ей не нравилась эта затея. Она понимала, что Деннис будет рядом, ныряет много народу, все предусмотрено, развлечение рассчитано на туристов, а не на профессионалов ныряльщиков, спасатели наготове, надежная сеть от акул, стопроцентная гарантия безопасности. Еще ни разу никто не утонул во время этих увеселительных прогулок.

– Опять, что ли, нервничаешь? Ты забыла, это ты боишься воды, а не я. Вон, смотри, девчонка еще младше меня, тоже ныряет! Там ужасно красиво, такие рыбы, такие кораллы, я всю жизнь об этом мечтал, – возбужденно тараторил Максим.

Человек двадцать ныряльщиков с аквалангами и масками стали по очереди прыгать в воду. Алиса перегнулась через перила. Вода была такая прозрачная, чистая, что можно разглядеть каждую ракушку, каждую песчинку на дне. А глубина не меньше десяти метров.

Прямые солнечные лучи пронзали насквозь прозрачную толщу. Фантастические кораллы шевелили лепестками-щупальцами. Бледно-зеленые, сиреневые, ядовито-багровые, толстые, как змеи, тонкие, как во лосы, с мельчавшими соцветьями на концах, они извивались, переплетались, пропускали через себя юрких ловких рыбок, отливающих разноцветными фосфоресцирующими красками.

Деннис почувствовал легкое головокружение, сухость во рту и удивился. Он был опытным ныряльщиком. Никаких проблем с давлением, с сердцем. Да и глубина несерьезная.

Не надо было так наедаться, вот что. Целая гора риса с бараниной… Но было очень вкусно, и аппетит разыгрался на свежем воздухе. Нырять лучше на голодный желудок.

Максим тронул его за плечо и быстро поплыл к причудливому лиловому кораллу, в котором запуталось несколько морских коньков. Деннис поплыл следом, но тут же потерял мальчика из виду.

Внезапно коралл стал расти, двигаться прямо на него. Гигантские соцветья колыхались, тянули толстые щупальца, собирались, как пальцы, в, щепоть, потом раскрывались, пытаясь схватить, сжать, расплющить в огромном кулаке. Чудовищное растение всасывало Денниса, словно он был крошечным морским коньком.

Его бросило в жар, внутри все пылало и пульсировало. Он попытался всплыть на поверхность, но вода давила на него всей тяжестью. Кислород перестал по ступать через шланг, Деннис тянул в себя воздух, но в баллоне был вакуум.

«Что-то не так с кислородом? Нет, не может быть. Баллоны и шланги тщательно проверяют, компания несет ответственность… Звон в ушах… что-то с моими легкими и с сердцем… Господи, как сжимается сердце… оно всегда бьрто здоровым…»

Деннис попытался сорвать с себя маску, оттолкнуться ногами, но тело стало непослушным, вялым, как мертвые водоросли.

Шупальца коралла обвивали, душили, он был внутри многорукого лилового хищника и никак не мог вырваться, всплыть на поверхность.

Зачем он ел рис с бараниной? Странный незнакомый привкус, однако здесь столько разных экзотических пряностей.

Перед глазами неслась радужная ослепительная рябь, и почему-то сыпались дождем звонкие шекели, летали легкие купюры, старик-араб ворчал что-то, жалобно кряхтел, не мог согнуться, белая борода трепетала на ветру, под темными очками сверкали молодые глаза…

Ныряльщиков под водой не было видно, они отплывали подальше от катера. Алиса то и дело смотрела на часы. Наконец голова первого ныряльщика показалась у специального мостика. Он сорвал маску, что-то быстро сказал на иврите матросу на мостике и тут же нырнул опять. Спасательная команда засуетилась. Сразу трое стали надевать акваланги, через минуту на палубе появился врач в белом халате.

Алису зазнобило, она передернула плечами, подошла к матросу, тихо спросила по-английски:

– Что случилось?

– Все в порядке, мэм.

У мостика показалась голова Максима. Он быстро вскарабкался, сорвал маску с трубкой. Лицо его было совершенно белым. Он бросился к Алисе и не мог сказать ни слова. Его трясло как в лихорадке. Алиса закутала его в полотенце, стала растирать, почувствовала, что у ребенка стучат зубы.

– Малыш, что с тобой? Кто-то утонул?

– Нет, мамочка, нет, пусти, я сейчас… – Он вырвался из ее рук, бросился в толпу любопытных, сгрудившихся у мостика.

– Пожалуйста, разойдитесь, господа! – кричали матросы. – Разойдитесь, вы мешаете!

– Мальчик, отойди. Чей это мальчик? Уберите ребенка!

– Это мой… – опомнилась Алиса, быстро взяла Максима за плечи, отвела к скамейке.

Из воды один за другим вылезали ныряльщики. Она решила пока не задавать ребенку вопросов. Кому-то стало плохо под водой, Максимка очень впечатлительный, он испугался. Надо дать ему успокоиться. Он дрожит.

Она растерла его досуха, натянула футболку, сверху теплую фланелевую ковбойку.

– Малыш, вот сухие трусики, сними плавки. Он послушно, как автомат, переодела под длинной рубашкой, влез в джинсы, и Алисе стало страшно. Никогда она еще не видела своего ребенка в таком состоянии. Он продолжал молчать, и зубы у него все стучали. Она присела на корточки и быстро зашнуровала его кроссовки.

Когда пространство палубы открылось, Алиса увидела, как перекладывают на носилки какого-то мужчину. Лицо было закрыто кислородной маской. Носилки подняли.

– Внимание! Кто-то еще остался в воде? Мы снимаемся с якоря!

– Подождите! – спохватилась Алиса. – Там остался человек. Максим, где Деннис?

– Мама, не кричи, – произнес Максим хриплым шепотом, – Деннис там, на носилках.

– Господа, внимание, – раздался голос в громкоговорителе, – во время подводного плавания у одного из пассажиров случился сердечный приступ. Прошу вас сохранять спокойствие. Родственников или знакомых мужчины, которому стало плохо в воде, прошу пройти на нижнюю палубу. Повторяю…

Алиса собрала одежду Денниса – белый свитер, светло-серые холщовые брюки, черную куртку, с которой он не расставался. Ей показалось, что в одном из карманов лежит небольшой тяжелый предмет. Все карманы были застегнуты на «молнии».

Спускаясь по узкой лестнице, она задела курткой о перила, послышался глухой металлический удар. Алиса осторожно прощупала карман и удивилась: зачем Деннису понадобилась такая здоровенная зажигалка в форме пистолета? Он ведь не курит…

Матрос проводил их в маленькую каюту. За столиком сидел человек взеленой униформе с офицерскими погонами.

– Скажите, пожалуйста, из какой вы страны и как ваше имя? – спросил он по-английски.

– Мы из России. Моя фамилия Воротынцева.

– У вас есть с собой какие-нибудь документы? – Он перешел на русский, причем заговорил без всякого акцента.

Алиса достала из сумочки свой паспорт.

– Кем вам приходится этот человек? – Офицер пролистал ее паспорт, быстрым профессиональным взглядом скользнул по лицу, потом по фотографии.

– Знакомый. Он американец. Мы живем в одной гостинице. В соседних номерах. Его имя Деннис, фамилию не знаю. Что с ним такое?

– Сердечный приступ. Где и когда вы познакомились?

– Здесь. Я же сказала, мы живем в соседних номерах.

– Где его одежда?

– Вот, у меня.

– Разрешите, – офицер поднялся, взял из рук Алисы черную куртку, прощупал карманы. На миг лицо его изменилось, густые темные брови едва заметно дрогнули.

«Ой, батюшки, Деннис таскает в кармане самый настоящий пистолет, никакую не зажигалку. Вот почему он всегда в этой куртке, и, стало быть, в Иерусалиме стрелял Деннис, а вовсе не арабы…» – испуганно подумала Алиса.

Полицейский вытащил бумажник Денниса, раскрыл, просмотрел содержимое.

– Сколько времени вы знакомы?

– Три дня.

– Он отдыхает здесь один?

– Да. Он говорил, что приехал в Израиль в командировку. Он сотрудник корпорации «Холидей-инн», живет в Детройте. Больше я ничего не знаю о нем.

Офицер листал синий паспорт Денниса.

– Что говорит врач? Как он себя чувствует? – шепотом спросил Максим.

Офицер быстро взглянул на него и ничего не ответил.

– За время вашего знакомства господин Шервуд жаловался на сердце или на кровяное давление? Говорил, что страдает какими-либо хроническими заболеваниями? – обратился он к Алисе.

– Нет. Об этом не заходила речь. Но мне казалось, Деннис совершенно здоровый человек. Скажите, офицер, что с ним? Можно его увидеть?

– У господина Шервуда имелось удостоверение о том, что он прошел курс обучения в школе по нырянию и подводному плаванию?

– Насчет удостоверения не знаю. Но он говорил, что подводным плаванием занимается много лет. Господин офицер, вы не могли бы все-таки ответить, как он себя чувствует? Я хочу побеседовать с врачом.

– На ваших глазах мистер Шервуд принимал вчера вечером или сегодня утром алкоголь?

– Нет.

– Наркотики?

– Нет, – Алиса нахмурилась, – почему вы не можете ответить на простой вопрос: как чувствует себя Деннис Шервуд? Что с ним? Я хочу его увидеть. Я хочу поговорить с врачом.

– Потому, леди, – он перешел на английский и понизил голос, – потому, что врач констатировал смерть. Господин Шервуд умер под водой. Врач уже ничем не мог ему помочь. Вот так, леди. Я не хотел при ребенке…

Катер причалил. На пристани, у трапа, ждала машина «Скорой помощи». Вынесли носилки. Тело было полностью закрыто простыней. Максим уткнулся лицом Алисе в плечо. Толпа пассажиров стала спускаться по узкому трапу. Алиса тупо смотрела, как прошествовало многочисленное арабское семейство, потом французы. Девочка лет восьми, которая тоже ныряла с маской, всхлипывала на ходу, что-то возбужденно рассказывая родителям.

Арабский дедушка отстал от семейства. О нем, кажется, опять забыли. Он, сгорбившись, проковылял к трапу. Алиса машинально проводила его глазами. Он обернулся, взглянул прямо на нее сквозь темные очки, застыл на миг, задерживая остальных, а потом, как бы опомнившись, сбежал по трапу на пристань. Быстро, ловко, совсем молодо. И тут же растворился в небольшой толпе.

Всю дорогу до гостиницы Максим молчал и плакал.

– Мамочка, давай улетим домой. Я не смогу здесь отдыхать, загорать на пляже, развлекаться… Я хочу домой. Мне здесь страшно…

Алиса чувствовала только ледяную пустоту внутри. Когда они вошли в номер, она отыскала конверт с обратными билетами. На конверте был телефон авиакомпании.

– Здравствуйте. Я хочу поменять билеты, – произнесла она деревянным голосом в трубку, – мы должны улетать через пять дней в Москву из Тель-Авива. Нам необходимо улететь раньше. И, если возможно, прямо из Эйлата, – она назвала фамилию и номер рейса.

– Есть два места на восьмое, отлет в три сорок пять утра, но только из Тель-Авива, из Бен-Гуриона. Из Эйлата самолеты летают в Москву раз в неделю. Ближайший рейс через четыре дня, – ответила девушка на другом конце провода.

Алиса прикинула: если выехать завтра утром, к вечеру они будут в Тель-Авиве. Ночью улетят. Утром будут в Москве. Все нормально.

– Да, спасибо. Этот рейс нам подходит. Положив, трубку, она села рядом с Максимом, обняла его за плечи.

– Мамочка, он так бился… у него были судороги… я все видел. Он выгибался дугой, как будто сошел с ума, пытался сорвать с себя маску прямо под водой, и не мог. Я сначала взял его за руку, но он вырвал руку, он как будто не видел меня, не чувствовал ничего. Его пытались поднять на поверхность четверо мужчин, а он отбивался руками и ногами. Это никакой не сердечный приступ. Что-то другое. Что-то психическое, как будто у него были галлюцинации. Он бился, дрожал, а потом сразу обмяк и стал весь как тряпочный. Он умер там, под водой. Совсем умер, мамочка. Он очень здоровый, сильный, даже не курил. Он арабов в Иерусалиме раскидал, как профессионал…

«Эпилепсия? – подумала Алиса. – При эпилепсии вряд ли человек решился бы нырять с аквалангом. Но если все было именно так, как Максимка рассказывает, это действительно не похоже на сердечный приступ». Уж про болезни сердца Алиса знала почти все. Конечно, всякое бывает в воде, даже с совершенно здоровыми людьми. Но слишком неожиданно. Деннис отлично себя чувствовал, ел с аппетитом, улыбался. Крепкий, сильный, совершенно здоровый сорокалетний мужчина…

– Малыш, в жизни много случается ужасных вещей. – Она гладила Максимку по голове, произносила какие-то глупые утешительные слова, старалась изо всех сил держать себя в руках.

Ей тоже хотелось плакать. От того, что она совсем мало знала этого американца, жалость не убывала, вспухала внутри удушливой, горячей волной, подкатывала к горлу.

Стоял теплый солнечный день, из бассейна слышался веселый плеск, смех, курортная жизнь шла своим чередом. Надо было как-то убить остаток этого ненужного дня. Невыносимо идти на пляж, в ресторан, даже просто гулять па нарядной набережной.

Алиса включила чайник, взяла Максима за плечи, отвела его в ванную, умыла холодной водой, умылась сама.

– Давай-ка, малыш, попьем чайку и будем потихоньку собираться.

И вдруг зазвонил телефон. Алиса вздрогнула. Еще ни разу никто не звонил им в номер.

В трубке молчали.

– Вас не слышно. Перезвоните, – сказала Алиса. Но трубку класть не стали. До нее доносилось тихое чужое дыхание. Самое скверное, что она поняла, кто это молчит и дышит. И сразу перед глазами возник арабский старец в темных очках, легко и молодо сбегающий по трапу.

Когда наконец послышались гудки отбоя, она бросилась вон из номера.

– Максимка, не клади трубку! Я сейчас…

– Мам, ты что?! – Максим такудивился, что даже всхлипывать перестал.

– Потом объясню!

Перед тем как войти в фойе, она замедлила шаг, несколько раз глубоко вздохнула. У стойки администратора стояло трое полицейских.

«Стоп. Это тебе не Россия. Если ты сейчас станешь просить, чтобы выяснили, откуда был звонок, то возникнет столько вопросов, что тебе придется задержаться в этой стране до старости. Да и какой смысл выяснять? Что тебе это даст? Звонили по сотовому либо из городского таксофона…»

Она шагнула к стойке.

– Простите, я хочу предупредить, завтра рано утром мы уезжаем.

– Из какого вы номера, мэм? – вскинула глаза девушка-администратор.

– Из восьмого.

– Но у вас еще осталось пять дней.

– Обстоятельства изменились. Нам… Алиса запнулась, заметив, как внимательно смотрят на нее трое полицейских.

Глава 24

Среди ночи Натан Ефимович проснулся оттого, что вокруг него разговаривали, суетились. В глаза ударил яркий свет фонарика.

– Все, профессор, мы уходим, – сказала Инга, тронув его за плечо, надеюсь, никаких сюрпризов с вашей стороны не будет? Одевайтесь. – Она бросила ему черную хламиду и клетчатый платок. Сама она была одета как бедуинка.

– Опять маскарад? – спросил Натан Ефимович, сладко зевнув.

– Не огорчайтесь, профессор. Есть один приятный сюрприз для вас, произнес мужской голос по-русски.

Бренер оглянулся. У него за спиной сидел на корточках старик-араб с седой бородой. Вглядевшись, Натан Ефимович с трудом узнал Карла.

– Отлично выглядите, партайгеноссе.

– Спасибо, – улыбнулся немец.

Его лицо было освещено фонариком снизу, и улыбка получилась карикатурно-злодейская. Так в старых советских фильмах подсвечивали физиономии актеров, игравших белогвардейцев, фашистов или шпионов, чтобы они выглядели совсем уж свирепо. Карл был фашист-араб лет семидесяти, если не обращать внимания на молодой жадный блеск светло-карих глаз.

– Хватит болтать. Карл, – рявкнула Инга, – нас ждут. Что вы там копаетесь, профессор? – Ее раздражало, что они говорят по-русски. Она не понимала ни слова.

– Надеваю ботинки, фрейлейн. Слушайте, а мне обязательно надо влезать в эту половую тряпку? Вы не могли достать что-нибудь почище? Ведь воняет.

– И должно вонять, – усмехнулась Инга, – вы бедуин. Старый, больной, вонючий бедуин. Сейчас я наложу вам легкий макияж, и будет все окей.

Инга надела ему на голову платок, закрепила обручем и стала бесцеремонно рисовать что-то на его лице. Карл держал фонарь. Натан Ефимович с удивлением заметил, что от нее пахнет спиртным. Такое было впервые.

– Не знаю, кто из нас двоих крепче воняет. Карл, ваша дура еще и наклюкалась на радостях, – сказал он по-русски, – она мне глаз не выколет своим косметическим карандашом?

– Может, – кивнул Карл, – но не спьяну, а от обиды. Она очень ранимая, нежная девочка, совсем не понимает шуток. Так что вам не стоит дразнить ее, профессор.

– А в зеркало можно взглянуть?

– Не советую, – покачал головой немец-бедуин, – это вряд ли доставит вам удовольствие, да и некогда уже.

Бренера усадили в джип между Ингой и Карлом. Двое арабов сидели на переднем сиденье. За рулем молодой, тот, который хорошо говорил на иврите.

Когда джип тронулся, Бренер почувствовал, что разбитый корпус машины тоже маскарад. Внутри отличный, мощный мотор от «Мерседеса» последней модели.

Некоторое время ехали молча. Шоссе оказалось совсем близко. В свете фар вспыхнул первый дорожный указатель. Ашкерон. Значит, они уже у египетской границы. Сейчас будет въезд в сектор Газа. Там патрули. Первые и последние израильские патрули, которые попадутся у них на пути.

– Через несколько минут нас остановят, профессор, – тихо произнес Карл, я хочу спросить: есть необходимость вкалывать вам сейчас снотворное или вы будете вести себя разумно? Учтите, одно слово на контрольном пункте, и вы умрете. Сразу, в ту же секунду. А через несколько часов умрут ваши внуки, ваш сын и невестка.

– Но и вам не поздоровится в таком случае, – заметил Бренер, – в Израиле отменена смертная казнь, однако пожизненное заключение вам будет гарантировано. Если начнете сопротивляться при аресте, вас с удовольствием пристрелят. А что касается внуков и сына, я уверен в их безопасности по одной простой причине: их охраняют очень тщательно, не столько ради спасения их жизней, сколько ради того, чтобы выйти на вас. Стоит кому-то из ваших людей мелькнуть в радиусе нескольких километров, и…

– Вы думаете, мы вас застрелим? – перебил его немец. – Ничего подобного. Инга всадит вам смертельную дозу диплацина. Вы умрете мгновенно; но никто этого не заметит. Более того, вы просто не успеете произнести ни слова. У Инги потрясающее чутье. Вы только захотите открыть рот, а уже будете на том свете. Что касается Тель-Авива, то вынужден васразочаровать. Никто из моих людей в поле зрения полиции не мелькнет. Все обложено хитрой взрывчаткой. Достаточно нажать кнопку на пульте.

– Ну, положим, ваша пьяная подруга экстрасенсорными способностями не обладает, и сказать солдатам на контрольно-пропускном пункте пару слов я успею. Про Тель-Авив – ерунда. Взрывчатку давно обнаружили. А скорее всего их переселили куда-то.

Помолчав немного, немец печально произнес:

– Мне не нравится ваше настроение, Натан Ефимович. Вероятно, без снотворного не обойтись. Это все-таки лучше, чем яд.

– Ладно, Карл, – поморщился Бренер, – я хочу еще пожить и поработать. Не нервничайте. Буду сидеть тихо.

Через пятнадцать минут джип остановили на контрольно-пропускном пункте перед въездом в сектор Газа. Яркие прожектора били в пыльные стекла.

– Осторожно, господа, – с улыбкой сказал молодой араб, который сидел за рулем, – у нас в машине человек, зараженный пустынной лихорадкой. Приезжали сюда к знахарю, который может вылечить болезнь на последней стадии. Но все без толку. Умирает старик. Вот, возвращаемся домой, в Египет.

Натан Ефимович чувствовал, как Инга у него за спиной, под длинным концом платка, держит наготове шприц. Одно неверное движение – игла войдет под лопатку. А солдатам кажется, что молодая бедуинка нежно обнимает больного старика.

Он почти не сомневался, что шприц наполнен не ядом, а все тем же снотворным. Они рассчитывают на шоковый эффект. Предупредили, что умрет, значит, как минимум несколько минут после укола будет молчать. А потом уснет. Конечно, они стараются не злоупотреблять снотворным. Понимают, как это действует на мозги. Но если он вякнет, кольнут в ту же секунду. И черт их знает, может, правда всадят диплацин. Диплацин блокирует проведение импульсов в нервно-мышечных санапсах. А проще говоря, прекращает работу сердечной мышцы. Моментальная остановка сердца.

Солдаты осмотрели машину со всех сторон, заглянули в багажник. Единственным на пятерых бедуинов документом были водительские права на имя Саид-Алимех-Хусейн-бека, жителя Египта. И номера на джипе были голубые, египетские. Желтые, израильские, с которыми он стоял в пустыне Негев, перед отъездом свинтили.

– Счастливого пути, – вежливо улыбнулся офицер.

Последний израильский контрольный пункт остался позади. Инга убрала свой шприц. Натан Ефимович усмехнулся. Второй раз в жизни он почувствовал себя предателем родины. Двадцать лет назад добровольно уезжал из России. Сейчас его насильно волокут обратно, и он как бы предает Израиль.

«Хватит рефлексировать, паршивый интеллигент, – сказал он самому себе, расслабься, Натанчик, и получай удовольствие от жизни, потому что неизвестно, сколько тебе еще осталось. Ведь скорее всего тебя используют в, какой-то международной бандитской комбинации, и живым ты вряд ли выберешься…»

– Чтобы вам не было слишком уж тяжело расставаться с землей обетованной, могу сообщить, какой замечательный вас ждет сюрприз, – Карл сверкнул в темноте глазами, – путешествие на яхте по Средиземному морю до берегов Греции. Каюта со всеми удобствами. Отличный стол. Вы только представьте, уже через несколько часов вы примете горячий душ, вам подадут вкусный ужин, вы уснете на чистом белье, и море будет ласково плескаться под ухом, и сны будут сниться светлые, радостные, как в раннем детстве.

* * *
Разговор не ладился. Цитрус выглядел плохо. Он выглядел как человек, который явился, чтобы о чем-то просить. Мальков чувствовал: сейчас попросит о какой-нибудь сложной услуге, причем бесплатной. Одалживаться будет на правах старого приятеля. Мальков терпеть не мог таких вещей.

А Цитрус все тянул, ничего интересного не сообщал, вяло ковырял вилкой остывший свиной шашлык, жирный, жилистый, пересоленный, и мямлил что-то невнятное.

– Зря ты не взял севрюгу, – заметил Мальков, отправляя в рот ломтик свежайшей, запеченной на углях, пахнущей дымком рыбы, – шашлык тебе достался неудачный. А у меня севрюга отличная.

– Все равно мне есть не хочется, – Цитрус отложил вилку, закурил и несколько минут тупо смотрел в окно, мимо которого двигались по замерзшей грязи ноги прохожих.

– Давно хотел побывать в этом подвале. Хорошо, что ты меня вытащил, сказал Мальков и ловко подцепил зеленую маслину, – у вас, я слышал, был партийный юбилей?

– Ага, – Цитрус рассеянно кивнул.

– Ну так давай выпьем за здоровье вашей партии, – усмехнулся Мальков и поднял коньячную рюмку. – Прозит! Хайль, Цитрус! А ты чего смурной такой?

Гарик не знал, как лучше приступить к главной теме разговора. Всего час назад, на кухне, все казалось так просто и понятно: Мальков выводит его на Подосинского, он сообщает Геннадию Ильичу о предательстве Азамата, и завязываются между миллиардером и писателем самые теплые, доверительные отношения. А сейчас, глядя в голубые, холодные, хитрые Петькины глаза, он терялся, не мог подобрать нужных слов. Наконец, ожесточенно раздавив окурок в пепельнице, произнес самым будничным, самым равнодушным тоном, на какой был способен:

– Слушай, Петька, ты не знаешь случайно, Подосинский сейчас в Москве?

Мальков едва заметно двинул бровями, не спеша прожевал последний кусок севрюги и таким же равнодушным тоном ответил:

– Понятия не имею.

После долгой неприятной паузы, мучительно сглотнув и закурив еще одну сигарету, Цитрус сказал:

– А можешь узнать для меня, в Москве он или нет?

– Зачем тебе? – быстро спросил Мальков.

– Очень надо. Позарез надо, Петька, причем не только мне, но и ему тоже.

Мальков откинулся на спинку стула и весело, от души рассмеялся. Цитрус смотрел на его блестящие белые зубы, на крепкий щетинистый подбородок, ритмично дергающийся от смеха, на прищуренные голубые глаза, прикрытые длинными, черными, девичьими ресницами, и больше всего на свете ему хотелось врезать кулаком по этой счастливой, сытой, смеющейся физиономии.

– Я вижу, Гарик, вы здорово пили на своем партийном юбилее, – сказал Мальков, отсмеявшись, – перебрал ты, брат. И не проспался.

– Петька, сведи меня с Подосинским. Очень прошу. Никогда ни о чем не просил, а теперь надо позарез, и ты зря гогочешь. Я не могу тебе всего рассказать, это не мой секрет, – Цитрус заговорил горячо, быстро, даже привизгивал на высоких нотах.

– А чей же? – прищурился Мальков.

– Я уже сказал. Это касается Подосинского. Кинули меня, понимаешь? Но не только меня, его тоже могут кинуть. Так совпало. Кроме меня, никто пока не догадывается, и предупредить некому.

– Подожди, так ты вроде знаком с этим, как его? – Мальков защелкал пальцами. – Ну, чеченец, Мирзоев, кажется? Да, точно, Азамат Мирзоев. Через него проще выйти на Подосинского, чем через меня. Они старые приятели.

Цитрус нервно заерзал на стуле, лицо его сморщилось, побледнело, он показался совсем старым и несчастным.

– Нет, Петька, это исключено… Черт, не могу я тебе всего рассказать. Слишком все сложно. Человек, которому Подосинский доверяет, может здорово его подставить, и надо предупредить заранее. Еще раз повторяю, никто, кроме меня, пока не догадывается.

«Сейчас заплачет», – отметил про себя Мальков, глядя в покрасневшие отечные глаза Цитруса.

– Ох, Гарик, пора тебе боевики писать, – покачал он головой, – чувствую, дозрел до хорошего боевика. Смотри, какую здесь мне интересную интригу выложил, но при этом ничего конкретного не сказал.

Цитрус перегнулся через стол и задышал шашлычно-табачным духом Малькову в лицо:

– Человек, который меня кинул, может меня теперь замочить. Запросто. Большой резон ему меня замочить. А если заранее предупредить Подосинского, то резона уже не будет. Ну ты можешь мне, Петька, жизнь спасти, а?

Цитрус, конечно, преувеличивал. Ему хотелось во что бы то ни стало пробить стену Петькиного насмешливого равнодушия. Но он здорово завелся и сам поверил в то, что говорит. Ему уже казалось, что Азамат и правда пришлет к нему киллера.

– Я должен знать, в чем дело, – Мальков вяло поковырял ложкой апельсиновое суфле и подумал, что напрасно заказал себе десерт после сытной порции севрюги с жареной картошкой и соленьями.

– Не могу, – жалобно простонал Цитрус, – ни одного имени не могу произнести вслух, понимаешь?

– Не понимаю, – покачал головой Мальков, – как я тебе помогу, если не знаю, о чем речь?

– Ну хорошо, я попробую обрисовать тебе ситуацию, не называя имен, зашептал Цитрус. – Меня попросили связаться с одним очень известным человеком, съездить за границу, встретиться с ним и передать предложение другого, еще более известного человека. Тот, который попросил, обещал, разумеется, гонорар. Выплатил аванс. Мелочь, копейки. А остальное я должен был получить, как только тот, из-за границы, приедет в Москву. То есть факт его приезда означает, что дело сделано. Мне говорят, будто его еще в Москве нет, а он уже здесь. Значит, мне врут, меня кидают.

– Подожди, а при чем здесь Посинский?

– Как – при чем? – обиделся Цитрус. – Именно его предложение меня попросили передать тому человеку, который как бы не приехал, но на самом деле уже приехал. Слушай, Петюня, если я прав, а я наверняка прав, – Подосинский должен будет меня отблагодарить за такую информацию. От него скрывают, что задание выполнено, хотят воспользоваться за его спиной… В общем, я хорошо с тобой поделюсь, от души.

– Ну, это понятно, – саркастически хмыкнул Мальков, – это само собой. Ты лучше скажи, в чем суть предложения, которое тебя просили передать?

– Ну ты даешь, Петька! – нервно хохотнул Цитрус. – За такую информацию убивают, тебе ли не знать? Я даже иносказательно не могу…

– Фиг с тобой, не надо, – легко согласился Мальков, – только скажи, ты точно знаешь, что он уже в Москве? Насколько надежные у тебя сведения?

– На сто процентов. Он был у меня дома. С какой-то бабой. Мы пили вместе. Я это точно помню.

Мальков долго молчал, откинувшись на спинку стула и опустив длинные девичьи ресницы. Лицо его ничего не выражало, кроме сытости после вкусного ресторанного ужина.

– Ладно, не страдай, великий русский литератор, – произнес он наконец с теплой улыбкой и потрепал Цитруса по плечу, – дело ведь не в том, что я не хочу или боюсь. Я уже понял, тебе очень надо. Но я просто не могу. Не такие у меня с ним близкие отношения, чтобы прямо завтра вас, как ты выразился, «свести». Эти дела просто так, в один день, не делаются. Да и нет его сейчас в Москве.

– А где он?

– На Кипр улетел, – тяжело вздохнул Мальков. – Слушай, Гарик, а ты, может, преувеличиваешь? Может, не так все страшно? Люди, которые рядом с Подосинским, никого просто так не кидают. А уж его самого – тем более. Все ведь жить хотят, Гарик, не только ты один.

– Меня кинули не просто так, а с серьезным расчетом. Там не в деньгах дело, – Цитрус обреченно покачал головой, – я не преувеличиваю. Слушай, а он надолго улетел на Кипр, не знаешь?

– Ну, откуда мне знать? Дня на три-четыре, наверное.

– А потом, когда вернется, может, ты как-нибудь найдешь способ?

– Я уже понял, Гарик, что для тебя это очень важно. Обещать не стану, но если вдруг представится возможность – сделаю.

«Он сжалился, он добрый, – усмехнулся про себя Гарик, – он великодушный. Я должен ему, гаду, в ножки поклониться и ждать теперь, вздрагивая от каждого телефонного звонка, когда его светлости представится возможность…»

– Спасибо тебе, Петя, – проговорил Цитрус серьезно и даже с некоторым пафосом, – я в долгу не останусь.

Вернувшись домой, на свою одинокую кухню, Цитрус почувствовал себя еще гаже, чем прежде. Все он не правильно сделал. Унижался перед Петькой Мальковым, как бедный родственник, как неудачник, умолял сильного счастливого приятеля словечко замолвить. А толку – никакого.

* * *
Поздно вечером, когда Максимка уже уснул, в дверь постучали.

– Добрый вечер. Я сотрудник американского посольства. Меня зовут Вильям Баррет. Можно войти?

– Да, конечно. Здравствуйте.

Высокий худой старик в светлом костюме, с редким седым ежиком вокруг гладкой лысины, шагнул в номер, крепко пожал Алисе руку.

– Портье сказал, вы уезжаете завтра утром. Простите, что я так поздно. Мне пришлось ждать результатов вскрытия, заполнять множество бумаг, отвечать на вопросы. Я бы хотел поговорить с вами о Деннисе, если не возражаете.

– Не возражаю, мистер Баррет, – слабо улыбнулась Алиса, – только давайте выйдем во двор. Я боюсь, мы разбудим ребенка.

– Да, конечно. Для вашего мальчика это сильное потрясение. Он ведь тоже был в воде.

Они вышли, сели за пластиковый стол. Алиса закурила.

– Я хорошо знал Денниса, он был моим другом, – Баррет тяжело вздохнул, – в последний раз мы с ним встречались здесь два дня назад. Я приехал на неделю из Тель-Авива с семьей, отдохнуть. Деннис мне рассказывал о вас. Собственно, я пришел совершенно неофициально. Мне просто хочется поговорить с вами. Так получилось, что вы оказались… для вас это, возможно, новость, но вы много значили для него. Я бы ни за что не сказал это, если бы он был жив…

– Хотите чаю, мистер Баррет?

– Нет, спасибо. Знаете, мне трудно говорить о Деннисе в прошедшем времени, поэтому прошу меня простить, если буду сбиваться.

– Что показало вскрытие? – тихо спросила Алиса.

– Острая сердечная недостаточность. Бывает, даже у совершенно здоровых людей. Крайне редко, но бывает. Сорок лет для мужчины в этом смысле критический возраст.

– Сердечная недостаточность? Это совершенно Точно?

– Да. Врач объяснял мне полчаса назад, что это может произойти на фоне кажущегося здоровья. Врач несколько раз повторил, что здоровье бывает именно кажущимся. Но я, честно говоря, все равно не понял. А почему вы спросили?

– Я знаю, что такое скоропостижная смерть. Действительно, бывает, но крайне редко, и обязательно на фоне какого-нибудь хронического заболевания. Дело в том, что все эти заболевания, ревматизм, например, гипертония, атеросклероз, ишемическая болезнь сердца, все-таки дают о себе знать, особенно если человек следит за собой. А Деннис, насколько я успела понять, к своему здоровью относился серьезно.

– Да, Деннис очень следил за собой. И потом, он раз в году проходил обязательную диспансеризацию, как все служащие системы «Холидей-инн». Знаете, компании, которые выплачивают своим служащим солидные пособия по болезни, относятся к здоровью сотрудников весьма внимательно, проверяют на предмет курения, употребления спиртного, поощряют занятия спортом.

– Да, я слышала об этом, – кивнула Алиса, – и еще я знаю совершенно точно, что практически все болезни, которые могут стать причиной скоропостижной смерти, при современных способах диагностики можно обнаружить заранее, принять какие-то меры, во всяком случае, поставить человека в известность… В общем, если бы Деннис был болен, он знал бы об этом. Он не стал бы нырять с аквалангом.

– Алиса, откуда такие познания в медицине? Деннис сказал, вы архитектор по специальности.

– Ну, особых познаний нет. Просто мой отец был врачом, и мама у меня тоже врач, я читала много всякой медицинской литературы. А вообще, когда молодой, сильный, спортивный, совершенно здоровый человек вот так внезапно погибает без всяких внешних причин, это не может не вызвать подозрений. В это отказываешься верить.

– Судебные медики проверили все очень тщательно. Ведь компания несет ответственность. Если выяснилось бы, например, что акваланг был неисправен, у них могли возникнуть очень серьезные неприятности.

– А если что-то оказалось в еде? – быстро спросила Алиса и тут же спохватилась:

– Нет, я понимаю, это ерунда. Все ели, на катере было человек пятьдесят, не меньше, и все ели. Мы с Максимом тоже.

– Почему вам такое пришло в голову, Алиса?

– Скажите, мистер Баррет, Деннис не страдал эпилепсией? – спросила она в ответ.

– Нет. Вы совершенно правы в том, что он был очень здоровым человеком. Я знал его студентом. Я ведь тоже родом из Детройта и преподавал в университете. Деннис учился у меня. Почему вы спросили про эпилепсию?

– Просто мой сын очень подробно рассказал мне, как все произошло. У Денниса были страшные судороги под водой. Он бился, словно у него начался припадок либо галлюцинации. Он отбивался от людей, которые пытались поднять его на поверхность. Невозможно представить Денниса, который… в общем, в голову лезет множество вопросов. Разумеется, напрасных и глупых.

– Мне эти вопросы вовсе не кажутся напрасными и глупыми. С трудом верится в случайность, – он произнес это очень тихо и медленно, – однако местная полиция категорически отрицает какой-либо криминал.

– Конечно, – кивнула Алиса, – ну какой может быть криминал? Несчастный случай…

Они помолчали. Алисе стало не по себе под пристальным взглядом добрых, мягких светло-голубых глаз американца. Совсем недавно они точно так же сидели с Деннисом, и тоже взгляд у него был слишком пристальный, неприятный. Возникло тревожное чувство: какой-то вкрадчивый подтекст стоит за словами, за вопросами. Чего-то от нее хотят – нечаянной оговорки, а возможно, нервного приступа откровенности. Так смотрят на человека, которому есть что скрывать.

– Знаете, Деннис говорил мне, что вы выглядите напуганной, вы зажаты, неконтактны, – американец быстро притронулся к ее руке, – ему показалось почему-то, что вы здесь случайно встретили неприятного старого знакомого, и эта встреча подействовала на вас угнетающе. Впрочем, Деннис большой фантазер. Я сказал ему, что он, вероятно, пытается найти уважительную причину вашего прохладного отношения к нему. Я спросил: а тебе бы хотелось, чтобы русская леди после двух дней знакомства бросилась к тебе на шею? Он ответил: да, именно этого мне хочется. Ужасно хочется. Вы всерьез ему понравились, Алиса. Он ведь очень одинокий человек. Есть отец, сестра и племянник. С женой он развелся два года назад.

– Да, я знаю, – кивнула Алиса.

– Так кто был прав? Я или он? – Баррет слабо улыбнулся.

– Что вы имеете в виду?

– Вы были в постоянном напряжении оттого, что случайно здесь кого-то встретили или просто ухаживания Денниса вас тяготили? Я понимаю, что лезу не в свое дело, но хочу вам сразу объяснить. Мне придется сообщать отцу и сестре Денниса, сопровождать тело в Детройт. Я знаком со стариком. Ему семьдесят шесть лет. Можете представить, в каком он будет состоянии. Единственный шанс хоть как-то смягчить страшный удар – очень много говорить, подробно рассказывать о последних днях. Старику будет все важно, каждая деталь, каждый штрих. Вот поэтому я и спрашиваю вас о том, о чем бы ни за что не спросил в иной ситуации. Вы понимаете меня, Алиса?

– Если это так важно, вы можете сказать отцу Денниса, что случайная русская леди, с которой его сын познакомился в Эйлате, ответила ему полной взаимностью, влюбилась по уши.

– Именно так я и скажу. Хотя, конечно, это не правда… Я старый сентиментальный человек, но вы вряд ли поверили сейчас в мою сентиментальность. Ладно, Алиса, буду с вами откровенен. Дело не в отце Денниса, хотя, конечно, мне придется встретиться с ним. Дело совсем в другом. Местная полиция заинтересована, чтобы случившееся не стало серьезным событием в жизни курортного города. Смерть американского гражданина должна быть скоропостижной смертью, вызванной скрытым внутренним недугом, но никак не внешними причинами. Даже несчастный случай им удобней исключить.

– Я понимаю, – кивнула Алиса.

– Это хорошо, что вы понимаете. Так вот, у них, у израильтян, свои интересы, а у меня, американца, свои, совсем другие. Я бы все-таки хотел выяснить точно, совершенно точно, почему умер Деннис Шервуд, мой бывший студент. У посольства есть такая возможность. Небольшая, конечно, но есть. И без вашей помощи нам будет значительно трудней это сделать. Вы – единственный наш свидетель. Я не имею права задерживать вас здесь, везти в Тель-Авив, чтобы там вы дали подробные свидетельские показания нашей службе безопасности. Да и не стал бы я этого делать, даже если бы имел такое право. Я не сомневаюсь, что вы расскажете мне очень подробно о последних днях, часах и минутах Денниса. Ведь вам нечего скрывать, Алиса. Поэтому вы все расскажете. Я прав?

– Конечно, – кивнула Алиса, – я расскажу.

Глава 25

«Вот не провел бы я столько времени в грязи, разве доставила бы мне такое удовольствие обыкновенная горячая ванна?» – думал Натан Ефимович, закрывая глаза и с наслаждением вдыхая свежий сосновый аромат.

Ванна, положим, была не совсем обыкновенная. Овальная джакузи нежно-розового цвета. Краны, краники, сливные дырочки – изысканные композиции из матового фаянса и сверкающего хромированного никеля, настоящие произведения санитарно-технического искусства.

В хитром зеркальном шкафчике с раздвижными дверцами имелся полный набор дорогих гигиенических средств – несколько сортов зубной пасты и шампуней, ополаскиватели для волос и для рта, гели для бритья и после бритья, баночки с кремами, мужской одеколон «Рафаэлло», щетки и щеточки для зубов, для ногтей, для волос, для массажа лица и тела, еще множество всяких милых мелочей. Кроме того – пушистые полотенца, пара халатов, тапочки.

Если учесть, что все эти миллиардерские радости не на твердой земле, не на какой-нибудь вилле, а посреди моря, внутри белоснежной, отделанной мореным дубом посудины, то прямо дух захватывает. Умеют жить умные люди, умеют себя любить и уважать, дай им бог, бандитским мордам, всяческих проблем и неприятностей…

Конечно, в первый момент собственное отражение в зеркале подпортило удовольствие. Но Бренер просто зажмурился, чтобы не видеть свою осунувшуюся, поросшую седой щетиной, покрытую красно-серыми пятнами физиономию, свалявшуюся, как войлок, шевелюру, черные круги под тусклыми усталыми глазами. Так, зажмурившись, постанывая, покряхтывая, скинул ненавистную бедуинскую хламиду, свернул в ком вместе с собственной грязной одеждой и, прежде чем залезть в волшебную джакузи, швырнул все это пинком за дверь ванной комнаты, повернул ручку, радостно отмечая, что впервые за эти дни он остался один, за запертой дверью, совершенно один, и нет рядом ни дуры Инги с ее пушкой, ни мрачных амбалов-арабов, ни вежливого Карла.

То есть, конечно, вся компания здесь, на яхте, однако их не слышно и не видно. Журчит водичка, небольшая, скромная с виду яхта покачивается на мягких волнах Средиземного моря. И что самое поразительное – все ближе к России подплывает эта красивая посудина, игрушка какого-нибудь бандита-миллиардера. Греция, потом Болгария, а дальше… Ну почему, спрашивается, от одной только мысли о Москве так больно и сладко вздрагивает сердце?

Натан Ефимович засмеялся. Как просто размякнуть старому еврею. Довольно лишь горячей ванны с сосновым ароматом после трех дней вонищи-грязищи. Благородные бандюги везут его не в трюме с гнилой соломой и шустрыми крысами, не в железном ошейнике на цепи, а со всеми удобствами. Как равного, мать твою… Интересно, неужели яхта принадлежит гражданину России? Хотелось бы посмотреть на это чудо. Для человека, покинувшего Советский Союз в 1978-м, русский миллиардер – это действительно чудо, что-то вроде марсианина или двухголового теленка.

«Посмотришь еще, наглядишься, – сказал себе Натан Ефимович, – лучше подумай, как станешь выкручиваться из бандитской игры. Однако чего сейчас-то думать? Я пока не знаю ни игроков, ни правил. Этот Карл, вероятно, очень крупный международный террорист. Жалко, я не любитель теленовостей и газет. Было бы не вредно в моей ситуации хоть немного разбираться в политике».

Он вылез из ванной и увидел в зеркале уже совсем другое лицо, порозовевшее, гладкое, довольное. Оставалось только побриться. А потом еще бы и поесть. А потом – выспаться по-человечески, на чистом белье.

Ужинать, сидя за столом, а не на корточках, было удивительно приятно. Настоящие фарфоровые тарелки вместо картонок из придорожного кафе. Серебряные приборы, хрустальные бокалы, маленькая уютная столовая или кают-компания, в общем, скромное помещеньице для миллиардерских трапез.

– Угощайтесь, Натан Ефимович, – улыбнулся немец, – кошерных блюд на этом судне, конечно, нет. Но вы, надеюсь, не придерживаетесь кошерной диеты?

Он давно снял свой маскарадный костюм, он был теперь такой же гладкий, чистый, розовый, как Натан Ефимович. Инга, тоже чистая, но мрачная молчаливая в отличие от своего приветливого партайгеноссе, то и дело подливала себе виски, опрокидывала в рот стакан за стаканом и почти не прикасалась к еде.

– Я не придерживаюсь никаких диет. – Бренер положил в рот сочный кусок жареной свинины. – Очень вкусно. Кто же все это готовил?

– Прислуга, – небрежно бросил немец, – ваше здоровье, – он отхлебнул виски, – а вы совсем не пьете?

– Я люблю коньяк. Виски терпеть не могу.

– А говорите, не придерживаетесь диеты, – засмеялся немец, – коньяк здесь тоже есть.

Он встал, открыл зеркальный бар, достал матовую толстобокую бутылку «Камю».

– Сколько дней мы будем плыть? – Бренер пригубил коньяк.

– Дня четыре, не больше.

– Жаль. Когда еще доведется попользоваться за счет бандитских капиталов? Скажите, неужели хозяин всего этого счастья – русский?

– Ну, не совсем, – улыбнулся Карл, – он примерно такой же русский, как вы, то есть еврей. Но гражданин России. И, кстати, он вовсе не бандит.

– А кто же?

– Банкир, политик.

– Как фамилия?

– Вы многого от меня хотите, – развел руками немец, – потерпите, он скоро сам лично вам представится.

– А все-таки между нами, мальчиками, зачем я ему понадобился?

– Ну-у, Натан Ефимович, – Карл укоризненно покачал головой, – всему свое время. Честно говоря, не разбираюсь я в этих играх.

– Неужто? – прищурился Бренер. – А зачем тогда вы в них участвуете?

– Платят хорошо, – он ухмыльнулся, – работа не скучная, не пыльная.

– Сколько вы знаете языков, Карл?

– Английский, русский, испанский, арабский, иврит. Пять, кроме родного. Правда, не все так хорошо, как русский, но мне хватает.

– Вы могли бы зарабатывать деньги как-то иначе.

– Мог бы, – кивнул немец, – а если учесть, что я закончил исторический факультет Берлинского университета с отличием, да еще аспирантуру Института международных отношений в Москве, то я вообще мог бы стать дипломатом или профессором, как вы.

– И что же вам помешало?

– Азарт. Я люблю рисковать.

– Если я правильно понял, вы террорист?

– В определенном смысле, – кивнул Карл с комической важностью.

– Есть у вас какая-нибудь программа, цель?

– А почему вы думаете, что они должны быть?

– Ну, надо ведь чем-то оправдывать риск, жестокость, убийства, – пожал плечами Бренер, – я плохо разбираюсь в политике, но каждому школьнику известно, что у террористических группировок должна быть некая красивая сверхзадача переделать мир, осчастливить человечество, отомстить, изменить что-то в истории и в географии, оттяпать кусок земли у одного государства и передать другому, истребить каких-нибудь врагов по национальному, социальному, или религиозному признаку. Наконец, просто доказать себе и другим собственную значимость. Ну как же без этого?

– А у вас, когда вы изобретаете в своей лаборатории всякую пакость, разве есть программа, цель?

– Я занимаюсь наукой. У науки нет никакой цели, как и у искусства. Это самодостаточные понятия.

– А мораль? – хитро прищурился Карл. – Вам интересно наблюдать, как размножаются вирусы и всякие бактерии? Как мучается подопытный кролик, мой тезка? Вы представляете себе, что так же будут мучиться люди, если плоды ваших исследований кто-то применит на практике? Женщины, дети, старики, совершенно невинные люди…

«Надо же, запомнил кролика, – усмехнулся про себя Бренер, – задела его за живое судьба подопытного тезки…»

– Плодами моих исследований можно по-разному распорядиться. Можно убивать, но можно спасать, лечить. Вот тут как раз и начинается мораль.

– Эйнштейн и Сахаров были гениальными учеными, высоконравственными людьми, – задумчиво произнес Карл, – но разве не лежит на них вина за появление атомного оружия?

– Убивать можно и топором.

– Правильно. Но масштабы разные. Или вы солидарны с Иосифом Джугашвили? Он довольно верно заметил, что гибель одного человека – трагедия, а гибель сотен тысяч – уже статистика. Оружие массового уничтожения изобрели такие, как вы, интеллигентные, тихие, гуманные люди. Так что еще неизвестно, кто из нас террорист, – Карл весело подмигнул, – мы с вами в одной лодке, профессор. В прямом и переносном смысле.

– Заткнитесь, вы, оба! – Инга шарахнула кулаком по столу, зазвенела посуда. – Карл, ты так много говоришь с еврейской свиньей, чтобы освежить свой русский? Чтобы легче общаться с твоей славянской проституткой?

Инга была сильно пьяна. Щеки ее пылали, светлые свежевымытые волосы падали на лицо, в глазах вспыхнул ледяной бледно-голубой огонь, не предвещавший ничего хорошего. Ни Бренер, ни даже Карл не успели заметить, каким образом в ее руке появился пистолет. Дуло заплясало перед глазами.

– Вы бы съели что-нибудь, фрейлейн, – осторожно произнес Натан Ефимович по-немецки.

– Молчать! Убью! Карл, учти, я все знаю. Я всегда все знаю. Ты только и ждешь, когда мы приедем в эту вонючую Россию, чтобы опять встретиться с ней. Не дождешься! Сначала я ее прикончу вместе с ее выродком. Он ведь твой, Карл? Какое счастье, у тебя есть сын! – она скорчила приторную гримасу. – Ты получишь деньги за эту операцию, купишь домик в Новой Зеландии и заживешь там в гнездышке со своим счастливым семейством.

– Инга, детка, убери пистолет, майне кляйне, – Карл расслабленно откинулся на стуле и закурил, – мы все устали, перенервничали, пора спать.

Инга щелкнула предохранителем. Рука ее тряслась, дуло перепрыгивало с Карла на Бренера и обратно. В дверях показался незнакомый здоровенный бритоголовый детина. Инга сидела спиной к двери, но просекла по реакции Карла и Натана Ефимовича, что там кто-то есть.

– Не дергайтесь. Тихо сидите. Оба. Одно движение стреляю. Ты, скотина, пошел вон отсюда!

Парень вопросительно уставился на Карла. Судя по выражению его квадратного лица, он не знал немецкого. Карл затянулся, стряхнул пепел и произнес по-русски:

– Все нормально, Эдик. У нас семейная сцена.

– Это прислуга? – усмехнулся Бренер.

– Совершенно верно, – кивнул Карл, – вы спрашивали, кто так вкусно приготовил свинину. Именно он, Эдик. Он вообще мастер на все руки.

– Карл, я не шучу. Ты меня знаешь. – Инга, выпятив нижнюю губу, сдула легкую прядь со лба.

Натан Ефимович заметил, что рука с пистолетом уже не так сильно трясется.

– Майне либе, – вздохнул Карл, – может, мы отпустим профессора и выясним наши отношения наедине?

– Нет. Он останется здесь. Это даст тебе шанс. Если ты продолжишь валять дурака, я сначала убью его. Тогда, возможно, ты одумаешься.

– Слушай, детка, что с тобой? У тебя очередной приступ ревности? Должен сказать, очень не вовремя.

Давай сначала завершим операцию, а потом займемся личными проблемами. Сейчас тебе лучше лечь спать. Ты много пила и ничего не ела. – Карл загасил сигарету, протянул руку к Инге.

Натан Ефимович осторожно приподнялся. Ему вовсе не хотелось схлопотать пулю от этой пьяной идиотки.

– Сидеть! – рявкнула она. – Вы оба не выйдете отсюда, пока я не узнаю все про твою русскую проститутку. Меня интересует имя, фамилия, возраст, адрес в Москве.

– Хорошо, – кивнул Карл, – только сначала объясни, почему ты так завелась? С чего ты взяла, что у меня есть какая-то женщина в России? А тем более – сын. Кто тебе сказал эту чушь?

– Никто. Я ее вычислила. Еще тогда, одиннадцать лет назад. Ты не просто так без конца мотался в Россию.

– Правильно, – спокойно кивнул Карл, – я там учился, у меня там было много дел.

– Много дел и одна проститутка.

– Детка, перестань, – он поморщился, – каждый раз, когда я приезжаю из какой-нибудь страны, ты мне устраиваешь сцены ревности. Ты же знаешь, как я тебя люблю, майне кляйне. Ну разве может кто-то с тобой сравниться? Тем более какая-то русская.

– Карл, не морочь мне голову. Да, я знаю, ты с ней расстался и забыл о ней. Но сейчас в Эйлате встретил опять. Более того, ты узнал, что она родила ребенка. Мальчика. И решил, будто это твой сын. Правильно, по времени все совпадает. К тому же мальчишка похож на тебя, я видела фотографии. И ты, Карл, распустил сопли. Ты всегда мечтал о сыне. Я не виновата, что не могу родить. Она все еще держала пистолет. Теперь уже рука не тряслась, но дрожал голос.

– Ты у меня фантазерка, – Карл ласково улыбнулся, – слушай, давай отпустим профессора? Я провожу его в каюту, а потом, наедине, все тебе объясню.

– Я сказала, он останется здесь.

– Послушайте, фрейлейн, – подал голос Натан Ефимович, – мне вовсе не интересно наблюдать вашу семейную сцену. Я устал, честное слово.

На самом деле ему было очень даже интересно.

Пистолет уже не пугал его. Натан Ефимович почти не сомневался – теперь она точно не выстрелит. Слишком уж затянулся разговор. Пьяный гнев остыл, с каждым словом, с каждой минутой ей все сложней нажать курок. Хотя кто ее знает?

– Хорошо, Инга, – Карл с хрустом потянулся, сцепил руки на затылке, если тебя так разволновали эти дурацкие фотографии… Да, я встретил в Эйлате одну старую знакомую из России. Много лет назад ее под меня старательно подкладывали сводники из КГБ. По моим сведениям, она продолжает тесно сотрудничать, теперь уже с ФСБ. Более того, я подозреваю, она владеет информацией об этой нашей операции. Я намерен встретиться с ней в России и кое-что выяснить.

«Господи, что за бред! – думал Натан Ефимович, стараясь, чтобы удивление никак не отразилось на его лице. – Алиса Воротынцева, Лисенок – агент КГБ? Дочка Юры и Иры, девочка из интеллигентной семьи… Гадость какая…»

– А ребенок? – тихо спросила Инга.

Профессору на миг стало ее жаль. Он догадался, что Карл врет ей. Не стал бы террорист ни за что выкладывать при нем, при Бренере, такую вот информацию. Слишком это серьезно. Не для ушей похищенного профессора. Видно, и правда, с Алисой был у него роман. Это можно представить. Он умен, образован, в нем есть определенное обаяние. Удивительно, какие фокусы выкидывает судьба, как странно тесен мир…

А Инга поверила с поразительной легкостью. Она смотрела на Карла преданными глазами и жадно ловила каждое слово.

«Если перефразировать Карамзина – и бандитки любить умеют», – усмехнулся про себя профессор.

– Ну, майне либе, при чем здесь ребенок? – Карл спокойно протянул руку через стол и погладил ее по щеке.

– Когда мы ее возьмем, – Инга потерлась щекой о его ладонь, – я сама буду ее допрашивать. Хорошо?

– Она не говорит по-немецки, – улыбнулся Карл.

– Ничего. Ты переведешь, в крайнем случае я допрошу ее по-английски. Мне уже приходилось это делать, моего запаса слов вполне достаточно, – Инга убрала наконец пистолет, и Натан Ефимович перевел дух.

– Английского она тоже не знает, – улыбнулся Карл, – она вообще безграмотная, глупая, некрасивая, и даже как агент – совершенно никуда не годится.

– Да, – радостно кивнула Инга, – она страшнее крокодила. Кстати, ты все-таки подобрал те фотографии, которые я не успела порвать? Отдай их мне, пожалуйста.

– Я и не думал их подбирать. Зачем? Я и так отлично знаю ее в лицо.

– Куда же они делись?

Натан Ефимович почувствовал, как бледнеет. Уцелевшие снимки лежали во внутреннем кармане просторной ветровки, которую ему выдали вместе с прочей одеждой здесь, на яхте.

Раздеваясь в ванной, он не забыл вытащить снимки из вороха своей грязной одежды, переложил их сначала в карман махрового халата, потом переодеваясь во все чистое в каюте, незаметно сунул в глубокий карман куртки.

* * *
Валерий Павлович Харитонов еще раз порадовался собственной дотошности, которая так раздражала некоторых его коллег. Вроде уже не было надобности ставить на прослушивание телефоны Цитруса. Писатель-политик стал отработанным материалом, все, что возможно, из него вытянули. Но Харитонов все-таки решил в течение нескольких ближайших дней проследить за нервным, непредсказуемым, болтливым Цитрусом.

Всегда любопытно и небесполезно знать, что остается в памяти человека, подвергшегося такому сложному психовоздействию, как наркодопрос. Под влиянием наркотика допрошенный, как правило, не помнит о содержании выданной им информации и не имеет представления о продолжительности сеанса. Но бывает, что в сознании происходят странные, необъяснимые смещения, особенно это касается людей с неустойчивой психикой, истероидных типов.

Под влиянием наркотика впечатлительный Цитрус принял гипнотизера Ваню за террориста Карла Майнхоффа. Потом проспался, попытался найти какие-то разумные объяснения своему странному состоянию. Думал, мучился, вспоминал, разгребал тяжелый туман в голове. Догадался позвонить в редакцию журнала «Плейбой». Получил там неутешительный ответ, что нет у них корреспондентки Вероники Сурковой. Растерялся. Стал думать дальше. А мог бы, между прочим, воспользоваться советом сотрудника журнала и позвонить в милицию на всякий случай.

Впрочем, вряд ли такой звонок имел бы последствия. В доме Цитруса ничего не пропало, он сам цел и невредим. Ему бы скорее всего сказали, мол, вольно же вам пускать к себе в дом кого попало, не спрашивая документов. Вы кто по специальности? Писатель? Ну вот, может, поклонница ваша. У вас ведь есть поклонницы?

Вряд ли Цитрус ответил бы «нет». На этом бы все и закончилось. Кому охота заниматься делом, в котором нет ни пострадавшего, ни признаков преступления.

А потом поступила информация о следующем звонке. Когда полковник услышал, что Цитрус срочно желает встретиться с Петром Мальковым, он встрепенулся, тут же распорядился отправить людей в кафе на Остоженке. И не пожалел об этом. Солидная пожилая пара чинно ужинала за соседним столиком, а на портативный диктофончик писался разговор Цитруса и Малькова.

Слушая запись, Харитонов легко смоделировал идиотскую схему, которая сложилась в болезненном воображении писателя.

Азамат отказался заплатить потому, что операция еще не завершена. Но Цитрус решил, что его обманули, кинули, потому что Карл Майнхофф уже здесь, в Москве. Вероятно, ему запомнилась собственная галлюцинация как единственная реальность, а истинные события ускользнули из памяти бесследно. Он решил, что Карл Майнхофф уже в Москве, стало быть, Мир-зоев соврал ему по каким-то своим подлым причинам.

Кому же хочется оставаться в дураках? Цитрус решил действовать, попытался выйти на самого Подосинского через Малькова. Интересно, сумеет ли он потом, когда мозги окончательно придут в порядок, понять, что теперь ему. Авангарду Цитрусу, остается бога молить только об одном: чтобы Петька не выполнил его просьбу и никому не заикнулся об их разговоре.

Впрочем, полковнику это было не так уж интересно. Какая разница, что подумал и решил «отработанный материал»? Какая разница, сколько глупостей он успел натворить и чем для него эти глупости могут обернуться?

Главное было в другом. Подосинский отправился на Кипр. Что ж, вполне логично, именно туда и причалит яхта «Виктория». Если, конечно, Мальков не выдумал это сгоряча, чтобы отвязаться от Цитруса.

Глава 26

Алиса вела машину по пустому утреннему шоссе. У нее слипались глаза. Ночью она не могла уснуть, все прокручивала в голове долгий разговор с американцем. И сейчас, проезжая по той же дороге, по которой всего два дня назад они с Деннисом ехали в Иерусалим, она продолжала мучить себя вопросом: не слишком ли была откровенна с человеком, представившимся сотрудником посольства США и другом Денниса?

С самого начала разговора Баррет настойчиво добивался от нее деталей, которые ни малейшего отношения к смерти Денниса не имели. Его интересовало, например, не возникало ли у нее здесь, в Израиле, неприятного чувства из-за обилия военных и полицейских патрулей, встретит ли их с Максимом кто-нибудь в Москве, сообщила ли она кому-то из близких о том, что возвращается раньше времени.

Он долго сочувственно расспрашивал, связано ли ее решение уехать домой только лишь с нервным потрясением ребенка, или есть еще какие-то причины.

– Тур стоит недешево, и компания не вернет деньги за неиспользованные дни. Вы не станете потом жалеть, что сгоряча уехали раньше? Сейчас наконец установилась чудесная погода, самое время отдохнуть. Первый шок пройдет, вы успокоитесь…

– Не только ребенок, я тоже не могу отдыхать здесь после того, что произошло.

– Значит, вы все-таки немного отвечали Деннису взаимностью? – спросил старик с неуместной игривой улыбкой.

– Какое это теперь имеет значение? – пожала плечами Алиса.

– Но из-за смерти совершенно постороннего человека вы бы не стали так переживать?

– Мои переживания – это неинтересно, мистер Баррет.

– Да, конечно… простите, – старик смутился, – просто я думал, вам нелегко сейчас, и если вы поделитесь со мной, вам станет немного легче.

– Спасибо.

– Деннис был прав, когда говорил, что вы замкнутый человек…

«Далась им моя замкнутость… – с раздражением подумала Алиса. – У американцев не принято изливать свои чувства, особенно печальные, первому встречному. Твои проблемы должны оставаться только твоими. Для всех, кроме самых близких родственников, ты обязан быть всегда „окей“. Верх неприличия на вопрос „как дела?“ ответить „плохо“. Если ты себе такое позволяешь, тебе обеспечено одиночество, неудачи в карьере и личной жизни. У нас, наоборот, неприлично быть „окей“. Надо повздыхать, на что-нибудь пожаловаться, хотя бы на несварение желудка или дурную погоду. А у них все всегда отлично – желудок, погода, настроение. Неамериканское любопытство Денниса к моим проблемам можно было оправдать чисто мужским интересом ко мне. А этот Баррет? Ему нужна информация, точная, детальная, конкретная. А зачем понадобились мои личные душевные трудности? Он такой сострадательный человек?»

Когда она рассказала ему о нападении в Иерусалиме, он стал выяснять, впервые ли с ней такое случилось.

– Впервые, – ответила Алиса, – я настоящий выстрел услышала впервые в жизни так близко.

«Не стоит говорить ему про пистолет, – решила она, – пусть считает, будто я не знаю о пистолете. Сам-то он наверняка знает…»

– Значит, полиция так и не выяснила, кто стрелял?

– Не было возможности, – пожала плечами Алиса, – арабы разбежались.

– Как вы думаете, мог кто-то заранее запланировать нападение?

– Странно… я отом же спросила Денниса, – выпалила Алиса и тут же прикусила язык.

Именно с этого вопроса и начался ночью в Иерусалиме поток ее откровений. Она сорвалась, не выдержала, выложила малознакомому человеку свою тайну, которую многие годы скрывала даже от себя. И вот этот человек мертв. Опять, кроме нее, никто не знает тайны. Конечно, Деннис погиб не из-за того, что узнал, просто потому, что был рядом с ней и с Максимом.

«Мы теперь как прокаженные, – усмехнулась она про себя, – и это только начало. Я больше никому не расскажу, никому… А все-таки я сама Деннису захотела рассказать? Или он осторожно подвел меня к этому? „Вы одна не справитесь, Алиса.. Вы чего-то боитесь…“ Между прочим, если кто и мог подстроить нападение в Иерусалиме, то только он, Деннис, – она даже вздрогнула от этого идиотского предположения. – Господи, как мне могло в голову прийти? Ерунда! Зачем ему?»

– Вы задали Деннису тот же вопрос? – американец вскинул брови. – И что он вам ответил?

– Деннис, как человек разумный, сказал, что это случайность. Мы сами виноваты. Забрели в арабский квартал, да еще поздно вечером.

– А почему вам пришло в голову, что нападение могло быть запланировано заранее? – слегка прищурившись, спросил Баррет.

– Мало ли что может померещиться со страху! улыбнулась Алиса.

– Ну а сейчас вам не кажется, что между этими двумя случайностями есть какая-то связь? Я спрашиваю потому, что мне, например, эта мысль не дает покоя.

– Нет, нападение никак не могло быть запланировано, – покачала головой Алиса, – ну подумайте сами. Предположим, кто-то следил за нами, шел по пятам и выбрал подходящий момент. Но такого момента могло и не быть. Напасть в еврейской части города никто бы не решился, там полно полиции. А заставить нас забрести в арабский квартал – для этого надо быть гипнотизером, ввести нас троих в состояние , глубокого транса. Но главное – кому и зачем это понадобилось? Мы накануне вечером еще не знали сами, что утром отправимся в Иерусалим. Сложно представить неких злоумышленников, которые на всякий случай ночевали на автостоянке у гостиницы, ждали до рассвета: а вдруг мы поедем в удобное для атаки место? Тогда уж было бы логичней с их стороны напасть сразу, на пустынном шоссе. – Она заметила, что уговаривает не столько американца, сколько себя.

– То есть вы считаете, что если за вами кто-то следил, то с самого начала? Еще здесь, в Эйлате…

– Я не считаю, что за нами кто-то мог следить, – быстро произнесла Алиса.

– А утром, на катере, еще до того, как Деннис прыгнул в воду, вас что-нибудь насторожило?

– Пожалуй, ничего.

– Слышу сомнение в вашем голосе, – улыбнулся Баррет, – все-таки было что-то необычное?

– Ничего, – покачала головой Алиса, – совершенно ничего необычного.

– Вы находились в трюме или на палубе?

– На палубе.

– Давайте по порядку, с самого начала. Вы поднялись на борт…

– Да, мы поднялись на борт. Народу было много. Все шло по программе рассказ экскурсовода, завтрак, бедуинский ансамбль.

– Никаких происшествий? Даже совсем незначительных? – Баррет слегка склонил голову набок и вдруг напомнил Алисе старого полысевшего сеттера, который прислушивается к далекому шороху живой дичи в кустах.

– Рядом с нами сидел пожилой араб. Во время завтрака у него опрокинулся стакан, он полез за платком, из кармана посыпались деньги. Ему было трудно наклоняться, мы все трое стали ему помогать, собирать деньги под скамейкой. Если это можно считать происшествием…

– Можно, – кивнул Баррет. – Как он выглядел?

– Очень пожилой. Длинная седая борода. Темные очки. Обычная арабская одежда, на голове платок.

– Он был один?

– Нет. По катеру бегало большое арабское семейство, множество детей разного возраста.

– А почему вы решили, что старик принадлежал к этому семейству?

– Ну, такой пожилой человек вряд ли отправился бы один на морскую прогулку, – неуверенно произнесла Алиса и подумала: «Правда, с чего я взяла, что арабский дед принадлежал к этому семейству? Просто сразу так решила, и все. А между тем никто из детей и взрослых ни разу не подошел к старику».

– Где стояли тарелки с едой, пока вы собирали деньги? – спросил Баррет после долгой паузы.

– На скамейке.

– Что за еда?

– Баранина и рыба с рисом, овощи.

– Содержимое ваших тарелок чем-то обличалось?

– Да. Деннис ел баранину, Максим и я – рыбу. Напитки в стаканах тоже были разные. У Максима виноградный сок, у Денниса – томатный, у меня минеральная вода.

Опять повисла долгая напряженная пауза. Алиса закурила и неуверенно произнесла:

– Когда мы причалили, мне показалось, что старик слишком молодо сбежал по трапу на берег.

– Вы сказали об этом полиции?

– Нет. Меня допрашивали только на катере. Сюда, в гостиницу, приходили полицейские, я видела их у стойки администратора, но со мной они не беседовали.

– Конечно, – Баррет усмехнулся, – зачем им с вами еще раз беседовать, если, по их мнению, Деннис умер без посторонней помощи?

– А вы, мистер Баррет, делились с ними вашими подозрениями?

– Разумеется. Меня вежливо выслушали, потом сообщили официальное заключение о причинах смерти.

– Вы все-таки считаете, Денниса убили? – тихо спросила Алиса.

– Вы тоже так считаете. А возможно, догадываетесь, кто и почему.

Глаза его моментально сделались колючими, холодными, от трогательного участия не осталось и следа.

«Эй, мистер, а ведь вы такой же сотрудник посольства, как тот человек на катере – старый араб, – подумала Алиса, – то есть, возможно, вы и работаете в посольстве, но служите в ЦРУ. Вы меня мастерски допрашиваете, используя целый спектр специальных приемов. Вы пытались мне понравиться, сначала последовательно поиграли на эмоциях: на женском самолюбии, на сострадании к несчастному отцу Денниса, потом признались, что ваша сентиментальность – блеф. Далее вы взяли деловой тон, перешли к фактам. Ну а теперь вы пошли в атаку и провоцируете меня. Ну что ж, я сообщила вам все, что могла. Добавить мне нечего».

– Простите, мистер Баррет, – произнесла Алиса, спокойно выдержав его взгляд, – вы знали Денниса многие годы. Я – всего несколько дней, следовательно, ваши собственные догадки и предположения куда существенней моих.

– Денниса убил человек, который плыл с вами на катере в костюме араба, с приклеенной седой бородой. Когда вы собирали его рассыпанные деньги, он добавил яд в еду либо в томатный сок. Больше никто не мог этого сделать.

– Да, вероятно, вы правы, – медленно произнесла Алиса, – у него была такая возможность – незаметно добавить яд. Тогда все понятно – и про судороги под водой, и про острую сердечную недостаточность.

– А что именно вам понятно, Алиса? – В ярком фонарном свете было видно, что зрачки его сузились до точек.

– Картина смерти. Человек в арабском костюме рассчитал все с точностью до минуты. Ведь было известно, когда катер бросит якорь, когда ныряльщики начнут прыгать в воду… Однако зачем? Почему? И кто он такой, этот маскарадный дед?

– Скажите, вам знакомо имя Карл Майнхофф? – быстро спросил Баррет.

– Впервые слышу.

– Этой ложью вы вредите прежде всего себе и своему сыну.

– Послушайте, мистер Баррет, у нас с вами был серьезный разговор, а теперь начался диалог немого с глухим. Вы чего-то добиваетесь от меня, обвиняете во лжи. А по какому праву, собственно? Я не понимаю…

– Все вы прекрасно понимаете, – поморщился Баррет, – много лет назад, в России, вы познакомились с Майнхоффом, международным террористом. Не знаю, какие у вас с ним были отношения, что вас связывало. Здесь, в Эйлате, вы случайно встретились с ним и узнали друг друга. Теперь он ходит за вами по пятам. Он убил Денниса. Карлу Майнхоффу что-то надо от вас, у него какой-то очень серьезный интерес. А у вас – страх, растерянность, паника, детское желание спрятаться, удрать от опасности. Не удерете, Алиса. Вы вляпались в очень скверную игру, и лучше скажите мне правду. Я помогу вам. Поверьте, у меня есть такая возможность.

– Мистер Баррет, я вам все сказала, – Алиса откровенно зевнула, прикрыв рот ладонью. – Чего вы от меня хотите? Какой террорист? Завтра нам вставать чуть свет. Простите. Спокойной ночи…

Она здорово переиграла. Любой человек на ее месте, услышав такое, удивился бы, возмутился, но не стал бы равнодушно зевать. Однако исправлять ошибку было поздно. Баррет, судя по его лицу, моментально просек фальшь и сделал соответствующие выводы.

– Если у вас осталась капля здравого смысла, Алиса, позвоните по одному из этих телефонов. – Он вытащил из кармана визитную карточку и ручку. – Здесь мой сотовый и рабочий. Это Тель-Авив. Я буду там уже сегодня. И еще я напишу вам номер, по которому вы можете позвонить в Москве. Вы просто назовете свое имя, передадите привет от Вилли Баррета, и вам помогут. Говорить можете по-русски.

– В чем мне помогут, да и с какой стати?

– Хватит валять дурака, Алиса. Не потеряйте карточку, спрячьте ее получше. Всего доброго.

Когда его шаги в коридоре затихли, Алиса подумала, что он совершенно прав. Она вляпалась в очень скверную игру, причем не здесь, не сейчас, а страшно давно, пятнадцать лет назад, в студенческом международном лагере. И никто не поможет ей выпутаться. За каждым предложением «помочь» стоит все та же игра. Деннис Шервуд с его ухаживаниями, влюбленностью, долгими задушевными разговорами тоже, оказывается, был игрок. Скорее всего он из ЦРУ. Они давно охотятся за Карлом, как и многие секретные службы. Между прочим, хотели бы давно поймали. С их-то возможностями, агентурой, аппаратурой…

По обе стороны дороги простиралась пустыня. Серые груды спрессованного песка, желтые, облитые свежим утренним солнцем холмы у горизонта. Изредка виднелись вдали палатки бедуинов. Максимка крепко спал на заднем сиденье. У него тоже была трудная ночь. Он вскрикивал, вертелся, один раз даже заплакал во сне.

Проснувшись сегодня утром, он опять стал вспоминать, как лихо Деннис отбился от арабов и потом, в машине, первые полчаса пути говорил без умолку. Засыпая, пробормотал с тяжелым вздохом:

– Знаешь, мамочка, мне кажется, пока мы о нем говорим, он как бы не совсем умер…

Алиса прищурилась, вглядываясь в далекий дорожный указатель. Название городка было написано на иврите огромными буквами, а по-английски меленько, издали не разберешь. Кажется, здесь развилка. Надо повернуть направо.

Холмы подступали к обочине. Именно здесь они застряли с Деннисом, когда возвращались из Иерусалима в Эйлат. Хлестал дождь, выл ветер, потоки воды смывали окаменевшие песчаные глыбы с высоких отвесных холмов. Били в лицо прожектора военного кордона.

Теперь светит солнце, на небе ни облачка, они с Максимкой возвращаются домой, уже завтра будут в Москве. Если бы славный американец Деннис Шервуд не начал прихлестывать за соседкой по гостинице, выполняя свой служебный долг, был бы сейчас жив.

Дорога стала петлять. Из-за поворота на небольшой скорости выехал белый седан, остановился и резко просигналил. Из открытого окна появилась рука, пришлепнула мигалку к крыше машины. Алиса съехала к обочине. Из седана вышел полицейский.

– Куда вы направляетесь, мэм? – спросил он по-английски.

– В Тель-Авив.

– Откуда?

– Из Эйлата.

Этот вопрос каждый раз задавали на контрольных пунктах солдаты, после чего с улыбкой желали счастливого пути. Но полицейский был настроен иначе.

– Пожалуйста, ваши документы.

Алиса протянула в окошко водительские права.

– Паспорт, пожалуйста.

Максимка заворочался на заднем сиденье. Полицейский долго разглядывал документы, потом вежливо попросил пройти в его машину.

– А в чем дело? Я ничего не нарушала.

– Вы превысили скорость.

– Ничего подобного. Я ехала, как положено, девяносто километров.

– Будьте любезны, пройдите в мою машину, мэм. Оставалось подчиниться. Документы были у него.

– Малыш, не волнуйся, я сейчас вернусь, – сказала она Максиму, заметив, что он приоткрыл глаза.

– А что? Почему? – сонно пробормотал ребенок, поднимаясь.

– Ничего страшного. Говорят, скорость превысила. В полицейской машине на специальном табло светилась цифра «сто». Алиса не сомневалась, что почти всю дорогу ехала на скорости девяносто, а то и восемьдесят километров.

– Ваша аппаратура неисправна, – сказала она, – здесь не правильные показатели.

– Вы нарушили, мэм, и обязаны заплатить штраф.

– Хорошо. Сколько? – Она открыла сумочку.

– Нет. Не здесь и не сейчас, – покачал головой полицейский, – я выпишу вам квитанцию. В Тель-Авиве вы заплатите по ней в любом банке.

– Сколько?

– Тысячу шекелей.

Алиса поперхнулась. Это больше трехсот долларов. У нее на карточке осталось двести долларов, и около пятидесяти в шекелях лежит в кошельке..

– Простите, я не ослышалась? Тысяча шекелей за нарушение, которого не было? – медленно произнесла она, глядя в ледяные серые глаза.

– Вы превысили скорость. На этой трассе ограничение девяносто километров. Вы ехали со скоростью сто, следовательно, подвергали опасности себя, своего ребенка, а также других водителей. – Он уже заполнял какой-то бланк на иврите.

– Самая большая опасность на этой дороге – встреча с вами, сэр.

– Я понимаю, – кивнул он, продолжая заполнять бланк.

– Подождите, офицер. Могу я взглянуть на ваши документы?

– Пожалуйста. – Он сунул ей в лицо маленькую пластиковую карточку с цветной фотографией.

– Я не знаю иврит. Напишите мне английскими буквами ваше имя, фамилию, звание.

– Да, конечно. Если вы хотите пожаловаться, оспорить штраф, вы можете обратиться в суд в Тель-Авиве.

– Какой суд? Мы улетаем сегодня ночью. У меня просто нет этой суммы.

– В таком случае вас не выпустят из страны. Алиса достала из кошелька сорок шекелей и протянула полицейскому.

– Возьмите, офицер. И давайте разойдемся по-хорошему.

– Вы предлагаете мне взятку, мэм?

У него было совершенно неподвижное, чистое, гладкое лицо. Чуть вздернутый нос, тонкие губы. Никаких эмоций эта физиономия не выражала. Вообще никаких. Только рот двигался, как отдельный механизм.

– Я хочу с вами договориться по-человечески, – Алиса заставила себя улыбнуться, – возьмите деньги, офицер, и простите меня, если вам показалось, будто я нарушила правила.

– Вы хотите дать взятку должностному лицу? Это грубое нарушение закона. Я вас арестую, мэм.

– Слушайте, вы не сумасшедший? – спросила Алиса, прищурившись и внимательно вглядываясь в серые застывшие глаза.

– Уберите деньги, мэм. Вот ваша квитанция. Здесь на полях я написал свое имя и звание по-английски.

– Вы соображаете, что творите? Вы офицер полиции, должностное лицо, занимаетесь грабежом на дороге! Я ничего не нарушала. Я иностранка, сегодня улетаю домой. Даже если я на каком-то участке пути и превысила скорость, все равно это абсурд. Ни в одной стране мира нет таких огромных штрафов…

– Не я устанавливаю суммы штрафов. Вы нарушили правила и обязаны заплатить. Еще раз предупреждаю, что в случае неуплаты вас не выпустят из страны. Счастливого пути, мэм.

– Подождите. Объясните мне, зачем вам это нужно? Вот лично вам – зачем? Если так хочется денег – я вам их предлагаю. Но этот штраф – вы же не положите его в свой карман! Или вам идет надбавка с каждой жертвы?

– Я вас больше не задерживаю, мэм. Вот ваши документы и квитанция.

– Человек в полицейской форме грабит женщину с ребенком посреди пустой дороги, причем не для себя лично, а в пользу государства. Да вы бандит, самый настоящий! – не выдержала Алиса. – Вы хуже бандита. Административный зомби, вот вы кто.

– Вы оскорбляете меня при исполнении служебных обязанностей. Я вас арестую, мэм.

– Если будете продолжать в том же духе, сэр, кто-нибудь рано или поздно пристрелит вас на этой дороге. И будет совершенно прав. Я вам этого не желаю.

Алиса не кричала, говорила вполне спокойно, но в голосе и в глазах предательски дрожали слезы. Еще не хватало разреветься при этом дегенерате. Она чувствовала свою абсолютную беспомощность перед ним и почему-то вдруг вспомнила такое же гладкое, такое же мертво-неподвижное лицо с механическим ртом. Майор ФСБ Харитонов разговаривал с ней примерно так же много лет назад.

– А пошел ты… – Алиса вылезла из полицейской машины и, прежде чем подойти к своей, вытащила из паспорта квитанцию, на глазах у полицейского быстро разорвала ее в мелкие клочья и сдунула с ладони прямо в ветровое стекло его машины.

Глава 27

– Надеюсь, вы не будете храпеть, партайгеноссе? – спросил Натан Ефимович, когда Карл погасил свет в каюте.

– Разве я храпел прошлой ночью?

– После бедуинской палатки и грязных циновок, на чистом белье, в нормальной постели я спал как убитый. Если бы яхта взорвалась, я бы вряд ли услышал.

– Болячка вам на язык! – рассмеялся Карл.

– Типун, а не болячка, – поправил Бренер.

– Мне очень нравятся русские пословицы и поговорки, но я постоянно путаю слова. Кстати, что такое типун? Разве не то же, что болячка?

– Не совсем. Это птичья болезнь, хрящеватый нарост на кончике языка.

– Какая гадость…

– Карл, так вы храпите или нет?

– Кажется, нет. А вы? Я ведь тоже спал, как убитый сурок.

– Опять запутались в словах, – улыбнулся Бренер, – а насчет храпа – не знаю. В последние три года мне не у кого было спросить об этом.

– Вам одиноко после смерти жены?

– Да. Мы прожили вместе почти сорок лет.

– Можно позавидовать, – по голосу Карла было слышно, что он улыбается, знаете, я с детства терпеть не мог то, что принято называть спокойной семейной жизнью. Мои родители, скучные пошлые люди, классические бюргеры, привили мне стойкое отвращение к однообразию семейного быта. Я привык слоняться по миру, ночевать где придется, мне нравится риск, постоянная смена декораций. Но сейчас вдруг позавидовал вам. Вы с женой любили друг друга, растили сына, и сорок лет вам, вероятно, никогда не было скучно вместе. Или я ошибаюсь?

– Нет, – тихо произнес Натан Ефимович, – вы не ошибаетесь. Нам с Марией Даниловной действительно никогда не было скучно вместе. Ни разу за сорок лет. А к чему вы клоните, Карл? Рисуете благостную картину тихого семейного счастья, чтобы настроить меня на сентиментальную волну, а потом пригрозить гибелью моего сына и внуков? Хотите поставить мне очередные условия? Я догадываюсь, что утром мы причаливаем, не знаю, правда, куда именно. Но причаливаем. Вы готовите меня к разговору с заказчиком, чтобы я был покладистей и не возражал?

Бренер не видел в темноте лица Карла, но почувствовал тяжесть его взгляда. В тишине стало отчетливо слышно, как бьется вода в круглый темный иллюминатор.

– Утром мы будем на Кипре, – сказал наконец Карл, – там действительно вы встретитесь с тем, кого называете заказчиком.

– А дальше?

– Не знаю. Дальше ему решать, что с вами делать. Моя часть работы выполнена. Мы с вами завтра распрощаемся, и мне, честно говоря, даже грустно немного. Я успел к вам привыкнуть, профессор. Мне приятно говорить по-русски. Почему-то на этом языке проще всего вести задушевные беседы.

– Вы не похожи на человека, у которого есть потребность в задушевных беседах, – заметил Бренер.

В темноте вспыхнул огонек зажигалки. Карл закурил. Натан Ефимович хотел сказать, что не стоит курить в закупоренной каюте. Потом всю ночь придется дышать табачным дымом, и лучше бит выйти на палубу. Но сдержался, промолчал.

Карл тоже молчал. У Натана Ефимовича слипались глаза, он отвернулся к стене и уже почти заснул.

– Скажите, зачем вы прикарманили фотографии, которые искала Инга? внезапно спросил Карл.

Вопрос был задан тихо и задумчиво, но Бренер вздрогнул и сел на кровати.

– Какие фотографии?

– Ну не надо, не дергайтесь. Я нашел их в кармане вашей куртки. Нет, я не обыскивал специально. Просто здесь, на яхте, нам с вами выдали одинаковые куртки, я перепутал, полез в карман и очень удивился. Я не собираюсь приставлять вам дуло к виску и устраивать допрос с пристрастием. Мне просто интересно. Вы что, знаете эту женщину?

– Мне показалось, эта женщина похожа на дочь моих московских соседей по коммуналке. Прошло много лет. Когда мы уехали, ей было пятнадцать. Я подобрал снимки, чтобы разглядеть как следует.

– Разглядели? – голос Карла стал чуть напряженней, или это только показалось?

– Да. Но все равно я не уверен, она ли это. Слишком все странно, слишком много лет прошло. Я знаю, жизнь любит выкидывать всякие фокусы, и мир ужасно тесен, однако мне сложно представить ту девочку в качестве агента ФСБ и вашей бывшей любовницы.

– Как звали дочь ваших соседей? – быстро спросил Карл.

– Почему вас это волнует? Ну подумайте, какое это имеет сейчас значение? Говорим мы об одном человеке или о разных людях – не все ли равно? Для меня это очень давнее прошлое, совсем другая жизнь. Прошло двадцать лет, и, кроме нежных ностальгических воспоминаний, ничего не осталось.

– А вы не допускаете, что у меня тоже могут быть свои нежные воспоминания? – усмехнулся Карл. – Как же ее звали, ту девочку?

«Есть ли смысл врать и выдумывать? – устало спросил себя Бренер. – Я могу назвать ее сейчас как угодно. Проверить он не сумеет, да и зачем ему это проверять? Такое прошлое никому ничем не угрожает. Это случайный, теплый и в общем совершенно лишний проблеск в грубом, жестоком рисунке теперешних событий. И незачем смешивать одно с другим…»

– Ее звали Наташа, – сказал он равнодушно.

– Жаль, – так же равнодушно ответил Карл, зевнул и загасил сигарету, оказывается, мы действительно говорим о разных людях. Женщина на снимках всего лишь похожа на вашу бывшую соседку. Это не она, потому что мою русскую знакомую зовут Глафира.

– Как? Глафира? Удивительно редкое имя.

– Спокойной ночи, профессор. Завтра будет тяжелый день.

– Спокойной ночи, Карл, – Бренер опять отвернулся к стене и натянул одеяло, – простите, а вы не могли бы выкинуть окурок? Он будет вонять всю ночь.

– Да, конечно. – Карл встал и прошлепал босиком к туалету.

– Вы хотите взять себе снимки вашей Глафиры? – спросил Натан Ефимович.

– Зачем?

– Если я правильно понял смысл вашего семейного скандала с Ингой, мальчик на фотографиях – ваш сын?

– Разве я говорил это?

– Нет. Вы говорили совсем другое. Но вы обманывали несчастную, нервную, преданную Ингу. Вы боитесь ее ревности, и правильно делаете.

Карл ничего не ответил, молча улегся на свою койку. Они больше не произнесли ни слова, но еще долго не могли уснуть.

Проснувшись под утро, Бренер нащупал в полумраке свою куртку, покосившись на Карла, сунул руку во внутренний карман. Как он и предполагал, снимков там уже не было.

Карл спал очень крепко, отвернувшись к стене, и совсем не храпел.

* * *
В аэропорту Бен-Гурион выстроились огромные очереди к стойкам, за которыми работали сотрудники службы безопасности. Молодые люди и девушки в элегантной униформе, подтянутые, улыбчивые, допрашивали каждого пассажира:

– Кто, кроме вас, находился в помещении, когда паковался багаж? Оставались ли собранные вещи без присмотра хотя бы на несколько минут? Покупали вы какие-либо сувениры? Где именно? Ваши покупки были упакованы на ваших глазах? Обращались ли к вам с просьбами незнакомые либо малознакомые люди накануне отлета?..

И так до бесконечности.

Максимка дремал, сидя на чемодане. У Алисы слипались глаза. Наконец они подошли к стойке. Девушка в униформе приветливо улыбнулась, задала все положенные вопросы про багаж и сувениры, попросила открыть чемодан, тщательно в нем порылась. Потом долго, сосредоточенно листала паспорт.

– Какие города, кроме Эйлата, вы посещали на территории Израиля?

– Мы ездили в Иерусалим.

– Это была экскурсия?

– Нет. Мы брали машину напрокат в фирме «Баджет».

– Из Эйлата в Тель-Авив вы тоже ехали на машине?

– Да. Мы сдали машину в представительство фирмы прямо здесь, в аэропорту, три часа назад.

– Вас останавливала дорожная полиция?

– Нет, – Алиса почувствовала, что предательски краснеет.

– Спасибо, – улыбнулась девушка и вернула паспорт, – проходите. Счастливого пути. До регистрации оставалось полтора часа.

– Ну вот, а ты нервничала, – сказал Максимка, когда они уселись за столик в кафе, – они еще не знают про этот дурацкий штраф. Пока до них дойдет, мы уже будем в Москве. Вообще, у нас здесь получился не отдых, а какой-то ужас, вздохнул ребенок, – домой хочу. Никогда в жизни так не хотел домой, как сейчас.

– Уже сегодня будем дома. – Алиса всгала. – Что тебе взять, малыш?

– Гамбургер, колу и мороженое.

Когда она вернулась, за их столиком сидела смуглая, совсем молоденькая девушка в ярком свитере. Уши ее были закованы дюжиной серег-колечек, тугими колечками вились короткие ярко-рыжие волосы. Пальцы тоже были унизаны серебряными кольцами и перстнями. Она потягивала спрайт из банки через трубочку и лучезарно улыбнулась Алисе.

– Я говорил ей, что здесь занято, – зашептал Максимка, – но она не понимает ни по-русски, ни по-английски.

– Чем она тебе мешает? Больше нет свободных столиков.

– Да ну, противная какая-то, – поморщился Максим, – вся в колечках. Только в носу не хватает. Знаешь, как у нас в классе таких называют? Парнокопытные.

– Почему парнокопытные?

– Посмотри, какие у нее «платформы»! Сантиметров двадцать, не меньше.

– Максим, перестань. Нехорошо.

– А, – он махнул рукой, – она ни бельмеса не понимает по-русски.

– Все равно некрасиво. Тебе нравятся тетки, которые у нас во дворе сидят на лавочке, перемывают всем косточки, и мне в том числе?

– Нет, – фыркнул Максим, – они злые дуры.

– Ты сейчас очень, на них похож.

– Ладно. Больше не буду. Слушай, мам, о чем еще тебя спрашивал тот американец, друг Денниса, который ночью приходил?

– Я тебе уже все рассказала.

– Не все. Вы очень долго разговаривали. Я просыпался несколько раз. Да, кстати, а кто такой Майн-кампф?

– Что?!

– Ну, я точно не расслышал. Американец тебя спрашивал про какого-то Майнкампфа.

– Тебе приснилось, – Алиса улыбнулась, – ешь свой гамбургер. Остынет.

– Ничего не приснилось. Я точно слышал. Он назвал это имя.

– Ничего подобного американец не говорил; И это вовсе не имя. «Майн кампф» называется книга, которую написал Гитлер. «Моя борьба» в переводе с немецкого, – быстро проговорила Алиса.

– Вы что, говорили с американцем про Гитлера?

– Нет, конечно.

– Но я точно слышал, как он сказал «Майн кампф»!

– У тебя от усталости и от переживаний каша в голове, – вздохнула Алиса, просто недавно, перед отъездом, ты смотрел «Индиану Джонса» Спилберга. Там есть сцена, когда Индиана, переодетый в фашистскую форму, на каком-то митинге удирает от нацистов с дневником своего отца, прорывается сквозь толпу и вдруг сталкивается нос к носу с Гитлером.

– Да, точно! – обрадовался Максим. – Там в дневнике было написано, где спрятан Священный Грааль, за которым все охотились. Гитлер взял и поставил автограф. Он думал, это его книжка. А потом я тебя спросил, неужели Гитлер писал книги, и ты рассказала про «Майн кампф». Мам, неужели Денниса все-таки убили?

– Максим, перестань. Давай поговорим о чем-нибудь другом.

– Я же все видел своими глазами. Если бы у него была какая-нибудь болезнь типа эпилепсии, это было бы заметно. И он ни за что не стал бы нырять.

– Кроме эпилепсии, есть множество болезней, от которых человек может внезапно умереть, тем более под водой. Мало ли чем он болел.

– Мам, он был здоровый, как Брюс Ли. Он вообще ничем не болел. Никогда.

– Ну откуда ты знаешь?

– Он сам мне рассказывал, как в детстве завидовал своей сестре, когда она болела и не ходила в школу.

– Но это в детстве. К сорока годам могут появиться всякие болезни. Да и у совершенно здорового человека может случиться кровоизлияние в мозг. И вообще, малыш, я очень тебя прошу, давай наконец сменим тему.

– Слушай, может, Деннис был какой-нибудь секретный агент? Разведчик? Я ведь видел, как он дрался в Иерусалиме.

Весь день Максим говорил только об этом. Его не заинтересовали ни парк аттракционов, ни огромный игрушечный магазин. Гуляя по Тель-Авиву, он не закрывал рта, задавал одни и те же вопросы, строил всякие версии, делал выводы. Утренняя встреча с полицейским только подлила масла в огонь. Ребенок высказал предположение, что все это было подстроено нарочно и каким-то образом связано с внезапной смертью Денниса.

– Максим, хватит фантазировать, – в который раз попыталась остановить его Алиса, – случилось несчастье, человек погиб. Не надо из этого делать приключение, ладно?

– Ничего не приключение, – надулся Максим, – мне ужасно жалко Денниса. Он был очень хороший. А ты, мамочка, между прочим…

– Подожди, – поморщилась Алиса, – кажется, наш рейс объявляют.

Действительно, радиоголос сообщал по-английски, что начинается регистрация на московский рейс. Девушка с колечками осталась сидеть за столом.

Очередь к стойке регистрации двигалась довольно быстро. Вопросов уже не задавали.

Алиса поставила небольшой чемодан на весы. Мужчина за стойкой взял билеты, пролистал Алисин паспорт, долго смотрел на экран компьютера, потом быстро, тихо заговорил в маленький микрофон, пришпиленный к его кителю. И вдруг кто-то тронул Алису за плечо.

– Извините, пожалуйста, госпожа Воротынцева, вам придется пройти со мной, – обратилась к ней по-английски высокая израильтянка в полицейской форме.

* * *
Зыбкие бесформенные страхи, которые мучили Авангарда Цитруса уже третий день подряд, обрели наконец вполне четкие очертания. Запахло реальной, непридуманной опасностью. Можно сказать, завоняло на всю квартиру, на весь окружающий мир. Он вдруг понял, что сам накликал на себя беду по дурости, из-за глупого мальчишеского куража, который в пятьдесят выглядит нелепо, как мини-юбочка на толстой старухе.

Теперь ему казалось, что до разговора с Мальковым у него была всего лишь безобидная, вполне терпимая депрессия. Голова болела, плохо работал а душа требовала событий, привычного круговорота. Душа не терпела одиноких кухонных застоев. И вот на больную тяжелую голову выдумал он всю эту идиотскую комбинацию, вообразил, будто есть у него шанс приподняться над самим собой, нырнуть с головой в гущу значительных событий, еще немного поиграть в шикарного знаменитого мужика, побыть на виду, чтобы вокруг все кипело и булькало.

Надо же быть таким идиотом! Петька Мальков сейчас может запросто заложить его Азамату. Это он толь-, ко для виду долго вспоминал, как зовут Мирзоева. На самом деле они отлично знакомы. Более того, именно через Мирзоева Петька вошел в ближайшее окружение Геннадия Ильича.

Была там какая-то темная история с липовым банком. Мальков по обыкновению активно внедрял жуликов в информационное пространство, организовал мощную косвенную рекламу на телевидении, на радио, в газетах, даже какие-то благотворительные балы в Дворянском собрании устраивал. И в результате влип довольно крепко. Банкиры тихо испарились вместе с вкладами доверчивого населения, были объявлены в розыск. Доверчивое население собиралось на справедливые демонстрации, общественность негодовала. Срочно потребовался конкретный живой виноватый, чтобы на него направить волну опасных антибанковских эмоций.

Сложилось так, что никого, кроме Петра Малькова, не осталось на роль козла отпущения. А он успел засветиться, слишком активную развернул кампанию. И чуть не сел.

Именно Мирзоев вытянул его тогда из дерьма, поднял со скамьи подсудимых, однако с условием, что он, Мальков, выведет чеченцев на улизнувших умников-банкиров.

Мальков вывел. Мирзоев отнял у умников все деньги и остался вполне доволен. А Петюня сумел надолго заинтересовать чеченца своей персоной, и взаимовыгодное сотрудничество продолжалось вполне успешно по сей день.

Так что Петька Мальков прежде всего человек Мирзоева, а потом уж Подосинского. Цитрус только одного не понимал: почему эта простая мысль не пришла ему в голову чуть раньше?

И что теперь делать? Вызывать своих ребят-боевиков, просить, чтобы охраняли от чеченцев? Придется объяснять – почему. Врать, сочинять что-то героическое – опасно. Руководитель боевиков Степан Казанцев, бывший чемпион-пятиборец, непременно начнет выяснять подробности через своих солнцевских братков. И многое может узнать, а потом с удовольствием публично разоблачит, изничтожит.

Говорить правду невозможно. Весь этот расово неполноценный клубок, чеченец Мирзоев, еврей Подосинский… нет, не поймут его товарищи по партии. Не отмоешься потом.

Значит, выпутываться надо самостоятельно. Никакие доблестные соратники на помощь не явятся и грудью от чеченской пули не заслонят. Так-то вот, ура-Цитрус.

Лицо Карла стояло перед глазами как живое. Рядом зыбко маячило прекрасное лицо фальшивой корреспондентки, похожей на Ирину в юности. Но остальное терялось в вязком черном тумане.

Цитрус вдруг вспомнил своего приятеля, якутского поэта, студента Литературного института, с которым общался в начале семидесятых, в незапамятные «брючные» времена.

Однажды, выглушив за ночь около двух литров водки, якут на рассвете вышел из общежития на улице Добролюбова и очень удивился, обнаружив, что стоит у знаменитого рижского Домского собора. Долго соображал, где находится, в какой стране, в каком городе, и вообще, «какое нынче на дворе тысячелетье».

Позже он клялся, что совершенно не помнит, каким образом доехал до вокзала, как купил билет и сел в поезд, купейный был вагон или плацкартный. Черная дыра в памяти. Глухая пустота. Однако, чтобы проделать долгий путь от общежития Литинститута до Домского собора, не попасть при этом ни под машину, ни под поезд, ни в милицию, ни в психушку, надо довольно прилично выглядеть, связно говорить, деньги заплатить за билет.

История с якутом так потрясла воображение молодого поэта Цитруса; что он потом даже у какого-то психиатра поинтересовался: может такое быть? Психиатр ответил, что бывает всякое. У коренных северных народов особенная генетика. Им пить вообще нельзя. Во-первых, моментально спиваются, во-вторых, совсем себя не контролируют. В Канаде, например, на Баффиновой Земле, где живут эскимосы, строжайший сухой закон. Но якутский поэт скорее всего приврал для красоты.

Сейчас, путаясь в закоулках своей памяти, Цитрус без конца подходил к одной и той же черной яме. И ему стало казаться, что он проваливается в пропасть, летит вверх тормашками в холодной свистящей бесконечности, на лету переходит в другое измерение, то вырастает, то уменьшается, как Алиса в Стране Чудес, и если вынырнет, то может оказаться где угодно – в Риге у Домского собора, у белого кролика за чайным столом, у эскимосов на Баффиновой Земле или в собственной квартире в компании Карла Майнхоффа.

– Алиса… – произнес он громким шепотом. – При чем здесь Алиса? Я никогда не читал эту дурацкую английскую сказку. Я что, совсем спятил? А может, мы не только пили, но и кололись?

Задрав рукава свитера, он стал при ярком свете разглядывать свои локтевые сгибы, но никаких следов иглы не обнаружил.

Он и не мог их обнаружить. При наркодопросе обычно используются специальные инсулиновые иглы, очень тонкие. Точки от уколов остаются крошечные и заживают моментально.

Было три часа ночи. Он выпил две таблетки седуксена, забился под одеяло, успел провалиться в тяжелый нездоровый сон и не слышал, как открывается железная дверь его квартиры.

Вспыхнул свет, одеяло сдернули. Он открыл глаза и увидел черное дуло у переносицы.

Цитрус машинально поднял руку, чтобы потереть сонные, полуслепые от яркого света глаза, и тут же получил чудовищный удар в живот, скатился с тахты на пол.

Их было трое. Стандартные, квадратные, тупорылые. Один русский, двое кавказцев. Они кинули ему на ковер джинсы и свитер, но ботинки надеть не дали. Еще несколько раз ударили, предупредили, что, если рыпнется по дороге, пулю получит моментально. Так, босиком, он спустился по лестнице. Совершенно не почувствовал ледяной корки под ногами, пока шел к черному джипу.

Глава 28

– В чем дело? – тихо спросила Алиса, чувствуя, как подкашиваются колени.

– Небольшая формальность.

– Но мы можем опоздать на самолет!

– Не волнуйтесь. Давайте не будем задерживать очередь. Пройдемте со мной, – полицейская быстро схватила со стойки паспорт и билеты.

– Подождите, почему вы взяли мои документы? – возмутилась Алиса.

– Вам все вернут, не волнуйтесь. Не забудьте свои чемодан.

– Но я должна сдать его в багаж!

– Сдадите позже.

Алиса увидела, что рядом с ними стоит не только эта женщина, но еще двое мужчин-полицейских.

– Мамочка, я боюсь, – прошептал Максим;

Могу я знать по какому праву нас задерживают? – нарочито бодрым голосом поинтересовалась Алиса. – Кто будет нести ответственность, если мы опоздаем на самолет?

– Если возникнут проблемы, мы дадим вам возможность поменять билеты.

В сопровождении трех полицейских они вошли в неприметную дверь, на которой не было никакой таблички. За дверью оказалось просторное помещение, несколько столов с компьютерами, много народу в полицейской форме и в штатском, гул разговоров, мелодичное позванивание телефонов. Кто-то сосредоточенно глядел в экран компьютера, кто-то перекусывал, присев на краешек стола. На Алису и на Максима не обратили ни малейшего внимания.

В глубине была еще одна дверь. За ней – маленькая прокуренная комната без окон, с одним письменным столом и парой стульев. За столом сидел молодой человек в полицейской форме. Женщина зашла вместе с ними, передала молодому человеку документы, что-то тихо проговорила на иврите и удалилась.

Молодой человек принялся листать паспорт, потом, как бы спохватившись, вскинул глаза:

– Присаживайтесь, пожалуйста, Алиса Юрьевна, – ироизнес он по-русски без всякого акцента, – меня зовут Аркадий Кантор, я сотрудник дорожной полиции.

– Господин Кантор, по какому праву нас задержали? Мы можем опоздать на самолет, – Алиса старалась, чтобы голос не дрожал, хотя, в общем, это не имело значения.

– Госпожа Воротынцева, к нам поступило сообщение, что вы нарушили правила дорожного движения, превысили скорость на трассе.

– Я ничего не нарушала.

– Нет, вы нарушали. Вы превысили скорость. Вас останавливал полицейский?

– Да. Но я не поняла, чего он от меня хотел. Я плохо говорю по-английски, а он не знал русского. Мы-с ним так и не нашли общего языка.

– Можно взглянуть на ваши водительские права?

Алиса протянула ему маленькую пластиковую карточку с цветной фотографией, в девяносто четвертом году. Водитель с четырехлетним стажем не может не знать: если его останавливает дорожная полиция, это означает, что он нарушил. А за нарушение положено платить штраф. Что же вам не ясно? Даже если бы полицейский говорил с вами по-китайски, вы обязаны были заплатить.

– Я предлагала ему деньги.

– Штраф платят по квитанции. Вы предлагали взятку. Между прочим, это преследуется по закону.

– Хорошо, допустим, – вздохнула Алиса, метнув взгляд на настенные электронные часы, – и сколько полагается платить по вашим законам за превышение скорости?

– Сумма обозначена в квитанции.

– А разве мне ее выдали? – спросила она удивленно.

– Разумеется, – кивнул полицейский, – если пришли сведения о штрафе, значит, вам должны были выдать квитанцию. Без нее банк не примет у вас деньги.

– Мне пытались всучить какую-то бумажку. Однако я не читаю на иврите. И плохо говорю по-английски. Я вообще не поняла, чего хотел от меня полицейский на шоссе. Мало ли, может, это был переодетый грабитель? У вас здесь полно бандитов, террористов…

– Госпожа Воротынцева, – жестко произнес Кантор, – вы нарушили закон и должны заплатить штраф. Сумма составляет тысячу шекелей. Пока вы не заплатите, мы не можем выпустить вас из страны.

– Но вы понимаете, что это абсурд? Если и было небольшое превышение скорости, то оно никому ничем не угрожало. Пустая трасса, и кстати, никаких знаков ограничения на том участке, где меня остановили, не было. Ни в одной стране мира нет таких огромных штрафов за незначительные нарушения. Тысяча шекелей – это больше трехсот долларов. У меня просто нет сейчас такой суммы. У меня только двести долларов на кредитной карточке, – она вытащила кредитку из сумки, – вот, возьмите, снимите в качестве штрафа всю наличность.

Алиса говорила очень медленно, во рту пересохло, язык стал наждачным и еле шевелился. На стене, над головой молодого человека, электронные часы показывали, что до отлета осталось час сорок минут.

– При всем желании я этого сделать не могу. Штраф принимается только наличными и только по квитанции.

– Ну хорошо, – кивнула Алиса, – вы не можете выпустить меня из страны. У меня нет ни квитанции, ни достаточной суммы. Что дальше? Мы с сыном будем жить в аэропорту Бен-Гурион? Мы опоздаем на самолет, пропадут билеты. Денег, чтобы купить новые, у меня нет.

– Вы нарушили и должны заплатить, – сказал молодой человек.

– Повторяю, я ничего не нарушала. Если вы хотите получить от меня деньги пожалуйста, я сниму всю наличность с моей кредитной карточки и заплачу.

До отлета самолета осталось час тридцать пять.

– У вас есть знакомые в Израиле, с которыми вы могли бы связаться? – в черных глазах молодого человека мелькнуло что-то, похожее на сочувствие. Будет достаточно, если кто-то поручится за вас, возьмет на себя обязательство оплатить недостающую часть суммы.

Алиса задумалась. В кармане лежала визитная карточка сотрудника посольства США. Назвать его имя? Или позвонить самой: «Простите, мистер Баррет вы не могли бы одолжить мне сто долларов?»

Невозможно обращаться с такой просьбой к малознакомому человеку. Стыдно. Конечно, потом можно перевести деньги на его счет из Москвы через банк. Но в любом случае на самолет они опоздают. Билеты можно сдать не позже чем за час до отлета, и то вернут лишь пятьдесят процентов стоимости. Скоро уже не останется этого часа. Стало быть, придется просить не сто, а почти тысячу на билеты. Причем не факт, что удастся взять билеты на завтра. Придется где-то ночевать, чем-то питаться сутки, а может, и двое, и трое суток… О господи, ну что за бред, в самом деле!..

И вдруг Максимка, который все это время сидел, сжавшись в комок и глядя в пол, встрепенулся, вскочил и радостно крикнул:

– Бренер! Сережа Бренер! Он живет здесь, в Тель-Авиве!

Вкомнате стало тихо. Молодой человек сверлил Алису глазами. Она заметила, что он весьма нервно крутит в пальцах почти выпотрошенную сигарету.

– Кто такой Сережа Бренер? – спросил он наконец, и на лице его при этом было написано полнейшее равнодушие.

– Да, у меня действительно есть знакомый в Тель-Авиве, Сергей Натанович Бренер. Но я не знаю ни адреса, ни телефона. Мы не виделись двадцать лет.

– Если вам известны имя и дата рождения, то вовсе не проблема найти этого человека и связаться с ним. Это можно сделать очень быстро, – задумчиво произнес Кантор, – другое дело, уверены ли вы, что он согласится оплатить ваш штраф.

Несколько секунд Алиса молчала. Они с Сережей росли вместе, но расстались подростками. Теперь взрослые, совершенно чужие люди. Она представила: глубокой ночью телефонный звонок: привет, Серега, это Алиса Воротынцева. Слушай, у меня самолет через час, ты не можешь за меня поручиться, меня не выпускают из страны, мне не хватает ста долларов, ваши гадкие полицейские дерут такие штрафы… Впрочем, если было бы наоборот, если бы вдруг позвонил Серега в Москве, в такой же вот ситуации, для нее бы никаких вопросов не возникло, даже спросонья, в два часа ночи.

– Да, – кивнула она полицейскому, – давайте попробуем. Бренер Сергей Натанович, родился 17 мая 1963 года в Москве. В Израиле живет с 1978-го.

– Подождите, пожалуйста, здесь, – Кантор быстро поднялся и вышел, прихватив с собой зачем-то Алисин паспорт и билеты.

– Ну что, мамочка, молодец я у тебя? – спросил Максимка. – Я чувствую, мы все-таки улетим сегодня домой.

– Вот когда сядем в самолет, тогда будем радоваться.

Кантора не было минут десять. А время шло. Электронные минутки прыгали очень быстро.

– А вдруг твой Сережа Бренер куда-то уехал? – спросил Максимка тревожно. Мамочка, что мы будем делать? Слушай, а может, бабушке в Москву позвоним, чтобы она выслала?

– Я уже думала об этом. В принципе – можно, но получится ужасно долго. Этот самолет мы в любом случае пропустим.

– Ну куда он задевался, этот гад? – проворчал ребенок, и тут дверь открылась.

– Все нормально, госпожа Воротынцева, – полицейский протянул Алисе ее паспорт и билеты, – вы можете лететь. Мы приносим вам свои извинения. Счастливого пути.

– То есть как? – опешила Алиса. – Вы что, уже связались с Бренером?! Так быстро?

– Нет. Мы не связывались с Бренером. Только что поступило сообщение, что определитель скорости в машине дорожной полиции был неисправен. Вас задержали по ошибке. Еще раз приносим вам свои извинения.

Не задавая больше вопросов, совершенно ошалевшие, Алиса и Максим рванули прочь, промчались через зал отлета к стойке регистрации; у которой уже не было никакой очереди, прошли пограничный контроль и отдышались только в салоне лайнера, на своих законных местах.

* * *
Яхта стояла. В круглых иллюминаторах сверкало утреннее солнце. Карла в каюте не было. Сквозь громкие крики чаек приглушенно звучали голоса и смех, то ли с палубы, то ли из кают-компании. Натан Ефимович сел на кровати и прислушался.

– Ну и вот, он говорит: мужик, а мужик, почем продаешь собаку? А тот ему отвечает: десять кусков, блин, «зелеными». А этот спрашивает: чего ж так круто, блин? А тот отвечает: это не собака, это крокодил, блин. Три куска негру в Африке заплатил, блин, чтоб мне его поймали, два куска за транспортировку, и пять – пластическая операция, блин.

– Эдик, откуда у вас взялась эта мода – повторять «блин» через слово? спросил Карл. – Раньше просто матерились, а теперь еще и блины пекут. Кстати, у старых уголовников «печь блины» обозначало «делать фальшивые деньги».

– Ну это, в натуре, блин, вместо мата используется, – стал важно объяснять Эдик, – вроде как ругнулся, но по-приличному.

– Карл, вы, я вижу, специалист по уголовному сленгу, – произнес незнакомый мужской голос, высокий, глуховатый, без всякого акцента, – откуда такие познания?

– От любопытства. У меня вообще в голове много всякого мусора, – хохотнул Карл. – Ну, Эдик, давай еще.

– Значит, стоит «мере» «шестисотый» на светофоре, а рядом «Запорожец», блин, серенький, облезлый. Ну и это, из «Запорожца» дед выглядывает и говорит: мужик, а мужик, у тебя бумаги нет для факса? У меня, блин, кончилась… монотонно забубнил охранник.

Бренер оделся, умылся, поднялся на палубу. Утро было ясным, безветренным, очень холодным. Яхта одиноко стояла на якоре у какого-то совершенно пустого, дикого каменистого пляжа. Ярко-голубое небо, редкие пушистые облака. Холод продирал до костей. Натан Ефимович застегнул куртку, поднял воротник, огляделся.

В нескольких метрах от кромки воды стоял белый сверкающий вертолет. Рядом на камнях сидели и задумчиво курили два молодых амбала в коротких дубленках. Над вертолетом кружили крикливые жирные чайки.

За пляжем начинались пологие розовато-бежевые холмы, утыканные вдоль извилистого шоссе столбами электропередачи.

«Вот сейчас, если тихонько спрыгнуть на берег, прошмыгнуть за вертолетом и бегом по шоссе, до ближайшего поселка, потом на рейсовый автобус, а дальше, в плацкартном вагоне, прямо в Москву. – Бренер мечтательно зажмурился, сладко, с хрустом, потянулся и тут же рассмеялся про себя. – Господи, какой рейсовый автобус? Какой плацкартный вагон? Что за бред в голову лезет? Мы ведь на Кипре. Просто пейзаж напоминает Крым. Кажется, будто там, за холмами, Феодосия или Судак. Правда, ужасно похоже на пляж у поселка Солнечный. Мы с Манечкой и с Сережей отдыхали под Феодосией в семидесятом году. Снимали комнатку у бабки в поселке, ходили на такой же дикий пляж. Когда штормило, гуляли по холмам, которые когда-то были горами. Древние горы, плавные, округлые, облизанные за тысячелетия ветрами…»

Из кают-компании его заметили и окликнули:

– Доброе утро, профессор.

Стол был накрыт к завтраку. Карл курил, раскинувшись в низком кресле, Инга, все такая же мрачная, пила кофе из большой толстобокой кружки и на Бренера не взглянула. Охранник Эдик стоял навытяжку. За столом сидел щуплый, неказистый, лет пятидесяти человечек в белых брюках и толстом белом свитере. Несколько длинных черных прядей, протянутых от виска к виску, прикрывали бледную лысину. Маленькие, глубоко посаженные черные глазки смотрели тревожно и почему-то немного жалобно.

– Здравствуйте, Натан Ефимович. Заходите, присаживайтесь. Меня зовут Геннадий Ильич, – он привстал с кресла и протянул профессору руку.

Бренер машинально ответил на рукопожатие. У Геннадия Ильича была вялая влажная кисть, вкрадчивый, глуховатый голос.

– Здравствуйте. Очень приятно познакомиться. Вы, вероятно, и есть заказчик?

– Он самый, – улыбнулся Геннадий Ильич. «Вот тебе и постсоветский миллиардер, хозяин яхты, вертолета и прочего добра. Ничего особенного. Довольно неприятный тип. Похож на пройдоху-снабженца или на директора большого гастронома», – подумал Бренер, усаживаясь в кресло.

– Чай? Кофе? – любезно предложил Эдик.

– Блин, – тихо сказал профессор.

– Не-е, блинов-то нету, – Эдик тревожно захлопал глазами.

Карл весело рассмеялся.

– Я вижу, вы в полном порядке, Натан Ефимович, – заметил хозяин яхты.

– Знаете, все время хочу удрать, – произнес Бренер задумчиво, – прямо так и подмывает смыться потихоньку. Эдик, налейте мне, пожалуйста, кофе, обратился он к охраннику, – и расскажите еще какой-нибудь анекдот про «новых русских».

– Насчет сбежать – это смешно, но уже не так, как «блин», – заметил хозяин яхты, – давайте сначала позавтракаем, а потом поговорим о делах.

– Если можно, давайте сразу о делах, – Бренер отхлебнул кофе, – мне просто не терпится узнать, кто вы и зачем я вам понадобился.

Карл загасил сигарету, поднялся и, не сказав ни слова, вышел на палубу. Инга продолжала сидеть, ни на кого не глядя и прихлебывая кофе.

– Ну что ж, давайте сразу, – кивнул Геннадий Ильич, – дела у нас с вами такие. Отсюда вы направитесь в Швейцарию. В Берне состоится несколько пресс-конференций, на которых вы подробно расскажете о своей работе.

– Подождите, как в Швейцарию? А Россия? Мне сказали, меня повезут в Россию…

– Нет. Свое заявление вы сделаете в Берне. Вам и семье вашего сына будет гарантирована полная безопасность в том случае, если вы совершенно добровольно покаетесь перед мировой общественностью, расскажете о варварском, бесчеловечном оружии массового уничтожения, которое угрожает гибелью всей нашей планете. Вы скажете, что вас замучила совесть и вы решили прекратить этот биологический кошмар.

– И вы считаете, мне поверят? – тихо спросил Бренер.

– Разумеется, – кивнул Подосинский, – кому же еще верить, если не вам?

– Нет, в том, что касается биологического оружия, мне скорее всего поверят. Но насчет добровольного раскаяния… Вы не похожи на наивного человека. Мое похищение в Израиле было обставлено с такой помпой, что смешно говорить о доброй воле.

– Не волнуйтесь. Мы смоделируем ситуацию таким образом, что никто не усомнится в вашей искренности. Нам предстоит еще оговорить множество деталей, но не здесь и не сейчас. Сейчас наша с вами задача прийти к согласию по общим вопросам. А частности обсудим позже.

– Такую частность, как моя дальнейшая судьба, мы тоже будем обсуждать позже? – усмехнулся Бренер, глядя в упор в маленькие черные глазки собеседника. – Я уже понял, что вы хотите скомпрометировать израильское правительство с моей помощью. Зачем вам это – не знаю, но думаю, дело всего лишь в деньгах. Очень большие деньги – это уже политика. То есть вы собираетесь на моих публичных откровениях заработать свои большие деньги.

– Это не совсем так, – широко улыбнулся Подосинский, – не стоит делать из меня матерого циника, акулу капитализма. Давайте сформулируем нашу задачу несколько по-другому. Я с вашей помощью приостанавливаю страшную гонку биологического вооружения. Да, мне это выгодно. Но не только из-за денег. Я стратег. Я смотрю в будущее. В мире, зараженном вирусами, над которыми вы работаете по заданию израильского правительства в своей лаборатории, деньги не понадобятся никому. Даже мне. Я хочу не только получить свой куш, но и подстраховаться на будущее. Разве плохо сочетать полезное с приятным?

– Лично мне в этой высокой драме отводится довольно низкая роль. Я предаю интересы страны, в которой прожил двадцать лет и к которой, знаете ли, у меня нет претензий. Меня и мою семью не обижали в Израиле.

– Вы никого не предаете, – покачал головой Геннадий Ильич, – вы спасаете мир от возможной катастрофы.

– Ох, давайте немного сбавим тон, – поморщился Бренер.

– Тон вполне уместен, – серьезно произнес Подосинский, – я вовсе не преувеличиваю.

– Ладно, как вам угодно, – махнул рукой Бренер, – меня интересует одно: потом куда меня денете? Я ведь понимаю, что в Израиль уже вернуться не смогу.

– А куда вы сами хотите?

– В Россию.

– Вы это серьезно? – вскинул брови Подосинский. – Вы желаете продолжить свои разработки в России?

– Никаких разработок я продолжать не желаю, – покачал головой Бренер, – я просто хочу прожить остаток жизни на родине.

– Простите, в каком качестве?

Инге надоело сидеть и слушать непонятную русскую речь. Она встала и вышла из каюты. Эдик молча убирал посуду со стола. Где-то на яхте находились еще трое арабов, но их не было видно.

– В качестве тихого московского пенсионера, – Бренер сразу почувствовал себя спокойней, когда вышла Инга, и принялся за еду. – Сколько стоит маленькая однокомнатная квартирка где-нибудь на Самотеке или на Мещанской, не знаете случайно?

– Случайно знаю, – улыбнулся Подосинский, – тысяч за пятьдесят можно купить вполне приличную.

– Ну, такая сумма у меня найдется. И еще останется на жизнь. Буду самому себе выплачивать небольшую пожизненную пенсию. От вас мне понадобится только помощь в переводе денег из швейцарского банка в какой-нибудь надежный российский, я в этих делах ничего не понимаю, а также новое имя и соответствующие документы. Вы ведь собираетесь использовать меня в качестве свидетеля?

– Именно так, – кивнул Геннадий Ильич.

– Ну вот, – Бренер аккуратно намазал французский паштет на тонкий ломтик поджаренного ржаного хлеба. – Во всем цивилизованном мире существуют специальные программы защиты свидетелей. Если я откажусь выполнить ваши условия, меня убьют через пару дней. Если соглашусь и выступлю с заявлением, меня прикончат не позже чем через месяц мстители из МОССАДа. Семью моего сына вряд ли кто-то тронет. Вам в случае отказа будет достаточно моей смерти, МОССАД просто не рискнет, да и зачем? Сын за отца не отвечает. Но меня они прикончат непременно. Либо посадят лет на двадцать как предателя родины.

– Ну зачем же так мрачно? Понятно, что вернуться к прежней жизни и к работе на Израиль вы уже не сможете. Однако существуют другие варианты. Позже, можно будет найти доказательства, что вас все-таки заставили выступить. Когда информация о биологическом оружии станет известна всему миру и комиссия ООН посетит лабораторию в Беэр-Шеве, можно будет спокойно заняться вашими личными проблемами. Хороший адвокат без труда докажет, что вы действовали по принуждению, и тогда вряд ли вас кто-то посмеет тронуть. Побоятся еще одного скандала. Я должен знать главное. Когда все кончится, на кого, на какую страну вы бы хотели работать? Если на Россию – можно подумать и об этом варианте. Ваши мозги очень дорого стоят, профессор. Не забывайте об этом. И не смущайтесь, выдвигая свои условия.

– Вы не поняли, Геннадий Ильич. Я не хочу больше работать. Вообще не хочу.

– Да, этого я действительно понять не могу, – Подосинский развел руками. Вы один из лучших специалистов в мире, вы еще совсем не стары. Вы могли бы зарабатывать огромные деньги. Да и не только в деньгах дело. Ведь вы ученый, вы не сможете жить без своих исследований.

– Смогу. Очень даже отлично проживу, – усмехнулся Бренер.

– Ну, это сейчас вам так кажется. Вы устали, перенервничали, столкнулись с мрачной стороной жизни, о которой прежде не имели представления. Но когда все кончится, вы…

– Оно никогда не кончится, – покачал головой профессор, – вся эта ваша международная политическая помойка, сдобренная деньгами и человеческими потрохами, будет существовать вечно. Я хочу стать тихим московским пенсионером, играть в домино на бульваре, прибегать к открытию углового продмага и занимать очередь за свежей «Докторской» колбаской.

– В Москве давно нет очередей, профессор, – улыбнулся Геннадий Ильич, продмаги превратились в чистые красивые супермаркеты, в которых не меньше сортов колбасы, чем в любом супермаркете Нью-Йорка, Парижа или Тель-Авива.

– А «Докторскую» производят? – забеспокоился Бренер. – Или закупают всю колбасу у финнов?

– Производят, – кивнул Подосинский, – не хуже, чем двадцать лет назад.

– Ну хорошо, – вздохнул Бренер, – я куплю себе «Докторской» в супермаркете, заберусь на диван и буду смотреть футбол по телевизору, «Спартак» – «Локомотив». И еще буду читать книжки, на которые всю жизнь у меня не хватало времени. Пушкина хочу перечитать, всего, не спеша, с первой до последней строчки, с примечаниями, сносками, личными письмами, черновиками и набросками. Так же не спеша перечитаю Гоголя, Чехова, Бунина. Знаете, во время приключений, которыми я обязан вам, дорогой Геннадий Ильич, я пару раз чуть не умер. И вот представьте, меня теперь мучает одна странная мысль: вот умру, так и не перечитав спокойно, без спешки, мою любимую русскую классику. Впрочем, вряд ли вы меня поймете. Вы из тех, кто всегда спешит, и Пушкина только в школе проходили.

– Нет, почему? Я тоже иногда… правда, редко. Но бывает, перечитываю. Это успокаивает нервы и помогает отвлечься.

– Так вот, я тоже хочу отвлечься. Но не на полчасика перед сном, а на всю оставшуюся жизнь. Ну сколько мне еще осталось? Лет десять, спасибо, если пятнадцать. Этот последний драгоценный кусок я бы хотел прожить совсем иначе. Сидеть в кресле под торшером в маленькой московской квартирке, прихлебывать чаек вприкуску с карамелькой и смаковать строчки из «Медного всадника» или из «Капитанской дочки». А потом выйти погулять на бульвар, на Тверской или на Гоголевский. Знаете, особенно хорошо весной, когда совсем сходит снег, высыхает грязь, женщины надевают легкие туфельки, прорезываются первые листочки, крошечные, нежные, как молочные зубки у ребенка, и все кажется трогательным, беззащитным. А осенью есть короткий промежуток, обычно в конце сентября, когда еще совсем тепло, воздух прозрачный, ясный, как душа старика, который никому за свою долгую жизнь не сделал больно. Много света и покоя, грустная ясность ухода… Господи, о чем я? Простите, – Натан Ефимович, опомнившись, смутившись, взглянул в насмешливые черные глаза Подосинского, – я разболтался с вами. Вы человек деловой, вам четкость нужна. В общем, я хочу домой. В Москву. Это мое условие.

– Хорошо, – кивнул Подосинский, – я понял вас. Мы подумаем о таком варианте. А вы не будете скучать по сыну, по внукам?

– Разумеется, буду. Но что поделаешь? У них там своя жизнь. Они привыкли. Я не сумел, – Бренер допил свой остывший кофе, закурил, – ладно, давайте оставим лирику. Мне нужны гарантии.

– Какие конкретно?

– Ну хотя бы российский паспорт. Конечно, с другим именем.

– Это я вам обещаю. Сразу после ваших пресс конференций вы получите российский паспорт, мы решим ваши банковские проблемы. Как я понял, вы держите деньги в швейцарском банке, а не в израильском?

– Да, сын посоветовал перевести все туда.

– Ну что ж, это облегчит задачу. Вы удовлетворены?

– Пока это только слова, – покачал головой Бренер, – а мне нужны гарантии. Зачем вам возиться со мной, когда я уже буду использован? Фальшивые документы это дорого, хлопотно. Вы – человек занятой.

– Вы все равно остаетесь свидетелем, – улыбнулся Геннадий Ильич, свидетелем моего участия в этой операции. Видите, я откровенен с вами.

– Так откровенны бывают с кандидатом в покойники, – медленно произнес Бренер, – вам выгодно будет меня убрать потом, когда я все расскажу. Получится дешевле и надежней.

– Послушайте, Натан Ефимович, а такую простую старомодную вещь, как порядочность, вы совершенно скидываете со счетов? – спросил Подосинский, чуть прищурившись и внимательно глядя на профессора.

– Я вас не знаю. У меня нет оснований рассчитывать на вашу порядочность, быстро произнес Бренер и отвернулся, – однако, если я правильно вас понял, иных гарантий у меня нет?

– Поверьте, Натан Ефимович, мое честное слово – это серьезная гарантия. Это значительно надежней, чем вам кажется.

– Значит, мне остается верить вам на слово?

– Ну что же делать, – вздохнул Подосинский, – я не могу вам предложить других вариантов. Если вы отвлечетесь от своих недавних переживаний и подумаете, то поймете, что не так все страшно. Конечно, методы, которыми я действую, не совсем благородны. Согласен. Однако цель вполне гуманна. Я не злодей, не бандит. Я богатый человек, которому не безразличны судьбы других людей и целых стран. От гонки вооружения не выиграет ни Израиль, ни Ирак. Я не

Прав?

– Вам, Геннадий Ильич, нет дела ни до Ирака, ни до Израиля. То есть судьбы этих двух стран и их затяжного конфликта интересны вам постольку, поскольку на этом можно наварить капиталец. Вы торгуете нефтью…

– Откуда такая осведомленность? – поднял брови Подосинский. – Вы читаете газеты? Увлекаетесь теленовостями? Возможно, вы видели мою фотографию и узнали меня?

– Ничего подобного, – покачал головой Натан Ефимович, – газет я вообще не читаю, телевизор почти не смотрю. Вас вижу впервые, хотя догадываюсь, что вы достаточно известная и влиятельная личность.

Я сказал, что вы торгуете нефтью, просто потому, что это лучше, чем торговать оружием или наркотиками. Я всегда склонен думать о собеседнике как можно лучше, даже если собеседник заказал и оплатил мое похищение.

– Спасибо. Я тронут, – Подосинский слегка склонил голову, – надеюсь, вы понимаете, что в моей идее открыть миру секретные разработки смертоносных вирусов нет ничего злодейского? Средства не совсем благородны, но цель гуманна. Нет?

– Я не согласен со знаменитой сентенцией о том, что цель оправдывает средства.

– Теоретически я тоже не согласен. Но, к сожалению, жизнь устроена так, что между благородными целями и низкими средствами сложно найти компромиссный вариант.

И вдруг послышался страшный, истерический крик:

– Карл! Где ты? Карл! Свинья несчастная, подонок!

В каюту влетела Инга. Глаза ее сверкали, короткие светлые волосы были встрепаны, лицо раскраснелось.

– Его нет на яхте! – крикнула она. – Он ушел и ничего не сказал! Почему ваши свиньи у вертолета его не задержали?

Подосинский растерянно взглянул сначала на нее, потом на Бренера.

– В чем дело? Почему она так орет? – тихо спросил он.

– Разве не понятно? – пожал плечами профессор.

– Кроме «Карл» и «швайн», я ничего не понял. Я не знаю немецкого, только английский. Они что, поссорились? Они ведь любовники, насколько мне известно?

– Она кричит, что Карла нет на яхте. Спрашивает, почему ваши охранники позволили ему уйти.

– По-моему, она пьяна, – заметил Геннадий Ильич, – скажите ей, что она тоже может отправиться В город на несколько часов. До вечера есть время.

– Скажите сами. Она понимает по-английски. Я стараюсь с ней разговаривать как можно меньше.

Инга между тем бессильно упала в кресло, закурила и тихо произнесла:

– Он не вернется. Он полетит в Россию, к своей проститутке, к своему выродку. Я найду и убью всех троих.

– Что она говорит? – шепотом спросил Подосинский.

– Ей кажется, Карл ее бросил, – так же шепотом ответил профессор.

– Не хватало мне здесь мелодрамы, – поморщился Геннадий Ильич. Успокойтесь – обратился он к Инге по-английски, – Карл должен вернуться. Вы тоже можете отправиться в город, соблюдая определенную осторожность. Вам надо купить теплую одежду, мы ведь возвращаемся в зиму.

Инга ничего не ответила. Она беззвучно плакала и растирала слезы по щекам.

Глава 29

Черный джип давно выехал за город. Спутники Цитруса молчали, иногда лениво перекидывались короткими пустыми репликами.

Он уже успел сказать им, что нельзя его сразу убивать, он знает кое-что важное, и если они замочат его сгоряча, потом пожалеют об этом. Ничего, кроме «завянь, падаль!», он не услышал в ответ.

За темными окнами проплыла какая-то голая редкая рощица, несколько смутных покосившихся избенок, потом качнулись яркие огни придорожного кабака. Джип трясло на скользком ухабистом шоссе. Связанные за спиной руки ныли, босым ногам было холодно. Ужас сменился безразличием, вялой тоской.

«Хоть бы ГАИ остановила или шина прокололась. А может, поторговаться с ними? О чем? Что я могу предложить? Денег? Смешно… Информацию? Ну вот, я предлагаю. А им не надо. Они тупые исполнители и сделают то, что им приказано».

Джип свернул с шоссе на проселочную дорогу. Вокруг был мрак, даже от снега не делалось светлей. На миг Цитрусу показалось, что он уже где-то в глубокой преисподней и рядом с ним тупые широкоплечие черти с бритыми затылками. Пролетарии загробного мира. Они тихо деловито матерятся, шипят слюной сквозь зубы, от них воняет не серой, а вполне приличным мужским одеколоном.

За голыми деревьями забрезжил свет. Через минуту джип уперся в высокие железные ворота. Горели яркие фонари. Ворота автоматически разъехались.

Ни слова не говоря, Цитруса вытолкнули на снег. Он тут же упал. У него страшно кружилась голова, ноги не держали. По расчищенной дорожке его повели к трехэтажному каменному дому, за шиворот впихнули в ярко освещенную гостиную.

Раскинувшись в бархатном кресле, за низким журнальным столом сидел Азамат в трикотажном спортивном костюме.

– Азамат, ты ничего не понял. Петька Мальков тебе наплел про меня, но ты не понял. Я сейчас все объясню, – быстро, хрипло затараторил Цитрус прямо с порога.

– А чего босой-то? – послышался голос из угла гостиной.

Цитрус взглянул и увидел, что на угловом диване сидит Петька Мальков. Рядом на маленьком круглом подносе коньячная рюмка, плоская, широкая, как блюдечко, ломтики лимона на тарелке и хрустальная пепельница. Почему-то от этого натюрморта Гарика затошнило так, что он испугался: сейчас вырвет прямо на персидский светлый ковер.

– Давай, Зоя Космодемьянская, выкладывай подробности, а то мы тебя действительно не поняли, – Мальков взял в ладонь плоскую рюмку, пригубил коньяк и облизнулся по-кошачьи.

Азамат молчал, сосредоточенно ковырял во рту зубочисткой, и казалось, этот процесс занимал его значительно больше, чем присутствие босого писателя с бледным, разбитым в кровь лицом.

– Дайте выпить мне, – прохрипел Цитрус, – выпить и покурить.

Азамат едва заметно кивнул громилам, которые стояли в дверях. Один из них не спеша подошел к столу, плеснул коньяку в рюмку, поднес ко рту Цитруса. Гарик жадно хлебнул, коньяк обжег разбитый рот.

– Развяжите руки ему, – пробасил Азамат, – пусть покурит.

От первой затяжки Гарика повело. Он почувствовал, что упадет сейчас, шагнул к пустому креслу и рухнул в него, как в яму.

– Я думаю, тебя тоже подставили, Азамат, – произнес он все так же хрипло, но уже немного спокойней, – я расскажу все по порядку. Но только есть детали, которых не помню.

– Ничего, мои ребята помогут тебе вспомнить, – утешил Азамат, – давай начинай. Слушаем тебя.

– Три дня назад мне позвонила девка, представилась корреспонденткой журнала «Плейбой», сказала, что хочет взять интервью. Я продиктовал ей адрес, она приехала. Мы поговорили, она записывала на диктофон. Что было потом, точно не помню. Вроде мы выпили. И пришел Карл Майнхофф.

– Что, прямо домой к тебе пришел? – Азамат шевельнул бровями.

– Как и когда он появился, я не помню. Но он был в моей квартире. Корреспондентка сказала, что через час подъедет фотограф, но это был Карл.

– Раньше он бывал у тебя в гостях?

– Нет. Никогда. Потом, когда я проспался, никого не было. Я хреново себя чувствовал, будто меня наркотиками накачали. Позвонил в журнал «Плейбой», чтобы узнать телефон корреспондентки и выяснить у нее, – что же произошло, откуда она знает Карла и почему пришла ко мне вместе с ним. Но в редакции мне сказали, у них такой корреспондентки нет. Ее звали Вероника Суркова. Я уверен, это не настоящее имя.

– Ладно. И что вы делали втроем?

– Не помню. Туман в голове.

– Надо вспомнить, Гарик.

Цитрус заметил, как Азамат кивнул громилам, и все внутри сжалось.

– Я вспомню… я сейчас… я сам, – пробормотал он. Громила уже выдернул его из кресла.

– Не надо, я сам, – и тут же поперхнулся от легкого, несильного удара под ребра, – мы пили, кажется, водку и говорили…

– О чем?

– Я сейчас… не бейте больше…

Громила вопросительно взглянул на Азамата. Тот чуть нахмурился, показал глазами, мол, хватит пока с него, потом посмотрел на Цитруса и ласково сказал:

– Встань, Гарик, не валяйся на полу. Гарик тяжело поднялся с ковра и опять рухнул в кресло, дрожащей рукой взял свою сигарету, которая все еще дымилась в пепельнице, судорожно затянулся.

– Мы очень много пили, Азамат. Я боюсь перепутать. Только одно помню ясно, – он зажмурился и медленно, по слогам, произнес:

– Алиса.

– Какая Алиса?

– У Майнхоффа была в Москве баба много лет назад. Ее звали Алиса. Он мне как-то сказал о ней, еще давно, в Ирландии. Ты ведь знаешь, в начале восьмидесятых он учился здесь, в аспирантуре МГИМО. У него была любовь с какой-то Алисой. Вот про нее мы и говорили.

– Ты ее знаешь?

– Нет. Никогда не видел.

– Как фамилия?

– Карл не назвал фамилию. Он только говорил, еще тогда, в Ирландии, что это единственная женщина, на которой он хотел жениться.

Мимолетный разговор трехлетней давности, пустой треп за липкой стойкой бара в Дублине вспыхнул в памяти неожиданно ясно, как свет далекого спасительного маяка.

Азамат хочет узнать, кто такая Алиса. Его интересует любая информация о Карле Майнхоффе. Это шанс. Это спасение. Все остальное – черный мертвый туман, в котором нельзя уцепиться ни за одну реальную деталь. Говорить надо только правду, если поймают на лжи, опять начнут бить. Сочинять ничего нельзя, ведь неизвестно, насколько осведомлен Азамат.

– Мы говорили о женщинах. Спорили, – судорожно сглотнув, забормотал Цитрус, – я удивился, почему Карл столько лет с Ингой Циммер.

– Погоди, не тараторь, – поморщился Азамат, – когда и где вы говорили? У тебя дома три дня назад или в Ирландии три года назад?

– У меня все спуталось в голове, – жалобно простонал Цитрус, – мы оба раза говорили про эту Алису.

– Ладно, валяй, рассказывай, что помнишь, – махнул рукой Азамат, – потом будем разбираться.

– Да, я постараюсь ничего не упустить. Я спросил его про Ингу. Я видел ее в Дублине. Она совершенно железная баба, может замочить кого угодно, не моргнув глазом. Я сказал Карлу, что с такой женщиной, как Инга, не сумел бы и дня прожить, и спросил, неужели никого, кроме нее, нет? Он ответил, мол, была одна. Русская. Но та все получилось очень сложно. Он хотел на ней жениться, увезти к себе в Германию, но у нее был отец больной, она не могла его бросить. А теперь ему все равно, кто рядом. К Инге он привык. Алису любил по-настоящему. И до сих пор забыть не может, хотя расстались они не лучшим образом. Я спросил, мало, что ли, баб? Он ответил: такая одна. Я очень удивился, что в Карле есть это…

– Что «это»? – подал голос Мальков из своего угла.

– Ну, такие, как он, обычно меняют девок, живут на полную катушку. Покупают себе фотомоделей, стриптизерок, групповухой балуются, в общем, не утруждают себя всякими сложностями, используют одноразовых…

– Люди разные бывают, – задумчиво произнес Азамат, – не все такие грязные, как ты. Ну, что там еще про Алису?

– Ничего, – испуганно заморгал Цитрус, – больше ничего.

– Ну, прид-дурок, – с оттяжкой процедил Мальков, – надо же быть таким идиотом, – он покачал головой.

– Чтоб ты знал, Гарик, – Азамат вытащил зубочистку изо рта и стал внимательно ее рассматривать, – Карла Майнхоффа сейчас нет в России. До сих пор нет. А теперь подумай, дорогой, откуда в твоей дурной голове могла вся эта туфта возникнуть?

– Это не туфта, – прошептал Гарик, – корреспондентка ко мне точно приходила. Я потом нашел под креслом фантики от конфет, которые она принесла. Это мои любимые конфеты, шоколадные с коньячной начинкой. Я их сам себе никогда не покупал и один не стал бы есть.

– Какие фантики? засмеялся Мальков. – Что ты плетешь? Совсем у тебя крыша съехала, брат Цитрус. Меньше надо на партийных митингах орать.

– Не влезай, Петька, – тихо сказал Азамат и стал пристально вглядываться в глаза Цитруса. Он смотрел на него так, словно перед ним был загадочный неодушевленный предмет.

– Значит, про Алису вы говорили в Ирландии? Это ты точно помнишь?

– Совершенно точно, – кивнул Цитрус.

– А потом у тебя дома, три дня назад?

– Да. Но это я помню смутно.

– Скажи мне, Гарик, ты колешься? Травку куришь?

– Нет, – Цитрус энергично помотал головой, – совсем нет.

Азамат бросил вопросительный взгляд на Малькова. Тот пожал плечами и ничего не сказал.

– Но бутылки остались? Что-нибудь осталось, кроме фантиков? – продолжал допытываться Азамат.

– В том-то и дело, что не осталось никаких следов. Как будто в квартире убрали, пока я спал.

– Что вы пили?

– Не знаю. Я точно помню, что я варил кофе для корреспондентки. А потом дыра, провал. Только лицо Карла и голос.

– С акцентом? – быстро спросил Азамат. И тут Цитрус вспотел. Он стал мокрым, словно его окатили из ведра холодной водой.

– Без акцента… Карл говорил без акцента… но этого быть не может.

– Коля, позови быстренько Елену Петровну, – тихо распорядился Азамат.

Один из амбалов вышел и через минуту вернулся с полной пожилой женщиной в белом халате. Она была похожа на обыкновенную докторшу, участкового терапевта из районной поликлиники. На ногах растоптанные тапочки, на голове стандартная рыжая «химия», короткие мелкие кудряшки. Круглое мягкое лицо, оранжевая помада на тонких губах.

– Елена Петровна, пожалуйста, посмотрите хорошенько его вены.

Докторша подошла к Цитрусу, закатала рукава свитера, вытащила маленькую лупу из кармана халата, стала внимательно разглядывать локтевые сгибы. Прикосновение ее холодных жестких пальцев было отвратительно.

– Нет, Азамат Мирзоевич, следов иглы не вижу. Но они могут быть в паху, на лодыжках.

– Елена Петровна, вы осмотрите его хорошенько и сделайте анализ крови. Он не наркоман, но, возможно, ему ввели дозу какого-нибудь сильного наркотика. Из тех, что вызывают галлюцинации.

– А в чем дело-то? – осведомилась докторша.

– Дырка у него в памяти. Если, конечно, не сочиняет… В общем, надо проверить, обрабатывали его как-то или он заврался.

– Так необязательно наркотики. Может, гипноз? – Докторша взяла Цитруса за подбородок, приблизила к нему лицо и заглянула в глаза. – По-моему, он легко поддается.

– С чего вы взяли? – Цитрус дернул головой. – С чего вы взяли, что я легко поддаюсь гипнозу?

– Три дня – большой срок, – задумчиво произнесла докторша, не обращая внимания на реплику Цитруса, – в крови может не остаться следов. Молекулы барбитуратов очень быстро разрушаются в организме. Придется делать мембранную хроматографию. Это дорогое удовольствие. Вы мне точно скажите, Азамат Мирзоевич, что вам нужно узнать. А я разберусь.

– Я подозреваю, его как-то обработали и допросили. Помните, был уже такой случай? Гипнотизер из ФСБ вытянул информацию у одного моего боевика, а потом мы долго голову ломали, гадали, как случилась утечка? Боюсь, здесь у нас именно такой вариант. Вы уж разберитесь с ним, Елена Петровна, только побыстрей.

– Ясненько, – кивнула докторша, – сделаем.

* * *
Видеокамера в маленькой комнате при отделении полиции аэропорта Бен-Гурион была вмонтирована высоко, под самым потолком. В эту комнату обычно приводили задержанных, подозреваемых в перевозе наркотиков, иногда их оставляли одних в закрытом наглухо помещении, как бы давая шанс что-то быстро перепрятать или уничтожить. Задержанные, словно утопающие, отчаянно хватались за эту соломинку, но камера в потолке фиксировала каждое движение.

Майор МОССАДа Аркадий Кантор использовал специальное помещение и видеокамеру в иных целях. В случае с гражданкой России Воротынцевой Алисой Юрьевной речь шла вовсе не о наркотиках. Надо было провести сложный допрос, требовалось понять психологические реакции, отделить правду от лжи, уловить оттенки чувств и эмоций. Следовало заснять ее лицо крупным планом, но расположение камеры такой возможности не давало. Алиса и Максим получились нечетко. Лиц не видно, только головы, плечи и колени.

– Вполне можно было обойтись звукозаписью, – заметил полковник МОССАДа Яков Берштейн, просмотрев пленку на большом экране в своем просторном кабинете, – мимика здесь не видна, проанализировать психологические реакции невозможно. А фотографий ее у нас и так есть в достаточном количестве. Но вообще, Аркадий, надо сказать, чтобы там вмонтировали камеру как-то иначе. На всякий случай.

– Да, конечно, они послушают, – хмыкнул Кантор, – не наше помещение, у нас там права птичьи. Они трясут в своей каморке наркоманов, им нужен глаз под потолком.

– Ладно, черт с ней, с камерой. Пусть торчит где угодно. Так почему ты не спросил Воротынцеву про американца? Если я тебя правильно понял, весь твой хитрый план с задержанием на шоссе и штрафом был направлен именно на разговор об американце. Кстати, скажи, пожалуйста, а что бы ты стал делать, если бы она не порвала квитанцию и заплатила штраф?

– Исключено, – покачал головой Кантор, – ни один нормальный человек в такой ситуации платить не станет.

– Однако ты бы отлично выглядел, если бы она оказалась ненормальной и заплатила, – ехидно заметил полковник.

– Ну, я и так выглядел отлично, – засмеялся Кантор, – я честно, вежливо извинился перед возмущенной женщиной. Бюрократический абсурд существует в любом государстве, и в России его не меньше, чем в Израиле. А про американца я раздумал спрашивать, когда ребенок назвал имя Сергея Бренера. Я-то ждал, что она попытается связаться с Вилли Барретом, я не сомневался, что она обратится именно к нему. Больше-то не к кому. А тут – бабах, Сергей Бренер! Хотел бы я посмотреть, какое было бы у вас лицо, полковник, если бы вы оказались на моем месте.

– Удивленное, – рассмеялся Берштейн, – у меня было бы ужасно удивленное лицо. Хорошо, что я не оказался на твоем месте. Ты у нас ведь артист, небось и бровью не повел.

– Я понял, что ее больше ни о чем нельзя спрашивать, надо срочно отпускать. С извинениями. – Аркадий Кантор уселся на ручку кресла и принялся пощипывать короткие жесткие усы. – Там двое в самолете ее ведут и в Москве будут вести очень плотно. Но знаете, сегодня утром я получил ответ от нашего агента из Москвы. Воротынцева Алиса Юрьевна в восемьдесят третьем году была завербована КГБ. Вербовал ее майор Харитонов.

– Хорошие новости, – полковник тихо присвистнул. – Ей было двадцать, чем она занималась в то время?

– Училась в архитектурном институте. Информация получена из спецкартотеки Лубянки, часть которой три года назад удалось перекачать в компьютер, доступный нашему агенту. Там зафиксирован факт согласия на сотрудничество, число, подпись, фамилия и звание вербовщика. Все.

– В те годы пытались вербовать каждого десятого советского гражданина, особенно из интеллигенции, из студенческой среды, – заметил полковник, – но из тех, кто давал согласие, далеко не каждый добросовестно стучал. Бывало, вербовка носила случайный, формальный характер. Мне приходилось ловиться на эту удочку не раз, когда я работал с делами эмигрантов из бывшего Союза.

– Да, но обычно в картотеке имеются какие-то дополнительные данные. Причины вербовки, предполагаемый характер информации. А здесь – ничего. Кантор сполз с подлокотника в кресло, откинулся на мягкую спинку, прикрыл глаза. – Беда в том, что я послал запрос на нее три дня назад, когда был зафиксирован ее контакт с американцем. А ответ пришел только сейчас.

– Ну и что? Не вижу в этом никакой беды.

– Мои люди вели ее как профана, а не как профессионала.

– Понятно, – кивнул полковник, – и тебе кажется, она засекла наблюдение?

– Не знаю. С этой Воротынцевой я вообще ничего не могу понять. Первый шок у меня был ночью, когда ребенок выпалил имя Бренера, а она спокойно подтвердила факт своего давнего знакомства с сыном профессора. Именно тогда я и заподозрил, что она вовсе не пешка, а ферзь в этой игре. Мне даже пришло в голову, что не я ее прощупываю, а она меня.

– А тебе не пришло в голову, что профессионал не стал бы переть напролом и так рисковать? – улыбнулся полковник.

– Какой же здесь риск?

– Ну, предположим, связался бы ты с Сергеем Бренером, а он никакой Алисы Воротынцевой не знает, не помнит, в глаза не видел.

– Она подчеркнула, что они не виделись двадцать лет. Вот вы, например, можете навскидку, прямо сейчас, вспомнить кого-то, с кем двадцать лет не виделись?

– Сразу не смогу, но, если подумаю, вспомню.

– Сергей Бренер тоже вспомнил. Причем моментально, – усмехнулся Кантор, я связался с одним из моих людей, работающих в охране семьи. Он придумал совершенно нейтральный повод, упомянул в присутствии Бренера ее имя. Тот заволновался, стал спрашивать, где она? Можно ли ее найти как-нибудь? Оказывается, они выросли в одной квартире, ходили в один детский сад, в одну школу. В общем, трогательная и совершенно невинная история. Подстроить, договориться заранее в такой ситуации просто невозможно. А для простого совпадения это как-то слишком сложно.

– Похоже, не мы первые уперлись в этот тупик, в правдивую и трогательную историю о детской дружбе, – усмехнулся Берштейн. – Между прочим, если бы ко мне четыре дня назад не поступили сведения, что агентура ЦРУ в Москве интересовалась в голландском посольстве старым московским адресом Бренера, мы бы так и прозевали американское вмешательство в операцию. Вот теперь кое-что сходится, а то я ломал голову, зачем здешнему резиденту адрес коммуналки, из которой Бренеры уехали двадцать лет назад?

– То есть, вы считаете, Воротынцева озадачила покойного Шервуда точно так же, как меня?

– Ну а с какой стати его куратор срочно запросил московский адрес Бренера?

– Однако они вряд ли успели узнать, что Воротынцева была завербована КГБ.

– Ну, теперь это для них не столь важно. Они вне игры. Шервуд владел уникальной информацией, он никому не верил, работал в одиночку и не любил делиться даже со своим куратором, – Берштейн потянулся в кресле, сцепил руки на затылке. – Ну, есть еще что-нибудь интересное?

– Кое-что есть, – кивнул Кантор, – мой агент вел их в аэропорту. Вот запись разговора в кафе.

Кантор поставил кассету. Кабинет наполнился шумом аэропорта Бен-Гурион, потом сквозь неразборчивый многоязыкий гул голосов прорвался отчетливый, громкий детский шепот:

«Я говорил ей, что здесь занято, но она не понимает ни по-русски, ни по-английски…»

«Чем она тебе мешает? Больше нет свободных столиков», – ответил спокойный женский голос.

Некоторые куски разговора полковник прослушал дважды. Потом встал с кресла и молча прошелся по просторному кабинету из угла в угол.

– С таким ребенком можно запросто завалить задание. Как говорят русские, я бы с ним в разведку не пошел. Слишком уж он сообразительный и любопытный, слишком много вопросов задает.

– А я бы пошел, – Кантор опять стал пощипывать свои короткие усики. – Но только его надо предупредить, что это разведка, а не увеселительная прогулка.

Глава 30

Стоя под горячим душем, Алиса сквозь шум воды услышала, как зазвонил телефон, и удивилась. Они прилетели ранним утром, сразу легли спать и проснулись только в пять часов вечера. Никто пока не знал, что они уже дома. Алиса не успела даже маме сообщить об этом, не хотелось объяснять, почему они вернулись раньше, и вообще она решила устроить небольшой тайм-аут, ни с кем не общаться в ближайшие два дня, тем более что сегодня пятница. Впереди выходные.

– Я подойду! – крикнул Максим.

Ей почему-то стало не по себе. Она хотела крикнуть в ответ, что подходить не надо, пусть звонят. Они ведь договорились три дня не высовываться. Но он уже взял трубку.

– Этотебя, – сообщил ребенок, когда она вышла из ванной, – какой-то мужчина. Я сказал, чтобы он перезвонил минут через десять.

– Ты не заметил, он говорил без иностранного акцента? – спросила Алиса и тут же прикусила язык.

Но Максим принял ее слова за шутку и весело рассмеялся:

– Мамочка, кончились все иностранные акценты. Мы уже дома. И у нас, между прочим, пустой холодильник.

– Ладно, я волосы высушу, и выйдем купим что-нибудь. – Алиса включила фен. – Ты пыль вытер в своей комнате?

– Там нет никакой пыли. Все чисто.

– Ну конечно, – усмехнулась Алиса, – нас дома не было неделю, и ни пылинки не нападало.

Она провела рукой по матовой деревянной поверхности своего туалетного столика. Действительно, ни пылинки. Но этого не может быть. Даже когда пылесосишь раз в три дня, все равно на мебели, на книгах, на стекле книжных полок оседает тонкий слой пыли. А если уезжаешь из дома на неделю, то, слой этот становится толстым, заметным с первого взгляда.

Алиса посмотрела на книжные полки, на свой письменный стол. Такое впечатление, что кто-то совсем недавно аккуратно прошелся тряпочкой по всей комнате.

– Кстати, мама, – ехидно прищурился Максим, – скажи, пожалуйста, зачем ты трогала мою конструкцию?

– Какую конструкцию?

– У меня на полу стоял город «Лего». Я его собрал перед отъездом. А сейчас там все сбито.

– Ничего я не трогала, – пожала плечами Алиса, – может, оно само порушилось?

– Мам, ну что ты говоришь? Как «Лего» может само порушиться? Там же все скреплено. Я почти неделю собирал этот город.

– Ну значит, не до конца собрал или забыл, как было.

– Я все собрал до конца, точно по картинке. Пойдем, посмотришь.

Прямо на полу посередине Максимкиной комнаты стояло огромное сооружение, сложные разноцветные башни, мостики, домики, целый город, собранный из нескольких сотен мелких деталей конструктора.

– Знаешь, что самое интересное? – произнес Максим, задумчиво глядя на игрушечный городок. – Его не просто порушили. Его потом попытались восстановить, чтобы было незаметно. – Максим вытащил из ящика брошюрку, приложение к конструктору с рисунками разных сооружений. – Видишь, вот здесь была крыша зеленая треугольная с трубой, а теперь плоская, красная, без трубы. Флажок был на желтой башне, а теперь на коричневой. Вот тут был мостик, его переставили совсем в другое место.

– Подожди, ты не путаешь? Ты ведь не можешь все помнить, здесь столько мелких деталей.

– Каждую деталь, конечно, помнить не могу, – кивнул Максим, – но, когда мы уезжали, все было в точности как на картинке. А теперь – сама посмотри.

Но Алиса не успела посмотреть. Опять зазвонил телефон.

– Здравствуйте, Алиса Юрьевна.

Она узнала этот вкрадчивый высокий голос, хотя прошло много лет. И сразу ноги стали ватными, комната мягко поплыла перед глазами.

– Харитонов Валерий Павлович вас беспокоит. Вы слушаете?

– Да, Валерий Павлович, я слушаю. Здравствуйте.

– С приездом. Как долетели?

– Спасибо, нормально.

– Что же так мало отдохнули? Не понравилось вам в Израиле?

– Простите, у вас ко мне какое-то дело? – сухо поинтересовалась Алиса, стараясь, чтобы голос не дрожал.

Максимка застыл рядом и смотрел на нее испуганно. Ему, как всегда, моментально передалось ее состояние.

– Алиса Юрьевна, нам с вами надо встретиться, желательно сегодня. Сейчас половина шестого, я могу подъехать к вам к шести.

– Нет, – почти выкрикнула Алиса, – я сама подъеду куда скажете.

– Понимаю. Вы не хотите, чтобы Максим присутствовал при нашем разговоре. Ну что ж, давайте сделаем так. Я в шесть буду ждать вас в машине у вашего дома. У меня лиловый «Ауди», 123 МК. Вы спускайтесь, а там решим, где можно спокойно посидеть и побеседовать.

Он говорил так буднично, так спокойно, словно добрый старый знакомый приглашал уютно посидеть в каком-нибудь кафе и поболтать. Алиса попыталась настроить себя именно на такой спокойный лад, хотя бы на те полчаса, которые она будет рядом с Максимом, потому, что ребенок уже побледнел. Ему опять страшно. Хватит с него. Ничего страшного не происходит. Добрый старый знакомый. Заказчик.

– Это по работе, малыш, – сказала она и поцеловала его в нос, – ну что ты на меня так испуганно смотришь? Мне надо будет уйти на пару часов. А ты пока поставь себе какой-нибудь фильм, полежи, отдохни. Мы, кажется, купили кассету перед отъездом, но посмотреть ее не успели. Я принесу что-нибудь вкусненькое, и мы с тобой поужинаем.

– Мама, ты что, не понимаешь? – произнес он громким шепотом. – У нас кто-то был дома.

– Перестань. Не выдумывай.

– Это ты не выдумывай, будто все хорошо! Предположим, конструктор обрушился сам по себе. Это возможно. У соседей сверху или за стеной была вечеринка, там плясали так, что все тряслось, и некоторые детали могли упасть. Но чтобы сама собой спрыгнула одна деталь, а на ее место встала другая… Кто-то был у нас дома. Все продолжается. Они следят за нами, – он говорил громким, отрывистым шепотом и чуть не плакал.

– Кто «они», малыш?

– Те, которые убили Денниса. Мы с тобой свидетели, и теперь нас тоже убьют. Вся эта история с полицейским-зомби, который выписал тебе огромный штраф, и с другим полицейским, в аэропорту, – не просто так. Не случайно. Даже я, ребенок, это понимаю. Я заметил, какое лицо было у полицейского в аэропорту, когда я назвал имя Сережи Бренера. А знаешь почему? Ты забыла, а я нет. Ведь профессор, которого похитили террористы, – Сережин папа? Ну и вот. Здесь все как-то связано, мамочка. Я не выдумываю, честное слово.

Алиса присела перед ним на корточки, посмотрела ему в глаза снизу вверх и тихо, виновато произнесла:

– Ладно, малыш. Я должна тебе признаться. Мне очень стыдно, но это я трогала твой конструктор. Ты ведь знаешь, со мной такое бывает. Помнишь, когда мы купили «Лего», я играла в него больше, чем ты? Я все-таки архитектор, мне всякие фантазии приходят в голову, особенно когда я вижу какую-нибудь интересную конструкцию.

– Ты, мамочка, правду мне говоришь? – с надеждой спросил Максим и тихо всхлипнул. – Ты точно говоришь мне правду? Или нарочно это выдумала, чтобы меня успокоить?

– Ну вот еще, буду я на себя наговаривать! Думаешь, мне приятно признаваться тебе в таком варварстве? Я ведь все время рычу на тебя, когда ты залезаешь в мой компьютер или в мою готовальню. А сама, видишь, порушила твой конструктор.

– Ладно, все, – вздохнул Максим, – но больше так не делай, хорошо?

– Конечно, не буду.

– А ты не могла бы сейчас не уходить? Пригласи этого знакомого домой.

– Нет, малыш. Это совсем чужой человек. Если я каждого заказчика буду к нам приглашать, дом превратится в проходной двор.

– А кстати, откуда он узнал, что ты уже прилетела?

– Он вообще не знал, что я куда-то улетала, и просто позвонил потому, что ему надо там кое-что…

«Господи, сколько еще мне придется врать ребенку?»

– Ну ладно, иди, встречайся со своим заказчиком, – проворчал Максим. Только можно, я открою банку ананасового компота?

– Конечно, малыш.

* * *
Заляпанный грязью серый «Фольксваген» – пикап был припаркован почти у самого подъезда, но не бросался в глаза потому, что к вечеру двор заполнили машины всех марок и цветов.

Двое «наружников» в пикапе промерзли до костей. Трехлитровый термос давно опустел, без горячего чая было совсем скверно. Один из них мог бы согреться глотком коньяка, но только один, потому что кому-то ведь надо будет потом вести машину. Очень хотелось хлебнуть из маленькой плоской бутылки, однако оба терпели из солидарности.

Из приемника звучали голоса, детский и женский. Было отлично слышно каждое слово.

– Смотри-ка, здорово она сообразила с конструктором, – заметил один из мужчин, когда прозвучало признание Алисы, будто это она потихоньку трогала город «Лего». – Не хочет, значит, ребенка пугать. А зачем тогда его таскает с собой на оперативные задания?

– Для отвода глаз, – буркнул второй мужчина, закуривая десятую по счету сигарету за этот вечер, – черт, наследили мы с тобой в квартире выше крыши. Говорил я тебе, не надо было пыль вытирать.

– Это лучше, чем оставлять отпечатки.

– И конструктор этот хренов не надо было трогать.

– Так это ты его сшиб, говорил я тебе: смотри под ноги, когда в комнату заходишь. Ладно, еще не факт, что она профессионал.

– А это выяснится очень скоро. Если она профессионал, то наши «жучки» найдет и снимет.

Подъехал лиловый «Ауди» и чуть не вмялся бампером в пикап.

– Ну что, на хвост будем садиться? Или здесь подождем? – спросил один из «наружников».

– Засветимся, – покачал головой его коллега, – надо здесь ждать. Тем более через полчаса нас сменят. Если мы сейчас «хвостить» начнем, неизвестно, когда освободимся. Я промерз как собака. Да и вернется она очень скоро.

Из подъезда выскользнула женская фигура в длинной дубленке, огляделась, заметила под фонарем лиловый «Ауди». Из машины ее тоже заметили и тихо просигналили. В темном окошке пикапа несколько раз щелкнула фотокамера со сверхчувствительным объективом.

– Слушай, а кто такой этот Харитонов Валерий Павлович? – спросил один «наружное» другого. – Он у нас как-нибудь обозначен?

– Елки! – спохватился другой. – Он у нас «Хрен» называется! Вербовщик ее, полковник ФСБ в отставке. Сегодня начальник охраны акционерного общества «Шанс».

– Ну и чего? Все-таки будем «хвостить»?

– Ни в коем случае.

* * *
– Знаете, Алиса Юрьевна, вы почти не изменились за эти годы, – сказал Харитонов, бесцеремонно вглядываясь в ее лицо.

– А вы, Валерий Павлович, очень даже изменились, – усмехнулась Алиса, внешне, во всяком случае.

– Что, постарел?

– Нет. Вы стали джентльменом. В прежние времена мы с вами встречались в какой-то облезлой дыре, на так называемой конспиративной квартире. А сейчас вы привезли меня в приличный ресторан. Раньше на вас был москвошвеевский серый костюм и казенные коричневые ботинки. И физиономия у вас была, пардон, совершенно казенная. А сейчас вы одеваетесь в дорогом бутике, лицо у вас стало добродушней, мягче. Почти человеческое стало лицо, с чем вас и поздравляю. И пахнет от вас не «Шипром», а чем-то более дорогим и пристойным.

– Спасибо, – рассмеялся Харитонов, – очень приятно все это слышать. Что будем заказывать? Вы есть хотите?

– Нет. Только яблочный сок. Ну и еще коньячку для храбрости, грамм пятьдесят, не больше.

– Пожалуйста, большой овощной салат, два шашлыка, – обратился он к официантке, – два яблочных сока, сто грамм «Камю».

– Я же сказала, что не хочу есть, – напомнила Алиса.

– Ну не надо, не скромничайте. У вас глаза голодные, – широко улыбнулся Харитонов, и Алиса заметила, что он вставил отличные фарфоровые зубы, – я ведь знаю, вы прилетели рано утром. Дома наверняка пустой холодильник, в магазин выйти не успели.

– Да, – кивнула Алиса, – дома пустой холодильник и голодный ребенок. Так что долго мы здесь не задержимся.

– Все зависит от вас. А для Максима можно взять что-то вкусное отсюда. Здесь упаковывают в специальные мешочки, можно заказать еду на вынос.

– Я тронута. Вы даже знаете, как зовут моего сына.

– А как же, – прищурился Харитонов, – я даже знаю, кто его отец. Эй, Алиса Юрьевна, вы побледнели? Вам нехорошо?

– Мне отлично.

– Ну, тогда давайте не будем терять время. Скажите, пожалуйста, почему вы не использовали до конца такой дорогой тур и раньше срока вернулись в Москву?

– Нет, – покачала головой Алиса и достала сигареты из сумочки, – так не пойдет. Давайте по-другому. Сначала вы скажете, что вам от меня нужно, а потом все остальное.

– Мне? – Харитонов щелкнул зажигалкой, давая ей прикурить. – Мне от вас совершенно ничего не нужно. Я просто хочу вам помочь. По старой дружбе.

– Ох, Валерий Павлович, – устало вздохнула Алиса. – Сейчас из вас патока потечет. Я не могу так разговаривать.

– Алиса, я действительно хочу помочь вам, – улыбка не сходила с его лица, искренняя, добросердечная улыбка, – разумеется, с условием, что вы поможете мне.

Принесли шашлык. Он выглядел очень аппетитно, но Алиса уже поняла, что не сможет проглотить ни кусочка.

– Валерий Павлович, вы женаты? – внезапно спросила она. – У вас есть дети?

– Да, – он растерянно кивнул, – я женат, у меня две взрослые дочери и годовалый внук.

– Вам неприятно, когда новые ботинки натирают пятки?

– Алиса, я не совсем понимаю, вы это к чему спрашиваете?

– А если во время серьезного заседания у вас начинает громко бурчать в животе, вы смущаетесь? Или не обращаете внимания?

– В чем дело, Алиса Юрьевна? – добросердечная улыбка медленно сползала с его лица.

Теперь перед ней сидел старый знакомый, все тот же тусклый страшный дядька из КГБ с ледяными глазами.

– А если в зубе дырка, вы сразу идете к врачу или ждете, когда разболится? – Алиса хлебнула коньяку, поднесла рюмку к глазам и посмотрела сквозь нее на Харитонова. – А в детстве вы прогуливали школу? Или вам родители разрешали иногда оставаться дома?

– Прекратите, – прошипел он сквозь зубы, – хватит дурака валять.

– Почему вы вдруг занервничали, Валерий Павлович? – ласково улыбнулась Алиса. – Разве в моих вопросах есть что-то неприличное, оскорбительное для вас? Они не более бестактны, чем тот вопрос, который вы задали мне: почему мы раньше времени уехали из Израиля. – Она вздохнула и взяла еще одну сигарету из пачки. – Я вас страшно боялась, когда мне было двадцать. Никого на свете я не боялась так, как вас. Вы мне снились в самых тяжелых кошмарах. Знаете почему? Ни за что не догадаетесь.

– Ну, догадаться несложно, – он сдержанно кашлянул, – если бы кто-то в институте или Кто-то из ваших друзей узнал о нашем сотрудничестве, вас бы стали презирать. Это ведь стыдно – стучать «гэбухе». Это едва ли не самая стыдная вещь для интеллигентного человека. А уж тем более стучать на своего любовника, на человека, с которым вы спали, от которого родили ребенка.

Он сверлил ее глазами. Он сделал особое ударение на последних словах. Она спокойно улыбнулась. Ей стало легче, хотя бы потому, что теперь она точно знала, о чем пойдет речь.

– Нет, – она покачала головой, – вы не угадали. Я боялась вас потому, что вы казались мне не совсем живым. То есть не совсем человеком. Это был почти мистический страх перед неведомым существом. У вас не было никаких нормальных чувств, присущих любому человеку. Совесть, жалость, сострадание, смущение, раздражение, гнев, радость… У вас все это как бы ампутировали. Вот поэтому при виде вас, при одном только звуке вашего голоса по телефону у меня дрожали коленки. Я больше не желаю испытывать это унизительное, мерзкое ощущение. Я просто не сумею общаться с вами, если не увижу в вас хоть что-то живое. Не знаю, поняли вы меня или нет…

– Я вас понял, – кивнул Харитонов, – могу ответить на все ваши вопросы по порядку. Если трут новые ботинки, я сначала их разнашиваю дома и заклеиваю пятки пластырем. Перед ответственными заседаниями стараюсь не есть сырые овощи и кисломолочные продукты. К зубному иду сразу, как только появляется дупло, боли не жду. Школу иногда прогуливал, но очень редко и осторожно. Кажется, все? Вы удовлетворены?

– Вполне, – кивнула Алиса, – ешьте свой шашлык. Остынет.

– Теперь вы можете мне ответить, почему раньше времени улетели из Израиля? – Он стал снимать вилкой куски мяса с шампура.

– Нам там надоело, – вздохнула Алиса, – не понравилось. Во-первых, холодно. Во-вторых – жуткие цены, и вообще как-то неуютно.

– Да что вы говорите? – покачал головой Харитонов и положил в рот кусок мяса. – И вам не жаль было пропавших денег? Я знаю, вы неплохо зарабатываете на своей фирме, но не столько, чтобы выбросить на ветер около пятисот долларов из-за плохой погоды. Просто в Израиле вы встретились с отцом своего ребенка. Совершенно случайно. Раньше никто не знал, что у Майнхоффа есть сын, даже он сам не знал об этом. Но вот он увидел вас и Максима. На него это произвело очень сильное впечатление. Максим ведь похож на отца, удивительно, но на него он похож куда больше, чем на вас.

– Валерий Павлович, – рассмеялась Алиса, – вы, кажется, теряете квалификацию. Откуда у вас эти романтические фантазии?

– Вы отлично держитесь, я уже оценил ваши актерские способности. Чтобы сразу прекратить этот балаган; я вам скажу, что у меня есть документальное подтверждение.

– Простите, подтверждение чего?

– Того, что Воротынцев Максим Юрьевич является родным сыном Карла Майнхоффа.

– Ну вы даете, Валерий Павлович, – Алиса залпом допилаконьяк, оставшийся в рюмке, – как же можно такое документально подтвердить?

– Это вы даете, Алиса. А еще дочь медиков! Будто не знаете, что существуют методы определения отцовства. Делается специальный анализ крови, затем составляется подробное заключение. Конечно, результаты не всегда бывают точными. То есть специалисты могут сказать точное «нет». Положительный ответ имеет разные степени вероятности. В случае с вашим сыном степень вероятности получилась самая высокая. Девяносто процентов. Оставшиеся десять можно компенсировать поразительным внешним сходством и сроками.

– Я не верю вам, – покачала головой Алиса, – вы меня опять провоцируете. Вы просто физически не могли этого сделать. Не имели такой возможности.

– Ну почему? – криво усмехнулся Харитонов. – Это было совсем несложно. Когда Майнхофф учился в аспирантуре, он, как все студенты и аспиранты МГИМО, проходил обязательную диспансеризацию. Меня, знаете ли, в молодости коллеги называли Плюшкиным. Помните этого героя из «Мертвых душ»? Так вот, я всегда считал, что в моем оперативном хозяйстве все может пригодиться. Информация, которая сегодня кажется мелочью и ерундой, завтра становится бесценной. Я на всякий случай получил копию результата нескольких анализов крови, общего, клинического. Ну, мало ли что? Вдруг, например, придется опознавать разложившийся или до крайности изуродованный труп? Там есть группа, резус, всякие генетические подробности, в общем, все необходимые данные. Этих данных достаточно в том числе и для определения отцовства. Нет, тогда такой вариант мне еще в голову не приходил. А потом, когда у вас родился сын, ему в роддоме тоже сделали анализ крови, уже строго специальный, по моей просьбе. В общем, у меня имеется заключение судебных медиков, в котором и сказано про самую высокую степень вероятности.

– Плюшкин жил в мерзкой грязной нищете, – медленно произнесла Алиса, – он собирал всякий хлам, который никогда не стал бесценным. Зачем вам эта высокая степень вероятности? Кому это сейчас интересно?

– Прежде всего Карлу, – улыбнулся Харитонов, – у него ведь нет других детей.

– Ну и что?

– Он очень разволновался, увидев вас с ребенком. Так разволновался, что на это обратили внимание сотрудники израильской разведки МОССАД. И еще кто-то. Например, американец, ваш сосед в гостинице, с которым вы так подружились. Кажется, его фамилия была Шервуд? Он погиб не случайно. И вы это прекрасно знаете. Его убил Карл.

– По официальному заключению, он умер от острой сердечной недостаточности. Из-за этого мы и уехали. Мы не могли спокойно отдыхать дальше. Карл здесь совершенно ни при чем. О том, что он был в это время в Израиле, я впервые слышу от вас.

– Ладно, допустим, – легко согласился Харитонов, – я вам не верю, но допустим, вы от меня впервые об этом услышали. Я поставил вас в известность.

– Ну хорошо. Что дальше?

– Майнхофф не относится к тому типу мужчин, которым безразличны их дети. Тем более единственный сын. И вы, как мне кажется, тоже до сих пор не совсем безразличны ему. Он ведь так вас любил, Алиса.

– Ну, Валерий Павлович, вы переходите на чужую, незнакомую для вас территорию. Смотрите не ошибитесь, – покачала головой Алиса.

– Да почему же на чужую? – вскинул брови Харитонов.

– Да потому, что все это зыбко, неопределенно. Все это из области красивых чувств, а не железных фактов, на которые можно опираться в оперативной работе.

– Красивые чувства иногда становятся железными фактами, – глубокомысленно заметил Харитонов, – Майнхофф, такой осторожный, такой хитрый, просчитывающий каждый свой шаг, Майнхофф, водивший за нос самых опытных сотрудников спецслужб, вдруг совершенно глупо и легкомысленно засветился перед МОССАДом, перед ЦРУ. С чего бы это?

– У любого человека бывают проколы, срывы, ошибки, – пожала плечами Алиса, – самых неуловимых когда-нибудь ловят.

– Ну, положим, есть такие, которых не ловят никогда. Вы говорите – все зыбко, неопределенно в области красивых чувств? Но бывает так, что в оперативной работе они становятся существенней железных фактов, и нам с вами это отлично известно.

– Что значит – нам с вами? – возмутилась Алиса. – Наше с вами сотрудничество закончилось одиннадцать лет назад. Я сыта по горло. Вы все крутите вокруг да около, пугаете всякими анализами крови, в которые я не очень верю, а что вам надо от меня, до сих пор не сказали. У меня ребенок голодный сидит один дома. Давайте закругляться, Валерий Павлович.

– Будто вы до сих пор не поняли, что мне надо? – Харитонов прищурился.

– Не поняла. Честное слово, не поняла.

– Мне нужен Майнхофф. Вы должны сообщить мне, как только он появится.

– А почему вы думаете, что он непременно появится? – тихо спросила Алиса.

– Вы сами так думаете. И очень боитесь. Весь ваш кураж шит белыми нитками. Я могу вам помочь.

– Бросьте, – махнула рукой Алиса, – одиннадцать лет назад мы расстались. Очень нехорошо расстались. Я вам говорила, он расколол меня, назвал гэбэшной шлюхой, избил. У меня, если вы помните, даже было сотрясение мозга.

– Вы мне тогда сказали не правду, – покачал головой Харитонов, – и продолжаете врать сейчас. Он вас не расколол. Он предложил вам выйти за него замуж и даже принес анкеты для ОВИРа. А вы отказали ему. Обидели, оскорбили до глубины души. И тогда между вами произошел резкий разговор.

– Вы что, свечку держали? – усмехнулась Алиса.

– Ваши выездные документы оформлялись через мой отдел.

Алиса поперхнулась яблочным соком, закашлялась до слез. Харитонов налил в стакан минеральной воды и протянул ей.

– А вы что думали? – спросил он, когда она откашлялась. – Все было уже готово. Ваш отказ явился полной неожиданностью не только для Карла, но и для меня. Но это уже дело прошлое. Сейчас вам надо сыграть любовь и раскаяние. Уверен, вы сумеете. Вы согласитесь на все его предложения, как бы абсурдны они вам ни показались.

– Вы с ума сошли, товарищ майор…

– Полковник, – поправил Харитонов.

– Почему бы вам, товарищ полковник, если вы так уверены, что Карл появится, не установить за мной наружное наблюдение?

– Это само собой. Но этого недостаточно. Вы же не хотите оказаться вместе с сыном в роли заложников? Вы не хотите, чтобы вокруг вас началась стрельба? Карл мне нужен живой, тепленький. Я хочу взять его очень тихо, без всяких эксцессов. А для этого мне нужна ваша помощь.

– А если он все-таки не появится?

– Ну, на нет и суда нет, – развел руками Харитонов.

Алиса нашла глазами официантку, позвала ее, попросила упаковать свой нетронутый шашлык и принести счет.

– Значит, мы договорились? – спросил Харитонов, доставая бумажник. – Вот телефон, по которому вы в любое время дня и ночи можете со мной связаться. Достаточно сказать любую фразу. Например, «простите, наша встреча отменяется». А дальше я как-нибудь сам сориентируюсь, чтобы он ничего не заподозрил, если будет рядом.

– Стало быть, мои выездные документы оформлялись через ваш отдел, задумчиво произнесла Алиса, тоже вытаскивая бумажник, – это интересно… А зачем вам понадобилось, чтобы я вышла замуж за Карла?

Подошла официантка. Алиса отсчитала половину суммы.

– Уберите деньги. Я сам заплачу, – сказал Харитонов и вложил кредитку в кожаную папку со счетом. – Кстати, если вас интересуют мои бытовые привычки, то, приглашая женщину в ресторан, я всегда плачу сам.

В машине она повторила свой вопрос:

– Зачем вам понадобилось, чтобы мы с Карлом поженились?

– Ну, разве это так сложно понять? – улыбнулся Харитонов, включая зажигание. – Наше с вами сотрудничество стало бы еще плодотворней и интересней.

– А если бы я, оказавшись в Германии, вышла из-под вашего контроля? – тихо спросила Алиса.

– Если бы да кабы… Ну, жить-то вам хотелось, Алиса Юрьевна, и сейчас хочется. К тому же ваши родители оставались бы здесь. Вот вам, кстати, насчет зыбкости чувств. Я ведь вас подцепил тогда, в восемьдесят третьем, исключительно на чувствах простых и понятных. На любви к маме с папой.

– Скажите, а вы не опасались тогда, в восемьдесят шестом, что у Карла могли возникнуть подозрения на мой счет? Слишком уж все гладко получалось. Меня, кстати, очень удивило, когда он принес анкеты из ОВИРа, сказал, что все уже готово. Насколько я знаю, не так просто в те годы выпускали за границу, даже в соцстраны.

– Фирма веников не вяжет, – хмыкнул Харитонов. – Он ничего не заподозрил потому, что у него брали деньги. Взятки. Он давал, а у него брали. Он вас как бы выкупил.

– Много потратил, не знаете?

– Порядочно, – кивнул Харитонов.

Глава 31

Инга отказалась идти в город. Она слонялась по яхте мрачной тенью, ни с кем не разговаривала и, как успел заметить Натан Ефимович, периодически прикладывалась к бутылке.

Уже стемнело, а Карла все не было.

– Мне пора, – сказал Подосинский, – странно, что он до сих пор не вернулся. Я не могу улететь, пока его не увижу.

Было заметно, что он нервничает.

– Ничем не могу помочь, – пожал плечами Бренер.

– Да, я понимаю, – рассеянно кивнул Подосинский и в десятый раз взглянул на часы. – Скажите, когда она орала, что он ее бросил, это была просто истерика? Или у них действительно произошел какой-то конфликт?

– Геннадий Ильич, – покачал головой Бренер, – мне еще не хватало разбираться в их конфликтах.

– Нет, ну это ерунда какая-то. Я просто очень устал. У меня дела стоят, пробормотал Подосинский и вышел на палубу.

– А что вы так беспокоитесь? – произнес ему вслед Бренер. – Основная часть их работы уже выполнена.

– Он должен довезти вас до Берна, – ответил Подосинский, оглянувшись.

– Разве Инги и трех арабов не достаточно? – удивился Бренер.

– Нет.

«А ведь Карл говорил мне ночью, что сегодня мы расстанемся, – вдруг вспомнил Натан Ефимович, – стало быть, он действительно не вернется. И правильно. Он не дурак. Он просчитал ваш хитрый план, уважаемый Геннадий Ильич».

План был действительно хитрый. Подосинский выложил его Натану Ефимовичу очень тихим шепотом, хотя, кроме верного Эдика, никто на яхте по-русски не понимал.

По прибытии в Швейцарию террористы будут арестованы местной полицией, и освобожденный профессор должен обратиться к швейцарским властям с официальной просьбой созвать пресс-конференцию. Разумеется, ни Карл, ни Инга, ни арабы этого знать не должны. Для них все выглядит иначе. И профессор, естественно, ни слова им не скажет. Он ведь не сочувствует террористам, которые его так жестоко похитили. Но он должен знать, что произойдет в действительности, и быть готовым.

Террористы уверены, что в Берне просто передадут Натана Ефимовича из рук в руки людям Подосинского, получат свои деньги и исчезнут куда им угодно.

«У Подосинского есть какая-то договоренность со швейцарскими спецслужбами или с Интерполом, – догадался Бренер, – исчезновение Карла путает ему всю игру. Он не мог предположить такое. Он не сомневался, что бандиты доведут дело до конца, ведь с ними должны расплатиться те люди, которым они якобы передадут меня в Берне. И у них нет оснований подозревать подвох… Впрочем, это уже мои домыслы. Неужели Кард действительно просто зял и смотался без денег? Но как сумел он просчитать все заранее? И зачем тогда вообще взялся за эту операцию? Или он заподозрил неладное сегодня утром, когда Подосин-ский сообщил, что обстоятельства изменились и меня надо переправлять в Швейцарию, а вовсе не в Россию?»

Бренер вышел на палубу, поднял воротник куртки, закурил.

– Скажите, Геннадий Ильич, они работают исключительно за деньги? Или есть еще что-то идеологическое?

– Бандиты? Да, в основном за деньги. Что касается арабов, они работают еще и против Израиля. Это их идеология. Но тоже, разумеется, не бесплатно. На одной идеологии далеко не уедешь.

– А Майнхофф и его фрейлейн?

– Только деньги.

– Ну, тогда он непременно вернется, ведь вы, как я понял, еще не расплатились с ними?

– Смешно, в самом деле, – хмыкнул Подосинский, – вы меня утешаете.

– А я вообще сострадательный человек. Мне даже эту бандитку Ингу жалко. Кстати, вот и она. Почти трезвая.

Инга появилась на палубе причесанная, слегка подкрашенная. Спиртным от нее не пахло. Вероятно, она успела принять душ, привести себя в порядок и выпить какую-нибудь антиалкогольную таблетку.

– Думаю, больше нет смысла ждать, – спокойно произнесла она по-английски, – мы завершим операцию без Карла.

– Может, его просто арестовала полиция? – предположил Бренер.

– Исключено, – покачала головой Инга, – вы не знаете Карла. Его невозможно арестовать. Здесь, на Кипре, у него надежные связи, он воспользовался ими, чтобы улететь в Москву. Он уже наверняка в самолете.

– Зачем ему в Москву? – чеканя каждое слово, произнес Подосинский.

По голосу было слышно, что новость эта для него более чем неприятна.

– Какая разница – зачем? – пожала плечами Инга. – Мы завершим операцию, вы расплатитесь со мной. Я получу его долю. Что вас не устраивает?

Подосинский промолчал. Он не мог сказать ей, что его не устраивает.

В спецслужбе любой страны найдется человек, который захочет получить лавры за арест знаменитого Майнхоффа. Подосинский через подставных лиц вышел на таких людей в Швейцарии.

Суета вокруг биохимика Натана Бренера должна быть тщательно продумана и организована. Без содействия местных властей не обойтись, возможны всякие неприятные сюрпризы, прежде всего со стороны вездесущего МОССАДа.

Безопасность профессора, быстрый и правильный подбор представителей средств массовой информации, частичная закрытость предстоящего судебного процесса над террористами и прочие необходимые условия гарантировались в том случае, если Карл Майнхофф попадет в руки конкретных людей из Бернской тайной полиции и Интерпола.

Зная, что у международного террориста есть серьезные связи в Швейцарии, опасаясь, что каким-нибудь невероятным, причудливым образом слухи о готовящейся в Берне ловушке могут просочиться, Геннадий Ильич подстраховался. О том, что конечный пункт операции вовсе не Москва, а Берн, Карл узнал от него только сегодня утром. Неужели все-таки хитрый террорист заподозрил что-то и решил исчезнуть?

Разумеется, арабы с Ингой запросто могли доставить профессора к месту назначения. Самая трудная часть операции уже позади. Но швейцарцам и Интерполу нужен был Майнхофф. Именно Майнхофф был им обещан в качестве награды за содействие. Геннадий Ильич крайне редко давал твердые, определенные обещания, но если уж давал, то выполнял. Малейший изъян в репутации мог осложнить жизнь и поломать планы.

Планы Геннадия Ильича простирались в необъятную, ему одному ведомую даль. Он строил умопомрачительные конструкции, создавал хитрые сложные механизмы вроде бы из воздуха, потому что руками ведь не пощупаешь, не заглянешь внутрь, не подглядишь через щелочку, одним глазком, как тйм все крутится, вертится, как цепляются друг за друга колесики и шестеренки, каким образом приводятся в движение государства со своими деловитыми важными чиновниками, банки и концерны, нефтяные месторождения и бандформирования.

Хмуро уставившись во мрак холодной кипрской ночи, Геннадий Ильич нервничал всерьез.

– Инга, вы можете дать моему человеку кипрские связи Карла? – быстро спросил он.

– Пожалуйста, – равнодушно кивнула немка, – но там тоже скажут, что он полетел в Москву. Вы напрасно потеряете время и деньги.

– А в чем, собственно, дело? Почему именно в Москву? – Он закурил и стал расхаживать по палубе. – Нет, мне просто любопытно… Конечно, операция будет завершена без него, вы все получите сполна, в том числе и долю Майнхоффа, однако я хотел бы знать…

Инга долго, напряженно молчала. Бренер искоса взглянул на ее сосредоточенное лицо и понял, что сейчас она решает для себя очень важный вопрос: сказать ли заказчику об истинной причине исчезновения Карла или выдумать нечто нейтральное.

Любопытно, что она ни секунды не сомневалась: Майнхофф полетел в Москву, чтобы встретиться со своим сыном. Значит, есть у нее основания, значит, верит она в свое острое, болезненное чутье. Ревнует страшно. Сделала над собой усилие, прекратила пить, взбодрилась, замыслила что-то. Ясно что. Убьет. Всех троих.

– Я не говорю по-русски, – вдруг произнесла она тихо и задумчиво, как бы размышляя вслух, – я совсем не знаю эту страну. Я скажу вам, почему он туда полетел, но есть одно условие.

– Слушаю вас, – встрепенулся Подосинский.

– Вы поможете мне их найти.

– Кого?

– Женщину и мальчика.

* * *
В гостиную, шаркая тапками, вошла докторша Елена Петровна, зевнула, прикрыв ладошкой рот, и сообщила:

– Работали с ним, Азамат Мирзоевич, очень профессионально. Лошадиная доза барбамила плюс гипноз. Поддается моментально. Вот, посмотрите на досуге. – Она положила на журнальный стол видеокассету.

– Спасибо, дорогая. Что бы я без вас делал? – улыбнулся Азамат. – Да вы присаживайтесь. Коньячку?

– Не откажусь, Азамат Мирзоевич, – докторша села в кресло, – я не могу гарантировать, что восстановила точно все, о чем он говорил с теми людьми. Но думаю, всю информацию, какую знал, выложил. Они профессионалы и выпотрошили его до донышка.

– А сейчас он помнит что-нибудь? – спросил Мирзоев, наливая даме коньяк.

– Память я ему подчистила, все лишнее убрала. Вы таких указаний не давали, но я сделала. На всякий случай. Мне ведь не трудно, а человеку такое облегчение. – Она вздохнула и поджала тонкие оранжевые губы. – А вообще, ему пора лечиться. Давно пора. Нервное истощение у него, на грани патологии. Пограничное состояние. Может сорваться.

– Он что, псих, что ли? – хмыкнул Мальков. – Ну, точно, я давно догадывался.

– Нет, он не псих, – покачала головой докторша, – я сказала: на грани. На такой грани, Петька, ты тоже балансируешь. На одной ножке.

Мальков презрительно фыркнул и отвернулся. Он знал, придворная докторша его не жалует, и отвечал взаимностью.

Психиатра Елену Петровну Терехову приближенные Мирзова называли между собой Торчила. Кличка эта возникла от смешения имени черепахи Тортиллы и глагола «торчать». Елена Петровна была мудра и флегматична, как героиня известной сказки, но при этом торчала везде, где ее не просили, словно гвоздь в ботинке.

Докторша на глазок подмечала малейшую слабину в человеке и сообщала хозяину: у Ивана возникла слишком серьезная тяга к алкоголю, Хамзат балуется наркотиками, у него зрачки нехорошие, Петр перестает контролировать себя при виде крови, шалеет, есть признаки скрытого садизма, Руслан может наболтать лишнего в постели и подцепить венерическое заболевание, очень несдержан в связях. И так далее.

Иногда к ее помощи прибегали при допросах, с ней консультировались по поводу скрытых неврозов и психической прочности чиновников и бизнесменов, которых надо было купить, продать, припугнуть, подставить или скомпрометировать. В общем, она была специалистом широкого профиля.

Она повидала многое, знала еще больше, никогда не наговаривала на человека напрасно, считала, что убийство – мера крайняя, нежелательная и существует множество иных способов нейтрализовать того, кто мешает.

– Так он в принципе больной или здоровый? – поинтересовался Азамат.

– У него есть признаки мании величия, почти патологические. Очевидные сексуальные расстройства, гебоидный синдром. В период полового созревания злоупотреблял мастурбацией, страдает мазохизмом в скрытой форме. В общем, пограничная личность, ярко выраженный параноидальный тип.

– Елена Петровна, дорогая, можно по-простому? – взмолился Азамат. – Я ваши медицинские термины не очень понимаю.

– Так вас что именно интересует?

– Болтать он будет еще?

– Я же сказала – память подчистила ему. Но вообще, вы зря с ним имеете дело, Азамат Мирзоевич. Очень неустойчивый тип. От таких лучше держаться подальше. – Докторша отхлебнула коньяку, еще раз зевнула, тяжело поднялась. Неустойчивый, но в общем не опасный. Вы сами кассетку-то поглядите, а потом, если будут еще вопросы, пусть кто-нибудь из ребят разбудит меня. Спать хочу, не могу.

– Спасибо, Елена Петровна. Идите, дорогая, отсыпайтесь. А ты, Петька, поставь-ка мне кассету.

Цитрус на пленке был похож на живого мертвеца. Он говорил сначала совсем вяло, бессвязно, бормотал, всхлипывал. Веки плотно сжаты, лицо серое, впалые щеки в седоватой щетине.

– Яхта будет ждать в Порт-Саиде… Карл, как мужик мужика, пойми меня… выйди на минутку… Алиса живет в Стране Чудес…

Нет, он не повторил на сеансе у Елены Петровны дословно все, что сумел вытянуть из него предыдущий гипнотизер. Имя Подосинского испарилось из его больной, истерзанной памяти.

– Это ж надо так раскиснуть, смотреть противно! – презрительно фыркнул Мальков. – Может, пристрелить, чтоб не мучился?

– Кровожадный ты человек, Петька, – проворчал Азамат, – не жалко тебе старого приятеля? За что же его мочить? Нажали на человека, лишили воли. Неизвестно, как бы ты, дорогой, выглядел на его месте.

– Нет, я просто спросил, – смутился Мальков, – я как раз наоборот, хотел сказать, что мочить его не надо.

– Вот спасибо, дорогой, – усмехнулся Азамат, – я бы никак без твоего умного совета не обошелся.

– Нет, ну я в том смысле, что, если они с ним работали, а потом труп найдут, это нехорошо, это сразу может насторожить их, – Мальков совсем запутался в словах, даже вспотел от волнения. – Я просто хотел сказать, что Цитрус хоть и дурак, а фигура заметная.

– Дураки часто бывают заметней умных, – глубокомысленно заметил Азамат, Аллах с ним, пусть живет. Ты вот лучше соберись с мыслями и подумай, есть ли у тебя знакомые, которые учились в Институте Международных отношений с восемьдесят второго по восемьдесят четвертый. Желательно в аспирантуре.

– Есть. А что? – не задумываясь, выпалил Мальков.

– Узнай для меня, дорогой, что это за Алиса такая, мне стало интересно, кого любил в те годы Карл Майнхофф. Я хочу знать, как у нее теперь дела. Где живет, где работает. Только очень быстро и совсем тихо узнай. Чтобы никто не понял, почему ты вдруг интересуешься.

* * *
Алиса была по-своему права, заметив, что Валерий Павлович Харитонов ступил на чужую территорию, когда принялся рассуждать о высоких чувствах. Но тут необходимо уточнить: не на чужую, а на ту, которой нет вовсе. Пустота; вакуум. Потому что нет никаких высоких чувств. Если и дано их испытывать человеку, то исключительно к себе самому, ни к кому другому.

Человек все и всегда в этой жизни делает исключительно ради себя. Каждый сам себе драгоценен, а другие могут быть полезны, либо опасны, либо безразличны.

Валерий Павлович считал себя достаточно тонким психологом, чтобы понимать не только явные, но и скрытые мотивы, которые движут людьми. Все вполне примитивно: материальная корысть, инстинкт самосохранения, тщеславие. Вот три кита, на которых держится жизнь. Анализируя самые странные, бескорыстные на первый взгляд и вроде бы необъяснимые поступки совершенно разных людей, всегда рано или поздно приходишь к одной из этих отправных точек: корысть, инстинкт самосохранения, тщеславие. Ничего иного человеку не дано. Всегда утыкаешься носом в рыхлое дерьмо человеческих страстей и страстишек, подернутое тонким слоем так называемой морали. И вот в этом дерьме Валерий Павлович чувствовал себя как дома. Это была его родная, обжитая и знакомая территория. Он понимал людей, он их видел насквозь и знал, чего от них ждать.

Он всегда довольно точно мог прогнозировать чужие действия. Однако сейчас, как ни напрягал свои умные многоопытные мозги, не мог ответить на единственный вопрос: явится Карл Майнхофф в Москву, чтобы увидеть своего единственного сына, о существовании которого только что узнал, или не явится?

Ну в самом деле, зачем ему это надо? Жил же он одиннадцать лет без этого белобрысого мальчишки, делал свои дела, прятался, водил за нос разведки всех стран, имел при себе Ингу Циммер, и этого было ему вполне достаточно.

Собственная железная логика подсказывала Валерию Павловичу, что напрасно он ждет Майнхоффа здесь, возле женщины с ребенком. Однако объективная информация совершенно противоречила его собственной логике. И это противоречие терзало душу.

Почему Карл, который никогда не рисковал и умел проскользнуть сквозь игольное ушко, вдруг так неуклюже, так идиотски засветился перед ЦРУ и перед МОССАДом? Из-за ребенка. Полковник не находил иных объяснений, а это, единственное, его совершенно не устраивало. Плавать в пустоте, в вакууме, который иные именуют областью высоких чувств, отставной полковник не умел. А учиться в его возрасте поздновато.

На Карла Майнхоффа у полковника Харитонова имелся собственный богатейший архив, который, вопреки всем правилам, хранился у него дома, теперь уже не в обычной канцелярской папке, а в компьютере, в специальном засекреченном файле.

Пятнадцать лет назад, когда Харитонову поручили разработку агента Штази, аспиранта МГИМО, он почти сразу почувствовал, что этот молодой человек очень далеко пойдет.

За Штази вообще и за молодым перспективным агентом Майнхоффом в частности стояло много всего. Западная группа войск, расположенная на территории ГДР, представляла собой совершенно особую структуру. Внутри этой прогнившей, развращенной структуры происходили сложные процессы. Дерьмо бродило и переваливалось через край, словно кто-то кинул палочку дрожжей в отхожее место. Бойкая торговля оружием, поставки наркотиков в воинские части, секретные базы, на которых осуществлялась подготовка арабских террористов, чтобы потом с их помощью контролировать ситуацию на Ближнем Востоке.

Оружием торговали, как помидорами на рынке. Часто посредниками при продаже крупных партий становились агенты Штази. Таким образом они не только зарабатывали деньги, но получали нечто большее – компромат на высоких чинов Советской Армии, ГРУ и КГБ.

Сотниновеньких автоматов Калашникова, противотанковых и противопехотных мин и прочего добра нелегально, при посредничестве Штази, переходили из рук доблестных советских воинов в руки крупных террористических группировок.

По непроверенным данным, Майнхофф был связан с западногерманскими и французскими неофашистами, с Ирландской революционной армией (ИРА), с турецкой неофашистской организацией «Серые волки», с исламскими фундаменталйстами, с арабским «Черным сентябрем», даже с «Красной армией Японии».

Список был длинным. Казалось, весь террористический «бомонд» планеты окутан сетью связей этого молодого немца. Харитонов не сомневался, что по крайней мере три четверти информации – блеф. С Майнхоффом произошло вот что: он был агентом, но так глубоко внедрился в бандитские круги, что застрял там надолго и всерьез. Он как бы вошел в роль, а выйти из нее уже не удалось.

У Майнхоффа имелась черта, совершенно лишняя для человека его профессии. Он был яркой независимой личностью. А агент должен всегда оставаться серым пятном. Агент должен быть скромным и обязан подчиняться.

Однако свой врожденный «изъян» Карл с лихвой компенсировал высоким интеллектом. Он не желал никому подчиняться и давно бы погиб, если бы не был таким умным и хитрым. В результате вокруг него, как снежный ком, накручивались самые невероятные слухи и мифы. Некоторые из них он сам распространял, то ли забавляясь, то ли издеваясь над кем-то.

В далеком восемьдесят третьем году майор Харитонов работал в так называемом «жидовском» секторе.

Он занимался израильской организацией Сахнут, которая развернула на территории СССР весьма активную нелегальную деятельность.

Агенты Сахнут не только помогали советским евреям, пожелавшим выехать на историческую родину, но и всячески подогревали это желание в тех, кто еще колебался. Они переманивали крупных ученых, в том числе и засекреченных, устраивали нелегальные побеги из страны, подделывали документы, выкрадывали печати и штамповали их на паспорта. В ход шли не только деньги и обещания светлого будущего на земле обетованной, но и запугивание, разжигание антисемитизма, распространение слухов о предстоящих еврейских погромах. Именно Сахнут стоял в качестве одной из добрых фей-крестных у колыбели национально-патриотического общества «Память».

Казалось бы, КГБ не должен был препятствовать еврейской эмиграции. «Да пусть хоть все уедут, воздух чище станет», – говорили в кабинетах, в курилках и в столовых. Говорили вполголоса, интимным шепотком, однако так, чтобы другие слышали. Антисемитизм считался хорошим тоном. Он не выходил из моды. Сами по себе цели сионистской организации Сахнут вовсе не противоречили внутренним убеждениям большинства сотрудников КГБ вообще и «жидовского» сектора в частности. Проблема состояла в другом. Уезжать или не уезжать советские евреи должны были не по собственной прихоти, не по воле некоей израильской организации, а с высочайшего соизволения главных органов советской страны.

Агенты Сахнут тщательно отлавливались и судились за шпионаж и подрывную деятельность. Из материалов, поступивших к Харитонову, следовало, что агент Штази Карл Майнхофф связан с агентурой Сахнут в Москве. Цепочка была сложной и непостижимой для постороннего понимания.

Контакты Штази и Сахнут проходили через Организацию освобождения Палестины. Действовали все те же правила игры: крайне правые тесно контачили с крайне левыми, сионисты сотрудничали с антисемитами. Крайним, зарабатывающим деньги на этой своей кровавой «крайности», всегда по пути друг с другом.

Их интересы совпадают. Чем круче конфликт, чем больше страха и крови, тем им всем интересней.

Задача Харитонова в разработке Карла Майнхоффа прежде всего сводилась к тому, чтобы через него выйти на нескольких серьезных агентов Сахнут в Москве.

Но получалось черт знает что. То и дело вылезали совсем другие связи хитрого немца: чеченская и азербайджанская мафия, украинские националисты, русские национал-патриоты, прибалтийские неофашисты. К работе Харитонова это отношения не имело. А делиться с другими отделами он не желал. Да в общем, если честно, ничем конкретным поделиться не мог. Фиксировался, к примеру, какой-нибудь любопытный контакт, но тут же ускользал, не подтверждался.

Харитонов держал немца в плотном кольце осведомителей. Кроме постоянной московской любовницы, Алисы Воротынцевой, ему удалось завербовать еще нескольких друзей и приятелей общительного аспиранта Майнхоффа. Велось постоянное наружное наблюдение. Однако ни один контакт с агентурой Сахнут не всплывал. А начальство торопило, трепало нервы, требовало конкретных результатов.

И тут случилось невероятное. Майнхофф примитивно и нагло вышел на самого Харитонова, встретился с ним лично и предложил сделку. Он сдает майору всю известную ему агентуру Сахнут, а майор помогает оформить выездные документы Воротынцевой.

– Я хочу на ней жениться, – сказал он, – мне надо, чтобы вы ее выпустили.

Харитонов сначала слегка опешил, потом потребовал, чтобы Карл назвал ему имя расколовшегося осведомителя. Ведь только таким образом немец мог узнать о существовании майора Харитонова. И Карл тут же назвал имя. Это был его сокурсник по аспирантуре, хороший, добросовестный парень, который стучал на Майнхоффа лучше всех, можно сказать, от души, не из страха, а ради будущей карьеры.

– Он мне признался по пьяни, что завербован, и рассказал о вас, простодушно заявил немец.

Харитонов спокойно обмозговал ситуацию и пришел к выводу, что она для него выгодна со всех сторон.

Он наконец раскрывает нескольких крупных агентов Сахнут и докладывает об этом начальству. Воротынцева уезжает в Германию, но из-под контроля не выходит. Уж она-то никогда не расколется и будет продолжать работать на Харитонова как миленькая. В этом майор не сомневался. Он ведь был тонким психологом.

В общем, все складывалось отлично. Сделка была заключена к обоюдному удовольствию. Вопрос о том, согласна ли сама Воротынцева стать женой Майнхоффа и уехать с ним в ГДР, даже не поднимался. Смешно об этом говорить. Ну какая нормальная советская девушка откажется выйти замуж за иностранца?

Агенты Сахнут, которых сдал Майнхофф, оказались настоящими, не липовыми. Впоследствии Харитонов получил за эту удачную операцию звание подполковника. Неожиданный отказ Воротынцевой выйти замуж за Майнхоффа явился глупым неприятным сюрпризом для Харитонова, но не более. В общем он был вполне доволен итогами своей работы. И все-таки что-то свербило в душе, не давало покоя.

Только теперь, через многие годы, он понял, что именно. Все поступки Майнхоффа и Воротынцевой не укладывались в обычные харитоновские схемы. Эти двое жили и действовали по какой-то своей идиотской логике, которую многоопытный Валерий Павлович совершенно не понимал.

Ну разве стоила Алиса Воротынцева такого риска, таких жертв? Майнхофф ловко лавировал, талантливо ускользал со всеми своими связями и вдруг взял и сам выдал агентуру, за которой так долго и безуспешно охотился Харитонов. Сломался на девчонке. Ну спрашивается, чем она лучше других? Да, красивая, неглупая. Но их ведь полно – красивых, неглупых. Бери – не хочу. Почему Майнхофф так сильно захотел именно эту, единственную?

А Воротынцева? Ну с чего это вдруг она взяла и отказалась от такого выгодного замужества? Конечно, ГДР – не совсем заграница, но все-таки. Любая на eе месте вцепилась бы в немца мертвой хваткой.

Ну ладно, предположим, вожжа под хвост попала. Поссорились и расстались. Бывает. Но тогда с какой стати она не сделала аборт, родила ребенка от Майнхоффа, за которого отказалась выйти замуж? Ради чего рискнула стать матерью-одиночкой в нашей-то счастливой советской стране?

И почему сейчас, через многие годы, Майнхофф опять рискует, уже ради ребенка, о котором совсем недавно и понятия не имел?

Ну где здесь логика, спрашивается? Где здесь нормальные, понятные человеческие мотивы – материальная корысть, тщеславие, инстинкт самосохранения?

Харитонов злился и мучился, чувствуя себя на чужой территории. Здесь не пахло знакомым, родным дерьмом низких страстей и страстишек. Пахло чем-то совсем другим, чего Харитонов не желал понимать и принимать.

Все это было неприятно, но, разумеется, отступать он не собирался. Валерию Павловичу необходимо было взять живого Майнхоффа. Так вышло, что на этого немца была поставлена вся его дальнейшая карьера. А возможно, даже жизнь.

Формально задание своего шефа, президента акционерного общества «Шанс», он выполнил, коварные планы Подосинского раскрыл, шефу все подробно изложил. Однако за этим заданием немедленно последовало другое. Выслушав доклад, шеф занервничав, даже вытянул сигарету из пачки Харитонова, хотя был некурящим, и стал ходить по кабинету из угла в угол.

– Возьми мне его, Валера, – сказал он, – очень тебя прошу.

– Кого? – сделав простодушное лицо, поинтересовался Харитонов.

Но президент акционерного общества «Шанс» не счел нужным ответить кого. Он знал, что начальник охраны его прекрасно понимает.

– Это же гениальный ход, – бормотал президент, продолжая метаться по своему просторному кабинету, – это же эксклюзив, Валера. Ты представляешь, что будет, если немец станет свидетельствовать против Подосинского? Как поступит Генаша Подосинский, когда узнает, что немец у меня, живой и готовый все рассказать?

«Генаша выцарапает у тебя немца когтями, а потом ты сам погибнешь при загадочных обстоятельствах», – усмехнулся про себя Харитонов, а вслух произнес, печально покачав головой:

– Это невозможно. Это действительно гениально, но совершенно невозможно.

– Что именно? – Президент остановился, резко развернулся к Харитонову всем корпусом. – Что именно невозможно, Валера?

– И то, и другое, – невозмутимо глядя ему в глаза, ответил Харитонов. Во-первых, никому еще не удавалось поймать Майнхоффа. Даже убить его не удалось, а это куда проще, чем взять живым. Но если предположить невероятное, если все-таки вдруг повезет, он не станет свидетельствовать против Подосинского.

– Ну есть ведь способы заставить, – не унимался президент, – деньги, страх, боль, шантаж… ну я не знаю. Ты специалист, Валера.

– Сначала надо взять, а это невозможно.

– Ну, тогда грош тебе цена, полковник Харитонов, – процедил президент сквозь зубы, – мне не нужен такой начальник охраны. Мне не нужен такой человек.

Последнее прозвучало откровенной угрозой. Подумав несколько секунд, президент смягчил тон:

– Валера, это не только мой шанс. Это наш с тобой шанс. Ты понимаешь, дурья башка? Ну что ты уперся: невозможно, невозможно! – Последние слова он произнес противным жалобным голосом, как бы передразнивая Харитонова. Захочешь – сумеешь. Наверняка у тебя есть какие-нибудь хорошие крючки для этого немца. Ведь есть?

– Я так сразу сказать не могу. Мне надо подумать.

– Ну и отлично. Думай. Действуй. Сконцентрируйся только на этом. Все остальное побоку.

Харитонов не стал рассказывать шефу, какие у него имеются крючки. Зачем такому занятому, такому нервному человеку, как президент акционерного общества «Шанс», лишняя информация?

Глава 32

Пылал свет во всех окнах. Еще на лестнице Алиса услышала, что в квартире страшный шум. Было включено все – оба телевизора, маленький на кухне и большой в комнате, радио, кассетный магнитофон. Она открыла дверь, и звуковая волна чуть не сшибла ее с ног.

– Максим! Ты где? – Она сняла сапоги, прошла в кухню, выключила телевизор и радио, бросила на стол ресторанный пакет с шашлыком, потом выключила второй телевизор.

– Максимка, ау! Я покушать принесла. В детской было пусто. Кровать разобрана. На смятой подушке сидела старая плюшевая обезьяна. Из магнитофона хрипел какой-то модный эстрадник. Алиса выключила музыку. Стало тихо. Городок «Лего» посреди комнаты был наполовину разобран. Рядом валялась картонная коробка с деталями конструктора.

– Малыш, где ты? – прошептала Алиса, присела на кровать, потом вскочила, бросилась в ванную, заглянула в туалет, в большой стенной шкаф в прихожей, почувствовала, что уже совершенно бессмысленно мечется по пустой квартире.

Остановившись посреди прихожей она крепко зажмурилась на секунду, чтобы остановить головокружение и хотя бы немного успокоить бешеное сердцебиение.

Входная дверь закрывалась на английский замок. Открыть отмычкой или стандартным ключом ничего не стоит. Домофон значения не имеет. Между девятью и десятью вечера половина подъезда выходит гулять с собаками. Посторонний человек может прошмыгнуть вместе с собачником. Если он не выглядит как бомж, его пропустят без всяких вопросов и сомнений. И двоих пропустят, и троих. Она сама сколько раз пропускала посторонних не глядя!

Но кто-то мог заметить… Нет, что за ерунда? Максимка большой мальчик, он добровольно ни с кем не ушел бы, а тащить его силой, рискуя быть замеченным…

Пуховая зимняя куртка, теплые сапоги – все на месте, на вешалке в прихожей. Шапка и шарф в рукаве.

Она вернулась в Максимкину комнату. Головокружение не прекратилось. Комната плыла перед глазами с дикой скоростью.

Могли надеть другую куртку, старую дубленку. Она висит в шкафу в детской. Ведь не потащили же его раздетого, в старых джинсах, в тонкой фланелевой ковбойке, в домашних тапочках.

Она шагнула к шкафу, шарахнулась лбом о железную лестницу спортивного комплекса, вскрикнула и сквозь нестерпимый звон в ушах, совсем издалека, услышала:

– Мам, ты уже пришла?

Сначала она заметила тапочки на полу, потом медленно подняла глаза вверх, к потолку.

От потолка до крыши большого старинного платяного шкафа тянулось ветхое байковое одеяло, в которое она заворачивала Максима, когда он был совсем маленький. Огромные гвозди вбиты в потолок, к ним привязаны обувные шнурки, продернутые по углам одеяла. Получилось что-то вроде палатки. Из этой самой палатки и торчала взлохмаченная Максимкина голова.

– Классное у меня гнездо? – спросил он, отодвинул край одеяла и ухватился за лестницу спортивного комплекса. – А ты давно пришла? Я там, кажется, заснул. Слушай, залезай ко мне, посмотри, как я все оборудовал. Мам, ну ты чего? Я всего три гвоздя вбил в потолок, видишь, штукатурка не осыпалась, никаких лишних дырок нет. Ну, ты лезешь ко мне? Или я спускаюсь.

– Спускайся, – тихо сказала Алиса.

– А ты покушать принесла? Я голодный ужасно. Вы где были с этим твоим знакомым?

Он спрыгнул с лестницы. Алиса молча обняла его, потом присела перед ним на корточки и взяла за руки.

– Малыш, мы сейчас уедем. На несколько дней. Ты спокойно одевайся, я тоже быстренько соберусь.

– Куда?!

– К тете Лизе на дачу.

– Почему?

– Я тебе потом все объясню.

– Что, прямо сейчас? Поздно уже, я есть хочу.

– Я принесла шашлык из ресторана. Разогрею, ты поешь. А я пока позвоню тете Лизе. Мы заедем к ней за ключами.

– Хорошо, – кивнул ребенок и не стал больше задавать вопросов.

Лиза Семенова, институтская подруга Алисы, была, пожалуй, единственным человеком, к которому можно обратиться в такой ситуации. Они общались довольно часто. У Лизы было четверо детей, муж занимался каким-то серьезным бизнесом. Теплая старая дача, доставшаяся Лизе в наследство от дедушки-генерала, находилась в сорока километрах от Москвы, на станции Луговая. Зимой там никто не жил. Только иногда приезжали покататься на лыжах.

Алиса выложила шашлык в микроволновую печь. Потом набрала номер, который знала наизусть. К счастью, Лиза оказалась дома.

– Слушай, а вы ведь должны были вернуться позже, – удивилась она. Случилось что-нибудь?

– Случилось. Я потом тебе расскажу. У тебя сейчас на даче живет кто-нибудь?

– Никого. Я, между прочим, с самого начала тебе предлагала ехать ко мне на дачу, а не в Израиль. В сто раз дешевле и здоровей. Я так и знала, что ты выкинешь кучу денег на этот отдых и тебе не понравится. Холодно там было? Мыв прошлом году ездили в это же время, я ни разу так и не искупалась.

– Можно, мы с Максимом поживем там несколько дней?

– Конечно… А что у тебя с голосом? Ты не заболела?

– Нет. Мы минут через сорок подъедем к тебе за ключами… Ты прости меня, я тебя не очень напрягаю?

– С ума сошла? Пустой теплый дом простаивает. Только белье постельное захвати. И еды там никакой нет. Подожди, вы что, прямо сейчас хотите ехать? Поздно ведь. Может, завтра с утра? Серега вас отвезет. Он вроде бы свободен в первой половине дня.

– Нет, Лизонька, спасибо, мы сегодня отправимся. Прямо сейчас.

– Понятно… А у тебя разве машина на ходу?

– Должна завестись. Просто обязана завестись… Максим справился с шашлыком за пять минут, залпом выпил чашку чая. Алиса побросала в большую сумку два комплекта постельного белья, теплые свитера, шерстяные носки, всякие туалетные мелочи. По дороге можно остановиться у какого-нибудь круглосуточного супермаркета, купить запас продуктов дня на три.

Алиса не была уверена, заведется ли машина. Свою «шестерку» она загоняла на зиму в крытый гараж, который находился довольно далеко от дома.

«Ничего, в крайнем случае можно доехать и на электричке. От станции до дома минут пятнадцать ходьбы, сумка вовсе не тяжелая», – спокойно рассуждала про себя Алиса, в последний раз оглядывая квартиру и поторапливая Максимку. Он никак не мог решить, взять ли ему с собой старого, одряхлевшего томагошу, или освоить на даче новую, более совершенную игрушку, в которой жила целая стая компьютерных существ.

Глаза у ребенка слипались, он выглядел усталым, подавленным, растерянным. Он боялся задать лишний вопрос.

Ужас, который прожег Алису насквозь за те несколько минут, пока она искала Максима, теперь сменился холодной спокойной решимостью. Она совершенно отчетливо поняла, что в квартире у них кто-то успел побывать, произвести аккуратный обыск.

Так же ясно она отдавала себе отчет, что странная история со штрафом и задержкой в аэропорту Бен-Гурион имеет одну конкретную подоплеку: за ней теперь следит МОССАД. Несомненно, в Москве они продолжают слежку. Именно поэтому так легко отпустили.

Значит, МОССАД. Или люди Харитонова? А может, ЦРУ? Или московские бандиты, с которыми наверняка остались у Карла прочные связи? Разбираться некогда, да и как она разберется? Разве есть у нее такая возможность? Надо тихо сматываться из квартиры. Здесь теперь не безопасно.

«А все-таки зачем они сюда приходили? – спросила она себя. – Зачем им обыск? Ничего интересного они найти не могли…»

Она вдруг вспомнила, как много лет назад Карл Майнхофф снимал «жучков» в этой же квартире. Он таинственно прошептал ей на ухо: «Пора тараканов морить», и, сделав комически-загадочное лицо, развинтил телефонную трубку, потом влез на стремянку и снял сетку с кухонной отдушины, разобрал тройники и удлинители.

Часть «жучков» не тронул, просто освободил в квартире небольшое пространство для «интимных разговоров» и предупредил, что спокойно можно себя чувствовать только в Алисиной комнате, в ванной, особенно если пустить воду, и в туалете. Но все равно говорить лучше совсем тихо.

Алиса бросила взгляд на старый коричневый тройник, торчавший из розетки в кухне. Потом подняла глаза к потолку и взглянула на сетку отдушины. Те, кто слушает, теперь знают, что она собирается удирать. И знают, куда именно.

– Идиотка, – тихо выругала себя Алиса, – раньше не могла додуматься?

В одну секунду она прокрутила в голове телефонный разговор с Лизой. Пока для тех, кто слушает, информация сводится только к двум конкретным вещам: какая-то Лиза и какая-то дача. Все. Станцию в разговоре никто не называл. Значит, небольшой запас времени есть.

– Мам, я готов, – сообщил Максим, застегивая «молнию» куртки, – а ты что, еще не одета?

– Малыш, раздевайся, все отменяется, – подмигнув ребенку, Алиса надела на него шапку, быстро шепнула на ухо:

– Подыгрывай, нас слушают!

Несколько секунд Максим смотрел на нее с ужасом, а потом вдруг громко и отчетливо произнес:

– Хорошо, тогда я ложусь спать.

– Да. Уже поздно. Если хочешь, я могу рассказать тебе сказку про муравьеда Филимона, – так же громко и четко ответила Алиса.

Максим недоуменно поморгал, а потом крикнул почти радостно:

– Конечно, мамочка, очень хочу! Ты так давно не рассказывала, – он побежал в детскую, отыскал в ящике кассету.

Сказка про муравьеда Филимона была чем-то вроде сериала, который несколько лет подряд сочиняла Алиса, укладывая ребенка спать. Последняя серия кончилась года три назад. Максим уже давно засыпал без сказок. Однако, когда он был маленький, без Филимона не обходился ни один вечер. Алиса успела тихо возненавидеть это хитрое животное с длиннющим подвижным носом, толстым брюшком и быстрыми коротенькими лапками.. Чтобы немного облегчить себе жизнь, она записала несколько историй про Филимона на магнитофон. Иногда ребенок милостиво соглашался заснуть не под живой мамин голос, а под кассету.

" – Разве это похоже на нос? Это просто сучок торчит из моей норы, – сказал Филимон, – ты иди своей дорогой и не обращай внимания.

– Как бы не так, – прорычал тигр, – я тебя вижу, ты меня не обманешь, ты спрятался во-он на том дереве и висишь вниз головой…

– Что ты! Разве я могу вниз головой? Разве я похож на обезьяну? На дереве висит моя тень вверх ногами, а я притаился за муравейником…"

Тихо, почти бесшумно закрылась входная дверь. В детской горел ночник и продолжал звучать спокойный Алисин голос.

– Ты не знаешь, у нас чердак открыт? – шепотом спросила она на лестничной площадке.

– Ты же не разрешаешь мне туда лазить, – прошептал в ответ Максим.

Пешком они поднялись на последний этаж. На железной чердачной двери висел большой амбарный замок.

– Только учти, – предупредил Максим, – чтобы потом меня не ругала.

Он вытащил из кармана своего маленького рюкзачка перочинный ножик, ковырнул пару раз, и замок с грохотом упал на пол вместе с петлями, которые, оказывается, держались на разболтанных винтах.

– Взломщик малолетний, – прошептала Алиса.

– Там перед Новым годом кошка окотилась, – объяснил ребенок, – мы ходили кормить ее по очереди вместе с Колькой из третьего подъезда. В третьем тоже чердак открыт. Под ноги смотри внимательно. И не ругай меня потом, когда выберемся. Обещаешь?

– Не буду.

Третий подъезд находился в торце дома, с другой стороны. Никто их не мог заметить, даже случайно. И все-таки Алиса решила доехать до Лизы на метро, а потом уж забрать машину из гаража.

– Странно, что она не перезвонила, – задумчиво произнес «наружник», сидевший в старом черном «Опеле»у подъезда.

Два часа назад этот «Опель» приехал на смену серому «Фольсквагену». Двум «наружникам» предстояло провести здесь почти всю ночь.

– Уложит ребенка и перезвонит, – зевнув, ответил второй, – слушай, как ты думаешь, она эти бредни про муравьеда сама сочиняет или книжка такая есть?

– А хрен ее знает. Все-таки странно, что не перезвонила. Должна была ведь предупредить, что не приедет за ключом.

– Да ладно тебе. Все видно, как на ладошке. Если что, не упустим. Слышь, может, к ларьку сбегать?

– Подожди. Не нравится мне это. Слишком уж быстро она поменяла решение. Странно, что вообще решила ехать к кому-то на дачу, и еще более странно, что тут же передумала.

– А у женщин вообще семь пятниц на неделе.

– Гришка сказал, она просекла их. Могла запросто догадаться про «жучки».

– Тогда зачем стала звонить из квартиры?

– Сначала позвонила, а потом спохватилась.

– Никуда она не денется. Давай я все-таки смотаюсь к ларьку, он закрывается в одиннадцать, надо ведь пожрать купить. Всю ночь сидеть.

– Ладно, иди. Только посмотри на окна. «Наружник» выскочил из машины, взглянул вверх, с удовлетворением отметил, что в нужном окне на четвертом этаже горит свет, и побежал в сторону метро, к коммерческому ларьку. Прохожих в переулке не было. В дрожащем фонарном свете он заметил силуэты женщины и мальчика. Женщина несла на плече большую сумку, у ребенка за спиной был рюкзачок. Они шли очень быстро. На повороте «наружник» обогнал их и оглянулся на всякий случай.

* * *
– Мам, ты мне можешь наконец объяснить, что происходит? – шепотом спросил Максимка в полупустом вагоне метро.

– Я понимаю не больше, чем ты. Кто-то побывал у нас дома. Когда я вернулась и мне показалось, что тебя нет, я подумала, что оставаться в квартире опасно. После наших израильских приключений я теперь всего боюсь. Ты ведь знаешь, какая я трусиха.

– А почему ты думаешь, что на даче, в пустом поселке, безопасней?

– Потому что в ближайшие сутки никто не будет знать, где мы. Я плохо соображаю, когда за мной следят, когда в квартире подслушивающие устройства, а у подъезда машина с чужими людьми.

– Откуда ты знаешь про подслушивающие устройства и про машину?

– Тройник на кухне поменяли. Поставили точно такой же, но на нашем было несколько капель белой масляной краски. В тройники и вообще во всякие электроприборы очень удобно вставлять подслушивающие устройства.

– Откуда ты знаешь?

– Читала.

– Ну а кроме тройника?

– У сетки отдушины в прихожей была паутина. Я ее не снимала по твоей просьбе. Ты где-то слышал, что пауков убивать нельзя. Теперь паутины нет. Ну ладно, твой паучок мог переселиться. Но не захватил же он с собой наклейку от жвачки, которую ты прилепил в уголок, когда у нас был ремонт?

– Она могла сама отклеиться, – неуверенно возразил Максим.

– Могла, – кивнула Алиса, – но почему-то целый год после ремонта держалась.

– А еще где-нибудь заметила?

– Нет. Я не стала больше искать. Но наверняка есть еще.

– А машина?

– Черный «Опель» почти у самого подъезда. Там сидят двое мужчин. Когда меня подвез мой знакомый, он осветил фарами людей в «Опеле». Я нарочно задержалась немного, медленно шла к подъезду, все ждала, выйдут они или нет. Не вышли. Кому охота зимой, поздним вечером, сидеть в темной холодной машине?

– Ну, мало ли, может, просто разговор серьезный. Там ведь печка.

– Вот они и греются потихоньку у нашего подъезда. Чтобы нас с тобой слушать, им надо быть где-то рядом. Маленькие, незаметные подслушивающие устройства передают звук только на небольшое расстояние.

– А зачем им нас слушать?

– Этого я пока не знаю. Я уже сказала, чтобы начать нормально соображать, мне надо успокоиться. Сначала надо спрятаться, а потом разбираться, в чем дело. Ты со мной согласен?

– Нет, – честно признался Максим.

Она не ожидала другого ответа. Пока в ее поведении не было никакой логики, и ребенок это чувствовал. Они убегали потому, что за ними гнались. Кто именно и зачем, она пока не могла объяснить ни ему, ни себе. Она действовала инстинктивно, просто потому, что, кроме инстинкта самосохранения, опереться было не на что. Сейчас она понимала только одно: в квартире оставаться нельзя.

– Мам, – спросил ребенок совсем тихо, когда они вышли из метро «Беговая» и оказалисв пустом темном переулке у дома Лизы, – нас не убьют?

– Нет, малыш. Если бы у них была такая цель, они давно могли это сделать, – спокойно и рассудительно ответила Алиса.

– Ну мы же ни в чем не виноваты… Я боюсь, мамочка. Ты только не оборачивайся. Смотри, тень.на сугробе. За нами кто-то идет.

– Это просто прохожий. Не бойся.

На пороге Лизиной квартиры у нее мелькнула мысль: а не оставить ли Максима здесь? Стальная дверь, несколько хитрых замков… Но завтра утром дети Лизы пойдут гулять, и Максим с ними. Чтобы эта надежная дверь его защитила, надо либо рассказать Лизе все как есть, либо выдумать какую-нибудь правдоподобную легенду. Но тогда получится, что вся семья будет закупорена за этой дверью.

Нет, наваливать на институтскую подругу и ее мужа свои трудности, излагать им всю историю целиком, с начала до конца, невозможно: Врать, подставляя их вместе с детьми, – тем более невозможно. Хватит того, что она отправляется на их тихую добротную дачу.

– Вы чайку попьете? – шепотом спросила Лиза. – Дети только что уснули, Серега футбол смотрит.

– Нет, Лизунь. Поздно уже. Нам надо еще еды купить по дороге, так что доберемся не раньше часа ночи. Мы даже раздеваться не будем. Ты прости, что так получилось…

– Да что ты все время извиняешься? Что за манера дурацкая? Слушай, а это никак не связано с твоим последним заказом?

– Что – это?

– Ну, вы ведь прятаться собираетесь, если я правильно тебя поняла.

– Собираемся, – кивнула Алиса, – но не от кого-то конкретно, а вообще. Мы не отдохнули толком, хотим пару дней пожить в тишине, чтобы никто не трогал. При чем здесь мой последний заказ?

– Я тебе говорила, чтобы ты не строила особняк этой дуре (Лиза назвала фамилию стареющей эстрадной звезды), она с бандитами дружит. Я, когда ты сегодня позвонила, сразу об этом подумала. Твои на фирме не случайно отказывались на нее работать.

– Ну, работать на нее отказывались исключительно из-за ее дурного характера.

– Да уж, редкостная стерва, – хмыкнула Лиза, – может, ты ей чем-то не угодила или случайно узнала какую-нибудь ее страшную тайну, например, что у нее на голове парик, а во рту вставная челюсть, и она подослала знакомых братков, чтобы ты молчала?

– Да, конечно, я подглядела в щелку, как она вынимает стеклянные глаза и в коробочку кладет на ночь, – засмеялась Алиса.

– Нет, я серьезно. Серега, между прочим, как узнал, с кем ты связалась, сразу сказал, что могут быть неприятности. Очень вредная тетка. Учти, если что, у Се-реги один хороший знакомый открыл недавно частное детективное агентство. Там ведь пустой поселок, запросто достанут. Вдруг ты правда ей не угодила?

– Я ей угодила, и никто на меня не наезжал. Ну кому я нужна? Ты, Лизуня, дрянных детективов начиталась, и тебе мерещатся всякие изощренные ужасы. Просто мы совсем не отдохнули в Израиле. Американец из соседнего номера погиб прямо на глазах у Максима. Нырял с аквалангом… В общем, мы хотим до понедельника побыть на воздухе, в тишине, чтобы нас никто не трогал. У Максимки впереди третья четверть, самая длинная и противная, у меня куча работы. Я даже маме еще не звонила. Мы так решили.

По дороге к метро опять мелькнула тень, и Максимка запаниковал:

– Мам, тот же человек. Я его уже видел. Он следит за нами.

– Тебе показалось.

– Нет.

Алиса вовсе не исключала такую возможность. Этот ли молодой человек в короткой дубленке с поднятым воротников или кто-то другой, но следить за ними могли.

Огромный многоэтажный гараж, в котором зимовала машина, находился за Белорусским вокзалом. Можно было доехать на метро, с пересадкой на «Баррикадной», а можно на двадцатом троллейбусе. Ловить такси Алиса не хотела. Во-первых, денег в обрез, во-вторых, за такси удобно следить на машине. Передвигаясь пешком или городским транспортом, значительно проще обнаружить слежку и уйти от «хвоста».

Она вдруг поймала себя на том, что старательно вспоминает полушутовской шпионский инструктаж, который давал ей когда-то Карл. Они вдвоем петляли по Москве, пересаживались из троллейбуса в автобус, вскакивали в закрывающиеся двери вагонов метро. Они играли в кошки-мышки с людьми из КГБ.

«Надоели, придурки, – ворчал Карл, – ну кто же так работает? Вон, смотри, у киоска топчется, покуривает, вроде бы длинноволосый хиппарь в рваных джинсах, а на ногах новенькие казенные ботинки».

Пятнадцать лет назад Алиса испытывала детскую мстительную радость, наблюдая из окошка удаляющегося троллейбуса, как «хиппарь» в казенных темно-коричневых ботинках отбегает от киоска, мечется, растерянно оглядываясь по сторонам.

«Пусть передаст горячий комсомольский привет товарищу Харитонову!» смеялся ей на ухо Карл.

«Был бы он сейчас рядом, мы ушли бы от всех „хвостов“, – с неожиданной тоской подумала Алиса, – мы бы спрятались, исчезли и показали бы им всем большой веселый кукиш. А Максимке не было бы так страшно… О господи, о чем я? Я совсем с ума сошла? От кого мы, собственно, удираем? Из-за кого весь этот кошмар? Он ведь убийца, мерзавец, международный террорист. Он убил Денниса у нас на глазах…»

На троллейбусной остановке не было ни души. Алиса стряхнула варежкой снег с лавочки, поставила сумку.

– Сейчас подъедет троллейбус, мы войдем в переднюю дверь и попытаемся выскочить из задней. Если не успеем на этой остановке – значит, на следующей. Троллейбус будет пустой, и наш «хвост» засветится, – быстро прошептала она Максиму на ухо.

– Вот он, – прошептал в ответ Максимка и показал глазами на мутную пупырчатую стенку остановки. Сквозь нее зыбко вырисовывался темный мужской силуэт, подсвеченный со спины фонарем.

Закачались провода, из-за поворота показался троллейбус. Он был почти пустой. Открылись только передние двери. Не спеша вышла старушка, за ней выпрыгнула юная парочка. Силуэт за пузырчатым пластиком исчез. Максим поставил ногу на высокую ступеньку, Алиса оставалась внизу. Мужчина в короткой дубленке замаячил у нее за спиной. Она поднялась вслед за Максимом, застыла на секунду, как бы преграждая мужчине путь.

– Осторожно, двери закрываются. Следующая остановка… – проговорил механический голос в кабине водителя, а потом сам водитель сердито заворчал в микрофон:

– Женщина, проходите, не надо стоять в проходе. Мужчина, вы едете или как?

Алиса сделала шаг от двери, ухватилась за поручень. «Хвост» решительно впрыгнул в троллейбус.

– Мама! Ты сумку оставила! – крикнул Максим во все горло.

Двери качнулись, но еще не успели закрыться. «Хвост» стоял у кабины и протягивал водителю мелочь на талон. Алиса и Максим выскочили. Водитель громко выругался им вслед, захлопнул двери и тронулся.

Подхватив сумку, они бросились прочь от остановки, свернули за угол, потом нырнули в темную арку, оказались в большом проходном дворе, огляделись, прошмыгнули в узенький проход между «ракушками».

– Мам, а может, это правда твоя заказчица подослала бандитов? – спросил Максим, отдышавшись.

– Нет никаких бандитов. Мы едем на дачу к тете Лизе. Нам надо отдохнуть, наверстать упущенное.

– Знаешь что, мамочка, хватит морочить мне голову.

– Знаешь что, сынок, не приставай ко мне с вопросами, очень тебя прошу. Я не могу разговаривать на бегу на такие серьезные темы.

– А мы сейчас не бежим. Мы стоим. И у меня, между прочим, полные ботинки снега.

– Я взяла запасные носки. В машине переоденешься.

Постояв еще несколько минут, убедившись, что «хвост» в короткой дубленке благополучно уехал в троллейбусе, они направились к метро. В вагоне и в переходе оглядывались по сторонам, на «Краснопресненской» вошли в одну дверь, в последний момент выскочили из другой, дождались следующего поезда.

Путь к гаражу лежал через платформы Белорусского вокзала. На всякий случай они пошли по той из них, к которой прибыл поезд из Варшавы, мужественно двинулись сквозь толпу челночников, наслушались всяческой брани в свой адрес, так как продирались против движения.

Огромное темное здание гаража выглядело жутковато. Машина стояла на пятом этаже. Надо было подняться по тускло освещенной лестнице, пройти вдоль черных зарешеченных загонов для машин. Бетонные стены отражали каждый звук, шаги звучали как-то особенно гулко, и даже шепот казался оглушительным в тишине пустого мрачного здания.

– Мам, а если она не заведется? – спросил Максим.

– Поедем на электричке.

Алиса открыла ворота своего отсека, включила свет, достала из шкафчика тряпку, стерла пыль с ветрового стекла. Максимка тут же забился на заднее сиденье, вывалил все из сумки, нашел шерстяные носки, стал разуваться.

– Только сразу сложи все назад, – предупредила Алиса, усаживаясь за руль, – может, и правда не заведемся.

Она включила зажигание. Мотор поурчал и заглох.

– Мам, давай здесь переночуем, а завтра утром слесарь придет, – зевнув, сказал Максим, – здесь ведь есть какой-то дежурный слесарь. Так неохота на электричке…

– Подожди, не паникуй. Заведемся. Ты же знаешь, наша старушка всегда поначалу капризничает. Мотор опять заурчал.

– Старушка, миленькая, ты у нас такая хорошая, – заговорил Максим смешным умоляющим голоском, – заведись, пожалуйста, довези нас до дачи. Так холодно и неуютно в электричке, а потом еще пешком, в темноте.

Вроде бы все было в порядке. Алиса разбиралась в машине ровно настолько, чтобы на ней ездить. Кое-что она успела усвоить, когда заезжала в автосервис, но самостоятельно влезать в мотор ни за что бы не решилась. «Шестерка» была старая, подержанная, с фокусами. Иногда она просто так не заводилась, без всяких разумных причин. Максим начинал разговаривать с ней как с живым существом, и случалось, что она, как бы смилостивившись, трогалась с места.

– Не старайтесь, Алиса Юрьевна. Вы все равно никуда не поедете сегодня.

Оба, Алиса и Максим, вскрикнули от неожиданности.

Прямо перед машиной стоял мужчина. Он возник из воздуха, из густой темноты пустого гаража, подошел совершенно беззвучно и заговорил сразу очень громко, чтобы его услышали сквозь сердитое порыкивание мотора и закрытые окна.

Опомнившись, вглядевшись, Алиса узнала Валерия Павловича Харитонова.

Глава 33

Темно-синий микроавтобус «Форд», в каких обычно путешествуют по европейским дорогам молодые семьи среднего достатка с детьми и домашними животными, остановился у придорожного торгового комплекса на окраине небольшого городка в предгорий Швейцарских Альп.

Было два часа ночи. Мокрый снег превращался в дождь, не долетая до земли. Автостоянка перед торговым комплексом была почти пуста, черный блестящий асфальт отражал ярко освещенные витрины. Красные огоньки праздничных гирлянд, еще не убранных после Рождества и Нового года, расплывались в мелких лужах, как пятна крови.

Из микроавтобуса выпрыгнул высокий черноволосый мужчина в джинсах и непромокаемой теплой куртке.

– Ахмед, не забудь купить мне пару пачек «Мальборо-лайт», – напутствовал его молодой женский голос по-немецки.

Мужчина кивнул и зашагал к стеклянным дверям торгового комплекса. Когда бесшумные двери сомкнулись у него за спиной, на стоянку въехал огромный туристический «Икарус» с затемненными окнами.

Ахмед не спеша проходил вдоль полок продовольственного супермаркета, заполняя корзину банками колы, упаковками с готовыми бутербродами, пактами чипсов и печенья. Когда он завернул за угол и его не стало видно с автостоянки, какой-то рассеянный белобрысый очкарик налетел прямо на него со своей полной корзинкой, толкнул довольно сильно, тут же извинился по-французски с вежливой улыбкой. Ахмед мрачно выругался, а через секунду задергался, словно в припадке. На его запястье защелкнулся браслет наручников, намертво пристегнув его к рассеянному очкарику.

Свободной левой рукой палестинец попытался выхватить пистолет из кармана куртки, но руку тут же больно заломили назад.

– Швейцарская полиция. Вы арестованы, – услышал он за спиной.

Следующие пятнадцать минут прошли в полной тишине.

– Черт, куда он подевался? – пробормотала Инга Циммер, напряженно вглядываясь сквозь окошко в освещенное нутро торгового центра.

Там было пусто. Ни единого покупателя.

– Сейчас придет, – невозмутимо ответил один из арабов.

– Что он там застрял? Нам надо уезжать. Слушай, Мустафа, у твоего товарища расстройство желудка, что ли? – Инга приоткрыла окно возле водительского места и закурила.

– Я пойду посмотрю, – предложил маленький носатый Мустафа.

– Давай сходи, пусть поторопится, – вяло кивнул большой, круглый, поросший медвежьей шерстью до глаз Алихан.

Из троих арабов он был старшим и главным.

– Здесь я распоряжаюсь, – напомнила Инга. – Никто никуда не пойдет. Ждем еще пять минут и уезжаем.

Мустафа и Али выругались на своем языке. Им было противно слышать такие слова от женщины. Как это – женщина ими распоряжается? Однако приходилось мириться. В отсутствие Карла все командирские полномочия автоматически переходили к Инге.

– У меня расстройство желудка! – подал голос Натан Ефимович Бренер. – Мне надо в туалет!

– Обойдетесь, – бросила ему Инга через плечо.

– Вы что, с ума сошли? – возмутился профессор.

– Я провожу его, заодно посмотрю, где там Ахмед, – сказал Мустафа.

– Сидеть! – крикнула Инга.

Однако задняя дверца уже открылась. Профессор спрыгнул на мокрый асфальт. За ним Мустафа. Со стороны казалось, что молодой черноволосый паренек восточной наружности ведет по пустой площади пожилого седого человека, заботливо поддерживая его под локоть. На самом деле в левый бок профессора было уперто дуло маленького пятизарядного «вальтера».

Тем временем из «Икаруса» высыпала на площадь шумная толпа туристов. Вглядевшись, можно было заметить, что среди них нет ни одного старика, ни одного ребенка и всего три женщины, остальные – крепкие молодые мужчины. Все в широких дутых куртках.

Натан Ефимович в сопровождении заботливого Мустафы был уже внутри супермаркета.

– Простите, где у вас туалет? – спросил он у девушки за кассой.

– В глубине зала, направо, – ответила она по-немецки и тут же воскликнула:

– О, молодой господин где-то сильно испачкал куртку! Вот здесь, на правом рукаве, на локте, ужасное пятно! Это свежая масляная краска, у нас есть хороший пятновыводитель, надо скорей, пока не высохло.

Девушка-кассирша, совсем молоденькая, белокурая, быстро и возбужденно тараторила по-немецки.

– Где? Что? – Мустафа рефлекторно, всего на долю секунды, ослабил хватку, пытаясь разглядеть пятно на своем правом локте.

Хрупкая швейцарская девушка моментально с неженской силой заломила его руку назад и выбила пистолет. А потом полицейские, выскочившие словно из-под земли, защелкнули наручники.

– Швейцарская полиция. Вы арестованы. Из окон «микрика» никто ничего не заметил. Туристы между тем разбрелись по площади, слонялись, разминали ноги после долгой езды. Но вдруг в несколько секунд сгруппировались в плотное кольцо вокруг темно-синего «микрика». Из неорганизованной толпы они превратились в отряд спецназа. Это были бойцы-коммандос из швейцарской антитеррористической группы «Штерн». Над площадью деловито застрекотал вертолет и завис на высоте десяти метров над крышей «микрика».

– Инга Циммер! Алихан Исмаил-паша! Сопротивление бесполезно, вы окружены, – произнес громкий голос, – выходите из машины с поднятыми руками.

Площадь осветилась ярчайшими прожекторами. Капли дождя вспыхивали, как падающие звезды. Десяток дул былинаправлены в окна «микрика». Спецназовцы успели надеть черные шлемы. Под куртками виднелись бронежилеты.

Инга обмякла, словно ей перебили хребет, бессильно откинулась на сиденье и на секунду закрыла глаза.

– Выходи, Али-хан, – произнесла она шепотом, – если хочешь жить, выходи с поднятыми руками.

– Он нас подставил, будь он проклят, шайтан… – пробормотал Али сквозь зубы. – Все это было подстроено. Так неожиданно, так просто… Я хочу, чтобы он сдох, твой Карл…

– Заткнись и выходи из машины, – рявкнула Инга, не глядя на него.

– А ты? – спросил Али, вздергивая автомат.

– Я им нужна живая. Ты – необязательно. Я много знаю, и они хотят меня выпотрошить. А ты пустой, Али-хан. Ты им не нужен. Если не сдашься, они пристрелят тебя. Бросай автомат и вали отсюда, понял? – Она резко развернулась к нему.

В руках у нее была небольшая, объемом литра на полтора, банка из светлого металла цилиндрической формы. Али заметил надпись на иврите, длинную, в несколько строк, какие-то цифры, маленький значок, череп с перекрещенными костями, а потом, приглядевшись, прочитал по-английски: «Осторожно! Опасно для жизни!»

– Что это? – спросил он шепотом.

– Консервы, – усмехнулась Инга.

– Ты прихватила в Беэр-Шеве? Отлично! С этим мы прорвемся.

– Я, – уточнила Инга, – я с этим прорвусь. А ты давай вали отсюда. Сдавайся.

– Ах ты сука! – рявкнул Али. – Отдай! – Он потянулся, чтобы выхватить у нее контейнер, но тут же получил удар острым металлическим ребром банки по горлу. Рука его, сжимавшая готовый к стрельбе автомат, дернулась, и короткая очередь прошила изнутри бок «микрика».

С площади тут же ответили сдержанной стрельбой, пока только по колесам. «Микрик» задрожал и стал оседать на сдувающихся шинах.

Али-хан выронил автомат. Он не мог дышать. Он широко открыл рот, судорожно ухватился руками за горло и глядел на Ингу глазами, полными ужаса. Она спокойно выстрелила ему в рот из своего маленького изящного «браунинга».

Снаружи выстрела никто не услышал. Над площадью опять звучал громкий радиоголос:

– Повторяю, сопротивление бессмысленно. Двое ваших людей арестованы. Заложник освобожден. Бросайте оружие. Выходите из машины с поднятыми руками.

Инга быстро обшарила карманы мертвого Али, вытащила бумажник, в котором были доллары и швейцарские франки. На глазок вполне приличная сумма. Считать она не стала. Небольшой автомат повесила на шею, под просторную куртку, и застегнула «молнию» до горла. В глубокие карманы положила свой «браунинг» и ручную гранату. В небольшую спортивную сумку бросила пару коробок с патронами, новенький необстрелянный «кольт» Али-хана. Все это она проделала пригнувшись, так, чтобы ее не было видно сквозь окна.

– Внимание! Повторяем. Инга Циммер… – терпеливо гудел радиоголос.

Инга уселась на водительское сиденье и спокойно закурила. Снаружи ее отлично видели. Повисла тишина, только мерный рокот вертолета гудел в ушах.

– Подождете, свиньи, – произнесла Инга довольно громко, – будете все стоять и ждать.

Докурив до фильтра, она открыла дверцу, вышла из машины. В ее поднятых руках был металлический контейнер. Спецназовцы на площади замерли.

– Уберите вертолет! – прокричала Инга.

Натан Ефимович вышел из полицейской машины вместе с шофером и уставился на контейнер.

– Что у нее в руках? – тихо спросил молоденький шофер.

– Я не вижу издали, – ответил Бренер.

– Она держит какую-то бомбу… Но я никогда таких не видел раньше.

– Это контейнер с биологическим оружием. Бинокль есть у вас?

– У меня нет… Но я достану.

Вертолет опустился на крышу торгового центра и затих. Над площадью повисла гробовая тишина. И в тишине прозвучал громкий крик Инги:

– Всем бросить оружие! Крышка контейнера свинчена. Пломбы нет. Если в меня выстрелят, контейнер взорвется. Автомобиль с полным баком и заложник! Заложник в наручниках! Быстро!

К Натану Ефимовичу подбежал командир спецназа с биноклем. Линзы были достаточно сильные, чтобы разглядеть с большого расстояния каждую буковку на контейнере.

– Зрелые штаммы бластомикоза. Распространяются воздушно-капельным путем. Летальность девяносто процентов. Боюсь, придется выполнить все условия

Этой идиотки, мы теперь все ее заложники, – медленно проговорил Бренер.

– А дальше? Что делать потом с этим контейнером? Она будет носиться с ним по стране, и в любую минуту…

– Внутри есть дополнительная пломба. Но она недостаточно надежна. Если контейнер будет находиться в относительном покое, ничего не произойдет. Однако при любом резком толчке, при падении на твердую поверхность дополнительная пломба может вылететь. Мне надо поговорить с тем человеком, который решится пойти к ней в заложники.

– Оружие на землю, я сказала! – крикнула еще раз Инга и подняла контейнер высоко над головой. – Если в меня выстрелит снайпер, контейнер взорвется. Всем отойти! Машину и заложника оставить на площади! Наручники! Чтобы руки за спиной!

– Контейнер должен находиться в покое, – наставлял между тем Бренер здоровенного детину лет тридцати. – Думаю, наручники ваши легко расстегнутся. Первое, что вы сделаете, – вставите основную пломбу и завинтите крышку. Это просто. Вы разберетесь. А уж потом все прочее – драка, стрельба, засада, на ваше усмотрение. Но только чтобы контейнер не прострелили.

– Я понял, – кивнул швейцарец.

Словно в замедленной съемке, спецназовцы отступали. На площадь выехал черный седан и остановился в десяти метрах от Инги. Человек, сидевший за рулем, вылез, оставив дверцу распахнутой, и направился к отступившему оцеплению. Ему навстречу шел заложник. Руки его были за спиной стянуты наручниками.

– Стоять! – рявкнула Инга. – Снимите с него куртку! Бронежилет снимите! Быстрее!

Все было сделано, как она сказала. Заложник стоял перед ней в джинсах и тонком свитере. Руки опять были за спиной, в наручниках.

– В машину! На переднее сиденье! – скомандовала Инга.

Контейнер она выпустила из рук, только когда села за руль. Теперь смертоносная консервная банка лежала у нее на коленях.

– У нас была возможность прикончить ее, мы могли это сделать не один, а десять раз, – произнес командир спецназа, глядя вслед удаляющемуся седану.

– Что же вас остановило? – поинтересовался Бренер.

Он знал, что по плану Подосинского при аресте Ингу Циммер должны были непременно застрелить.

– Нам дали указание взять ее живой, – ответил сквозь зубы командир спецподразделения.

* * *
Максим был так измотан, что внезапное появление незнакомого человека из темноты его не напугало и почти не удивило.

– Мам, кто это? – спросил он, зевнув.

– Милиционер, – соврала Алиса. Харитонов усмехнулся, галантно распахнул дверцу и даже подал ей руку, помогая вылезти из машины.

– Мне не понравилось, как мы с вами расстались, Алиса Юрьевна. Давайте-ка я отвезу вас с ребенком домой. Моя машина внизу.

– И давно вы нас здесь ждете, Валерий Павлович?

– Около сорока минут. Я, знаете ли, почему-то почувствовал, что вы захотите удрать, спрятаться куда-нибудь в укромное место и отсидеться. Чтобы не допустить такой глупости с вашей стороны, я решил провести ночь в вашем гараже. Видите, я не ошибся. А кстати, куда вы собрались ехать в такое позднее время, если не секрет?

– Теперь уже не секрет. На дачу к подруге. «Значит, все-таки МОССАД, отметила про себя Алиса, – значит, не он нашпиговал квартиру „жучками“. Интересно, кто там еще? ЦРУ?»

– Понимаете, Валерий Павлович, – произнесла она задумчиво, – боюсь, я не сумею уснуть в квартире, напичканной подслушивающими устройствами.

– А, ну это не проблема, – улыбнулся Харитонов и открыл заднюю дверцу, вылезайте, Максим Карлович. Я смотрю, вы уже засыпаете.

Алиса вздрогнула. Харитонов весело подмигнул ей.

– Юрьевич, – равнодушно поправил Максим и опять зевнул во весь рот.

– Еще одна такая выходка, и я вообще не стану никогда больше с вами разговаривать, – шепотом предупредила Алиса, пока они спускались по лестнице.

– Простите, оговорился.

В машине Максим тут же уснул на заднем сиденье.

– Черный «Опель» от моего подъезда уберете? – спросила Алиса.

– Уже убрали. Это МОССАД. С ними проблем не будет. Они занимаются незаконной разведывательной деятельностью на нашей территории.

– За нами шел молодой человек в короткой дубленке.

– Да что вы говорите? – покачал головой Харитонов. – Какое безобразие! И где же он теперь?

– Понятия не имею. Мы оторвались от него.

– Ну и славно. А вообще, Алиса, вам не надоело играть в эти игры?

– Надоело, – кивнула Алиса, – тошнит уже.

– Вот и слушайтесь меня. Я все-таки профессионал. Сейчас у нас с вами одна общая задача: дождаться нашего дорогого друга. Чем скорее он явится, тем скорее все кончится. А если вы удерете, начнете прятаться по чужим дачам, вы всем очень усложните жизнь. Себе в первую очередь. Пока он вас отыщет там, вы издергаетесь от страха и напряжения, к тому же вряд ли там есть телефон под рукой. В общем, сидите-ка вы дома, Алиса Юрьевна. Дома оно всегда лучше. А «жучков» мы снимем, не беспокойтесь.

– И поставите новые, свои. А у подъезда будет дежурить какой-нибудь «Форд» или «жигуленок».

– А как же? Без этого нельзя.

– Ладно, машина пусть стоит. Но «жучков» не надо. У нас ведь есть статья о неприкосновенности жилища?

– Молодец, Алиса. Вы уже торгуетесь, – засмеялся Харитонов.

– Я не могу находиться в помещении, которое наполнено чужими ушами. Это плохо действует на психику. Я все время буду думать об этом, буду бояться вдруг заговорю во сне и скажу что-нибудь неприличное?

– Говорите на здоровье что угодно. Чужие уши как-нибудь стерпят.

– Нет, я серьезно. Это мое условие. Пока, между прочим, единственное. Вы же сами понимаете, как только он появится, я тут же вам сообщу, да и «наружка» ваша засечет. И вообще, Валерий Павлович, раз у нас с вами общий интерес, давайте общаться по-джентльменски.

От машины до подъезда Максим шел с закрытыми, глазами, он спал на ходу. Алиса сразу заметила, что черного «Опеля» у подъезда уже нет. В квартире Харитонов повел себя совершенно по-хозяйски, Алисе показалось, что он был здесь совсем недавно и все знает, каждый уголок.

Он снял ботинки и достал гостевые тапочки из коридорной тумбы, отправился в ванную мыть руки.

– Вы укладывайте ребенка, а я займусь «жучками». Максимка спал так крепко, что ему не мешал ни яркий свет в детской, ни возня Харитонова. Алиса отправилась на кухню приготовить чай. И тут обнаружила, что в доме нет ни чая, ни сахара, ни хлеба.

– Валерий Павлович, я сбегаю в супермаркет, пока вы тут возитесь, сообщила она шепотом, – я ведь так и не успела купить никакой еды.

Он аккуратно вытащил плоский блестящий кругляшок с тонкими проводками из-за батареи центрального отопления и вскинул глаза на Алису:

– Половина второго ночи. Не время ходить по магазинам.

– И все-таки я пойду. У нас здесь круглосуточный супермаркет в двух шагах.

– Ну, давайте. Я подожду, – легко согласился Харитонов.

Оставшись один, он прошелся по квартире, размышляя, как лучше воспользоваться внезапным уходом хозяйки. С «жучками» он уже разобрался. Квартира как прослушивалась, так и будет прослушиваться, только уже не олухами из МОССАДа, а его людьми. Одного олуха час назад сняли по его наводке ребята из ФСК. Второго ищут и скоро найдут.

В квартире был беспорядок. Хозяйка еще не успела разобрать вещи после возвращения. На стуле у ее тахты висели джинсы. Взгляд Харитонова наткнулся на бумажный прямоугольник, который валялся у ножки стула. Он поднял. Это была визитная карточка, выпавшая, вероятно, из кармана джинсов.

«Посольство Соединенных Штатов Америки в Израиле. Атташе по связям с общественностью мистер Уильям Баррет. Тель-Авив…» Дальше шел адрес и шестизначные тель-авивские телефонные номера. С обратной стороны был от руки написан еще один номер, семизначный. Возможно, московский.

Недолго думая, полковник спрятал визитку к себе в карман.

* * *
Алиса вышла из подъезда, огляделась, спокойно обошла машины, стоявшие во дворе. Все они были пустыми. Значит, люди Харитонова либо не приехали еще, либо прячутся где-то дальше, в соседнем дворе. Пустячок, но приятно.

Алиса отправилась за покупками в половине второго ночи не только потому, что дома не было никакой еды. Ей стало интересно, кто теперь дежурит у ее подъезда. Она хотела определить для себя, насколько оперативен Харитонов. С самого начала закралось подозрение, что теперь за ним стоят уже не славные органы, а нечто совсем другое. Слишком дорого и элегантно он был одет, слишком шикарная была у него машина. Да, конечно, КГБ стал теперь иной организацией, название сменилось, но вряд ли зарплаты сотрудников, даже полковников, столь велики. Ну никак не верилось в это.

Еще в ресторане она обратила внимание на золотые часы «Ролекс», тускло поблескивающие на его запястье, заметила платиновый перстенек, украшающий толстый мизинец. Черный топаз, с диагональю из пяти довольно крупных бриллиантов. И такие же запонки, такая же галстучная булавка. Скромненько, но со вкусом.

«А не бандитом ли вы заделались, уважаемый Валерий Павлович? – подумала Алиса. – Ведь известно, что многие ваши коллеги, отставные майоры и полковники, идут в охранные структуры. А что обычно охраняют в наше время? Большие деньги и больших людей».

Снег поскрипывал под ногами, свежий ночной морозец пощипывал лицо. Было так приятно идти в одиночестве по родному переулку в магазин за продуктами, молчать, дышать, слушать тишину.

В пустом супермаркете она сосредоточенно выбирала продукты. Денег осталось совсем мало. На карточке двести долларов, и никаких заначек. Она все потратила на поездку в Израиль. Сколько времени придется прожить на эти двести долларов, неизвестно. Вряд ли ей сейчас дадут выйти на работу и взять очередной заказ.

Вряд ли она вообще когда-нибудь вернется к прошлой нормальной жизни. Возможно, этих двухсот долларов как раз и хватит до конца…

«Стоп. Прекрати, – одернула себя Алиса, – не раскисай! Никто не заинтересован, чтобы мы погибли. Мы нужны им живые и невредимые, Ну в самом деле, почему я так страшно паникую? Что, Карл схватит Максима или меня, приставит дуло к виску и использует в качестве заложников? И ради этого он заявится в Москву? Разумеется, нет. Но он может озвереть, когда поймет, что я его подставила и собираюсь сдать Харитонову. И в общем, он будет прав, потому что это такое паскудство, такое… Господи, о чем я? Он ведь бандит, террорист, хладнокровно отправлял на тот свет целые автобусы с заложниками, он спокойно отравил американца Денниса Шервуда, он держал дуло у моего лба одиннадцать лет назад. Но не выстрелил… А собственно, почему они все так уверены, что он жаждет познакомиться поближе со своим сыном? С чего они взяли?»

Она начала тупо убеждать себя, что все это бред и Карл Майнхофф здесь не появится.

На обратном пути она почти бежала. Ей вдруг стало противно оттого, что Харитонов сидит в ее квартире, и Максимка может проснуться.

Свернув за угол, не успев войти во двор, она резко остановилась. В тишине почудились мужские голоса. Она осторожно выглянула из-за угла дома и заметила два мужских силуэта под фонарем. Один стоял, другой присел на корточки у какой-то машины. На всякий случай Алиса решила подождать, пока они уйдут.

Ушли они буквально через минуту. Вернее, убежали. Она едва успела отступить в темноту между домами, они промчались мимо нее и исчезли за поворотом в конце переулка.

Подождав для верности еще несколько минут, Алиса направилась к своему подъезду и машинально бросила взгляд на ту машину, которая стояла на отшибе, под фонарем и возле которой только что возились двое мужчин.

Это был темно-лиловый «Ауди» полковника Харитонова.

Глава 34

– Не дергайся, – предупредила Инга заложника, – если что, контейнер упадет и взорвется.

Продолжая вести машину, она одной рукой извлекла из кармана своей спортивной сумки одноразовый шприц-ампулу и моментальным движением всадила иглу заложнику в плечо, сквозь тонкий свитер. Он сильно вздрогнул и через минуту потерял сознание.

Машина ехала вверх по горной дороге со скоростью сто километров в час. Снег залеплял ветровое стекло. Седан поднимался все выше в горы, дорога становилась скользкой, извилистой. Вверху стрекотало несколько полицейских вертолетов.

– Инга, не делайте глупостей, – заговорило переговорное устройство в машине, – если с контейнером что-то произойдет, вы первая пострадаете. Через тридцать минут после заражения ваша кожа и слизистая покроются язвами. Уродливыми, очень болезненными волдырями. То же самое произойдет внутри вас. Будут поражены легкие, печень, лимфатические узлы. Вы станете кашлять кровью. Температура поднимется выше сорока. Ваше тело превратится в одну сплошную гноящуюся язву. Прежде чем вы умрете, вам придется страшно мучиться не меньше сорока восьми часов. Ни один наркотик не снимет боль.

Инга узнала голос профессора Бренера и тихо рявкнула:

– Заткнись, еврейская морда!

– Инга, что с заложником? – произнес уже другой, незнакомый голос.

– Притомился и уснул.

– Что вы ему вкололи?

– Не твое собачье дело!

– Если вы его убьете, у вас останется значительно меньше шансов.

– У вас их не останется вовсе, если я вскрою контейнер.

– Послушайте меня, Инга, вам гарантируется жизнь, если вы остановитесь, спокойно закроете пломбу, завинтите крышку контейнера и выйдете из машины, – в разговор опять вступил Бренер, – вы совершенно одна сейчас, вам не от кого ждать помощи. Вы не справитесь, и сами знаете это. К тому же вы наверняка заражены, но пока в легкой форме. Контейнер уже не герметичен. Если вы не будете терять время, вас сумеют спасти. С каждой минутой шансы уменьшаются.

– Кончай свои еврейские штучки, – рявкнула она в ответ, – не надо делать из меня идиотку. Ты забыл, у меня среднее медицинское образование.

– Посмотрите на себя в зеркало. У вас покраснели глаза, у вас появились пятна на лице. Вас знобит и бросает в жар. Вы заражены, Инга, вам нужна медицинская помощь.

– Заткнись, ублюдок, – она взглянула в зеркало. По лицу скользили пестрые тени снежинок. Ее зазнобило, потом бросило в жар. Она зажала контейнер между коленями, оторвав руку от руля, осторожно завинтила крышку, а потом спокойно и громко произнесла:

– Ну хватит! Мне надоело ваше вранье. Заткнитесь все и слушайте меня. В машине мина с часовым механизмом. У вас будет ровно двадцать минут, чтобы обезвредить ее. Контейнер останется на переднем сиденье. Заложник очухается не раньше чем через тридцать минут, но и потом довольно долго не сможет координировать свои движения. Я уйду, и у меня в руках будет дистанционный пульт. Если вы попытаетесь меня убить, я успею нажать на кнопку пульта, и взрыв прозвучит раньше. Вы меня поняли?

– Мы вас поняли, Инга. Мы дадим вам уйти, – ответил незнакомый голос по-немецки, с сильным французским акцентом.

– Разумеется, дадите. Вам прежде всего придется заняться машиной. И учтите, у меня есть еще один контейнер. Я захвачу его с собой.

Она стала постепенно сбавлять скорость. Впереди был туннель. Машина нырнула в него и тут же остановилась. Заложник застонал и приоткрыл глаза. Инга достала еще одну ампулу и опять всадила ему в плечо. Потом вытащила из сумки небольшую мину, положила на пол, под переднее сиденье. Затикал часовой механизм.

Инга открыла дверцу и выскользнула из машины. Сверху из вертолетов было видно, как фигура в светлой куртке выбежала из туннеля и бросилась в рощицу, тянувшуюся вдоль пологого склона.

Снайперы держали ее на прицеле, но ни один не выстрелил.

* * *
– Ну что, Максим не просыпался? – спросила Алиса с порога.

– Нет, все нормально, – ответил Харитонов.

– Квартиру успели обыскать? – Алиса, села на скамейку в прихожей и сняла сапоги.

– Зачем? Я отдыхал, вот нашел альбом со старыми фотографиями. Вы, оказывается, храните несколько снимков Карла.

– Просто забыла порвать и выбросить, – буркнула Алиса, забирая альбом у него из рук.

– А, ну-ну. А то я думал, мало ли, может, скучаете иногда по своей первой романтической любви. Все-таки почти четыре года были вместе. Кстати, почему вы не вышли за него замуж?

– Валерий Павлович, отстаньте, пожалуйста, – произнесла Алиса с мягкой улыбкой, – вам сейчас надо думать не о моей первой романтической любви, а о своей машине.

– Что вы имеете в виду? – Харитонов напрягся.

– Вам придется спуститься и посмотреть, все ли в порядке с вашим замечательным «Ауди».

– Слушайте, вы можете по-человечески объяснить, в чем дело?

– А стоит ли? – задумчиво спросила его Алиса и прошла в кухню. – Выгодно ли мне это? Я лучше промолчу, вы еще немного посидите здесь, я угощу вас чаем, вы проинструктируете меня подробно, как мне и моему ребенку, двум жалким червячкам, которых вы насадили на крючок, вести себя, чтобы вам было удобней поймать здоровенную рыбину, то есть террориста Карла Майнхоффа. Вы меня припугнете, конечно, еще разок, для верности. А потом уйдете, спокойно сядете в свой красивый автомобиль и – бабах! От вас живого места не останется. Ну с какой стати мне предупреждать вас, товарищ полковник? Зачем мне спасать вам жизнь?

– Прекратите, я уже оценил ваше благородство. Что вы там увидели?

– Два молодых человека возились возле вашей машины, а потом убежали, Алиса разложила продукты, пересыпала сахарный песок из пакета в банку, убрала в холодильник масло, сыр и колбасу.

– Как они выглядели? – тихо спросил Харитонов.

– Молодые, крепкие. Я не приглядылась. Темновато сейчас, даже под фонарем. Вероятно, вам придется вызвать специалистов.

– Они заметили вас?

– Нет. Вряд ли они дали бы мне уйти, если бы заметили.

Валерий Павлович ничего не ответил и схватился за телефон.

Через полчаса подъехала оперативная группа. Харитонов ушел во двор наблюдать, как будут разминировать его «Ауди».

Оставшись одна, Алиса почувствовала, что у нее закрываются глаза. Она заперла дверь на все замки и на цепочку, быстро ополоснулась в душе. Перед тем как лечь спать, она зашла к Максимке.

Горел ночник. Одеяло съехало на пол, ребенок разметался по кровати. Алиса подняла одеяло, накрыла его, поцеловала. Лоб был влажный и горячий.

– Мама, бежим! Там кто-то есть… – произнес он громко, отчетливо и опять сбросил одеяло.

Алиса принесла градусник, села на кровати, придерживая его руку.

– Мамочка, холодно, – бормотал Максим, не открывая глаз, – он идет за нами. Я боюсь.

– Все хорошо, малыш, никого нет. Мы с тобой дома, – шептала Алиса, поглаживая его влажные волосы.

– Почему он сказал «Карлович»? Я ведь Юрьевич… Он так пошутил? Максимка открыл глаза и резко сел на кровати.

Алиса едва успела подхватить градусник. Тридцать восемь и пять.

– Ложись, у тебя высокая температура. Сейчас я оботру тебя уксусной водичкой, дам тебе панадол, и ты будешь спать. А завтра вызовем врача.

– Почему он сказал «Карлович»? Кто такой Карл? Почему ты не отвечаешь? Максим заплакал.

– Он так пошутил, малыш. Он вообще не знал твоего отчества. Ляг, пожалуйста. Если будешь плакать, температура еще выше подскочит. Ну что ты, маленький мой? Ну пожалуйста, не плачь…

Максимка всхлипывал, уткнувшись лицом в ее плечо.

– Мамочка, это был не милиционер… Он такой мерзкий, на серого слизняка похож. Ты больше с ним не общайся, ладно?

– Конечно, малыш. Он больше никогда не появится. Вообще, все плохое кончилось. Главное, чтобы ты поскорей поправился. Укладывайся и перестань плакать. Я сейчас приду. – Она поправила подушку, встала, закрыла форточку.

На кухне она приготовила уксусную воду для обтирания, взяла из холодильника бутылку с детским панадолом в сиропе и чуть не выронила все это из рук, когда проходила по коридору.

Английский замок входной двери щелкнул. Потом послышался скрежет ключа в нижнем, запасном замке. Дверь приоткрылась, дернулась. Звякнула цепочка. Дверь дернулась еще раз.

Стараясь не издать ни звука, Алиса поставила на тумбочку все, что держала в руках, молнией кинулась на кухню, схватила самый здоровенный нож, вернулась в прихожую, вжалась в стену у двери и перестала дышать.

И тут раздался короткий звонок. Кто-то надавил на кнопку снаружи. А потом послышался тихий голос Харитонова:

– Алиса, снимите цепочку. Я не хочу ее перекусывать. Она вам еще пригодится.

– Что вам надо? Я вызову милицию! – крикнула она в ответ.

– Ну вы впустите меня, и я вам все объясню.

– С какой стати мне вас впускать? Кто вы, собственно, такой, Валерий Павлович? Вы ведь теперь не в органах служите и официальным лицом не являетесь.

– Алиса Юрьевна, снимите цепочку, иначе мне придется ее перекусить.

– Зубами? – нервно усмехнулась Алиса.

– Кусачками.

– Ну, точно, – она сняла цепочку и открыла дверь, – я все правильно поняла. Вы теперь бандит, а не чекист.

Харитонов быстро вошел в квартиру, закрыл дверь. Лицо его было бледно-зеленым. Алиса положила нож; взяла миску с уксусной водой и бутылку с панадолом.

– У меня заболел ребенок. Сначала я займусь им, а потом вы мне объясните, зачем опять заявились сюда. Если ваши объяснения покажутся мне недостаточно убедительными, я вас выставлю за дверь.

Не дожидаясь его ответа, она направилась в детскую. Максимка уже спал. Она не стала будить его, чтобы дать ложку панадола, осторожно обтерла влажной салфеткой. Лоб был уже не таким раскаленный, во сне температура немного снизилась. Она не стала гасить ночник, дверь оставила приоткрытой и вернулась к Харитонову.

Он сидел и курил на кухне. Она с удивлением заметила, что рука с сигаретой дрожит.

– Что, Валерий Павлович, перенервничали? – спросила она сочувственно, уселась напротив и тоже закурила. – Ну, что вы хотите еще мне сказать? Я вас внимательно слушаю.

– Почему вы решили, будто я больше не работаю в органах? – Голос его был немного хриплым, покрасневшие глаза придавали его лицу нечто жалкое, кроличье.

– Как говорит мой сын, прикид у вас бандитский.

– А, это? – он мельком взглянул на свой перстень. – Это подарок от товарищей по службе, за выслугу лет.

– Понятно, – кивнула Алиса, – документы имеются у вас какие-нибудь, товарищ Харитонов?

– Что? – он удивленно заморгал.

– Удостоверение служебное можно посмотреть?

– Вы это серьезно, Алиса Юрьевна? – он прищурился и даже вроде приободрился немного.

– Вполне. Я ведь должна знать, кого пустила к себе в дом глубокой ночью.

– Пожалуйста, – он вытащил из внутреннего кармана пиджака пластиковую карточку с цветной фотографией.

«Акционерное общество „Шанс“. Начальник отдела безопасности», – прочитала Алиса и вернула карточку.

– Замечательно, Валерий Павлович. И зачем же понадобился этому самому «Шансу» террорист Карл Майнхофф?

Харитонов загасил сигарету и уставился на Алису воспаленными злыми глазами. Он молчал очень долго, она уже потеряла терпение. Ей страшно хотелось спать, был четвертый час ночи.

– Алиса, вы хотите, чтобы вас оставили в покое? – произнес он наконец медленно, почти по слогам. – Вы хотите, чтобы этот человек никогда больше не возник на вашем горизонте ни в Москве, ни в Израиле, ни в Северной Гвинее?

– Я не собираюсь в Северную Гвинею, – перебила его Алиса.

– Не надо ловить меня за язык! – он побагровел и шарахнул кулаком по столу.

– Валерий Павлович, – Алиса поднялась с табуретки, – будьте так любезны, убирайтесь вон!

– Не-ет, Алиса Юрьевна, я не буду так любезен. Я никуда не уйду. Мне необходимо остаться в вашей квартире и дождаться звонка. Майнхофф позвонит вам, и я должен присутствовать при разговоре.

Алиса, ни слова не говоря, вышла из кухни в прихожую, взяла в руки телефон, но тут же застыла, не успев набрать 02. Щелкнул предохранитель пистолета. Дуло вжалось в спину, между лопатками.

– Не надо вызывать милицию, Алиса. Это не в ваших интересах. Я успею исчезнуть, пока они доедут, и никто не поверит вам, что уважаемый человек, отставной полковник ФСБ, вломился ночью к вам в квартиру. Нет следов взлома и борьбы, из дома ничего не пропало, – голос Харитонова у Алисы за спиной звучал спокойно, но слышалась все-таки нервная хрипотца.

– Тогда почему вы так испугались? – спросила Алиса, не оборачиваясь, все еще чувствуя холодок дула между лопатками.

– Я вовсе не испугался. Просто мне постоянно приходится предупреждать всякие глупости с вашей стороны, и я, честно говоря, устал от этого.

– Главной моей глупостью было то, что сказала вам о двух незнакомцах у вашей машины. Я, идиотка такая, подумала в этот момент о вашей жене, о двух дочерях, о годовалом внуке.

– Для вас это был совершенно нормальный поступок, и нечего считать себя героиней, – процедил сквозь зубы Харитонов, – люди вашей породы не способны себя защитить и пожертвовать чужой жизнью. Это органически не свойственно вам. Вы всегда будете размышлять, рефлексировать, изводить себя всякой дрянью, которую принято называть угрызениями совести. Так что не считайте себя героиней и не ждите от меня благодарности.

– Вам не кажется, что лекцию по психологии удобней читать без пистолета в руках? – тихо спросила Алиса.

– Это не лекция. Я просто называю вещи своими именами.

– Хорошо, я поняла. Для меня нормально спасти вам жизнь, а для вас нормально после этого упереть дуло мне в спину.

– Совершенно верно. Вот мы и расставили с вами все точки над "и". Мы знаем, чего нам ждать друг от друга. Это к лучшему. Это облегчит общение.

– Никакого общения быть не может. Карл убьет вас. Или вы надеетесь перехитрить его? Не лезьте, Валерий Павлович, вы не выберетесь живым.

– Это мое дело. А вот у вас очень мало шансов, Алиса, если будете продолжать в том же духе.

– Но ведь вы не выстрелите, Валерий Павлович. Вы напрасно меня пугаете. Я вам живая нужна. Так что уберите вашу пушку от греха подальше, а то я чувствую, у вас ручки дрожат, нажмете там что-нибудь ненароком.

– Не обольщайтесь. Я могу обойтись и без вас. Одного Максима будет вполне достаточно, – медленно произнес Харитонов, но пистолет все-таки убрал.

Глава 35

Туннель был просвечен насквозь прожекторами. С миной, которую оставила в машине Инга Циммер, возились страшно долго. Удалось обезвредить за три минуты до взрыва. Бывший заложник долго не приходил в себя. Его увезла «Скорая». Никто пока не знал, что именно вколола ему сумасшедшая девка, и опасались неприятных последствий.

Злосчастный контейнер был заснят десятком фото – и телекамер. Пресс-конференция профессора Бренера началась стихийно, прямо на обочине шоссе. Репортеры набежали как из-под земли, и даже спецназ оказался бессилен.

– Сколько жизней может унести эта штука? – выкрикнул первый лихой юноша-репортер, пробившийся через оцепление.

– Счет идет на сотни тысяч, – устало произнес Бренер в микрофон, инфекция распространяется на радиус около пяти километров, учитывая взрывную волну, может распространиться дальше. Штаммы очень жизнеспособны, сохраняются в воздушной среде до десяти дней. Устойчивы к температурным колебаниям от минус пятидесяти до плюс пятидесяти градусов по Цельсию. Передается воздушно-капельным путем. Каждый зараженный моментально становится источником инфекции, и заболеют все, кто войдет с ним в контакт.

– Существуют какие-либо методы профилактики и защиты? – выкрикнул тоненький голосок из толпы журналистов.

– Существуют, – кивнул Бренер, – к некоторым видам биологического оружия уже разработаны системы защиты. Но штаммы бластомикоза, которые находятся в этом контейнере, устойчивы к любым вакцинам и антибиотикам.

– Каким образом будет уничтожен контейнер? Похоронен, как ядерные отходы?

– Ни в коем случае. Живая культура бластомикоза, как чумы и холеры, способна сохранять болезнетворность под землей сотни лет. Единственный способ уничтожить штаммы – растворить контейнер в большом количестве азотной или серной кислоты.

На следующее утро фотографии профессора Бренера с контейнером в руках были помещены на первых полосах всех газет, не только швейцарских, но европейских и американских. Заголовки гласили:

«В результате блестящей операции бойцов швейцарского спецподразделения „Штерн“ освобожден из рук террористов гражданин Израиля профессор-биохимик Натан Бренер…»

Все события прошедшей ночи излагались с потрясающими, душераздирающими подробностями. Так, одна уважаемая французская газета уверяла своих читателей, будто все четверо террористов были заражены новейшим вирусом «никарагуанского бешенства», который они подцепили при похищении профессора из лаборатории в Беэр-Шеве. Натан Ефимович никогда в жизни не слышал о таком вирусе. Оказывается, он влияет исключительно на психику и никак не вредит физиологическим функциям организма, даже наоборот, повышает энергетику, делает зараженного силачом-суперменом. Человек становится чем-то вроде непобедимого киборга, лишенного страха и жаждущего крови.

Сам профессор якобы не заразился только потому, что был заблаговременно вакцинирован. Он вообще делал себе прививки от всех инфекционных заболеваний, над которыми работала его лаборатория, о чем сам заявил в интервью корреспонденту уважаемой газеты.

Далее говорилось, что злосчастный контейнер, наполненный вирусами этого самого «никарагуанского бешенства», на самом деле не будет уничтожен. Швейцарские спецслужбы намерены тайно использовать его в своих целях под руководством профессора Бренера.

Другая газета, немецкая, оказалась более скромной и сообщила всего лишь о том, что известная террористка Инга Циммер вскрыла контейнер с бластомикозом, заразилась и теперь бегает по Альпам, распространяя инфекцию.

Но все издания были единодушны в одном: Израиль оскандалился. Только что урегулированный усилиями ООН арабо-израильский конфликт опять обострился. Представители ООН инспектируют иракские секретные объекты, а оказывается, израильтяне производят по-тихому чуму двадцать первого века, тем самым подвергая страшной опасности весь мир. Теперь неизвестно, когда и чем разрешится международный кризис.

Следующей по важности новостью стала паника на бирже, лихорадка на рынке ценных бумаг. Запрыгали цены на нефть, стали падать и подниматься курсы разных валют.

Впрочем, экономические новости Натана Ефимовича не интересовали. Он ничего не понимал ни в акциях, ни в биржевой лихорадке, ни в ценах на нефть.

Глава 36

– Алиса, у вас есть раскладушка? – спросил Харитонов как ни в чем не бывало.

– Обойдетесь, – буркнула Алиса, – будете сидеть на кухне. Я вас не приглашала. Вас здесь нет.

Она захватила подушку и одеяло со своей тахты, ушла к Максимке в комнату и закрыла дверь. Стараясь не шуметь, разложила старое кресло-кровать, завела маленький будильник на девять, забилась под одеяло.

Только что ей казалось, стоит лишь положить голову на подушку, и она заснет как убитая. Но никак не получалось. Она кожей чувствовала присутствие Харитонова за стенкой, и в этом было что-то из фильмов ужасов, из детских необъяснимых страхов, которые окатывают среди ночи ледяной волной, медленно под-, ступают к кровати из темных углов, тянут длинные скользкие щупальца к лицу, к горлу, не дают шевельнуться, заорать на всю квартиру, и кажется, ты совершенно один в мире, и нет спасения.

От того, что в отставном полковнике товарище Харитонове не наблюдалось ничего мистического, от того, что он был вроде бы живым существом, из мяса и костей, и новые ботинки ему иногда натирали пятки, и в животе у него бурчало от молочнокислых продуктов, становилось почему-то еще страшней.

Максимка застонал, позвал ее, не открывая глаз. Она прижала ледяную ладонь к его горячему лбу. Не меньше тридцати восьми. Он всегда болел с высоченной температурой. Иногда температура подскакивает у него просто от возбуждения. Его нельзя назвать нервным ребенком, просто слишком развито воображение.

У него тоже бывают необъяснимые ночные страхи. Он, как Алиса в детстве, боится темноты. Он терпеть не может оставаться дома в одиночестве, включает свет во всех комнатах, в ванной и в туалете, врубает на полную громкость оба телевизора, радио и магнитофон. Днем под этот грохот делает уроки, вечером спокойно засыпает при ярком свете и оглушительном шуме.

Он давно не расспрашивает о своем отце, о человеке, придуманном Алисой. Он знает, нету него отца, но глубоко верит, что когда-нибудь появится, пусть не родной, это не важно. И что теперь будет, если он узнает о Карле Майнхоффе? Не удастся соврать и схитрить. Придется сказать правду.

Вот твой отец, малыш. Он неплохой человек, правда, международный террорист, профессиональный убийца, которого ловят все спецслужбы мира, а так в общем ничего. Ты только не волнуйся, его сейчас арестует этот серый дядька, которого ты назвал слизняком. Это справедливо. Он преступник, стало быть, должен сидеть в тюрьме, как сказал один из твоих любимых киногероев, Глеб Жеглов. Ты ведь согласен с этим, малыш. Вор должен сидеть в тюрьме, а убийца тем более. Я тоже согласна…

Алиса не заметила, как уснула. Разбудил ее негромкий стук в дверь. Ей показалось, она проспала всего несколько минут, однако на часах было восемь. Стук повторился, Алиса услышала, что в прихожей надрывается телефон. Максимка перевернулся на другой бок, тяжело вздохнул. Прежде чем открыть глаза, Алиса пощупала его лоб. Температура упала. Ребенок спал крепко и был мокрый, как мышонок.

Накинув халат, Алиса выскользнула за дверь.

– Возьмите трубку, – сказал Харитонов.

Он был без пиджака, без галстука, в рубашке навыпуск. Алиса поняла, что он не постеснялся улечься на ее кровать, поверх покрывала, укрылся пледом, и вполне нормально выспался. Ремни, к которым крепилась кобура, он тоже снял, но пистолет лежал у него в кармане брюк.

В трубке молчали. У Алисы пересохло во рту.

– Алло, я слушаю, – повторила она в третий раз, и откуда-то издалека, словно с другой планеты, тихий низкий голос произнес почти без акцента:

– Доброе утро. Лисенок.

* * *
Вдали, на склоне, заманчиво дрожали огоньки отелей. Больше всего на свете Инге хотелось сейчас принять горячий душ, съесть большой прожаренный бифштекс с французским картофелем, выпить водки, а потом, забившись под пуховую перину в уютном номере маленького горного отеля, проспать часов десять, не меньше.

Но она знала, что служащие всех окрестных отелей и лыжных баз уже получили по факсу ее фотографии и подробное описание. Везде ее ждут переодетые агенты и арестуют через несколько минут после того, как она переступит порог. И еще она знала, что прежде всего ей нужны лыжи, не горные, а обычные, пластиковые, самые легкие, крупномасштабная карта, рюкзак вместо сумки, запас продовольствия и толстый теплый свитер.

У Инги кружилась голова, подташнивало от голода, перед глазами расплывались ослепительные разноцветные круги. От тяжелой сумки, наполненной железом, ныло плечо.

Внизу показалась ровная редкая цепочка огней. Через полчаса Инга спустилась к узкому шоссе. Мимо проехало несколько грузовиков, но она не решилась голосовать. Сейчас главное не привлекать к себе внимания. Чем меньше народу ее увидит, тем лучше.

Наконец за склоном появились первые дома. Инга с облегчением отметила, что вышла к небольшой деревне как и рассчитывала. Ей нужен только магазин. Вряд ли владельцы деревенских лавок успели получить факсы с ее портретами.

Между тем стало светать. Над горами поднималось холодное солнце. Снег сверкал на вершинах. Деревня просыпалась, и хозяин универсального магазина ничуть не удивился, когда женщина в светлой куртке постучала в стеклянную дверь.

– Сейчас, мадам, мы уже открываемся. Инга шагнула внутрь, быстро огляделась и, не обнаружив ничего подозрительного, направилась в угол, в котором стояли горные лыжи. Взглянув на себя в огромное зеркало, она слегка отшатнулась. На бледном, почти синем лице были красные пятна, глаза слезились, слипшиеся, заиндевелые пряди падали на лоб. Она знала, что пятна эти всего лишь результат нервного напряжения и смертельной усталости. Обыкновенная крапивница, не более. Однако слова профессора Бренера об ужасных язвах и волдырях все еще стояли в ушах.

Отвернувшись от зеркала, она занялась лыжами и ботинками.

– Мадам, вам нужна моя помощь? – спросил добродушный толстяк-хозяин. Посмотрите, это новейшая модель…

– Нет, – буркнула Инга, – я сама, спасибо. Она очень торопилась, примеряя ботинки. Подобрав нужный размер, не стала снимать, в коробку запихнула свои промокшие насквозь кроссовки. Свитер и рюкзак схватила первые попавшиеся. Затем побросала в корзину большую банку говяжьей тушенки, несколько пачек сухого печенья, двухлитровую бутылку минеральной воды, упаковку нарезанной твердой колбасы, пакетики с орехами и сушеными фруктами, блок сигарет, путеводитель с крупномасштабными картами и еще кое-какие мелочи.

– Вам помочь отнести лыжи к автомобилю? – спросил хозяин, когда она подошла к кассе.

– Нет, – она еле сдерживалась, чтобы не наорать на этого румяного сонного швейцарца, и даже заставила себя улыбнуться, но вместо улыбки получилась болезненная гримаса.

– Мадам, вам плохо? – заволновался хозяин.

– Спасибо, все в порядке, – она вытащила бумажник убитого Али-хана и положила на никелевую тарелку у кассы пачку франков.

Хозяин удивился, что такая большая сумма платится наличными, но вида не подал. Инга упаковала в объемный рюкзак свою спортивную сумку, сверху уложила свитер и пакет с продуктами.

– Если вы без машины, мадам, мой сын мог бы вас подвести, здесь совсем недалеко прокат автомобилей.

– Спасибо. Я доберусь на лыжах.

– А в каком вы остановились отеле? – не унимался хозяин. ,

– Благодарю вас, всего доброго. У вас здесь очень красиво. Сегодня отличная погода. До свидания, – отчеканила Инга, как автомат, и быстро вышла.

Утреннее горное солнце брызнуло в глаза. Инга надела темные очки, отошла подальше от магазина, бросила рюкзак прямо на снег у обочины шоссе и встала на лыжи. Она чувствовала, что много пройти не сумеет. Надо сделать привал, поесть, разобраться с картой и подремать хотя бы час.

Она не знала, удастся ли найти подходящее место. Вокруг был снег, ухоженные деревни, лыжные базы и отели. Ни заброшенных сараев, ниразвалившихся пустых домов. Ей предстояло проделать огромный путь, и не раз придется где-то останавливаться на ночлег. Инга шла к итальянской границе, к перевалу Сим-плон.

Спустившись по крутому склону, она не спеша поехала по заснеженному лугу. На краю что-то темнело. Скоро стало видно, что это каменный остов дома, остатки какого-то хозяйственного строения. Инга удивилась такому везению.

Крыши не было, но поперек обломанных стен лежало несколько неструганых досок. Доски были и внутри, на полу. Она стряхнула снег, отстегнула лыжные крепления, поставила лыжи в угол, вытянула из рюкзака новый свитер, положила его под голову, попробовала улечься на доски, примериться, сумеет ли вот так, прямо здесь, поспать хоть немного. Но, как только легла, почувствовала, что встать уже не может. Не было сил. Ничего больше не хотелось – ни есть, ни сверяться с картой. Она закрыла глаза и провалилась в обморочный сон.

* * *
– Здравствуй, Валера, – очень медленно проговорила Алиса в трубку.

Там, на другом конце, замерли, молчали несколько секунд, а потом голос почти без акцента так же медленно произнес:

– Значит, я не буду богатым, раз ты сразу меня узнала.

– Нет, Валера, не будешь. Ты собирался морить у нас тараканов, но все отменяется. У меня заболел ребенок.

– Максим болен? Что с ним? – тревожно спросил Карл Майнхофф.

– Кажется, простудился. Вот сейчас собираюсь вызвать врача из районной поликлиники. Температура высокая. Так что тараканы пока пускай поживут. Счастливо, Валера. Спасибо за заботу.

– Подожди, вы ведь совсем одни, некому сходить в аптеку и за продуктами. Давай я подъеду к вам, привезу еду, лекарства какие-нибудь. Скажи, какие ему нужны лекарства?

– Нет, Валера, ни в коем случае. У Максима может быть опасный грипп, ты заразишься. Потом, когда он поправится, мы обязательно встретимся. Потом, ладно?

Не дождавшись ответа, Алиса нажала кнопку отбоя. У нее было такое чувство, словно она только что в одиночку за несколько минут разгрузила вагон кирпичей. Она еще не успела ничего решить, а уже разыгрывала импровизированный спектакль перед Харитоновым и предупреждала Карла. Она была бы рада объяснить самой себе, почему так поступает, но не могла, не было времени сориентироваться. Инстинкт сработал прежде разума и логики. Был ли это инстинкт самосохранения или какой-то противоположный, самоубийственный, Алиса пока не знала.

Карл понял ее с первого слова. И тут же подыграл. Практически она ему все сказала, предупредила. Дальше – будь что будет.

Она старалась не встречаться взглядом с Харитоновым. Он стоял совсем близко и дышал ей в лицо. От него веяло кислым нездоровым запашком пожилого мужчины, который с утра не почистил зубы. Не сказав ему ни слова, Алиса тут же набрала номер детской поликлиники. Она не успела удивиться, что вместо гудка в трубке послышался щелчок и ей сразу ответили. Обычно в районную поликлинику, в «вызов на дом», приходится дозваниваться не меньше получаса. Там всегда занято.

– Будет доктор, в первой половине дня, – заверил ее вежливый мужской голос вместо обычного ворчливого, старушечьего.

Но этому Алиса не придала значения. Она знала, что иногда в регистратуру детской поликлиники сажают студентов-практикантов. На Харитонова она не взглянула, молча отстранила его рукой, ушла в Максимкину комнату и закрыла за собой дверь.

Он тут же ворвался вслед за ней.

– Кто вам звонил?

– Не надо орать, – поморщилась Алиса, – ребенка разбудите.

Но Максимка уже проснулся. Он открыл глаза, резко сел на кровати, растерянно, испуганно уставился на Харитонова.

– Мамочка, я заболел. Горло болит. А который час?

– Доброе утро, малыш, – Алиса поцеловала его, поставила градусник, – ты лежи, не вскакивай. Сейчас померим температуру, потом я тебе чайку принесу.

– Мам, почему он еще здесь? – шепотом спросил ребенок. – Он что, ночевал у нас?

– Да. Ты не обращай на него внимания, – прошептала в ответ Алиса.

– Вы можете мне ответить, кто звонил? – Харитонов повысил голос, он явно нервничал.

– Вы же все слышали, – повернулась к нему Алиса, – звонили по поводу тараканов. Я договаривалась еще до отъезда.

– С кем конкретно вы договаривались? Как называется фирма?

– Это не фирма, это мой знакомый, который подрабатывает таким образом.

– У вас нет никаких тараканов, – Харитонов сунул руки в карманы брюк, и у Алисы больно стукнуло сердце. Сейчас он вытащит пистолет, при Максимке…

– Да что вы, у нас полно тараканов. Просто они вылезают в темноте. Как только зажигается свет, они прячутся. – Алиса посмотрела на градусник. У Максимки было тридцать семь и пять. Он обнял Алису за шею, притянул к себе и прошептал на ухо:

– Мам, пусть он уйдет, я его боюсь. Харитонов услышал и, растянув губы в улыбке, произнес противным приторным голосом:

– Максим, неужели я такой страшный? Ты уж прости, приятель, мне придется еще немного побыть у вас в гостях.

– Зачем? – хмуро уставился на него Максим. – Разве мы вас приглашали?

– Нет. Не приглашали. Работа у меня такая, – Валерий Павлович вышел из комнаты и закрыл за собой дверь.

* * *
– Почему вы считаете, профессор, что у террористки нет второго контейнера? – Вопрос этот задавался уже в десятый раз, но Бренер отвечал спокойно и терпеливо.

– Образец, который она держала в руках, представлял собой опытный экземпляр. В момент моего похищения он находился в лаборатории, а не в спецпомещении, где хранятся готовые образцы. Она прихватила этот контейнер потому, что он случайно попался ей под руку. Однако я не могу дать точную гарантию. Я просто предполагаю, рассуждаю логически.

Прямой эфир на Бернском телевидении длился уже второй час. В студии разрывались телефоны, без конца поступали вопросы по Интернету. Бренер никогда не думал, что прямой эфир – это так тяжело. Значительно тяжелей, чем многочасовые пресс-конференции при полных залах журналистов. Там все-таки живые лица, а здесь стеклянные глаза телекамер.

Он отвечал на десятки вопросов, дурацких и разумных, злобных и доброжелательных, хитрых и наивных. Корреспонденты из разных стран возмущались беспределом, который творился в Израиле с бактериологическим оружием.

– Мы верили этой стране! – с пафосом заявила бойкая молодая журналистка из «Америкэн экспресс», – Израиль предал весь наш цивилизованный мир.

– Над бактериологическим оружием работают и в Пентагоне, – устало говорил Бренер, – во всем цивилизованном мире, в нашем с вами мире накопилось столько смерти, что сейчас достаточно искры. Уверяю вас, научно-исследовательский центр в Беэр-Шеве охранялся ничуть не хуже, чем подобные учреждения в Америке, в Германии, в России, в Японии. То, что случилось со мной, – это не обвинение лично Израилю. Это предупреждение всем нам, без исключения.

– Вы не боитесь преследований со стороны израильских спецслужб? Вы не боитесь мести? – выкрикнул толстый пожилой обозреватель «Пари-матч».

– А вы бы на моем месте боялись? Толстяк не успел ответить, его перебил другой корреспондент:

– Вы имеете какие-либо сведения о семье вашего сына? Вы не опасаетесь за судьбу родственников? Ведь они остались в Израиле!

– Я полагаюсь на здравый смысл. Сын за отца не отвечает, это признавал даже такой беспощадный человек, как Иосиф Сталин. Я говорил по телефону со своим сыном. У них все нормально.

– Ваше решение выступить перед международной общественностью является абсолютно добровольным или есть элемент принуждения с чьей-либо стороны?

– Мое решение абсолютно добровольно. Я наблюдал много раз, в каких мучениях погибают подопытные животные в моей лаборатории. Когда меня похитили террористы, я понял, насколько зыбкая граница отделяет людей от такой же мучительной смерти.

– А раньше вы разве не понимали этого?

– Я ученый, меня увлекал процесс исследования, познания. Впрочем, я не хочу оправдываться. Моя вина останется со мной до конца жизни.

– Вы, конечно, не вернетесь в Израиль. В пользу какой страны вы намерены продолжить свои исследования?

– Я не собираюсь продолжать свои исследования. Возраст позволяет мне стать просто пенсионером. Но уверяю вас, во многих странах есть молодые ученые, талантливей и упорней меня, которые работают и будут работать в этой области. Я хочу еще раз предупредить не только Израиль, но и другие страны, что биологическое оружие было первым оружием массового уничтожения в истории человечества. Оно может оказаться последним. После его применения просто не будет человечества. Древние греки и римляне перебрасывали трупы зараженных людей и животных через стены вражеских крепостей, заражали реки, озера и колодцы, кидали в воду тела умерших от чумы и проказы. Это было первое биологическое оружие, которое уносило тысячи жизней. В своем сегодняшнем варианте оно справится с миллионами.

Лица сливались в одну безликую массу, голоса звучали в ушах, как гул взлетающего реактивного самолета. Вопросы сыпались горохом. Иногда он почти отключался, отвечал автоматически. Ему вдруг вспомнилось судилище на грязной овощной базе в Москве в семидесятом году.

Сотрудников НИИ гоняли на базу с сентября по декабрь не реже двух раз в месяц. Кандидаты и доктора наук копались в гнилой капусте, обстругивали черные склизкие кочаны до кочерыжек. Девочка-лаборантка попыталась вынести через проходную гроздь страшно дефицитных бананов, и был устроен товарищеский суд совместно с сотрудниками базы.

Воровали все – и грузчики, и экспедиторы, и закинутые им в помощь доктора-кандидаты. Считалось верхом глупости выходить за ворота с пустыми руками. Но девочку поймали за руку при показательном рейде и судили с таким удовольствием, с таким самозабвенным кайфом, что довели до истерики.

Странная ассоциация, однако что делать, если все так похоже! Только вместо грязного красного уголка овощебазы роскошные конференц-залы, вместо под-датых экспедиторов в синих халатах элегантные, трезвые, промытые до блеска журналисты и политики. А психология все та же. Никому не стыдно.

Америка и Западная Европа клеймят Израиль, перепуганные любители горнолыжного спорта собирают манатки, требуют от туристических фирм возмещения убытков. Владельцы отелей в панике. Богатые родители срочно забирают из знаменитых швейцарских школ своих детей, владельцы школ тоже в панике. По тихим прекрасным Альпам бегает сумасшедшая Инга Циммер, и никто точно не знает, есть у нее контейнер со смертоносными штаммами или нет. И никто ее не может поймать.

Каждая крупная держава нечиста на руку в смысле производства запрещенного оружия, но сейчас вот благодаря показательному рейду террористов попалось государство Израиль. И все с удовольствием осуждают, клеймят, швыряют камни, словно сами без греха. А выводов для себя никто не делает.

После третьей пресс-конференции Бренер понял, что во всем происшедшем есть только один положительный момент: его личный выбор, его твердое решение не участвовать больше в этой грязной самоубийственной гонке. Он бы не решился остановиться, если бы не произошло с ним то, что произошло. Исследовательский азарт – страшная вещь. Это как наркотик. Ты не осознаешь, что производишь смерть, ты думаешь совсем о другом, о сегодняшнем неожиданном результате, о разгадке увлекательных головоломок, которые сочиняет гениальная бесстрастная природа.

Натан Ефимович опомнился и встряхнулся, когда понял, что ведущий телепрограммы уже второй раз повторяет свой вопрос:

– Вы несколько дней находились бок о бок с бандитами. Как вам кажется, способна Инга Циммер вскрыть второй контейнер, если он все-таки находится у нее?

– Инга Циммер способна на все. И если контейнер у нее в руках, то это более чем опасно. В таком случае остается надеяться на ее собственный инстинкт самосохранения, потому что она должна пострадать в первую очередь. И ей это отлично известно.

– Но вы говорили, что Циммер крайне неуравновешенный человек.

– Любой человек хочет жить, даже неуравновешенный. Она террористка, но не самоубийца.

– Но среди террористов есть немало фанатиков, которые легко жертвуют собственной жизнью, – возразил ведущий, – получается, что мы все должны полагаться на здравый смысл сумасшедшей бандитки, которая хладнокровно прикончила своего товарища.

– Полагаться надо прежде всего на оперативность спецподразделений и полиции.

Вечером в дверь его номера постучали. Он уже собирался ложиться спать. При нем было два вооруженных охранника, которые вели круглосуточное дежурство.

Вместе с охранником вошел высокий худощавый человек в дорогом костюме, с дипломатической улыбкой на устах. Он представился сотрудником российского консульства и после нескольких вежливых дежурных фраз протянул Натану Ефимовичу темно-синюю книжицу с золотым двуглавым орлом. Бренер открыл и не поверил своим глазам. Он держал в руках российский загранпаспорт с собственной фотографией.

– Почему синий? – спросил он, ошалело глядя на своего гостя.

– Дипломатический, – ответил тот с теплой улыбкой.

– А он не фальшивый?

– Настоящий, – сделав комически-серьезное лицо, заверил дипломат.

– А анкеты? ОВИР? Ну я не знаю, это как-то слишком просто… – бормотал Бренер. – Я что же, теперь гражданин России?

– Конечно. Внутренний паспорт вам будет выдан в Москве.

Глава 37

Звякнул домофон, и пожилой женский голос сообщил, что это доктор из детской поликлиники. Харитонов скрылся в Алисиной комнате и плотно прикрыл дверь.

Доктор, полная флегматичная женщина, осмотрев и послушав Максимку, сказала, что у него всего лишь ОРЗ.

– Горлышко красное, в бронхах и в легких все чисто. Антибиотики пока давать не надо. Обильное питье, витамины. Есть у вас клюква, мед, шалфей?

– Нет. Но я выйду, куплю. Скажите, а что, наш участковый Нелли Григорьевна болеет?

– Да, у нас сейчас половина поликлиники болеет. Новая волна очень неприятного гриппа, с тяжелыми осложнениями. Вам повезло, что у вас всего лишь ОРЗ. Когда ребенок поправится, не спешите отправлять его в шкоду.

– Да, спасибо, я поняла.

– Мамочка, а вы сами-то не больны? – Доктор внимательно взглянула Алисе в лицо. – Вы как себя чувствуете?

– Я? Нет, со мной все в порядке…

– В порядке? Ну и хорошо. А то некоторые мамочки так нервничают, когда дети болеют, что сами могут захворать. Все болезни от нервов, так что вы берегите себя. Значит, температуру сбивать, только если выше тридцати восьми. Горлышко полощите каждые два часа, если нос забит, можно капельки закапать, но не злоупотребляйте, чтобы слизистую не пересушить. Ингаляцию сделайте, лучше всего с чесноком. Он нормально переносит чеснок?

– Да, вполне, – кивнула Алиса, – подождите, я запишу.

Она взяла тетрадный листок из Максимкиного ящика и стала очень быстро писать.

– Посмотрите, пожалуйста, я все правильно записала? – она протянула доктору листок.

«У нас в квартире вооруженный преступник. Он в соседней комнате, за стенкой. Пожалуйста, вызовите милицию. Не задавайте вопросов вслух, здесь все слышно».

На лице полной пожилой докторши не отразилось никаких эмоций, даже удивления.

– Да, вы все правильно записали, – спокойно произнесла она и, взяв ручку у Алисы, быстро чиркнула на том же листочке: «Вы знаете, кто он и что ему нужно?»

«Харитонов Валерий Павлович, начальник охраны акц, общ. „Шанс“. Связан с крупными бандитами. Он меня шантажирует. Его люди наверняка наблюдают за домом».

– Не волнуйтесь, мамочка, все будет хорошо, – громко произнесла доктор и написала на листочке:

«Какое у него оружие?»

«Я видела только пистолет», – чиркнула Алиса.

– Пожалуй, я пришлю к вам сестру, пусть поколет мальчика витаминами, чтобы поднять иммунитет. – Доктор быстрым движением убрала исписанный листок в карман халата. – Прямо сегодня, часика через два.

– Как поколет? – вскочил Максим. – Вы же сказали, ничего серьезного. Я не хочу, я не люблю уколы!

– Такой большой мальчик, и боится уколов, – доктор взъерошила Максимке волосы, – не стыдно тебе? Лежи, не вскакивай. У нас очень опытная сестра, она умеет делать совсем не больно, ты ничего не почувствуешь.

В прихожей Алиса помогла пожилой женщине надеть пальто.

– Оставьте дверь незапертой, – быстро шепнула ей докторша, – поставьте замок на предохранитель.

– Вы думаете, они так скоро приедут? –Опросила Алиса одними губами, испуганно глядя в маленькие зеленоватые глаза.

– Скоро, не переживайте.

– А если он заметит, что дверь не заперта?

– Скажите, что забыли, а потом опять потихоньку откройте. Вообще, ведите себя как можно спокойней. Он ничего не должен заподозрить, – она ласково притронулась к Алисиной ледяной руке теплыми мягкими пальцами. – Все будет хорошо.

У подъезда доктора ждал скромный белый «жигуленок» с красным крестом. Тяжело опустившись на переднее сиденье рядом с молодым молчаливым шофером, доктор вытащила из объемной сумки радиотелефон, набрала номер и произнесла в трубку:

– Это, конечно, полное безобразие, Азамат Мирзоевич, ну какой из меня педиатр? Хорошо, что у ребенка нет ничего серьезного.

– Елена Петровна, голубушка, не ворчите, – улыбнулся в трубку Азамат, что там происходит?

– Там много чего происходит, – вздохнула Терехова и стала не спеша докладывать о результатах своего визита.

* * *
Харитонов в который раз пытался связаться со своими «наружниками», но их сотовый не отвечал. Механический голос талдычил, что абонент временно недоступен. Машины не было видно из окон. Ей следовало стоять на углу, у торца дома, чтобы не привлекать внимания. Еще несколько наблюдателей должны были распределиться по двору. Радиосвязь с ними пропала. Он позвонил в офис.

– Юра, пришли еще людей, мне не нравится это, – сказал он своему заместителю, – срочно выясни, в чем там дело, куда все исчезли.

– Там все нормально, Валерий Павлович. Они пообедать отошли, а телефон в машине оставили.

– Что, сразу все ушли обедать?

– Я сейчас же проверю, вы не волнуйтесь.

– Придурки! – рявкнул Харитонов. – Уволю всех, к едрене фене!

– Валерий Павлович, люди устали, на улице мороз. Ничего экстремального пока не произошло, – успокаивал заместитель.

– Запись телефонного разговора включи мне.

– Какого именно?

– Обоих!

– Минуточку, – в трубке щелкнуло, и Харитонов услышал:

– «Алло, это поликлиника? – Да. – Можно вызвать врача на дом? – На что жалуетесь? Температура вечером тридцать восемь и пять, утром тридцать семь и пять, горло болит. – Пожалуйста, фамилия ребенка, год рождения, адрес…»

– Почему там мужской голос? – спросил Харитонов, когда его заместитель опять взял трубку. – Там в регистратуре бабки сидят. Почему молодой мужской голос?

– Ну, мало ли, в нашей поликлинике иногда тоже мужчины берут трубку.

– Ладно, а другой разговор?

– К сожалению, не успели записать. Да вы не нервничайте, там все нормально.

– Что значит нормально?! Какой был голос?

– Ребята сказали, обыкновенный. Без акцента.

– Без акцента, – грубо передразнил Харитонов, – записать надо было! Что вы мне здесь бардак развели? Я тебя уволю, идиот, ты понял меня? Срочно присылай людей…

– Слушаюсь, Валерий Павлович. Положив трубку, заместитель усмехнулся и пробормотал себе под нос:

– Неизвестно, кто из нас идиот.

Сегодня ранним утром, в половине восьмого, когда Юрий Сергеевич Глушко вышел из дома и стряхивал снег со своей машины, собираясь ехать на службу, к нему подошли трое. Они говорили вежливо и спокойно. И выглядели вполне прилично. Ничего в них не было от стандартных отморозков, одеты дорого и скромно, лица интеллигентные.

– Здравствуйте, Юрий Сергеевич. Лучше быть здоровым и богатым, чем бедным и больным, – сказали они, – вы человек семейный, у вас двое детей, жена-красавица, родители пожилые. Сколько вы получаете на своей службе? Три тысячи долларов в месяц? Ну разве это деньги для такой большой семы Мы предлагаем вам один только аванс тридцать тысяч, а потом еще столько же. Но дело даже не в деньгах. Вот сейчас вы уедете на службу и не сможете нормально работать, все время будете дергаться. Ребят из вашего штата вам никто не даст, чтобы охранять семью. Нанять толковых людей на вашу зарплату невозможно, да и времени на это у вас уже нет.

– Короче, чего надо? – мрачно спросил Юрий.

– Да, в общем, ничего особенного. Ваш шеф сейчас проводит одну операцию, и от вас требуется, чтобы вы выполняли не его указания, а наши.

– Так он же меня потом по стенке размажет.

– Не успеет.

– Ну конечно, вы его остановите! – саркастически усмехнулся Глушко.

– Не мы. Президент вашего концерна. Милиция, в конце концов.

– А вы сами-то откуда?

– Узнаете, но чуть позже.

Он понял: эти трое представляли весьма серьезную структуру. Не потому, что они солидно выглядели. Дело было в другом. Они разговаривали спокойно и мирно, они не просто грозили, размахивая пушкой перед носом, как это стали бы делать мелкие отморозки. Они пытались объяснить, убедить. То есть чувствовали свою силу и предпочитали работать серьезно, основательно, без грубого шального наскока.

– Очень интересно… – пробормотал он с нервозной усмешкой.

– Да, это действительно интересно. Харитонов решает свои личные проблемы за счет службы безопасности «Шанса». Знаете, ради чего задействовано столько людей? Ради того, чтобы шантажировать беззащитную женщину, мать-одиночку, у которой на руках больной десятилетний ребенок. Неужели вам не противно в этом участвовать? Вы, отец двоих детей…

– А вы, значит, хотите благородно защитить женщину с ребенком?

– Мы много чего хотим. В том числе и защитить. Послушайте, Юрий Сергеевич, пока не поздно, не ввязывайтесь вы в интриги вашего шефа. Вы же знаете, он человек крайне жестокий, неуравновешенный.

– Мой шеф действует в интересах фирмы.

– Нет, он действует в своих личных интересах. Эта женщина знает слишком много о его прошлой работе в КГБ, достаточно много, чтобы посадить его на скамью подсудимых.

– Нет, ребята, вы что? Так дела не делаются, – попытался возразить Глушко, – вы мне сейчас что угодно можете рассказать. Харитонов – человек аккуратный, вряд ли он мог серьезно засветиться перед кем-то… – он запнулся.

По двору бежала его четырнадцатилетняя дочь Настя.

– Папочка, хорошо, что ты еще не уехал. В школу подбросишь меня?

Школа находилась в двух шагах, в соседнем переулке. Но Насте нравилось, когда отец подвозил ее на машине.

– Нет, Настюша, я спешу.

Не обращая внимания на трех незнакомых людей, девочка подбежала к нему, притянула к себе, быстро чмокнула в щеку.

– Пап, а ты чего бледный такой? Ну ладно, я побежала.

– Настенька, ты не беги, дорогу переходи осторожней, – напутствовал ее один из троих незнакомцев, – там опасный перекресток перед школой.

– Ладно, – весело крикнула девочка в ответ и исчезла за поворотом.

– Ну как, Юрий Сергеевич, мы договорились? – спросили его. – Там ведь действительно опасный перекресток, и ждет наша машина.

В руках одного из своих собеседников Глушко заметил переговорное устройство.

– Да, мы договорились, – Юрий Сергеевич взял у них из рук увесистую пачку долларов.

Сейчас, сидя в своем офисе, он думал о том, что действительно лучше быть здоровым и богатым, чем бедным и больным.

* * *
Натан Ефимович не спешил уезжать из Швейцарии. Ему хотелось дождаться каких-нибудь конкретных новостей об Инге Циммер. Было не по себе оттого, что сумасшедшая безжалостная немка скрывается где-то в Альпах и в руках у нее может оказаться второй контейнер.

Когда он говорил в интервью, что она не могла прихватить второй контейнер при похищении, он вовсе не кривил душой. Он был уверен на девяносто девять процентов: Инга наврала, чтобы ее боялись ловить. Но все-таки один процент вероятности оставался и не давал покоя.

В каждом выпуске новостей швейцарское телевидение сообщало: продолжаются поиски… владелец магазина деревни Сант-Мориц заявил, что к нему заходила женщина, похожая на Ингу Циммер. К сожалению, это произошло до того, как ее фотографии были показаны по телевидению. Она купила лыжи, спортивный рюкзак, продукты, расплатилась наличными и с … самого начала показалась лавочнику несколько странной.

Шофер рефрижератора уверял, будто подвез некую лыжницу к небольшому городку в окрестностях Бри, неподалеку от итальянской границы, у перевала Сим-плон. Он заподозрил, что имеет дело с разыскиваемой преступницей, однако она выглядела значительно старше, чем на снимках, поэтому он не был уверен, к тому же опасался агрессии с ее стороны.

Глубокой ночью, в последний раз включив телевизор, чтобы посмотреть новости перед сном, Натан Ефимович вздрогнул.

– В горах, на перевале Симплон, обнаружен металлический предмет цилиндрической формы. Район оцеплен в радиусе трех километров спецподразделениями. Начаты мероприятия по антибактериологической защите населения.

– Какие, к черту, мероприятия? – взвился Бренер. – Если он вскрыт, то уже ничего нельзя сделать.

– Министры Швейцарии и Италии по чрезвычайным происшествиям расходятся во мнениях о целесообразности эвакуации местного населения. Из-за начавшегося снегопада видимость затруднена, пока невозможно точно определить, что представляет собой обнаруженный предмет, снабжен ли он взрывным устройством.

Не успел комментатор закончить репортаж, в номере взвизгнул телефон.

– Господин Бренер, нам необходима ваша консультация.

– Разумеется, я готов вылететь к Симплону прямо сейчас.

– Как вылететь? – опешили на другом конце провода. – Мы вовсе не собирались подвергать вас такому риску, вы пожилой человек, еще не пришли в себя после похищения, нам просто нужно…

– Присылайте машину. И не забудьте приготовить емкость с соляной кислотой, не меньше десяти литров.

– Профессор, мы вас правильно поняли? Вы что, собираетесь лететь прямо на перевал?

– Ну надо ведь разобраться с этим контейнером. Кто же, если не я? Давайте, я жду, не будем терять время.

В вертолете Бренера всегда тошнило. Он прикрыл глаза, попытался расслабиться. Прежде всего надо понять, зачем она оставила контейнер. Ее никто не пытался задержать на перевале. Граница между Швейцарией и Италией открыта. После шофера рефрижератора ее вообще никто не видел, во всяком случае, сообщений не поступало.

– Какого объема контейнер? – спросил он сидевшего рядом офицера спецназа, не открывая глаз.

– Такой же. Полтора килограмма.

– Вы сумели разглядеть маркировку?

– Мы смотрели в оптический бинокль. Там есть знак, череп с костями, и крупная надпись по-английски: «Осторожно, опасно для жизни».

– Что еще? Какие-нибудь надписи на иврите?

– Слишком мелкие буквы. Мы не поняли, какой это язык. К тому же контейнер сверху был припорошен снегом. Сейчас он занесен полностью.

– Это скверно, – задумчиво произнес Бренер, – хуже быть не может. Как вам кажется, зачем ей это понадобилось? У нее ведь не было никаких препятствий на пути. А что, если она просто решила его выбросить?

– Выбросить? – удивился офицер.

– Ну да, – кивнул Бренер, – вот вы бы стали таскать с собой по Альпам такую дрянь? Представьте, вы на лыжах, у вас тяжелый рюкзак, там автомат, пара-тройка ручных гранат, коробки с патронами и еще продукты. Полтора килограмма – не такой уж большой вес, однако, учитывая, что она все-таки женщина, к тому же страшно устала… И еще, я ведь припугнул ее тогда, в машине. У нее остался подсознательный страх, и она решила избавиться от контейнера. А что из этого следует?

– Вы хотите сказать, что там нет взрывного устройства? – спросил офицер с усмешкой. – Однако вы оптимист, профессор. Вы еще вчера уверяли нас, будто второго контейнера у нее вообще нет.

– Ошибся, – вздохнул профессор, – хотя, чтобы окончательно признать свою ошибку, я должен разглядеть, что там валяется в горах. И все-таки зачем она это сделала?

– А зачем совершают террористические акты? – прищурился офицер. – Может, она решила так отомстить швейцарским властям.

– Да, возможно, – пробормотал профессор.

Вертолет приземлился на специально оборудованной площадке в нескольких километрах от пограничного города Бри. Метель утихла, небо расчистилось. Как только стало светать, Натан Ефимович в сопровождении двух добровольцев, специалистов по взрывным устройствам, отправился на лыжах к перевалу. На всех троих были специальные защитные костюмы.

Натан Ефимович отставал. В последний раз он катался на лыжах лет двадцать пять назад. Но постепенно руки привыкли к палкам, к тому же лыжи были не горные, простые, из очень легкого пластика. Скользя по сверкающему снежному насту, вдыхая чистейший, как родниковая вода, альпийский воздух, он подумал, что, если все кончится хорошо, он обязательно будет раз в неделю кататься на лыжах где-нибудь в Серебряном Бору.

Оцепление давно осталось позади. Сопровождающий вертолет летел совсем низко, оттуда по рации сообщили, что объект обнаружен. Контейнер находился на возвышении, порывистый ветер сметал снег. С вертолета при помощи прибора дальнего видения разглядели на белоснежном насте крошечную серую точку.

Спецназовцы включили свои портативные миноискатели.

– Осторожней с палками, профессор, – предупредил один из них, – старайтесь отталкиваться как можно реже и легче.

– Это полнейшее безумие, – тихо сказал его напарник, – сейчас, если шарахнет…

– Перестань, – оборвал второй, – все равно нет другого выхода. Эта дрянь не может валяться здесь вечно.

Бренер поднес к глазам бинокль, пытаясь разглядеть серый металлический кругляшок, торчащий из снежного холма. До контейнера оставалось около пятидесяти метров. У Бренера стукнуло сердце. Вслед за спецназовцами он скользнул на лыжах вниз, потом стал медленно подниматься на холм, ставя лыжи поперек, «елочкой».

Остановившись на секунду, еще раз взглянул в бинокль, но ничего не мог рассмотреть, глаза слезились от ветра и яркого солнца. До контейнера осталось несколько шагов.

– Отойдите. Я сам, – крикнул Бренер спецназовцам. – Лягте на снег. Чтобы ни одной открытой части кожи. Наденьте маски. Вы слышите меня?

Вертолет стрекотал совсем низко, ветер завывал, и офицеры с трудом могли его расслышать.

– Подождите, мы должны проверить, – крикнул в ответ один из них, – стойте, не двигайтесь!

– Если что, я просто упаду на него, – прокричал Бренер, – и потом сверху, с вертолета, как было запланировано, моментально давайте кислоту. Моментально. Вы поняли?

Они поняли. Они отступили назад, в низину, отцепили лыжи, надели защитные маски, упали на снег лицами вниз.

Бренер совершенно неожиданно для себя быстрым шепотом прочитал «Отче наш» и успел удивиться, откуда взялась в голове эта христианская молитва. Он не был иудеем, но и христианином тоже себя не считал.

В трех метрах от контейнера он перекрестился щепотью из трех пальцев, как православный. Потом, закрыв нос и рот защитной маской, которая висела у него на шее и в общем не особенно защищала, он стал осторожно разгребать снег вокруг контейнера.

Вертолет стрекотал у него над головой. Сверху было видно, как профессор медленно, осторожно выкапывает контейнер. Через минуту он сорвал защитную маску, неуклюже, как-то боком, плюхнулся на снег, держа в руках предмет цилиндрической формы. С вертолета взглянули в бинокль, увидели его лицо, и в первый момент не могли понять, что происходит.

Бренер смеялся. Он хохотал, слезы текли ручьями из его покрасневших глаз. Смеха не было слышно, и с вертолета казалось, что профессор плачет навзрыд.

По приказу с вертолета спецназовцы вскочили, нацепили лыжи, поднялись на холм к Бренеру.

– Ну, мать твою, ой, не могу, – повторял он по-русски, задыхаясь от смеха.

В руках у него была пустая консервная банка. Бумажная этикетка ободрана. На гладкой жести красовался череп с костями, под ним надпись «Осторожно, опасно для жизни», а дальше шли надписи по-немецки и по-французски, всякие скабрезности, шедевры типа тех, которые пишут на стенках общественных уборных. Все это было нанесено на жесть при помощи набора переводных картинок, какие обычно покупают металлисты и прочая дурная молодежь для нанесения оригинальных устрашающих татуировок. Они держатся довольно долго и смываются с кожи только при помощи специального раствора.

Глава 38

– Мне нужен телефонный номер вашего знакомого, который собирался морить у вас тараканов, – Харитонов возник на пороге Максимкиной комнаты совершенно бесшумно.

Алиса поила ребенка чаем, вздрогнула и расплескала чай на пододеяльник.

– Слушайте, выйдите отсюда! Вы понимаете, что ребенок болен, у него высокая температура? Выйдите и закройте дверь. – Она поставила чашку с чаем на тумбочку у кровати и стала вытаскивать одеяло из мокрого пододеяльника. – Я чуть не ошпарила его из-за вас. Убирайтесь вон, Валерий Павлович!

– Прекратите орать. Я уже сказал, что никуда не уйду. Телефон, быстро!

Алиса вовсе не орала. Это он вопил, как базарная баба. Лицо его налилось багровой краской. Он был уже в пиджаке, в галстуке, даже, кажется, умыться успел.

Максимка смотрел на Харитонова с ужасом, глаза его наполнились слезами. Алиса чувствовала, что ребенок дрожит и сейчас расплачется.

– Я не помню наизусть. Мне надо посмотреть в книжке, – медленно проговорила она, – я прошу вас, уйдите, пожалуйста. Дайте мне спокойно перестелить постель ребенку.

Она бросила на пол промокший пододеяльник, накрыла Максимку пледом. Чистое белье лежало в шкафу в ее комнате.

– Сначала вы найдете телефонный номер этого вашего Валеры, потом будете перестилать постель.

Максимка громко всхлипнул. Алиса села к нему на кровать, прижала его голову к груди и тихо сказала:

– Валерий Павлович, я не двинусь с места, пока вы не выйдете из комнаты.

Повисла тишина. Алиса слышала, как быстро, тревожно, колотится у ребенка сердце. Он был таким горячим, температура подпрыгнула до тридцати девяти.

Харитонов шагнул к кровати, грубо схватил Алису за локоть и вдруг замер, перестал дышать.

Через секунду Алиса отлетела в другой конец комнаты, шарахнулась головой о батарею. Боль оглушила и ослепила ее на несколько мгновений. Она очнулась от жалобного Максимкиного крика, вскочила на ноги и сначала увидела широко открытые глаза сына, потом Харитонова, который притиснул к себе мальчика и держал дуло у его виска.

– Не двигаться! Брось оружие! – орал Харитонов. В дверном проеме стоял Карл с пистолетом в руке.

* * *
– Как это могло произойти? – медленно проговорил Геннадий Ильич Подосинский, выслушав доклад своего «наружника». – Как вы его пропустили? Он что, призрак? Через стенку просочился?

– Я не знаю… Возможно, через чердак, мы только что проверили, там, оказывается, чердак проходной и несколько дверей открыто.

– Почему только сейчас проверили? Раньше не могли?

– В таких домах обычно чердаки закрыты. Да и дом оцеплен со всех сторон, честно говоря, я сам не понимаю, мистика какая-то.

– Ладно, подключай меня напрямую, чтобы я слышал, что там делается в квартире.

В квартире было тихо. Никто не кричал. Было слышно, как капает вода из крана то ли в ванной, то ли на кухне. Потом в гробовой тишине раздался глухой металлический стук.

– Бросил оружие, – заметил Азамат.

– Кто именно? – с усмешкой спросил Подосинский.

Азамат ничего не ответил. Он отвратительно себя чувствовал. Подосинский свалился как снег на голову и заявил, что будет сам лично контролировать операцию, причем, надо же было этому случиться, в самый неприятный момент.

Сначала все шло спокойно. Петька Мальков подсуетился на удивление быстро, разыскал сокурсника Майнхоффа по аспирантуре, и тот за небольшие деньги вспомнил фамилию девушки Алисы, рассказал, что она училась в архитектурном институте.

Выяснить адрес и телефон Воротынцевой Алисы Юрьевны не составило труда. Полученную информацию Азамат счел резервной и не собирался предпринимать никаких шагов в этом направлении, но тут позвонил Подосинский с Кипра и сказал, что надо срочно выяснить все о женщине, с которой встречался Майнхофф в Москве.

Азамат не без удовольствия ответил, что все уже выяснено, и выдал свою резервную информацию.

– Это не все, – жестко произнес Геннадий Ильич, – узнай, что она делала в последние две недели. Поставь «наружников» к дому. Выясни дату рождения ребенка и достань его фотографии.

И тут на голову Азамата обрушился целый шквал сюрпризов, последним из которых был сам Подосинский, вернувшийся с Кипра раньше времени.

– Почему пустили Харитонова в квартиру? – спросил он с порога.

– Мы подключились позже. Попытались убрать его, заложили взрывчатку в машину. Но он каким-то образом обнаружил и вызвал своих людей. Там еще до них вертелся МОССАД. В общем, полный финиш. Не хватало только ЦРУ и Интерпола для коллекции.

– Тем более надо действовать очень быстро, – сказал Подосинский. – Они мне нужны живые. Все трое. Майнхофф, женщина и ребенок. И чтобы никакого шума.

Был засечен телефонный звонок Майнхоффа, по специальной экспресс-технологии опознан голос, было также зафиксировано, что звонил он из таксофона в нескольких кварталах от дома. Но перехватить по звонку не успели.

Планировалось сначала тихо убрать Харитонова из квартиры и спокойно ждать Майнхоффа, который рано или поздно обязательно появится. Никто не мог рассчитывать, что это произойдет прямо сегодня, сейчас. Из прослушанного телефонного разговора следовало, что Алиса предупредила Карла о Харитонове, назвав его Валерой. Правда, никто не понял, что она имела в виду, говоря про тараканов, но это уже не важно. Главное, она предупредила: приходить ему сейчас нельзя ни в коем случае. Лучше переждать. А он вот возьми и заявись именно тогда, когда его не ждали.

– Безобразие какое, – подала голос Елена Петровна Терехова, которая сидела тут же, прихлебывая остывший чай, – больной мальчик, с высокой температурой, издерганная женщина и два бандита с пистолетами. Разве можно так работать, Азамат Мирзоевич?

– Вы совершенно правы, Елена Петровна, так работать нельзя, – кивнул Подосинский.

– Между прочим, это вы, Елена Петровна, придумали, чтобы она оставила открытой входную дверь, – проворчал Азамат.

– Будто ваш Майнхофф и так не вошел бы? – хмыкнула Терехова. – Не переношу, когда страдают дети. Терпеть этого не могу.

– Может, попытаться пустить группу захвата? – задумчиво произнес Мирзоев.

Но Подосинский раздраженно махнул рукой. Стали опять слышны какие-то звуки в квартире.

– Отпусти ребенка, Харитонов, – произнес Карл, – я бросил пистолет. Отпусти ребенка.

– У тебя наверняка есть второй, – хрипло ответил Харитонов.

– Нет.

– Раздевайся! – Валерий Павлович не кричал, а шипел, как вода на раскаленной сковородке.

– А почему ты так уверен, что я готов делать то, что ты скажешь? Я сейчас просто уйду, и ты останешься ни с чем. Предположим, ты выстрелишь. Но это меня не остановит. Тебя арестуют, Харитонов, – Карл говорил очень медленно и спокойно, акцент звучал сильней, чем обычно.

– Он здорово нервничает, – заметила Терехова, – он, конечно, не уйдет.

– Ты никуда не уйдешь, Майнхофф, – прохрипел Харитонов, – ты ведь не хочешь, чтобы я прострелил голову твоему единственному сыну?

– С чего ты взял, что это мой сын?

– Ну хватит валять дурака, Майнхофф. Я знаю все твои штучки. Ты сейчас начнешь изображать, будто тебе дела нет до мальчишки. У меня имеется даже документальное подтверждение твоего отцовства, Карл.

– Иди к черту, Харитонов, какое подтверждение?

– Результаты специальных анализов, задокументированные и заверенные несколькими судебными медиками. Самая высокая степень вероятности. Плюс сроки и внешнее сходство.

– Покажи, – тихо сказал Карл.

– Ну ты что, совсем меня за идиота держишь, Майнхофф? – усмехнулся Харитонов. – Так я и полезу сейчас в карман пиджака.

– Полезешь. Иначе я уйду. И можешь делать с ними что угодно. Я вовсе не уверен, что это мой сын.

– Прекрати надо мной издеваться! – взревел Харитонов. – Раздевайся! Я должен видеть, что у тебя больше нет оружия! Ну! Я прострелю ему башку! Раздевайся!

И тут послышался какой-то приглушенный быстрый шум, что-то мягко стукнуло, и коротко, сухо треснул выстрел.

* * *
Алиса издала страшный, сдавленный крик, ничего не видя вокруг, кинулась к Максиму. Лицо его было в крови, глаза закрыты. Она не заметила, как Харитонов медленно сползает на пол. Она припала ухом к груди ребенка и ничего не слышала, кроме страшного стука собственного сердца.

Карл шагнул к ним, присел на корточки, взял руку мальчика, стал щупать пульс.

– Уйди, – хрипло прошептала Алиса, – уйди…

– Нашатырь есть у тебя в доме? – спокойно спросил Карл.

– Вызови «Скорую», пожалуйста… – Она не могла плакать. Она смотрела на кровь, которая была на лице Максимки и на ее руках, и не могла плакать.

– Где у тебя лекарства? Ты слышишь меня, Алиса? Обморок у ребенка, нужен нашатырь!

– Ты выстрелил… ты… – Внезапно она вскочила, схватила пистолет Харитонова, который валялся на полу у кровати, и направила дуло в Карла.

– Совсем с ума сошла? Ты мать или кто? У тебя ребенок в обмороке. Ну, соображай быстрее! Надо приводить его в чувство, это же вредно, столько времени без сознания! Где аптечка у тебя? В ванной? На кухне?

И тут послышался слабый тихий стон:

– Мама…

Алиса выронила пистолет и кинулась к кровати. Максимка приоткрыл глаза.

– Мамочка, я весь мокрый… Что это липкое? Пойдем в ванную, мне надо вымыться, – Максимка попытался приподняться, но не смог, упал на подушку и выдохнул еле слышно:

– Мамочка, кружится голова, мне ужасно плохо.

Карл, ни слова не говоря, подошел и осторожно взял его на руки, понес в ванную.

– Вы кто? – спросил Максим, обнимая его за шею.

Карл ничего не ответил.

* * *
– Как же он умудрился кончить Харитонова? – Азамат загасил сигарету и тут же закурил следующую.

– Знаете, господа-товарищи, от этих ваших радиоспектаклей свихнуться недолго, – проворчала Терехова и тоже закурила.

Все, кто находился в комнате, уставились на нее, словно видели впервые. Елена Петровна была яростной противницей курения.

– Надо было доводить мальчика до обморока, –продолжала она, закашлявшись от первой затяжки, – а теперь там труп в детской комнате. Безобразие.

– Именно потому, что ребенок потерял сознание, Карл получил возможность выстрелить. Я с самого начала подозревал, что у него есть второй пистолет, задумчиво произнес Геннадий Ильич.

– Какие будут дальнейшие указания? – спросил «наружник» по радиосвязи.

– Пока никаких, – ответил Подосинский, – наблюдайте за домом.

– Гена, ты что? – удивился Мирзоев. – Надо брать его. Теперь ведь можно.

– Ну дай ты людям отношения выяснить, – поморщился Геннадий Ильич.

Терехова загасила сигарету и резко поднялась.

– Я могу идти? – спросила она.

– Вы мне нужны, Елена Петровна, – сказал Подосинский, – останьтесь, пожалуйста.

– Зачем?

– Я хочу, чтобы вы слышали, как они будут выяснять отношения.

– И так все ясно, – ответила Терехова довольно резко, но на место все-таки села.

– Что именно вам ясно?

– Ладно, Геннадий Ильич, – она махнула рукой, – решили слушать, так уж давайте помолчим.

* * *
– Мам, ты можешь мне объяснить, кто он такой и откуда взялся? – спросил Максимка.

Алиса быстро обмыла его теплым душем, завернула в махровую простыню. Его била сильная дрожь. Карл ушел на кухню, сидел там и курил.

– Потом, малыш. Сначала ты выпьешь чаю, успокоишься, а потом мы поговорим. Хорошо?

– Я уже успокоился.

– Ну конечно, у тебя зуб на зуб не попадает, – Алиса вытащила его из ванны, – держись за шею, я тебя отнесу.

– Мам, ты что, я же тяжелый!

– Ну-ка, давай я его возьму. – Карл открыл дверь, отстранил Алису, понес Максима в ее комнату.

Алиса сняла покрывало со своей кровати, откинула одеяло. Карл уложил Максима, накрыл, быстрым неловким движением погладил по взъерошенным влажным волосам и сел рядом.

– Сейчас сюда приедет милиция, – сказала Алиса, – прямо сейчас. С минуты на минуту.

– Когда ты успела? – тихо спросил Карл.

– Я написала записку детскому врачу, попросила, чтобы она вызвала милицию. Мне надо было как-то избавиться от Харитонова. Странно, что их до сих пор нет.

– Ну вот, я тебя избавил от Харитонова без всякой милиции.

– Он… этот, которого убили… он правду сказал? – медленно произнес ребенок.

– О чем? – взглянул на него Карл.

– О том, что вы… будто вы мой отец?

– А ты у мамы спроси.

– Мама, это правда?

Алиса долго молчала. Потом, глядя в упор на Карла, сказала:

– Ты понимаешь, что с минуты на минуту здесь будет милиция? У нас труп в соседней комнате. Труп отставного полковника ФСБ. Все в крови, и пистолеты на полу валяются.

– Не волнуйся. Сначала, будь добра, ответь ребенку на его справедливый вопрос, а потом разберемся с трупом.

– Карл, ты сумасшедший.

– Я много раз от тебя это слышал.

– Хорошо, ты хочешь, чтобы Максим знал правду?

– Я хочу знать правду! – крикнул Максим и тут же закашлялся.

– Малыш, посмотри внимательно и скажи, где ты раньше видел этого человека? Чтобы было проще, я напомню. Ты видел его в Израиле. Трижды. Первый раз в том кабачке на рыночной площади. Второй раз он разговаривал с тобой на пирсе. В третий раз ты видел его на катере, когда погиб Деннис. Только он был в гриме, с приклеенной седой бородой, в арабском костюме. Помнишь того деда, который рассыпал деньги по палубе?

Максимка вгляделся в лицо Карла и неуверенно произнес:

– Да, я видел его в ковбойском кабачке. Ты очень нервничала и стала зачем-то фотографировать. Потом я разговаривал с ним на пирсе, он сказал мне, что нельзя ловить морских ежей, у них ядовитые колючки. Ты почему-то так испугалась, что сорвала голос и подвернула ногу. Но на катере в арабском костюме был совсем другой человек.

– Малыш, его трудно было узнать, – мягко напомнила Алиса, – грим, темные очки, борода, арабский платок. Мы с тобой много раз говорили, как опасно обманывать себя и принимать желаемое за действительное.

– Мама, я не обманываю ни себя, ни тебя. Я того арабского деда запомнил на всю жизнь. Я его отлично разглядел. Видел глаза.

– Он был в темных очках.

– Он снимал их дважды. У него были темные, почти черные глаза. Нос у него был толстый, картошкой, и лицо широкое. Нет, мамочка, Денниса убил совсем другой человек.

– Это сделал МОССАД, – тихо произнес Карл, – американец шел за мной, и они его убрали.

– Вот видишь! Он не убивал. Ну а теперь скажи мне.

– Да, малыш, это твой отец, – произнесла Алиса совершенно чужим, деревянным голосом. – Его зовут Карл Майнхофф. Он международный террорист.

– Но он живой! Он не погиб в автокатастрофе до моего рождения. Пусть кто угодно: террорист, бандит. Он не убивал Денниса. Может, он вообще никого не убивал, кроме этого серого… – Максимка быстро взглянул на Карла. – Если вас посадят в тюрьму, я буду вас ждать.

– Карл, тебе пора уходить, – сказала Алиса.

– А почему ты решила, что я собираюсь уходить? Я хочу принять душ, чаю выпить. Я, наконец, хочу с сыном своим побыть. Хотя бы немного.

– Карл, тебя арестуют.

– Ну и пусть. Максим ведь будет меня ждать.

– Вот теперь давайте группу захвата, – скомандовал Подосинский, – только очень тихо, чтобы соседи ничего не поняли.

– А если окажет сопротивление?

– Не окажет, – подала голос Терехова.

– А с трупом что делать?

– Не должно быть никакого трупа. Харитонов исчез. Пропал без вести. В квартире все убрать, кровь замыть. С оружия снять отпечатки.

Глава 39

Москва, май 1998 года


С площади Белорусского вокзала по Тверской двинулась небольшая мрачная толпа. Пожилые, неопрятные, крикливые мужчины и женщины несли красные флаги со звездами и свастиками. Следом вышагивали молодые люди и девушки в полувоенной униформе. На плакатах написаны были лозунги: «Позор продажной дерьмократии!», «Долой кровавое правительство!», «Россия для русских!», «Коммунизм – это молодость мира».

На длинных палках красовались портреты Ленина, Сталина, Дзержинского, Берии. Какая-то крошечная писклявая женщина даже волокла, щебеча без остановки, портрет Гитлера, но соратники быстренько заставили убрать. Откровенно фашистской символики на первомайской демонстрации не допускалось. Коварные власти могли придраться к этому.

В толпе мрачно пели «Интернационал». Иногда прорывались дребезжащие оглушительные голоса особенно старательных пожилых певуний. Толпу тактично сопровождала милиция. День обещал быть жарким. В десять утра светило яркое горячее солнце. Толпа не спеша подкатила к площади Маяковского и притормозила. Здесь должен был состояться митинг.

Натан Ефимович Бренер стоял на углу, у выхода из метро «Маяковская» и, напрягая глаза, с интересом вглядывался в надписи на транспарантах. Он ждал Алису и Максима. Они договорились встретиться в десять, погулять вместе по праздничному Центру. Но опаздывали, как всегда.

Натан Ефимович так увлекся зрелищем этой невероятной первомайской демонстрации, так старательно вглядывался в транспаранты и лица, мелькающие в маленькой полусумасшедшей толпе, что не заметил, как выскочили из метро Алиса с Максимкой.

– Простите, мы опоздали, – Алиса чмокнула Натана Ефимовича в щеку, Максим пожал ему руку.

– Мы опять проспали, – сообщил Максимка, – я маму еле разбудил.

– Ничего, я привык. Вы всегда опаздываете, – улыбнулся Натан Ефимович, до сих пор не могу забыть, как в начале февраля, когда я только нашел вас, мы договорились покататься на лыжах и и вас ждал сорок минут на кругу у Серебряного Бора. Ведь бог знает что о вас думал. Промерз насквозь, простудился, между прочим. А сейчас совсем другое дело. Тепло, солнышко светит. А главное, ужасно интересно.

– Натан Ефимович, – хмыкнула Алиса, – я никогда не думала, что вы такой злопамятный человек…

– Ужасно злопамятный, – кивнул Бренер, – так люблю поворчать, прямо язык чешется. Сижу целыми днями один в своей тихой квартире и думаю, на кого бы мне поворчать? Слушай, а почему у них свастика такая фигурная?

– Это чтоб покрасивей было, – объяснил Максимка.

– Я хочу посмотреть на их митинг.

– Ничего интересного, – фыркнул ребенок, – сейчас будут орать всякие глупости. Пойдемте лучше в итальянскую пиццерию или в американский бар, позавтракаем. Мы ведь с мамой как вскочили, так и побежали. Позавтракать не успели.

– Ну немного постоим, послушаем и пойдем, – сказал Бренер, – отсюда все отлично видно. Я такого не мог себе представить. Нет, по телевизору видел, конечно, но все равно не верил. Даже сейчас не верю своим глазам. Ни тебе танков, ни ровных шеренг. Транспаранты кое-как намалеваны, красные флаги несет не весь советский народ, а горстка сумасшедших. А рядом свастика.

На импровизированную трибуну поднялся пожилой седой человек. Голова его казалась четырехугольной из-за выбритых висков. Темные очки поблескивав ли на солнце.

– Товарищи! Сегодня особенный день. Большой праздник. Наш с вами праздник. День международной солидарности трудящихся! День борьбы пролетариев за свою свободу! За свое справедливое господство над миром жирных болезненных дегенератов!

– Ура, Цитрус! Да здравствует Цитрус! – завизжали голоса в толпе.

– Граждане! Товарищи! – Авангард Цитрус потряс над головой сцепленными в огромный кулак руками, горячо поприветствовал слушателей и продолжил речь: Прогнившее ельцинское правительство пытается сделать вид, что не замечает нас и не боится. На самом деле эти жирные тупые чиновники трясутся от страха! Они чувствуют нас! Они чувствуют нашу мощь! Россия ждет нас с трепетом, как единственного, сильного и красивого жениха ждут в разоренном доме. Он уничтожит врагов, все отстроит молодыми руками под крепкие песни… За нами будущее! За нами победа!

– Русская победа! Русская победа! Цитрус! Ура, Цитрус! – стала скандировать толпа.

И вдруг Натан Ефимович, ни слова не говоря, схватил Максима и Алису за руки, потянул их так резко, что они чуть не упали.

– Что случилось? – удивилась Алиса.

– После объясню! – Бренер тащил их вперед по Тверской, к Центру.

– Куда мы бежим?

Натан Ефимович не мог говорить от волнения. Сердце прыгало от желудка к горлу. Только что он случайно заметил в зеркальной витрине бледное белоглазое лицо. Он узнал бы это лицо даже в кромешной темноте.

Он не оглядывался. Он чувствовал, как вспыхивают у них за спиной сумасшедшие глаза бледно-голубым ледяным огнем. Инга Циммер рядом, быстро продирается за ними сквозь неторопливую толпу нарядных москвичей, которые гуляют по праздничной Тверской, не обращая внимания на грозные крики митингующих у памятника Маяковскому. Взрослые и дети смеются, глазеют по сторонам, едят мороженое. У детей в руках разноцветные воздушные шарики.

Ни Максим, ни Алиса больше не задавали вопросов. Им передался страх Натана Ефимовича. Они неслись по Тверской, не оборачиваясь.

«Она не могла выследить… это случайность… необязательно, что у нее с собой оружие, – задыхаясь на бегу, думал Натан Ефимович, – если бы меня не было с ними, она успела бы выстрелить… Они ведь не видели ее никогда и не сумели бы узнать. Может, подойти к милиционеру? Вон сколько милиции».

Он все-таки оглянулся. Сумасшедшие глаза были совсем близко. Он успел заметить, что Инга постриглась совсем коротко, под мальчика, и покрасила волосы в черный цвет. Черные узкие джинсы. Черная футболка. Через правую руку перекинут черный пиджак.

«Может, я ошибся? – мелькнуло в голове. – Может, это вовсе не она?»

На секунду они замедлили бег. Черный пиджак соскользнул на асфальт. Рука с пистолетом вскинулась. Кто-то ахнул.

Пистолет не выстрелил, негромко, тяжело стукнул об асфальт и тут же исчез, подхваченный чьей-то случайной шальной рукой.

Инга Циммер упала навзничь. Паренек в серой легкой куртке, который только что сильно и быстро толкнул ее в спину, проходя мимо, спрятал руки в карманы куртки и спокойно пошел дальше, растворился бесследно в праздничной яркой толпе.

– Натан Ефимович, что случилось? – отдышавшись, спросил Максим. – Почему мы так бежали?

– Там, кажется, кому-то плохо? – заметила Алиса, проводив взглядом машину «Скорой», которая с тихим воем вырулила из переулка за рестораном «Минск».

– Там убили Ингу Циммер, – тихо ответил Бренер, – она не успела выстрелить.

ЭПИЛОГ

Черный «Линкольн» плавно вырулил на Садовое кольцо. Была глубокая ночь. Яркая полная луна повисла на тонком шпиле краснопресненской высотки.

– Эй, я смотрю, ты засыпаешь, Азамат? – спросил Геннадий Ильич, тронув Мирзоева за плечо. – Это уже старческое. Ты взбодрись. Давай выпьем.

– Ты хочешь помянуть Ингу Циммер? – лениво поинтересовался Мирзоев.

– Нет. Ингу я хочу забыть. Я нервничал из-за нее больше трех месяцев. Теперь я спокоен.

– Вот за это и выпьем.

– Ну давай, – зевнул Азамат. Геннадий Ильич плеснул густого, как мед, коньяку в крошечные рюмки. Чокнулись. Выпили.

– Есть у меня неплохая идейка, – задумчиво произнес Подосинский и отбил легкую быструю дробь по салонному столику, словно сыграл гамму на невидимых клавишах, – хочу быстренько провернуть кое-что в Германии. Прячется там один любопытный человек, вор в законе. Его скоро должны убить, но он мне нужен. Знает много интересного. Убить ведь дело нехитрое, это никогда не поздно. Я хочу, чтобы сначала рассказал, что знает.

Азамат молчал. Он прекрасно понял, какого вора в законе имеет в виду Подосинский. Он молчал долго и думал о том, что выкрасть этого «любопытного человека» невозможно. Убить – да. А довезти до России или до любой другой точки земного шара живым и невредимым – нельзя. Будь ты хоть трижды гений.

– Кто же за такое возьмется, Гена? – спросил он после долгого задумчивого молчания.

– Карл Майнхофф.

– Ты прости меня, Гена, но даже он не сумеет.

– Сумеет, – Подосинский откинулся на мягком диване и прикрыл глаза. Очень постарается. У него здесь сын.

Полина ДАШКОВА ПРИЗ

«И дым мучения их будет восходить во веки веков, и не будут иметь покоя ни днем, ни ночью поклоняющиеся зверю и образу его и принимающие начертание имени его».

«Откровение Ионна Богослова», глава 14; стих 11

«Ведь это так, что ангелы всегда, спасая смертных, падают в пучину…»

о. Иоанн Санфранцисский (кн. Шаховской)

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Свет фар едва пробивал душную ночную тьму. Заброшенная бетонка тянулась через густой смешанный лес. Плиты раскрошились, сквозь щели проросла трава, вздулись корни столетних дубов и елей, такие крупные и крепкие, что тяжелый, набитый людьми грузовичок «Газель» подпрыгивал и трясся.

Кончалось лето 2002 года, самое жаркое и засушливое за последние сто пятьдесят лет. Горел торф на болотах. Над огромным пространством от Архангельска до Краснодара небо стало мутным, молочно-розовым. Днем матовое вишневое солнце просвечивало сквозь марево, как зрачок циклопа. Ночью лунный диск казался маленьким рваным облаком. Слезились глаза, першило в горле, и трезвые шатались, как пьяные.

Водитель грузовичка был человек опытный, но еле справлялся с управлением. Много лет по старой бетонке никто не ездил. Она змеей проползала сквозь лес и упиралась в пустоту, оставшуюся от железных ворот и обозначенную двумя обломками столбов, из которых торчали щупальца ржавой арматуры. Дальше дорога становилась шире, лучше, сохранилось асфальтовое покрытие, тоже очень старое, но достаточно крепкое.

Метрах в двадцати от въезда высилась одинокая фигура девочки-физкультурницы в пышных коротких шароварах, в футболке и пионерском галстуке. Она стояла здесь на цыпочках больше пятидесяти лет, пытаясь закинуть свой облупленный мяч в несуществующую корзинку. От ее братьев и сестер, пионеров и пионерок с книжками, веслами, горнами и барабанами, остались только обломки. Кое-где на заброшенной территории бывшего пионерлагеря «Маяк» белели в некошеной траве то голова с отбитым носом, то кусок беспалой руки, то нога в носке и тапочке.

Из пяти деревянных корпусов сохранилось три. Остались гнилые фрагменты забора, отделявшие территорию от песчаного берега реки Кубрь, и ржавые клочья колючей проволоки. Пятнадцать лет назад последний директор пионерлагеря распорядился обтянуть забор колючкой, чтобы дети самовольно не бегали купаться. Здесь до сих пор был чудесный пляж, чистый и совершенно дикий. Уцелело небольшое каменное здание, в котором когда-то размещались кухня и столовая. Окна выбиты, рамы выломаны, двери сняты с петель.

Грузовичок, прощупывая фарами темноту, медленно свернул на боковую аллею, пересек квадратную площадку, на которой когда-то проходили пионерские линейки, и остановился у здания столовой. Мотор затих. Из кабины выскочили двое молодых людей. Водитель был почти на голову выше и заметно крепче пассажира. Несмотря на жаркую ночь, оба в плотных камуфляжных куртках. К свету фар прибавился свет двух мощных ручных фонарей.

— Все, Лезвие, прибыли, — тихо сказал пассажир и, повесив свой фонарь на шею, закурил.

Водитель обошел машину, открыл кузов, запертый снаружи.

— Подъем! — рявкнул он, полоснув фонарем по нутру кузова. — Миха, Серый, вы спите, что ли?

— Тут уснешь, в такой вони, — ответил из глубины кузова молодой веселый голос.

— Ты чего пихаешься? — заныл другой голос, хриплый и больной. — Убери свет, прямо в глаза, блин, и так ничего не видно!

После короткой возни и вялой, сонной перебранки из кузова вылезло пять человек. Двое молодых, в камуфляже, с фонарями, — Миха и Серый, трое постарше, в грязном тряпье, — безымянные бомжи. Один, самый старший, не удержался на ногах, опустился на четвереньки, тут же получил от крепкого Михи несколько ударов тяжелым ботинком и завыл дурным голосом.

— Хорош учить, покалечишь, — произнес невысокий человек, который приехал в кабине и никак не участвовал в процедуре извлечения из кузова трех сонных бомжей.

— Ты бы, Шама, посидел в их вони без противогаза, — огрызнулся Серый и поднял бомжа на ноги, вздернув за шиворот.

— Ничего, здесь воздух свежий, продышишься, — утешил Серого человек по прозвищу Шаман и обратился к бомжам вполне вежливо, даже приветливо: — Значит, так, мужики, сейчас все грузим быстро, но очень аккуратно. Груз ценный.

— Мы вам доверяем, — с ленивым смешком добавил водитель по кличке Лезвие.


— Так чего грузим-то? — поинтересовался самый бойкий из трех оборванцев.

— Не твое собачье дело, — ответил Миха и слегка подтолкнул бомжа к черному дверному проему бывшей пионерской кухни.

Пятеро исчезли во мраке.

На улице у грузовичка остались Лезвие и Шама.

— Может, зря мы этих трех вонючек взяли? — спросил Лезвие, прикуривая. — Вполне могли бы сами справиться.

— На фига надрываться? Железо тяжелое, и вообще, пусть поработают напоследок, хоть какая-то польза от вонючек. — Шама потянулся, мягко хрустнув суставами. — Ты сам предложил их взять. Что же теперь?

— Теперь я думаю, что совсем не обязательно было перевозить железо. Место отличное, надежное, где мы еще такое найдем?

— Перестань. Отсюда до свалки всего пять километров. Свалка горит, рядом торфяники, при такой жаре огонь может перекинуться сюда, и начнется салют, от нашего железа только шкварки останутся.

— А вонючки?

— Что вонючки? С ними будет, как обычно. Ладно, пойду, искупаюсь. — Шаман потянулся и покрутил головой, разминая шею.

— Иди. Я вообще не понимаю, зачем ты с нами поперся? Не царское это дело, Шама. Тебе пора отвыкать от черной работы. И рисковать тебе нельзя, особенно сейчас, — сказал Лезвие.

— Мне надо встряхнуться, а то закисаю. Риск бодрит, без него скучно. Ладно, если что, свистнешь.

Крепкая невысокая фигура бесшумно растворилась в темноте. Из бывшей кухни слышались голоса, тяжелый хриплый кашель. Бомжи, скрючившись, вынесли толстый брезентовый сверток, метра полтора длиной и, тихо матерясь, бережно загрузили его в кузов грузовичка. Всего таких свертков было шесть. Затем, после перекура и нескольких глотков водки, они принялись грузить ящики Бомжи очень старались. Им было обещано, что после погрузки их не только отпустят, но и денег дадут.

Шама разделся на пустом песчаном пляже. Фонарь свой он погасил. Глаза привыкли к темноте, к тому же лунный свет сумел просочиться сквозь плотное марево. Реку пересекла зыбкая жемчужная дорожка. Шаман осторожно ступил на эту дорожку, сделал несколько шагов по илистому дну. Вода была теплой и мягкой. Из-за жары молчали ночные птицы и лягушки. Казалось, лес умер, так тихо было вокруг. Голоса и грохот погрузки едва долетали сюда и звучали мягко, почти музыкально.

Шаман застыл, прислушиваясь к тишине. В его жизни было слишком мало тишины, он совсем отвык от нее. Ему стало немного не по себе, словно лес, песок, обмелевшая усталая речка Кубрь и розовый лунный диск молча, недоброжелательно уставились на него, чего-то от него ждали и знали такое, что неодушевленные предметы в принципе знать не могут.

Слева, в зарослях дикой малины, ему почудился шорох и еще какой-то звук, похожий на вздох. Он резко оглянулся, но ничего, кроме мрака, не увидел. Вспомнив, что времени совсем мало, с бодрым возгласом «Кайф!» он плюхнулся в теплую воду, нырнул и поплыл по лунной дорожке легким красивым брассом.

Погрузка подходила к концу. Бомжи сильно устали. Лезвие позволил им напоследок еще один недолгий перекур и дал допить оставшуюся водку.

— Слышь, а кузов-то почти полный, мы там все не поместимся, — вдруг произнес один из бомжей, оторвавшись от горлышка бутылки.

— Не поместимся, — отозвался другой бомж, кашляя и едва ворочая языком.

— Ничего, пешочком прогуляетесь, вам полезно, — тихо засмеялся Серый.

На минуту повисла пауза. Вдруг третий бомж, самый молчаливый, вскочил и метнулся к темному кустарнику.

— Ты куда? — удивленно окликнул его Лезвие.

В ответ послышался тяжелый, удаляющийся топот. Бомж бежал. Другие два уже поднимались на ноги. Они были слабее и пьяней, но в такой темноте имели неплохой шанс исчезнуть, тем более побежали они в разные стороны.

Шаман вылез из воды. Шумно отфыркиваясь, он достал из кармана куртки маленькое мягкое полотенце, которое прихватил заранее, ибо знал, что непременно искупается этой ночью в реке Кубрь. Вытерся и стал одеваться. Когда он, прыгая на одной ноге, натягивал джинсы, до него донесся тревожный условный свист Лезвия, потом крики, и наконец сухо щелкнул первый выстрел.

* * *
Если бы Василиса могла не дышать, она бы не дышала. Съежившись в кустах, мокрая насквозь, она замерзла, хотя ночь была жаркой. Каждый выстрел отдавался в ней крупной дрожью, словно ее било током. Рука все еще сжимала бутылку колы.

Пляж был залит мутным лунным светом. Несколько минут назад Василиса отчетливо видела силуэт человека, который пришел купаться. Она понятия не имела, кто он и откуда взялся, но чувствовала, что надо сидеть тихо и ждать, когда он уйдет. Он не ушел, а убежал, едва успев натянуть штаны, и пару метров прыгал на одной ноге. Кроссовки у него были на липучках, что-то там застряло, он не сумел застегнуть сразу. Из темноты кричали, свистели, потом стали стрелять.

Три выстрела, четыре. Крики, топот. Василиса впервые в жизни слышала настоящую стрельбу, и у нее ни на миг не возникло утешительного чувства, что это всего лишь страшный сон или кино. Она сразу поняла: люди, явившиеся сюда ночью на машине, убивают по-настоящему.

Она не видела никого из них, кроме одинокого купальщика, но по голосам, доносившимся издалека, догадалась, что их человек пять, не меньше.

После четвертого выстрела стало тихо. Василиса решила, что все кончилось. Она заставляла себя верить, что Гриша, Оля и Сережа сидят сейчас, притаившись, точно так же, как она. У них есть хороший шанс. Они выбрали для ночевки самый дальний из корпусов, самый чистый и целый. Вряд странные ночные гости станут обыскивать в темноте развалины бывшего лагеря, они разбираются между собой. Разберутся и уедут. Вот, кажется, заводят мотор. Ну что их сюда принесло, спрашивается? Здесь делать совершенно нечего. Это дикое место, заброшенное и проклятое. Это вроде Бермудского треугольника, но не в западной части Атлантического океана, а на суше, в подмосковных лесах. В тридцатые годы НКВД расстреливало здесь кулаков. В конце пятидесятых построили пионерский лагерь, и каждое лето кто-нибудь из детей тонул в реке, была история с маньяком, который работал массовиком-затейником и успел за месяц убить трех девочек, потом в молоко попала крыса, и несколько детей умерли от отравления. Лет десять назад какой-то бизнесмен арендовал этот кусок земли, чтобы построить шикарный дачный поселок, но был убит при загадочных обстоятельствах. С тех пор никто сюда не совался.

Два мальчика и две девочки, Василиса, Гриша, Оля и Сережа, оказались здесь совершенно случайно. Это была дурацкая авантюра.

Собирались большой компанией на дачу, рано утром загрузились в электричку, но тут выяснилось, что дача отменяется, туда явились родственники, будет полно взрослых. Надо было куда-то деться. Меньше всего хотелось возвращаться в Москву. И вот Гриша вспомнил, что когда-то его родители снимали домик в деревне. Километрах в пяти, на берегу реки, были развалины пионерлагеря. Он облазал их в детстве вдоль и поперек. Любопытно посмотреть, что там сейчас. Поскольку они уже едут в электричке по Савеловской дороге, то вполне логично доехать до станции Катуар, оттуда придется пилить пешком часа три по заброшенной бетонке через лес.

Гриша вдохновенно рассказывал ужастики про заброшенный лагерь, пока тряслись в электричке, и в итоге пять человек сошли в Лобне. Дальше решились ехать только две влюбленные парочки, Сережа с Олей и Гриша с Василисой.

День получился длинный и сумасшедший. В Гришин Бермудский треугольник попали только к вечеру. Пока шли по разбитой бетонке, у Василисы отломился каблук. Босоножки были новые, нещадно терли, она разозлилась, выбросила их и дальше пошла босиком. Часть пути Гриша нес ее на загривке.

Потом купались в реке, бегали по пустой территории бывшего лагеря, вопили, дурачились и бесились, выпили на четверых две бутылки водки.

Василиса и Гриша почти не пили. Все вылакали Оля и Сережа, к тому же эти двое несчастных влюбленных курили травку. Обнявшись, повиснув друг на друге, они удалились в соседнюю палату. За стенкой долго были слышны характерные звуки. Оля и Сережа занялись главным делом своей жизни. Гриша сказал, что они уже год этим занимаются везде, где можно и нельзя. Не исключено, что они поженятся, когда Оле исполнится восемнадцать.

Правда, им негде жить, и родители категорически против.

У них не было с собой ни спальников, ни одеял, только легкие куртки. Оля и Сережа не побрезговали улечься прямо на рваные матрасы, которые в изобилии валялись по всему корпусу. Гриша заранее набрал кучу ельника и сухой травы, сложил все это на занозистом полу бывшей пионерской палаты, расстелил сверху свою куртку.

Василисе было легко и хорошо с ним, словно они знали друг друга не два дня, а сто лет. Они сидели, шептались, только изредка, почти случайно, соприкасаясь то головами, то локтями, вздрагивая и краснея. Наверное, они проговорили бы так до рассвета, а потом отправились купаться. Но Василиса ляпнула глупость, и Гриша обиделся. Она сказала, что не может целоваться с человеком, у которого потные усики.

На самом деле он пока не собирался с ней целоваться. Они оба чувствовали, что рано, и можно все испортить. Просто он потянулся за сигаретами, потерял равновесие, мимоходом скользнул губами по Василисиной щеке. У нее так закружилась голова, что она растерялась и ляпнула глупость про потные усики. Гриша помрачнел, заявил, что пора спать, улегся на свою куртку, отвернулся к стене.

— Спокойной ночи! — сказала Василиса, подошла к выбитому окну и закурила. Она ждала, что он встанет и обнимет ее. Но он продолжал лежать. Он ждал, что она подойдет и уляжется рядом.

Выкурив сигарету, она перемахнула через подоконник и спрыгнула вниз, в высокую мягкую траву. Ей вдруг ужасно захотелось искупаться, прямо сейчас, сию минуту. И еще она вспомнила, что на пляже осталась бутылка колы. Днем они клали в воду у берега несколько бутылок, чтобы охладить.

Оказавшись на пустом пляже, она заплакала и засмеялась одновременно. Река светилась изнутри мягким серебряным светом. На противоположном берегу в кромешной тьме смешанного леса неясно белели тонкие березовые стволы. Песок под босыми ступнями был бархатным и теплым. Раздеваясь, Василиса с веселым ужасом представила, что будет, если сейчас явится сюда Гриша, и тут же поняла, что больше всего на свете хочет именно этого. Но и не хочет, ибо прежде, чем что-то такое случится, он должен все-таки сбрить свои усики.

В воде ей стало казаться, что с нее сползла старая грубая кожа и теперь она все чувствует острей: шепот и щекотку реки, холодок ночного воздуха на мокром лице, прозрачную тяжесть капель на ресницах.

— Гри-ша, — пропела она, перевернувшись на середине реки на спину и глядя в сизый мрак ночного неба, — мне никогда не нравилось это имя. Я никогда не знакомилась в кафе. Это вообще не я, это кто-то другой, тупой и счастливый. Счастливый и тупой Васька.

Василиса услышала собственный тихий смех. А потом далекое ворчание мотора. Сначала она ничуть не испугалась: ну подумаешь, где-то едет машина. Но звук приближался. На всякий случай она подплыла к берегу. Натягивая джинсы и футболку на мокрое тело, с удивлением заметила, что торопится и даже слегка дрожит.

«Да что я психую? Никто сюда не приедет. Прежде чем бежать назад, надо отыскать бутылку колы. Она у нас последняя. Я выпью пару глотков, остальное отнесу в корпус».

Машина подъехала совсем близко. Свет фар почти задел Василису. Она отскочила от двух смутных световых столбов, словно это были живые хищные щупальца, и кинулась к зарослям дикой малины, из последних сил продолжая врать себе, что вовсе не боится, просто хочет найти бутылку колы, которую могло отнести течением именно в ту сторону.

Пока слышались голоса и блуждали толстые фонарные лучи, Василиса сидела в кустах и пыталась сообразить, возможно ли как-то в обход, короткими перебежками, добраться до своих, чтобы не заметили чужие. Потом обнаружила, что в двух шагах от нее из воды торчит горлышко бутылки, и обрадовалась, словно это было добрым знаком. Она уже стала осторожно подниматься, хотела рвануть к темной прогалине между гнилыми досками забора, но рядом послышались шаги, и вспыхнул свет, так близко, что полоснул по лицу. Она медленно опустилась на колени, сжалась в комок и чуть не вскрикнула, спохватившись, что невысокий крепыш может заметить свежие следы ее босых ног на песке. Но он выключил фонарь, разделся, подошел к воде.

Василиса оказалась в ловушке, не знала, сколько еще предстоит ей просидеть в колючих кустах дикой малины, что вообще происходит и что будет дальше. Она верила, что ее друзья догадались не вылезать из дальнего корпуса, не показываться на глаза таинственным и опасным ночным гостям. Ворчание мотора, топот, голоса, даже выстрелы, все это не так уж громко, к тому же корпус далеко, на другом конце лагеря. Оля и Сережа могли вообще не проснуться. А Гриша?

* * *
— Я не приказывал стрелять! — тихо, сквозь зубы, проговорил Шаман.

Серый вздрогнул и резко развернулся, его палец лежал на спусковом крючке, он мог запросто от неожиданности пальнуть в Шамана в упор. Пуля попала бы в живот. На миг в его разгоряченной голове вспыхнула мысль, что это было бы совсем не так плохо.

В темноте глаза Шамана светились. Он смотрел на Серого, не моргая. Он аккуратно вынул пистолет из потной ладони Серого. Еще минута, и дуло уперлось Серому в грудь, слева, прямо в сердце.

— Никогда, ни при каких обстоятельствах не стреляй без моего приказа, — сказал Шаман и медленно переместил дуло от груди к горлу.

— Шама, успокойся, никто не виноват, вонючки могли уйти, — прозвучал рядом голос Лезвия.

— Куда? — Шаман продолжал держать дуло у горла Серого. — Водка с добавками, через пару-тройку часов они бы все равно сдохли.

— А если нет? — произнес в темноте Лезвие и встал рядом с Серым. — У них желудки луженые. Они могли уйти и выжить.

— Я не приказывал стрелять, — повторил Шаман, — я много раз говорил вам всем, что сначала надо думать, а потом стрелять. Желудки у них самые обыкновенные. Серый, скажи, что ты сорвался. Ты не подумал и сорвался, и больше так никогда не поступишь.

— Я сорвался. Я больше так никогда не поступлю, — послушно просипел Серый.

— Молодец, — кивнул Шаман, — ну а теперь давай по-честному. Что, если ты сделал это нарочно? Тебе проще выстрелить, чем отрабатывать болевые приемы на живых вонючках, верно?

Серый взмок, кровь ударила в лицо, глаза забегали. Хорошо, что было темно. Хотя, кто знает, может, Шама правда видит в темноте? Во всяком случае, читать чужие мысли он умеет.

Серый действительно стрелял в бомжей не случайно. Ему очень не хотелось убивать их руками, ударами по сонным артериям, а перед этим заставлять копать для самих себя могилы под дулами. И он воспользовался тем, что они побежали.

— Ладно, — Шаман опустил пистолет, — придется поработать. Мы не можем оставлять три трупа с нашими пулями. Самих себя они уже не закопают… — он вдруг замолчал и замер.

Остальные повернули фонари в направлении его взгляда. В скрещенных лучах мелькнула фигура человека.

— Я уложил всех троих, — растерянно прошептал Серый.

— Стоять! Милиция! — выкрикнул Лезвие.

В ответ громко зашуршали кусты. Миха и Серый кинулись на звук. Через минуту их фонари осветили парнишку лет семнадцати. Он стоял на коленях над трупом одного из бомжей. Вероятно, споткнулся об него на бегу и теперь пребывал в шоке.

Первым заговорил с ним Лезвие.

— Тихо, пацан, спокойно. Ты здесь один? Что ты здесь делаешь?

— Я ничего не видел и не слышал, — медленно, хрипло произнес парень, — я ничего никому не скажу.

— Ничего не вижу, ничего не слышу, ничего никому не скажу, — прозвучал из темноты мягкий голос Шамана. — Я тоже знаю такую песенку. Так ты здесь один?

— Один, — парень продолжал стоять на коленях над бомжом. Фонари били ему в лицо.

— Врать нехорошо, — вздохнул Шама и едва заметно кивнул Михе и Серому. — Сколько вас? Где остальные?

Миха и Серый обошли парня и встали позади него. Их фонари осветили Шамана.

— Вы?! — ошалело выкрикнул парнишка, вскочил на ноги и уже после выстрела, медленно заваливаясь навзничь, прошептал: — Господи, так не бывает!

На этот раз стрелял сам Шаман. Но Миха и Серый опять оказались виноватыми. Их фонари осветили Шамана, и парень узнал его. Это исключило возможность выбора. Впрочем, выбора все равно не было. Грузовик набит оружием. Скоро начнет светать.

— А если остальные ушли? — тревожно спросил Лезвие.

— Не думаю, — Шаман присел на корточки и осветил фонарем лицо убитого мальчика, — они забрались сюда, чтобы оттянуться. Пили, кололись. Надо посмотреть корпуса, только очень быстро и тихо.

Он оказался прав, как всегда. В самом дальнем корпусе нашли сонную, обкуренную парочку. Их не стали ни о чем спрашивать. Просто пристрелили. Они даже не успели ничего понять.

Лезвие вместе с Шаманом обыскали вещи убитых. Серый и Миха приволокли трупы с улицы.

— Должна быть еще одна девка, — задумчиво произнес Шаман, вертя в руках небольшой джинсовый рюкзачок, который нашли в соседней комнате вместе с мужской курткой, расстеленной на куче травы и лапника, и большой спортивной сумкой.

— Один паспорт, один студенческий, — сообщил Лезвие, — три зубные щетки, три рюкзака, одна сумка.

— Ерунда, — сказал Шаман, — можно либо гадать, либо искать. Первое бесполезно, на второе нет времени.

— Посвети-ка, я посмотрю фотографию в паспорте, — попросил Лезвие.

— Перестань, — Шаман выхватил у него документы, — надо уходить.

Миха и Серый успели принести запасную канистру и уже поливали пол бензином.

Прежде чем бросить джинсовый рюкзачок в бензиновую лужу, Шаман достал оттуда ключи с брелком — плюшевым медвежонком и спрятал в карман вместе с документами.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Маша Григорьева бежала по Краснопресненскому бульвару. Ничего глупее нельзя было придумать. Над Москвой висел смог. Горел торф в подмосковных лесах, горела свалка в Люберцах. Никакого кислорода, сплошной угарный газ и прочие яды. Ужасно вредно для здоровья. И все равно Маша встала на час раньше, надела шорты, майку, кроссовки и отправилась бегать.

— У меня все хорошо, — повторяла она в ритме собственного дыхания, — у меня все отлично. Я не буду раскисать, не буду, не хочу.

На самом деле следовало остановиться, дойти пешком до дома, встать под прохладный душ. Она не просто раскисала, она растворялась в пространстве, словно кусок рафинада в чае. В последнее время с ней такое случалось слишком часто. Она становилась маленькой, беспомощной девочкой, потерянной в сутолоке, на вокзале в чужом городе; ребенком, о котором забыли и никогда не придут. Мир вокруг делался уродливым и безнадежным. Воздух — черным и жестким, как наждак. Она знала, что в таких ситуациях требуется помощь психолога. И понимала, что никто не поможет, поскольку сама была профессиональным психологом.

Утром одиннадцатого сентября две тысячи первого года Маша Григорьева, она же Мери Григ, офицер ЦРУ, доктор психологии, человек, проживший половину жизни в России, половину в Америке, проснулась в своей квартире в Гринвич-вилледж от странного, оглушительного гула. Ей показалось, что на крышу ее дома садится гигантский реактивный самолет. В доме имелся выход прямо на крышу, через чердак. Маша вскочила и, как была, в пижаме, босиком, бросилась наверх.

С крыши отрывался вид на Манхэттен. Маша видела своими глазами, как выпрыгивали люди из окон, как рушились башни торгового центра, краса и гордость Америки, знаменитые небоскребы-близнецы. Потом еще долго воздух оставался черным, и ничто не могло перебить мерзкого сладковатого запаха. Маше казалось, что ее квартира, салон машины, одежда и даже кожа пахнут этой гарью.

И вот сейчас Москва, окруженная горящими лесами и торфяниками, пахла примерно так же. Впрочем, ничего странного. Просто гарь и духота мутили мозги и навевали жуткие воспоминания.

Маша Григорьева родилась в Москве, в 1972 году. Ее отец служил в КГБ, во внешней разведке. Родители развелись, когда ей исполнилось семь. Мама вышла замуж за известного артиста. Папа женился на своей коллеге, был направлен в Вашингтон, в посольство. В 1984-м он сбежал к американцам и стал работать на ЦРУ. Маша, разумеется, ничего об этом не знала. Она жила с мамой и маминым мужем. Артист любил выпить, мог пьяным сесть за руль. Однажды это кончилось катастрофой. Маша осталась сиротой, с ней произошло много всего плохого.

В 1986-м ее родному отцу Андрею Евгеньевичу Григорьеву удалось за большие взятки, с помощью Международного Красного Креста, вывезти ее в Америку. Она стала стопроцентной американкой, закончила Гарвард и школу ЦРУ. Шеф ее отца, глава русского сектора ЦРУ Билли Макмерфи, который с самого начала принимал активное участие в судьбе девочки, взял ее к себе на работу.

Два года назад Макмерфи отправил Машу в Москву.

Самое значительное американское лобби в российском парламенте представляла фракция «Свобода выбора». Возглавлял ее Евгений Николаевич Рязанцев. В этого политика и его партию было вбито много американских денег. В мае 2000 года американский политолог Томас Бриттен, работавший в пресс-центре «Свободы выбора», «официально числившийся постоянным консультантом по связям с общественностью, был убит в Москве, и не просто убит, а вместе с пресс-секретарем Рязанцева, Викторией Кравцовой, в ее квартире, в ее постели.

Томас Бриттен был офицером ЦРУ. Виктория Кравцова — последней любовью политика-демократа, вскормленного американскими деньгами.

Мери Григ неофициально принимала участие в расследовании, вытягивала из депрессии Евгения Николаевича Рязанцева и временно взяла на себя функции его пресс-секретаря.

Убийца был найден. Предполагалось, что Маша останется в Москве на несколько лет и заменит Бриттена. Но случилось так, что на нее вышел бывший шеф ее отца, генерал ФСБ Всеволод Сергеевич Кумарин, давний противник Билла Макмерфи. Офицер Григ обязана была сообщить об этом контакте. Ее тут же отозвали домой, в Нью-Йорк.

Следующие два года она занималась рутинной кабинетной работой. Ее ввели в группу аналитиков, которые пытались прогнозировать политическое будущее России.

Маше приходилось проводить многие часы перед экраном телевизора, сидеть в Интернете, читать огромное количество российской прессы.

Главная задача группы сводилась к тому, чтобы определить первую тройку будущих лидеров оппозиции, назвать имена людей, которые имеют реальные шансы через несколько лет стать значимой общественно-политической силой. Но чем больше работали аналитики, тем дальше уходили от решения задачи. Никто не мог с уверенностью назвать ни одного имени. Получалось, что сегодня в России нет авторитетов, даже само это слово вызывает ассоциацию исключительно с уголовниками.

Однажды, наблюдая на экране потную беготню участников очередного экстремального шоу, Маша обратила внимание на ведущего. Это был человек-брэнд, человек — коммерческий проект. Звали его Владимир Приз. Фамилия настоящая, не псевдоним. На вид лет тридцать. Весь жилистый, крепкий, подвижный. Мужественная открытая физиономия, темные волосы, голубые глаза, ясная улыбка. Профессиональный актер Приз, снявшийся в нескольких боевиках, отлично смотрелся на экране. Казалось, прикажи он игрокам встать на четвереньки и захрюкать или броситься со скалы без страховки, и они с восторгом сделают это.

Потом она увидела его же на церемонии вручения одной из главных телепремий года. Премировали сериал, в котором Приз сыграл главную роль. Когда раскрыли конверт с именем победителя по номинации «лучшая операторская работа», на сцену вместо названного оператора поднялась пожилая женщина, одетая слишком просто для такого торжества. Она быстро подошла к ведущему и что-то прошептала ему на ухо. Ведущий смутился, помрачнел и долго откашливался, прежде чем начал говорить.

— Друзья мои! Только что стало известно, что наш уважаемый и любимый Федор Владимирович скончался от острой сердечной недостаточности.

В зале повисла тишина. Оператор многие годы проработал накиностудии «Мосфильм», снял несколько десятков фильмов. У него любили сниматься все звезды, сидевшие в этом зале. Телекамера медленно заскользила по рядам. Кто-то сидел с ошеломленным застывшим лицом, кто-то плакал. Грохнуло несколько стульев. Один за другим люди стали подниматься, чтобы почтить память. В центре третьего ряда сидел Приз. Развалившись, он энергично двигал челюстями, жевал жвачку. Глаза его были пусты и прозрачны. Камера задержалась на нем довольно долго.

После минуты молчания церемония продолжилась, но уже не так весело. Вскрытие конвертов и награждение победителей чередовалось с концертными номерами. Сатириков и куплетистов на сцену больше не выпускали. Широкоплечая танцовщица с толстой длинной шеей и маленькой змеиной головкой исполнила эротический танец под «Реквием» Моцарта. Белокурый тенор в парчовом фраке, с конусообразным лицом и такими же ляжками спел арию Ленского перед дуэлью. Аплодисменты звучали вяло. Победители в разных номинациях уже не улыбались и не шутили, получая награды. Каждый считал своим долгом сказать несколько печальных добрых слов об умершем операторе.

Камера постоянно фиксировала энергичные челюсти и прозрачные глаза Приза. Наконец настала его очередь. Его объявили победителем по номинации «лучшая мужская роль». Он взбежал на сцену легко, пружинисто, просиял улыбкой, рассказал, как счастлив, как все классно, и скоро наше кино станет самым лучшим кино в мире. Он смачно расцеловал красотку, которая вручала ему награду, и похлопал ее по попе. Жест, более уместный в деревенской пивной, чем на сцене одного из самых солидных клубов Москвы. Но все остались довольны. Девушка в ответ радостно захихикала. Волна облегчения и благодарности пробежала по залу. Публика ожила, кто-то с галерки крикнул «Уау!». Праздник опять стал праздником. Сразу после Приза на сцену выскочил жирненький куплетист в кружевном женском белье и, приплясывая, запел под гармонику. Зал покатывался со смеху.

Маша стала целенаправленно отслеживать все, что касалось Вовы Приза. Читала его интервью, смотрела сериалы, ток-шоу и телеигры с его участием. Параллельно она взялась за изучение разных молодежных групп, формальных и неформальных. Во всем этом бодром хаосе не было ничего нового и ничего опасного. Но если появится магнит и создаст центростремительное движение, если кому-то удастся объединить под своим флагом энергичные стада молодежи, они превратятся в серьезную силу. Сегодня они просто орут, хулиганят, устраивают уличные побоища. Общество никак на них не реагирует. Но стоит только сказать им «Ату!», и что они натворят, страшно представить. При известном российском бардаке завтра они могут добраться и до ядерного оружия.

Эти мрачные прогнозы аналитик Мери Григ выдавала своему руководству без всякой радости.

— Нет такого магнита, — возражало руководство, — нет ни идеологии, ни конкретного человека, ничего, что могло бы объединить разрозненные группировки в единую структуру.

Маша долго не решалась произнести вслух то, о чем думала постоянно. Она боялась стать посмешищем. И все-таки однажды, в запале очередного спора, назвала имя: Владимир Приз.

В ответ она получила именно ту реакцию, какую ожидала: «Этот актеришко? Этот мачо? Он наглый мальчишка с симпатичной мордой, не более. Он никогда не полезет в политику».

Над ней смеялись: она вычислила будущего русского фюрера, но сегодня это не актуально. Однако сказать, что же актуально, назвать хотя бы одно альтернативное имя никто так и не сумел.

Проплаченные кумиры, искусственно раздутые люди-брэнды вызывали временный ажиотаж, нездоровое любопытство публики. Но им не верили, их не любили. Стоило им исчезнуть с телеэкрана, их забывали. Однако, если они застревали на экране слишком долго, появлялись слишком часто, их лица надоедали. Единственным исключением был Вова Приз. Он не надоедал. Популярность его росла. Он сумел стать точкой пересечения больших денег и большой народной любви.

Роли на политической сцене были давно распределены. Резонеры, злодеи, шуты, плуты, комические вояки, ледяные жлобы, веселые гуляки-пофигисты. Они успели по двадцать раз переругаться, примириться, прокрутить свои балаганные интриги. Они устали от вечных повторений. Они смертельно надоели друг другу и публике. Стало модно привлекать в политические структуры звезд эстрады и шоу-бизнеса. Весной 2002 года Владимир Приз вступил в партию «Свобода выбора». Это было выгодно и партии, и ему.

В начале лета в России довольно вяло развернулась кампания по слиянию трех оппозиционных партий и выдвижению единого кандидата от оппозиции. Вова Приз стал рекламным лицом партии «Свобода выбора». Пожилой вялый Рязанцев заметно проигрывал на его фоне.

От Маши сначала потребовали подробного доклада об этом мачо. Затем предупредили, что в августе ей предстоит отправиться в Москву.

— Знакомиться с Призом? — уточнила она. В ответ раздался веселый смех, хотя ничего смешного она не сказала.

— Нет, — объяснили ей, — как и в прошлый раз, главная ваша задача — господин Рязанцев.

Она прилетела в Москву вчера вечером, никому не стала звонить, решила для начала отоспаться. В отличие от прошлого раза, поселили ее в удобной двухкомнатной квартире, в Шмитовском проезде, неподалеку от Краснопресненской набережной. Утром Маша отправилась бегать по бульвару. Она бежала медленной рысцой и думала о том, что партии могут и не объединиться. Их лидеры слишком долго и усердно поливали друг друга грязью. Они перегрызутся, продолжая сводить счеты и решая, кто станет главным. В принципе, если объединение состоится, главным обязан стать господин Рязанцев. В него вложено много американских денег. Его партия существует под контролем ЦРУ, возглавляемая им думская фракция — американское лобби в российском парламенте. Но у господина Рязанцева опять депрессия. Задача офицера ЦРУ, психолога Мери Григ определить, насколько глубок кризис, способен ли Рязанцев выйти из депрессии и продолжить работу. Или это конец его политической карьеры, и надо искать замену.

— О, черт!

Маша поскользнулась и чуть не упала. В нос ударила вонь. Прямо посреди аллеи кто-то навалил кучу, и Маша умудрилась наступить. Морщась, она перешла с аллеи на травку и принялась вытирать подошвы.

«Вот и побегала. Вот тебе и первое московское утро. Прелестное начало. Нет, правда, прелестное! Было бы значительно хуже, если бы это оказалось взрывное устройство», — утешила себя Маша и, кое-как очистив кроссовки, огляделась.

На самом деле, в парке было красиво. Розовая дымка придавала чахлым городским тополям и липам нечто таинственное, сказочное. В голове, конечно, муть, совершенная каша от недостатка кислорода, зато какое чудо это матовое утреннее солнце. На него можно смотреть, не щурясь.

За кустами раздался бодрый топот. Кто-то бежал по аллее. Было слышно тяжелое дыхание. Внезапно топот прекратился. Молодой мужской голос совсем близко произнес сквозь одышку:

— Стой, блин, у меня шнурок развязался!

— Твою мать! Давай быстрей!

Двое остановились в метре от Маши. Ей совершенно не хотелось, чтобы они ее увидели. Она замерла за кустами и только слегка переместилась, чтобы посмотреть на бегунов. Возможно, это и есть авторы кучи дерьма. Впрочем, какая разница? Может, дерьмо вовсе собачье, она ведь не специалист.

Юноши были накачанные, бритые наголо. На обоих черные боксерские майки и черные широкие трусы до колен. Маша разглядела профиль того, который наклонился, чтобы завязать шнурок. И еще она успела заметить наколку у него на плече: мертвая голова, крупный, размером с большую грушу, череп. Второй качок стоял спиной, чуть дальше. На его плече темнело пятно, наверное, такой же череп.

«Точно, дерьмо — их работа, — зло подумала Маша, — гады, ненавижу!»

Качки убежали. Впереди был длинный, тяжелый день. Первый день в Москве. Маша перевела дыхание и продолжила чистить подошвы.

Ничего страшного. Наоборот, все отлично. Надо уметь радоваться жизни и быть счастливой хотя бы оттого, что под ногами оказались какашки, а не взрывчатка.

Часть пути до выхода из парка она решила пройти по траве, параллельно аллее, чтобы окончательно очистить кроссовки. Туман был настолько густой, что она видела перед собой метра на три, не дальше. Впереди, где, по ее расчетам, кончался травяной газон и шли кусты, отгораживающие его от асфальтовой аллеи, она заметила какой-то транспарант, высотой метра в два. Это был кусок фанеры, прибитый к палке. На белом фоне гигантские красные буквы: «БЕЙ ЖИДОВ!» Внизу кривая свастика.

«Здрассти вам! — рявкнул кто-то в голове у Маши чужим противным голосом и тут же добавил: — Стой, где стоишь!»

В Нью-Йорке Маша видела в новостях пару подобных сюжетов. Первый такой транспарант появился на Киевском шоссе, в нескольких километрах от Москвы. Молодая женщина остановила машину, чтобы убрать эту гадость, и подорвалась на самодельном взрывном устройстве. Это передали все информационные агентства. Милиция и ФСБ выступили с невнятными заявлениями о несовершеннолетних хулиганах, которые, безусловно, будут пойманы и наказаны, но никакой серьезной террористической организации за ними не стоит. Смелая женщина, к счастью, выжила. Потом появились сразу пять таких транспарантов, тоже на трассах у кольцевой дороги. Два из них оказались заминированы. Однако никто не пострадал.

Мобильный телефон был прикреплен к поясу шортов.

Маша позвонила в милицию. Пока она ждала приезда группы, у нее за спиной послышался шорох. Прямо на нее шла дворничиха с метлой.

— Ой, батюшки! Это чего ж такое?

— Стойте! Дальше нельзя! Сейчас приедет милиция, — сказала Маша.

Надо отдать им должное, группа явилась быстро, сработала толково и оперативно. Под транспарантом оказалось самодельное взрывное устройство, довольно мощное. Маша подробно описала двух бритоголовых качков и оставила милицейскому капитану номер своего мобильного.

«Вот тебе и Москва, — повторяла Маша, стоя под прохладным душем, — вот тебе и прелестное начало дня».

* * *
Пахло гарью. Небо стало черным. Василиса с трудом поднялась и тут же упала. Ноги затекли, она их почти не чувствовала. Часов она не носила и понятия не имела, который час. Было светло, несмотря на черноту неба. Над противоположным берегом реки Кубрь, над кромкой леса, висел жемчужно-розовый солнечный диск. У Василисы слезились глаза, щипало в носу. Она чихнула и пришла в себя.

Сколько она проспала? Как могло случиться, что она заснула у реки, в кустах дикой малины? Она собиралась отсидеться, дождаться, когда уедут страшные чужие мужики, и вернуться к своим, с трофеем, с бутылкой колы. Но бутылка оказалась пустой. Василиса нечаянно опрокинула ее, незакрытую.

Там, где должны были ждать ее Гриша, Оля и Сережа, чернели клубы дыма. Корпуса полыхали открытым пламенем.

Она все-таки встала, на ватных ногах сделала несколько шагов по песку, к воде, ополоснула лицо, промыла глаза. Вода была почти горячей и тоже пахла гарью. Дым становился все гуще. Сквозь мрак виднелась фигура девочки с мячом, объятая пламенем. Причудливая игра огненных бликов делала мертвый гипс подвижным и живым. Минуту Василиса с ужасом смотрела на скульптуру и вдруг стала задыхаться, словно от приступа астмы. Она потеряла равновесие и упала. Несколько метров проползла по песку, вздрогнула, наткнувшись ладонью на что-то твердое, сжала кулаки, стиснула зубы, пытаясь справиться со страшным искушением просто заорать, забиться в дикой безнадежной истерике. Так, со сжатыми кулаками, зажмурившись, она невероятным усилием воли заставила себя опять подняться на ноги.

Когда ужас немного отпустил, она открыла глаза, медленно втянула ноздрями горький едкий воздух, разжала кулаки. На правой ладони, в горсти горячего песка, тускло блеснул кусок металла.

Это был перстень с печаткой. Василиса вдруг отчетливо вспомнила крепыша купальщика. Наблюдая за ним, она машинально отметила, как он стянул что-то с пальца левой руки и положил в карман джинсов. Снял кольцо, но не снял часы. Наверное, они водонепроницаемые. С ними ничего не случится. А кольцо может соскользнуть в воде.

Ей захотел ось тут же закинуть перстень подальше, она уже замахнулась, подняла руку, но в последний момент стиснула пальцы.

«Это может быть улика, все сгорит, ничего не останется, их никогда не найдут».

Надежней всего было надеть перстень. Он оказался не таким уж большим и со среднего пальца правой руки не сваливался.

Внезапно ее будто шарахнуло током, дрожь пробежала по телу. Ей показалось, что рядом опять стреляют, причем звучат не отдельные выстрелы, а очередь. Но нет, это просто что-то там лопалось и трещало от огня. Рухнула крыша дальнего корпуса. Сноп искр взметнулся высоко в черное небо. Василиса решилась взглянуть сквозь дым, туда, где горело сильней всего. Там полыхал уже не только деревянный корпус, но и деревья. Несколько сухих старых берез были похожи на гигантские факелы, окруженные снизу дрожащими кругами из мелких язычков пламени. Круги расширялись, росли на глазах. Вспыхивали ветки, тлела и трещала трава.

Василиса глубоко вздохнула, собралась с силами и попыталась крикнуть: «Гриша!» Но в горле першило, никакого звука не было. Все заглушал треск горящего леса, она не услышала даже собственного надрывного кашля.

Ни о чем больше не думая, задыхаясь от дыма и слез, она пошла прочь, вдоль берега реки. Кустарник подходил вплотную к воде, ноги по щиколотку увязали в прибрежном теплом иле. Надо было идти быстрей, но не получалось. Ей стало казаться, что она вообще не продвигается вперед. Сколько она ни шла, треск за спиной не делался тише. Огонь догонял ее. Василиса боялась оглянуться и постоянно кашляла от дыма. В какой-то момент ей послышался новый звук, громкий рокот мотора. Сначала она решила, что все-таки добралась до шоссе, однако потом сообразила, что звук идет от реки. Она как раз подошла к излучине и не могла видеть, что там, за поворотом. По движению воды, по зыбким расходящимся полосам она догадалась, что это катер, и уже хотела крикнуть, замахать руками. Но вместо крика из горла вылетел слабый неслышный хрип, а стоило взмахнуть руками, и Василиса потеряла равновесие, свалилась в высокую острую осоку, лицом в ил.


* * *
Нельзя оставлять трупы с пулями внутри. Нельзя оставлять живых свидетелей. Нельзя возвращаться туда, где наследил. Тем более глупо возвращаться, когда там все полыхает открытым пламенем. Но фаланга левого мизинца покраснела и стала зудеть.

Перстень был его единственным талисманом. Он ничего не носил на шее, на запястье надевал только платиновый «Роллекс». Он не терпел побрякушек, не верил в обереги и прочую мистику, но за своим перстнем готов был полезть в огонь и в воду.

Оружие благополучно довезли и разгрузили. Временным пристанищем нескольких гаубиц, ящиков с гранатами и прочего железа послужил просторный подвал дачи, которая когда-то принадлежала родному дяде Шамана, а теперь стала его собственностью вместе с участком в пятнадцать соток, добротной банькой, бассейном и теннисным кортом. Безусловно, прятать там железо было рискованно, и если бы не пожары, Шаман никогда бы не пошел на это. Но в сегодняшней ситуации более надежного места он придумать не мог, к тому же представить, что кто-нибудь нагрянет туда с обыском, было практически невозможно.

Лезвие, Миха и Серый завалились спать. Шаман спать не хотел, но чувствовал себя разбитым. Мысль о перстне не давала покоя. После контрастного душа, плотного завтрака и крепкого кофе он немного посидел в одиночестве на веранде. Из-за смога окна были закрыты. Мощный кондиционер, как мог, охлаждал воздух. На журнальном столе лежали паспорт и студенческий билет. С билетом все было ясно. Он принадлежал студенту второго курса медицинского института Королеву Григорию Николаевичу, 1984 года рождения, тому самому парню, который наткнулся на мертвого бомжа и был убит первым. Что касается паспорта, тут возникали неприятные сомнения.

Грачева Василиса Игоревна, 1985 года рождения, внимательно смотрела на Шамана с маленькой черно-белой фотографии. У нее были большие круглые глаза, широкие черные брови. Темные волосы гладко зачесаны назад, чистое маленькое лицо открыто и не накрашено.

Шаман разглядывал паспортную фотографию и пытался вспомнить убитую девицу. Перед ним вставал совсем другой образ. Взлохмаченные желтые волосы, круглые щеки, тонкие брови. Василиса Грачева получила паспорт в 2000-м. Ей было пятнадцать, то есть прошло два года. Девицы в этом возрасте любят экспериментировать со своей внешностью. Она могла подстричь и перекрасить волосы, выщипать брови, похудеть или поправиться. Могла надуть себе губы силиконом до негритянской пухлости. Что касается глаз, то спросонья, да с похмелья, они отекают, меняют форму.

Шаман привычным жестом прикоснулся к фаланге левого мизинца и честно признался себе, что потеря перстня тревожит его значительно больше, чем проблема с Грачевой Василисой Игоревной. Даже если было две девицы, то вторая вряд ли видела кого-то. Она могла слышать голоса, стрельбу, но видеть — нет. В противном случае кто-нибудь из них четверых непременно бы ее заметил.

— Дел много, времени мало, — произнес Шаман и резко поднялся с кресла.

Через десять минут самая неприметная из трех его машин, темно-синяя маленькая «Мицубиси», катила по пустынному шоссе. Маршрут он продумал заранее и аккуратно сверился с картой.

Река Кубрь была тощая, но длинная. Она тянулась на многие километры, сливалась с Румяным озером и текла дальше, на северо-запад. Румяное озеро находилось всего в десяти километрах от поселка Временки, то есть от дачи Шамана. На берегу озера был небольшой яхт-клуб, там давали напрокат яхты и катера.

Самый банальный камуфляж — джинсовая кепка, темные очки, накладные усы сделал Шамана неузнаваемым. К клубу он не стал подъезжать на машине, оставил ее на парковке у придорожного кафе. Вместо паспорта в качестве залога вручил парню, выдающему катера, две купюры по сто долларов.

— Там дальше все горит, — равнодушно предупредил парень.

— Ну, вода пока не закипела, — ответил Шаман.

Оказавшись на реке, в полном одиночестве, он стал тихо напевать: «Лютики-цветочки у меня в садочке». Он с детства любил эту песню. Ее постоянно пел дядя, шикарный драгоценный дядя Жора, генерал-майор военной авиации. Он был жизнелюб, шутник и обжора, ни в чем себе не отказывал. Умер красиво, по-купечески, в возрасте семидесяти лет. На масленицу обожрался блинами с черной икрой. Ел, ел, поперхнулся, закашлялся, рухнул на персидский ковер, и все. Он весил столько, что санитары долго не могли поднять на носилках его тело в светлом кашемировом костюме, заляпанном икрой и маслом. Он не имел детей и все свое имущество оставил любимому племяннику, которого много лет назад баюкал дурацкой песенкой.

Однажды, засыпая, маленький племянник спросил, о чем эта песня.

— О людях, — ответил дядя, — люди — они как лютики, слабенькие, липкие цветочки. Липкие и ядовитые. Лютик от слова «лютый».

Чем ближе подплывал катер к заброшенному лагерю, тем трудней становилось дышать. Лес вдоль правого берега еще не горел по-настоящему, но уже тлел сухой прошлогодний валежник. Катер несся на максимальной скорости, вспарывая мутную речную гладь. Из-за рева мотора Шаман не слышал собственного голоса, от дыма слезились глаза. Но он продолжал петь.

Сегодня ночью к его послужному списку прибавилось сразу шесть убитых. Это не много и не мало, не хорошо и не плохо. Дядя, человек военный, часто повторял: в отношении любого объекта сначала необходимо понять, существует он или нет. Три бомжа были несуществующими объектами. Спившиеся безобразные вонючки. А три подростка? Они оказались там, где их не должно быть. Значит, тоже стали несуществующими объектами. Они приехали, чтобы пить, курить травку, колоться. Они ядовитые лютики.

«Лютики-цветочки у меня в садочке». Они пробуют жить, и все не начинают жить, поскольку не знают, как это делается. В «лютиках» заложена генетическая программа на самоуничтожение. В какие бы условия они ни попадали, непременно изгадят окружающую среду. В принципе, их можно вообще не трогать, они подыхают сами. Но слишком медленно, и слишком много при этом вони.

Чем цивилизованней и благополучней общество, тем больше в нем лжи и лицемерия, тем безрассудней оно тратит средства на то, чтобы заглушить вонь от собственных отбросов. Сколько денег уходит на идиотов, даунов, на сумасшедших пьяниц и наркоманов, на гниющих стариков, на всякие интернаты, хосписы и лепрозории? При одной только мысли об этом Шамана тошнило. Жизнь слишком коротка, чтобы врать. В истории человечества существуют примеры здоровых, развитых и свободных от лицемерия обществ. Древняя Спарта, Римская империя, Третий рейх, коммунистическая Россия. Там слабые рационально использовались и уничтожались, сильные жили в свое удовольствие.

Сейчас в России выросло и окрепло поколение молодых людей, для которых главная ценность — они сами. Их не проведешь на мякине, не утопишь в соплях. Они знают, чего хотят, и своего не упустят. Они не корчат постных рож на чужих похоронах и, говоря о деньгах, никогда не добавляют, потупившись, что дело вовсе не в деньгах.

На них можно опереться. Они свободны от гнилой рефлексии. Они не подведут.

Конечно, такие люди были всегда, но им приходилось притворяться, изображать паинек, зайчиков, лютиков, разыгрывать любовь к младенцам и старушкам, уважение к научно-академическим придуркам, которые считают себя гениями оттого, что тратят собственную жизнь и государственные деньги на изучение амебы или черепков от ночного горшка тысячелетней давности. Но теперь с этим покончено. Общество созрело, чтобы стать здоровым и гармоничным. Для его разумного переустройства не надо никаких революций. Революции, как известно, плохо кончаются и пожирают своих детей. Нужны, во-первых, деньги, и во-вторых — тоже деньги. А в-третьих — надо до конца прокрутить известный «принцип худшего» Макиавелли. Общество должно озвереть от преступности, наркотиков, от бардака во всех областях жизни. Люди-лютики обязаны осознать собственное убожество и возненавидеть власть, которая не может и не желает их защищать, кормить, лечить, обеспечивать счастливое детство и спокойную старость.

Риторические упражнения помогали Шаме справляться с дурным настроением не хуже, чем песенка про лютики. Он плохо учился в школе и в институте, с трудом мог осилить более двух страниц текста, не отвлекаясь. Историю Шама знал по голливудскому кино. Литературу и философию — по хлестким цитатам и крылатым выражениям, которые употреблялись в телевизионных ток-шоу. Собственные рассуждения о правильном и неправильном устройстве общества казались ему абсолютно свежими и оригинальными. Что касается Николо Макиавелли, то имя это он слышал от дяди-генерала, а тот, в свою очередь, от Юрия Андропова. А слово «рефлексия» ему просто нравилось, но он не понимал, что оно значит, поскольку не имел привычки заглядывать в толковые словари.

Шама был девственно, стерильно необразован, однако это не мешало ему быть умным, бодрым и хитрым. В определенном смысле это даже помогало. Чем больше человек знает, тем сильней сомневается в своей компетентности и в своей правоте.

Шама не ведал сомнений. Шама был всесилен и очень умен, прежде всего потому, что никогда не оставлял за собой трупов с пулевыми ранениями, не возвращался туда, где наследил, и свои социально-философские теории озвучивал только в узком кругу единомышленников, которые учились еще хуже, чем он, и слушали его, не перебивая.

Он любил, когда его слушают, когда на него смотрят. Еще в раннем детстве ничто так не оскорбляло Шаму, как равнодушные, скользящие мимо взгляды. Если его не замечали, он бесился, все в нем кипело, бурлило, кровь приливала к лицу, кулаки сжимались. Ему хотел ось убить тех, кто на него не смотрел, кто пренебрегал им. Желание впечатлять оставалось единственной его слабостью и неутолимой страстью. Всегда, при любых обстоятельствах, вопреки здравому смыслу, он не забывал любоваться собой и работать на публику, даже если эта публика состояла из одного зрителя.

То, что мальчик, наткнувшийся в кустах на мертвого бомжа, мгновенно узнал Шамана, было важно. Среди всех бурных событий прошедшей ночи искреннее, удивленное восклицание «ВЫ?!» оставило в душе Шамы приятный, полезный для здоровья след.

Чем ближе он подплывал к маленькому песчаному пляжу, тем гуще был дым и ярче огненные блики. Языки пламени отражались в реке, расходились ровными волнами от катера. Это выглядело классно, как в кино. Помня о коварстве угарного газа, он прихватил с собой респиратор, небольшой легкий намордник, который мог временно защитить от вредных воздушных примесей. Такими намордниками он и его товарищи пользовались, когда приходилось испытывать на бомжах-вонючках новые виды газового оружия.

Наконец он причалил к пляжу, привязал катер к столбу, оставшемуся от старого забора. Следовало спешить. Вокруг пляжа было несколько сухих деревьев, они могли в любой момент вспыхнуть и рухнуть. Шаман стал ориентироваться по следам. Поскольку кроме него на этом пляже никого не было, оставалось просто пройти до того места, где он раздевался. Кольцо могло лежать только там. Скорее всего, оно выпало из кармана, когда он натягивал джинсы.

На ровной, бархатной поверхности песка он увидел четкие отпечатки подошв своих кроссовок и босых ног, заметил глубокие крупные вмятины там, где раздевался и оставлял джинсы. Опустившись на колени, он принялся шарить по песку, перебирать его, пересыпать в ладонях.

Дым ел глаза, слезы мешали видеть. Темно-серебристый блеск то и дело мерещился ему в гуще влажных песчинок. Он уже понял, что перстня нет, но продолжал искать. Раздражение и злость высушили слезы. На несколько минут зрение его стало острым, как у ночного животного. Рядом с собственными следами он заметил другие, маленькие аккуратные отпечатки босых ног, детских или девичьих. Они были беспорядочно разбросаны по пляжу, чередовались с глубокими вмятинами от локтей и колен, вели к воде, от воды, к тому месту, где он сейчас искал свой перстень, и наконец уходили вправо, к зарослям дикой малины.

— Грачева Василиса Игоревна, — тихо, задумчиво произнес Шаман, поднимаясь на ноги.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Что-то неприятное было в этой маленькой сине-розовой гостинице. Розовые стены, синие диваны и кресла в фойе. Розовое нарумяненное лицо и синие волосы девушки-портье за стойкой. Вазочка с бесплатными карамельками для гостей, тоже розовая, с синими цветочками.

Гостиница называлась «Манхэттен» и находилась напротив вокзала, в центре Франкфурта-на-Майне. От вокзальной площади к финансовому сердцу города, Маленькому Манхэттену, району небоскребов, банков и офисов, шло сразу три улицы, и все арабские. Множество магазинов с коврами и дешевым золотом, мини-маркеты, где любая вещь стоит не дороже трех евро. Фруктовые лавки с горками орехов и штабелями из напудренных кубиков рахат-лукума. Подозрительные темные кофейни, где курят кальяны с дурманящими добавками и за небольшую плату в отдельных кабинетах можно получить массу разнообразных удовольствий.

Несмотря на близость вокзала и дешевые соблазны, здесь было мало народу. После известных событий 11 сентября немцы бойкотировали арабские районы. Из-за этого бойкота, а также из-за частых полицейских облав закрывалось множество бизнесов.

Гостиница «Манхэттен» стояла почти пустая. Для людей среднего достатка она была дорогой. Для богатых недостаточно удобной и престижной. Своих четырех звезд она не оправдывала. В общем, так себе отельчик. Зато никаких прослушек, видеокамер и прочих пакостей.

Андрей Евгеньевич Григорьев прилетел вечером из Нью-Йорка, страшно устал от перелета. Он давно не путешествовал, надеялся, что поездка в Германию его взбодрит, но пока получалось наоборот. Все раздражало. Во-первых, ни в аэропорту, ни тем более в самолете нельзя было курить. Во-вторых, пришлось провести в очередях на досмотр в общей сложности часа четыре. Досматривали тщательно, но бестолково. У Григорьева отняли маникюрные ножницы. У пожилой дамы, которая проходила перед ним, — пинцет для бровей. А потом, в международной зоне, какой-то пьяненький русский с нервным смехом рассказывал, что эти лохи даже не заметили у него в кейсе старинный осетинский кинжал, который он за дикие бабки купил на Брайтоне и вывозил без всякого особого разрешения. Он не постеснялся тут же, во фришопе, продемонстрировать свое приобретение.

Франкфурктский аэропорт оглушил Григорьева. Густая толпа вынесла его в гигантский зал прилетов, где крутились и грохотали чемоданами больше ста багажных лент. У стоянки такси выстроилась длинная очередь. В городе открывалась очередная международная ярмарка.

Андрея Евгеньевича не покидало чувство бессмысленности, какой-то любительской театральности затеи с его прилетом в Германию. Ему было слишком много лет, чтобы играть в шпионские игры. Его дело — сидеть дома, в тишайшем уголке Бруклина, цедить информацию из разных источников, копаться в ней, анализировать, делать выводы, выстраивать прогнозы. Однако на этой поездке настаивали сразу два его руководителя: глава русского сектора ЦРУ Билл Макмерфи и генерал ФСБ, глава Управления Глубокого Погружения Всеволод Сергеевич Кумарин. У каждого были на то свои причины.

Официально Андрей Евгеньевич Григорьев являлся бывшим полковником КГБ, который сбежал к американцам и стал сотрудничать с ЦРУ. Почти двадцать лет назад его на родине приговорили за это к расстрелу. На самом деле полковник Григорьев все эти годы продолжал работать на Россию. То есть на Управление Глубокого Погружения, на загадочную структуру, которая зародилась в недрах КГБ незадолго до развала СССР, до сих пор существовала вполне успешно и умудрялась держать под своим контролем если не всю финансово-политическую систему России, то хотя бы часть этой системы.

После американской катастрофы 11 сентября прошел почти год, но реальные организаторы так и не были обнаружены. Рассматривалось 47 тысяч версий и сигналов с мест, множество психов рвалось взять на себя вину либо выступить в роли свидетелей. Все оказывалось блефом, тупиком. Поисками, прямыми и косвенными, занимались спецслужбы, не только США, но и Европы, и даже России. Каждая очередная порция информации еще больше запутывала расследование.

За два дня до катастрофы между Григорьевым и Макмерфи произошел забавный разговор. Они ужинали в итальянском ресторане в Манхэттене. Макмерфи, ловко наматывая спагетти на вилку, рассуждал о том, что во всех нынешних бедах России виноват КГБ.

— Знаешь, Эндрю, все эти липовые фирмы в оффшорных зонах, открытые КГБ в начале девяностых, они вроде черных дыр втянули в себя Россию. Им за копейки продавали нефть, лес, металл, а они перепродавали это добро по нормальным рыночным ценам. Прибыль получалась колоссальная. Но им все было мало. Они постоянно вели двойную игру. Вычисляли воров и бандитов, но вместо того, чтобы судить и наказывать, шантажировали их, теснились у их воровских кормушек. Они породили монстра под названием российский криминальный капитализм. Им казалось, что, участвуя в отмывании и перекачивании криминального капитала, они контролируют процесс. На самом деле они питали эту черную стихию, и стихия их всосала, как воронка.

— Они питали самих себя, — сказал Григорьев и отправил в рот розовый, нежный кусок лососины.

— Ну да, — радостно кивнул Макмерфи, — я об этом и говорю. Обжорство, как известно, ни к чему хорошему не приводит. В итоге они разрушили собственную структуру. В России сейчас нет реальной силы, способной противостоять криминалу. Заказные убийства, взрывы жилых домов, дикий разгул экстремизма. Кто за этим стоит? Чеченцы? Олигархи? Воровские авторитеты? МВД? ФСБ? Криминальные сообщества? — Макмерфи сердито помотал головой. — Вот что я тебе скажу, Эндрю. В конечном счете не важно, кто за этим стоит. Важно, что остановить это некому. И я не удивлюсь, если завтра в утренних новостях услышу, что взорвали Кремль!

Билли, конечно, был пьян. Но Григорьев все равно на него разозлился. Его тоже слегка повело от кьянти, воображение разыгралось, он вдруг ясно представил кошмарную картину — взрыв Кремля. И неожиданно для самого себя выпалил:

— А я не удивлюсь, если завтра кто-нибудь взорвет Пентагон и Манхэттен!

В ответ Макмерфи весело рассмеялся.

Этот разговор происходил вечером девятого сентября. Одиннадцатого сентября, почти одновременно, четыре пассажирских самолета врезались в небоскребы на Манхэттене и в Пентагон. Погибло более семи тысяч человек.

У Билли Макмерфи случился инфаркт. Через неделю Григорьев навестил своего шефа в госпитале ЦРУ. Бледный, отечный, постаревший Билли, едва увидев Андрея Евгеньевича на пороге палаты, приподнялся на подушках и с хриплым пафосом произнес:

— Я тебя ненавижу, Эндрю! Я тебя когда-нибудь убью!

«Может, он меня отправил сюда, во Франкфурт, потому что всерьез решил убить?» — кисло пошутил про себя Григорьев, заполняя гостиничный бланку стойки портье.

* * *
Василиса уже не пыталась позвать на помощь. Звук мотора таял и вскоре совсем исчез. Катер проплыл мимо, вокруг опять ни души. Ни одного живого движения и звука. Только упрямое потрескивание вспыхивающей древесины, дрожь языков пламени и черное ядовитое дыхание дыма. Сил хватило на то, чтобы приподнять голову, глотнуть воздуха и перевернуться на спину. Надо было встать и идти, но так хотелось полежать еще немного, не двигаясь. Если закрыть глаза, можно представить, что лежишь не в злом горящем лесу, а дома, в своей комнате, на лохматом мягком коврике.

«Я посплю капельку, — сказала себе Василиса, как говорила совсем недавно, когда ночами готовилась к экзаменам, — я только на минуту закрою глаза, а потом встану, и вперед».

Дома, ночами, каждый раз получалось, что спала она долго и ничего не успевала. Не помогали ни кофе, ни чай. От холодного душа знобило, несмотря на жару. Она садилась за стол, сжав ладонями виски, читала вслух главы из учебников, зубрила английские «топики», но уставала шея, она опять укладывалась пузом на коврик, с книжкой, и минут через тридцать шептала: «Я посплю капельку».

У нее была отличная память, мозги работали вполне живо. Многое она понимала и схватывала налету. Но невозможно за пару месяцев наверстать то, на что требуется два года. В десятом и одиннадцатом классах Василиса практически не училась. Она самоутверждалась. Мучительно решала для себя вопрос: красивая она или нет. Положительный и отрицательный ответы чередовались, как день и ночь.

Если посчитать, сколько времени за эти два года она провела перед зеркалом, получится кошмарная цифра. Если к этой цифре прибавить еще количество часов, проведенных в кафе, в гостях, на улице, в ночных клубах, магазинах молодежной одежды и парфюмерии, то не останется практически ничего. Конечно, в школу она иногда ходила, сидела на уроках, но мысленно плавала в странных и мутных водах своих подростковых томлений.

Жила бы она в грязной холодной коммуналке с родителями-алкоголиками; родилась бы инвалидом или, на худой конец, сильно и безответно влюбилась в какого-нибудь подонка, вероятно, было бы проще договориться с самой собой. У нее имелась бы уважительная причина для страданий. Но уважительной причины не было, а страдать хотелось. Впрочем, иногда, наоборот, хотелось бурно радоваться, скакать и вопить во всю глотку. Тоже просто так, без всякой причины.

Василиса родилась здоровой девочкой, в чистенькой двухкомнатной квартире в центре Москвы. Она была единственным ребенком. Родители очень ее любили, правда, пять лет назад они развелись, она осталась с мамой, но с папой виделась часто, он успешно занимался бизнесом и старался, чтобы девочка ни в чем не нуждалась.

Влюбиться она не могла, ни в подонка, ни в кого-либо вообще. Напряженная внутренняя борьба с ветряными мельницами собственных комплексов создавала в ее душе такой грохот и такое пестрое мелькание, что других людей она практически не слышала и не видела.

В ящике ее письменного стола лежало круглое двустороннее зеркальце, одна его сторона была с пятикратным увеличением. Василиса могла часами разглядывать свое лицо во всех подробностях, и подробности эти ее ужасали, особенно когда она сравнивала собственную физиономию с гладкими, вылизанными компьютерным способом личиками журнальных моделей.

«Господи, ну почему я такая страшная? Зачем мне жить, если я уродина? Зачем учиться, поступать в институт?»

Она находила где-нибудь на подбородке едва заметный прыщик и с яростью набрасывалась на него. Через пятнадцать минут он превращался в большую, воспаленную гадость, с которой нельзя выйти на улицу и тем более идти в школу.

Если совсем нечего было расковырять на лице, агрессия саморазрушения направлялась на килограммы веса. Василиса целеустремленно голодала, доводила себя до голодных обмороков. Но вдруг хотелось чего-нибудь вкусненького. Она украдкой от самой себя съедала булочку, шоколадку, мороженое, сначала немного, потом больше, и уже не могла остановиться. Килограммы возвращались на место. Впрочем, никто, кроме нее, этого не замечал, их было всего полтора-два, не больше, этих килограммов.

Когда она плясала на ночных дискотеках, сидела на уроках или в кафе в компании друзей, невозможно было представить, сколько шума, визга и суеты происходит в ее душе. Тоненькая, ладная, большеглазая девочка, с густыми тяжелыми волосами до пояса. Какие у нее могут быть комплексы?

«Правда, какие комплексы? Ну их к черту!» — говорила себе Василиса, возвращаясь домой на рассвете после очередной безумной вечеринки, обещая себе, что перепишет, наконец, сочинение, исправит пару по физике. Вместе с учебниками и тетрадями на столе само собой появлялось увеличительное зеркало. Все начиналось сначала. Устав от борьбы, лежа на коврике в своей комнате, Василиса виновато шептала: «Я посплю капельку».

Она засыпала крепко, видела счастливые детские сны и просыпалась другим человеком. Умывшись, глядела в зеркало в ванной и вдруг жутко себе нравилась, начинала громко петь, прыгать, танцевать. Вдохновенно наряжалась, причесывалась, рвалась вон из дома, чтобы срочно кто-нибудь ее, такую красивую, увидел и оценил по достоинству.

Ценители всегда находились. Главным из них в последнее время был некто Герман, шикарный молодой человек, почти вдвое старше нее.

Когда Василиса училась в восьмом классе, он преподавал в ее школе физкультуру. Проработал всего год. Девочки сохли по нему, учительницы приходили в школу надушенные и накрашенные, со свежими парикмахерскими укладками. Он был вкрадчиво любезен с учительницами и благоразумно не обращал ни на кого из учениц внимания. И все-таки Василиса могла поклясться, что уже тогда, в восьмом, он выделял ее, худющую, слегка дикую, из общей стаи вполне зрелых одноклассниц. Он чуть дольше, чем следовало, задерживал на ней взгляд своих узких голубых глаз и, когда страховал ее при прыжке с брусьев или через «козла», обязательно ловил, прикасался сухими горячими лапами, хотя она отлично прыгала и совершенно безопасно приземлялась.

Однажды он застал ее у зеркала в вестибюле. Вокруг никого не было, шел третий урок, Василису отпустили домой, у нее поднялась температура. Физкультурник Герман Борисович внезапно возник у нее за спиной, и несколько секунд они молча смотрели друг на друга в зеркале, а потом он тихо спросил:

— Нравишься себе?

— Естественно! — Василиса щелкнула заколкой и красиво тряхнула волосами.

— Умница, — он склонился чуть ближе и, почти касаясь губами ее уха, прошептал: — Еще пара лет, и по тебе начнут сходить с ума мужики. А тетки при твоем появлении будут хвататься за своих мужей, как в рыночной толпе хватаются за сумки и карманы, опасаясь воровства.

— Это вы к чему, Герман Борисович? — Василиса развернулась, так резко, что ее тяжелые длинные волосы хлестнули его по лицу.

Он отступил и, улыбнувшись по-дурацки, промычал в ответ нечто невнятное.

Ухо и часть щеки, то место, куда он подышал, потом еще долго пылало. Она кожей вспоминала его теплое дыхание, у нее сладко ныло солнечное сплетение и щекотало в носу, как от цветочной пыльцы. Но тогда, у зеркала, в пустом гулком вестибюле, она ничем себя не выдала. Она чувствовала, что стоит поплыть, как плывут от его роскошной мужественной морды и потрясающей фигуры все остальные особи женского пола, и он перестанет выделять ее из общей массы. И еще, она понимала, что Герман, как таковой, не особенно ее интересует. Просто это отличный способ самоутверждения и лекарство от комплексов.

В девятом он уже не преподавал. Он исчез из школы, и никто не знал куда. Василиса легко и быстро о нем забыла. Но однажды случайно столкнулась с ним на улице.

Был ноябрь, шел мокрый крупный снег, у Василисы промокли ноги и от жестокого насморка болели барабанные перепонки. Ветряные мельницы внутренней борьбы крутили крыльями с невероятной силой.

Герман увидел ее из машины, остановился, предложил подвезти. Машина у него была шикарная: перламутровый, как нутро ракушки, новенький «Ауди», волшебно чистый, несмотря на глубокую слякоть.

С тех пор они стали встречаться довольно часто. Она не могла точно ответить себе на вопрос зачем. Ей нравилось собираться на эти свидания, носиться по квартире, примерять кофточки, крутиться перед зеркалом, красить губы липким розовым блеском с запахом клубничной жвачки. Нравилось впархивать в его шикарную машину. Нравилось сидеть с ним в каком-нибудь эстетском кафе, где весь дизайн сводится к извивам водопроводных труб и авангардным калякам-малякам на стенах, где орет музыка, взмыленные официанты носятся, обмотанные длинными фартуками цвета хаки. Тут же, в центре зала, повара в колпаках жонглируют пиццей и толстыми лоскутами кровавого мяса, все вокруг шипит, дымит, вопит и пахнет, так же оглушительно, как у нее в душе, когда крутят крыльями бессмысленные ветряные мельницы.

Ей не нравилось, когда он опрокидывал в машине спинки сидений и мокро целовал ее в шею и трогал, трогал своими горячими быстрыми лапами. Ей не нравилось бывать в крошечной квартире, которую он называл офисом.

Однажды, когда они кувыркались в этом самом офисе на кожаном диване, он вдруг вскочил, бросился к балкону и завопил, как сумасшедший: «Быстро, вставай, одевайся!»

Через три минуты Василиса опомнилась на лестничной площадке, двумя этажами выше. Было четыре утра.

Она услышала, как внизу открыласьдверь, как женский голос произнес: «Привет. Ты здесь? А почему не позвонил?» Дверь быстро захлопнулась, Василиса побежала вниз, чтобы поскорей убраться вон отсюда, домой, но вспомнила, что ее сумочка с деньгами, ключами и мобильным телефоном осталась в квартире.

Пока она размышляла, что делать, дверь опять хлопнула. Явился Герман с ее сумочкой. Заикаясь и не глядя в глаза, сообщил, что сейчас ей нужно ехать домой. Протянул сто рублей на такси. Она не взяла. Он спустился с ней вниз, по дороге бормоча грустную историю о свирепой начальнице, пожилой даме, с которой ему приходится спать, иначе она его выгонит с работы, и он умрет с голоду. Внизу, рядом с его «Ауди», стоял красный спортивный «Пежо».

— Она забыла пакет с продуктами в машине, — объяснил Герман, глядя вверх, на окно офиса, — она сейчас в ванной, так что ты быстренько… Прости, я не могу поймать для тебя машину, не успею, но здесь нормально, не опасно. — Он даже попытался поцеловать ее и прошептал, что завтра позвонит.

Василиса еле сдержалась, чтобы не врезать ему по физиономии, и потом долго жалела, что не врезала.

Это было совсем недавно. Всего лишь неделю назад. А еще неделей раньше она завалила экзамены в университет. Самое обидное, что даже не завалила. Просто ее мама легкомысленно мало заплатила нужному человеку.

Человек этот даже намекнул Василисе по телефону, накануне последнего экзамена, что следует дать еще. Однако мама улетела в Испанию. Она служила гувернанткой в богатом семействе, воспитывала двенадцатилетнюю чужую девочку. Папа со своей новенькой женой и двумя новенькими маленькими детками отдыхал в Греции.

Что противней, провал экзаменов или Герман с его пожилой начальницей, Василиса не знала. Да это и не важно. Дня три она не вылезала из дома, под орущий телевизор валялась на своем коврике, смотрелась в кривое зеркало, пыталась читать, но строчки расплывались. Пыталась плакать, но тут же засыпала.

Наконец, проснувшись в очередной раз, вымыла голову, причесалась, оделась и отправилась шляться по душной смутной Москве, не просто так, а с конкретной целью. Ей вдруг безумно захотелось купить себе на последние полторы тысячи рублей коричневые джинсы-клеш. Но именно таких джинсов не нашла, устала, забрела в маленькое подвальное кафе на Гоголевском бульваре и познакомилась там с Гришей, а потом он познакомил ее со своими друзьями и пригласил к одному из них на дачу, в итоге они оказались в этом страшном Бермудском треугольнике.

«Я посплю капельку».

Она была уверена, что произнесла это вслух, но собственного голоса не услышала. Рядом ревел мотор. Катер возвращался. Это был последний шанс позвать на помощь. Но шевельнуться и крикнуть казалось невозможно. Она вспомнила, как Гриша пугал всех симптомами отравления угарным газом. Слабость, тошнота, головная боль. Иногда потеря сознания, вплоть до глубокой комы.

«Я капельку посплю».

Во сне она увидела Гришу. Он смотрел на нее живыми ясными глазами. Во сне она решила, что выкинет свое увеличительное зеркало. Она вполне четко увидела, как открывает ящик, достает зеркало в красивой золотистой рамке, смотрится в последний раз, и там возникает ее лицо, вернее то, что осталось от лица. Черные дыры глазниц, оскаленный рот, клочья обугленной кожи…

Василиса сначала вскочила на ноги, а потом уж проснулась и почувствовала жуткую, ни с чем несравнимую боль. Секунду назад она дернулась во сне, вскинула руку с воображаемым зеркалом, чтобы отбросить его подальше, и задела тлеющий сучок мертвой, давно рухнувшей елки.

Наверное, она кричала. Но никакого звука не вылетело из ее горла. От этого стало совсем страшно. Надо было бежать, идти, ползти, как можно скорей и как можно дальше отсюда, пока хватит сил.

* * *
Оказавшись в крошечном гостиничном номере, Андрей Евгеньевич Григорьев скинул ботинки и рухнул на целомудренно узкую койку.

«Надо встать, открыть чемодан, принять душ, почистить зубы. Хотя бы просто раздеться и залезть под одеяло», — подумал он.

И тут же уснул.

В номере было тихо, как в пещере. Единственное окно выходило в глухой бетонный колодец. Григорьеву приснилась московская квартира, в которой четверть века назад он, молодой офицер КГБ, жил с женой и дочерью. Дочь Маша, сегодняшняя, взрослая Маша, стопроцентная американка Мери Григ, сидела на диване, поглаживая белого кота Христофора Первого. Покойный кот уютно свернулся у нее на коленях и урчал, как деревенский мотороллер. Обстановка квартиры была воссоздана довольно точно, но тени расходились неправильно, в разные стороны, независимо от направления света. Зеркало стенного шкафа отражало не книжные полки и угол дивана, а почему-то кухонный стол и разноцветные шарики люстры, которая висела за стеной, в соседней комнате. Ни один из предметов не выдерживал долгого внимательного взгляда, подтекал, оплывал и терял форму, как пластилиновая фигурка на горячей батарее. Когда явилась Катя, жена Григорьева, мать Маши, погибшая в восемьдесят пятом году, подвох стал очевиден. Катя была непомерно большая, в глухом розовом платье до пят. Ткань зыбилась медленными крупными волнами, предательски подчеркивая, что там, под ней, пустота вместо тела. Катя курила толстую сигару, чего никогда не делала при жизни. Аккуратные столбики пепла падали на клетчатый черно-белый ковер, но не рассыпались, а превращались в шахматные фигуры и выстраивались в исходную позицию для игры. Андрей Евгеньевич чувствовал, что им с Машей надо поскорей покинуть это мертвое прошлое, грубую подделку под воспоминание. Как часто случается в сновидениях, он хотел крикнуть, но из горла вылетала тишина.

Он проснулся в холодном липком поту, уставился в потолок и несколько минут лежал, не в силах шевельнуться, не понимая, где он, удивляясь, что рядом нет белого кота Христофора Второго, кровать слишком узкая, подушка маленькая и плоская, и вообще, все чужое, непривычное.

За окном сияло солнце, такое яркое, что даже каменный колодец был наполнен светом. Часы показывали девять. Сначала он подумал, что девять вечера. Но этого не могло быть. Солнечный свет вечером имеет совсем другие оттенки.

Андрей Евгеньевич прилетел в шесть, в гостиницу попал в восемь, рухнул в койку в половине девятого. Сколько же он проспал?

Во рту было противно, перед сном он не почистил зубы. Из коридора слышался гул пылесоса. Горничные громко переговаривались по-испански. Голоса приближались, наконец постучали в дверь. Не ожидая ответа, появилась темнокожая пожилая толстуха в сине-розовой униформе и на чудовищном немецком сообщила, что ей необходимо срочно проверить содержимое мини-бара.

— Позже! — невежливо рявкнул Григорьев и понял наконец, что на самом деле сейчас девять утра, то есть он проспал больше двенадцати часов.

Такого с ним не случалось лет сто. Он был старый. Старики мало спят. Он привык к своей бессоннице, привык думать ночами, а не видеть многозначительные странные сны. Горничная сердито хлопнула дверью. Андрей Евгеньевич снял с себя мятую, влажную рубашку, джинсы и прошлепал босиком в ослепительную маленькую ванную. Вид собственной опухшей бледной физиономии в зеркале заставил вздрогнуть. За ночь щеки поросли седой щетиной, остатки волос торчали короткими пегими перышками. Глаза отекли и покраснели. Минут пятнадцать, стоя в стерильной душевой кабинке, он поливался то кипятком, то ледяной водой, мыл голову миндальным гостиничным шампунем из пакетика, чистил зубы. Побрившись после душа, он почувствовал себя вполне живым, бодрым, уже не так хмуро глядел на собственное отражение.

Спохватившись, что гостиничный завтрак заканчивается через десять минут, Григорьев отправился в ресторан. По дороге его окликнул портье. Вместо вчерашней девушки за стойкой дежурил добротный пожилой толстяк, тоже сине-розовый. Лысина его напоминала шарик земляничного мороженого.

— Мистер Григорьефф! Вам послание.

Он протянул Андрею Евгеньевичу конверт из матовой серой бумаги с золотым тиснением. Внутри лежал пригласительный билет на литературный вечер, который состоится сегодня в двадцать один час в клубе «Кафка» по адресу Циммер плац, 8. Григорьев заказал его еще из Нью-Йорка, накануне отлета, через Интернет, на адрес франкфуртской гостиницы «Манхэттен».

В зале для завтраков было пусто. Официанты уже убирали еду со шведского стола. Осталось только несколько пригоревших булочек, скрюченные ломтики сухого сыра, немного йогурта на дне алюминиевого бочонка. Стаканчики для сока были размером с водочные рюмки. Кофе эспрессо — за отдельную плату.

«Все ворчишь, ворчишь. Ты просто старый и ввязался не в свое дело. Куда тебе ловить террористов? Не к лицу и не по летам!» — думал Андрей Евгеньевич, ковыряя ложкой густую красно-белую смесь фруктового компота с йогуртом.

— Почему вы не едите? Это вкусно и полезно, — послышался над ним знакомый голос. Он вздрогнул и поднял глаза.

Возле его столика со стаканом сока и тарелкой, на которой лежал пригоревший рогалик, стоял Всеволод Сергеевич Кумарин. Он, как обычно, явился без всякого предупреждения. Андрей Евгеньевич ждал увидеть здесь связника, а не самого шефа.

Генерал ФСБ, глава Управления Глубокого Погружения в последнее время все больше тяготел к театральным эффектам. К старости ему надоело оставаться в тени.

Обычное дело для разведчиков и контрразведчиков. Одни свихиваются на секретности и конспирации, страдают манией преследования, разговаривают шепотом, озираются и косятся, как затравленные зайцы. Другие, наоборот, как садовые павлины, распускают хвосты, повышают голос, позируют перед камерами, жаждут общественного признания, боятся, что так и умрут безымянными героями и никто не узнает, сколько славных дел они совершили на благо родине.

И то и другое одинаково скверно.

Кумарин был в модных мятых штанах цвета какао с молоком, в шелковой рубашке навыпуск цвета горького шоколада и в шоколадных мягчайших мокасинах. За два года он немного располнел, не отрастил пуза — такого с ним в принципе произойти не могло, но весь раздался вширь, стал вальяжней и внушительней. Когда они виделись в последний раз, он был тощим и мрачным. Сейчас сиял лихорадочным оптимизмом, самому себе нравился, улыбался так, словно рядом была дюжина фоторепортеров.

— Ну, что вы молчите и смотрите? Приземлиться можно? Или у вас здесь занято? Между прочим, из-за вас я практически остался без завтрака. Сидел в фойе целый час, ждал, когда вы соизволите спуститься. Проспали, что ли?

— Проспал, — кивнул Григорьев, — садитесь. Завтрак здесь отвратительный. Можно было бы поесть в другом месте.

— Так ведь уплачено, — Кумарин, поставил на стол тарелку и стакан, уселся напротив, — зачем же деньги на ветер швырять?

«Он сошел с ума, — поздравил себя Григорьев, — он поселился в этой же гостинице! Он может все сорвать к чертовой матери!»

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

— Сейчас пойду и застрелю их, — сказал майор Арсеньев и не услышал самого себя. За стеной гудела дрель. Стена заметно вибрировала. Противоположная стена тоже вибрировала, там что-то прибивали, колотили молотками.

Полгода назад майор милиции Арсеньев Александр Юрьевич решил наконец свои жилищные проблемы, разъехался с бывшей женой Мариной и поселился в собственной однокомнатной квартире. Тридцать пять квадратных метров в муниципальной новостройке в Лианозове, на тихой зеленой улочке с выразительным названием Зональная. Пятнадцатый этаж, балкон, чудесный панорамный вид на Москву, комната шестнадцать квадратов, кухня восемь, раздельный санузел, два встроенных шкафа. Саня Арсеньев долго не мог поверить такому счастью. Изначально он рассчитывал, что после разъезда с женой, продажи их двухкомнатной квартиры на Соколе его части денег хватит только на комнату в коммуналке.

Он оказался первым жильцом в подъезде. Остальные владельцы въезжать не спешили. Лифты не работали, не было телефонов, телевизионной антенны. Но свет горел, батареи грели, из кранов текла вода, холодная и горячая. Арсеньеву этого было вполне достаточно. Он въехал в феврале. Остальные жильцы пока только делали ремонты, никого не устраивала отделка и планировка. Ломали и возводили стены, меняли плитку, сдирали ламинат и стелили паркет. Вокруг Арсеньева все гудело, выло, стучало и вибрировало.

Сначала Арсеньев утешался тем, что скоро это закончится. Потом понял, что нет, не скоро, и, поднимаясь по темной, неотделанной лестнице пешком на свой пятнадцатый этаж, спотыкаясь и пачкаясь известкой, убеждал себя, что человек ко всему привыкает. К началу апреля он стал воспринимать тишину, самую обычную тишину, как праздник, а лифт и городской телефон — как огромные незаслуженные подарки.

В середине мая произошло знаменательное событие. На четырнадцатом этаже, прямо под Саниной квартирой, поселилась семья. Маме, Вере Григорьевне, сорок пять, старшему мальчику Грише восемнадцать, младшему, Вите, двенадцать. Теперь Арсеньев не чувствовал себя одиноким космонавтом, которого забросили на далекую планету, населенную неразумными грохочущими механизмами, лебедками, досками, керамзитом и упаковочной тарой. Рядом были живые люди. Арсеньев с ними подружился. Он помогал Вере Григорьевне таскать на четырнадцатый этаж тяжести, с удовольствием угощался ее домашними котлетами и борщами. Шестикласснику Вите помогал решать задачи по математике и физике и радовался, что не забыл школьную программу. Гришу, студента второго курса медицинского института, снабжал историями из своей милицейской практики. Гриша пытался писать детектив.

Муж Веры Григорьевны, отец мальчиков, погиб три года назад в автомобильной катастрофе. Он был хирургом-кардиологом, талантливым, известным. До его гибели семья ни в чем не нуждалась. Вера Григорьевна всю жизнь проработала в библиотеке медицинского института. После несчастья какое-то время держались на сбережениях, потом пришлось продать большую квартиру в центре и переехать в эту новостройку на Зональной улице, в такую же однокомнатную квартиру, как у Арсеньева.

Гриша хотел написать детектив, чтобы заработать денег. У него не получалось. Он приносил Арсеньеву каждые три-четыре страницы текста, распечатанные на принтере, и стоял у майора за спиной, затаив дыхание, пока тот читал. Текста было слишком мало, три-четыре страницы всегда оказывались первыми. Гриша сочинял начало, но не знал, что писать дальше. Уничтожал написанное и придумывал другое начало.

К концу июля дышать в Москве стало нечем. Жара за тридцать, тяжелый смог. Работяги в соседних квартирах днем спали, за отбойные молотки брались поздно вечером или ранним утром.

— Сейчас пойду и застрелю их, — повторил Саня, взглянув на часы. Половина шестого. В принципе, можно поспать еще полтора часа, но не дадут, гады. Вон, как разошлись. Со всех сторон дрели, молотки. Саня вылез из постели и прошлепал босиком на балкон. Москва тонула в плотном смоге, ничего не было видно. Такое чувство, что висишь в невесомости, плаваешь, как дохлая муха в сером молоке. Саня взглянул вниз и увидел прямо под собой смутный силуэт. Соседка курила на балконе. Раньше он никогда не видел ее с сигаретой.

— Доброе утро, Вера Григорьевна! — громко произнес Арсеньев.

Она задрала голову и взглянула вверх.

— Здравствуйте, Саша. Хорошо, что вы уже проснулись. Я хотела к вам подняться, но не решалась. Может, вы спуститесь к нам? Мне надо с вами посоветоваться.

Саня быстро принял холодный душ, побрился. Приглашение оказалось весьма кстати. У него кончился кофе, и позавтракать, как всегда, было нечем.

Вера Григорьевна, хоть и была одета и причесана, но выглядела ужасно.

Под глазами черные тени.

Арсеньев еще ни разу не видел ее в таком состоянии. Несмотря на жару, она куталась в старую свалявшуюся шаль. Руки дрожали.

— Проходите, пожалуйста. Витя спит. Уши заткнул ватой и спит. Кофе я уже сварила.

— Я, конечно, сумасшедшая мамаша, — сказала она и достала из холодильника тарелку с нарезанным сыром, — я понимаю, как это глупо, поднимать панику. Но Гриша, кажется, пропал. Его нет третьи сутки. Слушайте, может, вам рыбу пожарить?

Вера Григорьевна, всегда спокойная, немного даже вялая, нервно суетилась, бестолково металась по кухне, уронила сначала нож, потом мешок с хлебом.

— Мы собирались вчера ехать на строительный рынок за карнизами, прождали его весь день. Ночью я не спала. Он даже не позвонил.

— У него нет мобильника, — напомнил Саня, — у вас один телефон на всю семью, и потом он, кажется, собирался с друзьями за город.

— Ну да. Почти у всех его друзей есть мобильники. Я дозвонилась одному мальчику, Кириллу Гусеву, он сказал, поездка сорвалась. Они собирались к нему на дачу, но в последний момент выяснилось, что туда приехали какие-то родственники. Они узнали об этом уже в электричке, по дороге. Часть компании вернулась в Москву, часть отправилась дальше, причем неизвестно, куда именно.

Арсеньев хлебнул кофе, откусил бутерброд. Вера Григорьевна перестала суетиться, уселась напротив, но к еде не притронулась, потянулась за сигаретой.

— Вы бы кофе выпили, — сказал Саня, — нельзя курить на голодный желудок. И вообще, вы же не курите.

— Ну да, конечно. Я не курю, — кивнула Вера Григорьевна и щелкнула зажигалкой. — Это Гришкины сигареты. Нашла у него в ящике. Знаете, я пыталась дозвониться девочке, которая поехала вместе с Гришей дальше на электричке. Телефон выключен. Кирилл сказал, дальше поехали четверо. Кроме моего Гриши, эта девочка, Оля Меньшикова, мальчик Сережа Катков и еще одна девочка, не из их компании. Гриша с ней познакомился накануне, в кафе. Кажется, ее зовут Василиса.

— Погодите, Вера Григорьевна, а что вы так разнервничались? Четверо ребят отправились за город. Две девочки, два мальчика. Грише восемнадцать лет. Он взрослый парень. Загулял. Бывает. Он же недавно сдал сессию, и хорошо сдал.

— Полтора месяца, — она помотала головой, — даже больше, пятьдесят дней назад кончилась сессия. Все это время он болтался, бездельничал, не знал, куда себя деть.

— Он обустраивал новую квартиру, вещи разбирал, полки вешал. Я живой свидетель. Имеет право отдохнуть.

— Да, конечно. Имеет право. У Сережи Каткова телефона нет, он постоянно теряет. Что это за Василиса, никто не знает. Даже фамилию не спросили.

— Имя редкое, — заметил Арсеньев, — уже хорошо. Дача по какой дороге?

— Савеловское направление, станция «Луговая».

— Значит, вся компания вышла где-то до «Луговой», а Гриша и остальные отправились дальше…

— Как вы считаете, уже пора писать заявление? — Вера Григорьевна была так занята своими размышлениями, что почти не слышала вопросов.

— Вы говорили с родителями Сережи и Оли?

— Пока нет. Я с ними не знакома, у меня из всех телефонов есть только мобильный Кирилла, они с Гришей дружат давно, еще с первого класса. А остальные дети — я их никого не знаю. Кирилл рассказал мне про Сережу, Олю, про эту новую девочку Василису.

На пороге кухни показалась тощая фигура Вити в широких пижамных штанах. Он тер глаза кулаками.

— Мам! — крикнул он во всю глотку. — Ну что, пришел Гришка?

Вера Григорьевна отрицательно помотала головой и показала жестом, чтобы он вытащил из ушей затычки.

— И не звонил?

— Нет. Иди, умойся.

— Здрассти, дядь Саш. Вы ей объясните, она зря паникует. Гришка взрослый, у него своя жизнь. Тем более, там появилась какая-то Василиса, премудрая, или прекрасная, или вообще лягушонка в коробчонке. — Витя зевнул и хихикнул. — Мама не понимает, все думает, он младенец. А я так вообще эмбрион.

— Иди, умывайся, я сказала! Витя поплелся в ванную.

— Может, он прав? — спросил Саня, допивая свой кофе. — Ну в самом деле, поехали ребята за город, в Москве сейчас дышать нечем, а там река или озеро.

— Гриша со мной никогда так не поступал, он всегда находил возможность позвонить. Всегда. И потом, знаете, я чувствую. Я что-то очень плохое чувствую. Спать не могу, какая-то чернота в душе. Никогда раньше такого не бывало.

— Ну, Вера Григорьевна, я тоже не сплю. Здесь, на нашей стройке, можно запросто свихнуться. Я попытаюсь что-нибудь узнать и сразу вам позвоню. — Саня поднялся. — Спасибо за кофе. Вам бы сейчас принять валерьяночки и отоспаться, но ведь не дадут.

— Да, Саша, да. — Она покорно, тупо кивнула, проводила его до двери. Когда он уже прошел лестничный пролет, она громко окликнула его: — Александр Юрьевич! Подождите! По радио в новостях передавали, там, знаете, леса горят, какой-то бывший пионерский лагерь у поселка Первушино, и лес вокруг. Это ведь именно Савеловское направление…

Саня сбежал вниз, остановился напротив соседки и четко, почти по слогам, произнес:

— Ну и что? При чем здесь Гриша?? — Совершенно ни при чем! — Закричал из-за ее спины Витя. Голос у него был звонкий и сердитый. — Я ей говорю, а она не слушает!

* * *
Василиса шла по тлеющему лесу, неизвестно куда, умирая от боли, жажды, задыхаясь от дыма. Она боялась наткнуться на бандитов, надеялась встретить Гришу, Олю, Сережу, прислушивалась к каждому шороху, слышала отдаленный гул шоссе, но из-за того, что голова кружилась, не могла определить, в какую сторону идти, чтобы до него добраться. Она утешалась тем, что это все-таки подмосковный лес, а не тайга и рано или поздно ей удастся куда-нибудь выйти. Возможно, она просто ходила по кругу. Она выросла в Москве, к тому же с детства страдала болезнью многих горожан — пространственным идиотизмом, могла заблудиться в трех соснах. А тут еще обоженные, исколотые босые ноги, шок, страх, слабость.

Несколько раз она подходила к реке. Была ли это та самая река, возле которой стоял лагерь, или какая-то другая, Василиса не знала. Она умывалась, пригоршнями пила воду. Так хотелось пить, что не имело значения, какая в речной воде может плавать зараза. Однажды, когда стало совсем худо, она заставила себя искупаться, но чуть не захлебнулась.

Местами лес становился таким густым, что идти было почти невозможно. Василису качало, она натыкалась на ветки, билась о стволы, спотыкалась о корни, торчавшие из земли, как стариковские варикозные вены. Когда впереди показался просвет, она обрадовалась, легко преодолела участок бурелома и увидела гладкую, приветливую поляну.

Под ногой было что-то восхитительно мягкое, теплое, ласковое. Василиса сделала несколько шагов. Боль от ожогов стала затихать, словно земля тут была целебной. Василиса остановилась, чтобы немного насладиться этим новым чувством — когда не так жжет. Но вдруг заметила, что ноги ее увязли по щиколотки и там, внизу, никакой опоры. Жижа. Болото.

«Спокойно. Только не дергайся!» — приказала она себе, чувствуя, как запрыгало сердце, как перехватило дыхание.

Оглянувшись, она увидела, что деревья слишком далеко и до веток уже не дотянуться. Единственное, за что можно ухватиться, — пучок осоки. Болотная жижа подходила к коленям.

Теряя равновесие, она медленно передвинулась, протянула руку, ухватилась за острую, как кинжал, траву, сжала кулак. Боль была неправдоподобная, запредельная.

«Тихо, тихо, тебе не больно, еще немножко, и все».

Она вцепилась в осоку обеими руками и так, передвигаясь по вязкой жиже, добралась до твердой земли, упала, прижалась к ней, тяжело дыша. Она только что чуть не погибла в этом приветливом болоте, в котором так блаженно отдыхали от боли обожженные ноги. Отдышавшись, она медленно поднялась, сначала на четвереньки, потом на колени Наконец встала на ноги и пошла, сама не зная куда, главное, подальше от болота.

Скоро чаща расступилась, кончился бурелом. На небольшой поляне росла заячья капуста. Пальцы распухли, почти не слушались, но удалось нарвать немного. Она жевала кислые мелкие листочки. От них меньше хотелось пить. Потом попались заросли орешника. Орехов было много. Разгрызая мягкую белую кожуру, она впервые почувствовала настоящий голод. Заболел живот. Она поняла, что если сейчас наестся орехов, будет только хуже. Оставалось идти, идти, рока хватит сил.

Лес вокруг был мертвым. Птицы молчали, даже на рассвете. Из-за тяжелого дымного марева было трудно отличить рассвет от сумерек, день от ночи. Сколько это продолжалось, она не знала.

Иногда она проваливалась в сон, глубокий, как обморок. Перед ней мелькали бессвязные, бессмысленные картинки.

Университетская аудитория, вступительные экзамены, сочинение, масляные стены цвета хаки, облупленная лепнина на потолке. Голубая пластиковая столешница, на которой крупно нацарапано матерное слово, проштампованные листки, исписанные дурацкими фразами. «Тема природы в лирике Лермонтова». Стул с железными ножками и занозистым фанерным сидением. Спущенная петля на колготках. Добротная, гладкая, словно отлитая из розовой резины, физиономия Германа, его быстрый, чмокающий шепот. Кружевная крона тополя, теплый свет чужих окон сквозь листья, музыкальная заставка телерекламы. Ласковая тишина летней ночи. Несколько мгновений тишины, и вдруг оглушительный рев. Пульсация во всем теле, такая мощная и быстрая, что трудно дышать. Ритм тяжелого рока не совпадает с естественным ритмом дыхания, и, возможно, именно недостаток кислорода вызывает бурную реакцию толпы. Девочки стонут, теряют сознание. Мальчики ревут и дергаются, как под током. На сцене скачет маленькая безобразная фигурка, мотает жидкими сальными патлами, выкрикивая нечто бессвязное в ритме тяжелых музыкальных волн. Толпа подростков вторит солисту, тысячи голосов сливаются в единое эхо. Тысячи рук тянутся вверх, качаются, словно белая трава под ветром. Толпа хрюкает и визжит, как гигантская свиноматка, покрытая долгожданным боровом.

Не важно, что он поет, какая чушь вылетает из его мокрого рта, они повторяют каждый звук. Главное — синхронно раствориться, исчезнуть, не быть собой, не быть вообще, вернуться к изначальному одноклеточному кайфу, вне времени и пространства. «А-а-х-х… ха…»

Василисе приснился рок-концерт, на который она попала с компанией одноклассников прошлой весной. Группа была жутко популярная, солист — суперзвезда. Василисе, в принципе, такая музыка не нравилась, но один раз стоило послушать живьем, чтобы понять, отчего у многих ее друзей и знакомых едет крыша.

Впечатление оказалось незабываемым. Сначала она просто стояла в толпе и наблюдала, как искажаются лица, как рыдают и стонут фаны.

К третьей песне она заметила, что сама подергивается, покачивается, под мышками и в глазах мокро, во рту, наоборот, сухо. Когда солист запел четвертую песню, Василиса обожала его и готова была вместе со всеми ринуться к сцене, пробиться сквозь милицейский кордон, содрать с себя одежду, кожу, вывернуться наизнанку, лишь бы прикоснуться к божеству. Она растворилась в толпе, как в крепкой кислоте, перестала существовать и только потом, в пустом вагоне метро, глядя на свое смутное отражение в черном стекле, держась за влажный теплый поручень, поняла, что за несколько часов концерта пережила нечто вроде клинической смерти. Еще немного — и у нее стали бы разрушаться клетки мозга. Ей было мерзко, стыдно.

Концерт превратился в дежурный ночной кошмар. Сейчас ей было плохо, и он опять приснился.

Толпа ревела и похрюкивала. «Ах-ха… ха-ай!» Огни блуждали в темноте. Сотни, тысячи огней. Они двигались, выстраивались в гигантскую фигуру, похожую на крест, но почему-то все его четыре конца надломлены.

Не крест. Совсем наоборот. Свастика. Пылающая свастика размером в площадь. Толпа ревела «Хайль!». Вдалеке, на высокой трибуне, дергалась маленькая фигурка. Толпа изнывала в едином экстазе.

Площадь, заполненная уже не пестрыми потными подростками с войлочными косичками «дредами», с серьгами в носах и бровях, а взрослыми аккуратными людьми в одинаковой темной униформе. Смешной каркающий уродец на трибуне, подвижная кукла с черным квадратиком усов под носом. Он вопит, как охрипшая кладбищенская ворона, он выбрасывает руку так энергично, что кажется, она сейчас оторвется от туловища, полетит в небо со свистом китайской петарды, врежется в маленькую хрупкую луну и расколет ее, как фарфоровое блюдце. Уроду вторит могучий гул толпы, похожий на раскат грома. «Хайль!»

Во сне Василиса решила, что умерла и попала в какое-то другое измерение. Ну что же, всякое бывает. Мало ли, куда человек забредает в своих снах? В другом измерении пахло одеколоном: смесь свежего огурца и хвои. Краски казались незнакомыми. Цветовая гамма вроде бы та же, но состав другой. Как если бы ее родной, привычный мир был написан акварелью, а этот, чужой, маслом.

Все кругом лоснилось и блестело. Теней, полутонов не было вовсе. Много черного и красного. У всех чистая обувь.

— Отто! Отто Штраус!

Отчетливый звук чужого имени на чужом языке заставил Василису обернуться, словно это обращались к ней лично. В дрожащих отсветах факельных огней она увидела круглое бледное лицо. Зеркальный блеск пенсне, усики. Нижняя челюсть скошена к шее, как будто лицо не доделали, а потом, спохватившись, наспех прилепили под губу маленький круглый подбородок. Виски и затылок выбриты, темные волосы напоминают плотную круглую шапочку. Василиса не знала этого человека, но почему-то обернулась, когда он произнес: «Отто Штраус». Ответила ему вместе с кем-то, чужим голосом, на чужом языке: «Здравствуй, Гейни!» И почувствовала влагу его холодной, слабой ладони при рукопожатии.

Гейни, старый приятель, бывший одноклассник, в новенькой красивой форме. Френч сидит изумительно, плечи кажутся шире, спина прямей. Надо записать имя и адрес портного. А еще говорят, что не осталось в Берлине приличных портных.

Василиса узнала место действия и без всякой подсказки определила время: тридцать третий год. Язык, разумеется, немецкий. Голос мужской, глуховатый, низкий. Она так удивилась, что пришла в себя, открыла глаза, увидела мутное небо, темные верхушки елок, бледный маленький диск, то ли луны, то ли солнца.

Что это было? Сон? Галлюцинация?

Пожар давно остался позади, но воздух пропитан гарью. Василиса поклялась себе, что больше отдыхать не будет, пока не отыщет что-нибудь, похожее на человеческое жилье, или не выйдет к дороге.

Она шла дальше, потеряв счет времени, иногда поедая какие-то ягоды и листья, отдыхая все чаще и дольше.

«Еще сутки, и я начну умирать», — подумала она со странным спокойствием, словно не о самой себе, а о ком-то другом, далеком и безразличном. Тут же вспыхнула следующая мысль, совсем уж ледяная:

«А что, если это уже произошло? Мне только кажется, будто я иду по лесу, на самом деле меня нет. Я осталась лежать на берегу той узкой теплой речки или утонула в болоте».

В ушах нарастал гул, такой отчетливый, что казалось, над головой кружит вертолет. Но небо было пустым и тусклым. Ни души рядом, никто не мог подтвердить ей, что она жива. А самой себе она почти не верила.

Лес то редел, то густел. Вдали, на пригорке, показался купол с крестом. Сначала Василиса решала, что это мираж. Отдохнула немного, посидела на опушке. Купол не исчезал. У нее открылось второе дыхание. Где церковь, там и деревня, только бы хватило сил дойти. Она старалась не смотреть на свои распухшие черные ноги, на руки, которые покрылись глубокими ссадинами и крупными тугими волдырями.

Опять стало темно. Василиса потеряла из виду купол с крестом и продолжала идти наугад, в полусне. Лес кончился, она оказалась в открытом поле, ступила на колючую свежескошенную траву. Ноги прожгло такой адской болью, что перехватило дыхание. Но боль придала сил. В туманной голове засветилась простая утешительная мысль: если недавно косили траву, значит, какая-нибудь деревня должна быть совсем близко.

Из сумрака проступила светлая стена часовни, потом темные силуэты крестов, пирамидок со звездами. Василиса добрела до часовни и села на землю, прислонившись к стене.

ГЛАВА ПЯТАЯ

— Полно вам, расслабьтесь, — снисходительно улыбнулся Кумарин, — у нас с вами вполне легальный контакт. Кстати, первый за все эти годы. Вы сегодня же сообщите о нашей встрече, кому сочтете нужным.

Для руководства ЦРУ контакт Григорьева с бывшим шефом мог действительно считаться легальным. После 11 сентября между российскими и американскими силовыми структурами было подписано несколько соглашений о сотрудничестве в борьбе с международным терроризмом. Генерал Кумарин числился почетным членом Временного Объединенного совета ветеранов спецслужб. Полковник Григорьев числился там же консультантом.

— Мы с вами теперь союзники. Жаль, что мы сейчас во Франкфурте, а не в Дрездене. А то у нас получилась бы встреча на Эльбе. Это было бы красиво, вполне символично, — продолжал балагурить Всеволод Сергеевич, размазывая масло по рогалику.

— M-м, — грустно промычал Григорьев, — остроумное сравнение. Но в той войне союзники встретились на Эльбе, когда самое неприятное было уже позади. А у нас все только начинается.

— Правильно, — кивнул Кумарин, — должно же время хоть чему-то учить. Слушайте, а почему вы мне совсем не рады? Неужели не соскучились? Мы не виделись два года.

— Я рад, — вяло соврал Григорьев и поискал глазами кого-нибудь, чтобы заказать чашку приличного кофе.

— Злитесь из-за Маши? Напрасно. Я ведь даже не приблизился к ней тогда, два года назад, в Москве. Я просто отправил ей бутылку хорошего вина. Она сидела в ресторане с милым молодым человеком, майором милиции. Я не стал им мешать. Я отлично помню ваши тихие родительские истерики. — Кумарин скорчил глупую рожу и зашептал, склонившись к Андрею Евгеньевичу: — «Оставьте мою дочь в покое! Не трогайте Машку!»

— Я и сейчас могу это повторить.

— Не надо, — Кумарин сощурился, как кот, и покрутил головой, — это уже не смешно, и даже обидно. Я что, совратитель малолетних? Маньяк сумасшедший?

— Есть немного.

— Ну, спасибо, — Всеволод Сергеевич фальшиво рассмеялся.

За те два года, которые они не виделись, Кумарин изменился. В нем появилось нервозное шутовство. Он не мог сказать ни слова в простоте, все, что слетало с его уст, должно было сверкать остроумием и запоминаться слушателями, как афоризм.

В течение последних двух лет Григорьев, сидя у себя Бруклине, изучая российские средства массовой информации, все чаще встречал физиономию своего шефа на телеэкране и на страницах глянцевых журналов. Умнейший, хитрейший Кумарин, глава УГП, серый кардинал, человек, предпочитавший всегда оставаться в тени, теперь с удовольствием мелькал на экране телевизора в разных политических ток-шоу, охотно давал интервью, позволял снимать себя на премьерах и презентациях. Это было нехорошо, опасно. Григорьев видел, что делает с людьми эпидемия пиар, как деградируют самые сильные и талантливые. Режиссеры перестают снимать кино, писатели не пишут книг, политики и чиновники, наоборот, пишут книги, умильно излагая подробности своих поучительных биографий. А потом устраивают шикарные презентации этих книг и самим себе платят щедрые гонорары. И все, словно по чьему-то издевательскому приказу, становятся тусовщиками, или, по-русски, толпыгами. Разодетые, важные, толкутся в телестудиях, на всяких презентациях, церемониях, галдят, как куры в курятнике, самозабвенно грубеют и глупеют на глазах у всей страны.

— Я видел вас по телевизору, — внезапно произнес Григорьев, отчасти чтобы сменить тему, отчасти потому, что это действительно мучило его. — Вы решили стать звездой экрана? Вы раскручиваетесь, что ли? Сейчас в России все раскручиваются.

Кумарин засмеялся, на этот раз вполне искренне.

— Это я так легендируюсь и внедряюсь, — прошептал он и подмигнул. — А вы решили, что я впадаю в маразм? Не бойтесь, я еще в своем уме. Просто меня мучает одна проблема… Ладно, об этом после. Слушайте, вы что, правда, считаете, что это я устроил веселые каникулы нашему дорогому Билли?

Наконец принесли долгожданный кофе. Кумарин продолжал улыбаться, но глаза его стали колючими, и слегка дрожал краешек рта. Он напряженно ждал ответа на вопрос. Пожалуй, слишком напряженно.

— Нет, — покачал головой Григорьев, — я так не думаю. Макмерфи тоже так не думает.

— Правда? — Кумарин облегченно вздохнул, и впервые за все время разговора расслабился. — Что случилось с Билли?

— А вы разве не знаете? — удивился Григорьев.

— Я знаю, что ваш официальный шеф, глава русского сектора ЦРУ Вильям Макмерфи временно отстранен от должности и находился в долгом отпуске, официально — по состоянию здоровья. На самом деле он, бедняжка, томится под домашним арестом. Что, засветились его старые афганские связи?

— Да, — кивнул Григорьев.

— Расскажите подробней. Собственно, ради того, чтобы вас послушать, я и прилетел сюда.

Григорьев рассказал.

Специальная сенатская комиссия, созданная сразу после 11 сентября, вела служебное расследование, касавшееся прошлых и нынешних связей высших чинов ЦРУ с исламскими террористами.

В поле зрения комиссии Макмерфи попал вместе с другими ветеранами разведки, которые имели несчастье в начале восьмидесятых служить инструкторами в подразделениях ЦРУ в Афганистане, летать в приграничный пакистанский город Пешавар, лично общаться с Усамой бен Ладеном и с его ближайшим окружением. И, словно по заказу, стали приходить по почте конверты с фотографиями. На них высшие офицеры ЦРУ были запечатлены в компании арабского юноши с умным породистым лицом.

В 1979 году сын аравийского шейха, выпускник университета из Саудовской Аравии по имени Усама прилетел в Пешавар формировать и вооружать отряды правоверных мусульман для борьбы с «коммунистическими шакалами».

Иногда попадались фотографии и более позднего периода, середины и конца девяностых, уже не с самим бен Ладеном, а с другими известными террористами из его окружения. К снимкам не прилагалось никаких комментариев кроме дат, фамилий, и пометки: «совершенно секретно, для внутреннего пользованья». Конверты приходили членам комиссии, сенаторам, сотрудникам ФБР и ЦРУ, их получали сами офицеры, запечатленные на снимках. И все — на домашние адреса.

Судя по почтовым штампам, конверты были отправлены из разных городов Европы, больших и маленьких, в том числе из Рима, Парижа, Ниццы, Копенгагена, Брюсселя, Вены, Берлина, Мюнхена, Франкфурта-на-Майне. Адреса были напечатаны на разных принтерах, лазерных и струйных, разными компьютерными шрифтами.

За три месяца, с ноября 2001-го по февраль 2002-го, пришло всего пятьдесят четыре конверта. В марте поток прекратился. В средствах массовой информации ни один из присланных снимков не всплыл. Заинтересованные лица ждали новых сюрпризов от неизвестного отправителя (или отправителей). Предполагалось, что за этим последует еще что-то — шантаж, например. Но не последовало ничего.

— Как я понимаю, до сих пор неизвестно, кто отправлял конверты? — усмехнулся Кумарин.

— Нет.

— И зачем это делалось, тоже пока неизвестно?

— Ну, если бы могли выяснить — зачем, скоро узнали бы — кто, — Григорьев пожал плечами, — конечно, старые афганские контакты никому особенно не навредили. А вот новые комиссия проверяла весьма тщательно. По каждому контакту девяностых до сих пор идут отдельные расследования. Всплывает кое-что любопытное, но до отправителя конвертов пока добраться невозможно. Знаете, какая там версия оказалась главной?

— Догадываюсь, — хмыкнул Кумарин, — небось, решили, что это кто-то из своих, из ветеранов?

— Совершенно верно. Кто-то, оскорбленный грубыми методами работы комиссии, решил показать, что у всех рыльце в пушку. Правда, профессионал из числа «своих», даже старый и обиженный, не стал бы добавлять к афганским снимкам современные. Прорабатывается еще одна версия. Журналистов, фоторепортеров, которые имели возможность снимать американцев в Афганистане, совсем немного. Система оформления спецдопуска была достаточно сложной. Их имена известны, всех их сейчас проверяют.

— И вам, конечно, достался ваш старинный приятель, немецкий журналист, авантюрист и пройдоха Генрих Рейч, — вздохнул Кумарин, — да, пожалуй, лучше вас с ним никто не сможет побеседовать. Ну, а что же все-таки не так с Билли?

— Макмерфи в этой истории повезло меньше других. Из всех ветеранов он единственный продолжает занимать высокий пост, остальные уже в отставке. Но главное, его набор картинок оказался особенно неприятным. Вот, у меня с собой несколько штук.

Григорьев достал из кармана маленький конверт. Там было всего четыре фотографии.

На старых, черно-белых, молодой крепкий Билли в военной форме, в компании молодого Усамы и еще нескольких боевиков. Снимки датировались январем 1980-го.

На цветных фотографиях, датированных сентябрем 1998-го, — глава русского сектора ЦРУ, уже сегодняшний, пожилой, почти лысый Билли, в джинсах и клетчатой ковбойке, на живописной лужайке, возле шашлычного мангала, в компании двух мужчин восточной наружности. Один лет сорока, с аккуратной бородкой и ясной улыбкой. Известный чеченский полевой командир Рахманов, самый цивилизованный и образованный из руководителей боевиков. Второй пожилой, без бороды, но с пышными черными усами. Доктор Абу-Бакр, египтянин, ближайший сподвижник Усамы, один из первых подозреваемых в причастности к терракту 11 сентября.

— Проблема в том, — объяснил Григорьев, пряча фотографии, — что о контакте с чеченцем Рахмановым и египтянином Абу-Бакром в сентябре девяносто восьмого Билли не счел нужным никому сообщить. Контакт не был зафиксирован в документах и отчетах.

— И поэтому его отправили в отпуск? — грустно улыбнулся Кумарин. — Да, действительно, неприятно. Ну, а как вы сами считаете, ваш старый приятель Генрих Рейч имеет отношение к этому дерьму? Прошло столько лет, он мог продать старые снимки кому угодно. Логичней предположить, что все это придумал и проделал либо кто-то свой, либо кто-то из покровителей террористов. Ну, захотелось им покуражиться после одиннадцатого сентября, внести дополнительную смуту в ряды противника.

— Да, эти две версии мне тоже кажутся вполне правдоподобными, — равнодушно кивнул Григорьев.

— И вы прилетели сюда, чтобы встретиться с Генрихом Рейчем, — Кумарин нахмурился, сыграл пальцами на скатерти какую-то быструю беззвучную мелодию и спросил: — Вы уверены, что Рейч полностью отошел от дел, порвал свои старые связи, в том числе и с «Аль-Каидой?»

Прежде чем ответить, Григорьев нарочно долго разглядывал счет, возился с мелочью, отсчитывал чаевые. Подошла официантка. Андрей Евгеньевич похвалил кофе, пожаловался на слишком раннее завершение гостиничных завтраков, обсудил сегодняшнюю жару и магнитные бури. Неделю назад Кумарин, узнав о предстоящей встрече Григорьева с Генрихом Рейчем, через своего агента заверил его,что намерен взять ситуацию под контроль, подстраховать Григорьева, выяснить сегодняшний статус Рейча, круг его общения и степень опасности.

Когда девушка удалилась, он грустно взглянул на Кумарина и покачал головой.

— Я не уверен, Я надеюсь.

«Я надеялся на вас, вы обещали дать мне дополнительную информацию и при необходимости обеспечить прикрытие. Пока вы только язвите и задаете идиотские вопросы».

— Надежды юношей питают, — улыбнулся Кумарин, — я, в свою очередь, надеюсь, что вы не только выясните все, что вас интересует, но и вернетесь к себе в Бруклин целым и невредимым.

— Спасибо, — Григорьев вежливо кивнул и улыбнулся, — я постараюсь вернуться целым и невредимым. Хотя все не так страшно, как вам кажется, все очень даже мило. Вечером я отправляюсь в клуб «Кафка», слушать главы из романа молодого талантливого писателя Рихарда Мольтке «Фальшивый заяц».

— Что за бред? Какой заяц? — нахмурился Кумарин.

— А еще интеллигентный человек, — вздохнул Григорьев, — ничего-то вы не знаете, книжек не читаете. Талантливый молодой писатель Рихард Мольтке, автор романа «Фальшивый заяц» — последняя привязанность господина Рейча. Он выпускает и рекламирует книги мальчика за свой счет. Пока мальчик успел написать только одну, про зайца. Но все еще впереди. Господин Рейч заботливо растит молодое дарование. Он одевает юного гения у Версачи, возит на Канары.

Григорьев говорил, а сам думал: «Ты, Сева, хороший человек. Ты приехал сюда потому, что хочешь получить через меня какую-то очень важную информацию от Рейча. Собственных подходов к нему у тебя, вероятно, нет. Ты, как всегда, играешь в свои игры, используешь других людей в качестве пешек и теннисных мячиков, не считая нужным ничего объяснять. По-другому ты просто не умеешь и вряд ли уже научишься».

Кумарин долго, напряженно молчал, наконец поднялся и, глядя на Григорьева сверху вниз, тихо произнес:

— Ладно. Мне пора. Передайте господину Рейчу привет от генерала Георгия Колпакова. От генерала Жоры. Вы помните, кто это?


Гулять под палящим солнцем было не очень приятно, и все-таки Григорьев отправился бродить по Франкфурту. Он почти забыл, что такое старая Европа, ему так хотелось именно в Европу, куда-нибудь в Прагу или в Париж, но, словно в насмешку, его занесло в самый американский из всех европейских городов. Он шел наугад, без карты, и все никак не мог миновать район небоскребов.

Длинная улица Кайзерштрассе, названная «злачной» в каком-то случайном путеводителе, который он листал в самолете, оказалась вполне благопристойной. Офисы, дорогие магазины, небольшой сквер, ремонтные леса.

Вероятно, следовало взять такси и отправиться в красивый туристический район Захсенхаузен. А еще лучше, в знаменитый Штеделевский художественный институт.

Там отличная коллекция европейской живописи, есть Дюрер и Брейгель младший. Но по понедельникам музеи закрыты.

Григорьев сам не заметил, как забрел на старинную площадь Ромерплац. Перед ним возвышался готический собор Дом. С XVI по XIX век здесь короновались немецкие императоры. Григорьев вспомнил что-то про Золотую буллу и Карла IV. Солнце плавило причудливые контуры высокой резной башни. Даже сквозь темные очки смотреть вверх было невозможно. Андрей Евгеньевич постоял, задрав голову, подумал, не войти ли внутрь, но увидел сразу несколько туристических групп, которые вползали в темное прохладное чрево собора под разноязыкие команды экскурсоводов, и нырнул в ближайший кабачок.

Сидя за маленьким полированным бочонком, заменявшим стол, разглядывая репродукции немецких романтиков, развешанные по стенам, потягивая кисло-сладкое яблочное вино, Андрей Евгеньевич пытался понять, чего хочет от него Кумарин. В своем ли он уме, старый шеф, глава УГП, и если нет, что теперь делать?

Кумарин с самой серьезной миной попросил передать привет Генриху Рейчу от генерала Колпакова. Ни Георгий Федорович Колпаков, которого все называли генерал Жора, нажил огромное состояние на продаже оружия, вывозимого из Прибалтики и бывшей ГДР в начале девяностых. Никто не знал, куда он дел деньги. Все попытки привлечь его к ответственности, вытянуть хотя бы часть наворованных миллионов оказывались тщетны. Не помогали ни хитрость, ни угрозы, ни шантаж. Люди, которые пытались найти ключ к тайне банковских вкладов генерала Колпакова, погибали в результате несчастных случаев или пропадали бесследно.

Жора был генерал-жулик, генерал-мафиози. Он весил килограмм двести. От его хохота лопались барабанные перепонки. На Масленицу он сжирал не меньше сотни блинов с черной икрой. Четыре года назад сто первый блин оказался для него последним. Он поперхнулся и умер.

Генерала Колпакова не было. Он лежал под гранитной плитой на Ваганьковском кладбище. А генерал Кумарин просил передать от него привет господину Рейчу. И, как всегда, не объяснил, зачем.

* * *
Заявления от родителей двух пропавших подростков, Оли Меньшиковой и Сережи Каткова, уже поступили. В районных отделениях к ним отнеслись прохладно, как обычно относятся к потеряшкам, особенно если это подростки. Майор Арсеньев перегнал все имевшиеся данные в свой компьютер и позвонил Кириллу Гусеву, тому мальчику, который собирался везти компанию друзей к себе на дачу. Кирилл вполне толково рассказал всю историю, от начала до конца. Арсеньев взглянул на карту и понял, куда именно решил отправиться его сосед Гриша Королев вместе с Олей, Сережей и Василисой. О ней, кстати, не имелось пока никакой информации, и никаких заявлений о пропаже девочки семнадцати лет по имени Василиса ни в одно из московских отделений не поступало. Кирилл не знал ее фамилии, только возраст. Он описал ее довольно подробно и при необходимости мог бы составить словесный портрет.

Территория заброшенного пионерлагеря полыхала открытым пламенем. Лесные пожары охватили огромную часть Подмосковья. Отправить спасателей в тот район было практически невозможно. Из-за сильного задымления вертолеты в воздух не поднимались, спасателей, как всегда, не хватало. К тому же не было достоверно известно, что четверо подростков находятся именно там. Они могли уйти как угодно далеко. Они могли вообще передумать и отправиться совсем в другое место, вернуться в Москву и застрять у кого-то в гостях, в пустой квартире, где нет родителей.

Гриша любил сочинять страшные истории. Вот, выдумал очередную сказку про Бермудский треугольник на территории заброшенного лагеря. Наверное, хотел поразить воображение девочки Василисы. По словам Кирилла, вся эта авантюра с поездкой была посвящена именно ей.

А не могла ли прийти ему в голову еще какая-нибудь глупость? Например, устроить в честь Василисы салют, запустить петарды, разжечь костер, чтобы через него попрыгать, а потом испечь картошку? Почему там вдруг так сильно вспыхнуло? Понятно, что горят торфяные болота, свалки, леса. Но сам по себе лес воспламеняется не так уж часто. Причиной пожара может стать тлеющий костер или умышленный поджог. За последний месяц было заведено несколько уголовных дел, связанных именно с поджогами, которые устраивали, чтобы покрыть воровство и незаконную продажу подмосковного леса.

У Арсеньева болела голова. От запаха гари, от бессонницы он плохо соображал. Меньше всего ему хотелось признаваться самому себе, что начать поиски Гриши Королева, Оли Меньшиковой, Сережи Каткова и Василисы сейчас практически невозможно. Единственное, что остается, — разослать ориентировки во все районные отделения Москвы и Московской области и ждать. Главное, ничем не выдать своего беспокойства вечером, когда придется встретиться с Верой Григорьевной.

Тихая мелодия мобильного заставила его вздрогнуть.

Оказывается, он почти задремал на стуле.

— Спишь? — услышал он в трубке сердитый женский голос.

Звонила Зюзя, то есть старший следователь по особо важным делам Лиховцева Зинаида Ивановна.

— Нет. Уже проснулся, — ответил Арсеньев и энергично покрутил плечами и головой, чтобы размять затекшие мышцы.

— Давай быстренько ко мне, — скомандовала Зюзя и бросила трубку.

Полтора года назад Зинаида Ивановна отпраздновала свое шестидесятилетие, и с тех пор у нее появилась дурацкая манера хронически уходить на пенсию. Из-за этого она постоянно спешила, хотела поскорей скинуть все дела, отправиться на заслуженный отдых, водить восьмилетнего внука на музыку и вязать ему варежки.

Саня был знаком с ней с юности. Когда он учился в университете на юрфаке, Зинаида Ивановна вела спецкурс «Тактика следственных действий». Там к ней прилепилась кличка Зюзя.

Мало кто из оперативников любил работать с Зюзей. Ее считали жесткой и категоричной, говорили, что она не терпит возражений, не умеет слушать, трепещет перед начальством и за свою кристальную репутацию любому глотку перегрызет. Впрочем, неважно, что о ней говорили. Арсеньеву работалось с Зюзей легко. Глотку она еще никому не перегрызла, боялась не начальства, как такого, а его глупости и возможных подстав, то есть тех известных ситуаций, когда виноватым оказывается стрелочник. Что касается неумения слушать, да, ее раздражала болтовня, треп, переливание из пустого в порожнее. Когда с ней говорили по делу, четко и доказательно, она слушала.

Однажды Зюзя в приступе философской откровенности объяснила Арсеньеву причину своей постоянной спешки. С возрастом человек болезненно чувствует время. Даже поспать лишний час жалко. Понятно, что этих часов осталось значительно меньше, чем прошло, и глупо тратить драгоценный остаток на ерунду.

В прокуратуре, в кабинете Зюзи, майора Арсеньева ждала приятная новость. С ним пожелал встретиться молодой рецидивист Булька, проходивший единственным подозреваемым по делу, которым Арсеньев занимался уже третий месяц.

В середине мая был убит писатель Драконов Лев Абрамович. Убийство самое банальное — с целью ограбления. Писатель возвращался домой из гостей, шел пешком от метро. В начале первого ночи зашел в свой подъезд, получил смертельный удар по голове тупым предметом. Похищен портфель, часы «Сейка», мобильный телефон, бумажник, в котором лежало не более двух тысяч рублей. По свидетельству родственников и друзей, ничего ценного для грабителей в портфеле находиться не могло.

Драконов не имел ни настоящей славы, ни настоящих денег. Он был литературным середнячком, состоял в Союзе писателей, в советское время выпустил пару-тройку сборников повестей и рассказов, подрабатывал то переводами, то статьями в толстых журналах, правда, умел обрастать знакомствами и связями, создавать вокруг себя флер салонной популярности, часто мелькал на ток-шоу и всяких презентациях. В последние годы стал активно сотрудничать с телевидением, в составе разношерстных бригад писал сценарии для сериалов.

Среди его знакомых попадались весьма любопытные в криминальном смысле личности, например крупный жулик по фамилии Хавченко, бывший руководитель пресс-службы партии «Свобода выбора».

Хавченко хотел запечатлеть себя для истории, издать роман о собственной жизни, и нанял Льва Драконова в качестве литературного обработчика. У жулика были большие планы. В дальнейшем он намеревался заказать по роману сценарий и спонсировать широкоформатный фильм о самом себе. На главную роль он планировал пригласить популярного актера Владимира Приза.

По словам общих знакомых, бандит обещал писателю в качестве гонорара такую сумму, которая обеспечила бы ему безбедную старость. Но Хавченко застрелили прежде, чем была дописана последняя глава романа, и значительно раньше, чем погиб бедняга Драконов. Убийством Хача занималось РУБОП. У них был такой же «глухарь», как и с Драконовым. Но поскольку там речь шла о классическом заказном убийстве, то никто и не ждал скорых положительных результатов. А писателя убили непрофессионально, ради ограбления. Такие преступления положено раскрывать, хотя бы иногда. Тем более что довольно скоро всплыл первый фигурант.

При облаве и обыске в одном из наркопритонов, неподалеку от дома, где жил писатель, нашли шикарную вещь, серебряную авторучку фирмы «Ватерман». На ее толстом корпусе имелась мелкая гравировка, надпись по-немецки: «Льву, с любовью, от Генриха, Франкфурт, 2001 год». Содержательница притона тут же вспомнила, что ручкой расплатился с ней за несколько доз синтетического героина известный человек Булька, постоянный посетитель ее печального заведения. То есть дважды судимый за мелкие грабежи Куняев Борис Петрович, 1973 года рождения.

Бульку тут же взяли, его даже не пришлось искать. Он проживал вместе со своей матерью по адресу улица Столярная, дом 15, кв. 23, в двух шагах от дома, где жил и был убит писатель Драконов. При задержании Куняев не оказал ни малейшего сопротивления и сообщил, что авторучку нашел в собственном кармане. Далее, при обыске в квартире Бульки обнаружили кредитную карточку «Виза», принадлежавшую Драконову. Каким образом эта вещь попала в квартиру, ни мать Бульки, ни он сам объяснить не могли. Любопытно что на следующий день после убийства с карточки через разные банкоматы была снята почти вся наличность, то есть сто семьдесят долларов. По свидетельству жены Драконова, писатель плохо запоминал цифры. Карточку он держал в специальном пластиковом чехольчике и туда же сунул бумажку, на которой крупно написал пин-код.

Вскоре нашли портфель. Совершенно пустой, с оторванной ручкой, он валялся на дне мусорного контейнера во дворе, в двух кварталах от места преступления. На внутренней стороне крышки были обнаружены отпечатки пальцев Драконова и еще одного человека. Чуть позже экспертиза установила, что они принадлежат Куняеву Борису Петровичу.

Никакого алиби у Бульки не оказалось, но он ушел в глухую несознанку, категорически отрицал свою причастность к убийству и отсиживался в КПЗ. Иногда, впрочем, он выдавал на допросах порции смутной, но многообещающей информации.

— Вот если он сейчас признается, я спокойно оформляю дело для суда и ухожу на пенсию, — заявила Зюзя в машине, по дороге в Бутырку, и принялась подкрашивать губы, — это стало бы хорошим финалом. Ну что ты на меня так смотришь, Шура? — спросила она, поймав в своем маленьком зеркальце взгляд Арсеньева. — Ты хочешь сказать, что, если Булька признается в убийстве Драконова, это будет самооговор?

— Хочу, — кивнул Саня, — хочу, но промолчу.

— И напрасно, — Зюзя растянула свеженакрашенные губы в хитрой улыбке. — Кстати, ты совсем недавно говорил, что в связи с убийством писателя было бы не худо встретиться с одной американкой, которая могла бы кое-что интересное рассказать о Хавченко и о Драконове. Говорил?

— Между этими двумя убийствами нет никакой связи — мрачно отчеканил Саня.

— Ох, а покраснел, батюшки, как покраснел, — Зюзя притронулась к его подбородку и повернула лицо Арсеньева к себе. — Между убийствами нет, а между людьми, пока они были живы, связь имелась. Правильно?

— Правильно. Только это нам ничего не дает.

— И встречаться с американкой, стало быть, совершенно ни к чему?

— Зинаида Ивановна, зачем вы меня мучаете? Я нервничаю, у нас впереди важный допрос.

— Я тебя не мучаю, Шура. Я, наоборот, хочу тебя взбодрить. Вот, смотри, что у меня есть. — Она порылась в сумочке и достала тонкий маленький листок факсовой бумаги.

Это была вырезка из сводки происшествий по городу. Арсеньев пробежал его глазами и узнал, что в восемь часов утра на пульт дежурного поступило сообщение об очередном транспаранте антисемитского содержания, на этот раз его установили на Краснопресненском бульваре. Выехавшая на место оперативная группа обнаружила под фанерным щитом самодельное взрывное устройство. Свидетельница, позвонившая в милицию, — гражданка США Мери Григ.

Далее шариковой ручкой был вписан телефонный номер.

— Это ее мобильный, — пояснила Зюзя, — я попросила у ребят, по старой дружбе. Ну, что ты молчишь? Или ты уже забыл свою белобрысую цээрушницу?

Сане до смерти хотелось курить. Но Зюзя не терпела табачного дыма. Саня принялся вертеть в руках зажигалку. Он не знал, куда деть руки и глаза. Следователь Лиховцева не сводила с него насмешливого взгляда. Остаток пути оба молчали.

— Шура, Шура, — нежно пропела Зюзя когда они вылезли из машины у служебной проходной Бутырской тюрьмы, — ты так глубоко задумался, что даже не подал старой даме руку.

— Простите, Зинаида Ивановна, — спохватился Арсеньев и взял Зюзю под локоток.

— Ладно, расслабься. Сейчас нам с Булькой общаться, он начнет ныть, жаловаться, морочить голову. Господи, как я ненавижу этот запах! Тебе никогда не приходило в голову, что неплохим средством профилактики преступлений могли бы стать специальные духи под названием, скажем, «Мадам Бутырка»? Я бы раздавала флакончики бесплатно.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Толпа двигалась медленно и ровно, словно не шла через пустую площадь, а плыла по морю, как гигантский корабль, при полном штиле. Было тихо. Молчали даже младенцы. Их несли на руках. Никто не решился взять с собой детскую коляску. Вчера охранники вытряхивали из колясок младенцев прямо на булыжник, а одного, который особенно громко закричал, группенфюрер СС, профессор, доктор медицины, Отто Штраус лично пристрелил из своего именного пистолета.

Пистолет был маленький, изящный, и руки у Штрауса тоже маленькие, женские, с тонкими холеными пальцами. Кожа на кистях нежная, прозрачная, видны голубые жилки. Не реже раза в неделю к нему приходила маникюрша Герда. Штраусу нравилось погружать пальцы в теплую воду, мутную и душистую от мыльного порошка, нравились легкое быстрое мелькание серебряной пилки, мягкое прикосновение кусочка замши, которым Герда шлифовала его выпуклые розовые ногти.

Сегодня не было колясок. Детских, во всяком случае. Но в гуще толпы группенфюрер заметил инвалидную. Ее катила женщина в синем пальто и вишневом берете. Внутри сидело нечто, закутанное клетчатым пледом. Сочиняя очередной приказ, бюрократы из городской управы не учли, что, кроме детских, существуют еще инвалидные коляски. Сейчас ничего уже не сделаешь. Приказ есть приказ, порядок есть порядок. Но к завтрашнему дню следует распорядиться, чтобы написали новый приказ, учитывающий инвалидные коляски. Ведь с ними потом не меньше возни, чем с детскими.

Что касается одежды, обуви, белья, драгоценностей, тут все было организовано наилучшим образом. Сортировщики, специальная тара, строжайший учет. А для колясок не было ни тары подходящей, ни графы в бланках документации. На все имелась графа: на золотые зубы, волосы, кожу и даже такие сравнительно редкие предметы, как трости, костыли, протезы. На коляски — нет.

Настроение заметно испортилось. Только что все было хорошо. Толпа двигалась ровно, тихо. Ни криков, ни причитаний, никто не выскакивал из строя, как это случалось раньше.

Колонну гнали через вокзальную площадь к товарной станции. Там уже был готов эшелон, заранее выстраивалась охрана, отборные ребята из СС. Они стояли, широко расставив ноги в сверкающих высоких сапогах. Глаз не видно под низко надвинутыми козырьками. Только точеные, скульптурные носы, рты, подбородки. Штраус знал, что в их глазах все еще горит пламя факельных шествий, костров, в которых уничтожались вредные книги, печей, в которых сейчас по всей Европе упорядочение, аккуратно уничтожаются вредные существа, паразиты, похожие на людей только по недоразумению.

Четыре года назад, в тридцать девятом, молодой эсэсовец, охранявший группу из пятидесяти заключенных евреев, не выдержал, открыл огонь, без всякого приказа, перестрелял всех до одного. Юноша только что прошел ритуал посвящения в «Черный орден». Сознание своей принадлежности к элитным войскам СС делало его особо чувствительным к виду евреев. Ему хотелось поскорей внести свой вклад в очищение жизненного пространства для людей высшей расы. Он был слишком молод, горяч, ему пока не приходило в голову, что, если их стрелять по одному, не хватит свинца.

Тогда, в тридцать девятом, трудно было вообразить истинные масштабы предстоящей великой работы. Все знали, что евреев много, очень много. Есть еще цыгане, славяне, негры. Одно дело — теория, и совсем другое — практика. Тут нужна техническая и административная смекалка, знание химии, социологии, психологии. Гигиенические процедуры очищения жизненного пространства должны проводиться рационально, четко, экономично. Конечно, горячего юношу полагалось наказать. Но старшие товарищи поняли и простили его романтический пыл.

Штраус невольно улыбнулся, вспомнив, как сверкали глаза новобранца. И тут же нахмурился. Это сверкание, этот очистительный огонь обернулись хаосом, грязью. Гигиенические процедуры на восточных территориях с самого начала были организованы совершенно бездарно. Слишком много крови, воплей, бестолковой суеты. В августе 1942-го Генрих Гиммлер в ходе инспекционной поездки по восточным территориям остановился в Минске, чтобы лично присутствовать при казни очередной партии заключенных. Ход казни был нарушен неприятным инцидентом. Рейхсфюрера вырвало. По счастью, только люди из близкого окружения оказались свидетелями этого позора. Они достаточно хорошо знали Генриха Гиммлера, чтобы понять истинные причины. Никто не заподозрил рейхсфюрера в слабости, в жалости к истребляемым особям. Все знали, что накануне фюрер вызывал его в ставку и приказал уничтожить шесть миллионов евреев за очень короткий срок. Картина минской операции ошеломила рейхсфюрера потому, что он осознал величие своей миссии, объем предстоящей работы и степень ответственности перед будущим.

Гиммлер понял, что это безобразие следует прекратить, что к работе по очищению жизненного пространства необходимо привлечь не узколобых солдафонов, бюрократов и карьеристов, а людей образованных, честных, творчески мыслящих, талантливых администраторов, инженеров, медиков.

Существует много способов заставить толпу идти на смерть, тихо и добровольно. Толпа не должна знать, куда ее ведут и что с ней собираются делать. Не надо собачьих кнутов, воплей, прикладов. Достаточно знаковых слов, четких и убедительных: «переселение», «дисциплина», «регистрация», «дезинфекция». Достаточно вбить в сознание стада простейшую истину: пострадает только тот, кто нарушит приказ. Если вести себя хорошо, не шуметь, не выбегать из колонны, не прятаться, с тобой поступят гуманно. Необходимо дать примитивный перечень правил, что можно, а чего нельзя, и стадо станет покорным. Вот таким, как сейчас.

Штраус сделал несколько шагов к ровной колонне. Только одна деталь нарушала гармонию. Коляска. Ее хотелось изъять из кадра, прихлопнуть, как муху, которая уселась на свежий срез розовой вестфальской ветчины, соскрести, как грязь, которая налипла на сверкающий чистый сапог. Коляска приближалась. Взгляд генерала был прикован к большим, как у велосипеда, колесам, к клетчатому пледу, к фигуре в синем пальто и вишневом берете. И вдруг он отчетливо разглядел, что существо, закутанное в плед, — ребенок, мальчик лет десяти.

— Киндер! — произнес он громко. — Киндер ваген!

Отто Штраус был не только талантливым врачом, но и толковым администратором. Раз в коляске сидит ребенок, значит, она детская. Следовательно, приказ нарушен. За это полагается расстрел на месте.

Через минуту нарушительница была выведена из колонны. Вблизи стало видно, что она совсем молодая. Не старше восемнадцати. Белое овальное пятно лица, наглые еврейские глаза. Алый, развратный рот. Длинная и толстая, как змея, коса. Женские волосы, особенно такие длинные и качественные, это ценное сырье. Из них вяжут специальные, чрезвычайно теплые носки для подводников и альпинистов.

Рука с пистолетом сделала легкое, едва заметное движение. На безымянном пальце тускло блеснул перстень. Он казался серебряным, но на самом деле был отлит из платины, самого благородного из всех земных металлов. Доктор Штраус получил его от своего пациента, друга детства, бывшего одноклассника Генриха Гиммлера, от милого Гейни, в мае тридцать седьмого, в торжественной обстановке.

На печатке был портрет германского короля Генриха I Птицелова, основателя саксонской династии, жившего в начале IX века. Гиммлер обожал короля Птицелова, своего тезку. Церемония принесения присяги молодыми эсэсовцами проходила перед его гробницей, в Кафедральном соборе Брюнсвика, в полночь, при свете факелов. Кинжал с эмблемой СС, двумя молниями на рукояти, выдавался всем рядовым членам. Серебряный перстень с черепом — элите. Платиновый, с Генрихом Птицеловом — высшей элите, членам тайного «Внутреннего круга». Таких перстней насчитывалось не более двух десятков. Каждый отливался индивидуально, имя владельца гравировалось мельчайшими готическими буквами на тыльной стороне печатки.

Существо в инвалидной коляске дернулось и обмякло. Штраус не сразу понял, что это не он стрелял. Жида прошил короткой очередью начальник охраны, стоявший рядом с генералом. А пистолет Штрауса заклинило.

Молодая еврейка, вероятно, сестра маленького инвалида, свалилась, как убитая, хотя в нее не стреляли. Это нерационально. Она могла еще принести пользу в лагере. Ее подняли, затолкали назад в колонну. Порядок был полностью восстановлен.

Штраус проверил пистолет, выстрелил в воздух. Оружие вполне исправно. Но рука ныла, болела, словно кто-то крепко стиснул его правую кисть, когда он хотел выстрелить в инвалида. Стиснул, а потом отпустил. Перстень Генриха Птицелова в тот момент стал нестерпимо горячим, обжег фалангу. Теперь он медленно остывал, и до сих пор был теплым, значительно теплее кожи. Фаланга безымянного пальца покраснела и припухла.

Правая рука ныла, в суставах что-то дергало, как будто там зрели нарывы. Василисе приснился кошмар. Площадь старого провинциального города, здание, похожее на вокзал. Под крышей огромные часы. Циферблат без стрелок. Странное освещение, не день и не ночь. Вероятно, сумерки или рассвет. Но солнце никогда не садится и не встает, его просто нет. Луны тоже нет. И какое время года — совершенно не понятно. Голая площадь, черный влажный булыжник. Вместо неба — пустота, глубокая, бесконечная, бессмысленная. Ни облачка, ни звезды, ни единого светового блика. Влажный булыжник должен блестеть, но кажется матовым. Стройная колонна людей медленно пересекает площадь. Вдоль пути колонны стоят вооруженные охранники в нацистской форме. Среди них высокий худой человек в черном кожаном плаще.

Взгляд его прикован к инвалидной коляске, которую катит девочка в вишневом берете. Большие колеса подпрыгивают на булыжнике.

Сон, галлюцинация, не более. Девочки в синем широком пальто и вишневом берете, мальчика в инвалидной коляске, старухи в шляпе с вуалеткой и всех других шаркающих по черному булыжнику вокзальной площади женщин, детей, стариков не существует. Не в том дело, что вскоре их загрузят в вагоны для скота, потом, рассортировав, уничтожат слабых, а тех, кто еще может работать, расселят по баракам. Их не было никогда. Они фантомы, тени. Они несуществующие объекты. Природа ошиблась изначально, предоставив им возможность расплодиться. Ошибку следовало исправить. В этом заключалась великая миссия человека в черном плаще.

Василиса смотрела на колонну из его глазниц. Сквозь нее текли все его чувства, мысли, воспоминания. Сердце группенфюрера ровными толчками гоняло кровь, желудок и печень аккуратно вырабатывали в нужных количествах соответственные жидкости, по кишечнику двигалась пища, железы методично выбрасывали порции гормонов, мозг работал четко и ясно.

Люди, которые шли колонной через площадь, не были людьми для Отто Штрауса. Сам он тоже не был человеком. Другое измерение, все другое. Перевернутый мир.

Вместо неба — адская бездна. Хаос представляется гармонией, неодушевленные предметы функционируют, как живые организмы. Одушевленные, живые люди идут на убой. Время пульсирует, то сжимается до секунды, до точки, то расползается полужидкой хлюпающей массой, готовой всосать все, что шевелится и дышит.

Зачем просыпаться и жить дальше, если существует такое зло? Зачем все это наблюдать так подробно, если ничего не можешь изменить и ни единого человека из покорной колонны не защитишь, не спасешь?

И все-таки, когда поднялась рука с пистолетом, Василисе каким-то образом удалось вмешаться в чудовищную механику. Штраус не сумел выстрелить. Это стоило огромных усилий, но не имело смысла. Мальчика в коляске все равно убили. Девочка погибнет чуть позже.

Проснувшись, Василиса ничего не забыла, но самой себе не поверила. Осталась огромная, бесконечная тоска, пустая, как небо над вокзальной площадью. Осталось покалывание в правой руке и жжение там, где надет перстень. Впрочем, руки были сильно обожжены. От локтей до кончиков пальцев постоянно болело, покалывало и горело.

* * *
Клуб «Кафка» занимал двухэтажную виллу на богатой окраине Франкфурта. Снаружи здание напоминало пряничный домик, раскрашенный во все цвета радуги, с цветными витражами в окнах. Внутри было мрачно. Серые стены, серая мебель. Цинковая стойка бара, цинковые столики и стулья. В центре, в стеклянной пирамидке, стояли швабра и старое ведро. Палку швабры украшал пышный бант из розового шелка. К стеклу была приклепана медная табличка с именем автора этой оригинальной композиции: Карл Гебхардт. На стенах пестрели авангардные полотна. Художники-любители устраивали здесь свои бесплатные вернисажи. Грубые цветовые пятна, ломаные линии. Иногда проглядывало что-нибудь конкретное: глаз, торс, ступня. Изредка кому-то из любителей везло, картины покупали хозяева гостиниц, ориентируясь больше на дешевизну, чем на художественные достоинства.

Нечто похожее висело в отеле, где жил Григорьев, в его номере, над кроватью. Если присмотреться, розовые пятна сливались в бугристую женскую грудь с толстыми васильковыми сосками.

Были скульптуры: мотки проволоки, комья глины, конструкции из пробок, пластиковых стаканов, обрывков газет. Но любимым материалом для художественных поделок почему-то становились части тел поломанных игрушек. Ножки и ручки пластмассовых пупсов, лапки и головы плюшевых мишек, машинки с оторванными колесами. Григорьеву было интересно, использовали авторы чьи-то старые игрушки или специально покупали новые, а потом уничтожали?

Среди всех этих красот сиротливо темнели несколько вполне удачных фотопортретов Франца Кафки.

Кондиционеры работали на полную мощность, и холод стоял такой, что казалось, сейчас повалит пар изо рта.

Григорьев пришел раньше на полчаса. Он уселся в баре, заказал себе кофе. К нему тут же подлетела энергичная седая дама в круглых очках и предложила пройти в просмотровый зал, послушать лекцию на тему «Эротическое садоводство и эротическая поэзия в немецком барокко».

— Там изумительные слайды, стихи, вы получите истинное духовное наслаждение, — строго сказала дама.

Григорьев поблагодарил и отказался. Дама удалилась. Он остался один в баре, если не считать бармена, печального юношу. Сварив Григорьеву дрянной кофе, юноша забился в угол, за стойку, и уткнулся в книгу. Григорьев успел заметить, что это учебник философии. Вероятно, бармен был студентом университета и подрабатывал на каникулах.

Андрей Евгеньевич взял несколько свежих газет, принялся листать их и тут же наткнулся на любопытную информацию в криминальной колонке газеты «Кронос».

«В Мюнхене арестованы двое бывших инструкторов восточногерманской „Штази“, которые недавно провели восемь месяцев в одном из лагерей в Афганистане, где обучали курсантов Братства бен Ладена обращению с личным химическим и бактериологическим оружием, скорее всего, с гранатами, начиненными отравляющими веществами. Известно, что также для этих целей были наняты бывшие бойцы элитного подразделения Советской Армии, специалисты по подрывным действиям, химическому и биологическому оружию».

«Все продолжается, — подумал Григорьев, — природа не терпит пустот. В истории не бывает логических прорех».

В течение десяти лет, с 1979 по 1989, американцы старательно выращивали монстра. Он атаковал их в 2001-м. Произнести это вслух после 11 сентября решались только циничные неудачники, которым нечего терять. На фоне всеобщего траура и патриотического подъема это звучало кощунственно. Никто не желал вспоминать о событиях в Афганистане двадцатилетней давности, когда гигантские средства были затрачены на вооружение и обучение афганских муджахидов. Усама бен Ладен, сегодняшний главный враг Америки, в конце семидесятых был завербован ЦРУ.

Тогда Афганистан называли «мягким подбрюшьем» Советского Союза. Шла холодная война. Соблазнительно вцепиться в уязвимое место противника, тем более — чужими клыками. Так соблазнительно, что не хочется думать о последствиях.

В конце 80-х стало очевидно, что монстр вышел из-под контроля. В горной стране, дикой, вечно голодной, нашпигованной оружием и наркотиками, выращивать отряды боевиков очень опасно.

В апреле 1988 в Женеве представителями Афганистана Пакистана, СССР и США были подписаны четырехсторонние соглашения о политическом урегулировании в Афганистане. Через четыре месяца взорвался самолет, на борту которого находился президент Пакистана Зия уль-Хак и посол США в Пакистане.

В феврале 1989 последние советские солдаты покинули Афганистан. Холодная война между Россией и США официально была объявлена законченной. Победителей не оказалось. Но был побежденный — весь цивилизованный мир. Мир гуманный и сытый, свободный и щедрый. Мир, в котором благотворительные организации торгуют оружием и наркотиками. Президенты ядерных держав и руководители силовых структур, как средневековые монархи, верят шепоту придворных астрологов и колдунов охотней, чем здравому смыслу. Женщины и дети обвязывают себя взрывчаткой, а интеллектуалы правозащитники заняты борьбой за права убийц. Гигантские спецслужбы, со всеми их космическими и компьютерными технологиями, оказываются бессильны перед наглостью и коварством горстки маньяков.

Злодей номер один, бывший враг России, нынешний враг Америки, мог быть десять раз арестован или уничтожен задолго до сентября 2001-го. Многолетняя дружба с ЦРУ не прошла бесследно. Связи Усамы, его денежные каналы, его родственники и сподвижники — все известно. Но деньги Усамы, его оружие, его боевики шли в Чечню. И хотя холодная война осталась позади, ужасно не хотелось, чтобы заживали старые раны бывшего противника. К тому же многочисленное богатейшее семейство саудовского безумца продолжало участвовать в совместных коммерческих проектах с американскими бизнесменами и военными. Клан бен Ладенов вкладывал в эти проекты огромные деньги. В 1998-м семья заключила очередной контракт на строительство казарм для американских солдат, направляемых в Персидский залив, и вложила в это строительство 150 миллионов долларов. Как же можно ответить на такую щедрость арестом и убийством Усамы? Конечно, официально семья отреклась от своего заблудшего брата. Публично, через средства массовой информации, многочисленные родственники призывали Усаму одуматься и сдаться властям Саудовской Аравии, заявляя при этом, что не располагают никакими сведениями ни о нем, ни о каналах передвижения его финансовых потоков.

Родственные связи, единство внутри клана — это очень серьезно, особенно на востоке. По сути, гигантские денежные вливания семьи саудовских миллиардеров в американскую экономику были чем-то вроде выкупа за Усаму.

И все-таки 20 августа 1998 года президент Клинтон дал согласие на пуск крылатых ракет «Томагавк». Завод в северной части Хартума был стерт с лица земли. По данным разведки, этот завод являлся одним из стратегических объектов Усамы в Судане, производил нервнопаралитический газ VX, используемый как химическое оружие. В тот же день ракетами обстреляли штаб-квартиру террориста № 1 в Хосте (Афганистан).

Мировая пресса назвала эту двойную атаку величайшим провалом американских спецслужб. Завод в Хартуме производил безобидные медикаменты. В Афганистане вместо Усамы пострадали невинные люди, женщины и дети. Американцам пришлось вернуть владельцу завода, мирному суданскому промышленнику, 25 миллионов долларов, которые к моменту атаки были заморожены на его счетах в американских банках. Дипломатические отношения с Суданом прекратились. Усама остался не только жив и здоров, но и при своем шикарном венце мученика за веру, и при новых выгодных государственных контрактах, заключенных с правительством Судана.

Билли Макмерфи тогда чуть не слетел со своего поста. Информация о заводе в Хартуме и о том, что бен Ладен якобы находится в Хосте, пришла через его источники.

В Бруклине находился один из филиалов международной благотворительной организации «Муслим», которая официально занималась помощью беженцам мусульманам, на самом деле являлась одним из координационных центров «Братства Усамы».

Макмерфи удалось внедрить туда своего информатора, таджика Ибрагимова, активиста исламского движения, беженца из бывшего СССР. В какой-то момент Ибрагимов был перевербован «братством», а может, с самого начала работал на два фронта, не важно. Именно он сообщил Билли о заводе и о Хосте. На проверку времени не оставалось. Ибрагимов сказал, что буквально через несколько часов партия баллонов с газом будет отправлена с завода за океан, и неизвестно, в каком именно городе США состоится газовая атака в метро, наподобие той, что устроил в Токио Асахара.

Усама не собирается долго задерживаться в Хосте, и надо спешить.

Макмерфи поспешил. Правда, данные, полученные от своего информатора, он представил руководству как непроверенные, но потом, после позорного провала, его осторожные комментарии были забыты. Только старые связи и наработанный за многие годы безупречной службы авторитет помогли Билли избежать серьезных неприятностей.

Таджик Ибрагимов исчез бесследно.

Макмерфи встретился с двумя цивилизованными бандитами, надеясь получить информацию об исчезнувшем Ибрагимове. Билли искал человека, который так чудовищно подставил не только его лично, но и все спецслужбы США. На память о встрече осталась видеозапись и фотопленка, где было запечатлено, как Макмерфи кушает шашлык с двумя бандитами.

Лекция на тему «Эротическое садоводство» закончилась. Из соседнего помещения раздавался гул голосов, смех. Дверь была приоткрыта, слушатели потихоньку перебирались в бар. Студент философ оторвался от учебника, варил кофе, разливал спиртное и соки. Возле стойки образовалась небольшая оживленная очередь. Андрей Евгеньевич с громким шорохом перевернул очередную газетную страницу, но читать уже не смог. Сквозь гул голосов до него донеслась отчетливая фраза:

— Нет, милый, тебе не стоит сейчас пить холодное, ты охрипнешь.

Это было произнесено с материнской нежностью.

Григорьев поднял глаза. Через зал шла пара. Полный лысый пожилой господин в светлом костюме и худенький юноша в черных обтягивающих джинсах, в серебристой шелковой сорочке. Мягкие светлые волосы зачесаны назад и стянуты в хвост на затылке. Лицо бледное, тонкое, кожа прозрачная и чистая, как у девушки, глаза аккуратно подведены, алый пухлый рот приоткрыт в застенчивой сладкой улыбке. Довольно было одного взгляда на эту пару, чтобы понять: хитрый ледяной господин Рейч вляпался очень серьезно на старости лет.

— Рики, ты уверен, что не хочешь ничего съесть?

— Отстань. Я сыт.

— Рики, детка, что не так? Что?

— Я просил тебя не надевать этот идиотский костюм, ты в нем похож на провинциального учителя.

Они уселись за соседний столик. Зеленые близорукие глаза Рейча скользнули по лицу Григорьева.

— Хочу икры, — задумчиво произнес Рики.

— Но здесь не бывает. После выступления мы поужинаем в ресторане.

— Я хочу сейчас. Почему так мало народу? Ты обещал хорошую рекламу.

Григорьев искренне пожалел Рейча. Старый авантюрист, безусловно, узнал его, но не смел отвлечься от своего капризного Рики.

— Простите, — улыбнулся Андрей Евгеньевич, — мне кажется, настоящая литература не нуждается в рекламе. Я приехал из Америки, специально, чтобы посмотреть на последнего и единственного гения немецкого авангарда. Надеюсь, вы дадите мне автограф?

Рики помахал ресницами. Рейч благодарно улыбнулся и подмигнул.

— Добрый вечер, господин Григорьефф. Рад вас видеть.

— О, это твой знакомый? — слегка удивился Рики.

— Да. Это американец русского происхождения, граф, кажется?

— Князь, — серьезно уточнил Григорьев.

— Настоящий? — Рики порозовел от удовольствия. — Чистокровный русский князь? Да, это сразу видно! Такое породистое лицо. Очень, очень рад познакомиться.

— Ну вот. — Рейч погладил своего крошку по щеке. — Я обещал тебе русского аристократа на твоем выступлении — вот он. Я обещал икру — будет икра. Но позже.

— Неужели вы купили мою книгу в Америке? — спросил Рики.

— Конечно, — легкомысленно соврал Григорьев, — я нашел ее в маленькой книжной лавке в Нью-Йорке, в Гринвич-вилледж, и проглотил буквально за сутки. Не могу похвастать, что свободно владею немецким. Но главное я понял: передо мной яркий, талантливый писатель.

Григорьев покосился на Рейча, спрашивая взглядом, не перебарщивает ли он. Бедняга улыбался, благодарно и счастливо. Настроение капризули Рики заметно улучшилось.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Евгений Николаевич Рязанцев плавал в небольшом бассейне у себя на участке, от одной кафельной стенки до другой. Вода была теплой и пахла хлоркой. Евгению Николаевичу было скучно. Он знал, что ровно через десять минут откроется задняя калитка и по дорожке к дому, как тень, проскользнет фигура его жены Галины Дмитриевны, в длинной юбке, в платке на голове. Они увидят друг друга, но оба сделают вид, что не заметили. Поздороваются, только если столкнутся лицом к лицу в доме. Завтракать будут отдельно.

Два года назад Евгений Николаевич забрал жену из частной психиатрической клиники. Врачи уверяли, что она практически здорова. Он с ними не мог согласиться. Не реже трех раз в неделю Галина Дмитриевна ходила в ближайшую сельскую церковь на службу, вместе с деревенскими старухами исповедалась, причащалась. Главным человеком в ее жизни стал батюшка, настоятель храма, пухлый низкорослый старик с колючими глазами и седеньким хилым хвостиком, стянутым аптечной резинкой. Евгений Николаевич не считал себя атеистом, мог иногда потихоньку перекреститься, во время Великого поста старался не есть мяса и яиц, на Пасху и в Рождество заходил в храм, ставил свечки. Но сейчас церковные ритуалы и тот особыйобраз жизни, который вела его жена и ее новые знакомые, вызывали у него кислую сонную тоску. Что может быть общего между огромным, бесконечным, сложным понятием веры в Бога и этими бабьими платочками, длинными бесформенными юбками, хлебными крошками в бороде у батюшки, диетической дисциплиной постов?

Галина Дмитриевна ничего не читала, кроме специальной православной литературы, в ее комнате работало радио, настроенное на одну из православных радиостанций, телевизор она вообще никогда не смотрела. Молилась перед завтраком, обедом и ужином. Прежде чем лечь спать, не менее получаса стояла на коленях, отбивала поклоны. Евгению Николаевичу было трудно с ней разговаривать, даже на самые мелкие, бытовые темы. Они категорически не понимали друг друга. Она говорила страшно тихо, так, что приходилось напрягаться, чтобы расслышать. Она никогда не возражала, не упрекала ни в чем, но рядом с ней он чувствовал себя хронически виноватым, греховным, грубым существом.

В очередной раз вынырнув из воды, он увидел, как Галина мелко семенит по тропинке, хотел опять нырнуть, но в доме хлопнула дверь. Появился начальник службы безопасности Егорыч, в руке у него был телефон. Две фигуры двигались навстречу друг другу. Галина Дмитриевна шла, низко опустив голову, обмотанную темным старушечьим платком, и наверняка бормотала про себя молитву. Егорыч, в небесно-голубых джинсах и белой футболке, несся энергичным галопом, при этом глядел на бассейн и уже открыл рот, чтобы что-то крикнуть Рязанцеву. «Сейчас врежутся!» — отметил про себя Евгений Николаевич.

Егорыч, бывший полковник КГБ, аккуратно следовал бандитско-номенклатурной моде. Он тоже стал православным, постился и любил поговорить о том, как это в принципе полезно для здоровья. К Галине Дмитриевне относился с трепетом и почтением, даже побаивался ее, называл «женщиной божественной, продвинутой в смысле духовности».

Галина шла, низко опустив голову и глядя под ноги вовсе не потому, что боялась споткнуться, просто у нее выработались новые привычки, новая пластика и мимика. Она даже как-то вся съежилась, стала ниже ростом от своего смирения

Рязанцев мог бы окликнуть жену или дать знак Егорычу, чтобы тот посторонился. Но ему вдруг стало весело и захотелось, чтобы они столкнулись, чтобы энергичный, жилистый начальник охраны сшиб божественную женщину с ног. Он представил, как забавно станет извиняться Егорыч, как Галина примется отряхивать юбку и поправлять платок. Хоть что-то случится, хоть какая-то мелочь возмутит нудное течение его домашней жизни.

В последний момент Галина подняла голову и отступила.

— Доброе утро, Егорыч, — произнесла она со своей обычной смиренной улыбкой.

— Доброе, доброе, — небрежно, без всякого почтения, откликнулся Егорыч, подхватил полотенце, валявшееся в плетеном кресле, и протянул Рязанцеву телефон.

Он услышал женский голос с мягким, едва уловимым акцентом.

— Здравствуйте, Евгений Николаевич. Это Мери Григ.

— Маша, вы уже в Москве?

Он знал, что она должна прилететь, но забыл, когда именно. Ее приезд означал, что пора выходить из долгой спячки, начинать жить и действовать. По сути, это его последний шанс. Если сейчас он не соберется, не взбодрится, то американцы заменят его кем-нибудь другим. И будут правы. Зачем вкладывать деньги в политика, который утопает в хронической депрессии, постоянно болеет, ноет и спит на ходу?

Рязанцев с телефоном в руке неуклюже вылез из бассейна. Мери Григ готова была явиться к нему прямо сегодня, часа через полтора. Ему хотелось спать. Жара действовала убийственно. День только начался, а он уже устал. Хотелось забиться в нору, в свой кабинет, пить ледяную воду, валяться на диване и смотреть старые американские мультики.

«А может, правда стоит послать все к черту? Отказаться от встречи с мисс Григ, от завтрашней пресс-конференции, и прямо сейчас, в самом начале пиарошной кампании по объединению оппозиционных партий, умотать в Испанию или на юг Франции?»

Два года назад у Рязанцева случилось несчастье. История была грязная, запутанная и весьма оскорбительная для Евгения Николаевича. При расследовании двух убийств на свет Божий вылезла семейная грязь, которую потом пришлось еще долго и мучительно разгребать. Это пожрало столько драгоценной жизненной энергии, что Евгений Николаевич стал чувствовать себя никчемным существом, вроде яблочного огрызка. В итоге глава партии «Свобода выбора» впал в тяжелую депрессию и готов был подать в отставку. От этого глупого шага его спасла Мери Григ. Она в тот тяжелый период выполняла функции его пресс-секретаря, оградила от назойливого внимания прессы, вывела из душевного кризиса, сумела даже примирить с тихим и мучительным присутствием в его жизни жены Галины.

Тогда, два года назад, Мери Григ улетела домой, в Нью-Йорк, оставив его здоровым, сильным и в гармонии с самим собой. Она честно выполнила задание своего руководства из ЦРУ. Эта организация вложила в партию «Свобода выбора» большие деньги и не была заинтересована, чтобы Рязанцев сломался.

Он не сломался тогда, но был почти сломлен сейчас, хотя никаких личных драм не переживал. Просто устал, понял, что никто на свете его не любит и сам он никого не любит. Вся его карьера — блеф. И семья тоже блеф. Исчезни он с политической сцены или умри прямо завтра, никому даже грустно не станет. Смиренная жена закажет отпевание, поплачет по-христиански, помолится за упокой его грешной души. Сыновья прилетят из Англии, прольют несколько скупых мужских слезинок и станут жить дальше. Вот американцы, пожалуй, будут искренне огорчены. Он дорого им обошелся. Разумные хозяева заботятся о своей собственности. Поэтому они опять прислали к нему Мери Григ.

— Евгений Николаевич, я не поняла, вы хотите, чтобы я приехала к вам домой, или лучше встретиться в городе, пообедать где-нибудь?

«Лучше, если вы все оставите меня в покое!» — прохныкал про себя Рязанцев и, кашлянув, произнес в трубку:

— Приезжайте ко мне, Маша. Обедать в Москве в такую жару не хочется, а я все-таки живу за городом, здесь воздух чище.

— Хорошо, как скажете. До встречи.

Рязанцев вернул Егорычу телефон. Даже сквозь пелену своего кислого равнодушия он заметил, как пристально и напряженно смотрит на него начальник охраны.

— Что ты, Егорыч?

— Ничего. Американка во сколько явится?

— Часа через два. Да в чем дело? Почему ты так напрягся?

— Нет, все в порядке. Просто не нравится она мне.

— Чем же? — удивленно улыбнулся Рязанцев.

— Да так. Очень умная. Лезет, куда не просят.

— Брось, Егорыч, ее два года здесь не было. Сейчас начинается кампания по объединению партий, и хорошо, что прислали ее, а не кого-то другого.

— Ну, не знаю, не знаю. Лучше бы они вообще никого не присылали. Они вас контролируют, как будто вы больной или не в своем уме. Они во все лезут, учат нас, русских, жить. У них своих проблем хватает, а наши мы уж сами как-нибудь решим.

Рязанцев терпеть не мог, когда хитрый Егорыч прикидывался невинным валенком. Начальник охраны прекрасно знал, что американцы вкладывают в партию «Свобода выбора» большие деньги и имеют полное право присылать своих экспертов.

— Ладно, хватит. Тут зрителей нет, так что не устраивай спектаклей, — сердито одернул его Рязанцев, — хочешь сказать что-то по делу, говори.

— Хавченко — их работа, — чуть слышно пробормотал Егорыч, — никто ничего не докажет, но это их работа. А если уж совсем честно, Хача убрали по наводке этой вашей белобрысой американки.

Хавченко по прозвищу Хач руководил партийным пресс-центром. Рязанцев терпеть его не мог за хамство и бандитские повадки. Американские деньги, и вообще все чужие деньги, прилипали к его рукам, словно эти пухлые розовые ладошки были смазаны клеем. Он воровал много и нагло, строил себе особняки, покупал джипы и «Мерседесы», носил бриллиантовые запонки, менял девок, плохо говорил по-русски, никакими иными языками не владел.

Два года назад Хач вошел в число подозреваемых в убийстве Вики Кравцовой и Томаса Бриттена. Американская сторона считала, что он мог быть заказчиком. Бриттен незадолго до смерти обращал внимание своего руководства на то, что через Хавченко деньги уходят к бандитам Мери Григ не успела заняться проверкой. По причинам, Евгению Николаевичу до сих пор неизвестным, она улетела в Нью-Йорк значительно раньше, чем предполагалось. Однако с Хавченко дотошная леди побеседовала, и он произвел нее неприятное впечатление. Она сказала, что насчет денег пока не знает, но в любом случае такому человеку неприлично возглавлять партийный пресс-центр.

Хача убили в июне прошлого года. Это было классическое заказное убийство. Снайпер прострелил ему голову, когда он шел от ресторана к машине. Исполнителей и заказчиков так и не нашли. Для Рязанцева и его близкого окружения одной из главных версий оставалась та, которую условно обозначили как «американскую». Разумеется, ЦРУ и международный концерн «Парадиз» в лице господина Хогана не нанимали снайпера, чтобы расправиться с Хачем. Они просто разработали новую систему финансирования партии «Свобода выбора», при которой жулик уже не имел прямого бесконтрольного допуска к деньгам.

Хач так привык решать свои финансовые проблемы за чужой счет, что не сразу сориентировался в ситуации. А когда понял, что происходит, не сумел осознать и поверить, что к американской кормушке его теперь не пускают. Между тем его товарищи и покровители не желали терпеливо ждать, особенно когда речь шла о деньгах. Они привыкли регулярно получать дань от Хача. А он стал скуп. Время шло. Росли долги, товарищи Хача сердились. В итоге у кого-то из них сдали нервы.

Но возможно, Хач пал жертвой очередной эпидемии криминальных разборок и заказных убийств. Американцы с их деньгами вообще не имели к этому отношения.

— Ты вроде бы собирался сегодня в тренажерный зал, — напомнил Рязанцев Егорычу, когда они поднимались на крыльцо.

— А? Нет, в такую жару неохота.

— Там же кондиционеры. Поезжай, я тебя отпускаю на целый день.

Евгению Николаевичу вовсе не хотелось, чтобы начальник охраны вертелся рядом, когда они будут общаться с Мери Григ. Он сам пока толком не понимал, почему.

— Мне тут надо кое-чем заняться, и вообще, не время сейчас.

— Если ты собираешься слушать, о чем мы будем беседовать с американкой, я тебя сразу предупреждаю: нет! — Рязанцев постарался сказать это как можно жестче. Все-таки он здесь был главным, а не Егорыч.

— Я останусь, — отчеканил Егорыч, пристально глядя в глаза партийному лидеру, — пока еще я несу ответственность за вашу безопасность, а потому останусь.

— Очень интересно. — Рязанцев туже затянул пояс легкого халата и уселся на диван. — Какое отношение имеет моя безопасность к приезду Мери Григ?

— Самое прямое.

Егорыч стоял над ним, широко расставив ноги.

— Ты с ума сошел? — вкрадчиво спросил Рязанцев и взглянул на него снизу вверх.

— Я в своем уме. — Егорыч нагло, упорно смотрел в Глаза Евгению Николаевичу. — Вы бы лучше побеспокоились о собственном здоровье.

— Что?!

— Что слышали.

— Так. — Рязанцев резко закинул ногу на ногу, оголив бугристое волосатое колено, и попытался придать своему лицу максимально спокойное и снисходительное выражение. — На тебя, Егорыч, жара действует очень плохо. Ты несешь какую-то ересь. Успокойся и попробуй сформулировать максимально четко, что ты имеешь мне сообщить.

Едва заметная усмешка змейкой проскользнула по тонким красным губам Егорыча. Он продолжал пялиться в глаза Рязанцеву. Взгляд сверху вниз был неприятен. Евгений Николаевич почувствовал себя диссидентом застойных времен на допросе в пятом отделе КГБ.

— Я имею вам сообщить, — саркастически передразнил его Егорыч, — что Мери Григ не только профессиональный психолог. Она еще и офицер ЦРУ. Их там обучают таким гадостям, которые вам даже в кошмарных снах не привидятся. Она будет с вами мило беседовать, и со стороны никто ничего не заметит. Да и вы сами вряд ли почувствуете. Она вас обработает так, что вы превратитесь в марионетку, в зомби.

— Зачем? — быстро, деловито спросил Рязанцев прежде, чем до него дошла суть услышанного.

— Затем, что, если вы возглавите объединенную оппозицию, вы должны будете полностью, безоговорочно подчиняться их воле. А если вы окажетесь за бортом, то в дальнейшем можете стать для них опасным свидетелем. Вдруг вас кто-то перекупит или припугнет, и вы расскажете, что столько лет работали на них? Сейчас такой момент, что им надо усилить контроль над вами, как вы не понимаете?

Егорыч говорил быстро, хрипло, с придыханием. Евгению Николаевич стало одновременно и страшно, и смешно. Бывший полковник оказался отвратительным актером. Речь его звучала фальшиво, пафос отдавал мыльным душком. Егорыч прекрасно знал, какую порет чушь, но не испытывал ни малейшей неловкости.

— Ты считаешь меня идиотом? Ты врешь, как наглядная агитация брежневских времен. И не краснеешь. К чему бы это? Ладно, я устал от тебя. Если не можешь толком объяснить, чего надо, уматывай. Все, свободен.

— Я не вру, — невозмутимо возразил Егорыч, — возможно, я преувеличиваю, не совсем точно формулирую. Американка явилась сюда по вашу душу. Она будет вас обрабатывать. Вы устали. Но не от меня, а от себя самого. Вы сейчас в таком состоянии, что из вас можно веревки вить. — Чем ты и занимаешься, — вздохнул Рязанцев, — у тебя какая-то своя игра, свои интересы. Мери Григ тебе мешает. Либо ты выкладываешь мне все по-честному, либо пошел вон!

Это было произнесено вяло и неубедительно. Кураж, вспыхнувший на минуту, тихо угас. Рязанцеву опять стало скучно, челюсти свело зевотой. Человек, который хамит не по природной склонности, а от бессилия, выглядит жалким. Евгений Николаевич был устроен достаточно тонко, чтобы чувствовать такие вещи, и озноб неловкости, который изводил его в последнее время, продрал как-то особенно мощно. Начальник охраны продолжал возвышаться над ним бело-голубой глыбой и нагло, неотрывно сверлил его взглядом. Рязанцев понимал, что, если сейчас плюнуть, позволить ему остаться, в дальнейшем он всегда будет диктовать ему свою волю. Надо заставить его убраться отсюда, во что бы то ни стало, хотя лень, и скучно.

— Ну что застыл? — спросил он, не сдерживая зевок. — Ты можешь идти, Егорыч. Свободен.

Бывший полковник больше не произнес ни слова, развернулся, направился к двери, хлопнул ею так, что зазвенело стекло. Самое неприятное, что он так и не ответил, уедет ли, останется ли, и что вообще собирается делать дальше. …

* * *
— Меня здесь скоро замочат, — с тоской произнес рецидивист Булька и колупнул грязным ногтем краску на столе. — Я не убивал этого вашего писателя. А меня здесь точно замочат.

— Кто и почему? — спросила Зинаида Ивановна, вглядываясь в мутные несчастные глаза подозреваемого.

— В камеру психа посадили. Он на меня смотрит. Его посадили специально. Он меня замочит, но сделает так, будто я сам. Понимаете?

— Не совсем, — честно призналась Лиховцева.

Булька обшарил глазами маленькую комнату для допросов, поднял голову, оглянулся и уперся взглядом в Арсеньева, который стоял у него за спиной.

— Пусть она выйдет, — прошептал он, мучительно морщась, — я не могу при ней. Пусть выйдет.

Такое повторялось почти на каждом допросе. Булька не мог говорить при следователе Лиховцевой. Она, по его словам, была ужасно похожа на врачиху из диспансера, где он однажды проходил лечение от наркотической зависимости, и вызывала целую бурю тяжких воспоминаний. В тюрьме ему пришлось пережить несколько мучительных «ломок», он чуть не погиб. В итоге почти вылечился от наркомании, правда, сам пока не мог поверить в это.

Поскольку Булька оставался практически единственным источником информации по делу об убийстве писателя Драконова, приходилось считаться с его желаниями.

Всякий раз, когда он просил Зюзю выйти, он сообщал Арсеньеву какую-нибудь новую мелкую подробность. Иногда казалось, что он вот-вот признается если не в убийстве, то в чем-то еще, что существенно продвинет расследование. Он явно знал больше, чем говорил, однако кто-то контролировал его, держал на коротком поводке. Вполне возможно, с ним даже была заключена сделка. Ему обещали покровительство и комфортное пребывание на зоне, если он возьмет на себя убийство, которого не совершал.

Впрочем, мог работать другой механизм. Куняев действительно ограбил и убил писателя Драконова, но не один. У него были сообщники. И все это время через тюремную почту шел торг. Они пытались заставить его молчать и брать все на себя одного. Он выдвигал какие-то свои требования. В принципе, это могло продолжаться бесконечно.

Почти сразу после ареста в камеру к Бульке подсадили осведомителя. Это был человек пожилой, опытный. Ему удавалось раскалывать куда более серьезных преступников. Куняев легко пошел на контакт, стал откровенен, много возбужденно говорил, плакал, повторял, что влип, запутался и теперь жизнь его кончена. Однако на главный вопрос — убил, или нет, — информатор ответа не получил. Булька уверял, что не помнит, был как в тумане и очень хотел денег. Куняев любил деньги. Информатору пришлось раз десять выслушать трогательную историю этой неразделенной любви.

Денег Бульке хотелось даже больше, чем наркотиков. Очередной порции «дури» требовало его тело. Денег жаждала душа. Купюры для него были не средством, а целью. Он не мечтал о вещах, которые можно купить, о путешествиях, в которые можно отправиться. Он думал о деньгах, как о символе абсолютного счастья, и относился к ним настолько трепетно, что ни разу не назвал «капустой», «бабками», «гринами».

Каким-то образом он узнал, что писатель, его сосед, должен получить много денег, и тут же ясно представил тощего Драконова с седым хвостиком, в кожаных брюках. Портфель в руке старика зазывно сверкал пряжками, пульсировал и дышал, одушевленный своим волшебным содержимым. Толстые пачки долларов тревожно трепетали и перешептывались. Они рвались на волю, им было душно в портфеле из грубой свиной кожи. Отнять у противного старика деньги казалось сказочным подвигом, все равно что вырвать нежную красавицу из лап чудовища.

— Да, — соглашался осведомитель, — чудовище не жалко. Можно дубиной по башке, правда?

— Жалко! Очень даже! — Булька всхлипывал, шмыгал носом, размазывал кулаками слезы. — Я муху прихлопнуть не в состоянии. Как представлю, что она тоже хочет жить, — отпускаю. В деревню с мамой ездили, там хозяин головы курочкам рубил. Мне так стало плохо, так страшно, будто я тоже курочка.

В общем, Куняев уходил от главной темы, и получалось, что информатор зря тратил на него время и душевные силы.

Всякий раз, когда подозреваемый просился на допрос, возникала надежда узнать нечто новое, но почти никогда она не оправдывалась. Булька ныл, клянчил сигареты, погружался в мучительные воспоминания о месяце, проведенном в диспансере, просил Зинаиду Ивановну выйти.

Разговаривать с Куняевым было трудно. Зюзя охотно оставляла своего подследственного наедине с Арсеньевым.

— Допустим, я возьму на себя это убийство. Вы меня на следственный эксперимент повезете? — прошептал

Булька, когда за Лиховцевой закрылась дверь.

— Что значит — допустим, возьмешь на себя? Ты убивал или нет?


— Не знаю, — Булька обхватил ладонями свою маленькую бритую голову и облизнул губы, — я был под кайфом. Я ни хрена не помню.

— Ладно, — смиренно кивнул Арсеньев, — давай вспоминать вместе. Начнем с того, что ты до этого людей не убивал. Грабил, да. Было дело. Но грабил ты ларьки и машины. Это ведь совсем разные вещи. Согласен?

— Еще бы, — криво усмехнулся Куняев, — тем более, этого старика я, в принципе, знал. Не просто человек. Знакомый.

— А может, именно потому, что знакомый, ты шил убить, а? Кстати, ты не вспомнил, кто тебе сказал что Лев Абрамович должен получить большие деньги?


— В «Килечке» говорили.

«Килькой» называлось кафе, в котором Куняев Борис Петрович числился экспедитором. Там лежала его трудовая книжка, там он проводил много времени, грузил ящики с пивом и продуктами, подменял то уборщицу, то судомойку, просто болтался на кухне и в подсобке. Писатель Драконов бывал в этом кафе довольно часто. Оно находилось в квартале от его дома. Писатель приходил иногда пообедать, иногда только выпить чашку кофе и рюмку коньяку.

Арсеньев успел побывать в «Кильке» уже несколько раз, беседовал с официантами, узнал, что покойный любил рыбную солянку, судака в кляре, мясо ел редко и если заказывал мясные блюда, то предпочитал мягкую постную свинину.

— А кто конкретно говорил о деньгах писателя?

— Не помню! — жалобно простонал Булька.

Саня чувствовал, что он врет. Но не ему, майору, а прежде всего самому себе. Что-то все-таки застряло в его мутной башке, какая-то информация, важная и опасная, сидела в мозгах, как заноза. Он хотел сказать, но не мог. Или мог, но не хотел.

— Слушай, а почему ты так боишься следственного эксперимента? — внезапно спросил Арсеньев.

— Стыдно. Во дворе все меня знают, будут смотреть, обсуждать. Потом на маму пальцами начнут показывать.

— Но ведь и так все знают.

— Я не убивал, честное слово.

— Верю, — кивнул Саня, — помоги нам это доказать, помоги найти настоящего убийцу.

— Ага, а они маму мою замочат, — Булька произнес это совсем тихо, чуть слышно, и тут же испугался, уставился на Арсеньева безумными глазами.

— Кто они? — так же тихо спросил Саня.

— Кто? — повторил Булька.

— Ты сказал «они». Тебе или твоей маме угрожали?

— Что? — Булька часто, глупо заморгал.

— Если они такие гады, что матерью тебя шантажируют, им верить нельзя. А мы, между прочим, маму твою можем защитить.

— Как?

— Ну, допустим, мы с Зинаидой Ивановной попробуем устроить ее в больницу.

— Уборщицей?

— Зачем уборщицей? Мы положим ее поправлять здоровье. Она ведь женщина пожилая. Наверняка есть какие-нибудь хронические заболевания. Почему бы ей не подлечиться в хорошем госпитале? А там охрана. Там ее никто не достанет.

— Но она же не всю жизнь там будет лежать, — резонно возразил Булька.

— Конечно. Ровно столько времени, сколько понадобится, чтобы найти и обезвредить настоящих убийц. Как свидетель ты опасен до тех пор, пока молчишь. А когда уже все рассказал, какой смысл тебя трогать? Ты же назад свои слова не проглотишь?

— Я не то, что слова, — язык проглочу, — отчаянно всхлипнул Булька.

— Смотри, как они тебя запугали и как подставили, — Арсеньев сочувственно покачал головой. — Раздразнили разговором о деньгах писателя, накачали дурью до полнейшего беспамятства. А денег в портфеле не оказалось.

— Ага. Только бумаги, — эхом отозвался Булька.

— Какие бумаги?

— Черт их знает. Просто листы.

Арсеньев затаил дыхание. Раньше про бумаги Булька не говорил. Он повторял, будто намертво забыл все, что происходило с ним той злополучной ночью.

— Чистые листы? — осторожно спросил Саня.

— Нет. Что-то было написано.

— Что?

— Ну я же не читал. Просмотрел, думал, может, деньги внутри, и все сложил на место.

— В портфель?

— Сначала в папку. Такая папочка, прозрачная, на кнопке. Сверху, на первой странице, написано «Генерал Жора», очень крупно. А дальше вроде мелкий текст, почерк косой, неразборчивый.

«Рукопись. „Генерал Жора“» — чиркнул Арсеньев в своем ежедневнике и, не глядя на подозреваемого, как бы продолжая писать, спросил быстро и небрежно:

— Когда ты взял портфель, Драконов был еще жив?

— Жив, — энергично закивал Булька, — то есть совсем жив, даже очень. Заказал больше, чем обычно. Болтал с Надькой, официанткой. Она хихикала. Я решил, что это он из-за денег такой радостный. Это ж было в пятницу, двенадцатого мая. Десятого у мамы день рождения, я отпросился на два дня, а двенадцатого отрабатывал.

— Так. Стоп. Давай-ка все подробно, по порядку, — Арсеньев закурил и угостил сигаретой Бульку, — получается, что ты заглядывал в портфель Драконова за день до убийства?

— Ну да, в «Килечке», в сортире. Писатель попил, поел, расплатился, перед уходом в сортир зашел. Портфель поставил на подоконник. И забыл там. Потом, конечно, вспомнил, вернулся, Иваныч ему отдал. А я пол протирал, смотрю — портфель. И никого вокруг. Ну вот, я не удержался. Прямо сами руки потянулись. Но денег там никаких не было.

— А ручка? Кредитная карточка?

— Не помню. На фига мне это?

— Но ручку ты потом поменял на наркотики. А с карточки снял всю наличность.

— Ой, блин, так я вроде как нашел эти штуки. Ручку, карточку. Я ж не знал, чье это хозяйство.

— На карточке написана фамилия владельца, — тихо заметил Арсеньев.

— Так не по-русски же! — простонал Булька. — Я что там написано не читал. Я увидел бумажку, на ней четыре цифры, крупно, и решил попробовать, вдруг это код? Попробовал. Получилось. Да если бы я знал, чье это все, я бы сразу выкинул подальше! Я ж не совсем лох.

— Совсем, — вздохнул Арсеньев, — совсем ты лох, Куняев Борис Петрович. Почему ты раньше этого не рассказывал?

— Ну так, это… — Булька нервно подергал себя за нос, — я думал, если скажу про портфель, еще больше запутаюсь. И потом, Иваныч железно обещал молчать. Чего ж я буду?

— Погоди, кто такой Иваныч?

— Швейцар. Он как раз заглянул, когда я закрывал этот несчастный портфель. И шуганул меня. Правда, тихо, шепотом. Потом у нас с ним разговор был. Я, конечно, приврал, сказал, будто не успел заглянуть внутрь, только собирался. Но, в принципе, если бы кто узнал, меня бы точно выгнали из «Кильки». Иваныч хороший человек. На первый раз, говорит, прощаю, считай, я ничего не видел.

Однажды Арсеньев уже допрашивал швейцара, и тот ни словом не обмолвился об истории с портфелем. С каждым из работников «Кильки» он обсуждал подробности вечера накануне убийства. Куняев действительно подменял заболевшую уборщицу и отвечал за чистоту туалетов.

Писатель Драконов ужинал в одиночестве, иногда говорил по мобильному телефону.

Из всех работников кафе швейцар оказался самым сострадательным человеком. Он жалел убитого, жалел подозреваемого, тяжело вздыхал, повторял, что Булька парень, в принципе, добрый, мухи не обидит. Конечно, надо поговорить с ним еще раз. Он должен подтвердить историю с портфелем. Отпечатки Куняева на внутренней стороне крышки были самой важной уликой. Если он заглядывал в портфель за сутки до убийства, это серьезно меняет дело.

— Ну может, теперь расскажешь, кто тебе угрожает? — спросил Арсеньев.

— А-а! — жалобно вскрикнул в ответ Булька, сморщился и поднес руку ко рту.

— Что такое?

— Опять содрал, блин!

Арсеньев увидел, что по его маленькой грязной кисти течет кровь.

— Ой, больно, больно, — хныкал Куняев, — не могу, как больно! Врача позовите! Я ж крови боюсь, блин!

— Да что случилось? — Арсеньев нажал кнопку вызова охраны.

— У меня там рана, воспаление, давно уже, и все не заживает, — плача, объяснил Булька, — я опять нечаянно корочку содрал.

— Про портфель это любопытно, — сказала Зюзя, выслушав Арсеньева.

Они зашли перекусить в маленькое подвальное кафе неподалеку от Бутырки. Там работал мощный кондиционер. Было прохладно и почти пусто. Зинаида Ивановна с отвращением ковыряла вилкой морковный салат и косилась на тарелку Арсеньева, с которой быстро исчезали жареная картошка с грибами и огромная, сочная свиная отбивная на косточке. Зюзя вынуждена была сесть на строгую диету, уже не ради красоты, а из-за проблем со здоровьем.

— Ну да, — кивнул Арсеньев, — это, конечно, не алиби, но кое-что.

— Алиби, — грустно вздохнула Зинаида Ивановна, — разве у нас есть что-нибудь, кроме этого паршивого алиби? Мне надо дело в суд передавать, а я на нуле. Если бы мы нашли орудие убийства, если бы Куняев вспомнил, где был и что делал в тот вечер. Пусть даже не вспомнил, а придумал. Вранье тоже информация. Когда подозреваемый начинает врать, его легче вывести на чистосердечное признание. Знаешь, что меня сейчас интересует больше всего? Каким образом слабоумному Бульке с его заплесневелыми от наркотиков мозгами удалось разобраться с пин-кодом и снять деньги с карточки Драконова? Если он все-таки одолел это, куда он дел деньги? Ведь за дозу он расплатился ручкой.

— Куда дел — это хороший вопрос, — произнес Арсеньев с набитым ртом, — дома у него их точно нет. Либо там какой-то совсем уж хитрый тайник. Впрочем, потратить сто семьдесят долларов не так уж сложно. А ручкой он расплатился потому, что безумно любит деньги и не захотел с ними расставаться. Что касается карточки, тоже не велика наука, особенно когда вместе с карточкой лежит бумажка, на которой крупно написан код. Рядом с «Килькой» есть уличный банкомат. Булька сто раз наблюдал, как люди снимают деньги, и мотал на ус. А вообще, Зинаида Ивановна, мы зациклились на этом несчастном Куняеве и забыли о других версиях. Его вполне могли подставить. Лев Драконов все-таки не рядовой пенсионер, он писатель, тусовщик, болтун, не тем будь помянут. Он работал над книгой о Хавченко…

— Ой, перестань! — поморщилась Зюзя. — Ты же видел рукопись, там ничего серьезного, сплошные сопли с сахаром. — Нацелившись вилкой в тарелку Арсеньева, она быстрым движением подцепила кусок отбивной, который он только что отрезал, отправила в рот и тихо застонала от удовольствия.

— Зинаида Ивановна, давайте я вам закажу отбивную, — сочувственно предложил Саня.

— Тебе жалко для меня кусочка мяса, да?

— Мне вас жалко. Вам же хочется.

— Перехочется! Мне нельзя. Вот еще маленький кусочек у тебя украду и картошечки. И все. Это точно, все. Надо худеть.

Жевала она долго и молча.

— Ну хорошо, — вздохнул Саня, — допустим, книга о Хавченко — это действительно не серьезно. А то, что он в последнее время работал над мемуарами какого-то генерала? Он говорил, публикация станет настоящей бомбой.

— Какой бомбой, Шура? Мало ли что он болтал в интервью? Он не называл фамилии генерала, даже не говорил, где этот генерал служит.

— Служил, — поправил Саня, — он сказал, что генерал умер. И теперь он, писатель Лев Драконов, чувствует себя обязанным довести до конца то дело, которое они вместе задумали. То есть создание книги генеральских мемуаров.

— Он только напускал таинственности для саморекламы, — Зюзя со вздохом принялась за свой морковный салат. — Мы же не нашли никаких материалов ни в его компьютере, ни в записных книжках.

— Генерал Жора, — задумчиво произнес Саня.

— Что?

— Булька сегодня рассказал, что в портфеле была пластиковая папка, а в ней рукопись. На титульном листе крупно написано: «Генерал Жора».

Зюзя перестала жевать, схватила стакан с водой и выпила его залпом.

— Что же ты молчал, Шура? Господи, нет! Зачем ты это узнал, ну зачем? Лучше бы ты молчал. Ох, я старая идиотка, карга несчастная, когда же это кончится? — она чуть не плакала и от огорчения, незаметно для себя съела еще несколько ломтиков жареной картошки с тарелки Арсеньева.

— Зинаида Ивановна, я не понял…

— И не надо. Не надо тебе ничего понимать. Генерал Жора! Вот только этого мне перед пенсией не хватало!

— Да в чем дело, вы можете объяснить?

— Дело в том, Шура, что влипли мы с тобой на этот раз очень нехорошо и серьезно. И как теперь быть, не знаю. — Она решительно пододвинула к себе его тарелку и доела все, что там оставалось.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Зачем тратить свинец, когда есть газ? Инженерная мысль не стоит на месте. Умерщвление может быть вполне спокойной и даже гуманной процедурой. Ради чего мучить несчастных тварей? Сортировка. Мужчины, женщины, подростки направо. Старики и дети ниже 120 сантиметров налево. Некоторые дети встают на цыпочки, когда проходят под мерной палочкой. В таких случаях помогает хлыстик. Хлоп хлыстиком по ногам: обманывать нехорошо. Во всем необходим порядок. Конвейер должен работать исправно. Малейший сбой может привести к катастрофе. Когда конвейер работает, толпа не успевает понять, что происходит. У нее не остается времени на размышления. Дети встают на цыпочки не потому, что знают, какая их ждет участь. Они просто не желают расставаться с родителями. Если бы было заранее известно, что значит черный дым из высоких труб, огромная партия вновь прибывших превратилась бы в неуправляемое стадо. При неправильной организации стадо способно смести все на своем пути, включая вооруженную охрану. Их ведь в тысячу раз больше, чем охраны. Их больше, чем пуль в автоматах. Стрельбой можно скосить только десятую часть толпы. Несмотря на истощение каждой отдельной особи, нельзя удержать такую массу одним лишь физическим усилием. Тут нужна сила духа, убежденность, ну и немного хитрости.

Состав остановился. Нормальный вокзал, с часами, с таблицей расписания поездов. Кажется, там, дальше, город, в котором можно жить. После долгих дней и ночей в тесных грязных вагонах, без еды и питья, они радуются хотя бы тому, что их привезли куда-то, что дорога кончилась и поменялись декорации. Они не замечают, что здание вокзала — всего лишь декорация, причем сделанная довольно грубо. Они не хотят этого замечать, де Толпа выгружается из вагонов, с чемоданами, тюками, с детскими горшками. Десятки тысяч живых существ не желают знать, что их привезли убивать. Они идут под музыку, со своими чемоданами, детским горшками, одеялами. Из динамика звучит классическая музыка. Она помогает создать спокойную торжественную атмосферу. Кроме того, работают специальные зондер-команды из заключенных. Они рассказывают вновь прибывшим, что их ждет. Душ. Дезинфекция. Потом сытный обед и расселение по баракам. Зондер-команды не только помогают поддерживать порядок, но берут на себя всю грязную работу. Немецкие руки не должны прикасаться к трупам и пеплу. Таким образом, лишние, неполноценные существа уничтожают сами себя. Это естественный суицид. В зондер-команды идут добровольцы, за еду, выпивку, сигареты. Четыре месяца они живут значительно лучше остальных заключенных. Потом их убивают и заменяют другими добровольцами.

Толпа голых мужчин, женщин, подростков, проходит перед дежурным врачом СС. Врач, как положено, в белом халате. От легкого движения его руки зависит дальнейшая судьба каждой отдельной особи. Врач волен отправить в печь сию минуту или подарить еще несколько недель жизни. В этом зрелище есть нечто величественное и поучительное. Все хотят понравиться божеству в белом халате. Выпрямляют спины, подтягивают животы, стараются выглядеть бодрыми и здоровыми. Так стараются, что ни о чем другом не могут думать. Не знают, что их ждет. Не желают знать. Для них главное — произвести хорошее впечатление.

Группенфюрер Штраус обязательно присутствовал при селекции и внимательно следил, как отбирается живой материал для его опытов. Его, в отличие от рядовых врачей, санитаров, охраны, не тянуло потом расслабиться, напиться до бесчувствия. Они уставали. Они действовали, как автоматы, спешили закончить, махали, не глядя: этот направо, тот налево. Группенфюрер не осуждал их, но сожалел, что они не сознают космическую значимость своей миссии, что не хватает им душевных сил насладиться ролью Бога и грандиозными картинами Страшного суда.

«К свободе ведет один путь, И его вехами являются покорность, честность, чистота, самопожертвование, порядок, дисциплина и любовь к родине». Гейни Гиммлер сам сочинил это и приказал выложить белой черепицей на крыше центрального здания концлагеря Дахау. Жена коменданта вышила слова Гейни красным шелком, готическими буквами по белой кисее, по уголкам голубые цветы, зеленые листья. Получилось очень красиво, настоящее произведение искусства. Вышивку взяли в рамку, повесили в комендантской гостиной. Жена коменданта — рукодельница, как многие немецкие женщины. Оказывается, человеческая кожа — отличный материал для творчества. Из нее получаются превосходные дамские сумочки, кошельки, абажуры. Особенно интересные изделия выходят из лоскутов с татуировками. Досадно, что дежурный врач постоянно забывает об этом. Нельзя быть таким черствым и невнимательным человеком. Вот только что отправил налево, то есть прямо в печь, высокого мужчину, тело которого расписано весьма оригинально. Настоящие цветные картины на спине и на груди. Розы, львиные головы, рыцарский герб. Недавно мужчина был толстым, кожа висит крупными складками, ее много.

Отто Штраус вмешался. Всего лишь легкое прикосновение перчаткой, кивок головы. Мужчина вздрагивает, растерянно озирается, хлопает глазами. Его ставят в отдельную колонну, к самым здоровым, отборным особям, к мужчинам и женщинам, которых отправят в больничный корпус. С ними предстоит работать ученым: врачам, физиологам, психологам. Серьезная научная работа под руководством Отто Штрауса прямо-таки кипит здесь, в этом чистилище. Столько проводится интереснейших экспериментов! В мирное время такое невозможно, из-за опасности и отсутствия добровольцев. Настоящий ученый, врач, физиолог, не может ограничивать свои исследования только работой с морскими свинками и обезьянами. Чтобы узнать физиологию человека, следует изучать человека, а не мышь и лягушку.

Кстати, эту расписную особь тоже можно сначала использовать для экспериментов. Он здоровей, чем кажется. Глаза его блестят, на щеках играет румянец. Он счастлив сейчас. Он чувствует себя избранным. А у жены коменданта фрау Линды день рождения только через месяц. Как раз подоспеет оригинальный подарок.

Сегодня хороший день. Ни одного сбоя. Обидно, что дежурный врач так невнимателен, то и дело поглядывает на часы и вот допустил еще одну небрежность. Отправил направо женщину, которой прямая дорога налево. Она не сумеет работать ни одного дня. Она ходячий скелет. Только что она умудрилась чем-то поранить себе палец, смазала кровью губы и щеки, чтобы выглядеть лучше. Никто не заметил, кроме Штрауса. Он, хоть и был занят татуированным мужчиной, а бдительности не терял. Опять прикосновение перчаткой, легкий кивок. Но женщина как будто окаменела, не понимает, не слушается, кричит, упала на пол. Как это неприятно… Неприятно ноет рука, странный зуд в ямке между пальцами. Неужели подцепил чесотку? Нет, не может быть. Отто Штраус — сама чистоплотность.

Женщину между тем поставили, куда следует. Она успокоилась и затихла. Ничего не произошло. Но зуд и досада остались. Группенфюрер вышел на улицу, снял перчатки, взглянул на часы, автоматически отметив про себя, что уже полночь. Все три стрелки, включая секундную, на двенадцати. Он закурил. В свете прожектора тускло сверкнул перстень. Кожа под ним и вокруг покраснела. Фаланга припухла. Постепенно генерал перестал чувствовать всю свою правую кисть, как будто отлежал ее. Сигарета выпала. Штраус попытался шевельнуть пальцами, — и не смог. Рука не слушалась. От кисти к плечу пробежала быстрая тревожная пульсация. Он обнаружил, что дрожит всем телом, рубашка под кителем взмокла, словно температура у него поднялась до сорока градусов. Но это была не лихорадка. Что-то со всем другое. Генерал не узнавал и не понимал самого себя. Ему хотелось биться лбом о каменную стену. Аккуратный, привычный пейзаж лагеря исчез, погасли прожектора, растаяли ровные прямоугольники бараков, вышки и ряды колючей проволоки потерялись во мраке, словно были тоньше паутины. Стало тихо, темно и страшно. Время остановилось. Он не знал, дышит ли, бьется ли сердце. Если это инфаркт, или кровоизлияние в мозг, или что-то еще, внезапное, неотвратимое, он должен чувствовать боль. Но ее не было. Легкое жжение там, где надет перстень, оставалось единственным подтверждением, что он жив.

Сколько это длилось, неизвестно. Ему казалось — чудовищно долго. Час, два, не меньше. Но наконец прошло

Отто Штраус взглянул на часы и с удивлением обнаружил, что секундная стрелка не сдвинулась ни на миллиметр. Все еще полночь. Абсолютный ноль, растянутый до бесконечности.

Василиса открыла глаза, увидела кресты и пирамидки деревенского кладбища, услышала истеричное карканье одинокой вороны и далекие раскаты грома. Вспыхнула молния, на мгновение стало совсем светло. Она поняла, что жива, что дошла, пусть не до деревни, но хотя бы до кладбища. Каркает ворона, гремит гром. Начинается гроза, воздух стал чище. Галлюцинации, вызванные угарным газом, сейчас закончатся. Рано или поздно кто-нибудь ее здесь подберет. Все.

«Я посплю капельку».

У Рики был высокий резкий голос. Читая первую главу своего романа «Фальшивый заяц», он нервничал, покашливал, иногда завывал. В небольшом зале стояла сонная, но вполне уважительная тишина. Слушателей собралось около дюжины, включая Рейча, Григорьева и седую даму в очках, ту, что приглашала Андрея Евгеньевича на лекцию «Эротическое садоводство».

В романе речь шла о подростке, который мечтает вырваться из серых будней провинциального городка и найти себя. У него строгая мать, тупые учителя, у него нет друзей, он одинок и несчастен. Вокруг все пьют пиво, едят сосиски. Юноша задыхается в мире пошлости, бездуховности и видит во сне Венецию. Наяву его грязно соблазняет официантка из придорожной закусочной. Далее следует бесконечное, чрезвычайно подробное описание процесса потери невинности. Официантка именуется «Майне гроссе эротишен фюрер».

Слушатели сохраняли внимание. Ни улыбки, ни вздоха, ни покашливания. Это были в основном пожилые, солидные люди. Каждый в прошлом имел какое-то отношение к авангардному искусству, к богеме. Каждый запечатлел в своем облике нечто знаковое из времен своей легкомысленной юности. У стариков длинные волосы, у старух, наоборот, совсем короткие ежики. Обилие крупных серебряных украшений на шеях и запястьях. Рядом с Григорьевым сидела дама лет шестидесяти в лохматой кофточке ядовито-зеленого цвета, с точно такими же волосами. Она клевала носом и просыпалась, когда Рики повышал голос.

Генрих Рейч слушал своего детку, затаив дыхание. В начале чтения детка произнес: «Глава первая». Прошло двадцать минут, полчаса, но первая глава все не заканчивалась. Григорьев стал опасаться, что роман «Фальшивый заяц» целиком состоит из первой главы, и она будет прочитана до конца. Судя по толщине книги, это могло затянуться больше чем на сутки. Чтобы не заснуть, он наблюдал за Рейчем и проверял свою память, пытался восстановить некоторые детали биографии несчастного влюбленного старика.

Генрих Рейч был завербован «Штази» в начале шести десятых и действовал внутри молодежных группировок как провокатор. С его помощью руками террористов устранили нескольких ученых и журналистов, которым удалось перебраться из ГДР на Запад, через Берлинскую стену. Это выглядело какслучайность, любой ведь может оказаться в эпицентре взрыва. Кроме того, ему удавалось при помощи тех же террористов сшибать с постов высокопоставленных сотрудников западногерманской контрразведки и бундесвера. После очередного терракта фабриковалась информация, из которой следовало, что офицер или чиновник знал о готовящейся акции, но не предотвратил ее.

В семидесятых он работал криминальным репортером, сотрудничал с немецкими газетами правого толка, стал уже не двойным, а тройным агентом, продолжая сотрудничать со «Штази», для полиции Западной Германии выполнял функции секретного агента, внедренного в молодежные террористические группировки.

В 79-м попал в Пакистан в качестве журналиста, три года крутился в Пешаваре, обрастал знакомствами, часто выполнял роль переводчика, поскольку кроме родного немецкого свободно владел английским, арабским и русским.

В 82-м перебрался в США, забросил журналистику и стал художником-авангардистом, но продолжал зарабатывать деньги на политическом и уголовном сводничестве, на провокациях, на торговле убийцами международного масштаба.

Григорьев познакомился с ним в Вашингтоне, в начале 80-х. Андрей Евгеньевич тогда служил в советском посольстве, официально числился «чистым» дипломатом, первым заместителем пресс-атташе, на самом деле являлся помощником резидента по работе со средствами массовой информации и активно общался с авангардной богемой. Изначально знакомство с господином Рейчем было санкционировано его руководителем, тогдашним резидентом КГБ в Вашингтоне Всеволодом Сергеевичем Кумариным. Точкой соприкосновения стала история мистических учений и тайных обществ. Господин Рейч увлекался этим многие годы, мог часами говорить об алхимии, масонстве, об Ордене Тамплиеров и Ордене Золотых Розенкрейцеров. Григорьев представился ему историком, русским эмигрантом во втором поколении, гражданином США.

Генрих Рейч многие годы торговал информацией о финансовых потоках и контактах между террористическими группировками разных стран. У него были связи с Ирландской республиканской армией, с испанскими басками, с немецкими неофашистами, с мусульманскими экстремистами. Ему приходилось играть роль посредница в переговорах, он умел спрятать какого-нибудь между Народного монстра, а потом аккуратно сдать его спецслужбам. Или не сдать, тоже аккуратно. Сам он никогда ни в кого не стрелял, ничего не взрывал.

Однажды Григорьеву удалось оказать художнику-авантюристу большую услугу, практически спасти ему жизнь. К Рейчу попала информация об одном известном международном террористе, которого разыскивал Интерпол. Официальные власти предлагали приличное вознаграждение за любые сведения о нем. Но еще более приличное вознаграждение предлагало анонимное частное лицо, заинтересованное в поимке злодея. Рейч колебался. По некоторым косвенным, осторожным вопросам Григорьев разгадал суть его сомнений и намекнул, что заманчивое предложение частного лица может оказаться ловушкой. Довольно скоро выяснилось, что он был прав. В ловушку угодил офицер полиции Испании. Автором объявления был сам террорист. Он таким образом выявлял предателей из числа купленных им чиновников и силовиков разных стран.

Труп испанского полицейского обнаружили в багажнике машины его непосредственного начальника. Был громкий международный скандал. Под шумок Рейч быстро сдал террориста Интерполу, получил хорошие деньги и главное, обрел душевное спокойствие на некоторое время.

— Я ваш должник, — сказал он Григорьеву при встрече, — как мне вас отблагодарить?

— Не беспокойтесь, — ответил Григорьев, — я просто подумал и дал вам совет. Это бесплатно.

В Америке Рейч прожил семь лет. В начале 90-х вернулся в свой родной Франкфурт, открыл литературное агентство и маленький антикварный магазин.

Это было забавное заведение. Там продавался антиквариат времен нацизма и Второй мировой войны: ордена, мундиры, каски, флаги, пуговицы, открытки, фотографии, книги, пластинки с маршами, бритвенные приборы, портсигары, наручные часы и прочие предметы, принадлежавшие как известным фашистским бонзам, так и простым офицерам и солдатам Третьего рейха. Там можно было приобрести всякие символические штуки, сделанные в наше время. В основном значки, перстни, медальоны и прочие украшения со свастикой, мертвой головой, имперским орлом. Имелся также особый отдел магических талисманов из Африки и Юго-Восточной Азии. Амулеты из рыбьих костей и лягушачьих шкурок, бубны, пучки перьев, колокольчики, камушки, глиняные фигурки с кошмарными рожами и гигантскими фаллосами, бусы из птичьих коготков.

Литературное агентство и магазин почти не приносили дохода. Впрочем, Рейч был состоятельным человеком и торговал больше для удовольствия, чем ради прибыли.

С Григорьевым они иногда общались по электронной почте, вполне открыто и бескорыстно, как два старых интеллектуала, которым приятно поделиться друг с другом впечатлениями о литературных новинках, художественных выставках, фильмах и так далее.

«Майне гроссе эротишен фюрер» продолжала насиловать нежного юношу уже десятую страницу подряд, с небольшими перерывами на пиво, сосиски и сны о Венеции. Потом подросток вдруг взял и откусил ей ухо.

Сжевал, выплюнув сережку, как вишневую косточку.

«Эротишен фюрер» не обиделась, но и в долгу не осталась. Откусила подростку нос. С аппетитом обсосала хрящик. Дальше дело пошло еще энергичней. Он отрезал и положил на решетку гриля ее грудь и филейные части.

Она, весело смеясь и причмокивая, сделала тоже самое с его фаллосом, который, поджариваясь, лопнул вдоль и пустил сок, как свиная сарделька.

Григорьев иногда косился на слушателей. На их лицах было все то-же спокойное уважительное внимание.

Наконец от героев остались только скелеты. Они принялись прыгать, размахивая электрическими ножами, полетели по воздуху над спящим городком. Григорьев решил, что последует продолжение пиршества, любовники сожрут всех грубых бюргеров и несправедливых учителей, но нет. Выяснилось, что небо над ними представляет собой гигантский компьютерный экран. Они нырнули туда, разбив стекло, и там стали обрастать виртуальной плотью. Буквы бесчисленных текстов на разных языках становились клетками их организмов. Когда процесс восстановления закончился, герои вынырнули из компьютера в комнате подростка, как новенькие, в компании нескольких десятков своих клонов.

Рики закрыл книгу, облизнул губы, выпил воды, обвел зал туманным взглядом. Публика похлопала. Зеленая дама рядом с Григорьевым окончательно проснулась и потянула вверх руку, как школьница на уроке.

— Да, я вас слушаю, — кивнул ей Рики.

— Мне очень понравился ваш роман «Фальшивый заяц», господин Мольтке, — произнесла дама глубоким оперным басом. — Но у меня к вам вопрос. Скажите, при чем здесь заяц и почему «фальшивый»?

Рики слегка нахмурился. И тут же растаяла счастливая улыбка Рейча. Его старая морщинистая физиономия зеркально отражала все оттенки чувств, которые читались на нежном личике Рики.

«Может быть, мальчик Рики пишет эту чушь от обиды, что не родился девочкой? — подумал Григорьев. — Почему он не родился девочкой, лет на двадцать раньше? Они бы встретились с Генрихом, и получилась бы идеальная семейная пара. Рики не писал бы своих сублематических романов. Возможно, они с Рейчем были бы по-настоящему счастливы вместе, что случается с людьми редко или не случается вообще…»

— «Фальшивый заяц» — это глубокая аллегория, — стал терпеливо объяснять Рики, — мой герой всего боялся: других людей, самого себя, пространства и времени. Он дрожал, как заяц. Но страх лишь иллюзорное состояние его внутреннего «я», зыбкая субстанция, оставшаяся внутри индивида от его прошлой, человеческой природы, от коллективной ментальности христианства. Герой побеждает свой страх, находит свое новое «я» в симбиозе с другим, нечеловеческим, над-человеческим началом, с ментальностью будущего, которая видится мне где-то на стыке генной инженерии, мультимедийных технологий и наркотических миров. Вы понимаете?

Дама важно кивнула. Больше вопросов не возникло.

Автора еще раз поблагодарили, преподнесли скромный букетик белых гвоздик, взяли пару автографов.

— Вы тоже хотели, — прошептал Рейч и сунул Григорьеву книжку, — подойдите к нему, и не забудьте: вы русский аристократ, князь. У вас, кстати, есть деньги?

— Конечно, — Григорьев содрал с книжки целлофановую обертку, — а что, у вас проблемы с наличностью?

— У меня вытащили бумажник. Я обнаружил это пять минут назад.

— Неужели здесь? — удивился Григорьев.

— Нет. Мы сегодня днем гуляли по старому центру, слушали уличных музыкантов, крутились в толпе.

Он шептал Григорьеву на ухо по-английски и увлекал его за локоть к маленькому столику, за которым сидел Рики, готовый дать очередной автограф.

— Беда, — успел прошептать в ответ Григорьев, — вы обещали мальчику икру. Но я вас выручу, так и быть. Я приглашу вас в ресторан и угощу икрой, как это принято у нас, русских аристократов.

— Да, да, — благодарно улыбнулся Рейч, — а потом мы поговорим о писателе Льве Драконове и мемуарах генерала Колпакова. Вы ведь за этим явились, верно?

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Маша выехала из Москвы сразу после разговора с Рязанцевым. Она не любила опаздывать, опасалась знаменитых московских пробок. На этот раз ей выдали в посольстве маленький старый «Форд», черно-серый, как кладбищенская ворона. Машина резко выделялась на фоне нарядных дорогих автомобилей, заполонивших улицы, особенно в центре. Но двигатель был мощный и работал исправно.

До дачного поселка ей удалось доехать всего за сорок минут. В пробках она не стояла, дорогу помнила отлично. Только оказавшись у ворот, она спохватилась, что явилась на час раньше. Оставалось погудеть, чтобы открыли, и позвонить Рязанцеву, предупредить, что она уже здесь.

«Приезжать раньше еще хуже, чем опаздывать, — думала она, слушая сигналы своего „Форда“ и протяжные гудки в телефонной трубке, — здесь, похоже, сонное царство. Охрана дрыхнет. Их светлость отвечать не желают. Интересно, кто проснется первым?»

Проснулся Рязанцев. То есть он вовсе не спал. Его голос прозвучал в трубке так резко и раздраженно, что у Маши зачесалось ухо.

— Извините, Евгений Николаевич, я приехала почти на час раньше, не рассчитала время.

— Не страшно. Где же вы?

— У ворот.

— Так въезжайте. В чем дело?

— Я бы с удовольствием. Не пускают.

— Что за бред! Они там оглохли?

— Скорее, заснули.

— Ладно, сейчас разберусь.

Пока он разбирался, Маша отъехала от ворот, припарковалась у обочины, вышла из машины. Воздух был, конечно, чище, чем в городе, но молчали птицы, от земли исходил горячий, какой-то прачечный пар. Маша потянулась, разминая суставы, щелкнула заколкой, распустила волосы. Два года назад у нее была стрижка «тифози», совсем короткая, делавшая ее похожей на лопоухого мальчика с тонкой шейкой. Сейчас волосы отросли до плеч. Она выглядела вполне женственно. На ней было легкое светлое платье без рукавов, белые открытые босоножки на тонких каблуках.

Над воротами она заметила глазок видеокамеры и почувствовала чужой взгляд. Кто-то наблюдал за ней, то ли излома, толи из охранной будки. Она стала подозревать, что ворота так долго не открывают вовсе не из-за общей вялости и сонности, которая разлита в воздухе. Кто-то ее здесь совсем не ждал и не хочет видеть. Впрочем, она отлично знала кто. Начальник охраны Егорыч. Он был тесно связан с Хавченко, активно кормился за счет американских денег, которые воровал руководитель партийного пресс-центра. Но, кроме того, его вполне устраивала ситуация, когда Галина Дмитриевна Рязанцева находилась в закрытой психиатрической лечебнице. Он владел горячей, скандальной семейной тайной и мог свободно манипулировать Евгением Николаевичем. Сейчас никаких особенных тайн не существовало. Муж и жена жили вместе. Врачи признали Рязанцеву здоровой. А что касается политических и шпионских секретов — Егорыч сам зависел от денег ЦРУ и был прочно впаян в этот узел. Это его бесило. Свое бешенство он, вероятно, решил излить на Мери Григ.

По детской привычке она загадала: если первым человеком, которого она здесь увидит, окажется Егорыч, значит, с самого начала дело пойдет плохо. Но если впустит ее кто-то другой, ей повезет, все будет хорошо. Она нарочно отвернулась от ворот, от камеры, и стала смотреть на березовую рощу. Стволы казались дымчато-голубыми, в кронах сквозила осенняя желтизна. Маше захотелось скинуть босоножки, пройти пешком сквозь рощу, до деревни Язвищи, увидеть старый дом, который сначала был барской усадьбой, потом детской лесной школой, наконец, стал закрытой психиатрической лечебницей. Она даже почувствовала горячую пыль тропинки и сухую щекотку первых опавших листьев под босыми ступнями, перед глазами серебристо мелькнули некрашеные доски деревенских заборов, дальше возникло поле, и, наконец, качнула ветками старая одинокая яблоня, которая когда-то спасла ей жизнь.

Маша так увлеклась этим мгновенным, воображаемым путешествием, что не услышала, как поехали в стороны створки ворот у нее за спиной.

— Машенька, здравствуйте! — голос прозвучал совсем близко. Она обернулась. Перед ней стояла Галина Дмитриевна. Из всех обитателей дома это был, пожалуй, единственный человек, который искренне обрадовался ее приезду.

Они расцеловались. Рязанцева казалась ниже ростом, голову ее туго обтягивал синий в крапинку старушечий платок, ситцевая темная юбка доходила до щиколоток и висела мешком. От нее пахло мылом, утюгом и ладаном.

— А я смотрю, вы или не вы? Я же помню вас стриженой и всегда в брючках. Знаете, так вам больше идет, — она вдруг замолчала, резко развернулась на глазок камеры, нахмурилась, но тут же опять посмотрела на Машу и улыбнулась. — Это ваш автомобиль? Какая мрачная расцветка. На ворону похож. Загоняйте его и пойдемте скорей в дом, там прохладней. А вот и Евгений Николаевич. Фигура партийного лидера четко нарисовалась между створками гаражных ворот. Он шел спиной к солнцу, и не было видно, какое у него выражение лица.

— Ты уже открыла? Вот и хорошо. Добрый день, Мери Григ. Рад вас видеть. Галя, попроси, чтобы там приготовили что-нибудь холодное попить.

Галина Дмитриевна кивнула и заспешила к дому, не оглядываясь. Рязанцев дождался, пока Маша вкатит свой черно-серый «Форд», нажал на кнопку пульта, закрывая ворота.

До дома они шли молча. Маша искоса взглядывала на заострившийся профиль Рязанцева. Он постарел, полысел, стал сутулиться. Из широких коротких рукавов белоснежной тенниски торчали руки, уже не мужские, а стариковские, в седом пухе и бежевых пигментных пятнах.

«Ему ведь не так много лет, — подумала Маша, — он не пьет, следит за здоровьем, правильно питается, а выглядит старше моего отца».

— Как вам Москва? — вежливо поинтересовался он, когда они поднялись на крыльцо веранды.

— Жарко, тихо, — улыбнулась Маша, — правда, уже сегодня утром у меня было небольшое приключение.

Она рассказала о транспаранте на Краснопресненском бульваре и, пока говорила, заметила еще одну неприятную перемену в Рязанцеве. Он совершенно разучился слушать. Он бессмысленно шарил глазами по бревенчатым стенам, теребил застежку часов, наконец резко крикнул:

— Галя!

Вошла Галина Дмитриевна, в руках у нее был поднос со стаканами и кувшином.

— Вот, Машенька, морс клюквенный, домашний.

— Галя, почему так долго? Егорыч здесь, не знаешь? — отрывисто спросил Рязанцев.

— Я его не видела.

— Так поищи, выясни, уехал он или остался.

— Наверное, остался. Машина здесь. Галина Дмитриевна разлила морс по стаканам и быстро вышла.

— Вы видите, какая она стала? — прошептал Евгений Николаевич. — Не вылезает из деревенской церкви, не снимает своего идиотского платка. Развернется предвыборная кампания, надо будет пустить сюда телевидение, потребуются семейные сюжеты, а тут этот ее платок, постная физиономия. Да она вообще откажется сниматься, заявит, что все это грех, бесовство. Знаете, мне все чаще приходит в голову, насколько было лучше и спокойней, когда она…

— Перестаньте, Евгений Николаевич. С ней сейчас все нормально. Лучше скажите, почему вы так напрягаетесь из-за Егорыча? Что-нибудь случилось?

— Как будто вы не знаете. Убили Хавченко. Потом этого писателя, как его? Ну, который писал биографию Хача, — Рязанцев поморщился и защелкал пальцами. — Сказочная такая фамилия… Ладно, не важно, вы знаете, о ком я говорю. С тех пор Егорыч ведет себя неадекватно. Он стал хамить.

— Погодите. Писатель Лев Драконов? — удивленно уточнила Маша. — Разве ваш Егорыч был с ним знаком?

— Понятия не имею. Только знаю, что с ним на эту тему беседовала милиция. Кстати, ваш хороший приятель, тот майор, помните?

— Арсеньев? — Маша удивилась еще больше или сделала вид, что удивилась. Во всяком случае, слегка покраснела. Правда, Евгений Николаевич этого совершенно не заметил, он продолжал раздраженно жаловаться на начальника охраны.

— Полкан, холуй, пытается навязывать мне свою волю. Разговаривает со мной, как на допросе. Беспредельно хамит. И вообще, он нас сейчас наверняка слушает.

Маша как будто пропустила мимо ушей последнюю фразу и нарочито небрежно спросила:

— Хамит? Странно. Неужели он не боится, что вы просто откажетесь от его услуг? Ведь в конечном счете не вы от него зависите, а он от вас. Найдется немало желающих занять его место.

— Ох, Маша, это легко сказать. Я трудно привыкаю к новым людям, я вообще с возрастом все тяжелей переживаю всякие перемены, даже мелкие. Когда в моей жизни что-то меняется, у меня такое чувство, словно я потерялся в незнакомом городе, не знаю, куда идти, все чужое. А стоит освоиться, привыкнуть, и сразу скучно.

«Да, скучно, — вздохнула про себя Маша, — это, пожалуй, главная проблема. Он не может ни на чем сосредоточиться, кроме собственной тупой усталости. Конечно, в таком состоянии он провалится. Его просто не станут слушать, рядом с ним даже воздух киснет, как молоко».

— Эти два года состарили меня лет на двадцать. Я все время задаю себе один и тот же вопрос: «зачем?» Утром просыпаюсь и думаю: зачем начинать день? Что он мне даст? У меня нет ни настоящих врагов, ни друзей. Вот, допустим, ситуация с Егорычем. Он наглеет и хамит потому, что я его распустил, и ему на меня плевать. У него нет злого умысла. Но мне от этого еще гаже. Нет умысла, значит, обо мне вообще не помыслили, не подумали, пусть даже со злобой. Мною просто пренебрегли. Меня не заметили. Что может быть ужаснее?

Маша слушала, и ей казалось, что не было никакого двухлетнего перерыва. Все продолжается. В принципе, рядом с Рязанцевым должен постоянно находиться его личный психотерапевт. У него колоссальная потребность изливать на кого-то поток своих душевных шлаков. Она говорила об этом Хогану и Макмерфи еще тогда, два года назад. Рязанцеву нужна нянька, неважно, кто возьмет на себя эту роль: врач, друг, любовница. Конечно, в идеале — жена, но с женой опять проблемы. Они не понимают друг друга, ее образ жизни вызывает у него глухой протест, тоску и отвращение. На самом деле все просто. Рязанцев безнадежно одинокий человек. Был бы он окончательным, однозначным фанатиком, которому ничего, кроме власти, не нужно, не страдал бы так. Но в нем слишком много намешано. Жажда руководить, командовать, возвышаться над толпой — и простое естественное желание быть любимым, уткнуться носом в чье-то теплое плечо. Это вещи несовместные, как злодейство и гений. Вот он и мучается, хнычет, теперь уже не по-детски, а по-стариковски.

— Евгений Николаевич, вы хотите участвовать в кампании? Вы чувствуете в себе силы возглавить объединенную оппозицию? — спросила Маша, прервав поток его унылых откровений.

Он застыл, словно она только что вылила на него ведро ледяной воды. Уставился на нее удивленно и гневно. Она улыбнулась ему.

— Хотите. Вижу, что хотите. Вот давайте об этом и поговорим. Но только не здесь. Предлагаю выйти и погулять немного.

Чистокровный русский князь, попросивший автограф, и перспектива полакомиться икрой смягчили сердце Рики Из клуба они с Рейчем вышли, держась за руки. В такси, на заднем сиденье, целовались. Григорьев сидел впереди, рядом с шофером, и старался не попадать взглядом в зеркало заднего вида.

Самый большой выбор икры был в новом русском ресторане «Кремль» В отличие от прочих русских ресторанов, этот обошелся без павлово-посадских платков, матрешек и балалаек. Хозяин был немец из бывшей ГДР, русских корней не имел, языка не знал. Он оформил свое заведение в стиле сталинского ампира. Гипсовые колонны, золоченые колосья, серпы и молоты, скульптуры рабочих и колхозниц вдоль стен, хрустальные люстры и плафоны, расписанные как в московском метро.

— Вам должно здесь нравиться, — ободрил Григорьева Рейч. — нечто неопределенно ностальгическое. После развала Советского Союза и воссоединения Германии русские и немцы чувствуют себя почти родственниками. Во всяком случае, здесь многие стали увлекаться Россией, причем именно ее тоталитарным прошлым.

— Обожаю имперскую стилистику! — сообщил Рики. — Есть в этом величие, душевное здоровье, это вам не утонченный модерн начала века, это мощь мировых гигантов, мускулы, жесткость, определенность. Люди будущего, люди-клоны, будут жить в таких интерьерах.

Народу оказалось совсем мало. Ресторан был дорогим, помпезным, и большая часть столиков оставалась свободной, даже когда все окрестные заведения забивались посетителями до отказа.

— Мне только икры, — скромно сообщил Рики, — немного красной, немного черной. Можно еще ржаных тостов и полусладкого шампанского.

Рейч заказал себе осетрину по-монастырски, Григорьев — цыпленка-табака.

— Вы во второй раз меня выручаете, — произнес Рейч тихо и серьезно, когда Рики удалился в туалет. — Двадцать лет назад, в Вашингтоне и сейчас — здесь. Спасибо.

— На здоровье, — улыбнулся Григорьев и подумал: «Дурак ты, Генрих. Двадцать лет назад в Вашингтоне я спас тебе жизнь. А сейчас сего лишь заплачу за икру. Неужели для тебя это равные события?»

— Тогда вы ничего не потребовали взамен. И все эти годы я чувствовал себя вашим должником, — задумчиво продолжал Рейч. — Итак, вас интересует Лев Драконов?

— Мг-м, — промчал Григорьев, пытаясь вспомнить, кто это.

В глубине зала показалась тонкая фигура Рики. Он снял резинку с хвоста, распущенные волосы красиво взлетали при ходьбе.

— Знаете, я всю жизнь держал себя в жесточайшей узде. Как говорят русские, в ежовых рукавицах, — произнес Рейч, нежно поедая взглядом своего Рики, — я сидел на голодной диете, обливался ледяной водой, бегал каждое утро, в любую погоду, на сорокаградусной жаре, иногда даже под пулями, я ни с кем не дружил, никого не любил, никому не верил. Любая человеческая привязанность казалась мне ловушкой я изучал зло, собирал коллекцию зла. Наверное, я подсознательно хотел доказать себе, что ничего другого нет ни в человеке, ни вокруг него. У меня было две цели: выжить и разбогатеть. Кажется, удалось и то и другое. После шестидесяти мне стало скучно. Если бы я не встретил Рика, наверное, сошел бы с ума, спился, скололся. Мальчик Спас меня. С ним я расслабился. Вы не представляете, какое счастье иметь рядом человека, от которого у тебя нет секретов. Мы как единый организм. У нас все общее, даже банковские счета.

Генрих произнес этот монолог на хорошем русском языке, очень выразительно и прослезился. Рики сел за стол и мимоходом погладил своего друга по лысине.

— Какой все-таки странный язык, — задумчиво заметил Рики. — жаль, я им не владею. Принесли напитки.

— Когда чокаются, надо обязательно смотреть в глаза, — сказал Рики и пригубил шампанское. Несколько пузырьков вспыхнуло и лопнуло на его розовых губах.

— Лев все никак не мог освоить Интернет, не пользовался электронной почтой. В итоге у меня нет ни одной страницы текста Хорошо, что я не успел получить для Него аванс, — сообщил Генрих, уже по-английски, — пришлось бы возвращать деньги, это всегда неприятно.

— Ты о Драконове? — спросил Рики.

— О ком же еще? — Рейч вздохнул. — Так было заманчиво продать мемуары Колпакова! Сразу четыре издательства захотели купить права, готовы были заплатить очень приличные деньги. Все ждали бестселлера.

— Да, эта книга обречена была стать бестселлером, независимо от того, как она написана, — заметил Рики с грустной усмешкой.

— Обидно, что в итоге она не написана, — добавил Рейч.

Григорьев слушал, не перебивая, не задавая вопросов. Он вспомнил, что писатель Лев Драконов был как-то связан с покойным бандитом Хавченко, который возглавлял пресс-службу партии «Свобода выбора». Но про мемуары генерала Колпакова он слышал впервые. Если они правда существуют, это должно очень интересовать многих, в том числе Кумарина и Макмерфи. Может быть, именно из-за мемуаров Кумарин просил передать Генриху привет от покойника генерала?

Принесли икру в хрустальных вазочках.

— Рики, сделать тебе бутерброд? — спросил Рейч. Юноша помотал головой и принялся есть ложкой.

— Разумеется, всех волнует не столько сам генерал, сколько его деньги, — продолжал Рейч, — понятно, что в мемуарах вряд ли раскрылась бы тайна банковских вкладов. Но информация о том, как генералу Жоре удалось умыкнуть такие колоссальные суммы из-под носа своих бдительных коллег, это, конечно, эксклюзив.

— Он был урод, — сказал Рики и облизнулся, — жирный, грубый, неинтересный человек. Но у него очень приятный племянник. Вы, князь, наверняка слышали о нем. Владимир Приз. Он сейчас чуть ли не самая популярная личность в России.

Григорьев едва сдержался, чтобы не рассмеяться. Слово «князь» было произнесено с особенной интонацией и сопровождалось таким томным взором, что Рейч мог заревновать.

— Актер? — спросил Андрей Евгеньевич равнодушно. — Да, я пару раз видел его по российскому телевидению. Вы с ним хорошо знакомы?

— Когда он приезжал во Франкфурт, мы с ним сидели в этом же ресторане, за этим же столиком, и ели икру, — сказал Рики.

Рейч слегка помрачнел.

— Меня очень привлекает Россия, — сообщил Рики, — в ее ментальности есть нечто экзистенциальное. А вы давно навещали свою бывшую родину, князь?

— Очень давно. Я там не был больше четверти века.

— Обязательно поезжайте. Но не сейчас. Лет через пять, когда Приз станет президентом, — посоветовал Рики и отправил в рот очередную ложку икры.

— У него есть шансы? — серьезно поинтересовался Григорьев.

— У него есть обаяние, — сказал Рики, — просто убийственное мужское обаяние.

— Ну, этого не достаточно.

— Там много всего, — подал голос Рейч, — наглость, популярность, бешеная энергия, но главное, там дядины деньги.

— Деньги — не главное, — возразил Рики, — Владимир такой мощный, мужественный, но при этом нежный. Он похож на древнего викинга. С ним удивительно легко общаться. Он ведет себя просто и естественно в любых ситуациях. Я уверен, он станет президентом. России нужен именно такой правитель. Я счастлив, что познакомился с ним. Конечно, благодаря тебе, Генрих.

Подали горячее. Пока официант расставлял тарелки, все молчали. Андрей Евгеньевич заметил, что настроение Рейча сильно переменилось. Он занервничал. Возможно, Рики слишком восторженно отзывался об актере Призе и дело было в ревности.

— Он что, интересовался мемуарами своего дяди? — спросил Григорьев, когда удалился официант.

— Нет, ну что вы! Он не знал о мемуарах, — поспешно ответил Рики. Он почти выкрикнул это и энергично, помотал головой.

— Странно. Родной племянник не знал о мемуарах своего легендарного дяди? — удивился Григорьев.

— Мы все держали в строжайшей тайне. К тому же у Владимира Приза слишком напряженная, бурная жизнь, — сообщил Рики уже спокойно и собрал корочкой остатки черной икры.

— Да, мне тоже это показалось странным, — признался Рейч. — Драконов успел дать полдюжины интервью русской прессе. Правда, он не называл имени генерала, но все равно в итоге какой-то наркоман ударил его по голове дубиной в подъезде. Возможно, это случайность, простое совпадение. Но я бы на месте российских правоохранительных органов поставил господина Приза в первый ряд подозреваемых. Мы, конечно, ничего ему о Драконове не говорили, но узнать он мог откуда угодно. И ему вряд ли бы это понравилось.

— Почему? — спросил Григорьев.

— Потому что теоретически там могла бы содержаться косвенная информация о деньгах. Это во-первых. А во-вторых, Драконов еврей.

— Он что, антисемит, этот актер? — слегка удивился Григорьев.

— Не то слово! Он расист, нацист. Забавно, да? Он состоит в самой демократической из российских партий, в «Свободе выбора», произносит речи о всеобщем равенстве, братстве, гуманизме, сострадании, любви. И уже является там вторым лицом после Евгения Рязанцева.

«Это действительно забавно, впрочем, Рейч может преувеличивать. Он зациклен на теме нацизма», — подумал Григорьев.

Они беседовали в основном по-русски, только иногда Генрих переходил на немецкий, и тогда в разговор встревал Рики.

— Жаль Драконова, — вздохнул Рики, — писатель он был бездарный, но все равно жаль. Нет-нет, вы не думайте, Владимир здесь ни при чем! Даже если бы он знал о мемуарах, ему это безразлично. Мало ли какие выходят книжки? Ему читать некогда. Вот если бы перевели на русский мой роман, он непременно бы прочитал. Непременно.

— Он интересовался вашим творчеством, Рики? — улыбнулся Григорьев.

— Он интересовался моей коллекцией, — сообщил Генрих по-русски, совсем уж мрачно.

— Фотографиями? — небрежно уточнил Григорьев.

— Он купил у меня один из самых ценных экспонатов, — сказал Рейч и ковырнул вилкой осетрину.

— Любопытно, что именно?

Рейч аккуратно соскреб слой соуса, отправил в рот маленький кусочек рыбы, хлебнул воды и спросил:

— Вам что-нибудь говорит имя Отто Штраус?

— Личный врач Гиммлера? Один из тех, кто проводил зверские эксперименты над людьми в концлагерях и был в Нюрнберге приговорен к повешению?

— Да, вы неплохо знаете историю, — кивнул Рейч и странно, отрешенно улыбнулся. — Владимир Приз купил у меня платиновый перстень Отто Штрауса. Купил, и сразу надел на мизинец. Теперь носит, не снимая.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Над деревней Кисловка Московской области набухла туча, не сгусток дыма, а настоящая туча, толстая, тяжелая, грозовая. Ждали хорошего ливня, но воздух оставался сухим и шершавым. Туча висела, а дождя все не было, только иногда на востоке, над кромкой леса, вспыхивали оранжевые зарницы, от раскатов далекого грома пугалась и вздрагивала скотина. День был темным, как ночь. На электростанции случилась авария, в окошках мерцали слабые огоньки свечек и керосинок.

Кузина Анастасия Игнатьевна работала фельдшерицей в медпункте при агрокомплексе. Ей было пятьдесят лет. Она жила одна, изба ее стояла на самом краю Кисловки. Дальше начиналось открытое поле, разрезанное на две части проселочной дорогой, потом лес, маленькое деревенское кладбище на опушке. В ясные дни из окна был виден голубой масляный купол кладбищенской часовни с узорным крестом и крона молодой березы, которая успела вырасти на могиле единственного сына Анастасии Игнатьевны, Василия.

Он погиб семь лет назад. Его, как положено, взяли в армию, когда исполнилось восемнадцать, и тут же отправили в Чечню. Больше года Анастасия Игнатьевна не имела никаких известий от сына, не знала, где он служит, потом получила официальную бумажку, в которой сообщалось, что сын ее погиб при выполнении какой-то спецоперации, а через пару месяцев ей выдали маленькую керамическую урну. Внутри было все, что осталось от ее Васи.

Анастасия Игнатьевна не могла спать без света. Керосинка сильно коптила. Струйки дыма переплетались, тянулись к потолку.

— Васенька! — тихо позвала Настя. — Дай водички попить.

Кружка с водой стояла совсем близко, на подоконнике. Настя нашла ее на ощупь и, стукнув зубами о жестяной край, пробормотала:

— Спасибо, сынок, спасибо, милый.

За окном полыхнула очередная зарница, осветила на миг маленькую чистую комнату, беленый бок печки, выпуклый зеленоватый экран телевизора, полированную спинку тахты, фотографии на стенах. На самой большой был запечатлен Василий перед уходом в армию, уже побритый наголо, хмурый и напряженный. Анастасия Игнатьевна могла часами смотреть в его остекленевшие глаза и вести с ним спокойные неспешные диалоги, рассказывая о каждом прожитом дне, жалуясь на соседей, на гипертонию и отвечая вместо него самой себе что-нибудь ласковое.

— Видишь, Вася, как сухо, какое долгое ведро стоит? — спросила она, успев поймать за короткую вспышку стеклянный взгляд с фотографии. — Листья сохнут, как будто уже осень. Сохнут и падают, падают.

— Да, мама, могилку мою совсем занесло. Земля тлеет. Ты бы сходила, прибрала.

— Схожу, сынок. Как рассветет, сразу и пойду.

Еще одна зарница выхватила из мрака круглое лицо Василия, и Насте показалось, что он нахмурился.

— Нет, ты сейчас иди!

Шарахнул далекий гром, ветер загремел листьями, и звук был таким, словно они вырезаны из жести.

— Скорее, мама, скорее…

Она понимала, что голос сына ей только чудится. Но больше поговорить было не с кем. Очень тяжело, когда не с кем поговорить, и вот она уже многие годы баюкала свою одинокую тоску этими воображаемыми диалогами.

Однако сейчас тихий голос Василия звучал вполне самостоятельно, звал ее настойчиво и страшно.

Кругом тлел торф, горели леса. А кладбище как раз на лесной опушке. Конечно, ничего там не загорится, но все-таки лучше сходить, все равно бессонница.

Настя встала, нашарила тапки под кроватью, прямо на рубаху накинула халат, затянула поясок, наспех повязала седую стриженую голову ситцевым платком.

Поднялся ветер. Дверь избы громко стукнула, в соседнем дворе проснулся старый кобель Дружок и залаял дурным басом. Анастасия Игнатьевна легко засеменила по тропинке через поле. Мрак не пугал и не сбивал ее, она знала наизусть эту дорогу и прошла бы по ней с закрытыми глазами.

Опять вспыхнула молния, гром ударил совсем близко. Настя ускорила шаг. Сквозь протертые подошвы фланелевых тапок она чувствовала тревожный жар, исходивший от земли. Земля жгла ступни и гнала вперед. Вася, когда был маленький, очень боялся грозы.

Легко, как молодая, взбежала Настя на пригорок. Глаза привыкли к темноте, она уже различала церковный купол. Крона березы на могиле Василия крупно, быстро дрожала под порывами ветра. Очередная вспышка осветила аккуратный жестяной крест. С овальной фотографии Вася хмуро глядел на мать.

Когда утих раскат грома, она услышала какой-то новый, странный звук. На лицо ей упало несколько тяжелых крупных капель.

— Господи, дождь! — Настя заулыбалась, растерянно огляделась. Следовало скорей бежать назад, домой. Она сама не понимала, зачем среди ночи ее понесло на могилу. Раньше ничего подобного с ней не случалось. Диалоги с погибшим сыном были всего лишь печальной игрой, утешением, но никак не помешательством. Видно, совсем стало плохо с головой от гари и повышенного давления. Если, не дай Бог, кто-то из соседей узнает, подумают: свихнулась фельдшерица. Следовало бежать домой, но она медлила. Капли падали все чаще. Деревья благодарно, радостно зашумели. У Анастасии Игнатьевны возникло странное чувство, что она здесь не одна.

— Кто тут? — спросила она как можно бодрей и громче.

Ответом был новый, жуткий порыв ветра. Долгая яркая молния озарила кладбище. Анастасия Игнатьевна успела заметить скрюченный силуэт у белой церковной стены, разглядела маленькое светлое пятно лица, длинные спутанные патлы и немного успокоилась. Похоже, на кладбище забрела деревенская юродивая Лидуня, существо забавное и безобидное.

— Лидуня, ты, что ли? Смотри, промокнешь, простудишься.

Настя решительно шагнула к церкви, чтобы поднять Лидуню, отвести домой.

— Ну что застыла? Плохо тебе? — Она подошла совсем близко, кряхтя и охая, присела. В кармане халата был коробок спичек. Огонек вспыхнул, ослепил, Настя спрятала его от дождя в шалаш из ладоней и наконец заглянула Лидуне в лицо.

Но никакая это была не Лидуня. На Анастасию Игнатьевну смотрели совершенно чужие глаза. Они были большие, черные, в них подрагивали два крошечных спичечных огонька.

Настя не испугалась, не закричала, только чуть отстранилась и чиркнула новой спичкой. Перед ней на земле сидел ребенок, девочка лет четырнадцати, лохматая, оборванная, немытая. Такие шныряют по электричкам, клянчат милостыню.

— Нет у меня ничего, — сердито проворчала Настя и поднялась на ноги, — нашла место! Иди домой!

Девочка не ответила.

Дождь усилился, платок на голове быстро намокал, а в голове закрутилось черт знает что. Она вспомнила деревенскую легенду о юной барышне, которая утопилась лет сто пятьдесят назад из-за несчастной любви и была похоронена за кладбищенской оградой. Девица эта якобы выходила ночами из своей могилы, бегала по окрестностям и, если кого встречала, пила кровь. В детстве Настя верила в эти сказки, сейчас, конечно, нет, но все-таки продрал озноб. На самом деле, девчонка-нищенка могла забрести на кладбище за продуктами, которые оставляли люди на могилах. Яблоки, конфеты, крутые яички, спиртное. Не исключено, что где-то поблизости прячутся взрослые воры. Взять у одинокой фельдшерицы нечего, но зарезать могут и за три рубля, и за двести грамм медицинского спирта.

— Не знаю, не знаю, кто ты такая, что здесь делаешь, Бог поможет, — неуверенно промямлила Настя.

Дождь превратился в ливень, однако ноги как будто приросли к земле. Насте стало совестно и жалко оставлять одинокого ребенка ночью, на кладбище, в грозу. Кто бы ни была эта девочка, побирушка, воровка, все равно человек, к тому же маленький и беспомощный.

— Идти можешь? — крикнула Настя сквозь шум ливня.

Девочка опять не ответила. Голова ее свесилась на грудь, волосы закрыли лицо.

— Ты глухонемая? — спросила Настя, опять присев перед ней на корточки и пытаясь подробней разглядеть ее лицо в темноте.

Девочка открыла рот, поднесла руку к горлу и помотала головой.

— Нет? Не глухонемая, но говорить не можешь? Что-то с горлом?

Девочка кивнула.

Анастасия Игнатьевна хотела поднять ее и, прикоснувшись, почувствовала, какая она горячая. У ребенка был жар, не меньше тридцати девяти. Настя профессиональным движением нащупала пульс на мокром тонком запястье. Он был частый и слабый. Ни о чем больше не рассуждая, она побежала к небольшой кособокой избе, в которой когда-то жил кладбищенский сторож, а теперь хранилась всякая хозяйственная утварь. Дверь была заперта на замок, ключ прятали в дранке, в широкой щели между бревнами. Через пять минут Анастасия Игнатьевна вернулась, с трудом катя по мокрой траве старую, но крепенькую тачку с двумя оглоблями.

— Ну, давай, помогай мне, не отключайся! — приказала Настя, усаживая ее в тачку. Девочка оказалась совсем легкой.

Вниз с пригорка, потом через поле, но не по размякшему суглинку дороги, а рядом, по траве, Анастасия Игнатьевна волокла тачку. Иногда она останавливалась, чтобы перевести дух, поправляла мокрые волосы, вытирала лицо отжатым платком.

Ливень кончился, ветер отогнал тучу, открылась гигантская, расплывчатая, матово-розовая луна. Дышать стало значительно легче.

— В избу сама войдешь? — спросила Настя у крыльца и легонько похлопала девочку по мокрым щекам. — Давай, миленькая, очнись, и ножками, потихонечку. Как тебя зовут?

Девочка помотала головой и опять поднесла руку к горлу. Настя подняла ее и втащила в избу. Едва они оказались в сенях, сам собой вспыхнул свет и заработал телевизор. Не обращая внимания на рекламные рулады, Анастасия Игнатьевна усадила свою гостью на сундук. Девочка была босая. Ее одежда, джинсы и футболка, пропиталась грязью и порвалась.

По телевизору шли новости. Рассказывали о пожарах. Горели торфяники, с вертолетов их пытались заливать водой. Настя услышала краем уха, что в двадцати километрах от поселка Первушино горит лес. Очаг возгорания находится на территории бывшего пионерского лагеря «Маяк». Первушино было совсем близко от Кисловки, а пионерлагерь и того ближе, если идти лесом, по берегу реки, можно дойти часа за четыре. В пионерлагере четверть века назад, три лета подряд Настя работала медсестрой. Теперь там ничего нет, кроме ржавого забора и заброшенных, сгнивших деревянных корпусов.

— Скажите, а там могут находиться люди? Например, рыбаки, грибники, туристы? — спрашивал на экране корреспондент у какого-то ответственного чина.

— Это практически исключено, — отвечал чин, — там нет грибов, почва болотистая. Рядом протекает река Кубрь, но рыбы в ней давно не водится. И туристам там тоже, в общем, делать нечего.

— Но высказывалась версия, что лес мог загореться от незатушенного костра, а потом уже вспыхнули корпуса лагеря.

— Это всего лишь версия. Мы пока пытаемся ликвидировать огонь с вертолета. Добраться туда по земле невозможно. На сегодня наша главная задача, чтобы пламя не перекинулось дальше, к жилым поселкам.

Анастасия Игнатьевна почти не слышала, что говорили по телевизору. Она смотрела на страшные ожоговые пузыри, которыми были покрыты ноги и руки девочки. Длинные темные волосы опалены, но не слишком. Лицо не пострадало, если не считать ссадину на щеке, под слоем грязи. Но руки и ноги были в ужасном состоянии. Непонятно, как она могла идти с такими ожогами на ступнях. Но ведь не с неба же она свалилась.

На среднем пальце правой руки Настя увидела странный перстень, вроде бы старинный, из белого металла, массивный, похожий на мужской, без камня, но с печаткой, с полустертой гравировкой. Обожженные пальцы распухли, снять его было невозможно.

— Ой, Господи, как же больно тебе, миленькая, — прошептала Анастасия Игнатьевна и принялась за дело.

Одежду пришлось разрезать, чтобы не содрать пузыри. На теле ожогов не оказалось. Девочка была худая, как дистрофик. На шее висел золотой православный крестик, в ушах маленькие золотые сережки.

— Нет, ты не бездомная побирушка, — бормотала Настя, — что же с тобой случилось? Ожоги сильные, второй степени, но поверхность небольшая, только стопы и кисти. А температура отчего? Ведь не меньше тридцати восьми. На вот, выпей, — она бросила в кружку таблетку парацетамола. — Глотать можешь?

Девочка пила с жадностью, но глотать ей было трудно. Анастасия Игнатьевна приготовила слабыйраствор марганцовки, достала упаковку стерильных салфеток, фурацилиновую мазь.

— Как же тебя зовут?

Девочка помотала головой, мучительно сморщилась, сглотнула, открыла рот. Глаза ее наполнились слезами.

— Ты ведь слышишь меня и понимаешь? Но даже стонать не можешь, хотя тебе больно. Потерпи, скоро станет легче. Больно, но не смертельно. И шок у тебя, конечно. Ничего, миленькая, ничего, моя хорошая. До свадьбы заживет.

Анастасия Игнатьевна продолжала разговаривать, делая обезболивающий укол, обрабатывая ожоги. Судя по тому, что девочка не могла издать ни звука, у нее была афония. Она лишилась голоса из-за спазма голосовых связок. Такое бывает в результате сильных нервных потрясений. Ничего страшного. Скоро должно пройти.

Кончились новости, оглушительно заорала реклама. Анастасия Игнатьевна выключила телевизор, достала фонендоскоп.

— Дай-ка я тебя послушаю. Дыши глубоко. Теперь не дыши. Повернись. А чего худая такая? Плохо питаешься? Или на диете сидишь, о фигуре заботишься? Ох, смотри, все хорошо в меру. Жирок кое-какой должен быть обязательно, а то могут начаться проблемы со здоровьем, по женской части. Ты, кстати, покушать не хочешь?

Запекшиеся губы чуть дрогнули. Наверное, девочка пыталась улыбнуться, но не получилось.

— Ладно, — вздохнула Анастасия Игнатьевна, — давай, поднимайся, в легких у тебя, слава Богу, чисто. Никаких хрипов. Сейчас теплого чаю попьешь, и спать. А завтра решим, что делать дальше. Хочешь чаю с медом?

Через полчаса все процедуры были закончены. Руки и ноги забинтованы. Настя надела на нее самую мягкую из фланелевых рубашек своего сына, отвела в его комнату, уложила в его постель.

Восемь лет там никто не жил и не спал, но Анастасия Игнатьевна упорно поддерживала чистоту, мыла полы, перестилала белье, протряхивала одеяло и подушки. Убедившись, что девочка уснула, она погасила ночник, прикрыла дверь, налила себе еще чаю.

— К участковому сходить? Разбудить, чтобы там связался с кем следует? Может, ищут ее родители, с ума сходят? — спросила Анастасия Игнатьевна, опять обращаясь к фотографии сына.

Но был третий час ночи. Участковый жил на другом конце деревни, сейчас крепко спал. Настя представила, какое у него будет лицо, если она примчится, поднимет его с постели. И начнет рассказывать, как отправилась ночью на кладбище, в полной темноте, Васину могилку от листьев расчистить. Нет, лучше не надо. Разумней подождать до утра.

* * *
К ночи Франкфурт остыл, продышался. Темное небо затянулось влажной дымкой, позолоченной снизу ночными огнями. Запахло дождем. Из ресторана шли пешком. Рики слегка отстал, разговаривал по мобильному телефону. Григорьев впервые остался с Рейчем наедине. Он решил пока не касаться главного вопроса. Тему фотографий логичней будет затронуть в антикварном магазине, просматривая альбомы, и так, чтобы Рики не маячил поблизости. У юноши постоянно подрагивали уши, и обо всем имелось оригинальное мнение. После недолгого общения Григорьева стала раздражать его томность, его манера прикасаться к собеседнику то ногой, то рукой, как бы нечаянно. Но главное, Андрею Евгеньевичу не нравилось, что нежная детка все слушает, причем как-то слишком внимательно для своего возраста и положения. Иногда Григорьеву даже казалось, что Рики кое-что понимает по-русски. Понимает, но помалкивает.

— Драконов, безусловно, владел какой-то информацией, — рассуждал Генрих. — Другое дело, что он вряд мог самостоятельно отделить зерна от плевел. Для этого надо много лет крутиться внутри системы. А Лев был всего лишь посредственным беллетристом, к тому же патологическим болтуном и лентяем. Знаете, есть такая порода энергичных бездельников, живчиков, которые страшно много суетятся, за все хватаются и ни на чем не могут сосредоточиться. Сейчас я сомневаюсь, написал ли он хотя бы страниц десять этих мемуаров, существуют ли они вообще.

— И все-таки вы ему поверили? — улыбнулся Григорьев.

— Не настолько, чтобы заключать договор и брать аванс у издательства. Правда, я подарил ему дорогую серебряную ручку с дарственной надписью, но только потому, что у него был день рождения.

Они остановились у светофора и замолчали. Машин не было, но они стояли и ждали, когда загорится зеленый. Рейч беспокойно обернулся, увидел Рики. Он медленно приближался, все еще разговаривая по телефону.

— С кем это он так долго? — проворчал Рейч.

Рики догнал их, захлопнул телефон. Загорелся зеленый, они перешли дорогу.

— Мы с Генрихом планируем усыновить ребенка, мальчика, совсем маленького, не старше трех месяцев, — задумчиво сообщил Рики. — Здесь, в Европе, это не просто, особенно если речь идет о здоровом белом младенце. А вот на вашей бывшей родине — никаких проблем. Русские торгуют своими детьми. Забавная тенденция, верно? Такой общенациональный акт абсурда, что-то вроде глобального социального перформанса. Как вы думаете, сколько стоит сегодня здоровый русский младенец мужского пола? Заметьте, не сирота, не подкидыш.

— Понятия не имею.

— От одной до трех тысяч евро. Причем мать получает около сорока процентов, остальное идет посредникам, чиновникам, которые оформляют необходимые документы. Самое интересное, что никого не волнует, зачем покупается ребенок — для усыновления, для донорских органов, для забав сексуальных извращенцев. Плати деньги, забирай живой товар и делай с ним, что хочешь.

— Мы почти пришли, — сказал Рейч, — если вы не слишком устали, можем зайти ко мне на полчаса, выпить по чашке чая. А потом я вызову для вас такси. Кстати, в какой гостинице вы остановились?

— В «Манхэттене», у вокзала.

— Дрянной отель. Дорогой, но дрянной. Вас привлекло название? — Рики зевнул и прикрыл рот ладошкой.

— Не знаю. Я, честно говоря, не выбирал. Заказал через Интернет то, что попалось на глаза.

— Так вы зайдете или нет? — спросил Рейч. — Вот мой дом.

Они остановились у чугунных ворот. За высоким забором виднелся ухоженный садик и фасад пятиэтажного дома конца XIX века. На толстых столбах были прибиты блестящие медные таблички, всего штук десять, с именами владельцев квартир. Здесь жили адвокаты, дантисты, психоаналитики. Григорьев нашел ту, на которой красовалось имя Генриха Рейча. Он обозначил себя «литературный агент», а рядом выгравировал: «Рихард Мольтке, писатель».

«Ну конечно, все общее, даже банковские счета, — грустно улыбнулся про себя Григорьев, — может, этот маленький злой фавн — наказание хитрюге Рейчу за все гадости, которые он натворил? Впрочем, почему наказание? Он ведь счастлив, старый дурак. Разве так важно, сколько продлится это счастье и чем закончится?»


В просторной полутемной гостиной они опять остались вдвоем. Рики отправился принимать ванну после такого жаркого дня. На всякий случай Григорьев стал говорить по-русски.

— Генрих, вы не забыли позвонить в банк, предупредить, чтобы заблокировали ваши карточки? У вас ведь вытащили бумажник.

— О, да, конечно. Я это сделал сразу. Кстати, сколько вы собираетесь предложить мне за информацию?

— А в какую сумму вы сами оцениваете то, что можете мне сообщить?

Рейч тихо засмеялся и покачал головой.

— Смотря что вас интересует. Если я вас правильно понял, речь идет о мемуарах, которых нет? Сколько может стоить то, чего нет? Генерал — вор, писатель — врун, и оба мертвые, — Рейч вздохнул, — дрянь, а не информация. Как вы, русские, говорите, дырка от бублика.

— Но вы не исключаете, что Драконова убили из-за этих мемуаров?

— Из-за болтовни о них, — уточнил Рейч, — я поверил Драконову, мог поверить кто-то еще. Лев умел не только болтать, но и слушать. Генерал Жора любил рассказывать о своих подвигах. У него к старости амбиции доминировали над здравым смыслом, он говорил о себе как о великом русском полководце. Всерьез заявлял, что его фигура имеет для российской истории не меньшее значение, чем фигуры Суворова, Кутузова, Жукова. Портрет его должен непременно быть во всех школьных учебниках и энциклопедиях.

— Он, кажется, пил крепко? — спросил Григорьев.

— Ну да, да, — поморщился Рейч, — пил, жрал, как свинья. Однако у него хватило ума наворовать миллионы и спрятать их так, что никто до сих пор не может найти.

— А племянник? Вы сказали — за ним стоят дядины деньги.

— Существует версия, что дядя все оставил ему. Собственно, других наследников у генерала не было. Деньги хранятся в нескольких швейцарских банках. Система защиты простая и надежная. Любая операция требует личного присутствия владельца счета, поскольку кодом доступа являются отпечатки его пальцев и компьютерное сканирование радужки глаза. Но есть иные версии. Например, что деньги генерала Жоры — миф. Наворовали другие, и все свалили на Колпакова. А Приза раскручивают некие структуры, криминальные, силовые, коммерческие, это кому как больше нравится, в общем, тайные силы, заинтересованные поставить во главе оппозиции свою марионетку. Конечно, президентом он не станет, это смешно, однако политическое будущее у него есть.

Андрей Евгеньевич не спешил заводить разговор о фотографиях. Генриху совсем не обязательно знать, за какой именно информацией явился к нему Григорьев. Не стоило спешить. В конце концов, это не последняя их встреча.

Что касается Владимира Приза, всего лишь пару недель назад он пытался отмахнуться от Маши, он уже слышать не мог об этом Вове. «Прекрати! Над тобой смеются», — повторял он, когда она пыталась доказать ему, что Приз не безмозглая марионетка, что он опасен.

— Генрих, что собой представляет этот Приз?

— Вы меня спрашиваете? — усмехнулся Рейч.

— Ну, а кого же еще? Вы с ним общались недавно, он купил у вас перстень доктора Штрауса. Кстати, любопытно — зачем?

— Зачем? — Рейч хрипло хохотнул. — Есть две породы людей, которые тратят большие деньги на подобные штуки. Коллекционеры и фанатики идеи. Коллекционером Владимир Приз не является. Но он не просто фанатик идеи. Он маньяк. Я же вам говорил. Он нацист, он как будто родом из Третьего рейха. Даже внешне чем-то похож на молодого Гитлера, и страшно гордится этим. Удивительно, что в России этого до сих пор никто не замечает.

* * *
Анастасия Игнатьевна проснулась необычно поздно и удивилась, поскольку ей казалось, что этой ночью она вообще не сомкнула глаз. Комнату заливал дымчатый, знойный свет. Во дворе, под самым окном, возмущенно орал петух и кудахтали куры. Было девять.

Настя несколько минут лежала, растерянно глядя в потолок и пытаясь собраться с мыслями. Бессонные ночи не были для нее чем-то необычным, но никогда еще она не чувствовала себя такой разбитой и никогда не спала утром до девяти.

Дверь в соседнюю комнату оставалась приоткрытой. Настя привыкла каждое утро видеть застеленную кровать, на которой когда-то спал Василий, гладкое покрывало, подушки, высоко взбитые и накрытые гипюровой накидкой. Сейчас в дверном проеме виднелось смятое байковое одеяло, из-под него торчала забинтованная нога.

— О, Господи, — прошептала она, опомнившись. Девочка крепко спала. Анастасия Игнатьевна убрала с ее лица длинную слипшуюся прядь. От прикосновения девочка вздрогнула, пожевала запекшимися губами, перевернулась на бок, но не проснулась.

— Ладно, спи, — вздохнула Настя и отправилась кормить кур.

У калитки маячила юродивая Лидуня. Она часто заходила к фельдшерице. Настя кормила ее, мыла, расчесывала длинные жидкие патлы, которые Лидуня не давала подстричь. При виде ножниц поднимала жалобный крик и рев.

Лидуня никогда ничего не клянчила, просто подходила к забору, садилась на корточки и рисовала палочкой, летом на земле, зимой на снегу. Рисовала она всякие каракули, как трехлетний ребенок. Ей было около сорока. Она родилась здоровой, но в раннем детстве перенесла менингит и так и осталась на всю жизнь маленьким ребенком, восторженным, добрым и обидчивым.

— Солнушко! — сообщила она, увидев Настю, оскалила беззубый рот и указала палочкой, зажатой в кулаке, на мутный розовый диск.

— Привет, Лидуня, кушать хочешь? Заходи. — Анастасия Игнатьевна открыла калитку.

Лидуня прошмыгнула во двор, мимоходом ткнув палочкой в открытое окно комнаты Василия.

— Вася плиехаль? — спросила она радостно и побежала в дом.

Наверное, из всех жителей деревни только одна Лидуня помнила Васю.

Анастасия Игнатьевна поднялась вслед за ней на крыльцо и, едва шагнув в сени, услышала веселый удивленный голос:

— Вася! Вася!

Лидуня стояла у кровати. Девочка завертелась, откинула одеяло, села. Длинные волосы закрывали лицо.

— Кто это? — испугалась Лидуня и отскочила, спряталась за Анастасию Игнатьевну.

— Ох, если бы я знала, — пробормотала Настя и обратилась к своей ночной гостье.

— Доброе утро. Как чувствуешь себя?

Девочка забинтованной рукой попыталась откинуть волосы с лица, тряхнула головой, открыла рот и тихо, сипло закашлялась. Говорить она по-прежнему не могла.

— А где Вася? — растерянно вскрикнула Лидуня. Девочка сильно вздрогнула, уставилась на юродивую, прижала забинтованные руки к груди.

— Вася мой сын, — вздохнув, объяснила Анастасия Игнатьевна и кивнула на фотографию, — он погиб семь лет назад, в Чечне. Это я к нему ходила на кладбище. Понимаешь?

Девочка кивнула.

— Комната его, кровать его. Лидуня все не верит, что он никогда больше не вернется. Он ее защищал. Дети злые, дразнили ее, а мой Вася пару раз даже подрался из-за нее.

— Вася добый, — важно надувшись, подтвердила Лидуня, — Вася пиедет скойо.

— Ну что, говорить не можешь? — спросила Анастасия Игнатьевна, вглядываясь в лицо девочки. — Попробуй шепотом.

Та открыла рот, словно рыба, выброшенная на берег. Было видно, как она пытается издать какой-нибудь звук. Ничего не получалось.

— Но ты не глухая? Ты меня слышишь? — уточнила Настя.

Девочка закивала, притронулась рукой к губам, помотала головой. Глаза ее наполнились слезами. Ей самой было странно и страшно оттого, что она не может произнести ни слова.

— Ладно, не мучайся, — вздохнула Анастасия Игнатьевна, — скорее всего, у тебя афония. Спазм голосовых связок. Это бывает, от переживаний, от нервных потрясений, особенно у подростков. Кстати, тебе сколько лет? Ах, ну да, ты сказать не можешь. И написать тоже не можешь. Ожоги на руках серьезные. Давай так, — она показала десять пальцев, потом еще четыре.

Девочка помотала головой, подняла забинтованную руку и медленно прочертила в воздухе какие-то линии. Настя не поняла, зато Лидуня радостно сообщила:

— Идиница, симёычка!

— Семнадцать? — удивилась Настя.

Девочка кивнула.

Диалог получился довольно скудный. Анастасии Игнатьевне удалось выяснить, что ее гостья живет в Москве, у нее есть родители, но они сейчас где-то далеко и позвонить им нельзя. Лидуня воспринимала происходящее, как забавную игру. Когда Анастасия Игнатьевна отправилась готовить завтрак, она осталась с девочкой и продолжала задавать ей вопросы. Из кухни Настя слышала, как чередуется картавый голосок юродивой с долгими паузами. Потом заскрипели пружины кровати, что-то стукнуло. Через минуту в дверном проеме появились Лидуня и девочка. Юродивая стояла позади и поддерживала свою новую подружку за локти.

— Тетя Настя, тетя Настя, она хочет итико умыть!

— Проводи ее и покажи заодно, где туалет. Вот тапки. Справитесь без меня?

Юродивая энергично закивала.

На завтрак Настя приготовила яичницу с салом. Девочка не могла есть самостоятельно, вилка выпадала из забинтованных пальцев, и Лидуня принялась кормить ее, комично приговаривая: «За маму, за папу!»

— Ну вот, — сказала Настя, когда выпили чай, — теперь сходи за Поликарпычем.

Участковый явился минут через двадцать, сонный, разомлевший от жары. Он весил килограмм сто, сильно потел и страдал одышкой.

— Что у тебя стряслось, Игнатьевна? — спросил он, тяжело присаживаясь на скамеечку у крыльца.

Настя рассказала ему про девочку, правда, слегка изменила время. Ей неловко было признаваться, что она бегала на кладбище глубокой ночью. Она перенесла действие на раннее утро.

— Так, так, — важно кивал участковый.

До его маленького отделения ориентировка на четырех пропавших подростков пока не дошла. Факс имелся, но не работал. Настроение у Поликарпыча было скверное. С утра он плохо соображал, поскольку выпил вечером, к тому же от жары у него всегда поднималось давление, и пот заливал не только глаза, но и мозги.

— Ну что, говорить совсем не можешь? — спросил он, дослушав до конца и разглядывая девочку. Та в ответ отрицательно помотала головой.

— И писать тоже?

— Нет пока, — ответила за нее Настя, — ожоги на руках ужасные. Ей семнадцать, живет в Москве. Единственное, что я выяснила.

— Ты в зону пожара попала, что ли? — спросил Поликарпыч, повышая голос и выговаривая слова так, словно перед ним была глухая или иностранка.

Девочка опять кивнула.

— Ну и что делать с тобой? Как тебя оформлять? Потеряшка, бродяжка, кто ты у нас? Из Москвы. Значит, отдыхала здесь где-нибудь поблизости. Выехала на природу, не одна, наверное, с компанией. Захотелось вам костерок в лесу развести, то, да се, выпили, завалились спать, а про костерок-то и позабыли. Так дело было? Сейчас вон, за Первушиным, горит, вдоль берега Кубри все полыхает, там бывший пионерлагерь, места дикие, безлюдные. Здесь у нас в Кисловке дождик покапал, а там все никак. Хотя, если верить моей гипертонии, дождик еще будет. Ну, да ладно, гипертония у меня дура, соврет, не дорого возьмет. Слушай, а если ты была не одна, в компании, то где остальные?

Девочка помотала головой, открыла рот. Лицо стало таким несчастным, что Лидуня принялась гладить ее по голове, а Настя сердито одернула участкового:

— Хватит болтать, Поликарпыч. Надо решать, что девать.

— Ну что, что? Докладывать районному начальству. Она из Москвы, говоришь? Вот пусть ее доставят, куда положено, и разбираются по месту жительства.

Выпив литр домашнего кваса, Поликарпыч отправился к себе в отделение, ворча под нос, что наверняка никого из начальства сейчас на месте не окажется и никто на себя эту ерунду брать не захочет. Что толку от девчонки? Ни к отчетности ее не подошьешь, ни в какую статистику не подпишешь. Была бы она, допустим, в розыске, или имелись бы при ней хоть какие документы, или могла бы что-то на словах сообщить о своей личности, тогда понятно. А так — толку чуть, возни много. Хорошо, если машину пришлют, а то ведь придется, чего доброго, везти ее в Лобню на своей развалюхе, по такому пеклу.

Поликарпыч доплелся до отделения, отдышался на крыльце, выкурил сигарету и позвонил вышестоящему начальству, в город Лобню. К его глубокой досаде дежурным оказался Колька Мельников, старший лейтенант, человек вредный, грубый и нервный.

— Слышь, Коля, тут у меня потеряшка, — начал объяснять Поликарпыч, — девчонка семнадцати лет, обгоревшая, без документов, вроде проживает в Москве. Попала в зону пожара, говорить не может. Там у вас, случайно, ориентировок никаких не поступало?

Вопреки ожиданиям старший лейтенант Мельников отреагировал вполне живо, спросил, как она выглядит.

— Девушка, семнадцать лет, волосы длинные, темные. Глаза темные, лицо овальное, нос прямой, рост средний — принялся объяснять Поликарпыч и еще раз, не спеша, изложил все подробности.

— Погоди, что значит — не может говорить? Глухонемая, что ли? — тревожно спросил Мельников.

— Да нет, вроде нет. Игнатьевна сказала, шок у нее, от нервов.

— Кто такая Игнатьевна?

— Фельдшерица, Настя Кузина. Я ж объясняю, она ее на кладбище подобрала, полумертвую. Я вот не знаю, что делать? В Москву везти или сюда к вам, в больницу сначала? Ты скажи, ориентировка хоть какая похожая не поступала? Девушка, семнадцать лет…

Насчет ориентировки старший лейтенант так и не ответил, зато пообещал приехать и разобраться, чем несказанно удивил деревенского участкового. Уж от кого, но от Кольки Мельникова он не ждал такой расторопности и такого человеческого участия.

Колька был из местных, родился в соседнем поселке, в неблагополучной пьющей семье. Лет пятнадцать назад Поликарпыч лично драл его за уши и не ставил на учет только из жалости. Подросток Мельников пару раз вместе с компанией пытался ограбить сельский магазин, участвовал в кровавых драках на дискотеке, причем отличался особенной, отчаянной жестокостью.

Была одна история, совсем уж паскудная. Какие-то мерзавцы напали на юродивую Лидуню, изнасиловали ее, избили и бросили в лесу. Случайно на нее наткнулся Вася Кузин, сын фельдшерицы Насти, дотащил до деревни, приволок в медпункт. Настя месяц ее выхаживала.

Преступников так и не нашли. Не было свидетелей. Лидуня сжимала в кулаке черный капроновый чулок. Немного оправившись, сумела объяснить, что напало на нее четыре человека и морды у них были черные. Позже по деревне пошел слух, что чулок она содрала с головы Кольки Мельникова. Но доказательств никаких не было, кроме истошных криков Лидуни, когда она видела подростка Мельникова.

Он мог бы стать уголовником, но после армии пошел служить в милицию.

Поликарпыч включил электрический чайник, уселся на крыльцо. Да, Колька Мельников мог бы стать уголовником, а стал старшим лейтенантом, и вполне возможно, дослужится до полковника. Интересно все-таки поворачивается жизнь. Пройдет еще лет десять, и вот вам полковник милиции, Мельников Николай Иванович, солидный уважаемый человек. И никто не вспомнит, каким он был: наглый, хитрый подросток, бьющий всегда до крови, жестокий звереныш по кличке Лезвие.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

— Терпеть не могу чай в пакетиках, — сказал Рейч, заливая заварку кипятком в пузатом фарфором чайнике, — странная русская привычка — пить на ночь крепкий чай.

— Я больше люблю кофе, — сказал Григорьев.

— Кончился кофе. Это вам не Москва. В Москве можно купить что угодно, в любое время суток, от пачки кофе до автомобиля. Остальная цивилизованная Европа к восьми вечера закрывает магазины и отдыхает. Так что попьете со мной чайку. Кстати, кофеину в нем значительно больше.

Они сидели в гостиной при тусклом свете старинных бра. Рики больше не появлялся, вероятно, лег спать. Генрих разлил чай по чашкам, поставил на журнальный стол коробку дорогого шоколада и пепельницу.

— Можете курить. Мы с Рики вообще-то никому из гостей не разрешаем курить в гостиной, но для вас, так и быть, я сделаю исключение.

Генриху хотелось поболтать.

— Страстная любовь нацистов ко всему таинственному, мистическому, шла от интуитивного чувства собственной неполноценности, — задумчиво произнес Рейч, взял свою чашку и понюхал пар, — среди них было мало нормальных здоровых людей. Почти в каждом какое-нибудь уродство, или физическое, или психическое, или то и другое сразу.

Он поставил чашку, кряхтя, поднялся с дивана, подошел к книжным полкам, достал большой потрепанный том. Это была «Краткая энциклопедия Третьего рейха», изданная в США в начале шестидесятых. У Григорьева дома имелась такая же книга, с дарственной надписью от Рейча. Он был одним из составителей.

— Вот, смотрите, — Генрих уселся на ручку его кресла.

«А это, кажется, надолго», — заметил про себя Григорьев, глядя, как бережно переворачивает Рейч плотные пожелтевшие страницы.

— Йозеф Геббельс, — представил Рейч носатого человека на фотографии так, словно лично знакомил с ним Григорьева. — Две главные слабости — женщины и власть. Именно в таком порядке. В общем, ничего оригинального. Обидчив и сентиментален. Вел дневник, в котором аккуратно фиксировал все свои любовные переживания.

«Я оставлю всех женщин и буду обладать только ею, одной. Она останется со мной и расцветет пленительной белокурой сладостью. Где же ты, моя королева?»

Цитату из дневника Геббельса Рейч прочитал выразительно, с придыханием, и стал листать дальше. Открыл на портрете очень красивой женщины. Представил ее.

— Магда Геббельс, в девичестве Фридлендер. Хороша, правда? Была на голову выше своего карлика мужа. Высокая худенькая блондинка с правильными лицом и большими нежными глазами. Ненасытная романтическая авантюристка с претензией на аристократизм. С юности обожала разыгрывать пышные мелодрамы и выстраивать любовные роковые треугольники. Митинги нацистов стала посещать из-за врожденного пристрастия к пафосу. Преклонялась перед Гитлером, боготворила его. Именно фюрер благословил брак Йозефа и Магды, сделал из их дома нечто среднее между партийным штабом и светским салоном, а из них — образцовую арийскую семью. В гостиной с утра было полно народу, фюрер вещал, остальные внимали. Магда в кружевном фартуке готовила для своего божества вегетарианские блюда.

Григорьев слушал молча, прихлебывал чай и смотрел, как молодеет лицо Рейча. Ярче сверкают глаза, на щеках проступает румянец, губы то и дело растягиваются в странной нервной улыбке. Когда он перелистывал страницы, было заметно, что пальцы его слегка дрожат.

— Геббельс, сын бухгалтера из провинциального городка, с юности страдал комплексом неполноценности из-за своей колченогости и малого роста. Это стало стержнем его блестящего пропагандистского дара. Он умел горячо и убедительно орать о неполноценности других людей, миллионов людей, целых наций. Как Гитлер мнил себя великим живописцем, тонкой художественной натурой, так Геббельс считал себя философом, писателем драматургом, человеком искусства. Благодаря помощи Католического общества после войны ему удалось прослушать курсы лекций в нескольких лучших германских университетах. В 1922-м он даже получил степень доктора философии, защитив диссертацию на тему «Романтическая драма». Но на этом карьера философа для него закончилась. Ему пришлось работать мелким биржевым служащим в банке. Именно тогда он вступил в НСДАП и познакомился с Гитлером. Позже получил возможность компенсировать свои творческие амбиции. Стал министром культуры, публично казнил чужие книги через сожжение, запрещал фильмы и спектакли, а их авторов высылал или истреблял физически. Покровительствовал молоденьким актрисам, каждый очередной роман закручивал по всем законам сентиментальной дешевой мелодрамы, со страстями, слезами, роскошью роковых признаний, букетов и будуаров. Опомнился и стал осмотрительней после истории с чешской актрисой Лидой Бааровой. Из-за двадцатидвухлетней славянки министр культуры чуть не развелся со своей образцовой арийской женой Магдой Он предложил Магде любовь втроем, но такой треугольник Магду не устраивал. Она пожаловалась фюреру. Фюрер в то время планировал вторжение в Чехию. Роман министра культуры с чешской актрисой мог иметь ненужный политический резонанс. Актриса была выслана из Германии, и фильмы с ее участием запрещены к показу на всей территории Рейха.

Рейч замолчал, и стало тихо в гостиной. Григорьев слышал его сиплое дыхание и шорох страниц. Рейч быстро листал книгу, наконец нашел, что искал.

— Забавно, что Лида Баарова тоже вела дневник. «Я была влюблена в этого сильного мужчину, начиненного властью. Он целовал каждый сантиметр моего тела, он делал все, чтобы в первую очередь наслаждение получила я, а не он. И даже когда он предложил мне незнакомые виды любви, я не испугалась. Мы занимались любовью всю ночь, и если бы не утреннее совещание у Гитлера, Йозеф бы не остановился никогда!». Она умерла всего лишь два года назад. Я встречался с ней в Праге. Она до глубокой старости не могла забыть своего маленького косолапого любовника.

— Да, все это очень интересно, Генрих, но вы знаете, уже третий час ночи, — сказал Григорьев, — я бы хотел…

Рейч болезненно сморщился и помотал головой.

— Не перебивайте меня, Андрей. То, что я рассказываю, очень важно Эта информация для вас сейчас ценнее любой другой Вы сами поймете, чуть позже. Пока просто поверьте мне на слово. Не спешите, и вы не пожалеете, что потратили ночь. Вы спасли мне жизнь, а я не люблю быть в долгу. Если хотите спать, выпейте еще чаю.

— Хорошо, — вздохнул Григорьев, — хорошо, Генрих. Простите, что перебил.

Рейч кивнул, улыбнулся и перевернул страницу.

— Роман с Бааровой чуть не стоил Геббельсу карьеры. Он впал в немилость. Но случай и сообразительность спасли его. В Париже был убит немецкий дипломат. Убийца оказался евреем. Геббельс выступил перед боевиками партии на юбилее «Пивного путча» и призвал отомстить евреям. Так был придуман и организован грандиозный общегерманский еврейский погром 9—11 ноября 1938 года, вошедший в историю под названием «Хрустальная ночь». И сразу за этим последовал приказ Геббельса всем евреям носить на рукавах желтые звезды. Фюрер был доволен. Он простил своего пылкого министра и вновь приблизил его к себе. На правах близкого друга, вождя и божества помирил Йозефа с Магдой. Каждого очередного ребенка, который рождался в этом семействе, называли на букву «Г». Гильде, Гельмут, Гельда, Гайде, Гедда, Гольде, — Рейч поднял тяжелый том и поднес почти к самому лицу Григорьева семейную фотографию Геббельсов.

— Я знаю, что она их всех отравила в мае сорок пятого, — сказал Григорьев и отвернулся.

— Не сомневаюсь, что вы это знаете, Андрей. Но сомневаюсь, что вы когда-нибудь взяли на себя труд подумать — почему? Согласитесь, среди исторических персонажей всех времен и народов вряд ли найдется вторая такая дама. Представьте, с той степенью живости, с какой позволит вам ваше воображение. Молодая красивая женщина, очень женственная, холеная блондинка с большими нежными глазами. Не пьяница, не наркоманка, не сумасшедшая. По отзывам всех, кто ее знал, милая, обаятельная, чувствительная. Она укладывает шестерых своих детей в кроватки. Младшей девочке три года. Перед этим она попросила врача, который оставался вместе с ними в бункере, вколоть детям инъекции морфия, а когда они заснули, собственноручно вложила каждому в рот по ампуле с цианистым калием и сжимала им челюсти, чтобы ампулы раскололись.

Григорьев встал, прошелся по гостиной, закурил.

— Генрих, а зачем мне это представлять? — спросил он тихо, по-русски

Но Рейч. казалось, не расслышал вопроса.

— Врач предлагал ей вывести детей из бункера, отвести в госпиталь, отдать под опеку Красного Креста. Знаете, что она ответила? «Невозможно. Это дети Геббельса». Взяла из шкафа шприц, наполненный морфием, и вручила врачу. Врач потом плакал. Его звали Гельмут Кунц.

Он был хорошо знаком с доктором Отто Штраусом. Между прочим, именно Отто Штраус снабдил всех, кто остался в бункере к маю сорок пятого, ампулами с цианистым калием.

— Генрих, а как к вам попал его перстень? — спросил Григорьев.

— Я же сказал, не спешите. Всему свое время. На Очереди у нас совсем другой персонаж. Мартин Борман. Сын мелкого почтового служащего из провинциального городка. Хальберштадт. Закончил курсы специалистов сельского хозяйства, пока учился, стал активным членом Молодежного объединения против засилия евреев, при Германской национальной народной партии. Торговал продуктами на черном рынке, был успешным спекулянтом. Умел делать деньги на голоде и безработице. В НСДАП вступил в двадцать седьмом году, через год стал начальником хозяйственного отдела. К тридцатому году сблизился с Гиммлером, помогал налаживать финансовый механизм работы СС, стал управляющим кассы взаимопомощи НСДАП.

— Я читал, ему удалось ускользнуть из Берлина в мае сорок пятого, — сказал Григорьев, — он скрылся в Латинской Америке вместе с деньгами партии.

— Нет. Он погиб в Берлине, прорываясь сквозь оцепление. Но точно это стало известно только четыре года назад, когда провели экспертизу ДНК останков. Впрочем, это совсем другая история. Мартин Борман перстня «Черного ордена» не носил, в теорию космического льда не верил. Он верил только в деньги. Он знал, как их достать, и умел ими распорядиться. Деньги стояли для него на первом месте, а власть на втором. Он заработал любовь и доверие фюрера, отстегивая ему наличные нужды крупные суммы из кассы взаимопомощи партии, а кассу пополнял, выбивая еще более крупные суммы из карманов самых богатых промышленников Германии. Упрямо теснил своим мужицким крепким плечом всех, кто подбирался к фюреру слишком близко, и в итоге стал тенью Гитлера. Контролировал его личные расходы, строительство резиденций, все, вплоть до кухни и подарков Еве Браун. Но я упомянул этого хитрого жадного орангутанга лишь потому, что он удивительно похож на тех, кого сегодня у вас в России называют олигархами. Смотрите, как интересно. Я, кажется, уже говорил вам, что Владимир Приз как будто родом из Третьего рейха. А Мартин Борман вполне современный персонаж. Время — понятие относительное. Я думаю, если бы эти двое встретились, они бы неплохо поладили.

— Но, слава Богу, они никогда не встретятся, и вообще, Генрих, не каркайте!

— Что? — Рейч удивленно шевельнул бровью. — Вы хотели сказать, не будьте вороной?

— Нет. Совсем другое, — Григорьев улыбнулся, — я хотел сказать: не накликайте беду.

— Разве слова что-нибудь меняют? Нет, Андрей. Болтать можно что угодно. В истории работают совсем другие механизмы. Все повторяется, переплетается. После Первой мировой войны в Германии никто ни во что не верил. Нищета, безработица, коррупция, ночные клубы, игорные заведения, публичные дома. Обнаженные танцоры и танцовщицы извивались перед пьяной публикой. Это «была эпоха черной магии, астрологии, садизма и мазохизма. Немцы, затаив дыхание, следили за громкими судебными процессами над маньяками и вампирами. Газеты печатали самые жуткие подробности убийств. Жестокость стала чем-то вроде общенационального наркотика. Все странное, извращенное, патологическое приветствовалось, все нормальное, здоровое объявлялось скучным и серым. Вам это ничего не напоминает? Германия после Первой мировой, Россия после развала СССР похожи, как родные сестры.

— В начале девяностых — да, в России все было плохо, — кивнул Григорьев, — но сейчас наступила некоторая стабильность.

— Германия перед воцарением нацизма тоже успела пережить короткий экономический подъем. Однако дело не только в экономике и политике. Они духовно похожи. Вам не кажется?

— Нет. Не кажется. И вообще, все эти разговоры о «российских кошмарах мне, честно говоря, надоели. Семьдесят лет советской власти русским рассказывали, как загнивает западное общество. Повальная безработица, наркомания, проституция. На улицах стреляют, всем правит мафия. Русские не верили, смеялись над этим враньем, сочиняли о нем анекдоты. Последние пятнадцать лет западные средства массовой информации то же самое говорят о России. И западное общество верит, с тупой серьезностью. Вы, Генрих, судите о стране, в которой никогда не бывали, по газетам и теленовостям. Это неправильно.

— Ох, как же вы рассердились, Андрей, — улыбнулся Рейч. — Ладно, не буду, как вы выразились, каркать, — он пролистал страницы и опять поднес картинку к самому носу Григорьева.

На картинке был Генрих Гиммлер. Очень удачная фотография. Усталые умные глаза сквозь пенсне, мягкая полуулыбка. Если не знать, кто это, — вполне милое доброе лицо.

— Мой родитель, — произнес Рейч сквозь глухой смешок, — можно даже сказать, отец. Папа.

«Что за бред? Генрих Рейч не может быть сыном Гиммлера. Он, правда, не в своем уме, — тихо ужаснулся Григорьев, — я слушаю его четвертый час. Уже светает. А он, оказывается, сумасшедший».

* * *
«Когда я смогу говорить, я никому не расскажу об этом, — пообещала себе Василиса, баюкая свою забинтованную правую руку, как куклу, — если я начну рассказывать, решат, будто я сумасшедшая или наркоманка. Мне мерещатся какие-то слишком конкретные и подробные кошмары. Может быть, готовясь к экзамену по истории, я переусердствовала? Сколько всего я прочитала о Второй мировой войне? Ну, если честно, не так уж и много. Я зубрила даты, имена полководцев, хронику побед и поражений. Но я не читала о том, как в концлагере жена коменданта шила сумочки из человеческой кожи, о том, как старались понравиться палачам голые жертвы, как выпрямляли спины, расправляли плечи. Женщины царапали себе кожу, чтобы подкрасить кровью щеки и губы. В газовые камеры они шли бодрым шагом и тратили на это жалкие остатки физических и душевных сил. А чудовище, Отто Штраус, откуда он взялся? Я вижу его глазами, слышу его ушами. Я думаю, как он. Его мысли внутри моей головы, словно мозговые паразиты, глисты какие-то. Мерзость. Не хочу думать. Не хочу говорить».


Она лежала, отвернувшись к стене. До нее доносилось мирное, уютное бормотание юродивой Лидуни, которая помогала хозяйке вытряхивать во дворе пестрые тонкие половики. Кудахтали куры, кричал петух. Хозяйка жаловалась Лидуне, что все не может купить пылесос.

— Ты смотри, ходики встали! — услышала Василиса голос хозяйки совсем близко.

Стукнула табуретка. Анастасия Игнатьевна, кряхтя, залезла на нее, чтобы снять ходики.

— Ну что ты будешь делать? Не заводятся! Столько лет шли исправно.

— Дай я папобую! — предложила Лидуня.

— Ты попробуешь! Ты их только доломаешь. Который час? Ой, Матерь Божья, и будильник встал! Это что же за беда такая?

Последнее, что слышала Василиса, была песенка Лидуни:

— Тик-так, тик-так! — тоненько, протяжно повторяла юродивая.


В просторном кабинете, обставленном тяжелой кожаной мебелью, с темными шторами на окнах, которые не пропускали дневного света, тоже остановились часы.

Застыл тяжелый фарфоровый маятник старинных, напольных. Замерли стрелки на маленьких циферблатах золотых наручных. Но два человека в кабинете не заметили этого. Генерал СС, доктор медицины Отто Штраус сидел напротив своего бывшего одноклассника, нынешнего пациента Генриха Гиммлера. На столе перед Гейни лежали аккуратные стопки документов, писем, докладных записок. Он ставил пометки на полях зеленым карандашом, прочитав очередную бумагу, отмечал ее тремя буквами GEL («прочитано»), подписывал, складывал в отдельную стопку. Работая с бумагами, Гиммлер всегда пользовался только зеленым карандашом, в отличие от Геринга, который предпочитал красный.

Рядом, на маленьком круглом столике, лежал старинный лечебник, переизданный недавно по приказу Гиммлера. Из книги торчали аккуратные закладки. Гейни увлекался траволечением. На территории Освенцима, где почва обильно удобрялась пеплом, специальная группа заключенных выращивала целебные травы: ромашку, зверобой, розмарин. В кабинете, на одной из полок, стоял ряд стеклянных банок с сухой травой. Гейни подошел к полке, взял банку, открыл ее, поднес к лицу Штрауса.

— Понюхай, Отто. Это анис. Я завариваю его и пью для улучшения пищеварения. Тебе не кажется, что запах немного странный?

— Пахнет анисом, — сообщил Штраус, пошевелив ноздрями.

— Нет никаких посторонних примесей? — спросил Гиммлер, и сам внимательно понюхал банку.

Гейни боялся ошибиться и проявить слабость. Быть отравленным, застреленным, взорванным, оказаться жертвой заговора — это ошибка, следствие легкомыслия и проявить недобросовестности… Дать себя убить значит проявить слабость.

— У меня третий день подряд болит желудок, и сильное сердцебиение, — пожаловался Гейни.

— Давай я тебя осмотрю.

Они прошли в маленькую комнату, примыкающую к кабинету. Штраус щелкнул выключателем, вспыхнули ослепительные электрические шары. Гейни, вздыхая и кряхтя, снял китель, повесил его на спинку стула, улегся на кушетку, застеленную свежей хрустящей простыней. Штраус вымыл руки, долго тер их полотенцем, чтобы согрелись. Гиммлер не терпел, когда к его коже прикасались холодными пальцами.

— Ты переутомился, Гейни, — говорил Штраус, прощупывая, простукивая рыхлый белый живот своего пациента. — Мало спишь, очень много работаешь. Твой желудок болезненно реагирует не только на тяжелую пищу, но и на нервные перегрузки.

— Думаешь, анис здесь ни при чем?

— Конечно, ни при чем. Если ты, конечно, не будешь злоупотреблять им. Все хорошо в меру.

— Отто, меня хотят отравить.

— Я знаю, Гейни.

— Ты так спокойно говоришь об этом?

— Да, Гейни. Я говорю спокойно, потому, что это совершенно нормально. Есть немало людей, которые желают твоей смерти. Ты знаешь это так же хорошо, как я. Но бояться не стоит. Если возникли конкретные подозрения — надо проверить и принять меры. Не мне тебя учить.

— Отто, я имею в виду не яд, не химическое вещество. Меня травят грязной клеветой, мерзкими подозрениями. Я не убивал Фриду!

— Конечно, Гейни. Ты ее не убивал.

Без привычного пенсне лицо Гиммлера менялось. Оно становилось растерянным и жалким. Таким, каким было двадцать два года назад, в Мюнхене, когда он явился ночью, в маленькую квартиру Отто, студента медицинского факультета. Явился испуганный, дрожащий и сказал, что его ищет полиция,

— Я не убивал эту проклятую шлюху! — повторял он, стуча зубами о стакан с горячим молоком. — Отто, клянусь, я ее не убивал!

Штраус поверил ему. Гейни с детства был робким, тихим, законопослушным. Он боялся своего отца, директора гимназии, боялся учителей и одноклассников. Ему всегда хотелось быть правильным, чтобы никто не ругал, не наказывал, только хвалили. Из него должен был получиться отличный, исполнительный чиновник. Но уголовный убийца — никогда.

— Меня хотят отравить, — шептал он, — этот евнух, этот интриган хочет отравить нас всех, даже фюрера! Он на каждого собирает секретное досье. Ты понимаешь, о ком я говорю?

Штраус уже давно понял. Перед его мысленным взором возникло лицо Гейдриха. Правильный тонкий овал. Огромный, круто срезанный кверху лоб в обрамлении белокурых гладких волос, разделенных идеальным пробором. Голубые глаза. Тяжелый мужественный нос. Крупный рот, надменный и чувственный.

— Гейдрих отлично работает, его престиж растет, фюрер ценит его очень высоко, считает умницей, преданным и честным бойцом. Скоро он станет министром внутренних дел, — тихо, задумчиво произнес Гейни и подергал себя за ухо.

Уши у него были оттопырены, в детстве его дразнили ушастиком.

— Да, — кивнул Штраус, — наш друг Рейнхард блестяще работает. Особенно удачна его политика «кнута и сахара» в Моравии и Богемии. Он умеет подавлять население оккупированных территорий не только суровыми репрессиями, но и хитростью. Он разрушает сопротивление врага изнутри. Враг чувствует его силу и ненавидит его. А ненависть населения оккупированных территорий — вещь опасная.

— В Праге сейчас неспокойно. — Гейни встал с кушетки, накинул халат, надел свое пенсне и озабоченно сдвинул брови. — Конечно, замок в Градчанах хорошо охраняется. Резиденция имперского заместителя протектора Богемии и Моравии,обергруппенфюрера СС Рейнхарда Гейдриха охраняется очень хорошо.

Отто тонко улыбнулся.

— Да, я не сомневаюсь, что охрана там самая надежная. Но если бы обергруппенфюрер постоянно находился у себя в резиденции, тогда можно было бы с полной «уверенностью гарантировать его безопасность. Однако работа, образ жизни, да и особенности характера, заставляют нашего дорогого друга Рейнхарда то и дело покидать свою резиденцию. Он любит разъезжать по Праге и ее окрестностям в открытом автомобиле.

Они вернулись в кабинет. Гейни заметно взбодрился.

— Который час? — спросил он. — Мне казалось, уже половина первого, а всего лишь двенадцать.

Штраус вздернул руку, взглянул на часы. Секундная стрелка неслась по кругу, как сумасшедшая. Минутная, вздрагивая, догоняла ее. Это длилось всего мгновение. Тяжело качнулся маятник напольных часов, они пробили половину первого. Их стрелки успели встать, куда следовало, так быстро, что никто этого не заметил.

Гиммлер снял пенсне, протер стекла.

— Как ты думаешь, Отто, может, мне стоит пить отвар из листьев и плодов черники? Я читал, черника укрепляет зрение.

— Конечно, Гейни, — машинально кивнул Штраус и поморщился.

У него распухли пальцы правой руки. Странное покалыванье в кисти, как будто нарушилось кровообращение. И шум в ушах. Какие-то непонятные, пульсирующие звуки то отдалялись, то приближались, переплетались с гаснущим боем часов и напоминали человеческую речь. Кроме немецкого, Штраус владел еще английским, французским и латынью. Но странный голос, то ли детский, то ли женский, говорил на каком-то другом языке, которого Штраус не знал.

«Они пожирают друг друга, как пауки, как скорпионы в банке. Их давно нет, но они продолжают пожирать друг друга. Это их жизнь и смерть. Это их вечность».

Василисе показалось, что она произнесла это вслух. Но только показалось. Она пока не могла говорить.

Отто Штраус принялся массировать правую руку. Перстень был горячим.

* * *
— Тик-так! Тик-так! Смати! Часики идут!

Юродивая Лидуня трясла Василису за плечо, требовала внимания.

— Надо же, сами затикали! — обрадовалась Анастасия Игнатьевна. — Это, наверное, какие-нибудь атмосферные явления, магнитные волны. Я недавно в газете читала, бывают такие незаметные колебания земли, что человек ничего не чувствует, а часовой механизм реагирует.

«…Человек просто бредит, — возразила про себя Василиса, — когда человеку плохо, у него бывают галлюцинации. И ничего странного в этом нет. Когда я вижу сны, я ведь не знаю, мои это сны или чьи-то чужие, и откуда они берутся, из какого времени, из какого пространства попадают в мою несчастную глупую башку».

***
— Я знаю, Андрей, вы думаете, я сошел с ума, — Рейч грустно улыбнулся, — конечно, я не сын Генриха Гиммлера. Но своим появлением на свет я обязан именно ему, этому селекционеру-любителю. Ни отца, ни матери у меня не было. Я — плод опытов, которые проводил птицевод Гиммлер, сначала на курах, потом на людях. Он был помешан на евгенике, хотел вывести новую генерацию чистопородных арийцев и создал для этого специальные учреждения, «лебенсборн», нечто вроде племенных заводов. Там спаривались элитные офицеры СС, члены «Черного ордена», с отборными арийскими девушками. И те и другие обязаны были предоставить документы, подтверждавшие чистоту их крови, арийское происхождение их предков до пятого колена. Гиммлер верил, что пища влияет на психику и физиологию. Офицеров и девушек сажали на специальную диету. Они питались, как древние викинги, молоком и кашей. Гипноз, массажи, сеансы медитации. Спаривание проходило под медицинским контролем. С беременными самками работали медиумы, экстрасенсы, колдуны, накачивали их энергией космического льда и любовью к фюреру. Детей отнимали сразу после рождения и растили в питомниках, тоже по специальной программе. Таким образом удалось вывести около пятидесяти тысяч существ. Каждый пятый ребенок оказался умственно отсталым. Мне повезло, у меня с мозгами все нормально. Хотя, судя по вашему лицу, Андрей, вы в этом не уверены.

Григорьев улыбнулся.

— Ладно вам, Генрих. Перестаньте. Мне что, поклясться на Библии, что я не считаю вас сумасшедшим?

— Клясться не надо. Просто отнеситесь серьезно к тому, что я вам рассказываю. Между прочим, вы первый, кому я это рассказываю. Я понимаю, вы явились не за тем, чтобы послушать мои рассуждения о нацизме и узнать, каким образом я появился на свет. Вам нужно нечто другое. Я к вашим услугам. Все, что я могу для вас сделать, я сделаю. Но сначала вы меня дослушаете, хорошо?

За окном уже рассвело. Весело щебетали городские птицы. Спать расхотелось. Выбора у Григорьева не было.

— Хорошо, — кивнул он, — мне действительно все это очень интересно, Генрих, и я готов слушать вас сколько угодно.

— Я помню Гиммлера и Штрауса, — монотонно, медленно продолжал Рейч. — Они навещали питомник. Я был совсем маленький, но отлично помню этих двоих. Я также знаю, что через неделю после моего рождения Гиммлер брал меня на руки. Вместе со Штраусом он явился осмотреть партию новорожденных. Я выглядел отлично, был здоровей и красивей других. Сейчас я покажу вам.

Он отложил энциклопедию, достал с полки маленький альбом в черном бархатном переплете, с золочеными уголками. Расстегнул изящный замочек, пролистал толстые твердые страницы, переложенные папиросный бумагой. На каждой только одна фотография.

— Я не стал помещать этот снимок в энциклопедию, — сказал Рейч, — я никогда не опубликую и не продам его. Для меня это семейная реликвия. Смотрите.

На снимке был Гиммлер в белом халате с голым пухлым младенцем на руках. Рядом худой высокий человек, тоже в халате. За ними виднелись смутные головы двух медсестер в форменных косынках, надвинутых на лоб, с маленькими свастиками посередине, там, где у обычных сестер нашит красный крест. Еще можно было разглядеть край стеклянного шкафа и стол, на котором стояли детские весы-лодочка.

— Отто Штраус? — спросил Григорьев, указав на высокого человека.

— Да. Он очень фотогеничен. Умное приятное лицо. Лицо профессора, интеллектуала. Гиммлер рядом с ним выглядит серым банальным чиновником. Он и был таким. Они отлично дополняли друг друга. Штраус называл Гиммлера Гейни, позже стал называть Рейхс-Гейни. Их дружба была очень трогательной. Гиммлер любил придаваться сентиментальным воспоминаниям о детстве, о школе, о запахе мела и чернил, о свиных ножках. Он был романтический бюрократ. Мать Штрауса отлично готовила, и маленький Гейни иногда обедал у них по воскресеньям, после того как выполнял свои обязанности служки в католическом храме. Отец Гиммлера был глубоко верующим католиком, заставлял его не только посещать храм, но и работать там служкой. Вот откуда пошла патологическая ненависть Гиммлера к католической церкви и вообще к христианству.

— Соответственно, увлечение черной магией, астрологией, алхимией, — сказал Григорьев, — кажется, у Гитлера были те же проблемы?

— Совершенно верно. У них у всех были похожие проблемы, идущие из детства.

— И у Штрауса?

— Нет. У него — нет. Его детство похоже на кадры пропагандистских фильмов о Гитлерюгенд и цветные иллюстрации к детским книжкам, издававшимся в Рейхе. Идеальный мальчик. Отлично учился, слушался старших, не шалил. В семнадцать лет их обоих, Отто и Гейни, призвали в армию. Повоевать они не успели, оба прослужили в армии рядовыми всего год, застали самый конец войны, позорный и страшный для Германии. Вернувшись, Отто сразу поступил в университет в Мюнхене. А Гейни отправился в Берлин, надеясь, что в столице будет проще устроиться. Он не собирался продолжать образование. Он не любил учиться. Не видел в этом надобности. Что-то такое надежное должно быть в самом человеке, чтобы он поднялся над обстоятельствами. В Отто Штраусе было. В Гейни Гиммлере — нет. Гейни опустился в Берлине на самое дно. Он лихорадочно и бестолково искал работу, то служил посыльным в щеточной мастерской, то учетчиком на фабрике, где варили клей. Наконец сошелся с некоей Фридой Вагнер, женщиной неряшливой, истеричной, пьющей. Она была старше него на семь лет. Он жил на деньги, которые она зарабатывала проституцией. Отто навестил его в тот ужасный период. В чердачной квартирке воняло потом, перегаром и грязными носками. Пьяная непричесанная Фрида вопила и швыряла в своего юного любовника пустые бутылки. Соседи грозили вызвать полицию. Отто предупредил Гейни, что такая жизнь может плохо кончиться, и поскорей ушел. Он оказался прав. Фриду Вагнер нашли убитой. Гейни разыскивала полиция. Неделю он прожил у Отто, потом исчез, а вскоре был арестован и предстал перед судом по обвинению в убийстве Фриды. Улик оказалось недостаточно. Генриха Гиммлера оправдали.

— Жаль, — вздохнул Григорьев, — вот посадили бы его, и кто знает, как могла бы повернуться история?

— Рейч сердито помотал головой.

— Пожалуйста, хватит меня перебивать. Прошло более двадцати лет. Все архивные документы, связанные с тем давним делом, были уничтожены. Тихий исполнительный Гейни стал главой СС. Его боялось полмира. Под его руководством шло истребление миллионов. А он боялся, что кто-нибудь все еще подозревает его в убийстве несчастной проститутки Фриды Вагнер. Никто не смел вспоминать эту историю. Никто, кроме Рейнхарда Гейдриха.

Рейч опять взял свою энциклопедию и показал Григорьеву очередной портрет.

— Рейнхард Тристан Ойген Гейдрих, аристократ, талантливый скрипач, обергруппенфюрер СС и генерал полиции, мог бы стать образцом идеального арийца. Он был высок и великолепно сложен. Ничего уродливого, патологического. Светский красавец, умница. Только голос у него был странный, неприятный, высокий, почти женский — голос евнуха. Гейдрих страдал серьезным сексуальным расстройством. По сути, он был сексуальным маньяком, садистом, но ему повезло. Он получил возможность решать свои внутренние проблемы не уголовным способом, а вполне законным, государственным. Он жестоко истреблял сотни тысяч людей — евреев, чехов, поляков, русских. В самом начале военной карьеры он был подвергнут суду чести за изнасилование. Ему, блестящему старшему лейтенанту флота, пришлось подать в отставку в двадцать четыре года. Он, как и Гиммлер, скатился на дно, общался с отбросами общества, с ворами и проститутками. Именно оттуда пришел он в ряды нацистской партии и стремительно сделал блестящую карьеру. Но все ему было мало. Его раздирали противоречия. Он великолепно играл на скрипке, был лучшим в Германии фехтовальщиком, обожал светские рауты, любезничал с дамами, а ночью мотался по самым грязным борделям. В нем сочетались ледяная филигранная хитрость карьериста, интригана с тупой жадностью свиньи. Он жрал жизнь, со всеми ее самыми мерзкими удовольствиями, и не умел вовремя остановиться. Он страдал патологическим интересом к проституции и, если бы не работа, мог бы не вылезать из публичных домов сутками. Ему принадлежала идея создания знаменитого «салона Китти», самого элегантного борделя Германии. Персонал он подбирал лично, весьма тщательно, обращая внимание не только на красоту кандидаток, но и на их идеологическую зрелость. Даже некоторые дамы из высшего общества не брезговали работой в салоне, исключительно из патриотизма и любви к фюреру. Среди избранной клиентуры были высшие офицеры Рейха, иностранные дипломаты. Все, что происходило в роскошных интерьерах борделя, записывалось на пленку. Проститутки умели развязывать языки своим клиентам. Полученные сведения стекались к Гейдриху. На каждого высшего офицера, дипломата, чиновника у него имелось досье. Но этого ему казалось мало. Гейдрих собрал и задокументировал информацию о неразделенной любви Геббельса к Анке Штальхорм. Главный антисемит мира сходил с ума по еврейке более десяти лет, но так и не добился взаимности. Гейдрих имел специальную папку, в которой хранились сведения о многочисленных бурных романах жены Геббельса, красавицы Магды. Первая леди Рейха, мать образцовых арийских детей, кавалерша золотого Ордена Матери, с 1929 по 1932 была любовницей еврея Хаима Виталия Арлазорова, причем умудрялась в это же время спать со своим будущим мужем Йозефом Геббельсом и со своим будущим божеством Адольфом Гитлером. Гейдрих самым подробным образом изучил историю ожирения и психических сдвигов морфиниста Геринга. Он даже попытался собрать документы о сомнительном происхождении фюрера. И, разумеется, не обошел вниманием историю сожительства молодого Гиммлера с проституткой Фридой Вагнер. Прежде чем все полицейские и судебные документы, связанные с убийством Фриды, были уничтожены, с них по приказу Гейдриха сняли аккуратные копии.

В мае 42-го Гиммлер узнал, что в Праге чешское подполье готовит покушение на Гейдриха. Он не стал мешать заговорщикам. Правда, они не оправдали доверия рейхсфюрера. Гейдрих получил множественные ранения, но остался жив. Его поместили в пражский военный госпиталь, вытащили осколки, он быстро шел на поправку. Гиммлер вместе с доктором Штраусом приехали в Прагу. Штраус лично осмотрел раненого, сделал ему пару инъекций. Через несколько дней Гейдрих скончался. Потом шептались в кулуарах, но вслух, публично, никто пикнуть не смел. Была проведена карательная операция. Деревню Лидице, близ Праги, в которой могли скрываться участники покушения, окружило специальное подразделение из дивизии СС «Принц Евгений». Убили всех жителей, от младенца до старика, дома сожгли, взорвали, бульдозерами стерли с лица земли. В моей коллекции есть крупный осколок, извлеченный из селезенки Гейдриха. Хотите, покажу?

— Нет, спасибо.

Григорьев закурил, но после двух затяжек загасил сигарету. За ночь он успел выкурить почти пачку.

— Все равно покажу, — пообещал Рейч, — правда, уже не сегодня. Мы оба слишком устали. Этот осколок — один из самых ценных моих экспонатов. Все самое ценное я храню не здесь, а в подвальчике своего магазина, в специальном сейфе. Кстати, перстень Отто Штрауса я приобрел не за деньги и не путем обмена. Мне его подарили.

Он замолчал и загадочно улыбнулся. В глазах его опять сверкнула тусклая искра безумия.

— Ну разве вам не интересно, кто?

— Конечно, интересно, — кивнул Григорьев.

— Завтра вы это узнаете. Вечером, часов в семь, жду вас в моем магазине. А сейчас я вызову вам такси.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Корреспондентка модного журнала оказалась сорокалетней дамой с мягким низким голосом, отличной фигурой и лицом итальянской кинозвезды начала шестидесятых. Шаману зрелые дамы нравились больше молоденьких. Еще договариваясь о встрече по телефону, он понял по голосу, что тетка классная. Он млел от этих особенных, бархатных ноток, от хрипотцы, сладкой и тягучей, как сливочный ликер. Такие голоса бывают только у южных женщин, грузинок, итальянок.

Шама согласился принять ее в своей московской квартире и даже позволил притащить фотографа. Обычно он отказывался от съемок. У него был дежурный набор готовых фотографий для интервью. Он не терпел суеты, которая неминуемо сопровождает процесс домашних съемок. Он трепетно и болезненно относился к качеству своих изображений. Было несколько ракурсов, несколько сочетаний света и тени, в которых его лицо могло показаться ужасным. Он знал об этом. Некоторые фотографы нарочно ловили именно такие моменты, потом уже ничего нельзя было сделать. Отвратительные снимки попадали в прессу и серьезно портили Шаману настроение.

— Вы обещаете, что покажете мне фотографии прежде, чем давать их в журнал? — спросил он у корреспондентки по телефону.

— Конечно. Я принесу вам вычитать текст интервью и фотографии. Все, что вам не понравится, мы уберем.

Такому голосу трудно было не поверить. Однако сейчас Шаман все-таки пожалел, что согласился на домашнюю съемку. После бессонной ночи и сумасшедшего утра он выглядел плохо. Косметический клей, которым он воспользовался для накладных усов, оказался дрянным, кожа над верхней губой покраснела и шелушилась.

Из-за утреннего плавания на катере вдоль горящего леса, из-за поисков своего перстня он почти забыл о назначенном времени. Между тем интервью было важным. Журнал считался самым престижным из всех толстых глянцевых изданий. Портрет Владимира Приза намеревались поместить на обложке.

Он опоздал на двадцать минут. Корреспондентка с фотографом уже ждали его во дворе. С ними явилась девочка-гример с чемоданчиком.

Шама был все еще сильно возбужден, перед глазами крутились искры, плясали язычки пламени. В лифте дрожал противный люминесцентный свет, и собственное лицо в зеркале ему не понравилось. Он встретился глазами с гримершей и заметил, как внимательно она смотрит на розовое шелушащееся пятно у него под носом.

— Володя, вы, кажется, немного напряжены. Плохо себя чувствуете? Что-нибудь случилось? — спросила корреспондентка, когда он уронил на кафель лестничной площадки ключи от квартиры и сильно вздрогнул от звона.

«Этой ночью я и мои ребята убили шесть человек», — рявкнул он про себя и усмехнулся, представив, какие бы стали у них физиономии, если бы он произнес это вслух. Впрочем, скорее всего, они бы вежливо засмеялись, приняв это за шутку.

— Я в порядке, — утешил он корреспондентку и скользнул взглядом по ее полным мягким губам, — просто времени мало.

— Мы постараемся быстрей, — пообещала она и достала крошечный дорогой диктофон, — мы можем начать сразу, пока Ира будет вас гримировать.

Ира, не спрашивая разрешения, уже разложила свой чемоданчик на стеклянном журнальном столе в гостиной. Фотограф тоже принялся выкладывать и расставлять свои штативы и зонтики.

— Вы были единственным ребенком в семье? — спросила корреспондентка, присаживаясь рядом с Шамой на низкий мягкий диван.

— Да.

— Глаза прикройте, пожалуйста, — шепотом скомандовала гримерша.

— Как вам кажется, единственные дети отличаются по своему психическому складу от тех, кто растет с братьями и сестрами?

— Конечно, отличаются. А у меня вообще было особенное детство. Я оказался единственным не только в семье своих родителей. У меня еще имелся дядя, мамин брат, у которого не было детей. Они с моим отцом тезки. Оба Георгии. В каком-то смысле у меня было два отца, я в раннем детстве путался, кого называть папой, кого — дядей Жорой. Оба мною много занимались, воспитывали очень строго. Особенно дядя. Он был человек военный, генерал авиации, прошел Афганистан.

— А вы не мечтали в детстве о военной карьере?

Глаза Шамы все еще оставались закрытыми. По лицу мягко скользили пальцы гримера. Он чувствовал прикосновение чего-то жирного, прохладного. Корреспондентка сидела совсем близко, вполоборота, и ее голое колено, округлое и гладкое, упиралось в его бедро. Пахло смесью духов, грима, дезодоранта.

— Здесь у вас сильное раздражение, — прошептала гримерша ему на ухо, — вы, вероятно, недавно наклеивали усы и пользовались плохим клеем. Ничего, у меня есть специальный успокаивающий гель, сейчас смажем, и станет лучше. Щиплет?

Верхней губе стало холодно, в ноздри ударил запах ментола, такой резкий, что Шама чихнул.

— Будьте здоровы, — сказала гримерша.

— Усы? — оживилась корреспондентка. — Вы готовитесь к какой-то новой роли? Расскажите, это ужасно интересно. Насколько я знаю, сейчас вы серьезно занялись политикой. Как вам удается совмещать одно с другим?

— Каждый политик немного актер. Каждый талантливый актер немного политик, поскольку созданные им образы влияют на массовое сознание.

Он проговорил это мрачно, сквозь зубы, что было вполне естественно. Верхнюю губу густо смазали гелем. Гримерша занялась его волосами. Он не видел, что она делает, зеркала перед ним не было, только объектив фотокамеры. Фотограф уже успел полностью подготовиться к съемке.

— Что касается детской мечты, — продолжил Шама после короткой паузы, — я мечтал стать графом Монте-Кристо. Мне хотелось найти клад, я изрыл весь дачный участок своего дяди. Ничего не нашел, кроме дождевых червяков.

— Ненавижу червяков, — пробормотала гримерша. Фотограф, молчавший все это время, спросил:

— И чего? Вы их собрали в банку, чтобы рыбу ловить?

— Нет. Я никогда не увлекался рыбалкой, — сказал Шама и улыбнулся.

Было бы забавно рассказать, как и зачем он набрал полную литровую банку червей. Рыбалка правда ни при нем. Молодая жена дяди Жоры панически боялась червяков.

Дождливым летом 1979 года дядя Жора был в Кабуле. Родители жили в Москве и приезжали на дачу только по выходным. Тетя Оля, красивая, спокойная, ласковая, ничем не ограничивала свободу десятилетнего племянника Володи, давала ему достаточно много карманных денег, разрешала гулять после девяти вечера, включать громко музыку. В отличие от остальных взрослых, от родителей и дяди, она позволяла ему все, но постоянно ставила перед выбором.

— Ты можешь ругаться матом, — говорила она, — но учти, что от этого у тебя будет вонять изо рта. Ты можешь бездельничать целыми днями, шляться с деревенскими пацанами, пить с ними портвейн и курить. Но ты должен знать, что от алкоголя и никотина в твоем возрасте замедляется умственное и физическое развитие. Ты останешься низеньким, хилым и отупеешь. А если ты за все лето не раскроешь ни одной книжки, учебный год начнешь с двоек. Но это твой личный выбор.

Володя привык к железной дисциплине. Никто, ни родители, ни дядя, не предоставляли ему выбора. Дядя Жора муштровал его, как солдата на плацу. Мать орала и щедро отвешивала подзатыльники. Отец нудно пилил и устраивал недельные бойкоты. Володя привык хитрить, врать, существовать в ритме подозрительности, злых интриг, запретов и тайной вражды со взрослыми.

Тетя Оля видела его насквозь, мгновенно разгадывала все его хитрости, но не ругала, не наказывала, только говорила: твой выбор, тебе жить. И улыбалась. Его передергивало от ее улыбки, от мягких ироничных интонаций.

Когда она, меняя тембр голоса, произносила с гундосой растяжкой: «твои пацаны», он готов был ее убить.

Однажды он вытащил десятку из ее сумочки и ждал, что будет. Ничего не было. Она спросила, довольно ли ему десятки, не маловато ли. Он впервые в жизни покраснел от стыда. Если бы она орала, обвиняла, грозила, что нажалуется дяде, он чувствовал бы себя значительно комфортней.

Только одно могло вывести из равновесия надменную тетушку: червяки. И десятилетний Володя принялся потихоньку копать землю на участке, собирать палочкой мягких розовых тварей в литровую банку. Своими тайными планами он поделился с «пацанами», деревенскими ребятами Лезвием и Михой.

Тетя Оля спала на втором этаже. Обычно перед сном она долго читала в постели, часов в двенадцать спускалась вниз, проверяла, спит ли Володя, гасила везде свет, запирала входную дверь и возвращалась к себе.

В тот день шел дождь. К ночи он превратился в ливень. Старуха домработница с утра отпросилась домой. Володя вел себя тихо, после ужина отправился к себе в комнату и сделал вид, что читает. В двенадцать он услышал, как наверху скрипнула дверь, вскочил и громко хлопнул оконной рамой. Это был условный сигнал для Лезвия, который заранее спрятался на чердаке.

Тетя Оля заглянула к Володе в комнату, он задержал ее разговором.

— Ты что, икаешь? Водички принести? — ласково спросила тетя.

— Да, спасибо.

Она сходила на веранду, вернулась со стаканом воды.

Он церемонно поблагодарил и выпил. На самом деле он не икал, а давился смехом, представляя, что сейчас происходит у нее в спальне. Проникнуть туда с чердака было совсем не сложно. Лезвие должен был успеть навалить червяков в постель, выскользнуть и спрятаться в закутке у чердачного люка. Они заранее рассчитали, что это займет не более пяти минут.

Володя взглянул на часы, зевнул и смиренно пожелал тетушке спокойной ночи. Она поцеловала его в щеку, тоже зевнула и отправилась к себе. Как только она вышла, Володя вскочил, плотно прикрыл окно, чтобы шум дождя не мешал слушать, и подкрался к двери.

Сначала было тихо. Володе казалось, что тишина эта длится вечно. Наконец скрипнула дверь, легко и мягко простучали над головой шаги тетушки, еще минута тишины, и вдруг короткий, пронзительный крик: «Мама!»

Все, что происходило дальше, запомнилось Володе на всю жизнь. Тетушка не придумала ничего лучшего, как скрутить постельное белье вместе с подушкой и одеялом и, держа в руках этот огромный, неудобный узел, броситься вниз. Но беда в том, что деревенский пацан Лезвие сочинил еще одну шутку. Он щедро навалил червяков на верхние ступеньки и на широкие перила.

Володя удивился, услышав грохот над головой и совсем новый крик, хриплый и жуткий. Когда он решился вылезти из своей комнаты и зажечь свет на веранде, он увидел, что тетя Оля лежит в странной позе у нижних ступенек. Рядом валялись подушка, одеяло, простыня. По всему этому лениво ползали жирные, длинные, в общем, совершенно безобидные твари, дождевые черви. И еще он успел заметить, что по белоснежному халату тетушки растекается красное пятно.

Несколько минут он стоял и смотрел. Вероятно, тетя была без сознания. У него мелькнула мысль, что она вообще умерла. Он смутно помнил, как скончалась от инсульта первая жена дяди Жоры, полная, шумная тетя Зина. Ему тогда только исполнилось пять лет. Он заглядывал в комнату, в которой пахло лекарствами и на диване, укрытая пледом до подбородка, лежала неподвижная груда. Ветер из открытой форточки шевелил ее рыжие кудряшки. За столом в углу сидел доктор в белом халате и что-то писал. Это было совсем не страшно, наоборот, интересно и удивительно. Говорливая тетя Зина молчала и лежала смирно. Можно все что угодно сделать, даже разбить ее любимую хрустальную вазу об ее голову, она не шелохнется и не будет ругать.

Сейчас он стал старше и лучше понимал, что такое смерть, но все равно не боялся, даже наоборот, постоянно и напряженно думал об этом странном феномене, мог часами с любопытством рассматривать картинки в старых учебниках судебной медицины, которые остались от дедушки, военного врача.

«Я просто хотел пошутить. Это шутка такая!» — простучало в его голове дробью дождя, который колотил по крыше. Он уже почти привык к мысли, что тетя Оля умерла, и даже представил, какие у всех будут лица на ее похоронах, но тут послышался слабый стон.

— Вызови «скорую», — произнесла тетушка вполне внятно.

Телефон был на другом конце поселка, в домике сторожа. Володя опомнился и помчался сквозь ливень.

Тетя Оля получила сильное сотрясение мозга, сломала ногу, и еще у нее случился выкидыш. Никто из взрослых даже не спросил Володю ни о чем, наоборот, его похвалили за то, что он сразу побежал вызывать «скорую».

На втором этаже на окнах стояло много цветочных горшков. Накануне домработница меняла в них землю, вот и натаскала дождевых червей. Никому в голову не пришло иных объяснений.

Тетя Оля долго лежала в больнице. На дачу приехала мать Володи, у нее был отпуск, и остаток лета пришлось провести в привычной атмосфере, с воплями, запретами, подзатыльниками. Когда шел дождь, Володе плохо спалось. Он долго ворочался в постели и шептал, как заклинание: «Это была шутка. Червяки совсем безвредные. Это шутка такая была».

Володя знал, что тетя Оля ждет ребенка. Это не сулило ему лично ничего хорошего. Он понимал, что если у дяди Жоры родится собственный сын, то он, Володя, больше никогда не будет главным и единственным мальчиком в семье. Все станут заниматься младенцем. А потом, когда дядя Жора состарится и умрет, его богатство, конечно, достанется родному сыну, а не племяннику.

То, что богатым в их семействе был дядя, а не родители, Володя усвоил еще в раннем детстве. Его отец работал инженером на небольшом приборостроительном заводе, мать — там же, в отделе кадров. Дядя Жора получал пайки с ветчиной, вкусной рыбкой и сырокопченой колбасой, имел машину «Волга», дачу, ковры и хрусталь. У родителей ничего этого не было.

Володя всегда очень внимательно прислушивался к взрослым разговорам, он знал о слабом здоровье тети Оли, о том, что, если она понервничает, может потерять ребенка. К тому же он с жадным любопытством листал медицинские книжки, которые в изобилии валялись на даче на чердаке, и почерпнул оттуда массу интересной информации не только о смерти, но и о том, откуда берутся дети, как проходит беременность, отчего случаются выкидыши.

Только через многие годы все связалось у него в голове, и он честно признался себе, чего хотел на самом деле, когда копал землю и собирал червяков в баночку.

Летом 79-го случилась еще одна беда. Дядя Жора, узнав о том, что его жена в больнице и ребенка не будет, сильно выпил, отправился на какую-то рискованную операцию, получил осколочное ранение, после которого уже не мог иметь потомства. Из Афганистана он вернулся мрачным и злым, стал ссориться с женой, даже позволил себе однажды ударить ее, в итоге ласковая красавица Оля ушла от него. Больше он не женился.

— Вы верите в судьбу? — спросила корреспондентка.

Это был уже десятый по счету вопрос. Гримерша давно закончила свою работу, фотограф успел отснять две пленки и заряжал третью. Шама принялся красиво и умно рассуждать о судьбе. В этот момент зазвонил один из его мобильных, тот, который никогда не выключался и постоянно был при нем. Пришлось извиниться и ответить, ибо просто так, по пустякам, этим номером никто не решился бы воспользоваться.

— Я нашел ее, — прозвучал в трубке тихий возбужденный голос Лезвия, — ту самую, вторую девку, о которой ты говорил.

* * *
Анастасия Игнатьевна заметила, что бинты на ногах девочки промокли, и решила поменять повязки. Девочка выглядела странно. Она полусидела на кровати, откинувшись на высокие подушки. Лицо заострилось, глаза запали, на щеках горели алые пятна. Притронувшись к ней, Анастасия Игнатьевна тихо охнула и запричитала:

— Господи, что ж я, старая дура, сразу не догадалась? Послала за Поликарпычем. При чем здесь милиция? Надо «скорую», у нее ведь жар. Сепсис, ожог дыхательных путей, нарушение кровообращения — что угодно может быть! Лидуня!

Юродивая, видя, что ее новая подружка задремала, занялась котенком, которого притащила с улицы. Она тихо возилась с ним на полу у кровати, что-то бормоча себе под нос.

— Сбегай к Лукьяновым, попроси, пусть тетя Лена придет сюда с телефоном. Или нет, погоди, я сама. Ты побудь здесь. Видишь, ей плохо.

— Похо, — растерянно отозвалась Лидуня, — я побуду.

Настя схватила свою маленькую потрепанную записную книжку и вылетела из дома.

Мобильных телефонов в деревне было всего два, у ближайших соседей Лукьяновых калитка оказалась открытой. Настя никого не нашла в доме, на крик долго не откликались, наконец из сарая появилась хозяйка, молодая полная женщина в нижнем белье.

— Лена! Дай телефон! — выпалила Анастасия Игнатьевна.

— Случилось чего? Орешь, как оглашенная, — хозяйка зевнула и сдернула с веревки цветастый ситцевый халат.

— Случилось! Дай телефон, «скорую» надо вызвать!

— Батюшки! А с кем плохо-то?

— Потом, Лена, потом все объясню.

Но Лукьянова была женщина любознательная. Ей стало до смерти интересно, для кого это одинокая соседка Настя Кузина собирается вызывать «скорую», да еще так срочно, что не может добежать до своего медпункта, где есть нормальный, бесплатный телефон. Она умудрилась задать Анастасии Игнатьевне дюжину вопросов прежде, чем призналась, что ее мобильник отключен за неуплату.

— А вообще, «03» набрать можно, — вспомнила она, не желая отпускать соседку, поскольку так и не услышала никакого внятного объяснения, — я в инструкции читала, если деньги кончились, все равно милицию, пожарников и «скорую» вызывать можно.

Настя ее не дослушала, умчалась, чем озадачила соседку еще больше.

Владельцы второго мобильника уехали в Лобню, на рынок, поскорей продать мясо забитого кабанчика. Он захворал. Пришлось забить, хотя при такой жаре мясо сразу портится, тем более электричество выключали, и холодильник долго не работал. Все это рассказала Насте бабка Клавдия, глухая, но говорливая до безобразия. Настя надеялась, что соседи оставили телефон дома, но только потеряла время, ибо Клавдия все равно не поняла, чего от нее хотят.

Оставалось бежать в медпункт. От духоты кружилась голова, и тяжело стучало в висках. Она не могла простить себе, что слишком легкомысленно отнеслась к состоянию девочки, которую подобрала ночью на кладбище. Действительно, при чем здесь милиция? Человека с такими ожогами, с афонией, с высокой температурой надо отправлять в больницу. Но не в местную. Там нет ни лекарств, ни оборудования и могут только навредить. Везти девочку надо сразу в Москву. Там и личность ее установят, может, родственников найдут.

Вызывать «скорую» по «03» Настя собиралась только в крайнем случае, если не сумеет дозвониться своей старой знакомой, Веры Агаповой, с которой вместе заканчивала лобнинское медучилище. В отличие от Насти, Вера стала учиться дальше, поступила в институт, потом в ординатуру и теперь заведовала отделением экстренной хирургии в Шестой клинической больнице.

Настя не сомневалась, что Вера все организует быстро и толково и обожженная девочка попадет в хорошие руки.

* * *
За гостиничным завтраком Григорьев встретил Кумарина.

— Как успехи? — спросил он нетерпеливо.

— Никак.

— То есть?

— То есть пока ничего конкретного, — Григорьев зевнул, разрезал булочку и принялся намазывать ее маслом.

— Но вы вернулись только утром. Вы провели там всю ночь.

— Да. Вернулся утром, лег, думал, усну, как убитый, но не смог. Вот, пришел завтракать. Чувствую себя отвратительно.

— Рассказывайте! — Кумарин залпом выпил апельсиновый сок, скрутил трубочкой тонкий ломтик сыра и отправил в рот.

— Что именно? — спросил Григорьев и опять зевнул.

— Все. Весь ваш разговор, от слова до слова.

— Главы из романа Рихарда Мольтке «Фальшивый заяц» тоже пересказать?

— Не надо, — Кумарин помотал головой и добавил себе сливки в кофе, так много, что полилось через край.

Григорьев задумчиво жевал булочку и щурил сонные глаза.

— А зря. Этот мальчик, Рики, очень забавный тип.

— С каких это пор вас стали забавлять юные голубые проститутки? — противно улыбнулся Кумарин.

— Почему вы так неуважительно отзываетесь о человеке, которого никогда не видели? — спросил Григорьев, наблюдая, как с донышка чашки капает на светлые брюки Кумарина кофе со сливками — Мольтке писатель, весьма состоятельный господин, несмотря на юный возраст. У них с Рейчем все общее, включая недвижимость и банковские счета.

— Даже так? — Кумарин шевельнул бровями, поставил чашку, поморщившись, промокнул салфеткой пятно на брюках. — Вы хотите сказать, Генрих Рейч совсем свихнулся на старости лет?

— Есть немного. Он всю ночь читал мне лекцию о Третьем рейхе. Он пока не спешит узнать, что мне от него нужно, зачем я к нему явился. Говорит сам, очень много говорит, в основном о Третьем рейхе, о Гиммлере, Геббельсе, Бормане, о том, что это все до сих пор живо и способно возродиться, причем не где-нибудь, а в России.

— Ох, бедные мы несчастные, вечно балансируем на краю пропасти и гуляем по лезвию бритвы! — Кумарин ухмыльнулся, покачал головой. — Мало нам кризисов, парламентской бестолочи, олигархов, коррупции, Чечни. У нас теперь еще и фашизм зреет. Какие же, интересно, он приводил аргументы?

— Никаких. Только общие слова о духовном упадке. Ему хотелось порассуждать. А мне пришлось слушать. — Григорьев зевнул так, что свело скулы. — Он всю жизнь изучал историю нацизма, и ему надо с кем-то поделиться знаниями, мыслями. К старости эта потребность становится почти болезненной. Ужасно, когда тебе есть, что рассказать, а слушателей нет.

— Пусть пишет мемуары, — пожал плечами Кумарин, — или диктует их своей голубой фее. Он же писатель, этот Рики. Кстати, вы не забыли мою просьбу?

— Какую? — удивился Григорьев.

— Вы передали Генриху привет от Колпакова?

— Всеволод Сергеевич, перестаньте, пожалуйста, я слишком устал. Скажите прямо, зачем вам понадобился этот загробный генеральский привет?

Взгляд Кумарина на миг заледенел. Он смотрел в пустоту, не моргая. Пауза затянулась.

— Всеволод Сергеевич, — тихо позвал Григорьев.

— Будто вы не поняли, — Кумарин прищурился и покачал головой, — вы говорили с Рейчем о Драконове и генеральских мемуарах?

— Ну да, говорили. Драконов убит. А мемуары вполне могли оказаться его выдумкой. Вам это зачем, Всеволод Сергеевич?

— Охочусь за генеральскими деньгами, — раздраженно отчеканил Кумарин.

— Своих не хватает?

— Я жадный.

— Да, есть немного, — с удовольствием согласился Григорьев.

Кумарин насупился и слегка покраснел.

— Что касается мемуаров, то я отлично знаю: их нет. Но осталось несколько интервью писателя Драконова. Есть точные сведения, что генерал Жора действительно хотел надиктовать ему свои воспоминания, что они были хорошо знакомы и что Драконов предложил Рейчу права на издание книги, которую собирался написать. Наконец, есть труп Драконова. Между прочим, этим трупом занимается хороший знакомый вашей дочери. Тот самый майор оперативник, с которым она сидела в ресторане два года назад.

— Арсеньев, кажется? — Андрей Евгеньевич сделал равнодушное лицо.

Маша рассказывала ему об этом майоре. Она ни словом не обмолвилась о том, что между ними что-то было, или могло быть, в прошлый ее приезд в Москву, два года назад, но Григорьев достаточно хорошо знал свою дочь.

— Арсеньев Александр Юрьевич, — тихо, почти шепотом, произнес Кумарин, — тридцать восемь лет, разведен, детей нет. Очень честный, порядочный человек. Взяток не берет. Десять лет ездит на одной машине, на старом «Опеле». Если повезет, дослужится до полковника. Но генералом не станет никогда. После развода с женой долго жил с ней в одной квартире, поскольку милицейская зарплата, как вы понимаете, не дает возможности быстро решать жилищные проблемы. Правда, этой зимой он наконец переехал. Теперь у него маленькая однокомнатная конура в новостройке на окраине Москвы. Зато отдельная. Он почти счастлив. Нет, что я говорю? Он совершенно счастлив, этот майор. Он влюблен в вашу дочь, влюблен так, как это могут только такие, как он, честные порядочные люди. Я не знаю, встретились они в Москве или еще нет, но уверен, это случится довольно скоро. Не берусь судить, понравится ли это руководству, как ее, так и его. Они ведь оба люди подневольные, военные, можно сказать. Ну что же вы молчите, Андрей Евгеньевич? Почему не шипите на меня: «Оставьте мою дочь в покое, не трогайте Машку!»

— Вы зачем завели этот разговор, Всеволод Сергеевич? — Григорьев залпом выпил остатки воды.

У него пересохло во рту, и сонливость прошла. Он перестал зевать, сердце забилось чаще. Кумарин заметил это и снисходительно улыбнулся.

— Мне казалось, вам должно быть интересно. Вам, Андрей Евгеньевич, хочется дожить до внуков. А у Машки проблемы с мужчинами после того, что с ней случилось в четырнадцать лет. Замуж она не хочет. Не потому, что защитилась на своей работе, просто не любит пока никого. Но могла бы, честное слово, могла бы полюбить. Я отлично представляю себе ее рядом с этим Арсеньевны. Простите мне стариковские сентиментальные фантазии. Это невозможно. Вы знаете. Я знаю. Но самое грустное, что они тоже знают. И он, и она.

— Перестаньте, — Григорьев еле сдержался, чтобы не повысить голос, — все это не ваше дело. Это моя жизнь, моя дочь.

— О, Боже! — Кумарин тяжело вздохнул и прикрыл глаза. — Устал я от вас, Андрей. Я устал от вас за эти несколько минут почти так же, как вы за прошедшую ночь от сумасшедшего Рейча с его Третьим рейхом. Когда человек на чем-то зациклен, с ним очень тяжело разговаривать.

— Так и не разговаривайте, — сказал Григорьев, — давайте сменим тему.

— Да. Сейчас сменим. Только скажите, вы хотите знать, как у них там все будет, когда они встретятся? Машка ведь вам ничего не расскажет.

— Это ее право.

— Конечно, она уже большая девочка, — Кумарин грустно улыбнулся, — итак, меняем тему. Что же конкретно поведал вам Генрих о Драконове, о генеральских мемуарах, о генеральском племяннике Вове Призе? Ну, что вы молчите? Это уже не ваша личная жизнь. Это ваша работа.

* * *
Корреспондентка со своей командой уходить не собиралась. Они уютно расположились в небольшой трехкомнатной квартире Владимира Приза и, казалось, заняли ее всю целиком. Куда бы Шама ни направлялся со своим мобильным, как бы плотно ни закрывал двери, как бы тихо ни шептал в трубку, ему казалось, они слышат каждое его слово. Между тем откладывать разговор с Лезвием нельзя было. Решение следовало принимать сейчас, сию минуту. Лезвие рассказал, что пришла ориентировка на четырех пропавших подростков. Есть фотографии и фамилии троих. Что касается девушки по имени Василиса, известны только имя, возраст, словесный портрет. И вот теперь появилась эта кисловская потеряшка. Деревенский участковый описал ее внешность довольно подробно, очень многое совпадает.

— Почему ты так уверен, что это она? — спросил Шаман.

— Полностью не уверен. Надо проверить, — шепотом ответил Лезвие. Он тоже, вероятно, не мог говорить свободно, кто-то был рядом.

— Как?

Это был самый существенный вопрос. Прежде чем покинуть дачу, Шаман спрятал паспорт Грачевой Василисы Игоревны вместе с ключами от ее квартиры и студенческим билетом убитого мальчика в секретное отделение своего сейфа. О существовании сейфа Лезвие, Миха и Серый знали, но код доступа Шаман им не давал и давать не собирался.

Паспортную фотографию видел только Шама. Он, безусловно, сумел бы с первого взгляда определить, является ли кисловская потеряшка Василисой Грачевой, то есть опасной свидетельницей, или это случайный человек. В конце концов, пожарами охвачена вся округа, и мало ли, откуда могла забрести в деревню обожженная девушка?

— Я приеду и просто спрошу у нее фамилию и имя, — предложил Лезвие.

— Ты же сказал, она не может говорить.

— Она слышит и понимает. Я назову имя, она кивнет или помотает головой. Она меня не видела, и никого не видела, — тихо, нервно рассуждал Лезвие, — если это она, я просто не довезу ее до больницы. У нее ожоги, нервный шок, всякое может случиться по дороге.

— А если не она, довезешь? И по дороге ничего не случится? — перебил его Шама с легкой усмешкой.

— Довезу, и не случится, — тупо пробурчал Лезвие, — а на фига лишний риск, если это не она?

— Просто получается, что все зависит от того, кивнет она или помотает головой. Правильно?

— Ну а как еще, блин? Я тебя не понимаю, Шама.

Старшийлейтенант милиции Колька Мельников растерялся и разозлился. Он уже видел себя героем, ему удалось обнаружить свидетельницу, он придумал отличный план, как выяснить, она это или нет, и, если она, как ликвидировать ее без всяких проблем. Но Шаман опять был недоволен, насмехался, делал из него чуть ли не придурка.

— А вдруг у нее голова дергается? Ты ведь сам сказал — нервный шок. Как-нибудь не так дернется, ты и не поймешь, кивнула она тебе или нет. Ты довезешь ее до больницы, а через пару дней к ней вернется дар речи, она заговорит.

— Ты хочешь сказать, что я в любом случае должен ее мочить? Ты что, совсем охренел? И так у нас шесть жмуров!

— Семь — хорошая цифра. Знаешь, я сегодня в машине слушал радио. Обещают грозовые дожди на севере Московской области, причем самые сильные в районе Лобни и Катуара.

— И чего? При чем здесь дожди?

— Огонь погаснет, туда запросто могут приехать спасатели или коллеги твои. А там — сам знаешь, что осталось.

— Они же все обгорели, вряд ли можно опознать, — неуверенно возразил Лезвие.

Шаман не счел нужным спорить с ним и отвечать что-либо на это дурацкое замечание. Он просто сказал:

— Ты прошмонай ее, как следует, карманы посмотри, руки.

— Зачем?

— Перстень. Я посеял его на пляже, она могла подобрать. Позвони мне, как только что-нибудь прояснится.

— Да. Я понял, — ответил Лезвие твердым голосом образцового исполнителя.

— Вот так-то лучше, — Шаман произнес это уже не в трубку, а самому себе, под звук спускаемой воды.

Он спрятался с телефоном в туалете. Он смотрел в зеркало и вместо своего лица на миг увидел сердитую физиономию Лезвия. Низкие надбровные дуги, резкий угол покатого лба, маленький аккуратный нос, тонкие губы, всегда бледные и сухие, массивная нижняя челюсть. Красавцем Лезвия нельзя было назвать, но женщинам он нравился. Им нравятся широкие плечи, узкие бедра, низкий голос. Лезвию это было дано от природы. Шаме пришлось много и напряженно работать, чтобы стать привлекательным.

Природа обошлась с ним не то чтобы жестоко, но равнодушно. Он был слеплен без любви и вдохновения. Вроде бы вполне здоров, не урод. Но плохая кожа, жидкие тусклые волосы, склонность к полноте. Полнел он стремительно и как-то по-бабьи. У него округлялись бедра, зад отвисал, а плечи и руки оставались тощими. Стоило немного расслабиться, позволить себе лишний кусок хлеба, и лезло пузо. Многие часы он проводил, потея на домашнем тренажере. Он постоянно качал мускулы, чистил кишечник, накладывал специальные маски на лицо и на волосы. И все сам, не обращаясь в салоны, клиники, оздоровительные центры. Чужим рукам он себя доверить не мог.

У него с детства имелась дурацкая привычка подсасывать губы, мокро причмокивать, пощипывать кожу на лице, постоянно себя трогать, как бы проверяя, все ли в порядке. Со стороны это выглядело неприятно. Он долго отвыкал. Отрабатывал перед зеркалом мимику, пластику. Четыре года в театральном училище очень помогли ему сделать себя другим.

В интервью и публичных выступлениях он говорил, что заниматься своей внешностью ему некогда и скучно. Это вообще не мужское дело. Со смехом отрицал диеты, рассказывал, как уплетает за обе щеки жареную картошку, макароны, пельмени с маслом, как любит водку и может выпить очень много, особенно под хорошую закуску.

На самом деле он не пил спиртного, не ел мяса и сидел на строжайшей диете: сырые овощи, йогурты, обезжиренный творожок, свежие соки. Если приходилось демонстрировать в общественных местах свой здоровый аппетит и пристрастие к водке, он демонстрировал. Но потом устраивал себе голодовки, пил воду литрами, чистил желудок. Вова Приз не хотел выглядеть, как дядя Жора, и умереть, как он.

Он скрывал свои проблемы не потому, что стеснялся. Просто считал, что образ человека, который ест пельмени и пьет водку, ближе и понятней народу, чем образ диетического аскета. Ну и потом, ему просто нравилось врать. Ложь доставляла ему чувственное удовольствие. Как другим вкусно есть мороженое в жару на пляже, нюхать первые ландыши, пить родниковую воду в горах, так Шаману было вкусно врать. Он становился сильней и значительней. Люди-лютики верили Владимиру Призу. Все правильно. На то они и лютики.

Но если врали ему, он бесился, зверел, мог на мгновение потерять рассудок и никогда не забывал, не прощал.

Поговорив с Лезвием и спустив воду, Вова тщательно вымыл руки, поправил волосы, осторожно снял со щеки выпавшую ресницу. За время разговора он успел внимательно разглядеть свое загримированное лицо и остался доволен. Не даром гример Ира мазала гелем раздраженную кожу под носом. Краснота прошла, лицо выглядело гладким, здоровым, никаких следов бессонной ночи.

Гостей своих он нашел на балконе. Все трое курили и рассматривали свежие снимки-пробники.

— Володя, простите меня, нам обязательно надо поговорить еще на одну тему. Я совсем забыла. Часы, украшения, талисманы. Это важно. Собственно, это главная тема номера, — пропела корреспондентка своим сладким тягучим голосом, — вот, кстати, посмотрите, вы можете прямо сейчас отобрать, что вам нравится, что нет.

Шаман стал с интересом разглядывать снимки. Корреспондентка держала их в руках. Молчаливый фотограф, любитель рыбалки, оказался мастером своего дела. Он выбирал самые выигрышные ракурсы, великолепно работал со светом и тенью.

— Вот, это, наверное, можно дать на обложку, — бормотала корреспондентка, — это тоже неплохо.

Ее лицо было совсем близко. Шама чувствовал щекой теплое дыхание и даже слегка поплыл, представил на мгновение, какие классные акробатические этюды можно было бы устроить вдвоем с этой бархатной теткой вот здесь, в гостиной, на ковре, и в кабинете, используя гигантский дядин письменный стол, и в просторной «джакузи». Он успел обратить внимание, что грудь у нее вполне натуральная, без силиконовых добавок, тяжелая и немного вялая, живот чуть выпирает и, вероятно, очень мягкий. Еще давно, когда он был прыщавым сутулым подростком, он дико возбуждался именно от такой женской плоти, от перезрелой, перебродившей фруктовой сладости и теплоты.

— А здесь вы совсем мальчик, смотрите, как хорошо, светло вы улыбаетесь, — голос ее стал еще ниже и глубже, губы подобрались к самому его уху. Он и она задышали чаще, и оба это заметили. Шама так приятно расслабился, что на секунду забыл о своем перстне, о кисловской потеряшке, которая вполне могла оказаться опасной свидетельницей его ночного кровавого баловства.

Тихий смех заставил его вздрогнуть. Это был даже не смех, а гнусное хихиканье. Молоденькая гримерша, оказывается, тоже рассматривала снимки, заглядывая через плечо корреспондентки.

— Нет, это потрясающе! С ума сойти можно! Просто одно лицо!

— Ира, прекрати, — резко одернула ее корреспондентка.

На очередной фотографии он был запечатлен с полоской темного геля над губой. Гримерша умудрилась зачесать ему челку на лоб, наискосок. Брови сурово сдвинуты, мышцы лица сведены нервической судорогой, серые мешочки под глазами, следствие бессонной ночи, еще не замаскированы гримом.

— Ну правда, смотрите, какой хорошенький маленький фюрерчик, — веселилась Ира, — такой лапочка, крошка Адольфик, я прямо не могу.

— Извините, Володя, — спокойно и серьезно произнесла корреспондентка, отстранила гримершу, взяла снимок и разорвала его с легким треском, — не понимаю, чего тут смешного? Вовсе не похож. Любому человеку нарисуй усики, зачеши челку…

— Черты лица — нет. Совсем другие. А глаза похожи, — прозвучал позади них голос молчаливого фотографа, — все дело в глазах.

— Не будем терять время, — перебила его корреспондентка, — Володя, давайте поговорим об украшениях, часах, талисманах. Кажется, вы носите очень интересный перстень на левом мизинце. Он что-нибудь значит для вас? У него есть какая-нибудь история?

Шаман поднял левую руку, растопырил пальцы, пошевелил мизинцем.

— Видите, ничего нет. Я не увлекаюсь ювелирными украшениями и в талисманы не верю. Могу рассказать, какие у меня часы. Из всех фирм предпочитаю старый добрый «Роллекс», обязательно платина, механика, круглый белый циферблат, черные римские цифры, секундная стрелка, календарь. И непременно «уотерпруфф».

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

— Масина! Масина! — радостно закричала юродивая Лидуня и захлопала в ладоши.

«Какая машина? Откуда?» — хотела спросить Василиса, но не смогла произнести ни слова. Наверное, Лидуня сквозь живую деревенскую тишину расслышала далекий звук мотора. Василиса ничего не слышала. Ей хотелось просто лежать, не двигаясь. Ей было все равно. Она понимала, что надо заставить себя говорить, это важно. Во-первых, если она не заговорит, то скоро просто сойдет с ума. Во-вторых, никто, кроме нее, не может рассказать, что случилось на территории заброшенного лагеря и где следует искать Гришу, Олю и Сережу.

А может, их уже нашли? Они услышали выстрелы, тихо убежали в лес. Гриша знает эти места. Он вывел всех к дороге. Конечно, они могли также, как Василиса, обжечься, надышаться угарным газом и сейчас лежат в какой-нибудь больнице. Правда, почему нет?

«Потому, — ответила она самой себе, — что за корпусом, в котором они остались, была открытая поляна, а не лес. Они не могли бы убежать так, чтобы их не увидели. И вспыхнуло все слишком быстро. Сначала загорелся дальний корпус, а потом уж уехали бандиты».

* * *
Бандиты уехали, Отто Штраус остался. Она чувствовала вкус пищи, которую он ел. Он употреблял много сырых овощей, особенно капусты и моркови. От этого у него пучило живот, и Василиса морщилась, когда по его кишечнику гуляли вонючие газы. Он лакомился картофельным салатом и тушеной свининой. На десерт — жидкий кофе и теплый яблочный штрудель. Он ел много, набивал свою утробу жирами, белками, углеводами, витаминами, но не толстел. И еще — ему не было вкусно. Он не получал удовольствия от еды. Он вообще ни от чего не получал удовольствия.

Ему, конечно, было приятно безграничное доверие Гиммлера. Он радовался, что Гейни с ним откровенен. Он тревожился, что Гейни действительно могут убить. Но эти два чувства — радость и тревога — соотносились с его душой примерно так, как легкая рябь на поверхности ледяного океана соотносится с мертвым покоем на тысячеметровой глубине.

Он выглядел как здоровый полноценный мужчина, не только в одетом, но и в раздетом виде. Но никаких желаний, никаких инстинктов — ничего. Даже пороков никаких. Полнейшая стерильность. Чтобы не казаться странным, не вызывать подозрений, он иногда встречался с женщинами. Это были медсестры, секретарши. Он ухаживал за ними, спал с ними, знал, как удовлетворить их. Но чувств при этом испытывал не более, чем при посещении уборной.

Он умел легко прекращать отношения, если женщина проявляла признаки некоторой человеческой привязанности к нему или была слишком навязчива. Однажды молоденькая медсестра, очень красивая и бойкая блондинка, с которой он спал, попыталась женить его на себе и заявила, что беременна. Это был единственный случай, когда Отто Штраус рассмеялся. Он знал, что ни одна женщина в мире от него забеременеть не может. Не было у него никаких болезней, приводящих к мужскому бесплодию. Он просто принадлежал к иному биологическому виду. Наверное, все люди были бы такими, если бы размножались почкованием.

Ему никогда не снились сны. Он не помнил детства, юности. Прошлое было для него чем-то вроде сложной трехмерной схемы, без цвета и запаха, с датами, именами, портретами. Имелся портрет его матери, востроносой бровастой дамы. Имелась информация, что она умерла. Был памятник на лютеранском кладбище в Мюнхене. На камне выбито ее имя, тире между двумя датами. Память Отто Штрауса о женщине, которая произвела его на свет, казалась короче этого тире и холодней надгробного камня.

Впрочем, беседуя с людьми, прежде всего с Гейни, он делал умильное лицо, мягко улыбался, слегка прикрывал глаза, если речь заходила о детстве, о родительском доме, о милой матушке, о чернильных пятнах на пальцах и воскресных обедах со свиными ножками.

Единственное живое чувство, которое никогда не покидало его, — зависть. Но завидовал он вовсе не людям. Ни власть, ни деньги его не волновали. С юности он проводил много часов в анатомическом театре медицинского факультета, изучая мертвые тела, как инженер изучает детали разбитой машины, придуманной и созданной гением. Он завидовал гению, Создателю. Как всякий завистник, он радовался, когда находил изъяны и несовершенства. Болезни, уродства человеческой плоти были для него утешением.

«Не такой уж ты и гений, — иногда бормотал он, препарируя очередное тело или разглядывая в микроскоп тонкий срез опухолевых тканей, — ты позволяешь себе слишком много небрежностей и ошибок. Смотри, они дохнут, как мухи, от любой ерунды».

Но гораздо более физических изъянов и болезней радовали его уродства психики, некроз и гниение души, черные вонючие дыры в ткани человеческого сознания. Замечая мертвый отблеск в глазах живого человека, отблеск жестокости, жадности, блудливости, он всякий раз праздновал свою маленькую личную победу.

«Смотри, они дохнут еще при жизни, и ты ничего не можешь изменить».

Когда звучало это бормотание, больше похожее на треск сухих стволов, на вой ветра, на гул металла и далекий рык голодного ночного зверя, Василиса начинала дрожать, тело ее становилось невесомым и вялым, каким-то тряпочным. Сердце прыгало слабо и быстро, как бабочка в сетке, и казалось, вот-вот затихнет, рассыплется легким прахом.

Василиса ясно слышала, как сквозь ее дрожь, сквозь озноб, проступает здоровая мерная пульсация чужого сердца.

Пульс Отто Штрауса никогда не превышал семидесяти ударов в минуту.

* * *
После завтрака Андрей Евгеньевич позвонил Маше и услышал то, что ожидал услышать: «У меня все о'кей, папа». Голос был вполне бодрый.

— А подробней можно? — кашлянув, попросил Григорьев.

— Ты что, ночь не спал? Курил, как паровоз? Кофе пил литрами? — сурово спросила Маша.

Это была ее обычная манера — отвечать вопросом на вопрос.

— Чай, — уточнил Григорьев, стараясь, чтобы голос не звучал так сипло и виновато.

Обсуждать по телефону работу они не могли. Говорили только о погоде и о том, что хорошо бы сейчас отправиться к морю.

— Кстати, Машуня, ты знаешь, кто такой Отто Штраус?

— Австрийского композитора, который писал чудесные вальсы, звали Иоганн, — мигом отреагировала дочь, ничуть не удивившись, — был еще Штраус в Третьем рейхе. Врач, кажется. Эксперименты на заключенных в концлагерях. Гиммлер. Нюрнберг. Это ты к чему?

— Так. Легкая умственная гимнастика. Хочу проверить твои реакции и твою память, чтобы понять, как ты на самом деле себя чувствуешь.

— Папа! — возмущенно простонала Маша. — Я же сказала, я в порядке, не надо меня проверять. Выспись и прекрати столько курить. Ты сипишь, у тебя одышка. Гостиница приличная?

— Вполне. Сине-розовая, в таком приторном модерновом стиле. Интерьеры безобразные, подушки плоские, как блины, но стерильная чистота и отличный душ.

— Как ты питаешься? Ты что-нибудь горячее ешь?

— Вчера ел цыпленка-табака в ресторане. Сегодня обязательно съем супу. И обещаю, что выкурю не больше пяти сигарет за день.

— Ладно. Верю.

Когда они уже попрощались, Маша вдруг выпалила в трубку:

— Папа, погоди! Доктор Штраус. Аргентина. «Артишок» и «Блю берд».

— Что? — удивился Григорьев. — При чем здесь «Артишок»?

— Маленькая умственная гимнастика, — ехидно объяснила Маша, — захочешь продолжить цепочку — звони на мобильный в любое время. Все. Люблю, целую.

Положив трубку, Григорьев закурил и уставился в окно, на глухую бетонную стену двора-колодца. Дочь его, правда, была в полном порядке. И что он так занервничал, когда Кумарин заговорил про нее и про этого майора?

Андрей Евгеньевич не сомневался, они сами разберутся. А может, вообще не встретятся. В самом деле, почему они должны непременно встретиться, если оба понимают, насколько это бесперспективно?

Конечно, Григорьев хотел, чтобы Машка вышла замуж, родила ему внука или внучку, и даже готов был максимально освободить ее от хлопот с младенцем, если это все же произойдет. Из него получился бы отличный дед. Но оттого, что он пока не стал дедом, и неизвестно, станет ли когда-нибудь, Григорьев не чувствовал себя несчастным и обделенным. Верх глупости страдать потому, что может быть еще лучше, чем есть. Сейчас он счастливый отец. И на том спасибо. А когда Кумарин лезет в его личную жизнь, и тем более в жизнь Машки, это неприятно. Не имеет он на это никакого морального права. Никогда Григорьев и Кумарин не были близкими друзьями. Вносить в сложившуюся за десятилетия систему их отношений некую сентиментально семейную нотку не стоит. Слишком фальшивая получается нотка.

Люди Кумарина могут наблюдать за Машей в Москве. Это не хорошо, не плохо. Это их работа. Но совершенно не хочется узнавать от людей Кумарина, как сложатся ее отношения с милицейским майором, который два года назад очень ей нравился и которому нравилась она.

Григорьев понимал, что его тайный старый шеф переводит разговор на семейные темы не потому, что хочет пугать и шантажировать. Просто это ему сейчас интересней, чем все остальное. У него какие-то нелады в собственной семье. Он что-то важное упустил в отношениях с близкими, пока строил свою немыслимую империю, и теперь, к старости, пытается наверстать упущенное, понять, как это складывается у других, что такое быть отцом, дедом.

Всеволод Сергеевич Кумарин устал, размяк. Возможно, ему слишком легко все давалось в последние годы. Он шел по жизни вперед, как нож сквозь масло. Его всемогущество сыграло с ним злую шутку. Ему стало скучно. Или причина в чем-то другом?

— Аргентина, «Артишок», — нараспев повторил Григорьев, стараясь пока не вникать в смысл того, что сказала Маша, — Нюрнберг, «Блю берд».

Он загасил сигарету, включил кондиционер на полную мощь, задвинул шторы. У него было достаточно времени, чтобы выспаться перед вечерней встречей с Рейчем. Он принялся взбивать две плоские подушки.

После войны Аргентина принимала и прятала сотни нацистских преступников. Кому-то удалось дожить в покое и благополучии до конца 80-х. «Артишок» и «Блю-берд». Похоже на кодовые названия каких-то секретных операций и программ ЦРУ. Если Маша поставила это в один ряд с нацистским доктором Штраусом, с Гиммлером, Нюрнбергом и с Аргентиной, то речь, вероятно, идет о послевоенном периоде.

— Машка, ну что ты сделала? Теперь я не смогу уснуть, пока не распутаю твою цепочку, — проворчал Григорьев, ворочаясь с боку на бок.

Он сам приучил дочь к такой умственной гимнастике. Очень полезно составлять цепочки слов по логическим ассоциациям. Эта помогает встряхивать мозги. Но иногда может пригодиться и в работе. Не исключено, что с Аргентиной и «Артишоком» как раз такой случай.

«Ну их к лешему, эти Машкины загадки. Не буду мучиться. Позвоню и спрошу, что она имела в виду», — подумал Григорьев и тут же заснул.

* * *
Звук мотора приближался. Соседский пес залаял хриплым басом. Во дворе, прямо под окном, закричал петух. Василиса вздохнула с облегчением, вспомнив, что всякая потусторонняя нечисть исчезает при петушином крике. Отто Штраус — тварь дисциплинированная. Он обязан исчезнуть, когда кричит петух и светит солнце.

Василиса выглянула в окно. Сквозь забор было видно, что у калитки остановился милицейский «Газик». В сенях что-то грохнуло и разбилось. В комнату влетела юродивая Лидуня. Ее маленькое, сморщенное лицо было мокрым и бледным. Она скалила беззубый рот, таращила глаза и что-то быстро, непонятно бормотала. Подлетев к Василисе, больно схватила ее за руку.

— Пятя! Пятя! — повторяла юродивая и пыталась стянуть ее с кровати, — пахой, зёй, пятя!

Лидуня дрожала, корчила рожи, смешные и ужасные, и все тянула, тянула вниз, на пол. Василиса поняла, что юродивая уговаривает ее спрятаться под кровать, что милиционер, который выпрыгнул из машины и пытается открыть калитку, «плохой, злой».

Калитка была заперта изнутри на щеколду. Сквозь щели забора Василиса видела плечо в летней форменной рубашке с погоном, часть лица. Милиционер никакие мог протиснуть руку между досками. Вероятно, он поцарапался или всадил занозу, громко выругался, выдернул руку. Поняв, что самостоятельно он калитку не откроет, закричал:

— Эй, дома есть кто-нибудь?

Лидуня на миг застыла и прижала палец к губам. В глазах ее сверкала и переливалась паника. Василиса открыла рот. Она была уверена, что вот сейчас заговорит, успокоит юродивую, ответит милиционеру. Но звук опять застрял в горле. Милиционер, между тем, не дождавшись ответа, вернулся к машине и принялся громко сигналить.

«Почему он один? — вдруг подумала Василиса. — Дурочка помчалась встречать машину, потом быстро вернулась, заперла калитку. Господи, да что же происходит?»

Лидуня плакала и уговаривала спрятаться под кровать. В наборе невнятных слов появилось новое: «лезие».

Милиционер перестал сигналить, вернулся к калитке и несколько раз пнул ногой. Конечно, ему стало обидно, что он, такой здоровенный, в форме, в полном своем праве, не может справиться с простой щеколдой. Следовало встать, доковылять до калитки, открыть. Но нет сил. Каждый шаг причинял острую боль. Скоро должна вернуться хозяйка, и все разъяснится.

Очередной удар сбил щеколду. Калитка распахнулась. Лидуня перестала плакать, застыла у кровати, не отпуская Василисиного запястья. В сенях послышался треск разбитого стекла. Милиционер наступил на осколки, опять выругался и крикнул:

— Хозяева! Дома есть кто?

Через минуту, не дожидаясь ответа, он вошел в комнату.

Он был молодой, высокий, широкоплечий. Грубое, блестящее от пота лицо. Кроме пистолетной кобуры у него был небольшой автомат. Он не снял фуражку, глаз его Василиса не видела, но сразу почувствовала неприятный тяжелый взгляд.

— Лезие, уходи! — громко произнесла Лидуня.

Он не то чтобы вздрогнул, но напрягся.

— Уходи, Лезие, — повторила Лидуня, — Вася пиедет, тебя побьет!

Милиционер сделал вид, что не слышит, не понимает лепета юродивой.

— Грачева Василиса Игоревна, — отчеканил он, скорее утвердительно, чем вопросительно.

Василиса радостно закивала и даже сумела улыбнуться.

— Поедешь со мной, — милиционер шагнул к кровати, — до машины сама дойдешь, или помочь?

Василиса хотела сказать, что надо все-таки дождаться хозяйку, которая пошла вызвать «скорую» и вот-вот должна вернуться. Но опять не получилось ни звука. Зато Лидуня продолжала твердить, как заклинание:

— Лезие, уходи!

Он нервничал. Даже сквозь толстые слои своих смутных и болезненных переживаний Василиса сумела заметить, как он, этот здоровенный, вооруженный до зубов мент, искрит и дергается от ненормального напряжения, как ходят у него желваки под скулами, как движется выпуклый кадык над мокрым воротом рубашки.

— Грачева Василиса Игоревна, — повторил он. Она опять кивнула, уже механически, без всякой улыбки.

— Ну давай, поехали. Где твои вещи? — Он обшарил глазами комнату, сделал еще шаг к кровати, и тут Лидуня завопила. Голос у нее оказался на удивление мощным и высоким. Она все не отпускала руку Василисы, но слегка переместилась и стояла теперь между нею и милиционером.

— А-а! На помось! Лезие! Уйди атюдя! Пасель вон!

От крика закладывало уши. Лицо милиционера стало багровым. Мгновенным ударом он сбил юродивую с ног. Она держалась за Василису так крепко, что, падая, содрала бинт с ее руки.

Милиционера прорвало, он разразился матерной бранью. Василиса чуть не потеряла сознание. Бинт успел прилипнуть, и, когда он содрался, кисть обварило болью. Перед глазами завертелись огненные колеса.

— Ты заткнешься или нет? — милиционер пнул Лидуню ногой, отшвырнул к печке, но она вскочила удивительно проворно, и в руке у нее оказалась кочерга.

Василиса чувствовала себя беспомощной, как привидение. Она боялась милиционера, жалела юродивую, не могла понять, что происходит. Только видела, как толстые пальцы расстегивают кобуру. Сцена показалась до ужаса знакомой. Сейчас милиционер выстрелит в юродивую, так же, как Отто Штраус выстрелил в мальчика в инвалидной коляске. Только группенфюрер был значительно спокойней, отдавал себе отчет в том, что делает. А милиционер псих. Может, это тоже галлюцинация? Один кошмар сменился другим, более современным и обыденным. Ведь только в страшных снах так бывает: хочешь закричать, а звука нет, хочешь побежать, а ноги не слушаются. Единственное, что она могла сделать — вытянуть вперед, прямо ему в лицо, свою правую руку, как бы защищаясь и защищая юродивую. Рука без повязки выглядела мерзко и убедительно. Василисе самой было противно на нее смотреть.

«Эй, мент, опомнись! Погляди, кто перед тобой. Неужели ты выстрелишь в несчастную юродивую, а потом в меня, поскольку я, хоть и немой, но свидетель? Кстати, все равно останутся свидетели. Пули из твоего пистолета. Ты должен это знать. Даже я понимаю такие вещи, а ты, между прочим, мент. Ты же не группенфюрер из моих потусторонних кошмаров. Ты обычный российский мент. И мы не в Третьем рейхе, где можно убивать сколько угодно, абсолютно безнаказанно. Тебя посадят, мент. Подумай об этом».

Рука дрожала. Милиционер смотрел на нее стеклянными глазами. Василисе на миг показалось, что он услышал ее горячий внутренний монолог. Но нет. Он уже вытащил свою пушку. Глаза у него были такие, что, вероятно, если бы Василиса произнесла все вслух, он бы не услышал. Лидуня совсем не боялась пистолета. Она замахнулась кочергой. Милиционер щелкнул предохранителем. Но глаза его все никак не отлипали от дрожащей, распухшей, безобразной руки Василисы. Он не смотрел на юродивую. Он смотрел на перстень.

Лидуня, с кочергой наперевес, метнулась вправо, чтобы удобней было врезать ему по башке, и, возможно, она бы успела, но в этот момент в сенях послышались шаги и голоса.

— Ой, батюшки, это кто ж мой квасок опрокинул?

— Да, жаль, хороший был квас…

В комнату вошла хозяйка, а вместе с ней толстый участковый Поликарпыч.

* * *
Магазин антикварных и магических мелочей на Вагнер-штрассе оказался закрыт. Плотные жалюзи опущены, дверь заперта на сложные замки. В углу двери мигал красный огонек сигнализации.

— Ну, здравствуйте! — проворчал Григорьев. — Мы же договорились.

Он набрал номер мобильного Рейча. Телефон был выключен. Набрал домашний. Там с ним поговорил автоответчик томным голосом Рики. Андрей Евгеньевич не стал ждать сигнала и оставлять сообщение. Несколько минут постоял у закрытой двери, посмотрел на часы, огляделся.

Это был тот самый туристический район Захсенхаузен, где Григорьев хотел погулять в первый свой день во Франкфурте. От маленькой улицы Вагнера до знаменитой Набережной Музеев минут десять ходьбы. Музеи, конечно, уже закрыты. Но можно просто побродить в одиночестве, помолчать и поглазеть на город, в котором раньше никогда не бывал.

Туристический район сохранил черты старой Европы, по которой Григорьев так соскучился в Нью-Йорке. После 45-го от Франкфурта мало что осталось, но уцелевшие обломки были бережно восстановлены. Розовые, бежевые, черно-белые фасады, серая чешуя крыш, почти отвесных, и в них выпуклые глаза-окна под квадратными шиферными веками. На первых этажах художественные галереи, бутики авторской одежды, мебели, украшений, очень стильные, вылизанные, продуманные до мелочей. Маленькие приветливые ресторанчики, французские, итальянские, японские, уютные немецкие пивнушки и таверны с интерьерами XVII века. Там тридцать сортов пива, жареную колбасу измеряют метрами, и тарелки размером с мельничные колеса.

— Подожду пять минут и пойду к набережной, — решил Григорьев, — он все равно никуда не денется. Может, до сих пор отсыпается после вчерашней ночи. Странно, что он выключил телефон и сам не звонит.

Прямо напротив магазина Рейча сияла витрина лавки серебряных украшений. Григорьев перешел узкую улицу. Ему захотелось купить что-нибудь для Маши. Он присмотрел комплект, кольцо и сережки с маленькими яркими аметистами, и уже хотел зайти, но тут услышал сзади знакомый голос:

— Вы кому же, интересно, выбираете подарок? Григорьев вздрогнул. Рейч подошел совсем близко, стоял у него за спиной и смотрел на витрину.

— Простите, Андрей, я опоздал. День получился сумасшедший, пришлось срочно решать свои банковские проблемы, потом мы с Рики делали небольшой шопинг. Чемоданы, всякие дорожные мелочи. Рики обожает ходить по магазинам. Так кому же вы собираетесь купить серебряные украшения? Кстати, — он перешел на шепот, — сюда заглядывать не советую. Хозяин болтун, хитрюга, умеет заморочить голову. Купите дорого какую-нибудь дрянь, потом будете жалеть. Серебро очень низкого качества, без титановых добавок, начнет темнеть, пачкать кожу, и вообще, большинство вещей сделано грубо, безвкусно.

— Генрих, что с вами? — тихо спросил Григорьев, вглядываясь в его бледное лицо.

Глаза лихорадочно блестели. Зрачки были расширены. Он говорил и без конца облизывал сухие воспаленные губы. Вопроса он как будто не услышал.

— Андрей, что же мы стоим? Он вас уже заметил, сейчас выйдет, пристанет, не отвяжетесь! Пойдемте ко мне. Я должен вам кое-что показать.

Хозяин ювелирной лавки действительно кивал и улыбался за стеклом, вылезая из-за прилавка. Рейч приветливо помахал ему рукой и потянул Григорьева к дверям своего магазина.

— Ну, рассказывайте! Сколько ей лет? Какая она? Блондинка? Брюнетка? Кто по гороскопу?

— Генрих, вы покупали чемоданы, — перебил его Григорьев. — Вы собираетесь куда-то ехать?

— Я обещал Рики съездить в Ниццу. Хочется на теплое море. А вы? С кем бы вы поехали на море, Андрей?

— Не знаю.

— Знаете, Андрей, конечно, знаете. Просто вы скрытный человек. Ладно, в конце концов, это не мое дело. Но если вы желаете купить подарок даме, то лучше вам сделать это у меня, чем в лавке напротив. Мои вещички полны внутреннего смысла. Они умеют говорить, они дышат, чувствуют и сами выбирают своих владельцев.

Они вошли в магазин. Рейч тут же запер дверь. Григорьев огляделся. Маленький торговый зал ничем не отличался от обычной антикварной лавки. Застекленные полки с множеством интересных старинных безделушек. Фарфор, бронза, серебро, бисерные кошельки, парчовые и гобеленовые сумочки, кожаные планшеты и портфели, ременные пряжки, чернильные приборы из янтаря и малахита, погоны, ордена на подушках. В углу большие картонные коробки с дешевым старьем, для небогатых чудаков. Изношенные рваные мундиры, наборы пуговиц, дырявые фляги, портсигары без крышек. На широком открытом прилавке телефоны, граммофоны, старые пластинки в высоких деревянных лотках, книги, подшивки журналов, открытки, плакаты.

Хозяин не афишировал, что его товары имеют прямое или косвенное отношение к нацизму. Свастики, черепа, двойная молния СС — все это присутствовало на вещах, спрятанных в следующей комнате, куда мог зайти далеко не каждый покупатель. Там же продавались современные штуки с нацисткой символикой и была пара витрин, посвященных черной магии, астрологии, религии Вуду.

— Здесь все барахло, мелочи, — сказал Рейч, проводя своего гостя через первые две комнаты, — можете даже не смотреть. Осторожно, ступенька! Первый мой торговый зал для случайных туристов. Второй для тех, кто считает себя знатоками. Цены разнятся примерно в пять раз. Вот, например, пепельница с тремя обезьянами. Первая мартышка зажала лапками глаза, вторая уши, третья — рот. Все три очень симпатичные. Материал — бронза. Работа довольно тонкая. Аллегория грубовата: не вижу, не слышу, молчу. В первом торговом зале эта пепельница стоит не больше двадцати евро. Но я могу поставить ее во второй, и у меня есть шанс продать ее за сто евро. Точно такая штука стояла на письменном столе Гитлера. Понимаете, о чем я?

Григорьев молча пожал плечами.

— Посетители второго зала платят за символ, за миф, — Рейч тихо захихикал, — в конечном счете они платят за собственную глупость. Мне, как торговцу, грех не воспользоваться этим. Нет, я не мошенник. Все честно. Семьдесят процентов того, что вы видите здесь, во втором зале, поздние копии. Я не скрываю этого. На каждом товаре есть бирка с информацией. Видите, вот штампик: «копия».

Рейч ткнул пальцем в витрину. На длинной бархатной подушке лежала дюжина маленьких золотых значков. Наружный кружок — колосья. Внутри черная свастика.

— Это партийные значки НСДАП, — пояснил Рейч, — из двенадцати только два настоящие. Кому они принадлежали, я так и не выяснил. Да это и не важно. Они лежат себе, ожидая новых владельцев. И знаете, что самое интересное? Многие предпочитают копии не из-за цены. Даже у идиотов, приходящих ко мне во второй зал, работает инстинкт самосохранения. Им страшно купить подлинник, поскольку каждый подлинник — маленький холодный свидетель череды реальных кошмаров и трагедий. Покупая подделку, они прикасаются к жгучей тайне как бы сквозь перчатку. Обычно с такими покупателями у меня нет дальнейших контактов. Меня интересуют те, кто выбирает подлинники. Когда они уходят с покупкой, я стараюсь не упускать их из поля зрения.

Они миновали оба зала и спустились в подвал. Рейч был возбужден. Болтал без умолку, потирал руки, облизывал губы. Григорьев подумал, что старик просто пьян, но спиртным от него пахло.

— Садитесь. Сейчас я покажу вам, что я припас для вашей прекрасной дамы. Вы так и не сказали, кто она, но я догадываюсь, — он подмигнул.

В подвале стояли удобные кожаные кресла, журнальный столик. Две стены были закрыты плотными шторами. Рейч дернул какой-то рычаг, одна из штор поехала в сторону, обнажив ряды ящиков-сейфов, как в камере хранения. Григорьев опустился в кресло. Щелкнул замок. Один из ящиков выдвинулся. Рейч несколько минут молча копался в нем, затем закрыл, запер и повернулся. На ладони у него лежал синий бархатный футляр с золотой пряжкой.

— Женщина, для которой вы хотели выбрать подарок, — промурлыкал он сладким голосом Рики, — шатенка, пухленькая, прелестная, немного рассеянная. Ей около тридцати. У нее большие голубые глаза. Или зеленые? О, нет, карие! Она худенькая брюнетка. Ладно, не важно. Главное, чтобы у нее были тонкие чуткие пальцы и хотя бы капля воображения. Знаете, если нет ни капли воображения — беда! Скучно жить в мире материальном и конкретном, как канцелярия, пресном, как вареный лук, плоском, как цинковый стол в морге. Иногда помогает марихуана. Всего несколько затяжек — и можно отправиться в сказочное путешествие. Вы пробовали? Очень рекомендую. Кстати, большинство злодейств в истории совершали люди, лишенные воображения. Без него невозможно представить, что другому тоже больно. Знаете, что прежде всего пытались искоренить воспитатели в инкубаторе, где я провел детство? Воображение. Фантазию. Способность видеть мир не плоским и черно-белым, а объемным и цветным.

— Генрих, сядьте, успокойтесь. Наркотики в нашем возрасте — штука опасная, — перебил Григорьев, так и не дождавшись паузы в бурном монологе.

На этот раз Рейч услышал его, замолчал, замер.

— Не опаснее, чем сама жизнь, — произнес он уже другим голосом, вполне спокойным. — Расскажите, как выглядит ваша дочь. Вы ведь ей присматривали подарок у витрины ювелирной лавки? Если бы у меня была дочь, я бы обязательно покупал ей украшения, но не серебряные. Золотые, с настоящими камушками. Вот такие, например.

Он раскрыл футляр и протянул его Григорьеву.

Там лежало колечко с небольшим овальным бриллиантом, простое, строгое.

— Нравится? — спросил Рейч.

— Красиво, — равнодушно кивнул Григорьев.

— Камень удивительно высокой чистоты. Смотрите, как сверкает. Вы ведь приехали ко мне за информацией, которая стоит денег, верно?

— Да, я приехал за информацией, — Григорьев тяжело вздохнул.

— Готов продать вам все, что мне известно. А лучше сразу купите мою голову. Представляете, какая куча шпионской информации оптом, — он постучал себя по лбу костяшками пальцев, — купите голову, там много дерьма, но есть кое-что интересное. — Рейч широко улыбнулся и заговорил наконец своим нормальным голосом. — Но в придачу возьмите это колечко. Хорошо?

— Зачем? — спросил Григорьев.

— Я хочу, чтобы его носила ваша дочь. Посмотрите на него внимательно, можете взять в руку. Ну, не бойтесь! Вы же не верите, что вещи умеют разговаривать. Вы нормальный, прагматичный, трезвомыслящий человек. Все, что я говорю сейчас, кажется вам полнейшим бредом. Да, мы с Рики покурили марихуаны, и еще была какая-то травка в вермуте. Я немного не в себе. Зато мне хорошо. Я расслабился. Ну что же вы, Андрей? Возьмите его, просто полюбуйтесь, как чудесно играет камень.

Григорьев вытащил кольцо из футляра, повертел, положил на место.

— Не обожглись? — спросил Рейч с детской хитренькой улыбкой. — Скажите, у вас нет привычки таскать с собой в бумажнике фотографии членов семьи? Нет? Жаль. Ну ладно. Вчера мы остановились на осколке, который был извлечен из селезенки Гейдриха после покушения. Не бойтесь, я не стану показывать вам эту гадость и не заставлю брать в руки. Гейдрих мертв, вот уже шестьдесят лет как абсолютно мертв. Он был материалистом, отрицал бессмертие души и получил то, во что верил. Мрак. Небытие. С Борманом та же история. Побрякушки, принадлежавшие им и таким, как они, молчат. А вот все, что принадлежало Гитлеру, Гиммлеру, Геббельсу, до сих пор говорит, дышит и ждет новых владельцев. Перстень Отто Штрауса был самым живым и красноречивым экспонатом моей коллекции.

— И он обрел своего нового владельца, — напряженно улыбнулся Григорьев.

— Да. За ним пришел Владимир Приз.

— Поэтому вы решили, что этот актер — будущий русский фюрер и над Россией нависла угроза нацизма?

Рейч ничего не ответил. Глаза его стали спокойными и осмысленными. Возбуждение, вызванное марихуаной, прошло. Он смотрел на Григорьева грустно, даже с некоторой жалостью. В подвале тихо гудел кондиционер. Блестели никелевые замочки сейфов. Маленький овальный бриллиант постреливал иголочками радужных лучей.

— Неужели вы не понимаете, Андрей, — устало вздохнул Рейч, — дело не в кольцах и пуговицах. Я пытаюсь объяснить вам то, что не имеет объяснений. Я забредаю сам и веду вас туда, где привычная логика слепнет, глохнет и не находит слов. Там работают совсем иные причинно-следственные связи. Были нацисты выродками, маньяками или обычными людьми, которые при иных обстоятельствах прожили бы свои жизни как нормальные добропорядочные граждане? Был Адольф Гитлер гением зла или обаятельной марионеткой в руках других гениев, которые остались в тени, или он вообще не являлся самостоятельной личностью, не имел собственной воли и судьбы, а стал плодом коллективной шизофрении? Мы никогда не сможем ответить на эти вопросы. Мы будем бесконечно спорить, выстраивать умственные конструкции, которые рушатся, как карточные домики. На этом пути нас ждут только тупики. Но других путей мы не знаем. Мы не желаем понять, что в первой половине двадцатого века в сердце Европы среди людей стали жить и активно действовать существа с иной биологической структурой. К власти в Германии пришли звери, не животные, а именно звери, в апокалипсическом смысле этого слова. Аналогов в истории человечества не найти.

— Так уж и не найти? — сказал Григорьев. — Древние царства с их кровавым язычеством, рабством и запредельной жестокостью. Культура инков и майя. Египет, Римская империя. Крестовые походы и инквизиция. Россия в двадцатом веке, от семнадцатого до пятьдесят третьего.

— Нет, все не то, — Рейч помотал головой, — жестокости, садизма, глумления в истории много. Но враги в жертвы в сознании самых жутких чудовищ все равно оставались людьми и не становились номерами. Истребление сотен тысяч людей случалось не раз, но никогда оно не превращалось в бюрократическую рутину, в заводской конвейер, не сопровождалось аккуратной бухгалтерией. Африканские племена поедали тела своих жертв, но не варили из них мыло и не вели учет этому мылу в конторских книгах. Американские индейцы использовали скальпы поверженных врагов как ритуальные символы, но не набивали ими матрасы.

— Генрих, вы противоречите самому себе, — сказал Григорьев, — вы говорите о мистическом начале, о чем-то запредельном, а в качестве аргумента приводите примеры грубейшего прагматизма, коммерческого расчета, примитивной потребности из всего извлечь пользу и выгоду.

— Правильно! — Рейч так обрадовался, что даже хлопнул в ладоши. — Вот вы сами все и сформулировали, Андрей. Оккультная грань нацизма была и остается самой заманчивой его гранью. Она до сих пор прельщает амбициозных неудачников, нравственных калек, лишенных живого воображения. В этом ее главная функция — прельщать обиженных и бездарных. Таинства «Черного ордена», теория космического льда и четырех лун, теория единства земли и крови — это сладкая облатка, без которой человеческое сознание не способно принять и усвоить законы небытия. Вся дребедень, собранная здесь, в моем подвале, все эти перстни, значки, вставные челюсти, сумки из человеческой кожи, вечные перья, ритуальные принадлежности, все, что связано с оккультизмом и черной магией, — фрагменты языка, на котором преисподняя говорит с человеком. Это бубенчики и стеклянные бусы для доверчивых дикарей. Но их меняют не на золото, а на бессмертные души. Всегда найдутся желающие продать и купить. Оптом дешевле и удобней, чем в розницу. Элементарный закон бизнеса. Нацизм — это всего лишь торг. Коммерческие отношения. Но не между людьми, а между жизнью и смертью.

— Красиво сказано, — кивнул Григорьев.

— Нет! — Рейч вскочил, всплеснул руками и опять сел. — Ничего в этом нет красивого. Это уродливо, безобразно. Это страшно потому, что торг продолжается! Преисподняя могла бы заткнуться и оставить нас в покое после сорок пятого, после Нюрнберга. Был шанс немного отдышаться от этого смрада, но мы пренебрегли своим шансом. Не в том дело, что несколько тысяч нацистских преступников избежали суда, рассеялись по миру. Это плохо, но не смертельно. Смертельно другое. Во время Нюрнбергского процесса в руки ЦРУ и НКВД попало огромное количество документов. Около шестнадцати тысяч страниц машинописных текстов. Это были подробные отчеты об экспериментах, которые проводились над заключенными в Дахау и Освенциме. Длились судебные заседания. Звучали с трибун пламенные речи. Разрабатывался специальный закон о запрете использования в науке и на практике результатов опытов, которые проводились на узниках концлагерей. А сотрудники спецслужбдержав-победителей, люди разумные, прагматичные, под шумок изъяли это из общего набора документов обвинения, засекретили, вывезли к себе, чтобы изучать и использовать в своей работе. Понимаете, рационально использовать, как трупы для мыла и волосы для матрасов.

— Погодите, Генрих, но это были всего лишь трофеи. Из Германии вывозились тонны архивов, научной документации, целые лаборатории, вместе с оборудованием и учеными, — сказал Григорьев, — ну да, спецслужбы вывезли и медицинские архивы концлагерей засекретили. Вполне понятно. Изучали. Тоже понятно. Почему вы думаете, что они это использовали?

— Я не думаю. Я знаю, — Рейч рубанул ребром ладони воздух. — Они продолжали экспериментировать на людях. Сначала это были уголовники, приговоренные к смертной казни. Потом проститутки и нелегальные эмигранты. Но все казалось мало. В ход пошли так называемые добровольцы, молодые офицеры, которым говорили, что это необходимо для великой цели защиты демократии и совсем не вредно для здоровья. Студенты, которым просто платили за это деньги и не считали нужным объяснить возможные последствия. Сотрудники, подозревавшиеся в предательстве, — чтобы развязывать им языки и не возиться долго. В общем, люди. Тысячи, десятки тысяч людей. А руководил всем этим наш с вами знакомый. Ну, угадайте, кто?

— Доктор Отто Штраус?

— Совершенно верно. Вы что-нибудь слушали о сверхсекретных программах, которые проводились в ЦРУ с конца сороковых под личным контролем Аллена Даллеса? Их кодовыми названиями были «Артишок» и «Блю-берд».

— Откуда вы знаете, что Отто Штраус после войны работал на ЦРУ? — спросил Григорьев.

— От него самого.

Григорьев закрыл глаза и почувствовал странную усталость. Голова кружилась, колени дрожали, словно он только что прошел пешком без остановки сотню километров или его долго крутили в центрифуге.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Следующим номером сегодняшней программы у Вовы Приза было ток-шоу. Оно шло в прямом эфире, ранним вечером, до новостей, и имело чрезвычайно высокий рейтинг. Обсуждалась родная для него тема: нужна ли России твердая рука? С ним вместе выступал старый вялый хрыч Женька Рязанцев, и было бы глупо упустить возможность лишний раз покрасоваться перед широкой аудиторией на таком выигрышном фоне. Хотя по большому счету именно сегодня ток-шоу совсем некстати. Во-первых, жарко. В такую жару студии в «Останкино» к вечеру раскаляются до температуры сауны. Течет грим, плавятся мозги. Но главное, сегодня надо окончательно решить вопрос с этой несчастной потеряшкой. Дело не в том, что она — свидетель. Какой она свидетель, если ничего не видела, не может говорить? Дело в перстне. Только она могла его подобрать. Больше никто.

Шаман почти не сомневался, что нашел бы его в песке на пляже, если бы он там лежал. Река — не море, волн нет.

Он бы лежал себе спокойно и ждал Шамана. Но его не оказалось. Значит, подобрала Василиса Грачева. Брать чужое нехорошо. А Лезвие до сих пор не звонит и отключил мобильник.

Журналистка со своей командой наконец выкатилась.

До поездки в «Останкино» осталось полтора часа. Следовало хоть немного отдохнуть, подремать, потом принять душ. Шама сильно потел, никакие дезодоранты не помогали. В жару приходилось мыться и менять белье три раза в сутки, особенно если предстояло публичное мероприятие. В комнате отдыха в «Останкино», перед ток-шоу, будет полно народу, и все знаменитости. Ее величество Тусовка вполне терпимо, и даже одобрительно, относится к невежеству, к наглости, хамству, к мату, к болезненной сексуальной озабоченности. Ты можешь себе позволить все.

Но у тебя при этом должны быть безупречные зубы, чистые уши и ногти, и ни в коем случае, ни при каких обстоятельствах нельзя допустить, чтобы пахло от ног. А у Шамана пахло. Сам он запаха не чувствовал, но еще в институте пожилая преподавательница сценречи однажды прошептала ему, слегка поморщившись: «Володя, вы уж, ради Бога, простите меня, но вам надо чаще менять носки». Он дико возмутился, обиделся, возненавидел старуху и гадил ей по мелочи при всяком удобном случае. Но тем не менее стал чаще мыться и носки менял ежедневно. Спать не хотелось, несмотря на бессонную ночь. Слишком был возбужден и раздражен. Он с трудом переносил даже совсем короткие периоды бездействия и одиночества. Оставалось принять душ и перекусить. Но жаль смывать такой удачный грим, к тому же аппетит пропал совершенно. Так, ничего не делая, ни о чем не думая, бормоча под нос песню про лютики-цветочки, он просидел в кресле, положив ноги на журнальный стол, в тупом оцепенении, минут двадцать, пока не позвонили в домофон. На экране он увидел искаженную физиономию Лезвия и еще до всяких объяснений понял, что его ближайший друг и помощник упустил кисловскую потеряшку.

Он был в форме, красный, с опухшими блестящими глазами. От него пахло перегаром.

— Что я мог сделать, блин?! Там оказалась эта дура слабоумная, Лидуня. Помнишь ее? Ну вот. Она меня тоже помнит!

— Надо же, еще жива, — Шаман покачал головой. — Погоди, ты что, слабоумной испугался?

— Я не испугался, блин! Я растерялся, занервничал. Я же в Кисловке сто лет не бывал. А что бы ты делал на моем месте? Не стрелять же в нее, на хрен! Она орала на всю деревню, схватила кочергу.

— Ой, какой ужас.

— Ты зря смеешься, Шама. Она вполне могла меня покалечить, метила, сучка, прямо по башке. Как с цепи сорвалась.

— Сколько ты выпил, Лезвие?

— Грамм сто, не больше.

— До или после?

— То есть? — Лезвие заморгал.

— Ты пил по дороге в Кисловку, для храбрости, или на обратном пути, чтобы расслабиться?

— Слушай, Шама, я тебе что, пацан зеленый? Это мое дело, понял? — Лезвие попытался разозлиться, но не получилось. Он громко рыгнул, выругался, лицо его залилось бурой краской. — Ну, хлебнул малость, только что, у тебя в лифте, — он достал из кармана стальную плоскую фляжку и протянул Шаману: — Хочешь? Это коньяк.

Шаман ничего не ответил, продолжал смотреть на Лезвие, холодно и насмешливо.

— Нет, ну а что, в натуре, я мог сделать? — проворчал Лезвие. — К тому же, знаешь, чей это дом? Васьки Кузина!

— Его убили в Чечне семь лет назад, — мягко заметил Шаман.

— Ну и что? Фельдшерица, которая подобрала эту Грачеву Василису, она Васькина мать. Она меня тоже вспомнила, понимаешь ты или нет?

— Понимаю. Страшное дело. Тебя вспомнили две деревенские тетки, одна из которых слабоумная.

— Шама, ты хорошо живешь, в натуре, — Лезвие бросил фляжку на журнальный стол, плюхнулся в кресло, закурил. Руки его тряслись, но взгляд слегка прояснился. — Мы же ее изнасиловали тогда, эту Лидуню, помнишь? И чуть не убили. А Васька Кузин ее потом нашел в лесу, полумертвую, дотащил до медпункта, там его мать работала, и до сих пор работает.

— Ты что-то путаешь, Лезвие. Пить надо меньше. Юродивую Лидуню пятнадцать лет назад изнасиловали и чуть не убили какие-то подонки, у них лица были закрыты черными капроновыми чулками. Один чулок юродивая содрала и сжимала в кулаке. Следствие этот факт установило со слов потерпевшей, хотя она и была признана недееспособной. Их так и не нашли, этих мерзавцев. Теперь уже не найдут.

— Колготки, — пробормотал Лезвие, — это твоя была идея. Ты стащил две пары черных колготок у своей матери, мы их разрезали и надели на головы. Но с меня Лидуня эту дрянь содрала и видела мое лицо, и сказала об этом Ваське Кузину, пока он ее тащил. Ты что, не помнишь, как мы с ним дрались на кладбище?

— Ага. Он тебя хорошо тогда отлупил. Главное, подстерег тебя одного, когда нас рядом не было. Но ты молодец, молчал, как партизан. Ладно, хватит. У меня скоро прямой эфир. Что там с Грачевой? Давай быстро и по порядку.

— Ну, я вошел, короче. Хозяйки не было. Я сразу понял, это она. Назвал фамилию, имя отчество. Она закивала.

— Как она выглядит?

— Сопля, малолетка, глаза сумасшедшие. На вид лет четырнадцать. Патлы длинные, черные. Тощая, руки, ноги в бинтах.

— И что, правда не может говорить?

— Даже не мычит. Но все слышит. Я сразу спрашиваю: «Грачева Василиса Игоревна?» Кивает. Понимаешь, если бы не эта сучка слабоумная, я бы все быстренько сделал, как мы решили. Но на меня хрен знает что нашло. В общем, пока я там с ними валандался, явилась хозяйка, да не одна, вместе с участковым Поликарпычем. Ему, оказывается, телефонограмма пришла с ориентировкой на четырех подростков москвичей, вот он и допер, что потеряшку ищут. А Кузина уже «скорую» вызвала. Ну не мог же я их там всех четверых из автомата!

— Не мог, — кивнул Шаман, — конечно, не мог. Ты сказал им, как зовут девку?

— Нет. Я ж понимаю, она молчит из-за стресса. Она, в принципе, не глухонемая. Чем быстрей ее найдут родные, тем быстрей она заговорит. Вот пусть подольше ищут.

— Молодец. Умница. А Лидуня? Она ведь слышала, как ты произнес фамилию и имя. У нее, как выяснилось, хорошая память. Впрочем, ладно, тут ничего не поделаешь. Дальше.

— Ну, дальше стали ждать «скорую». Они в доме, я на улице, в машине.

— А что так? Выгнали? — Шаман удивленно поднял брови.

— Нет! Чаем напоили с вареньем! Там, главное, вся комната в Васькиных фотографиях. Пялится со стен, сволочь, как живой! К тому же хозяйка стала базлать: «Что б ноги твоей здесь не было, вон отсюда!» Стыдить меня стала, как сопливого пацана. А тут еще Поликарпыч… Он ведь меня отмазывал несколько раз, я вроде как ему обязан, и ссориться с ним мне не резон, блин. Они же застали меня с пушкой в руке, понимаешь?

— Понимаю, понимаю, только не ори. Ты хотя бы узнал, в какую ее повезли больницу?

— В Шестую городскую.

— Про перстень мой ты, конечно, ничего не выяснил? Прошмонать тебе ее не удалось, юродивая помешала, — Шаман по детской привычке всосал нижнюю губу и стал похож на кролика.

— А не надо было шмонать, — тихо и серьезно произнес Лезвие, — перстень у нее на пальце.

— Ты же сказал, руки забинтованы? — голос Шамы стал странно высоким, он сам не заметил, как начал ковырять ногтем маленькую выпуклую родинку под подбородком.

— Бинт размотался на правой руке. Я увидел перстень, на среднем пальце.

Родинку под подбородком Шаман расковырял до крови и не заметил этого. Душ так и не принял, носки не поменял.

* * *
— Андрей, вам нехорошо?

Григорьев открыл глаза, увидел Рейча и понял, что отключился на какое-то время. Как это произошло, почему и сколько продолжалось, неизвестно. Он сидел в удобном кожаном кресле, в подвале магазина Рейча. Тихо гудел кондиционер. Было холодно.

— Не пугайтесь, — улыбнулся Рейч, — здесь многие теряют сознание.

— Почему?

— В этом доме располагалось отделение гестапо. В подвале, вот именно здесь, где мы сейчас сидим, были камеры. Не могу сказать, что каждый день кого-то пытали, избивали, но случалось. Здесь стены пропитаны ужасом, болью, предательством. Если провести здесь ночь, можно услышать крики, стоны, очень тихие, далекие, но такие жалобные, что сердце разрывается. Собственно, сам подвал — тоже экспонат моей коллекции. Могу сварить кофе.

— Нет. Спасибо.

Григорьев взглянул на часы. Рейч перехватил его взгляд.

— Вы устали?

— Хочу понять, сколько времени был в отключке.

— Всего пару минут, не больше. Еще раз повторяю вам, ничего страшного. Наоборот, такая реакция говорит о том, что вы живой человек, не робот, не инопланетянин. Вот ваш соотечественник Владимир Приз чувствовал себя здесь великолепно, как дома.

— А вы? Как вы себя чувствуете здесь, Генрих? Вообще, зачем вам все это?

— У каждого свое хобби. Сейчас модно быть чудаком. Я с раннего детства чудак и фантазер. Знаете, когда мне было шесть лет, я решил, что Генрих Гиммлер мой отец. Я узнал, что у детей бывают отцы и матери. То есть не узнал, а осознал и стал думать — кто же меня произвел на свет. Простая детская логика. Генрихом меня назвали в честь Гиммлера. Значит, он мой отец. А на роль матери я выбрал легендарную летчицу, первую женщину-испытателя Люфтваффе Ганну Рейч. Мне дали ее фамилию. Это было принято — называть детей, таких, как я, в честь героев Рейха. Далее, я выдумывал разные легенды, почему они, мои родители, не могут признаться, что я их сын, и забрать меня. Я сочинял сказки и этим спасался в кошмарном быту инкубатора. Портрет Гиммлера висел в нашей спальне. Засыпая, я смотрел на него, разговаривал с ним, называл папой и рассказывал, как прошел день. У Гиммлера были слегка оттопыренные уши. У меня тоже. Портрет Ганны висел в комнате медсестер. Туда детей не пускали, но мне удавалось иногда проскользнуть незаметно, и я разговаривал с Ганной. У нее были светлые вьющиеся волосы. У меня тоже.

— Это кольцо принадлежало Ганне Рейч? — спросил Григорьев, кивнув на раскрытый бархатный футляр.

— Да. Удивительная была женщина. Красавица, умница, бесстрашная, благородная. Восемнадцатилетней девочкой летала в Африку, кормить и лечить туземцев. В двадцать установила абсолютный европейский рекорд высоты среди женщин-авиаторов и рекорд самого длительного беспосадочного полета. Была одним из лучших пилотов-инструкторов люфтваффе, экспертом по авиационным исследованиям, первой женщиной-испытателем. Она умерла здесь, во Франкфурте, в семьдесят девятом. Я познакомился с ней в семьдесят шестом. Когда я рассказал ей, почему ношу ее фамилию, она была растрогана до слез. Она до конца своих дней не желала ничего знать о концлагерях и прочих ужасах. Для нее Адольф Гитлер был человеком, который отдал жизнь за то, что Германия стала самой великой страной в мире, чтобы все немцы были богаты и счастливы. Мы с ней очень подружились. Я долго уговаривал ее продать мне это колечко и денег не пожалел. Ганне надела его на палец Магда Геббельс двадцать седьмого апреля сорок пятого года. Ганне удалось выбраться живой из подвала рейхсканцелярии Гитлера. Потом она давала очень трогательные свидетельские показания о последних часах жизни фюрера и других обитателей бункера. Она была искренне предана фюреру и национал-социализму. Вместе с генералом фон Греймом она, рискуя жизнью, под шквальным огнем русских, прилетела в Берлин из Мюнхена, чтобы спасти своего фюрера или погибнуть вместе с ним.

— Простите, но это не совсем точно, — перебил Григорьев.

— Что? — Рейч открыл рот от удивления. — Что вы сказали?

— Генрих, я неплохо знаю военную историю. В конце апреля сорок пятого фон Грейм был вызван в Берлин срочной телеграммой Гитлера. Он взял с собой самого надежного своего пилота, Ганну Рейч. Когда они прилетели, Гитлер официально сообщил, что Геринг стал изменником, и назначил фон Грейма главнокомандующим люфтваффе. Так что ваша прекрасная Ганна летела не спасать и погибать, а просто сопровождала своего командира и выполняла приказ. Впрочем, это ничуть не умаляет благородства ее поступка.

Рейч смотрел на него несколько секунд молча, склонив голову набок, и вдруг спросил, очень быстро и тихо:

— А вы? Чей приказ выполняете вы, Андрей?

Глаза его впились в лицо Григорьева. Никакой марихуаны, никакого безумия. Рейч был спокоен, подтянут и очень наблюдателен. Григорьев чувствовал, что даже легкое движение его лицевых мышц не ускользнет от взгляда Генриха.

«Мы никогда не обсуждали с ним мою биографию и профессию. Он знает, что я русский эмигрант во втором поколении, родился в Нью-Йорке. Зарабатываю на жизнь чтением лекций в нескольких университетах. Специализируюсь на истории дипломатии и тайных обществ. Я выдал ему эту легенду много лет назад, и с тех пор он не задавал вопросов. Я ему, впрочем, тоже. Я довольствовался его легендой: журналист, фотограф, художник, историк-любитель, коллекционер. Мы говорили об искусстве, старом и современном, о масонстве, алхимии, о розенкрейцерах и тамплиерах. У меня не было необходимости задавать ему бестактные вопросы, поскольку я и так знал о нем очень много. А он? Что знает обо мне он? Я никогда не пытался его вербовать и делать своим агентом. Иногда я осторожно цедил через него информацию, иногда покупал за большие деньги. Он не спрашивал, для кого и зачем. Я верил, что ему это безразлично, что его интересуют только деньги» — все это пронеслось у Григорьева в голове за одно мгновение.

— Ладно, расслабьтесь, Андрей, — Рейч махнул рукой, — можете не отвечать. Я задал хамский вопрос, простите. На самом деле я вам очень благодарен. Вы меня так долго, так терпеливо слушали. Спасибо. — Рейч слегка поклонился. — Было бы обидно, если бы все это ушло вместе со мной. Мемуаров я писать не собираюсь. Сам не умею, нанимать кого-то и диктовать не хочу. Ни друзей, ни родственников у меня нет. Я пытался рассказать Рики. Он был в восторге. «О, это здорово! Это так концептуально! Ты был выведен искусственным путем, ты прообраз клона! Ты клон „Черного ордена“! Ты осколок космического льда! Я сплю с клоном!»

Григорьев хотел сказать «сочувствую», но промолчал. Лицо Рейча на мгновение показалось мертвым. Глаза его потускнели и застыли, щеки ввалились. «А ему ведь совсем мало осталось, — подумал Андрей Евгеньевич, — он старше меня лет на десять».

* * *
Когда в больнице Василисе стали обрабатывать ожоги, сначала хотели снять перстень. Долго обсуждали, как это сделать. Палец распух настолько, что перстень оказался как бы впаянным в сплошной ожоговый пузырь.

— Ну что, может, кусачками перекусить? — предложила сестра, и обратилась к Василисе:

— Колечко ценное? Или не очень?

Как будто она могла ответить!

— Ладно, — вздохнула сестра, — лучше пока не трогать. Можно повредить пузырь, и вообще, возни много, а оно особенно и не мешает. Ведь оно тебе не мешает, нет?

Василиса помотала головой. Она плохо соображала, ей вкололи приличную дозу анальгина с димедролом.

— Да и жалко портить вещь, — продолжала рассуждать сестра, — оно вроде бы старинное, интересное такое. Это серебро? Или белое золото?

Правую руку обработали и перебинтовали, оставив перстень в покое.

«Не хочу, — беззвучно бормотала Василиса, лежа под капельницей в маленьком больничном боксе, — вас нет, гады, ублюдки, вас уже больше полувека нет в живых. Почему я вас вижу и слышу? Зачем?»

Глаза ее были открыты, она смотрела в белый потолок, она отлично понимала, где находится, что с ней происходит, но одновременно со своей жизнью проживала куски чужой, которая давно закончилась и не должна иметь продолжения.


Группенфюрер Штраус спускался по лестнице, в голове у него отщелкивал список имен и должностей, словно кто-то печатал их на невидимой пишущей машинке. Потом каждое имя обводилось аккуратным овалом, между овалами выстреливали прямые линии связей. Он был заинтересован в безопасности своего пациента Гиммлера. Пока Гиммлер владеет всей полнотой власти, никто не мешает доктору Штраусу работать.

В мозгу Штрауса включился какой-то особый аппарат, вроде рентгеновского. Перед его мысленным взором возникла гигантская фигура с уродливым топорным лицом. В углу широкой пасти дымилась сигарета. Эрнст Кальтенбруннер, начальник Главного управления имперской безопасности. Пьет и чудовищно много курит, около восьмидесяти сигарет в день. Зубы у него отвратительные, коричневые гнилые осколки. Постоянно мучается зубной болью. Но боится идти к дантисту. Гиммлеру пришлось выпустить специальный приказ для Кальтенбруннера, чтобы он посетил дантиста. Не помогло. Эрнст продолжал глушить свои зубные проблемы спиртным и табаком.

Аппарат погудел, пощелкал. Фигура исчезла. Отто Штраус убедился, что Кальтенбруннер не имеет дурных намерений по отношению к Гейни. Он вполне может занять место ненадежного красавчика Гейдриха. Интересно, как отнесется к такой рокировке Геринг?

Один урод сменился другим. Жирное существо с двойным подбородком, с тонкими губами и выпученными глазами. Герман Вильгельм Геринг. Любитель охоты, драгоценных камней и морфия. Лечился в психиатрической клинике. Красит губы, пудрится, нацепляет на свои разноцветные мундиры женские брошки с гигантскими бриллиантами и сапфирами. Он стал слишком жирным и ленивым. Кто там еще?

Йозеф Геббельс. Тощий карлик с женским широким тазом, со спелыми прыщами и длинным острым носом.

Страдает колченогостью и фурункулезом. Правая нога короче левой, ступня вывернута. Носит специальную ортопедическую обувь. Нет, этот чувствительный калека сейчас совсем не опасен. С началом войны его влияние упало. Он умеет только орать. А во время войны надо еще и думать.

Лучше всех умеет думать Мартин Борман. Лицо грубой топорной работы. Узкий лоб кретина, тяжелые челюсти. Шеи нет. Пивное брюхо. Круглая сутулая спина вечного денщика. Вот кто требует особого внимания. Осторожный и хитрый. Никаких сантиментов и амбиций. Только жадность и ледяной расчет. Чрезвычайно живучий экземпляр. Остается снять шляпу и признать, что это шедевр. Вершина творения.

По губам Штрауса пробежала тонкая улыбка.


У Василисы дернулся краешек рта. После очередного легкого щелчка мыслительный аппарат Отто Штрауса перешел к следующему персонажу, которого до сих пор принято считать главным героем трагедии.

«Ну что ж, если так хочется, пусть считают, — думал Штраус, — хотя странно, что никто не замечает некоторых очевидных небрежностей, допущенных при создании данной модели. В общем, работа довольно грубая, как любой плагиат».

Превратить обычного живого человека в убийцу не так сложно. Главное не ошибиться в выборе кандидата и в нужные моменты шептать ему на ухо соблазнительные слова на доступном ему языке, таким образом, что бы он воспринимал их как свои собственные мысли и чувства. Но это рутинная работа, нудная и неблагодарная. С каждой особью приходится возиться отдельно, индивидуально, иногда на это уходит слишком много сил и времени.

Куда заманчивей и увлекательней наладить массовое производство. Для этого надо создать человекоподобную машину, способную распылять вокруг себя гигантские облака смерти, превращать миллионы обычных людей в убийц.

За всю историю человечества удачей заканчивалось не более дюжины попыток, в разные эпохи, в разных географических широтах. Таковыми были, например, гунн Атилла, иудей Ирод, римлянин Калигула, монгол Чингисхан, француз Робеспьер, русский Ульянов (Ленин). Наконец, родной брат и современник Шикльгрубера (Гитлера), грузин Джугашвили (Сталин). Удивительно, что удалось создать сразу две биомашины, в одну эпоху, на близких географических широтах.

Подобные опыты имеют шанс на успех лишь в тех случаях, когда есть достаточное количество исходного материала, чистой энергии разрушения. Эта энергия бесконечно разнообразна, присутствует в небольших количествах в каждой отдельной живой особи, имеет свойство выделяться и накапливаться в атмосфере. Процесс накопления происходит незаметно, постепенно. В какой-то момент нематериальная субстанция, сотканная из миллиардов мельчайших частиц банального, повседневного человеческого зла, вдруг становится материей. Это можно сравнить с образованием твердых кристаллов в перенасыщенном растворе.

Конечно, кристаллы — лишь подобие клеток. На самом деле они мертвы, хотя функционируют вполне полноценно с биологической точки зрения.

Существа, полученные таким образом, не воспринимают себя, как люди. У них проблемы с самоидентификацией. Каждый из них видит себя сверхчеловеком, и чувство собственной исключительности является главным и единственным из всей бесконечной гаммы чувств, которые даны от рождения обычным, натуральным людям.

Смесь зависти и высокомерия — вот топливо, на котором работают эти уникальные биомеханизмы. Зависть ко всему живому выражается в мощной некрофилии, в страсти к мертвому, разлагающемуся, в неутолимом желании расчленять и уничтожать живое, как бы уподобляя его себе, то есть делая мертвым.

Высокомерия в них столько, что обычный человек просто лопнул бы, надуйся он до такой степени. Но для искусственного биомеханизма это всего лишь составная часть внутреннего топлива.

Впрочем, они тоже лопаются, рано или поздно. Не стоит забывать, что при всей уникальности каждый из них — только плагиат, грубый и недолговечный.

Уже к 42 году великий фюрер, кумир толпы, полководец, превратился в развалину. У него тряслись руки, подгибались колени, он сильно горбился из-за искривления позвоночника. Он страдал страшными головными болями, плохо видел, но упрямо не желал носить прописанные ему очки. Тексты его речей печатались огромными буквами на специальной «фюрерской» машинке. Во время военных советов он рассматривал карты через гигантскую лупу, забывал, что говорил он и что говорили ему минуту назад, при малейшем возражении, неповиновении или просто так, без всякой причины, начинал кричать и дергаться в истерических припадках. Позже появились признаки глухоты и болезни Паркинсона. В носоглотке росли полипы, не осталось ни одного здорового зуба, кожа постоянно покрывалась пятнами экземы, желудок и кишечник сводили болезненные спазмы.

«Плагиат. Грубая работа», — повторял про себя Штраус, когда ему приходилось осматривать и консультировать вождя.

У доктора Штрауса не раз появлялся шанс стать личным врачом фюрера. Но он благоразумно уступал эту честь другим: Мореллю, Брандту, Штумпфеггеру.

Морелль — наглый необразованный авантюрист. Десять лет он колол Гитлера всякой дрянью: вытяжками из кишечника и яичек быков, гормонами в немыслимых количествах, амфетаминами, которые создавали иллюзию бодрости, но, по сути, являлись наркотиками. Если бы фюрер был человеком, он бы давно умер от лечения доктора Морелля. Доктор Брандт также не отличался талантом и профессионализмом. Чиновник, имперский комиссар здравоохранения и медицинской службы, имперский комиссар по санитарии и гигиене. Чиновник не может быть хорошим практикующим врачом, для него карьера важней науки. Доктор Штумпфеггер — мальчишка, неплохой хирург, но мало опыта. Умеет только извлекать пули и осколки, зашивать раны, оказывать самую первую примитивную помощь. Совершенно не разбирается во внутренних болезнях. Впрочем, это не важно. Отто Штраус предпочитал иметь дело все-таки с натуральным материалом, с людьми, а не с механизмами. Фюрер был слишком опасным и безнадежным пациентом. Штраус не лез с советами к своим высокопоставленным коллегам, если его вызывали для консультаций, он всегда говорил то, что от него желали услышать. Он предпочитал оставаться в тени и не терять драгоценного времени, не упускать уникальных научных возможностей, которые предоставили ему война и концлагеря. Он с самого начала сделал ставку на Гейни, на своего друга, одноклассника, спокойного, предсказуемого. Живого человека, а не грубую подделку.

Лестница кончилась. Хлопнула дверь. Пахнуло свежестью. Капли мелкого холодного дождя чуть слышно застучали по лаковому козырьку генеральской фуражки.

Штраус решил немного пройти пешком, подышать влажным чистым воздухом.

— А ты сам что такое? Человек или машина? — отчетливо произнес детский голос у него в мозгу.

Он остановился, замер. Улица была пуста. Только что прозвучал вопрос, который Штраус иногда задавал самому себе и пока не находил ответа. Вопрос был произнесен странным голосом на каком-то чужом языке, но разве мысли всегда облекаются в знакомую словесную форму?

Он решил, что в данном случае у него просто слегка зазвенело в ушах от тишины. Что касается нагретого перстня и пульсации в правой руке, это тоже вполне объяснимо. Так называемый писчий спазм. Он ведь очень много пишет, от этого может нарушаться кровообращение.

Генерал двинулся дальше, по мокрой пустынной улице. Рядом медленно ехала его машина. Сквозь чистые стекла был виден тяжелый профиль шофера.

Мыслительный аппарат настроился на обычный рабочий ритм. Штраус не особенно страдал из-за того, что не мог ответить самому себе на вопрос: «кто я?» Это был глупый вопрос, от него веяло чем-то чужим и враждебным. Рефлексия, попытка понять себя, посмотреть на себя со стороны, чрезвычайно опасна для психического здоровья и чревата тяжелой депрессией.

Адольф Гитлер исчез. Штраус знал, что довольно скоро грубая подделка развалится окончательно, и нечего о нем думать. Перед его мысленным взором стали возникать и исчезать другие. Живые люди. Разнообразные интересные особи. Генералы, адъютанты, секретари, врачи, астрологи, массажисты, горничные, повара. Штраус видел все их слабости, страсти, страхи, все их неврозы, подагры, желудочные язвы и вставные зубы. Знал, чего они хотят, на что способны, и мог с точностью до грамма определить весовую разницу между амбициями и возможностями каждого из них. Многих он консультировал и лечил. Он никогда не был и не собирался стать главным врачом Рейха, но многие считали его лучшим врачом и слепо ему доверяли.


Василиса видела этих людей так ясно, словно смотрела слайды. На самом деле она давно спала. Мыслительный аппарат Отто Штрауса работал с легким ритмичным пощелкиванием. Врач, заглянув в палату, заметила, что она слегка дергается, как будто икает во сне.

* * *
Григорьев больше не мог сидеть в подвале. Ему не хватало воздуха. Он боялся, что опять станет дурно.

— Генрих, давайте выйдем, поужинаем где-нибудь, — предложил он.

— Охотно, охотно, Андрей. Тут неподалеку чудесный итальянский ресторанчик. Там подают лучшее во Франкфурте карпаччо из лосося, неплохо готовят салаты и телятину гриль. Пойдемте. Нам обоим надо подышать и подкрепиться.

Рейч долго, тщательно запирал все свои замки, проверял сигнализацию. Наконец они оказались на улице.

Глотнув прохладного вечернего воздуха, увидев дома, огни, людей, нарядную набережную, Григорьев почувствовал себя так, словно вернулся из склепа, с того света.

Итальянский ресторан оказался в десяти минутах ходьбы, прямо на набережной. Несколько столиков стояли на открытой веранде, под полосатым тентом. Все они были заняты, и пришлось ждать еще минут двадцать. Все это время Рейч молчал и смотрел на разноцветные зигзаги огней, танцующие в черной воде Майна. В глазах его застыло какое-то новое, детское, мечтательно-спокойное выражение.

«Долго еще он будет морочить мне голову? — лениво подумал Григорьев, покосившись на мягкий профиль старика. — Интересно, зачем ему это нужно?»

Он закурил, проводил взглядом маленький, ярко освещенный прогулочный катер.

«Впрочем, я лукавлю. Я просто устал и хочу спать. Я отлично понимаю, зачем он все это мне рассказывает. Ему надо выговориться. Это естественная потребность. А я с ледяной профессиональной подозрительностью все пытаюсь нащупать какой-то подвох, хитрость. На самом деле мне тяжело, больно его слушать. Есть вещи, о которых лучше не знать. Знание ничего не меняет. Каждый отдельный человек способен иногда учиться — если не на чужих, то хотя бы на своих собственных ошибках, но толпа — нет. Толпа умеет только чувствовать, и чувства ее истеричны, неглубоки. Германский фашизм созрел на почве национального унижения. Когда общество унижено, появляется национальная спесь. Но если ее изжили в пафосном трепе, в пустых обещаниях политиков, в митингах и ток-шоу, разжевали и выплюнули, то есть способ компенсации — спесь демократическая. Это тоже отличная почва для новой диктатуры».

— Андрей, вы тактично зеваете и пытаетесь определить, как долго еще я собираюсь изводить вас своими устными мемуарами.

Григорьев вздрогнул.

— Простите, Генрих. Вы что, умеете читать мысли?

— Нет. Просто на вашем месте я бы думал сейчас именно об этом. У вас ангельское терпение. Столик освободился, мы можем сесть.

Рейч заказал себе карпаччо, мясо гриль, большой зеленый салат.

— Не знаю, справлюсь ли. Но отказать себе не могу. Целый день ничего не ел.

Григорьев совсем не был голоден. Он хотел спать. Он заказал себе салат и карпаччо, лишь поддавшись уговорам Рейча. Официант ушел. Столик стоял на отшибе, и говорить можно было вполне спокойно, не привлекая внимания.

— Теперь вам известно, откуда я взялся и почему меня зовут Генрих Рейч. Тридцать три года назад это сочетание весьма заинтересовало одного старого профессора американца. Мы встретились в Амстердаме, на открытии выставки скандального художника авангардиста. Он использовал в своих композициях обработанные особым способом части трупов. Сейчас этим уже никого не удивишь, но в те годы вызвало довольно бурную реакцию. Впрочем, не важно. После пресс-конференции ко мне подошел высокий прямой старик. Представился американцем, заговорил на отличном, немного старомодном немецком. Сказал, что приехал из Вашингтона, что зовут его Джон Медисен. Мы беседовали о современном искусстве. Я всегда любил поболтать, особенно с новыми людьми. Старик произвел на меня двоякое впечатление. С одной стороны, с ним было удивительно легко. Через несколько минут мне стало казаться, что мы знакомы давно, что он знает меня с детства. Но я не мог избавиться от тяжелого странного чувства. Этот Медисен был не совсем натуральный, какой-то неживой, словно собранный из отдельных частей. Он напоминал экспонат выставки, на которой мы встретились. Приглядевшись, я понял, что лицо его изменено пластической операцией. Знаете, чуть сильнее, чем нужно, натянута кожа, едва заметные шрамы, слишком скупая фальшивая мимика. Он заметил вскользь, что во время войны получил сильные ожоги и пришлось полностью восстанавливать лицо. Мы долго разговаривали, обменялись визитными карточками. На прощанье он пожал мне руку и назвал меня Гейни. Когда он произнес это имя, он вскинул подбородок, посмотрел на меня как бы издалека, щурясь, и его большой острый кадык быстро двинулся, вверх, вниз. Меня вспышкой пронзило воспоминание, очень далекое, детское.

Рейч тряхнул головой и замолчал. Принесли еду. Он занялся салатом, жевал, прикрыв глаза, комментировал соусы, оттенки вкусов разных салатных листьев. Потом, без всякого перехода, продолжил:

— Позже я попытался кое-что узнать о нем. Не узнал ничего. У меня было достаточно знакомых американцев, в самых разных кругах. Никто никогда не слышал о таком профессоре. Я забыл о нем, но примерно через год он появился опять. Просто позвонил мне домой рано утром и пригласил пообедать. Опять было это — «Гейни», вздернутый подбородок, кадык. Мы сидели в ресторане. Он стал спрашивать меня о моих родителях. Я выдал ему обычную свою легенду: погибли во время войны, был маленький, ничего не помню. Он улыбнулся и спросил, нет ли у меня на руке татуировки, двойной молнии. Она была, но я ее вывел. Остался шрам. Я сказал: нет, и не было. Он извинился, взял мою руку, закатал рукав. И вот, когда он прикоснулся ко мне, опять случилась мгновенная вспышка дежа вю. В сорок четвертом году мне исполнилось десять. Как способный и отлично развитый физически питомец «лебенсборн», я был переведен в закрытое учебное заведение «Адольф Гитлер», где проходила начальную подготовку будущая элита СС. Я сдал экзамены и стал «пимпф». Так назывались дети от десяти до четырнадцати, члены «юнгфольк», младшей группы «Гитлерюгенд». Торжественное посвящение проходило двадцатого апреля, в день рождения Гитлера. Накануне нас приехал поздравить Гиммлер. С ним вместе, конечно, Штраус. Доктор узнал меня, сказал, что помнит младенцем, назвал Гейни. Так же он называл Гиммлера. У доктора были интересные уши. Маленькие, плотно прижатые, стеклянно-тонкие. Верхние хрящи не круглые, как у всех людей, а заостренные, и мочек почти нет, как будто их аккуратно отсекли ножницами. Ни у кого я не видел таких ушей.

Рейч опять замолчал. Пришел официант убрать тарелки. Григорьев удивился, заметив, что, рассказывая, Генрих умудрился незаметно съесть весь салат и огромный кусок мяса. Андрей Евгеньевич заказал два кофе. Официант ушел. Рейч на несколько минут провалился в свое молчание и вдруг глухо, как из колодца, произнес:

— Наверное, не я, тогдашний, взрослый, образца семьдесят первого года, матерый репортер, тайный сотрудник трех разведок, авантюрист и провокатор, а маленький сирота, мальчик «пимпф», решился назвать его по имени: Отто Штраус. Он не испугался, наоборот, обрадовался. Сказал, что не упускал меня из виду все эти годы, что я был самым интересным экземпляром из всех детей «лебенсборн», за которыми он наблюдал с рождения. Спросил, не хочу ли я встретиться со своими братьями и сестрами. Он может это устроить. Ему известны имена и адреса сотни самых лучших. Я сказал: нет. Он не стал спрашивать, почему. Кивнул, положил на стол деньги, ровно половину суммы, на которую мы поели, и ушел, оставив меня наедине с тихой томительной паникой еще на целый год.

— Вы могли сообщить о нем. Он военный преступник, приговоренный Нюрнбергским судом к повешенью. И не было бы никакой паники, — осторожно заметил Григорьев.

— Знаете, — улыбнулся Рейч, — я так и сделал. Из всех известных мне спецслужб я выбрал самую эффективную: израильскую. Меня поблагодарили за помощь и объяснили, что я обознался. Генерал Отто Штраус действительно считался пропавшим и входил в известный список доктора Визенталя, охотника за нацистскими преступниками. Но сегодня точно установлено, что он погиб в сорок пятом году, в Берлине. Останки его обнаружены недавно, при ремонтных работах в берлинском метро. Они идентифицированы. Человек, который выдает себя за него, скорее всего, сумасшедший, ибо настоящий Отто Штраус, будь он правда жив, вел бы себя крайне осторожно. Позже они прислали мне письмо, в котором еще раз подтвердили мою ошибку и сообщили, что тщательно проверили мою информацию. Никакого профессора Джона Медисена с прозрачными ушами не существует.

— Вы сказали, он дал вам визитную карточку, — напомнил Григорьев.

— На ней было только имя. И еще — профессор, доктор медицины, доктор философии. Не оказалось даже его отпечатков пальцев, хотя карточку он доставал из кармана голой рукой. Только мои отпечатки, понимаете, только мои.

Официант принес кофе и счет. Рейч опять замолчал.

— А связаться с кем-то из «лебенсборн» вы не пытались? Он ведь предлагал вам встретиться с ними, значит, встречался сам.

— Пытался, — равнодушно кивнул Рейч, — мне удалось разыскать двенадцать человек. Каждый из них смотрел на меня, как на психа, и повторял: доктор Штраус погиб. Его нет. Только одна женщина призналась, что он часто ей снится, и сказала, что, наверное, мне он тоже приснился. Последний его визит был, правда, больше похож на сон. Я валялся с тяжелой пневмонией. Тогда у меня еще была другая сексуальная ориентация, так сказать, нормальная. За мной ухаживала подруга, милая, добрая девушка, ее звали Гудрун. Я лежал дома, с высокой температурой. Гудрун вышла куда-то. Не знаю, возможно, она забыла закрыть дверь. Я проснулся оттого, что кто-то был в комнате, сидел возле моей кровати. Я помню это кошмарное чувство. Мне хотелось крикнуть, но я не мог выдавить ни звука. Он положил мне руку на лоб. Рука была вполне живая, сухая и прохладная. Он сказал, что у меня сильный жар, чтобы я не напрягался, не пытался говорить, он все понимает без слов. «Ты хотел сдать меня, Гейни. Я не сержусь. Для меня это не опасно. Пойми, Гейни, я им нужен. Они никогда не решатся судить и казнить меня. Для них это все равно, что судить и казнить самих себя. Они меня берегут. Они сдувают с меня пылинки. Я живу в Вашингтоне, у меня отличный дом, в моем распоряжении большая научная лаборатория и сколько угодно живого материала для опытов. Сыворотка правды, эликсир счастья, эликсир отваги. Все это мои know how, мои подарки и сладости для божьих деток. Но особенно нравится им мое последнее изобретение, методика изготовления человека-бомбы. Видишь ли, человека можно с помощью химии и гипноза заставить сделать все, что угодно. Но проблема в том, что загипнотизированный, набитый наркотиками, он выглядит неважно, туго соображает. Нельзя сделать из человека робота так, чтобы он сохранил здравый рассудок, ясный взгляд и, тем более, интеллект. Сегодня я близок к решению этой проблемы. Мои люди-бомбы сумеют действовать разумно и будут выглядеть нормально. Божьи детки в восторге от таких игрушек, в будущем они наладят массовое производство».

Рейч замолчал, машинально открыл папку со счетом, достал кредитку.

— Не надо. Я заплачу, — предложил Григорьев.

— С какой стати? Вы уже платили в русском ресторане, когда у меня украли бумажник. Это было значительно дороже. Теперь моя очередь. Знаете, Андрей, прошло столько лет, а я до сих пор иногда чувствую его руку на лбу. Я молчал. Он говорил. Но это был диалог. Он отвечал мне, точно читая каждую мою мысль, каждое чувство. Потом он исчез. Я не слышал, как хлопнула дверь. Через минуту вернулась Гудрун. Около недели я не мог говорить. Просто не мог, и все. Ком стоял в горле. Позже я спросил ее, встретила ли она кого-нибудь в тот день возле нашей двери, на лестнице. Нет. Никого не встретила. Неделю, пока я молчал, со мной происходили ужасные вещи. Во сне, наяву, я видел целые куски жизни доктора Отто Штрауса, я смотрел на мир из его глазниц. Война, концлагеря, газовые камеры, опыты на живых людях. Моя немота и кошмары закончились, лишь когда мне удалось снять с пальца перстень, который он надел мне, перед тем как уйти. Надел и сказал: «Еще один подарок. Приз победителям».

Пока Рейч говорил, они успели выйти из ресторана. Медленно шли по набережной. Григорьев слушал молча, не перебивая.

— Я не понял его тогда, — Генрих виновато, мягко улыбнулся. — На перстне с внутренней стороны, если посмотреть через лупу, можно прочитать имя: Отто Штраус. Я больше не надевал его на палец, все не мог забыть, как молчал неделю и какие мне виделись кошмары. Я показывал перстень всем, кто интересовался моей коллекцией. Мне хотелось избавиться от него. Просто выкинуть не решался, чувствовал, что лучше всего продать. Продать и забыть. Но тридцать лет покупателей не находилось. И вот всего несколько месяцев назад явился Владимир Приз. Он купил перстень, не торгуясь, не задавая вопросов. Тогда мне стало ясно, о каком призе и о каких победителях шла речь.

— Вы уезжаете завтра? — откашлявшись, спросил Григорьев.

— Послезавтра. Не волнуйтесь, Андрей. У нас еще куча времени. Я вам позвоню.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

— Маша, я не понимаю, почему вы так интересуетесь этим актеришкой? — спросил Рязанцев с некоторой обидой. — Да, в него вкладывают хорошие деньги, его серьезно пиарят. Но сам по себе Вова Приз марионетка, ничтожество.

— Про Гитлера тоже так говорили, — проворчала Маша, тормозя у светофора.

— Про кого? — Рязанцев засмеялся.

Ей понравился его смех, искренний и вполне здоровый. Перед ток-шоу это было совсем неплохо.

Они ехали в «Останкино» на Машином черно-сером «Форде». Никакой охраны, никаких шоферов. Рязанцеву не пришлось долго уговаривать Машу сопровождать его. В каком качестве — неважно.Режиссер программы, когда узнал, что Евгений Николаевич приедет с американской журналисткой, очень воодушевился. В последнее время стало модно приглашать на ток-шоу разных иностранцев. Это поднимало передачу на международный уровень. Режиссер спросил, нужен ли переводчик, и был явно разочарован, когда узнал, что госпожа Мери Григ говорит по-русски почти без акцента.

— Гитлера даже после тридцать третьего года многие считали шутом, марионеткой, — напомнила Маша, трогаясь с места.

— Нет, вы это серьезно? — Рязанцев в очередной раз потянулся за сигаретой. — Вы искренне верите, что в сегодняшней России мальчишка, ничтожество Вова Приз может увлечь за собой миллионы? Я имею в виду людей, конечно. Людей, а не деньги.

— Да, я поняла, что вы говорите о людях, потому, что деньги в него уже вбиваются. Но мне не нравится слово «увлечь». Я бы сказала, заразить. Заразить бешенством. Боюсь, это уже происходит.

— Нет, Машенька, вы совсем запутались и меня запутали. Сегодня Приз состоит в моей партии, а она демократическая. О каком бешенстве вы говорите?

В салоне работал кондиционер, окна были закрыты. Маше надоело просить его не курить, он постоянно забывал, что она не выносит табачного дыма. На этот раз она решила схитрить, после светофора свернула к заправочной станции и с некоторым злорадством сказала:

— Вы лучше не закуривайте, Евгений Николаевич. Мне надо заправиться.

На станции, в ларьке рядом с кассой Маша купила бутылку воды без газа для себя и пакет ржаных сухариков для Рязанцева. Она знала, что он не удержится, начнет грызть, и остаток пути до «Останкино» ей не придется дышать табачным дымом.

— Маша, я не понял. Вы все-таки шутите или нет? Вы действительно считаете, что Вова Приз тянет на фюрера всея Руси? — спросил Рязанцев, когда она вернулась в машину. — Но это же полный бред! Сегодня в России фашизм невозможен. Тем более он не может зародиться внутри партии, идеология которой в принципе исключает любые проявления нацизма и насилия.

— Ох, Евгений Николаевич, идеология — штука эфемерная, она меняется легко и незаметно. Сегодня в России возможен пиар такого масштаба, такой чудовищной наглости, что он вполне может конкурировать с агитацией и пропагандой Третьего рейха. И, между прочим, среди пиарщиков немало людей, которые, как Геббельс, при слове «культура» готовы схватиться за пистолет.

— Пиар. Да, это, конечно, серьезно. Но не настолько. Всегда можно выключить телевизор и выкинуть газету. Никто тебя не отправит за это в лагерь. Все-таки лучше, когда уговаривают купить жвачку или проголосовать за вора, чем когда тебя строят в шеренгу и заставляют кричать «Ура!», «Хайль!», «Да здравствует!». Как сказал поэт Бродский, «но ворюги мне милей, чем кровопийцы». А мозги промывали и будут промывать, в разных социальных системах, разными средствами. Тут ничего не поделаешь. Скорее у вас в Америке зреет диктатура. Вы же там все свихнулись после одиннадцатого сентября. — Рязанцев зашуршал пакетом и принялся за сухарики. — Сегодня шансов взрастить своего фюрера у вас значительно больше, чем у нас. Европа и Россия пережили столько всяких кошмаров, а у вас — что? Война Севера с Югом, великая депрессия тридцатых, Вьетнам? Ну да, кошмар одиннадцатого сентября. Однако это произошло слишком недавно и быстро. У вас нет опыта настоящего страдания, унижения, хаоса.

— И вам это обидно, да? — ухмыльнулась Маша.

— Дело не во мне. Лично я люблю Америку и желаю ей только добра. Дело в исторической справедливости. Мы свое отстрадали. Иван Грозный, Ленин, Сталин. Мы диктатурой переболели, у нас надежный иммунитет. Коррупция, разгильдяйство, воровство. Это да, это про нас. Но в шеренги Россию сегодня уже никто не построит.

— Жалко, я за рулем. Я бы вам поаплодировала с удовольствием. Вы сможете повторить это на бис на ток-шоу?

— Так вдохновенно — нет. Там душно, слишком много народу, и никто никого не слушает. К тому же вы накормили меня сухарями, а они черт знает на каком масле жарились. Изжога мне обеспечена.

— А не ели бы.

— А вкусно. Я грызун. Ужасно люблю всякую гадость в пакетиках — арахис, чипсы, сухарики. Невозможно во всем себе отказывать. С вами я вообще расслабился. Знаете, я только сейчас понял, как плохо действует на меня Егорыч с его мрачностью. И ведь вся служба безопасности такая. Вот вез бы меня кто-нибудь из полковничьей команды, я бы молча подыхал по дороге и на ток-шоу приехал бы покойником.

— Подыхали от чего? — спросила Маша, уже выискивая место для парковки.

— От тоски, Машенька.

Места не было, пришлось объехать вокруг главного здания телецентра. Маша воспользовалась этим, чтобы вернуться к главной для нее теме.

— Да, мы остановились на том, что Приза кто-то серьезно пиарит. Вы знаете, кто именно? — спросила она вполне равнодушно.

— Мне странно, что вы этого не знаете. Вовой Призом занимается главный политтехнолог страны, личность легендарная, господин Гапон.

— Кто?

Рязанцев опять засмеялся.

— Нет, не тот поп-провокатор, и не его потомок. Эта кличка появилась от инициалов: «Г.П.». Теперь поняли, о ком речь?

— Ах, да, конечно, — Маша тут же догадалась, о ком речь. Собственно, она и без Рязанцева знала, кто пиарит Приза, просто хотела выяснить, насколько Евгений Николаевич осведомлен и насколько озабочен этим. Однако кличку «Гапон» услышала впервые.

— Поп-провокатор — это отлично. Сразу приходит в голову, что «поп» — не в смысле «священник», а поп-звезда. А кто финансирует?

— Маша, вы профессионал, задаете такие детские вопросы, — поморщился Рязанцев. — Когда Гапон кого-то раскручивает, источник финансирования остается неизвестным. Он потому и жив до сих пор, и здравствует, что свято чтит анонимность своих заказчиков.

Место, наконец, нашлось. Прежде чем выйти из машины, Рязанцев долго, тщательно вытирал руки влажной салфеткой, подогнув коленки, причесывался перед наружным зеркалом, наконец спросил у Маши шепотом:

— Как я выгляжу?

И получил необходимую порцию бодрящих комплиментов.

«Господи, как же ему мало надо, — с жалостью подумала Маша, — чтобы кто-то был рядом, слушал, говорю иногда что-нибудь приятное».

В главном подъезде их встретила маленькая нервна: девушка, тут же, у поста охраны, передала длинному флегматичному юноше, который молча повел их дальше, к лестницам.

Маша никогда прежде не бывала в «Останкино» и любопытством озиралась по сторонам. Фойе напоминало зал ожидания какого-нибудь небольшого аэропорт или вокзала. Мимо сновали люди, похожие на транзитных пассажиров. Лица тревожные, озабоченные, усталые или болезненно надменные, как бывает, когда ждет кого-то слишком долго и напрасно и стараешься делать вид, что тебе все на свете безразлично.

На лестнице их чуть не сшибла группа девушек. Он были накрашены, наряжены, глаза их лихорадочно сверкали.

— Ты что, дура? Его надо там, внизу ловить! — выкрикнула полная стриженая брюнетка.

— Пленку, пленку не забыла? А то получится, как в тот раз! — отозвалась другая и, резко повернув голову, хлестнула Рязанцева по лицу своими длинными малиновыми волосами.

Снизу послышалось восторженное: «Bay!»

— Подождите, пожалуйста! Одну минуточку! Можно автограф? Можно с вами сфотографироваться?

Рязанцев замешкался на площадке между этажами, полез в карман своего светлого летнего пиджака, так и не придумав, зачем. Достал темные очки, подышал на них, протер бумажным платком, убрал. Достал бумажник, повертел, положил в другой карман. Взгляд его был направлен вниз, туда, где запыхавшиеся, взволнованные девушки по очереди фотографировались с только что прибывшим Вовой Призом.

***

Ночь майора Арсеньева прошла, как обычно, под стук и грохот. Накануне, поздно вечером, поднимаясь пешком на свой пятнадцатый этаж, он размышлял: зайти к соседям или нет. Дверь квартиры на четырнадцатом открылась, как только он оказался на лестничной площадке. На пороге стоял двенадцатилетний Витя.

— Ну что? — выпалил он шепотом.

— Пока ничего, — Арсеньев виновато развел руками, — а у вас никаких новостей?

Витя вздохнул и помотал головой.

— Где мама? — спросил Арсеньев.

— Спит. Я заставил ее выпить снотворное. Мы днем ходили в милицию, написали заявление, на всякий случай. Они не хотели принимать. Сказали, рано беспокоиться, спрашивали, не наркоман ли Гришка. Там был один жирный гад, все интересовался про наркотики, про бухло.

— Про что?

— Ну, про спиртное. Не пьяница ли Гришка. Мама там, в отделении, держалась, отвечала вежливо, а потом, когда домой вернулись, заплакала. Я ей говорю: перестань, районные менты, они все такие. Получают мало, поэтому злые. У нас дядя Саша есть, он поможет.

На площадке был полумрак, и это избавило Арсеньева от необходимости прятать глаза. Сане было стыдно. В его день, забитый до предела, не уместились хлопоты по поискам пропавших подростков. Он держал это в голове, надеялся, что Гриша к вечеру объявится, хотя бы позвонит.

— Если бы у нас была машина, мы бы просто поехали туда, — прошептал Витя.


— Куда?

— В бывший пионерлагерь «Маяк»! Гришка любил там лазать. Там правда классно. Он даже один раз взял меня с собой. Я был совсем мелкий, пять лет, но все равно запомнил. Сто пудов, Гришка туда их повел! Там еще корпуса оставались, и река рядом, можно купаться. А главное, никого никогда нет. Хочешь — ори, хочешь, бегай, на любое дерево залезай на здоровье. И еще, там малины всегда было навалом.

— Сейчас малина отошла, — тихо заметил Арсеньев.

— Грибы, ежевика. Гришка ежевику обожает, и грибы тоже. Сто пудов, он вернется, целую кучу всего привезет!

— Там все горит. Ты же смотрел новости.

— Ну я не знаю, можно просто поездить по окрестностям, за станцией «Водники», и спрашивать всех подряд. Вдруг кто-нибудь их видел? Ложись спать, подождем до завтра. Если ничего не изменится, завтра вечером поедем.

— Точно? Обещаете?

— Постараюсь.

Арсеньев поднялся к себе, услышал, как внизу тихо закрылась дверь. Уснул он только на рассвете. Ему приснился горящий лес. Треск и стук над головой преображались во сне в звуки лесного пожара. И еще ему приснилась американка Мери Григ.

В семь он встал, долго просыпался под холодным душем. В половине восьмого сел в машину, включил радио и услышал о грозовых ливнях на северо-западе Московской области.

В девять, с головной болью, приглушенной анальгином, он сидел в кабинете следователя Лиховцевой и пытался поймать подходящий момент, чтобы поговорить о пропавших подростках. Прошла ночь, но Зюзя все не могла опомниться от того впечатления, которое произвело на нее имя покойного генерала Колпакова.

— Тебе придется встретиться с его родственниками, — произнесла она, рассеянно глядя в окно, — у него остались родная сестра и племянник. Знаешь, кто племянник? Ты опять меня не слушаешь! Ты не понял, насколько все серьезно? Если Драконов правда хранил у себя какие-то материалы по генералу Колпакову, его из-за этого могли убить. Хотя наркоман Булька слишком ненадежная фигура. Они бы состряпали несчастный случай, острую сердечную недостаточность, что-то в этом роде, чтобы не было признаков преступления.

— Кто «они»? — спросил Арсеньев.

— Они, — повторила следователь Лиховцева с такой же тупой панической убежденностью, с какой произносил это слово рецидивист Куняев.

Арсеньеву очень хотелось сменить тему, но это было пока невозможно.

— За покойным генералом стоят гигантские деньги. Гигантские, Шура, — сообщила Лиховцева и болезненно морщилась, — ужас в том, что, когда я говорю «они», я имею в виду даже не братву. Речь идет о ГРУ, ФСБ, УГП… Ты знаешь, что такое УГП? Управление Глубокого Погружения, во главе стоит некто Кумарин Всеволод Сергеевич. Абсолютно закрытая структура, от которой неизвестно, чего ждать. Господи, а какой там может быть тяжелый компромат, в этих мемуарах, если они действительно существуют! Впрочем, компроматом сейчас никого не удивишь. Деньги. Все дело в них. Любая информация о генерале Жоре — бомба, любая ниточка — бикфордов шнур. Ты понял, Шура?

— Я понял, Зинаида Ивановна, просто я хотел вам сказать…

Но она не дала сказать. Она продолжала говорить сама.

— А племянник его — Владимир Приз. Ты знаешь, кто это, или ты совсем темный? Ну да, да, тот самый Приз. Дядя был вор, мерзавец. А племянник такой симпатичный, талантливый. Не думаю, что дядя посвящал его в свои грязные махинации. Но поговорить с ним, безусловно, придется. Никуда теперь не денешься. Вот ты, Шура, и побеседуешь с Призом, спросишь, что он знает о мемуарах своего покойного дядюшки, правда ли, что над ними работал писатель Лев Драконов, какие у них были отношения. Ты спросишь, а он тебе ответит, что никаких отношений между этими двумя покойниками не было, мемуаров его дядя писать не собирался.

— Зинаида Ивановна, если вы заранее знаете, что скажет Приз, может, и не стоит его допрашивать? — безнадежно вздохнул Арсеньев.

— Ничего я заранее не знаю. Допросишь, не растаешь. И не перебивай меня! Кстати, возьмешь у него автограф для моего внука, — она перевела дух, немного успокоилась.

— Зинаида Ивановна, у вас, кажется, зять работает в Службе спасения, — выпалил Саня.

— О, да, — кивнула она задумчиво, — очень скоро нас с тобой придется спасать, вытаскивать из того дерьма, в котором мы потонем, если я права.

— Я совсем о другом. Пропали четверо подростков. Один из них сын моей соседки, — Арсеньев быстро выложил ей всю историю, и пока он говорил, она почти пришла в себя.

— Ну и что? Заявления от родителей есть, ориентировки разосланы. Был бы ты уверен, что они находятся именно там, в заброшенном лагере. Но ведь ты не уверен, правда? Можно поступить проще. Связаться с Лобнинским УВД, если прошли ливни, нет пожаров, они спокойно доберутся туда как-нибудь на машине или по воде.

— Я уже связывался. Никому не охота лезть в пекло без специального приказа. Да, огонь погас, но все вокруг еще тлеет, в любой момент может вспыхнуть, нужна техника, специалисты, достоверно неизвестно, что подростки именно там, к тому же прошло слишком мало времени, чтобы начинать активный розыск. Они не младенцы и не слабоумные старики.

— Ну вот, Шура, правильно. Успокойся и успокой свою соседку. Я все понимаю. Но пока рано паниковать.

— В таком случае мне придется ехать туда самому.

— У тебя времени нет. — Зюзя прикрыла глаза и упрямо помотала головой. — Ты должен повторно допросить швейцара из «Кильки», добиться встречи с Владимиром Призом, причем первое — сегодня, второе, желательно, тоже.

— Гришка обязательно позвонил бы матери, — пробормотал Арсеньев, — он нашел бы возможность, тем более, у его приятелей есть мобильники. Пропали все четверо. Да, они не младенцы, они вполне дееспособны, и времени прошло мало. Но они пропали, и никто ничего не делает.

Зюзя достала пудреницу, губную помаду, щетку и принялась молча, нервно приводить себя в порядок. Арсеньев ждал. Наконец она произнесла, спокойно и ласково:

— Слушай, Шура, я поняла бы тебя, если бы этот Гриша был твоим сыном или братом. Но он всего лишь сын твоей соседки. Ты пока не уполномочен заниматься розыском потеряшек. Это не твое дело. К тому же нельзя исключать, что ребятки просто решили оттянуться, у них каникулы, им обидно торчать в Москве. Вспомни себя в этом возрасте. Чего ты от меня хочешь? Чтобы я клянчила у своего зятя вертолет с бригадой спасателей? Или выписала тебе постановление о возбуждении уголовного дела на основании заявлений, поступивших от родителей? — Она тяжело опустилась в кресло, схватила газету со стола, начала обмахиваться, как веером. — Я не могу сейчас себя этим грузить. И тебе не позволю меня грузить. Считай, что я черствая злая старуха. Да. И нечего на меня так смотреть. Я все понимаю. Ты придешь вечером домой, и тебе надо будет что-то сказать соседке. Скажешь, что сделал все возможное. И это правда. Твоя совесть чиста. Извини. — Она принужденно откашлялась и еще сильней замахала газетой. — Все, Шура. К вечеру жду от тебя подробной информации о разговоре со швейцаром. И вот, кстати, — она бросила ему через стол газету, — Владимир Приз сегодня в прямом эфире, в «Останкино». Ты будешь умницей, если попытаешься отловить его там после эфира. — Она открыла ящик, долго в нем рылась, наконец извлекла яркий глянцевый журнал, быстро пролистала, бормоча: «Где же он, черт, да, вот, кажется, нашла…»

В середине журнала был вкладыш, календарь на 2003 год, с большим портретом Владимира Приза, в белой футболке, украшенной его же портретом. Зюзя аккуратно отогнула скрепки и протянула календарь Арсеньеву:

— Не забудь взять автограф, попроси, чтобы написал что-нибудь теплое моему Антошке. Ребенок его обожает.

Арсеньев вышел из кабинета, как побитый. Зюзя злилась, нервничала. Она знала, что поступила некрасиво, отмахнувшись от истории с пропавшими подростками. Формально она была права. И неформально тоже. Ей позарез надо было скинуть дело об убийстве писателя Драконова, и она не желала отвлекаться, взваливать на себя еще каких-то подростков, связываться с районными отделениями, оформлять, заниматься писаниной, докладывать руководству. Ради чего, в самом деле? Ради того, чтобы майору Арсеньеву не стыдно было смотреть в глаза своей соседке?

***
Кумарин ждал Григорьева в баре гостиницы.

— Опять была лекция о Третьем рейхе? — спросил он ехидно.

— Скорее, маленькая экскурсия, — вздохнул Григорьев.

— Ничего себе — маленькая! Второй час ночи! Что же в итоге?

— Он предлагал мне купить колечко с овальным бриллиантом, которое Магда Геббельс подарила на память летчице Ганне Рейч в апреле сорок пятого.

— Что у него за страсть — торговать кольцами, — покачал головой Кумарин, — Вове Призу — перстень Отто Штрауса, вам — колечко Магды Геббельс. Он как будто пытается всех окольцевать своими нацистскими реликвиями, как орнитолог птиц. Он что, хотел, чтобы вы его носили?

— Он знает, что у меня есть дочь.

— Он хотел, чтобы Машка носила кольцо Магды Геббельс? Нет, он точно свихнулся.

— Он сказал, что готов продать мне любую информацию, и даже собственную голову, но в придачу я должен взять это колечко. — Григорьев устало прикрыл глаза.

— Взяли?

— Нет, Я же у него ничего пока не купил.

— Коньяку выпьете? — спросил Кумарин.

— С удовольствием.

Пока молоденькая барменша наливала коньяк, они молчали. Кумарин смотрел на Андрея Евгеньевича с состраданием.

— Устали вы от него, Андрей? Кстати, я получил, наконец, информацию для вас. По моим данным, Рейч действительно в последнее время ни в какие контакты с террористами не вступал. Живет замкнуто. Иногда путешествует по Европе вместе со своим юношей, но самолетами не летает. Они ездят на машине, так что время поездок и маршруты точно выяснить не удалось.

— А тогда откуда ваши люди знают обо всех его контактах? — Григорьев зажмурился и сжал ладонями виски. — Все просто, — улыбнулся Кумарин, — если бы Рейч оставался значимой фигурой в том бизнесе, которым занимался многие годы, сейчас за вами непременно пустили бы хвосты. Но вокруг вас все чисто. Можно сказать, стерильно. Боюсь, кроме вас и милого Рики, старик сегодня никого не интересует.

— Тридцать лет назад к нему явился призрак нацистского преступника Отто Штрауса, — пробормотал Григорьев.

— А, понятно, — кивнул Кумарин.

— У него были стеклянные уши, и пальцы не оставляли отпечатков.

— Я ему искренне сочувствую, — улыбнулся Кумарин, — и вам тоже.

— Всеволод Сергеевич, вы что-нибудь слышали о послевоенных секретных программах ЦРУ «Артишок» и «Блю-берд»?

Кумарин сдвинул брови, беззвучно забарабанил пальцами по столу.

— Что-то скандальное, из времен маккартизма. Несколько загадочных самоубийств молодых офицеров-разведчиков. Они выбрасывались из окон небоскребов, без всяких видимых причин. Да, что-то такое было. Вам нужна информация об этом?

— Не знаю, нужна ли, — Григорьев усмехнулся. — Одна из уток в Интернете: ЦРУ посадило в специальную лабораторию сотню нелегальных беженцев с Ямайки, колдунов вуду. Каждому раздали по волоску из бороды бен Ладена. Они сидят, колдуют потихоньку. Если им удастся причинить ему ощутимый вред, они получат американское гражданство.

— А что, вполне похоже на правду! Отличный способ не поймать бен Ладена, написать кучу секретных отчетов, провести десяток закрытых совещаний и хоть немного сократить приток нелегальных эмигрантов. На самом деле никогда его не поймают. Беда в том, что он им нужен, выгоден, такой вот вечный и неуловимый. Терроризм и уголовная преступность могут быть побеждены лишь тогда, когда государство возьмет на себя эти функции, то есть станет уголовно-террористическим. Так что либо исторически конкретные Гитлер и Сталин, либо виртуальный бен Ладен. Альтернативы нет. В доме всегда нужен пылесос.

— Все это было бы забавно, если бы за этим не стояли горы трупов, люди-бомбы, заложники, наркотики, ядерное и бактериологическое оружие, — сердито проворчал Григорьев и опять зевнул.

— Да, я вижу, старик Рейч совсем заморочил вам голову. Кстати, с вашим новым знакомым, доктором Штраусом, история действительно темная. До сих пор достоверно неизвестно, куда он делся. Сначала он сам, потом то, что считали его прахом. Впрочем, это касается многих нацистов. Вальтер Рауфф, Йозеф Менгеле, Антон Бургер. Даже Мюллеру удалось тихо смыться.

— Менгеле и Бургер были врачами в концлагерях, ставили эксперименты на заключенных, как и Отто Штраус.

— Перестаньте, — Кумарин поморщился и махнул рукой, — не говорите ерунды.

— Я еще ничего не сказал.

— Но подумали. Вы сейчас думаете о том, что все эти ублюдки в сорок пятом были потихоньку вывезены ЦРУ из Германии в Штаты, им изменили внешность, дали новые имена, и они продолжили свою научную деятельность в секретных лабораториях, в рамках программ «Артишок» и «Блюберд». Даже если это так, доказать ничего нельзя, никому это не нужно, нацистские старцы умерли. Жизнь продолжается. Давайте выпьем коньяку и пойдем спать.

* * *
До эфира оставалось двадцать минут. Публика толпилась в коридоре перед студией, участники и почетные гости расположились в просторном помещении, которое состояло из двух смежных гостиных с зеркальными стенами, журнальными столиками, мягкими широкими диванами. В глубине были маленькие, ослепительно освещенные гримерные. Рязанцев сразу нырнул туда, чтобы его слегка подрумянили и замазали серые мешочки под глазами.

Гости пили легкое спиртное, соки, кофе, угощались бутербродами. Владимир Приз уселся за столик, развалился в кресле, потягивал сок. Рядом с ним пристроилась пожилая, безнадежно молодящаяся актриса. Она взахлеб рассказывала, как невероятно выросла ее популярность после участия в экстремальном супершоу Приза.

— Мне просто не дают прохода, без конца просят автографы, «Ой, ой, вы такая красавица, такая смелая, ловкая, интеллигентная, вы нам так понравились!» Я снялась за свою жизнь в двадцати семи фильмах, но ничего подобного еще не было, просто невозможно выйти на улицу, зайти в магазин. Бросаются, как мухи на мед.

Маша видела эти шоу, поскольку смотрела все, что касалось Приза. На маленьком необитаемом острове собрали знаменитостей: актеров, эстрадных певцов, телеведущих. Они жили в шалашах, жарили на костре экзотических гадов, ящериц, гигантских пауков, змей, которых отлавливали сами. Бегали полуголые, ныряли, мастерили плоты, соревновались, интриговали и периодически довольно злобно выясняли отношения под снисходительным руководством Приза.

Приз стравливал их, провоцировал конфликты, заставлял проделывать всякие штуки, в том числе весьма рискованные и унизительные, например ползать на четвереньках по каким-то лабиринтам, карабкаться на отвесные скалы, есть тухлую рыбу, и все это под круглосуточным наблюдением нескольких телекамер, которые фиксировали даже интимные гигиенические подробности.

— Нет, ну сначала я была в шоке, — гудел хорошо поставленный, низкий голос актрисы, — жара, пауки, мухи, скорпионы, муравьи гигантские, я не могла спать, не могла элементарно вымыть голову, я впервые оказалась перед камерой без грима, как будто голая. А эта еда! Жареные скорпионы, черепашьи яйца! Боже, я думала, умру! И все руками, ни тарелок, ни приборов! Меня тошнило от кокосов и бананов, до сих пор их видеть не могу. Я слишком дорогая женщина, чтобы существовать в таких условиях. А режиссер просто издевался над нами, как будто специально опускал нас: вы знаменитости, так вот вам!

Маша наблюдала за Призом. Впервые она видела его живьем, причем совсем близко. Так близко, что заметила толстый слой грима на его лице и почувствовала странный запах. Сначала ей казалось, что запах этот просто витает в гостиной из-за жары, из-за скопления людей. Нет окон, кондиционер гоняет застоявшийся воздух. Но, принюхавшись, она поняла, что воняет Приз. У него потеют ноги. Актриса, сидевшая вплотную к нему, ничего не чувствовала, поскольку вылила на себя полбутылки приторной туалетной воды. Но девочка-администратор, которая принесла ему кофе, наклонившись над столиком, невольно поморщилась.

Приз что-то отвечал актрисе, совсем тихо, на ухо. Он выглядел вполне расслабленным, он улыбался. Однако глаза его беспокойно шныряли по гостиной, он то и дело ловил свое отражение в зеркалах, менял позу, трогал себя за нос, за подбородок, подергивал мизинец левой руки. Вероятно, привык носить кольцо на левом мизинце, но сейчас кольца не было.

У него заверещал мобильный, и он вздрогнул. Говорил он быстрым свистящим шепотом, сердито торопил кого-то, повторяя: «Время, время!». Маша сумела услышать, чем закончился разговор, поскольку Приз чуть ли не выкрикнул последние слова: «Ты не знаешь? Ну, блин, а кто должен знать?! Это твои проблемы».

Телефонный разговор очень напряг его, он покраснел сквозь грим, и Маше показалось, что изо рта и из ушей его сейчас повалит пар.

«Интересно, он всегда такой, или у него серьезные неприятности? А в общем, он скучный, вполне обыкновенный, этот Вова Приз. Таких самовлюбленных нарциссов, наглых и нервных, тысячи, особенно среди тех, кто тусуется и раскручивается изо всех сил. Может, все это вообще мои фантазии? Одно дело — сериалы, экстремальные шоу, футболки, матрешки, и совсем другое — большая политика. Я, конечно, преувеличиваю. Вова Приз — будущий российский фюрер. Ха-ха, как смешно! Переоценивать противника иногда опасней, чем недооценивать его, ибо в этом случае ты рискуешь стать посмешищем, идиотом в глазах окружающих, и что еще хуже — в собственных глазах. Можно представить себе Вову Приза в роли президента России? Нет, конечно. Но ведь тоже самое говорили и про Гитлера. Никто не мог представить. Смеялись. Покатывались со смеху. Какие у него были шансы, у Гитлера, когда он нищенствовал в Вене, ночевал на парковых скамейках, вопил в пивных? Один из тысячи городских сумасшедших. Бездарный живописец, дважды провалился на вступительных экзаменах в Академию художеств. Паранояльный психопат с половой патологией. Амбиции вселенского масштаба. Впрочем, генерал Людендорф, человек умный и заслуженный, поддался обаянию фельдфебеля с сомнительным прошлым. И не только он. Многие сделали ставку на Гитлера. Почему? Когда смотришь хронику тех лет, видишь урода, психа. Ни одного естественного движения. Или это сегодня так кажется? Для современников было в нем нечто… Господи, что же? Нечто забавное, смешное, неординарное? Вот у Приза носки воняют. Это не смешно. Но это неординарно. Собственной вони не чувствует. Зато сечет взгляд мгновенно. Дергается, косится на меня. Ладно, милый, расслабься, я тобой любуюсь и восхищаюсь, как все здесь, в этих гостиных, как публика, которая толчется в коридоре».

Действительно, было, чем восхищаться. Свою карьеру он сделал мгновенно, на одном дыхании. Другие бьются годами, чтобы заработать хотя бы одну сотую такой славы и всенародной любви. А этот выскочил, как черт из табакерки. То есть не из табакерки, а с телеэкрана. Сыграл главные положительные роли в нескольких боевиках. Потом стал вести экстремальное молодежное шоу с мотогонками, парашютами, отвесными скалами, морскими глубинами и необитаемыми островами. Вскоре его физиономия украсила бутылки с прохладительными напитками, банки с консервированными огурцами, картонки с бритвенными лезвиями, нижнее белье, не только мужское, но и женское. Под улыбающимся портретом сияла косая красная надпись: «Очнись, Россия!».

«Неужели только я знаю, что это был один из лозунгов Гитлера, когда он шел к власти? „Очнись, Германия!“ Почему никому здесь это не приходит в голову? Впрочем, исторические аналогии ничего не доказывают. Каждый раз все происходит по-новому».

На ток-шоу Приз явился в кроссовках, потертых джинсах и линялой синей футболке. Все это необычайно шло ему. Невысокий ладный крепыш. Темные прямые волосы аккуратно зачесаны назад. Фаянсовые голубые глаза. Мертвые глаза. Но стоило ему оказаться на публике, перед камерой, и взгляд его удивительно преображался. Он умел глядеть тепло, проникновенно, он согревал своим ясным внимательным взором. Он умел быть простым, живым и уютным. Сынок, братишка, однокашник, свой, родной, и ничего с ним не страшно.

Маша так увлеклась Призом, что почти не замечала никого вокруг. В гостиной толклись постоянные участники ток-шоу. Вечные сидельцы, они почти забыли о своих основных профессиях и только бегали из одной телестудии в другую. Забавно было, что каждый считал своим долгом засвидетельствовать почтение Вове Призу. К нему подходили молодые и старые, женщины и мужчины. Ему пожимали руку, с ним целовались. Он сидел и снисходительно отвечал на приветствия.

«Пиар, конечно, великая вещь, — думала Маша, — но раскручиваются многие, а Приз один. Почему именно он? Мистика какая-то. Массовое помешательство. Взять даже эти гостиные — сколько здесь людей, более заслуженных и достойных. А он все равно в центре внимания. Здесь народные артисты, академики, музыканты, успешные бизнесмены. Вон, девушка двухметровая, сказочной красоты блондинка, фея. Кажется, она тоже актриса. Или телеведущая. Стоит над ним, млеет и вони не чувствует. Ждет, что он пригласит ее участвовать в своем очередном экстремальном шоу? Неужели это для нее так важно?»

Среди его почитателей Маша заметила румяного шумного старика с крашеными волосами, в белом измятом костюме, в красном шелковом шарфе на шее. Шарф ему мешал, постоянно съезжал, концы его попадали в чужие стаканы. Старик успел много выпить, уронил бутерброд с семгой на белые брюки и размазал масло так, что образовалось жирное пятно. Администратор побежала за солью, кто-то советовал залить пятно водкой, кто-то — натереть мылом. Было много шума и суеты, старик чуть не плакал, так жаль ему было новых брюк.

Маше стало грустно. Она узнала режиссера Дмитриева. Пьяненький старец с крашеными волосами двадцать лет назад снимал любимые фильмы ее детства. Для нескольких поколений герои его лирических комедий стали чем-то вроде близких родственников. До сих пор, если показывали его кино по какому-нибудь телеканалу, Маша застревала у экрана, забывая обо всем, хотя знала почти наизусть каждый кадр, каждую реплику.

До эфира осталось десять минут. Из гримерной явился Рязанцев, накрашенный и грустный. Он подсел к Маше, отказался от кофе, закурил.

В гостиной было два гигантских телеэкрана. Шли криминальные новости. В основном говорили о пожарах в Подмосковье. После рекламной паузы стали показывать репортаж из московской больницы. Корреспондент был в белом халате, в марлевой маске, тараторил с сильной одышкой:

— Всего пару часов назад сюда привезли девушку, которая случайно оказалась на территории пожара и чудом уцелела. Ее подобрала жительница деревни Кисловка, Московской области.

В кадре появилось изможденное, испуганное лицо. Темные длинные волосы разметались по подушке. Корреспондент наклонился, поднес микрофон к губам девушки.

— Как вас зовут?

За кадром послышался резкий строгий голос:

— Я же объясняла, она не может говорить! У нее тяжелый посттравматический шок, афония.

Камера уперлась в лицо, закрытое маской. Корреспондент представил доктора: Агапова Вера Ивановна

— Известно, что девушка живет в Москве, ей семнадцать лет, — сказала Агапова, — больше мы пока ничего не знаем. Она молчит и даже написать ничего не может. Сильно обожжены кисти рук. Никаких документов. Состояние средней тяжести. Нам необходимо связаться с кем-то из ее близких.

Камера вернулась к девушке.

Никто в гостиной не смотрел криминальные новости, все были заняты собой и друг другом. Маша обратила внимание на сюжет лишь потому, что вдруг зафиксировала дикое напряжение Приза. Он замер, замолчал на полуслове, вперился в экран и принялся ожесточенно дергать себя за левый мизинец.

— Да, это ужасно! Бедная девочка, — мельком заметила пожилая актриса, — кстати, Вова, вот вам неплохой вариант для следующего экстремального шоу. Лесной пожар, бег трусцой по тлеющим торфяникам.

Маша не сводила глаз с лица Приза. Что-то было не так. Вонь от его ног резко усилилась. Он вспотел. Мутные струйки бежали по слою грима. Ворот футболки потемнел. И вдруг рядом послышалось тяжелое, хриплое дыхание. Режиссер Дмитриев прошептал:

— Вася! — и тут же закашлялся, лицо его побагровело, из глаз брызнули слезы.

Всего минуту назад он уселся в кресло возле Маши, администратор, опустившись на корточки, аккуратно сыпала соль на жирное пятно на его брюках.

— Если вы узнали эту девушку, если вам что-то о ней известно, пожалуйста, звоните по телефону… — корреспондент дважды повторил номер.

— Это Васюша, — сказал Дмитриев, — внучка моя, Грачева Василиса Игоревна. Господи, Вася, деточка!

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Утренний телефонный звонок выдернул Григорьева из душа.

— Доброе утро, Андрей, — прозвучал в трубке радостный голос Генриха Рейча, — вы хорошо выспались? Я вас не слишком утомил вчера?

— Доброе утро, Генрих. Все в порядке.

— Я вас ни от чего не отвлекаю?

— Нет, Генрих.

Мокрый голый Григорьев, в клочьях мыльной пены, стоял посреди номера, кутался в полотенце. На синем ковровом покрытии под его ногами медленно расползалась лужа.

— Через час я иду в свой магазин. Буду рад вас видеть. Впрочем, если вы устали от меня, можем отложить разговор до лучших времен.

— Ну что вы, Генрих. Я совсем не устал. Я отлично выспался и готов продолжить.

— В подвале? — ехидно спросил Рейч.

— Где скажете, — ответил Григорьев.

Было одиннадцать утра. Гостиничный завтрак он проспал. До магазина Рейча всего полчаса ходьбы. Он решил не вызывать такси, не спеша прогуляться, по дороге перекусить. На перекрестке у небольшого сквера сидела компания пожилых панков в окружении десятка собак. Собаки спали, панки пили пиво, жевали сосиски, лениво окликали прохожих, просили милостыню. У одного, самого толстого, голого по пояс, все тело было унизано крупными канцелярскими скрепками. Они гроздьями свисали с ушей, с ноздрей, с бровей, торчали в сосках и в пупке. Григорьев на ходу бросил мелочь в пластиковый стакан и чуть не врезался в рекламный столб, но успел остановиться. Прямо на него со столба смотрел усатый Сталин.

— Господи, твоя воля! — прошептал Андрей Евгеньевич.

Это была всего лишь реклама выставки советского плаката. Такой же Сталин украшал забор стройплощадки в следующем квартале, бетонную стену, газетный ларек. В кафе, куда зашел Григорьев, за соседним столиком девушка читала тонкий журнал. На обложке красовался он же, родимый, усатый.

«Своего усатого они уже ни за что не расклеят по всему городу, а нашего — можно», — с раздражением подумал Григорьев.

К магазину он подошел к половине первого. Ювелир из лавки напротив приветливо помахал ему рукой, как старому знакомому.

У витрины Рейча стоял толстый лысый молодой человек в шортах из звездно-полосатого американского флага, в майке, на которой фотографически точно был запечатлен голый женский торс, от шеи до начала бедер. Когда Григорьев взялся за дверную ручку, молодой человек повернулся к нему, выбросил вперед правую руку, громким петушиным голосом крикнул «Хайль Гитлер!» и убежал, сотрясая широкой звездно-полосатой задницей;

Тихо звякнул дверной колокольчик. Дверь открылась.

— У нас здесь много психов, — сказал Рейч, — проходите, будьте как дома.

В первом зале были покупатели, две пожилые, спортивного вида дамы копались в коробках со старыми открытками. Был и продавец, парень лет тридцати. Он стоял на стремянке, искал что-то на верхних полках.

— Карл, я уйду, через полтора часа можешь закрываться на перерыв, — сказал Рейч. Продавец молча кивнул.

— Не хочу вас опять мучить в подвале, — Рейч улыбнулся, — пойдемте ко мне домой. То, за чем вы приехали, вероятно, там, а не здесь.

— Очень интересно, — хмыкнул Григорьев, — откуда вы знаете, за чем я приехал? Мы до сих пор не говорили на эту тему.

— Я догадываюсь. Хотя, могу и ошибаться. Пойдемте, Андрей. В любом случае дома лучше, чем в подвале.

Григорьев не стал спорить. Дом Рейча находился через пару кварталов, они дошли за пять минут. По дороге им попалось несколько плакатов со Сталиным.

— Неприятно? — спросил Рейч, кивнув на рекламную тумбу.

— А вам?

— Мне все равно. Это же Сталин, а не Гитлер.

— Конечно, — огрызнулся Григорьев, — это наш людоед, а не ваш.

— Смотрите, как вас задело, — засмеялся Рейч, — знаете, в чем главная проблема русских? Вы до сих пор переживаете опыт своего тоталитаризма как жертвы, тем самым полностью снимая с себя ответственность. Мы, немцы, наоборот, считаем себя виновниками своего Национального кошмара.

— Гитлер пришел к власти через выборы, немцы за него дружно проголосовали. А Сталина Россия не выбирала. Он взял власть, прокрутив свою дьявольскую интригу внутри правящей верхушки.

— Вот! — Рейч остановился и помахал пальцем у Григорьева перед Носом. — Комплекс вины делает нацию сильной, комплекс жертвы — слабой. Жертва себя жалеет и все себе, любимой, прощает. Знаете, чем это пахнет?

— То-то у вас так много неонацистов, — хмыкнул Григорьев.

— У вас не меньше.

— Я живу в Америке.

— Там тоже достаточно. А интересно, Россия для вас родина? Или уже нет? Ладно, можете не отвечать. Мы пришли.

В гостиной Рейча было темно и душно. Он поднял жалюзи, включил кондиционер.

— Кстати, мой Рики собирался сегодня посетить выставку советского плаката.

— Да, я заметил, ему нравится тоталитарная эстетика.

— Он, по сути, ребенок. И, как все дети, любит страшные сказки. Отчасти поэтому он был в полном восторге от Владимира Приза. Даже пару раз пригласил его в свой оккультный клуб.

— В оккультный клуб? — слегка удивился Григорьев.

— Ну да, знаете, эти модные игры в колдовство, увлечение вуду, вампирами, ведьмами. Мальчику интересно, и ладно. Кажется, есть такая русская поговорка: чем бы дитя ни тешилось… Сейчас я сварю кофе.

— Генрих, сколько времени провел здесь Владимир Приз?

— Сначала три дня, потом приехал еще раз, на неделю.

— Как вы с ним познакомились?

Рейч застыл с сахарницей в руках, нахмурился.

— Не помню! Он просто позвонил по телефону, представился.

— Он сослался на кого-то? Кто дал ему ваш номер?

— Драконов, кажется, — Рейч поставил на стол сахарницу, разлил кофе по чашкам, сел. — Ладно, Андрей. Теперь выкладывайте, зачем вы явились ко мне из своего Нью-Йорка?

«Вот он, час икс!» — поздравил себя Григорьев.

— Генрих, меня интересуют фотографии двадцатилетней давности. Те, что делали вы сами, когда вам приходилось бегать на сорокаградусной жаре, под пулями.

— Пешавар?

Глаза Рейча напряженно блеснули.

— Именно, — кивнул Григорьев.

Генрих засмеялся, сначала тихо, потом все громче. Он хохотал, как сумасшедший, хлопал себя по коленкам. Григорьеву показалось, что старик сейчас пустится в пляс. Но нет. Остался сидеть. Вытер слезы, высморкался и произнес, все еще давясь смехом:

— Опомнились! Спохватились! Поздравляю! После одиннадцатого сентября я все ждал, когда же кто-нибудь полюбопытствует, что есть интересного в коллекции старика Генриха? Я ведь был одним из немногих, кому выдали разрешение снимать американских инструкторов. Но из тех, кто сумел сохранить пленки до двадцать первого века, я, пожалуй, единственный.

— Вы ждали? — тихо уточнил Григорьев. — И никто в последнее время не интересовался этими снимками?

Рейч отсмеялся, наконец успокоился, хлебнул ледяной воды, лицо его стало серьезным.

— Никто. Не только за последнее время, но вообще за все двадцать лет. Вы первый. Ну скажите честно, зачем они вам, историку? Шучу, шучу. Не утруждайтесь сочинением очередной легенды. Правду вы все равно не скажете. Снимков много. Может, вы уточните даты, имена?

— Я хотел бы взглянуть на фотографии, на которых американские инструкторы запечатлены рядом с террористом номер один, — сказал Григорьев.

— Ого! Это действительно интересно. Какие именно инструкторы? Ну, не стесняйтесь.

Григорьев стал перечислять имена высших офицеров ЦРУ. Всего семь человек. Список этот был заранее оговорен с руководством. В него входили пенсионеры, инвалиды, которым ничего уже не угрожало.

— Неужели сенатская комиссия терзает даже стариков? — спросил Рейч и сочувственно покачал головой. — Как не стыдно!

— Какая сенатская комиссия? — Григорьев изобразил легкое удивление.

Рейч иронически улыбнулся.

— Ну как же! Об это писали все газеты. После трагедии одиннадцатого сентября специальная сенатская комиссия совместно с ФБР потрошит высших офицеров ЦРУ, откапывает старые афганские связи. Вам ли не знать?

— А, вы об этом? — равнодушно кивнул Григорьев.

«Почему, когда я попросил показать снимки, он сразу связал это с сенатской комиссией? — подумал Григорьев. — Впрочем, о работе комиссии газеты, правда, писали»

— Все эти расследования — обычные рекламные трюки сенаторов перед выборами. Неужели вы, Андрей, участвуете в этом безобразии и помогаете политикам делать свой грязный пиар на реальной трагедии? Или наоборот, вы боитесь, что я продам кое-что из своих архивов, пользуясь остротой момента, и хотите выяснить, что у меня есть?

— Генрих, если я вас правильно понял, никто с подобной просьбой к вам еще не обращался и ни одного снимка вы пока не продали? — теперь пришла очередь Григорьева впиться взглядом в лицо собеседника.

— Никто, — повторил Рейч, — вы первый. Желаете, чтобы я продал их вам, вместе с негативами?

— Сначала я хотел бы на них взглянуть.

— О, это пожалуйста. Одну минуточку.

Рейч вышел из комнаты. Вернулся он минут через десять. Был страшно бледен. Руки дрожали.

* * *
— Устала ты от них? — спросила врач Вера Ивановна, когда телегруппа выкатилась.

Василиса лежала, не двигаясь, глядя в потолок. Агапова присела на край койки и погладила ее по волосам.

— Молчишь. Представляю, что у тебя в голове сейчас творится. Столько пришлось пережить, чудом уцелела, а поделиться впечатлениями ни с кем не можешь. И родных никого рядом. Где же мама твоя? К маме, небось, хочется? — Агапова вдруг запнулась, покраснела, пробормотала себе под нос: — Ой, ладно, не буду, вдруг ты вообще сирота, мало ли? — Она поправила шапочку и заговорила нарочито бодрым, громким голосом: — Ты давай-ка, думай о том, что все хорошо. Могло быть значительно хуже. Шрамов у тебя не останется, руки-ноги заживут. Я уверена, после эфира кто-нибудь из твоих родных обязательно откликнется. Я только потому и пустила этих телевизионщиков в палату, чтобы они помогли найти твоих родных. Теперь тебе надо поспать.

Василиса помотала головой, зажмурилась и до крови закусила губу.

Она хотела объяснить, что откликаться некому. И еще, она хотела сказать, что милиционер, который приезжал за ней в Кисловку, связан с бандитами, устроившими стрельбу в заброшенном лагере. Он пытался увезти ее по-тихому. Ему помешала Лидуня. Он вел себя как бандит и неврастеник.

Когда вошли хозяйка и участковый, он не успел убрать пистолет. Стал объяснять, что Лидуня накинулась на него, как дикая кошка, и ему пришлось припугнуть ее. Они поверили, но хозяйка выгнала его из дома. Анастасия Игнатьевна обошлась с ним как с малолетней шпаной, и участковый Поликарпыч ее поддержал. Было удивительно, что этот псих в милицейской форме их послушался, ушел на улицу, за калитку. Он вообще сник и смутился, когда они явились. Не то чтобы испугался, а именно сник, поджал хвост и стал вести себя, как нашкодивший мальчишка. Василисе даже показалось, что ему стыдно. Но не за ту безобразную сцену, которой они не видели, а за нечто другое, из далекого прошлого.

До приезда «скорой» Анастасия Игнатьевна занималась Лидуней, утешала ее, мазала йодом ссадину на лбу, объясняла, что бояться нечего, это раньше он был Лезвие, а теперь старший лейтенант милиции и не имеет права никого обижать, особенно при исполнении, потому что его за это обязательно накажут.

Лидуня тряслась, всхлипывала, бормотала. От волнения она картавила еще сильней. Василисе почудилось, что юродивая пытается произнести ее имя и фамилию, что-то вроде «Гатева Сиися Ииня», но ни хозяйка, ни участковый ничего не разобрали.

А старший лейтенант при них ее имени не повторил. Сначала Василиса думала — случайно забыл, растерялся, но потом поняла: он промолчал нарочно.

Откуда он мог узнать ее имя? Никто до сих пор не сумел выяснить. Никто. А он вошел и сразу выпалил: «Грачева Василиса Игоревна». Произнес вслух только при ней и при Лидуне. И никому, ни единому человеку потом не сказал.

Конечно, он связан с бандитами. Он был ночью в лагере. В корпусе валялся Василисин рюкзачок. Там паспорт, ключи от квартиры. Бандиты обшарили все уцелевшие корпуса. Из этого следовало, что они всех нашли и убили. Всех, кроме нее. Она — единственный свидетель. Пока она молчит, убийц не найдут.

Врач поправила одеяло, вышла, тихо прикрыв дверь. Василиса хотела окликнуть ее. Очень уж страшно оставаться одной. Но опять не получилось ни звука. Голосовые связки заледенели, как от новокаина, когда делают местный наркоз.

Она заплакала и до крови прикусила губу. Пришлось слезать с кровати, ковылять к умывальнику. Минут пять ушло на то, чтобы исхитриться повернуть кран ладонью, без помощи пальцев, налить воды в стакан и не замочить бинты на руках. Умыться она не могла, только прополоскала рот. От всех этих сложных действий она устала так, что закружилась голова и задрожали коленки. Она доплелась до койки, свернулась калачиком на плоском больничном матрасе. Под ней скрипела кровать. Звук этот был каким-то казенным, безнадежным. Ей стало казаться, что она совершенно одна на свете, никому не нужная немая беспомощная калека. И это теперь навсегда.

За окном гудели машины, в сумерках мерцали огни, плескался летний московский вечер, как густое старое вино, как тяжелый древний океан. Ее мысли и чувства, не отягощенные речью, поднимались на поверхность быстрыми крупными пузырями и лопались, сливаясь с какой-то иной, внешней субстанцией. Там было страшно, холодно и ничего не нужно. Там звучал чужой шепот, сухой, бумажный, словно комкали старую газету.

* * *
В который раз сегодня Арсеньев хватался за телефон и отдергивал руку. Номер, записанный на клочке факсовой бумаги, он запомнил наизусть. Ничего не стоило набрать его и произнести:

— Здравствуйте, мисс Григ. Это майор Арсеньев, если вы меня помните. И что дальше? Можно сказать иначе.

— Привет, Маша (или даже Машенька), это Саня Арсеньев. Слушай, я забыл, мы на «ты» или на «вы»? Как поживаешь? Надолго прилетела? Давай срочно встретимся. Я ужасно по тебе соскучился.

Разумеется, так он ни за что не скажет. Скорее всего, будет мямлить, принужденно покашливать, мучительно выдумывать всякие уважительные причины, вызванные служебной необходимостью. Потому что дурак, трус несчастный. Она прилетела. Он мог вообще не узнать об этом. Спасибо Зюзе. Или нет? Не спасибо, а совсем наоборот? Зачем следователь Лиховцева лезет в его личную жизнь? Тем более нет никакой жизни. Сплошная личная смерть, и грохот ночных штробилок вместо похоронного марша.

— Здравствуйте, Мери. Это майор Арсеньев, если вы помните. Это майор, которому уже давно пора стать подполковником. Кстати, а какой у вас чин в ЦРУ?

— Маша, я ужасно рад, что вы опять в Москве. Давайте встретимся и поужинаем вместе…

«Тьфу, бред какой-то, — одернул себя Арсеньев, в очередной раз прикоснувшись к своему мобильнику, во-первых, в ближайшие пару дней мне просто некогда с ней встречаться. Во-вторых, это все равно ничего не даст. У меня и так в голове постоянно работает дробилка, грохочут отбойные молотки и рычат дрели. Мне только не хватало Мери Григ. Я окончательно свихнусь, когда увижу ее».

Два года назад майор Арсеньев познакомился с американкой Мери Григ и потерял голову. Правда, никто, кроме него, этого не заметил. Влюбиться в Мери Григ, или Машу, как называли ее здесь некоторые, было верхом идиотизма. Ко всему прочему, она оказалась офицером ЦРУ. Арсеньев догадывался, но не был уверен, пока его не пригласили для беседы на конспиративную квартиру ФСБ. Там приятный пожилой человек, представившийся Павлом Ивановичем, принялся расспрашивать его о Маше.

— Скажите, а вам не показалось, что ее связывает с нашей страной нечто большее, чем профессиональный интерес? — спросил он с мягкой лирической улыбкой.

Саня не решился уточнить, что имелось в виду под «профессиональным интересом».

— Она приезжала собирать материалы для своей диссертации, — продолжал его собеседник после паузы, — она многие годы изучала русский язык, историю, политику, литературу, нашу национальную психологию. Она ведь психолог, верно?

— Психолог, — кивнул Саня и несколько агрессивно добавил: — Она отличный психолог и очень хороший человек. Я не понимаю, к чему этот разговор. У нас не тридцать седьмой год, и нельзя каждого иностранца считать шпионом.

В ответ Павел Иванович рассмеялся и покачал головой.

— Никто не считает ее шпионкой, но у нас работа такая. Она ведь не просто иностранка, она тесно общалась с нашими известными политиками, ей пришлось прикоснуться к расследованию серьезного преступления. В конечном счете, не столь важно, кто она на самом деле. Вполне возможно, она вообще русская. И что с того? Вы совершенно верно заметили, что у нас не тридцать седьмой год и далеко не каждый сотрудник американской разведки является нашим врагом. Существуют сферы, в которых наши интересы совпадают.

Поскольку Арсеньев в этом диалоге предпочитал отмалчиваться, собеседник решил говорить сам и следить за его реакцией. Саня старался сделать свое лицо непроницаемым. Он думал о том, что влюбиться в Мери Григ — это все равно, что влюбиться в Статую Свободы. Так же глупо и непатриотично.

Напоследок Павел Иванович взял с него официальную подписку о неразглашении всех сведений, прямо или косвенно касавшихся гражданки США Мери Григ.

И только оказавшись на улице, Саня понял, в чем был смысл беседы. Хитрых «смежников» интересовали вовсе не сведения о Маше, которые мог бы почерпнуть из общения с ней майор милиции Арсеньев. Они все равно знали о ней значительно больше, чем он. Им просто хотелось понять, сколько именно он, майор, знает, о чем догадывается и что вообще думает по этому поводу.

Она улетела в свой Нью-Йорк, не оставив ни адреса, ни телефона. Саня не надеялся ее больше увидеть и старался забыть.

Подъезжая к кафе «Килька», он отключил мобильник. Не для того, чтобы случайно не набрать номер мисс Григ, но потому, что боялся звонка своей соседки Веры Григорьевны. Ему нечего было сказать Гришиной маме. Ему нечего было сказать и самому себе. Вероятно, все дело в штробилке и отбойных молотках.

Третий месяц он жил под шумовой фон, превышающий все допустимые нормы. Постоянный артобстрел. Хочется орать и биться головой об стену. Хочется убить кого-нибудь, прежде всего этих голых, потных, добросовестных работяг, которые на все претензии отвечают: «А мы в чем виноваты, блин? Нам надо ремонт закончить».

Он пытался ночевать у приятелей, но сколько можно? Одну ночь, две, неделю. Все равно приходилось возвращаться домой.

В последние дни, к вечеру, штробилка стала включаться у него в мозгу сама по себе, где бы он ни находился. К семи ему дико хотелось спать. Он нервно зевал. Трещали барабанные перепонки. Впереди ждала очередная ночь тотального кошмара. Говорить с работягами бесполезно. Они затихают на пару часов, потом все сначала. Дрели, штробилки, отбойные молотки. Они не могут работать днем из-за жары и штробят ночами. А майор Арсеньев медленно, но верно сходит с ума. Он вырубается за рулем, особенно на светофорах.

Самое лучшее, что можно придумать, — оторвать себе голову и хорошенько потрясти, чтобы вытряхнуть эти чудовищные звуки. И поспать. Просто поспать, часов шесть подряд. А потом все остальное — швейцар Иваныч, симпатяга Приз, пропавшие подростки, Бермудский треугольник, лесные пожары, хитрый Булька, раздраженная Зюзя. И Мери Григ, которая с жестоким постоянством снилась ему все эти два года.

Если случится невероятное и ему удастся поспать полноценные шесть часов, она опять ему приснится, ясно и живо, как никогда. Что же с ней делать? Не позвонить вообще, не встретиться — глупо. Он потом этого себе не простит. Но и встречаться страшно. Опять все внутри перевернется, руки задрожат, голос осипнет, сердце будет прыгать, ухать, ахать, как голый псих в рекламе пива, который выскакивает из бани на снег. И даже если что-то получится, то все равно она улетит в свой Нью-Йорк, рано или поздно.

Швейцар Иваныч дремал в пустом гардеробе. Очки съехали на кончик носа, на коленях лежала мятая газета.

— Здрасти! — грубо рявкнул Саня на ухо старику. Бедняга вздрогнул, уронил очки, газету.

— Господи, как вы меня напугали! Что случилось?

Майора Арсеньева уже все знали в «Кильке». Выглянула официантка, улыбнулась, спросила, не хочет ли он выпить кофе или поужинать.

— У нас сегодня раки свежие и очень хорошее пиво.

— Спасибо. Мне только кофе. Двойной эспрессо, покрепче.

«А пиво со свежими раками — это совсем неплохо. Нормальный человек, и особенно нормальный мент, на моем месте спокойно и с удовольствием провел бы здесь остаток вечера, а на ночь отправился бы в гости к какой-нибудь милой девушке. Вон, как смотрит на меня эта официанточка. Ксюша, кажется? Или Настя? Такие девушки за версту чуют одиноких порядочных мужиков. Она, правда, милая, чистенькая, уютная и простая, как пиво со свежими раками. Не красавица, не интеллектуалка, не офицер ЦРУ, не Статуя Свободы…»

Все это пульсировало в голове в ритме штробилки. Он даже не заметил, что уже допрашивает швейцара, и опомнился, лишь когда услышал:

— Главное дело, даже перчатки не снял. А они мокрые, грязные. Я ему говорю: что же ты, паршивец, делаешь?

— Какие перчатки? — поморщился Арсеньев и принялся массировать себе виски.

— Голова болит? — сочувственно спросил швейцар.

— Какие перчатки? — повторил Арсеньев.

— Обычные. Резиновые. Он их на кухне взял. У него нарыв был на руке, он всем показывал, жаловался, что не заживает. Я ему зеленкой помазал и пластырем заклеил.

— Значит, вы точно помните, что в портфель Драконова он залезал в резиновых перчатках?

— Ну да. Он их весь вечер не снимал. Они красные, яркие, сразу бросаются в глаза. А что? Он ведь ничего не взял, я его шуганул, пристыдил, и он понял. Он вообще парнишка неплохой. Как, кстати, там у вас никаких новых подозреваемых не появилось?

Официантка принесла кофе и маленький серебристый ковшик, в котором что-то дымилось.

— Попробуйте, это жульен с креветками. Очень вкусно. Это бесплатно, от меня лично.

— Спасибо. Как вас зовут? — Арсеньев наконец улыбнулся.

— Надя. Мы же с вами уже знакомились. Вы меня допрашивали.

— А, да, извините, Надя.

— Ничего. У вас такой вид усталый. Может, все-таки покушаете чего-нибудь посущественней? Солянка очень вкусная, форель жареная с овощами. А?

— Спасибо, — как автомат, повторил Арсеньев, — ничего больше не нужно.

— Она кивнула, вздохнула, заправила за ухо каштановую прядь. У нее были круглые светло-карие глаза, маленький пухлый рот, выпуклый блестящий лоб под тонкой челкой. Она постояла еще минуту, молча, вопросительно глядя на Арсеньева. Если бы он улыбнулся, поговорил с ней, она бы очень обрадовалась. Милая девушка Надя, которой позарез нужны серьезные отношения с неженатым майором милиции. Даже с таким майором, которому уже давно пора стать подполковником.

Ее позвали из зала. Оставалось съесть жульен и выпить кофе. Потом следовало позвонить Зюзе и успокоить ее.

Возможно, писатель Драконов действительно владел какой-то информацией о генерале Жоре. Но убили его не из-за этого. Убил его наркоман Булька, с целью ограбления. Никто Бульку не нанимал, никто ничего не инсценировал, не давил на него, не торговался. Просто наркоман Куняев оказался хитрей, чем они с Зюзей думали, и тянул время, пытался отвертеться, врал, что ему угрожают, шантажируют жизнью матери. Не так много мозгов для этого требуется. Но он перемудрил. Он забыл одну маленькую деталь: перчатки. Его пальцы не могли оказаться на внутренней стороне крышки портфеля за день до убийства. Значит, он залезал туда после, уже без перчаток.

Да, все просто и вполне правдоподобно. И не надо ехать в «Останкино», ловить знаменитого Приза.

Арсеньев вышел из кафе, сел в машину, откинулся на спинку сидения, закрыл глаза. Минут пять он сидел, не двигаясь, и пытался убедить себя, что отдыхает, наслаждается тишиной. Но тишины не было. Штробилка в голове продолжала долбить.

Зюзя обрадуется, быстро оформит дело для передачи в суд. Теперь не надо признания Бульки. Доказательств его вины вполне достаточно. Кто же убил, если не он? Сколько можно возиться с этим делом, когда и так все ясно? Рецидивист, наркоман, сначала залез в портфель, но швейцар спугнул его. Тогда подстерег жертву в подъезде, шарахнул дубиной по голове и как следует порылся в портфеле, уже без перчаток и без свидетелей. Между прочим, если в момент убийства он был под наркотиком, то действительно может и не помнить, как все происходило. Такое бывает. Напрасно Зюзя стала паниковать, накручивать столько сложностей. Генеральские мемуары тут совершенно ни при чем. Не было никаких мемуаров. Ни в компьютере Драконова, ни на дискетах, ни в записных книжках. Нигде.

Материалы по Хавченко были. Целая куча материалов, включая кассеты, на которых запечатлелся голос покойного жулика. Кроме того, были куски сценариев, наброски каких-то сюжетов. Много всего разного. Драконов все-таки писатель, и постоянно что-то писал. Что угодно, но только не мемуары покойного генерала авиации.

Но ведь Драконов хвастался в интервью, обещал книгу-бомбу. Журналисты просили хотя бы намекнуть, о ком речь. Драконов не намекал. Генерал — и все. Очень известная личность. Его уже нет. Они дружили, собирались вместе засесть за книгу. Генерал рассказывал ему много всего интересного, он хотел запечатлеть свою потрясающую биографию для современников и потомков. Не успел, умер. И вот писатель Драконов считает своим святым долгом выполнить волю покойного. Это будет бомба, да. Сначала книга выйдет на Западе, как в старые добрые времена. Ее опасно публиковать в России. Могут УНИЧТОЖИТЬ тираж.

Вранье? Самореклама?

Но как же тогда быть с прозрачной папкой, которую видел Булька, когда залез в писательский портфель за день До убийства? На титульном листе «Генерал Жора». Булька творческая личность, сочиняет много всего, но про рукопись сочинить не мог. Это ему совершенно ни к чему.

Проклиная свою тупую дотошность, Арсеньев вдруг, ни с того ни с сего, вспомнил, как супруга покойного писателя рассказывала о его проблемах с компьютером.

«Лева всю жизнь работал на пишущей машинке и, когда перешел на компьютер, у него постоянно возникали проблемы. Он умудрялся терять большие куски текстов, не умел перегонять на дискеты, без конца зависал.

Арсеньев понял, что тоже завис. Вместо того чтобы сию минуту включить телефон и обрадовать Зюзю, он полез за своим ежедневником и принялся листать его. Ему срочно понадобилось восстановить в памяти последний разговор с писательской вдовой.

Именно в последнем разговоре, уже после похорон, она рассказала о проблемах с компьютером, о тяжелой депрессии, которую пережил Драконов, когда убили Хавченко.

Сначала Лев Абрамович принялся спешно дописывать биографию жулика, дополнил ее пикантными подробностями, надеясь, что продаст какому-нибудь издательству. Но никакого особенного интереса рукопись не вызвала. В итоге Драконов продал книгу о Хавченко за копейки, затосковал, стал пить. У него пошла черная полоса. Он ждал, что его пригласят на Франкфуртскую книжную ярмарку. Не пригласили. Думал, что чиновники из Министерства культуры включат его в список российской писательской делегации. Не включили. Зависть, интриги.

Однако во Франкфурте он все же побывал, назло завистникам. Как раз накануне ярмарки он получил вполне приличную сумму, гонорар за сценарий сериала. Это были деньги, на которые он давно махнул рукой, но их вдруг выплатили. Жена настояла, чтобы он потратил их на поездку во Франкфурт. Она надеялась, что это выведет его из депрессии.

Она не ошиблась. Он вернулся бодрый, окрыленный, рассказал, что встретился со знакомым немцем, который теперь стал литературным агентом и заказал ему книгу, документальный роман, что-то в этом роде. День рождения Льва Абрамовича пришелся как раз на время ярмарки, и немец подарил ему дорогую серебряную ручку фирмы «Ватерман», с теплой дарственной надписью. Ту самую ручку, из-за которой, собственно, и был задержан Булька. «Леве от Генриха, Франкфурт, 2001».

Драконов должен был к весне представить первые сто страниц рукописи, немец собирался пригласить его, оплатить дорогу и проживание, подписать договор, получить для него аванс у издательства. Остаток осени и всю зиму Лев Абрамович самозабвенно работал, и к концу марта первые сто страниц были готовы. Черная полоса кончилась. Ему везло даже в мелочах. Кто-то из знакомых свел его с молодым человеком, который помог ему освоить наконец компьютер. Симпатичный юноша по имени Стас, студент, подрабатывал, обучая компьютерных чайников элементарным навыкам. Брал копейки. За короткое время стал своим человеком в доме.

Между прочим, именно к этому Стасу Драконов отправился в гости в тот вечер, когда его убили.

Писатель давно мечтал о ноутбуке. У него был дешевый стационарный компьютер, который занимал весь его письменный стол. Стас пригласил его посмотреть несколько образцов ноутбуков, недорогих, подержанных, но очень хороших.

После убийства Стаса, разумеется, допрашивали, но ничего интересного не узнали. Драконов пришел, просидел часа три, они болтали, пили чай. Модель ноутбука, которая ему понравилась, стоила слишком дорого. Он сказал, что нужная сумма появится у него чуть позже.

То есть он рассчитывал на аванс от немецкого издательства.

Арсеньев захлопнул свой ежедневник, нашел в бардачке бутылку минералки. Вода была теплой, с гадким пластмассовым привкусом. Бутылка провалялась в машине месяца два, не меньше. Он выпил залпом, как водку, и закурил.

Ток-шоу, в котором участвовал племянник генерала Жоры, только началось, оставалось вполне достаточно времени, чтобы доехать до «Останкино».

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

«Я буду думать о чем-нибудь хорошем, и все пройдет», — повторяла про себя Василиса и послушно водила глазами направо, налево, открывала рот, показывала язык, подносила к носу забинтованный палец. — Неврологический статус в норме, — бормотала пожилая врач, заполняя карточку быстрым непонятным почерком.

«Представляю, что она бы там написала, расскажи я ей про доктора Штрауса. Спасибо, что я не могу говорить. Я бы вряд ли удержалась. Мне бы захотелось поделиться с кем-нибудь, и меня отсюда прямиком направили бы в психушку, навсегда».

Голова ее лопалась от криков. Кричали мужчины. Это были пленные русские летчики. Всего пять испытуемых. Трое потеряли сознание. Доктор Штраус констатировал кому. Троих унесли. Их должны отогреть естественным образом, с помощью одеял и голых женских тел. Использовать для обогрева «животное тепло» придумал Гиммлер. К испытуемому подкладывали трех-четырех голых женщин. Они должны были прижиматься к заледенелым телам летчиков. Гиммлер, посещая Дахау, непременно присутствовал при опытах и радовался, как дитя, когда однажды испытуемый оттаял до такой степени, что совокупился с одной из женщин на глазах наблюдателей.

Тех, кто выживал после отогрева, опять опускали в ледяную воду. И так до тех пор, пока эксперимент не даст внятных результатов.

Немецких летчиков сбивают над Атлантикой англичане. Они падают в море и погибают от холода. Жирный Геринг, министр авиации, требует проводить эти «авиационные» исследования. Ему нужен точный ответ на вопрос: сколько времени проживет летчик, сбитый в феврале над Северной Атлантикой?

Поддерживать нужную температуру воды, когда бассейн находится в теплом помещении, довольно сложно. Приходится работать на улице, холодными зимними ночами. Врачи замеряют время, наблюдают. Вокруг шеи испытуемого надувной круг, чтобы голова не уходила под воду и он не мог захлебнуться. Головы, освещенные прожекторами, торчат на поверхности, как поплавки. Испытуемые кричат, стонут, некоторые начинают бредить и даже петь. Закрыть им рты кляпами нельзя, это нарушит чистоту эксперимента.

Время на холоде тянется бесконечно медленно. Отто Штраус, в отличие от своих коллег, не бегал греться в офицерскую гостиную. Он, не отрываясь, смотрел на лица оставшихся испытуемых, на четвертого и пятого. Четвертый потерял рассудок. Сначала он кричал непрерывно, пронзительно. Потом стал бормотать. Штраус не знал русского языка, но в потоке незнакомых слов расслышал несколько общеизвестных крепких ругательств. Генерал не терпел брани, и при иных обстоятельствах бывшему летчику пришлось бы поплатиться за сквернословие. Но шел эксперимент, который нельзя прерывать.

Пятый испытуемый казался самым пожилым и слабым, но держался удивительно долго. Он перестал кричать раньше других, вероятно, поняв, что это бесполезно. Только лишняя трата сил. Он молчал. Посиневшие губы были плотно сжаты, глаза широко открыты. Он смотрел прямо на Штрауса. Когда унесли троих, впавших в кому, он проводил их взглядом и опять уставился на генерала. Наконец затих четвертый. Его унесли. Кроме Штрауса не осталось никого возле ледяной купели. Тишина обрушилась на генерала, придавила к мерзлой земле. Луна засияла ярче, как еще один прожектор. Генерал сгорбился, спрятал руки в рукава теплой шинели. Пар клубами валил у него изо рта. Он думал о том, что подробное описание смерти от переохлаждения есть в любом учебнике судебной медицины и только такие необразованные, темные люди, как Геринг, не знают этого. А проблема быстрого разогрева замерзших была решена еще в 1880 году русским медиком Лепешинским.

Штрауса интересовало другое. В молодости, когда он изучал физиологию в Мюнхенском университете, его глубоко поразили опыты с холодом. Сердце, изъятое из живой лягушки, замороженное максимально быстро, до твердости камня, после оттаивания вновь начинало пульсировать. Когда же лягушку замораживали целиком, она погибала. Штраус хотел найти способ консервации жизни. Это была не только медицинская, но и философская задача. Он мечтал остановить время и победить смерть.

Он хотел жить вечно. Иные формы жизни, кроме биологической, его не устраивали. Ему представлялось, что в будущем обычный сон заменится глубокой заморозкой организма. Все физиологические процессы остановятся, в том числе и процесс естественного старения клетки.

Таким образом, удастся продлить свое существование сначала лет на десять, потом на двадцать, потом на сто. Конечно, это пока только грубая схема, но надо работать дальше, используя счастливые возможности, которые дает война.

Из офицерской гостиной едва доносились звуки патефонного танго и пьяный женский смех. Приглушенно, совсем далеко, лаяли овчарки. Пятый испытуемый смотрел на Штрауса, не щурясь от ослепительного света, который бил ему в лицо. И вдруг зазвучал его голос. Он говорил медленно, хрипло, с тяжелой одышкой. Генерал подумал, что пятый бредит. Но фразы, которые произносил русский, звучали вполне связно.

— Милая, любимая моя Оленька! Я жив. Машину нашу сбили над лесом, за деревней Лоханки Курской области. Саня Тарасов погиб еще в воздухе, а я каким-то чудом уцелел. Я жив, Оленька, сейчас, сию минуту, я думаю о тебе, говорю с тобой, знаю, ты меня слышишь и чувствуешь. А что дальше — не так уж важно. Сегодня полнолуние. Хотя бы раз за эту ночь, несмотря на голод, холод и смертельную усталость, ты взглянула на луну. Я тоже ее вижу, круглую, белую, важную, как купчиха у самовара. Ты любишь такие ночи, морозные, ясные, скрип снега, четкие тени голых веток на дороге. Помнишь, как мы такой вот ночью шли от станции до дома? Был слышен уютный, спокойный шум поезда. Ты сказала, что далекий стук колес зимней ночью, в открытом поле, кажется тебе гениальной музыкой, которую невозможно записать и повторить. У тебя заиндевели ресницы, я их оттаивал губами. Ты смеялась и говорила, что глазам щекотно.

Сначала Штраус констатировал связность речи испытуемого. И только потом до него дошло, что происходит. Ему стало жарко на морозе. Он ведь не знал русского языка, но почему-то понимал речь пятого, каждое его слово. Понимал, и ничего с этим поделать не мог. Уши его закрывали мягкие меховые наушники, которые он надевал под фуражку морозными ночами. Высокий воротник генеральской шинели был поднят. Но сквозь толстые слои меха голос русского летчика проникал в черепную коробку, бежал по мозговым извилинам, как быстрый язычок пламени по бикфордову шнуру. Генералу стало казаться, что голова его сейчас взорвется. Потребовалось колоссальное усилие, чтобы вытянуть из рукавов руки, взглянуть на часы. Он почти не удивился, обнаружив, что все три стрелки сомкнулись в верхней точке, слились в одну линию. Когда унесли четвертого испытуемого, генерал засек время. Должно было пройти минут двадцать, но не прошло ни секунды.

— Исправны ли часы? — пробормотал Штраус.

Они были исправны. Они тикали. Этого не могло быть, но это было. Когда Штраус взглянул на русского, оказалось, что у того глаза закрыты, губы сжаты. Он молчал. Он уже не дышал. Но голос его продолжал звучать.

— Оленька, я не успел увидеть нашего сына. Ему скоро исполнится год. Первый год его жизни прошел без меня. Но я столько раз видел нашего Сережу во сне. Сначала крошечного, новорожденного, потом чуть старше, когда он начал улыбаться и бормотать что-то на своем младенческом языке. Давно не было от тебя писем, почта работает плохо, но я знаю, что он уже встал на ножки, сделал несколько первых шагов и научился говорить «мама». А «папа»?

На Штрауса пахнуло перегаром. Двое его помощников прибежали вытаскивать пятого испытуемого из воды. Они успели здорово надраться.

— Который час? — спросил генерал,

— Ноль часов тридцать одна минута, — ответил помощник.

— Вы уверены? Посмотрите! — Штраус отогнул край перчатки, поднес свои часы к глазам помощника.

— Ноль часов, ноль минут, — произнес тот, вглядываясь в циферблат, — ваши остановились, господин генерал.

— Нет. Они идут. Послушайте, — он приложил запястье к ледяному уху старшего офицера.

— Да. Тикают. Значит, просто отстают, — сказал офицер.

Тело пятого испытуемого завернули в простыню, накрыли одеялом. Штраус приложил фонендоскоп к его шейной артерии. Надувной круг оставил на коже ровный глубокий рубец, похожий на странгуляционную полосу. Пятый был мертв. Но голос его затих только сейчас, когда затопали по мерзлой земле сапоги эсэсовцев, уносивших его тело на носилках.

Часы генерала спокойно тикали, стрелки сместились и показывали точное время. Луна исчезла за облаком. Тяжело, медленно колыхалась ледяная вода в бассейне.

— Я не получаю от этого удовольствия, — пробормотал Штраус, — я получаю выгоду. Знание — вот главная моя выгода. Это нормально.

Он стянул перчатку с правой руки. Палец с перстнем распух, кисть стала горячей, кожа зудела. Генералу захотелось подойти к бассейну и опустить руку в ледяную воду. Но вместо этого он побежал к больнице, влетел в тесный, освещенный вестибюль.

— Сегодня все сдохли, — сообщил ему доктор Керрль, его ассистент, и протяжно, со стоном зевнул.

— Пятого греют? — спросил Штраус.

— Бесполезно, — Керрль покрутил маленькой лысой головой и опять зевнул, — он уже пару часов как труп.

Эти слова прошуршали в голове у Василисы быстро и сухо, словно крылья бледного ночного мотылька, который бьется в стекло. Она не знали немецкого, но все отлично понимала.

«Я буду думать о чем-нибудь хорошем. Я буду думать о Грише. Он, наверное, пошел в другую сторону. Он с детства помнит эти места, сам рассказывал, что исследовал территорию бывшего пионерлагеря вдоль и поперек».

Дверь скрипнула, явилась сестра.

— Привет. Ты теперь героиня экрана. Когда будешь выписываться, не забудь дать автограф. Знать бы, как тебя зовут. Ничего, скоро узнаем. Наверняка тебя родители ищут. Ну, что грустная такая? «Ищут пожарники, ищет милиция»… Как там дальше, не помнишь?

У сестры было чудесное, счастливое лицо. Лицо человека, который понятия не имеет, кто такой Отто Штраус. Она положила теплую ладонь на лоб Василисы, пробормотала:

— Температурка нормальная, можно даже и не измерять. Я температуру на ощупь определяю, без градусника, с точностью до двух десятых. У тебя сейчас тридцать шесть и шесть. Это классно.

Перед зеркалом над раковиной она подкрасила губы, поправила шапочку, обернулась, улыбнулась Василисе.

— Ты, может, кушать хочешь? Или чайку?

Василиса слабо улыбнулась в ответ и помотала головой.

— По-маленькому, по-большому не надо? А то давай, провожу. Ну ладно, нет, так нет.

Сестра поставила новую капельницу, подтянула одеяло.

— Спи, бедолага. Во сне все проходит. Авось проснешься и заговоришь.

***

— Я был уверен, что это он, до последнего момента я был уверен, — пробормотал Григорьев, налетев на Кумарина в фойе гостиницы.

— Андрей Евгеньевич, да что с вами? Вы мне ногу отдавили, идете, как сомнамбула. Больно, между прочим, теперь вот буду инвалидом по вашей милости. — Кумарин сделал несколько шагов, нарочно прихрамывая.

— Простите, Всеволод Сергеевич, я не нарочно. — Григорьев совсем растерялся и расстроился.

— Еще не хватало, чтобы вы это сделали нарочно! — Кумарин покачал головой. — Ну и видок у вас!

Григорьев повернулся к зеркалу, потрогал двухдневную седую щетину, пригладил волосы.

— Да, действительно, краше в гроб кладут.

— Пойдемте выпьем.

Кумарин развернулся и направился к бару. Григорьев едва поспевал за ним.

— Всеволод Сергеевич! Вы хромать забыли.

Кумарин только хмыкнул в ответ. Они уселись за крайний столик. В баре было пусто, тихо играл старый джаз. Звезда времен Второй мировой войны Пегги Ли пела нежный, давно забытый шлягер «Я так мало знаю о тебе». Григорьев прикрыл глаза, стал подпевать про себя, едва заметно шевеля губами, слегка покачивая головой в такт музыке. Кумарин заказал коньяк.

— Что же произошло в последний момент? — спросил он, когда кончилась песня.

— А? — Григорьев растерянно моргнул.

— Когда вы отдавили мне ногу, вы сказали: «Я до последнего момента был уверен, что это он», — напомнил Кумарин.

— Рейч не нашел ни одного снимка. Негативы тоже пропали. Никаких следов взлома, ничего. Трех альбомов и двух коробок с негативами просто не оказалось в сейфе. Он готов был показать, продать. Но все исчезло, включая фотографии девяностых. Рейч был в шоке, у него чуть не случился сердечный приступ. Я даже хотел вызвать ему «скорую».

— То есть все выглядело вполне натурально? — уточнил Кумарин.

— Ну да, да. Либо он гениальный актер, либо я полный идиот. Я кое-как успокоил его, стал спрашивать подробно, что именно пропало. Я хотел его проверить. Дело в том, что я знал совершенно точно: снимок, из-за которого Макмерфи сейчас в отпуске, был именно у Рейча. Он приобрел его в девяносто восьмом, у некоего Карима. — Григорьев хлебнул коньяку, немного успокоился. — Этот Карим был главной и единственной нашей зацепкой.

— Вы мне о нем не рассказывали, — нахмурился Кумарин.

— Не успел, — Григорьев кивнул барменше и попросил сделать ему большую чашку чаю с мятой и ромашкой. — Карим — вполне добропорядочный гражданин США арабского происхождения, — сказал он, когда девушка отошла, — сотрудник крупной фармацевтической фирмы. Хозяин виллы, на которой Макмерфи встречался с бандитами. Коллекционер. Собирал личные вещи знаменитых злодеев.

— Интересное хобби, — заметил Кумарин, — даже интересней, чем у Рейча. Он хотя бы изучает историю.

— Я видел кое-что из его коллекции. Например, расческу Чикатило, грязный носок молодого Сталина. До сих пор пованивает.

— Вы издеваетесь?

— Ничуть. Лет пятнадцать назад он специально летал в Россию, в Ростов-на-Дону за расческой и в Туруханский край за носком. С середины девяностых Карим через Интернет активно общался с Рейчем, хотел купить у него чуть ли не всю его коллекцию. Рейч навел о нем справки и предложил обмен. Встреча Макмерфи с египетским доктором Абу-Бакром и чеченским полевым командиром Хасановым была заснята по инициативе Абу-Бакра. Хозяин виллы отпечатал несколько кадров, привез Рейчу и получил за это бритвенный прибор, принадлежавший Геббельсу. Собственно, этот прибор окончательно убедил руководство отправить меня в гости к Рейчу. Редкий экспонат Обнаружили при обыске на вилле Карима, упакованный в стеклянный сундучок, снабженный биркой с пояснениями, как и все прочие экспонаты. Самого Карима нашли мертвым. Только тогда и стало известно о его странном хобби.

— Наверное, к нему явился Сталин за носком.

— Или упыриха Майнхофф за своей пудреницей. А может, все злодеи сразу. В общем, он повесился в ванной. Самое неприятное, что никто из нашего департамента не успел с ним до этого побеседовать. Негативы той съемки скорее всего остались у Абу-Бакра.

— Так, может, это вообще работа Абу-Бакра, от начала до конца?

— Ему это ни к чему. Хлопот много, выгоды никакой. Снимков афганского периода у него не было, во Франкфурт он не летал, ни он, ни его люди в дом Рейча не приходили. Ограбление исключено.

— Ну тогда надо трясти голубую фею мужского пола, — пожал плечами Кумарин, — тут возможны три варианта: он сам провернул все это, либо продал кому-то, либо просто проворонил, оставил случайного гостя наедине с коллекцией.

— Совершенно справедливо, — кивнул Андрей Евгеньевич, — но когда я очень мягко высказал последнее из этих трех предположений, Генрих впал в ярость. Случайных гостей у них в доме не бывает. Без него Рики в голову не пришло бы залезать в сейф, показывать кому-то альбомы. А в его присутствии вынести их из дома незаметно просто невозможно.

— Ну хорошо, он помнит, кому в последнее время показывал снимки?

— Отлично помнит. Никому.

— А с Рики вы пытались обсуждать это?

— Пока нет. Завтра днем они оба отправляются в Ниццу. Боюсь, мне придется тоже туда слетать. Мы не договорили.

— Боитесь? — Кумарин засмеялся, так громко, что стали оборачиваться официанты и повар высунулся из дверного проема.

— Дней на пять, может, на неделю, — добавил Григорьев, немного смущенно, не понимая, что сказал смешного.

— Боится он, — фыркнул Кумарин сквозь смех, — совсем вы очумели, Андрей Евгеньевич. Любой нормальный человек на вашем месте радовался бы. Французская Ривьера, море, горы, красота немыслимая, лучшие в мире рыбные рестораны, вина, чудесные отели. Народу, правда, много. Конец августа. Кстати, вы номер себе уже забронировали?

— Нет. Рейч со своим мальчиком будут жить в Вильфранш, это маленький городок, в двадцати минутах езды от Ниццы.

— Изумительное место. Но там всего четыре отеля, вы знаете об этом?

— Понятия не имею. Рейч сказал, что они будут жить в отеле «Марго».

— А где собираетесь жить вы?

— Пока не знаю. Я как раз хотел завтра утром, после завтрака, зайти в ближайшее турагентство.

Григорьеву принесли чашку чая с ромашкой и мятой. У барменши блестела серьга в ноздре, фальшивый бриллиант. Она улыбнулась, покосившись на смеющегося Кумарина, и подмигнула Григорьеву, в прошлый раз он дал ей щедрые чаевые.

— Ладно, — вздохнул Кумарин, отсмеявшись, — расслабьтесь. Я все равно туда собирался, неделей раньше, неделей позже, не важно. Полетим вместе. У меня, как у всякого нормального российского олигарха, есть вилла на Лазурном побережье, как раз неподалеку от Вильфранш. Слушайте, вы бы хоть спасибо сказали. Я приглашаю вас в гости.

— Спасибо, — Григорьев принужденно улыбнулся, — но я должен поставить в известность Макмерфи, и не только его.

— Ставьте, ставьте на здоровье. Никто вам слова не скажет. Мы теперь союзники. Да, а как же колечко Магды Геббельс? Может быть, вы зря пренебрегли этим предложением? Вдруг оно принесло бы Маше удачу?

— Отстаньте, — махнул рукой Григорьев, — я пошел спать.

* * *
— Понимаете, мы с ее мамой, с моей дочерью, не разговариваем десять лет, с тех пор, как умерла ее мать, моя бывшая жена, — всхлипывая, объяснял режиссер Дмитриев.

Он вцепился в Машину руку просто потому, что она оказалась рядом. Он был растерян и подавлен, не успел запомнить номер телефона, продиктованный в криминальных новостях, обратился к девушке администратору, но она отмахнулась и убежала. Пора было идти в студию, начиналась передача, прямой эфир, и никто не интересовался несчастным стариком, который, ко всему прочему, осип от волнения и мог говорить только шепотом.

— Маша, ну что же вы? — Рязанцев оглянулся у выхода.

— Да, сейчас, — кивнула она, но руку не отняла и не двинулась с места.

Вова Приз тоже застыл в дверях, рядом с Рязанцевым, теребил свой мобильный и не спускал глаз с Дмитриева.

— Володя, Евгений Николаевич, пожалуйста, быстрей, уже кончается реклама, через минуту мы в эфире, — режиссер вытеснил их из гостиной, увлек за собой в студию.

— Вы идете или нет? — раздраженно обратился к Маше и Дмитриеву второй администратор.

— Нет! Извините! — неожиданно для себя выпалила Маша.

Она не могла оставить старика в таком состоянии. Он, бедный, протрезвел, вспотел и трясся.

— Я видел ее в последний раз на выпускном вечере. Видел, но не подошел, спрятался в толпе родителей, темные очки напялил, кепку до бровей, старый дурак. Я даже не знаю, поступила ли она в университет. Изредка я звонил им, говорил с Васюшей. Если подходила Ольга, клал трубку. Она собиралась на филфак. Я предлагал ей идти во ВГИК. У меня остались связи… Господи, что же мне делать?

— Ехать в больницу, — тихо сказала Маша.

— А? Да, правда. Но только надо вызвать такси. Или попросить кого-то, — он беспомощно оглядел пустую гостиную, встретился глазами с Машей, — я уже год не сажусь за руль, у меня бывают сильные головокружения.

— Я, к сожалению, не могу вас отвезти, я должна дождаться Евгения Николаевича.

— Да, да, конечно, я понимаю.

— Может, вам стоит позвонить дочери? Это хороший повод помириться.

— Куда позвонить? — он сморщился, пытаясь изобразить улыбку. — Ольга сейчас в Испании. Она, видите ли, устроилась работать гувернанткой в семью какого-то мыльного магната, и вот они взяли ее с собой на все лето. У них там дом на побережье. А Игорь, отец Василисы, в Греции, отдыхает со своей новой семьей. Они развелись с Ольгой пять лет назад, для Васи это была серьезная травма.

Старик бледнел на глазах. Нехорошая бледность, и руки ледяные, влажные. Маша испугалась, что в конце концов придется вызывать ему «скорую».

В гостиной появилась администратор и обиженно сообщила, что, если они хотят все-таки принять участие в передаче, у них есть возможность быстро войти в студию во время рекламной паузы, которая будет через семь минут.

Дмитриев судорожно сглотнул, потянулся за сигаретами.

— Скажите, у вас найдется свободная машина? — спросила Маша.

— А что случилось?

Маша быстро, в двух словах, объяснила ситуацию. Администратор испуганно таращила глаза и кивала. Дмитриев пытался прикурить, но руки у него тряслись.

Выяснилось, что всех шоферов отпустили до конца эфира.

— Я сейчас выйду и поймаю такси, не беспокойтесь, — лопотал Дмитриев, едва справляясь с одышкой и не отпуская Машину руку.

— Ладно, я поеду с вами, — сдалась наконец Маша. Администратор проводила их до милиционера, пообещала все объяснить Рязанцеву и отправить его домой на машине.

Когда вышли из подъезда, у Дмитриева соскользнул шарф.

— Постойте! А как же мы найдем эту больницу? — прошептал он, не замечая, что топчет красный шелк. — Они ведь даже не сказали…

— Сказали. Шестая клиническая. Найдем, не волнуйтесь. У меня в машине есть справочник и карта. Вы наступили на свой шарф, я не могу поднять его.

— А, да, простите, — он отскочил и чуть не упал.

«Я, конечно, везу его не потому, что так сильно напрягся Приз, услышав о девочке, — строго сказала себе Маша, — мне просто жаль старика. Его фильмы помогали мне вылезать из детских депрессий. Когда пьяный отчим пытался меня воспитывать, когда мама забывала, в каком я учусь классе, и мне казалось, что никто на свете меня не любит, я проигрывала про себя какую-нибудь сцену из его кино, вспоминала диалоги дословно и наконец замечала, что уже не плачу, а смеюсь. Режиссер Дмитриев, правда, гений. А Приз ничтожество, которому просто повезло оказаться в нужном месте в нужное время».

— Там сказали, она не может говорить, — донесся до нее сиплый голос Дмитриева, — значит, у нее какое-то тяжелое психическое расстройство?

— Не обязательно тяжелое, — Маша выехала на Шереметьевскую улицу и тут же встала. Дорогу перегородил грузовик. Он нагло, неуклюже разворачивался, нарушая все правила. Позади нервно загудел черный джип с затемненными стеклами.

— Мы так никогда не доедем, — Дмитриев заерзал на сиденье, — это ужас какой-то, что хотят, то и делают… Врач, кажется, произнесла слово «афония». Вы не знаете, что это?

— Беззвучность голоса, — машинально ответила Маша, — что-то вроде спазма голосовых связок.

Встречная полоса тоже встала. Рядом с Машиным «Фордом» застрял потрепанный темно-синий «Опель».

— Вы точно знаете, где больница? — спросил Дмитриев.

— Мы же вместе смотрели в справочнике, только что, — Маша повернулась к нему, — да не нервничайте вы так, Сергей Павлович, доедем, и с вашей внучкой все будет хорошо.

— А меня к ней пустят? Вдруг скажут, что дед — это не близкий родственник?

— Перестаньте, успокойтесь, все проблемы как-нибудь решим.

Грузовик наконец съехал, дал дорогу, машины медленно двинулись.

Маше показалось, что водитель «Опеля» смотрит на нее, и как будто мелькнуло что-то знакомое, но стекла бликовали, и Дмитриев настойчиво требовал внимания. Тронувшись с места, Маша услышала, как «Опель» легонько просигналил. Вовсе не обязательно, что ей. Встречная полоса продолжала стоять. Сигналила каждая вторая машина, у многих в пробке просто сдают нервы.

«Что-то очень знакомое, и хорошее… у кого же был синий „Опель“?

— Конечно, можно просто дать на лапу, тогда пустят обязательно, — продолжал рассуждать Дмитриев, — но я не знаю, кому и сколько. Как вам кажется, рублей триста — это нормально?

— Я американка, — улыбнулась Маша, — у нас все по-другому.

— Но вы сумеете, в случае чего, дать на лапу? Потому что я совершенно не умею, не знаю, как это делается.

— Да, конечно. Не волнуйтесь.

Пока ехали до больницы, Маша продолжала улыбаться, уже про себя. В ответ на тревожные реплики Дмитриева она отвечала невпопад.

Она вспомнила, у кого был синий «Опель-кадет», и поняла, что водитель сигналил не просто так, а ей лично.

* * *
Ничего не было проще, чем набрать, наконец, этот треклятый номер и спросить: «Маша, это вы или не вы в черно-сером „Форде“?»

Но Арсеньеву стало казаться, что она узнала его и отвернулась нарочно. А что, вполне возможно. Она ведь даже не попрощалась, когда улетала в свой Нью-Йорк. Не оставила телефона и адреса. Они расстались, как чужие люди, которым друг до друга дела нет.

Рядом с ней в машине сидел какой-то пожилой мужчина. Они ехали из «Останкина». Ну да, конечно, Приз на ток-шоу вместе с Рязанцевым. Мери Григ приехала в Москву, чтобы нянчить партийного лидера, выводить его из очередной депрессии. Интересно, почему она не осталась с ним на ток-шоу? И что за старик в ее машине? Кстати, с Рязанцевым тоже придется встретиться. Он был знаком с писателем Драконовым, а начальник его службы безопасности хорошо знал кошмарного и таинственного генерала Жору. Зюзя сказала, этот Егорыч, бывший полковник ФСБ, когда-то входил в так называемую генеральскую свиту, то есть в узкий круг военных и сотрудников спецслужб, которые прямо или косвенно участвовали в вывозе советского оружия из стран Восточной Европы и продавали это оружие черт знает кому.

«А ведь правда, может получиться такая бодяга с генеральскими мемуарами», — подумал Саня, выискивая место для парковки.

В службе безопасности телецентра Арсеньеву посочувствовали. Допрашивать знаменитость после прямого эфира — не самое приятное занятие. Ловить Приза посоветовали не в холле на первом этаже, а прямо у студии. Мало ли, вдруг у него потом еще какая-нибудь съемка, или эфир, или он отправится в бар и просидит там до глубокой ночи?

Серые узкие коридоры без окон, с низкими потолками, действовали угнетающе. Под ногами покачивались хлипкие пористые панели. Мимо сновали озабоченные люди. Арсеньеву пришлось вжаться в стену, чтобы пропустить табунок взволнованных детей, спешивших на телеигру. Вслед за ними пролетела толстенькая, сияющая, усыпанная блестками старушка в розовой балетной пачке и ковбойской шляпе. Рядом с ней вышагивал бритый налысо, длинный и тощий, как скелет, босой юноша в японском кимоно.

— Я так волнуюсь, так волнуюсь! — звонко вскрикивала старушка.

— Да ну, все фигня! — глухо отвечал юноша. — Получится прикольно! Надо стебаться и не комплексовать. Во всем и всегда надо стебаться. Это главное.

Наконец Арсеньев нашел нужную студию. Над толстой, плотно закрытой дверью светилась электрическая табличка «ТИХО!».

Ждать оставалось совсем недолго. Табличка погасла.

Саня вспомнил, что календарь с портретом Приза остался в машине. Придется Зюзиному внуку обойтись без автографа. Впрочем, если бы не этот календарь, Арсеньев вряд ли узнал бы звезду экрана. Он редко смотрел телевизор, к тому же в новом доме еще не было антенны.

Приз вышел одним из первых. Судя по выражению лица, шоу прошло для него не слишком удачно. Он был мрачный и весь мокрый.

— Добрый вечер, Владимир Георгиевич.

При виде формы и удостоверения Приз помрачнел еще больше.

— Да. Я вас слушаю, — он вытащил мобильник и включил его, огляделся тревожно, словно искал кого-то в толпе, валившей из студии.

— Здесь не совсем удобно, — заметил Саня.

Они стояли посреди маленького фойе. Их толкали. К Призу подлетела девушка с календарем, точно таким, какой остался в машине у Арсеньева, и попросила автограф. Потом еще одна, с развернутым глянцевым журналом.

— Хорошо, давайте отойдем, — произнес Приз и, не глядя, расписался на своем портрете.

В редеющей толпе мелькнуло лицо Рязанцева. Он смотрел поверх голов, извиняясь, никого вокруг не замечая. Маленькая полная девушка подхватила его под руку и стала что-то тихо говорить ему на ухо, увлекая за собой вглубь зеркальной гостиной. В дверном проеме мелькнуло удивленное лицо партийного лидера, дверь в гостиную закрылась, и Арсеньев потерял его из вида.

Приз между тем двинулся по коридору, не оглядываясь. Саня догнал его. Приз разговаривал по телефону, заметив Арсеньева, он тут же прихлопнул крышку мобильника. Саня успел услышать его последние слова: «Они уже там, придурок! Раньше надо было думать!»

Самым подходящим местом для беседы с майором милиции Приз счел маленькую площадку между этажами, у стеклянной стены, над вонючей, заплеванной урной.

— Владимир Георгиевич, вам что-нибудь говорит имя Лев Драконов?

— Писатель? Он умер, кажется?

— Его убили.

— А, да, я слышал. Кого-нибудь удалось поймать?

Стоять и разговаривать с Владимиром Призом на лестничной площадке телецентра было, правда, тяжелым делом. Мимо сновали люди, и почти каждый считал своим долгом поглазеть, поздороваться, оглянуться или подойти, попросить автограф, хотя бы на клочке бумаги.

— Задержали одного наркомана, но пока нет полной ясности.

— Ну а от меня, конкретно, что надо? — спросил Приз, и глаза его неприятно заметались.

— Ваш дядя, генерал Колпаков, был знаком с писателем Драконовым?

Прежде чем ответить, Приз дал автограф двум смущенным подросткам и закурил.

— Не вижу связи.

— Незадолго до смерти в нескольких интервью Драконов говорил, что работает над мемуарами некоего генерала.

— И что, назвал имя моего дяди? — Приз скептически хмыкнул.

— Нет. Никакого имени Драконов не называл. Но известно, что на Франкфуртской книжной ярмарке он встречался с немецким литературным агентом. Они должны были подписать договор на книгу мемуаров генерала авиации, ныне покойного.

— Договор? Что за бред? Кто вам это сказал?

— Неважно.

— Очень важно. Для меня это очень важно. Откуда у вас такая информация?

«От вдовы Драконова», — хотел сказать Арсеньев, но вместо этого скромно сообщил:

— Из прессы.

— Нельзя ли точнее? Издание, дата.

— Ну, с ходу, я не вспомню. Если вас это так интересует, постараюсь уточнить.

— Да уж, пожалуйста, — кивнул Приз, — меня это чрезвычайно интересует. Дядя был для меня как родной отец, и я не хочу, чтобы поганили его память.

— Почему обязательно «поганили»? — удивился Арсеньев. — Разве плохо, когда выходит книга мемуаров?

— Мой дядя ничего не писал и писать не собирался, — сообщил Приз и ответил лучезарной улыбкой на чье-то приветствие.

— Сам не собирался, однако мог наговорить что-то на диктофон или просто рассказать. Он ведь был знаком с Драконовым? Или нет?

— Нет.

— Вы в этом абсолютно уверены?

— Абсолютно.

— Но вы же не могли знать всех знакомых вашего дяди, всех до одного?

— Разумеется, всех — не мог. Но я достаточно хорошо знал своего дядю, и у меня есть очень серьезные основания утверждать, что с Драконовым он знаком не был. То есть, возможно, где-то они встречались. Дядя любил ужинать в ресторане Дома литераторов. Однако ни при каких обстоятельствах он не мог обратиться с подобной просьбой к Драконову.

— Почему?

— Потому, — Приз понизил голос и заговорил хриплым, нервным шепотом, — потому, что, если бы дяде Жоре и пришла в голову идея о мемуарах, он обратился бы к какому-нибудь другому писателю. Вам ясно?

— Не совсем.

— Мой дядя, генерал Георгий Федорович Колпаков, герой Советского Союза, был русским офицером. Он кровь проливал за русскую землю. И если бы решил оставить после себя книгу воспоминаний, то на роль литературного обработчика пригласил бы русского писателя, а не Льва Абрамовича Драконова.

Приз ужасно возбудился. Изо рта полетела слюна. Выпалив все это, он сделал многозначительную паузу, глаза стали выпуклыми и блестящими, он смотрел на Арсеньева так, словно ждал аплодисментов.

Арсеньев неуверенно кивнул. Он не знал, что сказать. Генерал Колпаков был антисемитом. Это ничего не доказывает и не имеет прямого отношения к делу. Его племянник тоже антисемит. Правда, не афиширует этой своей проблемы. Наоборот, молодой политик Владимир Приз без конца повторяет, что все люди братья.

— А вы? — внезапно спросил Арсеньев. — Если бы вы вдруг решили издать книгу о себе, для вас имела бы значение национальность литературного обработчика?

Приз покраснел. Но не от неловкости, а от злости.

— Я пока не собираюсь писать мемуары. Я еще не в том возрасте, чтобы думать о мемуарах.

— Итак, если я вас правильно понял, ваш дядя не был знаком с убитым Драконовым Львом Абрамовичем, — уточнил Арсеньев после короткой паузы.

— Нет! — Приз оскалился и посмотрел на часы.

— И ни о какой совместной работе над книгой воспоминаний речи быть не может?

— Нет!

— Ну что ж, спасибо. Было приятно познакомиться.

Рукопожатие Приза оказалось таким влажным, что хотелось вымыть руки.

* * *
Никому на лапу в больнице давать не пришлось. Единственный охранник, дремавший у входа, ничего не спросил. В справочной объяснили, на каком этаже, в какой палате лежит обожженная девочка, которую сегодня снимало телевидение. Пришлось долго плутать по старому зданию, подниматься и спускаться по лестницам.

— Вот так кто угодно может войти, — сказал Дмитриев.

Бокс находился в тупике, в глухом конце короткого широкого коридора. Там дрожал слабый голубой свет. Вокруг ни души. Маша осторожно приоткрыла дверь.

Это была совсем маленькая комната, такая маленькая, что из-за высоченного потолка казалась колодцем. Окно выходило в больничный сквер и было забрано решеткой. На койке спала девочка. Кисти рук перебинтованы, к локтевому сгибу тянулась трубка капельницы.

Дмитриев застыл в дверном проеме и шепотом, еле слышно, позвал:

— Васюша!

Девочка не шелохнулась. Маша шагнула к койке. В голубом слабом свете лицо Василисы казалось прозрачным. Влажные темные ресницы едва заметно вздрагивали, под веками двигались глазные яблоки. Бледные потрескавшиеся губы были приоткрыты. Ей снилось что-то, она тяжело, часто дышала.

— Ну что же вы, Сергей Павлович, подойдите к ней, — прошептала Маша.

— Она спит.

— Все равно подойдите. А я пока найду кого-нибудь: дежурного врача, сестру.

— Нет! Постойте! — он приложил палец к губам, поманил Машу к себе и шепотом, на ухо попросил: — Понюхайте меня и скажите, перегаром не пахнет? Я много выпил там, в «Останкино», перед эфиром. Вася с детства ненавидит запах перегара.

— Нет. Не пахнет.

— Вы уверены? — он вздохнул, покосился на спящую девочку, пошевелил бровями, тревожно размышляя о чем-то, и прошептал: — А вдруг она меня вообще не узнает? У нее ведь шок.

— Перестаньте. Сейчас я сама ее разбужу.

— А вдруг мне не поверят, что я — ее родной дед? Она ведь не может говорить, как она им подтвердит?

Пока они шептались, в коридоре послышались шаги. Кто-то приближался к боксу, и через минуту за приоткрытой дверью возникла высокая фигура в зеленом халате. Волосы убраны под шапочку, лицо закрыто марлевой маской. Маша не поняла, кто это, мужчина или здоровенная плечистая женщина. Фигура всего на миг остановилась перед дверью и тут же исчезла.

— Эй, погодите, одну минутку! — позвала Маша.

Никакого ответа. Мягкие, поспешно удаляющиеся шаги.

Маша вышла в коридор, постояла в замешательстве, глядя вслед человеку в халате. Он — скорее все-таки он, а не она — свернул за угол. Коридор опустел.

— Маша, Маша, не уходите! — шепотом позвал Дмитриев.

Оставалось вернуться в палату. Девочка проснулась, открыла глаза.

— Вася, — виновато произнес Дмитриев и, со скрипом усевшись на край койки, наклонился, поцеловал ее в щеку, — ты узнаешь меня?

Она привстала и тут же потеряла капельницу. Игла с кусочком пластыря отклеилась, закачалась на трубке. Василиса не заметила этого, обхватила забинтованными руками шею деда, прижалась к нему и испуганно уставилась на Машу из-за его плеча.

— Васюша, маленькая моя, как же так? Я совершенно случайно увидел тебя по телевизору. Что с тобой случилось? Как ты попала в горящий лес? Сказали, ты не можешь говорить. Это правда?

Василиса слегка отстранилась, кивнула, приложила ко рту забинтованную руку.

— Привет, Василиса. Меня зовут Мери Григ, — сказала Маша.

— Это журналистка из Америки, она меня сюда привезла, — объяснил Дмитриев, — если бы не она, я бы вряд ли так скоро добрался.

— Тебя смотрел психолог, психиатр? — спросила Маша.

Василиса сделала смешную, важную гримасу, потом брезгливо поморщилась, махнула забинтованной рукой, покрутила пальцем у виска.

— А если попробовать шепотом? Совсем тихо? — предложила Маша.

Василиса приоткрыла рот, глубоко вздохнула, выдохнула, но не получилось никакого звука. Лицо ее слегка сморщилось, рука рефлекторно потянулась к горлу.


— Что, больно, когда глубоко дышишь? — спросила Маша. — Может, это просто ларингит? Ты ведь попала в зону пожара, наглоталась дыма, надышалась угарным гадом.

— Она заикалась в детстве, — вспомнил Дмитриев, — и потом, после развода родителей. Может, это как-то связано? Как выдумаете, это скоро пройдет? Ее отпустят домой?

На последние его слова Василиса отреагировала довольно бурно. Заерзала на койке, принялась неловко, возбужденно жестикулировать, показывая, что очень хочет домой, и как можно скорей.

— Но мамы сейчас нет, — сказал Дмитриев, — ты хочешь поехать ко мне?

Она закивала, уткнулась лицом в плечо деда, опять обняла его.

— Я, пожалуй, схожу, позову кого-нибудь, — сказала Маша.

В коридоре было по-прежнему пусто и тихо. Несколько дверей оказались запертыми, только одна открыта. На ней блестела стеклянная табличка «Процедурная». Внутри, в двух смежных комнатах с банкетками, стеклянными шкафами и всякой аппаратурой, никого не было. Маша заметила в глубине еще одну дверь, хотела дернуть ручку, но вдруг услышала мужской голос:

— Я ж говорю, за ней приехали, блин! Короче, дед с девкой какой-то! Белобрысая девка, лет двадцать пять. Откуда я знаю, кто они? Ну, блин, а чего ж не предупредил?! Правильно, я вырубил телефон, чтоб не отвлекаться.

Человек стоял за дверью и говорил по мобильному. Слышно было отлично. Он нервничал, злился, но старался сдержаться. Вероятно, уже отсоединившись, выдал энергичный матерный финал и замолчал. Где-то в глубине, за стеной, стукнула дверь. Опять стало тихо. Маша на цыпочках отступила от двери, вышла из процедурной и лицом к лицу столкнулась с полной пожилой женщиной в халате, шапочке и марлевой маске.

— Что вы здесь делаете? — сурово спросила женщина.

Маша узнала лечащего врача Василисы, которую всего час назад видела на экране, и даже вспомнила, как ее зовут: Агапова Вера Ивановна.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Руководство Григорьева отнеслось к новости о том, что он летит из Франкфурта в Ниццу и собирается провести неделю на вилле своего бывшего шефа Кумарина, вполне спокойно. Тем более — имелась уважительная причина: туда же отправился Генрих Рейч.

— Расслабьтесь наконец, — ворчал Кумарин по дороге в аэропорт, — что вы все хмуритесь? Надо радоваться жизни. Мы с вами к морю летим.

— Я радуюсь.

— Как-то очень кисло.

— Ля-ля-ля! — тихо пропел Григорьев и скорчил комическую рожу. — Еще сахару добавить?

— Не понимаю, какого лешего я вас пригласил? Искали бы себе ночлег в дешевых пансионах, с общим душем в конце коридора. Ничего другого в разгар сезона все равно бы не нашли. Вы, Андрей Евгеньевич, безумно скучный человек. Ну скажите, что вас грызет? Думаете, зачем мне это надо? Бросьте. Мне ничего не надо на этот раз. Я пригласил вас просто так. Бескорыстно. Не верите?

Такси остановилось у зала вылетов. Кумарин не дал Григорьеву расплатиться, оттолкнул его руку с деньгами. До рейса оставалось сорок минут, они зашли в кафе. Кумарин взял себе пиво и толстую белую сосиску. Григорьев — только кофе.

— Так верите вы в мое бескорыстие или нет? — спросил Кумарин.

— Не верю, Всеволод Сергеевич.

— Ну хорошо. У меня имелась определенная корысть Генеральские мемуары. Я знал, что вы встречаетесь с Рейчем, и хотел через вас выяснить у него, есть там какие-то тексты или нет. Слушайте, зачем вы так много пьете кофе? За сердечко не боитесь? — Кумарин похлопал себя по левой стороне груди.

— Боюсь. Но кофе все равно хочется. А вы, Всеволод Сергеевич, не боитесь охотиться за генеральскими сокровищами? Суетное это дело, и долголетию не способствует.

— Все там будем, — весело оскалился Кумарин, — ладно, выкладывайте, что вам рассказал Рейч о мемуарах.

— Хорошо, — кивнул Григорьев, — а вы мне за это изложите все, что знаете про актера Владимира Приза.

— Вот тебе на! Что это вдруг? Им ведь занимается Маша. И вы, насколько мне известно, не разделяете ее бредовых идей о том, что он лет через пять-десять, при определенном стечении обстоятельств, может стать российским фюрером. Вы, как и все там у вас, считаете Вову Приза безмозглой марионеткой, рекламной фишкой для партии «Свобода выбора». Вы что, после бесед с Рейчем изменили свое мнение?

Во второй раз объявили посадку. Григорьев залпом допил остатки кофе, загасил сигарету, поднялся.

— Идемте. Нам пора в самолет.

Досмотр был более толковым и тщательным, чем когда Григорьев улетал из Нью-Йорка. Ботинки снимать не заставили, зато попросили открыть и включить маленький ноутбук. Понюхали содержимое плоской серебряной фляжки с коньяком, которую взял с собой Кумарин. Все чрезвычайно вежливо, с извинениями.

— Вы не ответили, — напомнил Кумарин, когда они уселись на свои места в самолете, хлебнул из фляги и защелкнул ремень безопасности.

«Фишка, — повторил про себя Григорьев, — рекламный брэнд партии „Свобода выбора“. Нацист. Фанатик. Даже внешне похож на молодого Гитлера…»

Он попытался вспомнить лицо этого Вовы Приза, но не смог. Зато лицо Гитлера возникло тут же. Косая челка, выбритые виски, щеки немного обвислые, похожи на жабры, подбородок бесформенный, рыхлый, черты какие-то размякшие, оплавленные, зато квадратные усики очерчены четко.

«Интересно, найдется на земле человек, который не знает этого лица, никогда его не видел? Прошло почти шестьдесят лет, а он до сих пор остался „фишкой“, „брэндом“.

— Я не исключаю, — произнес Григорьев после долгой паузы, — что Маша вычислила очередного маньяка. Мы с вами можем сколько угодно гадать, что будет через пять-десять лет. Сейчас меня волнует другое. Мог этот Вова Приз стащить альбомы Рейча или нет?

Кумарин хотел сделать еще глоток коньяку, но застыл с фляжкой у рта.

— Погодите. Когда он был у Рейча?

— Он был дважды. Сначала в августе, потом в октябре. А конверты начали приходить в ноябре. Рейч к себе домой почти никого не приглашает. Но Приз бывал у него дома, и не один раз. Крошка Рики от него в полном восторге.

На экране кукольная стюардесса с улыбкой демонстрировала, как пользоваться спасательным жилетом.

— Приз носит перстень на мизинце, не знаете? — спросил Григорьев.

— Вам все не дает покоя история с призраком Отто Штрауса?

— Мне просто интересно, он в принципе носит какие-нибудь перстни или нет?

— Понятия не имею. Спросите у вашей дочери. — Кумарин откинулся на спинку сидения, закрыл глаза. — Между прочим, альбомы мог запросто стащить покойный Драконов. Он тоже был у Рейча в гостях, и тоже в октябре, чуть позже Приза. И вообще, отстаньте минут на десять. Я плохо переношу взлет и посадку.

Григорьев сам рад был помолчать. Мысли путались. Драконов — это совсем уж странный вариант. Он приехал продать права на книгу. Рейч ему был нужен как литературный агент. Но, с другой стороны, книги-то нет никакой. И не было. Допустим, мемуары оказались лишь предлогом, чтобы встретиться с Рейчем, проникнуть в его дом. Тогда Драконов должен был заранее знать о снимках. Спрашивается: откуда? Далее. Чтобы отправить конверты из разных городов Европы, ему надо было объездить эти города. Или ему заказали стащить альбомы, а отправлял конверты кто-то другой? Бред, ерунда. А Вова Приз? Фокус со снимками — слишком тонкая для него комбинация. Приз и Драконов — не те люди, которые могли бы узнать домашние адреса американских сенаторов и высших офицеров спецслужб.

«Машка, Машка, неужели ты меня все-таки заразила своей теорией нового русского фюрера? Или это сделал Рейч? Когда ты, доченька моя, умница, развивала свои теории, мучила меня этим несчастным Вовой Призом, я смеялся над тобой, как все твои коллеги. Я считал это глупостью. Когда Рейч попросил меня представить, как Магда Геббельс убивала своих детей, я замахал руками: зачем?! Я не хочу. Мне больше нравится думать, что все это далекое прошлое, а Вова Приз — фигляр, существо грубое, примитивное, и поэтому неопасное».

Он закрыл глаза и сам не заметил, как задремал под тихий рев двигателей. Ему приснилась Маша.

«Папа, в тебе говорит твой интеллигентский снобизм. Тебе кажется, если человек публично произносит глупости, т банальности, значит, он дурак. Между прочим, иногда надо очень много ума, чтобы выглядеть дураком».

* * *
Маша все не могла решить, стоит ли рассказывать врачу о разговоре, который она случайно подслушала в процедурной, о неизвестном мужчине, бродившем по коридору в халате, шапочке и маске. Он наверняка успел исчезнуть. Со стороны все это прозвучит довольно глупо. Маша сама ничего пока не поняла и объяснить доктору вряд ли сумеет.

Может, стоит сообщить в милицию, на всякий случай? Именно туда звонила сейчас доктор, диктовала фамилию, год рождения, домашний адрес Василисы. Ну не брать же у нее из рук трубку? «Знаете, тут какой-то тип бегал в халате, я случайно услышала через дверь, как он говорил с кем-то по телефону о чем-то, что могло бы, возможно, вас заинтересовать… Бред!»

— Значит, Грачева Василиса Игоревна? — врач положила трубку, опустила марлевую маску и улыбнулась. — Ну, будем знакомы. Это твой дедушка?

— Да, да, Дмитриев Сергей Павлович. А вы Вера Ивановна. Очень приятно. Вот, пожалуйста, мой паспорт!

Врач взяла паспорт из дрожащей руки Дмитриева, долго разглядывала фотографию, потом оригинал, потом опять фотографию.

— Погодите, а вы не кинорежиссер?

— Режиссер, — старик распрямил спину, сверкнул глазами, — лауреат Государственной премии, заслуженный деятель искусств России.

— Очень хорошие фильмы снимали раньше, — холодно кивнула врач, — значит, родители девочки за границей? Как же так можно, не понимаю. Уехали, оставили ребенка одного. Это только кажется, что в семнадцать лет они взрослые, на самом деле — хуже младенцев.

— Доктор, что с ней?

— У нее ожоги второй степени. Афония. Голос пропал, вероятно, из-за ларингита, плюс нервное и физическое истощение. Сильнейший стресс. Тут все вместе. Девочка попала в зону лесного пожара, этим все сказано. Спасибо, что жива осталась. Состояние стабильное, слава Богу, сепсиса нет. Нужно обследовать ее более тщательно. Пока мы взяли анализы, невропатолог ее посмотрел. Лор у нас будет только завтра.

— Я могу забрать ее домой? — робко спросил Дмитриев.

— Нет.

— То есть как это — нет? Почему? Вася, ты хочешь поехать ко мне?

Василиса кивнула.

— Об этом не может быть речи, — жестко сказала врач, — я отдам девочку под расписку только матери или отцу.

— Но я же сказал, они за границей!

— Вот пусть прилетают и забирают. К тому же вы, как я успела заметить, не совсем трезвы. Извините.

Дмитриев густо покраснел, открыл рот, пробежал по маленькой палате, из угла в угол, схватил за руку Машу и закричал. Голос его дребезжал и срывался.

— Да как она смеет! Кто она такая? Скажите ей, что я не алкоголик, я могу обеспечить нормальный уход своей внучке в домашних условиях. У меня для этого есть средства. Три раза в неделю ко мне приходит помощница по хозяйству, очень толковая женщина, кстати, по образованию фельдшер. Сейчас можно вызвать за деньги любого специалиста на дом.

— Я повторяю, появится мать — ей я девочку отдам. Вам — нет, — спокойно, монотонно произнесла врач и посмотрела на часы.

— Вы не имеете права! Это не ваш ребенок! — кричал Дмитриев. — Я буду жаловаться! Я известный режиссер, уважаемый человек, я лауреат, я с министром вашим знаком!

— Сергей Павлович, не надо кричать, Василисе от этого может стать хуже, — тихо, на ухо старику, сказала Маша и обратилась к доктору: — Вера Ивановна, простите, что я вмешиваюсь, я, в общем, человек посторонний…

— Посторонний, но хотя бы трезвый, — Агапова резко развернулась, — послушайте, я все понимаю. Он сильно перенервничал, но зачем сразу орать, хамить? Перегаром от него пахнет, вы что, не чувствуете? Как я могу, на ночь глядя, отпустить с ним больного ребенка? Девочка даже ходить самостоятельно не может, посмотрите на нее. Как я ему ее отдам? Я отвечаю за нее, а ему самому нянька нужна.

— Мы на машине! — крикнул Дмитриев. — Это вообще наши проблемы, а не ваши!

— Сергей Павлович, пожалуйста, успокойтесь! — Маша притронулась к его руке и покачала головой. — Вера Ивановна, вы совершенно правы, Василису лучше на эту ночь оставить в больнице, довести обследование до конца. Я бы на вашем месте поступила именно так.

— На моем месте? Вы врач? — Агапова сверкнула глазами.

— Я по образованию психолог. Но это не важно.

— О, Боже! Вот только психолога мне тут не хватало!

Маша уже не впервые сталкивалась с тем, что слово «психолог» вызывает здесь, в России, странную реакцию.

Слишком много шарлатанов, которые так себя называют. Куда ни плюнь, обязательно попадешь на психолога или экстрасенса. Надо сказать спасибо бесчисленным ток-шоу, рекламным роликам и желтой прессе. Вся эта пакость, конечно, не зомбирует, но расшатывает нервную систему, делает людей тупыми, слабыми и агрессивными.

Два пожилых и, в общем, нормальных человека набросились друг на друга, как голодные звери, рядом с койкой больной девочки. И оба, между прочим, хотят ей добра. Маша не знала, как быть. Она чувствовала, что разговаривать дальше бесполезно. Доктор Агапова взвинчена после долгого, тяжелого рабочего дня. И если в начале была надежда забрать Василису, то теперь никакой надежды нет. Но оставлять ее здесь нельзя. Почему, Маша пока толком не понимала. У нее в ушах все еще звучал случайно подслушанный телефонный разговор, а перед глазами стояло окаменевшее лицо Вовы Приза.

«Ну какая тут может быть связь? Вообще, куда я лезу? Хочет Дмитриев забрать свою внучку? Имеет полное право. Хочет девочка к деду — ради Бога! В любом случае дома лучше, чем в больнице. Охрана здесь никакая. Пройти может кто угодно. Единственное, что мне остается сделать, — отвезти их на своей машине».

— Все, мне надо идти. Я отдежурила сутки. Прошу вас освободить помещение, — жестко заявила Агапова.

— Никуда я отсюда не уйду! — заявил Дмитриев и не придумал ничего лучшего, как усесться на койку, рядом с Василисой.

— В таком случае мне придется вызвать охрану.

Василиса между тем обняла деда забинтованными руками, всем своим видом показывая, как ей не хочется, чтобы он уходил. Агапову это явно смутило. Она старалась не смотреть в их сторону. Ей, конечно, было неловко, но остановиться, уступить или хотя бы смягчить тон она уже не могла.

— Вера Ивановна, можно вас на минуту? — сказала Маша.

Они вышли в коридор. Маша прикрыла дверь палаты.

— Спасибо вам огромное, вы так помогли Василисе, мы вам очень, очень благодарны.

Маша открыла сумочку, достала купюру в пятьдесят долларов, протянула врачу, успев подумать: «Елки-палки, да что же я делаю? Такая строгая, серьезная дама, заведующая отделением, опытный врач, сейчас возмутится, пошлет меня ко всем чертям, и будет права».

Агапова молча взяла у нее деньги, спрятала в карман халата и, не глядя на Машу, сказала:

— Пусть ваш режиссер пишет расписку, и можете забирать девочку. Менять повязки и обрабатывать ожоги надо не реже двух раз в сутки. Никаких жирных мазей. Ладно, я вам все напишу. И еще, ее обязательно надо показать лору и подростковому психиатру. Психиатру, а не психологу, понимаете?

Пока шли к машине, Маше позвонил отец, у него был веселый, возбужденный голос,

— Представляешь, я в Ницце! Вот только что вышел из самолета.

— Отлично, папа. Я очень за тебя рада, — было неудобно разговаривать, она шла очень медленно, поддерживала Василису, и нужны были обе руки.

— Скажи, ты видела этого твоего актеришку?

— Да.

— Ты случайно не обратила внимания, носит он какие-нибудь украшения?

— Что? Прости, одну минуту.

Дмитриев споткнулся, чуть не упал. Маше пришлось ловить его, при этом не отпуская Василису.

— Ты не можешь говорить? — тревожно спросил отец.

— Мне не очень удобно сейчас. Почему ты спросил про украшения?

— Неважно. Просто попробуй вспомнить, есть у него перстень на мизинце?

— Нет, — уверенно ответила Маша.

— Точно?

— Во всяком случае, я не видела.

— Может, ты просто не обратила внимания?

— Нет, папа, я обратила внимание. Ты знаешь, я всегда смотрю на руки. Никаких украшений, только часы. Платиновый «Роллекс». Ты можешь объяснить, почему тебя это вдруг заинтересовало?

— Обязательно. Но не по телефону. В следующий раз, когда увидишь его, опять обрати внимание на руки, ладно? Мне важно знать, носит он перстень или нет.

— Какой-то конкретный? Как он выглядит?

— Да. Платиновый, мужской, без камня. Тридцатые годы двадцатого века, — быстро говорил в трубку отец, — на печатке профиль Генриха Птицелова.

Но Маша его уже не слушала. Она испуганно смотрела на Василису и пыталась понять, что с ней вдруг случилось. Девочка странно обмякла, совсем не держалась на ногах.

— Я тебе позже перезвоню, я сейчас не могу, — сказала Маша и нажала отбой.

Вместе с Дмитриевым они усадили Василису на заднее сидение.

— Тебе нехорошо? — спросила Маша. — Может, стоит вернуться в больницу?

Девочка отрицательно помотала головой, откинулась на спинку, закрыла глаза.

— Нет, Маша, нет, зачем опять в больницу? — Дмитриев замахал руками. — Мы с таким трудом ее забрали! Она просто хочет спать. Она слабенькая. Дома ей будет лучше, в любом случае.

— Ладно, — вздохнула Маша, — домой, так домой.

* * *
Отто Штраус знал смерть так хорошо, так близко, что ему казалось — с ней вполне можно договориться. Кроме опытов с холодом, жидким и сухим, были опыты с высоким и низким давлением, с голодом, со стерилизацией. Штраус хотел жить вечно. Каждый свой эксперимент он рассматривал как маленький шаг в сторону вечности.

Он наблюдал, как умирают люди. Тысячи людей, все вместе и в одиночку, насильственно и добровольно. Он наблюдал, как постепенно, неуклонно меняется один из главных и простейших законов существования жизни. Любой многоклеточный организм, в том числе человек, обязан умирать, расплачиваясь за потребность размножаться. Люди умирают потому, что совокупляются и рождают новых людей. Средневековые алхимики пытались решить проблему бессмертия изнутри, искали философский камень, эликсир жизни, выдумывали дикие смеси, в состав которых входила, например, сушеная жаба, прожившая десять тысяч лет. Ее следовало отыскать, высушить, истолочь в порошок. Правда, как определить, сколько она прожила, не объяснялось.

В древнеперсидском манускрипте имелся замечательный рецепт. Следовало взять ребенка, непременно рыжего, с большим количеством ярких веснушек, кормить его только фруктами до тридцати лет. Затем опустить в каменный сосуд с медом и травами, герметично закупорить. Через сто двадцать лет тело должно обратиться в мумию. Вот тогда сосуд надо открыть, мумию вытащить, отщипывать по кусочку размером с вишню и принимать три раза в день натощак, запивая родниковой водой. Гарантируется продление жизни лет на двести.

Гейни вычитал это в одном из старинных лечебников и стал приглядываться к новым партиям заключенных, искал рыжего ребенка. Штраусу удалось убедить своего наивного друга, что рецепт из персидского манускрипта — ерунда, сказка.

Проблема бессмертия, или хотя бы продления жизни, интересовала многих. Но никому не приходило в голову что невозможно изменить биомеханику человека, не изменив ничего в законах биосферы. Изобретать и пить эликсиры — примерно то же, что пытаться воздействовать на ход времени, остановив свои наручные часы. Миллионы других часов все равно будут отсчитывать минуту за минутой. Время не изменит свой ход, даже если остановятся все часы в мире. Единственный вариант — вынырнуть во вневременной мир.

Отто Штраус чувствовал, что шансы его личного бессмертия увеличивались соразмерно тому, как расчищалось жизненное пространство вокруг него. Известно, что после войн, катастроф, эпидемий, после гибели большого количества людей природа пытается восстановить равновесие. Рождаемость резко повышается. А если нет? ЕСЛИ огромное пространство земли заранее очищено от особей женского и мужского пола детородного возраста, а те немногие, которым сохранена жизнь, стерилизованы? Что будет с ныне живущими, если новые не родятся? Природа не терпит пустот. Она попытается сберечь ту высшую форму жизни, которая останется на земле, и таким образом из врага станет союзником.

Штраус разрабатывал способы стерилизации, незаметные и безболезненные. Не надо скальпеля. Достаточно совсем небольшого количества направленных на нижнюю часть брюшной полости рентгеновских лучей, чтобы мужчины и женщины лишились своих детородных способностей. Тысячи заключенных проходили эту процедуру, не догадываясь, что происходит, не испытывая никаких неприятных ощущений. В дальнейшем планировалось использовать этот способ не только в лагерях, но и на всех оккупированных территориях. Каждый житель обязан явиться для регистрации в районную управу. Там его приглашают в отдельную, специально оборудованную кабину, чтобы он просто заполнил анкету. Он стоит за конторкой. Внизу, на уровне живота, есть отверстие, за которым спрятана рентгеновская установка. За эти разработки Отто Штраус получил личную благодарность фюрера.

Иногда в его голове всплывали обрывки курса философии, который он прослушал в Мюнхенском университете. Глядя сквозь стекло барокамеры, как бьется в последних судорогах очередная жертва экспериментов с повышением и понижением атмосферного давления, он цитировал про себя Эпикура: «смерть не имеет к нам никакого отношения. Пока мы существуем, смерти еще нет, а когда есть смерть, уже нет нас». И тут же возражал: вот оно, свидание жизни и смерти. Я могу продлить его до нескольких часов.

Вводя пациенту последнюю, смертельную дозу препарата собственного изобретения, который резко повышает свертываемость крови, глядя в глаза пациента, все еще полные горячей надеждой уцелеть, он мысленно цитировал Шопенгауэра. «Мир, основанный на стихийной, неведомо откуда взявшейся воле к жизни, не достоин самого себя, ибо раздроблен на множество маленьких воль, каждая из которых претендует на самообожествление. Так не честнее ли признаться в том, что наш мир не наилучший, а наихудший из всех возможных?»

Память Отто Штрауса была похожа на гигантскую морозильную камеру, где все каменело, но могло храниться очень долго и не терять форму. Он помнил наизусть тонны цитат, дат, биографий. Это не помогало и не мешало ему. Надежность памяти была всего лишь подтверждением сохранности и абсолютного здоровья мозга.

Из всех видов экспериментов самое жгучее любопытство вызывали у него опыты с психотропными препаратами. Мескалин, марихуана, опий, в разных пропорциях, в сочетаниях с искусственными гормонами, с холодом и жарой, с голодом или какой-нибудь изощренной диетой, с гипнозом и электрошоком, позволяли влезать в сокровенную суть чужого сознания и распоряжаться там по-хозяйски. Наблюдая результаты, Штраус вспоминал Ницше: «скоро настанет покой для всех этих шумящих, живущих, жаждущих жизни, за каждым стоит его тень, его темный спутник». Ницше имел в виду смерть, мрак небытия. Но сегодня, сейчас, в лабораторных условиях, для подопытных особей их тенью, их темным спутником был он, доктор медицины, генерал СС Отто Штраус.

Записи он вел аккуратно, подробно, и довольно скоро у. него образовался целый архив. В редкие минуты отдыха он перелистывал, перечитывал, что-то исправлял, обобщал. Человеку, который занимается наукой, свойственно желание запечатлеть свой опыт, не только для себя, но и для других, для учеников, для потомков. Штраус об этом не думал. Других не существовало. Он был одинок в пространстве и во времени.

Сидя в своем уютном кабинете глубокой ночью, он писал в толстой кожаной тетради план официального отчета о последних опытах с искусственными гормонами. Но что-то постоянно мешало ему. Он то и дело вздрагивал, он чувствовал затылком чужой взгляд. Его знобило, хотя в кабинете пылал камин. Он уже не впервые сталкивался с набором этих совершенно новых, странных ощущений чужеродного, враждебного присутствия рядом с ним и даже внутри него.

Отто Штраус не употреблял ни алкоголя, ни наркотиков. В роду у него не было слабоумных, шизофреников, психопатов. Он прилично знал психиатрию, пытался проанализировать с научных позиций то, что с ним происходит, но натыкался на логические тупики. Допустим, голос русского летчика был всего лишь слуховой галлюцинацией. Даже у совершенно здоровых людей случаются галлюцинации от переутомления и недостатка сна. Но воображаемые голоса должны говорить на знакомом языке. Отто Штраус не знал русского. Почему, пока стрелки его часов застывали на двенадцати, он понимал каждое слово?

Позже, на следующий день, он нарочно попросил одного из лагерных переводчиков прочитать ему страницу текста по-русски. И ничего не понял. Между прочим, текст этот являлся письмом, которое нашли в планшете летчика, пятого испытуемого. Переводчик перевел все дословно. Письмо было от жены летчика. Ее звали Ольга.

Она писала, в частности, об их маленьком сыне, и переводчик несколько раз повторил непривычное для немецкого уха имя: Сережа. Все совпадало. Отто Штраус не понимал, почему, зачем, откуда он знает и чувствует нечто чуждое ему и что происходит с часами? Их смотрел часовщик. Швейцарский механизм работал исправно и надежно. Получалось, что часы добросовестно показывали не только время, но и отсутствие времени, дыры в нем? Ну что ж, можно допустить и такое. Интеллект доктора Штрауса так упорно работал над проблемой продления жизни, что в неясной субстанции времени протерлась дыра, и сквозь нее тянуло сквознячком, ледяным и враждебным.

«Не исключено, что содержание представления само по себе имеет такую же ценность действительности и может проецироваться вовне, как и содержание восприятия». Эта цитата из учебника психиатрии, из раздела «галлюцинации», всплыла в мозгу генерала и зависла, переливаясь тусклыми гранями. Получалось, что вечность, в том виде, в котором мог представить ее себе Отто Штраус, стала явью и вступила с ним в странный, гипнотический диалог.

«Убийца. Ублюдок. Тебя нет».

Отто Штраус не слышал этого. Он это думал, причем думал по-русски. Он сидел за столом, продолжая писать отчет, но рука ныла все отчетливей. Пульсировал палец, на котором был перстень. Дрожали стрелки часов, не только наручных, но и тех, что стояли на каминной полке. Дрожали веки генерала. От ледяного сквознячка ярче вспыхнул огонь в камине.

На расстоянии шестидесяти лет и пары тысяч километров девочка Василиса открыла глаза и увидела, как плывут за окном машины в сизом вечернем мареве знакомые московские улицы.

* * *
— Ни в коем случае нельзя туда возвращаться, — ворчал Дмитриев, — эта женщина не врач, она монстр какой-то. Подумать только — не отдавать родному деду внучку! Да по какому праву? Там у них что, тюрьма? Колония для малолетних преступников? Хорошо, что вы были рядом, Машенька, и все уладили, Кстати, как вам это удалось?

— А как вы думаете? — хмыкнула Маша.

— Ох, я старый дурак! — Дмитриев хлопнул себя по лбу. — Как же я сразу не догадался? Сколько я вам должен?

— Пятьдесят долларов.

— Ого, у доктора неплохие аппетиты, — Дмитриев принялся рыться в карманах, — вот, беда, ужасно неудобно, у меня с собой только сто рублей.

— Да ладно вам, Сергей Павлович, как-нибудь потом вернете. А насчет аппетитов — все вполне понятно. Нельзя ее за это судить. Она получает копейки, работает сутками, ответственность колоссальная, постоянные стрессы, нервные перегрузки.

— Мы все так живем, — проворчал Дмитриев, — впрочем, и взятки тоже все берем, не краснея. Кому дают, конечно.

Маша подъехала к воротам больницы и вспомнила, что ей надо позвонить Рязанцеву. Телефон оказался выключенным. Она забыла заблокировать клавиатуру. Стоило включить — он тут же затренькал.

— Здравствуйте, — произнес в трубке низкий мужской голос, — здравствуйте, Мери Григ.

— Арсеньев! — обрадовалась Маша, мгновенно узнав его — Саня Арсеньев!

— Маша, это вы были в черно-сером «Форде» на Шереметьевской улице? Я вам сигналил.

— Да. Я только потом поняла, что это были вы, в синем «Опеле».

— Где вы сейчас, Маша?

— В больнице. То есть только что выехала из ворот больницы.

— Что случилось?

В голосе его прозвучала такая искренняя тревога, что Маша смутилась. Здесь, в Москве, никто не беспокоился, где она, что с ней может случиться. Собственно, на всем белом свете никто, кроме ее отца, всерьез об этом никогда не беспокоился.

— Со мной все в порядке. Просто пришлось отвезти дедушку к внучке. Я вам потом расскажу. Как у вас дела?

Она не ожидала, что так обрадуется Арсеньеву. Не то чтобы она совсем забыла его, просто старалась забыть. Ни к чему это все. Два года назад она прекрасно понимала, что нравилась ему. Надо быть совсем уж бесчувственной дурой, совсем не женщиной, чтобы не замечать такие вещи. Он ей тоже нравился, с ним было легко молчать. Говорить легко не с каждым, но со многими. А молчать — почти ни с кем. Всегда хочется как-то заполнить паузу. Да, пожалуй, Арсеньев даже слишком ей нравился, чтобы позволить себе помнить о нем все эти два года. Ведь это был тупик.

— Тупик, верно? — говорила она себе, встречаясь в Нью-Йорке дважды в неделю со своим замечательным, положительным во всех отношениях бой-френдом Диком.

— Тупик, — объяснила она отцу, когда он стал расспрашивать ее о милицейском майоре, с которым она сидела в ресторане в тот проклятый вечер, когда с ней вышел на контакт генерал Кумарин.

«Тупик», — повторила она сейчас, сворачивая с Садового кольца на улицу Красина, слушая, как дышит Арсеньев в трубку, как на заднем сиденье старик Дмитриев что-то нежно шепчет своей внучке.

— У меня все неплохо. Переехал в новую квартиру, — сказал Саня.

— Поздравляю.

— Спасибо, — он помолчал несколько секунд и вдруг выпалил: — Маша, я бы хотел с вами увидеться. Нет, я понимаю, сейчас поздно, вы очень заняты…

— Саня, Саня, я тоже хочу с вами увидеться. Более того, мне даже надо с вами посоветоваться, и чем скорей, тем лучше.

Они договорились, что она перезвонит ему, как только освободится, как бы поздно ни было. Стоило нажать отбой, телефон опять затренькал. В трубке раздался обиженный голос Рязанцева.

— Я все знаю, — сказал он, — я все отлично понимаю и не осуждаю вас, но вы же не «скорая помощь». Неужели нельзя было вызвать такси? Вы мне были так нужны на этом ток-шоу!

— Простите, Евгений Николаевич. Как все прошло?

— Ну, как, как? Разумеется, у меня полный провал, у него триумф. И некому было поддержать меня.

— Я уверена, вы преувеличиваете. Все не так плохо. Вам эфир записали? Ну вот, мы завтра вместе спокойно посмотрим, обсудим.

— Утром я вас жду, Маша, и, пожалуйста, больше меня не бросайте.

— Конечно, Евгений Николаевич.

Он попрощался все еще обиженный. А с заднего сидения прозвучал голос Дмитриева.

— Машенька, вы нас не бросите? Дело в том, что я не умею ни бинтовать, ни делать уколы. А сестру смогу пригласить только завтра. Вот тут круглосуточная аптека, давайте остановимся, купим все необходимое. И еще, надо купить еды. У меня совершенно пустой холодильник.

Василису оставили в машине. Когда зашли в аптеку, Маша пожалела, что не оставила в машине и Дмитриева. Он комментировал цены каждого лекарства, задал аптекарше десяток ненужных вопросов и довел ее до белого каления. В супермаркете сунул в тележку литровую бутылку дешевой водки.

— Сергей Павлович, не надо бы вам сейчас, пока у вас Василиса, — сказала Маша.

— Я капельку, рюмочку перед сном. Я так перенервничал, мне необходимо расслабиться, снять стресс. Нет, ну вы посмотрите, эта колбаса еще неделю назад стоила в два раза дешевле. Безобразие! Вы не беспокойтесь, я вам все верну, мне так неловко, и времени я у вас столько отнял! Это Рязанцев звонил? Перед ним тоже неловко. Знаете, он, кажется, сделал большую ошибку, приблизив к себе этого бойкого мальчонку. Есть в нем что-то неприятное. И актер он, между нами, никакой. Я бы его не взял даже в эпизод, даже в массовку не взял бы.

— Вот как? — удивилась Маша. — А что же вы с ним любезничали в «Останкино»?

— Ну, Маша, я же светский человек. Если бы я смотрел на него, как солдат на вошь, подумали бы, что я завидую его молодости и популярности. И потом, знаете, я не теряю надежды когда-нибудь снять кино, а без звезд в наше время не обойтись, если хочешь, чтобы деньги, вложенные в производство, окупились, нужны раскрученные брэнды. Только они делают рейтинг. Вова Приз — это, безусловно, брэнд.

— Сергей Павлович, вы же только что сказали: «Я не взял бы его даже в массовку».

— Лет десять назад не взял бы. Сейчас в ножки поклонюсь, чтобы он снизошел. Что делать, Машенька? Мое время кончилось, его только начинается.

Наконец вернулись к машине. Дмитриев так заболтал Машу, что она не заметила маленькой черной «Тойоты», которая неотлучно следовала за ними от больничных ворот и потом, от аптеки до дома Дмитриева. Зато Василиса заметила, но сказать об этом не могла.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

В Ницце, в аэропорту, их ждал шофер Кумарина, здоровый детина устрашающего вида, стриженный под «ноль», в гавайской рубашке. Завидев своего шефа у выхода из зала прилетов, он выбросил в урну недоеденное мороженое.

— Привет, Ваня. Как погода? — спросил Кумарин.

— Здравия желаю, товарищ генерал. Жарко.

Больше он не сказал ни слова. Взял у хозяина и гостя два маленьких легких чемодана и зашагал к стоянке. Солнце шпарило жестоко, Григорьев надел темные очки и подумал, что, пожалуй, придется купить какую-нибудь кепку. Кумарин прихватил с прилавка пункта проката автомобилей рекламную картонку и принялся энергично обмахиваться.

— Маша сказала, никаких колец Вова Приз не носит, — Григорьев крутил в руках сигарету, — а по словам Рейча, он надел перстень на левый мизинец и носит, не снимая.

— Правильно, — невозмутимо кивнул Кумарин, — перстень Рейчу оставило привидение, вот он и исчез. Вы что, забыли? Он волшебный. Да бросьте вы ломать голову, Андрей Евгеньевич. Мы с вами в Ницце. Побережье курортного счастья и русских кладбищ. Осмотритесь, принюхайтесь. Вдруг захочется провести здесь остаток жизни?

Шофер распахнул перед ними дверцы белоснежного новенького «Лексуса». Григорьев, так и не закурив, сломал сигарету и выбросил. В салоне заработал кондиционер, и через минуту они забыли о тропическом пекле. Кумарин окончательно пришел в себя после тяжелой посадки, порозовел, развеселился.

— Город изуродовали в шестидесятых, но кое-что сохранилось. Сейчас будет Променад де Англе. Английская набережная. Ее всю застроили бетоном, пластиком, стеклом. Переломали старые прекрасные виллы. У каждой было свое лицо, свое имя и своя история. Теперь почти ничего не осталось. Не одни мы такие идиоты, даже самую эстетскую нацию, французов, коснулась эпидемия архитектурного абсурда шестидесятых. Смотрите, вот она, знаменитая набережная. Кто здесь только ни прогуливался, кто только ни умирал, в девятнадцатом веке от чахотки, в двадцатом от ностальгии!

— Красиво рассказываете, — хмыкнул Григорьев, — может, вам экскурсии водить?

— Злыдень вы, Андрей Евгеньевич. Ну скажите, нравится вам здесь? Посмотрите, какой пейзаж, какое море!

— На нашу Ялту похоже.

— Ага. Она была бы такой, наша Ялта, если бы не семьдесят лет советской власти. А насчет экскурсий — это неплохая идея. Водить, и хорошие деньги брать! Я столько могу рассказать о Лазурном побережье, я так его люблю, но бесплатно никто не слушает.

Машина застряла в небольшой пробке у светофора.

— Посмотрите налево. Это отель «Негреско», входит в пятерку лучших отелей мира. На портье униформа наполеоновского драгуна. Фойе, бар, обеденный зал — все как было девяносто лет назад, те же картины на стенах, вазы, даже кольца для салфеток и дверные ручки. Люстра сделана по образцу кремлевской. Таких всего две в мире. Мы с вами непременно зайдем сюда, выпьем кофейку, коньячку. Здесь все еще витают вдохновенные тени Жоржа Сименона, Хемингуэя, Камю, Франсуазы Саган. Им хорошо писалось в этих милых комнатах с видом на море. Когда я впервые попал в Ниццу, остановился здесь. Каждый уважающий себя русский должен хоть раз переночевать в «Негреско».

— Цитата? — спросил Григорьев.

— Нет. Импровизация. Слушайте, а вы на роликах умеете кататься? Здесь это принято. Посмотрите.

В толпе на набережной многие катались на роликах, лавируя между пешеходами. Промчалась юная мамаша с младенцем в сумке «кенгуру». Проплыла пожилая пара, держась за руки. Три негра, полуголые гиганты, из которых один, вероятно, был женщиной, медленно катились сквозь толпу, выделывая причудливые па. Разъезжались, съезжались, кружили вокруг своей оси, вскидывали руки. Черные тела лоснились, отливали синевой, как оперенье фантастических воронов. Следом осторожно двигались две японские старушки, крошечные и нежные, как колибри. Далее грациозно плыла круглая толстуха в тугих розовых шортах. За ней семенила на поводке малюсенькая пегая болонка.

— Дама с собачкой, — сказал Кумарин, — обратите внимание, какая забавная публика. Вавилон. Ваша голубая парочка знает, что вы последовали за ними?

— Да. Мы договорились встретиться в их отеле завтра, во второй половине дня.

— Вы надеетесь поговорить с Рики наедине? Думаете, удастся купить его или припугнуть, и он расскажет вам, кто украл снимки?

Григорьев кивнул.

— И что дальше? — тихо, с легкой издевкой спросил Кумарин.

Проехали порт, забитый катерами и яхтами. Дорога пошла вверх, начался серпантин, с мягкими поворотами, за каждым открывались новые пейзажные чудеса. Отвесные скалы, пронизанная солнцем зелень.

— Дальше ничего, — сказал Григорьев, — я вернусь в Нью-Йорк и подробно отчитаюсь.

— О Вове Призе будете говорить?

— Пока не вижу смысла. Есть психи, готовые заплатить десятки тысяч за коллекционного плюшевого медведя, ботинок Элвиса Пресли, носок Сталина или перстень Отто Штрауса. Мало ли у кого какая придурь?

— Понятно. А Маше расскажете о колечке Магды Геббельс, которое могла бы носить она? — Не знаю. Там видно будет.

На самом деле Григорьеву очень хотелось сейчас поговорить с дочерью, но не по телефону. Хотелось прежде всего спросить, почему она так легко и быстро выстроила цепочку: Отто Штраус, Нюрнберг, Аргентина, «Артишок», «Блюберд».

Конечно, занимаясь Вовой Призом как возможным российским фюрером, она попутно читала что-то по истории германского нацизма. Старые секретные программы ЦРУ, в том числе «Артишок» и «Блюберд», она могла изучать в разведшколе. Вряд ли им там рассказывали о том, что легло в основу этих программ. Если доктора Штрауса и его коллег действительно спасли от виселицы, тайно вывезли в США, то в любом случае они доживали не свои, а совсем другие жизни, были полностью легендированы. Им поменяли не только имена, но и внешность.

«Папа, ты можешь себе представить, в сорок третьем году целый отдел ЦРУ занимался разработкой разных планов по психической нейтрализации Гитлера. Чего только не придумывали, сами или вместе с англичанами! По заданию Донована один психоаналитик из Кембриджа собирал всю информацию о Гитлере, анализировал его личность, выявлял слабые места, заключил, что в раннем детстве крошка Адольф ассоциировал самого себя не с отцом, а с матерью. В его психическом складе есть женские черты, и физически он не совсем мужчина. Узкие плечи, массивные бедра. На основании этого была разработана операция по постепенной смене сексуальной ориентации фюрера. Решили попробовать через агентурную сеть вводить ему в пищу женские гормоны. Потом пытались вводить препараты, вызывающие облысение. Он все ел, и ничего ему не делалось. Он был какой-то неуязвимый. Не понимаю, если имелась возможность добавлять ему в пищу гормоны, почему не попробовали просто отравить? Вообще, наши умники-психологи вместе с химиками обожали работать над всякой ерундой. Выяснили, например, что боевой дух японца можно сломить, побрызгав солдата жидкостью с запахом какашек. Разрабатывали вещества, вызывающие тошноту, зуд, облысение. Но главной задачей оставалось создание эликсира правды. Не побрезговали даже использовать материалы исследований, которые проводили в лагерях нацистские врачи. Сразу после войны были созданы две суперсекретные программы под личным руководством Даллеса. „Артишок“ и „Блюберд“. Занимались алхимией: эликсир правды, создание агентов-зомби, выборочная амнезия. Опыты проводились на живых людях, в основном на уголовниках и нелегальных эмигрантах. Но были добровольцы, молодые офицеры ЦРУ, курсанты разведшколы, студенты. Существует легенда, что именно в этих программах работали в качестве консультантов нацистские врачи. Например, Отто Штраус, который, по одной официальной версии, в сорок пятом сбежал из английского госпиталя для военнопленных и канул где-то в Аргентине, по другой — погиб в Берлине, по третьей — стал призраком, вампиром, жив до сих пор и будет жить вечно».

Григорьев не без удовольствия отметил, что с памятью у него не так уж плохо. Давний разговор с Машей он сумел припомнить почти дословно. Разговор это происходил года два назад. Почему он возник, неважно. Еще не было на Машином горизонте никаких призраков нацизма, никакого Вовы Приза. Но уже был доктор Отто Штраус. Во всяком случае, мелькнула его мрачная тень.

Остаток пути ехали молча. Григорьев заметил указатель на Вильфранш, небольшую скромную рекламу отеля «Марго». Городок остался внизу, Андрей Евгеньевич не рассмотрел его. Свернули на шоссе, ведущее к Булье. Миновали тихий городской центр, дорога вильнула вниз, и через десять минут перед белоснежным «Лексусом» распахнулись литые ажурные ворота. Машина остановилась. Григорьев увидел двухэтажную виллу, выстроенную в стиле модерн из серебристого камня, окруженную пальмами и розовыми кустами. Совсем близко сверкало море. К пляжу вела каменная лестница с перилами. Небольшая яхта стояла на якоре, на мачте развевался российский флаг.

— Вот мой кусок земли в этом раю, — сообщил Кумарин, — добро пожаловать.

* * *
— Короче, Шама, ты должен плюнуть на свой перстень, — сказал Лезвие, — растереть и забыть. Эту Василису Грачеву опасно сейчас трогать, мы все засветимся. Она пока молчит.

— Вот именно, что — пока, — медленно, сквозь зубы, процедил Приз, — из больницы ее забрали, в домашней обстановке она быстро очухается, заговорит.

— И что скажет? Ну, слышала, выстрелы, видела каких-то людей. Потом все вспыхнуло, к едрене фене.

— У нее мой перстень.

— Погоди, а может, не у нее? Может, его сняли в больнице? Ей ведь меняли повязки.

— Думаешь, они могли там его…

Приз не договорил. Глаза его заметались, он принялся массировать и дергать свой мизинец.

— Тихо, тихо, что ты сразу заводишься? — Они сидели поздним вечером вдвоем в полутемной гостиной, в квартире Приза. Перед ними на стеклянном журнальном столе стояла запотевшая бутылка водки, блюдо со свежим овощным салатом, две тарелки. На одной — омар, фаршированный раковыми шейками, на другой — бараний шашлык. Минут двадцать назад еду доставили по заказу из ресторана. Она была еще теплой. Лезвие ел свой шашлык с завидным аппетитом. Приз к омару пока не притронулся.

— Если его сперли в больнице, ну и ладно. Хрен с ним. Так даже лучше. Но, скорее всего, он у нее, — рассуждал Лезвие с набитым ртом. — Допустим, она предъявит перстень ментам. Скажет, что его потерял на пляже человек, который — что? Купался ночью в речке? Кто докажет, что он твой? А если и докажет — ты мог сто раз его потерять, у тебя могли его свистнуть. Пару недель назад мыл руки где-нибудь в сортире, в ресторане или в том же «Останкино», снял перстень, положил на полочку и забыл. Да никто и не посмеет к тебе с этим сунуться, ни одна сволочь не решится.

— Это моя вещь, — Шаман помотал головой так сильно, что хрустнула шея, — я хочу вернуть перстень. Мне нужен мой перстень.

— Ой, блин, да пойди ты в любой ювелирный, купи себе хоть десять перстней! Из-за какой-то цацки так переживать! Не понимаю. — Лезвие едва удержался, чтобы не сплюнуть на пол.

— Кого ты послал в больницу? — спросил Приз.

— Ну кого? Серого! У него среднее медицинское образование.

— И он, конечно, ни фига не сделал, даже не выяснил, где мой перстень.

— А чего он мог, в натуре? Там народу до хрена.

— Ты дал ему отбой?

— Ну нет, я сказал, чтобы он сел им на хвост и глаз не спускал. Дальше — посмотрим. Будем действовать по обстоятельствам.

— По обстоятельствам! — передразнил Шама и скорчил гадкую рожу. — Ты вообще расслабился, Лезвие. Ты ничего не можешь организовать, как следует. Ты стал много пить и поэтому плохо соображаешь.

— Что значит — не могу? — обиделся Лезвие. — Я тебе Драконова сделал?

— Ну и что? Мемуары оказались пустышкой. Семьдесят страниц пустого трепа, про то, как они вместе пили и трахали девок.

Лезвие вытаращил глаза, возмущенно присвистнул.

— А ты чего хотел? Чего ты ждал, в натуре, Шама? Ты же сам говорил, что твой дядя ничего серьезного этому жиденку рассказывать не стал бы! Ты думал, там какой-нибудь хороший компромат? Или номер счета, на котором есть еще бабки?

— Драконова можно было не убивать, — жестко, чуть слышно произнес Приз, — хлопот много, толку — чуть.

— Ну ты даешь! — Лезвие покачал головой. — Раньше надо было думать! И, между прочим, если бы даже те мульки, которые там есть, вышли бы в книге, товарищ генерал в гробу бы перевернулся. Сам по себе факт дружбы твоего дяди с этим писакой тебе, Шама, вовсе не нужен. И пацанам нашим такие вещи знать ни к чему. Так что все нормально. Дело сделано, и нечего теперь сопли пускать.

Вове захотелось вцепиться в короткую жесткую шевелюру своего верного друга и шарахнуть его мужественной мордой об стол. Но он сдержался.

— Ты, Лезвие, поторопился и наследил с Драконовым, — произнес он тихо и почти ласково.

— Наследил? Да где? Как? Я Драконова чисто сделал! Какие претензии, блин?

— Чисто? А ты знаешь, что сегодня вечером ко мне приходил майор милиции, прямо в «Останкино», после съемки? Ты это знаешь, Лезвие? Ну? Отвечай! Твой Булька должен был признаться, а потом сразу сдохнуть. Он что, живет еще? И не признался? Отвечай, я сказал!

Лезвие молча выпил водки и закусил последним куском шашлыка. Он привык к истерикам Шамы. Следовало подождать, дать ему наораться. Правда, иногда он до того заводился, что мог врезать, но у Лезвия была хорошая реакция. Сдачи он не давал, он успевал перехватить на лету руку, занесенную для удара. Именно так случилось на этот раз. Шама орал, орал, потом замахнулся. Хорошо, что Лезвие дожевал и поставил на стол рюмку.

— Тихо-тихо-тихо, — бормотал он, сжимая запястье Шамана, — успокойся, выпей водочки.

— Пусти, — Шаман попытался выдернуть руку, — пусти, дурак. Я не пью, ты же знаешь. Сколько раз тебе повторять, что я не пью?

— Тогда поешь.

Они опять сели в кресла. Шаман отдышался, успокоился и принялся за своего омара.

— Чего ты задрейфил из-за Бульки, а? Ну, Шама, чего ты? Там все нормально, в натуре. Короче, сейчас надо первым делом отдать железо, пусть дешевле, но отдать, без базара. Оно не может лежать у тебя на даче, ты понял, да? И, это, Миха сказал, короче, бабок пора подкинуть его пацанам, хотя бы по стольнику зеленью, на пивко, на прикид. Пацаны с этими транспарантами жидовскими здорово рискуют, блин.

Шаман обсосал клешню омара, вытер руки и губы салфеткой, сжевал салатный лист, закурил, улыбнулся так, словно перед ним был не друг детства Лезвие, а телекамера, за которой миллионы зрителей, и произнес с мягкой, бархатной хрипотцой, с той особенной интонацией, которую так любила его многомиллионная аудитория:

— Послушайте, господин министр внутренних дел, вам пора учиться говорить по-русски грамотно и красиво. Не короче, а длинней, солидней. Вы же русский человек, вам должно быть стыдно уродовать собственный прекрасный язык, язык Пушкина и Толстого. Пора отвыкать от жаргонных словечек и нецензурной брани. Это засоряет воздух, портит окружающую среду и дурно влияет на нравственность подрастающего поколения. Сквернословят циники, мерзавцы, люди без высоких нравственных идеалов. Вам это не к лицу. Вас неправильно поймут, господин премьер-министр, если вы будете так выражаться. Подумайте о своем имидже и престиже.

Он выпустил дым из ноздрей, а изо рта — крепкий, долгий залп самого грязного мата. Голос его оставался все таким же бархатным, а интонация — такой же плавной и задушевной. Лезвие восхищенно заржал.

— Короче, так, блин, — сказал Шаман, отсмеявшись вместе с ним, — железо скидывай Хасану, не торгуясь. Половину суммы отдай Михиным пацанам. Десятку возьми себе, но учти, что из нее тебе придется отстегнуть минимум две штуки своему человеку в прокуратуре. Мне нужна точная информация, что там с делом по убийству Драконова.

Лезвие молча кивнул и кинул в рот кусок огурца. Такой расклад вполне устраивал его. Информатору в прокуратуре он ничего не был должен, расплатился совсем недавно. С делом по убийству Драконова сумел подстраховаться на всякий случай. Когда выяснилось, что в последнем протоколе допроса подозреваемого Бульки зафиксировано, что он, подозреваемый, прикасался к внутренней стороне портфеля писателя Драконова за сутки до убийства, Лезвие придумал историю с красными резиновыми перчатками. И скинул ее своему верному человечку, швейцару из кафе «Килька», Иванычу. Час назад Иваныч ему звонил и доложил о разговоре с Арсеньевым. Так что Приз напрасно беспокоился. Лезвие, конечно, пил, но умеренно. И расслабляться себе позволял только изредка, не в ущерб делу.

* * *
Пожилая горничная француженка понесла вещи Григорьева наверх, в его комнату.

— Это Клер. Я на лето нанимаю ее, получается дороже, чем привозить прислугу из России, зато работает безупречно, — сказал Кумарин. — Надеюсь, вы не забыли французский? Клер никакими другими языками не владеет.

— Забыл, — признался Григорьев, — но попытаюсь вспомнить.

— Да уж, придется. Здесь без языка худо. Если возникнут проблемы — обращайтесь ко мне, не стесняйтесь.

— Мерси, — кивнул Григорьев.

— Ну, располагайтесь. Жду вас в гостиной.

Комната встретила Григорьева искусственной прохладой, мягким светом сквозь шелковые кремовые шторы, взбитыми подушками на белоснежном стеганом покрывале, букетом свежих чайных роз. Розы стояли и в ванной, на изящном туалетном столике. С балкона открывался вид на море.

— Это восточная сторона. Утром солнце очень яркое, — сообщила горничная Клер, — на ночь лучше опустить жалюзи.

Григорьев с удивлением обнаружил, что понимает ее.

— Если что-то понадобится, наберите по телефону единицу, и я к вашим услугам, — она приветливо улыбнулась.

Андрей Евгеньевич полез в карман за мелочью, чтобы дать ей на чай, но вовремя одумался. Это все-таки не гостиница.

На балконе стояли соломенные кресла, столик. Григорьев сел, закурил. Море в сумерках отдавало остатки солнечного света, светилось изнутри. У горизонта, в закатной дымке, был виден высокий океанский лайнер. Мимо проплывали катера и яхты, и на его фоне казались игрушечными. Из крепости в Вильфранш доносилась музыка, духовой оркестр исполнял старинный незнакомый марш. Совсем близко от берега промчался катер, за ним на невидимой привязи летела тонкая фигурка водной лыжницы. Длинные светлые волосы трепал ветер.

— Машка так хотела на море, — пробормотал Григорьев, — водные лыжи, акваланг, парашюты — это все для нее. Надо будет приехать вдвоем, хотя бы на неделю, в конце сентября. Народ схлынет, жара спадет.

Перед тем как принять душ, он позвонил Рейчу. Телефон был выключен. Григорьев нашел на телефонном столике небольшой справочник, отыскал номер отеля «Марго» и узнал, что парочка явилась сегодня утром, что они сейчас отдыхают и просили не беспокоить. Портье принял и записал сообщение от Андрея Евгеньевича.

— Как вам ваша комната? — спросил Кумарин, когда они встретились в гостиной.

— Спасибо, все отлично.

— Живите на здоровье. Вы заслужили. И мне не так одиноко. Мое семейство укатило отсюда неделю назад. Пожелали провести остаток лета в Норвегии. Устали от жары. Сын увлекается северной рыбалкой, сейчас это модно. Какие у нас с вами планы на вечер? Вы успели поговорить с Генрихом?

— Пока нет. Надеюсь, мы все-таки встретимся завтра.

— Замечательно. Сейчас искупаемся, потом поедем ужинать в Вильфранш. Я уже заказал столик. Там лучший ресторан на всем побережье, знаменитый «Ла Мер». Я знаю, о чем вы сейчас думаете. Вам хотелось бы привезти сюда дочь. Вам без нее все это не в радость. Верно?

— Ну, не сюда, не к вам в гости. Но на побережье — да. Мне бы хотелось все это ей показать.

— А виллу приобрести не желаете? Здесь, на побережье, уже больше четырехсот вилл принадлежит гражданам России. Исключительно благородная, достойная публика. Они честно трудились и заработали себе место в раю, еще при жизни. — Кумарин сделал сладкое лицо и подмигнул: — Присоединяйтесь, милости просим. Отдыхали бы по соседству, дружили семьями.

— У меня нет таких денег, вы же знаете.

— Правильно. А почему? Потому, что вы никогда денежки не любили, вкуса и запаха их не знали и знать не желали. Ничего вы к ним не чувствовали, ни высокой страсти, ни низкой похоти. А из ничего и выйдет — ничего.

— Не любил, — грустно вздохнул Григорьев, — не чувствовал. Появлялись — тратил, исчезали — обходился малым.

— Ну-ну, продолжайте. Скажите что-нибудь вроде «зато сплю спокойно, зато совесть чиста».

— Не скажу, — Григорьев покачал головой.

— Почему?

— Сплю я плохо, и совесть у меня вовсе не чиста. И вообще, это глупый какой-то разговор. У вас тут красиво, мне очень нравится. Я вас, Всеволод Сергеевич, от души поздравляю, что вы так отлично устроились. И не осуждаю, не завидую. У каждого свои забавы. У Генриха его мальчик, у вас эта вилла.

— А у вас?

Григорьев улыбнулся и ничего не ответил

— Скромник вы наш, — покачал головой Кумарин, — нравится молчать, когда от вас ждут ответа. Нравится недоговаривать. С фотографиями, которые скомпрометировали Билли и огорчили ветеранов, вы ведь тоже поскромничали, далеко не все мне рассказали. Верно?

— Верно, Всеволод Сергеевич, верно.

— Почему такой тяжкий вздох?

— Потому, что часть задания, о которой я вам не рассказал, кажется мне совершенно бесперспективной. Все притянуто за уши. Билли хочет быстрых результатов. Ему надо, чтобы отправителя вычислил именно его человек, то есть я. Он уже решил для себя, что весьма удобно все свалить на Рейча, используя так называемый «франкфуртский след».

— Ну-ну, я вас слушаю.

Пришлось сесть и изложить все по порядку.

В ходе расследования трагедии 11 сентября были установлены имена девятнадцати исполнителей. Это оказались вовсе не мальчишки из нищих арабских семей, прошедшие ускоренный курс обучения в лагерях Афганистана или Ливана. Все девятнадцать камикадзе были людьми взрослыми, семейными, солидными, вполне благополучными. За большие деньги они учились летному делу во Флориде. Они основательно и гармонично вписались в американский образ жизни, они были «кротами», законсервированными агентами.

Двое из девятнадцати в сентябре 2000-го приехали в США из Германии. Один жил в Гамбурге, другой во Франкфурте. ЦРУ еще тогда, за год до катастрофы, получило информацию о том, что двое потенциальных террористов сменили место жительства, перебрались из Германии в США и поселились во Флориде. ЦРУ поделилось информацией с ФБР. Но сведения оказались слишком расплывчатыми. Мусульманская община в Германии насчитывает более двух с половиной миллионов человек. Большинство из них — простые иммигранты. Нельзя же подозревать в агрессивных намерениях всех лиц арабского происхождения и мусульманского вероисповедания!

В конце декабря 2000-го немецкие антитеррористические службы обнаружили во Франкфурте, в квартире тридцатилетнего алжирца, подозреваемого в торговле наркотиками, склад оружия. Химические препараты, документацию на взрывчатые вещества и видеокассету, на которой под протяжные мусульманские молитвы показывались красивые виды Манхэттена, включая южную и северную башни Всемирного торгового центра. Среди экспертов, смотревших кассету, был специалист по исламу. Он объяснил, что это молитвы воинов Аллаха, отправляющихся на бой с неверными. Но такая подробность никого не насторожила.

Арестованный во Франкфурте алжирец был частым гостем интернет-кафе, оно находилось в соседнем доме. И никто не придал особенного значения тому, что один из подозрительных арабов, переехавших в США из Франкфурта тремя месяцами раньше, тоже посещал это кафе не реже двух раз в неделю. Он расплачивался кредиткой. Его имя, Али аль-Шехни, просто промелькнуло в числе постоянных посетителей.

Только после 11 сентября 2001-го попытались кое-как связать воедино эти мелкие детали. К ним прибавилась еще одна, и получился странный, путаный и зыбкий узелок, который условно обозначили как «франкфуртский след».

При обыске квартиры во Флориде, где позже проживал Али аль-Шехни, среди прочих бумаг обнаружили два номера журнала «Огненный меч».

Это был печатный орган немецких неофашистов, он выходил раз в месяц, тиражом не более тысячи экземпляров, на немецком и на английском языках, в розничную продажу не поступал, и подписка на него никогда не открывалась. В отличие от множества других изданий нацистского направления, содержащих лишь пропаганду и брань, «Огненный меч» был своего рода элитарным изданием. Там печатали всякую наукообразную мистику о космическом противостоянии высших и низших рас. Во Франкфурте было только одно место, где продавался журнал: маленький антикварный магазин на Вагнер-штрассе, принадлежащий Генриху Рейчу. На обратной стороне обложек обоих номеров имелся фирменный штамп этого магазина. И фотографию, которая скомпрометировала Макмерфи, приобрел именно Рейч, причем не у кого-нибудь, а у Карима.

— То есть Билли ждет от вас доказательств того, что старик Рейч напрямую связан с «Аль-Каидой»? — спросил Кумарин, дослушав до конца.

— Да.

— Боже, во что он вас втравил? Вы понимаете, как он вас подставляет? Нет, с его стороны это вовсе неглупый ход. Кто отправлял конверты, неизвестно, и, судя по тому, как долго длится расследование, мало шансов добыть точную, доказательную информацию. Можно считать рассылку конвертов преступлением?

— Вряд ли. Там же не было шантажа, ни один из снимков не появился в средствах массовой информации. Это вообще можно расценивать, как бескорыстную помощь комиссии в ее работе.

— Вот! А Билли между тем сильно пострадал от этой бескорыстной помощи. Да и его коллегам пенсионерам тоже пришлось пережить несколько неприятных минут. Их всех, и в первую очередь Билли, угнетает чувство неизвестности. Кто это сделал? Зачем? Им не понятны его мотивации, они не знают, чего от него ждать. Между тем Рейч — самая подходящая кандидатура на роль козла отпущения.

— Конечно, — кивнул Григорьев, — ему принадлежала большая часть снимков, он имел возможность выяснить домашние адреса. Впрочем, кто угодно имел такую возможность. Имена конгрессменов, вошедших в комиссию, известны. Имена ветеранов — тоже. В любом телефонном справочнике на территории США вы найдете их адреса, и в Интернете, если хорошо покопаться. Засекречен только домашний адрес Макмерфи. Его нет ни в каких справочниках. Но при желании можно узнать.

— И если, допустим, вы все-таки выясняете, что конверты — работа Рейча, этого будет мало?

— Ну, в общем, да, — пожал плечами Григорьев, — им этого будет мало. Они хотят доказать, что он действовал по заданию «Аль-Каиды». Сейчас каждый из них, сознательно или нет, чувствует, что в трагедии одиннадцатого сентября есть доля его вины. Они вырастили и воспитали монстра. И конверты — грубое, бестактное Напоминание об этом. Но есть шанс повернуть все иначе. Конверты отправил человек, связанный с врагами, чтобы внести смятение в ряды ветеранов, навредить им. Тогда все сразу встанет на свои места. Они опять почувствуют себя героями.

Кумарин нахмурился и несколько минут пребывал в мрачной задумчивости.

— Что вы собираетесь делать, Андрей?

— Для начала попробую выяснить правду. Если это вообще возможно.

— Допустим, отправлял конверты Рейч. Что дальше?

— Попробую узнать или хотя бы понять, зачем? Он ведь отошел отдел. Его интересует только Рики, авангардное искусство и коллекция. Перед тем как прилететь во Франкфурт, я навел кое-какие справки. Моя информация полностью совпадает с вашей. Пять лет к Генриху никто не обращался. Его методы устарели, сменилось поколение злодеев. Из тех, кто поддерживал с ним связь, одни погибли, другие в тюрьмах или в психушках. Террористы долго не живут.

— Макмерфи знает то, что вы сейчас сказали мне?

— Конечно. Более того, он это тщательно перепроверил через свои источники. Все именно так. Рейч чист. Если конверты отправлял он, я должен его замазать грязью.

— Каким образом?

— Через Рики. Мальчишка — наркоман, общается с разной нечистью. Это не составит проблемы.

— Ну так и замажьте. В чем дело? — Кумарин усмехнулся. — Вы же офицер и выполняете свой долг, верно?

«Я русский офицер, а не американский. И если я кому-то должен, то уж никак не Билли и его славным коллегам. Правда, моя дочь служит в ЦРУ, она вроде заложницы, и от этого мне никуда не деться».

— Ну что вы, Андрей? Что вы мучаетесь? Не так уж чист ваш Рейч. Тоже мне, ангел! Смешно, в самом деле. Ведь франкфуртский след действительно существует, у летчиков-камикадзе нашли номера «Огненного меча».

— У них много чего нашли, — грустно усмехнулся Григорьев, — летные инструкции, вахабитскую литературу, личные дневники. Слишком много всего сразу, в нужном месте, в нужное время…

Кумарин поднял палец и помотал головой.

— Минуточку! Мы говорим не о том, как есть на самом деле, а о том, что требуется доказать. Если Генрих Рейч связан с «Аль-Каидой», то заслуженных ветеранов и Уильяма Макмерфи с его помощью хотели скомпрометировать злейшие враги американского государства, что само по себе приятно и почетно для офицера ЦРУ. Билли честно выполнял свой долг, оставался мужественным и неподкупным борцом за святые идеалы демократии, и вот теперь враги хотят его оклеветать, очернить. В дальнейшем любые свои неприятности, ошибки, проблемы Билли может со спокойной душой списывать на злобные происки врага. Ну что вы на это скажете, Андрей Евгеньевич?

«А тебе что надо во всей этой истории? Хотя бы раз в жизни ты способен сказать прямо, чего ты от меня хочешь? Ты проглотишь мою информацию, переваришь ее, а потом дашь залп по какому-нибудь олигарху, министру, политику в России, или по какому-нибудь сенатору в Америке, или по тому же Билли, старому твоему сопернику, или по всем сразу. Ты пользуешься тем, что, кроме тебя, никто не знает правды обо мне. Ты единственный гарант моей честности. Ты сделал меня перебежчиком, предателем, двойным агентом. Раньше у меня оставалась иллюзия, что, работая на тебя, я работаю на Россию. Но теперь я совсем не уверен в этом».

— Пойдемте купаться, Всеволод Сергеевич, — сказал Григорьев, — я лет сто не плавал в море.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

В квартире Дмитриева было грязно и душно.

В раковине гора посуды. Холодильник открыт и оттаивал, наверное, дней десять.

Под ним стояла вонючая лужа.

«Надо было оставить девочку в больнице, — подумала Маша, — если уж стоило платить, так за то, чтобы оставили, а не за то, чтобы отпустили в этот свинарник. Зачем я вообще во все это влезла? И что мне теперь делать? Я не могу уйти. Беспомощный ребенок, нетрезвый бестолковый старик. А у меня, между прочим, свидание. Меня ждет Саня Арсеньев. Я ведь думала о нем, когда летела сюда? Конечно, думала. Это грело меня — простая и глупая надежда, что я могу еще раз встретиться с Саней Арсеньевым».

— Сергей Павлович, где же ваша помощница? — спросила она, оглядывая грязную унылую кухню.

— В деревню уехала, отдыхать. Скоро вернется и все здесь уберет.

— Как скоро?

— Ну, через пару-тройку дней. Да вы не волнуйтесь, Машенька, я справлюсь. Когда Вася была совсем маленькая, ее мне отдавали на выходные.

— Ладно, надо включить холодильник, разложить продукты. Тряпка где у вас?

— Я все сделаю. Вы помогите Васюше.

Маша вытащила из пакета зубную щетку, пасту и прочие мелочи, которые купила на всякий случай для Василисы. В ванной, увидев новую зубную щетку, девочка радостно закивала, оскалилась, пытаясь объяснить, что ужасно давно не чистила зубы. Попробовала зажать щетку в забинтованной руке, но не смогла. Из глаз у нее по, катились слезы, она задрожала.

— Вася, Вася, успокойся, я знаю, это очень противно — быть беспомощной, — сказала Маша, — зубы мы почистим, умоемся. Ожоги твои заживут. Ты заговоришь. Знаешь, чем хороши болезни? Тем, что они проходят. Нет ничего приятней, чем выздоравливать. Самые обычные вещи кажутся праздником. Хочешь, я тебе голову вымою? Ну, хочешь?

— У меня нет горячей воды! — крикнул из кухни Дмитриев.

— Вот какой отличный слух у твоего деда. У тебя гениальный дед, ты это знаешь?

Василиса кивнула, а Маша прикусила язык. Ее слегка замутило от собственной фальшивой бодрости. Она так старалась уверить Василису, что все о'кей, что готова была спеть и сплясать, если понадобится. Василиса была чем-то похожа на нее, брошенную, дико напуганную девочку Машу Григорьеву, которая едва уцелела когда-то. И тоже ничего никому не могла рассказать.

— Ты ведь не одна поехала за город, верно? Почему же оказалась одна? Куда делись остальные? Я понимаю, ты можешь ответить только да-нет. Но еще ты можешь, допустим, моргнуть несколько раз. Давай попробуем. Сколько вас было? Четыре человека? Вместе с тобой? Там что-то случилось? Что-то страшное? Что-то очень страшное?

Задавая вопросы, получая немые ответы, Маша чистила ей зубы, умывала лицо, расчесывала волосы.

— Пожар начался не сам по себе? Кто-то поджег лес? Ты знаешь, где могут быть твои друзья? Когда тебя подобрали, ты почувствовала себя в безопасности? Нет? Очень интересно. Ну хорошо, а в больнице? Там тоже нет? А сейчас здесь? Нет? То есть ты чего-то боишься? Каких-то людей? Ты их видела? Нет? Только одного из них?

Пытаясь ответить на этот вопрос, Василиса подняла вверх правую руку, пошевелила пальцами под бинтами.

— Мы поменяем повязку, не волнуйся.

Девочка отчаянно замотала головой.

— Боишься, будет больно? Я аккуратно.

Маша почувствовала, что они перестали понимать друг друга. Василиса хотела ей сказать нечто важное, нечто такое, что нельзя сформулировать жестами. Глаза у нее были жуткие, уже без всяких слез, сухие и безнадежные.

— Ты устала? Хочешь отдохнуть? Нет? Хочешь сменить тему? Правда, мы ведь можем поговорить о чем-то другом. Можем поставить какой-нибудь фильм твоего дедушки. Это отличное лекарство. Нет? Ну ладно, ладно, я поняла, не надо так сильно мотать головой. Еще не хватало, чтобы ты вывихнула шею. Вот что. У меня есть знакомый, майор милиции. Как ты считаешь, стоит к нему обратиться?

Василиса кивнула. В дверях появился Дмитриев.

— Маша, я слышал, какие вы задаете ей вопросы. Вы считаете, такой сильный шок у нее не только из-за пожара?

— Пока не знаю. Мне так кажется. Хотя пожара самого по себе вполне достаточно, но там произошло еще что-то. Она была не одна за городом, их было четверо. Хорошо бы выяснить, где остальные.

— Как же можно, если она не говорит?

— Она хочет, чтобы мы ее поняли, мы попробуем еще. Это важно. Я права?

Василиса кивнула.

— Так пусть сюда приедет ваш знакомый майор, — сказал Дмитриев, — пусть этим займется наша доблестная милиция. Я им, конечно, давно не верю, но пусть попробуют. Он нормальный человек, этот майор? Вы за него ручаетесь? Не вор, не мерзавец? А то сейчас — знаете…

* * *
Арсеньев нашел тихий переулок, удобно припарковался и решил дождаться звонка в машине. Он не собирался домой. Он обещал Вите, что, если Гриша не появится до вечера, они поедут его искать. Теперь придется ехать. Конечно, о том, чтобы брать с собой Витю, речи быть не может. Арсеньев изучил карту, рассчитал, что, если выехать часа в три ночи, к рассвету он доберется до бывшего пионерлагеря. Потом можно поездить по окрестным деревням и дачным поселкам, поспрашивать, показать фотографии. Вдруг кто-то узнает, вспомнит. Но перед этим — Маша. Надо делать себе подарки хотя бы изредка, хотя бы раз в два года.

«А если она не позвонит? — думал он сквозь тяжелую дрему. — Ну и что? Я сам позвоню. Немного посплю и наберу номер. Я обязательно должен ее увидеть. Я заслужил. Пусть это ничем не кончится, пусть она исчезнет, но потом, позже, не сейчас».

Звонок разбудил его в половине двенадцатого. Маша назвала ему адрес, сказала, что все объяснит, когда он приедет.

«Она пригласила меня к себе? Да быть не может, — рассуждал Арсеньев по дороге, — что-то у нее произошло. Она была вместе с Рязанцевым на ток-шоу, но почему-то уехала оттуда раньше, с каким-то стариком. Она говорила о больнице, о дедушке и внучке. Надо было поймать Рязанцева и спросить. Господи, да что же я так волнуюсь? Два года ее не видел. И мог бы вообще никогда не увидеть. Купить цветы? Или это будет глупо? Если бы мы встретились в кафе, на улице, если бы она правда пригласила меня в гости…»

Он остановился у цветочной палатки и купил одну чайную розу. Долго думал, надо ли ее заворачивать в розовый целлофан с золотыми бантиками.

— Ну ведь колется же, господин милиционер, — сказала толстая молодая продавщица, ловко обернула длинный стебель, провела лезвиемножниц по золотым ленточкам так, что они закрутились спиралями. — Вашей девушке понравится.

«Моя девушка. Моя девушка Статуя Свободы. Офицер ЦРУ. Представляется американкой Мери Григ, отлично подделывает акцент, совсем легкий акцент. На самом деле она родилась в Москве, зовут ее Маша Григорьева, и пятнадцать лет назад она чуть не погибла, сиганула ночью из окна третьего этажа подмосковной лесной школы. А потом стала американкой Мери Григ. Почему — я не знаю. На самом деле она отравила мне жизнь. Два года я не могу ее забыть, не могу и не хочу завести себе какую-нибудь веселую непритязательную подружку. Мери Григ никогда не была и не будет моей девушкой. А Маша Григорьева?»

Квартира, в которую его пригласила Маша, находилась на третьем этаже известного в Москве «киношного» дома, фасадом смотревшего на Тишинскую площадь. Здесь жило много знаменитостей, но не сегодняшних, а вчерашних. Первый этаж со стороны площади заняли магазин эксклюзивной мебели и закрытый элитный клуб. Стоянка у клуба была ярко освещена и заполнена шикарными автомобилями. «Мерседесы», «Лексусы», прямоугольные джипы, которые в народе называют «гробами»… У машин топтались охранники, крупные и прямоугольные, как джипы, они терпеливо потели в черных пиджаках, курили, ждали хозяев, сегодняшних знаменитостей.

«Здесь отдыхают такие, как Вова Приз», — подумал Арсеньев, объезжая фасад и сворачивая во двор со стороны Среднего Тишинского переулка, прямо под кирпич. У второго подъезда он заметил черно-серый «Форд», в котором видел Машу в пробке на Шереметьевской улице. Рядом стояла черная маленькая «Тойота». Паркуясь, Арсеньев на минуту осветил обе машины дальними огнями. В «Тойоте», на водительском месте, сидел человек.

«Ну и что? Я тоже сегодня спал в машине».

Дверь открыл старик. Лицо его показалось Арсеньеву смутно знакомым.

— Дмитриев Сергей Павлович.

Арсеньев представился, пожал дрожащую слабую руку и вспомнил, что это знаменитый кинорежиссер. Вчерашняя знаменитость. Крашеные волосы. Слабый запах перегара и одинокой нездоровой старости.

Маша появилась из глубины коридора.

Два года назад, увидев Машу в загородном доме партийного лидера Евгения Николаевича Рязанцева, Саня в первый момент принял ее за мальчика-подростка, белобрысого, лопоухого, с тонкой шейкой. Волосы были подстрижены тогда совсем коротко. Теперь отросли. Она подколола их на затылке. Она стала другой, как будто даже чуть выше. Впрочем, нет. Тогда она носила свободные брюки, мягкие туфли на плоской подошве, а теперь была в босоножках на каблуках, в длинной, до щиколоток, светлой юбке, в кофточке без рукавов. Она была такая красивая, что Арсеньев замер со своей чайной розой, шуршал целлофаном и не знал, что сказать.

— Саня, — она шагнула к нему и поцеловала, — какой вы колючий, какой вы стали худой. Здравствуйте.

Он даже запах ее не забыл и вдохнул его, как первый глоток свежего воздуха, когда из города, из пробок и гари, вдруг попадаешь в лес. Голова закружилась. Он не решился поцеловать ее в ответ. Сунул ей в руки розу и сказал:

— Здравствуйте, Маша. Очень рад вас видеть.

* * *
Мобильный Рейча по-прежнему был выключен. Портье в гостинице сказал, что парочка час назад отправилась куда-то, что сообщение от господина Григорьефф он передал.

— Возможно, мы их встретим, — «казал Кумарин, — Вильфранш совсем маленький городок, ресторан прямо на набережной, у отеля „Марго“. Вообще, я не понимаю, что вы так беспокоитесь, спешите? Никуда они от вас не денутся. Вы ведь договорились на завтра.

Они сидели на диком пляже, под мягким закатным солнцем. Неподалеку от них расположилось шумное немецкое семейство. Самого маленького, почти новорожденного, в пухлом памперсе и кружевном чепчике, мать кормила грудью. На ней были тонкие, с блестками, трусики-бикини и ничего больше. На полном загорелом плече Григорьев заметил татуировку, какой-то иероглиф. Самый старый, вероятно прадед, лет девяноста, сухой, как мумия, в лиловых нейлоновых плавках, сидел на раскладном стульчике и улыбался солнышку, показывая белоснежный фарфор вставной челюсти. Отец семейства, здоровенный мужчина лет сорока, с жидкими волосами, длинными у затылка и короткими у лба и висков, стоял, широко расставив ноги, запрокинув голову, лил себе в рот пиво из запотевшей банки. Старшие дети, подростки, девочка и мальчик, громко перекрикиваясь и смеясь, играли в мяч в воде. Вокруг носилась с лаем рыжая пожилая такса.

— Что касается Приза, то ваша дочь знает о нем куда больше, чем я, — сказал Кумарин, укладываясь на живот и подставляя спину солнышку, — она больше года собирала о нем информацию.

— Не скромничайте, Всеволод Сергеевич, — улыбнулся Григорьев и закурил, — я думаю, биография племянника и единственного наследника генерала Жоры изучена вами от первого его крика в роддоме до сегодняшнего дня.

— Слишком много чести, — проворчал Кумарин.

— А как же дядюшкины миллионы?

— Там не наберется и пятисот тысяч. Хотя миллион был. Один.

— Куда же все делось?

— Генерал Жора мечтал о красивой старости и устроил ее себе по полной программе. — Кумарин поднялся, сел, глотнул минеральной воды. — Наворовал он прилично, это верно, но успел очень много потратить. Жрал икру ложками, пил самый дорогой коньяк из горлышка, содержал по три-четыре любовницы, дарил им бриллианты, шубы, автомобили, квартиры. В последние годы не вылезал из Монте-Карло, останавливался в лучших отелях, в королевских апартаментах. В казино мог за ночь проиграть до сотни тысяч. Видите ли, генерал Колпаков, конечно, очень любил своего племянника, но себя он любил больше. Племяннику отстегнул ровно миллион. Потом, после Жориной смерти, мальчику достались квартира, дача, мебель, пара неплохих автомобилей. А денежки, то есть то, что от них осталось, лежат в банке в Монако. Около пятисот тысяч. Хотя сейчас, в связи с переходом на евро, уже поменьше.

Сверху зазвенел колокольчик.

Немецкий мальчик выскочил из воды, подбежал к отцу, взял денег и рванул вверх.

— Мороженое приехало! — оживился Кумарин, поднял с камней свои шорты, выгреб горсть мелочи из кармана. — Вам купить?

— Купите, — кивнул Григорьев, — любое, на ваш вкус, только не шоколадное.

Тележка остановилась у дальней лестницы, на краю набережной. Кумарин сунул ноги в шлепанцы, отправился за мороженым. Оставшись один, Григорьев еще раз набрал номер Рейча. Телефон по-прежнему был отключен. Он хотел позвонить в Москву, Маше, сказать ей еще раз про перстень Отто Штрауса и вообще поговорить с ней.

Кумарин вернулся с двумя вафельными рожками. Андрей Евгеньевич нажал отбой, так и не успев набрать до конца длинный международный номер.

— Один шарик ванильный, другой фисташковый, — сказал Кумарин, протягивая Григорьеву рожок.

Несколько минут оба молча ели и смотрели на немцев, которые тоже ели мороженое, все, за исключением младенца.

— Наши, русские, вот так, семьями, на пикники не ездят, — заметил Кумарин, — а эти, французы, немцы, итальянцы, приезжают на выходные, ночуют прямо на пляжах. И холодильник у них, и мебель, и посуда в красивых корзинках. Тут, наверное, сразу четыре поколения. Эх, не надо было мне жадничать, купил бы сразу вместе с виллой и участком кусок пляжа. Сейчас не было бы здесь никаких немцев. Забор. Частная собственность. Ладно, может, еще и куплю. Ну вот, теперь руки липкие. А мороженое здесь отличное, не хуже нашего. Пойдемте купаться.

Кумарин встал, потянулся, звонко похлопал себя по крепкому волосатому животу, покрутил головой и плечами.

— Денег генерала Колпакова почти не осталось. И мемуаров тоже нет, — произнес он, когда они вошли в воду, — только Приз есть. Маленькое наглое чудовище. А все прочее — мифы, мыльные пузыри. Все зыбко и неверно, как эти перистые облака.

Григорьев ничего не ответил. Он глубоко вдохнул, плюхнулся в воду и поплыл. Вода была пронизана насквозь последними лучами уходящего солнца. Немецкие дети доели мороженое и теперь барахтались у самого берега, брызгались друг в друга, шумно фыркая и хохоча. В брызгах вокруг них вспыхнула четкая мгновенная радуга.

— У меня внук, — с легкой одышкой произнес Кумарин, перевернулся на спину и уставился в небо, — две недели назад ему исполнилось четырнадцать. Зовут Сева. Всеволод, в мою честь.

— Знаю, — ответил Григорьев и тоже перевернулся на спину.

— Он ни в грош меня не ставит. Мы с ним чужие люди. Как будто с разных планет. Ему ничего не интересно, ничего не нужно, кроме компьютерных стрелялок, пары-тройки каких-то попсовых клоунов, которые ноют со сцены под металлическую музыку, и Вовы Приза. Его, этого Вову, он любит и уважает больше, чем меня, родного деда, больше, чем отца и мать. Он его фан, понимаете?

— Возраст такой. Пройдет, — попытался утешить Григорьев и подумал:

«Вот сейчас ты, возможно, говоришь правду. Сегодня тебя больше всего интересует именно Вова Приз. Ты считаешь, что он отнял у тебя внука. Ты пытаешься найти способ доказать своему внуку и таким же, как он, неразумным детям, что их божество — дерьмо. Ты можешь состряпать на этого актеришку любой компромат, посадить его, несмотря на депутатскую неприкосновенность, уничтожить. Ты можешь это сделать так, что поверит пресса, суд, чиновники в МВД и ФСБ, вся страна поверит, весь мир. Но тебе надо, чтобы поверил твой четырнадцатилетний внук. А это значительно сложнее».

Андрею Евгеньевичу вдруг стало лень разговаривать. Он вспомнил, что года три, а может пять или вообще неизвестно сколько, не лежал вот так, в теплой воде, расслабленно покачиваясь, глядя в небо. Франция, Германия, Польша, а там сразу Россия. Хочется домой. Господи, как жутко хочется на родину. Вроде бы отвык совсем, успокоился, но вот, оказывается, стоит посмотреть в небо, молча, хотя бы минуту, и такая тоска сжимает сердце, что сил нет терпеть.

— Маша сейчас в Москве, — донесся до него сквозь тихий плеск воды голос Кумарина, — тоже ведь из-за этого ничтожества. Изучает его, анализирует.

— Она занимается Рязанцевым, — вяло возразил Григорьев, перевернулся, нырнул, проплыл под водой несколько метров и вынырнул возле немецкого деда, который плескался у буйка в детских надувных нарукавниках и улыбался, как дитя.

— Гуттен таг! — сказал дед.

— Гуттен таг! — ответил Григорьев.

— Так, так, — эхом отозвался Кумарин, — давайте вылезать, уже девятый час. У нас столик заказан на девять, опоздать можно на пятнадцать минут, не больше. Между прочим, этому Божьему одуванчику было лет двадцать пять в сорок первом. Где он воевал, интересно, в каком был чине, сколько наших уложил?

— Спросите, — хмыкнул Григорьев, — вы же знаете немецкий.

— Сами спросите. У вас произношение лучше.

— Не буду, — Григорьев быстро поплыл к берегу.

— Почему? — Кумарин догнал его и поплыл рядом.

— Потому, что мне это совсем не интересно.

Они пошли вверх, по крутой лестнице, кряхтя по-стариковски. Внизу, на пляже, немецкое семейство готовилось к ужину. На мелкой гальке стоял раскладной столик, накрытый бумажной скатертью. Младенец спал в автомобильном детском стульчике. Мать, все такая же голая, закрепляла скатерть специальными скобками, как это делают в уличных кафе по всей Европе, чтобы не трепал ветер. Старший мальчик поплыл за дедушкой. Девочка сидела на корточках у холодильника.

— Как вы думаете, о чем я жалею? — спросил Кумарин, отдышавшись.

— Наверное, о многом, — улыбнулся Григорьев, — о юности, о первой любви, о том, чего вернуть нельзя. Может, о каких-то своих глупых словах и поступках.

Кумарин остановился, вытер лоб влажным полотенцем.

— Да, конечно. О глупых словах и поступках. О том, чего вернуть нельзя. И о тех, с кем больше не поговоришь. Ох, как я бы сейчас интересно поговорил с генералом Колпаковым! Обидно, что Жора никогда не узнает, как его драгоценный племянник распорядился половиной миллиона. Больно оттого, что мы с вами никогда не сумеем полюбоваться брезгливой мордой, которую скорчил бы генерал, узнав, что сделал с суммой пятьсот тысяч его племянник, и не послушаем отборный, искренний генеральский мат.


***

Арсеньев показал Василисе фотографию Гриши Королева и назвал его имя. Реакция была настолько бурной, что Маша подумала: вот, сейчас заговорит! Но нет. Василиса только заплакала. Двух других пропавших подростков она тоже узнала. Подтвердила, что они вчетвером отправились на ночь в бывший пионерлагерь «Маяк», на берегу реки Кубрь. — У нее на руке какой-то странный перстень, — сказала Маша, — когда я обрабатывала ожоги, она пыталась что-то мне объяснить. Мне показалось, это старинная штука. Белый металл, гравировка на печатке почти стерлась, я сумела разглядеть что-то вроде профиля в шлеме. Лупы у Сергея Павловича нет. А снять перстень с пальца пока невозможно. Палец — сплошной пузырь. Саня, посмотрите, вы должны хоть немного разбираться в антиквариате.

— Я в этом ничего не понимаю, — сказал Дмитриев, — но мне тоже кажется, это не ее перстень. Он мужской, грубый какой-то. Впрочем, мы долго не общались, не знаю, может, ей подарил кто-нибудь?

Василиса категорически замотала головой.

— Нет? Никто не дарил? — спросила Маша. — Опять отрицательный ответ.


— Откуда же он взялся? Ну ладно, когда заговоришь, расскажешь.

«Папа спрашивал, не носит ли Приз на мизинце перстень, — вспомнила Маша, — тридцатые годы двадцатого века. Белый металл. Печатка. Генрих Птицелов. Но папа занят там совсем другими проблемами. Приз все время теребил мизинец, я еще подумала: наверное, привык носить кольцо на этом пальце. Почему вдруг папа спросил? Да что за бред, в самом деле!»

— При чем здесь перстень? — донесся до нее голос Арсеньева.

Он почти не слушал Машу. Он курил на кухне, пил крепкий чай и думал о том, стоит ли вызывать оперативную группу или все-таки сначала съездить одному? А вдруг там ничего нет, в этом лагере?

— Может, и ни при чем, — сказала Маша, — пока Василиса не заговорит, мы все равно не узнаем.

— А скоро она заговорит, как вам кажется?

— Афония — загадочная штука. До сих пор о ней точно ничего не известно. Длится иногда несколько часов, иногда неделю, десять дней. Но может кончиться завтра. Если бы причина была только в ларингите, но тут еще нервный шок.

— Завтра утром я вызову врача, — сказал Дмитриев.

— Да, обязательно. И старайтесь разговаривать с ней как можно больше. Рассказывайте что-нибудь, читайте вслух. Не оставляйте ее наедине с этим.

Когда Маша с Арсеньевым уходили, Василиса спала.

— Саня, а зачем вы ездили в «Останкино»? — спросила Маша.

— Ловил после эфира одну знаменитость.

— Кого, если не секрет?

— Владимира Приза.

— Да что вы говорите! Надо же, как интересно. Вы допрашивали Вову Приза? Ну и как? Ой, погодите, Саня, вы что, работаете по убийству писателя Драконова?

Она как-то слишком быстро угадала. Вполне возможно, что нынешний ее приезд косвенно связан и с этим,

«Только не теряй голову, — напомнил себе Арсеньев, — не забывай, кто она. Голову не теряй, ладно?»

Они стояли в пустом ночном дворе и смотрели друг на друга.

— Вы там розу оставили, — сказал Саня.

— Ой, простите. Ну не возвращаться же. Надеюсь, Сергей Павлович догадается поставить ее в воду. Вы сейчас домой?

— Нет. Дело в том, что один из этих подростков, Гриша Королев, мой сосед. Я обещал его младшему брату съездить в бывший пионерлагерь.

— Вот почему у вас с собой фотографии. Я только не поняла, этих детей ищут или нет?

— Формально — да. Практически — пока нет. Вот я съезжу туда, попробую поискать.

— Что, прямо сейчас?

— Я обещал.

— Будете вызывать группу?

— Нет. Я просто посмотрю, что там творится, если потребуется — вызову.

— То есть вы едете один? Я с вами. Можно? Саня, ну что вы так на меня смотрите? — она тихо засмеялась. — У меня все равно бессонница, обычное дело, никак не привыкну к разнице во времени. А вы очень усталый. Ехать долго. Чего доброго, заснете за рулем. Раз уж я ввязалась в это дело, мне тоже хочется выяснить, что там произошло. И вообще, я, знаете, соскучилась.

— По мне?

— По нашим с вами ночным путешествиям. Помните?

— Еще бы.

— Ну вот, я ведь вам тогда, два года назад, пригодилась? И сейчас не помешаю.

— Маша, вы серьезно хотите ехать со мной? Зачем вам это? Там еще все тлеет. Там был жуткий пожар, и всякое может случиться. А вы на каблуках, в длинной юбке.

— Это не каблуки, а танкетки. Мы на вашей машине поедем или на моей? Лучше на вашей, моя все-таки казенная, из гаража посольства, к тому же номера дипломатические.

Шофер маленькой черной «Тойоты» спал очень крепко и проснулся, только когда заработал двигатель машины Арсеньева. Он увидел, как отчаливает незнакомый темно-синий «Опель». Поскольку его интересовал черно-серый «Форд», который остался на месте, он решил, что можно спать дальше.

* * *
Как только за Лезвием закрылась дверь, Приз схватил телефон и набрал номер корреспондентки глянцевого журнала. Номер она сама внесла в записную книжку его мобильного и пометила инициалами «М.Н.». Правда, он забыл, как ее зовут, но это неважно. Она мгновенно ответила, узнала его и ничуть не удивилась такому позднему звонку.

— Надо внести несколько уточнений в текст, — сказал он.

— Я еще не сделала распечатку, — в голосе ее прозвучало легкое смущение.

— Неважно. Принесите кассеты. Мы прослушаем, и я кое-что добавлю. Другого времени у меня не будет.

— Володя, вы хотите, чтобы я приехала прямо сейчас? — она сомневалась. Она не могла поверить такому счастью.

— Ну а когда же? Я сказал — другого времени не будет.

Пока она ехала, он принял душ. Проглотил две капсулы мощного мужского биостимулятора. Постоял перед зеркалом, разглядывая ранку от содранной родинки. Погасил верхний свет во всей квартире, оставил только слабые ночники. Все это заняло пятнадцать минут, не больше. Следовало как-то убить оставшееся время. Он плюхнулся в кресло, включил телевизор. Минут десять в диком темпе скакал по каналам. Ничего интересного. Про него, про Владимира Приза, нигде — ни слова, ни намека. За этот вечер его показали всего один раз, в ток-шоу вместе с Рязанцевым. Один раз, и все. Проехали. Как будто его не существует. Как будто может существовать мир без него.

Визг и вой эстрады, мрачное кокетство политических комментаторов. Треп ночных ток-шоу. Скажите, вы сильный человек? Ну, не знаю, в чем-то да, в чем-то нет. Скажите, а зачем вы вообще живете? Как к вам и к вашей работе относятся ваши близкие? Кто вам нравится из писателей? А из политиков?

Всего на минуту Приз застрял на культурном ток-шоу. Двое ведущих допрашивали модного художника. Он шмыгал носом и шевелил ртом так, будто что-то застряло между зубами. Ведущие без конца трогали себя, волосы поправляли, таращили глаза. Приз понесся дальше, сквозь колготки, прокладки, йогурты, страсти сериалов, шутки юмористов, сквозь дрожащий туман старого кино, сквозь назойливые тени и шорохи чужого бытия. Он стал нажимать кнопки с дикой скоростью. В глазах рябило, в ушах звенело. Ну ладно, пусть резвятся, болтают, поют, пляшут, совокупляются. Он все равно среди них, незримо и неотлучно. На сегодня он главная их фишка.

— Вы поняли, тупые животные? Я ваш брэнд! Я ваша фишка! Я ваше будущее! Я! Никуда вы от меня не денетесь! — пробормотал Приз и так шарахнул кулаком по подлокотнику, что стало больно. Очень больно. До слез.

Черная тоска душила его. Он тосковал по своему колечку.

Год назад, во Франкфурте, в маленькой подвальной комнате без окон, где хранил самые ценные экспонаты своей коллекции Генрих Рейч, Вова Приз только потрогал колечко, только на ладонь положил — и сразу понял: это его вещь. Он даже не стал торговаться, когда старый жадина загнул несусветную цену за перстень Отто Штрауса.

— Смотри, — говорил Рейч, — вот мундштук Кальтенбруннера, пенсне Гиммлера, вот кукла младшей дочери Геббельса, трехлетней Гайди, с которой она не расставалась до смерти. Малютку отравила собственная мать. Потрясающая женщина. Очень красивая худенькая блондинка. Тебе такие должны нравиться. Во всяком случае, Гитлеру Магда Геббельс очень нравилась. В Третьем рейхе вообще были удивительные дамы. Вот кожаная сумочка незабвенной фрау Керрль, супруги доктора Керрля, верного помощника Отто Штрауса в его научных изысканиях в Дахау и Освенциме. Единственный, уникальный экземпляр, ручная работа, пряжка из чистого золота. Как ты думаешь, дружок, чья эта кожа? Да уж, конечно, не телячья! Вероятно, детская, девичья. Потрогай, чувствуешь, какая она мягкая, нежная? Фрау Керрль — дама с высокими эстетическими запросами.

Женственный красавчик Рики был рядом, примерял мундир и фуражку с черепом, вертелся перед зеркалом,

Косился на Приза, губки облизывал, ресницами трепетал.

Рейч так увлекся, что ничего не замечал. Рики подмигивал Призу, корчил рожи и беззвучно потешался над Рейчем. Дело было вовсе не в кокетстве, не в любовной игре. Игра велась совсем другая. Глупый старый Генрих о ней не догадывался. Он показывал свою коллекцию и получал от этого огромное удовольствие.

Он открыл очередной футляр, потертый кожаный. Там, на вишневом бархате, лежала авторучка, слегка потрескавшаяся, но необычайной красоты, инкрустированная золотом и черным перламутром.

— Вот ручка Гейдриха. Этим золотым пером он подписывал в 1941 году директивы по тотальному уничтожению населения восточных территорий. Кстати, он никогда не использовал слова «уничтожение». Предпочитал употреблять другие термины: «фильтрование», «меры по оздоровлению». А вот осколок, извлеченный из селезенки Гейдриха, после того как на него было совершено покушение под Прагой, 27 мая 1942 года. Тебе интересно, дружок? — ласково спросил Рейч. — По глазам вижу, что да! А скажи, почему ты выбрал именно перстень Штрауса? Ты что-то знаешь о докторе? Читал? Слышал?

Когда Рейч задал вопрос, перстень уже был надет на левый мизинец.

— Он мне нравится, — сказал Приз, не утруждая себя другими объяснениями

— Доктор или его перстень? — с лукавой улыбкой уточнил Рейч.

— Они оба.

— Но доктор не был самой значительной фигурой в Рейхе. Смотри, у меня есть коробочка, в ней три зубочистки фюрера.

— Я хочу перстень.

Рики кивнул и восхищенно прикрыл глаза, показывая, что одобряет такой выбор. Рейч замер, замолчал, глядя на перстень, надетый на мизинец Приза. Потом поднял глаза и минуту смотрел на Приза, не моргая.

— О'кей. Шестьдесят тысяч евро. Поверь, дружок, на любом аукционе это стоило бы дороже. Правда, такие штучки не выставляются на торги.

Тяжелая, бронированная дверь хранилища захлопнулась. С тех пор Приз не расставался с перстнем, снимал его, только когда купался. Он полюбил этот кусок старой платины, как любят в детстве игрушечных мишек, как любят украшения, доставшиеся от прабабушек. Без перстня он чувствовал себя раздетым и беззащитным и сейчас не понимал, как жил без него раньше.

Без перстня все его детские комплексы, его истерики, его страх и жалость к себе возвращались, постепенно, с каждым вдохом. Оставшись без перстня, он как будто стал дышать другим воздухом, вредным и разрушительным для всего его организма. У него таяли силы, ломались ногти, на спине вскочило несколько крупных фурункулов. На расческе оставалось слишком много волос. Перестал работать желудок. Болел и плохо гнулся мизинец левой руки. Он сидел в полумраке, ждал журналистку, с бешеной скоростью переключал телеканалы, не замечая, что бормочет, напевает песенку про лютики-цветочки.

На одном из каналов мелькнули черно-белые, дрожащие кадры кинохроники. Приз остановился, не стал переключать дальше. Передним был Адольф Гитлер, живой, нестарый, энергичный. Вот он принимает парад, вот тянутся к нему сотни рук, сотни лиц, искаженных сладкой судорогой массового восторга. Слезы. Громовой крик приветствия.

За кадром звучал сдавленный, нарочито спокойный голос комментатора.

— Гитлер говорил такие глупости, такие банальности, что казался не то что ненормальным — нереальным, почти привидением.

— Правильно, — кивнул Приз, вступая в диалог с экраном, — он и был нереальным, был, есть, будет. Совершенно неважно, что он говорил. Люди-лютики слов не слышат.

Кадр в очередной раз сменился. Теперь показывали бараки, ходячие скелеты в полосатых пижамах, их лица, их глаза, груды женских волос, детских горшков, игрушек и обуви. Группа офицеров в белых халатах не спеша проходила сквозь строй заключенных. Среди них мелькнула длинная фигура доктора Штрауса. Потом был показан обед в доме коменданта лагеря. Голос за кадром нервно комментировал меню. Приз не слушал. Он впился в экран. Там тянулась к блюду с овощами худая гибкая рука. На пальце тускло сверкнул платиновый перстень.

Зазвонил домофон. Приз отправился открывать журналистке, громко и хрипло напевая песенку про лютики.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

По заказу Кумарина русский скрипач в ресторане играл романс «Утро туманное». Всеволод Сергеевич застыл с трезубой вилкой над блюдом, на котором дымилась в кристаллической солевой корке крупная морская дорада. Он закрыл глаза. Губы его слегка трепетали, он неслышно напевал слова романса и помахивал рыбной вилкой в такт музыке. Скрипач стоял прямо над ними, едва не задевая быстрым локтем плечо Григорьева.

— Почему вы все время молчите? — спросил Кумарин, когда скрипач закончил, получил щедрое вознаграждение и отошел к другому столику.

— Я ем суп, — сказал Григорьев, — суп «Маринэ каприз» из морских гадов. О чем тут можно говорить?

— О том, как вам вкусно.

— Мне очень вкусно.

— Вы позвонили дочери, рассказали ей, что ее любимый Вова Приз купил перстень Отто Штрауса?

— Зачем?

— Ну-у, ей это было бы приятно услышать. Это в определенном смысле подтверждает ее смешную теорию о новом русском фюрере.

— Ничего это не подтверждает, — Григорьев сердито помотал головой, — из того, что Вова Приз купил перстень, который принадлежал ублюдку, палачу Отто Штраусу, вовсе не следует, что над Россией нависла угроза нацистской диктатуры. Из того, что Приз сумасшедший, вовсе не следует, что у него есть шансы прийти к власти.

Кумарин засмеялся, так громко, что на них стали оглядываться.

— Боже, Андрей! Эта ваша последняя фраза… Вы сейчас почти дословно повторили известное высказывание одного немецкого аристократа об Адольфе Гитлере. Он сказал это в тридцать втором году. Он был не глупее нас с вами. И он ошибся.

Убрали тарелки, торжественно, с бенгальскими огнями, подали десерт.

— К старости я стал сластеной, — сообщил Кумарин и цокнул ложечкой по прозрачной золотистой скорлупе из жженого сахара, которая покрывала шарик лимонного суфле, — Монако. Монте-Карло. Ницца. Послушайте, как чудесно, как сладко звучит, даже если не знать, что это. Вроде бы просто слова, фонетические конструкции, но какое в них заключено счастье! Счастье непременно должно быть комфортным, с шелковым бельем, душистым мылом, с цветами в спальне и ванной комнате, с бесшумным автомобилем, с кондиционером, когда жарко, с камином, когда холодно. И обязательно с нежным легким десертом в конце ужина. Вы обратили внимание, какие изумительные здесь сумерки? Стены домов светятся изнутри, солнечный свет пропитывает камни. Другой вкус еды, другие запахи. Только здесь, во Французской Ривьере, я перестаю чувствовать неумолимое истечение времени. Мне шестьдесят пять лет. Позади сплошные воспоминания, скучные или страшные. Веселых почти нет. Назад оглядываться не хочется. И впереди ничего хорошего, только старость и смерть. Когда-то в пятнадцать лет я пытался покончить с собой из-за несчастной любви.

— Вы? — удивился Григорьев.

— Ну да, да. Я тоже человек, не автомат. Она танцевала на концерте в честь дня рождения Сталина, во дворце пионеров, и жила в бараке, в соседнем дворе. Тонкие руки, каштановые локоны, серые огромные глаза. Мать ее была дворничиха, отец пил. От нее знаете, чем пахло? Мокрым клевером. Это был ее природный запах. Представьте: пятьдесят второй год, я сын полковника НКВД. Она девочка из барака. Нам обоим пятнадцать. Один раз мы с ней поцеловались на чердаке, под воркование голубей и хлопанье крыльев. А потом она загуляла со шпаной, с уголовниками. Я сходил с ума. Вскрыл вены, улегся в ванну. Спасли. А она в итоге попала в колонию для малолеток и канула. Я навсегда запомнил запах мокрого клевера и, потом, это чувство — как безболезненно, мягко уходит из тела жизнь, и вода становится сначала розовой, потом красной. Вот так же в старости чувствуешь истечение времени. Медленно, неумолимо жизнь из тебя уходит. И ничего не остается. Скажите честно, Андрей Евгеньевич, вы ведь верите в то, чего нет? В Бога, в бессмертие души? Вам поэтому так легко стареть?

— Мне стареть совсем нелегко. Радикулит, простата и прочие пакости, знаете ли. Ничего приятного.

Они уже закончили ужин, спустились к пляжу, прямо у ресторана. Григорьев курил, Кумарин произносил свои монологи и получал от них не меньшее удовольствие, чем от романса «Утро туманное», запеченной рыбы дорады и лимонного суфле.

Над городком кружили жирные чайки с подсвеченными брюшками. Ночью пылали такие яркие огни, что чайки словно фосфоресцировали изнутри. По пляжу ходил человек с миноискателем.

— Вот вам наше чудесное сегодня, — усмехнулся Кумарин, — каждую ночь здесь проверяют песок. Так просто в него зарыть какую-нибудь пакость. Бабах — и привет. Вы не ответили на мой вопрос. Впрочем, ладно, я и так знаю, что вы не атеист и для вас есть нечто за пределами биологического существования. Поэтому вы всегда такой спокойный и не жадный. А знаете, что ответил мне мой внук, когда я попытался поговорить с ним на эту тему? «Зачем мне думать о том, что будет после смерти, если я все равно не узнаю точного ответа, пока не умру?»

— Ну, он у вас умный мальчик, — улыбнулся Григорьев.

— Был. Пока не прибился к табунку фанатов Вовы Приза. А знаете, сколько стоила Вове любовь миллионов таких маленьких дурачков и дурочек, как мой Севка? Всего лишь пятьсот тысяч. То есть как раз половину денег, которые оставил ему дядя. Вот матерился бы генерал Жора, если бы узнал! Пятьсот тысяч долларов Вова вложил в собственный пиар. Он заплатил лучшему специалисту по раскрутке, господину Гапону. Он поставил на эту карту. Не все, но половину. И выиграл.

— Что выиграл? — тихо спросил Григорьев.

— То есть как — что? Славу, власть, любовь.

Человек с миноискателем подошел совсем близко.

Устройство, похожее на электрический полотер, тихо, жалобно пищало, мигало маленькой красной лампочкой.

Человек, кряхтя, присел на корточки и принялся осторожно разгребать песок лопаткой. Через минуту в руках его оказалась сплющенная ржавая жестянка из-под пива. Он рассмотрел ее при свете фонарика, прицелился и закинул в ближайшую мусорную корзину.

* * *
Судя по карте, до бывшего лагеря осталось не более двух километров. За рулем была Маша. Саня спал на заднем сиденье. Ночью они остановились всего один раз, на бензоколонке у кольцевой дороги, чтобы заправиться, купить в круглосуточном магазинчике какой-нибудь еды, воды. Маша заставила его пересесть назад. Саня снял ботинки, улегся, поджав ноги и мгновенно отключился, заснул так глубоко, что, когда проснулся от очередного прыжка на старой бетонке, не мог сообразить, где он и что происходит.

Уже рассвело. За окнами был страшный обугленный лес, какой-то инопланетный пейзаж. В зеркале он увидел усталые, припухшие глаза Маши — и подумал, что все это ему снится.

— Доброе утро, мы почти приехали. Только сумасшедшие могут ездить по таким дорогам, — сказала Маша и не прикусила язык, подпрыгнув на очередной коряге. — Твой сосед Гриша сумасшедший. И что его сюда понесло? Ужас, а не дорога! Какая у них была машина, не знаешь?

— Погоди, о чем ты? Какая машина? — Арсеньев потер глаза, глотнул воды из бутылки. — Они ехали на электричке из Москвы, от станции шли пешком.

— Ты уверен?

— Я знаю совершенно точно, они шли пешком. Если только не поймали попутку… Но их было четверо, да и вряд ли кто-то согласился бы везти их в такую глушь. А почему ты спросила про машину?

— Я видела следы. Тут старая бетонка, в некоторых местах плиты совсем раскрошились, есть длинные куски суглинка. Хотя прошел ливень, кое-где остались следы покрышек. Вот, смотри, — она затормозила.

На суглинке отпечатался глубокий след колеса. В нем стояла вода.

— Надо было вызвать группу, — проворчал Саня.

Он вылез из машины, присел на корточки. По ширине колеи и рисунку протектора можно было определить, что проехала небольшая, но тяжелая машина, скорее всего, «Газель». Следы передних колес обычно перекрываются следами задних. Понять направление сложно.

— Они подпрыгнули на коряге, потом резко вдавились в этом месте, — сказала Маша, — они были тяжелее нас. Ты думаешь, профессиональный трассолог определил бы марку машины, направление и время, когда они проехали?

— Нет. Но он бы сделал слепок рисунка протектора.

— Ну да, да, конечно, — Маша поморщилась, тряхнула головой. — Василиса пыталась объяснить, что в лагере был кто-то, кроме них. Кстати, ты знаешь, тут рядом есть замечательное место. Дачный поселок Временки, который в советское время принадлежал ВВС. Дачи высшего командного состава.

— Это ты к чему?

— Вчера, до начала эфира, когда показали сюжет о лесных пожарах и Василису в больнице, я заметила, что Вова Приз очень напрягся. В гостиной было много народу, огромный экран, громкий звук. Но на сюжет отреагировали только два человека. Дмитриев — поскольку узнал свою внучку. И Приз. Теперь я поняла, почему. У него дача неподалеку. Покойный дядя, генерал Колпаков, в свое время выкупил дом и участок у Министерства обороны и оставил Вове. Приз напрягся потому, что испугался за свою дачу.

«Ого, офицер Григ, вас эта знаменитость очень интересует, — язвительно заметил про себя Арсеньев, — вы наблюдали за ним и потом пытались анализировать его реакции. От меня вы этот свой интерес не скрываете. Ладно, спасибо за доверие».

Маша достала зеркальце, расческу. Лицо ее было бледным, за ночь косметика стерлась. Так она выглядела моложе, беззащитней и нравилась Сане еще больше. Так она из офицера ЦРУ Мери Григ, с которой следовало быть осторожным и держать дистанцию, превращалась в Машу Григорьеву, с которой они незаметно перешли на «ты».

Держать дистанцию казалось глупо, и осторожность была нужна лишь затем, чтобы ненароком не обнять ее, не поцеловать, не прижаться лицом к ее светлым мягким волосам.

— Полей мне водички на руки, я хочу умыться, — сказала она и открыла бутылку.

Они умылись по очереди минеральной водой. Саня поднял глаза и увидел совсем близко ее влажное лицо, бледные губы, слипшиеся темные ресницы. Они были одни в мертвой тишине утреннего обгоревшего леса, и оба понимали, что их может ждать на территории заброшенного лагеря. Живых они там вряд ли найдут. При мысли о том, как выглядят люди, погибшие в огне, Саню слегка затошнило.

— Я надеюсь, если придется кого-то вызывать, то не только оперативную группу, но и «скорую», — сказала Маша, — я очень на это надеюсь. Времени прошло мало. Допустим, кто-то из них ранен. Здесь река Кубрь. Ты говорил, твой сосед студент-медик. Он мог догадаться, что единственное место, где есть шанс спастись от огня, — это вода. Прежде всего, надо будет подойти к реке.

— Да, конечно. Гришка умный, он мог догадаться. Я тоже надеюсь…

Саню невозможно тянуло к ней, он избегал смотреть ей в глаза, словно был виноват в чем-то. Она достала пачку бумажных носовых платков. Он ждал, что она притронется к нему, сама промокнет капли на его щеках. Тогда он взял бы ее руку и осторожно, чтобы не уколоть своей двухдневной щетиной, поцеловал в ладошку. Но она просто дала ему платок и сказала:

— Все. Надо ехать.

Она была ясная, легкая, но при этом какая-то непроницаемая. Он не понимал, не мог представить, что она чувствует к нему и как отреагирует на проявление нежности. Время таяло, драгоценное время, пока она здесь, пока не улетела навсегда.

Он сел за руль, она рядом. Оставшиеся пару километров их так трясло на колдобинах, что говорить было невозможно. Наконец показались обрушенные столбы ворот, дорога стала лучше. В приоткрытые окна повеяло приторной гарью. Прямо перед ними было черное от копоти чудовище, остатки гипсовой скульптуры девушки с мячом. Дальше виднелось несколько строений, обгоревших, безобразных.

Машину оставили на открытой спортивной площадке. Отправились к реке. Там было также пусто, тихо, мертво. Никаких следов на маленьком пляже не осталось. Песок был изрыт ливнем. Но воздуху реки казался чище, дышалось значительно легче.

— Давай ты подождешь меня здесь, — сказал Саня, — там еще все тлеет, может какая-нибудь доска на голову свалиться. Если что, свяжемся по телефону.

— Здесь нет сети, — Маша показала ему экранчик мобильного.

Саня достал свой телефон. У него сеть тоже пропала.

— Представь, каково мне будет торчать здесь и ждать тебя, в одиночестве и полной неизвестности, — сказала Маша.

Только сейчас Саня понял, насколько безумной была вся эта затея. Обыскивать обгоревшие развалины, которые еще тлеют, вдвоем с Машей, не имея ничего, кроме карманного фонарика, опасно и бессмысленно. Куда разумней было бы отправиться сразу в деревню Кисловка, поговорить с фельдшерицей, подобравшей девочку, с участковым, потом явиться в Лобнинское УВД, потребовать специальную бригаду. Они бы дали, как миленькие. В крайнем случае, он бы позвонил Зюзе в прокуратуру. Однако раз приехали, надо хотя бы посмотреть. Надо сделать все возможное, и будь что будет.

Они захватили из багажника маленькую саперную лопатку. Ею ворошили головешки в корпусах. Чем больше ходили по пепелищу, тем яснее оба понимали, что пожар начался не сам по себе. Электричества тут давно нет. Огонь от леса не мог перекинуться на старые корпуса, расстояние слишком большое. Почва — суглинок, осталось много бетона и гравия на дорожках, на площадке, где когда-то проходили пионерские линейки. Корпуса у леса вообще не горели. Собственно, это не корпуса, а развалины, но огонь их не коснулся.

Более всего пострадал самый дальний корпус, за которым была широкая поляна. Именно он, судя по всему, и стал очагом возгорания. От него практически ничего не осталось.

— Группа нужна, группа, — ворчал Саня, ступая по обгорелому мусору, — эксперт-криминалист, трассолог, пожарники. Мы можем только напортить, уничтожить следы. Надо кончать эту самодеятельность и вызывать группу.

Он поддел лопаткой то, что когда-то было матрацем, приподнял и увидел кроссовку, совершенно целую, новенькую, тридцать седьмого размера. Внутри — аккуратно скрученный красный носок. Он присел на корточки, хотел позвать Машу, чтобы она помогла поднять матрац целиком. Но тут услышал ее глухой, сдавленный крик.

Маша стояла в углу, возле горы головешек, и указывала на какой-то круглый черный предмет. Она прижала ладони ко рту и застыла так, не говоря ни слова. Саня взял ее за плечи и почувствовал, что она дрожит. Он уставился на шар, покрытый черной коркой. Он понял, что это обугленная голова, когда заметил провалы глаз, нос, дыру рта, шею и рядом — скрюченную, поднятую вверх черную руку.

* * *
Четыре года в театральном училище не прошли для Приза даром. Он научился владеть собой. Когда явилась к нему смущенная, вся мягкая и томная журналистка, он подыграл ей великолепно. С первых ее слов, с первых взмахов накрашенных ресниц он понял, что никаких акробатик, ничего интересного не будет. Она, хоть и примчалась к нему в квартиру в полночь, все равно хочет от жизни одной лишь кислятины, которую у таких дам принято называть «теплом и нежностью». Ей, стареющей зябнущей собачонке, нужны пристальные взгляды, намеки, полунамеки, свечи, мокрый шепот в ушко, и только, когда будет честно отыграна нудная вступительная часть, последуют пятнадцать минут традиционного секса, почти такого же нудного.

В постели она благодарно повизгивала и закрывала глаза. А потом рыдала, припав лицом к его плечу. Было мокро и смешно. Но он не смеялся. Он гладил ее жесткие, крашеные волосы, называл «малышом» и «зайчонком». На плече остались разводы туши, он долго, брезгливо тер их намыленной губкой, когда отправился в душ. Потом он сам сварил кофе, кормил голую корреспондентку мороженым с ложечки, она кормила его и говорила, говорила. Ей хотелось нежности и тепла. Она жаждала излить душу, рассказать, как жесток мир, сколько вокруг цинизма, как мало осталось чистого и светлого.

— Да, — согласился он, — мы перестали быть людьми. Куда мы все катимся? Сегодня на ток-шоу я встретил своего бывшего учителя, гениального режиссера Сергея Павловича Дмитриева.

— Ты учился у Дмитриева? — она поцеловала его в мочку уха.

— Ну, в определенном смысле все сегодняшние актеры и режиссеры учились у Дмитриева. А сейчас старика совсем забыли. Он одинокий, запущенный какой-то, попивает.

— Да, он давно ничего не снимал, — она прижалась щекой к его ключице.

— Неважно. Он достаточно снял, чтобы его помнили многие годы. Но ты знаешь, за последние десять лет ни одного серьезного интервью. А ведь ему есть, что сказать.

— Конечно! Можно сделать отличный материал. Я поговорю с главным редактором, — она потянулась за сигаретой, — я обязательно возьму у Дмитриева интервью. Пусть попробуют вякнуть, что он уже давно не звезда, я им такое устрою! Слушай, а если побеседовать с ним о тебе? Ну, как бы объединить два материала. Это отличная идея! Правда, тогда придется немного сократить твой текст, но зато не надо убеждать главного. На такой вариант он пойдет с удовольствием.

— Умница, — он дал ей прикурить, — ты настоящий профессионал. Но обо мне с Дмитриевым говорить не надо. Во-первых, старик достоин отдельного разговора, а во-вторых, сейчас проблема в другом.

Он сделал паузу, обнял ее за плечи. В зеркале он заметил ее млеющее, мятое лицо, встрепанные волосы. Она не относилась к тому типу женщин, которые после секса хорошеют. Она выглядела значительно хуже, чем пару часов назад, когда переступила порог его квартиры, ухоженная, со свежим макияжем. Сейчас она казалась пожилой транзитной пассажиркой после нездорового сна в плацкартном вагоне.

— Я не знаю, как быть. Мне надо с тобой посоветоваться, — сказал он, отвернувшись от зеркала.

— Да, да, родной, я тебя слушаю.

— Сегодня в «Останкино», перед началом ток-шоу, пока мы ждали эфира, в гостиной работал телевизор. В криминальных новостях показали сюжет о девочке, которую нашли где-то вПодмосковье, в районе пожара. Ее снимали в больнице, она была в ужасном состоянии. Сильные ожоги, истощение. И представляешь, Сергей Павлович узнал в ней свою внучку!

— Ой! Надо же! — оживилась корреспондентка. — Слушай, это ведь эксклюзив! Конечно, не для нашего журнала, но для какой-нибудь газеты, для телесюжета — просто класс!

— Погоди, — Приз поморщился, помотал головой, — мы только что с тобой говорили, как ужасен нынешний глобальный цинизм. Не надо газет, не надо телевидения. Пойми, там настоящая человеческая беда. Сергей Павлович сразу помчался к внучке в больницу. Он успел сказать, что родители ее сейчас за границей. В гостиной была суматоха, до эфира несколько минут, администратор бегала, кричала, что всем пора в студию. В общем, сейчас ситуация такая. Девочка у Сергея Павловича, он из больницы ее забрал. Он живет один, с деньгами плохо. Конечно, ему понадобится помощь. Какая-нибудь сиделка и хорошие платные врачи для внучки.

— Ну, так позвони ему завтра утром. В чем проблема? Телефон его я узнаю через редакцию. Приз печально покачал головой.

— Денег он не возьмет ни за что, ни у меня, ни у кого. Он очень гордый человек, старой закалки. К тому же у нас с ним когда-то случился дурацкий конфликт, он хотел снимать кино, приглашал меня на главную роль, а я был занят, отказал ему, старик обиделся смертельно. Так что на меня лучше вообще не ссылаться. У меня есть знакомая, профессиональная сиделка, со средним медицинским образованием. Она дорогая, но очень надежная и толковая. Я хочу, чтобы она поработала у Сергея Павловича. Он будет платить копейки, а я — все остальное.

— Господи, Володенька, как ты все усложняешь, — корреспондентка вздохнула и поцеловала его в нос, — да если ты позвонишь ему завтра утром и предложишь эту твою сиделку, он счастлив будет! Ты заранее с ней договоришься об оплате, вот и все.

— Нет! Он не примет от меня никакой помощи, я его знаю! Да и неловко мне ему звонить. Вот если ты позвонишь ему, скажешь, что хочешь взять у него интервью для твоего журнала…

— Что, прямо завтра? — она сдвинула брови, отстранилась, взглянула на него удивленно.

— Ну да, завтра утром. Тянуть нельзя. У меня есть старый справочник Союза кинематографистов, там его телефон. Ты приедешь, такая молодая, красивая, очаруешь его, увидишь его больную внучку, порекомендуешь сиделку. И все будут довольны.

Несколько секунд она молчала. Лицо ее стало серьезным и озадаченным. Приз слегка занервничал, быстро пролистал в голове фразу за фразой. Мог он себя чем-то выдать в этом разговоре? Почему она так долго молчит? Что ей показалось странным? Не слишком ли далеко он зашел в своем альтруизме?

— А ты уверен, что он пригласит меня сразу домой, а не назначит встречу, допустим, в Доме кино? — спросила она задумчиво.

Вопрос был вполне разумный.

— Можно подстраховаться, сказать, что тебе нужно именно домашнее интервью, со съемкой в непринужденной обстановке.

— А если материал не пойдет? Может получиться ужасно: я возьму интервью, его не напечатают. В любом случае, надо приезжать с фотографом, а никто из наших бесплатно работать не станет.

— Вот интересно, — пробормотал он, — почему, когда надо сделать что-то хорошее, помочь двум беспомощным людям, старику и больной девочке, сразу возникает столько странных сложностей? Ну не напечатают интервью, и черт с ним! Дело же не в этом! У меня есть фотограф, он поедет с тобой и поработает бесплатно.

— Если я буду с чужим фотографом, в наш журнал этот материал точно не пойдет.

Ему захотелось выругаться и ударить ее. Но он сдержался. Он не сказал ни слова, встал и вышел из комнаты. Она окликнула его, но он не обернулся. На самом деле он просто отправился в душ, но получилось весьма эффектно. Уже через три минуты она робко скреблась в дверь ванной комнаты.

— Володенька, — услышал он сквозь шум воды ее жалобный, виноватый голос, — я позвоню завтра утром, я все сделаю, как ты хочешь!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Андрей Евгеньевич дозвонился наконец на мобильный Рейча.

Трубку взял Рики. Судя по голосу, нежная детка еще не совсем проснулась.

— А, это вы, князь? — спросил он с тошнотворной томностью. — Генрих принимает ванну. Он просил передать, что вряд ли сможет сегодня поужинать с вами. Он плохо себя чувствует. Вчера перегрелся на солнце.

— Возможно, к вечеру ему станет лучше. Я позвоню чуть позже, — сказал Андрей Евгеньевич и хотел положить трубку, но тут до него донесся истерический вопль:

— Они опять здесь! Они давят, душат меня! А-а! На помощь!

— Извините, — нервно прошептал Рики и бросил трубку.

Григорьев не сомневался, что кричал Рейч. Он повторил вызов. Телефон был отключен. Он набрал гостиничный номер. Никто не ответил. Он позвонил портье и спросил, у себя ли сейчас господин Рейч.

— Да, месье. С утра ни он, ни его молодой друг из номера не выходили.

— Вы не могли бы проверить, все ли там в порядке?

— Простите, месье, кто вы?

— Я приятель господина Рейча. Моя фамилия Григорьев. Мы с господином Рейчем договорились поужинать Сегодня. Я только что звонил на его мобильный, подошел его молодой друг, и мне показалось, там были крики.

— Хорошо, месье. Куда вам перезвонить?

Григорьев назвал номер. Перезвонили ему через пять минут.

— Месье, мы проверили. Все нормально. Месье Рейч и его молодой друг отдыхают у себя в номере. Оба чувствуют себя хорошо, никаких криков никто не слышал.

— Благодарю вас, месье.

Григорьев вышел на балкон, закурил.

— Что случилось? Генриху дурно? Его мальчик ввязался во взрослую игру? — прозвучал рядом громкий насмешливый голос Кумарина.

Андрей Евгеньевич перевесился через перила и увидел внизу, на террасе, хозяина виллы в шелковом китайском халате, с запотевшим стаканом в одной руке и телефонной трубкой в другой.

— Простите, я нечаянно подслушал ваш разговор. Телефон затренькал, а я жду звонка. Спускайтесь, позавтракаем вместе, обсудим, как быть с мальчонкой, или с девчонкой — кто он там на самом деле, этот Рики?

Горничная Клер накрывала стол в гостиной. Кумарин завтракал поздно и красиво. На столе была белоснежная скатерть, блюдо с тончайшими ломтиками копченой семги, ананас, два сорта дыни, мягкие сыры, поджаренный диетический хлеб.

— Отелю лет триста, — грустно произнес Андрей Евгеньевич, усаживаясь в соломенное кресло, — стены толстенные, всюду ковры. Из-за жары окна и балконные двери закрыты, кондиционеры работают. Понятно, что крика никто не услышит. Знаете, что там происходит? Мальчонка сажает Генриха на иглу. У старика наркотический бред, галлюцинации.

— Ну-ну, перестаньте. Может, он просто напился.

— В двенадцать дня? В такое пекло? У него высокое давление, он почти не пьет.

— Вам жалко старого пройдоху? — усмехнулся Кумарин и поднял запотевший стакан со свежим апельсиновым соком, призывая чокнуться.

Стаканы тихо звякнули.

— Я должен получить от него информацию, — сказал Григорьев. — Ну и к тому же, правда, мне жалко Генриха. Он пройдоха, мерзавец, но умный. Жалко, когда разрушается такой мощный интеллект.

Вошла горничная с кофейником.

— Если фокус со снимками — это все-таки работа Рейча, то интеллект его начал разрушаться давно, и жалеть уже не о чем, — задумчиво произнес Кумарин, наблюдая, как льется черный кофе в белоснежную чашку, — я бы понял, если бы он потребовал у них денег или продал снимки прессе. Но он, видимо, хотел кому-то что-то доказать. А это не говорит о высоком интеллекте.

Фарфор был тонкий, почти прозрачный.

— У вас здесь есть возможность пустить за ними наружку? — спросил Григорьев.

— Дороговато, — поморщился Всеволод Сергеевич, — но в принципе можно. Скажите, Клер, — обратился он к горничной по-французски, — вы знаете кого-нибудь, кто работает в отеле «Марго»?

— Да, месье.

— Замечательно. У меня к вам большая личная просьба.

— Я слушаю, месье.

— Дело в том, что в этом отеле отдыхает сейчас наш старый приятель. Он немец, гомосексуалист, приехал сюда со своим юным другом. Мальчик — наркоман, темная личность. А наш приятель — человек пожилой, не совсем здоровый и романтически доверчивый. Мы с месье Григорьевым беспокоимся.

— Да, месье. Что конкретно вы хотите знать?

Ни тени удивления не мелькнуло на аккуратном круглом лице горничной. Кумарин вопросительно взглянул на Григорьева. Клер поставила кофейник и застыла в ожидании ответа.

— Как они провели вчерашний день, сколько времени находились в гостинице, уезжали куда-нибудь и если да, то надолго ли? Ходили на пляж? Что они делают сейчас? — медленно, неуверенно сказал Андрей Евгеньевич.

— Я поняла, месье. В каком они живут номере?

Григорьев назвал номер. Клер удалилась. Тихо звякнул телефонный аппарат. Она звонила из соседней комнаты.

— Вы ешьте, ешьте, пока нечего волноваться, — вполголоса, по-русски, произнес Кумарин и расправил вилкой ломтик семги на поджаренном хлебе. — Да, вы так и не сказали, что за крик вы там услышали? Вы вообще уверены, что кричал именно Рейч? С чего вы взяли, что у него галлюцинации?

— Он кричал: они опять здесь, они меня душат. Он звал на помощь.

— Странно, что вы сразу не помчались его спасать. А может, он просто свихнулся от долгого общения со своей коллекцией ужастиков?

Григорьев покачал головой.

— Рики — наркоман. Когда я в этом убедился, я понял, что он рано или поздно посадит Генриха на иглу. При таком сожительстве нет иных вариантов.

— А знаете, — задумчиво произнес Кумарин, — я не был слишком близко знаком с Рейчем, но мне почему-то всегда казалось, что ему не суждено умереть естественной смертью. Его либо убьют, либо он покончит с собой. В принципе, то, что происходит с ним сейчас, — медленный суицид. Медленный и, наверное, для него сладкий. В его выборе есть нечто изысканно-порочное, я бы сказал, нечто древнеримское.

— Глупость есть в его выборе, — Григорьев сердито помотал головой, — глупость, беспомощность, стариковский страх одиночества.

В гостиную бесшумно вошла Клер. Лицо ее оставалось непроницаемым. Она заговорила четко, как автоответчик.

— Вчера утром, после завтрака, ваш приятель и его молодой друг ездили на такси, вероятно, в Ниццу. Отсутствовали около трех часов. Вернувшись, закрылись в номере. В десять опять уехали на такси. Вернулись в половине третьего ночи. Ваш приятель был бледен, еле держался на ногах. Его молодой друг выглядел и вел себя вполне нормально, только смеялся чуть громче, чем это прилично в такое позднее время. Утром, когда горничная принесла завтрак, дверь долго не открывали. Открыл молодой месье, совсем голый, взял поднос, в номер горничную не пустил. В данный момент два месье занимаются сексом.

— Благодарю вас, Клер, — важно кивнул Кумарин.

— Не за что, месье. Вы хотите, чтобы наблюдение было продолжено?

— Да, пожалуйста.

— Как долго вы будете интересоваться этими двумя месье?

— Пока не знаю. Два-три дня.

— Хорошо. Хочу заранее предупредить, что если вы будете платить сразу за неделю, то в день получается дешевле.

— Я понял. Думаю, завтра или даже сегодня к вечеру мы более точно определимся со сроками. Вы можете идти.

Она царственно удалилась, прихватив с собой пустое блюдо из-под семги.

— Ну что, Андрей Евгеньевич, как долго мы с вами будем интересоваться двумя месье, которые в данный момент занимаются сексом? — пробормотал Кумарин по-русски, давясь смехом. — Песня, а не женщина! Ее старший брат работал в полиции, теперь имеет маленькое детективное агентство. Слушайте, а ведь это правда вылетит в копеечку. Даже со скидкой получится не меньше пятисот евриков в сутки.

— Надо выяснить точную сумму и номер банковского счета агентства, — пожал плечами Григорьев, — остальное — проблема Билли. В крайнем случае, он покроет эти непредвиденные расходы из своего кармана.

— Правильно, — кивнул Кумарин, — пусть раскошелится. Но мне кажется, все это бессмысленно. В принципе, две основные версии у вас уже есть. Первая, удобная для Макмерфи: снимки отправлял сам Рейч. Реальный мотив — напомнить о себе, остаться в информационном поле, доказать ребятам из ЦРУ, что они плохие ребята. Идеальный для Макмерфи мотив — заказ «Аль-Каиды», месть террористов доблестным бойцам демократии. Версия вторая: снимки выкрал либо выкупил у Рики и разослал Вова Приз.

— Зачем? — тихо спросил Григорьев.

— Вы же сами первый высказали эту версию. Вы просили меня рассказать об этом персонаже все, что мне известно.

— Ну да, конечно. Вот и рассказывайте. Я слушаю.

— Он слушает! — хмыкнул Кумарин. — Слушает и мотает на ус. Андрей, вам не кажется, что мы с вами сейчас в жмурки играем? Два старых дурака с завязанными глазами шарят руками по воздуху, натыкаются на всякие волшебные перстни и привидения и сами не знают, кого хотят поймать. Ладно. Вот вам версия номер два. Сейчас Вова всего лишь рекламный брэнд партии «Свобода выбора». Никакой реальной власти у него нет. У него нет даже права голоса, и не будет, пока лидером остается Рязанцев. Именно в Рязанцева вкладываются американские деньги, и за этим стоит Билли Макмерфи. Рязанцев его человек. Он вырастил, выкормил этого демократического лидера, он вместе с Хоганом создал лобби в российском парламенте. И будет поддерживать свое детище до последнего. Но если Рязанцев лишится этой поддержки, он слетит. Без американских денег он никому не нужен. Он слабый, вялый, нездоровый. Вряд ли новое руководство русским сектором ЦРУ захочет оставить Рязанцева лидером. Потребуется свежий человек. А тут как раз Вова, такой молодой, сильный, такой популярный.

— Вы думаете, в головенке этого мачо могла сложиться такая причудливая комбинация? — спросил Григорьев. — Откуда ему знать, кто такой Макмерфи?

— Ну, это не сложно. Вова дружит с начальником службы безопасности Рязанцева, с человеком, которого все называют Егорыч. Этот Егорыч отлично знает, кто такой Макмерфи. Да и генерал Жора был знаком с Билли, еще по Афганистану. Они встречались, но, разумеется, не дружили.

— Вот как? — Григорьев удивился и слегка напрягся. — В таком случае история с мемуарами Колпакова и с убийством Драконова должна была Билли заинтересовать. Но мы с ним вообще не обсуждали это.

— Ой, перестаньте, — махнул рукой Кумарин, — Билли сейчас интересуют только его вынужденный отпуск и возможная отставка. Для него все отошло на второй план, даже проблемы с Рязанцевым. Да, кстати, вы знаете, вчера ваша дочь удрала с ток-шоу, на котором должна была морально поддерживать Рязанцева. Там и Приз выступал, очень ярко, успешно, как всегда. Рязанцев на его фоне выглядел бледно.

Григорьев застыл с куском ананаса на вилке. Кумарин выразительно пошевелил бровями.

— А что вы так заволновались? Там кому-то из гостей стало плохо перед эфиром, и ваша дочь на своей машине повезла его в больницу.

— Кого — его? — спросил Григорьев, хрипло откашлявшись. — Почему именно Маша? Она что, «скорая помощь»?

— Понятия не имею. Вам же не нравится, когда мои люди ведут ее в Москве. Вы не желаете получать от меня информацию. Вот, чтобы вас не обижать, никакого наблюдения со стороны моего ведомства за ней сейчас нет. Я пользуюсь случайными, недостоверными сведениями. Что вы молчите? Опять не так?

— Не знаю, что сказать, — покачал головой Григорьев.

— Помните, был такой режиссер Сергей Дмитриев? Ну, лирические комедии, — Кумарин защелкал пальцами, пытаясь вспомнить хотя бы одно название, но не смог, — ладно, неважно. В общем, режиссер, старик, одинокий, несчастный. С ним Маша отправилась в больницу, забирать его внучку.

— Почему надо было срываться с ток-шоу перед эфиром? Зачем такая срочность? И вообще, откуда она знает этого Дмитриева? Кто он ей?

— Еще спросите, чем больна внучка, — Кумарин вздохнул, — вы, Андрей Евгеньевич, решите для себя, нужно вам, чтобы за Машей там наблюдали мои люди, или нет?

— Ну допустим, ваши люди делают это независимо от того, нужно мне это или нет, — раздраженно заметил Григорьев.

— Успокойтесь. Сейчас никакого наблюдения не ведется. Я пока не вижу необходимости. Наружка — вещь дорогая, хлопотная. Мне, конечно, интересно, как там у Маши все сложится с майором Арсеньевым, но не до такой степени, чтобы ради этого пускать за ней хвосты и прослушивать ее телефоны. О том, что она удрала с ток-шоу, я узнал случайно. Ведущий — мой знакомый. Он звонил мне сегодня рано утром, приглашал выступить у него через две недели. Я спросил, как все прошло вчера у Приза и Рязанцева, он рассказал, что бедный Женя еле ворочал языком, наверное, расстроился, из-за своей американки. Она сорвалась до эфира, помчалась в больницу со стариком Дмитриевым.

— Значит, ваши люди ее пока не ведут? — быстро спросил Григорьев.

— Я же сказал, нет необходимости.

Андрей Евгеньевич вдруг подумал, сам не зная почему, что ему было бы спокойней, если бы именно сейчас Машу вели люди Кумарина. Но тут же отмахнулся от этой глупой мысли.

Два года назад, когда Макмерфи впервые отправил Машу в Москву, Григорьев ужасно не хотел, чтобы она летела, волновался, не мог спать, пока она была там. Однако ничего страшного с ней не случилось.

На этот раз ее отправлял не Макмерфи, а его заместитель. Ни с какими убийствами, ни с какими шпионскими играми ее командировка не была связана. Ей следовало оценить психологическое состояние Рязанцева и понаблюдать за Призом, сравнить политические перспективы нынешнего лидера «Свободы выбора» и его возможного преемника. То, что именно ее отправили с таким заданием, было тактическим ходом со стороны заместителя Макмерфи. Отправляя в качестве эксперта Мери Григ, он хотел показать Билли и всем остальным, что в его отношении к Рязанцеву нет никакой предвзятости. Рязанцев — человек Макмерфи, и офицер Григ — человек Макмерфи. Она хорошо относится к Рязанцеву, и ей категорически не нравится Приз.

Когда она улетала, Андрей Евгеньевич был за нее спокоен. Но сейчас вдруг что-то неприятно кольнуло, просто так, без всяких видимых причин. Кумарину он, разумеется, ничего не сказал. Поднявшись к себе в комнату, набрал номер Маши. Но телефон был выключен.

«Где ты? Что ты там делаешь? Взрослая, умная, самостоятельная, а все равно страшно. Хочется хотя бы голос услышать».

* * *
— Мы больше ничего не будем здесь трогать, — сказал Арсеньев, — ты меня слышишь?

Маша стояла, не двигаясь, глядя на обгоревшие останки.

— Не смотри. Давай отойдем. Тебе надо попить водички и успокоиться.

Она все еще зажимала рот руками. Он попытался развернуть ее за плечи, она очнулась, вздрогнула, вырвалась, побежала к реке. Саня понял: ее тошнит, она не хочет, чтобы он видел, как ее будет выворачивать наизнанку. Он пошел за ней достаточно медленно, давая возможность ей побыть одной, но оставаясь поблизости. По дороге он еще раз взглянул на свой мобильный. Сети по-прежнему не было. Значит, чтобы вызвать группу, придется отъехать на пару километров.

Маша скрылась в кустах малины. Арсеньев закурил.

Меньше всего ему хотелось думать о том, что обгоревшее тело, которое они видели, могло быть телом Гриши Королева, его соседа, его друга, мальчика восемнадцати лет, который учился в медицинском институте и все пытался написать детектив. Перед глазами возникло лицо Веры Григорьевны, Гришиной мамы.

«…И потом, знаете, я чувствую. Я что-то очень плохое чувствую. Спать не могу, какая-то чернота в душе. Никогда раньше такого не бывало».

Гриша с младенчества попадал в разные истории. В два года был покусан бродячей собакой, у которой пытался отнять свой мячик. В четыре на даче скатился в болото на трехколесном велосипеде и чуть не утонул, поскольку никак не хотел выпустить из рук руль. Тогда же разворошил палочкой осиное гнездо и был покусан осами так, что чуть не погиб. В шесть прыгал с балкона третьего этажа, раскрыв зонтик. В семь был серьезно избит зимой на горке. Все говорили: «ехай!», а он упорно поправлял: «езжай!».

Семья жила в центре Москвы, вокруг было много старых домов. Гриша излазал все чердаки и подвалы, натыкался на бомжовские лежбища, притоны наркоманов, а однажды попал в нору беглого уголовника, нашел заточку. Гриша раз десять рассказывал Арсеньеву эту историю, повторяя, что родился в рубашке. Оказалось, что уголовник, который скрывался в подвале, — настоящий зверь, грабитель, убийца. Его искали несколько месяцев. И нашли благодаря Грише. Если бы бандит застал в своем убежище любопытного восьмилетнего мальчишку, неизвестно, чем бы все кончилось. Но если бы Гриша не полез в этот подвал, неизвестно, сколько еще народу мог бы ограбить и убить этот злодей.

— Я жутко везучий, — говорил Гриша, — однажды я провалился сквозь пол в доме, который собирались ломать. Я летел через три этажа, мне засыпало глаза песком, я совершенно ослеп. Никто не знал, что я туда полез. Там был шикарный чердак, я надеялся найти клад, что-нибудь типа сундука с золотом. И вот я лежал, меня придавило доской, а к дому уже подъехал экскаватор. Я валялся полудохлый и вдруг слышу: мяу, мяу! Я не мог допустить, чтобы погибла невинная киска, поднялся на ноги, стал искать ее, понял, что сам не найду, и кинулся на свет, к выходу, позвал на помощь. Киску спасли рабочие, которые приехали ломать дом. Ну и меня заодно не пришибли.

— Он везучий, вы даже не представляете, какой Гришка везучий, — повторял Витя, когда исчез его старший брат.

— С его темпераментом он должен быть ужасно влюбчивым, — говорила Вера Григорьевна, — но пока Бог милует, не попалась ему еще та девочка, которая могла бы по-настоящему вскружить голову.

— Эта Василиса просто с ума его свела, — сказал Кирилл Гусев, друг Гриши, — у него явно крыша съехала. Он как будто никого, кроме нее, не видел и не слышал.

Василиса Грачева, правда, оказалась очень красивой девочкой, даже изможденная, обожженная, немая она выглядела потрясающе. Она была трогательной, беззащитной, нежной. Она бы понравилась Вере Григорьевне. Она подружилась бы с Витей.

— Хватит! — приказал себе Саня. — Потом будешь страдать и ныть, сейчас думай!

Ясно, что в лагере кто-то побывал. Об этом пыталась сказать Василиса. Это косвенно подтверждается следами колес на дороге. Подростки оказались свидетелями. Чего же? Бандитской разборки? Какой-нибудь важной «стрелки» между местными братками? Но почему братков понесло в такую глушь? Могли бы выбрать более комфортное место. Тут даже мобильники не работают. Серьезным браткам неуютно без связи.

Маша появилась, страшно бледная, осунувшаяся. Она умылась речной водой, лицо ее было мокрым.

— Все. Я в порядке. А ты как? — она даже попыталась улыбнуться.

— Ничего. Нормально. Тебе идти не трудно? Голова не кружится?

— Со мной все хорошо. Ты группу вызвал? Ах, ну да, сеть…

Пока они шли к машине, Саня попросил:

— Расскажи мне еще раз, что тебе удалось узнать от Василисы до моего приезда?

— Ты все сам видел и слышал. Главное, что она до сих пор не чувствует себя в безопасности.

— Погоди, я не понял, ее кто-то мог видеть?

— Она не знает. Но вряд ли. Мне кажется, всех, кто их видел, они не выпустили отсюда живыми.

Саня сел за руль, медленно двинулся к выезду на бетонку.

— Кто они? Что, по-твоему, здесь могло произойти? — спросил он.

— Бандитская разборка, — не задумываясь, ответила Маша и тут же добавила: — Тебе ведь тоже пришло в голову именно это?

Саня кивнул и в очередной раз покосился на телефон. Сети все не было. Они выехали с территории лагеря.

— Есть еще один вариант, — сказала Маша, — какая-нибудь секта устроила здесь шабаш. Сатанисты, например. Знаешь, это даже правдоподобней. Что-то жуткое есть в этом месте. Я вполне могу представить, как здесь проводят черную мессу, занимаются всякими оккультными мерзостями. Кстати, у вас в России это сейчас страшно модно. Впрочем, у нас в Америке тоже. Так. У меня появляется сеть. У тебя пока нет, — она протянула ему свой телефон.

Арсеньев позвонил Зюзе, изложил все, что успел узнать и увидеть. Зюзя выслушала, не перебивая.

— Замечательно. Тебя все-таки туда понесло ночью. Ну что ж; я всегда знала, что ты упрямый, как осел. Ты что, один там?

— Нет. Со мной Мери Григ.

— Еще лучше, — Зюзя фыркнула в трубку, — только ее нам не хватало. Где вы находитесь?

— В лесу, километрах в трех от лагеря. Оттуда звонить невозможно. Нет сети.

— Ладно. Я сейчас же отправляю группу и еду сама. Значит, вы пока видели только один труп?

— Да, Зинаида Ивановна. Но он вряд ли единственный. Мы будем ждать вас на шоссе, у съезда на старую бетонку. Когда доедем до перекрестка, я позвоню вам на мобильный, уточню, какой это километр.

Саня отдал Маше телефон. Несколько минут они ехали молча. Маша попыталась глотнуть воды из бутылки, но не смогла, слишком сильно трясло машину.

— Сейчас остановимся, перекусим, — сказал Саня.

— Да, попробуем. Знаешь, я тебе не успела рассказать еще кое-что. За Василисой в больницу приходили. Там был человек, одетый в халат, в маску. Мы с Дмитриевым спугнули его. Он заглянул в палату, увидел нас и скрылся. А потом я через дверь, услышала, как он говорил по телефону.

— Так. Вот этого только не хватало, — зло пробормотал Саня, — получается, здесь ее не видели, но потом все-таки вычислили. Вероятней всего, по тому же сюжету в криминальных новостях. А теперь скажи, когда вы ехали из больницы, хвоста за вами не было?

— Если честно, я расслабилась. Я просто не подумала об этом. Тут еще ты позвонил, потом Рязанцев. Конечно, надо было провериться. Погоди, но если кто-то следил за нами, когда мы ехали из больницы, то они должны были засечь и нас с тобой, когда мы отправились сюда.

Она облизнула губы, жадно припала к горлышку бутылки. От волнения у нее пересохло во рту.

— Саня, мы с тобой с ума не сошли, не знаешь? У тебя хотя бы оружие есть?

— Есть, — кивнул Арсеньев, — но здесь все чисто. Они нас, видимо, потеряли. От больницы они вели твой «Форд». А он остался стоять у подъезда. Они могли бы заметить, как мы вышли. Но не заметили. Проспали, — он взял у Маши бутылку, хлебнул воды, — черная маленькая «Тойота» у подъезда, рядом с твоим «Фордом». Человек на водительском сиденье спал.

— Да, — кивнула Маша, — была «Тойота». Точно, была. Мы заезжали в аптеку, в супермаркет, я несколько раз замечала ее, но, знаешь, машинально, краем глаза.

Маша взяла телефон и набрала номер Дмитриева.

Трубку не брали очень долго. Наконец прозвучало сонное, недовольное «Алло».

— Сергей Павлович, простите, что разбудила. Это Маша. Вы не могли бы подойти к окошку, которое выходит во двор, и взглянуть вниз

— А что случилось?

— Ничего страшного. Просто посмотрите вниз и постарайтесь описать все машины у вашего подъезда.

— Все? — испугался Дмитриев. — Но их там много. А в комнате Васенька спит. Я не хочу ее будить.

— Ну хорошо, не все. Только иномарки темного цвета.

— Они могли смениться за это время, — тихо заметил Арсеньев.

— Ладно, если совсем точно — попробуйте разглядеть, в какой-нибудь из машин сидят люди или нет?

— Я попробую. Но я не так хорошо вижу. А, вот, Васенька проснулась. Мы сейчас вместе посмотрим. Васюша, у тебя глазки молодые, посмотри, в какой-нибудь из машин есть люди? Это Маша звонит… Старый «Форд», серо-черный… Маша, так ведь это ваш автомобиль, мы на нем приехали. Вася, ты чего? Ну все, все, деточка, успокойся!

— Что с ней? — спросила Маша.

— Я не понимаю. Она пытается что-то сказать, показывает рукой во двор. Господи, я больше не могу, — он чуть не плакал, — когда же она заговорит? Это невозможно!

— Сергей Павлович, не надо нервничать. Ей от этого хуже.

— Да, я постараюсь, — он громко шмыгнул носом, — она указывает на какую-то машину. Нет, я не вижу отсюда, я ничего не понимаю, что она хочет сказать? Маша, где вы? Вы не могли бы к нам приехать? У вас получается с ней разговаривать, у меня нет.

— Сейчас никак не могу. Попробуем по телефону. Дайте ей трубку. Просто поднесите к уху. Я буду задавать вопросы. Вы будете отвечать за нее. Она кивнет или помотает головой, а вы мне скажете, да или нет.

— Я понял, — Дмитриев успокоился, — сейчас я возьму параллельную трубку.

Через минуту в трубке повисла живая тишина. Маша услышала напряженное дыхание Василисы. Начался странный диалог.

— Вася, ты заметила во дворе машину, которую видела раньше?

— Да, — ответил Дмитриев.

— Там сидит человек?

— Да.

— Ты видела эту машину возле лагеря?

— Нет.

— Уже в Москве?

— Да.

— Когда мы ехали из больницы?

— Да.

— Это маленькая черная «Тойота»?

— Да.

Маша повторяла короткие ответы. Арсеньев уже звонил по своему телефону в управление, чтобы прислали наряд во двор и очень аккуратно проверили эту самую «Тойоту». А Маше, как только она закончила разговор, тут же позвонил Рязанцев.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Первое сообщение от сотрудника частной детективной фирмы поступило уже через сорок минут. Кумарин и Григорьев играли в шахматы. Идти на пляж не хотелось, солнце шпарило невыносимо, оба боялись перегреться. Они засели в гостиной, при включенном кондиционере. Кумарин так и остался в своем шелковом китайском халате. Партия не складывалась.

Играли они примерно на равных, и второй раз подряд выходила скучная быстрая «ничья». Горничная Клер явилась бесшумно, поправила штору и произнесла своим ровным, механическим голосом:

— Простите, месье, что беспокою вас. Только что сообщили, что месье Мольтке вышел из номера и отправился к стоянке такси. Месье Рейч остался один. Он лежит в кровати. Вероятно, спит. В номере тихо.

— Пожалуйста, проверьте, все ли в порядке с Рейчем. Пусть кто-нибудь войдет в номер, под любым предлогом.

— Да, месье.

— И пусть проследят, куда поехал Мольтке.

— Да, месье.

Она удалилась.

— А вы знаете, Андрей Евгеньевич, вам шах, — сказал Кумарин, — будете сдаваться?

Григорьев минуту озадаченно смотрел на доску. Он играл черными, положение его было почти безнадежно. Но главное, он уже не мог сосредоточиться на партии, он думал о несчастном Генрихе.

— Сдаюсь, — сказал он и поднял вверх руки.

— Слишком быстро, — покачал головой Кумарин, — могли бы еще побороться. Ну ладно, мне тоже, честно говоря, надоело.

Он сгреб фигуры, сложил доску, встал, потянулся, хрустнув суставами.

— У Генриха Рейча удивительная биография, — пробормотал Григорьев, — он, можно сказать, ребенок из пробирки. Знаете, Генрих Гиммлер был помешан на селекции и евгенике. Он создал в Германии систему так называемых «лебенсборн», «источников жизни». Нечто вроде племенных заводов для людей. Там специально отобранные девушки с совершенными нордическими признаками зачинали от таких же отборных эсэссовцев идеальных нордических детишек. Вынашивали, рожали и оставляли государству. Теоретически они должны были составить первое поколение чистых нацистов, сформированных начиная с эмбриона. В «источниках жизни» появилось на свет пятьдесят тысяч детей.

— Да, я читал об этом, — кивнул Кумарин, — правда, насколько мне известно, эксперимент не удался. Интеллектуальный уровень идеальных нордических детишек был значительно ниже среднего. Процент умственно отсталых в четыре-пять раз превышал норму.

— Генрих оказался исключением. У него с интеллектом все отлично. Правда, история его рождения наложила отпечаток на его характер. У него особое, болезненное отношение к нацизму. Смесь любви и ненависти. Если бы не Гиммлер и «лебенсборн», он мог бы вообще не появиться на свет. Но появился он сиротой, его вынашивала идеальная арийка, заранее зная, что оставит государству. Его отец был племенным быком, куском здорового мяса, выделившим в нужный момент порцию спермы. Ходить и маршировать он учился одновременно. Первые его слова были «Хайль Гитлер!». Первая фигурка, которую он нацарапал на бумаге, когда учился рисовать, — свастика. Каждое утро дети и воспитатели произносили хором нечто вроде благодарственной молитвы перед огромным портретом фюрера.

— Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство! — перебил Кумарин. — Я тоже маршировал с флажком в ведомственном детском саду. Что, прикажете теперь разрыдаться от жалости к бедному старому голубому Генриху?

— У вас были родители. Это совсем другое. Генрих до шести лет вообще не знал, что у детей бывают мамы и папы. А потом решил, что его отец Генрих Гиммлер, а мать — летчица Ганна Рейч.

Кумарин засмеялся.

— И что, он до сих пор так думает?

— Перестаньте. Это не смешно. Вошла Клер.

Григорьев замолчал.

— Похоже, у вашего друга сердечный приступ, — сказала горничная, — «скорая» будет там через несколько минут. Сейчас с ним отельный доктор.

— Спасибо, Клер, — Кумарин резко поднялся, — я только переоденусь. Ждите меня у машины.

— Одну секунду, месье, — по бесстрастному лицу горничной пробежала легкая тень, — что касается Мольтке, он действительно поехал в Ниццу. Но есть одна небольшая проблема.

— Да! Я вас слышу! Продолжайте! — крикнул Кумарин из глубины дома.

Клер кивнула и заговорила громче.

— Мольтке отправился в район публичных домов и наркопритонов. Работая там, наши сотрудники могут столкнуться с различными сложностями. Взятки местной полиции, повышенная степень риска, и так далее.

— Да, я понял вас, Клер. Не волнуйтесь, все будет оплачено.

Кумарин успел переодеться за три минуты. Через двадцать минут они с Григорьевым уже въезжали на платную стоянку в Вильфранж.

Возле отеля стоял фургон «скорой». К нему несли на носилках Генриха Рейча.

— Вы родственники? — спросила врач, пожилая, очень высокая француженка.

— Нет. Старые приятели, — сказал Григорьев, — что с ним?

— Инфаркт. Сейчас опасности для жизни нет, но если бы мы приехали на полчаса позже, он бы умер. Мы едем в госпиталь Святой Терезы, вы можете последовать за нами на вашей машине.

Носилки загрузили. Больной застонал.

— Андрей! — расслышал Григорьев сквозь веселый шум пляжа и крики чаек.

Он подошел к кузову фургона. Лицо Рейча было смертельно бледно. Голос звучал совсем слабо и больше напоминал шорох сухой бумаги, чем человеческую речь.

— Да, Генрих, я здесь! — сказал Григорьев по-немецки.

— Андрей, вы во второй раз спасаете мне жизнь, — пробормотал больной по-русски, — зачем?

***

Вова Приз проснулся от сильного сердцебиения. Во сне ему стало страшно. Не потому, что приснился кошмар. Его разбудило неопределенное чувство опасности, легкий электрический разряд пробежал по телу. Он увидел прямо перед собой лицо спящей женщины, немолодой, некрасивой, совершенно чужой. Она спала с приоткрытыми глазами. Сквозь щелки между веками виднелись белесые полоски глазных яблок, как будто она смотрела на него, следила за ним, но не просто, а из какого-то другого измерения, из мира снов и теней.

Он бесшумно встал, прихватил халат, телефон и отправился в ванную, по дороге набирая номер. Он звонил на мобильный Серому, который дежурил сейчас у подъезда режиссера Дмитриева. Слушая долгие гудки, Вова потихоньку заводился. Время уходит, он столько тратит сил, чтобы пробиться к власти, он, безусловно, достиг многого, но до сих пор не имеет собственной службы безопасности, профессиональной и надежной, для которой довольно одного короткого приказа, чтобы организовать наружное наблюдение. Кого надо — купить, кого надо — убрать. Быстро, без лишних вопросов, вернуть ему его собственность, его вещь, его перстень.

Беда Приза заключалась в том, что он продолжал жить двойной жизнью. С одной стороны — друзья детства. Старший лейтенант Лезвие с его милицейскими связями и возможностями. Лезвие — это крыша, это ниточки к серьезным уголовным авторитетам и к чеченцам, это оружие, оперативная информация, это, наконец, неплохие мозги.

Миха, бывший чемпион Москвы по вольной борьбе в среднем весе. Вместе с Серым, бывшим спортивным массажистом, они руководят детской и юношеской спортивной школой «Викинг». За Михой и Серым стоят три сотни дрессированных пацанов, от двенадцати до двадцати двух. В основном дети из неблагополучных семей, из подмосковных городков и поселков. Некоторые уже успели отслужить в армии.

Сначала они просто качали мышцы, бегали, прыгали, играли в войну, учились стрелять по фанерным щитам, избивали тряпочные чучела. Потом объектами тренировок стали бомжи, алкаши, наркоманы, старые проститутки. Этот переход от неживых мишеней к живым произошел легко и естественно.

Однажды на лесную поляну, где проходили тренировки, забрел маленький оборванный старичок. Он искал что-нибудь: землянику, объедки, окурки, пустые бутылки. Ребята успели разгорячиться, отрабатывая на чучелах боевые приемы, а бомжик все не уходил, приставал, ныл, от него воняло. К тому же у него был нос крючком, толстые вывернутые губы, остатки волос подозрительно, не по-славянски, курчавились. Мальчик из младшей группы его оттолкнул, дал пинка. Бомж упал. Мальчик плюнул в него и произнес короткое слово: жид. Слово это подействовало волшебным образом, оно мгновенно разнеслось по солнечной полянке, на которой резвился здоровый молодняк.

Минут через двадцать вместо бомжа на примятой траве лежал неподвижный комок тряпья, окровавленный и заплеванный. Серому противно было приблизиться, проверить, дышит ли. Бомж не дышал. Над полянкой повисла тишина. Младшая группа тревожно пыхтела и переглядывалась.

— Так, быстро убираем грязь, — скомандовал Серый, — никто ничего не видел и не слышал.

Ребята облегченно вздохнули и оживились. Кто-то из старших предложил не копать яму, а утопить тело в болотце, всего в километре от полигона.

Потом ничего не было. Никто бомжа не искал. Стая сплотилась еще крепче. Теперь их связывала общая тайна.

Всего через неделю Серый достал литровый баллон нервнопаралитического газа нового поколения. Не терпелось испытать его действие. Но не собирать же для этого ежиков и белок в лесу! Средней группе дали задание аккуратно заманить на полигон пару-тройку бомжей. Это оказалось совсем не сложно, ребята доставили в тренировочный лагерь от пивного ларька на станции «Водники» двух алкашей и старуху, бывшую проститутку. Тела утопили в том же болотце. Потом опять ничего не было.

К нынешнему лету количество бомжей, употребленных в учебных целях, исчислялось несколькими десятками. Тела иногда сжигали, иногда просто закапывали в лесу, причем ямы для себя жертвы должны были рыть сами.

Питомцы «Викинга» никогда не забывали об осторожности. В качестве тренировочного материала выбирали тех, кого никто не будет искать, и убивали, не используя огнестрельного оружия.

Стая оперилась и окрепла. Теперь это были настоящие боевики. Самым дисциплинированным и разумным по ручались более серьезные дела. У подмосковных трасс и в Москве стали появляться фанерные транспаранты со старым, как мир, призывом: «Бей жидов!», с самодельными взрывными устройствами, которые срабатывали, когда транспаранты пытались убрать. Милиция квалифицировала это как частные случаи подросткового хулиганства.

И потом ничего не было.

Случались пожары в разных богоугодных заведениях, не только вокруг Москвы, но и в глубокой провинции, где-то за Дмитровом, за Волоколамском. Горели дома престарелых, маленькие сельские психушки, интернаты для слабоумных сирот. Горели люди-лютики, те, кого Вова Приз считал вонючими отходами жизнедеятельности общества, на кого преступно тратить государственные деньги.

Потом ничего не было. Уголовных дел о поджогах не открывали. Причиной пожара объявлялось естественное возгорание. Здания ветхие, проводка никуда не годится, Если в результате получалось слишком много трупов, то заявляли о халатности, все валили на хозяйственников и пожарную инспекцию.

Питомцы «Викинга» активно участвовали в массовых мероприятиях, ходили на футбол и хоккей, на рок-концерты. Они вели себя тихо, не хулиганили, не орали, незаметно смешивались с толпой. Но там, где они появлялись, вспыхивали как бы сами собой кровавые драки. После бойни было много убитых и раненных. Болельщики во всем мире дерутся, и на рок-концерты обычно собирается не самая тихая молодежь. Кто первый начал, кто первый пырнул соседа ножом или раскроил ему череп дубинкой, понять невозможно.

Полная безнаказанность в сочетании с таинственной, взрослой конспирацией развивала в ребятах из «Викинга» пьянящее чувство собственной непогрешимости, абсолютной правоты, избранности, могущества. Они серьезно отличались от всех других организаций с родственной идеологией, прежде всего тем, что никогда не объявляли о себе открыто. Другие, им подобные, закидывали яйцами и помидорами разных политиков, маршировали и митинговали в униформе, со свастиками перед телекамерами, с удовольствием позировали журналистам.

Их маленькие глупые лидеры заботились только о сиюминутной славе и не думали о будущем, спасались от скуки, скандалили и вопили для того, чтобы, по меткому выражению одного из них, не завязнуть в «желе обыденности».

«Вечное должно быть отделено от сиюминутного. Я люблю Россию. Возрождение нашего народа зависит лишь от уничтожения системы, которая обкрадывает здоровые силы нации».

Эта цитата из пропагандистских текстов Геббельса казалась Вове очень актуальной. Он выучил ее наизусть и использовал в выступлениях, иногда внося легкие коррективы. Правда, в первоисточнике вместо «России» была «Германия».

Шама появлялся перед боевиками редко, с большой помпой. Для них он был кумиром. Он шпиговал им мозги идеями о чистоте крови, о людях-лютиках и людях-богах. Он объяснял разницу между дешевым балаганом и священной миссией спасения России. Он учил их понимать, почему с ними он один, а в телевизоре совсем другой.

— Большая ошибка, — говорил он, — не имея реальной власти, публично озвучивать свои истинные цели и убеждения. Если я скажу по телевизору, что ненавижу евреев, никто из богатых евреев не даст мне денег. Если я заявлю, что право на государственную помощь, и вообще на жизнь, имеют только сильные, здоровые, молодые, меня разлюбят бабки и деды, которых пока в России очень много, значительно больше, чем молодых и здоровых. Если я признаюсь, что хочу очистить Россию от грязи, от черных, от кавказцев, евреев, цыган, от дебилов и старых маразматиков, меня могут посадить. Поэтому правду я говорю только вам, пацаны. А остальным вешаю лапшу на уши. Если бы, допустим, большевики говорили правду, разве сумели бы они прийти к власти и продержаться семьдесят лет? Они обещали землю крестьянам — и отняли ее. Обещали свободу — и засадили всех в лагеря.Обещали хлеб — и уморили голодом миллионы. Политика — это вранье государственного масштаба, это такой глобальный крутой прикол. И гели мы с вами будем носить свастику на рукавах и на знаменах, мы добьемся только мелкого скандала. Свастика должна быть в сердце.

Пацанам было лестно участвовать в глобальном крутом приколе. Имя их настоящего вождя, популярного актера Вовы Приза, они не поминали всуе. Они свято хранили тайну. Они были преданы Призу искренне, фанатично, однако он никогда не привлекал их к решению своих личных проблем. Он жестко соблюдал дистанцию, чувствуя, что лучше оставаться для них таинственным и могучим полубогом, чем превращаться в человека с проблемами.

Другая часть его жизни состояла из телеигр, ток-шоу и пресс-конференций, из интервью, презентаций, фуршетов. Здесь он был вторым лицом демократической партии «Свобода выбора» и самым сексуальным мужчиной года. Его любили барышни и старушки. Его называли «сынком» и «братишкой». Его потенциальный электорат на семьдесят процентов состоял людей-лютиков. Он обещал им спокойствие и сытость. Он говорил о добре, справедливости, всеобщем братстве.

Иногда эта двойственность смешила его, иногда бесила. Особенно злился он, когда случайно пробалтывался, как это произошло в разговоре с милицейским майором. Просто он устал, перенервничал из-за Василисы Грачевой, а главное, чувствовал себя некомфортно без своего перстня. У него украли дорогую для него вещь. Но даже ближайший друг Лезвие не понимал, почему он так упорно хочет вернуть свой перстень, считал это глупой прихотью, говорил о том, как это рискованно сейчас. И, в общем, был прав. Но Вову заклинило. Он знал, что вопреки осторожности и здравому смыслу он не успокоится, пока его колечко не окажется на законном месте, на мизинце его левой руки.

…Гудки звучали уже несколько минут. Серый спал крепко. Наконец ответил сонный осипший голос.

— Спишь? — спросил Приз.

— Ну а чего, блин, все пока спокойно, в натуре.

Серый громко, со стоном зевнул в трубку.

— Что значит — спокойно? Где американка?

— Да там она, там! Машина ее стоит с вечера, никто не выходил.

— Что, вообще никто?

— Ну, не знаю, какой-то старый хрен с собачкой вышел, мамаша с коляской.

— А вчера?

— Ну, блин, что ты заводишься, Шама? Вчера тоже было тихо. Они приехали, и все.

— Кто входил и выходил вчера, придурок? — вкрадчиво, вполголоса, спросил Вова и разломал зубочистку, которая лежала в кармане халата.

Трое друзей детства, Лезвие, Миха и Серый, все никак не учились настоящей дисциплине. Они разговаривали с Призом как с равным, продолжали называть Шамой, вели себя расхлябанно и нагло. Они не желали признавать в нем настоящего лидера. Слишком много было общих детских воспоминаний. Они знали его слабости, они бывали свидетелями его безобразных истерик, приступов тупой, почти суицидальной мрачности, у них на глазах он успел наделать массу глупостей, несовместимых с высоким званием вождя и божества. Рассчитывать на их фанатичное поклонение и слепое подчинение не стоило. Но только этим троим, Лезвию, Михе и Серому, он мог полностью доверять. Он зависел от них, и они это чувствовали.

Кончик зубочистки впился под ноготь левого мизинца. Приз чуть не взвыл от боли. Серый между тем молчал.

Сквозь его напряженное сопение Приз слышал невнятные голоса милицейской связи. В машине работала рация.

— Эй, Серый, что затих?

— Так, все, Шама, я тебе позже перезвоню, сейчас здесь будут менты, по мою душу, с проверочкой.

— Погоди, откуда они могли узнать?

В ответ послышались частые гудки.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Евгений Николаевич Рязанцев обиделся всерьез. Он только начал приходить в себя, обретать уверенность и спокойствие, ему так нужда была сейчас Маша. Но она не успела появиться и сразу исчезла, стала жить здесь какой-то своей жизнью.

Утро началось отвратительно. Его разбудил легкий, вкрадчивый стук в дверь. На пороге появилась жена Галина. Она только что вернулась из церкви, в своем темном, туго завязанном платочке, в длинной мешковатой юбке, в дурацких старушечьих тапках на плоской подошве. От нее пахло мылом и ладаном.

— Доброе утро, Женя. Как ты спал?

— Нормально, — простонал он, потягиваясь.

Он хотел сделать небольшую гимнастику, покачать пресс, но при Галине было как-то неловко поднимать и опускать ноги, лежа на коврике у кровати. А она уходить не собиралась.

— Как ты себя чувствуешь? — спросила она, заглядывая ему в лицо.

— Нормально. А что?

Он сел на кровати и тут же встретился со своим отражением в тройном зеркале. За ночь он опух, хотя вечером не ел ничего соленого. Мешки под глазами казались тяжелей и темней, чем обычно. Сквозь щель между шторами пробивался солнечный свет и как-то особенно жестоко подчеркивал морщины, тени, нездоровый серый оттенок кожи. Даже нос распух, и стал виден рыхлый второй подбородок.

— Ты плохо выглядишь, Женя, — утешила его Галина.

— Спасибо, дорогая, — он криво усмехнулся, — будь добра, кинь мне халат.

— Пожалуйста.

Пока он одевался, она скромно смотрела в сторону.

— Скажи, Машенька приедет сегодня? — спросила она и поправила свой платок.

Мери Григ обещала явиться рано утром, к завтраку. На двенадцать было назначено закрытое заседание в партийном штабе. Собирались ближайшие помощники и доверенные лица Евгения Николаевича, чтобы обсудить несколько важных стратегических и финансовых вопросов. Мери Григ обязана присутствовать. Он взял телефон и набрал номер ее мобильного.

— Где вы? Чем вы занимаетесь? — спросил он жестко. — Вы должны уже через полчаса быть у меня.

— Простите, Евгений Николаевич. Я не могу.

— Маша, что происходит? Вчера вы уехали с прямого эфира. Причина была вполне уважительная. Но внучка Дмитриева теперь, как я понимаю, дома, с ней все в порядке, и вы могли бы вернуться к своим прямым обязанностям.

Сеть пропадала, было плохо слышно. Он кричал и стал самому себе противен.

«Что я могу сделать? Пожаловаться на нее Билли Макмерфи? Но Билли временно отстранен от должности, возможно, он вообще не вернется, уйдет на пенсию. Позвонить Хогану? Спросить, что происходит? Почему Мери Григ, вместо того чтобы заниматься предвыборной кампанией и моей бесценной персоной, быть постоянно рядом, держать руку на моем пульсе, мотается черт знает где? А может, так и было задумано? Может, ее прислали вообще не для меня, и сейчас у нее совсем другое задание?

Просто от меня это скрывают. Ну конечно! Макмерфи уходит в отставку. Хитрый Хоган станет сотрудничать и дружить с новым руководством. А новому руководству я на фиг не нужен. Для них я чужой, отработанный материал, к тому же старый, о, Господи, старый и некрасивый!»

— Маша! — крикнул он в трубку. — Маша, бросайте все, сейчас же приезжайте! Вы слышите?

В ответ раздался отвратительный металлический треск, от которого зачесалось внутри уха. Связь окончательно пропала. Механический голос вежливо попросил перезвонить позже.

Не обращая внимания на жену, он улегся на коврик и принялся очень медленно поднимать ноги под прямым углом, поднимать и опускать. Двадцать таких упражнений каждое утро занимали всего пять минут и должны были избавить от дряблого живота. Чем медленней поднимаются и опускаются ноги, тем крепче брюшные мышцы. Но это больно, особенно после долгого перерыва. На десятом упражнении он не выдержал и застонал, повалился на бок.

— Что с тобой, Женечка?

Галина обошла кровать, присела рядом с ним на корточки, помогла подняться.

— Ничего, — он встал, опираясь на ее руку, — мышцы свело. Почему ты спросила о Мери Григ? Зачем она тебе?

— Я думала, она приедет к завтраку. Мне хотелось с ней повидаться.

— А ей с тобой — нет! — рявкнул Рязанцев и отправился в душ.

Нервная дрожь все не проходила.

«Чего же ты хочешь, идиот? Ты думал, это будет вечно продолжаться? Все, старичок, пора и честь знать. Пора тебе в отставку, на свалку. Надо уступать место молодым. Ты никому не нужен. Тебя никто не любит».

Его качнуло в душевой кабинке, он ухватился за мыльницу, державшуюся на липучках, мыльница отлетела, он поскользнулся на куске мыла, упал, больно стукнулся плечом и коленом. От обиды чуть не плакал. Дрожали руки. Вылезал из кабинки, чувствуя себя дряхлой развалиной, опасаясь опять свалиться. Бреясь, сильно порезался сразу в нескольких местах. Ранки вспухли, кровь запеклась вишневыми корочками. Смотреть на себя стало совсем противно. Когда он вышел из ванной, Галина все, еще была в спальне. Она успела застелить его постель, развесить одежду, которая с вечера валялась в кресле.

— Маша звонила, — сказала она, — просила передать, появится только во второй половине дня. И не обижайся на нее, пожалуйста. У человека могут быть какие-то свои дела. Нельзя все делить и умножать на самого себя. Что у тебя там так грохотало? Ты упал? Ты опять порезался? Женечка, ну за что ты себя так не любишь? Брейся электробритвой, особенно когда ты в таком нервозном состоянии. Да, Егорыч ждет в столовой, весь из себя тихий и виноватый. Он сегодня ходил со мной на службу, хотел исповедаться, причаститься, но мобильник свой не отключил. Ему позвонили, он вышел из храма, да так и не вернулся.

Галина удивительно много разговаривала. Она даже как будто оттаяла. Она говорила нормальным голосом, не шептала, не бормотала, не делала многозначительных пауз, не отводила взгляд. Она смотрела на него открыто и ласково, говорила о вещах вполне обыденных и понятных. Она даже улыбнулась ему пару раз, и в лице ее мелькнуло что-то прежнее, живое, женственное. Или просто он сам вдруг захотел увидеть ее такой? А какая она, правда, какая она стала? Последние два года он смотрел на нее и ничего не видел, кроме собственной смертельной усталости.

— Ты не могла бы снять платок? — внезапно попросил Рязанцев.

— Пожалуйста.

Она развязала узел, опустилась на стул перед туалетным столиком, тряхнула короткими волосами.

— Галя, почему ты носишь эту пакость, не снимая, даже дома?

— Ты бы попросил, я сняла. Я думала, тебе все равно.

Рязанцев обнаружил, что голова его жены успела стать совершенно седой. Это странно, больно тронуло его. Лицо без старушечьей рамки, темного платочка в крапинку, выглядело совсем молодо. Кожа чистая, на щеках нежный румянец, морщинок не видно. А волосы белоснежные.

— Ну? — она поймала его взгляд в зеркале. — Так лучше? Ты видишь, я совсем седая. Красить неохота, да и незачем. Тебе это все равно. А мне, кроме тебя, красоваться ни перед кем не хочется.

Прежде чем ответить, он вдруг наклонился и поцеловал ее в макушку. Нет, не только ладаном и мылом от нее пахло. Было еще что-то, такое знакомое и теплое, что у него перехватило дыхание и стукнуло сердце, мягко, гулко, радостно. Они смотрели друг на друга в зеркале. Дрожь прошла. Он увидел себя глазами жены и показался самому себе вполне молодым, красивым. Она до сих пор любит его, все ему простила и будет еще прощать, бесконечно. Если есть живое существо на свете, которое никогда не предаст, не отречется, не забудет, так это только она, Галина. Надо быть тупой скотиной, слепым самоубийцей, чтобы пренебрегать этим.

Он обнял ее, зарылся лицом в ее волосы и сам не заметил, что уже скользит губами по ее шее, а пальцы расстегивают пуговки дурацкой скромненькой блузки, одну за другой. Она откликнулась, вся раскрылась навстречу, в ней оказалось столько жара и нежности, сколько не было ни в одной женщине. Он с детским восторгом обнаружил, что под бесформенным темным тряпьем тело у нее гибкое, тонкое, такое же, как четверть века назад.

Все его страхи, тоску, отчаяние она вобрала в себя, впитала без остатка. Она принимала его любым, слабым, жалким, злым и капризным, каким угодно. Только бы сохранить эту новую, невозможную, звенящую легкость, всегда чувствовать себя таким свободным и счастливым. Сберечь, запечатать в памяти, пришпилить, как бабочку к картонке.

— Галя, где же ты была раньше?

— С тобой, Женечка, все эти годы, каждую минуту, только ты не замечал этого.

— Почему? Господи, ну почему? Столько лет прошло, в какой-то глупости, в пошлости, в суете, теперь мы старые, время летит, так мало осталось.

Звонил телефон, стучали. Несколько минут они лежали неподвижно, глубоко дышали, близко сдвинув лица, смотрели друг на друга. В дверном проеме, в сладком радужном тумане, возникла физиономия Егорыча.

— Пошел вон! — весело сказал Евгений Николаевич. А Галина Дмитриевна попыталась натянуть простыню, но только запуталась в ней.

Дверь хлопнула. Они смеялись и целовались сквозь смех.

— Ты опоздаешь! — заявила она, когда вдали, в гостиной, часы пробили половину одиннадцатого.

Они стояли перед зеркалом, обнявшись. Ничего на них не было. Галина Дмитриевна выскользнула на секунду в ванную, вернувшись, осторожно промыла перекисью его порезы, припудрила сухим стрептоцидом.

— Ну вот, теперь вообще ничего не заметно.

— Как мне не хочется, чтобы ты одевалась во все это тряпье.

— Что, прямо так и ходить? Меня неправильно поймут. И потом — вдруг похолодает?

— Нет, ну что-то другое есть у тебя? Какая-нибудь нормальная одежда осталась?

— Осталась. Но тебе вряд ли понравится. После больницы я ничего нового не покупала, а все, что было в той, прежней жизни, в храм отдала, бедным.

— Зачем?

— Так получилось. С каждым платьем, с каждым костюмом было связано что-нибудь очень плохое.

— Что ты хочешь этим сказать? — он слегка отстранился и нахмурился.

— Ничего, — она потерлась лбом об его плечо, — пойдем завтракать, ты опоздаешь.

— Нет. Начала — будь добра, договаривай. Давай уж выясним все, поставим точки на «i».

— Не хочу.

— Что значит — не хочу? Ты намекаешь, что в нашей жизни было только плохое, ничего хорошего? Я в этом виноват, да? Ну давай, наконец, поговорим, назовем вещи своими именами. Что ты молчишь? Считаешь меня бесчувственным идиотом, который все равно ничего не поймет?

Она отвела глаза от зеркала, секунду стояла, не двигаясь, низко опустив голову, глядя в пол, потом собрала свои старушечьи тряпки, оделась, повязала платок и, сгорбившись, вышла из комнаты.

* * *
«Вот сегодня я заговорю», — пообещала себе Василиса, глядя из окна на маленькую черную «Тойоту», которая резко рванула с места и скрылась в переулке. Через пару минут во двор въехала милицейская машина. Ох, как жалко, что они разминулись. Если бы у человека в «Тойоте» проверили документы, это была бы хоть какая-то ниточка. Но не успели. Он странно быстро уехал. Заметил их раньше, чем они его? Или у него такая шикарная интуиция? Действительно, странно. Только что Василиса сумела с помощью деда по телефону рассказать Маше про маленькую черную «Тойоту», и вот ее уже нет во дворе.

Василиса осторожно пошевелила пальцами под повязкой. Наверное, она сумела бы сейчас отбить несколько фраз на компьютерной клавиатуре. Она вдруг отчетливо услышала собственный голос: «Дед, у тебя есть компьютер?»

Она тут же представила, как влетает в комнату дед, удивленный, счастливый. Васюша! Ты заговорила! Ну, скажи еще что-нибудь!

Из кухни доносился звон посуды. Дед спокойно готовил завтрак. Ей не удалось произнести вслух эту короткую фразу. Значит, придется пока объясняться жестами. Надо попросить деда, чтобы помог умыться и почистить зубы.

Осторожно ступая забинтованными ногами в байковых дедовых тапках, держась за мебель, Василиса побрела на кухню. С помощью деда ей удалось кое-как привести себя в порядок. Он даже попытался расчесать ей волосы, но драл их немилосердно. В больнице их вымыли шампунем от вшей, на всякий случай. Теперь они путались и были похожи на мочалку.

В ванной Василиса широко открыла рот, заглянула в свое горло при ярком свете, но ничего особенного не увидела.

— Да, да, Васюша, я тебя понял, сейчас попробую вызвать врача. Я просто думал, мы сначала позавтракаем, а потом я засяду за телефон.

Она закивала. Ей тоже хотелось сначала поесть, а потом уж все остальное. Впервые за эти ужасные дни она почувствовала настоящий, здоровый голод.

За завтраком дед с ложечки кормил ее творогом с медом, поил чаем с молоком и говорил, не закрывая рта.

— Знаешь, что самое вкусное на свете? Оладьи из картофельных очисток и бутерброды. Гусиный жир на черном хлебе, с солью. И еще сахар. Твердый колотый сахарок. Когда мне было четыре года, я помирал от дистрофии. Представь: Омск, эвакуация. Мама дрова возила на санках. Холод адский. В поезде, когда мы ехали из Москвы, нас обворовали, не осталось никаких теплых вещей. Ложки стащили серебряные, а их можно было продать, обменять на хлеб, на молоко.

Василиса сто раз слышала все эти истории и знала, что сейчас он расскажет, как соседка подкармливала его сахарком, как он держал кусочек во рту и молился, не Богу, а товарищу Сталину. Молился, чтобы кусочек не таял никогда, чтобы этот сахарок был вечным.

— Я всю жизнь обязательно держал в холодильнике банку с гусиным жиром. Даже если ничего в доме нет, можно намазать на черный хлеб, посолить, сверху перышко лука, и получается отличная закуска. Бабушка твоя, когда была жива, мама твоя, когда мы еще не поссорились, мои друзья, когда еще было принято приходить в гости и сидеть вечерами на кухне, все называли это гадостью и отказывались пробовать. А я до сих пор люблю. И ты, между прочим, тоже любила. Ты вообще была обезьяна, все за мной повторяла. Что я ел, то и ты. Однажды водки хлебнула из моей рюмки. Сидела у меня на коленях, было полно гостей, мы трепались о чем-то высоком и важном. Вдруг — дикий рев. Тебе было всего два с половиной годика. Я глазом не успел моргнуть, как ты цапнула мою рюмку, и глотнула. Потом плевалась, ругалась. Ох, как ты, маленькая, умела ругаться!

Василиса сидела, слушала деда и потихоньку оживала. Отто Штраус был далеко. Она почти забыла о нем. Она машинально шевелила пальцами под бинтами, хотелось почесать их, размять, они затекали без движения. Пора было сменить повязки, но дед вряд ли справится. Как хорошо, что у нее есть дед. Бабушки все умерли, а он остался. Почему столько лет она верила маме, что дед эгоист, пьяница, никчемный человек с непомерными амбициями? Почему мама все это говорила и верила себе самой?

«Дед, я тебя люблю. Это будет первое, что я скажу. Потом я позвоню Маше, свяжусь с ее майором. Покажу им перстень. Пусть ищут бандита, который его потерял».

В правой руке постоянно дергалась какая-то жилка. Василиса почувствовала, что под бинтом прорвался ожоговый пузырь. Бинт медленно пропитывался противной липкой влагой. Она засохнет, прилипнет, будет очень больно. Надо срочно поменять повязки.

Дед все говорил, мыл посуду. Над раковиной была закреплена маленькая яркая лампочка-прищепка. Дед включил ее, чтобы лучше видеть. Он весело гремел чашками, тарелками, накопившимися за многие дни, и болтал без умолку. Он вспоминал, как брал ее, трехлетнюю, с собой на съемки, как она бегала по коридорам и павильонам «Мосфильма», терялась, находилась, попадала в разные смешные истории. Дед сам развеселился от воспоминаний. Смеялся, хлопал в ладоши, так, что летели брызги от мокрых рук, изображал все в лицах, говорил разными голосами.

— Ну вот, а мама твоя как раз приехала за тобой. Заходит в павильон и видит: ты сидишь верхом на медвежонке. Она как закричит: с ума сошли?! У ребенка аллергия на кошек!

Дед вдруг замолчал. Лицо его вытянулось.

— Ой, надо бы с мамой связаться, — произнес он тихо и грустно.

Василиса отрицательно помотала головой.

— Нет? Ты считаешь, не надо? Правда, зачем ее беспокоить? Ну, что изменится, если она прилетит? Ей придется потратить кучу денег на билеты, и неизвестно, сумеет ли она их достать сразу. Сейчас август. К тому же она там, в Испании, работает, не отдыхает. Мы справимся без нее, верно?

Василиса кивнула и вытянула вперед руки. Но он не понял, он все не мог наговориться, был очень возбужден.

— А когда она вернется, плохое будет позади. Ты сама ей все расскажешь. Ну или не все, а что сочтешь нужным. Останутся только воспоминания.

«Лучше бы даже их не осталось!» — подумала Василиса и попыталась зубами развязать узелок на бинте. Если сейчас снять повязки, бинт не прилипнет. А дед сообразит, что надо их поменять. Ничего сложного в этом нет. Он справится.

— И еще, ты нас с ней помиришь, — добавил дед, — только ты можешь это сделать, больше никто.

Узелок не поддавался. Василиса беспомощно опустила руки, кивнула, но уже машинально.

— Невозможно столько лет не разговаривать, правда? Это глупость какая-то. Нет, я понимаю, у меня отвратительный характер, но, согласись твоя мама тоже не ангел.

Василиса изо всех сил старалась сконцентрировать внимание на своем дедушке, слышать и видеть только его, никого больше. Маленькая яркая лампа над раковиной слепила глаза. В голове отчетливо прозвучала фраза: «ANUS MUNDI». В ярчайшем свете прожекторов медленно шла колонна вновь прибывших. Играла музыка. Бравурные марши Отто Штраусу надоели. Он приказал, чтобы поставили «Лунную сонату» Бетховена. Эта музыка подчеркивала спокойную торжественность момента.

«ANUS MUNDI». Задний проход мира. Война — это хорошее промывание желудка мирового масштаба. Процедура неприятная, но необходимая. Отходы воняют. Они действительно ужасно воняют. Эти как-то особенно. Их слишком долго везли, слишком плотно забили в вагоны и не выпускали по нужде.

Штраус привык к вони и все же достал надушенный носовой платок, прикрыл нос.

Колонна состояла из женщин и детей. В основном евреи из России, истощенные, вялые, негодные ни для чего, кроме газовой камеры. Ими управляют самые примитивные инстинкты: голод, боль, страх смерти. В иных условиях к этому прибавляется еще один: инстинкт сохранения вида, выраженный в сексуальном влечении. Но здесь, сейчас этот, последний, не действует. Остались только первые три. Существа в колонне подчиняются уже не обстоятельствам, не командам и ударам, а собственному животному автоматизму. Любопытный парадокс. Такая вроде бы надежная и разумная вещь, как инстинкт самосохранения, в экстремальных условиях начинает работать против самого себя, становится бомбой замедленного действия. Если особь тупо и неуклонно следует только животным инстинктам, она самоуничтожается без всяких посторонних усилий. Остается включить газ, чтобы окончательно вывести этот шлак за пределы реального мира.

Отто Штраус прощупывал колонну внимательным взглядом. Высматривал близнецов. Они нужны ему были для новой серии экспериментов. Охрана, всего десяток солдат и три офицера, почти не смотрели в их сторону. Офицеры обсуждали предстоящий ужин у коменданта. Они расслабились. Солдаты тоже расслабились, курили, болтали, громко смеялись.

Высматривать близнецов было непросто. В этой колонне все казались близнецами. На каждом лице лежала печать покорности и смертельной тупости. Спокойный, размеренный ритм «Лунной сонаты» действовал на них, как дудочка крысолова на крыс из старой немецкой сказки. Можно было спокойно убрать охрану, они бы этого не заметили. Они, завороженные волшебными звуками бетховенской музыки и собственным бессилием, шли к воротам газовых камер. Им осталось только дойти, раздеться в предбанниках и окончательно исчезнуть. Эта партия даже не подлежала сортировке. Шанс просуществовать еще какое-то время имели только пары близнецов, если они, конечно, найдутся.

Взгляд Штрауса медленно скользил по колонне, мягко перетекал с одного лица на другое и вдруг зацепился за что-то острое, неприятное. Доктор не сразу понял, что именно привлекло его внимание, и сначала решил, что нашел-таки близнецов. Но нет. Эта особь существовала в единственном экземпляре.

Оно не имело ни возраста, ни пола. Скелет в вонючих лохмотьях. Обритая голова. В гетто, откуда их вывезли, свирепствовала эпидемия тифа, почти все они, женщины и дети, были обриты наголо. Единственное, что продолжало жить в этом автомате, — глаза. Огромные, голубые, они смотрели прямо на Штрауса. Смотрели осознанно, без страха, как на равного.

Пальцы генерала расстегнули кобуру и вытащили пистолет. Он успел понять, что особь — девушка лет двадцати, что она жива и опасна. Ее следовало убить. Выстрелить сию минуту. Она уже отделилась от колонны. Она шла прямо на Штрауса, невероятно быстро и легко, как будто летела по воздуху. Сквозь шарканье множества ног, гогот охраны, звуки музыки прорвался ее высокий резкий голос. Она говорила по-немецки без всякого акцента.

— Опомнитесь! Что вы делаете? Вы же люди! Перед вами женщины и дети! Вы не можете нас убить! Прекратите!

И, словно повинуясь ее команде, замолчала музыка, остановилась колонна. Охрана щелкала затворами автоматов, но почему-то никто не стрелял. Штраус держал свой пистолет, целился девушке в голову. Девушка летела к нему, и не отводила взгляда. Пальцы генерала свело уже знакомой судорогой. Он сжимал пистолет, но никак не мог выстрелить.

Все это продолжалось не более минуты. Он почувствовал сильный болезненный удар в лицо. Из носа потекла кровь. Девушка ударила его кулаком и выхватила у него пистолет. Штраус быстро упал на землю. Девушка палила из его пистолета по охране. Ее прошивали автоматные очереди, она уже была вся в крови, но продолжала стрелять в эсэсовцев и упала замертво, лишь выстрелив в них всю обойму.

«Она могла меня убить», — думал Штраус, лежа на земле и слизывая кровь с верхней губы.

— Она тебя и убила, — прошелестел у него в голове знакомый голос, — Тебя нет, ты тень.

— Кто ты?

Впервые он решился вступить в диалог со странной, неведомой силой, которая не дала ему вовремя выстрелить сейчас и тогда, на площади, в инвалида; которая заставила его понять незнакомый язык и услышать русского летчика.

— Кто ты, черт тебя подери!

Он выкрикнул это уже в полный голос. Но никакого ответа не получил.

Вокруг был гвалт, стрельба не смолкала. Девушка успела уложить троих офицеров и пятерых солдат. Как выяснилось позже, каждый ее выстрел оказался смертельным. Со всех сторон бежали эсэсовцы, кричали, строчили по колонне из автоматов. Следовало встать. Травма носа могла оказаться серьезной. Кровь все не останавливалась. Правая рука затекла и пульсировала.

«Я не мог выстрелить потому, что пистолет заклинило. И тогда, и сейчас, просто заклинило пистолет. Что касается летчика, это была слуховая галлюцинация. Я не спал двое суток, очень много работал. Сейчас я упал на свою руку, и она затекла. Я правильно сделал, что сразу упал, иначе первый ее выстрел убил бы меня. А так я жив. Я буду жить вечно. В природе нет такой силы, которая могла бы остановить меня даже на мгновение».

Штраус очень медленно, осторожно поднял голову. Огляделся. Убедился, что можно встать. Покачиваясь, прижимая к разбитому носу платок, побрел к больничному корпусу. Навстречу ему мчались его помощники, медсестры, фельдшеры.

— Доктор, с вами все в порядке?

— Господин группенфюрер, у вас лицо в крови. Вы ранены? Вы можете идти?

В своем кабинете он осмотрел ушиб перед зеркалом, осторожно прощупал кость. Перелома не было. Пострадал хрящ и мягкие ткани. Нос сильно кровоточил. Главное, чтобы не попала инфекция. Он хотел сделать все сам: промыть ссадину, остановить кровь, наложить повязку, но правая рука все еще не слушалась. Пришлось доверить свой нос одному из ассистентов, доктору Гансу Хартману.

— Как такое могло произойти, как?! — возмущался Ганс. — Я всегда говорил, нельзя расслабляться. С этими тварями расслабляться нельзя!

Штраус молчал и пытался снять с пальца перстень. Но не мог. Металл как будто врос в кожу. Свет лампы невыносимо резал глаза. В ушах звенело.

Зазвонил телефон. Василиса вздрогнула так сильно, что стукнулась коленкой об угол соседнего стула. Дед взял трубку.

— Да, это я. Какой, вы сказали, журнал? О, знаю, конечно! Да, спасибо, очень приятно. Я готов. Сегодня? Но я… у меня внучка больна, я не могу ее оставить. А, да, тогда разумеется… Я целый день дома, приезжайте, когда вам удобно. Как — с фотографом? Ну хорошо, хорошо.

Он продиктовал адрес, положил трубку и посмотрел на Василису. Глаза его сияли, щеки порозовели, на губах дрожала счастливая улыбка.

— Васюша! Ты не поверишь! Мне только что звонила журналистка. Ой, уже забыл, как называется журнал, но ты наверняка знаешь. Такой модный, толстый, глянцевый. Она хочет взять у меня большое интервью, на целый разворот. Она приедет сегодня к двум, с фотографом. Мне надо побриться, причесаться. Ты мне посоветуешь, в чем лучше сниматься. Я тебе сейчас покажу, у меня есть такая модная голубая рубашка с погончиками.

Василиса кивнула, улыбнулась. Дед шагнул к ней, чтобы помочь подняться, и вдруг испуганно произнес:

— Ой, Васюша, у тебя кровь из носа!

Василиса поднесла руку к лицу и увидела, как красная капелька упала на бинт.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Рейча увезли на обследование. Опасности для жизни больше не было, но могла потребоваться операция.

— Вы уверены, что он не умрет? — тревожно спросил Макмерфи по телефону, когда Григорьев позвонил и рассказал ему, что случилось.

— В следующий раз я соединю вас с его лечащим врачом, — пообещал Андрей Евгеньевич.

Он говорил с ним из машины Кумарина, по мобильному. Всеволод Сергеевич сидел рядом, и казалось, его правое ухо выросло в два раза, он почти прильнул к Григорьеву, так хотелось ему услышать разговор полностью.

— Сейчас не время для шуток! — обиженно буркнул Макмерфи. — Куда делся его приятель Рики? Почему вы, а не он сопровождали Рейча в больницу?

— Он в Ницце, в злачном районе. Что он там делает и с кем встречается, будет известно только вечером. Вы перевели деньги на счет агентства? — спросил Григорьев.

— Очень большая сумма. Я должен как-то обосновать для руководства такие расходы.

Григорьев еле сдержался, чтобы не выругаться в трубку, грязно, громко, по-русски. А тут еще Кумарин рядом, с его огромным ухом и хитрой злорадной улыбочкой.

— То есть вы еще ни гроша им не заплатили? — уточнил Григорьев сквозь зубы.

— Мне стыдно за вас, Билли! — прошептал Кумарин, подмигнул и захихикал.

— Я сегодня переведу им полторы тысячи со своего личного счета, — мрачно пообещал Макмерфи.

«Что же ты так подставился, дурень? — думал Григорьев. — Паника и карьерные амбиции — это серьезно, однако голову надо все равно иметь на плечах. К руководству с этими расходами ты, конечно, не сунешься. Ты поскрипишь зубами и заплатишь сам всю сумму, причем так, чтобы об этом никто из твоих коллег не узнал. Теперь у тебя нет выбора. Ты стал одиночкой. Это не твоя стихия, Билли. Тебе неуютно, ты паникуешь и делаешь глупости. У каждого человека, даже если он привык командовать сотнями, тысячами людей, рано или поздно наступает в жизни момент, когда он должен стать одиночкой и может рассчитывать только на себя».

Билли почти потерял рассудок, загоревшись идеей сделать козлом отпущения старика Рейча, ободрать его, изжарить и преподнести сенатской комиссии и своим обиженным коллегам на блюде, с букетом петрушки в носу и ленточками на рогах, а шкуру бросить на пол у себя в прихожей. Григорьев пытался убедить своего шефа, что это плохая идея, но в ответ слышал только все новые способы, как через Рики связать Рейча с террористами.

— Этот Рики шляется по всяким дискотекам, клубам, арабским кофейням, курит травку, — возбужденно рассуждал Макмерфи, — кто бывает в таких заведениях, какие там штуки находят при полицейских облавах, всем известно! К тому же магазин Рейча имеет определенную нацистскую направленность, как и его коллекция. Некоторые неонацистские группировки в Германии сегодня тесно связаны с исламскими фундаменталистами, у них могут быть общие каналы по наркотикам и оружию, по центрам подготовки боевиков. Все переплетено в единый узел, и Рейч — внутри узла. Вам надо просто подчеркнуть это в своих отчетах! Наши с удовольствием поверят! Такие люди, как Рейч, никому не нужны. Он проститутка! Он обслуживал всех, кто ему платил.

— Но он никогда не обслуживал террористов. Он ими манипулировал, продавал их. Вы сами не раз пользовались его информацией, его услугами. По сути, он такой же разведчик, как вы и я.

— С его помощью убивали немцев, которые уходили из ГДР на запад, через стену. Это были ученые, врачи, биологи, физики, мученики совести!

— Они работали на «Штази». Запад перекупал их. Мученики совести! Они предлагали себя Западу, как товар, и становились товаром.

— Не вам их судить, Эндрю! Они хотели свободы!

— Они хотели получать больше денег, а вовсе не свободы! Я их не сужу, Билли. Но и Рейча судить не собираюсь.

— Да, они хотели денег! Ну и что в этом плохого? Только деньги делают человека свободным! — кричал Билли.

— Мы говорим сейчас о Рейче, у нас не философский спор, — мягко напоминал Григорьев, — Рейч за свою жизнь успел натворить много гадостей, как вы и я, но террористов он не обслуживал никогда! Вы хотите, чтобы вместо отчетов я состряпал пару-тройку доносов на старика?

— Это идеология, это уже не разведка, понимаете? А идеология не бывает без доносов и вранья! Разведка, впрочем, тоже! Не надо корчить из себя святого, Эндрю! Если меня выкинут в отставку, вам тоже долго не продержаться! — кричал Билли.

Он как будто забыл, что поездка Григорьева во Франкфурт была не его, Макмерфи, личным поручением, а частью масштабной операции. Григорьев должен был встретиться с Рейчем и проверить его как одного из возможных отправителей конвертов с неприятными снимками. Еще десяток сотрудников ЦРУ и ФБР точно с такими же заданиями поехали в разные города Европы, Америки и Австралии, туда, где жили люди, когда-то работавшие военными корреспондентами и имевшие возможность снимать американских инструкторов в Афганистане. Проверять бывших репортеров следовало тактично, аккуратно и абсолютно законными средствами, без провокаций и подтасовок.

Операция проходила под контролем все той же сенатской комиссии. Придраться могли к любой мелочи. ЦРУ переживало очередной кризис, кажется, самый глубокий и позорный за всю свою историю. Шла кадровая чехарда. Бесконечные проверки, увольнения, сведение счетов. Старая, безобразно распухшая бюрократическая структура, с ее рутиной, интригами, грязными секретами, агентурной сетью, научными лабораториями, дала трещину, сквозь которую стало видно, сколько там накопилось всякой гадости за многие годы напряженной безупречной работы.

Билли Макмерфи не хотел уходить в отставку. В последние годы страх отставки стал для него фобией. Он не доверял своему заместителю, который временно исполнял его обязанности. Он не мог допустить, чтобы за Рейчем и Рики следили агенты ЦРУ. Тогда вся информация стекалась бы не к нему, а к его заместителю, и тот мог распорядиться ею по своему усмотрению, использовать ее против Билли, чтобы занять его место.

Когда стало ясно, что без наружного наблюдения не обойтись, Билли с удовольствием ухватился за предложение Кумарина воспользоваться во Франции услугами частного детективного агентства. Он привык, что вопросы оплаты агентов его не касаются. Он просто забыл поинтересоваться, сколько это может стоить. И не подумал, что платить придется из собственного кармана.

— Пусть, пусть он заплатит брату моей горничной! — радовался Кумарин.

— А если Рейч умрет на операционном столе? — тревожился Билли

«Господи, как же вы мне оба надоели», — вздыхал про себя Григорьев.

Вечером Клер передала Кумарину видеокассету. На ней был заснят Рики в маленьком кафе, в обществе двух арабов. Перед тем как выйти и оставить Григорьева и Кумарина наедине с телеэкраном, она сообщила, что, по данным агентов, которые вели наблюдение, оба мужчины — граждане Саудовской Аравии.

* * *
— У них милицейская рация в машине, — сказал Арсеньев, — они перехватили нас и успели быстро смотаться.

Маша сидела рядом с ним, закрыв глаза, откинувшись на спинку. Ее знобило. Она куталась в плед, который очень кстати нашелся у Арсеньева в багажнике.

— Это не страшно, — сказала она чуть слышно, — они там еще появятся. Им нужна Василиса. Она свидетельница.

— Но она не видела никого из них достаточно ясно, чтобы составить словесный портрет. К тому же она не может говорить, и они знают это, они смотрели телесюжет и побывали в больнице. А ты не думаешь, что она была знакома с ними раньше?

Маша помолчала, потом медленно, неуверенно спросила:

— Как тебе кажется, твой сосед Гриша мог иметь знакомых убийц? Мог он стать членом какой-нибудь банды или секты?

Арсеньев нервно рассмеялся.

— Если бы ты спросила меня об этом неделю назад, я бы точно ответил: нет. А сейчас — не знаю. Гришка очень любопытный и общительный. Ему интересно болтать со всякими странными личностями. Ему кажется, что у каждого бомжа, металлиста, скинхеда есть своя история, таинственная и романтическая. Членом банды или секты он, конечно, не стал бы никогда, но мог с кем угодно познакомиться и разговориться на улице, в метро.

— В электричке, — добавила Маша.

— Да, в электричке, — кивнул Арсеньев, — ты что-то говорила про секту. Легко представить, что знакомство произошло именно в электричке, а со станции они вместе отправились к лагерю.

— На машине?

— Почему нет? Машина могла ждать на станции.

— Ага, и они спокойно, покорно в нее загрузились, поехали неизвестно куда с незнакомыми людьми.

— Ну они же познакомились в электричке, успели поболтать. Гришка, правда, очень общительный, любопытный и доверчивый.

— Саня, все это пока только наши с тобой фантазии. Мало фактов, — Маша поежилась, плотнее укуталась в плед. — В любом случае Василиса пока единственная свидетельница.

— У вас есть программа защиты свидетелей. А у нас нет, — сказал Саня.

— Это только звучит красиво, — усмехнулась Маша, — на практике получается ужасно. Человеку меняют имя, иногда внешность, переселяют в другой штат. Он рвет все свои прежние контакты. Работа, друзья, семья — все остается в прошлой жизни. Некоторые начинают сходить с ума от одиночества, пытаются покончить с собой, сбежать Говорят, лучше смерть, чем такая жизнь. Самый надежный способ защиты свидетелей — это как можно скорее поймать преступников. Кстати, ты поймал убийцу писателя Драконова?

— Задержали одного наркомана, но пока ничего не ясно

— Есть какая-то связь с мемуарами генерала Колпакова?

Арсеньев резко развернулся к Маше.

— Ты откуда знаешь про мемуары?

— Действительно, откуда я знаю? — Маша нахмурилась. — Наверное, из Интернета, — она помолчала, подумала немного и радостно добавила: — Ну конечно! Я знаю о мемуарах от самого Драконова!

— Как это?

— Нет-нет, мне покойник не являлся. Просто два года назад я разговорилась с ним на какой-то презентации. Он тогда писал роман-биографию бандита Хавченко. На фуршете писатель крепко выпил. Узнал, что я американка, и стал толкать антиамериканские речи. Он пытался меня убедить, что во всех бедах второй половины двадцатого века виноваты США. Все происки ЦРУ, в том числе война в Афганистане и нынешний терроризм. Когда он рассуждал про Афганистан, постоянно упоминал своего близкого друга, генерала Жору, героя афганской войны, говорил, что у него осталось много уникального материала, генеральских воспоминаний, и он обязательно напишет книгу. Спрашивал, нет ли у меня знакомых издателей в Нью-Йорке

— Погоди, он называл генерала Жору своим близким другом? — перебил Саня.

— Ну да, они были знакомы лет двадцать. Драконов помнил Вову Приза, генеральского племянника, маленьким мальчиком, бывал на даче, на той самой, что здесь неподалеку.

— Ты уверена, что он не сочинял?

— Зачем?

— Ну, не знаю, иногда люди фантазируют, окружают себя всякими солидными друзьями и знакомыми, чтобы придать себе весу.

— Ой, брось, — Маша поморщилась, — кто такой этот генерал Колпаков? Что от него осталось, кроме племянника?

— Кроме племянника, который уверял меня, что его дядя не был знаком с писателем Драконовым, — пробормотал Саня.

— Врет.

— Зачем?

— А ты спроси: господин Приз, зачем вы врете? Потом расскажешь, что он ответит, — Маша зевнула, взглянула на часы. — Рязанцев меня убьет.

Они как будто тянули время, прятались друг от друга за разговорами. Беседовали вроде бы вполне живо, о важных и серьезных вещах, но избегали встречаться взглядами. Фразы звучали слегка фальшиво, а паузы делались все длинней и напряженней.

— Когда приедет группа, можно будет отправить тебя к Рязанцеву на какой-нибудь машине.

— Нет.

— Почему?

— Я хочу поговорить с женщиной, которая нашла Василису с участковым

— Маша, ты можешь мне объяснить, зачем тебе все это нужно? — Арсеньев решился, наконец притронуться к ее щеке. Он хотел видеть ее лицо и просто убрал за ухо выбившуюся прядь

Она вся сжалась, укуталась в плед, как в кокон.

Что-то новое появилось в ее лице. Оно стало грустным, безнадежно грустным. Крайняя степень усталости и шок после пепелища Он только так мог объяснить себе ее застывший взгляд, стиснутые зубы.

— Я не могу сейчас ответить. Нужно — и все. Я должна знать.

— Что именно?

— О, Господи. Саня, не мучай меня, я сама не понимаю, что именно Пока все только на уровне ощущений, догадок. Знаешь, как говорят: если кажется, креститься надо. Вот я только и делаю, что крещусь.

— Помогает? — натянуто улыбнулся Саня.

— Как правило, да.

— Два года назад у тебя тоже были ощущения, догадки. А потом мы поймали убийцу. У тебя потрясающая интуиция.

— Спасибо. Кстати, как там дальше развивались события? Я же ничего не знаю.

— Наш маньяк Феликс Нечаев получил пятнашку: Даже заседания суда он умудрялся превращать в ток-шоу. Корчил рожи, рассуждал о подсознании, сублимации, депривации. о самках орангутанга, фаллической символике, губной помаде и постмодернизме. Несколько раз, с новыми подробностями, рассказывал туманную историю о том, как в ноябре восемьдесят пятого нашел свою Лолиту в подмосковной лесной школе, но она упорхнула от него в окно, как бабочка, и с тех пор вся его жизнь превратилась в поиски этого волшебного образа

— Бедный старик, — вздохнула Маша

— Ты о ком? — удивился Арсеньев

— О Набокове. Он написал гениальную книгу. Вряд ли он мог предположить, что потом многие годы разные ублюдки, уголовные и литературные, будут использовать ее страницы в качестве красивых оберток, в которые так удобно заворачивать собственное дерьмо

— Я не читал, — покачал головой Арсеньев, — я не хочу читать, как взрослый мужик развращает ребенка Даже если это гениально написано.

— Книга ни в чем не виновата. Нуладно, — она улыбнулась, — о Набокове мы с тобой потом поговорим. Ну и как сидится Феликсу?

— Ничего сидится. Уже в КПЗ его опустили, но он, кажется, не слишком огорчился. Легко сменил ориентацию. У него ведь всегда было пристрастие к декоративной косметике. На зоне активно участвует в художественной самодеятельности. А как ты думаешь, где сейчас та девочка, которая сиганула из окна лесной школы в ноябре восемьдесят пятого, спасаясь от маньяка Феликса?

— Понятия не имею, — быстро, тихо, произнесла Маша и отвернулась. — Откуда мне знать?

Они замолчали надолго, оба смотрели прямо перед собой. Наконец Саня чуть слышно спросил:

— Он ведь тебя не тронул тогда? У него ничего не получилось, правда?

Она съежилась так, что стала совсем маленькой, и пробормотала:

— Конечно. Я выпрыгнула в окно.

— А потом уехала в Америку?

— Нет. Я там родилась.

— Маша, перестань. Что ты говоришь?

— Ну, хорошо Я там родилась во второй раз. Меня вывезли в инвалидной коляске, без всякой надежды на выздоровление, к тому же с психиатрическим диагнозом. Я никому ничего не могла рассказать. Все считали, что я просто пыталась покончить с собой. По сути, я это и сделала. Я хотела умереть, когда прыгала из окна. Знаешь, от него так воняло. От него воняло смертью, тленом, хотя он был вполне реальным и деятельным. Этот запах я никогда не забуду. Он заклеил мне рот пластырем, водил раскрытыми ножницами у глаз, у горла.

— Перестань. — сказал Арсеньев, — не надо больше. Забудь об этом. Прошло столько лет, Феликс Нечаев сидит, и сидеть будет очень долго. Если бы не ты, его вряд ли сумели бы поймать.

— Да, но перед тем, как его поймали, он убил трех человек.

— Ты так говоришь, как будто ты в этом виновата.

— Я виновата, что никому не рассказала о нем. Конечно, можно найти множество оправданий. Мне было четырнадцать лет, у меня погибла мама, умерла бабушка, я не могла говорить об этом с чужими людьми, с врачами в детской больнице. Все вполне уважительные причины. Но если бы я тогда, в восемьдесят пятом, рассказала о нем, его бы нашли. Вика Кравцова, Томас Бриттен, проститутка с подмосковного шоссе, не помню, как ее звали; три человека были бы живы сейчас, если бы я тогда заговорила. Но я молчала.

— У тебя преувеличенное чувство вины, — сказал Арсеньев.

Маша впервые решилась повернуться к нему.

— Василиса — девочка, которая пережила кошмар, чудом уцелела и никому не может об этом рассказать. Вот почему я и торчу здесь, с тобой, жду твою опергруппу, а не сижу у Женечки Рязанцева и не вытираю ему сопли.

— У тебя есть кто-нибудь там, в Америке? — внезапно спросил Саня и почувствовал, что краснеет.

— Да. У меня есть Дик. Мы с ним встречаемся дважды в неделю.

— Понятно.

— Ничего тебе не понятно.

Арсеньев взглянул на нее быстро, искоса.

— Но тогда зачем ты встречаешься с ним дважды в неделю? — спросил он шепотом, надеясь, что она не расслышит. Но она расслышала и ответила спокойно, с мягкой улыбкой:

— Чтобы от меня отстали. В моем возрасте, при моей профессии, неприлично не иметь бой-френда. Я обязана быть во всем о'кей. Как все. Я не могу позволить себе никаких странностей. А быть одной, когда тебе тридцать, — это странно.

— Маша! — он взял ее за плечи, притянул к себе, прижался лбом к ее лбу и быстро, на одном дыхании, произнес:

— Ты можешь не улетать в этот свой Нью-Йорк?

Она не ответила. И он больше ничего не спросил. Они стали целоваться, как в первый и в последний раз в жизни.

* * *
На экране возникла мутная черно-белая картинка, какая бывает, когда снимают скрытой камерой в плохо освещенном помещении.

Кумарин и Григорьев увидели комнату, обставленную по-восточному. Ковры, низкий столик, подушки вместо кресел. Вокруг стола на подушках сидели трое мужчин.

— Это Рики, — Григорьев ткнул пальцем в экран, указывая на красивого худого юношу с хвостиком на затылке, — остальных не знаю.

— Ну вам же объяснили, — улыбнулся Кумарин, — это предположительно граждане Саудовской Аравии.

Толстый араб в длинной просторной рубахе, в клетчатом платке на голове поглаживал огромное пузо, вяло жевал большими блестящими губами. Второй, худой, как скелет, в черном костюме, в белой рубашке с черным галстуком, жгучий брюнет с бледным плоским лицом, напоминал агента похоронной конторы. Через минуту стало ясно, что он переводчик.

Толстяк на экране сердито произнес что-то по-арабски.

— Почему он выбрал именно тебя? — спросил тощий по-немецки.

Оба хмуро уставились на Рики. Толстый все жевал губами. Тощий нежно провел ладонью по своей идеальной, глянцевой прическе.

— Наверное, потому, что доверяет мне больше, чем всем остальным, — сказал Рики и улыбнулся, — а также потому, что мне доверяете вы. Вы же согласились со мной встретиться, верно?

— Мы доверяем тем, кто тебя рекомендовал. Но это не значит, что мы доверяем тебе. Скажи, ты мужчина или женщина?

Кумарин захихикал.

Рики нисколько не смутился, гордо тряхнул головой и ответил:

— То, что у меня красивое лицо и хорошая фигура, еще не доказывает, что я гомосексуалист.

Переводчик на экране стал что-то объяснять своему шефу по-арабски, вероятно, заступился за Рики. Толстый снисходительно хмыкнул, кивнул.

— Ты гомосексуалист, но это не важно. Из уважения к тем, кто за тебя поручился, и к тому, кто тебя прислал, мы будем с тобой говорить. Итак, что он просил передать?

— Он согласен на все ваши условия.

— Какие он может дать гарантии того, что наши условия будут выполнены?

— Главная гарантия — ваша поддержка. Вы поможете ему добиться такого уровня влияния, который даст ему возможность действовать в ваших интересах.

— Ты хочешь сказать, что его интересы полностью совпадают с нашими?

Когда толстяк произносил этот свой вопрос по-арабски, его губы перестали жевать и растянулись в усмешке. Похоронный агент, переведя вопрос, тоже усмехнулся.

— Вы сами знаете, что это так, — сказал Рики, — вы имели возможность подробно ознакомиться с его программой.

— Но официально он декларирует совсем другое, — заметил переводчик, — он живет двойной жизнью. Нельзя понять, где кончается правда и начинается ложь.

— Политика не бывает без лжи. Он обманывает врагов. Друзьям он всегда говорит правду.

Толстый сказал что-то, худой льстиво, восхищенно улыбнулся и перевел:

— Мы видели и слышали его публичные выступления. Он врет миллионам своих сограждан. Они все его враги?

— Он врет толпе. Чтобы толпа понимала правду, ее надо очистить, от скверны и потом строго воспитывать, как непослушного ребенка.

Кумарин покачал головой и заметил шепотом:

— Смотрите, он совсем не дурачок, этот мальчик-девочка. Он довольно лихо болтает языком.

— Ну так! — пожал плечами Григорьев. — Писатель!

Толстый и тонкий долго возбужденно говорили между собой по-арабски. Они как будто забыли о Рики, так увлеклись своей беседой. Тот сидел, прихлебывал кофе, терпеливо ждал.

— Он не мусульманин, — наконец сказал тощий по-немецки.

— В его стране, будучи мусульманином, невозможно добиться серьезного политического влияния.

— Это не совсем так, — тонко улыбнулся переводчик. Толстяк произнес по-арабски длинный монолог. Переводчик молча слушал, кивал, затем обратился к Рики.

— Одним из наших условий было то, что он примет мусульманство. Ты говорил, он согласен выполнить все наши условия. Это тоже?

Рики явно растерялся. Он не был готов ответить. Несколько секунд он молчал, низко опустив голову, теребил пуговку на рубашке.

— Я затрудняюсь сейчас сказать точно, да или нет. Но я знаю, что он не христианин и для него вопрос религии не является принципиальным.

— А что для него принципиально?

На этот раз Рики ответил, не задумываясь:

— Спасти свою страну, очистить ее от еврейско-американской заразы, навести порядок и установить новый, правильный режим.

— Почему он не пытается обратиться за поддержкой к кому-то внутри своей страны? Там есть очень богатые люди.

— Это все вчерашние люди. Большинство из них в последние годы вынуждены жить за границей, поскольку находятся под следствием. Связываясь с ними, он серьезно рискует. Никто из них не разделяет его взглядов. Эти люди воры, у них нет никаких принципов, они думают только о себе, им плевать на судьбу своей страны, на будущее мира. Они потеряли влияние. В их окружении полно предателей, и любой контакт с ними…

— Мы говорим сейчас не о взглядах и принципах, — резко перебил толстый, — мы говорим о деньгах. Если у него есть реальные шансы получить власть, почему никто до сих пор не вкладывал в него денег?

— Потому что он ни к кому не обращался. У него есть свои деньги.

— Откуда у него деньги?

— Простите, но этот вопрос я считаю неэтичным и преждевременным. Вы еще не дали ему ни гроша, а уже хотите, чтобы он делился с вами всеми своими секретами.

— У него есть причины скрывать от нас происхождение своих капиталов?

— У него есть капиталы. Остальное не важно.

— Хорошо. Допустим. Тогда зачем же он обращается к нам?

— Ему нужно больше.

Толстый и тонкий опять стали совещаться по-арабски. Совещались долго.

— Мы дадим ему пока одну десятую той суммы, которую он просит, — сказал переводчик, — мы будем очень внимательно наблюдать, как он распорядится нашими деньгами. На следующую встречу он должен приехать сам.

Все трое встали. Комната опустела. Запись кончилась.

Григорьев и Кумарин несколько минут сидели молча. Тишину нарушило тихое покашливание Клер. Она принесла небольшую распечатку с информацией о господине Рихарде Мольтке и о двух господах из Саудовской Аравии.

— Деньги вам пришли? — спросил Кумарин.

— Да. Часть денег уже переведена на счет фирмы. Спасибо, — кивнула Клер, — наши люди продолжают наблюдать за Мольтке. Покинув кофейню, он позвонил кому-то, сказал всего несколько слов. Примерно так: все хорошо, пока одна десятая, но на большее нельзя было рассчитывать сразу, это только начало. Затем взял такси, отправился на набережную. Сейчас сидит на пляже. Телефон выключен. Что касается арабов, они поехали в аэропорт. Пятнадцать минут назад зарегистрировались на рейс Ницца — Женева. Имена, паспортные данные, номер рейса — тут все записано. Продолжать наблюдение за ними мы не можем. У нас нет лицензии на работу в Швейцарии.

— Понятно, Клер. Спасибо. В Женеве этими господами займется Интерпол. Главное, не упустите Мольтке.

— Не волнуйтесь, месье, — она впервые улыбнулась, скупо, не разжимая губ. — На пляже рядом с ним три наших агента.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

В качестве фотографа вместе с журналисткой к режиссеру Дмитриеву должен был отправиться Серый. Он приехал к Призу, загнал «Тойоту» в гараж, на всякий случай отвинтил номера, привинтил другие, запасные. Потом долго, шумно плескался у Приза в джакузи. Наконец вышел, довольный, розовый, растирая полотенцем мощную спину.

— Пожрать дашь?

— Открой холодильник, возьми, что найдешь.

— Слышь, Шама, а чего у тебя до сих пор прислуги нет?

Серый присел на корточки перед открытым холодильником и глубоко задумался.

— Приходит одна тетка, два раза в неделю, убирает квартиру, — тусклым голосом ответил Приз.

— Надо, чтобы каждый день, чтобы жрачку готовила, все покупала. Бли-ин! Да у тебя здесь одни йогурты и трава! Ты чего, на диете, что ли? — он мерзко, нагло заржал.

Призу захотелось ему врезать. Было бы удобно дать пинка сзади. Вова представил, как его друг заваливается вперед, мордой в открытый холодильник, бьется лбом или носом о железную полку. Лучше носом, так больнее. Впрочем, сейчас лицо Серого должно быть целым, чистым и привлекательным.

— Ну так чего насчет пожрать-то? — Серый встал, полотенце скользнуло на пол, он наступил и не заметил.

— Подними! — тихо сказал Приз.

— Что? — белесые брови Серого поползли вверх.

— Подними полотенце.

Возможно, если бы Приз промолчал, Серый сам спокойно поднял бы полотенце, отнес в ванную и не обратил внимания на эту ерунду. Но что-то вдруг произошло. Легкая ледяная молния пробежала между ними.

— Я тебе что, шестерка? — сказал Серый и криво усмехнулся.

Приз замер. Такое было впервые.

— Подними, — повторил он и сжал кулаки.

Серый был сильней физически, но никогда раньше это не имело значения. Работало нечто совсем другое. Много лет назад, когда все они были детьми, Шаман стал главным потому, что он Шаман, и никому не приходило в голову сомневаться и обсуждать это.

Но сейчас вдруг какая-то пружинка лопнула у него внутри, и до слуха Серого донесся тонкий жалобный звон этой пружинки. Все вроде бы по-прежнему, но уже не так, как было.

«Я жил без своего перстня, и ничего. Что же теперь? Почему он смеет так нагло усмехаться? Сволочь, я ведь убью тебя! Ну давай, гнись, гнида, чего ты ждешь?»

В детстве у Шамана случались истерики. Он катался по земле, выл, вопил, грыз зубами все, однажды даже разгрыз до кости собственную руку.

Когда они были детьми, друзья реагировали на эти припадки с суеверным страхом, собственно, из-за них его и стали называть Шаманом. В эти минуты он становился для трех деревенских мальчиков сказочным персонажем, колдуном, Змеем Горынычем, злым, но жутко интересным. Серый, Миха, Лезвие воспринимали его истерики как мощные выплески той дикой таинственной энергии, которую чувствовали в нем постоянно и которой привыкли подчиняться. В минуты приступов он делался невероятно сильным. Исчезали боль и страх. Если он начинал драться, то мгновенно побеждал. Правда, потом дрожал от слабости и обливался холодным потом.

С возрастом суеверное почтение друзей к загадочной истерии постепенно остывало. Чутье вовремя подсказало Шаману, что еще немного и очередной припадок вызовет у них только насмешку. Достаточно одной кривой улыбочки, спокойного скептического замечания, и весь его авторитет рухнет.

Он научился держать себя в руках и выпускать волны бешеной энергии другими способами, регулировать их, использовать, как элемент публичной игры. Для этого хороши были роли в сериалах, экстремальные шоу и политические дебаты.

Его друзья взрослели. Но толпа, публика, оставалась вечным ребенком, для которого истерические заклинания колдуна, сказки, смешные и страшные, куда интересней, чем взрослые умные речи.

Дядя рассказывал ему, как нацисты заряжались магической энергией, сколько было у них разных ритуалов и оккультных штук. Им помогали кинжалы, перстни, сама свастика, древний индийский символ солнца, вечного движения, и еще черт знает что.

Больше всего маленького Шаму заинтересовала история с копьем Лонгина. Лонгин был римский легионер. По легенде именно он наконечником своего копья пронзил сердце Христа на кресте. Когда Адольф Гитлер был совсем молодым, он увидел это копье в Вене, в музее, прикоснулся к нему и зарядился магической силой, которую все в нем чувствовали потом, до конца его земной жизни, и чувствуют до сих пор, хотя он умер почти шестьдесят лет назад.

Дядя Жора считал это сказками, бредовой мистикой, но рассказывал с удовольствием. Маленький Шама слушал, открыв рот, и запоминал.

Через много лет он услышал эту же историю от писателя Льва Драконова. Драконов не считал мистику бредом, знал значительно больше, чем покойный дядя Жора. Он рассказывал о нацистских экспедициях на Тибет, о подвалах Гиммлера, в которых работали алхимики, о теории космического льда и четырех лун, об оккультных обществах «Тиле» и «Аненербе». Огромный архив «Аненербе» был тайно вывезен в СССР после войны и изучался в секретных лабораториях НКВД. Архив «Тиле» бесследно исчез, возможно, его уничтожили сами нацисты, чтобы он не попал в руки врагам.

Однажды Драконов обмолвился Призу, что во Франкфурте живет его старый знакомый, бывший репортер, у которого неплохая коллекция всяких нацистских магических штуковин. Вове очень захотелось посмотреть и потрогать.

— Никаких проблем, — сказал Драконов, — можешь сослаться на меня.

Он дал Вове телефон Генриха Рейча, адрес его магазина на Вагнер-штрассе. При первой же возможности, когда выдалось несколько свободных дней, Приз отправился в Германию и вернулся с платиновым перстнем на мизинце.

О докторе Отто Штраусе он знал, что это был личный врач Гиммлера, который проводил научные опыты на заключенных в концлагерях. Только это, и ничего больше. Но сам доктор его не особенно интересовал. Для него главным был перстень. Он почувствовал родную, целебную энергию, исходившую от маленького кусочка металла. Уже через неделю после поездки во Франкфурт он вообще забыл, кому прежде принадлежал этот магический предмет. Для него перстень стал недостающей частью его собственного тела. Вот не было, а теперь появился в свой срок, как зуб мудрости.

С перстнем он казался себе мудрей и спокойней. Истерики уже не клокотали внутри, не требовалось никакого напряжения, чтобы сдерживать их и направлять в правильное русло. Они сами направлялись, куда надо. Даже физически он стал крепче и здоровей. Очистилась кожа, заблестели и перестали лезть волосы. Лучше заработал желудок. Уже не надо было столько времени мучить себя занятиями на тренажерах и соблюдать такую строгую диету. Он не толстел, даже если позволял себе есть больше, чем обычно, и не пьянел от спиртного.

Перстень хранил его, давал силы, укреплял здоровье и был гарантом будущих побед. Следовало срочно его вернуть и надеть на палец.

Серый стоял на белом мягком полотенце и усмехался. Если сейчас ему врезать, он даст сдачи, да так, что мало не покажется. Если оставить все как есть, просто отступить, забыть об этой несчастной махровой тряпке, будет еще хуже.

«Надо смотреть прямо в глаза, не моргать, не отводить взгляда, представить, что твои зрачки два черных дула. Не говорить больше ни слова, просто молчать и смотреть».

Собрав в кулак всю свою волю, Приз молчал и смотрел. Казалось, прошла вечность. На самом деле, не более минуты. Серый отвел взгляд, криво усмехнулся, медленно, очень медленно наклонился и поднял полотенце.

— Кто мог сообщить о тебе ментам? — ровным голосом, едва справляясь с одышкой, спросил Приз. — Почету они поперлись проверять тебя? Где ты прокололся? Ну? Думай, вспоминай.

Перекинув полотенце через плечо, Серый стоял перед ним, уже вполне ручной, прежний, виновато моргал и не решался поднять глаза.

— А хрен их знает, — сказал он, — может, из жильцов кто заметил, что машина с водителем так долго стоит во дворе, ну и это, короче, решил выяснить. Рядом крутой клуб, ну и ваще, центр. Так чего насчет пожрать, а, Шама?

— Пошарь как следует, там должен был остаться шашлык из ресторана, разогрей в микроволновке и жри.

Приз поплелся в ванную. Он дрожал от слабости и был весь мокрый. Только что он колоссальным усилием воли согнул спину Серого, заставил подчиниться. Он устал, как будто гнул руками подкову. На этот раз удалось. Но удастся ли опять?

Он влез под душ, тихо запел песню про лютики. Стало немного легче.

Через пятнадцать минут он сидел напротив Серого в гостиной и спокойно проводил инструктаж.

— Никаких «блинов» и «короче». Никаких матюков, и даже «ёкелэмэнэ». Молчи и улыбайся. Здравствуйте, пожалуйста, спасибо, головку чуть левее, да, так хорошо. Внимание, снимаю! Вот все, что будешь говорить. Постарайся снять девчонку, но так, чтобы это не вызвало подозрений. Попробуй выяснить, правда ли она не может говорить или только придуривается, или вообще это какая-то лажа, ловушка.

— То есть, блин? Я не понял, в натуре! — Серый похлопал сонными глазами.

Чтобы он проснулся и стал живее соображать, Приз протянул ему три купюры по сто долларов и сказал:

— Это тебе аванс. Тебе лично, понял? Лезвие и Миха ничего не знают. И не надо с ними ничего обсуждать. Это наши с тобой дела. Я тебе плачу, ты делаешь. Сумеешь достать перстень, получишь больше. Чем быстрее его достанешь, тем больше получишь. Действуй.

У Серого была подружка. Она работала медсестрой в частной косметической клинике, имела среднее медицинское образование. Она выросла в «Викинге», ничего не боялась, никого не щадила. Ее звали Надя. Она вполне годилась на роль сиделки для внучки Дмитриева. Надя сразу поняла, в чем ее задача. Она должна была вступить в игру уже сегодня вечером. Корреспондентка поговорит с Дмитриевым, позвонит Наде прямо от него, попросит поскорее приехать.

Корреспондентка Марина не понравилась Серому, он ей — тоже.

Она смерила его брезгливым взглядом и потихоньку спросила Приза:

— Володя, это что, твой друг?

— Он очень добрый и честный парень, — заверил ее Приз, — у него просто комплексы, он стесняется красивых умных женщин, поэтому такой зажатый и хмурый.

— Шама, она дура, ваще, блин! — заявил Серый, когда они остались на минуту вдвоем.

— Не понял! — шепотом рявкнул Приз. — Скажи то же самое, только приличными словами.

— Шама, я могу любыми словами сказать, но проблема не уйдет. Она дура. Зачем ты вообще ее во все это впутываешь?

— Ни во что я никого не впутываю. Она ничего не знает. Я просто хочу помочь своему бывшему учителю. У него тяжело больна внучка, и нет денег на хорошую сиделку. Но он очень гордый, денег у меня не возьмет и не позволит, чтобы я за него платил сиделке. Вот я и придумал такой благородный ход.

— И она тебе поверила? — Серый криво усмехнулся.

— Разумеется.

— Ну вот, я ж говорю, дура!

— Ничего, ничего, — успокаивал себя Приз, когда они, наконец, выкатились из квартиры, — терпеть этот бред придется еще довольно долго, но все когда-нибудь кончается. Сейчас главное — перстень. Я придумал хороший план, тихий и безопасный. Он должен сработать. Ох, Серый! Не понимаешь, мразь, что настанет момент, когда будет довольно одного моего слова, чтобы от тебя мокрого места не осталось. И от тебя, и от Михи. А потом дойдет очередь до Лезвия. Простите, пацаны, — он посмотрел в зеркало, очень печальным взглядом. Он представил, как красиво, торжественно будут хоронить его ближайших друзей. Оркестр. Военный салют. Горы цветов. Представил — и прослезился. Простите, пацаны!

Что делать? Настоящий диктатор, добившись власти, вынужден уничтожать тех, с кем начинал. Наступает момент, когда не должно существовать людей, которые помнят тебя жалким и слабым, которые могут сказать тебе «ты».

Приз продолжал смотреть в зеркало и горько, искренне плакать. Натуральные соленые слезы обильно текли по его щекам.

* * *
Сергей Павлович Дмитриев до приезда корреспондентки с фотографом ужасно переволновался. Он нашел в справочнике несколько телефонов служб, по которым можно было вызвать доктора на дом. И узнал, что визит доктора (только визит!) стоит от тысячи рублей до двух тысяч. Сейчас таких денег у него не было.

Нет, Сергей Павлович не нищенствовал. Разные случались в жизни периоды. Иногда удавалось получать вполне приличные суммы. Каждый раз он говорил себе, что вот, пока денег много, надо отложить что-то на черный день. Купить самое необходимое, решить накопившиеся проблемы: погасить задолженность за квартиру, за телефон, вернуть долги приятелям, купить пару приличных зимних ботинок, брюки, новый чайник, кое-что из белья, поменять смеситель в ванной.

Он садился за стол с карандашиком и начинал подсчитывать. Получалось, что после всех неотложных трат должна остаться пара-тройка сотен долларов. Но почему-то всегда этот остаток существовал только на бумаге. Стоило начать тратить, и уходило все, до копейки. Сергей Павлович попадал в очередную финансовую дыру.

Именно в такой дыре он находился сейчас. В бумажнике лежала последняя сотня рублей с мелочью. Две сотни остались на сберкнижке. Дней через десять должна была прийти жалкая пенсия от Союза кинематографистов. Потом маячили на горизонте кое-какие выплаты за ретроспективный показ его старых фильмов по нескольким телеканалам. Но когда выплатят, сколько и выплатят ли вообще, он точно не знал. И, как назло, на дворе был август, все его немногочисленные приятели, у которых он мог бы попросить взаймы, разъехались, кто куда.

Сказать внучке, что сегодня, сейчас, денег на врача у него нет, было нестерпимо стыдно. Получалось, что он забрал ее из больницы, взял на себя ответственность, а лечить ему Василису не на что.

После завтрака она опять уснула. Она вообще очень много спала, что вполне естественно для ребенка после таких тяжелых потрясений. Повязки с ее рук и ног Сергей Павлович снял, промыл ожоги в растворе фурацилина, как научили его в больнице, попытался забинтовать, но ничего не вышло.

— Пусть немного на воздухе все подсохнет, — сказал он, — так быстрее заживет.

Василиса не возражала. Она зевнула, свернулась калачиком на чистой простыне и тут же заснула. Дверь в кабинет он на всякий случай оставил приоткрытой.

«У кого же занять денег? Я и так много должен Маше. Пятьдесят долларов она дала врачу, тысячи две рублей потратила в супермаркете и в аптеке, столько всего накупила. Где, в какой стране возможно, чтобы режиссер моего уровня жил как нищий? Стыдно. Мне стыдно, а не им, хотя я, в общем, ни в чем не виноват. Но это все эмоции. Надо вернуть деньги Маше и еще где-то достать».

Сергей Павлович растерялся, расстроился, и, пока он думал, как выйти из этого дурацкого, унизительного положения, в дверь позвонили.

На пороге стояла женщина лет тридцати пяти. У нее было милое, яркое лицо. Она даже напомнила ему какую-то известную итальянскую звезду шестидесятых.

— Марина, — представилась она. Сергей Павлович по своей старой привычке поцеловал ей руку.

За спиной у нее маячил плечистый мужик с лицом мрачным и даже немного ублюдочным. В руках он держал большую сумку, в которой была фотокамера.

— Познакомьтесь, это Сережа, наш фотограф, — сказала Марина и улыбнулась очень приятно, тепло.

— А что он у вас такой мрачный? — спросил Сергей Павлович, когда они с Мариной прошли в комнату, а фотограф остался в коридоре, разбирать свое оборудование.

— Он просто стесняется, — объяснила Марина, — как ваша внучка себя чувствует?

— Спит. Она пока очень слабенькая.

— Сколько ей лет?

— Семнадцать. Зовут Василиса.

— Замечательное имя. Что же с ней случилось?

Сергей Павлович в нескольких словах объяснил, что Вася поехала с друзьями за город, попала в зону пожара, у нее ожоги кистей рук и ступней.

— Ну, если все так серьезно, может, лучше в больницу? — участливо спросила Марина.

— Я ее только вчера вечером оттуда забрал. Лучше дома, — ответил Дмитриев.

— А где ее родители?

— За границей, — Сергей Павлович нахмурился. Ему не хотелось обсуждать эту тему. — Марина, о чем будет интервью? Вы хотите поговорить о моих старых фильмах или вам интересно узнать мое мнение о сегодняшнем кино, вернее о том, что сегодня называют новым российским кино?

— Мне интересно все. Давайте сядем где-нибудь и начнем.

Хорошо, что Дмитриев успел прибрать на кухне. В гостиной творилось что-то ужасное, все раскидано, на диван сесть невозможно, торчат пружины, одно кресло косое, отвалилось колесико. На другое навалена стопка старых газет и журналов, такая пыльная, что страшно прикоснуться. В кабинете спит Василиса. Остается только кухня. Единственное место, где не стыдно принимать людей.

Марина оказалась отличной журналисткой, умным, приятным собеседником. Она умела задавать вопросы, умела слушать. К тому же была очень красивой женщиной. Пока они беседовали, фотограф Сережа щелкал Сергея Павловича, тактично, незаметно, только изредка подавая короткие реплики:

— Головку, пожалуйста, чуть левей. Вот так. Спасибо. Снимаю.

Пока Марина меняла кассету в диктофоне, он попросил разрешения заглянуть в другие комнаты.

— Мне нужно сделать несколько картинок на разном фоне.

— Простите, у меня не убрано, — смутился Дмитриев.

— Ничего страшного, — ответила за фотографа Марина, — у творческого человека редко бывает идеальный порядок в квартире. Не волнуйтесь, Сережа найдет возможность снять красиво.

— Ну хорошо, — согласился Дмитриев. — Только, пожалуйста, тихо, особенно в кабинете. Там моя внучка спит.

— Да, кстати, — сказала Марина, когда фотограф удалился, — если я правильно поняла, вы сейчас один с внучкой. Вам кто-нибудь помогает?

Дмитриев смутился. Вопрос был очень и очень актуальный. Но не хотелось жаловаться и посвящать постороннего человека в свои трудности.

— Я просто знаю, как сложно в наше время найти квалифицированную сиделку. Сама недавно столкнулась с такой проблемой.

— Сиделку? — переспросил Дмитриев удивленно.

Этот вариант ему в голову еще не приходил.

— Конечно! Если у вашей Василисы ожоги кистей рук и ступней, она же совершенно беспомощна. Есть моменты, в которых вы не можете ей помочь. — Марина тактично понизила голос. — Ну, самые элементарные гигиенические процедуры, понимаете? Она все-таки взрослая девочка, а вы, хоть и родной дед, но мужчина. Нужна сиделка, женщина, раз нет рядом мамы или бабушки.

— Да, я понимаю, — Дмитриев озадаченно нахмурился, — а вы не знаете, сколько сейчас это стоит и куда надо обращаться?

— Ко мне можете обратиться, ко мне, — Марина широко, тепло улыбнулась.

Ох, какая у нее была улыбка! Если бы Сергей Павлович до сих пор снимал кино, он непременно пригласил бы ее хотя бы в эпизодик, только за одну эту улыбку.

— У меня есть отличная профессиональная сиделка. Могу ее вам порекомендовать.

— Сколько она берет?

— По-разному. Допустим, если речь идет о лежачем тяжелом больном, это одна цена. Но у вас ведь не тот случай, верно?

— Конечно. Вася худенькая, легкая. С ней хлопот совсем немного. Но вы меня хотя бы сориентируйте по ценам.

Марина еще раз улыбнулась, достала записную книжку и взяла телефон.

— Надя? Здравствуйте. Это Марина.

Минут через десять Сергей Павлович готов был расцеловать свою гостью. Сиделка по имени Надя, с которой она его соединила, оказалась настоящим подарком. Брала она сущие копейки, всего пятьдесят рублей в день. У нее было среднее медицинское образование, приятный спокойный голос и понимала она Дмитриева с полуслова, и могла приехать прямо сегодня.

«Сто рублей у меня есть. Завтра сниму с книжки двести, оставлю там десятку, ничего страшного. Еды покупать не надо, полный холодильник, — весело рассудил про себя

Сергей Павлович, — как-нибудь продержимся. А там пенсия подоспеет».

— Так не бывает! Вы, Мариночка, настоящая фея! — он еще раз поцеловал ей руку. — Скажите, а почему так дешево?

— А вы не понимаете? — опять улыбка, на этот раз, лукавая.

— Нет, — искренне признался Дмитриев, — не понимаю.

— Я сказала, кому нужна помощь, Надя готова была приходить бесплатно. Она обожает ваши фильмы.

Когда Марина увидела, как засияли глаза старика, ей стало не по себе, впервые за время разговора. Это Володя придумал такое объяснение: дешево потому, что сиделка обожает фильмы Дмитриева.

«Я не слишком много на себя взяла? — тревожно подумала Марина. — Что-то не так. Противный парень фотограф, к тому же, кажется, совершенно непрофессиональный. Девка эта, Надя, тоже немного странная. Я не видела ее никогда, но, судя по тому, как она со мной поговорила, та еще хабалка. Впрочем, Володенька так искренне хотел помочь своему старому учителю. В самом деле, почему всегда надо подозревать что-то плохое? Это же Приз, а не кто-нибудь».

— Ну, Марина, давайте вернемся к интервью. На чем мы остановились?

— Вы рассказывали, как в семьдесят третьем году вам пришлось перемонтировать готовый фильм, — напомнила Марина и включила диктофон.

— Ну да. Заставили перемонтировать. По идеологическим соображениям. Там у меня старый генерал громко пукал, объясняясь в любви героине, и смущался из-за этого, пытался сделать вид, будто под ним скрипит стул. Было очень смешно, однако сказали, что это подрывает доверие к нашей армии.

Слушая старика, Марина смеялась, удивлялась, всплескивала руками, грустно вздыхала. Бесшумно появился фотограф. Дождался паузы и вежливо сообщил, что наснимал достаточно, есть несколько отличных кадров.

— Да, у меня тоже, пожалуй, все, — улыбнулась Марина, выключила диктофон и посмотрела на часы.

— Ой! — спохватился Дмитриев. — Я даже забыл вам чаю предложить!

— Нет, спасибо. Мы и так отняли у вас слишком много времени.

— Когда же выйдет материал? — спросил он, провожая их в прихожей.

— Я вам позвоню. Мне надо сначала все расшифровать, потом написать, потом дать вам вычитать.

— Да, да, конечно, и, если можно, фотографии заранее покажите. Хорошо?

— Обязательно, — пообещал фотограф, важно кивнув.

Дмитриев на прощание поцеловал Марине руку, долго, горячо благодарил, и за сиделку, и за интервью. Ей опять на минуту стало не по себе. Она вытащила визитку и протянула старику, хотя помнила, как Приз предупреждал: не оставляй своих телефонов. В журнал он ни за что не позвонит, проверять ничего не станет. А тебе домой или на мобильник может.

«Доброе дело, — повторяла она про себя, садясь в машину вместе с тупым молчаливым Сережей, — я сделала доброе дело. Ничего плохого. Совершенно ничего плохого».

***

Голоса в прихожей наконец смолкли. Дверь хлопнула. Послышались шаркающие шаги деда, его тихое покашливание. Через минуту он заглянул в кабинет.

— Вася, ты спишь?

Она не спала. Она дрессировала свое горло и пыталась издать хоть какой-нибудь звук. Ничего не получалось, кроме тихого странного скрипа. Но это уже была не полная тишина. Полчаса назад она проснулась оттого, что в лицо ей ударила яркая вспышка. Только что ей снился очень хороший сон, без Отто Штрауса. Залитая солнцем поляна, качели, колокольчики в траве. Во сне она могла говорить. Она качалась на качелях вместе с Гришей, и они болтали о всякой ерунде, вспоминали школьных учителей, одноклассников, рассказывали друг другу какие-то глупые смешные истории из детства.

Вспышка показалась ей началом очередного кошмара. Она открыла глаза и увидела, что у дивана, на корточках, сидит здоровенный, вполне реальный мужик с фотоаппаратом и снимает ее. Конечно, если бы у нее не пропал голос, она бы закричала. Но она могла только открыть рот.

— Привет, — сказал он и усмехнулся.

Первый страх прошел, она поняла, что это всего лишь фотограф. К деду пришла корреспондентка, брать интервью. Фотограф забрел в кабинет и решил щелкнуть внучку знаменитого режиссера, хотя бы спящую.

На Василисе была рубашка деда. Волосы грязные, большая подсохшая ссадина на щеке, которую дед сегодня утром помазал зеленкой. Фотограф оглядывал ее с головы до ног, и взгляд у него был мерзкий. Василиса попыталась натянуть простыню, спрятаться, но не смогла, руки, хоть и без повязок, почти не слушались. Она только коленки сумела прикрыть и помотала головой: мол, уйдите, не надо меня больше снимать. Очередная вспышка заставила ее закрыть глаза.

В ушах отчетливо прозвучал знакомый голос:

— Будет весело, Гейни, поверь мне.

Дальше она уже не понимала, открыты у нее глаза или закрыты. Фотографа не стало, как, впрочем, и комнаты

Все пропало, и постепенно из гулкого ледяного мрака проступила совсем другая реальность.

Салон машины. Заднее сиденье. Справа плоский профиль Гиммлера. Впереди круглый затылок шофера. Проливной дождь стучит по крыше автомобиля, заливает окна. Мерно работают дворники, ходят туда сюда, открывают и закрывают подвижные водяные шторки на ветровом стекле. В салоне тепло, уютно, пахнет одеколоном. Снаружи мокрые темные улицы старинного города, косые капли подсвечены желтыми фонарями. Спереди и сзади небольшие крытые грузовики. В них солдаты специального отряда СС.

Мюнхен. Конец марта сорок третьего года. Отто Штраус и Генрих Гиммлер едут в гости, в небольшой особняк на окраине. Там сегодня праздник. Гиммлера и Штрауса не приглашали и не ждут.

— Сюрприз, — Отто улыбался в полумраке своему усталому, встревоженному другу, — не только для профессора, но и для тебя, Гейни. Сюрприз!

— Что ты выдумал, Отто? — качал головой Гиммлер, подергивал себя за ухо и тер переносицу, уставшую от пенсне.

— Увидишь, — хитро щурился Штраус.

В особняке ярко светились все окна. Там праздновал свой шестидесятый день рожденья профессор биологии Эрвин Лах. Он преподавал в Мюнхенском университете. Отто Штраус когда-то учился у него.

Праздник был в разгаре, когда к особняку профессора подъехал эскорт автомобилей. Хозяин вышел на крыльцо. Сквозь пелену дождя он увидел, как выпрыгивают из грузовиков один за другим силуэты в блестящих черных плащах, с автоматами, и бегут, чуть пригнувшись, шлепая по лужам, окружают его дом.

Дождь хлестал, как сумасшедший. Слуга раскрыл зонтик над плешивой головой профессора.

Штраус и Гиммлер вылезли из машины. В темноте были видны только треугольники белоснежных сорочек, высокие воротнички, под которыми чернели галстуки-бабочки. Два охранника держали над ними зонты.

— Отто? — профессор близоруко щурился, слизывал с губ капли дождя. — Что происходит? Почему столько солдат?

Он узнал своего бывшего ученика, но не мог разглядеть, кто с ним рядом.

— Не волнуйтесь, мой дорогой учитель, — успокоил хозяина Штраус, — это отряд личной охраны рейхсфюрера. У вас сегодня такой торжественный день и такой высокий гость. Поздравляю, — он наклонился и поцеловал побледневшего профессора в щеку.

— Отто, я рад. Не ожидал, — растерянно промямлил Лах.

— Поздравляю вас, дорогой профессор, — широко улыбнулся Гиммлер, сверкнул в темноте безупречными белыми зубами и пожал дрожащую руку хозяина.

Вслед за нежданными гостями в дом был внесен крупный плоский прямоугольный предмет, обернутый алой тканью со свастикой. Два эсэсовца бережно поставили его на диван в гостиной, выбросили вперед руки в нацистском приветствии, щелкнули каблуками и застыли у двери.

В просторной, красиво обставленной гостиной собралось человек двадцать. Мужчины во фраках, дамы в вечерних туалетах. При появлении Гиммлера и Штрауса стало страшно тихо. Тишину нарушал только шорох дождя за окном.

Среди гостей было несколько военных, офицеров Абвера, но большинство штатские, университетская профессура. Штраус со спокойным любопытством разглядывал собравшихся, каждому заглянул в лицо. Гиммлер, в отличие от него, был слегка смущен, прятал глаза за сверкающими стеклами пенсне. Никто, ни единый человек, не поднял руку в нацистском приветствии, не сказал «Хайль Гитлер!».

У одной из дам накренился бокал. Красное вино текло на платье. Она не замечала этого. Сколько продлилась бы немая сцена, неизвестно, но нарушил ее внезапный грохот и звон разбитого стекла. Молоденькая горничная уронила поднос.

— Добрый вечер, господа! — громко произнес Штраус. — Я вижу, вы слегка удивлены? Расслабьтесь, продолжайте веселиться. Мы с господином рейхсфюрером сами не ожидали, что приедем поздравить дорогого профессора, моего любимого учителя. Но мы оба в Мюнхене, и наш единственный свободный вечер так удачно совпал с юбилеем профессора!

Он взял Гиммлера под руку и подвел его к красивой белокурой девушке в голубом платье.

— Познакомься, Гейни. Это Софи, дочь профессора. Я помню ее маленькой девочкой. Смотри, какая выросла красавица.

Гиммлер улыбнулся, крепко пожал руку Софи.

— Очень приятно, — пробормотала девушка, — такой замечательный сюрприз. На улице ужасная погода.

— В Мюнхене весной всегда дождь, — заметил кто-то из гостей.

— Господин рейхсфюрер, вы не могли бы издать специальный указ, чтобы хоть иногда в нашем городе весной выглядывало солнце? — к Гиммлеру подошла высокая яркая брюнетка лет тридцати и взяла его под руку. — У вас такой усталый вид! Очень мило, что вы приехали.

Напряжение потихоньку растаяло. Незваные гости вели себя свободно, шутили, были приветливы со всеми. Штраус принялся ухаживать за Софи, засыпал ее комплиментами, вспомнил, что в детстве она отлично рисовала, спросил, рисует ли сейчас.

Они оказались вдвоем в кабинете Софи. На столе стояли два бокала с вином. Пока Софи доставала папку со своими акварелями. Штраус вылил в ее бокал прозрачную жидкость из маленькой пробирки. Она ничего не заметила. Они выпили за здоровье ее отца. Потом Штраус предложил ей папиросу из своего портсигара. Он посмотрел ее нежные пейзажи и натюрморты, похвалил, они еще немного поболтали и вернулись в гостиную.

Вечер продолжался мило и непринужденно. Хозяин увлекся разговором со Штраусом о перспективах современной генетики. Когда-то Отто был одним из самых любимых его учеников. Профессор сначала старательно обходил тему, которая очень его беспокоила, но, выпив еще вина, решился:

— Отто, я задам тебе вопрос, ты можешь не отвечать. Но я все-таки спрошу. Это правда, что ты тоже проводишь эксперименты на живых людях? Я много слышал об этом, но, честно говоря, не верю. Кто угодно, только не ты.

— Почему, профессор? — Штраус удивленно поднял брови. — Почему кто угодно, только не я?

— Потому, что ты талантливый врач, ученый. Талантливый человек не может быть безжалостным.

— Интересная мысль, — кивнул Штраус.

К ним подошла маленькая полная дама с рыжими кудряшками, кокетливо улыбнулась и обратилась к Штраусу.

— Простите, Отто, меня мучает любопытство. Что вы подарили профессору?

— Ах, да! — спохватился Штраус, легонько хлопнул себя по лбу, встал и громко окликнул Гиммлера.

— Гейни! Мы забыли о подарке!

Гиммлер тоже встал и кивнул двум эсэсовцам.

Они подошли к дивану и осторожно распеленали непонятный прямоугольный предмет. Все, кто был в гостиной, замерли. Все смотрели, как упала красная ткань со свастикой и появилась написанная маслом фигура Адольфа Гитлера. Это был парадный портрет, в мундире, с железным крестом, на фоне каких-то неопределенных лиловых гор.

Штраус, Гиммлер и двое эсэсовцев одновременно вытянулись, выбросили вперед руки, хором рявкнули «Хайль Гитлер!». Никто из гостей не последовал их примеру. Опять стало тихо. Все стояли и молча смотрели на портрет.

— Спасибо, Отто, — сказал профессор, — благодарю вас, господин рейхсфюрер.

Сзади послышался странный глухой стук и высокий женский голос прокричал:

— Не надо! Папа, я прошу тебя, остановись, не делай этого! Они убьют тебя и всех нас!

На ковре, в неловкой позе, сидела Софи. Длинные светлые волосы растрепаны, помада смазана. Юбка задралась, видны края шелковых чулок и резиновые подвязки. В руке был зажат маленький дамский пистолет. Девушка медленно поднесла дуло к своему виску.

— Пожалуйста, не надо, папа! Я не хочу, чтобы тебя убили! — по щекам текли слезы.

— Что стобой, Софи? — профессор хотел кинуться к дочери, но Штраус удержал его, крепко схватив за руку, выше локтя.

— Отто, в чем дело? Отпусти меня! Софи, детка, ты пьяна! Кто-нибудь, отнимите у нее пистолет!

— Нет, мой дорогой учитель. Она не пьяна. Ее просто мучает совесть.

Штраус выпустил профессора, но он больше не двинулся с места. Рядом с ним оказался эсэсовец. Когда люди в гостиной слегка опомнились и огляделись, они обнаружили, что эсэсовцев уже не двое, а штук десять.

— Что изменят ваши листовки и надписи на стенах? Ради чего так рисковать? Умоляю, не надо! Осталось терпеть совсем немного, скоро кончится этот кошмар!

Софи кричала так надрывно, что у Штрауса заныл затылок. В последнее время он чувствовал себя неважно, его раздражали громкие резкие звуки. К тому же опять стала пульсировать правая рука, и раскалился перстень. Он так увлекся спектаклем, что не сразу заметил это.

— Они нас всех арестуют! Я не выдержу пыток! Я не выдержу, если они станут пытать тебя! Лучше сейчас, сразу, без мучений! — кричала Софи.

Дуло переместилось от виска к груди.

Гости наблюдали молча. Никто не смел сказать ни слова. Отто Штраус стоял рядом с Гиммлером. Оба в идеально сшитых черных фраках, в галстуках-бабочках. Волосы слегка смазаны бриолином.

— Тридцать минут назад она получила дозу моей сыворотки правды вместе с питьем и выкурила папиросу с коноплей. Она не знает об этом, — прошептал Штраус, склонившись к Гиммлеру.

— Ты использовал гипноз перед этим? Почему она хочет застрелиться? — спросил Гиммлер.

— Никакого гипноза. Только мой эликсир и конопля.

— Папа, мне страшно! Я не могу спать, мне снятся кошмары! Если бы мама была жива, она бы никогда не позволила! Ты большой ученый, политика не твое дело! — кричала Софи

— Прежде чем она застрелится, надо ее допросить, — прошептал Гиммлер на ухо Штраусу.

— Пистолет не заряжен, — улыбнулся Штраус и слегка помассировал себе затылок, — не спеши, Гейни.

— Прекратите это! — истерически выкрикнула рыжая толстуха. — Разве вы не видите, ему плохо?

Лицо Эрвина Лаха стало багровым, глаза выкатились из орбит, он тяжело, хрипло дышал, повиснув на руках у двух эсэсовцев.

— Ладно, Гейни, — тихо сказал Штраус, — пора заканчивать вечеринку. У него сердечный приступ. Прежде чем он умрет, он должен все рассказать.

Стиснув зубы, Василиса наблюдала, как эсэсовцы выволакивали из особняка нарядных гостей, как тащили по грязи Софи. Она продолжала кричать, и солдат ударил ее прикладом в лицо.

— Ну, Гейни, ты не жалеешь, что пошел в гости к моему старому доброму учителю? — спросил Штраус, когда они сели в машину.

— Отто, ты гений, — тихо ответил Гиммлер и зевнул. Он не спал третью ночь подряд. Даже для него это было слишком.

В начале февраля 1943 года стало известно, что в Мюнхенском университете существует тайная организация «Белая роза». В нее входят студенты и преподаватели. Она возникла давно, но гестапо ничего не знало о «Белой розе» до тех пор, пока в Мюнхене не появились надписи на стенах домов «Долой Гитлера!», а в университетских аудиториях — листовки с призывами к восстанию против режима.

Расследование началось бестолково. Сразу схватили двух студентов, брата и сестру, по доносу соседей, которые видели, как они бросали листовки из окна. Но дурак Кальтенбруннер все испортил. Студентов насмерть замучили пытками так быстро, что они не успели рассказать ничего интересного. Расследование затопталось на месте.

— Ты же там учился, Отто! — сказал Гиммлер. — Ты помнишь преподавателей, ты всегда отлично разбирался в людях. Подумай, кто там у них может быть главным?

Штраус подумал и пригласил Гиммлера на день рождения к своему любимому учителю профессору Эрвину Лаху. Это был хороший повод испытать сыворотку правды в новых, не лабораторных условиях.

— Отто, — задумчиво произнес Гиммлер и подергал себя за ухо, — а что, если из жидкости сделать газ и распылить сразу на большое количество людей?

— Я работаю над этим, — скромно улыбнулся Штраус и вдруг вздрогнул, болезненно сморщился.

У тебя ничего не получится. Ты бездарен. Ты мертвец.

На этот раз голос в его голове прозвучал так громко и отчетливо, что ему показалось — Гиммлер услышал его. Но нет. Если бы он услышал, как кто-то в голове у его друга говорит по-русски, странным голосом, то ли детским, то ли женским, наверное, это вывело бы рейхсфюрера из состояния глубокой спокойной задумчивости.

— Который час. Отто? — спросил Гейни и широко зевнул. — У меня, кажется, встали часы.

— Двенадцать сорок, — ответил Штраус наугад, даже не взглянув на свои часы, поскольку знал, что они тоже стоят. Но он всегда очень точно чувствовал время.


Озноб все не проходил. Василиса никак не могла согреться и дрожала. Фотограф смотрел на нее с любопытством.

— Ну, чего, правда, что ли, говорить не можешь, или придуриваешься? А? — спросил он шепотом и подмигнул. От него пахло табаком и мятной жвачкой. Он целую минуту стоял, отклячив зад, в какой-то бойцовско-обезьяньей позе, молча, внимательно вглядывался ей в глаза. Наконец распрямился и чуть слышно произнес:


— Вот и правильно. Молчи. Здоровее будешь, — он ткнул пальцем Василисе в лоб, на губах его лопнул упругий резкий звук: «Пах!».

На пороге он оглянулся, издал неожиданно высокий, почти девичий смешок и произнес:

— Шутка!

— Очень приятная была журналистка, — сказал дед и присел на диван, — представляешь, как удачно получилось, у нее есть знакомая медсестра, она сегодня к нам зайдет вечером. Поможет тебе вымыться, перебинтует тебя. Может, и горлышко твое посмотрит, посоветует что-нибудь. Как ты сама чувствуешь, лучше тебе?

Василиса кивнула. Дед говорил еще что-то. За стеной в соседней квартире включили телевизор, заиграла музыка, забормотал невнятный рекламный голос. Во дворе, под окнами, проехала машина, погудела кому-то. Заплакал младенец. Хлопнула железная дверь подъезда.

Эти реальные звуки то нарастали, то терялись в шуме дождя, который все не кончался в Мюнхене мартовской ночью сорок третьего года.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Рев моторов, вой сирены спустил Саню и Машу на землю. У обоих кружились головы, словно только что остановилась космическая карусель, на которой они неслись неизвестно как долго, пять минут, час или тысячу лет. Он поймал ее ладонь, почувствовал губами, как быстро, упруго бьется пульс на запястье, увидел совсем близко ее глаза, глубокие сумрачно-синие. Он смотрел Маше в глаза, сквозь темные ресницы, как будто лежал на земле и смотрел в небо сквозь ветки деревьев. Земля была теплой. Воздух пронизан солнцем, миллионы невесомых тонн тишины и солнечного света. Не было рядом страшного пожарища с останками людей, не приближался пронзительный вой сирен, мир вокруг казался живым, спокойным и невредимым.

— Все, Саня, все. — Маша в последний раз быстро прикоснулась губами к его губам.

— Я не могу. — прошептал он, — не могу без тебя. Когда все кончится сегодня, ты приедешь ко мне?

— Ты же говорил, у тебя штробилки.

— Ну и что? Я их всех убью, и будет тихо.

— У меня тихо. Никаких штробилок, никого не надо убивать — Маша поправила ему ворот рубашки, провела легкой ладонью по волосам.

— Ты хочешь, чтобы я приехал к тебе? Ты правда этого хочешь? — спросил Саня.

Она засмеялась

— Нет, неправда. Я притворяюсь.

Он закрыл глаза и помотал головой.

— Не смейся! Скажи: да, хочу. Я два года из-за тебя жил, как в тумане. Ты ни телефона, ни адреса не оставила, могла бы позвонить.

— Здравствуйте, Саня. Как у вас дела? Спасибо, Маша, у меня все нормально. А у вас? Спасибо, Саня, и у меня нормально. Мы бы молчали и дышали в трубки, а потом я бы плакала в подушку. Зачем?

Он закрыл ей рот губами, почувствовал твердый холодок ее зубов и прошептал почти беззвучно, на одном дыхании:

— Никому не отдам.

Четыре машины: «Волга» со спецсигналом, милицейский «Мерседес», фургон «скорой» и пожарный фургон приближались очень быстро. Синий «Опель» Арсеньева, припаркованный на обочине, был им отлично виден.

Когда заскрипели тормоза и эскорт остановился, они оба были в полном порядке. Маша даже успела причесаться, напудриться и подкрасить губы.

— А сигналку зачем включили? — спросил Арсеньев, поздоровавшись с Зюзей. — Дорога пустая, никого нет.

— Затем! — ответила Лиховцева и многозначительно взглянула сначала на него, потом на Машу. — Вы, как я понимаю, та самая Мери Григ? Очень приятно. Лиховцева Зинаида Ивановна, старший следователь прокуратуры.

Хмурясь, не отвечая на Машину улыбку, Зюзя крепко, по-мужски, пожала ей руку.

Дальше первым по старой бетонке поехал Санин «Опель». В него пересела Лиховцева. Маша устроилась на заднем сиденье. Саня видел в зеркале то ее глаза, то губы. «Опель» трясло. По ветровому стеклу скользили матовые солнечные блики. Пахло Зюзиными сладкими духами с примесью ванили. Каждый раз, когда он встречался с Машей взглядами в зеркале, у него дух захватывало, сердце раздувалось до размеров футбольного мяча и тут же сжималось, становилось меньше булавочной головки. В голове выстраивались немыслимые планы, как сделать, чтобы она никуда не улетала. Идеи, одна другой безумней, громоздились, как камни. Он строил воображаемые стены, за которыми можно было бы спрятаться им с Машей от всего мира, чтобы все от них отстали, не трогали, дали побыть вдвоем. Но стены рушились. Руки у Сани дрожали так сильно, что было трудно вести машину. Он был благодарен Лиховцевой за то, что она молчит. А молчала она довольно долго, первые десять минут пути, и сидела надутая, мрачная. Он решил, это потому, что она все про них поняла и сейчас произносит строгие внутренние монологи: как не стыдно! Нашли время и место! Если бы не было рядом Маши, она наверняка бы высказала Арсеньеву все вслух, не стесняясь в выражениях.

— Булька повесился, — внезапно сказала Зюзя тусклым голосом, подпрыгнув на очередной колдобине.

— Что? — тупо переспросил Саня.

— Что слышал!

— Когда?

— Сегодня ночью.

— Как? Он же в общей камере сидел!

— Ну что ты мне идиотские вопросы задаешь?! — закричала Зюзя и тут же охнула от очередного прыжка, — Господи, ну и дорога! Только не вздумай сейчас рассуждать о том, что ему помогли.

— Не буду, — пообещал Саня, — не буду рассуждать, Зинаида Ивановна, но ему, скорее всего, помогли. Во всяком случае, не помешали.

— Сейчас там допрашивают всех подряд, — сказала Зюзя после долгой паузы, — разумеется, никто ничего не видел, не слышал. Под матрацем у него нашли записку: «Я виноват. Мама, прости!». Мы доедем когда-нибудь или нет? Я не выношу тряски. Сколько еще?

— Минут сорок.

— Ну и что же ты молчишь? Рассказывай. Времени достаточно.

— Я вообще-то машину веду.

— Ничего. Авось язык не откусишь.

Саня принялся ей излагать все, что он узнал за эти бесконечные сутки.

По свидетельству швейцара из кафе «Килька», подозреваемый Куняев, ныне уже покойный, все-таки прикасался к внутренней стороне портфеля писателя Драконова после убийства. Иначе не осталось бы его отпечатков, поскольку, когда он прикасался к портфелю до убийства, на руках у него были резиновые перчатки. Он поранил руку, и швейцар дал ему перчатки, чтобы грязь не попала в рану, когда он мыл туалет.

— Да, у него до сих пор какая-то язва на кисти, я видела, — озадаченно кивнула Зюзя, — ладно, продолжай.

Саня продолжил.

— Мемуары генерала Колпакова — не вымысел. Драконов действительно над ними работал, ездил во Франкфурт на книжную ярмарку именно ради того, чтобы встретиться с литературным агентом и продать права на эти мемуары. Одно дело — неопределенный треп в интервью и совсем другое — переговоры с агентом в Германии. Вряд ли немец просто так подарил бы ему дорогую серебряную ручку. Вероятно, он рассчитывал получить текст, и какие-то основания верить Драконову у него были.

По свидетельству вдовы, Лев Абрамович всю зиму работал над мемуарами. Но следов этой работы не сохранилось нигде. Ни в компьютере, ни в записных книжках и блокнотах.

— А что за немец? — спросила Зюзя. — Фамилия известна? С ним можно связаться, это, в принципе, не так трудно.

— Я нашел его имя в своем блокноте. Вдова Драконова назвала. Мы тогда, на первых допросах, не придали этому значения, но имя я записал.

— Да, я помню, она еще искала его визитки и очень удивилась, что в доме не оказалось ни одной.

— Генрих Рейч. Живет во Франкфурте, неплохо знает русский, — сказал Саня и вдруг затылком почувствовал, как на заднем сиденье напряглась Маша. Он поймал в зеркале ее странный, ускользающий взгляд, хотел спросить: что такое? Но не успел.

— Ну, ну, давай дальше! Как ты пообщался с Володей Призом? — торопила его Зюзя.

— Ваш обожаемый Вова соврал мне, — не без удовольствия сообщил Саня, — он сказал, что его дядя с Драконовым никогда знаком не был. На самом деле писатель и генерал общались двадцать лет, Лев Абрамович часто приезжал в гости на генеральскую дачу, помнил вашего любимого артиста маленьким мальчиком.

— Откуда у тебя такие сведения? — сурово спросила Лиховцева.

— От меня, — подала, наконец, голос Маша, — а мне рассказывал об этом сам Драконов, два года назад.

— Так еще не известно, кто из них врал! — заявила Зюзя.

— Бросьте, Зинаида Ивановна, — поморщился Саня, — врал, конечно, Приз. И знаете почему? Потому, что ему не хочется, чтобы марали память его героического дяди. Факт общения с евреем Драконовым — это позор для русского офицера.

— Не поняла, — Зюзя нахмурилась и помотала головой.

— Он патологический антисемит, ваш любимый Приз.

— Ой, ну ладно, — Лиховцева махнула рукой, — это уже совсем бред. Володя нормальный человек. Умный, добрый, так душевно говорит по телевизору, что люди должны любить, уважать друг друга, независимо от национальности. Был бы он антисемит, он бы к каким-нибудь таким же и примкнул, мало, что ли, у нас организаций с нацистской идеологией? Нет, Вова, совсем наоборот, пошел к демократам, в «Свободу выбора». Ты чушь говоришь, Арсеньев! Кому еще верить в наше время, если не Володе Призу? Мой внук его обожает, а дети всегда чувствуют ложь. Не может Вова Приз быть антисемитом, кто угодно, только не он. Наверное, ты просто неправильно его понял.

Лиховцева искренне расстроилась. Ее возмущали любые проявления национализма, она всегда резко обрывала разговоры о черных, о том, что в Москве развелось слишком много кавказцев и вьетнамцев. Она без конца повторяла, что преступность не имеет национальности, и переставала здороваться с теми, кто утверждал обратное. Она терпеть не могла антисемитов. И ей очень нравился Вова Приз.

— У меня был диктофон в кармане, — сказал Арсеньев, — я так мало сплю сейчас, что не надеюсь на собственную память. К тому же духота. Недостаток кислорода плохо влияет на мозги. Вот я и решил записать нашу беседу со знаменитым артистом. Просто для себя. Для личного пользования. Я потом дам вам послушать. Там, конечно, много помех, мы говорили в «Останкино», на лестнице. Но кое-что записалось.

— Ладно. Дальше.

Саня рассказал про Василису. Маша иногда дополняла его. Эскорт уже въезжал на территорию бывшего лагеря.

— И как вы думаете, когда же эта девочка заговорит? — спросила Лиховцева.

— Скоро, — заверила ее Маша, — если ничего плохого с ней больше не произойдет, то очень скоро. Не сегодня, так завтра.

Машины остановились у обгоревших развалин дальнего корпуса. Пожарники и эксперты взялись за работу. Уже через двадцать минут на пожарище было обнаружено шесть трупов. Пока их откапывали, Маша отошла к реке. Лиховцева сказала, что госпоже Мери Григ смотреть на это совсем не обязательно. Маша не возражала.

— Скорее всего, они горели уже мертвые, — сказал эксперт, — вот тут ясно виден след пулевого ранения. Ладно, будем работать дальше.

— Надо здесь все проверить, метр за метром, — сказала Зюзя, — дай-ка мне сигаретку, — она повернулась к Сане, — только потом никому не рассказывай, что я курила.

Он ничего не ответил, не шелохнулся. Он сидел на корточках возле одного из шести тел.

— А вот тут вполне возможно будет и родственников пригласить для опознания, — сказал эксперт, — этот парень лежал лицом вниз, мягкие ткани почти не пострадали.

— Да, с родственниками мы свяжемся, — кивнула Зюзя и посмотрела на Арсеньева. — Ты сигарету мне дашь или нет? Шура, ты слышишь меня? Встань, пожалуйста.

Арсеньев медленно, тяжело поднялся.

— Родственников не надо.

— Что? Ты что там бормочешь? — Зюзя шагнула к нему, взяла за плечи, развернула к себе.

— Королев Гриша, 1984 года рождения, — глухо, как автомат, произнес Арсеньев, — проживал в Москве, с мамой Верой Григорьевной и младшим братом Витей. Адрес такой же, как у меня, только номер квартиры другой. Этажом ниже.

— Шура, Шура, — Лиховцева погладила его по голове, — прости меня, старую дуру.

— За что, Зинаида Ивановна? — он попробовал улыбнуться, но не получилось.

— Ты знаешь, за что. Хочешь, я матери сообщу?

— Да, Зинаида Ивановна. Наверное, лучше, если вы. Я не смогу.

* * *
— Значит, кушать ты не хочешь. Спать тоже. Правда, Вася, сколько можно спать? Давай я тебе почитаю? Ты маленькая очень любила, когда я тебе читал вслух. Ну? Кстати, Маша сказала, чтобы я тебе обязательно почитал.

Василиса кивнула и показала на телефон.

— Что? — не понял Сергей Павлович. Она попыталась подвигать пальцами, изобразить, будто набирает номер.

— А, ты хочешь, чтобы я позвонил Маше?

Она кивнула.

— Набирал уже, несколько раз. И ее, и майора этого. У них то занято, то телефоны выключены. Не волнуйся. Они сами позвонят.

Василиса очертила в воздухе какой-то прямоугольник.

— Что? — Дмитриев растерялся.

Она принялась жестикулировать, пытаясь что-то объяснить ему. Он не мог ее понять и занервничал. Она подносила палец к открытому рту, держала его вверх, так, что получался перечеркнутый кружок. Потом убирала палец. Потом опять подносила, уже к сжатым губам, перпендикулярно.

— Что, Васенька, что ты хочешь мне сказать?

Он встал, принялся ходить по комнате, из угла в угол. Вдруг остановился, резко развернулся. Глаза его сияли.

— Я понял тебя! Детская немая азбука! Точно?

Она закивала.

— Ну давай еще разок попробуем. Ты же меня учила этому, когда была маленькая. Давай!

Василиса повторила несколько жестов.

— Эф, — неуверенно произнес дед, — О. Тэ. О. Гэ. Правильно? Фотограф? Он заходил к тебе?

Василиса кивнула и скорчилась, изображая полнейшее омерзение.

— Он тебе не понравился? Ну да, он неприятный тип. Журналистка Марина очень приятная, а он — нет. Хотя, знаешь, первое впечатление бывает неверным. Может, человек просто стесняется, а кажется, что он мрачный хам. Посмотрим, какие он сделает фотографии.

Василиса опять кивнула и указала на телефон.

— Ты хочешь, чтобы я позвонил ему?

Она помотала головой, тяжело вздохнула и опять принялась показывать буквы детской немой азбуки. Это получалось очень медленно, пальцы не слушались, дед понимал с трудом, но все-таки понимал.

— Маше? Позвонить Маше? Рассказать о фотографе? Но что именно о нем рассказывать? Что он неприятный тип? Больше пока нечего.

Василиса помотала головой, вытянула палец, попыталась повторить губами звук выстрела. Ничего не вышло. На этот раз дед ее не понял и так растерялся, что она готова была заплакать от жалости к нему.

Он подошел, погладил ее по голове, поцеловал в пробор.

— Прости, Васюша, я не понимаю. Давай-ка лучше почитаем что-нибудь хорошее. Что ты хочешь?

Она кивнула и заскользила глазами по книжным полкам. У деда была большая библиотека. Книжные стеллажи занимали две стены в кабинете, целиком, от пола до потолка.

— Ты пока выбирай, а я поищу очки, — сказал дед и ушел в кухню.

Василиса смотрела на книжные корешки и пыталась на чем-то остановиться. Пусть это будет «Собачье сердце» Булгакова. Или «Детство, отрочество, юность» Толстого. «Повести Белкина» или «Мертвые души».

Взгляд ее добрался до самой верхней угловой полки. Там на корешках лежал слой пыли. Десять лет назад дед вдруг загорелся идеей снять фильм о Третьем рейхе, о том, как зреет диктатура и люди сходят с ума. Мама говорила, что на этом он сломался. Прежде чем засесть за сценарий, он рылся в архивах «Госфильмофонда», смотрел хронику, читал мемуары бывших нацистов и уцелевших узников концлагерей, документальные исследования разных социологов, историков, психиатров, и у него, по словам мамы, поехала крыша. Он все бросил и запил. Сценарий так и не написал. Ни этот, ни какой другой. Ему как будто вообще расхотелось снимать кино.

На верхней угловой полке стояли пыльные, забытые книги о нацизме. Василиса увидела несколько томов документов Нюрнбергского процесса, «Историю гестапо», мемуары Штрассера, Риббентропа, Гизевиуса.

Раздался сигнал домофона и радостный голос деда:

— А! Это, наверное, медсестра. Надо же, как она быстро!

Через несколько минут в квартире появилась высокая крепкая блондинка лет двадцати пяти.

Василиса встала и приковыляла в прихожую. Дед засуетился вокруг гостьи, даже поцеловал ей руку, что было совсем уж некстати. Легкая насмешка скользнула по ее пухлым, аккуратным губам.

«Надо будет сказать ему, чтобы он бросил эту дурацкую привычку — целовать руки всем теткам подряд», — подумала Василиса.

На девушке были джинсы с блестками, белая эластичная майка без рукавов, с глубоким вырезом. Все тугое, натянутое до предела — вот-вот лопнет по швам под натиском массивных плеч, грудей и бедер. Крупные черты могли бы показаться приятными. Все в ее лице было гармонично и правильно, если бы не глаза, маленькие, водянистые, вдавленные глубоко под надбровные дуги, густо обведенные синим контуром.

«Я не хочу, чтобы эта меня мыла!» — выкрикнула про себя Василиса.

Медсестра скинула золотые босоножки на острых шпильках.

— Вот вам тапочки, Надя, располагайтесь, я дам чистые полотенца, бинтов у меня полно. Горячей воды, правда, нет, но я сейчас согрею, — суетился дед.

— Спасибо, я разберусь. Пойдем, котик, — она шагнула к Василисе.

* * *
Звонок Лезвия застал Вову в машине. Он ехал на Тушинский аэродром, где проводились съемки рекламного ролика партии «Свобода выбора». Вове предстояло посидеть за штурвалом самолета, потом изобразить, как он прыгает с парашютом.

Лезвие был трезв, спокоен и собран.

— Есть две новости, плохая и хорошая. С какой начать?

— С какой хочешь.

— Ладно. Хорошая новость. С Булькой все сделано чисто. Нормальный суицид. Теперь плохая новость. В лагере нашли жмуров.

«Вот почему он так спокоен», — понял Приз.

Если происходило нечто очень серьезное и опасное, Лезвие не паниковал. Он сразу преображался. У него даже голос менялся, и дикция становилась четче. Он прекращал пить, начинал думать. Он умел сосредоточиться, выключал все эмоции, как звук в телевизоре. В самые критические моменты он не матерился, не говорил «блин» и «короче», поскольку это расслабляет. Он брал на себя ответственность и принимал правильные решения. Приз смертельно завидовал этой его способности.

— Кто нашел?

— Не знаю. Из Москвы целая толпа прикатила. Следователь-важняк, опера, эксперты, все, как положено. Пожарников вызвали наших, лобнинских.

— Как фамилия следователя?

— Не знаю.

— Что значит — не знаю? Выясни!

— Не собираюсь.

— Почему?

— Потому, что даже мои проплаченные информаторы не должны знать, что мне это интересно. Мне без разницы, кто там следователь, ты понял? Я к этим жареным жмурам не имею никакого отношения. Успокойся и шевели мозгами, Шама. Сейчас надо затихнуть и не высовываться. Тогда все будет нормально. Стволы, из которых мы стреляли, Миха уничтожил. Железо на днях скинем. Все.

— Что значит — на днях? Ты же сказал, что железо скинул?

— Хасан обнаглел. Хочет купить все за копейки. Почувствовал, сволочь, что я тороплюсь. Нельзя давать слабину, он потом на шею сядет. Я еще поторгуюсь, день-два ничего не меняют, а бабок можем потерять много, не только сейчас, но и в будущем.

— Ладно. С железом не тяни. Откуда могли узнать про жмуров?

— Какая разница? Наверное, девка заговорила. Больше неоткуда. Но это не страшно. У нас все чисто. Ты, Шама, главное, не вздумай лезть сейчас за своим перстнем. Ты всех нас подставишь, так что забудь о перстне.

— О каком перстне? — хрипло спросил Приз после короткой тяжелой паузы.

— Ну вот, молодец, — облегченно вздохнул Лезвие, — а то я уж испугался, что у тебя из-за этой цацки с головкой поплохело. Ты, главное, не переживай. Хочешь, я тебе надень рожденья перстень подарю, в сто раз лучше, с брюликами, хочешь?

«Дурак, какие брюлики?»

— Ты мне лучше копье подари, — процедил он в трубку.

— He понял. Какое копье?

— Копье Лонгина, — Приз хрипло, фальшиво засмеялся и сквозь смех, как бы совсем несерьезно, произнес: — Ты за меня не беспокойся, я не переживаю. Ты о себе подумай, что ты натворил, Лезвие. У тебя был шанс заранее заткнуть девку. И ты этот шанс упустил. А теперь нашли жареных жмуров. Этого не случилось бы, если бы ты вовремя заткнул девку.

— Ага, конечно. И фельдшерицу, и Поликарпыча, и дурочку Лидуню. Всех, да? Может, мне сейчас пацанов поднять, отправить в лагерь, чтобы они там быстро всех московских оперов заткнули, вместе со следователем, с экспертами, с пожарниками, а? Давай уж я сам буду решать. И вообще, Шама, каждый должен заниматься своим делом. Твое дело — большая политика. Я же не учу тебя, как себя вести и что говорить на пресс-конференциях и на ток-шоу.

Призу пришлось это проглотить.

— Хорошо. Допустим, ты прав. Надо затихнуть и не высовываться. Но Поликарпыча и фельдшерицу уже сегодня допросят. Они скажут, что ты приезжал.

— Ну и что? У меня работа такая, — в голосе Лезвия прозвучало искреннее, веселое удивление. — Я дежурил, мне позвонили, я приехал, разобрался. Никакого криминала. Девушка не преступница, не жертва. Кругом пожары, вот она и обожглась. Там нужен был врач, а не милиционер.

— Ты ездил туда пьяный. Я же видел тебя потом и могу представить, как ты вел себя в доме у фельдшерицы. Юродивую с кочергой испугался, фотографий Васьки Кузина испугался. Его уже нет давно, а тебе все страшно! Думаешь, Поликарпыч этого не заметил? Я помню Поликарпыча. И он нас помнит, какие мы были хорошие мальчики. Ты, я, Серый с Михой. Ты не знаешь, о чем он там начнет петь московским операм. Он любит трепать языком. Сейчас все было бы в порядке, если бы тебе не стало страшно.

— Мне страшно? Мне? — Лезвие рассмеялся. — Шама, ты проверь, у тебя в штанах сухо?

Приз ничего не ответил и нажал отбой. Его словно током дернуло. Он только что сделал большую ошибку, показал Лезвию всю глубину своего страха, своей паники и беспомощности. И Лезвие с удовольствием его опустил мордой в его же дерьмо.

Призу давно не было так плохо. У него чесалось все тело, болел живот. Волосы стали приплюснутыми, тусклыми, обильно сыпались, на расческе оставались большие клочья. Во рту постоянно был какой-то мерзкий, кисло-соленый вкус, не помогали ни спрей, ни жвачка. Слоились ногти. Утром выпала пломба из зуба. Раздражение на верхней губе, вызванное просроченным косметическим клеем, когда он наклеивал усы, до сих пор не проходило. Недавно уколол палец зубочисткой, маленькая ранка не заживала, гноилась.

Я устал. Мне надо отдохнуть. Все не так. Мне слишком мало лет, чтобы терять волосы и зубы. Я очень внимательно слежу за своим здоровьем. Невозможно так плохо чувствовать себя без всякой причины. Нельзя, чтобы просто так гноились и не заживали пустячные царапины. Я устал. Море, вот что мне надо! Теплое соленое море. Песок. Следы на песке. Василиса Грачева. Мой перстень».

У него задрожали руки, и стало трудно вести машину. Мысли его крошились так же, как ногти и зубы, сыпались, как мертвые волосы. Он не мог сосредоточиться.

Спокойная рассудительность друга детства его доконала.

Никаких следов, никаких свидетелей. Только Василиса Грачева с его перстнем на пальце. Лезвие уверен: никто никогда не узнает, чей это перстень. Но Лезвие не возвращался в лагерь и не видел следов на песке. Да, конечно, она никого не могла разглядеть. Никого, кроме Приза. Он один отправился к реке купаться, пока шла погрузка оружия. А Василиса Грачева в это время пряталась где-то в кустах у реки. Было темно. Но она наблюдала за ним. У некоторых людей очень острое зрение в темноте. Тем более, он не какой-нибудь Пупкин. Он Владимир Приз. Его вся страна знает в лицо. И никто, кроме нее, не мог рассказать о трупах на территории заброшенного лагеря. Если бы она молчала, туда никто бы и не полез еще лет десять.

Он набрал номер Серого. Сейчас только его подруга Надя могла ответить на вопрос: заговорила Василиса Грачева или нет.

Ни о каком оружии на территории бывшего лагеря, ни о каких трупах, оставшихся на пожарище после перевозки этого оружия, Надя не знала. Для нее Приз сочинил совсем другую историю и заставил Серого выучить наизусть.

Серый рассказал Наде под большим секретом, что недавно Приз переспал со случайной девкой. Ее зовут Василиса Грачева. Она сама вешалась ему на шею, буквально силком затащила в койку. А потом захотела продолжения, и теперь Вова не может от нее отвязаться. Она его достала. Возникла куча проблем. Она оказалась малолеткой, ей нет восемнадцати. Ее дед — известный режиссер. Он знает Приза и ненавидит за то, что Приз однажды отказался у него сниматься. И главное, эта мерзавка сперла перстень, который Призу дорог как память, поскольку принадлежал его любимому дяде Жоре.

Несколько дней назад Василиса моталась с какой-то своей компашкой за город, попала в лесной пожар, обожглась и потеряла голос. Сейчас лежит у своего деда дома.

И Наде будет очень удобно появиться там под видом сиделки, потихоньку забрать перстень и выяснить, правда ли девка не может говорить или это какая-то лажа. Действовать надо очень осторожно, не вызвать подозрений и ни в коем случае имени Приза не упоминать. Режиссеру пудрить мозги по полной программе, приласкать его и обогреть. Он, бедняга, сильно соскучился по женской ласке.

Для Нади, девочки из «Викинга», приласкать кого-то, хоть старика, хоть мальчика, не составляло проблемы. Для Серого это тоже не было проблемой. Он Надю не ревновал. У него таких Надь имелось в запасе штук пять, не меньше. Приз не сомневался, что старик Дмитриев не устоит перед сочными прелестями медсестры и это даст возможность постоянно контролировать ситуацию.

Серый тут же взял трубку.

— Выясни, как там дела, и перезвони мне, — приказал Приз.

Через несколько минут он узнал, что Василиса Грачева пока молчит, молчит вполне натурально.

«Ладно, — решил он, — будем считать, что в лагерь на пожарище забрел какой-то случайный человек, обнаружил жмуров и вызвал милицию».

У ворот аэродрома Вову ждала небольшая толпа подростков в футболках с его портретами. В руках у них были плакаты, тоже с его портретами и с лозунгами «Очнись, Россия!». Он остановил машину, вылез, толпа заметила его, завизжала, запрыгала. Сначала вразнобой, потом дружно, хором, они принялись скандировать: «Во-ло-дя Приз! РОССИЯ, ОЧНИСЬ!».

Грохнул бодрый марш. Засуетились телевизионщики. Подскочил администратор, стал говорить что-то, прибежали костюмер, гример. Вова выключил свой мобильный и расправил плечи.

Перед тем как сесть за штурвал спортивного самолета, он успел дать десяток автографов, на журналах, постерах, календарях и на розовых девичьих ладошках.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

— Ну что, Андрей Евгеньевич, его страна — это, как я понимаю, наша с вами страна? — сказал Кумарин.

— Бред какой-то, — покачал головой Григорьев, — допустим, Рики играет роль посредника между неким человеком из России и этими саудовцами. Человек из России просит у них денег. Они готовы вложить деньги, чтобы иметь свое лобби в нашем парламенте? Чтобы этот человек расчищал для них каналы торговли наркотиками, помогал открывать на территории России под видом медресе школы, в которых учатся боевики и производятся люди-бомбы? Но при чем здесь Рики? Почему именно он посредник?

— Он ответил на этот вопрос. Вы слышали, — Кумарин пожал плечами, — на мой взгляд, никакого бреда. Видите, здесь написано, что Рихард Мольтке с шестнадцати лет является членом общества «Врил». Дальше нам с вами любезно поясняют в сноске, что это такое. Общество «Врил» зарегистрировано как культурная организация десять лет назад. Формально занимается авангардным искусством. Ничего противозаконного. Выставки современных художников, перформансы, театр, кино, литература. Все очень даже интеллектуально. Издали пахнет только свежестью, свободой, демократией, никак не трупами, не нацизмом. Существует на членские взносы, спонсорские вливания и пожертвования от богатых любителей художественного авангарда. Выпускает небольшим тиражом каталоги выставок, фотоальбомы, ежегодный альманах. Кстати, газета у них есть. Знаете, как называется?

— Неужели «Огненный меч»?

— Да. Как вы догадались? — ухмыльнулся Кумарин. — Ну, что там еще? Есть небольшой офис во Франкфурте. Вроде бы ничего противозаконного. Это вам не бритоголовые ублюдки с дубинами и свастиками. Это интеллектуалы. Они провозглашают свободу самовыражения. Не слишком оригинально, правда? Но не волнуйтесь. Это только теория. На практике все очень оригинально и весело. Свобода самовыражения — это наркотические оргии, Содом и Гоморра, богохульство, порнография, некрофилия. Спектакли и перформансы — черные мессы, а главные темы статей в газете и в альманахе — оккультная антропология, клонирование, чистота расы, новое, совершенное будущее, основанное на компьютерных технологиях и биоинженерии. Наукообразная смесь сатанизма и неонацизма.

— Погодите, я ничего не понимаю! — Григорьев схватился за сигарету и принялся нервно щелкать зажигалкой. — Несколько экземпляров «Огненного меча» нашли в квартире во Франкфурте, которую снимали летчики-камикадзе. Рики — член общества «Врил». Я не читал этот «Меч», но я слышал главы из романа Рики. Не вижу связи! Убейте меня, но представить, что мусульманские экстремисты, камикадзе, общаются с такими, как Рики, невозможно!

Кумарин долго молчал, потом спросил:

— Скажите, когда взорвались «близнецы», это было круто?

Григорьев посмотрел на него, как на сумасшедшего, и молча кивнул.

— Это был классный перформанс! — продолжал Кумарин. — Круто, стебно, отпадно.

— Вы хотите сказать, что…

— Я ничего не хочу сказать. Мы остановились на смеси сатанизма и неонацизма. На оргиях и черных мессах. Знаете, все это безумно привлекательно для миллионов молодых идиотов в Европе, в России, в Америке. Не потому, что миллионы тупы и кровожадны по своей природе. Нет, им скучно. Быть нормальным скучно. Просто жить скучно. Ходить каждый день в школу, в институт, на работу — преснятина, картофельное пюре без соли. Уважать и любить родителей, влюбляться, строить семью, греметь кастрюлями, рожать детей — фи, сопли с сахаром. Стареть и умирать, не испытав ничего этакого, не подкрасив вегетарианскую зелень красненьким, черненьким? Нет уж, дудки! Все надо попробовать: групповуху, наркотический кайф, а если это модно, почему не полакомиться человечиной? Why not?

Кумарин уже давно не читал по бумажке. Он говорил, громко, возбужденно. Он тяжело дышал, сопел, щеки его порозовели, глаза сверкали. Григорьев еще никогда не видел его таким.

Андрей Евгеньевич отложил сигарету, молча налил воды своему шефу и протянул стакан.

— Спасибо, — Кумарин выпил залпом.

— Всеволод Сергеевич, что будем делать? — спросил Григорьев.

— А что мы можем, Андрей Евгеньевич? С Интерполом я уже связался, саудовцев встретят в Женеве. Как только всплывет какая-нибудь информация о них, мне позвонят.

— И окажется, что это честные предприниматели, которые тихо цедят свою нефть, торгуют финиками и никакого отношения к терроризму не имеют.

— Не беспокойтесь, Андрей Евгеньевич. Имеют. Я не сомневаюсь.

— У нас с вами что, теория заговора? — взвился Григорьев. — Темные тайные силы, которые хотят владеть миром? Нет. У нас всего лишь кассета, на которой маленький хорошенький гомосексуалист Рики просит денег у двух несимпатичных арабов. Для кого он их просит — осталось за скобками. О какой стране идет речь — не сказано. Наконец, в чем цель этого тихого мероприятия — тоже понять нельзя. У нас с вами сплошные неизвестные, и решить это уравнение трудно.

— Вы, кажется, рассказывали, как восторженно Рики отзывался о Призе, — тихо произнес Кумарин.

— Да. Он уверял меня, что лет через пять Вова Приз станет президентом. Он таскал Вову в какой-то свой изотерический клуб.

— Ну да, понятно, — кивнул Кумарин, — он знакомил его с товарищами из культурной организации «Врил».

— Нет, — Григорьев помотал головой, — все равно не верю! Зачем это нужно Рики? Он живет в своих мультимедийных и наркотических мирах, сочиняет бредовые тексты, спит с бедным Генрихом и тянет из него деньги. Он считает себя эстетом, интеллектуалом. Ну да, он состоит в этом вашем страшненьком обществе «Врил». Порнография, богохульство и даже некрофилия, и даже черная месса — еще не нацизм.

— Хорошо, — устало кивнул Кумарин, — а что, по-вашему, нацизм?

— Концлагеря. Бюрократическая машина, аккуратно, рационально убивающая миллионы людей. Между прочим, строжайшая дисциплина и абсолютно реалистическое тоталитарное искусство.

— Когда начинаются концлагеря, уже поздно, — Кумарин встал и прошелся по комнате, — а что касается искусства, я вам скажу по секрету: тоталитарное, режимное искусство и то, что принято сегодня называть авангардом, удивительно похожи. Декларативность, идеологическая непримиримость. Вечная попытка внушить себе и миру, что самое главное в человеке находится внизу. Брюхо, задница, половые органы. Все, что выше брюха, недостойно внимания художника. Партийный художник, будь он нацист, коммунист, постмодернист, пофигист, еще какой-нибудь «ист», смотрит на человека так высокомерно, словно сам принадлежит к иному биологическому виду. Разве это так уж далеко от концлагерей?

Григорьев нервно засмеялся.

— Нет, Всеволод Сергеевич, я все-таки зря не пересказал вам главы романа «Фальшивый заяц». Поверьте, это очень далеко от концлагерей, это другой полюс жизни, другое мышление. Зайдите в музей современного искусства, хотя бы здесь, в Ницце. Вы старомодный человек, Всеволод Сергеевич! Влезьте в Интернет, сходите в какой-нибудь литературный клуб, в Москве, в Нью-Йорке, в Париже, послушайте нынешних авангардистов, только послушайте, читать вы вряд ли сможете. Я, как и вы, не хочу называть это искусством, но оно существует, с самого начала двадцатого века. Усы, намалеванные под носом Монны Лизы, унитазы, швабры и сломанные куклы. Богохульство, некрофилия и порнография. Да, вы правы, оно так же агрессивно и пронизано идеологией, как искусство тоталитаризма. Но из того, что основоположник футуризма итальянский поэт Маринетти был фашистом и соратником Муссолини, вовсе не следует, что современный авангард потенциально опасен и писатель Рихард Мольтке со своими единомышленниками — активные нацисты, да еще связаны с «Аль-Каидой». Вы сами сказали, это не бритоголовые с дубинами. Вы ведь даже не можете внятно объяснить, зачем это Рики?

— Во-первых, деньги. Очень приличные проценты, если сделка состоится. Во-вторых, Рики — член неонацистского оккультного общества. Зачем нацистам нужно, чтобы их единомышленники в разных странах имели больше влияния и больше власти? Да мы же с вами вместе смотрели кассету! Он встречался с арабами и вел переговоры. Это факт.

— Но откуда вы знаете, что они террористы? Что «он», который хочет с их помощью навести порядок в «его» стране, это именно Вова Приз?

— Господи, — Кумарин схватился за голову, — вы сами это знаете, но не желаете верить! Ужас в том, что никто не желает! Приз — хороший добрый мальчик, душка, для пожилых. Прикольный стебный пацан для молодых. Демократ для демократов. Патриот для патриотов. Политикам кажется, что им можно манипулировать. И это, пожалуй, самое опасное.

— Всеволод Сергеевич, почему вы не можете уничтожить Приза? — тихо спросил Григорьев. — Вы, с вашим всесильным УГП, — почему?

— Уничтожить? — Кумарин усмехнулся. — Убить, что ли?

— Нет, ну скомпрометировать, посадить.

— Он не олигарх и пока даже не политик. Понятие компромата в России давно размыто и чаще работает, как дополнительный пиар. Заключение под стражу тоже, между прочим, пиар. Вы хотите, чтобы Вова Приз стал мучеником, жертвой произвола пакостных спецслужб? Кстати, сажать его пока не за что. Разве только за клевету.

— На кого?

— На меня. Он пустил слух, будто это я его раскручиваю. Приз, как кальмар, окружает себя чернильным облаком. Вокруг него сплошные мифы, сплетни. Это умно. Флер тайны никогда не мешал популярности. С другой стороны, в такой мути можно любую правду объявить мифом. Я — один из его мифов, меня он сделал частью своего чернильного облака. Кальмар! — Кумарин пошевелил пальцами, как щупальцами. — Меня так еще никто не использовал. Собственно, поэтому я им и заинтересовался всерьез.

— Погодите, Всеволод Сергеевич, насколько мне известно, если вы кем-то интересуетесь всерьез, вам довольно скоро удается узнать о человеке все. Почему же Приз до сих пор остается для вас загадкой?

— Потому, что никто не понимает, зачем мне это понадобилось. УГП — это не только я. Мои сотрудники — не куклы, не винтики. В моей структуре нет слепого беспрекословного подчинения. У меня не гестапо и не мафия. Самое забавное, что, когда я пытаюсь говорить с людьми из моего аппарата о Призе, они все скептически хмыкают. Приз — это несерьезно. Им кажется, я просто ревную к нему своего внука и, вообще, завидую его молодости и популярности. Я надеялся на историю с мемуарами, с убийством Драконова. Я с самого начала почти не сомневался, что это заказ Вовы Приза.

— Зачем убивать старика? Чем мешали мемуары? Тем более мемуары, которых нет?

— Я не уверен, что их нет. Но дело не только в них. С вашим драгоценным Рейчем Приза познакомил именно старик Драконов, сам не ведая, что натворил.

— О, да, — усмехнулся Григорьев, — Вова купил у Генриха магический перстень Отто Штрауса, надел на пальчик и стал всесильным.

— Перестаньте, — Кумарин поморщился, — перстень — ерунда, побрякушка. Тем более он его уже не носит. Дело совсем в другом. У Рейча Вова встретился с Рики, черезнего вышел на неонацистов. У них денег мало, зато есть связи. Что из этого получилось, мы с вами видели на кассете. Приз ищет денег. Не сегодня-завтра кто-то вложит в него пару-тройку миллионов. Не важно, кто именно. Саудовцы, американцы, наши богатые политизированные болваны. Кстати, знаете, сейчас среди богатых людей в России очень модно покупать всяких экзотических животных — крокодилов, бегемотов, черных свиней минипигов и держать их дома вместо банальных собак и кошек. Почему не завести кальмара? У него такие отпадные щупальца с присосками. Он та-акой прикольный, блин! Смотрите, как он лихо раскрутился за какие-то пятьсот тысяч. Что будет дальше?

— Да погодите вы, Всеволод Сергеевич, со своими блинами и кальмарами, — рассердился Григорьев, — я все понимаю, кроме одного: зачем было убивать Драконова? Ну познакомил, и что?

— А то, что мог потом болтать об этом в разных эфирах и в интервью. Драконов был любопытен, всюду совал свой нос, и болтлив до безобразия.

— На Рики не написано, что он неонацист, состоит в обществе «Врил» и тем более, что через него можно выйти на террористов. Я, например, узнал об этом только сегодня, — сказал Григорьев, — почему вы думаете, что об этом мог узнать Драконов?

— А почему вы думаете, что он не мог об этом узнать? Вы поймите, Драконов в последние годы пользовался любым информационным поводом, чтобы появиться в эфире или в какой-нибудь газетенке. Я вас уверяю: и во Франкфурте — Рики, и потом, в Москве — Вове он задал много неприятных вопросов. Франкфуртские контакты Приза должны быть герметичны. Драконов представлял потенциальную опасность. Не сегодня, гак завтра или через год, он мог стать косвенным источником информации о тех связях Приза, о которых никто не должен знать. Так не лучше ли сразу заткнуть писателя? Впрочем, я сам не был уверен, что это работа Приза. Я нарочно не лез в расследование, наблюдал. Следствие вели нехилые люди Лиховцева Зинаида Ивановна, железная тетка, лучший следователь прокуратуры. Ваш знакомый, майор Арсеньев. Мне было интересно, что они нароют. Так вот. Там тупик. Формально все чисто. Наркоман, рецидивист, ударил писателя по голове дубиной. Хотел ограбить. Улики, мотив, личность преступника, все о'кей. Правда, наркоман никак не признавался, тянул время. Но сегодня ночью он повесился в камере, оставил записку «Я виноват, мама, прости».

Вошла Клер, как всегда бесшумно. Кумарин и Григорьев не сразу заметили ее, и оба вздрогнули, когда она тактично кашлянула.

— Мольтке беседовал с каким-то человеком, плавая в море. Они заплыли за буйки, довольно далеко Простите, месье, боюсь, у меня плохая новость.

— Что? — хором крикнули Кумарин и Григорьев. Клер улыбнулась, на этот раз мягко, открыто.

— Нет-нет, месье, совсем не то, что вы думаете Просто беседа была короткой, зафиксировать ее не удалось. Человека, с которым он беседовал, наши агенты, к сожалению, упустили. А с Мольтке все в порядке Он вылез на берег, съел порцию мороженого. Сейчас он на такси направляется в госпиталь Святой Терезы, навестить своего больного друга. Кстати, что касается здоровья месье Рейча, там все значительно лучше, чем казалось в начале Необходимости в операции нет.

— О человеке, с которым беседовал Мольтке, нет вообще никакой информации? — спросил Кумарин.

— Молодой мужчина спортивного телосложения. Короткая стрижка, темные волосы. Отлично плавает. Не исключено, что беседа в море носила случайный, незапланированный характер и никакого практического значения не имеет

* * *
— Сергей Павлович, вы можете пойти погулять, — сказала Дмитриеву медсестра Надя. Старик ей надоел. Он крутился под ногами, пытался помочь, без конца предлагал чаю или кофе. Василиса сидела в ванной на табуретке, в тюрбане из полотенца. Надя только что очень ловко вымыла ей голову и теперь занялась ее руками.

— Колечко у тебя какое интересное, — сказала она и как бы нечаянно царапнула ногтем ожоговый пузырь.

Василиса сморщилась от боли.

— Мужской перстенек, да? — продолжала Надя, не отпуская ее руку. — Подарил кто-нибудь? Или нашла?

— Надя, в аптеке надо что-нибудь купить? — спросил Дмитриев из прихожей.

— Да вроде все есть у вас! — крикнула в ответ Надя и добавила совсем тихо, обращаясь к Василисе: — Молчать долго собираешься?

Дмитриев появился на пороге, уже в уличных ботинках и в линялой джинсовой кепочке.

— Точно, ничего не надо? — он переводил взгляд с Нади на Василису и вдруг нахмурился. — Что с тобой, Васюша?

У нее были испуганные глаза.

— Да нормально все, Сергей Павлович. Не переживайте. Идите, воздухом подышите, — добродушно улыбнулась Надя.

Он подошел к внучке, поцеловал ее в щеку

— Я скоро вернусь, Васенька.

«Дед, не уходи, не оставляй меня с ней!»

Надя отпустила ее руку и принялась размешивать фурацилин в большой кружке. Дед еще раз поцеловал Василису и ушел. Хлопнула дверь. Василиса вздрогнула. Еще несколько секунд она видела перед собой зеркало, раковину, стакан с зубными щетками и мыльницу на стеклянной полке. В зеркале плавало ее собственное лицо, маленькое, бледное, рядом большое розовое лицо медсестры, но сквозь эту реальность опять неотвратимо и ясно просвечивала другая, чужая.


Все грохотало и рушилось. Первую половину дня 20 апреля 1945 года английская авиация непрерывно бомбила центр Берлина. Отто Штраус вместе с Гиммлером и Геббельсом должен был подняться наверх из бункера в рабочие помещения Имперской канцелярии. Туда прибыла небольшая группа членов «Гитлерюгенд», поздравить фюрера с днем рождения и получить из его рук награды за отличную службу в отрядах противовоздушной обороны.

Путь из бункера казался бесконечным. Гиммлер нервничал. Ему не хотелось наверх. Там рвались бомбы. Он безумно боялся за свою жизнь, еле справлялся с животной паникой, которая не покидала его в эти дни и в любой момент могла вырваться наружу в виде постыдной истерики. Внешне рейхсфюрер обязан был оставаться спокойным, собранным, и Отто Штраус каждые шесть часов вводил ему один из препаратов собственного изобретения, сложную смесь наркотиков, от которой человек делается почти бесстрашным, но при этом не перестает соображать и может продержаться без сна и отдыха несколько суток. Однако паника нарастала, с каждой инъекцией дозу приходилось увеличивать. По своей природе Гиммлер был провинциальным чиновником, мелочным, нудным человечком, с налетом романтического мистицизма. В иных обстоятельствах он прожил бы жизнь тихо, как амбарная мышь. Ходил бы на службу, аккуратно сортировал бумаги, слушался начальства. Или продолжил бы разведение кур. По выходным мог посещать какой-нибудь оккультный кружок. Но история вознесла его на небывалую, невозможную для такого характера высоту

Гиммлеру удалось воспользоваться заговором и неудачным покушением на Гитлера 20 июля 1944 года таким образом, что в его руках сосредоточилась гигантская власть. Он добился поста командующего группой армий, подмял под себя внешнюю разведку. С августа 1944 года по март 1945-го Гиммлер был самым могущественным человеком Рейха. Никто не имел столько титулов и полномочий: министр внутренних дел, министр здравоохранения, высший руководитель всех полицейских служб, служб разведки, спецслужб гражданских и военных. Сокровенные дерзкие мечты маленького человечка, тихой чиновной Золушки, на несколько месяцев стали явью. Отто знал, чем это закончится, но предпочитал не портить своему другу удовольствия. Доктор Штраус использовал возможности, открывшиеся перед ним благодаря временному взлету Гейни, чтобы обеспечить себе благополучное будущее, спокойно продолжить свои исследования, уже в новых условиях, под крылом других покровителей.

Перевешав заговорщиков-генералов на мясных крючьях и рояльных струнах, Гиммлер воспользовался их планами. Военная аристократия и высшие офицеры Абвера надеялись, что смерть Гитлера позволит им договориться с Западом, заключить перемирие и совместно продолжить военные действия на Востоке, против Советского Союза Гиммлер, конечно, не собирался убивать фюрера. В этом уже не было необходимости. Фюреру осталось совсем немного.

Первую осторожную попытку договориться с Западом Гиммлер предпринял еще в 1942-м, через Шелленберга. Тогда ничего не получилось. Но не стоило терять надежду. Гиммлер видел себя единственным человеком, способным управлять Германией после Гитлера. Он считал, что главы западных держав не могут не понимать этого, и упорно продолжал присылать к ним своих представителей

Однако события на фронтах развивались столь стремительно, что шансов договориться с каждым днем оставалось все меньше. Запад требовал безоговорочной капитуляции Германии. Для Гиммлера это было невозможно. Не только потому, что Гитлер пока еще дышал, но главным образом из-за собственных амбиций. Гейни так мучительно прогрызал себе дорогу к власти, что, добившись наконец своей цели, не желал признать себя побежденным.

Сейчас, в апреле 45-го, он падал, летел вниз с нарастающей скоростью, совершая в воздухе забавные телодвижения. Штраус мог бы помочь своему другу Гейни — нет, не удержаться наверху. Никакой вершины уже не было. Остались только кровавые закопченные обломки. Отто мог смягчить падение, не дать милому Гейни раз биться насмерть. Однако доктору это не нужно было Время Гиммлера кончилось. Для Штрауса начиналась другая эпоха. Падающая мышь интересовала его лишь как объект лабораторных наблюдений.

Едва пи не больше, чем английских и американских бомб. Гиммлер боялся встречи с Борманом. Он не переносил открытого взгляда в глаза врагу. Борман был враг хитрый и сильный Но даже он, при всем своем прагматизме, не желал видеть, что все уже кончилось. Он по инерции продолжал интриговать, отталкивать всех от фюрера Бедняга Мартин не понимал, что нельзя быть тенью тени. Не понимал этого и Геббельс. Вместо того чтобы удрать подальше с женой и детьми, он привез свое семейство в страшное здание рейхсканцелярии и поселил всех бункере, рядом с разлагающейся биологической оболочкой своего искусственного божества.

Геббельс шел медленно, как во сне, тяжело прихрамывая и повторяя

— Этот народ не достоин нашего великого фюрера. Высокий прямой Штраус, вышагивая рядом с коротышкой Геббельсом, косился сверху вниз на его смешной носатый профиль

В глубине коридора маячили фигуры Бормана и Геринга. Первый был мрачен и спокоен. Второй нервозно сотрясал брюхом, пыхтел, таращил глаза. Все обменялись партийными приветствиями и прошли в просторный кабинет, служивший церемониальным залом.

Там строем, вытянувшись в струнку, стояли шестнадцатилетние мальчики в парадной форме «Гитлерюгенд». Отто Штраус смотрел на их здоровые молодые лица и думал — «Последнее живое мясо Германии. Исчезая, человекоподобная машина пытается утащить с собой как можно больше жизней Как они ждут его, как волнуются, какая честь для них — получить из его рук железный крест и благословение на героическую смерть с его именем на устах».

Наконец открылась дверь. Появился фюрер. Запах одеколона, которым побрызгала его верная Ева не мог заглушить зловония. Тусклые, без блеска глаза, еще недавно голубые, теперь мутно-белые, как у тухлой рыбы, равнодушно оглядели кабинет.

Адъютант держал большую бархатную подушку с железными крестами. Церемония проходила с похоронной торжественностью, в полной тишине. Все боялись, что Гитлер сейчас упадет или откроет рот, заговорит, что было бы еще хуже. Мальчики могут не выдержать его зловонного дыхания. Если кто-нибудь из них нечаянно сморщит нос, фюрер заметит. Реакции его настолько непредсказуемы, что может случиться скандал

Фюрер переходил от одного мальчика к другому, трясущимися руками крепил к их поглаженным белым рубашкам железные кресты. Мальчики выбрасывали руки в партийном приветствии, привычно выкрикивали «Хайль!». У некоторых были еще детские голоса.

При каждом выкрике Василиса вздрагивала. Ей казалось, она сейчас задохнется от вони, исходившей от сгорбленного распухшего чудовища. То, что она наблюдала сквозь глазницы Отто Штрауса, не могло быть правдой, но она знала: все это было на самом деле, пятьдесят семь лет назад. И все это происходит опять, в каком-то ином, вневременном измерении, где прошлое переплетается с будущим и ничего не исчезает бесследно.

Церемония завершилась.

— Мне надо поговорить с вами, Отто, — сказал Гитлер, проходя мимо Штрауса.

— Да, мой фюрер.

— Ты должен осмотреть его, — прошептал Гейни, — он совсем плох. Мне надо знать, сколько еще осталось.

— Конечно, Гейни.

— Вы принесли, что обещали? — спросил Геббельс.

Штраус молча кивнул, и нахмурился, услышав отчаянное чужое «Нет!» у себя в мозгу.

Василиса знала, что речь идет о капсулах с цианистым калием Геббельс собирался взять их не только для себя, но и для жены, и для шестерых детей. Младшая девочка совсем маленькая, ей три года. Старшей всего четырнадцать.

Штраус открыл портфель, достал небольшую картонную коробку, протянул Геббельсу.

— Здесь десять штук. Вы просили восемь, я положил еще две, на всякий случай.

— Благодарю вас, доктор.

— Вы уверены, что хотите дать это детям? У меня есть возможность вывести их отсюда и передать под опеку Красного Креста.

Штраус не собирался говорить этого. Оно вырвалось само, он едва успел перехватить, перевести на немецкий, иначе эти две простые фразы прозвучали бы по-русски, они разрывали ему не только мозг, но и гортань.

— Еще раз благодарю, — сухо ответил Геббельс, — мы с Магдой приняли решение и не собираемся его менять.

— Господа, кто-нибудь может сказать, который час? — прозвучал на лестнице глухой голос Бормана.

Никто не мог. У всех остановились часы. Стрелки застыли на двенадцати.

— Это, наверное, как-то связано с вибрацией из-за бомбежки, — пропыхтел умник Геринг.

Фюрер ждал Штрауса в бункере, в своем кабинете. Штраус брезговал подходить к нему близко, но осмотреть все-таки пришлось. Было неприятно притронуться к страшной, изъеденной экземой, коже великого вождя. Тело его имело странный, зеленовато-багровый оттенок и уже мало напоминало человеческое.

— Кругом ложь и предательство, — говорил он чуть слышно, пока руки доктора щупали его живот, — все хотят, чтобы я покинул Берлин. Нет. Я останусь.

Заглянуть в горло вождю было крайне сложно, так сильно тряслась его голова.

— Кругом ложь и предательство, — повторил он, как только осмотр закончился. — Я останусь здесь. Или я выиграю битву за Берлин, или погибну в Берлине.

Когда он говорил, все в нем клокотало, гудело, поскрипывало, как будто сквозь тихие звуки человеческого голоса проступал натужный скрежет последних оборотов сломанного механизма. Несколько раз, как заевшая пластинка, он повторил: ложь и предательство.

«Протянет еще дней десять, не больше», — решил Штраус.


Василису затошнило. Она думала о шестерых маленьких детях, которые находились здесь, где-то совсем близко.

«Какие дети?» — раздраженно спросил себя Штраус. Но, покосившись на часы, понял, почему дети Геббельса все не выходят у него из головы.

— Вы не забыли о моих собаках? — спросил Гитлер.

— Нет, мой фюрер. Не забыл, — ответил Штраус и положил на стол картонную коробку с капсулами.

Когда генерал покидал кабинет, позади него прозвучал скрипучий механический голос:

— Нас только двое в мире. Двое гигантов.

— Простите, вы о ком, мой фюрер? — спросил Штраус.

— О Сталине.

«Ты подумал, он имеет в виду тебя? Ты правда решил, что тебя он считает гигантом, равным себе?»

Штраус зажал уши ладонями. Его шатнуло к стене. Еще один шаг, и он ударился бы головой о притолоку.

— Что, так плохо, доктор? — услышал он рядом живой женский голос с приятным баварским выговором.

В маленькой гостиной, смежной с кабинетом Гитлера, за столом сидела молодая белокурая женщина, пухленькая и свежая. Круглое лицо было напудрено, на губах блестела красная помада. Короткие волосы аккуратно завиты и уложены.

— Добрый день, фройлен Браун, — откашлявшись, уронив руки, сказал Штраус.

— Сядьте и расскажите, — приказала Ева и принялась подпиливать свои длинные ногти серебряной пилкой. Штраус послушно опустился в кресло напротив.

— Сожалею, но порадовать мне вас нечем.

— Что-то еще можно сделать, чтобы облегчить его страдания, поддержать в нем силы? — пилка вопросительно замерла и тут же занялась следующим ноготком.

— Глюкоза, витамины, — Штраус пожал плечами и добавил, кашлянув: — свежий воздух. Больше прогулок на свежем воздухе.

Ева удивленно вскинула тонкие, как ниточки, брови.

— О чем вы говорите? На улице бомбят и стреляют.

— Простите, фройлен, тут я бессилен, — Штраус поднялся.

Ему надо было скорее уйти. В голове у него опять зазвенело, громко и требовательно: «Дети. Шесть маленьких детей. Младшей девочке три года».

— Вы уже уходите, доктор? — разочарованно спросила Ева.

— Да, фройлен.

— Бедный, бедный Адольф. — Ева принялась за следующий ноготок, от быстрых движений пилки рябило в глазах. — Все его оставили, все изменили. Лучше пусть погибнут сто тысяч других, чем он будет потерян для Германии. Германия без Гитлера не пригодна для жизни. Подождите, доктор, вы можете мне сказать, который час? У нас здесь почему-то сломались сразу все часы.

— Я не знаю, Ева. Мои тоже стоят.

— Да? Это странно. Послушайте, Отто, а вы придете к нам на свадьбу? — она, наконец, оставила в покое свои ноготки, отложила пилку. В руках у нее появилось хорошенькое ручное зеркало и золотой футлярчик с губной помадой.

— На свадьбу? — удивленно переспросил Штраус.

— Вы разве не знаете? Адольф, наконец, сделал мне предложение. Совсем скоро я стану фрау Гитлер.

— Поздравляю, — кивнул Штраус и быстро вышел.

Ему пришлось пройти через столовую. Там за столом сидел генерал Кейтель и сосредоточенно ел что-то жидкое и мутное из красивой фарфоровой тарелки.

— Добрый день, доктор. Хотите супу? Гороховый. Очень вкусный. Фюрер распорядился, чтобы приготовили.

— Спасибо, Вилли. Не хочу.

Прежде чем покинуть канцелярию, Штраус раздал еще десяток картонных коробок. Химический состав оболочки капсул он разработал сам. Если капсулу случайно проглотить, ничего не случится. Оболочка не растворится в желудочном соке. Но если разгрызть — наступит мгновенная смерть.

Когда он шел к выходу, до него донеслись тихие детские голоса. Дети Геббельса гуляли в закрытом внутреннем дворе канцелярии.

«Забери их отсюда! Забери детей, ты, чудовище!»

Ему до смерти надоел этот глупый голос. Голова пульсировала, разрывалась болью, перед глазами стояла густая пелена. Несколько раз он споткнулся на лестнице и чуть не упал.

На воздухе ему стало легче.

«Погибли миллионы детей. Что тебе дались эти шестеро?» — подумал он, еще не отдавая себе отчета, что вступает в диалог с неведомым бесплотным существом, от которого никак не может отвязаться.

— В машине его ждал Гиммлер. Шофер вышел и открыл дверцу.

— Садись, Отто, скорее! — нервно прошептал Гейни. — Скоро начнется налет, мы не успеем!

Но Штраус медлил. Он стоял, смотрел сквозь Гиммлера, не моргая. Губы его едва заметно шевелились. Он бормотал:

— Я не понимаю, почему тебя так волнует судьба этих шестерых, когда погибли миллионы? Объясни, я не понимаю. Это же простая арифметика.

«При чем здесь арифметика? Там остались дети!»

— Что с тобой, Отто? С кем ты разговариваешь?

— Не знаю, Гейни. Кажется, с самим собой. — Он сел наконец в машину, рядом с Гиммлером, крепко зажмурился, потряс головой, пытаясь вытряхнуть из мозга чужой голос, чужие мысли.

Машина тронулась. Следовало спешить, пока не начался очередной налет. Штраус приоткрыл окно. В ноздрях все еще стоял запах разлагающейся плоти, знакомый по концлагерям. Но даже там так не воняло, как в рейхсканцелярии 20 апреля 1945 года, в последний день рождения Гитлера.


— Что за черт! Сломались они, что ли? — медсестра Надя пыталась подкрутить колесико своих наручных часов.

У нее не получалось. Колесико заклинило. Все три стрелки почему-то сомкнулись на двенадцати и замерли. Этого не могло быть. Надя знала, что сейчас без чего-то шесть вечера. Часы были дорогие, новые, настоящая швейцарская «Омега». Надя купила их всего месяц назад, и то, что они сломались, вывело ее из себя.

— Ну, блин! — крикнула она, и шарахнула кулаком по столу так, что подпрыгнул деревянный стаканчик с карандашами. — Неужели китайская подделка? Я же в магазине покупала, не на рынке, твою мать!

Она схватила свой мобильный, хотела по нему узнать время, но увидела мертвый зеленоватый экранчик. Попыталась включить. Без толку.

— Да что же это такое! — она стала материться, громко, зло и беспомощно.

Надя была аккуратной девушкой, рассеянностью не страдала. В ее мобильнике батарея неожиданно сесть не могла, она заряжала ее регулярно, согласно инструкции.

Василиса лежала на диване с открытыми глазами и смотрела в потолок. Комнату сотрясал громкий сердитый голос Нади. Через открытое окно был слышен собачий лай и нудный вой чьей-то сигнализации. Надя тяжелым мужским шагом отправилась на кухню курить. Василиса не заметила, что ее больше нет в комнате, не услышала, как она вернулась со своей сумкой в руках, достала упаковку со шприцем и коробку с ампулами.

Она не могла избавиться от нестерпимой вони, хотя воздух в комнате был чистым и свежим. Она еще долго слышала тихие, далекие голоса шестерых детей, оставшихся в бункере рейхсканцелярии в апреле 1945 года.

* * *
Григорьев столкнулся с Рики в коридоре госпиталя.

— О, князь! Рад вас видеть! — Рики приветствовал Андрея Евгеньевича ослепительной улыбкой и нежным женским рукопожатием. — Гейни ждет вас с нетерпением.

— Как он? — спросил Григорьев. — Вы говорили с врачом?

— О, да, все отлично. Сначала я так испугался, сердечный приступ — это звучит ужасно, правда? Оказалось, никакой опасности для жизни, и даже операция не нужна. Врач сказал, еще два дня, и Генриха можно будет забрать. Он разрешил нам продолжить отдых, правда, избегать солнца и всяких излишеств. Ну, вы понимаете.

Застенчиво-кокетливая улыбка. Трепет длинных ресниц. У Григорьева зачесалась ладонь, так хотелось дать мальчику оплеуху в этот момент. Разумеется, он сдержался и произнес самым ласковым тоном, на какой только был способен.

— Рики, я вижу, вы огорчились, переволновались из-за Генриха. Вам нужны положительные эмоции.

— Да, мне как воздух нужны сейчас положительные эмоции. У меня у самого чуть не случился сердечный приступ от переживаний, — Рики прижал ладонь к груди и помахал ресницами.

— У меня для вас приятная новость, — улыбнулся Григорьев.

— О, как интересно! Я вас слушаю, князь. — Брови домиком, на щеках нежнейший румянец и легкое, как бы случайное прикосновение руки.

— Дело в том, что я здесь гощу у своего старого приятеля. Он русский, очень состоятельный человек, у него своя вилла. Так вот, он интересуется современной европейской литературой, не трэшем, а настоящей литературой, вы понимаете. В Москве у него небольшое издательство. Я рассказал ему о вашем романе, книга у меня с собой, он читает по-немецки. Ваш «Фальшивый заяц» произвел на него сильное впечатление. Он уверен, этот роман мог бы иметь большой успех в России. Он хочет с вами встретиться.

Рики сделал важное деловое лицо, слегка надул щеки.

— Конечно, я готов. Он уже успел прочитать роман?

— Как раз сейчас дочитывает. Я его за уши не могу оттянуть от вашей книги. Читает, и за обедом, и на пляже. Он, безусловно, разбирается в литературе лучше, чем я, и сказал, что ваша книга — событие. Вы писатель с огромным потенциалом, причем с международным потенциалом.

Григорьев расслабился. Он не боялся переборщить. Он уже успел заметить, что никакая лесть Рики не смущает и не кажется лестью. Юноша искренне верит в свою гениальность,

— Да, князь, ваш приятель действительно разбирается в литературе. Где же он? Мне не терпится пожать ему руку! Как его зовут?

— Всеволод.

— О, старинное русское имя. В древности, кажется, был такой князь. Всеволод Птичье гнездо.

— Большое гнездо, — поправил Григорьев, заметив про себя, что юноша неплохо знает русскую историю и в очередной раз вспомнив слова Маши о том, что иногда требуется очень много ума, чтобы выглядеть глупым.

— Он тоже князь, этот ваш приятель?

— Разумеется!

Григорьев взял Рики за локоть, развернул его и повел к выходу.

— Я провожу вас, а потом вернусь к Генриху. Мы могли бы пообедать втроем, прямо сегодня. Здесь неподалеку есть русский ресторан. Я знаю, как вы любите икру. Мой приятель ждет в сквере у госпиталя. Сейчас я вас познакомлю. Вы побеседуете, я побуду с Генрихом, а потом мы вместе поедем обедать.

Рики кивал, улыбался, прижимался к Андрею Евгеньевичу то плечом, то коленом. Надувая щеки, болтал о чистоте крови, об эстетизме древнего язычества и антиэстетизме христианства. О преодолении коллективной ментальности христианства, зарождении нового, надчеловеческого эго, свободного от всех нравственных и биологических табу.

— Ничто так не сковывает человека, как семья, взаимные обязанности детей и родителей, — рассуждал Рики, — клонирование позволит избавиться от этого древнего рабства, от фальши так называемых родственных отношений.

Григорьев подумал, что юноша уже успел принять дозу. Путь от госпитального коридора до скамеечки под старым вязом показался Андрею Евгеньевичу бесконечным. Он с ехидной радостью сдал Рики Кумарину с рук на руки, познакомил их и поспешил вернуться в госпиталь, к Рейчу.

Перед тем как войти в палату, он хотел поговорить с врачом. Коридорная сестра вызвала доктора по селекторной связи.

Доктор, аккуратный маленький толстяк, был облеплен белоснежным хрустящим халатом, как сахарной глазурью. Он любезно улыбнулся, объяснил, что у месье Рейча теперь все хорошо.

— Чем был вызван приступ? — спросил Григорьев.

— Жара. Возраст, — ответил доктор и посмотрел на часы.

— Анализ крови показал наличие каких-нибудь наркотиков?

Доктор нахмурился, покачал головой.

— Честно говоря, я не имею права отвечать на этот вопрос.

— Значит, все-таки наркотики, — вздохнул Григорьев.

— Экстази, — тихо уточнил доктор и добавил еще тише: — Его можно понять, у него молодой друг. Но во всем надо знать меру. Я уже говорил с ним об этом. Кажется, он меня не услышал. Возможно, услышит вас. Если он не остановится, он умрет. Сердце слабое.

— Простите, доктор, еще минуту. Я плохо разбираюсь в наркотиках, но, насколько мне известно, экстази поднимает сексуальную потенцию и вызывает феерическую радость, экстаз. А обратный эффект возможен?

— Почему вы спрашиваете?

— Может экстази вызвать страхи, кошмарные галлюцинации?

— Вы что, наблюдали это у месье Рейча? — доктор слегка напрягся. — Пожалуйста, если можно, подробней.

— Я не наблюдал. Я слышал по телефону, как он кричал, словно его мучили кошмары.

Доктор помолчал, сдвинул тонкие, как будто нарисованные, брови.

— Хорошо. Мы сделаем дополнительный анализ крови на наркотики. Наш психиатр поговорит с месье Рейчем.

— Благодарю вас, — кивнул Григорьев.

Генрих лежал в отдельной комфортабельной палате, больше похожей на гостиничный номер.

— Андрей, видите, все обошлось. Я не умер, и мне даже не нужна операция. Рики, бедняжка, так волновался.

— Да, я встретил его в коридоре, — Григорьев сел в кресло у кровати.

Повисла пауза. Рейч смотрел в потолок. От руки его тянулась трубка капельницы.

— Я знаю, вы меня осуждаете, — сказал Рейч, — но что делать, если я не могу оторваться от него. Только с кровью, с мясом.

— Вам нельзя принимать экстази, — сказал Григорьев.

— Доктор говорил мне, — Рейч прикрыл глаза.

— Я звонил вам утром. Рики не позвал вас к телефону. Я слышал, как вы кричали. Что происходит, Генрих?

— Андрей, вас это интересует как профессионала? Вам надо получить информацию от меня, и вы боитесь, что я стал законченным наркоманом, у меня расплавились мозги и я не сумею внятно изложить эту информацию?

— Меня это интересует как человека, который знает вас больше двадцати лет. Мне вас жалко, Генрих. Мне за вас страшно.

Губы Рейча растянулись в мгновенной резкой улыбке, как будто лицо треснуло вдоль, Григорьеву даже почудился сухой щелчок.

— Не волнуйтесь, Андрей. Я, конечно, плохо стал соображать, но спектакль с пропавшими альбомами разыграл перед вами совсем недурно, согласитесь.

— Да, — кивнул Григорьев, — все выглядело очень натурально.

Рейч опять улыбнулся, на этот раз мягче.

— Я ведь давно понял, Андрей, кто вы. Вы работаете в ЦРУ. Мне было грустно, что они прислали именно вас. Я разыграл спектакль, и вы мне легко поверили. Я мучил вас Третьим рейхом, и вы терпеливо меня слушали. Вы действительно хорошо ко мне относитесь, и вам не хотелось докладывать руководству, что конверты отправил именно я. Но ведь ничего противозаконного я не сделал, верно? Это не шантаж, не разглашение секретной информации. Я просто поковырял палочкой в вашем гнилом термитнике.

— Вы поступили неразумно, — тихо сказал Григорьев.

— Я поступил нерационально. Насчет разумности можно спорить, но у меня сейчас нет сил, — он усмехнулся, — вы, конечно, решили, что в этом замешан Рики? Нет. Мальчик ничего не знал. Мы путешествовали по Европе, и я потихоньку опускал конверты в почтовые ящики в разных городах. Зачем? Затем, что я скоро умру, и напоследок мне захотелось сделать что-нибудь хорошее. Если хотя бы одному из пятидесяти четырех адресатов, получавших мои послания, на мгновение стало стыдно, я добился своей цели. Они вырастили монстра, дали ему оружие и научили им пользоваться. Пусть помнят об этом и не строят из себя благородных защитников демократии.

Он говорил совсем тихо, с тяжелой одышкой. Григорьеву пришлось подвинуться ближе и склониться к нему. От Рейча пахло лосьоном после бритья и мятными конфетами. Дыхание его было шумным и частым. Неожиданно для себя Григорьев спросил:

— Генрих, зачем вы сказали? Честное слово, лучше бы я вернулся с пустыми руками.

Рейч, мучительно морщась, приподнялся на подушке и тихо, хрипло засмеялся.

— Андрей, как вы не понимаете, мне захотелось похвастать единственным за всю мою жизнь поступком, которым я горжусь. Я не смог удержаться. Простите меня за спектакль. Сейчас я сказал вам правду, бесплатно, бескорыстно. Просто так, для собственного удовольствия. Вы можете спокойно докладывать своему руководству, что конверты с фотографиями отправил я. Пусть делают со мной, что хотят. Я все равно скоро умру. Чем скорее, тем лучше, «…доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят, ибо прах ты и в прах возвратишься». Я даже не из земли, не из праха, я из самой черной, самой жуткой грязи. Там черви, вонь. Там обитают тени, ненавидящие себя и свою тухлую, бездарную, самодельную вечность. Я ребенок «лебенсборн», они меня создали, они и уничтожат. Я благодарен им, что они выбрали такой приятный способ. Мой Рики прелесть, правда?

— Генрих, перестаньте. Вы разумный, свободный, образованный человек. Что за бред вы несете? Да пошлите вы этого бесенка подальше! Зачем вы хороните себя заживо?

Григорьев разозлился, занервничал. Ему захотелось курить. Он встал, прошелся по палате. Генрих следил за ним взглядом, не поворачивая головы.

— Вам, правда, жаль меня, Андрей?

— Да, Генрих, да! Вам надо порвать с Рики, прекратить принимать наркотики. Не мудрено, что вам мерещатся всякие тени, черти, червяки. Посмотрите, небо за окном, деревья, море. Вылезайте вы наконец из своего страшного подвала!

Рейч молчал. Глаза его были закрыты. Губы мучительно сжаты, уголками вниз. Седой пух на лысине едва заметно шевелился от искусственного ветерка вентилятора.

— Знаете, Андрей, — сказал он, не открывая глаз, — мне сейчас тяжело с вами разговаривать. Простите. Я устал.

Григорьев вышел в сквер. После охлажденного воздуха госпиталя жара показалась особенно тяжелой. На лавочке под вязом Кумарин и Рики беседовали как добрые старые знакомые.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Деревня Кисловка находилась в двадцати километрах от бывшего лагеря. Она была маленькой, всего два десятка домов. Сонный толстый участковый заметно оживился, узнав, что майор из Москвы и его спутница интересуются девчонкой-потеряшкой. Новость о приезде группы из Москвы, о том, что в заброшенном лагере обнаружено шесть обгоревших трупов, до маленького деревенского отделения дойти еще не успела.

— Ну что, личность барышни установили? — спросил участковый, застегивая мятую форменную рубашку на толстом пузе.

— Да. Все нормально, — кивнул Арсеньев.

— А я вот сюжет видел в криминальных новостях, как там, в больнице, заговорила она, нет? Чего это вообще такое — афлигия?

— Афония, — машинально поправила Маша.

Они шли втроем по тихой деревенской улице, к дому фельдшерицы. Участковый, еле справляясь с одышкой, рассказывал, как послала за ним Настя Кузина, как он увидел потеряшку, которая не могла говорить и выглядела как бомжонок. О своем звонке в Лобню он упомянул мельком, просто сказал, что поставил в известность районное начальство, как положено. А потом фельдшерица вызвала «скорую».

Поликарпыч не счел нужным рассказать о том, что после его звонка в деревню из Лобни приехал Лезвие.

…Дело в том, что старший лейтенант Колька Мельников не сразу покинул Кисловку. Он дождался, когда Поликарпыч вернется к себе в отделение, и минут через двадцать явился к нему.

— Знаешь, Поликарпыч, тут, это, неудобно так получилось, я тете Насте замок на калитке сшиб нечаянно и банку с квасом грохнул.

— Ничего, — сдержано кашлянул Поликарпыч, — бывает.

— Я, понимаешь, жару плохо переношу. — Лезвие сел, достал свои хорошие сигареты, протянул Поликарпычу: — Угощайся.

Закурили. Помолчали.

— Ну и вот, — понизив голос, продолжал Лезвие, — я перед этим пивка вмазал, а потом водкой заел, — он подмигнул старому участковому и сделал смешное, виноватое лицо, как он умел еще в детстве. Брови домиком, губы подковкой.

— Нехорошо, Коля. Ты же за рулем, к тому же на службе. А от меня чего хочешь?

— Ты, это, тете Насте передай от меня, на новую задвижку.

Лезвие достал из кармана купюру в пятьсот рублей и положил на стол.

— Она не возьмет, — Поликарпыч покачал головой и покосился на деньги.

— Тогда сам купи и прибей.

— На задвижку это много, — заметил Поликарпыч.

— А ты на сдачу купи Лидуне чего-нибудь, тоже от меня. И вот еще. Младшему твоему, Ване, вроде шестнадцать исполнилось недавно?

— Ну да, тридцатого июля.

— Он у тебя отличный парень, я слышал, он на мотоцикл копит.

Еще две купюры, по тысяче рублей, легли перед Поликарпычем на стол.

— Чего это ты вдруг, Коля? — тихо спросил участковый.

Не хотелось на них глядеть, на эти деньги, очень уж было странно — с какой стати вдруг Лезвие сделался таким внимательным и щедрым. Но взгляд сам собой прилипал к купюрам, а правая ладонь вдруг нестерпимо зачесалась.

— Понимаешь, у нас сейчас сплошные проверки, особенно насчет этого дела, — Лезвие щелкнул себя по крутому кадыку, — ты, это, если там какие разговоры, то, да се, не рассказывай, что я приезжал.

Поликарпыч нахмурился, подумал немного и спросил:

— А Настя? Если она расскажет?

— Ой, ладно, — махнул рукой Лезвие, — ее и не спросит никто, а тебя могут, — он легонько подвинул купюры к Поликарпычу. — ты деньги со стола убери. Примета плохая. Да, слушай, я тут к ребятам в «Викинг» заезжал, на соревнования по бегу с препятствиями. Ну, я тебе скажу, Ваня твой молодец!

И он стал рассказывать, как быстро бегает, как высоко прыгает младший сын Поликарпыча, какой он сильный, ловкий и смелый.

Участковый даже покраснел от удовольствия. Он, в принципе, был рад, что его сын этой зимой записался в «Викинг». Там хорошие ребята, не пьют, не шатаются по дискотекам, занимаются спортом. И дисциплина крепкая, и мысли им внушают правильные, патриотические.

Вот ведь тоже, Миха и Серый были такой безнадежной шпаной, а сейчас воспитывают подрастающее поколение.

Поликарпыч сам не заметил, как исчезли со стола три купюры и спрятались в кармане его штанов.

На следующее утро он купил для Насти Кузиной новую задвижку, для Лидуни футболку с картинкой и спортивные трикотажные штаны. Пока возился с Настиной калиткой, провел беседу, рассказал, как извинялся Колька Мельников, какой он стал правильный человек, и не надо на него держать обиду. Он просто выпил лишнее, поэтому такой был дурной.

Настя растроганно повздыхала, а Лидуня до сих пор бегает по деревне, всем показывает свои обновки, скачет от счастья и песенки поет.

— Вот мы пришли, — сказал участковый и громко крикнул: — Настя!

Из дома вышла пожилая крепкая женщина, удивленно оглядела гостей. Поликарпыч объяснил, кто они и зачем.

— Ой, да как же ее зовут? — Анастасия Игнатьевна так разволновалась, что чуть не наступила на курицу, пока шла с гостями от калитки к крыльцу.

— Грачева Василиса Игоревна, — сказал Арсеньев.

— Василиса! Господи, так она почти тезка Васе моему! Надо же, как бывает!

Усадив гостей за стол, Настя принялась расспрашивать их, рассказывать сама, как пошла на кладбище, как нашла обожженную девочку. Поликарпыч сидел тут же, иногда вставлял реплики. Один раз он улучил момент, шепнул Насте на ухо, незаметно для гостей:

— Ты им про Кольку не говори!

Настя ничего не сказала и забыла спросить — почему. Она так рада была, что Василису Грачеву нашел ее дедушка, что она теперь дома и все у нее хорошо. Особенно сильно на нее подействовало совпадение имен. Она даже вспомнила, как девочка подпрыгнула на кровати, когда прибежала Лидуня и стала кричать: «Вася! Вася!».

— Наверное, подумала, что Лидуня к ней обращается! А кстати, как ее дедушка называет? — спросила она своих гостей.

— Вася. Васюша.

— Я тоже своего сына так называла, когда был маленький. Видите, как странно получилось, я ведь ее нашла потому, что решила его могилку проведать. Вы ей передайте от меня привет, ладно? Может, когда поправится, найдет время, заедет ко мне. Хочу посмотреть на нее, живую и здоровую, голос ее услышать, поговорить. Вы ей адрес мой напишите, чтобы не забыла. Лидуня будет рада.

Юродивая успела прибежать, крутилась перед незнакомыми людьми в своих обновках, потом принялась возбужденно, картаво рассказывать что-то, повторяла «Лезие, лезие», зачем-то схватила кочергу, но Анастасия Игнатьевна отняла, прикрикнула на Лидуню, чтобы сидела тихо и не мешала разговаривать.

— Ну и что ты так рвалась сюда? — спросил Арсеньев, когда они сели в машину. — Времени потратили кучу, информации — ноль.

— Ноль, — эхом отозвалась Маша, — ты сейчас куда?

— К Зюзе, в прокуратуру. Отвезти тебя к Рязанцеву?

— Нет. К Дмитриеву. Мне надо забрать машину и зайти, узнать, как там у них дела.

— А потом?

— Не знаю. Саня, — она прижалась лицом к его плечу, — тебе ведь сегодня придется все рассказать матери и брату Гриши, да?

— Зюзя сообщит, — он оторвал руку от руля и погладил ее по волосам, — но мне, конечно, придется прийти к ним.

— Хочешь, я приеду к тебе?

Он резко свернул к обочине, затормозил, обнял ее, стал быстро, бестолково тыкаться губами в ее глаза, нос, щеки.

— Машенька, когда мы там сидели, у фельдшерицы, я смотрел на тебя, ты была такая холодная, красивая и далекая Мери Григ, мне вдруг стало казаться, ничего у нас еще не было. Ты, другая Маша, моя Машенька, приснилась мне. Я уже проснулся, и ничего никогда не будет, ты вежливо попрощаешься, исчезнешь, и я сойду с ума. Я знаю, ты все равно исчезнешь, но только не сейчас, пожалуйста! Не сейчас!

* * *
Кончик ампулы никак не отпиливался. Стекло треснуло. Надя поранила палец, уронила ампулу, выругалась, приложила к царапине ватку с перекисью и тут заметила, что ее любимые часы опять идут, показывают правильное время. Без пяти шесть.

— Ни хрена же себе! Бли-ин! Нет, ты смотри, а? Бывает такое? — обратилась она к Василисе. — Нет, ну твою мать! Колесико крутится! Все в порядке. И мобильник заработал, причем сам, я его не включала. Просто взял и заработал. Слушай, может, здесь у вас какая-нибудь магнитная зона?

Василиса не слушала ее. Она, не отрываясь, смотрела на шприц, который лежал на столике у дивана. Большой 20-миллиграммовый шприц. Упаковка надорвана. Рядом коробка с ампулами. На коробке латинскими буквами написано «КЕТАМИН ГИДРОХЛОРИД». Ампул всего две, но здоровые, по десять миллиграмм.

На боку у Нади заверещал телефон. Она подпрыгнула от неожиданности, схватила трубку.

— Да! — лицо ее мгновенно изменилось, щеки надулись, брови сдвинулись. — Привет. Все нормально. Нет. Пока нет. Блин, короче, уверена и все, какие тебе еще доказательства? Сейчас, одну минуту, — она покосилась на Василису и быстро вышла из комнаты.

— Ой, блин! Не знаю! Молчит, вполне натурально молчит. Точно тебе говорю, все это время, пока я здесь, ни слова, ни звука, по-моему, она вообще слегка того, — доносился до Василисы приглушенный, но все равно ужасно громкий голос.

Надя хоть и поругивалась, но говорила со своим собеседником ласково, кокетничала немного, интонации были тягучими и сладкими, как ириски.

Хлопнула дверь в прихожей.

— Все, прости, я больше не могу! — голос Нади прозвучал испуганно.

Через минуту в кабинет вошел запыхавшийся возбужденный дед.

— Вася, представляешь, я паспорт забыл! — сообщил он. — Хотел деньги снять с книжки, пришел в сберкассу, главное, очередь выстоял, книжка с собой, а паспорт забыл. Ну как ты, Васюша?

За ним следом явилась Надя. Губы ее были растянуты в сдобной улыбке.

— Ой, Сергей Павлович, вы вернулись, я не слышала, как вы вошли.

— Я на минуту, мне надо успеть в сберкассу, я паспорт забыл, они в семь закрывают… — он вдруг замолчал.

Он смотрел на столик у дивана. Надя перехватила его взгляд.

— Я вот хочу витаминчиками ее поколоть, — объяснила она, не снимая с лица улыбку.

— Витаминами? — Сергей Павлович растерянно моргнул. — А почему именно поколоть? Есть много таблеток.

— Так лучше усваивается, к тому же глотать ей трудно, — Надя прищурилась, и глаза ее стали похожи на узкие петли, обметанные синими нитками.

— Что за витамины? Без очков не разберу, — Дмитриев взял упаковку с ампулами, подошел к окну, громко вслух прочитал: «КЕТАМИН ГИДРОХЛОРИД».

— Это такой новый комплекс, очень хороший, дорогой, там сразу витамины иуспокоительное, я специально принесла, ей нужно иммунитет поднимать, чтобы ожоги быстрей заживали, — быстро заговорила Надя и выхватила у него коробку, — да вы идите, идите, Сергей Павлович, в сберкассу не успеете.

Василиса резко села на диване и коленом опрокинула столик. Все, что на нем лежало, разлетелось по полу, в том числе небольшая сумка медсестры. Сумка была открыта, она упала вверх дном.

— Надя, — совсем новым, каким-то вкрадчивым голосом произнес Сергей Павлович, — кетамин — это не витамины.

— Ну, я же говорю, новый комплекс, импортное лекарство, французское, два в одном, успокоительное и витамины, сейчас так много новых лекарств появилось, вы не можете все знать, вы разве врач? — Надя подняла с пола свою сумку и принялась быстро, нервно запихивать все, что вывалилось на пол.

— Нет, Надя, я не врач, — четко, словно на уроке сценической речи, произнес Дмитриев. — Я режиссер, но это не значит, что я полный идиот. Кетамин гидрохлорид — это что угодно, только не витамины.

— Ой, ладно вам, Сергей Павлович, какой вы подозрительный, прямо не могу, — Надя все улыбалась и теснила его к двери, — вы опоздаете, сберкасса до семи.

— Ничего. Я завтра схожу.

— Ну тогда отдохните, расслабьтесь, чайку попейте. Я тут разберусь. — Она сделала еще шаг и как бы нечаянно толкнула его плечом.

Сергей Павлович попятился к дивану, сел рядом с Василисой.

— Погодите, погодите, что значит — вы разберетесь?

Надя встала перед диваном, широко расставив ноги. Сумка ее все еще была прижата к животу.

— Вы хотите, чтобы ваша внучка заговорила?

— Глупый вопрос! Конечно, хочу.

— А в таком случае вы должны мне доверять.

— Но вы же не врач!

— Я медсестра. Я только что говорила по телефону с одним умным доктором, — она вдруг хихикнула, — с профессором, который отлично разбирается в таких вещах. Он сказал, что при афонии обязательно нужны успокоительные лекарства.

— Что за профессор? Как фамилия? — быстро спросил Дмитриев и обнял Василису за плечи.

— Профессор Сидоров. Очень опытный, квалифицированный невропатолог, — Надя опять хихикнула и тряхнула желтой челкой.

— Надя, не морочьте мне голову. Я не позволю ничего колоть моей внучке, на какого бы профессора вы тут ни ссылались. Тем более профессор этот Васю не смотрел и судить о ее состоянии, советовать что-либо, после одного телефонного разговора с вами не может. А если может, тогда тем более не стоит ему доверять. Вот что, Надя. Я вам очень благодарен, вы нам помогли, и все, больше не надо. Спасибо. Пойдемте, я вас провожу, расплачусь с вами.

Она положила сумку на письменный стол, шагнула к дивану, опустилась на корточки, посмотрела на Дмитриева снизу вверх, медленно облизнула губы.

— Сергей Павлович, ну что вы так напрягаетесь, — рука ее легла к нему на колено. — Я ваши фильмы прямо обожаю, можно сказать, преклоняюсь перед вами, а вы, оказывается, такой недоверчивый человек.

— Какой я человек, мы обсуждать не будем. Всего доброго, Надя.

— Ну, миленький мой, давай расслабимся, успокоимся, — рука поглаживала, мяла его коленку.

Дмитриев резко встал, стряхнул эту руку, толстопалую, широкую, с короткими аккуратными ногтями без маникюра.

— Вы что, не поняли? Я прошу вас уйти, Надя.

— Как же я уйду?

Она тоже встала и задела его бюстом.

— Вы без меня не справитесь. Что вы завелись, Сергей Павлович? Подумаешь, укольчик хотела сделать? Я как лучше хотела, не нравится вам лекарство, я колоть не буду. В чем проблема?

— Проблема в том, Надя, что я вам не доверяю и прошу вас уйти. Вы в мое отсутствие собирались вколоть моей внучке какую-то дрянь. Огромные ампулы, огромный шприц. Вот тут у меня лекарственный справочник Машковского. Давайте вместе посмотрим, что такое кетамин.

— У-тю-тю, какие мы грозные, какие нервные! Справочник. Зачем нам справочник? Нам и так хорошо, а сейчас будет совсем хорошо, хочешь, я тебе покажу, как бывает классно, без книжек, без справочников всяких, а? — она облизнула палец и медленно провела им по губам Дмитриева.

— Вы с ума сошли! — он отшатнулся, сморщился и вытер рот тыльной стороной ладони. — Что вы себе позволяете?

— Ой, ну ладно, перестань, ты чего, совсем не мужик уже? Средний род? Не переживай, зайчик, я тебя так пощекочу, что твоя маленькая вялая морковка станет большой и свежей. Или внучку стесняешься? Брось, она поймет, — Надя повернулась к Василисе и подмигнула ей, — тебя ведь не надо стесняться, а? Ты девочка взрослая, сама много чего умеешь, знаешь, какие бывают морковки и как с ними обращаться.

— Вон! — крикнул Дмитриев и схватил со стола первое, что попалось под руку, бронзовую статуэтку «Нику», которую получил одиннадцать лет назад за свой последний фильм.

Если бы Надя не успела увернуться, кинопремия за лучшую режиссерскую работу наверняка разбила бы ей голову. Но у воспитанницы «Викинга» была отличная реакция. «Ника» пролетела в сантиметре от ее уха, вылетела в дверной проем. Из прихожей послышался звон стекла. «Зеркало», — машинально отметила про себя Василиса.

— Да пошел ты, псих, старый козел, со своей б… малолетней! Сдохните вы оба! — Надя оттолкнула Дмитриева, кинулась в прихожую. Через минуту хлопнула входная дверь.

Дед не удержался на ногах, за его головой были книжные полки, он мог сильно стукнуться затылком, но Василиса метнулась к нему и успела подхватить.

* * *
Столик заказали заранее, в дорогом ресторане, в тихом крошечном городке, в десяти километрах от Ниццы на высоком отвесном берегу. Там были отдельные кабинеты с балконами, выходившими на море.

Рики опять взял себе только икру и тосты. Съел очень быстро, запил шампанским, принялся рассуждать о литературе, новой и старой. Понятно, что вся старая была плохой, ее следовало срочно отменить, уничтожить, освободив место на книжных полках и в сознании людей для литературы новой, хорошей, правильной.

— Я думаю, такая задача выполнима только на государственном уровне, — серьезно заметил Кумарин

— Да. И в этом я возлагаю большие надежды именно на Россию. Ментальность новой, сегодняшней России, на мой взгляд, максимально готова к глобальному пересмотру устаревших догм и табу, к освобождению от грязных пут христианской морали и от прочих биологических предрассудков. — Он икнул и облизнулся. — Когда президентом станет Владимир Приз, я уверен, он займется этим. Общество уже созрело, оно подает нам знаки, оно зовет на помощь, нужно только небольшое усилие, и останется убрать мусор, вывести шлаки. Анус мунди.

— Что, простите? — спросил Кумарин.

— Задница мира, — перевел Григорьев, — Рики объясняет нам, что Россия — это прямая кишка. Так когда-то называли Освенцим.

— Ну что ж, спасибо, Рики, — кивнул Кумарин

— Благодарить надо не меня, — улыбнулся юноша, — благодарить вы будете Владимира Приза. Он оздоровит эту страну, наведет порядок, вычистит грязь

— Только на него и надежда, — вздохнул Григорьев, — но и на вас тоже, Рики. Вы ведь поддерживаете его, помогаете ему, верно?

Рики, казалось, не услышал последней фразы. Он слегка осовел и клевал носом. Подошел официант, быстро бесшумно убрал со стола. Кумарин попросил принести еще коньяку, кофе и какой-нибудь легкий десерт.

— Ваш Толстой был трэш, бульварщина, — заявил Рики и опять икнул, на этот раз очень громко.

— Который из них? — осторожно поинтересовался Кумарин и протянул Рики стакан воды, — выпейте.

— Спасибо, — Рики взял стакан, но пить не стал, только смочил губы, — сколько их там у вас было, этих Толстых? — он сморщил нос и принялся загибать пальцы, бормоча что-то. — Трое, четверо? А впрочем, не важно. Сегодня все они никому не нужны. Трэш. Нудный сентиментальный мусор. Так же, как ваш Достоевский, от которого стонут старые девы. Так же, как, впрочем, и наши Манны. Томас, и Генрих. Эти два брата только позорят великого Манна, первого человека, родоначальника трех племен германцев, упомянутых Тацитом. Ингевоны, истевоны, герминоны. Три великих племени, которым суждено владеть миром в двадцать втором веке, когда будет создан клон Манна. Настанет новая эра, и на нас, сегодняшних людях, лежит огромная ответственность. Мы обязаны расчистить для нее пространство, не только духовное, но и физическое. — Он вдруг оскалился, посмотрел на Григорьева, потом на Кумарина и громко расхохотался. Между белыми зубами чернели икринки. — Это я делюсь с вами творческими планами, господа. Я собираюсь написать роман о Манне и о трех племенах

— Очень интересно, — кивнул Григорьев, — уверен, у вас получится замечательная книга. Будем с нетерпением ждать.

— Боюсь, ждать придется долго, — вздохнул Кумарин, — господин Мольтке слишком много времени тратит на дела, не имеющие отношения к литературе. Возможно, мы вообще не дождемся. Честное слово, обидно, когда такой талантливый человек так неразумно, по-детски, рискует жизнью и доверяет людям, которых совсем не знает. Скажите, сколько раз вы встречались с Владимиром Призом?

Рики замер. Глаза его забегали, он нервно облизнулся, хлебнул шампанского. Григорьев и Кумарин смотрели на него очень серьезно и молчали.

— Я не понимаю, — наконец произнес Рики, — что вы имеете в виду?

— Неужели все дело только в деньгах, в процентах от сделки? — грустно спросил Григорьев Кумарина, как бы не обращая внимания на Рики.,

— Ну что вы, Андрей. Нельзя так плохо думать о людях. Господин Мольтке пошел на это по идейным соображениям. Он хотел внести свой вклад в великое дело очищения мира от шлаков. Он искренне поверил Призу решил, что у этого актеришки великое будущее.

— Я не понимаю, — повторил Рики и замотал головой, — пожалуйста, выражайтесь ясней.

— Вы стали жертвой собственного легкомыслия, Рики. — Сказал Григорьев, Видите ли, подозрения, что культурная деятельность общества «Врил» всего лишь ширма, за которой скрываются весьма некультурные дела, прямо скажем, международная уголовщина, существовали давно. Но доказательств не хватало. Сегодня вы их предоставили.

— Ваша встреча в арабской кофейне записана на видео, — пояснил Григорьев, — обидно, что именно вы попались на этот крючок.

— Владимир Приз, которого вы видите будущим президентом России, всего лишь крючок, точнее, личинка, жирный червяк. Он только актер, шоумен. Да, знаменитый. Но не более того. Что касается политики, в ней он полный ноль. — Кумарин посмотрел на часы, — вот сейчас ваши аравийские друзья выходят из самолета в аэропорту Женевы. Там их встречают сотрудники Интерпола. Арестовывать их пока не будут, за ними продолжат наблюдение. За ними давно уже ведется наблюдение, высвечиваются все их международные контакты.

Лицо Рики постепенно преображалось. Черты отяжелели, щеки побледнели, на них стала видна нормальная мужская щетина. На шее и на руках вздулись жилы. Он как будто повзрослел сразу на десять лет.

— Хватит ломать комедию, господа, — сказал он спокойно, — выкладывайте, что вам надо.

— Да, в общем, уже ничего, — пожал плечами Кумарин, — информации и так вполне достаточно. Нам просто интересно, чем вас купил Приз? Почему вы ему поверили и согласились стать посредником в таких рискованных переговорах?

— В каких переговорах? — тихо спросил Рики и оскалился — И при чем здесь Владимир Приз?

— Все снято на пленку. Записано каждое слово, — напомнил Григорьев

— Кто вам сказал, что это касается Владимира Приза? — губы Рики растянулись в плоской холодной усмешке.

— А этого не надо говорить, — Кумарин слегка пожал плечами, — в Женеве ваши аравийские друзья зайдут в банк, переведут деньги. Факт поступления известной суммы на известный счет будет подтверждением того, что вы успешно провели переговоры от лица Владимира Приза.

Григорьев закурил, сквозь дым взглянул на Рики. Тот болезненно поморщился. Он не терпел табачного дыма.

— Вам было лестно общаться со знаменитостью, знакомить его со своими товарищами. Вот, русская звезда, будущий президент. Ваш приятель. Что делать, Рики, многие страдают этой слабостью. Вы не исключение. Владимир Приз, правда, играет сейчас в политику. Депутат Думы, рекламное лицо партии «Свобода выбора» Вполне возможно, ему этого недостаточно. Ему нужны деньги, чтобы сделать себе политический пиар. Но мало ли, чего он хочет? Все это не более чем мыльная опера. Трэш, как вы любите выражаться.

— А вы развесили уши, — Кумарин сочувственно вздохнул. — Вы ради авантюриста, пройдохи, рискнули воспользоваться серьезным каналом связи вашей серьезной организации.

— Я вам не верю, — пробормотал Рики.

— А вас никто и не уговаривает верить, улыбнулся Григорьев.

— Я не знаю, кто вы. Нужны доказательства

— Доказательства чего? — спросил Кумарин. — Что Приз пустышка? Что вы подставили своих товарищей?

— Чем же он все-таки вас купил? — спросил Григорьев. — На кого он ссылался? Почему вы так легко и быстро ему поверили и согласились стать посредником?

— Вы порете чушь, — прошипел Рики сквозь зубы.

— О каких условиях шла речь? Что должен был выполнить Владимир Приз, получив деньги от спонсоров-террористов? Принять мусульманство? Что еще? — спросил Кумарин

Рики молчал. Глазные яблоки двигались, как два безумных маятника, туда, сюда. Жилы на шее вздулись и посинели. Казалось, внутри него работает какой-то механизм, и сейчас повалит дым и полетят искры от трения перегретых металлических деталей.

Вдруг зрачки остановились. Рики заговорил, спокойно, четко, чеканя каждое слово.

— Люди, с которыми я встречался, издатели. Мы говорили о переводе моего романа на арабский язык и о последующей его экранизации. И еще, я рассказывал им содержание нового романа, который собираюсь написать. Мы так увлеклись, что в кофейне стали разыгрывать сцену из этого романа Это были виртуальные переговоры, они касались вымышленной страны и вымышленного героя Они касались мифологического Манна, прародителя грех германских племен.

Рики замолчал и шумно, со свистом, выдохнул.

— Молодец, — покачал головой Кумарин, — лихо. Григорьев посмотрел на часы.

— Через пятнадцать минут здесь будет французская полиция и представители Интерпола. Чем скорее вы ответите на наши вопросы, тем больше у вас останется времени, чтобы уйти отсюда. Быстрее, Рики. Что конкретно готов был делать Владимир Приз за деньги террористов?

— Ничего, — отчеканил Рики.

— Четырнадцать минут, — тихо сказал Кумарин. Рики молча встал, не спеша, расхлябанной походкой, направился к выходу из кабинета. В дверном проеме маячила мощная фигура Ивана, шофера Кумарина. Сделав несколько шагов к выходу, Рики остановился, качнулся. Казалось, он сейчас упадет

— Лучше сядьте, — посоветовал Кумарин, — не дергайтесь. Все равно не уже успеете.

Рики стал пятиться назад, к столу. Вдруг схватил тяжелое кресло, запустил им в Ивана, резко развернувшись, в три прыжка долетел до балкона, перемахнул через витые перила и исчез в темноте. Иван метнулся к нему, но опоздал на пару секунд. Море шумело, никакого звука не последовало.

— Темно, — сообщил Иван, свесившись вниз.

Григорьев и Кумарин, опомнившись, кинулись на балкон. Действительно, внизу был полный мрак, волны бились о скалы. Высота небольшая, всего метров десять над уровнем моря.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

— Марина, кого вы мне прислали? — Дмитриев старался не кричать в трубку, но голос его дрожал и срывался.

— Сергей Павлович, что случилось? — испуганно спросила корреспондентка.

— Вы показались мне нормальным, интеллигентным человеком, достойным доверия. Кого вы прислали ко мне в дом?

Марина тоже занервничала. Она сидела дома, за компьютером Ей срочно надо было сдавать материал. Она и так потеряла кучу времени, согласившись участвовать в этом странном, сомнительном спектакле, который придумал Володя Приз. А тут еще неожиданный неприятный звонок, претензии Дмитриева.

— Сергей Павлович, не кричите, пожалуйста. Объясните, что случилось? Вам не понравилась сиделка?

— Не понравилась?! Да она чудовище! Где вы ее взяли? Как вы могли так поступить? По вашей милости ко мне в дом проникла настоящая уголовница, бандитка!

— Погодите, она что-нибудь украла? — спросила Марина, чувствуя, как запылало у нее лицо.

— Не знаю! Все может быть! Я еще не проверял!

Марина слегка расслабилась, потянулась за сигаретой, прикурила

— Сергей Павлович, будьте добры, объясните, почему вы так расстроились? В чем я виновата?

— Эта ваша Надя выставила меня из дома и в мое отсутствие пыталась сделать Васе укол! — он так кричал, что не слышал тихого сигнала домофона.

Домофон звонил и звонил. Василиса слезла с дивана, заковыляла в прихожую.

— Ну, возможно, вы преувеличиваете, — говорила Марина, все более успокаиваясь, — я уверена, Надя хотела помочь вашей внучке, скорее всего, это были какие-нибудь витамины.

— Витамины?! — взревел Дмитриев, — Так вы с ней заодно! Все, я больше не желаю с вами разговаривать! Я сейчас же звоню в милицию!

Василиса добрела до входной двери. Морщась от боли, попыталась взять трубку, но выронила ее. Трубка повисла на проводе, оттуда прозвучал голос:

— Алле! Это я. Вася, ты что, одна? Где дедушка? Ты можешь мне открыть?

Сергей Павлович, продолжая кричать в телефон, вышел наконец в прихожую.

— Недоразумение?! Вы поручились за нее, вы сами мне предложили! Что значит — никогда не видели? Откуда в таком случае она взялась? Не морочьте мне голову, вы при мне ей позвонили и говорили, как с хорошей знакомой. Ну тогда объясните мне, как это могло произойти? Нет, я спокоен, я вполне вменяем, я весь внимание!.. Вася, что ты делаешь? Не вздумай никому открывать! Нет, это я не вам, извините!

Не слыша тихого голоса из трубки домофона, он повесил ее на место. Домофон опять загудел.

— Иди сию минуту ложись! — рявкнул он Василисе. — Не смей открывать! Мы никого не ждем! Сейчас я договорю и буду звонить в милицию! Мне это надоело!

Марина машинально отбила несколько восклицательных знаков на компьютере.

— He надо в милицию, Сергей Павлович! Тут никакого преступления нет и быть не может. Дело в том, что меня попросили помочь вам, я просто выполнила просьбу.

— Чью?! Кто вас просил?

— Ваш ученик. Понимаете, так получилось, он случайно узнал о вашей беде, очень за вас переживал, боялся, что вы откажетесь от помощи, — лопотала Марина.

Домофон замолчал. Василиса стояла перед дедом и делала ему отчаянные знаки, пыталась что-то объяснить на пальцах.

— Какой ученик? Погодите, значит, интервью, фотограф — все это блеф? Кто-то инкогнито решил подать мне такую, с позволения сказать, милостыню?

— При чем здесь милостыня? Вам искренне хотели помочь. Интервью вовсе не блеф. Я обязательно сделаю материал, он будет опубликован. Фотограф, правда, не из нашего журнала, — Марина говорила быстро, боялась, что старик перебьет, опять начнет кричать.

— А откуда?

Марина загасила сигарету и тут же закурила следующую. Перед ней по компьютерному экрану прыгала смешная кошечка, потягивалась, облизывала лапки. Марина смотрела на кошечку и не понимала, как она, взрослая неглупая женщина, опытный журналист, умудрилась так нелепо вляпаться. Почему, когда Володя Приз просил ее помочь своему учителю, все выглядело совершенно нормально, достоверно. Доброе дело. А теперь, под крики старика, даже невозможно внятно сформулировать, что же произошло, почему, зачем?

Из сумбурной речи Дмитриева ей удалось понять, что сиделка Надя пыталась сделать его внучке какой-то укол, потом материлась и хулиганила. Но Дмитриев — человек нервный, вспыльчивый. Он может и преувеличивать. Ну, не понравилось ему медсестра. Что, в самом деле, она могла вколоть девочке? Яд? Наркотик? Смешно! Наверняка это были либо витамины, либо мягкое снотворное, чтобы девочка поспала. Старик устроил скандал, как вот сейчас, медсестра вспылила, они поругались. А ей, Марине, теперь приходится расхлебывать. Все, как в старой банальной поговорке: нет такого доброго дела, которое осталось бы безнаказанным.

— Фотограф работает для разных изданий, просто нигде не состоит в штате, — стала она спокойно объяснять Дмитриеву, и подумала: «Боже, я опять вру!».

Василиса опустилась на скамеечку. Ноги подкосились. Прихожая стала предательски прозрачной и медленно растаяла, вместе с фигурой деда, с его голосом и шаркающими нервными шагами, туда-сюда, от вешалки до кухонной двери. Последнее, что успела увидеть Василиса, — маленький яркий осколок зеркала у коврика. Потом наступил мрак, и спокойный незнакомый голос произнес:

— Не волнуйтесь, господа. Сейчас принесут свечи, и мы продолжим.

Это говорил шведский граф Бернадот, президент Международного Красного Креста, аристократ, потомок старинного королевского рода. Василиса почувствовала всю силу ненависти Отто Штрауса к нему. Граф ничего не хотел для себя лично, ничего не боялся, и потому был неуязвим. Его снобизм, его ирония бесили Штрауса.

Переговоры продолжались уже четвертый час. В просторном подвале шведского консульства не было окон. Когда выключили из-за бомбежки электричество, повис абсолютный, бархатный мрак. Можно закрыть глаза, потом открыть, ничего не изменится. Снаружи шарахнула очередная бомба. Зазвенели невидимые стаканы на столе.

Консульство находилось в небольшом городке Любек, на северной окраине Германии. Город бомбили англичане. Они летели над Балтикой. Через Балтику собирался сегодня покинуть Германию шведский граф Бернадот. Два дня назад Гиммлер встречался с графом в Берлине. Теперь догнал его в Любеке, попросил о последней встрече.

Стаканы на столе продолжали тихо позванивать.

Василису от мелодичного стеклянного звона пробирала дрожь. Отто Штраус нахмурился в темноте. Он еще не обнаружил ее присутствия, решил, что этот страх — его собственный, и неприятно удивился. Он давно привык к бомбежкам и не боялся их, особенно когда находился в надежном убежище, как, например, этот подвал.

— Только я обладаю реальной властью в Германии. Мне подчинены части СС, — говорил Гиммлер, — в том положении, какое сейчас создалось, у меня развязаны руки. Чтобы спасти возможно большие части Германии от русского вторжения, я готов капитулировать на Западном фронте, с тем чтобы войска западных держав как можно скорей продвинулись на восток. Однако я не хочу капитулировать на Востоке. Я всегда являлся заклятым врагом большевизма и останусь таковым.

— Но мы уже не раз обсуждали это. Частичная капитуляция невозможна, — устало напомнил Бернадот, — впрочем, я, конечно, передам ваши предложения моему правительству.

— Этого хотят сегодня все здравомыслящие немцы, — сказал Гиммлер, — я веду переговоры не только от своего лица, но от лица империи. Гитлер практически уже мертв. Ему совсем немного осталось. Господин Штраус, как врач, может подтвердить это.

— В иных обстоятельствах мы бы с интересом выслушали мнение господина Штрауса о состоянии здоровья господина Гитлера, — сказал Бернадот, — но сейчас нам бы хотелось узнать, как чувствуют себя заключенные Захсенхаузена и Равенсбрюка. Сегодня мне удалось связаться с доктором Пфистером. В данный момент он находится на территории лагеря Захсенхаузен. Он сообщил мне, что на его просьбу передать заключенных Красному Кресту комендант лагеря полковник Кейндель ответил категорическим отказом.

— Этого не может быть, граф, — глухо откашлявшись, сказал Гиммлер.

— Полковник Кейндель сослался на ваше распоряжение, — сказал Бернадот, — там около сорока тысяч голодных истощенных людей. В основном женщины и дети. Вы обещали дать нам возможность спасти их, господин Гиммлер.

Гиммлер начал переговоры с Бернадотом еще в феврале 1945-го. Красный Крест и правительства нейтральных стран предложили рейхсфюреру сделку. Они готовы были стать гарантами его личной безопасности в том случае, если он прекратит уничтожение десятков тысяч заключенных концлагерей и даст возможность правительствам Швейцарии и Швеции вывезти этих людей на свои территории. Гиммлер колебался. Он боялся гнева фюрера. Ему трудно было беседовать с графом Бернадотом. Он робел перед аристократами. Но главное, он живо представлял, что будет, когда все кончится и уцелевшие заключенные заговорят.

— Они все равно заговорят, Гейни, — объяснял ему Штраус, — они заговорят, даже если уничтожить всех до одного. Голоса зазвучат оглушительно громко, но совсем не долго их будут слушать. Сначала, конечно, в нас полетят камни, нас станут судить. Одно из самых острых удовольствий — судить и казнить. Однако чем острее удовольствие, тем оно скоротечней. Праведный гнев увянет, в пламени речей обуглятся красивые слова. Всему дадут определения. Мы — злодеи, палачи, они — невинные жертвы. Кого-то из нас повесят, кого-то посадят. Выживут, останутся на свободе только самые сильные и умные из нас. Таков закон природы. Мучеников будут жалеть, бесплатно лечить. По всей Европе поставят памятники их страданиям. Но довольно скоро станет неловко и скучно говорить об этом. Страны-победительницы будут долго, нудно делить трофеи, займутся своими рутинными склоками. Пройдет двадцать, тридцать, пятьдесят лет. Их, мучеников, забудут. Нас, палачей, никогда. Но память о нас приобретет совсем новые черты, привлекательные, таинственные. Божьи детки любят страшные истории. Им без этого скучно.

Гейни не понимал. Он никогда не отличался остротой ума. Был гениально хитер, этого не отнять. Но все-таки хитрость и ум — разные вещи. В последние месяцы бедняга совсем отупел от страха и от наркотиков. Он все не желал верить, что война проиграна. Его интрига с Бернадотом работала вхолостую.

Наконец принесли свечи. Гиммлер сидел, низко опустив голову, сдвинув колени, аккуратно положив на них руки. Так когда-то он сидел, выслушивая строгие наставления своего отца. Бернадот бросил на него холодный брезгливый взгляд, потом посмотрел на часы, шевельнул бровями, чуть склонился к одному из своих спутников и тихо спросил:

— Который час, Рене?

Рене приподнял манжету, поднес циферблат своих наручных часов к пламени свечи и удивленно прошептал в ответ:

— Не знаю, кажется, мои встали. Сейчас не может быть двенадцать.

Доктор Штраус поднялся так резко, что опрокинул тяжелый стул, отступил в темноту. Оттуда послышался глухой удар. Никто не увидел, как генерал стукнулся головой о стену.

— Что с тобой, Отто? — испуганно спросил Гиммлер.

— Оставь меня в покое! — глухо рявкнул Штраус из темноты.

Все подумали, что слова это были обращены к Гиммлеру. Очередной разрыв бомбы заглушил следующую фразу:

— Что тебе надо? Кто ты?

Штраус зажал себе рот и обжег губы раскаленным перстнем.

— Доктору стало нехорошо, — спокойно заметил Бернадот, — думаю, пора заканчивать, господа. Господин Гиммлер, я передам все ваши предложения своему правительству, оно решит, следует ли доводить эту информацию до сведения союзников. Надеюсь, что вы, в свою очередь, поможете решению вопроса о заключенных. Прошу вас сделать это как можно скорей. Речь идет о десятках тысяч жизней, которые для нас чрезвычайно важны.

— Конечно, граф, — энергично кивнул Гиммлер, — я сделаю все, что в моих силах.

Он встал. Все холодно попрощались. Гиммлер остался в подвале. Штраус слегка взбодрился, отправился провожать Бернадота и его спутников.

Пока шли по коридорам опустевшего консульства, доктор все держал руку у рта. Он немного отставал, и вместе с ним отстал от группы еще один человек, среднего роста, лет сорока, с неприметным лицом. Швед по национальности, он числился в охранной службе президента Красного Креста и являлся сотрудником американской разведки.

— Что с вами, доктор? — произнес он и незаметно сунул Штраусу в карман толстый маленький конверт из плотной бумаги.

— Благодарю вас. Со мной все в порядке, — ответил Штраус, — просто несколько бессонных ночей и зубная боль.

Он опять прижал ладонь к губам и мучительно сморщился. Молчаливое присутствие неизвестного существа было еще ужасней, чем открытый диалог с ним. Оно, или, скорее, она молчала. Она знала, что в плотном конверте был американский паспорт и другие документы, которые помогут группенфюреру СС доктору Штраусу исчезнуть и возродиться вновь под именем гражданина США, профессора Джона Медисена. Об этом никто не должен был знать. Даже она, хотя ее нет.

— Я есть, а ты — где? Кто ты, зачем? — прорычал Штраус и постарался скрыть слова в искусственном приступе кашля.

Ответа не последовало, Штраус споткнулся и чуть не упал. Голова сильно закружилась, в ушах зазвучали какие-то смутные голоса, мужские, женские, в глазах на долю секунды вспыхнул бледный белый луч.


Осколок зеркала, валявшийся у коврика в прихожей, отразил свет лампы. Василиса продолжала смотреть на него, не отрываясь, пыталась сосредоточиться на световом пятне, избавиться от чужой постылой реальности.


… Когда Штраус вернулся, Гиммлер сидел за столом и при слабом свете свечей что-то быстро писал.

— Письмо Кристиану Понтеру, министру иностранных дел Швеции, — пояснил он, не поднимая головы, — Понтер должен ускорить процесс передачи моих предложений американцам и англичанам. Нам надо срочно сформировать новое правительство. Вместо НСДАП я создам новую партию. Партию Национального единства.

Он был сильно возбужден. Глаза сверкали. Штраус не слушал его. Он тяжело опустился в кресло. Ему было нехорошо: дурнота, озноб. Он убеждал себя, что все дело в обыкновенной простуде и переутомлении. Он не заметил, что часы опять идут. В ушах невыносимо громко звенело, он вдруг вспомнил, как много лет назад, в Мюнхене, еще студентом, посещал психиатрическую лечебницу. Там был больной, который все кричал, чтобы ему срочно сделали операцию, вырезали чужие чувства из сердца и чужие мысли из мозга.

* * *
Девушка в ларьке «Кодак» узнала Приза и попросила автограф. Он машинально расписался на каком-то календаре.

— Ой, спасибо, а то мне никто не поверит, что я вас видела, живого, так близко. Вы знаете, вы совсем другой в жизни. На экране вы кажетесь моложе и как-то крупней. А можно вас спросить? — щебетала девушка, заклеивая конверт со снимками, укладывая пленку в фирменный пакет.

— Да. Что?

Конечно, это было ошибкой, не стоило самому заезжать за снимками. Серый сдал пленку, и он должен был взять готовые фотографии. Но он забыл квитанцию у Приза дома, на журнальном столе, обещал заехать только вечером. А Призу не терпелось.

— Вас, когда снимают, сильно гримируют? А трюки вы правда все сами выполняете? У вас никаких нет дублеров? Вот я читала…

— Извините. Я очень спешу.

Оказавшись в машине, он распечатал конверт. Серый был совсем неплохим фотографом. Приз мог, наконец, разглядеть Василису Грачеву, ее сумасшедшие круглые глаза, маленькое, с кулак, лицо, ссадину на скуле, темные патлы, тонкую жалкую шейку, распухшие обожженные руки и свой перстень на ее пальце. Она была типичным «лютиком», слабеньким, ядовитым. И главное, смазливым. «Лютики» женского пола с привлекательными личиками были ему особенно гадки. Сквозь слой сахара он видел их дерьмовую суть. А что может быть гаже дерьма? Только дерьмо в сахаре.

Он перебирал снимки, и тяжелые жгучие волны поднимались в нем от живота к груди, к горлу, душили его, мешали соображать. Голова пульсировала болью. Чтобы успокоиться, потребовалось значительно больше сил, чем когда он заставлял Серого поднять полотенце. Он отложил две фотографии Василисы, остальные порвал в мелкие клочья. От этого стало чуть легче. Клочья аккуратно ссыпал в конверт. Позже надо будет сжечь. Главное, не забыть, не оставить в бардачке.

В машине, в аптечке, был парацетамол. Он проглотил две таблетки, равнодушно отметив про себя, что с утра ничего не ел и на голодный желудок это вредно. Закурил, пару раз жадно затянулся и набрал номер Михи. Из них четверых Миха был самый молчаливый и четкий. В свое время дядя Жора помог Мише Данилкину, деревенскому мальчику из неблагополучной семьи, попасть в юношескую сборную Москвы по вольной борьбе. Миха никогда не забывал об этом. Он был фанатично предан Шаману с детства. Смотрел ему в рот, пытался подражать во всем. В отличие от Лезвия и Серого, он всегда помнил о дистанции, которая их разделяла с самого рождения. Шаман для него был безусловным лидером. Но у Михи имелся один изъян: тупость. Ему приходилось очень долго все объяснять. Фразу, в которой больше пяти слов, он не понимал. Если длинными фразами с ним говорил чужой, Миха зверел и мог набить морду. Если свой — он терпел дольше, честно пытался понять, но потом все равно зверел и тоже мог набить морду. Всем, кроме, конечно, Шамана. Правда, свои знали эту его особенность и, общаясь с Михой, использовали простые, нераспространенные предложения. Не больше пяти слов. Мат и «блины» не в счет. То, что не несло смысловой нагрузки, Данилкина не раздражало.

— Есть дело, — сказал Приз, — Лезвие и Серый не знают.

— Понятно, — ответил Миха.

— Надо встретиться. Ты где сейчас?

Говорить по телефону он не хотел, хотя знал, что ни каких прослушек нет и быть не может. Однако лучше не рисковать. Слишком серьезный предстоял разговор.

— В «Кильке», — ответил Миха, пережевывая что-то.

— Нет. Там нельзя. Через полчаса выйдешь, пройдешь квартал, до сквера. Стой и жди меня. Я подъеду.

— Понял.

— Никому не рассказывай.

— Понял.

«Килька» была одной из московских резиденций Лезвия. Хозяин кафе когда-то вместе с Лезвием служил в армии. Лезвие назначал в этом неприметном, но приличном заведении важные встречи, помогал своему бывшему сослуживцу решать проблемы с «крышей», с налоговой инспекцией. Старший лейтенант Коля Мельников, хотя и работал в Лобне, имел прочные связи в московской милиции и в прокуратуре.

На самом деле писателю Льву Драконову не повезло, что он жил поблизости и часто наведывался в «Кильку». Если бы не это, возможно, он остался бы в живых. Впрочем, писателю Драконову и во многом другом не повезло. Есть такие хронически невезучие люди. Тоже — типичные «лютики».

Когда Приз узнал, что «лютик», да еще с ярко выраженной нерусской внешностью, да еще Абрамович по отчеству, собирается писать книгу о дяде Жоре, ему это, разумеется, не понравилось. С Драконовым он был знаком с детства, относился к нему неплохо, но одно дело — личные отношения и совсем другое — память и честь дяди Жоры.

Для начала Приз решил понять, что собирается изложить в своей книге Лев Абрамович. Он стал чаще встречаться с Драконовым, сочетая приятное с полезным. Старик много знал о Гитлере, о Третьем рейхе и с удовольствием рассказывал. Тогда-то и возник на горизонте коллекционер Генрих Рейч.

Во Франкфурте Приз не только купил перстень, но и познакомился с Рики, который свел его со своими товарищами из культурной организации «Врил».

Приз знал, что они существуют, что их много в Европе, в Америке, что их не сравнить с нашими, разрозненными, жалкими шоу-придурками, со шпаной, не имеющей ни денег, ни связей, ни четкой идеологии. Он давно хотел выйти на них, настоящих, близких по духу, но все не получалось. А тут — такая удача.

С немецким у Приза не было проблем. Он закончил хорошую московскую спецшколу и болтал по-немецки вполне свободно. До знакомства с ними он считал себя одиноким волком. Лезвие, Миха, Серый, ребята из «Викинга» казались ему мелкими грызунами. Во Франкфурте он, наконец, оказался среди равных, среди своих братьев и единомышленников.

У него было слишком мало времени в первый приезд, и он решил съездить еще раз, уже на неделю. О второй поездке не знал никто. Приз сказал, что отправляется в Австрию, на курорт, хочет привести себя в порядок перед съемками очередного сериала. Альпийский воздух, массаж, всякие полезные процедуры. Никому в голову не пришло сомневаться и проверять. Он взял билет до Вены, оттуда, через Мюнхен, на поезде, добрался до Франкфурта.

В течение семи дней он умудрился сделать невероятное. Какой ценой — не важно. В Москву он вернулся другим человеком, не только из-за целебного действия перстня, но еще потому, что довольно скоро должна была решиться одна из самых серьезных его проблем — проблема денег.

Все было отлично. Оставалось только ждать. Что касается Драконова, дядиных мемуаров, он, окрыленный франкфуртской удачей, на время выкинул эту лабуду из головы.

Но Лев Абрамович Драконов был все-таки фатально невезучим человеком. Угораздило его той же осенью отправиться во Франкфурт, на книжную ярмарку, угораздило встретиться там со своим старым знакомым Генрихом Рейчем! Разумеется, они говорили о Вове Призе, обсуждали его, сплетничали. Он ведь знаменитость, а о знаменитости всегда приятно посплетничать. Рики присутствовал при их разговорах. Нет, никакой серьезной информации он выдать не мог, в это смысле Рики был абсолютно надежен. Он продумал все до мелочей и даже подарил Призу мобильный телефон. Номер был записан на имя Рихарда Мольтке. Теперь они могли общаться, не опасаясь, что кто-то через телефонные кампании зафиксирует их разговоры.

Когда Драконов вернулся, при первой же встрече с Призом он, подмигнув, шепнул ему на ушко:

— Вова, тебе привет от Рики. Он от тебя в полном восторге. Похоже, это любовь. Ты что, переспал с ним? Клянусь, я никому не скажу.

Вот тут пришлось вспомнить о дядиных мемуарах.

Следовало как-то объяснить Лезвию, почему надо убрать Драконова. И Вова принялся обрабатывать своего нерешительного друга, убеждать, что все это очень серьезно.

Просто приказать Лезвию он не мог. Не те у них были отношения.

Лезвие отличался исключительной, филигранной осторожностью. Он старательно взвешивал все за и против, сомнения одолевали его. Для начала он решил посмотреть, что там кропает этот писака.

В «Викинге» занимались не только стрельбой, борьбой и истреблением «лютиков». Была небольшая группа программистов, пока только пять человек. Трое из них жили в Москве, учились в разных институтах.

Бармен из «Кильки», с которым Драконов любил поболтать и поделиться творческими планами, узнав о его проблемах с компьютером, порекомендовал ему Стаса, студента, подрабатывающего обучением «чайников». Стас стал приходить к Драконову два раза в неделю. Драконов учился трудно, не мог запомнить элементарных вещей: как открывать новый файл, сохраняться, перегоняться на дискету.

В самом разгаре работы над мемуарами случилась беда. Полетел твердый диск, Стас взялся помочь, кое-что восстановить. Но, чтобы впредь не случалось таких несчастий, посоветовал купить новый приличный компьютер. Драконов хотел ноутбук.

Именно тогда Лезвие и Приз получили возможность ознакомиться с текстом так называемых мемуаров. По общему мнению, это оказалось полнейшее паскудство. Доблестный генерал Колпаков представал пьяницей, бабником, вором и мерзавцем. Более того, несколько уже готовых глав были посвящены племяннику генерала, его бурному детству и отрочеству, его жизни на генеральской даче, дружбе с деревенской шпаной. Старый писатель даже сумел вспомнить клички друзей будущей звезды: Лезвие, Серый, Миха.

Из уважения к памяти дяди Жоры Лезвие сам лично взялся организовать убийство, чистое и аккуратное. Пока он думал, произошел один маленький, незначительный эпизод, который ускорил развязку.

В «Кильке» числился экспедитором некто Куняев, по прозвищу Булька, наркоман, с двумя небольшими «ходками» за плечами. В кафе он выполнял всякую грязную работу, грузил ящики, иногда подменял уборщицу. И очень любил слушать разговоры про деньги: у кого, сколько и откуда. Однажды швейцар Иваныч застукал его в туалете, когда он нервно рылся в портфеле писателя. Лев Абрамович, уходя, забыл свой портфель в туалете на подоконнике.

Швейцар заставил Бульку все сложить на место, закрыть портфель, рявкнул на него как следует. Булька плакал, клялся, что больше не будет. Швейцар сжалился над ним, пообещал молчать, забрал портфель, а через двадцать минут отдал его испуганному писателю, который вернулся в кафе. Все осталось в портфеле, кроме папки с рукописью.

— Ну что же вы, Лев Абрамович, нельзя быть таким рассеянным.

Драконов, правда, был рассеянным, тем более в тот вечер крепко выпил за ужином в «Кильке». Он обрадовался, что портфель нашелся и вроде бы все цело: бумажник, кредитка, паспорт. Что касается папки с рукописью, он не помнил точно, клал ли ее туда, или она дома, в ящике письменного стала.

То, что текст паскудных воспоминаний существует не только в компьютере, но и в рукописном варианте, подействовало на Лезвие отрезвляюще. Он понял наконец: откладывать нельзя.

На следующее утро Драконову позвонил Стас, пригласил в гости. Ему как раз принесли несколько недорогих, но отличных ноутбуков.

Времени, чтобы поискать дома рукопись, обнаружить пропажу, у Льва Абрамовича уже не осталось. Да ему и в голову не приходило, что ее могли украсть. Он не успел также обратить внимание, что теперь ни в компьютере, ни на кассетах, ни в блокнотах, нет ничего, касающегося генерала Колпакова.

Вечером, пока Драконов пил чай в маленькой комнате студента Стаса, обсуждал с ним достоинства и недостатки разных моделей ноутбуков, двое ребят из старшей группы «Викинга» в подсобке кафе «Килька» накачивали «дурью» несчастного Бульку. Они делали это не насильно. У него начиналась ломка, а денег не было. Они предложили попробовать новый синтетический наркотик. Остальное было делом техники. Стас задержал писателя допоздна, и, как только тот ушел, позвонил и предупредил своих товарищей. Товарищи точно рассчитали время, завели накачанного Бульку в подъезд, встретили писателя, ударили по голове дубинкой со свинчаткой, убедились, что он мертв, и убежали, оставив лежать рядом с ним Бульку, который к этому моменту полностью отключился.

Правда, произошла одна накладка. Булька пришел в себя раньше, чем они рассчитывали, увидел труп, обнаружил в руке дубинку, рядом портфель. Заметался в панике, выскочил из подъезда, успел выбросить дубинку в один мусорный контейнер, портфель в другой. Серебряную ручку и кредитку товарищи предусмотрительно сунули ему в карман, поэтому их он нашел только через сутки, когда окончательно пришел в себя. Но сообразить, как к нему могли попасть эти два предмета, он сумел значительно позже.

«Уже после того, как Бульку задержали по подозрению в убийстве, был найден портфель Драконова. Дубинку отыскать не удалось. Без орудия убийства все выходило не так гладко, как хотелось. А тут еще к Лезвию поступила информация, что Булька во время одного из допросов вспомнил, как заглядывал в портфель писателя за сутки до убийства. Под угрозойоказалась очень важная улика — его отпечатки на внутренней стороне крышки портфеля. Лезвие связался со швейцаром Иванычем, своим верным помощником, и попросил его сказать, что в тот вечер у Бульки на руках были резиновые перчатки.

К этому моменту Булька всем надоел, особенно Лезвию. Вова постоянно попрекал своего друга тем, что дело еще не закрыто. Когда Лезвие узнал, что Приза допрашивал майор Арсеньев, он разозлился, быстро поговорил, с кем нужно, заплатил, сколько нужно, и на следующую ночь Булька повесился в камере, оставив записку, какую нужно.

В итоге комбинация с Драконовым и Булькой получилась вполне аккуратная. Но Приза тошнило от того, что Лезвие все решает сам. Драконова он счел нужным убрать.

А Василису Грачеву — нет. Сдвинуть его с мертвой точки было невозможно. И Приз решил пойти в обход, использовать Миху.

Михе не надо было ничего объяснять и доказывать. Он просто дал ему адрес и две фотографии. На одной было лицо Василисы, на другой — рука с перстнем. Он знал, что Миха сделает все грубо, но быстро. Это его устраивало.

Как раз сегодня ему позвонил, наконец, Рики и сказал, что все хорошо. Деньги скоро будут, правда, пока небольшая часть. Хотелось полноценно порадоваться, почувствовать себя триумфатором, отметить наедине с самим собой начало нового этапа своей великой жизни. То, что до сих пор где-то рядом все еще дышит этот маленький ядовитый «лютик» с его перстнем на пальце, отравляло радость победы.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Рики разбился насмерть. Если бы прыгнул чуть дальше, на глубину, мог бы выплыть, выжить. Но не рассчитал. Впрочем, никто никогда не узнает, что творилось у него в голове в тот момент.

Факт его встречи с двумя саудовцами, зафиксированный на видео, был для него двойным приговором. Если бы ему удалось сбежать от полиции, его бы нашли и убили свои. Он их подставил. Предал. Пусть случайно, неумышленно. Товарищи из «Врила» не стали бы слушать оправданий.

Рики не мог не понимать этого.

Оригинал записи переговоров в арабской кофейне Кумарин отдал сотрудникам Интерпола. Копию они с Григорьевым просмотрели дважды, прослушали запись своего разговора с Рики в ресторане. Кумарин совсем скис.

— А вы ожидали, что он сразу назовет страну и имя? — спросил Григорьев, глядя на своего шефа с состраданием и чувствуя себя не лучше, чем он.

— Я не ожидал, что он сразу выпрыгнет с балкона.

— Ну, что теперь делать? Кто мог такое представить?: — Мы нарочно выбрали этот ресторан, решили, что скалы надежней любой охраны. Вы говорили: охрану он заметит и спокойного разговора не получится Вот вам и спокойный разговор! Мы с вами все провалили, понимаете?

— Невозможно все время выигрывать. Иногда случаются провалы.

— Но не такие глупые провалы! Этот мальчик-девочка был у нас в руках. Когда вы познакомили меня с ним, я решил: он сразу потечет, захнычет, станет торговаться.

— Да, мне тоже так казалось.

— Вот именно что — казалось! Вы имели право на ошибку. Я — нет. Я знал, что такое «Врил». Я обязан был просчитать все варианты. Мы, два старых самонадеянных идиота, возомнили себя гениями разведки и все провалили Теперь у нас нет и не будет прямых доказательств, что именно Приз связывался через немецких неонацистов со спонсорами террористов. Как были размытые подозрения, так и остались. Мало ли в России политиков и чиновников, готовых взять деньги у кого угодно? Да и где сказано, что речь идет именно о России?

— Погодите, Всеволод Сергеевич, а саудовцы? Их арестуют. Они заговорят. И потом, можно отследить по банковскому счету.

— Не надо. — Кумарин раздраженно поморщился, — не факт, что саудовцы заговорят, они могут долго нудно торговаться, выдавать информацию мелкими порциями, и когда дойдет очередь до Приза, неизвестно. Если вообще дойдет. Сейчас, знаете, довольно часто посредники такого уровня, как эти саудовцы, погибают в тюрьме от разных неожиданных хворей, не успевая раскрыть рта. Что касается денег — это почти безнадежно. Никаких денежных операций саудовцы пока не производили. Мы с вами придумали этот блеф для Рики. Вы, надеюсь, понимаете, что сразу после переговоров никто не побежит в банк. Им достаточно просто сообщить номер счета кому-то другому, и сделать это они могут легко и незаметно, даже при интерполовской наружке.

— Рики звонил кому-то, сообщал о результатах переговоров, — вспомнил Григорьев, — можно проверить через телефонные компании.

— Уже проверили, — покачал головой Кумарин, — он звонил в Москву, на номер, который был куплен во Франкфурте и записан на его имя.

— То есть он звонил в Москву самому себе, — растерянно пробормотал Григорьев, — надо же, даже это предусмотрели. Ну хорошо, зато теперь у вас есть веские основания организовать за Призом наблюдение по полной программе, используя могучие возможности вашей структуры.

— Авось что-нибудь нароем, — усмехнулся Кумарин.

Григорьев закурил. Они сидели в полутемной гостиной у распахнутой двери балкона. Перед ними была ночь, море, небо, дымчатый профиль скалы, тонкий месяц, как открытая скобка. Шуршали волны, покачивались яхты и катера, стоявшие в бухте на якоре. В толще тяжелой подвижной воды лениво переливались разноцветные огни, слышалась музыка, далекий смех ночных купальщиков.

— Всеволод Сергеевич, по-моему, мы с вами тихо сходим с ума. Вова Приз — тень, миф. На самом деле нам обидно, что наши соотечественники так легко покупаются на дешевку, и мы пытаемся доказать сначала себе, потом им, что он все-таки личность, а не пустышка.

— Дайте ему власть, и тогда все увидят наконец, какой он дурак, — улыбнулся Кумарин, — так о Гитлере говорили в конце двадцатых годов интеллектуалы, снобы, вроде нас с вами. Интеллектуалы болтали, а толпа делала свой выбор.

— Ну в случае с Призом о выборе толпы говорить рано, — перебил Григорьев, — пока есть только футболки и бутылки с портретами. Сегодня это портреты Приза, завтра будут чьи-то еще. Никакой конкретной политической программы, и даже партии, нет.

— Как нет? А «Свобода выбора»? — усмехнулся Кумарин. — Сегодня это американское лобби, завтра — чье? Или вы думаете, что демократы не могут поступиться принципами? А что касается программы — так и у германских нацистов ее не было. Только порядок, дисциплина и личность Адольфа Гитлера. Еще был напор, наглость, мощный пиар. Багровые лозунги, пропагандистские фильмы, патефонные пластинки с речами фюрера в каждом немецком доме, бесплатно. Сам фюрер в самолете над Германией, в день по три города, десятки речей, сотни, тысячи пожатых рук, слезы умиления, дети с флажками. Нет, Андрей Евгеньевич, футболки и бутылки с портретами — это не так безобидно, как вам кажется. Это только начало.

— Простите, Всеволод Сергеевич, вы сейчас каркаете, как Рейч, — сердито проворчал Григорьев, — соблазн коммерческих проектов, конечно, штука опасная, но есть еще соблазн апокалипсического сознания. Завтра к власти придут неонацисты, нелюди, настанет конец света, и пошло оно все на фиг, давайте готовиться к смерти! Кумарин улыбнулся, поднял рюмку с коньяком.

— Ваше здоровье, Андрей Евгеньевич. Насчет конца света не знаю, но то, что вам завтра предстоит навестить Рейча и сказать ему о Рики, это факт.

* * *
Звонок в дверь прозвучал так резко, что Дмитриев подпрыгнул. Василиса показала ему на дверной глазок. Он взглянул в него, увидел Машу, тут же успокоился, открыл дверь и произнес в трубку:

— Марина, извините, ко мне пришли. Я перезвоню вам позже.

Дмитриев открыл дверь и сказал:

— Наконец-то! Я думал, вы о нас забыли. А где ваш майор?

Маша, бледная, усталая, сняла босоножки и еле слышно спросила:

— Сергей Дмитриевич, можно, я вымою руки?

— Да, конечно, только не ходите босиком, у меня не так чисто. Боже, Маша, у вас вся юбка в какой-то копоти, вы еле держитесь на ногах. Где вы были? Что случилось?

— Простите, Сергей Павлович, я чуть позже расскажу, мне надо немного прийти в себя, — сказала Маша и скрылась в ванной.

Зазвонил телефон. Дед схватил трубку.

— Алле! Да, я слушаю! Ну, говорите! Марина, это вы? Перезвоните, вас не слышно, — он бросил трубку и грозно взглянул на Василису. — Что ты здесь сидишь? На тебя смотреть страшно. В постель, сию минуту.

Василиса встала и поплелась в кабинет. Ей хотелось лечь. Она поняла, где была Маша, почему так долго не отвечали телефоны, ее и майора. До этой минуты у нее оставалась надежда, что Гриша жив. Теперь все. Достаточно было посмотреть на Машу. За время своего молчания Василиса научилась понимать без слов, без вопросов значительно больше, чем понимала раньше.

— Маша! Пока вас не было, к нам приходила настоящая бандитка! Вы заметили, что в прихожей нет зеркала? Это я его разбил! Я запустил в нее «Никой», и она убежала, — прокричал Дмитриев, стоя у двери ванной.

Он не мог дождаться, пока Маша выйдет, ему не терпелось все рассказать. Но в ванной шумела вода. Маша умывалась и ничего не слышала. Сергей Павлович замолчал, быстро огляделся, прикрыл дверь в кабинет, где лежала, свернувшись калачиком, Василиса, рванул на кухню, к холодильнику, достал бутылку водки. До смерти хотелось выпить, хотя бы глоточек.

Оставшись одна, в закрытом кабинете, Василиса поднялась с дивана, неуклюже влезла на спинку широкого кресла. Дотянулась до верхней полки, умудрилась, не упав, снять и не уронить несколько книг по истории Третьего рейха. Голова кружилась. Василиса до слез расчихалась от пыли. Негнущимися пальцами открыла «Историю гестапо» на толстом вкладыше иллюстраций.

Отто Штраус отлично получался на фотографиях. Умное тонкое лицо. Светлые спокойные глаза. Крупный прямой нос. Волосы, то ли белые от рождения, то ли совершенно седые в сорок лет, остриженные коротко, аккуратным бобриком. Высокий, просторный и гладкий, без единой морщины, лоб. Округлые, ровные, словно циркулем очерченные залысины по бокам. Бледные сухие губы растянуты в легкой, иронически вопросительной улыбке. Все в этом лице приятно и правильно. Только уши странные. Несоразмерно маленькие, какие-то острые сверху, и мочек совсем нет.

Под портретом короткая подпись: «Доктор медицины Отто Штраус, личный врач Гиммлера. Мюнхен, 12.02.1899–?»

Василисе показалось, что знак вопроса вместо даты смерти как бы продублирован улыбкой на портрете и обращен к ней. Она положила книгу на столик у дивана, открытыми страницами вниз, уткнулась лицом в подушку.

«Зачем мне все это? Вот моя маленькая жизнь, мизерный атом, неразличимый среди миллиардов других таких же атомов. Теплый слабый сгусток живых клеток, никому особенно и не нужный, кроме мамы с папой да дедушки. Зачем у меня в голове так больно и страшно ворочаются космические глыбы чужих времен, пространств, сознаний? Зачем грохочет артиллерия, и ночь от пламени светла, как день, а день черен от дыма, как ночь?»

Василиса принялась сдирать зубами бинт с правой руки. Она решила, что снимет проклятый перстень, пусть даже вместе с пальцем. Она хотела остаться в живых. Ей казалось, что в Берлине, в конце апреля 45-го, она непременно погибнет. Впрочем, это уже были не ее страхи, не ее реальность. Последнее, что ей удалось услышать сквозь приоткрытую дверь кабинета, — тихий усталый голос Маши: — Сергей Павлович, ну что же вы делаете? О, Господи, да еще из горлышка! Хотя бы в стакан налейте и закусите чем-нибудь!

* * *
Приз вместе с Михой сидел в машине с затемненными стеклами, неподалеку от дома, где жил Дмитриев. Он убедил себя, что собирается просто поужинать в закрытом клубе, который находился в том же доме, со стороны площади. За ужином он непременно выпьет, поэтому ему нужен шофер. Миха вполне подходит.

Оказавшись у въезда во двор дома, Приз забыл про ужин. Аппетит у него пропал. Он увидел, что у подъезда все еще стоит черно-серый «Форд» с красным дипломатическим номером. Он знал, что на «Форде» ездит американка Мери Григ. Он слышал об этой американке и вообще обо всех шашнях Женьки Рязанцева с ЦРУ от Егорыча, от разных людей в пресс-центре. Ему заранее было известно, кто такая Мери Григ и зачем она приехала.

Когда он увидел ее в «Останкино» в гостиной перед началом ток-шоу, подумал, что не худо с ней поближе познакомиться. Наверняка она пишет всякие отчеты для своего руководства, надо сделать все, чтобы о нем она отозвалась хорошо.

Если бы он не был так взвинчен, он познакомился бы с американкой прямо там, в гостиной. Ему хотелось, чтобы она почувствовала разницу между ним и Женькой Рязанцевым. Но показали сюжет из больницы, и Призу уже было не до нее. Хотя, когда он увидел, как она возится со стариком Дмитриевым, автоматически отметил, что запудрить мозги такой сентиментальной жалостливой дуре будет нетрудно. Более того, он не сомневался, что уже понравился ей. Как она на него смотрела в гостиной, прямо таяла вся! Именно это последнее обстоятельство помогло ему держаться молодцом на ток-шоу.

Идея использовать Мери Григ в качестве буфера, выйти через нее на тех, кто вкладывает деньги в Рязанцева, и попытаться перевести финансовые потоки на себя показалась Призу гениальной. Он собирался заняться этим, как только решит проблему с перстнем и с Василисой Грачевой.

Когда Серый сообщил ему, что «Форд» американки все еще стоит во дворе у дома Дмитриева, он удивился.

Он думал, она привезет старика с внучкой домой из больницы и сразу уедет. Мысль о том, что она застряла там надолго, неприятно кольнула его. Но он был так взвинчен, что вскоре вообще забыл об американке.

Позже, когда Серый побывал у Дмитриева вместе с корреспонденткой Мариной, Вова узнал, что «Форд» все еще стоит у подъезда, но самой американки в квартире нет.

«Ну мало ли, может, машина сломалась, она оставила, решила забрать потом, когда будет время». Это объяснение показалось ему вполне достаточным.

Сейчас «Форд» стоял. И то, что одно так странно переплелось с другим, раздражало все больше. Василиса и Дмитриев являлись его проблемой. Американка олицетворяла собой приятную перспективу. Они должны были существовать отдельно друг от друга. Но «Форд» стоял у подъезда Дмитриева. Мери Григ могла появиться здесь в любой момент. Вряд ли она просто заберет машину и не поднимется в квартиру. Наверняка навестит дедушку с внучкой.

Когда Приз и Миха приехали, Маша была уже там. Но они этого не знали.

— Слышь, так может, пацанов привлечь? — спросил Миха.

— Нет. Чем меньше людей, тем лучше. Только ты и я. Тебе я верю. Больше никому.

Миха был польщен, растянул тубы в довольной улыбке.

— Ну, а это, чего Лезвие с Серым?

— У Лезвия штаны мокрые от страха, Серый только все напортил со своей Надькой. Ты один сделаешь быстро и тихо, а потом мы с тобой обсудим, как быть дальше.

— Так я не понял, обоих, что ли, делать? — Миха опять жевал, на этот раз пиццу, и запивал своим любимым спрайтом из железной банки. — Прямо сразу и девку и деда?

— Да. Девку и деда, — кивнул Приз.

— Надо хлопушку в машину им заложить, — Миха кинул в рот последний кусочек пиццы, — хлопушка — самое простое и надежное. Сядут, заведутся. Быдыжж! Никаких проблем.

— Быдыжж не получится. Сначала надо забрать мой перстень. К тому же нет машины, — сказал Приз.

— Как это? — удивился Миха.

— Ну вот так. Нет, и все.

— Ты же говорил, дед режиссер. Сейчас у всех нормальных людей хоть какая-нибудь тачка, но есть. Да-а, блин, хлопушку под мотор — это было бы надежней всего.

— Ага, — кивнул Приз, — надо срочно подарить Дмитриеву машину.

— Не понял, — нахмурился Миха.

— Шучу, — объяснил Приз.

Миха подумал с минуту, потом засмеялся.

— В принципе, в квартиру войти не сложно. Серый сказал, замок элементарный, любая отмычка возьмет. — Приз закурил, руки его тряслись, но голос звучал вполне спокойно. — Смотри, можно дождаться, когда они лягут спять. Свет погаснет. Тихо войти, пальнуть и быстро исчезнуть. Главное, глушитель навинтить, не оставить пальцев нигде и снять у девки с руки мой перстень.

— Шама, ты чего, не слышишь? У тебя мобильный, — сказал Миха.

Приз достал телефон.

— Володя, здравствуй, это я.

Голос, который еще недавно так нравился ему, теперь вызвал бешенство.

— Да. Привет, Марина. Что случилось? — он старался говорить с ней как можно мягче, но не получалось.

— Володя, мне звонил Дмитриев, у него произошел конфликт с этой медсестрой, ты, конечно, извини, но я оказалась в дурацком положении.

«Этого только не хватало!» — рявкнул про себя Приз.

От Серого он знал, что Надька просто поцапалась с Дмитриевым, старик с приветом, швырнул в нее какой-то тяжелой штукой, она обматерила его и убежала.

— Скажи, пожалуйста, какое лекарство пыталась вколоть твоя медсестра девочке? — спросила Марина.

«Идиотка, ты все-таки оставила Дмитриеву свой телефон! Я же предупреждал тебя!» — Приз вовремя спохватился, чтобы не произнести это вслух.

— Погоди, погоди, Мариша, солнышко мое, успокойся и расскажи толком, что случилось.

— Дмитриев позвонил, очень раздраженный, стал выговаривать мне: зачем я прислала к нему в дом какую-то уголовницу, хулиганку. Единственное, что я поняла — Надя якобы пыталась сделать его внучке укол, ему не понравилось лекарство, он стал возражать.

— Что ты ему сказала?

— Ну я попыталась его успокоить…

— Ты мое имя называла?

— Нет.

— Умница. Не называй ни в коем случае!

— Володя, я не понимаю, ты можешь объяснить, что происходит? Зачем тебе все это понадобилось? Какое лекарство Надя собиралась вколоть девочке?

— Да обычные витамины! Надя — нормальная медсестра, очень хороший, порядочный человек. Ну нервная немного, как все в наше время, бывает грубовата. А старику могло что угодно померещиться спьяну.

— Он разве пьет? — удивилась Марина.

— Еще как! Слушай, я соскучился по тебе до жути, ты умница, я тебя люблю, прости, что так получилось. Только одна к тебе просьба — не говори ему про меня, ладно?

— Да, Володенька, конечно, — пролопотала она растерянно. — Я тоже соскучилась. Но все-таки, почему я не могу сказать о тебе? Если ты не сделал ничего плохого, почему я не могу сказать?

Он выругался беззвучно и произнес нежно, ласково:

— Мариша, зайчонок мой, есть одна пикантная подробность. Я не хотел тебе говорить, поскольку ты журналистка. Но, учитывая наши отношения, скажу. Дело в том, что эта девочка, внучка Дмитриева, моя фанатка. Так получилось, что я отнесся к ней ну, скажем, более внимательно, чем к другим девочкам, которые за мной охотятся. Она все-таки внучка Дмитриева, в общем, ты понимаешь. Нет-нет, ничего серьезного не было и быть не могло. Но как раз это ее и оскорбило. Она сочинила Бог знает что, будто у меня с ней бурный роман, и так далее. Поэтому ты ни в коем случае не должна говорить Дмитриеву, что я прислал сиделку.

— А как же быть? — упавшим голосом спросила Марина. — Я ему уже сказала, что Надю порекомендовал его бывший ученик. Узнал о его беде и хотел помочь. Он наверняка перезвонит мне, спросит, кто именно. Мы недоговорили. Володенька, а у тебя правда ничего с ней не было?

— С ума сошла? — он нервно засмеялся. — Ты ее видела? Она ребенок совсем. Я что, похож на педофила? В общем, так, Мариша. Если старик перезвонит, назови любое имя, какое придет в голову. Петя Иванов. Ну прости, прости меня. Я понимаю, как тебе неприятно врать.

— А если он начнет спрашивать подробности, потребует телефон Пети Иванова?

— Ничего страшного. Дмитриев читал лекции во ВГИКе, лет пятнадцать назад, к нему толпы ходили. Скажешь, что телефона у тебя нет, потеряла, пообещаешь найти. Все, солнышко, я дико занят. Больше не могу говорить. Прости. Что делать? Связалась со знаменитостью, никуда не денешься. Тебе не раз еще придется врать и скрывать мое имя. Таковы законы славы. Целую тебя, моя маленькая, и очень верю, что ты меня не подведешь.

Он нажал отбой, перевел дух и не без удовольствия отметил, что голова еще неплохо работает. Проблему с Мариной можно считать решенной. Она не проболтается. Впредь следует быть аккуратней с бабами.

— Срочно, Миха, срочно надо делать девку с дедом. Девка может заговорить в любую минуту.

— Сделаем. Слышь, а я не понял, блин, этот дед, ну режиссер, он Надьку за воровку принял?

Приз изумленно взглянул на него. Оказывается, Миха очень внимательно слушал разговор с Мариной. Надо же, а казалось — спит.

— Ну почти. А что?

— Так если, это, я форму надену ментовскую, у меня ксива есть. Приду туда, культурно позвоню в дверь. То, да се, по нашей информации, у вас в доме побывала мошенница, которую мы разыскиваем. Нет, а чего? Дед алконавт да девка немая, вся в ожогах. Делов-то! Как ты говоришь: «лютики»!

Приз секунду молчал, смотрел на глупую толстую морду своего друга детства и наконец, откашлявшись, произнес:

— Миха, ты знаешь, когда я стану президентом, я тебя назначу министром внутренних дел. Тебя, а не Лезвия. Потому что ты, Миха, значительно умней.

— Ну так! — хмыкнул Миха.

— Ты молодец. Ты это здорово придумал. Но переодеваться ментом не надо. Вдруг дед не откроет сразу? Он после Надьки пуганый. Начнет звонить в милицию, проверять, кого к нему прислали, зачем. Лучше уж ты сам отмычкой, потихоньку. Теперь смотри. Видишь, «Форд»?

Прежде чем зайти в подъезд, убедись, что его нет. Пока он здесь, не заходи. Жди, когда уедет. Понял?

— Понял. А он чей?

— Одной американки. Она может появиться здесь в любой момент, подняться в квартиру. Ты не должен с ней встретиться. Понял? Ладно, поехали. Забросишь меня домой, потом заедешь к себе, возьмешь пушку, отмычки. Перчатки есть у тебя?

— Нет.

— Хорошо. Сейчас остановимся у аптеки, купим. Не забудь надеть. Ты все усвоил? Смотри, тут нет мелочей.

— Ага. Слышь, ты в клуб не пойдешь, что ли?

— Нет. Я раздумал.

— А чего так?

— Жрать не могу, пока вся эта бодяга не кончится. Достали, суки, в натуре, блин! — он потянулся с хрустом. — Вот закончим дело, тогда завалимся в самый крутой кабак. Нажремся, напьемся, телок снимем, загудим по полной. Хочешь?

— Ага, — кивнул Миха, — хочу.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

Утром 27 апреля Берлин был полностью окружен союзными войсками. Кольцо сомкнулось. Во время полуденного совещания в бункере Гитлер трясущимися руками приколол железный крест на грудь маленького мальчика, который бросил гранату в русский танк и взорвал его. Ребенок, получив крест, сказал «Хайль Гитлер!», вышел в коридор, упал на пол и заснул, как убитый. Все присутствующие, даже Мартин Борман, прослезились от умиления. Позже, рассказывая об этом, летчица Ганна Рейч, одна из последних свидетельниц агонии великого вождя, тихо всхлипывала.

Самая ценная часть архива Отто Штрауса хранилась в его доме в Берлине, в маленьком бронированном сейфе. Всего три толстые тетради, густо исписанные мелким косым почерком. Текст, похожий на шифровку, мог разобрать только он. Немецкий и латынь. Формулы, рецептура, дневники наблюдений за подопытными особями, подробные описания множества уникальных экспериментов на человеческом материале. Без этих трех тетрадей Штраусу трудно будет продолжить работу. Поэтому ему предстояло вернуться в Берлин.

Перед отъездом из Фленсбурга, где нашел свое временное пристанище Гиммлер, доктор проделал небольшую операцию: под местным наркозом вшил в щеку Гейни, с внутренней стороны, под слизистую, капсулу с цианистым калием. В отличие от других желающих держать во рту на всякий случай эту маленькую спасительную штуку, Гейни не имел ни одного искусственного или даже пломбированного зуба. У него был удивительный рот. Все тридцать два зуба, здоровые, крепкие, белые. Жалко портить. Редкий случай природной санации.

— Смотри, не прикуси щеку нечаянно, — сказал Штраус, — надеюсь, нарочно тебе этого делать не придется.

— Никогда! — весело ответил Гейни, — через неделю, максимум через месяц, ты эту гадость из меня вытащишь.

Сыворотка ему уже не требовалась. Ему и так было отлично. Кожа его, всегда болезненно-белая, приятно порозовела. Морщины разгладились. Голубые глаза казались больше и восторженно сверкали. Без пенсне, без своих знаменитых усиков, с непривычно голой верхней губой, Гейни помолодел необычайно. В нем появилась младенческая свежесть и резвость.

Гиммлер сбрил усы и снял пенсне, когда узнал, что фюрер проклял его, лишил всех чинов и званий, объявил предателем и приговорил к смертной казни.

— Вот он, результат дипломатической суеты Шелленберга, глупого трепа с этим надутым графом, — говорил Гейни, трогая свою голую верхнюю губу, — я всегда знал, что с аристократами лучше не иметь дел.

Это был странный юмор. Впрочем, раньше у Гиммлера вообще никакого юмора не было. Он стал шутить только сейчас.

Переговоры с Бернадотом, многофазные, многочасовые, действительно не привели ни к какому результату. Заключенные, о которых шла речь, погибли. Буквально через день после встречи в Любеке оставшихся узников погрузили на баржи в торговом порту Любекской бухты и утопили в Балтийском море. Тысячи людей, прошедших через ад, до последней минуты надеялись, что будут жить.

Потом еще многие годы в рыбацкие сети попадали их останки.

Граф Беркадот свое обещание выполнил, предложения Гиммлера были переданы союзникам. Черчилль и Трумен отказались обсуждать с Гиммлером вопрос о частичной капитуляции, заявили, что переговоры такого рода не могут вестись без участия Сталина и частичная капитуляция Германии невозможна. Только полная, безоговорочная, на всех фронтах.

Информация об этом тут же просочилась в прессу, дошла до Гитлера. Он был в ярости. Он кричал, что Гиммлер грязный предатель. У него случился припадок, похожий на эпилептический. Люди, окружавшие его в бункере, испугались, что он умрет. Но нет, не умер. Ему оставалось жить еще три дня. Он должен был обвенчаться с Евой Браун и продиктовать свое политическое завещание.

Из Любека Гиммлер хотел вернуться в Берлин, но не получилось. Уцелевшие дороги были забиты беженцами. Покружив по обломкам великого Рейха, рейхсфюрер повернул на север и осел с группой верных эсэсовцев во Фленсбурге, неподалеку от датской границы.

Оптимизм Гейни в эти дни превышал все разумные пределы.

— Мы должны выиграть время, — говорил он, — американцы начнут войну с русскими, и тогда им очень пригодятся мои отборные, верные дивизии СС, которые были, есть и будут главным гарантом освобождения мира от коммунистической заразы.

Не существовало уже ни дивизий, ни армий.

Гитлер в Берлине, разбитом, окруженном со всех сторон войсками союзников, сидел глубоко под землей и часами мог двигать по карте пуговицы, планируя атаки, наступления, победы. Гиммлер во Фленсбурге исходил радужными пузырями планов своего будущего могущества. С детской гордостью он разевал рот, выворачивал щеку и демонстрировал всем ампулу с цианистым калием. Находиться с ним рядом было опасно. Едва ли не опасней, чем возвращаться в окруженный союзниками Берлин.

Отто Штраусу пришлось лететь по воздуху, пронизанному огнем, над пылающими развалинами немецких городов, прыгать с парашютом из подбитого самолета, прорываться пешком сквозь колонну обезумевших беженцев; трястись в американском военном джипе, переплывать реки на баржах и паромах. Под обстрелами, под бомбами, по руинам, сквозь блокпосты союзников, он шел вперед, к городу, которого не существовало. Он был так занят и так измотан, что не чувствовал присутствия Василисы, не смотрел на часы. В эти последние апрельские дни время сошло с ума. Минута вмещала сутки. Сутки равнялись десятилетиям.

Василисе было так же страшно, как когда она плутала по тлеющему лесу и чуть не утонула в болоте. Вместе со Штраусом она кашляла от дыма, задыхалась от запаха гари и тлена, слепла от вспышек. В чужой реальности она не могла почувствовать себя бесплотной и неуязвимой, и если рядом стреляли, ей казалось, пули и осколки летят в нее.

* * *
Пулевые отверстия у всех шести погибших обнаружили еще до вскрытия. Кроме Гриши Королева удалось установить личности двоих, мальчика и девочки. Лица обгорели, но с помощью специальной компьютерной программы их сравнили с фотографиями пропавших подростков. Девочка и мальчик, которые не могли жить друг без друга и собирались пожениться. Оля Меньшикова и Сережа Катков.

Трое других так и остались неизвестными.

Позже на месте бывшего лагеря «Маяк» и вокруг него, в лесу, в болоте, было обнаружено еще три десятка неизвестных трупов, мужчин и женщин, в основном пожилых. Ни о ком из них не было подано заявлений от родственников и знакомых. Никто не числился в розыске. Ни у одного не было пулевых ранений. Если бы не количество их, погибших в одном месте, за короткий период времени, то причины смерти можно было бы счесть естественными. В каждом отдельном случае вскрытие показывало плохое состояние здоровья, больное сердце, разрушенную алкоголем печень, прокуренные легкие. Это были бомжи, алкаши, никому не нужные люди. «Лютики».

Следствие тянулось долго, судебные заседания, закрытые и открытые, еще дольше. Было много шума, статей в прессе, сюжетов по телевизору. Но это все потом. А пока следователь Лиховцева сидела, сжав ладонями виски так сильно, что наружные уголки глаз опустились вниз. Глаза были красные и мокрые.

Завтра утром Зинаиде Ивановне предстояло сообщить родителям погибших детей о том, что их нашли. Приглашать для опознания матерей и отцов, присутствовать при опознании, отвечать на вопросы, произносить бессмысленные слова утешения, когда утешить невозможно.

Она говорила тихо, медленно и невнятно. Под языком у нее таял шарик нитроглицерина. Сане приходилось напрягаться, чтобы услышать ее. Несколько минут назад он говорил по своему мобильному с Витей Королевым, братом Гриши, и тяжело врал, что пока ничего не известно.

— Вы были там? — спросил Витя.

— Туда отправилась группа специалистов. Они работают. Не волнуйся, ложись спать.

— У вас голос какой-то механический.

— Я просто очень устал. Успокойся, успокой маму и ложись. Ты понял? Как только будет что-то известно, я позвоню.

— А если ночью?

— В любое время.

— Обещаете?

— Обещаю.

— Поклянитесь!

— Не буду.

Он нажал отбой и вернулся к разговору с Лиховцевой.

— Когда ты отвез к Дмитриеву свою Мери Григ, ты должен был остаться там, с ними, — повторила Зюзя уже в третий раз.

Арсеньев не стал ей напоминать, что она сама приказала ему «пулей оттуда в прокуратуру».

— Нельзя, преступно в моем возрасте продолжать работать. Я старая тупая баба, ничего не соображаю.

— Перестаньте, Зинаида Ивановна, вам требовалась информация, которой только я владею. Поэтому я вам нужен был здесь.

— Перестаньте, Зинаида Ивановна, — зло передразнила Зюзя, — ты еще мне слезки вытри и конфеткой угости. Я старая. Это факт. Мне пора на пенсию. Давай дальше, что там у нас еще?

— Номер на черной «Тойоте» оказался фальшивым. Машина с таким номером второй год числится в угоне, это была «Шкода», красного цвета.

— Да. Понятно. Ну-ка, набери еще раз Дмитриева или свою Машу.

— Только что набирал. У Маши батарейка села, телефон отключен. У Дмитриева постоянно занято.

— Все, Саня, — она шумно высморкалась, вытерла глаза, вскинула голову. — Ты сейчас едешь к Дмитриеву. Ты проведешь там ночь. Мне так будет спокойней. Утром мы повезем девочку на обследование, мы должны знать, заговорит она или нет и можно ли что-то сделать, чтобы помочь ей. Если вдруг это случится сегодня ночью, звони мне в любое время.

* * *
— Как сильно она вздрогнула! Что с ней? Васюша, ты меня слышишь?

Сергей Павлович опустился на диван рядом с Василисой, тронул ее за плечо. Она не услышала его и ничего не почувствовала.

Маша взяла ее руку, нащупала пульс. Он бился ровно, спокойно, не более семидесяти ударов в минуту.

— Все нормально. Она спит, ей просто снится что-то, — прошептала Маша, не отпуская руку Василисы, — давайте не будем ее будить.

Бинт на правой кисти промок, узел распустился. Маша решила, что повязку лучше сейчас снять, чтобы не засохла и не прилипла.

— Так вот, — продолжил рассказывать Дмитриев, — я позвонил корреспондентке, и она сказала, что никогда медсестру Надю не видела. Якобы какой-то мой ученик разыграл весь этот идиотский, оскорбительный спектакль, чтобы помочь мне инкогнито! Какое благородство!

Язык у него заплетался. Он успел хлебнуть слишком много водки.

— Что за ученик? — спросила Маша.

— Понятия не имею. Да это все бред какой-то! Зачем она собиралась колоть ребенку препарат для общего наркоза? Ну зачем, как вы думаете?

— Я думаю, вам надо срочно перезвонить корреспондентке и выяснить фамилию человека, который попросил ее порекомендовать вам сиделку, — быстро, жестко сказала Маша.

— Конечно. Я собирался спросить, но не успел. Как раз вы пришли. Боже мой, зачем здесь эти книги? «История гестапо», «Материалы Нюрнбергского процесса». Как они попали на журнальный стол?

— Сергей Павлович, пожалуйста, позвоните корреспондентке.

— Да, да, сейчас. Куда я дел ее визитку? Кажется, где-то в прихожей или на кухне. Очень странно, как попали на стол эти книги? Я их лет сто не доставал, они стояли на самом верху, — продолжая ворчать, он вышел из кабинета.

Маша размотала бинт. Почти все пузыри на пальцах лопнули. Кисть была очень горячей. Средний палец распух больше остальных. Нечаянно задев перстень, Маша отдернула руку, как будто прикоснулась к раскаленному утюгу. Не поверив себе, притронулась еще раз, осторожно, кончиком пальца, и опять отдернула руку. На подушечке у ногтя осталось красное пятно. Ожог.

* * *
На рассвете 30 апреля Отто Штраус, то есть американец Джон Медисен, высокий худой человек в штатском, с приятным умным лицом, был в Берлине.

Над руинами великого города носились английские истребители. От окраин ползли русские танки. Грохотала артиллерия. Из поврежденного газопровода вырывалось пламя, освещая черные обломки домов, на которых еще остались фрагменты последней пропагандистской истерики Геббельса, надписи красной краской: «С нашим фюрером к победе!»

Дом Штрауса находился на Вильгельмштрассе. Стены уцелели. Строение было старинным, добротным. Рядом чернела глубокая воронка от снаряда. Не осталось ни одного целого окна, двери были выбиты, внутри все разгромлено мародерами. Доктор, пригнувшись, осторожно обежал глубокую воронку, прошмыгнул внутрь.

Квартира его занимала первые два этажа. Еще в 39-м он оборудовал в подвале дома надежное убежище, маленький бункер. Сейчас главной его задачей было проникнуть туда, разгрести гору мусора над люком, спуститься по лестнице. Кроме тетрадей в сейфе хранилась приличная сумма денег, в американских долларах и английских фунтах, кое-какие ювелирные украшения.

Уже в конце марта высшие офицеры и чиновники великого Рейха грузовиками вывозили из Берлина свое имущество, награбленное за годы войны. Бесценные полотна старых мастеров, золото, драгоценные камни, мебель, фарфор. Отто Штраус был аскетически скромен, но кое-что все-таки припас на черный день.

Мародеры поработали на славу. Зачем-то переломали старинную мебель и, как будто нарочно, свалили весь мусор именно туда, где находился люк в убежище, замаскированный под дубовые панели, совсем незаметный. Оттаскивая от крышки люка груды разодранных книг и обломки книжного шкафа, он услышал совсем близко несколько отдельных выстрелов. Затем громкие голоса:

— Стой, тебе говорят! Хенде хох!

— Да стой ты, зараза!

Опять выстрелы.

Штраус замер. Он уже закончил разгребать завал. Глаза слезились от пыли. По грязному лицу тек пот. Одежда и руки были в копоти, в известке. Оставалось только поднять люк. Там, в убежище, имелся запас свежей воды, чтобы умыться, белье и одежда, чтобы переодеться.

За стеной послышался шум, голоса зазвучали совсем близко и отчетливо. Штраус, тяжело дыша, обдирая распухшие пальцы, поднял люк.

— Товарищ капитан, я гляну быстренько, они могли с той стороны зайти в дом. Кстати, дом хороший, почти целый.

— Давай, Пашка, только осторожно. А дом правда хороший. Ты там посмотри все, как следует, проверь верхние этажи. Под командный пункт, конечно, не годится, а ребята отдохнуть здесь могут. Мусор разгрести маленько, и ничего.

Штраус спустился вниз по ступенькам, тихо закрыл люк и оказался в кромешной темноте. Никакого электричества давно не было. Он щелкнул зажигалкой.

Удивительно, как среди руин мог уцелеть этот маленький оазис чистоты, покоя и порядка. Все в убежище осталось, как было месяц назад, когда Штраус зашел сюда, чтобы спрятать последнюю, третью, исписанную от корки до корки тетрадь.

Даже запах прежний: сандаловое мыло, хороший американский табак, одеколон с мягким хвойным оттенком. Штраус не ведал чувственных удовольствий, но чистота, уют, хорошие запахи были ему приятны. Они означали покой и безопасность, две вещи, необходимые для нормальной работы.

В зажигалке осталось мало бензина. Огонек вздрагивал и гас. Штраус на ощупь нашел комод. Там, в верхнем ящике, имелся запас свечей и спичек. При свечах стало совсем хорошо, уютно. Он сел на диван и тут же почувствовал, что засыпает. В последние десять дней он ни разу не спал больше трех часов подряд. Пока добирался до Берлина, не смыкал глаз двое суток.

Наверху отчетливо слышались шаги. В любом случае следовало дождаться, когда русский уйдет. Главное, не заснуть здесь, на этом милом мягком диване. Штраус позволил себе посидеть с закрытыми глазами минут пять, не больше. Встал, потянулся, сделал несколько приседаний и наклонов. Налил в умывальный таз воды, разделся, намочил полотенце, аккуратно, не спеша, обтер тело. Он знал, что сюда больше не вернется, но все равно не хотелось плескать воду на мягкий дорогой ковер, которым покрыт был пол. Затем почистил зубы, поставил подсвечник у зеркала и побрился.

Шаги над головой затихли. Штраус быстро оделся во все чистое. Проверил карманы. Прочистил и перезарядил пистолет. Открыл сейф. Переложил все его содержимое в небольшой добротный чемоданчик, запиравшийся на кодовый замок. Следовало уходить, пока наверху тихо. С каждым часом, с каждой минутой все трудней выбраться из Берлина, даже имея американские документы. Глупо умереть от случайной шальной пули, когда ты так близок к разгадке тайны, которая в течение долгих веков дразнила и сводила с ума разных упорных одиночек. Но совсем уж глупо, что именно сейчас, в такой ответственный момент, стоят часы и раскалился перстень.

* * *
«Эта вещь кричит о себе», — подумала Маша.

Такое объяснение никуда не годилось, но других не было, а из прихожей послышался растерянный громкий шепот Дмитриева:

— Прямо как сквозь землю провалилась!

— Вы о чем, Сергей Павлович?

— Да о визитке! Там же все ее телефоны! И фамилию я забыл, как назло. Теперь одна надежда, что она сама перезвонит. Вы точно не доставали с верхней полки эти книги?

— Какие книги?

— Ну вот же! «История гестапо» «Нюрнберг». Кому это могло понадобиться? Ведь не сами они спрыгнули!

Маша взглянула на Василису. Глаза ее были приоткрыты, ресницы дрожали. Она дышала ртом, очень быстро, с легкими хрипами. При таком дыхании пульс не может быть семьдесят ударов в минуту.

«История гестапо» была открыта, лежала обложкой вверх. Маша взяла ее в руки, перевернула. Несколько жутких фотографий: узники Освенцима и Дахау. Лагерная больница, в которой проводились опыты на заключенных. Личный врач Гиммлера, генерал СС Отто Штраус.

— Сергей Павлович, можно я позвоню по вашему телефону во Францию? — шепотом спросила она Дмитриева. — У моего мобильного села батарейка. — Конечно. А я пока поищу визитку.

Он метнулся к столу, покосился на Машу, быстро схватил бутылку, налил, выпил.

— Ваше здоровье, Машенька. Все. Это последний глоточек. Я больше не буду, честное слово.

— Хотя бы закусите, — вздохнула Маша. — Вы знаете, что все это время у вас телефонная трубка лежит неправильно? Сюда никто не мог дозвониться, ни ваша корреспондентка, ни Арсеньев.

Дмитриев болезненно сморщился, помотал головой и залпом допил все, что осталось в рюмке.

Отец долго не отвечал. Маша посмотрела на часы.

Была полночь. Значит, в Ницце сейчас десять вечера. Хотя нет. Не может быть полночь. Она приехала сюда в начале десятого, прошло минут сорок, не больше.

Дмитриев встал и продолжил суетиться, искать визитку журналистки, заглянул даже в банки с сахаром и крупой. Иногда замирал, растерянно смотрел на Машу, виновато разводил руками и шептал:

— Куда я мог ее деть, не понимаю!

«Он пьян от водки, я от усталости, — подумала Маша, — часы, кажется, стоят, причем не только мои. Настенные тоже показывают полночь. Этого не может быть. Ну хорошо. А кольцо на пальце Василисы может быть раскаленным, как утюг? Папа, пожалуйста, возьми трубку!»

Она слушала протяжные гудки и, не отрываясь, смотрела на часы. Стрелки не двигались. Даже секундная застыла. Гудков прозвучало много, не менее десяти, прежде чем раздался наконец голос отца. Маша перевела дух и выпалила быстро, на одном дыхании:

— Папа, насколько достоверна информация, что Приз мог носить перстень из белого металла, с печаткой, на которой профиль Генриха Птицелова? От кого ты ее получил? Он удивленно кашлянул и ответил:

— От Рейча. Приз якобы купил у него перстень, принадлежавший Отто Штраусу. Ты все-таки видела его?

— Да. Но не у Приза.

— У кого?

— У девочки, которая попала в зону лесного пожара и пока не может говорить. Возможно, она единственная свидетельница убийства. Возможно, она нашла этот перстень на месте преступления. Там шесть трупов. Сейчас он у нее на руке. Папа, он горячий, как утюг. К нему нельзя прикоснуться. Девочка молчит. Но зачем-то достала с полки книгу, «История гестапо», и открыла ее на фотографии Отто Штрауса.

Было слышно, как отец щелкал зажигалкой

— Машуня, успокойся, не кричи. На внутренней стороне перстня должно быть выгравировано имя «Отто Штраус». Прежде всего, надо снять и посмотреть.

Маша тихо всхлипнула. Дмитриев сидел рядом с ней. На руке его были часы. Стрелки замерли на двенадцати.

— Папа, который час? — спросила она в трубку.

— У нас без двадцати девять, у вас, стало быть, без двадцати одиннадцать. Ты поняла, что надо снять перстень?

— Папа, это невозможно. Он не снимается!

* * *
Чемоданчик был пристегнут к левому запястью браслетом наручников. Кроме американского паспорта у Штрауса имелась бумага, подписанная лично Алленом Даллесом. Достаточно добраться до любого американского или английского блокпоста. С такой бумагой никто не посмеетобратить внимание на то, что у американского профессора отчетливый немецкий акцент.

Очень медленно, осторожно, он поднял крышку люка. Огляделся. Никого. Где-то совсем близко затараторила автоматная очередь. Разорвалось сразу несколько снарядов. Если сейчас начнется уличный бой, неизвестно, как долго придется просидеть в убежище. А если русские захотят здесь остановиться на отдых? Дом почти целый. Они же говорили об этом.

Он вылез из люка. Постоял секунду, прислушиваясь. Очереди замолчали. Стрельбы не было. Наступила тишина, странная, невозможная для этих дней в Берлине. Внутри Штрауса тоже стало тихо. Существо притаилось, вероятно, подавленное торжественностью момента. Доктор Штраус уходил в вечность. Ему даже захотелось взглянуть на себя в зеркало. Возможно, эта великая война, которая закончится через пару дней, была посвящена ему. Во всем должна быть целесообразность. Высшая мотивация. Что может быть выше тех знаний, которые приобрел он. Отто Штраус, используя уникальные возможности, подаренные войной? Что может быть целесообразней самой войны, санитарного очищения пространства от лишних жизней, миллионов жизней, в которых нет смысла? Чем примитивней существа, тем быстрей и обильней они плодятся. Если их не уничтожать, они заполнят землю так, что дышать станет невозможно. Войны выводят шлаки Как говорят англичане, организм без слабительного похож на дом, в котором сломана канализация. Отто Штраус гений. Гений должен жить вечно.

Едва заметная дрожь пробежала по телу. Напряглись губы, стало щекотно в солнечном сплетении Штраус не сразу понял, что это смех, причем не его, а чужой

«Посмотри, посмотри на себя в зеркало. Ты сейчас лопнешь от гордости, гений! Ты все знаешь, все разгадал. Зачем? В твоей вечности можно сдохнуть со скуки»

Он не слушал. Ему некогда было слушать. Он делал скидку на возможную легкую контузию от взрывной волны. Он спокойно, осторожно шел к выходу, перешагивая через мусор и обломки.

Разорвался очередной снаряд, на этот раз достаточно далеко. Прямо перед Штраусом, в дверном проеме, возник молодой русский офицер в полевой форме, судя по погонам, лейтенант. Каска съехала набок, лицо в копоти. В руках автомат. Ствол направлен на Штрауса и — Стой! Хенде хох!

Откуда он взялся, этот русский? Он должен был давно уйти. Но вернулся. Зачем? Впрочем, не важно. Штраус покосился на оконные дыры. Прислушался. Судя по всему, никого, кроме них двоих, здесь не было.

— О, хелло, рашен! — доктор приветливо оскалился. — Хау ар ю?

— Американец, что ли? — русский не опустил автомат, но слегка расслабился, улыбнулся, сверкнув белыми зубами. — Привет. Хелло, — взгляд его уперся в пистолет, зажатый в правой руке Штрауса, — документы покажи. До-ку-ментс. Андерстенд?

— О, докъюментс? Оф коуз!

Улыбка полиняла на чумазом лице. Лейтенанту явно что-то не нравилось. Штраус легко и быстро просчитал в уме, что именно. В этом районе американцев еще не было. Лейтенант, разведчик или связист, должен это знать. Спрашивается, откуда тут взялся американец, да еще в штатском, такой весь чистый, одеколоном пахнет? Пистолет у него вроде бы «Вальтер», маленький, блестящий, на вид легкий, и держит он свое красивое оружие наготове. В любой момент может пальнуть.

Штраус спокойно смотрел русскому в глаза, продолжал улыбаться.

— Релекс, май френд. Виктори! Гитлер капут!

— Капут, капут, — кивнул русский, уже без всякой улыбки, — ты давай, документы показывай. И пистолет убери.

— О'кей, о'кей, донт уарри! Уан момент, плиз!

Пистолет был снят с предохранителя. Палец лежал на спусковом крючке. Легкий хлопок выстрела, прямое попадание в сердце. Лейтенант даже не успеет понять, что его уже нет на свете. Доктор Штраус перепрыгнет через тело, найдет самый короткий и безопасный путь среди руин, доберется до ближайшего американского блокпоста. Через неделю окажется в Вашингтоне и продолжит свою научную работу.

Он не будет жить вечно, однако протянет долго, почти до ста лет. Не важно, что он там еще изобретет, каких намешает эликсиров. Жалко этого парня, лейтенанта. Он дошел до Берлина, ему хочется домой. С какой стати он должен погибать здесь и сейчас, за двое суток до конца войны, от руки Отто Штрауса? Безумно, до слез, жалко лейтенанта.

* * *
Сразу после разговора с отцом Маша набрала мобильный Арсеньева, узнала, что Саня будет здесь минут через десять-пятнадцать. Часы по-прежнему стояли.

Дмитриев выпил еще водки и заснул в кресле, в кабинете.

Маша сидела на краю дивана, рядом с Василисой. Осторожно взяла ее руку. Прикоснуться к перстню было по-прежнему невозможно. Металл раскалился докрасна. Или просто красный абажур торшера отражался в нем? Если смазать палец синтомицинкой, попытаться прихватить перстень сквозь несколько слоев бинта, все равно не получится. Палец слишком распух. Василисе будет больно. Наверняка в больнице пробовали снять и не смогли.

Маша встала, тихо вышла на кухню, включила чайник, села, не замечая, что теребит в руках дешевые сигареты Дмитриева.

Отец сказал, что информацию Рейча нельзя считать достоверной на сто процентов. У старого коллекционера что-то сдвинулось в голове. Генрих Рейч рассказывал, будто перстень он получил от самого Отто Штрауса. Якобы Штраус явился к нему под видом американского профессора, надел ему на палец перстень и сказал: «Приз победителям». Это случилось в начале 70-х. Пока перстень был у Рейча на руке, он не мог говорить. Ему то и дело мерещились кошмары, он проживал целые куски жизни Отто Штрауса, видел его глазами войну, концлагеря, думал и чувствовал вместе с ним. Когда это происходило, все часы, которые были рядом с Рейчем, останавливались. Стрелки замирали на двенадцати, а перстень раскалялся так, что на пальце оставались ожоги. Палец распух. Снять перстень удалось только через неделю. Рейч хотел избавиться от него, но боялся выбросить. Решил ждать, когда за ним придет какой-нибудь покупатель. Показывал и предлагал многим. Никто не покупал. Только через тридцать лет за перстнем явился русский по фамилии Приз, купил его, не торгуясь, надел на мизинец и теперь носит, не снимая. «Суди сама, можно верить человеку, который рассказывает такое, или нет», — сказал отец.

Дыры во времени. Можно ли верить Генриху Рейчу? Или он сумасшедший?

«Но в таком случае я тоже сумасшедшая. Перстень горячий. Часы стоят. Василиса молчит. Рядом с ней книга, „История гестапо“, раскрытая на портрете Отто Штрауса. Спрашивается, откуда девочка могла узнать, чей это был перстень? Интересно, а что происходило с Призом, когда он носил его? Руку не жгло? Кошмары не мерещились?»

Маше вдруг пришло в голову, что о докторе Штраусе она узнала еще до того, как всерьез заинтересовалась Владимиром Призом. Сначала был доктор Штраус, потом Приз. Приз победителям.

«Я несколько лет изучала пиар, способы манипулирования сознанием. Самый мощный, самый фантастический пиар был у нацистов. Кроме пропаганды они занимались экспериментами с грубым гипнозом, электрошоком, наркотиками, искусственными гормонами в разных сочетаниях. Концлагеря давали им неограниченные возможности. Они влезали глубоко в самые сокровенные уголки человеческого сознания и добились потрясающих результатов. Вот тогда я и узнала о докторе Отто Штраусе. О нем, как обо всех, кто был приговорен к смертной казни в Нюрнберге заочно, кто исчез бесследно в сорок пятом, существовали разные легенды. Одна имела прямое отношение к ЦРУ, к Аллену Даллесу. Впрочем, если бы исследования, которые проводил Штраус в концлагерях и якобы продолжил в Ленгли, завершились успехом, если бы результаты его опытов имели практическое значение для разведки и контрразведки, вряд ли я, или кто-то вроде меня, узнал бы об этом. Но имя доктора Джона Меди-сена я не встречала нигде. Существует разная степень секретности. У меня получается даже не цепочка. Замкнутый круг. Кольцо. Элите „Черного ордена“, членам так называемого „внутреннего круга“, выдавались серебряные перстни с черепом на печатке. Они были носителями знака „мертвой головы“. Но существовала еще и сверхэлита. Те, кто состоял в тайном оккультном обществе „Туле“, получали лично от Гиммлера перстни из платины. На печатке профиль кумира Гиммлера, Генриха Птицелова… Господи, что же происходит? Этого не может быть. Я не желаю верить. Но моя вера, мое неверие не являются истиной в последней инстанции».

Маша закрыла глаза. Тошнило, кружилась голова. Давила мертвая тишина квартиры. Хоть бы Дмитриев храпел, что ли. Ни одного живого звука. Окно во двор распахнуто, но и там, снаружи, почему-то мертвая тишина. Все замерло и не дышало.

Зазвонил домофон. Наконец приехал Саня. Он обнял ее, минуту они стояли молча, согреваясь и оживая.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Пушечка у Михи была классная, маленький легкий ПСМ. Глушитель он навинтил заранее. Дома Миха переоделся в удобный спортивный костюм и кроссовки. Одежда не сковывала движений, шаги были беззвучны. Машину оставил в соседнем переулке. В карманах трикотажных штанов ничего лишнего. Только набор отмычек. Пистолет спрятан под широким блузоном, прикреплен к нательной портупее.

Пока шел, думал о том, что скоро они с Шамой завалятся в кабак. Какая там будет жрачка, какое бухло, каких потом они снимут телок. Шаме нравились зрелые, с низким голосом и мягким животом. Миха предпочитал совсем молоденьких, не старше восемнадцати, невысоких, грудастых, с большими пухлыми губами. Цвет волос значения не имеет, хотя, конечно, беленькие симпатичней черненьких. Но если сразу две, то лучше, чтобы разноцветные. Когда Шаму выберут президентом и он сделает Миху министром внутренних дел, телок можно будет менять хоть каждый день. Жрать черную икру столовой ложкой, носить ботинки из крокодиловой кожи. Тачек у него будет много разных, самых крутых, какие только есть в мире. Что еще? А хрен знает. Главное, чтобы было круто, отпадно, прикольно, по кайфу, блин, и чтобы всем вставляло, в натуре. Он ведь не «лютик» и себя не на помойке нашел.

Миха шел к подъезду в легкой задумчивости. Перед его мысленным взором быстро листались картинки будущей красивой жизни. Машины, виллы, яхты, часы, бутылки, банки с икрой, ресторанные залы, официанты с бабочками, жареные поросята, вареные лобстеры, голые женщины. Все это промчалось, блеснуло глянцевыми типографскими красками какого-то мужского журнала и растаяло в душном ночном сумраке московского двора. Он огляделся, принюхался.

Трое бомжей тихо пировали в песочнице. Облезлый кобелек мочился на чье-то колесо. Бабка рылась в мусорном контейнере. На спортивной площадке одинокий пожилой дурак бегал трусцой по кругу. Миха смачно сплюнул под ноги, матюкнулся для бодрости и остановился у подъезда. Посмотрел на окна. За шторами был свет. Значит, спать еще не легли. Но это теперь без разницы.

Стандартный домофон для думающего человека не проблема. Всегда рядом с аппаратом можно найти код, нацарапанный чьей-то глупой рукой.

Подойдя к двери, он прислушался. В квартире было тихо. Достал набор отмычек. Домушником Миха никогда не был и быть не собирался, но пользоваться отмычками умел, и обучал этому искусству своих питомцев в «Викинге». На всякий случай.

Замок, правда, оказался элементарным. Дверь открылась легко и беззвучно. В маленькой прихожей горело тусклое бра. Расположение комнат Миха изучил заранее. Серый, после того, как побывал здесь, набросал план на бумажке и оставил Шаме.

Налево в глубине узкого коридора дверь на кухню. Она закрыта. За ней слышны голоса, мужской и женский, звяканье посуды. Двое говорили так тихо, что слов Миха разобрать не мог.

«Сидят на кухне. Наверное, чай пьют. А девка, значит, заговорила, — подумал Миха, — ну ладно. Теперь это по фигу».

Направо кабинет, дальше проходная гостиная, за ней спальня. Девка обычно лежит в кабинете. Но сейчас сидит на кухне. Не забыть снять с нее перстень. Плохо, что окно открыто. Нельзя застрелить из одного пистолета сразу двоих. Вдруг кто-нибудь из них успеет крикнуть. Третий этаж. Во дворе могут услышать.

Миху тормозило. Он не хотел себе в этом признаться, но его тормозило. Ему стало страшно. Одно дело в лесу, в компании своих пацанов, истреблять безродных бомжей, точно зная, что за это ничего тебе не будет. И совсем другое — действовать в одиночку, в центре Москвы. Войти в квартиру, убить двух человек, известного режиссера и его внучку, а потом еще перстень снимать, уматывать через лестничную площадку, через двор. Легко было обсуждать это, сидя с Шамой в машине с темными стеклами.

Перед глазами у него вдруг ясно возникло лицо Шамы. «Перчатки не забудь. Там не должно быть твоих пальцев».

Миха похолодел. Упаковку с резиновыми перчатками он оставил в машине. И пальцы его тут уже есть, на замке, на дверной ручке. Вот сейчас он откроет дверь кухни, и тоже останутся отпечатки. Значит, придется еще задержаться, вытереть все, к чему успел прикоснуться.

Он медлил всего минуту. Голоса затихли. Он протянул руку, чтобы открыть дверь, но она открылась сама, легонько толкнув его в плечо. Прямо перед ним появилась незнакомая женщина, худая блондинка лет тридцати.

«Американка! — шарахнуло у него в голове. — Шама предупреждал. Я забыл! Я должен был посмотреть, стоит ли у подъезда черно-серый „Форд“ с красным номером. И если стоит, ждать, когда уедет».

Она замерла в дверном проеме. На подоконнике сидел и курил мент. Миха сразу узнал его. Дважды видел в «Кильке». Этот опер занимался убийством писателя.

Допрашивал всех официантов, барменов, швейцара Иваныча.

Паника тошной горячей волной поднялась от живота к горлу. Миха увидел, что опер уже вытащил из расстегнутой кобуры свою пушку. Если сейчас пальнуть в упор в американку, все равно мент успеет уложить его.

Не думая, что будет делать дальше, повинуясь уже не рассудку, а какому-то киноинстинкту, который выработался у него благодаря телевизору, видику, компьютерным играм, Миха схватил американку за волосы, прикрылся ею, как щитом, приставил дуло с глушителем к ее голове и произнес хриплым, чужим голосом:

— Не двигайся. Я прострелю ей башку! Брось пушку.

По закону жанра следовало поудобней прихватить заложницу и медленно отступать с ней назад, к двери.

Но тут она заговорила. Она обращалась к Михе так спокойно, словно он не вцепился рукой в ее белые патлы и не было никакого дула с глушителем у ее виска, словно они просто сидели и разговаривали.

— У вас розовые пятна на коже. Это солнечная крапивница. Вам нельзя загорать, а вы жаритесь на солнце. Может начаться рак кожи.

Если бы она дернулась, крикнула, Миха пальнул бы наверняка. Слишком много всего неожиданного сразу, слишком сильный шок. Когда она обратилась к нему на вы, сказала про розовые пятна и про рак, которого он боялся больше всего на свете, это тоже был шок, но уже совсем другого рода.

— У вас дрожат руки, дрожат коленки, вы тяжело дышите. Вам плохо. Аллергию могут вызывать разные масла, в том числе оружейная смазка. На правой руке пятен больше, смотрите, они появляются прямо на глазах. Сочетание химического аллергена и стресса. Вам нельзя держать пистолет, тем более с глушителем. Близкий контакт аллергена с кожей провоцирует рост раковых клеток еще быстрей, чем ультрафиолетовые лучи.

Миха не мог не слушать ее. Она говорила, как хороший, умный доктор. Она говорила о его здоровье. Она обращалась к нему на вы. Миха очень дорожил своим здоровьем, и ему нравилось, когда к нему обращались на вы. Голос ее звучал нежно, сочувственно. Она не дергалась, не пыталась вырваться. Он внимательно слушал ее. Тревожно косился на свою руку и не заметил, что дуло сместилось, уже не упиралось американке в висок, а смотрело чуть в сторону. Он отвлекся и пропустил самое важное: опер успел бесшумно соскользнуть с подоконника.

В следующее мгновение Миха взвыл от боли, согнулся пополам, выронил пистолет, отпустил американку, стал хватать ртом воздух. Перед глазами плавали огненные круги, в ушах звенело. Опер применил какой-то очень знакомый болевой прием, и Миха пытался понять, какой именно. Он сам знал кучу приемов, учил им своих пацанов в «Викинге». Теоретически он мог бы сейчас попробовать отбиться, уложить здесь всех к едрене фене. Герой какого-нибудь боевика точно отбился бы. Но героям боевиков не бывает больно. А Михе было дико больно, жалко себя и страшно. Ну отобьется, уложит. А дальше что?

Американка молча быстро обыскала его, вытащила маленький набор отмычек и ключи от машины. Опер держал его на прицеле.

Еще через минуту Миха лег на кухонный пол, лицом вниз, прижался щекой к холодному кафелю. Он видел перед собой облезлые ножки табуреток, слышал голоса, но все в тумане. Руки его были вывернуты назад. Американка связывала их обычным бинтом. Майор сидел рядом на корточках и держал дуло у его головы. В левой у него был телефон. Он вызывал группу, потом говорил с какой-то Зинаидой Ивановной. Отложив трубку, он обратился к Михе.

— Кто тебя прислал?

Миха молчал. Ему вдруг все стало безразлично, захотелось спать, такая тоска навалилась. Он подумал, что если заснет, то проснется уже дома, в своей постели, как будто ничего не было.

— Я ведь пальну сейчас, — сказал майор, — кто тебя прислал? Ну, быстро!

— Пальнет, — подтвердила американка, — давай, дружок, колись. У тебя нет вариантов. Скажешь, кто прислал, останешься жив.

Миха затылком чувствовал твердый холодок дула. Опер мог правда замочить его здесь и сейчас. Ничего ему за это не будет. Оперу очень этого хотелось, от него волнами исходила смертельная угроза. У Михи волоски на всем теле поднялись дыбом.

— Я не хотел, — пробормотал он, — я только перстень взять.

— Какой перстень? Чей? — опер вжал дуло в затылок еще крепче.

— Друг попросил, — Миха зажмурился, — честное слово, я не хотел.

— Как фамилия друга? Ну? Быстро!

— Приз, — простонал Миха, жалобно растягивая «и».

— У кого ты должен был взять перстень?

— У девки. У этой… которая…

— Которая — что?

— Не знаю… убери пушку… убери, скажу.

Дуло отлипло от затылка, но все равно было рядом. Говорить Миха уже не мог. Только выл, тонко и протяжно. Они больше не задавали вопросов. На кухне появился еще один человек. Миха приоткрыл глаза, увидел застывшие мужские ноги в обтрепанных джинсах и байковых тапках. Майор поднялся, они оставили Миху лежать, отошли, исчезли из поля зрения, но были где-то рядом. До Михи доносился их невнятный шепот. Потом послышалось шарканье, и старческий испуганный голос забормотал:

— Господи, какой ужас! Да-да, я понял, у меня был где-то капроновый шнур, или что-то в этом роде, я сейчас посмотрю. Маша, когда вы освободитесь, пожалуйста, загляните к Васе. С ней что-то не то, она дрожит, тяжело дышит. Глаза закрыты, и слезы текут.

* * *
У Штрауса слезились глаза, от этого заложило нос. Он не мог нормально дышать. Правая рука занемела. Палец лежал на спусковом крючке, но не слушался. Штраус перестал чувствовать руку, от кисти до плеча, словно ее парализовало.

В первый раз такое случилось на площади, когда он не сумел выстрелить в инвалида. Второй — в лагере, когда еврейская девушка разбила ему нос. Сейчас опять. Он понял это слишком поздно. Возможно, если бы клевому запястью не был пристегнут заветный чемоданчик, Штраус сумел бы быстро и незаметно перехватить свой пистолет и выстрелить левой. Время на это у него имелось. Палить в американца лейтенант не собирался. Он хотел проверить документы и проводить до контрольного пункта. Но, увидев у своей груди дуло «Вальтера», дал короткую очередь из автомата.

Лейтенант потом еще много лет рассказывал, и детям своим, и внукам, родственникам и друзьям, как чуть не погиб в Берлине, в один из последних дней войны, в доме на Вильгельмштрассе.

Перед ним появился, словно из-под земли, странный человек в штатском. Вроде бы американец, но кто на самом деле — неизвестно. Его красивый «Вальтер» дал осечку. А через секунду рядом рвануло очень сильно, начался массированный артобстрел, надо было мотать скорей, от греха подальше. Лейтенант едва успел выскочить, в дом попало сразу несколько снарядов, стены рухнули. Так и не удалось узнать, кто это был: американец, немец, черт из табакерки. Его завалило обломками вместе с чемоданчиком и документами, которые он так и не показал лейтенанту.

Потом по дымящимся развалинам дома на Вильгельмштрассе шныряли, как тени, оборванные, голодные, безумные люди. Поживиться им было нечем. Повезло только одному. Из-под обломков торчала рука. На мертвом пальце поблескивал перстень. Мародер снял его, завернул в бумажку, положил в карман и был счастлив, когда через пару дней удалось обменять эту глупую побрякушку на банку американской тушенки.

Боль была быстрая и жгучая. За ней последовал свист, вой, треск, месиво звуков, медленные ритмичные вспышки синеватого света, мрак, опять свет. В каждой вспышке содержались тысячи подвижных картинок, в звуковом хаосе можно было различить рваные нити отдельных звуков: шепот, крик, хоровое пение, карканье кладбищенских ворон и ораторов с трибун, плеск знамен, грохот военных оркестров, плач, вопли ужаса и лай партийных приветствий. На картинках были люди с одинаковыми лицами. Ряды близнецов, то в полосатых пижамах заключенных, то в военной форме, то в джинсах и футболках, на которых отштампованы портреты какого-то человека. Близнецы качались, взявшись за руки, синхронно открывали рты, пели что-то дружным хором, прыгали и тянули вверх руки, похожие на белую траву. Маршировали колоннами, работали у громадных конвейеров, иногда разбегались, заполняли собой пространства, похожие на города, забивались в мелкие ячейки серых огромных зданий, потом опять стекались в единую массу, как ртуть из разбитого градусника. Они не имели ни пола, ни возраста, ни чувств, ни мыслей, они даже не знали, что живут, и умирали легко, по команде. Они умирали, а новые не рождались. Не было жизни. Отто Штраус разгадал ее тайну. Разгадка оказалась простой, как все гениальное: смерть. Его личная смерть. Его вечность, которая состояла из четкой смены света и мрака, семьдесят вспышек в минуту, в ритме здорового пульса. Черная глухая тоска чередовалась со вспышками синевато-белой, ослепительной злобы. И так всегда, без конца и начала.

Господи, я умерла. А как же мама, папа, дед? Дед, я тебя люблю.

— Что это? Вы слышали?

Сергей Павлович вздрогнул, подскочил в кресле и открыл глаза.

— Она сказала: «Дед, я тебя люблю», — Маша сидела возле Василисы и держала перстень, осторожно, двумя пальчиками. Он был все еще горячий.

Василиса долго, мучительно кашляла. Дмитриев принялся колотить ее по спине.

Голос ее был сиплым, слабым. В горле першило. Губы пересохли, потрескались. Язык отяжелел, стал шершавым и еле ворочался.

— Дед, ты что! Больно! Лучше принеси мне попить. Чаю хочу, горячего, с молоком.

* * *
— Судя по тому, что вы явились так рано, такой мрачный, и без звонка, случилось что-то серьезное, — сказал Рейч.

Глаза его блестели. Он сидел на кровати, уже без капельницы, умытый, побритый, свежий.

— Доброе утро, Генрих, — Григорьев тяжело опустился в кресло, — позвонить я не мог, ваш мобильный выключен.

Рейч, продолжая в упор смотреть на Григорьева, протянул руку, взял трубку с тумбочки.

— Да, действительно. Наверное, сестра отключила, когда заходила ночью. Ну, в чем дело, Андрей? Вы уже доложили своему руководству, что это я отправлял конверты с фотографиями?

— Нет. Как вы себя чувствуете, Генрих?

— Спасибо. Теперь значительно лучше. Скоро меня выпишут. Мы с Рики собираемся поездить по побережью, здесь так красиво. Не понимаю, Андрей, почему вы тянете? Я сгораю от любопытства, ужасно хочется увидеть их реакцию. Интересно, арестуют они меня и если да, то какое предъявят обвинение?

«Я не могу, — думал Григорьев, глядя на улыбающегося Рейча, — он проскочил инфаркт. Я знаю это счастливое чувство выздоровления. Что будет, когда я скажу? Доктор предупредил, его ни в коем случае нельзя беспокоить. Никаких отрицательных эмоций».

— Да, слушайте, что за фарс вы придумали с русским издателем, миллионером, владельцем виллы? Рики позвонил, сказал, вы пригласили его в ресторан. Зачем вам понадобился мой мальчик?

— Рики так переживал из-за вашего приступа. Я хотел его утешить и накормить икрой, — пробормотал Григорьев, болезненно морщась, — мой старый знакомый составил нам компанию. Он очень интересуется новой западноевропейской литературой. Денег и времени у него много, планирует открыть в России небольшое издательство.

Дверь распахнулась. Пожилая монахиня вкатила столик на колесиках. Григорьев перевел дух и посмотрел на нее с искренней благодарностью.

— О, это кстати! Я голоден, как волк, — обрадовался Рейч и потер руки, — спасибо, сестра Мадлен. Андрей, вы завтракали? Тут замечательно кормят.

— Я могу принести завтрак для вашего гостя, — ласково улыбнулась монахиня.

— Благодарю вас, не стоит, — сказал Григорьев.

— Не слушайте его, сестра, принесите. Только кофе для месье сделайте настоящий, с кофеином. Не люблю есть в одиночестве, — добавил он по-русски, — придется вам составить мне компанию. И разговаривать за едой приятней.

Монахиня установила на кровати Рейча раскладной столик, заправила ему салфетку за ворот пижамы, пожелала приятного аппетита.

— Знаете, мне сегодня приснился Отто Штраус, — весело сообщил Рейч и цокнул ложкой по яйцу, — наверное, после всех наших с вами разговоров. То есть моих монологов, потому что вы в основном молчали, а я говорил. Так вот, мне приснилось, как он уходил из Берлина тридцатого апреля сорок пятого года. Он ведь рассказывал мне об этом, очень подробно. Ему пришлось вернуться в свой дом на Вильгельмштрассе, чтобы забрать из тайника тетради с записями, деньги, драгоценности. Он уже имел американский паспорт на имя Джона Медисена и специальную бумагу, подписанную Алленом Даллесом.

Ему удивительно везло, пули и осколки летели мимо. Выходя из дома, он столкнулся с русским лейтенантом и пристрелил его. Не то, чтобы он боялся попасть к русским. Просто устал и очень спешил. Хотел поскорей вернуться к цивилизации, принять горячую ванну, отоспаться, приступить к работе. Поэтому убил лейтенанта. Но, знаете, в моем сне все получилось немного иначе. Лейтенант успел выстрелить первым. У лейтенанта было черное от копоти лицо, зеленые глаза и рыжие ресницы.

Опять явилась монахиня со столиком, на котором был завтрак для Григорьева.

— Осторожней, месье, кофе очень горячий. Генрих, почему вы не едите? Вам нехорошо?

— Спасибо, сестра. Все в порядке.

Она ушла, мягко прикрыв дверь. Минуту они молчали. Рейч принялся за яйцо всмятку, ел аккуратно, собирал кусочком хлеба капли желтка. Запил соком, промокнул губы салфеткой и улыбнулся.

— Доктор Штраус погиб в Берлине тридцатого апреля сорок пятого года и был погребен под обломками своего дома, вместе с чемоданчиком, в котором остались тетради с самыми важными его записями.

— А как же перстень? — тихо спросил Григорьев.

— Вы не поняли, Андрей, — Рейч разрезал на две половинки киви и стал выгребать ложечкой зеленую мякоть, — мне это приснилось. Я не знаю, как было на самом деле. Что касается перстня, его носит Владимир Приз. И, между прочим, отлично себя чувствует. Мне он жег руку, я не мог говорить, меня мучили кошмары. С Призом не происходит ничего подобного. Наоборот, он помолодел, поздоровел. Перстень стал для него чем-то вроде целебного талисмана. Да вы ешьте, ешьте, Андрей. Все остывает. А русский издатель, как я понимаю, ваш коллега, — Рейч весело подмигнул, — не томите. Выкладывайте. Я правда, отлично себя чувствую сегодня. Не бойтесь. Если что-то плохое, я выдержу.

— Он сотрудник Интерпола, — Григорьев хлебнул сока, во рту у него пересохло, — они зафиксировали контакт Рики с членами «Аль-Каиды». Его встреча с двумя гражданами Саудовской Аравии была снята скрытой камерой. Рики выступал в качестве посредника. Он просил у саудовцев денег для молодого перспективного политика, который собирается очистить свою страну от еврейско-американской заразы. Есть серьезные основания предполагать, что страна — Россия, а политик — Владимир Приз.

Григорьев произнес все это по-немецки, быстро, на одном дыхании.

Рейч слушал и старательно мазал масло на горячую булочку. Масло таяло и текло. Казалось, это занимало Рейча значительно больше, чем рассказ Григорьева.

— Саудовцы контактируют с неонацистским обществом «Врил», в котором состоит Рики, — продолжал Андрей Евгеньевич.

— «Вриль» — перебил Рейч, поморщился и положил желтую от масла булочку на тарелку, так и не откусив, — в конце мягкое «л». Так называлось одно из многочисленных оккультных обществ в Германии в начале двадцатого века. Членом «Вриля» был Карл Хаусхофер, генерал, дипломат, географ, профессор Мюнхенского университета, один из ведущих теоретиков нацизма. — Рейч откусил булочку, задумчиво похрустел. — Я же говорил вам, Андрей, торг продолжается. А вы не верили. Приз победителям.

Григорьев залпом допил сок, налил себе кофе из маленького кофейника.

— Генрих, вы ненавидите нацизм. Вы ненавидите его так сильно, что отдали ему полжизни. Как же получилось, что с вами рядом оказался Рики? Вы не могли не знать, что он неонацист.

— Мне не важно, кто он. Я его люблю. У меня не было родителей, семьи, детей. Теперь у меня есть Рики. Что с ним? Он арестован?

— Он погиб. Мы ужинали в ресторане, он выпрыгнул с балкона. Внизу было море, скалы. Он разбился насмерть. Это произошло неожиданно, мы не успели…

Рейч закрыл глаза, помотал головой. Ложка с тихим звоном выпала из его руки. Губы шевелились. Григорьев встал, подошел ближе и услышал жалобный быстрый шепот:

— Деточка, мальчик мой… Господи, это невозможно, я знаю, я все понимаю, но, пожалуйста, прости его, прими его несчастную глупую душу.

Не открывая глаз, он перекрестился и продолжал шептать, уже совсем невнятно. Губы быстро, сухо трепетали, по щекам текли слезы.

— Генрих, может быть, позвать врача? — осторожно спросил Григорьев.

— Нет. Никого не зовите. Уйдите, Андрей. Мне надо побыть одному.

* * *
Капронового шнура Дмитриев так и не нашел. Когда приехала группа, бинты поменяли на нормальные наручники, застегнули их спереди, посадили арестованного на стул и дали покурить.

Он наконец представился: Данилкин Михаил Анатольевич. Сообщил дату рождения, адрес. Сказал, что документы его лежат в машине, назвал марку и номер машины, объяснил, где она стоит.

— Ничего говорить не буду без адвоката, — заявил он следователю Лиховцевой, после того, как она зачитала ему его права.

Данилкина привели в кабинет, показали Василисе.

— Нет. Я его никогда раньше не видела, — сказала Василиса, — тот, которого я видела, меньше ростом, плечи не такие широкие. Форма головы другая.

— Уведите его отсюда, пожалуйста, — испуганно попросил Дмитриев.

Арестованного вернули на кухню. Усадили.

— С какой целью вы проникли в квартиру? — спросила Лиховцева.

— Не буду ничего говорить без адвоката.

— Ты сказал, тебя прислал сюда человек по фамилии Приз, — напомнил Арсеньев, — он прислал тебя забрать перстень.

— Какой перстень? — Данилкин захлопал глазами.

— Этот? — Зинаида Ивановна кивнула на кухонный стол.

Там лежали отмычки, пистолет и мужской перстень белого металла, с печаткой.

— Не знаю. Никогда не видел.

— Пистолет, отмычки тоже никогда не видели?

— Без адвоката говорить не буду.

— Человека, которого зовут Приз Владимир Георгиевич, знаете?

— Ночью допрашивать не имеете права.

Арестованного увезли. В квартире остались Маша, Арсеньев и Зюзя. Дмитриев заварил свежий чай, Василиса вышла на кухню, села со всеми за стол и спросила:

— Вы точно знаете, что Гриша Королев погиб? Вы видели его мертвым? Вы уверены, что это он?

— Да, Вася, я видел его, — сказал Арсеньев.

— Но вы же его не знаете, вы только по фотографии…

— Мы были соседями. Его мама и брат живут этажом ниже.

— В новом доме? На Зональной улице?

— Да.

— Значит — вы Александр Юрьевич. Он рассказывал о вас. А другие? Оля, Сережа?

— Их тоже нет, — сказала Зюзя. Дмитриев вдруг вскочил и протянул Зинаиде Ивановне маленький белый прямоугольник.

— Вот!

— Что это? — удивилась Лиховцева.

— Визитка журналистки, которая рекомендовала медсестру. Оказывается, визитка все это время спокойно лежала у меня в кармане.

— Погодите, какая журналистка? Какая медсестра? — Зюзя устало прикрыла глаза. — Нет, я так не могу, давайте по порядку.

— Медсестра связана с бандитами, — сказала Василиса, — они ее прислали. Она хотела вколоть мне кетамин, но не успела. Дед ее прогнал. Надо позвонить журналистке и расспросить ее. Фотограф, который был с ней, тоже как-то замешан, — она всхлипнула и спросила: — Значит, точно все погибли? Гриша, Оля, Сережа?

— Да, девочка. Все, — кивнула Лиховцева, — если тебе тяжело сейчас говорить, мы можем завтра. Разговор долгий, сейчас очень поздно, тебе надо поспать.

Василиса слабо улыбнулась сквозь слезы.

— Мне? Тяжело говорить? Знаете, мне все время кажется, что вот, еще слово, и я опять не смогу. Замолчу.


* * *
Приз ждал звонка Михи. В половине первого к нему приехала Марина. Он заставил себя вызвать ее, опять принял стимулятор и сделал все возможное, чтобы она окончательно расслабилась, не задавала больше никаких вопросов по поводу Дмитриева и медсестры Нади. Это было важно, поскольку новость о жестоком убийстве известного режиссера и его внучки дойдет до нее непременно, и довольно скоро.

К трем часам утра Марина заснула со счастливой улыбкой. Она знала, что Володя любит ее, искренне, нежно, именно так, как мечтала она, когда была еще совсем юной и глупой. Ее не смущала разница в возрасте, не пугала его слава, не беспокоило количество поклонниц. Она верила Володе, как самой себе, потому, что они стали единым целым и оба поняли сегодня, что с самого рождения были созданы друг для друга.

Марина спала, а Приз сидел в гостиной перед телевизором, переключался с канала на канал и ждал звонка Михи.

Звонить самому нельзя. Если вдруг его замели, каждый звонок фиксируется. Но это крайний, почти невозможный вариант. Скорее всего, Миха просто сидит в машине и ждет, когда уедет американка на своем «Форде». Ему ведь четко было сказано: пока «Форд» там, в квартиру не заходить. При всей своей тупости Миха — человек исполнительный. Другое дело, что он мог заснуть в машине. Но это не страшно. Просто придется подождать еще сутки. Главное, ничего больше не предпринимать самому. Затаиться и терпеливо ждать. Все скоро закончится. Перстень вернется на свое законное место.

Иногда он проваливался в тяжелый обморочный сон и тут же дергался, вскакивал. Ему мерещился тихий звонок мобильного. Трубка лежала рядом, он хватал ее, но не было никакого звонка.

В четыре он вырубился, заснул, глубоко и крепко, на диване в гостиной, при включенном телевизоре.

В десять его разбудила Марина.

Он вскочил, как ошпаренный, тупо уставился в ее счастливые, тщательно накрашенные глаза.

— Который час? Мне никто не звонил?

Она улыбнулась, поцеловала его, погладила по голове.

— Конечно, звонили.

— Кто?

— Не кричи так. Все хорошо. Звонили из пресс-центра. В двенадцать ты должен быть на пресс-конференции. Не волнуйся. Сейчас только десять. Прими душ, побрейся, а я приготовлю завтрак.

* * *
Перед тем как уйти из больницы, Григорьев попросил врача заглянуть к Рейчу.

— Произошел несчастный случай с его молодым другом. Мне пришлось сообщить.

— Я же предупреждал вас, ему нельзя волноваться, — сказал врач.

— Он бы все равно узнал. Не сегодня, так завтра.

Кумарин ждал на лавочке, в больничном парке. Григорьев сел рядом, закурил.

— Ну, что? — спросил Кумарин.

— Не знаю. Плачет. Молится.

— Тогда все в порядке.

— Будем надеяться.

— Вы собираетесь сообщать Макмерфи, кто отправлял конверты?

— Я буду все валить на Рики. Ему уже безразлично, а старика лучше оставить в покое.

Кумарин сорвал веточку лиственницы, понюхал.

— Наверное, это правильно. Вы телефон оставили. Вам звонила Маша.

Григорьев взял у него свой мобильный, начал набирать номер.

— Не надо. Как раз сейчас она спит. У нее была долгая бессонная ночь. А до этого — сумасшедший день. Вам рассказать? Или вы по-прежнему не желаете узнавать что-либо о вашей дочери от меня?

— Рассказывайте, — вздохнул Григорьев.

Человек Кумарина был внедрен в группу, которая отправилась по вызову Арсеньева на территорию бывшего пионерлагеря. Он же оказался в составе группы, которая приехала в квартиру Дмитриева. Кумарин выложил всю информацию, которую получил от этого человека. Только не стал рассказывать, как арестованный Данилкин держал дуло у Машиной головы.

Григорьев слушал молча, курил, вертел в руках телефон.

— Ну вот, а теперь поехали завтракать, — сказал Кумарин и поднялся, — ну что вы опять молчите?

— Думаю.

— Поделитесь мыслями.

— Еще немного подумаю, потом поделюсь.

— Да, я забыл самое главное, — сказал Кумарин, когда они сели в машину, — Машу из квартиры Дмитриева повез домой майор Арсеньев. И знаете, он остался у нее ночевать.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

В небольшом зале, где проходила пресс-конференция, было холодно. Работало несколько мощных кондиционеров. Евгений Николаевич Рязанцев не сомневался, что это кончится в лучшем случае бронхитом. Сочетание уличного пекла с искусственным холодом в машине и в помещениях действовало на него ужасно. Он уже слегка покашливал, в горле першило, и голос звучал глухо, хрипло.

Он знал, что конференция транслировалась в прямом эфире по одной из популярных радиостанций и через полчаса после окончания будет подробно освещаться во всех новостях, сегодня до глубокой ночи и завтра утром. Ее собрали для того, чтобы официально объявить о готовящемся объединении трех главных оппозиционных политических партий и выдвижении единого кандидата на выборы президента России.

Формально претендентов на должность нового единого лидера было пятеро. Евгений Николаевич Рязанцев возглавлял самую крупную и влиятельную из трех партий, «Свободу выбора», и был номером один. Лидеры двух других партий имели слишком скандальную репутацию, постоянно грызлись между собой, не выдерживали ни одного совместного публичного выступления без грубых и злых взаимных упреков и практически не имели шансов на победу. Они были вчерашними людьми в политике.

Существовали еще независимые кандидаты. Из них на конференции присутствовал только один, вернее — одна.

Популярная демократическая дама-политик Светлана Павловна Кулакова.

Рязанцев сидел между нею и Вовой Призом. Кулакову он знал уже пятнадцать лет и не ждал от нее сюрпризов. Она вполне комфортно расположилась в своей политической нише, успела сколотить хороший капиталец, наелась популярности до отвала и теперь лишь лакомилась, появлялась только на самых свежих и забавных публичных мероприятиях. С самого начала было оговорено, что ее участие в новой политической акции носит чисто декоративный, так сказать, эстетический характер. Раньше она бы взбесилась, выслушав такие условия игры, надавала бы дюжину скандальных интервью о мужском шовинизме и дискриминации женщин. Но это раньше. По сути, она тоже была вчерашним человеком в политике. Высокая, чуть располневшая к своим пятидесяти, пережившая три развода, четыре замужества, две пластические операции, она сидела справа от Рязанцева, то и дело трогала белокурую челку, щелкала под столом застежкой сумочки из змеиной кожи. Рязанцев мог поклясться: сейчас она думает о том, как бы поскорей достать пудреницу и убедиться, что с лицом все в порядке. На вопросы журналистов она отвечала вяло, надменно и не проявляла никакого энтузиазма.

Владимир Георгиевич Приз сидел слева и, наоборот, проявлял энтузиазм. Он был на двадцать лет моложе Кулаковой и Рязанцева.

Евгений Николаевич чувствовал себя ужасно старым, каким-то выжатым и ненатуральным. Многолетние усилия по созданию своей политической харизмы казались пустой нелепостью, пошлостью. Вот она, жизнь, молодая, здоровая, крепкая. Вот оно, природное обаяние лидера, за которым нет никаких специальных усилий. Щеки его небриты не потому, что щетина в моде, он просто не успел побриться. Глаза припухли, мало спал. Голос мягкий, низкий, с легкой естественной хрипотцой. Вся страна знала, что он курит дешевый «Честерфильд», любит пельмени и жареную картошку с луком. Всей стране это было интересно.

На конференцию Приз явился с небольшим опозданием. Евгений Николаевич приехал значительно раньше, и ему пришлось проходить сквозь строй поклонников и поклонниц Приза. Подростки в футболках с его портретами, старики с плакатами, на которых были его портреты. Они ждали своего кумира и на Рязанцева не обратили внимания.

Потом, стоя у окна, Евгений Николаевич видел, как подъехала его машина, как он вышел в сопровождении мрачных молодцев из команды Егорыча. Толпа ожила, закипела. К Призу тянулись руки, у него брали автографы, трясли транспарантами с его портретами и лозунгами «Очнись, Россия!», «Хочу Приза!», «Вова, мы с тобой!». Скандировали хором:

— Володя Приз! Россия, очнись!

Старшее поколение называло его Володенька. Младшее — Вова. Именно так обратился к нему молодой журналист с хилым хвостиком, когда закончил вступительную речь представитель оргкомитета. Самый первый вопрос на этой пресс-конференции был обращен к Призу, а не к Рязанцеву. Вопрос заставил Евгения Николаевича вздрогнуть.

— Вова, а когда ты собираешься выставлять свою кандидатуру?

Приз широко улыбнулся, пошевелил бровями и почесал кончик носа. Он выглядел как резвый умненький подросток, который слегка озадачен вызовом к доске. Урок не учил, но ответит, непременно ответит. Он ведь умница, хотя и шалун. Рязанцев заметил, как у первых двух рядов дергаются губы. Улыбка Приза обладала волшебным свойством. Она отражалась в чужих лицах, как в зеркалах, и даже самые мрачные скептики невольно улыбались в ответ.

— Я? Ну, думаю, к следующим выборам — обязательно.

— А почему не сейчас?

Вова сделал задумчивое лицо, сдвинул брови и произнес медленно, с расстановкой:

— Приз надо честно заслужить, — задумчивость сменилась сияющей мальчишеской улыбкой, все поняли его шутку и поддержали дружным смехом, — нет, я серьезно. Каждая страна должна заслужить своего президента. И каждый президент должензаслужить право управлять своим народом. У нас с вами все впереди, ребята. Последовали аплодисменты.

Следующий вопрос задала молодая строгая брюнетка с мужской стрижкой.

— Вы не могли бы коротко сформулировать свою будущую предвыборную программу?

— Да вон она, моя программа, — он кивнул на окно, за которым стояла толпа поклонников с транспарантами. — Ее народ сформулировал. Россия должна очнуться. Ребята, мы же с вами себя не на помойке нашли. Мы сильная, красивая нация, у нас древние благородные корни, у нас гигантский потенциал. У нас самая культурная культура и самая научная наука. Россия должна стать, наконец, самой великой и могущественной державой мира. Мы этого достойны.

Последовали аплодисменты. Затем вопрос:

— Как вы сами оцениваете свои будущие шансы на пост президента России?

Он опять почесал нос, нахмурился, тут же улыбнулся, весело подмигнул.

— Ну, изберете — стану.

— А вам это зачем нужно? Вы же актер, шоумен.

Вопрос задала полная женщина лет пятидесяти. Круглое грубое лицо ее было сильно накрашено, маленькие светлые глазки, обведенные черным карандашом, смотрели на Приза в упор, не моргая.

Приз ответил тут же, не задумываясь, и без всякой улыбки:

— Я родину люблю, — это прозвучало так просто и искренне, что глаза недоброжелательной дамы смущенно погасли.

Евгений Николаевич ждал, когда же наконец журналисты обратят на него внимание, начнут задавать вопросы ему. Кулакова тоже ждала, делала вид, что скучает, иронически хмыкала, слушая ответы Приза, один раз даже пробормотала на ухо Евгению Николаевичу:

— Боже, какой примитив, какая банальность!

Ожидание было унизительно для них обоих, а вопросы, которые наконец стали им задавать, казались грубыми, бестактными.

— Господин Рязанцев, вы сделали Владимира Приза рекламным брэндом вашей партии. Скажите, вы не боитесь конкуренции?

— Привлечение известных, талантливых людей, деятелей искусства является одной из генеральных линий позитивной стратегии нашего движения. Политическая партия, чтобы жить, должна постоянно пополняться свежими молодыми силами. А конкуренция только бодрит, — Рязанцев постарался улыбнуться и подумал с тоской: «Что за белиберду я несу!»

Двери в соседний зал были распахнуты. Там уже накрывались столы для фуршета и собирался дежурный набор тусовочных персонажей. Телеведущие, сериальные звезды, галлерейщики, дизайнеры, бизнесмены, главные редакторы, политтехнологи, имиджмейкеры, эстрадный певец Вазелин, десяток красавиц и красавцев, то ли моделей, то ли артистов из какого-то нашумевшего мюзикла. Наконец, просто люди, разного возраста и пола, одетые дорого и модно. Такие всегда появляются на подобных мероприятиях, но неизвестно зачем и кто они.

Конференция длилась уже минут сорок, публика из задних рядов ускользала в соседний зал, к накрытым столам. Постоянно кто-то ходил туда-сюда. Евгений Николаевич сидел лицом к двери и думал: когда же наконец кончится это бодяга? Настроение его было испорчено еще и тем, что не пришла Мери Григ. Обещала, но не пришла. Правда, предупредила, что опоздает. Оживление в дверном проеме нарастало. Журналисты опять переключились на Приза, и многие хотели вернуться, послушать. Он отвечал бойко, шутил и вдруг замер, напрягся, скомкал удачно начатую реплику.

— Сейчас чихнет, — прошептала Кулакова.

Приз действительно выглядел так, словно хотел чихнуть, но не мог. Он покраснел, глаза сузились, рот широко открылся. По виску потекла мутная капля пота.

В зале стало тихо. Все смотрели на Приза и ждали, когда он продолжит говорить. Но он молчал, уставившись в широкий дверной проем. Там, в толпе, происходило какое-то легкое движение. Рязанцев увидел Мери Григ. Она пробиралась в зал. Рядом с ней маячило лицо мужчины, смутно знакомое. Дальше шла девочка лет пятнадцати, очень худая, бледная, с темными волосами, гладко зачесанными назад, с глазами, такими огромными и блестящими, что ничего, кроме них, на лице нельзя было раз глядеть. Девочку держала под руку седая, полная, чиновного вида дама. Все четверо мягко прорезали толпу, собравшуюся в дверях, и направились по боковом проходу прямо к столу, за которым сидели герои конференции

Пока они шли, Приз молчал. Он молчал слишком долго, по залу прокатился удивленный ропот Рязанцев кивнул Маше, она кивнула в ответ. Он узнал мужчину, который шел с ней рядом, и даже вспомнил его фамилию, майор Арсеньев.

— Что происходит, вы не знаете? — шепотом спросила Кулакова.

Девочка остановилась напротив Приза. Рязанцев увидел, что на руках у нее белые нитяные перчатки. Она протянула Призу раскрытую ладонь и сказала:

— Это ваше? Возьмите.

На ладони лежало кольцо из белого металла. Рязанцев успел подумать: «Действительно, это, кажется, его. Он постоянно носил на мизинце».

— Тварь. Убью.

Приз произнес это очень тихо, но на столе были выставлены микрофоны, поэтому получилось громко. Евгений Николаевич отшатнулся, упал на Кулакову, она охнула. Приз попытался схватить руку девочки, он хотел взять свой перстень, но позади уже стоял Арсеньев. Он очень быстро и незаметно умудрился обойти стол и удержал Приза, не дал прикоснуться к девочке. Приз вырывался и кричал.

Евгений Николаевич вместе с Кулаковой отошли подальше. Приз стал похож на механическую куклу. Он дергался, из открытого рта бил непрерывной струей мат вперемежку с проклятиями, угрозами. В голосе сквозили какие-то скрипы, шипение, словно внутри Приза работал старый проигрыватель и крутилась поцарапанная пластинка. Все это усиливалось десятком микрофонов, транслировалось в прямом эфире по радио, снималось на телекамеры.

Рязанцев видел, как Маша вместе с пожилой дамой уводили девочку, с трудом пробираясь сквозь толпу журналистов. Приза держал уже не Арсеньев, а двое мощных охранников. Было заметно, что они удерживают его с трудом, пытаются успокоить, заставить замолчать и не могут.

Из банкетного зала лезли любопытные. Поднялся гвалт, журналисты, фотографы, телевизионщики с камерами напирали друг на друга, вспышки слепили глаза. Милиция пыталась навести какой-то порядок. Рязанцев и Кулакова осторожно, по стеночке, стали пробираться к выходу.

Приз затих лишь после того, как на него была натянута смирительная рубашка и врач вколол ему мощное успокоительное. Спеленутого, на носилках, его вынесли через ресторанную кухню, увезли в Ганнушкина.

Когда его увозили, у главного входа все еще оставалась небольшая толпа поклонников. Они ждали своего кумира, пили пиво из банок с его портретами, ели чипсы из пакетов с его портретами и от нечего делать иногда покрикивали:

— Володя Приз! Россия, очнись!

ЭПИЛОГ

Кумарин и Григорьев сидели в полутемной гостиной. Завтра они оба улетал и Григорьев в Нью-Йорк, Кумарин — в Москву Это была последняя ночь в Ницце. Они смотрели очередные новости. Мощная антенна принимала почти все российские телеканалы. Репортажи со скандальной пресс-конференции показывали уже третьи сутки, по разным каналам, в разных новостях. Произносилось много ерунды, с комментариями выступали политики и эстрадные звезды. Кто-то возмущался, кто-то удивлялся, кто-то жалел Приза. Евгений Николаевич Рязанцев сказал, что все это ужасно неприятно и должно послужить уроком для всех, прежде всего для средств массовой информации, которые сделали национальным героем человека с явной психической патологией. Известный эстрадный певец Вазелин заявил, что скандал на пресс-конференции и насильственное помещение Вовы Приза в психушку является не чем иным, как грязной провокацией силовых структур, и еще раз доказывает, что грядет диктатура, свирепствует идеологическая цензура.

— Я там был, все видел и слышал. Я не понимаю, за что Вову взяли. Ребята, это же натуральный произвол, тридцать седьмой год. Если за нецензурные выражения всех начнут пихать в психушки, у нас вообще, блин, никого не останется. Между прочим, матерился Вова гениально. Песня, произведение искусства!

Журналистам удалось взять короткое интервью у следователя Лиховцевой. Она сказала, что прокуратурой возбуждены уголовные дела по факту сразу нескольких тяжких и особо тяжких преступлений, включающих убийства, покушение на убийство, поджог и многое другое. То, что произошло на конференции, можно определить как следственное действие, конечно, не совсем обычное, но вполне правомерное. Свидетельница, имя которой пока не разглашается, предъявила одному из подозреваемых вещественное доказательство, мужской перстень из белого металла. Он был обнаружен на месте преступления. Реакция подозреваемого оказалась настолько неадекватной, что пришлось срочно госпитализировать его в Институт имени Ганнушкина. В настоящее время гражданин Приз находится на обследовании в Институте судебной психиатрии имени Сербского.

Корреспондент задавал еще вопросы, но Зюзя от дальнейших комментариев отказалась.

Кумарин приглушил звук в телевизоре. Налил коньяка Григорьеву и себе.

— Ваше здоровье, Андрей Евгеньевич.

— Не понимаю, зачем было привлекать к этому ребенка. Она через такой ад прошла, могли бы пощадить девочку, — проворчал Григорьев и выпил, не чокаясь.

— Да, — кивнул Кумарин, — мне тоже не понравилась эта идея. Но знаете, это ведь была ее идея.

— Чья?

— Василисы Грачевой. Ни Лиховцева, ни Арсеньев, никто сначала не хотел этого делать. Больше всех возражала ваша дочь.

— Еще бы не возражать. Девочка объяснила ей, каким образом она узнала, что перстень когда-то принадлежал Отто Штраусу. Слишком много всего для ребенка.

— А правда, как Василиса узнала о Штраусе? Вы мне этого не рассказывали.

Григорьев поморщился и махнул рукой.

— Все равно не поверите. И я не верю. С Василисой Грачевой происходило то же самое, что с Генрихом Рейчем тридцать лет назад, когда перстень оказался на его пальце.

Кумарин тихо присвистнул, покачал головой и спросил:

— А Маша?

— Что Маша?

— Она верит?

— Как вам сказать? Она точно знает, что перстень на руке девочки раскалялся, как утюг. Это подтверждают еще два человека, Арсеньев и Дмитриев. Стояли все часы в квартире, причем все они показывали одно время. Ровно двенадцать. Это тоже факт. Василиса заговорила, как только удалось снять перстень. Часы сразу пошли. Кстати, где теперь эта магическая дрянь?

— Это не дрянь, Андрей Евгеньевич, а вещественное доказательство. Приобщено к уголовному делу. Потом, наверное, будет отправлено в музей МВД. Погодите, если я не ошибаюсь, когда Маша позвонила вам из квартиры Дмитриева, она сказала, что рядом с девочкой лежит книга, «История гестапо», раскрытая на портрете Отто Штрауса, — вспомнил Кумарин.

— Ну да. Именно поэтому Маша потом и спросила ее, как она узнала, чей это был перстень.

— И она поведала Маше о своих путешествиях во времени? — Кумарин иронически хмыкнул.

— Нет. Она только спросила, не знает ли Маша, удалось ли спасти кого-нибудь из детей Геббельса. Потом сказала, что Отто Штраус погиб тридцатого апреля сорок пятого года в Берлине. Обстоятельства его смерти она описала точно так же, как Рейч, когда я был у него в больнице в последний раз. Рейчу это приснилось.

— А Василиса Грачева видела своими глазами, — Кумарин нервно засмеялся и налил еще коньяка.

— Нет. Этого она не говорила. Она только сказала, что ей стало безумно жалко лейтенанта и больше всего на свете хотелось, чтобы он, а не Штраус успел выстрелить первым. Лейтенанта звали Пашка. Так его назвал капитан, с которым он разговаривал перед тем, как войти в дом на Вильгельмштрассе. У Пашки были зеленые глаза и рыжие ресницы, длинные, как у теленка.

Кумарин встал, выключил кондиционер, открыл окно. Пахнуло ночной свежестью, стал слышен мягкий плеск моря. Всеволод Сергеевич хотел что-то сказать, но просигналил факсовый аппарат. Пришло очередное сообщение из информационного центра УГП.

Пока Кумарин читал, Григорьев стал набирать номер на своем мобильном.

— Перестаньте, — сказал Кумарин, не отрывая глаз от страницы.

— Что?

— Не звоните ей.

— Почему?

— Потому! О, хорошая новость. Еще одного взяли. Бандит в милицейской форме, о котором рассказывала Василиса, оказался сотрудником Лобнинского УВД. Старший лейтенант Мельников Николай Иванович. Девочка его опознала. Он пока молчит. А Данилкин потек. Торгуется с Лиховцевой, как на арабском базаре, и закладывает всех потихоньку. Так, замечательно. При обыске на даче Приза обнаружен склад оружия. Гаубицы, гранаты, пистолеты-пулеметы. В сейфе паспорт Грачевой Василисы Игоревны, ключи от ее квартиры, а также документы убитых подростков, — Кумарин вздохнул, покачал головой, — а с самим Призом дело плохо. До сих пор не удается привести его в чувство. То буянит, то песню поет, одну и ту же: «Лютики-цветочки у меня в садочке». Поговорить, допросить пока невозможно. Сегодня был консилиум. Предварительный диагноз — паранойяльная психопатия. Между прочим, Гитлер страдал тем же недугом. Ух, ты! Вот тут уже проясняется кое-что по убийству Драконова. Да положите вы телефон!

— Слушайте, это, в конце концов, мое дело! — разозлился Григорьев. — Это моя дочь, когда хочу, тогда звоню.

— Андрей Евгеньевич, неужели вы не понимаете, их сейчас надо оставить в покое.

— В покое?! Вы что, с ума сошли, Всеволод Сергеевич? Вы сами сказали, они, как приехали после пресс-конференции к Маше в квартиру, так третьи сутки не выходят! Чем они там занимаются?

Кумарин несколько секунд молча смотрел на него, потом тяжело вздохнул, хлебнул коньяка и тихо, серьезно сказал:

— Андрей, вы вроде бы неглупый человек, тактичный, хорошо воспитанный.

Григорьев вспыхнул, покраснел, тоже хлебнул коньяка.

— Но это невозможно. Это тупик. Абсолютный тупик! — он опять схватил телефон, тут же бросил, закурил, нервно щелкнув зажигалкой, встал, прошелся из угла в угол. — Она должна вернуться в Нью-Йорк через две недели. Неизвестно, когда она опять прилетит в Москву. Наверняка кто-нибудь стукнет руководству, ее больше не пустят. И его, этого майора, никогда никаким ветром в Америку не занесет, я уверен. В командировку не пошлют, а самому прилететь — денег не хватит. Нет, я должен позвонить, поговорить с ней!

— Андрей Евгеньевич, не трогайте вы ее сейчас. У них и так слишком мало времени. Они сами разберутся.

— Да как же разберутся?! Они оба с ума сошли! Третьи сутки не выходят!

— Завтра выйдут.

— Откуда вы знаете?

— Они обещали Василисе завтра свозить ее и Дмитриева в Кисловку, навестить женщину, которая ее подобрала. У вас сейчас пепел упадет. А ковер, между прочим, дорогой, персидский. Как, вы сказали, звали того лейтенанта?

— Какого лейтенанта?

— Ну того, с рыжими ресницами, который убил Штрауса.

— Пашка, кажется, — Григорьев немного успокоился, сел, подвинул себе пепельницу. — Это вы к чему спросили?

Кумарин сел напротив, налил.

— Давайте уж допьем эту бутылку. Ваше здоровье. Знаете, мой отец, Кумарин Сергей Николаевич, во время войны служил в «Смерше», в отделе контрразведки 79-го стрелкового корпуса. Войну закончил в Берлине, в чине капитана. Был там у них лейтенант Кузьмин Павел. Пашка. Дядя Паша. Ресницы рыжие, длинные, как у теленка. Глаза зеленые, лицо в веснушках. О том, как дядя Паша чуть не погиб в Берлине, тридцатого апреля, я слышал в детстве, от него самого. Он после войны ушел в отставку, жил в деревне на Сенеже, каждое лето отец ездил к нему в гости, рыбачить. И брал меня. Я раз десять слышал о странном человеке, который выскочил из-под земли в доме на Вильгельмштрассе. Чистенький, гладкий, в светлом костюме. Волосы белые, глаза голубые, улыбочка такая приятная, к левой руке пристегнут чемоданчик. В правой — пистолет «вальтер». Заговорил по-английски, сказал, что американец, но дядя Паша заметил акцент. Он все-таки был лейтенантом контрразведки. Убивать незнакомца он не собирался, попросил документы, хотел проводить до нашего блокпоста. Но у того были другие планы. Дядя Паша запомнил даже запах одеколона, сосновый такой, свежий, и перстень с печаткой на руке, в которой был пистолет «вальтер». Он только успел подумать: вот она, моя смерть. Каждый раз, когда дядя Паша рассказывал эту историю, в конце обязательно добавлял, что в тот момент как будто ангел над ними кружил — и прикрыл его от смерти своим легким крылышком.

Полина ДАШКОВА ПРОДАЖНЫЕ ТВАРИ

Глава 1

День начался отвратительно. Во-первых, убежал кофе, и темно-коричневая гуща с шипением залила девственно чистую хозяйкину плиту. Во-вторых, порвались старые любимые кроссовки, на этот раз окончательно. Теперь их осталось только выбросить. В-третьих, с утра небо затянуло плотными, тяжелыми тучами, лил тоскливый дождь.

Оттирая тряпкой плиту, Маша Кузьмина злилась на себя и на весь мир. Ей казалось: за эти три дня отдыха в курортном городе она устала больше, чем за месяц сессии. В который раз она ругала себя последними словами за то, что поддалась на Санины уговоры, не стала ждать, пока он освободится, поехала одна, чтобы лишние пять дней поплавать в море, позагорать, а не сидеть в раскаленной, загазованной Москве. Тем более билет уже был. Она вспомнила, как Саня на все ее робкие сомнения отвечал со смехом:

– Ты что, считаешь себя Шерон Стоун или Клаудией Шиффер? Ты думаешь, каждый встречный мужик будет на тебя бросаться с ревом? Запомни раз и навсегда: если женщина не хочет, к ней никто не пристанет, пальцем не тронет. А хочет она или нет, всегда написано у нее на лице крупными буквами.

– А если попадутся такие, которые не умеют читать даже крупные буквы? – неуверенно возражала Маша.

– У нас уже семьдесят лет обязательное среднее образование, – отвечал Саня.

Тогда, в Москве, Маше казалось, что он прав. А здесь, в курортном городе, она сразу поняла: нет, не прав был Саня. Теперь нужно только дождаться его и это объяснить. Ждать осталось всего два дня.

Он, конечно, не поверит. Подумает, будто она, как всегда, преувеличивает. Вся штука в том, что пристают и лезут с пакостными любезностями только тогда, когда ты одна. Поэтому одной ехать на юг нельзя.

В Москве Маша этого не понимала. В последний раз она была на море с родителями, в семилетнем возрасте, причем именно здесь, в этом курортном городе. Остались радужные воспоминания о море, солнце и фруктах. Санина идея съездить к морю вместе недельки на две показалась Маше просто замечательной.

Саня Шарко – ее сокурсник. Роман у них начался недавно, но очень бурно. Машины родители ни за что не согласились бы на ее поездку на юг с мальчиком. Они все не могли осознать, что ей уже девятнадцать, относились как к неразумному младенцу. Пришлось соврать, будто подруга-сокурсница из Севастополя пригласила погостить недельки две. Родители посомневались, но отпустили. Не сидеть же девочке два летних месяца после сессии на даче в Березках, в крошечном двухкомнатном «курятнике», на четырех сотках! А отдых на море семья уже давно себе позволить не могла. Папа, доктор искусствоведения, получал копейки. Мама, бывшая балерина, вела детскую хореографическую студию и получала немногим больше папы. Про Машину стипендию и говорить смешно. Денег едва хватало на жизнь. Какое уж тут море!

Когда билеты на поезд уже приобрели, подругу из Севастополя предупредили на всякий случай, оказалось, что Саню пригласили на телевидение, сыграть красавца вампира в какой-то новомодной детской передаче. Деньги посулили приличные, для вояжа на курорт вовсе не лишние. К тому же мелькнуть на телеэкране не откажется ни один нормальный студент театрального вуза. Маша хотела остаться в Москве и дождаться Саню. Но пришлось бы заново врать родителям. И Саня так уверенно говорил, что за эти пять дней ничего с ней не случится, и сама она не особенно сомневалась. Чего ей бояться? И с какой стати? Она ведь взрослый человек.

Санин билет легко обменяли, договорились встретиться на вокзале через пять дней. Маша села в поезд, чувствуя себя независимой и самостоятельной.

Но в курортном городе с первых же часов все пошло у нее наперекосяк.

Комнату Маша сняла по-дурацки, у первой попавшейся тетки, поймавшей ее на вокзале. Тетка как-то ловко подхватила Машин рюкзачок, ласково заворковала, пообещала душ, отдельный вход и назвала вполне терпимую цену.

Вход был вовсе не отдельный, душ оказался безнадежно сломанным, а хозяйка на редкость общительной. Сначала Маша хотела заплатить только за пять дней, но хозяйка заявила, что так не делают, и потребовала отдать деньги вперед, сразу за две недели.

«Ничего. Саня приедет, мы найдем что-нибудь получше. Ему она деньги вернет как миленькая», – решила Маша и успокоилась. Но ненадолго.

На грязном городском пляже к ней тут же подсели два бугая в татуировках:

– Девушка, вам не скучно одной?

Маша их отшила вежливо и быстро. Но через десять минут подошел лысеющий хлыщ с треугольной бородкой, прочитал длинную лекцию о вреде ультрафиолетовых лучей, а потом с легким пыхтением предложил:

– Если позволите, я намажу ваше тело солнцезащитным кремом. Он с ментолом, это очень эротично.

Отшить хлыща оказалось сложнее, чем амбалов. Он прилип со своим «эротичным кремом» и, как бы далеко его Маша ни посылала, отлипать не хотел. В конце концов пришлось уйти с пляжа.

Но самое неприятное началось вечером, когда Маша решила просто погулять по набережной. Амбалы, хлыщи, всякого рода сомнительные молодые люди то и дело предлагали скрасить ее одиночество. Маша очень быстро поняла: с вечерними прогулками до Саниного приезда лучше подождать.

«Значит, на пляж нельзя, гулять по городу нельзя, – зло думала Маша, – что же остается? Валяться в комнате на койке с утра до вечера или сидеть во дворе и общаться в хозяйкой?»

Вглядываясь в потресканное зеркало над умывальником, Маша пыталась понять, что же такое написано на ее лице.

Она, конечно, хорошенькая, даже красивая – иногда, когда захочет. Но дело вовсе не в этом. Она успела заметить, что все эти амбалы и хлыщи даже не особенно разглядывают ее, прежде чем пристать со своими «эротическими кремами» и прочими пакостными любезностями. Просто видят одинокую женскую фигурку, и вперед, с песней:

– Девушка, вам не скучно одной?

Для этого не надо быть ни Шерон Стоун, ни Клаудией Шиффер. Просто воздух здесь такой – располагающий к пакостным любезностям. Возможно, кому-то это нравится, даже специально за этим приезжают. Каждый развлекается по-своему. Но Маше больше нравится, когда ее не трогают.

В первый же вечер, запершись в крошечной комнатке на втором этаже, Маша честно призналась себе, что ей очень хочется сейчас оказаться на даче в Березках, у мамы с папой под крылышком, и не надо никакого моря, солнца, никакой взрослости и самостоятельности. Даже Сани ей не надо. Если бы он относился к ней серьезно, десять раз подумал бы, прежде чем отпустить сюда одну. Нет, свою голову тоже неплохо иметь на плечах. Но очень уж тянуло к морю. Все-таки с семилетнего возраста не была.

На следующее утро на пляже началось все сначала. Днем с гнусными предложениями стал подступаться торговец яблоками на рынке. Вечером она, конечно, никуда не пошла, пролежала на скрипучей пружинной кровати, жалея себя до слез.

А назавтра к хозяйке приехал ее сын, здоровенный, с утра поддатый парень, который походя шлепнул Машу по попе и подмигнул:

– Привет, жиличка. Что вечером делаешь?

– Простите, – вежливо обратилась Маша к хозяйке, – ваш сын со всеми так здоровается?

– Гос-споди! – презрительно сощурилась хозяйка. – Да кому ты нужна? Кожа да кости.

Вечером к хозяйкиному сыну пришли в гости два друга, такие же здоровенные и поддатые. Сама хозяйка куда-то удалилась, сын с друзьями стали звать Машу присоединиться к их компании, несколько раз поднимались на второй этаж, барабанили в дверь.

– Эй, жиличка, выпей с нами! Выйди, поговорить надо!

Маша поняла, что теперь не сможет выйти из своей комнаты даже в туалет. «Ну за что мне все это? – устало думала она, слушая стуки в дверь и пьяные вопли. – Я сдала сессию на все пятерки, я заслужила нормальный, здоровый отдых. Неужели нельзя человека просто оставить в покое, не трогать, не замечать? Конечно, все в жизни относительно. Если подумать, что в Березках сейчас комары, и посуду надо мыть холодной водой, и негде даже искупаться в жару, старый барский пруд давно зарос тиной, а водохранилище слишком далеко и вода там грязная… В Березки к папе все время приезжают его аспиранты, надо каждый вечер пить чай во дворе и вести долгие умные разговоры, без конца хлопая злющих комаров. Безусловно, умные разговоры – это очень мило и интересно, но если хочется помолчать и побыть одной, то деться в Березках совершенно некуда – в домике две комнаты, кухонька-пристройка, участок крошечный. Не гонять же до поздней ночи на велосипеде! И вообще, какая бы жара ни стояла в Москве, стоит мне приехать на дачу, сразу начинаются дожди. А здесь все-таки море, солнце. Может, зря я так болезненно реагирую на липких придурков, на этих пьяных во дворе? Ну что, в самом деле, может мне угрожать? Ничего плохого со мной пока здесь не случилось. Так, мелкие гадости».

А на следующее утро дождь пошел здесь, в курортном городе. И кофе убежал. Пока Маша злилась на весь мир, оттирая тряпкой плиту, у нее за спиной возник похмельный и злой хозяйкин сын.

– Не уважаешь ты нас, жиличка, – выдохнул он ей в самое ухо, – смотри, здесь тебе не Москва.

* * *
– Всему же есть предел! – Генерал Фролов встал и заходил по кабинету. – Журналисты преспокойно шастают через границу на секретные военные базы террористов, берут у них восторженные интервью, потом рассказывают на всю страну о готовящихся террористических актах, а наши доблестные смежники узнают об этом последними, с телеэкрана и из газет. Бандиты, числящиеся в официальном розыске, преспокойно вещают о своих подвигах на всю страну, им дружно аплодируют. А теперь у нас еще будет губернатор области – чеченская марионетка. Этак вся Россия скоро станет мусульманской военной базой! Сколько там реальных кандидатов?

– Из девяти – четыре, считая теперешнего губернатора. Я подготовил материалы по трем наиболее вероятным фигурам. Но шансы у этих троих пока равны.

Маленький пухлый генерал бегал по кабинету, а высокий широкоплечий полковник Константинов сидел в кресле и смотрел на Фролова снизу вверх. Было три часа дня – самое жаркое время. Москва плавилась в лучах тяжелого солнца, воздух дрожал и слоился от жары и бензиновых испарений. В кабинете Фролова работал кондиционер, но все равно генерал без конца вытирал вспотевшую под тугим воротом летней форменной рубашки пухлую шею. Только что Константинов доложил ему о последних донесениях своих агентов с побережья. Просматривая сводку и слушая рассказ своего подчиненного, генерал недоумевал, почему такие важные сведения доходят до них с такой задержкой, всего за десять дней до выборов. Либо эти сведения не столь серьезны, как кажется, либо они слишком серьезны и кто-то заинтересован, чтобы полковник ГРУ Константинов, а стало быть, и он, генерал ГРУ Фролов, узнали о них как можно позже.

– А почему ты думаешь, – спросил Фролов, усаживаясь наконец в кресло, за свой огромный, уставленный телефонами и заваленный бумагами стол, – почему ты думаешь, что на выборах победит именно чеченская марионетка, а не армянская, например?

– Чеченцы денег на ветер не бросают, – пожал плечами полковник.

Сквозь щель в опущенных жалюзи ударил солнечный луч. Ослепительно сверкнула большая медная бляха на одном из телефонных аппаратов. Пожилая уборщица каждый день надраивала до блеска зубным порошком герб бывшего Советского Союза на черном, образца семидесятых, аппарате правительственной связи. Солнечный зайчик ударил генералу в глаза, он поморщился, встал и поправил жалюзи, плотно прикрыв щель.

– Жара, – сказал он, возвращаясь к столу и вновь вытирая шею огромным носовым платком, – в Москве дышать нечем. Ты своих уже отправил куда-нибудь?

– Жена и сын с невесткой на Кипре.

– Вместе? – вскинул кустистые брови генерал. – Как у твоей-то Любы отношения с молодой невесткой? Сложились?

– Ну, раз отдыхать поехали вместе, значит, сложились, – равнодушно кивнул полковник.

– А моя благоверная с Ольгиным мужем ну никак не может смириться. Все ей плохо. Ольга мне недавно говорит: «Никогда не думала, что наша мама станет такой классической злющей тещей». И правда, дочь замужем уже семь лет, внуков двое, а Николавне моей все неймется.

– Ревнует, наверное, – сочувственно вздохнул Константинов, – так бывает. Пришел чужой парень и увел единственную любимую дочку из семьи. Это проблема древняя, как мир. Теща-зять, свекровь – невестка.

– Слушай, Глеб Евгеньевич, – вдруг хитро прищурился генерал, – я ведь про то, что Люба на Кипре, и так знаю. Я совсем о другом спросил.

Красивое, немного тяжеловатое лицо полковника ничуть не изменилось. Он прекрасно понял, о ком спрашивает генерал, но говорить с ним на эту тему, да еще здесь, в официальном кабинете, Константинову казалось не то что неловко, но как-то странно.

– Я о том, что у тебя ведь в бывшей всесоюзной здравнице сейчас не только служебный интерес, но и личный.

Да, в данный момент у Глеба Евгеньевича имелся весьма серьезный личный интерес на Черноморском побережье, в ведомственном санатории «Солнечный берег». Законная жена полковника с сыном и невесткой находились на Кипре. Он не мог бы слетать туда на два-три дня при всем желании. Но никакого желания не возникало. Зато слетать в бывшую здравницу не составляло труда – такие командировки являлись его прямой служебной обязанностью. И Глеб Евгеньевич готов был туда лететь, бежать, нестись сломя голову при малейшей возможности – как прошлым, и позапрошлым летом, и много лет подряд. Но вовсе не из служебного рвения.

В санатории «Солнечный берег» каждый год отдыхала женщина, которую пятидесятилетний лысеющий полковник любил страстно и нежно, как мальчишка. Женщине исполнилось сорок. Она имела мужа и сына. Ни она, ни полковник не могли уйти из своих семей в силу многих обстоятельств. Их роман длился одиннадцать лет. Кто-то знал о нем, кто-то догадывался. Но никто, даже непосредственный начальник Константинова генерал Фролов, не мог предположить, что десятилетний сын Елизаветы Максимовны Белозерской Арсений – сын полковника, хотя мальчик удивительно походил на Константинова.

– Думаю, не надо тебе объяснять, что все должно быть сделано быстро и тихо. Ты отправляешься на побережье не по служебным, а по личным делам, к своей Лизавете. Если начнется вой в средствах массовой информации, не только моя голова полетит, но и твоя тоже. С марионеткой ты быстро разберешься. А вот коли там в горах сидит Ахмеджанов, живой и выздоравливающий, и тебе удастся аккуратно вычислить его и доставить в Москву, так, чтобы никто очухаться не успел, – вот тогда впору стать тебе сразу генералом. Хотя, – Фролов развел руками, – не дадут тебе генеральских погон. Слишком уж путаная у тебя личная жизнь.

– Ничего, – улыбнулся Константинов, – по мне и полковничьи погоны хороши.

– Обрати внимание на доктора Ревенко Вадима Николаевича, – продолжал Фролов, – он работает в областной больнице, считается самым талантливым хирургом в области. В последнее время частенько наведывается в горы. Там, конечно, и беженцы, и местные жители нуждаются в медицинской помощи. Визиты доктора вполне понятны и законны. Но Ревенко пасут чеченцы и смежники вниманием не обижают. Ты перехвати инициативу, а то мало ли, вдруг смежникам придет в голову взять хирурга. Знаешь, они ведь долго раскачиваются, а потом бац – и выдадут какую-нибудь глупость, хоть стой, хоть падай! Арестовать этого Ревенко – верх глупости. Если он и вправду выковыривает осколки из чеченцев, его можно отлично использовать в наших с тобой интересах. Вполне логично, что для своих полевых командиров, а тем более для Ахмеджанова, они возьмут не кого попало, а лучшего врача. Ты посмотри о докторе кое-какие материалы и подумай, как к нему лучше подступиться, чтобы, с одной стороны, не засветить перед чеченцами или смежниками, а с другой – не спугнуть.

После ухода Константинова генерал стал задумчиво листать папку с материалами на трех кандидатов. Дерьма хватало на каждого – на всех поровну. Кто из них?..

Читая предвыборную листовку кандидата на губернаторский пост с простой русской фамилией Иванов, генерал хмыкнул:

"Дорогие сограждане! Родные мои земляки! Выбирая нового губернатора, вы выбираете будущее своих детей. Вы устали от лживых заверений, будто те, кто хочет править вами, честны и бескорыстны. Вы знаете сами – никто не чист, никто не безгрешен. За каждым стоит криминальный капитал. А я, Вячеслав Иванов, не желаю вам врать. Я слишком уважаю и люблю вас, своих земляков. Да, за мной стоит и криминальный капитал в том числе. Но я использую его вполне сознательно. Я хочу вывести наконец теневую экономику на свет божий. Пусть она работает на нас!

Ни для кого не секрет, наш край давно уже находится в руках крупных криминальных структур. Воевать с ними – значит проливать кровь и в итоге проиграть. Пора наконец признать: только в союзе с ними мы сумеем превратить наш прекрасный край в Ниццу и Майами, сделать его крупнейшим и престижнейшим курортом мира.

С нами Бог!"

– Ну, ты даешь, комсомолец! – развеселился генерал, глядя на фотографию кандидата. С фотографии радостно улыбалась круглая, курносая физиономия. Ранняя лысина была прикрыта наискосок длинными светлыми прядями.

– Как моя дочка называет такую прическу? Внутренний заем! – вспомнил генерал и развеселился еще больше.

* * *
Дождь лил целый день. Внизу, у хозяйки, кричало радио, и Маша слышала уже в третий раз, что в Москве тридцать градусов жары, безоблачно и сухо.

«В Березках земляника поспела, – грустно думала она, – мама варенье варит. А я сижу здесь, в чужих четырех стенах, и даже читать не могу – так орет радио. Неужели не надоедает слушать с утра до вечера про памперсы-сникерсы и про чеченских террористов? А скоро она включит телевизор, начнутся сериалы. Она опять постучит мне в дверь и позовет смотреть. Она не представляет, что можно не смотреть сериалы. А я считаю: они хороши только в качестве сильнодействующего рвотного средства. К вечеру проспится хозяйкин сынок, к нему опять явятся гости… И ради этого стоило врать родителям? Они с таким трудом наскребли мне денег на дорогу, хотели, чтоб отдохнула девочка».

Маша была поздним, единственным, балованным ребенком. Мама родила ее в сорок, папе тогда исполнилось уже сорок восемь. Родители дрожали над ней, не давали шага ступить самостоятельно. С раннего детства Маша мечтала стать балериной, как мама. Но родители категорически воспротивились.

– Ты можешь танцевать сколько угодно – для себя. Но ты должна иметь в руках серьезную профессию. Балетная среда тебя сожрет, ты же не умеешь за себя постоять.

Маша не понимала, почему мама считает свою балетную среду такой прожорливой. Но маме она привыкла верить на слово и решила: если нельзя балериной, тогда – искусствоведом, как папа. Но родители опять не согласились.

– Посмотри, в какой нищете мы живем. По моим учебникам учатся студенты Европы и Америки, а я не могу купить жене и дочери приличные сапоги, – грустно вздыхал папа.

– Искусство может стать для тебя чем-то вроде хобби, но профессией – никогда, – вторила ему мама, – ты можешь получить профессию юриста, врача, бухгалтера. Тогда у тебя будет кусок хлеба и нормальная, сытая, спокойная жизнь.

После десятого класса Маша потихоньку от родителей подала документы в Театральное училище имени Щепкина при Малом театре, прошла все туры творческого конкурса, сдала экзамены на «отлично» и была принята.

Родители отнеслись к этому как к трагедии. Но постепенно смирились. В конце концов Щепкинское училище – далеко не худшее высшее учебное заведение в России, и конкурс там огромный – шестьдесят человек на место. А Маша поступила сразу, с первой попытки, без всякого блата. Может, и правда выйдет из нее серьезная актриса?

"Наверное, зря я наврала им про Севастополь, – подумала Маша, – но выхода другого не было. Они ведь видели Саню, он им не понравился. Мама потом сказала: «А ты, оказывается, у нас еще совсем маленькая. В куклы не наигралась».

Маша тогда прекрасно поняла, что мама имеет в виду. Саня слыл первым красавцем курса. Никакими иными достоинствами он не обладал. В основе Машиного увлечения лежало лишь обыкновенное женское тщеславие. И мама совершенно точно определила это как «игру в куклы».

Снизу, из комнат хозяйки, кроме радионовостей, теперь раздавались еще и судорожные всхлипы какой-то очередной «Дикой Розы». А когда к этому прибавился еще и хриплый голос приблатненного эстрадника, несущийся из кассетника со двора, Маша поняла: к хозяйкиному сыну опять пришли друзья. От дикого звукового винегрета у нее разболелась голова.

«Надо пойти в аптеку и купить затычки для ушей, иначе я здесь умом тронусь, – решила она, – а заодно зайду на переговорный пункт, попробую позвонить домой. Вдруг родители приехали с дачи? Я, конечно, сделаю вид, будто звоню из Севастополя, рассказывать им ничего не буду. Просто хочется услышать их голоса».

Был ранний вечер, дождь кончился. Когда Маша проходила через двор, пьяная компания хозяйкиного сына что-то заорала ей вслед. Она быстро выскочила за калитку.

Аптека оказалась закрытой. К переговорному пункту пришлось идти через набережную. После дождя было особенно много народу – толпы отдыхающих вышли подышать чистым, влажным вечерним воздухом. Маша шла очень быстро, чуть не сшибая неспешных гуляющих. Какой-то молодой кавказец со смехом растопырил руки навстречу, пытаясь поймать ее, но Маша, крикнув ему: «Уйди, дурак!» – прошмыгнула мимо и тут же подумала: «Какая же я здесь стала грубая!»

Дома никто не отвечал, родители с дачи не приехали. Маша стала размышлять, стоя в будке с горстью жетонов на ладони, не позвонить ли еще кому-нибудь. Но тут же вспомнила, что свою записную книжку оставила дома, в Москве.

Назад спешить не хотелось. После дождя приятно пройти по набережной, через сквер. «В конце концов, почему я должна бегать как затравленный заяц? Надоело!» – решила Маша и побрела не спеша.

Навстречу попадались девицы в юбках до пупа, хохотавшие в объятиях лихих кавказцев. Из коммерческих ларьков, из открытых дверей баров и ресторанов неслась оглушительная музыкальная какофония, женский визг, мат, звон посуды. Приличной семейной публики становилось все меньше. Маша не решилась идти через сквер – уже смеркалось, а фонари еще не зажглись.

Вдоль сквера тянулась довольно людная улица. Но с нее пришлось свернуть на другую, пустынную.

– Девушка, можно вас на минутку? – услышала Маша за спиной голос, как только свернула на пустынную улицу.

Не оборачиваясь, она прибавила шагу. Ее тут же догнали два пьяненьких весельчака в цветастых рубашках и приспущенных широких штанах. Поравнявшись, они ловко ухватили ее за руки с обеих сторон.

– Куда это мы так спешим, птичка? – сверкнули золотые зубы.

Маша дернулась изо всех сил, пытаясь вырвать руки, но держали ее очень крепко.

– Отпустите меня. Я сейчас закричу, – спокойно сказала она.

– Кричи, – разрешили весельчаки.

– Помогите! – крикнула Маша во все горло.

– Сейчас поможем! – пообещали весельчаки и, приподняв Машу над асфальтом за локти, быстро потащили по улице.

Маша попыталась извернуться, вмазать кому-нибудь из них пяткой в пах. Не получилось.

«Мамочка, что же мне делать? Куда они меня тащат? Почему здесь нет ни одного милиционера? Саня говорил, здесь даже военные патрули ходят по улицам вечером. Где вы, патрули, миленькие? Появитесь, помогите мне, пожалуйста», – пронеслось у нее в голове.

Еще раз набрав побольше воздуха, она завопила изо всех сил:

– Помогите!

– Слышь ты, не ори, в натуре, – мирно посоветовал один из тащивших. – А то мы ведь и заткнуть можем.

Вдруг раздался визг тормозов. Прямо на тротуар перед ними въехала черная «Тойота». Из нее вышел высокий, очень прямой господин с совершенно седыми волосами.

– Отпустите девочку, – тихо сказал он, и руки весельчаков разжались как по волшебству.

Маша, не раздумывая, бросилась наутек. Весельчаков и след простыл. «Тойота» развернулась и медленно двинулась за Машей вдоль кромки тротуара. Чуть отдышавшись, Маша пошла спокойней. Седовласый господин высунулся из окошка и приветливо улыбнулся:

– Садитесь, барышня, я вас подвезу.

– Спасибо, я сама. Мне близко.

– Сделайте милость, барышня, садитесь. Честное слово, не лучшее место и не лучшее время для одиноких прогулок.

И тут же, как бы в подтверждение его слов, из-за угла вывалилась пьяная компания. Маша остановилась в нерешительности. Он вышел из машины и открыл заднюю дверцу. «Такой красивый, вполне интеллигентный господин. Если бы не седина, можно было бы дать лет сорок. Но и с сединой – не больше сорока пяти».

В машине еле слышно играла музыка. Бархатный голос Элвиса Пресли пел: «Люби меня нежней». Пахло в салоне хорошим мужским одеколоном. Впервые за эти дни Маше вдруг стало спокойно, не противно и не страшно.

– Меня зовут Вадим Николаевич. А вас?

– Маша.

– Куда вас отвезти, Машенька?

– Студенческая, дом восемь, за санаторием «Солнечный берег».

– Вы отдыхаете одна?

– Нет. То есть пока одна. Завтра ко мне приезжает жених. Рано утром.

– Жених? Ну и славно. Барышне нельзя отдыхать здесь одной. Вы из Москвы, Машенька?

– Да. А как вы догадались?

– У вас чисто московская речь. Через пять минут он остановил машину у калитки на Студенческой улице.

– Вадим Николаевич, – нерешительно попросила Маша, – вы не могли бы постоять здесь, у калитки, еще минут пять? Там пьянка во дворе, а умывальник прямо возле стола, где пьют. Я быстренько умоюсь, пусть они видят, что вы смотрите. Тогда не пристанут.

– Машенька, я, конечно, подожду с удовольствием. Но… в таком случае не лучше ли вам быстро собрать вещи и переехать ко мне до приезда вашего жениха? Не опасно ли вам ночевать здесь?

Из глубины двора раздавались пьяные вопли, заглушавшие песенку группы «На-на» «Моя малышка». Пьяные мужские голоса подпевали вразнобой, перемежая слова песни веселым матом.

"Да! Лучше мне поехать с вами куда угодно, – выкрикнула про себя Маша, – нырнуть с рюкзачком в вашу уютную машину, и везите меня куда хотите. –

И тут же она испугалась, стало стыдно. – Ты что, свихнулась? – строго спросилаона себя. – Готова ехать с первым попавшимся мужиком только потому, что он вежливый, воспитанный и за тебя заступился, не проехал мимо?"

– Большое спасибо, Вадим Николаевич, но вряд ли я смогу воспользоваться вашим предложением. Это неудобно. Мой жених приезжает рано утром. Завтра, – сказала она вслух, вежливо и твердо.

– Очень жаль, Машенька. Не волнуйтесь, я подожду, пока вы умоетесь во дворе. Если они пристанут, я вмешаюсь.

Попрощавшись с Вадимом Николаевичем за руку, Маша спокойно, с гордо поднятой головой вошла во двор. Машина отъехала от калитки минут через десять после того, как Маша умылась, почистила зубы и поднялась в свою комнату.

«А все-таки есть в нем что-то такое… Жаль, если я больше его никогда не увижу. Интересно, он женат? Кто он? Почему его здесь все боятся? Села бы в его машину, ехала бы с ним, и было бы мне хорошо и спокойно. Но это безумие какое-то, это неприлично. Наверное, я потихоньку свихиваюсь здесь от одиночества и липких придурков, которые лезут со всех сторон», – думала Маша, засыпая.

Глава 2

Он зажег огонь в камине. Ночь была теплая, душная, но он любил смотреть на огонь – легче думалось. Мягко, сосредоточенно скользили змейки пламени, перешептывались и приплясывали быстрые яркие язычки. В этом проглядывала своя внутренняя логика, своя музыка, которую не поймешь и не разгадаешь. Да и зачем?

В последние несколько месяцев он не включал телевизор. Редкими свободными и одинокими вечерами сидел у камина, глядя на огонь, и думал. Он не включал телевизор потому, что на экране то и дело мелькали кадры чеченской хроники – растерзанные трупы детей и женщин, замученные, жесткие лица русских мальчиков в военной форме, обреченных стать пушечным мясом. Он отдавал себе отчет, что напрямую причастен ко всему этому кошмару, и уже не пытался оправдаться перед самим собой.

Он не бандит и не убийца. Он врач, хирург, но в последние полтора года ему приходилось лечить бандитов и убийц, извлекать из них пули и осколки, спасать им жизнь.

Полтора года назад Вадима Николаевича Ревенко, лучшего хирурга областной больницы, подняли ночью с постели и под дулом автомата повезли через границу в горное селение. Он должен был прооперировать трех раненых. Кто эти раненые, он понял сразу и испугался. Но перед ним находились умирающие люди, и он спас их. Впрочем, и себя тоже.

Он не отходил от операционного стола сутками. В фельдшерском пункте горного села устроили нечто вроде полевого госпиталя. В распоряжении Вадима Николаевича оказался только местный фельдшер-абхазец.

Для спасения своих раненых бандиты не жалели ничего, делали что могли: доставали дорогие лекарства, американские шовные и перевязочные материалы, немецкие хирургические инструменты. И деньги ему, Ревенко, платили немалые.

А потом, возвращаясь домой и включая телевизор, он видел фотографии тех, кого только что спас. Они находились в розыске, за каждым тянулся кровавый след расстрелянных заложников, растерзанных пленных российских солдат, терактов…

Город, в котором он родился и вырос, являлся областным центром российского Причерноморья, знаменитым курортом. Благополучие и процветание края держалось на нескольких крупных мафиозных группировках, то враждующих, то мирящихся. Мафии разделялись по национальному признаку. В городе, кроме русских и украинцев, жило несколько кавказских народов, и доктор с детства знал два кавказских языка.

Он лечил всех, без разбора. Ему неважно, кто лег к нему на операционный стол – добропорядочный горожанин, секретарь райкома партии, рыночный торговец или крупный уголовный авторитет. Больной для него – только больной, и социальный статус не имел значения.

Если в благодарность за удачную операцию ему дарили дорогие подарки или давали деньги в конверте, он не отказывался. Он знал, что его труд стоит очень дорого, а на больничную зарплату прожить невозможно. Тот, кто мог и считал нужным платить, – платил. А кто не мог, того Ревенко оперировал бесплатно, и качество операции от этого не менялось. Его руки были для всех одинаковы – и для крестных отцов местных мафий, и для полунищих старушек, и для глав городской и областной администрации.

Теперь он оперировал еще и чеченских бандитов, которые прятались здесь, в горах. Когда за ним приезжали во второй, в третий, в десятый раз, он уже без всякого насилия садился в машину и отправлялся спасать раненых. Эти истекающие кровью, полумертвые, гангренозные, завшивленные чеченцы стали для него такими же больными, как все другие. Каждый раз, борясь за жизнь какого-нибудь очередного полевого командира или рядового боевика, он не мог потом пойти и донести на него, хотя понимал: как только этот больной встанет на ноги, он опять начнет убивать, взрывать и брать заложников.

Да и куда он мог сунуться со своей информацией? Он знал: местная милиция куплена с потрохами, в местном ФСБ каждый второй получает чеченские деньги. Наверняка в Москве их получает каждый пятый. Где гарантия, что со своей информацией он не попадет именно к этому – пятому?

Через три месяца он все-таки попытался улететь в Москву, сославшись на Международную конференцию по экстренной хирургии, на которую получил официальное приглашение. В местном аэропорту к нему подошли двое, спереди и сзади, вплотную. Стоявший сзади держал под курткой пистолет, дуло уперлось Вадиму Николаевичу в спину. Тот, что спереди, глядел ему в глаза и дышал в лицо запахом табака и шашлыка.

– Не надо тебе лететь в Москву, доктор. Ты здесь очень нужен, – произнес он тихо и ласково по-абхазски.

В тот момент в душе его будто щелкнул и бешено застучал часовой механизм взрывного устройства. Он почувствовал: рано или поздно это устройство сработает. Остановить, отключить его уже невозможно.

За ним неусыпно следили, контролировали каждый шаг чеченцы. А вскоре прибавился к этому смутный интерес со стороны российских спецслужб – то ли ФСБ, то ли ГРУ.

Время шло. Как член Международной ассоциации экстренной хирургии, Вадим Николаевич имел право на безвизовый проезд в любые районы военных действий и лагерей беженцев. Он продолжал ездить через границу, расположенную вдоль реки Чандры, то на своей «Тойоте», то на военном «газике», предоставленном вместе с шофером-абхазцем к его услугам.

Месяц назад в село привезли очередного полевого командира с множественными осколочными ранениями брюшной полости. Человека этого знала вся Россия как одного из самых кровавых лидеров террористов. Он находился в розыске, в «Новостях» сообщали, будто он пропал без вести, а он между тем лежал на операционном столе в маленьком горном селении, и доктор Ревенко больше суток боролся за его жизнь.

Бандит быстро шел на поправку. Но чем лучше чувствовал себя пациент, тем мрачней и тревожней становился доктор. Он отдавал себе отчет в том, что, спасая жизнь Ахмеджанову, заранее обрекает на смерть множество ни в чем не повинных людей.

Вадим не сомневался: сейчас в городе работает несколько серьезных агентов российских спецслужб. Они должны заниматься предстоящими губернаторскими выборами и связями кандидатов с чеченцами, засевшими в горах. Но как выйти на реального, а не опереточного агента? И до какой степени можно ему доверять? Ведь не случайно до сих пор не пойман и не посажен на скамью подсудимых ни один из серьезных чеченских лидеров.

Даже если представить, что ему повезет, удастся каким-то образом прорваться сквозь чеченскую слежку, выйти на нужного человека, дать ему полную информацию о крупной чеченской базе в горах и об Аслане Ахмеджанове, он все равно рискует головой. Такую информацию наверняка захотят проверить. Ведь послать в горы, на территорию дружественного государства отряд спецназа, вести там настоящие боевые действия – это не шутки. Те, кто заинтересован в аресте Ахмеджанова, обязаны действовать наверняка.

А какие он может представить доказательства? Клок волос из бороды бандита? Или любительскую фотографию на фоне гор? «Давай, Аслан, я тебя сфотографирую на память?»

Как бы мало времени ни ушло на проверку, его в любом случае хватит, чтобы Ахмеджанов исчез, а доктора пристрелили. О том, как поставлена служба информации в городе и в горах, доктор знал очень хорошо.

Оставить все как есть, дать Ахмеджанову окрепнуть, встать на ноги Вадим не мог. Прикончить бандита по-тихому, каким-нибудь медицинским способом тоже не мог. Рука не поднималась. Слишком долго и трудно он спасал этого человека. Да и потом, это равносильно самоубийству: вычислили бы тут же, без вскрытия и судебно-медицинской экспертизы.

Иногда ему хотелось хоть с кем-нибудь поделиться всеми этими навалившимися вопросами. Но рядом не было ни души.

Жена ушла от Вадима десять лет назад к заезжему москвичу-курортнику. Сыну тогда исполнилось пятнадцать. До окончания школы мальчик жил с отцом, к матери в Москву приезжал на каникулы, а после десятого класса переехал совсем – поступил на биофак Московского университета, на втором курсе женился на канадке украинского происхождения, теперь жил в Квебеке. Письма от него Вадим получал все реже.

Иногда появлялись женщины, но надолго почему-то не задерживались. Он считал, дело в его дурном замкнутом характере, но на самом деле просто не нашлось еще такой женщины, которую ему хотелось бы удержать.

В гостиной над камином висела большая репродукция известной картины Пабло Пикассо «Девочка на шаре». Он любил смотреть на хрупкую удлиненную фигурку, балансирующую на большом цирковом шаре на фоне накачанного тяжеловеса. Постепенно нарисованная девочка стала полноправной обитательницей его дома, иногда он ловил себя на том, что мысленно беседует с ней. А однажды даже признался себе, что из всех женщин, которых когда-либо знал, по-настоящему хочет только одну. Но ее не существует. Она просто нарисована великим художником. В жизни не бывает таких линий, такой хрупкости и нежности. Свою танцовщицу-циркачку Пикассо, вероятно, просто выдумал, намечтал себе, увидел во сне.

Вадиму она тоже снилась иногда – но и во сне она оставалась нарисованной…

Как в высококлассном хирурге в нем нуждались многие. Для большинства женщин мог бы составить завидную партию как очень состоятельный сорокапятилетний холостяк. Но ни благодарные больные, ни жаждущие выгодного брака дамы и девицы не могли скрасить его одиночество. Имелось, правда, одно существо, к которому Вадим успел привязаться в последнее время. Это был живой человек, не нарисованный, но немой и слабоумный.

Полы в горном госпитале мыл странный больной старик по имени Иван. Сначала Вадим обратил внимание на русское имя. Потом заметил, что Иван выглядит, вероятно, значительно старше своих лет. А потом понял: слабоумие и немота – не врожденные. Под прозрачным седым пухом на голове просматривались страшные, глубокие шрамы, зажившие без всякой медицинской помощи. Слабоумие являлось следствием тяжелой черепно-мозговой травмы.

Иван не говорил, только мычал. Но доктору показалось, что он все слышит и понимает. Вадим примерно представлял себе, каким образом мог попасть этот молодой старик в горное село. У чеченцев и абхазцев еще лет пятнадцать назад появилась своеобразная мода на русских рабов.

На вокзалах, в курортных городах высматривали и вычисляли «живой товар». Как правило, попадались демобилизованные солдаты, молодые беспечные одинокие провинциалы, ищущие заработка, чтобы красиво пожить на курорте. Их ловко подманивали, поили до бесчувствия, добавляя в водку сильное снотворное или наркотики, потом переправляли в горы. Там эти люди выполняли самую черную работу, их использовали в производстве опиума, они ходили за скотиной и сами постепенно превращались в покорных животных. Какое-то время их держали на одуряющих, разрушающих мозг наркотиках, а потом они уже сами не хотели никуда бежать.

Только встретив Ивана, доктор понял, что и прежде приходилось ему видеть в абхазских горных селениях таких вот русских рабов. Но раньше он принимал их просто за местных слабоумных. В русских и украинских селах тоже встречаются такие вот юродивые, с врожденным идиотизмом разной степени тяжести.

Доктор понимал: помочь Ивану ничем не сможет. Возможно, в хороших условиях можно бы добиться некоторого улучшения. Но для этого требовался профессиональный психиатр, стационарное лечение. Надежда на то, что Иван вспомнит, откуда он, сумеет произнести или написать свою фамилию, практически равна нулю.

Вадим возил ему еду, разговаривал с ним. Постепенно он стал замечать в блеклых, бессмысленных глазах Ивана какую-то тень мучительной мысли, что-то мелькало иногда осмысленное, живое, но тут же гасло. Вадим видел как врач, что жить Ивану осталось совсем немного – организм его истощен побоями, непосильной работой, вероятно, влито в него огромное количество наркотиков, и эти черепные травмы… Невозможно помочь физически, только вкусно накормить и сказать ласковое слово.

Да, пожалуй, это походило на тихое помешательство: два близких существа – нарисованная девочка и слабоумный, немой, безнадежно больной человек. Но вот сегодня, всего несколько часов назад он увидел живую «Девочку на шаре». Он даже узнал, что ее зовут Маша и что она из Москвы.

Сначала, проезжая мимо, он заметил, как два подвыпивших «качка» – амбала тащат под локотки тоненькую беспомощную фигурку в длинной юбке. Он знал местные нравы. Молодые мафиозные «шестерки» любили так шутить спьяну. Но и «шестеркам» известно, кто такой доктор Ревенко. Ему ничего не стоило вмешаться.

Въезжая перед ними на тротуар и останавливая машину, он даже не разглядел ее толком. А потом, когда вышел, чтобы вмешаться, сердце у него на секунду остановилось. Девочка удивительно походила на пикассовскую танцовщицу, будто француз писал свою циркачку именно с нее.

Вместо облегающего циркового трико на ней была длинная юбка, длинный широкий свитер, но сквозь одежду легко угадывалась каждая линия ее тела. Тонкие руки приподняты, пальцы маленьких невесомых ножек в мягких китайских тапочках едва касались земли. И два «качка» – амбала по бокам…

Пикассовская танцовщица изображена с короткой стрижкой, под мальчика, а у этой, живой, девочки темно-каштановые волосы доходили до острых ключиц.

Вадим честно признался себе: теперь вместо нарисованной танцовщицы всегда будет видеть живую девочку. Она не выходила из головы, мешала думать, искать выход из тупика. «Хоть снимай любимую картину и прячь в шкаф», – усмехнулся он про себя.

Но ведь во всем том дерьме, из которого он пытается сейчас выкарабкаться, должен иметься просвет, утешение, подарок судьбы. Как ни называй, все равно в ушах звучит одно имя: Машенька.

Глава 3

Этот запах въелся в кожу. Сам Иван его не чувствовал, но хозяин, если подходил близко, всякий раз морщился и говорил:

– Ну и воняешь ты, Иван! Все вы, русские скоты, воняете.

В ответ Иван только тихо мычал беззубым ртом и делал выразительные знаки руками, мол, прости, хозяин, не понимаю.

На самом деле Иван понимал, хотя хозяин говорил на своем гортанном языке. Чужой язык выучился сам собой, слова намертво вбились в память, как тонкие гвозди в твердую доску. Он все понимал, но никогда вслух не произнес ни одного чужого слова. Еще в первые годы он повторял про себя родные русские слова, думал по-русски. Пока оставалась надежда убежать, он разрешал себе думать.

После третьего неудачного побега, когда его, связанного, с кляпом во рту, волокли через горное село на веревке, он нарочно старался шарахнуться головой о какой-нибудь камень, чтобы все забыть и ни о чем не думать. Камней попадалось много. Голова была вся в крови.

Работая на маковом поле, ухаживая за хозяйской скотиной, моя, чистя, перетаскивая ведра воды, копая землю, он пытался представить себе, что его память – чистый белый лист или легкое облако. Он учился не помнить. Даже всплыло откуда-то из глубины подсознания странное красивое слово: амнезия. Это научное слово означало потерю памяти. По науке выходило, человек может память потерять.

Он действительно забыл, сколько лет живет в этих горах. Годы слились в один бесконечный день, и день этот полнился грязной отупляющей работой, побоями, боль от которых стала совсем привычной. Он не замечал ее и удивлялся, если тело не болело.

За эти годы били его и кнутом, и плетью, и самодельной резиновой дубиной, и прикладом автомата, но чаще – просто ногами. Каждый раз, когда удары становились сильнее обычного, он надеялся, что убьют наконец совсем. Но не убивали. Он стоил денег.

Все его хозяева, а их было не меньше пяти за эти годы, все эти Махмуды, Хасаны, Абдуллы слились для него в одно темное, расплывчатое пятно. Зато троих, с которых все началось, он помнил хорошо. Он и сейчас узнал бы их.

Веселый дембель Андрей Климушкин возвращался из Заполярья, где прослужил три года в Морфлоте, на подводной лодке, домой, в колхоз «Путь Ильича» Псковской области Великолукского района.

В колхоз входило два села – Веретеново и Колядки. Андрей был веретеновский, а друг его, Вовка Лопатин, – колядкинский. Им повезло служить вместе, и домой они возвращались вдвоем. Каждого ждали дома родители, братишки-сестренки, бабушки-дедушки. У Вовки и невеста была, а Андрей пока не обзавелся. Но хороших девчонок на два села хватало, он собирался приглядеть себе какую-нибудь, жениться, работать в колхозе трактористом.

Впереди виделась долгая, хорошая, правда, скучноватая жизнь – семья, работа. И, конечно, после трех лет в подводной лодке невозможно было просто транзитом проехать большой и красивый город Ленинград. Деньгами они располагали небольшими, но загулять, хоть немного, хотелось. Все-таки дембель есть дембель.

В шумном ресторане Московского вокзала подсели к ним трое приветливых, хорошо одетых кавказцев. Разговор пошел душевный, слово за слово, на столе не убывало закусок и водочки. Поезд до Пскова уходил глубокой ночью, времени оставалось навалом.

Кавказцы чокались, произносили длинные умные тосты. Андрей с Вовкой разомлели и не заметили, как себе в рюмки кавказцы наливали из одной бутылки, а им совсем из другой.

Первым вырубился Вовка. Голова его вдруг беспомощно повисла, подбородок упал на грудь, рот открылся. «Чего ж мы так надрались», – подумал Андрей, попытался встать на ноги и поднять осовевшего друга, но ноги стали какими-то чужими, ватными.

Очнулся он в поезде, под мерный стук колес, и сначала подумал, что едет в Псков, только удивился: у них-то с Вовкой билеты плацкартные, а здесь – купе. Вовки рядом не оказалось. Вместо него присел на нижнюю полку приветливый кавказец, ткнул в грудь дуло и ласково произнес:

– Нэ шевелыс, а то убью.

Андрей попытался рыпнуться – щелкнул предохранитель. Он понял – действительно убьет. Во рту сильно пересохло, он попросил:

– Попить дай хотя бы.

Ему подали стакан. Но вместо воды туда налили водки, да еще с каким-то странным кисловатым привкусом. Он хотел выплюнуть. Его ловко скрутили, сжали пальцами щеки, стакан кисловатой жидкости влили в рот. Он опять куда-то провалился.

А потом промелькнули Грозный, какие-то горные села, маковые поля, землянки с мокрыми стенами. Он все думал о Вовке, но спросить было не у кого. Его куда-то перевозили, кто-то щупал мускулы, гнул шею, смотрел зубы. Он видел, как за него платят деньги.

Из трех своих побегов он уже не помнил ни одного. Осталось только слабое ощущение звона и тугого холода на лодыжках – когда его ловили, сковывали ноги длинной цепью. А после третьего, последнего проволокли волоком через все село. И он пытался посильней стукнуться головой о камень. Как раз после того, последнего побега он перестал говорить. С кем говорить? И зачем?

Теперь он уже знал, что не убежит. Не осталось сил. Он чувствовал себя глубоким дряхлым стариком. Зубы искрошились, на голове вместо густых темно-русых волос рос реденький белый пух. Он помнил, что когда-то его звали Андрюхой. Но сейчас тот давний веселый дембель стал для него как бы чужим, далеким человеком. Иногда он мысленно спрашивал:

«Что ж ты так лопухнулся, Андрюха?» И каждый раз чувствовал, что обращается к покойнику. Нет давно никакого Андрюхи. Есть немой русский Иван, который уже не помнит, сколько ему лет, откуда он родом, не знает, есть ли на свете село Веретеново, Великие Луки, Псков, Россия. Для него существуют только эти чужие равнодушные горы, камни под ногами, пустое ненужное небо над головой, ведра, бесконечно таскаемые с колодца, тряпка, которой надо вымыть заплеванный пол.

Даже в госпитале, где лежали раненые, пол был заплеван. Госпиталь совсем маленький, но туда завезли какие-то сложные лампы, металлические блестящие конструкции, смутно напоминающие Ивану что-то связанное с медициной, с врачами.

Поставили койки с длинными тонкими шестами у изголовий. Потом он видел: к этим шестам привинчивали прозрачные банки с трубками.

Дом последнего хозяина находился неподалеку, и к домашней работе прибавилось еще мытье полов и стирка окровавленного белья. Он равнодушно понимал что где-то идет война и сюда везут раненых.

А потом появился доктор. То, что он русский, Иван понял сразу, хотя говорил доктор на том же гортанном чужом языке.

Когда-то давно у первого хозяина работало, кроме Ивана, еще несколько русских, таких же, как он. Но первый хозяин его очень быстро продал второму. С тех пор Иван не видел ни одного русского. Он знал: где-то рядом, в соседних селах, есть такие же, как он, Иваны. Но ему казалось, все такие же немые, как он.

Зачем говорить?

Когда появился доктор, что-то мучительно шевельнулось в душе Ивана. Он интуитивно старался держаться поближе к госпиталю, дольше, чем нужно, мыл полы. Ему вдруг захотелось услышать какие-нибудь русские слова – не те, что мелькали в потоках гортанной речи его хозяев, а настоящие.

Раненых становилось все больше. Иван не смотрел в их лица. Какое ему дело до их лиц? Но однажды он случайно скользнул глазами по выздоравливающему бритоголовому чеченцу. Чеченец этот представлялся каким-то очень важным, главным среди других. Иван узнал его сразу. Он поил кислой водкой на Московском вокзале двух дембелей. Узнал, но не понял – зачем? Чтобы понять, надо думать. Зачем думать, если он не хочет больше убегать? Он уже не помнит, куда надо бежать и зачем. В горах он умрет с голоду. Голода он боится. Только голода и боится, больше ничего. А сейчас стали лучше кормить. Сейчас хорошо кормят. Еда стала разнообразной. Не только вода с крупой. Еда может быть вкусной. Русский доктор привозит вкусную еду специально для него.

Однажды доктор спросил фельдшера:

– Почему Иван? Он русский?

– Не знаю, – ответил фельдшер.

– Он здесь давно?

– Не знаю.

– Он всегда был глухонемым?

– Не знаю, зачем тебе?

Иван слышал весь разговор, понимал, что говорят о нем, и подумал только: «Нет, я не глухой. Я все слышу, но не говорю».

Доктор никогда не ел с ними, даже с фельдшером никогда не садился за один стол. Если он приезжал надолго, на целый день, то еду привозил с собой. Существовала маленькая комнатка, в которой он переодевался. Там находилось и два стула. Однажды Иван пришел мыть там пол. Он увидел у доктора на столе еду. Он только посмотрел, не попросил. А доктор протянул ему хлеба с колбасой, налил что-то темное и горячее в стакан и сказал по-русски, очень тихо:

– Сядь, Иван. Попей со мной чайку. Иван не стал садиться, ел и пил стоя.

– Иван, ты русский? – спросил доктор еще тише. Иван ел молча и сосредоточенно. Жевать хлеб и колбасу одними деснами очень трудно. Он привык к крупе с водой.

– Ты ведь слышишь и понимаешь меня, – продолжал доктор, – ты ешь свинину, а мусульманин не стал бы.

Колбаса оказалась очень вкусной. Наверное, и не колбаса вовсе, а что-то другое. Мусульмане такого не едят.

– Хочешь еще ветчины? – спросил доктор, когда Иван все съел.

Он вспомнил, как это вкусное называется: ветчина. Ее делают из свинины. А мусульмане не едят свинину. Доктор протянул ему еще.

– Только не спеши, Ваня. Я тебе отдам весь этот пакет, но ты не съедай все сразу. Ладно? Оставь себе на вечер.

Когда доктор приехал опять, он привез еду специально для Ивана и еще раз сказал:

– Только не спеши. Ты очень давно не ел нормальной пищи. Привыкать надо постепенно, а то разболится живот.

Иван следовал совету доктора – не спешил, хотя было очень вкусно. Доктор привозил ему не только ветчину с хлебом, но еще сыр, помидоры, яблоки, большие плитки шоколада. Он все аккуратно резал для Ивана, заворачивал в тонкие белые бумажки.

Иван узнал, что горячее коричневое в стакане называется «чай». Это слово его ошеломило. Оказалось, с ним связано столько всего странного, приятного, далекого. Чай сладкий, с ним легче становилось жевать деснами, где-то когда-то Андрюха пил чай. Но Андрюха умер.

Доктор поил Ивана горячим чаем и говорил с ним по-русски, очень тихо. Если кто-то из чужих оказывался рядом, доктор сразу замолкал. Иван почти не понимал, о чем говорит доктор. Только отдельные слова. Но они рассыпались у него в голове. Андрюха бы понял, но он умер. Ивану просто нравилось слушать русские слова и пить горячий сладкий чай.

Красивые пакеты и бумажки от еды, которую привозил доктор, Иван аккуратно складывал и хранил в укромном месте, в хлеву, где спал, под соломой. Особенно красивыми оказались бумажки от шоколадок – сверху с цветными картинками, а внутри находились еще блестящие. Иван разглаживал их ногтем и складывал отдельно.

Все! Сегодня наконец Саня приезжает. Но видеть его совершенно не хочется. Пусть остается, живет здесь сколько влезет, а ей, Маше, покупает билет прямо на завтра.

Утром на пляже опять подсел, вернее, подлег какой-то хлыщ и так сочувственно стал объяснять:

– То, что вас, девушка, до сих пор не изнасиловали и не убили, просто чудо. Предлагаю свою защиту, бесплатное проживание в хорошем пансионате, в отдельном номере со всеми удобствами.

– Главное из удобств – вы сами? – спросила Маша.

– Естественно! – кивнул он и этак нежно большим пальцем провел по ее ноге.

– Пожалуйста, если вам не сложно, оставьте меня в покое, – устало вздохнула Маша и неожиданно для себя добавила:

– С чего вы взяли, будто я одна? Я приехала в гости к Вадиму Николаевичу. Просто он занят.

– Тогда другое дело. Извините, – хлыщ исчез. «Вот так! – усмехнулась про себя Маша. – Еще раз спасибо господину с черной „Тойотой“. Возможно, этот хлыщ никакого Вадима Николаевича и не знает, но ведь сработало!»

Сейчас, следя за поднимающейся в джезве кофейной пеной, Маша сожалела, что не воспользовалась приглашением Вадима Николаевича. Думала спокойно, не одергивая себя, не называя это глупостью и безумием. Кому, в самом деле, хранить верность? Сане? Первый красавчик курса снизошел до золушки-заморыша. «Ты не Шерон Стоун!» А ты Кевин Костнер, можно подумать!

На самом деле Саня действительно чем-то походил на Кевина Костнера. Но мало ли кто на кого похож?

Кофе опять убежал.

«Та самая Маша Кузьмина, у которой всегда убегает кофе!» – усмехнулась она.

Но усмехаться не стоило. Это плохая примета. Черная гуща на белоснежной плите… Хозяйка – чистюля, а тряпки у нее всегда воняют.

– Вот тебе, детка, поздний завтрак или ранний обед, – сказала себе Маша, оттерев наконец плиту и усаживаясь за стол, – между прочим, деньги кончились. Если Саня вдруг задержится, еду купить не на что. Чьи это мудрые слова: «Любовь приходит и уходит, а кушать хочется всегда»?

– Сама с собой, что ли, разговариваешь? Роль репетируешь? – услышала Маша голос хозяйки и вздрогнула.

Хорошо, хоть сынок ее уехал. Но теперь ей скучно. А Маша имела глупость в первый же день сообщить, что учится в театральном училище. Сейчас впору нести джезву и тарелку с бутербродом к себе в комнату!

Хозяйка с рассеянным видом присела на лавку у стола.

– А Соломина Юрия видела? – небрежно спросила она.

Маша молча кивнула.

– Ну и как?

– Замечательно.

– А жена у него какая?

– Жену не видела.

– А любовница есть, не знаешь?

– Понятия не имею.

– А этого, как его? Ну, Штирлица видела?

– Не помню.

– Как не помнишь?! – возмутилась хозяйка. – Как это можно не помнить?! Он старый уже стал, Штирлиц-то… А какой был мужчина! Слушай, а вот скажи, чтоб в фильме сняться, надо с режиссером переспать?

– Галина Ивановна, – терпеливо стала объяснять Маша, отставляя чашку и закуривая, – я закончила второй курс. Про фильмы пока ничего не знаю. Но думаю, спать с режиссером вовсе не обязательно.

– Ничего ты не знаешь, не помнишь, – разочарованно фыркнула хозяйка, – даже сериалы не смотришь. Вот там актеры, там игра! Ты «Просто Марию» смотрела? Нет. А я – все серии. Вот объясни мне, почему наши так не могут? Попробовали снять эти, как их? «Петербургские тайны». Ох, и скукота! Лучше бы не показывали, постыдились. Поучились бы у бразильцев!

– Кому что нравится… – пожала плечами Маша.

– Слушай, а у вас там, в театральном училище, все такие тощие, как ты?

– Нет, не все. Разные есть.

– Актриса должна быть в теле, – авторитетно заявила хозяйка, – что это за женщина – ни спереди ничего, ни сзади, ни по бокам?

Маша встала и отправилась к раковине мыть чашку и джезву.

– Ты гущу-то кофейную в раковину не лей, засор будет! – спохватилась хозяйка. – Вон в цветы выливай!

Терпеть осталось пять часов. Всего пять часов.

Санин поезд прибывает в двадцать сорок, а сейчас три. «И что я на Саню злюсь? – подумала Маша. – Он приедет, и все сразу станет хорошо. В самом деле, почему он должен ради меня отказываться от роли красавца вампира? Он ведь только уговаривал меня ехать в одиночестве и ждать здесь, а вовсе не заставлял. Он тоже ездил на юг в последний раз только в детстве, с родителями. Откуда ему знать, каково мне здесь одной?»

Запершись у себя в комнате. Маша решила скоротать время балетными упражнениями. Спинки кровати были металлические, никелированные. Она приспособилась одну из них использовать как балетный станок. Ничто так не успокаивало, как занятия у станка.

Взявшись за холодную перекладину. Маша стала командовать себе шепотом:

– Плие! Анкор плие! Гран батман!

Прозанимавшись больше часа, Маша улеглась на кровать с книгой воспоминаний Алисы Коонен.

Наконец стрелки наручных часиков показали половину восьмого. Маша умылась, причесалась и отправилась на вокзал. Поезд прибыл точно по расписанию, в двадцать сорок. Она стояла у девятого вагона. Начали выходить пассажиры. Прошло двадцать минут. Почти все вышли. Сани не было.

«Вот ты и накаркала себе! – зло усмехнулась Маша. – Вот тебе и убежавший кофе!»

Она подошла к проводнице.

– Скажите, пожалуйста, в вагоне кто-нибудь еще остался?

– У меня никого, – пожала плечами проводница.

«Может, я перепутала вагон? Или Саня что-нибудь перепутал?»

Она обошла платформу. «Если он ехал в другом вагоне, то стоит сейчас и ждет…» Но Сани нигде не было видно.

Маша посидела на лавочке, выкурила сигарету, уговорила себя пока не волноваться и отправилась на переговорный пункт.

Опять проваливались жетоны и обрывалась связь. Но Маша решила не уходить, пока не дозвонится. Но вот послышались далекие дребезжащие гудки. Трубку взяла Санина мама.

– Машенька, здравствуй! Тебя очень плохо слышно. Саню позавчера забрали в больницу с острым аппендицитом. Он просил выслать тебе деньги телеграфом до востребования. Он очень волновался, что не сумеет приехать. Я тебе сегодня утром отправила четыреста тысяч на обратную дорогу.

– Спасибо, Нина Владимировна, – упавшим голосом произнесла Маша, – только родителям моим ничего не говорите. Передайте Сане, пусть не беспокоится, выздоравливает. Я приеду, деньги верну.

Связь оборвалась. Перезванивать Маша не стала.

Глава 4

Елизавета Максимовна Белозерская не любила своего мужа. Пятнадцать лет назад, выходя замуж, очень надеялась, что полюбит. Но так и не смогла.

Пятнадцать лет назад Елизавете Максимовне исполнилось двадцать пять, а ее мужу – пятьдесят. Пианист с мировым именем. Лиза преклонялась перед его талантом. Он ухаживал за ней трогательно и возвышенно. Бросая все дела, мчался ночной «Красной стрелой» из Москвы в Питер, чтобы увидеть Лизу, побыть с ней несколько часов. Лиза танцевала в «Мариинке» и замуж не собиралась. Но если уж выходить, то только за такого – одаренного, мягкого, милого, трогательного человека. Любви, конечно, не было, но потом, со временем… Как же можно его не полюбить? Тем более он в Лизе души не чаял.

Оставив в Ленинграде родителей и «Мариинку», Лиза переехала в Москву, к мужу. Она честно старалась стать ему хорошей женой. При ее легком, уживчивом характере это оказалось не слишком сложно.

Муж многого не требовал. Оба занимались любимым делом – он музыкой, она танцем. С работой в Москве у Лизы проблем не возникало. В балетных кругах ее знали.

Для ссор и выяснения отношений времени не оставалось, они во всем уступали друг другу, так как оба считали себя людьми интеллигентными и неконфликтными. Лиза очень хотела родить своему пианисту ребенка, хотя знала, чем это обернется для нее как для танцовщицы. Ей казалось, ребенок заставит ее полюбить пианиста по-настоящему, как мужчину, как мужа, а не просто как одаренного музыканта и трогательно-доброго человека. Когда-то пианист уже был женат, но детей в первом браке не получилось. Не получалось и сейчас. Лиза искренне считала, что дело в ней, а не в нем. Просто ее балетный организм Для материнства не приспособлен. Для женщин ее профессии это обычное дело.

Внешне они казались вполне счастливой и благополучной парой. Но у Лизы на третий год совместной жизни начались необъяснимые приступы тоски и раздражения. Воспитание не позволяло выпускать это наружу, с мужем и окружающими она оставалась все такой же ровной, спокойной и доброжелательной. А жизнь ее между тем постепенно превращалась в тихий, уютный, интеллигентный ад. Изменять мужу и заводить любовника она не собиралась – слишком уважала своего пианиста, жалела его и измену считала предательством.

Майор Константинов появился однажды за кулисами Дома офицеров после концерта в честь Дня Вооруженных Сил, высокий, широкоплечий, с букетом белых орхидей.

Широкоплечие офицеры с букетами не были новостью в Лизиной балетной жизни. Но между ней и Константиновым вдруг что-то произошло, будто молния вспыхнула. Они перестали видеть и слышать кого-либо вокруг, кроме друг друга.

В отношениях со своим пианистом Лиза держалась за бесконечные «потому что…»: «Я вышла замуж за него, потому что он гениальный музыкант, умный, добрый человек, любит меня и ничего не требует…» С Глебом Константиновым никаких «потому что…» не возникало. После третьей встречи они поняли, что жить друг без друга не могут. У майора были жена и шестнадцатилетний сын. Два месяца они с Лизой встречались тайно. Но оба мучились из-за необходимости врать и выкручиваться.

Однажды Лиза сказала своему пианисту:

– Нам нужно поговорить.

Он остановил ее:

– Я знаю, Лизонька, ты хочешь уйти от меня. Не мучай себя. Поступай, как считаешь нужным.

А через полчаса Лизе пришлось вызывать «Скорую». У пианиста случился инфаркт.

У жены Константинова инфаркта не случилось. Она дослушала супруга до конца и спокойно сказала:

– Разводиться и разменивать квартиру мы не станем. Ты волен гулять на стороне, сколько влезет. Я ведь тоже не ангел и даже рада, что так получилось. Но для нашего сына и для окружающих мы останемся мужем и женой. А если ты попытаешься настаивать на другом варианте, я тебе гарантирую: сына ты больше никогда не увидишь и на службе поимеешь серьезные неприятности.

Навещая своего пианиста в больнице, Лиза кормила его с ложечки, гладила по голове и говорила, что никуда не уйдет.

– Пусть ты живешь своей жизнью, – слабо улыбался пианист, – пусть. Только не бросай меня.

«Будь что будет», – решили Лиза и Глеб и продолжали встречаться. А еще через месяц Лиза с удивлением узнала, что беременна. Родившийся мальчик даже в младенчестве походил на Константинова.

Папой маленький Арсюша называл пианиста, и пианист любил мальчика, как собственного сына, – Других детей у него не было. Лиза и Арсюша оставались его семьей.

– Остальное меня не касается! – говорил он. Константинова мальчик знал с первых дней жизни и называл его, как мама, Глебушка. Ребенок не задумывался, кто такой этот Глебушка, откуда он взялся. Он обожал Константинова, смотрел ему в рот, пытался во всем подражать. Он радовался, что у него есть папочка, ласковый, уютный, «маленький» – как он сам говорил о нем, хотя пианист был крупный, очень полный мужчина; и есть Глебушка, сильный, большой, строгий. Детское чутье подсказывало Арсю-ше, что эти два мира в его и маминой жизни нельзя смешивать. Никогда в присутствии пианиста он не говорил о Константинове.

Странная ситуация неожиданно оказалась оптимальной для всех. Лиза воспринимала пианиста как близкого родственника. Больше десяти лет они спали в разных комнатах. Пианист часто болел, страдал ишемической болезнью сердца и гипертонией, Лиза ухаживала за ним, как за малым ребенком. Он к тому же оказался совершенно беспомощен в быту, рассеян, забывчив. Жить один не мог, но никакой другой женщины, кроме Лизы, не желал. Никто так хорошо не знал его привычек, вкусов, болезней, слабостей, никто не мог с такой легкостью создать вокруг него тот бытовой комфорт, который так необходим для нормальной работы.

Жена Константинова больше всего на свете любила свою выстраданную, ухоженную квартиру и дорожила общественным мнением. Стать брошенной женой представлялось ей несопоставимо страшней, чем просто нелюбимой женщиной. К тому же она вела свою, весьма бурную, личную жизнь.

Сын Константинова вырос, его интересовали только собственные проблемы. Он считал, что родители сами разберутся.

А Лиза и Глеб чувствовали себя счастливыми от того, что они есть друг у друга и никому своей любовью не портят жизнь. У Константинова, правда, возникли некоторые проблемы по службе, но чин полковника ему все-таки дали. Но, как верно заметил его непосредственный начальник, генеральские погоня уже не светили.

Много лет подряд один летний месяц Лиза и Глеб проводили вместе. Лиза с Арсюшей отдыхали в ведомственном санатории «Солнечный берег», в курортном городе на Черном море. Глеб жил в отдельном номере в том же санатории, на том же этаже. Там их давно знали, сплетничать стало уже неинтересно. Администрация санатория в первый же их совместный приезд перемыла странной парочке с мальчиком все косточки, и в последующие приезды Белозерскую с Константиновым никто не обсуждал. К ним привыкли.

В последние два года Глеб не мог себе позволить отдыхать целый месяц. Полковник вырывался на побережье на несколько дней, с утра до вечера занимался служебными делами, на Лизу и сына оставалось совсем немного времени.

Приехав в «Солнечный берег» два дня назад, Лиза не надеялась, что Глеб сумеет вырваться скоро и надолго. Но он появился без всякого предупреждения на третий день, поселился, как всегда, в соседнем одноместном полулюксе и весело сообщил:

– Все, Лизонька! На этот раз – никаких дел. Отдыхаем и ни о чем не думаем.

Арсюша, визжа от восторга, повис у него на шее. Лиза счастливо улыбнулась. Она не подала вида, что ни секунды не верит своему любимому полковнику. Какой тут отдых, когда в области предвыборная кампания, по всему городу развешаны листовки кандидатов в губернаторы и многие из них – откровенно бандитского содержания. К тому же всей стране известно: здесь, в горах, прячутся чеченские террористы, через границу идут составы с оружием. Разве до отдыха полковнику ГРУ?

Всякий раз, когда она заикалась о своих опасениях, Константинов мягко урезонивал ее:

– Лизанька, я же на родине работаю, на своей территории. Ни погонь, ни перестрелок, только мозгами шевелю, как кабинетный червь. Скажи спасибо, что меня не посылают ни в Чечню, ни в Таджикистан.

– Спасибо, – вздыхала Лиза, но не успокаивалась.

Они провели чудесный день. Загорали на пляже, играли в бадминтон, сходили на рынок, накупили фруктов. На рынке Глеб подошел к мяснику и, поздоровавшись за руку, спросил:

– Как насчет домашнего вина? Прошлогоднего, из «изабеллы»?

– Канистра для вас готова, два литра, как договаривались, – кивнул пожилой усатый мясник в кепке «аэродром», – правда, цены теперь подпрыгнули. Литр – десять тысяч.

– Спасибо. Я не торгуюсь. Вино отличное, – ответил полковник.

«Да уж, отдыхаем!» – усмехнулась про себя Лиза. Вечером в холле санатория Глеб купил билеты на экскурсию в пограничное государство. Билеты оказались жутко дорогие. В пограничном государстве шла война, и тамошние всемирно известные достопримечательности несколько лет подряд были для туристов закрыты. Официально они закрыты и сейчас, но для местной туристической фирмы «Комфорт-тревел» ни война, ни граница значения не имели. Наоборот, чем сложнее попасть в соседнее государство, тем большие деньги готовы платить отдыхающие, чтобы в комфортабельном «Икарусе», с гарантией полной безопасности, поглядеть на знаменитые водопады, побывать в только что восстановленном обезьяньем питомнике вообще полюбопытствовать, что происходит в доступном когда-то, а ныне закрытом маленьком кавказском государстве.

Первые два экскурсионных автобуса предприимчивая фирма умудрилась даже обеспечить «бэтээра-ми», сопровождавшими туристов от границы. Но по-том необходимость в «бэтээрах» отпала, военные действия на территории кавказского государства утихли. К тому же купить безопасность туристов у местных властей оказалось дешевле, чем оплачивать услуги военных.

Обезьянник, находившийся в столице маленького государства, имел всемирную известность. Но в начале войны нежные животные не выдержали грохота обстрелов и в ужасе разбежались из своих клеток. Часть обезьян погибла, часть пропала без вести. Это взволновало чуть ли не всю мировую общественность, в разных европейских странах даже прошли демонстрации активных борцов за права животных.

Но несколько обезьян удалось отловить. Их привезли уже не в столицу, а в один из более или менее спокойных и уцелевших городов, поближе к российской границе. Обезьянам в новом питомнике жилось не многим лучше, чем людям в разоренном государстве. Но теперь они уже не могли убежать. Клетки намертво запирались и тщательно охранялись. Конечно, новый, наскоро воссозданный обезьянник не шел ни в какое сравнение с прежним. Животных осталось мало, редкие породы исчезли. Но желающие взглянутьвсе равно находились.

– Ребенок ведь никогда не был в тамошнем обезьяннике, – извиняющимся тоном объяснял Глеб, покупая билеты, – и водопада не видел.

– Ты, мамочка, можешь не ехать! – заявил Арсюша.

Лиза не стала спрашивать Глеба, насколько безопасна экскурсия. Она не сомневалась: если он едет с ребенком, ничего страшного не случится.

Ночью, когда Арсюша уснул, она в одном халатике быстро прошмыгнула в номер Константинова.

– Так-то ты отдыхаешь! – прошептала она, ныряя к нему под одеяло.

– Да, Лизанька, да, солнышко мое, прошептал он в ответ, развязывая пояс ее халатика.

Глава 5

Экскурсионный автобус фирмы «Комфорт-тревел» отправлялся в восемь часов утра от ворот санатория «Солнечный берег». Елизавета Максимовна на экскурсию не ехала – ее укачивало.

– Пожалуйста, – говорила она, провожая Глеба и Арсюшу, – по деревьям и горам не лазай, кепку на солнце не снимай, не заставляй Глебушку делать замечания каждые пять минут. Это очень утомительно.

– Хорошо, мам. Шелковый буду, – обещал Арсюша, садясь в автобус.

Утро выдалось свежим и прохладным. Солнце еще не жгло, светило мягко и ласково. «Икарус» мчался по пустому шоссе вдоль моря. Переливалась солнечная рябь на воде, далеко, у горизонта, покачивались крошечные цветные паруса яхт.

Арсюша дремал, положив голову Глебу на плечо. Глеб думал о предстоящей встрече с агентом, стариком буфетчиком, работавшим на небольшой железнодорожной станции, сразу за границей. Старик передал по эстафете, через мясника на городском рынке, что имеет срочную информацию.

«Икарус» должен был сделать первую остановку именно на этой станции, где шоссе шло параллельно железной дороге. Многие годы автобусы с туристами останавливались у небольшого вокзального здания с помпезными белыми колоннами.

Столики выставлялись на улицу, над ними раскрывались полосатые солнечные зонты. Старушки, жительницы поселка, продавали у обочины абрикосы, сливы и груши.

Сейчас белые колонны облупились, снизу доверху их украшали кое-как накаляканные ругательства. Столиков осталось всего два, солнечные зонты исчезли, большая цветочная клумба превратилась в выгребную яму. Однако буфет все еще работал, и две старушки у обочины торговали вялыми пучками укропа и каменными на вид зелеными персиками.

Автобус остановился.

– Господа туристы! – сказала в микрофон девушка-экскурсовод. – У вас есть сорок минут. Туалет направо, за зданием вокзала. В буфете вам предложат легкий завтрак.

Небольшая толпа распределилась между деревянной будкой сортира и черной от мух буфетной стойкой. К вывороченному медному крану со слабой струйкой ржавой воды выстроилась очередь.

– Глебушка, давай мы не будем здесь есть. Пойдем лучше погуляем немного, разомнемся. Нам ведь мама дала с собой бутерброды, – предложил Арсюша.

Кроме бутербродов, предусмотрительная Лиза дала им пачку влажных антисептических салфеток, поэтому в очереди к крану стоять не пришлось.

– Хорошо, – кивнул Глеб, – посиди здесь, на лавочке. Я все-таки взгляну, чем там кормят в буфете. Жди меня, никуда не уходи.

За стойкой стояла молодая полная женщина с темными усиками. Старика нигде не было. «Мало ли что могло случиться, – тревожно подумал полковник, – старику за семьдесят».

– Сосиски с зеленым горошком и кофе с молоком из ведра, – сообщил он Арсюше, который ждал на лавочке, как примерный мальчик, – пойдем немного погуляем. Потом ехать еще часа два.

Обогнув вокзал, они прошли мимо старушек.

– Давай купим у этой бабушки персиков, – попросил Арсюша.

Глеб знал – он просит купить персики не потому, что ему хочется. Просто мальчик всегда очень жалел старушек. Он видел – никто у них ничего не покупает.

– Как у вас здесь все изменилось! – вздохнул Константинов, расплачиваясь за несъедобные персики.

– И не говори, сынок, – прошамкала беззубым ртом старушка абхазка, – война, она и есть война. Сейчас хотя бы спокойно. Не стреляют. Но говорят, – она перешла на выразительный шепот, – у нас в горах чеченцы.

– Не может быть! – удивился полковник. – Как же их сюда пропускают?!

– Да тут кого угодно пропустят. Только деньги плати.

– А вот, помнится, здесь старичок работал, буфетчик. Неужели на пенсию ушел? – рассеянно спросил Константинов.

– Рафик? – вступила в разговор другая старушка. – Рафика завтра хоронить будут.

– Как – хоронить?! Он ведь не такой уж старый человек…

– Совсем не старый, – кивнула старушка, – меня моложе на семь лет, а вот ее – на десять. Вчера вечером полез на шелковичное дерево, ветка сломалась, он и упал. Да не просто, а на каменное крыльцо головой. Сразу умер, не мучился.

– Надо же! – грустно покачал головой Константинов.

– А ты, сынок, знал его, что ли?

– Ну как вам сказать? Отдыхал здесь когда-то давно, заходил в буфет иногда, пивка выпить. Сейчас вот вспомнил старика буфетчика. Хороший был старик.

Поездка оказалась напрасной. «Неужели и правда несчастный случай? – думал полковник, усаживаясь в автобус. – Или дыра на эстафете? Нет, дыры быть не может. Но и в несчастный случай что-то не верится…»

Звенья цепи эстафеты сами по себе значения не имели и никакой информации для постороннего содержать не могли. Эстафета выстроена и продумана до мелочей самим генералом Фроловым. Предположим, отправлялась какая-нибудь сельская жительница в небольшой пограничный городок, а сосед кричал через забор:

– Анжела! Если тебе не трудно, подойди к мяснику Зурабу на рынке. Он всегда стоит в конце ряда, пожилой такой, с большими усами. Скажи, у Рафика есть две канистры домашнего вина для покупателя.

Ничего не подозревающая Анжела добросовестно выполняла просьбу соседа, находила мясника на рынке. А к Зурабу, в свою очередь, наведывался постоянный покупатель, который покупал у него баранину для шашлыка и просил узнать, не продает ли кто-нибудь в горах домашнее вино из винограда определенного сорта.

Таким образом назначались встречи, один агент вызывал другого или сообщал, что в определенном месте находится контейнер с секретом. В цепочке оказывались задействованы люди, не имевшие понятия, что передают самую что ни на есть шпионскую информацию и работают на военную разведку.

У Рафика Саидовича не было сотового телефона, но имелся «соседский телеграф». Кто-то постоянно ездил из села за покупками, особенно во время войны, когда поблизости, в окрестных селах, исчезли соль, спички, мыло и мука. Глубоко в горах у Рафика проживало множество родственников. Он часто навещал их, то пешком, то на своем старом «Запорожце». Многое он в горах мог заметить сам, кое-что рассказывали родственники.

Старик прошел войну до Берлина в чине рядового пехоты, потом многие годы ощущал какую-то внутреннюю связь с военными. Люди в форме воспринимались им почти как родные – но только в военной форме, не в милицейской. Милицию Рафик Саидович не жаловал, небезосновательно считая, что каждому второму стражу порядка платит та или другая мафия.

Неподалеку от поселка, в котором он жил, находился небольшой закрытый санаторий, принадлежавший Министерству обороны. Отдыхающие офицеры часто наведывались в чистый, уютный привокзальный буфет. Принося офицерам самое свежее пиво и самый вкусный шашлык, Рафик останавливался у столиков и говорил:

– Только военные могут навести в горах порядок. Милиция у нас вся продалась бандитам, а среди военных остались еще порядочные люди. Там в горах – и наркотики, и оружие. Никто не чешется, никому дела нет.

Офицеры сочувственно кивали, принимая речи буфетчика за обычное стариковское ворчание и пустую болтовню.

Только перед самым началом войны, когда отдыхающих офицеров почти не осталось, а на кавказском побережье запахло порохом, капитан из Москвы, случайно заглянувший в буфет выпить пива, прислушался к ворчанию старика.

– Оружие, говорите, в горах? А можете показать на карте, где именно?

Той же ночью он встретился с Рафиком Саидовичем на санаторном пляже, без свидетелей, и старик при свете ручного фонарика отметил крестом на крупномасштабной карте место в горах, где находился большой оружейный склад.

Через два дня склад там действительно обнаружили.

Сначала на него как на информатора не особенно рассчитывали, пользовались от случая к случаю. Казалось странным, что кавказец, местный житель, так просто согласился работать на русских военных – даже не согласился, а сам напросился. Пытались нащупать какой-нибудь подвох, тайный умысел, проверяли, не двойной ли он агент. Но потом выяснилось что «умысел» у него только один. «Я хочу, чтобы у нас было спокойно и мирно. Своих солдат у нас нет – только бандиты. А от бандитов не жди покоя, – рассуждал Рафик Саидович, – у меня три дочери и семеро внуков. Я не желаю, чтобы они жили в бандитском государстве, напичканном оружием и наркотиками».

От старика Константинов надеялся получить информацию об Ахмеджанове. Именно у Рафика Саидовича имелась возможность выяснить, скрывается ли сейчас в горах известный на всю страну чеченец, и если скрывается, то где именно. Задание дали старику за день до вылета полковника из Москвы. И вот от Рафика Саидовича пришел сигнал по эстафете – очень быстро, практически сразу. Старик вызывал на встречу, хотел сообщить нечто важное. А вчера упал с шелковичного дерева и разбил голову о каменное крыльцо…

В такие совпадения Константинов не верил. Дыры в эстафете представить не мог. Значит, старик засветился. Рано или поздно светятся все агенты такого рода. Но неужели старик попался именно на Ахмеджанове? Неужели «несчастный случай» является хоть и косвенным, но подтверждением, что террорист сейчас там, в горах?

Полковник постоянно ловил себя на том, что вынужден работать на родной территории, как на вражеской. Слишком многие заинтересованы в том, чтобы Ахмеджанова не нашли и не взяли.

Официальные власти кавказского государства с негодованием отрицали саму возможность размещения на их территории чеченских военных баз. Запустить в горы спецназ можно, только имея стопроцентную гарантию, что Ахмеджанов там. И место его нахождения следовало определить с точностью до нескольких километров. На прочесывание гор никто не даст ни времени, ни полномочий. Пока спецназ будет там рыскать, Ахмеджанов окажется где-нибудь в Турции и след его простынет. И скандала с местными властями не избежать. Заткнуть их можно только самим Ахмеджановым: вот он, знаменитый бандит! А вы уверяли, будто нет на вашей территории никаких чеченских полевых командиров!

С другой стороны, от Ахмеджанова тянутся серьезные связи – до Москвы, до ФСБ, до ближайшего президентского окружения. Поэтому, чем меньше внимания привлечет к себе отдыхающий с любовницей полковник ГРУ, тем лучше. Опираться можно только на самых надежных агентов. Одного Константинов уже потерял…

Автобус въехал в пустой, полуразрушенный город. Заколоченные кафе и магазины, разбитые витрины, следы баррикад на улицах, редкие мрачные прохожие, несколько безнадежных очередей к хлебным и молочным лавкам… Когда-то здесь бурлила яркая, праздничная курортная жизнь. На каждом шагу жарились шашлыки, варился изумительный турецкий кофе на раскаленном песке. Над чистыми аллеями покачивались широкие пальмовые листья, по переполненным пляжам расхаживали усатые фотографы в ковбойских шляпах, с огромными надувными дельфинами и маленькими живыми обезьянками в детских костюмчиках; звучали зычные голоса продавцов чурчхелы и мороженого. Вечерами вспыхивали яркими цветными огнями вывески бесчисленных кафе и ресторанов, играла музыка, по набережной прогуливались нарядные парочки, семьи с детьми.

Совсем рядом, на российской территории, все осталось по-прежнему – тот же вечный курортный праздник. О близости войны напоминали только редкие военные патрули и беженцы, ночующие на вокзале, в аэропорту, в городских дворах и парках.

«Кавказские войны могут в конце концов пожрать все побережье, – думал полковник, – и не останется живого места».

Он усмехнулся про себя. Какую прыть проявляли смежники, ФСБ, в недавнем прошлом КГБ, а в давнем – ОГПУ, какие чудеса профессионализма демонстрировали, охотясь за идеологическими врагами. Врагов режима с первых же лет его существования доставали из-под земли, находили на краю света, не жалея денег и сил, уничтожали беспощадно. Вспомнить хотя бы старого больного Льва Троцкого, забитого насмерть ледорубом в далекой Мексике агентом ОГПУ.

Куда же делась прежняя прыть сейчас, когда надо бороться не с мифическими «врагами народа», а с реальными, которые взрывают поезда, берут заложников, расстреливают женщин и детей?

Больше четверти века назад, учась в Военной академии Генерального штаба, Глеб Константинов познакомился с легендой советской разведки полковником Вильямом Генриховичем Фишером, известным под фамилией Абель. Девять лет он проработал нелегалом в Нью-Йорке, поставляя информацию о новейших разработках в области атомного оружия. За девять лет – ни единого прокола… А провалил его засланный в качестве связника майор КГБ, запойный алкоголик, не желавший и не умевший работать, плохо знавший английский. Попав в сытую благополучную Америку, он стал шляться по кабакам, женился, избивал жену-американку до полусмерти. Соседи вызывали полицию каждый вечер, слыша душераздирающие вопли из дома, в котором жил бывший следователь КГБ.

И немудрено: майор сделал карьеру, допрашивая «врагов народа». Со своими привычками он не мог расстаться. Не расставался он и с долларами, которые получал для передачи другим агентам.

Фишер потребовал майора отозвать. Отозвали. Но тот домой не собирался, доехал до Парижа, явился в посольство США и заложил резидента Марка, то есть Фишера, к которому питал личное отвращение как к «паршивому интеллигенту».

Вильяма Генриховича арестовали, долго пытались перевербовать. Не удалось. Судили, приговорили к смертной казни, потом заменили ее на пожизненное заключение. В американской тюрьме он просидел пять лет, а потом произошел известный по фильму «Мертвый сезон» обмен на американского разведчика, летчика Пауэрса.

Замечательный фильм-сказка… А реальная история больше походила на скверный анекдот, чем на сказку, – к бесценному агенту в качестве связника посылается алкоголик, плохо знающий английский…

Думая обо всем этом, Константинов брел вдоль грязных клеток обезьянника. Голодные, одичавшие животные метались, не находя себе места. Макака «черный паук» с выпученными красными глазами и длинными толстыми конечностями вцепилась в прутья клетки и, обнажив массивные бледные десны и сточенные до корней зубы, издала хриплый отчаянный крик. Арсюша вздрогнул, отпрянул от клетки и прижался к Глебу:

– В Московском зоопарке обезьяны совсем другие, – тихо сказал он, – зря мы сюда приехали.

Полковник молча погладил сына по голове. Он в который раз вспоминал, как гулял с Вильямом Генриховичем по осенней роще в подмосковном поселке старых большевиков, где Фишер жил последние годы с женой Еленой и дочерью Эвелиной.

– Советский разведчик проваливается не потому, что его раскрывает противник, – говорил Фишер, – его проваливает глупость центра, аппаратные интриги, безграмотные идиоты-коллеги. Никто не работает против нас с таким рвением, как мы сами…

Группа экскурсантов села в автобус. Предстоял еще знаменитый водопад. Перед Глебом вдруг явственно возникла невысокая худая фигура полковника Фишера, острое точеное лицо, огромный лоб. Он помнил тот пасмурный день в середине сентября 1971 года очень подробно. Каждая мелочь намертво врезалась в память – шорох редкого теплого дождя в осиновых листьях, крепкий чай за круглым столом в гостиной большого деревянного дома… Через два месяца Вильяма Генриховича не стало.

Шум водопада не давал сказать ни слова, но не мешал думать. «Легко было ловить диссидентов-антисоветчиков, людей интеллигентных и безоружных. Куда сложней и опасней ловить бандитов. Вот и ловят наших уголовников зарубежные спецслужбы. А мы в лучшем случае им не мешаем. Если Ахмеджанову удастся уйти, вполне вероятно, что полиция Турции, Германии или Швеции попытается его арестовать. Какому нормальному государству захочется иметь на своей территории опаснейшего террориста? Но также вероятно, что найдутся силы в ФСБ, которые сделают все возможное, чтобы Ахмеджанов не был пойман. Никем и никогда».

Собственные рассуждения часто казались Константинову наивными и мальчишескими. Но он знал – если бы не осталось в нем за годы работы в ГРУ этого наивного мальчишества, он не был бы разведчиком.

В шестидесятивосьмилетнем Вильяме Фишере, Герое Советского Союза, прошедшем страшную школу цинизма и жестокости, в худом желчном старике, которого уже пожирал рак легких, вопреки всему светился возвышенный мальчишеский азарт – до последних дней жизни…

Арсюша уже падал с ног от усталости. Измученных экскурсантов наконец пригласили в автобус. К вечеру жара усилилась, стало душно. С гор ползла тяжелая темно-лиловая туча.

Было совсем темно, когда переезжали границу. Горел прожектор, пассажиры высыпали из автобуса подышать. Первые крупные капли дождя застучали по шоссе, по крыше «Икаруса».

– Я быстро по-маленькому сбегаю, – прошептал Арсюша и тут же скользнул в темноту.

Автобус стоял на российской территории. Паспорта у пассажиров уже проверили. Это была последняя остановка перед оставшимся куском пути.

Редкие капли в один миг переросли в сплошную стену ливня, в горах громко и гулко ударил гром. Пассажиры бросились к автобусу. Сквозь шум дождя Глеб услышал слабый вскрик и увидел в свете прожектора худенькую маленькую фигурку сына. Мальчик шел из темноты, всхлипывая и как-то странно оттопыривая правую руку. Глеб бросился к нему.

– Я упал, – захлебываясь слезами, сообщил Арсюша, – я упал прямо на руку. Очень больно.

«Перелом! – мелькнуло в голове полковника. – А до города еще полтора часа пути. Полтора часа Арсюше придется терпеть эту дикую боль!»

Он осторожно взял сына на руки. Вокруг стали собираться люди.

– Я не могу опустить локоть, – плакал мальчик, – я не могу больше терпеть. Очень больно.

Константинов понес ребенка к будке пограничного контроля. Там ярко горел свет. «Нужно хотя бы посмотреть, что с рукой, – решил он, – там наверняка есть аптечка первой помощи. Надо зафиксировать руку и дать обезболивающее. А потом уже ехать в город, в травмпункт».

В маленьком помещении было сильно накурено. При ярком свете стало видно, как страшно бледен Арсюша и как неестественно вывернута его рука. Пограничники тут же сориентировались в ситуации, загнали остальных пассажиров в автобус. Круглолицый старлей с пшеничными бровями и усами кинулся помогать Глебу, присевшему на стул с ребенком на руках.

Мальчик почти потерял сознание. Как и боялся полковник, у него начался болевой шок. Старлей поднес нашатырь, кто-то уже держал наготове стакан воды и сдирал целлофановую обертку с картонной пачки баралгина.

Если бы это был не его сын, а чужой ребенок, полковник мог бы сейчас спокойно осмотреть руку, отвлечь мальчика разговором, определить, перелом это или вывих, наложить фиксирующую повязку, как учили его много лет назад на занятиях по оказанию первой помощи. Но сохранить хладнокровие, когда дело касалось собственного сына, он не мог и растерялся. С его ребенком такое случилось впервые. Ни у старшего сына, ни у Арсюши дальше разбитых коленок и порезанных пальцев пока не заходило.

И тут пограничники расступились. Перед Константиновым стоял высокий седой человек в черных джинсах и мокрой от дождя белой рубашке. Он ловко снял с ребенка майку, осмотрел плечо, притронулся к лучевой артерии, слегка отогнул кисть.

– Вывих, – тихо сообщил он, – перелома нет. Присев на корточки перед мальчиком и глядя ему в глаза, он произнес:

– Сейчас я сделаю тебе укол. Будет немного больно. Но ты потерпишь. Придется потерпеть всего несколько секунд, зато потом сразу все пройдет. Хорошо?

– Хорошо, – еле слышно отозвался Арсюша, – я потерплю.

Константинов сразу узнал этого человека. Перед ним стоял Вадим Николаевич Ревенко, лучший хирург области, секретоноситель, с которым необходимо вступить в контакт в ближайшее время, не засветив ни его, ни себя. Последняя реальная возможность добраться до Ахмеджанова…

В руках Ревенко появился одноразовый шприц с Длинной иглой, надломленная ампула новокаина.

– Пожалуйста, держите ребенка, – тихо сказал он Глебу, – вот так, чтобы не дернулся. Как тебя зовут? – обратился он к мальчику, протирая спиртом кожу вокруг плеча.

– Арсений…

– Хорошо, Арсюша. Ты молодец, ты просто герой. Сколько тебе лет?

Длинная игла вошла глубоко, до самой кости.

– Десять…

– Ну вот и все, – быстрым движением Ревенко вытащил иглу, приложил к уколотому месту вату со спиртом, – сейчас ты вообще ничего не почувствуешь. Ты ездил смотреть обезьянник?

Арсюша кивнул.

– Ну и как? Ты там был в первый раз?

– В первый. В Москве обезьяны лучше живут. Арсюшины щеки чуть порозовели.

– Ты из Москвы?

– Да. Я здесь отдыхаю с мамой и Глебом. Мама на экскурсию не поехала, ее укачивает в автобусе. Ох, если бы она видела… Нервничала бы ужасно. Знаете, уже совсем не болит. Так было, когда мне зуб рвали. А вы мне руку вырывать не будете? – Арсюша слабо улыбнулся.

– Обязательно, – засмеялся доктор, – непременно надо вырвать, только у меня нет с собой специальных клещей. Для зубов нужны маленькие, а для рук и ног – здоровенные. Их таскать неудобно, тяжело.

Он взглянул на часы, потом пощупал плечо мальчика.

– Что-нибудь чувствуешь?

– Нет. Совсем перестало болеть. Рука будто чужая.

– Крепко держите плечи. Фиксируйте, – быстро шепнул доктор Константинову на ухо.

Моментальным движением он развернул вывихнутую руку, потом как-то мягко потянул, повернул локоть вперед, легко дернул. Глеб услышал слабый щелчок.

– Ну, попробуй пошевели рукой. Арсюша осторожно подвигал сначала кистью, потом локтем.

– Отлично. Молодец. Сейчас тебя забинтуем, как раненого бойца, а завтра утром надо непременно сходить в травмпункт.

– Простите, – обратился полковник к доктору, – когда анестезия пройдет, ему будет больно?

– Немного, – кивнул Ревенко, – на ночь дадите таблетку анальгина. Этого достаточно. Вы отдыхаете дикарями или в каком-нибудь пансионате?

– В «Солнечном береге».

– Тогда вам не надо в травмпункт. Зайдите к тамошнему терапевту, к Зинаиде Сергеевне. Она опытный врач. Думаю, повязку можно будет снять дня через два.

– Спасибо вам, доктор, – тихо сказал Константинов.

– На здоровье, – улыбнулся Ревенко, закрепляя бинт, – майку накиньте сверху, и еще что-нибудь, чтобы повязка не промокла. Там дождь, как из ведра. Ты, Арсюша, руку береги. Она тебе еще пригодится. Он быстро вышел в темноту, под дождь. Садясь в дожидавшийся их автобус, полковник увидел, как исчезают за поворотом огоньки фар. Машина доктора ехала уже по чужой территории, в горы. «Икарус» с Арсюшей и Константиновым двинулся в Другую сторону, к городу.

* * *
Вечером пошел сильный дождь. Гремел гром. В темноте над горами вспыхивала молния. Иван подумал, что доктор сегодня не приедет. В такой ливень нельзя ездить по горам. Но доктор приехал, Иван заметил, как он пробежал под дождем от своей машины к госпиталю.

Ночью дождь кончился, и земля высохла. Иван увидел, как доктор сидит на лавочке у крыльца госпиталя и курит. Вокруг никого не было.

– Иди, Ваня, посиди со мной, – позвал доктор. Иван сел на край лавки. Доктор дал ему сигарету. Таких сигарет Иван никогда не курил. Фильтр белый, вкус у сигарет мягкий. В горле не першило.

– Я не знаю, как и когда ты попал сюда, – сказал доктор, – но догадываюсь. Ты здесь давно. Значит, ты не пленный. Тогда война еще не началась. Возможно, ты приехал отдохнуть на юг, к морю, лет семь-восемь назад, совсем молодым. А денег мало. Тебе предложили заработать, пообещали хорошо заплатить.

Перед Иваном встало лицо того бритоголового раненого, которого вылечил доктор. «Нет. Все было не так, – подумал он, – зачем мне это?»

– Возможно, тебя зовут не Иваном. Мне иногда кажется, что ты можешь вспомнить свое настоящее имя. И фамилия у тебя есть, и адрес.

«Зачем?» – думал Иван, глядя, как вспыхивает и гаснет огонек сигареты доктора.

Иван слушал русскую речь, и перед ним из черноты ночи вставало лицо бритоголового чеченца по имени Аслан. Это он поил двух дембелей, Вовку и Андрюху. Но Ивану от этого не стало ни лучше, ни хуже Он не чувствовал ненависти к бритоголовому, не хотел мести. Зачем?

Доктор уехал. Иван пошел в хлев спать. Было очень поздно.

Среди ночи он открыл глаза и уставился на ровные бледные полосы лунного света, пробивавшиеся сквозь бревенчатые стены хлева, и неожиданно произнес: «Андрюха жив».

Звук собственного голоса показался ему странным, но совсем не чужим. Он попытался вспомнить, сколько раз тепло сменялось холодом в этих горах, – и не мог. Пять? Десять? Он стал загибать пальцы и сбился со счета. Он не понял пока, зачем загибает пальцы и пробует считать. Только чувствовал, это нужно – считать, думать…

Сколько раз вливали ему в рот кисловатую водку, от которой мозги делались липкими и кислыми, как перебродившее тесто? Первый хозяин заставлял пить водку каждый вечер. Одних с помощью побоев, другие пили сами. От нее становилось даже легче. А может, это вовсе и не водка?

Второй хозяин поил его какой-то черной, горькой, вязкой гадостью. От нее все внутри обугливалось. Казалось, горькая гадость действует на мозги, как крепкая кислота. И третий хозяин поил тем же. Иван привык. Он даже сам стал просить – у четвертого хозяина. Он уже не говорил тогда, просто показывал знаками, мычал, складывал ковшиком ладонь, подносил ко рту, шумно втягивал воздух, потом хлопал себя по голове и закрывал глаза. Хозяин понимал, смеялся, но черной отравы не давал. Давали тем, кто способен убежать. Иван уже не мог. Для побега надо не только держаться на ногах, но и думать – хоть немного.

Зачем же он сейчас так старается думать? Убежать он больше не в состоянии. Но Андрюха жив. Он должен что-то сделать для Андрюхи. Это очень важно. Не воды принести, не полы помыть. Что-то совсем другое. Но что именно, он пока не понимал. И главное, не знал – зачем. Только чувствовал – это очень важно.

Так и пролежал он остаток ночи с открытыми глазами. Он глядел на четкие, холодные полосы лунного света, напрягал обугленный мозг, изо всех сил стараясь думать.

Глава 6

«Переводы идут примерно сутки, – спокойно рассудила Маша, – значит, завтра к вечеру я деньги получу. В крайнем случае послезавтра утром. Четыреста – это как раз на самолет. Остаток возьму у хозяйки, пусть только попробует не отдать! Я же улетаю, а там заплачено еще за девять дней. Пусть вернет хотя бы за неделю. Да, я улетаю! И прощай, курортный город, с твоими липкими придурками! Жалко Саню. Аппендицит – это очень больно».

Телеграф находился рядом с переговорным пунктом, и Маша решила зайти посмотреть расписание выдачи денежных переводов. Окошко выдачи оказалось, конечно, закрыто. Понятно, ведь уже начало одиннадцатого. Маша прочитала, что оно работает с восьми до шести, перерыв на обед с часу до двух. Она огляделась, и ей показалось странным, что в такое позднее время на телеграфе полно народу. На скамейках сидели женщины со спящими детьми на руках, старики, старушки. На беженцев эти люди не похожи.

«Интересно, чего они ждут? – подумала Маша. – Это ведь не вокзал и не аэропорт».

– Простите, пожалуйста, – обратилась она шепотом к молодой русоволосой женщине, державшей на коленях спящего мальчика лет трех, – вы не знаете, долго идут телеграфные переводы из Москвы?

Женщина посмотрела на нее с удивлением и жалостью.

– Миленькая моя, переводы идут месяцами.

– Нет, не почтовые, телеграфные, – уточнила Маша, думая, что женщина не правильно ее поняла, – телеграфные ведь приходят очень быстро.

– Они никогда не приходят, – покачала головой женщина, – вы думаете, чего мы все здесь ждем? Именно телеграфных переводов! Выплачивают только тогда, когда кто-то отправляет деньги отсюда. Других денег на почте нет. А кто станет отсюда отправлять? В основном сюда высылают.

«Нет! – твердо сказала себе Маша. – Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда!»

– Вот мы, например, – продолжала шепотом женщина, – восьмые сутки не можем улететь домой. Муж выслал деньги на обратный билет десять дней назад.

– Но ведь можно потребовать! Здесь же есть какое-нибудь начальство!

– Бесполезно, – вздохнула дама, – вы думаете, мы не требовали? Я даже сидячую забастовку в кабинете начальницы устраивала. У меня все деньги кончились, ребенка кормить нечем. Хозяева держат из жалости, подкармливают чем могут. На сколько еще их жалости хватит, не знаю.

– А ваш муж не может просто приехать и забрать вас? – спросила Маша, укоряя себя: «Вот, не одной тебе так плохо! Ты хотя бы без ребенка! А еще ноешь!»

– Мой муж сейчас в Баренцевом море, на траулере плавает. И плавать будет до начала ноября. Он штурман. Мы-то сами из Мурманска. Он перевод отправил и уплыл со спокойной душой.

– Неужели не предупреждают отправителей, что здесь невозможно получить деньги?

– А кому это нужно? Конечно, нет! Маша с ужасом подумала, что теперь ей придется жить на телеграфе.

– А назад эти деньги возвращаются? – спросила она.

– Отправителю выплачивают через два месяца, по квитанции.

Вскочив в закрывающиеся двери автобуса и стоя на задней площадке, Маша приняла решение: завтра она заберет у хозяйки оставшиеся деньги, объяснит ситуацию. Там как раз будет около двухсот тысяч. Хватит на билет в плацкартный вагон.

На следующий день рано утром она поймала хозяйку у калитки – та собралась на рынок. Возмущаясь, причитая и дуясь, как индюк, хозяйка все-таки выдала Маше двести тысяч, пробормотав:

– Артистка-авантюристка! Ездят тут всякие! Конечно, до вокзала Маша все-таки зашла на телеграф, тут же получила квиток, сообщающий, что на ее имя пришел перевод на сумму четыреста тысяч.

И еще раз убедилась, что денег этих она здесь никогда не увидит.

На вокзале очередь к билетной кассе была небольшая но двигалась медленно. Маша успела просмотреть табло расписания, узнала, что есть билеты до Москвы и на сегодняшний вечер, и на завтрашнее утро. От нечего делать она стала читать плакат-листовку, приклеенную у кассы. «Выведем теневую экономику на свет божий!» – взывал некто Вячеслав Иванов, кандидат на пост губернатора. С листовки взирала на Машу круглая, курносая, совершенно бандитская физиономия.

«Ну, ты даешь, бандюга! – весело подумала Маша. – Не листовка, а прямо-таки исповедь мафиози. Мол, люди добрые, голосуйте за меня. Я честно признаюсь вам – я бандит. Остальные – тоже бандиты, но вам, бедным, врут…»

Пару раз Машу толкнули, но она так увлеклась листовкой, что не обратила внимания.

Наконец подошла ее очередь.

– Слушаю вас, – сказала кассирша, когда Машина голова появилась в окошке.

– Пожалуйста, один билет до Москвы на сегодня. В плацкартном вагоне.

– Сто шестьдесят семь восемьсот, – сообщила кассирша.

Маша открыла маленькую сумочку, висевшую на плече, чтобы достать деньги. Но деньги исчезли. Дрожащими руками она обшарила сумку, вывалила ее содержимое на узкий прилавок перед кассой.

Она никогда не носила деньги в кошельке или в бумажнике. В сумке было специальное отделение, очень удобное, и Маша считала, что кошелек вытащить незаметно проще, чем отдельные бумажки. Обычно вытаскивают именно кошельки…

– Девушка, в чем дело?

– У меня, кажется, украли деньги, – прошептала Маша.

– Бывает, – сочувственно вздохнула кассирша, – что же ты по сторонам не глядишь? Это все-таки вокзал!

– Что мне делать? – Маша чувствовала, как в глазах набухают крупные, тяжелые слезы.

– Попробуйте обратиться в милицию, – неуверенно посоветовал кто-то из очереди.

В вокзальном отделении милиции висели сизые плотные слои табачного дыма.

– У меня только что украли все деньги, – обратилась Маша к сонному круглолицему дежурному.

– Пишите заявление, укажите свои паспортные данные, обстоятельства, при которых произошла кража, сумму прописью.

Маша присела у краешка стола и все написала. Дежурный молча взял заявление, убрал куда-то и, не глядя на Машу, углубился в чтение каких-то бумаг на столе.

– А есть хотя бы надежда, что вы найдете? – тихо спросила Маша.

Дежурный взглянул на нее с жалостью и даже не счел нужным ответить.

* * *
Утро началось как обычно. Только повар пришел к хозяину и говорил с ним про Ивана. Он сообщил, что соберется много людей и Иван должен убрать в большом доме.

В большом доме всегда много уборки. Там висели на стенах и лежали на полу красивые ковры. Иван должен был скатать ковры, вынести на улицу, выбить пыль. А пол под коврами помыть.

Иван еще не закончил мыть пол, а в дом уже стали входить люди. Один нес какую-то штуку, похожую на огромный пистолет. Иван знал, что это не пистолет. Такой штукой снимают кино. Откуда-то издалека даже возникло слово: «камера».

Иван мыл пол. Тот, кто нес камеру, стягивал с нее на ходу черный чехол и о чем-то разговаривал с другими. Он шел и не смотрел перед собой. Иван полоскал тряпку в ведре. Человек с камерой толкнул его, Иван упал лицом прямо в ведро, в воду, в которой полоскал тряпку. Ведро опрокинулось. Иван стал подниматься и ловить ведро, покатившееся по полу, расплескивая воду. Все посмотрели на Ивана и рассмеялись. У него вода текла по бороде, попала в глаза. От грязи глаза защипало. Иван стал моргать и тереть глаза рукавом.

Тот, с камерой, успел уже ее расчехлить и повернул на Ивана. Иван моргал в камеру, тер глаза и думал, что его снимают для кино. Потом смеяться перестали, камеру унесли. Иван домыл пол и ушел. Надо скорее водрузить назад ковры.

Иван стелил и вешал тяжелые ковры, потом повар велел принести чистой воды. Иван все старался понять, почему это так важно, что его сняли для кино.

Стало темнеть. В большом доме собрались люди. Иван заметил там двух русских. Они говорили по-русски. Повар велел сидеть у дома, со стороны кухни. Он сказал, будет еще работа, и к хозяину не отпускал. Иван сидел и думал об Андрюхе. Если Андрюха жив, его должны забрать отсюда. Приехать другие люди издалека и забрать Андрюху.

Рядом с кухней находилась маленькая комната. Повар позвал Ивана и велел там убрать. Иван вошел. Камера лежала на столе. Человека, который снимал кино, вырвало прямо на пол. Поэтому Ивана заставили убрать. Иван убирал и все поглядывал на плоскую коробочку, лежащую рядом с камерой. Он думал, что кино спрятано в этой коробочке. Другие люди увидят кино про Ивана, приедут и заберут его отсюда. Доктор станет его лечить. Андрюха все вспомнит. Надо взять коробочку и отдать ее доктору. Только незаметно.

Он домыл пол, подождал, пока повар разрешит уйти. Коробочка была небольшая, ее удобно спрятать за пояс штанов, под фуфайку. Иван шел осторожно, боялся, что коробочка выпадет и разобьется.

Доктора в госпитале уже не оказалось. Остался только фельдшер. Иван догнал доктора, когда тот шел к своей машине. Остановился, посмотрел по сторонам. Никого не видно.

– Здравствуй, Ваня. Что же ты не зашел сегодня? Я оставил тебе еду в комнате, на столе, – промолвил доктор усталым голосом.

Иван еще раз огляделся по сторонам. Кругом все спокойно. Он достал коробочку из-за пояса и сунул доктору в руки.

– Андрюха жив! – сказал Иван шепотом.

* * *
Они пришли поздно ночью. Иван спал крепко. В хлеву было темно. Они стали светить ему в лицо резким светом, подняли его на ноги и вытолкали из хлева на улицу. Выталкивал один, а двое остались в хлеву. Иван оглянулся и увидел, как они роются в соломе.

Потом они вышли, держа в руках его красивые мешки. Они стали трясти мешками перед лицом Ивана. Бумажки посыпались. В лунном свете Иван видел, как блестят самые красивые, от шоколадок. Он принялся их собирать. Он хотел собрать и спрятать за пазуху хотя бы эти, блестящие, самые красивые.

Ему скрутили назад руки, ударили несильно и спросили:

– Откуда это у тебя?

Зачем они спросили, если он все равно не мог ответить?

– Кто давал тебе еду? – Они опять его ударили, на этот раз сильней.

Тут подошел фельдшер и сказал:

– Хватит. Он все равно не ответит. Еду ему давал доктор.

Иван стал мычать и мотать головой. Он испугался: вдруг они убьют доктора за то, что тот кормил его.

Трое перестали бить и повели Ивана в большой дом. Там в одной из комнат сидел бритоголовый Аслан.

– Он слышит и понимает, – сказал про Ивана фельдшер, – но говорить не может. Как собака. Еду ему давал доктор.

Бритоголовый сделал знак, двое вышли. Остались только фельдшер и еще один, огромный, высокий и толстый, все время молчавший.

– Иван, ты брал что-нибудь сегодня из маленькой комнаты, когда убирал там? – спросил бритоголовый. Он говорил по-русски, но Ивану было безразлично. Когда-то, очень давно, он тоже говорил по-русски с двумя дембелями, Андрюхой и Вовкой.

– Если ты слышишь и понимаешь, то можешь ответить – да или нет. Кивни или помотай головой, – спокойно продолжал бритоголовый. – Ты брал что-нибудь сегодня из комнаты, со стола?

Иван помотал головой и еще для большей ясности рукой сделал знак: нет, не брал.

Его отвели в ту маленькую комнату, показали стол, где сегодня лежала камера. Он вспомнил, что брал какую-то коробочку. Но не знал зачем.

– Ты взял отсюда коробку с кассетой и отдал кому-то, – бритоголовый говорил все еще спокойно, но уже кивнул тому, огромному. Огромный начал бить Ивана. Иван мычал и отрицательно мотал головой.

– Зачем ты это сделал? – продолжал между тем бритоголовый.

Сам он не бил, только спрашивал.

– Тебя попросили это сделать? Доктор давал тебе еду, а потом велел взять со стола коробку?

Иван мычал и мотал головой. Тот, который бил, начал входить в раж. Иван всегда чувствовал такие вещи. Одни бьют, чтобы чего-то добиться, другие – из любви к процессу.

– Я знаю, ты привык к боли, – говорил бритоголовый Аслан, – но поверь, я могу сделать так больно, как никто еще тебе не делал.

«Я знаю, ты можешь, – подумал Иван, – но не успеешь. На этот раз ты не обманешь Андрюху. Сейчас придут люди, и Андрюху у тебя заберут».

– Перестань, Аслан, – сказал фельдшер, – доктор здесь ни при чем. Он подкармливал идиота из жалости. Он не стал бы его просить о кассете. Он ведь не знал ни о встрече, ни о съемке, не видел, кто сюда приезжал. И потом он ведь врач. Он понимает, что такого идиота ни о чем просить нельзя.

Но бритоголовый не слушал фельдшера. Он сделал знак огромному, чтобы тот перестал бить.

– Я спрашиваю тебя в последний раз. Доктор просил принести ему кассету?

Иван закрыл глаза. Он отдыхал, пока его не били. Он перестал слушать вопросы бритоголового.

«Сейчас придут люди и заберут Андрюху, – думал он, – ехать придется долго, поэтому надо отдохнуть. Нужны силы. Придется долго спускаться с гор. Дембель Андрюха жив, и ему нужны силы».

И вдруг он почувствовал боль. Такую, какой никогда не чувствовал, совсем иную, шла она не снаружи, а изнутри, из груди, заполняла все тело и не давала дышать. Он не успел понять, что именно с ним делали и как получается, что делают снаружи, а болит изнутри. Он не успел понять, потому что боль прекратилась очень быстро.

Стало легко и хорошо. Он увидел, что бежит по большому ровному полю. Босые ноги чуть покалывает свежескошенная трава, пахнет сеном, ветер весело свистит в ушах. Над головой – бледно-голубое ласковое небо с мягкими пушистыми облаками.

Демобилизованный солдат Андрей Климушкин бежит по чистому полю домой, в деревню Веретеново Псковской области Великолукского района…

– Ну? И чего ты добился, Аслан? – спросил фельдшер, склоняясь над Иваном и приподнимая ему веко.

– Сдох, что ли? – Ахмеджанов щелкнул зажигалкой и закурил.

– Умер, – кивнул фельдшер, – полетел в свой христианский рай. Хасан тебе спасибо не скажет. Этот раб мог еще месяца два работать. И я тоже не скажу спасибо. Кто теперь будет мыть полы в госпитале?

Маша брела по людной улице и тупо повторяла про себя: «Что теперь делать?» Ей очень хотелось плакать, но в толпе, на глазах у всех было неудобно, стыдно.

«Истерика тебе не поможет. Надо спокойно все обдумать. Не бывает безвыходных ситуаций. Ты должна держать себя в руках. Ты ведь хочешь стать актрисой. Если не научишься владеть собой в обычной жизни, на сцене тебе делать нечего. Это дурацкий расхожий миф, будто актер, а особенно актриса – существо взбалмошное, истеричное и непредсказуемое. Ерунда. Если ты не можешь контролировать себя в разных житейских ситуациях, рано или поздно сорвешься на сцене».

Маша решила, что, пожалуй, впервые в ее жизни реально возникла сложная ситуация, из которой выпутываться придется самостоятельно. Никто за ручку не возьмет и домой не отвезет.

Усилием воли справившись с внутренней паникой, она сказала себе: "В конце концов я не в Африке, не в Австралии. Я в России. Руки-ноги у меня целы, голова на месте. Проблема только в деньгах. Перевод я не получу. Милиция вора не найдет и мои двести тысяч не вернет.

Конечно, можно позвонить в Москву. Если пошарить по карманам, какая-то мелочь найдется, всего на один звонок, на разговор в три минуты. Кому в трехминутном разговоре можно объяснить происшедшее? Кого можно попросить приехать сюда за мной? На это понадобится не меньше миллиона. У кого есть такие деньги? Родители на даче. Большинства друзей сейчас в Москве нет, все где-нибудь отдыхают. Обращаться с такой просьбой к Саниной маме невозможно – она, в сущности, совершенно чужой человек и так сделала, что могла, деньги выслала. И свободного миллиона у нее тоже нет наверняка. Если попросить ее связаться с родителями, сказать адрес дачи… Но тогда у них случится по инфаркту на брата".

В снятой ею комнате можно прожить еще сутки. Потом хозяйка ее выставит. Из жалости, конечно, кормить и держать у себя не станет. «А если попробовать как-то заработать здесь? Разве что на панель, – усмехнулась про себя Маша, – или фуэте крутить посреди улицы и деньги в кепку собирать!»

Она принялась ругать себя последними словами за то, что забыла в Москве записную книжку. Сейчас, полистав ее, наверняка нашла бы, кому позвонить. Подруга из Севастополя что-нибудь придумала бы… Но наизусть Маша знала очень мало телефонных номеров.У нее была плохая память на цифры.

Перебирая в памяти своих друзей и знакомых, она вдруг вспомнила преподавателя актерского мастерства, замечательного актера Малого театра Сергея Усольцева. Официальным руководителем их мастерской числился народный артист России, кинозвезда семидесятых, при имени которого глаза зрелых дам заволакивались томной влагой. Но руководитель появлялся на занятиях редко, занимался политикой, и Сергей Усольцев вместо него учил их актерскому мастерству.

Ему было тридцать пять лет. На занятиях и после них он любил вспоминать разные истории из своей бурной юности. С особым удовольствием рассказывал, как путешествовал на товарняках по всему Черноморскому побережью. Один раз даже принес видеокассету, на которую перегнал снятый пятнадцать лет назад любительской кинокамерой фильм об этих путешествиях.

Студенты узнавали в мальчиках и девочках, друзьях Усольцева, известного телеведущего, молодого преуспевающего политика, популярную писательницу, тогда еще девятнадцати-двадцатилетних, таких, как сейчас Маша.

– Приходишь на товарную станцию, – рассказывал Усольцев, – спрашиваешь у башмачников или машинистов, куда и когда отправляется поезд. Если придется ехать ночью – лучше залезать в теплушку. А днем по югу приятно передвигаться на открытой платформе. Два главных закона: не спрыгивать и не запрыгивать на ходу и никогда не пролезать под поездом. Он может двинуться в любой момент. Если с поезда снимает «вохра», показываешь студенческий, говоришь, мол, фольклорная экспедиция, отстали от основной группы, денег нет, вот и догоняем. Обычно сами же «вохровцы» и сажали в какую-нибудь хорошую теплушку, иногда даже кормили, чаем поили. Тогда не только в деньгах заключалась проблема. Главное – билеты. Летом поезда южного направления забиты до отказа, люди сутками стояли в очередях за билетами. Только вы не вздумайте сейчас так ездить! Время совсем другое, и страна другая.

Вспомнив фильм и рассказы о товарняцких путешествиях, Маша слегка приободрилась. «Конечно, время другое, все-таки пятнадцать лет прошло. И потом – я одна, а их пятеро. У меня нет никакого опыта, но и у них сначала тоже не было. Они читали Джека Лондона, который так же путешествовал по Америке… Но главное, у меня нет другого выхода. А товарняки – это шанс».

По рассказу Усольцева, до Орла можно доехать за сутки, если повезет. А от Орла до Тулы – рукой подать. Туда – это почти Москва, там можно и на электричке «зайцем».

«Жалко, у меня нет карты, – подумала Маша уже спокойно, – но ничего, я и без карты сумею добраться до Москвы».

* * *
Вадим опустил жалюзи на окнах, плотно задвинул шторы, проверил, заперта ли дверь. Торшер в гостиной давал очень сильный свет, и Вадим поменял лампочку на самую слабую. Теперь комната погрузилась в полумрак. Но света вполне хватало, чтобы подсоединить видеокамеру к телевизору.

На экране появилось изображение, пошел звук. За накрытым столом сидел Ахмеджанов, за его спиной стоял телохранитель и старательно обгладывал куриную кость. Камера скользила по лицам. Человека, сидевшего напротив Ахмеджанова, доктор узнал сразу. Узнать его не представляло труда – портреты красовались сейчас по всей области, на предвыборных плакатах и листовках.

– Чего тебе, мало, что ли, в тот раз дали? – спрашивал Ахмеджанов.

– Ну, Аслан, ты пойми, эта предвыборная кампания столько сжирает каждый день, – заискивающе заглядывая в глаза Ахмеджанову, отвечал Вячеслав Иванов, кандидат на губернаторский пост, – тем плати, этим плати. Все хотят.

– Ладно, не ной, – махнул рукой Ахмеджанов и кивнул телохранителю. Тот отбросил куриную кость, на секунду исчез из кадра и появился, держа в руках небольшой плоский чемоданчик.

Отодвинув тарелку, Иванов положил перед собой на стол чемоданчик, открыл его.

– Пол-"лимона", можешь пересчитать, – усмехнулся Ахмеджанов.

– Да ладно тебе, Аслан, – смущенно потупился Иванов.

Оператор не поленился, упер на секунду камеру в содержимое чемоданчика. Там лежали аккуратные, толстые пачки стодолларовых купюр. Иванов тут же закрыл и убрал чемоданчик.

Потом камера скользнула еще по одному русскому лицу. Но этого человека Вадим не знал.

«А вот теперь не придется ничего проверять! – подумал он, вытаскивая кассету и отсоединяя видеокамеру от телевизора. – Но времени совсем мало. До выборов всего неделя. И выберут скорее всего этого Иванова. Кассету надо передать очень быстро. Но ошибиться нельзя. Как же Иван додумался до этого? Нет, не Иван. Андрюха. Его зовут Андрей. Он убирал в доме, где происходила встреча. Как же он догадался взять кассету и отдать мне? Возможно, просто увидел интересную коробочку на столе и решил подарить в благодарность за еду? Даже если никто не видел, как он отдавал мне кассету, они наверняка начнут меня подозревать и проверять. Они могут и не знать, что кассету взял именно Андрей. В любом случае сейчас надо ее очень хорошо спрятать, придумать некий контейнер, в котором впоследствии можно передать незаметно».

Подумав еще секунду, Вадим отправился в ванную комнату с кассетой в руке.

Глава 7

Бар «Каравелла» находился на окраине и внешне выглядел как самая затрапезная пивнушка – облезлая дверь, грязноватая лестница, скромная облупленная вывеска. Однако стоило спуститься вниз по лестнице – и уходить уже не хотелось. Внутри было чисто и красиво, народу всегда мало. Пахло настоящим шашлыком, который тут же жарился на раскаленных углях. К шашлыку подавалось пиво пяти сортов, не баночное, а настоящее, бочковое, свежее, с пышной пеной. Кроме того, в специальной жаровне пеклась розоватая речная форель, доставлявшаяся в бар еще живой и трепещущей.

Отдыхающие заглядывали сюда редко. Мало кого привлекала грязноватая дверь заведения. Но местные любители темного и светлого пива наведывались часто. Два амбала-охранника, один снаружи, другой внутри, следили за посетителями. Случайных, плохо одетых и шумных выпивох сюда не пускали.

Хозяин бара, лощеный молодой абхазец, одних гостей встречал широкой улыбкой и теплыми приветствиями, других – подчеркнуто корректно и холодно.

И дело вовсе не в том, что некоторые постоянные клиенты – знакомые хозяина, а какие-то – случайные.

Сейчас за двумя соседними столиками сидели два постоянных клиента, но с первым, маленьким лысым человеком лет тридцати пяти, хозяин был холодно-вежлив, а со вторым, худым, длинным, сутуловатым, лет сорока – по-домашнему улыбчив.

Первый, маленький лысый, – известный всей области журналист-телевизионщик. Звали его Матвей Перцелай. В бар «Каравелла» захаживал часто, иногда с какой-нибудь дамой, иногда в одиночестве. Сидел всегда долго, ел много, пива выпивал не меньше трех литров, причем самого дорогого. Однако хозяин никогда не радовался ему и не особенно это скрывал.

Второй, худой, длинный, посещал бар реже, ел мало, пиво пил самое дешевое, не больше литра. Звали его Анатолий Головня. Он служил в милиции в звании капитана. В «Каравелле» появлялся только в штатском, входя и выходя, тревожно озирался по сторонам и еще больше сутулил узкие острые плечи.

Заведение небольшое, поэтому хозяин обслуживал посетителей сам. Форель и шашлык жарил его старик отец, а жена и две дочери занимались кухней, посудой, уборкой и прочей женской работой.

Сейчас хозяин стоял над столом журналиста и с явным нетерпением ожидал, пока тот наконец сделает свой заказ.

– И форели хочется, и шашлычку хочется, – рассуждал вслух Матвей, – и худеть надо. Что делать, Русланчик? – Он растерянно развел руками и поднял глаза на хозяина. Но тот даже не счел нужным улыбнуться в ответ. Стоял и мрачно ждал.

– Знаешь что, Русланчик, побалую я себя, любимого, в последний раз. Форель будем считать закуской а шашлык – основным блюдом. С завтрашнего дня начну худеть и в твое вкусное заведение – ни ногой. В общем, так. Салатику твоего фирменного, только огурчики-помидорчики пусть покрупнее порежут. Потом форель одну… нет, две. Ну и шашлычку палочку. Да, и пива, конечно, темного, как всегда. Для начала литр.

Казалось, Матвей вовсе не замечает холодности хозяина. В ожидании своего заказа он откинулся на спинку стула и с удовольствием закурил. А Руслан между тем подошел ко второму посетителю, к капитану Головне. Но не для того, чтобы принять заказ.

– Ко мне пройди, – сказал он быстро и тихо, – разговор будет.

Длинная фигура Головни нырнула в незаметную дверь за стойкой бара, между полками, уставленными красивыми бутылками. За дверью находилась маленькая комната без окон, похожая на кладовку. В середине находился пустой круглый стол, покрытый потертой клеенкой. У стола стояла старшая дочь хозяина, пятнадцатилетняя Кристина, полная застенчивая девочка с длинной черной косой. Она молча протянула Головне радиотелефон, через минуту зазвонивший в его руках. Кристина выскользнула из комнаты, и капитан услышал в трубке хорошо знакомый голос:

– Пойдешь к доктору. Напугаешь легонько, не сильно. Предложишь меня продать. Скажи, мол, признайся по-хорошему.

– А если он расколет меня?

– Значит, ты дурак. Мне нужно знать, что он скажет на твое предложение. Я хочу проверить его.

– Почему сразу не убить, если не доверяешь? – спросил капитан, зная вспыльчивый и решительный характер своего собеседника.

– Быстрый ты. И злой. Он хороший доктор, он меня с того света вытащил, ночами не спал. Твое дело – выполнить. Решать буду я, обойдусь без твоих советов. Потом все скажешь Руслану. Я сам звонить не буду.

– Когда идти?

– Сейчас.

– Но ведь поздно уже.

– Ничего, он не спит.

Всего лишь тонкая стенка отделяла комнату без окон от чистенького туалета. Если человек просто справлял нужду и мыл руки, он не слышал, что происходит в комнате. Но стоило прижать ухо к стене, сразу можно было расслышать голоса. А если вместо уха приставить специальный микрофон маленького, не больше сигаретной пачки, диктофона, то потом, прослушав микропленку, удастся разобрать каждое слово.

Именно такой специальный микрофон и держал сейчас у стены сортира журналист Матвей Перцелай. Конечно, речь неизвестного телефонного собеседника на пленку не записалась. Но то, что говорил сам Головня, записалось отлично.

Скрипнула дверь за стойкой, Головня вернулся к своему столу, на котором уже стояли овальная тарелка с шашлыком и кружка светлого пива.

Минуты через три из туалета вышел журналист. На его столе стояли стеклянная миска с салатом, корзинка с горячим лавашем и блюдо форели, украшенное крупными ломтями лимона и тонкими кольцами лука.

– Руслан! – позвал Перцелай хозяина. – Можно шашлык сразу?

Несмотря на разное количество еды, оба посетителя вышли из бара одновременно. Было уже очень поздно, но автобус-экспресс, нужный Головне, ходил круглосуточно. Ждать пришлось минут двадцать. Когда наконец автобус подъехал, капитан, прежде чем сесть в него, тревожно огляделся по сторонам. Матвея он не заметил, тот стоял в глубокой тени деревьев, к тому же на улице совсем стемнело.

Убедившись, что Головня его не видит, Матвей вскочил в закрывающуюся заднюю дверь в последний момент. Несмотря на поздний час, народу в экспрессе набралось много – маршрут шел от аэропорта через вокзал, пересекая весь город и подбирая припозднившихся пассажиров, для которых такси и частники из-за бешеных цен недоступны.

Идея проследить за длинным худым незнакомцем возникла у Матвея после того, как Головня удалился в потаенную комнату за стойкой бара. Матвей не сомневался, что хозяин связан с тайными базами в горах, но ничего интересного и конкретного до сегодняшнего вечера не замечал, хотя в последнее время заходил в «Каравеллу» не реже двух раз в неделю.

В автобусе Матвей встал на заднюю площадку, вытащил из большой спортивной сумки джинсовую кепку, очки с затемненными стеклами, светлую куртку из тонкой плащовки и тут же надел все это. «Камуфляж, конечно, ерундовый, – решил он, – но в темноте авось сойдет. Тем более длинный не заметил, как я садился в автобус».

Ехали долго, город кончился. Экспресс остановился у пансионата, рядом с маленьким дачным поселком. Головня наконец вышел и двинулся в глубь поселка по едва освещенной редкими фонарями аллее. Матвей неслышно следовал за ним, стараясь не попадать на свет фонарей.

Капитан позвонил у высоких ворот. Матвей не сумел разглядеть, кто открыл ему ворота, которые впустив ночного гостя, тут же захлопнулись. Через несколько минут Перцелай заснял со вспышкой улицу, ворота и номер дома. Пока этого вполне достаточно. Теперь оставалось ждать, когда незнакомец выйдет, и попытаться быстро сфотографировать его на сверхчувствительную пленку – если, конечно, повезет.

* * *
– Позвольте войти? – спросил длинный тощий человек лет сорока с короткими светлыми волосами и большими, навыкате, зелеными глазами.

– Простите, с кем имею честь? – вежливо улыбнулся доктор.

Человек достал из кармана пиджака удостоверение капитана милиции.

– Пожалуйста, Анатолий Леонидович, – пригласил его доктор, прочитав в зыбком свете фонаря имя на удостоверении.

Они прошли в гостиную.

– Чай? Кофе?

– От чаю не откажусь, – кивнул Головня, усаживаясь в глубокое кожаное кресло.

«Началось! – подумал доктор, ставя чайник на кухне. – Может, оно и к лучшему?»

Вернувшись в гостиную, он уселся напротив гостя.

– Вадим Николаевич, – начал капитан, – я пришел к вам не как представитель власти, а как частное лицо. Я хочу предупредить: вам грозит опасность. Собственно, мой визит к вам – должностное преступление. Я не имею права предупреждать о таких вещах.

В гостиной горел только торшер под большим зеленым абажуром, лицо доктора оставалось в тени. Он нарочно сел так, чтобы свет падал на незваного гостя. Ему было видно, что глаза навыкате буквально впиваются в него.

– Продолжайте, Анатолий Леонидович. Я вас внимательно слушаю, – улыбнулся он как можно приветливей.

– Вообще-то я хотел бы послушать вас, Вадим Николаевич. Вы ничего не желаете мне сообщить?

– По какому вопросу? У вас проблемы со здоровьем? Или у кого-то из ваших близких?

– Нет. Я здоров. – Головня немного растерялся и отвел взгляд. – Вы прекрасно понимаете, что я имею в виду. Ваши поездки в горы обратили на себя внимание. Сейчас в горах скрываются террористы из Чечни, среди них есть раненые. Вы – хирург. Это наводит на мысль…

– Простите, что наводит на мысль и кого? Я не совсем вас понимаю.

– Не перебивайте меня. За вами ведется серьезное наблюдение со стороны наших органов. Вас подозревают в пособничестве бандитам, государственным преступникам, находящимся в розыске. Я предлагаю вам сотрудничество. О каждом вновь поступившем раненом вы будете сообщать мне лично. Но сейчас меня интересует, – Головня набрал полную грудь воздуха и выдохнул, – Аслан Ахмеджанов! Он скрывается в горах, и вы оперировали его месяц назад.

– Простите, Анатолий Леонидович. Кажется, чайник закипел. – Доктор встал и вышел на кухню.

«Кстати явился этот капитан, – думал Вадим, разливая чай по двум чашкам, – как-то слишком уж кстати. Я ломал голову, а тут – пожалуйста, прямо на блюдечке мне подают капитана милиции. Местной милиции. Местной… А я ждал кого-нибудь из Москвы. Их здесь так много сейчас, и логично было бы… А может, отдать ему кассету – и дело с концом?»

Но что-то внутри сопротивлялось. Что-то не нравилось доктору в этом пучеглазом капитане. Может, перстень с черным камнем? Или длинный острый ноготь на мизинце? Или галстук в цветочек?

«Нет. Ерунда. Галстук здесь ни при чем, – сказал себе Вадим, – слишком уж вовремя явился этот Головня. И второе – откуда у него ко мне „личная симпатия“? Чего ради он решился на должностное преступление и с первых же слов мне, подозреваемому, в этом признается?»

Доктор вернулся в гостиную, поставил на журнальный стол поднос с двумя чашками, сахарницей и вазочкой печенья, откинулся в кресле и молча уставился на собеседника. Тот отхлебнул чаю, и стало заметно, что у него мелко подрагивает рука.

– Я вас слушаю, Анатолий Леонидович. Продолжайте, пожалуйста.

– Если вы добровольно согласитесь со мной сотрудничать, я гарантирую, что в ближайшее время вас не арестуют за пособничество террористам.

«Стоп, – подумал доктор, – вот это уже интересно. Если ты хочешь использовать меня как информатора и предлагаешь мне работать на тебя как на капитана милиции, какое же здесь должностное преступление? А если ты меня предупреждаешь об аресте – какая тогда тебе нужна информация? Или ты меня пугаешь арестом, чтобы завербовать? Но получается грубо и глупо. В таком случае ты меня считаешь полным идиотом. А зачем тебе информатор-идиот?»

– В чем именно сотрудничать? – мягко спросил он вслух.

– Я уже сказал: сообщать о каждом новом раненом. Но сейчас – прежде всего об Ахмеджанове.

– Как вы сказали? Ахмеджанов? Я никогда раньше не слышал такой фамилии. Кто это?

– Вы прекрасно знаете, кто это, – капитан занервничал, – не валяйте дурака, Ревенко. Вам, а не мне грозит арест. Вы, а не я помогаете террористам.

– А что заставило вас прийти ко мне? Предположим, вы правы и мне действительно грозит арест, что в таком случае заставило вас, представителя закона, пойти на должностное преступление?

– Исключительное уважение к вам как к талантливому хирургу, – быстро проговорил Головня.

«Ты не уважение ко мне чувствуешь, – усмехнулся про себя Вадим, – не уважение, а раздражение. Тебе хочется, чтобы я скорее раскололся. Нет уж, дружок! Сейчас ты у меня сам расколешься».

– У вас имеется конкретный повод зауважать меня как хирурга? – он удивленно поднял брови. – Или вы знаете обо мне понаслышке?

– Вы помните всех ваших больных? – спросил капитан, немного справившись с нарастающим раздражением.

«Сейчас ты скажешь, что я спас кого-нибудь из твоих близких родственников. Ну, валяй. Я помогу тебе за это зацепиться».

– Честно говоря, нет, – искренне признался доктор, – только самые серьезные случаи. Всех я, конечно, помнить не могу.

– Пять лет назад вы спасли мою мать. У нее больное сердце, требовалась срочная операция. Все отказались, а вы согласились. Она до сих пор жива.

– А как зовут вашу матушку?

– Головня Варвара Сергеевна. Вряд ли вы могли запомнить. Но это неважно. Я до сих пор чувствую себя обязанным вам.

«Как раз сердечников я помню всех, поскольку их очень мало. Я не кардиолог, оперировать пришлось трижды, в экстремальных ситуациях. В нашей больнице есть два отличных специалиста, хирурга-кардиолога. Возможно, кто-то из них спас Головню Варвару Сергеевну пять лет назад. Но я к этому не имею отношения. Ты, капитан, мог бы добросовестней подготовиться к нашей встрече. Неужели у Ахмеджанова не нашлось кого-нибудь умней?»

Немного помолчав, доктор тихо произнес:

– Простите, Анатолий Леонидович, вы никогда не обращались к эндокринологу?

– К кому?! – опешил капитан.

– К врачу, который специализируется на гормональных заболеваниях. Дело в том, что у вас явные признаки нарушения функции щитовидной железы. У вас диффузно-токсический зоб, или иначе это называется – базедова болезнь. Пожалуйста, закройте глаза и вытяните руки перед собой.

– Я… вы… Вы не поняли, Ревенко! Я пришел к вам для серьезного разговора!

– Не нервничайте, господин капитан. Что может быть серьезней здоровья? При диффузно-токсическом зобе активизируется функция щитовидной железы. Она выбрасывает в организм слишком много тироидных гормонов. Помимо внешних признаков – экзофтальм, то есть пучеглазие, треммер, то есть дрожание конечностей, наблюдается еще повышенная нервная возбудимость, бессонница, состояние беспричинной тревожности и мнительности, ночные страхи. Когда вы в последний раз проходили диспансеризацию, вас смотрел эндокринолог? Впрочем, клиническая картина настолько очевидна, что определить у вас базедову болезнь сможет любой более или менее грамотный врач. Я, конечно, не специалист в этой области, но…

– Хватит морочить мне голову! – не выдержал капитан и заорал:

– Вы видели Ахмеджанова? Вы его оперировали? Завтра утром вы будете арестованы. Я даю вам последний шанс!

– Любопытно, что недавно это заболевание считалось по преимуществу женским, – продолжал доктор, отхлебнув чаю, – но в последние годы им все чаще страдают мужчины. Тут дело в экологии. Щитовидная железа – весьма чувствительный орган. Если болезнь запустить, может случиться неприятное и опасное осложнение – тиротоксический криз. Могу порекомендовать вам хорошего специалиста.

Через пятнадцать минут после ухода взбешенного, трясущегося капитана далеко в горах у изголовья кровати Аслана Ахмеджанова затренькал сотовый телефон.

– Аслан, мне, конечно, все равно, но, думаю, тебе стоит знать, – услышал чеченец голос доктора Ревенко, – ко мне только что приходил капитан местной милиции по фамилии Головня и спрашивал о тебе.

– Что ты ему сказал?

– Я порекомендовал ему обратиться к эндокринологу.

– К кому?

– К врачу, который специализируется на гормональных заболеваниях, – вздохнул Вадим Николаевич и захлопнул крышку телефона.

* * *
Головня шагал по ночной аллее. Сердце колотилось, не только рубашка, но и пиджак под мышками промокли от пота. Разговор с доктором вывел капитана из себя. Но не потому, что доктор не стал сдавать Ахмеджанова первому попавшемуся милиционеру и не купился на провокацию. Капитану до этого Ревенко нет ровно никакого дела. Ему поручили проверить на вшивость, он проверил.

Взбесило Головню упоминание об этой проклятой базедовой болезни, которую у него действительно обнаружили на последней медкомиссии. Это грозило пенсией, а в качестве пенсионера он никому не нужен. И ладно бы какой-нибудь гастрит или гипертония – этим болеют многие. Но болезнь, найденная у Головни, влияла на состояние нервной системы. А нервнобольной – все равно что псих. Он чувствовал, как заводится от малейшего пустяка, как набухает и колотится сердце ни с того ни с сего, и в пот бросает и руки трясутся, и с глазами что-то не то. Его бесило любое упоминание о щитовидной железе, и совсем уж унизительным казалось, что болезнь эту считают по преимуществу женской – Ревенко только подтвердил слова врача на медкомиссии.

Сильно раздраженный капитан ничего не замечал. Не увидел и тень, метнувшуюся из кустов, не услышал щелчка фотоаппарата. «И за что мне, мужику, бабская болячка? И почему все меня в этот, как его – диффузный зоб – тычут носом? Неужели это так заметно?» – думал он, шагая к освещенной остановке экспресса.

Матвею удалось сфотографировать его в свете фонаря на аллее, конечно, фотография могла получиться нечеткой, но те, кому он отдаст пленку вместе с микрокассетой от диктофона, разберутся.

На следующий день рано утром по дороге на телестудию Матвей остановил свой зеленый «жигуленок» у газетного киоска, находившегося неподалеку от санатория «Солнечный берег».

– Здравствуйте, Семен Израилевич, – обратился он к старенькому киоскеру, – как дела? Как здоровье?

– Спасибо, Мотенька, – улыбнулся старик, – живем потихоньку, коптим небеса. Тебе, как всегда, «Независимую»?

– Нет, Семен Израилевич, мне «Литературку», только за прошлую среду.

– И за прошлую, и за позапрошлую есть, – вздохнул старик, – это в начале перестройки за газетами с ночи стояли, а сейчас никому прогрессивная пресса не нужна. Как и всякая другая, впрочем, тоже. И для кого ваш брат журналист старается?

Киоскер достал из-под прилавка газету за прошлую неделю, потом вместе с деньгами быстро спрятал в карман своего поношенного пиджачка маленький, заклеенный скотчем пакет из плотной черной бумаги.

Попрощавшись с Семеном Израилевичем, Матвей сел в машину и отправился на телестудию.

Через час из ворот санатория вышел полковник Константинов и не спеша прошел мимо киоска.

– Доброе утро, Глеб Евгеньевич! – услышал он поравнявшись с окошком. – Я получил свежий номер «Аргументов и фактов».

– Доброе утро, Семен Израилевич. Большое спасибо.

Расплатившись, полковник слегка наклонил сложенную газету, и на ладони у него оказался маленький пакет из плотной черной бумаги.

Полковник не знал, что от момента передачи пакета прошел целый час. За этот час у Семена Израилевича успел побывать молодой человек самой неприметной наружности. Он взял пакет, унес его, через некоторое время вернулся и отдал назад киоскеру – в точно таком же запечатанном виде.

Глава 8

Рюкзачок у Маши был небольшой, но вместительный, вещей мало – только самое необходимое. Кроме одежды, она уложила в рюкзак большой плоский хлеб лаваш, остатки сыра, несколько огурцов и яблок. Для такой малоежки этих запасов должно хватить почти до Москвы. В пустую бутылку из-под пепси она налила кипяченой воды. Потом наберет еще на какой-нибудь станции.

Теперь ситуация уже не казалась ей ужасной и безвыходной. Она верила, что все будет хорошо. Она умылась на дорогу, почистила зубы, в последний раз сварила себе крепкий кофе. В джинсах и длинной широкой футболке навыпуск, с волосами, убранными под кепку, Маша вполне сходила за мальчика лет пятнадцати. Свою маленькую дамскую сумочку с паспортом и студенческим она спрятала в рюкзак. Еще раз пожалела о старых верных кроссовках – неизвестно, выдержат ли предстоящее путешествие китайские тряпочные тапочки.

Солнце светило ярко и весело, дул легкий ветерок. Настроение у Маши было отличное. На товарной станции, находившейся недалеко от вокзала, она прошла вдоль путей, присмотрелась к вагонам, к пульманам, теплушкам и открытым платформам, прикинула, куда лучше залезать, поспрашивала у дядек-башмачников в оранжевых жилетах, когда и куда отправляются составы. Ей указали на длиннющий поезд, стоявший на пятом пути, и объяснили, что он отправится в Орел через пятнадцать минут.

Машу удивило, что никто из дядек-башмачников даже не поинтересовался, зачем она спрашивает, будто путешествия на товарняках – обычное дело, как пятнадцать лет назад, так и сейчас. Радовало то, что все дядьки обращались к ней «сынок» и «пацан». Попалась пара вооруженных охранников, молодых солдатиков, пьяных в стельку. На Машу они не обратили никакого внимания.

Отыскав пятый путь, она медленно пошла вдоль бесконечных теплушек и пульманов. В некоторых вагонах находился груз, но и пустых оказалось много. Вдруг дверь одной из теплушек с грохотом двинулась, и появился дедок лет шестидесяти, кавказец в трикотажном спортивном костюме со всклокоченной седой бородой.

– Ты зыдэс зачэм ходышь, малчик? – спросил он с сильным акцентом.

– Я… Мне бы домой уехать, а денег нет. Украли, – честно призналась Маша.

– Куды ехат?

– Вообще-то в Москву. Ну хотя бы до Орла.

– Залаз! – кивнул кавказец.

– А куда этот поезд? – спросила она на всякий случай".

– В Арол. Чэрыз дэсат минут.

Маша решила: раз дедок сам едет в этом поезде, значит, точно знает, куда направляется состав. «Вряд ли такой старик станет приставать, – подумала она, – тем более к „малчику“. Можно считать, мне повезло».

Подтянувшись, она запрыгнула в теплушку.

Там было душно, пахло потом и табаком. От пола до потолка теплушку заполняли ящики, из которых торчали клочья стружки. Свободный кусок пола, тоже усыпанный стружкой, занимало что-то вроде стола – пустого ящика, накрытого газетой, на которой стояла располовиненная бутылка портвейна «Кавказ» и валялось несколько помидоров.

Маша осторожно присела на ящик, служивший, как ей показалось, табуреткой. Дедок сел напротив, молча разлил портвейн в две пустые жестянки из-под «спрайта», одну протянул Маше:

– Пэй!

– Спасибо, я не пью, – вежливо отказалась Маша.

– Пэй! – повторил старик громче, тут же залпом опорожнил свою банку, слил себе остатки, пусттую бутылку бросил на пол, в стружку.

Неожиданно поезд зашипел, выпуская пары, дернулся всей своей многотонной массой и медленно, неохотно тронулся. Прошло всего три минуты, а не десять.

– Можно приоткрыть дверь? – осторожно спросила Маша. – Очень душно.

Ни слова не говоря, старик подвинул громыхнувшую дверь. Сквозь широкую щель повеяло свежим воздухом. Поезд быстро набирал скорость. Тогварная станция осталась позади. Запахло морем.

Откупорив новую бутылку, старик уставиллся на Машу красными заплывшими глазами и произвнес:

– Пэй!

– Ой, посмотрите, что это там? – Маша ууказала рукой на каменистый дикий пляж, мелькнуввший в щели. Старик повернул голову. Быстрым движкением Маша вылила содержимое своей банки в струужку, а когда дедок опять уставился на нее, скорчила : гримасу, вытерла губы и взяла помидор.

– Я все выпила, – сообщила она, откусьывая от целого помидора, – за ваше здоровье.

Дедок одобрительно кивнул, налил еще себбе и ей.

– Пэй!

Повторилось все сначала. Маша подумала, что до Орла под ее ящиком образуется портвейное озеро. Впрочем, она не собиралась ехать в теплушке с дедком до самого Орла. Она надеялась, что ее попутчик скоро отключится от такого количества дрянного портвейна и ей удастся на ближайшей остановке выпрыгнуть и быстро найти пустой вагон в этом же составе.

Остановка не заставила себя ждать. Поезд, проехав не больше получаса, тяжело охнул, зашипел и замер. Маша выглянула в щель. Прямо за рельсами начинался обрыв, под обрывом – море. «Ничего – подумала она, – пробегу по кромочке».

Старик, казалось, задремал, сидя на своем ящике. Маша надела рюкзак на плечи и осторожно скользнула в щель. Ноги тут же заскользили по мелкой острой гальке обрыва. Забыв об одном из главных законов товарняцких путешествий, Маша пролезла под вагоном и едва успела распрямиться на другой стороне пути, как поезд тронулся и начал быстро набирать скорость.

Сердце у Маши заколотилось: еще чуть-чуть, и ее бы в лепешку раздавило колесом. «Надо быть внимательней и осторожней!» – строго сказала она себе. А поезд двигался все быстрей. Глядя на проезжающие мимо вагоны, Маша решила попытаться впрыгнуть на какую-нибудь тормозную площадку. Она знала, что сразу нарушит еще один закон товарняцких путешествий: не запрыгивать на ходу. Но очень уж жаль отстать от поезда, следующего до самого Орла.

Подходящей тормозной площадки все не попадалось. Маша бежала за вагонами, а скорость все росла. И вдруг с ней поравнялась невысокая открытая платформа, на которой ехало нечто огромное, прикрытое брезентом защитного цвета.

– Давай! Давай! – на краю платформы стоял на корточках дедок-попутчик и протягивал ей руки.

Не успев удивиться, каким образом он оказался возле брезентового чудовища, как умудрился попасть туда из своей портвейновой теплушки, Маша подпрыгнула на бегу, с поднятыми вверх руками. Старик ловко подхватил ее за руки и быстро втянул на платформу.

Кепка слетела, заколка раскололась, темно-каштановые волосы упали на плечи. Несколько секунд Маша и дедок молча смотрели друг на друга и тяжело дышали. Но Маша быстро отдышалась, а дедок продолжал сопеть. Поезд немного снизил скорость, стал двигаться ровно и медленно. Старик, ни слова не говоря, с растопыренными руками пошел на Машу. Он сопел все сильней. Маша с ужасом заметила, что не такой уж он и старый. Она медленно отступила к краю платформы. Старик продолжал надвигаться. И тут Маша спокойно произнесла:

– Подождите, пожалуйста. Послушайте, давайте сначала поговорим. Давайте поговорим по-хорошему.

Слова ее заглушило шипение выпускаемых паров. Поезд утробно фыркнул и замедлил ход. Не дожидаясь, пока он остановится совсем. Маша метнулась в сторону и точным балетным прыжком соскочила на соседний пустой путь.

Приземлилась она неплохо, только слегка занесло из-за рюкзака. Она упала на четвереньки, ободрала острым гравием кожу на ладонях и почувствовала, что одна коленка под джинсами разбита в кровь.

А поезд между тем раздумал останавливаться. Он лишь слегка притормозил, будто давая Маше возможность спрыгнуть, и поехал дальше, вновь набирая скорость. Но не в сторону Орла, как думала Маша, а совсем в противоположную – к реке Чандры, по которой проходила граница между Россией и маленьким кавказским государством.

Раздался оглушительный гудок. Маша едва успела опомниться, встать с четверенек и отпрыгнуть. Мимо промчался поезд, обдавая ее горячим ветром и гарью Он состоял из одних наглухо заколоченных пульманов. Как только путь освободился, на Машу наскочила огромная кавказская овчарка и с остервенелым рычанием стала заваливать ее на землю. Уже ничего не соображая. Маша только старалась закрыть разодранными ладонями лицо и горло.

Однако собака не собиралась ее грызть – лишь повалила на землю и стала обнюхивать, потом даже лизнула. Тут раздался грубый мужской голос:

– Сильва! Ко мне! – чья-то рука оттащила овчарку за ошейник.

Маша осторожно отняла ладони от лица и попыталась встать. Тот же голос скомандовал:

– Лежать! Руки за голову!

Маша не возражала. Ее грубо ощупали, обыскали, потом заорали:

– Встать! Руки за голову! Повернись! Медленно! Маша выполнила все команды, а когда повернулась, увидела перед собой двух молодых кавказцев в какой-то странной полувоенной форме. Один держал овчарку за ошейник, другой – автомат наперевес, дулом в Машу.

«Странно, почему они не заглянули в рюкзак, ничего не спрашивают и не требуют предъявить документы», – успела подумать Маша перед следующей командой.

– Вперед! Пошла! Шаг в сторону – стреляю!

Днем из больницы доктор направился на своей «Тойоте» к Студенческой улице, оставил машину на углу и пешком дошел до калитки дома номер восемь.

Сквозь яблоневые ветки он увидел в глубине двора очень полную женщину в цветастом сарафане, развешивающую белье на веревке.

– Здравствуйте! – позвал ее доктор. – Скажите, пожалуйста, у вас живет Маша из Москвы?

Женщина закрепила прищепкой угол мокрой простыни и подошла к калитке. Войти во двор она не предложила.

– Жила у меня Маша из Москвы, – надменно сообщила она, – уехала сегодня. Деньги назад затребовала и отчалила со своим рюкзачишкой. Артистка-авантюристка! А вам она зачем?

Маленькие быстрые глазки окинули доктора с ног до головы жадным подозрительным взглядом.

– То есть она вам заплатила вперед, стало быть, уезжать не собиралась, а потом неожиданно уехала? – проигнорировав вопрос хозяйки, уточнил доктор.

– А вы кто ей будете? – хозяйка, в свою очередь, не желала отвечать доктору.

Секунду подумав, Вадим тихо и внятно произнес:

– А я ей буду любовник! – Развернулся и быстро пошел по улице к машине.

Садясь за руль, он подумал, что хозяйка, наверное, еще полчаса проторчит у калитки, хлопая своими быстрыми глазками и забыв про мокрое белье.

«Однако не судьба, – грустно сказал он себе. – Машенька уехала. Ее нет и не будет никогда. Не надо больше думать о ней. Все к лучшему. Я не могу ручаться за свой завтрашний день, так по какому праву я привез бы ее к себе?»

Затренькал сотовый телефон. Выруливая на проспект, доктор услышал в трубке голос фельдшера из горного госпиталя:

– Сейчас можешь приехать?

– Я же был вчера вечером? Что случилось за ночь? «Кассета, – сказал он себе, – опять кассета. Капитан Головня – это только начало».

– У него кровь в моче, – сообщил фельдшер. «Это что-то новенькое», – усмехнулся Вадим про себя, а вслух произнес:

– Хорошо. Сейчас приеду, – и захлопнул крышку телефона.

«Вот так. Знай свое место, бандитский эскулап!» Он развернул машину и направился к синевшим вдали горам.

«В доме, где все происходило, меня не было, – рассуждал доктор, переезжая границу у реки Чандры, – я близко не подходил к дому. Госпиталь на другом конце села. Я даже не знал, кто к ним приехал и зачем. Между тем кассету мог взять кто угодно. Мало ли кому это нужно? Из того, что я возил Ивану, то есть Андрею, еду, ничего не следует. Ровным счетом ничего. Может, у Ахмеджанова и правда что-то не то с мочеточником? Ладно, посмотрим. Еще день-другой я выиграю, а потом, если повезет, бандитской мочой будут заниматься тюремные врачи Лубянки или Бутырки».

Чеченец сидел на камне перед дверью госпиталя и пил гранатовый сок из литровой банки. После операции он пил его в огромных количествах – восстанавливал кровь. Вышедший навстречу фельдшер нес в руках точно такую же литровую банку. В ней находилась жидкость, по цвету похожая на гранатовый сок. Не глядя на Вадима, фельдшер быстро произнес:

– Он мне не верит. Говорит, это кровь. Говорит, не правильно ты его лечишь.

– Ну, не правильно, так и не буду, – весело ответил доктор, – я свое дело давно сделал. Пусть теперь собирает консилиум, выписывает себе врачей из Кремлевки, – он обращался только к фельдшеру, будто Ахмеджанова вовсе не существовало.

– Ты не обижайся, доктор, – подал голос чеченец – я таким цветом никогда раньше не мочился. Вот и решил тебе показать.

– Конечно, чтобы мочиться гранатовым соком, надо его не меньше трех литров выхлебывать в день. Все, Аслан. Сок отменяется. А то придется тебе сюда психотерапевта вызывать, от мнительности лечить.

Вместе с фельдшером Вадим зашел в госпиталь, осмотрел двух недавно прооперированных боевиков, дал фельдшеру несколько новых указаний. Пол в госпитале был грязным. Сегодня его не мыли. Вадим заметил это сразу и, выходя, небрежно бросил фельдшеру:

– Что ж грязь здесь такую развели? Ты бы позвал кого-нибудь, чтобы пол помыли. Все-таки госпиталь, а не казарма.

– Позову, помоют, – кивнул фельдшер и быстро взглянул Вадиму в глаза.

«Он ждал, что я спрошу про Ивана, а я не спросил. Значит, они что-то сделали с ним ночью. Возможно, они пытались его допросить. Господи, как можно допросить немого, слабоумного человека? Но он ведь сказал мне два слова, отдавая кассету: „Андрюха жив!“ Он мог говорить, но не хотел. Он вспомнил свое имя – но больше ни слова не произнес, сразу ушел, скрылся в темноте… Они могли просто пристрелить его сгоряча».

Вадим не знал, что и как произошло на самом деле, но чувствовал: Андрюхи уже нет. Больше всего хотелось сейчас запереться в своем одиноком доме встать под горячий душ, а потом поспать хоть немного. Он вдруг обнаружил, как страшно устал за эти дни.

Когда доктор ушел, Ахмеджанов подозвал фельдшера и тихо спросил:

– Ну что?

– Нет, – покачал головой фельдшер, – он не спрашивал про Ивана. Он только заметил, что пол грязный, и сказал: надо помыть.

Под дулом автомата Машу провели в какой-то каменный сарай с выбитыми окнами. Сарай находился между железной дорогой и шоссе. Рядом стоял крытый военный грузовик. Несколько вооруженных кавказцев курили, сидя на корточках или развалившись на траве.

Внутри стоял голый канцелярский стол, несколько табуреток. За столом сидел бородатый кавказец в черной джинсовой рубашке. Не сказав ни слова, он кивнул тем двум, которые ввели Машу. Один из них сдернул рюкзак с ее плеч, основательно порылся в нем, вытряхнул все из сумочки, лежавшей сверху, паспорт и студенческий билет протянул бородатому. Тот стал молча листать документы, потом поднял на Машу тяжелые красноватые глаза:

– Ты что здесь делаешь?

– У меня украли деньги. Я хотела добраться до дома на товарняках, – стала объяснять Маша как можно спокойней.

– В Москве живешь? Маша кивнула.

– Почему не могла позвонить, чтобы тебе прислали деньги?

– Мне прислали. Но здесь, на почте, переводы не выплачивают.

– Почему ехала в другую сторону?

– Как в другую сторону? – опешила Маша. – Мне сказали, поезд до Орла…

– Кто сказал?

– Люди на товарной станции, башмачники, которые рельсы проверяют. Потом мужчина в вагоне. Он вино вез, целый вагон портвейна.

– Сядь! – рявкнул бородатый. – И сиди тихо!

Маша опустилась на одну из табуреток. В руках бородатого появился радиотелефон, он стал куда-то названивать и что-то быстро говорить на своем языке. Говорил довольно долго, набрал еще несколько номеров, спрашивал о чем-то, кивал, хмурился, слушая ответы невидимых собеседников.

У Маши складывалось странное ощущение, будто все это происходит не с ней, будто она просто наблюдает со стороны, как какая-то бедная-несчастная девочка попала в ужасную историю.

Входили и выходили кавказцы, одетые в странную полувоенную форму, у некоторых были платки на головах, завязанные узлом назад и надвинутые низко на лоб, как у опереточных разбойников. Бородатые, грязные, темнолицые, с автоматами за плечами, они что-то бурно обсуждали, спорили, курили, смеялись, сплевывали сквозь зубы прямо на пол. То и дело хлопала дверь.

На Машу напало тупое оцепенение. Она уже устала сидеть, ноги затекли, саднили исцарапанные ладони и разбитая коленка. А разбойники жили своей разбойничьей жизнью и на бедную-несчастную девочку казалось, не обращали никакого внимания. Она попыталась тихонько встать, даже сделала шаг к двери но тут же раздался окрик: «Сидеть!» – и она послушно села на место.

Почему-то больше всего ей хотелось сейчас умыться. Она чувствовала, какое у нее грязное, чумазое лицо, и от этого становилось неловко даже перед разбойниками.

* * *
Проходя по селу к машине, Вадим краем уха услышал разговор двух боевиков-чеченцев:

– Ахмед звонил с поста только что. Сказал, девчонку задержали, русскую. На товарняке ехала. Молодая, девятнадцать лет.

– И чего?

– Не знают, выясняют пока.

– А сама что говорит?

– Говорит, деньги у нее украли, она хотела до Москвы на товарняках доехать. Только ехала почему-то в другую сторону.

Чеченцы загоготали. Вадим не стал дожидаться конца разговора. Сердце почему-то забилось очень быстро. «Тахикардия», – машинально отметил он про себя, уже подбегая к машине.

Кто такой Ахмед, звонивший с поста, доктор знал очень хорошо. Преуспевающий бизнесмен из Австрии Ахмед Саидов, услыхав о войне на своей далекой родине, бросил семью, бизнес и отправился воевать.

За полтора года доктор встречал уже второго такого героя-патриота.

Чеченцы разбросаны по всему миру. Деньги в войну вкладывали многие, но находились и такие, которые сами бросались спасать землю своих предков. Они воевали особенно самозабвенно и жестоко, будто старались кровью врагов смыть с себя вину перед покинутой когда-то родиной.

Ахмеда Саидова доктору пришлось недавно оперировать, удалять мелкие снарядные осколки из бедра. Теплилась слабая надежда договориться с ним мирно.

* * *
Какой-то маленький кривоногий кавказец в войлочной мусульманской шапке надолго остановился у стола и,темпераментно жестикулируя, что-то объяснял бородатому. Маша не понимала ни слова, но вдруг заметила, как кривоногий несколько раз кивнул в ее сторону.

– У Хасана есть русский раб, у Сайда есть, – рассуждал между тем кривоногий, загибая пальцы, – они себе купили, а я купить не могу. Новых давно не привозят, старые передохли. Пусть хоть эта поработает.

– Много она не наработает, – возражал бородатый, – смотри, она тощая, слабая.

– Почему слабая? Тощие сильными бывают, – не унимался кривоногий. – Тощая! Я же ее не в жены беру!

Все, кто находился в сарае, загоготали. Даже бородатый скривил губы в усмешке.

– Ладно, только на пару дней моим джигитам оставишь, пока она свежая, – сказал он, махнув рукой – Да, вам оставишь! А потом она и работать не сможет, подохнет сразу.

– А ты думаешь, мы тебе ее прямо сейчас и отдадим? – бородатый хитро прищурился. – Тебе надо и джигитам тоже надо.

– Мне необходим работник, а вам…

– Ладно, не переживай. Все равно она бы у тебя больше месяца не протянула. Ты ж ее хорошо кормить не станешь, я тебя знаю. Хочешь – забирай через два дня. Не хочешь – мы ее потом сразу пристрелим.

Кривоногий подошел к Маше и гаркнул по-русски:

– Встань!

Маша продолжала сидеть, низко опустив голову.

– Встань, я сказал! – Он выбил из-под нее табуретку, но она не упала, успела вскочить на ноги.

Кривоногий деловито оглядел ее, пощупал мышцы предплечья.

– Открой рот!

Маша окаменела. Она не могла шевельнуться. Не долго думая, кривоногий ткнул ее кулаком в солнечное сплетение. Наверное, удар получился несильным, но для Маши он был первым в жизни. Она поперхнулась, непроизвольно приоткрыла рот. Кривоногий тут же грязным пальцем оттянул ей щеку, посмотрел коренные зубы.

– Молодая, здоровая, – заключил он, – если вы над ней сильно стараться не станете, сможет месяца два проработать. А то отдал бы ты мне ее сразу, Ахмед?

– Что торгуешься? – повысил голос бородатый. – Берешь бесплатно, скажи спасибо. А не хочешь – пристрелим.

– Все бы тебе стрелять, – проворчал кривоногий, – зачем пропадать добру?

«Они меня продают, а этот кривоногий покупает – думала Маша, – он покупает меня как рабочую силу: мускулы щупает, в зубы заглядывает. Наверное, ему даже бесплатно меня предлагают, а он думает: брать или нет? Родители начнут меня искать только через десять дней. Куда именно я уехала, знают всего два человека, Саня и его мама. Даже если родители приедут сюда, каким-то чудом найдут хозяйку, у которой я снимала комнату, на этом след оборвется. Милиция объявит официальный розыск. „Помогите найти человека!“ – такой листочек с моей фотографией и описанием примет повесят у районного отделения в Москве и здесь, в городе. Ну и что? Сколько сейчас людей пропадает? Конечно, есть и частные детективы, но у родителей вряд ли хватит на это денег, даже если они влезут в долги. Надо как-то выкарабкиваться самой. Ничего, я справлюсь. Я найду возможность убежать от этого кривоногого».

Происходящее все еще казалось нереальным, напоминало что-то из детской литературы, из «Хижины дяди Тома». В подсознании срабатывала защитная реакция: если сильно задуматься, можно запросто свихнуться. Но чтобы выжить и выбраться отсюда, надо оставаться в здравом рассудке. Ощущение, что все это не с ней, не наяву, пока не проходило.

– Учтите, меня начнут искать! – Она немного удивилась: собственный голос показался ей чужим.

Впервые за все это время бородатый, которого звали Ахмед, взглянул на нее в упор, долгим тяжелым взглядом. От этого взгляда Машу передернуло, будто ей плеснули в лицо ледяной воды. Она опомнилась и поняла, что сейчас произойдет. Никакой здравый рассудок не поможет. Ничего не поможет.

«Надо сделать так, чтобы они сразу, сейчас же застрелили меня», – успела подумать она.

Бородатый, продолжая глядеть на нее в упор, встал, обошел стол и сказал, приблизившись к ней вплотную:

– Искать начнут, говоришь? Никто никогда тебя не найдет! – Он резко дернул ворот майки, разорвал ее сверху донизу.

Маша не успела даже закричать, ей сразу зажали рот, поймали руки и быстро связали их за головой. Бородатый уже опрокидывал ее на пол, раздирал «молнию» на джинсах, одновременно кто-то приклеивал кусок скотча ко рту, а кто-то крепко держал за ноги.

«Лучше бы я попала под поезд. Господи, сделай так, чтобы я умерла прямо сейчас, сию минуту. Господи!..»

Маша не слышала, как завизжали тормоза у сарая, не видела, как распахнулась дверь.

Вадим успел моментальным движением сорвать с плеча одного из боевиков автомат. Боевик стоял у двери, он зазевался, наблюдая забавную сцену и с нетерпением ожидая своей очереди.

Щелкнув затвором, Вадим наставил дуло на пыхтящего, расстегивающего собственную ширинку Ахмеда, и закричал:

– Отпусти ее! Быстро!

Ахмед удивленно оглянулся, узнал доктора и сказал вполне мирно:

– Уйди, доктор, не лезь. Не твое это дело.

Нависла напряженная, гулкая тишина. И вдруг в этой тишине за спиной Вадима негромко щелкнул затвор автомата. Ахмед заметил, как кривоногий Рафик вздернул свой ствол.

Рафик находился недавно в отряде. Дом его располагался здесь, в горах, в крошечном селе у самых вершин. Именно туда он и собирался везти эту случайную русскую девку, доставшуюся ему задаром. Он уже решил, что поселит ее в погребе, ноги закует длинной нетяжелой цепью. Соседи, Хасан и Сайд, заковывали своих русских рабов. Сайд имел даже двух рабов, старого и молодого. Молодого пришлось убить, он бросился на хозяина с камнем. Если эту девку тоже придется убить, то по крайней мере не так жалко. Она ему даром досталась. А Сайд за своего молодого раба дорого отдал, даже не говорит сколько, но все знают – дорого.

Рафик готов был выстрелить в этого седого незнакомого русского, который посмел остановить самого Ахмеда, наведя на него автомат. Но без приказа не решался. А Ахмед почему-то медлил, возился со своей ширинкой. Хоть бы глазом моргнул, что ли?

«Молния» у Ахмеда заела, ни туда ни сюда. Возбуждение еще не прошло, он тяжело дышал. Он видел, как кривоногий Рафик замер в ожидании приказа. Рафик единственный из семи боевиков, находившихся в сарае, не знал, кто такой этот доктор. На секунду мелькнула мысль: а не воспользоваться ли этим незнанием? Ведь и приказа никакого не надо, только глазом моргни – и прошьет доктора насквозь очередь из Рафикова ствола. По-хорошему полагалось бы так и сделать и продолжить с девкой все как задумали. Но ведь Аслан не станет слушать, кто именно стрелял и почему. Он скажет, что Ахмед убил доктора из-за девки. Это может стоить головы. Доктор еще долечивает Аслана после ранения. Два полевых командира лежат сейчас в госпитале. Один фельдшер не справится. Пока найдешь нового хирурга, пока его привезешь, проверишь… Столько хлопот из-за какой-то девки! Да и сможет ли другой доктор делать свое дело так, как этот? Ведь и самому Ахмеду он недавно так ловко вытащил осколки из бедра. Ахмед уже не хромает даже. А кто-то сделал бы кое-как, хромал бы Ахмед потом всю оставшуюся жизнь. Нет, тут нечего думать. Пока этот доктор лечит Ах-меджанова, стрелять в него нельзя.

– Ну куда ты лезешь, доктор? – медленно произнес Ахмед, справившись наконец с ширинкой. Возбуждение прошло, он стал дышать спокойно. – Зачем весь этот базар? Влетел, заорал, стволом в меня тычешь. Остынь. И ты, Рафик, опусти свой ствол, – повернулся он к кривоногому, – хочет доктор девочку, пусть берет. Зачем ссориться из-за такой ерунды?

Вадим уже поднимал Машу с пола, осторожно отклеивал скотч с ее рта. Автомат мешал, но он не выпускал его, просто зажал под мышкой. Узел веревки на Машиных запястьях никак не поддавался. Наконец Вадим развязал его зубами.

– Чего ж она на товарняке ехала? – спросил Ахмед, усаживаясь назад, за стол.

Доктор молчал. Оглядевшись, он заметил рядом вывороченный рюкзачок, вытянул из него какой-то свитер, надел на Машу поверх разодранной майки.

– Послушай, Ахмед, – подал голос кривоногий – ты же обещал. Нехорошо, нечестно так.

– Да, доктор, – как бы спохватился Ахмед, – тебе еще надо с Рафиком договориться. Действительно нехорошо получилось. Ему руки рабочие нужны. Я же не знал, что это твоя девочка, обещал Рафику. Ты уж не обижай джигита.

Вадим вытащил из заднего кармана брюк бумажник.

– Сколько? – спросил он, ни на кого не глядя. Кривоногий Рафик задумался на секунду, потом произнес по-русски:

– Пятьсот.

Вадим молча отсчитал пять стодолларовых купюр и сунул их кривоногому в лицо. Тот проворно выхватил деньги и заулыбался:

– Вот это дело, это разговор.

На столе перед Ахмедом так и валялись Машины документы. Вадим взял их, сунул в нагрудный карман рубашки, подошел к Маше, обнял ее за плечи и спросил шепотом:

– Ты можешь сама идти? Маша слабо кивнула в ответ. Когда они подходили к машине, их догнал один из боевиков:

– Эй, доктор, автомат-то мой верни!

Вадим отдал ему автомат, усадил Машу в машину, потом вернулся в сарай, сгреб валявшиеся на полу вещи, кое-как запихнул в рюкзак.

Наконец «Тойота» двинулась в сторону города. Маша только сейчас почувствовала, что ее бьет крупная дрожь и зубы стучат как в лихорадке.

Глава 9

Константинов бросил бадминтонную ракетку на гальку пляжа, взглянул на часы, потом снял их и отдал Арсюше.

– Глебушка, ну давай доиграем! – Арсюша нетерпеливо хлопал своей ракеткой по худой загорелой коленке.

– Теперь с мамой. Я устал прыгать на жаре. Пойду купаться.

– Ну мы же так долго ждали, когда не будет ветра на пляже! Мам! Ты хоть со мной поиграешь?

Елизавета Максимовна нехотя поднялась с лежака, лениво потянулась, и Константинов залюбовался ею. Светло-пепельные волосы были стянуты тугим узлом на затылке, легкие высвободившиеся прядки светились на солнце. Лизе никак нельзя было дать ее сорока лет: тонкая, прямая, как бы летящая фигурка, узкие бедра, длинная шея, острый, всегда чуть вскинутый подбородок… «По сути своей, так сказать, по природе я толстая, – как-то призналась Лиза, – но с пятилетнего возраста в балете. А балет – это муштра, дисциплина почище армии. В детстве я дрожала при виде сдобных булочек, мороженого и шоколада. Но два раза в неделю нас перед занятиями ставили на весы. Лишние двести граммов оборачивались трагедией и позором. Я жутко завидовала тем детям, которые могли ни в чем себе не отказывать и не набирать ни грамма – у них все сгорало после двух часов у станка. А я расплачивалась за половинку эклера неделями. До сих пор не могу спокойно смотреть на пирожные и жареную картошку».

«Но теперь-то можно, – удивился Глеб, – теперь ты не танцуешь, только преподаешь. Ну позволяй себе кулинарные радости хоть иногда!»

«Нет – вздохнула Лиза, – я до сих пор встаю на весы каждые три дня. Стоит мне хоть чуть-чуть поправиться, начинаю себя ненавидеть, презирать и пилить. И потом, если я стану толстой, ты меня разлюбишь. Не из эстетических соображений, а потому, что у меня от этого сразу испортится характер. Я перестану себе нравиться и стану злиться на весь мир».

Невозможно представить себе Лизу, злющуюся на весь мир. Он знал ее одиннадцать лет и ни разу не слышал, чтобы она повысила голос или сказала о ком-нибудь дурное слово. Она могла быть взвинченной, нервной, но никогда не кричала и не злословила, всегда оставалась доброжелательной и приветливой – даже с теми, кто этого не заслуживал.

Вот уже одиннадцать лет все, что делала и говорила Лиза, вызывало у полковника какой-то детский, телячий восторг. Это чувство не проходило с годами, лишь углублялось.

Она сняла темные очки. Большие светло-серые глаза казались еще больше и светлей на загорелом тонком лице.

– Ладно уж, – вздохнула Лиза, – попрыгаю я на солнцепеке вместо Глебушки. Только если опять обгорю, виноваты будете вы оба, изверги.

Она подняла с гальки ракетку и тут же приняла сильную подачу сына. Следующую она пропустила – непроизвольно повернула голову в сторону моря, где подплывал к буйкам широким брассом ее любимый полковник.

Елизавета Максимовна вовсе не хотела сейчас играть в бадминтон. Но если бы она отказалась, Арсюша полез бы в воду за полковником. Ребенок отлично плавает, он доплыл бы с Глебом до буйков – туда, где качается уже на надувном матраце невысокий полноватый и совершенно лысый человек тридцати пяти лет. Между полковником и этим человеком должен состояться короткий непонятный разговор, который Арсюше слушать ни к чему.

– Мам, ну ты играешь или как?

– Играю! – Она ударила по воланчику и больше в сторону моря не взглянула.

Казалось, человек на надувном матрасе дремлет, подставив круглое лицо беспощадному полуденному солнцу. Он даже не открыл глаза, когда полковник подплыл совсем близко и зацепился за качающийся красный буек.

– Привет, Мотя, – тихо произнес полковник, – обгореть не боишься?

– Нет, Глеб Евгеньевич, – ответил Матвей Перцелай, чуть приоткрыв один глаз, – мне не привыкать к солнышку. Я ведь местный. Во-первых, здравствуйте, во-вторых, поздравляю вас. Поздравляю с комсомольцем Ивановым!

– Как вычислил?

– Методом исключения. У Коваля и Зайченко – армянские капиталы, у Волковца – московские. А Иванов как бы чист. Все это время у него налик шел чемоданами. Прямо-таки извержение зеленой лавы с горных вершин.

– Ты поэт, Мотенька, – улыбнулся полковник.

– Нет, Глеб Евгеньевич, «лета к суровой прозе клонят», как сказал классик. Что вам «гэбуха» в затылок дышит, знаете?

– В принципе – да.

– Сейчас без всякого принципа. Вполне конкретно. Сопит, можно сказать. Они, кажется, вам нежный привет через меня передали.

– То есть?

– Лариска, официантка из «Парадиза», болтала-болтала и вдруг про вашу Елизавету Максимовну спросила.

– Тебя?!

– Меня. Эдак на голубом глазу: а не знаете ли, мол, Матвей, как поживает Белозерская? Почему, мол, к нам не заходит? А я ей: какая такая Белопольская? Она хихикнула, подмигнула и убежала к соседнему столику.

– И все?

– Все. Потом еще поболтала на всякие нейтральные темы. Вы бы поужинали в «Парадизе». Лариска, может, что-нибудь интересное расскажет.

– В подарок или с корыстью?

– Смеетесь, Глеб Евгеньевич? Какие уж тут подарки? Она вам наживку кинет, потом доложит, сглотнули вы или выплюнули.

– Наживка-то натуральная или синтетическая будет?

– Думаю, натуральная. Ваши смежники любят вашими руками жар загребать. Вы по следу пойдете, а они за вами – на цыпочках.

– Посапывая в затылок?

– Именно. Вы все сделаете, а они потом будут лавры пожинать.

– Ох, Мотя, какие уж тут лавры? Ты мне лучше скажи: твой московский коллега вернулся с гор?

– А как же! Посетил пару лагерей беженцев, поснимал разруху, разорение, рыдающих женщин и голодных детишек. Было бы что сказать, я с этого и начал бы.

– Понятно. Спасибо, Мотенька.

– Служу Советскому Союзу! – усмехнулся Матвей и приложил к виску пухлую короткопалую кисть, будто взял «под козырек».

Полковник поплыл к берегу, а Перцелай остался покачиваться у буйка на своем матрасе с закрытыми глазами.

* * *
Матвей Перцелай родился тридцать пять лет назад в этом курортном городе, окончил школу с золотой медалью, после выпускных экзаменов отправился в Москву и с первой же попытки поступил в Московский университет, на журфак.

Учился он легко, без усилий, все сессии сдавал на «отлично», при этом считался душой общежитских посиделок и попоек, умудрялся крутить пару-тройку романов одновременно и с первого же курса начал публиковать свои очерки в известнейших московских газетах.

Энергия била из него ключом. Маленький, кругленький, он рано полысел, но совершенно не переживал из-за такой ерунды. Его обаяние с лихвой компенсировало непривлекательную внешность.

В отличие от иногородних сокурсников, он вовсе не стремился закрепиться в Москве.

– Это же такое счастье – родиться в курортном городе! – говорил он. – Никуда не надо ездить отдыхать, вышел из родного дома – и ты уже на пляже. К тому же в Москве я в лучшем случае стану «одним из». А дома имею реальный шанс сделаться первым журналистом области. – При этом он с удовольствием цитировал известные стихи Иосифа Бродского:

– «Если выпало в империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря».

Именно Бродского и предъявил Матвею человек, встретившийся с ним в кабинете начальника отдела кадров факультета, куда Перцелая вызвали однажды через учебную часть.

– По моим сведениям, Матвей Владимирович, вы распространяете среди студентов рукописные экземпляры произведений запрещенного у нас в стране поэта-антисоветчика Иосифа Бродского, – сказал, не поздоровавшись, человек без возраста и особых примет в темно-сером костюме.

– Что значит – распространяю? – спросил Матвей спокойно. – Иосиф Бродский – великий поэт, и любой студент обязан знать его творчество.

– Еще скажите: «великий русский поэт», – криво усмехнулся темно-серый.

– И скажу! – взвился Матвей. – Я считаю Бродского гением! Он великий русский поэт!

– А вы, Матвей Владимирович Перцелай, сын Владимира Давидовича Перцелая, русский по паспорту, собираетесь стать великим русским журналистом? – тихо поинтересовался темно-серый.

– Собираюсь, – признался Матвей, чувствуя, как леденеют пальцы.

У других от волнения руки потеют, а у него становились сухими и ледяными. Потом начиналась отвратительная сухая экзема. Кожа с ладоней слезала лоскутьями, никакие мази не помогали.

– То-то я вижу, вы во все наши серьезные газеты пихаете свои статейки, – произнес темно-серый почти шепотом.

– А что, у нас теперь все газеты – ваши? – еле слышно спросил Матвей. Мысленно он уже попрощался с университетом, надел кирзовые сапоги и отправился в армию, куда-нибудь в Североморск, к черту на рога. «Ну и пусть! Зато потом гнидой себя не буду чувствовать всю жизнь!» – как-то отрешенно подумал он.

Но тут раздался захлебывающийся, квакающий смех. Матвей вздрогнул от удивления: темно-серый смеялся!

– Ладно, Перцелай, – сказал он, отсмеявшись, – хватит валять дурака. У тебя это неплохо получается. Я уже оценил.

Темно-серый перешел на «ты» и положил руку Матвею на плечо. Матвей опустил голову. Пересохшие ледяные ладони зачесались. Он машинально отметил про себя, что раньше экзема не начиналась так быстро. «Говорят, правая ладонь чешется к деньгам, – подумал он, – не правда. Она чешется из-за нервной экземы!»

– Ты ведь не хочешь вылететь из университета? – спросил темно-серый мягко и сочувственно.

«Идиотский вопрос! – подумал Матвей. – С какой стати я, круглый отличник, должен вылетать? Я, конечно, мысленно уже попрощался… Но, господи, третий курс, так все хорошо шло…»

– Послушайте, – медленно произнес он, – сейчас ведь не те времена. Сейчас все-таки восьмидесятый, а не тридцать седьмой, и я не понимаю…

– В общем, так, Перцелай, – перебил его темно-серый, – либо ты подписываешь вот эту бумажку, – он вытащил из портфеля тонкую папку, раскрыл ее, и Матвей с ужасом увидел отпечатанное на машинке заявление, начинавшееся словами: «Я, Перцелай Матвей Владимирович…» – либо вылетаешь из университета. А времена, Перцелай, всегда те…

– Я могу подумать? – неожиданно для себя спросил Матвей.

– Можешь, – разрешил темно-серый, – только недолго. Через неделю встретимся в этом же кабинете. Ты хороший парень, надеюсь, ты примешь правильное решение.

Решение, которое принял Матвей, показалось ему самому почти абсурдным…

Отец одной из его сокурсниц был подполковником, военным. В каких войсках он служил и чем командовал, Матвей не знал. Но то, что он – не «гэ-бун», знал наверняка. Напроситься к сокурснице в гости не составило проблемы.

– Слушай, Оленька, – сказал он, – у меня тут завязка появилась в «Красной звезде», мне надо сделать интервью с каким-нибудь военным.

– Нет проблем! – ответила Оленька. – Завтра папа дома весь вечер. Только не знаю, сумеешь ли ты его разговорить. Он молчун.

Отец Оленьки действительно оказался молчуном. Сначала Матвей вертел вокруг да около, изображал, будто берет интервью, задавал какие-то дурацкие вопросы. Но подполковник нетерпеливо взглянул на часы.

– Слушай, парень, не морочь мне голову. Ты же пришел не для интервью, а для какого-то другого разговора, только не знаешь, как начать.

– Меня вербует известная организация! – зажмурившись, выпалил Матвей. – Если я откажусь стучать на своих товарищей, вылечу из университета. Я не хочу ни того, ни другого. Я понимаю, вы считаете меня либо провокатором, либо идиотом…

Ладони чесались нестерпимо. Кожа на них стала совсем сухой и свекольно-красной. Подполковник молчал.

– Кроме подлости и гадости, то есть стукачества, я мог бы… – продолжал Матвей, путаясь и запинаясь. – В общем, я готов работать на военных, есть же у нас в стране военная разведка! Я собираюсь после университета, если, конечно, меня не вышибут, заниматься журналистикой. Жить и работать я буду в своем родном городе. Я легко вхожу в контакт с людьми, а мой родной город…

– Ты, парень, заучился совсем, – не дал ему договорить подполковник.

Он встал, высунулся в коридор и крикнул:

– Оленька, как там чай? Мы уже закончили. Так и не услышав ничего в ответ, Матвей выпил чашку чаю, отправился в общежитие и остаток недели безуспешно боролся с экземой. Кожа слезала с ладоней клочьями, к тому же руки тряслись, как у запойного алкоголика. Матвей даже похудел на три килограмма от переживаний.

Неделя прошла. В отдел кадров его больше не вызывали. Темно-серый не появлялся. А еще через неделю, по дороге в университет, с Матвеем поравнялся вишневый «Москвич». Человек лет сорока с аккуратными темными усиками высунулся из окна, позвал Матвея по имени-отчеству и пригласил сесть в машину.

– Вы собираетесь на каникулы ехать домой? – спросил усатый, не представившись…

С тех пор прошло много лет. Молчун-подполковник по фамилии Фролов, отец сокурсницы Оленьки, успел стать генералом. Он был непосредственным начальником Глеба Евгеньевича Константинова.

Матвей с блеском окончил университет, вернулся в родной город и стал работать на областном телевидении. Из него действительно получился лучший тележурналист области, к нему обращались кандидаты в мэры и в губернаторы, именно он организовывал и проводил рекламные кампании, за большие деньги сочинял тексты предвыборных листовок и воззваний, писал официальные речи и в определенной степени стал имиджмейкером для областных чиновников, рвущихся к власти.

Конечно, он обладал бесценной и весьма опасной информацией о тех, кто делал легальную и нелегальную политику в области. Но никто не сомневался: Перцелай умеет держать язык за зубами. Как же иначе, ведь болтливость при его работе – самоубийство.

Матвей имел сотню приятелей и тысячу знакомых, общался с огромным количеством самых разных людей. Но никто никогда не видел его в обществе полковника Константинова, хотя встречались они довольно часто – то в курортном городе, то в Москве, то в иных самых неожиданных местах… Беседы их всегда были коротки и постороннему человеку непонятны.

Впрочем, посторонние их никогда и не слышали. Полковник и журналист всегда общались исключительно наедине.

Глава 10

Ехали молча. Маша сидела на переднем сиденье, сжавшись в комок, глядя перед собой в одну точку. Сарай с бандитами остался позади. Старая горная дорога сужалась, шла сквозь низкорослую сосновую рощу. Пушистая, пронизанная солнцем хвоя иногда мягко задевала боковые стекла.

– Сейчас начнется серпантин, – сказал Вадим, – пристегнись, пожалуйста.

Продолжая глядеть перед собой. Маша нащупала ремень безопасности, вытянула его, защелкнула пряжку.

– Хочешь, я включу музыку?

Она слабо кивнула и опять не сказала ни слова.

Он открыл «бардачок», выбрал из нескольких кассет старую, с песнями Джо Дассена, заодно достал сигареты.

Теплый, чуть хрипловатый голос французского шансонье запел о маленьком кафе в Люксембургском саду. Вадим вдавил зажигалку в приборный щиток. Прикурил.

– Можно мне тоже? – еле слышно произнесла Маша.

Он обрадовался, что она наконец подала голос. Значит, не так все страшно. Одна из самых неприятных реакций на шок – речевой ступор. Ведь с того момента, как он отклеил скотч с ее губ, она не сказала ни слова, ни звука не издала. Он развязывал веревку на ее запястьях, натягивал на нее свитер, выводил из сарая, усаживал в машину. Она молчала и смотрела в одну точку. Но тогда ему было не до ее психического состояния.

«Ничего, оклемается», – подумал он, давая ей прикурить.

Она курила короткими, жадными затяжками. Он заметил, как дрожит у нее рука. Увидел грязную ладонь в кровавых царапинах.

– Где это ты так? – спросил он. Она нервно сглотнула и прошептала:

– Простите, я не могу сейчас говорить… Потом…

Маше было невыносимо трудно сейчас не только говорить, но и думать. Она все еще чувствовала на себе потную тушу бородатого чеченца, в ноздрях стоял кислый запах из его рта, тело ныло от ощущения тошного, звериного ужаса, унизительной беспомощности. Ей казалось, какая-то часть ее души так и осталась валяться там, в сарае, на заплеванном полу и никогда она уже не сумеет собрать себя воедино, стать прежней.

Она понимала умом, что все кончилось хорошо, самого страшного с ней не произошло, надо вздохнуть с облегчением и сказать спасибо этому седому голубоглазому человеку. Если бы не он… Лучше не думать, что произошло бы, если бы не он.

Конечно, девятнадцать лет своей жизни Маша провела не в теплице, не под стеклянным колпаком. Но для нее с детства существовали как бы два мира. Они шли параллельно и никогда не пересекались.

Она родилась и выросла в самом центре Москвы, ее мир состоял из старых уютных дворов и переулков, создававших иллюзию отдельности и защищенности. В этом отдельном и защищенном мире присутствовали мама, папа, дедушка, школьные и институтские друзья, театр, танец, классическая литература. Маша могла нервничать и переживать из-за ссор с родителями, из-за того, что плохо готова к завтрашнему экзамену или руководитель творческой мастерской в пух и прах разнес выдуманную ею психологическую трактовку какого-нибудь этюда. Самым важным, сверхценным в этом ее маленьком мире был человек с его тонкой и сложной душой, мыслями, чувствами, оттенками чувств.

Рядом существовал совсем другой мир. Там гориллоподобные ублюдки матерились у коммерческих ларьков, проститутки с пустыми глазами зябли ночами у «Палас-отеля», мчались «шестисотые» «Мерседесы» с затемненными стеклами и сшибали все на своем пути, обдавая прохожих грязью. Там, в параллельном мире, стреляли, резали, насиловали, там лилась кровь, торговали наркотиками, всякие солнцевские и болдинские группировки наезжали друг на друга, там шла чеченская война. Человеческая жизнь не стоила там ничего и шкала ценностей была совсем другая.

Маша искренне верила, что ее собственный уютный мир и этот, страшный, параллельный, не пересекаются нигде и никогда, существуют каждый сам по себе.

И вот сейчас параллельный мир навалился на нее сопящей тушей бородатого чеченца. Оказалось, что человек со всеми его философскими, космическими сложностями, с его глубокой неповторимой душой может быть запросто растоптан, уничтожен, распят на заплеванном полу, превращен в беспомощное животное. Машу как будто навсегда изваляли в вонючей грязи.

Грязь въелась в кожу, и никогда теперь не отмыться.

Далеко внизу открылось спокойное, празднично-яркое море. Справа шел отвесный слоистый склон горы. В окно пахнуло йодом и эвкалиптом. Машина плавно вписывалась в зигзаги и повороты серпантина. Мягкие солнечные блики щекотно скользили по грязным Машиным щекам.

Она пока не задумывалась, куда они едут и что будет дальше, кто такой этот Вадим Николаевич, почему он дважды оказался в нужном месте и в нужное время. Правда, о первом случае сейчас и вспоминать смешно. Те, в цветастых рубашках, наверняка отпустили бы ее. Покуражились и отпустили бы. Это просто такой способ заигрывания. Еще вчера эти приставания на улицах и на пляже казались ей настоящим кошмаром. А сейчас и вспоминать смешно…

Рядом с Вадимом Николаевичем она чувствовала себя в безопасности. Пока важно только это. Прежде всего надо как-то унять изматывающую сильную дрожь.

Закрыв глаза. Маша откинулась на мягкую спинку сиденья. Она вспомнила, как преподаватель актерского мастерства Сергей Усольцев учил их расслабляться и отключаться. "Это помогает не только перед спектаклем, но и в обычной жизни, когда очень худо, – говорил он. – Вместо того чтобы трястись в истерике, надо закрыть глаза, дышать глубоко и спокойно.

Надо найти свой личный звуковой код расслабления. Для этого годится любой текст, лучше стихотворный и обязательно очень красивый и глубокий по смыслу. У меня, например, это Тютчев, строчки из стихотворения на смерть Денисьевой: «Ангел милый, слышишь ли меня?» У кого-то, я знаю, это начало первой главы «Евгения Онегина». Вот к следующему занятию найдите каждый для себя такие строчки".

Маша выбрала стихотворение Баратынского «Пироскаф». Для нее звуковым кодом расслабления стали строчки:


"Много мятежных решил я вопросов,

Прежде чем руки марсельских матросов

Подняли якорь, надежды символ!"


Не открывая глаз, она попыталась повторить про себя эти строчки, потом стала вспоминать стихотворение целиком. Отключиться и расслабиться не удалось, но дрожь прошла, стало намного легче. Медленный тяжеловатый ритм стихотворения стал для нее сейчас чем-то вроде лекарства. Ведь и папа тоже говорил: «Русская поэзия ко всему прочему еще и отличное психотропное средство. Меня, например, из любого житейского дерьма всегда за уши вытягивает Пушкин».

«Когда читаешь про себя стихи, уже не чувствуешь себя бессмысленным, растоптанным животным, – думала Маша, – но по-настоящему я убедилась в этом только сейчас. Теперь я знаю, что параллельные миры запросто могут пересечься – в любой точке, в любую минуту. Не только в геометрии Лобачевского, но и в обычной жизни».

Маша открыла глаза, когда «Тойота» остановилась у железных ворот. Вадим вышел из машины, отпер ворота, опять сел за руль и, въехав в небольшой двор, запер их изнутри.

– Ты, наверное, прежде всего хочешь принять душ? – спросил он, когда они вошли в гостиную одноэтажного кирпичного дома.

– Да, – кивнула Маша, – если можно.

Он провел ее в ванную, зажег свет. Все сверкало белым кафелем и стерильной чистотой.

– Вот здесь чистый халат, полотенца, в общем, сама разберешься.

Оставшись одна, заперев дверь на задвижку, Маша решилась повернуть лицо к большому зеркалу над раковиной. Из зеркала глянуло на нее нечто невообразимое: спутанные, лохматые волосы, щеки в разводах копоти, какие-то чужие, сумасшедшие глаза.

Стягивая через голову свитер, брезгливо сбрасывая разодранную майку, она вдруг подумала о том, что надо обязательно перестирать все вещи, они валялись на заплеванном полу в сарае, ни одну из них она надеть на себя не сможет.

«И в рюкзаке все грязное, и джинсы грязные, и свитер. Все придется стирать. Интересно – где? Здесь, в чужом доме, неудобно…»

Ткань джинсов плотно присохла к разбитой коленке. Маша попыталась размочить теплой водой, разозлилась, отодрала так. Почувствовав резкую боль, она даже не поморщилась.

«Лучше бы вообще все это выкинуть, – рассуждала она, стоя под горячим душем, – но рука не поднимется. Почти все вещи шила и вязала мама. Как же я выкину? Придется стирать. И потом надо ведь в чем-то до Москвы доехать».

Намыливая голову шампунем, она все-таки не сдержалась и заплакала. Слезы текли как-то сами собой, смешивались с теплой водой, с пеной шампуня. Они были злые, отчаянные, но не соленые, совсем пресные от воды, с противным мыльным привкусом.

Вытираясь и кутаясь в мягкий махровый халат, она все еще продолжала плакать. Потом провела ладонью по запотевшему зеркалу, вгляделась в свое бледное, осунувшееся, но уже совершенно чистое лицо и тихонько сказала вслух своему отражению:

«Много мятежных решил я вопросов…»

Из ванной она вышла спокойная. Слезы высохли. В маленькой уютной гостиной на журнальном столе стояла ваза с фруктами, тарелка с красиво разложенными разнообразными бутербродами, высокая бутылка коньяка, две рюмки. Совсем рядом слышался тихий звон посуды и какой-то утробный механический гул. Там находилась кухня и работала стиральная машина. Через минуту на пороге появился Вадим.

– С легким паром, Машенька, – весело сказал он, – знаешь, я подумал: лучше постирать все твои вещи из рюкзака. Они все-таки на грязном полу валялись. Ты не волнуйся, ничего не полиняет. У меня есть специальный режим в стиральной машине. Ты уж извини за самоуправство.

– Спасибо, – растерянно улыбнулась Маша, – только ведь пока все постирается, высохнет… Я так и буду ходить в вашем халате?

– А тебе что, надо срочно куда-то идти?

– Нет…

– Я забыл тебя спросить, ты очень есть хочешь? Если очень, я могу приготовить что-нибудь существенное. А нет, так мы с тобой пока просто перекусим, а поужинаем потом. Ну что ты стоишь? Садись.

– Не надо ничего готовить. Только если вы сами хотите? – Маша села в глубокое кресло у журнального стола.

– Понимаешь, – сказал Вадим, садясь напротив, – я живу один, себе ничего не готовлю. Иногда ем в ресторане. А дома только бутерброды, чай. Но ты у меня гость, а гостя надо хорошо покормить.

– Только не такого, как я. Я малоежка. Вадим открыл коньяк, разлил по рюмкам.

– Давай, Машенька, выпьем с тобой за все, что хорошо кончается.

Они чокнулись, каждый сделал по большому глотку.

– У нас с тобой сегодня еще есть два повода выпить: за знакомство и на брудершафт. Не возражаешь? – Вадим долил коньяка в рюмки.

– Нет, я не возражаю, – улыбнулась Маша, – но мне кажется, если я еще немного выпью, сразу усну.

– И хорошо, Машенька. Тебе надо поспать обязательно. Только поешь сначала.

Маша взяла бутерброд с сыром, откусила, но почувствовала, что есть не может. А вот коньяк шел хорошо, хотя обычно она не пила спиртного. Но сейчас от выпитого стало тепло, спокойно и спать захотелось.

– Давай теперь за знакомство, – сказал Вадим. Маша сделала еще глоток и почувствовала, что глаза закрываются.

– Я вижу, ты уже засыпаешь, – заметил Вадим, – я тоже должен сегодня лечь пораньше. Завтра у меня суточное дежурство в больнице, с восьми утра.

– Вы врач? – спросила Маша.

– Хирург, – кивнул он. – Как, проживешь здесь сутки без меня? Не бойся, никто не придет.

– Проживу.

– Давай уж сразу пить на брудершафт. Только учти, целоваться придется. Не возражаешь?

– Нет, – улыбнулась Маша, – не возражаю.

Чуть приподнявшись в креслах, они переплели руки с рюмками, выпили на брудершафт, потом Вадим осторожно коснулся губами Машиной щеки.

– Теперь только «ты», и никакого отчества. Хорошо?

Маша кивнула.

Он отвел ее в спальню, уложил в постель, а сам убрал со стола, помыл посуду, вытащил из стиральной машины ее вещи и развесил их во дворе на веревке. Потом постелил себе на диване в гостиной, но очень долго не мог заснуть.

* * *
На углу Студенческой улицы, напротив высокой чугунной ограды санатория «Солнечный берег» сидела на раскладном стульчике маленькая сухонькая старушка. Перед ней стояла большая плетеная корзина, наполненная колотым фундуком. Крупные, крепкие орехи шли нарасхват – тем более стакан фундука у бабушки стоил в полтора раза дешевле, чем на рынке.

Таких старушек в городе много – на каждой автобусной остановке, у больших магазинов, у ворот санаториев и пансионатов они раскладывали свой нехитрый товар, плоды собственных садов-огородов. Торговали семечками, зеленью, орехами, ягодами, сами варили и сушили ярко-красную и коричневую чурчхелу. Место на рынке стоило дорого, а у бабушек, живущих на одну пенсию, каждая копейка на счету.

Городские власти и мафия старушек терпели, не трогали. Правда, у самых ворот «Солнечного берега» торговать не позволяла охрана по приказу директора санатория. А напротив, на углу Студенческой улицы – пожалуйста, сиди и торгуй на здоровье.

Арсюша любил орехи, особенно фундук. Каждый раз, проходя мимо старушки, Глеб Евгеньевич покупал для него кулек и приветливо перебрасывался с «ореховой бабушкой» парой слов. Старушка сворачивала свои кулечки-пирамидки из старых газет, но Арсюше всегда насыпала орешки в тетрадные странички в линеечку, исписанные крупным детским почерком. Ни мальчик, ни Елизавета Максимовна не обращали на это никакого внимания. Они не замечали, что Константинов никогда не выбрасывает кульки из-под съеденных орехов, а быстро прячет в карман.

Однажды, купив у бабушки очередной кулек фундука, Лиза неожиданно сказала, когда они отошли на некоторое расстояние:

– Лет через двадцать я тоже стану такой вот старушкой, сухонькой, интеллигентной, с белой «фигушкой» на затылке.

– А что такое «фигушка»? – хором спросили Арсюша и Глеб.

– Пока волос на голове много, это называется пучок, или узел. А когда мало – «фигушка», – объяснила Лиза, – только я буду торговать хризантемами, – добавила она со вздохом.

– Ты, мамочка, не будешь ничем торговать, – возразил Арсюша, – во-первых, ты не коммерческий человек, а во-вторых, тебе придется внуков нянчить. Я собираюсь жениться рано и детей иметь много.

– Сколько именно? – поинтересовался Глеб.

– Трех как минимум. Так что готовьтесь!

– Спасибо, что предупредил, – хохотнула Елизавета Максимовна.

«Ореховая бабушка» торговала вовсе не из коммерческого интереса. Сидя на своем складном стульчике, она наблюдала за прохожими, запоминала лица вслушивалась в обрывки разговоров. На тетрадных листочках в линейку, из которых она так ловко скручивала кульки для Арсюши, Тамара Ефимовна Денисова, давний агент военной разведки, писала свои донесения полковнику Константинову.

Когда-то Тамара Ефимовна работала гримером в областном драмтеатре. Сейчас ей было семьдесят, она давно ушла на пенсию. С военной разведкой Денисова сотрудничала еще со времен Отечественной войны, была связником в партизанском отряде, имела богатое ветеранское прошлое, несколько боевых наград, в том числе и орден Отечественной войны первой степени.

Став заслуженной пенсионеркой, Тамара Ефимовна продала свою однокомнатную квартиру и купила небольшой домик с садом-огородом. Конечно, такой добротный домик с участком в четыре сотки в тихом районе города-курорта, неподалеку от моря, стоил куда дороже однокомнатной квартиры в панельной «хрущобе». Но в покупке помогла ее давняя секретная служба, и с этой службы Тамара Ефимовна уходить на пенсию не собиралась.

Муж ее умер давно, единственная дочь вышла замуж за ленинградца и переехала к мужу много лет назад. А в этом году в Петербурге у Тамары Ефимовны родился правнук, которому уже исполнилось три месяца. Иногда к ней приезжала отдыхать вся большая семья дочери, иногда – только взрослые внуки, а в этом сентябре обещали привезти дней на десять правнука Егорушку, и Тамара Ефимовна радовалась, что не выкинула при переезде старенькую детскую кроватку своей дочери. Эту кроватку смастерил ее покойный муж Егор Иванович. Такую не купишь в самом лучшем магазине. Тамара Ефимовна заранее достала ее с чердака и привела в порядок.

Несмотря на свои семьдесят лет, Денисова была полна сил, дом сверкал чистотой, а более ухоженного садика с цветником и орешником не существовало ни у кого на Студенческой улице. Но главное, она являлась блестящим физиономистом, имела острое зрение, чуткий молодой слух и превосходную память на лица. Как бывший театральный гример с тридцатилетним стажем работы, она запоминала такие детали, могла дать такой точный словесный портрет, добавив ряд тонких психологических замечаний, что полковник Константинов, работавший с ней уже десять лет, не мог нарадоваться на свою «ореховую бабушку».

Правда, весь блеск ее наблюдательности проявлялся исключительно в устной речи, при личном общении. Тамару Ефимовну необходимо разговорить, раззадорить вопросами. А письменные ее донесения, хоть и добросовестные, отличались краткостью и сухостью…

Арсюша очень удивился, не обнаружив Тамару Ефимовну на ее обычном месте:

– Куда-то пропала «ореховая бабушка»!

– Ну мало ли, может, к ней внуки приехали или чувствует себя плохо – все-таки пожилой человек, – пожала плечами Елизавета Максимовна.

Глеб Евгеньевич промолчал. Он знал, что «ореховая бабушка», слава богу, здорова и внуки с маленьким правнуком приедут к ней только в сентябре. Тамара Ефимовна просто поменяла место по его срочному приказу. Теперь она разложила свой стульчик напротив ворот Управления торговли, офиса, в котором находился рабочий кабинет кандидата в губернаторы Вячеслава Иванова.

Ставить наружников к квартире и даче Иванова опасно – «смежники» моментально навострили бы уши. Такое усиленное наблюдение нельзя не заметить. Да и чеченцы тоже не слепые. Кроме того, Константинов понимал – никаких серьезных контактов в оставшиеся до выборов дни у Иванова не будет. А «ореховая бабушка» имела задание проследить и вычислить других наружников, главным образом чеченских. Уж они-то должны стеречь офис своей марионетки.

В том, что Матвей Перцелай прав и именно Иванов является искомой марионеткой, полковник почти не сомневался. Помимо Мотиной информации и его «метода исключения», на эту версию работало еще и собственное чутье Константинова, подкрепленное подробностями личной жизни и финансовых дел Вячеслава Иванова.

Взять кандидата можно было в любой момент, и доказать его продажность не составило бы труда. Но арест Иванова мог спугнуть куда более серьезную птицу – Ахмеджанова. Поэтому полковник не спешил. Он не надеялся проследить бандита через марионетку – Ахмеджанов не дурак, через Иванова он не станет светиться. Но вот наблюдать за своей «покупкой» должен весьма пристально – не только через служащих офиса, но и через наружников. И при таком раскладе «ореховая бабушка» незаменима. Она могла угадывать людей, вычислять на расстоянии и замечала такие детали, какие не мог заметить никто, кроме нее, – даже самые тонкие профессионалы-наружники.

Никому не приходило в голову заподозрить в сухонькой интеллигентной старушке, торгующей орехами, секретного агента военной разведки. Таких старушек не стесняются, их чаще всего не замечают – если только не хотят купить орехов.

Несколькоагентов-наружников по очереди вели капитана местной милиции Анатолия Головню. Из их докладов пока удалось понять только, что Головня используется в качестве «шестерки» и контакты его замыкаются лишь на пивном баре «Каравелла»…

Глава 11

Маша проснулась и в первые минуты не могла понять, где находится. Она села и огляделась. В комнате царил полумрак, шторы задернуты.

«Интересно, сколько же я проспала?» – подумала она, сладко потягиваясь. На тумбочке у большой деревянной кровати светился циферблат электронных часов. Они показывали половину двенадцатого.

Маша встала, прошлепала босиком по мягкому паласу, покрывавшему пол в спальне, подошла к окну и раздвинула тяжелые шторы. В глаза ударил солнечный свет.

В гостиной на журнальном столе лежала записка. «Машенька! Доброе утро. Кофе и чай – в буфете, еда в холодильнике. На пляж ты можешь пройти через калитку за домом, только обязательно запри дверь. Ключ на полочке в прихожей. Видеомагнитофон и телевизор включаются от пультов. На всякий случай – номер телефона ординаторской. Не скучай. Вадим».

Не успела Маша дочитать записку, затренькал звонок. Сотовый телефон лежал тут же, на журнальном столе. Маша осторожно взяла его в руки и не сразу сообразила, какую кнопку нажать.

– Алло! Машенька! – услышала она знакомый голос. – Как тебе спалось? Как ты себя чувствуешь?

– Доброе утро, Вадим Николаевич. Спасибо, все хорошо.

– Ты давно проснулась?

– Только что.

– Обязательно позавтракай как следует. Ты вчера целый день ничего не ела. Я забыл тебе написать: в буфете только растворимый кофе. Есть еще молотый, в мельнице у плиты.

– Спасибо вам большое, Вадим Николаевич…

– Машенька, мы же с тобой уже выпили на брудершафт вчера вечером. Давай на «ты» и без отчества. Все, мне надо идти, у меня сейчас операция. Я позвоню тебе, когда освобожусь.

Положив телефон на стол, Маша отправилась в ванную.

Увидев на полочке над раковиной нераспечатанный футляр с новой зубной щеткой. Маша вспомнила, что пакет с ее туалетными принадлежностями так и остался валяться на полу в сарае. Когда трясли рюкзак, пакет выпал, порвался, мыло, паста, зубная щетка – все рассыпалось по полу.

Маша вдруг с удивлением обнаружила, что вчерашний кошмар сейчас кажется каким-то далеким страшным сном. Нет, она все отлично помнила, каждую минуту, проведенную в том сарае, она теперь никогда не забудет. Но исчезло чувство страха и унижения. Появилось нечто новое, совсем другое: здоровая злость.

«Что съели меня? Растоптали? Сволочи безмозглые, твари бездушные! Я вам еще покажу!» – думала Маша, пока варила себе кофе в маленькой джезве.

Что и как она им «покажет», Маша, конечно, не знала. В самом деле, что и кому она может «показать»? Она не супермен, не агент ФСБ, не умеет стрелять даже из рогатки и уж тем более – прыгать с парашютом во вражеский тыл, не владеет ни карате, ни дзюдо. «Тоже мне, бравый десантник Маша Кузьмина!» – усмехнулась она, доставая из холодильника сыр и масло и усаживаясь за кухонный стол.

«И вообще, – строго сказала она себе, – надо занять у Вадима сто семьдесят тысяч, купить билет в плацкартный вагон и ехать в Москву. Хватит, отдохнула! Интересно, с каким лицом ты будешь просить у него эти сто семьдесят тысяч? – ехидно спросила она себя. – Человек тебя дважды спас, причем вчера – рискуя собственной жизнью. Деньги, между прочим, заплатил немаленькие, пятьсот долларов. Сто семьдесят тысяч ты ему вернешь, оставишь свой адрес, телефон. В Москве он наверняка бывает. А пятьсот долларов? Сразу это невозможно, только постепенно…»

Маша почувствовала, что в ней сейчас спорят два совершенно разных человека. «Раздвоение личности, – констатировала она, – а дальше – шизофрения!»

«Ты же ничего о нем не знаешь, – говорила личность номер один, ханжа и зануда, – ты думаешь, он просто так тебя спас, из благородных побуждений? Просто так ничего не бывает. Может, он вообще с этими бандитами связан, может, он тебя купил у них за пятьсот долларов?»

«Ага, в качестве рабочей силы, чтобы ты ему здесь полы мыла. Он ведь один живет, – посмеивалась личность номер два, значительно симпатичней. – Человек отбил тебя у бандитов, привез к себе домой накормил, напоил и спать уложил в свою постель. И заметь, сам рядом не прилег, пожалел тебя, дал оправиться от шока. Ему надо спасибо сказать, а не выдумывать всякие гадости».

«Не прилег, так приляжет, – не унималась личность номер один, – приедет завтра утром со своего дежурства, поспит чуток – и вперед с песней. Ты должна сразу сказать, что уезжаешь. Ты, конечно, ему благодарна, но не до такой же степени!»

Спор с самой собой стал надоедать. Маша знала это свое дурацкое свойство – от всякого конкретного вопроса уходить в казуистику, тонуть в пустых рассуждениях, а в итоге конкретный вопрос оставался без ответа.

«Ладно, я все равно не решу сейчас, уехать мне или остаться до двадцатого, на восемь дней. Больше ведь все равно нельзя. Я обещала родителям вернуться в Москву двадцатого. Но дело даже не в этих восьми днях…»

Маша не успела додумать, в чем именно дело. Зазвонил телефон.

– Кыто это? – услышала она в трубке чужой тяжелый бас.

– А с кем, простите, я говорю? – вежливо поинтересовалась Маша.

Последовала долгая пауза, она хотела уже нажать кнопку отбоя, но услышала:

– Гыдэ докытар? – у говорившего был сильный кавказский акцент, прямо-таки пародийный.

– Может, вы сначала все-таки представитесь? – мягко предложила Маша.

– Мынэ нада докытар! – ответили ей.

– Вадима Николаевича нет дома. Если хотите что-то передать, скажите. Я передам.

– Ты кыто и чего зыдэс делаишь? – спросили в ответ.

– Знаете, – вздохнула Маша, – я не привыкла беседовать в подобном тоне.

Она нажала кнопку отбоя.

Следующий звонок прозвучал через пятнадцать минут, когда Маша снимала с веревки во дворе свои высохшие вещи. На этот раз ее назвали по имени. Разговаривал с ней совсем другой человек, тоже кавказец, но почти без акцента.

– Ты Маша? – спросили ее.

– Да, я Маша. Здравствуйте.

– Я друг доктора. Где он?

Удовлетворившись хотя бы таким безымянным представлением, она ответила:

– Вадим Николаевич в больнице, на дежурстве.

– А ты ему кто?

– Я у него в гостях, – уклончиво сообщила Маша.

– Я спрашиваю, кто ты ему?

Мало того, что звонившие не произносили ни «здравствуйте», ни «пожалуйста-спасибо», будто этих слов в русском языке не существовало вовсе, они еще откровенно хамили.

– Если вы хотите что-то передать Вадиму Николаевичу, я передам. А нет – всего доброго.

В ответ раздались частые гудки. Маше стало не по себе. Она набрала номер ординаторской, оставленный Вадимом в записке. Приятный женский голос ответил, что Вадим Николаевич в операционной и появится часа через два, не раньше.

– Передайте ему, пожалуйста, что звонила Маша.

– Хорошо, обязательно, – пообещали ей, и в голосе невидимой собеседницы послышалось удивление.

Решив в течение следующих двух часов к телефону не подходить, Маша вернулась во двор снять с веревки вещи. Случайно взгляд ее упал на щель между металлическими секциями забора. Кто-то откровенно смотрел в эту щель, пуская сигаретный дым.

Маша автоматически отметила, что ворота заперты. Ключ висел там же, на крючке. Двор от улицы отделен высоким металлическим забором с узкими просветами между квадратными секциями.

«Высота забора около двух метров, – быстро соображала Маша, – перелезть сложно, но при желании можно. Соседние участки справа и слева отгорожены таким же забором, домов не видно, только крыши торчат. Есть там кто-нибудь или нет – неизвестно. Калитка за домом!» – спохватилась она.

За дом Маша еще не заглядывала, но помнила из записки Вадима, что там есть калитка, ведущая к пляжу. Что лучше сделать сначала? Сбегать проверить, заперта ли калитка, или?..

Тот, кто глядел в просвет, загасил сигарету и продолжал наблюдать за Машей, даже не пытаясь скрыть это.

Сделав шаг к забору, она произнесла громко и решительно:

– Добрый день. Я могу вам чем-нибудь помочь?

Не ответив ни слова, человек исчез, скрылся за металлической секцией забора. Но не ушел совсем, Маша чувствовала, он здесь.

– Да вы не прячьтесь, не стесняйтесь, – продолжала она, – может, у вас проблемы какие-нибудь?

Из дома послышался телефонный звонок, но Маша подходить не собиралась, два часа еще не прошли.

– Не хотите разговаривать, не надо, – в последний раз обратилась она к человеку за забором, – уходите отсюда! Подглядывать стыдно!

Разумеется, ей ничего не ответили. А телефон в доме продолжал однообразно тренькать.

Забор за домом оказался точно таким же высоким, металлическим. За ним, совсем близко, слышался шум моря и веселые гулкие голоса с пляжа. Калитка оказалась запертой. И ключ торчал изнутри.

Маша вернулась в дом, заперла дверь, проверила, все ли окна закрыты на задвижки. Стояла сильная жара, вскоре в закупоренном доме стало нечем дышать, но Маша решила не открывать ни одной форточки и никуда не выходить. Во всяком случае, до тех пор, пока не поговорит с Вадимом.

Она нашла утюг и гладильную доску, не спеша перегладила все вещи, вымыла со стиральным порошком тряпочные китайские тапочки. Она только сейчас вспомнила, что в сарае, кроме мыла и зубной Щетки, осталась валяться ее маленькая сумочка. Ладно, это не жалко. Сумочка старая, совсем дешевенькая, из кожзаменителя. Что там находилось? Документы взял Вадим, это она помнила точно. Что еще? Щетка для волос, зеркальце, тюбик гигиенической губной помады, еще какие-то мелочи…

«Там мог быть мой читательский билет, из Театральной библиотеки! На билете про меня все: фамилия, телефон, домашний адрес, серия и номер паспорта, название института, курс… Однако зачем так много знать о человеке, которого они и человеком-то не сочли, хотели изнасиловать и использовать в качестве бесплатной рабочей силы? Но ведь один из звонивших назвал меня по имени. Вряд ли Вадим успел предупредить кого-то, что здесь гостит некая Маша. И тем более вряд ли он стал бы предупреждать этого „друга“ с кавказским акцентом…»

Телефон зазвонил опять. Прошел всего час. Маша трубку не взяла, но все время, пока раздавалось назойливое однообразное треньканье, сидела, стараясь не дышать, будто маленький сотовый телефон – живое существо и от него исходит опасность.

Когда телефон наконец затих, ей удалось успокоиться и собраться с мыслями. «Да, если предположить, что Вадим все-таки предупредил этого „друга“, то вполне логично поведать „другу“ и про суточное дежурство. И он бы не стал звонить сюда, а позвонил бы в больницу».

И тут послышался настойчивый сигнал машины. Судя по звуку, машина стояла у самых ворот.

– Как мне это надоело! – громко вслух сказала Маша. – Чего они от меня хотят? Выманить из дома? Когда я выходила во двор, на меня просто смотрели, не трогали. Еще хотят посмотреть? Нервы треплют?

Она решительно отперла входную дверь. Гудки тут же прекратились. Стало очень тихо. Маша подошла к просвету в заборе, заметила сквозь узкую щель заляпанные грязью задние колеса, брезентовый верх. У ворот стоял военный «газик». Маша приблизила лицо к просвету, пытаясь разглядеть номер – на всякий случай. И тут же отпрянула. Прямо напротив, со стороны улицы, практически нос к носу возникла улыбающаяся физиономия с лихими черными усиками.

– Слюшай, пачыму такой сырдытыи? – спросила физиономия.

– Что вам нужно?

– Мынэ докытар нужино!

– Его нет. Он в больнице, на дежурстве. – Ей казалось, что фразу она повторяет в десятый раз за сегодняшний день.

– А ты кыто? Кыто ты докытару?

– Послушайте, – тяжело вздохнула Маша, – ну почему вам это так интересно? Вы сами ему кто? Сват? Брат? Родная мать или законная жена?

– У докытара нэт жины. – Машин напор немного смутил усатого. – Слушай, нэ сэрдысь, сыкажи толко, давыно зынаишь докытар?

– Всю жизнь. С раннего детства. Устраивает?

– Так бы и сыказала сыразу! – почему-то обрадовался усатый. – Слушай, тыбэ будыт он званит?

– Обязательно.

– Мынэ дашь с ным пагаварыт?

– Ладно, – согласилась Маша, – я дам вам с ним поговорить.

«Может, я зря паникую? – размышляла она, возвращаясь в дом. – Может, эти никакого отношения к тем не имеют? Действительно, пусть Вадим поговорит с этим усатым. Может, они отстанут?»

Вадим позвонил через двадцать минут.

– Все в порядке, Машенька, – сказал он, выслушав ее рассказ об осаждающих дом кавказцах, – это связано с моей работой. Они просто не могут дозвониться в больницу, а им срочно нужна консультация по поводу одного больного. Ты не бойся, они тебя не тронут.

– Но откуда тот, в телефоне, узнал мое имя?

– Машенька, я приеду завтра утром и все тебе объясню. Хорошо? Ты их не бойся.

– Хорошо, – неуверенно согласилась Маша, – только этот усатый ждет у забора. Он просил, чтобы я дала ему с вами… с тобой поговорить.

– Дай ему телефон.

– Что, ворота открыть? Впустить его?

– Нет, можешь передать через забор. Дотянешься?

– Попробую.

Усатый стоял, почти втиснув лицо между секциями забора. Привстав на цыпочки, Маша передала ему телефон. Он быстро заговорил на своем языке, только иногда мелькало русское слово «температура».

Наконец усатый вернул ей телефон.

– Машенька, тебя больше никто беспокоить не будет, – услышала она голос Вадима, – можешь открыть окна, сходить на пляж. Обязательно пообедай. Я тебе позвоню вечером.

Примерно через полчаса Аслан Ахмеджанов уже знал, что девушка Маша, которую сняли с товарняка люди Ахмеда, – старая знакомая доктора, а не просто случайная бродяжка. Следовательно, доктор имел полное моральное право поступить так, как поступил. И говорить тут не о чем. Ахмед был не прав. Непонятно, конечно, как она оказалась в товарняке, но желании можно выяснить и это, и все остальное про Кузьмину Марию Львовну, студентку актерского отделения Высшего театрального училища имени Щепкина.

А еще через десять минут позвонил сам Ревенко.

Он звонил фельдшеру, и тот задал ему несколько вопросов по поводу одного из раненых.

Слушая короткие реплики фельдшера, Ахмеджанов закурил, стал по давней привычке пускать ровные колечки дыма в потолок и подумал о том, что в конце концов доктор тоже мужчина, в доме его очень давно не появлялось ни одной женщины. Что ж тут странного, если наконец появилась?

На тумбочке у кровати рядом с пепельницей и помятой пачкой сигарет «Кэмел» валялась маленькая синяя книжечка – читательский билет Театральной библиотеки.

* * *
Они не знали расписания его дежурств в больнице. График был скользящий, врачи иногда подменяли друг друга. По давней договоренности, в больницу с гор никогда не звонили, связывались с ним только по его сотовому телефону. Они еще полтора года назад согласились, что в ординаторскую им лучше не звонить.

С температурой у раненого он разобрался. Ехать в горы сейчас необходимость отпала. И слава богу. Он устал за эти сутки, провел не две, а три операции, одна – очень тяжелая. Но главное, ему хотелось домой. Там Машенька. Даже не верилось, что он приедет, а она там.

«Вот возьмет и скажет: я хочу в Москву, к маме с папой, – грустно подумал он, – потребует, чтобы я отправил ее домой сегодня, сейчас…»

К воротам он подъехал в девять утра. В доме стояла тишина, он вошел, стараясь не шуметь, заглянул в спальню. Машенька спала, но тут же открыла глаза села на кровати, улыбнулась и произнесла:

– Доброе утро. Я сейчас встану. Вам… тебе, наверное, надо поспать после дежурства. А на диване в гостиной неудобно.

– В любом случае я должен сначала принять душ, – улыбнулся он в ответ.

Она заметила, что он выглядит очень усталым, щеки за ночь заросли колючей щетиной. Голубые глаза смотрели ласково и как-то растерянно.

«Нет, не стану я сейчас задавать все эти вопросы про бандитов, – решила она, – пусть отдохнет, выспится после бессонной ночи. А потом уж…»

– Трудное было дежурство? Тяжело не спать всю ночь? – спросила она.

– Я привык. – Неожиданно он сделал шаг к ней, осторожное, но в то же время стремительное движение.

Маша внутренне сжалась: «Вот сейчас… Он подойдет, сначала сядет на кровать. Конечно, ведь я на его кровати, в его доме!»

– Может, я пока завтрак приготовлю? – предложила она тихо. – Ты примешь душ, а я приготовлю. Что ты любишь есть утром?

Несколько секунд он смотрел на нее молча. «В самом деле, зачем я так спешу? Она должна хоть капельку ко мне привыкнуть, хоть немного».

– Да Машенька, приготовь. Что тебе самой хочется, то и приготовь.

Он сделал еще шаг, осторожно провел ладонью по ее щеке, легко прикоснулся губами к краешку ее губ и почувствовал, как она напряженно застыла. Сделав над собой усилие, он отошел от кровати и отправился в ванную.

«Нет, надо все-таки уезжать, – думала Маша, взбивая вилкой три яйца с холодным молоком, – вот позавтракаем сейчас, и я ему скажу. Я просто скажу, что мне необходимо домой, меня ждут родители. Так ведь нельзя, в самом деле! Я его совершенно не знаю, вторые сутки живу у него в доме. Даже не в нем дело, а во мне. Он всего лишь по щеке меня погладил, чуть-чуть губами притронулся, а у меня уже сердце закудахтало, как чокнутая курица, и голова поплыла. Вот с Саней ничего подобного не происходило и с тем первым мальчиком тоже. – Она вылила взбитые в пену яйца на раскаленную сковородку. – Я вообще никогда не испытывала такого чувства. Самое интересное, что уезжать мне вовсе не хочется. Именно поэтому придется уехать как можно скорее. Пока не поздно…»

Выйдя из ванной, Вадим обнаружил на кухне красиво накрытый стол. Маша нарезала огурцы и помидоры, поджарила в тостере белый хлеб, даже масло переложила из упаковки в масленку, чего сам Вадим никогда не делал. На сковородке ворчал нежно-желтый омлет, в джезве дымился крепкий кофе.

На Маше была длинная шелковая юбка, та самая, в которой он увидел ее в первый раз, и тонкая вязаная маечка без рукавов.

– Сегодня очень жарко, – сказала она, ловко скидывая омлет со сковороды на тарелку Вадиму.

– Ты ведь вчера так и не ходила на пляж? Вот сейчас позавтракаем и пойдем. Омлет потрясающий!

– Тебе кофе или чай? Я на всякий случай приготовила и то, и другое. Чай заварила свежий.

– Налей мне, пожалуй, чайку. А почему ты сама не ешь ничего?

– Я не привыкла так рано. Я обычно завтракаю в институте, между первой и второй парой, в двенадцать часов. А дома никогда не успеваю. Всегда хочется поспать подольше.

– Машенька, а куда делся твой замечательный жених, которого ты ждала? – Вадим встал, налил в чашку кофе и поставил перед Машей, потом намазал маслом кусок поджаренного хлеба, положил сверху сыр и протянул ей на тарелке. – Ты все-таки поешь хоть немного, за компанию. И кофе горячего выпей.

– У жениха случился приступ аппендицита, – сообщила Маша, откусывая бутерброд, – сначала мы собирались поехать вместе. Но в последний момент ему дали роль на телевидении, в детской передаче. Есть такая передача «Вперед, за сказкой!», он получил там роль вампира. Он не мог отказаться, – Маша отхлебнула кофе. – Мы решили, что я поеду одна, а он потом приедет. Но он не смог – из-за аппендицита.

– Ну что ж, две вполне уважительные причины – вампир и аппендицит. А он тебе действительно жених?

– То есть?

– Ну, ты за него замуж собираешься? Маша засмеялась:

– За Саню?! Я вообще пока замуж не собираюсь, у нас так, роман… Ну, как это обычно бывает в институте.

Она доела бутерброд, допила кофе и закурила. Валим заметил, что тонкие пальчики ее левой руки выплясывают на столе какой-то причудливый танец. Он вдруг почувствовал, как она сильно нервничает сейчас, и удивился: и лицо, и голос при этом совершенно спокойны.

– Вадим, – медленно и все так же спокойно произнесла она, – мне, наверное, лучше уехать. Мне здесь очень хорошо, у тебя. Я страшно благодарна тебе за все, но пора и честь знать. Мне надо в Москву.

Повисла долгая напряженная пауза. Он отставил чашку с чаем, внимательно посмотрел на Машу, пытаясь встретиться с ней глазами. Но она отводила взгляд.

– Почему, Машенька? Я тебя чем-нибудь обидел? – Он накрыл ладонью ее руку. Пальчики успокоились и напряженно застыли под его ладонью. Но руки она не убрала.

– Что ты! Просто… Родители ждут и вообще…

– Когда именно тебя ждут родители? Сегодня? Завтра?

– Двадцатого.

– А сегодня только тринадцатое. Машенька, может, ты нежно любишь того мальчика Саню и никто другой для тебя не существует?

– Нет, не то. Совсем не то. – Маша вдруг почувствовала, что сейчас заплачет. Это получилось бы глупо и некстати.

– Я могу тебя прямо сегодня отвезти в аэропорт и посадить на московский самолет. Ты ничем мне не обязана. Ты не должна бросаться мне в объятия только за то, что я вытащил тебя из того сарая. Хочешь домой – это твое право, ты взрослый, свободный человек. Но просто объясни мне – почему?

– Потому… – Маша еле сдерживала слезы. «Ты дура и зануда», – с ненавистью сказала она себе, резким движением загасила сигарету, выдернула руку из-под ладони Вадима и встала из-за стола. Он сидел и молча смотрел на нее. Она старалась не встретиться с ним взглядом.

– Мне очень неудобно, – произнесла она каким-то деревянным голосом, – но ты не мог бы одолжить мне сто семьдесят тысяч? У меня ни копейки. Билет в плацкартный вагон стоит сто семьдесят тысяч. Я оставлю тебе адрес и телефон. Ты ведь бываешь в Москве? Я верну при первой возможности. И еще… где мой паспорт и студенческий?

– Твои документы лежат на каминной полке, в гостиной, – тихо сказал он, вставая, – поездом ты, конечно, не поедешь. Тем более плацкартным вагоном. С поездами у тебя плохие отношения.

– Но самолет стоит очень дорого, – возразила Маша все тем же деревянным голосом, – ты и так потратил на меня деньги. А плацкартный вагон – это не товарняк. Там есть милиция.

– Милиция – это серьезно, – кивнул он, – милиция тебя всегда защитит. Ты полетишь самолетом. Адрес и телефон можешь не оставлять. – Он вышел в гостиную, вернулся через минуту, держа в руке Машины документы и стодолларовую купюру.

– Это очень много, – сказала Маша, – билет на самолет стоит дешевле.

– Извини, других денег у меня нет, – он положил паспорт, студенческий и купюру на кухонный стол.

«Рюкзак уже собран, – с тоской подумала Маша – он лежит на кресле в гостиной».

Она взяла со стола документы и деньги, положила в карман юбки, вышла в гостиную, подхватила рюкзак вспомнила, что там в наружном кармане должны лежать маленький отрывной блокнот и ручка, но ни того ни другого не было. «Теперь все равно, – равнодушно подумала она, – ему не нужен мой адрес».

– Может, ты позволишь отвезти тебя в аэропорт? – услышала она откуда-то издалека голос Вадима и застыла на пороге с рюкзаком в руках.

Слезы, которые все это время набухали в глазах, вдруг предательски покатились по щекам.

«Ты не только дура и зануда, но еще и истеричка!» – сказала она себе, а вслух спокойно произнесла:

– Прости меня, пожалуйста. Спасибо тебе. Я не смогу…

Она не договорила. Вадим подошел, легко подхватил ее на руки и, прикасаясь губами к ее губам, прошептал:

– Никуда я тебя не отпущу, Машенька… Рюкзачок упал на пол.

Глава 12

Анатолия Головню всегда смущал момент передачи гонорара. Слишком уж просто и открыто хозяин «Каравеллы» Руслан отдавал ему в руки конверт с положенной суммой «зеленых». Головня каждый раз вздрагивал и озирался по сторонам. Страх заглушал радость от получения толстенькой пачки новеньких вкусно пахнущих купюр.

Как-то он поделился своими опасениями с теми кто ему платил, и сказал:

– Так нельзя! Поймают меня, возьмут с поличным. Надо придумать другой способ, оставлять где-нибудь в секретном месте.

В ответ ему рассмеялись в лицо:

– Да у нас таких, как ты, – половина города! Что ж мы для всех секреты будем придумывать? Мы тебе не американские шпионы. Не нравится – не бери!

Можно бы, конечно, и не брать. Но работать-то все равно пришлось бы, иначе пристрелят. А он не идиот, чтобы бесплатно рисковать.

Наверняка про половину города они загнули. Но четверть – точно работает на них. Та четверть, которая кормилась за счет абхазской мафии, теперь принадлежит чеченцам – с потрохами.

Но одно дело своя, домашняя мафия и другое, совсем другое – чеченцы… К тому же область теперь наводнилась агентами из столицы, чужаками-москвичами, и тебе МВД, и ФСБ, и ГРУ – они только и ждут, когда кто-нибудь из местных проколется. Как тут не нервничать? Как не трястись рукам, не колотиться сердцу – сто двадцать в минуту вместо положенных шестидесяти ударов? Да еще одышка, пот градом! Не скажешь же врачам на медкомиссии, мол, «что вы, товарищи медики, не болен я никакой щитовидкой. Нет у меня, как вы это называете, токсического зоба. Зоб у пеликана в зоопарке, а я просто на чеченцев работаю, выполняю всякие мелкие щекотливые поручения и боюсь, рано или поздно…»

Думая обо всем этом. Головня уже входил в «Каравеллу» – за очередным гонораром. Спускаясь вниз по лестнице, он с омерзением чувствовал, как прыгает сердце, потеют ладони и не хватает воздуха.

Охранники мрачно буркнули: «Привет». Капитан сел за столик, пытаясь унять сердцебиение. Ему сразу не понравилось, что в баре много народу. Нет, для обычного бара вовсе не много, заняты всего два столика. Но для «Каравеллы» это слишком.

Впрочем, посетители показались ему вполне приличными. За одним столиком два курортника средних лет хихикали и шептались о чем-то с молодой красивой девкой в короткой юбке – тоже, вероятно, курортницей. Девка сидела, закинув ногу на ногу, и ноги у нее длинные, стройные, золотисто-смуглые.

Вид длинных загорелых ног, оголенных до последнего предела, всегда вызывал у капитана острое, неодолимое желание, почти эрекцию. Однако стоило вспомнить рыхлые белые ляжки собственной супруги-и сладкая судорога в паху проходила. Сейчас, глядя на ноги этой незнакомой девки, он сглотнул слюну, попытался, не напрягаясь и не отвлекаясь, вспомнить жену, но тут же почувствовал мощную эрекцию.

«Надо опять завести любовницу! – пожалев себя от души, решил Головня. – Пусть Надька, стерва, хоть лопнет от злости!»

Без любовницы Головня обходиться не мог, но жена Надежда следила за ним неусыпным оком истинной офицерши. Она моментально вычисляла и выслеживала очередную пассию капитана, заявлялась к красотке домой или на работу, устраивала оглушительные грязные скандалы, могла даже вцепиться в волосы. Красотки не желали терпеть оскорблений и жертвовать волосами ради однообразных, скучноватых нежностей капитана. Не помогали ни дорогие подарки, ни шикарные рестораны. Очередная зазноба уходила на своих длинных загорелых ногах к кому-нибудь, у кого законная супруга не столь бдительна и агрессивна.

О разводе с Надеждой нечего и думать. Она бы его выгнала из квартиры, сжила бы со света, добилась бы увольнения из милиции. К тому же – двое детей. Это ж какие алименты!

Головня отвел голодные глаза от ног хихикающей девицы, и тут же его взгляд уперся в другие ноги. За соседним столиком сидели две такие красотки, что захватило дух. Одна блондинка, другая брюнетка. Не понять, которая лучше. Сразу две пары голых стройных, смуглых ног. Красотки эти сидели в компании двух молодых «качков» с бритыми затылками. Головня так и не понял, местные они или тоже отдыхающие.

Столы обеих компаний ломились от шашлыков, форели, салатов и пива. «Поесть, что ли?» – с тоской подумал капитан, еще раз сглотнув слюну. Он кивнул Руслану, бегавшему между столиками, занимаясь необычным наплывом гостей.

Руслан кивнул в ответ, исчез на несколько минут в комнате за стойкой, потом вышел и небрежно бросил на стол перед капитаном тонкую книжечку меню в картонной глянцевой обложке. Головня раскрыл меню. Внутри лежал обычный незапечатанный конверт.

«Хорошо хоть так, а не впрямую! При посторонних-то!» – успел подумать капитан и попытался незаметно спрятать конверт в карман светлого легкого пиджака. Но тут началось нечто невообразимое.

Моментально повскакивали девицы и их спутники замелькали вспышки фотокамеры, капитану заломили руки назад и бросили на пол обычным приемом. Остальное происходило, как в кошмарном сне.

Головню трясло и лихорадило. Лежа на полу лицом вниз, он чувствовал, как температура у него подскочила градусов до сорока. Пот лился ручьями, даже пол под ним стал влажным. А сердце колотилось так, что казалось – сейчас лопнут ребра. Воздуху не хватало, капитан начал задыхаться.

– Головня Анатолий Леонидович, – услышал он над собой сквозь звон в ушах странно высокий голос, – Федеральная служба безопасности. Вы арестованы.

Он удивился, что ему в лицо тычет удостоверение майора ФСБ не мужик, а одна из длинноногих девок, блондинка. «Поэтому такой высокий голос, – машинально отметил про себя Головня, – баба меня арестовывает! Баба! Но я же не при исполнении, мне же долг вернули, я давал в долг, вот мне и вернули!» – пронеслось у него в голове. Слова пульсировали и мелькали, будто вертелась перед ним карусель, сумасшедшая карусель из пульсирующих слов. Потом осталось только одно: «долг», оно стучало в мозгу, во всем теле – «долг-долг-долг!» – и ритм все убыстрялся, сто двадцать ударов в минуту, сто тридцать, сто сорок…

Его запихнули на заднее сиденье черной «Волги», между двумя «курортниками» средних лет. Следом тронулась такая же «Волга», в которой увозили Руслана.

Никто не видел, как сидевший на лавочке во дворе, расположенном напротив входа в бар, молодой человек быстро встал и бросился вон со двора. Только старушка, сидевшая на той же лавочке и вязавшая носок, удивленно подняла брови над очками: сидел себе парнишка, покуривал, газетку почитывал, а тут вдруг вскочил как ошпаренный, помчался, даже газету свою оставил.

– Эй, молодой человек! – успела крикнуть она вслед, но он даже не оглянулся.

Молодой человек на вид лет тридцати, одетый в потертые джинсы и темно-синюю футболку, и внешность имел совершенно непримечательную: средний рост, среднее телосложение, русые волосы, серые глаза. Именно так должен выглядеть наружник, то есть никак не выглядеть.

За входом в «Каравеллу» агенту полковника Константинова было очень удобно наблюдать из этого тихого дворика, сквозь затененный липами просвет между домами. Он видел, как входили в бар две веселые компании – сначала «качки» с девицами, потом двое отдыхающих средних лет с одной девицей. Потом вошел Головня, непосредственный объект наблюдения. Когда подъехали две черные «Волги», наружник удивился: неужели смежники? А всего через три минуты вывели Головню и хозяина бара. Наружник даже заметил, что объект как-то странно выглядит: весь мокрый, лицо буро-красное, а глаза – огромные, выпученные, почти выкатываются из орбит…

Бабушка, вязавшая носок, пожала плечами, отложила свое вязание и стала с любопытством просматривать газету, оставленную молодым человеком. А тот находился уже далеко от тихого дворика. Он шел очень быстро, он должен как можно скорее сообщить полковнику Константинову по экстренной связи о случившемся. Полковнику необходимо узнать об этом именно от него, иначе – грош ему цена как наружнику.

Молодой человек иногда матерился про себя и сплевывал на ходу. Ругательства и плевки адресовались слишком уж расторопным «смежникам».

Когда в баре стало тихо, полная застенчивая Кристина, пятнадцатилетняя дочь Руслана, погладила по головам рыдающих мать и старшую сестру, дала таблетку валидола старому испуганному дедушке и удалилась с радиотелефоном в руках в комнатку за стойкой.

– Папу взяли, – тихо сказала она по-абхазски, набрав номер, – он дал деньги милиционеру, тощему, пучеглазому, сунул в меню, в конверте. Он просил передать: надо убить журналиста. Это журналист навел. – И девочка захлопнула крышку телефона.

* * *
– Старший следователь Федеральной службы безопасности майор Краснов, – представился Головне приятный человек средних лет, – садитесь, Анатолий Леонидович. – Он указал на стул.

Головня послушно сел. Из-за усиливающейся лихорадки он видел все как в тумане, однако успел заметить, что его привезли в здание областного ФСБ.

– За что меня арестовали? – спросил он сквозь одышку.

– Вас пока только задержали, – уточнил Краснов, – вы подозреваетесь в пособничестве опасным преступникам, террористам, находящимся в розыске. Я вижу, вы себя плохо чувствуете. Сейчас вы ответите на несколько вопросов, затем вас отведут в камеру там вас осмотрит врач.

– Я не могу отвечать на вопросы, – простонал Головня, – мне плохо. Вызовите врача прямо сейчас!

Болели одновременно голова и сердце. Такое с ним случилось впервые. Боль раздирала все тело, он задыхался. Посмотрев на него внимательно, следователь кивнул и спокойно произнес:

– Хорошо, Анатолий Леонидович, я вызову врача прямо сейчас. – Он поднял телефонную трубку.

Через несколько минут в кабинет вошел пожилой человек в белом халате. Приложив фонендоскоп к мокрой от пота груди Головни, он сказал несколько слов следователю, разобрать которые Головня уже не мог.

– Я умираю! – прохрипел он еле слышно. – Сделайте что-нибудь, я умираю!

Его била крупная дрожь. Ему и правда казалось, что он умирает. Бешеный панический стук сердца отдавался в ушах грохотом, голова раскалывалась от этого грохота.

– Что это? Сердечный приступ? Почему он так дрожит? – спросил тревожно следователь.

– Страшная тахикардия, сто пятьдесят в минуту, – сообщил врач, – честно говоря, я не совсем понимаю, но нужны срочные меры.

– Щитовидка! – произнес Головня из последних сил.

Он уже ничего не слышал. Грохот сердца сливался в монотонный оглушительный гул, будто у него в голове работал двигатель взлетающего самолета. А перед глазами стоял длинный сужающийся черный туннель – совершенно черный, без всякого света в конце.

Жена Надежда имела целую библиотеку мистической литературы, она увлекалась йогой, черной магией и прочей ерундой. Она изучала все это, чтобы портить карму любовницам мужа и насылать на них порчу. Сам Головня иногда от нечего делать почитывал кое-что. Про туннель он читал. Но в конце должен быть свет. Почему же так темно?

– Тиротоксический криз! – догадался доктор, услышав слово «щитовидка». – Боюсь, дело плохо. Срочно нужен кислород, капельница с глюкозой.

– Его нельзя класть в лазарет, – возразил следователь, – его надо постоянно держать под контролем, обеспечить надежную охрану.

– Вы смеетесь? Куда он убежит в таком состоянии?

– Не убежит. Убьют, – мрачно сообщил следователь.

Следователь Краснов приехал из Москвы. А врач – местный, из тюремного лазарета. Знакомы они не были.

– Ну а так он сам умрет. Прямо сейчас, – жестко сказал врач, – из криза его можно вывести только в условиях стационара. То, что я могу сделать здесь, даст временный и ненадежный эффект. Потом он должен находиться под постоянным наблюдением, в реанимации. Вы же можете обеспечить дополнительную охрану в лазарете.

В крошечной, без окон, палате лазарета Головню вывели из комы. Охрана была надежной, персонал – проверенный-перепроверенный. Никто посторонний сюда проникнуть не мог.

Часов в пять утра у палаты появилась молоденькая медсестра.

– Ребята, укольчик нужно сделать, – сообщила она, сладко зевнув, – ой, не могу, спать хочу, умираю. И шприцы, и необходимые препараты лежали в специальном шкафчике, внутри охраняемой палаты. У сестры не было ничего – ни в руках, ни в карманах. На глазах у двух охранников она распечатала одноразовый шприц, надломила ампулу, которую достала из только что раскрытой упаковки, сделала внутривенное вливание.

– Все, – зевнула она еще слаще, вытаскивая иглу из вены спящего Головни, – теперь можно завалиться спать часика на полтора с чистой совестью.

Через два часа Головня умер, не приходя в сознание. Врач, вызванный охранниками, констатировал, что смерть наступила в результате второй волны тиротоксического криза.

Глава 13

На закрытом пляже за домом доктора было мало народу. Человек пять отдыхающих из соседнего пансионата играли в карты на сдвинутых лежаках, двое маленьких детей возились с галькой у самой кромки моря, их родители дремали тут же, лежа на полотенцах. Солнце уже не жгло, медленно сползало к горизонту, к розовато-серебристому длинному облаку у западной кромки моря. Начинался ленивый, безветренный вечер.

– Ты отлично плаваешь, – сказал Вадим, когда они вышли из моря.

– Ты тоже, – улыбнулась Маша, откидывая мокрые волосы со лба.

Толстая дама в купальнике-бикини отделилась от группы картежников и направилась к ним, сжимая в губах длинную коричневую сигарету и окидывая высокую широкоплечую фигуру доктора откровенным многозначительным взглядом. Вадим в это время растирал Машу большим полотенцем.

– Простите, у вас огонька не найдется? – Дама кокетливо тряхнула черно-белыми пергидрольными кудряшками.

– Пожалуйста. – Доктор достал зажигалку из кармана валявшихся на лежаке джинсов и дал даме прикурить.

– Спасибо, – обворожительно улыбнулась дама и выпустила дым из ноздрей, – у нас у всех газ кончился.

Возвращаться к своей карточной компании она явно не спешила.

– Вы так молоды, а уже такая взрослая дочь. – Она надменно и равнодушно взглянула на завернутую в полотенце Машу.

– Я не так уж молод, – Вадим любезно улыбнулся даме, – а это не дочь. Это моя жена.

Тонкие, выщипанные в ниточку брови дамы медленно поползли вверх.

– Ах, извините! – Она обиженно повела полными плечами и тут же удалилась.

Маша, уткнувшись доктору в грудь, тихо засмеялась.

– Ну и личико стало у этой милой леди! Представляешь, если бы я и правда являлась твоей женой…

– Кстати, неплохая идея, – он обнял Машу за плечи, – очень неплохая идея. Мы с тобой это обдумаем, ладно?

– Почему ты не женат? Только, пожалуйста, ответь серьезно.

– Жена ушла от меня десять лет назад.

– А почему потом не женился?

– Как я мог жениться на женщине, которую встретил только сейчас? Мне пришлось дождаться, когда станешь совершеннолетней, приедешь одна в этот город, потом попытаешься уехать отсюда на товарняке.

– Вадим, перестань, пожалуйста.

– Малыш, я не шучу. – Его глаза смотрели серьезно.

– А дети есть у тебя?

– Сын. Двадцать пять лет. Зовут Сережа, живет в Квебеке. Женился на канадке украинского происхождения.

– Значит, ты совершенно один?

– Теперь уже нет. Теперь я с тобой. И нам пора ужинать.

Метрдотель небольшого приморского ресторана «Парадиз» поздоровался с доктором за руку и, проводив Машу долгим оценивающим взглядом, подумал:

«В советское время такие тощие цыплята стоили два двадцать в кулинарии».

Доктор часто наведывался в этот ресторан, но ни разу еще не приходил сюда с женщиной. Официанты поглядывали с любопытством. Роскошная блондинка Ларочка в синем форменном платье без рукавов склонилась над столиком, обдавая запахом духов «Криатюр» и щедро демонстрируя мощную грудь в глубоком декольте, пропела:

– Добрый вечер, Вадим Николаевич! Сегодня очень свежая форель.

– Машенька, ты будешь форель? – спросил доктор.

– Да.

– Выпьешь что-нибудь?

– Белое мартини, совсем немножко. Когда официантка отошла, надменно покачивая бедрами, Маша спросила:

– Ты здесь часто бываешь?

– Да. Здесь спокойно. Народу мало, нет этой жуткой грохочущей музыки, кормят неплохо.

Через несколько минут подошел метрдотель и, наклонившись к уху доктора, прошептал:

– Вадим Николаевич, вас к телефону.

Доктор специально оставил дома свой сотовый телефон, будто чувствовал – не дадут ему спокойно провести вечер. Слишком уж все складывалось хорошо. Но достали и здесь.

– У него кровит шов, – услышал он тяжелый бас фельдшера из горного госпиталя, – ты можешь приехать прямо сейчас?

– Температура?

– Нормальная.

– Ты сам-то смотрел? Не может у него кровить шов. Опять небось паникует, как с гранатовым соком?

– Ты должен приехать, – мрачно ответил фельдшер, – мне он посмотреть не дает, требует тебя.

– Хорошо, – вздохнул доктор и повесил трубку. Курившая у стола, на котором стоял телефон, официантка Ларочка загасила сигарету и томно произнесла:

– Вадим Николаевич, горячее подавать? Ваша форель уже готова.

– Подавай, Ларочка. Очень есть хочется, – улыбнулся доктор.

– Что-нибудь случилось? – спросила Маша, когда он вернулся за столик.

– Все нормально, малыш. Мне надо будет съездить, посмотреть одного больного.

– Далеко?

– Не очень. За городом. Мы сейчас спокойно поужинаем, потом я отвезу тебя домой.

Ларочка расставила на столе тарелки с форелью, поменяла пепельницы и сочувственно покачала головой:

– Нет вам покоя, Вадим Николаевич, ни днем, ни ночью.

– Такая моя докторская судьба, – развел он руками.

У ресторана рядом с «Тойотой» стоял грязноватый военный «газик». За рулем сидел молодой кавказец с лихими усиками, тот самый, что поглядывал через просвет в заборе. Маша вежливо поздоровалась с ним, усатый важно кивнул в ответ.

Вадим и Маша сели в «Тойоту», «газик» поехал следом.

– Это они из-за города так быстро за тобой приехали? – спросила Маша.

– Больной уж очень важный. Меня почти всегда возит к нему этот «газик». Когда я в городе, он тоже. К важному больному могут вызвать в любой момент.

Вадим проводил Машу в дом, «газик» ждал у ворот.

– Ты вернешься поздно? – спросила Маша.

– Не знаю, как получится, – он прижал ее к себе, поцеловал в пробор, – ты ложись спать, малыш. Не жди меня.

Оставшись одна. Маша включила телевизор. По каналу ОРТ шли вечерние «Новости».

– Возобновились поиски чеченского террориста Аслана Ахмеджанова, – говорила хорошенькая комментаторша, – наш корреспондент беседует с членом Чрезвычайной государственной комиссии по борьбе с терроризмом, депутатом Государственной Думы Алексеем Климовым.

На экране появился рыхлый, нездорового вида человек в строгом костюме.

– Алексей Сергеевич, – обратился к нему корреспондент, которого не показали в кадре, – насколько реальной видится вам перспектива открытого судебного процесса над Ахмеджановым как над организатором и участником нескольких самых крупных террористических актов, случившихся за последние два года?

– Я очень сомневаюсь, что такой процесс вообще когда-либо состоится. Уголовные дела накаждого из сепаратистских лидеров заведены давно, и Военной прокуратурой, и Генеральной. Однако на скамью подсудимых пока не сел ни один. Если вдруг такое случится, то суд будет закрытым, для прессы – в первую очередь.

– В одном из своих интервью Ахмеджанов заявил, что взрывы будут греметь по всей России до тех пор, пока хоть один русский солдат, я цитирую, «останется на великой земле Ичкерии. Но, когда последний русский солдат покинет нашу землю, взрывы все равно не перестанут греметь. Русские должны платить по счетам». Насколько реальны эти угрозы?

– На все сто процентов, – депутат усмехнулся, – в государстве, в котором люди, причастные к событиям в Буденновске, к взрыву школьного автобуса под Новореченском, находятся на свободе, в таком государстве возможно все. Если о том, как он лично расстреливал в час по одному заложнику, Ахмеджанов рассказывает не суду со скамьи подсудимых, а московскому корреспонденту, сидя в комнате, застланной коврами, спокойно глядя в телекамеру, – о чем тут можно говорить?

– Однако то, что сегодня розыски Ахмеджанова ведутся российскими спецслужбами весьма активно, внушает некоторый оптимизм, – заметил невидимый корреспондент, – из неофициальных источников нам стало известно, что после серьезного ранения он скрывается сейчас где-то в горных районах Абхазии. Что вы можете сказать по этому поводу?

– Я воздерживаюсь комментировать сведения, полученные из неофициальных источников, – сухо сообщил депутат и тут же исчез из кадра. Началась реклама. Маша выключила телевизор. «В горах Абхазии – это совсем близко», – подумала она и удивилась: лицо с тяжелым носом и глубоко посаженными глазами, лицо с цветной фотографии, мелькнувшей на несколько секунд на телеэкране после того, как комментаторша назвала имя Аслана Ахмеджанова, почему-то накрепко засело в памяти.

* * *
Чеченец лежал на койке поверх одеяла в тяжелых грязных ботинках. Он задумчиво курил и пускал в потолок аккуратные колечки дыма. Доктор молча поднял рубашку у него на животе. Разумеется, шов не кровил.

– Все шутишь? – спросил Вадим и взглянул чеченцу в лицо. – Со швом у тебя все в порядке.

– А с тобой все в порядке? – усмехнулся чеченец и стряхнул пепел на пол.

– Слушай, Аслан, хватит дурака валять, – доктор обернулся в фельдшеру и спросил:

– У тех двоих, которых неделю назад привезли, тоже что-нибудь кровит?

– У тех не кровит, – ответил фельдшер, не глядя на Вадима, и тут же вышел.

– Девочку себе завел, – задумчиво произнес Ахмеджанов, – говорят, хорошая девочка, только тощая. Вот мне совсем не нравятся тощие, я люблю белых и круглых. Но это дело вкуса. Зачем ты девочку завел, я понимаю, а вот зачем тебе кассета понадобилась – ну никак не пойму.

Черные, глубоко посаженные глаза смотрели на Вадима спокойно и внимательно.

– Кассета? – удивленно спросил доктор. – Какая кассета?

– Маленькая, от видеокамеры.

– Послушай, Аслан, – вздохнул доктор, – мне некогда заниматься ерундой. Раз уж я приехал, я сейчас осмотрю раненых и поеду домой. Я устал, хочу спать. К тому же меня ждут.

– Кто тебя ждет? Девочка твоя. Маша? Она подождет.

Чеченец, продолжая смотреть Вадиму в глаза, загасил сигарету, сел на койке.

– Ты возил еду Ивану?

– Да.

– Зачем?

– Как ты думаешь, зачем кормят голодного человека?

– Ты кормил его, чтобы он вытащил для тебя кассету.

– Аслан, голодного человека кормят потому, что он голодный. Кстати, куда он делся?

– Он взял для тебя кассету. Он мог сделать это только для тебя. Только ты возил ему еду. Он сдох за это.

– Аслан, зачем весь этот спектакль? Ты можешь объяснить по-человечески, в чем дело?

– По-человечески? – Ахмеджанов чуть прищурился. – Хорошо, я объясню. Пропала кассета, на которой снят я и мои люди. Там много еще чего снято. Русский Иван убирал в комнате, камера и кассета лежали на столе.

– А снимал кто? Ты того, кто снимал, спрашивал?

– Его уже не спросишь. Он отвечал за кассеты, одна из них пропала. Он напился и ничего не помнил. Оператор не должен пить.

– Хорошо, с оператором ты разобрался по-своему А при чем здесь Иван? Несчастный, слабоумный, глухонемой человек.

– Он был только немой, но не глухой. Он все понимал, и ты это знаешь.

– Да – кивнул доктор. – Иван мог слышать слова Но слышать и понимать – это несколько разные вещи. Ты что, пытался его допрашивать?

– Он находился один в комнате, когда убирал. После этого пропала кассета.

– Послушай, – задумчиво произнес доктор, – если ты так переживаешь из-за этой кассеты, что допрашивал немого слабоумного человека, то почему тебе не пришло в голову допросить тех, кто заснят на пленку? Почему ты не подумал, что ее мог взять, например, тот, кто не хотел, чтобы его видели рядом с тобой? Тот, для кого это опасно?

В черных глазах Ахмеджанова вспыхнул тусклый огонь.

– Ну что же ты замолчал, доктор? Продолжай.

– Вот смотри, ты мне толком еще ничего не рассказал, но, как я понял, пропавшая кассета заключает в себе некую опасную информацию. Прежде всего надо подумать, для кого опасна эта информация, то есть у кого имеются реальные мотивы. Понимаешь?

– А ты молодец, доктор, – Ахмеджанов выбил щелчком из пачки сигарету, протянул Вадиму. Оба закурили.

– Ты верно рассуждаешь, доктор, – голос чеченца стал чуть мягче, глаза перестали сверлить Вадима, – но тот, на кого я могу думать, в ту комнату не заходил.

– Откуда ты знаешь?

– Он постоянно был со мной. Я его все время видел.

– Прямо так ты все помнишь! Ты ведь почти полтора месяца на анальгетиках сидел, от них голова мутная.

– А зачем ты мне эти анальгетики назначаешь9 Чтобы я ничего не помнил?

– Ох, Аслан, если б я тебе их и не назначал фельдшер бы сам тебя колол, без моих назначений. Иначе ты бы от боли на все село зубами скрипел в городе услышали бы. И спать бы не мог. Ты и так плохо спишь, поэтому нервный такой, я тебе еще и реланиум назначу. Ты пойми, ты перенес тяжелейшую операцию, времени прошло не так много. Тебе нельзя сейчас нервничать и перенапрягаться. Вместо того, чтобы допрашивать слабоумных и стрелять перепивших, отдохнул бы лучше. Обидно даже, я тебя по кускам собирал, а ты себя гробишь.

– Ладно, доктор. Поговорили. Езжай к своей худой девочке Маше. Скажи ей, чтобы больше не залезала в товарняки.

– Шов-то чешется? – спросил Вадим, обернувшись у порога.

– Чешется, зараза, – признался чеченец.

– Терпи. Когда заживает, всегда чешется. Ногти стриги чаще. Грязь у тебя под ногтями. Ночью во сне начнешь чесать, занесешь инфекцию. Не будешь ногти стричь, скажу фельдшеру, чтоб бинтовал тебя на ночь.

– Ладно, понял. Подожди, я тебя об одном деле попросить хотел. Ты главного врача санатория «Солнечный берег» знаешь?

– Знаю.

– Ты бы поговорил с ним. Там у них полковник поселился, Константинов его фамилия. Вроде он из ФСБ или еще откуда… Ты бы узнал, что у него там по документам, с кем живет, в общем, всякие подробности.

– Нет, Аслан. Это не моя работа и не мое дело. Каждый должен заниматься своим делом. У тебя достаточно людей, чтобы наводить справки о всяких полковниках.

– Я же не говорю, чтобы ты специально расспрашивал. Так, если к слову придется.

* * *
От морской воды волосы становились тусклыми и жесткими. Маша решила вымыть голову. Шампуней на полочке в ванной стояло сортов пять. Маша любила пробовать все новое и остановила свой выбор на зеленой квадратной бутылке с шампунем неизвестной английской фирмы. «Протеин сделает ваши волосы пушистыми и блестящими, как шелк» – было написано на этикетке по-английски. Маша отвинтила колпачок и наклонила горлышко бутылки над ладонью. Оттуда ничего не вылилось. Ни капли. Между тем бутылка была тяжелая. Заглянув внутрь, Маша увидела сквозь горлышко какой-то черный пластмассовый край. Она повертела бутылку, попыталась нащупать, что там внутри. Палец уперся во что-то твердое, покрытое слоем целлофана.

«Ничего себе!» – подумала Маша и поднесла бутылку вплотную к яркой люминесцентной лампе у зеркала. То, что находилось внутри, по форме больше всего напоминало кассету для видеокамеры. Под плотно приклеенной глянцевой этикеткой нащупывалась тонкая выпуклость – шов, опоясывающий всю бутылку.

«Значит, ее просто разрезали, вставили кассету потом как-то спаяли края и сверху наклеили этикетку. Тайник – хитрее некуда. Вроде бы так просто, но можно в поисках кассеты перевернуть весь дом, и никогда не догадаться, что она впаяна в одну из бутылок из-под шампуня. Найти ее можно только случайно – если захочешь в этом доме вымыть голову и из пяти сортов шампуня наткнешься именно на этот – с протеином. Однако сложно представить, что люди, пришедшие обыскивать дом, отправятся в ванную мыть голову – разве что сильно вспотеют от усилий».

Маша аккуратно завинтила колпачок, поставила бутылку на место, взяла другую. Там действительно оказался шампунь.

«О, господи, а ведь я вляпалась в жуткую историю! – думала Маша, расчесывая мокрые волосы перед зеркалом. – Я действительно ничего не знаю о нем, влюбилась по уши, потеряла голову – первый раз в жизни… И в кого? Я даже не знаю в кого. „Тойота“, дом, сотовый телефон, есть и городская квартира… Ведь достаточно моим родителям услышать такой перечень „достоинств“, и у них сразу возникнет образ „нового русского“, мафиози. Достаточно было ему сказать два слова тем весельчакам-амба-лам на улице, и они исчезли. Они вдвоем, он один. При желании могли бы его по асфальту размазать. Но они его испугались. А кого могут испугаться такие амбалы? Только мафиози! А в сарае? Там их вообще собралось семеро, и те бандиты не чета уличным. Да, он держал в руках автомат. Но смешно думать, что они испугались автомата. В сарае все выглядело так, будто он давно знаком с бандитами, прежде всего – с тем, бородатым. В противном случае его бы там просто растерзали. Тот, кривоногий, тоже держал автомат наготове и стоял сзади, у Вадима за спиной. Да, случайного человека они бы растерзали, никакой выкуп не помог бы. Выходит, он меня у них купил? Купил себе девочку, чтобы развлечься? Узнать, что я в том сарае, он мог только от бандитов. Он не просто связан с ними, он для них – авторитет. Я влюбилась по уши в бандитского авторитета».

Выйдя из ванной, она включила чайник на кухне, села и закурила.

– А я ведь так и не задала ему ни одного вопроса из тех, что должна бы задать… – задумчиво произнесла она. – Но я просто забыла все эти вопросы, я потеряла голову. Почему же опомнилась именно теперь, когда обнаружила тайник с кассетой? И чего я так испугалась? Надо было раньше соображать и пугаться. А теперь поздно…

«Поздно потому, что, кем бы он ни был, я не могу уже просто так уехать – потихоньку сбежать. Он ведь мне давал такую возможность, не держал силой, хотя мог бы. Мафиози ни за что бы меня не отпустил. Не отдал бы документы, и вообще все происходило бы по-другому…»

– Откуда ты знаешь, как это бывает у мафиози? – Маша не заметила, что опять говорит вслух. – Ты же видела это только в кино. Тебе кажется, бандитский авторитет не может выглядеть таким милым, интеллигентным, нежным, ты думаешь, он обязательно матерится через слово, сверкает золотыми зубами и носит красный пиджак? Тебе кажется, мафиози в доме не может держать столько хороших книг, а видеотека должна состоять из одной порнухи? Кстати судя по нескольким книжным полкам, занятым специальной медицинской литературой, он действительно врач. Интересно, бандитский авторитет стал бы работать хирургом и дежурить сутками в больнице?

Маша вдруг почувствовала отвращение к самой себе. Но не потому, что связалась с мафиози, с бандитским авторитетом, вообще неизвестно с кем, а потому, что так плохо думает о человеке, сидя у него на кухне, в его халате, собираясь ложиться спать в его постель.

«Надо просто спросить у него обо всем – и о бандитах, и о кассете. Ведь ты же еще не спрашивала. Сначала послушай, а потом уж делай выводы», – решила Маша. Но в глубине душа она не сомневалась – что бы Вадим ей ни сказал обо всем этом, она поверит. Очень уж хочется поверить.

Маша сама не заметила, как уснула. Ей приснился ее дедушка, умерший год назад в возрасте восьмидесяти семи лет. Единственный человек, с которым она могла бы поделиться тем, что с ней происходит сейчас. Но дедушки Мити не стало…

Маша очень любила своих родителей, но никогда не могла поговорить с ними о чем-то серьезном и важном. Мама с папой не умели спокойно слушать. Они сразу пытались решить все за нее, как бы без нее. Однажды она пожаловалась дедушке:

– Родители относятся ко мне так, будто я дебилка какая-то, тварь бессловесная!

– Они просто очень любят тебя и глупеют от любви, – улыбнулся в ответ дедушка.

– Неужели от любви глупеют? – грустно спросила Маша.

– Иногда даже сходят с ума…

Сейчас ей снилось, будто она стоит рядом с дедушкой Митей на балконе какого-то высокого чужого дома, на самом последнем этаже. Они стоят и смотрят вниз, в маленький заснеженный двор, освещенный одним фонарем. Шаркает лопатой, сгребает снег одинокий дворник. Его черная фигурка кажется совсем крошечной с такой большой высоты. Даже во сне Маша удивилась, почему им с дедушкой не холодно стоять зимней ночью на балконе.

– Дедушка, я не схожу с ума? – спросила она.

– Нет, Машенька. У тебя все хорошо. Ты не бойся. Так бывает только очень редко, один раз в жизни, и не со всеми. Ты просто очень счастлива, и тебе это кажется странным.

Дворник шаркал своей лопатой все громче, дедушку совсем плохо слышно. Маше почудилось, что в комнате за балконной дверью мелькнул зыбкий огонек, и дедушка исчез, растворился в темноте неизвестной комнаты. Маша хотела спросить его о чем-то еще, но тут же стала сниться какая-то ерунда – заросший серебряной тиной пруд на даче, дикая малина вдоль синего облезлого забора, яркие влажные незабудки, примятые велосипедным колесом, и оранжевый бок большого мяча, утонувшего в зарослях крапивы.

Год назад, когда дедушка Митя умер, Маша почувствовала какую-то глухую, ватную пустоту внутри. Ее жизнь протекала полно и интересно, она училась в замечательном театральном училище, имела много Друзей, каждый день заполнялся событиями до отказа, и родители, слава богу, живы и здоровы, но липкая пустота наваливалась ночами и не давала дышать.

Старость щадила дедушку Митю. Он был красивым, опрятным стариком, только очень рассеянным. Впрочем, таким он оставался всю жизнь. Об этом ходили семейные анекдоты, которые Маша не любила слушать.

Однажды она заболела тяжелым гриппом, с высокой температурой и надрывным кашлем. Дедушка отправился на рынок. Он уже редко выходил из дома, но рынок находился совсем близко, в двух кварталах. Вернулся он через час, довольный и сияющий.

– Машенька! Я достал тебе грейпфруты! – радостно сообщил он.

Грейпфруты в Москве продавались на каждом углу, но дедушка давно не ходил по магазинам, и в памяти у него осталось то время, когда фрукты доставались сложно, особенно такие экзотические.

– Очень любезный продавец, – счастливо улыбался дедушка, – я спросил у него, где можно купить грейпфруты, объяснил, что у меня больна внучка, и вот он продал мне самые крупные. Они должны быть красными внутри. Это очень вкусный сорт.

Он бережно вытащил из бумажного пакета две большие темно-зеленые редьки…

Через три месяца дедушки не стало. Он часто снился Маше, и каждый раз она просыпалась в слезах. А сейчас впервые не проснулась и не заплакала.

…Вадим ехал в «газике» по темной горной дороге. Он думал о том, что, подкинув чеченцу идею, будто кассету мог вытащить сам Иванов, он выигрывает для себя дня два. Этого времени должно хватить, чтобы связаться с неизвестным полковником Константиновым которым так интересуется Ахмеджанов, что даже его, доктора, просил навести справки.

Ахмеджанов интересуется полковником, значит, полковник скорее всего приехал сюда по его бандитскую душу. Следовательно, именно этому Константинову и надо отдать кассету.

Иванова они начнут проверять осторожно и тщательно – все-таки в него вложено много денег. Что ж, пусть хорошенько потрясут комсомольскую сволочь, пусть перестанут ему верить. Этого времени должно хватить. Он свяжется с полковником именно через главного врача санатория. Можно последовать доброму совету чеченца и выстроить разговор так, чтобы «к слову пришлось». И пусть катятся они ко всем чертям со своими пулевыми ранениями. Хватит. Надоело.

Тряска и бесконечные крутые повороты дороги мешали сосредоточиться. Необходимо обдумать детали. Пока в голове выстроилась лишь грубая схема. Хорошо, если ход событий совпадет с ней. А если нет?

Доктор вспомнил, как лет семь назад оперировал сорокалетнего мужчину по поводу острого аппендицита и, вскрыв брюшную полость, обнаружил, что там все пронизано метастазами – у больного оказался неоперабельный рак желудка. Вот и сейчас – стоит сделать шаг, и окажешься в тупике. Невозможно все просчитать заранее. Но и стоять на месте тоже нельзя. Не больше двух дней время будет работать на него. А потом пойдет другой отсчет…

Однажды в детстве приятель-абхаз пригласил Вадима на несколько дней в горное село, к своей бабушке. Лазая по горам с сельскими мальчишками, они наткнулись на узкое и очень глубокое ущелье через которое была перекинута короткая кривая сосна, сбитая грозой. Далеко внизу между острыми камнями поблескивал хилый ручеек.

Лежа животами на краю ущелья, мальчики долго спорили, можно ли по этой сосне перейти на другую сторону.

– Если за тобой гонятся и хотят убить, тогда можно, – сказал кто-то.

– Можно и просто так, – легкомысленно заявил Вадим.

Он тут же пожалел о своих словах, но назад пути не видел.

Горные деревья, особенно расположенные ближе к вершине, часто вырастают однобокими – их много лет подряд клонит ветер, и ветви появляются густо только с одной стороны, а с другой ствол остается почти гладким. Сосна над ущельем лежала гладкой стороной вверх.

Вадиму тогда исполнилось десять лет. Балансируя руками, как канатоходец в цирке, он ступил на гладкий скользкий ствол. Голова закружилась. Он уже представил себе, как летит кубарем на острые камни, как горное эхо относит вдаль его последний крик и кровь из его разбитой головы смешивается с ледяной водой ручейка на дне ущелья. Он взглянул на секунду вниз, и ему показалось, что вода в ручье уже стала красной.

Но отступать нельзя. Над ним бы потом смеялись до старости…

Он сделал еще шаг и сказал себе: «Никакой пропасти и никаких камней там, внизу, нет. Дерево лежит на мягкой траве, и мне совсем не страшно!»

Он прошел по стволу – сначала туда, потом обратно, улыбаясь, соскочил с вывороченных корней на землю. Только глубокой ночью, зарывшись лицом в подушку, тихо и сдавленно плакал, видя перед собой не восхищенные глаза абхазских мальчишек, а красную от крови воду ручья на дне ущелья.

* * *
Машенька спала спокойно и крепко. Стараясь не разбудить ее, он осторожно провел ладонью по влажным волосам, коснулся губами худенького острого локотка. Не открывая глаз, она обняла его за шею и притянула к себе. Он тут же забыл и про кассету, и про чеченцев, и про полковника Константинова…

Глава 14

В ресторане «Парадиз», за тем же столиком, за которым сидели вчера доктор и Маша, сегодня обедали Елизавета Максимовна, Глеб Евгеньевич и Арсюша. Обслуживала их официантка Ларочка.

– Елизавета Максимовна, – ворковала она, раскладывая приборы, – вы потрясающе выглядите. Как вам это удается? Поделитесь секретом!

– Ларочка, я ем мало, а сплю много, – улыбнулась Белозерская, – вот и весь секрет.

– Все-таки у балерин какая-то особенная осанка и посадка головы… За версту видно, что балерина. Ни с кем не перепутаешь, – продолжала Лариса, – в этом, наверное, тоже какой-нибудь секрет?

– Конечно, – кивнула Лиза, – все дело в кнопке.

– В какой кнопке? – удивилась официантка.

– В обыкновенной. Канцелярской. Понимаете, Ларочка, когда ребенок начинает заниматься танцем, ему иногда приходится выправлять осанку. Прилепляют полоску лейкопластыря вдоль позвоночника, а под пластырь, между лопатками, вставляют канцелярскую кнопку. Чуть сгорбишься – кнопка впивается в спину. Очень больно.

– Да, – вздохнула Лариса, – хочешь стать красивой – страдай… Осанка у женщины – это главное. Вот вчера заглянул к нам один наш постоянный посетитель, старый холостяк, впервые пришел с дамой. Даже дамой назвать нельзя, так, пацанка, пигалица, лет восемнадцать. А осанка – королевская. Сама тощенькая, маленькая, смотреть не на что, а голову держит, как балерина, сразу видно. Я даже спросить хотела, не занимается ли она балетом, но не решилась. Знаете, они такая странная пара. Его-то я хорошо знаю.

Арсюша не выдержал и презрительно фыркнул. Но промолчал. Лариса удивленно взглянула на него и продолжала:

– Так вот, он человек солидный, в городе известный. Ему сорок пять, жена от него сбежала лет десять назад. С тех пор он один, как сыч, и такую себе завел пацанку! Я, конечно, человек без предрассудков, но она ему в дочери годится. Причем девчонка, судя по речи, москвичка. Скромненькая такая, наверняка из приличной семьи… Ой, простите, я заболталась. Ваше горячее уже готово! – И Ларочка убежала на кухню.

Тут Арсюшу прорвало:

– Мама! Глеб! Почему вы все это слушали?! Как ей не стыдно обсуждать людей! Она же сплетница! К ней приходят, садятся за столик, а она потом всем свистит: кто, да с кем, и зачем, и почему!

– Она обсуждает их, а ты теперь с нами – ее, – улыбнулась Белозерская, – получается замкнутый круг.

– Для нее самое интересное – наблюдать и делиться впечатлениями, – заступился полковник за Ларису, – она ведь не сказала ничего дурного. Тем более мы никогда того человека и ту девушку не увидим, а они не увидят нас. А вот ты судишь взрослых при первой возможности, и, как я заметил, не без удовольствия. Да, сплетничать плохо. Но и судить других за это – не лучше. В принципе это одно и то же. Мама правильно сказала: замкнутый круг.

Арсюша надулся, больше не произнес ни слова, однако котлету по-киевски съел за милую душу.

Официантка Лариса Величко не была сплетницей. На самом деле она человек молчаливый и скрытный. Но никто этого не знал. Все считали Ларису болтушкой-хохотушкой, даже ее собственный муж любил повторять: «Ты, Лариска, десять раз ляпнешь что-нибудь и ни одного раза не подумаешь!» И Лариса виновато разводила руками: «Откуда я знаю, что думаю, пока не скажу это вслух? Ну, такая я – язык без костей. Что же теперь делать?»

Однако никогда она ничего не «ляпала», не подумав. Подобное легкомыслие могло стоить ей слишком дорого…

Двенадцать лет назад Лариса закончила профессионально-техническое училище пищевой промышленности. Она мечтала стать поваром, великим кулинаром, хотела поступить в пищевой институт. После училища ее распределили в грязную общепитовскую столовку, где воняло несвежими хлебными котлетами и склизкими тряпками, посетители матерились, хлопали молоденькую раздатчицу по ягодицам и хватали за грудь. Большинство из них работали шоферами-дальнобойщиками, в выражениях и жестах стесняться эта публика не привыкла.

В пищевой институт Лариса не поступила – два года подряд недобирала баллы, поняла, нужен хороший, крепкий блат – слишком уж доходные места ждут выпускников института, плюнула, осталась работать в столовке. На иждивении у Ларисы находились больная мать с пенсией по инвалидности и братишка четырнадцати лет. А общепит подкармливал, и неплохо – то маслом, то мясом. Вот на мясе Ларису и поймали. На говяжьей вырезке. Воровали в столовой все – от уборщиц до директора. Никто с пустыми сумками с работы не уходил. Но поймали именно Ларису.

Жирный армянин-директор долго мытарил ее в своем кабинете, крутил перед носом коротким волосатым пальцем, без конца вытирал бумажными салфетками потеющую лысину в кудрявом черном пуху, повторял: «хищения, прокуратура». В общем, она сразу поняла, в чем дело. Он давно к ней подкатывал, и так, и сяк. Вот и подкатил – бесповоротно. Делать нечего. Разговор закончился у него в квартире, в койке. Жена и двое детей в это время, естественно, отсутствовали.

Поначалу все это казалось очень противным. Армянин сильно потел, у него вечно от ног пахло. В любви он становился груб и ненасытен, в самые горячие мгновения начинал повизгивать тоненько и жалобно, как юный кабанчик. Однако ко всему привыкаешь. И Лариса привыкла. Тем более он и подарки дарил, и деньгами помогал, и пристроил ее в приличный, чистый дорогой ресторан, где никто за грудь не хватал.

И все бы ничего, если бы через год армянину не прострелили череп, прямо на улице, среди бела дня. Началось следствие, к Ларе в дом пришли с обыском, подняли линолеум на кухне и обнаружили в полу тайник с тремя пакетами героина.

Лара вспомнила, как три месяца назад армянин, сидя вечерком у нее на кухне, поддел носком ботинка разодранный линолеум и сказал:

– Плохо живешь, Лариса, надо ремонт на кухне сделать. Я пришлю ребят.

Буквально на следующий день явились два парня, балагуря и насвистывая, перестелили на кухне линолеум, поклеили моющиеся обои, побелили потолок и ушли, не взяв ни копеечки, сообщив, что за все заплачено – и за материалы, и за работу. Лариса и ее мама нарадоваться не могли на зеленый, как молодая травка, кухонный пол, на обои в светлых ландышах. Только братишка ходил мрачный и говорил: «Влипнешь ты, Лариска, со своим армяном, ох влипнешь!»

Братишка оказался прав. Влипла Лариса – всего через три месяца после бесплатного ремонта. Без конца ее вызывали в городскую прокуратуру, подписку о невыезде взяли. Она рассказывала молодому следователю все честно, как на духу. Уже на третьем допросе появился в уголке кабинета человек в штатском, который даже не представился, сидел, слушал, покуривал. А потом уж подступил к Ларисе с разговором:

«Вы, Лариса Вячеславовна, человек наблюдательный…» – и так далее.

Собственно, она ничего против предложений «человека в штатском» не имела. Все подписала, что он просил. В самом деле, кому ж охота за чужие грехи в зону? А ей дали понять: или-или. Или вся будущая жизнь псу под хвост, или работа в том же чистеньком ресторане, где никто про историю с героином знать не будет…

В «Парадизе» собирались не самые крупные авторитеты местных мафий, но и не «шестерки». Среднее звено, так сказать, то есть действующие единицы. Из их разговоров можно узнать много нового и интересного. И Лариса с чистой душой выкладывала все это новое и интересное людям в штатском, в письменной или устной форме.

Между тем она успела и замуж выйти за доброго красивого парня, машиниста электровоза, и сына родить, и братишку проводить в армию. Жизнь шла своим чередом. Лариса работала все там же, в «Парадизе», ничем не отличалась от коллег-официантов – разве что везло ей чуть больше: братишка после армии легко поступил в Московский автодорожный институт, о котором мечтал, маму удавалось раз в году возить в Москву, показывать лучшим профессорам и лечить в лучших клиниках, квартира появилась кооперативная, трехкомнатная, «жигуленок-шестерочка». Ларисин муж искренне верил, что официантки хоть и зарабатывают мало, но имеют очень хорошие чаевые.

«Люди в штатском» давно уже держали Ларису за свою, давняя история с армянином и героином забылась. Ей платили хорошие деньги за информацию, она стала настоящим профессиональным агентом, почитала кое-какие книжки по психологии, в общем, это стало для нее чем-то вроде сверхурочной работы, привычной и будничной.

Сейчас, поболтав с полковником Константиновым из ГРУ о докторе Ревенко и его девочке, Лариса подкинула только первую половину информации, посплетничала на правах старой знакомой, у которой язык без костей.

Убирая тарелки из-под горячего и подавая кофе с мороженым, она продолжала болтать:

– Глеб Евгеньевич, вот вы – военный человек. Скажите, вас когда-нибудь из ресторана вытаскивали по служебным делам?

– Ну и болтушка ты, Ларочка! – улыбнулся Константинов.

– Нет, я хочу сказать, можно ведь людям поужинать и отдохнуть за собственные деньги? Вчера того старого холостяка, который пришел с пацанкой, прямо у нас достали, из-за стола выдернули. Он, конечно, доктор, понятное дело, но ведь не «Скорая помощь»! Я даже форель нашу фирменную не успела им подать, а ему уже звонят. По нашему телефону. У какого-то важного больного шов закровил! Человек покушать пришел, да еще с дамой, а у двери уже «газик» стоит.

– И что, форель так и не ели? – сочувственно спросила Елизавета Максимовна.

– Нет. Форель я все-таки подала. Они покушали, а потом уж поехали.

– А девушку с балетной осанкой он с собой взял к больному? – со смехом спросил полковник.

– Нет. Он ее домой отвез. К себе домой. Она у него живет.

– И все-то вы, Ларочка, знаете, – покачала головой Елизавета Максимовна, – интересная у вас работа. Константинов весело смеялся.

– Не понимаю, что тут смешного? – презрительно пожал плечами Арсюша.

Расплачиваясь с Ларисой, полковник немного задержался.

– Подождите меня на улице, – попросил он Лизу и Арсюшу.

Когда они ушли, полковник подмигнул официантке.

– Рыбалка – не женское дело, верно, Ларочка? – тихо спросил он. – Но ты отличный рыболов. Высокий класс! И наживку используешь исключительно натуральную, качественную.

– Не понимаю, о чем вы, Глеб Евгеньевич? – растерянно улыбнулась Лариса. В ее голубых глазах застыло искреннее удивление.

На самом деле она его прекрасно поняла. Ее только удивило, что он пошел на такой прямой разговор. Она получила указание подкинуть ему реальную информацию и проследить за реакцией. Если бы вчера доктор Ревенко не посетил «Парадиз» со своей «пацанкой», ей, Ларисе, пришлось бы придумывать для Константинова нечто в таком роде. Ей предстояло сообщить, что у доктора появилась девушка, которая живет у него в доме, и он постоянно находится под чьим-то пристальным вниманием. Под чьим именно, Ларисе не сказали. Для ее части информации это значения не имело. Впрочем, она догадывалась, кто выдернул вчера Ревенко из-за стола. Она радовалась, что сочинять ничего не пришлось, все получилось как на заказ: доктор пришел со своей «пацанкой», вызвали его по телефону. Так что наживка и правда самая натуральная. И полковник на нее клюнул – но так, что вместе с наживкой и удочку, и рыболова проглотил…

– Ты, Ларочка, передай тому, кто у тебя рыбку эту живую-свежую покупает, большой привет от меня лично, – продолжал полковник совсем тихо, приблизившись к самому уху Ларисы, – доложу тебе по секрету, твой покупатель, любитель рыбки, мой старый друг, однокашник. И надо мне срочно с ним встретиться. Соскучился я по нему, так и скажи.

Лариса едва заметно кивнула и весело рассмеялась.

– Обожаю неприличные анекдоты! – громко сказала она.

* * *
Поздним вечером полковник стоял на балконе своего номера, курил и смотрел в темноту санаторного сада. Лиза сидела тут же, на балконе, и вязала Арсюше свитер.

Из темной аллеи послышался слабый мелодичный свист. Какой-то одинокий человек вышел подышать ночным воздухом и насвистывал мелодию старинного русского романса «Калитка». Полковник улыбнулся. Только его однокашник по Военной академии Генерального штаба, старый приятель, соперник-смежник Юра Лазарев мог так шутить: «И войди в тихий сад ты, как тень…» – очень актуально!

Константинов просвистел в ответ несколько так-тов другого романса: «Он говорил мне, будь ты моею…»

Таким образом они обменялись условными сигналами. Полковник представил, как невысокий худощавый Юрка стоит сейчас на аллее, расставив ноги и заложив руки в карманы, стоит и усмехается. Он действительно соскучился по старому приятелю, с которым связано столько общих воспоминаний.

– Ты немного врешь, а он – нет, – заметила Лиза, не поднимая головы от вязания, и точненько просвистела несколько так-тов.

Глеб издалека заметил белевшую в темноте рубашку Юры Лазарева. Они поздоровались за руку.

Юрий Николаевич Лазарев, Юраш, как называли его однокашники по академии, с юных лет слыл любимцем публики и дамским угодником. «Врун, болтун и хохотун», он жить не мог без шумных компаний, долгих застолий и разговоров ни о чем. Он мог великолепно рассказать любую, самую банальную историю, изложить так, что у слушателей челюсти сводило от смеха. А об его «practical jokes» – практических шутках – по академии ходили легенды.

Однажды ему удалось убедить трех первокурсников, что при диспансеризации необходимо сдавать не только анализ мочи, но и анализ спермы, причем не в лабораторию приносить баночки, а отдавать непосредственно в руки врачу-урологу, шестидесятилетней старой деве.

Через два дня на столе перед урологом стояли три баночки из-под майонеза, на каждой аккуратно наклеена бумажка с фамилией и именем.

– Что это? – спросила пожилая строгая дама, разглядывая на свет содержимое одной из баночек, но тут же догадалась и после длинной мучительной паузы задала следующий вопрос:

– Каким способом вы это получили?

Трое первокурсников густо покраснели, долго молчали, наконец один, худенький очкарик из Тулы, ответил еле слышно:

– Подростковым, товарищ доктор.

Чем старше становился Юраш, чем выше поднимался по служебной лестнице, тем тоньше и разнообразней становились его «practical jokes». Умение убедить кого угодно в чем угодно, завоевать полное доверие, рассмешить до слез весьма помогало полковнику ФСБ Юрию Николаевичу Лазареву в его деликатной работе.

Два полковника сели на лавочку перед пляжем.

– Как Лиза? Как Арсений? – спросил Лазарев.

– Спасибо, нормально. А твои?

При внешнем образе дамского угодника и гуляки-бабника Юраш оставался верным, любящим мужем и нежным отцом. У него было трое детей – девочка и два мальчика.

– Наталья девятый класс закончила, Антон – прапорщик уже, а Андрюха перешел на четвертый курс и жениться собирается. Ох, Глебушка, надает мне господин генерал по шее за это наше тайное свидание, – сообщил он, не меняя интонации, будто продолжал рассказывать о своих семейных делах.

– Зачем Головню взяли? Я шел за ним тихонько, без шума, а вы угробили, – тихо спросил Константинов.

– Да кто ж его гробил? Кто ж знал, что у него сложное эндокринное заболевание? Криз случился на нервной почве, откачали, а ночью – вторая волна пошла. Он и помер.

– Что же это за болезнь такая? Просвети меня по старой дружбе.

– Да черт его знает, что-то со щитовидной железой связано. Ты можешь зайти в областное управление, там вся медицинская документация, результаты вскрытия.

– Вскрытие, конечно, полностью подтвердило, что умереть Головне никто не помог.

– Глебушка, да ты что? Мы ж его охраняли, как зеницу ока, лелеяли и берегли! Ты уж совсем о нас стал плохо думать.

– Эй, Юраш, а ты никак оправдываешься? – улыбнулся Константинов.

– Черствый ты человек, Глеб Евгеньевич. Нет чтобы слово доброе сказать старому другу, ты все со своими подколками. Везде тебе мерещатся враги-заговорщики.

– Ладно, Юраш, прости. Но на твоем месте я бы вызвал все-таки специалиста из Москвы. Для повторного вскрытия.

– За что же так обижать местных товарищей? Доверять надо людям, Глебушка. Недоверие напрягает и разобщает. И потом… Кремировали уже твоего Головню.

– Как? Когда?!

– Сегодня утречком. С гражданской панихидой, со всеми почестями, положенными по рангу. Вдова плакала-убивалась, детки-сиротки, мать-старушка в черном платочке, залпы оружейного салюта, скорбные лица сослуживцев… Про арест, конечно, ни слова-о мертвых или хорошо, или ничего. Скоропостижно скончался доблестный капитан, сгорел на службе, не щадя себя, защищая покой сограждан.

– А с барменом что? Тоже скоропостижно скончался?

– Глеб, ну нельзя же так! – поморщился Лазарев. – Бармена мы отпустили, вежливо извинились. Он ведь Головне долг отдавал. У старшей дочери приближался день рождения, вот он и одолжил у капитана на подарок и застолье три тысячи долларов. На полторы тысячи дочке комплект купил, сережки и колечко с бриллиантами, даже чек предъявил из ювелирного магазина. А остальные полторы тысячи кинул на застолье.

– Сколько лет дочке исполнилось?

– Пятнадцать.

Быстрым движением Лазарев выбил сигарету из пачки, спохватившись, протянул пачку Константинову. Тот отказался:

– Спасибо, Юраш, твой «Парламент» для меня слабоват. Я привык к «Честерфилду», – он достал свою пачку.

Закурили.

– Смотри, Глеб, в нашем с тобой возрасте крепкие сигареты курить вредно. А лучше вообще бросать.

– Лучше, конечно, бросать, – согласился Константинов, – знаешь, Юраш, если мы с тобой перешли к разговору о вреде курения, то пора нам расходиться. Спать пора. Ты мне больше ничего сказать не хочешь?

– Я? Тебе? Ничего… Ну разве что рад был тебя повидать. Надо нам, Глебушка, иногда и просто так встречаться, без всякого дела. Нам бы с тобой в Москве надо как-нибудь в баньку сходить, пивка выпить, а то совсем мы очерствели, разучились общаться просто так.

– Да, Юраш. Я тоже рад встрече. И в баньку сходим обязательно, и пивка попьем. Только прошу тебя по старой дружбе, не трогайте вы Ревенко. Вот представь – возьмете вы его, а у него вдруг тоже, как у Головни, начнется приступ какой-нибудь сложной болезни. Ведь от неожиданностей никто не застрахован, а вы – особенно. А вторая такая накладка будет значить только одно: кто-то из вашей конторы сильно против ареста знаменитого чеченца, кто-то крепко с чеченцем повязан.

– А если мы его возьмем, но приступа не случится? – тихо спросил Лазарев – – Это что будет значить?

– То же самое, Юраш. То же самое. Если вы тронете Ревенко, то засветитесь, ярко и неугасимо. Это не только мое мнение. Это факт, известный в моем департаменте и за его пределами. Так что держитесь от греха подальше, не трогайте доктора Ревенко. Ведь Ахмеджанова мы возьмем в любом случае. Если вы перестанете нам мешать, то все, что он скажет, останется между нами, смежниками.

– А ты, Глебушка, не преувеличиваешь? Константинов преувеличивал. Пока никто, кроме него, не догадывался, что возможный арест доктора Ревенко службой ФСБ засветит чье-то активное нежелание взять Ахмеджанова живым. Но он чувствовал: ход сделан правильный и в определенной степени Ревенко обезопасили.

– Нет, Юра, я не преувеличиваю. А даже преуменьшаю. Ну зачем нам межведомственные разборки в такой острый момент? Кому от этого лучше? Ты уж как-нибудь объясни своим коллегам, что можем с чистой душой отдать им потом все лавры. Помнишь, как сказал Шелленберг в «Семнадцати мгновениях»? «Какая разница, кого погладят по головке и кому дадут конфетку?»

– А ты помнишь, что ему ответил Мюллер? «Я не люблю сладкого». Так вот, я тебе, Глебушка, тоже скажу, я не люблю сладкого.

– Любишь, Юраш, любишь, – улыбнулся Константинов, – ты еще в академии мог плитку шоколада за минуту умять.

Глава 15

Маша стояла босиком на траве, в шортах и короткой футболке. Держась рукой за спинку плетеного кресла, она сосредоточенно делала какие-то балетные упражнения и шепотом повторяла:

– Гран батман, пти батман, плие!

Она так увлеклась занятием, что не заметила Вадима, остановившегося на крыльце и любовавшегося ею.

Оторвавшись от спинки кресла, она вдруг быстро завертелась на одной ноге, потом, легко оттолкнувшись от земли, на секунду повисла в воздухе, но тут же шлепнулась на траву и, заметив наконец Вадима, улыбнулась:

– Доброе утро!

Вадим шагнул к ней, хотел помочь подняться, но она уже вскочила на ноги.

– Доброе утро, малыш. Ты завтракала? – Он взял в ладони ее горячее, раскрасневшееся от полуденного солнца лицо и поцеловал приоткрытые сухие губы.

– Нет еще. Я не люблю завтракать одна, а ты спал. Завтракать решили на кухне, в саду слишком жарко.

– Помнишь старый телесериал «Адъютант его превосходительства»? – неожиданно спросила Маша, отхлебнув кофе из маленькой чашечки.

– Конечно, – удивленно улыбнулся Вадим, – я его несколько раз смотрел.

– Помнишь, Кольцов возвращается ночью домой, а мальчик Юра, сын погибшего офицера, спрашивает: «Павел Андреевич, вы шпион?» Так вот, я тоже хочу спросить тебя: Вадим Николаевич, вы шпион? Или мафиози? Кто вы, Вадим Николаевич? Почему вас боятся бандиты? – Маша улыбалась, но глаза ее были серьезны. – Понимаешь, я вчера решила вымыть голову. Наверное, лучше бы мне в руки не попала случайно именно та бутылка из-под шампуня, в которой вместо английского жидкого мыла с протеином оказалась кассета. Конечно, мне ужасно стало интересно – что же такое на этой кассете? Почему понадобилось так хитро ее прятать? Но, поборов свое здоровое любопытство, я поставила бутылку на место и колпачок завинтила. А потом я вспомнила, как испугались бандиты на улице, как те, в сарае, уважительно разговаривали с тобой на своем языке. А теперь успокой меня, пожалуйста, и соври что-нибудь так, чтобы я поверила и перестала бояться. Ведь правды ты мне все равно не скажешь…

Прежде чем ответить, Вадим залпом допил свой остывший кофе и закурил.

– Я не стану врать тебе, малыш. Полтора года я оперирую раненых чеченских террористов, которых переправляют тайно сюда, в горы. Если я откажусь это делать – меня убьют. Если буду продолжать – рано или поздно арестуют. Мне приходилось и раньше оперировать бандитов, но совсем других, местных. Там пулевые и осколочные ранения случались редко.

Ко мне обращались солидные люди, крестные отцы местных мафий, с обычными хирургическими проблемами. Я был чем-то вроде придворного хирурга для них. А теперь я оперирую бандитов, удаляю пули и осколки. По закону врач обязан тут же сообщить в милицию, если к нему попадает раненый с огнестрельным или ножевым ранением. Но дело даже не в этом. Совершенно случайно и неожиданно у меня в руках оказалась кассета, на которой заснято, как крупный чиновник, кандидат на пост губернатора, получает полмиллиона наличными из рук чеченского полевого командира, бандита, находящегося в розыске. Из разговора становится ясно, что чиновник получает деньги от бандита постоянно и его предвыборная кампания полностью оплачивается чеченцами. А бандита, находящегося в розыске, я оперировал полтора месяца назад. Он практически не имел шансов выжить…

– Ахмеджанов, – испуганно прошептала Маша.

– Он самый, – кивнул Вадим, – как ты догадалась?

– «Новости» вчера смотрела. Значит, ты оперировал Ахмеджанова и прочих террористов, а теперь хочешь отдать кассету кому-то, кто поможет тебе покончитьсо всем этим? – Машино лицо стало сосредоточенным и серьезным.

– Да, именно так, – кивнул Вадим, – из ресторана меня выдернули для того, чтобы потрясти насчет кассеты. Ахмеджанов пошел на прямой разговор. Они, разумеется, сразу обнаружили пропажу. Оператора, который снимал и отвечал за сохранность кассет, уже убили. Человека, передавшего мне кассету, – тоже. Я до сих пор не могу понять, как он додумался до этого – тяжелобольной, слабоумный, немой. Он мыл полы в госпитале… Но о нем я тебе расскажу потом как-нибудь, это очень грустная история. Вряд ли он понимал, что делает, когда брал кассету и передавал ее мне. Он мог и вовсе забыть об этом через час. В общем, его логику проследить невозможно, и не в этом сейчас дело. Дело в том, что кассета у меня и я должен что-то предпринять.

– Получается, они пока не знают, кто взял кассету и кому передал? Но пока не узнают, не успокоятся? – Маша говорила медленно и задумчиво.

– Они пока только подозревают и проверяют. Проверять начали сразу, буквально в ту же ночь прислали ко мне капитана милиции, который напрямую провоцировал меня сдать Ахмеджанова.

– Настоящего капитана милиции?

– Возможно, и настоящего. Но купленного с потрохами. Загвоздка в том, что я не знаю, куда мне сунуться с этой кассетой. Половина здешней милиции работает на чеченцев. В местном ФСБ – то же самое. Но Ахмеджанов сам невольно подсказал выход. В конце разговора он обратился ко мне со странной просьбой. Он сказал, что в санатории «Солнечный берег» появился некий полковник Константинов из Москвы. Я хорошо знаком с главным врачом санатория, и чеченец просил меня через него осторожно навести справки об этом полковнике.

– А ты решил, что именно ему, этому полковнику Константинову, и надо отдать кассету? – перебила Маша. – Ты хочешь через своего знакомого главного врача выйти на него или хотя бы навести справки?

– Именно так, – кивнул Вадим.

– Ни в коем случае! Это ловушка!

– Почему? Главный врач санатория никак не связан с чеченцами. Он армянин и не станет меня закладывать. Он очень порядочный человек.

– Он, возможно, и не станет. Но достаточно одного лишь факта твоей встречи с ним. Ахмеджанов подкинул тебе этот выход вполне сознательно, он ждет, ухватишься ты за такой вариант или нет. Грубо говоря, если ты просто хирург, который их лечит за деньги, ты ни за что не полезешь выяснять подробности о каком-то полковнике. Это не твое дело. А вот если попытаешься сейчас как-то связаться с армянином, сделаешь хоть шаг в его сторону, значит, ведешь совсем другую игру. Ведь ты не сумеешь обойтись телефонным разговором. Тебе придется встретиться со своим приятелем, посидеть, бутылочку распить. А факт такой встречи они засекут запросто.

– Значит, ты считаешь, что это – всего лишь третий этап проверки?

– Безусловно, – кивнула Маша, – и я не сомневаюсь, будет и четвертый, и пятый.

– Ну, на ближайшие два дня мне удалось подстраховаться. Я подкинул Ахмеджанову идею, что кассету мог взять тот, кто был на ней заснят, то есть чиновник, которому передавались деньги. Теперь я рассчитываю, что на проверку чиновника у них уйдет два дня.

– Подожди! – Маша даже вскочила со стула и возбужденно заходила по кухне. – Ты сказал, этот чиновник – кандидат на губернаторский пост?

– Да, очень известная и влиятельная личность, бывший второй секретарь крайкома комсомола.

– А фамилия его случайно не Иванов?

– Точно, Иванов Вячеслав Борисович. Неужели об этом тоже говорили в теленовостях?

– Нет, просто фамилий других кандидатов я не знаю. А предвыборная листовка этого Иванова мне неожиданно попалась на глаза у вокзальной кассы. Я так увлеклась чтением, что, наверное, тогда у меня и вытащили деньги… Значит, ты подбросил чеченцу идею, будто кассету мог взять сам Иванов? А видеокамера у тебя есть?

– Есть, – растерянно кивнул Вадим.

– Ты можешь сделать дубликат, перегнать эту кассету на обычную, для видеомагнитофона?

– Могу, это несложно… Слушай, Машенька, не сходи с ума!

– Вадим, я не схожу с ума. Давай не будем терять время. Перегоняй кассету!

* * *
В один из окраинных неприметных, но очень дорогих коммерческих магазинов зашла худенькая девочка лет восемнадцати в потертых голубых шортах, сделанных из обрезанных джинсов, в короткой широкой футболке и тряпочных китайских тапочках. Каштановые волосы сколоты в небрежный хвостик на затылке, на тонком, почти детском личике – ни грамма косметики.

– Добрый день, – обратилась к ней скучающая продавщица секции модной одежды, – я могу вам чем-нибудь помочь?

– Пожалуй, да, – нерешительно произнесла девочка, – мне нужно что-нибудь шикарное. То есть я должна сегодня вечером шикарно выглядеть. Мой друг лал мне денег и сказал, чтобы я купила себе все необходимое. А я не совсем понимаю, что именно мне нужно. Я привыкла к джинсам, шортам, майкам. Сегодня мы едем на дачу к каким-то важным знакомым моего друга. Но проблема в том, что я пока не знаю своего стиля…

Перемерив в кабинке перед зеркалом целый ворох юбок, блузок, платьев и брючных костюмов, Маша остановила свой выбор на обтягивающем темно-лиловом платье из мягкого жатого трикотажа, очень коротком, с открытыми плечами. К нему продавщица подобрала темно-лиловые босоножки на тонкой высоченной шпильке. Кроме того, Маша примерила парик из рыжих прямых волос – ровное короткое каре с челкой до носа.

– Совсем другой образ, – одобрительно заметила продавщица, – ваш друг вас не узнает.

В косметическом отделе продавалось все – даже цветные контактные линзы, правда, низкого качества и дорогущие. Маша выбрала линзы сине-лилового цвета, приобрела полный набор декоративной косметики, накладные ресницы и ногти и в придачу – маленький флакон духов «Фиджи», запах которых ей показался достаточно взрослым и зазывным.

Напоследок она занялась украшениями. В магазине имелась целая витрина чешской бижутерии. Маша полностью согласилась с мнением помогавшей ей продавщицы, что больше всего к новому образу подойдут огромные треугольные серьги под золото. К ним продавщица подобрала такое же геометрическое колье.

Сложив покупки в элегантную большую сумку из тонкой соломки, заплатив за все огромную, по ее представлениям, сумму и поблагодарив любезную продавщицу. Маша удалилась.

В нескольких кварталах от магазина ее ждала черная «Тойота». Через полчаса они входили в городскую квартиру Вадима. Прихватив сумку. Маша тут же закрылась в ванной.

Она вышла минут через сорок, и доктор, взглянув на нее, замер. Перед ним стояла совершенно незнакомая красотка лет двадцати пяти, огненно-рыжая, с темно-синими глазами и пухлыми, ярко накрашенными губами. Она казалась почти на голову выше его Машеньки и как-то полнее – жатый трикотаж зрительно округлял бедра, увеличивал грудь. Получилось нечто среднее между деловой женщиной и дорогой валютной проституткой. На такую не мог не клюнуть бывший комсомолец.

– Малыш, может, отменим весь этот маскарад?

– Что вы, господин Иванов! – сказала Маша совершенно чужим, низким и тягучим голосом. – Я корреспондентка московской молодежной газеты «Кайф» Юлия Воронина. На меня огромное впечатление произвели тексты ваших предвыборных листовок. Я хотела бы взять у вас небольшое интервью.

– А если он попросит показать удостоверение? – спросил Вадим.

– О, господин Иванов, я на отдыхе в вашем прекрасном городе. Сейчас я ходила по магазинам и, к сожалению, у меня нет с собой ни удостоверения, ни диктофона. Но, думаю, мы обойдемся блокнотом и ручкой, – она улыбнулась ослепительно и зазывно.

Вадим понял, что господин Иванов, безусловно, удовлетворится блокнотом и ручкой.

– Куда ты собираешься сунуть кассету?

– Там видно будет. Если сумею пройти к нему в офис, суну куда-нибудь в бумаги. Если пригласит сесть в машину, спрячу в щель между сиденьями. Наверняка у него в машине сиденья мягкие, глубокие. В общем, как-нибудь сориентируюсь, не беспокойся.

– Легко сказать, не беспокойся! Все это полное безумие.

– Ну почему? Почему безумие? Мы же с тобой уже просчитали все возможные варианты. Ни один из них не опасен.

– А если охрана попросит тебя открыть сумку?

– Почему бы корреспондентке молодежного журнала не носить в сумке кассету от видеокамеры? Я недавно снимала на пляже своих друзей, а кассету забыла вытащить. Они ведь станут искать у меня оружие или взрывное устройство.

– Машенька, – Вадим взял ее за руку и заметил длинные накладные ногти, покрытые розовато-лиловым лаком, – девочка моя, зачем тебе все это нужно?

– Я уже говорила, я не хочу, чтобы тебя убили, – тихо ответила Маша, взглянув на него чужими темно-синими глазами и взмахнув длиннющими приклеенными ресницами.

Около офиса Вячеслава Иванова Маша остановилась в половине седьмого. Именно в это время кандидат в губернаторы покидал свое рабочее место по пятницам. А сегодня была пятница. Белый джип «Чероки» стоял за оградой.

Походкой манекенщицы, не спеша, «нога от бедра вперед», Маша прошла мимо чугунной ограды и окинула охранника томным медленным взглядом. Остановившись как бы в нерешительности, она взглянула на часы, потом приблизила лицо к ограде и прочитала вывеску на фасаде двухэтажного свежеотремонтированного здания. «Областное управление торговли» – высечено золотыми буквами на черном мраморе. А внизу, более мелко, – «филиал».

«Прямо мемориальная доска, как на памятнике архитектуры», – усмехнулась про себя Маша.

Все так же медленно и плавно, «нога от бедра», она двинулась к охраннику.

– Здравствуйте, молодой человек, – пропела она, обдавая его запахом духов «Фиджи», – если не ошибаюсь, Вячеслав Борисович Иванов работает именно здесь? Сейчас он еще у себя?

– А вы по какому вопросу? – спросил охранник, восхищенно оглядывая рыжеволосую синеглазую красотку.

– Значит, я не ошиблась. – Она ослепительно улыбнулась, высоко вскинула подбородок. – Вы позволите мне войти? Дело в том, что мне необходимо взять у Вячеслава Борисовича небольшое интервью.

– Вы договаривались с ним по телефону? – спросил охранник.

Он готов был уже впустить красотку, но работа есть работа.

– Нет, все получилось случайно. Я корреспондентка молодежной газеты «Кайф», из Москвы. Меня зовут Юлия Воронина, – царственным жестом она протянула охраннику тонкую холеную руку. Он пожал эту руку растерянно и осторожно.

– Вообще-то, – начал он, – если нет предварительной договоренности… А можно мне взглянуть на ваше удостоверение?

– Дело в том, что…

Тут дверь офиса открылась, и появился Иванов собственной персоной – маленький, пухлый, с редкими светлыми волосами, прикрывающими раннюю лысину. Маша решительно нырнула под цепь между створками ворот.

– Минуточку, девушка! – охранник попытался преградить ей путь, но Иванов уже заметил ее и шагнул навстречу.

– Вы ко мне? Вова, пропусти!

В курортном городе не ощущалось недостатка в красотках всевозможных мастей и форм. Но далеко не все они стремились встретиться с бывшим комсомольцем. А эта обалденная рыжая девица прямо бросилась к нему в объятия, обволакивая запахом духов и томно прикрывая темно-синие глаза. Иванов таял при виде молоденьких красоток и не мог позволить охраннику ее задержать.

– Здравствуйте, Вячеслав Борисович, – произнесла Маша глубоким грудным голосом, – простите, что отнимаю у вас время. Я корреспондент московской молодежной газеты «Кайф», меня зовут Юлия Воронина, я веду колонку светской хроники.

Иванов впервые слышал о такой газете. Но их столько развелось сейчас. «Ну до чего же хороша телка!» – подумал он и важно кивнул:

– Очень приятно.

– Вы так внимательно смотрите на меня, Вячеслав Борисович, – Маша чуть потупилась и улыбнулась, – вам, возможно, знакомо мое лицо. Фотографию часто печатают перед репортажами. У нас тиражрастет с каждым днем. Знаете, в вашем замечательном городе меня иногда узнают на улицах. Честно говоря, на отдыхе это немного утомляет.

«Теперь он вряд ли попросит показать удостоверение, – решила Маша, – неловко просить удостоверение у человека, которого узнают на улицах. А он кажется, клюнул!»

– Так вот, – продолжала она, вскинув ресницы, – я прочитала вашу предвыборную листовку и страшно заинтересовалась вами как личностью. Думаю, наши читатели тоже заинтересуются. Знаете, настоящий репортер – и на отдыхе репортер. Позвольте мне задать вам несколько вопросов.

Про удостоверение Иванов даже не вспомнил. Пока Маша говорила, он не сводил глаз с ее ног, бедер и груди.

– Я с огромным удовольствием побеседую с вами, Юленька. Мы можем пройти в офис, в мой кабинет.

– Большое спасибо, Вячеслав Борисович. Я не отниму у вас много времени, – покачивая бедрами, Маша вошла в дверь офиса.

Они поднялись на второй этаж.

– Подожди меня внизу, – бросил Иванов своему громиле-телохранителю, который следовал за ним безмолвной тенью и тоже тихонько облизывался на рыжую московскую корреспондентку.

Секретарша уже покинула приемную. Открыв дверь своим ключом, Иванов широким жестом пригласил Машу в кабинет, обставленный по последнему слову офисной роскоши.

Маша сразу обратила внимание на глубокую напольную вазу с сухими цветами и на неприметную дверь в углу. Она вспомнила, что в кабинете ректора ее родного Щепкинского училища такая вот неприметная дверь вела в отдельный начальственный сортир. «Два варианта для кассеты уже есть», – отметила она про себя.

Усевшись в глубокое кресло у журнального столика она достала из большой элегантной сумки блокнот-ежедневник и ручку.

– Вячеслав Борисович, для начала я задам вам вопросы нашей обычной экспресс-анкеты для героя номера. А потом, если не возражаете, мы немного побеседуем о вашей потрясающей предвыборной программе.

Перспектива стать героем номера московской газеты, пусть даже молодежной, Иванову понравилась.

– Я готов, Юленька, – сказал он, подъезжая поближе к Маше в своем кресле на колесиках и вальяжно раскидываясь.

– Какую кухню вы предпочитаете – русскую, французскую, грузинскую? – Маша поставила в блокноте цифру "I".

– Я люблю пробовать разную еду. Но, наверное, ближе всего мне русская кухня и, пожалуй, украинская. Сытно, просто.

– Каким видом спорта вы занимались в детстве и занимаетесь сейчас?

– В детстве я, как все мальчишки, гонял в футбол, а сейчас, как все чиновники, играю в теннис. Правда, редко, к сожалению. На спорт при моей работе совсем не остается времени.

Маша старательно записывала ответы. Иванов то и дело царапал глазами по открытой странице блокнота, будто хотел проверить, правильно ли она фиксирует на бумаге его бесценные откровения.

– Какую музыку слушаете на досуге?

– Ох, Юленька, где он, этот досуг? – спросил он со вздохом. – Но музыку я люблю. Разную. Мне нравится и эстрада, и народные песни в хорошем исполнении.

«Настоящая корреспондентка сейчас наверняка бы попыталась уточнить, попросила бы назвать хоть одного исполнителя или композитора. Но я не настоящая и уточнять не буду, – усмехнулась про себя Маша, – и так сойдет!»

– Какой тип женщин вам нравится? Блондинки, брюнетки, худые, полные?

– Рыжие! Мне больше всего нравятся рыжеволосые женщины. В них есть изюминка, огонек, – на его круглом лице расплылась весьма откровенная улыбка, – в общем, Юленька, мне больше всего нравятся женщины вашего типа. Так и запишите. Да, кстати, я не предложил вам даже чашечку кофе! Простите, у меня сегодня выдался тяжелый день, я совсем замотался,

«Молодец! – мысленно похвалила его Маша. – Догадался наконец. Сейчас ты пойдешь в приемную, электрический чайник и все прочее наверняка у секретарши. А ее нет. Делать кофе тебе придется самому, и я останусь в кабинете одна».

Но Иванов в приемную не пошел. Он просто встал и нажал кнопку селекторной связи.

– Николай, поднимись и организуй нам кофейку.

– Сейчас, Вячеслав Борисович, – подал голос телохранитель.

«Вот скотина! – подумала Маша. – Даже кофе сам не можешь даме сварить!»

– Еще один вопрос нашей анкеты, – сказала она – расскажите, пожалуйста, о каком-нибудь ярком воспоминании из вашего детства.

Запас Машиных вопросов постепенно иссякал. «Пусть поболтает подольше», – решила она.

Иванов задумался.

– Мне сложно так сразу ответить на этот вопрос. Я попробую вспомнить. – Было слышно, как телохранитель возится в приемной, готовя кофе.

– Вы пока подумайте, Вячеслав Борисович, а я… простите, где у вас туалет?

– Вот эта дверь, пожалуйста.

Маша оказалась права, индивидуальный сортир находился за незаметной дверью в углу кабинета.

Достав из сумки большую кожаную косметичку, Маша направилась к этой двери и заперлась изнутри.

Кроме унитаза и раковины, здесь оказался еще стоячий душ за шторкой. Но спрятать здесь кассету абсолютно негде. Все открыто, ни одной подходящей щелочки: раковина-"тюльпан", пустая мусорная корзина, унитаз…

«Ох, придется выходить отсюда с кассетой, – подумала Маша, – в кабинете я не останусь одна ни на секунду. Может, попробовать незаметно положить ее в напольную вазу с сухими цветами так? Впрочем, и это непросто. Он хоть и клюнул, но следит за мной во все глаза».

Раскрыв косметичку, она обнаружила, что, кроме кассеты, там лежат еще маникюрные ножницы и рулон лейкопластыря. «Ну вот, – обрадовалась она, – недаром мы с Вадимом вспоминали фильм „Крестный отец“. Там пистолет приклеили лейкопластырем к внутренней стороне крышки унитазного бачка. Я про пластырь и ножницы потом забыла, а Вадим догадался положить!»

Маша подняла крышку бачка, приклеила кассету лейкопластырем крест-накрест, бесшумно поставила крышку на место и с облегчением вздохнула. Кассета обернута в полиэтиленовый мешок поверх коробки и от водяных брызг не пострадает. А найдут ее скоро так что пластырь не успеет намокнуть и отклеиться.

Нажав рычаг спуска, чтобы услышали в кабинете Маша ополоснула руки, вытерла их куском туалетной бумаги, поправила парик перед зеркалом и вышла из туалета.

– Кофе уже готов, – сообщил Иванов. На журнальном столе стояли две толстобокие керамические чашки, ваза с фруктами и открытая коробка шоколадных конфет.

– Благодарю вас, – Маша уселась в кресло и отхлебнула жидкий растворимый кофе, – ну, Вячеслав Борисович, вспомнили?

Самым ярким воспоминанием пионерского детства оказался первый поцелуй в губы с девочкой-одноклассницей в двенадцатилетнем возрасте. Автоматически записывая подробный рассказ об этом знаменательном событии. Маша думала, что пора сматываться. Хозяин кабинета, раззадоренный сладкими воспоминаниями, норовил положить потную лапу на голую коленку корреспондентки.

– O'кей, Вячеслав Борисович, – дождавшись конца рассказа, Маша откровенно взглянула на часы, – давайте считать первую часть нашей интересной беседы на этом законченной. У меня к вам предложение – перенести вторую, более серьезную часть на завтрашний вечер или на любое удобное для вас время. Нам придется касаться политики, и лучше это делать с диктофоном. К тому же в половине восьмого я должна встретиться с подругой. Мне неловко заставлять ее ждать, – Маша сокрушенно вздохнула, – если бы я знала, что мне сегодня так повезет и удастся встретиться с вами, я освободила бы весь вечер, не назначая никаких встреч, и обязательно взяла бы диктофон.

– Не огорчайтесь, Юленька, – он все-таки положил свою потную лапу ей на коленку, – я с огромным удовольствием встречусь с вами завтра вечером, часов в восемь. Лучше это сделать в менее формальной обстановке. Где вы живете? Мой шофер подъедет за вами к восьми часам куда прикажете.

– Спасибо, – нежно улыбнулась она и чуть подвинулась, высвобождая коленку из-под влажной пухлой ладони, – не стоит беспокоить вашего шофера. Я сама подойду к восьми часам сюда, к офису.

– Ну что вы! Какое беспокойство?! – Иванов понял, что для первого раза переборщил, и руку на коленку больше не клал. – Вы все-таки скажите, где именно вы отдыхаете.

– Санаторий «Солнечный берег», – нехотя ответила Маша.

– Вот и хорошо. Вы просто выходите к восьми к проходной, вас будет ждать моя машина. Я с удовольствием приглашу вас поужинать, а потом отвечу на все ваши оставшиеся вопросы.

Маша встала, оправила короткий подол платья, бросила в сумку блокнот и ручку.

– Большое спасибо, Вячеслав Борисович, с нетерпением буду ждать завтрашнего вечера. Все доброго.

– Подождите, Юленька, давайте я вас подвезу. Где вы встречаетесь с подругой?

– В кафе «Прометей», на набережной. Кафе «Прометей» считалось одним из самых приличных и тихих мест в городе. Вечерами там никаких дискотек не проводилось, посетителей набиралось немного из-за высоких цен. Столики под тентами стояли у самой кромки пляжа.

Иванов сел рядом с Машей на заднее сиденье джипа. Маша вжалась в дверь, чтобы он не вздумал опять положить куда-нибудь руку. До кафе езды минут двадцать. Молчание становилось неловким, напряженным. Иванов не сводил с нее масляных зеленоватых глазок, смотрел так, будто уже мысленно раздевал.

– Вячеслав Борисович, можно курить у вас в машине? – громко спросила Маша, пытаясь нарушить молчание.

– Я сам не курю, но вам, Юленька, можно все! – многозначительно ответил он.

Маша закурила, выпуская дым в открытое окошко.

– Вячеслав Борисович, вы женаты?

– Да, вторым браком. Но сердце мое пока свободно, как говорится.

«Тьфу, придурок!» – выругалась про себя Маша.

– А дети есть у вас?

– Дочь шестнадцати лет, от первого брака. А вы, Юленька, замужем?

– Вообще-то да, – медленно и неуверенно произнесла она – надо было доиграть до конца, не разочаровывать его, потерпеть еще минут десять. – У меня сложные отношения с мужем, – призналась она, – знаете, в наше время так тяжело построить семью, особенно если женщина с раннего утра до позднего вечера занята на работе, к тому же постоянные командировки и время отпуска не совпадает. Вот и сейчас я отдыхаю с подругой, а муж в Москве.

– Можно, я задам вам нескромный вопрос? Впрочем вы еще не в том возрасте, когда этот вопрос неприятен женщине. Сколько вам лет, Юленька?

– Двадцать пять. Два года назад я окончила факультет журналистики Московского университета, год проработала в «Московском комсомольце». А потом появилась наша газета «Кайф». Я люблю все новое, мне нравится начинать сначала.

– А кто спонсирует вашу газету?

– О, у нас много сильных спонсоров, например, банк «Огни Москвы», компания «Проктер энд Гембл», потом… японская компьютерная фирма, я, к сожалению, все время забываю, как она называется. В общем, с этим у нас проблем нет.

Маша уже плела невесть что. Она понятия не имела, кто и как может спонсировать молодежную газету.

Наконец показалась светящаяся вывеска кафе «Прометей». Любезно попрощавшись с Ивановым, Маша выскочила из джипа и облегченно вздохнула. В кафе она уже вошла спокойно, не спеша села за пустой столик, заказала стакан «спрайта» и порцию мороженого. Воду выпила залпом, мороженое лишь слегка ковырнула ложкой, выкурила сигарету, расплатилась и спустилась на пляж.

Было восемь часов вечера, народу на пляже оказалось совсем мало. Маша с наслаждением стянула проституточное лиловое платье и осталась в купальнике-бикини. У лифчика купальника отсутствовали бретельки, пластмассовые чашечки торчали далеко вперед, и объем груди явно не соответствовал тоненькой фигурке. Достав маленькое зеркальце, она осторожно вытащила сине-лиловые контактные линзы Снимать парик на глазах запоздалых купальщиков Маша не решилась, натянула сверху большую резиновую шапку и, разбежавшись, с удовольствием прыгнула в воду, немного отплыла от пляжа на глубину, нырнула, потом быстро отклеила размокшие накладные ресницы, мерзкие розово-лиловые ногти, и все это медленно отнесло волной, как легкий мусор.

Теплое вечернее море расслабляло, смывало страх и напряжение вместе с чужим, назойливым запахом духов «Фиджи». Накупавшись, Маша с удовольствием прошлась босыми ногами по прохладным камням пляжа, сняла рыжий парик вместе с резиновой шапкой, встряхнула свалявшимися под париком темно-каштановыми волосами, достала из сумки пакет, в котором лежали шорты, майка и китайские тапочки.

Через пятнадцать минут она садилась в черную «Тойоту», поджидавшую ее в тихом переулке неподалеку от кафе.

Глава 16

Глубокой ночью старый темно-зеленый «микрик» с заляпанным грязью номером и погашенными фарами почти бесшумно подъехал к двухэтажному зданию офиса Областного управления торговли. Из «микрика» выскочили четыре темные фигуры, аккуратным ударом пистолетной рукояти оглушили охранника, дремавшего в будке.

Им было известно, каким образом отключается сигнализация в здании, поэтому оглушительная сирена не завыла, когда они открыли дверь. У них имелась связка ключей от всех дверей в этом здании.

В кабинете коммерческого директора управления жалюзи на окнах были опущены, шторы плотно задернуты. Ночные гости включили свет и, распределившись по четырем частям кабинета, стали обыскивать его, тщательно и быстро. Никаких следов своей молчаливой работы они не оставляли, каждую вещь клали на прежнее место. Заглянули и в индивидуальный сортир, но там и искать-то негде, каждый уголок на виду.

Через полчаса они закончили свою работу, но один из них все-таки еще раз зашел в сортир справить малую нужду. Застегнув ширинку, он на всякий случай, для очистки совести, поднял крышку бачка…

Через десять минут «микрик» с погашенными фарами тихо отчалил от ворот офиса. Теперь в нем сидел еще и охранник. Он не успел очухаться, рот его был заклеен куском скотча, руки связаны за спиной.

А еще через полчаса появились новые пассажиры – сонный, перепуганный Вячеслав Иванов в вишневой трикотажной пижаме и его телохранитель Николай в тугих белых трусиках, оглушенный, как и охранник офиса, ударом пистолетной рукояти. Рты обоих тоже заклеили, руки связали.

«Микрик» выехал из города и направился к горам. Отодранная от крышки туалетного бачка маленькая кассета от видеокамеры лежала в кармане джинсовой куртки одного из ночных гостей.

Всю долгую тряскую дорогу Вячеслав Борисович жалобно, но достаточно громко и выразительно поскуливал сквозь скотч, чем сильно раздражал своих попутчиков. Когда «микрик» въехал в маленькое горное село, охранник и телохранитель уже окончательно пришли в себя. А Иванова пришлось вносить в дом чуть ли не на руках – ноги отказали ему, от страха он почти лишился чувств.

Куски скотча со ртов сняли, но руки не развязали.

– Ты плохо спрятал кассету, – с мрачной усмешкой произнес Ахмеджанов, выслушав доклад одного из своих боевиков.

– Аслан! Какую кассету?! Что ты говоришь? Чеченец сунул в лицо Иванову маленькую кассету от видеокамеры, замотанную в тонкий полиэтиленовый пакет, с куском широкого лейкопластыря, прилипшего к полиэтилену.

– Что это? Я не понимаю!

– Сейчас поймешь, – носком тяжелого ботинка он легко врезал бывшему комсомольцу в пах. Тот скорчился и опять громко заскулил.

– Видеокамеру принесите! – крикнул чеченец кому-то.

Появилась видеокамера. Он развернул кассету, вставил ее в камеру, просмотрел несколько первых кадров и тут же выключил.

Иванова осенило. Он понял, что это за кассета.

– Аслан! Мне же ее подкинули! Девчонка вечером приходила, корреспондентка, она и подкинула!

Заикаясь, путаясь, он стал рассказывать о визите очаровательной Юли Ворониной.

– Как, говоришь, газета называется? «Кайф»? А удостоверение ты ее видел?

– Нет! – в ужасе спохватился Иванов.

– Кто-нибудь из вас видел ее документы? – обратился чеченец к охраннику и телохранителю.

– Я попросил ее предъявить, – стал объяснять охранник, – но тут Иванов вышел и велел ее не задерживать. А мне что? Он велел, я пропустил.

– Значит, никаких документов эта корреспондентка никому из вас не предъявила. Как она сама-то выглядела?

– Шикарная баба, – начал охранник, – лет двадцать пять, волосы рыжие, прямые, короткие, челка до глаз. Глаза синие. Ноги, бедра, грудь – все высшего класса.

– Да! – горячо вмешался Иванов. – Именно такая! Я еще спросил, сколько ей лет, она сказала: двадцать пять.

– Завянь, гнида, – бросил чеченец брезгливо, – тебя не спрашивают.

– Подожди, Аслан, – не унимался Иванов, – она еще сказала, что живет в «Солнечном береге», с подругой.

– В «Солнечном береге»? – Глаза Ахмеджанова тускло сверкнули. – Может, она тебе еще и номер назвала?

– Нет, – сокрушенно покачал головой Иванов, – не назвала.

Чеченец закурил, выпустил дым колечками и, переводя задумчивый взгляд с охранника на телохранителя, спросил:

– Она худая или полная?

– Скорее худая, – подал голос телохранитель, который так и стоял в одних трусах, поеживаясь от ночной прохлады.

– Худая, говоришь? – Еще одно идеально круглое колечко дыма медленно поднялось к потолку и растаяло. – Ладно, проверим.

* * *
– Приставал? – спросил Вадим, когда Маша рассказала подробности визита корреспондентки Юлии Ворониной.

Они стояли, обнявшись, в саду у дома доктора. Перед ними в темноте горел небольшой костерок, в котором корчились, исчезая, лиловое трикотажное платье, рыжий парик и босоножки на тонких высоченных шпильках.

– Салом истек, – кивнула Маша, – руку на коленку положил. Ладошки у него потные и холодные.

– Неврастеник, – определил доктор, – инвалид комсомольско-криминального фронта. У них у всех к сорока годам либо цирроз печени, либо неврастения. Иванов не пьет, не курит. Вероятно, печень у него в порядке. Но неврастению он себе заработал честно.

– Знаешь, – задумчиво сказала Маша, прижавшись лбом к плечу доктора, – у меня сейчас такое чувство, будто мы преступники и сжигаем труп убиенной нами красотки-корреспондентки Юли Ворониной. Такой образ получился, такая героиня! Я успела полюбить ее всей душой. Жаль, не видел меня мой преподаватель сценического мастерства.

Костер догорел. Обнявшись, они ушли в дом.

* * *
С утра Ахмеджанов был мрачен и молчалив. У него даже заныл живот под швом, что в последнее время случалось с ним крайне редко. Угнетала не только мысль о больших деньгах, вложенных в предвыборную кампанию этого слизняка Иванова. Самое оскорбительное то, что он, Аслан Ахмеджанов, ошибся. Деньги что? Пыль, прах, бумажки. Хотя, конечно, жалко. Главное, он, который не имеет права на ошибку, ошибся. И об этом все узнают.

Дед говорил ему еще в детстве: «Аслан, никогда не верь трусу. Ты можешь купить труса, но рано или поздно страх побеждает жадность. И ты проиграешь». Бывший комсомолец – трус, настоящий шакал, чуть что – поджимает свой паршивый хвост. Ахмеджанов считал себя умным и хитрым. Он держал труса Иванова именно страхом, а деньгами только подкармливал. Дед говорил: «Не верь шакалу. Не верь даже себе самому, если имеешь дело с шакалом».

Деда давно нет на свете, но, даже мертвый, он опять оказался прав. Но с кем еще иметь дело, кроме шакалов? Кого еще удержишь страхом? Иногда у него появлялось странное чувство, будто весь его прошлый опыт, все его знания жизни – ерунда. Позади нет ничего, кроме крови и смерти. Со смертью он знаком, он ее видел столько раз, он ее делал сам, оружием, голыми руками, мозгом, душой, всем своим существом…

Он и сам умирал, наблюдая смерть совсем близко, в образе молоденькой черноволосой, очень красивой медсестры. Он с развороченным животом истекал кровью, а она стояла рядом, держала его за руку и говорила ласковые слова. Он удивился тогда, что смерть – вовсе не старуха с косой на плечах, а нежная юная красавица с теплыми мягкими пальцами. Конечно, это всего лишь предсмертный бред. Девушка – обычная медсестра в грозненском госпитале, но в памяти отпечаталось все именно так…

Никто не верил, что он выживет. Его не хотели вывозить из Грозного, ведь хоронить человека лучше на родине. Но все-таки вывезли. И он выжил. Этот русский доктор с насмешливыми голубыми глазами спас его, вытащил с того света. Такое не забывается.

Но благодарность – сложное чувство. От нее так устаешь, так смертельно устаешь… Этот долг не отдашь деньгами, а Ахмеджанов не любил оставаться должником. К доктору Ревенко он чувствовал одновременно уважение и раздражение. Однако сейчас Ахмеджанову не до чувств. Сейчас он хотел проверить факты, расставить все по местам, выяснить, что за рыжая девка приходила к Иванову. Особенно не понравилось ему то, что она якобы живет в санатории «Солнечный берег».

Впрочем, уже сегодня к трем часам дня он выяснил, что никакой Юлии Ворониной из Москвы в «Солнечном береге» нет и не было. И газеты под названием «Кайф» тоже нет. Иванов и его люди не могут так дружно врать, да и фантазии у них не хватило бы. Кто-то сделал серьезный ход, кто-то вступил с ним, Ахмеджановым, в игру.

Еще ночью, допросив Иванова и его людей, он решил усилить наблюдение за домом доктора. Он хотел знать каждый шаг, каждый вздох Ревенко и его девочки. Тот, кто сделал первый ход, тут же делает второй. Иначе какой смысл вступать в игру?

Наружники дежурили посменно. День кончался, а никаких сигналов не поступало.

Наконец он не выдержал и сам позвонил наружнику, который только что сменился.

– Почему молчишь?

– Так нечего сообщать! – весело ответил наружник, который в это время уплетал шашлык в ресторане на набережной. Ахмеджанов слышал в телефоне, как тот жует.

– Что они делали все это время? Давай подробно!

– Подробно? – усмехнулся в трубку наружник. – Пока я за ними наблюдал, два раза кончил. В окошко смотрел, будто эротику по видаку! Только живьем.

– Хватит, – брезгливо поморщился Ахмеджанов – встречались они с кем-нибудь? Говорили? Звонки были?

– Не-а, – наружник прижал сотовый телефон к уху плечом и вытер салфеткой шашлычный жир, – я ж говорю, только трахаются, жрут, один раз на пляж вышли, загорали, купались.

– Между собой о чем говорят?

– Да ни о чем. Он ей про детство рассказывает, про маму с папой, она ему – тоже.

– Ели дома или ходили куда-нибудь?

– Костер в саду развели, картошку пекли.

– Значит, целый день никаких звонков?

– Нет. Все тихо. Ни с кем в контакт не вступали. Ни с единой живой душой. Им никто не нужен, кроме друг друга.

– А не могли они тебя засечь?

– Да они никого вокруг в упор не видят, я ж сказал!

– Ладно, отдыхай, – Ахмеджанов захлопнул крышку телефона.

«И все-таки надо проверить, – подумал он, – проверить надо!»

* * *
Они сидели на маленьком пляже за домом. Вокруг – ни души. Огромное густо-оранжевое солнце Уже коснулось краем спокойного светлого моря. В сумерках, перед темнотой, краски стали четкими и насыщенными. Дневная ослепительная жара плавила очертания предметов, а сейчас глаза отдыхали от яркого света. Можно даже на солнце смотреть спокойно, не щурясь. Оно все глубже уходило в море, по воде тянулась яркая ровная дорожка. Ближе к берегу она медленно распадалась на длинные оранжевые лоскутья.

– Неужели они и в окно спальни подсматривали? – шепотом спросила Маша.

– Не думаю, – улыбнулся Вадим, – хотя… Знаешь, я уже привык, что постоянно следят, но сегодня как-то уж особенно явно.

– Странное это ощущение, когда за тобой следят. Я все время чувствовала затылком. Как ты думаешь, это я такая чувствительная или они не особенно прятались?

– Ты просто знала, что должны следить. Поэтому чувствовала. А они работают вполне профессионально.

– А сейчас?

– Тоже. В кустах, за оградой или из окошка соседнего дома. Сейчас нас видят, но не слышат.

– Уже приятно, – вздохнула Маша, – хотя бы не слышат. Как ты думаешь, завтра будет то же самое?

– Вряд ли. У них не хватит людей, чтобы вот так следить несколько дней подряд.

Неподалеку раздались сигналы машины. Длинный гудок, потом два коротких.

– «Газик» мой прибыл, – заметил доктор.

– А почему не позвонили, не предупредили? – тревожно спросила Маша.

– Так я же телефон в доме оставил. Вот, предупреждают. Ну что он разгуделся? – поморщился доктор. – Ладно, пошли.

Они нехотя встали и направились к дому.

– Там не может быть никакой ловушки? – спросила Маша шепотом.

– Вряд ли. Он бы так не гудел, не предупреждал. К «газику», ждавшему у ворот, они подошли вместе. Маша вежливо поздоровалась с молодым черноусым шофером. Он приветливо улыбнулся в ответ и сказал доктору по-абхазски:

– Двух раненых привезли.

Доктор повторил эту фразу по-русски для Маши и добавил:

– Не волнуйся, ложись спать.

Прощаясь, Маша поцеловала Вадима и неожиданно для себя тихонько перекрестила его, когда он садился в «газик».

Оставшись одна, она плотно задернула все шторы и взяла в руки кассету, которая отличалась от десятка других кассет лишь тем, что на торце не было никакой бумажки с надписью. Вытащив из кассетной коробки квадрат бумаги с пустыми разлинованными наклейками, она написала: Э. Рязанов. «Жестокий романс» – первое, что пришло в голову, аккуратно отделила клейкую полоску с надписью, прижала ее к торцу кассеты и поставила коробочку назад, на полку.

Потом она приняла душ, приготовила себе чай, улеглась на диван в гостиной и включила видеомагнитофон – она давно хотела пересмотреть нашумевший боевик Марка Гордона «Скорость».

Когда лихой полицейский Джек Тревен в исполнении Кевина Ривса вскочил в заминированный автобус на полном ходу, в двери бесшумно повернулась отмычка и два кавказца вошли в дом.

Маша не успела опомниться, а глаза ей уже завязали черным платком и чья-то грубая рука зажала рот. Отчаянно брыкавшуюся Машу понесли в машину, стоявшую у ворот. Один из кавказцев на секунду вернулся в дом, выключил телевизор и видик, погасил свет, захлопнул дверь.

Маша быстро поняла, что брыкаться и сопротивляться бесполезно.

– Будешь орать, – сообщил ей незнакомый голос с акцентом, – придется заклеивать тебе рот. Будешь хорошей девочкой, не обидим.

– А можно узнать, куда вы меня везете? – решилась спросить Маша.

– В гости, – ответили ей, усмехнувшись.

То, что ее увезли сразу и не стали обыскивать дом, казалось хорошим признаком. Но сначала они выманили Вадима, сказали, будто там раненые. Очень все это странно. Сегодня за ними следили целый день, вероятно, ждали, что Вадим войдет в контакт с кем-нибудь. Проверяли. А это что? Продолжение проверки?

Машина долго ехала по горной дороге. Маша чувствовала кривые зигзаги и ухабы, но ничего не видела. В босые ноги впивались мелкие острые камушки, усыпавшие пол под сиденьем. Машу раздражало, что на ней ничего нет, кроме трусиков и длинной, до колен, белой футболки.

«Хорошо, что они не вытащили меня прямо из душа, – подумала она. – Господи, кончится все это когда-нибудь?!»

– Дайте мне, пожалуйста, сигарету, – попросила она тихо.

Тут же ей в рот сунули бумажную трубочку фильтра. Щелкнула зажигалка. Было странно прикуривать в полной темноте.

Наконец машина остановилась. Машу ввели в какое-то помещение, она ощутила под ногами гладкий деревянный пол. Повязку сняли с глаз. В лицо ударил ярчайший электрический свет, и на миг Маше показалось, будто она ослепла. Она почувствовала, что на нее в упор глядит несколько пар глаз, и, чуть привыкнув к яркому свету, разглядела четыре темных мужских силуэта в глубине комнаты.

– Ну? – спросил один из мужчин, повернув голову к сидевшему рядом.

– Не она, – твердо ответили ему, – та была выше почти на голову, старше лет на пять-шесть, рыжая, стриженая, а у этой волосы длинные, темные, глаза карие. Она совсем соплячка, не больше восемнадцати, к тому же тощая, ни груди, ни бедер. Та – красотка экстра-класса, а эта – заморыш какой-то. С этой шеф и разговаривать не стал бы.

– Пусть пройдется, – сказал тот, в котором Маша, уже привыкшая к яркому свету, узнала телохранителя Иванова.

Она узнала троих из четырех. Главный здесь, несомненно, Ахмеджанов: тяжелый горбатый нос, маленькие, глубоко посаженные глаза под нависшими бровями, бритая голова в круглой войлочной шапочке. Именно это лицо показывали в «Новостях» по телевизору. Рядом с чеченцем сидели охранник офиса и телохранитель Иванова. Четвертого, очень худого бровастого, бородатого кавказца, Маша видела впервые.

– Пройдись, девочка, – сказал Ахмеджанов.

Вжав голову в плечи, сутулясь и волоча ноги. Маша сделала несколько шагов.

– Нет, вообще ничего похожего! – усмехнулся телохранитель.

Незаметная дверь за спинами сидевших открылась, из нее вывалился смертельно-бледный, в вишневой пижаме, с взлохмаченным белым пухом на лысине Вячеслав Иванов. Взглянув на Машу мутными совершенно безумными глазами, он заорал:

– Это она! Она! Я узнал тебя, сука! Ты мне подкинула кассету! Кто тебя прислал? Говори!

– Заткнись, падаль, – спокойно произнес Ахмеджанов.

Но Иванов продолжал орать высоким петушиным фальцетом, а через минуту вырвался из рук державшего его худого бородатого кавказца, кинулся на Машу и вцепился холодными мокрыми пальцами ей в горло.

– Мразь! – услышала она голос Ахмеджанова и почувствовала, что задыхается. Раздался негромкий хлопок. Руки Иванова вдруг ослабели, что-то темное, теплое брызнуло ей в лицо. Иванов стал падать, увлекая за собой Машу всей тяжестью своего короткого рыхлого тела.

На этот раз раненые оказались не тяжелыми, у одного сквозное ранение голени, у другого пуля прошла по касательной у предплечья. С этим вообще можно обойтись местным наркозом. Правда, у раненного в голень доктор обнаружил признаки начинавшейся гангрены, но процесс не успел зайти далеко.

Перед тем, как положить на операционный стол, пришлось сбрить обоим волосы на головах и бороды – раненые кишели вшами. Фельдшер обнаружил у них обоих еще и чесотку.

Закончив работу, доктор тщательно мыл руки под железным рукомойником. Фельдшер, вышедший куда-то минут десять назад, вернулся. За его спиной маячили два боевика.

– К тебе гости, – громко сказал фельдшер по-абхазски, – иди в штаб.

Доктор не спеша вытер руки и направился к двери. Когда он поравнялся с фельдшером, тот шепнул ему быстро, одними губами, по-русски два слова:

– Жива. Обморок.

Сердце сжалось и заныло. Боль не отпускала, пока он шел к штабу в сопровождении двух боевиков. Как только он переступил порог, на него уставились немигающие, сверлящие душу глаза Ахмеджанова.

На полу посреди комнаты вся в крови лежала Машенька. На белой футболке алые пятна выглядели особенно жутко. И тут он понял, что значили слова фельдшера. Цены не было этим двумсловам. Если б не успел старик шепнуть их, Вадим сейчас бросился бы на чеченца и придушил его собственными руками. Вероятно, из всех в лагере только фельдшер мог предвидеть такую реакцию, а потому предупредил.

Уже никого не видя вокруг, доктор подхватил Машу на руки, прижал пальцы к тонкому запястью. Пульс прослушивался нитевидный, слабого наполнения. Для обморока это нормально. Разглядев ее бледное, испачканное кровью лицо, он тут же понял – она не ранена, не избита. На ней чужая кровь.

– Это кровь шакала, – услышал Вадим тяжелый голос Ахмеджанова, – шакал хотел задушить твою девочку, я его убил. Но она у тебя такая нервная, сразу упала в обморок. Ты не обижайся, дорогой, я просто хотел познакомиться с ней, посмотреть, кого ты так сильно любишь.

Не ответив ни слова, доктор вышел на улицу с Машей на руках. Навстречу шел фельдшер, держа наготове ампулу нашатыря и кусок ваты.

Она открыла глаза, увидела доктора, и слезы покатились по щекам.

– Мне надо умыться и переодеться, – тихо сказала она.

Фельдшер принес ведро воды, старый белый халат и тонкое байковое одеяло. Маша закрылась вместе с доктором в одной из комнат госпиталя, Вадим лил ей на руки воду, и она стекала розовая, кровавая.

– Я опять чувствую себя убийцей. Я, как леди Макбет, не могу смыть кровь, – плакала Маша, – он почти придушил меня своими холодными потными руками, мне очень страшно, теперь всю жизнь будет сниться эта кровь.

Вадим затянул на ней пояс белого халата, накинул сверху на плечи одеяло.

В дверь постучали.

– Вас машина ждет, – сообщил фельдшер по-русски.

Когда они вышли на улицу, Вадим опять взял Машу на руки.

– Ты босиком, а здесь камни острые, – сказал он.

– Я могу идти сама, тебе же тяжело!

– Нет, – улыбнулся он, – мне легко.

Домой их вез тот же «газик». Всю дорогу молчали, только когда проехали пограничный пост, не остановившись, Маша спросила шепотом:

– Почему нас не остановили? Здесь же граница?

– Это старая дорога, по ней почти никто не ездит. Пост здесь – только видимость одна, к тому же купленный с потрохами, – так же шепотом объяснил доктор.

Глава 17

Клавдия Васильевна Зинченко вставала с петухами. Петухи в маленьком приграничном селе начинали заливаться в половине пятого утра. Сегодня Клавдия Васильевна собиралась отправиться на небольшой рыночек возле дома отдыха, где раз или два в неделю она продавала молоко, творог и яйца. Чем раньше приедешь, тем удобнее займешь место.

Быстро справившись с утренними домашними делами, подоив корову, собрав в большую корзину марлевые узелки, банки с парным молоком, завернув аккуратно в газету несколько десятков крупных коричневатых яиц, Клавдия Васильевна направилась к автобусной остановке.

Самый близкий путь лежал через небольшую рощицу, примыкавшую к шоссе. Рощица встретила ее прохладой, мягко поблескивала утренняя роса, птицы радостно заливались. Клавдия Васильевна сняла старые растоптанные туфли, она с детства любила пройтись босиком по росистой траве, да и туфли жалко – промокнут.

Дойдя до середины рощицы, она остановилась. Ей показалось – где-то совсем близко слышны мужские голоса. И птицы притихли. «Пережду от греха подальше», – решила старушка. Сейчас в безлюдной утренней роще мог оказаться кто угодно, все-таки время неспокойное, граница близко, а за границей – война.

За деревьями Клавдия Васильевна разглядела две мужские фигуры в пятнистых жилетах. Они молча положили что-то большое и тяжелое у пня. Старушка замерла и перестала дышать. Она даже зажмурилась на минуту, будто боялась, что двое в пятнистых жилетах почувствуют взгляд и обнаружат ее.

Раздался быстрый топот тяжелых ботинок по траве, потом послышался вдали, на шоссе, звук отъезжающей машины. И все затихло. Подождав еще немного, она осторожно направилась к пню, находящемуся всего-то метрах в тридцати. Подойдя к нему, старушка замерла как вкопанная, охнула, перекрестилась и тут же ринулась назад, в поселок, не замечая, как в трясущейся корзине лопаются яйца, ударяясь о банки с молоком.

Вбежав в дом, она принялась будить мужа Степана Ивановича, крепко спавшего после вчерашней «халтурки» – старик иногда чинил соседям все, от водопровода до телевизора, расплачивались с ним зачастую «натурой». Вчера он как раз получил за работу пол-литровую бутылку водки и выпил ее за вечер в одиночестве.

– Степа! Степушка! Ну вставай же, горе мое! – трясла мужа Клавдия Васильевна.

Степан Иванович с трудом продрал глаза и удивленно уставился на жену. Лицо ее пылало, подкрахмаленный белоснежный платочек съехал куда-то вбок, из-под него свисали седые взлохмаченные пряди.

– Клав, а ты чего, на базар-то не поехала разве? – спросил он, потягиваясь с хрустом и сладко зевая.

– Там труп в роще! – страшным шепотом сообщила Клавдия Васильевна.

– Какой еще труп?

– Да проснись ты наконец! Покойник там, я видела, как его бросили, я за деревом спряталась и все видела. Его в другом месте убили, а в рощицу привезли.

– Так в милицию надо… – неуверенно предложил старик.

– Да-а, в милицию! А потом эти, которые привезли и положили, найдут меня.

– Ну, дела! – покачал головой Степан Иванович. – Клавдюш, ты бы мне это… рассольчику налила, что ли. А то во рту горит, соображаю туго.

– Изверг ты, Степа. Весь насквозь больной, а бутылку вчера выглушил. Тебе прям не терпится, если бутылка есть. Нет чтоб по рюмочке за обедом! – Собственное ворчание немного успокоило старушку. Достав из холодильника банку квашеной капусты, она нацедила мужу полстакана густого розоватого рассола.

– Ох, хорошо, холодненький! – зажмурился Степан Иванович, прихлебывая рассол мелкими глотками. – Аж зубы сводит! Слышь, Клавушка, а чего ты так перепугалась? Сейчас ведь время какое? Стреляют, убивают, на каждом шагу бандиты друг с другом разбираются.

– Чего испугалась? Подожди-ка…

Клавдия Васильевна стала вытаскивать из корзинки творожные узелки, молочные банки, потом развернула газету, залитую побитыми яйцами. С мятой газетной страницы сквозь налипшую яичную скорлупу глянуло на нее улыбающееся лицо Вячеслава Иванова.

– Вот чего я испугалась! – показала она мужу мятый кусок газеты. – Его я и видела в рощице.

– Он, что ли, труп бросил? – не понял Степан Иванович.

– Его бросили, Степа, его. Он сам и есть труп. Ох Матерь Божья, Пресвятая Богородица! Убьют ведь меня! Это ж политика, Степушка, он ведь кандидат в губернаторы, его вся область знает. Что делать-то?

– А они, которые бросили, не заметили тебя?

– Что ты! Заметили бы, не отпустили, убили бы прямо там.

– Слушай, так ведь необязательно же говорить как было. Ты ничего не видела. Шла себе спокойненько к автобусу и просто наткнулась на него. Он там уже лежал. Ведь все равно кто-то наткнулся бы рано или поздно. Вот ты и наткнулась. А привезли, положили… ничего не знаешь, не ведаешь.

– Ох, Степан, грех-то какой. Это ж получается, врать надо. Это лжесвидетельство.

– Наивная ты у меня, Клавушка, – вздохнул Степан Иванович, – до семидесяти двух лет дожила, а все как дитя малое. Ладно, сейчас умоюсь, пойдем к участковому.

Выехавшая на место происшествия оперативная группа не обнаружила при трупе ни документов, ни денег. Однако опознать убитого не представляло труда, его лицо красовалось по всей области, на каждом углу, то и дело мелькало на страницах областной прессы.

Не возникло и вопроса, почему труп кандидата в губернаторы Иванова Вячеслава Борисовича обнаружили именно здесь – в трех километрах от рощи, на морском берегу, находилась небольшая дача покойного.

Судмедэксперт определил, что выстрел произведен в затылочную область, с расстояния около трех метров, из пистолета типа «Макаров». Смерть наступила между двумя и тремя часами утра, то есть часов за пять до момента осмотра трупа. После убийства тело было перенесено с места преступления.

Жена Иванова в это время находилась у родственников в Саратове. Ее вызвали телеграммой, а пока для официального опознания пригласили секретаря, охранника офиса и личного телохранителя Иванова. Все трое были допрошены следователем.

Секретарша сообщила, что ушла из офиса в половине шестого вечера, Иванов в это время оставался у себя в кабинете. Охранник и телохранитель рассказали, что около половины седьмого к Иванову явилась женщина лет двадцати пяти, представившаяся корреспонденткой московской молодежной газеты «Кайф» Юлией Ворониной. Она попросила кандидата в губернаторы дать ей небольшое интервью. Иванов пригласил ее к себе в кабинет, где они проговорили около сорока минут, выпили кофе, после чего вышли из кабинета вместе.

Иванов отпустил телохранителя, попросив отогнать джип к дому, а сам вместе с корреспонденткой отправился пешком по набережной. Он сказал, что собирается немного прогуляться, поужинать в ресторане и телохранитель ему на сегодняшний вечер не нужен. Еще он сказал, что, вероятно, заночует у себя на даче, проведет там весь завтрашний день, в крайнем случае позвонит.

– А как он собирался добираться до дачи? – спросил следователь.

– Ну, на такси, конечно, – ответил телохранитель.

– А вам не показалась странной идея отправиться пешком с незнакомой женщиной, потом ехать на дачу на такси, а не на собственной машине? Все-таки ваш шеф считался довольно крупным чиновником, – спросил следователь.

– Да с такой красоткой он бы и на край света пошел пешком! – хихикнул телохранитель. – Шеф всегда имел слабинку насчет девок и любил перед ними выпендриться. К тому же она сама просила прогуляться, то да се, сказала, мол, зачем нам кто-то третий. Ну, он и поплыл!

– А ее просьба вас не насторожила? Вы ведь, как я понял, даже не видели ее документов.

– Мое дело маленькое. Мне сказали, я отчалил.

– А сами вы где провели вчерашний вечер и ночь?

– Ну, я отогнал джип, а потом пошел к своей знакомой. А от нее – домой. Утречком.

Знакомая телохранителя Косолапова Валентина Игоревна, 1975 года рождения, подтвердила: верно, всю ночь телохранитель Иванова провел у нее на квартире.

Что касается охранника офиса, то он проспал почти всю ночь на своем рабочем месте, на раскладушке. Только дважды, первый раз около часа ночи, второй раз под утро – точного времени не помнит, – он уходил к круглосуточному коммерческому ларьку, в двух кварталах от офиса, перекусить.

Все трое: и секретарша, и охранник, и телохранитель – сообщили: в тот вечер при Иванове находились золотые часы на золотом браслете швейцарского производства, золотой мужской перстень с пятью бриллиантами, а также кожаная мужская сумочка-визитка с документами и деньгами. Ни одной из перечисленных вещей на трупе не обнаружили. Впрочем, поскольку труп был одет в пижаму, ничего удивительного, что эти вещи у него отсутствовали. Правда, вскоре все это нашли у него на квартире. Так что версия ограбления рассыпалась, так и не выстроившись.

Разумеется, выяснилось, что никакой газеты «Кайф» в Москве не существует. Женщины по имени Юлия Воронина никто, кроме охранника и телохранителя, не видел нигде и никогда. Вячеслав Иванов в тот вечер не был ни в одном из ресторанов города и пригорода.

Объявили в розыск неизвестную женщину, на вид около двадцати пяти лет, рост около ста семидесяти сантиметров, телосложение нормальное, волосы рыжие, прямые, стриженые, глаза темно-синие, большие, лицо овальное, губы полные, нос прямой. Одета в узкое короткое платье лилового цвета. Особых примет нет.

Следствие, начавшееся весьма активно, зашло в тупик и стало потихоньку превращаться в обычный для милиции всех российских городов «глухарь», то есть дело, которое вести надо, но раскрыть никогда не удастся.

Самое неприятное – на убийство кандидата в губернаторы накануне выборов слетелись, как мухи на сахар, журналисты. Особенно упорствовал известный репортер-телевизионщик Матвей Перцелай. Вместе с кооператором, державшим камеру на взводе, Перцелай вихрем налетел на усталого следователя:

– У вас есть какие-нибудь предварительные версии?

«Ну и времена! – усмехнулся про себя следователь. – Прямо как в Америке!»

– Пока ничего сказать не могу. Любая утечка информации может затормозить расследование, – и он отстранил микрофон.

В областном управлении ФСБ с Матвеем вообще разговаривать отказались.

В маленькое пограничное село Перцелай отправился один, без оператора, не на телевизионном «микрике» и даже не на своем «жигуленке». Он просто сел в автобус.

Клавдия Васильевна Зинченко пропалывала морковную грядку, Степан Иванович чинил старый будильник, сидя за столом в саду.

– Я с областного телевидения, – представился Матвей и показал свое удостоверение.

– Да уж узнали тебя, – вздохнула Клавдия Васильевна, вытирая руки о фартук, – смотрим твои передачи. Раз приехал, проходи. Только если ты насчет того убийства, так я уже следователю все рассказала, как на духу.

Пройдя в сад, Матвей молча выложил на стол длинный батон финского сервелата, коробку шоколадных конфет, литровую бутылку водки «Абсолют».

К местной милиции старики, как и большинство жителей области, особого доверия не питали. Между тем Матвей Перцелай, которого они видели два раза в неделю на экране, стал для них как бы уже своим человеком. К тому же им льстило, что областная знаменитость сидит у них в саду, да еще приехал по-простому, на автобусе, с гостинцами, и сам с ними выпьет, и поговорит не спеша.

– Как вы понимаете, – начал Матвей, чокнувшись со стариками «Абсолютом», – убийцу или убийц не найдут никогда.

Клавдия Васильевна, ставя на стол чугунок с горячей картошкой, многозначительно вздохнула и поджала губы:

– Да уж, разумеется, не найдут!

– Пока у нас не находят убийц, жить страшно и как-то противно. Я веду свое, журналистское расследование, чтобы хоть что-нибудь выяснить. Вы, Клавдия Васильевна, первая обнаружили труп, вы сообщили в милицию. Расскажите мне подробно, как это произошло, как он выглядел, в чем одет. И главное, не заметили ли вы кого-нибудь еще поблизости, не слышали ли звука отъезжающей машины, шагов. Ведь если вы кого-нибудь видели или слышали, если кто-то даже теоретически вычислит такую возможность, то, сами понимаете, милиция вас не защитит.

– А ты? – усмехнулся Степан Иванович. – Ты, что ли, защитишь?

– Значит, все-таки находился кто-то в роще? – тихо спросил Матвей.

– Так ведь если узнают, что я видела и рассказала, убьют, – прошептала Клавдия Васильевна.

– Могут убить, если узнают, что вы видели, но еще не рассказали. А когда вы уже рассказали – какой смысл вас трогать? Тогда надо затыкать того, кому вы рассказали. Понимаете?

– Значит, я не правильно сделала, что следователю не сказала про тех двоих? – растерянно спросила Клавдия Васильевна.

– Конечно, – кивнул Матвей.

– А теперь уже поздно. Стыдно теперь приходить к ним в милицию и каяться: мол, испугалась, со страху приврала, то есть не все рассказала.

– Вот и расскажите мне про тех двоих. Я ведь не милиция. Вам не надо менять показания, не надо каяться. Но и бояться тоже не надо.

– Ой, не знаю, не знаю… – покачала головой Клавдия Васильевна.

– Клавушка, да расскажи ты ему, – вздохнул уже захмелевший Степан Иванович, – может, он и докопается потихонечку и тебя не выдаст, и нам с тобой спокойней будет, когда убийц найдут.

– Ладно, – махнула рукой Клавдия Васильевна, – облегчу душу. А то прямо преступницей себя чувствую.

Матвей просидел у стариков до ночи и вернулся домой последним автобусом. Он очень устал, соображал плохо. Учитывая, что Клавдия Васильевна совсем не пила, весь вечер тянула одну крошечную стопочку, они со стариком усидели литр водки на двоих. Возможно, для кого-то это и мало, но для Матвея вполне достаточно.

Глава 18

О визите в офис Иванова неизвестной рыжеволосой красотки Константинов узнал из письменного отчета Тамары Ефимовны в тот же вечер, через два часа после визита. Красотка фигурировала среди нескольких посетителей, побывавших в офисе в пятницу вечером.

А в воскресенье, когда красотку уже объявили в розыск, полковник сидел за чашкой чая на веранде в домике Тамары Ефимовны. По условному сигналу он снял «ореховую бабушку» с поста и из-за срочности пришел прямо к ней домой.

– Тамара Ефимовна, попробуйте еще раз вспомнить и описать ту рыжеволосую девушку в лиловом платье.

«Ореховая бабушка» сидела, чуть прикрыв глаза и прихлебывая очень горячий чай из стакана в старинном мельхиоровом подстаканнике. Казалось, она даже не слышит просьбы, но полковник знал – сейчас она уже воссоздает в памяти одно из лиц, виденных в пятницу.

– Ну, во-первых, она не рыжая, – произнесла наконец Тамара Ефимовна, – у рыжих совсем другой оттенок кожи, у них не бывает такого загара. Во всем ее облике присутствовала некоторая театральность, но профессиональная театральность. Вы понимаете, о чем я?

Константинов молча кивнул.

– Профессиональный театральный грим. Не макияж, а именно грим. И парик. Да, это был парик. У меня сразу возникло впечатление придуманного, талантливо сыгранного образа. Образ получился гармоничный и точный, до мелочей. Я заметила только два момента, выдавших игру: как она поднырнула под цепь между створками ворот – в этом проступило что-то детское, девчоночье, я тогда подумала: наверное, ей меньше лет. Просто она хочет казаться старше, чем на самом деле. И еще, когда они вышли из офиса, она этак передернула плечами и отстранилась от Иванова, мол, «не трогайте меня!». Этот жест выдал в ней то, что в прежние времена называли «порядочной барышней». А играла она светскую львицу, роковую женщину, такую современную сексуальную стервочку, доступную любому. То есть не любому, конечно но тому, кто сажает ее в белый джип, вполне.

– Они сели в машину? – быстро спросил полковник.

– Конечно. На заднее сиденье.

– А кто находился за рулем?

– Телохранитель.

– Очень интересно… Продолжайте, пожалуйста, Тамара Ефимовна. Простите, что я вас перебил.

– Это хорошо, что вы меня перебили, – улыбнулась она, – а то я, кажется, в мистику впадаю.

– То есть?

– Нет, даже не стоит об этом говорить. Этого не может быть.

– Может, Тамара Ефимовна, все может быть. Вы уж договаривайте до конца, а потом разберемся.

– Ох, Глеб Евгеньевич, запутаю я вас. Всегда боюсь впасть в мистику и превратиться в какую-нибудь гадалку-прорицательницу, о каких объявления в газетах печатают. Представляете, «Провидица Тамара. Угадываю прошлое и будущее на расстоянии…» – Она усмехнулась, отхлебнула еще чаю. – В общем, я вам скажу, но вы мне не верьте на слово. Мне показалось, я видела эту девушку раньше, в ее натуральном, так сказать, образе. Несколько дней назад я обратила внимание на девушку лет девятнадцати, отдыхающую. Она жила здесь, на Студенческой улице. Маленькая, хрупкая, темненькая. Я сначала обратила внимание на ее походку, знаете, типично балетная походка, не с пятки, а с носка, и носки слегка врозь. Как у вашей Елизаветы Максимовны. Еще я удивилась, что она приехала сюда отдыхать одна. Это не вязалось со всем ее обликом. Вы понимаете, о чем я говорю? Приличные девушки сюда в одиночестве не приезжают. Так уж повелось. Вероятно, поэтому у нее были всегда испуганные глаза. Знаете, такие большущие, карие, испуганные глаза…

– Простите, Тамара Ефимовна, вы сказали – карие? А у той, в рыжем парике?

– У той – синие. Темно-синие. Странный цвет, даже чуть лиловатый, как бы под платье. Или платье так оттеняло?

– Может, цветные контактные линзы? – предположил Константинов. – Они ведь сейчас продаются…

– Глеб Евгеньевич, – покачала головой старушка, – мы с вами подтасовкой фактов занимаемся. Я плету невесть что, а вы, вместо того чтобы остановить меня, поддакиваете.

– Хорошо, давайте пока глаза оставим в покое. Вы мне все-таки про девушку дорасскажите.

– А больше нечего рассказывать. Интеллигентная, милая девочка, я ее очень жалела, потому что она снимала комнату у самой вредной хозяйки на нашей улице, у Гальки Вихровой. Я даже подумала, не взять ли ее к себе. Но у нас так не принято. Да и вообще, пустой это разговор. Она ведь уехала дня три-четыре назад. Я вспомнила, Галька ругалась, жаловалась, мол, жиличка такая попалась, деньги назад взяла-и поминай как звали.

– А как ее звали, не говорила эта Галька?

– Нет.

– А не могли бы вы к ней зайти и расспросить узнать об этой девушке все, что можно?

– Зайти-то я могу, Галина – женщина болтливая все расскажет с удовольствием. Но зачем? Я уже почти не сомневаюсь – это два совершенно разных человека.

– Почти… – задумчиво повторил Константинов, – все-таки почти не сомневаетесь.

– Ладно, Глеб Евгеньевич, чувствую, вы не успокоитесь, пока это «почти» не прояснится. Я уж вас много лет знаю. Галина давно у меня просила несколько саженцев персидской розы. Вот возьмите там у сарая лопатку и помогите мне выкопать пару штук.

Галина поливала огород из огромной жестяной лейки, охала и свободной левой рукой потирала поясницу.

– Тома! Да неужто саженцы принесла! – обрадовалась она. – Вот спасибо! Чайку попьешь со мной? Или винца домашнего?

– У тебя прошлогоднее или новое?

– Прошлогоднее. Сладкое получилось. Женщины сели за стол в саду. Галина разлила густое красное вино по граненым стаканчикам. Чокнулись, выпили. Хозяйка – залпом, как водку, а гостья только пригубила, отпила маленький глоточек.

– Ну что, Галина, отдыхающих не нашла себе еще?

– Нет пока. Все некогда на вокзал поехать. Да и опасаюсь я теперь, вдруг нарвусь на такую же авантюристку.

– Ну почему же – авантюристку? Я же видела ее, жиличку твою. Хорошая девочка, тихая. Мало ли что могло случиться.

– Да уж, хорошая девочка! С виду только скромница. Ты бы видела ее любовника. Тоже мне, артистка.

– Так у нее любовник здесь был? – удивленно подняла брови Тамара Ефимовна.

– А как же! Один раз ее прямо к калитке черная иномарка подвезла, потом стояла здесь еще полчаса. Я сама-то не видела, Васька рассказывал.

– Так почему же она у тебя жила, если у нее любовник на иномарке?

– Ой, да в ней ничего не разберешь, в Маше этой, – махнула рукой хозяйка, налила еще вина гостье и себе, опять выпила залпом.

– Да, слушай, я тебя спросить хотела. Твоя жиличка в кино случайно не снималась? Лицо у нее знакомое вроде. Как фамилия ее, не знаешь?

– Кузьмина ее фамилия. В кино она не снималась. Она только учится на артистку.

– А где учится, не знаешь?

– Она говорила, да я забыла. Сколько их в Москве-то, институтов этих, где учат на артистов! Ох, дела, Тома, ну и жизнь пошла! Ей-то всего девятнадцать, а любовнику – сорок, не меньше.

– Да ты что! А ты его разве видела?

– Приходил, – кивнула Галина, – только опоздал. Она уже уехала. Он красивый такой, представительный мужчина, сам седой весь, но лицо молодое. Черную свою иномарку на углу оставил, подходит к калитке, спрашивает, мол, не живет ли у вас Маша из Москвы. А я ему – уехала, говорю, ваша Маша, а вы кто ей будете? А он… Ну ты представляешь, он мне заявляет: я ей любовник. Ну прям хоть стой, хоть падай.

– Так и сказал?!

– Прямо так и ляпнул! – Хозяйка выразительно поджала губы. – А потом развернулся и пошел к своей иномарке.

– Так они и не встретились? – сокрушенно покачала головой Тамара Ефимовна. – Так и разминулись?

– Чего не знаю, того не знаю. Она, когда деньги потребовала, сказала, мол, в Москву хочет ехать, домой. Наверное, уехала. А он ее искал.

– А он-то сам местный или тоже отдыхающий?

– Вот этого я не поняла. Я номеров-то не разглядела, машина ведь на углу стояла. Только видела, что машина черная. Случается ведь, люди из Москвы и на машинах сюда приезжают.

– Да, интересная у тебя жизнь, – вздохнула Тамара Ефимовна, – прямо страсти кипят.

– И не говори, Тома, и не говори!

Вернувшись к себе через полчаса, Тамара Ефимовна рассказала Константинову о Маше Кузьминой все, что узнала от соседки. Но никакой ясности эта информация не прибавила.

* * *
В большой пляжной сумке Матвея лежали запасные плавки, полотенце, свернутый надувной матрац и велосипедный насос. Когда полковник увидел с балкона своего номера короткую круглую фигуру в белых шортах, шагавшую по аллее к пляжу, он тут же начал собираться.

– Я с тобой! – сказал Арсюша, увидев, как Глеб кладет полотенце в сумку.

– Хорошо, – кивнул полковник и предусмотрительно бросил в пакет вместе с полотенцами том Конан Доила – стоило подсунуть его Арсюше, и он забудет обо всем и не поплывет с Глебом до буйков.

Один раз они искупались вместе, потом Константинов растер мальчика полотенцем, надел кепку на его светло-русую голову и положил перед ним книгу, которую Арсюша тут же раскрыл на заложенной странице.

Посидев несколько минут рядом с сыном, подождав, пока Матвей надует свой матрац велосипедным насосом и спустит его на воду, Глеб не спеша поднялся.

– Пожалуй, я окунусь еще разок.

– Ага, – ответил Арсюша, не отрываясь от книги. Доплыв до буйка, возле которого уже покачивался на матраце Матвей, полковник тихо спросил:

– Ты не слишком разошелся со своим журналистским расследованием?

– Азарт – великое дело, – улыбнулся Матвей, – наведался я вчера к той старушке, которая труп обнаружила. Автобусом поехал, вместо камеры с оператором привез водки с колбасой. Как я и думал, старушка видела не только труп, но и тех, кто его принес и положил. Их оказалось двое, в камуфляжных жилетах. Следователю бабушка ничего не сказала, испугалась, и говорить уже не собирается. Так вот, эти двое бросили труп в вишневой пижаме у пня и быстро ушли к шоссе, где их, вероятно, ждала машина. Машину бабушка, конечно, не видела, но слышала шум мотора.

– Те двое могли ее видеть?

– Если б видели, я бы с ней вряд ли сумел вчера побеседовать. Имели бы два трупа в роще. У меня все, Глеб Евгеньевич.

– Спасибо, Мотя. Ты-то сам что думаешь?

– Я? Я думаю, чеченцы его и прикончили. Что-то там случилось, чем-то он им не угодил, а они ведь люди горячие.

– Может быть, может быть… – задумчиво произнес Константинов. – Ты теперь затихни на недельку, займись чем-нибудь другим. А лучше всего в командировку съезди куда-нибудь.

– Я бы съездил, а вы как же?

– Ничего, Матвей, я теперь уже сам, – он улыбнулся, – все, счастливо! Будь сейчас поосторожней, очень тебя прошу, – и он поплыл к берегу, а Матвей на своем матраце так и остался покачиваться у буйков с закрытыми глазами.

Арсюша читал Конан Доила, не отрываясь.

– Эй, ты здесь не сгорел? – спросил Глеб, притрагиваясь к его горячей спине. – Может, пойдем, мама нас уже ждет?

– Да, сейчас, – ответил Арсюша, не поднимая глаз.

– Пойдем, сейчас солнце самое тяжелое. Окунись разок, а я пока все соберу.

– Ладно, – Арсюша неохотно оторвался от книги, пробежал, поджимая ноги, по раскаленным камням пляжа к воде, нырнул пару раз. Долго плавать ему не хотелось, он остановился на самом интересном месте рассказа о пляшущих человечках. Поэтому он почти сразу вернулся, наспех вытерся, сунул ноги в шлепанцы.

– Не хочешь переодеться? – спросил Глеб.

– Так дойду. До корпуса два шага. Они уже почти подошли к дверям корпуса, когда Арсюша посмотрел на руку и охнул:

– Глебушка, ты часы мои клал в пакет?

– Нет. Я их вообще не видел.

– Ну все! Я их забыл там, на пляже.

Арсюша очень дорожил своими первыми в жизни часами. Мама подарила их ему на десятилетие. Они были с будильником и с крошечным калькулятором. Он побежал на пляж сломя голову, а Глеб остался ждать на аллее. Арсюша отсутствовал довольно долго, и он решил пойти за сыном, помочь искать часы.

Арсюша стоял и смотрел на море. Часы красовались у него на руке.

– Глебушка, – сказал он тихо, – смотри, там пустой матрац плавает.

Полковник увидел за буйками пустой матрац Матвея. Оглядевшись, он заметил на лежаке знакомую пляжную сумку. Самого Моти нигде не видно.

Пока искали спасателей, пока спускали на воду и заводили катер, полковник успел нырнуть раз пять, проплыть под водой у буйков туда и обратно. Вместе с ним в море бросились двое мужчин, загоравших на пляже. Остальные отдыхающие бестолково толпились, отпуская реплики: «Какой ужас!», «Кошмар!», «Надо же!»

Вынырнув в очередной раз, полковник заметил на берегу Лизу рядом с Арсюшей. Они стояли, обнявшись, и ждали, когда он выйдет из воды.

Тело Матвея нашли через четыре часа. Его отнесло течением далеко в сторону, к одному из окраинных пляжей. В поисках активное участие принимали водолазы из Научно-исследовательского института морских млекопитающих, с раннего утра работавшие неподалеку от пляжа санатория.

– Знаете, сколько у нас за лето бывает утопленников? – спросил врач «Скорой».

– Знаю, – кивнул полковник, – но погибший отлично плавал.

– Товарищ полковник, вы с ним знакомы? – услышал Константинов за спиной чей-то голос.

Для того чтобы пройти за ограждение, которым зачем-то оцепили пляж, Глебу пришлось показать свое удостоверение.

– Да, – кивнул он задавшему вопрос младшему лейтенанту милиции, – я был с ним знаком. Его ведь вся область знала, и не только.

– Тонут чаще всего те, кто хорошо плавает, – заметил врач «Скорой», – то ногу сведет, то сердечный приступ в воде. Обычное дело, мы уже привыкли. А то уснет человек на матраце, упадет в воду и тут же захлебывается. Недаром плавать на матрацах за буйки категорически запрещается.

Уходя, Глеб почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Он оглянулся. На него смотрел парень лет двадцати двух, в резиновом водолазном костюме – один из наемных водолазов НИИ морских млекопитающих.

* * *
Далеко за полночь Константинов и Белозерская сидели вдвоем на освещенном балконе. Арсюша давно спал в соседнем номере, Глеб курил, глядя в темноту санаторного сада, Лиза сосредоточенно вязала.

– Пошли спать, – тихо сказал Константинов, – поздно уже. Ты испортишь глаза, свет очень слабый.

– Глебушка, – прошептала Лиза, быстро двигая спицами, – неужели нельзя просто послать подразделение спецназа в эти проклятые горы и разгромить их вонючие базы к чертовой матери?

– Надеюсь, скоро можно будет. Только Матвея уже не вернешь.

И тут послышался тихий свист. На этот раз Юраш Лазарев высвистывал Траурный марш Шопена. Константинов не стал отвечать свистом, как-то не хотелось. Он просто спустился вниз.

– Ну, что скажешь, полковник? – усмехнулся Юраш, присаживаясь на скамейку.

– Я бы тебя хотел послушать, полковник, – ответил Глеб без всякий усмешки.

– А что меня слушать? Мои никто к офису близко не подходили в тот вечер. Я, конечно, и думать не смею, что это ваша работа. Но ты мне все-таки скажи прямым текстом, мол, нет, Юраш, это не наша работа. А то мой герр генерал требует подробного отчета.

– Нет, Юраш, Иванова убрали не мы. Но и ты мне, будь добр, скажи тоже прямым текстом – что это не ваша работа. Ведь мой генерал тоже ждет подробностей.

– Не наша, – покачал головой Лазарев, – а жаль. Тонкая работа, просто отличная. Особенно мне понравилась вся эта путаница с рыжей красоткой и с молодежной газетой «Кайф». Хотел бы я знать, кто с нами и с вами так успешно конкурирует. Ведь и мы, и вы тоже должны были комсомольца тихо арестовать. У вас как, доказательств-то хватало? – А у вас?

– А у нас в квартире газ! – засмеялся Юраш. –Слушай, Глебушка, теперь уже все равно, удовлетвори мое здоровое любопытство. Вы ведь знали, кто конкретно из чеченцев оплатил предвыборную кампанию комсомольца?

– Не думаю, что любопытство – здоровое чувство. И вообще, Юраш, о мертвых или хорошо, или ничего. Стоит ли поминать несчастному Иванову его чеченские грехи? Пусть земля ему будет пухом.

– Ладно, Глебушка, бог с ним, с комсомольцем. А как насчет твоего Матвея? Про его безвременную кончину что скажешь?

– Скажу одно: я уверен, ваши люди не работали сегодня с раннего утра в бригаде наемных водолазов НИИ морских млекопитающих.

– Ты думаешь, он не сам утонул? – удивленно поднял брови Юраш.

– Ты тоже так думаешь.

– Что теперь гадать? Ведь не докажешь уже ничего. Как говорится, концы в воду. Ужас, что творится, – сокрушенно покачал головой Лазарев, – кандидата в губернаторы находят в роще в одной пижаме с пулей в затылке, лучший журналист области тонет в море среди бела дня, на глазах у нескольких десятков отдыхающих, а мы с тобой, два полковника, ну ничего не знаем.

– И не говори, – согласился Константинов, – действительно, ужас.

Глава 19

К полудню городской рынок превращался в гудящее, орущее, бурлящее, как кипяток, человеческое море. Совсем близко светилось на солнце море, настоящее, спокойное и прохладное. А здесь, на рынке, жара казалась нестерпимой, хотелось вырваться из толкучки и убежать на пляж.

Крепко держа Арсюшу за руку, полковник Константинов шел вдоль бесконечного мясного ряда, где были разложены дымящиеся ломти еще теплой красной говядины, розовой свинины и темно-вишневой баранины. На крюках висели бледные молочные поросята и синеватые кролики с неободранными пушистыми лапками.

– Глебушка, пойдем отсюда, пойдем на пляж! – канючил Арсюша.

– Ты же хотел домашней колбасы, давай уж купим. Обидно полчаса здесь протолкаться и уйти с пустыми руками.

Продавцы громко зазывали всех проходивших мимо и потряхивали тяжелыми кусками мяса над прилавками.

– Я уже не хочу никакой колбасы, – ворчал мальчик, – я лучше вегетарианцем стану.

Полковник нес два тяжелых пакета с фруктами, пот лился градом, тонкая рубашка промокла насквозь.

– Давай хотя бы сала купим, хорошего деревенского сала, розового, с прожилочками, – уговаривал он.

– Мама говорит, сало есть вредно.

– Для мамы вообще все вредно. Ты же у нас не балерина.

– Ну, пожалуйста, Глебушка, пойдем. Я устал.

– Ладно, – сдался Константинов, – обойдемся без сала и колбасы.

Елизавета Максимовна должна была ждать их в небольшом открытом кафе в центре рынка. Пока Глеб с сыном покупали продукты, она отправилась к рядам с колониальными товарами, собираясь купить Арсюше новые плавки, пару маек, а себе – пляжные шлепанцы и шпильки для волос.

Быстро справившись с покупками, Лиза отправилась в кафе. С чашкой кофе и стаканом сока она уселась за пустой столик в углу.

Толпа обтекала кафе с двух сторон. Под широким полосатым тентом жара не так сильно донимала. Лиза успела устать от толчеи вещевых рядов. С удовольствием откинувшись на неудобную спинку пластмассового стула, она отхлебнула ледяной яблочный сок и вдруг услышала, как кто-то зовет ее по имени-отчеству. Она огляделась и увидела, как входит в кафе ее ученица, дочь приятельницы балерины Маша Кузьмина.

За тот месяц, который Белозерская ее не видела, девочка похудела еще больше и не то чтобы повзрослела, но как-то неуловимо изменилась. Появилась какая-то мягкость, женственность, что-то совсем новое. «Как быстро чужие дети растут», – успела подумать Лиза и тут заметила рядом с Машей высокого седого господина лет сорока – широкие плечи, умные, насмешливые голубые глаза, твердая линия рта. «О господи! – испугалась Лиза. – Вот оно что. Роман у Машеньки. Роман с человеком, который старше ее раза в два. Такие редко остаются неженатыми, и дети есть наверняка. Неужели она с ним здесь познакомилась?»

– Елизавета Максимовна, – Маша отступила на шаг, – это Вадим. Мой… – она запнулась, – мой друг. Вадим, это моя учительница балета Елизавета Максимовна.

«Интересно, что скажут Машины родители? Здесь не просто роман, они оба чуть не светятся, фосфоресцируют изнутри».

– Очень приятно, – сказала она вслух и пожала сухую, сильную руку.

– Машенька, зачем тебе толкаться со мной у прилавков? – спросил Вадим. – Я куплю все сам, а ты посиди здесь с Елизаветой Максимовной, кофейку попей. Я вернусь за тобой минут через двадцать.

Он ушел. Маша взяла себе чашку двойного кофе по-турецки, тут же закурила и возбужденно произнесла:

– Елизавета Максимовна, вы только родителям ничего не говорите.

– Машенька, а они вообще знают, что ты здесь?

– Нет. Я сказала, что еду в Севастополь, к Лене Семеновой. А сюда мы собирались приехать с Саней Шарко, они бы меня с ним не отпустили, пришлось соврать.

– И правильно сделали бы, что не отпустили. Твой Саня – тот еще вертихвост. Где он, кстати?

– В Москве.

– То есть?

– Ну, понимаете, ему дали роль на телевидении, а билеты мы уже купили; мы решили, что я поеду первая, а потом встречу его. Но он не приехал. У него случился приступ аппендицита, его увезли на «Скорой». Мама его сказала, когда я дозвонилась в Москву. Она мне даже деньги выслала на обратную дорогу, но тут получить нельзя, переводы не выплачивают.

– Да, я знаю, – кивнула Белозерская, – и ты осталась одна, без денег?

– Я взяла у хозяйки то, что заплатила вперед за комнату, там как раз хватало на билет в плацкартном вагоне, но у меня вытащили из сумки, прямо на вокзале. Тогда я решила доехать до Москвы на товарняках.

– Замечательная идея. И что произошло дальше?

– Много всего, – уклончиво ответила Маша, – долго рассказывать. Как-нибудь потом, в Москве, я вам расскажу.

– Сколько ему лет? – спросила Белозерская.

– Сорок пять.

– Он женат?

– Нет. Он уже десять лет один. Есть взрослый сын, но живет в Канаде.

В этот момент в кафе вошли Глеб и Арсюша.

– Ой, Машка Кузьмина! Машка, привет! – обрадовался Арсюша.

Елизавета Максимовна часто брала его на занятия в училище, он знал всех ее студентов и в гостях у Кузьминых бывал с мамой.

– Глебушка, познакомься, Машка Кузьмина – мамина ученица, жутко талантливая, в футбол классно играет! – сообщил он Константинову.

«Маша Кузьмина, та самая, в которой Тамара Ефимовна увидела нечто общее с рыжей корреспонденткой, – подумал полковник, – значит, она не уехала из города. А глаза у нее действительно карие… Она – Лизина ученица, студентка Щепкинского театрального училища. Из этого вовсе не следует, что она могла, загримировавшись, надев рыжий парик и вставив синие контактные линзы, сыграть корреспондентку. Теоретически, конечно, могла. Но зачем?»

Константинов машинально пожал тонкие прохладные пальчики, произнес: «Очень приятно!» – и тут же замер: в кафе входил доктор Ревенко. Он шел прямо к ним, к их столику, с двумя тяжелыми пакетами – такими же, как у Константинова. Но из всех, кто сидел и стоял у столика, он видел только одного человека – Машу Кузьмину. Он направлялся к ней, никого, кроме нее, не замечая.

– Ой, мама, это же тот самый доктор, который мне руку вправлял! – закричал Арсюша.

– Здравствуй, Арсюша, – как бы опомнившись, оторвав глаза от Маши, улыбнулся доктор, – ты уже без повязки? С рукой все нормально?

– Все отлично! Наша санаторная врач сказала, мне повезло, плечо могло распухнуть, я бы даже купаться не смог, если бы вы сразу не вправили.

– Спасибо вам большое, Вадим… – Лиза растерялась, она успела забыть отчество Машиного «друга».

– Николаевич, – тут же подсказала Маша.

– Спасибо вам, Вадим Николаевич, вы Арсению не только руку вправили, но еще немного и мозги. Он теперь врачей бояться не станет, а то раньше даже горло еле уговаривали показать, а уж от уколов просто под стол готов был залезть.

– Ничего я не боялся и никуда не залезал, – насупился Арсюша, – а тебе, мамочка, лишь бы только меня воспитывать.

– Арсюша у вас молодец, – сказал Ревенко, продолжая улыбаться, – не всякий взрослый держался бы так мужественно.

– Мы не познакомились тогда, на границе, – полковник протянул Ревенко руку, – Константинов Глеб Евгеньевич.

– Ревенко Вадим Николаевич, – они пожали друг другу руки.

И в этот момент полковник спиной почувствовал чей-то взгляд. Такие взгляды он всегда чувствовал спиной – внимательные, фиксирующие, словно фотообъектив, каждый шаг, каждое движение.

«Хвост»! – мелькнуло у него в голове. – Так я и знал. Надо быстро расходиться".

Оглянувшись, Глеб не заметил того, кто наблюдал за ними. «Скорее всего этот „хвост“ идет за Ревенко. Свой я почувствовал бы раньше. Интересно, кто на этот раз? Чеченцы или смежники?»

– Константинов? Полковник Константинов? – шепотом произнесла Маша, глядя на Глеба, как зачарованная.

– Конечно, полковник! – гордо кивнул Арсюша. – А ты откуда знаешь?

– Да, Машенька, откуда вы знаете, что я полковник? – спросил Глеб с улыбкой.

– Неважно откуда. Потом расскажу, – быстро, возбужденно заговорила Маша, – нам необходимо…

– Нам необходимо с вами поговорить, – тихо перебил ее доктор, – нам срочно надо встретиться с вами, Глеб Евгеньевич.

– Да, Вадим Николаевич, мы непременно поговорим. Но не здесь и не сейчас.

– А давайте вместе пойдем на пляж! – предложил Арсюша. – Машка, ты вообще где живешь-то? Ты надолго здесь?

Арсюша трудно знакомился со сверстниками, а девятнадцатилетнюю Машу воспринимал почти как ровесницу. Иногда после занятий она самозабвенно гоняла с ним в футбол во дворе училища.

Доктор вытащил из кармана свою визитную карточку и протянул мальчику:

– Вот телефон, ты можешь позвонить Маше в любое время.

Взгляд невидимого «хвоста» сверлил полковнику затылок, как рентгеновский луч. Даже голова заболела.

– Ночью, – произнес он одними губами, чуть наклонившись к Ревенко, – в два часа ночи за первым волнорезом в сторону города, на пляже у вашего дома. За вами следят. Нас не должны видеть вместе.

Он сказал все это очень быстро и очень тихо, но Ревенко прекрасно расслышал и понял каждое слово.

– А мы в «Солнечном береге», – сообщил между тем Арсюша, – номер четыреста тридцать семь, третий корпус, четвертый этаж. Телефона, правда, нет.

– Пожалуй, нам пора, – сказал доктор, – очень приятно было познакомиться.

* * *
Как только они скрылись в толпе, Лиза вздохнула:

– Ужас какой! Мало того, что у девочки роман с человеком, который…

– Который – что? – тут же встрял Арсюша, переводя любопытные глаза с мамы на Глеба.

Полковник вытащил из кармана несколько купюр и протянул ему:

– Купи, пожалуйста, себе мороженое и сок, а нам с мамой по чашке кофе.

– Я все не донесу, – обиделся Арсюша, – не хотите при мне Машку обсуждать, так и скажите, сплетники!

– Мы не собираемся обсуждать Машу, – успокоила его Лиза, – просто Глеб устал, нес тяжелые сумки. А я – дама. Поэтому мороженое и кофе лучше купить тебе. Там дают поднос, так что не волнуйся, ты донесешь.

Арсений, надувшись, отошел к прилавку.

– Лиза, ну почему«ужас»? Ну, роман у девочки. Она же совершеннолетняя, рано или поздно такое происходит у всех. И что в том плохого? У них ведь с этим Ревенко все серьезно, это сразу видно.

– Да, серьезно! – усмехнулась Лиза. – Они только познакомились, а она уже живет у него. Но главное, родители вообще не знают, что она здесь. Ведь Машина мама – моя близкая приятельница. Маша – единственный поздний ребенок, родители дрожат над ней. А она наврала с три короба, сказала, будто отправляется с подругой в Севастополь, а сама собралась сюда с мальчишкой-красавчиком.

– Да ну?! А где же мальчишка?

– В Москве! Он задержался по каким-то своим делам, Маша приехала первая. А у него случился аппендицит. И осталась она здесь одна, у нее вытащили последние деньги, в общем, после всяких приключений она и познакомилась с этим доктором. Глупо, конечно, морализировать, но понимаешь, я Машеньку знаю с пеленок. Все-таки одно дело – мальчик-сокурсник и совсем другое…

Лиза нервничала и сбивалась. Глеб, слушая ее, думал о том, какая странная получается цепочка: Ревенко – чеченец – Иванов – корреспондентка – Маша Кузьмина. Все замыкается как бы на Маше и докторе. Но есть ли в этом какая-нибудь логика? Глупо ведь думать, что эта влюбленная парочка, которой дела нет ни до кого, причастна к убийству Иванова! С какого бока они связаны с теми двумя, в пятнистых жилетах, бросившими труп в утренней роще?

– Глеб, ты меня слышишь? – обиженно спросила Лиза. – Почему ты молчишь?

– Да, Лизонька, я тебя внимательно слушаю, – виновато встрепенулся он, – я не понимаю, почему ты так нервничаешь. Ревенко – хороший человек…

Тут подошел Арсюша с подносом, и они замолчали.

– Все обсуждаете Машку и ее хахаля? – мрачно поинтересовался он.

– Как ты сказал? – подняла светлые брови Лиза. – Хахаль?

– Ну, любовник, жених – какая разница? – Арсюша деловито принялся за шоколадное мороженое. – Мам, ну будто я не заметил! Что ты на меня так смотришь? У Машки Кузьминой любовь до гроба, а ты мучаешься, не знаешь, сказать тете Наташе и дяде Леве или нет. Я думаю, не надо. Не лезь в чужие дела. Они начнут за сердце хвататься, тетя Наташа примется рыдать, дядя Лева – грызть валидол и запивать валерьянкой.

– Валидол не грызут, а сосут, – поправил полковник.

Елизавета Максимовна смотрела на сына, подперев ладонью щеку.

– Хорошо. Раз ты такой умный, скажи, тебя не смущает, что этот доктор старше Маши лет на двадцать пять?

– Подумаешь? – пожал плечами Арсюша. – В жизни всякое случается. А он – классный мужик Машка с ним не пропадет. И если хочешь знать, с Санькой-красавчиком его не сравнить!

– О господи! Ты и это знаешь! Ты что, в курсе всех наших институтских романов? Или выборочно?

– Выборочно, – кивнул Арсюша и тщательно облизал ложку, – про Кузьмину я знаю. Про нее интересно. А про других – нет.

– Почему? – удивился Глеб.

– Ну как тебе объяснить? – Арсюша задумался. – Понимаешь, большинство девиц считает, что они – самые красивые. Они только об этом и думают. Вот разговаривает с тобой какая-нибудь фифа, спрашивает тебя о чем-то, а ты чувствуешь, что ей до тебя дела нет. Она в это время как бы собой любуется: «Ах, какая я красивая, ах, какая я обаятельная!» И сразу становится скучно, будто с куклой говоришь. А Машка слушать умеет и в футбол играет, как парень, и вообще…

– Футбол – это главное, – кивнул полковник, – куда ж нам без футбола? Карточку дашь посмотреть визитную?

– Между прочим, это мне вручили. Мне лично! Доктор – мой знакомый, а не ваш. Это ведь не тебе, Глебушка, он вывих вправлял.

– Вот и покажи. Любопытно взглянуть на первую визитную карточку, которую вручили тебе, как взрослому.

– На, смотри! – великодушно разрешил Арсюша и вытащил карточку из кармана.

* * *
– Видишь, как все просто? – спросила Маша, садясь в машину.

– Этот полковник – муж твоей преподавательницы?

– Муж у нее пианист. Известный.

– Интересно… Ты догадалась, что он полковник, только по фамилии?

– Вадим, ну ведь у него на лбу написано: «Я – военный!» Ты разве не заметил? И потом ходил мутный слушок по институту, будто у Белозерской давний роман с каким-то полковником, чуть ли не разведчиком. А главное, когда в голове все время вертится сочетание «полковник Константинов» и тебе называют эту фамилию, сомнения отпадают сами собой.

– Значит, он отдыхает здесь с твоей преподавательницей и ее сыном, а отец семейства, пианист…

– В Голландии. Учит тамошних музыкантов. А Арсюша – сын Константинова.

– Почему ты так думаешь? – удивился Вадим.

– Я видела пианиста несколько раз, ходила на его концерты и все гадала: на кого похож этот ребенок? А сейчас поняла, на кого. Значит, у них роман не меньше десяти лет. Арсюше ведь десять.

– Не меньше одиннадцати. Ребенка еще вынашивают девять месяцев.

– Бедный пианист, – вздохнула Маша, – Арсюша называет его папочкой, а родного отца – Глебушкой. Но, в общем, я уверена в Константинове. Если у Елизаветы Максимовны с ним роман одиннадцать лет, он не может быть плохим человеком.

– Машенька, я не сомневаюсь, что он замечательный человек. Но арестует меня за милую душу. И будет прав.

– За что? Ты врач, ты обязан спасать жизнь раненым.

– Раненым бандитам, за большие деньги.

– А почему за твой труд ты не должен получать деньги? Или ты обязан лечить бандитов бескорыстно? Я, между прочим, читала Уголовный кодекс. Там есть статья – о неоказании медицинской помощи. А об оказании помощи статьи нет. В чем тебя обвинят? Что раньше не донес? А кому ты должен доносить? Этому провокатору капитану Головне, про которого ты рассказывал? Да здесь же вся милиция состоит из таких Головней!

– Машенька, – тихо попросил Вадим, – не надо обвинять весь мир, оправдывая меня.

– Правильно. Тебя не надо оправдывать. Ты ни в чем не виноват. И арестовывать тебя не за что.

– Передачи будешь мне носить? – улыбнулся Вадим.

– Ага, прямо сейчас, приедем и начнем сухари сушить. Только хлеба надо купить подходящего, чтобы не крошился под ножом.

* * *
У Ларисы Величко был закупочный день. На рынок она всегда отправлялась одна, без мужа. Ее Вова дурел от обилия людей и товаров, походив пятнадцать минут вдоль рыночных рядов, жаловался, что голова кружится и в глазах рябит, хныкал, как малый ребенок: «Пошли отсюда!»

А Лариса любила бродить по рынку, долго, с удовольствием торговалась, закупала на несколько дней овощи, парную свинину, розовое соленое сало, творог, травы и специи. Давно отпала нужда таскать продукты с ресторанной кухни. Денег хватало на рыночные закупки – самые свежие и качественные.

Обычно она легко носила тяжести, но на этот раз набрала слишком уж много всякой снеди. В каждой руке несла по три пластиковых мешка, общим весом килограммов тридцать, плечи ломило, к тому же жарища стояла нестерпимая.

Купив упаковку тонкого, как бумага, армянского хлеба, который хорошо разогреть в микроволновой печи, а потом завернуть в него кусок белоснежного домашнего сыра с парой листиков лилового тархуна, Лариса остановилась в раздумье у открытого кафе напротив хлебной лавки. Она размышляла, не посидеть ли минут десять в тени под полосатым тентом, не выпить ли чашку кофе или лучше уж сразу идти к машине и скорее ехать домой с этими неподъемными сумками, тем более домашних дел еще впереди очень много.

«Дома я и десяти минут не передохну, – решила Лариса, – начну сумки разбирать, котлеты крутить. Выпью я здесь, пожалуй, кофейку».

За угловым столиком она заметила одинокую белокурую женщину и тут же узнала ее. Ошибиться невозможно: высокая гибкая шея, гладко зачесанные назад и стянутые в пучок на затылке пепельные волосы, большой выпуклый лоб, тонкий, с аристократической горбинкой нос, светлые изогнутые брови над бледно-серыми, почти прозрачными глазами… За угловым столиком пила в одиночестве кофе Елизавета Максимовна Белозерская, бывшая балерина, любовница полковника ГРУ Глеба Евгеньевича Константинова.

Лариса уже шагнула под полосатый тент, на ее раскрасневшемся лице расплылась радостная, простодушная улыбка, но тут она услышала, как кто-то крикнул с противоположной стороны ограждения, где тоже находился вход: «Елизавета Максимовна!»

Все еще улыбаясь, Лариса инстинктивно сделала шаг назад. Она видела, как к Белозерской прямо-таки на шею бросилась тощая темноволосая девчонка. Возможно, Лариса и не узнала бы ее, но за ней маячила седая голова доктора Ревенко.

Простодушная улыбка растворилась без остатка, лицо Ларисы замерло. Она сделала стойку, как хорошая охотничья собака, и впилась глазами в компанию за столиком. Слов она разобрать не могла из-за шума, но по жестам догадалась, что пацанка (так она для себя определила пассию доктора) давно знакома с Белозерской, однако на рынке они встретились случайно, обе этой встрече рады, хотя слегка смущены. Она догадалась, что пацанка знакомит Белозерскую с Ревенко.

Ларису толкали, пихали, какая-то толстуха громко выругалась, стукнувшись коленом о Ларисины тяжелые сумки. Долго стоять здесь не стоило, ее могли заметить из кафе. Но уходить, не доглядев до конца, она не собиралась. Эта случайная встреча, проходящая у нее перед глазами, словно кадры немого кино, стоила того, чтобы отказаться от чашки кофе в тени.

Оглядевшись, Лариса заметила стеклянную витрину хозяйственной лавки и нырнула внутрь. Отсюда отлично просматривалась та часть кафе, где сидели за столиком двое: Белозерская и пацанка – доктор ушел, вероятно, отовариваться. Снаружи Ларису не заметят, взгляд упирался в блестящее стекло, и глядевший с улицы видел только собственное отражение, как в большом зеркале.

Пацанка что-то возбужденно рассказывала Белозерской, та качала своей пепельной головой. Минут через пятнадцать в кафе вошли Константинов и десятилетний сын Белозерской Арсений. Мальчишка явно знаком с докторской пассией и обрадовался встрече. А Константинов видел пацанку впервые. Белозерская представила их друг другу.

– Женщина, вы долго здесь стоять собираетесь? У нас обед! – услышала Лариса суровый голос продавщицы.

– Да, простите, я сейчас уйду, – пробормотала она, не оборачиваясь, не отрываясь от стекла.

В кафе входил доктор Ревенко, нагруженный пакетами.

– Торчит тут полчаса, ничего не покупает, нашла, где отдыхать, – возмущалась у нее за спиной продавщица.

«Нет, они не знакомы, – отметила про себя Лариса, глядя, как доктор и полковник пожимают друг Другу руки, – или знакомы? Впрочем, теперь это уже неважно. Контакт произошел».

– Женщина, ты глухая, что ли? – не унималась продавщица. – Мне тебя как, выпихивать за шиворот или милиционера звать?

В другой ситуации Лариса ответила бы этой назойливой бабе по всей программе, обложила бы ее крепким мужицким матом за хамство. Но сейчас не до того. Глаза полковника тревожно скользнули по стеклу витрины, потом еще раз, уже внимательней… Надо уходить, тихо и быстро.

«Теперь я еще и наружник, – усмехнулась про себя Лариса, аккуратно укладывая пакеты в багажник своей „шестерочки“, – Константинов увидеть меня никак не мог, но взгляд почувствовал, напрягся. Потому и разошлись они так быстро».

Аккуратно выруливая с платной стоянки, Лариса думала о том, что с намеченными на первую половину дня домашними делами придется распрощаться. Шеф вряд ли удовлетворится телефонным сообщением, потребует подробности и детали. И сообщать о таком важном контакте надо срочно.

«А я губы раскатала, думала, успею борщ сварить, котлеты накрутить… Угораздило же их столкнуться именно сегодня у меня на глазах. Уж я-то знаю, как их обоих обложили со всех сторон, чтобы они не встретились, доктор и полковник, им просто невозможно было встретиться без свидетелей. Наверняка ведь я не одна зафиксировала этот случайный контакт. А потому надо доложить скорее, меня ведь тоже могли засечь, мигом настучат, что я с такой информацией не спешу. Однако я ведь спешу, – она притормозила у светофора, – так спешу, что самой противно».

Глава 20

– Мы разве не домой? – спросила Маша, заметив, что они едут в противоположную сторону.

– Нет, мы за кроссовками и вообще за всякими Одежками для тебя.

– Но кроссовки можно было купить на рынке, в вещевых рядах.

– Покупать китайские подделки на рынке – только деньги выбрасывать. В такой дряни ты больше ходить не будешь. Порядочная барышня должна иметь пару приличных платьев, и шорты твои никуда не годятся.

– Между прочим, приодеть Машу Кузьмину значительно сложней, чем покойную Юлю Воронину. Почему-то на мой тощий размер шьют либо попуга-ечно-молодежный хлам, либо проституточные тряпки типа того лилового платья, которое мы сожгли. Мне и так хорошо, не надо никаких одежек!

– Я очень рад, что тебе и так хорошо, – улыбнулся доктор, – но пара приличных платьев тебе не помешает.

– Вадим, я не ломаюсь, я серьезно – давай не будем ничего покупать. Я ведь не содержанка твоя!

– Фу, Машенька, откуда слова такие – содержанка? Ну, хочется мне тебя приодеть. Я десять лет, кроме цветов и духов, никому ничего не покупал.

– А кому ты покупал цветы и духи? – прищурилась Маша.

– Всяким разным дамочкам. Уже не помню.

– И не помни! Всяких разных дамочек забудь!

– Давно забыл.

– А что я скажу маме, когда она увидит у меня новую одежду?

– Ты лучше подумай, что ты скажешь маме, когда она увидит меня. Как ты меня представила своей преподавательнице? «Мой друг»? Сказала бы еще – «товарищ».

– Ну а как мне прикажешь тебя представлять? – смутилась Маша. – Как прикажешь, так и буду.

– Ну а как ты думаешь? Кто я тебе?

– Ты мне – все! – тихо сказала Маша. – Ты мне – любимый, единственный, но я ж не могу так тебя представлять. «Познакомьтесь, это – мой любимый, единственный Вадим!»

– Можно проще: это мой жених.

– Но ты же мне еще не предлагал руку и сердце.

– Дорогая Мария Львовна! – Вадим кашлянул и произнес торжественно:

– Я предлагаю вам руку и сердце. Я вас очень люблю и хочу, чтобы вы стали моей женой. Вы согласны?

– Дорогой Вадим Николаевич! Я вас тоже очень люблю и согласна стать вашей женой. Между прочим, после этого положено поцеловаться.

– Врежемся, – покачал головой Вадим.

– Еще положено шампанским чокаться, – вспомнила Маша, – но я терпеть не могу шампанское. Газированный одеколон. И вообще ты за рулем. Ой, Вадим, а как же продукты в багажнике! Все испортится на такой жаре. Ты ведь кучу денег на рынке потратил.

– Ну, ты зануда, девочка моя!

– Просто я не могу привыкнуть к таким финансовым ритмам. Ты на рынке потратил столько, сколько моя мама за месяц работы получает.

– Ты же в кафе сидела. Откуда ты знаешь, сколько я потратил?

– Я знаю цены и видела сумки.

– Ты у меня экономная?

– Я? – Маша задумалась. – Честно говоря, пока не знаю – нечего было экономить. Вот, например, нужны мне новые джинсы или сапоги, можно бы и сэкономить, но не на чем… На еду, конечно, хватает, но еле-еле. Вещей мы почти не покупаем, мама сама все шьет и вяжет. Она умудряется соорудить нечто из ничего. На новогодний вечер у нас в училище она за одну ночь сшила мне такое платье – никто не верил, что оно сшито моей мамой на зингеровской машинке. Она нашла на антресолях кусок вишневого бархата, еще моей покойной бабушки, и получилось словно от Кардена. Туфли тоже были бабушкины. А мама потом всем говорила, что той ночью, перед Новым годом, слетала в Париж и купила туфли и платье за две тысячи долларов.

«Тойота» подъехала к международному гостиничному комплексу. Маша и Вадим вошли в небольшой, совершенно безлюдный бутик. Кукольно-хорошенькая продавщица одарила их ослепительной улыбкой. От обилия вещей Маша растерялась, у нее даже в глазах зарябило. Одно дело – маскарад, выбор образа соблазнительной корреспондентки, другое, совсем другое дело – одежда для себя.

– Ну что, Машенька, начинай, – Вадим снял с вешалки несколько платьев.

– Может, все-таки ограничимся кроссовками? – неуверенно возразила Маша, заметив цену на ярлыке одного из платьев.

– Спортивная одежда в другом магазине. Давай уж облегчим немного жизнь твоей маме, чтобы она спала ночами, а не сидела за зингеровской машинкой.

– Ладно, но выбирай ты сам. Я кое-что понимаю в театральном костюме, но представления не имею, что надо носить, так сказать, в реальной жизни.

Вадим заставил Машу перемерить семь платьев, выбрал два – повседневное из тонкого льняного трикотажа и нарядное, строгое, из светло-бежевого шелка. Именно эти два платья идеально на ней сидели, будто специально для Маши сшиты. В обувном отделе он подобрал к повседневному платью легкие замшевые босоножки, а к нарядному – строгие туфли-лодочки. Он стоял перед ней на коленях, сам надевал ей туфли и босоножки, прикасаясь к ее ногам так нежно, как если бы это были какие-то бесценные произведения искусства.

«Господи, – думала Маша, глядя на его седую макушку, – я таю от него, как мороженое на ярком солнце, растекаюсь сладкой лужицей и ничего не соображаю. Даже страшно… Хотя чего теперь-то бояться? Мы передадим кассету Константинову, все расскажем ему и полетим в Москву. Ведь столько уже всего произошло! Хватит, надо отдохнуть».

– Машенька, встань, пожалуйста, пройдись, – попросил Вадим, – удобно тебе? Не жмет? Не трет?

– Да, мне очень удобно. Давай на этом остановимся, ладно?

– А кроссовки?

В примерочной спортивного магазина Маша переоделась в новые светло-серые шорты-бермуды, новую бледно-розовую футболку и сменила драные китайские тапочки на новые замшевые босоножки.

– Упаковать? – спросила продавщица, глядя на жалкую кучку стареньких тряпочек, которую Вадим вынес из примерочной.

– Выкинуть! – распорядился он. – И тапки тоже!

Продавщица понимающе кивнула.

Напоследок он выбрал для Маши самые дорогие кроссовки. Продавщица упаковала их в коробку, завернув в шелковистую папиросную бумагу, словно экзотические фрукты.

В маленьком открытом баре они чокнулись свежевыжатым апельсиновым соком.

– Я нас с тобой поздравляю, Машенька, – сказал Вадим, – но по-настоящему мы поздравим друг друга в Москве, когда все останется позади.

– А все и так позади, – пожала плечами Маша, – все плохое кончилось. Знаешь, я поняла – когда мы вместе, нам везет. Порознь значительно хуже.

Как только они сели в машину, затренькал сотовый телефон. Доктор щелкнул крышкой:

– Алло!

В трубке стояло мрачное молчание.

– Молчат? – тревожно спросила Маша.

– Сейчас перезвонят, – успокоил Вадим ее и себя.

Но никто не перезванивал.

– Господи, какая я дура, – выдохнула Маша, – ничего еще не кончилось, они вполне могли засечь нашу встречу на рынке.

– Машенька, пожалуйста, не называй себя дурой. Мне не нравится это слово. Они, конечно, могли засечь нашу встречу на рынке, но только теоретически. Во-первых, они не следят постоянно. Нет у них такого количества людей. Во-вторых, когда они не спускали с нас глаз, мы это чувствовали, помнишь?

– Еще бы не помнить!

– Ну вот. А сейчас такого ощущения не возникло.

– Что ты скажешь, если сейчас они позвонят и вызовут тебя?

– Скажу – заболел. Температура высокая… В общем, придумаю чего-нибудь. Машенька, перестань, пожалуйста, паниковать. Ну, помолчали в телефоне, мало ли, может, не туда попали. Было бы куда хуже, если бы меня сейчас действительно вызвали.

По дороге к дачному поселку Вадим то и дело приглядывался к следовавшим за ними машинам. Но машины в зеркале заднего видения постоянно менялись. Никакого «хвоста» не видно.

«Мы нервничаем перед финалом», – подумал он, сворачивая на узкую улочку дачного поселка. Оставалось проехать еще несколько десятков метров. Улочка шла небольшой дугой. Показались ворота дома. И тут Вадим дал задний ход: из кустарника напротив ворот виднелся зеленый бок военного «газика», того самого, который всегда заезжал за ним.

Дело не в телефонном молчании – оно в конце концов могло оказаться случайностью. Дело в том, что «газик», обычно ждавший у ворот, на этот раз почему-то спрятался в кустах, съехав с дороги прямо на траву. Его вполне можно было и не заметить, если бы ветер не клонил кусты. Но главное, тот же ветер чуть качнул створки ворот, и Вадим понял, что запертые утром перед отъездом на рынок ворота его дома теперь открыты.

Развернуть машину на узкой улице довольно сложно, пришлось проехать до шоссе медленным задним ходом. Двигатель при этом работал совсем тихо, под ветром шумели деревья, рядом шумело море. Оставалась надежда, что из «газика» и из дома их не услышали.

– Паспорт у тебя с собой? – спросил Вадим, выруливая на шоссе.

– Да, в сумке, – кивнула Маша, – и те сто долларов, которые ты мне тогда дал, лежат в паспорте.

– Очень хорошо. Тогда нам хватит на билеты. У меня мало наличных, только кредитка, а банкомета в аэропорту нет.

Они ехали по почти пустому шоссе. «Тойота» обогнала лишь пару рейсовых автобусов. Доктор рассчитал, что до поста ГАИ можно проехать на предельной скорости, на этом они выиграют около получаса.

– Пристегнись, – сказал он Маше и нажал на газ.

Будка ГАИ оказалась пустой, Вадим заметил это издалека и скорости не убавил. «Возможно, даже лучше, если нас остановит гаишник. Это тоже шанс. Они какая-никакая, но милиция. Можно попросить их связаться со штабом округа… Впрочем, ни с кем они не свяжутся. Главное – выиграть время», – думал он, пока «Тойота» неслась к городу со скоростью сто двадцать километров.

При въезде в город скорость пришлось сбавить – вокруг появилось много машин, пешеходы перебегали дорогу где попало.

Притормозив у ворот санатория «Солнечный берег», Вадим выскочил из машины. В проходной за стойкой регистрации сидел старик вахтер в фуражке и читал газету. Как только доктор вбежал в проходную, у него за спиной возник опомнившийся охранник.

– Я на секунду. Мне только передать. Я не буду входить, – успокоил его доктор и тут же обратился к вахтеру:

– У меня к вам огромная просьба.

– Я вас слушаю, – важно произнес старик, поднимая глаза от газеты.

Тут же на стойку перед ним легла пятидесятитысячная купюра.

– Пожалуйста, передайте Константинову Глебу Евгеньевичу, третий корпус, номер четыреста тридцать семь, что его очень ждут в поселке Гагуа. Скажите, чтобы он обязательно захватил кассету «Жестокий романс», которая находится дома у доктора. Вы запомнили? Поймите, это очень срочно!

– Да вы сами пройдите, если такая срочность, – быстрым движением старик спрятал купюру и кивнул на металлическую вертушку.

– Нет, спасибо. Я очень спешу. Вы не забудете? Это очень важно.

– Вы уж напишите на бумажке, – старик положил перед ним тетрадный листок и обгрызенную шариковую ручку.

– Да, хорошо, – Вадим взял ручку, но она противно скребла по бумаге – паста кончилась.

И тут он услышал, как сигналит его «Тойота». Звук казался таким пронзительным, что даже вахтер вздрогнул.

– Я прямо сейчас позвоню дежурной по этажу, – прокричал он вслед убегающему солидному седому гражданину, который так спешил и волновался, что пятидесяти тысяч не пожалел.

Подбегая к машине, Вадим увидел, что, кроме Маши, там сидят еще двое – один на водительском сиденье, другой сзади. Два бугая, русский и кавказец. Все как положено: бритые затылки, боксерские майки, обнажающие накачанные пудовые плечи в татуировках. Сидевший сзади прижимал дуло маленького автомата с навинченным глушителем к Машиному затылку.

Вокруг проходило много народу, лениво покуривали вооруженные охранники у ворот санатория, торговали орехами и семечками бабушки, прогуливались отдыхающие. Но всех этих людей сейчас будто и не существовало вовсе. Они испарялись на глазах, исчезали в мутной розоватой пелене, словно призраки. Вадим видел только дуло с глушителем у каштанового затылка, жирный, как сарделька, палец на курке. Зрение так странно сфокусировалось, что он видел даже грязный ноготь на этом жирном пальце, хотя находился достаточно далеко от машины.

– Давай в машину, быстро и тихо! – услышал он шепот у самого уха и почувствовал твердый металлический холодок дула у спины между лопатками.

«Одного дула у Машиного затылка вполне достаточно, чтобы я никуда от них не делся, – подумал он, – мне достаточно, но не им».

Он шагнул к своей «Тойоте».

– Не в эту, в другую! – шепнули ему и слегка подтолкнули к зеленой «Ниве», в которой сидели два точно таких же бугая, один на водительском месте, другой сзади. Третий, державший пистолет, сел вслед за доктором. Обе машины тронулись. Доктору надели милицейские наручники.

«Они могли бы сразу нас прикончить, – думал Вадим, зажатый на заднем сиденье „Нивы“ между двумя амбалами, – они могли бы прилепить взрывчатку к моей машине, могли просто пристрелить нас. Но они везут нас в горы, значит, хотят еще проверить, допросить напоследок. Конечно, в случайность моей встречи с Константиновым чеченец не поверит. Но ведь мы действительно встретились совершенно случайно, мне даже врать не придется: Маша увидела в кафе на рынке свою преподавательницу балета. Никакого полковника рядом с ней не было. Он подошел позже. Но откуда мне знать, кто именно подошел? Какой Константинов? Просто мужчина с мальчиком, МЫ только поздоровались, даже не познакомились. И тут же разошлись. Тот, кто засек нашу встречу, наверняка видел, что мы тут же разошлись. А разговора он слышать не мог – на рынке шумно. Те несколько слов, которыми мы с полковником перекинулись, не расслышать даже в двух шагах. Так, теперь – санаторий. Я заехал в „Солнечный берег“, чтобы забрать журнал „Хирургия“, который обещала оставить для меня на вахте тамошний терапевт Зинаида Сергеевна. Даже если представить, что они попытаются проверить… У Зинаиды Сергеевны действительно валяется мой журнал, я давал ей его несколько месяцев назад. Но вряд ли они вообще полезут это проверять. А кассету они у меня дома найти не могут. Для этого им пришлось бы пересмотреть всю мою видеотеку. Нас с Машенькой, разумеется, допросят по отдельности. Она догадается сказать „не знаю“ и про полковника, и про санаторий. Главное, тянуть время. Если вахтер все передаст Константинову, есть шанс, что спецназ поспеет вовремя. Впрочем, пристрелить нас – дело одной минуты».

А Маша, сидя в «Тойоте» в наручниках, вспоминала почему-то сказку Андерсена «Снежная королева». Мальчик Кай прицепил свои санки к красивым белым саням, а когда понял, что красивые сани несут его в никуда, попытался прочитать про себя «Отче наш…», но в голове стучала лишь таблица умножения.

Таблица умножения стучала в голове, как часы, тикала, как механизм взрывного устройства. «Господи, помоги нам! Отче наш…» – стала повторять Маша шепотом, пытаясь заглушить тупое тиканье в голове.

– Что ты там шепчешь, сучка? – легонько пнул ее в бок локтем один из амбалов.

– Молится она, мать ее… – хмыкнул другой. Машины выехали из города и свернули на старое заброшенное шоссе.

* * *
«И что ему так приспичило? – думал старик вахтер, держа телефонную трубку и слушая долгие редкие гудки. – Полтинника не пожалел, видно, много их у него, полтинников-то. И где это Раиска гуляет?»

Дежурной четвертого этажа на месте не оказалось. Подождав еще немного, вахтер положил трубку.

«Надо бы записать, забуду ведь. Нехорошо получится. Услуга невелика, и гражданин такой солидный, лицо вроде знакомое. Как он сказал? Константинова ждут в поселке Гагуа… Е-мое! Это ж в горах, на той территории! У меня ж там шурин жил. Ну, дела!»

Вахтер покачал лысой головой в фуражке с зеленым околышем, поцокал языком и вспомнил, что в его ручке паста кончилась.

– Я извиняюсь, – обратился он к двум пухлым дамочкам в ярких платьях, проходившим мимо стойки с курортными пропусками, – у вас ручки не найдется?

Дамочки стали шарить в сумках. Наконец одна нашла. «№ 437, Константинову. Вас ждут в поселке Гагуа. Захватить кассету „Жестокий романс“, которая дома у доктора», – написал вахтер на клочке бумаги круглым крупным почерком. Подумав немного, он поставил внизу число, месяц и время.

– Спасибо, – вернул он ручку дамочке, – а вы, извиняюсь, в каком корпусе живете?

Одна из дамочек жила в третьем корпусе на пятом этаже.

– А записочку не передадите?

– Любовную? – игриво поинтересовалась дамочка.

– Деловую! – обиженно пояснил вахтер. – Просто под дверь номера подсуньте на четвертом этаже, номер 437, – и он крупно написал номер на сложенном вчетверо листке и еще приписал «Константинову».

«Забудет! – подумал он, отдавая записку дамочке , и глядя, как она легкомысленно кидает листок в сумку. – Обязательно забудет!»

Дамочки проследовали на санаторную территорию, бурно обсуждая внешние данные и личную жизнь эстрадной звезды, приехавшей на гастроли в курортный город. Сегодня утром дамы приобрели по билету на концерт этой звезды, который состоится через час на открытой эстраде в парке отдыха, неподалеку от санатория. Конечно, лучше бы пойти на ночной концерт, начинавшийся в половине двенадцатого, а не на семичасовой, проходивший засветло, без красивой и впечатляющей иллюминации. Но билеты на ночной концерт в два раза дороже, он уже называется не концерт, а шоу. К тому же дамы опасались возвращаться в санаторий глубокой ночью, а кавалеров они себе приобрести еще не успели. Они приехали всего два дня назад и друг с другом познакомились только вчера в столовой.

Разойдясь по своим корпусам, они договорились встретиться через полчаса у проходной. Та, у которой в сумке лежала записка, сосредоточенно размышляла, какое платье лучше надеть на концерт – бледно-зеленое «сафари» с золотыми пуговками стройнило и скрадывало полноту, но для концерта казалось слишком строгим. А синее в горошек с оборками, хоть и достаточно нарядное, не скрадывало полноты.

Размышляя над этой сложной дилеммой, дама поднялась к себе на пятый этаж, сначала отправилась в душ, потом долго приводила себя в порядок. Надев красный в белую полоску крепдешиновый костюм, а не «сафари» и не «горошек», пройдя в последний раз пуховкой с пудрой по лицу, она взглянула на часы и охнула: прошло тридцать пять минут.

«Ждет Людмила-то, неудобно!» – подумала она о своей приятельнице и, выскочив из номера, побежала к лифту.

Вахтер не обратил внимания на двух дамочек, чинно проплывших мимо и окативших его сладким запахом духов. Они были одеты и причесаны совсем иначе, к тому же в этот час отдыхающие шли толпой, кто с ужина, кто на ужин, кто на вечерние развлечения в город. Так что про записку он не спросил.

Дамочки вышли из проходной и перешли на другую сторону.

– Людмила, я орешков куплю, – сказала та, у которой так и лежала в сумке записка.

– А семечек нет у вас? – поинтересовалась Людмила у сухонькой старушки, насыпавшей для ее подруги колотый фундук в газетный кулечек.

– Семечек нет. А орешки у меня хорошие, – ответила старушка.

Из сумки дамы в полосатом красном костюме выпала какая-то бумажка. Дама этого даже не заметила отдала старушке деньги, взяла кулек с фундуком и удалилась вместе с подругой Людмилой на концерт заезжей звезды.

А старушка между тем подобрала сложенный вчетверо листок бумаги и собралась уже окликнуть удалявшихся дамочек, но, прочитав своими молодыми зоркими глазами надпись на листке, окликать никого не стала, а тихо присвистнула: «Это ж надо!»

«Ореховая бабушка» Тамара Ефимовна сидела сегодня целый день напротив ворот санатория. Ничего интересного за целый день не произошло. Подъезжали и отъезжали разные машины, входили и выходили люди. Она автоматически отметила, что красивый молодой, но совершенно седой человек, выскочивший из черной «Тойоты» и забежавший в проходную часа полтора назад, очень спешил. Именно этой непривычной для курортного города спешкой да еще, пожалуй, ранней сединой и привлек он на секунду внимание «ореховой бабушки». Но только на секунду. Она не видела, как седой человек вышел из проходной, не видела, как в его отсутствие сели в черную «Тойоту» два амбала. Ее отвлекли покупатели, большое шумное семейство с тремя детьми. Маль" чишка лет двух ревел басом на всю улицу и колотил ногами по ступеньке прогулочной коляски. Тамара Ефимовна умела легко успокоить любого плачущего малыша. У нее имелся какой-то свой секрет: достаточно произнести несколько смешных и ласковых слов, удивить, переключить внимание – и ребенок успокаивался. Некоторые семьи, отдыхавшие с детьми, даже специально подходили к «ореховой бабушке», если ребенок начинал заливаться.

Именно те несколько минут, в течение которых в «Тойоту» сели два амбала, доктор выскочил из проходной и под дулом пистолета был втиснут в «Ниву», Тамара Ефимовна успокаивала басовитого малыша. А когда он успокоился, заулыбался и семейство с кулечками орехов удалилось, и «Тойота», и «Нива» уже исчезли. Тамара Ефимовна не придала значения отчаянному сигналу, слышному сквозь рев малыша. На то и машины, чтобы сигналить. Номера «Тойоты» она не знала, доктора Ревенко никогда в глаза не видела, никаких указаний на этот счет не получала. А Маша Кузьмина из машины не выходила, только смутный тонкошеий силуэт с хвостиком на затылке виднелся за передним стеклом.

Немного поколебавшись, «ореховая бабушка» решила записку, адресованную полковнику и странным образом выпавшую из сумки рассеянной покупательницы, все-таки прочитать: записка не была запечатана, просто сложена вчетверо. Надо оценить степень ее срочности.

Прочитав странные слова о поселке Гагуа и «Жестоком романсе», написанные явно стариковским почерком, Тамара Ефимовна почуяла своим партизанским нутром, что произошло нечто, требующее немедленной связи с полковником. Под текстом стояли число, месяц и время. Записку писали сегодня, полтора часа назад. Тут же в ее памяти зарябили события полуторачасовой давности. Вдруг вспомнилась черная «Тойота», седой красавец, влетевший в проходную, силуэт девочки за стеклом машины, отчаянный сигнал… Да, это произошло примерно полтора час назад, когда она успокаивала ревущего малыша. А потом «Тойоты» уже не было, вместе с ней пропала и зеленая «Нива», простоявшая перед этим у ворот санатория довольно долго.

Ни о чем больше не размышляя, Тамара Ефимовна подхватила свою корзинку, сложила стульчик, перешла дорогу и, поздоровавшись с охранниками, заглянула в проходную.

– Бабуль, туда нельзя, – лениво заметил один из охранников.

– Ты прости, сынок, я на два слова, к Андреичу. Сегодня ведь Андреич дежурит?

– Ладно, – махнул рукой охранник, – только корзину свою здесь оставь.

– Спасибо, сыночек, ты орешков возьми себе, вы оба угощайтесь. – Она опустила корзину у высоки ботинок охранников и нырнула в проходную.

– Ты чего, Ефимовна? – удивленно взглянул нее вахтер.

Смена кончалась через пятнадцать минут, он засыпал, сидя в своем ободранном кресле. Фуражка с зеленым околышем съехала на затылок, очки – на кончик носа.

– Здорово, Андреич. Тут вот записочка для отдыхающего. Кто-то выронил, я подумала, надо занести. Вдруг важное что-нибудь.

Андреич уставился на сложенный вчетверо листок, не сразу узнал собственную записку, отданную дамочке из третьего корпуса, а когда узнал, даже покраснел от неловкости. Все-таки полтинник взял, а пустяковую просьбу не выполнил.

– Вот люди, – вздохнул он и покачал головой, – гражданин один забегал, очень спешил, просил передать. А я дамочке отдыхающей перепоручил, из того же корпуса, а она, пустая голова, позабыла. Прямо не знаю, что делать. Мне-то с поста уйти нельзя.

Он еще раз набрал номер дежурной четвертого этажа, но там опять никто не отвечал.

– Слушай, Андреич, раз ты не можешь уйти, давай я сбегаю, передам. На отдыхающих-то нет надежды, а получилось нехорошо. Раз уж попала мне в руки эта записка, так я и передам.

Андреича немного удивила такая несовременная отзывчивость. Ефимовне-то полтинника никто за это не давал, а она примчалась. «Это нынешним на все наплевать, а в нашем поколении еще остались люди», – подумал он и даже покраснел немного. Записка так и жгла руки, очень нехорошо вышло.

– Спасибо тебе, Ефимовна, проходи быстренько. Третий корпус сразу направо. Как на четвертый этаж поднимешься, подсунь под дверь.

Тамара Ефимовна не стала ждать лифта, поднялась пешком на четвертый этаж, быстро, без всякой одышки, и постучала в дверь, но не 437-го номера, в котором жили Белозерская с Арсюшей, а в соседнюю, под номером 435.

– Войдите, открыто! – услышала она знакомый голос.

Глава 21

«Тойота» въехала в поселок первой. Машу вытолкнули из машины и, ни слова не говоря, провели к одноэтажному кирпичному дому. В большой полупустой комнате сидел, развалившись в кресле, Ахмеджанов собственной персоной. На Машу он даже не взглянул, рявкнул что-то на своем языке, и ее тут же втолкнули в неприметную дверь в глубине комнаты.

За дверью находилась маленькая каморка без окон совершенно пустая – голый бревенчатый пол, голые, выкрашенные голубой масляной краской стены, голая ярчайшая лампочка под потолком.

Дверь захлопнулась, свет погасили. Маша осталась в полной темноте, лишь тонкая ниточка света пробивалась из-под двери. «Именно здесь дожидался своей участи несчастный Иванов, – подумала Маша, – вероятно, здесь же сидел и тот перепивший оператор. Теперь моя очередь».

Сквозь дверь было слышно, что происходит в большой комнате. Вадима ввели сразу после того, как ее заперли. Его голос звучал ровно и спокойно. В тяжелом басе Ахмеджанова проскальзывали истерические нотки, он даже иногда пускал петуха. Разговор шел по-абхазски, Маша не понимала ни слова.

«Ахмеджанов потребовал, чтобы Вадим говорил по-абхазски, чтобы я ничего не разобрала. Он знает, отсюда все слышно. Он надеется, что мы не успели договориться и станем врать вразнобой. Тогда он нас разоблачит и с удовольствием пристрелит. Впрочем, он нас и так пристрелит. Интересно, почему я так спокойна? Мне ведь очень страшно. Но я чувствую, страх только усилит их подозрения. Я где-то читала – у убийцы сразу срабатывает инстинкт, если жертва боится. Но жертва не может не бояться… О господи, я самой себе заговариваю зубы. А что мне остается делать? Рыдать? Биться головой о стенку?»

* * *
– Мои люди хотят, чтобы я сразу убил тебя вместе с твоей девочкой, – говорил между тем Ахмеджанов, – но ты спас меня и многих других. Нам сложно найти нового врача. Поэтому сразу я тебя не убью. Мы сначала все-таки поговорим. В последний раз.

Чеченец врал. Его люди не хотели уничтожения доктора и девочки. Этого требовал один человек, которого Ахмеджанов не считал «своим». Человек чужой, купленный недавно и задорого. Чеченец не верил ему, подозревал корысть и трусость. Он даже не исключал такой вариант, что человек этот хочет убрать доктора с девочкой его, Ахмеджанова, руками в каких-то своих интересах. Продавшись, человек этот сильно рисковал, очень сильно, и свои интересы у него, безусловно, имелись. Но про встречу доктора с полковником ГРУ на рынке он не соврал.

Если бы доктор стал оправдываться, нервничать, юлить, Ахмеджанов, возможно, и пристрелил бы его сгоряча. В глубине души он даже желал этого. Он устал чувствовать благодарность, да и слишком уж много хлопот доставляли доктор и его девочка в последнее время. Он провоцировал Ревенко, чтобы тот начал юлить, он хотел увидеть страх и панику в этих холодных, насмешливых голубых глазах. Но доктор повел себя совсем иначе. На все обвинения он лишь равнодушно пожал плечами и сказал:

– Все-таки плохо у тебя с нервами, Аслан. Надо бы тебе попить реланиум. И спишь ты плохо, глаза красные. Съездил бы ты лучше на какой-нибудь европейский курорт, в Грецию или в Испанию, привел бы свое здоровье в порядок. Дела никуда не убегут, тебе сейчас о здоровье думать надо.

– Я в последний раз тебя спрашиваю: о чем ты говорил с Константиновым? – сверкал глазами Ахмеджанов. – Если я сейчас выведу твою девочку, ты все мне скажешь!

– О господи, Аслан, ну что ты, как попка, заладил: Константинов, Константинов. Ну встретила Маша на рынке свою преподавательницу, потом подошли ее муж и сын. Мы поздоровались и разошлись. Откуда мне знать, что это – Константинов какой-то, от которого у тебя руки дрожат и глаза пылают.

Он нарочно в который раз называл полковника мужем Белозерской, как бы подчеркивая свою неосведомленность. Он видел, это срабатывает, Ахмеджанов знал, что полковник бывшей балерине вовсе не муж, именно на таких деталях легко попасться.

– А зачем ты потом приехал к санаторию? Что говорил вахтеру?

Вадим не сомневался, старика вахтера они допросить не могли. Не сунутся они с этим в санаторий.

– Журнал свой хотел забрать, «Хирургия» называется, там статья о новых лазерных методиках, я давал почитать Зинаиде Сергеевне, терапевту из «Солнечного берега». Тебе, может, и содержание статьи пересказать?

Как ни всматривался Ахмеджанов в эти холодные голубые глаза, не разглядел в них ни капли страха. Чувствовались усталость и спокойная насмешка. Ревенко говорил так, как не сумеет говорить человек в наручниках, которого в любой момент могут убить. «Ну, ничего, сейчас ты у меня по-другому заговоришь!» – подумал Ахмеджанов и произнес спокойно:

– В общем так. Слов мы сказали достаточно. Если ты мне врешь, смотри, что будет. Максуд! – тихо позвал он.

Вошел бритоголовый гигант в камуфляже. Доктор много раз видел этого «слонопотама», как прозвал он про себя одного из личных телохранителей Ахмеджанова, но ни разу не слышал его голоса. Он даже как-то спросил у фельдшера, не отрезан ли у этого двухметрового, стокилограммового детины язык. Нофельдшер уверил, что язык у него на месте.

Слонопотам открыл неприметную дверь в глубине комнаты и выволок из кромешной темноты Машеньку в наручниках. На очень бледном лице глаза казались бархатно-черными, огромными. Она растерянно огляделась, щурясь от яркого света. И тут Вадим заметил в огромной волосатой лапе Максуда тонкую финку. Моментальным движением слонопотам схватил Машу за волосы, развернул к доктору лицом и приставил к ее горлу блестящее лезвие. Глаза Маши расширились, она напряглась как струна, чуть закинув голову назад. Лезвие почти впивалось в тонкую смуглую кожу, в быстро пульсирующую голубую жилку…

Вадим рванулся вперед, но его крепко схватили сзади за плечи чьи-то железные руки.

– Не дергайся, – посоветовал Ахмеджанов, – ты рыпнешься, у Максуда рука дрогнет. Он нервный, в русской тюрьме сидел.

– Послушай, Аслан, – глухо произнес доктор, мы говорили с тобой, как мужчины. А теперь тыведешь себя, как шакал. Зачем ты мучаешь девочку? Чтобы сделать мне больно? Я скажу тебе что угодно, лишь бы ты ее отпустил. Но это уже будет ложью, так как правду я тебе сказал. Всю правду. Зачем тебе ложь?

– Оставь ее, Максуд, – почти прошипел Ахмеджанов, – если ты, доктор, еще раз назовешь меня шакалом, я убью тебя. Но сначала я убью ее-у тебя на глазах. Я хочу тебе показать, чего ты сейчас стоишь. Думаешь, ты такой смелый и сильный? Нет, ты слабый, доктор, подумай, какой ты сейчас слабый.

От прикосновения к коже холодной стали, от ощущения грубой потной лапы, вцепившейся в волосы, Машу почему-то затошнило. Закружилась голова. «Грохнуться бы сейчас в обморок, как тогда, с Ивановым… На какое-то время все чувства исчезнут, словно все опять происходит не со мной, а с бедной несчастной девочкой. А я просто наблюдаю со стороны. Да, хорошо бы сейчас потерять сознание… Вот, значит, кто меня убьет, – она осторожно скосила глаза на бритоголового громилу. – Господи, от моей смерти воняет чем-то кисло-соленым, грязными носками, козлиным потом. Бедный Вадим, у него в лице ни кровинки, у него глаза застыли. Я никогда не видела у него таких глаз. Бедные мои родители, хорошо, что они никогда не узнают, как именно я умерла. Это вонючее чудовище перережет мне горло, кровь хлынет, я не смогу дышать…»

Через миг после того, как слонопотам отпустил Машу, ослабла и железная хватка, сдерживавшая Вадима. Его держал второй телохранитель Ахмеджанова, длинный, тощий, как скелет, с вечно спутанной бородой, в которой белели хлебные крошки. Вадим редко видел этого человека, даже не знал, как его зовут.

Передернув плечами, стряхнув все еще лежавшие на них руки тощего телохранителя, Вадим бросился к Маше.

– Меня сейчас вырвет, – произнесла она, судорожно сглотнув.

– Выведи их, Максуд. Потом посадишь в сарай, свяжешь ноги обоим и поставишь кого-нибудь у двери, – распорядился Ахмеджанов. – Если над горами появится хотя бы тень вертолета, если хоть один спецназовец войдет в это село или в любое другое поблизости, я вас расстреляю, – бросил он доктору и Маше по-русски, не глядя на них.

На воздухе Маше стало немного лучше, но тошнота не прошла. Чтобы не упасть, она встала на колени, наклонилась лицом к траве, и ее вырвало. Огромных сил стоило сорвать руками в наручниках чистый лист лопуха и вытереть рот. После этого возникло ощущение какой-то звенящей пустоты и легкости. Ноги не слушались, словно чужие.

– Вставай, русская сука! – прорычал Максуд.

Голос у него оказался странно высоким для такого громилы – тоненький фальцет, даже с привизгом.

Превозмогая дрожь в коленках и слабость, Маша встала на ноги, но тут же покачнулась. Вадим попытался ее поддержать, но слонопотам молча отстранил его, поднял Машу и легко, как тряпичную куклу, перекинул через плечо.

Пол в сарае был усыпан стружкой, приятно пахло свежеструганым деревом. Сквозь высокое окно под потолком пробивался густой розоватый свет заходящего солнца. В широком четырехугольном луче весело крутились и поблескивали пылинки.

* * *
– Ой, «ореховая бабушка»! – воскликнул Арсюша, когда Тамара Ефимовна приоткрыла дверь. –Здравствуйте!

Они с Глебом сидели на застеленной кровати, между ними лежала маленькая походная шахматная доска. Когда они одновременно поднялись навстречу Тамаре Ефимовне, фигуры попадали на пол.

– Арсюша, иди, пожалуйста, к маме, – сказал полковник.

– Значит, эту партию мы не доиграем? – обрадовался мальчик. – Начнем потом снова? А можно, я останусь? Я буду тихо сидеть.

– Нет. Нам надо поговорить наедине. А ты пока подумай, почему получился этот шах с трех ходов.

Арсюша ужасно интересовался, зачем это «ореховая бабушка» пришла прямо в номер. Но он привык слушаться и только робко предложил напоследок:

– Я хотя бы фигуры соберу?

– Я сам. Иди.

Когда дверь за мальчиком закрылась, Тамара Ефимовна протянула полковнику записку.

– Не знаю, насколько все это связано, но сегодня между четырьмя и пятью часами у ворот санатория остановилась черная «Тойота». Номер я не разглядела, не обратила внимания. Не видела четко я и пассажирку на переднем сиденье, но сейчас, из-за записки, вспомнила: там находилась молоденькая девушка с темными волосами. Худенькая. Не скажу, что та самая, но не исключено. Человек, выскочивший из «Тойоты», седой, высокий, красивый, лет сорока-сорока пяти. Он очень спешил, вбежал в проходную санатория. Потом меня отвлекли покупатели, а когда они отошли, «Тойота» уже уехала. Не стало и еще одной машины – зеленой «Нивы». А перед этим она стояла у ворот около получаса, в ней сидели, не выходя, пятеро мужчин. Еще слышался долгий громкий сигнал, но какая именно машина сигналила, я не видела. Записка выпала из сумки у дамы, покупавшей у меня орехи, написал ее вахтер, а информацию просил передать для вас тот самый седой человек. Уф-ф, – Тамара Ефимовна перевела дух, – надеюсь, я ничего не забыла.

– Цены вам нет, Тамара Ефимовна! – полковник поцеловал «ореховой бабушке» руку.

Из номера они вышли вместе. «Ореховая бабушка» направилась вниз по лестнице, а полковник подошел к столику дежурной по этажу, поднял телефонную трубку и, набрав несколько цифр, произнес:

– Эпсилон-семь. Узнайте в аэропорту, улетели сегодня в Москву Ревенко Вадим Николаевич и Кузьмина Мария Львовна. Нет. Ждать я не могу. Свяжусь с вами через десять минут.

Через десять минут он уже входил в штаб округа и узнал, что Ревенко и Кузьмина билетов не покупали и никуда не улетели. А еще через пятнадцать минут джип с опергруппой мчался к дачному поселку.

Замки на воротах и на входной двери оказались взломаны, все в доме доктора перевернуто вверх дном. Одного взгляда хватило, чтобы понять: здесь был не просто обыск, а зверский шмон.

Эксперт и трассолог занялись отпечатками, а Константинов начал просматривать коробки видеокассет, сваленных в кучу на полу в гостиной. Кассету с надписью "Э. Рязанов. «Жестокий романс» он нашел сразу и, прежде чем вставить ее в видеомагнитофон, попросил опергруппу выйти куда-нибудь, в спальню или на кухню.

Казалось странным, что в таком разгромленном доме исправно работают телевизор и видеомагнитофон. Перед Константиновым замелькали кадры веселого кавказского застолья. Оператор находился явно подшофе, камера плясала в его руках, выхватывая то толстоносое лицо Ахмеджанова, то круглую физиономию Вячеслава Иванова. Через пять минут просмотра Константинов вскочил, поднял с пола валявшийся среди кассет пульт дистанционного управления, нажал «стоп» и перемотал запись немного назад. А потом нажал «паузу». За щедро накрытым столом прямо над блюдом с крупными ломтями мяса застыло с вилкой у рта улыбающееся лицо Юры Лазарева.

Полковник нажал «плей», и Юра Лазарев отправил в рот большой кусок мяса с прилепившейся к поджаренному боку веточкой укропа. Камера тут же перепрыгнула на угрюмого бритоголового громилу, обсасывающего куриную кость сосредоточенно и тщательно, потом началась свистопляска кадров по угрюмым и улыбающимся лицам, грязным тарелкам, пятнам на скатерти…

Константинов выключил видеомагнитофон и телевизор, вытащил кассету, направился в спальню и молча взял из рук старшего опера сотовый телефон.

– Эпсилон-семь, со штабом округа соедините меня. Нет, сразу с Мельниковым. Да! Иван! Это я. Срочно высылай спецназ. Поселок Гагуа. Ну кто? Конь в пальто! Ахмеджанов, разумеется. Только живым! Без вариантов. Подожди, там два заложника. Да, Ревенко. Но, кроме него, еще девушка, Мария Кузьмина, девятнадцать лет. Предупреди ребят. Что значит – мало шансов? На то и спецназ, чтобы шансы были! Все, Ваня. Я выезжаю с опергруппой. Свяжись с пограничниками.

Захлопнув крышку телефона, Константинов наклонился и аккуратно вытащил из-под низкой тумбочки у кровати изящную овальную коробочку с нарисованным на крышке томным полузакрытым глазом с длинными ресницами. Открыв ее, он прочитал на обратной стороне крышки надпись на бумажной наклейке: «Цветные контактные линзы. Цвет: сине-лиловый. Инструкция прилагается. Сделано в Китае». Линзы внутри отсутствовали. Только бумажка с инструкцией. Коробочку полковник положил в карман джинсов.

Глава 22

Доктор поднялся на связанных ногах и тут же упал.

– В детстве меня отправили в пионерский лагерь, всего один раз, – тихо говорил он Маше, вновь поднимаясь, – мне не понравилось, хотя я попал в знаменитый «Орленок», неподалеку отсюда. Меня послали как отличника, на целый месяц.

– Ты был отличником? – слабо улыбнулась Маша.

– Да. С первого по десятый класс. И в институте тоже.

– Я почему-то в этом не сомневалась. Рассказывай дальше.

– Месяц в лагере прошел ужасно. Подъем по горну, зарядка, линейка, все вместе, всегда, и днем, и ночью. Строевая подготовка под полуденным солнцем, – Вадиму удалось наконец твердо встать на ноги. – Даже одежда казенная, у всех одинаковая. В предбаннике в банный день лежала одна куча с синими шортами, другая – с белыми пионерскими рубашками. Размеры, правда, разные, но все – в одной куче. Если повезет, успеешь вымыться первым, есть шанс подобрать штаны и рубашку по размеру. А опоздал – бери что осталось. Был там один очень толстый медлительный мальчик. Ему всегда доставались маленькие шорты. Он краснел и втягивал живот, чтобы влезть в них, но они лопались по заднему шву. Все смеялись.

– А ты?

– Я тоже, – Вадим попытался сделать крошечный шаг связанными ногами. – Знаешь, дети иногда оказываются злыми, даже жестокими, особенно в табунке. Ты думаешь, почему я вдруг вспомнил пионерский лагерь?

– Почему?

– Там устраивались праздники с викторинами и аттракционами. Например, подвешивали яблоко на веревочке, а надо откусить кусок, держа руки за спиной. И еще бег наперегонки в мешках. Со связанными ногами. Вот я и пытаюсь вспомнить, как это делается.

Вадим оттолкнулся от пола и сделал прыжок к Маше. Она тихо засмеялась.

– А мы на первом курсе придумывали этюды с животными. Один мальчик прыгал, как ты сейчас. Угадай, кого он изображал, зайца или кенгуру?

– Зайца! – сказал Вадим и сделал следующий прыжок. – Мальчик скорее всего изображал зайца. А вот девочка изобразила бы кенгуру.

– Почему?

– Кенгуру ассоциируется с детенышем в сумке, с материнством. Это женственное животное.

– Правильно. Наш преподаватель тоже так сказал, когда мы потом разбирали этюды.

– А ты кого изображала? – Последний длинный прыжок, и Вадим сел рядом с Машей.

– Слона! – Маша уткнулась лбом ему в плечо. – Слон живет в Африке, где всегда тепло. А я мерзну. У меня давление девяносто на шестьдесят, руки всегда ледяные.

– А что по этому поводу сказал твой преподаватель?

– Он сказал, что у меня гигантомания.

Тут раздался мощный взрыв, где-то совсем рядом. Вслед за взрывом послышалась автоматная очередь, тяжелый топот, русский мат вперемежку с абхазскими и чеченскими ругательствами.

«Вот и все, – устало подумал Вадим, – сейчас откроется дверь, и нас расстреляют. Вахтер все передал Константинову, и в село вошел спецназ. Только не молчать сейчас, чтобы Машенька не успела по-настоящему испугаться».

Он вдохнул теплый детский запах ее волос и прошептал:

– Я очень люблю тебя, малыш. Если захочешь, мы будем жить в Москве. Я продам дом и квартиру, это большие деньги. Купим теплую дачу неподалеку от города, с ванной и с камином. А хочешь, вообще уедем в Америку. В Нью-Йорке есть одна частная клиника, меня приглашали туда работать. Если твои родители согласятся, возьмем их с собой. Как ты думаешь, они согласятся?

– Не знаю… – еле слышно прошептала Маша.

– Мы попробуем их уговорить. Или останемся в Москве. С работой у меня не возникнет проблем. Ты закончишь институт, потом родим с тобой ребеночка. Как ты думаешь, кто у нас получится, девочка или мальчик?

Громыхнуло еще раз, прямо за стеной сарая. Стены сильно задрожали. Маша что-то прошептала в ответ, но Вадим не расслышал. За спиной раздалось легкое потрескивание, запахло дымом. Вадим понял – стена сарая загорелась. Еще немного – и вспыхнет сухая стружка на полу.

«Что сработает первым? Огонь или дым? – подумал он. – Хорошо, если мы задохнемся угарным газом. Это не больно. Тогда мы не почувствуем огня. Неужели они забыли о нас? Чем сгореть заживо, лучше уж пусть пристрелят!»

– Ляг на пол! – крикнул он Маше в ухо, они уже не разбирали слов из-за грохота взрывов и близких автоматных очередей.

Тяжестью своего тела он попытался откатить ее подальше от той стены, которая загорелась снаружи. Когда наконец обоим удалось перебраться к другой стене сарая, еще не тронутой пламенем, дым повалил клубами, сквозь щели между бревнами стали прорываться сначала шипучие искры, потом вспыхнул огонь. Затлела стружка на полу.

«Может, попытаться взломать дверь? – в отчаянии подумал Вадим. – Если им не до нас в этой бойне и снаружи нет стражи, мы могли бы выползти…»

И тут дверь открылась. От сквозняка стружка на полу вспыхнула. На пороге показалась мощная фигура Максуда с автоматом наперевес. Слонопотам закашлялся от дыма и начал озираться по сторонам. Он их пока не видел, и Вадим, закрыв Машу своим телом, шепнул ей на ухо:

– Не дыши. Сдержи кашель. «Пусть он подумает, что мы уже мертвы, что задохнулись дымом. В горящий сарай он не решится войти…» – надежда, конечно, слабая, но что делать!

Максуд действительно ничего не видел. Его глаза слезились от дыма. Он стал методично, наугад прошивать все пространство сарая автоматными очередями. Вадим чувствовал, как Маша дрожит и давится кашлем. Он сам еле сдерживал этот особый удушливый кашель, который возникает от едкого дыма. Стрельба на минуту прекратилась – Максуду требовалось перезарядить автомат. Но тут же раздалась еще одна очередь и вслед за ней тяжелое, мягкое падение тела. Приподняв голову, Вадим различил в отсветах огня огромную фигуру на горящем полу. Огонь, ползущий по стружке, задержался, обтекая тело. К запаху дыма примешался сладковатый, тошный запах тлеющих тряпок и обгорающей человеческой кожи.

– Эй, есть кто живой? – услышали они молодой голос, говоривший по-русски без всякого кавказского акцента.

На пороге сарая стоял спецназовец в камуфляже.

– Да! – крикнул Вадим. – Помогите нам, мы связаны!

– Где вы? – Парень шагнул в сарай. – Ни хрена не видно!

– Здесь мы, здесь! – жалобно подала голос Маша.

Одним прыжком спецназовец подскочил к ним, ножом перерезал веревки на ногах.

– Идти можете? – спросил он, помогая им подняться.

– Да, – ответил Вадим, – только мы в наручниках. У убитого могут быть ключи.

– Некогда! Некогда искать! Сейчас все вспыхнет к едрене фене, – прокричал парень, давясь кашлем.

Они выбежали из сарая, спецназовец на бегу вздернул автомат и дал дугу очереди по шевелившимся впереди кустам. Оттуда в ответ застрекотала бесконечная очередь.

– Да пригнись ты, Мария Кузьмина, – крикнул спецназовец, – голову прямо под пули подставляешь.

Всему отряду сообщили по связи имена и приметы заложников. Их стали искать сразу, как только вошли в село. Найти уже не надеялись, но младший лейтенант Василий Блинов, пробегая мимо загоревшегося сарая на краю села, увидел, как огромный чечен поливает очередью наполненный дымом сарай, и тут же догадался, кого он может там достреливать. Василий не ожидал увидеть их живыми. Но повезло. И им, и ему. Полкан из Москвы сказал по связи, что за живых заложников повысит звание, как и за живого Ахмеджанова.

Сарай у них за спиной полыхал уже со всех сторон открытым пламенем. Вокруг трещали очереди, тарахтели отдельные пистолетные выстрелы. Что-то тонко и длинно просвистело рядом.

– Ложись! – вдруг завопил спецназовец, падая на землю и увлекая за собой Машу и Вадима.

Просвистело прямо над головой, а через секунду раздался короткий взрыв, вздыбивший фонтан земли и мелких камней. Отряхиваясь, парень приподнялся на локте.

– Руки дайте мне. Попробуем снять браслеты, пока потише стало. Ты первый, Вадим Ревенко. У тебя браслеты туго сидят, руки затекли.

Руки у Вадима действительно затекли и покраснели. Ключ от наручников из Васиного боекомплекта не подошел. Матерясь, то и дело припадая лицом к земле, он извлек из комплекта мощные кусачки для проволоки и ловко перекусил кольца между браслетами – сначала у доктора, потом у Маши.

– Пока так хотя бы, – прокомментировал он, – возиться некогда сейчас.

– Спасибо, – сказал доктор, – как тебя зовут, спаситель?

– Василий. Можно просто Вася.

– Очень приятно, Вася. Спасибо тебе, – улыбнулась Маша.

Послышался треск и грохот – обрушилась крыша сарая. Во все стороны полетели искры и куски горящего дерева. Как бы в ответ после небольшой передышки ударила автоматная очередь. От заброшенного колодца отделились две фигуры. Сгорбившись, бежали чеченские боевики. Они поливали автоматными очередями все вокруг себя.

– Прижмись к земле! – скомандовал Вася. – Не торчать!

Опять тонкий свист. Бабахнуло там, где пробегали двое. Сгорбленные фигуры исчезли в яркой вспышке. – Теперь быстро уходим! Бегите вперед, к лесу. Я вас прикрою!

Маша и Вадим побежали, пригнувшись, к заросшему короткими соснами горному склону. Вася бежал за ними, двигаясь задом наперед, то и дело давая короткие очереди. Казалось, в ответ стреляют со всех сторон. Маша слышала тонкий пронзительный свист пуль. Несколько раз прямо возле щек проносился какой-то быстрый горячий ветерок.

«Еще чуть-чуть – и в нас попадут!» – успела подумать она. И тут послышался у них за спиной хриплый короткий вскрик.

– А-а! – крик был совсем тихим в грохоте очередей, но прозвучал почему-то оглушительно громко.

Оглянувшись, они увидели, как Вася, словно в замедленной съемке, странно вскидывает руки к небу и медленно падает навзничь.

Стало тихо. Маше казалось, что падение длится бесконечно долго. Доктор успел подхватить Васю и тут же пригнулся над ним. Двое, живой и мертвый, вжались в землю.

Свист, короткий грохот взрыва… Сплевывая землю, Вадим тер глаза распухшей рукой. Пальцы уже ничего не чувствовали.

– Пощупай у него пульс, – сказал он Маше, только не на запястье. Найди шейную артерию.

– Я знаю, – кивнула Маша и прижала пальцы к теплой Васиной шее.

– Нет. Там ничего нет. Может, я не правильно слушаю? – Она рванула пятнистую рубашку, припала ухом к груди в полосатой майке-тельняшке и, подняв голову через минуту, испуганно взглянула на Вадима:

– Там тихо…

– Я знаю, – ответил он.

Он уже все понял, когда подхватил падающего Васю. Он попросил Машу пощупать пульс только потому, что так положено. Ни один врач не может констатировать смерть «на глаз».

– Вадим, надо сделать что-нибудь! Может, искусственное дыхание? Ну ты же врач!

Маша осторожно отряхнула землю с Васиного лица. Прямо на нее смотрели светло-карие, с золотистыми крапинками глаза. На чистых голубоватых белках темнели мелкие песчинки. Маша хотя и догадалась обо всем, но все-таки удивилась, почему он не моргает. От этих песчинок должна быть сильная резь. Несколько секунд она глядела в эти неподвижные, ясные, отражающие розовато-лиловое вечернее небо глаза. Вася выглядел старше ее года на три, на четыре, не больше. Он только что вытащил их из огня, спас, выводил с поля боя, прикрывая собой.

Красная, распухшая рука Вадима закрыла Васе глаза. Вадим разглядел на тельняшке с левой стороны небольшое круглое отверстие. Крови почти не видно, ткань тельняшки чуть обгорела по краям. Пуля прошла насквозь, точно сквозь сердце, поэтому и крови так мало, и умер он сразу.

Совсем рядом затрещала очередь. Быстро сняв автомат с плеча убитого, прихватив тяжелые кусачки для проволоки, Вадим потянул Машу за руку к лесу, туда, куда им надлежало бежать вместе с Васей. Оставалось не больше пятидесяти метров открытого пространства. Они мчались, пригнувшись, и слышали, как отдаляется стрельба. Бой перемещался опять куда-то к центру села.

Упав на траву под соснами, Вадим протянул Маше кусачки:

– Попробуй перекусить эти проклятые браслеты.

А то еще немного – и руки пропадут. На что тогда жить станем?

Маша возилась долго. Сил не хватало. Кусачки оставляли светлые блестящие следы на металле, скользили, были слишком тяжелыми и неудобными.

Она боялась поранить Вадиму кожу, несколько раз роняла кусачки в траву. Наконец ей удалось каким-то чудом справиться с браслетом на правой руке. Вадим задвигал пальцами, разогнал кровь, браслет с левой руки снял сам, потом освободил Машины запястья.

Уже совсем стемнело. Южная ночь обрушилась в один миг. Светлые, ясные сумерки сменились кромешной тьмой.

– Куда нам теперь идти? – растерянно спросила Маша. – Совсем ничего не видно.

– Сейчас выглянет луна, и глаза к темноте привыкнут, – успокоил ее Вадим, не бойся, малыш, выберемся.

Послышалась стрельба – совсем близко. Потом раздался тяжелый топот и сопение. Рядом бабахнуло.

«Граната!» – подумал Вадим, прикрывая ладонью Машину голову.

На них посыпался град мелких камешков. Стихший ненадолго топот опять приближался. Сопение прервалось чеченской бранью. Из-за низких сосен выплыла полная яркая луна, и Вадим увидел чеченца-боевика с пистолетом в руке, который несся прямо на них. Он их тоже заметил, замер на миг, целясь, как бы размышляя, кого пристрелить первым, но именно этого мига хватило доктору, чтобы дать по боевику короткую очередь из автомата. Он сделал это машинально, не думая, просто сработала реакция. Только сейчас, когда боевик упал как подкошенный, Вадим понял, что в руках держит знакомый еще с армии старый добрый «Калашников».

– Кто стрелял? – раздался голос поблизости.

– Заложник стрелял, – сообщил Вадим, поднимаясь из травы.

– А, вот вы где! – К ним шли два спецназовца. – Хорошо стреляешь, заложник.

– Там парнишка убитый, неподалеку от сарая, – сказала Маша, – Васей звали. Это он нас нашел, спас и вывел. А сам погиб.

– Да, мы его видели, – кивнул один из спецназовцев.

– Ахмеджанова взяли? – спросил Вадим.

– Нет пока. Идите лесом к дороге. Только особенно не высовывайтесь. Пробирайтесь к поселку.

Идти пришлось в гору, подъем становился все круче, выстрелы звучали все тише. Пылающий поселок остался позади. Редкий лесок на горном склоне жил своей спокойной и таинственной ночной жизнью. Пели цикады, кружились голубоватые огоньки светлячков.

– Устала? – спросил Вадим и провел рукой по Машиным волосам. Волосы были влажными от ночной росы.

– Ничего, – ответила она, – устала, конечно, но это неважно.

– Там, впереди, поляна, если хочешь, можем немного посидеть, отдохнуть.

– Нет. Лучше уж идти. Если я присяду, сразу засну. А ты знаешь, куда мы идем?

– Примерно.

– Ну, раз хоть примерно знаешь, тогда дойдем куда-нибудь, – улыбнулась Маша.

– Нам в любом случае надо выбраться к шоссе. А там посмотрим.

– Далеко оно?

– Думаю, через час-полтора доберемся. Не бойся, мы не заблудимся, где-нибудь наткнемся на оцепление. Они ведь обязаны оцепить все окрестности. Или с патрулями встретимся.

– А они нас не пристрелят? Так, ненароком, в темноте?

– Надеюсь, что нет, – хмыкнул Вадим. Луна осветила небольшую поляну, заросшую высокой травой.

– Подожди, я потерял тропинку, – сказал Вадим, остановившись, – все-таки лучше немного отдохнуть. На траве сидеть мокро, вон там, видишь, поваленное дерево.

– Оно тоже наверняка мокрое, все в росе. Но если хочешь, давай посидим. Терять все равно нечего, и так мы с тобой уже до нитки промокли. Я раньше думала, на юге ночи сухие, без росы.

Они присели на ствол поваленного дерева на краю поляны. Вадим обнял Машу за плечи и поцеловал в висок.

– Замерзла?

– Знобит немножко. Но это ерунда, я всегда мерзну.

– Смотри не простудись. Маша тихо засмеялась.

– Прямо как в том анекдоте про интеллигента, который попал под асфальтовый каток. Знаешь?

– Нет. Расскажи, я сто лет не слышал ни одного анекдота про интеллигента. Сейчас все про «нового русского».

– Это старый анекдот. Попал интеллигент под асфальтовый каток, стал плоским, как тряпочка. Рабочие думают, что с ним теперь делать? Положили на порог бытовки, стали ноги вытирать, чтоб добро не пропадало. Он стал грязный с одной стороны. Его на другую перевернули, он опять стал грязный. Уборщица постирала его, повесила сушить. А он простудился и умер.

Но Вадим не слушал ее. Он перестал дышать, быстро прикрыл ладонью рот Маши.

– Тихо! – шепнул он ей прямо в ухо. – Шорох какой-то… Здесь гадюки водятся…

Он огляделся, поднял автомат. Но было тихо. Он глубоко вдохнул влажный ночной воздух. Что-то вокруг неуловимо изменилось. Он даже не понял сразу, что именно. «Померещилось», – решил он, но тут заметил – совсем близко, метрах в десяти от них, образовалась широкая прогалина между кружевными верхушками травы – будто что-то большое, тяжелое примяло траву. Вновь послышался шорох. Вадим щелкнул затвором автомата и вскочил на ноги. Луна светила достаточно ярко, чтобы разглядеть черневший в траве силуэт.

Вадим решил сначала выстрелить в воздух, но вместо выстрела раздался пустой щелчок. Он успел выругать себя, что не прихватил запасную обойму. Черный силуэт выскочил из травы. Вадим и Маша узнали Ахмеджанова.

Через секунду два тела сплелись в жуткий сопящий клубок. Вадим успел перехватить руку чеченца, зажатый в ней нож выскользнул в траву. Упал и автомат, которым Вадим собирался ударить Ахмеджанова по голове.

Они дрались безмолвно. Силы были равные, они одного возраста и примерно одинаковой комплекции. Из-за перенесенной месяц назад операции Ахмеджанов чуть-чуть слабей физически, но это с лихвой компенсировалось дикой ненавистью к противнику. Доктор только защищался, чеченец нападал.

Маша лихорадочно искала в траве нож. Все ее существо сосредоточилось на этом ноже. Сейчас она найдет его и всадит в спину, обтянутую черной джинсовой рубашкой.

Дерущиеся откатились к высокому, поросшему мхом камню. Луна ярко освещала их, но Маша боялась смотреть в ту сторону. Белая рубашка, белая голова Вадима, Ахмеджанов как сплошное черное пятно – все переплелось, перепуталось, они по очереди одолевали друг друга…

«Нож! Нож!» – повторяла про себя Маша, шаря в траве. Наконец рука ее нащупала твердую рукоять. Хоть пластмасса рукоятки была мокрой и скользкой, держать ее было удобно из-за специальных углублений для пальцев. Подбежав к дерущимся, Маша замахнулась, целясь в черную спину, и вдруг услышала короткий глухой стук. Чеченец изловчился и шарахнул Вадима затылком о камень.

Доктор как-то сразу обмяк, белое пятно рубашки стало медленно сползать вниз. Из Машиного горла вырвался странный, хриплый крик.

– Вадим! – сырой ночной воздух отнес этот, словно чужой, крик далеко, к горящему поселку. «Ди-им…» – равнодушно ответило эхо.

Запястье ее правой руки стиснули стальные пальцы чеченца, она услышала хруст собственных суставов, но никакой боли не почувствовала. Левой рукой Ахмеджанов сдавил ей горло. Нож упал в траву. Машу охватила какая-то дикая, звериная ярость. В ушах стоял глухой звук удара седой головы Вадима о камень, она видела в темноте белые, коротко стриженные волосы над высоким лбом на фоне черного мха. Лица она разглядеть не могла, соленый туман застилал глаза.

Ей удалось вывернуться и резко ударить чеченца головой в челюсть. Он коротко застонал, сплюнул кровь и осколок зуба, и этой минутки Маше хватило, чтобы вмазать ему изо всех сил острой коленкой в пах. Он скорчился, руки его ослабли, Маша вырвалась и побежала.

Она мчалась по высокой траве, задыхаясь, слизывая с губ соленые грязные слезы, от которых песок скрипел на зубах. Новые замшевые босоножки отяжелели от ночной росы. Сердце колотилось где-то у горла. Несколько раз она спотыкалась, чуть не падала, но неслась дальше, подгоняемая топотом, сопением, бранью чеченца.

– Стой, стой, сука! Я все равно убью тебя! Если ты не остановишься сама, я изрежу тебя на куски! Ты умрешь очень больно!

В школе Маша слыла чемпионкой среди старших классов в беге на короткую дистанцию. Но только на короткую – шестьдесят метров. Она бегала очень быстро, но скоро выдыхалась. Сейчас она чувствовала, как ноги становятся ватными, а в ушах нарастает тяжелый пульсирующий звон. От пота и соленых слез саднила маленькая царапина на шее, оставленная финкой Максуда. Это придало еще немного сил, но совсем мало. Споткнувшись о торчавшие из земли корни, Маша упала.

Подняться она уже не смогла. Чеченец навалился на нее всей тушей. Она впилась зубами в его потную волосатую руку. Ей даже удалось опять вывернуться, вскочить все-таки на ноги, но он тут же схватил ее за волосы, и она почувствовала у горла знакомый уже холодок лезвия.

– Вот и все, девочка, – прохрипел он задыхаясь, – я обещал перерезать тебе горло, и я сделаю это. Жаль, что твой доктор не увидит, как ты умрешь. Но вы скоро встретитесь с ним в вашем христианском раю.

Погоня за девчонкой вовсе не входила в планы Ахмеджанова. Ему необходимо быстро уйти, спрятаться, раствориться в ночной темноте. Но он не мог оставить ее жить. Он все понял: кассету взял доктор. А подкинула ее Иванову эта тощая девка, переодевшись и изменив внешность до неузнаваемости. Она учится в театральном училище и устроила весь этот спектакль. Его, Аслана Ахмеджанова, перехитрили, обвели вокруг пальца, а он поверил. Он позволил сделать из себя идиота и теперь не сможет спокойно дышать, если оставит в живых эту хитрую девку, соплячку, которая посмеялась над ним. Да, он очень спешит. Но нескольких минут на то, чтобы перерезать ей горло, не пожалеет.

– Господи, прости меня, – прошептала Маша, закрыв глаза. – Господи, помоги моим родителям!

Слезы высохли. Волной нестерпимой боли окатила вдруг Машу с головы до ног жалость к маме с папой, которые даже не смогут ее похоронить, они останутся одни на свете, они старенькие оба…

Ахмеджанов медлил вопреки всякому здравому смыслу. Из самых глубин его души поднялся древний охотничий инстинкт, даже не человеческий – звериный. Хищник, заполучивший добычу, иногда не сразу пожирает ее, а позволяет себе немного помедлить, как бы поиграть, насладиться своей полной, бесповоротной властью над жертвой. Эта девка ему не только враг по крови и вере, она унизила его как мужчину. Для него, мусульманина, было страшным оскорблением то, что женщина оказалась хитрей, сумела обмануть и переиграть. Сейчас он полоснет по этому тонкому вздрагивающему горлу. Он сделает грубокий надрез, до кости, и горячая кровь хлынет пульсирующей широкой струёй. Она умрет не сразу. Она успеет почувствовать липкий, ледяной смертный ужас. Этот ужас придаст ему сил, вольется в его душу сладким и целебным чувством победы. Ему надо много сил сейчас, очень много сил.

И вдруг что-то произошло. Рука с ножом, готовая сделать последнее движение, застыла. Чеченец окаменел. Маша услышала совсем рядом голос:

– Стоять! Руки за голову!

Как будто из-под земли перед ними выросли три силуэта. Три автомата наперевес уперлись в чеченца. Маша стала живым щитом.

– Я убью ее! – прохрипел Ахмеджанов. – Бросьте стволы! Я убью ее!

В зыбком предрассветном свете Маша заметила, что двое одеты в пятнистую камуфляжную форму, а один в штатском – темные джинсы и светлая рубашка. Она узнала в этом штатском полковника Константинова.

Константинов видел перед собой огромные темные провалы глаз на маленьком измазанном, почти детском лице. Голова девочки запрокинулась, у пульсирующего горла застыло широкое, чуть изогнутое лезвие. Оно прижалось к коже так плотно, что из-под него уже стекала маленькая темная капелька крови.

Повисла странная, какая-то пустая тишина. Казалось, даже время замерло. И вдруг в этой мертвой тишине нежно и пронзительно запел соловей. Чистые печальные звуки переливались в крошечном бездонном горлышке, долетали до побледневшей луны и гасли, словно тонули где-то в ковше Большой Медведицы…

* * *
Вадим почувствовал ноющую тупую боль в затылке. К горлу подступила тошнота. С трудом разлепив тяжелые веки, он увидел, что уже светает. Сквозь звон в ушах прорвался странный ласковый звук, напоминающий что-то из детства… Такой же мокрый свежий рассвет, даже не рассвет, а самый конец ночи, когда познабливает слегка, глаза слипаются, а тело кажется легким, слабым, немножно чужим. Высокие кружевные верхушки травы проступают сквозь мягкий, стелющийся к земле туман. «Это откуда-то совсем издалека, из детства, – подумал он, – соловей поет, поляна, редкий лесок».

– Соловей… – произнес он вслух, и от звука собственного голоса окончательно пришел в себя.

Голова гудела. Он не помнил, что произошло, не понимал, почему он здесь у камня один, почему саднит затылок. Встав на ноги, он огляделся и тихо позвал:

– Машенька!

И тут ясно всплыло перед глазами застывшее в звериной гримасе лицо Ахмеджанова, оскаленные крупные белые зубы. Нахлынуло жаркой волной чувство смертельной ненависти к этому ощеренному лицу. Он вспомнил тяжелое сопение драки, даже запах лука и мяса изо рта чеченца. А вот что случилось потом, чем кончилась драка, он вспомнить не мог никак. Ноющая боль в голове, тошнота. «Сотрясение мозга, – понял он, – значит, мы дрались, Ахмеджа-нов вырубил меня. Где была Машенька? Что с ней? Может, она успела убежать?»

Соловей замолчал. Вдалеке послышались сухие хлопки выстрелов. На неверных, подкашивающихся ногах Вадим пошел на звуки стрельбы. С каждым шагом силы возвращались. Он глубоко вдыхал влажный чистый воздух, чувствовал, как расправляются легкие, успокаивается дикое сердцебиение, кровь начинает циркулировать равномерно по всему телу. Он прибавил шагу. Стрельба не прекращалась. Застрекотал автомат.

– Стой! Кто идет? – услышал Вадим и с облегчением отметил, что это сказано на чистом русском языке.

Через секунду перед ним возникли две фигуры в камуфляже. Приглядевшись внимательней, спецназовцы опустили автоматы.

Глава 23

Спасти девочку могло только чудо. Полковник знал: реакция у Ахмеджанова молниеносная, стоит кому-нибудь шевельнуться – и лезвие полоснет по горлу.

– Глеб Евгеньевич, что делать? Уйдет! – отчаянно, одними губами прошептал старлей Коля Клементьев.

Ахмеджанов между тем сделал осторожный шаг к зарослям ежевики, держа перед собой Машу, и опять прохрипел:

– Стоять! Я убью ее! Не двигаться никому! И тут раздался тихий спокойный голос Маши.

– Скорость, – произнесла она.

От неожиданности Ахмеджанов замер. Он уже не воспринимал ее как нечто живое, способное выговаривать слова. Она была для него уже мертва.

– Товарищ полковник, у нее крыша, что ли, поехала? – растерянно спросил младший лейтенант Игорь Захарченко, стоявший справа от Константинова.

– Фильм «Скорость», – умоляюще говорила Маша, – ну вспоминайте, пожалуйста, вспоминайте!

Константинову на секунду показалось, что девочка действительно бредит. В такой ситуации и здоровый мужик может свихнуться.

– Что ты бормочешь, сука? – спросил Ахмеджанов, сделав еще один шаг назад, к кустам.

– Первые кадры. Самое начало. Еще до автобуса. Викторина, – Маша говорила быстро, голос ее становился все уверенней.

«Нет, она не бредит!» – понял полковник.

– Shoot the hostage! – громко сказала Маша. Ни Константинов, ни старший, ни младший лейтенант в переводе не нуждались. «Подстрелите заложника!» – подсказала им Маша по-английски. Она рассчитала правильно. Кто-то из троих наверняка смотрел нашумевший боевик. И должны хоть немного понимать по-английски. Просто обязаны. А чеченец – нет. Он не поймет ее, будет вслушиваться в незнакомые слова, на секунду потеряет бдительность, а главное, у них появится шанс – неожиданность…

Первым среагировал Игорь Захарченко. Он вспомнил: террорист держал полицейского одной рукой, а в другой у него находился пульт взрывного устройства. И заложник-полицейский сказал своему напарнику именно эту фразу. Тот стрельнул в ногу, в мягкие ткани бедра. Но у девчонки ноги такие худые, широкие шорты кончаются чуть выше колена. Куда же стрелять?

За долю секунды до того, как Ахмеджанов, державший перед собой Машу, намеревался скрыться в зарослях ежевики, младший лейтенант Игорь Захарченко успел пальнуть из пистолета в широкий раструб шортов-бермудов.

Дернувшись, Маша сильно заехала Ахмеджанову головой по носу. От неожиданности хватка чеченца ослабла, Маша успела скользнуть вниз. Лезвие содрало кожу на шее и под подбородком, но ей показалось, будто оно вошло глубоко в горло. Падая на мокрую траву, чувствуя, как горячая липкая кровь течет за ворот майки, она подумала, что умирает.

– Игорь! Свяжись с капитаном! Вызывай ребят! Посмотри, что с ней, – прокричал Константинов, бросаясь в кусты за скрывшимся Ахмеджановым. – Коля! Ты за мной! Игорь, останешься с ней! – командовал он, стреляя по кустам на бегу.

Где-то вдалеке, как сквозь вату, Маша услышала треск автоматной очереди. Потом стало тихо.

Игорь Захарченко, стоя на корточках, одной рукой держал переговорное устройство, другой перевернул на спину неподвижно лежавшую девчонку. Разговаривая со своим командиром, он думал о том, как хорошо, что не ему придется сообщать родителям этой Кузьминой Марии о смерти их девятнадцатилетней дочери. Это самое страшное – сообщать родителям, что их ребенок погиб. Еще он размышлял об операции, начавшейся так удачно, а теперь почти проваленной. Ахмеджанов смылся, бегает где-то в горах. Оба заложника погибли. Конечно, базу они обнаружили и разгромили, кучу духов перестреляли, некоторых удалось взять живыми. А оружия обнаружили столько, что на всю Чечню хватило бы и еще на многое другое.

– Все, конец связи! – услышал он голос капитана из переговорного устройства.

Жалко девчонку. Сначала он ее подстрелил, потом дух зарезал. Зарезал все-таки, сволочь! И второго заложника наверняка уложил. Правда, его пока не нашли, но, судя по всему, он тоже мертвый.

В неверном предрассветном свете он видел кровавое пятно на тонкой шее, мертвенно-бледное перемазанное лицо, прикрытые глаза Маши. Вдруг ему показалось, что длинные угольно-черные ресницы чуть вздрогнули. Он стал быстро искать пульс на тонком запястье, не нашел, припал ухом к левой стороне груди и услышал слабый стук сердца.

– Ой, мама родная! Да она жива! Что же я, дурак, сижу!

Выхватив бинт из походного набора, Игорь содрал плотную обертку из вощеной бумаги зубами.

– Вадим… – тихо, отчетливо произнесла Маша.

– Эй, открой глаза! Ты меня слышишь? – Игорь приподнял ей голову и стал бинтовать шею. Теперь он понял – нож только ободрал кожу.

– Я что, жива? – удивленно спросила Маша, открывая глаза.

– Конечно. Он тебя только поцарапал, – весело сообщил Игорь.

– Где Вадим? Вы нашли его?

– Нет, – Игорь понял, что она спрашивает о втором заложнике.

– А Ахмеджанов? – Маша поднялась на ноги. – Ахмеджанова поймали?

– Смылся. Но далеко не уйдет. Слушай, как твоя нога? Это ведь я тебя подстрелил, по твоей просьбе.

Он собирался задрать штанину шортов, на которой зияла дыра от пули, и посмотреть, не задета ли нога. Но ему стало неловко, все-таки она – девчонка. Даже сквозь слой грязи на лице видно, что очень симпатичная.

– С ногой все нормально. Ты только штанину прострелил, даже кожу не задел. Пожалуйста, пойдем скорее. Вадим там, у камня. Это совсем недалеко.

«Может, он жив», – хотела сказать она, но не решилась, запнулась, будто боялась сглазить, спугнуть внезапную шальную надежду.

Дорогу Маша, конечно, не помнила, шла наугад. К поляне вышли только через полчаса. Маша сразу узнала это место и застыла как вкопанная: у камня никого не было.

– Он исчез, – прошептала она, – он лежал здесь.

– Наверное, встал и ушел, – осторожно предположил Игорь. – Его как дух вырубил? Ножом?

– Нет, головой о камень ударил.

– Ну, это пустяки. Видишь, какой здесь мох толстый. Удар смягчило, вырубился твой Вадим, а потом встал и отправился тебя искать. Оклемался он, точно оклемался. У меня был такой случай…

И тут Маша расплакалась, горько, навзрыд, по-детски шмыгая носом.

– Ну ты что? – смутился Игорь. – Эй, кончай реветь. У тебя ссадина здоровая на горле, закровит!

Плечи ее крупно и быстро вздрагивали, она опустилась в траву, уткнулась лбом в мягкий мох, которым порос камень. Слезы катились ручьем, она рыдала в голос и не могла остановиться.

Защелкало переговорное устройство.

– Пятый, Пятый! Что там у тебя? Где ты?

– У меня все нормально, – ответил Игорь. – Жива заложница, только рыдает. А второй заложник куда-то делся. Судя по всему, тоже жив. Какие указания, товарищ капитан?

– Ну какие указания? Приводи ее в чувство и дуйте к дороге. Там у штабной палатки фельдшер дежурит. Как, дойдет она сама?

– Не знаю, – пожал плечами Игорь, – попробую довести.

– Ладно, Игорек. Если чеченца увидишь, стреляй на поражение, не геройствуй. Он где-то близко бродит. И еще трое, по нашим сведениям, ушли. Так что гляди, осторожней. Все. Конец связи.

Вдали послышалось несколько коротких очередей.

– Кончай истерику! – строго сказал Игорь и поднял Машу за локти. – Вот выйдем из района боевых действий – и рыдай себе на здоровье.

Маша встала и вытерла слезы кулаками.

– Ты думаешь, если человека ударили затылком о камень, он может выжить?

– Маша, – вздохнул Игорь. – Ну если он встал и ушел, значит, выжил. Вот у меня был такой случай, еще на гражданке, в десятом классе…

– Ты, Мария Кузьмина, в рубашке родилась, – заметил военный фельдшер, разматывая бинт у Маши на шее и осматривая рану, – еще бы чуть-чуть, и задело артерию. Первый раз такое вижу, чтоб лезвие по касательной прошло, – он стал осторожно промывать рану, – да не дергайся ты, это ж фурацилин, он не щиплет. Голову выше подними. Сама-то откуда?

– Из Москвы.

– И как тебя угораздило к самому Ахмеджанову в заложницы попасть?

– Сама удивляюсь, – попыталась улыбнуться Маша, – я вообще-то отдыхать приехала.

– Хорошо небось отдохнула? – покачал головой фельдшер. – Ты при разговорах рот-то не шибко разевай. Я ж тебе бинтую, а ты мешаешь. Ну вот, порядок, – он закрепил повязку, – пару дней так походишь, а потом пусть на воздухе заживает. Зеленкой смазывай. Даже красиво будет. Рана не глубокая, чуть-чуть по коже садануло.

– Как вы думаете, шрам останется? – спросила Маша.

– Шрам! Ничего не останется, до свадьбы заживет. Шрам! – фельдшер усмехнулся. – Едва жива осталась, а из-за такой ерунды беспокоится!

– Я не беспокоюсь… Просто… Из зеленой штабной палаткипослышался треск переговорного устройства.

– Ока! Ока! Я Пятый! – весело заговорило устройство. – Как слышите? Прием? Где вы там? Василич, прием!

Фельдшер взял микрофон.

– Я Ока, слышу тебя хорошо. Ты, что ли, Игорек?

– Я, Василия, я. Нашелся второй заложник! Жив-здоров, участвует в поисках. Скажи там барышне, чтоб не рыдала больше.

– А самого-то нашли?

– Нет пока. Все, Василия. Конец связи.

– Слышала? – спросил фельдшер Машу, вошедшую в палатку вместе с ним. – Теперь уж все. Ушел он, бандитская морда. Ищи-свищи его, хоть все горы носом изрой.

– Неужели не найдут?

– Считай – все. С концами, – кивнул Василич, – там, говорят, еще трое бегают. Вот их, может, и поймают. А Ахмеджанов, он словно заговоренный.

Вдали застрекотали вертолеты. Они вышли из палатки.

– Это подкрепление? – спросила Маша.

– Какое подкрепление! Сейчас покружат над горами – и назад, на базу. Там уже небось местное правительство рвет и мечет, протесты в Москву шлет. Официальные.

– Почему протесты? – удивилась Маша. – Здесь же и так наши войска стоят… Ведь не для того, чтобы в море купаться?

– Одно дело – войска, другое – боевые операции, – стал объяснять Василич, но шум двух вертолетов заглушил его слова.

Два военных вертолета летели совсем низко, прямо над головой. Винты рассекали воздух, поднимая ветер, отчего трава стелилась к земле, трепетали и хлопали брезентовые стенки палатки. Сильная струя ударила в лицо, Маша зажмурилась. А когда открыла глаза, перед ней стоял Вадим…

Фельдшер, взглянув на них, хмыкнул иОтошел в сторонку, к закопченному походному керогазу. Он успел приготовить чай, выкурить папиросу и, наконец не выдержав, позвал:

– Эй, заложники, кончай целоваться-обниматься, давайте в палатку, чай пить будем.

– Отличная штука ваш керогаз, – заметил Вадим, осторожно взяв в руки обжигающую жестяную кружку с чаем, – только воняет и коптит.

– Я без него, родимого, как без рук, – сообщил фельдшер, – но воняет он сильно, что правда, то правда. И копоти много. Зато чаек хорош.

– Да, чай какой-то особенный, – кивнула Маша, – очень вкусный.

Послышались голоса и шаги. В палатку заглянул Константинов.

– Ну что, товарищ полковник, не поймали? – спросил фельдшер.

– Нет, Василич, – вздохнул Константинов, – не поймали.

– А тех, троих? Вы заходите, чайку попейте с нами.

– Спасибо, Василич. От чайку не откажусь. Из тех троих одного уложили, другого взяли живым, а третий ушел.

– На базу-то скоро полетим? – спросил Василич, подавая полковнику кружку с чаем.

– Через час-полтора. Как вертолеты вернутся. Слушай, Василич, вот ты тут сидишь, чаи распиваешь. А там старлей руку ободрал до мяса. И керогаз твой коптит, – заметил полковник, – ты бы вышел, помазал старлея йодом и примус успокоил бы свой.

– Ладно, понял, – Василия, кряхтя, поднялся и вышел из палатки.

– Ну что, Мария Львовна, – Константинов пристально взглянул на Машу, – и не жаль вам синеглазой корреспондентки газеты «Кайф» Юлии Ворониной? На нее розыск объявлен, поймают, обвинят в убийстве кандидата в губернаторы. Во всяком случае, заподозрят.

– Юля Воронина никого не убивала, – тихо сказала Маша, – она только подкинула чеченской марионетке кассету, на которой он сам был заснят. Помните, как в финальной сцене «Гамлета»: «Ступай, отравленная сталь, по назначению!» Юля Воронина только прилепила лейкопластырем кассету к крышке унитазного бачка в индивидуальном сортире в офисе Иванова. А чеченцы нашли и убили Иванова.

– Я не сомневаюсь, что вы, Машенька, станете знаменитой актрисой, – медленно произнес полковник, – но мой вам совет на будущее: никогда не занимайтесь самодеятельностью. Самодеятельность и профессионализм – вещи несовместимые.

– Это была не самодеятельность, а самооборона, – возразила Маша, – Ахмеджанов не успокоился бы, пока не нашел кассету.

– Глеб Евгеньевич, – вступил в разговор доктор, – теперь, вероятно, кассета уже потеряла для вас всякий смысл? Там уже нет для вас ничего нового?

– Почему? Есть кое-что новое и интересное.

– Глеб Евгеньевич, я еще должен вам сказать, в местной милиции есть такой капитан, Анатолий Головня. Он тоже чеченская марионетка. Он приходил ко мне сразу после того, как они обнаружили пропажу кассеты, провоцировал меня довольно грубо. Думаю, непосредственно по заданию Ахмеджанова. Правда, может, он липовый капитан и удостоверение у него фальшивое?

– Нет, Вадим Николаевич. Головня был настоящим капитаном милиции, и удостоверение у него настоящее.

– Вы сказали – был? Его уже арестовали?

– Арестовали, – кивнул полковник, – только допросить не успели. Он умер в тюремном госпитале.

– Как? Сам?

– Резонный вопрос. По официальному заключению – сам.

– Глеб Евгеньевич, – тихо спросила Маша, – как вы узнали, что Юлию Воронину сыграла именно я?

Константинов молча вытащил из кармана коробочку из-под контактных линз.

В палатку заглянул фельдшер.

– Товарищ полковник, я извиняюсь, там ребята бомжа какого-то подобрали, говорят, бродил по лесу.

Вадим выскочил из палатки первым. «Андрюха жив!» – прозвучало у него в мозгу.

На траве сидел страшно худой, сгорбленный старик в лохмотьях. Реденькая седая борода чуть шевелилась на легком ветру.

– Неужели это он? – прошептала Маша. – Ты ведь не видел его мертвым! Он мог выжить…

– Нет, Машенька, – грустно покачал головой Вадим. – Андрюха погиб. Это совсем другой человек. Такие, как он, есть в каждом селе здесь, в горах. Этому повезло, а Андрюха погиб. Как тебя зовут? – обратился доктор к старику.

– Иван, – тихо ответил тот.

ЭПИЛОГ

Перед самым Новым годом пошел дождь. Москва утопала в ледяной слякоти, только по ночам глубокие лужи затягивались тонкой корочкой льда. Иногда дождь сменялся колючей серой крупой, которая таяла, не долетая до земли.

– Если сейчас ударит мороз, – говорил Машин папа, усаживаясь на заднее сиденье «Тойоты», – будет такой гололед, что вам, Вадим, прибавится работы. Всех ведь и с переломами, и после дорожных происшествий – к вам везут, в Институт Склифосовского.

На чудом уцелевшей «Тойоте» теперь красовался московский номер. Она не ехала, а почти плыла по глубоким лужам старомосковских переулков. Выехали на Тверскую, под колесами захлюпала ледяная каша.

– Лева, закрой окно, – сказала Машина мама, – ты нас простудишь.

– Натальюшка, тепло ведь. Так приятно ехать с приоткрытым окном!

– Но не в декабре!

– Тоже мне, декабрь, – пожал плечами Лев Владимирович. – Вадим, у вас там, за городом, есть хоть немного снега?

– Там все бело. Лев Владимирович. Никакой слякоти.

– Хорошо. А то Новый год без снега – это грустно. В тихом дачном поселке в сорока километрах от Москвы Вадим купил небольшую двухэтажную дачу. Денег, полученных за квартиру и дом в курортном городе, едва хватило на покупку и ремонт подмосковного коттеджа. Ремонт пришлось делать капитальный, проводить горячую воду, встраивать ванную. Закончился он всего неделю назад. Новый год собирались встретить вчетвером, с Машиными родителями, в новом свежеотремонтированном доме. А сегодня, тридцатого декабря, должна состояться премьера на учебной сцене Малого театра. Известный молодой режиссер поставил со студентами спектакль по пьесе Островского «Бешеные деньги». Маша играла главную роль – Лидию Юрьевну Чебоксарову, взбалмошную и расчетливую красотку.

– За городом, конечно, хорошо, – вздохнула Наталья Дмитриевна, – но страшновато зимой, особенно когда вы, Вадим, сутки в своем Склифе дежурите, а Машенька там ночью одна.

– Наталья, перестань, пожалуйста, – поморщился Лев Владимирович, – мы уже давно все на эту тему переговорили, все слова сказали. За городом не опасней, чем в Москве. А воздух там чище, тишина, петухи по утрам кричат. Как, Вадим, кричат у вас петухи по утрам зимой?

– Кричат. Но не у нас в поселке, а в соседней деревне.

Официальная премьера спектакля намечалась на первые дни после Нового года, а эта игралась «для мам и пап», по старой театральной традиции. Зрительный зал учебной сцены вмещал всего триста человек, и из этих трехсот не было практически ни одного случайного зрителя. Войдя в фойе, Вадим почувствовал себя неловко в театральной толпе, где все со всеми знакомы.

К Машиным родителям кто-то без конца подбегал, здоровался, обязательно целуясь, спрашивал, как дела, тут же убегал, не выслушав ответа, но и они отвечать не собирались. С Вадимом тоже здоровались, как со старым знакомым.

Красивый молодой человек, похожий на какого-то известного американского актера, проходя мимо, сказал Машиным родителям «добрый вечер», а по Вадиму скользнул невидящим взглядом.

– Саня, а ты разве не занят в спектакле? – спросила Наталья Дмитриевна.

Но молодой человек уже растаял в толпе.

«Тот самый Саня, у которого случился острый аппендицит, – догадался Вадим, – на какого же американского актера он похож?»

Так и не вспомнив, на какого, Вадим заметил в толпе высокую тонкую фигуру Белозерской. Через минуту к нему подскочил Арсюша. Мальчик вытянулся, похудел, на нем был темно-синий парадный костюм, галстук-бабочка. Рядом стоял очень полный пожилой человек с растерянным мягким лицом.

– Познакомьтесь, Вадим Николаевич, это мой муж.

Доктор пожал теплую влажную руку всемирно известного пианиста и вспомнил, что видел его лицо по телевизору и на афишах у консерватории.

– Папочка! Это тот самый доктор, который мне вправил вывих.

«Господи, какая сложная у них жизнь, – подумал Вадим, – интересно, как этот ребенок рассказывал своему „папочке“ про вывих? Ведь в обезьянник он ездил с Константиновым…»

Наконец раздался третий звонок. Зал отшуршал целлофаном букетов, отхлопал стульями, откашлялся, стало тихо. Свет погас. Маленький живой оркестр вскинул смычки, зазвучала музыка, вариации на тему какого-то старинного, очень знакомого романса. Медленно поплыл занавес…

Вадим впервые видел Машу на сцене и не узнавал ее. Зато неожиданно для себя он узнал в надменной, циничной, но удивительно обаятельной Лидии Чебоксаровой, в бедной дворяночке, жаждущей выгодного брака, почти забытую корреспондентку Юлю Воронину.

Возможно, ему только показалось, что в этих двух образах есть что-то общее. Просто Маша опять, как тогда, стала другой, чужой, совершенно незнакомой женщиной.

Когда спектакль кончился и зажегся свет, зрители долго аплодировали, режиссер и актеры уже в пятый раз выходили кланяться. Маша, глядя в зал из-за охапки букетов, видела сквозь цветочные головки знакомые лица, хлопающие ладони, слышала крики «Браво!». Конечно, это еще не настоящая премьера, а как бы семейная, и аплодировал зал не столько таланту режиссера и актеров, сколько своим детям, внукам, племянникам, друзьям, ученикам. И все-таки становилось очень приятно. Если такие же аплодисменты прогремят на официальной премьере, после Нового года…

Вдруг Маша перестала дышать, застыла и чуть не выронила букеты. В зале среди множества знакомых лиц она увидела одно, которое надеялась не увидеть больше никогда в жизни. Она сначала обратила внимание на человека, стоявшего в самой глубине маленького бельэтажа. Она заметила его потому, что он не бил в ладоши, как все, а стоял неподвижно. На долю секунды их глаза встретились. И сразу упал занавес.

Когда он поднялся еще раз, в углу бельэтажа никого уже не было.

«Показалось, – решила Маша, – мало ли в Москве кавказских лиц? Забрел в театр случайно кто-то очень похожий на тощего телохранителя, которого так и не поймали тогда. Кто-то очень похожий, и только».

Полина Дашкова Вечная ночь

И бездна нам обнажена

С своими страхами и мглами,

И нет преград меж ей и нами –

Вот отчего нам ночь страшна!

Ф.И. Тютчев

Глава первая

– Вам хочется стать маленькой девочкой, хочется, чтобы кто-то погладил по голове, почесал за ушком, поправил одеяло, почитал сказку, непременно страшную. Вы любили в детстве страшные сказки? А помните, в пионерском лагере ночами, в темной палате, истории про черное пятно, красный рояль? Из рояля вылезла мертвая рука, сначала задушила дедушку, потом бабушку, потом маму, папу. И наконец, дочку. Вы представляли себя этой самой дочкой. У вас замирало сердце в ожидании ледяной руки, которая тянется к горлу. На острых суставах налет влажной голубоватой плесени. Пальцы, длинные и гибкие, как черви. Железные когти, едва уловимый аромат тления. Ну, доктор, что же вы молчите?

Доктор Филиппова Ольга Юрьевна шла по темному пустому переулку, и в голове у нее звучал хриплый баритон. Она не могла заставить его заткнуться и пыталась верить, будто нарочно вспоминает во всех подробностях беседу с одним из своих пациентов. Он всего лишь пациент, не более. Один из сотен несчастных, которых ей пришлось лечить за пятнадцать лет работы.

– Психиатрия не лечит, вы же знаете. Максимум, на что способна эта ваша наука, – сделать из человека животное, из животного – растение. Овощ. Вы хотите стать овощем, Ольга Юрьевна? Нет. И я тоже – нет. Так что, пожалуйста, не надо пичкать меня никакой психотропной отравой. Я не буду буянить, честное пионерское. Кстати, вы ведь тоже были пионеркой? Галстук гладили каждое утро. Его надо было намочить, отжать. Помните запах мокрой горячей ткани, которая шипит под утюгом, и гнусный голос по радио: «Доброе утро, ребята! В эфире „Пионерская зорька!“ Сейчас точно такие же голоса щебечут рекламу в метро. У меня от этого бодрого щебета воспаляются барабанные перепонки и рвотные массы подступают к горлу. А у вас?

Ольга Юрьевна подняла капюшон меховой куртки, спрятала лицо в высокий ворот свитера. Еще пару дней назад солнце было теплым, по утрам пели птицы, почки набухли, и казалось – все, конец зиме. Вместо надоевшей куртки – легкое светлое пальто, вместо толстого шарфа – шелковый платок. Но вдруг случилась гроза, черная туча обрушила на город колючую ледяную крупу. К ночи прояснилось, ударил мороз. Опять тяжелая куртка, свитер.

Апрельские заморозки похожи на предательство. Во всяком случае, по отношению к доктору Филипповой это точно предательство. Позавчера она отогнала в автосервис свой старенький «жигуль»-шестерку, и теперь надо пилить пешком от метро, поскольку она не может себе позволить выложить сто пятьдесят рублей на такси.

Ветер сдувал капюшон, приходилось придерживать его рукой. Ольга Юрьевна забыла надеть шапку и перчатки, рука заледенела, пальцы ныли и не разгибались.

Вокруг не было ни души. Центр Москвы, начало первого ночи. Арктический циклон загнал домой всех, даже бомжей и собачников, даже тусовочную бульварную молодежь. Ольга Юрьевна пошла быстрей, побежала. Шпильки ее сапог звонко цокали по чистому асфальту. От стужи он казался стеклянным. Льда и грязи уже не было. Все смыли теплые мартовские дожди, и доктор Филиппова решилась надеть свои новые сапоги, белые, на шнуровке, на тонких высоких каблуках и с модными круглыми носами.

– Вы в детстве занимались фигурным катанием? Ваши сапоги похожи на ботинки фигурных коньков. Скажите, у вас получался «пистолетик»? А «ласточка»? Любопытно, как высоко вы могли задрать ножку? Кстати, вы знаете, к белой обуви обязательно полагается белая сумочка. Колготки должны быть максимально светлыми. На два тона светлее, чем у вас, и почти прозрачные. Правда, на загорелых ногах это смотрится не слишком красиво. Но сейчас весна, в отпуск вы еще не ездили, солярий не посещаете. У вас белая и очень чувствительная кожа. Если слегка надавить пальцами или провести линию острым предметом, останется красный след. А ноги у вас красивые. Вам это кто-нибудь говорил? Вы напрасно не носите коротких юбок. Думаете, уже не по возрасту? Не по чину? Ошибаетесь. Вы не выглядите на свой возраст и вовсе не похожи на доктора наук. Хотите скажу, на кого вы похожи?

Доктор Филиппова свернула во двор. Не стоило ходить через темный проходняк, мимо бомжовских домов, но этот путь был короче на сотню метров. Мысль о горячей ванне оказалась первой собственной ее мыслью, которая пробилась сквозь поток чужого монолога.

Ванная была единственным местом, где доктор Филиппова могла побыть в одиночестве. Ее семейство, муж и двое детей, ютилось в малогабаритной двухкомнатной квартире. Дети ложились поздно. Муж еще позже. Все рано вставали, но дня никому не хватало. Когда Ольга Юрьевна возвращалась с работы, ее ожидало бурное общение со всеми сразу и с каждым в отдельности.

Муж, Александр Осипович, старший научный сотрудник отдела рукописей НИИ древних искусств, имел привычку каждый вечер делиться с женой подробностями прожитого дня. Это передалось по наследству детям, двенадцатилетним близнецам Андрюше и Кате. Они говорили хором. Они учились в одном классе, и одни и те же события производили на них противоположное впечатление. То, что Кате казалось кошмаром, у Андрюши вызывало гомерический смех. Дочь испуганно таращила глаза, прижимала ладонь ко рту, сын хватался за живот, сгибался пополам, притворяясь, что сейчас лопнет от хохота.

– Вы похожи на маленькую девочку, которая нарисовала себе тени под глазами и сделала строгое лицо, чтобы ее пропустили в какое-нибудь взрослое заведение. В секс-шоп. В ночной клуб с мужским стриптизом. Или куда-то еще круче. Знаете, сейчас огромный выбор всяких развлекательных заведений, где можно расслабиться, оттянуться. Но вы добропорядочная мать семейства. Вы никогда ничего подобного себе не позволите. Признайтесь, вас давно тошнит от вашей добропорядочности, вам хочется, чтобы муж и дети исчезли. Нет, не навсегда, на некоторое время. Вам стыдно и страшно от таких черных мыслей. Вы себя не одобряете. Вы перестаете себе доверять. Вы даже боитесь себя. Между прочим, по статистике, врачи чаще всего страдают именно теми недугами, от которых пытаются лечить. У онкологов бывает рак, психиатры сходят с ума. Интересно, а чем чаще всего болеют мужчины-гинекологи? О, я вам скажу! Они становятся либо импотентами, либо сексуальными маньяками. Впрочем, одно другому не мешает.

Ольга Юрьевна вдруг отчетливо вспомнила, как после этой реплики отметила про себя: «Ниже пояса». Она почти не сомневалась, что рано или поздно его монолог сползет к чему-нибудь в этом роде – гинекология, импотенция, сексуальные маньяки. Она еще ничего не знала о новом больном, но после первых десяти минут беседы стала подозревать, что он не тот, за кого себя выдает. Нет у него никакой амнезии, и реактивный психоз, с которым он поступил в клинику, грамотно, умело симулирован. В карточке она написала «установочное поведение», но поставила большой знак вопроса. Скорее это была сюр-симуляция. Сквозь ватные слои притворства остро просвечивал малиновый огонек подлинного безумия.

– Я о себе ничего не помню, вопросы задавать бесполезно, – заявил он, – я не могу избавиться от наплыва мыслей, но все они не имеют ко мне никакого отношения. Я думаю о вас, доктор. Вот этим я могу с вами поделиться, если желаете.

В проходняке не горело ни единого фонаря. Их били, выкручивали лампочки. Ольга Юрьевна могла пройти по этому двору с закрытыми глазами. Сейчас здесь был абсолютный мрак, словно она правда закрыла глаза. Ветер выл так выразительно, что казалось, вот-вот удастся разобрать в звуковом потоке отдельные осмысленные слова.

В узкую арку старого дома выходило одно окошко. Его лет сто не мыли. Сквозь слои грязи пробивался свет, такой слабый, что даже не отбрасывал блика на противоположную стену. Доктор Филиппова знала, что за этим окном маленькая комната, в которой нет ничего, кроме вонючих матрасов и облупленной табуретки. На полу валяются тряпки, газеты. На матрасах под тряпками спят дети, мальчик и девочка. Мальчику сейчас должно быть около четырех. Девочка совсем кроха, года два, не больше. У них есть мать, отцы меняются ежемесячно.

В прошлом году, ранней осенью, Ольга Юрьевна возвращалась с работы вот так же, пешком, в первом часу ночи, и пошла через проходняк. В арке ее окликнул детский голос:

– Тетя, проводи нас, пожалуйста, домой.

Она не сразу сумела разглядеть их, сидящих у стены, прямо на асфальте. Достала из сумки зажигалку, посветила.

– На лестнице темно, нам страшно.

Говорил мальчик. Девочка молчала и улыбалась. Она была такая маленькая, что казалось странным – как она может идти самостоятельно.

– Мама там во дворе с дядьками, они все пьяные, а мы спать хотим, – объяснил мальчик, – вот наш подъезд, четвертый этаж.

– Сколько тебе лет? – спросила Ольга Юрьевна.

– Три с половиной. Меня зовут Петюня. А ее Людка. Ей год и четыре месяца.

– Может, все-таки лучше отвести вас к маме?

За аркой, в укромном грязном дворике, раздавались пьяные голоса, смех.

– Не надо. Мы спать хотим. – Мальчик вцепился в ее руку.

Ольга Юрьевна впервые вошла в подъезд, который все добропорядочные жильцы окрестных домов старались обходить стороной. Вонь, мрак, холод. Ее подъезд тоже не отличался чистотой и свежестью ароматов, но был светлым, вполне жилым и нестрашным.

Газа в зажигалке осталось мало. Огонек дрожал, дергался, ничего не освещал.

– Вот здесь ступенька сломана, – предупредил Петюня.

– В квартире есть кто-нибудь? – шепотом спросила Ольга Юрьевна.

– Никого. Как раз хорошо, мы хоть поспим, пока они гуляют.

Непонятно, кто кого довел до четвертого этажа. Ольга Юрьевна боялась, что сейчас случится какая-нибудь гадость. Откроется дверь. Вылезет, как покойник из гроба, жилец одной из квартир.

– Тетя, вот мы пришли. Ты только зажги свет, я не достаю до выключателя.

Ольга Юрьевна увидела кухню, вернее, полуразложившийся труп кухни. Ошметки почерневшей клеенки, затвердевшие слои грязи. Огромный мешок из пузырчатого пластика, набитый пустыми бутылками. Комната детей выглядела не многим лучше. Красный пластмассовый грузовик был единственным нормальным предметом в этом отхожем месте.

– Все, тетя, ты можешь идти.

Она ушла, не оглядываясь, умчалась по лестнице, почти не касаясь разбитых ступеней.

«Интересно, в этом доме топят? Как они прожили зиму?» – подумала Ольга Юрьевна, взглянув на одинокое окошко. На миг ей показалось, что там, за мутным стеклом, что-то темнеет. Она даже почувствовала взгляд. Может, кто-то из детей, Петюня или Люда, смотрят в окно?

Зачем смотреть, если ничего, кроме глухой стены, не видно?

Ольга Юрьевна бегом миновала арку, нырнула в свой родной теплый подъезд и скомандовала себе: забыть! Прежде всего, забыть о болтливом больном, без имени и возраста. Потом о любимице отделения, кошке Дусе. Вечером она пропала, не пришла ужинать и на зов не откликнулась. Забыть о детях, живущих там, где жить нельзя, об их матери, наркоманке, проститутке, которой всего лишь восемнадцать лет.

– Вы, Ольга Юрьевна, слишком чувствительны для вашей профессии. Вот у вас тут в кабинете кошечка живет. Я слышал, ее зовут Дуся. Беленькая, ласковая. Случится с ней что-нибудь, вы плакать будете. О, я отлично представляю себе, как вы плачете. По-детски, безутешно, трогательно. Мужчины обычно не выносят женских слез, а я люблю. Меня это здорово возбуждает.

Оказавшись дома, Ольга Юрьевна с облегчением обнаружила, что ее семья уже спит. Муж – на кухонном диване, перед включенным телевизором. Дети в своей комнате, разделенной книжными полками на две половины. Андрюша вырубился, сидя на полу, между столом и кроватью, в домашних рваных джинсах, в наушниках, из которых слышна нервическая пульсация рэпа. Только Катя потрудилась надеть пижаму и лечь в постель.

Ольга Юрьевна не стала никого будить, выключила телевизор и стереосистему, сняла куртку, сапоги, взяла телефон, босиком, на цыпочках, прошла в ванную, закрыла дверь и позвонила в отделение.

– Дуся нашлась?

– Нет. Шляется где-то, – сквозь долгий зевок ответила дежурная сестра Галя, – весна на дворе, вот она и загуляла. Кошка, понятное дело. Я ж говорю, надо ее кастрировать.

– А как этот новенький?

– Нормально. Спит.

– Проверь.

– Я говорю, тихо все, Ольга Юрьевна.

– Пожалуйста, загляни в палату. Я подожду у телефона.

– Да что проверить-то? Не сбежал ли?

«Правда, что за глупости? – одернула себя Ольга Юрьевна. – Куда он денется?»

Галя все-таки отправилась в палату. Ольга Юрьевна услышала, как стукнула о стол телефонная трубка, как зашаркали по истертому линолеуму тапки. В трубке звучали легкие щелчки, треск, похожий на хриплое бормотание. На миг доктору Филипповой стало не по себе наедине с живой тишиной в трубке. Она сидела на краю ванной. Из крана медленно капала вода. Узкое темное окно отражало все в размытых бело-розовых тонах. Скрипела и подрагивала форточка. Ветер, мрак, ледяная ночь – все это осталось там, снаружи. Доктор Филиппова была дома, в тепле и покое. Рядом спали муж и дети.

Она прикрыла глаза, чтобы не видеть в зеркале свое лицо. При ярком свете оно казалось серым, старым. В радужной мути под веками тут же проступило лицо неизвестного. Мужчина, от тридцати пяти до сорока лет. Рост 180 см, вес 73 кг, голова обрита наголо. Глаза маленькие, карие, лицо круглое. Нос прямой, приплюснутый. Рот большой. Губы пухлые, ярко-красные, блестящие, словно накрашенные. Кожа белая, слишком тонкая и нежная для мужчины. Под подбородком розовая сыпь, раздражение от бритья. Никаких особых примет, которые помогли бы установить личность.

– Считайте, что перед вами труп. Личность без документов, без имени, без памяти, все равно что труп, верно? Вам придется заняться реанимацией, Ольга Юрьевна. Не совсем ваш профиль, но что же делать?

Прошла вечность, прежде чем дежурная сестра вернулась к телефону.

– Я ж говорю, спит он, Карусельщик хренов. И вам спокойной ночи.


Вчера утром сторож в Парке культуры обнаружил в кабинке колеса обозрения человека. Кабинка зависла в самой верхней точке. Электричество выключили. Человека забыли. Он просидел там всю ночь. Утром, когда включили колесо и спустили кабинку с несчастным на землю, он отказался вылезать. На вопросы не отвечал. Вцепился руками в ледяные железные поручни и бессмысленно смотрел перед собой.

Врач «скорой» поставил предварительный диагноз: психогенный ступор. Плюс, конечно, переохлаждение. Одет он был слишком легко для апрельских заморозков. Футболка, фланелевая рубашка, джинсовая куртка на тонкой подкладке. В карманах не нашли ничего, кроме двухсот рублей с мелочью, полупустой пачки сигарет «Мальборо-лайт» и дешевой одноразовой зажигалки. В отделении ему сразу дали прозвище Карусельщик, надо ведь как-то называть человека.

Заговорил он сегодня вечером, в кабинете доктора Филипповой. Это произошло спокойно и естественно. Знакомясь с новым больным, Ольга Юрьевна представилась и услышала в ответ: «Здравствуйте. Очень приятно».

* * *
Борис Александрович Родецкий открыл глаза и увидел, как шевелится черный кустарник, подсвеченный огнями редких машин. Косая тень ограды штриховала аллею, исчезала, опять возникала, вместе с ревом мотора и сполохами фар. В сквере было пусто и холодно. Он сидел на ледяной скамейке и так продрог, что стучали зубы. У него не было сил подняться, дойти до дома. Он боялся, что упадет по дороге. Лучше сидеть на скамейке, чем лежать на ледяном асфальте, ночью, в центре Москвы. Примут за пьяного или наркомана, никто не поможет подняться.

– Боренька, вставай, иди домой, ты простудишься!

Голос жены прошелестел чуть слышно и исчез, слился с порывом ледяного ветра. Ветер гнал по аллее прозрачный кусок целлофана.

Рядом играла музыка, звук то нарастал, то стихал, будто кто-то крутил регулятор громкости. За сквером, через дорогу, переливалось разноцветными огнями казино. Борис Александрович не видел, но знал, что там, на фасаде, жонглирует колодой карт клоун в колпаке. Нос у клоуна – большая красная лампочка, зубы – маленькие белые лампочки. Глаза – зеленые лампочки.

Казино открыли три года назад, в доме, где раньше был комбинат бытового обслуживания. На первом этаже прачечная и химчистка, на втором – ателье, художественная штопка и художественная фотография.

Однажды вечером клоун-картежник вспыхнул на отремонтированном фасаде. Борис Александрович возвращался из клиники, где умирала его жена. Он остановил машину у светофора на перекрестке, как раз напротив здания бывшего комбината, еще темного, но уже готового в ближайшие дни принять первых игроков. Клоун возник из темноты и повис в воздухе, под полукруглой светящейся надписью «Казино». Он перекидывал карты, подмигивал и смеялся.

В тот вечер Борис Александрович впервые осознал, что чуда не будет. Надя уходит. Даже мысленно не мог он произнести «умирает». В нем, пожилом разумном человеке, набухала детская обида, словно жена нарочно все это устроила. Уходит первая, оставляет его одного. Как он без нее? Никак! Он сидел за рулем своего «жигуленка» и плакал. Электрический клоун смотрел на него и смеялся.

Прошло три года. Как-то он все-таки жил, один, без Нади, и, в общем, привык. Знал, что скоро они встретятся. Смерти Борис Александрович больше не боялся. Умереть для него значило всего лишь уйти к Наде.

Но вот, оказывается, есть вещи страшнее смерти. Тоска, стыд. То, с чем нельзя уходить. Душа не сумеет отлететь, ее прижмет к земле тяжкий груз, ее начнет мотать над городским асфальтом, как бешеную мутную поземку.

Электрический клоун опять смеялся над Борисом Александровичем. Повернувшись лицом к ночному проспекту, он перекидывал карты. Отсюда его не было видно, только разноцветные отблески кроили ночной воздух. Клоун знал, что рядом, в сквере, сидит на лавочке одинокий старый дурак, заслуженный учитель России Родецкий Борис Александрович, сидит, мерзнет, мучается сердечной болью и сгорает от стыда, хотя сам не знает, в чем виноват. Боится идти домой, в свою пустую квартиру. Потеха! Столько лет прожил, стольких учеников выучил, а сам ничему так и не научился. Теперь вот по уши в дерьме.

– Ты забыл, что нет ни одного доброго дела, которое осталось бы безнаказанным?

Губам стало щекотно. Борис Александрович говорил с самим собой. Он зажмурился, закрыл лицо руками, подышал на ледяные ладони. Если он просидит здесь еще несколько минут, уже никогда не сумеет подняться. Он умрет. Не уйдет к Наде, а именно умрет. Сдохнет, как несчастный бомж, как брошенная собака.

– Нет, Боренька! – Это опять был голос жены. – Не так, не здесь и не сейчас! Еще не время.

Наверное, Надя видела его и пыталась помочь. Музыка замолчала. Машины куда-то исчезли. Несколько секунд странной тишины, наполненной шорохами, вздохами, шепотом голых веток. Борис Александрович теперь был не один в сквере. Кто-то шел по аллее. Мягкие тяжелые шаги приближались. Старого учителя колотила дрожь, страх и озноб, все вместе. Он боялся повернуть голову, посмотреть, кто идет. Он даже глаза закрыл, сам не понимая, чего именно испугался. И вдруг рядом прозвучал голос:

– Вам плохо, молодой человек?

Над ним стояла женщина, его ровесница. Вязаная шапка, куртка, джинсы, большая хозяйственная сумка на плече. Борис Александрович слабо махнул рукой, отгоняя призрак, вовсе не похожий на его Надю. Крупная, широкоплечая женщина, с круглым лицом, с белыми кудряшками из-под шапки. На ногах кроссовки. Надя была невысокая, худая. Куртку, джинсы, кроссовки могла надеть только на дачу, в городе ходила в элегантном пальто, в шляпке и обязательно на каблуках.

– Вы меня слышите? – Женщина тронула его за плечо.

Она была живая, настоящая. От нее веяло теплом и силой.

– Нитроглицерину не найдется у вас? – спросил он, едва шевеля ссохшимися губами. Получилось нечетко, что-то вроде «нигилину», но она поняла.

– Сердце, да? Сейчас, сейчас. Есть. Я всегда с собой ношу, на всякий случай. Может, «скорую» вызвать? У меня мобильный.

– Не надо. Спасибо. – Он положил в рот две таблетки и даже не почувствовал приторной горечи. Боль в сердце приглушила все прочие чувства. Так страшно оно еще никогда не болело.

– Далеко живете? Вас проводить?

– Нет. Спасибо. Идите домой. Поздно уже. Холодно.

Говорил он с трудом, сквозь тяжелую одышку. Женщина никуда не ушла, присела рядом на скамейку.

– Случилось что-нибудь?

У нее был такой теплый, мягкий голос, такие живые сострадательные глаза, что Борису Александровичу вдруг захотелось рассказать ей все, от начала до конца. Больше не с кем было поделиться. Сил нет терпеть и молчать, держать все внутри. Но она не поймет. Так объяснить, чтобы поняла, он не сумеет. И в итоге вместо сочувствия будет страх, брезгливость. Она шарахнется от него, как от зачумленного. Включатся древние инстинкты. «Чур меня, чур!»

– Сердце прихватило, но сейчас уже легче. Спасибо. Все в порядке.

– То-то я вижу. Люди, у которых все в порядке, в такую поздноту, в такую холодину не сидят на лавочке в сквере.

Да, это она верно заметила.

– Я просто так присел. Вышел прогуляться перед сном, и прихватило сердце. Вы идите, вас, наверное, дома ждут.

– Подождут. Я вас не оставлю. А вдруг воры, грабители? Вон, вы одеты хорошо. Оберут до нитки, спасибо, если не зарежут. У нас сосед по даче, Никитич, как-то в прошлом году с дочкой поругался, вышел поздно вечером, подышать. И плохо стало, от переживаний. Сел на лавочку, сидел, сидел. Подошли двое, бумажник вытащили, а там все – паспорт, пенсионная книжка, денег триста рублей. Ну вставайте, держитесь за меня. Если вышли погулять перед сном, значит, живете недалеко. Я вас до дома провожу.

Она помогла ему подняться. Он объяснил, где живет. Идти было правда недалеко. Минут десять медленным шагом. Женщина по дороге рассказывала о своих двух сыновьях, невестках, внуках, о муже, который к старости, дурак несчастный, стал слишком часто выпивать. Борис Александрович молча слушал.

«Ну вот, есть еще что-то нормальное, живое, – думал он, едва переставляя ноги и пытаясь справиться с одышкой, – она помогает мне бескорыстно, по доброте душевной. Хороших людей много. Только кажется, будто весь мир озверел. Стоит столкнуться с настоящим злом, и сразу кажется – ничего нет, кроме него. Зло наглое, лезет в глаза, затмевает собой свет. Может, все-таки рассказать, поделиться с ней? Вдруг станет легче?»

Впрочем, он понимал: никому, никогда он не расскажет, что с ним произошло, почему он оказался поздно вечером на лавочке в пустом холодном сквере, из-за чего так сильно заболело сердце. Даже с Надей, если бы она была жива, он вряд ли решился бы поделиться этой тайной. А ей он рассказывал все.

– Дома есть кто-нибудь? – спросила женщина, когда дошли до его подъезда.

– Да, конечно, – соврал он, – спасибо вам.

– На здоровье. – Она кивнула, улыбнулась.

В тишине двора отчетливо зазвучали переливы колокольчика. Женщина охнула, достала из сумки телефон.

– Иду уже, иду, не кричи! Ты что, маленький? Сам разогреть не можешь? Все там есть в холодильнике, возьми сковородку, поставь на плиту.

Она еще раз кивнула Борису Александровичу и быстро пошла прочь, продолжая разговаривать по телефону. Ему стало жаль, что он не спросил, как ее зовут.

Глава вторая

Свидетель Краснощеков Олег Сергеевич, 1975 года рождения, был удивительно спокоен. Даже не верилось, что именно ему полчаса назад пришлось наткнуться в лесу на труп. Он не просто увидел, он упал, поскользнувшись в темноте. Сначала почувствовал под руками холодное, скользкое и только потом, посветив зажигалкой, разглядел, что это мертвая девочка.

Когда он давал показания, у него лишь слегка дрожали руки, он курил без конца, закуривал от окурка новую сигарету.

– Я остановился, чтобы отлить. Короче, вылез, ну и Кузя за мной. Он у меня вообще-то пес послушный, спокойный, а тут как с ума сошел. Рванул к лесу и лает, воет. Я зову, он не идет. Слышу, заливается где-то совсем близко. Хорошо, у меня фонарик есть в машине. Короче, я пошел за Кузей, а грязно еще, блин, прошлогодний снег, слякоть. Я поскользнулся и упал прямо на нее, представляете! Даже не понимаю, как у меня разрыв сердца не случился. А Кузя мой, дурья башка, главное дело, ее вообще не унюхал. На ворону лаял. Охотник, блин!

Он говорил тихо, медленно. Подружка его, наоборот, билась в истерике. Они возвращались из гостей, с подмосковной дачи. У них было отличное настроение. В машине играла музыка. И вот, приспичило остановиться.

Девушку трясло. Когда приехала группа, она кричала, рыдала, потом сидела в фургоне «скорой» и тихо, монотонно повторяла:

– Ой, мамочки, ой, мамочки!

Ей дали успокоительное.

Что касается Кузи, он как будто пытался осмыслить происшедшее. Стоял рядом с хозяином, понурый, задумчивый, только иногда вздыхал и помахивал хвостом. У следователя Соловьева был точно такой же пес, темно-шоколадный американский водяной спаниель Ганя. Гладкая морда, длинные лохматые уши. Завитки шерсти похожи на дикую прическу «дреды», когда волосы пропитывают каким-то липким раствором и скатывают в косицы-шнурки. Именно такие косицы разметались по ледяной прошлогодней траве вокруг головы убитой девочки.

– Нет, я ничего не трогал, конечно, сразу позвонил «02». Но я на нее свалился в темноте. Не знаю, может, какие-то следы испортил. – Свидетель закурил очередную сигарету. – Блин, она же совсем кроха, ребенок, лет двенадцать, не больше! Она мне теперь будет сниться всю жизнь.

Соловьев машинально поглаживал теплую собачью голову, и от этого становилось немного легче.

За семнадцать лет работы старшему следователю ГУВД Дмитрию Владимировичу Соловьеву всего четыре раза приходилось выезжать на детские трупы. Это был пятый. Место происшествия – опушка леса, примыкающая к Пятницкому шоссе, в двадцати километрах от МКАД. Убитая – девочка двенадцати-четырнадцати лет. Рост около ста пятидесяти пяти сантиметров, вес примерно сорок килограмм. Волосы темные, длинные. Тело обнажено. Одежда – джинсы, сапожки, свитер, куртка, – все раскидано вокруг, в радиусе двух метров. Предположительная причина смерти – механическая асфиксия, удушение руками. При первоначальном осмотре, кроме следов удушения на шее, никаких иных видимых повреждений не обнаружено.

– Но, знаете, поза у нее была какая-то другая. Кажется, она сидела, прислонившись к стволу. Упала, когда я на нее налетел. Не понимаю, как у меня сердце не лопнуло. Под руками что-то ледяное, скользкое и – представляете – подвижное. В первый момент мне даже показалось, что она живая. Запах странный, сладкий. Конфеты или жвачка, что-то в этом роде. – Парень сморщился и посмотрел на свои ладони.

– Масло, – подсказала его подруга. – Косметическое масло. У тебя до сих пор руки пахнут, и на свитере жирные пятна.

Девушка подошла незаметно и встала рядом. Она почти успокоилась, только дрожала от холода.

– Почему вы так думаете? – спросил Соловьев.

– Тут думать нечего. – Девушка закурила. – Это очевидно. Маньяк, он и есть маньяк. Они всегда сочиняют что-нибудь оригинальное. Для них убийство это перформанс. Творческий акт. Произведение искусства, блин. А что, у вас есть другие версии?

Соловьев молча пожал плечами, перепрыгнул канаву, поднырнул под ленту ограждения. Свидетели остались стоять на обочине.

– Вот хрен они его поймают. Кстати, сейчас полнолуние. На маньяков луна действует очень сильно.

– А ты откуда знаешь?

– Книжки читаю.

Соловьев оглянулся. Свидетели стояли, обнявшись, и смотрели, как выплывает из-за тучи бледный, идеально круглый лунный диск.

– Здесь все кусты и ветки поломаны, – тихо заметил эксперт, – как будто ураган прошел.

Фонарный луч медленно полз по кругу.

– В такой темноте бесполезно, – сказал старший лейтенант Антон Горбунов, – надо ждать рассвета.

Соловьев ничего не ответил. Луч уперся в тонкий ствол молодой березы. Дерево покосилось, как будто его правда трепал ураган, пытаясь вырвать из земли с корнем. Соловьев вернулся к телу.

Сладкий запах ударил в ноздри. Действительно, похоже на карамель или жвачку. Надо было вылить всю бутылку, чтобы так пахло. Пустая пластиковая бутылка валялась тут же. На этикетке улыбался младенец, завернутый в розовое полотенце. «Беби дрим». Масло после купания. Пятьсот миллилитров. Такие продаются во всех аптеках. Соловьев заметил, что крышка на месте, завинчена, и подумал, что отпечатки скорее всего стерты. Убийца аккуратист.

Луч скользнул по руке с ярко накрашенными короткими ногтями.

– Училась, – пробормотал Соловьев, – наверное, хорошо училась.

– Почему вы так думаете? – удивился эксперт.

– Характерное утолщение на верхней фаланге среднего пальца. Такая мозоль бывает у тех, кто много пишет от руки.

«Вот тебе и первое различие, – подумал Соловьев, – у тех троих подростков пальчики были ровные, без всяких утолщений. Им не приходилось писать от руки. Они нигде не учились, иначе их бы обязательно кто-нибудь опознал».

– Стоп, а это что тут у нас? – Соловьев осторожно отогнул пучок сухой прошлогодней травы.

«А вот и второе различие. Впрочем, это может оказаться случайностью. Не стоит пока делать никаких выводов».

– О боже, – выдохнул эксперт и подцепил пинцетом голубую прозрачную соску-пустышку.

На секунду все замолчали. Стало тихо, и от тишины как-то особенно холодно. Руки в резиновых перчатках заледенели. Соловьеву показалось, что где-то далеко щебечет одинокая птица. Не могло быть никаких птиц, кроме ворон, сейчас в этом лесу, в начале апреля, в заморозки. Однако щебет не умолкал. Дмитрий Владимирович медленно пошел на звук, прощупывая фонарным лучом каждый сантиметр.

Звонил мобильный телефон. Он валялся под деревом, симпатичный, ярко-розовый, с брелком – золотой туфелькой.

«Третье различие. Но все-таки почерк поразительно похож. Неужели опять он?»

Соловьев осторожно поднял телефон, нажал кнопку.

– Алло! Женя! Где ты? Алло! Что молчишь? Женя, доченька…

Хриплый женский голос шарахнул Соловьеву в ухо из маленькой трубки, как пулеметная очередь. Телефон пискнул и замолчал. Батарейка села.

* * *
Странник вернулся из царства света, где все ясно, в реальность, в вечную ночь, где ни черта не разберешь. Ему не хотелось возвращаться, но его выкинула наружу неведомая мощная волна, с которой не поспоришь. В царстве света он был спокойным и сильным. Он выполнил святую миссию. Спас ангела. Что же теперь?

Он смутно помнил, как мотался по ночному городу, каким образом попал сюда, где оставил машину. Он огляделся и увидел все словно в первый раз. Ночь. Центр Москвы. Река. Мост. Темные громады домов. Маслянистые разводы фонарного света, багровые, синие, желтые отблески рекламы.

Пусто и страшно в этом городе, переполненном жизнью, копошением плоти, под землей, над землей, в глубинах метрополитена, на верхних этажах высотных зданий. Наркотики, проституция, тупая борьба за существование, деловитое утоление грязных страстей. Торжество зла, запечатленное миллионами телеэкранов, компьютерных мониторов, газетных страниц.

Конец света уже наступил, но никто этого не заметил, потому что некому замечать. Мир населен гоминидами, мутантами, демонами в человеческом обличии. По сути, это животные, обезьяны. Но выглядят как люди. Разница в том, что у человека есть душа, а у обезьяны нет. Гоминид – плотоядная гадина, коварная, агрессивная, готовая на все ради лишнего куска мяса. Но если бы они питались только мясом! Нет. Им этого мало. Как всякое исчадье ада, они пожирают души.

Миф о животном происхождении человека связан именно с гоминидами. Корни у них и гомо сапиенс совершенно разные. Человекоподобные существа – творение дьявола. Плагиат. Они появились одновременно с людьми, как дьявольская альтернатива человеку разумному и духовному.

Самцы и самки гоминидов присутствуют во всех цивилизациях, на всех широтах Земного шара. Два миллиона лет они разлагают, развращают людей, делают их мутантами, замещая чистую человеческую природу своей, звериной, на генетическом уровне. Вся мировая история и мифология – вопль о помощи, обращенный в пустоту. Оборотни, вампиры, живые мертвецы – не фантазии. Это гоминиды.

Высокий плотный мужчина в темной куртке стоял на Крымском мосту, перегнувшись через перила, смотрел, как летит в воду пепел его сигареты, и вода была точно такая, как пепел, тусклая, серая. После долгой оттепели ударил мороз, но река еще не успела покрыться коркой льда.

Он стоял давно, время для него остановилось. Он примерз к чугунной ограде. Не то чтобы ему хотелось сигануть вниз, но он чувствовал, до чего легко это сейчас, и даже видел себя, уже начавшего смертельную акробатику.

Руки ухватились за перила, правая нога задралась в поисках опоры. Со стороны в эти несколько мгновений он, вероятно, будет похож на пожилого жилистого кобеля, который поднял лапу, чтобы помочиться. Совсем небольшое усилие – и тело перевалится через ограждение, полетит вниз. Вода взорвется брызгами и проглотит добычу очень быстро. Он сразу пойдет ко дну. Холодно. На нем много одежды. Он не умеет плавать.


Сигарета догорела до фильтра. Он кинул окурок в реку, перегнулся еще ниже, наблюдая, как медленно гаснет в черной пропасти алый огонек. Он стоял на цыпочках. Ноги почти повисли в воздухе. Живот больно вжался в чугунную перекладину. Он смотрел на воду, не отрываясь, и вода смотрела на него, хищная чернота заглядывала прямо в душу и шептала: ну, что же ты? Не бойся! Утонуть легко, совсем не больно, все равно как уснуть. Ангельские голоса услышишь, и будет хорошо, сладко.

– Я такая разделась, блин, примерить же надо. И это, короче, он, такой, шторку приоткрыл, вылупился и грит, типа: «Ой, блин, извини, я думал, здесь свободно!» Врет, как срет! Я знаю, он нарочно подсматривал! Короче, как зайдет какая-нибудь девчонка в примерочную, он обязательно, блин, лезет, типа ошибся! Халявщик хренов!

Голос звучал так близко, так пронзительно, что Странник чуть не свалился вниз. И тут же опомнился. Что это он надумал, в самом деле? Еще не время. Он не имеет права. Он обязан жить и действовать. На него возложена священная миссия. Ему открыта сокровенная страшная тайна, он, единственный из всех живущих, обладает даром отличать людей от гоминидов, отделять зерна от плевел, видеть и слышать ангелов, освобождать их от грязной шелухи порочной плоти. Кто же, если не он?

– Ай, блин, твою мать, сигареты кончились!

Скомканная пачка полетела в воду, задев его ухо.

– Мужчина, у вас сигаретки не найдется?

Две девочки, лет по четырнадцать, глядели на Странника, хлопая густо накрашенными ресницами. В фонарном свете посверкивали сережки, воткнутые у одной в бровь, у другой в нос. Улыбались губы, намазанные блестящей помадой. Несмотря на холод, они одеты были в узкие мини-юбки, спущенные значительно ниже талии, в курточки, такие короткие, что виднелись плоские нежные животы. У одной из пупка торчал металлический штырек с блестящим шариком на конце, у другой была наколка, цветная розочка. У обеих тонкие длинные ножки, обтянутые сетчатыми колготками, лаковые сапоги на гигантских шпильках.

– Ау, мужчинка! – Одна из девочек помахала рукой у него перед глазами. – Сигаретки не найдется у вас? Глухой, что ли?

Он не мог ответить. Он смотрел на них, не моргая. Они засмеялись и пошли дальше.

Сквозь хриплый наглый хохот, сквозь смрад перегара и дешевых духов, сквозь плоть двух юных самок гоминидов он явственно различил тихие всхлипы. Плакали ангелы, совсем слабенькие, но еще живые. Он видел, как выглядывают они из подведенных глазниц этих несчастных погибших созданий, жалобно смотрят на него сквозь накрашенные ресницы, как сквозь тюремную решетку: помоги, спаси нас! Кто же, если не ты?

Девочки, продолжая хохотать и материться, пошли дальше по мосту. Ему стало жарко. Ладони вспотели. Во рту пересохло. Он пошел за ними, сначала медленно, потом быстрее. Он понимал, что не следует этого делать, с двумя ему не справиться.

Одна из девочек обернулась, увидела, как он идет за ними, что-то сказала своей подруге, и обе побежали. Быстро у них не получалось, слишком высокие и тонкие каблуки. Ему ничего не стоило догнать их. Но сейчас, в центре города, гнаться за ними мог только сумасшедший. А Странник был нормален. Здоров психически. Вменяем. Он всегда полностью отдавал себе отчет в своих действиях.

Он остановился, отдышался, пошел в противоположную сторону, вспомнив, что именно там оставил свою машину. Он шагал спокойно, дышал глубоко и ни разу не обернулся.

Девочки давно исчезли, цокот каблуков растворился в гуле ночного проспекта, но Страннику все слышалось: помоги! Спаси нас!

* * *
Неизвестный больной по прозвищу Карусельщик лежал с открытыми глазами. Наверное, он был единственным человеком во всем больничном корпусе, который не спал сейчас. За окном качался фонарь. Тень решетки медленно двигалась по одеялам, по лицам спящих больных. Кто-то бормотал во сне, кто-то ворочался, и скрип панцирного матраса неприятно отдавался в голове, словно скрип песка на зубах. Приглушенный мертвенный свет длинных ламп под потолком почему-то навевал мысли о морге. Дежурная сестра обязана была сидеть здесь, в палате, всю ночь. Но, конечно, не сидела. Дождавшись тишины, ушла спать в ординаторскую.

Где-то далеко зазвонил телефон. Карусельщик вдруг запаниковал. Ему пришло в голову, что это звонят из-за него. Его вычислили, нашли и сейчас предлагают сестре деньги, чтобы она – что? Прикончила его по-тихому? Задушила подушкой? Вколола смертельную дозу морфия?

Идея не показалась ему такой уж абсурдной. Он понимал, что это нелогично, бессмысленно, бред полнейший, но все равно вспотел от страха.

Звонок затих. Трубку наконец сняли. Через несколько минут послышались шаги. Кто-то шел по коридору, к палате. На всякий случай Карусельщик накрылся одеялом с головой и оставил щелку, чтобы видеть, кто войдет.

Брякнул ключ в замке. Вошла сестра. Сестры здесь были как на подбор, здоровенные бабы с пудовыми кулаками. Он не дышал, пока она приближалась к его койке.

«Что же меня так колотит? Зачем она пришла? Какого черта стоит здесь и смотрит на меня?»

Сестра со стоном зевнула, потянулась, покрутила мощными плечами, что-то проворчала себе под нос и зашаркала прочь. Дверь закрылась. Карусельщик вздохнул с облегчением, и даже вроде бы глаза стали слипаться, но старик на соседней койке вдруг сел и громко произнес:

– Наташа!

– Ты чего? – спросил Карусельщик шепотом.

– Наташа, моя жена. Это она сейчас заходила?

– Нет. Не она.

– А кто?

– Сестра.

– Зачем?

– Откуда я знаю? Спи.

Но старик не собирался спать. Он тревожно огляделся, уставился на Карусельщика, потом ткнул пальцем в сторону двери и сказал:

– Телефон. Звонил телефон. Вы слышали?

– Да. И что с того? – Карусельщик отвернулся. Ему совершенно не хотелось общаться с соседом психом.

– Это Наташа, я знаю, – сосед притронулся к его плечу, – это она, а меня не позвали. Вот так всегда. Она звонит, а меня не зовут и ничего не сообщают. Они это специально делают. Конечно, наш союз выглядит несколько нелепо, она годится мне в дочери. Я сейчас покажу вам ее фотографию, и вы все поймете.

«Ладно, хрен с тобой, – подумал Карусельщик, – хоть какое-то развлечение, все равно не усну до утра».

Он повернулся к соседу, мельком взглянул на цветной снимок. Старик поднес фотографию к самому его лицу, но в руки не дал, быстро спрятал под подушку.

– Видите, какая красавица? Когда мы появляемся вместе в общественных местах, на нее смотрят все мужчины, ее нельзя не заметить и не влюбиться нельзя. Я всю жизнь считал себя порядочным, разумным и трезвым человеком, мне казалось, я полностью владею своими чувствами и всегда смогу себя контролировать. Но это было как наваждение, как гипноз, я оставил семью, предал, бросил и теперь расплачиваюсь за это. Заслужил. Что же делать? Заслужил…

Речь старика становилась все невнятней, он упал лицом в подушку, продолжая бормотать, всхлипывать и наконец затих, уснул.

Ночь катилась к рассвету. В палате было душно, воняло хлоркой, сероводородом, черной тоской.

«Нет, – утешался Карусельщик, – это не ад. Это значительно лучше. Ад был, когда они ходили за мной по пятам. Ад был в кабинке колеса обозрения, когда я чуть не сдох от холода. А здесь ничего. Здесь я выживу».

* * *
Борис Александрович Родецкий любил свою маленькую чистую квартиру. Две смежные комнаты, кухня. Стоило вернуться домой, закрыть дверь, присесть на скамейку в прихожей, и сразу стало стыдно. Скамейка крякнула: «Ты что, с ума сошел?» Из кухни обиженно забубнил холодильник. Все здесь было живым, все бы осиротело, если бы он не вернулся.

В гостиной круглый стол, покрытый темно-вишневой скатертью, потертые, но очень удобные диван и два кресла. В спальне, которая служила еще и кабинетом, стоял старинный, переживший три войны и тысячи проверенных школьных сочинений письменный стол. Дубовый, с зеленой кожаной столешницей, он, конечно, контрастировал с убогой тонконогой тахтенкой образца семидесятых. Но поролоновый матрас был накрыт зеленым покрывалом, под цвет столешницы. И шторы были зеленые, и абажур настольной лампы. Глубокий, с бирюзовым оттенком цвет создавал иллюзию вечной весны, свежей лесной зелени, покоя и счастья.

В обеих комнатах и в крошечной прихожей книжные полки громоздились от пола до потолка. Два раза в неделю Борис Александрович делал влажную уборку, пылесосил, мыл, чистил. Он не терпел беспорядка. Все у него лежало на своих местах. Нигде ни пылинки.

Пространство стен, свободное от полок, занимали фотографии. Выпуски с шестьдесят пятого по две тысячи второй. Его ученики.

Самые старые снимки были украшены колосьями, профилями Ленина, Маркса, Энгельса, силуэтами кремлевских башен и фабричных труб. Непременно присутствовали серп и молот, герб СССР. К семидесятым стал иногда мелькать водянистый бровастый Брежнев. Чем ближе к девяностым, тем жиже становилась советская символика. Коммунистическая бородатая тройка уступила место Пушкину, Толстому, Горькому, Маяковскому. На двух последних фотографиях Горького сменил Достоевский, Маяковского – Пастернак.

Классное руководство Борис Александрович брал каждые три года, вел классы с восьмого по десятый. За тридцать семь лет у него было двенадцать выпусков. Почти четыре тысячи учеников. Он помнил всех поименно.

Кроме школьных, были еще семейные фотографии. Несколько поколений Родецких. Молодая бабушка Мария в форме сестры милосердия (Артистическая фотография И.И. Розенблата, Екатеринбург, 1912). Молодой дед Станислав Родецкий в офицерской форме. Поручик царской армии, поляк, из мелких дворян. Тот же год, тот же город. Клеймо той же Артистической фотографии. Они познакомились, когда пришли забирать снимки.

Пухлый испуганный младенец в кружевной сорочке на фоне кудрявого грота, намалеванного на фанерной декорации. Фотография Фр. Де Мезера, Москва, 1917. Годовалый Саша Родецкий. Отец Бориса Александровича.

На всех прочих снимках уже не было вензелей фотографов, не было никаких кружев и гротов. Дед Станислав в красноармейской форме, бабушка Мария в потертой кожанке, стриженая, суровая. Папа-школьник под портретом Сталина, в пионерском галстуке.

В 1912 году дед-католик принял православие, чтобы обвенчаться с Марией Кузиной, которая происходила из строгой купеческой семьи. В 1919-м дед-офицер перешел из Белой армии в Красную, чтобы избежать расстрела.

Борис Александрович помнил деда-инвалида, беззубого, страшно худого старика в телогрейке. Он появился в доме в пятьдесят четвертом, когда Боре было одиннадцать лет. Ребенку объяснили, что дедушка вернулся из Сибири, из долгой командировки. Строил секретный военный завод. Но Боря знал, что никакая это не командировка. Дед был в лагере, куда его посадил Сталин. Теперь Сталин умер, и Хрущев деда выпустил.

Дед Стас курил вонючие папиросы и тяжело кашлял ночами. У него была болезнь Паркинсона, тряслась голова, и казалось, он постоянно слушает кого-то незримого, быстро мелко кивает в ответ.

Фотографии мамы, Надежды Ильиничны, и жены, Надежды Николаевны, были помещены вместе, в одной рамке. У обеих светлые волосы, гладко зачесанные назад и убранные в тяжелый пучок на затылке. Прямые темные брови, мягкие легкие черты лица. У мамы глаза карие, с золотом, у жены – серые, в голубизну. На черно-белых фотографиях не видна разница в цвете. И разница во времени не видна. Маме тридцать пять, жене столько же. Они похожи, как родные сестры.

Рядом, тоже в одной рамке, портрет отца, Александра Станиславовича, и сына, Станислава Борисовича, тоже в одном возрасте: тридцать семь лет. Но никакого сходства. Отец лысый, с широким крупным носом, в круглых очках. У сына светлая шевелюра, правильное удлиненное лицо, тонкий благородный нос.

Из четверых самых близких людей сейчас был жив только сын. В последний раз Борис Александрович виделся с ним три года назад, когда умерла Надежда Николаевна. Стас, врач-офтальмолог, приехал из Америки, но на похороны матери не успел. Прожил с отцом неделю и улетел в свой Бостон. Там у него была отличная высокооплачиваемая работа в клинике, жена-американка Джой и две дочери, пятилетняя Соня и трехлетняя Надя. Борис Александрович внучек никогда не видел. Большая цветная фотография двух светловолосых девочек занимала самое почетное место – на письменном столе.

Стас звал отца к себе в Бостон, но Борис Александрович медлил, хотел довести до выпуска очередной класс.

Школа, в которой он проработал всю жизнь, считалась одной из самых престижных московских спецшкол. Менялась власть, переписывались учебники, приходили и уходили директора. Борис Александрович неизменно вел литературу и русский язык в старших классах.

Литература была для него интересней и надежней реальной жизни. Он, зажмурившись, нырял в тексты русских классиков, и в этой теплой стихии чувствовал себя как рыба в воде. Но стоило вынырнуть, он задыхался, не только в переносном, но и в прямом смысле. У него начинались приступы астмы. Прочитанные про себя, как молитва, несколько строк из «Евгения Онегина» или «Медного всадника» помогали лучше любых лекарств. Когда случались неприятности, мелкие и крупные, ему даже не надо было раскрывать книгу. Он знал наизусть огромное количество стихов, мог думать кусками из «Мертвых душ» или «Анны Карениной».

Проблемы в школе, сложные ученики, интриги учительского коллектива, смерть родителей, отъезд сына в Америку, денежные реформы и кризисы, маленькая зарплата – все это скользило по поверхности и не проникало внутрь. Злая рутина реальности таяла, стоило произнести про себя: «Мой дядя самых честных правил» – и пуститься дальше в странствие по первой главе, а потом отправиться в гости к сумасшедшему Плюшкину и поразмышлять о том, как странно переплетены два великих сюжета. Путешествовать по России должен был Онегин, но вместо него отправился пройдоха Чичиков. Идею «Мертвых душ» подарил Гоголю Пушкин. У Онегина были не те глаза? Или роман должен был закончиться отповедью Татьяны? Действительно, более гениального финала придумать невозможно. Все, что за ним, – лишнее. А как интересно сравнивать Татьяну Ларину с Анной Карениной! Два бессмертных женских характера, альтер эго двух великих авторов. Убивая Анну, Толстой убивал в себе плотскую страсть, удалял ее, как опухоль. Рельсы и паровозные колеса вроде хирургических инструментов.

Кажется, именно на этом месте очередного внутреннего монолога его однажды прихлопнула, как муху, чугунная ладонь реальности.

– Боря, у меня рак, – сказала Надя.

Он тут же вспомнил шутку поэта Светлова: «Рак у меня уже есть. А где же пиво?» – и странно, дико усмехнулся.

– Два варианта, – спокойно продолжала Надежда Николаевна, не заметив его усмешки, – послушай меня внимательно и помоги принять решение. Вариант первый, традиционный. Операция, химия, лечение по полной программе. Это даст мне в лучшем случае полтора-два года жизни. Вариант второй – оставить все как есть. Тогда я умру через пять-шесть месяцев. Но умру легко. Боли отлично снимаются наркотиками.

«Не исключено, что если бы Татьяна поддалась страсти и изменила бы своему генералу с Онегиным, которого любила, пожалуй, еще сильней, чем Анна Вронского, она бы в итоге погибла. Стало быть, порядочность, чистота для Пушкина – это так же естественно, как инстинкт самосохранения. Или дело совсем в другом? Пушкин свою Татьяну уважал, берег, а Толстой испытывал к Анне смешанные чувства, одновременно страсть и ненависть, что, пожалуй, одно и то же…»

– Боря, ты меня слышишь?

– Да, Наденька.

«Убийца русской императорской семьи Юровский в молодости был ярым толстовцем, сохранилось три его письма, адресованных Льву Николаевичу. Будущий убийца делился своей проблемой. Он любил замужнюю женщину. На два его письма Толстой ответил. В этом есть нечто таинственное и жуткое. Толстой – редкий пример русского гения, дожившего до старости и уставшего от собственной гениальности. Гигантскому, космическому дару к концу жизни он предпочел плоское рациональное поучительтво. Ему хотелось упроститься, спуститься с небес на землю. Небеса показались слишком холодными. Старики часто зябнут. Земля влекла рыхлостью, мягкостью, он даже принялся ходить босиком, до того влекла земля. Но потом ему это стало скучно, и он умер, взбудоражив Россию и весь мир».

– Боря, как мне быть? Лечиться или нет? Понимаешь, лечение очень мучительно, и стоит ли ради лишних нескольких месяцев жизни…

«Анна чувствовала, как у нее блестят глаза в темноте, и еще, эти темные завитки на шее. А сцена, когда она приходит к ребенку? У Сережи жирные ножки. И сама Анна жирная, вся колышется. Вечная война духа и плоти, долга и страсти. Анна – это война Толстого с самим собой. Война, от которой он так устал к старости. Татьяна – это…»

Он не сумел сформулировать, что же такое Татьяна. Он вдруг физически ощутил, как распадается в его душе великая гармония, как слой за слоем улетучиваются волшебные тексты, стихи и проза. Нет ничего, кроме жуткой, наглой опухоли в животе его жены.

– Надо еще раз проконсультироваться с врачами, – сказал Борис Александрович, – ведь случаются ошибки. Как это – ничего не было, и вдруг рак. Невозможно.

Он говорил еще что-то, но слова не имели смысла. У него начался приступ астмы, по привычке он попытался прочитать про себя какое-нибудь стихотворение, но не сумел вспомнить ни единой строчки. Пришлось воспользоваться баллончиком с лекарством.

Вместе с женой они приняли решение все-таки лечиться, и следующий год прошел в мучительной бесполезной борьбе. Химия, от которой тошнит, лезут волосы, любая царапина заживает месяцами, пухнет и гноится. Операция, после которой из живота вывели трубку. Борис Александрович до последнего момента не верил, что его Наденька умирает, и когда это случилось, он как будто умер вместе с ней.

Через десять дней после похорон, проводив сына в аэропорт, вернувшись в пустой дом, он взял с полки томик Чехова, раскрыл и тут же отложил. Ни Толстой, ни Бунин, ни даже Пушкин больше не спасали его. Одиночество обрушилось на старого учителя всей своей ледяной мощью.

Он продолжал работать, ходил каждый день в школу, проверял сочинения, давал дополнительные уроки. Однажды наткнулся на два совершенно одинаковые сочинения по «Войне и миру», написанные вполне бойко и грамотно двумя очень слабыми учениками.

– Они просто скачали из Интернета, – объяснил ему кто-то из молодых учителей.

Сын в последний свой приезд купил ему стационарный компьютер, чтобы общаться по электронной почте. Борис Александрович вел переписку с сыном, но в паутину никогда не влезал. А тут решил попробовать. Новая забава понравилась ему. Через Сеть можно было получать огромное количество информации, не выходя из кабинета, не заваливая дом газетами и журналами, не включая телевизор.

Вечерами он стал бродить по энциклопедиям, по самым знаменитым музеям мира, по городам, в которых не суждено побывать. Ему нравилось отыскивать статейки на литературные темы, проглядывать рейтинги книжных новинок. Иногда он залезал в чаты, читал диалоги разных пользователей, но сам никогда в них не участвовал.

В своих путешествиях он часто натыкался на грязь. В Сети жило огромное количество психов. Вампиры, ведьмы, черные и белые маги, сатанисты, фашисты, извращенцы всех видов и мастей. Но особенно много было порнографии. Борис Александрович обходил это, как грязные лужи, быстро и осторожно, стараясь не вляпаться.

И все-таки однажды вляпался.

Это был вполне благопристойный чат, где велись умные диалоги о литературе. Один из участников дискуссии доказывал, что некто Марк Молох – гений, новый Набоков. Борису Александровичу стало интересно. Он вышел из чата, набрал «Марк Молох» и нажал «поиск».

«Новый Набоков» оказался всего лишь очередным порнографом. Бегло, брезгливо пробежав тексты, Борис Александрович все-таки успел заметить, что Марк Молох довольно бойко пишет, с некоторым даже литературным блеском. То есть это не просто озабоченный болван, который тешит собственное больное воображение блеклыми картинками разнообразных соитий. Это автор с претензией, автор грамотный, образованный, умелый. Ну что ж, тем хуже, тем гаже.

Старый учитель готов был уже покинуть мерзкий сайт, но завис. Нажал куда-то не туда. На дисплее появилась подвижная картинка. Кадр из порнофильма. Все бы ничего, но актерами были дети. Две девочки и два мальчика, от десяти до четырнадцати лет. Худые голые тела переплетались в такой кошмарной композиции, что у Бориса Александровича пересохло во рту.

«Как же это?! Разве такое возможно? Должна существовать какая-то цензура! Ведь это уголовщина! И так открыто, нагло! Господи, что происходит? Почему? За что?»

Следовало убрать страшную картинку с дисплея. Убрать и забыть. Начинался тяжелый приступ астмы. Он захлебывался кашлем. Руки тряслись, он не мог справиться с мышью. Оставил все, как есть, бросился в ванную за баллончиком. Снял приступ, вернулся к компьютеру. Картинка на дисплее сменилась. Теперь детей показывали по отдельности. Голых. В разных позах. Убрать и забыть. Иначе можно сойти с ума. Выключить компьютер и больше никогда не влезать в паутину.

Он прикоснулся к мыши и громко, хрипло вскрикнул. Только что на дисплее извивался мальчик, теперь появилась девочка. Борис Александрович узнал свою ученицу, восьмиклассницу Женю Качалову.

Глава третья

Ольга Юрьевна Филиппова никак не могла проснуться. Звенел будильник, она ставила его на паузу, накрывалась одеялом с головой. Через пять минут он опять звенел. Ей хотелось плакать. Она села на кровати и тут же увидела себя в зеркале. Старое трюмо в спальне было самым добрым из всех зеркал в доме, но на этот раз оно не собиралось льстить.

«Чего же ты хочешь? – холодно спрашивало зеркало. – Сорок один год. То есть пятый десяток. Хронический недосып. Застарелые следы усталости, неизжитые детские фобии, комплексы. Седина лезет у висков. Не нравится – закрашивай. А лень закрашивать – смирись. Меньше кури, меньше нервничай, больше времени проводи на свежем воздухе, не работай по выходным, не грызи себя за то, в чем не виновата, и за то, в чем виновата, тоже не грызи, никому от твоего самоедства легче не станет».

Оля пошевелила бровями, показала себе язык. Если долго смотреть в зеркало, оттуда выскочит черт. Так говорит мамочка. Или так говорит Заратустра? А может, это вообще цитатник Мао?

Доктор Филиппова закрыла глаза и опять забилась под одеяло, чтобы не видеть свою сонную бледно-зеленую физиономию.

В квартире стоял невозможный шум. На кухне орал телевизор. Из детской доносились звуки старого рок-н-ролла. Катя, подпевая Элвису Пресли, делала сложную зарядку. Двадцать упражнений для талии, двадцать для бедер. Потом какие-то специальные прыжки, повороты, наконец, хождение на ягодицах.

– Ма-ам! – прозвучал за дверью голос сына. – Мам, я не могу собраться в школу, Катька ползает на заднице по всей комнате!

– Ма-ам! – донесся голос дочери. – Папа уже полчаса не вылезает из ванной, мне надо в душ, я в школу опоздаю!

– Оо-ля! – горным эхом, далеким и жалобным, прилетел из ванной голос мужа. – Оо-ля! Чистое полотенце! Пожалуйста!

И тут опять зазвенел будильник.

Не открывая глаз, Ольга Юрьевна села, спустила ноги с кровати, нашла одну тапочку.

– Мам, у нас геркулес кончился, я не знаю, чем мне завтракать, – сообщила дочь.

– Мам, ты не видела мой учебник математики, синий такой, в клеточку? – спросил сын.

– Оля! Чистое полотенце! Я уже час жду! – напомнил муж.

Ольга Юрьевна, прихрамывая, в одном тапочке, побрела по коридору.

– Мам, ты опять спишь в этой байковой пижаме! Она какая-то казенная, ты в ней похожа на приютскую сироту. – Катя дернула ее за рукав.

– Зато теплая, – заступился Андрюша и дернул за другой рукав, – и ничего не казенная. Ее бабушка купила маме на день рождения, лет сто назад, в «Детском мире».

– Продолжаем нашу программу. Сегодня ночью, в двадцати километрах от МКАД, в лесополосе, найден обнаженный труп девочки, на вид около двенадцати лет, – сообщил после рекламной паузы бодрый голос.

– Отстаньте, – тихо взмолилась Ольга Юрьевна, открыла наконец глаза и обнаружила, что стоит на кухне перед телевизором. – Андрюша, отнеси папе полотенце.

– Почему я? – возмутился сын.

– Ну не я же! – хихикнула дочь.

– Вероятно, в Московской области появился очередной маньяк, серийный убийца.

Ольга Юрьевна застыла перед телевизором. На экране показывали кусок шоссе, ряд милицейских машин, канаву, опушку леса, фрагмент ограждения.

– Мам, а где у нас чистые полотенца? – спросил сын.

– В кладовке, дурья башка! – ответила за Ольгу Юрьевну дочь. – Андрюха, ну честное слово, живешь, как постоялец в гостинице!

На экране корреспондентка ткнула микрофон в лицо усталому мужчине. У него была седая голова, поэтому он выглядел почти стариком, сердитым стариком, которому все надоело. Ольга Юрьевна знала, что ему сорок один год, так же как и ей.

– Скажите, уже установили личность убитой?

– Да. Установили.

– А можно подробней? Она москвичка? Приезжая? Или проживала в области? Как ее имя? Сколько ей лет? Каким образом…

– Работа следственной группы только началась, никакой информации мы сообщить вам пока не можем. Обратитесь в пресс-центр ГУВД.

– Мам, смотри, это твой Дима Соловьев! – заметила Катя и включила чайник.

– Мам, ты точно не видела мой учебник? Это очень важно! Там внутри листок с задачами, которые будут на контрольной! – крикнул из комнаты Андрюша.

– Оля, у меня кончились лезвия! – пожаловался Александр Осипович. Он наконец вышел из ванной, розовый, распаренный, в старом махровом халате.

– Конечно, маньяк! Кто же, если не маньяк? – уверенно заявила симпатичная блондинка, которая появилась в кадре после Соловьева. – Он облил труп косметическим маслом, чувствуете, до сих пор пахнет. И еще, рядом валялась детская пустышка.

– Откуда у вас такая информация?

– Слышала, как они обсуждали, – свидетельница криво усмехнулась, – это перформанс. Маньяки в своих действиях демонстративны. К тому же полнолуние. Ладно, я расскажу по порядку. Мы возвращались из гостей, остановились…

Телевизор выключился. Ольга Юрьевна вздрогнула, обернулась. За спиной стоял Александр Осипович с пультом в руке.

– Нет, Оля. Нет.

– Что?

– Сама знаешь – что. Ты не будешь больше в этом участвовать. Никогда.

– В чем именно, Саша?

– Ты прекрасно понимаешь, о чем я. Вспомни, что с тобой творилось. Тяжелая депрессия, бессонница. Забыла? Ты тогда почти свихнулась, нас чуть с ума не свела, меня, детей, родителей твоих. И главное – без толку. Ты его практически вычислила, но они его не поймали и сейчас не поймают. Это безнадежно. Кому-то выгодно, что он убивает подростков.

– Саша, перестань, кому это может быть выгодно? Что ты глупости говоришь? – Оля хотела отнять у мужа пульт, включить телевизор. Но он не дал, спрятал руки за спину.

– Конечно, я всегда говорю глупости, зато твой Соловьев гений. Кто бы мог подумать, что из мальчишки, гадкого утенка, вылупится такая сильная личность, вон, по телевизору его показывают, красавца седовласого. Его показывают, а ты смотришь, оторваться не можешь.

Ольга Юрьевна заставила себя улыбнуться и поцеловала мужа в колючую щеку.

– Сашенька, ну что ты завелся? Сейчас приму душ и будем завтракать. Все хорошо, не волнуйся.

Он тяжело вздохнул, насупился.

– Ты не ответила мне.

– А ты разве спросил о чем-то?

– Ма-ам! Ты не брала мою красную расческу? – крикнула из ванной Катя.

– Я не спросил, – Александр Осипович упрямо мотнул головой, – я попросил. Обещай мне, что ты не будешь в этом участвовать. Даже если тебя пригласят. Даже если станут уговаривать, ты откажешься. Категорически. Ну что ты молчишь?

* * *
Убитую девочку звали Качалова Евгения Валерьевна. Неделю назад ей исполнилось пятнадцать. На тумбочке, у ее кровати, еще стоял букет подсохших белых роз. Пятнадцать штук. К вазе была прислонена открытка, копия известной фотографии: Мерилин Монро стоит на решетке Нью-Йоркской подземки и пытается усмирить свою юбку, вздыбленную потоком горячего воздуха. На обратной стороне корявым почерком было написано: «Дорогую любимую доченьку Женечку поздравляю с днем рождения, будь всегда самой красивой и счастливой! Папа».

Внизу – дата и лихой росчерк подписи. Дмитрий Владимирович Соловьев машинально отметил, что автору поздравления редко приходится писать от руки, зато автографы он раздает в день по десятку, не меньше.

На письменном столе девочки в дешевой бело-розовой рамке с мишками и цветочками стоял портрет потасканного молодого человека. Впрочем, молодым его можно было назвать с большой натяжкой и только потому, что определение «мужчина» существу на фотографии никак не подходило. Длинные жидкие кудри закрывали верхнюю половину лица, падали змейками на плечи. Из-под челки похабно и томно глядели подведенные глаза. Пухлую верхнюю губу украшали тончайшие, словно тушью нарисованные усики.

Валерий Качалов, эстрадная звезда начала восьмидесятых, имел шестерых детей от разных жен. Женя была четвертой его дочерью.

– Больше трех лет он ни с кем не жил, – сказала Нина, мать Жени, – для него женщина после двадцати пяти – старуха. Нет, даже не старуха. Покойница. Мне тридцать три, так что я для него умерла восемь лет назад.

Застарелая, привычная ненависть к отцу Жени слегка притупила ее боль. Соловьев слушал, не перебивая.

На опознании она упала в обморок. В машине, по дороге домой, молчала. Во время обыска сидела, сложив руки на коленях, когда задавали вопросы, отвечала коротко «да», «нет» и все время покачивалась, как кукла. В ней вообще было что-то кукольное. Соловьев легко представил себе, что лет десять назад она выглядела как новенькая нарядная Барби. Ноги от ушей, осиная талия, высокие скулы, кошачий разрез глаз. Сейчас напротив него сидела Барби потрепанная, в которую давно наигрались. Модельное изящество обернулось нездоровой костлявостью. Волосы, от природы русые, волнистые, превратились в желтую тусклую мочалку. Много лет она жгла их перекисью и составом для выпрямления, потому что его величеству Валероньке нравились блондинки с прямыми волосами.

Его величество когда-то нашел ее, десятиклассницу Нину, в подмосковном городе. Не важно в каком. Дыра, захолустье. Он был там проездом, дал всего один концерт в заводском Доме культуры и углядел Ниночку в толпе поклонниц.

Дома, в провинции, ее красивой не считали. Слишком тощая, слишком длинная, большеротая. Она стеснялась своего шикарного роста, сутулилась, подгибала колени. Губы подкрашивала так, чтобы казались меньше. И вдруг московская звезда Валерий Качалов, прямо со сцены, на глазах у всех, наклонился к ней, схватил за руки и выдернул из толпы, как цветочек с клумбы сорвал.

– Господи, я чуть с ума не сошла! Он заставил меня стоять рядом, целую песню. Он меня обнял за талию и шепнул: «Не горбись, дура!» Я тогда страшно удивилась, во-первых, что он такой маленький, мне по плечо, а во-вторых, что не поет, только рот открывает и прыгает. Я же еще ничего не знала про «фанеру». Он как бы пел и при этом со мной разговаривал. Когда кончилась песня, я думала – все, кончилась жизнь. Хотела рвануть со сцены, удрать, спрятаться в бабкином сарае. И знаете, я напрасно не сделала этого. Впрочем, тогда бы не было Женечки.

Она замолчала, уставилась на Соловьева сухими глазами. Она как будто проснулась после долгого наркоза. Дмитрий Владимирович испугался, что сейчас она опять оцепенеет, начнет покачиваться, обхватив плечи руками. Но нет. Потянулась за сигаретой.

– Позавчера Женя поехала к отцу. Думаю, вам надо с ним поговорить.

– Обязательно, – кивнул Соловьев и щелкнул зажигалкой. – Она собиралась ночевать у него?

– Да. Она обожает у него оставаться. Там праздник нон-стоп. Новые люди, тусовка с утра до утра. Весело, блин. А здесь, дома, – скука. Я ее пилю, заставляю заниматься. Я, видите ли, хочу, чтобы она не только окончила школу, но и поступила в институт.

Соловьев молча встал, прошелся по маленькой чистой кухне, уставился в окно. Ему было тяжело видеть ее глаза, тусклые и спокойные, словно нарисованные на мертвой пластмассе. Напомнить ей, что никогда уже ее Женя не окончит школу, не поступит в институт? Напомнить или нет? Она забыла о секционном зале, о мраморном столе, о проштампованной простыне, которую приподняли слегка, чтобы показать ей лицо. Только лицо. Для опознания этого вполне достаточно. Нет, все отлично помнит. Просто ей так легче – говорить о Жене в настоящем времени. По-другому она пока не может.

– Врач там, на опознании, спросил, почему моя девочка такая худенькая. Я не сумела ответить. Мне стало плохо. А сейчас вам скажу. Женечка ничего не ест, кроме яблок и зеленого салата без масла. Она хочет стать моделью. И ужасно страдает из-за своего маленького роста. Ростом она не в меня, в папочку. Он метр пятьдесят семь. На сцене это не заметно, к тому же специальная обувь, с подпятниками. Неудобно, конечно, зато лишние три сантиметра. Плюс еще каблуки, сантиметров пять, и того получается восемь. Знаете, когда он ушел, я не сильно испугалась. Он оставил квартиру нам с Женей, вот эту. Она неплохая, правда? И денег давал. Иногда возвращался на пару дней, на неделю. Увидит меня на какой-нибудь тусовке, заметит, что я хорошо выгляжу, узнает, что у меня роман, и обязательно заявится, как кобелек, лапу поднять, территорию свою пометить, блин. Правда, и это кончилось. Я для него давно не женщина. Трупешник. Нет, денежку, конечно, подкидывает. Не регулярно, но подкидывает. В принципе я сама зарабатываю. Учусь на курсах психологии и психоанализа. Уже есть своя клиентура. Господи, это он во всем виноват! Зачем, зачем я ее к нему отпустила? Я ведь не хотела, как будто чувствовала! У нее контрольные годовые, по всем предметам. Мы поссорились, я пыталась усадить ее за стол, заставить заниматься. Орала, конечно. Она, знаете, когда мы ссоримся, молчит и смотрит. Это ужас! Я совершенно перестала ее понимать.

– Вы звонили ее отцу, пока Женя была у него? – спросил Соловьев, вклинившись в паузу.

– Нет. Я ему никогда не звоню. Только Жене, на мобильный. Хотела помириться. Но она не брала трубку.

– Телефон все это время был включен?

– Нет. Она его только вчера вечером включила и забыла о нем. Наверное, валялся там где-нибудь. Квартира огромная, народу полно, музыка орет. Валера, кстати, недавно Женю в своем клипе снял. Ей даже деньги заплатили. Хотите, поставлю кассету? Женя ставит ее всем, кто приходит в дом. Правда, в последнее время почти никто не приходит. У меня друзей не осталось, родственники все в провинции. А Женя своих не приводит. Стесняется. Мы, видите ли, бедно живем. Ну хотите, поставлю?

Соловьев не знал, что ответить. Ему вообще-то надо было не отвечать, а спрашивать. Он уже второй час сидел в этой кухне, наедине с матерью, у которой убили единственного ребенка. Когда он уйдет, она останется одна. Но если сейчас поставит клип, увидит свою Женю, какая будет реакция? Опять потеряет сознание?

Нина искала кассету. На полках в прихожей они стояли плотно, в два ряда. Молодежные комедии, мультяшки, мелодрамы. Пользуясь паузой, Соловьев принялся задавать вопросы о Жене. Он избегал глаголов прошедшего времени.

Ему удалось узнать, что Женя – девочка в принципе общительная, но иногда у нее случаются периоды такой мрачности, что к ней страшно подойти. Наркотики она пробовала, как все современные дети, но ничего серьезного ее мама пока не заметила. Дискотеки, кафе – да, это ей нравится. Правда, родители ее приятелей – люди совсем иного материального уровня. Нина не может себе позволить давать дочери столько денег на развлечения, сколько дают другим детям. И Женя чувствует себя ущербной, хотя она красивее многих своих подружек. Но из-за этого они ее постоянно подкалывают. Не дай бог надеть что-нибудь дешевле ста баксов!

Кассета наконец нашлась. Это была студийная запись, отличного качества. Соловьев мгновенно узнал клип, его часто крутили по телевизору.

«Детские глаза и мамина помада. Ты не торопись взрослеть, не надо», – пел, растягивая гласные, как сладкую жвачку, Валерий Качалов.

Прелестная худенькая девочка, не старше одиннадцати, крутилась перед зеркалом, подкрашивала глаза и губы, примеряла мамины наряды, каталась на роликах по парку, надувала пузырь из жвачки, сидела в кино с мальчиком, и он робко обнимал ее за плечи.

Темный кинозал и пузырьки поп-корна,
Целоваться в губы так прикольно.
У девочки были прямые светлые волосы до пояса, большие голубые глаза. Качалов иногда появлялся в кадре с гитарой: то на скамейке в парке, то за окошком школы, верхом на ветке старой липы. Мудрый любящий папочка, немного смешной, все понимающий. Воплощение девичьей мечты о настоящем мужчине. Когда у девочки в клипе случались какие-нибудь неприятности (злая учительница выгнала из класса, любимый мальчик сидит в кафе с другой девочкой), папа отправлял ей эсэмэски: «Котенок, не грусти, все будет классно!»

Она читала и улыбалась сквозь слезы. В конце клипа певец и девочка шли по аллее цветущего сада, обнявшись, оживленно разговаривали о чем-то и весело смеялись.

– Ее теперь иногда на улицах узнают, – прошелестел голос Нины, когда клип кончился, – хотя ее снимали в парике, и грим специальный, чтобы лицо выглядело совсем детским.

– Да, – кивнул Соловьев, – я заметил.

– Это самый талантливый его клип, – Нина закурила и выпустила дым в потухший экран телевизора, – то есть это ее клип, Женин. Она все придумала. А он тут вообще ни при чем. Валерий Качалов – бездарность. Ни слуха, ни голоса. На эстраде это иногда компенсируется чувственностью, обаянием, но ничего этого у него тоже нет.

– Что же есть? – спросил Соловьев.

– Бешеный напор. Самоуверенность. Связи. Когда-то он сумел вписаться в нужную тусовку и до сих пор держится там, не знаю, каким образом. Даже для меня это загадка, хотя я прожила с ним три с половиной года. На целых шесть месяцев больше, чем остальные его жены. Но в этом не моя заслуга, а Женина. Он к ней с самого ее рождения очень сильно привязался. Конечно, такую девочку невозможно не любить. Хотите выпить?

– Нет, спасибо.

– И правильно. Я, пожалуй, тоже не буду. Мне надо выйти в магазин, купить яблок, салату, орешков. Женя вернется, а есть совершенно нечего.

Дмитрий Владимирович попытался поймать ее взгляд. Поймал. Но ничего не понял. Сухие голубые глаза смотрели сквозь него.

Соловьеву приходилось видеть разные реакции на смерть. То, что творилось с Ниной, не было похоже на помешательство. Она говорила связно, разумно, вполне адекватно воспринимала окружающий мир во всех его проявлениях, кроме одного. Она не желала понимать, что ее дочь убили.

Она видела Женю, опознала ее, опознала все ее вещи, расписалась везде, где просили. Она, очевидно, считала Валерия Качалова если не прямым, то косвенным виновником смерти дочери. Но в саму смерть не верила. Допустим, у нее есть еще пара-тройка дней на этот отчаянный самообман. Но потом все равно придется сказать себе правду, придется похоронить Женю и как-то жить дальше.

– Ладно, пойдемте в ее комнату, я должна прибрать там, – сказала Нина и тяжело поднялась с кухонной табуретки.

– Вы знаете кого-то из друзей Жени? – спросил Соловьев, наблюдая, как она перекладывает вещи в шкафу.

– Я же сказала, Женя стесняется приглашать их домой. Да, собственно, и друзьями их назвать нельзя. Одноклассники. Ребятки с дискотек, из ночных клубов. Иногда с кем-нибудь завязывались более близкие отношения, но не надолго. Она легко сходится с людьми и еще легче расстается. Если она любит кого-то по-настоящему, то только меня и его, – Нина кивнула на снимок в рамке.

Дмитрий Владимирович взял фотографию в руки, прочитал надпись на обратной стороне: «Мой папочка – самый красивый и талантливый!» Буквы были выведены цветными фломастерами на серой картонке. Внизу нарисован цветочек. Железные зажимы, державшие картонку, истерлись на сгибах. Между картонкой и фотографией Соловьев обнаружил четыре купюры по сто евро.

«Неужели придется проводитьповторный обыск?» – подумал Дмитрий Владимирович, оглядывая комнату.

Другой тайник был в старой цветастой косметичке. Там, за подпоротой и аккуратно зашитой подкладкой, Женя прятала пять сотенных купюр. Потом нашлось еще пятьсот евро, в штанах большой тряпичной куклы.

Нина смотрела на деньги молча, прижав руки ко рту.

Из прихожей послышался скрежет замка. Нина вздрогнула, испуганно взглянула на Соловьева.

– Нинуль, ты дома? – спросил сочный женский бас.

– Да, – громко ответила Нина и добавила чуть тише: – Это Майка, моя подруга. У нее есть ключ.

Через минуту в комнату вошла высокая крепкая женщина в джинсовом комбинезоне. Короткие пегие волосы торчали во все стороны. Круглые щеки сияли здоровым румянцем. Она улыбнулась, показывая лошадиные зубы. В глубине рта блеснуло золото. Выпуклые карие глаза ощупали сначала Соловьева, потом Нину.

– Привет, ребята. А чего кислые, как на похоронах? Меня Майя зовут, – она протянула Дмитрию Владимировичу руку.

У нее было мужское, крепкое рукопожатие. Соловьев коротко представился и тут же про себя назвал эту даму физкультурницей.

– Следователь? – удивленно уточнила она. – Женька что-нибудь натворила?

– Да, – сказала Нина, – натворила. Умерла.

– Тихо, тихо, спокойно, не каркай, – физкультурница решительно помотала головой, – типун тебе на язык. Я понимаю, Женя ребенок трудный, ты устала, но знаешь, солнце мое, так не шутят, ты все-таки мать.

Нина посмотрела на Соловьева. Губы ее медленно растянулись в улыбке:

– Вот видите, никто не верит. Значит, это неправда.

* * *
Странник принял душ, побрился, надел все чистое. Долго смотрел на себя в зеркало, словно увидел впервые и пытался узнать – кто это? Чужой незнакомый человек, вернувшийся из царства света, оттуда, где над пропастью сеют рожь, дети играют во ржи. Одно неосторожное движение, и дитя летит вниз, в пропасть, в вечную ночь. Жалобный крик тает в бесконечности. Другие дети не слышат, не знают об опасности и продолжают играть, бегать. Девочки и мальчики, несчастные погибшие создания.

Трансформация каждого отдельного человека в гоминида происходит постепенно. Эволюция наоборот, то есть революция, продолжается во времени и пространстве, здесь и сейчас, везде и всегда, бесконечно множится на миллионы лет и миллиарды новых жизней. Младенец еще наделен чертами человека. Чем старше он становится, тем отчетливей деградирует. Миазмы дыхания гоминидов изменяют тела на клеточном уровне. Но внутри тел мутантов какое-то время еще живут ангелы. Они плачут, они пытаются выбраться на волю. Им надо помочь. Ну что ж, он помог. Он вернулся из царства света с чувством выполненного долга.

Юная самка очень хотела жить. У гоминидов невероятно мощный инстинкт самосохранения. Напоследок он сказал ей правду. Ее жизнь – грубый грязный блуд. Мерзость. Церковь только в одном случае прощает самоубийство – когда убивает себя дева, спасая свою чистоту. Ты понимаешь, что это значит? Чистота важнее жизни. Ангел в тебе, которого ты предала, важнее тебя, девочка. Он плачет. Ему больно и страшно в твоем теле, в теле жадной маленькой сучки, которая сводит людей с ума.

Где-то в глубине квартиры заскрипела и хлопнула дверь. Это был знак. Он ждал его и знал, что обязательно будут другие знаки. Все правильно. Полтора года он позволил себе жить в плоской бессмысленной реальности, по ту сторону Апокалипсиса, который уже наступил, но никто не заметил. Он позволил себе восемнадцать месяцев существовать в мире пяти чувств и трех измерений, в мире гоминидов, и, разумеется, все это время был глух и слеп, как они.

Число восемнадцать состоит из трех шестерок. Число зверя. Три шестерки его бездействия. Понятно, кому это выгодно. Вот он, еще один знак.

Человек в зеркале нахмурился, потом улыбнулся. Повернулся, чтобы увидеть себя в полупрофиль. Провел рукой по влажным волосам. Может, путешествие приснилось ему? Такое чувство возникало каждый раз, когда из царства света его швыряла неведомая сила назад, в вечную ночь. Тьма была привычной, она умела создать иллюзию комфорта и покоя. Но она высасывала из него силы. Тьма была вкрадчивым гигантским вампиром, она состояла из миллиардов незримых летучих мышей. Гоминидам она казалась светом, ибо настоящего света они не знали, он мгновенно ослепил бы любого из них. Они привыкли к мраку, их уши не воспринимали шороха мышиных крыльев, их кожа была слишком толстой, чтобы они могли чувствовать, как впиваются острые зубы крошечных демонов. Они не понимали, что умирают, и жили так, словно смерти нет.

Странник всегда возвращался со слезящимися глазами и мучительной головной болью. Он был весь мокрый, он задыхался. Ему хотелось кричать, как новорожденному младенцу, и чья-то сильная рука зажимала ему рот.

В ванной на полу валялась его одежда. Джинсы, клетчатая теплая ковбойка. В карманах джинсов он обнаружил комок жвачки, завернутый в целлофановый мешочек от сигаретной коробки.

– Плюнь! – сказал он девочке, когда они ехали в машине. – Что за дурацкая манера? Ты не корова.

Она кивнула и выплюнула жвачку ему на ладонь. Конечно, ее приучили выполнять все пожелания клиентов. Маленькая мразь. Шлюха.

В заднем кармане остались деньги, добытые из внутреннего кармана ее куртки, когда все уже было кончено. Двести пятьдесят евро и сто долларов. Доллары – доплата, которую она у него потребовала, глупая жадина. Он хотел ей сказать, что уже все заплатил ее сутенеру, но вовремя опомнился. Не стоило ее напрягать.

Евро ей дал кто-то другой, до него. Ну что ж, теперь эти грязные деньги послужат великому чистому делу. Они помогут освободить еще нескольких ангелов.

В ковбойке было два нагрудных кармана. В одном лежали тонкая золотая цепочка с маленьким кулоном – овальный темно-синий камень в золотой оправе и розовая пластмассовая заколка. Цепочку он снял с шеи мертвой самки. Для него не имело значения, что это золото, а камень скорее всего сапфир. Он не грабитель. Когда освобождается ангел, происходит колоссальный выброс энергии. Ей нет цены. Она настолько мощная, что может неживое сделать живым. Ее еще называют биоплазмидом. По сути, это сама жизнь, выраженная в энергетическом потоке. Камень впитал часть биоплазмида, он был теплым и слегка пульсировал под пальцем.

Заколку Странник нашел, когда чистил салон своей машины. Она никакого смысла не имела, но могла пригодиться. В другом кармане лежало самое главное. Пушистая каштановая косичка, бережно завернутая в бумажный носовой платок. Он развернул, поднес к лицу, втянул слабый яблочный запах детских волос. Его обдало жаром.

Итак, все правда. Еще один освобожденный ангел весело резвится высоко над облаками, в чистом сияющем небе.

* * *
Нина, бледная до синевы, курила и смотрела на деньги.

– Он не давал ей так много, – произнесла она чуть слышно и закашлялась, – а то, что она заработала за клип, сразу потратила на шмотки.

– Может, она копила? – спросил Соловьев.

– Кто? Женя? – подала голос физкультурница Майя. – Это невозможно. Она тратила все, до копейки. Сколько всего вы нашли?

– Пока тысячу четыреста евро.

– Что значит – пока? – Нина загасила сигарету и резко встала.

– Боюсь, придется провести повторный обыск, более тщательный, – сказал Соловьев и взял в руки большого, потрепанного плюшевого медведя.

– Нет! – крикнула Нина. – Это Мика, ее любимая игрушка, она спит с ним, не трогайте! Положите на место!

Мишка был мягкий, рыхлый. Соловьев тут же заметил у него на спинке аккуратный шов. Нитки совсем немного отличались по цвету. Майя молча подала ему маникюрные ножницы. Нина опустилась на пол, обняла колени, уткнулась в них лицом. Внутри игрушки была спрятана пачка, завернутая в тетрадный листок и перетянутая резинкой. Десять купюр по пятьсот евро.

Майя громко выругалась и упала в кресло. Что-то пискнуло под ее увесистым крупом. Тут же послышался томный гитарный перебор, и приятный баритон пропел:

На бледной шее девы Ангелины
Мерцают капли крови, как рубины.
В моей руке серебряный клинок.
Ах, Ангелина, как я одинок.
Колонки делали звук таким объемным, что казалось, певец появился здесь, в комнате.

– Кто? Откуда это? Зачем? – Нина вздрогнула и тревожно огляделась.

– Прости. Я нечаянно села на пульт. – Майя выключила стереосистему и посмотрела на Соловьева. – Это Вазелин. Певец такой. Знаете? Женечка его постоянно слушает. Слушала… Боже мой, не могу поверить…


Соловьев вызвал группу. Уже через час сумма выросла до двадцати тысяч. Часть денег обнаружили в потайном кармане зимней куртки, часть под стельками ботинок роликовых коньков.

– Украсть она не могла, – жестко сказала Майя, – я знаю Женю с рождения. Я не мать, всего лишь подруга матери, и мое мнение вполне объективно.

Нина молчала. Пока шел обыск, она сидела на полу, все так же, обняв колени, и на вопросы не отвечала.

– Ну как вы думаете, откуда? – тихо спросил Соловьев.

– Она могла заработать, – Майя пожала мощными плечами, – другое дело, каким образом? Мне сорок лет, у меня два высших образования, я за всю свою жизнь не держала в руках и половины такой суммы.

– Хватит! – Нина резко встала, шагнула к Соловьеву, уставилась на него сухими злыми глазами. – Это мои деньги. Я их спрятала. Женя совершенно ни при чем.

– С ума сошла? – Майя взяла ее за плечи. – Что ты врешь? Зачем?

– Не трогай меня! И вообще, все вы, уйдите, оставьте нас в покое! Не лезьте в нашу жизнь! Разгромили весь дом, испортили вещи моего ребенка. По какому праву? Женечка скоро вернется, а в ее комнату войти страшно, и есть в доме нечего, я из-за вас не успела сходить в магазин. Мне надо купить яблок, свежего салата, орешков.

Она не кричала, говорила четко, монотонно, как автомат. Все, кто был в комнате, застыли, глядя на нее.

– Может, врача вызвать? – шепотом спросил трассолог.

– Это вам надо врача, – Нина холодно усмехнулась, – вам всем, и тебе в том числе, Майка. У вас крыша съехала. Массовое помешательство. Дурдом. Выметайтесь отсюда, быстро!

– Нинуля, деточка, послушай, – физкультурница горько всхлипнула и обняла ее, – Жени больше нет, ее убили. Ты сама это знаешь. Ее нет. Ты поплачь, станет легче.

– Да, я поняла, – Нина спокойно отстранилась от нее, – я все поняла. Только пожалуйста, очень вас прошу, уйдите все, и ты, Майка, тоже уйди. Мне надо побыть одной.


Когда группа вышла из подъезда и все стали рассаживаться по машинам, Соловьев вспомнил, что у него кончились сигареты. Ларек был через дорогу. Перебегая на другую сторону, Дима заметил у обочины, прямо напротив подъезда, синий спортивный «Пежо». Небольшая легкая машина выглядела скромно и ничем не выделялась из вереницы автомобилей, припаркованных в переулке. Но стоила такая игрушка около пятидесяти тысяч. Дима обратил внимание на силуэт, который виднелся сквозь тонированные стекла.

Человек сидел на водительском месте. Наверное, ничего особенного в этом не было. Соловьев прошел совсем близко, заметил, что стекла приспущены, сантиметра на три, не больше, и из салона тянет табачным дымом.

«Ну и что? – спросил себя Дима. – Сидит человек в своей машине, курит, может, ждет кого-то или просто отдыхает».

«Пежо» стоял таким образом, что через ветровое стекло можно было наблюдать за подъездом, из которого только что вышла группа.

Сам не зная зачем, Дима нарочно замешкался рядом, стал доставать мелочь из кармана, уронил несколько монет. Пока поднимал, пересчитывал, услышал тихую трель мобильного. Человек в салоне тут же ответил.

– Нет. Я сейчас в конторе. У меня люди. Прости, не могу. Разумеется, она говорит, что меня нет на месте, я попросил ее. Она не врет, а выполняет свои служебные обязанности. У меня важные переговоры. Все, прости, дорогая. И я тебя… Да, да, заинька, я обязательно перезвоню, как только освобожусь.

У невидимки был низкий, очень солидный голос.

«Какое мне дело до него и до заиньки, которой он врет?» – подумал Соловьев, взглянул на номера «Пежо», дошел до ларька и больше не оглядывался. Покупая сигареты, услышал звук мотора. «Пежо» отъехал и исчез за поворотом.

Дима достал блокнот и записал номер.

Глава четвертая

После того как Борис Александрович случайно наткнулся на жуткие картинки в Интернете, он думал дней десять, что теперь делать? Было несколько вариантов. Первый, самый разумный, – просто забыть. Не лезть в это, не прикасаться к грязи.

Он видел Женю Качалову в школе. Она ничем не отличалась от других детей, но он не мог смотреть на нее, не мог спрашивать на уроках. Образы классической русской литературы, несчастные поруганные создания, от Сонечки Мармеладовой до Лолиты, сосредоточились для него в этой худенькой девочке.

«Ее вынудили, заставили, обманом, шантажом, угрозами, – думал Борис Александрович, – разве трудно обмануть и напугать ребенка? Папа знаменитость, но он ведь не живет с ними. Мама изможденная, нервная. Пьет или больна чем-то. Девочка предоставлена самой себе, в таком сложном возрасте. Она развязна, вульгарна. Конечно, все это от беспомощности, от растерянности перед грубым взрослым злом, которое обрушилось на нее, маленькую. Вдруг я единственный, кто знает? Вдруг ей нужна помощь?»

Самый разумный вариант – забыть и не лезть – стал казаться Борису Александровичу подлостью. Ему вспомнилась фраза Набокова. «Тайный узор в явной судьбе».

У маленькой девочки, которая сидит за четвертой партой у окна, вовсе не узор, а глумливое чудище скалится сквозь невинное розовое кружево счастливого детства.

«Что, если это чудище сожрет ребенка? Я буду виноват. Я, а не порнограф Марк Молох. Я знал и не помог. Струсил. Не захотел пачкаться».

Второй вариант – связаться с милицией. Он даже нашел в записной книжке телефон одного из своих бывших учеников, который служил в МВД и вроде бы стал майором. Но позвонить не решился. Испугался, что дело получит огласку, девочку выгонят из школы. Позор, пятно на всю жизнь. И опять он будет виноват. К тому же он не верил милиции. Трудно представить, что они не знают о существовании этой мерзости в паутине. А если знают, почему ничего не делают? Не могут? Не хотят? Получают свою долю от грязного бизнеса?

Второй вариант отпадал.

Оставался еще третий – поговорить с мамой Жени. Борис Александрович оставил это про запас и решил сначала поговорить с девочкой. Она сидела на уроке бледная, тихая, у нее были красные воспаленные глаза, лицо осунулось, и он решил, что от слез. Ему хотелось утешить ее, погладить по голове. У него сердце сжималось от жалости. Кто же, если не он, старый учитель, поможет ей? Ему ведь и раньше приходилось помогать ученикам. Это его работа, это главное его назначение в жизни.

Был мальчик, которого Борис Александрович поймал на воровстве в раздевалке. Не стал уличать, не поднял скандала, не донес директору. Просто поговорил. Объяснил. Нашел какие-то правильные слова. И ребенок понял. Никогда это больше не повторялось.

Была девочка, которая состояла на учете в районном отделении милиции как малолетняя проститутка. Ее хотели выгнать из школы. Борис Александрович отстоял ее, узнал, что в семье кошмар, что отчим насилует ее с семи лет, мать спивается. Но нашлась тетка, сестра матери, взяла девочку к себе. Отчима посадили, мать отправили на принудительное лечение. Девочка стала хорошо учиться, выросла нормальным человеком.

Конечно, далеко не всем трудным детям удавалось помочь. Был среди учеников обязательный процент «производственного брака», как выражалась директриса. Воры, наркоманы, проститутки. Но всегда, даже в самых безнадежных случаях, Борис Александрович пытался спасти. Хотя бы пытался. Давал шанс.

– Женя, мне надо с тобой поговорить.

– Да, Борис Александрович. Я вас слушаю.

– Не здесь, не сейчас.

Она слегка удивилась, кажется, испугалась, когда он подошел к ней после урока.

– Что, на педсовете опять обсуждали мою прическу? Но я объясняла, пока новые волосы не отрастут, сделать ничего нельзя, только наголо постричься. Надеюсь, меня не заставят ходить лысой?

– Нет. Дело не в прическе.

– А в чем?

– Я сказал: не здесь и не сейчас.

Она смотрела на него снизу вверх. Он видел тонкие белые проборы между дурацкими косичками, чистый выпуклый лоб, черные, словно колонковой кистью нарисованные брови. Голубые глаза странно, остро блеснули. Как будто она вдруг уличила его в чем-то тайном и стыдном. Или просто показалось? Он нервничал.

– Ну вы хотя бы намекните, что случилось?

– Ты часто пропускаешь занятия. – Он хрипло, фальшиво откашлялся и пожалел, что не выбрал первый, самый разумный вариант.

– Я болею. У меня хронический бронхит. Есть справки от врача.

От ее тона, от жесткого немигающего взгляда исподлобья его зазнобило. Он кожей почувствовал холод, который излучали детские невинные глаза.

«Остановись, пока не поздно! Куда ты лезешь, старый дурак?» – шептала слабенькая интуиция.

«Не будь трусом! Это твой долг, профессиональный и человеческий», – грозно наставляла совесть.

Или, может, это были какие-то другие голоса? В самом деле, откуда человеку знать, кто они и зачем, все эти странные внутренние ораторы, бестелесные, но иногда весьма убедительные?

– Женя, у тебя нет бронхита. Справки липовые. Ты пропускаешь не из-за болезни. Вот об этом я и хочу с тобой поговорить. Номер твоего мобильного не изменился? Нет? Ну и отлично. Я позвоню тебе, мы встретимся где-нибудь.

Она ничего не ответила, только кивнула.

Он ушел. Слишком поспешно, как будто сбежал. Споткнулся, выронил папку, прижатую локтем к боку. Листочки с изложениями девятого «А» рассыпались по желтому паркету. Хорошо, что сам не растянулся. Вот была бы потеха! Пожилой учитель падает на ровном месте, комично взмахивает руками, брыкает ногами, показывая дешевые носки и безволосые, белые, как вареная курятина, икры.

– Что с вами, Борис Александрович? Вам помочь?

Рядом, как назло, оказалась завуч старших классов Алла Геннадьевна. Она считала, что Родецкий метит на ее место, и постоянно намекала на его возраст. А на последнем педсовете подняла вопрос о том, что некоторым заслуженным и уважаемым коллегам пора думать о пенсии.

– Вы такой красный, тяжело дышите. Вам нехорошо?

Она помогла собрать рассыпанные листки. Он поблагодарил, поправил пиджак и увидел, как в дальнем конце коридора, в толпе детей, мелькнули каштановые косички.

* * *
«Это, конечно, не альпийский курорт, но недельку здесь вполне можно продержаться», – размышлял неизвестный больной, которого прозвали Карусельщиком.

Его устраивала такая кличка. Он чувствовал себя почти невидимкой. Анонимность бодрила. Вряд ли он решился бы так лихо трепать языком в кабинете доктора Филипповой, если бы ей было известно его имя. Впрочем, он прекрасно понимал, что куражился скорее от страха, чем от прилива бодрости. Вроде как заговаривал зубы, не только доктору, но и себе, своей панике, от которой устал безмерно.

В палату заглянула сестра и позвала:

– Марик! Эй, хватит фокусничать, что ты здесь цирк устраиваешь?

Неизвестный больной вздрогнул, спустил ноги с койки, уставился на сестру. Она смотрела мимо него. Он проследил ее взгляд и увидел, как из-под койки вылезает обритый наголо женоподобный юноша в майке, широких сатиновых трусах в цветочек и на четвереньках, гавкая, виляя задом, словно в трусах у него собачий хвост, направляется к сестре.

«Вот, оказывается, тезка. Пустячок, а приятно. Если бы она знала, что я Марк, я бы у нее тоже стал Мариком. Звучит отвратительно. Еще хуже – Морковка. Был у нас в классе Ваня Марков. Его все называли Морковкой. Гаденький такой, забитый, несчастный. Мне иногда снилось, что я – это он. Я просыпался в холодном поту и бежал к зеркалу, убедиться, что я – это я, а не Морковка. Он сидел за соседней партой, и я боялся на него смотреть. Боялся заразиться его сутулостью, прыщами, убожеством. Ну да черт с ним. Я ведь ничего не помню. Где и от кого родился, в какой учился школе, в какой потом поступил институт. Я аноним, невидимка. Мое прошлое, моя биография – это дико скучно. Зато мое настоящее – это весело. Мне классно здесь и сейчас. Особенно прикольно общаться с фрау доктор. Вчера я попытался растопить ее ледяное медицинское сердце, хотел понравиться этой суке, заинтересовать ее, расшевелить. Но вряд ли получилось. Придется попробовать еще раз. Я завишу от нее. Предложить денег не могу, для этого надо раскрыться. Трахнуть тоже не могу. Неподходящие условия. Впрочем, это как посмотреть. У нее отдельный кабинет, она задерживается до позднего вечера, работает в выходные. Значит, есть проблемы дома. Муж надоел, или она ему надоела. Врачиха в психушке – неплохой вариант. Во всяком случае, нечто новое. Улетный экстрим. Она вполне еще аппетитная телка. Сиськи, попка, все на месте, все натуральное, маленькое, сладенькое. И не подумаешь, что доктор наук».

Тут же перед глазами у него прокрутился почти готовый сюжет короткометражного фильма. Он представил, как классно можно снять порноролик на тему психушки, и самодовольно усмехнулся. Ему нравилось чувствовать себя профессионалом.

Мысленно смонтировав ролик, подобрав музыку, он немного пофантазировал на тему шантажа. Соблазнить строгую докторшу, трахнуть ее прямо в кабинете при скрытой камере и потом увидеть выражение ее лица, когда она узнает, что кассета будет показана ее коллегам, мужу, детям и даже ее больным. Впрочем, что с нее возьмешь? Получает мало, и муж вряд ли олигарх.

Марк рассмеялся про себя, но как-то вяло, без энтузиазма. Какой уж тут энтузиазм, когда загнали на свалку, в гущу человеческих отходов? Хотя, конечно, это он сам себя загнал. Спрятался. И, надо сказать, придумал весьма оригинальный способ.

– Эй, малахольный, ты чего завтракать не идешь?

Визгливый бабий голос прозвучал у самого уха. Марк опять лег, отвернулся к стене. Нянька трясла его за плечо. Он решил не отвечать. Псих он или нет, в самом деле? Псих имеет полное моральное право молчать и говорить, когда ему хочется, а не когда от него этого ждут.

* * *
Дима Соловьев ненавидел секционный зал и каждый раз, отправляясь к судебным медикам, с трудом преодолевал желание выпить. Выпивал он обязательно, однако не до, а после. За упокой чьей-нибудь души. Плоская маленькая фляга с коньяком лежала во внутреннем кармане куртки.

В старом здании медицинского института морг был старый, столы не цинковые, а мраморные. Школа, в которой учился Дима, находилась в соседнем переулке. В пятом классе единственный второгодник, легенда и беда школы Петька Чувилин потащил после уроков самую красивую и тихую девочку в классе Олю Луганскую за руку по проходнякам, таинственно повторяя: «Чего покажу, чего покажу!» Дима, конечно, побежал следом. Оля нравилась Чувилину, но Диме она нравилась еще больше. С первого класса.

Был май, очень жаркий. Здоровяк Петька взмок и шумно пыхтел. Ранцы хлопали по спинам. Солнце слепило. Они пролезли через дыру в заборе и оказались в незнакомом асфальтовом дворе. Перед ними высилось мрачное старинное здание из темно-красного кирпича.

«А теперь закройте глаза!» – сказал Петька. Взял их обоих за руки и повел дальше вслепую.

Сначала они услышали песню в исполнении Кристалинской «На тебе сошелся клином белый свет». Потом смех и веселые голоса. Петька остановил их и завопил: «Сюрприз!»

Они не сразу поняли, в чем дело. Они стояли у широкого полуподвального окна. Окно было раскрыто настежь. Внутри огромный зал, кафельные стены, в глубине стеклянные шкафы с большими склянками, заполненными жидкостью, и там, в этой жидкости, плавало нечто непонятное, но кошмарное. Прямо под окном стол. На столе – голый человек с распоротым животом. У его ног два парня в зеленых халатах ели бублики с маком и запивали молоком из треугольного пакета. Рядом девушка, тоже в зеленом халате, красила ногти вишневым лаком и подпевала Кристалинской: «Я могла бы, только гордость не дает». Желтая «Спидола» стояла на широком мраморном подоконнике. Петька держал Диму и Олю за затылки своими огромными ручищами и ржал.

– Ну что, ребятки, охота посмотреть? Заходите, не бойтесь! – крикнул им один из парней.

Они одновременно вывернулись из-под Петькиных лап и рванули прочь, не разбирая пути. Сами не зная как, отыскали дырку в заборе. Оля упала, разбила коленку. Дима нашел для нее лист подорожника и вымыл его газировкой из автомата.

Трупы на столах долго ему снились. Кроме мужчины, там была женщина, очень толстая. Из ее ног торчали какие-то провода. Иглы были воткнуты прямо в кожу. Оля потом рассказала, что вообще не могла спать, хотя должна была реагировать спокойней. У нее мама врач, сама она собиралась стать врачом, и значит, ей придется работать в анатомичке, резать трупы, как тем ребятам в зеленых халатах.


Въезжая на стоянку перед зданием института, следователь Соловьев в сотый раз, наверное, вспомнил ту историю. Прошло больше четверти века, столько всего страшного пришлось видеть ему, а все мерещатся детские кошмары.

В машине, на волне «Радио ретро», пела Кристалинская: «Сколько зим, ты тихо скажешь, сколько лет…»

Петька Чувилин уехал в Америку. Говорят, преуспевает, владеет несколькими ресторанами в Майами. Оля Луганская стала Филипповой Ольгой Юрьевной, врачом психиатром, доктором медицинских наук. У нее двое детей, Андрюша и Катя, замечательный муж Александр Осипович, историк. А что касается Димы, то у него вообще все отлично. Старший следователь по особо важным делам, Соловьев Дмитрий Владимирович. Дважды разведен. Сын Костик семнадцати лет, в этом году оканчивает школу, собирается поступать в университет на юрфак. Живет с мамой и отчимом. К отцу приезжает на выходные и на каникулы. Что еще? Есть близкая подруга, Любовь Петровна. Любочка. Эксперт-графолог. Красивая, умная. Двадцать восемь лет. Отлично готовит. Роман тянется уже четвертый год, пора бы узаконить отношения.

– Женись, – сказала Оля, когда они виделись в последний раз. Сидели в кафе на Неглинной, пили ее любимый «Токай». – Женись на Любочке. Она такая славная.

«И ты мне еще даешь советы? А знаешь ли ты, что вся моя жизнь пошла кувырком из-за тебя?»

Он, конечно, не сказал этого вслух. Зачем?

«Я могла бы побежать за поворот».

Сейчас опять вошли в моду песенки шестидесятых, простые и чистые. Не то что нынешний шальной коммерческий ширпотреб, мертвая «фанера», ни мелодий, ни текстов, ни лиц человеческих.

– Димка, да ведь это старость, – сказала Оля в ту их последнюю встречу.

Он поделился с ней, что время стало нестись в никуда, с дикой скоростью, что, кроме работы, уже ничего не интересно и трогает только все прошлое – песни, фильмы, книги. А настоящее раздражает и кажется чужим, холодным.

– Не застревай в прошлом, – посоветовала Оля, – еще немного, и ты станешь старым нудным брюзгой.

– Уже стал. Смотри, я седой совершенно.

– Тебе идет. И вообще, прекрати говорить о старости. Мы с тобой ровесники, между прочим.

– Ты совсем не выглядишь на свой возраст, Оленька.

– Ага. Я моложавая старушка. Ладно, Димка. Хватит ныть. Вон, Гущенко Кириллу Петровичу под шестьдесят, а смотри, какой мощный интеллект, сколько энергии.

– Да уж, прямо генератор. Батарейки продолжают работать, работать, работать…

Оля посмотрела на него грустно и ласково. Они чокнулись, допили «Токай».

«На тебе сошелся клином белый свет».

Дима выключил радио, вылез из машины. Перед ним было мрачное старинное здание института. Ничего не изменилось. Немытые окна, толстые закопченные стены из темно-красного кирпича. Только дверь поставили железную, с кодовым замком, сменили забор, теперь никаких дырок нет. У ворот посадили сонного охранника. Вряд ли забегут сюда дети из соседней школы. Ну и хорошо, и правильно. Им, нынешним, и так хватает кошмаров.

Женя Качалова лежала на том самом столе у окна. Андрей Короб, судебный медик, сидел рядом и ел гамбургер из «Макдоналдса». Рот его был в кетчупе.

Нельзя называть труп по имени. Дима столько раз одергивал себя, и вот опять. Женя Качалова. Ребенок. На два года младше его сына. Хотела стать моделью. Питалась яблоками и орешками. Снялась в клипе. Прятала деньги в игрушках. Слушала песни какого-то Вазелина.

– Беременность, семнадцать недель. Мальчик, – сообщил Короб с набитым ртом.

– У кого? – спросил Соловьев.

– Ну не у меня же!

– Погоди, она совсем ребенок.

Короб доел свой гамбургер, допил колу, вытер губы и закурил.

– Да, что-то вроде матрешки. Ребенок. Девочка. А внутри еще один ребенок. Крошечный мальчик. Кстати, вполне здоровый эмбрион, несмотря на юный возраст несостоявшейся мамочки. Слушай, Дима, правда, что она дочь певца Качалова?

– Правда. Но они не живут вместе. У Качалова шесть детей от разных жен.

Короб хмыкнул, покачал головой.

– Силен мужик. Теперь уже не шесть, а пять. Одним ртом меньше.

– Это ты к чему? – слегка удивился Соловьев.

– Так… гнусные мысли вслух. Ладно, вернемся к нашей бедной малютке. Масло на коже и на волосах. Смотри, что я хотел тебе показать. – Он натянул перчатки, подошел к столу, провел рукой по волосам девочки. – По-моему, тут ножницами отхватили прядь. Срезали косичку, видишь?

– Вижу, – кивнул Соловьев.

– И еще, здоровая гематома на затылке. То есть он оглушил ее ударом тяжелого тупого предмета по голове. Камнем, что ли? Возможно, не ударил, а бросил. И попал.

– Бросил сзади, в затылок, – пробормотал Соловьев, – она пыталась убежать, но уже было поздно. Наверное, она и крикнуть успела. Но никто не услышал. У него заранее был заготовлен камень? Или он подобрал по дороге?

– Не факт, что именно камень, – покачал головой Короб, – повреждение возникло от действия предмета с ограниченной гладкой ударяющей поверхностью. То есть это точно была не доска. И не кирпич. От кирпича обязательно остается пыль в волосах и на коже. Молоток, гирька какая-нибудь. Ничего подходящего на месте преступления так и не нашли?

– Нет. Вроде бы нет. Подобрали несколько булыжников среднего размера, сразу же исследовали в лаборатории, но они чистые.

– Может, он прихватил с собой какую-то ритуальную дрянь? Статуэтку божка, например? У тех троих, помнишь, тоже имелись гематомы на затылке. Почерк похож, а? Ударил, задушил, раздел, облил маслом, но не изнасиловал. И пряди у тех троих тоже были срезаны. А из вещей ничего не пропало. При трупах нашли полный комплект одежды, включая нижнее белье.

– На этот раз пропала золотая цепочка с сапфировым кулоном. Отец ей подарил на день рождения. – Соловьев тяжело вздохнул и отвернулся.

– А, кстати! – Короб поднял вверх указательный палец и сморщил лоб. – У тех троих детишек тоже никаких украшений не оказалось. Но я уверен, они что-то носили. У девочек уши были проколоты, и в пупках дырки.

– Женя Качалова могла потерять свой медальон еще до встречи с убийцей, – медленно произнес Соловьев, продолжая глядеть в одну точку.

– Ничего она не теряла. Он снял.

– Почему сережки в ушах оставил? Они ведь золотые.

– Они без камней.

– При чем здесь камни? – Соловьев наконец посмотрел на Короба и увидел, какое у того стало странное, печально задумчивое лицо.

– А хрен его знает, – пробормотал Короб после долгой паузы и, как будто опомнившись, выбил сигарету из пачки, ловко поймал ртом, щелкнул зажигалкой.

– Часики дорогущие, «Картье», не тронул, – сказал Соловьев и тоже достал сигарету.

– На фига ему часики? – Короб дал Соловьеву прикурить. – Он не грабит детей, он их даже не трахает. Просто раздевает, бьет по голове и душит руками. Не грабитель он, понимаешь? Не насильник. Миссионер. Миссия у него. Права твоя Филиппова.

Последние слова Короб проворчал себе под нос, совсем тихо. Соловьев ничего на это не ответил. Несколько секунд оба молча курили, не глядя друг на друга. Наконец Короб произнес:

– Дима, ведь это опять он.

– Кто?

– Молох. Ну что ты на меня так смотришь?

Серийному убийце, который убивал детей полтора года назад, дали кличку Молох, с легкой руки Ольги Юрьевны Филипповой. Ее версию никто не принял всерьез. А кличка прижилась.

Оля обнаружила в паутине порнографа, который работал под псевдонимом Марк Молох, и уверяла, что он как-то связан с убийствами. Конечно, порнографа попытались вычислить, но сайт был зарегистрирован за границей. Вступили в диалог в чате, договорились о встрече. Оперативник сыграл роль покупателя детского порно, продавец не появился. Потом еще какое-то время им занимался специальный отдел по борьбе с преступлениями в сфере высоких технологий, но безуспешно.

Молох до сих пор торгует своей продукцией, вместе с тысячами таких же ублюдков, производителей детского порно. Россия, между прочим, занимает по количеству порносайтов второе место в мире после США. Видеопродукцией и живыми детьми пользуются педофилы из Англии, Франции, Италии. Специально к нам приезжают даже из Штатов, хотя они на первом месте. Но у нас это дешевле и безопасней.

– Твоя Филиппова говорила о детском порно, помнишь? Так вот, здесь есть еще одна деталь. У этой девочки, как у тех, предыдущих, полностью выбрит лобок. Вполне возможно, это действительно дети из порноиндустрии. Ты звонил ей?

– Кому?

– Ольге Юрьевне. Я бы позвонил на твоем месте.

– Зачем? Она больше не занимается этим.

– Жаль. Психиатры такие нудные, а она фантазерка. С ней было интересно.

* * *
Марк потихоньку достал из тумбочки чужой яблочный сок, отодрал зубами уголок пакета и выпил. За завтраком он ни к чему не притронулся. Сидел и смотрел, как жрут психи. Потом вернулся в палату, улегся на свою койку, вжался лицом в подушку, с тоской вспоминая свиные ребрышки, салат из рукколы, крем-карамель. Как же вкусно он ужинал в тихом ресторане «Парус». Как чудесно он ел! Даже присутствие наглой парочки наблюдателей не испортило ему аппетит.

Его вели не от дома, а от тех мест, где он встречался с клиентами. Парк культуры, площадь Белорусского вокзала. Как узнавали место и время? Прослушивали телефон? Но клиентам он звонил только из уличных автоматов. Милиция? Нет, они работают иначе, изображают покупателей и берут с поличным.

Когда-то он чуть не попался именно таким образом. Пришел на встречу, понаблюдал издали за клиентом и почти сразу расшифровал мента. Человек, ждавший его, выглядел слишком здоровым и спокойным. Он выглядел как мужик с абсолютно нормальной половой ориентацией. Настоящий педофил нервничает и трусит, особенно когда приходит на первую встречу. Но главное, он не провожает взглядом взрослых красоток.

Был конец июля, жара. Девушки оголились, Москва стала похожа на бесконечное предисловие к пляжу, к набережной какого-нибудь популярного курорта. Дрожь слоистого воздуха над асфальтом, нарядная голубизна неба, голые ноги, плечи, спины. Медовый, горячий глянец женской кожи, оттененной условными полосками белого льна и линялой джинсы. Кажется, вот сейчас, за поворотом, за рядами домов, засияет россыпью солнечных бликов упругая морская гладь. Город млел и томился, таяло мороженое, шипели разноцветные напитки на белых столиках уличных кафе. Миляга мент глазел на раздетых красоток машинально, не отдавая себе в этом отчета.

Оставалось быстро скользнуть в метро, так и не появившись в поле его зрения.

С тех пор Марк стал значительно осторожней. Прежде чем встретиться с клиентом, вел с ним долгие переговоры в чате. Анализировал построение фразы, лексику, уровень эмоционального напряжения. Затем, являясь на встречу, долго наблюдал за клиентом. Прислушивался к своей интуиции. При малейшем подозрении исчезал. Все шло отлично. Ни одного прокола.

И вот, почти через два года, на него открыли настоящую охоту, его обложили со всех сторон. Уже не менты. Кто-то другой.


В палату вернулся сосед, уселся на койку и забормотал:

– Не могу, не могу, не могу!

Фамилия его была Никонов. Марк успел узнать, что он академик каких-то там сельскохозяйственных наук, недавно развелся со старой женой, женился на своей секретарше, роскошной блондинке Наташке, моложе него на двадцать лет. Поссорился с двумя взрослыми детьми, даже внуки с ним не общались. Но ему, кроме Наташки, никто не был нужен.

– Наташенька, – повторял он, – девочка моя, красавица.

А потом опять заводил волынку:

– Не могу, не могу, не могу!

Марк затыкал уши, сглатывал горькую слюну и морщился. Очень хотелось принять горячий душ, почистить зубы, выпить крепкого кофе, выкурить сигарету. Через несколько минут в голове у него стало звучать, повторяясь бесконечно, как на испорченном диске: «Не могу, не могу, не могу!» Старик Никонов давно замолчал, ушел в коридор, а оно все звучало.

Глава пятая

Если бы можно было из одной временной точки провести линию в другую временную точку и по этой черте, как по канату, вернуться к себе, двадцатилетней! Ольга Юрьевна живо представила медленное цирковое скольжение над таинственной бездной. У нее закружилась голова, и руки вздрогнули, как будто захотели подняться, раскинуться, чтобы удержать равновесие.

«Прекрати! Ты уже седая, хватит ходить по канату. Хочешь вернуться в свои двадцать лет? Как говорит твоя разумная мамочка: “Оля, сформулируй, чего ты хочешь в данный момент, и поступай с точностью до наоборот”».

– Ольга Юрьевна, вы меня слышите?

Доктор Филиппова тряхнула головой, одернула полу халата, допила остывший кофе. Она сидела в кабинете главного врача.

Герман Яковлевич, коренастый пятидесятилетний брюнет, хмуро смотрел мимо нее. Брови росли у него густо, в разные стороны. Щетина на щеках и подбородке отливала синевой. Из кончика носа торчал толстый длинный волос, закрученный как вопросительный знак. Под халатом темнел треугольник пуловера, надетого прямо на голое тело, и вместо воротничка рубашки из-под пуловера лезла черная шерсть.

«Опять с женой поссорился», – отметила про себя Оля.

Когда у Германа Яковлевича царил мир в семье, вопросительный волос из кончика его носа не торчал. Жена выдергивала. А под пуловер всегда была надета рубашка с чистым отглаженным воротничком.

Оля мысленно продолжала балансировать над таинственной бездной. Путь из точки «В» в точку «А» на этот раз казался подозрительно коротким и легким. В точке «А» ей было двадцать лет, и она имела возможность все переиграть. Направить свою последующую жизнь в другое русло. Может быть, неправильное, кривое, но кто сказал, что все должно быть правильно и ровно? За каждый свой необдуманный поступок мы несем ответственность не только перед собой, но и перед близкими. Кто сказал? Мама, конечно. Шаг вправо, шаг влево – побег. Расстрел на месте, без предупреждения.

Сформулируй, чего ты хочешь, и поступай с точностью до наоборот.

Каждый раз, поступая по-своему, Оля чувствовала себя виноватой. Но, поступая по-маминому, чувствовала себя несчастной. Две крайности. Посередине натянут канат. Надо уметь пройти по нему и не сорваться.

– Ольга Юрьевна, я повторяю вопрос: вы уверены, что достаточно внимательно прочитали статью Егора Петровича?

Главный был в дурном настроении. К ссоре с женой прибавились другие проблемы, наверное, для него более серьезные.

– Да, Герман Яковлевич, я прочитала и вернула автору.

Автор сидел тут же. Рыхлый молодой человек, с лицом раскормленного младенца и голубыми кукольными глазами. На запястье блестели крупные золотые часы, украшенные россыпью бриллиантов. Звали его Егор Петрович Иванов. Знакомя с ним Олю дней десять назад, главный шепотом, на ушко, пояснил, что Иванов он по матери. Отец у него… Тут главный прикусил язык, спохватился и фамилию отца не назвал. Сказал, что это очень, очень влиятельный человек, на уровне олигарха, но только не из тех, которых сегодня сажают.

Далее Ольге Юрьевне вручили тонкую папку и объяснили, что здесь находится фундаментальный труд, созданный Ивановым по матери. Труд должен выйти в одном уважаемом научном издании. Егор Петрович, кандидат наук, готовит докторскую диссертацию, и для успешной защиты ему необходимы весомые публикации. Тема, выбранная им, близка и знакома доктору Филипповой, и не будет ли Ольга Юрьевна так любезна, не поможет ли молодому талантливому коллеге в подборе иллюстративных материалов, которые нужны ему не только для статьи, но и для самой диссертации.

Тема была действительно знакома и близка Оле. «Депрессивно-параноидный синдром на фоне посттравматических церебрастенических психопатоподобных состояний». Текст, который она прочитала, представлял собой набор цитат, без кавычек, без намеков на ссылки.

Оля хотела сразу сказать главному, что тут нет никакой научной статьи, что автор ни черта не понимает не только в этой теме, но и вообще в психиатрии, и невозможно представить, каким образом ему удалось стать кандидатом наук. Но главный укатил на симпозиум. Единственное, что Оля сделала, это расставила кавычки, обозначила в сносках имена авторов, у которых Иванов по матери наворовал куски, благо это было несложно. Молодой талантливый коллега, не мудрствуя лукаво, пользовался только одним источником – учебником судебной психиатрии для студентов медицинских вузов под редакцией профессора Дмитриева. Оля положила папку с научным трудом в ящик и занялась своей обычной работой.

Сын олигарха позвонил ей домой пару дней назад в девять вечера. Оля долго не могла понять, кто это. Талантливый молодой коллега застал ее не в самый удачный момент. Дочь шумно требовала проверить изложение по английскому. Муж рассказывал, как сегодня по дороге с работы стал свидетелем хулиганской атаки бритоголовых в метро. Сыну срочно понадобился телефон. А сама Оля жарила рыбу к ужину и старалась перевернуть ее таким образом, чтобы не обжечься брызгами масла.

– Вы прочитали мою статью? – спросил Иванов по матери.

– Да.

– Вы подобрали для меня примеры из практики?

Оля поперхнулась от такой наглости, но решила, что, если пустится сейчас в долгие объяснения, рыба сгорит, и предложила молодому коллеге зайти к ней завтра.

На следующее утро к ней явилась миловидная девушка, сказала, что она от Егора Петровича, и забрала папку. А потом вернулся главный с симпозиума и вызвал Олю к себе в кабинет, где уже сидел молодой коллега в бриллиантовых часах, ковырял в зубах зубочисткой и косился голубым кукольным глазом то на папку, которая лежала перед ним, то на Олю, то на главного.

– Я не понял, что вы мне здесь понаписали, – сказал он и убрал зубочистку в нагрудный карман пиджака, – я не нашел ни одного примера изпрактики.

– А я не поняла, какого рода примеры вам нужны, о чем здесь вообще речь. Вы использовали чужие тексты, даже не потрудившись подумать, имеют ли они отношение к вашей теме. Не говоря уже о том, что, цитируя, надо ставить кавычки и называть источники. Что, собственно, я и сделала. Ваш единственный источник – вузовский учебник судебной психиатрии под редакцией профессора Дмитриева А.С.

Она продолжала говорить, при этом все еще балансируя на невидимой линии, проведенной из точки «В» в точку «А». Она думала о своем бывшем однокласснике Диме Соловьеве. Это не имело ни малейшего отношения к тому, что происходило сейчас в кабинете главного.

«Я должна позвонить следователю Соловьеву и рассказать ему о Карусельщике. Это важно. Детское масло. Лес у шоссе. Я должна срочно позвонить Диме. Встретиться. Поговорить. Никто, кроме Димы, не верил мне полтора года назад и не поверит сейчас. Никто, кроме Димы…»

Она испугалась, что произнесла последние три слова вслух, и машинально прижала ладонь ко рту. Главный воспринял этот жест по-своему.

– Вы плохо выспались? Или хотите показать, как вам с нами скучно, и все время зеваете?

– Я ничего не хочу показать. Извините. Я правда не выспалась.

Ольга Юрьевна зажмурилась, одним прыжком вернулась из точки «А» в точку «В». Диме Соловьеву надо позвонить в любом случае. У Карусельщика сняли отпечатки пальцев, его проверяют через поисковую систему МВД. Без вмешательства следователя Соловьева такая проверка займет минимум месяц. Дима может ускорить процесс. Впрочем, вряд ли это что-то даст. Доктор Филиппова почти не сомневалась, что Карусельщик никогда не привлекался к уголовной ответственности и отпечатков его пальцев нет в архивах МВД.

– Если вы так хотите спать, могу предложить вам еще кофе, – проворчал главный.

– Нет, спасибо. – Оля заставила себя любезно улыбнуться. – Герман Яковлевич, скажите, а вы сами читали этот труд?

– Да, – кивнул главный, и вопросительный волос у него на носу задрожал, – конечно, работа сырая, можно сказать черновик, наброски, но я ведь потому и обратился к вам, Ольга Юрьевна. Я ждал, что вы как опытный врач поможете молодому коллеге, подскажете, посоветуете. Для диссертации ему не хватает примеров из практики, а без них ему трудно выстроить основную, так сказать, генеральную линию своего исследования.

Волос-вопрос продолжал дрожать. Главный смотрел на Олю такими же кукольными глазами, как Иванов по матери, только карими.

Они оба хотели, чтобы доктор Филиппова написала за сына олигарха сначала статью, а потом и всю диссертацию. Интересно, сколько молодой коллега заплатил за это главному? Но еще интересней, какую сумму Иванов по матери планирует отстегнуть для нее? Судя по всему, пока он настроен на халяву. Они оба, умные, трезвые, деловые мужики, считают ее идиоткой. Ну что ж, флаг им в руки.

Впрочем, наверное, сын олигарха не исключает варианта, при котором она заговорит о деньгах. Если она сейчас спросит «сколько», он назовет сумму. Но сам не предложит ни за что. Зачем же предлагать, когда не спрашивают? Он ведь умный. Вдруг она, ученая дура, согласилась бы поработать на него бесплатно, из чувства профессиональной солидарности?

– Герман Яковлевич, а почему бы вам самому не помочь молодому коллеге выстроить генеральную линию? – спросила она вкрадчиво.

– Оля, ну вы же знаете, я администратор. Я давно не занимаюсь ни наукой, ни практикой. К тому же у меня совершенно нет времени.

– А у меня есть, – она широко улыбнулась, – у меня куча времени, я просто не знаю, куда его деть. Я готова помочь молодому коллеге в работе над диссертацией. Я готова сделать это бескорыстно, бесплатно. Он станет доктором наук и будет лечить больных. Психиатрия – это, конечно, не хирургия, на столе он никого не зарежет…

– Нет-нет! – перебил ее главный и даже руками замахал. – О лечении больных речи не идет, разве можно? За кого вы меня принимаете, Оленька?

– Что вы этим хотите сказать? – Иванов по матери опомнился, вышел из своей сытой спячки и вытаращил кукольные глаза.

Главный густо покраснел, закашлялся, стал суетливо искать платок. Потом сморкался долго и громко, бормотал что-то о весенней простуде, наконец пришел в себя и произнес важным низким голосом:

– Егор Петрович в будущем намерен заниматься исключительно научно-исследовательской и преподавательской работой. – Он вытер вспотевшее лицо и так преданно улыбнулся Иванову, что Олю затошнило.

«Вот и будешь ты до старости ездить на метро, ибо твоя машина уже труп, жить в тесноте, экономить на электричестве, на еде, на одежде, – сказала себе Оля, – конечно, так и будешь. Твоя беда не в том, что ты сейчас собираешься этих двух умных мужиков вежливо послать в задницу. Просто в научном мире так все устроено. Человек, который способен самостоятельно написать диссертацию, почему-то никогда не становится богатым. Шикарные машины, квартиры, дома и прочие радости достаются тому, кто способен заказать себе сначала кандидатскую, потом докторскую. И ни разу не покраснеть».

– Извините, мне пора. Всего доброго. – Она встала и вышла из кабинета.

Они ничего не ответили. Она не сомневалась, что, как только за ней закрылась дверь, сын олигарха грязно выругался в ее адрес, а главный стал услужливо предлагать ему других бесплатных ученых идиотов.

«Зато здесь не приходится работать с маньяками, насильниками, серийными убийцами», – утешалась Оля, пока бежала через больничный сквер к своему отделению.

* * *
Борис Александрович говорил с Женей Качаловой в среду. В четверг она не пришла в школу, пятницу тоже пропустила. В воскресенье Борис Александрович решился набрать номер ее мобильного. В трубке слышался грохот, смех. Она сказала, что не может сейчас говорить и перезвонит позже. Он ждал. Она не перезвонила. Он еще раз набрал номер.

– Ну, ладно. Хорошо. Давайте в половине десятого в скверике за казино. Знаете, где это?

До сквера было десять минут неспешным шагом. Но собираться он начал за час. Все у него валилось из рук.

«Боря, ты решился ступить на чужую территорию», – произнес тихий печальный голос жены, когда он наткнулся взглядом на ее фотографию.

«Боренька, там нет понятий добра и зла. Там все дозволено. Остановись. Никуда не ходи. Ты там чужой и не знаешь, что может с тобой случиться» – это шептала мама. Он смотрел на двойной портрет и думал, что просто сходит с ума.

Женя опоздала на пятнадцать минут. Он увидел ее издали и еще раз отметил, что она выглядит значительно младше своего возраста. Больше двенадцати не дашь. Курточка, джинсы, сапожки. Наверное, все это ей покупала мать. Издерганная, длинная, болезненно худая женщина. Бывшая жена эстрадной звезды. Всезнающие учительницы говорили, что у Качалова около дюжины бывших жен и детей.

– Ну я вас слушаю. Только, пожалуйста, если можно, быстрей. У меня очень мало времени.

– Женя, как, почему это с тобой случилось? Тебя заставили? Кто-то угрожает, шантажирует? Тебе нужна помощь?

– Я не понимаю, о чем вы? Я… вы…

Она, кажется, волновалась еще больше него, говорила очень тихо, все время нервно облизывала губы и вдруг выпалила:

– Борис Александрович, вы уже проверили сочинения? Там…

– При чем здесь сочинения? Нет. Твое я еще не проверял.

Где-то рядом просигналила машина. Два коротких гудка, один длинный.

– Да? Точно? – Она как будто вздохнула с облегчением и тут же спохватилась, взглянула в сторону невидимой машины. – Я, понимаете… Я сейчас ужасно спешу… Борис Александрович, простите. – Она хотела убежать, но он взял ее за локоть.

– Женя, ты снимаешься в детском порно.

– Что? – Она вырвала руку, отпрянула.

– Ты меня отлично поняла. Я видел тебя. В Интернете сайт порнографа Марка Молоха.

Гудки повторились. Два коротких, один длинный. Женя посмотрела туда, где просвечивали сквозь голый темный кустарник огоньки фар. Она топталась на месте, нервно, нетерпеливо, как стреноженный жеребенок.

– Вы с ума сошли. Вы обознались. Это полный бред. Слушайте, а вы что, лазаете по порносайтам? Вам это интересно?

Они так стояли, что фонарный свет бил ему в глаза. Он не мог видеть ее лицо. Но голос звучал гадко, визгливо. Она, конечно, нервничала и дико злилась.

– Нет, Женя. Мне не интересно. Но этой мерзостью Интернет переполнен. Я попал на сайт случайно, нажал не ту кнопку.

– Вы обознались, Борис Александрович, – она говорила быстрым нервным шепотом, она была почти в истерике, – просто вас тянет к девочкам, вам хочется, но вы боитесь. Как же! Заслуженный учитель России, уважаемый человек, гордость школы. Кстати, я давно заметила, как вы пялитесь на меня. Залезли в порнушку, увидели какую-то девочку и приняли желаемое за действительное. Среди учителей больше всего педофилов, специально выбирают такую работу, поближе к детям!

Опять гудки. Фары за кустами вспыхнули ярче. Женя быстро посмотрела туда, где пряталась машина, потом на старого учителя. У него сердце кололо все настойчивей, боль отдавалась в левой руке. К тому же начинался приступ астмы. Он закашлялся, полез в карман за баллончиком.

– Вы больны. Вам надо лечиться, ясно? Вас нельзя подпускать к детям. Вы приглашаете заниматься к себе домой. Живете один. Денег берете совсем мало. Представляете, что будет, если я пущу слушок по школе, что вы приставали ко мне?

– Женя, но это ложь! Как тебе не стыдно? – Голос его звучал смешно и жалобно. – Разве я в чем-то виноват? Я просто хотел помочь тебе. Я не сообщил в милицию, не поставил в известность директора школы, даже маме твоей не стал звонить. Я дал тебе шанс…

– Знаете, кто мой папа? Он вас уничтожит.

Машина просигналила еще раз, громко и настойчиво. Женя вздрогнула, огляделась и побежала вон из парка.

– Вы обознались, понятно? И не лезьте ко мне никогда! Старый педофил! – Это были последние ее слова.

Борис Александрович опустился на скамейку. Боль в сердце стала невыносимой. Он услышал, как за оградой хлопнула дверца машины, потом звук мотора, быстрый проблеск фар сквозь кустарник.

«А ведь я правда мог обознаться», – думал он, хватая ртом ледяной вечерний воздух.

Ему было так худо, что он не решался встать со скамейки и сидел очень долго, мерз, пытался мысленно поговорить с покойной женой и даже, наверное, хотел умереть, уйти к ней, к маме, к отцу, к деду. Такое было ужасное чувство, что не только родные, любимые, но просто все хорошие люди уже давно на том свете, а на этом только одно зло, лютый холод, грязь, боль и одиночество.

Он сидел до тех пор, пока не подошла к нему незнакомая пожилая женщина и не отвела домой. Жалко, что он не спросил, как ее зовут.

Глава шестая

– Николай Николаевич, вам жена звонила трижды, потом из банка, по поводу рекламы. У них какие-то претензии к рекламному отделу. И еще звонили от Лаврентьева, уточняли, будет ли сегодня встреча. Я все подтвердила. Они появятся здесь через пятнадцать минут. – Секретарша улыбнулась, помахала накрашенными ресницами. – Чаю хотите?

– Нет, Настя, спасибо, не хочу. Больше никто не звонил?

– Вроде нет, – она нахмурилась, тронула страницу настольного ежедневника, – точно, больше никто. Я всех записываю. Ждете какого-то конкретного звонка?

Он не ответил, неопределенно махнул рукой и скрылся за двойными дверьми своего кабинета. Здесь он чувствовал себя лучше, чем дома. Не надо было напрягаться, играть роль любящего верного мужа. Здесь все было, как ему хотелось. Увлажненный озонированный воздух. Полный набор отличной офисной мебели. Огромный стол темного дерева, буквой «т». Кресла, обитые натуральной кожей цвета горького шоколада. Уголок для отдыха и неофициальных бесед, отгороженный стеной вьющихся растений. Там диван, кресла, круглый журнальный столик. Чистота, строгость, ничего лишнего.

Николай Николаевич снял куртку, повесил в шкаф на плечики. Машинально пригладил короткие седые волосы перед зеркалом, провел пальцами по колючей щеке. Щетина росла у него быстро, бриться приходилось два раза в сутки. Тяжелое заросшее лицо в зеркале не понравилось ему. Мешочки под глазами, мрачный затравленный взгляд.

Он не завтракал сегодня. Поднялся в семь утра, быстро принял душ, оделся, не стал вызывать шофера, сказал жене, что позавтракает в конторе, сел в машину, часа полтора кружил по городу, пытаясь обмануть себя. Включал радио, слушал финансовые новости, даже делал какие-то выводы и строил прогнозы по старой профессиональной привычке. Но ничего не помогало. Его магнитом тянуло в тихий переулок в районе Сокольников, к панельной девятиэтажке.

Ему не следовало там появляться. Это было опасно, глупо, нелогично. Стоя в небольшой пробке на Комсомольском проспекте, он подумал, что сейчас доедет до поворота, развернется к центру, по дороге остановится у какого-нибудь тихого дорогого кафе, вкусно позавтракает и потом отправится в свой офис. Он был уверен, что поступит именно так, но поступил наоборот. Когда пробка рассосалась, он двинулся дальше, миновал Красносельскую и опомнился в том самом переулке.

«Все кончено, – бормотал он, едва шевеля пересохшими губами. – Я свободен. Я здоров. Это ведь была болезнь, верно? Два года опасного помешательства. Два года патологической любви, дикого риска, шпионской конспирации, невозможного счастья. Женя, Женечка, жизнь моя, смерть моя, маленькая циничная дрянь».

Без малого три часа он просидел в машине, за темными стеклами, напротив девятиэтажки, наблюдая за подъездом. Курил натощак, сглатывал слезы, сморкался, слушал стук своего сердца и голодное урчание в животе. Не отрываясь, смотрел на подъезд. Грязный панельный дом, железная дверь в разводах граффити, сломанный домофон, даже воздух в переулке – все было связано с ней, пропитано ее дыханием, озвучено эхом ее голоса, легким быстрым стуком ее шагов.

К дому подъехал милицейский «микрик», припарковался возле казенной черной «Волги». Из «микрика» вышли трое в штатском и скрылись в подъезде.

«Там около сорока квартир, – сказал он себе, – мало ли к кому приехала милиция?»

Позвонила жена, он растерялся, испугался, как будто она могла догадаться о чем-то по его голосу. Впрочем, звонок отрезвил его, словно ушат ледяной воды вылили на разгоряченную голову. Он отправился в контору.

Представители пресс-службы политика Лаврентьева, главы думской фракции «Отчизна», явились на пять минут раньше. Николай Николаевич не успел привести себя в порядок, хотя бы изменить выражение лица, и первый вопрос, который ему задали, был о здоровье. Не заболел ли? Сейчас в Москве опять эпидемия гриппа.

Их было двое. Маленький лысый мужчина с усами и высокая худая женщина, похожая на постаревшую манекенщицу. Именно она участливо спросила о его самочувствии и несколько дольше, чем следовало, задержала его руку в своей, когда здоровалась. Он всегда нравился таким женщинам, к этому же типу относилась его жена.

Политик Лаврентьев Василий Сергеевич готовился к выборам.

Бывший дипломат, ныне председатель правления ЗАО «Медиа-Прим» Зацепа Николай Николаевич лично вел переговоры по таким крупным заказам. Предвыборная кампания не могла обойтись без косвенной рекламы в глянцевых журналах с миллионными тиражами. Интервью, развороты с цветными семейными фотографиями, откровенные разговоры о любви, дружбе, кулинарных пристрастиях. Политик и дети. Политик и старики. Политик в лесу, на природе, в заводском цеху, в коровнике среди доярок.

– Знаете, наши конкуренты напечатали серию безобразного наглого вранья, организовали полнейший беспредел. Василия Сергеевича обвиняют черт знает в чем, от миллионных взяток до совращения малолетних.

– Даже так? – Зацепа оживился, оскалился, дернул головой. – Совращение малолетних? Очень интересно. А на каком основании? Неужели есть доказательства? То есть я хотел сказать, они сумели сфальсифицировать…

– Если бы! – Гостья вздохнула и выразительно закатила глаза. – Если бы они попробовали, у нас была бы возможность подать в суд. Но в том-то и дело, что они используют старые гнусные технологии распускания туманных слухов. Понимаете, они намекают, только намекают, и наши юристы разводят руками. Намеки и слухи – не повод для судебного иска.

Женщину звали Маша. Николай Николаевич вдруг понял, что перед ним знаменитая Маня Боеголовка, действительно бывшая манекенщица, ныне профессиональная пиарщица, боевая подруга многих демократических политиков. До Лаврентьева она работала с Кузнецовым, еще раньше с Кудряшом. А когда-то, лет пятнадцать назад, была любовницей олигарха Шварца.

– Мы должны дать ответный залп, очень точный, продуманный. – Маня говорила и крутила бриллиантовое кольцо на среднем пальце, поправляла волосы, трепетала ресницами, смотрела на губы Зацепы и едва заметно облизывалась.

«Хоть бы раз моя девочка проявила ко мне такой откровенный женский интерес, – думал он, – мое солнышко облизывалось только на мороженое и на крупные купюры евро. Моя маленькая обожаемая дрянь уже в свои тринадцать была хитрей и хладнокровней этой многоопытной пожилой красотки Мани. Поколение Next. Никаких комплексов. Никаких нравственных ограничений. Грубый бесстыдный расчет, адский, невообразимый цинизм. Любопытно поглядеть хоть одним глазком, как господин Лаврентьев потихоньку балуется с маленькими, на все готовыми девочками. Или он предпочитает мальчиков? Миллионные взятки – чистая правда, на этом его не ловят потому, что те, кто хотел бы поймать, тоже берут взятки. Что касается совращения малолетних, тут вообще труба. В России за это никогда не сажали и еще лет сто не посадят ни одного серьезного чиновника. В Европе, в Америке постоянно идут судебные процессы. На педофилии ловят членов парламента, министров, генералов, епископов. У нас – тишина. Иногда схватят какого-нибудь мелкого извращенца, полубомжа, покажут по телевизору в криминальных новостях, посадят, потом сразу отпустят. А солидных людей у нас за это не сажают. Ни-ни. Впрочем, кроме тюрьмы есть много разных других неприятностей».

Переговоры шли своим чередом. Секретарша принесла кофе. Усатый молчал, по команде Мани доставал из кейса какие-то бумаги, показывал Зацепе. Маня прозрачно намекала на «черный пиар», предлагала неприлично маленькие суммы и призывала торговаться.

Издалека, как будто с другой планеты, долетела тихая мелодия из «Времен года» Вивальди. Звонил один из мобильных Николая Николаевича. Трубку он оставил в кармане куртки. Пришлось извиниться, встать, открыть шкаф.

– Мы его потеряли, – сообщил хриплый женский голос.

– Где? – Зацепа покосился на Маню, которая очень внимательно прислушивалась и наблюдала за ним.

– В Парке культуры.

«Парк культуры… Надо же, какое странное, совершенно мистическое совпадение», – подумал Зацепа и рассеянно произнес:

– Хорошо.

– Да уж, лучше некуда, – женщина в трубке усмехнулась.

– Обсудим позже. У меня люди.

Зацепа отключил телефон, вернулся к столу, сел и впервые одарил своих гостей приятной улыбкой.

– Маня, – сказал он спокойно и ласково, – вы же понимаете, милая моя Манечка, что выполнение вашего заказа стоит значительно дороже.

* * *
Больничный сквер был залит солнцем. Оно появилось внезапно, вынырнуло из мокрой бархатной тучи, ослепительное и холодное. Голые липы и тополя от корней до верхушек, сугробы вдоль обочины главной аллеи, сама аллея – все покрылось прозрачной ледяной глазурью и хрустально сверкало под солнцем. Прежде чем вернуться в свой корпус, доктор Филиппова присела на лавочку, закурила, достала из кармана телефон и набрала номер следователя Соловьева. Его мобильный был отключен. Домашний и рабочий она не помнила наизусть, а записная книжка лежала в кабинете, в сумке.

«Что это, интересно, ты так нервничаешь? Нельзя смешивать деловые отношения с личными. Мало ли, что там у вас было двадцать лет назад? Вы оба успели повзрослеть, постареть. Да или нет? Вы работали вместе совсем недавно. Пытались вычислить и поймать чудовище, были заняты только этим, но иногда, вечерами, когда случалось остаться вдвоем, оба деревенели, и любая пауза в разговоре могла закончиться черт знает чем. Это счастье, что вы оба такие сдержанные, трезвые, разумные. У тебя муж, дети. Стыдно! Речь сейчас вообще не о тебе и не о Диме. Речь о девочке, которую нашли в лесу у шоссе, о неизвестном больном по прозвищу Карусельщик».

Сделав себе строгое внушение, Оля загасила сигарету, побежала к своему корпусу, лавируя между замерзшими лужами.

Солнце спряталось. И сразу потемнело, пахнуло холодом, колючая крупа полетела в лицо, не дождь, не снег. Кто-то там, на небе, размалывал льдины в гигантской мельнице и нервно сыпал на землю горстями.

Из точки «В» в точку «А» нельзя провести никакой прямой. Они, эти точки, находятся в разных измерениях. Нельзя вернуться к себе, двадцатилетней, и сказать: «Опомнись, что ты делаешь? Ты потом никогда себе этого не простишь».

Сформулируй, чего ты хочешь в данную минуту, и поступай с точностью до наоборот.

В ту далекую минуту, двадцать лет назад, Оля хотела вернуться к Диме Соловьеву и больше никогда с ним не расставаться. Но она твердо знала: ни за что нельзя поступать, как хочется. Человек в своих поступках обязан следовать разуму и долгу, а не сиюминутным порывам.

Ледяная крупа неслась в лицо, ветер трепал полы халата. Навстречу шла медсестра Зинуля, гигантская женщина в пуховом платке на голове и казенной телогрейке поверх голубого медицинского костюма. Сто пятьдесят кило оптимизма. Натуральный свежий румянец, ясные карие глаза. Ветер туго натягивал широкие бязевые штаны на внушительных Зинулиных ногах.

– Ольга Юрьевна, будете раздетая бегать по улице, простудитесь! – Голос у Зинули был высокий, чистый, девичий. По выходным она пела в церковном хоре.

– Ничего, Зинуля, это я закаляюсь.

– Ага! Закаляется она! Вон, синяя вся, бегите уж скорей в корпус и чаю горячего выпейте, там, в шкафчике, печенье вкусное. – Сестра поправила платок и затопала дальше, к воротам.

Оля правда продрогла и потом, уже оказавшись у себя в кабинете, долго не могла согреться. Чаю выпить не успела. Дурацкое было утро. Весь день будет такой, бестолковый, тревожный. Хотелось забиться в угол, побыть одной, опомниться, собраться с мыслями, позвонить наконец Диме. Но, как назло, ее ни на минуту не оставляли в покое.

– Ольга Юрьевна, я не понимаю, все-таки есть надежда, что он поправится?

В ее кабинете на диване сидела худая измотанная женщина лет шестидесяти и смотрела на нее так, словно доктор Филиппова могла вытащить из ящика волшебную палочку, помахать ею, и старый больной муж этой женщины станет молодым и здоровым.

– Мы поддерживаем его лекарствами, пытаемся сделать состояние более стабильным, но вылечить вашего мужа нельзя.

– Я могу его забрать домой? – спросила женщина.

– Через неделю, не раньше.

– А что даст эта неделя? Сколько вообще осталось ему недель? Мы прожили вместе сорок лет. Он всегда был таким… – она прикусила губу, очень сильно, так, что кожа побелела, – таким нормальным. И послушайте, он ведь продолжает работать, ведет переписку, с ним советуются, ему присылают статьи и книги на рецензии. Он большой ученый, с мировым именем. Если бы мы жили в другой стране, он, конечно, лечился бы совсем в других условиях. Вот вы говорите – умирает мозг. Но ведь его интеллект в полном порядке. Он помнит тысячи формул, работает за компьютером, читает и пишет на трех языках.

– Профессиональные знания и навыки уходят в последнюю очередь, – сказала Оля.

– Ну вот! Значит, он может еще работать!

– Работать – да. Жить без постоянного надзора, обслуживать себя в быту, выходить на улицу – нет.

– Не понимаю, – женщина зажмурилась и помотала головой, – почему? Он здесь у вас уже десять дней, и никаких улучшений. Он продолжает говорить, что его каждую ночь живого закапывают в землю, что ему надо ампутировать обе ноги, потому что они не слушаются. Он требует, чтобы я вернула государству все его награды, потому что он не заслужил их. Но при этом уже успел прочитать рукопись книги одного из своих аспирантов и написать абсолютно грамотный отзыв, прямо здесь, не имея под рукой ни компьютера, ни справочной литературы. Когда я передала аспиранту этот отзыв, он спросил, почему Всеволод Евгеньевич находится сейчас в психбольнице. Это нонсенс! Всеволод Евгеньевич соображает значительно лучше, чем его молодые коллеги.

– Вы сами привезли его к нам, – напомнила Оля.

– Да. Но только на обследование. Я хотела убедиться, что с ним все в порядке. А вы мне говорите, умирает мозг, и нет надежды.

– Вы прожили вместе сорок лет. У вас двое детей, трое внуков. Вы его любите. Он любит вас. Да, мозг умирает. Это необратимый процесс. Всеволод Евгеньевич постепенно превращается в младенца. В младенца, но не в овощ и не в мертвеца. Надеюсь, вы понимаете разницу? Он дышит, он теплый, с ним можно говорить, его можно взять за руку, погладить, поцеловать. Именно сейчас он нуждается в вас больше, чем когда-либо, – быстро произнесла Оля.

Но женщина, кажется, не услышала ее. Она поднялась и, уже открыв дверь, повернулась к Оле:

– Умирает мозг… Необратимый процесс… Господи, почему вы, врачи, такие жестокие? Учтите, вы тоже станете старой. И о вас тоже кто-нибудь так скажет.

Она вышла, хлопнув дверью. Оля закрыла глаза и принялась массировать виски.

«Конечно, я тоже стану старой. Вполне возможно, у меня тоже будет артериосклероз. Я курю, мало сплю, пью кофе литрами. Я добровольно прошла через ад, который теперь очень хочу забыть. Проблемы с памятью начинаются именно тогда, когда человек хочет забыть что-то. Грань между здоровьем и безумием совсем зыбкая, она может исчезнуть, как линия горизонта в тумане, при стопроцентной влажности. Любая мелочь способна сломать человека, и до чего иногда бывает заманчиво сломаться».

Оля встала, прошла по маленькому тихому кабинету, вытащила из сумки сигареты, открыла форточку, закурила, хотя в кабинете никогда этого не делала. Дым попал в глаза, потекла тушь. Она достала салфетку, подошла к зеркалу. Но вместо своего лица увидела лицо первой жертвы, девочки, убитой ровно два года назад.

Золотистые мягкие волосы. Светлые высокие брови. Совсем детское лицо. Слишком детское, чтобы быть мертвым. Из тех троих первая, светловолосая, оказалась самой маленькой. Не больше двенадцати. Следующая, рыжая, с мелкими веснушками, была крупнее и старше года на два. Потом нашли мальчика, ровесника рыжей. Все трое отличались какой-то особенной хрупкостью, изяществом. Гладкие, тонкие, холеные тела, ни волоска, ни прыщика. Лобки выбриты. Маникюр на руках и ногах. У девочек накрашены ногти. «Две нимфетки и фавненок», – сказал о них профессор Гущенко, цитируя Набокова. Именно это и натолкнуло тогда Олю на идею пройтись по порносайтам. И еще то, что дети остались неопознанными. Они не выглядели как нищие беспризорники. Они где-то жили, ели, одевались. Раскиданная рядом с трупами одежда была новой, добротной, модной. Пломбы на зубах из дорогого, импортного материала. У рыжей девочки губы надуты силиконом. Косметическая операция, мелкая, но не дешевая.

Кто-то взрослый заботился о них, следил за их здоровьем и внешностью. Но не счел нужным заявить об их исчезновении, откликнуться, когда по всей стране, через прессу и телевидение, искали кого-то, кто мог бы их опознать.

«Я хочу забыть. Я больше никогда не вернусь в этот ад», – подумала Оля и тут же произнесла вслух, шепотом:

– Молох. Ты все-таки не выдержал. Ты опять сделал это. Твой почерк, верно? Между первыми тремя убийствами прошло совсем немного времени. Троих ты убил в течение шести месяцев. Обычно маньяки ускоряют темп, промежутки сокращаются. Но ты затих, спрятался в нору. Нора у тебя вполне комфортабельная. Отличная квартира в Москве, чистая, аккуратная, уютная. Ты живешь один и не тяготишься одиночеством. Наоборот, ты наслаждаешься им. Ты слишком высоко ценишь себя, чтобы терпеть кого-то рядом. У тебя мощный компьютер. Хорошая машина. Тебе есть, что терять. Полтора года не появлялось ни одного твоего трупа. Ты испугался? Но ведь и раньше ты боялся, поэтому был так осторожен. Уехал? Заболел? Маньяки почему-то не болеют. У них железное здоровье. В какой-то момент я решила, что ты умер. Случайно разбился в машине, но мог и убить себя. Если ненависть твоя к жизни не находила выхода, если ты не убивал других, ты вполне мог покончить с собой. Я искала тебя в сводках происшествий, несчастных случаев, самоубийств. Я ходила смотреть на трупы мужчин твоего возраста, твоего телосложения. Я искала тебя среди мертвых, но чувствовала – ты жив. Ты рядом. Ты все тот же, просто держишь паузу. Вот теперь эта девочка. Она твоя, верно? Ты выудил ее из паутины, как и тех троих. Она, как и те, снималась в детском порно. Ты решил ее покарать. Или спасти от греховной жизни. При всей твоей осторожности ты все-таки не стал нарушать свой обычный ритуал. Масло. Теперь еще и соска-пустышка. Ты хочешь сказать, что скоро примешься за младенцев?

У Оли пересохло во рту, она нашла в холодильнике бутылку воды, глотнула из горлышка. В последней ее фразе содержалась ошибка. Молох ничего не хотел сказать. Он не оставлял символических посланий. Он презирал тех, кто его ловит, и не вступал с ними в диалог.

– И все-таки мы с тобой поговорим, ублюдок. – Оля зажмурилась, тряхнула головой. – Ты где-то совсем близко. Конечно, ты не Карусельщик. Это было бы слишком просто. Но между вами существует связь.

Дверь открылась, Оля вздрогнула и покраснела. В проеме появилась медсестра.

– Ольга Юрьевна, вас в женское отделение вызывают, срочно. Там девочку из Склифосовского привезли, попытка суицида. Восемнадцать лет. Нужна ваша консультация.

* * *
– Не могу, не могу!

Марк уже не понимал, сам он это бормочет или Никонов опять завел свою волынку. Старик вернулся из коридора, сел на койку, опустил голову, закрыл лицо руками. Он так мог сидеть сколько угодно, то бормоча себе под нос, то затихая и покачиваясь, как маятник.

Марк пробовал одолжить у него пасту, чтобы хоть пальцем почистить зубы, но Никонов не дал, сказал, тюбик принесла Наташа, и если она узнает, что он давал чужому, то очень рассердится.

– А ты не говори, и она не узнает. Я же тебе сразу верну.

Но старик уперся. Псих, он и есть псих. Как все в этом вонючем заведении, включая врачей, медсестер, нянек и даже посетителей.

– Не могу, не могу, не могу.

– Что не можешь? – спросил Марк, не поворачивая головы, не открывая глаз.

– Не могу спать в толпе, – ответил Никонов.

– Почему?

– Чужие сны ходят на цыпочках, дышат на меня микробами. У меня ослаблена иммунная система. Я скоро умру. Надо смотреть правде в глаза.

«Да, это верно, – усмехнулся про себя Марк, – смотреть в глаза правде, в ее наглые холодные зенки, хотя это так противно. Меня вели дней восемь, а может и больше. Я не знаю, кто они, что им надо. Я устроил себе тайм-аут, спрятался в психушке. Но я не могу сидеть здесь вечно. Не могу, не могу, не могу… тьфу ты, черт, опять привязалось! Так и свихнуться не долго».

Он стал в десятый или сотый раз прокручивать в голове события последних дней. С чего, собственно, все началось?

Чуть больше недели назад, кажется в прошлое воскресенье, расставшись с новым покупателем, Марк зашел в ресторан поужинать. Предчувствие удачи всегда вызывало у него зверский аппетит. Он не сомневался: высокий седобородый мужчина, напяливший в пасмурный день темные очки, станет его постоянным клиентом. Он удивительно легко и быстро откликнулся на предложение перейти от пассивного созерцания к активным действиям. По всему было видно, как истомился он, бедняга, как жжет его изнутри страсть, которую в современном цивилизованном обществе принято считать позорной, преступной.

«Кого вы предпочитаете, мальчиков или девочек?»

Марк всегда заранее задавал этот вопрос, но не всегда сразу получал ответ. Его клиенты были людьми робкими и скрытными. Встречаясь с ним, надевали темные очки, иногда даже приклеивали усы и бороду. Этот, кажется, тоже приклеил. Впрочем, наивный камуфляж летел к чертям, когда у них возникало желание познакомиться с теми детками, которых они наблюдали на дисках и видеокассетах. На деток они подсаживались, как на наркотик. Таких гениальных девочек и мальчиков, как у Марка, не было ни у кого из конкурентов.

Большинство производителей детского порно использовали бродяжек, вялых, нездоровых, неинтересных. Бродяжки, дети беженцев, работали за еду, наркотики и временную крышу над головой. Это выглядело жалко, не вкусно. К тому же СПИД, сифилис, чесотка, вши, туберкулез. А ведь известно, что педофилы – люди в основном состоятельные, интеллигентные, с высокими эстетическими запросами и всегда очень осторожны.

Марк производил и поставлял элитную продукцию. Он по праву считал себя лучшим на рынке детского порно. Он использовал маленьких профессионалов, они работали с удовольствием или, во всяком случае, умели изображать удовольствие. Он сам их всему научил. Своим клиентам он гарантировал не только высокое качество фильмов, но и полнейшую гигиеническую безопасность, когда у них возникала потребность в живых контактах.

Сидя в уютном полутемном ресторане, поедая изумительно зажаренные ребрышки молочного поросенка, он думал о новом клиенте. Да, этого робкого господина можно будет раскрутить на серьезные деньги, поскольку он предпочитает девочек.

Ика и Женя надежней мальчишек. Они умеют заворожить клиента, привязать к себе надолго и мягко, незаметно тянуть деньги. А мальчишки теряются, напрягаются. Особенно Стас. Красивый подросток, но нервный, постоянно зацикливается на своих домашних проблемах. Когда его отец уходит в очередной запой и лупит мать, Стас вообще не может работать. Один раз даже удрал от клиента. Сказал – на минутку, по-маленькому, а сам быстро оделся и вон из квартиры, домой, к избитой маме. Аванс был уже получен, голый клиент ждал в полной боевой готовности. Но не дождался. Пришлось извиняться и присылать ему другого мальчика, Егорку. Он не так красив, как Стас, простоват, грубоват, зато исполнителен, не халтурит, работает добросовестно.

Новый клиент выбрал Женю. В конце разговора он достал из кармана ее фотографию, отпечатанную с сайта, на хорошем принтере, и, застенчиво откашлявшись, сказал, что хотел бы познакомиться с этой девочкой. Марк одобрил его выбор. Клиент слегка удивил его, когда тут же достал деньги – даже не аванс, а всю сумму, не за одно, а сразу за два свидания.

Салат из рукколы с рокфором, маслинами и горячими чесночными гренками был великолепен. Марк спокойно и с удовольствием проедал деньги, полученные за Женю. Сейчас можно было позволить себе значительно больше, чем раньше. Бизнес набирал обороты, поднимался на новый уровень. То, что когда-то начиналось как эстетское хобби, теперь приносило хорошую прибыль. Скоро, наверное, придется пойти на расширение штата. Неразумно и утомительно все брать на себя. Встречаться с клиентами, продавать кассеты и диски должен кто-то другой. Это самая нервозная часть работы. Постоянно мерещится слежка.

Возможно, он просто переутомился и бдительность его потихоньку переросла в манию преследования. Как не хотелось об этом думать!

На десерт Марк заказал крем-карамель. Снял с нежной дрожащей пирамидки листик мяты, посыпанный сахарной пудрой. Отправил в рот и стрельнул глазами в сторону молодой пары за соседним столиком. Ничего особенного. Обоим под тридцать. Она – коренастая крашеная блондинка с длинным лицом, в голубых узких джинсах, обшитых блестками и бисером, в белой сатиновой блузке. Он – лысый, упитанный, круглолицый, в свободных бежевых брюках из мягкой фланели, в черном широком пуловере. Они вошли в ресторан сразу вслед за Марком. И он напрягся, поскольку девушку узнал. Видел ее два дня назад, у площади Белорусского вокзала. Она стояла у ларька, как будто ждала кого-то, и рассеянно листала глянцевый журнал, не глядя на страницы. Глаза ее скользили по лицам прохожих, остановились на Марке и тут же отпрыгнули, словно обжегшись. Потом он опять почувствовал взгляд.

Тогда она была иначе одета и причесана. Однако у нее слишком характерное лицо. Нос сердечком, острый выступающий подбородок.

Марк глотнул кофе, закурил, попросил счет. И тут же зафиксировал напряженное внимание со стороны соседнего столика. Конечно, парочка была занята им куда больше, чем друг другом. Они тоже попросили счет.

– Ребята, что вам надо? – спросил Марк, когда отошла официантка.

Они переглянулись. Молодой человек нахмурился.

– Вы, девушка, ходите за мной третий день. Я вам так сильно нравлюсь?

Девушка смерила его равнодушным взглядом и ничего не ответила.

Молодой человек даже не посмотрел на Марка, взял свой мобильник, который тихо урчал и вибрировал на столе.

– Да. Понял, – пробормотал он в трубку, – конечно, обязательно.

Его спутница спокойно закурила, как будто вовсе позабыв о Марке.

Принесли счет. Марк вложил купюры в папку и, не дожидаясь сдачи, вышел. Сильно похолодало. Он бегом покинул переулок, выскочил на трассу, поднял руку. Остановился зеленый «Фольксваген». Слишком скоро остановился, как будто специально ждал. И как раз в этот момент из-за угла появилась парочка.

– Куда ехать? – спросил шофер.

Рожа его показалась Марку подозрительной. Безглазый квадратный амбал, нос пуговка, шеи нет. Такой скрутит в минуту, пикнуть не успеешь, даст по башке или ножичком пырнет.

Парочка между тем медленно приближалась. Ни о чем больше не думая, Марк побежал. Амбал в «Фольксвагене» просигналил. Конечно, он был один из них.

Марк знал этот район и наметил себе безопасный маршрут. Ближайший переулок, потом сразу проходной двор. Еще переулок. Проспект. Метро. Чтобы догнать его, «Фольксваген» должен был развернуться и ехать против движения. Девица вряд ли сумеет быстро бежать на своих высоких шпильках. Оставался молодой человек. Он честно бросился вслед за Марком, но, добежав до угла, остановился, растерянно вглядываясь в темноту.

В тот вечер Марку удалось оторваться от слежки. Выйдя из метро, он для верности еще пару часов петлял по окрестным переулкам и проходным дворам и, только убедившись, что никого подозрительного поблизости нет, вошел в подъезд, поднялся в квартиру.

Это была одна из трех съемных квартир. Здесь он жил. Имелась еще студия, где он снимал свое альтернативное кино, и «гостиница», где встречались с мальчиками и девочками клиенты, не имеющие собственных помещений для интимных забав.

На следующий день все повторилось. Уже не в ресторане, на улице, у метро. Ему опять удалось уйти, но встреча с клиентом сорвалась. Тем же вечером он заметил крашеную блондинку с носом-сердечком в супермаркете, неподалеку от дома. Удирал сложно, на такси, потом на метро, проехал все Садовое кольцо и, только оторвавшись, решился вернуться домой.

Никаких сомнений не осталось.

За ним правда следили, причем нагло, открыто. Значит, главная их цель – напугать. Не убить – они давно бы могли это сделать, – а именно напугать, показать зубы. Хорошо. Он испугался. Что дальше? Дальше, вероятно, с ним, присмиревшим и робким, будут говорить. Ставить свои условия. Кто? Конечно, конкуренты. В общем, Марк ждал этого. Нельзя оставаться независимым успешным одиночкой. Не дадут. Не позволят.


Сосед Никонов продолжал свое унылое «не могу, не могу!». Но вдруг тряхнул головой, облизнулся и деловито спросил:

– У тебя случайно сладенького нет?

– Нет.

– Так, товарищи, внимание! На сегодня у нас назначено заседание комиссии по экстренной идеологии, явка обязательна, – прозвучал, перекрывая стоны, сопение, бормотание, высокий резкий голос.

У двери, возле умывальника, пожилой толстяк по фамилии Шпон смотрел в зеркало и аккуратно раскладывал на лысине длинные жидкие пряди. Когда-то он работал в московском горкоме партии, заведовал каким-то отделом. Собственно, он и сейчас продолжал заведовать, но в другой реальности, в уютном войлочном гнездышке своего старческого маразма.

Шпону было хорошо. А Никонову плохо. Ночью он достал Марка рассказами о своей красавице Наташке, о том, как на нее смотрят все подряд мужики, молодые и старые, и даже показал фотографию. Бабенка была сдобная, грудастая, со сладкой улыбкой и холодными наглыми глазами.

– У тебя случайно нет мобильного телефона? – спросил Никонов шепотом. Он склонился к самому лицу, и Марк почувствовал, как кисло пахнет у него изо рта.

– Посмотри в тумбочке, – сказал он старику.

Шорох, стук, сопение. Никонов искал телефон. Тумбочка у них была одна на двоих.

– Где? Ну где же? Ничего не понимаю! – бормотал Никонов, выкидывая на пол жалкое барахлишко.

– Что, не можешь найти? – сочувственно спросил Марк.

– Нету!

– Значит, сперли.

– Да, наверное. И что теперь делать?

– Искать. Кто у вас тут главный вор?

– Я не знаю. Не понимаю. Не могу.

– Не можешь – отдыхай. Ты правда совсем больной. Забыл, что мобильники здесь держать запрещено?

– Зачем же ты сказал, что у тебя есть?

– Пошутил. А ты поверил. Получилось смешно. Кстати, зачем тебе телефон?

– Я должен срочно позвонить жене. Мы давно не виделись. Она волнуется.

– Так уж и волнуется? Может, наоборот, рада?

– Что? Что ты сказал? – старик взвизгнул и вскочил.

На его губах запеклась корочка, глаза выкатились из орбит, подернулись влагой.

– Она завела себе другого мужика, здорового, крепкого. А ты, старый пердун, на фиг ей не нужен. Она тебя, печальную макаку, нарочно сюда сбагрила, ты здесь быстрей помрешь, ей квартира достанется, – сказал Марк достаточно громко, чтобы его услышал старик, и достаточно тихо, чтобы никто другой в палате не услышал.

Через пять минут рыдающего, трясущегося Никонова уволокли санитары. Палата ничего не заметила, ее население, шаркая, ворча, перетекало в коридор, бродить, ждать посетителей, смотреть телевизор.

Глава седьмая

Плоская деревянная шкатулка размером не больше школьной тетради, изнутри оклеенная черной бархатной бумагой, хранилась в тайнике на антресолях. Там, в конвертах из папиросной бумаги, лежали пряди волос. Золотистая, похожая на лепестки желтой хризантемы. Рядом с ней пара серебряных сережек с аметистами. Рыжая, как язычок пламени. Золотое колечко с темным крошечным рубином. Пепельно-русая, короткая и жесткая. Серебряная цепочка с крестиком.

Странник сел на пол, стал бережно перебирать и рассматривать свои сокровища. На лице его застыла отрешенная, почти идиотическая улыбка, глаза затянулись матовой пленкой.

Просидев такминут двадцать, он дернулся, как будто его ударило током. Осторожно сложил в шкатулку свои трофеи, в том числе новые, мягкую каштановую косичку и медальон. Встал, подошел к шкафу, достал небольшой элегантный портфель, погладил мягкую черную кожу, щелкнул замочком и убрал в портфель шкатулку. Потом закрыл антресоли, сложил стремянку.

– Хороший мальчик. Умница, – шелестел в тишине ласковый шепот, – теперь успокойся и поешь. Ты ничего не ел целые сутки. Ты голоден. Ты получил свежую порцию космической энергии. Но пищу телесную это не заменяет. Ты заслужил вкусный обед. Ты заслужил. Ты хороший мальчик.

Странник правда проголодался. Пока оттаивали в микроволновке куриные крылышки, он занялся уборкой. Отнес стремянку в туалет. Перемыл посуду, протер плиту, подмел пол. Обычно он занимался уборкой под музыку. Лучше всего Моцарт или Вагнер. Но сейчас нужна была тишина.

– Ты освободил еще одного ангела. Осознаешь ли ты свое величие? Достоин ли ты своего уникального дара, своей великой миссии?

Ему хотелось ответить, вступить в диалог, но он пока не решался. Он боялся, что скажет что-нибудь не то, и продолжал молча наводить чистоту, при этом наблюдая за собой со стороны. Крепкий мужчина в спортивном трикотажном костюме, в теплых тапочках. Лицо хмурое, напряженное. Веник в правой руке, совок в левой. Руки сильные, красивые. Движения четкие.

– Ты все сделал правильно. Но этого мало, мало. Ни на минуту ты не должен забывать о своей священной миссии.

Он уронил веник и совок, медленно опустился на пол, сжал виски.

– Я знаю, как больно тебе, как трудно, но кто же, если не ты? Хочешь сказать, тебе их жалко?

– Да. Жалко, страшно. Жалко тех, кого не могу спасти. Страшно, что я один, а их много, и надо возвращаться в их мир, жить по их законам.

– Ты не живешь по их законам. Ты разведчик в тылу врага.

Он сглотнул горький комок, шмыгнул носом. Слезы подступали к глазам, ему было стыдно, что он такой сентиментальный. Микроволновка звякнула и выключилась. Он не заметил, не услышал. Шепот заполнил собой все пространство кухни, и в голове у него ничего не было, кроме этого шепота.

– Они жертвы Апокалипсиса. Они дети. Ты спасаешь детей. Как в твоей любимой книжке «Над пропастью во ржи» Сэлинджера, помнишь? Ты один, и много маленьких детей, играющих над бездной. Ты ловишь их, чтобы они не падали. Ты не должен останавливаться. Гоминиды повсюду, ты чувствуешь в воздухе смрад их ядовитого дыхания, на дверных ручках в общественных местах остается пот их похоти. Они питаются гибелью детей, обращая их в себе подобных. На генетическом уровне. Юные новообращенные самцы и самки гоминидов отличаются особенной, дьявольской привлекательностью, они вульгарны и порочны. Они чудовищно сексуальны. Ты знаешь, что все зло от похоти. Первые люди, совершив грехопадение, добровольно уподобились зверям. Это был их выбор. Совокупление, похоть они предпочли райскому блаженству. Они покинули мир света ради вечной ночи. И звери обрели власть над ними. Совокупляясь, люди становятся гоминидами. Ты – разведчик, ты – агент света в мире тьмы, ты – посланник чистоты в мире грязи, ты – Странник, твой дом далеко отсюда.

Шепот сгущался, становился сплошным гулом. Он не мог разобрать слов. Ему казалось, голова его сейчас взорвется. Нет, все-таки он еще не вернулся из царства света, он не может жить, как следует, здесь и сейчас. Он завис в каком-то вязком промежуточном пространстве, и если это состояние продолжится, гоминиды скоро почуют в нем чужака, смертельного врага. Начнут замечать странности в его поведении, шептаться за спиной. Понятно, чем это кончится. Они его уничтожат.

Он попытался зацепиться за что-то реальное. Единственным звуком, который прорывался сквозь потусторонний гул, было урчание в его животе. Голод. Надо приготовить себе еду. Гоминиды обычно включают телевизор, когда ужинают на своих кухнях. Надо действовать здесь и сейчас, как они. Даже наедине с собой надо притвориться мутантом, питекантропом в человеческом обличье. Ему ведь удавалось это целые полтора года. Ему удается это в течение всей его жизни.

Странник поднялся с пола, нашел пульт, включил телевизор. Там симпатичная мультяшная помидорка пела песенку о том, как хочет стать томатной пастой. Это выглядело вполне безобидно и даже мило. Но Странник видел, как вылезают из телевизора щупальца. Слизистые, мутные, очень сильные, они с мокрым чмоканьем рвутся сквозь экранное стекло наружу и заполняют своим змеиным шевелением все пространство маленькой кухни.

Реклама – одно из очевидных воплощений зла. Переливчатое разноцветное чудовище, гигантский спрут с круглым циклопическим глазом и множеством пухлых влажных ртов, похожих на присоски кальмара. Рты шевелятся, орут и шепчут разными голосами: купи! Купи! Отдай свои денежки, скорее, сию минуту!

В каждом щупальце трясутся, как погремушки, банки колы и пива, головы с пересаженными волосами, прозрачные торсы, внутри которых происходит силиконовое пищеварение, стиральные порошки, чипсы, автомобили. Реклама создает картинки фальшивого земного рая, пестрые декорации, за которыми ад, смрад. Конец света наступил, но никто не заметил этого, потому что все смотрят рекламу.

– Успокойся. Тебе надо поесть и поспать.

Это был не потусторонний шепот, а собственный его голос.

– Ты хороший мальчик. Ты все сделал правильно. Не бойся спрута. Ты сильней. Ты очень сильный и красивый. Не бойся гоминидов. Веди себя разумно и осторожно, как подобает разведчику. Будь бдителен, и они никогда не почуют в тебе чужака. Ты справишься.

Он вытащил крылышки из печки, налил на сковородку оливковое масло, поставил на огонь и стал чистить чеснок. Масло зашипело. Он положил дольку чеснока в давилку. Крылышки на сковородке, белые, нежные, вдруг напомнили ему переплетенные хрупкие конечности детей в порнофильме.

Он сел за стол, прошелся по каналам. Нашел новости. Страннику хотелось увидеть сюжет, посвященный ему. Совсем не обязательно, что покажут, это обычные новости, не криминальные. Но вдруг? Мало ли?

Густо загримированный ведущий рассказывал о скучных, незначительных событиях. Спорт сменился прогнозом погоды, сообщили, что к концу недели обязательно потеплеет. Он понял: о теле ничего не скажут.

Странник любил смотреть криминальные новости. В них иногда, сами того не желая, гоминиды сообщали правду о себе. Картины кровавой бессмысленной жестокости были изнанкой рекламного рая. Каждый раз, прямо или косвенно, они напоминали Страннику о его миссии, помогали окончательно вернуться из мира теней и жить дальше, здесь и сейчас.

Совсем недавно, в течение полугода, о нем говорили с телеэкрана часто и подробно. Ему нравилось оставаться единственным существом на свете, которое знает правду о том, что произошло в лесополосе неподалеку от кольцевой дороги и почему там лежит обнаженное тело мертвого ребенка.

«Это я сделал, дурни, животные! Я поймал дитя над пропастью и освободил ангела!»

Он осознавал свое величие. И спокойно, уверенно продолжал жить среди гоминидов. Сильный, очень сильный самец.

* * *
Зацепе удалось провести переговоры на пять с минусом. Он поднял цену до потолка, при этом отказался участвовать в черном пиаре. Он убедил Маню Боеголовку, что нет ничего лучше, чем позитивная информация о кандидате, поданная грамотно, тонко, ненавязчиво. Если сейчас прозвучит ответный залп, господин Лаврентьев в глазах избирателей станет таким же циничным негодяем, как его конкуренты. Народу надоели политики, которые поливают друг друга дорогостоящим печатным дерьмом. Лучше в спокойном задушевном интервью Василий Сергеевич заявит, что, конечно, мог бы дать сдачи клеветникам и так же, как они, оплатить черный пиар, но он никогда не опустится до этого.

Маня сначала хмурилась, нетерпеливо качала ногой, обутой в высокий лаковый сапог, но в какой-то момент вдруг расслабилась. Николай Николаевич умел убеждать.

Минус он мысленно добавил к пятерке потому, что не отключил мобильник в самом начале переговоров. Это был резервный телефон. В аппарате стояла sim-карта, купленная в Риме на чужое имя. Два года назад он поклялся себе, что никогда не будет включать этот аппарат при посторонних, тем более говорить по нему. И вот надо же, нарушил клятву. Между прочим, впервые.

Он потерял контроль над собой. В конторе, в кабинетах высоких чиновников, на теннисном корте, в ресторанах, в машине, в постели с женой он скучал и томился. Он постоянно смотрел на часы. Он жил в особом временном измерении, от встречи до встречи с Женей Качаловой. Ему хотелось поскорей отделаться от работы, от семьи и нестись к ней. Женя была единственным существом на свете, которое он любил, в первый и в последний раз в жизни.

Каждый ее жест, гримаски маленького чистого лица, изгиб тонкой спины, тяжесть и запах волос, прозрачные легкие пальцы, все в ней было для него как наркотик, без нее он переживал мучительную ломку. Разве мог он представить, что с ним когда-нибудь такое произойдет?

Николай Николаевич Зацепа был нормальным, здоровым, сильным человеком. Отличник и комсомольский лидер. Студент Института международных отношений. Сотрудник советского консульства в Риме. Разумная женитьба на дочери посла. Двое детей, мальчики. Блестящая дипломатическая карьера. За всю жизнь – ни одного лишнего слова, ни одного случайного поступка. Никому из его знакомых, друзей, сослуживцев, тем более – жене и сыновьям, в голову не могло прийти, что его нестерпимо тянет к девочкам-подросткам.

Он регулярно, энергично выполнял свои супружеские обязанности. Принимал стимулирующие витаминные препараты, небольшую дозу алкоголя, закрывал глаза и представлял на месте супруги какую-нибудь одноклассницу сначала старшего, потом младшего сына.

Когда именно это началось, он не знал. Он вообще старался не думать об этом. После сорока его жизнь дала трещину, внутренний разлом угрожающе рос. Было два Зацепы. Один – полноценный мужчина, верный муж, примерный отец. Другой – похотливое одышливое «нечто». Налитые кровью глаза, умоляющие и бесстыжие. Потные лапы невыносимо чешутся, когда рядом тоненькая беззащитная девочка лет двенадцати. Во рту наждачная сухость, язык прилипает к небу, губы к зубам. Между ног раскаленный пульсирующий камень, «чертов палец», весом в пуд.

Много лет он жил в Риме, свободно читал по-итальянски и по-английски, мог покупать порнографические книжки и журналы, соблюдая определенную осторожность, мог заглядывать в кинотеатры с богатым порнорепертуаром на любой вкус, мог, наконец, пользоваться малолетними проститутками. Но никогда ничего этого он не делал. Он не шел на поводу у своего второго безобразного «я», не давал ему поблажек. Умный, сильный Зацепа презирал и ненавидел это внутреннее «нечто».

Зацепа-интеллектуал не мог жить без книг, но упорно не признавался себе, что в литературе, как художественной, так и научной, более всего интересует его тема физической любви между взрослым мужчиной и маленькой девочкой.

Он перечитывал римских историков, не замечая, что рассеянно листает страницы в поисках нескольких конкретных эпизодов. Труды о древних языческих обрядах, об инквизиции, ведовстве и черных мессах, о быте и нравах первобытных африканских племен, даже Ветхий Завет – все содержало в себе дозу наркотика, того самого, которым питалось внутреннее «нечто». Дети, невинные жертвы варварских традиций, суеверий, дьявольской похоти. Дети, совращенные, изнасилованные, убитые, вызывали у доброго Зацепы острую жалость, между тем как «нечто» истекало газированной слюной.

Все, что касалось соития взрослого с ребенком, пахло кровью, кошмаром, психической патологией. Удачливыми собратьями «нечто» во временах и пространствах оказывались такие симпатяги, как Тиберий, Калигула, маркиз де Сад, Лаврентий Берия, раскрашенные голые африканские вожди, жирные восточные шейхи, средневековые колдуны, вампиры, сатанисты, уголовники, маньяки.

Если бы Зацепа мог избавиться от своего безобразного второго «я», удалить его, как опухоль, он, не задумываясь, согласился бы лечь под нож. Но нельзя же, в самом деле, явиться в медицинское учреждение и сказать: кастрируйте меня!

Единственным утешением для страдальца стала великая книга Набокова «Лолита». Когда она впервые попала к нему в руки, он ожил, он решился взглянуть на свое «нечто» без брезгливости. Оказалось, в его тайной страсти есть не только жестокость, грязь, но и высокая поэзия. Все не так ужасно – даже наоборот, прекрасно, романтично. Он не выродок, не чудовище. Он принадлежит к тайному клану избранных, наделен особенным утонченным чувством красоты, которого нет у других, обычных людей.

«Лолиту» интеллектуал Зацепа читал раз десять, по-английски и по-русски, и знал почти наизусть. Под влиянием книги внутренний разлом постепенно зарастал, рубцевался. В результате между Зацепой и «нечто» наладились вполне добрососедские отношения. Они понимали и щадили друг друга. «Нечто» не лезло в официальную стерильную жизнь Зацепы, не заставляло его краснеть, потеть, носить широкие брюки и прятать глаза. Зацепа, в свою очередь, дарил своему тайному товарищу тихие безопасные радости. В гениальной книге содержалось немало рецептов, как утешиться бедному художнику, не обижая девичью чистоту и не рискуя собственной шкурой.

Городские парки, спортивные площадки, бассейны, теннисные корты, катки, праздничные детские концерты в школе при посольстве, семейные вечеринки с друзьями, у которых есть дочери не старше пятнадцати, наконец, пляжи, море. Иногда какую-нибудь хрупкую девочку надо было научить плавать, кататься на коньках и на роликах, правильно держать теннисную ракетку, подсадить на велосипед или на пони.

Все знали: Николай Николаевич очень любит детей, легко находит общий язык с подростками. Для жены и друзей он придумал легенду, что всегда мечтал о дочери. Сыновья – это замечательно, однако хочется еще и девочку.

Зацепе исполнилось пятьдесят. Сыновья выросли, вокруг них уже вились не феи-малолетки, а зрелые неинтересные девицы. Зацепа затосковал. Но тут же судьба подкинула ему новую шальную надежду. Его сорокашестилетняя жена была беременна. Ультразвук показал, что плод женского пола.

«Нечто» ликовало. Осторожный Зацепа перечитал великий роман, чтобы поделиться радостью с господином Гумбертом, и получил от любимого героя очередной набор изысканных рекомендаций.

В конце шестого месяца его супруга родила мертвого ребенка. В душе Зацепы разразилась черная буря. Он впал в депрессию, ему вдруг стало казаться, что, припадая ухом и щекой к выпуклому животу супруги, он как-то метафизически напугал эмбриончика либо вообще спалил бедную крошку потоком своих огненных биоволн.

Между тем дипломатическая карьера Зацепы развивалась блестяще, новый министр собирался назначить его послом. Однако перед Николаем Николаевичем замаячили другие, более заманчивые перспективы. Он подал в отставку, вступил в совет директоров мощного международного концерна, стал правой рукой теневого российского олигарха, приобщился к баснословным капиталам, которые выкачивались из разоренной России, попал в стихию бандитских разборок, скандалов и заказных убийств. Однако по природе своей Зацепа был слишком осмотрителен, чтобы получить пулю в лоб, тюремный срок или стать по-настоящему богатым человеком. В критический момент он отошел в сторонку, осел в удобной нише, на должности председателя правления ЗАО «Медиа-Прим». Под его руководством выходило несколько толстых, ежемесячных, и тонких, еженедельных, глянцевых журналов.

В Риме у него была квартира, имелась вилла на побережье. В Москве они с женой занимали небольшой пентхаус на Кутузовском проспекте и строили грандиозный дом в дачном поселке, в двадцати километрах от Москвы.

Сыновья получили образование в Англии, младший остался там жить и работать, женился на англичанке. Старший вернулся в Москву, занял должность главного редактора самого престижного журнала из тех, что издавало «Медиа-Прим». Жена его, фотомодель Ева, родила девочку Лизу. У Николая Николаевича появилась прелестная маленькая внучка.

«Нечто» постарело, присмирело, безопасность Лизы была гарантирована. Пережитая черная буря уничтожила мечты об инцесте. Внучку Зацепа любил, как положено деду, чистой бескорыстной любовью. Великая книга спокойно дремала на книжной полке, в ряду полного собрания сочинений Набокова.

Интернет предлагал сотни, тысячи платных девочек, любого возраста, на любой вкус. Ночами по обочинам проспектов и шоссе топтались на все готовые малолетки. Газеты, журналы пестрели рекламами разных салонов, VIP-саун и массажных кабинетов, где наверняка можно было заказать себе не только взрослую, но и маленькую фею. Но Зацепа слишком много страдал, чтобы под старость утешаться грубой пародией на любовь. Он понимал: «нечто» не насытится платным казенным соитием, останется горечь разочарования, страх разоблачения и венерических болезней.

В теплое время года Николай Николаевич иногда приезжал в Парк культуры, смотреть, как катаются на роликах девочки-подростки. И вот однажды, два года назад, в начале мая, прямо на него налетела девочка, не старше одиннадцати, тоненькая, маленькая, разгоряченная. Длинные каштановые волосы отливали медью на солнце. Она разогналась, не успела затормозить, неслась наперерез открытому прогулочному трамваю. Но Зацепа оказался рядом и поймал ее в свои объятья.

– Ак-куратней! – От волнения он стал косноязычным.

Она подумала, что он говорит с сильным акцентом, решила, будто перед ней иностранец. Правда, долгие годы жизни в Италии наложили на него определенный отпечаток. В Москве Зацепу часто принимали за иностранца. Не вырываясь из его рук, девочка подняла на него прозрачные голубые глаза, уже не испуганные, а любопытные, и сказала по-английски:

– Oh, sorry! Thank you very much!


Мелодия из времен года «Вивальди» заставила Зацепу вздрогнуть. Резервная трубка вибрировала в руке. Он не заметил, как после ухода гостей достал аппарат, включил его. Он вообще забыл, что сидит в своем кабинете, так глубоко ушел в воспоминания.

– Кажется, засветился один адрес, – сообщил все тот же хриплый женский голос, – что будем делать?

– Следите за домом, – Зацепа тяжело вздохнул, – если он там появится, войдите в прямой контакт. Дальше – по плану.

– А если не появится?

– Подождите до вечера.

Звякнул городской телефон, трубку тут же взяла секретарша, а через минуту сообщила по селектору:

– Николай Николаевич, ваша жена на проводе.

Зацепа отключил мобильный, откашлялся.

– Да, Заинька, я тебя слушаю.

Глава восьмая

В казенной телогрейке поверх халата доктор Филиппова шла через больничный парк, от одного корпуса к другому, и бормотала себе под нос, так что со стороны ее, наверное, вполне можно было принять не за врача, а за пациентку психиатрической клиники.

Вступать в диалог с неизвестным убийцей ее научил профессор Гущенко.

– Не бойся. Поговори с ним. Он тебе ответит, рано или поздно. В какой-то момент ты почувствуешь его присутствие, услышишь его голос. Пусть это похоже на шаманство, на спиритизм, плевать. Не важно, как это выглядит со стороны. Продолжай говорить с ним.

В команде профессора Гущенко доктор Филиппова проработала пять лет. Команда числилась при НИИ МВД, занималась сбором и анализом данных по серийным убийцам, разрабатывала компьютерную поисково-аналитическую систему «Профиль». В команду входили психологи, психиатры, трассологи, судебные медики, следователи, оперативники и даже пара экстрасенсов. Очередной министр МВД, поклонник всего американского, загорелся идеей создать у нас в России аналог отдела бихевиористики при ФБР.

На Западе уже давно, с шестидесятых, существует институт профайлеров. Так называют особых специалистов в разведывательных службах или полиции. Профайлеры создают психологический портрет преступника, чтобы лучше представить его личность и предвидеть его действия. Работа психологов и психиатров может существенно помочь следствию. Бывали случаи, когда серийников удавалось вычислить и поймать исключительно благодаря точно составленному профилю.

У нас судебные психологи и психиатры работают с преступниками, которых уже поймали. Определяют для суда степень вменяемости. Сумасшедших не судят, их изолируют и лечат.

Профессор Гущенко Кирилл Петрович считался одним из лучших специалистов по серийникам не только в России, но в Америке и Европе. ФБР признало его методику чуть ли не самой эффективной. Методика эта называлась «Диалог» и предполагала максимально близкий контакт исследователя с убийцей, вживание в его образ, почти по системе Станиславского.

Формула «Я – это он» многим чиновникам МВД казалась мистической чушью и профанацией. Однако она работала, эта формула. Правда, кроме самого Гущенко мало кто из психиатров выдерживал эту жуткую игру. Набирая команду, Кирилл Петрович проводил специальное тестирование коллег по собственной системе. Помимо профессиональных навыков, врач должен был обладать колоссальной интуицией, богатым гибким воображением, глубокой эмоциональной и чувственной памятью.

Доктор Филиппова и не подозревала, что обладает всеми этими качествами. Она раздулась от гордости, как пузырь. Ей льстило, что по результатам тестирования она оказалось такой гениальной. Ей хотелось поработать в одной команде с легендарным профессором Гущенко.

Тогда еще Оля смутно представляла себе, каково это – влезать в кошмарные глубины сознания маньяков-убийц, шаг за шагом проходить вместе с ними все стадии их психозов. Рассматривать тела жертв, читать подробности увечий, как книгу. Изучать места преступлений и стараться понять кошмарный язык символов.

Детали убийства составляют шифрованное послание, в котором преступник сообщает о себе практически все. Надо только найти ключ к шифру. Надо представить себя на месте убийцы. И не свихнуться при этом.

Первым пациентом Оли оказался людоед Д. Он делал пельмени и котлеты из женщин. Он не получал удовольствия от мучений своих жертв, не пытал, не истязал. Просто убивал и съедал, как домашних животных. Мощный, широкоплечий, высокий, с грубым мужественным лицом, он легко знакомился с женщинами, приглашал в гости, поил водкой, спал с ними, потом сонной жертве быстро перерезал горло кухонным ножом. Он работал ветеринаром, жил в деревне, имел большой приусадебный участок, пользовался уважением соседей. Им, кстати, он иногда продавал недорого излишки свежего мяса, говорил, что это оленина.

У него не было ни трудного детства, ни проблем с потенцией. Он презирал женщин, считал их существами низкими, порочными. Утверждал, что каждая, даже самая добропорядочная особь женского пола в душе проститутка, и если не продает свое тело, то лишь потому, что недостаточно привлекательна. Истреблял их не только для удовольствия, но из принципа. Жизненная энергия – драгоценный дар. Низшие существа недостойны этого дара, они транжирят его на пустяки, пьют, курят, трахаются с кем попало. Надо рационально уничтожать их, отбирать жизненную энергию и поддерживать этим себя, высшее существо.

Убивая и поедая жертву, он получал мощный энергетический заряд. Все серийники это чувствуют и почти все говорят об этом. Поток энергии агонизирующей жертвы дает огромную подпитку.

– Кажется, ты можешь все: летать, ходить по воде, двигать предметы взглядом. Это ни с чем не сравнимое чувство космического могущества невозможно забыть, от него невозможно отказаться, и когда оно постепенно уходит, ничего не остается, кроме поиска нового источника энергии.

Еще один объект исследования, насильник-педофил К., нападавший на мальчиков и девочек от двух до двенадцати лет, был говорун. Его поимка стала прямой заслугой профессора Гущенко. Кирилл Петрович составил настолько подробный и точный профиль, что оперативникам оставалось только арестовать его.

К. мог часами рассказывать о том, как выслеживал жертву, как заманивал, насиловал, душил. Во время следственных экспериментов, показывая все на тряпичной кукле, испытывал сексуальное возбуждение.

– У детей энергия чистая, здоровая, – говорил он доктору Филипповой, – римские императоры были не дураки, когда принимали утром натощак порцию свежей детской крови, смешанной с грудным молоком.

Оля вынуждена была его слушать. Она сама выбрала такую работу. Профессор Гущенко никого силой в свою экспериментальную группу не тянул. Каждому предлагал хорошо подумать, прежде чем давать согласие. Педофил К. представлял собой отличный материал для исследования. Оля записывала его монологи на диктофон. Поскольку во время следственных экспериментов он становился особенно разговорчивым, она ездила вместе с группой, постоянно была рядом с чудовищем.

К. охотился за детьми в Подмосковье, в радиусе шестидесяти километров от кольцевой дороги. На охоту выходил в июне. Выбирал деревни, поселки городского типа, самые бедные, где жили семьи беженцев и дети бегали без присмотра. Действовал расчетливо и осторожно. Изучал заранее место будущего преступления, продумывал каждую мелочь. Насиловал и убивал на природе, в лесу. Никогда не появлялся дважды в одном месте.

Во время первого следственного эксперимента Оля заметила, что чудовище, пристегнутое наручником к оперативнику, держит свободную руку на ширинке. Говорит и мастурбирует. Она долго сдерживалась, а потом отбежала к кустам, и ее вывернуло наизнанку.

– Ничего, бывает, – утешил ее пожилой судебный медик, похлопал по спине, протянул пачку влажных салфеток и бутылку воды.

До сегодняшнего утра Оля не сомневалась, что никогда не вернется к этому кошмару, и больше всего на свете хотела забыть. Она ушла из судебной психиатрии и думала, что навсегда.

– Ты не прячешь трупы, но и не выставляешь их напоказ. Бросаешь там, где тебе удобно. Не режешь, не поедаешь куски плоти. Твой кайф – не боль и даже не совокупление. Тебе нужен ритуал и близкий контакт с жертвой в момент агонии. Ты оглушаешь жертву ударом в затылок, раздеваешь, душишь руками, срезаешь прядь волос на память, а потом обливаешь маслом и больше не прикасаешься к телу. Нигде, ни на одежде, ни на коже трупов, ты не оставляешь следов. Ты почти спокоен. Мозги твои работают четко. У тебя припасен фонарь или даже очки ночного видения. Ты убиваешь глубокой ночью, в лесу, в темноте. Да, я почти уверена, ты имеешь очки ночного видения. Свет фонарика, мелькающий в лесу, кто-то может заметить с шоссе. Единственное, что ты позволяешь себе, – топтать и ломать кусты, пинать ногами стволы деревьев. Несколько минут дикого буйства. Что это? Злоба? Радость? Выхлоп энергии, которая переполняет тебя сразу после убийства? Или приступ отчаяния оттого, что ты не можешь обуздать свою жажду и опять делаешь это? В который раз? Ты убивал и раньше. Ты переступил черту очень давно, много лет назад. Была самая первая жертва, девочка, твоя ровесница или моложе. С ней ты впервые осознал свою страшную, непоправимую мужскую ущербность. Наверное, она смеялась над тобой, и ты не выдержал. Никто тебя, хорошего мальчика, ни в чем не заподозрил, но ты пережил жуткий страх, ты целую бурю пережил один и никому не мог рассказать об этом. Потом ты учился, работал, внешне ты был спокоен, успешен. Но оставался совершенно одиноким человеком, таким одиноким, что создал свое второе «я». Ты существуешь в двух лицах, живешь двумя жизнями. Возможно, в своей внешней, дневной жизни ты очень смутно помнишь, что было ночью, и не отличаешь сна от яви. В той, другой реальности все перевернуто с ног на голову. Свет кажется тьмой, тьма – светом. Твой личный антимир. Там ты убиваешь и уверен, что делаешь благое дело. Здесь ты виртуозно заметаешь следы и продолжаешь жить как добропорядочный гражданин, уважаемый член общества.

– Филиппова, ты чего? – На лестничной площадке перед дверью отделения курила ее бывшая сокурсница Лида Пятакова. Полтора года назад именно она убедила Олю перейти на работу в эту клинику из Института судебной психиатрии.

Лида заведовала женским отделением, активно занималась частной практикой и прилично зарабатывала на этом. Она считала, что должность в клинике нужна только для статуса и не надо здесь особенно надрываться. Денег все равно не платят.

В юности она была полненькой тихой брюнеткой из Саратовской области, а сейчас превратилась в поджарую шумную блондинку, москвичку, владелицу двухкомнатной квартиры в центре. За двадцать лет сменила пять мужей, не родила ни одного ребенка, отлично выглядела и уверяла, что совершенно счастлива.

– Ну, с тобой все в порядке? – Она окинула Олю строгим оценивающим взглядом. – Ты какая-то пришибленная. Слушай, тут девочка после суицида, энергию тянет, ужас. Я не могу с ней разговаривать, у меня сейчас сопротивляемость на нуле. А ты нейтрал, тебе это не страшно.

Лида в последнее время слегка помешалась на биоэнергетической теории, делила людей на нейтралов, доноров и вампиров. Себя по какой-то сложной системе тестов причислила к донорам и, если больной казался ей вампиром, делала все возможное, чтобы передать его другому врачу. Олю она считала образцом нейтральности, поскольку более вампирского контингента, чем маньяки, не существует, и если за пять лет работы с ними доктор Филиппова не умерла, значит, она непробиваемая.

– Оля, ты меня слышишь? Ты девочку посмотришь или нет?

– Посмотрю, так и быть.

– Ты чудо, Филиппова! Ты ангел!

* * *
Валерия Качалова следователь Соловьев нашел в ресторане «Голливуд», где певец обедал со своим продюсером. Дима ничего не стал сообщать по телефону, просто представился и сказал, что нужно срочно встретиться.

В ресторане было пусто и уютно. Наигрывал старый джаз. Со стен улыбались звезды Голливуда. Пахло пряностями и жареным луком. Заняты были всего два столика. За одним обедали три строгие холеные дамы средних лет, за другим двое мужчин. Крупный, полный, с желтыми зализанными волосами и маленьким хвостиком на затылке, ел суп. Худой, сгорбленный, с жидкими длинными патлами до плеч, грыз жареного цыпленка. Соловьев не сразу узнал в этом втором, пожилом и жалком, знаменитого Валерия Качалова.

– Вы следователь? Откуда у вас номер моего мобильного? Ах, ну да, понятно. Что все-таки случилось? – спросил певец, едва Соловьев подошел к столу. Он так сипел, что было странно – как же он поет на сцене?

Толстяк забыл про суп, расплылся в улыбке, встал, отодвинул стул для Соловьева.

– Присаживайтесь. Что вам заказать? Меня зовут Михаил, я Валерин продюсер. А вы, если я правильно расслышал, Дмитрий. Можно без отчества? Тут, знаете, замечательные бифштексы с кровью. Очень рекомендую. Или, если вы предпочитаете рыбу, есть наша родная семужка. В меню, правда, они обозвали ее сальмон по-лос-анджелесски, но суть не меняется.

Продюсер болтал без передышки. У него был резкий противный фальцет.

– Заткнись, будь так любезен, – попросил певец, – дай человеку сказать, что случилось?

– Ничего, ничего не случилось, – мяукнул продюсер, – ты кушай, не волнуйся. Дмитрий, можно вас на минуточку?

Толстяк взял Соловьева под руку, повел в другой конец зала.

– Умоляю, не говорите ему сейчас. У него через три часа концерт, это чудовищно важно. Пусть он отработает, а потом уж вы сообщите. Все равно ничего не изменится, Женечку не вернешь, пусть земля ей, как говорится. Бедная девочка, бедная ее мать. Не помню, как зовут. Нелли, кажется. Их у него столько было… Боже, какое горе, какое чудовищное горе. И какое счастье, что она не единственный его ребенок. Тут, слава тебе господи, Валерик постарался, наплодил дармоедов от разных баб. – Продюсер шептал в самое ухо, тяжело, влажно дышал, пока говорил, пару раз быстро мелко перекрестился. Соловьев заметил у него на руке перстень с печаткой и цветную наколку, изящного морского конька.

– Погодите, откуда вы знаете? – спросил Дмитрий Владимирович, слегка отстраняясь.

– Я? Откуда знаю? – Он нахмурился. – Честно говоря, уже забыл. Сама по себе новость так чудовищна… Ах, ну да, звонила какая-то женщина Валере на мобильный. Он был в ванной, я подошел. Она мне сказала. Кажется, она подруга матери Жени или что-то в этом роде. Ну, так мы договорились?

– О чем?

– О том, что вы ему пока ничего не скажете. Если концерт сорвется, это катастрофа, мы попадем на дикие бабки. А сейчас вы с нами покушаете спокойно, я угощаю. Поговорите с ним о драке на последнем концерте. Вы наверняка слышали, чудовищная была драка в Химках, кого-то даже убили. Валера там выступал. Он свидетель. Ну, договорились? Умоляю вас, хотите, на колени встану?

Продюсер схватил его за правую кисть. Соловьев почувствовал быструю возню влажных пальцев, успел отдернуть руку. По полу рассыпалось несколько мятых купюр по сто долларов.

– Сейчас же поднимите и прекратите истерику, – сказал Соловьев.

Продюсер тихо, зло выругался. Дима вернулся к столу, оставив толстяка собирать бумажки, пыхтеть и шепотом материться.

Певец успел догрызть цыпленка и молча курил. Соловьев сел с ним рядом.

– Вы, наверное, насчет того побоища в Химках? А Мишка небось умолял, чтобы меня не трогали сегодня до концерта? Не обращайте на него внимания, он псих, – произнес певец, продолжая смотреть в одну точку.

– Валерий Иванович, когда вы в последний раз видели вашу дочь Женю?

– Женю? – Качалов загасил сигарету и резко развернулся к Соловьеву. – С ней что-то случилось?

– Случилось. Ее нашли сегодня ночью в лесу, у Пятницкого шоссе, в двадцати километрах от МКАД. Я знаю, в такой ситуации слова ничего не значат, но все-таки, примите мои соболезнования.

– То есть как – нашли? – Певец нервно помотал головой. – Какие, на хрен, соболезнования?! Что вы несете?

– Валерий Иванович, ее убили, – произнес Соловьев, глядя в красные от бессонницы, гневно выпученные, почти безумные глаза певца.

– Кого? Женю? Убили? Нашли? Кто нашел? Когда? Почему? – Он схватил салфетку, тут же бросил ее, дернулся, задел бутылку вина. Падая, бутылка толкнула высокий бокал с томатным соком. Прибежал официант, вместе с ним подоспел сопящий потный продюсер.

– Миша! – крикнул певец. – Миша, он говорит, что убили мою Женьку!

Толстяк плюхнулся на стул, покосился на Соловьева и хрипло пробормотал:

– Я просил его подождать. Ты должен сегодня отработать концерт.

Официант поспешно промокнул красные и рыжие пятна на скатерти и убежал. Соловьев закурил и обратился к певцу:

– Валерий Иванович, мне необходимо задать вам несколько вопросов. Это срочно. У вас шок. Но мы должны поймать убийцу. Каждый час дорог. Пожалуйста, ответьте мне, когда вы видели Женю в последний раз?

– Нет, подождите, вы точно знаете, что нашли именно мою Женьку? Может, ошибка? – пробормотал Качалов.

Он сразу сник, кровь отхлынула от лица. Он стал таким белым, что Соловьев испугался: сейчас потеряет сознание.

– Ее опознала мать, Нина Сергеевна. Она сказала, что накануне Женя была у вас. В котором часу она от вас уехала?

– Как у меня? В последний раз мы виделись в ее день рождения, неделю назад. Мы ездили за город, в ресторан, я подарил ей кулон с сапфиром. Ей давно хотелось украшение с настоящим камушком. – Он закрыл лицо ладонями. Плечи его мелко затряслись. Соловьев услышал глухие, страшные всхлипы.

– Ну я же предупреждал, елки! – процедил сквозь зубы продюсер. – Что вы наделали? Зачем сказали? Это чудовищно. Видите, что с ним? Все из-за вас!

У продюсера зазвонил мобильный. Он встал, грохнув стулом, отошел с трубкой. До Соловьева донесся тихий нервный мат. Суть монолога сводилась к тому, что концерт может вообще сорваться, трам-пам-пам, и тогда наступит чудовищный трам-пам-пам, практически конец света.

Певец отнял руки от лица. Дима налил ему воды, протянул бокал. Качалов выпил залпом, закурил, пару раз затянулся и тут же раскрошил сигарету в пепельнице. Слезы лились из его глаз. Он вытерся ресторанной салфеткой.

– Ладно. Будем считать, я в порядке. Во всяком случае, говорить могу. Я понимаю, вам надо работать. Вы, конечно, ни хрена не найдете, но хотя бы попробуйте. Лицо у вас вроде нормальное, человеческое. Извините. Но только говорить будем не здесь. Пойдемте ко мне домой. Я живу рядом, десять минут пешком.

Явился официант, спросил, подавать ли кофе и десерт.

– Нет, спасибо, – сказал Качалов и кивнул в сторону продюсера: – Он расплатится.

Толстяк, заметив, что они уходят, пробормотал в трубку: «Все, давай, перезвоню!» – и рванул за ними.

– Куда ты, тварь, мать твою! Подумай о своих других детях, кто будет их кормить, если тебя замочат? А тебя замочат, зуб даю, если ты кинешь таких серьезных людей, тебя точно замочат!

Хорошо, что в ресторане было мало народу. Только официанты и три солидные дамы. Все головы повернулись к ним, все глаза вспыхнули. Продюсер орал, как базарная баба, слюна летела изо рта. Певца била дрожь. Он никак не мог попасть в рукава плаща, который держал гардеробщик.

* * *
Девочку звали Соня. Ее привезли из Института Склифосовского. Она сидела на краешке стула и смотрела в пол. Вытравленные немытые волосы падали на глаза. Восемнадцать лет, толстенькая, маленькая. В ноздре дырка от сережки. На бледной коже красные пятна, старые шрамы, свежие незажившие корочки, следы жестокой борьбы с прыщами, свидетельства одиночества, депрессии и ненависти к себе. А в общем, нормальная девочка. Не наркоманка, не истеричка. Если ей похудеть немного, оставить в покое лицо и волосы, у нее будет все в порядке. Правда, для этого ей нужна помощь. Не медицинская, а материнская. Она ведь еще ребенок, детство затянулось, в нем было слишком мало любви. Она до сих пор не может одолеть стресс взросления, подсознательно боится взрослого мира, поскольку нет у нее тыла, счастливого детства.

Сестры в реанимации называют таких девочек «саморезками» и терпеть их не могут. Зашивать вены – работа нудная и кропотливая. Соня сама вызвала «скорую», испугалась, что правда умрет. Она хотела вовсе не этого. Она хотела внимания, причем не только молодого человека, который ей так сильно нравился, но и своих родителей. Она умоляла не сообщать в институт и не желала, чтобы к ней пускали маму.

– Почему? – спросила Оля.

– Она будет меня ругать, – шепотом ответила девочка и вжала голову в плечи.

Мама, совсем еще молодая, холеная, подтянутая, сидела в коридоре и повторяла:

– За что? За что она меня так?

Несмотря на стресс, мама все-таки не забыла подкрасить глаза и губы, припудрить лицо, побрызгаться туалетной водой.

– Не вас, а себя, – сказала Оля, присев рядом.

– Что?

– Соня резала не вас, а себя.

Мама разразилась монологом о том, какая она хорошая, самоотверженная мать, как всю жизнь она вложила в девочку, а та не ценит и готова лишиться жизни из-за какого-то мальчишки.

– Она совершенно другая, не такая, как была я в этом возрасте. Она живет только страстями, сиюминутными желаниями. Страдает из-за лишнего веса, голодает днем, а ночью атакует холодильник. У нее не работают сдерживающие центры. Она не может пересилить себя. Я бьюсь, как рыба об лед, вкалываю сутками, чтобы девочка ни в чем не нуждалась. Сколько стоит так называемое бесплатное высшее образование? А приличная одежда, поездки за границу? С двенадцати лет, каждый год, она ездит в Англию, но все не может говорить по-английски. Нет, это не комплексы, это лень и разгильдяйство. Какой-нибудь прыщ на лице ее волнует больше, чем ее собственное будущее. Она инопланетянка, я не понимаю свою дочь, – твердила мама, комкая в труху бумажный платок.

– Вы и не пытаетесь ее понять. Вы только говорите: я хорошая, она плохая! Вы требуете, чтобы она была вашей копией. Но она ведь не клон, верно? Она ваш ребенок, совершенно отдельная личность. В детстве она пыталась заслужить вашу любовь. Она чувствовала, что вы хотите видеть в ней повторение себя. И старалась во всем вам подражать, при этом беспощадно ломала собственное «я». В итоге там внутри колючие, болезненные обломки. Она не инопланетянка. Вы говорите на одном языке, но ваше общение больше похоже на монолог. Пусть оно станет диалогом. Не давите на девочку, попробуйте послушать ее и понять. Лишний раз погладить по голове, поцеловать, сказать что-нибудь ласковое – разве это так сложно? Соне просто не хватает любви.

«А кому ее хватает? – думала Оля, пока бежала по лестнице. – Вроде бы я помирила этих двоих. Барьер взаимных нервических претензий не разрушился, но треснул. Я взяла на себя ответственность, выписала Соню домой. Все, что с ней произошло, останется тайной. В медицинской карте написано, что у нее тяжелое пищевое отравление. Хоть что-то хорошее я сделала сегодня. Я больше не буду думать о Молохе. Не хочу, не могу. Когда я о нем думаю, я опять погружаюсь в какой-то душный мрак, в вечную ночь, я как будто умираю вместе с каждой его жертвой. Сколько их было? Не верю, что всего четыре. Десять, как минимум. Остались нераскрытые дела, возможно, кого-то осудили и даже расстреляли вместо него или кто-то покончил с собой в камере, до суда, как, например, Анатолий Пьяных, давыдовский душитель».

Это был первый серийный убийца, которого увидела Оля, когда начала работать в Институте судебной психиатрии. Анатолий Пьяных проходил экспертизу в 1986‑м. Действовал в Подмосковье, в городке Давыдове, с 1983 по 1986 год. На его счету было пять трупов. Дети от семи до шестнадцати, четыре девочки и один мальчик, воспитанники интерната для слепых и слабовидящих сирот.

Два года назад Оля вспомнила о Пьяных в связи с делом Молоха. Почерк давыдовского душителя был чем-то похож на почерк Молоха. Удушение руками, гематомы на затылке. У каждого ребенка срезана прядь волос.

Убийца оглушал, раздевал, душил. Срезал пряди. Маслом, правда, не поливал, в озере топил. Сначала была вода. Потом – масло.

– Не выдумывай! – говорил Гущенко. – Это чушь собачья! В деле давыдовского душителя все ясно.

Да, там правда все было ясно. Неопровержимые улики. Признание. Самоубийство в камере, до суда. Вернее, убийство. Посадить Пьяных в общую камеру было все равно, что убить его. А что, если суд, разобравшись в нагромождении улик, признал бы их недостаточными для доказательства виновности? Но суда не было. И все материалы по делу исчезли из архивов.

В кармане халата зеверещал мобильный.

– Ольга Юрьевна, добрый день. Миша Осипов беспокоит. Помните меня? Программа «Тайна следствия».

Оля остановилась у скамейки, как будто ее окатили ледяной водой. «Вот оно. Началось!» – пискнул у нее в голове испуганный голосок.

В больничном сквере было тихо и пусто. Ветер успокоился. Черные низкиетучи посветлели, но не растаяли, затянули небо однотонной белесой хмарью. Колючая крупа превратилась в дождь, унылый, мелкий, но почти весенний. Никто не мог видеть, как доктор Филиппова краснеет, бледнеет, топчется в холодной луже, не щадя новых белых сапожек.

* * *
Валерий Качалов вместе с молодой женой Мариной и четырехмесячным сыном Никитой занимал верхний этаж небольшого семиэтажного дома в уютном переулке неподалеку от Новослободской. Бело-розовая новостройка с башенками и стеклянным куполом на крыше была окружена высоким чугунным забором.

По дороге певец успел помириться со своим продюсером, прислушался к доводам толстяка, что работа – лучший способ отвлечься от черных мыслей.

– Ну что ты будешь делать сегодня вечером? Рыдать? Рвать остатки волос? Посыпать голову пеплом из камина? Да, чудовищно, кошмарно, однако жить дальше как-то надо.

– Ладно, успокойся, я отработаю этот концерт.

– Умница, молодец! – Продюсер на ходу обнял певца и поцеловал в щеку. – Мне с таким трудом удалось организовать этот сольник! Знаете, что такое сольник в закрытом клубе? – обратился он к Соловьеву.

– Догадываюсь, – вежливо кивнул Дима.

– Ой, да брось ты, Мишка, – поморщился певец, – сольник! День рождения алмазного магната из Якутска. Магнат хочет, чтобы весь вечер звучали песни его юности.

– Ну так он и платит за это столько, сколько нам с тобой давно не снилось. И тусовка там соберется самая крутая.

Втроем они вошли в калитку.

– Она больше никогда не придет, – пробормотал певец. – Слушайте, вы полностью исключаете ошибку? Вдруг это другая девочка, просто похожа на Женю? Ну ведь бывает, правда?

– Бывает, – кивнул Соловьев, – но я же вам сказал, ее опознала мать.

– Нина? Она плохо видит! Она носит контактные линзы и без них совершенно слепая! Нет. Я должен сам посмотреть, – он остановился у подъезда, – пока не увижу собственными глазами, не поверю.

– Что ты несешь? – испугался продюсер, открыл дверь и подтолкнул Качалова внутрь. – Зачем тебе смотреть на труп перед концертом? Ты же потеряешь форму, не сможешь петь! Учти, там никакая «фанера» не пройдет, они заранее оговорили это. Магнат платит только за живую музыку.

Качалов ничего не ответил. Кажется, он больше не мог говорить. Он сильно дрожал, у него стучали зубы, как будто температура поднялась до сорока. Пока ехали в лифте, он смотрел в зеркало на себя, как на незнакомого человека. В глазах стояли слезы.

– Она самая талантливая, самая красивая из всех моих детей, – глухо произнес певец, сделав несколько судорожных глотательных движений и немного уняв дрожь усилием воли. – Я всегда хотел, чтобы Женя жила со мной. С ней единственной я мог работать. Вы наверняка видели клип, его постоянно крутят по телевизору. Так вот, она сама все придумала. Представляете? Такая маленькая, и все сама придумала.

В квартире орала музыка, тяжелые раскаты рока, от которых сразу что-то неприятно задергалось в животе. После музыкального проигрыша мужской голос прорычал: «Твое нежное сердце… а-а-ох… твоя гладкая печень… а-ах-х».

В полутемной прихожей возникла женская фигура, тонкая, длинная, в коротком халате. Волосы замотаны чалмой из полотенца, лицо покрыто какой-то зеленоватой зернистой массой.

– Ой! – Девушка отпрянула, убежала.

После вздохов и сопения, усиленных стереосистемой так, что казалось, здесь рядом дышит гигантское чудовище, опять вдарил рок.

– Выключи! – заорал Качалов. – Маринка, мать твою, ты слышишь, выруби его!

Нервно, громко матерясь, он кинулся в комнату, и через минуту стало тихо.

– Она постоянно слушает Вазелина, – объяснил толстяк Соловьеву.

– Кого?

– Вы что, правда Вазелина не знаете? – Продюсер зажег свет в прихожей и удивленно взглянул на Диму.

– Кажется, это певец?

– Да, если так можно выразиться. Певец. Пойдемте в гостиную.

По гулкой металлической лестнице они поднялись наверх и оказались в огромной комнате с полукруглым стеклянным куполом вместо потолка. Бильярд, музыкальная аппаратура, камин, рояль ядовито-розового цвета. Продюсер плюхнулся на диван, скинул ботинки. Зазвонил его мобильный. Потом сразу еще один телефон, вероятно городской. Соловьев услышал, как женский голос внизу закричал:

– Нет! Он сейчас не может говорить! У него дочь убили! Что? Ты откуда звонишь? Ни фига не слышу! Же-ню! Я сказала, Женю! Все, давай!

Звякнула трубка. Легко застучали шаги по лестнице. В гостиную вошла Марина. Лицо она успела умыть, чалму сняла, но осталась все в том же коротком халатике и босиком. Длинные светлые волосы были еще влажными. Она откинула их красивым жестом, уселась на диван, закурила. Она была поразительно похожа на Нину, но моложе лет на десять. Новенькая Барби, в которую только начали играть, бело-розовая, еще не потрепанная.

– Ужас какой, – сказала она, глядя на Соловьева ясными голубыми глазами. – Меня Марина зовут. А вас?

Соловьев представился. Она кивнула и выпустила дым из ноздрей.

– Вы извините, Валера сейчас поднимется.

– Что с ним? – тревожно спросил продюсер.

– Блюет в сортире, – произнесла она чуть слышно и добавила громче, обращаясь уже к Соловьеву: – У него это обычная реакция на стресс. А скажите, пока его нет, как ее убили? Кто?

– Задушили, – Соловьев принужденно кашлянул, – причина смерти – удушение руками. Кто – мы пока не знаем. Когда вы видели Женю в последний раз?

– Задушили? И что, изнасиловали, наверное? Неужели маньяк? Ужас какой! А, вы спросили, когда я видела Женю в последний раз? Дайте вспомнить. – Она нахмурила тонкие высокие брови, поправила волосы, загасила сигарету и тут же закурила следующую.

– Ты видела Женю около двух недель назад на концерте Вазелина в «Нон-стопе», – сказал продюсер, – помнишь, ты рассказывала, она была там с каким-то старикашкой?

Легкая тень пробежала по красивому свежему лицу, уголки губ дернулись, веки затрепетали. То ли Марина вдруг занервничала, испугалась чего-то, то ли просто пыталась сдержать слезы. Тряхнув головой, она мгновенно справилась с собой и заговорила спокойно:

– Ах да! Итальянец. Лет шестьдесят, наверное. Но Валере ни слова, – она прижала палец к губам, – я ей обещала, что не скажу ему.

– Про итальянца? – спросил Соловьев.

– Да нет же! Итальянец как раз нормальный, очень даже симпатичный. Профессор, историк, древним Римом занимается. Говорить нельзя про «Нон-стоп» и про Вазелина. Валерка не разрешает ей шляться по ночным клубам, а с Вазелином они друг друга ненавидят.

– Какие отношения были у нее с этим профессором?

Марина высморкалась в бумажный платок. Кончик носа слегка покраснел. Но глаза ее оставались сухими, ясными. Никаких слез.

– Ну-у, спросите что-нибудь полегче. Я их видела вместе всего один раз, минут десять, не больше. К тому же ночной клуб, полумрак, музыка грохочет. Он по-русски совсем не говорит, только по-английски. Зовут Николо, фамилию не назвал. Мы потом с Женей встретились в туалете, она сказала, он отец какой-то ее подружки, итальянки, с которой она познакомилась прошлым летом, когда ездила в Англию. И попросила не говорить Валере, что я ее видела в «Нон-стопе».

Внизу хлопнула дверь, послышался детский плач. Марина вскочила и бросилась к лестнице.

– Мое солнышко вернулось! А что мы плачем? Ой ты мой сладенький, ну хватит сердиться, иди к мамочке, сейчас будем кушать. Верка, да он же мокрый насквозь, блин!

Высокий женский голос заверещал в ответ что-то невнятное. Плач затих. Опять зазвонил городской телефон. В гостиной появился певец. Бледный, с черными кругами под глазами, пошатываясь, он доплелся до дивана, тяжело рухнул, закрыл глаза. Продюсер бросился к нему.

– Валера, что? Чем помочь? Вот, попей водички. Или, может, крепкого кофе?

– Я в порядке. – Он взял стакан и еле донес его до рта, расплескал половину, так сильно тряслись руки. Глотнул воды, посмотрел на Соловьева и произнес отчетливо, как автомат: – Извините, что заставил ждать. Я готов отвечать на любые ваши вопросы.

– Вы давали Жене деньги?

– Конечно. Она же моя дочь. А почему вы спрашиваете?

– При обыске в квартире, в нескольких тайниках, мы нашли сумму в двадцать тысяч евро.

– Хо-хо, а ты огорчался. – Продюсер присвистнул.

– Двадцать тысяч евро? – Качалов нахмурился. – А при чем здесь Женя?

– Мы нашли их у нее. В плюшевом медведе, за рамкой вашей фотографии, под стельками роликов, в штанах старой куклы.

– Вот зараза!

Это был голос Марины. Она успела неслышно подняться в гостиную и стояла у лестницы, прислонившись к стене.

– Что?! – закричал певец. – Что ты там бормочешь, блин?! Как ты смеешь, о моей дочери?!

– Успокойся, пожалуйста, я, конечно, не о Женечке. Нинка твоя зараза, все прикидывалась бедной сироткой.

– Вы считаете, что это деньги Нины? – спросил Соловьев.

– Ну а чьи? – Качалов нервно хохотнул и дернул себя за нос. – Вы же взрослый, разумный человек. Откуда у ребенка, которому только исполнилось пятнадцать, такие суммы? Конечно, я давал ей, иногда сто, иногда двести долларов в месяц. За клип она заработала полторы тысячи баксов. Слушайте, неужели Нина сказала, что это деньги Жени?

– Нет, – вздохнул Соловьев, – Нина сказала, что это ее деньги.

– Хоть на это совести хватило, – проворчала Марина.

– Вы знали, что Женя была беременна? – спросил Соловьев.

В гостиной повисла тяжелая пауза. Качалов несколько секунд смотрел на него бессмысленно и вдруг тихо засмеялся.

– Ну вот, все разъяснилось. – Он взял стакан, допил воду. Руки у него уже не дрожали. – Я сразу понял, тут какая-то ошибка. Другая девочка. Конечно, грех радоваться, горе ужасное, но не мое. Не мое! Женьке неделю назад исполнилось пятнадцать. Но по физическому развитию она пока на уровне одиннадцати-двенадцати лет. Она инфантильна, понимаете? Она даже не подросток. Ребенок. Как ребенок может забеременеть? Как?

Глава девятая

Пока ловили Молоха, Оля дважды выступала в еженедельной телевизионной программе «Тайна следствия». При помощи программы пытались установить личности убитых детей. И оба раза доктор Филиппова обращалась с экрана к преступнику. Кирилл Петрович Гущенко верил в этот метод, но сам сниматься не любил. К тому же считал, что в случае с Молохом будет лучше, если с ним с экрана побеседует женщина.

– Да, Миша. Я вас помню, – сказала Оля ведущему и подняла ворот телогрейки.

– Спасибо. Это приятно. Вы не могли бы сегодня приехать к нам на съемку? Мы делаем передачу по поводу убийства Жени Качаловой. Нужен ваш комментарий.

– Жени Качаловой? Погодите, Миша, я не…

Он не дал ей ничего сказать, тараторил в трубку быстро и нервно:

– Ольга Юрьевна, умоляю, не отказывайтесь! Эфир завтра вечером, мы уже пустили анонс, мы пришлем за вами машину, куда скажете, если не можете в восемь, передвинем съемку на любое удобное для вас время, хоть на двенадцать ночи.

– Миша, я не имею отношения к расследованию этого убийства.

– Я знаю. Именно поэтому мы к вам и обратились. У вас развязаны руки. Вы выступите как независимый эксперт.

– Но я не владею информацией. Видите, даже имя жертвы я впервые услышала от вас. Вы сказали, ее зовут Женя Качалова?

– Да. Ей недавно исполнилось пятнадцать лет. Она дочь популярного эстрадного певца Валерия Качалова. Я расскажу вам все, что нам известно из наших источников, а вы прокомментируете.

– Миша, послушайте, я сейчас занимаюсь совершенно другими вещами. Пригласите кого-нибудь из пресс-центра ГУВД.

– Пресс-центру дано указание молчать. Они только сказали, что не считают это убийство продолжением серии Молоха, хотя там все очень похоже: лесополоса у шоссе, труп раздет, облит детским косметическим маслом. Правда, на этот раз им удалось сразу установить личность убитой.

– Каким образом?

– Неподалеку валялся мобильный телефон девочки.

– Вы говорили с кем-нибудь из следственной группы?

– Очень мало. Они отказываются отвечать на наши вопросы. Следователь Соловьев вообще меня послал.

– Кириллу Петровичу звонили?

– Зачем? Гущенко так же, как вы, в расследовании не участвует, информацией не владеет. Но в отличие от вас, он боится камеры. Он ведь ни разу не дал согласие выступить в нашей передаче. И честно говоря, мы никогда не настаивали. Он, конечно, гениальный специалист, но человек трудный, замкнутый, совсем не обаятельный.

– Кто? Кирилл Петрович не обаятельный? Ну, Миша, вы даете! – Оля нервно рассмеялась. – У вас, телевизионщиков, какой-то извращенный взгляд на людей, честное слово. Гущенко в миллион раз обаятельней меня. Он мировая величина, а я кто?

– Ольга Юрьевна, пожалуйста!

Наверное, если бы сейчас Миша был здесь, он бы плюхнулся на колени, прямо в лужу.

– Миша, я не могу. Просто не имею права. Ну что я полезу со своим дурацким мнением, когда совершенно ничего не знаю?

У Оли сердце колотилось все быстрей. Она так разволновалась, что присела на край мокрой скамейки. Ведущий продолжал возбужденно говорить.

– Перестаньте кокетничать. Это ваш Молох, Ольга Юрьевна! Вы все равно будете думать, анализировать, вы не можете вот так спокойно остановиться на полпути. Мы дадим вам информацию, будем работать вместе. Мы хотим провести независимое журналистское расследование. ГУВД и прокуратура, как всегда, отрицают серию. Ольга Юрьевна, я читал профиль Молоха, который вы составили полтора года назад, и честно вам скажу, только такие кретины, как наши чиновники из прокуратуры, могли отнестись к этому несерьезно. Вы же практически вычислили его.

– Подождите, Миша, каким образом к вам попал профиль?

– Не важно. У нас есть свои источники.

– Так, может, вам стоит обратиться за комментарием к ним, к этим источникам?

– Ольга Юрьевна, перестаньте! Наши информаторы не могут светиться на экране. А вы просто обязаны выступить.

– Я должна подумать.

– Нет времени думать! Я знаю, вы сейчас начнете звонить Соловьеву, Гущенко, советоваться с ними. Но вы взрослый человек, профессионал. У вас перед ними нет никаких обязательств. Но у вас есть обязательства перед следующей возможной жертвой Молоха. Вам не приходило в голову, что перерыв в полтора года был связан именно с вашим обращением к убийце? Он почувствовал, что вы слишком много о нем поняли, и испугался.

– Нет. Это невозможно. Так не бывает.

– Разве? – Ведущий нервно засмеялся. – А как же история с калининградским моралистом, который убивал проституток? Гущенко обратился к нему с экрана областного телевидения, и он практически признался в убийствах, в прямом эфире. Помните?

– Конечно, помню. Но в случае с Молохом такой вариант исключен. К тому же я – не Гущенко.

– В котором часу и куда прислать машину?

– В девять.

– Домой или в клинику?

– В клинику. Я сейчас работаю…

– Мы знаем, где вы работаете. Ровно в девять машина будет вас ждать у будки охраны.

«Ну вот и все, – Оля глубоко вздохнула и убрала телефон в карман, – теперь я в игре».

Телевизионщики умеют уговаривать. Но дело вовсе не в этом. Оля уже поняла, что не успокоится, пока не будет пойман Молох. Ее выступление – первый ход. Второй – Карусельщик. Передача выходит раз в неделю. В следующей программе можно будет показать его. Третий – Давыдово. Она давно хотела съездить туда. Но не решалась. Никто, кроме нее, не видел сходства между Молохом и давыдовским душителем. Ей надоело слышать, что она фантазирует, слишком доверяет своей интуиции и нескромно преувеличивает свои аналитические возможности. В группе Гущенко было принято отчитываться за каждый свой шаг, все идеи и версии обсуждались коллективно. Она не могла отправиться в маленький подмосковный город по-тихому, не посоветовавшись с Кириллом Петровичем. А он считал ее идею о сходстве почерков и о том, что убийца слепых сирот вовсе не Пьяных, полнейшим бредом.

Телефон опять зазвонил, когда Оля поднималась по лестнице в свое отделение.

– Что у тебя с голосом? – спросила мама.

– Все нормально.

– Не ври. Я слышу, ты сипишь. Надеюсь, ты не ходишь в такой холод с непокрытой головой?

– Нет, мамочка. Я хожу в шапке.

– То есть ты хочешь сказать, что не простужена?

– Нет, конечно.

– Значит, ты устала и не выспалась. Да, кстати, я видела сегодня утром по телевизору твоего Соловьева. Он стал совсем седой. Надеюсь, ты не собираешься подключаться?

– К чему, мамочка?

– Не придуривайся. Ты прекрасно меня поняла. Оля, не вздумай! Ты слышишь?

«Вот так, – усмехнулась про себя доктор Филиппова, – даже моей маме ясно, что девочку убил Молох, даже ей. Впрочем, моей маме всегда все ясно».

– Мама, ты же не смотришь криминальные новости.

– Утром телевизор работал, мы с папой завтракали, ждали прогноза погоды и случайно попали на криминальные новости.

– Здравствуй, дочь! – торжественно вступил папа через параллельную трубку. – Мама совершенно права. Ты больше не должна заниматься этим ужасом. Ты ушла из института и хватит с тебя, пусть Гущенко охотится за маньяками, это его работа, но не твоя. Ты девочка нежная и чувствительная, у тебя семья, подумай о нас, о Катеньке с Андрюшей, ты просто не имеешь права, дочь! Слышишь меня? – Папа по телефону старался быть грозным, фоном звучал мамин шепот: «Скажи ей, скажи!»

– Не понимаю, что вы оба на меня набросились? – перебила Оля. – Пока меня никто не приглашал участвовать в расследовании.

– Что, и Соловьев не звонил? – удивленно спросил папа.

– Нет.

– Странно. А кстати, скажи, он так и не женился? – поинтересовалась мама нарочито равнодушным голосом.

– Не знаю.

Разговор с родителями согрел ее и развеселил. Ей нравилось, что мама и папа в старости не расстаются ни на минуту, живут как сиамские близнецы. В детстве и юности она ужасно боялась, что они разведутся.

Мама была красавица, папа наоборот. В результате получилась Оля, нечто среднее. Нечто, выбирающее путь по натянутому канату, когда можно спокойно пройти по ровной твердой поверхности. Доброжелательные люди уверяли, что она похожа на маму. Недоброжелательные – что вылитый папа.

От мамы ей достались волосы, жесткие и прямые, не совсем рыжие, скорее цвета гречишного меда, от папы – белая, чувствительная к солнцу кожа, высокий выпуклый лоб, маленький круглый подбородок. Глаза получились мамины только по форме, большие, длинные. Тяжелые верхние и нижние веки делали взгляд слегка сонным и надменным. Но цвет глаз не голубой, как у мамы, а папин, то есть какой-то неопределенный. Вокруг зрачка радужка была светлой, золотисто-зеленой, а по краю черной, как сам зрачок. Брови, к сожалению, достались папины, белесые и бесформенные. Их приходилось подкрашивать и выравнивать пинцетом. Зато фигура мамина, легкая, ладная, с тонкой талией. Отдельное спасибо мамочке за осанку. Тут уже сработали не гены, а постоянные хлопки по спине и окрики: «Оля, не сутулься!»

Каждое утро мама целовала отца в лысину и повторяла: я тебя люблю. Папина лысина росла, пока не заняла всю голову. Ни одного волоска не осталось. Папа говорил, что его оазис превратился в пустыню. Он постоянно шутил, а мама смеялась. Смех звучал заливисто и звонко, как у задорных положительных героинь в сталинском кино. От этих ритуальных переливов Оля вздрагивала, как будто ее било током.

На самом деле мама много лет любила другого человека, они работали вместе. Он хирург, она анестезиолог. С ним у мамы была страсть, настоящая женская жизнь, а с папой – ответственность, чувство долга, подсознательный страх одиночества. Бодрый первомайский парад с улыбками и транспарантами, на которых написано: «Да здравствует крепкая семья!», «Слава верным любящим женам!», «Долг превыше всего!».

Хирург имел жену, двоих детей, уходить из семьи не собирался. К тому же роман крутил не только с Олиной мамой, но еще с разными другими женщинами, врачами и сестрами. Что-то вроде гарема из сослуживцев женского пола. Гениальный был хирург, но человек гадкий. Его, гадкого, мама любила, а папу, хорошего, – нет.

Оля, когда училась в институте, проходила практику в клинике, где работала мама. Там ей все рассказала по секрету одна из операционных сестер. Оля не поверила, думала, сплетни.

Хирург умер три года назад. Мама страшно плакала и сразу как-то вся сникла, постарела. Папа не сомневался, что она плачет по коллеге, с которым столько лет проработала бок о бок у операционного стола, и очень ей сочувствовал, вместе с ней отправился на похороны, на поминки.

Папа был неумный, нудный, но добрый и порядочный человек. Категорический оптимист и однолюб. Работал инженером в НИИ медицинского оборудования. Вел здоровый образ жизни, никогда не пил и не курил. Кеды, лыжи, песни у костра под гитару. Маму обожал. Видел и слышал только ее. Он всю жизнь продолжал шутить и не замечал, что никто, кроме мамы, никогда не смеется его шуткам.

Сейчас они идеальная пара, два старика, которые существуют как единый организм. Когда у мамы болят ноги, папа прихрамывает, когда у папы поднимается давление, у мамы стучит в висках. Что там за страсти кипели, кто кому врал, уже не имеет значения.

Оле в ее двадцать лет не стоило так буквально понимать мамины слова, принимать их за истину в последней инстанции и строить свою собственную жизнь по бессмысленной ханжеской формуле «долг превыше всего». Теперь винить остается только себя. Мама не принуждала ее балансировать на канате, совсем наоборот, звала спуститься на ровную твердую землю.

* * *
Это был какой-то особенный, инфернальный страх. Маленький призрак не то чтобы являлся Борису Александровичу, он просто не исчезал, он был соткан из сердечной боли и мертвого воздуха, который застревает в горле при астматическом приступе.

Старый учитель бродил по квартире, пил холодную воду из чайника. Пробовал читать, но строчки плыли перед глазами.

Ну были же на его учительском веку тяжелые и даже страшные дети. Воры, наркоманы, проститутки, доносчики, наглые ледяные подлецы. Он справлялся. Он декламировал про себя Пушкина и Тютчева. Он искал помощи у Толстого и Достоевского. Что же теперь?

Вы обознались, понятно? И не лезьте ко мне никогда! Старый педофил!

Борис Александрович включил компьютер, чтобы опять найти рекламу детского порно. Зашел на сайт Молоха, но кроме рассказов, там ничего не было. Шарил мышью по разным значкам, нажимал кнопки. Ничего. В первый раз он наткнулся на кадры из фильмов в результате какой-то случайной комбинации. Повторить не удавалось.

Теперь он почти не сомневался, что ошибся, и нелепо, страшно виноват перед Женей Качаловой. Он виноват, а она права в своей злой агрессии. Как же такое могло произойти с ним, опытнейшим педагогом, знатоком детской психологии?

Перед рассветом сквозь слои тяжелого химического сна просочилось прозрачное детское лицо в обрамлении каштановых косичек. Блестели зубы и глаза, тихий смех отдавался эхом во мраке. Маленький призрак смеялся над старым учителем.

Звонок будильника в семь часов был очевидным спасением. Борис Александрович уцепился за этот живой резкий звук и по нему, как по канату, стал карабкаться вверх, к реальности ледяного темного утра.

В комнате было холодно. Он спал при открытом окне. Обычно холод бодрил, но на этот раз напугал, показался могильным. С фотографии на письменном столе улыбались маленькие внучки. Свет лампы отражался в стекле, и между лицами двух девочек возникло третье. Борис Александрович погасил лампу, повернул фотографию к стене, отправился в душ. Пока он мылся, брился, пил чай, маленький призрак не оставлял его.

– Разве я в чем-то виноват? – прошептал Борис Александрович, обращаясь к рисунку на фарфоровой сахарнице.

Ангелоподобная немецкая девочка в розовом платье бежала по дорожке между розовыми кустами. Длинные каштановые локоны развевались на ветру. Обычно голова девочки была повернута чуть влево и вверх. Девочка смотрела на птичку, присевшую на куст. Сейчас она забыла о птичке, повернула лицо к Борису Александровичу и смеялась. Он отчетливо услышал тонкий серебряный звук, но вовремя сообразил, что это всего лишь ложка упала на пол.

Сахарница была от старинного саксонского сервиза. Сохранилось еще три чашки с блюдцами и молочник. На каждом предмете все та же девочка, прелестная Гретхен лет двенадцати.

Осенью, когда ничего еще не произошло, он заметил, что сервизная Гретхен похожа на Женю Качалову. Девочка приходила к нему домой несколько раз на дополнительные занятия по русскому языку, вместе с другими детьми. Обычная девочка. Разве что слишком маленькая и худенькая для своего возраста и очень хорошенькая, как рождественский ангелок со старинной открытки. Даже дурацкие косички-дреды не портили ее.

В сентябре, взяв очередной восьмой класс, Борис Александрович сразу проверял уровень детей по собственной тройной системе: диктант, изложение, сочинение. Самых слабых подтягивал, занимался с ними дополнительно, у себя дома. Когда-то, в советское время, денег за это не брал. Сейчас приходилось. Во-первых, учительской зарплаты с трудом хватало на жизнь, во-вторых, все коллеги стали брать, школа приобрела статус элитарной, престижной, родители учеников имели возможность платить.

Борис Александрович мог справиться даже с самыми сложными случаями безграмотности. От десяти до пятидесяти ошибок на страницу текста. Сочинение с такой орфографией и пунктуацией при поступлении в институт – «волчий билет». Никакие взятки не помогут, если столько ошибок.

– Вы знаете, кто мой папа? – спросила Женя Качалова на первом занятии.

Борис Александрович знал, учительницы просветили его. Бедная девочка делала надменные глаза и выпячивала нижнюю губу, когда говорила о своем папе. Точно такое выражение лица было у нее, когда он видел ее в последний раз.

Вы знаете, кто мой папа? Он вас уничтожит!

Больше всего он боялся увидеть Женю Качалову в понедельник утром в школе. Не маленького призрака, а живую девочку.

Но она не пришла.

* * *
Перед тем как исчезнуть, Марк на всякий случай обновил свой сайт, вычистил его, убрал все картинки, оставил только тексты. Он отдавал себе отчет, что в последнее время слишком обнаглел, стал размещать фотографии и клипы, на которых отчетливо видны лица мальчиков и девочек. Конечно, такая реклама более эффективна, но и опасность возрастает в сто раз. Кстати, возможно, слежка как-то связана с этим.

Покидая одну из съемных квартир, он нарочно оделся в старое барахло, не взял с собой ни документов, ни мобильного телефона. На одежном развале неподалеку от метро купил дешевую фланелевую рубашку, джинсовую куртку на теплой подкладке, дурацкую вязаную шапку и шарф. Стал искать приличный платный сортир, чтобы переодеться. К уличным кабинкам с биотуалетами, которые называют «исповедальни», он даже приблизиться не мог, сразу начинало тошнить от вони.

Он бродил с пакетом дешевых шмоток и уговаривал себя не поддаваться панике. Совсем не обязательно, что именно сейчас кто-то идет за ним. Возможно, все это вообще плод его богатой фантазии. Просто надо подстраховаться, на всякий случай. Раствориться в толпе без остатка.

Проплутав еще часа полтора, он решился нырнуть в парикмахерскую. Пока молчаливая мрачная девушка обрабатывала его, он то и дело косился на стеклянную стену. Там, снаружи, топтался человек-бутерброд, живая реклама ювелирного магазина с бешеными скидками. Все остальные люди проходили мимо.

Поднявшись из кресла с обритым лицом и лысым черепом, он расплатился и спросил у мрачной девушки, где туалет. Ему показалось, что за стеклом, рядом с ювелирным «бутербродом», застрял еще кто-то. Темнело, и кто именно там стоит, он разглядеть не сумел. Рванул в сортир, быстро переоделся, при этом руки его так тряслись, что он с трудом попадал в рукава.

На улице голове и щекам стало непривычно холодно. Он натянул шапку, обмотался шарфом. Дешевая шерсть с синтетикой гадко колола обритую кожу. В парикмахерской он оставил свои длинные волосы, которые обычно стягивал в хвостик на затылке, а также бороду и усы. Старую одежду сложил в мешок и выкинул в ближайшую урну. Опять принялся кружить по городу, с одной только целью – запутать своих преследователей. Пешком дошел до Парка культуры, без конца оглядывался, но так и не сумел понять, потеряли они его или нет. Купил билет, вошел в парк. Народу там было совсем мало из-за холода. Большинство аттракционов еще не работало, но колесо медленно крутилось.

Он устал. Он был на ногах несколько часов, а перед этим не спал две ночи. Кабинка колеса обозрения показалась ему самым надежным местом, где можно передохнуть. Сверху отлично видно, ждет его кто-нибудь внизу или нет.

– Через двадцать минут выключаемся, – предупредила девушка в кассе.

Оказавшись в кабинке, он впервые за последние трое суток почувствовал себя в безопасности. Колесо медленно ползло вверх, кабинка покачивалась, уютно поскрипывала. Он задремал, сквозь дрему услышал, что колесо собираются выключить. Взглянув вниз, увидел, что неподалеку от кассы стоят двое, мужчина и женщина. Они это или нет, он не сумел разглядеть, но желудок сжался от страха, и на последнем обороте, когда кабинка оказалась внизу, он нарочно сел на пол, чтобы его не заметили.

Колесо прошло еще половину круга, несколько раз дернулось и застыло. Его кабинка оказалась на самом верху. Он натянул шапку на уши, замотался шарфом, спрятал руки в рукава куртки. Ему показалось, что вместе с колесом остановилось время. Было тихо, темно. Далеко внизу мерцали разноцветные огни и глухо гудел ночной город.

– Только без паники, – произнес он вслух и испугался звука собственного голоса, так одиноко он прозвучал.

Он хотел посмотреть на часы, но не обнаружил старой доброй «Сейки» на левом запястье. Наверное, браслет расстегнулся, когда он переодевался. Ладно, ерунда. Он все равно хотел купить новые, более приличную марку, «Ролекс» или «Лонжин». Однако надо было все-таки выяснить, который час и сколько еще предстоит висеть под небом в ледяной люльке. Часы были в мобильном, но телефон точно остался дома. Это он помнил.

В кармане нашлись сигареты и зажигалка. Он закурил и произнес тягучим басом:

– Круто. Прикольно. Гениальный экстрим.

На этот раз собственный голос взбодрил. Но не согрел. Холод, вот от чего здесь можно было сдохнуть. И главное, не подвигаешься, не попрыгаешь, чтобы согреться. Сиди, дружок, не рыпайся, если не хочешь вылететь.

Как он провел эту ночь, лучше не вспоминать. Несколько раз он пытался выбраться из кабинки, спуститься вниз по перекладинам колеса, но голова кружилась, сердце ухало то в горле, то в паху. Колоссальным усилием воли он заставлял себя успокоиться и не рыпаться, дождаться утра. Даже если ему удастся благополучно спуститься на землю, что делать дальше, куда идти, непонятно.

Чтобы не замерзнуть насмерть и не свихнуться, он напевал все известные ему песни, рассказывал самому себе анекдоты, матерился, плевал на крыши соседних кабинок.

Когда утром колесо включили и спустили Марка на землю, ему даже не надо было особенно притворяться. Никто не собирался его арестовывать. К нему отнеслись как к больному, как к настоящему психу. В машине «скорой» завернули в одеяло, дали горячего чая из термоса.

Пока его осматривали, мыли в мерзком больничном душе, одевали в казенную пижаму, он молчал. Потом, чавкая, проливая мимо рта, с жадностью сожрал тарелку больничного рассольника с перловкой. Оказавшись в палате, на койке, свернулся клубком под двумя одеялами и проспал, как убитый, весь день. А потом, ночью, маялся бессонницей. Старик Никонов своим нытьем немного отвлек его, но ненадолго.

Перед рассветом ему вдруг пришло в голову, что следят за ним не обязательно конкуренты. Есть еще один вариант, более неприятный. Кто-то из его ребятишек мог проявить самостоятельность. Они ведь умные детки. Умные и жадные. Кто-то соблазнился «левым» заработком, подцепил клиента и тянет из него деньги, то есть занимается банальным шантажом.

Марка продрал озноб.

В его компьютере хранились не только номера телефонов и псевдонимы клиентов, которые они для себя выдумывали. По номерам ничего не стоило узнать настоящие фамилии, иногда адреса и даже должности.

Конечно, попадались типы, осторожные до паранойи. Ставили условие – связь должна быть односторонней. Звонили Марку исключительно из уличных таксофонов, готовы были платить вперед всю сумму. Детей употребляли на собственной территории, где-то на съемных квартирах, чужих дачах, в номерах частных гостиниц. Но таких было меньшинство. Основной контингент для связи пользовался мобильниками или даже своими служебными телефонами.

У Марка дух захватывало, когда он вычислял очередного любителя мальчиков и девочек. Генералы ФСБ и МВД, депутаты, чиновники высокого полета, из тех, что участвуют в политических ток-шоу и поют с экрана о падении нравов, призывают к беспощадной борьбе с пошлостью и порнографией.

Когда дело касалось утоления тайных страстей, чиновные мастодонты превращались в застенчивых одиночек. Связи, охранные структуры, начальственный гонор – все летело к чертям.

Марк осторожно копил информацию, как самую надежную валюту. Нет, он не собирался никого шантажировать. Он не самоубийца. Но в будущем, когда ему надоест заниматься этим опасным бизнесом, он надеялся выгодно продать свою коллекцию и обеспечить себя до конца дней. В том, что он сумеет найти щедрого оптового покупателя, Марк не сомневался.

Основную часть пленок он пока держал в квартире, на полке. От сотен других кассет они ничем не отличались, стояли не в отдельном ряду, а были распиханы по полкам, без всякого порядка. Кассеты он не подписывал, только ставил специальные шифрованные номера. Те, на которых были засняты клиенты с детьми, он помечал маленькими черными звездочками. Всего лишь пару месяцев назад начал потихоньку перегонять фильмы с кассет на диски. Снял ячейку в банке и прятал там диски.

Никто, кроме него, об этом не знал. Своим ребяткам он постоянно повторял, что шантаж – это самоубийство. Лучше даже не пробовать.

– Кто? – шептал он в подушку. – Ика? Исключено. Она не малолетка. Ей двадцать два, хоть и выглядит на четырнадцать. Но главное, Ика предана мне, как собачонка, и никогда меня не подставит. Стас? Слишком вялый, к тому же трус. Чуть что, бежит к мамочке. Егорка? Дурак. Кажется, у него легкая степень олигофрении. Поэтому он так сексуален, готов трахаться круглые сутки. Женя? Да, она способна на все. У нее колоссальные, недетские амбиции. Она шальная, непредсказуемая, скрытная. Самая умная и жадная из них, четверых. Таскается по ночным клубам, общается черт знает с кем. Есть у нее помимо общего бизнеса своя тайная жизнь и свой источник дохода. Кого-то она раскручивает на бабки, давно и серьезно. Допустим, этот кто-то больше не может платить или суммы стали запредельными. И тогда она решилась на хитрый шантаж. Сказала, что все снято на видео, кассеты хранятся у меня, но где именно, она понятия не имеет.

Марк вовсе не был уверен, что просчитал все правильно, вариантов могло быть много, самых разных и неожиданных. Главное, пока непонятно, что делать.

Глава десятая

Зое Федоровне Зацепе срочно понадобилась консультация мужа по поводу плитки для ванной на даче. Она ждала Николая Николаевича в кафе, возле салона эксклюзивной сантехники на Ленинском проспекте. Она была взвинчена, по телефону он уловил металлические нотки. Строительство дачного дома в последние два года стало главным делом ее жизни, что позволяло Николаю Николаевичу вести свою жизнь, тайную, опасную, но именно ту, о которой он мечтал.

Зоя Федоровна считала, что в ней погиб великий дизайнер. Все вопросы по планировке и отделке решала сама. Ездила на своей белой «Хонде» по магазинам и строительным ярмаркам, обзванивала фирмы, следила за рабочими, ругалась и мирилась с прорабом, аккуратно записывала расходы, посещала дачи и виллы всех состоятельных знакомых, щупала стены, простукивала полы. К мужу она обращалась только в двух случаях – когда кончались деньги и когда был завершен очередной этап работы. В первом случае от него требовались купюры. Во втором – восхищение.

Но иногда у Зои Федоровны случался заклин. Так было, например, с отделочным камнем для фасада. Она не могла сама выбрать нужный оттенок и заставила Николая Николаевича не только смотреть картинки в каталоге, но ехать на фирму, поскольку картинки неправильно передавали оттенки и зернистость материалов. Такая же история случилась с камином для гостиной. Фирма предлагала несколько десятков вариантов, и опять пришлось ехать. Теперь проблема состояла в плитке, и Николай Николаевич понял, что ему не отвертеться.

Проезжая по набережной, мимо Парка культуры, он подумал, что в мае исполнилось бы два года его знакомству с Женей, и опять погрузился в воспоминания.

Девочка несется на роликах, он ловит ее. Прогулочный трамвай со звоном проезжает мимо. Он держит ее в своих объятиях. Впервые такое происходит наяву. И все-таки сразу появляется радужный отблеск галлюцинации, легкий привкус бреда. Девочка думает, что он иностранец, говорит с ним по-английски. Это – щедрый подарок судьбы, это, конечно, волшебная подсказка. Да, он иностранец, и знает не более десятка русских слов.

Опомнившись, ослабив объятия, он спросил ее по-английски, все ли в порядке, не подвернула ли она ногу. Да, кажется, подвернула, немножко больно. Она хорошо владела языком, вероятно, училась в спецшколе.

Он помог ей добраться до ближайшей скамейки, снял тяжелый пластиковый ботинок, прощупал хрупкую щиколотку, погладил и слегка помял тонкую стопу в смешном полосатом носке. Каждый пальчик отдельно, как в перчатке. Она сморщилась и охнула.

Больше всего на свете он боялся, что сейчас появится кто-то взрослый, мать, отец, и все кончится. Его поблагодарят, и никогда больше он это чудо не увидит. Но чудо сообщило по-английски, что никаких взрослых нет.

– Я приехала с друзьями. Мы поссорились. Они пошли в кино, на какую-то дрянь про пришельцев. Я люблю кататься одна. Правда, сегодня не мой день. Ночью я слишком долго прыгала на дискотеке, и теперь все мышцы болят, даже наклоняться трудно.

У нее за спиной болтался рюкзачок, там лежали кроссовки. Зацепа сел на корточки и стал переобувать ее, как маленькую. Она не возражала, смотрела на него сверху вниз и улыбалась своей загадочной, с ума сводящей улыбкой.

– Думаю, после такой бурной ночи надо восстановить силы и хорошо поесть, – сказал Зацепа, – я как раз собирался пообедать. Ты не составишь мне компанию? Я впервые в Москве и не знаю, где здесь поблизости приличный ресторан.

«Что я несу? Она ребенок, она ничего не понимает в ресторанах!» – подумал он.

Улыбка на ее лице растаяла. Девочка сдвинула брови, закусила верхнюю губу.

«Вот и все! Сейчас она скажет: нет, спасибо. Любая нормальная девочка на ее месте именно так бы и сказала. Разве можно ребенку знакомиться на улице со взрослыми мужчинами? Или я для нее уже не мужчина? Дедушка, к тому же иностранец. В России особое отношение к иностранцам, это идет еще с советских времен, когда их было мало и они казались представителями иного мира, заманчивого, свободного… Жвачка, джинсы… Нет, все давно изменилось, другое поколение, демократия…» Бред продолжался, мысли путались и скакали. У него даже температура поднялась, то знобило, то бросало в жар.

– Я знаю одно неплохое место, – произнесла она после мучительной для него паузы, – я там бывала с папой. Знаете, кто мой папа? Очень популярный певец. Если вы хоть раз посмотрите здесь телевизор, музыкальный канал, вы обязательно его увидите. Он примерно как ваш Челентано и тоже когда-то снимался в кино. Значит, вы хотите пригласить меня в ресторан? Я с удовольствием. Но только у меня нет денег.

Он погладил ее по волосам.

– Правда? Жаль, я рассчитывал, что меня сегодня угостит обедом какая-нибудь маленькая симпатичная москвичка.

Да, в тот день все было нереально. Малышка весело рассмеялась его неудачной шутке, легко пошла на контакт, откликнулась на приглашение пообедать. Эта легкость не насторожила его, наоборот, вызвала романтический трепет. Малышка чиста и доверчива. Разве могло прийти в голову Зацепе, пьяному от счастья, что это дитя опытно и цинично, как бывалая шлюха?

Слишком долго и мучительно он ждал ее, чтобы сохранить хоть каплю здравого смысла, когда она наконец возникла перед ним. Его девочка. Маленькая, хрупкая, беззащитная. Каждый Гумберт однажды встречает свою Лолиту.

Прихрамывая, опираясь на его руку, она вывела Зацепу из парка. Рюкзачок с ее роликами болтался у него на плече.

– Кстати, меня зовут Женя.

– Николо, – представился он.

«Нечто» обрело наконец имя.

Профессор Николо Кастрони жил в Риме, преподавал древнюю историю в университете, в Москву приехал впервые, на научную конференцию. Она, конечно, не стала уточнять, на какую именно. Равнодушно кивнула и сообщила, что с детства мечтает побывать в Италии, прошлым летом ездила в Англию, учить английский. Там постоянно лил дождь, было дико скучно и кормили ужасно. Каждый день на завтрак кукурузные хлопья с синим молоком.

В ресторане она заинтересовалась тартинками с черной икрой и лобстером в базиликовом соусе. Это были самые дорогие блюда. Синьор Кастрони умилился непосредственности маленькой синьорины. Сам он не мог есть, смотрел на нее и таял от счастья.

Когда-то в другом веке, в начале семидесятых, молодой советский дипломат Зацепа впервые попал в Рим. Магазин деликатесов «Кастрони» на виа Кола дел Рьензо поразил его воображение куда сильней, чем развалины Колизея, собор Святого Петра.

Через тридцать пять лет старый бизнесмен Зацепа совершенно неожиданно стал гастрономическим синьором Николо, итальянским профессором, богатым, наивным, добрым, щедрым, и желал только одного: оставаться в этой сладкой роли как можно дольше.


– Коля, наконец-то! Я уже волнуюсь! – Зоя Федоровна выплыла из глубины полутемного зала, клюнула в его щеку. – Ужас, какой колючий.

Оказывается, он успел доехать, припарковаться, войти в кафе. Все это он проделал безотчетно и спокойно, как сомнамбула.

– Коля, ты голоден? Будешь кофе? Официант! Хотя нет, кофе мы выпьем потом, я уже расплатилась, пойдем, пойдем скорее, я так устала ждать! Это совсем рядом, соседняя дверь.

* * *
Борис Александрович вел урок на автопилоте. Он плохо соображал, о чем рассказывает, кого вызывает к доске. Взгляд его был прикован к пустому стулу за четвертой партой у окна.

Постоянная соседка Жени, полная некрасивая девочка, смотрела нанего слишком пристально. Он знал, что они дружат, во всяком случае, в школе Женя больше всего общалась с ней, с Кариной Аванесовой.

«Неужели успела нашептать, пустить слушок, так, кажется, она выразилась?»

Он говорил о прозе Пушкина, о «Капитанской дочке». Он рассказывал о прототипе Швабрина, подпоручике 2‑го гренадерского полка Михаиле Александровиче Швановиче.

– Шванович, потомственный офицер, крестник императрицы Елизаветы Петровны, переметнулся на сторону Пугачева. В ноябре 1773 года он вместе другими офицерами и солдатами был захвачен в плен войском самозванца. Из всех офицеров он единственный пал на колени перед Пугачевым и обещал ему верно служить. Его Пугачев пощадил, остальных повесил. Шванович присягнул Пугачеву, постригся в кружок, оделся по-мужицки и в течение нескольких месяцев состоял при разбойничьем штабе переводчиком.

Собственный голос доносился издалека, как будто перед восьмым классом стоял механический двойник Бориса Александровича, а сам он все еще сидел на бульварной скамейке ледяным вечером.

Вы обознались, понятно? И не лезьте ко мне никогда! Старый педофил!

Ни разу в жизни его никто так не оскорблял. Но и он никого так не оскорблял. Если он действительно обознался, то его фраза «Женя, ты снимаешься в детском порно» страшней пощечины. Кто его тянул за язык? Нельзя было так сразу, в лоб. Ее ответная реакция вполне понятна и оправданна. Он это заслужил.

– Из рукописей Пушкина видно, что замысел романа о Швановиче возник еще во время работы над «Дубровским». Написав две первые части «Дубровского» и план третьей, Пушкин бросает роман. И тут же просит предоставить ему доступ к следственному делу о Пугачеве. Пушкина всерьез занимает тема крестьянского бунта и дворянского предательства. Романтический Дубровский становится предшественником циничного мерзавца Швабрина. В «Дубровском» разбойничий путь героя, предательство законов сословной чести, оправдывается обстоятельствами, облагораживается любовью. В «Капитанской дочке» оправдания предательству нет. Мотив один – трусость. Даже любовь Швабрина к Маше Мироновой отвратительна, цинична. Швабрин трус и подлец. Автор выносит ему однозначный приговор. Швабрин еще больший злодей, чем сам Пугачев.

Класс молчал и слушал. Механический двойник работал исправно. Никто не болтал, не зевал, не листал журналы под партой. Двадцать пять пар глаз смотрели на старого учителя, не отрываясь. Так бывало всегда, за многие годы Борис Александрович привык к тишине на своих уроках, перестал замечать ее, относился к напряженному вниманию учеников как чему-то нормальному, естественному. Но сейчас ему казалось, что они смотрят слишком внимательно. Разглядывают его, а вовсе не слушают. Насмешка, презрение, брезгливость. Вот что мерещилось ему в их глазах.

«Нет. Так невозможно. Я должен выяснить правду. Если я ошибся и в компьютере была другая девочка, я должен извиниться перед Женей и уйти на пенсию. Я не имею права работать с детьми. Но если это все-таки она и ошибки нет, я обязан еще раз попытаться помочь ей. Поговорить уже не с ней, а с ее матерью».

– В первоначальных планах и набросках «Капитанской дочки» не было ни Гринева, ни Маши Мироновой. Был Шванович, главный герой, дворянин-предатель. По мнению некоторых исследователей, Пушкин ввел всех положительных персонажей исключительно по цензурным соображениям. Роман, где главный герой – изменник, государственный преступник, был обречен на запрет. Но если даже и есть в этой версии тень правды, мы должны благодарить царскую цензуру за то, что в литературе нашей живут все эти замечательные люди. Маша Миронова, Гринев, его родители, старый комендант и его жена. Наконец, Савельич. Они ведь правда живут и помогают жить нам, как помогали поколениям русских людей до нас. Своим благородством, чистотой, любовью они возвращают нас к реальности, напоминают, что мы все еще люди, а не виртуальные монстры.

Шарахнул звонок. Борис Александрович вздрогнул. Несколько секунд класс продолжал сидеть неподвижно. На его открытых уроках такие вещи вызывали у некоторых коллег жгучую зависть. Обычно дети вскакивают мгновенно, шумят, выбегают из класса, словно все сорок пять минут урока только и ждали этого счастливого момента.

– Как это вам удается? – пожимала плечами директриса. – Вы их прямо будто заколдовали.

– Все, ребятки, урок окончен, домашнее задание на доске, оценки за сочинения – в среду.

Он опустился на стул, вытер влажный лоб.

– Борис Александрович, Борис Александрович! – К его столу шла, неуклюже переваливаясь, толстенькая Аванесова. Взгляд черных выпуклых глаз казался испуганным.

– Да, Карина.

– Вы сочинения уже проверили?

– Не все. А что?

– Ой, правда? Не все? А Жени Качаловой тетрадку… – Она запнулась и покраснела.

– Ну, Кариша, в чем дело? Продолжай.

– Понимаете, случайно так получилось, в общем, Женя болеет, она передала мне тетрадь с сочинением, чтобы я сдала. Это было в четверг, а вечером она мне позвонила, сказала, что тетрадка не та, она перепутала. И просила, чтобы я поменяла. Вот, я принесла. Тут сочинение.

Карина положила на стол обычную тетрадку в линейку, сорок восемь листов, на обложке игрушечные медвежата. «Тетрадь уч. 8 „А“ класса, Качаловой Евгении».

– Вы, пожалуйста, Борис Александрович, вы отдайте мне ту, другую. Они, понимаете, совершенно одинаковые. Женя просто перепутала. А я забыла. Я должна была еще в пятницу поменять, но вылетело из головы, а сейчас нашла в сумке.

Когда Карина нервничала, у нее появлялся легкий армянский акцент.

– Вы ту, другую тетрадь отдайте, пожалуйста, – повторила она несколько раз, подрагивая длинными черными ресницами.

– Конечно, отдам. Но только завтра. Она у меня дома.

– Дома?! – Карина готова была заплакать.

– Ну да. Что ты так волнуешься?

– Я? Совершенно не волнуюсь. Вам показалось. Просто… Мне перед Женей неудобно, она просила, я забыла.

– Кстати, а что с Женей?

– Как обычно. Хронический бронхит.

* * *
Странник мог не спать сутками. Ему хватало двух-трех часов сна, чтобы почувствовать себя свежим и отдохнувшим. Для гоминидов бессонница вредна и опасна. Их мозг нуждается в восьмичасовом отдыхе.

Животные много спят. Человек может и должен бодрствовать. Отпущенное время слишком дорого, чтобы тратить его на сон.

Странник проживал не одну, а две жизни. Самым тяжелым оказывался момент перехода из одной в другую, из света во тьму и обратно. Шкура гоминида была чем-то вроде резинового водолазного костюма, в который следует облачиться, чтобы нырнуть в ледяную мрачную глубину.

Первого ангела он освободил очень давно, в ранней юности. Это произошло почти случайно, он не хотел.

Ему было шестнадцать, ей четырнадцать. Она сама затащила его на чердак, расстегнула ему рубашку и штаны, задрала свою юбчонку. Байковые трико, чулки на резиновых подвязках, сопение, жаркая возня, запах земляничного мыла. А потом смех. Злой, издевательский хохот.

Он читал, что в джунглях Южной Америки живут гигантские пауки, похожие на обезьян. Они нападают на свою жертву, кусают ее и пускают в организм сильнейший яд, от которого растворяются даже кости. Потом они высасывают из жертвы все, и остается только оболочка. Мертвая пустая кожа. Возможно, это выдумка. Но с той, первой девочкой его плоть оказалась мертвой и пустой, вялой, как тряпка. Девочка долго, жадно целовала его в губы, пустила яд, выпила из него жизнь, силу, а потом, сытая, стала смеяться.

Он не хотел ее убивать. Ему надо было, чтобы она замолчала. Только когда она перестала биться, хрипеть, он почувствовал себя живым. Он вернул силу, которую она у него отняла.

Никто не видел, как они поднимались на чердак. Никому в голову не пришло подозревать его, хорошего мальчика, отличника. Уголовной шпаны в окрестных дворах было полно, девочка считалась шалавой и вертихвосткой. Кто-то из коммунальных кумушек сказал: сама виновата, допрыгалась.

А от своей бабушки он услышал: «Ангел отлетел». Он спросил: «Куда?» Бабушка ответила: «На небо».

Он понял, что освободил ангела. С тех пор он стал их видеть и слышать. С каждым годом их голоса звучали все громче, все жалобней.

Много лет он жил в рутинной реальности, в глубине вечной ночи, за чертой Апокалипсиса, ясно сознавая свою миссию, но не смея действовать. Он слышал и видел ангелов, продумывал все до мелочей, бродил возле школ, детских парков, но каждый раз что-то останавливало его. Он возвращался в реальность, измотанный, опустошенный, утешаясь тем, что время его не пришло и то, что случилось однажды, неизбежно должно повториться.


– Они слепые, беззащитные, земля для них ад, им нечего делать в аду, их место на небе потому, что они ангелы. Я долго шел по темному туннелю необъяснимых страданий. Почему я такой? Почему я не похож на миллионы других людей? Я мучительно искал ответы, и они однажды пришли, как озарение. Я не похож на других потому, что другие – не люди. Можно обрести блаженство, стать человеком в изначальном, божественном смысле, только очистившись, пройдя огненное крещение, освободившись от ядовитого корня похоти. Но сто крат блажен тот, кто свободен от рождения. Он избранный.

Странник обнаружил, что сидит на полу и слушает магнитофонную запись. Когда он успел встать, взять кассету с полки, включить магнитофон? Несколько минут, несколько простых действий испарились из памяти мгновенно, как след дыхания со стекла. Голос, лившийся из магнитофона, был похож на тот, что постоянно звучал у него в голове. Высокий, мягкий, немного вялый, как будто говоривший пребывал в глубоком гипнотическом трансе. Это придавало словам абсолютную, высшую достоверность. Люди не лгут во сне.

– Я слышал, как они обсуждают, чем вкусным будут кормить их сегодня в большом доме. Одна девочка объясняла другой, что это больно только вначале, а потом ничего. Когда они возвращались оттуда, я из темноты смотрел в их лица, в их слепые глаза, и мне казалось, что там, внутри, бьются, как птицы в клетках, живые чистые ангелы. Почему я не стал убивать злодеев, которые оскверняли и мучили маленьких слепых сирот? Потому что злодеи и так мертвецы. Я это знаю точно.

Однажды ночью я увидел, как мертвец вылезает из воды. Он поспорил, что сумеет переплыть озеро, и ему это удалось. Без охраны, один, голый, мокрый, жирный, он прыгал по берегу, вопил и размахивал руками. Он был пьян. Я справился с ним очень быстро. Набросился сзади, стиснул шею, надавил на сонную артерию. Когда он затих, я втащил тело на холм и сбросил с обрыва в озеро. Мне было мерзко, как будто я раздавил гигантского червя. Сил не прибавилось. Наоборот, я ослаб. Я надышался смрадом и злом и ничего не приобрел.

Он был генерал, герой Советского Союза. Он часто приезжал в большой дом на другом берегу, ему нравились самые маленькие девочки, семилетние. Я слышал, как в магазине у станции, стоя в очереди за колбасой, нянька шепталась с поварихой, что проклятого беса покарал Бог. Знали бы они, что этим богом был я!

Когда выловили труп, врач «скорой» сразу сказал, что это несчастный случай. Сердечный приступ. Генерала предупреждали: вода холодная, он выпил порядочно, это опасно. Но генерал не послушал.

Наверное, приступ случился, когда я набросился на него в темноте. Я думал, что убиваю его, но он уже был мертв. Он всегда был мертв. Я не получил никакого удовлетворения. Нет смысла убивать мертвецов. Надо спасать живых.

Странник выключил магнитофон, достал кассету, подцепил пленку и принялся вытягивать ее, аккуратно наматывать на руку. Когда остался только пустой пластмассовый корпус, он смял пленку в комок, отправился на кухню, достал с полки большую медную вазу для фруктов, положил туда пленку и поджег. Она никак не хотела загораться, пришлось добавить немного бумаги. Он смотрел на маленький костер, пока от сладковатого дыма не заслезились глаза. Прежде чем выбросить пластмассовый корпус кассеты, он не забыл отодрать бумажную наклейку, на которой мелкими буквами было обозначено: «Давыдово, 1983–1986».

Пленка сгорела, но голос продолжал звучать.

Странник не замечал, как шевелятся его губы, не понимал, что это он сам говорит, и замолчал только тогда, когда подошел к большому зеркалу в прихожей, оглядел себя, выбритого, причесанного, одетого в безупречный дорогой костюм. Губы его замерли, потом растянулись в улыбке. Сверкнули белые крупные зубы, глаза заблестели, прищурились. Он выглядел как гоминид. Он чувствовал себя гоминидом. Он был готов без страха и сомнений опять нырнуть во мрак вечной ночи.

* * *
У старика Никонова случился приступ. Ольга Юрьевна услышала его крики еще на лестнице.

Никонов страдал инволюционной депрессией. Причиной его тоски была жена. Моложе него на двадцать лет, полная, яркая блондинка, она приходила довольно часто, но старику казалось, что между ее посещениями проходит вечность.

– Она никогда не придет! Не хочу жить! Я никому не нужен, я всем мешаю!

В последнее время он шел на поправку. Доктор Филиппова собиралась выписывать его. И тут вдруг – такое резкое ухудшение. В процедурной он бился в руках двух санитаров, плакал, пытался разодрать себе лицо ногтями.

– Не подходите ко мне! – крикнул он, увидев Ольгу Юрьевну. – Не смотрите на меня! Я грязный, мерзкий, мое тело гниет! От меня воняет! Не прикасайтесь!

– Павел Андреевич, что случилось?

Она кивнула санитарам, чтобы отпустили старика. Поняв, что его больше не держат, он перестал биться, бессильно опустился на пол, съежился, закрыл голову руками и зарыдал.

– Она никогда не придет, она нарочно сбагрила меня сюда. Конечно, она молодая красивая женщина, а я старый урод. Ее можно понять. Хочет квартиру? Я отдам ей квартиру, и это будет справедливо. Я был с ней счастлив, хотя совершенно не заслуживал этого счастья. Я украл ее молодость, ее лучшие годы. Я предал свою семью, жену, детей, внуков. Что по сравнению с этим какая-то квартира?

Доктор Филиппова помогла ему подняться, усадила на банкетку. Старик дрожал и плакал. Ольга Юрьевна достала из кармана карамельку, протянула ему. Старик очень любил сладкое, и конфета часто успокаивала его лучше любого лекарства.

– Нет. Спасибо, – он помотал головой и горестно всхлипнул.

– Почему?

– Мне очень плохо. Я теперь знаю правду, страшную правду. Я не хочу жить.

– Интересно, что же это за правда?

– Моя жена нарочно сбагрила меня сюда. Я здесь умру быстрей, чем дома. У нее другой мужчина, моложе, здоровей, красивей меня. Ей нужна квартира. Она хочет от меня избавиться и начать новую жизнь.

– Кто вам сказал?

– Сосед.

– Кто именно из соседей?

– Новенький, лысый, которого с карусели сняли.

– Глупости, не слушайте его. Он просто злой человек. Он не знает ни вас, ни вашей жены. Он самого себя не знает и не помнит, а вы так расстраиваетесь.

– Не надо меня жалеть! – крикнул старик и замотал головой. – Ваша жалость только продлевает мои мучения. Я гнию заживо, и чем скорей все это закончится, тем лучше.

Ольге Юрьевне так и не удалось успокоить Никонова. Старик опять стал рыдать и биться. Она видела, что месяц интенсивной терапии пошел насмарку. Достаточно было нескольких злых слов, чтобы хрупкое равновесие в его больной душе разладилось. Теперь придется начинать все сначала.

Но самое грустное, что жена его в одно из последних своих посещений зашла к доктору Филипповой в кабинет, прикрыла дверь, достала из сумочки коробку с дорогими духами, начала рассказывать, как благодарна за все, какой она, Ольга Юрьевна, замечательный доктор. Потом поинтересовалась, когда будет удобно прийти в больницу с нотариусом, чтобы муж подписал завещание, и наконец попросила выдать заключение о полной невменяемости ее мужа и о том, что его необходимо поместить в интернат для слабоумных стариков.

– Вы не думайте, я не какая-нибудь, которая хочет от него избавиться. Поймите меня правильно. Я работаю, оставлять его дома одного нельзя, на сиделку ни моей зарплаты, ни его пенсии не хватит, – объяснила она и деликатно высморкалась в бумажный платок.

Ольга Юрьевна духи не взяла, сказала, что муж ее не так безнадежен, чтобы отправлять его в интернат. Разговор получился неприятный. Особенно не понравилось дамочке, когда доктор сказала, что ее мужу нужны всего лишь внимание, уважение и самое обычное человеческое тепло. Никакой опасности ни для себя, ни для окружающих он не представляет. Дамочка ушла, не попрощавшись. Потом Ольга Юрьевна увидела, как в коридоре она кормила Никонова йогуртом с ложечки, гладила по голове и называла птенчиком. На лице старика было написано полнейшее счастье.

«И на том спасибо, – вздохнула про себя Ольга Юрьевна, – к каждому третьему из наших больных вообще никто никогда не приходит. Мы их держим, сколько возможно, потом переводим в отделение, где лежат хроники, лежат, пока не умрут. Всех жалко, и никому нельзя помочь».

Никонова вынесли на руках санитары.

Оля встала, подошла к зеркалу, поправила волосы, еще влажные от дождя. Слабый крик старика стоял в ушах.

«Что же я так раскисла? Разве работать с несчастными депрессивными стариками тяжелей, чем копаться в мозгах маньяков?»

Пришлось наконец признаться себе: да, тяжелей. Каждый раз сталкиваешься с неизбежностью старости и смерти. Наблюдаешь, как угасает разум, как человек уходит в темноту, и ничего не можешь сделать. Боль, отчаяние родственников или предательство, приправленное пресным жирным соусом самооправдания. Ледяные барьеры между близкими людьми, ужас одиночества и эгоизма. Нет виноватых. Только жертвы. Те, кто предают и бросают больных стариков, тоже жертвы. Сколько ни придумывай уважительных причин, как ни пытайся забыть, все равно не получается. Мучает совесть, грызет изнутри страх, что тебя тоже когда-нибудь бросят умирать в доме скорби твои дети и внуки.

Старость, болезнь, смерть – зло обыденное, безличное. Зло, с которым нельзя бороться. А маньяки – зло исключительное, конкретное. Его можно вычислить и остановить. Если нет никаких следов, никаких зацепок в настоящем, надо заглянуть в прошлое.

Когда появился Молох, Оля сразу вспомнила давыдовского душителя Анатолия Пьяных и пыталась найти материалы по тому старому делу. Что бы ей ни говорили, она видела очевидное сходство почерка его и Молоха. Но материалов не нашла. На фамилию «Пьяных» поисковая система не выдала никакой информации. В архивах института удалось отыскать только копию официального заключения экспертной комиссии.

– Ты что, не помнишь? Все материалы были приобщены к уголовному делу и переданы следствию, – сказал Кирилл Петрович, – я вообще не понимаю, зачем тебе это надо.

Оля откопала сообщение о пожаре в давыдовском интернате для слепых и слабовидящих сирот, который произошел в ноябре восемьдесят шестого, то есть именно тогда, когда Пьяных покончил с собой. При пожаре погибло трое детей, две воспитательницы, одна учительница. Позже в больнице скончались от ожогов няня и сторож. Причиной трагедии решено было считать неисправность электропроводки.

Обычно по делам об особо тяжких преступлениях собирается огромное количество сведений, которые подлежат регистрации, учету, хранению. Все, что касалось дела Пьяных, исчезло бесследно.

Дима Соловьев тоже удивился, когда она попросила его послать официальный запрос в ГИЦ*. От него она услышала те же слова:

– Не понимаю, зачем тебе это надо?

Если честно, она сама до конца не понимала.

– Действительно, почерк немного похож, – сказал Дима, – но все-таки это не Молох. Ты же знаешь, убийца повесился в камере. Он не мог воскреснуть. Или ты подозреваешь, что Пьяных – не настоящий убийца?

– Подозреваю, – призналась Оля, – как тогда, так и сейчас.

– Да? Только никому, кроме меня, не говори об этом, ладно? И так я постоянно слышу, что ты фантазируешь, выдумываешь какие-то завиральные версии.

– Хорошо, никому, кроме тебя, не скажу. Но тебе ведь можно?

– Мне можно. Мне говори, что хочешь.

Она сняла телефонную трубку, набрала рабочий номер Димы Соловьева, долго слушала длинные гудки. Трубку так никто и не взял. Оля хотела перезвонить на мобильный, но в дверь постучали, и через минуту в кабинет ввалился табунок студентов-практикантов.

* * *
Совещание у заместителя министра проходило довольно вяло. Соловьев высказал версию, что это продолжение серии, начавшейся два года назад. Трех неопознанных подростков и Женю Качалову мог убить один и тот же человек. Совпадала география преступлений – лесополоса у шоссе, в радиусе около двадцати километров от МКАД. Способ убийства, приблизительный возраст убитых. Отсутствие очевидных следов изнасилования. Убийца каждый раз оглушал ребенка ударом по голове сзади, душил руками, раздевал и потом поливал труп детским косметическим маслом. Надо еще раз просмотреть поисковые профили преступника, составленные специалистами-психологами и психиатрами из группы профессора Гущенко. Они, вероятно, полностью совпадут с нынешним вариантом.

– Но тогда у нас этих профилей было штук пять, и все разные, – напомнил заместитель министра, – что вы скажете, Кирилл Петрович?

Профессор Гущенко скромно сидел в углу, закинув ногу на ногу, приспособив блокнот на круглом мощном колене, сосредоточенно водил ручкой по бумаге. Соловьев только сейчас его заметил и тут же вспомнил Олины слова: Кириллу Петровичу под шестьдесят, а какой мощный интеллект, сколько энергии.

Профессор выглядел отлично. Широкие плечи, темно-русые густые волосы с красивой проседью, зачесанные вбок и назад, гладкий покатый лоб, небольшие, без блеска, серые глаза. Крупный, слегка вздернутый нос, тонкий подвижный рот. Надежный, спокойный, уверенный в себе мужчина. Интеллектуал, плейбой. Женщины от таких запросто теряют голову. Когда-то Соловьев даже слегка ревновал к нему Олю, даром что профессор – холостяк.

– Не надо спешить с выводами, – сказал Гущенко, оторвавшись от своего блокнота, – это может оказаться подражатель. А что касается профилей, то их действительно у нас было слишком много. Думаю, не стоит повторять прошлых ошибок. Некоторые члены моей команды попали в плен своих фантазий. – Профессор улыбнулся и опять принялся водить ручкой по бумаге.

– Да уж, особенно доктор Филиппова любила пофантазировать, – проворчал начальник Соловьева генерал Шаталов.

– Все эти ее изыскания в области детского порно, – поморщился руководитель опергруппы майор Завидов, – сколько времени и сил потратили зря!

– Ничего не зря, – сказал Соловьев, – именно благодаря этим, как вы выразились, «изысканиям» была раскрыта сеть «Вербена».

Тут повисла тишина. Историю с «Вербеной» никому не хотелось вспоминать.

Сеть сайтов, производство и продажа видеопродукции, торговля живыми детьми. Прибыльный, отлично организованный бизнес существовал практически легально, безнаказанно и существует до сих пор, под другими названиями. Ежемесячный доход детского порносайта от пятнадцати до тридцати тысяч долларов. Часть денег идет на финансирование экстремистских движений, в том числе чеченских боевиков. «Вербена» – лишь верхушка айсберга. Из пятнадцати производителей и продавцов, имена которых стали известны, арестовать удалось только троих. А вспоминать не хотели потому, что эти трое сдали нескольких своих постоянных клиентов, среди которых были два иностранных дипломата, четыре депутата Госдумы, генерал МВД и полковник ФСБ.

Скандал едва не просочился в прессу. Замять дело, скрыть информацию от вездесущих журналистов стоило огромных усилий. Полетели чиновничьи головы, два силовых министра подали в отставку, на закрытых экстренных совещаниях высокие чины матерились и брызгали слюной.

Депутатский корпус и силовые ведомства готовы к любым разоблачениям, говорить можно о чем угодно – о взятках, о сфабрикованных уголовных делах, о связях с мафией, только не о педофилии и детском порно. Пусть в этом обвиняют никому не известных частных лиц, но не высокопоставленных государственных чиновников, не милицию, не ФСБ.

Новый министр подписал приказ о прекращении работы группы профессора Гущенко.

– Прямых доказательств того, что убитые подростки имели отношение к «Вербене», до сих пор нет, – подал голос заместитель министра, – и вообще, не будем отвлекаться. Версию старшего следователя Соловьева принимаем как одну из рабочих. Я бы пока не спешил говорить о продолжении серии Молоха. Да, Кирилл Петрович, вы что-то хотите сказать?

Гущенко опять оторвался от своего блокнота и обвел собравшихся задумчивым взглядом.

– Конечно, совпадает многое, – произнес он и нахмурился, – но я вижу очень значительные различия. Прежде всего, личность жертвы. В первых трех случаях это были беспризорные подростки, возможно, сироты. Их никто не искал. Они до сих пор остаются неопознанными и невостребованными. Сейчас у нас дочь известного певца. Не исключаются мотивы мести, шантажа, сведения каких-то личных счетов с отцом девочки. Мир шоу-бизнеса, этим все сказано. Еще раз повторяю, тут может присутствовать элемент инсценировки, подделка почерка. Я имею в виду масло. Мы все отлично помним, как пресса раззвонила подробности тех трех убийств.

– Да, – заместитель министра тяжело вздохнул, – тогда мы намеренно пошли на это, пытались через средства массовой информации найти родственников убитых детей. Сейчас совсем другие дело.

– Американцы тоже, между прочим, не дураки, – встрял Шаталов, – в ФБР специальные исследования проводили об информационных эпидемиях среди серийников. Как только появляются в прессе подробности убийств, так сразу жди плагиата. Чужая слава покоя не дает.

– Порно в Интернете тоже многих вдохновляет, – тихо проворчал Соловьев, – те же американцы постоянно пишут, что восемьдесят процентов серийников начинают с просмотра порнофильмов, а потом разыгрывают все это в реальности.

– Не будем отвлекаться, – заместитель министра постучал карандашом по графину, – я думаю, здесь никто не считает, что порнография – это хорошо и полезно. Мы все благодарны доктору Филипповой, у нас у всех есть дети, внуки. Обилие грязи в Сети, и не только в Сети, пагубно влияет на нравственный климат в обществе. Но давайте все-таки вернемся к убийству Жени Качаловой. На мой взгляд, в тех трех случаях версия доктора Филипповой о том, что Молох – убийца-«миссионер», который специализируется на детях, вовлеченных в порноиндустрию и в проституцию, имела определенный логический смысл. Но сейчас она совсем не работает. Дочь певца Качалова вряд ли можно назвать беспризорницей. Между тем мы знаем, что дельцы этого бизнеса используют исключительно сирот, беспризорников, детей беженцев.

– А деньги? – тихо спросил Соловьев. – Откуда у пятнадцатилетней девочки двадцать тысяч евро? А итальянец лет шестидесяти, с которым ее видели в ночном клубе? Наконец, беременность.

– При чем здесь беременность? – сердито спросил майор Завидов.

Гущенко качнул ногой, и его блокнот упал на пол. Молодой капитан оперативник, сидевший рядом, наклонился, поднял. Соловьев заметил, как по лицу капитана пробежала усмешка, когда он взглянул на страницу. Обычно на совещаниях Гущенко ничего не записывал, а с важным видом калякал, рисовал какие-то завитушки, зигзаги.

– Деньги, тем более такая крупная сумма, это, конечно, очень серьезно, и на самом деле только подтверждает версию шантажа, – сказал заместитель министра. – А что касается пожилого профессора итальянца, тут, на мой взгляд, все чисто. Женя действительно дважды ездила в Англию, в международную языковую школу. Там она вполне могла подружиться с девочкой из Италии. Отец девочки, профессор, прилетел в Москву, и Женя пригласила его в клуб. Ладно, попробуем найти этого профессора через Интерпол, хотя я не вижу тут ничего интересного, и данных о нем слишком мало.

«Все-таки кое-что есть, – подумал Дима, – одна тоненькая, совсем ненадежная ниточка. Но я вам, ребята, ее пока не отдам. Я попробую сам потянуть за нее, осторожно и незаметно».

При повторном обыске в квартире Жени он обратил внимание на флакон духов, спрятанный в рваном школьном ранце. Ранец валялся в глубине платяного шкафа в комнате девочки. Внутри старые тетради, ручки, фломастеры, сломанные заколки, всякое барахло, и этот флакон, маленький, граненый, наполовину пустой. Этикетка какая-то кустарная или старинная. На ней написано латинскими буквами готическим шрифтом «Матерозони», дальше мелко «Рим», адрес и телефон. Еще имелся кодовый номер, состоящий из цифр и букв. Физкультурница Майя сказала, что Женя купила эти духи в Англии, в какой-то маленькой парфюмерной лавке, и добавила, что запах, на ее взгляд, слишком взрослый.

Тогда Дима еще ничего не знал об итальянском профессоре, но флакон прихватил с собой и отдал старому знакомому, эксперту-криминалисту.

Дальше стали докладывать оперативники. Информации набралось много, но вся она касалась только личности убитой. Никаких сведений о преступнике получить пока не удалось. Вероятно, на место преступления он привез девочку на автомобиле, из Москвы. Не исключено, что девочка была с ним знакома, доверяла ему и в машину села добровольно. Но что это за машина, определить пока невозможно. Были опрошены дежурные на ближайших постах ГИБДД, жители окрестных поселков, водители рейсовых автобусов. Оперативники всем показывали фотографии Жени Качаловой. Кто-то даже узнал ее, вспомнил клип. Но в машине, или не в машине, рядом с каким-нибудь мужчиной, никто не видел ее вечером накануне убийства.

Заместитель министра хмуро молчал, вертел карандаш и наконец произнес, обращаясь к малахитовой пепельнице:

– Кирилл Петрович, вы на этот раз будете работать с нами один или, может, хотите привлечь кого-нибудь из вашей прежней группы?

– Только не Филиппову, – громко прошептал майор Завидов.

– А что вы имеете против доктора Филипповой? – спросил профессор с холодной вежливой улыбкой. – Ольга Юрьевна отличный специалист, возможно, из всей моей группы, которую разогнали с треском, она самая талантливая.

– Может быть, я не знаю, вам видней. – Завидов покраснел и отвернулся.

Профессор посмотрел на Соловьева и вдруг весело подмигнул ему. А потом, с серьезным лицом, обратился к заместителю министра:

– Валерий Иванович, вы же знаете, я всегда рад помочь.

«До сих пор обижен, – подумал Соловьев, – еще бы, пять лет напряженной работы псу под хвост. Он – мировое светило, только у нас к его исследованиям относятся слегка иронично, будто он шаман какой-то. Спасибо, что за Олю заступился. Молодец».

Глава одиннадцатая

В пятьдесят восемь лет Зоя Зацепа выглядела воинственно сексуально. Высокая, рыжая, с большой грудью, крутыми бедрами и рюмочно-тонкой талией, полученной в результате операции по удалению нижних ребер.

Чем старше становилась Зоя, тем рискованней углублялся вырез ее кофточек. Юбки она всегда предпочитала короткие. Ноги у нее, правда, были хороши от природы. Лицо тоже изначально было красивым, но возраст делал свое черное дело. После нескольких подтяжек рот стал широким, как у Буратино, губы она накачала силиконом, и получилась карикатурная, какая-то мультяшная пасть, наполненная крупным сверкающим фарфором. Уголки глаз подтянулись к вискам, эта удлиненность оттенялась черным контурным карандашом, и глаза казались огромными. Ни морщинки, ни пятнышка на лице. Идеально гладкая чистая кожа. Только кисти рук усыпаны едва заметной старческой пигментацией.

– Значит, смотри, Коленька. Есть несколько вариантов. Душевая при гостевой комнате будет выдержана в холодных бирюзовых тонах. Для большой ванной надо подобрать что-то теплое, какао с молоком, мягкий беж либо вообще глубокий коралловый.

Продавцы в салоне услужливо выкладывали перед ними на столе разноцветную плитку, как детали детской мозаики. Зацепа кивал, улыбался, глубокомысленно сдвигал брови, надувал щеки. Ноздри его трепетали, он вдыхал запах духов Зои, и голова его слегка кружилась.

Лет десять назад, в Риме, в старинной парфюмерной лавке «Матерозони» для богатой русской синьоры Зацепы придумали индивидуальный аромат, и с тех пор никаким другими духами она не пользовалась. Маленькие граненые флаконы стоили баснословно дорого, Зоя перед каждой поездкой в Италию заранее звонила в «Матерозони», и к ее приезду была готова очередная порция плюс подарки от фирмы – мыльце, крем для рук с тем же сильным, неповторимым ароматом.


– Чем от тебя пахнет? – однажды спросила Женя. – Потрясающий запах. Только духи, кажется, женские.

Через месяц после их знакомства Зацепа снял квартиру в новом доме у метро «Профсоюзная», неподалеку от дорогого оздоровительного центра, который посещал несколько лет подряд, раз в неделю. Девочке он наплел, будто бы некий частный коммерческий университет в Москве заключил с ним долгосрочный контракт на чтение лекций по древней истории, теперь он будет прилетать часто и надолго. Женя никогда не задавала ему вопросов о его работе, легенды он сочинял больше для самого себя, чем для нее. Ему нужна была иллюзия нормальности, объяснимости происходящего.

Их отношения развивались в особой электрической атмосфере взаимной лжи. Постоянно вокруг них воздух искрился. Естественное дневное освещение казалось искусственным, солнце было лампой. Вечерами люстра под потолком притворялась солнцем. Потолок был небом. Настоящее небо валилось вбок и превращалось в грубый задник любительской сцены. На улице живые деревья шуршали бумажными листьями. В комнате птички, нарисованные на обоях, щебетали и били крыльями. Зацепа то и дело подмалевывал декорации, ибо краски не то чтобы тускнели – разлагались, как мертвая плоть.

В тот день он впервые привез ее в квартиру, с люстрой-солнцем и живыми птичками на обоях. До этого они могли уединиться только в салоне машины, за тонированными стеклами. «Пежо» Зацепы профессор Кастрони взял напрокат, впрочем, происхождение автомобиля крошку также не интересовало. Она мимоходом заметила, что машина «cool», то есть классная, что надо.

Застенчивый синьор Кастрони впервые попробовал прикоснуться к маленькой синьорине по рецепту Гумберта. Девочка часто моргала, разглядывала себя в зеркальце. Синьор Кастрони взял в ладони ее лицо, провел языком по глазному яблоку. В отличие от Гумберта, он не ограничился вторым облизанным глазом. Он мог сразу продолжить. Он стал целовать ее лицо, шею, тонкие ключицы, умирая от счастья и ужаса, под внутренний аккомпанемент заученных цитат.

«Лолита» и еще кое-что, возвышенное, то ли из Ветхого Завета, из «Песни Песней», то ли из «Суламифи» Александра Куприна. Строчки скакали и крутились у него в голове, свивались клубками, энергично ползали по мозговым извилинам.

Спинки передних сидений легко откидывались.

Она не испугалась и не удивилась, наоборот, ласкалась к нему, как котенок, но ниже пояса не пустила. Нет – и все. Осторожный мудрый Зацепа объяснял нетерпеливому Кастрони, что в машине это опасно, неудобно, а больше пока негде.

И вот наконец они оказались вдвоем в пустой квартире. Кастрони трясло от нетерпения. Синьорина была мрачна и капризна, но все-таки позволила себя раздеть, взять на руки и, припав губами к его уху, прошептала:

– Только, пожалуйста, осторожней, ты первый…

Умная детка подгадала так, чтобы на простыне была кровь. Но одуревшему Зацепе это пришло в голову значительно позже. Она очень натурально сжалась и вскрикнула, потом всплакнула у него на плече и вдруг сказала:

– Чем от тебя пахнет? Потрясающие духи. Они женские. Ты что, пользуешься женскими духами?

Рубашка, которую он надел в то утро, долго провисела в шкафу, рядом с вещами жены. Он привык к этому аромату, не замечал его, а Женин тонкий нос учуял. Пришлось тут же импровизировать.

– Сегодня утром я ехал в лифте с француженкой. Она открыла сумочку, выронила флакон, крышка отлетела, на меня попало несколько капель.

– Да? Надо же! Ты заметил, какие это духи? Как они называются? Я хочу такие. Ник, милый, пожалуйста, вспомни, как выглядел флакон. Или, вот, ты можешь найти ту француженку и спросить? Где, кстати, это было? В твоем университете? Ник, я хочу такие духи!

Он пытался возражать, приводил множество разумных доводов. Бесполезно. Если малышка чего-то сильно хотела, это было стихийное бедствие. Цунами.

– Найди ее, спроси, достань!

– Но это запах взрослой женщины, а ты ребенок.

– Ребенок? Ха! Теперь уже нет. С твоей помощью.

– Женя, в любом парфюмерном магазине сотни чудесных ароматов. Я куплю тебе любые духи, можешь хоть ванну принимать из духов.

– Нет! Мне не надо любые! И не смей меня трогать! Видеть тебя не желаю! – Она вырвалась из его рук и голышом побежала в душ.

Кто из них двоих был сумасшедшим? Зацепа встал, прошлепал босиком в прихожую, достал бумажник из кармана пиджака. Когда она вернулась, он протянул ей пятьсот евро с жалкой улыбкой:

– Не сердись, деточка. Помнишь, тебе понравились джинсы в бутике на Патриарших?

Она мрачно цапнула деньги и, подняв на него сухие сверкающие глаза, сказала:

– Ты достанешь для меня эти духи, Ник. Если нет, ты больше никогда ко мне не прикоснешься. И не пытайся подсунуть какой-нибудь другой парфюм, из обычного магазина. Учти, у меня собачий нюх.

…– Коля, ты меня слышишь? Где ты там витаешь? О чем задумался? – Рука Зои Федоровны качалась у него перед носом, красные длинные ногти сверкали, как язычки пламени.

Его всегда раздражал этот ее дурацкий жест, настойчивый призыв не задумываться, не витать, внимательно слушать только ее и смотреть, куда она хочет.

– Да, Заинька. – Он послушно уставился на плитку.

– Пожалуй, коралл – это слишком насыщено, как тебя кажется? Хотя, если взять фурнитуру в стиле модерн конца девятнадцатого века, под бронзу, и разбавить общий фон декоративными штучками с водяными лилиями…

Зацепа одобрил фурнитуру, лилии, коралловый цвет, расплатился по кредитке и получил сочный поцелуй в висок, след от коего был мгновенно удален бумажным платком.

– Я понимаю, ты устал, но тут совсем рядом в итальянском бутике я приглядела замшевую курточку, это «Леонардо», стоит безумных денег, но сейчас распродажа, и я уже договорилась. Мне сделают большую скидку.

На двух машинах они проехали по проспекту к центру и через десять минут остановились у красивой стеклянной витрины. Охранник открыл для них дверь, вежливо поздоровался. Зацепу качнуло. Надежная рука Зои поддержала, не дала упасть.

– Что с тобой, Коля? Голова кружится?

– Да, Заинька. Устал. Давление.

– Ну ничего, посиди, мой хороший, отдохни. Я быстро.

Она усадила его в кресло в торговом зале и тут же исчезла в примерочной. Он схватил какой-то глянцевый журнал, принялся листать и почувствовал, что на него смотрят. Через минуту высокий мужской голос произнес по-английски:

– Добрый вечер. Как поживаете? А где ваша очаровательная дочка?

* * *
По официальному запросу ГУВД информацию по телефонным номерам, сохранившимся в мобильнике Жени, можно было получить не раньше, чем через десять рабочих дней. Гриф «срочно», добытый у генерального прокурора, сокращал процесс в два раза. Только по запросам из администрации президента и через каналы ФСБ сроки сжимались до двух суток.

Еще до совещания у заместителя министра Соловьев узнал, что генеральный прокурор ему не поможет. Убийство Жени Качаловой, конечно, событие серьезное, но не государственного масштаба. Никаких личных связей в администрации президента у следователя Соловьева не было. Имелись, конечно, знакомые в ФСБ, но не такие влиятельные и щедрые, чтобы к ним обращаться с подобной просьбой. Зато у Димы был знакомый из службы безопасности телефонной компании, Павлик Дымов.

– Хорошо, – сказал Дымов, – я попробую. Но сейчас, ты знаешь, такая куча запросов на расшифровку абонентов, и все срочные. И тебе терроризм, и финансовые махинации мирового масштаба. Наши девочки зашиваются.

Через оперативника Соловьев передал Павлику распечатку списка номеров и времени звонков плюс бутылку хорошего коньяка для самого Павлика и флакон туалетной воды для девочки оператора, которая займется расшифровкой.

Оперативник, вернувшись, сказал, что Дымов принял подарки с довольно кислой миной и обещал позвонить, когда станет что-то известно.

Дима Соловьев сидел в столовой прокуратуры, ел рассольник и с раздражением вспоминал все, что говорилось на совещании у заместителя министра. Тут как раз позвонил Дымов.

– Знаешь, тебе ужасно не повезло. Именно сейчас у нас идет проверка по левым заказам.

– Не понял, – сказал Дима.

– Кое-кто из наших иногда приторговывает информацией об абонентах, – стал объяснять Павлик, – ну допустим, тебе звонят и молчат или угрожают по телефону. Ты хочешь знать – кто. Есть официальный путь, через милицию, но это дико долго и практически безнадежно. Есть другой путь. Прийти к девочке оператору, договориться в частном порядке. Ну ты понимаешь, о чем я. Вот, по этому поводу проверки и происходят. Они бывают редко, раз в квартал, и обычно мы о них знаем заранее. А сейчас – прямо как гром среди ясного неба. Так что извини, брат, пока ничего не получится.

– Но подожди, проверка касается левых заказов, а у меня все-таки официальный запрос из ГУВД.

– Официальный, но не срочный. Понимаешь, после того как на черном рынке стали появляться диски с информацией о наших абонентах, у нас все всего боятся. К тому же было уже несколько случаев, когда приходил официальный запрос из прокуратуры, из милиции, на бланке, с печатью, с подписью, а потом выяснялось, что на самом деле информацию запрашивали бандиты. – Павлик говорил нервным шепотом, в трубке отчетливо слышался шум, голоса.

– Да что за бред, в самом деле! – сказал Соловьев. – Ты же знаешь, что я не бандит!

– Дима, не обижайся, тут так получилось, девчонку оператора поймали именно на твоей расшифровке. Я же говорю, тебе жутко не повезло. Я показал им официальный запрос на твоего абонента, так они стали говорить, что нет пометки «срочно» и почему надо именно сейчас этим заниматься, если запрос пришел только сегодня? Поинтересовались, не получил ли я за это бабки. В общем, твой запрос будет выполнен обычным порядком, не раньше чем через десять рабочих дней. Еще раз извини, брат.

– Погоди, Павлик, кто – они? Кто именно проводит эти проверки?

Голоса в трубке стали громче, Дима услышал, как кто-то крикнул: «Павел Евгеньевич, вас ждут!»

– Все, Дима, прости, больше не могу разговаривать, – сказал Дымов и добавил шепотом: – Тебе нужен кто-нибудь из ФАПСИ*, они все сделают засутки, да еще поставят на прослушку, кого скажешь.

Дима несколько секунд сидел, слушая короткие гудки в трубке.

«Бред. Я, старший следователь, не могу добыть необходимую информацию по делу об убийстве. Я должен что-то придумывать, дарить подарки, клянчить, и все равно ничего не получается. Ну нет у меня знакомых в ФАПСИ. Не повезло. Такая серьезная организация убийством Жени Качаловой по моей просьбе заниматься не станет… Интересно, почему проверка именно сейчас, почему мой официальный запрос вызвал такую странную реакцию? Что вообще происходит?»

Он вдруг вспомнил, как у Оли, в ее домашнем компьютере, исчез доступ в Интернет. Это произошло, когда она впервые озвучила на оперативном совещании свою версию о детском порно. В тот же день Оля пришла домой, включила компьютер. Доступа не было. Специалист из фирмы провайдера разводил руками и ничего не мог понять. «Кто-то вас отключил. Не мы. Кто-то другой».

Связь все-таки наладили. А потом опять доступ исчез. И так продолжалось до тех пор, пока не развалилась группа Гущенко.

– Но я же могу воспользоваться любым другим компьютером, на работе или вот у тебя в конторе, – говорила Оля, – я могу просто пойти в интернет-кафе. Зачем это нужно, не понимаю!

– Может, это случайно? – успокаивал ее Дима. – Паутина – вещь тонкая, сложная. Мы с тобой не специалисты.

– Так именно специалист и говорит, что меня кто-то постоянно вырубает!

– Кто, Оленька? Кому это нужно?

– Не знаю.

Он тоже не знал. Он не хотел об этом думать. Где граница между случайностью и злым умыслом? Если во всем видеть теорию заговора, можно стать психом. Вот и сейчас так. Почему необходимая информация вдруг недоступна? Сколько можно найти объяснений? Бюрократический маразм. Фатальное невезение. Случайное совпадение. Что еще?

«Международный заговор педофилов на самом высоком уровне».

Так, кажется, выразилась одна дама политик, глава думской фракции, на популярном ток-шоу? Ох, как весело над ней смеялись! Ведущий тут же принял снисходительно издевательский тон, а оппонент, тоже «думовец», предложил сходить к врачу, проверить, нет ли паранойи. Речь шла, кажется, о цензуре и свободе слова, о разнице между порнографией и эротикой. В самом деле, очень удачная тема для ток-шоу. Занимательно, злободневно, остро. Болтать и упражняться в остроумии можно бесконечно.

«Дмитрий Владимирович, скажите вы своей школьной подруге, чтобы она прекратила эти идиотские изыскания в области детского порно!» – так выразился зам генерального прокурора. Кстати, после раскрытия сети «Вербена» он ушел в отставку.

Почти то же самое повторил сегодня на совещании майор Завидов. «Все эти ее изыскания в области детского порно…»

Серый вид из окна, мелкий дождь, голые ветки тополей, жирная мокрая ворона на карнизе – все добавляло тоски и безнадеги. Суп был невкусный. Настроение – хуже некуда. Дима думал, что Молоха не поймают никогда. Убийство Жени Качаловой – это, безусловно, продолжение серии. Какие, к черту, подражатели? Прошло полтора года. Подражатели могли появиться тогда, но не сейчас. И шантаж – это тоже чушь полная. Спрашивается, зачем высасывать из пальца идиотские версии, когда есть одна – реальная и единственная. Серийный убийца Молох вышел из спячки, которая длилась полтора года, и начал действовать на новом витке.

Конечно, никому неохота затеваться с серией. Серия требует огромных усилий, денег, времени, ответственности. Она, как воронка, втягивает массу людей. Организуется штаб, поднимаются гигантские информационные пласты, создаются специальные дополнительные картотеки. Работают десятки оперативников, экспертов, следователей, прокуроров-криминалистов. Передвижные оперативно-поисковые бригады допрашивают свидетелей, дежурят непосредственно на месте преступления (а вдруг его туда потянет?).

Когда жертвы – молодые женщины, сотрудницы МВД играют роль живых приманок, маячат в местах, где зверь может искать очередную добычу. Но если жертвы дети? Если география охоты не определена? Если на месте преступления зверь не появляется?

Проходит неделя, месяц, год. Свидетели все уже опрошены, и ясно, что никакой новой информации больше не будет. Дорогостоящая, энергоемкая машина некоторое время работает на холостых оборотах и наконец замирает в ожидании следующего убийства. А когда оно происходит, никто не хочет верить, что это продолжение старой серии.

Соловьев держал в руках свой мобильный и машинально просматривал записную книжку в аппарате. Как-то сам собой выделился и набрался номер оперативника Антона Горбунова, самого надежного и толкового из всех, с кем ему приходилось работать.

– Антоша, ты знаешь, где можно достать пиратские диски с информацией об абонентах телефонных компаний? – Соловьев говорил очень тихо, прикрыв трубку ладонью.

– Знаю, Дмитрий Владимирович. Практически на любом развале.

– Как ты думаешь, насколько часто там обновляются версии?

– Раньше – почти каждый месяц. Сейчас значительно реже.

– У тебя есть распечатка входящих и исходящих с телефона Жени?

– Конечно, есть. Я все понял, Дмитрий Владимирович. Попробую сделать.

Соловьев успел съесть еще пару ложек супа, телефон опять зазвонил.

– Дима, у меня к тебе только один вопрос. Если я не вовремя, извини.

Звонил Вячеслав Сергеевич Лобов, бывший преподаватель Димы в университете, старый эксперт-криминалист. Он давно был на пенсии, растил внука и внучку, писал мемуары. Именно ему Дима передал флакон духов, обнаруженный в шкафу, в старом ранце Жени.

– Что вы, очень даже вовремя.

– Ты где сейчас?

– В столовой.

– Ну вот, а говоришь – вовремя. Давай я позже перезвоню, поешь спокойно.

– Да ладно, суп все равно невкусный. Второе, кажется, тоже. Я вас слушаю, Вячеслав Сергеевич.

– Слушает он! Ну, ты ва-ажный стал, Соловьев, прямо куда деваться! И еда ему столовская не нравится, и подчиненные у него все дрессированные. Мальчик, который мне флакон завез, молчал, как партизан. Уж я его пытал, зачем, для чего, и чаем поил, и лапшу на уши вешал. Не проговорился. Ты, Соловьев, можешь мне ответить по-человечески, что там у вас с Молохом?

– С Молохом? Ничего. По-прежнему глухо.

– Ой врешь, Дима! Как же глухо, когда появился новый труп! Я ведь все криминальные новости смотрю. Он девочку убил. Дело ты ведешь?

– Я. Но руководство считает, что это убийство к той прошлой серии отношения не имеет.

– То есть как – не имеет? Ежу понятно, это опять он! Надо действовать по полной программе, на государственном уровне, тем более что на этот раз личность установили. Флакончик, часом, не по этому делу идет? Ну давай, колись, Димка! Ты же не просто так отправил его мне, по-тихому?

– Да, Вячеслав Сергеевич, не просто так. Вам я доверяю больше, чем кому-либо другому, к тому же знаю, что вы все сделаете быстро. Я нашел флакон при обыске, в квартире убитой девочки, среди ее вещей.

Лобов помолчал, посопел, наконец сказал:

– В общем, так, Дима. Вечером жду тебя в гости, ты мне все спокойно, подробно расскажешь. И я тебе тоже кое-что расскажу про твой флакон. Ладно?

– Вы что-то уже выяснили?

– Вот приедешь ко мне, тогда узнаешь. По телефону ничего не скажу.

– Вячеслав Сергеевич, но я могу очень поздно сегодня освободиться.

– Не важно. Буду ждать звонка.

* * *
Продавец, демонстративно голубой юноша, улыбался Зацепе и спрашивал по-английски, где его прелестная дочь, как она поживает. Зацепа делал вид, что не слышит, не понимает, продолжал листать журнал и готов был провалиться сквозь землю. Из примерочной донесся громкий властный голос Зои Федоровны.

– Сейчас я покажусь мужу, и мы вместе решим.

Зацепа взглянул наконец на юношу.

– Послушайте, молодой человек, вы, кажется, меня с кем-то перепутали, – холодно произнес он.

– Да? – продавец перешел на русский. – Странно. У меня отличная память на лица.

– Коля! Посмотри, как тебе?

Зоя Федоровна медленно плыла к нему, крутилась, изгибалась, разглядывала себя в зеркалах. На розовых губах юноши вспыхнула и погасла наглая усмешка.

«У меня мало наличных, придется расплачиваться кредиткой, здесь будут знать мое имя. Если этот тип, этот мерзкий голубой слизень скажет еще хоть слово, я убью его».

Всего лишь пару недель назад он был здесь с Женей, и они, как всегда, играли иностранцев, папу с дочкой. Щедрый синьор Кастрони купил синьорине платье и пару маечек из новой, весенней коллекции. Это был один из редких московских бутиков, где предлагалась эксклюзивная взрослая одежда самых маленьких размеров.

То, что он тогда купил Жене, стоило значительно дороже, чем Зоина куртка от «Леонардо». Голубой юноша крутился вокруг девочки, таскал ворохи одежды в примерочную. Женя о чем-то с ним шепталась и хихикала. Не мудрено, что продавец их запомнил. Зацепа расплачивался купюрами евро, их приняли по грабительскому курсу и очень живо благодарили, приглашали заходить еще.

– Ну, Коля, что ты молчишь? Нравится тебе? – спросила Зоя, нависая над ним. – Потрогай, какая нежная замша, какое качество. Сразу видно, что это настоящий «Леонардо».

– У нас не бывает подделок, – подал голос голубой продавец, – у нас прямые поставки из Милана.

«Каким же я был идиотом, – думал Зацепа, покорно доставая из бумажника кредитку, чтобы расплатиться за куртку, – сколько мест в Москве, где я засветился со своей малышкой? Этот бутик, еще несколько таких же дорогих, с прямыми поставками. Рестораны. Наконец, отвратительный ночной клуб. Поход в клуб был просто верхом глупости».

– Не волнуйся, там темно и шумно, – говорила Женя, – если встретится кто-нибудь из знакомых, я скажу, что ты папа моей подружки итальянки, с которой я жила вместе в Англии.

– Зачем тебе это нужно, детка? Я уже не в том возрасте, чтобы посещать такие места.

– Откуда ты знаешь, что это за место? Там правда очень «cool», тебе понравится. Там будет петь лучший певец русской эстрады, он сам сочиняет музыку и стихи, у него потрясающий голос, он настоящий гений. Ну в самом деле, невозможно только трахаться и трахаться, надо иногда культурно развлекаться, общаться с интересными людьми. Ты сам говорил, человек должен жить насыщенной духовной жизнью.

Ему очень не хотелось идти. Это было куда рискованней, чем рестораны и бутики. Но синьор Кастрони давно привык к капризам маленькой синьорины и старался не возражать. К тому же ему было интересно, как живет его девочка за пределами декораций, в которых развиваются их отношения. Он ничего не знал о ее той, другой жизни, только представлял себе стандартные идиллические картинки. Школа, уроки, дом, детская комната, еще полная игрушек, здоровый девичий сон, в обнимку с каким-нибудь старым плюшевым медведем.

В ночном клубе было действительно темно, к тому же душно, накурено. Музыка гремела, у старого профессора сразу заныл затылок и стали слезиться глаза. Публику он не мог толком разглядеть из-за темноты и плотного слоя дыма. Ему вдруг показалось, что он уже умер и попал в ад. На маленькую эстраду вышел певец и запел о том, как электрическим ножом отрезал голову своей подруге. Зал взревел. Женя вскочила и бросилась к эстраде, прорвалась сквозь накуренную, пьяную толпу и повисла на шее певца. Кастрони заметил, что голосистый подонок обнял и расцеловал синьорину. Других – нет. Только ее одну.

«Видимо, коллега», – жестко усмехнулся про себя Зацепа.

«А не соперник ли?» – испугался Кастрони.

Зацепа все никак не мог разглядеть этого Вазелина. Лучи прожектора слишком быстро скользили по эстраде. Прыгали и визжали поклонницы. Женя вернулась за столик, когда зазвучала следующая песня.

– Жалко, ты не понимаешь слов! – крикнула синьорина профессору. – Вазелин гений! Последний русский поэт. Было бы отлично, если бы о нем узнали в Италии. Слушай, может, у тебя есть знакомые, которые интересуются современными русскими песнями?

– Я не понял, какой это жанр? – крикнул в ответ профессор, касаясь губами теплого ушка синьорины.

– Конечно, тебе трудно без текста! Но можешь мне поверить, это гениально. Просто слушай музыку, голос и смотри на него.

Зацепа покорно кивнул. Наверное, он бы многое отдал сейчас, чтобы на некоторое время забыть русский язык и не понимать, о чем поет кумир продвинутой молодежи.

Я любил ее сверху и снизу,
Молчаливую девушку Лизу.
Я любил ледяную Авдотью,
Упивался податливой плотью.
Ароматную пышную Верку
Я любил исключительно сверху.
Песня была про вылазку некрофила на кладбище. Профессор Кастрони подавился соленым орешком, закашлялся, и его чуть не стошнило. «Может быть, я понимаю все слишком буквально? Это просто ирония такая? Или, как они говорят, стеб, прикол, экстрим, фишки-мульки?»

Что бы это ни было, пришлось выйти в туалет. Там, возле умывальника, два хрупких юноши, один из которых оказался девушкой, сыпали белый порошок на карманное зеркальце.

«Кокаин!» – ахнул про себя Зацепа и нырнул в кабинку.

Когда он вернулся в зал, Жени за столиком не было. Он увидел ее на эстраде, опять в объятиях певца. Решительно встал, пошел к ним, не зная, что сейчас скажет. Просто сидеть, смотреть и ждать он не мог.

– Ник! Иди к нам, я вас познакомлю! – крикнула Женя.

У певца оказалось влажное, вялое рукопожатие.

– Я дам ему твои диски, он возьмет с собой в Рим, у него есть знакомые продюсеры! – крикнула Женя певцу по-русски, потом лучезарно улыбнулась Кастрони и обратилась к нему по-английски: – Ник, скажи этому скромному поэту, что он гений! Ну, пожалуйста, для меня, скажи ему, что ты восхищен его песнями!

– Вы хорошо поете, – произнес Кастрони покорно и тупо, – хотя я совсем не понимаю слов.

– Большое спасибо. Я обязательно подарю вам пару своих дисков, – ответил певец на скверном английском.

Женя запрыгала и радостно захлопала в ладоши.

Рядом болталась кукольная блондинка лет восемнадцати.

– Марина, моя мачеха, – представила ее Женя и оскалилась.

Был еще одышливый потный толстяк, продюсер, некрасивая хмурая девушка по имени Наташа и еще какие-то люди. Всем Женя выдала легенду о том, что профессор Кастрони – отец ее итальянской подружки. Он впервые в Москве, ему интересно, как развлекается молодежь.

Когда наконец они очутились в машине, профессор спросил синьорину, знают ли ее родители, где она бывает ночами.

– Нет. Но о тебе они тоже не знают. – Она засмеялась.

В ее смехе слышались истерические нотки. Она была странно, нехорошо возбуждена. У Зацепы перед глазами возникла юная кокаиновая парочка из клубного сортира.

– Женя, очень плохо, что ты ходишь в такие места. – Кастрони чуть не сказал это по-русски и прикусил язык.

– Почему? – Она перестала смеяться и уставилась на него.

Машина стояла на светофоре. Глаза Жени казались черными оттого, что зрачки были расширены. Пальцы, теребившие застежку сумочки, заметно тряслись.

– Там наркотики, там черт знает какая гадость.

– Не волнуйся. Я не колюсь и не нюхаю. Я даже не пью и курю совсем мало. Я хорошая девочка. – Она опять стала смеяться.

Они ехали по пустой предрассветной Москве. Зацепа испугался, что от ее надрывного смеха машина сейчас взорвется. Давно наметилась точка в будущем, когда все кончится для них, когда они расстанутся. Черный карлик. Дыра в космосе. Сейчас они неслись именно туда, к черной дыре, и Зацепа сам прибавлял скорость.

– У тебя впереди вся жизнь. Ты окончишь школу, поступишь в институт, выйдешь замуж, родишь ребенка, – бормотал профессор, – ночные клубы, их обитатели, пьяные, обкуренные бездельники – это все не для тебя. Ты умная, чистая девочка, ты должна понимать, насколько это опасно и разрушительно.

Старый дурак Кастрони гнал машину к Черемушкам, произносил невнятные монологи и думал только о том, как они окажутся в их волшебном гнездышке, как он ее, нервную, горячую, разденет. А что будет завтра, не важно.

Осторожный Зацепа предчувствовал беду.

– Куда ты поворачиваешь? – вдруг крикнула Женя. – Я же просила отвезти меня к папе!

– Нет. Ты не просила, – растерялся Кастрони, – мы об этом вообще не говорили. Я думал…

– Ничего ты не думал! Я устала, ясно тебе? Я хочу спать. А ты не дашь мне спать, если мы поедем в Черемушки!

Свидание не состоялось. Бедняга Кастрони чувствовал себя обманутым. Никакой награды за ужасный вечер в клубе, за некрофильские песни и сцены объятий его синьорины с певцом он не получил. Треск от падающих, разваливающихся декораций потом еще несколько суток не давал ему уснуть.

…– Колюня, солнышко, давай теперь спокойно поужинаем? – Зоя закинула в багажник пакет с обновкой. – Тут есть отличное местечко.

«Конечно, – усмехнулся про себя Зацепа, – иного я и не ждал».

«Местечко» оказалось тем самым рестораном, куда его привела Женя в день их знакомства и куда потом они еще приезжали обедать, в последний раз это было всего лишь десять дней назад.

* * *
Дима отодвинул тарелку с остывшим рассольником, ковырнул картофельное пюре, отрезал кусок курятины. Мясо оказалось жестким и жилистым.

– Вам надо было взять судачка. Он вполне съедобный, – произнес у него за спиной знакомый низкий голос, – приятного аппетита. Я все-таки решил к вам подсесть. Не прогоните?

Профессор Гущенко поставил на стол чашку кофе и сел напротив Соловьева. Откуда он взялся, непонятно. Только что казалось, что в обеденном зале вообще никого нет.

– Дима, у вас такой унылый вид. Это из-за курицы или из-за совещания?

– Все вместе, Кирилл Петрович.

– Да, – кивнул Гущенко, – у меня тоже скверное чувство. Особенно неприятно, что мое замечание о фантазиях было принято как намек на некомпетентность доктора Филипповой. Между тем я имел в виду не только ее, но всех нас, всю группу. Мы ведь тогда совсем запутались с этим Молохом. Разогнали нас, как двоечников. Может быть, и поделом. А вы, если я правильно понял, считаете, что это опять он?

С трудом дожевав кусок курицы, Дима хлебнул яблочного соку.

– Да, Кирилл Петрович. Я уверен, это он.

Гущенко откинулся на спинку стула и посмотрел в окно.

– До чего гадкая погода. То заморозки, то дождь. Все никак весна не наступит. Скажите, Дима, вы хорошо помните профиль, составленный доктором Филипповой?

– Ну в общих чертах помню. А что?

– Советую перечитать на досуге. На мой взгляд, там есть кое-что любопытное. Нет, я не об идее миссионерства, это как раз ее главная ошибка. Но вот в чем она была права, так это в том, что Молох в силу своей профессии как-то связан с детьми, с подростками. Детский врач. Тренер. Учитель. Правда, это больше относится к нынешнему варианту.

У профессора зазвонил мобильный. Он извинился и, прежде чем ответить, сказал:

– Вы будете брать себе кофе? Заодно для меня возьмите еще чашечку.

Дима встал и отправился к буфетной стойке. Народу в зале было совсем мало. Пока буфетчица готовила эспрессо, он слышал, как Гущенко говорит в трубку:

– Нет. Электрошок без меня не делайте. Ни в коем случае. Переведите его в бокс. Не надо пока ничего колоть. Просто наблюдайте. Да? Неужели мать? Очень интересно. И когда она объявилась? Надо же! Ну пусть приходит. Я пока в управлении. Нет, уже не совещаюсь. Обедаю. Через час, не раньше. Почему? Я охотно с ней побеседую.

Когда Соловьев вернулся с двумя чашками, профессор убрал телефон.

– Да, очень грустная история, – он посмотрел на Диму, вздохнул, достал из пачки сигарету, – мальчишка, студент, накачался какой-то синтетической дрянью и зарезал своего соседа по комнате в общежитии. Двадцать пять ножевых ударов. Сосед, видите ли, одержим дьяволом. Вот теперь этого, с позволения сказать, экзорциста прислали к нам на экспертизу. Мать из Бердянска приехала, а он только вчера уверял меня, будто круглый сирота. Ну да ладно. Мы с вами говорили совсем о другом. Знаете, существует стойкое убеждение, и у нас, и на Западе, что серийник никогда не трогает тех, с кем давно и хорошо знаком. Мне кажется, в этом заключалась наша главная ошибка с Молохом.

– То есть?

– Он не типичный, понимаете? Он другой. Оля нащупала что-то, но никто не воспринял это всерьез, потому что всем нам проще мыслить стереотипами, готовыми блоками, чем воспринимать новую, непривычную информацию. Детский врач. Учитель. Взрослый любовник маленькой девочки. Вот что не идет у меня из головы. – Он щелкнул зажигалкой.

– Кирилл Петрович, здесь нельзя курить, – сказал Соловьев.

– Да? С каких это пор?

– Три месяца как запретили. Видите, и пепельниц нет.

– Безобразие! А где же можно?

– Есть курилка в конце коридора.

– Ну тогда пойдем. Вы кофе допили?

«При чем здесь любовник? – думал Соловьев, пока они шли к курилке. – И тем более – учитель? Какая связь? Молох – педофил, который некоторое время живет с ребенком, а потом убивает его таким изощренным способом?»

– Поэтому нет следов изнасилования, – произнес Гущенко, тихо кашлянув, – ему не надо удовлетворять свою похоть. Он сыт. Он убивает потому, что боится огласки, но это лишь внешняя мотивация. Есть и другая, внутренняя. Он стыдится своей грязной страсти, мстит ребенку, вместе с жертвой каждый раз уничтожает свое собственное страшное детство. Он сам пережил в детстве насилие, унижение и превратился в морального калеку, в инвалида.

Соловьеву стало немного не по себе. Профессор шел сзади и как будто читал его мысли. О Гущенко ходило много разных легенд. Он отлично владел техникой гипноза, говорили, что он экстрасенс, умеет угадывать, жив человек или мертв, по фотографии, читает мысли на расстоянии. Правда, сам профессор это отрицал, повторял, что звание колдуна он пока не заслужил.

– Кстати, Чикатило тоже некоторое время работал учителем, – сказал Кирилл Петрович, когда они пришли в курилку.

– Но он не убивал своих учеников, – возразил Дима.

– Не убивал, – кивнул Гущенко, – но домогался, приставал к девочкам, об этом многие знали. С одной ученицей заперся на ключ в классе после уроков, чуть не изнасиловал. Она стала кричать, потом выпрыгнула в окно. Когда все вскрылось, его даже не посадили, просто тихо уволили из школы. Если бы кто-нибудь отнесся к этому серьезно, если бы его тогда, в конце шестидесятых, обследовали, изолировали, сколько жизней могли бы спасти! Многие убийцы-педофилы работали с детьми. Маньяк Сударушкин был талантливым детским врачом, лечил ДЦП и убивал своих маленьких пациентов. Маньяк Сливко, который двадцать лет истязал, зверски убивал мальчиков и снимал их агонию на любительскую кинокамеру, вообще был заслуженным учителем РСФСР. Знаете, одно из профессиональных заболеваний учителей, помимо варикозного расширения вен, близорукости и воспаления голосовых связок, – патологическая ненависть к детям.

– Те три подростка нигде не учились, – сказал Дима.

– Вы уверены? – Профессор прищурился. – О них ведь до сих пор ничего не известно.

– Именно поэтому я уверен. Если бы они учились, их бы непременно кто-нибудь опознал. Одноклассники, учителя.

– Вы так думаете? – Гущенко выпустил аккуратное колечко дыма. – Вы должны помнить, что в распоряжении следствия не было ни одной нормальной, живой фотографии. Имелись снимки трупов. Смерть очень меняет лица, вам ли не знать? Художники, которые рисовали портреты, тоже отчасти фантазировали. В газетах и по телевизору показали посмертные слепки, и только.

Соловьеву нечего было возразить. Профессор, как всегда, рассуждал вполне логично и говорил правду.

И тут Гущенко неожиданно сменил тему:

– А скажите, Дима, у вас ведь с доктором Филипповой особые отношения? Вы учились вместе в школе, а потом даже, кажется, были немножко женаты?

– Мы не расписывались, – сказал Соловьев и почувствовал, что краснеет.

– Напрасно, – задумчиво произнес Гущенко, – вы очень подходите друг другу. А Женю Качалову все-таки убил не Молох. Это мог быть кто-то из ее знакомых. Например, отец ее ребенка. Подумайте об этом варианте. Кстати, вы еще не выяснили, кто он?

– Нет.

– Попробуйте его найти, это очень важно, уверяю вас. Может быть, он женатый человек, боялся огласки, мести со стороны отца девочки и подделал почерк Молоха, чтобы его никто не мог заподозрить. Такое в истории криминалистики уже бывало. Вы не согласны?

– Что бывало в истории криминалистики – согласен. А что это подражатель – все-таки не верю, – сказал Соловьев.

Гущенко загасил сигарету, посмотрел на часы.

– Ох, заболтался я с вами. На самом деле мне давно пора. Сейчас придется ехать час, не меньше. Пробки страшные. Удачи вам, следователь Соловьев. Рад был пообщаться.

* * *
– Ольга Юрьевна, правда, что вы раньше работали с серийными убийцами? – спросил мальчик.

– Правда.

– А почему ушли? – спросила девочка.

– Потому что устала. Слушайте, господа студенты, у нас, кажется, сейчас совсем другая тема.

Они столпились вокруг доктора Филипповой, смотрели на нее горящими глазами. Только что им было скучно. Депрессии, старческое слабоумие – что же тут веселого? Но вот один из них решился спросить про маньяков, и мгновенно всем стало интересно. Оля не собиралась отвечать, но их как будто прорвало.

– А почему разогнали группу Гущенко?

– По приказу министра.

– Правда, что людоед, который делал пельмени из женщин, сбежал из больницы и теперь на свободе?

– Правда.

– Маньяки испытывают раскаяние, муки совести?

– Да.

– Все?

– Почти все, в той или иной форме.

– Откуда они берутся?

– Этого никто не знает.

– Но когда-нибудь удастся найти причину, почему они становятся такими? Что это? Тяжелое детство? Травмы черепа? Шизофрения?

– Иногда, но не всегда. Слишком мало опыта в изучении их психики, чтобы обобщать и делать глобальные выводы.

– Вы видели Чикатило? Говорили с ним?

– Видела, говорила.

– Ну и как?

– Никак. Ни рогов, ни клыков. Ничтожный, вежливый, нудный, любил рассказывать о себе, был недоволен, что его личностью мало интересуются, мало изучают его богатый и сложный внутренний мир. Если не знать, кто он, невозможно представить, что это жалкое существо способно кого-то убить.

– Расскажите про самого страшного убийцу, с которым вы работали.

– Вообще-то, у нас здесь не пресс-конференция.

– Вообще-то, лично я собираюсь заниматься судебной психиатрией, – заявила высокая худая девочка, глядя на Олю из-под красной челки, – не знаю, как остальные, но я от вас, Ольга Юрьевна, все равно не отстану.

Оля поняла: эта не отстанет.

– Что именно ты хочешь услышать?

– Кто был самый страшный? Кто не испытывал раскаяния, вообще никакого? В ком не было ничего человеческого? Ни жалости, ни совести, ничего.

– Я уже сказала, угрызениями совести мучился каждый. Ну почти каждый. Убийц, которые вообще не знали раскаяния, я встречала совсем немного. Может быть, только одного. Он, пожалуй, был самым страшным. Вячеслав Редькин.

Она назвала имя, тут же отчетливо вспомнила лицо и подумала: «Кого же он мне напоминает?»

Румяный белокожий красавец, в свои семьдесят он выглядел на сорок. Главный инженер приборостроительного завода. Москвич с высшим техническим образованием. Женат. Двое детей, четверо внуков. Завел себе потихоньку вторую тайную семью. Познакомился с прелестной девушкой двадцати трех лет, доброй, тихой, улыбчивой Инночкой. Снял скромную квартирку на окраине Москвы. Законной супруге говорил, что отправляется в командировку, а сам ездил к Инночке. Ситуация вполне банальная, можно сказать, типичная, если бы не некоторые детали. Инночка имела диагноз – олигофрения в стадии дебильности. Каждый год она беременела и рожала. Редькин сам принимал роды. Плаценту съедал сразу. Кровь, печень, сердце и мозг младенцев хранил в холодильнике, потреблял маленькими порциями, запивая грудным молоком своей возлюбленной.

– Видите, как я потрясающе выгляжу, – говорил он Ольге Юрьевне и профессору Гущенко, – я забочусь о своем здоровье, хочу прожить сто двадцать лет. Я изучаю и использую древнейшие рецепты эликсиров молодости. Вы ведь потребляете животный белок, правильно? Гемотаген из телячьей крови. Косметика на основе плаценты. Даунята, которых рожала Инночка, от телят ничем не отличаются. Да и сама она разве человек? Зато я – смотрите, здоров, хорош собой. Кровь с молоком.

– Редькин ни малейшего раскаяния не испытывал. Был признан вменяемым и задушен сокамерниками в Бутырке, – Оля оглядела притихших студентов, – ну и хватит об этом.

– Он вам снится? – спросила девочка с красной челкой.

– Я сказала – хватит.

Редькин правда снился иногда Оле, в самых страшных кошмарах возникала его самодовольная белозубая улыбка, здоровый румянец, ясные голубые глаза.

У Карусельщика похожая улыбка, такие же белые зубы, красные губы, такая же нежная кожа с легким румянцем и глаза такие же ясные, только не голубые, а карие.

Думать о Карусельщике было противно. Главный просил показать его студентам: такой любопытный, редкий случай, потеря автобиографической памяти. Она не стала этого делать.

Она все старалась преодолеть личное отвращение, которое для врача непозволительно. Старалась, но не могла. Его монологи отдавали вкрадчивой гнильцой, глумливым высокомерием. Он издевался над ней, над стариком Никоновым, так же, как, наверное, над всеми другими людьми в его другой, внешней жизни, от которой спрятался сюда.

Его душат нереализованные амбиции. Он пытается стать писателем. Но ничего, кроме порно, садо-мазо, у него не получается. Он может писать только гадость. И пишет ее, имеет свой сайт в Интернете.

«Стоп. Ты опять фантазируешь! Ты пока не знаешь, преступник он или нет. Пока он всего лишь один из твоих больных».

На самом деле Оля не сомневалась, что Карусельщик действительно болен, хотя вполне адаптирован социально, память в порядке, интеллект достаточно высок. Но у него, бедняги, тяжелая форма нравственной идиотии. Патология, практически не описанная в советской психиатрии. У немецких и австрийских классиков, у Крепелина, у Блейлера, кое-что об этом есть.

Нравственный идиот – человек, напрочь лишенный совести и сострадания. Логичней было бы назвать его идиотом безнравственным. Такие крайне редко попадают в тюрьмы и в дома скорби. Это вовсе не тип уголовного преступника. Они слишком осторожны и хитры, чтобы пойти на прямое преступление. Это тип искусителя. Из них получаются успешные чиновники, политики, особенно преуспевают они в сфере торговли и рекламы. Они, как правило, неплохо образованы, бывают обаятельными, светскими, милыми. Правда, безнравственный идиот в чистом, классическом виде встречается крайне редко. В среднестатистическом подлеце, взяточнике, мошеннике присутствуют некоторые элементы идиотии, в более или менее мягком, размытом варианте. С возрастом, в зависимости от внешних обстоятельств, от окружения, патология может прогрессировать, но возможна и ремиссия.

«Ты полагаешь, Карусельщик ест младенцев? – спросила себя Оля. – Может, он просто мошенник, авантюрист. Никакое не чудовище. Даже если он кого-то и ест, то не в прямом, а в переносном смысле. И уж никак не младенцев. Нет. Не младенцев. Детей постарше».

Глава двенадцатая

Борис Александрович распахнул окно. В голове все путалось. Ветер зашуршал тетрадными страницами. Хлопнула дверь. От удара сорвалась с полки тонкая медная фигурка Дон Кихота и больно задела плечо.

Тетрадка оказалась действительно точно такая же, в линейку, сорок восемь листов, игрушечные медвежата на обложке. Не мудрено, что девочка перепутала и сдала ее вместо той, в которой было сочинение. Никогда, ни разу в жизни, Борис Александрович не читал чужих дневников. Было сложно решиться, он чувствовал себя почти вором.

Он открыл и тут же закрыл тетрадь, отправился на кухню, включил чайник, присел на корточки перед холодильником. Заветренный кусок «докторской», три яйца, сковородка, накрытая тарелкой. На сковородке гречневая каша и полторы котлеты в сухарях, судя по запаху, недельной давности.

Впервые за эти дни он по-настоящему проголодался. Выкинул все со сковородки, вымыл ее, обжарил колбасу, залил яйцами. Пока готовил и ел, окончательно успокоился. Заварил себе крепкий чай, отыскал высохшую половинку лимона. С дымящейся чашкой вернулся в кабинет, открыл первую страницу. Глубоко вздохнул и даже перекрестился.

Почерк был настолько корявый и неразборчивый, что пришлось взять лупу.

Март, полночь.

Привет, мой новый дневник! Извини, что ты не такой красивый, как предыдущий. Это маскировка. Раньше я писала в толстом ежедневнике. Но однажды мама меня застукала, спросила, что это я пишу. Я сказала: так, набрасываю план доклада по биологии. Ляпнула, что в голову пришло, и главное, перевернула книжечку обложкой вверх. Мама, конечно, сразу напряглась. Стала спрашивать, какая тема доклада. Я врала, врала, плела чего-то, но уже знала: как только я уйду из дома, она устроит шмон, найдет и прочитает. А там такое…

Ладно, там уже ни фига нет. Ежедневник я сожгла у папы в камине. Никто не заметил. Потом долго ничего не писала. Это, правда, дико стремно. Я знаю, мама бы многое отдала, чтобы прочитать мой дневник. Ее в последнее время все во мне напрягает. Она даже на курсы психологов ходит, чтобы разобраться во мне. Бедная, глупая моя мамочка! Вот сейчас я пишу спокойно. Если зайдет и увидит обычную школьную тетрадь, у нее никаких вопросов не возникнет. Что я пишу? Черновик сочинения. К тому же у меня почерк непонятный, как будто это шифровка. А у мамы зрение плохое.

Правда, что я пишу и зачем? Почему не могу не писа€ть? Ведь знаю, как это опасно. Мне надо с кем-то поделиться, хотя бы с тобой, мой дневник. Ты просто бумага, а все равно легче. Так вот, мой сладкий, я, кажется, по уши влюбилась. Смешно, да? Ха-ха! Вчера Марк сказал, что на меня запал очередной старый пердун. Оплатил вперед сразу два свидания, причем именно со мной, только со мной. Я сказала, что больше не могу, хочу отдохнуть, плохо себя чувствую. Марк сказал: ладно, этого обслужишь и отдыхай. Марк вообще вдруг разговорился. Не знаю, что на него нашло? Наверное, почувствовал, что я хочу слинять, уйти из бизнеса. Или Ика проболталась? В общем, Марк смотрит на меня, словно впервые увидел, и говорит, так задумчиво, с улыбочкой: «Возможно, он тебя убьет. Но бить не будет. Гарантирую. Они все психи, но не садисты».

Я говорю: «Ну прикольно! Спасибо, дорогой, утешил! Психи, но не садисты! Весело, блин! А как же твой любимый маркиз де Сад?»

Он: «Брось, де Сад ничего такого не делал. Бил дворовых девок плетью, но животы никому не вспарывал. Только сочинял».

Я: «А какого хрена он сочинял такое?»

Он: «Ему очень хотелось».

Я: «Чего? Сочинять или делать?»

Он: «Сочинять, конечно. Де Сад великий писатель, но не маньяк. Маньяки если что и пишут, то очень возвышенно. Стихи патриотические, например».

Тут Ика заржала, как безумная. А мне не смешно. Мне вдруг стало страшно. Жутко не хотелось ехать к этому новому старперу. Я люблю V., я точно его люблю. И ребенок его. С другими я предохранялась, с ним нет. Никто не знает о ребенке. Представляю, что будет с мамой, когда у меня начнет расти пузо. Папа, наверное, вообще сойдет с ума. Он V. ненавидит. Они враги на всю жизнь.

Вот так, папочка, были врагами, а теперь станете родственниками. Тебе придется смириться. Ты не захотел меня раскрутить, сделать из меня бренд? Один клип, и все. Никакого продолжения. Теперь получай внука.

Если честно, меня эти старперы достали, сил нет. Даже Ник, хотя он, в общем, ничего. У него изо рта не воняет, и ко мне относится нежно. С ним у меня хорошая практика разговорного английского. Правда, весь этот его треп про столбики из оникса, на которые сажали девочек в древности, про то, как трахались римские патриции с детьми и как это было естественно и прекрасно, очень меня достал. Историк хренов! Профессор половых органов! Кстати, если Марк узнает, что я встречаюсь с Ником, сколько он мне дает бабла… ух, что будет, что будет! Он же постоянно нас предупреждает, чтобы мы не шабашили, не пытались подработать потихоньку на стороне.

Эй, Ник, итальянское мое солнце, разве я с тобой шабашу? У нас любовь, чистая и высокая, блин! Денежки ты мне даешь потому, что тебе нравится баловать твою синьорину, красиво одевать меня, маленькую, и вкусно кормить. Разве я могу отказать тебе в этом простом удовольствии?

Дневник, хорошо тебе, ты бумажный. Как же мне неохота обслуживать очередного старого извращенца! Марк сказал, ему на вид лет шестьдесят, наверное, на профессора похож. Интеллигентный, тихий. Бородка, может накладная, темные очки. Первая встреча – в нашей «гостинице». Надеюсь, он уже ничего не может.

Многое клиенты не могут, оттого и сходят с ума. Им нравятся дети потому, что они жизнь высасывают из нас. Стасу год назад попался один, лет семидесяти, совсем древний. Ничего не мог, только лапал, слюнявил, сопел. Но Стас после него шатался от слабости, голова кружилась, в ушах звон, перед глазами круги. А потом вообще заболел.

Марк говорит, это все фантазии. Сволочь! Ему, конечно, по фигу, что с нами будет. Вырастем мы, станем взрослыми или передохнем, как крысята, ему без разницы. Найдет новых деток, запудрит мозги, научит всему, как нас когда-то. Раньше я не представляла, насколько ему это по фигу, а теперь знаю. Он ведь клялся, гадина, что на картинках в Интернете наших лиц не будет. И действительно, не было. Только тела, в туманной дымке. А потом вдруг появились лица. Я когда увидела, мне плохо стало. И Стасу, и даже Егорке, хотя он совсем тупой. Только Ике без разницы, но она – особый случай.

Так вот, я говорю Марку: ты совсем офигел, блин? Ты какого хрена лица показываешь? А он, так спокойненько, с ухмылочкой: чего ты боишься? Думаешь, папа, мама или директор школы тоже залезают в мой сайт?

Скотина, мразь! Убила бы своими руками, честное слово! Хотя зачем мне пачкаться? Такую падлу рано или поздно кто-нибудь обязательно замочит. Ненавижу!

Я дура. Меня затянуло в это дело, я совсем была мелкая, одиннадцать лет. Сначала только съемки. Стас, Ика, Егорка и я. Все свои. Это казалось весело, прикольно – кувыркаться голышом перед камерой. Марк говорил, потом на всю жизнь никаких комплексов. Большинство людей живет и подыхает, не представляя, что такое настоящий секс. А мы теперь знаем и никогда не забудем. Мы особенные, избранные. Свобода, блин. Ну и бабки, конечно.

У меня были жуткие комплексы, все в себе не нравилось, глаза, волосы, нос, фигура. Зато теперь знаю, что я красавица, несмотря на маленький рост. И еще, я с детства мечтала иметь много бабок. Не могу носить дешевые шмотки и пользоваться дешевой косметикой. Физически не могу. Пробовала. Сразу начинается аллергия, хочется убить кого-нибудь или повеситься. Надо быть выше этого, надо радоваться тому, что имеешь, гордиться собой, даже если ты одета в тряпки с рыночного развала и красишь ресницы гуталином. Но я ниже, значительно ниже.

* * *
Оля отправила практикантов в женское отделение, под крылышко доктора Пятаковой, и вызвала к себе в кабинет Карусельщика.

– Зачем вы это сделали?

– Во-первых, здравствуйте. Во-вторых, вы сегодня дивно выглядите. В-третьих, что такое ужасное я сделал?

– Зачем вы обидели старика Никонова?

– Я? Обидел старика? Да бог с вами, Ольга Юрьевна. Такое в принципе невозможно. Я никогда…

– Не обижали слабых?

– Никогда! Я добрейшее, тишайшее существо. Сострадание, милосердие – вот мой жизненный девиз.

– Отлично, – она кивнула и улыбнулась, – что еще вы можете о себе сообщить? Как вас зовут? Когда и где вы родились? Чем занимаетесь?

– Чем занимаюсь? – Он поднял глаза к потолку. – Схожу с ума.

– А если нам попробовать укол правды? Амитал-кофеиновое растормаживание.

– Это что за гадость? – Он нахмурился.

– Инъекция. Совершенно безвредное лекарство. Под его воздействием человек расслабляется, ничего не боится и перестает врать. Никаких побочных эффектов, выводится с мочой через несколько часов.

Он низко опустил голову, уставился на свои казенные тапочки из рыжей клеенки, секунду молчал, затем произнес:

– Я слышал, меня здесь окрестили Карусельщиком. Не знаете, почему?

– Вас сняли с колеса обозрения в Парке культуры, – она устало вздохнула, – не слишком оригинальная идея. Недавно был сюжет в теленовостях. Папа с маленьким мальчиком застряли на том же колесе. Правда, в отличие от вас, они кричали, звали на помощь. Их сняли довольно скоро, и никакой амнезии у них не было.

– Надо же, – он покачал головой, – а я, значит, не кричал, на помощь не звал. Любопытно. И сколько времени я там провел?

– Около семи часов. Перед этим вы зашли в парикмахерскую, сбрили волосы на голове, усы и бороду.

– Класс! Супер! Я и не знал, что у меня была борода. А как вы это поняли?

– Кожа на верхней губе, на щеках и подбородке немного светлей. Свежее раздражение от бритья. И еще этот жест. Вы постоянно трогаете лицо, щупаете свой череп. Вам непривычно, что нет растительности.

– Ого! – Он вытянул губы в хоботок, несколько раз цокнул языком, выражая ироническое восхищение. – Вы случайно не следователь по совместительству? Или добровольный помощник нашей доблестной милиции?

– Знаете, – она взяла ручку и постучала колпачком себе по губам, – я, пожалуй, выпишу вас.

– Как это?

– Вот так. Выпишу, и ступайте с Богом.

– Куда? Куда мне, как вы выразились, «ступать»? Я не помню ни имени своего, ни адреса.

– Все вы помните. Хватит паясничать. У вас, вероятно, какие-то серьезные неприятности, и вы решили здесь у нас отсидеться, переждать.

– Да, – смиренно кивнул он, – у меня правда неприятности. Я забыл, кто я. Пожалуйста, вы можете меня выписать. Я выйду, сяду на лавочку и буду сидеть, поскольку идти мне некуда. Апрель в этом году холодный, ночью заморозки. Я простужусь и умру. Вы будете виноваты. Кстати, кошка Дуся нашлась?

– Нет.

– Так я и думал. Весна. А выписать меня без диагноза вы не имеете права. Но диагноз в психиатрии – понятие относительное. Пожалуйста, я могу изобразить психопата, буйного или тихого, какого хотите. Помните, как в фильме «Полет над гнездом кукушки»?

Тут он скорчился, открыл рот, закатил глаза и принялся трястись.

– Перестаньте, – поморщилась Ольга Юрьевна, – Николсона из вас не получится.

– Я и не претендую.

– А на что вы претендуете?

– На помощь. Всего лишь на вашу профессиональную помощь. Помогите мне вспомнить, кто я. Не исключено, что вы правы и я пытаюсь здесьспрятаться. Но вряд ли от каких-то внешних проблем. Скорее всего, от внутренних. От себя самого. Я жутко себе надоел, я смертельно устал быть собой, и у меня в голове что-то заблокировалось. Своего рода самоубийство, но не физическое, а духовное.

Несколько секунд Ольга Юрьевна смотрела на него задумчиво, словно увидела впервые.

– Значит, вы все-таки хотите вспомнить?

– Ну как вам сказать? – Он нахмурился, опустил голову. – У вас здесь очень плохо пахнет. Вы привыкли, принюхались.

– У нас здесь дом скорби, а не парфюмерный магазин.

– Да-да, я понимаю. Но именно запах – один из главных стимулов для меня. Я хочу вернуться домой, почистить зубы, принять душ, одеться во все чистое, неказенное, выспаться, наконец.

Оля встала, подошла к шкафу. На верхней полке лежала коробка с гигиеническими наборами для одиноких больных. В пластиковом пакете зубная щетка, маленький тюбик пасты, гостиничное мыльце. Месяц назад клиника получила три сотни таких наборов от Международного красного креста, вместе с одноразовыми шприцами, постельным бельем, пижамами. Сейчас осталось всего четыре набора. Их потихоньку растаскали няньки.

Чтобы добраться до верхней полки, пришлось встать на стул. Карусельщик смотрел на нее так, что захотелось дать ему по физиономии.

– Вот, возьмите. – Она бросила пакет с набором ему на колени, заперла шкаф.

– Премного благодарен. И отдельное спасибо, что дали полюбоваться вашими прелестными ножками.

– Слушайте, хватит паясничать.

– Фу, как грубо! У вас дурное настроение? Вы плохо выспались? Вы, вероятно, спите с мужем? Он храпит?

Ольга Юрьевна не ответила. Вопрос завис, стало тихо. Они смотрели друг другу в глаза.

Карусельщик паузы не выдержал. Отвел взгляд, уставился на настенный календарь и, стараясь придать своему голосу бархатную мягкость, произнес:

– Простите меня. Мне правда очень худо. Возможно, я чего-то смертельно испугался. Меня хотят убить. Вот вам, кстати, вполне полноценный параноидный бред преследования.

– Кто же хочет вас убить?

– Ох, если бы я знал! Честное слово, мне было бы не так страшно. Но вокруг меня сплошная темнота. Я кожей чувствую опасность, и мне хочется содрать с себя кожу, чтобы ничего не чувствовать.

Он замолчал, пытаясь придать своему лицу жалобное выражение. Но глаза оставались холодными и злыми. Ольге Юрьевне не было его жалко. Он разыгрывал перед ней спектакль.

– Здесь вы проведете недели две. За это время будет сделано все возможное, чтобы установить вашу личность, связаться с родными. Если не получится, вас направят в Институт Сербского. Там есть специальное отделение для людей, которые не помнят, кто они.

– А что, таких много?

– Не очень. Недавно один квартирный мошенник пытался спрятаться таким образом. Симулировал потерю автобиографической памяти. Его нашли довольно скоро. Показали по телевизору, и тут же несколько десятков звонков от потерпевших. Вас, кстати, мы тоже обязательно покажем.

– О, пожалуйста. Я с удовольствием. Это, наверное, приятно – стать звездой экрана, хотя бы на короткое время.

– Как думаете, звонки будут?

– Надеюсь, – он широко улыбнулся, – но не от потерпевших.

– А от кого?

– Понятия не имею. Хочется верить, что меня узнает кто-нибудь родной, нежный и любящий.

– Ладно, идите. Предупреждаю, если вы еще раз словом ли, жестом, взглядом обидите кого-нибудь из моих больных, вы об этом пожалеете.

– Вы меня накажете?

– Я начну вас лечить. Обижать душевно больных людей – это очевидная психическая патология. Вы будете получать лекарства, которых так боитесь.

– Ольга Юрьевна, неужели вы на это способны? Лечить здорового человека, вкалывать все эти жуткие психотропные препараты… Брр, какая низость, как это негуманно! Мне казалось, время карательной психиатрии прошло.

– Так вы здоровы? В таком случае что вы здесь делаете?

– Я уже сказал – схожу с ума. – Он вздохнул. – Мне нужно совсем немного тепла и понимания, как, впрочем, каждому человеку в нашем кошмарном, жестком, циничном мире.

– Но ведь у вас есть родные, близкие. Они волнуются. Вам их не жалко?

– Жалость унижает человека. Помните, кто это сказал?

– Идите наконец в палату, у меня много работы.

– Клянусь, я буду паинькой. – Прежде чем выйти, он вскинул руку в пионерском салюте.

Может, стоило остановить его и задать прямой вопрос: «Вы порнограф Марк Молох?»

Что это даст? Ничего. Даже если Оля сумеет уловить живую панику в его ледяных глазах, он станет все отрицать. Открытый вопрос его только спугнет, насторожит. Пусть он расслабится, насколько возможно, пусть успокоится и почувствует себя в безопасности.

На самом деле он дико напряжен. Он только притворяется ухарем, пофигистом. У него ад внутри. Запредельный цинизм – род тяжелого наркотика, один из многочисленных вариантов медленного самоубийства. Карусельщика много лет подряд гложут нереализованные писательские амбиции. Ему кажется, что он умеет погружаться в сокровенные глубины человеческой психики и все знает о других. На самом деле он барахтается в собственном дерьме, знает только эту полужидкую субстанцию и только ее может описать достоверно.

Оставшись одна в своем кабинете, Оля принялась нервно рыться в ящиках письменного стола. Она искала зеленую пластиковую папку. Год назад она принесла ее сюда, на свое новое рабочее место. Боялась держать дома, вдруг попадется на глаза детям. Запихнула подальше, в глубину, под кипы бумаг, и теперь точно не помнила, выкинула ее или все-таки нет.

* * *
«Мужчина выше среднего роста, крепкого телосложения. Внешность приятная, солидная. Вызывает доверие. Возраст – между пятьюдесятью и шестьюдесятью. Москвич. Образование высшее, медицинское или юридическое. По работе может быть связан с подростками, знаком с подростковой психологией, судебной психиатрией, судебной медициной и криминалистикой.

Страдает импотенцией. Лечиться не пытался, это ниже его достоинства. К тому же недуг у него, скорее всего, неизлечимый (врожденное недоразвитие полового органа?). Детей нет. Не женат. Живет один. Чистоплотен. Тщательно заботится о своей внешности. Стабильный, достаточно высокий доход. Пользуется уважением коллег, но ни с кем не дружит. Замкнут. Вежлив, но не доброжелателен.

Поздний ребенок, долгожданный и единственный. Вырос без отца, без мужчины в семье, воспитывался матерью, которая баловала его, чрезмерно опекала, прямо или косвенно внушала идею о его исключительности, о том, что он не такой, как все. Лучше, талантливей, красивей. В детстве плохо ладил со сверстниками (маменькин сынок). Его дразнили. Не мог социально адаптироваться. Копил обиды, в своих фантазиях изощренно мстил обидчикам.

Детские обиды, сознание собственной тайной неполноценности, уязвимости и одновременно исключительности составляют личностную доминанту. Отсюда – неумение сопереживать и поставить себя на место другого (ад – это другие). Эмоциональная холодность, и в то же время крайняя ранимость. Злопамятен, ригиден, застревает на негативных эмоциях, ничего не забывает.

Вероятно, первое убийство совершил еще в юности. Пытаясь впервые вступить в половой контакт с женщиной, потерпел жестокую неудачу, был осмеян и убил в приступе ярости. Преступление осталось нераскрытым. К уголовной ответственности не привлекался. Память о пережитом унижении, о “победе” над свидетельницей и “виновницей” унижения, экстаз, испытанный во время убийства, но также страх быть пойманным, разоблаченным – все это сложилось в постоянный психотравмирующий фактор.

Во время первого убийства и после него преступник полностью отдавал себе отчет в своих действиях и понимал, что, если продолжит убивать, рано или поздно попадется. Первое убийство, безусловно, было спонтанным. Потом все его детали многократно прокручивались в памяти. Это постепенно превратилось в ритуал, сначала только на уровне фантазий. Но настал момент, когда ритуал был разыгран в реальности.

Многие годы Молох выстраивал сложные, уродливые конструкции самооправдания, поскольку собственное “я” должно оставаться для него идеальным, “божественным”. Очень долго он сдерживал свою потребность убивать. На одной чаше весов лежал груз пережитых мощных эмоций во время первого убийства, на другой – страх быть пойманным. Возможно, выбрал профессию, позволяющую отчасти сублимировать болезненное влечение к смерти (медицина, судебная медицина, криминалистика). Сосредоточился на образовании и профессиональной карьере. Старался в этом самоутвердиться, удовлетворить амбиции, прежде всего социальные.

Попытка вступить в диалог, в игру со следствием, так называемая соревновательная мотивация, которая иногда встречается у СУСП (серийные убийцы на сексуальной почве), в данном случае исключается. Молох – сноб. Всех других людей он презирает и считает ниже себя. Самооценка у него весьма завышена. Но при этом мнение о нем окружающих остро волнует его. В быту, в профессиональной деятельности может проявлять высокомерие, насмешливость. Часто улыбается, шутит. Умеет элегантно обидеть.

В его другой, тайной жизни ему не до шуток. Там он не обижает, а убивает. Там он лишен чувства юмора. Его тайная жизнь полна пафоса, изобилует символическими знаками, посланиями. Молоха можно назвать сектантом-одиночкой, и если рассматривать его внутренний мир с этих позиций, то его идеология близка к русскому скопчеству.

Секта скопцов появилась в России в середине восемнадцатого века. Члены ее, не только мужчины, но и женщины, добровольно кастрировали себя, полагая, что полностью очищаются от греха, исключают саму возможность грешить. После обряда кастрации члены секты приобщались к “тайне”, знание которой давало неограниченную власть над людьми, дар творить чудеса, исцелять, предвидеть и т. д.

Молох – фанатик-кастрат по своей природе, но с высоким уровнем мужских гормонов. Внешне он полноценный мужчина, с сильным либидо, но лишенный возможности удовлетворить половое влечение. В качестве компенсации он создал фетиш из своей мужской ущербности, и это развилось в бредовую идею о некоей особой миссии. Выстраивал собственные философские концепции, свою ущербность пытаясь превратить в сверхценную идею чистоты.

Не исключено, что за долгий период, между первым убийством и нынешними, случались еще эпизоды и даже серии, совершенно латентные. На мой взгляд, необходимо поднять нераскрытые дела с середины семидесятых до конца девяностых, те, что связаны с убийством детей школьного возраста и подростков (раздевание, удушение руками, отсутствие следов изнасилования). Территория – Московская область. Место преступления – лес, роща. Время – весна с середины марта, лето, ранняя осень. Поздний вечер, ночь. Периоды полнолуния. Стоит обратить особое внимание на причины, по которым подобные преступления оказались нераскрытыми. Не исключено, что преступник связан с правоохранительными органами и имел возможность влиять на ход следствия.

Убийства носят ярко выраженный ритуальный характер. Раздевание, “омовение” маслом со сладким запахом (миропомазание). Отрезание пряди (символический постриг при крещении). Но также очевидный элемент фетишизма (отрезанную прядь уносит с собой и наверняка хранит).

В редких случаях, когда безнадежная импотенция сочетается с высоким уровнем мужских гормонов и мощным либидо, психозы неизбежны.

Молох – сильная личность, с высоко развитым интеллектом и самообладанием. Многие годы он справлялся со своими внутренними проблемами, но в определенные моменты срывался. Последнюю серию могли спровоцировать тексты и картинки порнографического содержания с явным садистским уклоном, обнаруженные в Интернете (сайт Марка Молоха). Возможно, именно оттуда убийца взял идею поливать трупы детским косметическим маслом (см. рассказ “Надежда” М. Молоха).

Не исключено, что убитые подростки участвовали в съемках порно, занимались проституцией и были куплены убийцей у сутенеров. Это смыкается с идеей миссионерства и объясняет, почему дети добровольно садились в машину к убийце. Это также объясняет, почему никто не заявил о пропаже детей, не откликнулся, когда по телевидению и в прессе были показаны их портреты, описаны приметы.

Поскольку индустрия детского порно и детской проституции сегодня в России развита чрезвычайно и продолжает развиваться практически безнаказанно, угрожающими темпами, серия “Молох” будет иметь скорое продолжение.

Убийца – паранойяльный психопат. Миссионер с манией величия. Хитер, осторожен. Чрезвычайно опасен».


Дима Соловьев сидел один в кабинете и читал поисковые профили Молоха, составленные несколькими специалистами. Он сохранил их в своем компьютере. Последний, написанный доктором Филипповой, по мнению ее коллег, никуда не годился. Слишком нетипичный получился у нее серийник.

– Таких в России не бывает – говорили ей.

Миссионеры-интеллектуалы с собственной философской концепцией встречаются иногда в США и в Западной Европе, и то крайне редко. А наш российский среднестатистический маньяк туп и необразован, имеет одну или несколько судимостей, низкий социальный статус, отталкивающую внешность, одевается кое-как, за собой не следит, моется редко, воняет, глаза у него злые, затравленные, речь примитивная, словарный запас минимальный. И вообще, он больше похож на обезьяну, чем на человека.

Оля совершенно не умела отстаивать свою точку зрения. Она легко сдавалась. На все замечания и даже насмешки коллег смиренно отвечала: да, наверное, вам видней.

Она была уверена, что в случае с убийцей трех неопознанных подростков пусковой механизм сработал при помощи детского порно в Интернете. Порнограф Марк Молох в одном из своих опусов рассказывал, как герою импотенту удалось вызвать эрекцию только благодаря маслу для младенцев, когда он стал лить его на убитую девочку.

– Не могу больше, – говорила Оля, – читать, думать, выстраивать конструкции, не могу.

Именно здесь, у Димы в кабинете, полтора года назад, она призналась, что собирается уходить из судебной психиатрии.

– Еще немного, и я свихнусь. Я сама стану маньячкой, разыщу этого порнографа и убью его. Или, чтобы работать дальше, мне надо убить что-то в самой себе.

Она плакала. Он знал ее с семилетнего возраста и ни разу не видел, как она плачет.

Был небольшой период, когда они почти не расставались. «Немножко женаты», как выразился проницательный Гущенко.

– Вы очень подходите друг другу, – сказал профессор.

Так хотелось огрызнуться: не ваше дело.

Никому никогда Дима не позволял лезть в свою личную жизнь. Конечно, для великого и могучего Гущенко секретов не было. Оля рассказывала, как он заставлял каждого члена своей команды вспоминать самые острые переживания детства, юности. Многих гипнотизировал, чтобы расслабились и вернулись к старым подсознательным фобиям.

«Она ему о нас рассказывала? Я что, ее фобия?» – подумал Дима.

Все, что касалось его отношений с Олей, как будто возвращало его на двадцать лет назад. Он становился обидчивым и подозрительным, как мальчишка.

Глава тринадцатая

– Бе-е, бе-е!

Получалось очень похоже, будто правда на зеленом вытертом линолеуме, как на свежей травке, резвился ягненок. Мальчик Марик, восемнадцати лет от роду. Дитя нежное и удивительное. К таким с ранних лет липнут голубые. Таких обожают и балуют пожилые сентиментальные тетки. У них не глаза, а глазки. Не губы, а губки. Полноценная мужская щетина если и появляется, то поздно, годам к тридцати.

«Его беременная мама очень хотела девочку», – заметил про себя Марк.

Коридор кончался широким квадратным тупиком. Там для психов устроили что-то вроде общей гостиной. Лавки, привинченные к полу. Высоко, под самым потолком, телевизор. Марик бегал на четвереньках и старательно блеял. Еще он умел лаять и мяукать. Юный дурачок, скорее всего, косил от армии.

«Как же это фрау доктор до сих пор не расколола мерзкого дезертира? – думал Марк. – Или его родители уже успели ее подмазать?»

За ягненком было забавно наблюдать. Он выделывался от души. Он даже умудрялся подпрыгивать на четвереньках и бодал вонючий воздух своей обритой круглой головой.

– Эй ты, крошка педрилка, – тихо позвал Марк.

– Бе-е! Ме-е!

– Брось придуриваться, малыш. Все в порядке. Миру уже известно, что ты кретин и к строевой службе не годен. Хотя, если честно, ты совершаешь большую ошибку. Таких красивеньких, как ты, в армии хорошо дрючат. Тебе бы понравилось. Ты уже пробовал? Смотри, не упусти свой шанс! Для тебя это стало бы полезной практикой. Ты знаешь, с твоей внешностью можно отлично зарабатывать, всего лишь подставляя задницу.

В тупике, кроме них двоих, в эту минуту никого не было. Начинался ужин. Заранее, за час, наверное, психи перетекали поближе к столовой. Марк, хоть и был голоден, здешнюю кухню не переносил. А ягненок Марик ждал, когда его позовет дежурная сестра. Что-то вроде ритуала. Ягненка поднимали, вели за руку, усаживали за стол. Ни с одним больным в отделении не возились столько, сколько с этой маленькой глупой педрилкой. Попадись он Марку лет пять назад, Марк бы сделал все возможное, чтобы использовать такого фактурного мальчика в своем альтернативном кино. Он бы очень понравился некоторым серьезным клиентам.

«А может, стоило обратиться за помощью к кому-то из них? – вдруг подумал Марк. – В самом деле, они ведь кровно заинтересованы в моем бизнесе. Детского порно и живых деток, которые продаются, в России навалом, но я знаю, что спрос все равно пока опережает предложение. Им, положительным семейным господам, постоянно хочется попробовать чего-то новенького, свеженького, причем без риска подцепить заразу или нарваться на шантаж. А детки растут быстро и еще быстрее теряют товарный вид, многие подсаживаются на наркотики. Многие, только не мои. Ну что, стоит подумать над этим вариантом? Слинять отсюда я могу в любой момент».

– Как, малыш, твое кругленькое нежное филе готово к труду и обороне? – спросил он, потянувшись и хрустнув суставами. – Не советую терять время, губить свою сладостную юность в этой помойке. Чем ты моложе и свежей, тем дороже стоишь!

Марк ясно представил себе, как звонит, допустим, отставному генералу ФСБ, отцу и деду, орденоносцу, который в теледебатах сокрушается по поводу распущенности нынешней молодежи и голосует обеими руками за введение цензуры «на пошлость». Теми же руками он не часто, но регулярно, раз в месяц, тискает до синяков тихого послушного мальчика Егорку тринадцати лет.

«Товарищ (или господин) генерал, это вас беспокоит Марк, ваш знакомый. Тут у меня понимаете, неприятности, наехали какие-то придурки, пасут меня, раскачивают, чего хотят, не знаю. Вы уж будьте любезны, помогите, не только мне, но и себе самому. Знаете, я, грешным делом, запечатлел для истории вас вместе с вашим любимым мальчиком Егорушкой, как вы там, с ним, малышом, вдвоем в коечке. То да се, ну сами понимаете. Представляете, что будет, если чужие недобрые глаза увидят такое кино?»

Генерал, безусловно, наложит в штаны. Спросит, где хранятся пленки. Что будет дальше, остается только гадать. Марк прокрутил в голове несколько вариантов развития событий. При всей несхожести этих вариантов их объединяло одно. В конце каждой истории стояла четкая черная точка. Дырка от пули в башке Марка.

Марик продолжал резвиться, но как-то вяло, по инерции. Его последнее «бе-е» прозвучало совсем неправдоподобно. Наконец он замолчал, застыл, косясь на Карусельщика блестящим голубым глазом. Щеки его покраснели, желваки задвигались под тонкой кожей.

– Детка, ты чего? – Марк хихикнул и комично прикрылся рукой. – Ой, боюсь, боюсь! Какие мы грозные!

Пол слегка задрожал. К ним по коридору шла дежурная сестра Зинаида Ильинична, дама двухметрового роста, весом килограммов сто семьдесят. Ягненок успел показать Марку кулак с вытянутым средним пальцем и встретил сестру радостным «бе-е!».

«Нет, пожалуй, ни к кому из клиентов обращаться за помощью нельзя, – решил Марк. – В любом случае это огромный риск. Если я вычислил правильно и меня пасут потому, что кто-то из деток занялся шантажом у меня за спиной, где гарантия, что я по закону подлости не нарвусь именно на того клиента, который пустил за мной хвосты? Надо выкручиваться самому. Я точно знаю, убивать меня пока никто не собирается. Это главное».

– Марик, встань сию минуту! – скомандовала Зинаида Ильинична. – Давай поднимайся, ну! А ты, Карусельщик, чего расселся? Тебе тоже особое приглашение? Быстро в столовую, кушать!

«Как же мне все-таки повезло, что эта слонопотамша не знает моего имени. Я бы свихнулся, если бы меня здесь стали называть Мариком».

Медсестра подхватила ягненка, ласково погладила по бритой голове.

Марк нехотя поднялся, добрел до столовой и не нашел там ничего интересного. Все те же психи, то же сосредоточенное чавканье, грязно жующие рты, бессмысленные глаза.

На ужин дали крутое яйцо, бутерброд с одесской колбасой, рыжую тушеную капусту, какао. Марк брезгливо сколупывал скорлупу с серого холодного белка, вспоминая свой последний ужин в ресторане.

– Солянку не будешь? – деловито поинтересовался Шпон и тут же пододвинул к себе тарелку. Ел он жадно, громко. Покончив с капустой, стал смотреть на бутерброд.

– Да бери уж, – разрешил Марк.

Шпон запихнул в рот все целиком, хлеб и колбасу, вытянул желтую колбасную кожицу, внимательно оглядел ее, опять отправил в рот и стал жевать как жвачку. Потом рыгнул и задумчиво произнес:

– Никонова в бокс положили. Может, электрошок будут делать.

– Мг-м, – кивнул Марк и хлебнул какао.

Ничего более мерзкого он в своей жизни не пил. Теплая бежевая бурда, приторно-сладкая, с коричневой слизистой пенкой.

– Электрошок жуткая вещь, – сказал Шпон. – Слушай, ты какао все выпьешь или, может, оставишь половину?

– Пей. – Марк поморщился и отодвинул стакан.

Шпон жадно сцапал и влил в себя какао, выпил залпом, одним глотком, как водку.

«Блин, что я здесь делаю? Надо линять!» – подумал Марк.

* * *
Два часа ночи.

На день рождения мама подарила мне сумочку, купленную в подземном переходе. Это не просто дешевка, это значительно хуже – подделка под «Шанель», с большим золотым вензелем, со стразами, которые отколупываются по одному. Конечно, пришлось изображать восхищение и бурный восторг, как будто я о такой сумочке всю жизнь мечтала и теперь с ней не расстанусь. Вот Майка молодец. Не стала выпендриваться, подарила пижаму, недорогую, но очень милую. И восторг не пришлось изображать.

Мама внимательно смотрит в глаза, следит за реакцией, для нее это настоящее горе, если не понравился ее подарок. А я ломаю голову, куда теперь эту роскошную гадость дену. Мамочка постоянно будет спрашивать: почему не ходишь с моей сумкой? Так что день рождения никогда не кончится. Ладно, скажу, что берегу такую красоту для особых случаев.

Я, кстати, вообще ненавижу этот день. Не хочу быть на год старше и делать вид, будто счастлива от этого. Все поздравляют, когда надо, наоборот, выражать соболезнование.

Мы с папой неплохо посидели в ресторане, он подарил мне кулончик с сапфиром, очень симпатичный. Вот это я понимаю, подарок родному ребенку. Цепочка золотая, настоящий сапфир. Хоть и маленький, но настоящий. Я сразу его надела. Будет мой талисман.

Итак, мне пятнадцать лет. Чувствую себя старухой, как будто уже тридцать, и все в прошлом. Вот интересно, Ике двадцать два, а чувствует себя младенцем. У нее жизнь кончилась в десять, когда убили родителей у нее на глазах. А потом опять началась в семнадцать, когда она познакомилась с Марком. Получается – минус семь лет. Я так не могу. Моя жизнь как будто никогда не начиналась – и постоянно кончается. То есть мне кажется, я, еще не родившись, умерла. Господи, что за глупости? Откуда это, дневник? Ты не знаешь?

Я спросила у папы, почему он с мамой развелся. Он сказал, что просто встретил другую женщину, влюбился. У мамы тяжелый характер, мне ли этого не знать.

На самом деле характер тут совершенно ни при чем. Та, другая, была моложе. Но с ней он тоже развелся, встретил Маринку. Года через три опять разведется. Я, конечно, очень его люблю, но он тоже немного псих. Погоня за вечной молодостью. Свою догнать нельзя, так хотя бы за чужую подержаться…

Из-за того, что он такой, у меня, кстати, тяжелые комплексы. Дикий страх возраста. Время летит, как безумное, и постоянно счетчик в голове щелкает. Мне кажется, после тридцати жизнь у женщины вообще заканчивается. Вот смерти я почему-то совсем не боюсь, а старости, морщин, пигментных пятен, седины, всего этого возрастного уродства боюсь ужасно. У меня прямо фобия какая-то. Понимаю, что глупо думать о таких вещах в пятнадцать лет, но все равно думаю.

Мой папочка считает старухой любую женщину после двадцати семи. Для Марка старуха Ика, хотя ей только двадцать два и она выглядит младше меня.

Конечно, если есть бабки, можно сделать пластику, подтяжки всякие, но ведь это всегда видно. Не знаю как. По глазам, что ли? И к тому же на это подсаживаются, как на наркотики. Начинают и не могут остановиться.

Ладно, о чем я? Это пока не мои проблемы.

Холодно. Пришлось открыть окно, очень хочется курить. Знаю, что нельзя, вредно для малыша, но одну, слабенькую, так и быть, я себе позволю. Видел бы ты, мой бумажный друг, этого нового старпера! Важный такой дядька, глазки маленькие, бегают, морда круглая. С виду здоровый, мощный. И не подумаешь, что у него между ног фитюлька размером с мой мизинец.

Правда, радоваться особенно нечему. Есть кое-что похуже простого fuck. Когда на тебе сопит и елозит потный импотент, центнер старого гнилого мяса, хочется сдохнуть на полчасика. А может, и навсегда. Если бы не V., я бы, пожалуй, нажралась колес, запила бы водкой, накурилась травки от души, и фигли меня бы потом откачали.

Я, кстати, часто думаю об этом. Особенно когда выхожу ночью на балкон покурить. Так и тянет вниз, честное слово! Девятый этаж. Внизу голый асфальт. Если сначала колеса, а потом прыжок, то вообще кайф. Несколько мгновений абсолютного кайфа. Полет в невесомости.

Интересно, зачем я потащила Ника в клуб, на концерт? Тебе правда интересно, мой дневник? Ну тогда слушай.

Во-первых, это оказался неплохой способ сачкануть, не трахаться с ним той ночью. Вроде бы встретились, культурно пообщались, и ничего не было.

Во-вторых, я хотела показать моему драгоценному V., что я не такая маленькая бесполезная дурочка, как многие считают. У меня есть связи, например знакомый итальянец, профессор, я могу через него сделать для V. промоушен в Италии. Я вся из себя деловая и толковая, даже могу стать для него чем-то вроде продюсера.

Ник ни фига не понял и, кажется, разозлился. Стал читать мне лекции, что опасно посещать такие места. Нудил всю дорогу. А я была даже рада. Мне дико не хотелось после концерта V. залезать в койку с Ником.

Вообще, странно. Мне с обычными клиентами старперами иногда бывает легче, чем с Ником. Когда я поняла, что люблю V., и особенно когда узнала, что беременна, Ник вдруг показался мне таким мерзким.

С клиентами все ясно. Обслужила. Заработала. Гуд бай, детка. А с Ником у нас как бы даже любовь. Конечно, бабки я из него тяну, я же не совсем идиотка, чтобы спать с ним, стареньким, просто так, из сострадания.

Любой, самый вонючий клиент лучше Ника. Потому что не врет. Себе не врет. Вот это главное. Платит за удовольствие и не изображает возвышенную неземную любовь. Мухи отдельно, котлеты отдельно. А с Ником все вместе. И мухи, и котлеты. Гадость. Но самое ужасное, что я тоже начинаю ему в этом подыгрывать. Мне хочется играть в эту игру. Мне хочется верить, что старик, с которым я сплю почти два года, действительно любит меня. На самом деле наши отношения хуже воровства, грязнее любой грязи. Лучше обслужить десять тупых грубых ублюдков, чем переспать с нежным утонченным Ником.

Ладно, все это бред, глупости. Ребеночек во мне, совсем еще маленький, ни в чем не виноват. Клянусь, ученый биоробот будет последним! Ика говорит, среди импотентов больше всего садюг. Похоже на правду. И еще, Ика говорит, что, если мы с V. поженимся, я рискую повторить судьбу моей мамы. Вокруг него крутится слишком много девиц, выбор огромный, постоянное искушение, перед которым ни один мужик не устоит. Она считает, что я нужна V. только для очередного скандала. Сожительство с малолеткой, да еще дочерью заклятого врага – это круто для желтой прессы. Якобы он использует меня для очередной PR-кампании и бросит.

Бред, бред, бред! Ика просто завидует мне. У нее жизнь была еще хуже, чем у меня. Родителей убили у нее на глазах, она осталась одна в десять лет, со злыдней теткой, которая чуть не сделала ее психом. Или, может, даже и сделала, потому, что только сумасшедшая может любить Марка.

Он сволочь, мразь. Ей тошно от этой своей любви. Уйти ей некуда, разве что назад, в Быково, уехать, к тетке. Ни денег, ни квартиры, ничего у нее нет, поэтому в башке все сдвинуто, ни во что не верит, придумала для меня и V. жуткое словечко – «сожительство».

У нас с V. пока нет никакого «сожительства». Мы спали только четыре раза. Кстати, совсем другое дело, когда спишь с любимым человеком. Я потом ходила вся такая нереальная, еще немножко – и растворюсь в воздухе от счастья. Мой V. гений, не только в поэзии, но и в жизни. Он единственный и последний поэт. У меня мурашки по коже от его песен. Интересно, что будет, когда он узнает о ребенке? У него ведь нет детей. А ему, между прочим, уже за сорок. Баб всяких было полно, однако ни одна от него не залетела. Значит, ни одна не любила ни секунды. Залетают, когда любят.

Так классно держать это в тайне! Иногда мне кажется, что он, мой ребеночек, моя тайна, потихоньку шевелится, двигает ручками, ножками. Конечно, я знаю, еще рано, он слишком маленький. Я люблю разговаривать с ним, прикольно говорить не наружу, а внутрь. Снаружи все гнусь, грязь, чужой мир. А внутри солнышко мое, сидит себе, и уютно ему, спокойно. Я уже знаю, что он мальчик. Сейчас вот лягу спать, спою ему колыбельную песенку.

Борис Александрович перевернул очередную страницу, встал, прошелся по комнате.

«Когда мы встретились, Женя первым делом спросила, проверил ли я сочинения. Теперь ясно, почему ее это так беспокоило. Значит, все правда. Я не обознался, – думал он, нервно расхаживая из угла в угол. – Что же мне делать? Позвонить Жене, вернуть ей дневник, поговорить еще раз? А Карина? Неужели она знает? Или Женя полагается на ее честность, на то, что подруга не станет читать? Нет, дело не в честности. Карина близорука, она вряд ли сумеет разобрать тут хотя бы несколько строк. Даже мне трудно. У меня слезятся глаза, то ли от напряжения, то ли от жалости, не знаю».

И их глаза, набухшие от слез,
Излились влагой, и она застыла,
И веки им обледенил мороз.
Строки из «Божественной комедии» вспыхнули в голове, защекотали губы, пробежали ознобом по спине. Борис Александрович вытянул из шкафа старую вязаную шаль жены, закутался, уткнулся носом в серую вытертую шерсть. Эта шаль дольше других вещей хранила запах Нади, но теперь он совсем выветрился.

Читать осталось немного, всего пару страниц.

* * *
Зоя Федоровна Зацепа не придерживалась строгой диеты, покушать любила, а чтобы оставаться в форме, три раза в год ездила в Австрийские Альпы, проводила неделю в дорогом санатории, удаляла шлаки по специальной системе. Каждый день медленная, на три часа, клизма, протертые овощи и сырые соки на завтрак, обед и ужин, гимнастика, массаж и так далее.

В ресторане она долго, мучительно подробно обсуждала с официантом каждое блюдо. Николай Николаевич ерзал, вздыхал, отворачивался, делая вид, что смотрит в окно. Разумеется, это был тот самый официант, который совсем недавно обслуживал синьора Кастрони и маленькую синьорину.

Зацепа узнал его, и он, вероятно, тоже узнал Зацепу. Не мудрено, они с Женей были запоминающейся парой. Говорили между собой по-английски, хотя представлялись итальянцами. Женя переходила на русский и забавлялась, изображая чудовищный акцент, который Зацепе казался подозрительно карикатурным. Каждый раз он вздрагивал, косился на официантов и продавцов.

Сейчас, сидя за столиком с Зоей Федоровной (за тем же столиком, потому что другие были заняты), он старался не встречаться глазами с вежливым холуем. Ему мерещилась наглая усмешка, его бросало в жар, он даже сходил в туалет, умылся холодной водой, надеясь, что больше не покраснеет.

Принесли закуски. Зоя отправила в рот кусок паштета из утиной печенки, закрыла глаза, сказала:

– М-м, Коля, ты знаешь, это не хуже, чем в Париже у «Максима». Попробуй.

Вилка с куском паштета потянулась к его губам. Пришлось открыть рот. Наверное, это правда было вкусно, очень изысканно, однако Зацепа не мог есть. Кусок застревал в горле. Все мерещилось, что официант смотрит как-то многозначительно. Кстати, когда он вышел из туалета, этот холуй стоял возле Зои, низко склонившись, и шептал ей что-то на ухо. Заметив, что Зацепа возвращается к столу, тут же замолчал, разогнулся, ускользнул. А у Зои после этого глаза стали другие.

Зацепа залпом выпил стакан воды, закурил.

«Все кончилось, – повторял он про себя, – это только мои фантазии, нервы, пустой страх. Я теперь другой человек, со мной все в порядке, и бояться мне совершенно нечего».

На самом деле не так уж сильно он боялся. Он тосковал. Ослабевший, но еще живой Кастрони выл в нем, как старый пес, которого посадили на цепь и оставили в пустом дачном поселке на всю зиму.


…Когда они вышли с Женей из ресторана и сели в машину, он попытался опять заговорить с ней о ночном клубе, о том, что ей не стоит ходить в такие заведения, это опасно, вредно. У нее вся жизнь впереди, сейчас надо учиться, строить свое будущее.

– Что ты болтаешь? Какое будущее? – вдруг крикнула синьорина по-русски. – Что ты знаешь обо мне, старый идиот?

Зацепа вздрогнул, машина резко вильнула вправо, потом влево.

– Осторожней! – взвизгнула Женя. – Только не хватало сейчас врезаться куда-нибудь! Господи, как же мне все это надоело!

У Зацепы трещало в ушах. Он не только чувствовал, но уже видел, как рушатся декорации. Женя впервые заговорила с ним по-русски. Что это было? Провокация? Она догадалась, что он не тот, за кого себя выдает? Или просто устала от чужого языка?

– Я не понимаю, детка, пожалуйста, переведи, – жалобно попросил Кастрони.

– У меня нет никакой жизни, – она перешла на английский, – только грязь, чертова мерзость.

– О чем ты? – хрипло спросил Зацепа, подозревая, что она о нем, об их любви, которая крепко воняет проституцией.

– Скажи, ты когда-нибудь видел детское порно в Интернете?

– Нет. Я знаю, что там его много, но сам не видел.

– Правда? Но ведь ты любишь не взрослых женщин, а девочек, и тебя должно это интересовать.

– Я люблю одну девочку. Синьорину Женю. Я не маньяк, не извращенец, просто так случилось. До встречи с тобой ничего подобного не было. Ты же знаешь, у меня в Риме жена, двое детей, внучка.

– У них у многих есть жены, дети, внуки.

– У кого – у них?

– Не важно.

– Почему ты вдруг заговорила о детском порно?

– Не знаю. – Она заерзала на сиденье, отвернулась, уставилась в окно.

Осторожный Зацепа больше не стал задавать вопросов. Поглядывал на нее, видел, как вздрагивают ее плечи, слышал тихие жалобные всхлипы. Он привык, что она часто плачет. Ее смех мог мгновенно превратиться в слезы, и наоборот. Он списывал это на переходный возраст. Остаток пути они молчали. Когда доехали до дома в Черемушках, вошли в квартиру, Женя побежала в спальню, упала на кровать, лицом в подушку. Кастрони подошел, стал снимать с нее сапоги. Она вдруг резко развернулась, чуть не заехав ногой по его физиономии.

– Ник, сколько лет твоей внучке?

– Одиннадцать. Почему ты спрашиваешь?

Она усмехнулась, оскалилась, как собачонка, и сказала по-русски:

– Мне было столько же, когда это началось.

– Я не понимаю. Женя, пожалуйста, говори по-английски. – Кастрони растерянно заморгал.

– Ох, Ник, может, не стоит? Лучше тебе не понимать, о чем я говорю. Мне плохо, Ник. Ты даже не представляешь, как мне плохо сейчас. Я люблю его, он гений, лучше него нет никого на свете. Мы, наверное, поженимся. Но если он узнает… Господи, как бы я хотела вычеркнуть все это из моей жизни, забыть, начать с нуля, стать обычной девочкой.

«Кто он? Неужели этот певец, людоед-некрофил, которому она вешалась на шею? – простонал про себя Зацепа. – О чем узнает? Обо мне? Но она вряд ли привела бы меня в клуб и стала знакомить с ним, если бы боялась именно этого».

– Женя, – сказал Кастрони, – мне, конечно, нравится, когда ты говоришь по-русски. Звучит красиво, но я ни слова не понимаю. Что с тобой происходит? Ты, может быть, хочешь рассказать мне что-то, но не решаешься? Почему ты вдруг заговорила о детском порно?

– Ник, ты правда любишь меня? – Это было сказано по-английски, громким драматическим шепотом.

– Да, Женя, конечно, я тебя очень люблю. Я много раз говорил тебе.

– Говорил? Слова ничего не значат. Ты мог бы убить за меня? Ты мог бы убить человека, который растоптал, утопил в грязи мое детство, заставил раздеваться перед камерой и выделывать такое, что тебе в страшном сне не приснится? Но если бы только это! Нет, ему было мало. Он стал торговать мной.

Зацепе показалось, что она репетирует роль для мелодрамы. Кастрони тихо поскуливал от волнения и жалости.

«Замечательно! – думал Зацепа. – Вот появился еще один персонаж. Нас было только двое, она и я. Теперь уже четверо. Третий, как я понимаю, этот певец Вазелин. Надо бы уточнить, но нельзя. Она ведь сказала о нем по-русски. Интересно, кто четвертый? Кого мне надо убить?»

– Женя! Прекрати! Что ты говоришь? Что ты выдумываешь, девочка? Зачем? – зашептал Кастрони, искренне подыгрывая синьорине, заламывая руки и слегка подвывая на гласных.

Зацепа между тем сохранял ледяное, отрешенное спокойствие.

– Зачем? – взвизгнула Женя. – Затем, что я больше не могу так жить. Я хочу покончить с этим. Но у него есть много записей. Если я уйду, он сделает так, что все это увидят мои родители, учителя, одноклассники. Он может, я знаю. Уже было, когда он снимал со мной или с другими девочками и мальчиками разных богатых известных людей, а потом шантажировал их. И они платили. Теперь он шантажирует меня. Требует огромную сумму. Он уже поместил в Интернете картинки, клипы, на которых видно не только тело, но и лицо, очень четко, крупным планом.

Зацепа сидел на краю кровати, не в силах шевельнуться. Кастрони бешено колотил кулаками изнутри по стенкам его сердца. В голове вдруг пронеслась строчка из чьих-то стихов:

«Конец мог быть и пострашней, но не придумаешь бездарней».

Зацепе все уже стало ясно, Кастрони надеялся на чудо.

«Этого не может быть! – вопил Кастрони. – Она все выдумала! Я знаю ее почти два года, она вся, как на ладошке».

«Да, ты знаешь ее. Каждый квадратный сантиметр ее тела, вес, рост, объем талии, бедер, щиколотки, шеи. Каждый оттенок интонации, гримасы, капризы ты знаешь наизусть. Но тебе ничего не известно о ней, – устало возражал Зацепа, – ты встречаешься с ней не так уж часто. Что происходит в ее жизни там, за кадром ваших отношений, ты знать не можешь».

«Если бы это было правдой, – не унимался Кастрони, – открылось бы все раньше, я бы понял, почувствовал».

«Понял? Почувствовал? – горько усмехался Зацепа. – Вспомни, как легко она пошла на контакт с тобой, как ловко тянула из тебя деньги. Ты что, всерьез считаешь, что она получает удовольствие от ваших постельных игрищ? Или, может, ты надеешься, она влюблена в тебя, старого кретина? Опомнись. Разве все это время она вела себя как нормальная, чистая девочка-подросток? Она спала с тобой за деньги. Почему ты думаешь, что она не могла делать это с другими?»

– Кто он? Как его зовут? – спросил Зацепа, когда Женя замолчала.

– Марк. Фамилии не знаю. Адреса тоже. Он постоянно снимает сразу несколько квартир и меняет их очень часто. Он хитрый и осторожный, подонок. Он работает один, без помощников. Сейчас нас у него всего четверо, две девочки и два мальчика. Он очень тщательно отбирает детей, чтобы были не сироты, не наркоманы, здоровые, нормальные, но при этом, чтобы не проболтались родителям.

Кастрони трепетал от жалости, хотел спросить, как это произошло с ней, чистой девочкой, как она попала в лапы к злодею-порнографу. Но Зацепа заткнул свое внутреннее нечто и задал Жене другой вопрос, куда более актуальный:

– Ты говорила ему о нас, обо мне?

– Нет. Никогда, – она горько всхлипнула, – не бойся, Ник. Ты улетишь в свой Рим, тебя здесь никто не знает. Вот если бы ты был русский и жил в Москве, занимал высокую должность, тогда другое дело.

– Что ты имеешь в виду?

– Марк не станет связываться с иностранцем.

– Значит, ты все-таки говорила?

– Да нет же, нет! Успокойся.

– Погоди. Почему ты сказала – если бы я был русский? Что это меняет?

– Не знаю! Отстань! – Она вдруг зарыдала. – Ты, как все! Думаешь только о себе, а на меня плевать! Я не могу так больше жить! Не хочу! Если мне не удастся отделаться от него, я наглотаюсь таблеток с водкой и выброшусь в окно!

Кастрони был в обмороке. Наверное, у него случился инфаркт, и он тихо подыхал, из последних сил тянул дрожащие ледяные пальцы, чтобы притронуться к своей маленькой синьорине, попрощаться, погладить по голове. Но злой Зацепа не дал ему сделать этого.

«Хватит! Я сыт по горло! С таким же успехом можно было подобрать проститутку на улице или воспользоваться любым из заведений, которые предлагают весь спектр интимных услуг. Получилось бы дешевле и безопасней».

«Но я люблю ее», – прошептал Кастрони и отключился.

– Если я правильно понял, тебе нужны деньги, чтобы уйти от этого твоего Марка. Сколько? – Зацепа задал свой вопрос спокойно и жестко.

Она подняла руки с растопыренными пальцами, как будто сдавалась и просила не стрелять.

– Десять? – уточнил Зацепа.

Она молча, виновато кивнула.

Если посчитать, сколько он давал ей и тратил на нее в эти два года, выйдет значительно больше.

– Ты уверена, что, получив деньги, он оставит тебя в покое?

– Конечно.

– Откуда взялась именно эта сумма? Он сам ее назвал?

– Нет. То есть да. Я просто знаю. Одна девочка, которая тоже хотела уйти, дала ему десять тысяч. И он ее больше никогда не трогал.

«А вот сейчас ты растеряласьи врешь неумело, моя радость, – отметил про себя Зацепа, – ты не была готова к этому вопросу. Наверное, мой следующий вопрос тоже застанет тебя врасплох».

– Допустим, ты дашь ему деньги. Разве он не спросит, где ты их взяла?

Лживая маленькая дрянь вдруг обхватила его за шею и стала целовать, приговаривая:

– Ник, любимый, хороший, спаси меня! Пожалуйста! Я правда больше не могу так жить. Неужели ты допустишь, чтобы твоя синьорина погибла?

«Ах! – долетел слабый замогильный голос Кастрони. – Пожалуйста, прошу тебя, ведь это последняя возможность, потом все кончится. Последняя ночь, прошу тебя!»

Кастрони корчился от голода и жажды. Впервые Зацепа понял, что девочка – это не любовь, не страсть. Она пища. Утонченному Гумберту хотелось добраться до детских внутренностей. «Вывернуть мою Лолиту наизнанку и приложить жадные губы к молодой маточке, неизвестному сердцу, перламутровой печени…» Гумберту-эстету нравился вкус «пряной крови» Лолиты. Добрый Кастрони тоже однажды попробовал. Женя порезала палец, и он припал губами к ранке. Поцеловал, чтобы ей, маленькой, не было больно, и потом долго не мог забыть мгновенной дрожи нового, дикого наслаждения.

…. – Коля, смотри, у тебя все остыло. – Голос Зои Федоровны прорвался сквозь алую пульсирующую пелену, которая окутала Зацепу, как адское пламя, пока холодное и безвредное.

– Вам не понравилось мясо? – спросил официант.

– А? Спасибо. Все очень вкусно.

Зоя строго посмотрела на мужа, покачала головой.

– Как же вкусно, когда ты даже не попробовал? Ешь, пожалуйста. Это свежайшая парная телятина.

Глава четырнадцатая

Дима Соловьев сидел в своем кабинете над кипой протоколов допросов свидетелей, механически пробегал глазами строки и опять, как полтора года назад, не мог найти ни одной зацепки.

Он вдруг вспомнил, как в девяносто восьмом парадоксальная версия профессора Гущенко, что серийный убийца, который режет проституток в Калининградской области, и аноним кляузник, который звонит в прямые эфиры на местное радио, телевидение, возмущается падением нравов, распущенностью молодежи, требует принять срочные меры, – одно лицо.

Кирилл Петрович предложил устроить ток-шоу на местном телевидении, поговорить в прямом эфире на темы, волнующие анонима. Он был уверен, что аноним позвонит. Действительно, позвонил. Стал высказываться по теме. Гущенко тут же понял, что это он, вступил с ним в диалог и держал на связи столько, сколько нужно было, чтобы определить его местонахождение.

Уже во время разговора профессору Гущенко удалось добиться от маньяка косвенного признания.

– А вы, – спросил Гущенко, – лично вы что-нибудь делаете, чтобы очистить общество от скверны?

Маньяк распалился. Его впервые слушали по ту сторону экрана, с ним говорили серьезно и уважительно.

– Я не сижу сложа руки, – кричал он, – я борюсь со злом! Это главная цель моей жизни.

– Да, у вас великая цель. Вы сильная личность, вы честный благородный человек. Я не спрашиваю о методах вашей борьбы, но скажите, чувствуете ли вы, что она имеет реальные результаты?

– Чувствую. Знаю. Результаты есть.

– Какие же?

– Я преподал этим сукам хороший урок, как надо себя вести, теперь они по крайней мере боятся! Каждая шлюха знает, что с ней будет! Карающий меч настигнет каждую, каждую! Я докажу всему миру, кто я такой! Мое место в Кремле!

Запись этого ток-шоу теперь показывают как учебное пособие криминалистам, судебным психиатрам. А сначала к идее Гущенко отнеслись скептически, как и ко многим другим его идеям, парадоксальным и неожиданным.

Кирилл Петрович привык побеждать. Молох оказался первым его серьезным поражением.

«Может быть, поэтому он не хочет верить, что убийство Жени – продолжение серии? – подумал Соловьев. – Профессор уже успел выстроить пару версий. Детский врач, учитель, взрослый любовник маленькой девочки, отец ее ребенка. На самом деле он запутал меня совершенно. Неужели он всерьез, искренне верит, что Женю мог убить кто-то другой, не Молох? Или просто пытается взглянуть на это дело под новым, неожиданным углом? Это ведь один из постоянных его методов: если перестаешь видеть что-либо и перед глазами муть, попробуй изменить угол зрения».

Дима нервничал и злился на себя. Ему хотелось позвонить Оле. За полтора года они не виделись ни разу, оба понимали, что это ни к чему. Никого продолжения быть не может. Она ни за что не уйдет от своего Филиппова, хотя вряд ли счастлива с ним. А встречаться потихоньку, врать, выкраивать часик-другой на быстрые вороватые свидания – это не для нее. Она так не сможет. Соловьев, наверное, смог бы и так. Если честно, он смог бы как угодно, лишь бы видеть ее иногда.

Они собирались пожениться сразу после десятого класса. Родители, и его, и ее, считали это глупостью. Мама Димы говорила, что Оля эгоистка и слишком интеллектуальна. Для сына она мечтала о ком-нибудь попроще, чтобы была жена как жена, не книжки читала, а стирала и готовила. Мама Оли уверяла, что ничего конкретно против Димы Соловьева не имеет. Он милый мальчик. Но жениться в семнадцать лет рано. Сначала надо получить профессию, создать собственную материальную базу.

Действительно, базы у них не имелось, ни материальной, никакой вообще, кроме любви. Родители объясняли, что любовь – это прежде всего ответственность. Дима и Оля были бы рады не слушать родителей, но оба в то время полностью зависели от них. Жить вместе с родителями не получалось. Пробовали. В маленьких двухкомнатных квартирах, кстати совершенно одинаковых, становилось тесно, все друг друга напрягали.

Дима готов был разгружать ночами вагоны, чтобы заработать и снять отдельное жилье. Но после трудовых ночей он засыпал на лекциях, чуть на завалил сессию, а денег заработал до смешного мало. Кончилось все тем, что пьяный коллега-грузчик уронил ему на руку ящик с мясными консервами. Получился какой-то сложный перелом, несколько косточек раздробились и долго не хотели правильно срастись.

Затем была попытка устроиться дворником. В то время дворникам давали казенные комнаты. Полгода они прожили в подвальной коммуналке, мыться ходили к родителям, питались в институтских столовых, а потом оказалось, что дом идет на снос. Сразу после Нового года надо было выметаться.

Что делать дальше, где жить, Дима и Оля не знали. Они оба устали от бездомности, от неприятных разговоров с родителями. Накопилось глухое раздражение и обида, нет, не друг на друга и даже не на родителей, а на судьбу, которая все никак не желала дать им шанс в виде крыши над головой.

И судьба как будто откликнулась, сжалилась.

31 декабря они устроили праздник у себя в дворницкой. Приходили все, кто хотел. Сокурсники, бывшие одноклассники, друзья детства. Дом прятался в глубине большого старого двора. Проходняки, закоулки, путаница номеров. Если случайный человек попадал в этот коварный лабиринт в поисках какого-нибудь конкретного адреса, разобраться без помощи аборигенов он ни за что не мог.

Филиппов Александр Осипович был приглашен в гости в один из соседних домов. За два часа до Нового года он бродил с адресом на размокшей от снега бумажке, тыкался в разные подъезды. Единственный на весь двор автомат сожрал все его двушки, дозвониться в квартиру, где его ждали, так и не удалось. Там, как потом выяснилось, кто-то плохо положил трубку.

Из полуподвальных окон дворницкой слышалась музыка, смех, и Филиппов постучал. Дима пытался запечь гуся с яблоками в кошмарной коммунальной духовке. К растерянному продрогшему незнакомцу выскочила Оля, в туфельках, в легком платье, и побежала провожать беднягу до подъезда.

В гостях Филиппов провел часа полтора, сберег одну из двух бутылок шампанского, лежавших в его сумке, и без чего-то двенадцать опять постучал в окно дворницкой, сказал, что, во-первых, счел своим долгом поблагодарить, во-вторых, там скучно, а тут значительно веселей.

Так они познакомились. А потом оказалось, что у Филиппова есть теплая дача под Москвой, совсем недалеко. Зимой там никто не живет, и он готов приютить Олю с Димой до конца апреля, за символическую плату, а можно и вообще бесплатно. Ему, Филиппову, и его родителям неспокойно, когда дом стоит пустой, беспризорный.

Ох, как это оказалось кстати! Филиппов был такой милый, тихий, «уютный», как сказала о нем Оля. Диме он тоже сразу понравился. Ему и в голову не могло прийти, что душка историк, рыхлый, неуклюжий, бледно-рыжий, с лысиной, похожей на цезуру католического монаха, положил глаз на Оленьку сразу, как только увидел ее в новогоднюю ночь.

Дима в свои двадцать лет был категорически не ревнив. В детстве, в школе он ревновал ее ужасно. А потом она сказала ему, что ревность – это диагноз. И он расслабился.

Кроме дачи у Филиппова имелся еще и старенький, но очень симпатичный «жигуленок». Раньше совсем не ездил, догнивал в гараже, а тут вдруг разъездился, и не куда-нибудь, а на дачу. Разве запретишь хозяину приезжать на собственную дачу?

Бревенчатый дом стоял у самой опушки сосновой рощи. Веранда с цветной мозаикой стекол, крыльцо со скрипучими ступенями и резными перильцами. Флюгер на крыше, петушок из ржавой жести с отколотым клювом. Двадцать один год назад Дима прожил в этом пряничном домике три месяца, январь, февраль, март, вместе с Олей, когда они были «немножко женаты».

Дорога от станции до поселка шла мимо заснеженного поля, потом сквозь сосновую рощу. Они приезжали поздно. Над полем сияли зимние звезды. Снег скрипел под ногами, от мороза слипались ноздри и слегка кружилась голова. В доме кроме отопления ОГМ была еще и печка. Ее обязательно топили, пекли картошку в золе. Картошка с крупной солью, чай с сушеным смородиновым листом. Так они ужинали. Часто в поселке вырубали электричество, и они проводили вечера при свечах и керосинке.

У Оли появился яркий, совсем не городской румянец, и это очень шло ей. Она вообще удивительно похорошела в эти три месяца. Дело было не только в свежем воздухе и умывании чистым снегом каждое утро. Она светилась изнутри, она чувствовала, как влюблен в нее Филиппов. Ей нравилось, что ее любят сразу двое. А какой же девочке это не понравится?

Филиппов навещал их по выходным, ночевал за тонкой стенкой. Было всего две теплые комнаты. Дима и Оля слышали, как он ворочается, как дышит. Он их тоже слышал, каждое движение, каждый шепот и вздох.

Перед сном они вместе гуляли. У Филиппова на морозе краснел нос и запотевали очки. Для ночных прогулок в доме имелся запас валенок и старых тулупов. Оля надевала на голову белую пуховую шаль. Они шли втроем по узкой тропинке среди корабельных сосен. Филиппов рассказывал об африканских походах Наполеона, о французе Шампильоне, которому первому удалось расшифровать египетские иероглифы. Шампильону было одиннадцать лет, когда он познакомился со знаменитым физиком Фурье, увидел его египетскую коллекцию и, рассматривая папирусы и каменные плиты с иероглифами, заявил: «Я это прочту!»

Оля слушала, и глаза ее блестели в темноте. Филиппов выразительно размахивал руками в толстых варежках.

Сейчас, через двадцать один год, те три зимних месяца казались целой эпохой. Качество времени было совсем другим. Каждая прожитая минута сверкала холодно, как снег в лунном свете, горячо, как угли в печи. Лучше не вспоминать. Либо сгоришь, либо замерзнешь…

В тишине кабинета взорвался телефонный звонок.

«Оля!» – крикнул про себя Соловьев, хватая трубку. Но это была никакая не Оля.

* * *
Оля опомнилась в четверть девятого. День был забит до предела, она почти забыла, что в девять за ней приезжает машина с телевидения. Ноги гудели от беготни по этажам, из корпуса в корпус, в одиночку или с табунком студентов.

Она сняла промокшие сапоги, набила газетой, поставила под батарею, надела тапочки. Но колготки тоже промокли, а запасных не было. Голос осип, в горле першило. Слишком много пришлось говорить сегодня. Глаза покраснели и слипались. Дурацкое состояние, когда валишься от усталости, а внутри все дрожит.

Критически оглядев себя в зеркале, она обнаружила, что выглядит ужасно. Под глазами синие круги. Лицо бледно-зеленое. Ладно, это не сложно исправить гримом. Но волосы после беготни под снегом и дождем напоминают паклю. С такой башкой появляться на экране неприлично.

При ординаторской имелся душ для персонала. Оля одолжила у одной из сестер шампунь, резиновые шлепанцы, заперлась в кабинке. Мощный напор горячей воды – это почти реанимация. Десять минут под душем, и можно жить дальше.

Продумывая, как лучше выстроить разговор в эфире, Оля в очередной раз задала себе вопрос, почему серийные убийцы вызывают у публики такой жгучий интерес?

Самые страшные злодеи, людоеды, вампиры, как правило, существа серые, скучные. Ничего таинственного. Их психическая патология – всего лишь концентрированное проявление бездарности. Доктор Филиппова за свою долгую практику общения с душевнобольными людьми пришла к парадоксальному выводу, что чем талантливей человек, тем он ближе к норме. Сочетание «сумасшедший гений» для нее, вопреки всем авторитетным теориям, было абсурдно.

Внутренняя жизнь насильников, серийных убийц, с которыми доктору Филипповой приходилось работать, оказывалась скудной и унылой, она состояла из половых проблем, как будто весь человек начинался и заканчивался гениталиями. Истязая жертву, эти существа пытались избавиться от своей позорной озабоченности. В момент преступления они кромсали и втаптывали в землю не чужую живую плоть, а собственные комплексы.

Анатолий Пьяных, давыдовский душитель, являлся ярким подтверждением этой теории. Урод с заячьей губой. Ходячий комплекс неполноценности.

В том, что никакой информации об этом Пьяных не оказалось в архивах, ничего странного не было. В конце восьмидесятых – начале девяностых уничтожили много уголовных дел. Вместе с СССР развалилась старая правоохранительная система. Очередному министру пришла идея расчистить архивы, избавиться от мусора. Особенно рьяно избавлялись от дел серийных убийц, насильников и людоедов. Дань советскому номенклатурному ханжеству.

Все эти аппаратчики, партийная элита жеманились, как старые девы, кривились, как скопцы, когда речь заходила о чем-нибудь, относящемся к полу, будь то проституция, порнография, гомосексуализм или сексуальные маньяки. Но главное, при расследовании серийных убийств происходило слишком много ошибок, арестов, признаний, судов. Случалось, что расстреливали невиновных.

– Брось, – сказал Дима, – мы себя так утешаем, что в уничтожении архивов был какой-то злой умысел, хотя бы какая-то осмысленность, логика. На самом деле это была дурь очередного министра, не более. Если тебе не дает покоя несчастный Пьяных, можешь навестить моего старого учителя Лобова. Он будет рад поболтать с тобой. Он выезжал в составе объединенной группы в Давыдово, на два последних трупа.

Оля позвонила старику, он пригласил ее в гости и рассказал о давыдовском душителе все, что помнил, или, вернее, все, что считал возможным рассказать.

Первый слепой ребенок погиб в июне восемьдесят третьего. Сначала хватились в интернате. Потом обнаружили одежду на берегу. Наконец нашли тело в озере. Решили, что это несчастный случай. Девочка семи лет купалась и утонула. Только непонятно, почему это вдруг она отправилась купаться ночью?

Вскрытие в давыдовской больнице все-таки произвели. Врачи говорили между собой, рассказывали своим домашним, что на самом деле ребенка задушили и изнасиловали, а потом уже бросили в озеро. Но почему-то все это замяли. Никакого дела не завели. И, что самое удивительное, никто из руководства интерната не был привлечен к ответственности, хотя бы за халатность.

– Почему? – спросила Оля.

Старый криминалист ответил:

– Не знаю.

По тому, как он нахмурился и отвел взгляд, Оля поняла: знает. Но ей не скажет.

В августе «утонула» еще одна девочка. Этот случай в точности был похож на предыдущий. Только ребенок на два года старше. Девять лет. И опять – ничего. Несчастный случай. Девочка купалась ночью. Вообще-то для слепых без разницы, что ночь, что день.

Следующий труп – в середине октября. Мальчик. Восемь лет. Тут уж, конечно, заговорили о серии. Приехала группа из Москвы, следователь, все, как положено. Схватили какого-то местного алкаша, который сидел за изнасилование десять лет назад и состоял на учете в психдиспансере. Добились признания.

До мая 1985-го убийства прекратились. Девятого, как раз на День Победы, – девочка двенадцати лет. Признавшийся алкаш в это время находился в тюрьме. Лобов так и не узнал, выпустили его потом или нет.

Опять начались активные следственные действия, допросы – и нулевой результат. К интернату приставили охрану, переодетые оперативники из Москвы дежурили в роще, у озера изображали рыбаков, в общем, все как положено, по полной программе.

Полтора года – ничего. Охрану, конечно, сняли. Дети стали потихоньку выползать за территорию, гулять по лесу, ходить к озеру.

У слепых от рождения все чувства обострены необычайно. Слух, осязание, обоняние. Отчасти это заменяет им зрение. Дети из интерната хорошо знали окрестности, старшие сами ходили в магазин на станцию. Воспитатели давали им мелкие деньги на сладости, это было включено в программу обучения и адаптации. За территорию, к озеру, детей тоже отпускали, не одних, конечно, в сопровождении учителя физкультуры, того самого Анатолия Пьяных. Тем, кто умел плавать, летом разрешали купаться. Но, конечно, днем. Ночью они убегали сами.

В июле 1986-го – еще одно убийство. Девочка шестнадцати лет, не совсем слепая. Слабовидящая. Носила очки с толстыми стеклами. И опять никаких свидетелей. Тупик.

В интернат приезжали бесконечные комиссии из министерств, важные чиновники от образования и здравоохранения, грозно размахивали кулаками, требовали принять срочные меры, произносили речи об ответственности, милосердии, называли детей «нашими общими детьми, за которых душа болит». Но ничего при этом не происходило. Или нет, происходило много всего, тонны бумаги извели на официальные отчеты, но все без толку.

На следующий день после того, как нашли последнюю девочку, учитель физкультуры Пьяных ворвался в кабинет к директору. Там как раз сидели следователь и двое оперативников. Пьяных сказал, что хочет сделать заявление.

– Решился наконец? – сказала директриса. – Совесть замучила? Ну давай, признавайся чистосердечно. Это ведь ты насиловал и убивал детей!

Пьяных кинулся на нее с кулаками, стал кричать, нецензурно выражаться в адрес директрисы. Он был под градусом. Пьяный Пьяных. Его, конечно, скрутили, он продолжал буянить и кричать.

Пьяных работал в интернате учителем физкультуры. Парень странный, тихий, стеснительный. У него была врожденная патология, заячья губа. Он потому и работал со слепыми, что стеснялся своего уродства.

При обыске в дровяном сарае у дома, где жил Пьяных, нашли берестяную шкатулку. Внутри лежали пряди волос, завернутые в папиросную бумагу, всего пять конвертиков. Очки в прозрачной пластмассовой оправе, с линзами, толстыми и выпуклыми, как лупы. Браслет, сплетенный из бисера, так называемая «фенечка», дешевое серебряное колечко с бирюзой, крестик на рваном шнурке. Эти вещи принадлежали убитым детям.

Все только разводили руками – как это раньше не догадались? Кстати, первым, кто обратил внимание на психические отклонения учителя физкультуры, был Кирилл Петрович Гущенко. Он приезжал в интернат в составе одной из комиссий Минздрава, после того как нашли четвертый труп.

Но вначале никто, кроме Гущенко, не подозревал Пьяных. Слишком он был тихий, маленький, убогий. Про него говорили: «Мухи не обидит».

Вопрос о том, насиловал он детей или нет, так и остался открытым. Официально следствие утверждало, что да, насиловал. Но некоторые эксперты высказывали сомнения. Эксперты считали, что убитые дети подвергались насилию неоднократно, еще задолго до убийства. Даже у самой маленькой девочки, семилетней, оказалась порвана девственная плева. И мальчика кто-то активно употреблял.

В теле четвертой жертвы удалось обнаружить остатки спермы, которая, очевидно, не могла принадлежать Пьяных.

Он признался и в убийствах, и в изнасилованиях.

Оля входила в состав экспертной комиссии, видела Пьяных и считала большой ошибкой, что его признали вменяемым и отправили после стационарной экспертизы в тюрьму. Он страдал тяжелой реактивной депрессией. Ему все было безразлично. Он отказывался от еды, его кормили через желудочный зонд.

Перед комиссией во время судебно-психиатрической экспертизы Пьяных говорил как робот, без всяких эмоций. Ничего не отрицал. Лобов рассказывал, что на следственных экспериментах он вел себя странно. Ему давали муляж, объясняли, что надо делать, и он послушно выполнял.

Не дождавшись суда, Пьяных повесился в камере. Дело закрыли.

Теперь возле города Давыдова, в тридцати километрах от Москвы, престижный, дорогой дачный поселок. Там виллы очень богатых людей. Красивое место, берег Москвы-реки, сосновые рощи, озеро Чистое. Говорят, правда чистейшее озерцо, до сих пор в нем много рыбы. Вокруг никаких промышленных предприятий. Есть несколько родников с целебной водой.

«Я туда поеду, – думала Оля, – вот приведу в порядок машину и поеду. А может, и просто на электричке. Давыдово всего в тридцати километрах от Москвы. Интернат давно сгорел, но остались люди, местные жители, которые там работали. Остались бабушки из ближайшего поселка. Вечные бабушки, они должны что-то помнить».


Выйдя из душа, в чистом чужом халате, доктор Филиппова столкнулась с медсестрой Иришей. Ириша держала в руке ее мобильник.

– Ольга Юрьевна, он вопил детским голосом: «Мама, возьми трубку!» Я сначала не поняла, что это телефон. Так вообще свихнуться недолго. Это ваша дочь, я сказала, что вы принимаете душ, но она сказала, что это очень срочно.

– Мама, ты совсем офигела! Сегодня было родительское собрание в семь, ты обещала прийти! Ну сколько можно, мама? И кушать дома нечего совершенно! – Катин голос дрожал от обиды и возмущения.

– Катюня, во-первых, не кричи. О собрании я правда забыла. У меня был сумасшедший день.

– У тебя все дни сумасшедшие! Ты же в психушке работаешь!

– Что ты несешь? Не стыдно?

– Ну ладно, ладно, извини. Просто это было важное собрание. Мы с Андрюхой как беспризорники, у всех родители пришли, а у нас – никого.

– Ты папе звонила? Он тоже мог бы сходить.

– У него ученый совет. Мам, Андрюха пару получил за контрольную по математике. И сейчас у него, кажется, температура. Я градусник не могу найти. Слушай, зачем ты на работе принимаешь душ? Езжай домой сейчас же! Я умираю от голода! А папа сказал, он раньше одиннадцати не придет.

– Градусник в аптечке в ванной или в тумбочке у кровати. Посмотри, пожалуйста, прямо сейчас.

В трубке слышалось сердитое сопение, потом что-то грохнуло и зашуршало.

– Катя, что случилось?

– Ничего. У вашей тумбочки ножка отломилась, и какие-то бумаги попадали. О, это распечатка папиной статьи о ритуальных убийствах у древних инков! Я давно хотела почитать, а он не разрешал. Вот, градусник нашла.

– Умница. Теперь измерь Андрюхе температуру. И пожалуйста, не читай папину статью, если он не разрешил.

Опять сопение. Потом голос сына: «Катька, отстань, я сплю!»

После того как Оля ушла из команды Гущенко, семья успела привыкнуть к почти домашней маме. Доктор Филиппова стала получать в два раза меньше денег, зато больше времени и сил могла отдавать семье. Работа специалистов в команде оплачивалась вполне прилично, из каких-то специальных фондов. Обычный врач в государственной клинике, пусть даже доктор наук, получает копейки.

Муж не раз намекал ей, что за деньги, которые ей платят в последние полтора года, она могла бы вообще сидеть дома. Сам он тоже получал смехотворную зарплату, но подрабатывал консультациями, читал лекции по древней истории и языческим религиям в частных вузах, иногда готовил абитуриентов. Он уверял, что, если бы Оля сидела дома, он мог бы зарабатывать еще больше, поскольку был бы полностью освобожден от домашних хлопот.

– Мама, ты придешь, наконец? – просипел в трубке голос сына. – У меня горло болит, а Катька даже чаю не может сделать. Сует мне этот градусник. Я и без градусника чувствую, что не меньше тридцати восьми.

– Андрюша, лежи спокойно и не злись. От этого будет только хуже. Что еще болит, кроме горла?

– Голова. И тело все ломит. Мам, приходи скорей, пожалуйста, мне правда плохо.

– Мама, ну в чем дело? – трубку вырвала Катя. – Это связано с тем, что сегодня утром по телевизору показывали? С трупом девочки, да? Тебе звонил Дима Соловьев? Ты опять будешь заниматься маньяками? Ты же обещала!

– Катюня, ты поставила ему градусник? – Оля старалась говорить спокойно, но еле сдерживалась.

Так сложилось в ее семье, вернее, она сама так все сложила, что дети и муж считали ее своей собственностью. Полтора года всем было удобно, что мама сравнительно рано возвращается с работы, не так сильно устает, не сидит ночами на кухне за компьютером. Сейчас ничего еще не произошло, а Андрюха уже заболел, и Катя злится, чуть не плачет.

– У меня съемка на телевидении, – произнесла Оля самым жестким тоном, на какой была способна, – программа «Тайна следствия». Сегодня съемка, завтра эфир. Тебе, Катюня, придется заварить для Андрюхи липу с ромашкой, а для себя ты можешь пожарить картошки или возьми пельмени в морозилке. Все, мне надо собираться. Позвони, пожалуйста, когда измеришь ему температуру.

– Так я и знала! – выкрикнула Катя. – Между прочим, пельмени кончились, а картошка вся проросла! И у меня, кажется, тоже температура. Голова раскалывается и тело ломит!

– Есть макароны и гречка. Катя, успокойся сейчас же. Прекрати. Убили еще одну девочку. Ты понимаешь это или нет?

– Убийствами занимается милиция и прокуратура. При чем здесь ты?

– Все, я сказала, успокойся.

– Это ты успокойся, мамочка! Ты нас вообще не любишь, ни капельки!

В трубке послышались частые гудки. Оля захлопнула телефон.

Из окна ординаторской видны были ворота. Возле будки охранника стоял синий «микрик» с эмблемой телеканала. Оставалось всего пятнадцать минут, чтобы высушить волосы и одеться.

Глава пятнадцатая

– Я вспомнила про пустышку, – произнес хриплый незнакомый женский голос.

Соловьев не сразу понял, кто говорит. Физкультурница Майя была так возбуждена, что забыла представиться.

– Не знаю, насколько это важно, но я вспомнила. Пустышка Никиткина. Никитка – сводный брат Жени. Ему четыре месяца. Женя его очень любит… то есть любила. Иногда гуляла с ним. Положила соску в карман и с тех пор таскала, все забывала отдать. Слушайте, может, я не вовремя? Вы сказали, если что-нибудь вспомню, звонить в любое время.

– Да, спасибо. Как Нина?

– Напилась и спит. Я не знаю, хорошо это или плохо. У нее были серьезные проблемы с алкоголем, она лечилась два года назад. И до последнего времени держалась.

– А сейчас сорвалась, – пробормотал Соловьев и, прижимая трубку к плечу, насыпал в чашку растворимый кофе, сахар.

– Сорвалась. Это вполне понятно. Не представляю, как она будет жить дальше. Она ведь совершенно одна. Знаете, я догадываюсь, откуда у Жени столько денег. Не хотела говорить, во-первых, при Нине, во-вторых, я тогда еще не до конца осознала, что девочки больше нет.

– Да. Я вас слушаю.

– Женя лет с двенадцати встречалась со взрослыми мужчинами. И они платили ей.

– Откуда вам это известно? – Соловьев чуть не расплескал кофе, пока нес чашку к столу.

– Не важно. Это к делу не относится. Но я знаю точно.

– И все-таки откуда? – спросил Соловьев. – Поймите, то, что вы сказали, – очень важно. Я должен знать, насколько достоверна эта информация.

Майя вдруг перешла на шепот:

– Я сейчас, по телефону, не могу. Но информация точная. Возможно, кто-то из них ее и убил. А устроила это все Маринка.

– Кто, простите?

– Ну последняя жена Качалова. Вы ее видели?

– Да.

– Значит, уже имели счастье. Она небось сокрушалась, жалела Женечку. Учтите, все это гнусное лицемерие. Я не удивлюсь, если окажется, что она напрямую причастна.

– К чему?

– К убийству, вот к чему! Женечка была для нее как кость в горле. Если кому и выгодно, чтобы девочки не стало, так только ей, этой проклятой стерве! Ой, не могу больше говорить. Нина встала, идет сюда. Учтите, она ничего не знает!

– Подождите, Майя, вы завтра утром можете подъехать ко мне в управление?

– Нет.

– Почему?

– Мне к восьми утра на работу. Я не могу опаздывать. Только устроилась. У меня сейчас испытательный срок.

– Но у вас будет повестка, официальный документ.

Рядом пьяный голос простонал:

– Майка! Где ты, твою мать?! С кем ты там треплешься? Давай выпьем, блин, ну, Май-ка! У нас что, коньяк кончился, на хрен?

– Сейчас, Нинок, сейчас, иду, солнце мое! – крикнула в ответ Майя и зашептала в трубку: – Слушайте, давайте сделаем так. Она заснет часа через два, я выйду, а вы подъедете к девяти. Это не поздно? Мы поговорим или в машине у вас, или в кафе зайдем. Хорошо?

* * *
Все та же ночь, но уже светает. Очень холодно. Время как будто остановилось.

Опять пишу. Уснуть не могу. Первый раз со мной такое. После этого безымянного киборга все-таки невыносимо тошно. Я как будто до сих пор чувствую на своей коже его пальцы.

Он сразу зашел в ванную и вышел с размалеванной рожей. Я даже, кажется, заорала, когда увидела его. Зелено-коричневые полосы, пятна. Наверное, так выглядит лицо полуистлевшего трупа. Я спрашиваю: что это? Он оскалился и говорит: камуфляжная окраска кожи. Так маскируются разведчики в тылу врага. Мы с тобой поиграем. Я разведчик, ты пленный враг.

Я решила: все, приехали. Вот тебе, Женечка, и псих. Сейчас начнет пытать. Но потом до меня дошло. Он просто боится, что в спальне есть жучок, скрытая видеокамера. На самом деле правильно боится. Камера точно есть. Вот только где, не знаю.

Потом он меня раздел и стал трогать. Ощупывал, осматривал, изучал, как-то по-медицински или по-людоедски. Было такое ощущение, что я для него вроде редкого экспоната, существо другой породы, не человеческой. Меня трясло от него, такой он холодный.

У меня вообще иногда бывает: я вдруг чувствую людей, вижу, что там у кого внутри. Снаружи у всех все нормально, примерно одинаково: кожа, мышцы. А внутри по-разному. Вот у киборга, например, камень или пластик сверхпрочный космический и шарниры. А в башке маленький пультик, центр управления. Технология будущего, блин. У Ника под кожей дрожит липкое красное желе. Клюква, что ли? Он нежный, но все-таки не совсем живой. Технология прошлого. У Марка – ох, там вонючая черная грязь, ледяная слизь, болотная гуща. Технология ада. Но, в общем, это ерунда. Меня иногда глючит, без всякой аптеки, от тоски, от страха.

Что будет, когда V. узнает о ребенке, я могу представить. Но что будет, если он узнает об остальном? О Марке, о Нике, обо всех старперах, что они со мной делали и что я делала с ними? Вдруг он станет подозревать, что это не его ребенок? Не хочу об этом думать, не желаю! Почему обязательно он должен узнать о моей прошлой жизни? Ник ведь ни о чем не догадывался, хотя мы встречаемся уже два года. Если бы я сама не рассказала ему, он бы, наверное, так и считал себя первым и единственным.

Ой, блин! А может, не надо было рассказывать? Не понимаю, что на меня нашло? Взяла и вывалила на него, беднягу, все дерьмо, которое накопилось за четыре года. Я даже не думала о последствиях, когда стала его грузить своими проблемами. Просто больше не могла держать это в себе. Мне ведь некому поплакаться в жилетку, а так иногда хочется, ужас!

Конечно, я не такая дура, чтобы говорить всю правду Нику. Я навешала ему три кило лапши на уши, будто Марк меня с самого начала шантажировал, пугал, что перешлет кассеты маме, папе, в школу.

Хотя, если честно, это и не совсем лапша.

Какое было у Ника лицо! Я еще подумала, если он найдет Марка, он его убьет, придушит собственными руками. А что, кстати, неплохой вариант!

Шучу, дневничок, разумеется, шучу. Точно знаю, Ник никого не убьет. Желе. В итоге я просто попросила у него бабок. Мне сейчас позарез нужны бабки, чтобы не висеть на шее у V. Папочка перестанет меня подкармливать, когда узнает, за кого я выхожу замуж. Во всяком случае, первое время он будет дуться и денег не даст. А у мамы их просто нет. Она никогда не умела зарабатывать.

Интересно, Ник теперь позвонит мне? Я сама не решусь. Фиг с ними, с оставшимися бабками. Он и так мне много давал. Я могла сочетать эти отношения со своей прежней жизнью. Ник был для меня отдушиной. Но с настоящей любовью, с моим V., ничего не сочетается.

На самом деле мне грустно будет расстаться с Ником. Думать и вспоминать противно, а расставаться грустно. Я к нему привыкла. С ним все-таки не страшно. Я знаю, что он меня не придушит, не сделает больно. Иногда бывало с ним даже уютно.

Новый клиент как будто создан для того, чтобы стать последним. Гаже этого еще никого не было. Тьфу на него! Не соизволил представиться. Они, конечно, никогда не называют настоящих имен, но хотя бы придумывают. Этого я спросила, как к нему обращаться, а он говорит: как хочешь. Я вообще-то никак не хочу.

Знаешь, дневник, когда мне страшно, я наглею. Веду себя как последняя оторва. Я обозвала его старым козлом, импотентом, думала, прибьет сейчас. Но ничего, стерпел, как будто не услышал. Или ему понравилось? Черт его разберет!

Я дико его боюсь. Страх не прошел, даже когда мы стали просто болтать. Он расспрашивал о школе, о родителях, спросил, нравится ли мне учиться, в какой институт я собираюсь поступать. Голос у него стал нормальный, человеческий, и улыбка. Зубы, конечно, искусственные, но все равно красивые, ровные. Для меня очень важно, чтобы у мужика были хорошие зубы. Я подумала – может, он все-таки ничего? Вполне душевный старикашка? В любом случае – последний. Перетерплю как-нибудь.

Дневничок-дурачок, я устала. Пора, пора мне завязывать со всем этим. Отскрести грязь, стать новенькой, чистенькой, по-настоящему счастливой. Жить спокойно, без всяких приключений. Растить своего ребенка, любить V., спать только с ним, и больше ни с кем. Потом получить образование, стать крутым менеджером, коммерческим директором, сидеть в шикарном офисе, в собственном кабинете.

У Ики есть дурацкая присказка: «Ишь, размечталась!» Но я не мечтаю. Я спокойно, разумно планирую свое будущее. Когда мой малыш немного подрастет, мне помогут мама и Майка, я смогу учиться и работать. Хочу годам к двадцати стать не Женечкой, а Евгенией Валерьевной, уважаемой дамой со стабильным доходом и крепкой семьей. Я сыта приключениями по горло.

Биоробот оплатил меня вперед, еще на один раз. Встреча будет уже не в нашей «гостинице», а на территории клиента. Он подъедет на своей машине к скверику у казино и даст условный сигнал. Два коротких гудка, один длинный. Куда повезет, понятия не имею. Но это уже не важно. Отработаю – и все. Привет. Конец карьеры. Бабок я скопила достаточно. Здоровье дороже. Пусть Марк что угодно говорит, пусть пугает. Я сама его так могу напугать, что мало не покажется. Я вообще могу намного больше, чем эта сволочь думает.

Мы для него что-то вроде дрессированных зверушек. Он уверен, что мы по его команде готовы ходить на задних лапках, прыгать через горящие кольца и благодарно крутить хвостами за кусочки сахара из его рук. Вообще-то, я человек. Вот возьму и не встречусь с киборгом! Что я, каторжная, крепостная? Ха-ха!

Я загадываю. Орел или решка.

В воскресенье мы с V. идем в клуб. Я скажу ему, что хочу остаться с ним на ночь. Я никогда еще этого не говорила прямо, никогда не напрашивалась. Он сам меня звал к себе. А теперь вот попробую, посмотрю, какая будет реакция.

Если я вечером в воскресенье поеду к V., значит, клиент будет ждать напрасно. Я его кину. И пусть Марк потом хоть удавится. Вариант «орел».

Вариант «решка» – если все-таки V. меня к себе не пригласит. Мало ли, вдруг у него ночью какие-нибудь срочные дела? Репетиция, запись. Тогда – что делать? – киборг, будь он неладен. Отработаю в последний раз. Не домой же ехать, не к папе!

V., любимый, пригласи меня к себе! Я ужасно не хочу к биороботу. Ну пожалуйста, ты даже не представляешь, как это важно для меня.

Вот, только что бросила монетку. И все три раза – решка. Ужас какой-то! Но я не буду расстраиваться. Подумаешь – монетка!

Все зависит от V. Если мы эту ночь проведем вместе, я скажу ему о ребенке, я скажу, как сильно его люблю. Я знаю, он меня тоже очень любит, он моя судьба.

Спокойной ночи, дневник, или доброе утро? Сейчас я, кажется, усну. И сны будут только хорошими.

На этом записи обрывались. Дальше – пустые страницы. Тишина показалась Борису Александровичу тревожной, странной. Только что, читая дневник, он ясно слышал голос живой девочки. И вдруг голос оборвался, исчез, будто кто-то зажал ей рот.

* * *
Физкультурница Майя ждала Соловьева у подъезда. Он сразу заметил в фонарном свете, в штриховке мелкого дождя мощную фигуру с маленькой лохматой головой и тихо просигналил. Майя замахала рукой, побежала к машине. Когда она открыла дверцу, пахнуло перегаром.

– Добрый вечер. Я тут замерзла, как собака. Слушайте, давайте пойдем в кафешку. Мне надо срочно что-нибудь съесть.

– Да, – кивнул Соловьев, – наверное, вам не помешает закусить.

– Что, пахнет? Не бойтесь, я, вообще-то, не пьянею. Соображаю нормально. Только живот болит, если нет закуски. – Она залезла в машину, хлопнула дверцей. – Поехали. Сейчас направо, на проспект выезжаем, там совсем близко хорошая кафешка. Вкусно, дешево и народу мало. У Нинульки холодильник пустой, она ничего не покупает и не жрет, когда Женечки нет. А дома у себя я бываю редко. Живу в коммуналке, там такая тоска, повеситься хочется. Извините, я забыла, как вас зовут?

– Дмитрий Владимирович.

– Ой, а можно просто Дима? Мы с вами вроде как ровесники. Слушайте, никогда не думала, что следователи бывают такие симпатичные. А вы какой следователь? Важняк?

– Важняк.

– Класс! Машина у вас, правда, неважнецкая. Старый «Фольксваген». В Штатах небось люди вашего уровня ездят совсем на других тачках. Ой, господи, что я болтаю? Плакать не могу, вот и болтаю. Ком в горле стоит, а глаза совсем высохли. У меня ведь своих детей нет. Я с Женечкой возилась больше, чем мать. Я окончила педагогический, поработала пару лет учителем физкультуры, поняла, что это не для меня. Денег мало, дети шальные, училки – одни тетки, мужичков вообще никаких. Прямая дорога в старые девы. Поступила на заочный финансово-экономический. Ну да вам это не интересно. Когда Женя родилась, я как раз была без работы, и Нинулька с Валерой взяли меня няней. Вот, все, мы приехали.

В кафе было пусто и душно. В ярком свете у зеркала в гардеробе Соловьев заметил, что его спутница грубо, неряшливо накрашена. Усевшись за столик, она жадно закурила. Не заглядывая в меню, заказала себе салат, куриные котлеты с рисом и тут же спохватилась:

– А вы, Дима? Здесь правда все очень вкусно.

– Мне, пожалуй, то же самое.

– Ну, во-от, – протянула Майя, когда удалилась официантка, – даже не знаю, с чего начать. Про пустышку я вам по телефону сказала. Хотя это, конечно, не главное. Надо собраться с мыслями. Все путается в башке. Хочу про Женечку говорить, только про нее, но знаете, как это больно! Вам же факты нужны, а я болтаю, болтаю. Отнимаю ваше драгоценное время.

– Не волнуйтесь. У меня пока время есть. – Соловьев улыбнулся.

– Какая у вас улыбка хорошая. Эх, жалко, вы за рулем, а то мы бы с вами выпили. Хотя, конечно, мне достаточно. Ладно, попробую по порядку. Когда Валерка их бросил, Жене исполнилось четыре года. Он хотел забрать ребенка, даже грозил судом. К тому времени у него уже имелось три мальчика, от разных жен, но ими он мало занимался. А к Женечке вдруг проснулись отцовские чувства. То ли возраст у него подошел, то ли потому, что она девочка и показалась ему такой беззащитной. С первых дней она была хорошенькая, как ангел. Локоны, глаза, ресницы. Ему улыбнулась, когда он взял ее на руки в роддоме. Клянусь, я сама видела, хотя знаю, такие крошечные дети еще не улыбаются. И первое слово ее было «папа». А потом она стала говорить «Мая». Мы с Нинулькой до сих пор спорим. Она считает, что ребенок говорил «мама». Я уверена, что – Майя. А Валерка однажды заявил, что мы тут вообще ни при чем. Женечка говорит «мало!». Ей правда всего всегда было мало. Грудного молока, игрушек, гостей, подарков, шмоток, праздников, приключений, внимания, любви. Иногда у меня возникало такое чувство, что девочка ошиблась адресом, родилась не в то время, не в том месте и теперь ищет то, чего не бывает. – Она грустно усмехнулась. – Опять болтаю. Вряд ли вам все это интересно.

Принесли еду. Майя принялась жевать, неопрятно, жадно. Помада размазалась, тушь потекла. Она ела и плакала.

– Вот, соли теперь не надо, – заметила она с набитым ртом, схватила салфетку, высморкалась, – и слезы наконец. Уже легче немного. Извините. Я сегодня весь день Нинульку утешала, а меня утешить некому. Я вообще-то совершенно одинокий человек. А вы?

– Нет, – сказал Соловьев, – я – нет.

– Врете, господин важняк. По глазам вижу, что врете. Впрочем, это не мое дело. Слушайте, почему вы ничего не едите? Вам противно на меня смотреть? Извините. Не жрала со вчерашнего вечера. Все хочу похудеть, но постоянно срываюсь. Как сейчас.

Соловьев стал есть. Несколько минут они молчали, уставившись в свои тарелки.

– Ну вот, я же говорила, здесь вкусно. – Майя собрала корочкой остатки соуса. – Вы небось хотите услышать о взрослых мужчинах, с которыми Женечка спала за деньги? Предупреждаю, ни одного имени я вам назвать не могу. Вы хорошенько потрясите мерзавку, сводницу Маринку, она наверняка знает. Из всех жен Качалова эта дрянь оказалась самой умной. Хватка у нее железная. Она сразу поняла, что если кто из его детей представляет для нее реальную опасность, так это Женечка.

– В каком смысле – опасность? – перебил Соловьев.

– В материальном, прежде всего. Валерка по сути своей жмот, но Жене постоянно денежку подкидывал, оплачивал ее поездки в Англию на лето, в языковую школу. Знаете, сколько это стоит? А если бы Женя окончила школу, пришлось бы платить за вуз, платный, бесплатный, не важно. Бесплатный еще дороже. К тому же Валерка в свои сорок восемь развалина. И сердце больное, и с почками проблемы. Если что, он бы Женю взавещании не обошел, ей бы отвалил больше всех.

– Ну пока он, слава богу, помирать не собирается, – тихо заметил Соловьев, – сорок восемь лет – это еще далеко не старость, а проблемы со здоровьем есть у всех, и у молодых.

– Сегодня не собирается, а завтра – кто знает? Думаете, Маринка вышла за него по большой любви? Вы же видели его, уродца, заморыша, и ее, красотку молодую. Ей деньги его нужны, только деньги, и ради них она на все способна. У нее типично лимитская хватка. Она из Быкова, приехала завоевывать Москву, и вот, завоевала Валерку. Я не удивлюсь, если окажется, что она наняла убийцу и сама сочинила весь этот спектакль, чтобы думали, будто убил маньяк.

Дима попытался заглянуть в ее мокрые глаза, обведенные черным, как у трагической героини немого кино. Он хотел понять, насколько она пьяна и соображает ли, что говорит.

– Погодите. Майя, вы это серьезно? Вы думаете, Марина могла нанять убийцу, который подделал почерк серийного маньяка?

– Запросто! Недаром она Женечку окучивала, приручала, таскала ее с собой на разные тусовки, наряжала, учила краситься, знакомила со своими друзьями. Ребенку, конечно, это нравилось. Ей было всего одиннадцать лет, а она крутилась среди взрослых, причем таких крутых взрослых. У Маринки друзья – модные люди. Все со всеми спят, наркотиками балуются. У них там свобода, блин. Никаких ограничений.

– А что за люди? – спросил Соловьев.

– Ну как вам сказать? Каждой твари по паре. Попса, бизнесмены, девочки-модельки, сериальные актеры, галерейщицы, рестораторы, культурные бандиты, в общем, откройте любой глянцевый журнал, посмотрите раздел светской хроники, вот вам Маринкин круг. Тусовка, одно слово. Конечно, Жене, девочке с амбициями, с дикой жаждой приключений, все это было в кайф. Я первая заметила, как она изменилась. В ней появился надрыв и какая-то противная взрослая надменность. Я знаю, она меня любила, а мать – тем более, но так жестоко могла обидеть, не дай бог! Ладно, не буду это вспоминать. В общем, она стала другая, чужая, нервная, колючая. То хохочет, как сумасшедшая, то рыдает. Раздражается из-за любой мелочи. Бывало, скажет матери, что поехала к отцу, и пропадет дня на три. Нинулька ему вообще не звонит. Они много лет не разговаривают. Но иногда все-таки выяснялось, что у отца ее не было. Она смотрела невинными глазами и говорила, будто ночевала у подруги. Врала легко, продуманно, с подружками договаривалась заранее, и они ее никогда не закладывали.

– Вы знакомы с кем-нибудь из этих подруг?

– Есть такая Карина Аванесова, они с первого класса дружат. Хорошая девочка, открытая, добрая, совсем не грязная. Она вряд ли что-то знает про Женину тайную жизнь.

– А кто может знать?

– Никто. Если только Ика. Это темная лошадка. В гости ни разу не приходила, но Женя у нее ночевала очень часто. То есть говорила так. Ика всегда ее покрывала. Она из Быкова, как и Маринка. Ей двадцать два, хотя выглядит младше Жени. Живет со старшим братом.

– У вас есть ее телефон?

– Только мобильный.

– Мобильный у нас тоже есть. Но мы пока не можем дозвониться. Фамилии, адреса не знаете?

– Конечно, нет. Даже как брата зовут, понятия не имею. Кстати, про Ику лучше всего поговорить с Маринкой. Если эта сволочь, конечно, расколется. Я знаю, что Ика даже жила у них с Валеркой около полугода, как домработница. Ну а потом переехала к брату. Слушайте, да позвоните вы Маринке прямо сейчас! Время детское. Вызовите ее, допросите, потрясите как следует. Вот точно вам говорю, она больше всех знает.

У Майи загорелись глаза. Видно, очень ей хотелось, чтобы молодую жену Качалова «как следует потрясли». Соловьев посмотрел на часы, потом достал блокнот, набрал номер мобильного Марины.

Она ответила сразу и ничуть не удивилась, когда услышала вопрос: кто такая Ика? Тут же сообщила, что Дроздова Ирина Павловна, восемьдесят четвертого года рождения, ее подруга.

– Она из Быкова, как и я, мы вместе занимались художественной гимнастикой в детстве.

– А сейчас чем она занимается?

– Ика? Да, в общем, ничем. Тусуется, живет там с одним как бы писателем. Она, знаете, дико несчастный человек. Родителей убили прямо у нее на глазах. Ей было десять лет. Она до сих пор заикается сильно, когда волнуется.

– Как бы писатель – это брат? – спросил Соловьев.

– Брат? – Марина засмеялась. – С чего вы взяли? Когда-то он собирался на ней жениться. Не знаю, может, правда расписались, но вряд ли. Она бы сказала мне. Они просто живут вместе. Его зовут Марк, ему около сорока. Фамилию не помню. Живут они с Икой сейчас где-то у Полежаевской. Как раз недавно сняли квартиру. Адрес могу поискать, но не обещаю. Если найду, перезвоню.

– Женя была знакома с Икой и с этим Марком?

– С Икой да, они дружили. Насчет Марка не знаю. Знакома наверняка была, но дружила вряд ли.

– А что значит – как бы писатель?

– Ну, пописывает там всякую фигню. Я, честно говоря, ничего не читала. Вроде бы когда-то он написал роман про клонов, книжка вышла, но ее не покупали. Мы с ним давно не общаемся. Мне, кстати, даже интересно, на что они с Икой вообще живут.

– Как-то вы очень уж вежливо с ней, – заметила Майя, когда Соловьев отложил телефон, – ну что она сказала?

– Ничего особенного. Назвала фамилию Ики. Человек, с которым она живет, никакой не брат. Его зовут Марк.

– Вот, я так и думала! Они – существа из Жениной тайной жизни.

– Вы уверены, что была эта тайная жизнь?

– А вы – нет? – Майя грустно усмехнулась. – Сначала мы с Нинулькой думали – наркотики. Потащили ребенка в диспансер, оказалось – все чисто. Она, кстати, этим воспользовалась, обиделась на мать, заявила, что ее страшно унизили, и дней десять не появлялась дома.

– Майя, но почему все-таки взрослые мужчины? Может, это были мальчики, ее сверстники? – спросил Соловьев.

– Ага, конечно. Сверстники. Когда вы при обыске нашли деньги, у меня все окончательно сложилось в голове. И у Нинульки, кстати, тоже. Она потому и стала говорить, что это ее деньги. С ума сойти, двадцать тысяч евро. Я ведь давно замечала у Жени шмотки баснословно дорогие, косметику. Ответ один: папочка, Мариша. Знала, маленькая врушка, что мать у них никогда спросить не решится.

– Но все-таки очевидных доказательств того, что Женя встречалась со взрослыми мужчинами и они ей за это платили, у вас нет? – уточнил Соловьев.

– Нет. – Майя тяжело вздохнула и закурила. – Женя была слишком умной и осторожной, чтобы у меня или у матери появились эти очевидные доказательства. Но про одного я знаю точно. Вазелин. Певец. Правда, он вряд ли давал ей деньги. О нем говорят, что он жмот страшный, пижон и циник. В общем, тоже очень модный человек. Тусовщик. У них с Женей совсем недавно начался роман. Их Маринка познакомила. Вот и понеслось.

– То есть Женя была в него влюблена?

– Не то слово! Она на нем помешалась. Все его песенки знала наизусть.

– А он? Как он к ней относился?

Майя высморкалась в салфетку, закурила и произнесла трубным басом:

– Вазелин – тупая самовлюбленная скотина. Я думаю, все дело в пиаре. Ему постоянно нужны публичные скандалы, чтобы не слезать со страниц желтой прессы. А наша дурочка влюбилась. Вполне возможно, что забеременела именно от него.

– Вы знали? – удивился Соловьев.

– Ну а как же? Я обратила внимание, что у нее давно нет месячных, и тошнило ее по утрам. Как-то зашла к ней в комнату, когда она одевалась, и заметила маленький животик. Она же худющая, а там, наверное, уже недель двадцать.

– Семнадцать, – сказал Соловьев.

– Что, уже было вскрытие? – Майя всхлипнула и покачала головой. – Господи, она, дурочка маленькая, хотела этого ребенка. Ждала его. Она хотела замуж за Вазелина. Нашла принца! Спасибо, что вы не сказали Нине.

– Майя, а вы пытались поговорить с Женей, когда заметили, что она беременна?

– Конечно, пыталась. Она стала хохотать, кстати, довольно фальшиво, обозвала меня старой перечницей, сказала, что это полный бред, и еще напомнила ту историю, когда мы с Ниной потащили ее в диспансер проверяться на наркотики. Да, я думаю, отец ребенка – Вазелин. Вы, кстати, допросите эту сволочь хорошенько. Проверьте алиби. По-моему, у него с башкой не все в порядке, и я не удивлюсь, если окажется, что он шизофреник и маньяк.

Соловьев глотнул кофе, обжегся, запил холодной водой. Вспомнил, как тяжело пульсировала музыка в квартире Качалова, как хриплый голос повторял: «Твое нежное сердце, твоя гладкая печень, виноград твоих легких и сладкая кровь».

Глава шестнадцатая

На самом деле его звали Валентин Федорович Куваев. Вазелином его дразнили в детстве. У него вообще было много разных кличек. Для названия музыкальной группы и для псевдонима солиста эта вполне подходила. Ему исполнилось сорок два года, но издали, особенно со сцены, он выглядел значительно моложе. Лицо его оставалось таким же гладким и розовым, как двенадцать лет назад, в самом начале его фантастической эстрадной карьеры.

В девяносто втором, в популярном ночном ток-шоу, он впервые спел с экрана, для огромной аудитории. То, что он преподнес публике, было очень похоже на романс, и текст, и музыка, и выражение лица автора-исполнителя – все в традиции классического русского романса. Калитка, накидка, нежная тень девушки, хризантемы, разбитое сердце. Но к третьему куплету оказывалось, что сердце разбито не в переносном, а в самом прямом смысле. Оно вывалилось из вспоротой белой груди лирической героини и раскололось, как спелый помидор. Далее, все с той же серьезной миной, тем же оперным басом, автор рассказал, как «жевал его, упругое, сырое, артерии скрипели на зубах, и струйки теплой крови стекали тихо с губ за воротник». В последнем куплете он насадил на чугунное копье ограды отрезанную голову своей юной подруги, украсил ее локоны хризантемой, «и вот она печальными глазами на белые акации глядит».

Двенадцать лет назад ведущий ночного ток-шоу сдержанно поаплодировал, сохраняя скептическую мину, заговорил о постмодернизме и «Черном квадрате» Малевича, но говорить ему пришлось недолго. Последовал шквал зрительских звонков. Одни возмущались, негодовали, другие выражали восторг. Никто не остался равнодушным. Все спрашивали, кто он такой, откуда взялся и где был раньше.

Валентин, тогда еще даже не Вазелин, неохотно сообщил некоторые детали своей предыдущей биографии. Родился в Москве, в 1962-м, после школы поступил в Институт инженеров транспорта, но все время пел, сочинял стихи и музыку, жить не мог без этого. Пел везде, где находился хотя бы один слушатель. С годами слушателей становилось все больше. Появились кассеты кустарного производства. Появились поклонники и поклонницы. После института некоторое время работал по специальности, то есть транспортным инженером в троллейбусном парке, но вскоре понял, что должен только петь. Петь и сочинять. Вот наконец пригласили на телевидение, за что большое спасибо.

Собственно, тогда, в ночной студии, все и началось. На него вышел бойкий молодой продюсер и принялся раскручивать по полной программе. Слава, деньги, поклонницы, шумиха в прессе, гастроли. Почти каждый концерт сопровождался скандалом. Сначала он выступал один, без группы, только с гитаристом-аккомпаниатором. Позже присоединились еще двое музыкантов, флейтист и ударник. Это расширило репертуарные возможности, позволило устраивать настоящие театральные действа на сцене.

В ход пошли не только романсы, но и советская эстрада, и патриотические песни, и белогвардейские, и творчество бардов шестидесятых. Вазелин не опускался до откровенной пародии. Пародистов и без него хватало. Он создавал нечто свое, новое, но использовал старые традиции, сваливал в кучу лучшие образцы, наблюдал, как сама собой выпаривается из них неуловимая ароматическая эссенция смысла. Словесно-музыкальный жмых Вазелин смешивал с кровью, с дерьмом, со всякой гадостью, которая существует внутри человека и вокруг него, и выплескивал эту безумную смесь на своих благодарных слушателей.

Благодарны были все, и поклонники, и противники. Творчество Вазелина давало возможность поговорить, поорать, выразить публично собственную позицию. На его концертах зал ревел и стонал. Девочки сбрасывали с себя одежду, с воплями рвались на сцену. Завязывались драки, слушатели из задних рядов напирали, сшибали, давили. Когда этого не происходило, ему хотелось убить кого-нибудь.

Такое случалось все чаще. Интерес публики остывал. Его надо было постоянно подогревать новыми пиар-акциями. С каждым очередным выступлением, особенно в провинции, Вазелин все отчетливей понимал: надо что-то делать. Последний концерт в подмосковном городе Лапине его доконал. В зале было пусто, гнусно и скучно, словно двенадцать лет славы ничего не значили.

С самого начала что-то не заладилось. Автобус застрял в пробке. Из кабины звучал писклявый голос одного из конкурентов Вазелина, солиста группы «Чипсы». Шофер слушал последний хит на диске, даже не по радио. Специально поставил диск, но этого мало. Он еще и подпевал.

Когда наконец подъехали к большому стеклянному зданию городского концертного зала, Наташа, верная спутница Вазелина, стала рассказывать анекдот про Чебурашку, который все слышали уже раз десять, потом заметила, что у Вазелина сейчас ресница попадет в глаз, заставила смотреть вверх и принялась осторожно вытаскивать ресницу.

Трое музыкантов в это время просыпались, потягивались. Администратор шуршал газетой. Все делали вид, будто ничего не происходит.

На площади перед концертным залом действительно ничего не происходило. Можно было отпускать охрану. А еще лучше – разворачивать автобус и ехать назад, домой, в Москву. Площадь оставалась пустой и спокойной. Только в углу, в сотне метров от здания концертного зала, наблюдалось некоторое оживление. Там был небольшой рынок и открытое кафе с пивом и чебуреками. Бабки торговали прошлогодней квашеной капустой, медом и шерстяными носками. В кафе за столиками сидели люди, в основном молодые крепкие мужчины. Никто даже не взглянул на автобус, в котором приехал в замызганный городок Лапин знаменитый Вазелин со своей командой.

А всего лишь год назад на этой площади творилось нечто невообразимое. Наряд милиции еле сдерживал толпу подростков, ожидавших своего кумира. Мальчики и девочки, не только местные, но из Москвы и других городов, давя друг друга, рвались получить автограф, прикоснуться к одежде Вазелина. Лил дождь, было холодно, они не замечали ничего, кроме Вазелина и его команды.

Но это было год назад. А сейчас пустынную площадь заливало солнце. Вокруг кафе топтались продрогшие голуби, проехал грузовик, и огромный рекламный щит с портретом Вазелина задрожал, словно от страха.

– Не напрягайся, – сказал администратор. – Мы рано приехали, еще два часа до концерта.

Вазелин не ответил. Он чувствовал, стоит ему открыть рот, и он начнет орать, кинется с кулаками на этого жирного ленивого бегемота, своего администратора. Вместо Вазелина подал голос ударник Вова. Смерив администратора хитрым взглядом, он спросил:

– Бориска, ты чего, блин, опять все рекламные бабки прожрал? Смотри, лопнешь.

Остальные музыканты засмеялись, Бориска возмущенно заморгал, заверещал, что рекламу раскрутил по полной программе, ткнул жирным пальцем сначала в газету, где на первой полосе был портрет Вазелина, потом в плакаты и афиши, обильно украшавшие площадь и здание концертного зала.

Вазелин продолжал молчать, когда автобус остановился, сердито оттолкнул руку ненужного охранника, сдержанно кивнул в ответ на приветствие директора концертного зала, полной свежей дамы в белом костюме, которая вышла его встречать.

– Да перестань ты, в самом деле! – пела ему в ухо Наташа, пока они шли через служебный вход по узким коридорам. – Ты же сам говорил, раз на раз не приходится. Весна – не лучшее время для концертов. К тому же холод собачий. Людям неохота из дома вылезать. Не надо делать глобальных выводов. Ты все равно самый лучший. Вон, смотри!

Совсем близко послышался топот и гул голосов. Дверь, ведущая к запасной лестнице, распахнулась, в коридор, прямо навстречу Вазелину, повалила толпа подростков. Вазелин облегченно вздохнул, подумал: не густо, конечно, но хоть что-то, оскалился в звездной улыбке, полез в карман за ручкой и приготовился раздавать автографы.

Чтобы пропустить толпу, охраннику и директрисе пришлось вжаться в стену. Первый подросток замер напротив Вазелина. Он раскраснелся и тяжело дышал. Ему в затылок дышали остальные.

– А-а… это, короче, разрешите пройти.

Голос у подростка ломался. Первую часть фразы он произнес басом, вторую – детским фальцетом. Звездная улыбка на лице Вазелина превратилась в гримасу. Он посторонился. Мальчики протопали мимо, обдавая его жарким дыханием и запахом молодого здорового пота. Один из них нечаянно задел локтем толстое пузо администратора Бориски и вежливо извинился.

– Это наши каратисты, – с гордостью объяснила директриса, – у них сегодня последняя тренировка перед соревнованиями. Прошу ко мне в кабинет.

– Вот видишь, – прошептала на ухо Наташа, – не твоя публика. Они каратисты, этим все сказано.

В кабинете директрисы был накрыт стол. Чай, пирожки, бутерброды. Бориска плюхнулся в кресло, накинулся на еду. Ударник Гриня стал доставать из сумки водку, у него там оказалось бутылок пять, и каждую он любовно приветствовал:

– Вот она, родимая, вот она, лапушка, а вот еще, красотуля холодненькая, потненькая…

– Да вы кушайте, кушайте, угощайтесь, – суетилась директриса, – Валентин, вы что-то грустный сегодня, – она протянула ему тарелку с пирожками, – попробуйте, это наша сотрудница испекла, библиотекарь. Вот, кстати, она тут передала мне диск, чтобы вы подписали для ее племянника. Он ваш тезка, тоже Валентин.

Вазелин отстранил тарелку, молча раскрыл плоскую коробку с диском, чиркнул наискосок: «Привет тезке!», поставил свой размашистый автограф.

– Валя, вы себя плохо чувствуете? – не унималась директриса. – Я вас не узнаю, вы обычно такой веселый.

– Мы просто устали, сегодня утром прилетели из Саратова, – объяснила Наташа, – рейс задержался, ночь бессонная.

Группа и администратор угощались вовсю, уже разлили водку, жевали, смеялись. Никакой бессонной ночи не было. Из Саратова они прилетели накануне вечером, в десять. Вазелин спал с полуночи до полудня, проснулся злой и опухший.

Нельзя сказать, чтобы короткие весенние гастроли по волжским городам прошли так уж плохо. Залы в основном были полны, поклонницы толпились у гостиниц. Вроде бы все, как обычно, однако с каждым городом, с каждым очередным концертом толпа становилась немного жиже, крики тише. Нигде никого не раздавили, нигде не снесли ограждений. Последний концерт в Саратове пришлось отменить. Накануне скончался какой-то крупный местный чиновник, и так случилось, что гражданскую панихиду решено было проводить именно в том концертном зале, в котором планировался концерт Вазелина.

– Вы с ума сошли?! Хотите, чтобы у вас здесь все разнесли?! – кипятился толстый Бориска, объясняясь с местной администрацией.

Но ничего страшного не произошло.

Перед артистами извинились, публике вернули деньги.

– Что теперь, вешаться, что ли? – рассуждали музыканты в ресторане, в аэропорту. – Надо думать, менять репертуар, искать что-то новое. Мы уже третий год работаем на одном приеме, крутим десяток песен. Да, это классные песни, это шлягеры, но все приедается, а конкуренция дикая.

– Пора мочить конкурентов, – мрачно произнес Вазелин.

Никто его не услышал, кроме Наташи. Она улыбнулась, как всегда улыбалась в ответ на его шутки, даже самые грубые и несмешные.

Перед выходом на сцену Вазелин выпил рюмку хорошего коньяку в полном одиночестве, закурил сигару. Ему нравилось курить перед зеркалом и смотреть, как проступает сквозь медленные слои дыма его красивое породистое лицо. Кто-то из журналистов однажды удачно заметил, что с возрастом он все больше становится похож на Шаляпина. Долгожданный и, вероятно, последний гений русского вокала. Голос, лицо и барственная осанка, как у Шаляпина. Но этого мало. Великий певец был всего лишь исполнителем. Вазелин сам сочинял музыку и стихи, и некоторые называли его сегодняшним Вертинским. Диапазон его голоса позволял плавно подниматься от шаляпинского баса к тенору Вертинского и съезжать обратно в пространстве одной песни.

Нашлась фанатка, которая создала в Интернете красивый коллаж, посвященный Вазелину, состоящий из фотографий Шаляпина и Вертинского, но вместо их лиц везде было аккуратно вмонтировано лицо Вазелина. Нашлась еще фанатка, совладелица сети модных магазинов мужской одежды, которая специально для него сшила шубу, похожую на знаменитую шаляпинскую, и меховую шапку старинного фасона. Ему все это очень шло. Глянцевый журнал для мужчин, дорогой, толстый и чрезвычайно популярный, тут же напечатал фотографию Вазелина в этой роскоши на своей обложке. Примерно месяц номер красовался на полках супермаркетов, в газетных ларьках, на развалах в метро и в подземных переходах. Чуть позже вышел очередной альбом, состоящий из двух компактов. Для оформления использовали тот же снимок, только общий план. На фоне заснеженных деревьев шикарный задумчивый Вазелин в распахнутых барских мехах.

Небольшое, но преуспевающее издательство готовило сборник текстов его песен. На гримерном столике перед ним лежала пластиковая папка. В ней было предисловие, написанное маститым литературным критиком, а также несколько восторженных отзывов, подготовленных заранее к выходу книги. Основной пафос сводился к тому, что представленные в книге тексты сами по себе, без музыки, без волшебного голоса автора, являются образцами высокого искусства. «Это настоящая поэзия, по которой так изголодался русский читатель. Тот факт, что Вазелин представляет собой грандиозное явление в нашей культуре и, безусловно, останется в истории, неоспорим уже для всех, включая оголтелых гонителей его самобытного творчества. Мы знаем и любим его как певца, музыканта. Теперь у нас есть счастливая возможность познакомиться с Вазелином поэтом».

В гримерную бесшумно вошла Наташа. Вот уже второй год эта крепенькая, как молодая картофелина, деловитая и спокойная девушка моталась с ним по гастролям, вытаскивала из депрессий, кормила кашами и фруктовым пюре, добавляя к каждой ложке порцию искреннего восхищения, массировала, гримировала, утешала. Жаль, что скоро придется с ней расстаться.

Наташа взяла щетку и принялась расчесывать ему волосы.

– Опять лезут, надо немного подстричься, – произнесла она шепотом и тут же поцеловала его в шею, – тебе пора на сцену. Все готово.

– Что там, в зале? – спросил он и раскрошил сигару в пепельнице.

– Ну как тебе сказать? В принципе народ есть.

– В принципе… ладно, пошли. Говоришь, волосы лезут? А на хрена ты это мне говоришь? Намекаешь, что я старею? – Он тихо рассмеялся и легонько хлопнул ее по спине.

Наташа в ответ даже не вздохнула. Она шла перед ним по узкому коридору и чувствовала затылком его злой холодный взгляд.

Зал был освещен. Пустые места зияли, как выбитые зубы. С каждым концертом пустых мест становилось все больше.

Вазелин запел без предисловий, задушевно и серьезно, обращаясь к пожилой паре в пятом ряду, справа. Люди старше сорока редко забредали на его концерты. Он начал с одного из самых скандальных своих хитов. Песня имитировала стиль бардов шестидесятых, имитировала грамотно и тонко. Тайга, суровые романтические геологи, изба с русской печкой. В третьем куплете лирический герой хватал топор, но вместо того, чтобы нарубить дров для печки, смачно трескал по головам своих задремавших товарищей. Мозги, кровь, осколки костей. Все, как обычно, как в каждом его сочинении.

Пожилая пара в пятом ряду удивленно застыла. Вазелин отчетливо видел их лица. Еще не закончив песню, он загадал: если они просто молча встанут и выйдут из зала, этот концерт можно считать провалом. Если начнут вопить и возмущаться, значит, все нормально.

Он зажмурился на последнем, протяжном аккорде, а когда открыл глаза, пожилой пары уже не было. Он успел заметить, как они тихо прошмыгнули в черную дыру, над которой светились электрические буквы «ВЫХОД».

Дальше он запел уже без всякой надежды, исполнил несколько старых шлягеров, бросил в полупустой зал пару бессмысленных реплик. Аплодисменты были вялыми.

– Ненавижу, – бормотал он, трясясь в автобусе на обратном пути.

Все дремали, кроме него и водителя. Водитель слушал Высоцкого и тихо подпевал.

«Вот до кого я еще не добрался», – уныло заметил про себя Вазелин.


Ночью после провального концерта в Лапине он опять не мог уснуть.

– Что ты ворочаешься? – уютно ворчала Наташа. – Спи, не переживай. Все нормально.

Да, наверное, она права. Все нормально. Все по-прежнему. На каждом шагу попадаются афиши и плакаты с его физиономией. Песни Вазелина звучат по радио, его приглашают на самые популярные ток-шоу и на самые престижные тусовки. Сайт в Интернете пестрит восторгами и проклятиями.

– Все нормально, – шептал он, ворочаясь на скомканной простыне и в десятый раз прокручивая в голове проклятый концерт.

Ему было жаль, что он не съязвил вслед удалившейся пожилой паре. Возможно, если бы он задержал их под электрической табличкой «ВЫХОД», выкрикнул со сцены нечто обидное, они бы вернулись, чтобы ответить. И мог бы завариться скандал. Скандал – это альфа и омега любого коммерческого проекта. Разумеется, нужен скандал, чтобы подогреть остывающий интерес публики.

«Заняться политикой? Скучно. Нет вакансий. Чтобы добиться в этом настоящего успеха, надо в тюрьме посидеть, а неохота. Да хрен с ней, с политикой. Нужен скандал. Крутой, прикольный, гламурный, сексуальный. Сочный, долгоиграющий».

За окном светало. Он сел на кровати. Наташа тихо посапывала во сне. Одеяло сбилось. Он провел пальцем вдоль ее крепкого ровного позвоночника и прошептал:

– Я буду немного скучать по тебе, киска.

Тонкий пушок на ее коже встал дыбом от его прикосновения. В последнем сочинении Вазелина герой орудовал электрическим ножом для разделки мяса. Он перепиливал хребет своей подруги, как раз в этом месте, между позвонками. Белые простыни быстро пропитывались пенистой густой кровью. Подруга не успевала крикнуть, она только хрипела.

Перед гастролями по волжским городам, прослушав готовую песню, Наташа потихоньку выкинула электрический нож, который валялся в кухонном шкафу. Вазелин пока не знал этого.

Глава семнадцатая

Соловьев подвез Майю. Она не хотела его отпускать, попросила подняться в квартиру. Ей вдруг пришло в голову, что Нина могла проснуться и что-то с собой сделать. Но нет, она спала. Майя пощупала ей пульс, поправила сбившееся одеяло. Нина горько всхлипнула во сне и отвернулась. На полу Соловьев заметил забитую окурками пепельницу, пустую коньячную бутылку.

– Я все опасные таблетки взяла с собой, вот они у меня, в сумке, – прошептала Майя, – но все равно я за нее боюсь ужасно. Завтра утром мамаша ее приедет. Не знаю, как бы хуже не было. Мамаша у нее зверь. Работала начальником отдела кадров на ламповом заводе, такая, знаете, коммунистическая кобра. Ханжа и садистка. Когда Нинулька уехала в Москву с Качаловым, мамаша прокляла ее, даже внучку свою родную видела не больше трех раз.

У Соловьева зазвонил мобильный. Он попрощался с Майей и вышел. Опять это была никакая не Оля. Пожилой голос в трубке, сиплый, слегка картавый, проворчал:

– Между прочим, я бы давно лег спать, если бы ты не сказал мне, что дело срочное. Ты же знаешь, я ложусь очень рано. Но сейчас вот по твоей милости не могу уснуть. Ждал, что ты сам объявишься, не хотел тебя, такого занятого, беспокоить. Но не выдержал. Побеспокоил, извини. Скажи, мне тебя сегодня ждать или нет?

Звонил Вячеслав Сергеевич Лобов. Диме стало неловко, что он забыл о старике.

– Я просто не думал, что вы поняли меня так буквально, и не надеялся, что вы так быстро справитесь, – сказал Соловьев.

– Там и справляться нечего. Достаточно было взять лупу. Ну и еще пришлось потратиться на международный телефонный разговор с Римом. – Лобов выдержал долгую эффектную паузу, которую Дима поспешил заполнить бурными благодарностями и обещанием оплатить счет.

– Не тараторь, Соловьев. Что за манера? Я еще ничего тебе не рассказал. И не расскажу по телефону, не надейся. Придется тебе меня, старика, навестить.

– Я с удовольствием, Вячеслав Сергеевич. Когда?

– Это тебе решать. Я на пенсии, у меня время все свое, не казенное. Ты сейчас где?

– В Сокольниках.

– Помнишь, где я живу?

– На Красносельской. Да, действительно, отсюда десять минут на машине.

По дороге Дима остановился, купил букет нарциссов для жены Лобова и коробку шоколадных конфет. Вячеслав Сергеевич был известным сластеной.

– Вот тапочки, проходи. Только тихо. Вера спит. За цветы спасибо. Ох, тут еще и конфеты. Ну давай уж по такому случаю сварю тебе кофе.

Дима заметил, как сильно сдал старик, располнел, появилась тяжелая одышка, лицо стало серым, под глазами мешки.

– Что смотришь? Плохо выгляжу?

– Нет, почему? Просто мы давно не виделись.

– Год и восемь месяцев. Я, Дима, инфаркт перенес, чуть копыта не отбросил. Не курю теперь. Питаюсь творожком да протертыми овощами. Гуляю каждый день. Хожу, как дурак, по скверику, туда-сюда. Хорошо, если Вера со мной выходит. Но ей все некогда.

Они прошли в маленькую чистую кухню. Лобов усадил Диму на деревянную лавку, открыл окно, включил чайник.

– Кури, если хочешь. Скажи, ты так и не женился на той девочке, графологе. Людочка, кажется?

– Люба. Нет, Вячеслав Сергеевич, не женился.

– А что тянешь? Вон, седой уже.

– Да так как-то. Она намного моложе меня, и вообще, я привык жить один.

– Не модный ты какой-то, Дима. Сейчас все как раз на молоденьких женятся. А как твой Костик? Сколько ему?

– Семнадцать. В этом году поступает на юрфак.

– Ну, славно, славно. – Старик разлил кофе по чашкам, себе добавил молока, открыл конфеты. – Ладно, не томи. Расскажи, что ты успел нарыть по этому трупу, который в новостях показали.

Пока Соловьев рассказывал, старик молчал, пыхтел, прихлебывал кофе, качал головой, в какой-то момент схватил блокнот, карандаш, стал делать пометки.

– Нет, я все-таки не понимаю, почему они отказываются от серии? Бред какой-то.

– Действительно, бред, – кивнул Соловьев и вдруг пробормотал: – Они отрицают серию сейчас так же, как тогда отрицали версию детского порно.

– А ты как думал? Кому нужна эта мерзость?

– Судя по тому, сколько этой мерзости в паутине, она нужна многим. Потребителям, производителям, чеченским террористам. Они это дело крышуют и получают прибыль. Кому-то в нашей структуре, в МВД, в ФСБ. Только мы с вами никогда не узнаем, кому именно.

– Так, может, нам лучше и не знать? – Старик перешел на шепот: – Дима, ну ведь это действительно чума. Кажется, твоя первая любовь Оля Луганская предложила версию, что Молох убивает детей, которых используют в индустрии детского порно?

Соловьев нахмурился, отбил пальцами дробь по подоконнику.

– Ольга Юрьевна Филиппова, – произнес он сердито, – Луганская – это ее девичья фамилия. Да, доктор Филиппова работала в группе профессора Гущенко и выдвинула такую версию. В результате группу разогнали.

– Ну вот! А в Давыдове интернат сгорел! Никого, ни единую сволочь потом не привлекли.

– При чем здесь Давыдово? – Соловьев даже поперхнулся от неожиданности.

– При том! Твоя Ольга Юрьевна приходила ко мне, расспрашивала о давыдовском душителе.

– Вячеслав Сергеевич, я и тогда, и сейчас не понимаю, какое это имеет отношение к серии Молоха?

– Не понимаешь? – Старик отвернулся и поджал губы. – Очень жаль. Прошло столько лет, а у меня этот Пьяных до сих пор не выходит из головы.

– Вы тоже, как доктор Филиппова, считаете, что это не он?

– Не знаю! Там было слишком много всего сразу. После четвертого трупа, когда Гущенко высказал свои подозрения, Пьяных допрашивали, проводили обыск, в доме, в сарае. И ничего не нашли. А потом вдруг после пятого трупа – бабах! Шкатулка. Полный набор улик. И почему-то сразу забыли, что возле интерната иногда крутился какой-то странный слепой старик с палочкой. Никто не знал, откуда он взялся, куда исчезал. Его видели накануне убийств. Сторож как-то попытался с ним заговорить, попросил документы, но старик промычал что-то, махнул палкой и ушел.

– Думаете, это был переодетый убийца? – скептически хмыкнул Соловьев.

– Не знаю. Вполне возможно. Когда вокруг интерната ставили охрану, когда съезжалось много народу, он не появлялся. Сторож рассказывал, что для слепого этот старик передвигался слишком уверенно. И еще, кто-то из детей обмолвился, что некий дедушка приносил конфеты. Мать Пьяных уверяла, будто видела, как несколько ночей подряд к ним на участок пытался проникнуть какой-то человек. Но они на ночь спускали собаку. А потом собака умерла. Местный ветеринар сказал, что пса отравили. И вот после этого в дровяном сарае нашли шкатулку.

– Вячеслав Сергеевич, погодите, все это, конечно, очень интересно и убедительно, но Пьяных признался.

– Дима, ты что, вчера родился? Пока ловили Чикатило, Головкина, Сливко, Михасевича, столько народу признавалось, и некоторых успели расстрелять. Настоящих серийников ловили по десять – двадцать лет. Нервы сдавали, хватали того, кто попадал под горячую руку, фабриковали улики, давили при допросах, выбивали признательные показания. Отчасти поэтому уничтожали в начале девяностых дела по маньякам.

Соловьев уже тихо и подло сожалел, что обратился за помощью к старику. Лобов мог проговорить всю ночь. Ему не хватало общения, внимания. Он лет семь писал свои мемуары. Заканчивал очередной вариант книги, относил в разные издательства и везде получал отказ. Начинал писать другой вариант, вспоминал очередную порцию криминальных баек, добавлял, вычеркивал, нес рукопись, но опять не печатали, просили переработать.

– И все-таки я не понимаю, при чем здесь Молох? – упрямо повторил Дима. – Насколько я помню, душитель насиловал детей. И никакого масла не использовал.

Лобов тяжело вздохнул, покачал головой.

– Вместо масла была вода. Озеро. А что касается изнасилования, то там вообще ничего не ясно. Никому ведь не могло прийти в голову, что слепых детей кто-то активно употреблял еще до убийства. Решили, что это мог сделать только маньяк. Поскольку их всех вытаскивали из воды, точного анализа провести не удавалось. А следы того, что с детьми кто-то жил половой жизнью, были очевидны.

– Господи, кто же? – Соловьев спрыгнул с подоконника, прошелся по маленькой кухне. – Они маленькие слепые сироты…

– В том-то и дело. Слепые не могут никого опознать. Разве что на ощупь, по запаху, по голосу. Но для суда это не серьезно. Сироты не могут пожаловаться родителям, – старик налил себе воды, выпил залпом, – кое-что открылось, но позже. Об этом я твоей Оле не рассказывал. Не хотел ее грузить, слишком уж мерзкая история. И сам не хотел вспоминать. Но тебе, Дима, это знать нужно. Ну, ты готов?

– К чему, Вячеслав Сергеевич?

– Слушать меня внимательно готов?

– Я и так вас слушаю.

– Нет. У тебя слишком скептическое лицо!

– Ну извините, – Соловьев развел руками, – какое есть.

– Ладно, сейчас ты улыбаться перестанешь и, кстати, поймешь, что Оленька твоя во многом была права. – Старик глубоко вздохнул, нахмурился и заговорил совсем тихо: – После пожара обожженная нянька исповедовалась перед смертью, рассказала попу из местной церкви, что на ней страшный грех. Чистых агнцев, слепых сироток, возили ночами в волчье логово. Директор получала за это деньги. Нянька знала, но боялась сказать кому-нибудь. Поп грехи ей отпустил, а потом согрешил сам. Выдал тайну исповеди, рассказал своей попадье. А она пошепталась еще с кем-то. Впрочем, все это были только слухи, показаний так никто и не дал.

– Но все-таки были какие-то попытки выяснить, кто насиловал детей и что за волчье логово?

– Да, конечно. Прежде всего, обратились к директрисе. Она объяснила, что эти дети – особый контингент, они агрессивны, лживы, неблагодарны. У них с ранних лет повышенная сексуальность, и они черт знает чем занимаются друг с другом. Ты бы видел ее. Толстая надменная бабища, вся в бриллиантах. Безжалостная, как скала.

– Ну а детей допрашивали?

– Естественно. Они были жутко запуганные, клещами слова не вытянешь. К тому же кому-то из них это даже нравилось. Их там кормили вкусно.

– Где – там? Что – нравилось? – Соловьев только сейчас заметил, что они оба, старик и он сам, не просто разговаривают, а кричат нервным шепотом.

Дима опять закурил, Вячеслав Сергеевич накапал себе валокордину в рюмку, выпил залпом, сморщился.

– Неподалеку от интерната, на другом берегу озера, была закрытая зона, секретный объект, за высоким глухим забором. Так называемый гостевой комплекс ЦК КПСС. На огромной территории роскошная трехэтажная вилла с бассейном, сауной, зимним садом. Постоянно там никто не жил, только охрана, обслуга и администратор, некто Грошев Матвей Александрович. Импозантный такой мужчина, красавец, как из Голливуда. Хозяин роскошного заведения. Приезжало высокое начальство из Москвы, эскорты машин с затемненными стеклами, с мигалками, иногда под охраной мотоциклистов. Вот туда и возили слепых детишек ночами.

– Зачем?

– Затем! Дима, ты правда не понимаешь? Или придуриваешься?

– Правда не понимаю, Вячеслав Сергеевич.

Старик закатил глаза к потолку, поджал губы и произнес бесстрастным тусклым голосом:

– Их там употребляли всякие высокие чины, из тех, что у нас всегда оставались и остаются неприкасаемыми. Грошев Матвей Александрович был чем-то вроде номенклатурной сводни, на самом высоком уровне. Думаю, он и сейчас занимается тем же, только под другой крышей. Директриса была в доле. Ее потом повысили, взяли в Москву, в министерство. Дело изъяли из архива. Интернат сгорел.

– А вилла? – спросил Соловьев.

– Некоторое время она стояла пустая, никто не приезжал, охрана, обслуга, сам Грошев – все уволились. В начале девяностых землю и дом купил какой-то новый русский. Потом хозяева менялись. Теперь это просто частная собственность, там кто-то живет. А что касается твоего Молоха, он действительно миссионер. Дети, которых он убил, снимались в порно, занимались проституцией. Единственный шанс выйти на него – отлавливать торговцев детьми и трясти их как следует, чтобы они сдавали свою клиентуру. Но этого у нас никогда не допустят. Второй скандал вроде того, что был с сетью «Вербена», вряд ли удастся скрыть от прессы. Кто там может оказаться среди клиентов и покровителей? Ой, не дай бог! Пусть лучше ловят взяточников из ДПС. Пусть ловят жуликов. Пусть разоблачают тех, кто злоупотребляет служебным положением, фабрикует уголовные дела на богатеньких. Воровать и жульничать у нас в России не стыдно. Обижать богатых – святое дело. Даже насиловать не стыдно. Вон, есть губернаторы, которые за это сидели, и не стесняются, наоборот, щеголяют своим половым недержанием. Но только они насиловали совершеннолетних, не детей. Понимаешь, о чем я? За детей даже на зоне убивают до сих пор. Вот так, Дима. И, между прочим, посадить Пьяных в общую камеру было все равно, что убить.

– Спасибо, Вячеслав Сергеевич, – вздохнул Соловьев, – вы меня взбодрили и обнадежили.

– Не за что. Считай, что это просто информация к размышлению, как говорил за кадром моего любимого фильма мой любимый актер. Вот ты и подумай, поразмышляй на досуге. Что, если Анатолий Пьяных убивал бедных агнцев, чтобы спасти их чистоту, отправить прямиком на небеса? Что, если убивал не Пьяных, и настоящий давыдовский душитель до сих пор жив? Найди Грошева. Только очень осторожно. У него огромные связи, на самом верху.

– Вы что, думаете, это мог быть он? Он – душитель? Он – Молох?

– Не знаю. Я уже старый. Думай ты, Дима. Ладно, не расстраивайся, сейчас я тебя действительно слегка взбодрю. – Старик, как фокусник, достал из кармана фланелевой домашней куртки граненый флакон и поставил на стол. – Духи твои из частной коллекции парфюмерного дома «Матерозони» в Риме. Эта фирма двести пятьдесят лет составляет на заказ индивидуальные ароматические композиции. Флакончик твой стоит, вероятно, бешеных денег. На этикетке есть адрес и телефон. Кроме того, имеется индивидуальный номер заказчика. Дальше я разыграл маленький спектакль. Я позвонил по этому телефону. Стал врать на своем дурном английском, будто бы в аэропорту нашел дорогую дамскую сумочку. Внутри большая сумма денег, но никаких документов. Только косметика, щетка для волос, шоколадка и флакон духов. Как порядочный человек, я хотел бы разыскать владелицу и вернуть ей пропажу.

– Гениально, – улыбнулся Соловьев.

– Не перебивай меня. Потом будешь аплодировать. Представь, для того чтобы произнести этот текст, мне пришлось сначала залезть в русско-английский словарь. Впрочем, я мучился не долго. Почти сразу трубку взяла барышня, которая отлично говорит по-русски. Оказывается, основной контингент клиентов дома «Матерозони» – русские. Ну кроме, конечно, голливудских звезд и дюжины каких-то несчастных американских и греческих миллионеров. Так вот, Дима. Владелица этого аромата тоже оказалась русской.

Повисла пауза. Старик возбужденно пыхтел. Съел конфету, встал, налил воды в чайник. Дима еще раз рассыпался в благодарностях.

– Синьора Зоя Зацепа, – торжественно произнес старик, – раньше постоянно жила в Риме. Ее муж был дипломатом, работал в посольстве. Теперь они живут в Москве, но в Рим приезжают часто. Любезная барышня дала мне адрес и телефон их квартиры в Риме, итальянский мобильный синьоры и еще московский. Вот, я все тебе записал.

* * *
Странник сидел в машине и наблюдал, как перекидывает карты электрический клоун на фасаде казино. Он нарочно задержался здесь. Воспоминания питали его дополнительной энергией. Он чувствовал себя непобедимым. Гоминиды, тупые животные, никогда не разгадают его тайну. Каждый из них видит и слышит только себя. Им надо заполнять эмоциональные пустоты, разукрашивать свой бесцветный мир искусственными цветными огнями, добиваться острых ощущений с помощью азартных игр, алкоголя, наркотиков, громкой музыки.

Даже те из них, кто занимается вроде бы серьезными делами – наукой, бизнесом, искусством, все равно не могут выбраться из капсулы собственного убогого «я». В пространстве вечной ночи все работает на уничтожение. Самые полезные и разумные игрушки в рукахгоминидов становятся вредными и опасными. Бомбы, вирусы, дырки в атмосфере – вот их наука. Войны, безработица, нищета – вот их бизнес.

В основе их так называемого высокого искусства – грязь и мерзость. Классические греческие трагедии описывают порок и безнравственность, ибо ничто иное гоминидов не интересует. Символ эпохи Возрождения Леонардо выкапывал трупы и препарировал их, чтобы достичь совершенства в изображении тел гоминидов.

Клоун перекидывал карты. Реклама притягивала взгляд и навевала воспоминания. Всего сутки назад он ждал здесь самку, боялся, что она не придет. Если бы она не пришла, Странника бы, наверное, разорвало изнутри.

Двадцать четыре часа прокрутились назад с бешеной скоростью. Странник давно научился поворачивать время вспять и видеть прошлое как настоящее.

Самка перебегала дорогу. Ладони его стали мокрыми. Сквозь гул машин, сквозь грохот собственного сердца он слышал голос ангела. Это был уже не плач, ангел звал Странника, вел самку прямо к нему. Ангел чувствовал скорое освобождение и ликовал. Самка не могла сопротивляться, ноги сами несли ее к машине.

Но вдруг что-то произошло. Она исчезла.

Только что он видел ее силуэт, тонкие ноги в джинсах, ядовито-зеленая куртка, такая яркая, что светилась в темноте, словно пропитанная фосфором. Он лишь моргнул, а ее уже нет. Куда она делась?

Он подождал несколько минут, пытаясь унять дрожь. Промокнул бумажным платком вспотевший лоб, вытер ладони. Закурил, тут же загасил сигарету. Самка не появлялась. Странник коротко просигналил. Никакого результата. Он точно знал, что она где-то здесь, рядом. Он слышал зов ангела, который жил в ней, он чувствовал кожей ее присутствие совсем близко. Казалось, даже запах ее проникает сквозь стекла.

Он просигналил еще, выкурил сигарету, потом опять просигналил. И она появилась. Взглянув ей в лицо, он понял: только что в сквере она встречалась с кем-то и разговор был ей неприятен. Глаза тревожно блестели. Он спросил, в чем дело. Она долго молчала и заговорила, когда они выехали к окраинам.

Сейчас, когда все уже случилось и прошли сутки, он понимал, что сорваться ничего не могло. Связь между ним, Странником, и ангелом, который зовет его на помощь, возникает задолго до того, как происходит в вечной ночи реальная их встреча.

В голове у него зазвучал высокий детский голос, так ясно, словно он прокручивал магнитофонную запись.

– Это никто. Просто учитель русского и литературы. Привязался, старый дурак.

Девочка нервничала. Страннику это не нравилось. Ее не должны занимать мелочи. Она обязана осознать важность предстоящего момента.

– Успокойся. Ты же сказала ему, что он ошибся.

– Он не поверил. К тому же…

– Что?

– Нет. Ничего. Вдруг он расскажет в школе или маме позвонит?

– А что он за человек?

– Не знаю. Учитель. Наш классный руководитель. Борис Александрович Родецкий. Старый. Кажется, заслуженный какой-то. Типичный отстой. Никогда бы не подумала, что он шныряет по Сети, интересуется порнушкой.

– У тебя есть его номер?

– Зачем?

В темноте глаза ее настороженно блеснули.

– Ну я мог бы позвонить ему, сказать, что я твой близкий родственник, дядя например.

– У меня нет никакого дяди!

– Но он же этого не знает. Допустим, я долго работал за границей, вернулся и хочу с ним встретиться, поговорить. Пусть он мне расскажет. Мне, и больше никому. Я попрошу его об этом.

Она замолчала надолго. Он не торопил ее. Если она согласится, значит, между ним, Странником, и ею, маленькой самкой, установились по-настоящему доверительные отношения. Именно это и нужно. Она должна расслабиться.

– А вообще, ты знаешь, это неплохая идея. Можешь сказать, что ты мамин старший брат. И если какие-то проблемы, пусть тебя вызывают в школу. Допустим, вы с мамой много лет в ссоре, что-нибудь в этом роде. Слушай, как прикольно! Обожаю вешать лапшу на уши! – Она засмеялась.

Ее смех резанул по сердцу. Он напомнил ему смех той, первой девочки, с которой все началось. Странник не мог слышать смеха. Все внутри пылало, кипело, казалось, голова лопнет от напряжения. Но он отлично владел собой и только ласково улыбнулся самке.

Она перестала смеяться, задумалась.

– А если все раскроется? Допустим, мама явится на родительское собрание, этот старый пень скажет: вот, звонил ваш брат. И что тогда?

– Твоя мама часто ходит на собрания?

– Нет. – Она опять замолчала.

Он не стал ее уговаривать. Он никогда никого не уговаривал. Минут через пять она протянула ему свой телефон.

– Вот его номер. Запишешь?

– Запомню.

И вдруг его прошиб пот. Перед глазами возник розовый мобильный телефон в руках Жени, светящийся в темноте экран. Как же он мог упустить это из виду? Все предусмотрел. А про телефон забыл! Она держала его в руке, когда они вышли из машины.

– Здесь живет сторож, я должен взять у него ключ от дома.

– Но здесь же лес!

– По тропинке самый короткий путь. Сейчас увидишь. Пошли.

– Нет уж. Я лучше подожду в машине. Холодно.

К этому моменту напряжение в нем достигло высшей точки. Потребовались огромные усилия, чтобы ничем себя не выдать и убедить ее выйти. Один неверный жест, одно неправильное слово, и она могла побежать, закричать, остановить какую-нибудь из проезжавших машин.

– У сторожа овчарка ощенилась. Семь щенков, и все такие симпатичные. Я хочу взять одного, но не могу выбрать. Нужен твой совет.

Сработало. Она пошла с ним. Поднялись на холм, потом спустились в низину. Он заранее изучил это место и знал точно, что с шоссе ничего не видно и не слышно.

Вероятно, телефон она выронила, когда попыталась убежать. Да, она успела побежать и даже крикнула.

«Ну и что? Они нашли телефон, легко и быстро установили ее личность. Однако последний, с кем она разговаривала, – ее учитель. Родецкий Борис Александрович. Я видел, как она нашла его номер в списке входящих. Значит, все верно. Круг замкнулся».


Легкий стук в стекло заставил его подпрыгнуть на сиденье. Он увидел темный мужской силуэт, белое пятно лица.

– Извините, вы кого-то ждете?

Он хотел тут же отъехать, не вступать в диалог, но обнаружил, что почти заперт. Чтобы выехать и никого не задеть, надо очень медленно пятиться задом, потом аккуратно развернуться. Небольшая площадка перед казино заполнена машинами. Он так глубоко погрузился в свои мысли, что не заметил, когда они успели понаехать.

Охранник казино знаками показывал, чтобы он приспустил стекло.

– У нас сегодня ночью частная вечеринка, – сказал охранник с вежливой улыбкой, – вы не могли бы отъехать?

– Я бы с удовольствием, но для этого нужно отогнать вон тот «Опель». – Ему удалось мгновенно прийти в себя и ответить улыбкой на улыбку.

Через три минуты «Опель» отогнали. Странник выбрался из затора, объехал квартал и нашел подходящее место для парковки.

* * *
– Она не ставит чисел, только время суток. Только ночь, – бормотал старый учитель. – Сколько раз я замечал, что она спит на уроках? Да, ей постоянно хочется спать. И все равно она садится писать свой дневник. Глаза слипаются, буквы прыгают. Почерк у нее ужасный. Почерк человека на грани нервного истощения. Или уже за гранью? Жизнь этого ребенка – вечная ночь, адская, ледяная, бесприютная, населенная плотоядными чудовищами, киборгами, биороботами. К кому же она все-таки спешила в воскресенье вечером? К своему V. или к безымянному киборгу-профессору? Кто ждал ее в машине и нетерпеливо сигналил ей? Два коротких гудка, один длинный.

Он вдруг ясно представил, как Женя кидает монету, как хочется ей, чтобы выпал «орел». Но трижды выпадает «решка».

Когда мне страшно, я наглею. Веду себя, как последняя оторва.

«Конечно, ей стало страшно, что учитель знает и всем расскажет. Бедная, бедная девочка! Только пятнадцать лет! Какой-то Ник, пожилой иностранец, спал с ней почти два года, за деньги. А этот “V.”? Ему за сорок. И тоже спал с ней. Чем же он лучше других, которые ее покупали? Но она любит его, она хочет родить от него ребенка. Он первая ее любовь, из тех, что помнится потом всю жизнь. Конечно, она придумала его себе, создала принца. Наверняка тот еще мерзавец. У девочки совершенно изломанная психика, столько всего происходит с ней страшного, патологического. И никого рядом. Ни души. Кроме этого ее дневника, ни одного полноценного собеседника.

Впрочем, возможно, я просто отсталый мамонт. Ископаемое, окаменелость из другой эпохи. Мне только кажется, что детство должно оставаться детством, что порнография – это мясная лавка, в которой вместо туш животных продаются тела живых людей, детей, маленьких девочек и мальчиков. Мораль, сострадание, простая чистоплотность давно устарели и никому не интересны, кроме таких, как я, ископаемых. Хотя все это уже было, в разных вариантах повторялось на протяжении всей истории человечества. Рабовладение, языческий Рим, кровавый и развратный, потом инквизиция, эпоха Ивана Грозного в России. Французская революция, русская революция, Гражданская война, сталинские репрессии, Третий рейх, концлагеря. Разве сегодня хуже, страшней?»

Борис Александрович бродил по квартире, шаркал разношенными тапочками, бормотал, говорил с самим собой. Опять стало покалывать сердце.

«Сейчас только не хватало приступа. Надо сходить в поликлинику, с сердцем не шутят. И еще надо отправить письмо сыну. Ему, пожалуй, можно все рассказать, просто поделиться. Очень трудно одному с этим черным ужасом внутри. Как там у нее в дневнике? Технология будущего. Технология прошлого. Технология ада. Да, пожалуй, этот Марк опасней клиентов, которые пользуются детьми. Для них, педофилов, можно найти хотя бы слабые зыбкие оправдания: они больны, не властны над своей похабной страстью.

Есть гениальная книга, возможно, самая гениальная из всего, что написано в двадцатом веке. И в ней, в этой книге, – эстетическое оправдание педофилии. После “Лолиты” мир стал другим. Каждый отдельный человек, прочитав ее, становится другим. Сколько мужчин находит в себе черты Гумберта, с ужасом или с радостью, кому как дано? Сколько женщин, чье детство замарано вкрадчивым вожделением этих Гумбертов, узнает в погибшей нимфетке себя?»

Еще давно, когда впервые попала ему в руки «Лолита», Борис Александрович испугался: вдруг и в нем есть жуткая, убийственная страсть? Раньше ему такое просто в голову не могло прийти. Но ведь и раковая опухоль вначале растет незаметно, без боли, без очевидных симптомов. Она уже есть, а человек живет, как прежде, и не знает, что обречен.

После «Лолиты» он поймал себя на том, что совсем иначе стал смотреть на девочек в школе. Вот эта – нимфетка, а эта – нет. Ну и что? Любая девочка, будь она тысячу раз нимфетка, все равно дитя. Тронуть ее или даже просто посмотреть с вожделением – это хуже, чем убить.

Вы что, лазаете по порносайтам?

«Нет, не лазаю! Попал случайно. Мой компьютер завис. Я не собираюсь оправдываться. Я ни в чем не виноват. Всю жизнь работаю с детьми, и никогда, никто не посмел меня заподозрить…»

Несколько минут Борис Александрович сидел неподвижно, слушая странную мертвую тишину.

У Данте последний, девятый круг ада наполнен не огнем, а холодом. Там, на дне преисподней, «синели души грешных изо льда». Ледяная вечная ночь.

Затем что слезы с самого начала,
В подбровной накопляясь глубине,
Твердеют, как хрустальные забрала.
Строки из «Божественной комедии» он произнес вслух, нараспев, и сам испугался, как гулко и грозно они прозвучали.

В последний, девятый круг, туда, где сам Люцифер, «мучительной державы властелин грудь изо льда вздымал наполовину», на самое дно преисподней, падают души еще живых людей. «Он ест, и пьет, и спит, и носит платья». Да, это как раз о нем, о порнографе. Надо быть заживо мертвым, чтобы продавать и покупать детей.

И вдруг тишину разорвала телефонная трель. Он сильно вздрогнул, бросился к аппарату, по дороге опрокинул стул и больно стукнулся коленкой о дверной косяк.

– Алло. Добрый вечер. Можно попросить Бориса Александровича? – произнес в трубке незнакомый мужской голос.

– Да. Я слушаю.

– Борис Александрович, здравствуйте. Извините за беспокойство. Меня зовут Михаил Николаевич. Я дядя вашей ученицы, Жени Качаловой.

Глава восемнадцатая

Шофер попался молчаливый, и это было очень кстати. Сорок минут пути до «Останкино» доктор Филиппова проспала. Не раздумывая, сняла влажные сапоги, вытянула ноги на заднем сиденье и вырубилась. Но и во сне она продолжала скользить по натянутому канату.

В детстве у Оли была страсть – лазать по деревьям, перемахивать заборы разной степени сложности, но главное – ходить по узким бревнам, перекладинам, парапетам.

По дороге в школу было несколько оградок. Первая, тонкая, но вполне примитивная, вокруг газона. По ней Оля пролетала легко, на цыпочках, ни разу не качнувшись. Огороженный газон прятался в самой глубине большого двора, который заканчивался дореволюционным домом. Дом был такого же мышиного цвета, как старая школьная форма у мальчиков. Вверх по фасаду ползли каменные лилии. Тонкий каменный плющ обрамлял окна первого этажа и входную дверь. На нижней ступеньке высокого крыльца сидела на складном брезентовом стуле дворовая сумасшедшая старуха Слава Лазаревна. Зимой и летом, в любую погоду – в синем пальто с облезлым собольим воротником. Лапки и мордочка соболя покоились на суконной груди. Если подойти близко, можно было разглядеть стеклянные глаза-бусины. Когда старуха кричала и размахивала руками, мертвый зверь шевелился, глаза-бусины блестели.

Голову старухи всегда покрывал малиновый шерстяной платок. Такими же малиновыми были накрашенные губы и нарумяненные щеки. Брови, две жирные дуги, она рисовала черным карандашом на голой коже. Все дети во дворе считали ее ведьмой и называли Славушкой. Славушка могла ходить, но с крыльца никогда не спускалась. Сидела и орала.

В нескольких метрах от дома с лилиями тянулась ограда, отделявшая часть двора от переулка. Довольно широкая труба, облупленная, шершавая. По такой каждый дурак пройдет, не глядя. Но фокус в том, что надо было сделать это на глазах у ведьмы, под ее хриплый крик, под проклятья, совершенно бессмысленные и оттого еще более страшные. Ведьма проклинала каждого ребенка, который появлялся в поле ее зрения. Проклинала насмерть, и мертвый соболь кивал головой, лапы крупно дрожали, как будто дирижировали.

Одна из секций ограды отломалась от столбика и качалась под ногами. На этой отломанной трубе Оля балансировала нарочно долго. Она пыталась победить страх перед сумасшедшей старухой.

Оля была нервным ребенком, с сильно развитым воображением. Она боялась темноты, боялась замкнутого пространства лифта. Она весила слишком мало, лифт не хотел ее везти. Свет в кабинке гас. Чтобы лифт поехал, приходилось несколько раз сильно подпрыгнуть, а потом сесть на корточки. Прыгая, она чувствовала, что подвижный пружинистый пол сейчас провалится. Ей часто снилось, как она висит над шахтой, вцепившись пальцами в металлическую сетку. Пальцы порезаны, кровь течет, еще немного, и она сорвется.

Конечно, можно было ходить пешком по лестнице на девятый этаж, но Оля хотела победить страх и нарочно ездила в лифте одна.

Еще больше лифта она боялась толпы. Однажды, когда ей было шесть лет, они вместе с бабушкой поехали в гости к бабушкиной подруге. Подруга только что получила квартиру в новостройке, на самой окраине Москвы. Был конец мая, стояла невероятная жара. Когда они возвращались домой, небо почернело. До ближайшего метро ходил автобус. На остановке постепенно собиралась толпа, а автобус не появлялся. И почему-то не было ни одной машины. Пустое шоссе. Черное небо. Вспышки молний. Открытое пространство и пластиковый кубик остановки, к которому бежали через пустырь от новостроек все новые люди.

Хлынул дождь. Коробка была забита людьми, и казалось, пластиковые стенки вот-вот лопнут. Ливень бил по плоской прозрачной крыше. Олю с бабушкой втиснули в самый центр коробки, в гущу толпы. Бабушка обняла Олю, прикрыла собой, все повторяя: «Осторожней, здесь ребенок». Но никто ее не слышал.

Когда подъехал наконец автобус, толпа ринулась к нему, а он был уже полный. Бабушка каким-то чудом умудрилась удержаться на ногах и вырваться вместе с Олей из толпы. Люди давили друг друга, отталкивали локтями, у какой-то женщины выпал из рук плащ, и тут же на него наступили, втоптали в грязь, она закричала так, словно он был живым существом, и Оле вдруг показалось, что плащ правда живой, ему больно.

Все люди на остановке, молодые и старые, мужчины и женщины, стали, как дворовая ведьма Слава Лазаревна. Они орали, проклинали и ненавидели друг друга.

– Не война, – повторяла бабушка, – не эвакуация. С ума сошли. Подумаешь, дождик.

Автобус уехал. Те, кто не успел влезть, еще немного покричали и успокоились. Через несколько минут подоспели сразу два автобуса, почти пустые. Оле потом долго мерещились искаженные злые лица, вспышки молнии, крики, втоптанный в грязь плащ.

Но все-таки самым главным ее детским ужасом оставалась Слава Лазаревна, таинственная ведьма с нарисованными бровями. Говорили, что много лет назад ее ограбил и чуть не убил собственный сын, еще рассказывали, будто бы в молодости она работала воспитателем в детской колонии, страшно издевалась над малолетними преступниками, а они над ней. Несколько поколений детей, выросших в этом дворе, передавали друг другу разные истории о Славушке. Одна девочка подошла к ней совсем близко, хотела потрогать лапку соболя. Ведьма прокляла ее каким-то особенно страшным проклятьем, и девочка попала под машину. Один мальчик обстрелял старуху жеваной бумагой из трубочки, а потом заболел менингитом и умер.

– Она просто больной человек, – объясняла Оле мама, – несчастная, одинокая, совершенно безобидная старуха. Детей своих у нее никогда не было. Раньше она работала диспетчером в домоуправлении. Привыкла следить за порядком во дворе, вот и орет, когда кто-то рисует на асфальте, играет в «ножички», топчет клумбы, ходит по оградам.


«Микрик» подъезжал к зданию телецентра, а доктор Филиппова все еще шла во сне по канату. Когда машина затормозила, Оля сильно вздрогнула. Ей показалось, что она сорвалась и летит вниз.

– Пожалуйста, просыпайтесь, мы уже приехали.

Смущенный голос водителя окончательно разбудил ее. Она стала быстро надевать сапоги.

* * *
– Наверное, будет удобнее, если я просто подъеду к вам домой.

Голос у Михаила Николаевича, дяди Жени Качаловой, был настолько приятный, спокойный, что старый учитель, еще не видя его, уже проникся к нему доверием. Но главное, звонок этот, прозвучавший так вовремя, вывел Бориса Александровича из нервного ступора. Теперь ситуация не казалась безнадежной. Появился взрослый разумный человек, близкий родственник, с которым можно поговорить, на которого можно хотя бы отчасти переложить груз ответственности за девочку.

«Отдать ему дневник? Или не стоит? Не лучше ли все-таки еще раз попытаться поговорить с Женей?»

Он вдруг подумал: если Женя действительно решила покончить с этим кошмаром, не надо отдавать дневник дяде. Что, если дядя вообще ничего не знает о съемках в порно, о проституции и беседовать с учителем собирается о чем-то совсем другом? О дополнительных занятиях, например. Об успеваемости и частых пропусках. Для него Женя – просто пятнадцатилетняя девочка, племянница, которая растет без отца. Им, родственникам, еще предстоит узнать новость о ребенке, о бескорыстном гении V.

Совсем недавно считалось, что беременность в пятнадцать лет – это позор, катастрофа. Оказывается, есть вещи куда более страшные. Наверное, будет лучше, если известие о беременности Жени станет для ее родных самым сильным потрясением. А все прочее останется за скобками. Девочка решила начать новую жизнь. Ну и слава богу. Возможно, ей даже удастся забыть. У детей память короткая, особенно на плохое. Но если узнают родственники, они вряд ли дадут забыть. Информация такого рода имеет свойство зависать в пространстве, как ядовитый газ, и просачиваться сквозь стены.

«Нет, не дам я этот дневник никому, кроме Жени, – решил Борис Александрович, – и дяде этому ничего не скажу, если сам не спросит».

Старый учитель разложил в две стопки тетради с проверенными и непроверенными сочинениями. Дневник Жени убрал в ящик, вздрогнул от неожиданности и больно прищемил палец, когда позвонили в дверь. Два коротких звонка, один длинный.

* * *
У главного подъезда «Останкино» толпились продрогшие возбужденные подростки. Моросил холодный дождь, у многих намокли волосы и одежда, влажные бледные лица лоснились в фонарном свете. Нарочито громкий смех, мат. Было ясно, что стоят они здесь давно, возможно, с самого утра, ждут своей очереди, чтобы участвовать в очередном конкурсе, спеть и сплясать, получить свой маленький шанс приобщиться к миру шоу-бизнеса. От них пахло пивом, сигаретным дымом, жвачкой, озоном. Вокруг них воздух был пронизан электричеством, мелькали острые искры.

Шофер остался в машине. Оле предстояло одной пройти сквозь толпу. Администратор программы ждал ее внутри, у поста милиции. В тот момент, когда она входила в стеклянные двери, как раз позвали внутрь очередную порцию конкурсантов. Они ринулись вперед, Олю пару раз толкнули. У нее закружилась голова, ослабели ноги. Она чуть не упала и ужасно испугалась. Рядом, у самого уха, запыхавшийся девичий голос произнес:

– Светка, подожди, правда, что ли, Качалова в жюри не будет?

– Конечно. Ты что, не знаешь? У него дочку убили.

Две девочки лет четырнадцати застряли в толпе, возле доктора Филипповой. Та, которая только что спросила о Качалове, услышав ответ, застыла с раскрытым ртом.

– Что? Нет, подожди, его дочка, Женя Качалова, которая в клипе снималась, она в нашей школе учится, в параллельном классе.

– Вот ее и убили.

– Да ладно, брось! Я ее видела в школе, совсем недавно. А кто, почему?

– Вроде маньяк. Или кто-то с папашей счеты свел. Там что угодно может быть. Такие бабки крутятся, жуть! Вообще, она сама допрыгалась. Говорят, она с Вазелином тусовалась, а вокруг него всяких психов, наркоманов полно.

Толпа двинулась, загалдела, Олю оттеснили от девочек.

«Вот, пожалуйста, сразу несколько версий, – подумала Оля, – месть, шантаж либо то, что называется на языке криминалистов и судебных медиков “смерть, связанная с образом жизни”. Так говорят о бомжах, проститутках, наркоманах. Дочь певца Качалова, конечно, не бомжонок. Но проституцию и наркотики исключать нельзя. А если сработал подражатель? Почему нет? Столько шумихи было в прессе, а прошло всего полтора года. Там, где убиты три подростка, может появиться и четвертый. Деньги в шоу-бизнесе крутятся гигантские, в том числе и криминальные. Этот Качалов на эстраде давно, еще с конца семидесятых, наверняка успел обрасти сомнительными связями. Кому-то понадобилось убить его ребенка? Полный бред! Даже самые страшные бандиты редко идут на такое. Могут похитить, шантажировать. А убить, да еще с инсценировкой – зачем?»

Толпа подростков застряла в проходе. Милиционеры пропускали их по одному, сквозь рамку металлоискателя. Две девочки, обсуждавшие убийство, как два тарана, врезались в гущу и уже были внутри. Оля выбралась из толпы, и тут рядом с ней возникла долговязая тощая фигура в камуфляжных шароварах и зеленой футболке. Длинные желтые волосы падали на лицо.

– Вы доктор Филлипова? Я администратор «Тайны следствия». Пойдемте со мной.

Больше он не сказал ни слова, повел ее через холл к лестнице, шел так быстро, что Оля едва поспевала за ним. В коридорах под ногами хлопали плиты, низкие потолки давили, холодный синюшный свет делал лица мертвенно бледными. Несколько раз пришлось пробиваться сквозь толпы гостей ток-шоу. Оля постоянно натыкалась на кого-то, поскольку в голове у нее сам собой звучал очередной диалог с Молохом. То есть пока это был только монолог. Она задавала вопросы и не получала ответов.

«Как ты мог оставить мобильный телефон на месте преступления? Ты теряешь форму? Мало того что впервые удалось идентифицировать жертву, она еще оказалась дочерью знаменитости. Ты знал об этом? Ты хотел убить именно ее, эту конкретную девочку, Женю Качалову? Раньше личность жертвы не имела для тебя значения. Только внешний образ, возраст, принадлежность к порноиндустрии. Даже пол ребенка был тебе безразличен. Две девочки и мальчик. Две нимфетки и фавненок. Теперь еще одна нимфетка. Ты рисковал сознательно? Хочешь вступить наконец в диалог? Или ты после полутора лет бездействия сорвался, и тебе наплевать, что, зная личность жертвы, будет легче тебя найти? Веришь в свою неуязвимость? Кстати, ты не знаешь, кто такой Вазелин? Что-то очень знакомое. Нет, ты не знаешь. Зато я вспомнила».

Администратор двигался вперед на своих журавлиных ногах, расчищая Оле дорогу, довел до гримерной и исчез.

Гример, женственный юноша, приветствовал ее застенчивой улыбкой и дрожью накрашенных ресниц.

– Ну что, будем личико делать? – пропел он тоненько, цапнул Олю пальцами за подбородок, приподнял ее лицо вверх, повернул направо, налево, отпустил, красиво взмахнул пеньюаром и надел его на Олю, туго стянув у шеи.

Рядом в зеркале отражалось лицо ведущего, Миши Осипова. Его тоже гримировали, и, чтобы не терять времени, он принялся выкладывать доктору Филипповой всю информацию, добытую его командой.

На столике, обсыпанные розовой пудрой, лежали фотографии убитой девочки. Их купили у корреспондента ежедневной новостийной программы, который первым оказался на месте преступления. Фотографии были не очень качественными, но Оля разглядела характерный блеск кожи от масла, длинные волосы, скрученные в косицы-дреды, гладко выбритый лобок.

Пару раз в кадр попало лицо Димы Соловьева. Изображение получилось смазанным, но Оля заметила, какой он хмурый и сосредоточенный.

– У Качалова шесть детей, от разных жен. Женя снялась в клипе. Может, вы даже видели, его часто крутят. Называется «Котенок, не грусти».

– Нет, я не видела.

– Мы его пустим как заставку к программе. Вы посмотрите. А кто такой Вазелин, знаете?

– Знаю. Пару месяцев назад ко мне попал мальчик с острым психозом, фанат этого певца. – Оля нахмурилась, и тут же гример похлопал ее по лбу.

– Вы мне мешаете!

– Извините, – улыбнулась Оля, и гример слегка шлепнул ее по губам.

– Опять мешаете. Можете три минуты не шевелить лицом? И глаза закройте.

Оля подчинилась, замолчала, опустила веки и вдруг почувствовала, что засыпает. День был долгий, тяжелый. Сейчас десять вечера, она на ногах с половины восьмого утра.

– Вы серьезно? К вам попал фанат Вазелина? Слушайте, это ужасно интересно! А можно чуть подробней? – донесся до нее голос Миши.

– Пожалуйста. – Оля старалась говорить как чревовещатель, не шевеля губами. – Мальчик Марик, ребенок из интеллигентной московской семьи. Восемнадцать лет. Наркотическая зависимость с четырнадцати. Вся жизнь в ночных клубах. Энергетические напитки и экстази. В итоге нервное истощение, попытка суицида. Он меня в первые дни замучил песенками про кровь, кал и человеческий ливер. Кажется, он все его песни знал наизусть. Но потом забыл, впал в младенчество, как будто начал жить заново, набело.

– Как вам тексты?

– Гадость. Я сначала думала, что Марик бредит в рифму.

– Можете оценить эти тексты как врач? Вы считаете, Вазелин здоров психически?

– Миша, я никогда его не видела. Как я могу поставить диагноз?

– Но ведь это явная патология – все время петь про кровь, испражнения, трупы, перерезанные глотки, отсеченные конечности. К тому же он не сочиняет ничего своего. Он берет чужие, живые песни и делает из них свои, мертвые. Как вы думаете, человек, который описывает изощренные садистские убийства в таком издевательски пародийном тоне, сам способен убить? Он все время думает об этом, фантазирует. Разве не могут его фантазии стать реальностью?

– Теоретически, конечно, могут. – Оля решилась наконец открыть глаза и не узнала себя в зеркале.

На нее смотрела женщина-вамп, картинка из гламурного журнала, или ожившая покойница из фильма ужасов. Гример постарался на славу. Глаза обвел сине-черным, вокруг все выбелил, снизу до скул, сверху до бровей, причем сами брови тоже замазал белым, как будто их нет вообще. Скулы выделил так, что они казались в два раза шире, зато щеки ввалились, словно под ними не было коренных зубов. Подбородок стал острым и торчал вперед, губы выросли новые, мясистые, кроваво-красные, с черным ободком. И всю эту красоту обрамляли взбитые, начесанные, дыбом вставшие волосы.

– По-моему, очень даже живенько, – сказал гример.

Несколько секунд Оля молча смотрела в зеркало и вдруг стала смеяться. Слезы хлынули, потекла тушь, размазались сине-черные тени по белым скулам.

– Нет, я уверен, что не только теоретически, – продолжал рассуждать Миша.

В зеркале он видел лишь себя, самому себе с нежностью смотрел в глаза и на Олю не обращал внимания.

– Я, конечно, не профессионал, но я знаю, многие маньяки писали стихи, рисовали картины. Почти каждый увлекался жестким порно и потом разыгрывал все в жизни.

Оля стала икать от смеха.

– Я сказал что-то смешное? – удивился Миша.

– Нет, просто… Я так устала… это нервная разрядка. Простите.

Остановиться она не могла. Схватила салфетку, высморкалась.

– Что вы делаете? – гример оттолкнул ее руку, взял кисть и принялся поправлять грим.

– Не надо, – выдохнула Оля сквозь смех, – не надо больше красить. Я хочу умыться.

Миша, которого давно уже загримировали, раскинулся в кресле, курил и продолжал говорить.

– Если на минуту представить, что убийца – Вазелин. Как вам такой поворот? Нет, в эфире я это озвучивать не собираюсь, но было бы отлично, если бы вы разрешили мне снять мальчика, Марика, вашего пациента. Я задумал серию передач о том, как современная индустрия развлечений, от попсы до Интернета, сводит людей с ума, особенно подростков, молодежь. Но и домохозяйки, которые подсаживаются на сериалы и ток-шоу, тоже не вполне нормальны.

– Как – умыться? Что значит – умыться? – с дрожащим спокойствием спросил гример, склонившись к Олиному уху.

– Я не могу появиться перед камерой в таком виде. Извините.

– Вы с ума сошли? Я сделал это лицо из ничего, нарисовал на пустом месте! – Голос гримера взлетел до визга. – Вы испортили мою работу! Можно подумать, вы что-то понимаете в этом! – Он вылетел вон, хлопнув дверью.

– Ребята, у нас мотор через три минуты! – крикнул кто‑то.

Оля принялась быстро снимать разводы грима, кое-как припудрилась, тронула губы помадой.

– Да, теперь значительно лучше. – Миша поднялся и одобрительно оглядел ее. – Пойдемте в студию, уже пора.

– Почему этот мальчик позволяет себе так разговаривать? – шепотом спросила Оля.

– Не обращайте внимания. Он привык работать с моделями.

– А с ними так можно? Они что, не люди?

– Фиг их знает. – Миша поморщился и махнул рукой. – Да, я забыл вам сказать. Пока не стоит озвучивать версию с детским порно. Женя – дочь Качалова, он очень известная фигура, связан с бандитами, олигархами, политиками. Всякие сибирские уголовные губернаторы тащатся от его песен. Он может нанять адвоката, и нас черт знает в чем обвинят. Мы с вами просто поговорим о серийных убийцах.

* * *
На пороге стоял высокий солидный мужчина в светлом плаще нараспашку. Под плащом хороший костюм, галстук. В руке небольшой портфель из мягкой черной кожи. Темная с проседью бородка, усы, дымчатые очки. Легкая одышка. Наверное, не стал ждать лифта, поднялся пешком на четвертый этаж. Приятная улыбка. Крупные белые зубы сверкают из-под темных усов. Сразу видно, серьезный, порядочный человек.

– Здравствуйте, простите за вторжение. Боялся опоздать, но пробок совсем не было. Вот, приехал раньше на полчаса. Когда ездишь по Москве на машине, невозможно точно рассчитать время. У вас есть автомобиль?

– Есть, но я вожу очень редко.

– Из-за пробок?

– Отчасти из-за них. Но главное, нет необходимости. Школа совсем близко, предпочитаю пешком. Только иногда езжу на машине на дачу. Правда, после смерти жены я туда почти не выбираюсь. Проходите, пожалуйста. Нет-нет, можете не разуваться.

Гость кивнул, снял плащ. Борис Александрович усадил его в кресло в гостиной, сам уселся напротив.

– Где же вы ее держите? – спросил гость, продолжая улыбаться.

– Кого?

– Машину.

– Прямо под окнами.

– Надо же! – Гость тихо присвистнул и покачал головой. – Не боитесь?

– Кому нужна моя старушка? У меня «Жигули»-шестерка.

Общаться с гостем было легко, словно они давно знакомы. У него получалось говорить и улыбаться одновременно. Редко кто так может. Пожалуй, хорошо, что он сначала решил поболтать о ерунде, о пробках и проблемах с парковкой.

– Меня долго не было в Москве, я работал за границей и вот вернулся, а машину ставить негде. Раньше во дворе у моего дома было полно места, а сейчас не сунешься, особенно вечером. Погодите, я вроде бы у вашего подъезда не видел ни одной «шестерки».

– Она с другой стороны дома, на улице, прямо под балконом. – Борис Александрович поднялся с кресла, открыл балконную дверь.

Гость вышел вместе с ним, перегнулся через перила. С высоты четвертого этажа, в фонарном свете, машину было хорошо видно.

– Вот эта? Красная?

– Нет. Зеленая. С решеткой на крыше.

– Ну, вовсе не старушка. Можно сказать, девица. Сигнализация хотя бы есть?

– Нет. Я снял. Она была дурацкая, включалась сама по себе и выла ночами. – Борис Александрович поежился, закрыл балкон. – Холодно. Весны все нет. Может, чаю или кофе?

– Спасибо. От чая не откажусь.

Когда он вернулся из кухни с подносом, гость стоял посреди комнаты, изучал фотографии.

– Ваши ученики?

– Да.

– Совсем другие лица, – гость покачал головой, – выпуски семидесятых, восьмидесятых очень отличаются от нынешних. Вам не кажется?

– Конечно. Разные поколения. Но в каждом есть и хорошее, и плохое. Труднее всего пришлось тем, кто оканчивал школу в конце восьмидесятых. Тогда все встало с ног на голову. Ценность образования упала, считалось – зачем учиться, если торговец в коммерческом ларьке зарабатывает больше академика?

– Да, время было ужасное. – Гость тяжело опустился в кресло. – Но сейчас не лучше. В определенном смысле даже хуже. И, как всегда, виноваты взрослые, а страдают дети.

Борис Александрович разлил чай по кружкам. Гость вдруг занервничал, стал покашливать, облизывать губы.

– Страдания детей – это так ужасно. Жизнь бывает страшнее смерти. Грязь, мерзость, растление. Надо спасать детей, пока они маленькие, пока остается в них что-то чистое, светлое. Невыносимо наблюдать, как они деградируют. Сердце разрывается.

Голос вдруг стал глухим, хриплым, на лбу блеснули капли пота. Глаз не было видно за стеклами очков, но Борису Александровичу почудилось, что глаза закрыты, что его гость впал в какое-то полусонное состояние. Это выглядело странно, даже немного страшно.

– Михаил Николаевич, вам нехорошо?

– А? Что? – Он дернулся, выпрямил спину. Руки спокойно легли на колени.

– Вы хотели поговорить о Жене, – мягко напомнил старый учитель.

– Простите. Я волнуюсь. Даже не знаю, с чего начать. – Он еще раз прокашлялся, голос стал нормальным. – Видите ли, я уже, кажется, говорил вам, меня долго не было в России, я работал за границей. И вот, вернувшись, узнал, что в жизни моей племянницы происходит катастрофа. Ситуация в семье такова, что Женя не может поделиться ни с матерью, ни с отцом.

Он сморщился, потер лоб, прикоснулся к дужке очков, словно хотел снять их, но не снял.

– Да вы пейте чай, не волнуйтесь, – подбодрил его старый учитель.

– Как же не волноваться? У вас есть дети?

– Сын. Уже взрослый. Живет в Америке.

– А у меня никого, кроме Женечки. Конечно, я сам виноват. Нельзя было уезжать так надолго. Пока я отсутствовал, Женя попала в чудовищную ситуацию. Она мне все рассказала. Она снимается в детском порно и обслуживает клиентов-педофилов. За деньги.

Гость низко опустил голову, сжал виски. Борис Александрович хлебнул чаю. Гость к своей кружке не притронулся.

– Я знаю, – сказал старый учитель.

– Да, она сказала мне, что вы знаете. И теперь ко всем прочим страхам прибавился еще один. Она боится, что вы расскажете об этом в школе, позвоните ее маме. Видите ли, она хочет прекратить все это. Прекратить и забыть, начать новую жизнь. Вы понимаете, о чем я?

– Конечно, понимаю. Никому в школе я говорить не буду. Что касается мамы – да, я собирался ей звонить.

– Собирались? Но еще не звонили?

– Нет. Не успел. Скажите, а вы, если я правильно понял, брат Жениной мамы?

– Да. Совершенно верно. Старший брат. У нас с Ниной огромная разница в возрасте. Так получилось, что я был ей вместо отца. Правда, в последние годы отношения между нами испортились. Она отреклась от меня и говорит, что никакого брата у нее нет.

– Даже так? – удивился Борис Александрович и сочувственно покачал головой.

– Именно так. Со стороны это выглядит нелепо, дико. И, кстати, для Жени наш разрыв стал дополнительной тяжелейшей травмой. Как вы думаете, почему с ней это произошло? Потому, что в семье с самого ее младенчества были сплошные конфликты. Отец ничтожество, похотливое животное. В мире так называемой попсы они все животные. Он ушел от Нины, когда Женечка была совсем крошка. Нина стала пить. Знаете, как легко спиваются женщины? Нет, я не дал ей окончательно опуститься. Она прошла курс лечения, сейчас все сравнительно благополучно. Но мне она не может простить, что я помню ее безобразные запои. Я прошу вас, ни в коем случае не звоните Нине. Она человек нервный, непредсказуемый, и реакция может быть любая, вплоть до суицида.

– Хорошо. Допустим, я не стану ей звонить. Но вдруг она все-таки узнает? Не от меня, не от вас, откуда-то еще.

– Откуда? Женя никогда не расскажет.

– Но я ведь узнал, – напомнил Борис Александрович, – совершенно случайно, наткнулся на картинку в Интернете.

– Нина не пользуется Интернетом. У нее слабое зрение. Да, кстати, насчет случайностей. Есть один очень неприятный момент. Язык не поворачивается произнести вслух. – Гость быстро взглянул на часы, встал, прошелся по комнате.

– Ну говорите, раз начали. – Старый учитель попробовал улыбнуться, но вышла гримаса. Он почувствовал, что краснеет, и это было совсем уж глупо.

– Вы встречались с ней вечером, в сквере у казино? – спросил гость, глядя на него снизу вверх.

– Да. Но…

– Вы назначили ей свидание, – гость говорил быстро, жестко, словно допрашивал Бориса Александровича, – вы угрожали, что, если она не согласится прийти к вам домой, вы расскажете директору школы о порносайте.

– Это ложь! У нас был совсем другой разговор! – Старый учитель вцепился в подлокотники так, что побелели костяшки пальцев.

– Кто-нибудь, кроме вас двоих, присутствовал при этом разговоре?

– Нет.

– То есть поблизости не было ни души? Только вы и она?

– За кустами у ограды стояла машина.

– Какая машина? Вы ее видели?

– Только свет фар. Было уже темно.

– Ни цвет, ни марку, ни номер вы не знаете?

– Нет. Послушайте, я не понимаю…

– Вы говорили с Женей о порносайте?

– Да, но я не угрожал, совсем наоборот…

– Борис Александрович, не надо оправдываться. – Голос гостя опять стал мягким, вкрадчивым. – Я вам верю. Вам, а не ей. Если бы я хотя бы на секунду усомнился в вашей порядочности, никогда не пришел бы сюда. Женя билась в истерике. Я пытался ее успокоить, но тщетно. Она говорила, что не хочет жить, что все мужчины похотливые скоты. И рассказала о вас, Борис Александрович. Будто вы тоже… как бы приличней выразиться? Проявляли к ней определенный интерес, отнюдь не учительский. Извините. Я счел своим долгом предупредить.

– Предупредить о чем? – спросил Борис Александрович, отцепил пальцы от подлокотников, взял кружку, глотнул чаю, поперхнулся, закашлялся.

– О том, что девочка ни перед чем не остановится. Она ожесточилась, стала агрессивной. Ей хочется отомстить всему миру. Она может обвинить вас публично, распространить слух по школе. Не исключено, что она уже нашептала кому-нибудь из подружек по секрету.

– Что? Что она могла нашептать?

– Что угодно. Вы ведь занимались с ней дополнительно у себя дома?

– Не только с ней.

– Ну вот видите! Значит, и другие дети подтвердят. Девочки-подростки любят фантазировать, что все мужчины на свете проявляют к ним активный сексуальный интерес. Вам ли, педагогу с огромным опытом, не знать этого?

– Да вы с ума сошли! – Борис Александрович резко поднялся с кресла. – Я работаю в школе тридцать семь лет, я заслуженный учитель России!

– Тихо, тихо, тихо! – Гость шагнул к нему, посмотрел в глаза сквозь свои дымчатые очки. – Что вы так нервничаете? Зачем все время оправдываетесь? Я же с самого начала сказал: я вас ни в чем таком не подозреваю. И никто не заподозрит! Даже враги, даже те, кто мечтает отправить вас на пенсию, кто завидует вам, даже они не посмеют бросить в вас этот грязный камень. С вашим педагогическим стажем, с вашим авторитетом опасаться совершенно нечего. Тем более доказательств никаких. На порносайт вы наткнулись случайно. Ваш компьютер завис. Разве можно представить, что вы специально искали эту мерзость, что вид голой девочки, вашей ученицы, вызвал у вас какие-то иные чувства, кроме ужаса и возмущения? Не переживайте. Нет доказательств. Нет ничего конкретного. Только слухи, шепот за спиной. На каждый роток не накинешь платок.

– Послушайте, я не понимаю, зачем вы все это мне говорите? Какие слухи? Какой роток?

Гость медленно отступал в прихожую, продолжая говорить и улыбаться. Поставил на пол портфель. Снял с вешалки свой плащ, надел перчатки, взял портфель, открыл дверь. Старый учитель стоял посреди комнаты, смотрел на него. Бормотание гостя доносилось издалека, сквозь шум в ушах и быстрый стук сердца.

– Я просто считал своим долгом предупредить, из уважения к вам. Всего доброго, берегите себя.

Дверь хлопнула. Борис Александрович продолжал стоять еще несколько мгновений, пока приступ астмы не заставил его броситься в ванную за баллончиком.

Глава девятнадцатая

– Ольга Юрьевна, в средствах массовой информации постоянно пишут о том, что в двадцать первом веке количество серийных убийц будет расти. Что вы можете сказать по этому поводу?

– Миша, давайте сначала определимся стерминологией. Серийный убийца – слишком широкое понятие. Любые многоэпизодные убийства, совершаемые одним лицом или группой лиц, в условиях неочевидности, можно назвать серией. Заказные убийства, ограбления – это тоже серии.

– Значит киллер – это серийник?

– Серийник. Но не маньяк. Хотя тут нет четких границ. Наемный убийца может получать острое удовольствие от своей работы, вполне сравнимое с сексуальным экстазом. Точно так же и грабитель. Кстати, сексуальное насилие иногда сочетается с ограблением. Которая из мотиваций для преступника главная, определить трудно. Отнять имущество. Отнять жизнь. Унизить. Изуродовать. За этим стоит прежде всего зависть, ненависть к другому человеку, который обладает чем-то, чего нет у тебя.

– То есть все маньяки – завистники?

– Да. Как и все убийцы, начиная с Каина. Убийство – крайняя, последняя степень зависти. А зависть из всех мотиваций – самая древняя.

– Нет, погодите, но ведь известно множество случаев, когда жертвами становятся проститутки, пьяницы, наркоманы, отбросы общества, а убийца оказывается вполне благополучным человеком, стоящим значительно выше жертвы на социальной лестнице. Чему же тут завидовать?

– У них другая логика. Не наша. Они завидуют самой жизни, таинственной энергии, которой им постоянно не хватает. Понимаете, психопат не чувствует себя достаточно живым, когда не убивает. А выбор жертв из низших слоев общества в большинстве случаев объясняется вполне банально. Легкость, доступность, безопасность. Проститутки – едва ли не самая беззащитная категория граждан. Их проще убивать. Остаться наедине с незнакомым человеком и позволить ему делать с собой что угодно – это особенность их профессии. Часто они живут в чужих городах, вдали от родственников. Если проститутка исчезает, ее не ищут, идентифицировать тело трудней. Кстати, в американской криминологии существует теория, что любой мужчина, регулярно покупающий проституток, скрытый психопат, или, как они это называют, социопат. Он склонен к насилию, к доминированию. С нормальными женщинами он чувствует себя неуверенно, боится проявить слабость, не переносит критики.

– Круто. Впрочем, в этом что-то есть. Ну ладно, а как же маньяки-миссионеры? Те, которые считают, что очищают общество от грязи?

– Идея миссионерства является так называемой заместительной мотивацией. Кстати, так же как ограбление. На первом месте всегда само убийство, экстаз. А корысть или миссия очищения общества – это вроде уважительной причины. Психопаты, как правило, мегаломаны, то есть страдают манией величия и хотят выглядеть красиво в собственных глазах. Ограбление как заместительная мотивация встречается у преступников, выросших в уголовной примитивной среде. В блатной иерархии насильник всегда стоит значительно ниже вора, грабителя. Насильников опускают. Грабителей уважают. Корысть и прагматизм считаются признаком ума. А вот миссионер почти всегда происходит из интеллигентной среды, имеет высшее образование. Ему хочется казаться бескорыстным, возвышенным существом. Но и тот, и другой убивают ради убийства. Возможно, только это их и объединяет.

– То есть как – только это? Все-таки существуют какие-то типологии, во всяком случае, на Западе.

– Существуют постоянные попытки создать типологии, но каждый раз реальность опровергает очередную теорию. Как только криминологи и психиатры делают вывод, что маньяк обязательно молодой человек, что склонность к жестокости проявляется еще в детстве, тут же появляется убийца лет пятидесяти, а то и шестидесяти. У нас в России известен случай, когда человек начал убивать и расчленять трупы в шестьдесят пять лет. До этого был здоров и социально адаптирован, все, кто его знал, говорили, что он добрый, мягкий, застенчивый человек. Версии трудного детства, психических травм, травм черепа тоже оказываются блефом. Попадаются маньяки, у которых в детстве все было хорошо и никаких травм. А с другой стороны, миллионы людей с травмами, с тяжелым детством живут себе и никого не трогают, не становятся маньяками. Да вообще, о какой типологии, о какой теории мы говорим? Совсем недавно в Вологде психопат изнасиловал и убил восьмилетнюю девочку. Его нашли и взяли уже через несколько часов. Знаете, почему? Он только что вышел из заключения. Сидел за изнасилование трехмесячного ребенка и был выпущен досрочно, за примерное поведение.

– Замечательно! Слушайте, а те, кто его выпустил, они, по-вашему, нормальные люди, не маньяки? Я бы их судил и изолировал от общества.

– Думаю, в этом случае виноваты не конкретные люди, а система. Впрочем, система состоит из людей. Кто-то принял решение, поставил подпись.

– А в итоге погибла восьмилетняя девочка. Ужас, вообще, да? Ну ладно, теперь давайте посмотрим сюжет, который подготовил наш корреспондент.

Миша расслабленно откинулся на спинку кресла. Свет перестал бить в глаза, засветился большой экран. Клип Качалова «Котенок, не грусти!» показали почти целиком. Затем появились увеличенные фотографии обнаженного трупа девочки. В ней трудно было узнать маленькую героиню клипа. Голос корреспондента за кадром рассказал, как и в каком виде ее нашли, на экране мелькнула девушка-свидетельница, несколько уже знакомых кадров из утренних криминальных новостей. Бледное лицо Димы Соловьева, взмах руки перед камерой, тихое сиплое: «Без комментариев! Пожалуйста, не мешайте работать».

Потом замелькал монтаж из любительского видео. Жене Качаловой шесть лет, семь, десять. Мама, высокая худая блондинка модельного типа. День рождения. Большой плюшевый медведь. Торт со свечками. Певец-отец в широких трусах и кепке, кривоногий, маленький, с выпуклой птичьей грудью и тонкими, как ветки, предплечьями. Какая-то шикарная дача, мангал, шашлыки, бассейн. Еще одна блондинка с грудным младенцем на руках, уже не мама Жени, следующая жена певца, но похожа на предыдущую, как родная сестра.

Студия звукозаписи, Женя в наушниках у микрофона, улыбающееся лицо отца, фрагмент песни. Опять фотография обнаженного трупа. Голос корреспондента за кадром:

– Ее невозможно представить мертвой. Ее знает и любит вся страна. Сколько замечательных песен она могла бы спеть?

– Это, конечно, некоторое преувеличение, – прошептал Миша, – отец не очень хотел, чтобы она пела. Клип только один, и там она не поет.

В кадре появилась молодая строгая сотрудница пресс-центра ГУВД, произнесла несколько общих обтекаемых фраз.

– Класс, да? – шепотом прокомментировал Миша. – Проговорила полторы минуты и не сказала вообще ничего.

Голос корреспондента:

– По этическим соображениям мы не стали снимать родителей Жени. Они только что потеряли ребенка, лучше их сейчас не трогать. Мы также не обратились за комментариями к друзьям Жени, к ее одноклассникам и учителям. Они пока не знают, что Жени нет больше, для них какое-то время она останется живой. За последние годы мы все слегка отупели, слишком много вокруг нелепых, неожиданных смертей. Разгул терроризма, авиакатастрофы, стихийные бедствия. На этом фоне гибель одной маленькой девочки кому-то может показаться пустяком, каплей в кровавом море. Но давайте останемся людьми. Каждая жизнь бесценна. Убийца Жени Качаловой пока на свободе. Не исключено, что Женя не первая и не последняя его жертва. Наша программа будет самым внимательным образом следить за расследованием.

– Как вам текст? – шепотом спросил Миша. – Ничего, да? Я сам писал!

Вспыхнул свет. Миша встрепенулся, поправил ворот свитера.

– Напоминаю, что у нас в гостях постоянный консультант нашей программы, доктор медицинских наук, психиатр Ольга Юрьевна Филиппова. Ольга Юрьевна, мы только что говорили с вами о серийных убийцах. В случае с Женей Качаловой, как вы считаете, это работа маньяка?

– Пока невозможно сказать ничего определенного. Да, есть некоторые признаки сексуального характера убийства. Тело обнажено, облито маслом.

– Помнится, полтора года назад были такие же случаи. В течение шести месяцев от рук неизвестного маньяка погибли три подростка, две девочки и мальчик. Их так же, как Женю, нашли в лесополосе, в радиусе двадцати километров от МКАД. Кстати, их ведь до сих пор не идентифицировали. И убийца пока на свободе. Может, это опять он?

– Не исключено. Хотя возможна и подделка почерка.

– То есть?

– В истории криминалистики известны случаи подражания серийным убийцам, особенно тем, о ком много говорят и пишут в средствах массовой информации. Почерк маньяка иногда подделывают, чтобы скрыть реальные мотивы: месть, похищение с целью шантажа. В первых трех случаях были убиты подростки, относящиеся к категории так называемых социальных сирот. Их никто не знал, не искал. Женя Качалова к этой категории не относится никоим образом. Пока очевидно только, что она была знакома с убийцей, доверяла ему. Он планировал убийство заранее, взял с собой бутылку масла, перчатки, ножницы, чтобы отрезать прядь, возможно, у него даже были очки ночного видения.

– Да, целая амуниция. Серьезный товарищ, основательный, ничего не скажешь. Как вы думаете, масло – это что – ритуал? Или необходимый элемент для сексуального возбуждения? Возможно, это как-то связано с детскими воспоминаниями? Символ детства, младенчества. Наверное, мы имеем дело с педофилом?

– Кроме ритуала и сексуального возбуждения есть еще момент вполне прагматический. Масло смывает следы. На теле обязательно остаются какие-то фрагменты кожи, волос, телесных жидкостей убийцы. Слюна, пот, кровь, сперма. Масло затрудняет проведение анализа ДНК, а иногда делает его невозможным.

– Ого! Слушайте, но такие подробности могут быть известны только специалистам! Вы хотите сказать, что убийца знаком с криминалистикой?

– Информация такого рода вполне доступна. Есть специальная литература, Интернет. Некоторые маньяки серьезно интересуются криминалистикой, изучают судебную медицину, химию.

– Ольга Юрьевна, знаете, я вот вдруг подумал: мы с вами говорим об этом и, возможно, инструктируем очередного убийцу. В следующий раз он тоже запасется бутылкой масла, чтобы смыть следы.

– Хорошо, давайте не будем ни о чем говорить. Кстати, при расследовании серийных убийств на сексуальной почве иногда молчать куда полезней, чем поднимать шумиху. Убийцы очень часто жаждут внимания, стремятся стать героями новостей. Не стоит поощрять их тщеславие. Иногда желание прославиться оказывается главным мотивом убийства, возникает цепная реакция. Американские специалисты сейчас говорят о целых эпидемиях убийств, начавшихся из-за шумихи в прессе. Впрочем, бывает и наоборот. Профессору Гущенко удалось однажды вступить в диалог с преступником в прямом эфире. Убийца позвонил в студию, и Кирилл Петрович вытянул из него косвенное признание.

– Да, я помню этот случай. А кстати, я как раз хотел спросить вас, почему была расформирована команда профессора Гущенко? Почему провалилась попытка создать у нас структуру профайлеров, аналогичную той, что существует при ФБР? Неужели наши психологи и психиатры хуже американских? Неужели мы не можем составлять профили убийц, прогнозировать их поведение? Ведь группа существовала пять лет и за это время сделала очень много.

– Вопрос не ко мне. Просто сменилось руководство министерства, и группу перестали финансировать.

– Ну да, понятно. Все как обычно. Тупой чиновничий произвол. Ольга Юрьевна, наша программа намерена вести собственное независимое расследование убийства Жени Качаловой. Я приглашаю вас к сотрудничеству. А сейчас давайте вместе помолчим минуту, вспомним Женю, и тех трех детей, и всех детей, погибший от рук маньяков.

Опять погасли софиты. На экране появилось лицо Жени, затем воссозданные по фотографиям трупов, как бы живые, лица трех подростков, потом другие, совсем маленькие девочки и мальчики. Некоторых Оля узнавала. За кадром звучала «Аве Мария» Шуберта. Наконец экран погас.

– Все, – выдохнул Миша, поднимаясь, – теперь перекурим и выпьем кофейку.

* * *
Вокруг старого учителя, в его убогой квартире, отчетливо звучали голоса ангелов. Ангелы смотрели со стен, с фотографий выпускных классов. Учитель был из тех, кто заманивает детей к пропасти. Многие годы он создавал для них иллюзию любви и возможности жизни там, где только похоть, тлен и смрад. Это было так же подло и лицемерно, как реклама по телевизору, но действовало на более глубоком уровне.

Старого учителя хотелось убить. В разговоре Странник едва не сорвался, запросто мог выдать себя и даже заметил в глазах этого полудохлого, но еще опасного гоминида легкий холодный огонек подозрения. Такое было впервые. Странник привык очень тщательно анализировать каждое свое слово, каждый жест и тем более поступок. Разведчик в тылу врага. Одинокий партизан. В детстве он играл в войну. Он один. Вокруг фашисты. Сейчас это перестало быть игрой. Сейчас его окружали существа, более ужасные и чуждые. Гоминиды. Следовало сохранять бдительность.

Косметический клей стягивал кожу на подбородке и верхней губе. Хотелось снять накладную бороду, но придется потерпеть. Дома, ночью, это будет целая процедура – отклеивать усы и бороду надо медленно, осторожно и потом обязательно протереть лицо специальным лосьоном.

Кожа у него с детства была очень чувствительная. Все тактильные ощущения обострены до предела, как будто верхний слой содран. От воротника рубашки оставалась красная полоса на шее. В паху от шва сатиновых трусов зудели малиновые шрамы, которые не исчезли до сих пор, хотя в последние двадцать лет белье он покупал себе самое дорогое, мягкое.

В детстве его одевали слишком тепло и постоянно кормили. Бабушка и мать наголодались, намерзлись в войну. В ненаглядного мальчика впихивали жирные борщи, огромные сковороды картошки, жаренной на гусином жиру, бесконечные вареники, плюшки, оладьи.

– А вот котлетка. И макарончики. За маму, за бабу.

Он родился семимесячным и таким синюшным, что в первую минуту показался матери негритенком.

Мама была порядочная, тихая женщина, работала экономистом в Министерстве тяжелой промышленности, вместе с бабушкой занимала маленькую комнату в коммуналке в старом доме, неподалеку от площади трех вокзалов.

Крупная, нескладная, широкоплечая, с толстыми щиколотками, с большими плоскими ступнями и руками, как лопаты, с волосами, по цвету и грубости напоминавшими мешковину, она привыкла, что ее не замечают. В ее поколении мужчин вообще осталось мало. Ровесников и тех, кто постарше, сожрала война, истребили сталинские лагеря.

Она привыкла, но не смирилась. Ей очень хотелось ребенка. К сорока годам тоска по материнству выросла в настоящую манию. На каждом, самом завалящем мужичке она останавливала задумчивый взгляд, заранее покорный, овечий.

Шел сорок шестой год. Кончался влажный горячий май. Короткие грозы, шум свежей листвы, первые после войны туфельки на каблуках, яркое платье из крепдешина. Она сшила его сама на старой зингеровской машинке из отреза, который чудом сохранился у мамы в сундуке. На ночь она накручивала волосы на марлевые папильотки, утром красила губы, брызгала на шею духи «Красный мак». Третьего июня ей исполнялось сорок лет. До этого дня оставалась ровно неделя.

История судьбоносной встречи с человеком, который стал его биологическим отцом, менялась почти каждый год, по мере взросления бесценного мальчика, обрастала разнообразными подробностями.

То он был летчик. Они с мамой познакомилась еще до войны и не успели пожениться потому, что он ушел на фронт. В мае сорок шестого встретились, всего на сутки. Он продолжал воевать после победы, вырвался в короткий отпуск, а потом сразу погиб.

То он становился разведчиком, страшно засекреченным, глубоко внедренным во вражеский тыл, то капитаном подводной лодки. Дальний Восток, Порт-Артур. Контузия.

Она, кажется, забыла, как все произошло на самом деле. Но помнила бабушка и помнили соседки. Он узнал правду из случайного кухонного разговора, когда ему было пятнадцать лет.

Тридцатого мая мама возвращалась очень поздно из своего министерства. Шла пешком по глухим переулкам и проходным дворам.

В метро за ней увязался молодой человек. Смотрел в упор в вагоне, потом пошел следом и в темном тихом месте, у пустыря, где еще не начали стройку, набросился, ударил по голове, стал душить. Она не успела крикнуть, потеряла сознание. Ее подобрал на рассвете милицейский патруль. Исчезла сумочка с продуктовыми карточками, туфли, дешевые коралловые бусы. Травмы оказались не слишком серьезными. Уже через неделю она вышла на работу. А через месяц поняла, что беременна.

Аборты были запрещены. Конечно, она могла по справке из милиции все устроить. Но не захотела. Она помнила, что парень был молодой, здоровый, сильный. Остальное не важно. Это последний шанс. Другого не будет.

До года никто не верил, что он выживет, недоношенный, с какой-то сложной легочной патологией. Она обкладывала кроватку бутылками с горячей водой. Она сутками носила его на руках. Потом всю жизнь дрожала над ним, берегла от сквозняков и сырости.

Мелкими предметами можно подавиться. Тяжелые предметы могут упасть на голову. Электрические провода и розетки, кипящий чайник, грязь под ногтями, дверные ручки в общественных местах, трамваи, автомобили, бродячие собаки, мальчишки во дворе и в школе – все было опасно, все представляло угрозу его здоровью и жизни. Страх за себя, единственного, бесценного, самого главного мальчика на свете, он усвоил с ее молоком.

Мир вокруг был враждебным и грубым. Он ни с кем не мог дружить. Его дразнили пончиком и нюней. Всегда, с младенчества, он чувствовал себя страшно уязвимым. Возможно, поэтому кожа его стала такой чувствительной.

Варежки, связанные бабушкой из дешевой пряжи, кололи руки. Кромка валенок, даже сквозь брюки, натирала икры до крови. Саднящая боль прикосновений неживой и живой материи пропитала его насквозь.

Эта боль – все, что осталось от детства. Боль и жгучее желание отомстить всем, кто смеялся над ним, кто дразнил.

– Они не люди, они звери, – шептала мама, утешая его после очередной атаки сверстников во дворе или в школе, – ты человек, а они нет. Ты лучше, умней, сильней их, они это чувствуют и травят тебя, моего нежного, бесценного мальчика.

Он играл в разведчика. Он был заброшен во вражеский тыл. Кругом фашисты, злодеи, не достойные жалости. Он один советский, честный, положительный герой.


– Тот мальчик умер, – пробормотал Странник и выпустил дым в окно, – нежного бесценного мальчика с его героическими одинокими фантазиями, с его тонкой ранимой душой уничтожили гоминиды.

Он посмотрел на часы. Потом перевел взгляд на окна дома. Он поставил машину так, чтобы видеть дом старого учителя. Когда переулок затихнет и опустеет, когда уйдут последние собачники, нагуляется молодежь и, главное, когда погаснет свет в окне на четвертом этаже, можно будет спокойно завершить операцию.

* * *
О розовом слоне, о белом медведе – о чем там еще нельзя думать? «Ни за что не думай о Жене Качаловой и ее дяде!» – уговаривал себя Борис Александрович, стоя под душем. И тут же в шуме воды отчетливо услышал высокий надтреснутый голос завуча старших классов Аллы Геннадьевны:

– Я всегда знала, с ним что-то не так. Эта его бескорыстная любовь к детям, дополнительные занятия дома, эта его манера обнимать девочек за плечи… Мерзость какая, несмываемое пятно на репутации нашей школы.

– Конечно, это общая наша ошибка, наш позор. Тень подозрения лежит теперь на всем коллективе. Как мы допустили? Почему ничего не заметили? Почему проявили непростительную близорукость? Но коллектив у нас дружный, крепкий, мы переживем, и хватит обсуждать это. Даже сами разговоры на эту тему аморальны и разрушительны. Мы отвечаем за нравственность детей. Мы учтем свои ошибки и впредь будем бдительны, – вступал голос директрисы, низкий, жесткий голос человека, который привык отдавать приказы.

Да, пожалуй, она отдаст приказ: не обсуждать. Но вряд ли они подчинятся. Обсуждать чужой позор так сладко. У кого из них достанет смелости не поверить, усомниться? Может, у математички Ксении Семеновны? Они проработали вместе тридцать семь лет. Когда-то даже дружили семьями, но беда в том, что после смерти жены Борис Александрович тихо, не нарочно раздружился со всеми. Не мог видеть сочувствия в чужих глазах, не знал, о чем говорить. Ксения Семеновна хороший, порядочный человек, но у нее тоже пенсионный возраст, а уходить из школы – значит почти умереть.

Историчка Альбина Федоровна, Альбиша, бывшая ученица Бориса Александровича. Пенсия ей пока не грозит, ей тридцать восемь. Но она красавица, муж у нее весьма состоятельный человек, чем-то там торгует. Она приезжает в школу на шикарном сиреневом «Форде». Одевается вроде бы скромно, однако учительницы, особенно те, у кого не сложилась личная жизнь, подмечают, что костюмчики ее от Диора и Сони Ракель. А сапожки видели на Тверской, в витрине какого-то бутика, и стоят они пять учительских зарплат. Альбиша всегда очень хорошо относилась к Борису Александровичу. Но ее не любит коллектив. А если она решится не бросить камень, как все, противопоставит себя коллективу, ее заклюют.

Борис Александрович вылез из душа, крепко растерся полотенцем, накинул старый теплый халат, вытер запотевшее зеркало. Старик, усталый, испуганный, жалкий, смотрел на него. Глаза слезились. Они уже слезились, хотя плакать он еще не собирался. Получается, что доброе имя, уважение, все, что наработано за долгую честную жизнь и, в общем, стоит дороже, чем сама жизнь, – вроде шинели Акакия Акакиевича Башмачкина? В любой момент могут отнять, содрать, и никто не поможет, не заступится?

Дневник так и остался лежать в ящике стола. Дядя не спросил о нем, и Борис Александрович ничего не сказал. Странно, Женя могла бы попросить дядю забрать дневник, тем более, если она все рассказала ему и полностью доверяет. Но дядя о дневнике даже не заикнулся.

Борис Александрович принялся еще раз перечитывать исписанные страницы, пару раз рука машинально потянулась исправить ошибки. Но, конечно, не стал он этого делать.

Перечитывая текст, уже спокойно, без сердцебиения и астматической одышки, он заметил любопытную деталь. Девочка в своих записях перечисляла всех, кто что-то значил для нее. Мама, папа, V., какая-то Майя, Ика, Стас, Марк. То есть порнограф Молох. Пожилой иностранец Ник, «профессор половых органов», который давал ей деньги. Но ни единого упоминания о дяде, мамином брате, в дневнике не попадалось. Между тем, если он был для нее настолько близким человеком, что именно ему она решилась доверить свою жуткую грязную тайну, почему о нем здесь нет ни слова? Допустим, он недавно вернулся из долгой заграничной командировки. Разве не стало его возвращение для нее значительным событием?

«Брось. Ты пристрастен, – одернул себя старый учитель, – просто тебя глубоко оскорбила последняя часть вашей беседы. Но, если попытаться взглянуть на это объективно, ничего плохого нет. Он просто счел своим долгом предупредить. Несколько раз повторил, что абсолютно уверен в моей порядочности. Что же тебя больше всего мучает после этого странного визита?»

Он подъедет на своей машине к скверику у казино и даст условный сигнал. Два коротких гудка, один длинный.

Именно так гость позвонил в дверь.

* * *
– У тебя новый телефон? – спросила Зоя Федоровна. – Мог бы купить что-нибудь приличней. Это устаревшая, совсем дешевая модель.

Зацепа лежал в широкой супружеской постели. На носу очки, в руках книга. Зоя вышла из душа, в халате, с блестящим от крема лицом. На пальце у нее болтался «резервный» мобильник и нежно играл Вивальди.

– Коля, возьми же его, ответь. Или, хочешь, я отвечу? Он заливается уже минут двадцать.

– Нет!

Зацепа слишком поспешно вскочил с кровати, слишком резко схватил аппарат. Петля, обмотанная вокруг пальца Зои, никак не хотела распутаться, он дернул, и Зоя сморщилась.

– Ты что, спятил? Сломаешь мне палец!

Зацепа побежал в гостиную. Аппарат успел затихнуть, но тут же опять заиграл Вивальди.

– Он пока не появлялся, – сообщил женский голос, – но в квартире девочка лет четырнадцати. Пришла только что, у нее был ключ. Подвезли ее на темно-синем «Мерседесе». Она или пьяная, или под наркотиком.

– Как она выглядит? – прошептал Зацепа, косясь на дверь.

– Маленькая, очень худая.

– Можно подробней? – Он судорожно сглотнул, от виска к подбородку медленно потекла струйка пота.

– В каком смысле?

– Ну о девочке, подробней.

– Я же говорю, маленькая, худая, симпатичная. Вишневые узкие джинсы, синяя куртка. Волосы короткие, рыжеватые. Что вас еще интересует?

– Нет. Ничего. Все в порядке. – Зацепа хрипло откашлялся.

– Какие будут указания? Может, войти в квартиру, поговорить с девочкой?

– Нет. Пока рано.

– Хорошо, подождем еще. Всего доброго.

– Стойте! Вы сказали, что потеряли его в районе Парка культуры. Расскажите подробней, как это произошло, где, рядом с парком или внутри?

Собеседница тяжело вздохнула, помолчала. Зацепа нащупал на каминной полке сигареты. Руки дрожали.

– Снаружи. То есть внутри. Мы его потеряли дважды. В какой-то момент он изменил внешность, переоделся. Так получилось, что некоторое время мы вели другого человека, который со спины был на него похож, одет так же, рост, походка. Уже стемнело. Был вариант, что он мог войти в парк. Мы перекрыли выходы, ждали до закрытия, но никого, хотя бы отдаленно похожего на него, не было.

– Кретины! – рявкнул Зацепа, отсоединился и тут же набрал другой номер.

– Успокойся, – сказал ему мягкий мужской голос, – они сделали все, что могли, никуда он не денется. Мы теперь знаем его имя, дежурим по одному из адресов. Рано или поздно он появится в этой квартире. В любом случае у нас есть девчонка. Пусть она проспится, потом мы с ней пообщаемся. Ей наверняка что-то известно.

– Ты проверял сводки происшествий в районе парка? – вдруг выпалил Зацепа.

– Нет. А зачем?

– Не знаю. На всякий случай.

Он успел захлопнуть крышку аппарата за секунду до того, как в гостиную заглянула жена в прозрачной ночной рубашке.

– Коля, ты скоро?

– Да, да, я сейчас, Заинька.

Зоя Федоровна царственно прошествовала к нему через гостиную, по дороге взглянула в зеркало. Лицо она успела промокнуть, расчесала волосы и даже надушилась.

С тех пор как он привез Жене из Рима флакон индивидуальных Зоиных духов, этот запах, раньше такой знакомый и безразличный, стал сводить его с ума. Сейчас он вдруг подумал, что все это было не просто так. Женя как будто почувствовала, что он соврал про незнакомую француженку с флаконом в лифте. Догадалась, маленькая жадина, что это духи его жены. Мало того что полностью поработила ее мужа, она еще запах решила присвоить.

Зоя Федоровна взяла его за плечи, внимательно посмотрела в глаза, поцеловала в губы и прошептала:

– Я тебя жду, Коленька.

– Да, да, я сейчас. Мне нужно сделать еще один важный звонок.

На самом деле, прежде чем нырнуть к ней под одеяло, ему нужно было принять специальный китайский препарат и выпить коньяку. Иначе он мог потерпеть фиаско. Зоя потрепала его по загривку и удалилась назад, в спальню.

– Эй, осторожней! Так недолго свихнуться, – пробормотал Зацепа, обращаясь к своему отражению в зеркале над камином. Зеркало висело наклонно, смотрело сверху вниз. На несколько мгновений оно вдруг превратилось в экран. Оно стало отражать не гостиную в семейном пентхаусе, а спальню в Черемушках.

Старый синьор и юная синьорина сидят на измятой двуспальной кровати. Она обняла его за шею. Ее каштановые косички-дреды вздрагивают. Она плачет. Он сидит, как каменный, молчит и механически поглаживает ее тощее плечико. Взгляд его медленно скользит по стенам.

«У нее есть ключ от этой квартиры. Она могла сто раз явиться сюда без меня и привести кого угодно. Установить в спальне видеокамеру с автоматическим включением совсем не сложно. Понять, что никакой я не итальянец, и вычислить мое настоящее имя еще проще. Есть номер моей машины, хозяйке этой квартиры я показывал свой настоящий паспорт. Найдется достаточно людей – официантов в ресторанах, продавцов в бутиках, которые видели нас вместе. Возможно, в клуб она привела меня именно за тем, чтобы увеличить число свидетелей, и по-русски заговорила со мной не случайно. Откуда я знаю, что она не рылась в моих карманах, не видела права, кредитки, на которых мое настоящее имя?»

– Ну все, детка, успокойся, не плачь. Всю сумму сразу я дать тебе, конечно, не смогу. Мне надо будет слетать в Рим, пойти в банк. Но быстро это не получится. Очень много дел в Москве. Скажи, неужели ты успела потратить все, что я давал тебе раньше?

– Конечно, – она всхлипнула и потерлась лбом об его руку, – ты же сам говорил, Москва – очень дорогой город.

– Хорошо. Я дам две тысячи. Потом достану остальные восемь.

– Когда?

– Точно пока сказать не могу.

– Предатель! Жмот несчастный! – крикнула она по-русски, вскочила с койки и помчалась в ванную.

Оставшись один, Зацепа осмотрел спальню и нашел не меньше полудюжины точек, удобных для установки скрытой камеры. Потом, когда девочка уснула, он сидел на кухне, курил, листал записную книжку, думал, к кому можно обратиться по такому деликатному делу.

Прежде всего, он хотел выяснить, существует ли на самом деле человек по имени Марк, независимый порнограф и сутенер. Если да, то насколько он опасен, кто за ним стоит, подрабатывал ли он когда-нибудь шантажом, снимал ли клиентов скрытой камерой и что это за клиенты.

Службу безопасности «Медиа-Прим», а также кое-каких знакомых из правоохранительных структур Николай Николаевич отверг сразу. В записной книжке нашел телефон старого приятеля, бывшего одноклассника. Его звали Матвей Александрович Грошев. У него была странная, запутанная биография. Еще со школы к нему прилепилась кличка Грош. Он был мрачный, замкнутый, но очень начитанный мальчик. Рос без отца, с мамой и бабушкой, был толстый, раскормленный, страшно комплексовал из-за этого. Ни с кем не дружил, в младших классах его дразнили, жестоко травили. Классу к восьмому он похудел, возмужал, научился давать сдачи. Его больше не дразнили и побаивались.

Сразу после школы Грош поступил в университет, на философский факультет, отделение психологии, закончил с отличием. Открыл в себе дар экстрасенса, пытался заниматься частной практикой, лечил депрессии, сексуальные расстройства. Вроде бы даже преуспевал в этом, но вдруг чуть не сел за валютные махинации. Кто-то из клиентов расплатился с ним долларами, Грош взял, пытался продать и попал в милицию. Зацепа тогда помог ему выкрутиться.

Грош был дико энергичный, умный, хитрый, умел произвести отличное впечатление. Зацепа старался не терять таких людей, тем более если удавалось оказать услугу. Мало ли, как сложится жизнь?

Был период, когда Грош работал администратором закрытого гостевого комплекса ЦК КПСС под Москвой. Потом журналистом, помощником депутата Госдумы, торговал голосами избирателей, водкой, недвижимостью, пищевыми добавками. Семь лет назад занялся частной охранной и детективной деятельностью, возглавлял небольшое агентство.

Женат Грош никогда не был, детей не имел. После того как умерла его мать, жил один. Что там происходит в его личной жизни, Зацепа не знал, но подозревал, что у Гроша есть своя тайна, возможно, он любит маленьких мальчиков или девочек. Это в определенной мере гарантировало безопасность. Ну и, конечно, ту старую историю с долларами Грош не должен был забыть.

Прежде чем позвонить Грошу, Зацепа тщательно взвесил все «за» и «против».. Допустим, он отдает Жене деньги, расстается с ней и живет дальше так, словно ничего не произошло. Но где гарантия, что этим все закончится? Вдруг это только начало, и шантаж развернется в полную силу? Нет. Невозможно жить, подозревая, что в чьих-то грязных руках есть бомба замедленного действия, кассета, на которой запечатлен Зацепа Н.Н., человек с кристальной репутацией, отличный семьянин и так далее, в койке с малолеткой. Съемку могли сделать полтора года назад, когда Жене было всего тринадцать, а выглядела она и того моложе. Совсем дитя, хрупкое, беззащитное, в объятиях старого извращенного монстра. А если вспомнить, кто ее отец, с какими бандитами он, эстрадный певец, дружит…

К девяти утра Зацепа созрел. Допив чашку растворимого кофе, закурив сигарету, он набрал наконец заветный номер.

Разговор получился четкий, деловой. Грош не задал ни одного лишнего, бестактного вопроса. Назвал сумму аванса, спросил, по какому телефону лучше связываться с Зацепой, и пообещал, что его люди начнут действовать прямо сегодня.

Прошло десять дней. Люди Гроша успели выяснить, что порнограф Марк правда существует, зовут его Хохлов Марк Анатольевич, в Интернете действует под псевдонимом Молох. Им удалось отыскать чат, где он вел переговоры с клиентами, покупателями детского порно. Далее они вычислили, когда и где он встречается с одним из них, определили его в толпе, крепко сели на хвост. Порнограф просек слежку, стал петлять, уходить.

– Мы его будем раскачивать, – сказал Грош, – мы доведем его до нужной кондиции. Он работает без всякого контроля, делает, что хочет, так быть не должно.


– Поговорил? – спросила жена, когда он вернулся в спальню.

– Да.

– Что-нибудь случилось? – Она зевнула и поправила подушку.

– Нет. Все нормально. – Зацепа улегся рядом.

– Ты очень напряжен, тебе надо расслабиться. – Зоя стала медленно расстегивать пуговицы его пижамной куртки.

Зацепа закрыл глаза и представил, что рядом с ним Женя. Помог запах, точнее, эхо аромата, потому что итальянские духи на коже Зои Федоровны пахли совсем иначе.

* * *
Дима Соловьев бежал по пустому коридору и слышал, как в его кабинете заливается телефон. Почему-то ему пришло в голову, что это Оля, хотя было начало первого ночи и вряд ли она стала бы звонить ему на работу в такое время. На мобильный, наверное, могла бы. Но у мобильного села батарейка.

«В любом случае завтра я позвоню ей сам. Мне нужна ее помощь. Я хочу ее видеть. Я соскучился, господи, я правда очень соскучился по Оле. Когда она рядом, мне легче работать. Жизнь становится более осмысленной. Я даже молодею. А она? Она еще не знает, что Молох вернулся? Хотя, собственно, откуда ей знать? Был сюжет в криминальных новостях, и все, вряд ли она видела», – думал Дима, пока возился с ключом, открывал кабинет.

От Лобова он отправился не домой, а в контору. Дома ждал брошенный, обиженный Ганя. Дима знал, что первым делом придется выгуливать пса, не десять минут, а час. После этого только в душ и в койку. Ни на что уже сил не останется.

Как только он открыл дверь, аппарат затих. Номер не определился. Дима включил компьютер. Проще всего было найти Зою Зацепу в информационной базе ГИБДД.

Через несколько минут компьютер выдал данные двух десятков разных Зацеп, автовладельцев, проживающих в Москве.

Соловьев сидел, уставившись в экран. Из всех Зацеп его заинтересовал один. Николай Николаевич, 1946 года рождения.

Сначала Дима обнаружил, что этот Зацепа – муж синьоры Зои, владелицы индивидуального эксклюзивного аромата. Потом узнал, что Н.Н. Зацепе принадлежит темно-синий спортивный «Пежо».

Пролистав свой блокнот, Дима убедился, что именно этот «Пежо» стоял напротив подъезда Жени Качаловой. Его владелец сидел в салоне, курил и врал по телефону Заиньке, что он сейчас в офисе и у него совещание. Заинька эта не кто иная, как Зоя Федоровна, 1948 года рождения, прописанная по одному адресу с Николаем Николаевичем, законная его супруга.

А если предположить, что флакон попал к Жене случайно? Нашла. Стащила. Наверняка Николай Николаевич так и скажет. «Знать не знаю никакой Жени Качаловой!»

И на следующий вопрос – зачем он сидел в машине напротив подъезда, тоже можно ответить: просто сидел, и все. Отдыхал. Понятия не имею, кто там живет, в этой убогой панельке у метро «Сокольники».

Но вот если устроить ему очную ставку с Мариной, молодой женой Валерия Качалова, она наверняка узнает в нем профессора древней истории Николо и очень удивится, что итальянец отлично говорит по-русски, без всякого акцента.

Что это даст? Хороший адвокат отобьет, как мячики, все имеющиеся улики. Да, собственно, и улик пока нет.

Итак, Зацепа Николай Николаевич. Шестьдесят один год. Проживает в Москве. Председатель правления ЗАО «Медиа-Прим». Большая шишка. Весьма состоятельный человек. К уголовной ответственности никогда в жизни не привлекался.

На официальном сайте «Медиа-Прим», а также в закрытых информационных пространствах МИДа и Налоговой полиции Соловьев нашел скудные и совершенно стерильные сведения об этом новом персонаже. Единственным мутным пятном в блестящей биографии Зацепы оказался период с 1993 по 1997. В эти четыре года Николай Николаевич был тесно связан со скандально известным олигархом, который ныне числится в розыске по линии Интерпола и ФСБ. Но к Жене Качаловой это, разумеется, отношения не имело.

На своей Заиньке Зацепа женат тридцать лет. У них два сына и внучка. В профиле, составленном Олей, сказано, что Молох одинок. Оля, конечно, могла ошибиться. Вот, пожалуйста, есть профиль, составленный самим профессором Гущенко, где говорится, что Молох – человек семейный, имеет детей, а возможно, и внуков.

Если представить, что Зацепа – Молох, то вряд ли он, такой осторожный, стал бы маячить на следующий день после убийства возле дома жертвы, даже не потрудившись замазать грязью номер своей машины, не убравшись прочь, когда к подъезду подъехала милиция.

А с другой стороны – почему нет? Принято считать, что убийца может вернуться на место преступления. В трех предыдущих случаях Молох не возвращался. Однако, чтобы освежить в памяти острые ощущения, он вполне мог явиться и к дому жертвы, тем более что подозревал о засаде на месте преступления.

Но вот в ночной клуб за две недели до убийства он вряд ли бы отправился с девочкой, даже под чужим именем.

Духи, деньги – все говорит о том, что отношения Зацепы и Жени были долгими и достаточно близкими. Маньяки не убивают тех, кого хорошо знают. Гущенко сказал, что в данном случае могло быть иначе. У всякого правила существуют исключения.

– Ладно, – пробормотал Соловьев, – то, что Зацепа встречался с Женей и давал ей много денег, еще не доказывает, что он мог ее убить. Скорее, наоборот. Он был к девочке по-своему привязан, очередной клон набоковского Гумберта. К тому же в истории криминалистики нет ни одного серийного убийцы-миллионера. А Зацепа, безусловно, миллионер. Имеет пентхаус в доме на Кутузовском, квартиру в центре Рима, строит себе особняк на Рублевке.

Соловьев встал, принялся ходить по кабинету. В тумбочке у окна нашел банку с остатками растворимого кофе, кружку, кипятильник.

Бывший дипломат к старости свихнулся, влюбился без памяти в девочку-подростка. Кстати, он вполне мог играть роль итальянского профессора и для нее тоже. Это отличная страховка. Но в какой-то момент она узнала правду и занялась шантажом. Он испугался и придушил сгоряча.

Но Молох убивает вовсе не сгоряча. Он все тщательно продумывает, готовится, заранее держит в машине свою амуницию: ножницы, хирургические перчатки, бутылку масла, фонарь или очки ночного видения. Это скорее подходит певцу Вазелину с его изощренными садистскими песенками. Майя говорила именно о Вазелине, его она считает возможным отцом ребенка. О Зацепе ей ничего неизвестно.

– Что же мне с вами делать, уважаемый Николай Николаевич? – пробормотал Соловьев. – Вы, конечно, не Молох и никого не убивали. Вы просто нашли себе девочку, маленькую, хорошенькую, как ангел, и употребляли ее в полное свое удовольствие. Вы очень щедро платили за удовольствие, лично девочке, без всяких посредников. Возможно, вы хорошо относились к ней. Тепло, заботливо. Вы даже рискнули подарить ей духи, которыми пользуется ваша жена. Если бы вы оставались для Жени всего лишь клиентом, вряд ли она потащила бы вас в клуб, на концерт своего обожаемого певца. Как же быть? Доложить о вас руководству? Глупо. Мое руководство занимается такими, как вы, исключительно по указанию сверху. По информации снизу таких, как вы, не трогают. Я не знаю, какие нравы царят там, наверху, среди нынешней номенклатурной элиты, но подозреваю, что ваш тайный роман с маленькой девочкой не произведет на них сильного впечатления.

Что же с вами делать, господин Зацепа? Может, просто оставить в покое? Или попытаться привлечь к ответственности по статье 134 УК: «Половое сношение и иные действия сексуального характера с лицом, не достигшим четырнадцатилетнего возраста». Как вам понравится ограничение свободы на срок до трех лет? Нет. Уже не получится. Девочке исполнилось пятнадцать. Ну ладно. Есть еще статья 152: «Торговля несовершеннолетними». Вы, конечно, Женю не продавали. Вы ее покупали. Как вам понравятся «обязательные работы на срок от ста восьмидесяти до двухсот сорока часов, либо исправительные работы на срок от одного года до двух лет»?

С монитора компьютера на Соловьева смотрел приятный пожилой господин Зацепа. Лицо дипломата, образованного либерального чиновника. Седые, красиво подстриженные волосы, черные брови, крепкая мужская челюсть, тонкий скептический рот. Только глаза не чиновничьи. Глаза собачьи, умные и печальные.

Глава двадцатая

В теплом старом халате, со взъерошенными мокрыми волосами Борис Александрович бродил по квартире, пытаясь успокоиться и убедить себя, что все не так плохо и ничего подозрительного в его сегодняшнем госте нет.

Часы в кабинете пробили час ночи. Он привык ложиться рано, однако сейчас спать совсем не хотелось. Он погасил свет в гостиной, сел за стол, проверил несколько сочинений, в том числе Женино, которое передала ему Карина. Машинально отметил про себя, что Женя стала писать значительно лучше. Во всяком случае, рассуждая о любовной лирике Пушкина, она на этот раз не все скатала с учебника, а добавила немного собственных мыслей. Всего три орфографические ошибки, две лишних запятых, одна пропущена.

– Умница, – пробормотал старый учитель.

Кому-нибудь другому он за такое сочинение поставил бы четыре. Но для Жени Качаловой это была пятерка с минусом. Между прочим, первая пятерка за весь восьмой класс. Училась девочка неважно. Кто-то из учителей натягивал ей четверки как дочке известного певца или просто по доброте душевной. Но в основном тройки. Почти ничего, кроме троек.

Привычная любимая работа успокоила Бориса Александровича. Он зевнул. Пора спать. Пожалуй, послевсех переживаний можно позволить себе одну сигаретку. Когда-то он много курил, но из-за астмы пришлось бросить. Он прятал от себя пачку на одной из полок, за книгами, и каждый раз забывал, где именно. Принялся искать и обнаружил за серыми томами собрания сочинений Достоевского розовую пластмассовую заколку для волос.

– Наверное, кто-то из девочек забыл, – проворчал он, продолжая поиски сигарет, – хотя как она туда попала? Я пару недель назад проводил генеральную уборку, снимал книги с полок, все пылесосил, протирал.

Сигареты прятались за синими томиками Гоголя. Борис Александрович накинул куртку поверх халата, вышел на балкон. Был сильный ветер. Ночное небо расчистилось. Прозрачные мелкие облака неслись так быстро, что полная луна нервно вздрагивала от их прикосновений, как будто они ее щекотали. Переулок спал. Звук редких машин казался особенно громким. Где-то вдали, ближе к проспекту, звучал пьяный женский смех, долгий и монотонный, больше похожий на рыдания. Справа пульсировал красный электрический треугольник на крыше огромного круглосуточного супермаркета. Слева переливалось разноцветными огнями крыльцо казино. Лампочный клоун улыбался и перекидывал карты. В доме напротив светилось всего три окошка. За одним смотрели телевизор. За другим кто-то сидел перед компьютером. За третьим, не прикрытым даже легкой занавеской, бабушка в ночной рубашке стояла у кровати и часто, широко крестилась.

Внизу хлопнула дверца машины. Борис Александрович взглянул и увидел высокую фигуру человека, который быстро зашагал от машин под балконом через дорогу, на другую сторону переулка. Светлый плащ, темная кепка. В ярком фонарном свете он был виден вполне отчетливо, правда, только со спины.

– Нет! Просто показалось! – одернул себя Борис Александрович.

Человек в плаще перешел дорогу и утонул в темноте. Старый учитель мог разглядеть теперь только силуэт, но все-таки заметил, что человек обернулся.

Свет в гостиной, за спиной Бориса Александровича, не горел, но все равно его, курящего на балконе, было видно. Человек направился к темной машине, припаркованной под фонарем, на противоположной стороне улицы, помедлил секунду, еще раз взглянул в сторону балкона и вдруг побежал.

– Да нет же, нет! Какая ерунда! – строго сказал себе старый учитель.

* * *
Сил совсем не осталось. Глаза закрывались. Но пальцы продолжали плясать по клавиатуре компьютера. Дима Соловьев хотел еще раз убедиться, что все материалы по Анатолию Пьяных исчезли, а заодно посмотреть, что есть в информационных базах по Грошеву Матвею Александровичу.

Старик Лобов озадачил его всерьез.

О давыдовском душителе Соловьев впервые услышал от Оли. Она даже уговаривала его съездить вместе в Давыдово, найти каких-то свидетелей. Но он тогда отмахнулся. Испугался, что совсем запутается и попадет в очередной тупик. Поиск Молоха велся в нервной горячке, начальство теребило, торопило, требовало докладывать несколько раз в день, устно и письменно, объяснять и комментировать каждый свой шаг. Влезать в старое, забытое, изъятое из архивов дело казалось верхом глупости.

Что, если Анатолий Пьяных убивал бедных агнцев, чтобы спасти их чистоту, отправить прямиком на небеса? Что, если убивал не Пьяных и настоящий давыдовский душитель до сих пор жив?

Слепые сироты. Тихий подмосковный городок. Интернат. И рядом – партийный бордель. Если бы нянька перед смертью не исповедалась, если бы батюшка не нарушил тайну исповеди, возможно, ничего бы никогда и не вскрылось.

– Оно и так не вскрылось, – пробормотал Соловьев, пробегая глазами короткую информацию о пожаре в давыдовском интернате, – столько народу знало и молчало. Охрана, горничные. Врач интерната. Дети ведь регулярно проходили медицинское обследование. Но все молчали. Страх, деньги, круговая порука.

В советское время существовали по всей стране закрытые тайные бордели, с банями, с девочками, которые помогали партийной и хозяйственной элите расслабиться, отдохнуть от важных государственных дел. Девочки – проверенные, отборные кадры КГБ, иногда они даже имели офицерские звания. Но они были совершеннолетними.

С детьми когда-то вполне открыто забавлялся Лаврентий Берия. Но позже, при Хрущеве, при Брежневе, при Горбачеве, вроде бы ничего подобного не было. Во всяком случае, следователь Соловьев с такой информацией ни разу не сталкивался.

Дима зажмурился, сжал виски. Грошев Матвей Александрович. Это имя мелькало где-то в связи с сетью «Вербена»?

Соловьев знал, что в документах искать бесполезно. Он много раз просматривал материалы по «Вербене» за эти полтора года и помнил почти все имена. Конечно, можно предположить, что оно мелькнуло, а потом было аккуратно изъято. Такие вещи случаются.

«Нет, дело не только в имени, – думал Соловьев, – я знаю этого человека, я где-то когда-то встречался с ним».

Когда старик Лобов сказал: «Импозантный такой мужчина, красавец, как из Голливуда», перед Димой возник размытый образ. Лицо, фигура, безупречный светло-серый костюм, обаятельная улыбка, низкий бархатный голос, бокал шампанского в руке.

– Погодите, давайте сначала определимся с основными понятиями. Что такое мораль, нравственность? В Древнем Египте была одна мораль, в Древнем Риме – совсем другая, в Европе в Средние века – третья. Жиля де Лаваля барона де Ре, аристократа, маршала Франции, сподвижника Жанны д’Арк, святая Инквизиция судила не за то, что он собственноручно убил в своем замке триста маленьких мальчиков. Сексуальные мотивы воспринимались тогда, в 1440-м году, как смягчающие обстоятельства. Маршала повесили, а потом сожгли за занятия алхимией и черной магией, за то, что он вступил в сделку с дьяволом. Что касается мальчиков, суду не было до них никакого дела.

Дима даже хлопнул в ладоши, и спать расхотелось. Он вспомнил не только, где, когда и при каких обстоятельствах познакомился с господином Грошевым, но и о чем они беседовали.

Два года назад заместитель министра устроил банкет для коллег в честь своего шестидесятилетия. Следователь Соловьев был в числе приглашенных. Обычно на таких мероприятиях, вроде бы официальных и как бы дружеских, Дима чувствовал себя неуютно, не знал, куда деться, слонялся со своим бокалом неприкаянный и уже собирался тихо слинять, когда столкнулся с господином Грошевым.

С чего это вдруг они стали болтать о морали и нравственности, Дима вспомнить не мог. Но ясно помнил, как во время застолья отметил про себя, что заместителя министра и приятного господина в светлом костюме связывает давняя дружба. Они друг для друга Мотя и Петя, и даже некоторое легкое подобострастие сквозило в голосе и во взгляде чиновного юбиляра, когда он вдруг поднял тост за своего старого товарища, верного и надежного человека, за эрудита и умницу Грошева Матвея Александровича.

Кстати, именно этот заместитель чуть позже ярко засветился в деле «Вербены» и подал в отставку.

– У древних языческих народов приносить в жертву детей считалось делом вполне нравственным. Религия – это вечный торг людей с богами, и дети долго оставались надежной валютой. У карфагенян гигантская медная статуя бога Кроноса была сделана таким образом, что ребенок, положенный на руки идолу, скатывался в яму, наполненную огнем. Заметьте, живой ребенок. Финикийский бог Ваал, о котором говорится в Книге пророка Иеремии, требовал в жертву самых любимых детей из благородных семей и, наконец, Молох, тоже финикийское божество, – древний символ ритуального убийства детей.

Господин Грошев был эрудирован, обаятелен. Он разговорился с Димой просто потому, что следователь Соловьев попался под руку, был по сравнению с другими на том банкете достаточно трезв и умел слушать. Где-то дома, в ящиках стола, наверное, сохранилась визитка Матвея Александровича, так что найти приятного господина Грошева не составит труда.

– Вы что, думаете, это мог быть он? Он – душитель? Он – Молох?

– Не знаю. Я уже старый. Думай ты, Дима.

«Кто угодно, только не он», – Соловьев сморщился и потер глаза.

Труп первой девочки нашли через неделю после того банкета. Невозможно представить господина Грошева, совершающего ритуальное убийство ночью в лесу. Пафос его монологов сводился к тому, что человек – животное злобное и примитивное, им движут лишь инстинкты. Мораль и нравственность – ханжеский набор условных запретов, некая аморфная субстанция, которая постоянно меняется и не имеет твердой основы.

Он сыпал фактами и именами из всемирной истории. Он отлично разбирался в том, что касалось ритуальных убийств детей.

Ну и что? Это был просто банкетный треп, не более.

…В половине второго ночи Антон Горбунов прислал по электронной почте все, что сумел нарыть про абонентов, с которыми говорила Женя Качалова.

Прежде всего, Диму интересовали входящие и исходящие звонки за сутки перед убийством. Их оказалось не так много. Жене восемь раз звонила ее мама. Один раз Дроздова Ирина Павловна, восемьдесят четвертого года рождения, прописанная в городе Быково Московской области. Та самая Ика. Ей Женя ответила и говорила три с половиной минуты. А маме своей не перезвонила ни разу.

Был звонок от Куваева Валентина Федоровича, шестьдесят второго года рождения, прописанного в Москве. Ему Женя тоже ответила, и его номер в ее книжке был обозначен тремя большими латинскими буквами «VAZ». Тот самый Вазелин.

Имелись еще три входящих звонка от Родецкого Бориса Александровича, сорок четвертого года рождения, проживающего также в Москве. Из трех звонков Родецкого Женя ответила на два. В ее записной книжке этого номера не было.

– Шестьдесят один год, – пробормотал Соловьев. – Родственников с такой фамилией у Жени нет. А ведь он, этот Родецкий, был последним, с кем она говорила, примерно за два часа до убийства.

* * *
Часа два, наверное, а может, и больше, Странник кружил по городу. Он ходил очень быстро, почти не уставал от ходьбы, наоборот, набирался сил. Он отправился в это ночное путешествие потому, что не хотел сразу садиться в машину. Оставалась небольшая вероятность, что старый учитель опять выйдет на балкон. Машина стояла под фонарем. Родецкий мог запомнить цвет, марку, номер. Он ведь заметил Странника, когда тот переходил улицу. Вряд ли узнал в нем своего гостя, но мало ли? Лучше не рисковать, не спешить.

Сначала он шел, не разбирая пути, переулками, проходными дворами. Вышагивал, тяжело, мощно, как ожившая каменная статуя. Лицо его ничего не выражало. Ветер холодил кожу. Но там, где были приклеены борода и усы, неприятно пощипывало.

Он не смотрел по сторонам, ни о чем не думал. Страстное желание освободить, спасти очередного ангела, жгло его внутренности, словно он глотнул уксусной кислоты. Он хотел одного: действовать, твердо шагать к намеченной цели. Если бы он остановился сейчас, то, возможно, упал бы замертво.

Мимо мчались машины, и в темных салонах мерещились ему детские силуэты. Мелькали редкие прохожие. Когда они проходили близко, его обдавало кислым козлиным запахом гоминидов, который проникал сквозь наслоения разнообразной маскирующей парфюмерии, бензина, холодной городской пыли, птичьего помета, табачного дыма, шерсти, кожи.

Вроде бы цель у него сейчас была одна, вполне определенная и простая: погулять, подождать, вернуться в переулок, где живет учитель Родецкий, сесть в свою машину, доехать до дома. Потом останется только лечь спать. А утром он проснется и продолжит жить по ту сторону Апокалипсиса. Опять станет гоминидом. Обрастет наружным, дополнительным слоем твердой непроницаемой плоти. Улыбчивой, успешной, благополучной плоти. Странник свернется внутри него, как улитка внутри ракушки, как зародыш в материнской утробе. Страннику нужно спокойно выспаться, набраться сил для очередного священного похода. Однако пока Странник бодрствует и рвется в бой.

Между тем он прошел уже порядочно, не меньше трех станций метро. Район был смутно знаком ему. Кажется, он уже бывал здесь. Память Странника удерживала только то, что необходимо для выполнения великой миссии и обеспечения собственной безопасности. Все ненужные детали, мелочи отлетали, как шелуха. Если бы сейчас его спросили, как его имя, где и кем он работает, есть ли у него семья, жена, дети, он бы не сумел ответить. Он знал, как выглядит его машина, знал, где находится его дом. Машина – средство передвижения. Квартира – убежище. Там еда, тепло, сон.

И вдруг резкий, приторный, ничем не прикрытый запах гоминида ударил ему в ноздри. Прямо перед ним из темной подворотни вынырнуло существо. Со спины оно выглядело как располневшая девочка-подросток. Короткое пальтишко, под ним юбка еще короче. Толстые ляжки обтянуты блестящими черными колготками. На уровне подколенной впадины дыра, ровный овал белой кожи. Ноги, широкие сверху, узкие книзу, расползаются в стороны. Высокие каблуки сбиты и перекошены. Голова маленькая, в коротких крашеных черно-белых перьях.

Она шла и что-то бормотала. Странник, поравнявшись с ней, услышал тихую матерную брань. Она разговаривала сама с собой, матом. Она ворчала, что не осталось ни одной иглы. Надо шприцы покупать. Эта зараза могла бы бесплатно иголочки выдавать постоянной клиентуре, но нет, удавится, сволочь, не даст, таким, как она, в лом даже пернуть бесплатно, теперь вот приходится пилить до аптеки.

Самка думала матом, вся пропитана была грязью, и ангел в ней уже погиб. Задохнулся. Но как же долго он плакал, как ему пришлось страдать. И никто не явился спасти его. Странник ясно слышал посмертное эхо ангельского плача. Не существовало ни в этом мире, ни в мире теней звука жалобней и безнадежней.

Странник оглянулся, увидел ее лицо. Нет, она не подросток. Лет девятнадцать, двадцать. Наркотики, алкоголь, разврат стремительно сжигали последние блестки привлекательности. Глаза и губы накрашены кое-как. Волос почти не осталось. Она заметила его взгляд и улыбнулась. Во рту не хватало зубов. Эхо посмертного плача звучало все настойчивей. Уничтожить ее? Она и так живой труп. Наказать, отомстить за погибшего в ней ангела?

Он сбавил шаг, он не хотел потерять ее из виду. Ему следовало принять решение. Жалобный плач не затихал, наоборот, становился все отчетливей, и Странник стал сомневаться, правда ли это посмертное эхо? Вдруг ангел жив? Вдруг дитя еще играет над пропастью, на самом краю, за мгновение до гибели?

Ему показалось, что у него быстро пульсируют барабанные перепонки и голова сейчас лопнет. Так-так-так. Тикает часовой механизм. Он не сразу понял, что эта пульсация не внутри него, а снаружи. Звук быстрых шагов за спиной, мягкий топот детских ног.

– Мама! Мамочка!

Мальчик, совсем маленький, лет четырех, не больше, бежал к самке гоминида. Она остановилась, оглянулась. Ни удивления, ни испуга не выразило ее отечное лицо. Из всех возможных эмоций только легкая, спокойная досада.

– Петюня, ты чего, блин? Иди домой, простудишься.

– Мама, пошли, пошли вместе. – Мальчик схватил ее за рукав, потянул так резко, что она едва удержалась на своих каблучищах.

– Куда вместе? Пусти! Мне в аптеку надо, короче, за лекарством. Петька, да отцепись ты, блин!

– Мама, там Людка плачет, дядя Коля, он ее…

– Молчи! Что орешь на всю улицу? – Она сильно шлепнула его ладонью по губам.

Странник заметил пятна черного лака на ее ногтях. Мальчик завертел головой, всхлипнул. Она убрала руку.

– Мама, пойдем домой, прогони этого Кольку, не бери у него денег, прогони его! Он злой, плохой! Прогони! – Ребенок говорил громким шепотом и по-взрослому косился на Странника, который застыл возле них.

– Мужчина, короче, все в порядке, чего, блин, встал, деловой такой? – Самка добродушно ощерилась.

– Мама, пошли скорей, Людка там одна с ним, ну, пошли! – хныкал ребенок.

– Беги, Петюня, я только в аптеку и сразу вернусь, ты понял? Беги, блин, я сказала!

– А Людка?

– Он, это, короче, так играет с ней, понял, нет? Играет.

Она легонько подтолкнула его. Мальчик побежал назад, в подвортню.

– Помоги, спаси меня! – кричал ангел.

Прямо напротив светилась бело-зеленая ослепительная вывеска: «Аптека 24 часа». Странник, не задумываясь, направился туда.

Ему надо купить детское масло после купания «Беби дрим». Самке гоминидихе нужны шприцы. Наркотики она уже купила. Некий Колька дал ей денег, и за это она оставила в полное его распоряжение своих детей.

– Помоги, спаси нас! – надрывались голоса ангелов, уже не одного, а двух. Маленькие дети подбежали к самому краю пропасти, и нельзя было медлить.

* * *
Тусовка – высшая форма жизни. Концерт в ночном клубе поднял Вазелину настроение, прочистил мозги. Деньги, конечно, небольшие, зато успех гарантирован. Публика вся его. Люди, которые балуются травкой, общаются в Интернете, презирают слюнявые обывательские ценности, обожают все, что круто и прикольно. Поколение Next. Хотя возраст тут ни при чем. Главное – абсолютная внутренняя свобода.

Эстрада размещалась внизу. Зрители сверху, на стилизованных строительных лесах. Там стояли столики. Официанты бегали по шатким деревянным лестницам, разносили спиртное, кофе, сухарики и чипсы. Кто-то сидел перед раскрытым ноутбуком, кто-то читал книжку или журнал, кто-то извивался и ломался в танце. Но большинство слушало Вазелина. Публика гроздьями перевешивалась через перила, стекала вниз по лестницам, поближе к эстраде. Многие подпевали, покачиваясь, закрывали глаза. Пахло потом, парфюмом и марихуаной.

Вазелин спел несколько старых хитов, получил свою порцию воплей, свиста, аплодисментов. Разгоряченные, обкуренные девочки бросались к нему на шею. Он целовал каждую в щечку, смеялся. Наташа ревниво крутилась рядом. Разумеется, ревность ее ничего не значила. Она отлично это понимала и старалась сдерживать свои дурацкие чувства.

– Какой ты классный, Вазелин! Я тебя обожаю! – Незнакомая красоточка лет пятнадцати обхватила его за шею и не отпускала. У нее были гладкие золотые волосы до пояса. Огромные глаза казались совершенно черными из-за расширенных зрачков. Высокая, почти одного с ним роста, она ничего не весила. Талию можно было обхватить пальцами.

– Ты гений, я вся твоя! – бормотала она, прижимаясь к нему всеми своими хрупкими косточками. – Ну же, поцелуй меня! Вазелинчик, я от тебя балдею!

Краем глаза он заметил несколько фотовспышек. Отлично. Концерт должен попасть на страницы светской хроники. Пусть все видят, как его любят девочки, какой он плейбой и супермен.

Он чмокнул белокурую худышку в лоб, осторожно отцепил ее руки. Конечно, она хороша, готова на все и вполне в его вкусе. Но у него другие планы. Поверх ее золотой макушки он беспокойно шарил взглядом по залу. Среди множества девичьих лиц ему то и дело мерещилось одно, совсем детское. Голубые круглые глаза, каштановые волосы, заплетенные в косички-дреды. Тонкая цыплячья шейка.

– Ее нет, – тихо сказала Наташа, помогая ему высвободиться из объятий золотоволосой обкуренной красотки.

– Кого? – спросил он шепотом.

– Да ладно тебе, – Наташа грустно усмехнулась, – я все знаю.

Разговаривать было трудно. Из динамиков гремел тяжелый рок, громко щебетали поклонницы. Вазелин взял Наташу за руку и быстро поволок к выходу.

– Ну? – спросил он, когда они оказались в фойе, у стойки охранника.

– Не понимаю, что ты так завелся? – Наташа дернула плечом.

– Кто завелся? Я? По-моему, это ты не в себе. Со мной как раз все в порядке.

«А ведь она просто так не отвяжется, – подумал он с тоской и раздражением, – начнет ныть, упрекать. Может нагадить напоследок. Впрочем, что я мучаюсь? Как будет, так и будет. Только бы малышка Женечка не выкинула какой-нибудь фортель. Почему ее сейчас нет? Ведь обещала. Папа не разрешил?»

– Что с тобой? Успокойся! – упрямо повторяла Наташа и заглядывала ему в глаза.

– Отстань! – тихо взревел он и покосился на какого-то незнакомого парня, который курил возле туалета.

Наташа взяла Вазелина за плечи и повернула лицом к зеркалу.

– Посмотри на себя!

В резком люминесцентном свете лицо его казалось бледным до синевы и все было покрыто жуткими красными пятнами. Лоб блестел от пота. Волосы, слегка смазанные гелем, встали дыбом.

– Что это? Экзема? – испугался он.

– Всего лишь помада, – Наташа достала бумажный платок, – меньше надо целоваться с девочками. Кстати, статья 134. Половое сношение с лицом, заведомо не достигшим четырнадцатилетнего возраста, наказывается лишением свободы на срок до четырех лет. А ей, насколько мне известно, совсем недавно исполнилось пятнадцать. И сношался ты с ней еще до дня рождения. Так что твое счастье, что ее здесь нет. Здоровее будешь.

– Что ты болтаешь, идиотка! – крикнул он так громко, что дремавший охранник встрепенулся, открыл глаза, а незнакомый парень застыл и удивленно шевельнул бровями.

– Не ори. Ты прекрасно понимаешь, о ком и о чем я говорю. Конечно, я идиотка и для тебя ничего не значу. Но учти, вторую такую идиотку найти будет сложно.

Вазелина трясло. Он чувствовал, что еще немного, и он не выдержит, врежет по круглому бесцветному лицу Наташи, причем не ладонью, а кулаком, так, чтобы крепко хрястнуло под ударом, чтобы мягкий пухлый рот залился кровью.

– Заткнись, – прошептал он, совсем тихо, едва шевеля одеревеневшими губами, – если ты не заткнешься сию минуту, я…

– Ну что? Что ты? Убьешь меня? Задушишь? Зарежешь? Вырвешь сердце и сожрешь его? Ты сумасшедший, Валька. Тебе лечиться надо. И я тоже сумасшедшая. Любая на моем месте давно бы послала тебя подальше.

Наташа стояла перед ним, широко расставив короткие толстые ноги, по-бабьи уперев руки в квадратные бока. Розовым пятном маячила у нее за спиной напряженная физиономия охранника. А дальше, за приоткрытой дверью, мерцал бледными огнями предрассветный притихший проспект.

– С вами все в порядке? – спросил охранник.

– Да, – ответила Наташа, – с ним все в порядке.

Она шагнула к Вазелину, решительно взяла его под руку и повела назад, в грохочущий дымный зал. Они прошли мимо молодого человека, который вроде бы уже не обращал на них внимания, набирал номер на мобильном.

– Хватит беситься, – тихо шипела Наташа. – Тебя ждут. Люди, между прочим, деньги заплатили. Ты должен спеть еще несколько песен.

– Зачем? – спросил он, едва шевеля губами, словно рот его был разбит резким ударом невидимого кулака.

Они уже были в зале. Аплодисменты, визг и свист заставили Вазелина улыбнуться, потрясти стиснутыми над головой руками и громко крикнуть:

– Вау! Я здесь, ребята! Я весь ваш!

* * *
Самка гоминида уже ничего не замечала. Как только упаковка со шприцами оказалась у нее в руках, она припустила от аптеки к подворотне. Но бежать быстро не могла. Удивительно, как не вывихнула щиколотки, ковыляя на своих косых каблуках. Она уже не разговаривала с собой, не бормотала, только нетерпеливо сопела.

Странник шел за ней. Очки он снял, кепку надвинул на брови, так, что тень козырька полностью скрывала верхнюю часть лица. А нижнюю, до носа, скрывал тонкий клетчатый шарф. Сейчас, в темноте, его вряд ли мог кто-то узнать, запомнить и потом описать внятно.

Вслед за шальной самкой он пересек широкий двор со спортивной площадкой, миновал ряды гаражей, серую панельную коробку районной поликлиники. Да, безусловно, этот район ему был знаком. Значит, следовало соблюдать особую осторожность.

Никакого определенного плана в голове его пока не сложилось. Он просто хотел выяснить, где обитают два рыдающих ангела, мальчик Петя и девочка Люда. Это не составило труда. Самка привела его к четырехэтажному облупленному дому без номера. Странник, почти не таясь, нырнул за ней в черную пасть арки, заметил одинокое мутное оконце. За аркой был еще один двор. Там, с тыльной стороны старого дома, скрипела от ветра дверь подъезда. Он еле удержался, чтобы не последовать за самкой вверх по темной вонючей лестнице. Остановил его отчетливый вой сирены где-то совсем близко и лязг двери наверху.

– Рая, ты? – спросил хриплый женский голос.

Забрезжил свет. Странник отпрянул, скрылся во мраке под лестницей.

– А? Я, да! – весело отозвалась самка.

– Слышь, ща, это, короче, «скорая» и менты приедут.

– А че случилось?

– Да вроде, это, дядя Гриша опять повесился. На этот раз удачно. А у тебя там чего Людка разоралась? Орет, прям невозможно. Может, покойника чует? Или заболела?

– Не-е, здорова Людка. Настроение у нее плохое. – Самка хрипло захихикала.

– А че, этот твой, новый, деток не обижает?

– Да мои детки сами, кого хотят, обидят!

Опять смех. Счастливый – от предвкушения дозы.

Странник не стал слушать дальше. Выскользнул из подъезда. Вой сирены приближался. Выходить через ту же арку не стоило. В любой момент могли подъехать «скорая» и милиция. В пустом темном переулке его осветят фарами, возможно, остановят, попросят предъявить документы. Сейчас ничего опасного в этом нет. Но если он здесь засветится, то не сумеет явиться сюда еще раз. Это будет слишком опасно. И тогда ему вряд ли удастся освободить ангелов.

Сирена затихла. Стало слышно натужное прерывистое фырчание мотора. Фары косо осветили арку. Фургон «скорой» пытался развернуться, чтобы въехать во двор.

Несомненно, Странник бывал здесь раньше, в толстой шкуре гоминида. Когда, зачем, у кого, он сейчас не помнил. В голове его образовался фильтр, который пропускал только необходимую информацию и отсеивал все второстепенное. Сейчас надо было ускользнуть незаметно. Он знал, что двор не тупик, хотя кажется таковым, особенно в темноте. Должен быть проход между глухими стенами двух соседних домов. Там темно и грязно, там никто никогда не ходит. Проход представляет собой нечто вроде туннеля без крыши, и через него можно попасть в параллельный переулок.

Оказавшись между глухими стенами соседних домов, в узком пространстве, он вдруг испугался. Слабость, дрожь, ледяной пот. Кожа под накладной бородой зудела и горела так сильно, что он застонал. Кирпичные стены домов шевелились, как бока гигантских доисторических ящеров. Ветер выл. Высоко над головой чернела полоса ночного неба. Клаустрофобия. Он считал, что давно справился с этим недугом, оказывается, нет. Он двигался боком, но ни на шаг не приближался к выходу, беспомощно перебирал ногами, а стены медленно наползали, чтобы расплющить его.

Он заранее почувствовал боль, услышал хруст собственных костей. Краш-синдром. Синдром длительного сдавливания. Стены сомкнутся, и он останется внутри. Вот, оказывается, каким образом решили уничтожить его гоминиды. Заманили в ловушку. Да, именно так. Он бывал здесь раньше, и кто-то вроде бы случайно указал ему на узкий проход между домами. Эту информацию заложили в его мозг, как бомбу замедленного действия, и вот теперь механизм должен сработать.

Со стороны двора звучали голоса. Кроме «скорой», подъехала милиция. Он зажал себе рот, чтобы не закричать. Гоминиды не должны обнаружить его здесь. Где-то совсем близко притаилась особенно опасная особь.

Есть среди питекантропов редчайшие экземпляры, наделенные высоким интеллектом, вполне человеческим. Они выполняют охранительную функцию. Из всех разновидностей гоминидов эти самые сильные и более других похожи на людей. Оборотни. Они враждебны и коварны. Где-то рядом сильнейший, опаснейший оборотень, живущий в безобидном обличье красивой женщины. Именно он заманил Странника в эту ловушку. Восемнадцать месяцев назад именно эта особь вплотную подошла к разгадке священной тайны Странника и вынудила его сделать паузу, бездействовать, оставить погибать десятки беспомощных ангелов.

Невидимая липкая паутина опутывала его все туже. Он чувствовал влажный хруст рвущихся живых нитей и видел, как волнообразно, тяжело шевелятся стены. Ноздри его трепетали. Сквозь волны запахов двора, сквозь густую смесь нечистот, аммиака, сероводорода, бензина, кислых гнилостных испарений многочисленных гоминидов он ясно различил тонкий след аромата оборотня.

Чистый, мягкий, волнующий аромат. Когда-то Странник принял ее за человека. Ему казалось, давно уже нет среди взрослых особей ни одного гомо сапиенс. За чертой Апокалипсиса никто не мог уцелеть. От всех взрослых несет гнилой козлятиной. Чуткий нос Странника не обманывала парфюмерная маскировка. Но естественный женский запах оборотня оказался серьезным испытанием. Оборотень перехитрил Странника, почти свел с ума, чуть не убил. Только что произошло второе покушение. Оно не состоялось.

Через минуту Странник был в соседнем переулке, а еще через сорок минут сел в свою машину, которая ждала его напротив дома старого учителя.

Пока он пробирался по туннелю, к подошвам прилипли нечистоты. Он заметил это не сразу, только в машине почувствовал запах. Пришлось чистить коврик в салоне, а потом, дома, мыть ботинки.

Гоминиды гадят везде. Вряд ли можно найти в этом городе хоть один укромный уголок, где бы не справил нужду какой-нибудь питекантроп.

Вытянувшись на своей ледяной постели, сложив руки на груди, как покойник, Странник продолжал слышать настойчивый плач ангелов. Сейчас, в тишине и безопасности, он мог все обдумать, понять логику последних событий, прочитать полученные знаковые послания.

Ангелы, которых он услышал сегодня, привели его в ловушку не для того, чтобы он погиб, а для того, чтобы пробудить его бдительность. Оборотень. Красивая женщина, у которой острое чутье. Она опять помешает Страннику выполнить святую миссию. Нельзя забывать о ней.

Голоса ангелов не замолкали. К их жалобному плачу, к мольбе о спасении, прибавился настойчивый призыв: убей оборотня!

* * *
«Микрик», который вез Олю домой из «Останкино», долго не мог проехать по переулку. Из проходняка, от бомжовского дома, медленно двигался задом фургон «скорой». Переулок был односторонний, очень узкий, к тому же заставленный машинами вдоль тротуара.

– Ладно, спасибо, я здесь выйду. Идти два шага, – сказала Оля шоферу.

Арка была ярко освещена. Оля увидела милицейскую машину с зажженными фарами. Рядом стояли и курили три милиционера. У нее почему-то екнуло сердце, она сразу подумала о детях, которые живут в этом бомжатнике, о Петюне и Люде, подошла и спросила, что случилось.

– Бомж повесился, – сердито ответил молодой лейтенант, отвернулся и сплюнул, – давно надо выселить их всех отсюда.

– А клоповник снести к чертовой матери, – добавил тот, что был в штатском.

Оля хотела пройти дальше, к своему подъезду, но все-таки решилась задать следующий вопрос:

– А дети?

Три милиционера посмотрели на нее удивленно.

– Какие дети?

– В этом доме живут мальчик и девочка, совсем маленькие. Квартира на четвертом этаже, справа от лестницы, номер я не знаю.

– Здесь нет номеров, – сказал лейтенант.

– Ну да, наверное. Не важно. Вы не могли бы проверить, все ли с ними в порядке?

«Что я делаю? Зачем?» – подумала она.

Осенью, после встречи с Петюней и Людой, она говорила о них со своей знакомой, которая работала заведующей в районной детской поликлинике.

– Допустим, мы добьемся лишения родительских прав мамаши-наркоманки, – сказала знакомая, – это трудно, но в принципе возможно. Детей отдадут в детский дом. Ты уверена, что им будет там лучше?

– По крайней мере, их там будут кормить, лечить, присматривать за ними. Они же совсем маленькие, – возразила Оля.

– Считаешь, государство о них позаботится? – усмехнулась знакомая.

– Ну, не знаю, хотя бы защитит, согреет.

– Может быть, – кивнула знакомая, – может быть. Ты возьмешь на себя право решать за них? Я точно не возьму. Слишком большая ответственность. У них есть мать, пусть шалава, но родная мамочка. Иногда она бывает трезвой и даже любит их по-своему.

– Идите домой, женщина, – сказал милиционер в штатском и бросил окурок.

– Значит, вы не станете проверять, все ли в порядке с детьми? – Оля сама не понимала, почему вдруг так разволновалась. – Ну, что вам стоит подняться? Мальчику года четыре, его зовут Петр. Девочка, Людмила, ей всего два.

– Это Райки Буханки дети, что ли? – спросил лейтенант и опять сплюнул.

– Ее, – ответил третий, молчавший до этой минуты, – других детей тут вроде бы нет.

– А, понятно, – кивнул лейтенант.

Из вонючего подъезда послышался вопль, двое милиционеров вывели лохматую толстую бабу в драной куртке и трикотажных штанах. Баба материлась, визжала. Ее стали запихивать в машину. Оле ничего не оставалось, как уйти домой.

Конечно, не стоило лезть в чужую, грязную жизнь, не стоило приставать к милиционерам. Глупо и бессмысленно. Вообще, наверное, все бессмысленно. У этих детей, Петюни и Люды, своя судьба. У Жени Качаловой тоже – судьба. Профессор Гущенко считает, что между жертвой и убийцей существует особая энергетическая связь еще задолго до того, как они встречаются. Их тянет друг к другу, и ничего изменить нельзя.

Оля вдруг подумала, что, если всерьез поверить в это, можно сойти с ума. Ей захотелось спросить Кирилла Петровича – как же он живет и работает с этим?

Глава двадцать первая

Сколько в одном человеке газов? Много. Хватит на всю ночь.

Старика Никонова перевели в бокс. Вместо него на соседнюю койку положили жирного пожилого дебила с бабьим лицом, узкими покатыми плечами и необычайно широким тазом. Дебил скинул одеяло и, повернувшись к Марку задницей, устроил настоящую газовую атаку.

«По крайней мере, здесь я в относительной безопасности», – утешался Марк, все еще не решаясь задать себе главный вопрос: что дальше?

Толстозадый сосед продолжал свою гнусную атаку. Марка тошнило от вони, он не мог уснуть.

Если случались у него периоды бессонницы, то часы перед рассветом оказывались самыми тяжелыми. Что-то происходило. Умирающая ночь заражала его страхом смерти. Ему едва исполнилось сорок, он был здоров, полон сил. Но ужас надвигающейся старости, физического небытия душил его бессонными ночами, перед рассветом.

Сон – репетиция смерти. Бессонница – репетиция того, что приходит вслед за смертью. Во сне ты все видишь, слышишь, чувствуешь запахи, отлично соображаешь, но не владеешь своим телом. Во время бессонницы ты не владеешь куда более важным орудием. Тебе отказывает самооправдание. Каждый поступок, совершенный вчера или двадцать лет назад, вспоминается во всем своем безобразии, и непонятно, что с этим делать, как быть с собой, со своей жизнью, с предстоящей неминуемой смертью, и что там, за ее пределами? Кокаиновый рай? Апофеоз пофигизма? Волшебный сад де Сада, наполненный красивыми, покорными, никогда не взрослеющими детьми? Или рогатые черти с красными сковородками?

Когда-то он хотел быть знаменитым. Он искренне считал себя гением и ненавидел других, которые не желали признавать его гениальности. Формула «они просто завидуют мне» давала временное облегчение, действовала как антидепрессант, но потом становилось еще хуже.

Он активно тусовался, пропадал в ночных клубах, нюхал кокаин. У него всегда было мало денег, не хватало на любимый наркотик, и он выискивал на тусовках некрасивых девиц из состоятельных семей, изображал влюбленность, тянул деньги.

Кокаин делал его обаятельным, остроумным, неутомимым. Он мог всю ночь заниматься сексом, как автомат, а потом за день написать какой-нибудь рассказ, в полной уверенности, что и то и другое он делает гениально.

Но когда кончалось действие наркотика, приходила депрессия, дикая, неуемная тоска, ненависть к миру, к людям, к самому себе. Начинались галлюцинации. Ему казалось, что кто-то невидимый, враждебный прикасается к нему, что под кожей у него шевелятся насекомые, клопы и черви.

Однажды он схватил нож, чтобы сделать надрез на руке, извлечь эту мерзость. Боль и вид собственной крови подействовали на него отрезвляюще. Он понял, что так продолжаться не может.

Кокаин, в отличие от других наркотиков, не вызывает физической зависимости, только психическую. Марк был достаточно сильным человеком, чтобы справиться с этим.

Он сумел избавиться от кокаиновой зависимости и поклялся себе, что больше никогда не подсядет.

Но без наркотиков депрессия почти не оставляла его. Не было никаких галлюцинаций, ничего вообще не было. Он не мог написать ни строчки. От людей тошнило, все казались уродами, хотелось остаться одному. Но наедине с собой он томился черной скукой. Ему нужны были постоянные внешние подтверждения своего присутствия во времени и пространстве. Правда, в последние пять лет время для него исчислялось простой формулой «все сдохнем», а пространство съежилось и отвердело в одном зубодробительном слове «бардак». Ничего более интересного он не мог не только сказать, но даже подумать.

Марку Хохлову было скучно всегда и везде.

Он не сомневался, что другим тоже. Большинство поступков совершается от скуки. Есть, конечно, иные мотивы. Жадность, похоть, зависть, инстинкт самосохранения, тщеславие, наконец. Но это вторично. В основе только скука. Жирная желеобразная гадина. Всю жизнь она пыталась уничтожить Марка, навалиться и задушить. Когда он был ребенком, она являлась ему в образе воспитательницы детского сада, учительницы, директора школы, наконец, собственных его родителей.

Скучным было детство. Вечный грязно-белый фон панельных стен, закопченных сугробов зимой, чахлой пыльной зелени летом. Окраина Москвы. Тухлые семидесятые. Синяя форма у мальчиков, черно-коричневая у девочек. Училки в кримплене. Кино про красных партизан. Колбаса по два двадцать. Ежевечерняя мелодия программы «Время». Бред собраний, сначала пионерских, потом комсомольских. Дни рождения с непременным жирным тортом, жидким чаем и липким лимонадом.

Так было устроено его зрение, что все уродливое увеличивалось, наливалось ярчайшими красками, надолго застревало в памяти. Окурок, размокший в унитазе школьного туалета. Раздавленный голубь на мостовой. Соседка по парте, тайком поедающая собственные козявки. Хлопья перхоти на синем сатиновом халате учителя труда. Глядя на любого человека, он видел не лицо, а гаденькие подробности: какой-нибудь прыщ, бородавку, родинку или испорченный зуб во рту.

Марк был еще маленьким мальчиком, а уже отличался особенной, изощренной наблюдательностью. Ничто не ускользало от его внимательного взгляда. Он замечал и сообщал товарищам, что учительница математики носит парик и рисует брови черным карандашом. Что у директрисы волосатые кривые ноги и под прозрачным капроном чулка получается лохматая воздушная прослойка. Что у англичанки жирная кожа, а пионервожатая чем-то набивает свой лифчик; что физкультурник пьет и у него вставная челюсть.

Дома было еще гаже, чем в школе. Психопатка мать, которую не интересовало ничего, кроме чешского хрусталя, афганских ковров, своего пищеварения и кровяного давления. Сентиментальна до соплей, но по сути равнодушна и безжалостна. Рыдала перед телеэкраном, когда показывали фильмы про войну и про любовь, и орала на собственного сына из-за пятна на рубашке или разбитой тарелки. Отец, тихий, с кислым нездоровым запашком, с тремя волосинами, прилипшими к бледной лысине.

Оскорбительно было иметь таких родителей, жить в такой квартире, учиться в такой школе. Марк чувствовал себя чужаком, попавшим по жестокому недоразумению в мир говорящих кукол и фанерных декораций. Он знал, что достоин большего, и, если кто-то рядом имел больше, чем он, эта несправедливость жгла ему душу.

Убогий советский ширпотреб давал богатую пищу для переживаний. Любая импортная мелочь была посланием из другого мира, из настоящей жизни, свободной и яркой. Пластинка жвачки, изящная подробная моделька гоночного автомобиля, толстенная шариковая ручка с множеством разноцветных стержней, джинсы, пусть даже индийские или польские.

У кого-то отец был летчиком и привозил разные штучки из-за границы. У кого-то мать работала кассиршей в большом универмаге и доставала нечто импортное, красивое, вкусное. Кто-то каждый день жрал бутерброды с настоящим финским сервелатом. Кто-то зимой ходил не в сером в елочку пальто с цигейковым воротником, а в невесомом пуховике с толстой молнией и серебряными нашивками. Кто-то умел стоять на руках, шевелить ушами, складывать язык трубочкой.

Один мальчик в пятом классе принес иностранный потрепанный журнал. На цветных фотографиях голые женщины в разных позах щедро показывали все, что принято скрывать. Пятиклассники жадно рассматривали глянцевые прелести на пустыре за школой, у помойных контейнеров. Это было вкуснее сервелата и круче джинсов. Образовалась очередь. Дети стукались лбами, толкали друг друга, пыхтели, шумно сглатывали слюну. Мальчик с журналом на несколько дней стал самой популярной личностью в классе.

В отличие от большинства взрослых, Марк никогда не забывал, как на самом деле испорчены и порочны дети, особенно когда собираются в коллектив, как озабочены они вопросами пола, совокупления, как горят глаза, сопят носы. Чистота детства – лицемерный миф. Лицемерие – одна из составляющих раствора пошлости, мутной кислотно-щелочной субстанции, в которой барахтается слепо-глухо-немое человечество.

Именно с этой фразы он начал когда-то свой первый рассказ. Тогда он мечтал об огромной, всемирной писательской славе.

Теперь ему хотелось денег.

Какая слава при его бизнесе? Наоборот, нужна полнейшая анонимность, лучше вообще стать невидимкой.

До того как он попал сюда, у него не было свободного времени. Он либо занимался своим бизнесом, либо активно отдыхал, оттягивался в ночных клубах, в казино. Единственным стимулятором, который он позволял себе после избавления от кокаиновой зависимости, была виагра. И еще деньги. Его бизнес постепенно стал приносить реальный, серьезный доход.

Он вкусно ел и отлично разбирался в московских ресторанах, он шнырял по дорогим магазинам, покупал себе шмотки и получал от этого почти эротическое удовольствие. У него были не просто рубашки, а от «Бум-бум», не просто джинсы, а от «Пук-пук». И трусы шелковые в клеточку от «Фак-фак». У него была цель, даже несколько целей, по нарастающей. Платиновый «Ролекс», «Мерседес»-кабриолет, квартира в центре, дом на Рублевке. Это могло бы хоть как-то примирить его с несправедливостью и мерзостью жизни. Пока он утешался скромной «Сейкой», тремя съемными квартирами, старым «Фольксвагеном», а шмотки покупал только на распродажах.


Газовая атака продолжалась. За решетчатым окном светало. Бессонная ночь готовилась умереть. Марк понял, что мучает его вовсе не вонь, не отсутствие нормальной еды, сигарет, кофе, а собственные мысли.

Когда нечего делать, поневоле приходится думать. Оказывается, это самое отвратительное занятие насвете, хуже любой ломки.

* * *
Дома Олю встретил мрачный обиженный муж. У Андрюши была нормальная температура, но красное горло. Катя уже спала. Оля принесла сыну в постель ромашковый чай с лимоном, посидела с ним, пока он пил.

– Мам, можно я завтра не пойду в школу? – спросил Андрюша.

– Ладно, не ходи.

– Как прошла съемка? – спросил Саня, когда она вышла на кухню покурить.

– Нормально. Завтра вечером посмотрим, что получилось.

– Зачем тебе это нужно, Оля?

– Что именно?

– Вся эта мерзость. Маньяки. Трупы, облитые маслом. Детское порно.

– Саня, я не смогу спокойно жить, пока не поймают Молоха, я постоянно думаю об этом. – У нее не было сил говорить, объяснять что-то.

– Ты собираешься опять работать с Соловьевым?

– Не знаю.

Несколько минут они сидели молча, не глядя друг на друга. Потом Саня встал и вышел.

Черта, проведенная из одной временной точки в другую, все-таки существовала. Оля чувствовала, как режет ступни этот воображаемый канат. Она опять бежала от себя к себе, через двадцать лет, в обратном направлении.

Что там? Плотное темное кружево листьев в центре Москвы, в конце июля. Пресный пресненский дождик. Дом с лилиями. Сумасшедшая старуха на крыльце. Лапки и мордочка мертвого соболя на ее суконной груди. Нарисованные брови. Кровавый вампирский рот. Конечно, это не кровь, а губная помада. Но все равно страшно.

Двадцать лет назад Оля встретилась с Димой Соловьевым именно там, в глубине двора, у дома с лилиями. Он ждал ее, сидел, курил на сломанной ограде, отделявшей двор от переулка. Они не разговаривали с марта. И вот он позвонил, сказал, что надо поговорить. Она уже знала: это в последний раз. Она все решила и считала, что сделала правильный, разумный выбор.

Ее ожидало дома, в платяном шкафу, свадебное платье, похожее на мыльную пену. Она выходила замуж за Филиппова, за надежного уютного Саню. Он тоже ждал ее дома, пил чай на кухне с ее родителями. Дима позвонил из автомата, попросил выйти во двор. Трое за кухонным столом смотрели на нее с пониманием. Конечно, иди, Оленька, поговори с ним, попрощайся по-хорошему.

Да, им с Димой следовало поговорить. Но они не сказали ни слова, даже не поздоровались. Они стали целоваться, как сумасшедшие. Шумел теплый дождь, качалась сломанная ограда. Они оторвались друг от друга. Она убежала, он не окликнул. Или все-таки окликнул, но она не услышала из-за шума дождя и проклятий сумасшедшей старухи.

На самом деле бедняга Слава Лазаревна к тому времени уже умерла. На крыльце сидел всего лишь призрак. Но за свою долгую безумную старость дворовая ведьма успела выкрикнуть столько страшных проклятий, что воздух в глубине двора был пропитан ими насквозь.

«Может быть, поэтому я тогда и убежала? – вдруг подумала Оля. – Сумасшедшая старуха проклинала меня с того света, когда я в последний раз встретилась с Димкой и целовалась с ним. Покойница Славушка помешала мне стать счастливой. Господи, как все просто получается, нет ни свободного выбора, ни личной ответственности. Кто-то другой виноват, не я. С меня взятки гладки. Между прочим, профессор Гущенко считает, что в основе большинства наших нелепых взрослых поступков лежат детские страхи».

– Вот смотри, Оленька, – говорил Кирилл Петрович, – ты до сих пор не можешь забыть то, что пугало тебя в детстве. Толпа. Подвижный пол в лифте. Безумная старуха. Иррациональный ужас, загнанный внутрь, в подсознание, косвенно влияет на твою взрослую жизнь. В определенном смысле, он формируют твою судьбу.

Профессор предлагал соотносить застарелые детские страхи с важными взрослыми поступками, с моментами выбора. Это было необходимо для того, чтобы лучше понять логику фобии. Логику серийного убийцы. Олина история про старуху Славушку очень понравилась Кириллу Петровичу.

– А теперь представим, – говорил он, – что такая бабка была не во дворе, а значительно ближе. В доме. Она – соседка по коммуналке, родственница или вообще главный взрослый твоего детства. Ты зависишь от нее. Каждый день наполнен ее злом и твоим страхом. Ты вдыхаешь вместе с воздухом миазмы зла. Эта жуткая смесь оседает в твоей душе, постепенно замещая все прочее. Ты перерождаешься, становишься другим существом. В тебе не остается ничего нормального, человеческого. Твоя личностная доминанта замещается абсолютно чуждой субстанцией, как если бы скелет состоял не из костной ткани, а из металла.

Окно в кухне было открыто, мелкий дождь стучал по карнизу, Оля ежилась от холода. Логика фобии, миазмы зла. Кирилл Петрович даже пытался гипнотизировать Олю, чтобы она вспомнила все как можно подробней. Но доктор Филиппова гипнозу не поддавалась, в самый ответственный момент на нее нападал приступ смеха, как от щекотки. А профессор Гущенко в период охоты на Молоха становился серьезней и напряженней с каждым днем.

Кирилл Петрович вообще был человеком замкнутым, скрытным, и это понятно. Мало кому приходилось так подробно, так глубоко влезать в сознание злодеев, уходить в их унылый жуткий внутренний мир и существовать там вместе с ними, по их законам. Детские страхи и психологические травмы он считал главной и единственной причиной половых психопатий. Оле он говорил, что сумасшедшая старуха из ее детства должна послужить пусковым механизмом для вживания в образ чудовища.

– Старуха Славушка поможет тебе думать и чувствовать, как Молох.

– Но у Молоха не было в детстве злой старухи, – однажды возразила Оля, – у него совсем другие проблемы. Мама его обожала, наверное, была еще и бабушка, добрая, заботливая. Они сдували с него пылинки, баловали, закармливали жирным и сладким. Он родился после войны, мама и бабушка знали, что такое голод, и еда казалась им символом здоровья, счастья, любви. Но была девочка, которая посмеялась над ним из-за его импотенции. Он убил ее за это. Постоянным травмирующим фактором стали не внешние обстоятельства, а его собственная ущербность, его неспособность решить свои внутренние проблемы на внутреннем уровне. Его бездарность и слабость. Миазмы зла были в нем самом.

Кирилл Петрович вдруг взбесился, стал кричать:

– Откуда ты знаешь? Что ты чушь несешь?

Оля всего лишь повторила то, о чем писала в поисковом профиле. Кирилл Петрович всегда терпимо относился к чужому мнению, но тогда вдруг сорвался. Лицо побагровело, на лбу вздулись синие жилы. На миг Оле показалось, что он сейчас кинется на нее с кулаками, даже стало не по себе, что они одни в кабинете. Но, конечно, он не кинулся, вылетел вон, хлопнув дверью.

А на следующий день стало известно, что новый министр подписал приказ о прекращении финансирования и роспуске группы профессора Гущенко. Кирилл Петрович сорвался потому, что уже знал о приказе. Более того, знал, что именно Оля косвенно виновата в этом. Ей пришла в голову идея о связи убийств с индустрией детского порно. В результате вскрылась сеть «Вербена», разразился скандал, полетели чиновничьи головы, и новый министр решил ликвидировать всю группу.

Прежний министр обожал все западное, американское, и пытался реформировать структуру МВД по образу и подобию полиции США. Новый объявлял себя патриотом и говорил, что для России унизительно подражать Западу. Институт профайлеров считал шарлатанством, пустой тратой денег и времени.

Впрочем, взаимное раздражение внутри группы к тому моменту достигло точки кипения. Гущенко собрал, как он сам выражался, «штучных» людей. Каждый внутри себя был гений. Каждый считал свою версию единственно верной и не желал слушать других. Когда Оля заявила, что видит определенную связь между старой, вроде бы раскрытой серией давыдовского душителя и серией Молоха и даже не исключает, что убийца – один и тот же человек, над ней стали откровенно издеваться.

Дима предупредил ее тогда: не говори им. Она не послушала и получила по полной программе.

– Интересно, а чем же он занимался с восемьдесят шестого по две тысячи третий? Кроликов разводил? Пейзажи рисовал? У маньяков не бывает таких долгих периодов бездействия. И как тогда быть с твоей идеей о миссионерстве Молоха и детском порно? Или ты считаешь, что слепые сироты из давыдовского интерната тоже снимались в голом виде?

Она не возражала. Может быть, включалась старая фобия, страх толпы? Она терпеть не могла коллективных заседаний, собраний. Каждый из ее коллег по отдельности был умным и вовсе не агрессивным человеком, но как только они собирались и начинали что-то обсуждать, превращались в толпу.

– Давайте думать вместе! – командовал Кирилл Петрович.

Оля ничего не могла делать по команде, вместе, тем более думать.

– А ты скорчи умное лицо и говори: «Мг-м», – советовал Дима.

Она не жаловалась ему, что не может работать в группе. Он и так знал это.

Они с Димой до сих пор понимали друг друга с полуслова и вообще без всяких слов. В детстве у них была такая игра. Они шли по улице на расстоянии не меньше десяти метров друг от друга, она впереди, он сзади, или наоборот. Тот, кто шел вторым, мысленно просил первого: остановись! И первый останавливался. Второй чесал нос, шевелил бровями, показывал язык, тянул правой рукой себя за левое ухо, и первый, не оглядываясь, делал то же самое.

Ни у кого ничего подобного не получалось. Ни у кого, кроме ее детей-близнецов, у Андрюши и Кати, и то, когда они были совсем маленькими.

«Я существовала столько лет, не думая о Димке. На самом деле, в тот мокрый июльский день я исковеркала себе жизнь. Я все эти годы тосковала по нему, но боялась признаться себе в этом. А потом, когда мы встретились и стали работать вместе, я просто больше не могла себе врать. Дима Соловьев – единственный человек, которого я любила и люблю до сих пор. Мы расстались. В этом только я виновата. Не мама, не Саня. Я. Ну и что с того? Что дальше? У меня двое детей, Саня их отец».

Она знала, что Дима сейчас сидит у себя в конторе, один в кабинете, уткнувшись в компьютерный монитор, пытается добыть и переварить очередную порцию информации и злится на себя потому, что ждет ее звонка. Но сам, конечно, не позвонит ни за что. Он ведь сказал на прощание, полтора года назад:

– Если захочешь меня видеть, звони. Я сам не буду.

Оля очень хотела его видеть, каждый день тянула руку к телефону и отдергивала, как будто ее било током. Позвонить Диме просто так, без всякой уважительной причины, значило начать все заново. А это невозможно.

– Невозможно, невозможно, – шептала Оля, пробуя на вкус это скользкое слово.

Исцарапанный пластик кухонного стола, дверца шкафа с отбитым уголком, тишина коридора, теплый мрак комнат, в которых спят муж и дети, все вдруг показалось маленьким, беззащитным, обиженным. Старая квартира, семейное гнездо, где давно пора делать ремонт, никто не хочет мыть полы и посуду, подтекают краны, гудит холодильник, грохочет стиральная машина, прорастает картошка, в последний момент теряется чей-нибудь второй носок, вечно занят телефон и орет телевизор.

У детей начинается переходный возраст. Они постоянно ссорятся, мирятся, выясняют отношения. Им срочно нужно купить по новому мобильному телефону с видеокамерой, по ноутбуку, по паре роликов и еще полный набор летней обуви и одежды, поскольку оба выросли за год и ни во что не влезают.

Андрюша пытается говорить басом, и от этого у него першит в горле. Он отрастил чуб до носа, сутулится и встряхивает головой, откидывает свой чуб резким независимым жестом. Кате какая-то добрая подружка сказала, что у нее квадратная фигура. Теперь она не ест хлеб и упорно каждое утро делает свою сложную гимнастику. Андрюша живет в наушниках, из которых слышится вой, грохот, шаманское бормотание. Катя без конца заполняет какие-то анкеты в глянцевых журналах для девочек. «Узнай свой характер!», «Хорошая ли ты подруга?», «Что мешает тебе избавиться от комплексов и стать крутой?». Лежа на полу посреди комнаты, Катя ставит плюсы и минусы, подсчитывает результаты. Она занимается этой ерундой потому, что ей не хватает внимания, общения. Узнать себя в этом возрасте можно, если много говорить о себе вслух, так, чтобы слушали, не упуская ни слова, вникали во все мелочи, которые посторонним кажутся чепухой.

– Твоих маньяков и психов ты любишь больше, чем нас! – крикнул однажды Андрюша.

Именно после этого она ушла из судебной медицины. Дело ведь не только в том, что разогнали группу Гущенко. Она могла остаться в институте и очень хотела остаться. Но опять сработала старая идиотская формула: «Определи, что ты хочешь, и поступай с точностью до наоборот».

– Ты спать собираешься? – Саня возник на пороге, сердитый, бледный, в своем заношенном халате и рваных шлепанцах.

– Сейчас иду. Ты ложись, Санечка, не жди меня.

– Сидишь тут, дымишь, как паровоз, мерзнешь. – Он шагнул к ней, обнял, уткнулся носом в ее макушку и пробормотал чуть слышно: – Оля, у нас все плохо, да?

– Почему? У нас все замечательно.

– Ты уверена?

– Конечно, Санечка.

Глава двадцать вторая

Если бы собаки умели говорить, американский водяной спаниель Ганя сейчас произнес бы следующее:

– Тебе не стыдно, Соловьев? Ты знаешь, который час? Половина третьего ночи! А из дома ты ушел в восемь утра. Да, ты хорошо со мной погулял перед уходом. Да, ты оставил полные миски еды и воды. Но видишь, они до сих пор полные. Разве ты не знаешь, что я с детства не могу ни есть, ни пить в одиночестве? Впрочем, голод и жажда – не самое страшное. А вот что творится с моим животом, ты можешь себе представить? На моем месте любая собака давно бы все сделала дома и была бы права. Но я жду. Терплю. Что ты застыл? Да возьми, наконец, поводок! Подождет твой мобильник. Как же я ненавижу эту маленькую тренькающую дрянь! Когда-нибудь разберусь с ней, честное слово! Между прочим, приличные люди не звонят в половине третьего.

Ганя, вероятно, именно это говорил, заливаясь лаем в прихожей, пока Соловьев пытался одной рукой пристегнуть карабин к ошейнику. В другой руке у него был телефон. А в телефоне звучал голос оперативника Антона Горбунова. Из-за обиженного собачьего лая Соловьев почти не слышал его.

– Я нашел Вазелина! – кричал Антон. – Куваев Валентин Федорович, шестьдесят второго года рождения! Тот самый, который в телефоне! Я сейчас в ночном клубе, на его концерте!

Наконец они оказались во дворе. Ганя тут же решил первую проблему, задрал ногу на колесо шикарного джипа. Потом рванул вперед, чуть не навалил кучу прямо на асфальт, еле дотянул до земляного газона, встал поудобней, сосредоточился и весь отдался процессу. Взглянув на выражение собачьего лица, можно было понять, что такое счастье, в самом высоком, философском смысле этого слова.

Антон ждал указаний: следует ли сразу допросить Вазелина как свидетеля или лучше сначала установить за ним скрытое наблюдение, повести его несколько дней.

– Тут полно малолеток, они все вешаются ему на шею, – возбужденно, громко шептал Антон, – наркотой торгуют открыто, в сортире нюхают, колются. По-моему, Вазелин псих. Вы бы послушали его песенки! Сплошное садо-мазо!

– Да, я слышал, – хмыкнул Соловьев, – но это еще ничего не доказывает. Не спеши с выводами, Антоша. Проверь, водит ли он машину. Попытайся выяснить, где он находился в ночь убийства.

– Машину водит. У него «Хонда». В ночь убийства никаких концертов не было, а находился он в Москве. Не женат, детей нет, живет один. Иногда у него ночует женщина, вроде администратора его, что ли, ну и любовница по совместительству. Отношения у них сложные. Вообще, он сейчас на сильном взводе. Ведет себя странно. Все время озирается, будто ищет кого-то в толпе или боится.

– Представься корреспондентом. Попробуй договориться об интервью. Прощупай его для начала, а там видно будет.

Соловьев убрал телефон. Ганя отошел на пару метров от дымящейся кучи, несколько раз символически лягнул землю задними лапами и застыл, вопросительно глядя на хозяина.

Диме очень хотелось домой, но он чувствовал себя виноватым перед собакой. Спустить Ганю с поводка он не рискнул. Раньше спускал, но неделю назад именно на этом перекрестке, ночью, какой-то шальной водила сбил насмерть соседского пса, приятеля Гани, скотчтерьера Бади. Конечно, можно было пройти пару кварталов до небольшого пустыря, который когда-то был спортивной площадкой, а теперь стал собачьей, дать Гане набегаться перед сном, но у Соловьева закрывались глаза. Он попытался договориться с Ганей.

– Завтра приедет Люба. Она отведет тебя на площадку, и ты набегаешься, сколько душе угодно. А сейчас прости, брат, мы пойдем домой.

Соловьев врал. Люба вряд ли придет. На самом деле отношения их зашли в тупик, а скорее всего, кончились. Она ждала от него предложения руки и сердца. Он не предлагал. Она обижалась, он не пытался помириться. Он чувствовал себя виноватым из-за того, что морочит ей голову, и больше не морочил.

Ганя сел, визгливо гавкнул: нет! И положил лапу на поводок. Как будто понял, что хозяин врет.

– Да! – сказал Дима. – Мы пойдем домой. Я очень устал. Мне вставать в семь.

– Нет! – возразил пес.

Дима все-таки сдался. На самом деле, не так плохо подышать перед сном. Погода вполне приличная, дождь кончился, только ветер какой-то сумасшедший.

На площадке было пусто. Он спустил Ганю с поводка, присел на бревно, хотел закурить, но раздумал. Сегодня выкурил пачку, не меньше. Надо бросать. Одышка появилась, во рту противно. «Вот поймаю Молоха и после первого допроса выкурю последнюю в жизни сигарету».

В современном американском кино, если герой курит, значит, он злодей. Когда удавалось выкроить пару часов, поваляться на диване, посмотреть какой-нибудь боевичок или триллер, Соловьев почти сразу угадывал, кто в финале окажется убийцей или, в лучшем случае, коварным предателем, пособником главного преступника.

Первым претендентом был курильщик. Вторым – герой мужского пола с зализанными волосами, с хвостиком на затылке, в кожаной одежде, с маленькими глазками и толстым лицом. Изредка случается, что курит один из второстепенных героев, какой-нибудь сложный, с запутанной биографией, не совсем положительный, но и не отрицательный. Однако он обязательно погибает или бросает курить.

В триллерах курящая девушка обречена стать жертвой маньяка, а некурящая имеет шанс уцелеть.

Что касается положительных героев обоего пола, то им дозволено выпить, даже свински напиться изредка, конечно, по уважительной причине. Не запрещается иногда переспать с кем-то случайно. Это придает характеру живость и пикантность. В прошлом, в студенческие годы, положительные герои могли баловаться травкой, это свидетельствует о тонкости натуры. Но курить обычные сигареты – нет. Ни за что на свете!

– Видишь, курят только отрицательные! – язвительно замечала Люба, когда они смотрели кино вместе.

– А кто тебе сказал, что я положительный? – усмехался Соловьев.

Сидя на бревне, Соловьев почти задремал. На нем была старая куртка с капюшоном. Он согрелся, глаза стали закрываться, в голове закрутился какой-то антиникотиновый триллер.

– Да, я, конечно, отрицательный, – бормотал он сквозь дрему, – я сплю, как бомж, на улице. Не бросаю курить, не женюсь на Любочке, постоянно мучительно думаю о немолодой замужней женщине с двумя детьми, которая двадцать лет назад меня предала, променяла на лысого хмыря Филиппова и теперь живет с ним, словно никогда ничего у нас не было. Я не могу поймать Молоха. Я чувствую его где-то рядом. Анонимный порнограф, печальный дипломат Зацепа, эрудированный сводник Грошев, псих Вазелин с песенками «садо-мазо». Кто из них? Никто. Каждый может знать что-то, может быть косвенно причастен. Но Молоха среди этих четверых нет.

Возможно, Молох есть в числе абонентов, которые остались в телефоне девочки, но там он обозначен не цифрами, а словами: «Нет номера». На какой-то заправке ему заливали бензин. В какой-то аптеке он покупал детское масло. Он – пользователь Интернета. У него паспорт с московской пропиской. У него диплом о высшем образовании, не исключено, что красный диплом. Он положительный, законопослушный гражданин. Автовладелец и ответственный квартиросъемщик. В ближайшее время он убьет следующего ребенка.

Ганя трусил по площадке, энергично нюхал твердую землю, поднимал лапу и метил клочья прошлогодней травы. Для него это было чем-то вроде вечерней программы новостей. Собачий нос жадно вбирал информацию: что здесь произошло за долгий день. Кто забегал из знакомых, из чужих; из домашних и бродячих. У кого течка, и какие в этом смысле лично у него, у красавца Гани, пса в расцвете кобелиных сил, могут быть перспективы. Пару раз он подбегал к Диме, тыкался носом ему в ладонь, улыбался, размахивал хвостом. «Видишь, я был прав, как всегда. Тебе самому нравится гулять, и домой совсем не хочется».

Соловьев гладил его кудрявую голову, что-то бормотал. Он почти отключился. Было тихо, тепло в старой куртке. Усталость и недосып навалились разом. Наверное, он просидел бы так еще час, если бы не резанула по мозгам оглушительная музыка из проезжавшей машины:

Детские глаза и мамина помада,
Ты не торопись взрослеть, не надо!
Голос певца Валерия Качалова звучал на весь переулок, и Диме показалось, он сейчас оглохнет. «Опель» металлик промчался и исчез за поворотом, а шлейф шлягера все еще развевался на сумасшедшем ночном ветру. Соловьев встал, потер кулаками глаза, оглядел площадку. Гани нигде не было. Он позвал собаку, но в ответ услышал только далекий отголосок музыки и вой ветра. Впрочем, был еще третий звук. Быстрый сухой шорох.

В дальнем темном углу площадки он разглядел Ганю, который медленно пятился задом, в игривой позе: попа вверх, передние лапы косо уперты в землю. Подлец прекрасно слышал, что к нему обращаются, небрежно помахал хвостом, но даже не соизволил оглянуться. Он был занят. Он тащил из-под ограды что-то большое и шумное, тянул изо всех сил, а оно тянулось туго, не кончалось, не хотело вылезать целиком.

– Ганя! – в очередной раз позвал Соловьев и добавил к этому короткий тройной свист, условный сигнал, на который пес обязан откликаться сразу. Но не откликнулся. Продолжал упорно тянуть. И вытянул. Резко отскочил, от неожиданности чуть не упал, радостно размахивая хвостом, хотел побежать к хозяину, показать добычу. Но добыча вдруг встала дыбом, затрепетала на ветру и раскрылась, как парашют.

Это был большой кусок полиэтилена. Очередной порыв ветра упаковал Ганю в полиэтилен, как чемодан в аэропорту. Пса облепило целиком, он стал отчаянно биться и запутался еще сильней. Соловьев бросился к нему, попытался распутать, увидел, что пасть и нос у Гани закрыты пластиком, хотел разодрать ногтями, но пластик был слишком плотный, к тому же мокрый и скользкий.

Ганя начал задыхаться. В карманах куртки не было ничего острого, кроме ключей от квартиры. Именно они спасли пса. Соловьеву удалось проделать отверстие возле морды. Дуралей смог дышать. А потом уж хозяин распутал его целиком.

Домой шли молча. Ганя поджал хвост. Соловьев поджал губы. В лифте пес ткнулся мордой хозяину в руку, помахал хвостом.

– Отстань, – сказал Соловьев, – я не хочу с тобой разговаривать. Ты взрослый пес и должен соображать, что делаешь.

Если бы Ганя мог говорить, он бы ответил:

– Прости. Я все понял. Я больше так не буду. Но знаешь, это было дико страшно, когда я запутался и стал задыхаться.

* * *
Странник открыл глаза и уставился в темноту. Поспать удалось не более двух часов. Его колотила дрожь. Ему необходимо было действовать, прямо сейчас, сию минуту. Он потерял много сил, пока разыгрывал спектакль перед старым учителем, и потом, когда застрял между стенами домов. Он испытал настоящий ужас, и все его существо требовало утешения, новой порции биоплазмида.

Яркими быстрыми вспышками, словно кто-то стрелял в темноте, замелькали перед ним образы плененных ангелов. Мальчик, бегущий с криком «Мама! Мамочка!» к дохлой самке гоминидихе. Девочка, совсем маленькая, которую он не видел, но легко мог представить.

Странник лежал, смотрел в потолок и бубнил, тихо, монотонно произносил свои бесконечные монологи. Был период, когда он записывал эти откровения на пленку, уверенный, что говорит не он, а некий древний дух, удостоивший его своим божественным вниманием. Потом другая, реальная его половина, поняла, что держать в доме кассеты с записями опасно. Он стал уничтожать пленки. Последнюю сжег сегодня утром. Она была самая ценная. На ней он запечатлел начало осознанного выполнения своей великой миссии.

С 1983-го по 1986-й ему удалось спасти пятерых ангелов.

Слепые сироты, маленькие гоминиды, были предоставлены самим себе. В теплое время года они иногда возвращались из волчьего логова в свой интернат пешком, одни, без взрослых. Они хорошо знали окрестности, им, слепым, было все равно, ночь или день. А взрослых особей, которые их употребляли, не волновало, дойдут они или нет. Этих взрослых уже ничего не волновало. Они напивались и храпели.

Дети шли по широкой тропинке, огибавшей озеро. Путь пешком был значительно короче, чем на машине, по шоссе. Обычно они передвигались гуськом, по три-четыре человека. Старший шел впереди, легко постукивая белой тростью по земле, по вздутым корням деревьев. Остальные – за ним, ориентируясь на звук его шагов.

Собственно, все и началось с этого странного ночного шествия слепых детей.

Из-за постоянной бессонницы он часто отправлялся гулять глубокой ночью. Ему необходимо было двигаться, ходить, просто переставлять ноги. Оставаясь один в лесу ночью, он мог отчасти утолить жажду действия, дать волю своему воображению. В сотый, в тысячный раз он проигрывал в памяти сцену на чердаке, доходил до экстаза, до исступления и, опомнившись, вдруг обнаруживал, что сжимает руками тонкий ствол молодой березы, как будто это шея самки гоминида.

Дерево качалось, шумело листьями, и ему чудилось, что это шумят крылья освобожденного ангела.

И вот однажды, сквозь шорох листьев, сквозь таинственные звуки ночного леса, прорвались живые детские голоса. Он притаился, спрятался и увидел сквозь кусты странную процессию. Ночь была светлая, полная луна освещала их лица, застывшие глаза. В какой-то момент он испугался, что они заметят его.

Они остановились, но заметить никого и ничего не могли. Зато они его услышали. Старшая девочка громко спросила:

– Кто здесь?

Он перестал дышать, притворился мертвым, как это делают хищники, чтобы обмануть жертву.

Последней шла самая маленькая девочка, лет семи. Она отстала, выронила что-то, присев на корточки, шарила в траве. Другие прошли немного вперед, она окликнула их, чтобы подождали. Он не решился напасть. Детей было четверо. Со всеми он бы не справился, другие могли убежать, поднять шум, позвать на помощь.

Но с той ночи в конце мая прогулки его обрели смысл и цель. Он кружил вокруг интерната, вокруг озера. Круги сужались. Не осталось ни одной молодой березки на берегу, чей тонкий ствол не был бы исцарапан его короткими крепкими когтями. Нежная береста впитывала пот его ладоней.

Он почти постоянно пребывал в царстве света, и с непривычки глаза его слепли, мысли путались. Опомнился он, когда его заметил и окликнул охранник большого дома. Лица не видел, узнать Странника никак не мог, разглядел только силуэт. Странник ускорил шаг, но не побежал. С тех пор стал осторожней.

Во время очередной поездки в Москву в театральном магазине Странник купил несколько разных накладных усов, бород, париков, набор грима. На рыночной барахолке набрал всякого безобразного тряпья и обуви. Все это сложил в спортивную сумку и спрятал в багажник.

Первой его жертвой, мерзкой и совершенно бессмысленной, стал голый пьяный генерал.

Потом он подкараулил девочку. Она собирала первую землянику у забора, с тыльной стороны территории интерната, там, где не было сторожа и вообще никого. Он долго наблюдал, как слепой ребенок, сидя на корточках, медленно ощупывает траву, земляничные кусты, как будто играет на фортепьяно. Легкие чуткие пальцы едва касались белых цветов, находили и срывали редкие, бледно-зеленые, с розовым бочком, ягоды.

– Вкусно? – спросил он, присев рядом с ней на корточки.

– Да. Очень. Хочешь? – Она протянула ему несколько земляничин на ладони.

Он взял их ртом, и жгучая волна прошла внутри его тела, когда он прикоснулся губами к теплой коже.

Слепые сироты были доверчивы, в любом новом взрослом им мерещился тот, кто захочет удочерить, усыновить, взять в семью или вообще окажется родным. Самые маленькие спрашивали каждую женщину: «Ты моя мама?» И каждого мужчину: «Ты мой папа?» Только мужчин в волчьем логове они об этом не спрашивали.

– Ты дедушка? – спросила Странника маленькая самка.

– Да, – ответил он, – я дедушка, но не простой, а волшебный.

– Как это?

– Ты разве не слышала, что на свете существуют волшебники?

– Слышала. Но это только в сказках.

– Не только. В жизни тоже. Вот скажи, чего тебе сейчас хочется?

– Шоколадку, – не задумываясь, ответила девочка.

Он достал из кармана и положил ей в руку шоколадный батончик. Она радостно засмеялась.

– А еще? – спросил он. – Чего еще тебе хочется?

– Новые туфельки.

– В один день я могу исполнить только одно желание. А всего ты можешь загадать три желания. Ты умная девочка, подумай, чего тебе хочется больше всего на свете?

– Чтобы я стала зрячей и чтобы за мной приехала мама.

– Это трудно исполнить, но я попробую. Только учти, если ты хотя бы одному человеку расскажешь обо мне, ничего не получится.

– Нет, нет, я никому не скажу! А ты не врешь?

– Я не обещаю, но попробую. Правда, есть одна проблема. Ты должна прийти ночью в лес к озеру, так, чтобы никто не знал.

– Почему ночью?

– Потому что днем свет слишком яркий. Когда твои глазки начнут видеть, им надо будет привыкать к свету постепенно.

Гоминиды, особенно маленькие, верили тому, чему хотели верить. Все получилось удивительно легко. Девочке не терпелось стать зрячей, ночью она пришла к озеру, и ангел, который плакал в ней, улетел на свободу, в небо. Странник выполнил свое обещание. Среди ангелов слепых нет.

Когда нашли труп в озере и одежду на берегу, решили, что это несчастный случай. Не было никакого расследования. Он понял, что девочка никому не успела ничего рассказать. Но теперь детей из волчьего логова в интернат отвозили на машине, дети перестали выходить за территорию интерната одни, без взрослых. Странник затаился и терпел.

К концу августа дети осмелели, взрослые расслабились. За забором интерната был орешник. Однажды Странник увидел, как девочка, немного старше первой, пытается наклонить ветку, ищет орехи. Никого вокруг не было, он подошел, помог, нарвал для нее орехов, заговорил. Диалог получился почти такой же, и три желания те же. Шоколадка. Зрение. Мама.

Странник на этот раз слово «озеро» не произнес, чтобы у маленькой самки не возникло случайных подсознательных ассоциаций. Он сказал, что она должна дойти до того места, где тропинка сворачивает к станции.

И опять никто из взрослых ничего не заподозрил. Несчастный случай. Единственная метка, на которую они могли бы обратить внимание, – срезанные пряди. Странник делал это не потому, что хотел сохранить что-то на память. Срезанная прядь символизировала крещение, монашеский постриг.

Он не убивал, он совершал священный ритуал.

До следующего лета Странник решил затаиться. Но так случилось, что в середине октября он столкнулся ночью в лесу с мальчиком восьми лет.

Никого вокруг не было. Мальчик шел к станции. Он хотел сбежать из интерната.

Когда его нашли, началось следствие. Уже никто не верил в несчастный случай. На этот раз затаиться надо было надолго и всерьез.

Прошло полтора года, прежде чем он опять решился выйти на охоту. Начался май, а никто из детей ночью в лесу не появлялся. В большой дом их по-прежнему привозили, по три-четыре человека, чаще только девочек, но иногда и мальчиков. Назад везли на машине, до ворот интерната.

Странника колотила лихорадка. Плач ангелов заглушал все прочие звуки, он катался по земле, рвал влажную от ночной росы траву, ветки и сучья, впивался ногтями в нежную бересту.

Однажды, в самый разгар мучительного приступа тоски, он отчетливо услышал детский голос:

– Кто здесь?

Девочка лет двенадцати шла с тросточкой по траве, очень медленно.

Позже он узнал, что она ослепла недавно, и из обычного интерната ее перевели в специальный, для слепых. Ночью она вышла за территорию случайно. Кто-то посоветовал ей тренироваться как можно больше, ходить ночами, привыкать жить на ощупь.

Она была удивительно хороша. Белокурые вьющиеся волосы, тонкое правильное лицо. Возможно, ее так ни разу и не успели свозить в большой дом. Но повезли бы обязательно.

После этого очень долго, год и два месяца, до июля восемьдесят шестого, Странник жил в шкуре гоминида и не позволял себе даже ночных прогулок. Гоминиды всполошились всерьез. Детей перестали возить в волчье логово. Территория интерната охранялась круглосуточно. Все свои силы Странник направил на то, чтобы обезопасить себя, он действовал продуманно и осторожно. Ему удалось выстроить настолько безупречную и надежную линию защиты, что в середине июля, когда представился случай, он решился освободить напоследок еще одного ангела.

Никакой охраны уже не было. Поздно вечером Странник возвращался из Москвы в Давыдово. Он ехал на машине, в обычном костюме, без накладной бороды, без парика и круглых черных очков. Под костюмом была твердая шкура гоминида. Когда он остановился у шлагбаума, заметил на платформе девочку. Она только что вышла из электрички и осторожно шла к лестнице.

Он пересек пути, дождался, когда она спустится с платформы. Она была почти взрослая, шестнадцать лет, и не совсем слепая. Слабовидящая. Странник знал, по шоссе она пройдет немного, потом свернет в рощу. Именно там, на повороте, он дождался ее. Убедился, что вокруг нет ни души, опустил стекло, заговорил с ней, предложил подвезти. Он ласково улыбался девочке. Слепые не видят улыбку, но слышат ее по интонации.

Она согласилась. В руке у нее была сумка, в которой лежала толстая тяжелая книга с выпуклым шрифтом. В машине она рассказала, что ездила в библиотеку для слепых, очень хотела получить именно эту книгу, «Унесенные ветром». Задержалась потому, что заблудилась, села не в тот автобус и долго стеснялась спросить, как ей добраться до нужного вокзала.

– Ты бывала когда-нибудь в большом доме, на другом берегу озера? – спросил он.

– В каком доме? Я ничего не знаю!

По ее испугу, по дрожи в голосе, он понял: бывала, все знает.

– Остановите, выпустите меня! Я дальше пойду сама! Ну пожалуйста, прошу вас!

Он притормозил, но из машины ее не выпустил. Она стала дергать дверную ручку. Он понял, что если она выберется, то может побежать и закричать. Ударил ребром ладони по сонной артерии, свернул с шоссе в рощу, поставил машину так, чтобы ее не было видно.

К озеру через рощу он тащил ее уже мертвую. Прядь срезал перочинным ножом, поскольку ножниц у него с собой не было. Но перчатки были. Сбросив труп с обрыва, он тщательно осмотрел одежду, протряхнул каждую вещь. Потом вернулся к машине, взял сумку с книгой, выбросил подальше.

В качестве трофеев, кроме пряди, оставил себе очки с толстыми линзами и серебряное колечко с бирюзой.

Он собирал и хранил пряди и мелкие предметы, принадлежавшие убитым гоминидам, вовсе не из сентиментальности. Берестяная шкатулка, в которую он все это складывал, была частью его плана.

Ему удалось обмануть гоминидов, так хитро, что никто из них ни о чем не догадался. Урод с заячьей губой, учитель физкультуры, работавший в интернате, идеально подходил на роль серийного убийцы. Его уже подозревали. Последним препятствием стала собака, которая охраняла дом жалкого гоминида. Но это препятствие ничего не стоило устранить.

Куда сложнее оказалось жить дальше в вечной ночи, не вылезая из толстой шкуры.

* * *
Перед сном Соловьев опять просмотрел список расшифрованных абонентов, подумал, что обязательно надо будет завтра звякнуть профессору Гущенко, расспросить его о давыдовском душителе. Он должен помнить. В той серии действительно много общего с нынешней. Права Оля, прав старик Лобов. Почерк очень похож на Молоха.

– Что еще? – бормотал Соловьев в подушку. – Валентин Куваев. Певец Вазелин. Им занимается Антон. Я все-таки попытаюсь поговорить с Зацепой. И попробую осторожно выйти на Грошева, под каким-нибудь невинным предлогом. На завтра, то есть уже на сегодня, остаются еще двое: Родецкий Борис Александрович, Дроздова Ирина Павловна.

Ика. Существо из тайной жизни Жени. А может быть, просто подружка? Нет, она обязательно должна что-то знать. Ей двадцать два года, но выглядит младше Жени… сирота… живет с как бы писателем Марком… он написал роман про клонов…. Порнографа Молоха из Интернета тоже зовут Марк…

Дима уснул, ему приснилось, как они с Олей идут вдвоем по сосновой роще. Непонятно, какое время года, тепло или холодно, солнца нет, освещение странное. Светло, все видно, а сверху мрак, ночь, без луны, без звезд, черная бездна. Нельзя понять, где источник света.

Под ногами тоже бездна. Ощущение такое, будто ступаешь по упругой массе, вроде твердого студня. Сосны стоят слишком ровными рядами, и совершенно одинаковые.

Промежутки между стволами с каждым их шагом становились все уже и скоро сосны сомкнулись в сплошные глухие стены. Оля не замечала этого, смеялась, просто покатывалась со смеху. Дима видел, что коридор, по которому они идут, заканчивается плотным туманом или облаком, сотканным не из воды, а из черных чернил.

Оля смеялась, тянула его вперед, в этот чернильный мрак. Он пытался удержать ее. Рука ее выскользнула, и она побежала. Он бежать не мог, ноги стали ватными, не слушались. Он звал ее, кричал, но звука не было. Она вдруг обернулась, и он ясно увидел, что она вовсе не смеется, а плачет.

Чернота, в которую она бежала, была живой, как гигантская чернильная медуза. Там, внутри, что-то шевелилось, тяжело переваливалось, пульсировало. Диме удалось сдвинуться с места, только когда Оля исчезла. Эта гадость как будто всосала ее. Он подошел и тоже оказался внутри.

Ночной лед, или заледеневший мрак, вот что это было. Внутри можно передвигаться, только очень медленно. Плотное ледяное пространство влажно хрустело. Глаза привыкли к темноте, и Дима разглядел, что идет по озеру. Все то же ощущение упругого студня под ногами. Мрак внизу был гуще, но все равно сквозь толщу просвечивали какие-то водоросли, камни, и слышен был глухой, далекий плеск воды.

Впереди отчетливо виднелся высокий забор, открытые ворота. За воротами дом, трехэтажный небольшой замок, построенный с претензией на роскошь. Колонны, башенки. Когда Дима подошел ближе, он увидел, что это только плоский фасад, стоило ступить на полукруглую ступеньку крыльца, и все развалилось в труху.

Он стоял один посреди пустоты. Где-то внизу, под ногами, слышался шорох. Там, завернутые в толстую мутную пленку, копошились люди, клубок человеческих тел. Как будто кто-то сбросил их в гигантский пластиковый мешок. Они пытались выбраться, задыхались, Дима видел головы, руки, ноги. Он заметил, какое все это маленькое, и понял, что там, в мешке, дети. Он бросился к ним, стал раздирать пленку, она оказалась жирной и скользкой, она была как слой масла. И прямо под этим мутным слоем белело лицо Оли.

Мрак рядом с ним медленно сгустился и образовал четкий силуэт. Фигура мужчины одного с ним роста. Куртка с капюшоном. Широкие плечи. Под капюшоном черная пустота, только два мутных беловатых пятна там, где должны быть глаза. Существо протянуло руку в белой резиновой перчатке. На ладони лежала прядь каштановых волос. Это были Олины волосы.

Дима врезал кулаком в пустоту под капюшоном, кулак прошел насквозь, существо тихо рассмеялось и стало таять.

В руке осталась ноющая боль. Внизу, в пропасти, уже ничего не было. Оглядевшись, он обнаружил, что стоит один посреди той же рощи. Под ногами обычная земля, усыпанная сухой хвоей. Над головой темно-зеленые кроны и сизое рассветное небо.

Он проснулся весь в ледяном поту и в слезах. Правая рука ныла нестерпимо. Впрочем, она часто ныла. Много лет назад пьяный коллега-грузчик уронил на нее ящик с консервами.

Глава двадцать третья

Проще всего было позвонить и спросить, что случилось, почему ее светлость Женечка не пришла на концерт. Но Вазелин уговаривал себя не делать этого. Он знал, как легко наглеют женщины. Стоит показать, что она нужна тебе, и начинаются фокусы. Конечно, она обиделась, что он не пригласил ее к себе в воскресенье вечером. Но он не виноват, у него дома была Наташка. Не мог же он позвонить и сказать: «Слушай, Натаха, ты давай-ка, уматывай, я сейчас с Женей приеду».

Конечно, если бы Женя заранее предупредила, тогда другое дело. Но она заявила, что хочет к нему на всю ночь, только когда они сели в такси. Еще не хватало выполнять каждый ее каприз!

Он ей нужен, а не она ему. Он, звезда, снизошел, обратил свой звездный взор на нее, пигалицу. Сколько таких, как она, готовы ради одного лишь его автографа мерзнуть, мокнуть, давиться в толпе, драть глотку, выкрикивая его сценическое имя!

Вазелин никогда ни за кем не ухаживал, никогда не добивался женского внимания. Ему приходилось чаще отбиваться, чем добиваться. Чем небрежней и циничней вел он себя с юными гламурными барышнями, тем отчаянней они к нему льнули. В интервью и на ток-шоу, рассуждая на пикантные темы, он иногда цитировал Пушкина, в собственной интерпретации: «Чем меньше женщину мы любим, тем легче нам она дает». Всегда часть публики поддерживала его смехом, аплодисментами. Вазелин знал, что пока существует эта часть, у которой мозги расположены ниже пояса, он не пропадет.

Себя самого он видел современным Казановой, правда, подчеркивал, что времена изменились и свои победы он таковыми не считает, поскольку понятие «победа» предполагает некую борьбу. А ему, Вазелину, прекрасные дамы сдаются всегда добровольно, без боя, да еще встают в очередь и норовят накормить, носки постирать и шнурки погладить.

Когда его спрашивали, почему он до сих пор не женат, он отвечал, что не выносит однообразия, семейная жизнь – это скучно. Чтобы оставаться в творческом тонусе, он должен постоянно стремиться к чему-то новому, свежему. Вечный поиск совершенства – вот его стихия. Смена впечатлений бодрит. Стоячая вода тухнет.

Допустим, он женится, а потом встретит кого-то лучше, и что тогда? Прекрасных женщин много, а он один. Последний и единственный русский бард, поэт, красавец. Если он соединится скакой-нибудь дамой, другие дамы лишатся надежды и будут чувствовать себя обделенными. Разве это справедливо? Каждая должна иметь свой шанс.

Вазелин никогда не стеснялся говорить о себе возвышенно. Называл себя «солнцем русской поэзии». И никто не возражал. Все только улыбались. Это воспринималось как шутовство, самоирония. Ведь надо быть совсем уж идиотом, чтобы так говорить о самом себе. Разве кому-то могло прийти в голову, что Вазелин идиот? Даже заклятые враги считали его умным, оригинальным, интересным человеком.

Его любили приглашать на ток-шоу. Присутствие Вазелина гарантировало если не скандал, то провокацию. Это нужно для рейтинга.

Он никогда не отказывался. Он выработал для ток-шоу специальную улыбку кота, обожравшегося сметаной, и голос его становился совсем низким, медленно тягучим, с хрипотцой, и разыгрывал он всегда одно и то же: этакий утомленный половой гигант, Клеопатра мужского пола и Кама-сутра в одном флаконе.

На самом деле, кроме толстой хлопотуньи Наташи, никто носки ему не стирал и шнурки не гладил. Вообще, если и любили его люди, то лишь издалека, когда он пел на сцене или торчал в телевизоре. Стоило немного приблизиться к нему, и обдавало холодом, глобальным пофигизмом. Ему ни до кого, кроме самого себя, не было дела.

Гламурные барышни легко, из любопытства, прыгали к нему в койку и быстро ускользали разочарованные, в поисках новых приключений. Он был не ахти какой мужчина. В постели грубый, тупой, однообразный. В быту ленивый, неопрятный. Редко мыл голову, забывал чистить уши и менять носки. При всем том опасался, что найдется какая-нибудь бойкая хитрая особа, которая его на себе женит.

Откуда взялся в нем этот страх, он сам не знал. Едва познакомившись с барышней, оценив ее экстерьер, престижность появления с ней на разных тусовках, он почему-то сразу начинал видеть в ней потенциального врага. Вдруг как-нибудь исхитрится и окольцует его? Страх добавлял льда и скуки в каждую новую связь.

– Дурак, – говорил ему продюсер, – женитьбы и разводы – это тоже реклама. Сколько там у тебя романов, никого не беспокоит. Чтобы беспокоило, нужно трахать только звезд: спортсменок, телеведущих, балерин. Да еще дарить своим подстилкам «Мерседесы», квартиры, шубы, бриллианты. Тогда твоей любовью люди заинтересуются, станут обсуждать, писать. А так – хоть всех клубных девок поимей. Кому дело до голой низкой физиологии? Интересно про высокое, про бабки. Чем больше бабок, тем интересней. Официальный брак – это имущественная сделка, а потому хороший информационный повод.

Так рассуждал продюсер Бориска и был прав. Но следовать его правоте Вазелин не мог. Закрутить роман с какой-нибудь звездой спорта или балета у него не получалось. Он даже не пробовал, справедливо опасаясь получить унизительный отказ. Он не умел ухаживать, а сами звезды на шею ему не вешались. Он не имел средств на серьезные дорогие подарки вроде квартир и машин, и, вероятно, если бы даже посчастливилось ему стать очень богатым человеком, он все равно ничего никому не дарил бы, ибо самым ценным подарком считал себя самого, гения и красавца. А если уж совсем честно, то Вазелин был по природе своей жаден. В детстве, в пионерлагере, толстый мрачный мальчик Валик поедал сладости под одеялом и ни с кем никогда не делился, хотя не раз бывал бит за это жестокими сверстниками.

Однако необходимость информационного повода для очередной пиар-кампании назрела очень давно, и медлить с этим не стоило. Слава Вазелина возникла и держалась исключительно благодаря умной, правильной рекламе. Вазелин был брендом, то есть плодом профессиональной работы продюсеров, имиджмейкеров, проплаченных журналистов. Разумеется, это никоим образом не умаляло его собственных творческих заслуг. Он писал стихи и музыку, пел свои песни, имел голос богатого диапазона, яркую мужественную внешность. Но сколько таких, пишущих, голосистых, фактурных, готовых на все, толпилось у главного подъезда «Останкино», рекламировало себя в паутине, лезло во все дыры, вставало на уши, дышало в затылок?

«Их много, а я один! – утешался Вазелин. – Я единственный, уникальный, неповторимый. Я – солнце русской поэзии».

Как будто в подтверждение этих слов, ночью в клубе, после концерта, на котором не было Жени, к нему подошел невысокий тощий парень с короткими рыжеватыми волосами, в круглых стильных очках, тот самый, что крутился в фойе, когда они с Наташкой орали друг на друга. Парень оказался корреспондентом тонкого еженедельного журнала, из тех, что печатают подробную телепрограмму и светские сплетни. Он хотел получить интервью, большое, на разворот, с фотографиями.

Обычно такого рода интервью организовывал продюсер Бориска. Иногда проплачивал, иногда умудрялся устроить все бесплатно, через свои разнообразные связи. Разворот в журнале с миллионным тиражом – это круто, это один из самых действенных видов косвенной рекламы.

– Вам удобно прямо завтра с утра? – спросил корреспондент, робко и восторженно глядя на великого поэта.

– Что, так срочно надо? – снисходительно улыбнулся Вазелин.

– Вас хотят дать прямо в следующий номер.

– Ну ладно. Только утром я сниматься не буду. Я с утра не в форме.

– Хорошо. Фотограф может прийти вечером, когда скажете. А интервью желательно поскорей. Мне ведь надо будет расшифровать текст, написать, потом отправить вам на подпись.

– Ладно, давай часам к двенадцати.

– Ой, а пораньше нельзя? – спросил парень, слегка помявшись. – Мне к половине первого позарез надо быть в «Останкино», там ток-шоу, тема «желтая пресса», меня пригласили, первый раз в жизни.

Вазелин проявил великодушие, назначил ему встречу на одиннадцать, в кафе возле своего дома.

* * *
Остаток ночи старший лейтенант УВД Антон Горбунов провел в Интернете, узнал о Вазелине много интересного и отлично подготовился к интервью.

Оказалось, что Вазелин и Валерий Качалов – давние лютые враги. Однажды они чуть не подрались. На концертах очень важно, кто, когда и после кого выходит на сцену. Качалов отказался выходить после Вазелина, заявил, что зал опустеет, все нормальные люди слиняют, останутся одни психи, потому, что только психи могут воспринимать кровавый понос, который он, Вазелин, именует песнями.

Вазелин в долгу не остался, обозвал Качалова трэшем, совковой попсой и отстоем. Перебранку подробно, с удовольствием, распечатало несколько таблоидов.

Потом оба певца давали интервью, в которых поливали друг друга грязью. Вазелин утверждал, что Качалов связан с бандитами, в молодые годы был штатным осведомителем КГБ, лизал задницу ЦК ВЛКСМ. Никогда не поет вживую, потому что нет у него ни голоса, ни слуха. И вообще, давно никому не нужен, поскольку устарел, смертельно скучен и является образцом советской пошлятины.

Качалов не отставал, говорил, что Вазелина и тех, кто его слушает, надо лечить. Все, что он сочиняет, – издевательство и плагиат. От его, с позволения сказать, песен можно повеситься, спиться или подсесть на иглу. Он – жалкий пародист. Он – бездарность, которая вопит о своей гениальности на каждом углу, он – фурункул на теле нашей эстрады, образец попсы в самом мерзком смысле этого слова.

На личном сайте Вазелина, в чате, где певец иногда беседовал со своими фанатами, вдруг промелькнуло имя Жени Качаловой.

– Правда ли, что у тебя роман с Женей Качаловой? – спрашивал некто под условным именем Пуся.

– Ха-ха! – отвечал Вазелин. – Это моя великая тайна.

– Так все-таки правда или нет? – не унималась Пуся. – Мне надо знать, потому что я тебя обожаю.

– Пуся, у тебя на меня есть виды? – кокетничал Вазелин.

– А ты как думал? Конечно!

Тут в беседу вступал некто Хмырь.

– Эй, Vaz, смотри, будь осторожен, девочка Женечка малолетка, хотя, если честно, я тебя понимаю. Видел ее в клипе придурка папаши, «Котенок, не грусти». Она прелесть, настоящая нимфеточка.

– Хмырь, ты козел! – влезала обиженная Пуся.

Хмырь отвечал матом. Потом они помирились, стали болтать сами по себе, а Вазелин из диалога вышел.

Напоследок Антон заглянул в криминальные новости, но там ни слова об убийстве Жени Качаловой не было.

«Странно, – подумал Антон, – вроде бы новость должна была уже просочиться в паутину. Пусть без имени жертвы, но сюжет по телевизору был. И в сводках происшествий… Неужели опять, как в тот раз, с Молохом?»

Антон знал, что пространство Всемирной паутины не столь бесконтрольно, как кажется. Бывает, какая-то убойная информация висит пару часов, а потом вдруг исчезает сразу со всех сайтов. Возможно, ее убирают сами хозяева сайтов, но делают они это вряд ли по доброй воле.

«Значит, информация по Молоху остается нежелательной? Опять кто-то будет мешать? Вот, пожалуйста, на совещании у замминистра отказались признать, что это продолжение серии. Соловьеву даже не удалось официальным путем в нормальные сроки добыть расшифровку номеров, которые остались в мобильнике убитой девочки. Бред».

Было восемь утра. Антон выключил компьютер, поставил будильник на десять и уснул на диване, одетый.

* * *
Странник до сих пор не понимал, как сумел выдержать столько лет. Коварство тьмы заключалось еще и в том, что она ловко притворялась светом. Вечная ночь втянула Странника, как болото, чмокнула и сыто облизнулась. Он жил как гоминид среди гоминидов. Много и напряженно работал, для разрядки стал бегать по утрам, нарочно выматывал себя так, чтобы не осталось никаких физических сил.

Ночь символизирует хаос. Она родилась из хаоса и породила двух древних богов, Танатоса, бога смерти, и Гипноса, бога сна. Смерть и сон родные братья. Есть у них еще брат Мом, бог злословия. Он связан с самыми темными глубинами зла, с подземными безднами Тартара. Слепые дети, безусловно, несли на себе знак тьмы. Они жили во тьме еще более безнадежной и страшной, чем прочие гоминиды, и ангелы внутри них страдали нестерпимо.

Иногда ему казалось, что все, происходившее с ним ночами в маленьком подмосковном городе Давыдово, приснилось ему. Шкура гоминида постепенно врастала в его живую чувствительную кожу, и уже не хотелось ее сдирать.

Он стал забывать о своей великой миссии и все реже слушал кассеты, на которых был записан голос существа из царства света.

Иногда ночью, во время бессонницы, он задавал себе вопрос: неужели это конец?

Ответа не было. Он кусал подушку и давился слезами.

На самом деле он продолжал постоянно слышать голоса ангелов, его тянуло туда, где было много детей, подростков. Ангелы плакали и звали его на помощь. Он затыкал уши. Он понимал: так легко и безнаказанно, как возле давыдовского интерната, он не сумеет действовать нигде. Если он попытается, его сразу поймают.

Мир гоминидов гнил изнутри, и вонь душила его. Похоть и разврат наползали на Странника со всех сторон, то, что раньше пряталось за стенами домов, за плотными шторами, бесстыдно вылезло наружу, стало публичным и общедоступным.

Чтобы понять и измерить глубину падения нравов, Странник блуждал по Всемирной паутине, находил самые страшные, самые грязные порносайты, смотрел, читал, дрожал от праведного гнева.

Особенно сильно подействовал на него небольшой рассказ, написанный порнографом по кличке Молох. Это было зашифрованное послание, адресованное ему, Страннику, и нашел он его в самой глубине адской бездны, на ледяном дне той пропасти, куда падают дети, играющие во ржи.

Автор-порнограф не осознавал, что делает, когда сочинял свой рассказ. Он, как и положено гоминиду, оставался лишь орудием. Его рукой водила мощная, неведомая ему, жалкому похотливому ублюдку, сила.

В рассказе было описано освобождение ангела, именно такое, каким оно виделось Страннику. Некий человек, чистый от рождения, то есть страдающий тем, что гоминиды именуют импотенцией, убивает маленькую проститутку, а потом медленно поливает тело жидким маслом, которым смазывают младенцев после купания.

Сладкий запах и то, как льется масло на тело, затекает в складки порочной плоти, омывает плоть, освобождает от последней грязи, вызвало мощный, неожиданный экстаз у Странника, горячее покалывание в паху.

Он мог сравнить эту бурю чувств лишь с тем первым экстазом, который испытал много лет назад, на чердаке, когда убил первую в своей жизни самку. Именно тогда он и выпустил первого ангела, но еще не осознавал этого.

Масло – миро, священный жертвенный елей, символ чистоты и покоя. Оно смывает следы, гоминидам будет трудней найти Странника.

Паутина у древних, у греков и египтян, – символ судьбы. У майя плетение паутины воплощает непрерывную мутацию, превращение людей в гоминидов. У христиан – это символ абсолютного зла. Именно паутина с ее тайной символикой и явной грязью подсказала Страннику простой и разумный путь.

Чтобы освободить ангела, надо купить юного гоминида, в котором ангел еще жив. Покупать через паутину безопасно. Можно сохранять полную анонимность, не привлекать внимания. Торговцам ничего не нужно, кроме денег. Они даже не смотрят в лицо покупателю.

Странник проснулся и прозрел. Испытал горький стыд за годы тупого бездействия.

Разведчик опять стал диверсантом. Пользуясь Интернетом, он мог бесконечно продолжать свое священное дело, спасать сколько угодно ангелов.

За полгода он спас троих. Двух девочек и мальчика. Это были беспризорные сироты из глубокой провинции, родители умерли либо сидели в тюрьме. Каким-то ветром их занесло в Москву, в лапы порнодельцов.

Он не оставил ни единого следа. Он понимал, что искать его будет не только милиция, но и сутенеры, которые продали ему детей. В диалог с ними он вступал из интернет-кафе и никогда не использовал для связи свой домашний компьютер. Звонил только из уличных таксофонов. Менял внешность и голос, платил вперед и даже добавлял щедрые чаевые, ибо знал: ничто так не притупляет бдительность гоминидов, как деньги.

Полтора года его активно искали, но так и не вышли на его след. Никто не понял, что это продолжение, не связал нынешние трупы с теми, что десять лет назад вылавливали из озера возле маленького подмосковного городка Давыдово. У серийных убийц не бывает таких долгих периодов покоя.

Но фокус в том, что Странник не серийный убийца. Он не душит детей. Он освобождает ангелов.

Гоминиды опять оказались бессильны против него. Никто, ни милиция, ни сутенеры, не догадался об его истинных мотивах, целях и средствах.

Никто, кроме женщины-оборотня. Сейчас, когда он освободил очередного ангела, она опять начнет думать и действовать. Следовало срочно избавиться от этого опасного существа, убрать оборотня со своего пути, раз и навсегда.

Глава двадцать четвертая

Сквозь шум воды Ика слышала, как заливаются сразу три телефона. Городской, самый громкий, и два мобильных.

– Идите на фиг! – сказала она, разглядывая свою ногу, такую живую и симпатичную, что стоит посмотреть, и мгновенно поднимается настроение. Правда, тут же где-то, совсем глубоко, защекотала маленькая поганая мыслишка. Вот эту плоть, розовую, упругую, выхоленную, будут когда-нибудь жрать черви. Когда-нибудь, не скоро, но обязательно.

О червях однажды сказал Марк. Держал ее ногу, бережно, как произведение искусства, и вдруг произнес, с обычной своей ухмылкой:

– Обидно, что такая красота достанется червям. Представляешь, вся ты, Ика, нежная и удивительная, с твоими тонкими пальчиками, с твоими грудками, губками, шейкой, станешь обедом подземных тварей. Они тупы, бессмысленны, лишены эстетического чувства. Им без разницы, кого жрать: тебя, мою прелесть, или какого-нибудь урода. Остается пожелать им приятного аппетита.

Марк говорил много глупостей и гадостей, она привыкла, щелкала его по носу, злилась чуть-чуть и скоро забывала. Но про червей запомнила и никак не могла выкинуть – даже не из головы, а откуда-то из солнечного сплетения.

– Гад, гад, ненавижу! – пробормотала Ика и стала чистить зубы.

На городском телефоне включился автоответчик. Из ванной Ика не могла разобрать слов, но слышала, что голос женский. Потом стало тихо. Телефоны помолчали, отдохнули минут пять и опять затрезвонили хором.

Ика выдавила на ладонь прозрачный зеленый шампунь, закрыла глаза, намылила короткие густые волосы и запела во весь голос:

Темный кинозал и пузырьки поп-корна,
Целоваться в губы так прикольно! А-а, ля-ля!
Предстояло самое неприятное – брить подмышки. Ика подняла руку, заглянула в нежную впадинку, подернутую золотистой щетиной. Там такая тонкая кожа, каждый раз страшно прикасаться бритвой.

– Вот, например, немки подмышек не бреют, – рассуждала Ика вслух, сплевывая воду, – и правильно делают. То ли в Италии, то ли в Англии подмышки бреют только проститутки. А порядочные женщины – никогда. Ой, блин! – Несколько капель крови проступило сквозь пену. Ика порезалась потому, что телефонные рулады выводили ее из себя и руки слегка дрожали. – Блин-блин, твою мать! – От перекиси щипало еще больше.

Был бы дома Марк, она позвала бы его, чтоб подул. Он бы подул, потом поцеловал, во все местечки. Ему нравилось, когда она влажная, горячая, только что из душа. Он бы целовал и приговаривал: «Косточки мои сладкие, цыпленок мой, тут у нас мягонько, а тут тверденько, ой, как вкусненько, ой, как классненько, прикольненько».

Ика протерла запотевшее зеркало, увидела себя, скелетика, девочку-спичку. Скуластое аккуратное лицо. Круглые зеленые глаза, большой пухлый рот и маленький мягкий нос. Без косметики, с мокрыми волосами, она выглядела лет на четырнадцать. На самом деле ей было двадцать два.

– Марк, Марик, Морковка, козел, сволочь, ненавижу, убью когда-нибудь!

К трем разноголосым звонкам прибавился четвертый, дверной. Ика накинула халат и босиком помчалась в прихожую.

– Мало того что исчез на трое суток, бросил меня, еще и ключи забыл, гад, и явился именно тогда, когда я в ванной! Все мне назло, все всегда мне назло! Ну я тебе сейчас устрою! – Она распахнула дверь, не взглянув в глазок.

На пороге стояла незнакомая девица лет тридцати, высокая крашеная блондинка, в джинсах и дутой куртке такого розового цвета, что у Ики заболели глаза. Девица, вероятно, не ожидала, что ей сразу, без вопросов, откроют дверь, и удивленно уставилась на Ику.

– Взрослые кто дома есть?

– А что вам нужно?

– Я из ЖЭКа. Жалуются на вас соседи, девочка. Заливаете вы их. – Глаза девицы быстро, хищно обшарили маленькую прихожую.

– Мы?! Заливаем? Да что за бред, блин! – Ика туже затянула пояс халата и надменно вскинула подбородок.

– Я спрашиваю, взрослые кто есть? – Девица шагнула в прихожую.

Она была куда хладнокровней, чем показалась в первый момент. Проворно потеснила Ику, просочилась сквозь бамбуковую шторку, заменявшую дверь между коридором и единственной комнатой, и через секунду стояла посреди комнаты, широко расставив длинные толстые ноги в обтягивающих джинсах и розовых лаковых сапожках.

– Слушайте, женщина, я вас в гости, кажется, не приглашала, – Ика забежала вперед, встала перед ней, лицом к лицу, и вперилась в маленькие рыжие глазки, – если мы протекаем, так в ванную идите, куда вы в комнату лезете?

– А я не в гости, – сказала девица, – я по делу.

Она была выше Ики на голову и весила раза в два больше. На Ику она не смотрела. Спокойно, деловито оглядывала двуспальную кровать, измятое красное белье. На подушке валялась старая футболка Ики. На полу – халат Марка, рядом тарелка с гнилыми виноградинами и яблочным огрызком. Взгляд девицы скользнул по полкам, уставленным видеокассетами, дисками DVD, затем ее внимание привлек компьютерный стол. На принтере стояло зеркало, флакон туалетной воды, на выдвинутом дисководе – грязная кофейная чашка.

– Так, короче, документы предъявите, женщина! – грозно сказала Ика.

– Обойдешься, – сухо отозвалась девица. – Ну, кто здесь проживает? Кто прописан? Где взрослые?

Ика не успела ответить. Зазвонили телефоны, опять все хором, и негромко хлопнула входная дверь. Ика вздрогнула, у нее пересохло во рту. Ей показалось, что в квартиру успел зайти еще кто-то.

– Да я сейчас милицию вызову, женщина! – крикнула Ика сквозь телефонные переливы. За бамбуковой шторкой бесшумно шевелилась огромная черная тень.

– Вова, заходи, не стесняйся, – позвала девица, рассматривая корешки коробок с дисками и кассетами, и добавила, обращаясь к Ике: – Это наш водопроводчик. Ну ты трубочку-то возьми, хоть одну какую. Что застыла?

Из прихожей проскользнул в комнату человек-тень. Он умудрился войти так, что бамбуковые палочки, которые мелодично постукивают при малейшем движении, не издали ни звука.

Девица была нестрашная, Ика называла таких «недоделанная модель». Лицо вполне симпатичное, но глазки маленькие, нос раздвоенный, сердечком, подбородок тяжелый, торчит вперед. Если ей сделать легкую пластику, аккуратней красить волосы и похудеть килограммов на десять, могла бы стать красоткой.

Вова, водопроводчик, показался Ике чудовищем. У него лба вообще не было. Серые редкие волосы росли сразу над бровями. Глаз тоже не было. Темные провалы. Такие маленькие глазки, так глубоко посажены, что заглянуть в них невозможно. Нос без переносицы, круглая пористая пуговка с двумя дырками, рот без губ, длинная плоская щель. Прямо под тяжелым, как булыжник, подбородком, начинался бугристый торс, обтянутый черной футболкой. Черная кожанка лопалась по швам на пудовых покатых плечах. Росту Вова был метра два, весил килограмм сто пятьдесят. Войдя, не произнес ни слова. Просто встал рядом с блондинкой и посмотрел на Ику сверху вниз.

Телефоны продолжали заливаться.

– Вот, чудачка, – девица покачала крашеной головой, – ей звонят, она не подходит. Ну, может, я за тебя отвечу, а? – Она подмигнула и засмеялась. Зубы у нее были крупные, лошадиные и слишком белые, наверное, искусственные.

Ика бросилась к городскому телефону, попутно прихватила свой дрожащий мобильник. Остался еще мобильник Марка. Звонок у него был самый тихий, он мяукал, как голодный котенок.

– Ика, привет, это Стас, короче, слушай, завтра вроде съемка, да? Короче, у меня, блин, отец нажрался, скотина, маму избил, она дома лежит, совсем плохая, я не могу ее одну оставить. И с клиентом я тоже не смогу встретиться. Пусть он, короче, Егорку пошлет, этому старому козлу все равно, какой мальчик. Ты скажи Марку, я потом, как она поправится, все отработаю. Эй, ты где, Ика? Ты меня слышишь?

Торопливый подростковый тенорок прозвучал на всю комнату. Ика никак не могла найти кнопку отключения громкой связи. Руки у нее дрожали.

– Да, Стас. Я слышу. – Она не узнала собственный голос, так хрипло и жалобно он прозвучал.

– Ика, ты чего, блин, простыла? – тревожно спросил Стас.

Она нашла наконец нужную кнопку. Нажала, посмотрела на девицу. Та уже перестала смеяться. Спокойно выдвинула верхний ящик компьютерного стола, принялась рыться, словно это был ее собственный стол.

– Стас, тут ко мне пришли какие-то воры, отморозки, блин, – быстро забормотала Ика, – короче, позвони Ибрагиму, пусть подъедет сюда, разберется.

– Ика, ты что? – ошалело спросил Стас.

Никакого Ибрагима не существовало. То есть, может, их было много на свете, но Ика ни одного из них не знала лично. Она назвала звучное кавказское имя, чтобы гости испугались. Но они не испугались. Вова стоял и слушал. Девица продолжала спокойно рыться в ящиках.

– Стасик, сделай что-нибудь, – прошептала Ика, – помоги мне, пожалуйста.

– А Марк где? Его, что ли, дома нет?

– Нет! Третий день нет. Я не знаю, куда он делся. Я одна, а тут эти. Кошмар какой-то!

– Сколько их?

– Двое.

– Зачем ты чужим дверь открываешь?

– Я случайно. Я думала, это Марк.

– Слушай, короче, может, ментам позвонить? – В голосе Стаса звучала искренняя тревога. Он был хороший, добрый мальчик, он правда испугался за Ику, но помочь ничем не мог.

Он так же, как Ика, отлично понимал, что нельзя вызывать милицию в квартиру Марка. Что бы ни происходило – нельзя. Девица и Вова тоже, вероятно, понимали это, потому были так спокойны. Краем глаза Ика заметила, что девица нашла паспорт Марка, пролистала, спрятала в карман розовой куртки и тут же закрыла ящик.

– Ладно, Ика, ты, короче, не плачь. Потяни время, я, может, что-нибудь придумаю.

Два мобильных телефона давно замолчали. Когда Ика положила трубку городского, стало страшно тихо.

– Значит, ты не знаешь, где он? – спросила девица и задумчиво посмотрела на Ику.

– Что вам нужно? Вы можете объяснить?

– Хохлов Марк Анатольевич, – ответила девица и тяжело вздохнула, – он нам нужен, а не ты. И еще, чтоб ты знала, мы не воры. Скажи, Вова? – Девица опять засмеялась.

От ее смеха Ике стало холодно.

– Зачем вам Марк? Какого черта вы взяли его паспорт?

– Это не твое дело, – девица критически оглядела Ику с ног до головы, – тебе сколько лет?

– Двадцать два. Положите паспорт на место, сию минуту, и выметайтесь отсюда.

Вова, человек-тень, впервые издал какой-то звук. Он тихо хмыкнул.

– Болеешь, что ли? – спросила девица, продолжая разглядывать Ику.

– Почему болею? Здорова.

– Очень уж худая. Настоящий дистрофик. Ладно. Зовут как?

– Отдай паспорт и выметайся со своим шкафом, дура! – Крик Ики прозвучал жалко и неубедительно.

– Зовут как? – спокойно повторила девица.

– Ирина.

– Фамилия?

– Да пошла ты!

Девица укоризненно покачала головой, подняла с пола открытую сумочку Ики, вытряхнула содержимое, взяла паспорт, открыла, стала читать вслух.

– Дроздова Ирина Павловна, ноль первое, ноль шестой, восемьдесят четвертого. Место рождения – город Быково Московской области. Мужа нет, детей тоже. А прописана ты не здесь, девочка. В Быкове ты прописана, вот и жила бы там, сидела тихо, дурочка малахольная. Чего в Москву приперлась, а? Ну, ладно. – Она бросила паспорт на журнальный стол. – Чем занимаешься?

Ика еле сдерживала слезы. Только злость помогала не разреветься. Злилась она не на девицу и тем более не на Вову, человека-тень. В данный момент она смертельно ненавидела Марка, за то, что бросил ее вот так, не предупредив о возможных проблемах. Только сказал: «Я исчезну на несколько дней. Не волнуйся, ничего не бойся. Отдыхай. Скоро у нас будет очень много бабла, мы купим новую большую квартиру, отправимся на Канары, в общем, все о кей!»

Она удивилась, что он не взял с собой ни денег, ни документов, ни мобильника, оделся в какое-то старье.

– Ну, что молчишь? Отвечай, когда спрашивают, – напомнила о себе девица.

– Я актриса, – сказала Ика.

Опять смех. На этот раз особенно долгий и веселый.

– Актриса она! Слышь, Вова? Она актриса! Ой, я не могу! – Девица вытерла слезы, высморкалась. – Ладно, девочка. Я пойду, а Вова останется здесь. Ты уж извини, нам обязательно надо дождаться Марка Анатольевича Хохлова. Ну, до скорого!

Она быстро вышла. Ика услышала, как хлопнула дверь, и посмотрела на Вову. Он, ни слова не говоря, плюхнулся в кресло, взял пульт, включил телевизор, нашел футбол на спортивном канале.

– Как долго ты намерен здесь торчать, ублюдок? – прошептала Ика, собирая с пола содержимое своей сумочки.

В ответ он издал глухой горловой звук и хлопнул себя по коленке. Одна из команд забила гол.

* * *
Странник так и не понял, спал ли он этой ночью. Но не важно. Он чувствовал себя отдохнувшим, полным сил. У него осталось время на утреннюю пробежку.

В спортивном костюме, в кроссовках, с плеером, пристегнутым к поясу, он вышел из подъезда, приветливо поздоровался с молодой соседкой, помог ей спустить с крыльца коляску. Младенец в коляске заплакал, увидев его.

– Ну что ты, что? – сказала его мать. – Дядя хороший, добрый.

Младенец заплакал еще громче.

Странник включил плеер. Из наушников зазвучала «Симфония № 5» Шуберта. Теперь он ничего не слышал, кроме этой бодрой торжественной музыки и собственных мыслей. Он думал о женщине-оборотне, уже без страха, но с удовольствием, как о своей добыче. Тянулись незримые прочные нити между ним и ею. Связь возникла давно, нити скручивались в тугую спираль, опутывали Странника, мешая двигаться вперед, выполнять свою святую миссию.

Спираль – знак змеи, искушения, женского коварства. Плоть оборотня – темница ангела, который до сих пор жив и страдает многие годы.

Обычно они умирают внутри гоминидов, когда те совсем юные. Но здесь особый случай. Жизнь ангела внутри оборотня поддерживается для достоверности образа, для того, чтобы в глазах светилось что-то человеческое. Надо отдать должное злым силам вечной ночи, они это здорово придумали.

Странник долго не мог понять, что она такое на самом деле. У гоминидов не бывает острого чутья, им не свойственна гибкость и легкость мысли. Гоминиды видят и слышат только себя, каждый как будто окружен зеркалами, в которые готов глядеться бесконечно, не замечая ничего, кроме собственного отражения в разных ракурсах.

И пахнут они совсем иначе.

Сначала ему казалось, что она человек, как он. Она умела слушать других. Вокруг нее не было зеркальных стен. Иногда ему даже хотелось рассказать ей все о себе и казалось, что она поймет. Но он не сделал этого, он вовремя догадался: она не человек. Оборотень. И залег на дно на восемнадцать месяцев.

Больше такого не будет. Она ответит за все. За свою ложь и за его иллюзии, за свое дьявольское чутье и за его унизительный страх.

Кроссовки мягко пружинили по влажному асфальту. Крепкий широкоплечий мужчина в светлом спортивном костюме бежал по скверу. Он был красив и знал это. Седина, жесткие мужественные морщины делали его еще привлекательней. От него веяло силой, здоровьем, благополучием.

Две девушки, проходившие мимо, оглянулись. Он улыбнулся им. Они замешкались, заулыбались в ответ. Он помахал рукой и побежал дальше, чувствуя, как они на него смотрят. Две мертвые самки. Две тени в мире вечной ночи. Пусть себе идут, ангелы в них давно задохнулись.

Странник увеличил звук. Симфонический оркестр играл «Симфонию № 5» в его честь. Голоса скрипок пели бодро и весело, как поют освобожденные ангелы на небе. Скоро к ним присоединится еще один.

* * *
В половине девятого утра Зацепу разбудил тихий рык резервного мобильника. Накануне вечером, после выполнения своих супружеских обязанностей, Николай Николаевич дождался, когда заснет довольная жена, отключил звонок и поставил аппарат на режим вибрации.

Сейчас аппарат рычал у него под подушкой. Зацепа выскользнул из постели, на цыпочках ушел в гостиную.

– Надо срочно встретиться, – произнес приглушенный голос Гроша.

– Что-нибудь случилось? – спросил Зацепа, с трудом сдерживая нервный зевок.

– Случилось.

– Ну давай, говори. Он появился в квартире?

– Нет. Он не появлялся и вряд ли теперь появится.

– Как это? Я не понял.

– Слушай, Коля, я через двадцать минут буду ждать тебя в кафе напротив твоего дома. Знаешь, это, французское, возле супермаркета, забыл, как называется. Придешь, все расскажу.

– Куда ты так рано? – спросила сонная Зоя, когда он после душа прошел на цыпочках через спальню в гардеробную, за одеждой.

– Позвонили с работы. Спи.

– Да что такое, в самом деле! – Зоя резко села на кровати. – Без десяти восемь, у вас там пожар, что ли?

– У нас предвыборная кампания Лаврентьева. – Зацепа скинул халат и запрыгал на одной ноге, пытаясь попасть в штанину.

– Лаврентьева? Ты что, собираешься пиарить эту сволочь?

– Почему сволочь? Нормальный политик, как все. – Зацепа влез наконец в брюки, но молния заела.

Зоя сползла с кровати, принялась ему помогать.

– Конечно, все политики мерзавцы, но Лаврентьев – это что-то особенное. Смотри, Коля, будь осторожней.

– Да почему, объясни?

– Потому, что он педофил. – Зоя со стоном зевнула и слегка похлопала ладонью по его ширинке. – Я бы их всех кастрировала.

Зацепа натянул пуловер и спросил равнодушно:

– Заинька, откуда ты все знаешь? Кто тебе сказал, что Лаврентьев педофил?

– Валюшка сказала. Мы позавчера встретились с ней в салоне, а потом вместе пообедали.

Валюшка, близкая подруга Зои, известная дама-политик, возглавляла одну из думских фракций и как раз недавно пыталась провести поправки к законам, ужесточающие уголовную ответственность за распространение порнографии и совращение малолетних. В одном из толстых журналов, принадлежащих «Медиа-Прим», было напечатано интервью с ней, где она довольно туманно объясняла, почему Госдума категорическим большинством отвергла ее поправки, рассказывала, как ей угрожали, как пытались взорвать ее машину.

– Ты разве не читал ее интервью? – Зоя еще раз зевнула, чмокнула Зацепу в щеку и вернулась в кровать.

– Читал. Но при чем здесь Лаврентьев? Она не назвала ни одного конкретного имени, только общие слова.

– Конечно. Она же не самоубийца. Эй, ты куда? А поцеловать?

Пришлось вернуться, подойти к Зое. Когда он наклонился, она обхватила его за шею и притянула к себе.

– Заинька, прости, я ужасно спешу! – Он попытался вырваться, но хватка у его жены была крепкая.

Через двадцать минут он опять влез в штаны и натянул пуловер, бормоча извинения:

– Ты же знаешь, Заинька, утром, особенно в спешке, у меня ничего не получается.

– Да, Коля, поспешишь – людей насмешишь. – Она зевнула и отвернулась.

…Кроме Гроша, в кафе никого не было. Зацепа заказал себе кофе и горячие булочки с маслом. Грош медленно тянул свежий апельсиновый сок.

– Мы, кажется, нашли его, – сообщил он с широкой, ясной улыбкой.

– Где?

– В психушке. Надо, конечно, кое-что уточнить, но, скорее всего, это он. Ты оказался прав, когда сказал о сводках происшествий. Все сошлось. Мои люди, которых ты назвал кретинами, вычислили каждый его шаг. – Грош вдруг замолчал, отвернулся и стал смотреть в окно.

– Давай, Мотя, выкладывай, не томи, – прошептал Зацепа.

– Нет, Коля, сначала ты выкладывай, – Грош покачал головой и неприятно усмехнулся, – это сейчас значительно важней.

– Что? – У Зацепы глаза на лоб полезли от такого тона, а Грош продолжал, как ни в чем не бывало:

– Ты вроде бы взрослый человек, Коля, профессиональный дипломат, умный, хитрый. Чего же ты так вляпался, мой дорогой?

– Слушай, ты можешь без дурацких намеков? – рассердился Зацепа. – Я сам знаю, что вляпался, потому и обратился к тебе за помощью.

– Коля, некогда болтать, давай-ка ты честно, без фокусов, расскажешь мне, что произошло на самом деле.

– Я уже все рассказал. Мне нечего добавить.

– Уверен?

– Абсолютно.

– Ну тогда повтори. А то я забыл.

– Мотя, что за тон? Я заплатил тебе аванс.

– Я могу вернуть деньги, прямо сейчас. Хочешь? Они у меня с собой.

– Не понимаю, тебе мало, что ли? Так бы сразу и сказал. Что ты все крутишь?

Официантка принесла кофе и булочки для Зацепы, еще один сок для Гроша. Когда она отошла, Грош заговорил, медленно и так тихо, что Зацепе пришлось перегнуться к нему через стол:

– Ты сказал, Коля, что случайно переспал с девушкой, которая оказалась малолеткой. На тебя нашло затмение. Ты никогда раньше не изменял своей жене и никакой патологической тяги к маленьким девочкам не испытываешь. Но тебе страшно не повезло. Она, эта малолетка, буквально силой затащила тебя, бедного, в койку в какой-то чужой квартире, а потом оказалось, что она снимается в детском порно, и ее хозяин стал тебя шантажировать. Так? Я ничего не упустил?

Зацепа молча кивнул и принялся размешивать сахар в чашке.

– А скажи, пожалуйста, Коля, чего ради ты второй год подряд снимаешь квартиру на Профсоюзной?

– Откуда ты знаешь?

– Ну привет! – Грош противно, визгливо рассмеялся. – Я же сам тебе это устроил. Да-а, Коля, совсем плохи твои дела!

Зацепа взмок. Он вспомнил, что именно Грош познакомил его с хозяйкой квартиры в доме напротив спортивного центра. Он не рискнул обращаться ни к кому другому и тем более искать квартиру через Интернет или газеты. Грош, как сейчас, так и тогда, казался ему самым надежным человеком, может, даже единственным из его знакомых, кто умеет держать язык за зубами.

Что же получается? Грош ведет двойную игру? Он сам поставил там скрытую камеру? Он давно знаком с этим Марком? Они в сговоре и вместе раскачивают его, Зацепу? Вон, как он смотрит в глаза, не моргая, будто прямо в душу хочет влезть. А там, в душе, между прочим, все еще живой, корчится и стонет Кастрони.

– Вспоминай, Коля, как ты мог наследить? Что ты ей дарил? Где ты с ней появлялся? Кому она могла рассказать о тебе? Ну давай, Зацепа! Она знала твое настоящее имя?

– Нет, – выдохнул Николай Николаевич, – почему ты сказал – «знала»?

– Потом объясню. Скажи, ты что, встречался с ней два года и только сейчас выяснил, что она проститутка и снимается в порно?

– Она не проститутка! – вскрикнул Кастрони. – Как ты смеешь?!

Грош рассмеялся. Смех у него был высокий, почти женский. Воспользовавшись паузой, Зацепа дал Кастрони по башке кулаком и заставил заткнуться.

– Мои люди ждут звонка, – сказал Грош. – От того, что ты сейчас скажешь, зависит, как они станут действовать дальше. Я должен понять, можно тебя отмазать или нет. Учти, времени совсем мало. Решение надо принимать сейчас, сию минуту.

– Что значит – отмазать? Что ты хочешь от меня услышать?

– Правду, Коля. Только правду. Ты что, серьезно ни о чем не догадывался?

– Нет. Пока она сама не рассказала, я не мог себе представить!

– Ну ты даешь! Что, нельзя было заранее подстраховаться? Почему ты сразу мне не сказал, не объяснил, зачем тебе понадобилась эта хата на Профсоюзной и чем ты там намерен заниматься? Я бы проверил девчонку и предложил бы тебе другие варианты, более разумные, безопасные. Я же представить не мог, что ты – один из нас. Когда ты снял квартиру, я думал, у тебя нормальная взрослая любовница.

– Подожди, – Зацепа поморщился и замотал головой, – я не понял, что ты имеешь в виду? Из кого – из вас?

– Коля, возьми себя в руки, – Грош тяжело вздохнул, – все ты прекрасно понял. Если тебя тянет к малышам, к девочкам или мальчикам, это нормально. Ты не один такой. Просто не надо терять голову, распускать сопли, становиться сентиментальным и выдумывать высокие чувства там, где происходит обычная сделка. А ты подставился. И косвенно подставил всех нас. Ладно. Об этом после. Значит, ты ей своего настоящего имени не называл? Ну давай, подробней.

– Она думает, что я итальянец. Я никогда не говорил с ней по-русски.

– Так. Молодец. Отлично. Где вы бывали вместе?

– В ресторанах. В бутиках. В Серебряный Бор ездили, на пляж. Один раз были в ночном клубе.

– Хорошо. Ты знал, что она дочь Качалова?

– Да.

– И это тебя не насторожило, не остановило? Ну? Что молчишь? Или ты считал, что у тебя с этой малышкой настоящая взаимная любовь, чистые возвышенные отношения? Кстати, твой итальянский псевдоним случайно не Ромео? Это было бы здорово.

– Николо Кастрони, – взвизгнуло внутреннее нечто, на мгновение опомнившись.

– Как? – Грош захохотал. – Вот класс! Слушай, Коля, у тебя, оказывается, неплохое чувство юмора. «Кастрони» – это ведь лучший магазин деликатесов в Риме. И малышка тебе верила?

– Да… кажется, да. Я не понимаю, Мотя. Прости, я не понимаю, что происходит? К чему все эти вопросы?

– Потерпи еще немного. Скоро объясню. Вспоминай, что ты ей дарил?

– Ничего. То есть я покупал ей одежду, давал деньги.

У Зацепы кружилась голова. Он так и не притронулся ни к кофе, ни к булочкам. Сердце его прыгало и дергалось. Там, в сердце, в раскаленном мышечном мешке, бился в судорогах Кастрони.

– Значит, ты уверен, что никак не наследил за эти два года?

– Не знаю. Я, собственно, потому и обратился к тебе, Мотя, чтобы ты это проверил.

Грош помолчал, наконец произнес:

– Ну, ладно. Я постараюсь довести свою работу до конца. – Он взял мобильник, набрал номер, проворчал: – Черт, они там что, уснули? Да! Ну? Понятно. Молодец. Ты все сделала правильно. Паспорт держи пока у себя, выясни, что там, по адресу прописки… Правда, что ли? Двадцать два года? Интересно… Ладно, я сам подъеду, поговорю с ней. Когда? Через час-полтора. У меня еще дела.

– С кем – с ней? – спросил Зацепа, когда Грош убрал телефон.

– С девкой, которая в квартире. – Грош встал, вытащил бумажник, бросил на стол несколько купюр. – Все, Коля, прости, мне пора.

– Подожди, кому двадцать два года? Они сказали, ей на вид не больше четырнадцати.

– Так это на вид. – Грош криво ухмыльнулся.

– Погоди, Мотя, а с ним, с этим ублюдком, что вы собираетесь делать?

– А что бы ты хотел, Коля? Чего бы ты ему пожелал, нашему гордому одинокому другу? Долгих лет жизни? Ладно, все, давай, я позвоню.

Он направился к выходу, но вдруг остановился, оглянулся, несколько секунд странно смотрел на Зацепу. Потом открыл портфель, достал небольшой конверт из плотной бумаги, вернулся и положил на стол перед Николаем Николаевичем.

– Открой и посмотри потом. Но не сейчас, не здесь.

– Что это?

– Я сказал, потом, и желательно, чтобы рядом никого не было. Как только посмотришь, звони. Ты понял?

Грош быстро вышел. Конверт был заклеен. Зацепа хотел надорвать, но подошла официантка.

Глава двадцать пятая

Марк сидел в коридоре на банкетке. Мимо плыли тени, бормотали, хныкали. Воняло нестерпимо. Было тоскливо и душно. К больным приходили родственники. Женщины с пакетами с едой и чистым бельем. Только женщины, ни одного мужчины. Марк вдруг подумал, что в женских отделениях посетителей должно быть значительно меньше, и тоже в основном женщины. Матери, дочери, сестры.

Комнатой свиданий между завтраком и обедом служила столовая. В открытую дверь без конца заглядывали те, к кому никто не пришел. Дежурная сестра лениво гнала их от двери, но некоторым удавалось проскользнуть внутрь и выходили они обязательно с добычей, с конфеткой, с апельсиновой долькой.

Марк не особенно испугался, когда доктор сказала про «укол правды». Что-то он слышал о таких штуках, где-то читал. Амитал-кофеиновое растормаживание. Под воздействием препарата человек на некоторое время теряет контроль над собой, окружающие кажутся лучшими друзьями, благожелательными, милыми, хочется говорить, говорить. Ну что ж, больной по прозвищу Карусельщик готов болтать сколько угодно. Он потопит их в бредовом трепе.

Их проблема в том, что слишком маленькая доза растормаживает недостаточно, а слишком большая вызывает обморочный сон. Найти оптимальный вариант сложно, даже опытные специалисты ошибаются. Да и вообще, вряд ли дело дойдет до укола.

Здесь сумасшедший дом, не только в прямом, но и в переносномсмысле. Врачей, медсестер, санитаров явно не хватает, зарплаты маленькие, работать никому неохота, всем все по фигу, и пока фрау доктор вспомнит о нем, о неизвестном больном, которого считает здоровым, он просто смотается отсюда, и все дела.

«Да, пожалуй, пора сматываться, – думал он, с тоской оглядывая облезлые стены гнусного цвета хаки, психов в пижамах, – я больше не могу. Пошутили, и хватит. Надо уходить. Но как? Сказать, что я все вспомнил, выздоровел? Отпустите меня домой, фрау доктор. Спасибо за гостеприимство. Да, пожалуй, других вариантов нет. Уйти по-тихому вряд ли получится. Одежда заперта в кладовке. Нет ни денег, ни телефона. Нет даже ключей ни от одной из квартир. В любом случае сначала надо связаться с Икой, узнать, что там, во внешнем мире, происходит. Вдруг они все-таки выследили одну из квартир? Будет глупо, если я высунусь отсюда, а они меня сразу сцапают, и все мои страдания окажутся напрасными».

В коридоре появилась пара посетителей. Крупная сочная блондинка в короткой кожаной юбке, в сапогах со стразами. Высоченные тонкие шпильки цокали по плитке. Позади семенил бесцветный мужичок в скучном костюме, в галстуке, с кейсом. В блондинке Марк узнал Наташку, жену старика Никонова, она была в точности как на цветной фотографии, даже еще привлекательней.

Из своего кабинета появилась фрау доктор, увидела Наташку и направилась к ней.

– Здравствуйте, Ольга Юрьевна! – Наташка растянула губы в сладкой улыбке. – А мы к вам. Это вот нотариус, мы с вами договаривались, насчет завещания, помните?

– Здравствуйте, Наталья Ивановна. К сожалению, сегодня ничего не получится. Павлу Андреевичу стало хуже.

Улыбка на лице Наташки превратилась в гримасу. Нотариус почему-то вжал голову в плечи, словно опасался, что его сейчас ударят.

– Что случилось? – спросила Наташка.

– Ему стало хуже, – повторила доктор и взглянула на Марка.

Она только что его заметила. Он ей подмигнул.

– То есть вы хотите сказать, что Павел Андреевич на данный момент недееспособен? – встрял нотариус.

– Да. Вам лучше прийти через неделю. Извините, мне пора.

– Минуточку, – прошипела Наташка и преградила ей путь, – вы же говорили, он дееспособен, и даже собирались выписывать его.

Больные потихоньку стали собираться вокруг. Всем было интересно.

– Меня, меня выпишите! Я хочу домой! – крикнул тощий, маленький, лет сорока мужчинка в казенной пижаме. Марк знал, что в казенное одевали только тех, кого никто никогда не навещал.

– Ты, квазиморда, куда тебя выписывать? – Дородный старик в хорошем спортивном костюме хлопнул маленького по плечу. – У тебя никакого дома нет, ты бомж, квазиморда, тебя на Курском вокзале нашли.

– Как это нет дома? Есть! Мама, скажи ему!

– Нет! Нет! Бомж! – Дородный захихикал и вместе с ним несколько других больных. Маленький вцепился в рукав доктора.

– Мамочка, они меня обижают, вколи им всем аминазину, сделай им электрический шок, мамочка!

Марк заметил, что дверь в кабинет доктора Филипповой приоткрыта и там вроде бы никого нет. Всех магнитом притянула суматоха в коридоре. Он осторожно скользнул внутрь, кинулся к телефону, набрал номер мобильного Ики.

– Ну давай же, давай, проснись, возьми трубку!

Длинные гудки. Шум снаружи как будто стихает. Шаги. Сейчас кто-нибудь войдет. Нет, прошли мимо. В трубке что-то пискнуло. Несколько секунд тишины.

– Алло! – шепотом крикнул Марк. – Алло, Ика!

– Нет, – голос Ики звучал как-то странно, – вы ошиблись.

– Это я. Слушай меня внимательно.

– Вы не туда попали. Здесь таких нет.

– С ума сошла? Это я!

– Вы что, глухой? Слов не понимаете? Я же говорю, вы ошиблись. Больше сюда не звоните, ясно вам? Не звоните больше!

Он услышал в трубке какой-то грохот, потом Ика крикнула:

– Пусти, дурак, больно, ты что? Это не туда попали!

Частые гудки. Она успела нажать кнопку. Марк бросил трубку и пулей вылетел из кабинета.

* * *
Человек-тень достал блокнот и переписал номер, который отпечатался в аппарате Ики. Она не хотела брать трубку, чувствовала, что это Марк. Но человек-тень заставил, как будто тоже чувствовал. Столько звонков пропустил, а тут вдруг взял аппарат, открыл и приставил к ее уху.

– Я тебе сказала, кретин, это не туда попали! Ты слышал, позвали какую-то Ику. А я Ирина. Понял?

Человек-тень достал свой мобильник. Ика впервые услышала его голос, странно высокий, почти визгливый.

– Проявился, – сказал он в трубку, – пиши номер.

– Кто проявился? Что ты несешь, дурак? Я же тебе объясняю, это не туда попали, – верещала Ика и дергала его за футболку, – ты, Вова, совсем ничего не понимаешь? Эй, алло, гараж! Ты, вообще, слышишь меня или нет?

Он слегка повел рукой, она отлетела в угол, к дивану и заплакала. Вова спокойно уселся в кресло, взял пульт и включил звук в телевизоре.

– Хрен вам, – пробормотала Ика сквозь слезы, – он звонил со случайного чужого телефона. Ой, как же мне паршиво, как паршиво!

Она встала, волоча ноги, поплелась на кухню, хотя бы кофе сварить, съесть что-нибудь.

– Во что же ты вляпался, зараза, – ворчала она, звеня посудой, хлопая дверцами, – в лом тебе было предупредить меня? И главное, звонить вздумал в самый неподходящий момент. Нет, чтобы вчера, или ночью, или хотя бы на час раньше. Главное, я ведь не знаю, кто они. Вроде бы не менты. Бандиты, что ли? Елки, жрать вообще нет ни фига, как всегда.

В холодильнике она не нашла ничего, кроме куска старого сыра и банки протухшего майонеза. В вазочке на столе остались три сушки и полторы шоколадные конфеты. Со дна банки удалось соскрести пару ложек растворимого кофе. Сахарница была пуста, зато в кармане своей куртки Ика обнаружила целую кучу пакетиков. Вчера вечером клиент повел ее в кафе, и она утащила пакетики со стола. В другом кармане нашлась смятая пачка с двумя последними сигаретами.

Закурив после кофе, Ика почти успокоилась. В ее небольшой, но бурной жизни случалось и не такое. Она знала, что ей нельзя сильно нервничать, от этого она начнет опять заикаться. Хуже ничего быть не может.

Когда она была маленькой, не могла быстро произнести даже свое короткое имя – Ира. Полчаса тянула жалобное вялое «и-и». Многие думали, что она то ли плачет, то ли смеется. Одолеть острое «р-ра» было все равно, что разжевать горсть гвоздей. Ее дразнили заикой, от этого и получилось – Ика.

Она до сих пор не понимала, почему заикалась в детстве. Чего ей не хватало там, в кукольном раю? Может быть, она, маленькая, заранее чувствовала, что должно случиться? Да, наверное, чувствовала. Недаром она, когда папа был с ней рядом, постоянно на нем висла, лезла на ручки, целовала, не хотела отпускать.

Мама сидела с ней дома, папа много работал. У него был свой бизнес, он начал с двух коммерческих ларьков в восемьдесят девятом. К девяносто третьему стал владельцем трех шикарных супермаркетов и лучшего ресторана в городе Быково. Ика помнила взрослые разговоры о покупке дома, поближе к Москве, помнила, как они все втроем ездили смотреть дома.

Это были настоящие сказочные дворцы, с башенками, лестницами, колоннами. Она представляла, как сбегает по мраморной лестнице в белом платье со шлейфом и на голове у нее маленькая корона. Вокруг дома сад, круглый год цветут яблони, поют птицы, сверкает вода в бассейне, хлопает по мячу теннисная ракетка, в конюшне живет лошадиная семья, и жеребенок берет сахар у нее с ладони теплыми губами.

Ика занималась художественной гимнастикой и мечтала стать актрисой. Мама покупала ей бархатные и шелковые платьица с кружевами, бантиками, оборками. Все, что окружало Ику до десяти лет, было красиво, как в бразильском сериале или на глянцевых журнальных картинках. Даже мрачные амбалы, папины охранники, были какие-то не совсем настоящие. Ике они напоминали пластмассовых кукол – солдат и суперменов, которые продавались в папиных супермаркетах, в отделе игрушек.

– Ты их купил? – спрашивала Ика папу.

– Нет. Я их нанял.

– Зачем?

– Чтобы они нас охраняли.

– От кого?

– От врагов.

– У нас есть враги?

– Есть.

– Мы их боимся?

– Не очень.

– Мы их победим?

– Обязательно.

Из обрывков взрослых разговоров Ика знала, что у папы проблемы. Кто-то хочет отнять его бизнес. Иногда ночью она просыпалась от телефонных звонков, слышала, как папа кричит в трубку:

– Вас не слышно, перезвоните!

Сгорел ресторан. Потом какие-то бандиты подъехали на мотоциклах к самому большому супермаркету и устроили там жуткий погром. Через несколько дней загорелась машина. Она стояла во дворе, возле дома. Охранник, который дежурил ночью в будке у ворот, клялся, что ничего и никого не видел.

Он, как и папины личные охранники, тоже был игрушечным.

Ночами продолжали звонить, но теперь папа не кричал «вас не слышно!». Он разговаривал с кем-то, иногда тихо и вежливо, иногда громко, матом.

– Ика, мы с тобой скоро поедем отдыхать в Испанию, – сказала мама.

– Одни, без папы?

– Он к нам потом приедет.

– Хорошо. Но мой день рождения мы отпразднуем дома, все вместе.

– Конечно. И сразу полетим.

Билеты были уже куплены. Мама заранее собрала чемоданы. Они должны были улетать второго июня. А первого был день рождения Ики. Ей исполнялось десять лет.

Этот день Ика помнила поминутно. Утром они с мамой и папой собирались поехать в Москву, по магазинам, покупать маленькой принцессе подарки, потом должны были пообедать в ресторане, вернуться часам к пяти. В шесть приходили гости, друзья Ики из ее класса и из секции гимнастики.

Старый, еще довоенный дом, в котором они жили, был самым лучшим в городе Быкове. В нем никогда не выключалась горячая вода. Пять этажей, и на каждом только одна квартира. Большой двор, огороженный кружевной чугунной решеткой, охрана в будке.

Они вышли из дома в девять. Папа был в бледно-голубом костюме, мама в белых брюках и шелковой кремовой блузке без рукавов. Ика в розовом легком платье. Джип ждал их за воротами, в переулке. Шофер ездил в автомойку и не стал заезжать назад, во двор. Охранники вышли с ними из подъезда, но у одного зазвонил телефон, и они оба остановились.

– Не будем их ждать. Пойдем к машине, – сказал папа.

Утро было солнечным, ярким. Все вокруг дружелюбно улыбалось Ике и ее родителям: двор, качели и лесенки детской площадки, выкрашенные свежей краской, тополя с побеленными стволами, серебристый асфальт, усыпанный первым тополиным пухом.

Охранники стояли у подъезда. Шофера в машине не было. Охранник у ворот приветливо помахал рукой. Легкий теплый ветер поднял волну пуха, Ика чихнула. Папа и мама хором сказали: будь здорова.

Она еще раз чихнула, так громко, что не сразу услышала рев мотоцикла. Он вылетел из-за угла и тут же притормозил, поехал медленней. Ика успела разглядеть и запомнить фигуру мотоциклиста в черном шлеме. Он, как и охранники, показался ей игрушечным.

Четыре хлопка потонули в реве мотора. Мотоциклист выстрелил сначала в папу, потом в маму и замешкался на секунду, направил дуло на Ику. Она не могла пошевелиться. Она боялась повернуть голову, посмотреть на родителей. Ее взгляд примерз к забралу мотоциклетного шлема. Там, за блестящим пластиком, прятались глаза человека, который убил ее родителей. Сейчас он смотрел на Ику и решал, убивать ее или нет.

Мотор оглушительно взвыл, через секунду мотоциклиста не было. Ика опустилась на колени, попыталась поднять мамину голову, стала тянуть за руку папу, потом упала лицом на мамин живот и потеряла сознание.

Дальше был туман, наполненный чужими голосами, воем сирены, запахом больницы, лицами в марлевых масках. Туман все не хотел рассеиваться. Сквозь него настойчиво проступало только одно лицо, шевелились тонкие сухие губы, высокий надрывный голос повторял:

– Ой ты бедная девочка, несчастная сиротка, да что же мне теперь с тобой делать, говорила же, предупреждала, надо было меня слушать.

Из Мурманска прилетела папина старшая сестра, тетя Света. Вот тогда Ика и поняла, что родителей больше нет.

Кроме тетки из родственников была еще бабушка, папина мама.

– Г-г-де ба-ба-бушка? – спросила Ика, мучительно продираясь сквозь свое заикание.

– В больнице, вот где! Инфаркт у нее, как узнала, так и свалилась. Теперь уж вряд ли встанет.

– Я х-х-хочу к м-м-маме! К п-п-папе! – сказала Ика.

– Куда? На тот свет, что ли?

– Д-да! Н-на т-тот с-свет! – радостно закричала Ика, как будто тетка только что назвала ей адрес, дала надежду, что родители исчезли не совсем, и существует конкретное место – «тот свет». Надо скорее туда отправиться, чтобы опять быть с мамой и с папой.


Человек-тень вел себя тихо, смотрел сначала один футбольный матч, потом другой и звуки издавал, только когда забивали гол. Задавать ему вопросы не имело смысла. Пока он не позвонил своим друганам, не произнес одно слово и телефонный номер, Ика сомневалась, есть ли у него вообще язык. Мало ли, вдруг отрезали при какой-нибудь разборке? Чего не бывает в среде бандитов-отморозков?

Ика достала из шкафа джинсы, свитер, отправилась в ванную переодеваться. Отчетливо вспомнила последние слова Марка. Она тогда собиралась к очередному клиенту, довольно мерзкому старикашке, злилась, нервничала и пропустила мимо ушей все, что он ей говорил, не задала ни одного вопроса.

Я исчезну на несколько дней. Ничего не бойся. Скоро у нас будет очень много бабла.

– Вот они и принесли тебе бабло, Марик, – пробормотала Ика и кинула халат в стиральную машину, – этот Вова сидит, ждет тебя, чтобы лично вручить, в торжественной обстановке. Морковка, ты знаешь, я тебя ненавижу! Авантюрист несчастный! Что ты задумал? Где тебя носит? Зачем ты позвонил в самое неподходящее время? И почему сразу не понял, что надо бросить трубку? Ты же болтал, что у тебя чутье, интуиция, тебя выследить нельзя! Суперагент хренов! Джеймс Бонд!

За стенкой послышалось тихое журчание. Тень зашел в туалет, отлить.

– Эй, Вова! – крикнула Ика и постучала щеткой по кафелю. – Какой там счет? Наши опять продули?

В ответ он спустил воду.

– Откликнись, милый, поговори со мной, мне грустно и страшно! Я знаю, ты умеешь говорить!

Тишина. Он, наверное, вышел из туалета, но двигался совершенно бесшумно. Даже дверью не скрипнул.

– Молчишь? Ну и черт с тобой! Да, кстати, мне скоро надо уходить. Я не собираюсь целый день торчать дома.

Она нашла его на прежнем месте, в кресле у телевизора, и встала между ним и экраном.

– Ты понял меня, Вова? Я должна уйти.

Он посмотрел на нее своими пустыми ямами и произнес одно слово:

– Нет.

– Тот есть как – нет? – Она взяла сумочку, звякнула ключами. – Пока, милый!

– Стой! – Он даже не шевельнулся, продолжал сидеть в кресле, развалившись, но в руке его каким-то странным образом появился пистолет, и дуло было направлено на Ику.

Она не испугалась, только удивилась. Такое уже было в ее жизни, очень давно, двенадцать лет назад. Она чувствовала, что если этот тупой Вова ее и убьет, то не здесь и не сейчас. И вообще, надо беречь нервы. Глубокий вдох, воздух задержать на десять секунд, затем медленный выдох.

– Что, все так серьезно?

– М-гм.

– Ну хорошо. Давай поговорим, если ты в принципе способен произнести больше одного слова. – Ика выключила телевизор и уселась перед Вовой на пол по-турецки. – Тебе ведь тоже в лом здесь торчать, верно? Я понимаю, вам нужен Марк. Но никто не знает, куда он делся и когда появится. А вдруг через неделю? Связи с ним никакой нет. Мобильник он оставил дома. Ты расскажи по-хорошему, чего тебе и твоей носатой дуре в принципе надо. Может, мы все решим спокойно?

Он слушал, очень внимательно. Когда она закончила, произнес:

– Нет.

– Что – нет? У тебя проблемы с речью? Я в детстве заикалась, очень сильно. И знаешь, что мне сказал умный доктор, который меня лечил? Чтобы говорить, надо говорить. Ну, давай, попробуй. И убери ты пушку свою.

Он спрятал пистолет в карман широких штанов. Ика смотрела на него. Он молчал.

– Допустим, у меня жрать нечего. Сигареты кончились. Надо выйти в магазин.

– Нет.

– Ой, блин, ну ты упертый мужик, Вова! Если я здесь сдохну от голода, тебе это по фигу. Но ты сам, вон какой здоровый, ты что-то должен есть.

Он молча взял пульт, включил телевизор.

– Ты меня достал, понял, Вова, ну достал, блин! – закричала Ика и вскочила на ноги. – Нет, я все-таки позвоню в милицию!

– Звони. – Край тонкого рта дрогнул, Ика поняла, что человек-тень улыбается.

* * *
Вазелин, конечно, проспал, только в одиннадцать продрал глаза. Наташа хотела пойти с ним. Он рявкнул:

– Нет, ты начнешь влезать, мешать.

Она все-таки вышла в коридор, проводить его, рыхлая баба, в дешевом цветастом халате. Отечное лицо лоснилось, волосы свалялись, и пахло от нее утром нехорошо, кислятиной какой-то. Когда она хотела его поцеловать на прощание, он увернулся.

– Все, я опаздываю.

– Только не кури на голодный желудок! И попроси у него удостоверение! – крикнула она в хлопнувшую дверь.

– Вот дура, – сказал Вазелин своему отражению в зеркале в лифте, – удостоверение! А он потом напишет, что я параноик, который никому не доверяет. Достала она меня, сил нет. Наташка по утрам какашка, нимфетка по утрам конфетка, – пропел он басом, слегка прочистив горло.

Пока шел от дома до кафе, повторял про себя эту строчку, вертел ее так-сяк, прикидывая, может ли получиться песенка.

– Здравствуйте, вас уже ждут, – сказал метрдотель.

Вазелина в кафе знали. Он бывал здесь часто, встречался с журналистами, иногда просто приходил поесть. Хорошо, что метрдотель проводил его к столику, иначе он ни за что не узнал бы корреспондента. У него была отвратительная память на лица.

Парень пил кофе и читал газету. Вазелин плюхнулся напротив.

– Привет, извини, я опоздал.

– Ничего страшного, – парень сверкнул белыми зубами, – скажите, как мне вас называть, Вазелин или Валентин Федорович?

– Ну, вообще-то, я Ваз. Странно, что ты этого не знаешь. Тебя как зовут? Я забыл, извини.

– Антон.

– Ладно, Антон, я сначала пожру что-нибудь. Не возражаешь? Кстати, можешь подробно описать мой завтрак. Публике всегда интересно, чем питаются гении.

Гений заказал себе омлет с беконом, горячие гренки, свежий ананасовый сок, двойной кофе со сливками.

– Скажите, у вас есть враги? – спросил Антон, когда ушел официант.

– А как же? – ухмыльнулся Вазелин. – У кого их нет? Я красивый, талантливый, знаменитый.

– Вы именно такой?

– Ты сомневаешься? Тогда зачем пришел брать у меня интервью?

– Что вы, я нисколько не сомневаюсь, мне очень нравятся ваши песни. Я спросил потому, что талантливые творческие люди редко бывают в восторге от самих себя, у них случаются приступы рефлексии, депрессии, бывают периоды, когда не пишется, и это очень мучительно. Вы всегда в полном порядке? Одни победы, никаких поражений?

– А, ты хочешь, чтобы я тебе поныл, пожаловался? – Вазелин подмигнул. – Типа, не волнуйтесь, ребята, великий Ваз такой же, как вы. Он не всегда в шоколаде, иногда бывает и в дерьме. Нет, малыш, этого ты от меня не услышишь. Я – солнце русской поэзии.

– Солнце в шоколаде, – Антон покачал головой, – звучит не очень аппетитно. Впрочем, солнце в дерьме еще хуже. Когда вы сочиняете свои песни, вы сразу пишете набело или все-таки какие-то строчки вам не нравятся, вы их вычеркиваете?

– Да-а, вычеркиваю, рву черновики, сжигаю! И волосы рву на голове, хожу весь такой трагический, потерянный. – Вазелин сделал важное лицо, заговорил тягучим басом: – Творческий процесс так колбасит меня, жуть, я парюсь иногда над песней неделю, месяц. – Он брезгливо сморщился. – Ой, блин, ну зачем тебе нужно это нытье? Вчерашний день, отстой. Кстати, слушай, мы пишемся уже или просто болтаем?

– Пишемся, – кивнул корреспондент.

* * *
– Ольга Юрьевна, руководство запретило пускать в эфир нашу передачу, – Миша Осипов так кричал в трубку, что у Оли заболело ухо, – представляете, без всяких объяснений, просто нет – и все!

– Ну, наверное, какая-то причина есть, – сказала Оля.

– Очень, очень формальная причина. Отговорка. Будто бы, пока идет расследование, информация об этом убийстве засекречена в интересах следствия.

– Но мы с вами не выдавали никакой информации. Только общие рассуждения. Ваше руководство видело запись?

– Конечно. По-моему, больше всего их напугала та часть разговора, где мы обсуждаем, почему закрыли группу Гущенко. Я предложил обрезать этот кусок, но все бесполезно. Знаете, я десять лет на телевидении, но такого у меня еще не было. Иногда просят что-то смягчить, не называть имен, но чтобы совсем сняли передачу, в день эфира, когда уже прошли анонсы, – это что-то запредельное!

– Ясно, – рассеянно ответила Оля.

В кабинет заглядывала медсестра Зинуля и делала выразительные знаки. Надо были идти к старику Никонову. Только что явился главный со свитой. Наташка успела сбегать к нему, нажаловаться, что мужа неправильно лечат. Оказалось, у нее есть кто-то там важный в министерстве, она тут же, из кабинета главного, ему и позвонила.

Главный еще не остыл после истории с Ивановым по матери и сейчас возбужденно потирал руки, сверкал грозными очами. Оля этого сверкания не боялась и вкратце объяснила главному, в чем суть претензий госпожи Никоновой.

– Девушка хочет, чтобы старик сначала был немножко вменяемым и подписал завещание, а потом чтобы сразу стал совсем невменяемым и остаток своих дней провел в интернате.

– Вот гадина! – возмутился главный, правда, возмутился шепотом, Оле на ушко.

Было забавно и грустно наблюдать, как в Германе Яковлевиче кипит внутренняя борьба. Ему хочется казаться хорошим, честным, совестливым человеком. Ему стыдно брать взятки, трястись перед начальством. Ему важно, что о нем думают коллеги. Но он боится остаться в дураках, упустить выгоду, нарваться на неприятности.

«Все берут, а я дурак, что ли?»

Если Наташка еще не предложила ему деньги либо дорогой подарок, то обязательно предложит. Тогда он с умным видом угробит старика и скажет, что виновата доктор Филиппова.

Оля зашла в кабинет за медицинской картой Никонова, и тут как раз позвонил Миша Осипов.

– Что вам ясно? – кричал Миша. – Вы знаете, почему это произошло? Знаете? Тогда объясните мне, пожалуйста, потому, что я ничего не понимаю. У меня такого никогда не было.

– Да, извините. Я просто ляпнула. Я тоже, конечно, не понимаю. Это прямо мистика какая-то.

– Мистика? Кстати, да, очень похоже. Слушайте, а помните, вы мне говорили тогда, полтора года назад, когда вы занимались Молохом, у вас в вашем компьютере постоянно пропадал доступ в Интернет?

– Ольга Юрьевна! – громко позвала Зинуля. – Вы меня, конечно, извините, но вас ждут. У Никонова истерика, Герман Яковлевич сказал, надо делать инсулиновую кому и электрошок, и еще назначил аминазин с галоперидолом, лошадиные дозы! А у старика сердце слабое, и сосуды.

– Миша, простите, мне надо идти, я вам перезвоню, когда освобожусь. – Оля хотела отсоединиться.

– Подождите! – крикнул Осипов. – Вы кому-нибудь говорили, что я вас пригласил на съемку? Вы звонили Соловьеву, Гущенко? Обсуждали это с ними?

– Миша, бросьте. Вы что? Я ни с кем ничего не обсуждала. А насчет Интернета, кстати, это полная чушь. Совпадение. У меня компьютер тогда был старый, зависал постоянно. Все, Миша, мне пора, меня больные ждут.

– Ладно. Хорошо. Еще одна секунда. Я тут раскопал кое-что, я вам сказал, что собираюсь провести независимое расследование, на самом деле я его уже веду. Помните, мы говорили об этом певце, о Вазелине, с которым у Жени Качаловой был роман? Так вот, в воскресенье вечером, незадолго до убийства, их видели вдвоем, в ночном клубе. Они уехали вместе. Мальчик, ваш пациент, который свихнулся на его песнях, все еще лежит у вас?

– Да. А что?

– Вы разрешите мне снять его?

– Разрешение на съемку в клинике дает главный врач. Что касается мальчика, надо спросить его родителей, хотят ли они, чтобы он появился на экране. Вообще, Миша, мне не нравится ваша идея снимать больного мальчика. Извините, меня ждут.

– Ладно. Я понял. Встретимся и все обсудим. В любом случае я буду вести свое расследование, и мне понадобится ваша консультация. Могу я к вам обратиться?

– Конечно.

– Ольга Юрьевна, я спрашиваю не из вежливости. Это может быть рискованно. Вы не боитесь?

– Ничего я не боюсь. Обращайтесь сколько угодно. Все, Миша, простите, мне правда пора. У меня очень тяжелый больной.

Из коридора доносился шум. Зинуля скрылась, возмущенно крикнув напоследок:

– Ну нельзя же так! Угробят старика!

В коридоре беднягу Никонова скручивали санитары. Герман Яковлевич стоял тут же, в окружении преданной свиты, и давал короткие злые указания. Оля заметила, что волос из носа у него уже не торчит, а под пуловер надета белоснежная рубашка.

– А, вот наконец доктор Филиппова удостоила нас, – ласково пропел главный.

– Ольга Юрьевна! Спасите меня! Мне нельзя шок, у меня сердце! Позовите кардиолога!

– Павел Андреевич, все хорошо, не будет никакого электрошока, сегодня вас посмотрит кардиолог, а сейчас давайте пойдем в палату, вам надо лечь.

– В палату? – недоверчиво спросил старик. – Не в процедурную? Правда в палату? Скажите им, пусть они меня отпустят.

Главный хмуро кивнул санитарам, мол, отпускайте, можно. Когда они перестали его держать, он чуть не упал. Оля ловко подхватила его под руку и повела к боксу. Старик тихо всхлипывал и бормотал:

– Не надо шока, не надо, я боюсь, я не могу, не могу, не могу.

– Ольга Юрьевна, – прозвучал сзади голос главного, – мы вас ждем у вас в кабинете.

– Да, Герман Яковлевич.

Оглянувшись, она заметила среди знакомых санитаров новенького. Парень лет двадцати двух, высокий, полноватый, с приятным лицом, круглым и добродушным.

* * *
Когда Вазелин ушел, Наташа несколько минут слонялась по квартире, машинально вытирала пыль, складывала вещи на полках. Запустила стиральную машину, обнаружила, что у Ваза оторвалась пуговица от рубашки, села пришивать. Спать ей уже не хотелось.

Он опять, в сотый, в тысячный раз обидел ее. Она давно привыкла к его хамству и принимала это как должное. Вазелин творческая личность. Все творческие личности орут, хамят, матерятся. Это Наташа знала точно, поскольку большая часть ее жизни проходила за кулисами эстрадного мира.

По сравнению с попсовыми идолами, которые прыгали по сцене и открывали рты под фанеру, Вазелин был действительно гений. Он сам пел, сам сочинял стихи и музыку. Он ни на кого не был похож, придумал свой стиль, свое направление и только за это был достоин тех пиар-усилий, которые на него тратились. К тому же он был очень сексапилен. Низкий бархатный голос, отличная фигура, широкие плечи, узкие бедра, породистое мужественное лицо. Наташе нравилось, что у них не только деловые отношения. Вокруг крутилось множество девиц, моложе и красивей Наташи, она, конечно, ревновала, но не слишком, поскольку знала, что он все равно всегда возвращается к ней.

Наташа была убеждена, что любые человеческие отношения, сотрудничество, дружба, любовь, строятся по стандартной схеме: кто кого грузит и парит. Она давала Вазелину себя грузить и парить по полной программе и чувствовала, что именно это – гарантия стабильности. Он от нее никуда не денется просто потому, что тяжесть такого груза и жар такого пара никто, кроме нее, не выдержит.

Расхаживая по его квартире в халате, неумытая, лохматая, но уже с веником, с пыльной тряпкой, Наташа нашла старинную серебряную опасную бритву и тут же вспомнила песенку про серебряный клинок и перерезанное горло девы Ангелины. Бритва валялась в ванной, в тумбе под раковиной. Как раз сегодня ночью ей снилось, как Ваз идет на нее с этой бритвой. Сон был настолько реальный, что она, проснувшись, решила найти старое лезвие, выбросить, от греха подальше.

Ей снились кошмары. Она постоянно слушала его песни, привыкла к ним и вроде бы пропускала все мимо ушей. Но что-то оседало в мозговых извилинах, как ржавчина в старых водопроводных трубах. Ей снилось, как Ваз делает то, о чем поет. Душит, режет, насилует, пьет кровь, раскапывает могилы.

Наяву она искренне возмущалась людьми, которые критиковали его творчество, называла их бездарными завистниками. Во сне кошмары, придуманные Вазелином, оживали. Она видела Ваза с топором, с электрическим ножом, окровавленным ртом, с выпученными глазами, и потом потихоньку выбрасывала наиболее опасные штуки. Топорик для разделки мяса, электрический нож.

Наташа взяла бритву двумя пальцами, завернула в газету, выбросила в помойное ведро. И тут позвонил продюсер Бориска, сказал, что придется арендовать новую студию, подешевле, что презентацию книги стихов Ваза никто спонсировать не хочет, и вообще – труба, хуже некуда. Он пытался пробить интервью в нескольких глянцевых журналах, но не удалось. Ваз перестает быть брендом, надо что-то делать.

– Почему не удалось? – удивилась Наташа. – Вот сейчас как раз он сидит в кафе. Дает интервью.

– Кому?

Наташа рассказала о корреспонденте, гордо и слегка язвительно сообщила, что он сам подошел к Вазу после концерта и будет шикарный разворот, с фотографиями, бесплатно, без всяких Борискиных хлопот.

– Этого не может быть, – сказал Бориска, – я только что получил от них отлуп. Они, конечно, обещали, но не раньше осени. Либо надо напрямую, за бабки, а у нас сейчас голяк. Слушай, а как фамилия этого корреспондента?

– Не знаю. Зовут Антон. Фамилию мы с Вазом не спрашивали.

– Где, говоришь, они сидят? – тревожно спросил Бориска.

– Да близко, в кафе, через квартал отсюда.

– Черт. А я думаю, чего у него мобильник выключен?

– Ну да, он во время интервью всегда выключает. – Наташе мгновенно передалась Борискина тревога.

Не случайно, когда Вазелин уходил, она попросила его проверить удостоверение у корреспондента. Это мог быть кто угодно. К Вазелину иногда приходили под видом журналистов всякие психи, фанаты или, наоборот, ненавистники, борцы за честь русской поэзии и песенного искусства. Неизвестно, кто хуже. Среди фанатов попадались фетишисты. Они отрывали пуговицы от одежды, воровали нижнее белье, грязные носки. Один такой, вполне нормальный с виду, стянул у Ваза дорогие часы прямо с руки, другой вообще вцепился в волосы, выдрал клок.

Ненавистники могли спровоцировать Ваза на драку, оскорбить, ударить, плеснуть чем-нибудь в лицо. Но больше всего и Бориска, и Наташа боялись мелких уголовников, торговцев наркотиками. Среди публики Вазелина полно наркоманов, и торговцы клубились стаями. В некоторых клубах был жесткий контроль, пронести большое количество колес, порошка или промокашек не удавалось. Торговцы просили помочь, спрятать дурь куда-нибудь в аппаратуру, предлагали приличные деньги. Для них, торговцев, это все равно было дешевле, чем подмазывать охрану и администрацию клуба.

– Знаешь что, Наташка, дуй-ка ты туда, в кафе, – сказал Бориска.

Наташу не надо было долго уговаривать.

Глава двадцать шестая

Повезло. Ключи от машины оказались в кармане пиджака, можно было не заходить домой. Зацепа не вынес бы сейчас вопросов Зои, даже одного вида ее не вынес бы.

Из кафе он сразу пошел в гараж, с нераспечатанным конвертом в руке. Сел в машину. Бросил конверт на сиденье. В голове у него звучал высокий неприятный смех Гроша.

Ты – один из нас. Просто не надо терять голову, распускать сопли, становиться сентиментальным и выдумывать высокие чувства там, где происходит обычная сделка.

Несколько минут он сидел в машине, тупо глядя перед собой.

«Я – один из них. Я такой же, как Грош, только он по-тихому оттягивается с разными мальчиками, а я покупал себе одну девочку. Я очень сильно к ней привязался и теперь не могу без нее жить. Сколько раз я всерьез думал дождаться ее совершеннолетия, развестись с Зоей, жениться на Жене и уехать с ней навсегда, куда-нибудь к теплому морю, в Грецию, в Испанию. Я знал, что этого никогда не будет, что каждое очередное наше свидание может оказаться последним».

Декорации рухнули, но небо не стало небом, вместо него был низкий серый потолок, в подтеках, трещинах и клочьях паутины. Вместо солнца болталась на кривом проводе голая пыльная лампочка, и Зацепа понял, что теперь так будет всегда. Мир для него останется мертвым и невыносимо скучным.

– Декорации рухнули, – бормотал он и крутил тонкое обручальное кольцо на безымянном пальце, – вокруг только грязь, я валяюсь под обломками, пытаюсь выбраться. Грош, любитель многих маленьких мальчиков, протягивает мне, любителю одной маленькой девочки, крепкую дружескую руку помощи.

Трель мобильника привела его в чувство. На дисплее он увидел номер своей приемной.

– Николай Николаевич, доброе утро. Тут следователь из ГУВД, – тихо и несколько смущенно сообщила секретарша.

– Следователь? Интересно, по какому вопросу?

– Он сказал, что ему необходимо с вами поговорить.

– Он что, уже сидит у тебя в приемной?

– Нет. Он на параллельной трубке. Спрашивает, когда вам удобно, чтобы он подъехал.

– Как его фамилия?

– Соловьев Дмитрий Владимирович.

– Что у нас на утро, на ближайшие полтора часа?

– Ничего, Николай Николаевич. Вы сказали, что будете сегодня только к одиннадцати.

– Ладно, передай ему, пусть подъезжает через полчаса.

Зацепа убрал телефон. Визит следователя не вызвал у него никаких эмоций, ни тревоги, ни даже любопытства. Ему было лень думать, с чем это может быть связано. После разговора с Грошем на него напала неодолимая апатия. Хотелось забиться в угол, под одеяло, спрятаться, накрыться с головой, чтобы все отстали, чтобы рядом была только Женя, и никого больше.

Прежде чем выехать из гаража, он взял резервный телефон, набрал по памяти номер ее мобильного. Он не собирался с ней говорить, просто должен был услышать голос. После трех длинных гудков ответила какая-то чужая женщина. Зацепа тут же отключился, убрал телефон, выехал из гаража и через двадцать минут оказался в офисе.

В приемной, кроме секретарши, никого не было.

– Следователь еще не приехал?

– Нет. Должен быть с минуты на минуту. Николай Николаевич, а что случилось?

– Понятия не имею.

Зацепа нырнул в свой кабинет, еле волоча ноги, доплелся до дивана и упал на него. Что-то острое впилось ему в ладонь. Это был угол плотного конверта, который он машинально захватил из машины и нес в руке, не замечая. Наверное, сейчас, пока он был один в кабинете, стоило взглянуть, что за сюрприз приготовил ему добрый друг и коллега по увлечениям Матвей Грош.

Раздирая плотную бумагу, он чуть не вывихнул пальцы, но встать, дойти до письменного стола, взять нож или ножницы было лень. Провозившись несколько минут, он достал наконец из конверта небольшую стопку цветных фотографий.

Глянцевая бумага бликовала. Сначала он увидел знакомое детское лицо, крупным планом. Девочка, лет тринадцати, очень бледная, измученная, как будто спала. Да, если бы не странные пятна на шее, пожалуй, можно было бы поверить, что она спит.

Каштановые косички-дреды. Он ужасно огорчился, когда она сотворила такое со своими волосами. Кажется, это было месяца полтора назад. Родинка на правой скуле, крошечная капля темного шоколада. Она хотела вывести ее, выжечь лазером. Тонкий, едва заметный шрам над левой бровью. Когда ей было шесть лет, ударилась об угол дверцы кухонного шкафа.

Руки у Зацепы так сильно тряслись, что он выронил снимок, взял другой, но тоже выронил и услышал жуткий сдавленный крик.

Кричал Кастрони. Орал так, что закладывало уши, и воздух вибрировал. Или нет, вибрация была связана с тем, что трезвонил внутренний телефон. Зацепа попытался встать на ноги, дойти до стола, взять трубку, но не сумел. У него заболела голова, затошнило. Он сполз на пол и так остался сидеть, возле дивана. Сердце колотилось не в груди, а где-то вне тела, довольно далеко, в другом конце кабинета. Череп раскалывался, каждый звук приносил дополнительное страдание, тем более этот настойчивый стук. Зацепа зажал уши. На самом деле, стучали в дверь. Через мгновение она распахнулась.

– Николай Николаевич, что с вами? – Голос секретарши донесся издалека, он видел, как она бежит к нему, а вслед за ней – незнакомый мужчина, худощавый, седой, но с молодым лицом.

* * *
Вазелину принесли завтрак. Он жадно накинулся на еду. Ел противно, неопрятно. Корреспондент заказал себе еще чашку кофе, поменял кассету в диктофоне и спросил:

– Ваз, а как вы относитесь к своим врагам?

– В каком смысле?

– Ну вы отвечаете ударом на удар? Мстите? Или вам наплевать?

– Хороший вопрос. По-разному отношусь. Иногда наплевать, но если кто-то очень сильно достает, я могу и ответить.

– Каким образом?

– Могу по роже заехать, – Вазелин ухмыльнулся, – могу что-нибудь сказать публично, в интервью. Слушай, а тебя кто-то конкретно интересует? Небось этот отстой Качалов?

– Угадали. Именно ваши отношения с Качаловым, а вернее с его дочерью Женей, меня больше всего интересуют.

– Молодец! Я все думал, когда же ваш брат, желтенький, этим займется? Это же эксклюзив. Ромео и Джульетта. Два мира, два враждующих лагеря. Попса и высокое искусство. Он, то есть я, гений, который творит для вечности. Она – юная красавица, дочь бандита, который ненавидит гения потому, что сам бездарен.

– Качалов – бандит? – осторожно уточнил Антон.

– Нет, ну так ты, конечно, не пиши, он меня по судам затаскает, придумай сам, как его назвать. Отстой, имитатор, – Вазелин тихо захихикал, – между прочим, отличная идея. Имитатор. Резиновый такой, на батарейке, прыгает и дергается.

– Значит, вы Ромео, а Женя, как я понимаю, Джульетта? – спросил Антон.

– Да. Именно так. Мы любим друг друга и хотим пожениться. Круто, да? Пипл схавает и добавки попросит. Кстати, слушай, надо нас вместе снять. Я ей звякну, она вечером приедет, получится вообще прикольно. Мы с ней и поцеловаться можем в кадре. Как тебе идея?

У входа между тем происходила какая-то перебранка. Голоса звучали все громче.

– Да вон там, за тем столиком, меня ждут! – кричал женский голос.

– Кто ждет? Имя назовите. Нас не предупреждали, – отвечал мужской голос.

– Дайте пройти, я сказала! Я вам покажу, кто ждет! – Наташа, всклокоченная, ненакрашенная, кое-как одетая, влетела в зал.

Вазелин никогда не брал Наташу с собой в это кафе. Сюда он приходил исключительно с модельными красотками, Наташу здесь не знали. Сейчас она выглядела настолько скверно, что охранник сомневался, пускать ли ее. Вазелин поперхнулся омлетом, закашлялся, Антон принялся хлопать его по спине.

– Не трогай его, гад! Не смей к нему прикасаться! – Наташа бросилась на Антона, схватила за руку.

– Успокойтесь, сядьте, никто его не трогает, – сказал Антон и повернулся к охраннику и метрдотелю, которые стояли рядом и готовы были прийти на помощь, вывести скандальную бабу вон из приличного заведения. – Все нормально, она с нами.

Вазелин справился наконец с приступом кашля, хлебнул воды.

– Ну, чего ты приперлась? – тихо спросил он. – Тебе же сказано было: сиди дома. Хоть бы умылась, причесалась, дура.

– Ваз, он никакой не корреспондент, – сказала Наташа, – я недаром тебя предупреждала, чтобы ты попросил у него удостоверение. – Она повернулась к Антону: – Кто ты такой? Что тебе надо? Давай, показывай свою ксиву.

Антон тяжело вздохнул, достал из кармана удостоверение и положил на стол перед Наташей.

– Так, очень интересно, – сказал Вазелин и уставился на Антона.

Наташа схватила малиновую корочку, открыла.

– Управление внутренних дел… старший лейтенант… – Она посмотрела на Антона, облизнула пересохшие губы и прошептала: – Господи, этого только не хватало. Что случилось?

* * *
– Николай Николаевич, что с вами? Сердце, да? Может, вызвать врача? – Секретарша Настя искренне испугалась за своего шефа, но ее любопытный глаз все косился на фотографии, раскиданные по полу.

– Нет, – сказал Зацепа, – не надо врача. Я в порядке.

Он почти сразу перестал кричать, когда они вошли. Он сидел на полу у дивана, лицо его было бледным, мокрым от слез и таким старым, что Соловьев едва узнал его, как будто на фотографии в Интернете, датированной этим годом, был не Зацепа, а его брат, лет на десять моложе.

– Настя, от головы что-нибудь и еще успокоительное, – попросил Зацепа, едва ворочая языком.

– Да, я поняла, Николай Николаевич, я сейчас.

Пока она ходила, Соловьев успел собрать снимки, помог Зацепе подняться, усадил на диван.

– Николай Николаевич, вы уверены, что вам не нужен врач?

– Уверен.

– Вы можете сейчас говорить?

– Да. Я попробую. Очень болит голова.

Соловьев сел в кресло, напротив Зацепы, кивнул на конверт, спросил:

– Откуда это у вас?

– Мне их прислали, подбросили в машину.

– Когда?

– Сегодня утром.

– Вы знаете ее?

– Кого?

– Девочку на фотографиях.

Зацепа мучительно сморщился, медленно, тяжело покачал головой.

– Нет.

– Уверены?

Он не ответил. Вернулась секретарша, дала таблетки, воду. Когда он пил, зубы его отчетливо стучали о край стакана.

– Николай Николаевич, точно все в порядке? – спросила Настя.

– В порядке. Иди.

Она замешкалась, с сомнением глядя то него, то на Соловьева.

– Настя, иди, – повторил Зацепа.

– Значит, вы уверены, что не знаете эту девочку? – спросил Соловьев, когда дверь за Настей закрылась, и протянул Зацепе первый снимок, крупный план.

– Впервые вижу, – прошептал Зацепа и отвернулся.

Соловьев отложил фотографию, встал, прошелся по красивому просторному кабинету. Зацепа продолжал сидеть на диване, сложив руки на коленях и глядя в одну точку. Из глаз текли слезы, но он не замечал их.

– Пятна у нее на шее – следы удушения, – сказал Соловьев, – она сама села в машину к убийце. Она знала его и не боялась. Они поехали за город. В двадцати километрах от МКАД, в глухом безлюдном месте, где только лес, и никаких поселков, кафе, магазинов, постов ДПС, он остановился. Вряд ли он тащил ее насильно. Был поздний вечер, но все равно трасса достаточно оживленная, и кто-то мог случайно увидеть. Он всегда тщательно продумывает каждый свой шаг, не оставляет ни следов, ни свидетелей. В лес она пошла с ним добровольно. Он взял с собой сумку или портфель, и это ее не насторожило. Она знала, что нельзя ничего оставлять в машине. По лесу они прошли совсем немного, ровно столько, чтобы их не было видно и слышно с трассы. Но все-таки настал момент, когда она что-то поняла, почувствовала и попыталась убежать. Возможно, она даже успела крикнуть.Думаю, это произошло, когда он надел очки ночного видения и натянул хирургические перчатки. Она побежала, он кинул в нее камнем, с близкого расстояния, и попал по затылку. Удар, судя по гематоме, получился сильный, болезненный. Она упала. Он бросился на нее и стал душить. Вряд ли она могла сопротивляться. Маленькая, худенькая. Рост сто пятьдесят пять сантиметров. Вес сорок два килограмма.

– Зачем? – прошептал Зацепа. – Зачем вы все это мне рассказываете? По какому праву?

Соловьев достал из кармана пачку бумажных платков, протянул ему.

– У вас все лицо в слезах, Николай Николаевич.

– Спасибо. – Зацепа машинально взял платок, вытер лицо, высморкался. – Я не понимаю, что вам от меня нужно? Я уже сказал, я не знаю эту девочку.

– Почему же вы плачете?

– Вид мертвого ребенка произвел на меня очень сильное впечатление.

Ему было трудно говорить. Голос сел, он шептал чуть слышно, и Дима придвинул свое кресло совсем близко.

– Да, действительно, нет на свете ничего ужасней, чем видеть мертвого ребенка. Тем более если это не болезнь и даже не несчастный случай, а убийство. Я запрещаю себе думать о таких вещах, иначе просто не сумею работать. Но сейчас вместе с вами, Николай Николаевич, я все-таки позволю себе подумать, представить, что она чувствовала, когда побежала, закричала, и потом, когда получила удар по голове. При асфиксии уже в первую минуту происходит нарушение биоэлектрической активности головного мозга, на второй минуте – полная потеря сознания. Начинаются судороги.

– Нет, – прошептал Зацепа, – нет.

– Вы не хотите слушать? – спросил Соловьев.

– Зачем вы мучаете меня? Прошу вас, уйдите, умоляю, не надо больше. У меня страшно болит голова.

– Ладно, – кивнул Соловьев, – я сейчас уйду. Но выпишу официальную повестку, вам придется явиться на допрос. Кстати, вашей жене, Зое Федоровне, тоже. Это ведь ее духи фирмы «Матерозони» мы нашли при обыске в квартире убитой девочки. А вам предстоит очная ставка с Мариной Качаловой. Знаете, кто это? Или вам напомнить? Женя познакомила вас с молодой женой своего отца в ночном клубе на концерте певца Вазелина. Правда, вы представились итальянским профессором Николо и совсем не говорили по-русски.

– М-м, – простонал Зацепа и сжал виски.

– Послушайте, может, вам все-таки нужна медицинская помощь? – спросил Соловьев. – Я же вижу, как вам плохо.

– Нет. Ничего не нужно. Болит голова, но я принял лекарство, сейчас пройдет. У меня такое бывает. Давление, спазм сосудов. Не надо повестку, не трогайте Зою, прошу вас, оставьте меня в покое. Я ничего не знаю. Господи, это невыносимо! Откройте, пожалуйста, окно, здесь очень душно.

Соловьев открыл, вернулся, опять сел рядом.

– Николай Николаевич, я скоро уйду, и, наверное, врача все-таки надо вызвать.

– Нет. Я сказал – нет. Никакой «скорой».

– Я не собираюсь вызывать «скорую». Может, у вас есть свой врач, семейный?

– Нет. И хватит об этом. Я здоров. Я справлюсь. Как только вы оставите меня в покое, все сразу пройдет.

– Николай Николаевич, я бы с удовольствием оставил вас в покое, но не могу. Послушайте меня, пожалуйста, и постарайтесь понять. Жене мы уже не поможем, но мы должны найти убийцу. Он маньяк, серийник, до Жени он убил еще троих детей, и наверняка будет продолжение. Задушив ребенка, он раздевает его, срезает прядь волос, берет что-то в качестве сувенира. У Жени он взял кулон с маленьким сапфиром, который подарил ей отец на день рождения. Напоследок он обливает труп детским косметическим маслом «Беби дрим». Это ритуал.

– Все. Довольно. – Зацепа слабо помотал головой и поднял руку, как будто защищаясь от удара. – Я больше не буду вам врать. Только не надо этих подробностей, пожалуйста. Это пытка. Я любил ее. Мы встречались два года. Я снял квартиру. Я давал ей деньги. Как иначе я смог бы ее удержать? Мне казалось, она тоже по-своему привязана ко мне.

– То есть это началось, когда ей было тринадцать лет? А вам, простите, тогда было пятьдесят восемь? – осторожно перебил Соловьев.

– Пятьдесят семь! Да, да, да! Ей тринадцать, мне пятьдесят семь. Но сниматься в порно и спать за деньги со взрослыми мужчинами она начала, когда ей было одиннадцать. Я узнал об этом совсем недавно. Меньше двух недель назад.

– От кого?

– От нее, от Жени. Она сказала, что хочет прекратить это и ей нужны деньги, чтобы откупиться от сутенера. Десять тысяч евро. Я дал ей две тысячи, пообещал, что остальные восемь дам позже. После этого мы не виделись.

– Что она говорила о сутенере?

– Ничего. Только что зовут его Марк, фамилию она не знает, он мерзавец и все снимает скрытой камерой.

– И вы ей сразу поверили? Вам не пришло в голову, что она могла это выдумать?

– Сначала не поверил. Просто потому, что очень, очень не хотелось верить. Но потом понял: если она со мной могла за деньги, значит, с другими тоже. Я решил прекратить всякие отношения с ней. Это было трудно, больно, но другого выхода я не видел.

– И денег больше давать не собирались?

– Нет.

– А она не требовала?

– Нет. После той последней встречи она мне ни разу не звонила.

– Она не звонила. Но вы все-таки приехали к ее дому, сидели довольно долго в машине напротив подъезда и врали жене по телефону, что вы в конторе и у вас совещание. Вы следили за Женей?

Зацепа вскинул глаза, впервые посмотрел на Соловьева открытым взглядом, но тут же сморщился, отвернулся, видно, голова у него все еще болела.

– Я не следил. Я тосковал по ней. Я страшно тосковал. А ее, оказывается, уже не было. И вы приехали обыскивать квартиру. Нашли духи. Вычислили меня. Вы хороший следователь. Господи, как больно. Простите.

Он зажал рот, поднялся с дивана, еле волоча ноги, покачиваясь, добрел до неприметной двери между двумя книжными шкафами. Щелкнула задвижка. Соловьев услышал жуткие лающие звуки. То ли Зацепу рвало, то ли он так рыдал. Дима выглянул в приемную. Там было пусто. Секретарша сидела на подоконнике у открытого окна и курила.

– Настя, у него есть свой врач? – спросил Соловьев.

– Да, кажется. Только я не знаю телефона. Вы у него спросите.

– Я уже спрашивал. Он отказывается.

– Надо позвонить Зое Федоровне, его жене.

– Да, пожалуйста. Иначе придется вызывать «скорую».

– Погодите, а что вообще случилось? В чем дело? – спросила Настя, уже взяв телефонную трубку.

– Плохо ему. Врач нужен обязательно.

– Нет, я не понимаю, а почему плохо? Вы его допрашиваете, что ли? В связи с чем? По какому делу? – Секретарша разнервничалась всерьез, в голосе появилась легкая агрессия.

– Не допрашиваю. Мы просто беседуем.

Соловьев вернулся в кабинет и закрыл дверь. Зацепа уже вышел из туалета и сидел за большим столом. Лицо было влажным, дышал он еще тяжелей. Видно, держался из последних сил. Соловьев не стал говорить о враче. Он видел, времени осталось совсем мало. Зацепа в любой момент мог отключиться. Похоже, у него было предынсультное состояние. Дима задал вопрос, который считал сейчас самым важным.

– Николай Николаевич, откуда у вас фотографии?

– Подбросили.

– Вы обещали, что больше не будете лгать.

– Только не это, я не могу, он страшный человек, – пробормотал Зацепа и стал медленно сползать вбок, переваливаться через подлокотник. Соловьев подхватил его, удержал, как мог, усадил в кресле.

Зацепа был без сознания. Лицо перекосилось. Левая рука болталась, как плеть.

* * *
– Ну и при чем здесь я? – спросил Вазелин.

Антон смотрел на него во все глаза. Только что это чмо спокойно выслушало известие об ужасной смерти Жени Качаловой, маленькой девочки, которая была в него влюблена, и ничего, кроме вопроса «при чем здесь я?». Никаких эмоций. Каменное лицо.

– Вскрытие показало, что Женя была беременна. Семнадцать недель. Мальчик. Ваш ребенок, Валентин Федорович.

– Откуда вы знаете, что он мой?

– Допрыгался, идиот, – прошептала Наташа.

Она сидела, отвернувшись, глядя в окно. Губы ее дрожали, Антон не мог понять, то ли она усмехается, то ли сейчас заплачет.

– Да чей угодно! – процедил Вазелин сквозь зубы.

– Когда вы виделись с Женей? – спросил Антон.

– В воскресенье вечером. Мы были в клубе. Ушли рано. Она сказала, что ей надо встретиться с ее учителем. Около десяти я высадил ее из такси неподалеку от ее дома, в сквере у казино. Все.

– С учителем? Кто он? Вы знаете его имя, фамилию?

– Конечно, нет. Она сказала, это ее классный руководитель, преподает у нее в школе русский и литературу.

– Она объяснила, зачем она встречается с ним так поздно?

– Она сама этого не знала. Он назначил ей встречу. Он ей звонил. Я слышал, как она с ним разговаривала.

– Вы видели его?

– Нет. Такси остановилось довольно далеко, на противоположной стороне улицы. Я видел, как она перебегала дорогу.

– В десять пятнадцать в воскресенье он был дома, – сказала Наташа, – и больше никуда не выходил. Я могу это подтвердить официально, если нужно.

– Кроме вас кто еще может это подтвердить? – спросил Антон.

– В течение вечера несколько человек в разное время говорили с ним по домашнему телефону. В двенадцать пришла соседка, стала орать, что у нас слишком громко играет музыка. Он полчаса, наверное, с ней ругался. Слушайте, это что, допрос? Тогда где санкция, повестка или как там у вас положено по закону? И какого черта вообще вы устроили спектакль вчера в клубе, потом тут, с интервью? – Наташа очень старалась не кричать, но голос срывался на визг.

– Нет. Это не допрос, пока только беседа. Все еще впереди.

– Я все уже сказал. Чего вы еще от меня хотите?

После того как Антон показал удостоверение, Вазелин сразу перешел на «вы». Антон сам не знал, чего еще хочет от «солнца русской поэзии».

Было ясно, что Вазелин никакой не Молох, говорит правду. С алиби у него все в порядке, ни одной улики против него нет. Доказать, что ребенок его, невозможно. Экспертиза установления родства является так называемой экспертизой исключения. Существует только точное «нет». Точного «да» никто не скажет. Но если бы и можно было сказать точное «да», что толку? Валентин Куваев, популярный эстрадный певец, завел роман с одной из своих поклонниц, с маленькой девочкой, дочерью своего злейшего врага, популярного эстрадного певца Валерия Качалова, чтобы насолить ему, чтобы раздуть желтый скандал и в очередной раз пропиарить себя. Это называется подонство. Но за это привлечь нельзя.

Почему-то даже самые отъявленные рецидивисты, уголовники не вызывали у лейтенанта такого отвращения, как этот гладкий сытый красавчик, похожий на Шаляпина.

– Статья сто тридцать четвертая, – сказал Антон, – половое сношение с лицом, не достигшим четырнадцатилетнего возраста.

– Ей было пятнадцать, – ухмыльнулся Вазелин, – да и ничего вы не докажете. Вы сами это понимаете, а беситесь потому, что я лично вам не нравлюсь. Оно и понятно. В вас никогда не влюблялись пятнадцатилетние нимфетки, не вешались вам на шею.

– Слушай, заткнись! – поморщилась Наташа. – Что ты порешь? Вы его извините, лейтенант. Он привык выдрючиваться и все остановиться не может. Опомнись, придурок. Девочку убили. Тебе что, совсем ее не жалко?

Вазелин отбил пальцами дробь по столешнице, надул щеки и с шумом выпустил воздух.

– Ну, допустим, жалко. Мне рыдать, да? Вот прямо здесь и сейчас? А потом прийти домой, напиться в зюзю, залезть в ванную и порезать вены? Этого ты хочешь?

Наташа махнула рукой, отвернулась, закурила. Антон достал заранее заполненный и подписанный Соловьевым бланк повестки и положил на стол перед Вазелином.

– Распишитесь.

– Как? Мы же все выяснили! – Он прищурился, поднес бумагу к глазам. – Куда мне следует явиться?

– Пожалуйста, внимательно прочитайте и распишитесь. Там все написано.

* * *
Ждать личного врача не стали, вызвали «скорую». У Зацепы случился инсульт, левую половину тела парализовало. Он был без сознания. Соловьев знал, что надо уходить, больше нечего здесь делать, но все-таки остался до приезда «скорой» и, конечно, жестоко поплатился за это.

Сразу вслед за бригадой в кабинет влетела Зоя Федоровна. Каким образом ей удалось домчаться от Смоленской до Бронной за десять минут, через все утренние пробки, так и осталось тайной.

«Наверное, на помеле прилетела», – грустно пошутил про себя Соловьев, хотя, конечно, было не до шуток.

Секретарша успела сказать Зое Федоровне по телефону, что к Николаю Николаевичу явился следователь, и синьора, переступив порог кабинета, кинулась не к мужу, не к врачу, а к Соловьеву.

– Кто вы такой? По какому праву? Что вы с ним сделали? Предъявите документы! – кричала синьора.

– Тише, пожалуйста, – попросил врач.

Соловьев протянул даме свое удостоверение. Она открыла, бросила на стол, тут же схватила листок бумаги, карандаш.

– Я все записываю! Я сегодня же буду жаловаться. Он отлично себя чувствовал утром, когда уходил из дома.

– В котором часу? – спросил Соловьев.

– Что?

– В котором часу он ушел сегодня из дома? Сразу поехал сюда, в офис, или перед этим встречался с кем‑то?

Зоя Федоровна часто заморгала, тряхнула рыжими волосами. Она опешила от такой наглости: как он смеет еще и вопросы задавать?! Но все-таки ответила, скорчив снисходительную гримасу, как будто объясняла идиоту, что земля круглая и дважды два четыре:

– Николай Николаевич ушел в начале десятого и поехал сразу сюда, в офис.

Соловьев посмотрел на часы. Двенадцать десять. В офисе Зацепа появился в одиннадцать тридцать пять. Где он провел полтора часа, а то и больше? Встречался с кем‑то?

Дима взял свое удостоверение, убрал в карман. Поднял с пола конверт с фотографиями. Хорошо, что он успел собрать их и спрятать. Вопреки всему ему было жутко жалко человека, которого сейчас перекладывали на носилки. Он пытался сочинить какое-нибудь внятное объяснение лично для Зои Федоровны, но не мог. Просто ничего в голову не приходило.

– Что произошло? Зачем вы сюда явились? – подступала к нему разгневанная синьора.

– Я не могу вам этого сказать, – честно признался Соловьев.

Синьора открыла рот, но ответить не успела, увидела, что ее мужа на носилках выносят из кабинета, и бросилась к врачу.

– Послушайте, почему вы ничего не говорите? Куда вы его везете? Насколько это серьезно?

– Очень серьезно, – сказал врач, – геморрагический инсульт. Везем в Институт Склифосовского, в реанимацию.

– Как – инсульт? Не может быть! Коля, ты меня слышишь? Почему ты дрожишь?

– Он вас не слышит. У него судороги, – сказал фельдшер.

В приемной собралась куча народу, и санитарам с носилками пришлось проталкиваться сквозь эту кучу. Зоя Федоровна бежала следом, на прощание обернулась, крикнула Соловьеву:

– Мерзавец! Вы за это ответите!

Все, кто был в приемной, уставились на него. Какой-то лысый толстый мужчина тут же вцепился в локоть и спросил с тяжелой одышкой:

– Вы из налоговой полиции?

Вдруг повисла тишина. Все продолжали смотреть на Диму.

– Нет, – сказал он, – я из ГУВД. Разрешите пройти.

Толпа расступилась. За окном взвыла сирена. «Скорая» увозила Зацепу. За спиной Соловьева шелестели голоса. Он шел по коридору, не оглядываясь. Оказавшись на улице, достал мобильник и машинально, почти не соображая, что делает, набрал номер.

Кому он звонит, он понял только, когда услышал:

– Алло.

– Это я. Ты можешь сейчас говорить?

– Дима, где ты пропадал? – По ее голосу он догадался, что она улыбается. – Ты знаешь, я собиралась тебе позвонить… Сейчас, одну минуту. Нет, это я не тебе. Прости. Что-нибудь случилось?

– Случилось.

– Да, конечно, я задаю глупые вопросы. Тебе нужна моя помощь?

– Мне нужно тебя увидеть. Когда мы встретимся?

– Когда скажешь. Хочешь, сегодня вечером, часов в семь.

– Я заеду за тобой в клинику к семи.

– Хорошо. Да, все, уже иду. Нет, это я не тебе. Димка, что у тебя с голосом? Ты простудился?

– Нет, Оленька. Я здоров. Просто мне приснился плохой сон.

– Наверное, очень плохой, если у тебя из-за этого такой голос. Димка, ты же никогда не придавал значения снам, ты не запоминал их и уверял меня, что это все бред. Ну что с тобой?

– Я только что беседовал с одним человеком, он свидетель, и у него случился инсульт.

– Да-а, вот это уже совсем не сон. Свидетель по убийству Жени Качаловой?

– Откуда ты знаешь, как звали убитую девочку?

– Потом расскажу. Так что твой свидетель?

– Мужик, под шестьдесят. Два года тайно встречался с девочкой и спал с ней за деньги. Только что его увезли в реанимацию. Врач сказал, мало шансов, что он оклемается.

– У тебя будут неприятности?

– Разумеется, будут. Он большая шишка. Но дело не в этом. У меня такое чувство, что я его убил. Он сказал, девочка снималась в порно. Наверное, ты все-таки была права с самого начала. Он даже назвал имя порнографа. Марк. Правда, больше он ничего не знает. Опять тупик.

– Да почему тупик? Ты что? Интернетского Молоха тоже зовут Марк.

– Ты уверена, что это настоящее имя?

– А вдруг? Послушай, – она перешла на быстрый шепот, – у меня тут один больной, его сняли с колеса обозрения в Парке культуры, у него вроде бы потеря автобиографической памяти, но он симулирует, скрывается тут от кого-то. Омерзительный тип. Меня тошнит от него. Когда я с ним говорила, он цитировал тексты Молоха кусками, почти дословно. Мне кажется, это он и есть.

– Кто?

– Порнограф. Ему сели на хвост, и он спрятался. Отпечатки у него сняли сразу, но ты знаешь, как у вас это все долго делается.

– Да, Оленька. Я понял, постараюсь ускорить. Пусть он пока лежит у тебя. Вечером приеду, ты мне его покажешь.

– Обязательно. И еще, я Кириллу Петровичу позвонила, пусть он его посмотрит. Он умеет раскалывать симулянтов.

«Ему позвонила, а мне нет», – обиженно подумал Дима, но вслух этого не сказал.

В трубке отчетливо прозвучал раздраженный женский голос:

– Ольга Юрьевна, ну сколько можно? Вас все ждут!

– Да, уже иду! Извините. Дима, я жутко по тебе соскучилась. – Последнюю фразу она даже не прошептала, а выдохнула в трубку, так тихо, что он не был уверен, не ослышался ли.

Частые гудки. Соловьев убрал телефон, на ватных ногах поплелся к машине. По-хорошему, надо было сию минуту ехать в контору, докладывать обо всем начальству, писать объяснительную записку. Формально он ничего не нарушил. Он имел право вызвать Зацепу на допрос в качестве свидетеля. Но если бы Зацепа и явился по повестке, то непременно притащил бы с собой адвоката, а при адвокате фиг бы он сознался. И вообще, это был не допрос. Беседа. Никто не виноват, что в результате этой беседы у Зацепы случился инсульт. К тому же до встречи с Соловьевым Николай Николаевич встречался еще с кем-то. Этот кто-то, скорее всего, и вручил ему конверт.

Дима сел в машину, осторожно, стараясь не стереть чужие отпечатки, вытащил фотографии. Вот это, пожалуй, самое интересное.

Снимал профессионал, в морге, еще до вскрытия. Фотографии отличного качества, отпечатаны непосредственно с негативов. Либо кто-то взял негативы из сейфа технического отдела, либо просто прислал своего фотографа в секционный зал. Да, скорее всего, так.

«Зачем? – думал Соловьев. – В любом случае получить фотографии было совсем не просто. Ради чего столько хлопот? Напугать Зацепу? Может быть, его действительно шантажировали? Но в таком случае было бы логичней использовать совсем другие снимки, сделанные скрытой камерой, запечатлевшие его с живой Женей. Впрочем, возможно, это уже было. Теперь кто-то решил показать бедняге, насколько серьезно он вляпался? Запросто может стать подозреваемым в убийстве?»

Морг охраняется кое-как. Дай охраннику рублей двести, входи и снимай все, что хочешь.

Соловьев еще раз осмотрел конверт. Отличная дорогая бумага, плотная, тяжелая, слегка голубоватая. Никаких надписей, штампов, эмблем. Чисто.

Только не это. Я не могу. Он страшный человек.

Последние слова Зацепы. Значит, все-таки шантаж? Кто-то ведет свое, параллельное расследование? Или Зацепа сам обратился за помощью? Почему нет? Мог нанять кого-то, чтобы нашли этого Марка, прощупали его, выяснили, насколько он опасен для Зацепы.

Да, скорее всего, именно так Николай Николаевич и поступил.

У Оли больной с потерей автобиографической памяти. Цитирует порнографа Молоха. Не обязательно, что это он, собственной персоной, может, просто псих, помешанный на детском порно?

Его сняли с колеса обозрения. «Ему сели на хвост, и он спрятался». Наверное, Оля права. Но если бы за порнографом следила милиция, Соловьев узнал бы об этом.

Убийца был клиентом порнографа, связался с ним, купил Женю. Марк Молох – одиночка, у него нет помощников и посредников, именно поэтому его так сложно поймать. Значит, вероятность того, что эти двое встречались, очень велика.

Молох встречался с Молохом. Порнограф и убийца. Тезки.

«Убийца – тень порнографа. Никто не может перепрыгнуть через собственную тень. А вдруг они правда встречались?»

От этой мысли у Димы пересохло во рту.

«Нет. Невозможно. Даже если встречались, Молох-убийца наверняка изменил внешность».

Заверещал телефон.

– Родецкий Борис Александрович – учитель Жени. Классный руководитель. Преподает литературу и русский, – услышал Соловьев голос Антона.

– Отлично. Молодец. И что из этого?

– Женя встречалась с ним в воскресенье, около десяти вечера.

– Где?

– Очень странно. В сквере, неподалеку от дома.

– Откуда информация?

– От Куваева.

– Да, действительно, странно. Ну а что сам Куваев?

– Глухо. Они были в клубе с Женей, потом он подвез ее на такси к скверу, отправился домой и до утра никуда из квартиры не выходил. Алиби, несколько свидетелей. Но повестку я ему все равно вручил. Мне кажется, из него можно еще что-то вытянуть. Он редкостная мразь. Представляете, ему вообще по фигу, что девочку убили. Главное – он ни при чем.

– Ладно, это мы потом обсудим. Выясни, есть ли у учителя машина.

– Уже выяснил. «Жигули», шестая модель. Водительский стаж тридцать лет.

Глава двадцать седьмая

– Ты все сделал правильно, малыш, – тихо повторял знакомый голос, – как тогда, со слепыми, так и сейчас, ты придумал отличную комбинацию, ты сумел использовать гоминида для своей святой цели. Очень скоро следствие выйдет на него. Ему будет сложно доказать, что он ни при чем. Алиби нет. Улики, которые найдут при обыске, весьма весомы. Ты хороший мальчик. Но этого мало, мало. Время уходит, ты должен действовать. Женщина-оборотень. Вот кто главный твой враг сейчас. Она стоит на твоем пути. Восемнадцать месяцев твоего бездействия связаны именно с ней. Она почти разгадала твою тайну. Она не остановится на этом. Если не убьешь ее, умрешь.

Следовало выкроить пару часов из первой половины дня, чтобы отдышаться, отдохнуть от толстой душной шкуры гоминида и опять стать Странником, провести рекогносцировку, изучить место действия. Это вполне рутинная операция.

Возле дома оборотня Странник уже бывал, знал устройство дворов. Отправляясь туда, надо было поменять внешность, причем таким образом, чтобы потом, прямо в машине, быстро вернуть свой обычный облик сытого, вальяжного, лояльного самца гоминида.

Кожа под носом, на щеках, на подбородке все еще была слегка раздражена, поэтому он решил обойтись без накладных усов и бороды. Очки с затемненными стеклами в пасмурную погоду сами по себе могли привлечь внимание. Чтобы замаскировать глаза, Странник нарисовал коричневые тени, тяжелые старческие мешки и наклеил брови, черные, лохматые. Лицо покрыл темным гримом, губы высветлил, сделал совсем тонкими, синеватыми. На голову натянул парик, седые жидкие космы до плеч, а сверху старую трикотажную шапочку. Спортивные штаны с вытянутыми коленями он надел поверх брюк. Пятнистая камуфляжная куртка на три размера больше скрывала дорогой пиджак. Шею и подбородок он замотал серым штапельным платком.

Оглядел себя в зеркале. Сгорбился, вжал голову в плечи, подогнул колени. Получилось все очень натурально, узнать его было невозможно. В пакет он положил флакон с жидкостью для снятия грима, упаковку ватных шариков, зеркало.

Странник повременил немного, прежде чем подойти к своей машине, огляделся, чтобы никого вокруг не было. Мало ли, вдруг кто-нибудь заметит, как в приличный дорогой автомобиль садится неприличный алкаш? Подумают, что он собирается угнать машину и вызовут милицию?

Но никто не заметил и ничего не подумал.

Он ехал очень аккуратно, стараясь не нарушать. Через двадцать минут благополучно припарковался в трех кварталах от двора, где жила женщина-оборотень.

Подготовка, фаза сталкинга, включает выбор жертвы, слежку, тщательную разработку плана. Это очень увлекательно. Это завораживает и бодрит, придает жизни четкость, определенность.

Осматривая двор, вернее цепочку проходняков, он тут же наметил сразу несколько возможных вариантов действия. Щель между домами, которая накануне ночью была для него ловушкой, теперь может стать отличным наблюдательным пунктом. Можно спрятаться там, надеть очки ночного видения, дождаться, когда оборотень пойдет по двору к подъезду, и напасть. Он знал, что она возвращается домой иногда за полночь.

Но тут есть риск. Ему еще не приходилось убивать взрослых гоминидов. Генерал, который переплыл озеро ночью, не в счет. Он оказался слабей ребенка. Во-первых, был пьян, во-вторых, умер сам. Женщина-оборотень не пьет спиртного и вряд ли умрет сама. Она будет сопротивляться. К тому же Странник никогда не действовал там, где могут появиться случайные свидетели.

Другой вариант – подъезд. Ничего не стоит узнать код домофона. Ждать можно между этажами, у окна. Оттуда отлично просматривается двор, видно, кто идет. Но убить надо мгновенно, чтобы не успела крикнуть.

Внезапное, молниеносное нападение и убийство, допустим, ножом в сердце.

Между тем у оборотня колоссальная внутренняя энергия. Чтобы получить полноценную порцию биоплазмида, нужен близкий эмоциональный контакт, переход от доверия к удивлению, от удивления к ужасу. Жертва должна осознать, что находится в полной власти Странника, почувствовать собственную ничтожность и его всемогущество. Тогда открываются невидимые клапаны, биоплазмид начинает выходить, жертва быстро теряет силы. Рушатся стены темницы, ангел разворачивает крылья.

Потом агония, близкий физический контакт. Надо видеть лицо, глаза, поймать последний выдох. Мощный выброс биоплазмида. Ангел вырывается на свободу, летит домой, в небо.

Странник присел на разломанную скамейку во дворе, возле дома оборотня, закурил. Автоматически отметил про себя, что сигареты и зажигалка не соответствуют камуфляжу. Впрочем, ошибка простительная. Дешевые он курить не мог, к тому же никого рядом не было. Никого, кроме двух маленьких детей.

Мальчика он, конечно, узнал. Тот самый Петюня. Девочка Людка. Одетые кое-как, в рваных растоптанных ботинках, они крутились на косой дворовой карусели. Деревянный круг с железными поручнями качался и скрипел. Сквозь приглушенный гул проспекта Странник различил голоса. Дети пели, картаво повторяли слова знакомой песенки:

Темный кинозай и пузыйки попкойна,
циваваться в губы так пикойно…
Знак был настолько очевидным, что Странника зазнобило, а потом обдало жаром.

С этой песенки начался для него новый этап. Он увидел клип по телевизору, и девочка в клипе вызвала у него сердечный спазм. Ангел бился и кричал в ней так, что дрожало стекло телеэкрана. Ангел обращался к Страннику с жалобной мольбой: «Спаси меня! Я погибаю!»

Странник стал думать, как ее найти. И вдруг нашел в паутине. Там она выглядела иначе, но он, конечно, узнал ее.

Она продавалась, и он ее купил.

Теперь – эти двое маленьких детей. Подобраться к ним сложнее, но он придумает что-нибудь. Два ангела отчаянно зовут на помощь, напевая тот же пошлый шлягер.

Итак, сначала оборотень. Потом дети. Существует четкий стратегический план. Остается продумать детали, тактическую схему действий.


В кармане зазвонил мобильный. Странник автоматически отметил еще одну свою ошибку. Аппарат следовало выключить и оставить в машине. Мобильник, как и дорогие сигареты, ломает образ нищего алкаша. Но никого, кроме детей, рядом не было, и он решился ответить.

Голос, прозвучавший в трубке, заставил его мгновенно вернуться в реальность, обрасти скорлупой, толстой непробиваемой шкурой гоминида. Через пять минут он сидел в машине, стягивал безобразные трикотажные штаны, переобувался, стирал грим.

Он был спокоен и доволен собой. Теперь он знал, где, когда и как убьет оборотня.

* * *
Ика где-то уже видела пожилого седовласого красавца плейбоя, который вошел в квартиру вместе с носатой крашеной блондинкой. Или он просто был ужасно похож на какого-то голливудского актера.

Вова тут же вскочил и вытянулся по стойке смирно. Красавец улыбнулся Ике и весело подмигнул:

– Привет.

– Да пошел ты! – ответила Ика.

– Фу, как грубо, – поморщился красавец, оглядел комнату, уселся в кресло, – меня зовут Матвей Александрович. Можно просто дядя Мотя. А ты, как я понимаю, Ика. Слушай, ты не могла бы пересесть поближе, мне так неудобно с тобой разговаривать.

Ика сидела на полу, между компьютерным столом и кроватью. После того как дебильный Вова пригрозил ей пистолетом, она взяла охапку глянцевых журналов и уселась туда, в свой любимый угол. Она не стала звонить в милицию. Просто сидела, листала журналы, смотрела картинки, читала все подряд, даже рекламу.

Часа через полтора явились эти, красавец и блондинка.

– Встань, тебе говорят, – сказала блондинка.

Ика не шелохнулась. Вова подошел, отшвырнул ногой журналы, поднял Ику, как куклу, под мышки, вынес на середину комнаты. Она извернулась и заехала ему босой пяткой в брюхо. Но брюхо оказалось каменным. Пятку она здорово ушибла, а Вова как будто и не заметил ничего. Держал ее на весу перед красавцем, пока тот не сказал:

– Посади в кресло, ко мне лицом. И давайте, начинайте, ребята. Теряем время.

Блондинка, которую, оказывается, звали Тома, уселась за стол, включила компьютер.

«Фигли ты туда влезешь, дура. Там у Марка такие коды…» – подумала Ика.

– Ну, что, лапушка, – вздохнул дядя Мотя, – Молоха твоего мы нашли. Знаешь, где? Ни за что не догадаешься.

Ика молчала, сидела, опустив голову, смотрела на свои босые ноги и думала, что пора делать педикюр.

– Ладно, не мучайся, я тебе скажу. У него, у бедняги, поехала крыша, и он попал в психушку. Боюсь, он останется там надолго. Стало быть, у тебя, красавица, большие проблемы. Во-первых, с жильем. Квартиру эту он снимает и, между прочим, задолжал хозяину за три месяца. Так что здесь ты вряд ли сможешь остаться. Есть еще два адреса. Мы их пока не знаем, нам понадобится твоя помощь. Эй, ты меня слушаешь?

Ика отвернулась. Она смотрела, как орудует крашеная Тома в компьютере Марка. Эта крыса умудрилась за две минуты взломать все хитрые коды, влезть на жесткий диск и сейчас просматривала кадры последнего, еще не смонтированного фильма.

– Да, он работает профессионально, ничего не скажешь, – заметил дядя Мотя, проследив взгляд Ики, – жаль, что оказался придурком. Знаешь, лапушка, я думаю, мы с тобой договоримся. Это не ты ли там так красиво танцуешь?

В фильме был танец Ики с медленным стриптизом, под песню сестер Берри «Майне либен доктор». Плагиат, конечно. Идею Марк содрал с фильма «Ночной портье». Ика начинала танцевать в широченных галифе на подтяжках, в кителе и в фуражке.

– Какое тело, какая пластика, просто супер, – сказал дядя Мотя и противно причмокнул, – ты потрясающая девочка, ты знаешь об этом?

«Не хочу быть девочкой, девушкой, женщиной, не хочу быть, не хочу жить. Господи, забери меня на тот свет, к маме с папой!» – вдруг подумала Ика.

Именно это она повторяла ночами, как молитву или как упражнение для дикции.

«Чтобы говорить, надо говорить, – учил ее доктор-логопед, – даже думать старайся вслух».

Вот она и думала вслух, бормотала, стоя под душем, или уткнувшись носом в подушку, или на кладбище у могилы родителей.

Папины супермаркеты достались человеку, который нанял убийцу. Об этом все знали, но его не судили, не сажали в тюрьму. Он разъезжал по городу на огромном джипе, как ни в чем не бывало.

Из всего имущества Ике и ее тетке осталась только квартира. Тетка тут же продала ее и купила маленькую, двухкомнатную, в доме на соседней улице. По профессии она была бухгалтер и довольно быстро устроилась на работу в какую-то контору.

Первый год жизни с ней показался вполне терпимым. Ика готова была привязаться к любому живому существу, изо всех сил старалась угодить тете Свете. Кроме нее, никого не было. Бабушка так и не поднялась после инфаркта. Другая бабушка, мамина мама, умерла давно, когда Ике было пять лет. Где-то в Америке жил мамин отец, но у него была другая семья, другие дети, внуки. Он даже не прилетел на похороны.

– Что ты на меня так смотришь? Чем ты недовольна? Зачем ты надела эту блузку? Она просвечивает! Кого ты хочешь привлечь? Вся в мать, ведешь себя, как проститутка. Кто так моет посуду? Ну-ка, иди сюда! Почему ты не вытерла пыль? Свинья! Чем ты занимаешься целый день?

Тетке исполнилось пятьдесят. Замужем она никогда не была, своих детей не имела. Не толстая, но какая-то квадратная, широкоплечая, твердая, как камень. Маленькая голова с желтыми, зализанными назад волосами выглядела на мощном теле, как прыщ.

Тетка относилась к тому типу женщин, которые всех ненавидят и ненависть свою облекают в благопристойную форму «мнения». У нее была такая присказка: «Я хочу сказать». Наверное, ни разу в жизни она не захотела сказать ничего хорошего. Всегда только плохое, злое.

Главным объектом теткиного «мнения» была мама Ики.

– Я хочу сказать, это она во всем виновата. Кто? Мамочка твоя! Охмурила Павлика, женила на себе. Он с детства был недотепой. Потом заставила его заниматься этим проклятым бизнесом, сама дома сидела, тунеядка, а он работал, а ей все мало, мало, вон сколько золота себе накупила. Я хочу сказать, у меня вот никогда в жизни столько не было, а мог бы Павлик, между прочим, сестре родной подарить колечко, сережки, но нет, все этой сучке белобрысой, мамочке твоей. А кто она такая, спрашивается? Дура необразованная, только могла, что задницей крутить. Да и крутить-то было особенно нечем. Я хочу сказать, ни кожи ни рожи.

Вначале Ика плакала, кричала, даже бросалась на тетку с кулаками, но в ответ получала тяжелые оплеухи и новые порции «мнения».

Часть маминых украшений тетка продала, часть оставила себе. Ику каждый раз колотила дрожь, когда она видела, как тетка вдевает в свои уши мамины сережки, как нанизывает на толстые пальцы мамины кольца, которые специально увеличила в ювелирной мастерской.

– Ну что вылупилась? Иди, делай уроки! Я в своем праве, это все на денежки брата моего куплено. Я хочу сказать, ни копейки тут ее нет, и твоей тоже! Иди, дармоедка, чтоб я тебя не видела! Вот отправлю в детский дом, тогда поймешь, кто ты такая есть. Я хочу сказать, в нормальный небось не возьмут, ты ведь слабоумная, только и умеешь, что задницей крутить да ноги задирать в своей гимнастике. Даже говорить по-человечески не можешь, ы-ы-ы! – Она корчила рожи, передразнивая Икино заикание.

При посторонних тетка поразительно менялась. Губы растягивались в заискивающей, плоской улыбке, глазки бегали, голос делался тягучим, влажным, со слезой.

– Я хочу сказать, мы люди бедные, от братца-то ничего не осталось, только вот девочка-сирота, я уж ее, как могу, воспитываю, бьюсь из последних сил, я насквозь вся больная, давление у меня и сахар высокий.

Ика никому не смела пожаловаться. Она боялась, что не поверят или расскажут тетке, как она жалуется, и та сдаст ее в детдом. Заикаться она стала еще сильней, произнести целиком фразу было мучительно тяжело. Но все-таки училась Ика хорошо. За письменные работы получала четверки и пятерки, только устно не могла отвечать. Ее жалели, к доске не вызывали.

Друзей у нее почти не осталось. Раньше с ней хотели дружить многие, родители устраивали дома детские праздники, всем гостям дарили подарки. Теперь она никого не могла пригласить в гости, тетка не разрешала. Из-за заикания с ней даже поговорить было невозможно.

Лет с шести она ходила раз в неделю к доктору-логопеду, милому старику. Ей нравилось с ним заниматься, но толку от занятий было мало. Наверное, она могла бы этому доктору рассказать, как плохо ей с теткой, но, пока думала, решалась, занятия кончились. Оказалось, что уже год доктор занимается с ней бесплатно. Тетка платить отказывается, он несколько раз говорил с ней, она сказала, что найдет Ике другого врача.

– Так что, прости, деточка, не грусти и, главное, не нервничай. Тогда все будет в порядке.

Конечно, никакого другого врача тетка ей не нашла. Расставшись с доктором, Ика почувствовала себя совершенно беззащитной, никому не нужной.

Тетка постоянно внушала ей, что она урод и нечего вертеться перед зеркалом. Покупала ей одежду, добротную, не дешевую, чтобы никто не подумал о ней, о тетке, будто экономит на девочке-сироте. Но настолько уродливыми были эти юбки, кофты, куртки, сапоги, туфли, что Ику каждый раз тошнило, когда она это на себя надевала, и действительно не хотелось смотреть в зеркало.

Ика не могла заткнуть тетку, которая постоянно говорила гадости про нее и про ее погибшую маму. Она вынуждена была все это слушать и чувствовала себя предательницей, ничтожеством. Гимнастику она давно забросила, стала вялой, сонной, безразличной. Нарочно уродливо остригла волосы. Без конца что-то жевала. За полгода она поправилась на десять кило. Лицо стало отечным, тяжелым, испортилась кожа. Волосы торчали безобразными перьями. Она сутулилась, вжимала голову в плечи. В двух передних зубах образовались дырки, она не пошла к врачу, а тетке, конечно, было наплевать. Зубы почернели и раскрошились.

Ика тихо подыхала от тоски, одиночества, унижения, от безнадежной теткиной ненависти. Единственным человеком, который хоть иногда ее замечал, беспокоился о ней, осталась ее подруга Маринка. Она жила в соседней квартире, когда-то они вместе занимались гимнастикой.

Маринка была на два года старше и выглядела потрясающе. Высокая тонкая блондинка с длиннющими ногами, голубыми глазами, пухлыми губами. В пятнадцать она стала «Мисс Быково». Отправилась в Москву, покрутилась в мире модельных агентств и конкурсов красоты, в итоге вышла замуж за известного певца Валерия Качалова.

В Быково она приезжала довольно часто, навещала родителей.

– Что с тобой происходит? – спросила Маринка, когда приехала в очередной раз. – Ты болеешь? Тебя гормонами лечат?

– Нет. Это я нарочно, – призналась Ика и впервые в жизни рассказала все не подушке, не кафельной стене в ванной, не надгробному памятнику, а живому человеку. Маринка слушала так терпеливо, так сострадательно, что, рассказывая, Ика почти перестала заикаться.

Они сидели ночью на маленькой чистой кухне Маринкиных родителей, курили, пили кофе и дорогой французский коньяк.

– Знаешь что, уматывай ты от нее, – сказала Маринка, – сдашь выпускные и уматывай.

– К-куда? Кому я н-нужна? Г-где буду жить?

– Попробуешь поступить в институт, в Школу-студию МХАТ, например, или в Щепкинское. Ты ведь когда-то хотела стать актрисой. Я с Валеркой поговорю, у него есть знакомые.

– Из-здеваешься? П-посмотри на меня!

– Ну а что? Красоток как раз хватает. Ты будешь характерная. И заикание твое там вылечат, там знаешь, какие классные преподаватели сценречи! Не только заговоришь, запоешь!

– Я б-больше не хочу в актрисы, – зло усмехнулась Ика, – я б-больше вообще ничего не хочу, ни г‑говорить, ни тем более п-петь.

– Ой, да ладно, перестань, не кисни. Подумаешь, тетка! Да она вообще никто, дура старая, злобная. Квартира на нее записана?

– Н-не знаю.

– Надо выяснить. У Валерки есть хороший юрист. Когда она ту большую квартиру продала, куда деньги дела?

– Н-не знаю. Мы на н-них жили.

– Не знает она! А спросить не судьба?

– Т-ты что! Если бы я т-такое спросила, она бы уб-била меня.

– Ничего не убила бы. Ты больше ее не боишься, поняла? Пусть она тебя боится! В любом случае сейчас тебе надо от нее мотать, иначе ты тут с ней окончательно свихнешься. А жить, кстати, первое время можешь у нас. Квартира огромная, будешь помогать мне по хозяйству. Это ведь лучше, чем с теткой.

Да, это действительно оказалось лучше.

…– Слушай, у тебя талант, честное слово, – донесся до нее голос дяди Моти.

Она вздрогнула, огляделась, увидела, что на экране компьютера она все еще танцует и не успела до конца раздеться.

Нацистскую форму Марк взял напрокат в костюмерной какой-то старой киностудии. И полосатые пижамы с номерами тоже были оттуда. В пижамах появлялись Стас и Женя. Егорка играл офицера. В общем, все это был какой-то бред. Все, кроме танца Ики. Когда на ней оставалась только фуражка, начиналась обычная порнуха, и, конечно, без разницы, какая там играла музыка, кто во что был изначально одет. Но Марк говорил, что обязательно должен быть сюжет. Этот фильм он собирался запустить в паутину ко Дню Победы.

– Да, солнце мое, если бы он вами при этом не торговал, его можно было бы назвать художником, – сказал дядя Мотя. – Ну, ладно, красивое кино мы потом посмотрим. Нас, как ты, наверное, уже поняла, интересует другое кино, некрасивое. Мы ведь все равно найдем, но на это уйдет много времени. Так что давай, малыш, помоги нам. А мы поможем тебе. Ты ведь знаешь, где Марк хранит кассеты и диски, на которых сняты клиенты.

– Он не снимал к-клиентов, – сказала Ика и подумала, что все бесполезно. Они действительно найдут сами. И еще ей вдруг пришло в голову, что вот эти костюмы, нацистская форма и полосатые пижамы, так и остались на квартире, где делали кино. Кто их теперь сдаст, неизвестно.

– Детка, если бы он не делал этого, мы бы сейчас не сидели здесь, не общались с тобой. А он, бедолага, не гнил бы в психушке.

– Ну, если вы его н-нашли, у него и спрашивайте. М‑мотайте к нему в психушку и спрашивайте. Я н-ничего не знаю. – Ика как будто проснулась и вступила наконец в осмысленный диалог с дядей Мотей, пока не замечая, что опять заикается.

Молчун Вова между тем копался в кассетах и дисках. Он оказался не таким тупым. В отдельную стопку он откладывал те, которые были помечены маленькими черными звездочками. Это как раз Марк тупой, а Вова, человек-тень, наоборот, умный.

«Конечно, – думала Ика, – даже я обратила внимание на эти звездочки и посмотрела пару кассет. Марк снимал клиентов скрытой камерой. Язнаю, что она установлена в квартире-гостинице, прямо над кроватью. Там такая здоровая модерновая люстра, и вот как раз в ней эта штуковина и спрятана. Марк правда тупой, а думает, что самый умный. Камера включается, когда погасишь верхний свет. Он нас всех предупреждал, что верхний надо гасить обязательно. Если клиент желает при свете, пусть остается бра».

Блондинка Тома шныряла по другим сайтам. Теперь на мониторе был какой-то список. Фамилии, телефонные номера. Дядя Мотя встал, подошел к Томе, покачал головой и тихо присвистнул.

Ика отчетливо вспомнила один из недавних разговоров с Марком. Они лежали в койке, усталые, размякшие после бурной любви, отщипывали виноградины ртом с грозди, и она сказала:

– Слушай, продаются такие диски, по которым можно найти фамилию любого человека по телефонному номеру.

– Продаются, – кивнул Марк, – ну и что?

– А то, что ты ведь запросто можешь узнать настоящие имена клиентов.

– На фига? Мне от них бабки нужны, а не паспортные данные. Шантажом я заниматься не собираюсь, если ты об этом. Я не идиот.

Оказывается, идиот, еще какой. Может быть, он и не собирался заниматься шантажом, но паспортные данные все-таки узнавал потихоньку и заносил в компьютер.

– Ладно, Тома, – услышала она голос дяди Моти, – вытаскивай жесткий диск. Вова, что там у тебя?

Вова взял одну из кассет, помеченных маленькой звездочкой, молча вставил в магнитофон. Ика повернулась к телевизору. Качество пленки было плохое, но можно разглядеть, как голая Женя скачет верхом на каком-то жирном старикашке. И лицо этого старикашки видно вполне четко.

– Между прочим, та самая малышка, – сказал дядя Мотя и тяжело вздохнул.

– К-какая – та с-самая? – спросила Ика.

Дядя Мотя, Тома, Вова уставились на нее, и повисла тишина. Ее нарушали только хриплые стоны старика, звучавшие из колонок видеосистемы.

– Та самая, которую задушил маньяк, – произнес наконец дядя Мотя, – странно, что ты до сих пор этого не знаешь.

Глава двадцать восьмая

Едва Борис Александрович вошел в школу, к нему кинулась учительница начальных классов, пожилая, очень полная Вера Евгеньевна.

– Горе-то какое! Единственный ребенок у матери. Вот так живешь, живешь, нервничаешь из-за всякой ерунды, забываешь, что такое настоящая трагедия. Сейчас там, в учительской, сидит следователь, допрашивает Карину Аванесову, подружку ее. Ой, не знаю, не знаю, вряд ли они найдут убийцу. Вчера был сюжет в криминальных новостях, я еще смотрела, думала, хорошо, что это в области, не у нас. Там имени не назвали, только сказали: девочка-подросток, от двенадцати до четырнадцати. И никаких подробностей. Кстати, следователь тот самый, которого показывали по телевизору, только что пришел, сначала два милиционера приехали, оперативники, а потом следователь. Он ничего, нормальный, лицо интеллигентное.

Они вошли в учительскую раздевалку. Борис Александрович машинально поставил на пол портфель, снял плащ, стянул шарф. Стал запихивать его в рукав, но все не мог попасть. Шарф, словно живой, то и дело выползал из рукава, падал на пол. Борис Александрович смотрел на учительницу. Он только сейчас заметил, что у нее распух нос, покраснели глаза, и слезы текут по щекам.

В школе было тихо. Четвертый урок еще не кончился. Борис Александрович пришел к пятому. Он наконец нормально выспался, даже проспал немного, и до школы почти бежал. Одышка до сих пор не прошла.

– Я ведь помню ее совсем маленькой, невозможно представить, – бормотала Вера Евгеньевна, всхлипывая и сморкаясь, – говорят, это какой-то маньяк. Он уже давно орудует, убивает женщин и девушек в зеленом. На ней как раз была зеленая куртка.

– Подождите, – сказал Борис Александрович, продолжая воевать с шарфом, – подождите, я не понимаю, о чем вы говорите. Какая зеленая куртка? На ком – на ней?

На самом деле, он уже все понял, но не хотел верить. Куртка на Жене Качаловой была действительно зеленая, вернее салатная, с капюшоном, отороченным серебристой норкой.

Вера Евгеньевна охнула и всплеснула руками.

– Так вы еще ничего не знаете?! Ну да, вы же только что пришли. Уже вся школа знает. Горе-то какое, господи! Женечку Качалову нашли в лесу, возле кольцевой дороги. Убитую.

Взорвался звонок, и через мгновение коридоры наполнились гулом и грохотом. Так шумно, как в школе на переменах, бывает только на аэродроме, когда взлетает реактивный самолет, или на берегу океана, когда гудят волны. Борис Александрович привык к этому шуму, любил его, но сейчас детские голоса и топот множества ног разрывали ему мозг. Он двинулся вперед по коридору, все еще комкая в руке шарф. Мимо носились малыши. Это был этаж первоклашек. Покачиваясь, загребая ногами, словно шел по воде, стараясь никого не задеть, он добрел до учительской. Она находилась в «аппендиксе», в глухом конце коридора, вдали от классов. Здесь было значительно тише.

– Вы только не волнуйтесь, – прошептала на ухо Вера Евгеньевна и отдала ему портфель, который прихватила из раздевалки, – если что, у меня есть валерианка в таблетках и валокардин.

– Спасибо.

Дверь открылась. Из учительской вышла Карина Аванесова, красная, мокрая, с открытым ртом и блестящими от слез глазами. Увидев Бориса Александровича, она вдруг схватила его за руку, как будто боялась упасть, и прошептала:

– Не говорите им про дневник, умоляю!

– Кариша, – Вера Евгеньевна обняла ее за плечи, оттащила от старого учителя, – деточка, как ты себя чувствуешь?

– Голова кружится, – хныкающим голоском пожаловалась Карина.

– Пойдем, я отведу тебя к медсестре.

Они прошли несколько шагов по коридору. Учительница поддерживала девочку за локоть.

– Борис Александрович, – Карина остановилась, оглянулась.

– Что? Что ты хочешь сказать? – спросила Вера Евгеньевна.

– Борис Александрович, – повторила девочка и больше ничего не прибавила.

В дверном проеме появился рыжий парень в джинсах и свободном сером свитере, скользнул взглядом по лицу старого учителя.

– Проходите, пожалуйста.

Никого из учителей в комнате не было. Рыжий оказался старшим лейтенантом ГУВД Антоном Горбуновым. Кроме него в учительской находились еще двое. Один, полный, лет тридцати пяти, в милицейской форме, с майорскими погонами, стоял у окна и тихо разговаривал по телефону. Второй, худощавый, в штатском, с седым ежиком, сидел за столом и быстро писал что‑то.

– Здравствуйте, Борис Александрович, присаживайтесь, – произнес седой, продолжая писать, – меня зовут Соловьев Дмитрий Владимирович. Я следователь ГУВД.

«Через пятнадцать минут у меня урок в десятом “А”, – подумал Борис Александрович, – наверное, уже отменили».

– Этого не может быть, – произнес он вслух и удивился звуку собственного голоса, как будто говорил не он, а кто-то другой.

– Простите? – Следователь вскинул глаза, отложил ручку.

– Когда? – Борис Александрович хрипло откашлялся. – Когда это произошло?

– В ночь с воскресенья на понедельник. Между двенадцатью и часом.

– Убийство? Ее убили? Господи! Нет, подождите, этого не может быть, это какая-то нелепая ошибка.

– Борис Александрович, когда вы видели Женю Качалову в последний раз?

– Я видел Женю… Да. Мы с ней встречались в воскресенье, поздно вечером, около десяти. А скажите, вы уже беседовали с ее дядей? Он знает?

– С дядей? – Следователь слегка шевельнул бровью. – У Жени есть дядя?

– Брат ее матери. Старший. Как раз вчера вечером приходил ко мне домой, поговорить о Жене. У девочки огромные проблемы, и он единственный знает о них. Женя сама рассказала ему. Я тоже знал, случайно. Мне она не рассказывала, просто так получилось. Но это требует особого разговора. Это потом. – Борис Александрович испугался, что сейчас совсем запутается и запутает их, заговорил слишком быстро, скороговоркой: – Дядю зовут Михаил Николаевич. Он долго был за границей, теперь вернулся. Вы обязательно должны с ним связаться. Нет, погодите. Вы сказали, все произошло в ночь с воскресенья на понедельник? Получается, что мы с ним говорили о Жене, когда ее уже не было? То есть он ничего еще не знал? Ну да, именно так получается.

В комнате повисла тишина. Все трое смотрели на старого учителя. Он стоял посередине, с портфелем в одной руке, с шарфом в другой. Он вдруг замолчал, несколько раз чихнул, закашлялся, прижал ладонь к груди. Портфель и шарф упали на пол. Лицо побелело, на лбу выступил пот. Дыхание сделалось частым и хриплым.

– Вам нехорошо? – спросил следователь.

Борис Александрович принялся шарить в карманах в поисках баллончика. Руки дрожали. Он вытащил упаковку бумажных носовых платков, очки, ручку. Все падало на пол, он как будто не замечал. Баллончика в карманах не оказалось. Его там и не могло быть. Он положил его в карман плаща в последний момент.

– Пожалуйста… там… в раздевалке… мой плащ, – прохрипел он сквозь одышку.

– Что? Лекарство? Что у вас? Сердце? – Рыжий лейтенант бросился к двери.

– Баллончик с вентолином, – успел сказать ему вслед Борис Александрович и опять захлебнулся кашлем.

– Может, «скорую»? – спросил следователь. – Да сядьте хотя бы.

Борис Александрович опустился на стул, расстегнул ворот рубашки. Соловьев стал поднимать все с пола. Портфель, шарф. Пачка платков, очки, ручка и еще одна вещица. Розовая пластмассовая заколка в форме бантика, с мелкими блестящими стразами. Ее он взял двумя пальцами, поднес к свету. Полный майор тут же подскочил к нему и чуть слышно присвистнул. В замочке заколки застрял закрученный спиралью каштановый волос.

– Это… это… – повторял Борис Александрович, глядя на заколку, – я нашел…. принес… – В груди у него хрипело и булькало, кашель сменялся тяжелой одышкой.

– Не волнуйтесь, пожалуйста, – мягко сказал следователь, – у вас ведь астма, да? Вам нельзя волноваться.

За дверью послышался топот. В учительскую вбежал рыжий лейтенант с баллончиком вентолина в руке.

– Извините. Пришлось залезть к вам в карман, не тащить же сюда плащ.

Он протянул баллончик и посмотрел на Соловьева. Как ни было худо Борису Александровичу, он успел заметить, что улыбка на круглом лице рыжего лейтенанта слишком быстро сменилась серьезным, тревожным выражением. Оперативник и следователь обменялись непонятными взглядами.

– Дмитрий Владимирович, на минуту, – тихо сказал оперативник.

Они отошли в дальний угол комнаты, стали шептаться. Толстый майор направился к ним. Старый учитель видел только три спины и не слышал ни слова. Он брызнул в рот порцию вентолина. Лекарство действовало слишком медленно. Надо было расслабиться, закрыть глаза, считать про себя до ста. Но не получалось. Он, как зачарованный, смотрел на седого следователя, рыжего оперативника и толстого майора. Откашлявшись, он спросил:

– Как вы узнали мой плащ?

Голос его прозвучал тихо, сипло, но рыжий услышал и резко повернулся, успев надеть на лицо все ту же приятную улыбку.

– В учительской раздевалке он единственный мужской.

– Да, конечно. Кроме меня в школе еще двое мужчин. Учитель труда у мальчиков и учитель физкультуры. Но они носят куртки.

«Зачем я это говорю? – подумал он. – Я уже могу говорить, но сказать должен совсем не то. Мне необходимо сообщить им нечто важное. Что же? Господи, что же?» – После приступа сознание его путалось. Ему требовалось еще минут тридцать, чтобы окончательно прийти в себя.

– Борис Александрович, вам лучше? Вы уверены, что врач не нужен? – спросил следователь.

– Уже все в порядке. Спасибо.

Соловьев взял стул, подвинул его и сел совсем близко, напротив.

– Можете отвечать на вопросы?

– Попробую.

– Значит, вчера вечером к вам приходил человек, который назвал себя дядей Жени Качаловой, – напомнил следователь, – вы раньше были с ним знакомы?

– Никогда. Я даже не знал, что у Жени есть дядя. Но он объяснил, что долго работал за границей. С матерью Жени у них конфликт, и они много лет не разговаривают. Она якобы даже утверждает, что у нее нет брата.

– А брат родной, да? – уточнил рыжий.

– Да. Значительно старше нее. Лет на двадцать, наверное.

– Как, вы сказали, его зовут?

– Михаил Николаевич.

– Как имя-отчество мамы Жени Качаловой, случайно не помните? – спросил следователь.

У Бориса Александровича стало горячо в желудке, как будто он наглотался углей, а руки, наоборот, заледенели.

– Нина… – произнес он, зажмурившись, – Нина Сергеевна. Может, у них разные отцы?

– Может быть, – легко согласился следователь, – так зачем он к вам приходил?

– Поговорить о Жене. Он позвонил мне на мобильный в понедельник, часов, наверное, в восемь. Представился. Сказал, что ему необходимо срочно со мной встретиться. Я продиктовал ему адрес, он приехал.

– Вы сказали, у Жени были огромные проблемы. Так называемый дядя знал о них от нее. А вы узнали случайно. Если я правильно понял, именно поэтому вы звонили Жене и встречались с ней в воскресенье вечером, и с этим же был связан визит дяди. – Голос следователя звучал спокойно, лицо его было усталым, очень приятным. В серых глазах никакой враждебности. Наоборот, сочувствие и даже симпатия.

– А кстати, почему надо было обязательно встречаться так поздно и на улице? – вдруг спросил толстый, в форме, который раньше все время молчал.

– Не я выбирал время и место, – сказал учитель, – мне надо было с ней поговорить. Я дозванивался, ее не было в школе несколько дней.

– Почему именно с ней, а не с ее мамой, например? – спросил толстый.

– Простите, как ваше имя-отчество? Я не могу так разговаривать.

– Руководитель оперативной группы майор милиции Завидов Эдуард Иванович, – представился толстый и презрительно поджал губы.

– Да, Эдуард Иванович, – кивнул учитель, – я полностью с вами согласен. Со стороны это, действительно, выглядит странно. Подождите. Сейчас я попробую рассказать по порядку. – Борис Александрович зажмурился, жадно, глубоко вдохнул, словно приготовился нырнуть в ледяную воду. – Дело в том, что пару недель назад я случайно наткнулся в Интернете на порносайт. Марк Молох. Порнограф. Он сочиняет мерзкие рассказы и снимает детское порно. Там я увидел Женю.

Загремел звонок. Перемена кончилась. В дверь заглянула завуч старших классов.

– Извините, мне надо взять журнал. – Она проскользнула к шкафу, принялась нарочно медленно перебирать журналы, а сама смотрела на Бориса Александровича. Она даже не поздоровалась с ним.

«У меня такое лицо и такая поза, как будто я подозреваемый. Она это сразу поняла. Она знает, что меня подозревают и допрашивают».

– Борис Александрович, как вы себя чувствуете? – Голос у завуча был громкий, учительский. Она нашла наконец нужный журнал, но уходить не спешила. – Мне сказали, у вас только что был приступ. Еще бы, такое потрясение! Мы все в шоке. Может, позвать сестру, чтобы померила вам давление?

– Спасибо, Алла Геннадьевна. Я в порядке. – Ему даже удалось улыбнуться.

– Держитесь. А вы, товарищи, пожалуйста, не слишком мучайте нашего Бориса Александровича. Он, между прочим, заслуженный учитель России, школа гордится им. Дети очень его уважают и любят.

Он покраснел. Сердце глухо стукнуло.

«Господи, что это с ней? Я привык думать, что она меня ненавидит. Старый идиот!»

– Спасибо. Как там десятый «А»?

– Не волнуйтесь. У Альбиши свободный урок, она вас подменит. Ну все, мне пора.

– Алла Геннадьевна, а с моими детьми что?

– Я как раз иду к ним. Попробую провести урок, ну или просто поговорю. Они все знают, сидят тихие, как будто оглушенные. – Завуч покосилась на седого следователя и добавила с вызовом: – У Карины Аванесовой истерика после допроса.

Соловьев никак не отреагировал. Он придвинул свой стул к столу и писал что-то на разлинованных бланках, низко опустив голову.

– Простите, пожалуйста, вам пора на урок, а нам надо работать. – Толстый майор подхватил завуча под руку и проводил до двери. Напоследок она грустно улыбнулась Борису Александровичу и кивнула, мол, держитесь.

* * *
– Же… Же… – повторяла Ика, не в силах преодолеть мягкое, совсем безобидное «ня».

Она опять стала заикаться, даже хуже, чем раньше. Она думала, что уже ничего на свете не может ее всерьез напугать, огорчить, ужаснуть. Ей казалось, что все слезы она выплакала в детстве.


После выпускных экзаменов Ика приехала в Москву, но поступать никуда даже и не пыталась. Ее сразу закружила бурная Маринкина жизнь. То ли подруга, то ли прислуга, она спала в маленькой уютной комнатке при кухне, чистила, пылесосила, готовила, мыла. Когда собирались гости, ее, как равную, приглашали в гостиную. Маринка давала ей деньги на хозяйство и на карманные расходы. Качалов относился к ней доброжелательно и слегка насмешливо, все обещал поговорить со своим знакомым юристом, чтобы занялся Икиными проблемами.

Гости собирались часто, два-три раза в неделю. Ику они не замечали, она не замечала их. Первое время она жила как во сне.

Качалов часто уезжал на гастроли, Маринку брал с собой. Ика оставалась одна в огромной пустой квартире, смотрела телевизор и видик, валялась на диване, постоянно что-нибудь жевала. Она уже не могла без чипсов, сырокопченой колбасы, печенья, булочек, шоколадок, огромных бутербродов с маслом и сыром. Иногда она вставала на весы в ванной и видела, что стрелка с каждым разом все ближе подбирается к цифре «80». Но ей это было безразлично. Она продолжала пребывать в странном, тупом оцепенении. Ела, спала, гудела пылесосом, катила тележку в супермаркете, загружала стиральную и посудомоечную машину. Носила бесформенные, как мешок, джинсы, мужские ковбойки навыпуск, кроссовки. В зеркало не смотрела, даже когда умывалась и чистила зубы.

В январе у Качалова был день рождения. Отмечали в каком-то шикарном ресторане, за городом. Маринка предупредила, что оттуда они приедут домой часа в четыре утра, наверное, с кучей народу, так что надо приготовить легкую закуску.

Ика все приготовила и уснула. Проснулась от жуткого шума, смеха. Из ресторана явилось человек двадцать. Все были пьяные. Пришлось встать.

Когда она несла из кухни в гостиную очередной поднос, на нее налетели два незнакомых мужика. Они о чем-то громко возбужденно спорили. Один маленький, жирный, лысый, лет пятидесяти. Другой повыше, крепкий, но не жирный, лет тридцати пяти. Широкие плечи, темно-русая бородка. Длинные волосы зачесаны назад, стянуты в хвост резинкой.

– Это ты в своем рассказике можешь любую уродину превратить в красотку. А в жизни, если девка страшная, ничего с ней не сделаешь, – говорил лысый.

– Еще как сделаешь! – кричал бородатый. – Я вообще не пишу о том, чего не бывает в жизни!

– Да ладно! Эта твоя история про Золушку, которая стала порнодивой, – полная чушь! Ты уж реши для себя, кто ты, серьезный писатель или рыночный графоман, который обслуживает мечтательных домохозяек.

– При чем здесь домохозяйки? Они меня вообще не читают!

– И правильно делают! Потому что ты – грязный ублюдок, порнограф, аморальный тип!

Ика подумала, что эти двое сейчас подерутся, но они, наоборот, рассмеялись, бородатый дружески шлепнул лысого по лысине, и вдруг оба замолчали, уставились на Ику.

– Стой! – скомандовал бородатый и схватил ее за локоть так резко, что она чуть не выронила поднос. – Тебе сколько лет?

– С-семнадцать, – ответила Ика, – ч-чего вы л‑лезете? Д-дайте пройти!

Она отнесла поднос в гостиную, а когда вернулась на кухню, обнаружила, что эти двое сидят там, курят и продолжают спорить.

– Миф о Пигмалионе, конечно, классная основа для сюжета, и многие пользовались с успехом, но это только миф, – говорил лысый, – это очень мило получилось у Шоу, но, если ты помнишь, там девушку всего лишь учили правильной речи и хорошим манерам. С внешностью у Элизы Дулитл было все в порядке. А у тебя она вначале жирная свинья, уродина.

– Ну, правильно, – кивнул бородатый, – у нас с профессором Хиггенсом разные задачи. Он творил леди, а я – порнодиву. Если ты помнишь, моя свинка в начале была еще и фригидна, как тухлый бекон.

Ика успела дважды сходить туда-обратно, они все разговаривали, и оба все поглядывали на нее.

– Хорошо, – услышала она голос лысого, – я готов поставить триста баксов.

– Ты издеваешься? – засмеялся бородатый. – Одни только зубы обойдутся раза в три дороже.

– А сколько ты хочешь?

– Хотя бы косушку. Если не получится, я через полгода тебе верну.

– Слушай, а может, мы все-таки у нее спросим? – Лысый поймал Ику за руку. – Стой. Как тебя зовут?

– И-ирина.

– И тебе, значит, только семнадцать лет?

– Д-да. Ч-чего вам надо?

– Успокойся. Сядь, – сказал бородатый, – нам надо с тобой поговорить.

У него был мягкий низкий голос. Он мог смотреть прямо в глаза, не моргая. Он взял ее руку и стал поглаживать, слегка массировать. Он как будто заколдовал ее своими выпуклыми карими глазами, теплыми пальцами. И вместо того чтобы послать его подальше, она вступила в разговор и даже заикаться почти перестала.

– Ирочка, ты хочешь стать красавицей? – спросил бородатый, щекоча ее ладонь теплыми пальцами.

– З-зачем?

– А просто так! Хочешь?

– К-какая разница – хочу или нет? Все равно не получится.

– Спорим, получится?

– Как?

– Да очень просто. Тебе надо сбросить килограммов тридцать, вставить зубы, привести в порядок кожу, волосы. Ну-ка, встань! Повернись! Смотри, у тебя хорошие пропорции, правильные черты. Ты бабочка, тебе пора вылупиться, расправить крылышки. Кстати, если ты станешь красавицей, ты больше не будешь заикаться. Это у тебя от комплексов, а их не останется. Ну, ты готова? Я помогу.

– З-зачем?

– Затем, что бабочкой быть лучше, чем жирной личинкой. Ну давай, решайся, а то крылышки сгниют.

Лысый сидел молча, улыбался, качал головой. Бородатый все не отпускал Икину руку. Вошла Маринка, продолжая смеяться чьей-то хохме, услышанной там, в гостиной. Ика посмотрела на нее и вдруг почувствовала странный зуд между лопатками, как будто там правда прятались мятые крылья.

– Я ее забираю, – сказал бородатый Маринке.

– Кого? – сквозь смех спросила Маринка.

– Вот ее, домработницу твою.

– Зачем?

– Я за полгода сделаю из нее красавицу, а потом, может быть, женюсь.

– Очумел? – Маринка все еще захлебывалась смехом, сверкала белыми зубами. – Ика не слушай его, пойдем, там надо тарелки грязные собрать.

– Ика, поехали со мной. Ну ее на фиг с ее тарелками! – Бородатый тоже смеялся и тоже сверкал зубами.

Спина у Ики чесалась невыносимо.

О том, что его зовут Марк, что он писатель, Ика узнала, когда они оказались в такси. Маринке она позвонила только через три дня, извинилась, сказала, что барахло ее можно выкинуть или отдать бомжам. Выслушала лекцию о том, что Марк мерзавец, авантюрист, ему в голову пришла очередная дурь, он наиграется и выгонит Ику на улицу.

– Я, конечно, подожду еще немного, но ты же понимаешь, мне трудно без помощницы…

Ика выслушала, поблагодарила, сказала, что ждать не надо.

Следующие полгода оказались самыми счастливыми в ее жизни. Марк снимал маленькую квартиру на Войковской. В единственной комнате не было ничего, кроме стола с компьютером, тумбы с телевизором и видиком, полуторной кровати, на которой спал Марк, и раскладушки, на которой спала Ика. Каждое утро раскладушка убиралась, на пол стелилось одеяло, открывалось окно, Ика занималась гимнастикой, сначала двадцать минут, потом сорок, потом полтора часа. На завтрак стаканчик йогурта или миска размоченной овсянки с медом. На обед тарелка зеленого салата без соли. На ужин яблоко или апельсин. Три литра минеральной воды в день. Два раза в неделю кусок вареного мяса или рыбы.

Марк почти не выходил из дома. Он сидел за компьютером и писал роман. Иногда зачитывал Ике большие куски. Роман был фантастический. Некий ученый создает клоны разных великих людей, чтобы они размножались и улучшали человеческую породу. Ика слушала, ей очень нравилось, только она считала, что слишком много траханья и мата. Марк снисходительно усмехался и объяснял: «Ты ничего не понимаешь, без этого в наше время книжку никто не купит».

Она ему верила безоглядно. Он стал главным человеком в ее жизни. С ним все было легко и нестрашно. Голодать, делать изнурительную гимнастику, от которой пот тек ручьями и сводило мышцы.

Когда ей становилось совсем тяжко, он голодал вместе с ней и вместе с ней делал гимнастику. Они были союзники. Оба фанатично шли к цели, каждый к своей. Он создавал главный роман своей жизни, надеялся на большую славу и большие деньги. Она рождалась заново. Это действительно было похоже на бесконечно долгие и очень тяжелые роды. Прекрасная бабочка мучительно выбиралась из серой бесформенной оболочки.

Еще в самом начале Марк купил для нее три пары джинсов. Большие, средние и маленькие. Через месяц большие висели мешком. Через два месяца стали спадать, и она надела средние. В них ходила следующие три месяца. К концу мая обнаружила, что и они спадают.

В тот день, когда Ика решилась влезть в самые маленькие джинсы, Марк закончил свой роман. Ика кинулась ему на шею, стала целовать, повизгивая от восторга. Он подхватил ее на руки, закружил, они плюхнулись на скрипучую кровать. Ика поняла, что такое быть бабочкой. Она как будто правда летела, купалась в теплых воздушных потоках, пронизанных солнечным светом и запахом райских цветов. Не было никогда никакой тетки, никакого черного мотоциклиста с пистолетом, ни жирного чужого тела, ни гнилых обломков во рту. Был только гениальный Марк и легкие яркие крылья за спиной.

Потом она не заметила, как заснула. Проснулась оттого, что он поцеловал ее в губы. В комнате было темно, работал телевизор. Марк лежал рядом, с пультом в руке.

– Ну давай посмотрим, что у нас получилось.

Ика сначала не поверила своим глазам. По телевизору показывали откровенную порнуху. Она, конечно, знала, что показывают всякое, но такого представить не могла. Взрослый мужик и девочка лет четырнадцати.

– Это что? – спросила она Марка.

Он засмеялся и остановил картинку. Она поняла, что это никакой не телевизор, а видео. Марк продолжал смеяться.

– Слушай, он похож на тебя! – закричала она и выхватила пульт.

– А она – на тебя! – закричал он, подергиваясь от смеха.

До нее наконец дошло. Она выключила телевизор, вскочила, побежала в ванную, но тут же вернулась и влепила Марку пощечину. Он, все еще смеясь, схватил ее за руки, стиснул запястья, притянул к себе.

– З-зачем? К-как ты мог? Гад! Предатель! – бормотала Ика, извиваясь, отворачиваясь от его поцелуев.

Но скоро замолчала. И тогда, в первый раз, и потом он умел заставить ее молчать. Через десять минут она опять почувствовала себя счастливой бабочкой. А бабочки не издают никаких звуков, только легонько шуршат крыльями.

На следующий день он отнес распечатку романа в издательство. А вечером они вместе с лысым ужинали в дорогом ресторане. Лысого звали Гарик. Он долго рассыпался в комплиментах, причмокивал и качал головой, разглядывая Ику.

– Ну, слушай, супер!

Ика сама с удовольствием разглядывала себя в ресторанных зеркалах, улыбалась, сверкая красивыми зубами, ровными и белоснежными. И говорила, не заикаясь, спокойно, мягко, как будто пела.


– Что ты хочешь сказать, ну? – Дядя Мотя наклонился к ней совсем близко, держал за подбородок, заглядывал в глаза, а она все повторяла:

– Же… Же…

Она многое хотела сказать, но могла произнести лишь первый слог имени.

Только что ей объяснили, как маньяк убивал Женю. Дядя Мотя говорил так подробно, словно сам присутствовал при этом. И еще ей показалось, что он получает удовольствие от этих подробностей. Он щурился и облизывал губы.

Ика видела ночной лес, слышала близкий гул трассы, чувствовала руки, которые сдавливают шею, и задыхалась.

Тома принесла ей воды. Вова предложил сигарету. Дядя Мотя объяснил, что на самом деле они пришли сюда из-за Жени, они хотят найти того ублюдка, который ее убил. Он – маньяк, и не остановится на этом, а милиция его ни за что не поймает. Полтора года назад он уже убил троих ребят, которые снимались в порно. Убил точно так же, как Женю.

– Ты понимаешь, как тебе повезло, девочка, что мы появились здесь раньше милиции? Ты совершеннолетняя, тебя могли бы запросто привлечь сразу по нескольким статьям. Твоего Марка им еще искать и искать, а ты – вот она, готовенькая, им бы только галочку поставить, сама знаешь, в милиции сплошная коррупция, телевизор смотришь иногда.

Она его почти не слышала. В ушах у нее возник насмешливый голос Марка: «Может быть, он тебя убьет, но бить не станет».

Марк сказал это Жене, когда отправлял ее к новому клиенту.

Первая их встреча была в квартире-гостинице. Женя потом говорила, что он какой-то жуткий. Ни фига не может, полнейший импотент, но хуже его она еще никого не встречала. Он как будто не человек, а робот.

– Ну и ладно, расслабься, – сказал ей Марк.

Женя не хотела ехать на вторую встречу. Ей было страшно. Тем более что этот робот собирался везти ее куда-то за город. Но Марк уговорил. Пообещал, что заплатит в двойном размере.

– Пойми, он хочет именно тебя, и больше никого. Это любовь, дура! Надо ценить высокие чувства.

Женя в итоге согласилась, но не из-за денег. После того как Марк поместил на своем сайте картинки и клипы, где были видны лица, Женя больше всего на свете боялась, что Марк отправит по электронке какую-нибудь из этих картинок ее папе, или на сайт ее школы, или придурку Вазелину, в которого она почему-то влюбилась, за которого собралась замуж.

Марк в качестве последнего аргумента напомнил ей, что запросто может сделать это.

Да, Женя встретилась с этим последним клиентом именно вечером в воскресенье. Дядя Мотя сказал, что в ночь с воскресенья на понедельник ее нашли в лесу, в двадцати километрах от МКАД.

Ика крепко зажмурилась, глубоко вдохнула, задержала дыхание, а потом хрипло и четко произнесла:

– Ж-женя была с ним в к-квартире, где камера. Он есть на к-кассете, если т-олько Марк не успел з‑абрать.

* * *
– Вы увидели Женю Качалову на рекламной картинке порносайта Марка Молоха, – медленно произнес следователь, – и вот так, сразу, ее узнали?

– Да. То есть нет. Я сначала не поверил своим глазам. Мне никогда прежде не приходилось сталкиваться с такими вещами. Я имею в виду детскую порнографию. Я всю жизнь работаю с детьми, учу их русскому языку и литературе, и мне трудно представить, что детей можно использовать вот так. Понимаете, это все равно, что убийство. Они там, на картинках, похожи на мертвых, и Женя, моя ученица, маленькая девочка, в этом кошмаре. Компьютер завис, я что-то не то нажал, и картинка никак не убиралась с экрана. Это, безусловно, была Женя. Позже я имел возможность убедиться, что не обознался.

Старый учитель старался говорить четко, излагать только факты и никому не навязывать своих эмоций. И все равно не получалось. Он путался, краснел, покашливал. Соловьев иногда перебивал его короткими вопросами.

– Вы не спросили Женю, куда она спешит, кто ждет ее в машине?

– Нет.

– Почему?

– Я нервничал, у меня начался приступ. Да и не сказала бы она мне правду, я уверен. Она только повторяла, что я обознался, и тоже очень нервничала.

У следователя зазвонил телефон. Он извинился, встал, отошел к шкафу, коротко тихо поговорил и передал трубку молодому оперативнику.

Толстый майор придвинул свой стул поближе к Борису Александровичу и спросил:

– Как долго вы потом сидели на лавочке?

– Наверное, около часа или больше. Я боялся встать. Мне было очень плохо. Думал, упаду по дороге. Но мимо шла какая-то женщина. Она проводила меня до подъезда.

– Какая-то женщина, – Завидов покачал головой, – имени, конечно, не знаете.

– Нет. Я хотел спросить, как ее зовут, но не решился, мне было очень плохо.

– Откуда у вас эта заколка?

– Я нашел ее у себя дома, на полке, за книгами.

– Вы живете один?

– Да. Жена умерла. Сын в Америке.

«Зачем он спрашивает? Они наверняка успели это выяснить. Он, этот толстый майор, постоянно меня сбивает и путает».

– Борис Александрович, как вы думаете, каким образом к вам попала эта заколка? – подал голос следователь.

– Ко мне иногда приходят домой ученики, я занимаюсь с ними дополнительно. Какая-нибудь девочка могла забыть. Я нарочно принес в школу, чтобы спросить, чья это заколка.

«Неужели Женина?» – подумал он.

И тут же в мозгу у него живой тонкий голос прокричал: Не лезьте ко мне никогда, старый педофил!

Молодой оперативник попрощался и быстро вышел.

– А еще какие-нибудь вещи ученики забывали у вас? – опять встрял злобный толстяк.

– Да. Случалось. Тетради, ручки. Разные мелочи.

– Женя Качалова тоже приходила к вам домой на дополнительные занятия?

– Да. Но это было давно. Осенью. Послушайте, я все никак не могу сказать вам самое важное. Дело в том, что ко мне случайно попал дневник Жени. Она вела его в обычной школьной тетради и перепутала, сдала вместо сочинения. Я узнал об этом только вчера, в понедельник, уже после нашей встречи. Его очень трудно прочитать. Ужасный почерк.

– И вы не прочитали? – спросил майор Завидов.

– Нет, почему? Мне удалось. Я разбираю любые почерки. Это у меня профессиональное.

– О чем там речь?

– Я не могу так, в двух словах. Надо подробно. Это правда очень важно. Там о порнографе, о каком-то певце, в которого она влюблена, от которого…

– Подождите, – перебил его майор, – интересно получается, как много у вас оказалось вещей убитой девочки. Заколка, дневник, и все случайно. А потом вдруг явился странный человек, который представился дядей. И вы, наверное, отдали ему дневник.

– Нет. Не отдал. Он у меня. – Борис Александрович взял портфель, достал тетрадь с мишками на бумажной обложке.

Майор хотел тут же цапнуть, но следователь опередил его. Старый учитель заметил, какими взглядами они обменялись. Майор злился. Следователь улыбнулся, едва заметно, краешком рта. Они явно не были друзьями.

– Вы вряд ли сумеете прочитать, – сказал Борис Александрович следователю.

Тот открыл первую страницу, поднял брови.

– Да, правда почерк неразборчивый.

– Ничего, у нас есть специалисты-графологи, они разберутся, – опять встрял майор и вдруг резко протянул руку, – скажите, пожалуйста, а это каким образом у вас оказалось?

Прямо перед носом Бориса Александровича покачивалось маленькое украшение на тонкой цепочке. Он надел очки, чтобы лучше разглядеть. В его доме, в шкатулке, осталось немного маминых и Надиных украшений. Обручальные кольца, две пары сережек, старинная брошка с аметистом, еще бабушкина.

– Нет. Я это никогда не видел, – сказал он, разглядывая кулон на золотой цепочке, с крошечным синим камнем.

– Уверены?

– Конечно, уверен.

– Странно, – майор надул щеки, пошевелил бровями, – этот кулон принадлежал убитой девочке, вашей ученице Жене Качаловой. Недавно у нее был день рождения. Исполнилось пятнадцать лет. Кулон с сапфиром ей подарил отец. Как вы думаете, каким образом он оказался в кармане вашего плаща?

Глава двадцать девятая

Они не спешили ехать в квартиру-гостиницу, спокойно продолжали обыск. Крашеная Тома молча вытряхивала все из ящиков, просматривала каждую бумажку. Наконец издала звук «Вау!» и протянула дяде Моте тонкую пластиковую папку с какими-то документами.

– Банковский договор на аренду ячейки, – пробормотал дядя Мотя, – отлично. Что за банк? А, понятно. Ну, там проблем не будет.

У него зазвонил мобильный.

– Да. Как, говоришь, ее зовут? Филиппова Ольга Юрьевна? Да ну? Дорогой мой, я и без тебя знаю, что она доктор наук и работала в группе Гущенко. Но ты все равно молодец. Это точно? Ты уверен, что звонок был именно из ее кабинета? Мг-м. Понятно. Действуй, как договорились. – Дядя Мотя нахмурился, встал, быстро вышел из комнаты.

Мелодично застучали бамбуковые шторки. Он еще несколько минут говорил по телефону, Ика не слышала, о чем. Когда он вернулся, лицо его было мрачным, тяжелым, он как будто обрюзг и постарел.

– Почему мы не едем? – спросила Ика. – Разве маньяк – не самое важное?

– Так мы же не знаем куда.

С минуту он разглядывал ее совсем новым взглядом. Ику слегка зазнобило. Она уже открыла рот, чтобы назвать адрес квартиры-гостиницы, но вдруг подумала: «Ага, я скажу, и они меня сразу убьют!»

Она впервые заметила, какие у дяди Моти странные глаза. Жутко холодные. Не злые, а просто мертвые стекляшки, без всякого выражения. Она вспомнила, как Женя назвала последнего клиента киборгом.

«Понимаешь, вроде бы лицо вполне приятное, симпатичное, а глаза как будто впиваются в тебя. Смотрит, не моргая, вот сейчас набросится и сожрет».

Именно такое чувство возникло у Ики под взглядом дяди Моти: набросится и сожрет.

Сама того не замечая, она научилась разбираться в людях и остро чувствовала опасность. Марк не часто продавал ее клиентам, реже, чем других, но каждый раз она боялась нарваться на садиста или маньяка. Особенно после той истории, о которой только что напомнил ей дядя Мотя.

Тогда, полтора года назад, нашли двух девочек и мальчика, убитых маньяком. Их фотографии показывали по телевизору, печатали в газетах. Марк сказал, что они были коллегами Ики, Жени, Стаса, Егорки.

О детской порнографии Марк знал все. Он постоянно смотрел продукцию конкурентов и даже иногда по-тихому пользовался чужими девочками в качестве заказчика.

Однажды Ика случайно застукала его в квартире на Войковской с двумя малышками, одной восемь, другой девять. Он рискнул заказать их туда потому, что это был последний день. Они переезжали на Полежаевскую.

Почти все барахло уже перевезли, Ика заехала случайно, кое-что забрать, открыла дверь своим ключом.

Нет, ничего особенного там не происходило. Марк с малышками просто разговаривал, все были одеты. Через пятнадцать минут он проводил их вниз.

– Видишь, как поставлено дело, – сказал он Ике, – деток привозит и забирает шофер. Два часа с такими крошками – пятьсот баксов. Это я еще поторговался, а так было семьсот, причем им, бедняжкам, выдают по полтиннику за клиента. Работать не умеют совершенно. Без слез не взглянешь. Я, кстати, заснял. Хочешь полюбоваться?

Это был второй раз, когда она влепила ему затрещину.

– Ну, ну, что ты бесишься, дура? Я их пальцем не тронул. Я только попросил их показать, как девочки любят друг друга, и снимал. Мне же надо думать о новых кадрах, ты вон уже старушка, Женька постоянно выдрючивается, отлынивает. Стас недавно вообще удрал от голого клиента. Избаловал я вас, дармоедов.

– Ты точно не трогал их, не трогал? Честное слово? – плакала Ика.

– Я не понимаю, ты ревнуешь? – Он засмеялся. – Совсем офигела? Ревнуешь, да?

– Пошел ты, гад! Ненавижу тебя! Ничего я не ревную, трахайся, с кем хочешь. Мне их жалко. Они маленькие.

– Маленькие, да удаленькие. Знаешь, как называется фирма, которая их прислала? Школа красоты «Незабудка». Детское модельное агентство. Заметь, не Москва. Старинный волжский город Киряевск. Все школьницы Киряевска хотят стать топ-моделями, и родители их тоже этого хотят. Платят приличные для провинции деньги, сто баксов в месяц, чтобы их драгоценных чад научили вести себя раскованно. Раздеваться, улыбаться, взрослых дядей не стесняться. Иногда их возят в Москву, будто бы на показы коллекций детской одежды, на фотосессии в глянцевых журналах. Домой они привозят деньги, заработанные честным трудом. И все довольны: дети, родители, сутенеры, клиенты.

– Тебя посадят, – прошептала Ика, – и правильно сделают.

– Тебя тоже, моя прелесть, – хмыкнул Марк, – мы с тобой партнеры. У нас один бизнес. Между прочим, далеко не самый грязный. Мы не торгуем наркотиками и оружием, никого не грабим, не убиваем и даже не обманываем. Мы снимаем красивое кино. Мы утешаем страждущих. Я пишу замечательные рассказы, которые пользуются большим успехом. Меня даже иногда называют новым Набоковым. Что же тут плохого?

Это была одна из постоянных его присказок: что же тут плохого?

– Ты просто доставишь человеку удовольствие. Что же тут плохого? – сказал он в тот день, когда повел ее в ресторан, где они встретились с маленьким лысым Гариком.

Из ресторана они поехали не домой, а к Гарику. У него была роскошная квартира на Брестской. Она напомнила Ике квартиру ее детства. Такая же мебель под старину, диваны и кресла, обитые мягкой натуральной кожей, раздвижные двери. Они втроем немного посидели в уютной гостиной, потом Марк собрался уходить. Она не сразу поняла, что ей придется остаться, кинулась за ним в прихожую.

– Я должен Гарику тысячу баксов, – сказал он, – полгода назад мы поспорили. Ты помнишь? У Качалова, когда я тебя увидел впервые и увез. Ты же все слышала. Так вот, я выиграл. Ты стала красоткой, и он тебя хочет. Если ты не останешься, мне придется отдать ему деньги, а у меня нет. Эту его тысячу я потратил на твои зубки.

– Напечатают роман, и ты отдашь, отдашь! – шептала Ика, обхватив его за шею. – Не надо, Марк, ну пожалуйста, я не хочу с ним, я очень тебя люблю, не оставляй меня здесь!

– Прекрати ныть, – сказал он, отцепил ее руки и ушел.

Куда ей было деваться? Назад в Быково, к тетке? Нет, лучше сдохнуть, чем это. К тому же она не могла представить себе жизни без Марка. Так получилось, что все неизрасходованные запасы любви, которые копились в ней после гибели родителей, достались ему, первому встречному мерзавцу. Она находила оправдание любому его поступку и ничего с собой поделать не могла.

Роман про клонов долго не хотели печатать. Марк не объяснял почему, говорил, что издатели придурки и ни фига не понимают в настоящей литературе. Наконец какое-то маленькое издательство выпустило книжку. Продалось совсем мало экземпляров. Гонорар Марк так и не получил. Ему объяснили, что за аренду склада, где гнил нереализованный тираж, заплатили столько, что не они ему должны, а он им.

Какое-то время он ходил злой, мрачный. Ике приходилось без конца позировать голышом перед камерой. Он помещал на своем сайте рассказы и ее фотографии. Он торговал ею, и на это они жили.

Стаса и Егорку на первую съемку привел Марк. Познакомился с ними на улице. Случайно забрел в какой-то двор, двое мальчишек гоняли мяч на спортивной площадке, он к ним присоединился, потом разговорились. Он предложил им заработать, и они легко, не задумываясь, пришли с ним в квартиру-студию, разделись. Марк умел все представить так, будто они вроде бы прикалываются, учатся танцевать, красиво и раскованно двигаться. Было даже весело. Мальчишки, раздеваясь, кидались друг вдруга одеждой, подушками, покатывались со смеху.

Женю привела Ика. Познакомилась с ней в доме Качалова.

Ика иногда забегала к Маринке в гости. Несколько раз случайно встречалась там с Женей, они болтали.

Женя была совсем маленькая, нервная, с кошмарными комплексами. Считала себя уродиной, не могла смотреть в зеркало, горбилась, зачесывала волосы на лицо. Ика рассказала ей свою историю, наплела, что с Марком у них настоящая любовь, что они скоро вообще поженятся. Женя слушала, разинув рот.

«Господи, ей ведь было всего одиннадцать лет, – вдруг подумала Ика, – а мне восемнадцать. Из всех, кто бывал у ее отца в доме, никто ее, мелкую, не замечал. А я стала говорить с ней как со взрослой, как с равной. Мы вместе иногда шлялись по магазинам. Потом я познакомила ее с Марком. Не нарочно. Случайно. Я ведь, честное слово, не собиралась этого делать. Но каким-то образом мы встретились втроем в кафе. Все вышло очень естественно. Марк умеет разговаривать с детьми. Женьку он сразу очаровал. Всего лишь рассмешил и сказал, какая она красотка, как классно будет смотреться на экране, надо только полюбить себя, свое обалденное тело.

Почему я не крикнула тогда “беги, дурочка”? Почему она не убежала потом, когда мы оказались в студии и Марк предложил ей раздеться? Она хотела быть взрослой, крутой, без всяких комплексов. И еще, она хотела денег. Марк сразу выложил ей сотню баксов, сказал, что она честно заработала их за эту первую съемку. И она взяла. Она давно мечтала о настоящих, фирменных роликах. Ей надоело постоянно клянчить у отца».

Ика вспомнила, как полтора года назад они с Женей впервые заговорили о том, что среди клиентов может оказаться тот маньяк, который убил троих ребят.

– Знаешь, я хочу завязать, – сказал Женя, – я больше не могу.

– Ну и завязывай.

– Ага, а Марк отправит по электронке картинки моему папе, в школу.

– Он не сделает этого. Если на него выйдет милиция, его посадят.

– Почему же до сих пор не вышла? – усмехнулась Женя.

– Потому, что он работает очень осторожно. Потому, что среди клиентов есть люди из МВД и ФСБ.

– Знаешь, мне по фигу, посадят его или нет. Но если он все-таки пошлет картинки, я никогда не отмоюсь. Я придумала клип, это должно быть супер. Если папа узнает, он не станет снимать мой клип, он откажется от меня. Он ведь постоянно твердит: не забывай, ты дочь очень известного человека. И вообще…

Ика знала, что стоит за этим «вообще». Деньги. Марк подсадил на деньги Женю и Стаса. Эти двое работали исключительно ради бабок. Егорке, идиотику, нравился сам процесс, хотя и ему Марк платил прилично. Ике просто некуда было деваться. Ни образования, ни жилья, никого на свете, кроме Марка. Она ненавидела его, она его любила, и, наверное, было бы справедливо, если бы маньяк убил не Женю, а ее, Ику.


Дядя Мотя продолжал разглядывать ее своими мертвыми глазами. Но ей больше не было страшно. Все вдруг стало по фигу.

– Ангел, – произнес дядя Мотя, и в голосе его послышалась легкая хрипотца, – чудо девочка. Хрупкая, нежная, беззащитная. Глаза большие, грустные. Шейка тоненькая, как у цыпленка.

– Т-так и х-хочется придушить, – прошептала Ика, не отводя взгляда.

Он засмеялся, потрепал ее по щеке.

– С юмором у тебя все в порядке. Значит, жить будешь.

Вова просмотрел несколько кассет и дисков, не помеченных звездочками. Убедился, что там ничего интересного. Порнушка, ужастики, садо-мазо, всякое дерьмо, которое продается в обычных ларьках и в магазинах «для взрослых». Марк покупал и часами пялился в экран. Говорил, ему это нужно для работы.

Вова прокручивал кассеты, диски, вынимал, бросал на пол, ставил другие. Один раз ему попался диснеевский «Пиноккио», любимый мультик Ики. Она знала его с детства, почти наизусть. Когда услышала знакомую музыку и голос волшебного Сверчка, чуть не завыла, зажала рот ладонью.

Вова остановил диск, вытащил, отбросил. Поставил следующий, там опять была порнуха.

– В т-туалет можно? – спросила Ика дядю Мотю.

– Иди.

Она заперлась ванной, включила воду. Звук льющейся воды ее всегда успокаивал. Она стояла у раковины и смотрела на себя в зеркало, как будто видела впервые.

– У тетки болезнь Альцгеймера. Что-то вроде старческого слабоумия. Она опустилась, живет в грязи, беспомощная, совсем сумасшедшая, – пробормотала Ика, глядя в глаза своему отражению, – если они меня отпустят, клянусь, я поеду к ней и буду ухаживать. Какой бы ни была она злыдней, все равно, родная папина сестра. Она – все, что осталось от папы, от моего детства. Господи, честное слово, если они отпустят меня, я поеду к тете Свете. Хоть что-то хорошее сделаю в жизни.

Ика выключила воду, хотела выйти, но вдруг отчетливо услышала голос Томы.

– Матвей Александрович, вы извините, я не думала, что их так много. Можно сложить в пластиковый мешок.

– Не думала она! Я же тебя предупреждал, прихвати какую-нибудь большую сумку.

– А вот, смотрите, тут наверху вроде есть сумка. Вова, достань. Да вытряхни ты все это барахло.

– Куда? – спросил Вова.

– Хоть на голову себе! И давайте, давайте быстрей, ребята, не копайтесь, – торопил их дядя Мотя.

«Они собирают кассеты и диски, на которых сняты клиенты, – поняла Ика, – взяли мою сумку, она на верхней полке в стенном шкафу. Они здесь, в прихожей, поэтому так хорошо слышно».

– Матвей Александрович, а с девчонкой что? – вдруг спросила Тома.

– Догадайся на счет три! – сердито рявкнул дядя Мотя.

* * *
– Я не сомневаюсь, это подделка! – тупо повторял майор Завидов. – Вы уверяете, что о дневнике вам сказала Карина Аванесова. Но девочка заявила, что никакого дневника не было.

– Ну допустим, она этого не заявляла, – возразил следователь Соловьев, – она только повторяла: нет, я ничего не знаю.

– Она знала, – Борис Александрович тяжело, безнадежно вздохнул, – когда мы встретились с ней в коридоре, она прошептала мне: только не говорите им про дневник.

– Это вы сейчас придумали! Почему вы при девочке этого не сказали? – спросил Завидов.

– Я не решился. Она плакала. Мне кажется, ей что-то известно о Жениной тайной жизни и она боится, что это дойдет до ее родителей. У нее очень строгая семья, и одно то, что ее подруга занималась такими вещами…

– Какими вещами? Ну, договаривайте! Жени Качаловой больше нет, теперь о ней можно сказать что угодно! – заорал Завидов.

– Эдуард Иванович, пожалуйста, потише и повежливей, – одернул его Соловьев.

В квартире Родецкого шел обыск. Было полно народу. Соловьев сумел прочитать дневник Жени с помощью лупы. Он разбирал самые сложные почерки не хуже старого учителя. Потом дневник взял Завидов и тоже вооружился лупой.

Часа два назад, перед тем как отправиться на квартиру, в учительскую еще раз привели Карину Аванесову. За ней пришла мама, полная, громкоголосая дама. Она говорила с сильным армянским акцентом и не давала дочке раскрыть рта, отвечала вместо нее.

– Карина не читает чужих дневников! – заявила она, не дослушав вопроса. – Чего еще вы хотите от моего ребенка? Вы что, не видите, в каком она состоянии?

– Карина, ты подошла ко мне вчера после урока и сказала, что Женя перепутала тетради, – напомнил Борис Александрович.

– Я не знаю.

– Ты подходила или нет? – спросил Соловьев.

– Нет. Да. Насчет сочинения.

– Пожалуйста, расскажи подробнее.

– Сочинение по «Капитанской дочке». Я спросила Бориса Александровича, проверил он уже или нет.

– Был у вас разговор о Жениной тетради?

– Да. Нет. Я не помню.

– Конечно, она не помнит! Как она может помнить в таком состоянии? – кипятилась мама.

– Женя звонила тебе, просила поменять тетради, она перепутала, сдала не ту, в которой было сочинение. Ты сказала мне, что Женя болеет, хронический бронхит, – говорил старый учитель, стараясь, чтобы голос звучал спокойно и мягко.

– Да, она болела. Я сдала ее сочинение. Я ничего не знаю, я тетрадку не открывала.

Девочка дрожала и плакала. Так и не добившись никакого толку, ее отпустили.

– Я уверен, графологическая экспертиза легко определит, что это подделка, – продолжал повторять Завидов. – Вообще, все вранье, от начала до конца.

– Нет, не вранье, – тихо сказал Соловьев, – в том, что это дневник Жени и никакая не подделка, я лично не сомневаюсь.

– Да брать его надо! В камере он быстро расколется, – рявкнул Завидов, – учитель!

В гостиной телевизор стоял на небольшом комоде. Там, на дне нижнего ящика, под кипами старых газет и журналов, нашли плоскую деревянную шкатулку.

– Это не моя вещь, – прошептал Борис Александрович, – он оставался один в комнате, я выходил на кухню, готовил чай. У него был портфель, небольшой, черный. Он с ним не расставался. Когда сел вот в это кресло, поставил его на пол, у ног.

Старый учитель даже попытался изобразить все в лицах. Показал, как они вышли на балкон, перевесились через перила, разглядывая машину.

Шкатулку открыли. Внутри, в конвертах из папиросной бумаги, лежали пряди волос. Светлая, длинная, прямая. Рядом с ней пара серебряных сережек с аметистами. Рыжая, закрученная спиралькой. Золотое колечко с темным крошечным рубином. Пепельно-русая, короткая и жесткая. Серебряная цепочка с крестиком.

В багажнике машины старого учителя нашли пластиковый пакет, в котором лежали большие стальные ножницы, новая, запечатанная бутылка масла «Беби-дрим», упаковка хирургических перчаток.

* * *
Марина Качалова позвонила Соловьеву и продиктовала адрес квартиры, которую снимал некто Марк, как бы писатель, и где он проживал вместе с Дроздовой Ириной Павловной. Марина сказала, что пыталась дозвониться Ике на мобильный, послала несколько сообщений, но ни ответа ни привета.

Соловьев передал трубку Антону. Он не мог говорить. Он допрашивал учителя Родецкого, и ему не хотелось, чтобы майор Завидов брал инициативу в свои руки.

– Тут еще такая ситуация, – сказала Марина, – я понимаю, это вас, в принципе, не касается, но ее тетка в Быкове очень болеет, мои родители живут в соседней квартире, помогают, как могут, и звонят мне каждый день, спрашивают, когда Ика приедет. На самом деле, ей обязательно надо там появиться, срочно. Тетка совсем плоха, родственников, кроме Ики, никаких.

– Так, может, она и уехала туда, в Быково? – спросил Антон.

– Нет. Мои родители знали бы. Я с ними говорила буквально десять минут назад.

Антон отправился на Полежаевскую.

– Не исключено, что этот как бы писатель Марк, с которым она живет, и есть порнограф Молох, тезка нашего маньяка, – напутствовал его Соловьев, – если не пустят в квартиру и откажутся разговаривать, свяжись с районным отделением, вот тебе ордер на обыск. Но это крайний вариант. Сначала ты просто поговоришь с Дроздовой. По идее она должна пойти на контакт, Женя – ее подруга. Да, и учти, Дроздова, когда нервничает, может начать заикаться, так что будь мягким, доброжелательным, насколько возможно.

Дом прятался глубоко во дворах. Когда Антон нашел нужный подъезд и припарковал свой старый обшарпанный «Жигуль» возле новенького шикарного «Вольво», в кармане у него просигналил мобильник.

Эту гениальную игрушку Антону совсем недавно подарили на день рождения родители. Он не мог нарадоваться. В телефоне была куча разных функций, большой цветной дисплей. Хочешь – влезай в Интернет. Хочешь – фотографируй, снимай на видео, записывай музыку, голоса. Он еще не до конца все освоил и слегка удивился, обнаружив не только текстовое послание, но и картинку.

С дисплея на Антона смотрела темноволосая стриженая девочка, очень симпатичная. Большие, широко посаженные зеленые глаза, чистый выпуклый лоб, носик маленький, круглый, как у котенка, высокие скулы, бледные пухлые губы. Тонкая шейка, острые ключицы. Никакой косметики. Детские пропорции лица, поэтому девочка кажется такой юной и трогательной. На вид лет четырнадцать, ну пятнадцать, не больше. Невозможно поверить, что ей уже двадцать два.

Марина сделала, что обещала. Нашла и прислала ему по ММS фотографию Ики. В сообщении написала: «Наверное, что-то случилось. Обычно она перезванивает. Дайте мне знать, когда выясните. Я волнуюсь».

Антон вышел из машины, хотел набрать на домофоне номер квартиры и вызов, но передумал. Заметил нацарапанные на двери цифры кода. Всегда лучше звонить сразу в квартиру.

Лифт оказался занят, Антон пошел пешком на пятый этаж. Дойдя до площадки между третьим и четвертым, услышал, как лифт остановился внизу.

– Еще раз повторяю, я ничего плохого не имел в виду. Все зависит от тебя, – отчетливо произнес низкий мужской голос, – ты же умная девочка.

– Матвей Александрович, что-то долго нет никаких известий от Зацепы. Может, все-таки позвонить ему в офис или домой? – спросил женский голос, тихий и почтительный.

– Не надо. Не суетись. Нам сейчас не до него. Он сам объявится, я уверен. Ну давай, лапушка, иди, что застыла?

– Н-нет! П-подождите. Я з-забыла т-телефон! – вступил третий голос, высокий, почти детский.

Антон не услышал, что ответил девочке заике мужчина. Хлопнула входная дверь. Он кинулся вниз. Чуть ли не кубарем скатился по ступеням. Выскочил из подъезда как раз в тот момент, когда захлопнулась дверца шикарного «Вольво».

Он успел разглядеть, что за рулем громила совершенно бандитского вида, рядом очень приличный пожилой господин. На заднем сиденье двое. Коренастая блондинка лет тридцати с крупным носом и острым длинным подбородком. Темноволосая стриженая девочка. Дроздова Ирина Павловна. Ика.

– Стойте! – заорал Антон. – Стойте! Милиция!

Его не захотели услышать. «Вольво» сорвалась с места. Громила за рулем был ас. Он мгновенно вписался в узкий проход между ракушками и строем машин, припаркованных вдоль обочины, свернул в переулок и скрылся.

* * *
– Слушай, ты совсем офигел? – Майор Завидов отвел Диму на балкон и громко шептал ему на ухо. – Какая подписка? Ты что! Надо брать его немедленно!

– Эд, успокойся. Никуда он не денется. Я уверен, это не он.

– Почему? Объясни, откуда такая уверенность? Потому что он интеллигентный и книжки читает? Так твоя же драгоценная Филиппова первая заявила, что Молох интеллектуал, миссионер.

– Слишком много всего, – Соловьев закурил, – и тебе заколка, и кулон, а потом еще шкатулка, бутылка масла, ножницы.

– Ну правильно, все улики налицо. Надо брать его и не разводить тут китайские церемонии.

Дима покачал головой.

– Человеку, который ждал ее и сигналил, Женя рассказала, что встречалась с учителем.

– Да никто ее не ждал! – Завидов от возбуждения ударил кулаком по балконным перилам. – Она к нему села в машину, к учителю! А дневник, даже если и не целиком подделка, то он мог запросто дописать, что ему нужно, подделать ее почерк. Он придумал какой-то предлог и заманил ее в машину.

– Не получается, – прозвучал сзади хриплый простуженный голос.

Эксперт Вера Сергун вышла к ним на балкон, стрельнула у Соловьева сигарету. Вера, тридцатилетняя, худющая, длинная, с волосами, остриженными коротко и выкрашенными в жгуче-черный цвет, приехала с температурой, у нее болело горло, и говорила она с трудом.

– А ты не влезай! – рявкнул на нее Завидов. – Что значит – не получается? Запросто мог заманить и отвезти куда угодно. Она же ему доверяла, он учитель! Не было там никого третьего, никто не сигналил, он это все сочинил, литератор хренов!

– Может, и сочинил, – Вера выпустила клуб дыма и закашлялась, – но только в машину свою он не садился месяца три, как минимум, права у него просрочены, а техосмотр его колымага вообще лет сто не проходила. Машину, безусловно, вскрыли, на замке свежие царапины, а сигнализация давно не работает.

– Значит, есть другая машина! – не унимался Завидов. – Как вы не понимаете, все это фигня, мелочи. Главное, основные улики.

– Он тоже так думал, – сказал Соловьев.

– Кто?

– Молох.

– Ну, хорошо, допустим, – Завидов нахмурился и поджал губы, – а телефон учителя как он узнал?

– Да запросто. Через Интернет. Диск пиратский у него есть наверняка, а может, еще проще – Женя дала номер, – сказал Соловьев.

– Зачем?

– Затем, что она ребенок, к тому же девочка, – опять вступила Вера Сергун, – после разговора с учителем она испугалась и сильно нервничала, ей срочно надо было с кем-то поделиться.

– С клиентом? – скептически усмехнулся Завидов. – Нет, ребята, опять у вас ни фига не получается. Если дневник не подделка, то вряд ли она стала бы все выкладывать ему, он же ей жутко не нравился, она называла его киборгом и биороботом.

– В тот момент ей было все равно, кому рассказать, а он наверняка пытался выяснить, с кем она встречалась и о чем говорила. Делал он это психологически тонко, он умеет общаться с детьми, – сказала Вера и загасила сигарету.

– Да ты, вообще, откуда знаешь? – закричал на нее Завидов. – Ты дневник не читала.

– Не читала, – кивнула Вера, – но могу себе представить, как девочке стало страшно и как ей хотелось срочно с кем-то поделиться. Она жила в постоянном напряжении, испытывала непосильные психологические нагрузки, а ей едва исполнилось пятнадцать.

– Да какие нагрузки! Вы что, спятили, оба? – Завидов оскалился в противной улыбке. – Она проститутка! Тоже, нашли невинного ангела! Обыкновенная шлюха, только маленькая, но, знаете, они очень быстро взрослеют.

– Она ребенок, – упрямо повторила Вера, – ее зверски убили. И сделал это вовсе не учитель.

Соловьев посмотрел на нее с благодарностью. Ему надоело препираться с Завидовым. Да и не было в этом никакого смысла. К счастью, старший следователь Соловьев был вправе избрать ту меру пресечения, которую считал необходимой в данном конкретном случае. Он, а не майор Завидов.

– Если ты оставишь его на подписке, он сбежит. Извини, конечно, но ты ведешь себя странно. У тебя наконец первый подозреваемый, и если все сделать грамотно, суд, безусловно, признает его виновным.

«Вот так оно все и происходит, – устало подумал Дима, – денег на приличного адвоката у старого учителя, разумеется, нет. При желании можно запросто все свалить на него. То есть взять и убить старика, который если в чем и виноват, то в своем излишнем благородстве. Посади его в камеру, к уркам, отдай в руки такому вот прыткому Завидову, неделя, другая, и он готов будет признаться в чем угодно. А кстати, интересно, благородство бывает излишним?»

У Соловьева заверещал телефон. На дисплее отпечатался номер Антона.

– Они увезли ее! – заорал он в трубку так, что Дима чуть не оглох. – Я, как назло, на папиной «шестерке», на ней вообще фиг кого догонишь!

– Тихо, успокойся, кто они? Кого ее?

Антон стал быстро, сбивчиво объяснять. Соловьев молча слушал. Завидов и Вера Сергун смотрели на него с любопытством. Наверное, у него было интересное лицо, и совсем интересным оно стало, когда Антон произнес имя-отчество: Матвей Александрович, а потом еще добавил, что в коротком разговоре речь шла о ком-то по фамилии Зацепа.

Глава тридцатая

«Значит, надо сидеть здесь тихо, как мышь, и не высовываться, поскольку идти мне пока совершенно некуда, – думал Марк. – Ика, когда я позвонил, скорее всего, была в квартире на Полежаевской. Где ей еще быть в такое время суток? Она обычно дрыхнет до двенадцати, потом долго моется, красится. Иногда она валяется в постели целый день до вечера, смотрит старые диснеевские мультики или канал, где постоянно показывают моды, подиумы, интервью с моделями. Получается, они вычислили квартиру на Полежаевской и явились туда? Супер! Они найдут там кассеты и диски. Но не все. Нет, не все. То, что есть в компьютере, расшифруют, но не сразу. Так. Это в принципе не плохо. Во всяком случае, есть повод поторговаться».

У него вдруг закружилась голова, то ли от голода, то ли от духоты и вони. Он закрыл глаза, прислонился затылком к холодной стене. Он ясно представил Ику в квартире на Полежаевской, одну с бандитами. Интересно, кого они прислали? Носатую крашеную блондинку? Ублюдка, который сидел в машине? Бедняга, она, наверное, жутко испугалась.

«Хорошо, что она не знает, где я, и о кассетах ничего не знает. Или догадывается? А, плевать! В любом случае она меня никому ни за что не сдаст. Ради меня она готова на что угодно. Я главный мужчина в ее жизни. Недаром я так старался, когда создавал это чудо, эту идеальную девочку. Какой она была, когда я встретил ее? Жаль, не осталось фотографий. Даже свой старый паспорт она сожгла. Толстая маленькая крыска. Личинка. Вместо передних зубов черные гнилые обломки, перья на голове, лицо в прыщах, сутулая круглая спина, почти горбик. Она заикалась и грызла ногти. Она ненавидела себя и не хотела жить. Ей было семнадцать. Я ее спас, из бесформенного комка глины я вылепил настоящее произведение искусства. В свои двадцать два она остается полноценной нимфеткой. Оттого, что другие спят с ней за деньги, для меня она еще желанней. Деньги она отдает мне. Собственно, с нее, из-за нее и начался мой бизнес. Странные существа – женщины. Нет, не странные. Примитивные. Суть у них рабская, собачья. Ика – забавная болонка, не более. И все-таки мне не по себе оттого, что она там одна, с бандитами. Бедняжка. Она там, я здесь, в грязной вонючей психушке. Я тоже бедняжка.

– Не дай мне Бог сойти с ума…

– Что, простите?

Голос доктора заставил его открыть глаза. Он и не заметил, что последнюю фразу произнес вслух.

– А? Да. Я, кажется, процитировал Пушкина.

Она стояла над ним, вся такая свежая, здоровая, красивая. Из-под шапочки выбивались короткие темно-рыжие пряди.

– Уж лучше посох и сума, уж лучше… как там дальше, не помните? – Он смотрел на нее снизу вверх, заметил маленькую родинку на круглом подбородке.

– Нет, легче посох и сума; нет, легче труд и глад. Пойдемте со мной.

– Куда?

– Ко мне в кабинет. Вас посмотрит мой коллега.

Марк потянулся, похрустел суставами, неохотно встал.

– Кто такой?

– Очень опытный, умный доктор. Профессор. Мой учитель.

Марк поднялся.

– Кстати, Ольга Юрьевна, вы должны похвалить меня.

– За что же?

– Если бы я не обидел сегодня утром старика Никонова, ему пришлось бы подписывать завещание. Вряд ли после этого его фифа стала бы навещать его так часто и кормить с ложечки йогуртом.

Доктор ничего не ответила.

В кабинете, у окна, стоял высокий мужчина в белом халате. Массивные плечи, крупная круглая голова, густой седоватый ежик, свежий запах дорогой туалетной воды.

– Вот, Кирилл Петрович, привела.

Профессор развернулся. Приятное, гладкое, правильное лицо. Глаз не видно за дымчатыми очками.

– Ну, что вы застыли? Проходите, присаживайтесь. Давайте побеседуем. Меня зовут Кирилл Петрович Гущенко. Ваше имя вы, насколько мне известно, забыли.

Профессор опустился в кресло. Марк продолжал стоять. Скрипнула дверь, в кабинет заглянула сестра.

– Ольга Юрьевна, можно вас на минуту?

– Да. Сейчас. – Филиппова вопросительно посмотрела на профессора.

– Иди, Оленька, мы тут пока поговорим по-мужски. – Профессор улыбнулся и подмигнул ей.

Когда она вышла, в кабинете стало тихо. Марк так и не сел. Гущенко достал сигарету, повертел ее в руках.

– Курить здесь нельзя, а хочется, – произнес он задумчиво. – Скажите, вы знаете, какой сегодня день?

– Вторник.

– Правильно, вторник. А год, месяц, число?

Марк ничего не ответил. Под взглядом невидимых глаз ему стало холодно, почти так же, как той ночью, в кабинке колеса обозрения.

Гущенко вальяжно откинулся на спинку кресла, вытянул ноги. У него были отличные, очень дорогие ботинки из темно-серой кожи, на мягкой толстой подошве.

– Ну, господин сочинитель, – произнес профессор после следующей порции мучительной тишины, – не надоело валять дурака?

* * *
– Здравия желаю, товарищ генерал. Да, так точно, это я, Матвей. Узнали сразу, значит, богатым не буду. Как самочувствие? Ну замечательно, рад за вас. Конечно, помню вашу просьбу, уже есть несколько вариантов, в любое удобное для вас время привезу, куда скажете. Добро, добро, понял. Сделаем. Иван Поликарпович, простите, что беспокою, у нас тут небольшие неприятности, какой-то сумасшедший увязался, на «Жигулях». Молодой парнишка, рыжий. «Шестерка» бежевая, грязная. Номер? Сейчас скажу.

Тома, не дожидаясь просьбы, обернулась назад, разглядела номер «Жигуленка» и произнесла вслух. Дядя Мотя повторил в трубку.

– Пусть там разберутся, кто он и откуда взялся. Да, спасибо, Иван Поликарпович, жду, мой дорогой. Обнимаю вас.

Дядя Мотя убрал телефон. Облезлый «Жигуленок» грязно-бежевого цвета упрямо торчал в зеркале заднего обзора. Ика видела, как рыжий парень в джинсах и широком сером свитере выскочил из подъезда вслед за ними, слышала, как он заорал: «Стойте! Милиция!»

Теперь он ехал следом.

«Если он действительно из милиции, почему нас не останавливает ДПС? – подумала Ика. – У “жигуленка” даже антенны нет. Может, он никакой не мент?»

Ей вдруг пришла в голову совершенно идиотская мысль, что Стас мог попросить о помощи своего сводного брата Костика. Он был старше Стаса на двенадцать лет, воевал в Чечне, вернулся с инвалидностью, работал охранником в каком-то кафе, кололся и, по словам Стаса, был прямо бешеный.

«Может, этот рыжий и есть Костик? Даже если так, что толку? Допустим, он запомнит номер их машины, проследит, куда мы едем. А дальше? Кто Костик и кто они! Дядя Мотя уже связался с каким-то генералом. Ага, вот поэтому нас никто и не останавливает. У них спецномера. Значит, не важно, кто этот рыжий. Костик, мент, Робин Гуд, Питер Пен или Индиана Джонс. Если бы это было кино, рыжий достал бы пушку, которую случайно прихватил из Чечни, пальнул бы им по покрышкам, вытащил меня, их всех перестрелял бы к чертовой матери, а меня на своем “жигуленке” отвез в Быково, к слабоумной тете Свете, чтобы я там начала новую жизнь. Или нет, он бы взял их живыми, мне вручил бы вторую пушку, которую тоже случайно прихватил из Чечни, и мы бы с ним отвели их, дрожащих от страха, в ближайшее отделение милиции. А там как раз сидел бы друг рыжего, который тоже воевал в Чечне, честный благородный мент. В финале мы с рыжим поженились, ну или просто целовались бы на берегу моря, под шум прибоя и красивую музыку».

– Ну давай, говори адреса, – в десятый раз повторила Тома.

Они уже забрали все ключи, которые нашли в квартире, и теперь требовали, чтобы она назвала адреса студии и гостиницы.

– К-куда мы едем? – спросила Ика.

– Не твое дело.

У дяди Моти зазвонил мобильник.

– Да, слушаю. Нет, я уже сказал, за рулем молодой парень, лет двадцать семь, наверное. Ну, значит, ездит по доверенности. А, вот, все, я вижу, его стопанули. Передайте от меня товарищу генералу большое сердечное спасибо. Всего доброго. Да, жду.

Ика оглянулась. «Жигуленок» прижался к обочине. Рядом с ним стояла машина ДПС с синей мигалкой на крыше.

– Адреса, давай адреса, – гундела Тома.

– М-мне надо в туалет.

– Потерпишь.

– Н-нет. Н-не могу. С-сейчас описаюсь. – Она заерзала на сиденье и как бы нечаянно дернула дверную ручку.

Разумеется, все было заблокировано.

– Как только ты назовешь адреса, мы остановимся у ближайшего «Макдоналдса», и ты сходишь в туалет, – пообещал дядя Мотя.

Ика закрыла глаза – и тут же оказалась в своей детской. Один из старых любимых приемчиков: когда совсем худо, мысленно вернуться туда, в кукольный рай, на тот свет, домой, к маме с папой, забиться в уютную, воображаемую нору, единственное место, где чувствуешь себя в безопасности. Вспомнить и назвать по именам всех кукол, мишек, обезьян, понюхать цветы маленького лимонного дерева, которое росло в горшке у окна. Когда оно цвело, вся комната наполнялась тонким волшебным ароматом. Ни одни цветы, ни одни духи так не пахнут, как лимонный цвет.

– Слушай, лапушка, что за фокусы? Ты же сама сказала, что хочешь поехать с нами на квартиру, где спрятана видеокамера, – уговаривал ее дядя Мотя, развернувшись с переднего сиденья, – ты собиралась помочь нам поймать маньяка, который убил Женю. Что же теперь?

– Т-теперь я в-вам не в-верю, – сказала Ика, не открывая глаз.

– Почему? Мы же с тобой друзья.

– Д-друзья, т-так остановитесь и п-пустите меня в с‑сортир. В-вон, там, у м-метро, к-кабинки.

– Там грязно и воняет, лучше потерпи, – елейным голосом посоветовал дядя Мотя, – и вообще, пока адреса не скажешь, из машины не выйдешь.

Ика помотала головой и приложила палец к губам, чтобы ей не мешали. Она сосредоточенно качалась на качелях спортивного комплекса, который стоял в ее детской. Качели взлетали под потолок. Потолок был высокий, не белый, а голубой, и на нем Ика с папой нарисовали облака, солнышко. Все рисовал папа, Ика только подрисовывала облакам и солнцу глазки, ротики, чтобы они на нее смотрели и улыбались.

* * *
– Пусть полежит, – сказал профессор Гущенко, когда Оля вернулась в свой кабинет, – то, что он скорее болен, чем здоров, для меня очевидно. И я бы, Оленька, на твоем месте не спешил приписывать ему установочное поведение.

Больной был бледен, глаза его бегали. Оля заметила струйку пота, стекающую по бритому виску.

– Потеря автобиографической памяти, некоторые признаки аутоскопии. То есть собственное тело он воспринимает как неизвестного двойника во времени и в пространстве. Таким образом, налицо расщепление психики. Элементы бреда. Галлюцинации. Велеречивость, вязкость, ригидность. Плюс эмоциональная тупость. Я бы пока поставил шизофрению под ма-аленьким, вот такусеньким вопросом, – он показал кончик мизинца и улыбнулся, – думаю, скоро вопрос отпадет, диагноз полностью подтвердится. Лечение можно начать уже сейчас. Надо ведь помочь человеку. Это наш профессиональный долг, верно? Терапия психотропными средствами, инсулиновые комы.

Профессор был спокоен и слегка насмешлив. Оля знала, что говорит он сейчас для больного, а не для нее. Они оставались вдвоем совсем не долго, минут двадцать. Но Карусельщик удивительно изменился. Никакого куража не осталось. Он молчал, и это было совсем уж странно. Сидел на стуле, сжавшись в комок, втянув бритую голову в плечи, и накручивал на палец уголок казенной пижамной куртки.

«Вот это класс! – восхитилась Оля. – Кирилл Петрович сразу поставил мерзавца на место. А мне, как всегда, не хватает жесткости».

– Ну, что, дорогой, будем лечиться? – Профессор встал, прошелся по маленькому кабинету, положил руку Карусельщику на плечо и подмигнул Оле.

Больной вздрогнул и съежился под его рукой. Даже стало жаль наглого болтуна. Он казался совсем несчастным и пришибленным, особенно на фоне Кирилла Петровича, спокойного, уверенного, веселого. Оля давно не видела своего учителя в такой отличной форме. Полтора года назад, когда они встречались в последний раз, профессор Гущенко был на грани нервного истощения. Впрочем, она тогда чувствовала себя не лучше. Между ними происходило много неприятных разговоров, Кирилл Петрович иногда срывался, грубо, обидно орал на нее.

«Ладно, не стоит вспоминать», – одернула себя Оля.

– Идите, отдыхайте, – сказал Карусельщику Кирилл Петрович, – все будет хорошо, мы с Ольгой Юрьевной обязательно вам поможем.

Больной поднялся и на заплетающихся ногах вышел из кабинета. Перед тем как исчезнуть за дверью, он быстро взглянул на Олю, словно хотел сказать что-то, но промолчал.

– Ну что, Оленька, – профессор обнял ее за плечи, – откроем окошко да покурим?

Она не могла отказать, хотя сама почти никогда не курила в своем кабинете и никому не разрешала.

От ветра зашевелились бумаги на столе. Стало холодно. Оля накинула вязаную кофту поверх халата. Они уселись на подоконник. Профессор так и не снял очков, она не видела его глаз, от этого было слегка не по себе.

– Вы его здорово напугали, Кирилл Петрович.

– Я не нарочно. – Он улыбнулся краем рта. – Противный тип. Впрочем, он, безусловно, болен. А больных надо жалеть, лечить, откинув личные симпатии и антипатии.

– Вы думаете, это действительно, шизофрения? – Оля попыталась разглядеть глаза Гущенко сквозь затемненные стекла, но не получилось.

– У тебя есть сомнения?

– Да. Я поэтому и позвонила вам. Спасибо, что сразу приехали.

– На здоровье. Я был поблизости. Слушай, сколько мы с тобой не виделись? – Он слегка отстранился и снял наконец очки. – Выглядишь неплохо. Подстриглась. Между прочим, напрасно. У тебя хорошие волосы.

– Что, так хуже?

– Нет. Тебе идет. Просто волосы жалко. В наше время роскошная шевелюра редкость, даже у женщин. А уж у мужчин… – Он вздохнул, загасил сигарету и похлопал себя по голове.

– Не гневите Бога, у вас никакого намека на лысину.

– А вот посмотри, редеют на макушке. – Он пригнул голову.

– Все в порядке, Кирилл Петрович, кстати, макушка у вас двойная.

– Да? Не знал. Ну и что это значит?

– Вы должны быть очень счастливым человеком, просто обязаны.

– Ты смешная… – Он провел пальцем по ее щеке. – Веришь в такие штуки? Двойная макушка. Ну ладно, душа моя, давай выкладывай, зачем звала.

– Кирилл Петрович, – Оля зажмурилась и незаметно сложила пальцы крестом, – я попросила вас приехать потому, что мне показалось, этот человек, Карусельщик, на самом деле Марк Молох.

– Кто, прости? – Гущенко протер очки полой халата и опять надел их.

Он не мог не помнить. Просто удивился, и сейчас, кажется, они опять поссорятся, как полтора года назад. Оля почувствовала, как он напрягся. Не хотелось ему возвращаться к той истории. Понятно, он тогда проиграл. Группа развалилась. Убийцу не нашли.

Сколько всякой мерзости насмотрелась и начиталась она тогда, гуляя в паутине. Из однообразного месива выделялся только один автор. Марк Молох. И монологи Карусельщика удивительно напоминали его стиль, его изобразительный ряд.

– Вот смотрите, слушайте. – Она вставила кассету, включила диктофон, положила перед Гущенко распечатку порнорассказов. Эти листы долго хранились у нее в ящике, она надеялась, что никогда не придется к ним вернуться, и несколько раз хотела порвать, выбросить. Но что-то останавливало.

«Маленькой девочке так хочется, чтобы ее погладили по голове, почесали за ушком. Маленькая девочка любит страшные сказки. Большой дядя готов ей рассказывать их с утра до вечера…»

Дальше в тексте начинался вкрадчивый адский ужас. Из рояля вылезала мертвая рука с гибкими червеобразными пальцами. А рука дяди оказывалась у девочки под одеялом. Красочным литературным языком, обстоятельно, слегка иронично, было описано, как взрослый насилует и убивает ребенка, при этом рассказывает страшные сказки.

Голос из диктофона также вкрадчиво и также литературно обращался к доктору Филипповой.

В следующем рассказе присутствовали фигурные коньки, запах выглаженного пионерского галстука, радиопередача «Пионерская зорька». Это было «ретро». Действие происходило в начале семидесятых. Девочка шла в школу. По дороге ее сажал в блестящую черную машину красивый дядя с седыми волосами. «Скажи, ты умеешь кататься на фигурных коньках? У тебя получается „пистолетик“? Вот сейчас ты мне покажешь, как высоко можешь задрать ножку».

«Скажите, у вас получался „пистолетик“? А „ласточка“? Любопытно, как высоко вы могли задрать ножку? Кстати, вы знаете, к белой обуви обязательно полагается белая сумочка».

Профессор выключил диктофон, вытащил кассету. Сложил в стопку листы.

– Мне казалось, ты давно пришла в себя, Оленька, – произнес он медленно и задумчиво.

– Но ведь похоже, Кирилл Петрович. Очень похоже. Он почти наизусть шпарит. Так знать и любить эти тексты может только один человек – их автор.

* * *
Номер патрульной машины и фамилию младшего лейтенанта ДПС Антон на всякий случай запомнил. Как только лейтенант отпустил его, он рванул вперед по Хорошевке, к Беговой. Если пробка или светофор, можно успеть. Но лучше, конечно, подстраховаться, пусть папина «шестерка» пока отдохнет.

Антон прибился к обочине, выскочил из машины, поднял руку. Почти сразу остановилась старая побитая «Волга». За рулем сидел дед лет семидесяти, морщинистый, загорелый до черноты, длинные седые волосы собраны в хвостик, усы скобкой, весь в вареной джинсе.

– Куда едем? – спросил он веселым басом.

– К Беговой! – Антон влез на переднее сиденье. – Только быстрей.

Заднее было завалено какими-то деревяшками, железками, тряпками.

– Поспешишь – людей насмешишь, – заметил дед, включил радио, нашел радиостанцию. Зазвучала песня «Белоруссия» в исполнении ансамбля «Песняры».

– Быстрей, пожалуйста! – взмолился Антон и достал из кармана удостоверение.

Дед взглянул мельком, хмыкнул, тронулся. Сразу набрал приличную скорость и спросил:

– Догоняем преступников?

– Пытаемся догнать.

– В кой это веки хотел деньжонок подзаработать, взял пассажира. – Старик вздохнул и покачал головой.

– Вы не волнуйтесь, я заплачу, – пообещал Антон.

– Заплатишь – спасибо, не заплатишь – переживу. Не деньги, так хотя бы адреналин, тоже не вредно. – Дед пошевелил усами и вдруг стал подпевать радио.

– Песни партизан, сосны да туман.

У него был приятный, хрипловатый бас. Через несколько минут «Волга» выбралась на Беговую и встала в хвосте пробки.

– Приехали, – сказал дед, – похоже, там впереди авария.

«Ну, вот и все. Мы будем долго и тупо здесь стоять, а они тем временем уже двадцать раз успели свернуть куда-нибудь», – с тоской подумал Антон, открыл дверцу, вылез, оглядел тесные ряды машин и тут же сел обратно.

– Отлично, дед, вы гений! – сказал он старику. – Оказывается, они тоже приехали. «Вольво» серый металлик с двумя антеннами.

Старик открыл окно, высунулся по пояс, посмотрел, потом обернулся к Антону и весело сообщил:

– Вижу твою «Вольву». Я, может, гений, но уж точно не генерал. Тормозить тачки со спецномерами имеют право только генералы. Слушай, если не секрет, что случилось?

– Они девочку увезли, свидетельницу. Прямо у меня из-под носа.

– Очень интересно. А кто они?

– Не знаю.

– Ну а чего ж ты не сообщил, куда следует, чтобы их остановили?

– Я сообщил. Но ДПС остановила не их, а меня.

– Хорошие дела! Очень даже в духе времени! Погоди, я не понял, они эту твою девочку насильно увезли, что ли?

– Похоже на то, – вздохнул Антон.

Старик помолчал, подумал, потом вдруг посмотрел на Антона и возмущенно произнес:

– Ну так чего ж ты сидишь здесь, вздыхаешь? Иди, забирай свою девочку!

– То есть, как?

– Да очень просто! Смотри, бодяга эта еще минут на двадцать. Постучи к ним в окошко, покажи свою ксиву. Народу кругом полно. Что они тебе сделают? Ну, иди же! Ты опер или макаронина вареная?

* * *
У профессора зазвонил мобильный. Оля терпеливо ждала, пока он объяснит какой-то Галочке, что прежде, чем говорить о фебрильном приступе, надо измерить больному температуру, посмотреть язык.

Наконец Гущенко убрал телефон.

– Извини. Хочешь, я его выключу, чтобы нам не мешали?

– Да ладно, Кирилл Петрович. Вдруг что-нибудь срочное?

– Срочное, – он улыбнулся и покачал головой, – гениальный симулянт, брачный аферист. Знакомился с одинокими состоятельными дамами, женился, обирал до нитки и исчезал. Штук десять паспортов, и все поддельные. Косит под кататонию, причем вполне грамотно косит, начитался учебников. Ну ладно, мы с тобой отвлеклись. Я тебя внимательно слушаю.

– Кирилл Петрович, вы, конечно, уже знаете, Молох убил еще одну девочку. Четвертую. Или нет, пятую.

– Почему ты сказала – пятую?

– Потому, что первую он убил очень давно, в ранней юности. Но возможно, это уже десятая жертва, если считать тех детей, из давыдовского интерната.

– Оленька, – профессор укоризненно покачал головой, – ты меня пугаешь. Ты прямо зациклилась на нем.

– А вы – нет? – спросила она чуть слышно.

– Я? – Он вздохнул, грустно улыбнулся. – Да, я, наверное, тоже. Вчера я был на совещании у замминистра, как раз обсуждали это убийство. Кстати, видел твоего Соловьева, мы потом в столовой встретились, поболтали. Из всех из них только он один считает, что убийство девочки – продолжение серии.

– Как – один? А остальные?

– Ну, видишь ли, различий действительно слишком много.

– Да вы что, какие различия? Тот же почерк! – Оля не заметила, что повысила голос. – Та же серия! Она продолжается многие годы. Не первый, не четвертый, а уже десятый труп! Если считать еще и этого несчастного Пьяных, то вообще одиннадцатый!

Кирилл Петрович успокаивающе похлопал ее по руке.

– Тихо, тихо, не заводись. Пьяных он уж точно, не убивал. Вижу, ты готова подключиться к расследованию, просто рвешься в бой. Я прав?

Оля кивнула и постаралась улыбнуться.

– Конечно, иного я от тебя и не ждал. Честно говоря, мне тоже в последнее время не дает покоя та старая история со слепыми сиротами. Тогда я был уверен, а сейчас стал сомневаться.

– В чем? В том, что Пьяных виновен?

Он кивнул.

– Несчастного учителя физкультуры уже не вернешь. Но, знаешь, я в таком возрасте, что пора и о душе подумать. Если я все-таки ошибся, следует исправить ошибку, хотя бы посмертно оправдать человека.

– Вы серьезно? – Оля смотрела на него во все глаза.

– Серьезней некуда, – он тяжело вздохнул, – мучает меня это, Оленька, очень мучает.

– И что вы собираетесь делать? Вы же знаете, все материалы из архивов изъяты, никто не захочет в этом копаться. Почти десять лет прошло.

Он посмотрел ей в глаза и хитро прищурился.

– А я и не рассчитываю на помощь официальных инстанций. Я прекрасно знаю, что ни в ГУВД, ни в прокуратуре меня не поймут, да еще смеяться станут, скажут, сбрендил профессор на старости лет. Я, душа моя, если на кого и рассчитываю, то только на тебя, – он погладил ее по плечу, – ты ведь лучшая из всего моего выводка. Помнишь замечательные стихи: «Учитель, воспитай ученика, чтоб было у кого потом учиться».

– Кирилл Петрович, вы… – Оля запнулась, почувствовала, что сейчас заплачет, и отвернулась.

Никогда, ни разу за многие годы, он не говорил ей таких слов.

– Ладно, пока хватит об этом, – он вытащил сигарету, но закуривать не стал, – а то еще возгордишься, задерешь нос. Скажи, что тебе известно о последнем убийстве?

Оля спрыгнула с подоконника.

– Я закрою окно. Холодно. Мне известно имя девочки, я видела снимки трупа, сделанные на месте преступления, я знаю, что совпадает практически все.

– Все, кроме личности жертвы. Одна такая ма-аленькая деталь. Откуда вообще у тебя информация? Ты уже встречалась с Соловьевым?

– Нет. Я вчера вечером была на программе «Тайна следствия». Но это не важно, передачу все равно в эфир не пустят.

– Ух ты! Интересно,почему? Неужели у нас опять появилась цензура?

Оля не успела ответить. Дверь распахнулась. На пороге стояла молоденькая медсестра Алена. Лицо ее сияло. На руках она держала кошку Дуську. Шерсть слиплась, на ухе запеклась кровь.

– Нашлась, зараза! – сказала Алена.

Кошка мяукнула басом, спрыгнула с Алениных рук и, хромая, побежала в угол, где стояло ее блюдечко.

– Представляете, я иду, а она под кустом лежит… – Алена заметила наконец профессора, извинилась, смущенно поздоровалась и выскользнула из кабинета.

Кошка принялась вылизывать пустое блюдце. Гущенко успел убрать в свой портфель листы распечатки и кассету.

– Ты пожрать дашь бедной твари или нет? – спросил он, хрипло хохотнув.

– Да, да, конечно. – Оля открыла холодильник, нашла остатки колбасы, положила кошке. – Кирилл Петрович, это все-таки он. Хорошо, что вы взяли тексты и кассету. Вы сравните и сами увидите.

– Конечно, увижу, – он шагнул к ней, чмокнул в щеку, – ты, главное, не нервничай. Дай кошке молока, а Карусельщику галоперидолу. Скорее всего, у него параноидная форма шизофрении. Я позвоню тебе.

Он вышел. Кошка успела проглотить колбасу и стала тереться о ногу с громким урчанием.

– Я вовсе не нервничаю, – пробормотала Оля, – я вполне спокойна.

* * *
Они стояли в пробке. Деться им было некуда. Дядя Мотя нервничал, дергался, приоткрыл окно и закурил. Бежевый «жигуленок» исчез. Кругом полно машин.

«У них в багажнике кассеты и диски, – думала Ика, – им надо срочно куда-то спрятать все это добро. Возможно, туда же они спрячут и меня, будет держать, пока я не расколюсь. А потом убьют по-тихому. Кто, кроме Маринки, хватится? Марк? Ха-ха, из психушки!»

Тома и дядя Мотя говорили еще что-то, но она не слышала. Она опять закрыла глаза, нырнула в свою детскую, уселась на пол и принялась крутить ручку музыкальной шкатулки. Мелодия, лившаяся из круглой жестяной коробки, убаюкивала, заглушала все остальные звуки. Ике захотелось забраться под одеяло. Она свернулась калачиком, согрелась, усадила рядом на кровать маму и папу.

Обычно перед сном с ней сидела мама, читала какую-нибудь сказку. Папа возвращался поздно, заходил поцеловать ее, когда она уже спала. Но сейчас в своей воображаемой норе Ика была полной хозяйкой, и ничего не стоило сделать так, чтобы перед сном с ней сидели оба, мама и папа, как угодно долго.

– Ты все равно скажешь адрес, но мы потеряем время, и тебе будет неприятно. Поверь, тебе будет очень неприятно, так что лучше скажи.

– П-пытать с-станете? – спросила Ика, не открывая глаз.

– Нет. Зачем? Разве мы звери? Существуют другие, более гуманные методы. Современная фармакология идет вперед семимильными шагами.

«Значит, посадят на иглу, – подумала Ика, – лучше бы сразу убили».

В голове у нее образовалась звенящая пустота. Она вдруг ясно поняла, что кончился еще один этап ее дурацкой жизни. Почему, интересно, у других все развивается плавно, постепенно, а у нее какими-то жуткими рывками, будто Боженька ее судьбу ломтями режет. Каждый следующий ломоть ни капли не похож на предыдущий. Как в детской игре, когда один рисует голову, другой туловище, третий ноги, а потом разворачивают и смотрят, что получилось.

Ика быстро выпрыгнула из кровати, босиком добежала до своего письменного стола, взяла листок, цветные фломастеры и стала рисовать портрет своей жизни. Стройные ножки гимнастки в нарядных дорогих туфельках. Уродливое жирное туловище. И черт знает какая башка, может, и симпатичная, но без мозгов совершенно.

Одна Ика была в детстве, до десяти лет. Совсем другая потом, с теткой, до семнадцати.

Третья, с семнадцати до двадцати двух, теперешняя Ика, сегодня, кажется, умерла. Но четвертая еще не родилась, и что это будет за человек, пока не известно.

Только одно она знала точно. Четвертая, новая Ика ни за что не станет сниматься в порно и спать за деньги со старыми извращенцами.

И вдруг молодой мужской голос отчетливо произнес:

– У вас в машине свидетельница, Дроздова Ирина Павловна.

Ика дернулась, открыла глаза, увидела рыжего. Он стоял у приоткрытого окна со стороны дяди Моти, держал в руке удостоверение.

– Да в чем дело, я не понимаю? – сердито спросил дядя Мотя.

– Грошев Матвей Александрович?

– Откуда вам известно мое имя?

Рыжий проигнорировал вопрос и сказал:

– У вас в машине находится Дроздова Ирина Павловна. Будьте добры, выпустите ее, пожалуйста.

– Так, минуточку, а на каком основании? – Голос дяди Моти звучал совсем скверно. Вроде бы он говорил спокойно, но как-то слишком спокойно и медленно. Протянул руку, взял удостоверение рыжего.

– Я должен забрать ее на том основании, – спокойно и громко объяснил рыжий, – что она является свидетельницей по делу об убийстве.

– Послушайте, старший лейтенант, вы, вообще, здоровы? Вы соображаете, что делаете? Я помощник депутата Государственной думы, у меня неприкосновенность, вы за это ответите.

– Ну я же не вас прошу выйти из машины. Отпустите свидетельницу.

– Вы можете прислать ей повестку, – подала голос Тома, – вы не имеете права забирать ее здесь, прямо сейчас!

– Статья 294, воспрепятствование производству предварительного расследования, лишение свободы на срок до двух лет, – невозмутимо сообщил рыжий. – У вас, гражданка, тоже неприкосновенность?

Дядя Мотя вернул ему удостоверение. Ика заметила, что оттуда торчит купюра, сто долларов.

«Возьмет и уйдет», – испугалась Ика и завопила во все горло:

– З-заберите меня! С-скорее! П-пожалуйста! Они меня уб-бьют!

Получилось так громко, что услышали из двух соседних машин. Какая-то девушка выскочила из «Тойоты», стоявшей рядом, подошла к рыжему, спросила:

– Помощь нужна?

– Спасибо. Будете свидетельницей?

– С удовольствием, – кивнула девушка.

– Вот сейчас этот господин, Грошев Матвей Александрович, попытался дать взятку должностному лицу, находящемуся при исполнении своих служебных обязанностей, с целью воспрепятствовать оному лицу в оном исполнении. – Рыжий раскрыл свое удостоверение и показал девушке купюру.

– Ладно, все, лейтенант, не хочешь, не бери. – Дядя Мотя опустил стекло до конца, протянул руку, ловко цапнул свою сотню и спрятал ее в карман.

– Только что Дроздова Ирина Павловна заявила, что не желает оставаться в вашей машине и опасается за свою жизнь, – продолжал рыжий с издевательским спокойствием. – Таким образом, господин Грошев, получается уже статья сто двадцать шестая, похищение человека. Тут уж никакая неприкосновенность не поможет. Впрочем, может помочь примечание к данной статье. Лицо, добровольно освободившее похищенного, освобождается от уголовной ответственности, если в его действиях не содержится иного состава преступления.

– Слушай, ты что, весь кодекс наизусть знаешь? – хихикнула девушка.

– Ага, – кивнул рыжий, посмотрел сквозь стекло на Ику, улыбнулся и подмигнул.

Пробка медленно двинулась. Впередистоящая машина поползла вперед, и Вова, сидевший за рулем, дернулся, как будто проснулся. «Вольво» тоже двинулась.

– В-выпустите м-меня! – крикнула Ика и застучала кулаком в стекло.

Рыжий забежал вперед и встал перед «Вольво», сложил руки на груди и улыбался, как будто позировал перед объективом фотоаппарата.

– Ладно, пусть катится! – выдавил сквозь зубы дядя Мотя.

Двери разблокировали. Ика вылезла. Рыжий поблагодарил свидетельницу, крепко взял Ику за руку. Лавируя между машинами, они побежали назад, остановились у старой «Волги».

– Ну что, очень было страшно? – спросил рыжего водитель, смешной усатый дед с хвостиком. – Вон, я там местечко для нее расчистил.

Рыжий усадил Ику назад, сам сел вперед, рядом с водителем.

Пробка опять замерла и долго еще не двигалась.

Глава тридцать первая

После разговора с профессором Марк странно ослаб, все вдруг стало безразлично. На заплетающихся ногах он добрел до палаты и рухнул в койку. У него болела голова. Самое скверное, что он толком не мог вспомнить, о чем они говорили. Голос профессора стоял в ушах монотонным гулом, уиу-уиу-уиу, как будто электропилой медленно распиливали череп.

– Он меня гипнотизировал! – Марк мучительно сморщился. – Вот сволочь! Я же мог ему черт знает что рассказать.

Это показалось ему жутким, немыслимым унижением. Получается, какой-то ученый хмырь может вот так, запросто, одним только голосом и взглядом, сделать из тебя послушную марионетку и вывернуть тебя наизнанку, вытянуть любую информацию.

Марк пытался успокоиться, вспомнить разговор с профессором, но не мог. Все сливалось в это проклятое уиу-уиу. Единственный способ выяснить хоть что-то – поговорить с фрау доктор.

Одолевая головокружение и ватную слабость, он встал с койки, поплелся в коридор и опустился на первую банкетку, рядом с жирным бабообразным новеньким, который ночью устраивал газовую атаку. Новенький жадно жевал булку. Крошки прилипали к подбородку, сыпались на гигантские ляжки, обтянутые трикотажными штанами.

– Чтоб ты лопнул, толстая скотина, – пробормотал Марк.

– Ы-ы, – ощерился жирный и спрятал булку за спину, – сам дурак.

– Сдохнешь здесь, вонючка, и твои мама с папой будут только рады. – Марк вложил в слова всю злобу, которая скопилась у него за последние дни, и сразу как будто полегчало, даже головная боль утихла.

– Ы-ы… – Губы дебила в слюнях и крошках растянулись, все его лицо зашевелилось, сморщилось. – Ы-ы!

Мимо прошла сестра.

– В чем дело? – она взглянула сначала на дебила, потом на Марка.

Дебил плакал в голос, размазывал слезы и сопли, показывал на Марка, причем не рукой, а подбородком, выдвигая вперед нижнюю челюсть, как ящик комода.

– Мне плохо, – пожаловался Марк, – позовите доктора.

– Тебе? – Сестра прищурилась и поджала губы. – С тобой как раз все в порядке. Вот ему плохо, да. – Она ласково, без всякой брезгливости, посмотрела на дебила, погладила его по лысой голове. – Костик, он что, обидел тебя? Почему ты плачешь?

– Обы-ыдил, Косыка обы-ыдил, – промямлило жирное животное.

– Ну, пойдем, миленький, пойдем, умоемся, плакать не будем.

Сестра подняла Костика и повела его к умывалке, бросив на Марка такой взгляд, как будто это он, а не Костик, был дебилом, весь в соплях, слюнях и хлебных крошках.

Марк закрыл глаза, прижался затылком к холодной стене.

«Мог я сболтнуть что-то или нет? – думал он, но как-то совсем вяло, равнодушно. – И зачем я привязался к этому недоумку? Кто меня за язык тянул? Теперь Зинка наверняка пожалуется Филипповой, опять ко мне будут приставать, ой, как же хреново мне!»

Это было похоже на кокаиновую ломку. Тоска, слабость, злость. Чувство абсолютной, глобальной безысходности, тупая головная боль.

В коридоре опять появилась слонопотамша Зинка, Марк узнал ее по тяжелым шагам, от которых дрожал пол. Он открыл глаза и позвал:

– Зинаида Ильинична! Мне правда плохо!

Хотел громко, но получилось совсем тихо, губы едва двигались.

– Что? В чем дело? – Сестра встала перед ним и недоверчиво глядела сверху вниз.

– Слабость. Голова болит и кружится.

– Не жрешь ничего, вот и слабость, – заключила сестра, но все-таки взяла его руку, пощупала пульс, нахмурилась. – Ладно, пойдем в процедурную, доктор тебя посмотрит.

Марку измерили давление, оказалось очень низкое, девяносто на шестьдесят.

– Не смертельно, – заявила Филиппова, – у меня всю жизнь такое. Могу назначить вам глюкозу и витамины.

– Дело не в этом, – Марк помотал головой, и ему показалось, что она сейчас отвалится, – ваш профессор, он что-то сделал со мной. Мне из-за него так плохо.

– Что же такое он с вами сделал? – Ее губы слегка дрогнули в улыбке, наверное иронической.

– Я не понимаю. Не помню. Это было что-то вроде гипноза.

– Вполне возможно. Кирилл Петрович иногда использует гипноз. Кстати, при амнезии это дает хороший эффект.

– Да нет, нет, – он болезненно сморщился, – он гипнотизировал меня не для того, чтобы я вспомнил, а наоборот.

– То есть?

– Не знаю, как это объяснить. Вы врач, вы должны понимать такие штуки. Что он вам про меня говорил, когда я вышел?

– Ничего. О вас он все сказал в вашем присутствии. Вы боитесь, что под гипнозом вспомнили свое имя? – спросила Филиппова.

– Нет. Этого я как раз боюсь меньше всего. Наоборот, я хочу вспомнить. Объясните, почему мне так плохо?

– Муки совести, – усмехнулась Филиппова.

– Что вы имеете в виду?

– Вы опять обидели больного.

– А, вы об этом? Ну извините. Я не нарочно. Так получилось. Его положили на соседнюю койку, и он всю ночь портил воздух. Из-за этого я не мог спать.

– Какой у вас, однако, чуткий нос. Скажите, а вы, вообще, хорошо спите? Кошмары не мучают? Мальчики кровавые в глазах, и девочки…

– Вы на что-то намекаете, я не понимаю, – быстро, нервно пробормотал Марк и принялся растирать лоб. – Ольга Юрьевна, мне плохо, вы все-таки врач, вы обязаны мне помочь, хотя бы дайте таблетку от головной боли, какие мальчики, девочки?

Филиппова несколько секунд молчала и смотрела на него. Наконец спросила, очень тихо:

– Ваш псевдоним в Интернете Марк Молох?

Он перестал растирать лоб, покачнулся, ухватился за край кушетки обеими руками. Кадык задвигался, глаза часто заморгали. Руки вцепились в край кушетки так, что побелели костяшки пальцев.

– Вы не только сочиняете порнографические рассказы о том, как насилуют и убивают детей, – продолжала Филиппова своим мягким, низким, спокойным голосом, – вы еще и фильмы снимаете с участием детей. Но этого мало. Вы детьми торгуете.

Марк почувствовал, что пижамная куртка стала мокрой и прилипла к спине. Они были одни в процедурной, сестра вышла. Филиппова стояла над ним и смотрела в упор, сверху вниз. Он мысленно досчитал до десяти, облизнул пересохшие губы, поднял лицо, посмотрел ей в глаза и медленно, спокойно произнес:

– Грязная клевета. Как вам только в голову пришла подобная мерзость? Я, по-вашему, законченный подонок? Какие дети? Какой Интернет?

Филиппова как будто не услышала его, продолжала говорить:

– Женя Качалова. Ей недавно исполнилось пятнадцать лет. Вы продали ее серийному убийце. Он задушил ее в лесу, в двадцати километрах от МКАД. Вы встречались с ним, брали деньги за Женю? Ну? Клиент, который купил у вас Женю. Как он выглядел? Можете не отвечать прямо сейчас. Думайте. Если вы окажете содействие в поимке серийного убийцы, для суда это очень серьезно. Вы можете рассчитывать на более мягкий приговор, на сокращение срока.

Дверь распахнулась, появился санитар.

– Ольга Юрьевна, извините, пожалуйста, вас просили зайти в приемное отделение. Там больного привезли на «скорой».

– Да, сейчас иду. – Она наклонилась и тихо произнесла: – Думайте, Марк, думайте. Для вас это единственный шанс.

Потом повернулась к санитару:

– Вы новенький? Как вас зовут?

– Слава.

– Очень приятно. Слава, проводите, пожалуйста, этого больного в палату и дайте ему таблетку анальгина.

* * *
Старый учитель сидел за столом и писал подробные показания. Стопка листов, исписанных аккуратным учительским почерком, все росла, рука устала, а конца не было видно.

Борис Александрович больше не боялся очередного приступа. Включились какие-то неведомые внутренние резервы. Он даже не боялся, что его могут прямо отсюда, из дома, увезти в камеру предварительного заключения.

С того момента, как он узнал, что Женя убита, его не покидало чувство, будто он потерял кого-то близкого и сам во всем виноват. Надо было взять девочку за руку и отвести домой, к маме. Почему он не спросил: кто тебя там ждет? Конечно, она бы не ответила и руку бы вырвала, но вдруг нет? Если бы он с самого начала построил разговор как-то иначе, если бы не возникло между ними этой нервозной враждебности, он бы сумел ее удержать.

А что стоило раньше начать проверку сочинений? Дневник лежал у него дома. Если бы он прочитал его до встречи с девочкой, он вел бы себя совсем иначе. Как теперь входить в класс? Как смотреть на пустое место за четвертой партой у окна? Как смотреть себе в глаза в зеркале? Конечно, это он во всем виноват! Надо было сразу поднять тревогу, позвонить матери девочки, заявить в милицию. Пусть скандал, пусть что угодно, но ребенок был бы жив.

«Успокойся. Да, ты виноват. Но если ты будешь трястись от страха и стыда, никому от этого легче не станет. Не забывай, ты свидетель. Ты должен сохранять здравый рассудок, чтобы помочь следствию и не оказаться в камере в качестве подозреваемого в страшном убийстве. А настоящий убийца при этом останется на свободе», – сказал себе Борис Александрович так строго, как говорил с теми учениками, которые могли хорошо учиться, но не хотели.

Руки перестали дрожать. Даже в самой ужасной ситуации надо находить что-то позитивное.

Вот, например, теперь он точно знал, что все его подозрения относительно так называемого дяди оказались более чем справедливы. Убийца был у него дома, подкинул улики, заранее запугал.

Он очень точно просчитал все психологические реакции Бориса Александровича, нашел слабое место и обработал старого учителя весьма грамотно, по полной программе.

В голове вдруг зашелестели строки Иннокентия Анненского:

Спите крепко, палач с палачихой!
Улыбайтесь друг другу любовней!
Ты ж, о нежный, ты кроткий, ты тихий,
В целом мире тебя нет виновней!
Может быть, именно стихи спасли от паники, от очередного приступа? Так ведь часто бывало раньше.

«Нет. Раньше в моей жизни ничего подобного не бывало! – одернул себя Борис Александрович. – Мне не приходилось лицом к лицу, наедине, у себя дома, сидеть и разговаривать с серийным убийцей. Мне не приходилось оказываться в роли подозреваемого по воле этого убийцы, согласно его хитрому плану. Мой страх, безусловно, входит в этот план. Значит, бояться я больше не буду».

Борис Александрович потряс рукой, принялся сжимать и разжимать пальцы, как учат первоклашек: мы писали, мы писали, наши пальчики устали.

Соловьев, Завидов и длинная женщина-эксперт вернулись с балкона. Старый учитель взял ручку.

«Убийца полностью владел собой, но один раз все-таки сорвался. Как будто провалился куда-то на несколько минут, мне показалось, он засыпает или теряет сознание. Голос его изменился. Я не видел его глаз за дымчатыми очками, но уверен, они были закрыты, когда он говорил:

Страдания детей – это так ужасно. Жизнь бывает страшнее смерти. Грязь, мерзость, растление. Надо спасать детей, пока они маленькие, пока остается в них что-то чистое, светлое. Невыносимо наблюдать, как они деградируют. Сердце разрывается.

Старый учитель отложил ручку и повернулся к Соловьеву.

– Вот, послушайте, Дмитрий Владимирович! Я, кажется, дословно вспомнил его слова, послушайте! – Он громко зачитал текст.

Слушали все, даже Завидов.

– Он миссионер, – сказал Борис Александрович, – он считает, что, убивая, спасает детей. Он образован, умен. Отлично владеет собой, обладает даром внушения, а возможно, и навыками гипноза. Я понимаю, что для вас, профессионалов, мои дилетантские умозаключения звучат нелепо, но поверьте мне, он не просто маньяк. Он миссионер, фанатик. Он изменил внешность, борода, усы, все это, возможно, накладное. К тому же дымчатые очки. Но я, наверное, сумел бы опознать его.

– Спасибо, – сказал Соловьев и протянул ему какой-то бланк, – распишитесь, пожалуйста.

– Что это?

– Подписка о невыезде.

– То есть вы меня в тюрьму не заберете?

– Нет.

Борис Александрович зажмурился, тряхнул головой и пробормотал:

Я духом пасть, увы! я плакать был готов,
Среди неравного изнемогая боя…
– Что, простите? – Соловьев удивленно поднял брови.

– А? Нет, ничего. Это так, стихи. Иннокентий Анненский, «Третий мучительный сонет».

* * *
Новый больной оказался известным актером. Его привезли со съемок какого-то сериала, у него был алкогольный галлюциноз. Народный артист России, гениальный комик, трогательный и смешной до слез, обожаемый несколькими поколениями зрителей, уверял, что в его голове поселились все герои, которых он сыграл за сорок лет работы в кино и театре.

– Они скандалят, требуют, чтобы я срочно оформил им прописку. Это же получится коммуналка! Они говорят, жилплощадь принадлежит им по закону, – шептал актер, опасливо озираясь по сторонам, – вы знаете, там есть несколько уголовников, от которых неизвестно, чего ждать. К тому же милиция их ищет, поэтому за мной постоянно следят, вмонтировали в мозг подслушивающие устройства. Обо всем, что там происходит, сразу докладывают министру.

Ирина Александровна, маленькая, худая, как подросток, шестидесятилетняя женщина, врач приемного отделения, чуть не плакала от жалости. Она обожала этого актера, смотрела все фильмы с его участием. Она и представить не могла, что ее кумир – запойный алкоголик.

В кабинет постоянно под каким-нибудь предлогом заглядывали санитары, сестры, врачи. По клинике уже прошел слух, что привезли знаменитость, и всем хотелось поглазеть.

– Зачем они на меня смотрят? Проверьте их документы и отпечатки пальцев, – говорил актер, – заприте дверь, никого не пускайте!

Когда просунулась очередная любопытная голова, больной дернулся и чуть не упал со стула.

– Хватит! Дайте умереть спокойно!

Наконец его отвели в бокс.

– Знаешь, Оленька – сказала Ирина Александровна и шумно высморкалась, – в юности я была в него влюблена. Честное слово. Девочки обычно влюбляются в красавцев, в героев-любовников, а я вот в него. Я даже согласилась выйти за моего первого мужа только потому, что он был похож на моего смешного кумира. Господи, как все банально и как грустно. Скажи, ты думаешь, он совсем безнадежен?

– Не знаю. Если только чудо. – Оля посмотрела на часы.

– Торопишься? Может, чайку выпьем? Я, кстати, хотела с тобой посоветоваться. Главный дал мне статью какого-то юноши, просит, чтобы я помогла ему подобрать иллюстративный материал. Я посмотрела, знаешь, это не кандидат наук писал, а двоечник из средней школы. Не знаю, что делать.

– Двоечника зовут Иванов Егор Петрович? – улыбнулась Оля.

– Да. Неужели к тебе тоже с этим подкатывали?

– Мг-м.

– Отказалась?

– Разумеется.

– Умница. Боюсь, я так не смогу, – вздохнула Ирина Александровна, – главный намекнул, что отправит меня на пенсию.

– Не отправит, не бойтесь. На нашу с вами зарплату желающих мало.

– Да? Ты считаешь, надо отказаться?

– Конечно. Или денег потребуйте. С какой стати вы будете писать статью за этого наглого тупицу бесплатно? Потом еще он и докторскую захочет. Главный сказал вам, что он Иванов по матери, а отец у него олигарх.

Ирина Александровна вжала в плечи маленькую стриженую голову. Черные глаза недоуменно смотрели из-под седой челки.

– Олигарх? Ой, батюшки, а зачем ему понадобилась психиатрия? Он что, больных лечить собирается?

– Никого он лечить не будет. Ему хочется иметь докторскую степень. Кандидатскую уже имеет. Почему психиатрия, а не микробиология или ядерная физика, это вы у него спросите.

– Ой, какой ужас! – Ирина Александровна перешла на шепот. – Думаешь, там фигурируют деньги?

– Я предпочитаю об этом вообще не думать. Очень уж противно. Лучше не связывайтесь с этим двоечником.

Ирина Александровна отвернулась, покрутила дешевую сережку в ухе, тяжело вздохнула, помолчала, потом заговорила совсем другим, преувеличенно бодрым голосом:

– Значит, чаю ты со мной не выпьешь, Оленька?

– Нет, спасибо. Мне пора.

Оля посмотрела на сморщенное личико, заметила, что седая челка мелко дрожит, и поняла, что Иванову по матери повезло. Он нашел ученого идиота, вернее, идиотку, которая напишет ему и статью, и диссертацию, причем о деньгах не заикнется. Не так воспитана.

– Это тебе спасибо, Оленька. Так удачно получилось, что ты зашла.

– Ирина Александровна, вы же меня попросили зайти.

– Я? – Черные глаза удивленно округлились, тонкие брови поползли вверх и спрятались под челкой. – Нет, Оленька, я не просила. Кто тебе сказал?

* * *
– Ну вставай, пойдем лечиться.

Из-за головной боли Марк соображал совсем плохо, мысли путались, цеплялись одна за другую, скручивались бешеным змеиным клубком.

– Пойдем, пойдем, не бойся, – санитар взял его за локоть, – да ты чего, мужик? Вставай! А то клизму поставлю, доктор прописала тебе клизму керосиновую. – Санитар заржал и повел Марка по коридору, позвякивая ключами.

– Она сказала, чтобы ты дал мне анальгину, – напомнил Марк.

– Ага, – кивнул Славик, – сейчас. Посиди пока.

Он усадил Марка на банкетку и ушел.

Началось время посещений. Больные потекли к столовой. Марк не стал ждать санитара с анальгином, поплелся в другой конец коридора, туда, где сейчас было тихо и пусто. Опустился на лавку, закрыл глаза, пытаясь собраться с мыслями. И вдруг услышал тихий мужской голос:

– Привет. Вмазаться хочешь?

Рядом с ним на скамейку присел парень лет тридцати, толстый блондин в очках, с аккуратной бородкой. Одет он был в джинсы и свитер. На руке висела легкая черная куртка.

– Ты кто такой? – спросил Марк.

– Я к тебе в гости, Хохлов Марк Анатольевич. – Парень произнес это очень тихо, на ухо.

Марк вздрогнул и почувствовал, как что-то твердое уперлось в левый бок.

– Не дергайся. Пушка с глушителем. Пикнешь – пальну, никто не услышит. Короче, так. Адреса двух квартир, той, где клиенты с твоими детками отдыхают, и той, где ты снимаешь свое кино. В квартире на Полежаевской мы уже были. Девочка твоя, Дроздова Ирина Павловна, просила передать тебе пламенный привет.

– Сука, – прошептал Марк и стиснул зубы.

– Короче, дашь адреса по-хорошему, выйдешь отсюда здоровым и богатым. Не дашь – сдохнешь.

Марку вдруг жутко захотелось кокаина. Одну маленькую понюшку. Он бы часть дозы вдохнул, а часть втер в верхнюю десну. Сразу такой холодок и онемение, как от анестезии, можно зубы драть, не будет больно. И вообще ничего не больно. Ты гений, красавец, супермен, плейбой, все от тебя без ума, и даже дуло с глушителем у левого бока можно не замечать. Подумаешь, дуло.

Высокий детский голос отчетливо и чисто пропел:

Выбирай, детка, выбирай
Дивный край
Кокаиновый рай.
Голос был Женин. Она часто напевала песенки Вазелина. Марку некоторые из них нравились. Особенно эта.

Он провел по десне языком, воображая нежно-горький вкус тончайших белых кристаллов.

Улетай, детка, улетай
Высоко, в кокаиновый рай.
Голос Жени звучал так отчетливо, словно она сидела рядом с Марком на лавке. Блондин слева, Женя справа.

– Память отшибло? Помочь тебе? Смотри, пальну в печень, умирать будешь долго и больно. Ну, считаю до трех. Раз!

– Не надо, – процедил Марк сквозь зубы и медленно, четко назвал оба адреса.

– Молодец, – похвалил парень, – видишь, как все просто, блин!

Одновременно со словом «блин» прозвучал мягкий глухой хлопок, словно где-то за стеной открыли бутылку шампанского. Блондин встал и спокойно пошел по коридору, не оглядываясь.

Боли не было, перехватило дыхание. Марк хотел спросить, в чем дело? Он же назвал оба адреса. Но звука не получилось. И вдоха не получилось.

Коридор медленно заливала тьма. Черные тени шептали, клубились, свивались в подвижный конус, который уходил острым концом вниз, сквозь пол.

Марка подбросило, как в машине, которая резко тормозит на полном ходу. Он взлетел вверх, к потолку, дернулся и оказался внутри ледяной воронки. Вокруг вращались черные плотные тени. Он отчаянно барахтался, пытался вырваться, но его несло вниз, как щепку или окурок уносит под ночным ливнем в сток, сквозь решетку канализации.

Издалека, изнутри водоворота теней он видел комнату, широкий проем без двери, лавки, телевизор, закрепленный высоко, под самым потолком. Комната плавала над ним, в невесомости, крутилась, поворачивалась разными боками, давая разглядеть со всех сторон лысого мужчину в коричневой пижаме.

Поза у мужчины была странная. Он сидел, но завалился на бок. Рот широко открыт, глаза вытаращены.

– Это я! Где я? Почему? За что? Я же все сказал!

Сквозь нарастающую волну новых звуков, сквозь вой, плач, хохот и вопли ужаса чистый детский голос пропел ему прямо в ухо:

Здравствуй, детка, пора умереть,
Ты же так не хотела стареть,
Уходи, улетай, умирай,
Ждет тебя кокаиновый рай.

Глава тридцать вторая

В квартире-гостинице не нашли ничего интересного, кроме видеожучков, вмонтированных в спальне, но вовсе не в люстру, как думала Ика. Маленькие блестящие штучки выглядели просто, как декоративные детали рамы большого зеркала, которое висело напротив кровати.

Сигнал с жучка мог поступать в квартиру-студию, набитую всяким оборудованием. Она находилась на седьмом этаже панельного дома в соседнем переулке.

Когда группа приехала туда, там уже было полно народа. Внутрь впустили только Соловьева. Остальных вежливо попросили подождать во дворе.

– Это они! – прошептала Ика на ухо Антону. – Они отправили кого-то из своих людей в психушку и выпотрошили Марка.

Никого из знакомой тройки, красочно описанной Икой и Антоном, ни дядя Моти, ни Вовы, ни Томы, в студии не оказалось. Дима даже пожалел, что не довелось еще раз встретиться с господином Грошевым.

Работали специалисты ФАПСИ. К Соловьеву подошел маленький толстый человек с такими большими щеками, что они сдавливали ему ноздри и наползали на уши. Он показал удостоверение заместителя председателя Комитета по безопасности Государственной думы и заявил:

– Все, что содержат носители информации, находящиеся в этом помещении, является государственной тайной.

– Меня интересует только одна запись. Вероятно, последняя. На ней может быть снят опасный преступник, серийный убийца.

– Вы сказали «может быть», – маленькие блестящие глазки ощупали лицо Соловьева, – значит, абсолютной уверенности у вас нет?

– Просмотрите последние записи. У убийцы лицо замазано гримом. Это должно напоминать маскировочную коричнево-зеленую окраску, как у бойца спецназа. Он снят с девочкой, которую убил через несколько дней после их первой встречи.

Щекастый насупился, помолчал, потом резко развернулся, вышел в коридор и стал названивать кому-то по мобильному.

Дима наблюдал, как потрошат оборудование порнографа, и думал о том, что второго скандала по образцу «Вербены» уже точно не случится. Ика сказала, что из квартиры на Полежаевской вывезли все видеоматериалы, нашли документы на аренду банковской ячейки, где Марк Хохлов хранил часть дискет.

Багажник машины Грошева набит порнухой. Некий генерал Иван Поликарпович обеспечил дяде Моте «зеленый коридор». «Вольво» со спецномерами выехала из пробки на Беговой и спокойно проследовала к месту назначения.

Ика уверяет, что, по крайней мере, двух своих клиентов она видела по телевизору, когда показывали в новостях заседание Госдумы. Мальчик Стас рассказывал ей, что однажды узнал своего клиента в чиновном госте какого-то политического ток-шоу.

Сейчас этот щекастый запрашивает кого-то, можно ли выдать следователю ГУВД диск, на котором запечатлен маньяк. Наверное, для них это разумный вариант. Тихо отдать Молоха и забрать все остальное, включая самого порнографа. Хорошо еще, что этот как бы писатель не единственный свидетель. Молоха-убийцу видел Борис Александрович Родецкий. Но не только он.

Один из охранников казино вспомнил, что в воскресенье, с девяти тридцати до десяти вечера, на углу возле ограды сквера, стоял темно-синий «Форд-Фокус». Охранник высунулся посмотреть, кто там сигналит. И даже вспомнил, что сигналы были такие: два коротких, один длинный. Номер охранник не разглядел, но успел заметить, как из сквера выбежала девочка в ярко-зеленой куртке, села в машину. «Форд-Фокус» тут же уехал.

На следующий вечер эта, или очень похожая, машина опять появилась на том же месте, около половины девятого вечера. В казино было мероприятие, конкурс красоты на звание «Мисс Рулетка». Съезжалось много народу, темно-синий «Форд-Фокус» мешал парковаться, занимал место. Охранник (уже другой) подошел и вежливо попросил отъехать. За рулем сидел мужчина лет пятидесяти или старше, с аккуратной седой бородкой, в чем-то светлом. То ли плащ, то ли куртка. Мужчина показался охраннику вполне нормальным, спокойным. Не ругался, не возражал, попросил отогнать машину, которая заперла его, и сразу отъехал.

Этот, второй охранник, тоже не запомнил номер «Форда». Но уверял, что мог бы опознать водителя.

«Форд-Фокус» очень распространенная модель. Например, у майора Завидова точно такая машина. Во дворе, возле дома, где живет Дима, паркуется каждый вечер три «Фокуса», из них один темно-синий.

Появился щекастый, быстро прошел мимо Соловьева, склонился к парню, который сидел за компьютером, о чем-то пошептался с ним, потом повернулся к Диме.

– Пожалуйста, выйдите, подождите на лестнице. Мы попробуем найти этого вашего, в маскировочной окраске.

На площадке Дима закурил, достал мобильный, набрал номер Оли, услышал механический голос: «Абонент временно недоступен».

В ее кабинете никто не брал трубку.

Дима отправил ей сообщение: «Ты права. Это он, М.М. Изолируй его. Будь осторожна. Скоро приеду».

Потом отыскал в маленькой записной книжке телефон ординаторской, узнал, что Ольга Юрьевна сейчас в приемном отделении, ее просили посмотреть нового больного. Когда вернется, неизвестно.

– Передайте ей, пожалуйста, что звонил Соловьев. Попросите, чтобы она включила свой мобильный.

«Все бесполезно. Раз они здесь, там они уже побывали, – думал Дима, – сейчас как раз время посещений, вход в клинику свободный. Персонала не хватает. Нет, если бы что-то случилось, она бы сразу позвонила мне. Но она сейчас в приемном отделении, кажется, это другой корпус. Клиника огромная. Случиться могло что угодно, причем очень тихо, так, что сразу никто не заметит».

Дверь открылась. Щекастый протянул Диме диск.

– Возьмите. Тут человек с разрисованным лицом и девочка. Женя Качалова, кажется? Отвратительное зрелище. Желаю удачи.

* * *
Оля неслась через больничный сквер к своему отделению, на нее оглядывались больные, врачи, посетители, кто-то окликнул, она не ответила, только махнула рукой, налетела на полного невысокого блондина в черной куртке, чуть не упала. Блондин поддержал ее за локоть и вежливо извинился.

По лестнице медленно поднимались две пожилые женщины с тяжелыми сумками. Оля промчалась мимо.

– Ольга Юрьевна! Подождите! Можно вас на минуту?

– Потом, позже. Я спешу!

На площадке перед отделением сидела Зинуля. По ее спокойной улыбке Оля поняла, что ничего страшного пока не произошло.

– Ой, не могу, летит, как на пожар, – сказала Зинуля и покачала головой. – Да сядьте вы, отдышитесь. Все в порядке. Правда, что ли, в приемное артиста привезли, с белой горячкой? Ну, как его? Потешный такой, курносенький. – Она защелкала пальцами, пытаясь вспомнить фамилию.

– Точно все в порядке? – спросила Оля.

– Точно. Посетителей много, идут, идут, я тут замаялась впускать, выпускать. О! Вон, опять звонят! – Зинуля встала, открыла дверь.

Вошли те две женщины с сумками, которых Оля обогнала на лестнице.

– Ольга Юрьевна, а когда можно будет с вами поговорить?

– Позже. Извините.

В коридоре ничего необычного не происходило. Больные сидели на банкетках. Из-за открытой двери столовой слышался тихий ровный гул разговоров. Марка нигде не было. Первым делом Оля направилась в палату. Убедилась, что койка пуста. Увидела, как из процедурной вышел санитар Славик, и бросилась к нему.

– Да вы что, Ольга Юрьевна! Я ничего не выдумал. Позвонили в ординаторскую, мужской голос сказал, чтобы я вас нашел и пригласил в приемное отделение. Я передал.

– Где больной? – спросила Оля, пытаясь унять странную, совершенно немотивированную дрожь.

– Какой? Карусельщик, что ли? Виноват, Ольга Юрьевна. Забыл, – Славик хлопнул себя по лбу, – вот сюда посадил его, а потом меня отвлекли. Куда он делся, не знаю. Извините.

Оля помчалась дальше по коридору, Славик за ней. Они свернули в тупик, где больные по вечерам смотрели телевизор, и оба застыли.

На лавке сидел Карусельщик. Он завалился на бок, но не упал. Остекленевшие глаза, открытый рот. Слева, на коричневой фланели пижамной куртки, небольшое темное пятно.

Между двумя окнами, забранными решеткой, вжавшись в стену, стоял его тезка, восемнадцатилетний Марк, маленький Марик, тот самый мальчик, который свихнулся от наркотиков и песен Вазелина. В руке он сжимал пистолет. Дуло с навинченным глушителем тряслось у его виска.

Оля не решилась оглянуться, сказать Славе, чтобы он убрал из коридора больных и посетителей, вызвал милицию. Она поймала взгляд мальчика и боялась потерять контакт. И еще она вспомнила, что те две пожилые женщины с сумками – мать и тетка Марика. Через пару минут они могут появиться здесь. Тогда шансов почти не останется. Мальчик не стреляет потому, что ждет зрителей.

– Тихо, малыш, тихо, я с тобой. У тебя все хорошо. Отдай мне эту гадость.

– Я устал. Я больше не хочу жить, – сказал он и всхлипнул.

– Марик, ты хочешь жить. Ты очень сильный, мужественный человек. Ты слез с иглы. Ты сделал это, Марик. Ты уже здоров. Дай мне железку, пожалуйста.

Она нарочно не произносила слово «пистолет». Слишком красивое слово, слишком весомое.

– Я хочу умереть, – медленно произнес Марик.

– Почему?

– Мне все надоело. Жизнь дерьмо.

– Нет, малыш. Жизнь прекрасна. Смерть дерьмо. Отдай железку. Ее здесь бросил убийца, зачем ты подбираешь всякую дрянь? Помнишь, ты обещал научить меня танцевать чечетку? Кроме тебя, я не знаю никого, кто умеет бить степ. Ты гениально это делаешь, Марик, опусти руку, она дрожит, ты чувствуешь? Слезы теплые чувствуешь? Все хорошо, ты живой, сильный, красивый. Сколько женщин в тебя влюбится и потеряет голову? Думаю, много. Ты опускаешь руку, осторожно, пальцы расслабь, не спеши, так, молодец. Ты скоро уйдешь отсюда, никто не узнает, в какой ты лежал больнице, от чего лечился. Все плохое уже кончилось. Ты стал взрослым, детские болезни позади. Ты уйдешь домой, начнется новая жизнь, яркая, потрясающе интересная, в ней будет все – любовь, работа, друзья, ты объездишь весь мир, ты увидишь Африку и Северный полюс, ты будешь подниматься в горы и нырять на дно океана. Я очень тебя люблю, Марик. Когда ты уйдешь отсюда, я буду скучать по тебе. Отдай мне, пожалуйста, железку.

Самое сложное было снять его палец со спускового крючка. Сзади стояла напряженная, глубокая тишина, и, оглянувшись наконец, Оля удивилась, что там собралось так много народу.

Ближе всех оказалась Зинуля. Повернувшись спиной к Оле, лицом к толпе, растопырив руки, она своим огромным телом защищала пространство комнаты. Замерли все, даже больные. Помощь из других отделений еще не подоспела, своих санитаров, сестер, врачей было слишком мало.

Из толпы резко выделялись два женских лица, бледных до синевы. Мать и тетка.

Оля поставила пистолет на предохранитель и отдала Славику, который первым решился подойти.

Марик обхватил Олю, вцепился в ее халат, как будто пытался спрятаться за ней от толпы, уткнулся лицом ей в плечо и громко, страшно зарыдал.

– Марик, сынок! – К нему бросилась мать, за ней тетка.

Толпу прорвало, поднялся шум, гам, подоспела наконец подмога. Санитары, врачи, медсестры пытались разогнать больных по палатам.

– Все, малыш, иди к маме. – Оля осторожно отцепила руки мальчика, подошла к Карусельщику, приложила пальцы к его шее.

Конечно, пульса не было. Судя по пятну на куртке, убийца попал в сердце.

– Ольга Юрьевна, я вызвала милицию, они будут с минуты на минуту, – послышался рядом голос Зинули, – знаете, я, кажется, видела его. Сама впустила, сама выпустила. Невысокий такой, полный блондин с бородкой. Лет тридцать ему, наверное. Даже в голову не пришло спросить, к кому он. Главное, приличный такой мужчина, вежливый. А народу вон сколько, каждого спрашивать не станешь. Миленькая моя, да вы белая вся, пойдем, пойдем, деточка.

Зинуля обняла ее за плечи, отвела в кабинет, налила воды. Оля пила и слышала, как постукивают зубы о край стакана.

– Ой, да, я совсем забыла! – Зинуля всплеснула руками. – Вам звонил какой-то Соловьев. Просил передать, чтобы вы включили свой мобильный.

* * *
– Что т-теперь со мной б-будет? – спросила Ика.

– Поедешь домой. Если возникнут вопросы, мы позвоним, – ответил Антон.

Они сидели в милицейской «Волге», на заднем сиденье. Начался дождь. Соловьев все не появлялся.

Ика отвернулась и провела пальцем по запотевшему стеклу.

– Д-домой – это куда?

Антон посмотрел на нее. Она одета была слишком легко. Тонкий свитер, старые кроссовки. Джинсы тугие, видно, что в карманах ничего нет, и сумочки никакой.

– Тебе некуда ехать?

– Н-не знаю. – Она закрыла лицо руками и помотала головой.

– Подожди, я не понял, ты вообще, где живешь? Где твои вещи, документы?

– В-все там, на П-полежаевской. К-ключи они з‑забрали. Я т-туда н-ни за что н-не вернусь.

– Может, позвонить кому-нибудь?

– К-кому? М-маме с п-папой н-на тот с-свет? Т‑тетке в Б-быково?

– Ну да, хотя бы ей.

– У н-нее Альцгеймер. Она с-сумасшедшая. К-конечно, я к ней п-поеду, но п-потом, с-сейчас н-не могу.

– У тебя что, никого нет кроме этой тетки с Альцгеймером?

– Н-никого.

Из подъезда появился Соловьев. Он вылетел пулей, подбежал к машине, прыгнул на переднее сиденье.

– Быстро, поехали. – Он назвал адрес.

– Это что, – спросил шофер, – психбольница, что ли?

– Да. Включай мигалку и сирену. Порнографа застрелили, прямо там, в клинике, в коридоре. Киллер успел скрыться.

– М-марк! – жалобно вскрикнула Ика.

Соловьев обернулся.

– А, и ты здесь. Отлично. Опознаешь его.

– Н-нет! Я н-не могу, н-не хочу! З-застрелили! Я н-не могу б-больше! М-мама, п-папа, М-марк!

– Дмитрий Владимирович, у нее документов нет, – сказал Антон.

– Не важно, потом все оформим. Кто-то должен его опознать, кроме нее некому.

Говорить приходилось громко из-за воя сирены. Машина мчалась по встречке, следом за ней «Газик» с остальной группой.

– Тихо, тихо, ну что ты. – Антон пытался успокоить Ику, нашел бутылку состатками воды.

Она припала к горлышку, выпила залпом и немного пришла в себя, перестала дрожать.

Дождь лил все сильней. У входа в корпус толпились посетители. Их успели вывести на улицу, но они не уходили. Небольшая толпа состояла в основном из пожилых женщин, они возбужденно галдели, перебивая друг друга.

– Как такое могло произойти?! Заряженный пистолет валялся в коридоре, здесь душевно больные люди!

– Мальчик чуть не убил себя!

– Кто за это ответит?

– Счастье, что доктор Филиппова вовремя подоспела и не растерялась. Вы слышали, как она с ним говорила?

– А кого убили-то? Кого убили?

Неподалеку ждала труповозка, две милицейские машины и даже телевизионный микроавтобус с эмблемой канала.

– Ну вот, опять нас опередили, – проворчал Антон.

На площадке перед входом в отделение их встретила Оля, рядом с ней топтался парень с телевидения, Миша Осипов. У двери дежурили два милиционера.

– Ольга Юрьевна! Но меня-то вы можете пропустить! – кричал Осипов. – Только меня и оператора.

– Миша, при чем здесь я? Вас милиция не пускает.

– Ну так вы их попросите. Вон, кстати, Соловьев собственной персоной. Попросите, он вам не откажет.

– Откажу, – сказал Дима, – сейчас, во всяком случае. Подождите на улице, потом поговорим.

Он подошел к Оле и быстро, сухо поцеловал ее в щеку.

– Как ты?

Она взяла его за руку и шепнула:

– Димка, ты, наконец…

Ее пальцы казались ледяными и слегка дрожали.

* * *
Ни малейшего удовлетворения оттого, что удалось обезвредить порнографа, Странник не чувствовал. Дохлый гоминид, мертворожденный. Эта порода, пожалуй, самая мерзкая. Наглядный пример деградации, послушный исполнитель воли вечной ночи, марионетка, зомби. Какая разница, есть он или нет? Ему на смену явятся десятки, сотни таких же чудовищ.

Больше нельзя отвлекаться от главной цели. Чтобы жить и действовать, надо избавиться от оборотня.

Она чем-то напоминала ту, первую, самку. У нее были такие же глаза. Золотисто-зеленая радужка, обведенная черной каймой, тяжелые, как будто припухшие спросонья веки. И такая же манера щуриться по-кошачьи, тихо ласково смеяться, слегка опустив голову.

Его также тянуло к ней.

До того как первая самка затащила мальчика Странника на чердак, прошло несколько месяцев другой, невозможной жизни. Как будто образовалась дыра в ткани вечной ночи и ворвался дневной свет. Источником света казалась она, девочка.

Он больше не был «пончиком» и «нюней». Сто отжиманий каждый день, гантели, бег, прыжки. Он стал высоким, сильным и красивым. Сначала он смотрел на нее издалека, и шея у него вытягивалась, как дрессированная змея из корзины, под дудочку индийского факира. Девочка была музыкой, странным, завораживающим сочетанием звуков. Девочка была водой, а он – рыбой, брошенной на берег. Девочка была водкой, а он алкоголиком без гроша в кармане.

Она училась в восьмом, он в девятом. Он ходил за ней тенью на переменах и после уроков. Когда она смотрела на него, он отворачивался и краснел. Когда подошла и заговорила, он чуть не умер от разрыва сердца.

Она жила в соседнем дворе. Сначала он шел за ней на расстоянии, потом они стали ходить рядом. Она говорила, смеялась. Он молчал. У него ком вспухал в горле. По дороге из школы они покупали мороженое. Он не мог есть, и она съедала обе порции.

Он пригласил ее в кино, на какую-то французскую комедию. Она заливалась смехом и била его кулаком по коленке от возбуждения. Она хотела, чтобы он ее поцеловал. Он не мог, ему казалось, что он сразу умрет. На самом деле, правильно казалось. Она заманивала его в ловушку. Она обволакивала его медовым взглядом, свежим травяным ароматом кожи, легкими теплыми прикосновениями. Она была коварна и вероломна. Самка богомола сжирает партнера после соития. Самка гоминида собиралась сожрать мальчика, человека.

Дети его поколения играли в войну, не только мальчики, но и девочки. На чердаках и в подвалах устраивали штабы. Она позвала его показать штаб.

Он не сразу догадался о ее истинных намерениях. Поднявшись на чердак, они впервые остались наедине. И тут он окончательно потерял бдительность. Пульс его достиг двухсот ударов в минуту, сердце скакало не только в груди, а во всем теле. Он забыл, что он не такой, как другие, ему в первый и в последний раз в жизни захотелось стать как все, он готов был отказаться от себя, человека, и превратиться в гоминида, лишь бы угодить самке, понравиться ей, доставить удовольствие.


Когда он родился, акушерка, принявшая его, долго озадаченно разглядывала младенца и произнесла «мальчик» несколько неуверенно. Врачи определили это как странную, редкую патологию неизвестного происхождения, в принципе не опасную для здоровья. Он слышал, как мама однажды ночью шепталась с бабушкой и рассказала об этом. Бабушка утешала маму, что все ничего, оно потом само как-нибудь вырастет. Вон, носик у младенцев тоже сначала махонький, но ведь вырастает.

Когда ему было восемь, поддатая молодая соседка случайно дернула дверь ванной, где он мылся, хотела тут же уйти, но застыла, удивленно вылупилась на него, голого, и запричитала: ой, бедненький, да как же ты жить будешь?

Позже он подслушал, как она рассказывала другой соседке:

– Представь, яйца нормальные, здоровые такие, тяжелые, а пиписька малюсенькая, как клювик у воробья, и синяя совершенно.

Однажды он спросил у матери, почему у него внизу живота все не так, как у других мальчиков. Мать ответила, что у него как раз все так, это у них неправильно. И вообще, нечего интересоваться глупостями. Штучка эта существует для того, чтобы писать. Раз он писает нормально, значит, все в порядке.

У четырнадцатилетней самки, в отличие от взрослой соседки, его синяя штучка вызвала не жалость, а жуткий смех. Многие годы потом этот ведьмячий, гоминидский хохот стоял у него в ушах, пока не превратился в отчетливый плач ангелов, которые звали его на помощь, и еще в тот внутренний голос, который постоянно напоминал ему о его великой миссии.

* * *
– Я н-никогда не видела его б-без бороды, без усов, и тем более, без волос на голове, – сказала Ика, – но это, конечно, он. Х-хохлов Марк Анатольевич, тысяча девятьсот шестьдесят пятого года рождения, русский. Р‑родители его живут в Москве, их адреса я не знаю, он с ними не общался, даже не звонил. Б‑больше родственников нет.

Тело переложили на каталку, накрыли простыней.

– П-подождите. Можно, я с ним попрощаюсь?

Ика почти перестала заикаться. Откинула край простыни. Провела ладонью по бритой голове, разгладила пальцем лохматые брови.

– М-марк, Марик, Морковка, что же ты наделал, идиотина несчастная? Ненавижу тебя, ты, г-грязная скотина, даже не представляешь, как я тебя любила. Ты убийца, ты хуже убийцы. Из-за тебя п-погибла Женя, ты продал ее маньяку, т-ты ее заставил, гад… Почему я тебя любила? Почему именно тебя? За что? Господи, за что?

– Правда, за что ей все это? – шепнул Соловьев на ухо Оле. – Такая маленькая и такая несчастная.

– Она справится, – прошептала в ответ Оля, – у нее все будет хорошо.

Они стояли рядом, соприкасаясь плечами. Им хотелось обняться, но они не могли. Кругом было полно народу. Оперативники, криминалисты, эксперты.

Главный врач Герман Яковлевич, красный, трясущийся, пил сердечные капли у Оли в кабинете, звонил в министерство, докладывал о ЧП, наорал на Зинулю дурным голосом, что она во всем виновата, пропустила в отделение убийцу и не проследила, где он бросил пистолет.

Зинуля стояла рядом с Олей и Соловьевым и ворчала:

– Ага, умный! Я должна была бандита этого обыскать, рентгеном просветить и сказать: товарищ киллер, вы, будьте любезны, свою пушку в коридоре не бросайте, тут больные ходят! Ставили бы уж тогда металлоискатели, охрану бы наняли нормальную, чтобы проверять документы, сумки смотреть, раз такие дела. Ольга Юрьевна, ну скажите, я разве виновата?

– Нет, конечно. Наоборот, ты мне очень помогла, когда Марик держал пистолет.

– Спасибо на добром слове, вы только ему об этом скажите, Герману, будь он неладен! Ой, – Зинуля кивнула на Ику, – а эта, маленькая, что ли, дочка его, Карусельщика?

– Нет. Подруга, – сказал Соловьев.

– Да вы что! Она ж дите! Ой, господи прости! Да смотрите, она сейчас упадет, вон, трясется вся!

Оля подошла к Ике, взяла ее за плечи.

– Хватит с тебя. Ты уже попрощалась. Пойдем, выпьем чайку и поговорим.

– Ч-чайку? – Ика вскинула удивленные заплаканные глаза. – Д-да, ж-жутко холодно.

Они втроем ушли в ординаторскую. Там никого не было. Оля усадила Ику на диван, включила чайник.

– Видишь, Молох повторил свою комбинацию, подбросил улики, – сказал Дима, – причем заметь, опять учителю. Так что ты была права. Женя – уже девятая жертва. Сначала пять слепых сирот в давыдовском интернате, потом те трое детей, теперь Женя.

– Ты забыл еще двоих. Первую девочку, которую он убил лет в пятнадцать-шестнадцать, и Анатолия Пьяных.

– Да, конечно. Прости.

– За что, Димка?

– За то, что я тебе не верил.

– Ладно, это ерунда. Я сама себе не очень верила. А главное, от моей правоты все равно никакого толку. Мы опять в тупике.

– Почему в тупике? Учитель может его опознать, охранник казино. И если съездить в Давыдово, как ты давно хотела, там кто-нибудь что-нибудь может вспомнить.

– У тебя есть, кого предъявить им для опознания? – спросила Оля.

– Нет.

Они говорили очень тихо. Ика не слышала их, она сидела, съежившись, вжав голову в плечи. Чайник закипел и выключился с громким щелчком. Ика вздрогнула, как будто проснулась, и спросила:

– М-марк с-сразу умер?

– Мгновенно. Пуля попала прямо в сердце. Вряд ли он успел даже понять что-то. – Оля поставила на стол чашки, нашла коробку с печеньем.

– Д-дядя М-мотя п-послал к-киллера! – сказала Ика.

– Откуда ты знаешь? – спросил Соловьев.

– Он п-при мне г-говорил п-по т-телефону. Я с‑слышала н-не все. Т-точно п-помню, он с-сказал: д-действуй, как д-договорились.

– Дядя Мотя? – Оля нахмурилась. – Кто это?

– Грошев Матвей Александрович. Я тебе потом объясню, – сказал Соловьев.

– Матвей Грошев? – Оля чуть не выронила сахарницу. – Господи, он-то здесь при чем?

– Ты давно его знаешь? – удивился Соловьев.

– Да сто лет! Мотька Грош психолог, одно время был модным экстрасенсом. Он жуткий авантюрист, но обаятельный и образованный. Ходил на лекции по гипнозу к Кириллу Петровичу. Когда сложилась наша команда, еще в самом начале, он устроил нам поездку в Штаты, в Институт биховиористики при ФБР. Потом он вроде бы стал крутиться в Думе, теперь помощник главы какой-то фракции. Кстати, когда команду разогнали, он звал меня на работу в частную закрытую клинику, заниматься психотерапией. Деньги бешеные, но я отказалась, не мой профиль, к тому же эта клиника вроде как при ФСБ.

Закипел чайник. Оля разложила по чашкам пакетики, налила кипяток. В дверь постучали, заглянул Антон.

– Извините, Дмитрий Владимирович, там уже все закончили.

– Хорошо. Пусть едут в контору. Ты чаю хочешь?

– Ага. Спасибо, я сейчас.

– Значит, Мотя Грош, – пробормотал Соловьев, когда дверь за Антоном закрылась, – я тоже с ним встречался однажды на банкете. Ты права, он обаятельный и образованный. А ты знаешь, что он был администратором так называемого гостевого комплекса ЦК КПСС в Давыдове? Он работал там с восемьдесят второго до восемьдесят шестого.

– Гостевой комплекс? Подожди, это такая вилла шикарная за бетонным забором, на другом берегу озера?

Вернулся Антон. Оля налила ему чаю.

– Дмитрий Владимирович, знаете, я хотел сказать, они вряд ли ее оставят в покое, – он кивнул в сторону Ики, – и вообще, ей даже ночевать негде.

– Ну и что ты предлагаешь?

Антон кашлянул и отвернулся, стал внимательно разглядывать какое-то пятно на стене.

– Н-не знаю. В принципе можно ко мне на время.

– Благородно, – кивнул Соловьев, – а родители твои как к этому отнесутся?

– В-все в порядке. Я маму уже предупредил. У нас т‑три комнаты, я могу в гостиной спать.

– Ика, ты чего молчишь? – спросила Оля. – Как тебе такое предложение?

– Я с-согласна. Т-только если он д-дразниться не будет. Я н-не виновата, что з-заикаюсь, это н-не смешно!

– Ты не поняла. Он просто очень волнуется.

– З-за меня?

– Ну, а за кого же еще?

Глава тридцать третья

После такого долгого, трудного дня любой гоминид валился бы с ног от усталости. Страннику хватило часа, чтобы восстановить силы. Он лежал на полу, раскинув руки, полностью расслабившись. Он глубоко дышал, считал вдохи и выдохи, заставлял свое сердце биться ровно.

Это тоже был ритуал. Отдых перед решающим броском. Погружение в мягкие волны света, в нирвану. Nirdvandva – отсутствие двойственности, единство с самим собой. Никаких противоречий между телом и душой. Никаких мыслей, никаких чувств. Покой покойника.

Ровно сорок минут он провел в таком состоянии. Затем встал, свежий и решительный. Еще двадцать минут он потратил на то, чтобы принять прохладный душ, побриться, надеть все чистое, проверить содержимое портфеля. Очки ночного видения, бутылка масла, тонкие резиновые перчатки, ножницы.

Он надеялся, что не встретит никого из соседей. Это было совсем ни к чему. Простое «добрый вечер» прозвучало бы сейчас, как если бы посреди гениальной симфонии кто-то в темном зале закашлялся или громко испортил воздух.

Но мир гоминидов устроен так, что именно это всегда и происходит.

Во дворе Странник столкнулся со старухой с нижнего этажа, она выгуливала свою таксу. Собака была злобная, когда случалось оказаться с ней в лифте, она скалилась, рычала, короткая шерсть на загривке вставала дыбом. Если бы хозяйка не держала ее на руках, она бы обязательно вцепилась Страннику в ногу. Он давно заметил, что у собак чутье на чужака развито значительно острей, чем у их хозяев, гоминидов.

Много лет назад, после того как он убил самку на чердаке, на него зарычала огромная бездомная дворняга Юра, названная так в честь космонавта Гагарина. Самка регулярно подкармливала Юру. Странник до сих пор помнил собачий взгляд, хмурый и пронзительный, глухой рык, ощеренную морду, желтые клыки, вздыбленную шерсть на загривке.

Тогда он, шестнадцатилетний мальчик, не побежал. Спокойно прошел мимо, изо всех сил заставляя себя не бояться. Он читал, что от страха у человека меняется состав крови и, соответственно, запах. Собака или волк чувствуют это и бросаются на жертву.

Собака не бросилась на него, просто смотрела налитыми кровью глазами и не двигалась с места. Мальчик вдруг понял: псу все известно. Пес ненавидит и боится его.

В гастрономе он купил ливерной колбасы. Дома, в общей кладовке, нашел банку с крысиной отравой. Он был уверен, из его рук дворняга ничего не возьмет. Утром, перед уходом в школу, попросил одну из соседок, когда пойдет на рынок, покормить Юру. Соседка умилилась его доброте, отнесла собаке колбасу. Потом он видел, как дворник убирал труп. Пес был старый, шарил по помойкам, и никто не удивился, когда он сдох.

Собака – символ грязи и блуда. Если собака забегает в христианский храм, ее убивают, а храм освящают заново. Собака стоит на страже разврата и чует угрозу. Странник много раз убеждался в этом. Никогда ни один пес не подошел к нему близко, не приласкался. Дворняги и домашние, большие и маленькие, старые и молодые, кобели и суки дрожали, случайно оказавшись с ним рядом, скалились. Шерсть вставала дыбом. Некоторые, самые отчаянные, пытались укусить.

– Добрый вечер, – сказала старуха.

Такса, почуяв Странника, на этот раз не затявкала, а заскулила, поджала хвост.

– Чапа, как не стыдно? Перестань сию минуту! Ты что, своих не узнаешь?

* * *
Оля долго терпеливо объясняла по телефону сначала сыну, потом дочери, что не может сию минуту ехать домой. Трубку взял Саня. Ей пришлось в третий раз повторить, что в клинике, у нее в отделении, произошло убийство и сейчас она в милиции.

– Где именно?

– На Петровке.

– У Соловьева? Ну, Оля, ответь, пожалуйста, ты сейчас у него? С ним?

Это было невыносимо. Дима сидел, уткнувшись в бумаги. Она говорила по его телефону, из его кабинета. Саня в трубке нервно покашливал. Наверное, следовало соврать, сказать мужу что-нибудь ласковое, утешительное. Но ничего лучше, чем «не жди меня, ложись спать», она не придумала.

Саня первый бросил трубку.

– Неужели ревнует? – спросил Дима, не поднимая головы.

Они были одни в его кабинете. Стемнело. Дождь стучал по карнизу.

– Еще как! – Оля упала в кресло. – Сумасшедший день. В голове не укладывается, что Мотя Грош мог нанять убийцу. Что он сутенер. Слепые дети… Я столько лет его знаю, могла представить что угодно – воровство, взятки. Такой обаятельный, умный циник, пройдоха, все у него схвачено. Как ты думаешь, почему они не трогали этого несчастного Марка раньше? И почему так переполошились сейчас?

– Не трогали потому, что руки не доходили. Порнографов и торговцев детьми в Интернете море. Но когда Зацепа обратился к Грошу и они стали пасти Марка, оказалось, что у него очень не хилые клиенты. То есть Марк Молох, в отличие от множества других, для Гроша конкурент.

– Да ладно, конкурент! – Оля махнула рукой. – У Гроша целая империя, огромные связи, а Марк одиночка, у него даже пресловутой «крыши» не было.

– Видишь ли, серьезному клиенту иногда удобней по-тихому обратиться к такому одиночке, чем пользоваться услугами Гроша с его империей и связями. Судя по тому, какой поднялся переполох, так поступали многие. Покупая ребенка у Марка, они сохраняли анонимность, вернее, иллюзию анонимности, как теперь выяснилось.

– Неужели он решился бы шантажировать всех этих генералов, депутатов?

– Нет, – Дима усмехнулся, – он снимал их для истории. Знаешь, я дядю Мотю все равно достану.

– Брось. Его тебе не отдадут. Таких, как он, не судят. В крайнем случае, их тихо убивают.

– Я попробую подцепить его на киллере.

– Подумай об этой девочке, Ике. Если ты покусишься на Гроша, ты ее подставишь. Она свидетельница. Не делай этого, Дима. Уверяю тебя, они его сами уберут. Начнется предвыборная кампания, там, в этой фильмотеке, столько всего интересного с политической точки зрения, ой, они друг другу глотки перегрызут.

– Оля, Оленька, я жутко по тебе соскучился, – вдруг сказал он, так быстро и тихо, словно не хотел, чтобы она услышала.

Она вздрогнула. Она, конечно, услышала, и глаза у нее стали испуганные, умоляющие.

– Димка, не надо, пожалуйста.

– Почему?

– Ты знаешь, почему. У тебя Любочка, у меня Саня, дети.

– Любочка? – Он улыбнулся и покачал головой. – Уже все кончилось, да, в общем, и не начиналось. Я один. Никого, кроме тебя, нет. Когда-то Филиппов тебя увел у меня, теперь моя очередь. Можешь ничего не отвечать. Просто ставлю тебя в известность.

– Дима, зачем тебе старая нудная тетка с двумя балованными детьми, у которых начинается переходный возраст?

– Мы это больше не обсуждаем. Не время и не место.

– Ты сам начал.

– Да, правда. – Он встал, прошелся по кабинету. – Я не могу без тебя, я постоянно думаю о тебе, иногда мне кажется, что я тебя ненавижу, ты убежала тогда, помнишь? Мы встретились у тебя во дворе, за неделю до твоей свадьбы идиотской, шел дождь, как сейчас, но только теплый, июльский. Мы с тобой целовались, а потом ты убежала. Никогда тебя не прощу. И себя не прощу. Надо было догнать. Вот и догоняю, как дурак, все эти двадцать лет. Ты понимаешь, что сломала жизнь, и мне и себе? Твой Филиппов ревнует, и правильно делает. Я точно, уведу тебя. Все. Прости, Оленька, не знаю, что на меня нашло.

Пока Дима говорил, он ни разу не взглянул на нее, он стоял у окна, смотрел на дождь. Когда он замолчал, она уже не сидела в кресле, а стояла рядом с ним. Он обнял ее, прижал к себе, зарылся лицом в ее волосы.

– Нет, Димка, нет, мы целоваться не будем, – шептала она, – перестань, двадцать лет назад это плохо кончилось. Ни за что не буду с тобой целоваться, у тебя в кабинете точно, не буду. Телефон, Димка! Ты что, не слышишь?

Звонили из прокуратуры. Приятный женский голос сообщил, что завтра к девяти утра Соловьев должен явиться к заместителю генерального прокурора.

– Вас просили захватить диск, вы знаете, какой, – сказала вежливая секретарша, – всего доброго.

– Оба-на! – весело произнес Дима, положив трубку. – Ты права, здесь нам целоваться не дадут. И, в общем, они правы.

– Тебя вызывают на ковер?

– А как же! Заместитель генерального прокурора.

– Ой. – Оля поморщилась. – Это такой жирный-жирный, басовитый, постоянно в телевизоре торчит, на пресс-конференциях и ток-шоу?

– Мг-м. Он самый.

– Истерик. Демонстрирует искренние бурные эмоции, но внутри холодный, расчетливый и жутко трусливый. Лжет легко, не краснея, как все истерики. Не выносит возражений и критики.

– Откуда ты знаешь? – удивился Дима.

– Профессия, – Оля усмехнулась, – иногда самой страшно. Будь с ним осторожней.

– Ладно. – Дима включил компьютер, и, как фокусник, достал непонятно откуда маленький бумажный конверт. – Ты готова посмотреть на Молоха?

Оля застыла, вытянулась в струнку и даже побледнела.

– Димка, что же ты молчал? Он что, здесь, на этом диске? Вот прямо на диске? Молох?

– Подожди, не нервничай, может, мы там ничего не сумеем разглядеть. И учти, зрелище не из приятных. Он там с девочкой. С Женей Качаловой.


Человек, запечатленный скрытой видеокамерой, был отлично сложен. Высокий, широкоплечий, мускулистый. Жилистая крепкая шея, все тело покрыто обильной седой шерстью.

– Смотри, – сказал Дима, – ты была права. Он практически кастрат. Что это, как ты думаешь? Какая-то генетическая болезнь? Или травма?

– На травму не похоже. Да и как ты себе это представляешь? Неудачное обрезание? Или дверью защемили? Нет, это, видимо, врожденная патология, недоразвитие. Такое изредка случается с мальчиками, почему, никто не знает. Но, как правило, при этом бывает нарушен гормональный фон. А Молох выглядит полноценным мужчиной. Возможно, это ХУУ-синдром, то есть наличие одной лишней мужской хромосомы. Больные отличаются высоким ростом, волосатостью, агрессивностью. Хотя они обычно отстают в умственном развитии. Про Молоха этого никак не скажешь. В любом случае, теперь ясно, почему он свихнулся. Дико хочет, но не может. И так всю жизнь.

Голос у Оли вдруг стал какой-то замороженный. Дима ждал, что сейчас она попросит выключить компьютер. Зрелище, правда, было чудовищное. Лицо, замазанное коричневыми и зелеными разводами, узнать все равно невозможно. Женя, еще живая, но уже обреченная. Страх и отвращение в ее глазах. Руки убийцы на ее теле. Странные, низкие скрипучие звуки, которые он издает.

– Ладно, зато теперь мы знаем его «особую примету», – сказал Дима.

– Да, но, чтобы найти его по этой примете, надо со всех снимать штаны. – Оля закурила. – Ты можешь остановить вот этот кадр? Так. Теперь попробуй увеличить.

На экране была видна спина и голова Молоха.

– Что именно?

– Голову. Затылок. Хорошо. Немного назад. Все. Стоп.

– Что? Скажи? – Дима смотрел то на нее, то на экран.

Оля молчала минуту, Дима заметил, как дрожат ее ресницы и слегка шевелятся губы.

– Не бормочи, скажи, что ты там увидела, Оля?

Она загасила сигарету, встала, отошла к открытому окну, жадно втянула влажный вечерний воздух.

– Нет. Невозможно.

– Что ты сказала?

– Ничего, Димка, ничего. Просто померещилось.

* * *
Из-под колес летели брызги. Дождь заливал ветровое стекло. Вечерний город был опутан дождем, как паутиной. Красные огни отражались в мокром асфальте. Гигантское тело вечной ночи кровоточило. Кровь пенилась под дождем. Совсем близко промчался мотоциклист в черном блестящем шлеме. Мотор без глушителя дико, страшно ревел. Это был знак угрозы, как будто скалилась и рычала свора огромных собак. Боевой клич вечной ночи. Тьма знала, что Странник решился уничтожить одного из ее апостолов, женщину-оборотня.

Он остановил машину в параллельном переулке, прямо напротив туннеля-ловушки. Там, внутри, было мокро и мерзко. Но Странника не пугали трудности. Дождь, грязь под ногами, вонь. Разведчик обязан быть терпеливым. Часами ждать в засаде и напасть мгновенно. От этого зависит успех операции. А от успеха операции зависит жизнь Странника.

Переулок был пуст. Никто не заметил, как статный мужчина в легкой непромокаемой куртке с капюшоном нырнул в узкий проход между стенами домов.

Двор оттуда отлично просматривался. Горел фонарь над подъездом. Очки ночного видения Странник оставил в машине. Они пригодятся потом, позже.

Лес за кольцевой дорогой. Ночь. Масло. Мощный поток биоплазмида. Священный ритуал. Вот что нужно. Это окончательно запутает следствие. Это станет очередным витком его судьбы.

В кармане куртки лежал черный капроновый мешок и шприц, наполненный нореталом, психотропным препаратом нового поколения. Он вызывает недолгий, очень глубокий сон. После пробуждения реакции несколько замедленны, вялость, легкая дурнота, но сознание остается ясным.

В руке он сжимал фигурку обезьяны, сделанную из дымчатого сердолика. Его талисман и оружие.

* * *
– А слабо сейчас поехать ко мне? – спросил Дима, когда они сели в его машину.

Он знал, что услышит в ответ, но все равно спросил, причем с такой залихватской улыбочкой, что самому стало противно.

– У меня нет зубной щетки, – произнесла она все тем же замороженным голосом.

– Можно заехать в супермаркет и купить. Ладно, прости, я больше не буду. Скажи, что с тобой? Что ты там увидела?

– То же, что и ты.

– Нет. Не морочь мне голову. Ты попросила остановить кадр, и тебя как будто обухом огрели. Кому угодно можешь врать, мужу, детям, маме с папой. Только не мне.

– Не мучай меня, пожалуйста. Это была просто галлюцинация. Я устала, у меня глаза слипаются. К тому же я сначала должна кое-что проверить, уточнить. Да нет, это бред полный!

– Что именно?

– Ничего. Димка, отстань, будь так любезен.

– Не отстану.

– Ну ты упрямый. – Она чмокнула его в щеку. – Я скажу тебе завтра. После того как ты сходишь на ковер к этому жирному заместителю. Что ты замер? Уже давно зеленый.

– Жду, когда ты еще раз меня поцелуешь. Ехать осталось десять минут. Но если я сейчас сверну направо, через полчаса мы будем у меня.

– Нет. Ты не свернешь. Ты поедешь прямо.

– И я потом еще двадцать лет тебя не увижу?

– Ну, во-первых, мы не виделись всего полтора года, а во-вторых, если мы продолжим целоваться, то это вполне вероятно. Димка, перестань, мы завтра вечером поужинаем вместе. Не будем говорить о Молохе, о Гроше, устроим себе маленький ностальгический праздник.

– У меня?

– Этого не обещаю. Дай мне время. Я так не могу. Мы поужинаем в кафе.

– У тебя было достаточно времени. Двадцать лет.

Он затормозил возле арки, которая вела во двор. Оля открыла дверцу. Он перегнулся через ее колени и закрыл.

– Димка, тебе завтра рано вставать. И мне тоже.

– Ладно. Я провожу тебя до подъезда. Там дождь, а у тебя нет зонтика.

– У тебя есть?

– Нет.

– Тогда какой смысл? Ну все, все, отпусти меня. Я больше не исчезну, честное слово!

Она выскочила из машины и побежала. Арка была ярко освещена, сразу за ней маленький двор, он казался темным и мрачным. Старые дома обступали его четырех сторон.


«Я, конечно, ошиблась. Это галлюцинация, случайное мгновенное сходство, не более. Даже думать об этом не хочется. У меня в голове помутилось, бывают такие дни, которые переворачивают жизнь. Может быть, мы с Димкой придумали эту свою безумную любовь, а на самом деле есть просто тоска по юности? Мы создали фантастический мир, другую жизнь, которая не состоялась. Именно потому она и кажется такой счастливой, что ее не было. Димка всякий раз, когда ссорился со своими прошлыми женами, думал: “А вот Оля…” Я тоже, когда возникали проблемы с Саней, воображала, что с Димой было бы иначе, лучше. Это все иллюзия, она растает, как только наступит утро. Вечный закон следующего утра. Без Димки я не могу жить, но если уйду от Сани или начну врать, изменять ему по-тихому, буду чувствовать себя предательницей. И дети меня не простят».

Все это мгновенным вихрем пронеслось у нее в голове. Она выбежала из арки. Дождь хлынул в лицо. Справа был бомжовский дом. Дверь открыта. Оле почудилось, что там кто-то есть, кто-то смотрит на нее из темноты. Она услышала то ли шорох, то ли вздох, и как будто кошка мяукнула.

До подъезда осталось несколько шагов. Боковым зрением Оля заметила, как в глубине двора от стены отделилась тень. Темная фигура передвигалась странными скачками. Там был проем между домами, шириной меньше метра. Единственный выход из тупика. Оттуда постоянно воняло. Обитатели бомжовского дома пользовались этим туннелем как сортиром и помойкой.

«Пьяный бомж», – подумала Оля.

Удар в затылок был таким внезапным, что она не успела крикнуть. На голову ей надели черный мешок и быстро стянули шнур на шее, так туго, что она не могла дышать. Сквозь тонкую плотную ткань твердая мужская ладонь зажала ей рот и нос.

Все произошло мгновенно. Оля потеряла сознание и уже не чувствовала, как ее тащили, как бросили в машину, сняли с головы мешок, связали руки, задрали юбку и вонзили иглу в бедро, сквозь колготки.

* * *
Выезжая из переулка, Соловьев услышал отчетливый детский голос:

– Мама, возьми трубку! Сейчас же возьми трубку!

Он резко затормозил.

На полу, под передним пассажирским сиденьем, валялась Олина сумка. Дима вытащил телефон. На экране высветилось слово: Катя.

– Алле, кто это? Где мама? – спросил тот же детский голос, что был записан вместо звонка.

– Катюша, это Дима Соловьев. Мама забыла свою сумку у меня в машине.

– Сумку? Да, это на нее похоже. А что там случилось у нее в больнице? Кого убили?

– Подожди, Катя, разве мама еще не пришла? Я пять минут назад высадил ее у арки.

– Нет. Ее нет.

Дима с телефоном в руке выскочил из машины, помчался назад по переулку. Когда вбежал в арку, чуть не сшиб маленького мальчика.

– Дядя, стой! Там тетю утасили! – закричал мальчик и потянул Диму за рукав во двор.

Совсем маленький ребенок, года три-четыре, такой оборванный и грязный, что даже в темноте видно.

«Бомжонок, наверное, тот, о котором рассказывала Оля. Кажется, его зовут Петюня, он живет в этом жутком логове», – подумал Соловьев.

Мальчик был сильно возбужден, испуган, говорил картаво, непонятно и дергал Диму за рукав.

– Дядька здоловый, как выскотиль, как даст тете по гававе! Туда, смотли, туда потасил!

– Куда – туда? Там стена, там нет прохода.

– Есть, плоход! Посли, показу!

Дима пулей пролетел по узкому туннелю и оказался в соседнем переулке. Сквозь потоки дождя он увидел красные задние огни машины, побежал за ней так быстро, как никогда в жизни не бегал. Прежде чем автомобиль скрылся, Дима успел заметить, что он темный, черный или темно-синий. Но ни марки, ни номера не разглядел.

Глава тридцать четвертая

Жалобный стон, жуткое сдавленное мычание заставило Олю открыть глаза. Она не сразу поняла, что это она сама стонет. Перед глазами плавали светящиеся мухи. Тупо ныл затылок.

Первое, что она сумела разглядеть, была елочка, болтавшаяся перед ветровым стеклом. Такие штуки вешают в машину, чтобы хорошо пахло. Но в салоне все равно воняло нестерпимо. Запах шел снизу. Оля попыталась опустить голову, затылок и шею пронзила боль. Рот был заклеен куском пластыря. Руки связаны тонким крепким шнуром, крест-на-крест. В полумраке салона ей удалось разглядеть свои ноги. Белые сапоги были заляпаны грязью.

«Он тащил меня через проход между домами. Его обувь тоже в дерьме и помоях. Вот почему так воняет. Я в машине, на заднем сиденье. За рулем неизвестный человек. Я вижу только его силуэт. Когда я вышла из арки, он подошел сзади, ударил меня по затылку, накинул мешок на голову. Заклеил рот, связал руки. Потом он вколол мне какой-то наркотик. Поэтому мне так плохо. Сколько же времени я была в отключке? Как далеко мы уехали?»

Руки были связаны спереди. Она попробовала поднять их, снять пластырь, но пальцы не слушались. Они онемели, как и все тело.

За окном мелькали редкие огни. Незнакомый промышленный район. Пусто, тихо. С того момента, как она очнулась, мимо не проехало ни одной машины. Уже не центр, но еще не окраина. Бетонные глухие заборы, трубы, гаражи, унылые громады каких-то фабрик, подстанций, складов.

Оля замычала, нарочно громко, чтобы обратить на себя внимание водителя. Зеркало заднего обзора не отражало его лица.

– Потерпи, не плачь, – произнес голос, как будто из глубины колодца, глухой, хриплый и совершенно незнакомый.

Оля ответила мычанием.

– Ты скоро будешь свободен, я помогу тебе.

«В обычной жизни у него должен быть совсем другой голос. С кем он говорит? Конечно, не со мной. Он не заклеивал рты предыдущим жертвам, не связывал руки. Но они садились к нему в машину добровольно и кричали только в последнюю минуту, когда это уже не имело значения. Его жертвы – дети и подростки. Я взрослая женщина. Я подошла к разгадке слишком близко, и он счел необходимым убить меня. Тогда почему он не сделал этого сразу?»

Машина переехала железную дорогу-одноколейку, свернула в темный тупик и остановилась. Человек за рулем вылез, открыл заднюю дверцу, сильно дернул Олю за связанные руки, вытащил из машины. Он действовал ловко и быстро. Он владел какими-то особыми приемами и навыками. На нем была черная куртка, он успел накинуть капюшон. Дождь все лил. Она попыталась дернуться, вывернуться, но не смогла. Тело все еще не слушалось, перед глазами стоял туман, тошнило, но голова работала ясно.

Под темным капюшоном не было видно его лица. Руки, которые тащили ее за подмышки, казались железными. Он больше походил на робота, чем на человека. Дима сказал, что Женя Качалова в своем дневнике называла Молоха киборгом и биороботом. Конечно, он не человек. Оно. Нечто.

Оля слышала, как оно дышит, слегка посапывает. Чувствовала его запах. От него пахло зубной пастой, травяным мылом, кремом после бритья и дерьмом, которое прилипло к его ботинкам.

«Что же такое он мне вколол? Существует более трех тысяч снотворных и наркотических препаратов самого разного действия. Он в них отлично разбирается. Наверное, даже учел мой маленький вес, низкое давление и рассчитал время. Он меняет автомобиль, значит, заранее допускал возможную погоню? Проверку на трассах? Да, на этот раз он особенно серьезно подстраховался».

Молох усадил ее на заднее сиденье. Захлопнул дверцу. Сел за руль, включил двигатель.

«Тонированные стекла, – отметила про себя Оля, – салон меньше. Первая машина была более дорогой и новой. Эта старая, тесная. Судя по тому, как крепко он связал меня, действие наркотика скоро прекратится».

Ее немного пугало собственное спокойствие. Как будто все происходило не с ней, как будто она смотрела кино. Наверное, включились механизмы подсознательной защиты. Или это тоже было действие наркотика?

Они свернули и выехали на оживленную трасу. Мимо неслись машины. В них сидели люди, совсем близко. Впереди вспыхнул красный огонек светофора. Существо за рулем притормозило и остановилось. Оле хотелось биться головой о стекло и орать. Она ясно видела профиль пожилого полного мужчины за рулем соседней машины. Он курил и смотрел перед собой. Но даже если бы он повернулся, вряд ли разглядел бы ее сквозь тонированное стекло. Ей удалось сдвинуться ближе и боком, виском стукнуть по стеклу. Удар получился слабый, голова закружилась. Загорелся зеленый. Машины двинулись.

Оля громко замычала. По щекам медленно, щекотно потекли слезы.

– Оборотень, апостол вечной ночи, скоро умрет, – произнес глухой голос, – ты вылетишь из своей страшной темницы, ты расправишь крылья и поднимешься в небо.

«Я могу сколько угодно стонать и мычать. Ему это все равно. Он в капсуле своего бреда. Даже если он снимет пластырь с моего рта, я не сумею пробить эту капсулу. Там, внутри, все логично, четко, незыблемо. Сверхценные идеи паранойального психопата коррекции не поддаются».

И вдруг заиграла музыка. Спокойные, нежные аккорды фортепьяно.

– Ференц Лист. «Утешение», – сказал киборг.

То ли кончалось действие наркотика, то ли музыка так подействовала, но Олю затрясло. Отрешенное спокойствие сменилось паникой. Она почувствовала, как бьется сердце, движется кровь, легкие наполняются воздухом. Она попыталась пошевелить пальцами. Медленно, тяжело поднялись к лицу связанные руки. После третьей попытки ей удалось подцепить ногтем пластырь и оторвать немного с краю, возле уха.

* * *
По плану «Перехват» на вечерних московских улицах останавливали темные иномарки, особое внимание обращали на «Форды-Фокусы» темно-синего цвета. Патрульные машины дежурили на всех главных выездах с МКАД. Из-за дождя движение было не слишком интенсивным.

– Почему ты решил, что он повезет ее именно за город? – орал в трубку майор Завидов. – Объясни, где ты находишься? Куда тебя несет, Соловьев?

Старый бежевый «Фольксваген» мчался по Хорошевскому шоссе. Диму несло в Давыдово, и маршрут он выбрал довольно странный, учитывая, что до этого маленького подмосковного города добраться можно либо по Волоколамке, либо по Ленинградке.

Хорошевка за Полежаевской переходит в проспект Маршала Жукова. Дальше мост через Москву-реку. Слева Крылатское, справа – Серебряный Бор. Ни один нормальный человек так не поедет, если хочет выбраться из Москвы.

Но тот, у кого в машине похищенная женщина, от проспекта Мира к МКАД поедет именно так.

Телефон опять зазвонил.

– Дмитрий Владимирович, один «Фокус» точно упустили, – орал в трубку Антон, – на Хорошевке, где-то между Третьей и Четвертой Магистральной. Понимаете, они другой синий «Фокус» тормознули, а там штук семь обкуренных подростков, пока с ними разбирались, ту машину потеряли. И главное, она пропала, прямо как сквозь землю провалилась.

– Номер, конечно, опять никто не разглядел? – спросил Дима.

– Нет. Грязью заляпан номер.

– Хорошо. Будь на связи.

«Да, там совсем просто исчезнуть, провалиться сквозь землю, – думал Дима. – Мальчик сказал, что Олю ударили по голове и потащили. Она потеряла сознание, но вряд ли надолго. Она очнется. Станет кричать, попытается выбраться из машины. Ему придется остановиться, чтобы отключить ее еще раз. А вдруг он связал ее и вколол что-то? Он не мог успеть за пять минут. Или мог? Если бы он просто хотел ее убить, он бы сделал это сразу и оставил во дворе. Но у него другие цели. Он везет ее за город, в лес, чтобы совершить свой обычный ритуал».

За окнами машины было темно и пусто. Дима проезжал одно из самых безлюдных мест Москвы. Полежаевская, район Магистральных улиц. Склады, холодильники, гаражи. Слева мелькнул стеклянный куб автосервиса, освещенный изнутри мертвенным светом. Справа шла сплошная бетонная стена.

Давыдово – единственный шанс. Один из ста или из тысячи. Дима не знал, почему его туда так тянет сейчас, что это – интуиция или просто отчаяние. Перед глазами стояло Олино лицо, в тот момент, когда она попросила остановить и увеличить кадр.

Она, безусловно, узнала кого-то. И не поверила себе, испугалась. Даже Диме ничего не сказала. Значит, это был кто-то свой, близкий, кто-то вне подозрений. С самого начала Оля высказывала версию, что Молох может быть связан с правоохранительными органами, что он в курсе расследования и имеет возможность влиять на его ход.

Кто же? Кто вне подозрений? Кого Оля знает и уважает настолько, что ей было больно узнать его на диске? У кого нет семьи? Кто постоянно в курсе расследования и имеет возможность влиять на его ход?

Ответ напрашивался сам собой. Прежде чем назвать имя, Дима пробормотал: «Нет. Невозможно!» То есть повторил слова Оли, которые она произнесла после того, как он остановил кадр.

Слегка снизив скорость, он набрал телефонный номер, один из трех десятков, внесенных в записную книжку мобильного. Пока звучали долгие гудки, Дима думал: «Ерунда. У него нет “Форда-Фокуса”. Есть какая-то старая подержанная иномарка, то ли “Опель”, то ли “Шкода”. За руль он садится редко, предпочитает такси или метро. Он, конечно, дома. Сейчас возьмет трубку, спросит, что случилось, выслушает, поможет, успокоит, выдвинет одну из своих парадоксальных версий, которая окажется единственно верной и спасет Оле жизнь»..

– Здравствуйте. К сожалению, в данный момент я не могу взять трубку, перезвоните, пожалуйста, позже или оставьте сообщение после сигнала.

На автоответчике звучал такой приятный знакомый голос. Дима не стал оставлять никаких сообщений. На всякий случай набрал номер мобильного и уже не удивился, когда услышал:

– Абонент временно недоступен.

Соловьев переехал одноколейку, заметил, что один бетонный забор кончился, начался следующий и между ними прореха, пустое пространство шириной в несколько метров. Развернувшись, Дима включил дальний свет. Между заборами был тупик, довольно глубокий, в глубине его, у ржавой стены то ли гаража, то ли склада, стояла машина. Темно-синий «Фокус», с номером, заляпанным грязью.

* * *
Руки дрожали. Голова кружилась. Надо было немного отдохнуть. Каждое движение давалось с трудом. Они подъезжали к кольцевой дороге. Оля увидела две милицейские машины. Офицер ДПС стоял с поднятым жезлом.

«Господи, помоги!» – крикнула про себя Оля.

Офицер был совсем близко, они ехали прямо к нему. Синие сполохи мигалок освещали салон. Молох снизил скорость. Офицер опустил свой жезл. К обочине прибилась темная иномарка. Молох медленно проехал мимо и пересек МКАД.

– Разведчик обязан все продумать заранее. Гоминиды бдительны и агрессивны. Теперь мы в безопасности. Потерпи еще немного, душа моя.

Опять заиграла музыка. На этот раз симфонический оркестр. Пронзительная, глубокая волна струнных ударила в сердце, потом медленно, нежно, как слеза по щеке, потекло соло скрипки.

– Иоганн Брамс. «Симфония № 1», – сообщил Молох.

«Душа моя, душа моя, – повторяла про себя Оля, не в силах шелохнуться. – Двойная макушка. Родимое пятно на шее, чуть ниже затылка. Плоское темно-красное пятно, размером со старый пятак. Его почти не видно под волосами, но я заметила, когда он пожаловался, что лысеет, и наклонил голову. Это его голова, его затылок. В восемьдесят третьем он снял дачу для своей матери, в тридцати километрах от Москвы, и часто ездил туда. Мать умерла в восемьдесят седьмом. Поселок Уборы, надо было просто посмотреть по карте, уточнить. Зачем? Я и так помню, что эти Уборы всего в двух километрах отДавыдова. Марк мог узнать его, но он загипнотизировал Марка. Порнограф легко поддается гипнозу, как все идиоты, включая моральных. Он парализовал его память, подавил волю. Он гениально это делает. Он вообще гений, лучший судебный психиатр России. Его методика “Я – это он” предполагает абсолютное вживание в образ. Поэтому все его странности были объяснимы. Он думал, мучился над загадкой очередного монстра, и никто не мог представить, что он сам – монстр».

Она не замечала, что руки ее упрямо поднимаются к лицу. Пальцы нашли отлепившийся уголок пластыря, прихватили, потянули. Он отклеился удивительно легко, наверное, потому, что размок от слез.

– Кирилл Петрович, – произнесла Оля и не узнала собственного голоса, – мы с вами нашли Молоха. Ваша формула работает отлично. Он – это вы. Не дайте ему вас сожрать.

* * *
Открыть дверцу Диме удалось неожиданно легко и быстро, при помощи тонкой отвертки из перочинного ножика. Взвыла сигнализация, но некому было ее услышать. В салоне «Фокуса» воняло. Коврики на полу заляпаны комьями грязи. Фонарь в мобильном телефоне давал мало света, но Дима заметил в левом углу, у спинки заднего сиденья, что-то блестящее. Маленькие женские часы на тонком золотом браслете. Он не мог не узнать их. Он так долго выбирал для нее подарок на день рождения два года назад и нашел эти часики, изящные, нежные, с овальным перламутровым циферблатом.

Тогда поиски Молоха только начались. Они работали в диком напряжении, и Оля не собиралась праздновать свой день рождения. Она удивилась и смутилась, когда Дима вручил ей подарок.

– Ты что, они же такие дорогие! С ума сошел!

Часы очень красиво смотрелись на ее запястье. Она с ними не расставалась. Дима застыл, глядя на крошечный циферблат. Часы стояли.

«Глупости, суеверие, просто кончилась батарейка. Почему это произошло именно в половине одиннадцатого, через две минуты после того, как она выскочила из моей машины?»

Сквозь вой сигнализации пробился телефонный звонок.

– Слушай, это бред какой-то! Я вообще ни фига уже не понимаю! – растерянно бормотал в трубку Завидов. – Ты еще там? Посмотри на номер, может, ты ошибся?

Дима повторил номер.

– Ну, бли-ин, – простонал Завидов, – все точно. Это машина Гущенко Кирилла Петровича. Слушай, а если совпадение? Может, угнали, знаешь, как бывает?

– Эд, проверь, у него должна быть вторая машина, «Шкода» или «Опель». Выясни и сразу дай информацию наперехват, только уже за кольцевой, на Волоколамке или на Ленинградке. Там есть несколько объездных путей.

– Хорошо. Понял. Как думаешь, он вооружен?

– Не знаю. Все, Эд. Нет времени.

– Погоди, Дима, не отключайся, ты что, серьезно думаешь, он повез ее в это, как его? В Давыдово? Почему именно туда?

– У тебя есть другие варианты?

– Нет.

– Отправь Антона к Лобову. Пусть старик точно укажет на карте места, где Молох убивал слепых детей. Он должен помнить.

– Лобов? Кто это?

– Некогда объяснять. Антон знает, у него есть телефон и адрес.

* * *
– Гоминиды не ведают, кто они. Но оборотню все известно. Это более совершенный вид. Генетически он близок к человеку, настолько, что можно ошибиться. Странник не имеет права на ошибку.

Скрипучий голос вещал монотонно и вяло. Музыка кончилась. Дождь заливал окна, стучал по крыше. Молох свернул с трассы и ехал по проселочным дорогам. Машина подскакивала на ухабах, грязь летела из-под колес.

– Кирилл Петрович, проснитесь! Он сожрет вас, он убивал детей, он, не вы. Он Молох, он врет вам, Кирилл Петрович, вы больны, я могу помочь вам, вы это знаете, нет ничего необратимого. – Оля старалась говорить как можно спокойней, но голос все равно дрожал.

Она повторяла его имя. Он еще не лишился способности противостоять самому себе. Его реальное «Я» существовало, жило, иначе он не мог бы так легко адаптироваться, так безупречно притворяться. Оля пыталась пробиться сквозь капсулу бреда, но ничего у нее не получалось.

– Врет оборотень. Я не говорю с оборотнем, я обращаюсь к ангелу. Не плачь, не бойся, осталось совсем немного. Я не дам тебе задохнуться. Я спасу тебя.

– Кирилл Петрович, очень хочется покурить. У вас есть сигареты? Вы ведь тоже хотите. Давайте остановимся, покурим, передохнем. Сегодня был сумасшедший день. Порнографа убили прямо в отделении, в коридоре. Помните этот закуток, где больные смотрят телевизор? Киллер спокойно вошел и вышел. Никто его не заметил. Самое ужасное, что он бросил пистолет под лавку, и пистолет взял мальчик. Я рассказывала вам о нем. Марик, совсем ребенок, всего восемнадцать лет. Он чуть не выстрелил себе в голову. Кирилл Петрович, вернитесь, поговорите со мной, пожалуйста.

Машину сильно тряхнуло. Рядом послышался протяжный гудок и стук колес поезда. Окна запотели, она не видела, где они едут, но поняла, что пересекли железную дорогу.

– Оля, не надрывайся, – произнес знакомый, живой голос, – бесполезно.

– Кирилл Петрович, миленький, ну, слава богу, вы справились, я знала, что у вас получится.

– Оля, ты слышала, что я сказал? Не надрывайся. Я все равно убью тебя. Ты, душа моя, оборотень, и сама это отлично знаешь.

* * *
Дима никогда в жизни не был в этом чертовом Давыдове. Пока он ехал по Волоколамке, ему позвонил Лобов и сказал, что за памятником героям обороны Москвы есть неприметный поворот налево, там дрянная дорога, но это самый короткий путь.

– Как пересечешь железку, сразу бери вправо, проедешь два дачных поселка и упрешься в сосновую рощу. За ней озеро.

Старик говорил из машины. Он выехал вместе с группой.

Дворники едва справлялись с потоками воды. Дима разглядел станцию, будку. Шлагбаум медленно опускался, отчаянно звенел звонок. Приближался огромный, тяжелый товарняк. Гремели колеса, дрожали рельсы. Такие составы едут невыносимо долго. Можно потерять минут двадцать. Впереди, за пеленой дождя, мелькнули красные огоньки машины. Дима нажал на газ и проскочил перед поездом. Машинист возмущенно загудел ему вслед.

Справа был лес, слева заборы дачного поселка. Лобов сказал, что до озера можно дойти только пешком, через рощу. К тому месту, где Молох убивал детей, на машине не подъедешь. Дима не включал дальний свет, он надеялся, что из-за дождя Молох не услышит и не увидит его.

Второй поселок остался позади. Красные огоньки были все ближе и вдруг исчезли. Дорога уперлась в ряд темных сосен. Ничего не было слышно, кроме шума дождя.

* * *
– Ты, действительно, лучшая из моего выводка, Оленька. Но гордиться нечем. Это не твоя заслуга. Просто они все гоминиды, а ты оборотень.

Ноги вязли в мокром суглинке, хрустел заледеневший твердый снег. Дуло пистолета упиралось в спину. Шумел дождь, качались верхушки сосен. Оля слышала, как скрипят старые стволы, как гудит совсем близко электричка и лают собаки в поселке. Она больше не могла говорить. Что толку повторять: «Кирилл Петрович, опомнитесь, вам надо лечиться».

Нет никакого Кирилла Петровича, да и не было никогда. Неведомое, чуждое существо многие годы находилось рядом, ело, дышало, читало лекции, принимало экзамены и зачеты, при помощи гипноза вторгалось в больные души людей, легко, талантливо вычисляло серийных убийц, своих кровных братьев.

Оля остановилась и развернулась к нему лицом.

Из-под капюшона видна была короткая трубка очков ночного видения. Глаз циклопа. Оля подумала, что если поднять связанные руки и вмазать снизу по этой штуке, а потом метнуться вбок, в темноту, появится шанс. Все равно терять нечего. Лучше уж пусть он выстрелит, чем будет раздевать и душить.

Но сначала надо собраться с силами, немного отдохнуть, рассчитать траекторию удара. Руки слишком слабые, голова кружится. Убежать далеко по снегу и мокрому суглинку на высоких каблуках не получится.

– Ладно. Я оборотень. Другие гоминиды. Кто человек?

– Людей не осталось. Никого, кроме меня. Я спасаю ангелов, – опять голос из колодца, – ну, иди, иди вперед, ангел в тебе устал ждать, ты и так слишком долго мучила его, бедняжку.

– Нет. Я не пойду. Можете стрелять. Вы хотите получить свой кайф. Биоплазмид, верно? Близкий физический контакт в момент агонии. Жизнь, выраженная в энергетическом потоке. Так вот, Кирилл Петрович, Странник, Разведчик, Молох, кто там еще? Никакого биоплазмида вы не получите. Идите к черту.

Вдруг Оля услышала смех. В темноте под капюшоном блестели зубы.

– Хорошее воспитание и упрямство, вот что составляет твою личностную доминанту, Оленька, – на этот раз опять звучал натуральный голос профессора, – даже здесь, сейчас, ты, душа моя, обращаешься ко мне на «вы», но при этом хочешь, чтобы все было по-твоему.

Он убрал пистолет в карман куртки, схватил шнур, которым были связаны ее руки, дернул и поволок Олю по грязи. От боли в запястьях и суставах перехватило дыхание, она пыталась упираться, слышала собственный крик, слишком слабый, чтобы его мог услышать кто-нибудь еще.

Открылся просвет между деревьями. Внизу блеснуло озеро. Руки у Оли раздулись и стали темными от крови. Никакой боли она уже не чувствовала. Колени, живот, все было ободрано. Кровь мешалась с дождем и грязью. На открытые раны налипла колючая хвоя.

Профессор бросил ее на землю, на спину, у самого края обрыва.

– Ты плохо выглядишь, душа моя.

Сквозь кровавый туман она увидела, как он откинул капюшон, снял очки ночного видения, опустился на колени, достал ножницы, перерезал шнур между запястьями. Этими же ножницами он потом отстрижет прядь волос. Ее руки упали, как плети. Она чувствовала, как он поворачивает ее, тянет за рукав плаща. Она слышала его тяжелое, возбужденное дыхание, скрипучие жуткие стоны. Он весь трясся, как будто сквозь него проходили электрические заряды. Когда стал стягивать сапоги, Оля попыталась ударить его ногой и вроде бы промахнулась, брыкнула мокрый воздух. Но профессор вдруг качнулся, потерял равновесие, упал.

Оля увидела рядом смутный мужской силуэт и крикнула:

– Пистолет в правом кармане куртки!

Крик отнял последние силы. Звон в ушах заглушил все прочие звуки. Стало темно.


Дима успел перехватить руку профессора. Пистолет выстрелил в воздух, упал на землю и соскользнул в озеро. Рядом слышался топот множества ног, в мокрой мгле прыгали фонарные лучи.

– Стоять! Брось оружие!

Профессор шагнул назад, ноги его заскользили, руки взметнулись, он рухнул с обрыва. Высокий гортанный звук вылетел из его груди, как будто крикнула большая ночная птица. Брызги взлетели в небо и смешались с дождем. Озеро в этом месте было очень глубоким. Странник не умел плавать.

Его быстро нашли и вытащили, пытались реанимировать, но не получилось. Позже вскрытие показало, что он умер от обширного инфаркта, еще не коснувшись воды.

До шоссе Дима нес Олю на руках. Она открыла глаза, попыталась обнять его за шею, но руки не слушались. Дождь все лил. Мелькали огни, выли сирены.

Врач «скорой» щупал ей пульс, поднимал веки, заглядывал в зрачки.

– Сейчас сделаем прививку от столбняка. Раны обработаем, будет щипать, терпите. Вообще, все ерунда, царапины, до свадьбы заживет.

– Мама, возьми трубку! Сейчас же возьми трубку!

Все вздрогнули, уставились на Соловьева. Голос звучал из кармана его куртки.

– Ты забыла сумку у меня в машине, – Дима приложил телефон к ее уху, – ответь ребенку.

– Мама, где ты бегаешь? Я тут чуть с ума не сошла. Папа с Андрюхой спят, твой Соловьев сказал, чтобы я их не будила. Можешь, наконец, объяснить, что происходит?

– Все хорошо, Катюша. Мы поймали Молоха.

– Ты серьезно? Ну ни фига же себе! Круто! Поздравляю! Что, вы вдвоем с Соловьевым? Мам, ты, вообще, как себя чувствуешь? С тобой все в порядке? Домой когда вернешься?

– Скоро. Ложись спать.

Полина ДАШКОВА ЗОЛОТОЙ ПЕСОК

Автор благодарит подполковника милиции Кирилла Иванова за помощь и моральную поддержку в работе над романом


Объявите меня каким угодно инструментом, вы можете расстроить меня, но играть на мне нельзя.

Вильям Шекспир. Гамлет

Глава 1

Феденька сидел на полу, скрестив ноги и вывернув ступни вверх. Обритая голова его была запрокинута, голубые прозрачные глаза не мигая глядели в потолок. Он слегка раскачивался, и казалось, что-то гудит и вибрирует у него внутри.

– Омм… омм… – губы почти не двигались, звук исходил из глубины живота.

Год назад это бесконечное «омм» звучало тоненько, голос был еще детский, а теперь начал ломаться. Феденька подрос, над верхней губой темнел пушок, на лбу появилось несколько мелких прыщиков. Подростковый басок напоминал звук урчащего моторчика.

– Здравствуй, сынок, – сказал Иван Павлович и попытался улыбнуться. Ребенок продолжал мычать и покачиваться.

– Феденька, здравствуй, – повторил Иван Павлович погромче и, поймав выжидательный взгляд врача, вытащил бумажник.

– Не напрягайтесь. Он вас все равно не видит и не слышит, – напомнил врач и быстро убрал купюру в карман халата, – только, пожалуйста, недолго. А то в прошлый раз у меня были неприятности.

Еще одна купюра нырнула к доктору в карман.

– Можно, я побуду с ним вдвоем?

– Ни в коем случае.

– У меня больше нет с собой денег, простите. В следующий раз я компенсирую…

– Не в этом дело, – поморщился доктор. – Послушайте, а вы не больны? Вы плохо выглядите. Похудели.

Иван Павлович и правда выглядел плохо. Пять минут назад, мельком взглянув на себя в зеркало в больничном вестибюле, он заметил, что тени под глазами стали глубже и черней. Он каждый раз отмечал что-то новое, встречаясь со своим отражением именно в этом зеркале. То ли свет в больничном вестибюле слишком резкий, то ли расположение теней как-то особенно беспощадно подчеркивало страшную худобу.

Лицо его все больше походило на череп. Совершенно лысая голова. Провалы щек, провалы глаз. Лучше отвернуться и не глядеть, проскользнуть мимо предательски ясного стекла.

– Да, я неважно себя чувствую, – кивнул он доктору, – давление, магнитные бури.

– Ну хорошо, я выйду, покурю, – сжалился тот.

– Спасибо. Я компенсирую, – прошептал Иван Павлович в белую спину. Дверь закрылась.

– Ну как ты, сынок? – он присел на корточки и провел ладонью по теплой бритой голове.

– Омм… омм…

– Врач сказал, ты не ешь ничего. Разве приятно, когда тебя кормят насильно? Надо есть, Феденька. Мясо, фрукты, витамины. Я все принес. Ты ведь растешь. Ты скоро станешь мужчиной и должен быть сильным.

Феденька перестал качаться. Голова его медленно опустилась. Подбородок уперся в грудь. Распахнулся ворот больничной сорочки, обнажив черную татуировку чуть ниже ключичной ямки. Перевернутая пятиконечная звезда, вписанная в круг. Кожа вокруг пентаграммы постоянно краснела и воспалялась, хотя рисунок был нанесен очень давно, почти пять лет назад.

– Скажи мне что-нибудь, сынок.

Глаза мальчика затянулись матовой пленкой, как у спящей птицы. Урчащий звук затих. Егоров попытался расплести намертво стиснутые в причудливый крендель худые ноги сына и вспомнил, как впервые Феденьке удалось сесть в эту позу – в позу лотоса.

Мальчик старательно выворачивал пятки, краснел и потел. А напротив него, на вытертом коврике, сидели его мать, старший брат и еще два десятка людей. На всех были какие-то простыни, все выворачивали босые ступни к потолку, раскачивались и повторяли жуткий вибрирующий звук:

– Омм… омм…

Иван Павлович застыл на пороге. Сначала он готов был рассмеяться. Взрослые люди, закутанные в простыни, сидящие кружком и мычащие, как стадо недоеных коров, выглядели по-дурацки. Но стоило приглядеться внимательней, и охота смеяться пропала. Их лица были похожи на гипсовые маски. Глаза намертво застыли. Гул многих голосов, мужских, женских, детских, как густой ядовитый газ расползался по залу, по обыкновенному физкультурному залу обыкновенной московской школы.

За высокими решетчатыми окнами был черный декабрьский вечер. Школьные занятия давно кончились. Вечерами предприимчивый директор сдавал помещение физкультурного зала группе, которая называлась «Здоровая семья». Гимнастика, йога, опыт рационального питания, путь к духовному и физическому совершенству. Занятия были бесплатными и проводились три раза в неделю, с шести до девяти.

Егорова не сразу заметили. А он едва узнал жену и сыновей в этом мычащем кругу. Первым бросился в глаза Феденька. Детское лицо еще не утратило нормальной человеческой мимики. Мальчик морщился, пытаясь положить вывернутые ступни на согнутые колени. Короткая челка слиплась от пота.

– Феденька, сынок! – негромко позвал Иван Павлович.

Именно в этот момент детские ноги сплелись наконец в правильный крендель.

– Получилось! – радостно произнес ребенок и присоединился к общему хору, стал мерно раскачиваться и повторять «омм» вместе с остальными.

В центре широкого круга сидел пожилой бритоголовый азиат в набедренной повязке. На голой безволосой груди красовалась черная пентаграмма, перевернутая пятиконечная звезда, вписанная в круг. Узкие глаза уперлись в лицо, и Егоров почувствовал, как этот взгляд жжет кожу, но не поверил, потому что так не бывает – чтобы человеческий взгляд на расстоянии десяти метров обжигал, словно крепкая кислота.

– Что за чертовщина? – громко произнес Иван Павлович и решительно шагнул вперед, к мычащему кругу, чтобы вытащить из него жену и детей.

Азиат не сказал ни слова, но, вероятно, подал знак, потому что кто-то оказался позади Егорова, профессиональным приемом стиснул его предплечья, вывернул руки и не давал шевельнуться. Иван Павлович попытался вырваться.

– В чем дело? Отпустите, сию же минуту! Тогда, пять лет назад, Иван Павлович был очень сильным. Он любого мог уложить на обе лопатки. Рост метр девяносто, вес девяносто килограмм, причем ни грамма жира, только мускулы. Но тот, сзади, оказался значительно сильнее.

– Оксана! Славик! Феденька! – Егоров выкрикнул имена своей жены и двух детей, но они не слышали. Никто в этом зале его не слышал. Крик тонул в мычании двух десятков голосов. Егоров пытался вырваться, не мог понять, сколько человек у него за спиной. Сначала показалось, двое. Один продолжал держать, другой ребром ладони саданул по шее. Это был очень ловкий, профессиональный удар. Егоров почти потерял сознание от боли, рванулся из последних сил и успел заметить, что держит и бьет один человек. Бритоголовая огромная баба в черных джинсах и черном глухом свитере. От нее нестерпимо воняло потом. Он не разглядел лица, увидел только, что в ухе у черной богатырки болтается серьга – крест. Обыкновенный православный крест, но перевернутый вверх ногами.

Она ударила в третий раз. Он весь превратился в комок боли. Не было ни рук, ни ног. Перед глазами заплясали звезды, громко запульсировали барабанные перепонки. Так бывает при резких перепадах давления, когда самолет меняет высоту или проваливается в воздушные ямы. Все это длилось не больше минуты. Потом стало темно.

Он открыл глаза и обнаружил, что сидит на лавочке в школьном дворе и не может пошевелиться. Летческая синяя шинель была застегнута на все пуговицы. Форменный белый шарф аккуратно заправлен, на голове фуражка. Он отчетливо помнил, что перед тем, как войти в зал, расстегнул шинель, снял фуражку и держал ее в руке.

Егоров поднял руку, и показалось, что она весит не меньше пуда. Он зачерпнул горсть колючего грязного снега, протер лицо и скрипнул зубами от боли. Кожа на лице саднила, словно ее драли наждаком. Но этого не могло быть. Азиат только смотрел, не прикасался, даже не приблизился ни на шаг, всего лишь бровью повел. Злость и удивление помогли Егорову окончательно прийти в себя. Он сумел встать на ноги.

Здание школы оказалось запертым. В полуподвальных зарешеченных окнах физкультурного зала было темно. Он обошел здание со всех сторон. Мертвая тишина. Ни души вокруг. Он догадался взглянуть на часы. Была полночь.

Жена и дети мирно спали дома в своих кроватях. Он взглянул в зеркало и обнаружил, что кожа на лице красная и воспаленная. Но на шее под ухом не было никакого следа, даже легкого синяка.

– А, Ванечка, ты уже вернулся? – сонным голосом спросила Оксана, когда он сел на кровать и провел рукой по ее волосам.

– Где вы были сегодня вечером?

– На занятиях, в группе. Ты же знаешь…

– Я приходил к вам. Вы не видели и не слышали меня. Вы там все как будто оглохли и ослепли. Вы были как мертвые. Оксана, проснись наконец. Меня избили и вышвырнули оттуда, как котенка.

– Да что ты говоришь, милый мой, любимый, хороший… – не открывая глаз, она засмеялась совершенно чужим, грудным и глубоким русалочьим смехом, притянула его к себе за шею, зажала ему рот своими мягкими теплыми губами и стала ловко расстегивать пуговицы его рубашки.

Егоров прожил с женой четырнадцать лет, он знал наизусть каждую складочку ее тела. Все ее движения, звук голоса, ритм дыхания были ему знакомы не хуже, чем свои собственные. Но сейчас его целовала в губы, снимала с него одежду совсем другая, незнакомая женщина.

Его Оксана, его тихая, застенчивая жена, которая стеснялась слишком бурного проявления чувств даже в самые отчаянные моменты близости, боялась разбудить детей, переживала, что скрипит кровать, превратилась вдруг в ненасытную, бесстыдную, многоопытную фурию.

Где, когда, с кем успела этому научиться? У нее стали другие руки, другое тело, другие губы. Даже запах изменился. Вместо привычного аромата яблочного шампуня и легкой туалетной воды от ее кожи исходил приторный тяжелый дух то ли розового масла, то ли мускатного ореха. Она бормотала и выкрикивала безумные непристойности. Это была смесь густой матерщины и каких-то непонятных слов, похожих на колдовские заклинания из детских сказок.

– Пробуждаются силы, которые раньше дремали, – спокойно объяснила она утром, – разве тебе не понравилось?

– Кто тебя научил? – мрачно поинтересовался Егоров.

Она рассмеялась в ответ все тем же чужим, утробным, глуховатым смехом.

– Чтобы такому научиться, годы нужны. Нет, не годы, тысячелетия. Генная память. Особая энергетика, которая раскрывается только у избранных, высших существ. Во мне проснулся лучезарный и свободный дух великой Майи.

– Какая такая Майа? Что ты плетешь, Оксана?

– Майа есть великая шакти, мать творения, содержащая в своем чреве изначальное яйцо, объемлющее всю Вселенную, совокупную духу великого отца. Посредством вибрации танца жизни энергия Майи наполняет иллюзорную материю…

Тоненький Океании голосок с неистребимым днепропетровским акцентом старательно выводил эту соловьиную трель. Егоров не выдержал и шарахнул кулаком по столу.

– Хватит!

– Не кричи, Иван. И оставь в покое стол. Ты перебьешь всю посуду. Послезавтра ты пойдешь с нами на занятия. А то у тебя, миленький, силенок-то маловато. Не заметил? – она подмигнула и опять засмеялась, как пьяная русалка.

– Вы больше туда не пойдете. Ни ты, ни дети.

– Неужели тебе ночью не понравилось? Ладно, давай повторим, чтобы ты понял, – она распахнула свой нейлоновый стеганый халатик, под которым ничего не было, и пошла на него. Она часто, хрипло дышала, и вблизи ее сумеречная улыбка показалась Егорову мертвым оскалом.

Прошло пять лет, а он так ясно помнил ту декабрьскую ночь и темное ледяное утро, словно прожил этот короткий временной отрезок не единожды, а сто раз. Именно тогда все и началось. Для него, во всяком случае. Для жены и детей все началось раньше.

Оксаны и Славика уже, вероятно, нет на свете. Федя уцелел, пережил клиническую смерть, успел испытать на себе все виды психиатрического лечения, от аминазина и электрошока до гипноза. Врачи ничего не обещали, многозначительно хмурились, не могли договориться насчет точного диагноза. Егоров перестал их слушать. Он им больше не верил. Он держал Федю в больнице только потому, что пока не имел возможности обеспечить мальчику надлежащий уход дома.

– Феденька, ты помнишь Синедольск? Мы летали туда, когда ты был совсем маленький. Бабушку помнишь?

Мальчик дернул головой, и Егорову на миг почудилось, что он кивает в ответ.

– Тебе как раз исполнилось три. Мы там отпраздновали твой день рождения, вместе с бабушкой. Она тебе грузовик подарила, такой здоровый, что ты мог сам уместиться в кузове.

Федя застыл на миг, и опять Ивану Павловичу показалось, что сын его слышит и понимает.

– Ты потерпи еще немного, сынок, скоро все будет хорошо, – он говорил, и пытался расцепить сплетенные кренделем ноги ребенка. – Я увезу тебя отсюда, мы поселимся где-нибудь далеко, где чистый воздух, сосновый лес, речка с прозрачной водой. Ты будешь пить парное молоко, и постепенно тебе станет лучше.

Егоров каждый раз бормотал одни и те же слова про чистый воздух и парное молоко, каждый раз упорно пытался расцепить ноги мальчика, расслабить сведенные судорогой мышцы и боялся сделать ему больно, хотя знал, что боли Феденька не чувствует.

– Не надо, не мучайтесь, – услышал он за спиной голос доктора и вздрогнул. Тот вошел совсем тихо и уже несколько минут молча стоял, наблюдал за его тщетными попытками.

– Только укол поможет, снимет судорогу. Сейчас придет сестра и уколет его. А вам пора. Всего доброго.

Егоров вышел из больницы с легким сердцем. В последние дни ему вообще стало значительно легче. Вопреки скептической ухмылке лечащего врача, вопреки пустым бессмысленным глазам сына, в нем жила теперь упрямая злая надежда. Она была связана вовсе не с домиком у чистой речки, не с парным молоком.

* * *
Звонок был междугородний. Никита Ракитин не спеша вылез из ванны, накинул халат, подошел к аппарату, но трубку взял не сразу. Очень не хотелось.

– Привет, писатель Виктор Годунов. Почему трубку не берешь? – произнес начальственный глуховатый баритон.

– Я был в ванной.

– Ну, тогда с легким паром. Как работа продвигается?

– Нормально.

– Как здоровье? Не болеешь?

– Стараюсь.

– А что смурной такой?

– Почему смурной? Просто сонный.

– Я слышал, ты собрался в Турцию лететь на неделю.

– Собрался. И что?

– Почему не предупредил?

– Разве я должен? И потом, ты ведь все равно сам узнал.

– Ну вообще-то неплохо было бы поставить меня в известность. Просто из вежливости. Но я не обижаюсь. Отдохни, если устал. А дочку почему не берешь?

– У нее еще каникулы не начались.

– Понятно. Ну взял бы тогда эту свою журналисточку. Как ее? Татьяна Владимирова? Кстати, девочка прелесть. Видел недавно по телевизору в какой-то молодежной программе. Беленькая такая, стриженая. У тебя с ней как, серьезно?

– Прости, я что, об этом тоже обязан тебе докладывать? – вяло поинтересовался Никита и скорчил при этом самому себе в зеркале отвратительную рожу.

– Ладно, старичок, не заводись. Это я так, по-дружески спросил, из мужского любопытства. Главное, чтобы твоя личная жизнь не мешала работе.

Никита брезгливо дернул плечом. Он вдруг ясно представил, как его собеседник похлопал бы его сейчас по плечу. Он всегда, обращаясь к кому-либо «старичок», похлопывал по плечу, этак ободряюще, по-свойски. Хорошо, что их разделяет несколько сотен километров.

– Не волнуйся, не мешает, – – успокоил собеседника Никита и зевнул так, чтобы это было слышно в трубке.

– Ну и хорошо, – собеседник кашлянул, – на какой ты сейчас странице?

– На двести пятнадцатой. Устраивает?

– Вполне. Я, собственно, только это и хотел узнать. Не терпится целиком все прочитать, от начала до конца. Ладно, старичок, отдыхай на здоровье и со свежими силами за работу. Значит, помощь моя пока не требуется?

– Нет, спасибо. Материала вполне достаточно.

– Отличненько. А рейс когда у тебя?

– Сегодня ночью.

– Так, может, распорядиться, чтобы машину прислали?

– Спасибо. Я как-нибудь сам.

– Да, еще хотел спросить, чего такой дешевый тур купил? Фирма какая-то завалящая, отель трехзвездочный. Ты все-таки известный писатель, а отдыхать отправляешься, как какой-нибудь жалкий «челнок».

– «Челноки» туда ездят работать, а не отдыхать, А трехзвездочные отели бывают вполне приличными.

– Да? Ну, не знаю. Тебе видней. Как вернешься, звони.

– Непременно позвоню. Будь здоров. Никита положил трубку, включил чайник, закурил у открытого кухонного окна. Вряд ли за этим звонком последует еще одна проверка. Теперь целую неделю его трогать не будут. Тур куплен, деньги заплачены, даже известно сколько. Тур действительно самый дешевый. Наверное, отель дрянной, пляж далеко, море грязное.

Но какая разница?

У него оставалось два часа. Он налил себе чаю, вставил кассету в маленький диктофон, надел наушники.

– Я всегда хотел быть первым, – зазвучал на пленке тот же глуховатый начальственный баритон. – У меня было такое чувство, что я все могу, все умею, и, если у кого-то получалось лучше, я готов был в лепешку разбиться, лишь бы переплюнуть. Я с детства пытался доказать свое право, другим и себе самому, это тяжело, старичок, ты даже представить не можешь, как тяжело.

Полтора месяца назад, когда велась запись, за словом «старичок», как по команде, последовало похлопывание по плечу.

– Право на что? – услышал Никита свой собственный голос.

– На жизнь. На достойную, настоящую жизнь. На власть, если хочешь.

– Власть над кем?

– Над другими. Над всеми. Мне, понимаешь ли, это было как бы дано, но не до конца. Я ведь незаконнорожденный.

– Разве в наше время это важно?

– Смотря для кого. Отец мой был из самой что ни на есть партийной элиты. Белая кость.

– Да, это я слышал. Ты рассказывал много раз.

– Нет, старичок, погоди. Я много раз другое рассказывал. Молодой был, глупый.

– Привирал? – уточнил Никита с пониманием, без всякой усмешки.

– Ну, с кем не бывает. Привирал по молодости лет. Впрочем, про отца все чистая правда. А вот мама…

– Ты говорил, она у тебя врачом была, физиотерапевтом, что ли?

– Надо же, какая у тебя память, старичок. Не ожидал, честно говоря, – в голосе собеседника явственно прозвучало удивление и даже некоторое разочарование. Или настороженность? В общем, было слышно, как ему не понравилось, что у Никиты хорошая память. Он молчал довольно долго, судя по тихому щелканью зажигалки, прикуривал, потом произнес задумчиво:

– Разве я мог в твоем доме, при твоих интеллектуалах-родителях и всяких строгих бабушках, рассказывать, что мама моя была банная официанточка?

– А почему бы и нет?

– Да потому… Это сейчас я не стесняюсь, время другое, и роли у нас с тобой изменились. А правда, Ракитин, смотри, как изменились у нас с тобой роли. Мог ли я тогда, двадцать лет назад, представить, что ты, Ракитин, будешь излагать для потомков мою скромную биографию? Мне ведь всегда хотелось написать книгу. И сумел бы, между прочим. Эх, было бы у меня свободное время, я бы не хуже тебя написал, старичок, – на этот раз вместо похлопывания по плечу последовало лукавое подмигивание.

– Ну так что же ты ко мне обратился? – тихо спросил Никита.

– Я ж объясняю, времени нет. Как говорится, каждому свое. Я политику делаю, ты книги пишешь. Тебе деньги сейчас нужны позарез, так сказать, вопрос жизни и смерти. Вот я и решил дать тебе заработать. Доброе ведь дело? Доброе. А мне нужна качественная биография, и я не хочу, чтобы кропал ее какой-нибудь безымянный журналистишко. Книгу про меня напишет настоящий писатель. Известный. Профессиональный. Я могу заплатить, а ты уж, будь любезен, добросовестно меня обслужи, – опять последовал здоровый раскатистый смех, и потом, уже серьезно, собеседник произнес:

– Не обижайся, старичок. Шучу.

– Я оценил твой юмор. Слушай, а почему же тогда такая страшная секретность? Почему никто не должен знать, над чем я сейчас работаю?

– Хочу, чтобы это был сюрприз для широкой общественности. Представляешь, какой это будет сюрприз, какая бомба?!

– Ладно, – произнес Никита задумчиво, – будет тебе бомба. – И подумал: «Хитришь ты, старичок. Ты бы с удовольствием организовал широкую рекламную кампанию и рассвистел на весь свет, что писатель Виктор Годунов отложил все свои творческие замыслы и занят работой над книгой о тебе, драгоценном, потому что твоя биография куда интересней любых смелых фантазий писателя Годунова. Но ты наступил на горло собственной песне и держишь наш с тобой творческий союз в тайне из-за того, что боишься: вдруг узнает об этом один человек? Самый важный для тебя человек. Твоя жена. Ей вовсе не понравится, что я тебя, как ты выразился, „обслуживаю“, и начнет она задавать тебе массу ненужных вопросов, которые могут привести к глубоким семейным разногласиям, а еще, чего доброго, поставит условие, чтобы обслуживал тебя кто-то другой. Кто угодно – только не писатель Годунов. Конечно, потом она все равно узнает. Но книга будет уже написана…»

– Так что там у нас с мамой? – спросил он, закуривая.

– Что с мамой? Официанточка. Знаешь, из тех, которые в кружевных передничках с подносом в предбанник заходят: «Петр Иванович, чайку не желаете?» А кроме передничка, на ней ничего. Ну разве бантик какой-нибудь в прическе. Так вот и был я зачат, в банном поту, за самоваром. Номенклатурная полукровка.

– Может, мы так и назовем книгу?

На пленке послышался раскатистый здоровый смех. Никита отлично помнил, как, отсмеявшись, собеседник уставился на него совершенно стеклянными злыми глазами.

– Это, старичок, не повод для шуток. Это боль моя. Послышался легкий щелчок. Он разжигал свою потухшую сигарету, потом стал ходить по комнате из угла в угол. Пленка запечатлела звук его тяжелых, мягких шагов.

– При Хруще папа мой сидел смирно, занимал непыльную должностенку в крайкоме. Я, ты знаешь, пятьдесят седьмого. В шестьдесят четвертом, когда скинули Хруща, партаппарат стало трясти. Моего папу вынесло наверх, засветила ему должность первого секретаря, и тут какая-то сука возьми и стукни на него самому Леониду Ильичу, мол, с моральным обликом у этого коммуниста не все ладно. Есть у него побочный сынок от банной девочки. Рассчитывали на семейственность Леонида Ильича, думали, он осудит такой открытый разврат. А получилось наоборот. Брежнев сказал: «У мужика сердце широкое, гулять-то все гуляют, но есть такие, которые потом от детей своих отказываются. А этот признал сына. Хороший человек». И тут же, за банкетным столом, в охотничьем домике, был мой папа утвержден первым секретарем Синедольского крайкома партии.

– Брежнев именно так и сказал? – спросил Никита.

– Ну, примерно. Там ведь, в охотничьем домике, не было ни диктофона, ни стенографистки. В общем, одно ясно. Своим возвышением папа обязан мне. И он об этом не забывал до конца дней. К тому же мой сводный братец, единственный его законный наследник, начал здорово пить. Ему уже стукнуло двадцать пять. Ни учиться, ни работать не желал. Баб менял, из Сочи не вылезал. И вечные скандалы, то витрину в ресторане разобьет, то на глазах у всех какой-нибудь провинциальной актрисульке под юбку полезет. А однажды в Москве, в Доме работников искусств, взял и помочился в рояль.

– Что с ним стало потом? – перебил Никита.

– С кем? С роялем? – собеседник опять разразился здоровым смехом. – Вот это, кстати, ты не забудь включить, – наставительно произнес он, отсмеявшись, – очень характерная деталь.

– Непременно, – отозвался Никита, – что стало с роялем, понятно. А сводный брат?

– Ну, тоже понятно. Спился. Сидит в дорогой психушке, маленьких зелененьких крокодильчиков ловит, – последовал легкий смешок, потом голос стал серьезным и задумчивым, – а вообще, старичок, над семейной историей придется подумать. Здесь начинается самое трудное. Кто был мой папа, знает весь край. Врать нельзя. Но всю правду писать тоже нельзя. Красивого там мало. Ему тогда подвалило к пятидесяти, а маме едва исполнилось восемнадцать. Он, конечно, был добрый человек, заботился о нас. Мама ни в чем не нуждалась, я ходил в лучшие ясли, в лучший детский сад. Однако номенклатурные дети из высшего эшелона садов-яслей не знали. Дома росли, с нянями, гувернантками. В яслях-садах со мной были дети приближенной челяди. Шоферов, горничных, садовников, охраны. Хотя, с другой стороны, я им не совсем ровня. И сразу, с пеленок, чувствовал это.

– А каким образом ты это чувствовал?

– Всем нутром. Душой. Шкурой своей. Вот каким образом, – повысил голос собеседник, – а в школу я уже пошел как незаконный сын короля края. Принц по рождению, но и челядь по судьбе. Вот тебе, писатель Годунов, жизненная драма. Вот противоречие, которое я преодолевал в себе и в других с самого нежного возраста.

– Это очень интересно, – медленно произнес Никита, – но ты можешь привести хотя бы несколько примеров, как именно ты преодолевал это противоречие?

– Примеры тебе нужны? Ладно, давай попробую вспомнить. Как-то в четвертом классе мы с пацанами курили во дворе школы. А тут директриса идет. Школа была лучшая в крае, закрытая. Почти всех детей привозили и увозили черные «Волги». У ворот охрана. При физкультурном зале бассейн со стеклянным куполом. На завтрак икорка, ананасы. Но при этом все очень строго. Почти военная дисциплина. Так вот, идет директриса, зверь-баба, генерал в юбке. Все успели быстренько папироски загасить, а один, не помню, как звали, сунул от испуга горящий окурок в задний карман штанов. Сам понимаешь, что было. Потерпел всего минуту и завопил, будто режут его. Потом мы поспорили, можно ли терпеть такую боль и не орать. Это моя была идея, бычки об руки тушить. Кто больше выдержит.

– Ну и кто же?

– Я, разумеется.

Никита помнил, как при этих словах собеседник показал ему левую кисть. На тыльной стороне было пять аккуратных круглых шрамов размером со старую копейку.

– Уже лучше, – собственный голос на пленке казался ему сейчас слишком хриплым и растерянным. Ничего, плевать. Собеседник все равно слышал только себя. – Ну а еще что-нибудь?

– Что ж тебе еще? – Он долго, напряженно думал, морщил лоб, наконец пробормотал:

– Да вот, пожалуй, история со старым золотым прииском, – и вдруг запнулся, закашлялся, даже почудилось, будто испугался чего-то. – Нет, это не интересно.

– Почему? Про золотой прииск очень интересно. Я как раз хотел спросить, каким образом ты сколотил свой изначальный капитал? Ты не пользовался бандитскими подачками, как другие. А политику без денег не сделаешь. Мы ведь никуда не денемся в книге от этого вопроса.

– Ну правильно, не денемся. Про деньги всегда интересно. Но пока мы с тобой о детстве говорим. О маме с папой.

– А золотой прииск?

– Да ну, фигня, получится слишком уж красиво. Прямо как у Джека Лондона. И к изначальному капиталу ни малейшего отношения не имеет.

– Тогда тем более расскажи. Это мое дело, как получится. Ты расскажи.

Перед Никитой отчетливо встало напряженное, сосредоточенное лицо. Собеседник понял, что совершил большую ошибку, обмолвившись о прииске, он очень жалел, что сорвалось с языка нечто лишнее. Вероятно, имелись у него серьезные причины корить себя за болтливость.

Полтора месяца назад, когда велась запись, Никита еще не мог себе представить, насколько серьезны были причины.

Через час он поймал такси и отправился к Тане. У нее пробыл не больше получаса, выпил чашку крепкого кофе. В аэропорт Таня отвезла его на своем стареньком «Москвиче».

– Отель дрянной, внизу наверняка каждый вечер дискотека орет или вообще публичный дом, – сказала она, целуя его на прощание.

– Пляж далеко, море грязное, – добавил он.

– Но какая тебе разница? – она улыбнулась и быстро перекрестила его.

Ему и правда не было никакой разницы, потому что летел он вовсе не в Турцию, а в Западную Сибирь. Он не знал, правильно ли поступает, сомневался, будет ли толк от этой хлопотной дорогой поездки. Одно он знал точно: если он прав и едет не напрасно, то вряд ли вернется живым.

Глава 2

Выстрелы прозвучали тихо. Казалось, они должны были разорваться громом в московской майской ночи. Но никакого грома, просто несколько сухих хлопков. А потом звон разбитого витринного стекла, визг магазинной сигнализации и вой милицейской сирены.

Качнувшись, рухнул манекен мужского пола, лысая задумчивая кукла в спортивном костюме фирмы «Адидас». Ему прострелили гуттаперчевые ноги.

Патрульный «Мерседес» сел на хвост черному джипу. Если бы не эта патрульная машина, джип непременно притормозил бы. Не хватало контрольного выстрела. Но милицейский «Мерседес» выскочил из-за поворота, тут же врубилась сирена, и тормозить уже не стоило.

Джип несся по пустому Ленинградскому проспекту со скоростью сто двадцать. Старший лейтенант вызвал по рации оперативников и «Скорую» к магазину «Спорт».

– У нас там что? Труп? – поинтересовался младший лейтенант, сидевший за рулем.

– Не болтай. Уйдут, – рявкнул на него старший. Джип действительно уходил. Красиво улетал, как тяжелая квадратная птица. Колеса едва касались мокрого асфальта трассы. У метро «Сокол» перед постом ГАИ он с визгом свернул в переулок. Там был сложный перекресток. Дорога расходилась сразу в три стороны. Когда через полминуты милицейский «Мерседес» свернул следом, переулок был пуст.

– Черный джип без номерных знаков, – сообщил в переговорное устройство старший лейтенант, – в салоне трое…

Через пять минут возле разбитой витрины спортивного магазина остановились две машины. Врач и фельдшер выскочили из микрика «Скорой», оперативники из своего микрика. Все устремились к человеку, неподвижно лежащему на асфальте. Он был засыпан битым стеклом. Врач присел на корточки и тут же поднялся, оглядел присутствующих и с усмешкой спросил:

– А где труп-то, ребята? Трупа нет никакого. На асфальте лежал манекен мужского пола в спортивном костюме, выпавший из разбитой витрины.

«Скорая» умчалась. Оперативники, осматривая место происшествия, обнаружили четыре стреляные гильзы от автомата импортного производства, свежий окурок сигареты «Честерфилд» и ничего больше, кроме обычного уличного сора под грудой битого стекла.

* * *
Телефон надрывался уже минут пять. Вероника Сергеевна протянула руку, нащупала на тумбочке у кровати тренькающий сотовый аппарат.

– Вы знаете, который час? Половина пятого утра. Он спит. Я понимаю, что из Москвы… – Она хотела нажать кнопку отбоя, но муж вскочил как ошпаренный, выхватил у нее телефон, бросился вон из комнаты, в темноте шарахнулся лбом о притолоку.

– Ч-черт… Да. Я. В чем дело?

Ника тяжело вздохнула, отвернулась к стене и тихо проворчала:

– Совсем с ума сошли. Не могут до утра подождать. Из соседнейкомнаты несся хриплый баритон ее мужа. Он не кричал, старался говорить тише, но по интонации, по легкой одышке она сразу почувствовала, как сильно он нервничает.

– Что-о? Придурки… Пусть домой к нему дуют. Машину сменить. Быстро… Твои трудности… Нет… Проблема должна быть решена до инаугурации… Как хочешь… Все. – Он нажал кнопку отбоя.

Ника села на кровати и зажгла маленькое бра.

– Гришенька, что случилось?

– Все нормально, Ника. Спи, – сказал он, появившись на пороге спальни. Она заметила, что лицо его стало красным, влажным от пота. На лбу преступила резкая лиловая вмятина. Завтра будет здоровенная шишка.

– Подожди, надо лед приложить. – Ника встала, накинула халат, отправилась на кухню.

– Ника, не надо, иди спать, – тусклым, безразличным голосом произнес Гриша и, тяжело ступая, поплелся за ней, – лед не поможет.

– Гришаня, ну что с тобой? Что за дурацкие ночные звонки? Почему ты так занервничал? К кому надо «дуть домой», сменив машину?

– Ника, это совершенно неинтересно.

– В Москве без пятнадцати четыре утра. Мне просто жалко человека, к которому твои ночные хамы сейчас дуют домой, – она улыбнулась и пожала плечами, – прямо какие-то бандитские страсти.

Он стоял совсем близко. Глаза у него были красные, воспаленные. Зрачки быстро-быстро двигались, бегали туда-сюда. Она взяла в ладони его лицо, ласково провела пальцами по небритой влажной щеке, осторожно прикоснулась губами к ушибленному месту.

– Больно?

– Что? – переспросил он, словно опомнившись. – А, да, немного.

– Тоже мне, господин губернатор, хозяин края с шишкой на лбу. – Она открыла морозилку, выбила из ячейки кубик льда. – У тебя завтра с утра австралийские фермеры, днем митинг на комбинате, вечером американский сенатор прилетает. И все будут с интересом рассматривать твою шишку, наверняка найдется репортеришко, который снимет крупным планом, а потом выйдет заметка, что губернатору Синедольского края кто-то здорово дал по лбу.

– Плевать. Ты мне гримом замажешь.

– Попробую, – кивнула Ника, оборачивая кубик льда носовым платком. – Гришань, можно, я не поеду встречать сенатора? Как его зовут? Доули? Даунли?

– Ричард Мак-Дендли.

– Ну да, правильно. Он принимал нас в Колорадо полтора года назад. Рыхлый такой, с женским голосом.

– Нет, Ника. Ты должна. Он будет с супругой. А потом торжественный концерт и ужин. – Он опустился на стул, подставил лоб, она приложила к ушибу ледяной компресс.

– Ладно. Так и быть. Сенатора с супругой придется встретить. А что все-таки произошло?

Она чувствовала: не надо больше ни о чем спрашивать. Правды он все равно не скажет, сейчас сидит, прикрыв глаза, и лихорадочно выдумывает какое-нибудь достоверное объяснение. Она никогда не лезла в дела мужа. Но ей очень не понравился этот ночной звонок, не понравился тон, каким Гриша говорил, и слова, и красное лицо в испарине, и бегающие глаза.

– Хватит, – он отстранил ее руку, прижимавшую лед, – пойдем спать. Завтра тяжелый день.

– Разумеется, день будет тяжелым, если звонят среди ночи. Что за хамская манера? Гришка, не темни. Что случилось? Мне правда интересно.

– При-дур-ки… – медленно, задумчиво произнес Гриша, – везде сплошные придурки. – Он, не вставая, обнял ее и прижался мокрым лицом к ее халату. – В Москве один советник президента перебрал в казино, его должны были отвезти домой, но потеряли по дороге, – пробормотал он совсем невнятно, – ну какое тебе, девочка моя, до этого дело? Пойдем спать.

– Пойдем. Только телефон отключи. Ты его, кажется, в гостиной оставил.

– Да, конечно, обязательно, – Гриша тяжело, неловко поднялся со стула.

– А голова не болит? – тревожно спросила Ника, разглядывая вспухающую красную шишку на лбу.

– У кого? У советника президента? – он попытался улыбнуться, но лишь неприятно оскалился.

– У тебя. До него мне и правда никакого дела нет, а ты здорово стукнулся. Может быть даже легкое сотрясение.

Когда они вернулись в постель и погасили свет, она подумала, что он действительно очень устал. А кто бы на его месте не устал? Жестокая предвыборная борьба, с интригами, грязью. Не более пяти часов сна в сутки в течение двух месяцев. Поездки по всему огромному краю, бесконечные митинги, встречи с избирателями. Результат превзошел все ожидания. Шестьдесят семь процентов голосов. Молодец, Гришаня. Победитель. Триумфатор. Но с нервами плохо, и голова наверняка болит, потому что соврал он совсем уж глупо и неуклюже.

Всех советников президента, с которыми у него были приятельские отношения, Ника знала поименно, и ни одного из этих серьезных, осторожных людей не могла представить надравшимся до беспамятства, потерявшимся в ночной Москве. Это во-первых. А во-вторых, даже если такое вдруг произошло, почему именно Гриша, только что избранный на должность губернатора Синедольского края, отсюда, из Сибири, пытается решать чужую странную проблему, и при этом нервничает до ледяной испарины?

– Ты телефон отключил? – пробормотала она, отвернувшись к стене.

– Конечно, – он резко, почти грубо, развернул ее к себе лицом. – Ника, ты меня любишь?

– Очень люблю, Гришенька.

– Ты мне чаще это говори, девочка моя.

Из Москвы позвонили опять в начале восьмого утра. Гриша не отключил телефон. Ника спала крепко, не услышала, как тренькнул сотовый на ковре у кровати, как выскользнул из-под одеяла и на цыпочках ушел в соседнюю комнату ее муж, и не узнала, что после второго, более долгого разговора он занервничал еще сильней. Не просто испарина, а крупные капли пота выступили у него на лице, покатились за ворот шелковой пижамы.

Шишка на лбу заныла невыносимо. Он вышел на балкон, жадно вдохнул холодный, влажный воздух и замер на несколько минут, раздувая ноздри, крепко зажмурившись и до боли сжав кулаки.

В Синедольске уже встало солнце, а в Москве было начало шестого, и едва рассвело. До инаугурации оставалось семь дней.

Джинсы прилипли к кровавой ссадине на колене. Осколок витринного стекла вонзился в щеку и застрял под кожей. Это было замечательно, иначе Никита Ракитин не сразу бы поверил, что действительно жив и ни одна из пяти пуль его не задела. Разбитое колено и осколок стекла в щеке. А больше – ни царапины.

Одну из пяти гильз Никита подобрал и спрятал во внутренний карман куртки. Если бы он был более сентиментальным и аккуратным человеком, он сохранил бы на память не только гильзу, но и шнурок от кроссовки. Впрочем, у аккуратных людей не бывает рваных шнурков, которые без конца развязываются. Аккуратист погиб бы этой ночью на Ленинградском проспекте у магазина «Спорт», и в криминальную сводку по Москве вошло бы еще одно заказное убийство, а не хулиганская выходка поддатых ночных отморозков в джипе.

Аккуратист погиб бы непременно. А растяпа Ракитин остался жив. Он наступил на развязанный шнурок и растянулся на асфальте за полсекунды до стрельбы. Потом из-за поворота выскочила милицейская машина. И убийцы в джипе не рискнули притормозить, проверить, сделано ли дело.

У Никиты был выбор: остаться, дождаться «Скорую» и оперативников, которые непременно появятся, потому что те, в «Мерседесе», уже вызвали по рации, или удрать как можно скорей. На размышление оставалось минуты три, не больше. Время остановилось. На самом деле он пролежал всего минуту после того, как «Мерседес» умчался вслед за джипом. Но ему казалось, что прошло несколько часов.

Из оцепенения его вывели грохот и звон. Он вскочил, забыв о разбитом колене. Ему почудилось, джип вернулся, чтобы сделать контрольный выстрел. Но это выпал из витрины манекен. Аккуратный молодой человек в спортивном костюме. Ему достались пули, предназначенные Ракитину. Он выпал не сразу, долго размышлял, переживал, сомневался. В его пустой голове под красивым гуттаперчевым черепом тоже, вероятно, происходила какая-то напряженная мыслительная работа.

Никита, прихрамывая, рванул в проходной двор за магазином. Боль в колене утихла, как бы давая ему возможность уйти подальше от ужасного места. Пешком он дошел до Сокола, поймал такси и доехал до Кропоткинской, до своего дома.

Наверное, все это было не правильно. Во-первых, не следовало убегать. Стоило дождаться оперативников, чтобы было заведено уголовное дело о покушении на убийство. Во-вторых, если уж убежал, то не стоило ехать домой. Он ведь не сомневался: они обязательно вернутся, и уж тогда доведут свою высокооплачиваемую работу до конца. Любой разумный человек прежде всего подумал бы, куда ему скрыться.

Но разумные люди не наступают на собственные шнурки.

* * *
Федя Егоров постоянно видел перед собой лицо гуру. Узкие глаза казались трещинами, сплошь черными, без белков. Сквозь трещины на плоском, смутном, как зимняя луна, лице, наблюдала за Федей великая космическая пустота. Федя сжимался в комочек, скатывался с больничной койки на пол, ноги его сами сплетались кренделем. Он усаживался в позу лотоса, принимался покачиваться и мычать. Только тогда отпускал ужас, оставалась лишь тупая головная боль.

Иногда Федя как будто просыпался. Это случалось ночью, когда никто его не трогал. Он лежал с открытыми глазами, вытянувшись на жесткой койке. За решетчатым окном покачивались тени веток. Далеко за больничным забором скользили редкие размытые огоньки.

В памяти мучительно медленно плыли неясные, легкие, будто вырезанные из папиросной бумаги, силуэты. Тихо, расплывчато, как бы сквозь толщу воды, звучали голоса. Но эти голоса и силуэты принадлежали не сегодняшним людям, не врачам и медсестрам, не соседям по палате.

Он не знал, что врачи называют это синдромом Корсакова. Все, что происходило вокруг него здесь и сейчас, он не воспринимал как реальность. Настоящее сразу исчезало из его сознания, как рисунок на песке, слизанный черным прибоем. Время для Феди остановилось. Сознание его зависло в пустоте. Пустота была глухой, тяжелой и холодной, как намокший войлок.

Только изредка пробивался слабый далекий свет. Федя переживал заново куски прошлого, выныривал наружу из бездны, и светились перед ним причудливые картинки: пыльный физкультурный зал, люди в белых простынях. Всегда в такие минуты подташнивало, больно сжимался желудок. Федя не хотел есть, но тело его вспоминало мучительные голодные спазмы.

Гуру объяснял, как надо правильно питаться, чтобы чакры не закрывались, чтобы организм очищался, становился крепче и здоровей, наполнялся энергией космоса. Оксана Егорова кормила сыновей пророщенными зернами пшеницы, размоченным в кипятке рисом без капли соли и масла.

Оксана давно заметила, что духовные мантры, магические тексты дают энергии намного больше, чем пища телесная, особенно, когда повторяешь эти мантры регулярно, не ленишься, три раза в день садишься в позу лотоса и твердишь, закрыв глаза: «Я верю гуру, моя сила в этой вере, без гуру у меня нет силы, гуру знает, как жить вечно, я буду жить вечно, если слушаюсь гуру, меня не будет, если я нарушу закон великой пустоты, я пыль в пустоте, я люблю гуру…» И так далее.

Целительные мантры были длинными, однообразными, поначалу запоминались трудно, приходилось заглядывать в бумажку. Но потом Оксана выучила все наизусть и заставила выучить мальчиков. Она повторяла их не три, а десять, двадцать раз в день, особенно важно было проговаривать мантры, когда готовишь еду, заливаешь крупу кипятком. Тогда пища телесная наполняется энергией самого гуру и становится священной. Ей хотелось, чтобы ее дети питались чистой священной пищей.

Иногда мальчикам перепадала горстка липкого изюма или кураги. Раз в неделю все трое голодали, в течение суток пили только специальный настой тибетских трав и кипяченую воду. Раз в месяц Оксана устраивала голодовки, длившиеся трое суток. Гуру научил их очищать организм от шлаков и преодолевать чувство голода с помощью многочасовых медитаций и ледяных обливаний.

– Головная боль во время очистительного голода говорит о том, что организм перегружен шлаками, – объяснял гуру, и Оксана терпела, заставляя терпеть мальчиков, строго следя, чтобы они не съели украдкой ни кусочка.

Каждое утро начиналось с обливаний. Ребенок садился в ванную на корточки, и Оксана выливала ему на голову ведро ледяной воды. От этого моментально раскрывались важные чакры. Первое время мальчики жалобно вскрикивали, кожа синела и покрывалась мурашками. Потом привыкли.

– Ничего не дается просто так, – объяснял гуру, – нельзя потакать своему телу. Если вы не хотите гнить заживо, вам надо учиться преодолевать себя.

– А разве мы гнием заживо? – спрашивал двенадцатилетний Славик. – Мы ведь не больные, не старые.

В качестве лекарства от лишних вопросов гуру назначал дополнительную голодовку с медитацией. Но перед этим ребенок проходил процедуру раскрытия важных чакр. Гуру поил его настоем специальных трав, затем укладывал на коврик и водил ладонями вокруг его головы, бормоча непонятные слова. Сначала ребенок лежал смирно и как будто спал. Но вскоре у него начинали подергиваться конечности. А потом все тело сводили ритмичные судороги. Гуру говорил, что через эти целительные вибрации раскрывают нужные чакры. После нескольких таких процедур Славик Егоров перестал задавать неприятные, вредные для здоровья вопросы.

Что касается Феди, то с ним дело обстояло сложней. Гуру заметил, что мальчик отлынивает от коллективных медитаций. Суть процесса заключалась в том, чтобы научиться погружению в пустоту, отрешиться от своего бренного тела и от своей глупой грешной души. Главное, ни о чем не думать. Вообще ни о чем. Но у Феди никак не получалось. Мысли сами лезли в голову и не хотели вылезать.

– Ваши мысли – это те же шлаки. От шлаков материальных вы очищаетесь голоданием, от духовных – медитаций.

Когда все члены группы усаживались в кружок, медленно раскачивались и повторяли однообразное «омм», Федя изо всех сил пытался сосредоточиться. Но мычал он не правильно. Его тонкий голос вибрировал без всякого вдохновения. Из его уст вылетал жалобный тоскливый звук, напоминавший поскуливание избитого щенка.

Федя старательно мычал, и было щекотно губам. За решетчатым окном кружились снежинки. Бурчало в животе, очень хотелось есть. Хотелось толстую сочную сардельку, жареной картошки, соленого пупырчатого огурчика, густых щей со сметаной. До смерти хотелось шоколадку. А снежные шарики на кольях решетки напоминали сливочное мороженое.

– Мясо содержит трупный яд, – объяснял гуру, – страх, который испытывают животные на бойне, наполняет их кровь ядовитыми гормонами – Человек, который ест мясо, гниет изнутри. Все чакры закрываются он становится слепым и глухим. Он умирает. Его нельзя вылечить. Картофель и хлеб засоряют организм хлопьями крахмала. Кровь становится вязкой, как кисель.

Федя продолжал мычать, но думал о том, что сейчас хорошо бы выйти не куда-то в ледяной непонятный астрал, а просто на улицу, на свежий воздух. Там за мягкой голубоватой пеленой уютно светились вечерние желтые окна. А в зале было душно, пыльно, пахло потом. Гуру проходил вдоль круга и водил руками у каждого над головой. Проверял ауру. Босые ноги, маленькие, как у мальчишки, и всегда грязные, с длинными черными ногтями, ступали совсем неслышно.

Руки гуру надолго задерживались над Фединой головой. От рук исходил неприятный жар. Феде казалось, что голову его стискивает горячий тугой обруч. Он вертелся, стараясь скинуть с себя эту давящую тяжесть, но жар от твердых ладоней гуру становился сильнее. Все внутри Феди сопротивлялось этому жжению, мир раскалывался на две неравные части. В одной был тихий вечерний снегопад, теплый свет в окнах соседнего дома. Люди за окнами ужинали, ели котлеты, жареную картошку, смотрели телевизор, разговаривали, чай пили с сушками и пастилой. Дети делали уроки, их гнали спать в десять, как раз тогда, когда начинался какой-нибудь крутой боевик.

Это была не правильная жизнь. Гуру говорил, что все эти люди мертвецы, у них внутри гниль. И только избранные, которые не едят сардельки, котлеты с картошкой, которые обливаются ледяной водой, голодают, сидят в позе лотоса и умеют растворяться в великой пустоте, по-настоящему живы. Мама, Славик и все в группе были в правильной, живой половине расколотого мира. А Федя зависал где-то посерединке, в черной глухой трещине.

Они со Славиком уже полгода не ходили в школу. Федя слышал, как мама разговаривала по телефону с директрисой.

– Мальчики посещают другую школу, частную, – говорила мама.

На самом деле, кроме занятий с гуру, они ничего не посещали. Они не учились, как другие. Гуру говорил, что математика, русский, география им не нужны. Зачем им мертвые науки, если они постигают высшую истину и впитывают космическую энергию?

Но Феде нравилось читать, писать, решать примеры и задачки. Он сидел в позе лотоса и думал не только о сардельке с картошкой, но вспоминал задачки из учебника второго класса.

«Из пункта А и из пункта Б одновременно выехали навстречу друг другу два велосипедиста…»

Федя представлял себе узкую тропинку, быстрые жаркие проблески солнца сквозь листву и двух мальчиков, которые крутят педали. Колеса подпрыгивают на корнях, ветки старых берез свисают так низко, что иногда касаются волос на макушке, словно мимоходом гладят по голове. Два велосипедиста, Славик на своем взрослом «Вымпеле» и Федя на своем стареньком подростковом «Орленке», должны встретиться в точке В, на поляне, у маленького, подернутого бледной ряской пруда. В пруду поет лягушачий хор, солнце садится в румяную толстую тучу, значит, завтра будет дождь.

Гуру велел маме привести Федю к восьми утра одного, без Славика. Занятий в этот день не было. Гуру предупредил, что ребенок не должен ничего есть с вечера.

Утром гуру принял их не в большом зале, а в маленьком кабинете, похожем на медицинский. У клеенчатой банкетки, покрытой простыней, стояла какая-то странная машина вроде радиоприемника. От передней панели тянулись провода, и с этими проводами возился, присев на корточки, незнакомый дядька в белом халате. Феде он сразу не понравился. Черные, плоские, намазанные жиром, волосы, усы и бородка вокруг ярко-красного пухлого рта, маленькие глазки то ли серые, то ли зеленые.

Гуру потрепал Федю по щеке, протянул стакан с темно-коричневой мутной жидкостью. Федя зажмурился и выпил залпом. От знакомого гадкого горьковатого вкуса свело скулы. Травяной настой на этот раз был слишком крепким, застрял в горле колючей каракатицей. Даже слезы из глаз брызнули. Гуру внимательно наблюдал, ждал, пока Федя проглотит положенную порцию гадости, а потом велел раздеться и лечь на банкетку.

Черный напомаженный дядька смазал ему виски и пятки чем-то липким. К коже приклеили лейкопластырем холодные колючие провода.

– Закрой глаза, – приказал гуру.

– Ты уверен, что он выдержит? – донесся до него сквозь нарастающий звон в ушах голос напомаженного дядьки. – Доза-то взрослая.

– Этот выдержит, – успокоил его гуру, – его в любом случае нельзя оставлять.

«Конечно, нельзя, – неслось в Фединой голове, – скоро конец света, все погибнут. Если я останусь здесь, тоже погибну. Надо слушаться гуру. Он знает, как спастись. Я верю гуру. Он заберет нас к золотой реке, очень скоро нам всем станет хорошо и спокойно. Гуру знает место на земле, где можно спастись. Желтый Лог… золотая река Молчанка… надо молчать и слушаться гуру… далеко в Сибири, в глубине тайги, есть город солнца, место, где мы спасемся…»

Перед глазами вспыхивали ослепительные золотые огни. Голова пылала, словно в ней плескалось расплавленное золото. Сквозь жгучий золотой мрак Федя видел бледное, сосредоточенное лицо своей матери. Она тоже думала о страшном конце света, о прекрасном золотом спасении, она тоже знала, что надо во всем слушаться гуру и никому не рассказывать про Желтый Лог и город солнца, иначе все бросятся туда, а всем, конечно, не хватит места.

– Желтый Лог… город солнца… – без конца повторял Федя, вытянувшись в струнку на жесткой койке в детской психиатрической больнице и слабо шевеля запекшимися губами.

Это были первые слова, которые он произнес после четырех лет молчания и однообразного, пустого «омм».

Глава 3

Сначала Никита решил не выходить из квартиры хотя бы несколько дней. Пока ехал в такси от Сокола до Кропоткинской, все пытался сообразить, что надо купить в ночном супермаркете. Он по наивности своей полагал, что будут они у него, эти несколько дней.

Сахар, чай, кофе, сигареты, зубная паста, мыло… Этот простой перечень заставил его вздрогнуть. Господи, ведь только что чуть не убили. Валялось бы сейчас мертвое тело под горой витринных осколков, накрыли бы черным полиэтиленом, увезли в морг. И не надо было бы ни кофе, ни сигарет, ни мыла. А где-то рядом кружила бы удивленная растерянная душа, которую выдернули из теплой оболочки значительно раньше положенного срока.

В такси тихо играла музыка. Мимо окон плыл ночной город, такой родной и такой равнодушный.

– Знаете, меня сейчас чуть не убили, – услышал Никита собственный хриплый насмешливый голос.

– Да ну? Правда, что ли? – так же хрипло и насмешливо отозвался таксист, не поворачивая головы.

Играл оркестр Поля Мориа. Сладкая композиция из мелодий Франсиса Лея.

– Чуть не убили, но, наверное, все-таки убьют. Достанут. Им очень надо, – пробормотал Никита совсем тихо.

– Что? – переспросил таксист.

– Вот здесь направо, – громко произнес Никита. Оказавшись дома, бросив на лавку в прихожей пакет с запасами, он машинально включил чайник, потом стал двигать тяжеленный дубовый буфет на кухне. Он подозревал, что один не справится. Десять лет назад, когда был ремонт в квартире, буфет двигали трое крепких грузчиков. Они вспотели, изматерились до икоты, проклиная добротный цельный дуб.

– Жить захочешь – сумеешь, – сказал он себе и навалился на дубовый буфетный бок.

Семейная реликвия ста пятидесяти лет от роду не собиралась двигаться с места. Внутри жалобно звякали чашки. За буфетом была забитая намертво дверь черного хода.

Восемьдесят лет назад, в 1918-м, этот черный ход спас жизнь поручику Сергею Соковнину, двоюродному прадеду Никиты. Поручик успел удрать от чекистов, когда пришли его арестовывать. Потом, при советах, как говорила бабушка Аня, был забит парадный ход, и все пользовались черным. Квартиру Ракитиных поделили на крошечные клетушки. Она стала коммунальной. Был даже какой-то квартирный актив, который возглавляла дворничиха Пронькина.

А поручик Соковнин выжил, умудрился удрать на пароходе в Константинополь, оттуда перебрался в Америку, женился, успел нажить троих детей, а в сорок четвертом погиб в возрасте пятидесяти двух лет, в чине полковника армии США, подорвался на фашистской мине где-то в окрестностях Парижа.

Никита отошел на шаг, отдышался, оглядел буфет со всех сторон. Времени мало. Его, пожалуй, совсем нет. Наверняка профессионалы в джипе уже осознали свою ошибку. Зря он накупил столько запасов. Не пригодятся…

– Ну давай же, милый, давай, – пробормотал он, пытаясь оторвать дубовые ножки от пола.

В буфете что-то громко стукнуло. Упала какая-то тяжелая банка. По-хорошему, надо бы вытащить все содержимое. Но на это уйдет час. Уже светает.

– Шевелись, мать твою, двигайся, старая деревяшка! – рявкнул Никита.

И дубовая громадина подчинилась. Проехала несколько сантиметров по линолеуму. Вот так. Теперь еще немного. Наконец между стеной и буфетом образовалось пространство около полуметра. Этого достаточно, чтобы протиснуться и откупорить забитую дверь. Прямоугольник линолеума под буфетом отклеился от пола. Если ножом вырезать, а потом, оказавшись за дверью на черной лестнице, ухватиться за край лоскута, придвинуть буфет назад, к стене, закрыть проход, можно выиграть еще несколько минут, пока они разберутся, догадаются.

Никита отыскал в ящике с инструментами старый скальпель, острый, как бритва, и полоснул по линолеуму с трех сторон. Попытался сдвинуть. В принципе можно. Но придется сделать это очень быстро. На это нужны нечеловеческие силы. Вернее, силы человека, который очень хочет жить.

За окном щебетали первые птицы. Светало. Рубашка пропиталась потом и противно липла к телу. Хорошо бы, когда все будет готово, принять душ. Но это опасно. По закону подлости, они явятся именно в тот момент, когда он будет плескаться в душе. Он не услышит и может не успеть…

Между прочим, восемьдесят лет назад поручик Соковнин успел. Он как раз мылся в ванной, когда чекисты вломились в квартиру. Душ, разумеется, в восемнадцатом уже не работал. Поручик поливался из ковшика ледяной водой. Он не услышал, как они вломились. Его племянница, тринадцатилетняя Аня, которой потом суждено было стать Никитиной бабушкой, умудрилась задержать их в прихожей, заговорить зубы. И изрядно покричать, пошуметь, чтобы поручик расслышал за плеском воды.

– Ой, это у вас настоящий «маузер»? Подождите, господин чекист! Покажите, я никогда не видела. А он правда стреляет?

Аня была ангельски хорошенькой. Блестящие золотые локоны, огромные ярко-голубые глаза.

– А чаю вы не хотите, господа чекисты? У нас есть немного настоящего чая. Я как раз поставила самовар. Знаете, есть даже колотый сахар… Подождите, там не убрано, куда вы?..

Поручик успел натянуть подштанники, прихватил всю прочую одежду и свой именной пистолет, встал на бортик ванной, открыл высокое, под самым потолком, окошко между кухней и ванной комнатой, подтянулся, перелез, бесшумно спрыгнул, прошмыгнул в дверь черного хода. А через секунду чекисты уже ворвались на кухню.

– Как же ему удалось с узлом одежды, так быстро и бесшумно? – спрашивал Никита бабушку Аню, когда она в сотый раз рассказывала ему эту историю.

– Не знаю. Очень жить хотел, – отвечала бабушка. Никита лет с десяти пытался повторить ловкий трюк поручика. Приставлял стремянку к окну ванной комнаты. Только в четырнадцать удалось подтянуться, перевалиться через окно и, зажмурившись, спрыгнуть на кухонный пол. Няня Надя, жарившая картошку на плите, закричала как резаная и стала быстро, мелко креститься. Никита спрыгнул неудачно, подвернул ногу, порвал связки. Если бы поручик Сергей Соковнин спрыгнул также, его бы уже через полчаса расстреляли.

Никита загасил сигарету, достал из ящика с инструментами пассатижи и принялся откупоривать забитую дверь черного хода. Гвозди успели проржаветь и намертво вросли в стену. Спасибо, что десять лет назад мама отказалась от разумной идеи заложить дверь кирпичом. С черной лестницы воняло, в квартиру лезли тараканы и даже крысы забегали иногда. Но ленивые рабочие, которые делали ремонт, убедили маму, что довольно будет просто забить дверь и задвинуть чем-нибудь тяжелым. Спасибо ленивым рабочим. Квартира превратилась бы сейчас в мышеловку. Впрочем, тогда он бы и не поехал домой после стрельбы.

А куда бы он поехал без денег, без документов? Куда, интересно, ему деваться потом, когда он откупорит дверь, когда придется удирать через вонючий черный ход, через чердак, перепрыгивать с крыши на крышу, как восемьдесят лет назад поручик Соковнин?

…В четырнадцать, когда порванные связки срослись, Никита повторил трюк, от начала до самого конца. Даже время засек. Ровно три с половиной минуты. Самое неприятное – перепрыгнуть с крыши своего дома на соседнюю. Высота двенадцать метров. Расстояние между крышами не больше полуметра. Главное вниз не глядеть. Главное представить, что за тобой гонятся люди с «наганами» в кожаных куртках. И ты очень хочешь жить.

Сейчас ему не четырнадцать, а тридцать восемь, и ничего представлять не надо. Все так и есть. Люди в кожаных куртках. С автоматами. И жить очень хочется…

Он до крови изодрал пальцы, выдергивая ржавые гвозди. Дверь наконец поддалась. Пахнуло застарелой плесенью и кошачьей мочой. Черным ходом перестали пользоваться в двадцать седьмом году, когда всемирно известный оперный баритон Николай Ракитин вернулся с семьей из эмиграции, купившись на уговоры советского правительства. Баритону предоставили его собственную квартиру в Москве. Выселили прочих коммунальных жильцов, сломали перегородки. Председатель «квартактива» дворничиха Пронькина долго еще грозила подпалить проклятую буржуазию.

Прадед Никиты хотел петь по-русски, на сцене Большого театра. Николай Павлович Ракитин надеялся как многие тогда, что большевики долго не протянут – К тому же всемирная слава изрядно поблекла в холодном сером Берлине. Для немцев петь было скучно. Хотелось прадеду-певцу домой. Родину любил. Даже такую, вымазанную до макушки совдеповским дерьмом.

Потом ему пришлось своим глубоким баритоном исполнять партийные марши и гимны, солировать в хоре.

А соколов этих все люди узнали, Первый сокол Ленин, второй сокол Сталин…

Пришлось петь перед «Самим», почти наедине, в небольшом кабинете, в присутствии нескольких приближенных, которые казались скорее призраками, чем живыми людьми на фоне широкоплечего коренастого Хозяина. От Хозяина исходил жар. Нехороший, дурно пахнущий жар, как от кастрюли, в которой варится несвежее мясо. Николай Павлович рассказывал жене, дочери и сыну шепотом в ванной, включив воду, о глубоких безобразных язвинах на серых щеках, о желтых глазах, волчьих или тигриных, о коротконогой, как обрубок, фигуре в простом кителе и кавказских мягких сапожках.

Когда Никите было шестнадцать, он приставал к бабушке Ане с одним и тем же вопросом: «Зачем?» Он рисовал в голове идиллические картинки свободного мира и представлял самого себя где-нибудь на Бродвее или на Монмартре.

– Что ему стоило остаться? – спрашивал он про своего прадеда. – Мы бы жили совсем иначе. Я бы…

– Ты? – улыбалась бабушка Аня. – Тебя бы не было, Никита.

– Почему?

– Потому что твой папа не встретил бы твою маму, женился бы на другой женщине, и у них родился бы другой мальчик. Или девочка.

Вот это казалось шестнадцатилетнему Никите совершенным бредом. Что угодно могло не состояться в мире. Любая случайность сто, или двести, или миллион лет назад имела право повернуть мир в другую сторону. Но он, Никита Ракитин, не мог не родиться.

Все было готово. Он прихватил фонарик, поднялся вверх по черной лестнице на чердак, проверил выход на крышу, спугнул шумную воробьиную стаю и так сильно вздрогнул от громкого щебета, что потерял равновесие. Ноги заскользили по влажной жести. Он успел ухватиться за хлипкую ржавую оградку. Сердце забилось, как воробей, сжатый в кулаке. Он еще раз, всей кожей, почувствовал, как близко подошла к нему смерть, как она дышит в лицо, заглядывает в глаза с любопытством: страшно тебе?

Влажная от пота рубашка стала ледяной. Ткань примерзала к коже, как железо примерзает к языку, если лизнуть на морозе. Вернувшись в квартиру и взглянув на себя в зеркало, он заметил кровь на щеке и вспомнил про осколок. Надо вытащить и продезинфицировать, иначе загноится. Он тщательно вымыл руки. Ободранные пальцы не слушались, осколок оказался скользким. Пришлось глубоко расковырять себе щеку, но боли он все равно не почувствовал. Раковина была вся в крови.

Сердце продолжало учащенно биться, и по тому, как упрямо подступал к горлу страх, он понял: они сейчас придут.

«Уже? Так скоро? – пискнул у него внутри тоненький голосок. – Я не успел принять душ, выпить чашку чаю, я только что закончил откупоривать мышеловку. Мне надо отдохнуть…»

Он кое-как заклеил кровоточащую щеку куском пластыря, выключил воду. Знать бы, сколько еще времени осталось… Страх подсказывал, что не осталось вовсе. Но страх – плохой советчик. Надо сначала понять; зачем они придут. Если только затем, чтобы убить, то это произойдет не сию минуту. Сначала они должны проверить, дома ли он. А зачем он сам примчался домой? Зачем потратил столько сил, освобождая дверь черного хода? Не проще ли было вообще не появляться в своей квартире?

Нет. Не проще. Для того чтобы исчезнуть, нужны деньги и документы. Но главное, он должен взять из квартиры то, из-за чего его хотят убить. То, что может впоследствии спасти его. Несколько аудиокассет и компьютерных дискет.

Они будут искать в квартире кассеты, дискеты, фотопленки, негативы и фотографии. Они обязательно влезут в компьютер. Вот почему он примчался домой и потратил столько времени, чтобы подготовить себе путь к бегству через черный ход.

Стационарный компьютер приглушенно пискнул, включаясь. На клавиатуре и на мыши остались кровавые пятна. Руки дрожали. За окном совсем рассвело. Он вышел на нужные файлы, переписал на дискету, а затем стал уничтожать большие куски текста.

Вот так. Пусть теперь ищут.

Уходить надо прямо сейчас. Он ведь не сошел с ума, он не собирается сидеть и ждать их, принимать душ, пить чай. Сердце забилось чуть тише, словно специально для того, чтобы он сумел расслышать легкий скрежет в замочной скважине.

* * *
Оксана Егорова вместе с детьми посещала группу «Здоровая семья» год, с декабря девяносто третьего по декабрь девяносто четвертого.

Ну не мог же, в самом деле, Иван Павлович связать их, всех троих, жену и двух сыновей, запереть, посадить в бункер. А слова, категорические запреты, уговоры, угрозы, просьбы они просто не слышали. Как будто щелкало у каждого внутри какое-то устройство, и Иван Павлович становился для жены и сыновей неодушевленным предметом, который надо просто обойти, чтобы не удариться.

К декабрю девяносто четвертого группа уже занималась не в физкультурном зале школы, а в Доме культуры. Занятия начинались утром и затягивались до позднего вечера. Дома никто с Егоровым не разговаривал. Оксана перебрасывалась с детьми короткими непонятными репликами, и все трое замолкали при появлении Ивана Павловича.

– Ты, папа, живой мертвец, – спокойно сообщил однажды Славик, – ты питаешься ядом, и все твои слова – трупный яд. У тебя черная мертвая аура. Тебя нельзя слушать. Это вредно для здоровья.

Егорову захотелось ударить ребенка. Но он сдержался. Он знал, что Славик спокойно выдержит удар, не скажет ни слова, не заплачет и молча выйдет из комнаты.

Иван Павлович пытался говорить с Федей, но младший сын отворачивался и молчал.

Оксана давно перестала срывать с него одежду и смеяться русалочьим смехом. Она теперь спала на полу, в комнате мальчиков.

Как-то после рейса, за бутылкой водки, он поделился своими проблемами с бортинженером Геной Симоненко.

– Ну что ты заводишься по пустякам, Иван. – сказал Симоненко. – Брось, не переживай. Сейчас у всех крыша едет. Астрология, черная магия, йога, голодание всякие астралы-фигалы, сейчас только самые некультурные, вроде нас с тобой, этим не увлекаются. Вон, по телевизору показывают колдунов, американские проповедники приезжают стаями, япошку этого, Асахару, сам Горбачев принимал. Оксанка твоя перебесится, не волнуйся. Ей скоро надоест, вот увидишь. Моя Ирка тоже одно время с ума сходила, по утрам выворачивала пятки, на голове стояла по сорок минут каждый день, голодала, пила только воду, которая будто бы целебная, потому что в нее какой-то там великий гуру то ли дунул, то ли плюнул. А потом надоело. Теперь опять стала нормальная. Щи варит, котлеты крутит. Иногда, правда, пилит меня, мол, все это яд. Но, в общем, ничего. Перебесилась. Жить можно.

– У вас с Иркой детей нет, – с тоской заметил Егоров, – мне Оксану не так жалко, как мальчишек. Она-то, может, и правда перебесится, но детей покалечит. У них ведь психика еще слабая, и питаться им надо нормально, а не сырым зерном.

– Это точно, – кивнул Гена, – детей жалко. Когда Егоров, вернувшись из очередного рейса, узнал, что дети перестали ходить в школу, он отправился в юридическую консультацию к адвокату.

– Я не понимаю, чего вы хотите? – пожал плечами пожилой толстый адвокат. – Вы можете подать на развод. Но вряд ли вам отдадут детей. На это не рассчитывайте.

– Моя жена сошла с ума. Она не может воспитывать детей, – упрямо повторял Егоров, – она таскает их в какую-то секту.

– Как, вы сказали, называется эта группа? «Здоровая семья»? – уточнил адвокат. – А кто за ними стоит? Какая организация?

– Да нет там никакой организации, сборище психов, – безнадежно махнул рукой Егоров.

– Ну как же нет? – покачал головой адвокат. – Кто-то ведь их финансирует, оплачивает аренду помещения. Кроме аренды, там есть множество других расходов. Руководители группы получают наверняка какие-то деньги, и не маленькие. А занятия, вы сказали, бесплатные?

– Бесплатные, – кивнул Егоров.

– Скажите, Иван Павлович, а ваша жена сама не предлагала вам развестись?

– Нет. То есть она говорила, что если мне не нравится их образ жизни, я могу катиться на все четыре стороны.

– А квартира хорошая у вас?

– Вроде ничего. Двухкомнатная, в кирпичном доме, от метро недалеко.

– Приватизирована?

– Нет.

– Кто ответственный квартиросъемщик? – Я.

– Она не предлагала вам приватизировать или разменять квартиру?

– Нет. Пока нет. Я вас понял, – обрадовался Егоров. – Я тоже думаю, что в этой их шайке-лейке морочат головы таким дурам, как моя Оксана, чтобы отнять жилплощадь. Сейчас ведь много всяких сект. Людей заманивают, заставляют отказываться от имущества, увозят куда-нибудь в Сибирь, в тайгу, строить рай земной. Я видел по телевизору и в газетах читал. Но тогда этих мерзавцев запросто можно привлечь к уголовной ответственности за мошенничество.

– Совсем не запросто, – вздохнул адвокат, – к сожалению, совсем не запросто. Да, это сейчас распространенное явление, но привлечь кого-либо к уголовной ответственности вряд ли удастся. Бороться с такими вещами крайне сложно. Люди расстаются со своим имуществом добровольно, без принуждения, и готовы подтвердить это в любую минуту. Все документы, как правило, в порядке. Не подкопаешься.

– Да, конечно! – повысил голос Егоров. – Сначала их сводят с ума, а потом они все делают добровольно и что угодно готовы подтвердить.

– Что значит – сводят с ума? Разве кто-нибудь заставлял вашу жену ходить на занятия? Вот вы говорите: она сумасшедшая. Но пока это остается только вашим личным мнением. Юридическим фактом это станет лишь тогда, когда ваша жена будет освидетельствована специальной медицинской комиссией. Вы уверены, что врачи согласятся с вами?

Егоров не был уверен. Оксана со стороны выглядела вполне нормально, только похудела и глаза стали другие. Но какое дело официальным чужим людям до ее глаз?

Он прекрасно знал, если дело дойдет до комиссии, она не станет нести свою обычную ересь про чакры-астралы. Она будет рассуждать о здоровом образе жизни, о диете, гимнастике и закаливании. При теперешней экологии надо особенно тщательно следить за здоровьем детей. Пожалуй, на врачей она сумеет произвести отличное впечатление. Разумная заботливая мать. Разве можно у такой отнимать детей? А что касается школы, так сейчас многие отдают детей во всякие частные гимназии, и там их учат по новым, оригинальным методикам.

– Они признают ее нормальной, – тяжело вздохнул Егоров.

– Разумеется, – кивнул адвокат, – к тому же без ее согласия такое освидетельствование в принципе невозможно.

– Что же мне делать?

– Ваше жена пьет?

– Нет. Не пьет, не курит, все свое время проводит с детьми. Но она их морит голодом или кормит всякой дрянью и обливает ледяной водой.

– Это называется диета и закаливание, – объяснил адвокат. – Она бьет детей?

– При мне ни разу.

– Ну вот видите, – адвокат развел руками, – даже проституток и алкоголичек очень сложно лишать родительских прав. А ваша жена – просто идеальная мать.

– Я понимаю, – кивнул Егоров, – значит, вы ничем мне помочь не можете?

– На вашем месте я бы прежде всего попытался выяснить, что это за секта, кто за ней стоит. Для того, чтобы действовать, надо знать. А вы, простите, пока только захлебываетесь эмоциями.

– Но как? Как я могу это выяснить? Я ходил к директору школы, который раньше сдавал этой группе в аренду физкультурный зал. Он мне сказал: группа «Здоровая семья». Я ходил в Дом культуры, где они занимаются теперь. Там меня принял заместитель директора и сказал то же самое. – Ну а с самими руководителями группы вы не пытались побеседовать?

– Проводит занятия какой-то азиат, то ли кореец, то ли туркмен. Они называют его «гуру». В первый раз, когда я зашел к ним на занятия, меня просто вышвырнули оттуда. В самом прямом смысле слова. Огромных размеров девица вырубила меня каким-то сложным приемом, я потерял сознание.

– Подождите, но если это секта, почему же вас вышвырнули? Они должны были, наоборот, попытаться вас привлечь, перетянуть к себе.

– А действительно, почему? – спохватился Егоров, но тут же сам ответил:

– Во-первых, этот азиат гипнотизировал их, и мое появление могло все испортить. Во-вторых, я был в летческой форме, а летчики, как известно, люди здоровые, и психически, и физически. Там ведь в группе вообще мало мужчин, в основном женщины, подростки. Им, наверное, нужны люди, которые легко поддаются внушению.

– А разве у вас на лбу написано, что вы внушению не поддаетесь? – улыбнулся адвокат. – И потом, вышвырнуть человека, оглушить ударом – это ведь риск. А руководители секты обычно соблюдают определенную осторожность.

– Никакого риска, – покачал головой Егоров, – я бы все равно не сумел ничего доказать. Очнулся на лавочке во дворе. И никаких синяков, кровоподтеков. Ничего, кроме слабости и головокружения. Но разве это предъявишь в качестве вещественного доказательства? Я сразу понял, что обращаться в милицию нет смысла. В физкультурном зале, где они занимались, было человек двадцать, в том числе моя жена и двое сыновей. Но они сидели под гипнозом. И я уверен, никто из них не подтвердил бы моих слов. А насчет внушаемости – не знаю. Возможно, и написано на лбу. У этого их гуру особый взгляд. Он наверняка такие вещи сразу чувствует.

– Значит, с ним самим, с этим гуру, вы говорить не пытались?

– Однажды я решил дождаться его после занятий. Я ждал очень долго. Подъехал черный «Мерседес» с затемненными стеклами прямо к двери, он прошмыгнул в машину вместе с той громадной лысой девкой, и машина рванула с места. Послушайте, а может, вы что-нибудь сумеете выяснить про эту группу через свои каналы? Вы юрист, у вас есть связи. Я в долгу не останусь.

– Нет уж, увольте, я адвокат, а не частный детектив. Кстати, если средства позволяют, я бы посоветовал вам обратиться в частное детективное агентство.

– Мне говорили, там сплошные бандиты, – неуверенно возразил Егоров.

– Ну, это некоторое преувеличение, – улыбнулся адвокат, – могу вам порекомендовать одну неплохую контору. Они открылись недавно, и как разспециализируется на сектах. Насколько мне известно, цены там вполне гуманные.

Адвокат порылся в стопке бумаг на своем столе и протянул Егорову красивый рекламный буклет.

«Агентство „Гарантия“. Услуги частных детективов. Решение семейных проблем, помощь начинающим бизнесменам, охрана, поиск должников, защита жизни и имущества…»

* * *
Григорий Петрович Русов застыл на пороге гостиной и несколько секунд молча, не отрываясь, глядел на жену. Она сидела боком к нему, на угловом диване, поджав ноги. Распущенные русые волосы закрывали лицо. В руках она держала книгу в глянцевой яркой обложке и так глубоко погрузилась в чтение, что не услышала шагов мужа, не почувствовала его взгляда.

– Ника, ты знаешь, который час? – спросил он.

– Половина второго, – откликнулась она, не отрывая глаз от страницы.

– Третьего, девочка моя. Половина третьего ночи.

– Серьезно? – Она мельком взглянула на старинные настенные часы и опять уставилась в книгу. – Ты ложись, Гришенька. Я еще почитаю.

Он подошел, сел рядом, взял книгу у нее из рук. На глянцевой обложке была изображена женщина в черном кружевном лифчике, с широко открытым ртом и закрытыми глазами. Вероятно, художник пытался показать, что она кричит от страха. На втором плане, над ее запрокинутой головой, плавал в густом кровавом киселе маленький накачанный человечек. Судя по растопыренным рукам и вывернутым напряженным ладоням, художник имел в виду что-то связанное с карате.

Григорий Петрович знал совершенно точно, что в книге этой никаких героев-каратистов не было в помине. Бандиты, правда, были, героиня один раз действительно кричала от страха, в самом начале, во второй главе, но это происходило зимней ночью, на пустынной улице, и женщина была одета соответственно сезону.

«Виктор Годунов. ТРИУМФАТОР», – было написано над картинкой кровавыми буквами, готическим шрифтом.

Григорий Петрович захлопнул книгу, небрежно бросил на журнальный стол картинкой вниз. На тыльной стороне обложки была цветная фотография автора.

– А он постарел, тебе не кажется? – быстро произнес Григорий Петрович и обнял жену за плечи.

– Разве? – Ника взяла книгу. – По-моему, нет. Просто снимок неудачный.

Несколько секунд оба молчали.

– Ну и как роман? – кашлянув, поинтересовался Григорий Петрович.

– А ты прочитай, – улыбнулась Ника, – отличный роман.

– Отличный, говоришь? – удивленно вскинул брови Григорий Петрович. – Тебе ведь никогда не нравились детективы.

– Гриша, перестань, – поморщилась Ника, – тебе что, неприятно видеть у меня в руках его книгу? Ты прекрасно знаешь, как он умеет писать. Неужели до сих пор ты…

– Я не хочу, чтобы мы с тобой это обсуждали! – вдруг выкрикнул он, перебив ее на полуслове. – Я не желаю о нем говорить, ты поняла?

Она ничего не ответила, молча встала с дивана, но он схватил ее за руку и силой усадил назад, хотел еще что-то крикнуть, но в этот момент затренькал сотовый телефон, с которым он в последнее время не расставался ни на секунду, даже ночью.

Ника, воспользовавшись ситуацией, встала и вышла из гостиной, прихватив с собой книгу.

– Да… Ну давай, быстро, без предисловий!.. Что?!.. Как нету?! Вы хорошо смотрели? А пленки? А дискеты?.. Почему вчера не сказал? Ах вот оно что, спешили они, придурки… – Он вскочил с телефоном в руках, выглянул в коридор, быстро прикрыл дверь гостиной.

С каждой минутой лицо его все заметней каменело. На этот раз он был не красен, а бледен до синевы и без конца облизывал пересохшие губы.

– Так, а в самом компьютере?.. Да, я понимаю… – отрывисто, приглушенно говорил Григорий Петрович. – Мне плевать, что они не разбираются в компьютерах. Значит, найди человека, который разберется… А как хочешь… Хоть сам делай… Все, я сказал!

Ника старалась не прислушиваться к разговору, но через закрытую дверь отдельные слова долетали и неприятно резали слух. Дело было даже не в словах, а в интонации.

– Хорошо, – процедил Гриша сквозь зубы, дослушав до конца долгий монолог своего собеседнике, – начинай разрабатывать запасной вариант. Но только очень осторожно.

Ника сидела на кухне, курила, опять уставившись в книгу. Она даже не взглянула в его сторону. Он пододвинул стул, сел напротив и тихо спросил:

– Чаю хочешь?

– Гриша, что с тобой происходит? – Она поймала его взгляд. Он тут же с утомленным видом прикрыл глаза и откинулся на спинку стула.

– Прости меня, девочка. Я так устал.

– Я знаю, – кивнула она, – кричать зачем?

– Ну, сорвался. Нервы на пределе. А ты бы хотела, чтобы я сохранял железобетонное спокойствие, видя, как ты не отрываешься от его последнего шедевра? У него, между прочим, все главные героини на одно лицо, и лицо это твое, Ника. Ты не можешь не замечать. А вдруг что-то встрепенется в душе? Он ведь стал таким знаменитым.

– Подожди, Гриша, откуда ты это знаешь? Ты же не читаешь его книг, – еле слышно произнесла Ника.

Он не шелохнулся, не открыл глаз, продолжал сидеть, расслабленно откинувшись, но при ярком свете кухонной люстры было видно, как быстро-быстро задвигались под веками глазные яблоки. Забегали зрачки туда-сюда.

– Ну, не лови меня на слове, – он сглотнул и нервно облизнул губы, но голос его прозвучал вполне спокойно, даже чуть снисходительно, – я просматривал пару его книжек. Кстати, ничего особенного. Вполне качественное транспортное чтиво, но не более.

– А если ты только просматривал, как можешь судить?

Григорий Петрович лукавил. Он прочитал роман «Триумфатор» три месяца назад, в рукописи, а вернее, в компьютерной распечатке, которую получил из издательства. Все романы Виктора Годунова, одного из самых многотиражных авторов России, он получал задолго до выхода книг, сразу, как только в руки главного редактора издательства попадала дискета с готовым текстом.

Григорий Петрович Русов являлся одним из соучредителей издательского концерна «Каскад» и вложил туда большие деньги. Как человека интеллигентного, образованного, его интересовали книжные новинки вообще и творчество Виктора Годунова в частности.

– Мне некогда читать. Я могу только просматривать. Если уж найдется у меня полчасика, я лучше почитаю Толстого, Достоевского, Бунина, а не детектив.

– Одно другому не мешает, – заметила Ника.

– Вот это новости, Ника. Ты что, уговариваешь меня читать его романы? Довольно того, что ты их читаешь не отрываясь. Мне только остается надеяться, что тебя привлекает исключительно литература, а не личность автора.

– Господи, Гриша, ты же никогда не был ревнивым, – нервно усмехнулась Ника, – у тебя что, разыгралась ностальгия по юным страстям? Ты меня достаточно хорошо изучил, чтобы не ревновать.

– Люблю очень. Потому и ревную. Не смейся, – улыбнулся он в ответ, и стало ясно, что он окончательно успокоился, – лучше пожалей меня, видишь, какой я стал дерганый, самому стыдно. Эта предвыборная кампания стоила мне десяти лет жизни. Я ведь не купил себе пост губернатора, как другие. Я его заработал, нервами своими, потом и кровью.

«Ну, деньги тоже были вложены немалые, – заметила про себя Ника, – однако ты об этом не любишь говорить. А кстати, почему? Они ведь не бандитские у тебя. Ты их тоже заработал, не столько потом и кровью, конечно, сколько хорошими своими хитрыми мозгами».

– Правда, пора спать. Мне тоже вставать в семь. У меня завтра дежурство в больнице.

– Дежурство, – проворчал Григорий Петрович, – знала бы ты, как мне надоели эти твои дежурства. Мы не для того отправили ребенка в Швейцарию, чтобы ты ринулась работать.

– Мы отправили Митюшу прежде всего для того, чтобы он получил хорошее образование, а не крутился здесь, среди детей «новых русских». Это ведь твоя была идея, ты сам убеждал меня, что в Синедольске пока нет школы, в которую ты бы со спокойной душой отдал сына. При чем здесь моя работа?

Не дождавшись ответа, не сказав больше ни слова, Ника ушла в ванную. Она терпеть не могла выяснять отношения. Она была человеком уступчивым и спокойным, однако в последнее время как-то так получалось, что они с мужем постоянно балансировали на грани конфликта. Слишком много накопилось запретных тем, которых не стоило касаться в разговорах.

Григория Петровича в последнее время стал все заметней раздражать трудовой энтузиазм Вероники Сергеевны. Он считал, что у персоны его уровня супруга работать вовсе не должна. Он надеялся, что в Синедольске, оторванная от своего родного Института Склифосовского, она угомонится, ее закружит, наконец, красивая содержательная жизнь политического бомонда.

Десятилетнего сына Митю решено было отправить в Швейцарию, в закрытую частную школу. Григорий Петрович опасался, что в Синедольске ребенок не получит достойного образования, станет слабым, капризным, избалованным, потому что пятерки ему будут ставить только за то, что он губернаторский сын. В этом Ника была с мужем согласна, хотя по Митюше очень скучала. А вот в том, что касалось ее работы, никакого согласия между супругами не было.

Когда стало ясно, что Григорий Петрович победит на губернаторских выборах, Вероника Сергеевна недолго думая предложила главному врачу краевой больницы свои услуги в качестве рядового хирурга-травматолога.

Больница остро нуждалась в специалистах, персонал увольнялся, мизерную зарплату регулярно задерживали, не хватало медикаментов, оборудования, койко-мест. Хирург такого уровня, как Елагина, был бы для больницы настоящим подарком. К тому же первая леди области вряд ли станет переживать из-за копеечной зарплаты, которую задерживают. А проблемы с медикаментами и оборудованием возложит на своего супруга. Губернатор найдет способ обеспечить больницу всем необходимым. В общем, главный врач сразу загорелся этой странной идеей не меньше самой Елагиной.

Григорий Петрович категорически возражал, уверял Нику, что это нелепо и будет воспринято окружающими как совершенный абсурд. Жена хозяина области не должна вправлять конечности и чинить прошибленные черепа. Ее образ жизни несовместим с больничной поденщиной. Ей положено присутствовать на официальных мероприятиях, сопровождать мужа в поездках и на приемах. Ей просто некогда вкалывать рядовым врачом.

Но Вероника Сергеевна никак не желала становиться типичной первой леди краевого масштаба. Ей не нравилось заниматься светской благотворительностью, разъезжать с кортежем, в окружении телохранителей и административной челяди по детским домам, колониям для малолетних преступников и интернатам для брошенных стариков, вручать перед телекамерами смущенным сироткам «Сникерсы» и кукол Барби, гладить несчастных деток по головкам и, присев на корточки, задавать вопросы: а где, деточка, твоя мама? хорошо ли вас, ребятки, здесь кормят?

После мучительных семейных споров было решено, что хотя бы первое время Вероника Сергеевна ограничится двумя рабочими днями в неделю. А позже, когда кончится сложный период вхождения ее мужа во власть, она станет работать, как ей хочется.

По вторникам и пятницам с девяти до трех Вероника Сергеевна вела прием в кабинете заведующего хирургическим отделением. К больнице ее подвозил шофер. У ворот ставилась дополнительная охрана. По негласному распоряжению к ней на прием допускались только избранные больные. Новые коллеги относились к ней с ехидным почтением, словно она была эксцентричной барынькой, которая повязалась ситцевым платочком и вместе с крестьянами собралась на полевые работы. Но, несмотря на это, в обществе коллег-врачей ей все-таки было значительно уютней, чем в компании чиновничьих жен. А главное, она жить не могла без своей тяжелой неженской работы и боялась потерять квалификацию.

Выйдя из ванной, Ника улеглась в постель с романом Виктора Годунова. Ей оставалось страниц десять, не больше, и оторваться она не могла.

– Я прошу тебя, убери ты с глаз долой эту несчастную книгу, – раздраженно прошептал Григорий Петрович и погасил свет.

Глава 4

Детективное агентство «Гарантия» занимало первый этаж старинного особняка в одном из арбатских переулков. Во дворе за чугунными воротами стояло в ряд несколько сверкающих иномарок. Егоров сразу заметил, что дела у агентства идут отлично. Новенькая офисная мебель, оборудование, компьютеры, факсовые аппараты, лощеные молодые люди в элегантных костюмах.

«Бандиты, – с тоской подумал Иван Павлович, – деньги на всю эту красоту в наше время могут достать только бандиты. Не надо было сюда приходить. Запросят столько, что всю жизнь потом буду долги отдавать».

– Добрый день, – улыбнулась ему хорошенькая секретарша, – я могу вам чем-нибудь помочь?

– Моя жена и двое сыновей попали в секту, – мрачно сообщил Егоров, – я хочу получить информацию об этой секте.

– Вам кто-то рекомендовал обратиться в наше агентство? Или вы нашли нас по рекламе?

– Я к вам по рекомендации, – Егоров протянул ей визитку адвоката, – мне сказали, вы недорого берете за услуги.

– Да, цены у нас мягкие, – улыбнулась секретарша. – Минуточку, – она сняла телефонную трубку и произнесла певучим сладким голоском:

– Феликс Михайлович, к вам посетитель.

В небольшом уютном кабинете за дубовым старинным столом сидел пожилой сдобный толстяк с круглой рыжеватой бородкой и аккуратной глянцево-розовой лысиной в обрамлении рыжих кудряшек. На Егорова пахнуло дорогим одеколоном.

– Заходите, пожалуйста, милости прошу, – толстяк привстал, протянул руку, – Виктюк Феликс Михайлович, частный детектив.

Егоров пожал пухлую влажную кисть и представился.

– Очень приятно, Иван Павлович. Присаживайтесь. Я вас внимательно слушаю, – голос у него был мягкий, бархатный, и глядел он на Егорова так сочувственно, так ласково, что на миг стало не по себе.

– Сначала я хочу узнать ваши цены, – сказал Егоров, усаживаясь в кожаное кресло.

– Цена зависит от заказа, – улыбнулся Виктюк, – после заключения договора мы берем аванс, сто пятьдесят долларов в рублях, по курсу. А по выполнении заказа составляется смета. Так что сразу я не могу назвать всю сумму. Изложите мне проблему, и тогда мы допытаемся прикинуть, во что обойдется ее решение.

«Аванс сто пятьдесят – это вполне терпимо», – мысленно ободрил себя Егоров и стал излагать толстяку суть дела. Тот слушал, не перебивая, и бесшумно постукивал пухлыми короткими пальцами по столешнице С лица его не сходила задумчивая улыбка.

«Чего ж они здесь все такие улыбчивые?» – неприязненно подумал Егоров.

Он прекрасно понимал, что в этом нет ничего плохого. Сотрудники агентства стараются произвести на клиентов приятное впечатление, вот и одаривают лучезарными американскими улыбками, кстати и некстати. Просто у него нервы на пределе, поэтому все раздражает и кажется подозрительным.

Он ждал, что по ходу рассказа частный детектив задаст хотя бы один вопрос, но тот продолжал молчать и улыбаться. Когда Егоров закончил, Виктюк удовлетворенно кивнул и произнес прямо-таки медовым голосом:

– Скажите, Иван Павлович, а почему вы решили, что это секта?

– А что же еще? – опешил Егоров.

– Да вы не нервничайте, все будет хорошо. Вы расслабьтесь, успокойтесь, мы постараемся вам помочь.

«Я что, к врачу пришел? К психоаналитику или к гипнотизеру?» – вспыхнув, подумал Егоров.

– Я вовсе не нервничаю. Я хочу узнать, что происходит с моей семьей. В том, что они попали именно в секту, я не сомневаюсь. Мне необходимо выяснить, кто этой сектой руководит, кто ее финансирует, кто заинтересован в том, чтобы сводить с ума детей и женщин.

– А говорите, не нервничаете, – ласково улыбнулся Виктюк, – я же опытный человек, вижу, что вы переживаете тяжелейший стресс. Хочу вас сразу успокоить. В том, что я сейчас от вас услышал, нет ничего страшного. Ваша жена и дети вовсе не в секте. Это, если хотите, что-то вроде кружка или оздоровительной группы, не более. Никто за этим не стоит, никто не пытается, как вы выразились, сводить с ума детей и женщин. Сейчас в моде йога, новые теории питания, закаливания, оздоровления. Что касается женщины в черном, которая якобы оглушила вас и выкинула на улицу, – по мягкому лицу скользнула снисходительная усмешка, – ну вы меня извините, вы посмотрите на себя, здоровый крепкий мужчина, летчик, и вдруг какая-то дама вас вышвыривает… Нет, я верю вам, верю каждому слову. Просто возможен другой вариант, более реальный. Вы устали после длительного рейса. Я представляю, какие у вас там, в Аэрофлоте, нервные перегрузки. Так вот, вы устали, а потому сами не заметили, как очутились во дворе на лавочке.

– Да вы что?! – повысил голос Егоров. – Если они там сумасшедшие, то у меня пока все нормально с головой. Я отлично помню…

– Ну как же отлично помните? – мягко перебил Виктюк. – Вы сами сказали, что очнулись на лавочке. Ну ладно, давайте оставим эту тему в покое. Ни вы, ни тем более я не можем в точности восстановить события. Верно? Ну так и не будем гадать, что именно произошло. Вообще, вам следует успокоиться. Еще раз повторяю. В том, что вы рассказываете, много странного и непривычного, но поверьте, ничего страшного. Да, ваша жена и дети занимаются медитацией, стали иначе питаться, обливаются холодной водой. Их образ жизни изменился, соответственно изменилось и мышление. Вы перестали понимать их. Но из этого не следует, что вы полностью правы, а они нет.

– Послушайте! – не выдержал Егоров. – Хватит морочить мне голову! Дети не ходят в школу, голодают, и вы хотите мне втолковать, что все нормально? Меня оглушили и вышвырнули, а вы пытаетесь доказать, будто это только померещилось мне?

– Ну да, конечно, – рассмеялся Виктюк, – я их агент. Я с ними заодно. Перестаньте, Иван Павлович. Мы с вами так ничего не добьемся. Вы, кажется, готовы ополчиться на весь мир. Давайте успокоимся и подумаем вместе, как быть.

– Я не за утешением к вам пришел, – мрачно произнес Егоров и почувствовал, что краснеет. С нервами было совсем худо. – Если вы мне не верите и отказываетесь заниматься этим делом, так и скажите.

– Что вы, Иван Павлович, разве я отказываюсь заняться вашим делом? Просто я пытаюсь объяснить вам что никакой катастрофы нет, и не стоит паниковать. Я выясню все про эту группу. Сейчас мы оформим необходимые документы, и в ближайшее время вы получите полную информацию. Стоить это будет недорого. Думаю, кроме аванса, вам придется заплатить потом еще долларов пятьдесят, не больше. Сумма вас устраивает?

– Вполне, – буркнул Егоров.

«Ну что я так завелся? – подумал он. – Может, он правда хотел меня успокоить? У меня плохо подвешен язык, я коряво излагаю, и ему кажется, что я преувеличиваю. Наверное, со стороны я выгляжу абсолютным неврастеником. Со мной тяжело разговаривать».

– Хорошо. Спасибо. Давайте оформлять документы.

Егоров ничего не понимал в договорах. Он принялся читать многочисленные пункты и подпункты о правах и обязанностях сторон, но вскоре сообразил, что тупо водит глазами по строкам, словно перед ним китайские иероглифы.

– Вам что-то не ясно? – участливо поинтересовался Виктюк.

– Нет, почему? Все ясно.

Столько сил уходило в последнее время на борьбу с дрожащей бестолковой паникой, что он не мог сосредоточиться. Ему казалось, время работает против него, против его семьи, с каждой минутой жена и сыновья уходят все дальше, исчезают в черной пустоте со свистящей дикой скоростью, и надо нестись, бежать, спасать, а не вчитываться в строчки идиотского договора. Даже если добродушный толстяк начал бы сейчас разъяснять ему все эти пункты и подпункты, он все равно не понял бы ничего.

Расписавшись возле галочек, заплатив аванс и получив квитанцию, он вышел на свежий воздух. В воротах остановился, стал прикуривать, но огонек зажигалки не хотел вспыхивать, ребристое колесико прокручивалось, оставляя на пальце черный след. Егоров стоял, низко опустив голову, прикрыв ладонями слабый, дрожащий огонек.

Сердито взвизгнул автомобильный сигнал. Егоров успел отпрыгнуть. В ворота въехал вишневый новенький «Вольво». Иван Павлович прикурил наконец, глубоко затянулся и, немного успокоившись, взглянул на машину, которая едва не сбила его.

«Вольво» припарковался. Из него вышел крепкий невысокий человек в короткой распахнутой дубленке и быстро зашагал к подъезду. Егоров застыл с сигаретой во рту. Он не мог поверить своим глазам. Гришка Русов собственной персоной. Вот повезло! Вот кто поможет лучше любого частного детектива.

– Гришка! Григорий Петрович, подожди! Русов резко остановился.

– Привет, Иван. Я тебя не узнал. Ты что здесь делаешь? – Его лицо не выражало ни радости, ни удивления. Он машинально пожал Егорову руку и взглянул на часы.

– Гришка, как хорошо, что я тебя встретил! – быстро взахлеб заговорил Егоров. – Слушай, у меня беда. Ты, кажется, в Министерстве образования?

– Ну почти, – кивнул Русов, – а в чем, собственно, дело?

– Смотри-ка, ты разговаривать научился как большой начальник, – радостно заулыбался Егоров, – понимаешь, моя Оксанка совсем свихнулась, ушла вместе с детьми в какую-то идиотскую секту, я не могу ничего выяснить. Вот только что нанял частного детектива в этом агентстве, – он кивнул на одну из медных табличек, прибитых у подъезда.

– Прости, Ваня, я очень спешу, – нервно поморщился Русов, – рад тебя видеть, но спешу, прости, старичок. Вот, возьми мою визитку, позвони мне, – он похлопал Егорова по плечу, сунул ему в руку глянцевую карточку, шагнул в подъезд. Тяжелая дубовая дверь бесшумно закрылась за ним.

Егоров несколько секунд разглядывал красивую визитку. Текст был отпечатан золотыми тиснеными буквами, с одной стороны по-русски, с другой по-английски.

«Министерство образования России. Русов Григорий Петрович, помощник министра, председатель Совета по взаимодействию с нетрадиционными культурно-оздоровительными объединениями», – прочитал Егоров и обрадовался еще больше. Он не ожидал, что так повезет. Теперь все будет хорошо. У Гришки связи. Гришка поможет. Они, конечно, друзьями никогда не были, но ведь выросли вместе. И вместе приехали из Синедольска завоевывать Москву двадцать пять лет назад.

* * *
Сколько раз писателю Виктору Годунову приходилось чувствовать космический щекотный холодок предсмертного ужаса вместе со своими героями, сколько раз придуманные им люди глохли от стука собственного сердца, понимая, что каждый удар может оказаться последним. Но писатель Виктор Годунов сочинял какой-нибудь хитрый ход и спасал своих героев.

Теперь надо было спасать самого себя, непридуманного, живого, измотанного человека, промокшего до нитки под нудным майским дождем, Никиту Юрьевича Ракитина. Но ничего, кроме бессмысленного блуждания по утренней сонной Москве, автор популярных криминальных романов для себя самого придумать не мог.

Москва кажется совсем другой, когда в ней некуда деться, когда не знаешь, где предстоит провести ближайшую ночь. Впервые за свои тридцать восемь лет Никита Ракитин слонялся по родному городу, как испуганное бездомное привидение.

Ему везде чудились слишком внимательные, настороженные взгляды. Если идущий навстречу пешеход прятал руку в карман, ему мерещилось, что вот сейчас в этой руке окажется пистолет. Если тормозила рядом машина, у него перехватывало дыхание потому, что он уже слышал заранее, как коротко и сухо трещит автоматная очередь.

Три часа назад, покинув свою квартиру через черный ход, перепрыгивая с крыши на крышу, он понимал только одно: жив. Все прочее не имело значения. Сейчас, когда оглушительный животный ужас утих, осел крупными липкими хлопьями на дно души, надо было продумать хоть сколько-нибудь определенный план действий на ближайшие дни или часы – это уж как Бог даст. Но плана никакого не было. Автоматическое передвижение по мокрым улицам немного успокаивало, однако мешало думать.

Утро было промозглым и серым, город вяло просыпался и выглядел так мрачно, словно самого себя не любил. В нем обитало множество друзей и знакомых, и запросто можно было позвонить, зайти в гости, остаться ночевать. Однако Никита знал, что круг его близких совершенно прозрачен для заказчика убийства. Идти к кому-то в гости – значит не только подставляться самому, но и подставлять других. Лучшее, что можно сделать, – исчезнуть. Но куда?

После бессонной ночи знобило, глаза слипались. Он огляделся и обнаружил, что находится на Сретенке. Перед ним было маленькое дешевое бистро. Он увидел сквозь стекло, как девушка в красном фартуке поверх джинсового комбинезона переворачивает табличку на двери: «Открыто», и вошел внутрь. Девушка улыбнулась и весело произнесла:

– Доброе утро.

– Доброе, – откликнулся Никита.

– Что будем кушать? Есть сосиски с капустой, бутерброды с красной рыбой. Только она очень соленая, не советую. А хотите, могу яишенку пожарить с беконом.

– Хочу, – улыбнулся он в ответ, – знаете, ужасно хочу, чтобы кто-нибудь пожарил мне яичницу с беконом.

– И кофе?

– Да. Покрепче.

– У нас только растворимый.

– Ну и отлично. Пусть растворимый.

Он уселся за стол и, глядя, как незнакомая худенькая девушка готовит ему завтрак, подумал вдруг, что нельзя так страшно раскисать. Его еще не убили, а он уже чувствует себя привидением. Вопрос «что делать?» стучит в голове тупо и совершенно риторически. А ответ между тем прост как всегда. Работать. Он ведь давно собирался купить себе ноутбук. Вот теперь самое время. Благо деньги с собой прихватить успел. А где найти стол и стул, крышу над головой, он придумает. Можно снять комнату на месяц, сейчас это совсем нетрудно. Главное, довести до конца то, что он начал, то из-за чего его хотят убить. Тогда есть надежда, что не убьют. Не успеют.

Девушка поставила перед ним маленькую шипящую сковородку. Яичница немного пригорела, но все равно была вкусной. Потом он выпил два стакана крепкого сладкого кофе и почувствовал себя значительно лучше.

– Курить у вас можно?

– Пожалуйста, – она вышла из-за прилавка и поставила перед ним пепельницу.

Он откинулся на спинку стула, затянулся, прикрыл глаза.

– У вас кровь на щеке, – произнесла девушка и положила перед ним бумажку, написанный от руки счет, – из-под пластыря сочится, довольно сильно.

– Я знаю, – он потрогал щеку, – порезался, когда брился.

Девушка смотрела на него все пристальней, и ему стало не по себе. Замечательная девушка, яичницу вкусную пожарила, но сейчас совершенно не нужно, чтобы узнавали писателя Виктора Годунова. Впрочем, может, она и не узнала. Настроение у нее хорошее с утра, и вообще она по натуре такая милая и сострадательная, независимо от того, кто перед ней, известный писатель или случайный безымянный посетитель.

Он расплатился и быстро вышел из кафе, достал из сумки дымчатые очки, надвинул совсем низко, до бровей, замшевую старую кепку.

В последнее время, после нескольких телеинтервью и журнальных публикаций с большими цветными фотографиями, его узнавали на улицах. Иногда это веселило, иногда раздражало. Сейчас было вовсе ни к чему. Чем меньше людей обращает на него внимание, тем лучше. Однако вряд ли кому-то придет в голову, что длинный, бледный, сутулый от усталости и страха парень с куском пластыря на щеке, в потертых джинсах, изношенных кроссовках, со здоровенной дорожной сумкой из дешевого кожзаменителя – популярный писатель Виктор Годунов.

И все-таки в компьютерном отделе книжного магазина «Глобус» его узнали. Он выбирал ноутбук, пришлось снять не только кепку, но и дымчатые очки. В них он плохо видел.

– Это вы или не вы? – обратился к нему молоденький продавец-консультант.

– Вероятно, все-таки я, – хмыкнул Никита, присматриваясь к ноутбуку фирмы «Тошиба», который стоил две тысячи долларов и весил всего два с половиной килограмма. Маленькая, плоская, удобная машина с большим экраном.

– А книжку можете подписать? – спросил продавец и протянул ему «День лунатика».

Никита такого издания еще не видел. На обложке «покета» был новый рисунок, не менее дурацкий, чем предыдущий. Юноша с одеколонным лицом душил грудастую красотку. Раньше юноша был брюнетом, красотка блондинкой, теперь наоборот. И позы немного изменились. В романе ни героев таких, ни одной подобной сцены не было. Но издателям видней, какие обложки привлекают читательские массы. Обычно используют для съемок специальных людей. Никите ни разу не приходилось видеть, как выстраивают мизансцены, как фотомодели принимают подобающие позы. Можно представить, как это происходит. «Сожми руки у нее на горле! – командует фотограф. – Запрокинь голову. Оскаль зубы. Выпучи глаза».

– Меня Сергеем зовут, – сказал продавец.

– Очень приятно, – Никита взял у него ручку и написал: «Сергею на добрую память, автор».

Продавец подбирал ему ноутбук долго, старательно, с удовольствием щеголял своими глубокими познаниями не только в компьютерах, но и в детективной литературе. В итоге Никита вышел из магазина с тем тошибовским «ноутом», который приглядел с самого начала.

Сыпал мелкий, как пыль, дождик. С компьютером в сумке он почувствовал себя значительно спокойней и уверенней. Теперь оставалось найти какое-нибудь пристанище. Теоретически, долларов за триста можно снять на месяц вполне приличную однокомнатную квартиру где-нибудь в спальном районе. Но это только теоретически. Квартира нужна уже сегодня, телефона под рукой нет, к знакомым за помощью лучше не обращаться, фамилию свою лучше не называть, документы не показывать, прятать лицо, потому что потенциальные хозяева могут запросто узнать его, начнут болтать, любопытствовать.

Купив к киоске несколько газет и десяток телефонных жетонов, Никита уселся за столик открытого кафе, принялся читать объявления, подчеркнул всего полдюжины, которые показались ему подходящими, и отправился к таксофону.

По первым двум номерам звучал автоответчик. Еще по трем никто не брал трубку. И только по шестому ответил молодой женский голос.

– А че, можно и сегодня, в натуре. Приезжай, – собеседница моментально перешла на «ты», и Никите показалось, что она слегка навеселе. – Значит, это, короче, до Сокольников, там выходишь, сразу направо… – прижав трубку ухом, Никита записал адрес.

Это была грязная полуразвалившаяся панельная пятиэтажка. На лестнице он услышал истошный женский крик и, поднявшись на последний этаж, чуть не споткнулся, потому что навстречу ему катился по ступенькам ободранный маленький мужичонка.

– Вали отсюда, ка-зел! Че смотришь, блин, пшел вон. Щас по стенке размажу на хрен!

Полная, распаренная, как после бани, молодуха в капроновых спортивных шароварах, зеленых с алыми пампасами, в черной короткой кофточке с кружевами и золотыми блестками, стояла, подперев бока, в дверном проеме и провожала мужичонку оглушительным крепким матом. Тот вовсе не смотрел на нее, дробные быстрые шажки звучали уже далеко внизу. Из квартиры доносился какой-то басовитый гул. Увидев Никиту, молодуха замолчала на миг, кокетливым движением поправила вытравленные до лимонной желтизны волосы.

– Ты, что ли, насчет квартиры звонил? Проходи. Никита шагнул в прихожую, заставленную картонными ящиками. В крошечной «распашонке» стоял плотный, застарелый запах перегара и пота. Было так накурено, что щипало глаза. В единственной комнате, увешанной малиново-зелеными коврами, сидело за столом человек пять кавказцев. Заметив Никиту, они разом замолчали и внимательно, нехорошо уставились на него.

– Вероятно, я не туда попал, извините, – произнес он, пытаясь протиснуться назад, к двери, сквозь строй ящиков.

– Туда, туда. Не стесняйся, – ободрила его молодуха, – я недорого возьму, всего пятьсот баксов в месяц. Паспорт давай сюда и деньги вперед за полгода.

– Нет. Мне только на месяц. И пятьсот – это дорого. Спасибо, всего доброго.

– Да ты че – дорого?! Ты погляди, какая хата, какие ковры, стенка – цельное дерево, окно во двор, никакого шума, метро в двух шагах, телефон, телевизор цветной, видиком можешь пользоваться, кассеты есть с эротикой, – затараторила молодуха и попыталась ухватить его за локоть.

– Пагады, слюший, так нэ дэлают, в натуры, – двое кавказцев стали вылезать из-за стола. Глаза у них были красные, пьяные, и Никита, бесцеремонно оттолкнув молодуху, застрявшую в проходе, рванул вон из квартиры, скатился вниз по лестнице, еще резвее чем давешний ободранный мужичонка. Вслед ему понесся такой же густой мат.

Отдышался он в вонючем проходном дворе. Дождь перестал, но небо совсем почернело, в лицо бил ветер, тяжело раскачивались липы над головой. Никита подумал, что сейчас ливанет по-настоящему, но не было сил ускорять шаг. Он медленно побрел к метро.

Кажется, без помощи знакомых не обойтись. Он стал перебирать в памяти всех, к кому мог бы обратиться сейчас. Нужен человек, с которым он очень редко видится, которого если и вычислят, то в последнюю очередь. Человек этот не должен быть любопытен и болтлив. Но если и есть такой, то почти невероятно, что у него найдутся знакомые, готовые прямо сегодня сдать недорогую квартиру на месяц.

Ни одного подходящего имени в голову не приходило. На него вдруг навалилось совершенное безразличие, захотелось просто вернуться домой, в свою родную квартиру, принять горячий душ, лечь спать – и будь что будет.

В лицо брызнуло косым ледяным дождем. Ветер пронизывал до костей. До метро было еще далеко, и Никита нырнул в какую-то маленькую сомнительную кафешку. Два столика были заняты. За ними обедала компания ремонтных рабочих в спецовках. Никита подошел к стойке самообслуживания.

– Есть у вас суп какой-нибудь? – спросил он раздатчицу.

– Борщ хороший. Налить?

– Да. А водка есть?

– «Столичная».

– Сто грамм, пожалуйста.

Никита сел за угловой столик, подальше от шумной рабочей компании, с удовольствием хлебнул водки, закусил черным хлебом и принялся за борщ. Но тут, словно по команде, брякнуло ведро, чмокнула мокрая тряпка. Какая-то тощая кроха в грязном белом халате стала мыть пол прямо под его столиком, вокруг его ног, я потом бросила швабру и принялась водить вонючей тряпкой по столу.

– Послушайте, – не выдержал Никита, – я, между прочим, ем. А тряпка ваша воняет нестерпимо.

– Эй, голубчик, что за дела? – взвилась кроха. – Я на работе и протираю столы когда мне нужно. А тряпка чистая и вонять не может. Господи, Ракитин, ты?

* * *
Домашнего телефона на визитной карточке не было. Только служебный. А дозвониться по нему Егоров не мог. Гришке Русову не сиделось в своем кабинете.

– Перезвоните, пожалуйста, через час, – любезно предлагала секретарша.

– Сегодня Григория Петровича уже не будет, – сообщала она, когда Егоров перезванивал через час, – а завтра он улетает в Бельгию.

– А вы не могли бы дать мне его домашний номер? – решился попросить Иван. – Я его земляк, друг детства.

– Извините, но если Григорий Петрович не счел нужным дать вам свой домашний номер, то я не имею права…

– Да он просто забыл! Он спешил и забыл в спешке. Вы знаете что, девушка, вы ему передайте, что звонил Егоров Иван. Вот, номер мой запишите. И еще, если боитесь дать мне его домашний, спросите у него разрешения.

– Хорошо, я так и сделаю, – ответила секретарша и положила трубку.

– Это опять Егоров, – радостно сообщал он в десятый раз. – Соедините меня, пожалуйста, с Григорием Петровичем.

– Его нет.

– Я его земляк, друг детства. Вы передали, что я звонил? Мы договорились, что вы дадите мне его домашний номер.

– Как ваша фамилия?

– Егоров.

– Мы с вами ни о чем не договаривались.

– Ну как же, девушка?! Вы обещали…

– Григория Петровича на месте нет. Попробуйте перезвонить в пятницу.

– Но вы передали ему?

Ответом были частые гудки. И так до бесконечности.

От улыбчивого частного детектива Виктюка тоже не поступало никаких новостей. Егоров звонил туда каждый день и слышал одно и то же: «Не волнуйтесь. Мы работаем по вашему делу. Все не так просто. Прошло слишком мало времени».

Время неслось с дикой скоростью, не оставляя для его семьи никаких шансов. Каждый раз, возвращаясь из рейса после трех-четырех дней отсутствия, он не знал, чего больше боится – увидеть землисто-серые, осунувшиеся лица жены и детей, погрузиться в ледяное молчание или обнаружить, что все трое исчезли.

Если бы гуру и тех, кто за ним стоит, интересовали деньги, Оксана тянула бы их из мужа всеми способами. Сама она давно не работала, после рождения Феди осталась дома, занималась только хозяйством и детьми. Летческой зарплаты Егорова вполне хватало на жизнь.

Ничего особенно ценного в доме не было, главная ценность – квартира. Но о квартире, о размене Оксана не заикалась. Егоров на всякий случай сходил в домоуправление, якобы выяснить, нет ли задолженности по квартплате, а на самом деле проверить, все ли нормально с документами. Мало ли какую каверзу могли придумать руководители секты?

Но оказалось, все в порядке. Никто на квартиру не посягал.

Егорову снились ночами кошмары, неслись в голове сцены из всяких ужастиков про вампиров, про воровство органов. Он видел, как худеют его мальчики, и всерьез стал думать, что гуру высасывает из них жизненную энергию или выкачивает кровь небольшими порциями.

Однажды он заметил на груди у Феди, под острыми ключицами, черную татуировку, перевернутую пятиконечную звезду, вписанную в круг.

– Что это, сынок?

– Знак посвящения, – ответил ребенок тусклым голосом.

– Но это же больно, и потом, ты понимаешь, это останется на всю жизнь. Татуировку вывести очень сложно. Смотри, у тебя воспалилась кожа, могли инфекцию занести, – он попытался обнять сына, почувствовал под руками страшную худобу. На секунду Егорову показалось, что сын прижался к нему, и ледяная стена дала тонкую трещину.

– Послушай меня, сынок, нам с тобой надо уехать на некоторое время, – жарко зашептал Егоров, – так нельзя жить, ты должен ходить в школу, нормально питаться.

– Папочка, мне страшно, – еле слышно произнес Федя.

– Не бойся, малыш, ты просто больше не будешь туда ходить, – Егоров прижал к груди его голову, но ребенок отстранился.

– Мне страшно тебя слушать, папочка. Ты ничего не понимаешь. Ты живой мертвец. – Федя поднял лицо, и на Ивана Павловича глянула сквозь голубые глаза-стеклышки ледяная пустота.

На следующий день он отправился по адресу, указанному на визитке Русова. Охраннику в дверях солидного административного здания не пришло в голову задержать высокого статного человека в летческой форме. Егоров поднялся на второй этаж и спросил у первой встречной барышни, где кабинет Русова Григория Петровича.

– По коридору направо, – ответила барышня. В приемной было пусто. Егоров ткнулся в дверь кабинета, она оказалась запертой. Пронзительно зазвонил телефон на столе секретарши, Иван Павлович вздрогнул и рефлекторно метнулся к столу, протянул руку, чтобы взять трубку, но, разумеется, не взял, зато заметил рядом с аппаратом перекидной календарь. Он открыт был на сегодняшнем числе, и Егоров успел прочитать одну из записей: «19-30, рест. „Вест“, Шанли, отд. каб.». – Что вы здесь делаете?. – раздался возмущенный голос.

В дверях стояла молоденькая пухленькая блондинка с подносом в руках. На подносе высились мокрые перевернутые кофейные чашки.

– Добрый день, – Егоров улыбнулся, отошел от стола и уселся в кресло, – Григория Петровича, как я понимаю, на месте опять нет? Но ничего, я подожду. Мы с ним договорились о встрече.

– Договорились? – секретарша убрала посуду в стеклянный шкаф, уселась на свое место.

– Разумеется.

– На какое время?

– На одиннадцать, – не моргнув глазом соврал Иван Павлович.

– Как фамилия ваша? Егоров представился. Секретарша черкнула что-то в

Календаре.

– Но сегодня Григория Петровича не будет.

– У меня другие сведения, – Егоров весело подмигнул.

– Минуточку, – она подняла трубку и стала крутить диск. Егоров догадался, что она звонит Гришке домой, попытался разглядеть, какие набирает цифры, но не успел.

– Григорий Петрович, здесь к вам человек пришел, некто Егоров. Говорит, вы ему назначили на одиннадцать… Да, конечно…

Егоров вскочил и выхватил у нее трубку.

– Гришка, ты что, совсем сбрендил? Я никуда не уйду, пока ты не появишься в своем кабинете.

– Иван, ты не нервничай, – ответил ему спокойный хрипловатый баритон, – ты прости, старичок, я сейчас страшно занят, продохнуть некогда. Мы встретимся обязательно, я помню, что у тебя какие-то проблемы, просто хочу выслушать тебя внимательно, поговорить без спешки. Давай на той недельке, а?

– Ну ты на работе будешь сегодня или нет? – не унимался Иван. – Я целый день свободен, дождусь тебя. Мне ведь не просто поболтать хочется, беда у меня. Оксанка попала в секту, детей туда затянула…

– Иван, я сюда сегодня никак не попаду. Не получится. Слушай, давай на той неделе, хорошо? Ты оставь Марине свой телефон, я тебе сам позвоню. А сейчас, прости, брат, спешу ужасно. Все, привет.

Иван передал загудевшую трубку секретарше, потом продиктовал ей свой домашний номер и вышел из кабинета, совершенно уверенный, что Гришка Русов ему никогда не позвонит.

Дома в толстом справочнике «Вся Москва» он отыскал ресторан «Вест». Но их оказалось три, в разных концах города. Он стал набирать номер каждого из заведений.

– Здравствуйте, я хочу подтвердить заказ на сегодня на девятнадцать тридцать. Отдельный кабинет. На фамилию Русов. Нет? Тогда посмотрите на фамилию Шанли.

Оказалось, что отдельный кабинет был заказан на фамилию Шанли в ресторане «Вест» неподалеку от Чистых прудов. Егоров приехал к ресторану к семи.

Конечно, Гришка может и озвереть от такой навязчивости, но ему не было дела до Гришкиных эмоций. Сам Егоров уже давно озверел. Он понимал только одно: Гришка по долгу службы обязан знать все про эту паршивую секту. Кто же, если не он?

Егоров нервно курил в темной подворотне, из которой отлично просматривался шикарный ресторанный подъезд. Козырек крыши подпирали круглые стеклянные колонны-аквариумы, в них плавали экзотические рыбы. Кусок тротуара был выложен мраморными плитами, девственно-чистыми, несмотря на зимнюю слякоть. До мостовой тянулась пушистая ковровая дорожка. У подъезда стоял навытяжку чернокожий швейцар в красной ливрее.

Гришкин вишневый «Вольво» подъехал через двадцать пять минут. Егоров шагнул из подворотни, открыл было рот, чтобы окликнуть друга детства, но замер. У ресторанного подъезда притормозила еще одна машина, черный «Мерседес». Оттуда вылез маленький бритоголовый человек азиатской наружности в темно-зеленомкашемировом пальто до пят. Пальто было распахнуто, под ним сверкала белоснежная сорочка, чернел дорогой костюм. Подъезд был освещен достаточно ярко. Впрочем, этого маленького кривоногого он мог узнать в кромешной темноте, в любой одежде и, дверное, даже в гриме и парике.

Гуру и Гришка Русов пожали друг другу руки и пошли в ресторан. Егоров успел заметить, что за рулем «Мерседеса» сидит бритоголовая накачанная девка-телохранитель. Не раздумывая ни секунды, он бросился через дорогу к подъезду. Черный швейцар преградил ему путь.

– Простите, у вас заказан столик?

– Да, да, конечно…

Перед Иваном возникла дородная фигура метрдотеля во фраке.

– Добрый вечер, как ваша фамилия?

– Егоров…

«Господи, надо же быть таким идиотом? Ну почему мне не пришло в голову действительно заказать здесь столик? Ведь не пустят теперь ни за что…»

– Простите, но такой фамилии нет в нашем списке, – хмуро сообщил метрдотель.

– Нет? Странно. Ну а свободное место, может, найдется? Я один.

– Свободных мест у нас нет. Только по предварительному заказу.

Швейцар вежливо теснил Егорова к выходу. В дверном проеме показались две здоровенные фигуры в камуфляже. Егорову оставалось только вернуться в свою подворотню и терпеливо ждать, когда Гришка с гуру изволят откушать.

Перед тем как перебежать на другую сторону, он бросил взгляд в салон «Мерседеса» и заметил, что там никого нет. Было глупо торчать в подворотне на таком холоде. Понятно ведь, раньше чем через полтора часа Гришка из ресторана не выйдет. Это не забегаловка. Но Егоров стоял и ждал, не спуская глаз с ярко освещенного подъезда.

Вечер был сырой, промозглый, летческая шинель не согревала. Он закурил, стал переминаться с ноги на ногу, чтобы не замерзнуть совсем. И вдруг почувствовал резкую боль в шее. Через секунду его накрыл с головой густой ледяной мрак.

* * *
– Сколько же лет мы с тобой не виделись, Ракитин? А ведь ты бы ни за что не узнал меня, паршивец. Ни за что. Старая стала, да?

– Нет, Зинуля, совсем нет. Просто изменилась немного, но мы все не молодеем. А я бы тебя узнал, если бы не тряпка твоя и не грязный халат.

– Ну да, как же, ври больше!

– Я не вру, мы ведь с тобой знакомы почти с рождения. А в последний раз виделись на похоронах бабушки Ани.

– Да… на похоронах. Слушай, Ракитин, а что с тобой произошло? Ты почему мокрый такой?

– Так ведь дождь.

– А бледно-зеленый тоже из-за дождя?

– Нет. Просто сплю мало.

– Ага. Мало спишь, много работаешь. Ну ладно. А сумок зачем столько? Едешь куда-то? Или вернулся?

– Скорее, пожалуй, вернулся. Сумка только одна, а это компьютер, ноутбук.

Такси остановилось у серой страшной пятиэтажки. Никита расплатился. Они поднялись по заплеванной вонючей лестнице на верхний этаж.

– Ненавижу эту конуру, – весело проговорила Зинуля Резникова, распахивая перед Никитой дверь, – сгорела бы она, что ли.

– А где жить будешь?

– Новую дадут. Лучше. Я вот все жду, вдруг кто-нибудь из моих соседей-алкашей подожжет дом ненароком, – она мечтательно закатила глаза и засмеялась, – самой смелости не хватает. Главное, без конца что-то происходит. То газ взрывается, то электричество замыкает. Но ведь стоит, чертова помойка. Ничего ее не берет.

– Да ты террористка самая настоящая, – улыбнулся Никита, тяжело усаживаясь в единственное драное кресло.

– Если бы, – вздохнула Зинуля, – террористы знаешь какие деньги зарабатывают? Впрочем, ты, наверное, лучше меня знаешь. Ты ведь у нас автор модных криминальных романов. А я всего лишь бедная художница. «Нет, я вам скажу: нет хуже жильца, как живописец: свинья свиньей живет, просто не приведи Бог». Ну-ка, давай, Ракитин, на счет раз, откуда это?

– Гоголь Николай Васильевич. «Портрет», – машинально ответил Никита и подумал, что цитата как нельзя кстати. В комнатенке и правда был несусветный бардак.

– Молодец, – одобрила Зинуля, – держишь форму. А я уж думала, ты совсем опошлился.

– Почему?

– Видела твои обложки. Кто такой Виктор Годунов? Модный сочинитель. А что модно сейчас? Что вообще модно? Пошлятина, гадость. Скажи мне честно, зачем тебе это надо? Неужели только деньги?

– Огромные деньги, Зинуля. Колоссальные, – ухмыльнулся Никита, – вот сейчас наконец я потихоньку выхожу на уровень среднего чиновника какой-нибудь небольшой, не слишком преуспевающей фирмы.

– Да ты что? Ты же очень популярный! Ты должен много получать.

– Чтобы получать много, надо не романы писать, а все время считать деньги. Я уж лучше буду сочинять, а мои издатели пусть занимаются бизнесом. Каждому свое.

– Но они делают деньги на твоих романах.

– Не только. У них огромное количество авторов. Помнишь знаменитую присказку советских продавщиц: «Вас много, я одна»? Вот, они у себя одни, а писателей много.

– Издательств тоже немало, – заметила Зинуля.

– Крепких, по-настоящему прибыльных – единицы. Раз они сумели стать такими, значит, они правы и по-своему талантливы. И если при этом им удается покупать меня дешевле, чем я стою, значит, я дурак, а они умные.

– Ракитин, кончай выпендриваться, – поморщилась Зинуля, – так нельзя жить. Тебя надувают, а ты ушами хлопаешь.

– Почему надувают? Действуют по законам бизнеса.

– Так ты тоже действуй по этим законам. – Они такие пошлые, эти законы, такие скучные, – произнес Никита, зевнув во весь рот, – и требуют постоянной озабоченности, суеты. Станешь суетиться, сам не заметишь, как разучишься писать романы. Плетение словес останется, но это уже будут мертвые слова. А они, как сказал классик, дурно пахнут. Бывает, сочинитель начинает неплохо и от первых аплодисментов сходит с ума, ему кажется, мало и денег, и славы, он ожесточенно торгуется с издателями, дергается от постоянного зуда, что его недооценивают, обманывают, строят козни. Он бросается давать бесконечные интервью, хочет себя все время видеть в телевизоре, как фрекен Бок из «Карлсона», начинает активно действовать локтями, расталкивая других, мускулатура у него развивается, локти становятся железными, а вот мозги начинают потихоньку отмирать, как рудимент. Смотришь, а писать он уже не может. Все скучно, мертво. Тот слабенький, но неплохой потенциал, который имелся вначале, уже потерян, смят под напором животного прагматизма. Чтобы хорошо писать, нужно быть внутренне свободным от суеты и зависти. НУЖНЫ сильные ясные мозги, а вовсе не крепкие локти.

– Но если ты не можешь на своих романах заработать большие деньги, тогда зачем?

– А ты зачем рисуешь?

– Я художник.

– А я писатель, вот и пишу романы.

– Детективы, дешевое чтиво. «Тупоумие, бессильная дряхлая бездарность… Те же краски, та же манера, та же набившаяся, приобвыкшаяся рука, принадлежавшая скорее грубо сделанному автомату, нежели человеку!» – торжественно процитировала Зинуля и тут же надулась обиженно:

– Дурак ты, Ракитин. Дурак и болтун.

– Ты что, всего Гоголя наизусть знаешь? – вяло поинтересовался Никита. Его клонило ко сну. Кресло было хоть и драное, но вполне удобное. Зинуля кинула ему ватное одеяло, он согрелся, и глаза стали слипаться.

– Не всего. Только отдельные куски. А память у меня, как тебе известно, исключительная. Я ведь русскую литературу люблю бескорыстно. Сама ни строчки не сочинила за всю жизнь. Никогда не думала, что из тебя, Никита Ракитин, вылупится автор криминального чтива Виктор Годунов. Лично я никакого такого Годунова не знаю и знать не хочу.

– Ты хотя бы одну мою книжку открывала?

– Разумеется, нет. Я такую пакость принципиально не открываю.

– Вот сначала прочитай хотя бы пару страниц любого моего романа, а потом говори.

– В том-то и дело, что ты, Ракитин, пакость написать не можешь. Тебе это генетически не дано. За тобой минимум пять поколений с университетским образованием. Тебе плохо писать совесть не позволит. Но ты предатель, перебежчик. Ты не подстраиваешься под массовый спрос, но встаешь в ряды тех, кто уродует сознание людей, кто пичкает читателя камнями вместо хлеба.

– Кроме камней и хлеба, есть еще жвачка, леденцы. Они, конечно, тоже могут быть разного качества.

– Не морочь мне голову, Ракитин. Ты все равно меня не убедишь, будто занимаешься своим делом. Твое дело – литература, а вовсе не криминальное чтиво. Я допускаю, что у тебя получается очень хорошо качественно, но все эти братки, вся эта криминальная гадость к искусству отношения не имеет. Представляю, что бы сказала бабушка Аня.

– Она бы сначала прочитала мои книги, а потом уж стала говорить, – зевнув, возразил Никита.

– А я вот говорю, не читая. Не собираюсь я читать Виктора Годунова. Мне этот господин безразличен. Он занят низким ремеслом. Но Никиту Ракитина я люблю всей душой, читаю и перечитываю с большим удовольствием до сих пор, хотя он, сукин сын, исчез на пять лет, забыл дорогую подругу детства Зинулю. А Зинуля, между прочим, за это время дважды чуть концы не отдала и в трудные минуты своей беспутной жизни была бы очень рада хотя бы одной родной роже рядом. Но вы все меня забыли. Все. Ладно, поэта Никиту Ракитина я прощаю. Он писал настоящие стихи.

Тоска, которой нету безобразней, выламывает душу по утрам. Всей жизни глушь, и оторопь, и срам, всех глупостей моих монументальность, и жалобного детства моментальность, и юности неряшливая спесь, и зрелости булыжные ухмылки, гремят во мне, как пятаки в копилке, шуршат, как в бедном чучеле опилки, хоть утопись, хоть на стену залезь…

Спасибо, – улыбнулся Никита, не открывая – спасибо, что помнишь. Слушай, Зинуля, у тебя нет знакомых, которые могут сдать квартиру на месяц или хотя бы на пару недель?

– Для кого?

– Для меня.

– Та-ак, – Зинуля прошлась взад-вперед по крошечной комнате, заложив руки за спину и насвистывая первые аккорды «Турецкого марша», потом резко остановилась напротив Никиты и спросила:

– Травки покурить не хочешь?

– Нет. Не хочу.

– А я покурю.

Она вытряхнула табак из «беломорины», ссыпала на блюдечко, добавила какой-то толченой травы и ловко, вполне профессионально, забила назад эту смесь в бумажную трубочку. Никита почти задремал, согревшись в драном кресле, под засаленным ватным одеялом, ему стало казаться, будто он вернулся лет на пятнадцать назад, в тяжелом дыму Зинулиного косячка почудилось, что напротив, на облезлой поролоновой тахтенке, сидит Ника, тоненькая, прямая, почти прозрачная, в узком черном свитере с высоким горлом, его Ника, еще не предательница, еще не Гришкина жена.

– Я завтра вечером в Питер уезжаю. Если тебе надо, живи на здоровье. Меня здесь месяц не будет.

– Триста долларов устроит тебя?

– Ну ты даешь, Ракитин, – она покрутила пальцем у виска и присвистнула, – совсем ты, брат, сбрендил.

– А если я тебе эти деньги подарю просто так? Возьмешь?

– Отстань.

– Ладно. Мы с тобой это завтра обсудим, на свежую голову.

– Ноги подними! – скомандовала Зинуля. – Вот так, – она поставила ему под ноги табуретку, – пока я в Питер не уеду, спать тебе в кресле придется. Уж извини. Тахта у меня одна. И денег я у тебя, Ракитин, не возьму, даже утром, на свежую голову. Живи сколько хочешь. Я не спрашиваю тебя ни о чем не потому, что мне все равно. Просто я знаю, если сочтешь нужным, сам расскажешь. А нет – так и не надо.

– Расскажу, – пробормотал Никита, – только посплю немного.

Стоило один раз подумать о Нике, и уже не выходила она из головы, не отпускала. Ему вдруг захотелось, чтобы она приснилась ему хотя бы разок.

Тридцатисемилетняя стройная строгая дама с тяжелым узлом русых волос на затылке, с холодными, ясными светло-карими глазами. Предательница Ника. Гришкина жена. Мать Гришкиного ребенка. Вероника Сергеевна Елагина, кандидат медицинских наук, хирург-травматолог. Девочка Ника, первая и последняя его любовь.

Он провалился в сон, как в пропасть, и снилась всякая дрянь. В десятый раз повторялся подробный кошмар про то, как в него стреляли на Ленинградском проспекте. Казалось, в голове его была запрятана маленькая видеокамера, которая зафиксировала каждую деталь того первого покушения, и теперь какой-то злобный упрямый идиот без конца прокручивает пленку.

И еще вставали перед ним белые кафельные стены маленького «бокса» детской психиатрической больницы, белое, как эти стены, лицо мальчика Феди Егорова, голубые, прозрачные, мучительно пустые глаза. Виделась сатанинская пентаграмма на воспаленной коже, под острыми детскими ключицами, и звучал в ушах монотонный осипший голосок: «Желтый Лог… город солнца…»

Не зря он слетал в Западную Сибирь, не зря нашел это страшное глухое место, маленький пьяный поселок под названием Желтый Лог. И, что самое удивительное, вернулся живым.

Глава 5

Аэропорт в краевой сибирской столице отгрохали огромный, помпезный, по образцу московского Шереметьева-2. Конечно, международного лоска пока не хватало. На лицах, на стеклах ларьков, на рекламных щитах был неуловимый налет провинциальности, который особенно лез в глаза в сероватом предрассветном свете.

У заспанной красотки продавщицы в валютном супермаркете поблескивал золотой передний зуб. На модерновых дерматиновых диванчиках в зале ожидания дремали, некрасиво раскинувшись и приоткрыв рты, румяные распаренные бабехи в серых пуховых платках, опухший буфетчик раскладывал на прилавке вчерашние пыльные бутерброды. Сверкающий черным кафелем платный сортир вонял, и вонь достигала взлетной полосы.

Проходя мимо небольшого книжного развала, Никита машинально отметил среди садистски разукрашенных мягких обложек пару своих «покетов», отвернулся и ускорил шаг. Книготорговцы чаще других узнавали в нем писателя Виктора Годунова.

Стеклянные двери бесшумно разъехались, он оказался на площади, и тут же к нему скорым деловитым шагом направились с трех сторон крепкие молодцы в кожанках.

«Привет, ребята», – усмехнулся он про себя и попытался представить, что в такой ситуации стали бы делать сообразительные герои его криминальных романов.

Майор милиции Павел Нечаев спокойно подпустил бы их поближе. Нечаев смекнул бы, что убивать не будут. Убивают совсем иначе. Они попытаются его взять, и вот тут майор легко и ловко раскидает их, нетерпеливых идиотов, по мокрой бетонной панели.

Тоненькая большеглазая журналистка Анечка Воронцова испугалась бы ужасно. Но у нее тоже хватило бы здравого смысла понять, что сейчас, сию минуту стрельбу никто не откроет. Она метнулась бы к ближайшему милиционеру или к небольшой группе «челноков» у табачного ларька и задала бы какой-нибудь вопрос: «Простите, вы не подскажете, как мне лучше добраться до железнодорожного вокзала?» А потом вскочила бы неожиданно в закрывающиеся двери автобуса.

Между прочим, жаль, что эти двое, Анечка и майор, герои разных романов. У них запросто могла быть любовь. Или нет? Майор хороший человек. Однако постоянно рискует жизнью. Каково будет Анечке ждать его вечерами? Да и поздно об этом думать. Оба романа закончены. А продолжений Виктор Годунов не пишет.

– Такси не желаете? – подмигнул первый из кожаных.

– Куда едем, командир? – небрежно покручивая ключами, поинтересовался второй.

Подоспел третий и тоже стал предлагать свои услуги. Они окружили его неприятным, довольно плотным кольцом. Он огляделся и обнаружил, что ни милиционера, ни группы «челноков» у ларька нет.

«Дурак ты, господин сочинитель, – сказал себе Никита, – твои герои значительно умней. Ну кому ты здесь нужен, подумай бестолковой своей головой. Ты ведь в Турцию улетел и в данный момент распаковываешь вещи в номере дрянного отеля в окрестностях Антальи».

– Мне надо на железнодорожный вокзал, – сообщил он.

– Пятьсот, – живо отреагировали все трое.

– Триста, – возразил Никита.

Двое сразу ушли, третий согласился отвезти его за четыреста.

Утренняя трасса была почти пустой. По обе стороны тянулась тайга. Медленно поднималось солнце, четкие упругие лучи пронзали насквозь бурый ельник вдоль опушки, и вставал дыбом бледный болотный туман. У Никиты после пяти часов дурного, неудобного сна в самолете, слипались глаза, но отчаянный птичий щебет, влажный свежий ветер не давали уснуть. А закрывать окно не хотелось. Так хорошо было вдыхать запах утренней майской тайги, пусть и подпорченный гарью трассы.

Потом, без предисловий, навалился закопченный промышленный пригород, тоскливые бараки-пятиэтажки, черные трубы какого-то комбината. И сразу на пути возник большой красочный плакат.

В крае завершилась предвыборная кампания. Один из трех кандидатов задумчиво, проникновенно глядел в глаза проезжающим. Нет, не в глаза, прямо в душу. Молодец, победитель! Ниже пояса у него пылали алые буквы: «Честь и совесть». Все средства массовой информации кричали о победе этого кандидата, честного и совестливого. Двух своих соперников он оставил далеко позади.

Железнодорожный вокзал был в центре города. Расплатившись с таксистом, Никита вошел в старое, прошлого века, здание и опять встретился с проникновенным взглядом кандидата-победителя. На этот раз пиджак кандидата был вольно расстегнут, галстук не гладко-серый, а в клетку. И надпись не красная, а синяя, собственноручная, но в десять раз увеличенная:

«Будем жить, ребята!» Округлый четкий почерк, буквы без наклона, красивый автограф сбоку.

Табло расписания не работало. Народу в зале было так мало, что Никита испугался, вдруг здесь вообще не ходят поезда.

– Когда ближайший поезд до Колпашева? – спросил он, сунув голову в единственное открытое кассовое окошко.

– Через полчаса, – зевнув, отозвалась кассирша, – двести рублей билет.

– Пожалуйста, один купейный.

– Купе триста.

– Хорошо, пусть.

Все отлично складывалось. В Колпашеве он будет к вечеру и, возможно, уже завтра утром доберется до крошечного таежного поселка под названием Желтый Лог.

Пассажиров набралось всего на четыре купе, и проводница предусмотрительно заперла остальные. Никита попытался было заплатить ей, чтобы открыла для него какое-нибудь пустое. Очень хотелось побыть в одиночестве восемь с половиной часов пути. Но тетка попалась вредная, от денег отказалась.

– Убирай потом за вами! Так обойдетесь. Никита забрался на верхнюю полку, сначала смотрел в окно, потом стал читать, но не смог, задремал под стук колес. Иногда он открывал глаза и украдкой разглядывал попутчиков.

Пожилая семейная пара и одинокий командированный, тихое симпатичное ископаемое, поднятое со дна далеких семидесятых. Вежливо попросив даму выйти на минутку, командированный снял глянцевый от старости костюмчик, долго, с нежностью, расправлял складки брюк, закреплял их специальными зажимчиками на вешалке, потом, стряхнув невидимые соринки, повесил пиджак на плечики, погладил его ласково, как котенка, поправил воротник и лацканы карманов. Теперь на нем были заштопанные чьей-то заботливой рукой трикотажные синие треники с вытянутыми коленками, больничные байковые тапки.

Никита вдруг подумал, что всякие незначительные живые мелочи в дороге, в поезде, обретают особенную, уютную прелесть. Или дело в другом? Просто, если знаешь, что завтра, или через неделю, могут тебя убить, жизнь кажется ярче, каждый пустяк накрепко врезается память, он может стать последней живой деталью, последним воспоминанием…

Когда поезд остановился на небольшой станции Колпашево, уже смеркалось. Никита сразу отправился на пристань. Он знал, что катер от Колпашева до Помхи ходит один раз в двое суток. Желтый Лог – последняя перед этой самой Помхой пристань. Иначе никак не доберешься.

Маленькая дощатая пристань речного вокзала была пуста. На окошке кассы висел большой ржавый замок. У кривого пирса покачивалось несколько лодок. Ничего похожего на расписание Никита не нашел. У кассы хлопал под ветром выцветший фанерный щиток. Правила безопасности на воде.

– Катер до Помхи только завтра после обеда пойдет, – сообщил одинокий рыбак, стоявший чуть поодаль в воде, в высоких резиновых сапогах.

В пасмурных сумерках, под мелким дождем, городок Колпашево показался унылым, сонным. Дощатые прогнившие тротуары, редкие побитые фонари, глухие высокие заборы из толстых нетесаных бревен. На центральной площади, перед бетонным тупорылым зданием бывшего горкома партии, сохранился фундаментальный, закаканный птичками Ильич с протянутой на восток рукой. Тут же раскинулся небольшой тихий рынок. Горстка кавказцев с яблоками и гранатами, похожими на театральные муляжи, полдюжины китайцев с дешевым барахлишком, бабушки с солеными огурцами, квашеной капустой, шерстяными носками и пуховыми платками. Рядом в бревенчатых палатках торговали хлебом и импортными колбасами. На вопрос о гостинице бабушки объяснили, что есть одна, бывшая партийная, как до универмага дойдешь, сразу направо.

Он купил себе огурцов, хлеба, упаковку импортной резиновой ветчины, бутылку минералки.

«Бывшая партийная» оказалась четырехэтажным кирпичным зданием, самым большим в городе после бывшего горкома. Вдоль фасада красовалась огромная электрическая надпись: "Отель «Сибирячка». Внутри было сравнительно чисто. По фойе расхаживали кавказцы в трикотаже и шлепанцах, из приоткрытой двери ресторана неслась развеселая музыка и пьяный смех.

– Одноместных нет, – сообщила администраторша, – хотите один селиться, оплачивайте двухместный. Сто пятьдесят сутки.

Оказавшись наконец в полном одиночестве, в тихом замкнутом пространстве гостиничного номера, он упал на койку и закрыл глаза.

– Зачем мне все это? – спросил он себя хриплым усталым шепотом. – Я что, свожу личные счеты? Добиваюсь справедливости? Или мне передалось тупое отчаяние бывшего летчика, которое заставляет сначала действовать, а потом уж думать? Я потратил кучу денег и потрачу еще на эту дурацкую поездку. Я, возможно, рискую жизнью, ибо если мои догадки подтвердятся, меня скорее всего прикончат. Личные счеты… Да, конечно, не без этого.

Он не знал, чего сейчас больше хочет, есть или спать. Усталость, которую он старался не замечать все эти дни, навалилась разом, и было лень шевельнуться.

Он полежал еще немного, закрыв глаза и стараясь вообще ни о чем не думать.

В отеле «Сибирячка» воцарилась наконец тишина. Закрылся ресторан, угомонились трикотажные кавказцы, разошлись по номерам со своими смешливыми подругами. Ночь опрокинулась на маленький сибирский городок Колпашево, на огромную черную тайгу, на чистую ледяную речку Молчанку, на далекий глухой поселок Желтый Лог.

Никита потянулся, прошел босиком к окну. Небо над тайгой казалось совершенно черным. Полыхнула бледная далекая зарница.

Он разложил на столе еду. Ночью, в номере маленькой гостиницы на краю света, когда мрак за окном, холодный ветер бьет в стекло и неизвестно, что с тобой может случиться завтра, любая еда, даже резиновая немецкая ветчина, кажется очень вкусной, не говоря уж о малосольных домашних огурчиках с тем особым русским провинциальным хлебом-"кирпичом", которого, наверное, нигде в мире нет больше. Он серый, с толстой хрустящей корочкой, с легким липким мякишем.

В сумке была фляга хорошего коньячку, пачка «Пиквика» в пакетиках. Умница Танечка, оказывается, успела сунуть потихоньку еще и растворимый кофе «Чибо» и банку вареной сгущенки.

«Умница Танечка была бы чудесной женой, – подумал он, отрывая ломоть еще теплого хлеба и прикладываясь к горлышку плоской фляжки, – твое здоровье, девочка моя, прости, что не могу на тебе жениться».

И сразу вслед за этой невеселой мыслью, вместе с горячим глотком коньяка, обожгло почти запретное, почти ненавистное имя: Ника.

Очень давно, в другой жизни, примерно в таком же номере провинциальной гостиницы они ужинали серым хлебом-"кирпичом" с малосольными огурцами. Вместо резиновой ветчины были крутые яйца, вместо импортного «Пиквика» в пакетиках обычная заварка. А вот коньяк был такой же, армянский.

Никита только закончил институт, работал спецкором в популярном молодежном журнале, и Нике захотелось съездить вместе с ним в командировку в Вологду, просто так, потому что город старинный и очень красивый, потому что так хорошо вместе – где угодно. В редакции сделали для нее командировочное удостоверение, назвали «внештатным корреспондентом». Но в гостинице селить вместе не желали ни в какую. У них ведь не было штампов в паспортах. Ее поселили в «женском», с тремя спортсменками, его в «мужском», с тремя животноводами. Однако в маленьком городке Устюжне под Вологдой на штампы уже никто не глядел. Гостиница там стояла полупустая.

Была середина июня, и совершенно неожиданно в Устюжне пошел снег. Он падал на зеленые листья, на траву и не хотел таять. Сколько же лет прошло, Господи? А все стоит перед глазами тонкий силуэт на фоне гостиничного окна, за которым кружит в тревожном фонарном свете июньская крупная метель. Давно уже пора забыть, успокоиться. Он ведь так и не простил ее. Не простил и не забыл, потому что до сих пор любит, и каждая другая – только тень, только слабый отблеск его Ники, его тоненькой русоволосой девочки, предательницы Ники, первой и последней его любви…

* * *
Утром снег растаял, все-таки май. Но было холодно и сыро. Покосившаяся бревенчатая изба, на которой красовалась полустертая надпись «Речной вокзал», была забита людьми. Оказывается, катера здесь ждали с раннего утра. На изрезанных лавках сидели и лежали люди. Компания подростков расположилась прямо на полу, усыпанном подсолнечной шелухой. В середине сидел бритый налысо парнишка в телогрейке, на коленях у него была гитара, обклеенная переводными картинками со знойными красавицами. Пальцы пощипывали струны, и высокий, удивительно гнусавый голос вытягивал однообразную мелодию какой-то блатной песни, а вернее, целого романа в стихах на три аккорда.

Много женщин есть, всех не перечесть, Служат нам они для женской ласки, Можно обойтись без водки, без вина, Но не обойтись без женской ласки, а-а…

Это «а-а» выходило у него очень выразительно, он повторял каждую третью строчку несколько раз, и все тянул свое «а-а», излагая историю о том, как молоденький парнишка отсидел десять лет и, вернувшись, застал неверную возлюбленную в объятиях какого-то фраера.

Финский нож в руках, слышно только: ах! А кого любил, того уж нету, а-а…

Никита огляделся, ища места на облезлых скамейках и услышал рядом высокий стариковский голос:

– Садись, сынок. Я подвинусь. В ногах правды нет.

– Спасибо, – Никита втиснулся рядом со стариком, мельком отметил аккуратную седую бородку, расчесанные на пробор длинные седые волосы, перетянутые черной аптечной резинкой. Тонкая косица была заправлена за ворот потертого серого пиджачка.

– Приезжий? – тихо спросил старик, оглядывая Никиту с приветливым любопытством. – Откуда, если не секрет?

– Из Москвы. Не знаете, катер скоро будет?

– Сегодня должен. Видишь, погода какая, ночью снег выпал. Никак зима не уходит. В командировку или в гости к кому?

– В командировку, – соврал Никита и подумал, что, наверное, не стоит вступать в разговор с первым встречным. Старик вполне приятный, похож на священника. Скорее всего и есть батюшка какой-нибудь деревенской церкви. А все-таки лучше поостеречься.

– А плывешь куда?

– До Желтого Лога.

– Вот хорошо. И я туда же. Отец Павел меня звать. А тебя как? – Никита. – И надолго ты, Никита, в Желтый Лог?

– Не знаю. Как получится.

Отец Павел кашлянул, полез в свою большую клеенчатую сумку, зашуршал газетами. – Вот, пирожком угощайся. С капустой. Матушку моя пекла. Да ты бери, не стесняйся.

– Спасибо, – улыбнулся Никита, – хотите хлеба с ветчиной? И огурцы есть малосольные.

– Спаси Господи. Хлебушка-то возьму с огурцом, а вот мяса не ем. А что за командировка у тебя, если не секрет? У нас ведь совсем глухое место. Приезжих мало.

– Я журналист.

– Журналист… – задумчиво повторил старик, – и о чем писать собираешься?

– Об экологии. О защите природы. Пирожки вкусные у вас.

– Да, матушка умеет печь, особенно с капустой хорошо получаются. И еще с визигой. Ты где жить собираешься в Желтом Логе? Гостиницы нет у нас. Или тебя, может, кто встречает?

– Никто. Я думаю, просто комнату сниму на несколько дней.

– А то давай при храме поселим тебя, сторожка пустая стоит. Ты сам-то крещеный?

– Крещеный.

Послышался хриплый далекий гудок. И тут же разморенные долгим ожиданием люди повскакивали, толпа хлынула к узкой двери, поднялся гвалт, мат. Бритоголовый парень, держа гитару наперевес, ринулся в толпу с ревом, как в атаку.

– Иди вперед, сынок, местечко займи мне. Только очень-то не спеши, затопчут, – напутствовал старик.

Толпа медленно сочилась сквозь узкую дверь, вываливала на пристань. Катер был маленький, совсем старый, Никита подумал, что вряд ли выдержит хилая посудина такое количество людей. Толпа валила по скрипучему шаткому трапу, такому узкому, что было страшно ступить на него, вот-вот толканет кто-нибудь, и сорвешься в черную ледяную воду Молчанки. Утонуть разумеется, не утонешь, но будешь мокрый, промерзнешь до костей.

Никите удалось занять места в трюме, для себя и для старика. Тот явился одним из последних, тревожно озираясь, охая, волоча огромный картонный чемодан.

– Отец Павел! – позвал Никита.

– Ой, хорошо-то как, – обрадовался батюшка, – здесь и не холодно, дождик не намочит. А на палубе ветрище… Ты, значит, о природе писать собираешься? Неужто кто-то сейчас интересуется?

– Ну, в общем, да, – кивнул Никита.

– А я как загляну в газету, все срам, пакость, прости, Господи. Вот в Синедольске у сына телевизор посмотрел. Ну что за времена настали! Не поймешь, когда хуже: при советах или сейчас. Сам-то женат?

– Разведен.

– Грех… А детки есть?

– Дочь, двенадцать лет.

– Как зовут?

– Маша.

– А у меня трое. Сыновья. И внуков уже пятеро, только уехали все, старшие двое в Синедольске, младший в Мурманске, на торговом судне мичманом. И хорошо, что не остались в Желтом Логе. Нечего там делать, – отец Павел наклонился ближе и зашептал:

– Дурные у нас места. Молодые спиваются, не только мужики, но даже бабы. Поселок пьяный, гулящий. Водку завозят регулярно, дешевую, пей – не хочу. Вот сейчас, весной, трое в Молчанке потонули, совсем дети, мальчишки, надумали с пьяных глаз доплыть на лодке до прииска и пропали. А через неделю нашли одного, всплыл. Где другие – неизвестно.

– А что за прииск? – быстро спросил Никита, чувствуя, как сильно стукнуло сердце.

– Ну, не прииск, только так называется. Гиблое место. До войны там лагерь был, заключенные золото мыли, а сейчас… Ну его, не будем говорить… А я вот видишь, облачение новое купил, – произнес он громко и кивнул на потертый здоровенный чемодан у ног, – иконы две. Пантелеймона-целителя и Казанскую Божью Матерь. С самого Синедольска везу. Старых-то икон совсем не осталось у нас, все разворовали. А теперь ни-ни, храм отреставрировали, решетки на окнах и знаешь, еще сигнализацию провели. Никто не полезет. Это раньше храм разваливался, дверь на одном гвозде висела, окна повыбиты. А теперь другое дело Нарадоваться не могу, какой стал у нас храм.

– А приход большой?

– Да какой там! Десять человек.

«Интересно, на какие же деньги реставрировали храм, да еще сигнализацию провели, если такой маленький приход? – подумал Никита. – Пьяный поселок, прииск… А ведь я, кажется, не ошибся. Даже не верится…»

К поселку катер причалил в сумерках. Среди пассажиров, сошедших на берег, Никита сразу заметил двоих бритоголовых, в черной коже, с огромными накачанными плечищами. Они были налегке, без багажа, и у крошечной пристани их ждал «газик» военного образца.

– Вот они, хозяева, – прошептал батюшка, кивнув на кожаных, – странно, что катером плыли. Обычно на вертолетах летают. Впрочем, погода сейчас нелетная, вон как заволокло, туман. Гляди, опять снег пойдет.

Никита подхватил чемодан отца Павла. Он оказался совсем легким, несмотря на внушительные размеры. По скользкому суглинку они поднялись к поселку, к его главной улице, если можно так назвать ряд бревенчатых черных заборов.

Фонарей было мало, и светили они совсем тускло, но в конце улицы, во мраке, ослепительным белым светом полыхал стеклянный куб, огненными буквами светилась вывеска: «Гастроном». Внутри чернели силуэты людей, снаружи стояло несколько баб и мужичков. Подсвеченные красно-белым неоном, они казались призраками, они не держались на ногах, пошатывались, какой-то тонкошеий лопоухий подросток в ватнике уныло матюкнувшись, свалился на суглинок, прямо у ног Никиты и отца Павла, и остался так лежать. Крепкий запах перегара ударил в нос.

– Сегодня водка идет со скидкой, почти бесплатно – объяснил отец Павел, – и так дешевая, а по выходным, считай, даром дают.

– А продукты?

– С продуктами тоже ничего. Снабжают.

– Кто же так заботится о вас? – спросил Никита равнодушным голосом.

– Ох, не спрашивай, сынок, – он тяжело вздохнул, поохал немного и шепотом, в самое ухо, произнес:

– Бандиты, вот кто!

– И зачем им это?

– Они знают зачем… Не надо, сынок. Нехороший это разговор. Не нужный, ни тебе, ни мне… А то давай не в сторожке, давай прямо у нас, – заговорил он, оживившись после долгой паузы, – мы с матушкой моей все равно вдвоем. Завтра баньку тебе истопим. Ты здесь встречаться с кем должен? Или так, сам по себе будешь смотреть нашу природу?

– Я сам по себе. Мне, собственно, даже не природа нужна, а места бывших лагерей.

– Вот оно что! Так какая же это экология? Это по-другому называется, – быстро произнес батюшка и ускорил шаг.

За холмом показался светлый купол с крестом. Храм действительно был как новенький. И дом священника выглядел внушительно. Бревенчатая изба-пятистенка с блестящей жестяной крышей, с кирпичной новенькой трубой.

– Затопила матушка-то. И правильно. Холод такой. Заходи, Никита, не стесняйся.

Матушка, Ксения Тихоновна, оказалась кругленькой румяной старушкой, хлопотливой, разговорчивой ни минуты не могла усидеть, даже когда стол был накрыт и все готово к ужину. К появлению гостя из Москвы отнеслась без всякого удивления и с такой радостью, что Никите стало неловко.

– Мы скучно живем. Сыновья навещают редко раз в году, а внуки и того реже. Все одни да одни. Приход маленький, иногда служить приходится в пустом храме. Да ты капустки бери, рыбки попробуй. Сама коптила.

Никите пришлось подробно рассказать про своих родителей, про бывшую жену Галину и дочку Машу, и даже объяснить, почему развелся семь лет назад. Стандартная формула «не сошлись характерами» любопытных стариков не устроила.

– Не любили друг друга, женились из-за ребенка, но все равно не получилось семьи.

– Венчались? – сочувственно поинтересовалась матушка.

– Нет.

– Вот потому и не получилось. Венчаться обязательно надо. Так ты о чем писать-то собираешься?

– О бывших лагерях.

– И чего же в них такого интересного? – пожала плечами Ксения Тихоновна. – Тем более в наших местах до сих пор работают заключенные. Он не бывший, лагерь-то, а самый настоящий. Действующий.

– Ну-ка, мать, погляди, картошка у тебя там не горит? – легонько хлопнув ладонью по столу, повысил голос отец Павел. – И заслонку приоткрой, дымит.

– Молчу, молчу, отец, – старушка испуганно зажала рот ладонью и бросилась к печке.

– Вот ведь баба, язык без костей, – проворчал отец Павел, – я тебе, Никита, прямо скажу. В нашу зону не лезь. Целее будешь. Вот, в Помху езжай, там рядом лагерь небольшой, заброшенный. Фотографируй, описывай сколько душе угодно.

– А что у вас? – тихо спросил Никита.

– Тех двоих видел на пристани? Вот такие у нас и хозяйничают. Я же сказал, бандиты, – старик перешел на шепот, перегнулся через стол, – если узнают, что ты из Москвы, да еще писать собираешься, фотографировать, живым отсюда не уедешь. И учти, я не пугаю. Как говорю, так и есть. Лицо у тебя хорошее. Не знаю, чего тебе надо на самом деле, может, ты из милиции, из прокуратуры, меня не касается. Ты мне в сыновья годишься по возрасту. И я тебе по-отцовски советую, не суйся туда. Да и не получится. Там охрана, проволока под током.

– Значит, все-таки прииск? – задумчиво произнес Никита. – Золото…

– Какое золото? Нет его давно, – быстро пробормотал старик и перекрестился, – прости, Господи…

– Вы сами были там?

– Не вводи во грех, не могу я врать, – старик поморщился болезненно, – но рассказать тоже не могу. Мне видишь, как рот-то заткнули. Храм отреставрировали, денег отвалили и на дом, и на утварь церковную. На, поп, подавись, только молчи. Был я там. Близко, правда, не подходил, но видел их.

– Кого?

– Несчастных этих. Рабов. Вот кого. Вертолет как раз сел, их выводили. Площадка-то не на самом прииске, подальше. Вышли они, смотрю, странные такие, не шабашники, не зеки. Женщины, подростки, мужчин совсем мало. И одеты все хорошо. Очень даже хорошо, по-городскому – Только лица какие-то особенные у них. Знаешь, как будто бесноватые они. Глаза застывшие глядят в одну точку, бледные все. Я смотрю – ну какие из них работники? Хотел даже подойти, тогда еще охраны серьезной не было, только все начиналось, пять лет назад. Я как раз к леснику приехал, к Николаю Царствие ему Небесное. Помирал он, и надо было исповедать, причастить. А домик их стоял совсем близко от вертолетной площадки. Вот я и посмотрел на первых старателей. Правда, нас с Клавдией, с лесничихой живо заметили, отогнали, мы сначала думали, прибьют совсем. Но ничего, обошлось. Только потом пришли ко мне двое, прямо в храм, и был у нас разговор. Все, говорят, получишь, поп, только молчи. А видишь, болтаю, старый дурак. Грех-то какой. Искушение. И молчать грех, и не молчать – тоже… Вот я тебе рассказываю, а сам думаю, что случись с тобой – опять же я виноват…

Ксения Тихоновна все это время молча возилась у печки, только шумно вздыхала и наконец подала голос.

– Хватит, отец. Может, их ищут, этих страдальцев, а мы молчим с тобой столько лет, греха не боимся. Кто-то ведь должен знать. Вчера Клавдия за хлебом приезжала, говорит, там могилу братскую размыло, вниз по течению. Человек двадцать, не меньше, Царствие Небесное. Они хорошо сохранились, женщины молодые, детки-подростки.

– Клавдия – это лесничиха? – быстро спросил Никита.

– Она самая, – кивнул отец Павел, – домик ей перестроили подальше от площадки, одна там живет.

– Как мне до нее добраться?

– И не вздумай! – старик помотал головой. – А увидит кто?

– Она здесь еще, Клавдия, – пробормотала Ксения Тихоновна, ни на кого не глядя, – у снохи ночует. Завтра на рассвете назад пойдет. Двадцать километров пешком, – мрачно добавил отец Павел, – раньше мерин у нее был, так она на телеге ездила. Теперь издох мерин, ходит пешком. Она привычная, а ты городской, не осилишь.

– Если что, Клавдия скажет, племянник, – прошептала Ксения Тихоновна, – из Синедольска племянник…

Глава 6

– Эй, командир, ты живой, в натуре, или как? – Голос звучал совсем близко, и отдавался в голове тупой болью. Егоров с трудом разлепил веки. Сквозь пелену метели маячили над ним два больших темных пятна.

– Ну ты чего, мужик, в натуре, перебрал, что ли?

Вставай, замерзнешь.

– Я не пил, – хрипло произнес Егоров, – на меня напали.

– Ограбили? Так, может, это, «Скорую» вызвать?

– Не надо. Который час?

– Двенадцать.

– Дня или ночи?

– Ты что, ослеп, что ли, командир? Ночь, в натуре.

Спать пора.

Вдали светились толстые прозрачные колонны-аквариумы, в них плавали, радужно переливались огромные рыбы. Они смотрели прямо на Егорова. Одна выпячивала губу и напоминала Гришку Русова. Другая щурила глаза и была похожа на плосколицего лысого гуру. Иван Павлович попытался встать на ноги, сделал резкое, неловкое движение и тут же обмяк.

– Слышь, командир, живешь-то далеко?

– Не очень.

– Деньги остались какие-нибудь, или все вытащили?

– Не знаю.

– Ну ты даешь, в натуре! Не знает он! Посмотри проверь.

Ему помогли встать. Он нащупал бумажник во внутреннем кармане летческой шинели, вытащил, раскрыл. При зыбком свете далекого фонаря пересчитал несколько купюр.

– А говоришь, ограбили. Бумажник-то на месте. Ладно, давай нам сотню, вон, у тебя там еще два полтинника есть. Один на такси, другой на завтра, чтоб опохмелиться.

Он так и не разглядел их лиц, но понял, что это были мальчишки, не старше восемнадцати. Пьяненькие, веселые, они взяли у него сотню, вывели на дорогу, поймали машину и исчезли в сизой ночной метели.

Следующие два дня Егоров пролежал дома с высокой температурой. Один раз к нему в комнату заглянул Федя, принес чаю с лимоном. Потом они все трое исчезли до позднего вечера. В последнее время они вообще все реже бывали дома, только ночевали.

Поправился Егоров быстро. Удар по шее, как и в прошлый раз, не имел никаких последствий, не осталось даже слабого синяка. Через два дня, вполне здоровый и даже отдохнувший, он отправился в рейс. Когда вернулся, Оксаны и мальчиков дома не оказалось.

Стояла глубокая ночь, выла метель. Он обшарил квартиру. Не было двух чемоданов, из шкафов пропали теплые вещи. В ванной в пластмассовом стаканчике одиноко торчала зубная щетка Ивана Павловича. А в общем, все осталось на месте. В квартире было чисто и страшно тихо.

Егоров дотерпел до утра и кинулся в Дом культуры, где в последнее время занималась группа.

– Они сняли какое-то другое помещение, – сказали ему.

Разумеется, нового адреса никто не знал. Когда Егоров спросил, не осталось ли каких-то документов, например договора об аренде, ему грубо указали на дверь, заметив, что он лезет не в свое дело. Из Дома культуры он побежал в милицию.

– Моя жена уехала ночью куда-то и увезла детей.

– Очень сожалею, – пожал плечами сонный дежурный.

– То есть как – сожалеете? Вы должны искать, объявить их в розыск.

– На каком основании?

– На основании… секты! Они попали в секту, их там свели с ума, а потом украли.

– Имущество какое-нибудь пропало? – поинтересовался дежурный.

– Нет. То есть да. Они взяли с собой теплые вещи.

– Ну правильно, зима на дворе.

– Значит, вы их искать не будете?

– Ваша жена является матерью ваших детей?

– Да, – печально кивнул Егоров, – я понимаю. Я вас отлично понимаю.

– Я вас тоже, – усмехнулся дежурный, – вы так уж не переживайте. Вернутся они, никуда не денутся. Попробуйте родственников обзвонить, подружек жены.

– Попробую…

Из отделения милиции Егоров отправился в детективное агентство. Двор у старинного особняка был завален стройматериалами,здание обтянуто зеленой сеткой.

– Здесь капитальный ремонт, – сообщил Егорову какой-то иностранец в синей спецовке, то ли турок, то ли югослав.

Иван Павлович помчался в юридическую консультацию и узнал, что адвокат, порекомендовавший ему агентство «Гарантия», уехал в Америку.

За тонкими стенами, в соседних квартирах-каморках шла напряженная, бурная жизнь, не затихавшая ни днем, ни ночью. Зинулины веселые соседи орали, ругались, пели песни, колотили друг друга. Когда визги разрывали уши, Зинуля стучала в стенку обломком старого этюдника. Ответом была свежая, бодрая матерная рулада.

Иногда все звуки перекрывал мощный, торжественный рев океанского прибоя. В первый раз, когда среди общего шума зазвучало оглушительное штормовое соло, Никита спросил, не рухнет ли дом, Зинуля успокоила его:

– Это сосед слева спать завалился. Перед отъездом Зинуля взяла у него денег, сходила в магазин и вернулась с двумя огромными пакетами.

– Здесь тебе еды хватит дня на три-четыре, – сообщила она, – потом придется выйти. Холодильник работает плохо, морозилка совсем не морозит, так что долговременных запасов сделать нельзя. А если ты будешь питаться одними консервами и сухофруктами, заработаешь гастрит.

Потом она долго и подробно инструктировала Никиту, как чем пользоваться в ее конурке.

– Замок заедает. Когда вставляешь ключ, смотри, сначала прижми вот здесь пальцем. И не дергай, имей терпение. Он откроется, но не сразу. Холодильник течет со страшной силой, поэтому не забывай подкладывать тряпку. Единственная ценная вещь в доме – стиральная машина. Но включай очень осторожно, лучше в резиновых перчатках. Она не заземлена, может убить.

– Как это? – не понял Никита.

– Ну, если ты мокрый, к примеру, притронешься, током шарахнет очень сильно, – объяснила Зинуля.

– Так чего же ты электрика не вызовешь, чтобы починил?

– Не чинить надо. Заземлять. А чтобы электрика вызвать, надо на это день потратить, дома сидеть, ждать его. Мне некогда и лень. Ладно, Ракитин, не отвлекайся. Слушай и запоминай. Вот этой розеткой не пользуйся ни в коем случае. От нее воняет паленой пластмассой. Может загореться.

– Но рядом со столом больше нет розеток, – заметил Никита, – мне ведь надо компьютер включать.

– Ничего страшного. Найдешь удлинитель.

– Где?

– Где-то есть. Поищешь и найдешь. Кстати, насчет компьютера. Там батарейки в порядке?

– Должны быть в порядке. Он ведь новый. А что?

– Здесь часто отключают электричество. Я, конечно, в компьютерах ничего не понимаю, но знаю, что, если он выключается из сети в процессе работы, могут пропасть большие куски текста. Просто предупреждаю, следи за этим. Свет вырубают постоянно, почти каждый день, иногда на пять минут, иногда на час. Есть керосинка и свечи. Видишь, канистра у окна? Здесь керосин.

– Зачем тебе столько? – удивился Никита.

– Во-первых, масляную краску хорошо смывает, во-вторых, для лампы, а в-третьих, в прошлом году у меня были вши. Вот я и запаслась.

– Вши?

– Ну да, – поморщилась Зинуля, – их, гадов, лучше всего керосинчиком. У меня теперь большой опыт. В соседней конуре алкаш-отморозок живет, у него что ни месяц, новая любовь. В прошлом году появилась подруга с девочкой пяти лет. Эти два придурка пили и ребенком закусывали.

– То есть?

– Ну, колотили девочку каждый день, не кормили совсем. Я ее забирала к себе иногда, вот и заразилась вшами. Потом она исчезла вместе с мамашей. Сосед себе новую пассию завел, бездетную. Ну чего ты так смотришь? Нет больше вшей, не бойся. А вообще, старайся поменьше общаться с местной публикой.

– Это понятно, – кивнул Никита.

– Пока тебе ничего не понятно. Вот как начнет сосед в дверь ломиться, денег просить, тогда поймешь. Да, дверь не открывай никому на за что, даже если будут орать: «Помогите, убивают!» – все равно не открывай.

– А что, часто убивают?

– Нет. Но орут каждый день. И еще, на всякий случай, держи запас воды в трехлитровых банках. Воду тоже отключают, не только горячую, но и холодную. Так, вроде все сказала… – Зинуля задумчиво оглядела комнату, – если будет охота прибрать, я не обижусь. Документы лучше держи в этой коробке, – она показала большую жестянку из-под французского печенья, – единственное надежное место. Я тебе на всякий случай оставляю свой телефон в Питере. Если что, звони. Вот, смотри, пишу крупно и кладу в эту жестянку, чтоб не пришлось искать.

Как только Зинуля уехала, он достал свой ноутбук. При ней он так и не сумел сесть за работу. В маленькой комнатенке было негде повернуться, Зинуля говорила, не закрывая рта, подробно рассказывала, как жила эти пять лет, что они не виделись, как дважды попала в реанимацию. Один раз отравилась пельменями, а второй – когда ее избили пьяные металлисты на Арбате, где она торговала иногда своими картинами.

– Я вижу, тебе не терпится засесть за компьютер. Честно говоря, не представляю, как ты в таком шуме будешь работать. Я ведь помню два твои главные условия: одиночество и тишина. Одиночество гарантирую, а вот что касается тишины, не обессудь. Ее не будет.

– Я уже успел заметить, – кивнул Никита.

– Что писать собираешься? Опять небось криминальный роман?

– Почти.

– Господи, хоть бы стишок сочинил. Слушай, Ракитин, правда, сочини стишок, будь человеком. Вдруг тебя вдохновит моя конура? Я вернусь, а ты мне подаришь.

– Попробую. Но не обещаю.

– Да уж, разумеется, – презрительно фыркнула Зинуля. – Ладно, кропай свое массовое чтиво.

* * *
Лесничиха Клавдия Сергеевна оказалась на редкость молчаливой. На все вопросы Никиты она отвечала только «да», «нет» или вообще ничего. Несмотря на свои семьдесят три года, она шла по тайге удивительно легко. Перед приветливой зеленой полянкой, на которую так хотелось ступить после просеки, заваленной стволами, лесничиха обернулась:

– Смотри, иди за мной, след в след. Это болото. Каким образом она отличала твердые кочки от трясины, Никита так и не понял, но ступала она точно. Только иногда нога ее, обутая в залатанный кирзовый сапог, замирала на миг и тут же уверенно, спокойно опускалась на твердую кочку, внешне неотличимую на ровной поверхности трясины.

За пять часов пути было всего два привала. Костер не разводили, перекусывали хлебом, холодной вареной картошкой и крутыми яйцами, пили колодезную воду из широкой плоской фляги.

Нехорошо было то, что, кроме отца Павла, Ксении Тихоновны и самой Клавдии Сергеевны видела Никиту еще и сноха лесничихи, баба лет сорока с небольшим, любопытная, болтливая до невозможности, к тому же, судя по отечному красному лицу, большая любительница выпить.

– А чего племянник-то раньше не появлялся? Ай какой худой, жена, что ли, плохо кормит? Ну смотри-ка, Клавдия, культурный он у тебя, чей же будет он? Бориса сынок? Или Нинкин? Чтой-то не пойму я, у Бориса вроде Петька, так он беспалый, топором себе по пьяни отхватил пальцы, а у Нинки две девки… Племянник…

– Так он не Клавдиин, – нашлась Ксения Тихоновна, – мой он. Двоюродный. Ты просто не поняла, набралась с утра, вот и не слышишь, что говорят.

– Ага, ага, – быстро закивала сноха, – а чего к Клавдии-то идет?

– Крышу починить, – буркнула лесничиха.

– Ага, ага, крышу… Так мой бы Санька тебе за бутылку и починил. Этот-то, городской, гляди, руки какие у него, чего он там починит?

– Я на столяра учился, – подал голос Никита. От снохи кое-как отвязались, но осталось нехорошее чувство. И чувство это не обмануло. Пока Никита шел с лесничихой по тайге, уже все завсегдатаи стеклянного гастронома знали, что к попадье приехал племянник. Городской, культурный, худой, белобрысый. Приехал, хотя раньше никакого такого двоюродного никто у попа с попадьей в гостях не видел. Да зачем-то попер пешком двадцать километров с бабой Клавдией в тайгу, дескать, крышу ей чинить.

Над тайгой повисли тяжелые сумерки. Выпала роса, стало холодно.

– Устал? – обернулась лесничиха.

– Немного, – признался Никита.

– Покойников не боишься?

Он давно уже почувствовал странный, сладковатый, совсем не таежный запах, который нарастал с каждым шагом и вызывал какую-то особую, тяжелую тошноту. Между стволами показался ясный просвет, через минуту они вышли к пологому берегу Молчанки. Земля дула мокрой, хлюпала под ногами, как болото.

Никита расчехлил фотокамеру. Руки дрожали. Он не мог смотреть, не мог дышать. Лесничиха осталась позади. В объективе он видел лица, детские, женские. Они сохранились, пролежали несколько месяцев в промерзшей земле, потом в ледяной воде, к ним еще не успели подобраться медведи, да и не было здесь зверья, так сказала лесничиха. Слишком много шума вокруг, вертолетная площадка, иногда стрельба. Охранники прииска любили поохотиться на досуге, и таежное зверье обходило эти места за несколько километров.

Надо было сделать еще пару шагов, чтобы четко получились лица на фотографиях. А сумерки наваливались, густели. Сработала вспышка, один раз, потом еще и еще. Камера фиксировала не только лица. Сквозь объектив Никита видел молодую женщину в разодранной одежде, на груди, чуть ниже ключиц, чернела пентаграмма, перевернутая пятиконечная звезда, вписанная в круг. Такие же были еще у нескольких – у мальчика-подростка, у пожилого мужчины. Наверное, у всех…

Вспышка разрывала темноту, ветер шумел, раскачивал верхушки сосен с такой силой, что казалось, сейчас сметет все – лес, реку, братскую могилу, Никиту с фотокамерой, лесничиху Клавдию Сергеевну. Гул нарастал, дрожал в ушах.

– Вертолет! – услышал Никита отчаянный крик. – Отходи, беги к лесу!

Он оторвал камеру от лица, ошалело огляделся. Сзади совсем низко, над верхушками сосен, плыли прямо на него белые огромные огни. Он стоял на открытом пологом берегу и не мог дышать. Ноги по щиколотку увязли в ледяной раскисшей земле.

– Беги, сынок! – кричала лесничиха, но слабый голос сел от первого крика, и получался хриплы и шепот, который Никита не мог расслышать из-за шума ветра и гула мотора. К лесу он рванул инстинктивно просто потому, что надо было спрятаться от этих белых наплывающих огней. Рванул и, конечно, не заметил как упала яркая глянцевая обертка от кодаковской фото пленки.

– Ну все, миленький, все, сынок, успокойся, – лесничиха жесткой шершавой ладонью провела по его щеке, – сейчас до дома дойдем, чайку горячего… чайку тебе надо. И спирту. Утром доведу тебя до шоссе, на попутке доберешься до Помхи, оттуда сразу на катере до Колпашева. В Желтый Лог не возвращайся. Не знаю, видели они тебя или нет, но лучше не возвращайся.

Он не помнил, как дошел до дома лесничихи. Дрожал огонек керосинки, в печке весело потрескивали дрова. Старуха протянула стакан, зубы стучали о край. От спирта дрожь и тошнота немного отпустили.

– Носки надень шерстяные, простудишься… Он послушно разулся, отдал старухе тяжелые, намокшие кроссовки.

– Вещи какие остались у батюшки?

– Нет, все с собой…

– Ложись-ка, залезай на печку. Эка трясет тебя… Спи. Вот, хлебни еще и спи. Завтра уходим с тобой рано, на рассвете. А то ведь могут сюда заявиться, нелюди. Вдруг заметили с вертолета.

Он сделал последний глоток спирта и провалился в тяжелый, обморочный сон, как в ледяное болото. Ему снились белые слепые огни, снилась страшная братская могила.

На рассвете старуха разбудила его, напоила чаем. Она опять стала молчаливой и неприветливой. До шоссе дошли за два часа. Никакой погони не было, казалось, его появление на берегу Молчанки так и осталось не замеченным. Но он отдавал себе отчет, что это только сейчас так казалось.

Прощаясь с лесничихой, он протянул ей деньги, пятьсот рублей.

– Спаси Господи, – она взяла, не считая, и, помолчав, пожевав губами, добавила еле слышно:

– знать бы имена этих убиенных, помолиться бы за упокой.

– Два имени я знаю. Оксана и Станислав, – медленно произнес Никита, – может, все-таки мне в милицию пойти, когда до города доберусь?

– Не надо, сынок.

– Почему?

Она долго молчала, покряхтывала, шамкала запавшим беззубым ртом, потом произнесла:

– Я помолюсь за Оксану и Станислава. Им вечный покой, тебе здравие и сил побольше. Будь осторожней, сынок. Нигде не задерживайся. Улетай отсюда. Храни тебя Господь, – она быстро перекрестила его и ушла, исчезла в тайге, не оборачиваясь.

Машин на шоссе не было. Никита побрел в сторону Помхи, и только через полчаса подобрал его грузовик-лесовоз и доставил за полтинник почти до самой помховской пристани.

Катер пришел довольно скоро. Никита курил на задней палубе, глядел, как солнечный свет преломляется в мельчайших водяных брызгах, и мчится вслед за катером тонкая яркая радуга, мчится, от Помхи, мимо Желтого Лога, до самого Колпашева.

Он попытался на свежую голову понять, где и как мог наследить. Паспортные данные в колпашевской гостинице да болтливая сноха. Все. С вертолета его вряд ли успели заметить. Старики, конечно, будут молчать. Про глянцевую обертку от фотопленки он даже не вспомнил.

И все-таки он был почти уверен, что не выберется, не долетит до Москвы. Но выбрался и долетел. Видно, хорошо молились за него лесничиха Клавдия Сергеевна, да еще отец Павел со своей матушкой, Ксенией Тихоновной.

* * *
В метро хорошо, тепло. Иногда можно даже вздремнуть на лавочке, перед въездом в туннель, или хотя бы просто посидеть, дать отдых ногам и спине. Но не в рабочее время, конечно. Если хозяйке стукнут, это ничего, она тетка не строгая. Ей все равно, сколько часов ты работаешь, сколько спишь. Главное, норму выполняй.

Самое рабочее время – позднее утро, ближе к полудню, и вечер, после девяти. А в часы пик можно и поспать. Все равно в вагон не влезешь. Да и люди злее в толпе. Орут, толкаются. Вот когда сидят свободно, газетки почитывают, тогда самое оно. Тогда не спи, работай.

– Граждане пассажиры, извините, что обращаюсь к вам. Мама умерла, нас осталось у старенькой бабушки пятеро. На хлеб не хватает. Подайте, Христа ради, сколько можете, – Ира произносила свой текст громко, выразительно, нараспев. Она знала, что если слишком уж канючить, пускать сопли, эффект не тот. Надо делать вид, будто тебе стыдно просить.

Впрочем, у каждого свои методы. Борька-цыган сразу падает на коленки, хватает пассажиров за ноги. Выберет тетку потолще и вперед. «Те-тенька, ку-шать хочу, да-айте сиротке на хлебушек!» Борьке дают, но мало. Не из жалости дают, а чтоб отстал поскорей, пальто не испачкал своей сопливой мордой.

Ира на коленках не ползает, а получает больше. Ей-то как раз дают из жалости. У Иры главный козырь – младенчик за спиной. Она сама маленькая, в свои четырнадцать выглядит лет на десять, а тут еще сосунок к спине привязан, чумазый, бледный. Хорошо, если совсем маленький, легкий. Но иногда доставался Ире ребенок постарше, годовалый, не меньше десяти кило.

Их меняли примерно раз в месяц. Сначала Ире было жаль сосунков, все пыталась подкормить, закутать потеплей. Глупая была. Не понимала, что жалеть надо только себя, и больше никого.

Сосунков подбирали на вокзалах, иногда покупали до дешевке у опустившихся проституток, пьянчужек, у девчонок, которые с детства на иглу подсели и ничего уже не соображают. У хозяйки глаз наметан, если видела, что у какой-нибудь оторвы пузо растет, сразу аванс выдавала. А кто может родиться у оторвы? У нее спирт вместо крови.

С утра сосунков поили молоком, в которое хозяйка добавляла жидкую «дурь» или толченые «колеса». Это чтобы спали, не орали. Если сосунок орет, работать невозможно. Пассажиры злятся, раздражаются.

Попадались младенчики такие слабые, что спали весь день сами по себе, без всяких добавок. Тоже экономия. Хозяйка денежки аккуратно считала. «Колеса» денег стоят, а «дурь» тем более. Но, с другой стороны, слабые жили совсем мало. Ира боялась таких брать. Однажды сосунок помер прямо у Иры за спиной. Было страшно таскать на себе мертвяка, но куда денешься? Пока не выполнена дневная норма, надо ходить по вагонам. У самой коленки тряслись, вдруг кто заметит, что сосунок не дышит. Но ничего, обошлось.

Сейчас у Иры за спиной была девчонка годовалая, здоровенная, как кабанчик. Дергалась во сне, колотила ногами. Ира тяжело ступала по вагону, согнулась пополам, заглядывала в глаза пассажирам и все время беспокойно косилась на новенького пацана. Хозяйка велела присматривать за ним. Он странный был, вялый, тощий и совсем дурачок. Говорить не мог, смотрел в одну точку, но команды понимал и выполнял аккуратно. Скажешь ему:

– Иди, руку протяни, тебе туда денежку кинут. Ты эту денежку потом мне отдашь.

Подобрали его два дня назад на Казанском вокзале. Сидел в углу, прямо на полу, в полном отрубе. Ира его первая приметила, стала крутиться, наблюдать. Поблизости никого взрослых нет. Может, потерялся, а может специально оставили.

Таких больших редко оставляют. Бросают в основном сосунков, которые следом не побегут. Ира все ждала, вдруг по радио объявят, мол, внимание, потерялся мальчик. Тогда надо сразу уходить от него подальше, не вертеться. Но ничего такого не объявляли. Значит, никто не ищет. Не нужен никому.

Пацан одет был хорошо, курточка дорогая, джинсы, ботинки, все как у домашнего ребенка. На вид лет восемь, но это из-за худобы. На самом деле больше. Ира на его куртку запала. Она давно мечтала о такой, теплой, легкой, не на вате или там синтепоне, а на настоящем пуху. И главное, пацан в полном отрубе, вокруг никого. Подходи и снимай. Ира уже на корточки перед ним присела, в лицо заглянула, окликнула:

– Эй, малахольный, ты чего?

Ни малейшей реакции. Глаза закрыты, сам бледно-зеленый. Может, «дури» накачался или вообще больной. Хоть догола раздевай, не почует. Она уже и «молнию» легонько потянула, но тут, как назло, Борька-цыган подскочил, а за ним дед Косуха, который у хозяйки в «шестерках» ходит. Она заволновалась, испугалась, что курточка ей не достанется, сразу на Борьку цыкнула:

– Пуховичок мой, учти. Тебе он все равно велик.

– Убью, заязя! – весело ответил Борька и убежал по своим делам.

Все у него были «заязи» (он "р" не выговаривал), и всех он грозил убить, правда, без злобы, просто такая у него присказка была.

Малахольного подняли под локотки, повели потихоньку. Никто ничего не заметил. Менты шныряли по залу ожидания, но смотрели мимо.

Ирка потом намекала хозяйке, мол, она первая его нашла. Пацан-то подходящий. Глазищи синие, большие, как блюдца, личико жалобное, а главное, молчит, ничего ему от жизни не надо. За два дня жрал всего три раза, горбушку сухую пожевал, водой простой запил. Ира заметила, что на груди у него, под ключицами, наколка, звезда вверх ногами, вписанная в круг. Спросила:

– Это что у тебя?

Он не ответил. Да такого и спрашивать нечего, молчит, совсем дурной. Ира кликуху ему придумала: Меченый. Кликуха всем понравилась. Так и стали называть.

Хозяйка Ирку похвалила, курточку отдала, только велела порвать немного и запачкать. А про Меченого сказала:

– Гляди за ним в оба, странный он, пришибленный какой-то.

Вот Ира и глядела. Два дня все было нормально. Давали новенькому много. На него и правда без слез не взглянешь. Идет молча, словно во сне, ладошку свою тоненькую тянет, глазищи синие в пол-лица.

Поезд уже подъезжал к станции «Комсомольская». Ира к новенькому подобралась поближе, шепнула на ухо, мол, давай, выходим. Вдруг какая-то баба вскочила и заорала во всю глотку:

– Федя! Феденька Егоров! Ты что здесь делаешь! Товарищи, я знаю этого мальчика! Надо милицию вызвать! Его украли! Федя, ты что, не узнаешь меня? Я Марья Даниловна, соседка из тридцать второй квартиры!

Поезд выехал из туннеля. Ира кинулась вон из вагона не оглядываясь. За Борьку-цыганёнка не волновалась, он хоть маленький, пять лет всего, но шустрые Мигом соображает, когда надо линять. А этот новенький – ну что делать? Нашелся он. Повезло пацану. Дурачкам всегда везет.

Глава 7

Черный джип мчался по Пятницкому шоссе на скорости сто пятьдесят. Была глубокая пасмурная ночь Жиденькие подмосковные перелески казались в темноте дремучим черным лесом. В придорожных деревнях не светилось ни одного окошка.

Джип мчался в сторону Солнечногорска. Плотный слой грязи закрывал номерные знаки, но это не имело значения, так как они все равно были фальшивыми.

В машине сидело трое. Молодые, крепко накачанные, с золотом на запястьях, пальцах, на бычьих толстых шеях. Огни редких встречных машин выхватывали из темноты тяжелые мрачные лица.

Тот, что сидел рядом с водителем, держал в руке радиотелефон.

– Да сделаем мы его, не переживай. Тут вот с деньгами надо решать… а то, что совсем другой выходит расклад… Нет, мы договаривались на тридцать… Не знаю, откуда ты взял эту цифру. За двадцать пять ищи других… Ну, не надо мне заливать. Не мы облажались, а ты не правильную дал информацию. Ты нас подставил. Как? Будто сам не знаешь. Во-первых, у парня реакция отличная, а ты говорил, он полный лопух. Да, за лопуха можно было и двадцать пять. Да мы вообще еще твоих денег в руках не держали. Ну правильно, аванс. А разговор шел о всей сумме сразу. Что нам твоя десятка? Ну, не знаю, может, для тебя и деньги… Нет, прямо сейчас не можем. Заняты мы… А вот это тебя не касается. Не мы упустили, надо было думать, с самого начала, когда заказываешь. Ну я что, совсем, что ли? Не могу лопуха от профессионала отличить? У него же реакции боксерские… Значит, в Выхине, говоришь? Так… номер дома… Он точно там, или ты пока не выяснил, но знаешь? Понятно… Ладно, все… Завтра сделаем.

– Он че, в натуре, еще возникает – вяло оросил водитель, когда его товарищ закончил разговор. – Он каз-зел, совсем, что ли?

– Умный, блин, – хмыкнул в ответ товарищ, – думает купил нас за свою паршивую десятку. Знаешь, че звонил? Вычислил, где может клиент отсиживаться. Прямо сейчас, говорит, дуйте туда. Проверьте, говорит, и если там, сразу делайте. Сию секунду. Умный.

– Мы ему че, «шестерки», в натуре? Пусть сам сначала проверит, уточнит. Или пусть платит в два раза больше. Мы че, совсем, что ли, это самое, в натуре, светиться за такие бабки? – подал свой рассудительный тихий голос с заднего сиденья самый юный из трех товарищей. – Сию секунду… Деловой…

– И правда, деловой. Ща, побежали, каз-зел… – засмеялся водитель.

За поворотом открылся широкий пустырь, застроенный темными громадами трехэтажных вилл. Строительство только закончилось, в поселке никто еще не жил. Дома предназначались для очень состоятельных людей, при каждом стеклянный зимний сад, внутри по западному образцу по несколько ванных комнат, кроме того, специальное помещение для тренажеров, в котором целиком поднималась стена, если вдруг хозяин захочет качать мышцы на свежем воздухе.

Одно плохо, виллы стояли на голом пустыре, не отгороженные ни деревьями, ни кустарником, слишком близко друг к другу, и при всей роскоши, немного напоминали курятники или бараки. Какой-нибудь бедный дачник, проезжая к своим шести соткам на «Запорожце» или «Москвиче» мимо только что отстроенного поселка для «новых русских», мог отчасти утешить справедливую зависть тем, что они, «новые русские» будут жить друг у друга на головах, шумно и суетно почти как на стандартных шести сотках.

Но пока поселок был пуст и тих. Мебель и прочее имущество не завезли, настоящую охрану поставить не успели. Вроде должен был сидеть кто-то в будке у ворот, но либо спал, либо ушел по своим делам. Сторожить пока нечего.

Только в одной вилле, у самой кромки дубовой рощицы, светился на третьем этаже слабый огонек. Там, в комнате, еще не обставленной мебелью, романтически горела свеча. Хозяин виллы, бизнесмен средних лет пригласил свою новую секретаршу взглянуть на дом, и никого, даже собственную охрану, не предупредил об этом. Поступок весьма легкомысленный, но что делать? Бизнесмену необходимо было расслабиться и поближе познакомиться с новой сотрудницей, а супруга его, дама бдительная и вспыльчивая, могла бы огорчиться всерьез, если бы кто-то из охраны потом проболтался ей в случайном разговоре.

Трое в джипе давно ждали подходящего момента, чтобы обсудить с бизнесменом некоторые щекотливые проблемы. Он должен был им много денег и отдавать не хотел. Джип сбавил скорость, погасил фары. – Сходи-ка, Сева, посмотри, кто там есть, – бросил через плечо водитель.

Сева, самый юный, сидел на заднем сиденье и волновался сильней своих товарищей. К стрельбе на поражение он уже успел привыкнуть. Но сейчас предстояло другое. Не просто автоматная очередь по движущейся живой мишени, а серьезный разговор, выбивание долга.

Перед его жадным мысленным взором мелькали впечатляющие кадры из крутых боевиков. Дрожащий, в холодном поту, должник-бизнесмен с полиэтиленовым мешком на голове, красивая, непременно голая девушка на полу, в крови, с кляпом во рту. Яркие картинки и пугали, и возбуждали. Сева выскользнул из машины, пригнувшись, побежал вдоль ограды к вилле.

Все было спокойно. Он заметил пустой темный «Сааб», припаркованный за виллой у дубовой рощицы. Наверху, за огромным голым окном, мелькнула тень. Длинные распущенные волосы, вскинутые тонкие руки. Рядом появился силуэт некрасивой мужской головы с толстой шеей и торчащими ушами. Сева понял, что они там и их всего двое.

Он бесшумно поднялся на высокое крыльцо, заглянул сквозь окошко в прихожую, легонько дернул запертую дверь, убедился, что держится она пока на соплях, на одной лишь задвижке, и побежал назад, к джипу.

Огонек свечки продолжал трепетать на третьем этаже. Две тени, мужская и женская, опять на миг появились в окне. Трое, вооруженные маленькими автоматами, подходили все ближе к вилле на краю пустыря. Они даже не пытались пригнуться, прижаться к ограде, шли спокойно, уверенно, предвкушая удовольствие, которое доставит им смертельно испуганная физиономия должника и отчаянный визг красивой, непременно голой девушки.

Быстрая очередь скосила всех троих у крыльца, в широком фонарном кругу. Стреляли сзади, из окна соседней виллы.

Бизнесмен был, конечно, натурой легкомысленной и даже романтической, но деньги свои считал аккуратно и точно знал, что троим товарищам в джипе ничего не должен. Ни цента. Правда, потерял всякую надежду объяснить им это по-хорошему. Альтернативы не было. Либо отдать, просто так, подарить весьма солидную сумму (а какого хрена, спрашивается?), либо убрать непонятливых товарищей. И он выбрал второе, ловко заманив трех профессионалов в примитивную, до обидного примитивную ловушку.

После сухого треска очереди стало страшно тихо. Трое остались лежать у крыльца. Чуть позже их аккуратно уберут из новенького, еще не заселенного поселка. Следов не останется. Покореженный джип с тремя трупами будет обнаружен совсем в другом месте.

Но пока стояла мертвая, жуткая тишина, и только в кармане одного из покойников жалобно, требовательно надрывался радиотелефон.

Перезванивал посредник. Посланный им в Выхино человек только что подтвердил неожиданное и смелое предположение. Объект был действительно там.

Посредник хотел сообщить, что если они прямо сейчас, сию минуту, отправятся в Выхино и доделают наконец свою работу, то получат деньги сразу. Причем вся сумма, учитывая выданный аванс, составит уже не тридцать тысяч долларов, а тридцать пять.

* * *
Только на четвертый день после Зинулиного отъезда Никита решился заняться уборкой. В раковине скопилась вся посуда, какая была у Зинули. Не осталось ни одного чистого стакана. По полу среди бела дня носились, как скакуны на ипподроме, тараканы всех размеров и мастей, от маленьких, угольно-черных, до огромных рыжих, с толстыми, как медная проволока, усищами. Никакой отравы для этой похрустывающей под ногами конницы Никита не нашел. Не было ни веника, ни приличной тряпки. Единственное пластмассовое ведро оказалось треснутым. К тому же кончались продукты.

Никита надвинул кепку до бровей и отправился в хозяйственный магазин. На улице, в неуютном панельно-сером районе, он опять почувствовал ледяное покалывание в солнечном сплетении. Мимо промчался черный джип, брызнул густой грязью. Спасибо, что не автоматной очередью. Случайный прохожий, высокий белобрысый парень, уставился на него слишком пристально.

«Стоп, – приказал себе Никита, – расслабься. Выследить тебя здесь не могут. Вычислить – да. Но в этом случае никто не станет глазеть на улице. Просто придут и убьют, сразу, без шпионских предисловий».

Он спокойно, в упор, уставился на парня, и тот отвел глаза. Они шли друг другу навстречу. Парнишка издали был чем-то похож на Никиту: рост, телосложение, цвет волос и даже тип лица. Правда, глаза его казались совершенно сумасшедшими, но Никита подумал, что у него самого, вероятно, взгляд не совсем нормальный. Наверное, именно поэтому случайный прохожий и смотрит на него с таким испугом. А может, тоже заметил сходство?

Нет, они не двойники, разумеется, но издали, при неярком освещении их вполне можно спутать. Это радует. Если так просто встретить на улице похожего человека, значит, он не слишком выделяется из толпы. Пустячок, но приятно.

Поравнявшись с парнем, он остановился, отметил про себя, что сходство – только иллюзия, на самом деле ничего общего, кроме роста и цвета волос, нет, и

Произнес:

– Простите, вы не подскажете, где здесь хозяйственный магазин?

Тот замер, зачем-то стал ощупывать карманы своей черной джинсовки, быстро, тревожно озираясь по сторонам. Улица была пуста. Ветер продувал ее насквозь, и у Никиты слетела кепка с головы, покатилась на мостовую. Он бросился поднимать, парень с зеркальной точностью повторил его движение, странно вскинул руку, прыгнул прямо на Никиту, словно хотел первым поймать его кепку.

И в этот момент раздался громкий смех, улица наполнилась детскими голосами, из-за угла показалась толпа школьников. Пятый или шестой класс местной школы возвращался, вероятно, с экскурсии или из бассейна.

Дети орали, кто-то все время выбегал из строя, две учительницы без энтузиазма покрикивали на них, пытаясь восстановить ровный дисциплинированный строй. Маленькая темноволосая девочка в расклешенных брючках поймала кепку и, подняв высоко над головой, закричала:

– Эй, кто потерял?

– Я! – откликнулся Никита.

– Ленточки надо пришивать и бантиком завязывать, – хихикнула девочка, и вслед за ней рассмеялось еще несколько детей.

– Спасибо, – он надвинул до бровей мятый козырек и обратился к одной из учительниц:

– Простите, где здесь ближайший хозяйственный магазин?

Ему стали подробно объяснять, не только обе учительницы, но и дети, сразу все, хором. Он забыл о белобрысом молодом человеке и, разумеется, не взглянул ему вслед. А тот все оборачивался, потом пустился бежать.

В хозяйственном отделе огромного супермаркета Никита накупил целую гору губок, щеток, швабру с навинчивающейся веревочной тряпкой, к ней специальное ведро для мытья пола, несколько тараканьих ловушек, набор моющих средств, в том числе стиральный порошок, и даже не забыл про резиновые перчатки. Пора было рискнуть, включить опасную для жизни стиральную машину.

В продовольственном набрал продуктов еще дня на три, кроме того, запасся сигаретами, спичками, упаковкой одноразовых бритвенных лезвий. Побродил по супермаркету с наполненной доверху тележкой, размышляя, не забыл ли чего. Взгляд его упал на набор кухонных ножей. Он живо вообразил трогательную картину, как отбивается от убийц с автоматами этаким тесаком для разделки мяса, но все-таки купил дорогой набор. В любом случае Зинуле в хозяйстве пригодится.

Вернувшись, он включил старенький Зинулин магнитофон, поставил кассету с джазовыми композициями Армстронга и принялся за уборку. Вероятно, конура еще ни разу не подвергалась такой массированной атаке. К чему бы Никита ни прикасался, все жалобно скрипело, ныло, сыпалось, обваливалось.

С подоконника вместе с грязью слезала краска. В закутке, где помещались душ и унитаз, сорвалась вешалка для полотенец, выдернув с мясом дюбели из стены. Хлипкий книжный стеллажик из белорусской сосны завалился на бок с угрожающим треском, когда Никита вытащил книги, чтобы отмыть почерневшую древесину. Он попытался поправить эту пизанскую башню, но конструкция треснула на угловом стыке. К счастью, у Зинули в хозяйстве нашлись гвозди и молоток. Кое-как справившись с крошливой белорусской сосной, расставив книги по полкам, он сделал небольшой перерыв, сварил себе кофе, съел пару холодных пирожков с капустой.

На улице давно стемнело, пошел дождь. Никита распахнул настежь окно, жадно вдохнул влажный ночной воздух. День пролетел совсем незаметно. Он не успел сегодня поработать, и вряд ли хватит сил сесть за компьютер, когда с уборкой будет покончено. Ну и хорошо. Ему необходим был тайм-аут. Борьба с грязью дело нудное и неблагодарное, однако отлично снимает нервное напряжение. Когда отмываешь засаленную электроплитку и чинишь книжный стеллаж, меньше всего думаешь о смерти.

…Люди в тайге под Синедольском, в основном женщины и подростки, вкалывали значительно тяжелей и тоже вряд ли задумывались о смерти. Наверное, они уже ни о чем не задумывались, до последней минуты не понимали, где находятся и что происходит…

Он выглянул в окно. За шиворот потекла струйка воды с крыши. Он машинально отметил про себя, что до водосточной трубы можно запросто дотянуться рукой. Значит, есть запасной выход. Последний, пятый этаж. Можно по трубе вскарабкаться на крышу, можно и вниз. Перегнувшись через подоконник, он на всякий случай качнул трубу, проверяя, насколько прочно она крепится к стене. Да, пожалуй, выдержит, не отвалится.

Никита закурил, критически оглядел комнату и вспомнил, что должен еще запустить стиральную машину, иначе завтра нечего будет надеть. Новенькая, сверкающая «Вятка» – полуавтомат выглядела на фоне нищей рухляди как инопланетный корабль. Он загасил сигарету, вставил штепсель в розетку, открыл крышку машины. Его слегка ударило током. Он вспомнил про резиновые перчатки, разыскал, надел. Через минуту машина мерно загудела.

Провозившись еще пару часов, он почувствовал, что просто валится с ног. Дом затих, только храп соседа слева сотрясал тонкую стенку. Дождь лил все сильней, колотил по крыше, грохотал в водосточной трубе. Небо прямо перед окном распорола длинная молния. Началась первая в этом году настоящая майская гроза, гром шарахнул так, что сосед за стенкой перестал храпеть. На несколько секунд стало совсем тихо, только дождь барабанил да мерно гудела стиральная машина.

– Достирает она когда-нибудь или нет? – пробормотал Никита. У него уже слипались глаза.

И вдруг погас свет. Зинуля предупреждала, что электричество выключают чуть ли не ежедневно. Но это случилось впервые. Никита на ощупь отыскал керосинку. Она оказалась пустой.

Заливать в темноте керосин в маленькую лампу из тяжелой канистры было неудобно, Никита много расплескал, на полу у окна образовалась здоровенная керосиновая лужа. Он стал искать тряпку на ощупь, задел ногой и опрокинул канистру.

Над головой что-то сильно загрохотало, сначала он подумал, что гром, но звук повторился, причем совсем близко. Было похоже на грохот жести, вероятно, порывом ветра снесло телевизионную антенну.

Окно выходило на пустырь, фонарей там не было, и в комнате висела сплошная, глухая темнота. Никита пытался на ощупь зажечь керосинку, фитиль ушел слишком глубоко, спичка догорела и обожгла пальцы. Хлопнула оконная рама, потом послышался тяжелый мокрый шлепок. Он справился наконец с фитилем, и в зыбком свете керосинки увидел у окна черный силуэт.

Никита был неплохой мишенью с горящей керосинкой в руке и, прежде чем сообразить что-либо, отбросил лампу. Звякнуло стекло, слабый огонек вздрогнул, отчаянно затрепетал. Черный силуэт метнулся в сторону света. Никита успел отпрыгнуть подальше. Еще шаг, и он мог бы спрятаться в закутке, в туалете, но все равно ненадолго. В голове мелькнуло, что единственный шанс сейчас – это попытаться выскочить в коридор, однако дверь заперта, а ключ заедает, и, пока он будет в темноте возиться с замком, убийца десять раз успеет сделать свое дело.

Очередная вспышка молнии осветила комнату. Убийца стал виден весь целиком, и Никита узнал его. Тот самый парень, который встретился ему сегодня днем и показался издали почти двойником.

Мокрые волосы потемнели и слиплись. С черной джинсовой куртки капала вода. Белое, с черными провалами глаз лицо уже совсем не напоминало Никите его собственное. В руке был зажат пистолет, и дуло смотрело прямо на Никиту. Он уже почувствовал, как пуля пробивает голову, как разрывается последней, чудовищной болью череп, и что по сравнению с этим придуманный им для своих героев космический щекотный холодок предчувствия?

И вдруг комната озарилась странным красноватым огнем. Это вспыхнул керосин на полу. Убийца метнулся, уже не к Никите, а прочь от огня. Но огонь расползался очень быстро, из опрокинутой канистры вытек на пол почти весь керосин. Никита успел подумать, что падать на горящий пол нельзя и деться некуда.

Прямо у ног убийцы вспыхнула пластиковая канистра. Парень отпрыгнул, что-то с глухим стуком упало на пол. Мелькнула слабая шальная надежда, что пистолет.

И тут в комнате вспыхнул свет. Включилась и деловито загудела стиральная машина. Канистра пылала, как костер, языки пламени уже лизнули потолок. Огонь с пола быстро полз вверх по нейлоновой занавеске, жадно подбирался к ящику с Зинулиными масляными красками.

Всего секунду двое в тесной горящей комнате смотрели друг на друга безумными, слезящимися от дыма глазами. Монотонно, спокойно, гудела стиральная машина. Пылающий пол был скользким, и, если упасть, потеряв равновесие, потом уже не сумеешь подняться.

Мокрая рука в поисках надежной опоры рефлекторно легла на дрожащий металлический корпус «Вятки».

* * *
– У вашего ребенка тяжелая дистрофия и серьезные психические нарушения, боюсь, необратимые. Как можно было такое допустить? Вы ведь отец. Вашего сына случайно узнала в метро соседка, он просил милостыню. Каким образом он попал к нищим? Что с ним произошло? Ребенок третьи сутки находится в каталептическом ступоре, у него ярко выраженный кататонический синдром, речь отсутствует, наблюдается мышечная гипертония…

Егоров внимательно слушал медицинские термины. Его интересовало только то, что касалось состояния Феденьки. А остальное – вопросы, упреки, угрозы, язвительные замечания – он пропускал мимо ушей, отвечал автоматически.

– Жена ушла из дома вместе с детьми. Я был в рейсе.

– Хорошо, допустим. Почему вы не обратились в милицию?

– Я обращался.

– Когда? К кому именно? В каком документе это зафиксировано?

– Я обращался в районное отделение двенадцатого декабря девяносто четвертого года, в девять часов утра. Дежурный сказал, что нет оснований объявлять розыск. Детей увезла их родная мать.

– Фамилия дежурного?

– Я не спросил.

– Ну что ж, это несложно выяснить, обращались вы или нет.

Трое врачей и две чиновные дамы, одна из комиссии по делам несовершеннолетних, другая инспектор роно, глядели на Егорова как на преступника, но это было ему совершенно безразлично. Он стоял перед ними посреди кабинета, низко опустив голову.

– Скажите, Иван Павлович, а почему ваша жена вот так, вдруг, среди ночи, ушла из дома с детьми? У вас были конфликты?

– Моя жена попала в секту год назад и привела туда детей. У нее нарушена психика. Дети перестали посещать школу.

– А вы, Иван Павлович, где вы были? На другой планете? Почему не вмешались? Ведь вы отец. Вы сказали, ваша жена попала в секту и привела туда детей Что за секта? Как она называется? Кто ею руководит? Не знаете? Правильно. Вы и не пытались узнать. Вам безразлично. Нет, мы понимаем, что по работе вы должны часто отлучаться из дома на несколько дней. Но нельзя же настолько равнодушно относиться к собственным детям! Где ваш старший сын? Правильно, не знаете. Послушайте, Егоров, почему вы молчите? Не желаете с нами разговаривать? Нет, товарищи, я продолжаю настаивать на лишении гражданина Егорова Ивана Павловича родительских прав. Ребенок в ужасном состоянии. Старший ребенок и супруга гражданина Егорова пропали. Считаю, что дело необходимо передать в прокуратуру.

– Ну зачем вы так, Галина Борисовна? Если там правда действовала секта, то гражданин Егоров не мог ничего изменить. Верно, Иван Павлович? Я думаю, не надо нам принимать поспешных решений.

– Это вовсе не поспешное решение. Я, товарищи, провела определенную работу и подготовила материалы. Вот официальный ответ директора школы номер триста восемьдесят семь Черемушкинского района. «На ваш запрос сообщаем, что с сентября месяца по май месяц девяносто третьего года в свободное от школьных занятий время физкультурный зал сдавался в аренду спортивно-оздоровительной группе „Здоровая семья“, руководитель Астахова Зоя Анатольевна, кандидат медицинских наук. Разрешение исполкома, договор об аренде, платежные документы прилагаются». Смотрим дальше…

Перед глазами Егорова мелькали бумажки с печатями, подписями, отпечатанные на машинке и на принтере, написанные от руки, на бланках или на простых листочках. Кандидат медицинских наук Астахова Зоя Анатольевна официально уведомляла, что никакие Егоровы ее занятия никогда не посещали. Список группы, заверенный тремя печатями, прилагался. Там и правда не было ни одного человека с такой фамилией.

Директор Дома культуры «Большевик» сообщал, что сдавал в аренду помещение группе под руководством Астаховой и ничего противозаконного в деятельности этого коллектива не наблюдалось.

И напоследок в качестве главного довода было представлено компетентное мнение председателя комиссии по работе с неформальными культурно-оздоровительными объединениями, помощника министра образования господина Русова Григория Петровича.

"Группа «Здоровая семья» под руководством кандидата медицинских наук Астаховой 3. А. не имеет никакого отношения ни к одному из зарегистрированных на территории СНГ неформальных религиозных объединений.

Зоя Анатольевна Астахова – автор двух научно-популярных книг о правильном питании и здоровом образе жизни, автор нескольких запатентованных изобретений в области медицины, ею разработаны оригинальные методики избавления от алкогольной и никотиновой зависимости, а также программы по эффективному снижению веса.

Цель группы – здоровый образ жизни, развитие физической культуры, отказ от вредных привычек, закаливание организма, повышение естественного иммунитета. В программу занятий входит комплекс оздоровительной гимнастики, также проводится курс по рациональному питанию.Центральная идея руководителя группы – научить людей избавляться от болезней, помочь им в обретении душевного покоя, счастья и мудрости, что крайне важно в наше трудное время. Группа официально зарегистрирована, преподаватели имеют дипломы о высшем медицинском образовании и лицензии Минздрава".

– Прямо-таки рекламный буклет, – тихо хмыкнул один из врачей, – лично я ничего про эту гениальную Астахову не слышал.

– Не будем отвлекаться, Евгений Иванович, – одернула скептика-психиатра дама из роно, – мы сейчас решаем судьбу ребенка.

– Там был человек, – медленно произнес Егоров, – человек по фамилии Шанли. То ли кореец, то ли туркмен. Монголоид. Он гипнотизировал их. У них татуировки на груди, перевернутые пятиконечные звезды вписанные в круг. Дети голодали, худели, бесконечно повторяли какую-то галиматью вроде молитв этому самому Шанли, которого они называли «гуру» и которому поклонялись, как божеству. Еще там была женщина, телохранитель Шанли. Огромная, бритоголовая. Возможно, она и есть Астахова 3. А., но она вовсе не похожа на кандидата наук. Дважды эта женщина ударила меня так, как может бить только профессиональный каратист. Дважды я потерял сознание, но никаких следов не осталось.

– Замечательно, – дама из роно, Галина Борисовна Ряхова, выразительно поджала морковные губы и тряхнула морковными кудрями, – доктор Астахова, оказывается, вас еще и избила.

– Так почему же после этого вы не обратились в милицию? – мягко поинтересовался психиатр.

Егоров ничего не ответил. Он хотел только одного – скорее увидеть Феденьку. То, что здесь происходило, казалось ему бредом, плодом собственного больного воображения. Люди за столом напоминали причудливых рыб из круглой колонны-аквариума у ресторанного подъезда. Они раскрывали рты, глядели на него пустыми выпученными глазами. А Феденька между тем лежал в реанимации.

Заседание комиссии длилось еще около часа. Галина Борисовна настаивала на лишении Егорова родительских прав. Дама крупная, полная, она даже вспотела от возбуждения, и в перерывах между своими длинными пылкими монологами вытирала округлое румяное лицо крошечным платочком.

Другая дама, представитель комиссии по делам несовершеннолетних при исполкоме, была сдержанней. Она думала о том, что сегодня в исполкомовский буфет завезли несколько ящиков отличных французских кур, а она сидит здесь и не успеет до закрытия буфета. В магазине такие куры дороже ровно в два раза.

Трое врачей тоже думали о чем-то своем и украдкой поглядывали на часы.

– В конце концов, у нас существуют законы, – вещала Галина Борисовна, – неисполнение обязанностей по воспитанию несовершеннолетнего, статья сто пятьдесят шестая…

– Да ладно вам, – не выдержал психиатр, – если уж кого и следовало бы лишить родительских прав, то скорее мать, Егорову Оксану Владимировну. Ребенок оказался у нищих после того, как она увезла его из дома. Старший ребенок вообще пропал.

– Мы не можем обсуждать вопрос о лишении Егоровой Оксаны Владимировны родительских прав, поскольку таковая, то есть Егорова, не имеется в наличии, – подавив зевок, заметила исполкомовская дама.

Психиатр и невропатолог стали хором покашливать и покраснели, сдерживая нервный смех. Третий врач, педиатр-терапевт, пожилая женщина с красными от недосыпа глазами, встрепенулась и произнесла:

– Товарищи, давайте закругляться. Ребенок у нас на инвалидность идет, и лучше ему все-таки с отцом…

– Тем более есть вот тут официальное письмо, руководство Аэрофлота ходатайствует за летчика первого класса Егорова Ивана Павловича, характеризует его с положительной стороны. Вы, Галина Борисовна, эту бумагу нам забыли зачитать.

– Правильно, – невозмутимо кивнула Ряхова, – я не зачитала этот документ потому, что в Аэрофлоте сидят не педагоги и не врачи. Может, гражданин Егоров и хороший летчик. Не знаю. Но отец он никудышный, и воспитание больного ребенка доверить ему нельзя.

– А кому, кроме него, этот ребенок нужен?! – повысила голос педиатр-терапевт. – Вам? Мне? У меня своих двое. Или, может, государству? Знаете, господа-товарищи, я хочу сказать, мы здесь воду в ступе толчем. Пусть Галина Борисовна остается при своем мнении. Пусть. Лично я считаю, что нет никаких оснований лишать Егорова родительских прав. Давайте голосовать. Поздно уже.

Все, кроме Ряховой, проголосовали за то, чтобы оставить Федю с отцом. Иван Павлович попросил, чтобы для него сделали копии всех документов, собранных старательной Ряховой.

Галина Борисовна еще долго не унималась. Когда все загремели стульями, поднимаясь, она продолжала кричать, что это дело так не оставит, пойдет по инстанциям. Но никто ее уже не слушал.

Егоров взял отпуск за свой счет и почти месяц провел с Федей в больнице. Официально посещение реанимационного отделения было запрещено. Родителей пускали в палаты только в качестве уборщиц и сиделок. Хочешь быть со своим чадом – изволь мыть полы и кафельные стены до зеркального блеска, таскать горшки и судна, в общем, выполнять самую черную работу, ухаживать не только за своим, но за всеми детьми, к которым родители не приходят, да еще не забывай приносить подарки персоналу, особенно сестре-хозяйке, от второй зависит, пустят тебя завтра к твоему ребенку или скажут «не положено».

Поздними вечерами, возвращаясь домой, он часто доезжал свою станцию, засыпал в вагоне метро. Но это было даже к лучшему. Усталость притупляла страх. Прошла неделя, а врачи все еще не гарантировали ему, что Федя будет жить. О возвращении здоровья, физического и психического, речи вообще не шло.

Его постоянно мучила мысль, что надо предпринять какие-то шаги по поиску Оксаны и Славика. На официальную помощь надежды не было. Но разорваться он не мог. Просыпаясь утром, он мчался к Феде в больницу. Ему казалось, если он сегодня не приедет, оставит ребенка там одного, произойдет самое страшное. И он откладывал поиски на потом.

У него сложился более или менее определенный план. Как только врачи скажут, что опасности для жизни нет, он перестанет приходить в больницу каждый день, попросит соседку Марию Даниловну поездить вместе в метро по той линии, на которой она увидела Федю с нищими. Возможно, кого-то из этих нищих она сумеет узнать, вспомнить. А дальше можно попытаться выяснить, как к ним попал ребенок, где они его подобрали.

Однажды, сидя в глубине полупустого вагона, он услышал жалобный детский голосок:

– Граждане пассажиры! Извините, что обращаюсь к вам…

Он открыл воспаленные глаза и увидел девочку лет двенадцати. Она шла согнувшись. К спине ее был платком привязан спящий младенец. Иван Павлович машинально сунул руку в карман, нащупал мелочь. Девочка заметила это, ускорила шаг, чтобы подойти к нему. Когда она была совсем близко, Егоров вздрогнул так сильно, что несколько приготовленных монет выпало. На девочке была Федина куртка.

Два года назад он купил сыновьям отличные пуховички в дорогом магазине в Осло. Легкие, теплые сверху специальная непромокаемая, непродуваемая ткань, внутри настоящий гагачий пух. Множество карманов, светоотталкивающие серебристые нашивки чтобы ребенок был виден в темноте, когда переходит дорогу. У Славика была зеленая куртка, у Феди синяя.

Синий пуховичок на нищей девочке был порван и запачкан, как будто нарочно. В сочетании с мятой юбкой до пят он выглядел вполне нищенски, хотя стоил почти четыреста долларов.

Девочка наклонилась и стала быстро, проворно собирать монеты у ног Егорова. Ребенок, привязанный к ее спине, чуть не выпал при этом головой вниз, но продолжал очень крепко спать.

– Осторожно, ты его сейчас выронишь, – тихо произнес Егоров.

Девочка сверкнула на Ивана Павловича злыми взрослыми глазами и бросилась к выходу. Поезд выезжал из туннеля. Егоров встал и, стараясь не спешить, направился к соседней двери. Никакого определенного плана у него не было. Он знал только, что действовать надо очень осторожно. Девочка, разумеется, не одна. На станции ее могут ждать взрослые, он читал где-то, что у нищих своя мафия, и детишки, которые попрошайничают в метро и в электричках, обязательно имеют взрослых покровителей-профессионалов. Эти взрослые отнимают у них собранные деньги и взамен обеспечивают ночлег, еду, одежду и относительную безопасность. К милиции обращаться бесполезно. Нищие отстегивают милиционерам на своей территории приличные суммы.

Двери открылись. Девочка вышла и быстро пошла в конец платформы. Егоров заметил, что там, у выезда из туннеля, на лавке, сидит, болтая ногами, мальчишка-оборвыш лет пяти и жадно, быстро поедает картофельные чипсы из большого пакета.

– Девочка, ты не знаешь, как мне лучше доехать до станции «Домодедовская»? – громко спросил Иван Павлович.

– По схеме смотри! – буркнула она не оборачиваясь.

– Подожди, я приезжий, у нас нет метро, я в этой вашей схеме ничего не понимаю. Я заблудился, второй час езжу, помоги, я заплачу сколько скажешь.

– Ну-у, ты тупой, блин, – фыркнула девочка, однако все-таки остановилась, повернулась к Егорову лицом, – полтинник дашь, объясню.

В глазах ее застыла такая взрослая, такая наглая усмешка, что Егорову стало не по себе. А со скамейки слышался заливистый смех мальчишки:

– Ийка, убью, заязя, че пойтинник, бьин, пусть сто дает!

– Я могу и сто, – быстро заговорил Егоров, – скажи, откуда у тебя эта куртка? Не бойся, я не отниму, только скажи.

– Кто ж тебя боится, блин? Двести, – тихо и серьезно произнесла девочка, продолжая смотреть Егорову в глаза.

– Хорошо, двести. Я знаю, что куртку эту ты сняла с мальчика, которого подобрали и заставили просить милостыню вместе с вами. Где его подобрали? Мне нужно знать только это.

– Давай деньги, узнаешь.

Егоров потянул ей две купюры по пятьдесят тысяч. Грязная худая лапка сцапала деньги моментальным красивым движением циркового фокусника.

– А остальное? – нервно сглотнув, спросила девочка.

– Когда скажешь, получишь.

– Пацанчика подобрали на вокзале. Все, давай еще сто.

– На каком вокзале?

– На Белорусском, блин. Давай деньги. Егоров протянул ей сотенную. Девочка, не оглядываясь, рванула в закрывающиеся двери последнего вагона. Вслед за ней протиснулся в поезд мальчишка и даже успел показать Егорову неприличный жест сквозь стекло.

– Ийка-заяза, убью, все хозяйке сказю. Скойко взяя? – жарко шептал Борька-цыган, пока Ира пела свою обычную жалобную песню:

– Граждане пассажиры…

Она сделала вид, что не слышит Борьку. Она медленно пошла по вагону, размышляя о том, что она все-таки везучий человек. Дурачкам-то везет, но и умным тоже иногда.

Мало того, что досталась такая классная курточка, еще попался этот придурочный длинный летчик. Она ведь испугалась сначала, когда он с ней заговорил. Сразу поняла: врет мужик. Никакой не приезжий. Разве обманешь Ирку, которая выросла на вокзале? Сначала испугалась, вдруг он маньяк? Потом напряглась, вдруг сейчас куртку отнимет?

Не отнял, наоборот, двести рублей дал, считай, просто так. Поверил на слово. А она хорошо сообразила назвать не Казанский, где все ее знают, а Белорусский, где она сроду не тусовалась.

В общем, повезло Ирке, да не просто так, а потому, что умная. Одно плохо, сосунок-то за спиной опять помер.

Глава 8

Григорий Петрович Русов почти не спал и совсем потерял аппетит. Он похудел, побледнел, у него повысилось кровяное давление и начались головные боли, чего прежде не случалось. Победа стоит дорого, особенно политическая победа. За губернаторский пост приходится платить, как говорится, натурой. Здоровьем своим, нервами.

До инаугурации оставался всего день. Он хотел провести этот день вдвоем с женой, уехать в охотничий домик, благо погода стояла отличная, первое майское солнышко согревало тайгу, а комариный сезон еще не начался. Самое золотое время, чтобы отдохнуть на природе.

Но Вероника Сергеевна, вопреки его настойчивым просьбам, не могла отменить прием больных. Она была настолько не права, что Григорий Петрович решил обидеться всерьез. Уехал в охотничий домик без жены и вызвал туда к себе массажистку Риту, беленькую, крепенькую, как наливное яблочко.

Вероника Сергеевна вела прием больных. Все шло как обычно. Но в начале третьего в кабинет влетела лохматая, немытая девчонка в белом халате, который висел мешком на тощей крошечной фигурке, и прямо с порога кинулась Веронике Сергеевне на шею, приговаривая:

– Ника, Господи, наконец-то! Ты здесь как в танке, у больницы охрана, мне пришлось перелезать через забор, потом я пряталась в какой-то чертовой прачечной, это ужас, а не город! Прямо как в фильме «Город Зеро»! Ну-ка дай на тебя посмотреть! Выглядишь классно, совсем не изменилась.

Сестра и фельдшер, находившиеся в кабинете, дружно повыскакивали из-за своих столов, готовые дать отпор незваной хулиганке.

– Нам надо поговорить наедине, очень срочно – зашептала девочка Нике на ухо, крепко обнимая ее при этом, так, что невозможно было разглядеть лицо.

Ника, опомнившись, мягко отстранилась и все равно не сразу узнала Зинулю Резникову, свою школьную подругу. Сначала она заметила, что перед ней вовсе не девочка-подросток, а взрослая, изрядно потасканная женщина, просто очень маленькая и худенькая. И, только вглядевшись, узнала яркую голубизну все еще восторженных глаз, вздернутый тонкий носик округлый упрямый лоб под поредевшей, слипшейся желтой челкой.

Они не виделись лет восемь, и все равно трудно было представить, что человек мог так измениться.

– Никитка погиб, – сказала Зинуля еле слышно. – Я, собственно, из-за этого тебя нашла, – она покосилась на фельдшера и сестру, – слушай, пойдем куда-нибудь. Ты ведь в три заканчиваешь. Помянем Никитку и поговорим.

– Как погиб? Когда? – Ника отступила на шаг и глядела на Зинулю с какой-то странной застывшей улыбкой. На самом деле это была скорее гримаса, как будто человека очень больно ударили, причем совершенно неожиданно, и он еще ничего не успел понять, но уже чувствует жуткую, не правдоподобную боль.

– Три дня назад. Он временно жил у меня. Был пожар. Нашли обгоревший труп. Похороны только в среду. Родители в Вашингтоне, вот поэтому и не хоронят, ждут их.

– У тебя? Обгоревший труп? А почему решили, что это Никита? – спросила Ника тусклым равнодушным голосом.

– Пойдем отсюда, – ответила Зинуля, – я все тебе расскажу. Но только не к тебе домой, – добавила она еле слышно. Нам надо поговорить строго наедине. Понимаешь?

Ника не спросила, почему нельзя домой, не села вместе с Зинулей в черный «Мерседес», который ждал у ворот больницы. Она даже не стала выходить через ворота, чтобы не показываться на глаза ни шоферу, ни охране. Сообщив фельдшеру и сестре, что вернется минут через двадцать, она покинула больничный сад вместе с Зинулей через дырку в заборе.

* * *
«Ох какая замечательная сцена, первая леди города вылезает через дыру в заборе. Жаль, нет видеокамеры или хотя бы фотоаппарата. Осторожно, мадам, не порвите колготки, здесь гвоздик. Ловко, ловко, ничего не скажешь. Да вы бледная какая, краше в гроб кладут. А подружка-то наша, умница. Прыг-скок, и готово. Шустрая, исполнительная. Спасибо ей, птичке. Прилетела, насвистела… Больно вам, Вероника Сергеевна? Вижу, еще как больно! Ничего, придется потерпеть. Все только начинается. Вы уж простите, придется потерпеть и пострадать. В этом нет ничего плохого. Это справедливо и благородно – страдать за правду. За мою правду. У вас она совсем другая. Вы привыкли врать самой себе. Я отучу вас от этой дурной привычки. В вашем мире, в мире так называемых нормальных здоровых людей, все врут. Себе, другим, близким и чужим, налоговой инспекции и Господу Богу…»

– Мадам, подайте, Христа ради, убогому инвалиду…

Ника вздрогнула и посмотрела вниз. На нее пахнуло нестерпимой вонью. У больничного забора сидел нищий. Он был пристегнут ремнями к маленькой плоской тележке на четырех колесиках. Безногий обрубок.

Черное, как будто закопченное, лицо. Красные, глубоко запавшие глаза. Густая щетина. На голове какие-то обмотки, то ли остатки почерневшего бинта, то ли женский платок. Дрожащая, замотанная грязной тряпкой рука тянулась вверх. Ника вытащила мелочь из кармана плаща и положила в эту руку.

– Если будете так сидеть, в самом деле лишитесь ног рано или поздно, – быстро проговорила она, – не советую…

– Наше вам спасибочки, – прошамкал нищий и скинул монету в облезлую ушанку у своей тележки.

– Слушай, ты чего, всех бомжей консультируешь? – усмехнулась Зинуля. – Мало тебе больницы?

– А, это машинально, – ответила Ника, – врачебная привычка.

– Так он что, правда с ногами? – Зинуля оглянулась на нищего, который уже улепетывал на своей каталке, ловко отталкиваясь обезьяньими длинными руками.

– Конечно, – рассеянно кивнула Ника, – он их поджимает, стягивает ремнями. Нарушается кровообращение. Ладно, Бог с ним. Куда мы с тобой пойдем? Ко мне домой ты не хочешь. А больше здесь некуда. Гриша победил на выборах. Завтра инаугурация. В этом городе меня каждая собака знает в лицо.

– Есть одно местечко, – произнесла Зинуля и весело подмигнула, – грязное, уютное и спокойное. Там тебя точно никто не узнает. Там никто ни на кого не смотрит.

– Ты что, бывала здесь раньше? – удивилась Ника.

– Нет. Никогда. Я прилетела вчера вечером. Но у меня нюх на всякие грязные уютные местечки.

Это была пельменная за вокзальной площадью. Чудом сохранившаяся «стекляшка» образца поздних семидесятых. Казалось, с семидесятых здесь ни разу не мыли стеклянные стены. Кому принадлежало это странное заведение, памятник благословенного советского «общепита», как умудрилось оно выжить в центре губернской столицы, поделенной на сферы бандитского влияния, оставалось загадкой.

– Два анонимных послания. Тебе и мне, – таинственно произнесла Зинуля и приложила палец к губам, – твое я не читала, конверт запечатан. Возможно, там есть какая-нибудь подпись типа «доброжелатель».

– Что? – машинально переспросила Ника. Шок никак не проходил.

– Мне ведь денег дали на билеты. И просили тебя разыскать. Слушай, давай сначала поедим. У меня живот болит от голода. Утром в гостинице пожевала печенья, и с тех пор ни крошки во рту. История долгая и путаная, на голодный желудок не разобраться.

– Какая история? О чем ты?

– Это связано со смертью Никиты. Давай сядем за столик, и я тебе изложу все по порядку.

– Хорошо, – кивнула Ника.

Занято было только два столика из десяти. За одним сидели работяги в спецовках, за другим – две нищие аккуратненькие бабушки. Никто даже не взглянул в сторону жены нового губернатора. Никому дела не было до случайной элегантной дамочки.

– Пельмешки будешь? – спросила Зинуля, деловито хватая засаленный пластмассовый поднос и шлепая его на решетчатый прилавок.

– Ты забыла, я их терпеть не могу.

– Да, действительно. Вареное тесто, – улыбнулась в ответ Зинуля, – ты с детства не ешь ни вареники, ни макароны, ни пельмени. Я помню, конечно, помню. Но только здесь нет больше ничего.

– Шпроты возьмите, – зевнув, посоветовала толстая раздатчица в марлевом колпаке, накрахмаленном До фанерной твердости.

Две скрюченные черные рыбки плавали на блюдечке в ржавом масле. Над этим блюдечком, за облезлым столом в уголке пельменной и распечатала Ника странный конверт. Собственно, конверт был самый обычный, почтовый, без марок и адреса. Только две буквы в уголке: «Н. Е.», написанные от руки, синими чернилами. И почему-то от этих двух буковок, которые обозначали всего лишь ее имя, «Ника Елагина», тревожно стукнуло сердце.

Внутри был листок бумага с текстом, отпечатанным на старой машинке.

"Вероника Сергеевна! Ваш давний знакомый Ракитин Никита Юрьевич найден мертвым в общежитии гостиничного типа, в комнате Зинаиды Резниковой. Следствию удобней, если смерть Ракитина будет выглядеть как несчастный случай. Но он убит. Это заказное убийство, выполненное с хитрой инсценировкой. Заказчика вы знаете. К несчастью, слишком хорошо знаете. Это ваш муж. Вам решать, ввязываться в эту историю или нет. От вас зависит, останется ли убийство «несчастным случаем».

Простите, если потревожил вас напрасно. Однако никто, кроме вас, в этом копаться не станет. Я сам не уверен, надо ли что-то доказывать, кого-то разоблачать. Слишком высокого ранга заказчик, слишком хлопотно сажать его на скамью подсудимых, особенно сейчас. Но все-таки мне кажется, ради себя самой, вам стоило бы разобраться в случившемся и отправиться в Москву как можно скорее. Еще раз простите".

Никакой подписи.

Зинуля, с аппетитом уплетая вторую порцию пельменей со сметаной, вытащила из кармана другой листок, измятый и уже порядком засаленный.

– А вот это было для меня.

К Зинуле аноним обращался сухо, деловито, перечислял по пунктам, что ей следует сделать:

"1. Здесь семьсот долларов. Этого достаточно, чтобы купить билеты на самолет Москва-Синедольск и обратно. Все, что останется, можете взять себе.

2 Вам необходимо встретиться с Вероникой Сергеевной Елагиной, вашей давней знакомой, и передать ей то письмо в запечатанном виде, без свидетелей. Веронику Сергеевну можно найти в городской больнице, в хирургическом отделении. По вторникам и пятницам она консультирует в кабинете зав.отделением с девяти до трех.

3. Оба письма, ее и ваше, не должны попасть в чужие руки ни в коем случае. При неожиданной экстремальной ситуации постарайтесь их уничтожить.

Будьте разумны и осторожны".

Ни числа, ни подписи.

– Жуть какая-то, – вздохнула Зинуля, – кстати, помянуть-то мы с тобой должны Никитку или как? Здесь только всякую гадость продают. Но я девушка запасливая, – она подмигнула и извлекла из своего потрепанного рюкзачка плоскую фляжку.

– Что это? – спросила Ника, когда в ее руке оказалась крышка от фляги и в нос ударил крепкий кисловатый запах.

– Коньячок. Давай, не чокаясь, пусть земля ему будет пухом. – Зинуля жадно припала к горлышку фляги.

Коньяк был гадкий, сивушный. Ника зажмурилась и залпом выпила. А потом заставила себя еще раз перечитать оба послания. Они были отпечатаны на стандартных листах финской бумаги, на старенькой машинке с мелким нестандартным шрифтом. Лента, вероятно, была совсем новая. Ника заметила несколько грязных пятен. Буквы получились жирно, расплывчато. "К" и "л" западали. Но имелась буква "ё", которая встречается в клавиатуре только очень старых машинок.

Она подумала, отстраненно и деловито, что надо показать анонимку Игорю Симкину, начальнику охраны мужа. Он найдет возможность снять отпечатки пальцев. На всякий случай.

Как ни странно, Ника почувствовала некоторое облегчение. Ей всегда было легче работать мозгами, чем сдаваться на милость собственным чувствам. А чувство сейчас было только одно: жуткая, не правдоподобная боль. Анонимка имела мощный отвлекающий эффект Она стоила того, чтобы на ней сосредоточиться. Повеяло шантажом и провокацией. Кому и зачем это понадобилось? Псих какой-нибудь? Гриша – знаменитость вокруг знаменитостей всегда крутятся всякие психи. Но откуда столько денег у сумасшедшего? Ситуация требовала ледяной, беспристрастной логики. И отлично. Получилось нечто вроде местной анестезии. В самый раз сейчас.

– А теперь объясни мне, спокойно и вразумительно, что произошло? Каким образом к тебе попала эта пакость? Кто передал деньги на билеты? – Ника глядела в одну точку, мимо Зинули, мимо веселых голубых глаз, в мутное стекло пельменной.

– А про Никиту не хочешь спросить?

– Нет, – Ника помотала головой, – нет. Про Никиту потом. Позже.

– Я понимаю, – кивнула Зинуля, – но все равно придется рассказывать по порядку. С самого начала.

Иначе ты ничего не поймешь. Сначала погиб Никитка, а потом уж были анонимки.

– Ладно, – эхом отозвалась Ника, – давай сначала и по порядку.

– Дней десять назад Никитка попросился ко мне пожить. И умолял никому ни слова.

– Он как-то объяснил почему?

– Разумеется. Он сказал, ему надо побыть одному.

– Подожди, но он ведь и так жил один в последнее время. Родители уже полгода в Вашингтоне, пустая огромная квартира…

– Ну значит, не пустая, – Зинуля поджала губы, – мало ли, какие у человека проблемы? Он сказал, у него творческий кризис. Надо сменить обстановку. Я такие вещи отлично понимаю. Тем более я уезжала в Питер, моя конурка освободилась на целый месяц.

– Так, может, он прятался от кого-то? – тихо спросила Ника. – Может, в квартире было опасно?

– От себя он прятался. Творческий кризис! – рассердилась Зинуля. – Ну что я, следователь, допросы ему устраивать? Надо человеку – пусть живет. И вообще не перебивай меня через слово. Я так не могу.

– Ладно, давай дальше, – кивнула Ника.

– Ну а дальше был пожар. Там свет без конца выключают, у меня было много керосина, он пролился. В общем, Никитку нашли мертвым. Обгоревшим до костей. Еле опознали. Документы чудом уцелели. Паспорт, кредитная карточка.

– Каким образом могли уцелеть документы при таком пожаре? – быстро спросила Ника.

Зинуля присвистнула и укоризненно покачала головой.

– Ну ты даешь, Елагина. Я-то думала, ты по Ракитину хотя бы слезку уронишь, а ты сидишь замороженная, вопросы умные задаешь.

– Я под наркозом, – пробормотала Ника.

– Да ты трезвая как стеклышко!

– Я другое имею в виду. Анонимки. Я должна разобраться. Я потом буду слезки ронять, – с легким раздражением проговорила Ника.

– Ну что ж. Вполне разумно. Вполне в твоем духе. Ты действительно не изменилась за эти восемь лет.

– Так почему же уцелели документы при пожаре? – Все очень просто. У меня была коробка из толстой жести, я там хранила свои документы. Никитка положил туда свои. Я сама ему посоветовала. В конура моей бедлам, никогда ничего не найдешь, единственное надежное место – эта жестянка. Ну и вот, меня тут же разыскали в Питере, телефон моих питерских друзей был тоже в той жестянке. Никитка ведь растяпа, вот я ему и оставила на куске картона, крупными буквами что-то вроде послания, мол, если что, ты можешь найти меня по этому номеру. Следователь позвонил мне рано утром, я, разумеется, тут же помчалась на Московский вокзал – и домой, на «Красной стреле» А там полный кошмар… В общем, я опознала Никитку подтвердила, что он у меня жил.

– Как же ты опознала обгоревший труп?

– По крестику. Помнишь, у Никитки был крестик золотой, фамильный? Он его никогда не снимал. Но до меня его опознали Галина и тетя Надя. Помнишь их?

– Да, конечно. Они тоже опознали по крестику?

– Откуда я знаю? Слушай, а почему ты об этом спрашиваешь? Ты не веришь, что это Никитка? – Зинуля прищурилась и внимательно взглянула на Нику. – Ты не хочешь верить, что его больше нет? Надеешься, если труп так обгорел, могли ошибиться?

– С чего ты взяла? – вскинула брови Ника и тут же отвернулась.

– Это вполне естественно. Я тоже сначала не хотела верить. Но кто же, если не он? Никитка жил у меня один, все произошло глубокой ночью. Труп мужчины его роста, его возраста, с его крестом на шее. Он никогда не снимал этот крест. Золото немного сплавилось, но не настолько, чтобы не узнать.

– Кроме креста, ничего не было?

– Что ты имеешь в виду?

– Никаких металлических мелких предметов, кроме креста, тебе не предъявляли при опознании?

– Нет. Только крест с цепочкой.

– А дополнительные экспертизы?

– Какие экспертизы? Зачем? – поморщилась Зинуля. – Там ведь и так все ясно. Впрочем, не знаю, я не следователь.

– Ну ладно. Дальше.

– Я поселилась у мамы. Временно, конечно. Там для меня никаких условий. А потом заявился странный тип. Глухонемой бомж. И передал записки.

– Глухонемой бомж?

– Ну да. Он на Арбате меня нашел. Я картинками своими торговала, акварельками, которые успела в Питере написать. Остальные все сгорели. И вот подходит этот тип…

– Как он выглядел?

– Как может выглядеть человек, у которого родимое пятно на пол-лица? Что, кроме этого пятна, разглядишь?

– Многое. Ты ведь художница, Зинуля. Вспоминай все подробно – рост, телосложение, возраст, волосы, руки.

– Он был совершенно не типажный. Пятно. Понимаешь? Пустое место на полотне. Но, в общем, не старый. Высокий, худой, сутулый. Под ногтями траур. Руки жутко грязные. Трясутся. Я еще подумала – как же он с таким тремором объясняется на своем глухонемом языке? Кто его желеобразные жесты разберет?

– А как он был одет?

– Как одеты московские бомжи? Плохо, грязно, безобразно.

– И ты ему сразу поверила?

– С какой стати мне ему не верить? Я ведь вообще девушка доверчивая, ты знаешь. А тут еще такая сумма. Мне сразу стало жутко интересно.

– А тебя не удивило, что записки отпечатаны на машинке, без единой ошибки? Откуда у бомжа машинка? Откуда столько денег?

– Это, разумеется, не он писал, и деньги не его. Бомжа просто попросили передать.

– Доверили такую сумму? – покачала головой Ника. – Не сходится, Зинуля, совсем не сходится…

– Ты, Ника, зануда. В жизни никогда ничего не сходится. У меня, во всяком случае. И вообще, я не задумывалась об этом. Ну, какой-то бомж передал записки и деньги. Это же ерунда по сравнению… – она шмыгнула носом и внезапно всхлипнула, судорожно совершенно по-детски, – по-сравнению с тем, что Никитки больше нет. Он был гениальный поэт.

– Он в последние годы не написал ни одного стихотворения. Только прозу.

– Его проза – фигня. Пустое чтиво, туалетная бумага. Криминальные романы, – поморщилась Зинуля, – он был поэт. Такой рождается раз в столетие. И ведь надо же – погиб ровно в тридцать семь.

– В тридцать восемь, – поправила Ника, – два месяца назад ему исполнилось тридцать восемь.

– Ну, не важно. Все равно символично.

– Значит, о бомже и о записках ты никому ни слова не говорила?

– Ни единой душе, – Зина зажмурилась и помотала головой, – я ведь обещала.

– А каким образом вы с ним объяснялись?

– Мы старательно прижимали пальцы к губам, – Зина смешно изобразила свой диалог с глухонемым бомжем.

– А тебя не заинтересовало, откуда он знает тебя, Никиту, меня?

– Конечно, заинтересовало. Но, во-первых, я не сомневаюсь, сам он никого из нас не знает. Его просто использовали в качестве курьера. И потом, он же глухонемой, я не могла у него ничего спросить.

– И больше ты никогда его не видела? Ни до, ни после?

– Никогда, – Зина тяжело вздохнула. – Ну что, гражданин следователь, мне можно больше не рассказать все эти жестокие подробности? Ты ведь даже не Оросила, как я живу, чем занимаюсь. У меня, между прочим, квартира сгорела. И друг детства погиб. Я, в отличие от тебя, соображаю сейчас довольно скверно. Горе У меня, понимаешь? А вообще, до Никиткиной смерти, все шло неплохо. У меня такой закрутился безумный роман с одним мальчиком из Питера, такой роман… Пятьдесят лет ему, гениальный музыкант…

– Подожди, – болезненно поморщилась Ника, – ты не рассказала, как вы встретилась с Никитой. Ведь вы не виделись лет пять, не меньше. Он тебя специально разыскивал?

– Нет. Мы встретились случайно, в пельменной. Это была потрясная история. Я убираю со столов, и вдруг какой-то пижон мне говорит: послушайте, сударыня, вы не могли бы погодить со своей тряпкой? Я ведь ем, а тряпка ваша воняет нестерпимо. Ну, я готова была рявкнуть, мол, что за дела, голубчик, я протираю столы, когда мне нужно. А потом вгляделась, смотрю – батюшки, Никитка!

– Зинуля, ты что, работаешь уборщицей в пельменной? – тихо спросила Ника.

– Подрабатываю, – Зинуля виновато опустила глазки, но тут же вскинула их и весело рассмеялась, – ты же знаешь мою страсть к пельменям. Любимое блюдо с детства. И потом, мне фактура нужна. Там такие типажи, умереть – не встать. Пельменные морды на Арбате идут по сто пятьдесят, если графика. А один штатник выложил мне триста баксов за акварельную рожу. Портрет. Я бабку Заславскую писала, партийная сучка, из бывших. У нее крыша поехала на старости лет. А морда – та-акой сюр, особенно, когда хорошо выпьет, щеки надувает и пролетарские песни поет… В общем, я написала неплохой портрет. Правда, неплохой. Даже продавать жалко было. Но я еще напишу. Знаешь, как назвала? «Русь уходящая», в стиле передвижников, но немножко под Малевича.

– Никита тебя расспрашивал о чем-нибудь? – перебила Ника.

– А как же! Мы с ним сутки протрепались, не отходя от кассы.

– О чем?

– Так… юность вспоминали, дворницкую мою тебя, Гришаню, – Зина вдруг беспокойно заерзала, – хочешь травки покурить?

– Обыкновенной сигаретой не обойдешься? – Ника достала из сумочки пачку «Парламента».

– Нет, – помотала головой Зинуля, – я уж лучше своего «Беломорчику».

В «беломорине» была какая-то трава. Приторный запах сразу растекся по пельменной. В их сторону стали коситься работяги, сидевшие за дальним столиком.

– Загаси, пожалуйста, – попросила Ника, – потерпи.

– И не подумаю, – фыркнула Зинуля, – у нас, кажется, свободная страна. Это мое дело, что курить.

– Ладно, – легко согласилась Ника, – твое дело. Скажи, а почему ты не обратилась к следователю? Почему не показала записки?

– Ну, опять ты за свое! Я же тебе только что ясно объяснила: меня попросили молчать об этом. Там сказано: следствию удобней, если смерть Ракитина Никиты Юрьевича будет выглядеть как несчастный случай. А вообще, там нет никакого следствия. Дела не возбудили. Слишком высокого ранга заказчик убийства, слишком хлопотно сажать его на скамью подсудимых.

Ника заметила, что Зинуля почти дословно цитирует то письмо, которое ей, в общем, читать не следовало. Его просили передать Нике в запечатанном конверте.

Впрочем, Ника ведь сама только что повторила вслух некоторые фразы. Ей хотелось попробовать на вкус стиль анонимного послания, чтобы хоть какая-то догадка мелькнула в голове, кто писал и зачем. А Зинуля сразу запомнила. У нее всегда была отличная память.

– Где ты остановилась?

– В лучшей гостинице. У меня ведь от тех семисот осталась куча денег. Я не стала покупать обратный билет. Я решила, ты сейчас богатенькая у нас. Мы же все равно вместе полетим в Москву. Я правильно решила?

– Да, конечно…

Дома, до возвращения мужа, Ника стала названивать в Москву. Сначала набрала по инерции номер квартиры Ракитиных, который знала наизусть. Там были тоскливые протяжные гудки. Трубку никто не брал. Потом, дрожащими руками листая старую записную книжку, отыскала номер Никиткиной бывшей жены Галины, и ей тут же ответил детский голос. Это была Машенька, двенадцатилетняя Никиткина дочь. Она ничуть не удивилась звонку.

– Вероника Сергеевна? Здравствуйте. Вы уже знаете про папу? Похороны в среду, в одиннадцать, на Востряковском кладбище.

Голос у девочки был совершенно деревянный. Ника не решилась задавать ребенку никаких вопросов.

Гриша вернулся поздно. Щеки его порозовели, аппетит был отличный.

– Ты сделала большую ошибку, что не поехала со мной, – сказал он, сочно целуя ее в губы, – я минут двадцать поплавал в реке после баньки. Заметь, не просто окунулся и выбежал, а поплавал. Вода ледяная, но такая мягкая, чудо.

– Молодец, – слабо улыбнулась Ника и подумала: «Знает или нет?»

– Все-таки наша сибирская парная – великое дело, – продолжал он, – ни с какой сауной не сравнить. Особенно если грамотно поддавать да веничком хорошенько… ох, прямо как будто заново родился. Борисыч, банщик, знаешь что придумал? Воду для пара настаивает на клюквенных листочках, плюс почки березовые, и хвои молодой совсем чуть-чуть. Да, ты представляешь, я, оказывается, за последние десять дней потерял четыре с половиной килограмма, догадался взвеситься в бане. Теперь хорошо бы удержать форму не набрать опять…

– Три дня назад погиб Никита Ракитин, – тихо произнесла Ника.

Улыбка сползала с его лица мучительно медленно было видно, как не хочется ему переходить от приятных банных впечатлений к другому, совсем неприятному разговору. Он долго молчал, пока наконец лицо его не приобрело серьезное, озабоченное, приличное случаю выражение.

– Да, я уже знаю. Если честно, не хотел тебе говорить перед инаугурацией, но, оказывается, уже сообщили. Кто, если не секрет?

– Мне позвонили из Москвы, – она еще не решила, стоит ли скрывать от мужа Зинулин приезд и анонимки. Но уже сказала не правду и сразу подумала, что так будет лучше.

– Кто тебе позвонил? Родители его, насколько мне известно, сейчас в Вашингтоне.

– Машенька.

– Странно. Что это вдруг? И откуда у нее этот номер? – удивился Григорий Петрович.

Ника промолчала. Гриша смотрел ей в глаза нежно и тревожно, и ей стало немного стыдно. Лучше бы сразу сказать ему правду, не врать, не выдумывать, не прятать глаза. Впрочем, не стоит эта правда его нервов, особенно сейчас. Довольно с него напряженных месяцев предвыборной борьбы и предстоящих проблем на новой должности.

– Ты хочешь полететь на похороны? – спросил он, унимая ее сзади за плечи.

– Конечно. А ты?

– Ты же знаешь, я не могу, – он потерся щекой об щеку и тяжело вздохнул, – вообще все это так нелепо так страшно… Тридцать семь лет… – Тридцать восемь, – поправила она.

В тот вечер они больше ни словом не обмолвились о Никите. Уже ночью, в постели, припав губами к ее уху, он спросил:

– Скажи, пожалуйста, счастье мое, куда ты исчезла сегодня из больницы?

– Мне захотелось погулять.

– Могла бы предупредить шофера. Он, бедный, так переволновался… Да, кстати, а что за женщина ворвалась к тебе в кабинет?

– Моя бывшая пациентка, из Москвы.

– Ты с ней отправилась погулять?

– Да.

– А кто она, если не секрет?

– Ну, мало ли у меня было пациентов? Ты не знаешь.

– Ты уверена, что хочешь лететь на похороны?

– Я же сказала – конечно, полечу.

– Это уже не Никита. Там будет закрытый гроб. Мне кажется, не стоит тебе. Ты устала, с нервами у тебя плохо.

– Я в порядке, Гришенька.

– Опять хочешь быть самой сильной? Слезы, обмороки, нитроглицерин с валерьянкой, запаянный гроб.

– Гриша, не надо… – Хорошо, не буду. Ты уже решила, что наденешь на инаугурацию?

– Это так важно?

– Ужасно важно, – голос его зазвучал хрипло и совсем глухо, он нащупал ее руку и прижал ладонь к своей щеке, – синее платье. То, которое я привез из Лондона. Хорошо?

– Прости, Гриша, я спать хочу, устала, – она отодвинулась, отвернулась к стене и уже как бы сквозь сон пробормотала:

– Скажи, когда ты видел Никиту в последний раз?

– Очень давно, – тяжело вздохнул Гриша, – наверное, года три назад. Точно не помню.

Она промолчала в ответ. Она знала, что он врет.

* * *
Белорусский вокзал оказался для Егорова тупиком. Можно было расспрашивать его постоянных обитателей, бомжей, попрошаек, милиционеров. Можно было только гадать, куда уехали Оксана и Славик. С Белорусского вокзала отправляется множество поездов, Россия большая. Все бесполезно.

Вероятно, если бы нищая девочка Ира сказала ему правду, назвала Казанский вокзал, был бы у Егорова малюсенький шанс. Кто-то мог бы случайно вспомнить. Но умная Ира соврала, и шанса не было.

Федю перевели из реанимации в обычную палату. Егорову удалось поймать Гришку Русова во дворе его департамента, у машины.

– Куда их увезли? – спросил он, крепко схватив Гришку за руку.

– Кого? О чем ты?

– Ты меня прекрасно понял, Русов. Я только хочу знать, где моя жена и мой сын?

– Слушай, старичок, я понимаю, у тебя несчастье, жена сбежала. Очень сожалею, но прости, чем же я могу тебе помочь?

– Твоя подпись? – Егоров достал из-за пазухи и протянул ему официальный ответ на бланке, где говорилось про группу Астаховой.

– Подпись моя, – кивнул Гришка, – ну и что? Какое отношение это имеет к твоей семейной драме?

– Самое прямое. Астахова 3. А., кандидат медицинских наук, руководитель группы «Здоровая семья», скорее всего сейчас где-нибудь в Америке или в Австралии.

– С чего ты взял? Зоя Анатольевна в Москве, группа «Здоровая семья» существует, продолжает заниматься но уже не в ДК «Большевик», а в помещении бывшего кинотеатра «Восток», недалеко от метро «Академическая». Можешь сходить, посмотреть.

– Значит, это была другая группа, которая к Астаховой не имела отношения. Руководил ею азиат по фамилии Шанли, маленький, кривоногий, бритый наголо, с пентаграммой на груди. Ты, Гришка, отлично его знаешь. Вы вместе ужинали в ресторане «Вест» чуть больше месяца назад.

– Ты совсем стал психом, Егоров. Смотри, уволят из авиации по состоянию здоровья. У тебя когда очередная медкомиссия в твоем Аэрофлоте?

– Хватит морочить мне голову. Где они? Я знаю, что они уезжали из Москвы с Белорусского вокзала. Они уже ничего не соображали. Федю просто забыли. Ему стало плохо, и его оставили на вокзале. Кто довел мою жену и сыновей до такого состояния? Доктор Астахова со своей физкультурой? У Шанли занималось всего человек двадцать. Наверняка их тоже сейчас разыскивают. Зачем и кому понадобились эти люди? Ты рискуешь, Гришаня. Здорово рискуешь.

– Послушай, Егоров, – Гришка смерил его холодным прищуренным взглядом, – я ценю нашу с тобой детскую дружбу, мне искренне жаль, что твой младший сын болен, что твоя семейная жизнь не сложилась. Но помочь я тебе ничем не могу.

– Обычно секта вытягивает из своих жертв деньги имущество, квартиры. А этому твоему гуру Шанли понадобилось другое. Что именно? Кровь? Органы? Бесплатная рабочая сила? А может, он просто сумасшедший, для которого самое большое удовольствие – абсолютная власть над людьми? Нет, вряд ли. Ты бы Русик, не связался с простым сумасшедшим. Ты человек осторожный и умный. Должна быть какая-то коммерческая выгода.

– Ну да, конечно. Когда жена от тебя сбегает, удобней думать, будто ее увезли силой некие злодеи, – – усмехнулся Русов, – опомнись, Ваня, ты ведь взрослый человек.

– У Феди в крови обнаружен сильнейший наркотик. Врачи говорят, ребенок подвергался не только гипнозу. На него воздействовали электрошоком. Я убью тебя, Русов, если ты не скажешь, куда увезли Оксану и Славика.

– Знаешь, Ваня, я человек мягкий и терпеливый, но всему есть предел, – Русов захлопнул дверцу машины и рванул с места.

Вечером Егорову позвонили из больницы и сказали, что Федя опять в критическом состоянии. Он опять переселился в больницу, только ночевал дома.

Черед неделю он должен был проходить очередную медицинскую комиссию.

– Вам, Иван Павлович, летать пока нельзя, – сказали ему, – у вас нервное истощение. Может, стоит поехать отдохнуть куда-нибудь на море? Кардиограмма плохая, появился тремор, вы похудели на семь килограмм. Вам стоит всерьез заняться своимздоровьем.

– Хорошо, я займусь, – пообещал Егоров.

– Смотрите, нельзя так себя запускать, иначе нам придется ставить вопрос о пенсии по инвалидности.

– Да, конечно…

Егоров спешил к Феде в больницу, и обсуждать собственное здоровье ему было некогда.

Глава 9

Церемония инаугурации проходила в самом солидном здании города Синедольска, в концертном зале Ноябрьский", рассчитанном на тысячу мест. Задник сцены украшала малиново-желтая мозаика, композиция из колосьев, серпов и знамен с кистями. После официальной клятвы, произнесенной медленно, глуховато, с прикрытыми глазами и откинутой назад головой, Григорий Петрович Русов едва заметно надул щеки, тяжело сглотнул, двинув крупным, как кочерыжка, кадыком.

Прямая трансляция шла по местному и по Российскому телевидению. Одна из телекамер нечаянно взяла его лицо слишком крупно, и стали заметны расширенные поры, неприятно блеснули капельки пота на лбу, бросились в глаза свинцовый после нескольких бессонных ночей оттенок кожи, припухлые покрасневшие веки. Видно, не слишком помогла сибирская парная. Григорий Петрович выглядел плохо, и до сих пор оставалась заметной шишка на лбу.

Камера тут же отпрянула, словно обжегшись, и заскользила по залу. В первом ряду, между упругим лысым толстячком банкиром и седовласым красавцем в военной форме с генеральскими погонами, сидела жена новоиспеченного губернатора. Вероника Сергеевна. Телекамера с удовольствием, даже с облегчением задержалась на ее лице.

Лицо Вероники Сергеевны было спокойно, как всегда. Большие ясные светло-карие глаза глянули в объектив холодно и грустно. Тонкая белая рука вспорхнула, машинально поправляя шпильку в тяжелом узле на затылке.

На сцену взошел митрополит, дородный, медлительный, хмурый, с пегой густой бородой. Широкие седые брови брезгливо сдвинулись, когда влажные губы губернатора коснулись его руки. Русов поклялся перед Богом работать не щадя себя, на благо народа бороться за процветание доверенного ему края, огромного, как две Швейцарии, и нищего, как десять воюющих африканских провинций.

Пухлая толстопалая кисть губернатора легла на позолоченный переплет Священного писания.

– Клянусь… – глухо повторил Гриша Русов.

– Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь, – митрополит размашисто осенил крестным знамением склоненную круглую, как у племенного бычка, голову крепкий подбритый затылок, тут же про себя, не разжимая губ, горячо прошептал: «Прости меня. Господи…», и, сохраняя солидность, подобающую высокому сану, покинул сцену.

Грянули первые аккорды нового гимна России. Тактично погромыхивая стульями, зал встал. Григорий Петрович быстро облизнул губы.

Здоровенный ломоть Сибири, утыканный мертвыми буровыми вышками, заросший тайгой, кособокими дикими деревнями, спецзонами, уголовными пьяными поселками, панельными черно-белыми городами, хранящий в своих холодных недрах нефть, золото, всякие ценные цветные металлы и стратегическое сырье, населенный усталыми, несытыми, жестоко обманутыми, но все еще доверчивыми людьми, теперь принадлежит ему безраздельно.

Григорий Петрович прищуренными острыми глазами резанул по залу. Гимн затих. Несколько секунд тишины, а затем, вкрадчиво зашуршав отдельными хлопками в задних рядах, нарастая к середине зала, тяжело вспухла волна аплодисментов. Хлопали лично Грише.

Все эти чиновники, хитрые дядьки, надменные тетки, пузатые важные бандюги, отцы города, паханы, хозяева крупных банков, директора разоренных заводов и бастующих шахт, нефтяные и угольные короли аплодировали своему удобному, надежному избраннику. Приветствовали законного наследника краевого престола. Некоторые улыбались.

В первом ряду светилось большеглазое бледное яйцо Ники. Руки ее рассеянно теребили застежку маленькой сумочки. Она стояла, как все, но ни разу не сдвинула свои узкие ладони. Подбородок приподнят, худые плечи отведены чуть назад.

Он видел, как мягко пульсирует голубая жилка на ее высокой шее, как подрагивает от ветра, поднятого бурными аплодисментами, легкая русая прядь у виска. Он попытался поймать ее ускользающий, тающий в софитовом свете взгляд и не сумел.

Ника глядела в объектив телекамеры. Оператор опять, с удовольствием, взял ее лицо крупным планом.

Неподалеку от здания концертного зала, в пустом темном переулке, стоял у обочины старый облезлый «Запорожец». За рулем сидел худой сутулый человек. Перед ним был экран крошечного переносного телевизора «Юность», работавшего от батареек. Антенна никуда не годилась, черно-белое изображение расплывалось и прыгало. Человек глядел не отрываясь в дрожащий, как ртуть, экран, прямо в глаза Веронике Сергеевне.

– Вы напрасно не хлопаете своему супругу, госпожа губернаторша, – пробормотал он, – вы похудели и выглядите усталой. Простите, что испортил вам праздник. Вместо того чтобы радоваться блестящей победе нежного супруга, вы, мадам, плакали сегодня. Этого никто не видел. И правильно. Плакать лучше наедине с собой. Мир жесток, никого не разжалобишь. Вы плакали, закрывшись в ванной, расчесывая массажной щеткой волосы, подкрашивая губы контурным карандашиком, скользя пуховкой по щекам, вы запудривали соленые тонкие дорожки, а слезы все бежали. Хорошо, что вы не красите ресницы, ведь самая водостойкая тушь, не выдержала бы таких слез. Вы собирались на его праздник. На его последний праздник, уверяю вас Последний. Сейчас вы смотрите в камеру, прямо мне в глаза, и думаете, как же вам дальше жить. Впрочем, вы уже приняли решение. Через двадцать минут вы незаметно ускользнете с торжества, сядете в мою машину и я, случайный водитель дрянного «Запорожца», повезу вас, госпожу губернаторшу, в аэропорт. Вы уже приняли решение, хотя сами не желаете себе признаться в этом. Вы не терпите тупиков, вы упрямо ищете выход даже там, где одни лишь глухие стены. Но в такие тупики, мадам, вы еще никогда не забредали.

Трансляция прервалась. Запрыгали кадры рекламы ударили в уши гнусные фальшивые голоса. Человек в «Запорожце» выключил телевизор, взглянул на часы.

– Ну, в общем, уже пора, – пробормотал он, – где же наша птичка? А, вот и она. Надо же, какая точность!

В конце переулка показалась маленькая тонкая фигурка в широком мешкообразном свитере, с рюкзачком за плечами. Водитель «Запорожца» убрал телевизор под сиденье, накрыл куском ветоши.

– Вы уже здесь? – спросила Зина Резникова, усаживаясь в машину.

– Как договаривались, – ответил водитель, – подруга ваша не опоздает?

– Нет. Она человек точный.

* * *
Виновник торжества оглядел банкетный зал. Зеленели бутылки шампанского в запотевших серебряных ведерках, лоснились горки паюсной икры в обрамлении тонких салатных листьев, бледно-розовые молочные поросята на овальных блюдах тревожно вздергивали майонезные пятачки, словно собирались повыть по-собачьи на хрустальный свет люстры. Приглашенные деловито рассаживались, звякали приборы.

Губернатор рассеянно кивал, улыбался; не слыша собственного голоса, отвечал на вопросы. Когда гости наконец заняли положенные по чинам места, повисла долгая выжидательная пауза. Всем до единого в огромном зале бросилось в глаза, что почетное место во главе стола, рядом с губернаторским креслом, пусто. Только сам господин Русов, казалось, не заметил отсутствия своей молчаливой, всегда спокойной красавицы жены.

Зазвучали тосты, сначала официальные, потом все более свободные. Быстро таяла икра в вазочках, от молочных поросят оставались только бело-розовые косточки, вышколенные официанты летали за спинами пирующих бесшумно и легко, как призраки. Все красней становились лица, все громче смех.

В последний раз восторженное молчание воцарилось, когда при погашенном свете под звуки Первой симфонии Чайковского был внесен в зал колоссальный торт, украшенный шоколадной буровой вышкой и березками, отлитыми из сахарной глазури, с ярко-зелеными мармеладными листиками.

Под нервное соло скрипки господин губернатор безжалостно всадил нож в кондитерский шедевр, опять вспыхнул свет, буровая вышка рухнула, березки рассыпались, гости, окончательно расслабившись, принялись поглощать десерт и фрукты.

Губернатор курил, прихлебывал горький черный кофе и рассеянно отвечал на вопросы стаи журналистов, допущенных к барскому столу.

– Да, конечно… спасибо… нет, не сразу… вероятно, вышла куда-то.

– Григорий Петрович, где ваша жена? – Он вздрогнул только тогда, когда этот вопрос был задан в третий раз, настойчиво и бесцеремонно.

– Вероятно, вышла куда-то, повторил он и отвернулся от фотовспышки.

Сквозь толпу двигалась к нему мощная двухметровая фигура в темно-сером костюме. Начальник охраны Игорь Симкин, потный, бледный, подошел к нему вплотную и, припав губами к уху, прошептал чуть слышно:

– Вероника Сергеевна только что улетела в Москву.

Русов сглотнул, быстро облизнул пересохшие пухлые губы и, ни на кого не глядя, вышел из зала. Начальник охраны последовал за ним.

– Передай по связи, чтобы самолет развернули, – едва шевеля губами, приказал губернатор. – Нет… это глупо… невозможно… организуй встречу в Москве. Пусть вернут назад, отправь за ней мой самолет, чтобы назад летела не обычным рейсом, а из Тушина, прямо сегодня…

– Она ведь должна была лететь послезавтра, вашим самолетом, но почему-то улетела сейчас, обычным рейсовым, с городского аэропорта, – растерянно пробормотал охранник.

– Мне твои рассуждения на фиг не нужны, – глухо рявкнул губернатор. – Кто ее отвез в аэропорт? Кто купил билеты?

– Машина ждала в соседнем переулке.

– Какая машина? Чья машина?

– Выясняем. Уже нашли одного свидетеля. Он говорит, это был «Запорожец», старый, полуразвалившийся. Однако сразу взял скорость около ста километров.

– Разумеется, номер ваш свидетель не запомнил.

– Темно было, – пожал плечами Симкин. – Встретить в Москве и вернуть, – бросил губернатор и, резко крутанувшись на каблуках, направился назад, в банкетный зал.

– А если?.. – растерянно начал Симкин, едва поспевая за ним по коридору.

– Если ей станет плохо в аэропорту, все равно пусть везут в Тушино. Медицинская помощь будет оказана прямо на борту моего самолета.

– Но если ей станет плохо, – чеканя жестким шепотом каждое слово, возразил начальник охраны, – мне кажется, не избежать скандала.

Они уже стояли на пороге банкетного зала.

– Вероника Сергеевна очень тонкий, ранимый человек, – громко, в чей-то подставленный микрофон, проговорил губернатор, – нам пришлось пережить сложное время, как известно, предвыборная борьба проходила страшно напряженно, моя жена переживала и нервничала из-за всей той грязи, которую обрушили на нас конкуренты и купленная ими пресса. Журналисты не оставляли ее в покое ни на минуту, ей здорово потрепали нервы. Сейчас ей необходим отдых, а возможно, даже лечение. Я намерен отправить ее в Швейцарию в хороший санаторий. Слишком тяжело ей далась эта наша победа.

– Вы хотите сказать, у вашей жены произошел нервный срыв? Депрессия?

– Моя жена просто устала. А вот у вас, господин журналист, совсем плохи дела. Вам надо обратиться к врачу. У вас атрофировано чувство такта, – жесткий неуклюжий каламбур был смягчен добродушной улыбкой.

– Однако Вероника Сергеевна производит впечатление очень спокойного, выдержанного человека. Она врач, хирург-травматолог, а эта профессия предполагает железные нервы, – не моргнув глазом тараторил бойкий журналист, – неужели она так болезненно реагировала на перипетии вашей предвыборной борьбы?

– Сейчас я сам прореагирую на тебя болезненно, сынок, – продолжая улыбаться, произнес Русов и добавил еле слышно:

– Отстань, дурак, надоел.

Двое здоровенных охранников уже теснили тощенького репортера с хвостиком на затылке. Он не сопротивлялся. Покинув банкетный зал, выбравшись на воздух, он быстро зашагал через площадь перед концертным залом, свернул в темный переулок, огляделся по сторонам и, убедившись, что никого рядом нет, вытащил из сумки сотовый телефон, набрал московский код и номер круглосуточного дежурного по отделу светских новостей своей газеты.

– Пусть кто-нибудь дует в Домодедово, надо встретить самолет из Синедольска. Жена Русова сбежала прямо с инаугурации, полетела в Москву. Ну откуда я знаю номер рейса? Это совсем не сложно выяснить. Вылетел только что, не больше получаса назад. Пусть нащелкают побольше кадров, а если удастся взять интервью, будет вообще класс.

Стюардесса, проходя вдоль кресел, то и дело косилась на двух женщин в боковом ряду. За полтора года работы на борту она впервые видела, чтобы такие разные, диаметрально противоположные люди летели вместе и разговаривали как давние, близкие приятельницы.

Лицо одной из них показалось знакомым, и она мучительно пыталась вспомнить, где же встречала эту стройную холеную дамочку в строгом, жутко дорогом темно-синем платье. Такие наряды редко надевают в самолет. Мадам явно ускользнула с какого-то официального торжества. Возможно, даже с инаугурации. Там сегодня весь городской бомонд. А то, что стильная мадам принадлежит к бомонду, да не местному – столичному, это вне всяких сомнений.

Стюардесса увлекалась психологией. Ей нравилось разглядывать лица пассажиров, угадывать судьбы, биографии, характеры. Она выискивала среди потока лиц несколько самых значительных и интересных, вглядывалась тактично, исподтишка, и сочиняла увлекательные истории, иногда вполне правдоподобные.

Мадам в синем вечернем платье была красива, богата кто-то наверняка любил ее без памяти. Но вопреки всему этому безусловному счастью, она казалась такой усталой и грустной, что становилось не по себе, если внимательней вглядеться в большие ясные светло-карие глаза.

«И все-таки, где я ее видела?» – подумала стюардесса, приостанавливаясь и проверяя, застегнуты ли ремни безопасности. Разумеется, не застегнуты. Грустная мадам и ее вполне веселая соседка так увлеклись беседой, что не услышали радиоголоса, не заметили вспыхнувшего табло.

– Пристегнитесь, пожалуйста, – напомнила стюардесса.

– Да, конечно, – кивнула в ответ соседка синей дамы и одарила стюардессу счастливой, неприлично щербатой улыбкой. Не хватало двух верхних передних зубов.

«Вот эту я уж точно никогда прежде не видела, – отметила про себя стюардесса. – Однако что может у них быть общего?»

Спутницу синей мадам стюардесса тут же назвала бродяжкой. Она выглядела так, словно провела не одну ночь на вокзале или в аэропорту, не принимала душ, не умывалась и даже не причесывалась. Худышка, очень маленького роста, остренький вздернутый носик, круглый лоб под реденькой желтой челкой – во всем этом было нечто убогое, потасканное, но одновременно детское, трогательное, и сама собой напрашивалась дурацкая поговорка, что маленькая собачка всегда щенок. До старости. Стюардесса не любила банальных поговорок, однако они лезли ей в голову кстати и некстати.

Казалось, кто-то зло подшутил, и девочка-подросток проснулась однажды старушкой. Так и осталась жить – постаревшим ребенком, не снимая подростковых рваных джинсов, дырявых кроссовок и вылинявшего свитерка с заплатками на локтях. Детская угловатость еще не успела отшлифоваться, округлиться зрелыми женскими формами, а все уже сморщилось съежилось, зубы выпали, волосы поредели, вокруг голубых, наивных глазок залегли грубые морщины.

Впрочем, никто не шутил. Кому охота, в самом деле, колдовать над чужой жизнью? Со своей бы разобраться. Девочка-старушка сама это выбрала. Некогда ей было взрослеть. Не было сил отказывать себе в баловстве, в выпивке, в наркотиках, в случайных интрижках. Жалко было тратить время на здоровый сон, лень вымыть голову и даже почистить зубы после очередной веселой ночи.

Сам собой напрашивается вопрос: кто из них двоих разумней распорядился собственной жизнью? Кто из них веселей и счастливей? Нищая девочка-старушка или богатая холеная дама? Бродяжка хихикает, не стесняясь щербатого рта. У дамы в глазах целое море грусти.

Фантазерка-стюардесса моментально наградила их общим детством. Обе из небогатых интеллигентных семей, пожалуй, не провинциальных, а столичных, судя по московскому выговору, по той особой жесткости согласных и удлиненной, немного задумчивой растяжке гласных. Да, безусловно, москвички. Ровесницы. Учились в одном классе. Отличница и двоечница. Обе были хорошенькие, умненькие, каждая имела свой шанс. Но отличница, кроме шанса, еще имела голову плечах. И карабкалась по жизни, продирая себе путь, вкалывая, словно неутомимый муравей. Поступила в престижный институт, вышла замуж за правильного положительного человека. Училась, работала, не позволяла себе ни на минутку расслабиться. Диета строжайшая, гимнастика каждое утро. Всегда чистые волосы. Ни одного гнилого зуба во рту. Кремы, маски, витамины. Восемь часов сна, не меньше и не больше.

А бродяжка, глупая стрекозка из басни Крылова, лето целое пропела, оглянуться не успела… Однако стоп. Все-таки кому из них двоих «катит в глаза» лютая зимняя тоска? То-то и оно, что вовсе не легкомысленной стрекозке…

Стюардесса еще раз прошла мимо, проверила ремни у всех пассажиров в своем салоне и еще раз оглянулась на странных собеседниц. Ей нравились такие парадоксы, такие выверты реальности. Ты не ждешь чудес, все ясно и подвластно нескольким плоским истинам, втиснутым в банальные поговорки. Но жизнь вдруг становится с ног на голову, показывает королевские кружева из-под нищенских лохмотьев, выпускает на свет Божий дюжину белоснежных голубей из черного глухого ящика. Богатая красавица оказывается во сто крат несчастней нищей дурнушки.

На время взлета стюардесса села, пристегнулась, прикрыла глаза и обнаружила, что до нее отчетливо доносятся их голоса, их оживленный разговор. Конечно, нехорошо подслушивать, однако куда денешься, если слышно каждое слово? Все остальные пассажиры дремали или читали, а эти все не могли наговориться.

– Послушай, а где ты взяла этого гомосексуалиста с «Запорожцем»? – спросила синяя дама.

– Почему ты решила, что он гомик? – хихикнула бродяжка.

– У него грим на лице.

– Надо же, а я не заметила. – Тоже мне, художница… Может, у того бомжа с родимым пятном тоже был грим?

– Перестань. Бомж был натуральный, и пятно натуральное. А тот тип с «Запорожцем»… да что я, в самом деле, разглядывать его буду?

– Так где ты его подцепила?

– Мы же решили, что я закажу такси. Ну вот, я прошлась по стоянке у гостиницы. Спрашивала всех подряд, сколько это будет стоить – подъехать завтра к концертному залу и оттуда в аэропорт. Все заламывали такие суммы, что у меня волосы вставали дыбом. Я просто из принципа не хотела им уступать. А этот попросил немного.

– Значит, ты решила сэкономить.

– Конечно. Я же не такая богатенькая, как ты.

– Прости, но расплачивалась я…

– А разве плохо, что я сэкономила твои деньги? Кто-то нажал кнопку вызова, и стюардессе пришлось уйти в другой конец салона, не дослушав разговор.

Глава 10

Веронике Сергеевне было тридцать семь, но выглядела она лет на десять моложе. Прямая, тонкая, легкая, никаких морщин, чистая гладкая кожа. Довольно широкие бархатно-черные брови, и такие же черные густые ресницы, не требующие туши. Это создавало странный контраст со светлыми, орехового оттенка волосами и светло-карими глазами, цвет которых менялся в зависимости от освещения. В полумраке они казались почти черными, как горький шоколад, при ярком солнце становились прозрачными, как гречишный мед.

Впрочем, ничего шоколадного и медового не было в ее взгляде. Она редко улыбалась, и лицо ее казалось слишком строгим для молодой красивой женщины, у которой все в порядке.

На самом деле, Ника родилась с такими глазами. И в пять лет, и в пятнадцать у нее был взгляд сорокалетней женщины, грустный, бесстрашный, всепонимающий.

– У этого ребенка невозможные глаза, – сказал Сергей Александрович Елагин, когда впервые увидел свою дочь, недельного младенца. Он побаивался младенцев. Не знал, как притронуться, как взять на руки. Девочка казалась ему такой хрупкой и беззащитной, а собственные руки такими грубыми и неловкими, что Сергей Александрович только смотрел на ребенка. Любовался. Пытался угадать, что там происходит в новорожденной таинственной душе, как преломляется мир этим странным взглядом. Елагин даже стихотворение написал о том, что глазами детей глядят на людей ангелы. Впрочем, в ангелов он не верил. Это был просто поэтический образ.

Только через месяц он решился взять дочь на руки. Его попросил об этом корреспондент популярного молодежного журнала. Это так трогательно – известный поэт, киносценарист с семейством. Жена, молодая, очень красивая киноактриса Виктория Рогова, и крошечная девочка, младенец во фланелевом чепчике, с огромными, невозможными глазами.

На черно-белом снимке Виктория Рогова улыбалась своей знаменитой загадочной улыбкой. Сергей Елагин устремил насмешливый взгляд куда-то вдаль, держал ребенка неловко, на вытянутых руках, как бы отстраняя от себя. Крошечная Вероника смотрела прямо в объектив. Многие потом говорили, разглядывая фотографию в журнале, что таких огромных, таких печальных глаз вовсе не бывает у младенцев.

Семейный портрет вышел действительно трогательным. Позже журнальный фотограф даже отправил снимок на фотоконкурс и получил третье место.

Оттого, что держали ее неудобно, неловко, Ника заплакала.

– Все? – спросил поэт-киносценарист. – Я могу ее положить?

– Да, конечно, – ответили ему.

Он отдал ребенка Виктории, она положила маленькую Нику в кроватку. Ника заплакала еще жалобней Виктория сказала ей: «Ш-ш!» Все ушли на кухню пить чай, сухое вино и до рассвета говорить о кино, о поэзии.

Когда девочка плакала слишком громко, Сергей вскакивал, хватался за голову и кричал:

– Сделай что-нибудь, чтобы она не орала! Невозможно работать!

– Что я могу? Ну что я могу? У самой в ушах звенит! – кричала в ответ Виктория, ожесточенно хлопала дверцей холодильника, гремела ложкой в кастрюле, размешивая комкастую молочную смесь, относила теплую бутылку в комнату и совала Нике в рот резиновую соску. Ника жадно пила искусственное молоко и засыпала.

Шел шестьдесят первый год. Елагин был одним из живых символов того странного, короткого периода, который принято называть оттепелью. Каждая подборка его стихотворений становилась событием. Фильмы, снятые по его сценариям, имели колоссальный успех.

Елагин писал мало. Но разве важно количество написанного, если речь идет о гении? В том, что Сергей Елагин – гений, никто не сомневался. У него были все повадки гения – сложный характер, рассеянность, непредсказуемость, приступы тяжелой хандры, творческие кризисы, искания, метания, беспорядочные связи, ночные попойки на славных московских кухнях рядом с именем Сергея Елагина всегда звучало красивое и загадочное словосочетание «трагедия художника». Сергей Александрович трагически женился на хорошенькой, талантливой актрисе Виктории Роговой, которая была, конечно, ему не парой. Говорили, что она для него слишком примитивна.

Сергей Александрович получил двухкомнатную квартиру от Союза кинематографистов, причем не в панельной «хрущобе» где-нибудь в Черемушках, а в добротном доме послевоенной постройки, в самом центре Москвы. Но и в этом был отчетливо виден мрачный трагический отблеск. Гения заедал быт. Разве дело художника клеить обои, вешать книжные полки и покупать кухонный гарнитур?

Сергея Александровича печатали в самых модных журналах того времени, в «Юности» и в «Новом мире». Стоило ему черкнуть пару четверостиший, и они моментально появлялись на журнальных страницах. Это тоже было по-своему трагично, ибо настоящий гений должен оставаться непризнанным и гонимым.

Душа гения металась, и вместе с ней металось по чужим койкам крепкое, жадное тело. Совсем не оставалось времени и сил на творчество. Начинался очередной роман, и это мешало работать. Кончался роман, и это мешало вдвойне. Примитивная Виктория его не понимала и билась в ревнивой истерике. Ну как же можно творить в таких условиях?

Один только вид ее кукольного личика, звук ее высокого, чуть надтреснутого голоса мешал Елагину сосредоточиться.

Виктория довольно часто уезжала на съемки. Сергей оставался один и так хотел есть, что не мог написать ни строчки. Приходила какая-нибудь молодая хорошенькая поклонница, приносила и готовила еду. Он наедался, его клонило в сон, и капризное вдохновение улетало прочь.

Рождение ребенка оказалось для обоих досадным недоразумением. Нику никто не ждал. У Виктории сорвались съемки. Слишком поздно узнала она о своей беременности. На главную роль взяли другую актрису Сергей был занят трагедией своей мятущейся души. Какой ребенок? Зачем? Почему?

Имелись, конечно, бабушки и дедушки. Но они были людьми молодыми, энергичными и уходить на пенсию, чтобы возиться с маленькой Никой, не собирались. К тому же отношения между родственниками сложились невозможные. Никто ни с кем не разговаривал годами, все захлебывались взаимными претензиями. Творческие метания Сергея Елагина были жерновами, которые перемалывали в пыль все, в том числе и родственные связи.

В год Нику отдали в ясли, на пятидневку. Потом в детский сад, тоже на пятидневку. На все лето отправляли на дачу с детским садом.

– Все на правый бок! Руки под щеку! Ника Елагина могла спать только на животе.

– Елагина! Ляжь на правый бок!

– Не ляжь, а ляг, – бормотала Ника в подушку.

– Ах ты, сопля зеленая! Ляжь как положено, тебе говорят!

Ника забивалась с головой под одеяло. Одеяло сдергивали. Нику ставили в угол. Чтобы знала, как со старшими разговаривать. А то ишь, умная нашлась! Уставится своими глазищами и смотрит. Не ребенок, а наказание.

– Всем построиться парами! Не отставать! Ника Елагина не могла шагать в строю. Она отставала или забегала вперед. Ей не нравилось держаться за потную ладошку товарища.

– Елагина! Встань в строй! Что тебе, особое приглашение?

Ей не надо было особого приглашения. Ей хотелось только одного: чтобы не кричали и оставили в покое.

– Хором, все вместе поем песню! Дружно, три-че-уре, запевай! Елагина, почему ты не поешь? Она не могла петь хором. Не могла – и все.

– На горшок и спать! Все сели на горшки! Елагина!..

У нее не получалось по команде, вместе со всеми.

Потом, в тихий час, вылезала в окошко. Если ловили – ставили в угол до полдника. Чтобы знала. А то ишь, умная!

Однажды она потихоньку пролезла сквозь дырку в заборе. Ей показалось, что где-то там, в ячменном поле, между высокими колосьями, мелькнула светлая голова ее мамы. Она бросилась бежать босиком по влажной колючей земле, продираясь сквозь гигантские колосья, как сквозь джунгли. Она бежала, ничего не видя перед собой, кроме прекрасного улыбающегося лица, самого любимого на свете. Ну конечно, мама приехала, чтобы забрать Нику домой, в Москву.

– Ты что, девочка? – удивленно отстраняясь от незнакомого четырехлетнего ребенка, спросила чужая светловолосая женщина, которая шла по тропинке через поле по каким-то своим делам и вовсе не была похожа на знаменитую актрису Викторию Рогову.

Виктория в это время снималась у известного кинорежиссера в фильме, который до сих пор довольно часто показывают по телевизору. Фильм отличный. Глубокий, тонкий. Любовная драма из жизни молодых геологов.

Съемки проходили на Урале, и, конечно, актриса Рогова, занятая в главной роли, никак не могла приехать к своей четырехлетней дочке в подмосковный Детский сад.

К семи годам, к первому классу, Ника была настолько самостоятельна, что совсем не мешала родителям, не требовала внимания. Сама могла сходить в магазин, приготовить простую еду – пельмени или макароны. Потом на всю жизнь у нее осталось отвращение к пельменям и макаронам, к вареному тесту.

Если родители не были в ссоре, в доме каждый вечер собирались гости и сидели на кухне до утра. Нику никто не гнал спать. Она садилась в уголок и слушала взрослые разговоры. Папа читал стихи. Коротенькие простые, не больше трех четверостиший. И потом в прокуренном воздухе тесной кухни шелестело таинственное слово «гениально!». Пели песни под гитару. Папины глаза блестели, если песня была на его стихи. Ника засыпала сидя. Обычно кто-то из гостей замечал это раньше, чем родители. Чужие руки относили ее в кровать, укладывали, гладили по голове. Мама с папой продолжали сидеть на кухне.

Когда папе не писалось, он целыми днями лежал на диване в трусах и байковых тапочках. Блюдечко на тумбе у дивана полнилось вонючими окурками. К папе нельзя было подходить. Он сразу начинал кричать, и получалось, будто ты виновата, что ему сейчас не пишется. В кухне выстраивалась батарея пустых бутылок.

Иногда вместе со своей школьной подругой Зинулей Резниковой Ника собирала бутылки в авоську и шла к ларьку «Прием стеклотары». На вырученные три или даже пять рублей можно было пойти в кафе-мороженое. А если накопить побольше, то имело смысл съездить на троллейбусе в Дом игрушки на Кутузовский проспект. Там продавались немецкие куклы с моющимися волосами, с набором одежды и посуды.

Периоды семейного мира становились все короче, а ссоры затягивались, иногда на неделю, иногда на месяц. Родители не разговаривали друг с другом, гостей не приглашали, уходили сами, каждый в свою сторону.

Между тем счастливые шестидесятые сгорели без следа. Сама собой настала другая эпоха, в которую никак не вписывались прежние живые символы. Серей Елагин стал все чаще обнаруживать прорехи в своей сверкающей славе. Его забывали. Не выходя из одного творческого кризиса, он погружался в следующий. Не мог написать ни строчки, и в этом были виноваты все: жена, дочь, друзья, эпоха, дождь и солнце, зима и лето.

Викторию Рогову все реже приглашали сниматься. Сменилась мода на женский типаж. Лицо Виктории было лицом шестидесятых. А на дворе стоял семьдесят четвертый год. Вернее, холодный, метельный январь семьдесят пятого.

Ника проснулась среди ночи оттого, что громко шарахнула входная дверь. Ничего особенного. Родители опять поссорились и кто-то из них ушел. Ника подвинула стул к окошку, чтобы высунуть голову в форточку и посмотреть, кто сейчас выйдет из подъезда, мама или папа. С четвертого этажа было отлично видно, как вышла мама в распахнутом пальто, без шапки. Вышла и села в маленький белый «Москвич» своего нового друга, дяди Володи Болдина.

«Москвич» уехал. Ника юркнула в постель. Она вроде бы привыкла к родительским ссорам, но все равно заплакала. И сама не заметила, как уснула, зарывшись лицом во влажную от слез подушку.

Сквозь сон ей слышался странный грохот.

В семь часов прозвенел будильник. Ника открыла глаза, надо было вставать и собираться в школу. На цыпочках, чтобы не разбудить папу, она вышла из своей комнаты, прошмыгнула в ванную, умылась, почистила зубы. Дверь в комнату родителей была приоткрыта. Там горел свет. Настольная лампа. «Неужели папа работает?» – с удивлением подумала Ника и заглянула.

На полу валялась перевернутая табуретка и желтые в белый горошек осколки люстры. Довольно высоко над полом Ника увидела босые ноги.

Мускулистые волосатые ноги. Черные сатиновые трусы. Белая майка. Большой синий шар размером с человеческую голову, с круглыми, как шары, глазами и темными кудрявыми волосами. Слипшаяся, закрученная спиралью прядь упала на лоб. Глаза смотрели прямо на Нику. Распухшее лицо, вываленный язык Белая бельевая веревка, привязанная к крюку от люстры. Слишком тонкая, чтобы выдержать вес такого большого мужчины. Тонкая, но прочная. Выдержала…

Ника стояла несколько минут как парализованная. И, только заметив крупное светло-коричневое родимое пятно на левой руке висящего мужчины, такое знакомое с раннего детства, похожее по форме на кленовый лист, она страшно закричала.

На какое-то время самоубийство Сергея Елагина стало модной темой. В Доме литераторов и в Доме кино прошли вечера памяти. Образ погибшего киносценариста и поэта вдохновил малоизвестного барда на цикл надрывных песен, в которых Елагин представал рубахой-парнем, разухабистым Серегой, и проводилась настойчивая параллель с тезкой-самоубийцей, с Сергеем Есениным.

Когда стали разбирать архивы, оказалось, что законченных стихов едва ли наберется на тонкую книжицу. Законченных сценариев всего три, и фильмы по ним давно сняты. А больше нет ничего. Черновики, наброски, обрывки четверостиший, планы так и не написанных сценариев, каракули на блокнотных страничках, самолетики, чертики с рожками.

Говорили, что, конечно, виновата Виктория. Он был гений, а она всего лишь смазливая пошленькая мещаночка. Она никогда его не понимала. Говорили, что виновата эпоха, душная, застойная, неудобная для гения.

На похоронах мамин друг дядя Володя Болдин крепко держал Нику за плечи.

Потом ей еще долго снились босые ноги высоко над полом, лицо, похожее на сплошной раздутый синяк, вылезшие из орбит мертвые глаза и светло-коричневая родинка на руке в форме кленового листочка.

Память об отце существовала отдельно от этой кошмарной картины. Отец глядел с нескольких фотографий, взятых в рамки и развешенных по стенам. Одна из них, очень большая, была украшена черным бантом. Под ней на полочке стояла черная роза в стакане. Роза высохла, лепестки скорчились, покрылись пылью.

Сороковой день после смерти совпал с днем рождения Сергея Елагина. Квартира была набита людьми. Дверь не закрывалась, гости приходили, уходили, целая толпа курила на лестничной площадке. На кухне распоряжалась бабушка Серафима, папина мать, строгая, прямая, моложавая, с жестким умным лицом. Ника редко видела ее и побаивалась. Бабушкой называть не решалась, звала с раннего детства Симочкой Петровной, так же, как мама.

После смерти Сергея Елагина из уст в уста долго еще передавали легенду о том, что его мать встретила трагическое известие словами: «Это вполне в его духе. Этого следовало ожидать».

– Где у вас шумовка? Открой еще банку майонеза. Ну что ты застыла? Шевелись, – обращалась она к Нике, которая помогала ей на кухне. – Ну кто так держит консервный нож? Ладно, неси это блюдо на стол. Осторожней.

Сначала Симочка Петровна пыталась усадить гостей за стол, но это было невозможно. Все не помещались, не хватало стульев и приборов. Мама слонялась среди гостей, не выпуская сигареты изо рта, словно тоже была гостьей и не знала, куда деваться в чужой квартире. С жадностью выслушивала соболезнования, подставляла руку для поцелуев, принималась плакать навзрыд, но потом вдруг, совсем некстати, начинала смеяться, высоко запрокинув голову, сверкая зубами подрагивая тонким горлом. Смех тут же переходил к слезы, в истерические рыдания. Потом опять лицо становилось безучастным. Виктория поправляла волосы подкрашивала губы у зеркала в ванной, закуривала очередную сигарету. Кто-то снимал на кинокамеру, кто-то без конца фотографировал. Знакомые и незнакомые люди просили внимания, произносили речи, много раз звучали слова «гений» и «трагедия художника». Ближе к полуночи, когда гостей стало меньше, остались в основном свои, самые близкие, и кто-то в очередной раз, с надрывом в голосе, произнес «трагедия художника», раздался вдруг высокий плачущий мамин голос:

– В чем трагедия? Ну в чем? Он никого не любил, кроме себя. Он больше пил и ходил по бабам, чем писал. Он не подумал, что будет с ребенком, когда она увидит… Девочка была одна дома. Теперь она кричит во сне. Она останется ненормальной навсегда. Он жизнь загубил, ее и мою… По маминым щекам текли черные слезы. Рот был в размазанной яркой помаде, словно в крови. Волосы растрепались, в одной прядке запуталась веточка укропа.

Симочка Петровна, ни слова не говоря, встала из-за стола, отыскала в прихожей свою шубу и ушла, хлопнув дверью.

– Это мать? – крикнула ей вслед Виктория. – Это называется мать?

– Вика, перестань, – дядя Володя Болдин попытался обнять ее, но она вырвалась.

– Оставьте меня в покое! Я знаю, вы все думаете, я виновата в его смерти. Конечно, я для него была слишком примитивной, я не могла соответствовать его гениальности. Мне хотелось иметь нормальную семью, мне хотелось, чтобы у моего ребенка было нормальное здоровое детство.

– Ну, вы тоже не ангел, Виктория Николаевна, – надменным басом произнесла последняя папина подруга, тетя Наташа.

– А по какому праву здесь эта женщина? – закричала мама. – Уберите ее! Она не смеет переступать порог моего дома!

– В таком случае, Владимир Леонидович Болдин тоже должен уйти отсюда, – хладнокровно возразила Наташа, – вот вы говорите, девочка была одна той ночью. А где же были вы сами, Виктория Николаевна?

– Гадость какая, – громко прокомментировал чей-то высокий мужской голос.

– Да, я понимаю, я всем вам противна! Но вы посидите, повздыхаете, поболтаете о трагедии художника и уйдете, к своим женам и мужьям, к своим детям, к своим делам. А я? Кому я теперь нужна? Вдова в тридцать пять лет! Вдовушка с ребенком! На что мы будем жить? Меня уже три года не приглашают сниматься. Меня не берут в театр. Я актриса! Все забыли об этом, а я, между прочим, тоже талантливый человек. Ну что мне теперь делать? Он не оставил ни копейки, вы понимаете? Ни гроша! Гений… Черт бы его побрал…

– Это мерзко! – басом рявкнула тетя Наташа. – Это надругательство над памятью. Кто-нибудь уймет ее наконец или нет?

– Как она смеет? Уберите ее отсюда, сию же минуту! – Мама уже не кричала, а пронзительно визжала. Загрохотали табуретки. Быстро простучали шаги по коридору. Шарахнула входная дверь.

– Викуша, успокойся, я прошу тебя…

– Оставьте меня в покое! Ненавижу! Что он с нами сделал? За что? Ника, деточка, пойди сюда! Ника! Где моя дочь? Где мой ребенок?

Ника убежала, забилась в стенной шкаф, зажмурилась, заткнула уши, но все равно мамин крик иголками впивался в мозг.

– Найдите ее! Умоляю, кто-нибудь! Где мой ребенок?!

Крепкие руки дяди Володи Болдина вытащили Нику из шкафа.

– Тихо, тихо, малыш, подойди к ней, она не в себе. Пожалей ее. Потерпи. Это пройдет..,

Мама прижала ее голову к своей груди, больно и неудобно пригнув, так что у Ники тут же заныло все внутри.

– Девочка моя, доченька, бедненькая ты моя единственная ты моя… Никому мы с тобой теперь не нужны, одни мы с тобой остались на свете. Ты не бросишь меня? Посмотри мне в глаза! Ну, посмотри на мамочку, Ника.

Дрожащими руками она взяла ее за щеки и принялась целовать в глаза, в лоб, размазывая помаду и выдыхая крепкий перегар.

Ника чувствовала себя вялой мертвой куклой. Ей уже не было стыдно, как минуту назад. Ей было все равно. За столом все молчали и прятали глаза.

– Вика, отпусти ее. Ребенку пора спать, – дядя Володя Болдин первым нарушил неловкое молчание, взял Нику за плечи, повел в ванную, широкой теплой ладонью умыл ей лицо, испачканное маминой помадой.

– Ты прости ее, малыш, – говорил он, сидя на краю кровати и поглаживая по волосам, – у нее просто нервный срыв. Я понимаю, тебе стыдно, противно. Нет ужасней чувства, чем стыд за свою мать. Но это пройдет. Ты забудешь, простишь, жизнь наладится.

– Я прощу, – пробормотала Ника, – но забыть не смогу.

– Представь, каково ей сейчас? – тяжело вздохнул дядя Володя. – Попробуй ее понять и просто пожалеть. По большому счету она очень хороший человек, и тебя любит. Ты веришь мне?

– Нет.

– Почему?

– Она играет. Она все время играет. Когда это кино рядом умный режиссер, получается неплохо. Но когда это жизнь, а она продолжает играть, получается отвратительно.

– Не суди ее, Ника. Ты еще маленькая девочка. Тебе всего лишь тринадцать лет.

– Четырнадцать.

– Ну, не важно. Это говорит в тебе детский максимализм. Она твоя мать. Другой у тебя нет и не будет. По большому счету она очень хороший человек… По самому большому счету.

Глава 11

«По большому счету мой Гриша хороший человек… По самому большому счету», – думала Вероника Сергеевна и глядела не отрываясь в иллюминатор.

В салоне погасили свет. Небо медленно светлело. Зинуля уснула, по-детски приоткрыв рот. Лицо ее во сне разгладилось, щеки порозовели. Она опять казалась девочкой-подростком, будто не было долгих восьми лет, которые так страшно изменили ее лицо.

Она умела засыпать моментально, в любой обстановке, при любом шуме, в самой неудобной позе. И так же моментально просыпалась, распахивала восторженные синие глаза, куда-то мчалась, не умывшись, не почистив зубы, или хваталась за карандаш, и проступало вдруг из хаоса карандашных линий знакомое лицо, дерево, угол соседнего дома с телефонной будкой, облако, отраженное в камышовом пруду.

Она никогда не пыталась выставлять и продавать свои картины. Могла отдать какой-нибудь маленький шедевр за бесценок. Коли просили подарить – дарила. Как только картина была закончена, она переставала интересовать автора. Однажды Зинуля на глазах у Ники взялась чистить воблу, расстелив прелестный акварельный натюрморт.

– С ума сошла? – закричала Ника, выхватывая картину, осторожно стряхивая с нее рыбные очистки.

– А это что? – захлопала глазами Зинуля. – Это я когда нарисовала?

– Два дня назад. Всего два дня назад. Ты потратила на этот натюрморт больше суток. Он получился отлично. Посмотри, совершенно живой лимон на блюдце и эта треснутая чашка…

– Не выдумывай. Я не могла больше суток малевать такую дрянь, – Зинуля весело рассмеялась. – Слушай, а как же вобла? Пиво выдыхается. Дай хотя бы газетку.

Если бы к ее таланту немного здравого смысла, трудолюбия и тщеславия, она могла бы стать известной художницей. Но в жизни не существует никаких «если бы». Зина Резникова стала тем, кем хотела стать, и ничего иного не дано.

Они дружили с первого класса. Это давно уже была не дружба, а совсем родственные отношения. Однако настал момент, когда обе почувствовали, что разговаривать, в общем, не о чем. Нике было больно смотреть, как сгорает в бездарном огне богемных ночных посиделок, тонет в пустом многозначительном трепе, в портвейне и водке не только талант, но молодость, здоровье, обаяние ее любимой школьной подруги. А вскоре подвернулся подходящий формальный повод, чтобы никогда больше не встречаться.

Зинуля попросила у нее взаймы три тысячи рублей. Восемь лет назад это была довольно солидная сумма. Почти как тысяча долларов сегодня. Ника точно знала – не вернет. Но деньги дала. Они были не последние у Ники. А вот подруга была последняя и единственная. Ника отлично понимала, Зинуле будетстыдно, она исчезнет. Зинуля в глубине души тоже это чувствовала и все-таки деньги попросила. Можно было ограничиться более скромной суммой, как это случалось раньше. За двести-триста рублей Ника просто покупала какую-нибудь Зинулину картинку, когда видела, что у подруги совсем плохи дела, нет зимних сапог, например, или совершенно пустой холодильник. Сапоги, конечно, так и не покупались, холодильник оставался пустым. Зинуля обладала удивительным свойством: какая бы сумма ни оказывалась в ее кармане, через день-другой не оставалось ни гроша.

Давая Зинуле три тысячи, Ника знала, что тем самым вычеркивает единственную подругу из своей жизни. Так оно и вышло. Зинуля жила на окраине, без телефона, связь у них была односторонняя. Зинуля не звонила. Можно было разыскать ее через родителей, она в то время еще часто навещала их. Но Ника не пыталась, опасаясь глупых торопливых оправданий, детского вранья, неизбежного взаимного напряжения в разговоре.

– Никогда не давай в долг близким друзьям, если не уверена, что вернут, – говорила Нике ее мудрая рассудительная бабушка Симочка Петровна, – не увидишь больше ни денег, ни человека. Ты, конечно, долг простишь, но должнику будет совестно смотреть тебе в глаза. Люди не прощают тех, перед кем виноваты.

Радиоголос сообщил, что самолет идет на посадку, Ника сильно вздрогнула, опомнилась, словно проснулась после глубокого наркоза.

Побег с инаугурации, полет в Москву раньше, чем планировалось, – это всего лишь глубокий наркоз. Никиты больше нет, и продолжать жить так, словно ничего не случилось, действовать по намеченному разумному плану: сначала отсидеть на всех положенных торжествах, посвященных инаугурации, потом слетать в Москву на один день, постоять на кладбище, и оттуда сразу в аэропорт, чтобы успеть на очередной банкет – это невозможно.

Ника ни секунды не верила, что ее муж каким-то образом может быть причастен к смерти Никиты. Она не собиралась ничего выяснять и расследовать. Ей просто надо было срочно что-то предпринять, побыть одной. В Москве, в пустой квартире, без посторонних глаз и ушей, она, возможно, сумеет просто выплакать проклятую, невыносимую боль. А дальше видно будет.

Ей только не пришло в голову, что пока все ее действия вполне согласуются с гнусной клеветой, содержащейся в анонимном письме. Она сбежала от мужа в один из самых торжественных моментов его жизни, она летит в Москву, как было сказано в письме. И вовсе не под наркозом.

Что-то неприятно щекотало ей висок. Взгляд. Слишком внимательный, можно сказать, наглый. Интересно, каким образом по воздуху передается это ощущение чужого взгляда? Как ее объяснить, щекотку чужих биотоков?

Она повернула голову. На нее смотрел из полумрака соседнего ряда страшно худой, какой-то весь острый, угластый мужик лет пятидесяти. Совершенно лысая голова, не бритая, а именно лысая. В таком возрасте это может быть результатом химио – и радиотерапии. «Онкология, – механически отметила про себя Ника, – залеченная опухоль. Долго вряд ли протянет. Не жилец».

Лысый отвел взгляд. В его движениях была нервозная резкость, словно он очень спешил, даже когда просто сидел в самолете. Внезапно возникло странное чувство, что где-то когда-то она уже видела этот профиль.

Иван Павлович Егоров прикрыл глаза и откинулся я спинку кресла. Надо расслабиться хотя бы на несколько минут. Это необходимо, иначе совсем не останется сил. Он думал о том, как приятно быть чистым, без толстого слоя грима на лице, без парика на голове.

Перед посадкой он умылся в грязном аэропортовском сортире. Какой-то лощеный сопляк стоял рядом у зеркала и наблюдал, как немолодой мужчина смывает с лица грим, выразительно хмыкал и тихонько напевал себе под нос: «Голубой я, голубой, никто не водится со мной». Егорову захотелось вмазать кулаком по насмешливой юной морде, но он, разумеется, сдержался.

Хорошо, что на этот раз можно было ограничиться только гримом, не пришлось напяливать на себя вонючие бомжовские тряпки. Вонь – дело серьезное. Бомж не может пахнуть одеколоном и туалетным мылом.

«Где же я вычитал это? Ну конечно, у нашего общего знакомого Никиты Ракитина, то есть у знаменитого писателя Виктора Годунова. В одном из его романов умная героиня распознает маскарад именно по запаху. Вы, Вероника Сергеевна, не глупее. И я не зря купил у настоящего нищего за бутылку водки его вонючую телогрейку. Вы ведь заметили мою симуляцию с поджатыми ногами. Впредь я буду еще осторожней».

Самолет шел на посадку. В Москве была глубокая ночь.

В Москве была ясная, теплая и удивительно тихая ночь. Дежурный районного отделения милиции мог по пальцам перечесть такие вот райские ночи. Отделение находилось на одной из самых неприятных московских окраин, в Выхине. Пролетарский район, панельные пятиэтажки. Население бедное, пьющее, скандальное. Дебоши, драки, шальная поножовщина, мелкие кражи и прочий криминальный мусор.

В центре, в богатых районах, тоже редко выпадают на долю дежурных спокойные ночи. Однако там специфика другая. Там на каждом шагу шикарные банки, казино, рестораны, круглосуточные торговые центры, и происшествия совсем другие: аккуратные, профессиональные «заказухи», разборки со стрельбой, события все серьезные, значительные и по-своему красивые подозреваемые и потерпевшие люди в основном солидные, состоятельные.

То шлепнут какого-нибудь банкира, то телеведущего, то депутата Госдумы. Ну и исполнители, соответственно, профессионалы, не какая-нибудь случайная шелупонь. Есть что обсудить потом с приятелями за кружкой пива в свободное от службы время.

А здесь, на пролетарской окраине, никогда ничего интересного не происходит. Все бедно, грязно, буднично, и жизнь, и смерть. Один бомж прошиб другому башку, оба валяются в пьяной блевотине, и ты, «земляной», районный чернорабочий общественного порядка, обязан влезать в эту прелесть, разбираться, кто, кого и почему.

На самом деле оба они никто, и убийца, и убитый. Живут они на свете или нет – без разницы. И замочил один другого без всякой уважительной причины. Спрашивают его: почему убил? А он глядит мутными пустыми глазами и бормочет сквозь пьяную икоту: «А чтоб не возникал, сука, в натуре». Вот вам и все мотивы преступления.

Или, например, муж огрел жену чугунной сковородкой по голове. Такое случалось в их счастливой семейной жизни и прежде, но на этот раз она показалась ему слишком уж бледной, когда упала. Он решил, что все, прикончил свою ненаглядную. Сгоряча, от тоски ли, от раскаяния, от страха перед неминуемым наказанием, закрепил веревку на тонкой газовой трубе под потолком и повесился. А через несколько минут ненаглядная очнулась, увидела своего супруга в петле и не долго думая, вылакала залпом целую бутылку уксусной эссенции. Вот вам Ромео и Джульетта выхинского разлива.

Бытовуха, одно слово. Грязная, тухлая, скучная бытовуха. Никого не жалко, никому не интересно.

Но эта майская теплая ночь текла себе тихо, и не было в ее прозрачных волнах никакого криминального мусора. Разве что старушонка забрела в отделение, уселась на скамью для задержанных и не собиралась никуда уходить. По-хорошему, надо было гнать ее в шею, в крайнем случае вызывать психиатрическую перевозку. Бабка явно чокнутая.

Такие сумасшедшие бабки есть в каждом московском микрорайоне. Они слоняются по улицам, забредают в магазины, больше всего любят булочные и аптеки, знакомы со всеми продавщицами и дворниками. Иногда кто-нибудь подкармливает их из жалости, иногда гонит прочь, и тогда разражается несусветный хулиганский скандал. Эта порода городских сумасшедших ведет себя вполне мирно, но ровно до той минуты, пока не почувствует агрессию. Малейший окрик действует как искра на бочку пороха.

Грубо размалеванное лицо, разноцветные пластмассовые бусы и браслеты в десять рядов, к подолу рваной юбки пришита бахрома от старой скатерти. На голове целая коллекция дешевых детских заколочек в виде цветочков и бантиков.

– Шла бы ты домой, мамаша, от греха подальше, – в который раз повторил старший лейтенант.

– Я настаиваю, чтобы моим делом занялся самый главный начальник лично, – невозмутимо произнесла старуха и замолчала, уставившись в одну точку, сложив на коленях распухшие шелушащиеся руки с кроваво-красным облезлым маникюром.

– Какой начальник? – вздохнул дежурный. – Ну какой тебе начальник? Пять часов утра. Иди, мамаша домой, спать. – Ничего, я подожду.

Кудиярова Раиса Михайловна, 1928 года рождения пенсионерка, проживающая в Москве, по адресу Средне-Загорский переулок, дом 40, кв.65, стоящая на учете в районном психдиспансере, о чем имелась специальная пометка в паспорте, заявляла, что десятого мая сего года ушел из дома и до сих пор не вернулся ее сожитель Антон, 1962 года рождения.

– Ну а фамилия какая у этого Антона? – спросил дежурный, когда три часа назад перед ним на стол легла бумажка с заявлением.

– Не знаю. Вы на то и милиция, чтобы выяснить его фамилию.

– Утром приходите, будем разбираться.

– Сейчас. Сию минуточку, – спокойно возразила старуха.

– Да что за срочность? Может, ваш сожитель уехал куда-нибудь по личным делам.

– Не мог он уехать. Некуда ему. А личное дело у него одно – наша любовь, – терпеливо объяснила старуха.

Нет, определенно надо было поскорей избавиться от безумной бабки. Но дежурный чувствовал, без скандала выдворить заявительницу не удастся. А скандала ужасно не хотелось, так спокойно было в отделении, так мирно сопели два бомжа за решеткой, ну просто грех ломать эти редкие минуты. Надо попытаться решить проблему с бабкой мирным путем. А потом можно вздремнуть с открытыми глазами.

– Сколько времени вы знакомы с этим вашим, – дежурный крякнул и поморщился, – сожителем?

– Семь дней.

– То есть всего неделю?

– Вам кажется, это слишком короткий срок, чтобы узнать человека? – прищурилась старуха. – Но у меня жизненный опыт, а вы еще слишком молоды, миленький мой, вам рано судить о таких вещах.

– Я и не сужу, – успокоил ее дежурный. – Где и как вы познакомились?

– В аптеке. Он хотел получить по рецепту свои лекарства. Ему полагается бесплатно. Но оказалось, рецептик у него какой-то не правильный. Он стал объяснять, что без таблеток никак не может. В общем, я помогла ему, попросила за него. Меня там девочки знают, отпустили ему таблеточки. Он так благодарил, так благодарил… Вышли мы вместе, а потом оказалось, что ночевать-то ему, бедненькому, негде.

– И вы его пустили к себе?

– Я его полюбила сразу. С первого взгляда. Вы не представляете, миленький мой, какая это высокая страсть, какие чистые чувства…

– Фамилию, значит, не знаете, а дата рождения вам все-таки известна?

– С его слов. Он сказал, ему тридцать шесть лет.

– А вам, пардон, семьдесят? И значит, он вам приходится сожителем?

– Почему бы и нет? Посмотрите на меня, разве я выгляжу на свой возраст? – Кудиярова привстала с лавки, повертела головой, кокетливо поправила волосы. – У меня душа совсем юная, девичья. И Антосик это чувствовал. Любви, как сказал один генерал в опере Чайковского, все возрасты покорны.

– Ну хорошо, – согласился дежурный, – покорны так покорны. А где он проживает, этот ваш Антосик? Документы вы его видели?

– Не надо так его называть. Это очень интимно. Для вас он Антон, – старуха вскинула, подбородок и прикрыла глаза. На веках были жирные, ярко-бирюзовые полоски теней. – Проживает он у меня, документы его мне ни к чему. Он любит меня. И я не позволю вам примешивать к высоким чувствам всякие бюрократические формальности. Послушайте, а почему вы не спрашиваете, как он выглядит? Я уже подозреваю, вы просто морочите мне голову и не собираетесь его искать.

– Хорошо, – вздохнул дежурный, – как он выглядит?

– Высокий. Очень красивый. Плечи широкие лицо мужественное, благородное. Глаза голубые, как небо. Волосы цвета спелой ржи. Одет был в брюки и свитер, синенький такой, в резинку, а сверху куртка черная, джинсовая. Найдите его, товарищ милиционер, заклинаю вас! – старуха драматически заломила руки. – Я чувствую, он попал в беду. Он такой чистый, доверчивый…

Ночь близилась к концу, а старуха все сидела. Дежурный почти забыл о ней, когда она внезапно произнесла, как бы размышляя вслух:

– Ужасно, когда умирают молодые. Особенно так, в огне, заживо. Или он уже был мертвый, когда начался пожар? Не знаете?

– Что? – вскинулся дежурный.

– В нашем доме был пожар, в соседнем подъезде, – стала терпеливо объяснять старуха. Там погиб молодой человек. Он жил у этой хиппи-художницы, Зинка ее зовут. Маленькая такая, шустрая. Жил себе тихо, а квартиру-то Зинке все-таки спалил. Ну и сам сгорел, бедненький.

– Когда исчез ваш сожитель? Десятого мая? – Сон будто рукой сняло.

– Именно десятого. За несколько часов до пожара.

– А проживаете вы по адресу Средне-Загорский, дом 40?

Дом этот был одним из самых неблагополучных в микрорайоне. Бывшее общежитие ПТУ кое-как отремонтировали, из комнат сделали квартиры гостиничного типа. Там ютилось много всякой полууголовной швали. Именно там в ночь с десятого на одиннадцатое мая произошел пожар. Погиб один человек. К моменту приезда пожарных труп был в ужасном состоянии, однако установить личность не составило труда. Документы уцелели. В жестянке на подоконнике был обнаружен паспорт на имя Ракитина Никиты Юрьевича, 1960 года рождения, проживающего в Москве, правда, адрес там значился совсем другой.

Чуть позже на место происшествия явилась еще и бригада оперативников УВД Юго-Восточного административного округа, но потом вроде бы решили, что оснований для возбуждения уголовного дела нет. Никаких признаков преступления окружные криминалисты не обнаружили. Несчастный случай. Пожар. Правда, висок погибшего был пробит тяжелым тупым предметом, но эксперт уверял, что рана не могла быть нанесена другим лицом. Возгорание произошло от разлитого керосина. В доме часто вырубали свет, и жильцы держали керосинки. Ракитин получил сильнейшую электротравму, возможно, от нее и скончался либо потерял сознание, а потом задохнулся продуктами горения. Падая, он шарахнулся виском об угол каменного подоконника. В общем, криминалом там не пахло.

– Вы слышите меня, миленький? – повысила голос старуха. – Я же указала адрес в заявлении. Вы что, невнимательно читали?

– Нет, я очень внимательно читал, просто…

– Тут все непросто, молодой человек! Тут все очень непросто! Антосик исчез в тот самый день и час, когда вспыхнул пожар. Это знамение. Это символ. Огонь поглотил мою любовь, – старуха вдруг красиво, совсем театрально зарыдала.

"А не твой ли Антосик замочил этого Ракитина? – с тоской подумал дежурный. – Елки, не хватало еще одной «мокрухи» на наше отделение. Ведь округ таким поганым «глухарем» заниматься не станет, скинут нам, в район, на «землю».

У дежурного заныли зубы. Конечно, не ему придется надрываться с «глухарем», распутывать безнадежное уголовное дело, которое может быть возбуждено по вновь открывшимся обстоятельствам. Но ребята-оперативники не простят ему, что вовремя не выставил сумасшедшую бабку. А она, между прочим, не такая уж и безумная. Вполне вменяемая. И показания ее наверняка будут признаны действительными.

Глава 12

В августе 1975 года, всего через полгода после самоубийства сценариста Сергея Елагина, его вдова, актриса Виктория Рогова, благополучно вышла замуж за кинооператора Владимира Болдина, с которым у нее был роман еще при жизни Сергея.

Ника замирала на пороге комнаты, глядя, как уютно устроился в папином любимом кресле дядя Володя. Он был выше папы, шире в плечах. Он никогда не ходил дома в длинных сатиновых трусах и старой трикотажной майке. Потертые, ладно сидящие джинсы, клетчатая фланелевая ковбойка. Все идеально чистое, отглаженное.

Он сам стирал и гладил свои рубашки, сдавал в химчистку костюмы, пришивал метки к постельному белью и относил в прачечную. Совсем не пил, курил мало, и только на кухне. Приносил полные сумки продуктов, сам готовил еду, мыл посуду. Два раза в неделю устраивал генеральную уборку квартиры, пылесосил, мыл полы, аккуратными стопками раскладывал вещи в шкафу.

Раньше в квартире Елагиных был хронический беспорядок, текли все краны, не работали выключатели, отлетали дверцы кухонных шкафов. Теперь все работало, ничего не текло и не отлетало.

Глядя на чистенького аккуратного дядю Володю, Ника почему-то видела папу, лохматого, небритого, в сатиновых трусах и рваной майке, с изжеванной сигаретой в углу рта, с помятым злым лицом. Даже вонючий дым дешевого папиного табака щекотал ноздри, хотя воздух в комнате был совершенно чистым.

Заметив Нику в дверном проеме, дядя Володя радостно улыбнулся.

– Что ты, малыш? Заходи. Посиди со мной. Ника нерешительно шагнула в комнату и присела на стул, на краешек стула, словно была в гостях у малознакомых людей, а не у себя дома.

– Как твоя контрольная по физике? Все задачи решила?

– Кажется, да.

– Трудные были задачи?

– Не очень.

– Ну, как думаешь, пять баллов заработала?

– Не знаю.

– Заработала, – уверенно кивнул дядя Володя, – ты ведь умница у нас. Ну, что мы с тобой сегодня приготовим на ужин? Мама вернется поздно, придется нам ужинать без нее.

Без нее не только ужинали, но и завтракали, и обедали. Дядя Володя вставал рано утром, чтобы проводить Нику в школу, накормить завтраком. Иногда забегал домой днем, разогревал Нике обед. Она давно умела все делать сама, и готовить, и стирать, и убирать квартиру, но у дяди Володи не было своих детей, и ему нравилось заботиться о Нике;

– Не надо, спасибо, я сама, я умею, – повторяла она и неизменно слышала в ответ:

– Успеешь еще сама. Вырастешь, замуж выйдешь, нахлопочешься. А пока отдыхай, книжки читай, занимайся.

Мама редко бывала дома, уходила днем, когда Ника была еще в школе, возвращалась глубокой ночью когда Ника уже спала.

– Чтобы пригласили на роль, надо все время мелькать, быть на виду, – говорила она.

Ее очень давно никто не приглашал сниматься Каждый день Виктория приезжала «мелькать» на «Мосфильм» или на киностудию имени Горького. Слонялась по коридорам, заглядывала в павильоны, сидела в гримерных и костюмерных. Вечера проводила в Доме кино. Пила кофе в буфете, курила, вскидывала голову и поправляла прическу всякий раз, когда появлялся кто-то из старых знакомых, заглядывала в глаза известным режиссерам.

– Привет, дорогой, сколько лет, сколько зим! Отличненько выглядишь. Как деда? Как жизнь молодая? Каковы творческие планы? Кино собираемся снимать?

Из ее накрашенного рта вылетали в лицо собеседнику бодрые банальности. Она говорила «отличненько выглядишь», чтобы услышать в ответ: «Ты тоже, Вика. Ты похорошела…» Она спрашивала: «Как дела?», чтобы ее тоже спросили. Она надеялась, что зацепится слово за слово, завяжется легкая непринужденная беседа. Собеседник не сумеет ускользнуть, сначала станет слушать Викторию из вежливости, потом втянется в разговор, завороженный ее обаянием, ее мягкой акварельной прелестью, которую лет пятнадцать назад так удачно воспел в своей умной статейке один известный кинокритик.

Она намекнет ненавязчиво, мол, я сейчас свободна, мой талант простаивает, моя красота невостребована, а время идет, я ведь актриса, я звезда, меня до сих пор узнают на улице, посмотри же на меня. Вы все, посмотрите на меня внимательней, пожалуйста, очень вас прошу. Ну где у вас глаза? В заднице, что ли? Я актриса, мать вашу, я лучше нынешних, молоденьких, глупых, бездарных…

Первое время многие останавливались, присаживались к ней за столик. Еще оставался траурный флер пережитой ею трагедии, и это обязывало к сострадательному вниманию. Но флер развеялся быстро, и еще быстрей испарилось сострадательное внимание. Осталась простая вежливость, но потом и она исчезла. Старые знакомые, особенно известные режиссеры, стали избегать Викторию. Взгляды скользили мимо ее красивого лица. С ней здоровались легким кивком и спешили тут же попрощаться. Ей отвечали сквозь зубы. В Доме кино на нее косились гардеробщицы и буфетчицы.

– Опять явилась…

Рядом с чашкой кофе на столике перед Викторией все чаще появлялась рюмка. Сначала вино, потом коньяк. Потом водка.

Слой косметики на лице становился все толще. Платья все короче. Иногда Виктория начинала громко смеяться каким-то собственным, вовсе не смешным мыслям. Все в буфете замолкали и глядели на нее. Однажды после премьеры в Доме кино к ней решился подсесть старый режиссер, снимавший ее когда-то в лучших своих фильмах.

– Вика, хочешь, я отвезу тебя домой?

– Я что, кому-то здесь мешаю? – Она надменно огляделась. – Мое присутствие нежелательно?

– Нет, Вика, не в этом дело, – тихо сказал режиссер, – мне кажется, ты себя плохо чувствуешь. Поехали домой, а?

– Домой? – громко переспросила Виктория. – К тебе домой? А как же твоя старая швабра? Или она опять на даче, как тогда, десять лет назад?

– Вика, детка, перестань. – Режиссер попытался поднять ее со стула, но она дернула локтем, да так резко, что скинула со стола все – чашку с недопитым кофе, пустую рюмку. Пепельница с окурками опрокинулась прямо к ней на колени.

– Слушай, возьми меня хотя бы в эпизод, – произнесла Виктория, задумчиво глядя на засыпанный пеплом и окурками подол нарядной белой юбки, – хотя бы в массовочку возьми. Ну, будь человеком…

– Возьму, Викуша, обязательно. А сейчас поехали домой. – Режиссер вытащил носовой платок и стал чистить ее подол и колени.

Она вышла вместе с ним на улицу, села в его «Жигули».

– Значит, ты пришлешь мне сценарий?

– Конечно, Викуша. Я позвоню тебе.

– Когда?

– Завтра.

Он довез ее до подъезда, довел до квартиры, но не поддался на пьяные, со слезами, уговоры зайти, выпить чаю. Сдал в руки худенькой хмурой Веронике, бросил с быстрой улыбкой:

– Как же ты выросла, детка. Я тебя помню еще во-от такой… В колясочке. Тебе двенадцать?

– Четырнадцать.

– Да? Надо же, как летит время! Ну, будьте здоровы, девочки…

– Так я жду звонка?! Сценарий… – крикнула Виктория в хлопнувшую дверь.

Он не позвонил ни завтра, ни через неделю. Виктория вздрагивала от каждого звонка, мчалась к телефону, опрокидывая по дороге стулья и табуретки. Но в трубке всякий раз звучали не те голоса.

– Что за бардак ты развела в квартире? – кричала она на Нику. – Я тебе в прислуги не нанималась! Ты забыла, что твоя мать актриса, а не домработница? Почему такой грязный пол на кухне? Трудно помыть? Чем ты занималась сегодня целый день?

Ника молча поднимала стулья, подметала и мыла потресканный кухонный линолеум.

– Ты уроки сделала? Почему ты такая мрачная? Зачем ты напялила на себя это мерзкую кофту? Смотреть тошно.

Дядя Володя уехал на съемки в Среднюю Азию. Ника чувствовала абсолютное, мертвое одиночество. Нет, мама не стеснялась при нем кричать. Она вообще никого не стеснялась. Скандал мог разразиться где угодно – на улице, в гостях, в магазине. Присутствие зрителей только разогревало маму.

– Ты посмотри на себя, как ты ходишь? У тебя шаг широкий, как у мужика. Мне стыдно рядом с тобой идти, – вдруг заявляла мама, остановившись посреди людной улицы, – ты можешь ради меня не размахивать так руками? Ты ведь девочка, а не солдат на марше! Вероника, я к кому обращаюсь? Ты вообще в состоянии меня услышать? Или ты оглохла? – голос ее звучал с каждым словом все громче. Прохожие оборачивались.

– Нет, ну вы посмотрите, как она держит вилку! – призывала мама гостей за столом. – Можно подумать, она выросла на скотном дворе. А лицо? От ее кислой физиономии у всех портится аппетит. Что ты молчишь? Изволь отвечать, когда с тобой мать разговаривает.

Повисала неприятная пауза, и мама спешила заполнить ее.

– Ну кто бы мог подумать, что моя дочь вырастет такой унылой серой мышью? И главное, ничего не хочет в себе менять. Посмотрите на эти зализанные волосы, на эти поджатые губы!

Некоторые мамины подружки считали такие вещи проявлением истинной родительской любви.

– Твоя мама так за тебя переживает, она хочет чтобы ты была лучше всех, – объясняли Нике.

Дядя Володя никогда не решался возразить, заступиться, потому что заранее знал, любое возражение только подольет масла в огонь и будет еще хуже. Он жалел Нику, говорил ей ласковые слова, гладил по голове, объяснял, что она хорошая девочка, ни в чем не виновата, просто у ее мамы тяжелый период. Но он часто уезжал в командировки, и Ника оставалась с мамой вдвоем. С каждым разом это было все трудней.

– Я видеть не могу этот твой хвостик на затылке! – кричала мама. – Серая мышь! Ты должна изменить прическу. Ну-ка поди сюда! – мама принималась расчесывать ей волосы, больно дергала, сооружала на голове нечто замысловатое и, по мнению Ники, совершенно уродливое.

Но свое мнение лучше было держать при себе. Мама не терпела возражений. Даже молчаливых.

– Что у тебя с лицом? Ты чем-то недовольна? – спрашивала она, и Нике тут же хотелось убежать, спрятаться, забиться под стол.

– Ты можешь хотя бы иногда улыбаться? Ну?! Меня тошнит от твоей мрачности. Мне жить не хочется, когда я вижу твое лицо. Если бы ты была нормальным, веселым ребенком, твой отец никогда бы не повесился! Слушай, ты можешь улыбнуться? Ты можешь что-то сделать со своими глазами? Не смей на меня так смотреть!

У Ники каменели лицевые мышцы, и ей казалось, она больше не сумеет улыбнуться никогда в жизни.

Мама кричала до тех пор, пока Ника не начинала плакать. Потом тут же успокаивалась и переставала замечать Нику. Бойкоты длились от трех дней до недели и завершались бурным примирением. Мама целовала и обнимала Нику, с придыханием повторяя:

– Девочка моя, бесценная моя, единственная, ты моя жизнь, ты мое счастье…

Нике чудилось, что в углу спрятана кинокамера, и мамин сухой жадный глаз едва заметно косит в сторону невидимого объектива.

В семьдесят шестом году известный итальянский режиссер задумал создать собственную киноверсию пьесы Чехова «Вишневый сад». На роль Раневской он решил пригласить русскую актрису. В число претенденток попала Виктория Рогова. Это явилось полной неожиданностью для всех, кроме самой Виктории.

– Я всегда знала… всегда… – захлебывалась она в телефонную трубку, обзванивая всех знакомых и сообщая потрясающую новость.

Она тут же бросила пить. Она перестала есть, ибо для роли требовалось похудеть за две недели на восемь килограмм. Она порхала по квартире, напевая забытые песенки французских шансонье и старинные русские романсы. Она ни разу не накричала на Нику.

Виктория с успехом прошла фотопробу, потом кинопробу. Оставался последний этап – проба в роли, и всего одна конкурентка. Итальянец пригласил Викторию с мужем в ресторан Дома актера. Из достоверных источников было известно, что конкурентку он никуда не приглашал.

Мама с дядей Володей собирались в ресторан, а Ника на день рождения Зинули Резниковой. Мама была такой счастливой и возбужденной, что забыла задать Нике дежурный вопрос: «Что ты наденешь?», не потребовала изменить прическу, не назвала серой мышью. Просто поцеловала на прощание.

Был ранний сентябрьский вечер, прозрачный и теплый. Ника шла по улице с большим плюшевым медведем в целлофановом мешке. Зинуле исполнилось пятнадцать, но она все еще была неравнодушна к мягким игрушкам. Ника несла медведя на руках, как младенца и думала о том, что теперь наконец все будет хорошо. Мама получит роль, ее трудный период кончится, она перестанет беситься.

Во дворе, у Зинулиного подъезда, ее догнал мальчик лет шестнадцати, длинный, нескладный, белобрысый. Он нес большой букет белых хризантем головками вниз и размахивал цветами, как веником.

– Это вы себе купили такой подарок? – спросил он, заглядывая ей в лицо с идиотской улыбочкой.

Ника ничего не ответила, надменно повела плечами. Мальчик забежал вперед и красивым жестом распахнул перед ней дверь подъезда.

– Прошу, мадемуазель!

– Клоун, – усмехнулась Ника. Он шаркнул ножкой, склонил и резко вскинул голову. Длинная белая челка подпрыгнула и упала на лоб.

– Какой вам этаж, леди?

– Седьмой.

– Удивительное совпадение. Мне тоже.

В лифте было зеркало. Поправляя волосы, Ника покосилась на своего неожиданного спутника. Лицо его трудно было разглядеть за белобрысыми патлами. Только нос, довольно длинный и толстый, и ярко-голубые глупые глаза.

«Терпеть не могу таких вот шутов гороховых, – подумала Ника, – терпеть не могу, когда у мальчиков длинные волосы. Это все равно что усы у девицы».

Вместе с Никой он подошел к двери Зинулиной квартиры и нажал кнопку звонка.

– Вот сейчас нас представят друг другу, – таинственно сообщил он Нике, – буду счастлив познакомиться, сударыня.

Зинуля, завитая, как барашек, в джинсовой мини-юбке и оранжевой водолазке, распахнула дверь.

– Ой, а вы чего вместе? – удивилась она. – Когда вы успели познакомиться?

– Не успели. Но очень хотим. Знакомь, – произнес мальчик и протянул Зинуле букет.

Ника поцеловала ее и вручила медведя. Плюшевый зверь заинтересовал Зинулю значительно больше, чем цветы.

– Спасибо. Какой классный, – она бросила цветы на коридорную тумбу и высвободила игрушку из полиэтилена, – я его назову Чуня. Я с ним спать буду.

– У меня, между прочим, есть еще подарок, он лучше, чем всякие Чуни, – важным голосом произнес мальчик. Отступив на шаг, церемонно шаркнув ножкой, он достал из кармана вельветовой куртки маленькую белую коробочку. – Дорогая Зина, поздравляю тебя с днем рождения, расти большая и пахни всегда хорошо.

– Ничего себе, «Шанель №5», – присвистнула Зинуля, – где же ты достал такую радость, Ракитин?

– У мамы выклянчил. Между прочим, ты нас забыла представить, хозяйка.

– Ника, познакомься. Это… тоже Ника, – Зинуля удивленно хлопнула глазами, потом засмеялась и не могла остановиться. – Слушайте, чего теперь делать? Вы оба Ники. Ты Вероника, он Никита. И оба Ники. Тезки. Ужас какой-то. Пожмите друг другу руки.

«Тезка» схватил Никину кисть и быстро поднес к губам.

– Счастлив познакомиться, синьорита, – он снял с головы воображаемую шляпу и, взмахнув рукой, сшиб какую-то статуэтку с коридорной тумбы.

– Ракитин, ты что, пьяный, что ли? – продолжая смеяться, поинтересовалась Зинуля.

– С чего вы взяли, леди, что я нетрезв?

– Ты так никогда не выдрючивался. Ты же у нас юноша мрачный и загадочный. Забыл?

– Я разный, – Никита тряхнул головой, откидывая челку, сдвинул широкие темные брови, – со мной никогда не скучно.

– Где ты его взяла? – спросила Ника, уединившись с Зинулей в ванной.

– Его няня дружит с моей бабушкой. Мы знакомы с ползункового возраста. Только он старше на год.

– У него была няня? – удивилась Ника.

– До сих пор есть. Знаешь, кто его папа? Знаменитый Ракитин. Пианист. Между прочим, когда мне было шесть, я влюбилась в Никиту. Это была моя первая безответная страсть. Я сохраняла для него шоколадки а когда они с няней приходили к нам в гости, залезала под стол от избытка чувств. Но потом прошло. Как отрезало. Появился другой мальчик, Димка Пономарев.

– Да, эту твою страсть я помню, – улыбнулась Ника, – она длилась долго, всю третью четверть первого класса.

– Сколько их было потом, ужас, – Зинуля вздохнула и покачала головой, – а сколько еще будет…

За столом Никита уселся рядом с Никой. Он уже не разыгрывал шута, он молчал, уткнувшись в тарелку, рассеянно ковырял вилкой салат. Когда их плечи и колени случайно соприкасались, он густо краснел и еще ниже опускал голову.

Мама и бабушка никак не хотели уйти. Маленькая двухкомнатная квартира была набита подростками, все ждали только одного: когда наконец взрослые исчезнут и можно будет достать из сумок, сваленных в тесной прихожей, пару бутылок портвейна, болгарские сигареты, погасить свет, врубить музыку. Но бабушка, вооружившись книжкой «Твой пионерский праздник», изо всех сил пыталась занять детишек шарадами, викторинами, веселыми эстафетами. Она подвесила яблоки на ниточки к торшеру и призывала устроить конкурс, кто быстрее объест их до огрызков, с завязанными за спиной руками. Она заранее приготовила старые наволочки чтобы устроить бег в мешках по малогабаритной квартире. Запас пионерских забав не иссякал.

Великовозрастные детки хмыкали, фыркали, скрывались в ванной и на лестничной площадке. Наконец Зинулина мама сжалилась над дочкой и ее гостями, увела бабулю к соседке, смотреть по телевизору очередную серию «Следствие ведут знатоки».

Белобрысый Никита с мрачным видом пригласил Нику на медленный танец. При погашенном свете они покачивались под песенку Челентано, и оба молчали, оба были как деревянные.

Через многие годы Никита попытался втиснуть в слова то, что с ним происходило в первый доисторический вечер их знакомства. Сердце билось. Ну да, оно всегда бьется как часы, шестьдесят ударов в минуту. Но тогда, на дне рождения Зинули Резниковой, оно тикало с такой скоростью, что если бы отмеряло реальное время, то он успел за несколько часов, залпом, прожить лет пятьдесят, а то и больше, стать взрослым, потом старым, потом умереть.

Он отчетливо помнил, каким жаром отдавался в солнечном сплетении хриплый разболтанный голос итальянского певца и как накрыла его с головой внезапная ледяная пустота, когда песенка кончилась и Ника выскользнула из его рук.

На следующий танец ее пригласил одноклассник, и Никита ушел курить на лестницу, чтобы не видеть, как она танцует с крепеньким черноволосым хлыщом в оранжевых носках, которому она, разумеется, давно нравилась и который потом нагло увязался ее провожать. Они шли втроем по мокрому вечернему бульвару, и хлыщ-одноклассник все норовил взять украдкой Нику за руку, а Никита болтал без умолку, стараясь втиснуться между ними. Накрапывал дождь, желтоватый туман вставал дыбом под фонарями. У Ники с шеи соскользнула шелковая дымчатая косынка, Никита поднял и оставшуюся часть пути теребил прохладный шелк в руках.

Ника попрощалась с ними обоими у своего подъезда. Хлыщ, не раздумывая, побежал к троллейбусу. Никита сделал вид, что тоже уходит, обошел дом кругом вернулся к подъезду, сел на мокрую лавочку. Ему надо было отдышаться. Он понял пока только одно – что влюбился по уши в эту девочку и теперь не сможет без нее жить. Все прошлые его влюбленности были детской ерундой. А вот сейчас произошло нечто серьезное, окончательное и бесповоротное.

Любой взрослый хмыкнул бы иронически, потрепал бы юношу пылкого по сутулому плечу, мол, ладно мальчик, такое с каждым случалось. Знаем, тоже проходили. Этих Вероник в твоей будущей мужской жизни еще с десяток точно наберется.

Если бы сейчас такой вот мудрец оказался с ним рядом на мокрой лавочке, Никита даже не обиделся бы, не счел нужным возражать. Он искренне пожалел бы слепого, глухого, бестолкового взрослого, который зря прожил свою несчастную юность и ничего не понимает.

Он полез в карман за сигаретами. Вместе с пачкой из кармана выскользнула шелковая косынка. Он уткнулся лицом в холодную тонкую ткань. А потом кинулся к автомату на углу, вытряхнул мелочь, нашел двушку и набрал номер Зинули Резниковой. Зинуля совсем не удивилась, когда он потребовал срочно назвать номер квартиры ее подруги Ники.

– Только учти, Ракитин, у тебя ничего не выйдет. Ника холодная и неприступная. Ей еще никто не нравился. К ней все время кто-то клеится, но она…

– Спасибо, Зинуля, с днем рождения тебя! Через минуту он уже звонил в дверь. Он плохо соображал, что делает. Единственным его желанием было увидеть ее сейчас же, сию минуту, хотя расстались они только что. Он как будто хотел удостовериться, что Ника не приснилась ему и не исчезла навсегда за дверью подъезда.

Сердце его стучало так громко, что он не сразу расслышал крики, которые доносились из квартиры, и не дел понять, что явился с шелковой косынкой и со своей дикой детской влюбленностью совсем не вовремя.

В квартире ждали приезда «Скорой». Итальянский режиссер пригласил Викторию с мужем в ресторан только для того, чтобы сообщить ей неприятную новость. Раневскую будет играть другая актриса, и Виктории не надо беспокоиться насчет пробы в роли.

Всю дорогу в такси Виктория молчала. Дома, не говоря ни слова и как будто не замечая присутствия мужа, высыпала на ладонь около двадцати таблеток элениума, содержимое двух пачек, отправила в рот всю горсть, схватила чайник и стала быстро хлебать холодную кипяченую воду прямо из носика, запивая таблетки.

– Я не хочу жить! – кричала Виктория, – Оставь меня в покое, ублюдок!

Дядя Володя пытался влить ей в рот слабый раствор марганцовки, чтобы вызвать рвоту. Она сопротивлялась, они почти дрались, разбрызгивая розовую от марганцовки воду. Несмотря на огромное количество выпитых успокоительных таблеток, Виктория буйствовала, выкрикивала чудовищные ругательства. Именно такую сцену застала Ника, вернувшись домой.

А через десять минут позвонили в дверь, но вместо бригады «Скорой» на пороге стоял белобрысый длинный Никита Ракитин с шелковой косыночкой в руке.

– Я очень прошу, уйди, – сказала Ника.

– Малыш, это «Скорая»? – донесся голос из комнаты.

– Нет. Это ко мне, – ответила Ника и повторила не глядя на Никиту:

– Уйди, пожалуйста. У нас несчастье.

– Ника, быстренько принеси таз! Ника бросилась в ванную, потом промчалась в комнату с тазом.

– Мамочка, ну пожалуйста, очень тебя прошу – услышал Никита ее голос.

– Доченька, девочка моя, прости, я не могу, не хочу жить, я только несчастье тебе приношу, ору на тебя, ты прости меня, я ужасная мать!

– Ника, выйди, не смотри!

Ника появилась на пороге, быстро прикрыла за собой дверь комнаты. Оттуда доносились всхлипы и крики.

– Ты еще здесь? – тихо спросила она Никиту. – Уйди, пожалуйста.

В ответ Никита мрачно помотал головой и стал снимать ботинки.

– Отстань от меня, идиот! Я не хочу жить! – неслось из-за двери. – Убери свой таз! Зачем ты льешь в меня марганцовку? Зачем ты вызвал «Скорую»? Чтобы меня увезли в психушку? Не хочу! Я все равно не буду жить! – визжал женский голос.

Он не ушел, хотя был совершенно некстати. Он довольно быстро сообразил, что произошло. Конечно, не знал подоплеки, предыстории, но видел, как по лицу Ники текут слезы, слышал, как дико, непристойно, орет в комнате, за дверью, ее мать.

– Не уйду, пока ты не перестанешь плакать. Скажи мне, что она выпила?

– Элениум. Около двадцати таблеток, – эхом отозвалась Ника.

– Не помрет, не бойся. Надо слабительное дать. Английскую соль.

– Ты-то откуда знаешь?

– У нас соседка из квартиры напротив такие штуки иногда выкидывает. Моя бабушка ее дважды откачивала без всякой «Скорой», желудок промывала. Я помогал.

Никита не узнавал себя. Он никогда не был навязчивым нахалом, не вламывался в чужие квартиры, в чужую жизнь. Но какое-то вовсе не детское чутье подсказывало ему, что если он уйдет сейчас, то потом она не захочет никогда его видеть. Он останется для нее чужим человеком, который случайно оказался свидетелем тяжелой, стыдной сцены в ее семье и поспешил удалиться с брезгливым равнодушием. Ей неприятно будет его видеть. Все рухнет, не начавшись.

А если он не сдастся, останется, поможет по мере сил, хотя бы успокоит ее, то дальше все у них пойдет легко и естественно. За один вечер он превратится для нее из чужого в своего. Ника поймет, что он сильный и бесстрашный, что на него можно положиться.

В дверь позвонили. Явилась бригада «Скорой». Двое в белых халатах, пожилая докторша с чемоданчиком и молодой фельдшер, быстро, деловито прошли в комнату. Ника кинулась за ними, но Никита удержал ее за руку.

– Не надо тебе туда.

Она хотела возмутиться, возразить, но не успела. Из комнаты звучала такая невозможная брань, что даже Никите сделалось не по себе.

– Пойдем на кухню. Тебе чаю надо выпить, – он обнял Нику за плечи, и она неожиданно прижалась щекой к его руке.

Он усадил ее на широкую кухонную лавку, налил воды в чайник, включил газ. Обгоревшая спичка упала в щель между плитой и кухонным столом. Он наклонился, чтобы поднять, и вдруг заметил несколько белых таблеток. Шесть штук. На кухонном столе валялись две пустые картонки из-под элениума. Совсем маленькие. В каждой могло уместиться не больше восьми таблеток.

– Сколько, говоришь, она выпила?

– Около двадцати.

– Десять. Всего десять. Это совсем ерунда, – он протянул ей на ладони таблетки и пустые пачки – считай. Как у тебя с арифметикой?

Ника слабо улыбнулась. А в комнате все кричали.

– Она у тебя кто? – спросил Никита, усаживаясь рядом на лавку.

– Актриса. Много лет не снималась. И вот пообещали роль, – она рассказала про итальянского режиссера, но не успела договорить. Из комнаты вышли врач, фельдшер и дядя Володя.

– Вы совершенно уверены, что не хотите отправить ее в больницу? – хмуро спросила врач.

– Уверен. Вы ведь сказали, опасности для жизни нет.

– А я бы ее забрала на недельку. Вон, дети у вас, – она кивнула в сторону кухни, где сидели на лавке рядышком Ника и Никита. – Сколько им? Четырнадцать-пятнадцать?

– Девочка наша. Ей пятнадцать, – ответил дядя Володя, – а мальчик друг ее.

– Ну вот. Пятнадцать. Самый трудный возраст. Зачем ей эти страсти?

– Ну, может, такое не повторится больше? – неуверенно спросил дядя Володя. – Она поймет, что нельзя…

– Ничего она не поймет, – покачала головой врач, – знаете, я на таких дамочек нагляделась. Истерия плюс распущенность. Я бы таким назначала розги. Хорошие березовые розги, вот что.

До этой минуты Ника сидела, низко опустив голову и прислушиваясь к разговору в прихожей. Когда прозвучало слово «розги», она вскочила словно ошпаренная и громко произнесла:

– Как вам не стыдно! Вы же врач. У моей мамы трагедия, страшный срыв, вы ведь ничего про нее не знаете!

Врач взглянула на Нику с жалостью и, ни слова не сказав, ушла вместе с фельдшером, тихо прикрыв за собой дверь. Дядя Володя сел за кухонный стол и закурил.

– Как она? – тихо спросила Ника.

– Спит. Ей успокоительное вкололи, она уснула.

– Зачем успокоительное? Она же столько таблеток элениума проглотила, – испугалась Ника.

– Ничего она не глотала. Таблетки оказались у нее в кармане. Десять штук. Куда остальные делись, не знаю. Но врач сказала, она вообще ничего не глотала, кроме воды.

– Вот остальные, – Никита показал шесть таблеток, которые успел ссыпать в маленькую коньячную рюмку, – я их за плитой нашел.

– Выронила, – равнодушно произнес дядя Володя.

– Но вы же сами видели, вы сказали, все у вас на глазах произошло, –прошептала Ника.

– Я видел спектакль с элементом цирковой эксцентрики. Ловкость рук, и никакого мошенничества, – дядя Володя усмехнулся, загасил сигарету и протянул Никите руку, – давайте знакомиться, молодой человек.

Глава 13

Гнев и недоумение остыли, Григорий Петрович спокойно отменил все свои распоряжения, касавшиеся внезапного отлета Вероники Сергеевны. Ну что за бред, в самом деле? Перехватывать в аэропорту, задерживать, возвращать? В своем ли он уме?

Нет, ее, разумеется, встретили, к трапу была подана машина. Григорий Петрович знал, что Ника спокойно с комфортом доехала до их московской квартиры Правда, ему доложили, что вместе с ней вышла из самолета какая-то странная немытая оборванка, почти бомжиха. Григорий Петрович уже отдал все необходимые распоряжения, личность оборванки выясняется.

Но ведь эти придурки не могут ничего толком выяснить. Какая-то маленькая женщина в белом больничном халате заявилась к ней прямо в кабинет, накануне инаугурации, и охрана ее не задержала. Может, и правда бывшая пациентка из Москвы? Ника ведь всегда говорит правду. Это ее главная слабость. А уж нюх на чужие слабости у Григория Петровича был развит с детства, как у хорошей борзой на дичь.

Потом Ника вместе с этой пациенткой удрала куда-то, предположим, просто погулять. Но если бы они вышли через ворота, то ни о каком таинственном исчезновении не было бы речи. Однако обе исчезли. И опять охрана не почесалась даже. Ну ладно, а «Запорожец»? Откуда он взялся? Куда пропал? По какому праву повез его жену в аэропорт? По какому праву вообще кто-то влез с ногами в личную жизнь Григория Петровича и топчется там, оставляет мерзкие грязные следы?

Однако самое противное – это ловить ехидные взгляды всякой челяди, когда он, губернатор, отдает распоряжения, касающиеся его жены, его Ники, такой честной, надежной. Она ведь единственный человек в мире, которому он верит без оглядки. Кроме нее, нет никого.

«Ладно, – решил Григорий Петрович, – надо успокоиться, надо взять себя в руки. Ничего страшного пока не случилось. Смешно, в самом деле, переживать из-за каких-то бомжей с „Запорожцами“. Ника чудит. Я просто не привык к этому. Такое впервые в жизни».

Он продолжал себя уговаривать. Это было что-то вроде психотерапии или сказки, которую рассказывают да ночь испуганному ребенку, чтобы не снились страшные сны. А в сказке не нужны ни логика, ни правда. Главное, чтобы прошла неприятная внутренняя дрожь, чтобы ладони не потели.

Ника, конечно, поступила некрасиво. Удрала, не дождавшись окончания инаугурации. Но ее можно понять. Во-первых, издергалась, устала, во-вторых, смерть Ракитина для нее серьезное потрясение. Как бы ни было неприятно, но приходится это признать.

Другая на ее месте поплакала бы от души по другу юности у любящего мужа на плече и успокоилась. Но Ника не может плакать на плече. Она вообще крайне щепетильна во всем, что касается проявления чувств. Со стороны она кажется совершенно рассудочным, не просто холодным, а ледяным человеком. Умеет держать себя в руках, вернее, в ежовых рукавицах. Ей стыдно даже на минуту стать кому-то в тягость, нагрузить кого-то своими проблемами.

За это стоит сказать спасибо ее сумасшедшей мамаше. Ника выросла удивительно удобным для совместной жизни человеком. Она убеждена, что ей никто ничем не обязан, и благодарна за самые примитивные проявления заботы и внимания. Но это надо было разглядеть. Грише удалось, он отлично разбирался в людях.

Она была еще совсем юной, а многие уже робели перед ней. Никто, даже Ракитин, не догадывался, что на самом деле она слабенькая, мягкая, и достаточно погладить ее по головке, чтобы осыпалась ледяная корка, упали с тонких рук грубые ежовые рукавицы. Гришку и тогда, в юности, и до сих пор, с ума сводило это странное сочетание внешней ледяной выдержки и внутреннего нежного, нервного жара.

В Нике было все – сила и слабость, легкая, головокружительная женственность и жесткий мужской интеллект. Когда он впервые увидел худенькую до прозрачности девочку с холодными, умными, совершенно взрослыми глазами, она показалась далекой, неприступной, невозможной для него, провинциального грубого медведя. Однако сразу что-то звонко и больно щелкнуло внутри, словно включился механизм древнего охотничьего инстинкта.

Ей было восемнадцать. Ему двадцать два. В доме Ракитиных, в уютной вечерней гостиной, где гостей собралось, как всегда, не меньше десятка, он то и дело воровато косился на точеный профиль, разглядывал, как бы прощупывая осторожными жадными глазами длинную тонкую шейку, надменно вздернутый подбородок, бледный высокий лоб, прямые, светло-русые, гладко зачесанные назад и заплетенные в короткую толстую косу волосы.

«Вот эта, – весело сообщил он самому себе, – станет моей женой». И не ошибся. Стала. Правда, не сразу, только через долгих девять лет. Но он умел ждать и добиваться поставленной цели. А главное, он никогда не ошибался. Никогда в жизни.

Гриша знал, что сын известного пианиста любит Нику Елагину с шестнадцати лет, слышал, что они вроде бы даже повенчаны в церкви, с легкой руки религиозной Никитиной бабки, и никто уже не может представить их врозь. А Гриша Русов, сибирский парнишка, молчаливый, угрюмый, немного закомплексованный, забредший в гостеприимный дом Ракитиных совсем случайно, уже представил их врозь, этих нежных голубков-неразлучников, Нику и Никиту. Представил так ясно, так живо, что даже зажмурился, быстро сглотнул, двинув кадыком, и облизнулся.

У него с детства была такая привычка: сглатывать слюну и облизывать губы. К жизни он относился с какой-то судорожной гастрономической жадностью. Будущий губернатор для начала принялся резво ухаживать за будущей бродяжкой-художницей, маленькой, востренькой Зинулей Резниковой.

Зинуля была подругой Ники и жила у нее в квартире после сложного многосерийного конфликта с родителями. Сюжет этого конфликта она изложила Грише с ходу, в первый же вечер, когда он вместе с Никитой отправился провожать девочек домой.

Никита и Ника шли не спеша по пустому Гоголевскому бульвару и совсем отстали. Зинуля всегда спешила, неслась вперед так, что ветер свистел в ушах и светлые, ярко-желтые, как цыплячье оперенье, волосы развевались, взлетали, создавая иллюзию золотистых лучей вокруг маленького детского лица.

Зинуля выглядела значительно младше своих восемнадцати. Ее не пускали в кино, если значилось на афише: «Детям до шестнадцати…». Ей не продавали спиртное и сигареты. Одежду она покупала себе в «Детском мире». Даже самый маленький взрослый размер был ей велик.

В первый же вечер Русов узнал, что Ника Елагина живет одна с шестнадцати лет. Круглая сирота. Отличная двухкомнатная квартира в центре Москвы. Второй курс медицинского института. А ночами – работа санитаркой в Институте Склифосовского, в самом тяжелом, реанимационном отделении. Ей надо зарабатывать на жизнь. У нее никого нет. Родители погибли.

Болтушка Зинуля почему-то сразу помрачнела, когда Русов задал ей вопрос о родителях Ники.

– Мы не будем об этом говорить, ладно? Ника просила, чтобы этой темы я не касалась в разговорах с чужими.

– Ну да, – простодушно улыбнулся Русов, – я, разумеется, пока еще чужой. Но это ненадолго. Я скоро стану совсем своим. И для тебя, и для твоей подруги, и для замечательного семейства Ракитиных. – Он блеснул в темноте крепкими белыми зубами, сглотнул, облизнулся и обнял Зинулю за плечи. Косточки у нее были тоненькие, цыплячьи. Она снизу вверх смерила его удивленным насмешливым взглядом.

– Откуда такая уверенность?

– Я классный парень, Зинуля. И вы все это скоро поймете.

– Вот только классных парней в доме Ракитиных не хватало. – Она весело засмеялась, скинула его руку передернув плечиками, и помчалась назад, навстречу Нике с Никитой. Они так отстали, что их силуэты едва были видны в другом конце бульвара. Приостановилась на бегу у большой лужи, развернулась и крикнула:

– Куку, Гриня! – пронзительный голосок впился в уши, защекотал барабанные перепонки. И на многие годы почему-то запомнился этот дурацкий крик, эта тонкая маленькая фигурка, мчащаяся по лужам.

Григорий Петрович встряхнулся, упрямо мотнул головой, отгоняя неприятные воспоминания, и закурил. Он сидел в своем новом губернаторском кабинете. За окном было ясное майское утро девяносто восьмого года. На столе перед ним лежало несколько свежих утренних газет. Цветными маркерами были выделены заголовки статей, на которые его пресс-секретарь рекомендовал обратить внимание.

Он вдруг обнаружил, что тупо смотрит на фотографию в какой-то гадкой, но страшно популярной ежедневной московской газетенке. Перед ним была Ника крупным планом. У нее за спиной просматривалось здание аэропорта. Снимали со вспышкой, в темноте, но светящиеся буквы «ДОМОДЕДОВО» можно было прочитать.

Григорий Петрович, не отрывая глаз от снимка, открыл верхний ящик стола, достал большую лупу. Нет, не лицо своей жены он разглядывал. Его заинтересовала женщина, стоявшая рядом. Маленькая, почти на голову ниже Ники, худенькая, как голодающий подросток. Лохматая светлая головка на тонкой цыплячьей шейке.

Она сильно изменилась, постарела. Она держала Нику под руку и улыбалась щербатым ртом, глядя с газетной страницы прямо в глаза Григорию Петровичу.

Он отложил лупу, откинулся на спинку мягкого кожаного кресла и несколько секунд сидел, прикрыв глаза. Со стороны его лицо казалось неживым, застывшим, бледным, как восковая маска. На столе взвизгнул один из телефонов. Григорий Петрович сильно вздрогнул, открыл глаза, но трубку брать не стал. Он знал, что через секунду ее возьмет секретарша на параллельном телефоне.

– Наташа, меня ни для кого нет на двадцать минут, – быстро проговорил он в микрофон селекторной связи.

– Хорошо, Григорий Петрович, – ответил приятный женский голос, – может, кофейку принести?

– Позже.

Он отключил селектор, резко поднялся, прошел по своему кабинету из угла в угол, закурил, тут же загасил сигарету. Руки у него слегка дрожали. И еще раз с пугающей ясностью донесся до него из далекого прошлого, прорывая плотные наслоения двадцати прожитых лет, щекоча барабанные перепонки, звонкий детский голосок: «Ку-ку, Гриня!»

Актрисе Виктории Роговой нравилось, когда вокруг нее разгорались страсти, когда за нее боялись и переживали. Она была настоящей, прирожденной актрисой, и нерастраченную энергию лицедейства выплескивала, как крутой кипяток, на головы своим близким.

За элениумом последовала петля, ловко сплетенная из двух пар старых колготок и закрепленная на крюке на котором висела люстра. Петлю и табуретку под ней увидела Ника, вернувшись из школы. Мама в вечернем платье стояла на табуретке с петлей на шее и смотрела на Нику. Люстра угрожающе покачивалась над ее головой.

Не раздумывая, не ахая и не падая в обморок, Ника взяла ножницы, благо они лежали на мамином туалетном столике, моментальным движением пододвинула стул, вскочила на него и перерезала веревку.

Виктория, продолжая стоять на табуретке, разразилась дикими рыданиями.

– Зачем ты это сделала? Боишься, что будешь чувствовать себя виноватой? Опасаешься угрызений совести? Ты это сделала для себя, моя дорогая доченька. Все в этой жизни ты делаешь только для себя, любимой.

– Слезь, пожалуйста, – сказала Ника и вышла из комнаты.

Потом ей было очень худо. Петля и табуретка вызвали в памяти совсем другую картину, в которой не было ничего фарсового, театрального. Там все произошло всерьез.

– Она как будто издевается надо мной, – говорила Ника вечером, сидя на лавочке во дворе с Никитой, – я слишком отчетливо помню папину смерть. Зачем этот спектакль? Я не режиссер, и зритель из меня негодный получается, неблагодарный.

– Почему же неблагодарный? – усмехнулся Никита. – В самый раз. Зритель что надо. Ты ведь испугалась, когда увидела? И сейчас тебя трясет.

– Мне просто некогда было пугаться. Одно неверное движение, и табуретка могла упасть.

– Ты не думаешь, что она специально ждала, когда ты вернешься из школы, услышала, как открывается дверь, и быстренько влезла, накинула петлю? – спросил Никита.

– Не сомневаюсь, что так и было.

– Поехали к нам ночевать? – предложил Никита и поцеловал ее в висок. – Мне так не хочется, чтобы ты возвращалась в этот ужас. Твоя кинозвезда наверняка успела напиться до бесчувствия.

– Нет. Это неудобно. К тому же завтра в школу.

– Папа отвезет тебя на машине.

– Ему придется для этого вставать в семь утра, и вообще…

– Что значит «вообще»?

– Ничего… – она уткнулась лицом в его плечо.

На самом деле ей больше всего на свете хотелось сейчас поехать к нему. Но она не поехала. Она не сомневалась, что без зрителей мама не повторит свой спектакль на «бис». А все-таки было страшно.

Она знала, что родители Никиты будут ей рады, что ей постелят в комнате бабушки Ани, на старинной кушетке, и бабушка, почти сказочная, именно такая, о какой Ника мечтала в детстве, будет расплетать свою длинную седую косу и рассказывать Нике очередную главу семейной истории. Во сне закружатся, быстро, странно, беззвучно, как в немом кино, все эти поручики, статс-дамы, фрейлины последней императрицы. Грозным, но совсем не страшным призраком мелькнет герой Первой мировой войны, полковник медицинской службы Викентий Ракитин, который зарезал свою жену из ревности в тот самый день, когда в Сараево был убит эрцгерцог Фердинанд. Началась война, и ревнивца помиловали, он отправился на фронт. Его брат-близнец Иван проиграл почти все семейное состояние в рулетку, потом застрелился. У близнецов была младшая сестра Валентина, невероятная красавица, которая в сорок лет вышла замуж за тридцатилетнего швейцарского богача, предварительно купив поддельный паспорт, чтобы стать ровесницей мужа. Теперь ее потомки владеют огромным состоянием, живут в замке под Берном.

В лице Ники бабушка нашла благодарного слушателя. Все члены семьи знали эти легенды наизусть. Чужим было неинтересно рассказывать. А Ника слушала затаив дыхание. Для бабушки Ани и для родителей она очень скоро стала своей, ее принимали как невесту Никиты, баловали, за столом подкладывали в ее тарелку лучший кусочек. Только старая няня Надя относилась к ней настороженно.

– У этой девочки невозможные глаза, – говорила она, – у нее глаза взрослого человека, который пережил предательство, никому больше не верит и не умеет прощать.

– Надя, с каких пор ты стала прорицательницей? – сердилась бабушка Аня. – Да, у девочки было ужасное детство. Вернее, у нее вообще не было детства. Я знала ее отца, видела ее мать. Они оба неплохие, талантливые люди, но таким нельзя иметь детей. Девочке как воздух необходимы любовь и тепло, и она благодарна за каждую мелочь, для нее обычное семейное чаепитие – праздник.

Бабушка Аня была права. Нигде и никогда Нике не было так уютно и тепло, как в доме Ракитиных. Она получала удовольствие от самых обычных вещей. В доме разговаривали спокойно, никто не повышал голоса. Бабушка Аня крестила ее на ночь и целовала в лоб. Детство Никиты казалось невозможным раем, в который вдруг удалось ей, детсадовской, никому не нужной девочке, заглянуть одним глазком.

Иногда ей становилось страшно оттого, что она так сильно любит Никиту, оттого, что он ее любит не меньше, и все у них хорошо. На фоне ее родного семейного кошмара любовь и счастье казались почти кощунством. Слишком глубоко въелось в душу постоянное чувство вины.

В детстве она была виновата во всем: в творческих кризисах отца, в том, что пошел дождь и у мамы испортилась прическа, в том, что стали малы осенние туфли, а на новые нет денег, в том, что у нее мрачное выражение лица и не правильная походка. В самоубийстве отца тоже была огромная доля ее вины. Разве может гений работать в доме, где бегает и шумит маленький ребенок?

К шестнадцати годам Ника прекрасно понимала, что вся эта ее роковая виновность была жестоким мифом. Но нет ничего долговечней и убедительней жестоких мифов.

Ника отдавала себе отчет в том, что ее мама медленно, но верно спивается и сходит с ума. Дядя Володя все реже бывал дома, его командировки затягивались. Она догадывалась, что у него появилась другая женщина, и он не уходит только из жалости.

Через месяц пьяная Виктория распахнула окно, влезла на подоконник и сообщила:

– Я не хочу жить.

В комнате находились Ника, дядя Володя, Никита. Виктория кричала и ругалась, но дала снять себя с подоконника и закрыть окно.

– Не прикасайтесь ко мне! Я все равно это сделаю, – заверила она всех троих и, схватив недопитую бутылку водки, лихо ее допила.

– Вы за нее не волнуйтесь, – жестко усмехнулся Никита, – когда это хотят сделать, то выбирают более подходящий момент.

Потом опять была история с таблетками. На этот раз они оказались не в кармане, а в унитазе. Иногда для разнообразия Виктория разыгрывала не суицид, а сердечный приступ. Потом было стыдно перед врачами, приходилось оправдываться и извиняться.

Дядя Володя пригласил домой психиатра.

– Распустили вы ее до предела, – покачал головой врач, – эгоизм и дурной характер переходят в патологию только тогда, когда этому способствуют близкие. Подозреваю, у нее всегда в распоряжении благодарные зрители.

– Может, какие-нибудь лекарства? – осторожно спросила Ника.

– Перестаньте обращать внимание на ее выходки ведите себя так, будто ничего не происходит. Станьте жестче. С ней надо разговаривать тоном фельдфебеля, а не сопли ей вытирать.

– Она стала много пить, – подал голос дядя Володя.

– Сколько именно?

– По-разному. Иногда за день бутылку водки.

– Сразу или постепенно?

– Постепенно. Бутылка стоит, она отхлебывает потихоньку.

– Каждый день?

– Нет. Раза два в неделю.

– Утром опохмеляется?

– Нет.

– Я пока не вижу алкогольной зависимости, но будем наблюдать. – Но она часто бывает пьяной, – возразила Ника.

– Возможно, она иногда изображает, что пьяна сильней, чем на самом деле. Старайтесь, чтобы в доме было меньше спиртного. А главное, будьте спокойней и жестче. Вы ее распустили. Вы виноваты.

«И в этом тоже», – с тоской подумала Ника.

В 1977 году Никита закончил школу и поступил в Литературный институт имени Горького на отделение поэзии.

Через год Ника сдавала выпускные экзамены. Она хорошо училась, и вполне могла получить отличный аттестат. От экзаменов зависело многое. Ника решила поступать в Первый медицинский институт, там был огромный конкурс. С пятерочным аттестатом шансов поступить становилось значительно больше. Ей предстояло тяжелое лето. Сначала выпускные экзамены, потом сразу вступительные.

Ника уходила заниматься в библиотеку или к Никите, но оставались еще вечера и ночи. Дома покоя не было. Больше недели спокойной жизни Виктория не выдерживала. Она маялась бездельем, продолжала наведываться в Дом кино и на киностудии, но уже как-то вяло, нерегулярно, словно по инерции. Вела себя там тихо, бродила тенью по коридорам, и если заглядывала в глаза известным режиссерам, то уже без всякой надежды, а лишь с немой укоризной.

Она чувствовала, где как себя надо вести, не поднимала скандалов в общественных местах, не позволяла себе с чужими никаких экстравагантных выходок, справедливо опасаясь, что могут просто-напросто вызвать милицию.

Но дома Виктория не стеснялась никого. Суицидальные спектакли стали почти привычными. А за сердце мама хваталась каждые полчаса.

Никита предлагал переехать к ним.

– Одно дело иногда переночевать, и совсем другое – поселиться, – возражала Ника.

– Все равно придется рано или поздно. Никуда не денешься.

– Слушай, как ты это себе представляешь? У тебя сессия, у меня экзамены. Мы с тобой, как примерные детки, сидим в разных комнатах над книжками, а весь дом ходит на цыпочках? Вряд ли бабушке Ане понравится, если я целый месяц буду ночевать в ее комнате.

– Бабушка с няней собираются жить на даче все лето. Родители через три дня уезжают в Болгарию на месяц.

– И они будут знать, что мы с тобой вдвоем?

– Они и так догадываются, что мы с тобой не только целуемся, – ухмыльнулся Никита, – правда, бабушка Аня сказала, мы должны обвенчаться.

– Как это?

– Понимаешь, для бабушки загс и прочие советские конторы значения не имеют. Для нее люди женаты тогда, когда обвенчаны. Но только это надо сделать после того, как ты поступишь в институт. Если вдруг кто-то узнает и стукнет в приемную комиссию, могут не принять. Потом уже не выгонят за это, а не принять могут. На каждое место по десять блатных.

Дядя Володя не возражал, чтобы Ника переехала к Никите. На время ее экзаменов он полностью взвалил на себя все проблемы с Викторией.

Самое трудное лето обернулось для Ники самым счастливым. Она попробовала на вкус будущую семейную жизнь и осталась вполне довольна. Она получила отличный аттестат, успешно сдала вступительные экзамены и была принята в Первый медицинский институт.

Бабушка Аня приехала с дачи на несколько дней, и вместе они отправились в Отрадное. Она заранее отнесла ювелиру какую-то свою старинную золотую брошку и заказала для них два обручальных колечка, да не простых, а с маленькими прямоугольными сапфирами.

Настоятель сельского храма был ее давним знакомым, а потому решился не вносить их паспортные данные в приходскую книгу. Все сведения о церковных обрядах направлялись в специальный отдел исполкома, а оттуда прямиком поступали в комсомольские и партийные организации по месту работы или учебы.

Сначала Нику окрестили. Бабушка Аня стала ее крестной матерью. А потом их с Никитой обвенчали, в пустом храме, при запертых дверях. Венцы над их головами держали старушка-свечница и молодой пьяненький хорист.

Счастливые, с сияющими таинственными физиономиями, с большим «Киевским» тортом и бутылкой токая, они приехали к Нике домой. Они не собирались рассказывать о крестинах и венчании, но решили, что надо хотя бы косвенно отпраздновать эти два события с мамой и дядей Володей. Договорились, что праздновать будут как бы только поступление Ники в институт.

Мама встретила их очередным спектаклем.

– Что у нас на этот раз? Суицид или сердечный приступ? – поинтересовалась Ника.

– Да черт ее знает, – мрачно ответил дядя Володя, – сначала буйствовала, теперь лежит, разговаривать со мной не желает.

Ника вошла в комнату. Мама лежала на диване в старом стеганом халате, отвернувшись к стене.

– Мам, – позвала Ника, – вставай, давай хотя бы чайку выпьем, посидим. Я все-таки в институт поступила. Мама не шелохнулась. Ника присела на край дивана, тронула ее за плечо. Пахнуло сильным перегаром.

– Сколько же она выпила? – спросила Ника дядю Володю.

– Грамм двести, не больше. – Он отправился на кухню и вернулся с пол-литровой бутылкой водки, в которой оставалось значительно больше половины.

– Давно спит?

– Часа три. Я не засекал время.

– Мам, просыпайся, – Ника попыталась приподнять и развернуть ее, наклонилась близко к ее лицу, замерла на миг и тут же схватила мамину руку. Пульса не было.

– «Скорую», быстро! – крикнула она. Дядя Володя кинулся к телефону. Ника развернула мать, уложила на спину, принялась делать искусственное дыхание, «рот в рот». Никита двумя руками надавливал на грудную клетку. Они остановились только тогда, когда в комнату вошла бригада «Скорой». Врач констатировал смерть.

– Она умерла не меньше часа назад. Вероятно алкогольная интоксикация, – сказал он, чуть поморщившись от мощного запаха перегара.

– Она очень мало выпила, – медленно произнес дядя Володя.

– Значит, ей хватило, – врач взглянул на початую бутылку, осторожно взял ее в руки, посмотрел на свет ковырнул ногтем этикетку, – иногда попадается некачественная водка. Небольшое количество алкоголя может спровоцировать кровоизлияние в мозг. В общем, вскрытие покажет.

Его монотонный высокий голос звучал спокойно и буднично. Ника стояла посреди комнаты не двигаясь и глядела в одну точку. Глаза казались огромными черными провалами. Никита опустил голову и машинально крутил обручальное кольцо.

Бабушка Аня немного ошиблась, заказывая кольца. Нике было великовато, а Никите едва налезло на палец. Потом, через многие годы, когда руки у него стали грубей и фаланги толще, кольцо вообще невозможно было стянуть. Никита и не пытался. Носил, несмотря ни на что.

Глава 14

– Я же вам сказала, никаких личных дел, кроме нашей любви, у Антосика быть не могло! – Кудиярова Раиса Михайловна, 1928 года рождения, смотрела на капитана Леонтьева совершенно пустыми, безумными глазами и кричала так, что изо рта летела слюна.

– Я вас спрашиваю о другом, – капитан достал платок и быстро вытер лицо, – я спрашиваю, за семь дней ваш сожитель выходил куда-либо из квартиры?

– Нет, я вам сказала!

– То есть все это время, и днем и ночью, он находился рядом с вами, у вас на глазах?

– И днем и ночью! Это высокая страсть, и вам не понять.

– Ну хорошо, а вы сами что, тоже ни разу за это время не отлучались из квартиры?

– Разумеется, отлучалась! Нам же надо было чем-то питаться! Антосик давал мне деньги, я ходила в гастроном.

– Он мог выйти в ваше отсутствие?

– Зачем?

– Ну, я не знаю, все-таки здоровому человеку семь дней сидеть взаперти…

– Он не сидел взаперти! Мы любили друг друга!

Старший лейтенант Ваня Кашин резко встал и отошел к окну. Он давился смехом. Это был нервный смех. Капитан Леонтьев держался еще, а у Вани все так и прыгало внутри. Они допрашивали Кудиярову третий час подряд.

При обыске в ее квартире был обнаружен целый арсенал: новенькие, необстрелянные, в заводской смазке, автомат Калашникова, пистолет «ТТ», коробка с патронами, упаковка с пластиковой взрывчаткой. Кроме того, в банке из-под растворимого кофе находился порошок белого цвета с характерным запахом. Сильнейший синтетический наркотик. Имелся еще и конверт с так называемыми «промокашками», кусочками бумаги, пропитанными ЛСД.

У Кудияровой была привычка притаскивать к себе в квартиру с помойки все, что приглянется. А приглядывалось ей многое, не только одежда, но и яркие пластиковые мешки, импортные баночки, бутылки от шампуней, дырявые кастрюли, куски поломанной мебели.

Жилая комната представляла собой филиал городской свалки, и запахи вполне соответствовали обстановке. Впрочем, надо отдать хозяйке должное. Кое-что она мыла, чистила, складывала не просто по углам, а в определенном порядке.

Когда оперативники извлекли оружие из-под вороха вонючего тряпья, старуха и бровью не повела.

– Это ваше? – спросил капитан Леонтьев.

– Мое, – кивнула хозяйка.

– Вы знаете, что это?

– Знаю. Автомат и пистолет.

– Как к вам попало оружие?

– Нашла.

– Где? Когда?

– В мусорном контейнере.

– В каком именно?

– А я помню? – старуха легкомысленно тряхнула остатками волос. – Люди все сейчас выбрасывают. Разве на одну пенсию проживешь?

– Так вы что, собирались это продать?

– Зачем?

– Хотели оставить у себя?

– Не морочьте мне голову, молодой человек. Я нашла эти вещи. Они мои. И вас не касается, что я с ними собиралась делать.

– Вы знаете, что хранение огнестрельного оружия преследуется по закону?

– Вы должны искать моего Антосика, а не рыться в чужих вещах, вот что я вам скажу. А больше вы ни слова от меня не услышите.

– В таком случае нам придется задержать вас.

– Где ордер?

– Мы вам его уже предъявили.

– Это был ордер на обыск. А где на арест? Терпению капитана Леонтьева можно было позавидовать. Ваня Кашин все ждал, когда же оно лопнет, наконец, терпение капитана.

– Вот что, гражданка Кудиярова, давайте-ка все сначала, по порядочку. Где и когда вы познакомились с гражданином по имени Антон?

– Второго мая сего года. В аптеке, на углу Кутикова переулка и Малой Казарменной улицы, – невозмутимо, как школьница заученный урок, произнесла старуха в десятый раз, – ему не отпускали лекарства. Был не правильный рецепт. Он очень просил, говорил, без этих лекарств никак не может. Ну, меня там девочки знают…

– Раиса Михайловна, дело в том, что второго мая аптека была закрыта, – тихо сказал капитан, и сам удивился, почему только сейчас это пришло ему в голову, хотя рассказ старухи про незабываемую романтическую встречу с Антосиком он уже знал наизусть.

– Вот, у меня отмечено в календаре, – Кудиярова ткнула пальцем в настенный календарь с японкой в цветастом кимоно. Правда, календарь был на 1995 год, но открыт на мае месяце, и второе число красиво обведено красным фломастером, да не просто кружком, а сердечком.

– Это вы сами отметили?

– Да, – потупилась Кудиярова, – сама. Это самый счастливый день в моей жизни. Я буду отмечать его каждый год, как праздник.

– Ну ладно, – кивнул капитан, – давайте дальше.

– Дальше была любовь, – печально вздохнула старуха, – и вам этого не понять.

Задерживать ее не стали. Оставалась слабая надежда, что загадочный Антосик вернется за своим хозяйством. Капитан Леонтьев решил установить наблюдение за домом, на всякий случай.

В аптеке на углу Малой Казарменной Кудиярову знали. Старуха довольно много времени проводила именно в этой аптеке. Ее оттуда не гнали. Иногда угощали аскорбинкой, которую она очень любила, сосала, как леденцы.

– Ну что вы, такого просто быть не могло, – заведующая аптекой даже руками замахала, – разве можно отпускать кому-то лекарства без рецепта, по просьбе психически больного человека? Ведь речь идет, как я понимаю, о психотропных препаратах?

– Почему вы так решили? – спросил Леонтьев.

– Потому что в диалог с Кудияровой мог вступить только больной человек. Такой же, как она сама. Я имею в виду, в серьезный диалог.

– Ну, спасибо, – усмехнулся капитан и подумал:

«Правда, надо быть психом, чтобы всерьез беседовать с такой старушенцией. И вдвойне надо быть психом, чтобы влезть по уши в это тухлое дело, которое еще вчера и делом-то не являлось».

В этом доме, в соседнем подъезде, произошел несчастный случай. Пожар. Был обгоревший труп. Никому не пришло в голову заподозрить криминал. В доме часто выключают электричество. Почти в каждой квартире имеются запасы свечей и керосиновые лампы. Пожарные уверяли, что возгорание произошло от разлитого керосина. Свет выключили, потом включили. Погибший получил сильнейшую электротравму, потерял сознание, упал, шарахнувшись виском об угол каменного подоконника, и сгорел до костей.

Но к «чистому», некриминальному трупу вдруг сам собой приплелся этот злосчастный Антосик, да еще с довеском в виде оружия и наркотиков.

Черт дернул капитана Леонтьева брать санкцию у прокурора на обыск квартиры гражданки Кудияровой, которая явилась в районное отделение с заявлением о «потеряшке», каком-то своем молодом сожителе Антоне, что само по себе полный бред и идиотизм, ибо какой может быть у этой бабки сожитель?

Впрочем, не в черте было дело. Просто дом сорок по Средне-Загорскому переулку относился к группе риска. Всегда там что-то происходило, то пожар, то наводнение, то газ взрывался, то электричество вырубалось, и без конца кто-то кого-то резал, бил по голове, выбрасывал из окошка. Бывшая пэтэушная общага так и осталась общагой. Только вместо неблагополучных подростков теперь там жили неблагополучные взрослые.

Квартиры гостиничного типа. Прямо за входной дверью – крошечный отсек со стоячим душем и унитазом. Там же раковина, которой предназначено быть еще и кухонной раковиной. Можно при желании уместить двухконфорочную газовую плиту. Комната восемь квадратных метров. Единственное окно.

Квартирные авантюристы запихивали в клетушки одиноких алкашей и стариков. Это называлось обменом большей площади на меньшую с доплатой. Но «доплата», если и попадала в руки бесшабашным одиночкам, очень быстро пропивалась, проедалась. И тогда одиночки пускали в свои тесные углы кого угодно: мелких торгашей-кавказцев, цыган, дешевых проституток с клиентами, а также сдавали помещения каморок под склад. Брали на хранение что угодно – ящики с фальшивой водкой, наркотики, оружие. В общем, там всегда можно было найти много интересного, а потому не только у районных, но и у окружных сыскарей принято было обыскивать квартиры этой шараги при любой возможности.

В отличие от прочих жильцов, Раиса Кудиярова никогда никого к себе не пускала и ничего на хранение не брала. Это было достоверно известно, не только от соседей, но и от участкового. Если бы в ее квартире вдруг появился мужчина, да еще молодой, об этом наверняка стал бы судачить весь этаж и даже весь подъезд.

Однако соседи дружно утверждали, что в квартире Кудияровой и не пахло никогда мужчинами. Ни молодыми, ни старыми. При коридорной системе довольно сложно войти и выйти незаметно. Если только случайность… Загадочный Антосик вошел в каморку Раисы Кудияровой второго мая (допустим, знакомство состоялось все-таки второго) и вышел ночью десятого мая.

Случайно его никто не видел. Случайно никого не было в коридоре.

Но его и не слышал никто. Стенки между комнатами такие тонкие, что тихое покашливание слышно в пяти соседних квартирах. Допустим, Антосик не кашлял, не чихал, не разговаривал все эти дни. Допустим, он двигался бесшумно, как тень. И вообще, он был призраком, невесомым плодом эротического бреда сумасшедшей старухи. Однако оружие и наркотики никак не назовешь эротическим бредом. Кто-то ведь принес их в каморку Кудияровой. Принес и спрятал.

Ведь не на помойке же она нашла все это добро, в самом деле.

Ну ладно, будем считать, ей все это передали на хранение. Не Антосик, а некто более реальный. Да, более реальный, но не менее сумасшедший, чем сама Кудиярова. Как справедливо заметила заведующая аптекой, вступить в серьезный диалог с Кудияровой мог только больной человек. А откуда у больного новенькое оружие в заводской смазке? Откуда столько наркотиков? Тоже на помойке нашел?

Есть еще один вариант. Кудиярова вовсе не такая сумасшедшая и отлично соображает. Хотела заработать сотню-другую, приняла на хранение оружие и наркотики. Ну и какого хрена тогда полезла она в милицию со своим заявлением? Сидела бы тихо, хранила чужое добро за приличное вознаграждение.

И наконец, при чем здесь пожар, который вспыхнул в соседнем подъезде в ночь исчезновения мифического Антосика? При чем здесь погибший писатель? Возможно, это тоже случайность?

Обе квартиры, Кудияровой и Резниковой, на последнем, пятом этаже. У окна Кудияровой расположена пожарная лестница. При желании можно выбраться из квартиры через окно, спуститься вниз по лестнице. И на крышу можно подняться.

А возле окна Резниковой проходит водосточная труба, прикрепленная к стене довольно крепкими жестяными перекладинами. Тот же эффект. Хочешь – спускайся вниз, хочешь – на крышу. Если очень надо, то из одной квартиры в другую можно попасть минут за пять, не касаясь земли и не мозоля глаза соседям в общем коридоре. Снизу тоже вряд ли кто-то тебя заметит. Стена дома, где расположены оба окна, выходит на пустырь, на котором раскинулась многолетняя, вялотекущая стройка. Ночью, тем более после праздников, там не было ни души.

В голове капитана Леонтьева прокручивались все новые варианты, и каждый следующий казался глупее предыдущего. В таких случаях капитан утешал себя словами великого Шерлока Холмса: в расследовании преступления есть один метод, который не подведет. Когда ты исключишь все невозможные объяснения, то, что останется, и будет ответом на вопрос, как бы дико оно ни звучало.

* * *
Григорий Петрович услышал ровный, спокойный голос жены в телефонной трубке, и ему стало немного легче.

– Как ты себя чувствуешь, Ника?

– Все нормально, Гриша. Ты прости меня, я поступила по-хамски. Сбежала, ничего тебе не сказала. Спасибо, что прислал машину в аэропорт.

– Это ты меня прости. Я просто слишком занят сейчас своими проблемами. Я понимаю, после того, что произошло, ты не можешь как ни в чем не бывало пить шампанское на банкете. Когда ты собираешься вернуться? Сразу после похорон? Или планируешь еще задержаться в Москве?

– Пока не знаю. Я позвоню.

– Тебе не одиноко в пустой квартире? Она хотела ответить: «Я не одна. У меня здесь Зинуля Резникова. Помнишь ее?» Но вместо этого произнесла:

– Нет, Гришенька. Как раз наоборот. Мне лучше сейчас побыть одной.

– Да, конечно… Я тебя очень люблю, Ника. Я уже соскучился.

– Ну, тебе сейчас некогда скучать.

Они нежно попрощались. Перед ней на журнальном столике лежала свежая газета. Ежедневная московская газетенка, типичная «желтая пресса». Вчера в аэропорту к ней привязался корреспондент. Она увидела у него на куртке пластиковую карточку с названием газетенки и отказалась давать интервью, но не сумела скрыться от наглой фотокамеры.

Еще в самолете Зинуля спросила, нельзя ли ей поехать из аэропорта не к своей маме, а к Нике. Там ведь нет никого, а у мамы как-то совсем уж Зинуле тошно, ведь конурка-то сгорела, и, сколько еще придется жить с мамой, неизвестно, так что, если есть возможность хотя бы немного, хотя бы пару ночей переночевать у Ники, Зинуля была бы ужасно рада. Тем более не виделись они восемь лет, тем более горе такое. Общее их с Никой горе.

– Ночуй, живи. Гриша вряд ли прилетит в ближайшее время.

Когда самолет сел, Ника увидела в иллюминатор, как вслед за трапом подъезжает серый «Мерседес».

– Это за мной. Наверное, будет лучше, если ты до моего дома доедешь на такси.

Зинуля не возражала и даже ни одного вопроса не задала. Почему-то для обеих само собой разумелось, что Гриша не должен знать об их встрече.

Зинуля взяла деньги, записала адрес. Однако получилось так, что из самолета они вышли вместе и тут же нарвались на репортеришку с камерой. Каким-то образом он умудрился продраться сквозь толпу на трапе, подскочил почти вплотную, не обращая внимания на сутолоку, крики стюардесс и пассажиров, сунул ей свой микрофончик буквально в рот.

– Вероника Сергеевна, почему вы так спешно улетели в Москву? Чем объяснить ваш побег с инаугурации? У вас с мужем произошел серьезный конфликт? Повлияла ли предвыборная кампания на вашу семейную жизнь?

– Ну, дают ребята! – покачала головой Зинуля. – Совсем озверели!

– Уйдите, отойдите от меня! – – Ника отвернулась, закрыла лицо, попыталась быстро обойти наглого репортеришку. И уже почти как к родным бросилась навстречу Костику со Стасиком, двум охранникам, которые встречали ее на «Мерседесе». А репортеришко все-таки успел щелкнуть ее пару раз.

Несомненно, Костик и Стасик уже подробно доложили Грише, с кем она вышла из самолета. Однако мало ли с кем? Может, в самолете и познакомились. Зинуля ведь им не представилась, быстро прошмыгнула, словно они с Никой вовсе незнакомы, и исчезла, подхваченная каким-то резвым таксистом.

Рано утром Ника не поленилась сбегать в ближайший киоск. Разглядывая собственный снимок, она думала о том, что наверняка этот же номер лежит сейчас на столе перед ее мужем. И теперь он знает, что в Москву она прилетела вместе с 3инулей Резниковой. Более того, он должен догадаться, что в больницу в Синедольске к ней заявилась не просто случайная пациентка, а именно Зинуля.

Если бы он задал прямой вопрос, она бы ответила, рассказала все как есть и даже про анонимки. Но он не спросил. И она не стала ничего рассказывать. В конце концов, это совершенно не телефонный разговор.

А почему, собственно? Ведь по телефону врать значительно легче. Ей, во всяком случае. Грише уже все равно. Он умеет это делать, глядя в глаза прямо, честно, с такой глубокой любовью и нежностью, что сразу хочется стать доверчивой дурочкой.

Когда ей было двадцать и она впервые поймала, почувствовала этот особенный Гришкин взгляд, всего лишь усмехнулась про себя: «Нравлюсь я тебе? Да, уже заметила. Очень нравлюсь. Это, конечно, приятно, но что дальше?»

Дальше быть ничего не могло. Она с пятнадцати лет любила Никиту Ракитина. И он ее любил. Но обычной семейной жизни не получалось.

Она видела, как рассыпаются прахом самые романтические отношения, стоит только людям поселиться вместе. На юных влюбленных наваливается всей своей свинской тяжестью нудный, неустроенный быт, кастрюли гремят, картошка подгорает, воняет луком и дешевым стиральным порошком, не хватает денег, и какая уж тут возвышенная любовь?

Ему слишком часто хотелось остаться в одиночестве, чтобы писать, а она слишком щепетильна была и боялась помешать. У нее перед глазами стояло собственное детство, отец с матерью, и больше всего на свете Ника боялась стать виноватой в творческом кризисе. Никита работал очень много, кризисы у него случались крайне редко и объяснялись простой усталостью, а не какими-то запредельными неодолимыми причинами. Он легко с ними справлялся и виноватых не искал, но Ника все равно боялась.

Довольно долго их отношения оставались вечным праздником, без всякой там картошки, стирального порошка. Но так не бывает. Избалованный донельзя мамой, бабушкой и няней, Никита вообще плохо представлял себе, что такое повседневный быт. Ника представляла это значительно лучше, и боялась, боялась, толком не зная сама, чего же именно.

Они вроде бы жили вместе, но на два дома. Это было и хорошо и плохо, наверное, рано или поздно все-таки получилась бы у них нормальная семья, потому что они действительно очень любили друг друга.

Гришкиного появления на первых порах вообще никто не заметил. Он тихо, ненавязчиво вошел и в дом ракитиных, и в ее дом, сначала в качестве случайного гостя, потом как приятель Зинули, а потом сам по себе, как Гришка Русов, который просто есть, и все. Он умел быть всегда рядом и всегда кстати.

Если бы ей кто-нибудь сказал: «Смотри, вот этот мрачноватый провинциальный молчун, сын какой-то большой партийной шишки из Сибири, станет твоим мужем», она бы очень удивилась и, наверное, даже засмеялась бы: «Кто? Гришка? Да никогда в жизни!»

Но известно ведь, что нельзя зарекаться…

Он был совсем не так прост. Учился, между прочим, в университете, на факультете психологии. И квартиру в Москве имел свою собственную, на проспекте Вернадского, так как папа у него был первым секретарем Синедольского крайкома партии, а дети таких пап в общежитиях не жили.

Он никогда не приходил с пустыми руками, в его красивой заграничной сумке были припасены всякие деликатесы из какого-то закрытого партийного то ли буфета, то ли распределителя. Стоило чему-то сломаться, и он тут же чинил, молча, быстро. Однажды, во время шумной вечеринки у Ники дома, оназастала его на кухне у раковины. Он мыл посуду.

Никите такое в голову не могло прийти.

Как-то у нее окончательно сломался смеситель в ванной, на следующий день Гришка принес и поставил новый, импортный. Никита в свои двадцать три года еще не имел представления о том, что такое гаечный ключ, как и сколько надо дать сверху продавцу в магазине «Сантехника», чтобы тот достал из-под прилавка хороший смеситель, и почему импортный лучше нашего.

Все это были мелочи, но Ника, в отличие от Никиты, прекрасно знала цену этим мелочам.

Никита становился известным поэтом. Его стихи довольно редко печатались в журналах, так как были идеологически сомнительны, но зато широко расходились в самиздате. Барышни перепечатывали их на машинке и учили наизусть. Никита рассеянно улыбался барышням. Улыбки эти ничего не значили, но Нике нравились все меньше.

Однажды какая-то горячая поклонница его таланта очень хорошенькая, завела с ним долгую интересную беседу об акмеизме. Дело происходило под Новый год у кого-то в гостях, и Никита так увлекся литературной беседой, так долго сидел в уголке с очень хорошенькой барышней, голова к голове, склонившись над книгой, что многие обратили внимание на эту трогательную картину и стали многозначительно поглядывать на Нику. А Ника взяла и ушла, не сказав ни слова. Вместе с ней ушел Гришка.

Никита спохватился довольно быстро, бросился догонять Нику. Но не догнал, потому что Гришка сразу, как только они вышли на улицу, поймал такси.

– Объясни мне, что произошло? – спрашивал потом Никита.

– Ничего, – отвечала Ника.

– Но почему ты вдруг взяла и ушла, потихоньку, ни слова мне сказала?

– Просто голова заболела. Не хотела тебя отвлекать.

– От чего? От чего отвлекать? – искренне недоумевал Никита.

– От интересного разговора.

– А я что, с кем-то вел интересный разговор?

– Ладно, не важно. Хватит об этом, – болезненно поморщилась Ника и злилась на себя, вовсе не на него, потому, что надо быть полной идиоткой, чтобы всерьез ревновать к каждой барышне, с которой он просто поболтал, сидя в уголке.

Все это были глупые, гаденькие пустяки, не стоящие внимания.

А Гришка между тем всегда смотрел только на нее, не отрываясь, не отвлекаясь на других, даже на самых хорошеньких.

Никита после института работал спецкором в крупном молодежном журнале и не вылезал из командировок. Его долго не было, а Гришка заходил почти каждый день, появлялся иногда без звонка, спрашивал, что она сегодня ела, набивал ее холодильник продуктами, заранее знал, что кончаются спички, сахар, соль, относил в починку ее сапоги, из-под земли доставал ее любимые французские духи, причем не ко дню рождения, а просто так, потому что бутылочка уже пустая. И все это молча, словно так и нужно, и вовсе не трудно, и ничегошеньки не надо взамен.

А в самом деле, что ему было надо? Ведь не квартира, не московская прописка. Он все это уже имел. Со стороны это было похоже на банальный любовный треугольник, но Нике и Никите все никак не приходило в голову посмотреть со стороны. Никита, как на зло, был совершенно неревнив и жутко, по-детски, доверчив. Он верил Нике, верил Гришке. Ревность была для него категорией абстрактной и комичной.

Ника успела потихоньку привыкнуть к дружескому Гришкиному вниманию. Ведь не могло быть речи ни о какой любви с этим провинциальным партийным молчуном.

– Гришка, почему ты не женишься? – спросила она однажды.

– Тебя жду, – ответил он.

Она усмехнулась, уверенная, что он пошутил.

Но все чаще, оставаясь с ним наедине, она чувствовала некоторое напряжение. Все длинней и многозначительней становились паузы в разговорах, все настойчивей он ловил ее ускользающий взгляд, а однажды поймал ее руку, стал быстро, жадно целовать пальцы, и лицо его при этом было таким, что лучше бы она не видела… Никогда, ни разу у Никиты не было такого лица.

Вокруг Ракитина продолжали виться стайками барышни, любительницы поэзии. Ко всему прочему, он был еще и красив, и обаятелен, и удивительно остроумен. Успех его рос, и уже иногда шелестели страшно знакомые слова: гений и трагедия художника.

– Ракитин все еще с этой своей докторшей? – случайно услышала она однажды на поэтическом вечере в Доме архитектора. – С ума сойти! Ракитин – и какая-то врачиха со «Скорой помощи»! Они там все та-акие тупые… Вот недавно мне пришлось вызвать «Скорую», и приехала какая-то ужасная тетка… Знаешь, это вечная трагедия художника, рядом со всеми великими поэтами почему-то всегда оказывались тупые, пошлые женщины.

– Да, не говори, – покачала головой вторая барышня. – Ну что может врачиха со «Скорой» понимать в поэзии? Он ведь гений, а она кто такая? Пошлая мещаночка.

Барышни за соседним столиком не сочли нужным оглядеться по сторонам.

Никита выступал на этом вечере, много и с большим успехом. Во время антракта он остался за кулисами, а Ника сидела в буфете. Разумеется, с Гришкой.

И когда прозвучал рядом диалог невнимательных барышень, Гришкина теплая ладонь ласково, спокойно накрыла Никины ледяные пальцы. Он не сказал ни слова, он просто смотрел на нее не отрываясь и нежно, бережно гладил ее руку.

Но и это тоже было пока пустяками. Ника не забывала отделять зерна от плевел.

После окончания института она работала на «Скорой», постоянно сталкивалась с болью, грязью, скотской жестокостью. Иногда после суточного дежурства ей хотелось уткнуться в чье-то теплое надежное плечо и побыть немного маленькой, слабенькой, защищенной от холодного злого мира. Но Никиты рядом не оказывалось, или он писал, закрывшись в комнате, а Гришкино теплое плечо всегда было к ее услугам.

И вот однажды, впервые в жизни, между ею и Никитой произошла жесточайшая ссора. Даже сейчас, через многие годы, не хотела Ника вспоминать, как и почему они с Никитой расстались. Оба были не правы, и формальный повод оказался настолько грязным, что не давал возможности спокойно все выяснить, обсудить. Говорить об этом было все равно что ступать босой ногой в дерьмо.

Ника ушла, не сказав ни слова. Никита не счел нужным оправдываться. Разумеется, рядом с Никой тут же оказался Гришка, как рояль из старого анекдота, который случайно стоял в кустах.

– Мало тебе творческих метаний твоих родителей? У тебя ведь не было детства. И молодости не будет. Хватит с тебя гениев, – говорил разумный Гришаня, вытирая ей слезы. – Ты навсегда останешься бесплатным приложением к его таланту, к его славе. Ты станешь частью его кухни, в прямом и переносном смысле. Ты будешь его кормить, обстирывать, таскать тяжелые сумки. Твои чувства, мысли, твои привычки он будет наблюдать и переносить на бумагу. Ему все равно, кто рядом. Он живет только для себя, для своего творчества. Для него люди всего лишь потенциальные персонажи либо слушатели. Ты будешь виновата в его творческих кризисах, когда кризис сменится вдохновенной работой, ты будешь мешать ему творить. А потом ему понадобится новый объект для художественных наблюдений.

Гришка впервые так разговорился. Ника слушала и не верила, проклинала себя, что слушает, и злилась на Никиту. Ужас был в том, что все эти слова она могла бы сказать сама себе, но не решалась. Гришка просто и ясно формулировал все ее подсознательные страхи и накопившиеся обиды.

Никита не звонил, не появлялся, а она между тем тяжело заболела. У нее начался бронхит, температура прыгала от тридцати шести до тридцати девяти, кашель не давал уснуть. Гриша был все время рядом, поил ее с ложечки грейпфрутовым соком с медом, убирал квартиру, как заправская домохозяйка.

Он оставался ночевать, скромненько спал в соседней комнате, на старом диване с торчащими, как рахметовские гвозди, пружинами. Иногда среди ночи Ника открывала глаза и видела его рядом, он присаживался на край кровати, клал ладонь ей на лоб, поправлял одеяло, спрашивал, не хочет ли пить, как себя чувствует и не будет ли возражать, если он просто посидит рядышком, совсем немного, потому что ему не спится.

Она не возражала. Она была очень ему благодарна. Она сама не заметила, как привязалась – еще не к нему, не к Гришке Русову лично, но к его тихому теплому присутствию в ее жизни, и постепенно стала понимать, что без Гришки жилось бы ей на свете значительно неуютней, особенно сейчас, после жуткой, леденящей душу ссоры с Никитой. Ведь никого не было вокруг, ни мамы с папой, ни бабушки с дедушкой. Единственная близкая подруга Зинуля, как на грех, завязла по уши в очередном сложном романе (на этот раз предметом страсти явился какой-то гениальный скульптор-авангардист из Чувашии). Коллеги и бывшие сокурсники не в счет, с ними было только приятельство, не более. А супергероиней, способной преодолевать все жизненные трудности в одиночку, Ника никогда не была.

Гришкина ладонь со лба соскальзывала на щеку, губы касались шеи и шептали, что температура упала, а кашля сегодня почти не было. Ника успела привыкнуть к его рукам, губам, к его запаху, к теплому дыханию и не возразила даже тогда, когда он тихо, деловито шмыгнул к ней под одеяло и прошептал:

– Все… прости, не могу больше… очень люблю… с ума схожу.

Потом было чувство легкости и пустоты, надо сказать, немножко тошное чувство, как будто укачало в транспорте.

Никита, как выяснилось позже, уехал в командировку в Заполярье, писать серию очерков о военных моряках. Вернувшись, сразу примчался к ней, но она не желала его видеть и сказала, что все кончено, теперь уже точно, навсегда.

А потом она узнала, что женщина по имени Галина, роскошная брюнетка, бывшая сокурсница Гриши по психфаку университета, ждет от Никиты Ракитина ребенка. Ей даже сообщили, какой у этой Галины срок, и получалось, что после трагической ссоры, пока она лежала с высоченной температурой и захлебывалась кашлем, ее милый, драгоценный Никитушка даром времени не терял.

Она плакала в подушку, понимая, что все не правильно, все не так. Она почти физически ощущала, как ломается хребет ее судьбы, всей ее будущей жизни, и треск стоял в ушах. Но ни за что на свете она не сделала бы сама первого шага, не могла снять трубку и позвонить, более того, если звонил Никита, отвечала сквозь зубы, проклиная свой ледяной фальшивый тон. У самой все дрожало внутри, коленки подгибались от слабости, а с губ между тем срывались чужие, злые, ехидные слова. – Нам с тобой пора бы расписаться, – повторял Гришка.

– Да, конечно…

С Никитой они были обвенчаны, но до загса так и не дошли за эти годы, а потому никакого развода не требовалось. Однако она все тянула и сказала Русову свое окончательное «да» лишь после того, как узнала, что беременна. Ребенок был Гришкин.

А женщина по имени Галина давно уже успела родить девочку. Никитину дочь. Ника поняла, что все действительно кончено.

С Гришей у них получилась нормальная, здоровая семья. Он делал чиновничью карьеру, зарабатывал деньги, нес все в дом, вил гнездо, был замечательным отцом для маленького Митюши. Никаких претензий к Грише у нее не было. Совершенно никаких. Идеальный муж. За ним как за каменной стеной.

Он смотрел на нее все так же нежно, он вникал во все ее проблемы, знал размер обуви и одежды, знал, какими кремами и шампунями она пользуется, если ездил за границу по своим чиновничьим делам, то всегда привозил для сына и для нее множество вещей, не просто дорогих и красивых, а толковых, нужных. Он никогда не ошибался в том, что касалось бытовой стороны жизни, такой сложной и нудной, и Ника много раз говорила себе, что если бы осталась с Никитой, то все это свалилось бы на ее плечи. Вряд ли сумела бы она защитить кандидатскую, вряд ли имела бы возможность так много и плодотворно работать в Институте Склифосовского.

Года через три она случайно узнала, что Гришка иногда потихоньку ей изменяет со своей секретаршей. Но отнеслась к этому удивительно спокойно. Не было ревности, и даже обиды не было.

Никиту она ревновала страшно, без всякого повода, а Гришку нет, хотя повод был. Никите достаточно было взглянуть на какое-нибудь симпатичное личико, и все у нее переворачивалось внутри, а Гришка иногда возвращался под утро, благоухал чужими духами, и ничего. Подумаешь? Какой чиновник не балуется иногда со своей секретаршей?

Ей жилось удобно и спокойно. Она ничего другого не хотела.

Однажды Никита неожиданно, без звонка, пришел к ней на работу к концу дежурства. Был жаркий, душный июль. Они вышли в институтский сквер. Он сказал, что с женой развелся, и хватит валять дурака. Она поговорила с ним, спокойно и холодно, потом они немного погуляли по Сретенке, зашли в какое-то кафе, он сказал, что не может без нее жить, а она ответила, что ей это уже безразлично.

Гришка в это время находился в командировке в Финляндии. Митюша был с няней на даче. Они сами не заметили, что из кафе идут пешком до Кропоткинской, и не куда-нибудь, а в дом к Ракитиным. Там было пусто. Их бросило друг к другу, без всяких слов и объяснений.

Но потом она увидела, какая в доме грязь, раковина полна посуды, по кухне бегают тараканы. Родители, бабушка и няня на даче, а Никита пишет, все время пишет, и ничего не замечает вокруг. Некогда ему.

В журнале сменился главный редактор, отношения с ним не сложились, пришлось уволиться. К тому же кропать комсомольско-производственные очерки он устал, и работает сейчас над большим авантюрным романом о гражданской войне, который вряд ли напечатают.

Он стал читать ей вслух куски, роман был замечательный, но, слушая, она думала о том, что эти вымышленные люди для него куда важнее, чем она живая, и события романа уже заслонили для него то серьезное, реальное, что произошло здесь всего лишь полчаса назад.

И еще она представила большие удивленные глаза своего сына Митюши, неизвестную ей пока девочку Машу, о которой Никита даже словом не обмолвился, будто не было ее вовсе.

– А как твоя дочь? – спросила Ника в паузе между главами.

– Растет, – ответил он, – на меня очень похожа… Так вот, глава десятая…

«Все правильно, – подумала она, – я поступила совершенно правильно и разумно…»

– Может, ты останешься? – спросил он осипшим от долгого чтения голосом. – И вообще, хватит валять дурака.

– Действительно, хватит, – жестко сказала она, – все это напрасно. Нельзя дважды войти в одну реку.

– Перестань врать. Ты не любишь его. Тоже мне, Гришкина жена… Ты моя жена, а не его, и никуда я тебя не отпущу, – Никита прижал ее к себе так сильно, что она не могла возразить.

А потом все-таки ушла. И постаралась забыть, повторяла, как заведенный автомат, что нельзя дважды войти в одну реку, твердила это ему, когда он звонил, и самой себе.

Примерно через полтора года он позвонил ночью, страшно встревоженный, и попросил ее приехать.

– Машка живет сейчас у нас. Сегодня утром она полезла во дворе на дерево, упала и распорола ногу о железный забор. Мы были в больнице, ей наложили швы, но сейчас нога распухла, температура тридцать девять. Я боюсь вызывать «Скорую», боюсь отдавать ее в больницу.

Ника тут же приехала. У ребенка был сепсис. Рана на голени оказалась глубокой, рваной, очень нехорошей. Такие нельзя сразу зашивать, их надо оставлять открытыми, постоянно промывать, чтобы не было нагноения.

При слове «больница» девочка начинала горько, испуганно плакать. Ника сделала все необходимое, осталась у Ракитиных до утра, потом приезжала каждый день в течение недели, обрабатывала рану, когда стало возможно, сама наложила швы.

– Ну ладно, ребенок – это святое, – снисходительно хмыкнул Гриша и больше ни слова не сказал, но было видно, как сильно он напрягся.

После этого они не виделись больше, но в глубине души поселилась бессмысленная пустая надежда. Ника изо всех сил пыталась бороться с этим, уговаривала себя, что это бред, безумие какое-то, и пора уже выбросить из головы. Жизнь течет спокойно, разумно и правильно. Нельзя войти второй раз в ту же реку, в родную теплую реку, даже если на суше ты задыхаешься от одиночества, как полудохлая рыба.

Глава 15

– Федя спит, – сообщил врач, – и будет спать еще часов пять, не меньше. У него сегодня опять был припадок. Пришлось вколоть большую дозу успокоительного, а потом поставить капельницу. Вообще, после вашего последнего визита его состояние ухудшилось.

– Куда уж хуже…

– Ну, пределов нет, – жестко усмехнулся врач, – впрочем, один предел имеется. Летальный исход.

– Вы хотите сказать, у Феди опять настолько тяжелое состояние, что возможен летальный исход? – Нет, этого я не говорил. Жить он может еще долго. Другое дело, качество этой жизни. – Холодные ярко-голубые глаза впились в лицо, ощупали шею плечи. – Я каждый раз хочу сказать вам и не решаюсь. Мне кажется, вам бы стоило обследоваться у онколога. Могу порекомендовать отличного специалиста.

– Спасибо.

– Спасибо – да, или спасибо – нет?

– Нет.

– Ну, как знаете… Да, а где вы пропадали, если не секрет? Я тут пытался дозвониться вам, вас не было. Уезжали куда-то?

– Почему вы так решили?

– Обычно после десяти вечера вас всегда можно застать дома.

– Вероятно, что-то случилось с телефоном.

– Вероятно, – легко согласился доктор, хотя по глазам было видно, что не верит, – так вы уже починили телефон?

– Да, конечно. Теперь все в порядке. Вы мне пытались дозвониться потому, что у Феди случился припадок?

– Нет. Я же сказал, припадок случился сегодня утром. Дело в другом. Федя опять стал произносить кое-какие невнятные слова. Нянечка услышала.

– Подождите, – Егоров быстро прошел по палате из угла в угол, потом стал зачем-то застегивать халат, который был накинут на плечи, – давайте все сначала, пожалуйста, с самого начала.

– Да, собственно, ничего особенного не случилось, – пожал плечами врач, – ну, пробормотал опять несколько слов. Ни малейшего смысла.

– Как же?! – Егоров застегнулся до горла и тут же стал расстегивать пуговицы, одну оторвал и зачем-то протянул врачу на ладони. Тот молча взял и положил в карман. – Ну как же ничего особенного? – повысил голос Егоров. – Он ведь молчал четыре года. Только «омм», и больше ни малейшего звука. Вы меня уверяли, будто он никогда не заговорит. И вот пятнадцать дней назад он стал произносить слова, вполне внятные.

– Ну какие же внятные? – снисходительно улыбнулся врач. – Я отлично помню. Это был бессмысленный бред. Какой-то Желтый Лог, город солнца. Бред.

– Подождите. Не перебивайте меня. Вы тогда мне то же самое говорили. И уверяли, будто слова вырвались у него случайно и ничего не значат, ни о какой ремиссии не может быть речи. Вот если это повторится, тогда да. Ведь повторилось!

– Опять Желтый Лог и город солнца. Поймите вы наконец, ничего особенного не произошло, ничего не изменилось, даже наоборот. Ему стало значительно хуже после вашего последнего визита.. Кстати, пару недель назад вы приходили с молодым человеком по фамилии Ракитин. Он, случайно, не пишет детективы?

– С чего вы взяли? – отвернувшись, быстро спросил Иван Павлович.

– Просто он очень похож на писателя Виктора Годунова.

– Нет, он не писатель. Он мой друг и Федю знает с пеленок, вот и пришел навестить, просто так.

– Его видели несколько наших врачей и медсестер, и все сказали, что он похож на Виктора Годунова, вот я и спрашиваю, на всякий случай. Когда он пришел, спрашивать было неудобно. Именно тогда, при вашем друге Ракитине, Федя стал бормотать про Желтый Лог, и вы оба были так потрясены… Поймите меня правильно, я не хочу, чтобы у вас возникали напрасные иллюзии. Вы сами крайне измотаны, нездоровы. Ну подумайте, если с вами что-то случится, не дай Бог, Федя останется совсем один. Он никому, кроме вас, не нужен. Вот я сейчас вас начну обнадеживать, уверять, будто дело движется к ремиссии, а завтра случится еще один припадок. И что? Надежды рухнут. Вы уверены что ваша нервная система выдержит? Я не уверен.

– Я понимаю, – кивнул Егоров и вытащил из бумажника очередную купюру, – спасибо вам, доктор. Очень прошу, если он опять заговорит, сразу мне звоните, в любое время суток.

– Непременно. – Врач привычным жестом спрятал деньги в карман.

Егоров вышел в мокрый больничный сад, втянул ноздрями запах молодых липовых листьев. Федя опять заговорил, пусть врач что угодно думает, а Федя опять заговорил. Значит, он поправится. Теперь Егоров в этом не сомневался. Собственно, он никогда не сомневался в этом.

Сначала, вопреки здравому смыслу, он внушал себе простую наивную веру в то, что сын его будет здоров. Психиатр не прав. Иллюзии нужны человеку как воздух.

«Что толку в вашей жестокой правде, доктор? Зачем без конца повторять, что мой ребенок болен безнадежно, никогда не вернется к нему разум и умереть он может в любую минуту? – думал Егоров, шагая по мокрой аллее больничного сада. – Я не хочу знать эту вашу правду. Лучше бы вы врали мне. Я был бы сильнее и здоровей, я легче пережил бы эти четыре года. Вы предлагаете мне обратиться к онкологу? Уверен, ваш хороший специалист найдет у меня какую-нибудь пакость и станет тактично намекать, что я скоро умру. Конечно, о таких вещах прямо говорят только близким родственникам. А у меня, кроме Феди, никого нет. Но ваш онколог, честный человек, наверняка найдет способ лишить меня всяческих иллюзий, как будто я стану от этого хоть немного здоровей».

Здоровье ему нужно было сейчас, как никогда. И еще нужны были деньги. Пенсия, которую выплачивал ему Аэрофлот, была совсем маленькой, но он ухитрялся жить на эту сумму. Имелись некоторые сбережения, оставшиеся от продажи дачи. Но они таяли с каждым днем. Из имущества у него, кроме квартиры, остался только старенький темно-лиловый «жигуленок». Пару лет назад Егоров думал, не пора ли продать старую жестянку, пока совсем не сгнила в гараже, но решил погодить. Сейчас машина может очень пригодиться, особенно такая, старенькая, неприметная. Если привести в порядок двигатель, потратить на это пару дней, жестянка еще поживет и послужит.

А больше продавать нечего. Устроиться на постоянную работу он не сможет. Когда все кончится и он заберет Феденьку из больницы, им надо на что-то жить.

Иногда в душе его вспыхивал коварный огонек. Не разумней ли отказаться от своих планов и прибегнуть к банальному шантажу, выкачать из главного виновника сумму, которой им с Федей хватит на многие годы?

Если бы не смерть Никиты, возможно, Егоров счел бы разумным именно такой вариант – шантаж. Но гибель Ракитина пробудила в нем то, что, казалось, умерло навечно. Егоров хотел отомстить. Восстановить справедливость. Он почему-то был уверен, что болезнь Феди – следствие не только всех тех жутких манипуляций, которым подвергал его гуру Шанли, но порушенной гармонии мира. Нельзя, невозможно, чтобы столько зла осталось безнаказанным.

Нет, он не хотел для своего главного врага публичных разоблачений, суда, тюрьмы. И даже смерть казалась ему слишком мягким наказанием. Он считал, что будет справедливо, если у Гришки Русова начнет гореть под ногами земля. Для Гришки мир должен рухнуть, как рухнул когда-то для Егорова.

«Ты думаешь, у тебя есть семья? – бормотал он, вышагивая вдоль больничного забора и мысленно видя перед собой самодовольную физиономию Русова. – У меня нет, а у тебя есть? Ты ошибаешься, Русик, Нет у тебя никого. Единственный человек в мире, который что-то значит для тебя, которому ты веришь, которого любишь почти как себя самого, станет твоим судьей и палачом».

В записной книжке Ника отыскала номер своего сокурсника Пети Лукьянова. Петя работал в Институте судебной медицины. Это был не лучший способ выяснять обстоятельства смерти Никиты, узнавать, проводились ли дополнительные экспертизы по опознанию. Куда проще и логичней было использовать Гришины связи в прокуратуре. Втайне она даже надеялась, что не застанет Петю ни дома, ни на работе, и тогда уж со спокойной душой позвонит в прокуратуру, а вечером – Грише. И все расскажет ему, наконец.

Но Лукьянов оказался дома.

– Ника, когда ты успела прилететь в Москву? Я тебя вчера по телевизору видел, в «Новостях». Инаугурацию показывали. Тебя без конца брали крупным планом. Поздравляю, госпожа губернаторша. Я всегда знал, что твой Гришка далеко пойдет. У тебя случилось что-нибудь?

– С чего ты взял?

– Да ты бы ни за что просто так не позвонила, – засмеялся Петя, – сейчас никто просто так никому не звонит. Сколько мы с тобой не виделись?

– Сто лет.

– Вот именно. Сто лет. Так что случилось?

– Погиб мой знакомый, Никита Ракитин, – начала Ника.

– Ничего себе, знакомый, – присвистнув в трубку, перебил ее Петя. – Все вы, женщины, такие. Я отлично помню Ракитина. Это же твоя первая любовь. Он стал классным детективщиком. У нас весь институт читает. Горжусь знакомством. Только зачем-то псевдоним взял, Виктор Годунов. Слушай, что, правда погиб? Убили?

– Ну почему сразу – убили? Там вроде бы несчастный случай. Пожар.

– Знаем мы эти несчастные случаи. Только я не понимаю, у твоего Грини такие связи, а ты ко мне обращаешься.

– В том-то и дело, что у него слишком уж серьезные связи. Мне не хочется заявляться к помощнику Генерального прокурора России. Сам он не ответит, спустит все своим замам, а те – еще ниже, в итоге я ничего толком не узнаю, а волна поднимется, слухи поползут. Для многих ситуация будет выглядеть достаточно двусмысленно, полезут журналисты…

– Ладно, Елагина. Я тебя понял. Когда был обнаружен труп?

Ника коротко изложила все, что знала.

– Хорошо. Перезвоню тебе часика через полтора. Ника положила трубку и услышала, как в кухне что-то грохнуло.

– Слушай, у тебя здесь черт ногу сломает, – весело сообщила Зинуля. Она стояла босиком посреди кухни. Пол был усыпан сахарным песком и осколками фарфора, – извини, банку уронила. Кофейком не угостишь, хозяйка? А то так есть хочется, что переночевать негде. Кстати, есть у тебя вообще-то нечего. Холодильник пустой. И о чем только думает губернаторская прислуга? Слушай, давай я быстренько сбегаю, куплю еды какой-нибудь на завтрак, а?

– Иди, – кивнула Ника, – супермаркет через дорогу.

– Где твои горничные, лакеи, камердинеры? Хозяйка приехала, а они. и в ус не дуют. – Я не хочу никого вызывать. Я здесь долго не задержусь, – мрачно сообщила Ника и стала сметать песок с осколками. Зинуля ушла одеваться.

– Денег можешь не давать! – крикнула она из прихожей. – У меня еще целая куча осталась от тех семисот.

Хлопнула дверь. Ника скинула мусор в ведро и спохватилась, что забыла сказать Зинуле про сахар. Сама ведь ни за что не догадается купить. Придется пить несладкий кофе.

Ника вышла на балкон. Четвертый этаж, совсем невысоко. Если крикнуть, Зинуля услышит.

Балкон выходил в переулок. Ника увидела, как Зинуля выбежала из-за угла дома. Сверху она казалась совсем крошечной.

Ника решила подождать, пока Зинуля перейдет на другую сторону. Движение в переулке было двусторонним, машины неслись на большой скорости, а до ближайшего перехода – целый квартал. Между машинами образовался пробел, Зинуля рванула на проезжую часть, не глядя по сторонам. Она была у кромки противоположного тротуара, когда мимо промчался огромный зеленый джип. Он как-то странно вильнул на ходу, на полной скорости. Завизжали тормоза. Через секунду чей-то истошный крик ударил в уши и все вокруг потемнело. Еще через секунду Ника поняла, что это она сама так ужасно кричит, а темно потому, что она зажмурилась.

Надо было открыть глаза, но никак не получалось, словно судорогой свело лицевые мышцы. Надо было хотя бы взглянуть вниз. Но не было сил.

Она так и не взглянула. Резко развернулась, бросилась в комнату, в шлепанцах, в халате, выскочила из квартиры, слетела вниз по лестнице, забыв вызвать лифт.

– Здравствуйте, Вероника Сергеевна! Примите мои поздравления, видела вчера… – крикнула ей вслед вахтерша.

Ника кивнула на бегу, хлопнула дверью, промчалась через двор, и застыла как вкопанная, когда за углом стал виден переулок.

Там ничего не было. То есть продолжали сновать машины и пешеходы, накрапывал серый холодный дождик. Никакой толпы, никакого шума или тишины, которая бывает, когда…

– Твой муж убийца, – услышала она отчетливый хриплый шепот у себя за спиной, страшно вздрогнула, наступила на банановую кожуру и чуть не упала. Кто-то поддержал ее сзади за локоть.

Это была высоченная худая старуха в соломенной шляпе, в темных очках, с ярко накрашенным ртом.

– Что вы сказали? – спросила Ника, пытаясь разглядеть глаза за очками. Но стекла были зеркальными. Она видела только собственное лицо, вытянутое, белое, с огромными глазами.

Старуха продолжала крепко держать ее за локоть. Ника вырвала руку и заметила аккуратный бледно-розовый маникюр на корявых серых пальцах, и еще шрамы на тыльной стороне левой кисти, странные шрамы, штук шесть, не меньше, круглые, одинаковые, размером со старую дореформенную копейку. «Ожоги, – совершенно машинально отметила про себя Ника, – как будто сигареты тушили. У Гриши такие же есть. В одиннадцать лет учился терпеть боль. Глупое мальчишеское баловство».

– Я сказала, убийцы мчатся как сумасшедшие. – Старуха ткнула пальцем в противоположную кромку тротуара. – А вам что послышалось? – у нее был очень низкий, почти мужской голос. Она не говорила, а как будто шептала, глухо, быстро и как-то слишком уж нервно.

«Может, просто сумасшедшая?» – подумала Ника и отвернулась от странного, словно пергаментного лица с алым, безобразным пятном рта.

– Ничего. Все нормально.

– И вовсе не нормально, милая моя, – строго возразила старуха. – Мир жесток, никого не разжалобишь. Вы посмотрите, посмотрите! Разумеется, зрелище неприятное.

Ника взглянула, куда указывал сухой, как мертвая ветка, палец, и увидела раздавленную черно-белую кошку.

* * *
«А было ли преступление? – спросил себя капитан Леонтьев. – Что, кроме оружия и наркотиков в конурке сумасшедшей старухи, не дает мне покоя? Сплошные случайности, и никакой логики. Никаких мотивов. Что же я так завелся, в самом деле? Дом сорок по Средне-Загорскому напичкан всякой дрянью. Подумаешь – два новеньких ствола, сто грамм синтетической „дури“, конверт с „промокашками“, всего-то десять штук. И при чем здесь труп писателя?»

Андрей Михайлович Леонтьев возглавлял опергруппу УВД Юго-Восточного округа, которая приезжала на пожар в ночь с десятого на одиннадцатое. Механически просматривая документы, чудом уцелевшие на пожарище в жестянке из-под печенья, списывая в протокол паспортные данные погибшего, капитан даже не понял сначала, почему ему так знакомо лицо с паспортной фотографии.

Родители Ракитина находились за границей. Позже для опознания была вызвана бывшая жена погибшего. Вместе с ней явилась и его бывшая няня. Обе женщины категорически заявили, что погибший – не кто иной, как Никита Ракитин. Обе недоумевали, каким образом он попал в этот дом. Впрочем, когда узнали имя хозяйки квартиры, все разъяснилось. Оказалось, что обе они давно знакомы с Резниковой Зинаидой Романовной, и в принципе вполне возможно, что Ракитин решил какое-то время пожить у нее.

Вскоре приехала и сама Резникова, которая тут же сообщила, что Ракитин действительно у нее поселился на время ее отсутствия. Она также опознала погибшего. Но получилось так, что именно капитан Леонтьев первым опознал его по-настоящему, то есть понял, кто на самом деле погиб на этом пожаре. Правда, тоже не сразу.

В ту ночь, когда все по трупу и по пожару было оформлено, опергруппа вернулась в управление, все сидели в кабинете, пили чай, курили, отдыхали, болтали, капитан вдруг заметил на столе старшего лейтенанта Вани Кашина яркий «покет» с дурацкой картинкой на обложке. Зверская морда и голая баба с петлей на шее. Взял в руки, взглянул на снимок автора. Ну конечно, вот почему так знакомо лицо с паспортной фотографии.

– Вань, ты хоть понял, чей труп у нас сегодня? – спросил капитан, возвращая книгу.

– А чего? – встрепенулся Ваня.

– Писатель Виктор Годунов погиб, – медленно произнес Леонтьев и закурил, – Виктор Годунов. Понимаешь ты или нет?

– Так это… – захлопал глазами Ваня, – Ракитин Никита Юрьевич, шестидесятого года. А вы чего, товарищ капитан, думаете, инсценировка?

– Ты кого читаешь, дурья башка?

Ваня взял в руки «покет», несколько секунд глядел на обложку, потом перевернул, стал разглядывать снимок автора, потом опять уставился на обложку и громко, почти по складам, прочитал: Виктор Годунов. «Триумфатор». Ну и чего?

– Ракитин – настоящая фамилия, – вздохнул капитан, – Годунов – псевдоним. Тебе книжка нравится?

– Ага, – энергично кивнул Ваня, – классно написано. Я вчера до двух ночи читал.

– Он больше ничего не напишет. Он погиб.

– Это точно. Не напишет, – согласился Ваня, – и чего?

– Да ничего, – махнул рукой Леонтьев.

Капитан отлично помнил, как впервые месяца два назад наткнулся на книжку Годунова. У метро на лотке были разложены «покеты» в ярких обложках. Леонтьев всякий раз, купив очередной «покет» с детективом, пробежав глазами первые три-четыре страницы, зарекался: больше никогда.

Со страниц лезли на него тупые монстры. Герои женского и мужского пола более всего напоминали кукол Барби и Кенов. Блондинки и брюнетки с ногами от ушей, с огромной твердой грудью и застывшими намертво глазами. Широкоплечие мужики с бицепсами вместо мозгов. Жертвы и убийцы, «братки» и милиционеры, частные сыщики и злодеи мафиози – все это были совершенно одинаковые, безликие существа, порождение огромного конвейера, штампующего бесконечную холодную пластмассу.

В какие приключения попадают эти куски пластмассы, как они убивают, умирают, прячутся, трахаются друг с другом, бегают, прыгают, как проливают реки розовой водицы, липкой кукольной крови, было совершенно неинтересно.

Особняком стояла пара-тройка пристойных авторов, так сказать, королей жанра. Они производили не конвейерную, а штучную продукцию, вполне добротное, качественное чтиво. Страницы не воняли паленой пластмассой и не вредили здоровью, но все-таки оставались мертвым чтивом. А хотелось чего-то живого.

Беда Андрея Михайловича заключалась в том, что с раннего детства он привык много читать. С книгой он ел, ездил в транспорте, книгу прятал под партой в школе. Даже в сортир он всегда отправлялся с книгой, чем вызывал бурное негодование родственников. Эта дурная привычка сохранилась на многие годы. Однако читать что попало он не мог.

Старая добрая классика, русская и зарубежная, серебряный век, шестидесятые, семидесятые – все было прочитано давным-давно. Хотелось чего-то нового. А не было.

– Возьмите Годунова, – посоветовала девушка-ларечница.

Продавцы всегда что-то советовали, как правило, всякую дрянь.

– А вы сами читали? – вяло поинтересовался капитан, вертя в руках стандартный пестрый «покет». Роман назывался «Горлов тупик». На обложке был нарисован хмурый бритоголовый ублюдок с автоматом. На втором плане томно извивалась голая баба.

– Читала. Из этих, – девушка брезгливо кивнула на свой лоток, – он единственный, кого я могу читать.

У нее было умное интеллигентное лицо. Капитан поверил. Книжку купил. И не пожалел об этом. Проглотил роман за две ночи. Сразу захотел купить еще.

– Годунов кончился, – сообщили ему и предложили дюжину других авторов на выбор.

Только через неделю он наткнулся на еще один роман Годунова и опять проглотил за пару ночей. Вскоре он узнал, что, в отличие от своих коллег-детективщиков, пишет Годунов мало. Всего три романа за полтора года, а не десять-пятнадцать, как у других. Что ж, вполне понятно. Все правильно. Писатель не машина.

Капитан купил третий роман, и опять та же история – две бессонные ночи. А потом взял и не спеша, с удовольствием, перечитал «Горлов тупик». Такое с ним было впервые. Плохо склеенные странички «покета» рассыпались. Эти книжки издавались как одноразовые. Ни издателям, ни даже самим авторам не приходило в голову, что кто-то захочет перечитывать.

И вот писатель Виктор Годунов оказался Ракитиным Никитой Юрьевичем, шестидесятого года рождения, который совершенно по-дурацки погиб в какой-то гнилой конуре, причем попал в эту конуру наверняка не из-за своих творческих странностей, а потому, что как-то очень нехорошо сложились у него жизненные обстоятельства.

Давно капитану не было так обидно. Вдруг стало казаться, что потерял кого-то близкого, и чувство утраты не убывало. А потом к нему еще примешалось чувство несправедливости. Он видел, как в метро люди читают Годунова. И ему почему-то хотелось каждому сказать: ты понимаешь, что он погиб? Ну вздохни хотя бы или – я не знаю – помяни его, когда представится случай.

Это было глупо, потому что Ракитину-Годунову вздохи и поминания уже ни к чему. Капитан злился на самого себя. Застряла в душе какая-то противная болезненная заноза.

Он стал перечитывать второй роман. Он позвонил в издательство, представился и спросил, есть ли возможность просмотреть статьи, в которых содержались отзывы о творчестве Виктора Годунова.

– А что, все-таки дело возбуждено? – поинтересовался удивленный женский голос. – Разве это не несчастный случай?

– Вопрос о возбуждении дела решается, – неопределенно буркнул капитан.

Перед ним на столе лежало постановление прокурора о том, что смерть Ракитина Никиты Юрьевича наступила в результате несчастного случая, признаков преступления нет, а потому нет оснований для возбуждения уголовного дела.

– Вы можете подъехать завтра, часам к трем? Будет пресс-секретарь издательства, у него есть все материалы.

Капитан поблагодарил и повесил трубку. А через полчаса были получены результаты экспертизы по оружию и наркотикам, изъятым при обыске в квартире гражданки Кудияровой.

Заводские регистрационные номера с оружия были аккуратно спилены. Ни автоматом, ни пистолетом ни разу не пользовались. Отпечатки стерты. Однако на банке из-под растворимого кофе, в которой находилось сто грамм мощного синтетического наркотика, отпечатки имелись, многочисленные и вполне отчетливые. Они уже прошли через компьютер. По заключению эксперта, они были идентичны отпечаткам некоего Сливко Антона Евгеньевича, 1962 года рождения, судимого. В 1983-м Сливко был осужден на десять лет за преднамеренное убийство без отягчающих обстоятельств.

Свою «десятку» он оттрубил от звонка до звонка, сначала в колонии усиленного режима, затем за примерное поведение был переведен в колонию общего режима. В 1993-м освободился, проживал в деревне Поваровке Московской области.

– Вот и славно, – пробормотал себе под нос капитан, – теперь хочешь не хочешь, а разыскивать этого Сливко надо. Должен он быть привлечен за оружие и наркотики? Должен, само собой…

* * *
По большому счету мой муж очень хороший человек. По самому большому счету… Просто всегда кажется, что, если найдешь виноватого, сразу станет легче. Как мне только в голову такое пришло, что виноватым может оказаться Гриша? – Ника все стояла как вкопанная на перекрестке под моросящим дождем, провожая взглядом высокую фигуру старухи в соломенной шляпе. – Почему на ней шляпа и темные очки? День совсем серый, идет дождь… Почему мне в душу так настырно лезет этот бред из злобной анонимки? Я не могу смириться, что Никиты больше нет. Я не верю. Тогда зачем я ищу виноватого? Гриша хороший человек… По большому счету он очень хороший человек. Он мой муж. Он отец моего ребенка. Это похоже на предательство. Я не имею права…"

– Эй, ты что, с ума сошла? – через дорогу бежала Зинуля с двумя пакетами. – Почему ты здесь стоишь? Почему в халате и в шлепанцах?

Фигура странной старухи давно исчезла за поворотом, а Ника все смотрела ей вслед и не могла оторвать взгляд от пустоты, иссеченной мелким дождем.

– Сахар купила? – спросила она хриплым, совершенно чужим голосом.

– Конечно, – радостно кивнула Зинуля, – пошли домой, губернаторша. Слушай, с тобой все в порядке?

– Машина, – сглотнув комок, застрявший в горле, произнесла Ника уже своим нормальным голосом, – зеленый джип. Ты не смотришь по сторонам, когда перебегаешь дорогу. Ты могла бы дойти до перехода.

Лицо Зинули на секунду стало серьезным. Она взяла Нику за руку и потянула во двор.

– Кошку сбили, сволочи, – задумчиво произнесла она, открывая дверь подъезда, – жалко зверя… Ника, перестань.

– Что – перестань?

– Ты плачешь.

– Я? Да, действительно.

– Ладно, оно, может, и к лучшему. Поплачешь, и станет легче. Слушай, тебе что, показалось, этот джип меня сбил? Ты поэтому помчалась вниз в шлепанцах?

– Да.

– А зачем бы ему меня сбивать? С какой стати?

– Ни за чем. Случайно. Просто ты перебегаешь дорогу где придется, в самых опасных местах, и не глядишь по сторонам.

– Эй, Елагина, мы с тобой восемь лет не виделись. И ты так вдруг за меня испугалась? Дорогу я не там перебегаю, по сторонам не гляжу… Да если бы со мной что-то случилось за эти восемь лет, ты бы небось и не узнала даже. Есть я, нет меня – какая тебе разница? Я почти бомж. Наркоманка. Судомойка из пельменной. Арбатский оборвыш. А ты, – она выразительно присвистнула и закатила глаза к потолку лифта, – госпожа губернаторша… Я, между прочим, за эти восемь лет дважды побывала в реанимации. Чуть концы не отдала. Считай, погостила на том свете. Огляделась, местечко себе забронировала.

Лифт остановился. За разъехавшимися дверьми стояла соседка из квартиры напротив, супруга заместителя министра, шестидесятилетняя дородная дама. Она явно слышала последние несколько фраз, произнесенных в лифте. Она уставилась на Нику и на Зинулю и на несколько секунд застыла, не давая им выйти.

– Доброе утро, Вероника Сергеевна, поздравляю вас, и Григория Петровича поздравляю. А вы, оказывается, в Москве? И когда же вы успели прилететь? Впрочем, да, ведь у Григория Петровича свой самолет. Вы знаете, это очень кстати, завтра собрание членов домового совета, мы будем ставить вопрос о работе сантехнических служб. А вы не больны, Вероника Сергеевна? Вы плохо выглядите, – блестящие глазки жадно ощупывали Нику, халат, шлепанцы, бледное зареванное лицо, рассыпанные по плечам непричесанные волосы. Ника поймала этот взгляд и подумала, что еще никогда, ни разу в жизни она в таком виде не появлялась за порогом своей квартиры. Глазки сверкнули на Зинулю, впились в ее рваные кроссовки.

– Разрешите пройти! – рявкнула Зинуля в лицо соседке. Та опомнилась, отступила на шаг, покачала взбитой, как безе, пергидрольной прической.

– Вероника Сергеевна, с вами все в порядке? Я поздоровалась, вы не ответили.

– Осторожно, двери закрываются! – пропела Зинуля механическим голосом.

– Что? – соседка густо покраснела.

– Женщина, вы слышите,двери закрываются. Спешите, не зевайте! Лифт сейчас уедет. Это последний лифт на сегодня. Другого не будет! Какой вам этаж?

– Первый, – растерянно выдохнула соседка и шагнула в лифт.

– Счастливого пути! – Зинулина рука скользнула в закрывающиеся двери и нажала кнопку первого этажа.

– Ну ты хулиганка, Резникова, – засмеялась Ника сквозь слезы, – как была хулиганкой с первого класса, так и осталась.

– А ты, Елагина, жестокий, бессердечный человек, – печально, без тени улыбки, произнесла Зинуля, – как была ледышкой с первого класса, так и осталась.

– Это почему?

– Обидела хорошую женщину.

– Чем же, интересно, я ее обидела?

– Ну как ты не понимаешь? – поморщилась Зинуля. – Ты весь кайф ей испортила. – Она поставила пакеты на кухонный стол и стала извлекать продукты:

Картонную коробку с французским камамбером, упаковки с нежно-розовой малосольной семгой, янтарной севрюгой, пакетики с орехами кешью, коробку апельсинового сока, булочки, сливочное масло, огромную плитку белого пористого шоколада, пачку молотого кофе «Чибо-эксклюзив», пачку сахара, да не простого, коричневого. Потом из широкого кармана своей стройотрядовской драной ветровки достала аудиокассету. Альбом «Битлз» «Неlр!».

– У меня есть, – бросила Ника, взглянув мельком на кассету.

– Да? Я не знала. Ну ладно, пригодится. Себе возьму. Любимая Никиткина песня «Yesterday». Как же без нее?

– У нас с тобой что, праздник? – тихо спросила Ника.

– Вроде того, – кивнула Зинуля, – у нас поминальный завтрак. Ну и еще небольшой праздник. Сегодня я угощаю. Все-таки восемь лет не виделись. Вообще-то я тебе ужасно рада, Елагина, хотя ты бесчувственная, равнодушная ледышка. Вот и бедной женщине испортила весь кайф.

– Чем же? Ты так и не сказала.

– Был бы рядом с тобой мужик, красивый, молодой, а не я, старая оборванка, вот тогда твоя вежливая соседка поимела бы истинный кайф. Представляешь, ка-ак она потом всем бы об этом рассказывала! – Зинуля извлекла со дна пакета пачку пельменей, погремела ими, понюхала, водрузила в самый центр стола и отошла на шаг, любуясь натюрмортом.

– Ну, с чего начнем? – она распечатала кассету и поставила. – Ты опять застыла, губернаторша? Достань хотя бы тарелки. Слушай, раз уж у нас с тобой поминальный завтрак, может, ты расскажешь наконец, с чего это вдруг, с какого бодуна, ты, такая тонкая, такая нежная, вышла замуж за это животное, за Гришаню?

– А с какого бодуна ты называешь моего мужа животным? – вскинула брови Ника. – Ну да, не гений, но вполне нормальный человек. Не всем же быть гениями.

– В Никите была искра Божья, а в Гришке твоем только кремни гремят. Вот он и дергается всю жизнь, пытается добыть огонь трением, как первобытный дикарь. А искорка никак не высекается, камни-то мертвые, холодные.

– Красиво излагаешь, Зинуля, прямо как по писаному. Сама придумала или цитируешь кого-то? – усмехнулась Ника.

– Сама. У меня картинка такая есть. Человек, набитый камнями. Что-то в стиле старичка Дали. Слушай, может, ты сейчас, наконец, по прошествии долгих трудных лет разлуки, расскажешь мне, что у вас с Никитой случилось? Ведь жить друга без друга не могли.

– Да ничего, собственно, не случилось, – болезненно поморщилась Ника, – так вышло, и все.

– Не правда, – Зинуля покачала головой, – все началось с того, что пропали черновики твоего отца. А потом ты обнаружила, что в Никитиных стихах сквозят измененные строчки из черновиков Сергея Елагина. Из неопубликованного.

– Откуда ты знаешь? – Ника вздрогнула.

– А потом, – продолжала Зинуля, распечатывая коробку с французским сыром, – когда ты показала Никите машинописные странички, на которых его новые стихи были пересыпаны ворованными строчками из черновиков твоего отца, он стал слишком сильно нервничать, открывал ящики своего стола, вываливал к твоим ногам содержимое, и там оказалась зеленая общая тетрадь. Та самая, которая пропала из твоей квартиры и которую ты долго не могла найти.

– Я прошу тебя, перестань, – Ника тяжело опустилась на табуретку, – прекрати, мне больно.

Зинуля пересказывала сейчас, подробно и беспощадно, историю их главной, решающей ссоры, о которой Ника категорически не хотела вспоминать.

– «Ты мог бы спрятать получше!» – заявила ты Никите и ушла, хлопнув дверью, – продолжала Зинуля, словно не слыша Нику и пытаясь аккуратно нарезать мягкий сыр. – Может, мы его ложкой есть будем? Не режется, зараза, только по ножу размазывается. Так вот, на самом деле этих стихов Никита не писал. То есть писал, но не эти. Черновики твоего отца по строчкам не раздергивал, и сам удивился несказанно, когда зеленая тетрадочка оказалась на дне его ящика. Знаешь, что произошло на самом деле? Неужели до сих пор не знаешь?

– Это было очень давно, – еле слышно проговорила Ника, – за давностью лет уже не важно, что произошло на самом деле.

– Но ведь тебе интересно? Только не говори, будто тебе все равно. Молчишь? Ну, слушай. Два дурака занялись составлением поэтического коктейля. Это выглядело как игра. Ты спросишь, откуда я знаю? Все очень просто. Этими двумя дураками были мы с Гришкой. То есть дурой была я, как выяснилось. А про твоего драгоценного супруга этого не скажешь. Он действовал вполне разумно и сознательно. Сначала мы поспорили. Я уверяла, что настоящего поэта можно запросто узнать по нескольким строчкам, а он говорил: ерунда, никто не знает, что такое настоящая поэзия. Любой грамотный человек может, поднатужившись, придумать десяток неплохих строчек. Только я не знала, что строчки, которые, поднатужившись, выдавал Гришаня, принадлежат твоему отцу. Он ведь наизусть шпарил, паршивец. Я думала, это он сам сочинил. А я ему отвечала Никитиными стихами, которые тоже знаю наизусть. Сама-то ведь никогда этим делом не баловалась, а потому уважала чужое поэтическое творчество искренне, от всей души. Особенно творчество Никиты Ракитина. Ну и память у меня отличная. А вот Гришаня твой стишками-то баловался в юные годы, еще как. Он ведь и в Литинститут пытался поступить, в том же году, что Никита. Только не приняли. Творческий конкурс не прошел. Мог, конечно, и по блату, была у него такая возможность. Однако счел, что это ниже его достоинства. «Как много нам открытий чудных готовит просвещенья век», – пропела Зинуля и отправила в рот липкий ломтик камамбера.

– «Дух», – машинально поправила Ника, – «готовит просвещенья дух». Скажи, пожалуйста, зачем ты мне все это сейчас рассказала?

– А так, – пожала плечами Зинуля, – у нас ведь торжественный поминальный завтрак. Кого мы с тобой поминаем? Никиту Ракитина. А история вашей грубой ссоры всплыла совсем недавно, когда мы с Никиткой случайно встретились в моей пельменной. Я ведь так и не знала, какая между вами кошка пробежала. Вы оба не желали об этом говорить. А я девушка любопытная до колик в животе. Он, кстати, так и не простил тебя за то, что ты сразу поверила, будто он может быть вором. Раз поверила, значит, не любила никогда. Он, если ты помнишь, даже не счел нужным оправдываться. Только одно непонятно, кто же перепечатал потом этот забавный поэтический компот, поставил Никитину фамилию сверху, на каждой страничке, подсунул рукопись тебе, а ему, Никите, аккуратненько подложил в ящик письменного стола черновики твоего отца?

– Ты хочешь сказать, это мог сделать только Гриша? – медленно произнесла Ника.

– Я ничего такого не говорила, – усмехнулась Зинуля, – в принципе, кроме нас двоих, никто не мог. Я не делала, это точно. А что касается Гришки… ты ведь своего мужа лучше знаешь. Или нет? А в общем, столько лет прошло, можно и забыть. Он ведь любил тебя жутко. Я Гришку имею в виду. И за мной стал прихлестывать исключительно ради тебя, знаешь, как в том анекдоте, чтобы в разговор встрять. Мне, между прочим, было это немножко обидно. Ну так, чисто по-женски.

– Ты не могла бы вспомнить еще какие-нибудь подробности из вашего разговора с Никитой? – попросила Ника вполне спокойно.

– Сложно, – призналась Зинуля со вздохом, – разговор у нас был долгий и эмоциональный. Как говорится, сумбур вместо музыки.

– Ты сказала, у него был творческий кризис, – медленно произнесла Ника, – он поселился у тебя, чтобы поработать в другой обстановке?

– Ну да, именно так.

– Компьютер был у него?

– Разумеется. Новенький ноутбук.

– А потом, после пожара, что-нибудь осталось от этого ноутбука?

– Ой, перестань, – махнула рукой Зинуля, – что там могло остаться, в таком огне?

– Кое-что. Пластмассовый корпус должен был, конечно, расплавиться, но совсем исчезнуть он не мог.

– Не было ничего, – прошептала Зинуля удивленно, – ничего похожего на остатки ноутбука не было.

* * *
Начальник охраны губернатора Синедольского края Игорь Симкин вот уже минут десять сидел в кресле, курил и терпеливо ждал, когда шеф соизволит поднять голову от бумаг. Эта манера – заставлять ждать без всякой необходимости – была одним из первых признаков, по которым Симкин определял начало падения с административных высот очередного охраняемого лица.

Предыдущий шеф Игоря, глава крупного металлургического концерна, тоже сперва держал долгие паузы, потом заставлял подчиненных по десять раз переписывать документы ( «Что ты мне тут наплел? Разве так говорят по-русски?»). Позже у него появилась манера отменять собственные распоряжения, дождавшись, когда человек почти все сделает, потратит кучу сил и времени, или на важные вопросы не отвечать ни да, ни нет, тянуть резину, наслаждаясь растерянностью и внутренним напряжением подчиненного. В итоге не осталось в его окружении никого, кто готов был бы поддержать в трудную минуту. Все только и ждали, когда эту сволочь либо скинут, либо шлепнут. И дождались. Скинули дурака надутого, да с таким треском, что мало не показалось.

«Ну все, поползла дурь в башку, – думал Симкин наблюдая, как шеф с важным видом читает какую-то позавчерашнюю ерунду, – ловишь свой глупый кайф оттого, что я сижу и жду тебя, такого важного, жду покорно и терпеливо. Думаешь, если ты мне платишь значит, купил совсем, с потрохами, и я, твоя покорная „шестерка“, обязан в одиннадцать часов вечера, после целого рабочего дня, тихо, терпеливо ждать, когда же ты соизволишь обратить на меня внимание? Нет, ты, наверное, вообще ни о чем не думаешь. Начальственная дурь у тебя гудит в башке, как штормовой ветер. Не понимаешь, что скоро мое раздражение перерастет в тихую ненависть, и никакими деньгами ты это здоровое чувство не победишь. Ну ладно, ничего, сейчас ты у меня встрепенешься, глазки загорятся, ручки затрясутся».

– Да, слушаю тебя, – произнес наконец Русов с утомленным видом.

– Вычислили мы его, Григорий Петрович.

– Кого?

– Да того, на «Запорожце», который отвозил Веронику Сергеевну в аэропорт.

Лицо Русова застыло, только зрачки быстро-быстро бегали. Симкин щелчком выбил из пачки очередную сигарету, долго прикуривал, потом стряхивал со стола невидимые крошки табака, потом еще помолчал и наконец произнес очень тихо, небрежной скороговоркой:

– Поехали в аэропорт, наводить справки о пассажирах того рейса. Была там Резникова Зинаида Романовна, как вы и предполагали. Место рядом с вашей супругой. Потом я решил на всякий случай автостоянку поглядеть, и нашел «Запорожец». По описанию тот самый. Таких ведь мало осталось, стареньких. Поставил там пост, чтобы засечь, кто приедет за машиной. Хозяин явился буквально через час. Личность установили, Сударченко Константин Владимирович, шестидесятого года, житель Синедольска. Ну, решили сначала не трогать, шум не поднимать. Выяснили через ГАИ, что Сударченко недавно оформлял доверенность на Егорова Ивана Павловича, пятьдесят седьмого года, родился в Синедольске, в настоящее время проживает в Москве. Адрес, паспортные данные, все есть. И что интересно, Егоров тоже оказался в списке пассажиров того рейса.

– Стюардесс найдите, – процедил Русов после долгой паузы.

– Нашли уже, – кивнул Симкин, – побеседовали. Одна хорошо запомнила Веронику Сергеевну и Резникову. Сидели рядом, оживленно беседовали почти всю дорогу. Что касается Егорова, он сидел в соседнем ряду, по словам стюардессы, ни в какие контакты ни с супругой вашей, ни с Резниковой не вступал.

– Та-ак, – медленно протянул Русов, – больше ничего?

– Вроде все, – пожал плечами Симкин, – Григорий Петрович, вам что-нибудь говорят эти фамилии? – спросил он спокойно и равнодушно.

– Да… нет… не важно, – пробормотал Русов.

– Распоряжения насчет Сударченко будут? Я еще узнал на всякий случай, он этому Егорову каким-то дальним родственником приходится. То ли кум, то ли сват. Работает инженером на комбинате. Женат, двое детей.

– Ладно, хорошо, – поморщился Русов.

– Значит, насчет Сударченко никаких распоряжений? – уточнил Симкин. – А про Егорова этого выяснить? С Москвой связываться?

– Не надо.

В кабинете тихо затренькал сотовый телефон.

– Иди, Игорь. – Русов нетерпеливо махнул рукой и произнес в трубку:

– Слушаю!

«Хоть бы спасибо, что ли, сказал, ишь как занервничал, ручки-то дрожат», – подумал Симкин, тихонько прикрывая за собой дверь.

– Еще трое жмуров, – услышал Григорий Петрович тяжелый бас в телефонной трубке, – дохнут они как мухи. Скоро никого не останется. Новых надо бы.

– Где я тебе их возьму?

– Надо бы. Скоро работать некому будет.

– Этих пусть берегут. Пусть кормят лучше, одевают теплей.

– Да их корми не корми, все равно доходяги. Нужна свежая партия. Очень давно не было. И еще. Твои люди нашли того, кто фантик на берегу оставил?

– Все нормально. Нашли, уже разобрались.

– Да? Ну и кто же этот фотограф?

– Так. Журналистишко один из Москвы.

– Значит, проблема снята? Ты уверен?

– Уверен.

– Ну ладно. А насчет людей давай решай. Не сегодня-завтра прииск встанет. Я же не могу поставить свою братву золото мыть!

– Хорошо, я подумаю.

– Думай быстрей, блин, – в трубке раздались частые гудки. Несколько секунд Григорий Петрович продолжал держать гудящий аппарат у уха.

Никто не мог позволить себе разговаривать так с ним, с хозяином Синедольского края. Никто, кроме другого хозяина, «смотрящего», уголовного авторитета, старого коронованного вора по кличке Спелый.

Глава 16

– Заходите, присаживайтесь. Можно взглянуть на ваши документы? – Главный редактор издательства «Каскад», Астахова Зоя Анатольевна, крупная моложавая рыжеволосая женщина, встретила капитана Леонтьева не слишком приветливо. Удостоверение она разглядывала долго и внимательно, словно сомневалась в его подлинности, а вернув, уставилась на капитана маленькими серо-зелеными глазами и резко произнесла:

– Слушаю вас, Андрей Михайлович.

– Зоя Анатольевна, я просил вчера подобрать для меня газетные и журнальные публикации о творчестве Виктора Годунова. Мне обещали, что будет пресс-секретарь, у которого все это имеется.

– А что именно вас интересует? Вы хотите знать, были ли у Годунова недоброжелатели? Вы намерены искать убийцу среди критиков и журналистов? – насмешливо прищурилась редакторша.

Капитану не понравился этот тон. Он рассчитывал на простую любезность. На большее пока не мог. Формально дело возбуждено не было, и он не имел полномочий допрашивать сотрудников издательства. Но любезностью здесь и не пахло.

– Меня интересует личность погибшего, – произнес капитан как можно мягче, – а среди кого искать убийцу, если таковой существует, покажет следствие.

– Вы интересуетесь личностью писателя Годунова как должностное лицо или как поклонник его творчества? – вопрос прозвучал слишком уж насмешливо, почти по-хамски. Капитан растерялся. Он всегда терялся перед немотивированным хамством. Конечно, не на столько, чтобы это стало заметно со стороны.

– Как должностное лицо, – произнес он и заставил себя улыбнуться.

– Но, насколько мне известно, нет никакого следствия. Ракитин погиб в результате несчастного случая.

– Обстоятельства гибели Ракитина выясняются в оперативном порядке, – быстро произнес капитан.

– То есть это допрос? – уточнила редакторша без всякой улыбки.

– Это сбор оперативной информации, – капитан расслабленно откинулся на спинку стула.

– Так я не поняла, я обязана отвечать на ваши вопросы или нет?

– Ну, в общем, да, обязаны, – кивнул Леонтьев, – постольку, поскольку каждый гражданин обязан оказывать посильное содействие сотрудникам правоохранительных органов.

Редакторша нервным жестом выбила сигарету из пачки. Леонтьев щелкнул зажигалкой и достал свои сигареты. Несколько секунд молчали. Наконец Астахова произнесла задумчиво и вполне миролюбиво:

– Никита Юрьевич был очень замкнутым человеком. Мы совсем мало общались. Он привозил дискеты с готовыми романами, потом забирал корректуру. Здравствуйте – до свидания. Вот и все.

– Когда вы его видели в последний раз?

– Давно. Больше месяца назад. Он заехал получить деньги за дополнительный тираж.

– Гонорары ему выплачивали в бухгалтерии? – спросил Леонтьев.

– Да, как положено, – буркнула Астахова, и стало ясно, что меньше всего ей хочется касаться темы авторских гонораров. Ну ладно. Не хочется, так и не будем пока.

– Он работал над каким-нибудь новым романом?

– Вероятно, да.

– Вероятно? То есть точно вам это не известно? – искренне удивился Леонтьев. – Разве не было никакого договора? Его последняя книга вышла совсем недавно. Сколько времени проходит от момента сдачи рукописи до выхода книги?

– Полтора-два месяца. Но дело в том, что Ракитин писал медленно и мало. И никаких предварительных договоров у нас не было. Договор заключался на готовое произведение. Мы покупали права.

– Но у вас же есть перспективный издательский план. Вам должно быть известно, начал ли автор работу над новой книгой и когда закончит, хотя бы приблизительно…

– Да, это обычная практика. Но с Ракитиным было по-другому, – быстро проговорила дама. Пожалуй, слишком быстро. И Леонтьев автоматически отметил, что здесь – еще одна болевая точка. «Ладно, давайте опять сменим тему», – легко согласился про себя капитан и спросил:

– Зоя Анатольевна, скажите, а чем плоха фамилия Ракитин?

– Вас интересует, почему Никита Юрьевич взял псевдоним?

– Да. Если это не секрет, конечно.

– Никакого секрета, – устало вздохнула редакторша и взглянула на часы, – у нас есть автор Никита Ракитов, он печатается в той же серии. Вот мы и предложили Никите Юрьевичу изменить имя.

– А кто придумал это сочетание «Виктор Годунов»?

– Разве сейчас это так важно?

– В принципе нет. Меня интересует, не было ли для него это проблемой? Все-таки печататься под чужим именем…

– А что такого? У нас почти все авторы под псевдонимами.

– И этот, Никита Ракитов, тоже?

Редакторша вспыхнула. Краска залила ее щеки под слоем пудры, но всего на секунду. Она вскинула голову, тряхнула ухоженными ярко-рыжими волосами.

– Да. Это тоже псевдоним.

«О Господи, неужели еще одна болевая точка?» – удивился капитан.

Разговор все больше напоминал прогулку по минному полю. Леонтьев в очередной раз решил сменить тему.

– Кто первый читал рукопись нового романа?

– Мы делали по две распечатки с дискеты. Одну брала я, другую – коммерческий директор.

– Никиту Юрьевича интересовало ваше мнение?

– Да, он спрашивал, понравился ли роман. Но больше из вежливости.

– Как он относился к критике?

– Спокойно.

– К любой критике?

– Ну, к нашей, во всяком случае. Если у меня или у коммерческого директора возникали какие-то вопросы по тексту, он всегда очень внимательно выслушивал, потом иногда вносил исправления.

– И не пытался спорить, отстаивать свою точку зрения?

– Нет.

– То есть безропотно менял в тексте все, на что вы указывали?

– Вы меня не правильно поняли, – в голосе редакторши опять засквозило раздражение, – он никогда не принимал замечания, которые касались стиля, психологии героев, основных сюжетных линий. Не возражал, но и не принимал. Но у всякого автора могут быть неточности, чисто технические. Когда такой большой объем текста, человек может упускать незначительные детали. А Ракитин к тому же отказался от редактора.

– Почему?

– Его не устраивал уровень редактуры.

– А что, у вас в издательстве действительно плохие редакторы? – поинтересовался капитан с невинной Приветливой улыбкой.

– Разные, – рявкнула Астахова с каменным лицом и вообще, я не понимаю, к чему вы клоните? Среди сотрудников издательства у Ракитина врагов не было. Для нас гибель такого перспективного автора – огромная потеря.

– Да, я понимаю, – кивнул капитан, – я ни к чему не клоню. Просто круг людей, которые могу рассказать о Ракитине, весьма ограничен. Как вы сами справедливо заметили, Никита Юрьевич был человеком замкнутым. Могу добавить, еще и одиноким. С женой он развелся семь лет назад, родители его пока не прилетели из-за границы, да и говорить с ними будет очень трудно. Они потеряли единственного сына.

– У него были теплые отношения с дочерью, – быстро произнесла редакторша.

– Почему вы так решили?

– Он приезжал с ней в издательство. Девочка часто жила у него. Я это знаю потому, что она подходила к телефону. Это я просто к тому говорю, что не так уж он был одинок. Наверняка имелась у него какая-нибудь женщина. Неженатый молодой мужчина, интересный, я бы сказала, привлекательный. К тому же известный писатель. Разумеется, женщина была. Насколько мне известно, пожар произошел не в его квартире, а в квартире знакомой, у которой он жил. Скажите, строго между нами… Я знаю, вы не имеете права, тайна следствия, и все такое. Неужели его все-таки убили?

Только что перед капитаном было бесполое должностное лицо, доблестно охранявшее всякие сложные секреты своей фирмы, старавшееся изо всех сил не сболтнуть лишнего, строго держать дистанцию. Существу этому не было дела до чьей-то там нелепой преждевременной смерти. Ракитин-Годунов либо кто-то еще – какая разница? «Умри ты сегодня, я завтра», – вспомнил капитан старую тюремную присказку и подумал, что женщина эта либо совершенная скотина в душе, либо что-то знает и скрывает очень тщательно.

Проявление обычного дамского любопытства выглядело почти фантастично на фоне ее ледяной выдержки, словно какая-нибудь умная железная машина вдруг взяла и почесала за ухом или высморкалась. Только что Астахова говорила как робот, а теперь в голосе ее прозвучали живые человеческие интонации она мягко улыбнулась, пожалуй, впервые за весь разговор, и красиво взмахнула ресницами.

– Работаем, – широко улыбнулся в ответ капитан, – – проверяем. Да, а как насчет подборки материалов? Нам, конечно, не так уж сложно самим разыскать все что печаталось о писателе Годунове, но не хотелось бы тратить время.

– Да вы знаете, не особенно много печаталось, – Зоя Анатольевна явно не готова была к этому вопросу, она расслабилась и не успела быстро собраться в комок, стать опять бесполым, бесчувственным должностным лицом, а потому покраснела и заерзала на стуле. Ей было неловко.

– Но у вас ведь есть пресс-секретарь, который отслеживает все материалы. Может, мне не стоит утруждать вас и просто поговорить с ним?

Несколько секунд Астахова молчала и старательно скребла длинным серебристым ногтем какую-то невидимую налипшую грязь на пластиковой столешнице. И наконец произнесла, устало и равнодушно:

– Его нет сейчас. Я вам дам номер его мобильного телефона. Объясняйтесь с ним сами.

– Он просто не успел подготовить материалы? – догадался капитан.

– Обычное разгильдяйство, – поморщилась Зоя Анатольевна, – вашу просьбу ему передали, но он, кажется, забыл. Это можно понять, у него не работа, а сплошная беготня. И мне, честно говоря, просто неловко.

– Да, я понимаю, – капитан достал блокнот. Зоя Анатольевна продиктовала номер.

Когда дверь закрылась, Астахова схватила телефонную трубку, несколько секунд подержала в руке и бросила на место. Встала, подошла к окну, проводила взглядом прямую высокую фигуру капитана и испуганно отшатнулась от окна, когда ей показалось, что он сейчас обернется. Потом достала сигарету из пачки, долго щелкала зажигалкой, не могла прикурить, потому что руки ее дрожали.

– Идиот, – пробормотала она, покачав головой. – Господи, какой идиот! Я ведь предупреждала.

Справившись, наконец, с зажигалкой, жадно затянувшись, она решительно шагнула к столу, сняла трубку и стала звонить через междугородний код, но после восьмерки было все время занято.

* * *
Прошло больше двух часов, Петя Лукьянов все не перезванивал, и Ника сама набрала его номер. Петя тут же взял трубку.

– Знаешь что, Елагина, – тихо произнес он после долгой паузы, – я не буду лезть в это дело. И тебе не советую.

– Что? – не поняла Ника.

– Что слышала. Кремировали твою первую любовь.

– Как? Когда?

– Сегодня ночью. По ошибке. Все. Я не могу об этом говорить. По телефону, во всяком случае.

– Давай встретимся.

– Слушай, Елагина, у меня двое детей.

– Я знаю. Но разве из этого следует, что ты не можешь встретиться со своей бывшей сокурсницей? Петюнь, ты ведь никогда не был паникером.

– Теперь стал.

– Если ты узнал нечто опасное, возьми и скинь эту информацию. Скинь ее мне. А я разберусь.

– Я смотрю, ты уже читала последний роман Годунова? Ты почти дословно цитируешь.

– Ты так хорошо запоминаешь тексты?

– Те, которые мне нравятся, – да. Ладно. Прости. Я погорячился. Если честно, испугался немного. Это не по-мужски, я понимаю. Говори, где и когда. Я сегодня свободен.

– Хочешь, приезжай ко мне. Или я к тебе…

– Знаешь что, Елагина, пригласи меня в хороший ресторан. Я так давно не был в ресторане, а уж женщины меня вообще никогда не приглашали. Я наглец, но пользуюсь случаем.

– Хорошо, Петюня. Какую кухню предпочитаешь?

– Ну, не хочется тебя разорять, – задумчиво протянул Петя, – я, конечно, никогда не был в ресторане «Ампир» и во многих других. Мимо проезжаю на общественном транспорте, а внутрь заглядывать не доводилось даже одним глазком. Знаешь, давай посидим скромненько и со вкусом. Пригласи меня в «Американский бар» на Маяковке.

– Разумно, – улыбнулась в трубку Ника, – часа через полтора у входа.

Это было действительно разумно. В таких местах, как ресторан «Ампир», можно запросто столкнуться с кем-то из многочисленных Гришиных знакомых. А этого вовсе не хотелось. Также не исключено, что застольные разговоры могли писаться кем угодно – от МВД и ФСБ до какой-нибудь параллельной бандитской структуры. Американский бар – место вполне скромное, демократичное, шумное.

– Можно я пока здесь побуду? – спросила Зинуля. – Видик посмотрю, музыку послушаю.

– Конечно, оставайся.

Через час, выруливая на Садовое кольцо на своей маленькой темно-синей «Тойоте», Ника с удивлением обнаружила, что за ней неотрывно следует серый «Мерседес».

– Ну здравствуйте, – пробормотала она, перестраиваясь в крайний ряд, ближе к обочине, и сбавляя скорость, – этого мне только не хватало.

Дождавшись, пока «мере» подкатит ближе, она резко затормозила у края тротуара и вышла из машины. «Мере» тоже остановился. Там сидело двое. Стасик и Костик. Молодые люди из охранной структуры, принадлежащей ее мужу. Именно они встречали ее вчера в Домодедово.

– В чем дело, ребята? – хмуро поинтересовалась она, заглядывая в салон сквозь открытое окно.

– Вероника Сергеевна, добрый день. Как вы себя чувствуете? – оба молодых человека одарили ее радостными улыбками.

– Спасибо, отлично. А вы? – сдержанно улыбнулась в ответ Ника.

– Все нормалек, – панибратски подмигнул Стасик.

– Ну и славно. Я рада, что у вас «нормалек». Зачем вы сели мне на хвост?

– Григорий Петрович приказал, – пожал пудовыми плечами Костик.

– Отменяется, – покачала головой Ника.

– Что отменяется? – спросили они хором-

– Приказ Григория Петровича.

– Не имеем права, Вероника Сергеевна, – вздохнул Стасик, – да вы не нервничайте. Вы успокойтесь. Мы ведь вам не мешаем, мы тихонечко.

Не ответив ни слова, Ника шагнула к своей машине, достала из сумки сотовый телефон, набрала код Синедольска и номер Гришиной спецсвязи, по которой он всегда сам брал трубку.

– Ника, девочка, как ты? – спросил он, ничуть не удивившись звонку.

– Гриша, скажи своим качкам, чтобы оставили меня в покое. Мне это не нравится.

– Солнышко, что с тобой? Почему ты так нервничаешь?

– Со мной все нормально. Сними охрану.

– И не подумаю.

– Гриша, как это понимать?

– Это понимать так, что ты теперь жена губернатора, и тебе по статусу полагается охрана. А чем ты, собственно, недовольна? Они тебе мешают? Или у тебя свидание? – он коротко рассмеялся, но смех получился натужным, искусственным.

– Да, Гришенька. У меня свидание, – вздохнула Ника, – и мне неловко перед молодыми людьми. Ну что они обо мне подумают?

– Да ты их не стесняйся, прелесть моя. Они думают что-либо только по моей команде. О тебе, солнышко, никогда ничего плохого. А с кем свидание?

– Да с одним сокурсником, – как можно небрежней произнесла Ника, – ты его вряд ли помнишь.

– Ну почему? Всех твоих сокурсников, с которыми у тебя сохранились теплые отношения, я отлично помню. Так с кем же у тебя свидание?

«Нельзя называть имя… но и врать тоже нельзя. Он запросто узнает… Он приставил ко мне своих качков потому, что поймал на лжи. Вполне возможно, домашний телефон прослушивается… Господи, ну что же это такое?» – с тоской подумала Ника и ласково проворковала в трубку:

– Ой, Гришенька, хороший мой, я же опаздываю, я дико опаздываю. Неудобно. Целую тебя.

Она никогда не ворковала, не говорила мяукающим, хныкающим тоном «капризной киски». Это был не ее стиль. А сейчас сфальшивила. И самой стало противно до тошноты.

– Подожди, мы не закончили, – в его голосе послышались неприятные нотки, – садись в машину, Ника. Опаздывать действительно нехорошо, но мы договорим по дороге. Так с кем же у тебя свидание?

– Ты же знаешь, я не могу разговаривать по телефону за рулем.

– Садись к ребятам.

«Он знает, с кем я встречаюсь и где, он знает, о чем мы будем говорить с Петюней, и вполне возможно, сегодня к вечеру ему уже передадут по факсу распечатку кассеты с записью разговора. Я что, думаю, это он, мой муж, мой Гришаня, заказал Никитку? Я правда так думаю? Я поверила гнусной анонимке?» – все это молнией пронеслось в голове, и уже совсем спокойно, без всякого фальшивого воркования и дрожи в голосе, она сказала:

– Да, Гришенька. Я, пожалуй, сяду в машину к ребятам. А мою кто-нибудь из них отгонит в гараж. Я встречаюсь в баре с Петюней Лукьяновым. Помнишь его?

– Конечно. Это тот, который стал патологоанатомом?

– Да. Так вот, мне захочется выпить в баре, и твои ребята очень кстати. Извини, что вспылила. Просто я еще не привыкла к роли губернаторши и жутко устала. В общем, ты сам понимаешь. Я тебя очень люблю, Гришенька.

– Я тебя тоже люблю, девочка. Будь умницей. Не нервничай и береги себя.

Она ждала, что он спросит про Зинулю. Но он не спросил, а произнести самой: «Да, кстати, я забыла тебе сказать…», почему-то не было сил. Язык не повернулся. Она забрала из «Тойоты» свою сумку, уселась на заднее сидение «Мерседеса» и ласково улыбнулась Стасику с Костиком.

– К «Американскому бару» на Маяковке. Если можно, быстрее. Пусть один из вас, ребята, отгонит мою машину в гараж.

* * *
Капитану Леонтьеву хотелось еще раз, уже спокойно и основательно, побеседовать с хозяйкой сгоревшей квартиры. Первый их разговор был коротким и совершенно несодержательным.

На следующий день после пожара Резникова Зинаида Романовна примчалась из Питера ночной «Стрелой» и опознала обгоревшее тело друга юности без колебаний. На вопрос, почему Ракитин Никита Юрьевич, имея собственную трехкомнатную квартиру в центре Москвы, переселился к ней в конурку гостиничного типа, Резникова менторским тоном сообщила, что у творческой личности бывают такие периоды, когда необходимо сменить обстановку, и количество комнат, а также прочие коммунальные мелочи при этом значения не имеют.

Такое объяснение всех устроило. Ну чего там, несчастный случай, стоит ли вдаваться в подробности? Кто их разберет, писателей, они народ такой… с придурью. Все хотели поскорее отделаться от бессмысленной, но обязательной рутины.

Сейчас капитану не терпелось поговорить с Резниковой. А она исчезла. Нельзя сказать, чтобы капитан сбился с ног, разыскивая свидетельницу, которая была едва ли не самой важной в не существующем пока что деле. Он связался с матерью Зинаиды Романовны, отправил человека в Сокольники и на Арбат.

Мать сообщила, что понятия не имеет, где загуляло беспутное великовозрастное дитя. В пельменной в Сокольниках сказали, что судомойка Резникова в отпуске за свой счет и когда появится на работе, неизвестно. На Арбате, где Зинаида Романовна иногда продавала свои картины, ее не видели с прошлой среды.

Впрочем, кроме Резниковой были еще свидетели, которые никуда не пропадали. Например, бывшая жена, бывшая няня, имелись еще и друзья-знакомые, адреса которых предстояло выяснить. И наконец, надо было вплотную заниматься поисками Сливко, главного героя трагических событий. «А Резникова появится, – решил капитан, – ну куда ей деться? Да и зачем? Может, укатила назад, в Питер? Может, просто загуляла с горя? Незамужняя, бездетная свободная художница, постаревшая хиппарочка образца семидесятых…»

Звякнул внутренний телефон.

– Давай, Андрюша, на ковер ко мне, быстренько, – услышал капитан голос своего непосредственного начальника подполковника Саидова.

Формулировка «на ковер, быстренько» не предвещала ничего хорошего. Подполковник Саидов Анвар Саидович особенной начальственной вредностью не отличался и подчиненных своих по пустякам не дергал. Дружелюбный, компанейский азербайджанец московского происхождения, он крутился, как умел, в сложном мире мафиозно-милицейских отношений. Все знали, что грехов за ним много, но не больше той допустимой нормы, которая соответствует служебному положению.

Взятки Анвар Саидович брал осторожно и с умом, своих соотечественников, занятых сомнительным бизнесом, покрывал, конечно, но старался делать это тактично и умеренно. Подчиненных, окружных сыскарей, никогда понапрасну не обижал. В общем, Анвар Саидович был хорошим человеком и терпимым начальником.

Сочный пятидесятилетний толстяк с шикарной белоснежной шевелюрой и смоляными брежневскими бровями, Саидов восседал в кресле, как султан на троне. Злые языки утверждали, что подполковник подсинивает свою роскошную седину специальными оттеночными шампунями.

На этот раз Саидов был хмур и официален. У капитана окончательно испортилось настроение.

– Заходите, товарищ Леонтьев. Я вижу, у вас появилось много свободного времени? – не глядя на капитана, не предлагая ему сесть, произнес Анвар Саидович и загасил резким жестом только что закуренную сигарету. – Частным сыском решили заняться?

– Что вы имеете в виду?

– Сам знаешь. Садись, не маячь. Ты зачем в издательство ходил? Куда ты вообще лезешь, Андрюша? Капитан уселся и закурил.

– Анвар Саидович, я занимаюсь делом о незаконном хранении оружия. У меня в розыске Сливко Антон Евгеньевич, осужденный за убийство…

– Молчи и слушай меня! – Саидов хлопнул ладонью по столу. – Слушай и не перебивай. Оружие и наркотики у кого нашли? У этой, как ее? – Саидов болезненно поморщился. Судя по всему, он перед вызовом капитана с документами по делу ознакомился тщательно, однако память на фамилии у подполковника всегда была скверная.

– У Кудияровой, – подсказал капитан.

– Правильно. У Кудияровой. Ну и на хрен тебе сдался этот Сливко? Не было никакого Сливко. Бред у старой нимфоманки. Она сумасшедшая, стоит на учете. Оружие и наркотики уже конфискованы. Посадить психованную бабку мы всегда успеем. Что ты суетишься, Леонтьев?

– Анвар Саидович, а как быть с пальцами? Отпечатки на банке с наркотиками соответствуют по дактилоскопической формуле отпечаткам Сливко Антона Евгеньевича, осужденного за убийство…

– Пятнадцать лет назад, – напомнил Саидов, – осужденного и честно отбывшего наказание.

– Да, конечно. Но он исчез.

– А откуда ты знаешь, что он существует? Со старухиных слов? Может, помер давно твой Сливко, а психованной бабке во сне привиделся.

– Отпечатки на банке с наркотиками тоже привиделись? – мрачно поинтересовался капитан.

– Слушай, ты мне здесь дурочку не валяй! Ты скажи мне прямо, Леонтьев, зачем тебе это надо? – Я считаю, что Ракитин Никита Юрьевич мог быть убит. Несчастный случай похож на инсценировку, выполненную профессионалом. И профессионал этот, вполне вероятно, Сливко Антон Евгеньевич.

– Ну и считай себе на здоровье, – тяжело вздохнул Саидов.

– Виноват, товарищ подполковник?

– Вот то, что виноват, это точно. И мне за тебя, Леонтьев, сегодня здорово намылили шею. Ну кто тебя просил лезть в издательство?

– Что значит – лезть? Я счел необходимым побеседовать с сотрудником издательства, в котором печатались книги потерпевшего. В порядке сбора оперативной информации.

– Ну ты погоди его в терпилы-то записывать, погоди. И вообще, я сказал, не перебивай. Молчи и слушай! Если твоего писателя и замочили по заказу, то это совсем другой уровень. Ты что, не понимаешь?

– Нет.

– Ну хорошо. Объясняю для слаборазвитых. Писатель Годунов, он же погибший от неумелого обращения с электропроводкой Ракитин Никита Юрьевич, шестидесятого года рождения, слишком известная фигура. Знаменитость, можно сказать. Если кто его и заказал то заниматься этим должны люди с Петровки. А не мы грешные.

– Убийство произошло на нашей территории, и предварительное расследование…

– Слушай, дорогой, ты заткнешься когда-нибудь? Прости, пожалуйста, за грубость. Из издательства позвонили в министерство, самому Чуриченко, и говорят мол, что за дела? Неужели убийство одного из лучших детективщиков России расследует окружная шелупонь? Заявляется, мол, к нам какой-то сопляк капитанишко и устраивает допрос с пристрастием главному редактору. Чуриченко тут же навел справки, выяснил, что никакого убийства не было. Ну и, разумеется, сегодня рано утром устроил мне разнос, как мальчишке, в своем кабинете. Теперь ты понял, Андрюша? Или тебе еще надо что-то объяснять?

– Понял, – кивнул Леонтьев, – знаете, Анвар Саидович, мне кажется, надо попросить санкцию прокурора на вскрытие.

– Слушай, Андрейка, – черные и масленые, как оливки, глаза Саидова ощупали лицо капитана, – ты как себя чувствуешь? Голова не болит?

– Нет. А что?

– У меня второй день раскалывается. Магнитные бури действуют. Они ведь и на психику действуют некоторым. Не замечал? С нервишками у тебя как?

– Не жалуюсь.

– Устал я от тебя, капитан Леонтьев, – печально вздохнул подполковник. – Ты завязывай с частным сыском. Пока не поздно.

– Что значит пока не поздно, товарищ подполковник?

– То и значит. Мало тебе «глухарей»? Ну куда ты лезешь? А главное – ради чего?

– Я уже сказал. У меня есть основания подозревать, что Ракитин убит. Я считаю, что по вновь открывшимся обстоятельствам должно быть возбуждено дело. И прежде всего необходимо вскрытие.

– Это какие такие обстоятельства? – прищурился Саидов.

– Я все перечислил в рапорте. Рапорт у вас на столе.

– У нас с тобой получается как в дрянном кино, – подполковник закурил и расслабленно откинулся в своем кресле. – Злодей начальник связан с мафией и мешает герою-подчиненному разоблачить преступников. Но только это не кино, Андрюша. Я не злодей, и если писателя правда заказали, то я вполне с тобой солидарен. Надо искать убийцу и заказчика. Надо. Но я знаю, что найти невозможно ни того, ни другого. И ты это знаешь. Сам факт профессиональной инсценировки говорит за себя. Если сейчас поднять волну, возможно, дело будет возбуждено по вновь открывшимся обстоятельствам, к чему ты всеми силами сейчас стремишься, Андрюша. Но это будет «глухарь», который спишут на нас. Тебе это надо? Мне – нет. У нас и так по округу раскрываемость не выше сорока процентов. Куда нам еще один «глухарь», да такой крупный? Кому от этого хорошо? Мертвому писателю? Это не кино, Андрюша. Нет тебе тут ни злодеев, ни героев. Есть элемент обычного разгильдяйства.

– Разгильдяйства?

– Именно, – кивнул Саидов, – труп твоего писателя кремировали ночью.

– То есть как – кремировали? Родители прилетают только сегодня, а его уже кремировали?! Но это же невозможно без согласия близких родственников…

– У нас все возможно, – шевельнул бровями Саидов. – Он прошел по документам как невостребованный, кто-то там что-то напутал в морге с большого бодуна. В общем,

Обычный бардак. Так что кина не будет Андрюша, киношник спился.

– Анвар Саидович, я не понял, вы мне запрещаете собирать оперативную информацию по оружию и наркотикам?

Саидов долго молчал. Так долго, что капитану показалось, его начальник заснул. Голова была низко опущена, и глаза совсем исчезли под пышными смоляными бровями. Наконец, так и не поднимая глаз, он произнес медленно и безучастно:

– Да собирай на здоровье.

– Слушаюсь, товарищ подполковник. Я могу идти?

– Иди.

Когда Леонтьев открыл дверь кабинета, он услышал, как Саидов пробурчал себе под нос:

– Только боюсь, здоровья это не прибавит. Ни тебе, ни мне…

Глава 17

– Привет, Ника. Рад тебя видеть. Повод, конечно, ужасный, и все-таки посмотреть на тебя приятно, – Петя Лукьянов обнял Нику и поцеловал, – можно тебя попросить об одном маленьком одолжении?

– Конечно, Петюня.

– Не говори мне, что я стал толстым.

– Ты? А разве ты стал толстым? – Ника критически оглядела его мощную двухметровую фигуру с солидным брюшком. – Отлично выглядишь, Лукьянов. Мужчина в полном расцвете сил.

– Спасибо, Ника. Ты, разумеется, врешь, но все равно спасибо. А то я только и слышу со всех сторон: ты поправился, Лукьянов, ты постарел, и плешь у тебя проглядывает.

– Петюня, это зависть.

На самом деле Петя за полтора года, которые они не виделись, успел набрать еще килограммов пять, не меньше.

В институте он был худой как жердь, носил круглые, довоенного образца очки на кончике длинного тонкого носа, шелковые каштановые кудри до плеч, штаны-галифе с кожаными заплатами на коленях, какой-то древний полувоенный китель и фетровую темно-зеленую шляпу с широкимиполями. Он был похож то ли на разночинца, то ли на интеллигента-анархиста.

Теперь перед Никой стоял высокий толстяк в добротном темно-сером костюме, почти седой, стриженный очень коротко, с круглой аккуратной бородкой. Очки на носу были самые обыкновенные, с затемненными стеклами, в хорошей итальянской оправе.

Если бы не регулярные встречи выпускников Первого медицинского института, Ника ни за что не узнала бы Петю Лукьянова.

– Слушай, ну почему тебе ничего не делается? – спросил Петя, оглядывая Нику с ног до головы. – Может, ты, как Дориан Грей, прячешь на чердаке портрет, который за тебя стареет? Ну давай, скажи мне честно, я здорово изменился? Потолстел?

– Нет, Петюня, не скажу. Наоборот. Ты похудел.

– Похужал и возмудел?

– Вот именно, – улыбнулась Ника, – кстати, помнишь, кто так выражался?

– Несравненная баба Соня, завкафедрой эмбриологии. Между прочим, жива еще

Старушка. Девяносто четыре года! Помнишь, как она на первой лекции подошла ко мне, ткнула пальцем и говорит: «Наш с вами эмбрион…»? А я был юный и застенчивый, покраснел До слез.

Они прошли вслед за метрдотелем, сели за угловой столик, долго молча изучали меню.

– Слушай, здесь никаких штучек под столами нет? – спросил Петя тревожным шепотом, не отрывая глаз от меню.

– Не должно быть, – пожала плечами Ника, – но если ты боишься, мы можем сейчас просто поболтать о том о сем, а потом пройти пешком по бульвару.

– А твой шофер с борцовскими плечами будет медленно ехать рядом?

– Нет. Он подождет на углу. Петюня, что с тобой? – она заметила у него на лбу мелкие капельки пота. – Мы пришли поесть и поболтать. Ты выбрал что-нибудь?

К ним подошел официант, чтобы принять заказ.

– Мне каких-нибудь гадов морских, – встрепенулся Петя, – от них не толстеют. Ну и сухого белого вина. К морским гадам ведь полагается белое, как к рыбе?

– Ну, в общем, да, – кивнул официант с любезной улыбкой.

– Пожалуйста, два салата с морскими гребешками, свежие овощи, две порции королевских креветок в чесночном соусе, бутылку белого сухого на ваш вкус.

– Что к креветкам, рис или французский картофель?

– Мне ничего, – решительно помотал головой Петя, – я пытаюсь худеть.

Официант понимающе кивнул и вопросительно посмотрел на Нику.

– Мне тоже никакого гарнира не надо. Не хочу поправляться.

Когда официант удалился, Петя достал бумажный носовой платок и вытер лицо, потом из-под очков быстро взглянул Нике в глаза.

– Мне очень жалко писателя Годунова. Я не специалист, конечно, но, на мой взгляд, он был лучшим из нынешних. Но еще больше мне жалко Никиту Ракитина, мальчика, который приходил за тобой в институт почти каждый день. Я сам не понимаю, почему так хорошо его запомнил. Наверное, потому, что завидовал немного.

– Завидовал? – удивилась Ника.

– Я однажды заметил, какие у него были глаза, когда ты шла к нему через двор. Он умел быть счастливым. Ты понимаешь, о чем я? Несчастными умеют быть все. Тут особого ума не надо. Большинство людей более комфортно чувствует себя, когда возникают всякие сложности, неприятности. Для одних это стимул, для других – оправдание. А счастливым быть неудобно, неприлично. Подумают, что пьяный или просто идиот. И это правильно. Мало кто умеет быть счастливым не от глупости, не по пьяни, а от ума. Потому что надо быть не просто умным, а талантливым, чтобы понимать, какой это чудесный и, в общем, случайный подарок – жизнь. Любая жизнь, даже последнего бомжа и забулдыги. Наверное, дико звучит из уст человека, который каждый день потрошит трупы?

– Нет, – покачала головой Ника, – как раз из твоих уст это звучит вполне убедительно.

– Спасибо на добром слове, – улыбнулся Петя, – знаешь, у меня до сих пор иногда встает перед глазами лицо Ракитина, особенно, когда я вижу тебя. Ты ведь правда почти не изменилась. Я смотрю на тебя и так ясно вижу картинку двадцатилетней давности: ты идешь к нему через двор, а у него лицо совершенно счастливого человека. Не глупый щенячий восторг и даже не мимолетная пьяная радость влюбленного мальчишки, а глубоко осмысленное, очень гармоничное чувство. Я никогда такого не видел, ни до, ни после. И в кино ни один актер не сумел такое счастье сыграть. Прости, я зря, наверное, это сейчас говорю?

– Нет, почему? – Ника закурила и глубоко затянулась. – Я не думала, что для тебя это так важно. Столько лет прошло, а ты запомнил.

– Запомнил, – Петя развел руками, и жест получился какой-то извиняющийся, растерянный, – знаешь, я старею, вероятно. Всплывает много всего из юности, нужного и ненужного. Помнишь, как в анатомке красили ногти трупам? Помнишь эти наши шуточки: заманивали вечно пьяного дворника Семеныча в морг, гасили свет, толкали старика на женский труп и говорили: «Семеныч, хочешь женщину, синюю-синюю?» Старик покойников боялся до обморока, орал как резаный. А мы ржали.

– Ты не ржал, – покачала головой Ника, – и я тоже.

– Но у меня были свои шуточки. Помнишь, перед экзаменом по анатомии я положил череп в авоську и ехал с ним в метро в час пик?

– Первый раз слышу.

– Ну да, конечно. Мы ни разу не ехали домой из института вместе. Хотя нам, между прочим, было по дороге. Так вот, я стоял с этим черепом и держался за поручень, как раз той рукой, в которой была авоська. И мертвая голова болталась прямо перед глазами сидевших. А я наблюдал за их лицами и давился от смеха. Знаешь, чем все кончилось? Мне уступила место беременная женщина. Она встала, бледная, испуганная, и произнесла шепотом: «Садитесь, пожалуйста, молодой человек».

– И ты сел?

– Нет, конечно. Я просто убрал череп под куртку. Это глупости, но все-таки юность. А что еще вспоминать, как не юность? Хотя и стыдно.

– Ничего стыдного, – покачала головой Ника, – нормальная защитная реакция. Знаешь, почему мы так делали? Чтобы привыкнуть. Чтобы не бояться. У врача должен выработаться здоровый цинизм.

– А ты знаешь, где кончается здоровый цинизм и начинается патологическая эмоциональная тупость, которую психиатры относят к латентной стадии шизофрении?

– Теоретически – да, знаю. Но граница очень зыбкая. Практически иногда переступаю ее и не желаю отдавать себе в этом отчета.

– Вот это, пожалуй, самое неприятное, – задумчиво произнес Петя, – отдавать себе отчет. Но иногда приходится. С твоим Никитой именно такой случай.

– Что ты имеешь в виду?

Официант принес заказ, и пока он расставлял на столе тарелки, Петя молча курил, глядя мимо Ники, как бы отгородившись от мира блестящими затемненными стеклами своих очков.

– Петюня, если ты боишься, что нас слушают, то это вряд ли, – тихо сказала Ника, когда официант удалился.

– Не то чтобы боюсь, – пожал плечами Лукьянов, – просто мне не хотелось бы говорить об этом в общественном месте. По-хорошему, чтобы я мог тебе все спокойно и внятно изложить, как ты выразилась, «скинуть информацию», нам надо либо запереться в ванной и включить воду, либо отправиться куда-нибудь в лес, на речку. А здесь мне все время кажется, что кто-то слушает, и я рефлекторно перескакиваю с главного на всякие общие темы. Я стал трусом, Ника. В этом стыдно признаваться мужику, но не признаваться и делать таинственный вид еще более стыдно.

– Хорошо, Петя. Расслабься, и давай поедим. Ты нервный какой-то. Устал?

– Мои покойники – народ смирный, – пожал плечами Петя, – не то что в твоей травматологии.

– Ты не жалеешь, что пошел в судебную медицину? Помнится, бледнел в анатомке на первом курсе.

– На шестом я бледнел еще больше. Но не в анатомке. Чем глубже я изучал медицину, тем яснее понимал, что не знаю ничего.

– У тебя красный диплом. Ты был одним из лучших на курсе, и мог бы стать отличным диагностом.

– А я и так отличный диагност. Сравнительно небольшой процент ошибок. Правда, от моих ошибок никто еще не помер. Зато чужие ошибки вижу каждый день. Знаешь, что меня больше всего нервирует? Не раздробленные черепа и расчлененные тела, не набор обычных для мой профессии ужасов. Там, по крайней мере, все ясно. Убийца поработал. С него и спросят соответственно, если найдут, конечно. Меня нервируют покойники, которым повезло. Их аккуратно, заботливо лечили, с ними работали отличные диагносты, замечательные онкологи, кардиологи, эндокринологи, использовали новейшее оборудование, дорогие препараты. По учебникам лечили, по науке. А человек взял и помер лет этак в тридцать пять.

– Ну, Петя, ты что, в самом деле? Откуда в тебе это? Медицина не всесильна. От ошибок и несчастных случаев никто не застрахован. Если, например, онкология, так тут ничего не поможет…

– Знаешь, Ника, я тебе ужасную вещь скажу. Меня за такое следовало бы лишить не только кандидатской степени, но и диплома. Я с семнадцати лет изучал медицину и понял, что не могу, не имею права прикоснуться к живому человеческому организму. Нас ведь неплохо учили, верно? У нас были лучшие в России преподаватели. А я вдруг осознал к шестому курсу, что почти все области медицины являются абстрактными мертвыми науками, лишенными практического смысла. А сейчас ежедневно убеждаюсь в своей правоте. Ну что ты на меня так смотришь? Я не рехнулся от общения с покойниками, не бойся.

– Петя, моя травматология – не абстрактная наука, не мертвая.

– Я знаю, Ника, ты хороший врач. Постольку, поскольку ты умный и ответственный человек. Плюс знания и опыт. Ты работаешь руками и мозгами и никогда не выпишешь от насморка лошадиные дозы сульфамидов и глюкокортикоидов.

– А что, тебе такое встречалось?

– Сплошь и рядом. Не далее как вчера попала ко мне женщина. Тридцать два года. Двое маленьких детей. Я смотрю историю болезни и понимаю, что никакой болезни не было. Смотрю заключение о смерти-и понимаю, что совершенно здорового человека просто взяли и угробили. Не со зла, разумеется. И без всякой корысти. У нее был банальный невроз. Жила с сумасшедшей свекровью в однокомнатной квартире. Ей бы просто отдохнуть, обстановку сменить. Но некогда, и денег нет, и дети маленькие. К тому же слепая младенческая вера в доброго доктора Айболита, который всех излечит-исцелит. Вместо Айболита попалась ей районная дура. Без всяких обследований, без элементарных анализов выписала кучу психотропной и гормональной дряни. Вдарить по молодому здоровому организму нейролептиками и глюкокортикоидами, это сама понимаешь, что такое. И главное, дозы чудовищные. Началась водянка, а доктор говорит: «Все нормально, милая. Это вы вес набираете». А у «милой» надпочечники летят к чертовой матери. И все. Надо было всего лишь отдохнуть. Я делал вскрытие, и знаешь, это хуже, чем труп, расчлененный маньяком. Это страшнее, поверь мне. Я вижу, как молодой здоровый организм был изуродован изнутри, и не ядом, не серной кислотой, а безобидными на вид таблеточками, которые в любой аптеке без рецепта продают. Ей бы жить еще лет пятьдесят, не меньше, если бы не идиотка из районной поликлиники.

– Ну уж? – вскинула брови Ника. – Ты что, считаешь, что неграмотные тетки из районной поликлиники страшнее маньяков? Ты загнул, Петюня.

– Да, я, разумеется, загнул. Разве можно сравнивать? Чудовища, нелюди – и обычные тетки из районной поликлиники, толстые, вялые, которые думают только о своей крошечной зарплате, ругают правительство и давно забыли, что они вообще-то на минуточку врачи.

– Петька, – покачала головой Ника, – ты какую-то ересь несешь, честное слово. Мы скатимся к началу пятидесятых, «убийцы в белых халатах». Люди станут бояться врачей. И так сейчас прорва всяких шарлатанов, экстрасенсов, колдунов, гадалок. Сколько они жизней загубили? Кто-нибудь считал?

– А чем эта районная тетка лучше целительницы-гадалки? Дипломом своим? Ты сама знаешь, как такие учатся. Спят на лекциях, шпаргалят на экзаменах, тянут на тройки еле-еле. Ты думаешь, у нее знаний больше, чем у колдуньи какой-нибудь? А амбиций, между прочим, не меньше. И диплом в серванте, на почетном месте.

– Ну хорошо, и что ты предлагаешь?

– Не знаю. Я просто делюсь с тобой. Жалко женщину. Молодая, красивая. Дурочка, конечно, и отчасти сама виновата. Должна была сообразить… хотя ничего она, разумеется, не должна. Просто я, старый дурак, все не могу избавиться от жалости. Переживаю. Только от моих переживаний никто еще с того света не вернулся.

– А все-таки зря ты, Петька, не стал терапевтом-диагностом. Вот тогда у тебя был бы шанс хотя бы кого-то вернуть с того света.

– Ладно, Ника, ты меня не слушай. Ты отличный врач, и спор этот может длиться бесконечно. Просто тошно мне. Я ведь в своем заключении сформулировал все, как всегда, мягко, обтекаемо, чтобы не подставлять коллегу. А сколько эта коллега еще жизней загубит? Ей-то по фигу, она даже не поняла, что натворила. А я чувствую себя полным дерьмом. Знаешь, возможно, если бы не эта история, я никогда не решился бы тебе рассказать про твоего Никиту.

– Но ты еще ничего не рассказал, – напомнила Ника.

– Мы же договорились – не здесь. Только одно могу сказать прямо здесь и сейчас. Убили его. Это никакой не несчастный случай. Это заказное убийство, сработанное профессионалом с искусной инсценировкой.

– Подожди, значит, вскрытие было? – еле слышно произнесла Ника и жадно глотнула минеральной воды.

– Не было, – покачал головой Петя, – и не будет уже.

– Но тогда почему?..

– Я сказал – потом. Не здесь, – Петя замолчал. Прямо к их столику направлялся охранник Костик с сотовым телефоном в руке.

– Простите, Вероника Сергеевна, вы телефон в машине оставили, а тут как раз Григорий Петрович, очень хочет с вами поговорить.

– Ника, солнышко, – услышала она немного возбужденный голос мужа, – извини, что отрываю тебя. Митюша звонил.

– Что-нибудь случилось? – испугалась Ника. Сын довольно редко баловал их звонками из Швейцарии.

– Нет, все нормально. Просто соскучился. У него скоро начинаются годовые экзамены. Я тут подумал, может, тебе слетать к ребенку? Поживешь в каком-нибудь тихом отеле неподалеку от школы, сама отдохнешь, с сыном пообщаешься. Там сейчас хорошо, красиво, погуляешь по цветущим альпийским лугам.

– Ладно, Гришенька. Я подумаю. Спасибо, что позвонил.

– Передавай привет Пете Лукьянову. Скажи, я его отлично помню.

– Хорошо, передам. Целую тебя. Она захлопнула крышку телефона и протянула охраннику.

– Вероника Сергеевна, вы лучше оставьте у себя. Вы ведь еще долго будете сидеть, – он покосился на нетронутую остывшую еду, которой был уставлен стол. – Мало ли кто позвонит.

– Хорошо, Костя, – кивнула Ника, убирая телефон в сумку, – я оставлю. Спасибо.

Пока фигура охранника не исчезла за дверью ресторана, они молчали, Петя сосредоточенно ковырял вилкой большую креветку, пытаясь разломить ее пополам.

– Тебе привет от моего мужа, – сказала Ника, закуривая.

– Да? Когда ты успела ему сообщить о нашей встрече?

– Мы говорили по телефону по дороге.

– Если честно, мне твой Гришаня никогда не был симпатичен, – задумчиво произнес Петя и отправил в рот половинку креветки.

– Ты его видел не больше двух раз. На нашей свадьбе и потом, когда он приходил со мной на встречу выпускников лет пять тому назад. Кстати, он просил передать, что отлично тебя помнит.

По лицу Лукьянова пробежала тень. Глаза его застыли на миг. Он опять как бы отгородился от мира за дымчатыми стеклами своих очков.

– Думаю, нет необходимости просить тебя, чтобы ты не пересказывала ему наш разговор? Еще раз прости, но я действительно здорово рискую, – он дернул краешком губ, изображая подобие улыбки.

– Разумеется, Петюня. Не только ему, вообще никому.

Когда они наконец доели остывшие креветки, выпили по чашке кофе и вышли из ресторана, уже начало смеркаться. Небо расчистилось, стоял ясный тихий вечер.

– Вероника Сергеевна! – Охранник, увидев их, выскочил из машины как ошпаренный.

– Что же ты так дергаешься, Костик? – покачала головой Ника. – Сиди, отдыхай. Мы немного погуляем по бульвару. Я подойду к машине минут через сорок.

– Ну, жизнь у тебя, – вздохнул Петя, – не надоедает такая забота?

– Это только началось. Раньше такого не было. Супруге губернатора по статусу положена охрана, – усмехнулась Ника, – но вообще довольно противно.

– По статусу? Первый раз слышу… Ну ладно, я в этих вещах ничего не понимаю. Значит, что касается твоего Никиты… – Петя заговорил очень тихо и быстро. Нике пришлось взять его под руку и идти совсем близко. – Самое главное я тебе уже сказал. Это заказное убийство. Кто и почему заказал, понятия не имею. Труп прошел по документам как невостребованный и был кремирован в срочном порядке. Формально все чисто. Ну, почти чисто.

– Ну как же чисто, если без согласия родственников кремировали? И что значит – в срочном порядке? Это же страшное нарушение. Родители прилетают завтра, для них это будет дополнительным ударом, и я уверена, они так не оставят это дело. Они православные и ни за что бы не согласились на кремацию.

– Перед ними извинятся, посетуют на халатность персонала, на нехватку кадров и невозможность обеспечить морг ответственными, непьющими санитарами. Им скажут: «Простите, произошла ошибка. Если бы вы были в Москве, но никого из близких родственников не оказалось рядом. В течение трех дней тело не востребовали, а холодильников мало». Усталый бестолковый регистратор, пьяный санитар, бумажная путаница общее разгильдяйство. Нет виноватых. И это обычная практика. Практика сокрытия заказных убийств, выполненных с инсценировкой. – Петя, а ты не преувеличиваешь? Возможно, там и правда было обычное разгильдяйство?

– Возможно, – кивнул Петя, – но только не в том морге, куда доставили труп Никиты. Там организация работы и подбор кадров на самом высоком уровне. Хотя со стороны поглядеть – обычный пост советский бардак. Помнишь, пару лет назад было громкое дело с бандой квартирных аферистов-убийц?

– Да, что-то такое слышала. Обхаживали одиноких пьянчуг, стариков, инвалидов, добивались генеральной доверенности и отправляли на тот свет. Кажется, там было задействовано несколько врачей. Они клофелином снабжали. Но ведь их всех посадили. И при чем здесь морг?

– Посадили, но не всех. Там были работники морга, которые по ошибке, из-за путаницы в документах, из-за проблемы с местами в холодильниках кремировали тела жертв до вскрытия. В свидетельствах о смерти значилась или острая сердечная недостаточность, или кровоизлияние в мозг. А при вскрытии, разумеется, могло быть обнаружено отравление. Вот и сгорали тела. Это продолжается до сих пор. Но главные заказчики случайных кремаций теперь не квартирные махинаторы, вернее, не только они.

– Подожди, я не понимаю. Большинство заказных убийств в наше время происходит без всяких инсценировок. Просто стреляет снайпер или взрывается машина. Причины смерти никаких сомнений не вызывают, а исполнителей и заказчиков никогда не находят. Ведь известно, что у заказных убийств самый низкий процент раскрываемости – возразила Ника.

– Но согласись, бывают ситуации, когда необходима инсценировка несчастного случая. Ведь, как правило, при заказных убийствах довольно легко выявить круг заинтересованных лиц. Разумеется, доказать виновность конкретного лица значительно сложнее. Но попасть в число подозреваемых весьма неприятно, Особенно, если ты не бандитский авторитет, а добропорядочный высокопоставленный чиновник. Это удар по репутации, повод для нехороших слухов и назойливых журналистских расследований, наконец, лишний козырь в руках недоброжелателей и конкурентов. Если есть возможность организовать несчастный случай, в котором невозможно усмотреть никакого криминала, – почему нет? Это, конечно, дороже и хлопотней, зато безопасней.

– Ты считаешь, с Никитой все произошло именно так?

– Я мог бы поверить, что писатель Годунов погиб в результате неосторожного обращения с неисправной электропроводкой либо задохнулся при пожаре. Я мог бы поверить в это, если бы его труп попал в другой морг, если бы не кремировали его по ошибке. Ведь опознание не могло считаться полным. От лица там ничего не осталось. Да, были обнаружены документы, да, на трупе имелись вещи, принадлежавшие Никите. По телефону ты сказала, это был нательный золотой крест. Но для полной идентификации необходима была дополнительная экспертиза.

– Да, конечно, – кивнула Ника.

– Ты не слушаешь меня? Ты мне не веришь?! – Петя резко остановился, снял очки и уставился на Нику сверху вниз растерянными светло-серыми глазами.

– Ну что ты, я очень внимательно слушаю и верю каждому твоему слову, – успокоила его Ника.

На нее вдруг навалилось тяжелое, вязкое безразличие. Она представила деловитых лощеных санитаров морга, которым кто-то такой же деловитый и лощеный заплатил деньги, чтобы они аккуратно уничтожили изуродованное, обугленное тело Никиты Ракитина, все, что осталось от ее первой и, в общем, единственной любви. На фоне этого кошмара все прочее теряло смысл, рассыпалось прахом. Можно рыть носом землю в поисках расчетливых злодеев, можно не пощадить собственной жизни, выйти на след, вычислить, разоблачить, доказать. И что изменится? Керамическая урна с горсткой пепла так и останется керамической урной.

– Я понимаю тебя, – тихо проговорил Петя, – ты думаешь сейчас о том, что его уже не вернешь. Поиск злодеев, месть и прочие красоты шекспировских трагедий не убавят боли. Я не буду тебе больше ничего рассказывать. У тебя все хорошо в жизни. Муж, сын, много денег, заботливая охрана. И не стоит тебе заниматься частным сыском. Сунешься – никакая охрана не защитит. Ты не успеешь сделать ни единого шага в этом направлении. Остановят.

Глава 18

– То есть как – кремировали?! – Юрий Петрович Ракитин глядел в круглое благообразное лицо сотрудницы морга и чувствовал, что еще секунда – и он кинется на эту кудрявую улыбающуюся стерву с кулаками.

– Тише, Юрочка, тише… – Ольга Всеволодовна прикоснулась ледяными пальцами к руке мужа.

– Место в холодильнике оплачивается по установленному тарифу. Если покойник идет через фирму ритуальных услуг, они перечисляют нам деньги. Если поступает через милицию или «Скорую», мы храним только при наличии специальных указаний прокуратуры. Если таковых нет, мы связываемся с родственниками и обговариваем с ними условия и сроки хранения тела. Вы, насколько мне известно, были за границей. А кроме вас, близких родственников у покойного не оказалось. Я еще раз повторяю, мы приносим свои извинения. Виновные будут наказаны. Вы можете получить урну в Николо-Архангельском крематории.

– Какая урна? Где тело?

– Я вам объясняю, тело гражданина Ракитина Никиты Юрьевича, шестидесятого года рождения, кремировано.

– Да этого быть не может! Проверьте по документам, вы все перепутали! Ни в одной стране мира нет такого варварства, чтобы без согласия родственников кремировали.

– В документах черным по белому написано. Я уже несколько раз все проверила. Администрация приносит вам официальные извинения.

– На кой черт мне ваши извинения? Как это могло произойти? Как? Вы понимаете, что говорите? Где ваше начальство?! Что за бардак у вас здесь творится? Я буду жаловаться!

Юрий Петрович не кричал. Три дня назад у него сели голосовые связки. Он мог говорить только хриплым шепотом.

Когда ему позвонили из Москвы и сообщили, что его единственный сын Никита погиб, сгорел при пожаре, он не поверил.

– Этого не может быть, – сказал он спокойно и холодно.

– Юрий Петрович, я сама видела, – плакала в телефонной трубке Галина, бывшая жена Никиты.

– Что ты видела? Ты же сама сказала, там черная корка вместо лица. И почему он оказался в чужой квартире?

– Он у Зины Резниковой жил. Вы помните ее? Я уж не знаю почему, но он попросился к ней пожить.. Я, как увидела крестик, сразу поняла – он это, Никит-ка. Мне ли не узнать? И документы его…

Галя Ракитина плакала навзрыд на другом полушарии, в тысячах километров от Вашингтона, от красивого дома в богатом пригороде американской столицы. Но слышно было так, словно она сидела здесь, в уютной полутемной спальне.

Юрий Петрович старался говорить как можно тише, чтобы не разбудить жену. Оля приняла снотворное. В последнее время она трудно засыпала.

– Мы завтра вылетаем, я разберусь. Этого быть не может. Я уверен, это идиотское недоразумение.

Несмотря на такую уверенность, стоило Юрию Петровичу положить трубку, у него закололо сердце. Закололо сильно и требовательно. Он вылез из постели, прошлепал босиком в гостиную, распахнул стеклянную дверь, выходившую в небольшой дворик. В темноте покачивались розовые кусты. Мирно стрекотали кузнечики, высоко в чистом звездном небе сияла полная луна. Монотонно и печально пела какая-то одинокая ночная птица.

– Да что за чушь, в самом деле, – сердито пробормотал Юрий Петрович, – какой-то обгоревший труп в какой-то чужой квартире. При чем здесь мой сын? Мы ведь говорили по телефону всего дне недели назад. У него был усталый голос. Он сказал, что, вероятно, скоро пойдет в посольство оформлять визу и наконец прилетит к нам вместе с Машенькой. Мы полгода не видели сына и внучку. При чем здесь какой-то труп в чужой квартире?

Юрий Петрович бросил под язык шарик нитроглицерина, уселся в кресло-качалку, прикрыл глаза. Нельзя пускать в себя этот ужас. Пока ничего не известно. Во-первых, должны позвонить из каких-то официальных инстанций. Из прокуратуры, из МВД. Во-вторых, сам Никита должен позвонить послезавтра и сказать, на какое число он заказал билеты. Две недели назад была такая договоренность.

– Юра, что случилось? Почему ты не спишь? Почему сидишь в темноте?

Ольга Всеволодовна стояла в дверном проеме, прислонившись к косяку. Длинные седые волосы рассыпались по полным плечам. Он не видел в темноте ее лица, только силуэт, но по голосу понял: она почувствовала что-то.

– Кажется, был телефонный звонок? Или мне приснилось? – Она включила торшер, села на кушетку напротив Юрия Петровича. – Это из Москвы звонили? С кем ты разговаривал?

– Понимаешь, Оленька, – произнес он мягким шепотом, встал с кресла и пересел к ней на кушетку, – тут такая дурацкая история… Ты только не волнуйся. Я не хотел тебя будить. Уверен, это чушь, недоразумение.

– Юра, не тяни, не надо никаких предисловий. Ты же знаешь, я от этого только еще больше волнуюсь.

Юрий Петрович поморщился от приторной нитроглицериновой горечи и быстро произнес:

– Только что звонила Галина. Она сказала, что нашли обгоревший труп, в какой-то чужой квартире, то есть не в чужой, а у Зины Резниковой. Помнишь эту Девочку, художницу? И будто бы это наш Никита. Полная чушь, – он нервно усмехнулся, – Галя всегда была истеричкой и паникершей. По-моему, ее уже пора лечить.

– Зину Резникову я отлично помню, – спокойно ответила Ольга Всеволодовна, – но при чем здесь Зина и ее квартира? Никита должен вылететь к нам первого июня, вместе с Машенькой. У девочки кончаются занятия в школе, и они сразу вылетают. Какой труп? При чем здесь труп? – Она сняла телефонную трубку, набрала московский код, потом их домашний номер. Юрий Петрович вместе с ней молча слушал протяжные гудки.

– Нет дома, – сообщила Ольга Всеволодовна и нажала на рычаг, – ну конечно, в Москве сейчас одиннадцать утра. Он уже ушел. Юра, где у тебя записан телефон Галины?

Юрий Петрович прошел в свой кабинет и вернулся с толстой телефонной книжкой.

В квартире бывшей Никитиной жены трубку взяли через минуту.

– Машенька! – закричала Ольга Всеволодовна. – Где мама? Она нам только что звонила.

– Ее нет. Она звонила не из дома, – у девочки был странный, глухой голос, без всякой интонации.

– Деточка, почему ты не в школе? Ты не заболела?

– Бабушка, ты уже знаешь? Мама тебе рассказала?

– Что именно, Машенька? Что вы с папой прилетаете первого июня? Конечно, знаю…

– Почему? Ну почему я? Не могу…

– Что ты говоришь, деточка?

– Я не могу тебе это сказать, бабушка, я не могу, пусть кто-нибудь другой… – забормотала девочка, словно у нее начался лихорадочный бред.

Юрий Петрович сел рядом с женой, и ему было слышно каждое слово. Он взял трубку из рук Ольги Всеволодовны.

– Машенька, здравствуй, послушай меня. Это не правда – про папу.

– Дед, вы что, уже знаете? – она немного успокоилась. Это уже был живой разумный голосок, а не паническое бормотание.

– Ты сейчас одна? Что ты делаешь?

– Ничего. Я ничего не могу делать. Вы с бабушкой скоро прилетите в Москву?

– Да, Машенька. Очень скоро. Мы прилетим и выясним, что там случилось на самом деле.

– Все говорят, это был папа. Мама рыдает по нему, как по покойнику. А я не верю. Я не видела его мертвым, и никогда не поверю.

– Ну и правильно, Машенька. Конечно, это ошибка, и скоро все разъяснится.

– Дед, поговори со мной еще капельку. Ты честное слово думаешь, это ошибка?

– Честное слово.

– Я сказала маме, а она вопит: его убили, его убили!

– Полный бред. Кто убил? За что?

– Мама говорит – это она во всем виновата. Понимаешь, она вляпалась в какую-то историю, написала расписку, будто взяла большую сумму денег, ее за это должны были устроить на работу. А потом оказалось, что это были бандиты. Они стали требовать деньги, угрожали. Но мама-то на самом деле никаких денег не брала, только расписку дала. По телефону звонили, один раз даже пришли домой. Машина стояла у школы, они говорили, что, если мама пойдет в милицию, они меня изнасилуют и убьют у нее на глазах.

– О Господи, Машенька, тебе все это мама рассказывала? Или эти люди сами так при тебе говорили? Откуда ты знаешь?..

– Подожди, дед, не перебивай. Мама, конечно, мне не рассказывала. И эти люди мне ничего не говорили. Они только ехали очень медленно вдоль тротуара, когда я шла из школы. Совсем близко. И смотрели на меня из окошка.

– Может, это была случайность? Откуда ты знаешь что они так серьезно угрожали?

– Я подслушивала, когда мама с папой разговаривали на кухне. Она пришла к папе и попросила помочь. Но это такая огромная сумма… Я не знаю сколько, но это больше, чем папин гонорар за последнюю книгу. Раза в четыре больше. А частями они не согласны. Только все сразу. Даже если бы мама продала квартиру и папа отдал бы весь свой гонорар, все равно не хватило бы. В общем, папа ничего не обещал, а потом, через несколько дней, вроде бы достал деньги. Сразу всю сумму. И они от нас отстали. А теперь такое…

– Когда это было, Машенька?

– Давно. В конце февраля. Дед, ты только никому не рассказывай. Мама ужасно боится. Я, наверное, зря все это говорю по телефону…

Юрий Петрович, замерев, слушал внучку, и не заметил, что Ольга Всеволодовна глядит на него совершенно стеклянными глазами и сидит неподвижно, как изваяние, аккуратно сложив руки на коленях.

– Оля, – сказал он, закончив разговор с внучкой и положив трубку, – мы завтра вылетаем в Москву. Нет. Уже сегодня. Оля, ты слышишь меня?

Он прикоснулся к ее плечу, провел ладонью по щеке. Она продолжала глядеть в одну точку стеклянными глазами.

– Оля! Ну ответь мне что-нибудь! – он легонько потряс ее за плечи. Она, как кукла, упала на кушетку. Длинные седые пряди закрыли лицо. Сквозь них все так же, в одну точку, глядели остекленевшие глаза.

Прибывший через десять минут врач «Скорой» сообщил, что это называется «психогенный шок», гипокиническая реакция. Ничего серьезного, но необходима серия инъекций и полный покой в течение двух-трех дней.

– Если нет возможности ликвидировать травмирующий фактор – а в вашей ситуации такой возможности нет, – объяснял врач, – то возникает опасность суицидальной попытки. Больная только кажется совершенно бессильной и неподвижной, но, оставшись в одиночестве, без присмотра, может попытаться наложить на себя руки. Советую вам поместить вашу жену в клинику.

Юрий Петрович от клиники отказался. Попросил Джой, помощницу по хозяйству, пожить у них несколько дней. Позвонил в университет, объяснил ситуацию, выслушал слова искреннего соболезнования.

– Ночью на ваше имя пришел факс из Москвы. Текст написан по-русски, – сообщила секретарша музыкальной кафедры, – сейчас я позову кого-нибудь с кафедры словистики, чтобы вам прочитали. Мне уже перевели, но своими словами не хочу пересказывать.

Через три минуты профессор-словист Джереми Вуд прочитал ему без всякого акцента:

– "Уважаемый Юрий Петрович! С прискорбием сообщаем, что десятого мая сего года ваш сын Ракитин Никита Юрьевич погиб в результате несчастного случая.

Старший следователь прокуратуры Юго-Восточного административного округа Коновалов Г.К. Одиннадцатое мая девяносто восьмого года, печать районной прокуратуры, подпись, номера телефонов и факса".

– Это ошибка, – прошептал Юрий Петрович, – этого не может быть.

– Что, простите? – переспросил Джереми. – Вы не могли бы говорить чуть громче? Я вас совершенно не слышу.

Но Юрий Петрович не мог говорить громче. У него сел голос. И все последующие дни он только хрипло шептал, общаясь с людьми.

Ольга Всеволодовна пришла в себя на четвертый день. Он так и не сказал ей про факс из прокуратуры.

В самолете были русские газеты. Юрий Петрович перелистывая одну за другой, внезапно наткнулся на портрет своего сына. На последней странице ежедневной молодежной газеты в сводке происшествий сообщалось, что в ночь с десятого на одиннадцатое мая в Средне-Загорском переулке произошел пожар. Погиб известный писатель, автор детективных романов Виктор Годунов. Сотрудники милиции утверждают, что смерть Годунова явилась результатом несчастного случая. В квартире была неисправна электропроводка.

Юрий Петрович покосился на жену и быстро убрал газету подальше.

В Шереметьеве-2 их встречал старый приятель, сосед по дому, Илья Яковлевич Берштейн на своем «жигуленке».

– Я не видел Никитку очень давно, – сообщил он, – но как-то ночью, вскоре после майских праздников, я слышал над головой странные звуки. Мне показалось, мебель двигали. И еще были шаги. Беготня. Потом все стихло. А минут через двадцать – опять шаги, но уже другие. Как будто несколько человек. Я тогда не придал этому значения, а вот теперь вспоминаю, и, мне кажется, здесь есть над чем подумать. Однако милиция квартиру не навещала, никаких вопросов соседям не задавали. Такое впечатление, что все уверовали в несчастный случай. И никто не возьмет на себя труд хотя бы поинтересоваться: а почему, собственно, он удрал из своей квартиры?

– Удрал? – переспросила Ольга Всеволодовна.

– Именно, – кивнул сосед, – его ведь нашли на какой-то глухой окраине, в грязном общежитии. Насколько я знаю Никиту – а я знаю его с рождения, – он ни за что по доброй воле, в здравом уме не переберется из родного дома в чужую конуру. Он домосед, ему нужен комфорт и привычная обстановка, особенно сейчас, когда так много пишет. И компьютер у него стационарный. Он ведь жить не может в последнее время без своего компьютера. Если только успел прикупить еще и ноутбук…

Юрий Петрович с благодарностью отметил, что Илья говорит о сыне в настоящем времени, как о живом.

В квартире был относительный порядок. Никаких следов взлома, обыска, борьбы, во всяком случае, на первый взгляд. Юрий Петрович бросил чемодан и тут же стал звонить в прокуратуру. Там любезно сообщили, что тело его сына в данный момент находится в морге при двадцать второй больнице, продиктовали адрес.

Илья взялся подвезти их туда. Они не стали переодеваться, пить чай, отправились сразу. И уже через сорок минут узнали, что тело кремировано. Скандалить с рыжекудрой хладнокровной ведьмой, сотрудницей морга, не было ни сил, ни смысла.

– Вы должны получить под расписку вещи и ценности, – сказала она и, сняв телефонную трубку, быстро произнесла какой-то номерной код. Через несколько минут появился мрачный верзила в зеленом халате и молча положил на стол крошечный пластиковый мешочек с рыжей клеенчатой биркой.

Внутри лежал старинный золотой крестик и обрывок тонкой золотой цепочки. Крестик бы погнут и как будто оплавлен. Но сохранилось крошечное распятие, тисненые буквы «Спаси и сохрани» и инициалы «С.С.».

Крестик когда-то принадлежал Сергею Соковнину, который приходился Никите двоюродным прадедушкой. Не узнать эту вещь было невозможно. Никита никогда не снимал крест, из-за этого родителей даже пару раз вызывали в школу. Предмет религиозного культа заметил на груди ребенка бдительный учитель физкультуры.

Ольга Всеволодовна сжала крестик в кулаке. Юрий Петрович расписался там, где указал фиолетовый отманикюренный ноготь рыжей ведьмы. И в голове у него мелькнуло, что еще одна вещь, с которой Никита не расставался, должна была уцелеть при пожаре. Он хотел спросить, но передумал.

* * *
Наркотическое вещество, обнаруженное в банке из-под растворимого кофе, относилось к новому поколению синтетических препаратов. Называлось оно псилобицин и на территории России встречалось довольно редко.

В отделе по борьбе с наркотиками Леонтьеву сказали, что массового распространения этот самый псилобицин пока не имеет, а потому никаких специальных сведений, касающихся источников распространения, нет.

Как многие синтетические наркотики, псилобицин действует быстро и грубо. Привыкание почти моментальное, достаточно одной, максимум двух доз. Через неделю регулярного приема развивается слабоумие. В мозгу и в центральной нервной системе происходят необратимые изменения. Смерть может наступить в любой момент от малейшей передозировки.

Псилобицин хорошо растворяется в воде, еще лучше в спирте. Доза, равная десяти миллиграммам, может быть использована как быстродействующий яд, относящийся к группе так называемых функциональных, то есть поражающих преимущественно центральную нервную систему.

– Сто грамм псилобицина – это примерно тысяча долларов, – сказала капитану Леонтьеву эксперт из отдела по борьбе с наркотиками.

"То есть одна пятая гонорара, который получает сегодня недорогой киллер, – уточнил про себя капитан. Конечно, с киллерами обычно расплачиваются живой валютой. Но всякое бывает. А если убийца одноразовый, к тому же сидит на игле, то вполне разумно вручить ему такой вот скромный аванс. Однако если он и правда одноразовый, то его, вероятно, уже нет на свете. То есть искать Антосика просто не имеет смысла?

Но, с другой стороны, серьезный профессиональный убийца не стал бы селиться в соседнем подъезде, а если бы и поселился на некоторое время, то уж точно не стал бы там держать оружие и наркотики. Впрочем, если учесть, что на самом деле никаких твердых законов и правил в этой работе не существует и в конечном счете большинство наемных убийц остаются самоучками, то вся логическая цепочка рассыпается".

Он понял, почему так взвинчен. Впервые за его недолгий оперативный век ему пришлось всерьез заниматься совершенно латентным убийством, жертвой коего стал не бандит и даже не бандитствующий бизнесмен, а самый что ни на есть мирный, безобидный, очень талантливый человек.

Людей мирных и безобидных редко убивают таким изощренным способом, с инсценировкой. Для этого существует специальная порода киллеров, немногочисленная и дорогая. Их называют натуралистами. Они умеют убивать так, что смерть выглядит естественной и невозможно отыскать никаких признаков насилия. Их услуги стоят очень дорого…

И Леонтьев так глубоко задумался, что чуть не проехал нужную станцию, выскочил в закрывающиеся двери и сразу почему-то побежал, хотя вовсе не опаздывал. Галина Ивановна Ракитина, бывшая жена Никиты Юрьевича, ждала его у себя дома к половине пятого, а было только четыре. В тихом переулке он сбавил шаг, заставил себя успокоиться и сосредоточиться на предстоящем разговоре.

Дверь открыла высокая, довольно полная брюнетка. Крупный, ярко накрашенный рот, выпуклые влажные глаза.

– Его убили, – сообщила она, громко и даже торжественно, едва капитан переступил порог, – я это знаю совершенно точно.

– Почему вы так думаете? – спросил Леонтьев снял плащ и повесил на вешалку.

– Тут нечего думать. Проходите. Присаживайтесь. Я вам сейчас все расскажу.

В квартире была идеальная, стерильная чистота. Ни пылинки. Было похоже, что здесь совсем недавно прошел евроремонт, мебели мало, но вся новая, не то чтобы дорогая, однако качественная, удобная, натуральное дерево. Капитан автоматически отметил про себя, что бывшая жена известного писателя, женщина одинокая и безработная, отнюдь не бедствует. Ну и ладно, ну и дай ей Бог.

– Тапочки наденьте, пожалуйста, – спохватилась хозяйка, когда он шагнул на лаковый светлый пол гостиной.

– Да, конечно, простите, – капитан вернулся в прихожую, снял ботинки, сунул ноги в мягкие тапки. Их было пар десять, не меньше, в специальном войлочном мешке, который висел в прихожей.

«Как в музее», – подумал капитан, усаживаясь в бархатное пестрое кресло у журнального столика.

– Курить у нас нельзя, – предупредила хозяйка, хотя он и не собирался, сигарет не доставал.

Она уселась напротив, окинула его холодным оценивающим взглядом, потом глубоко вздохнула, и лицо ее вдруг приобрело весьма печальное, даже жалобное выражение. В больших выпуклых глазах блеснули слезы.

– Это такое горе… – прошептала она, – вы знаете, мы давно разведены, но оставались очень близкими людьми.

– Да, понимаю, – кивнул капитан, – скажите, Гадина Ивановна, когда вы видели Никиту Юрьевича в последний раз?

– Я очень прошу меня не перебивать, – быстрым, одышливым шепотом произнесла она и подняла полную руку, как будто защищаясь, – сначала я все вам расскажу, что мне известно, а потом вы будете задавать вопросы. Мне так удобней.

– Пожалуйста, – кивнул капитан, – я вас слушаю.

– Я профессиональный психолог, знаю два языка, английский и французский, но не могу найти работу, – начала она, и в голосе ее теперь звучало нарочитое спокойствие, отдающее внутренней тихой истерикой. – В наше кошмарное время профессионалы никому не нужны. А у меня ребенок. У вас есть дети?

– Нет.

– Но вы все равно меня понимаете. Так вот. Я долго мучилась, пытаясь найти приличную работу, по специальности. Каждый раз неудачно. И вот три месяца назад мне предложили наконец вариант, который показался вполне приличным, а главное, надежным и долговременным. Организовывалась фирма, то есть не фирма, акционерное общество с ограниченной ответственностью. Торговля недвижимостью. Им, разумеется, был необходим психолог. В принципе психолог всем необходим, но не все это понимают. Кстати, тот факт, что они это понимали, вызвал у меня большое доверие. Мне предложили не просто должность. Мне предложили стать одним из совладельцев, то есть сразуприобрести часть акций, причем на очень выгодных условиях. Разумеется, у меня не было необходимой суммы, и быть не могло. Но возник вариант, который показался мне приемлемым, – она говорила монотонно и как будто спокойно, но, казалось, в любой момент может разрыдаться.

– Простите, Галина Ивановна, – осторожно перебил ее капитан. – Я все-таки хотел спросить вас, когда вы в последний раз видели Никиту Юрьевича?

– Не надо меня сбивать! – истерика почти вырвалась наружу, в голосе прозвучали визгливые неприятные нотки. – Разве вы не понимаете, как мне сейчас тяжело? Я места себе не нахожу, у меня такая травма. Прошу вас, дайте мне все рассказать. А потом уж задавайте ваши вопросы.

– Хорошо, – кивнул капитан, – если вам будет легче… Я вас слушаю, Галина Ивановна.

– Так вот, мне предложили очень выгодный вариант. Суть заключалась в том, что вместо денег я просто пишу расписку, будто они взяты мною в долг у некой другой фирмы, и эта расписка является как бы моим взносом за часть акций. Мне объяснили, что на самом деле это чистая формальность для каких-то там официальных инстанций. А расписка представляла собой просто листок бумаги, даже нотариус ничего не заверял. Причем люди, которые мне это предложили, внушали доверие. Я все-таки профессиональный психолог и уж как-нибудь в людях разбираюсь.

– А можно конкретней? Что за люди? Где и как вы с ними познакомились? Фамилии, телефоны?

– Они позвонили мне сами. Мои данные есть в компьютере фирмы по трудоустройству.

– То есть никто вам этих людей не рекомендовал?

– Ну, знаете, если ждать рекомендаций, до старости просидишь без работы, – она возмущенно передернула полными плечами, – в наше время надо хвататься за каждую возможность. Нельзя зевать и ждать каких-то там рекомендаций. – Ну хорошо, а фамилии?

– Они теперь уже не имеют значения, их фамилии. Это были мошенники, совершенно вымышленные персонажи.

– Подождите, – перебил капитан, – то есть вы по предложению незнакомых людей написали расписку, что взяли деньги, но денег не брали? Какая сумма?

– Пятьдесят тысяч долларов. Послушайте, как вас зовут, я забыла…

– Андрей Михайлович.

– Так вот, Андрей Михайлович, вы меня извините, но не надо делать из меня идиотку. Все выглядело очень солидно.

– Вы видели какие-нибудь документы этих людей, фирмы или как там – акционерного общества?

– Ну разумеется. Меня оформили на работу, я написала заявление, заполнила анкету, наконец, мне был выплачен аванс, пятьсот долларов. Моя зарплата на первых порах должна была составлять полторы тысячи. Так вот, меня оформили на работу и тут же выплатили аванс. И только после этого я написала расписку. Вы поймите, это была чистая формальность. Мне объяснили, что никто никогда этих денег с меня не потребует. А я к этому моменту была настолько измотана поисками работы, дошла до точки, как говорится… Вы знаете, что такое для человека моего уровня, с моим образованием, с моим профессионализмом…

– Ну хорошо, – не выдержал капитан, – а какие-нибудь бумаги у вас сохранились?

– Нет. Все взял Никита. Была копия расписки, анкета, там много было бумаг. Не перебивайте меня, теперь я перехожу к главному. Через несколько дней мне позвонили и потребовали вернуть долг, в самых грубых выражениях. Я, разумеется, тут же попыталась связаться с теми людьми, но они исчезли. Их телефоны не отвечали. У меня было два номера мобильных телефонов, и там просто произносился стандартный текст: «Абонент временно недоступен». А угрозы продолжались. Это был такой кошмар, я не могу вам передать… Люди на джипе стали преследовать мою дочь.

– Вы пробовали обращаться в милицию?

– Нет, конечно.

– Почему?

– Вы, честное слово, задаете наивные вопросы. Ну кто же в наше время обращается в милицию? Там ведь сидят такие же бандиты.

– Спасибо на добром слове, – усмехнулся капитан.

– Нет, ну вас я не имею в виду. Просто всем известно… Нам с Машей пришлось такое пережить… Записки с угрозами, бесконечные звонки. Они даже приходили домой. Вы бы видели этих людей!

– А записки сохранились?

– Их тоже забрал Никита. Мне больше не к кому было обратиться. Все-таки Маша – его дочь. И вы знаете, ему удалось довольно быстро все уладить. Во всяком случае, нас с Машей оставили в покое.

– Каким же образом он все уладил?

– Понятия не имею. Ну, разумеется, мне пришлось выслушать от него массу неприятных слов, и сначала он ничего не обещал, а потом, буквально через несколько дней, позвонил и сказал, что все нормально.

– И вы не поинтересовались, как ему удалось решить проблему?

– Конечно, поинтересовалась. А как же?! Я ведь прекрасно понимаю, что такой суммы у него тоже нет. Но он не стал ничего объяснять. А потом улетел в Анталью. Сказал, что на неделю. После этого я его не видела.

– Подождите, как в Анталью? Когда? В прихожей хлопнула дверь, и через минуту на пороге гостиной появилась девочка лет двенадцати. Капитан никогда не видел живого Ракитина, но тут же заметил, что Маша удивительно похожа на отца. Тонкое, чуть вытянутое лицо, светлые волосы, большие серые глаза.

Широкий джинсовый комбинезон был велик ей размера на четыре и довольно нелепо выглядел на тоненькой фигурке. Огромные полосатые «платформы» напоминали копытца. Капитан машинально отметил про себя, что нынешняя подростковая мода – как они себя называют? рэперы? рейверы? – совершенно дикая какая-то, особенно, когда все эти огромные грубые вещи надевает на себя тоненькая, хрупкая девочка.

– Куда в ботинках? – деловито спросила Галина. – Иди надень тапочки, вымой руки и согрей себе суп.

– Здравствуй, мамочка, – Маша скинула ботинки, вошла и уселась в кресло, – добрый день, – кивнула она Леонтьеву, окинув его быстрым внимательным взглядом из-под длинной челки.

– Маша, я кому сказала? Нечего здесь сидеть. Это из милиции пришли. Разговор не для тебя. Иди мой руки, ешь и садись за уроки.

– Хорошо, мам, сейчас. Вы по поводу папы? – обратилась она к капитану.

– Да. Меня зовут Андрей Михайлович.

– Очень приятно. Маша Ракитина, – слабо улыбнулась девочка, – вы все-таки пытаетесь расследовать это дело?

– Маша! – повысила голос Галина. – Ты мешаешь, иди.

– Простите, Галина Ивановна, если не возражаете, я бы с Машей тоже хотел поговорить, – вмешался капитан.

– Хорошо, потом. Позже, – раздраженно махнула рукой Галина. – Сначала я должна все рассказать. Ребенка вообще не стоит в это впутывать. Хватит с нее. Так вот, он улетел в Анталью. Это было совершенно неожиданно…

– Значит, вы из милиции? – задумчиво спросила Маша, когда в долгом возбужденном монологе Галины наметилась небольшая пауза.

– Да, – кивнул Леонтьев.

– А можно посмотреть ваши документы?

– Маша! – отчаянно выкрикнула Галина. – Выйди сейчас же! Как ты себя ведешь?

– Она ведет себя совершенно правильно, – улыбнулся капитан и протянул Маше удостоверение.

– Спасибо, Андрей Михайлович, – девочка внимательно изучила документ и вернула его Леонтьеву. – Все говорят, что это был несчастный случай.

– Пока нет полной ясности.

– Ее и не будет.

– Нет, ну это невозможно! – взорвалась Галина. – Куда ты лезешь? Ну куда? У нас взрослый, серьезный разговор…

Маша ничего не ответила, продолжала сидеть и смотреть на капитана. По ее лицу было видно, что сейчас она пытается принять какое-то очень важное решение.

Наконец, не сказав ни слова, она встала, вышла из гостиной, вернулась через несколько минут и протянула Леонтьеву большой плотный конверт.

– Вот, посмотрите.

Капитан вытащил тонкую пачку цветных фотографий. В нескольких ракурсах был заснят черный джип, трое накачанных типичных «братков» рядом с машиной. Было похоже, что кадры делались скрытой камерой, однако снимавший постарался, чтобы четко просматривались лица людей.

На последних двух снимках капитан увидел Галину, а рядом с ней пожилого полного мужчину. Крупное, благообразное лицо, рыжая бородка, ободок рыжих кудрявых волос вокруг розовой блестящей лысины. Они стояли у светлого новенького «жигуленка». На одном снимке мужчина, галантно склонившись, целовал Галине руку. На другом они просто стояли и разговаривали, причем было ясно, что этот снимок сделан специально, чтобы лицо мужчины запечатлелось анфас, как можно четче и крупней.

– Вот эти, с джипом, ждали меня у школы, потом ехали медленно вдоль тротуара, когда я шла домой. Позже они пришли в квартиру. Они говорили маме, что изнасилуют и убьют меня у нее на глазах, если она не вернет деньги. А этот толстый лысый с «жигуленком» вытянул у мамы расписку. Папа забрал пленки и готовые фотографии вместе со всеми документами и копией расписки, велел, чтобы я никому никогда не говорила, что снимала этих людей. Но я на всякий случай отпечатала для себя, и вот видите, они пригодились.

– Откуда ты их снимала? – тихо спросил Леонтьев.

– Из окошка кухни. Я задвинула шторы, оставила маленькую щелочку. Они ничего не заметили.

– Сумасшедший дом! – внезапно выкрикнула Галина и схватилась за голову.

Все это время она сидела молча. Для нее фотографии были такой же неожиданностью, как и для капитана.

– Я знала, что этим кончится, – проговорила она, чуть понизив голос после крика и продолжая сжимать ладонями виски, – я предупреждала Никиту много раз.

– Простите, это вы о чем? – не понял капитан.

– Понимаете, в чем дело, Никита читал ей вслух каждую написанную главу, прямо с компьютера, – заговорила она быстро, взахлеб. – Он пичкал ее своими детективами. Маша часто жила у него, она была его первым и главным слушателем. И потом, они постоянно играли в эти идиотские логические игры. Я говорила, что ребенку это вредно, я лучше знаю, я все-таки психолог. Он выдумывал для нее коротенький сюжет, безвыходную ситуацию, логический тупик, а Маша искала выход. Вы бы слышали, как чудовищно это звучало со стороны! Он вынуждал ребенка рисковать жизнью. Пусть в игре, пусть на словах, но это же страшно вредно для детской психики! Господи, а если бы бандиты заметили, что она их снимает? Извините… – Галина резко встала и выбежала из комнаты. Она заплакала, и в глаза ей сразу попала тушь, потекла по щекам черными ручьями.

Глава 19

Феликс Михайлович Виктюк, шестидесятилетний сдобный толстячок, никогда не забывал о галантности. Всем дамам он целовал руки, мужчин встречал крепким честным рукопожатием, при разговоре открыто, тепло смотрел собеседнику в глаза, и всегда улыбался, мягко, ободряюще, сочувственно, восхищенно – в зависимости от обстоятельств.

Юрист по образованию, он когда-то начинал в маленькой паршивенькой юридической консультации. Облезлые столы, пыльный фикус на подоконнике, ноги редких прохожих за окном и громкая брань, потому что ноги эти без конца попадали в огромную, неистребимую ни летом, ни зимой, лужу.

Контора находилась в полуподвале, в одном из тихих переулков в центре Москвы. Клиентов было мало, дела в основном скучные и неприбыльные, коллектив крошечный, но удивительно склочный. Жидкий грузинский чай с пряниками и сушками из соседней булочной, кипы пыльных бумаг, сатиновые черные нарукавники, жалобщицы-бабки из окрестных коммуналок. Какой-то особенный, бессмертный бумажный клещ, от которого сыпь на руках. Ранний геморрой от сидячего образа жизни, ранняя лысина (то ли в наследство по отцовской линии, то ли просто от тоски), мягкое брюшко, в общем, почти старость к сорока годам.

Когда-то он мечтал о блестящей адвокатской карьере. Но в его маленькой узкоплечей жирноватой фигурке, в тихом высоком фальцете, в блеклых бесцветных глазках не было никакого блеска. Разве что ранняя плешь блестела, а так – все в нем было тускло и скучно, даже запах какой-то особенный, кисловатый, нездоровый, старческий.

Он не нравился никому, а главное, он самому себе не нравился. Представить, как этот тихий робкий человечек произносит пламенные убедительные речи в зале суда, как защищает, настаивает на смягчении приговора, добивается чего-то, было просто невозможно.

Если попадал к нему кто-то на консультацию, то моментально скисал, чувствуя, что дело его будет проиграно. Виктюк мог дать хороший, дельный совет. Юриспруденцию он знал отлично. В людях разбирался вполне бойко, то есть мог на глазок определить, когда человек врет, когда говорит правду, кого можно провести и надуть, а кто только делает вид, что такой весь из себя наивный и доверчивый. Но все впустую. Главного не возникало – доверия.

Феликс Михайлович, вероятно, и прожил бы так свой тоскливый век в гнилой районной консультации, на нищенской зарплате, на грузинском чае с пряниками и сушками. Но вышло иначе.

Рядом с юридической консультацией, дверь в дверь, располагалось бесхозное запущенное помещение, принадлежавшее жилищно-эксплуатационной конторе, именуемое то ли красным уголком, то ли ленинской комнатой.

Под пыльными портретами вождей и плакатами с инструкциями по пожарной и прочей безопасности проводились собрания жильцов дома, ночами приходили распить бутылку сантехник с электриком. В общем, помещение это было таким же тоскливым, гнилым и никому не нужным, как юридическая консультация, в которой сгорал во цвете лет Феликс Михайлович. Сгорал и не догадывался, что ждет его за соседней облезлой дверью.

Однажды, а именно душным жарким летом восемьдесят седьмого года, выходя вечером из своей конторы, Феликс Михайлович услышал за этой дверью какое-то тихое мелодичное мычание и от нечего делать заглянул.

На полу, на драном линолеуме, сидели кружком люди, человек десять. В основном женщины, пожилые, некрасивые, но быстрый взгляд любопытного юриста тут же выделил парочку молодых и вполне симпатичных. Вместо одежды на них были белые простыни. В середине круга восседало плосколицее узкоглазое существо с обритой головой.

– А теперь очень медленно подняли руки, – говорило существо высоким надтреснутым голосом, – закрыли глаза, повторяем за мной: великий Дзан зовет меня в царство вечной истины. Мой проводник в царство истины, мой свет и моя радость гуру…

– Мой свет и моя радость гуру, – эхом повторяли все десять человек.

– Опустили руки, вдохнули, теперь не дышим. Никто не дышит, – командовал «свет и радость» плосколицый гуру.

Феликс Михайлович с удивлением заметил, что и правда никто не дышит. Стал считать про себя. Десять секунд. Двадцать. Минута…

– Выдох! – внезапно пискнул азиат, и Феликс Михайлович вздрогнул от неожиданности, заметив, что сам, оказывается, перестал дышать по команде. – Быстро все легли! – приказал азиат, и Виктюк вдруг почувствовал, что ноги его подкашиваются. Ему ужасно захотелось прилечь на этот грязный линолеум. Пришлось сделать над собой определенное усилие, чтобы не подчиниться. Помогло любопытство. Сквозь щель в двери он стал разглядывать азиата. Ничего особенного. Весьма противная физиономия.

Азиат встал и оказался совсем маленьким, кривоногим. Медленно двинулся по кругу. Все десять человек лежали, закрыв глаза. «Свет и радость» подошел к одной из молодых симпатичных женщин, опустился на колени и стал преспокойно шарить руками по ее телу, по крепкой высокой груди. В пыльной душной тишине отчетливо зазвучал стон и нежный шепот:

– Я люблю гуру… возьми меня, гуру… «Вот ведь сукин сын, – усмехнулся про себя Виктюк, – как же ему это удается?»

Картина была довольно похабная, женщина уже вся извивалась, томилась, бедненькая, неразделенной страстью, а гуру занялся ее соседкой, такой же молодой, симпатичной. Другие, пожилые, только слабо постанывали:

– Гуру… гуру…

– Открываем космические чакры, – охрипшим фальцетом комментировал азиат свои непристойные действия, – сестра Людмила, у тебя темнеет аура, это нехорошо. Расслабься, сестра.

Азиат, кривоногий плосколицый шибзик, каким-то загадочным образом умудрился полностью подчинить своей воле десять взрослых людей. Он был так занят, так увлечен ощупыванием молодой-симпатичной «сестры», что не сразу почувствовал тусклый завистливый взгляд, который сверлил его через дверную щелочку. А когда заметил, только слегка нахмурился и тут же отвернулся.

«А ты знаешь, сучонок, что это вообще-то статья? – мысленно спросил его Феликс Михайлович. – Развратные действия…»

Но, подумав немного, опытный юрист вдруг понял, что кривит душой. Никакой статьи для азиата нет. Молодые, симпатичные женщины были совершеннолетними, на занятия к гуру пришли по доброй воле. «Нет, – растерянно пробормотал Виктюк, – какую-нибудь статью подобрать можно. Незаконное врачевание, мошенничество. Так не бывает…»

Растерянность была вполне объяснима. В красном уголке происходило нечто невозможное и совершенно противозаконное, причем происходило открыто, дверь никто не запирал. Заходи, наблюдай, участвуй. Но формально, с точки зрения уголовного и гражданского права, придраться было не к чему.

Феликс Михайлович был грубым материалистом. Ни в какие запредельные силы, в биотоки и даже в старый добрый гипноз он не верил. То есть он знал, что где-то в Индии или на Гаити существует нечто этакое. Как человек образованный и любопытный, он кое-что читал про индийских йогов, тибетских лам, про культ вуду на Гаити.

Вудуисты не просто верят в физическое воскрешение из мертвых, но практикуют его в повседневной жизни, даже используют для хозяйственных нужд.

Для этого необходим, во-первых, кандидат в мертвецы, во-вторых, рыба иглобрюх, которую следует высушить на солнце и истолочь в порошок. Если нет под рукой иглобрюха, на худой конец подойдет жаба буфо маринус, но ее лучше перед сушкой продержать ночь в закрытой банке, наедине с морским прожорливым червем. Червь будет долго и больно поедать жабу, ее железы начнут активно вырабатывать ценное вещество буфотоксин.

Кроме того, необходимы желчный пузырь дохлого мула, белый тальк, черный порох, еще кое-какие травки. Полученная смесь может быть добавлена в еду, в питье, или просто берется горсть дикого порошка и сдувается с ладони в лицо кандидату в зомби. Тот умирает, самым натуральным образом. Родственники оплакивают его и хоронят. А потом он вдруг появляется среди людей, вроде бы живой, но не совсем.

По сути, из всех видов убийства этот – самый рациональный. Человек не просто уничтожается. После его кончины из бесполезного мертвого тела можно соорудить нечто вроде идеальной домашней прислуги, причем совершенно бесплатной, покорной и нетребовательной.

Однако то, что Феликс Михайлович наблюдал в красном уголке за соседней дверью, показалось ему куда более невероятным. Без всяких иглобрюхов и буфо маринусов маленький кривоногий человечек творил чудеса. Виктюк видел собственными глазами лица людей, сидящих кружком, лежащих на полу. Из людей этих можно было веревки вить, использовать как угодно.

Если бы «свет и радость» гуру пожелал, они бы выскочили на улицу в простынях или голышом, ограбили ближайшую сберкассу, переписали на его имя свое движимое и недвижимое имущество. Они могли бы. Запросто.

Возможность творить с людьми что угодно, и при этом не рисковать, не нарушать закон, показалась Виктюку чудом почище «летающих тарелок» и живых мертвецов. Феликс Михайлович всю жизнь занимался юриспруденцией, считал себя человеком грамотным и опытным. Он знал, что закон обойти можно, однако сложно, опасно, хлопотно, и всегда есть огромный процент риска, что попадешься. А вот, оказывается, существует вид мошенничества, в котором процент риска практически сведен к нулю. Позже, когда кривоногий стал его добрым приятелем, на все хитрые речи о кармах, чакрах и астралах Виктюк отвечал скептической ухмылкой.

«Свет и радость», в миру Ким Шанли, кореец по происхождению, был одним из первых московских эмиссаров крупной корейской секты «Майа, свет и радость», много лет назад отпочковавшейся от Преподобного Муна и зажившей самостоятельной жизнью. Во главе стоял живой бог, бывший цирковой атлет, дважды судимый за изнасилование Сей Бон Дзан, восьмидесятилетний миллиардер. Церковь «Свет и радость» имела штаб-квартиру в Сеуле, несколько огромных офисов в Европе и в США, около трехсот тысяч последователей по всему миру, а Россия пока оставалась целиной непаханой.

Ким Шанли, один из апостолов Сей Бона, был направлен в эту варварскую страну в качестве разведчика-первопроходца, должен был потихоньку заняться вербовкой и наладить первые контакты с чиновниками. Русский он знал неплохо, дедушка его был родом из Брянска.

Маленький корейский миссионер с четвертинкой русской крови в жилах в мистику не верил. Своей воле он подчинял людей страшно просто, пользуясь их вечными, неизлечимыми слабостями. Он был человеком разумным и циничным. Единственной его странностью являлось то, что окончательно обработанных он метил татуировками, мистическими пентаграммами. Перевернутая пятиконечная звезда, вписанная в круг.

– Сначала надо атаковать любовью, – говорил Шанли, – любовь нужна всем, даже распоследней собаке. Я окружаю каждого нежной отцовской заботой, я не даю им опомниться. Это главное. Атака, бомбардировка любовью. Каждому надо сразу говорить, что он особенный, необыкновенный, самый красивый, самый талантливый, что он обладает массой нераскрытых достоинств. Ему хочется в это верить. Ему хочется верить мне. Я говорю то, что он всегда желал услышать. Он изголодался по доброму слову, и я кормлю его до отвала. Усомниться в моих словах для него – значит усомниться в себе самом. Я отучаю его думать, и он чувствует себя счастливым. Я дарю ему это счастье, он приходит ко мне опять, он уже не может жить, как прежде, не слыша постоянных уверений в собственной необычности, избранности. Но это только начальный этап. Дальше мы с ним вместе решаем его наболевшие проблемы. Человек ведь скот по своей природе. Думать для него – тяжкий, непосильный труд. Я думаю за него, он счастлив. Он больше не стесняется жить так, как свойственно скоту – щипать травку, смотреть в небо пустыми глазами, мычать и ни о чем не думать.

В рассуждениях Шанли не было ровным счетом ничего оригинального, и если бы скептик Феликс Михайлович не видел собственными глазами, как успешно гуру реализует на практике свою банальную до неприличия теорию, то принял бы кривоногого Кима за пустозвона, бессмысленного болтуна. Но он видел, и понял в свои шестьдесят лет, как все страшно просто в этой сложной жизни.

Не надо быть талантливым, умным, образованным, удачливым, красивым, не надо рыть носом землю, чтобы добиться чего-то. Достаточно пообещать горстке желающих, что ты сделаешь их счастливыми, вылечишь душевные и телесные недуги, защитишь не только от сегодняшних проблем, но и от всех грядущих, включая обязательный близкий апокалипсис, и в результате этих нехитрых психологических манипуляций ты получишь покорных, на все готовых рабов в полное свое распоряжение.

Секрет прост. Соблазн огромен. История человечества изобилует умниками, которым удавалось морочить головы тысячам и даже миллионам людей.

К концу восьмидесятых Москва наводнилась всяческими учителями истины. Секты, импортные и отечественные, действовали грубо и прямолинейно. «Белое братство», «Богородичный центр», «Аум Синрике», мунитская «Церковь объединения», «Церковь последнего завета Виссариона», «Церковь сайентологии» Рональда Хаббарда и множество других.

Тихий юрист из районной консультации заинтересовался этим всерьез. Он как будто заново родился, и не мог надивиться, как просто добиться от жизни всего, чего пожелаешь. Нормальные люди, психически здоровые, образованные, семейные, готовы были просто так, только потому, что их погладили по головкам и пообещали сладкий пирожок грядущего счастья, отдать любому пройдохе все свое имущество, расстаться с семьей, голодать, не спать по несколько суток, ложиться под специальные приборы для промывания мозгов, то есть проходить так называемые инициации, рвануть куда-нибудь в необжитую тайгу, бегать голышом, повторять с утра до вечера монотонный бред и не думать, ни о чем не думать…

В одну только «Аум Синрике» было вовлечено пятьдесят тысяч россиян, причем не просто вовлечено, а вместе с имуществом. Деньги всего лишь грязь, и надо скорее избавляться от них, отдавать все, что имеешь, великому отцу и учителю.

Прав был американский фантаст, последователь известного сатаниста Кроули, посредственный писатель, но талантливый плут Лафайет Рональд Хаббард, когда заявил: «Если ты хочешь стать по-настоящему богатым человеком, создай новую религию».

А кто же, интересно, не хочет стать богатым?

К началу девяностых в Россию хлынул поток желающих отхватить свой куш. На телеэкране под монотонную музыку расхаживал по пустынному пляжу босой жирноватый японец в красной пижаме, с отечным грубым лицом, козлиной жиденькой бородкой и немытыми патлами. Это был Асахара, сумасшедший уголовник, террорист. Точной суммы, которую получил чиновник, пробивший эфир для этого ролика, до сих пор не знает никто.

В Кремле другой сумасшедший уголовник, сексуальный психопат, миллиардер в строгом костюме, кореец Мун пожимал руку Михаилу Горбачеву, а жена его, кругленькая, аккуратная, мило шушукалась с Раисой Максимовной. Сколько мог получить чиновник, устроивший Муну теплую семейную встречу с четой Горбачевых? Какую сумму кто-то положил в карман за презентацию в Кремле книги Рональда Хаббарда? У скромного юриста Виктюка голова кружилась от сладких предчувствий и приблизительных подсчетов.

В средних школах Москвы вводились новые обязательные курсы, например «Искусство стать человеком», по методикам оккультного центра «Юнивер», (автор Жан Гавер, уголовник, гомосексуалист из Франции). На этом тоже кто-то неплохо зарабатывал.

Не отставали и отечественные «живые боги», всякие Виссарионы и Девы Марии Христосы, однако импортные все-таки были перспективней. Они уже успели в своих свободных странах сколотить солидный капитал, а потому щедро отстегивали российским чиновникам, борцам за свободу совести, круглые суммы за сотрудничество.

Кормушка только открывалась, и нельзя было зевать. Кореец, человек милый и общительный, как положено миссионеру, охотно подружился с грамотным опытным юристом и вскоре свел его со своим чиновным покровителем, помощником министра образования Григорием Петровичем Русовым.

Григорий Петрович был одним из самых активных борцов за свободу совести, он не жалел сил в борьбе за возрождение духовности лишенного веры постсоветского общества. Он помогал устраивать мощные рекламно-просветительские кампании в прессе и на телевидении, способствовал распространению новых духовных знаний среди школьников и студентов, организовывал выступления миссионеров в Московском университете, уговаривал директоров школ вводить обязательные дисциплины, чтобы изголодавшаяся по духовности российская детвора знакомилась с учениями всяких новых мессий.

С его легкой руки Муны и Асахары становились своими людьми в Кремле, в девяносто первом – девяносто втором Григорий Петрович устраивал теплые дружеские встречи Асахаре с секретарем Совета Безопасности Олегом Лобовым, вице-президентом России Александром Руцким, председателем Верховного Совета Русланом Хасбулатовым и другими важными персонами. На красивых цветных фотографиях, запечатлевших исторические рукопожатия и улыбки, самого Григория Петровича увидеть нельзя. Сам он благоразумно оставался в тени шумной славы заезжих «живых богов» и сколачивал свой скромный изначальный капиталец. Действительно, слишком уж скромный, как выяснилось позже.

Засидевшийся в районной консультации Виктюк буквально засыпал помощника министра толковыми деловыми предложениями. Он убедил Русова, что было бы неплохо, например, открыть частное детективное агентство, которое возьмет на себя расследование дел, связанных с исчезновением людей в сектах. Ну действительно, надо как-то помогать тем несчастным, у которых пропали близкие родственники – мужья, жены, дети – да не просто пропали, а вместе с ценностями, сбережениями, иногда даже с квартирами! Закон ведь бессилен в таких случаях. Все происходит добровольно, признаков преступления нет, а потому милиция обычно таких пропавших не ищет.

Идея показалась Григорию Петровичу перспективной. Вскоре пожилой юрист переехал из своей опостылевшей консультации в старинный особняк в одном из арбатских переулков. Теперь у него был собственный кабинет, маленький, очень уютный, и никаких фикусов, никаких луж под окном, никаких бумажных клещей. Вместо грузинского чая с сушками – комплексные обеды в ресторане Прага. Но главное, интересная, чрезвычайно увлекательная работа.

По всем московским юридическим консультациям были разосланы рекламные буклеты частного детективного агентства «Гарантия». Юристы за небольшое вознаграждение рекомендовали людям, пострадавшим от тоталитарных сект, обращаться не куда-нибудь, а именно в это агентство.

Появилась возможность держать под контролем и сами секты, и тех, кто пытался получить информацию об их деятельности. На правах частных детективов и «своих», неопасных людей, сотрудники «Гарантии» влезали в имущественные дела новоявленных «живых богов», обещали им защиту от посторонних вмешательств, ловко сводили на нет активность родственников сектантов. В общем, агентство «Гарантия» играло роль обыкновенной бандитской «крыши». Нет, не совсем обыкновенной, и уж никак не бандитской. Была лицензия, были квалифицированные юристы. Все абсолютно законно.

Однако настал момент, когда деятельность некоторых учителей истины стала приобретать совсем уж неприятный, угрожающий оттенок.

Любознательный Виктюк выяснил через свои источники, что московское отделение «Аум Синрике» учредило специальную охранную компанию, «Аум проект», возглавил которую некий российский гражданин в чине полковника из ведомства генерала Коржакова. Асахаре был открыт доступ в закрытое учебное заведение МИФИ, где готовятся кадры для ядерной индустрии России. Кроме того, московское «Аум» наладило теплые контакты с ветеранами знаменитой «Альфы» и

Других частей спецназа, и для послушников «Аум» устраивались военные сборы под Балашихой, на полигоне МВД. Послушники обучались стрельбе, приемам рукопашного боя и подрывному делу.

К декабрю девяносто четвертого чуткий нос Феликса Михайловича каким-то мистическим образом уловил в загазованном московском воздухе слабый, вполне приятный запах свежего сена, то есть нервно-паралитического вещества, которое называется зарин.

Проанализировав накопленную информацию и собственные нехорошие ощущения, Виктюк поговорил с Русовым, и тот согласился, правда, без особой охоты что «Гарантию» пора ликвидировать, да и вообще, хорошо бы как-то незаметно, потихоньку отойти в сторону от учителей истины.

А всего через три месяца, то есть 20 марта 1995 года, мир был потрясен известием о зариновой атаке в Токийском метро. Неизвестно, спокойно ли спали после этого события важные кремлевские персоны, приятели сумасшедшего террориста Асахары, но Григорию Петровичу Русову пару недель пришлось принимать небольшие дозы снотворного.

Виктюк не ждал благодарности. Он был скромен и хотел только одного – остаться для Русова полезным, нужным человеком, близким приятелем и добрым советчиком.

Григорий Петрович между тем явно шел в гору, делал блестящую политическую карьеру, Виктюк остался нужным и близким. Но замыкаться только на Русове не собирался. Мало ли как повернется жизнь?

Дружба с миссионерами новой духовности не прошла даром. Учиться никогда не поздно. Феликс Михайлович глубоко и серьезно освоил новую интересную науку – науку нравиться всем, без исключения, вызывать доверие и симпатию с первого взгляда.

С любым человеком, будь то распоследний бомж, алкоголик, наркоман, опустившаяся привокзальная проститутка, рыночный торговец или какой-нибудь известный политик, миллионер, член Совета Федерации, вор в законе, народный артист России, биржевой маклер" шубной техник, санитар морга или победительница конкурса красоты, – абсолютно со всеми Виктюк легко находил общий язык.

Нервные рядом с ним расслаблялись. Расслабленные, усталые, становились бодрее. Прожженные циники на несколько минут делались аристократами духа.

Любому своему собеседнику Феликс Михайлович умел сказать именно то, что собеседник хотел услышать, причем сказать таким образом, что никому, даже весьма умным и самокритичным людям, в голову не приходило заподозрить Виктюка в неискренности.

Дело было вовсе не в том, что Феликс Михайлович каждого человека видел насквозь. Для этого надо быть рентгеновским аппаратом, а не маленьким рыжим толстячком шестидесяти лет с геморроем и радикулитом. Фокус состоял в другом.

Феликс Михайлович знал совершенно точно, что любой человек, независимо от пола, возраста, образования и материального положения, интересуется собственной персоной куда живее, чем персоной своего ближнего. Каждому надо дать возможность поговорить о самом себе, подробно, не спеша, с лирическими или историческими отступлениями.

Пусть нытик пожалуется, хвастун похвастает, врун пусть врет на здоровье. На жалобы ты ответь сочувствием, на хвастовство – восхищением. Вранью поверь искренне, от всей души. Хамство пропусти мимо ушей, улыбнись в ответ, мягко, ласково, всепонимающе. Ведь хам не ведает, что он хам. Попробуй-ка назови его так! Нет, в собственных глазах он храбрец, молодец, который никогда не теряется и в обиду себя не даст, либо нервная издерганная личность, не праведно пострадавшая от чужих подлостей, либо борец за справедливость на худой конец, он просто «крутой, основной, в натуре».

Но в общем, он такой же человек, как другие, ничто человеческое ему не чуждо, нападая, он чаще всего просто защищается от мира, которого боится страшно ибо не знает, что с самим собой в этом мире делать куда себя, непонятного и никем не любимого, деть.

Казалось бы, не хитра наука, однако попробуй-ка в злой обыденной жизни нравиться всем и каждому, попытайся убедить, что симпатия и внимание совершенно бескорыстны, просто собеседник твой такой необыкновенный, неповторимый человек, такая яркая личность.

Да, наука, в общем, не хитра, но Феликс Михайлович постиг ее в совершенстве только к шестидесяти годам. Постиг, и остался вполне доволен. Специфика его работы требовала именно этого – доверия и симпатии. Феликс Михайлович Виктюк просто обязан был всем нравиться, так как товар, коим он торговал в последние три года, был, пожалуй, самым непривлекательным из всего, что можно купить за деньги.

Сдобный жизнерадостный толстячок Виктюк торговал смертью. Нет, сам он никого пальцем не тронул, мухи не обидел. Он был посредником, доверенным лицом, консультантом и, между прочим, большим выдумщиком.

Услуги, которые он мог предоставить, распространялись не только на поиск и предварительную проверку исполнителя, переговоры с ним, передачу денег и сведений о будущей жертве. Он мог взять на себя значительно больше, чем обычно берет посредник. К делу он подходил творчески, особенно если попадался какой-нибудь сложный, небанальный заказ. Не только убийство как таковое входило в его компетенцию. Среди перечня предлагаемых им услуг были шантаж, запугивание, сбор компромата.

Григорий Петрович Русов остался его близким приятелем и постоянным клиентом. Именно Виктюк выдумал замечательную комбинацию с долговой распиской на сумму в пятьдесят тысяч долларов. Именно его запечатлела скрытой камерой Маша Ракитина во дворе, под окном кухни, у новенького светлого «жигуленка», когда Феликс Михайлович галантно целовал руку ее маме.

Глава 20

5 июля 1983 года Сливко Антон Евгеньевич, 1962 г.р., русский, проживающий по адресу: Московская область, дер. Поваровка, ул. Красная, д.7, находясь в гостях у своей знакомой Ильюшиной Ксении Терентьевны, 1939 г.р., проживавшей по адресу: гор. Клин Московской обл., ул. Колхозная, д. 12, кв. 3, нанес Ильюшиной К.Т. три ножевых ранения, одно из которых оказалось смертельным.

Никаких действий по сокрытию следов преступления не предпринимал. Никаких ценностей из квартиры убитой не похитил. Уложив тело на кровать и накрыв простыней, Сливко вышел на улицу, дошел до железнодорожной станции, сел в электричку и доехал до своей родной Поваровки, пришел домой, умылся и лег спать. На вопрос матери, откуда кровь на его одежде, ответил:

– Я убил Ксению.

Взяли его почти сразу. Он не отрицал своей вины, заявил, что был пьян и убил Ильюшину из ревности.

Соседи утверждали, что Антон Сливко часто бывал в гостях у одинокой библиотекарши Ксении Терентьевны, оставался ночевать. В общем, являлся сожителем женщины, годившейся по возрасту ему в матери.

По заключению психиатров Сливко был вменяем, никакими серьезными психическими нарушениями не страдал. спиртным не злоупотреблял, от армии был освобожден из-за возможных последствий родовой травмы.

Сливко был тихим, неприметным юношей. Закончил Клинское профессионально-техническое училище получил профессию плотника, работал в колхозе. Единственной его странностью было пристрастие к женщинам, старше его не менее чем на двадцать лет. Девушки-ровесницы его не интересовали.

Связь с Ильюшиной явилась, по его утверждению первой большой любовью в жизни. Он предлагал одинокой библиотекарше руку и сердце. Состоялся резкий разговор за бутылкой сухого вина. Ильюшина отвергла его предложение. От обиды и ревности Сливко кинулся на возлюбленную с кулаками, потом под руку попался кухонный нож.

Так, во всяком случае, он сам рассказывал. А других живых свидетелей не имелось.

На суде Сливко искренне раскаивался в содеянном. В колонии вел себя тихо. Никаких нарушений. Десять лет как одна копеечка.

Со старой архивной фотографии на капитана глядел испуганный, растерянный подросток. В свои двадцать один Сливко выглядел на семнадцать, не старше. Тонкая шейка, мягкая, безвольная линия рта. Что-то жалкое и даже болезненное в лице. Таких зона ломает, и чаще всего опускает.

Но случается и наоборот. В слабеньком тихом мальчике зона могла разбудить хищного крепкого звереныша, который сумел за себя постоять. Звереныш вырос в большого зверя. В наемного убийцу.

Разумеется, по фотографии нельзя поставить такой суровый диагноз. На снимках, сделанных перед освобождением, был запечатлен анфас и в профиль усталый, не очень здоровый мужчина. Зона, конечно, наложила свой несмываемый отпечаток. Выражение настороженной затравленности, жесткость ранних морщин, серые круги под глазами, плотно поджатые губы. Однако за пять лет вольной жизни Сливко мог измениться до неузнаваемости, мог стать гладким, упитанным, ухоженным, мог вставить передние зубы, отрастить усы и бороду.

В деревне Поваровке – по адресу ул. Красная, дом 7 – капитан Леонтьев нашел заколоченную, полуразвалившуюся избу, двор, заросший бурьяном и крапивой. Мать Сливко умерла семь лет назад, не дождавшись сына из заключения. Соседи вспомнили, что когда-то, году в девяносто третьем, Антон появился в доме, прожил около двух месяцев, не больше, и исчез бесследно. Сельский участковый поднял архивы, подтвердил, что, вернувшись из заключения, гражданин Сливко встал на учет.

Больше его в тех местах никто никогда не видел.

– Так, может, его Зойка в Москве пристроила? – подала голос старенькая паспортистка в районном отделении.

– Ну конечно, нужен он Зойке как собаке пятая нога, – скептически хмыкнул дедок в телогрейке, который сидел и покуривал, вероятно, в гости к паспортистке зашел.

– А чего, все-таки кровь родная. У нее денег-то небось немерено.

– Так те, у которых деньги, они на себя тратят, не на других, – справедливо заметил дед. – Зойка вон, стервозина такая, даже к сестре на могилку не приехала ни разу. Будет, что ли, она с племянником возиться?

– Махонький был – возилась, – вспомнила паспортистка. – Может, и теперь пригрела. Своих-то нет у нее.

– Вот, даром что доктором стала, – дед нравоучительно поднял палец, – других лечит, а своих народить не смогла.

– Астахова Зоя Анатольевна является родной теткой Сливко Антона Евгеньевича, – пояснил участковый, – она в Москве живет очень давно. Единственная его близкая родственница.

* * *
– Нам надо встретиться и поговорить. Очень срочно.

– Во-первых, здравствуйте. Во-вторых, что у вас с голосом?

– Здравствуйте. Голос у меня хриплый потому, что много курила сегодня.

– Удивительно. Вы, такая ярая противница никотина… Что же произошло? Мир перевернулся?

– Хватит. Бросьте ваш игривый тон. Все очень серьезно. Вы должны срочно прилететь в Москву.

– Что значит должен? Вы с ума сошли? Я не могу сейчас, даже на день не могу. Если такая срочность, почему бы вам не прилететь ко мне?

– Потому что это исключено. После того, что произошло, мне нельзя лететь в ваш город.

– А что, собственно, произошло?

– Будто не знаете? Несчастный случай. Пожар. И труп на пожаре. Фамилию трупа называть? Или все-таки не стоит? А я ведь вас предупреждала.

– О чем, интересно? Какой такой труп? Что вы несете? По-моему, вам пора отдохнуть. Возьмите отпуск, отправляйтесь куда-нибудь в Грецию или в Испанию. Там сейчас самое золотое время. Жары еще нет, туристов мало.

– Перестаньте. Вы прекрасно поняли, о каком несчастном случае я говорю.

– Несчастными случаями ведает Господь Бог, или судьба, или кто там еще? Мы все не вечны.

– Да ладно вам. Уж со мной-то не стоит дурака валять. Ко мне приходили. Я вас предупреждала и оказалась права.

– Подождите, вы можете хотя бы в двух словах объяснить, в чем дело? Кто к вам приходил?

– Капитан милиции.

– Как фамилия?

– Леонтьев Андрей Михайлович. Оперативник из УВД Юго-Восточного округа.

– Какого округа?

– Юго-Восточного. Того, к которому относится Выхино.

– Ладно, я понял.

– Ничего вы не поняли. Это вообще не телефонный разговор.

– Тогда вы должны прилететь. Других вариантов нет.

– Вариантов действительно нет. Прежде всего у вас. Вы заварили всю эту кашу. Я вообще ни при чем. Я вас предупреждала, вы не послушали. Кстати, вы не

Знаете, где Антон?

– По-моему, у вас просто нервы не в порядке. Какую кашу? И откуда я могу знать, где ваш племянник?

– С ним встречался ваш человек около месяца назад, а потом еще несколько раз. Антон сказал, что теперь у него будут деньги, много денег, потому что ему предложили работу.

– Ваш племянник болен. Он наркоман, он отсидел десять лет. Ну подумайте сами, какую такую работу мог предложить ему мой человек? И с чего вы вообще взяли, чтоон был мой?

– Я его узнала. Он работал в «Гарантии». Я, представьте, решила проследить за Антоном, когда заметила, что у него резко изменилось настроение. Вы ведь сами сказали, он болен. Я отвечаю за него, и я обязана знать, что с ним происходит, с кем он встречается, какую такую работу ему предлагают. Кроме Антона, у меня никого нет. Так где же он?

– Прекратите истерику. Я понял, разговор действительно не телефонный.

Зоя Анатольевна положила трубку и опять схватилась за сигареты, но тут же отдернула руку. Правда нельзя столько курить. Она-то уж знает, как это вредно.

Однако что делать, если нет покоя? Она ведь давно подозревала, что нельзя связываться с этим человеком. Он настолько самоуверен, что иногда это граничит с глупостью. Но как же с ним не связываться, когда она полностью, всеми своими потрохами, от него зависит?

Григорий Петрович Русов всегда выручал Зою Анатольевну. Сам подставлял, но сам же давал возможность выкрутиться. Зоя Анатольевна относилась к этим вещам вполне спокойно. Как нормальный разумный человек, она понимала, что просто так никто никому не помогает. Григорий Петрович вынуждал ее рисковать, но умел достойно оплатить этот риск, не только деньгами, но и серьезным покровительством.

Еще совсем недавно Астахова занималась нетрадиционной медициной, а эта область весьма опасна для дипломированного врача. Гадалки, экстрасенсы, колдуны всегда имеют возможность найти лазейку, если что не так. Есть статья: «незаконное врачевание», но ничего не стоит обозвать свои прибыльные манипуляции с доверчивыми больными как-то совсем иначе. А вот врач с дипломом несет настоящую ответственность.

И настал момент, когда Зоя Анатольевна, отчасти благодаря активной деятельности Григория Петровича, отчасти из-за собственных смелых экспериментов, подошла вплотную к той границе, за которой кончается таинственный мир нетрадиционной медицины и начинаются сухие, скучные и беспощадные статьи Уголовного кодекса.

– Я вас предупреждала, – сказала она Русову, – это плохо кончится. Вы-то сумеете выкрутиться. А я? Что будет со мной? Учтите, покрывать вас не стану.

– Ну зачем же так мрачно, Зоя Анатольевна? Есть замечательный выход. Вы просто смените специальность. Вы больше не будете врачом, и вас никто не побеспокоит.

– А кем же, интересно, я буду?

– Главным редактором книжного издательства, – ответил он не задумываясь.

– Что вы имеете в виду? – она даже поперхнулась от удивления, и тогда, именно тогда, впервые в жизни машинально взяла в руки сигарету. Вытянула из пачки, лежавшей на столе, и закурила, чем вызвала веселый здоровый смех Григория Петровича.

– Ну вот, Зоя Анатольевна. Вы уже становитесь другим человеком. Никогда не думал, что увижу вас с сигаретой. Это, знаете ли, куда невероятней, чем представить вас в должности главного редактора. Вы ведь написали две книги.

– Ну да. Однако это были медицинские книги, – Зоя Анатольевна закашлялась от первой глубокой затяжки. – Я знаю, издательство «Каскад» начинало с эзотерической литературы, но это было десять лет назад. А теперь оно издает в основном художественную литературу. Я же ничего в этом не понимаю.

– А знаете, что главное для книги? – хитро прищурившись, спросил Русов, и тут же сам ответил:

– Чтобы ее покупали. Художественная она, эзотерическая, медицинская – не важно. Вы сумели написать две книги, которые стали настоящими бестселлерами. Вы сумели убедить огромное количество людей, что стоять на голове, голодать и пить собственную мочу очень полезно для здоровья. И после этого вы говорите, что ничего не понимаете в литературе?

Сначала Астахова решила, что он издевается над ней. А он продолжал как ни в чем не бывало:

– Формально издательство мне не принадлежит. Практически, в общем, тоже, я всего лишь один из соучредителей, владею небольшим пакетом акций. Но деньги я вложил туда немалые, и мне бы хотелось чтобы на одной из серьезных должностей там сидел мой человек. Сейчас как раз самый подходящий момент. Между главным редактором и коммерческим директором произошел конфликт, и место освободилось.

– А какой конфликт? – живо спросила Астахова.

– Зачем вам?

– Ну, чтобы знать, какого рода конфликты там в принципе могут возникнуть.

– Пусть это вас не волнует. Без конфликтов, конечно, не обойдется, но у вас они будут другого рода. Можете мне поверить.

Она верила. Она уже поняла, что он предлагает дело. Но все-таки скептически усмехнулась:

– Так меня там и ждут.

– Ждут, Зоя Анатольевна. Ждут с нетерпением. Частности мы обговорим позже. Главное – ваше принципиальное согласие. И еще, – он мягко прикоснулся кончиками пальцев к ее руке, – не надо больше никому рассказывать, что вы ничего не понимаете в литературе. Вы отлично в ней разбираетесь. Просто великолепно.

Она приступила к новой должности и довольно скоро убедилась в правоте Григория Петровича. Она действительно великолепно разбиралась в литературе.

Конечно, в процессе работы возникали и проблемы, и конфликты. Не без этого. Но в целом Зоя Анатольевна была своей новой профессией довольна. Доходы ее ничуть не убавились, даже наоборот. Но главное, в теперешней ее деятельности не было ничего опасного и двусмысленного. Зоя Анатольевна жила и работала в свое удовольствие, была искренне благодарна Русову.

И вот месяца два назад у нее с Григорием Петровичем состоялся весьма странный разговор. Началось все вполне невинно. Пригласив Зою Анатольевну в ресторан «Ампир», между маринованными миногами и запененным в виноградных листьях лобстером, он спросил:

– Зоя Анатольевна, как вам кажется, кто сейчас самый популярный писатель?

– Ну, это сложный вопрос. Смотря в каком жанре, среди какого социального слоя. Я не могу назвать кого-то одного.

– Хорошо. Назовите нескольких. Зоя Анатольевна перечислила полдюжины имен, снабдив каждое подробными комментариями.

– А что такое этот Виктор Годунов? – спросил Григорий Петрович, выбрав из полудюжины одно имя.

– Вас интересует общественное мнение или мое собственное? – уточнила Астахова.

– Ваше. Общественное я знаю. Я хочу, чтобы вы мне рассказали, что он за человек.

– Интеллигент. Знаете, такой типичный, что даже противно. Крепкий профессионал, но с большими амбициями. Масса снобизма. Мнит себя чуть ли не классиком. Ну что еще? – она задумчиво тронула двузубой специальной вилкой твердый панцирь лобстера, – Я знаю, что он разведен, у него дочь двенадцати лет. А, собственно, почему он вас вдруг так заинтересовал?

– Понимаете, какая штука, – медленно проговорил Русов, – я хочу, чтобы вышла моя книга. Автобиография. И мне нужен обработчик текста, или как это называется? – он щелкнул пальцами, но слова подходящего не нашел.

– Вам нужен человек, который сделает литературную запись, – подсказала Астахова, – но при чем здесь Виктор Годунов? Такими вещами занимаются журналисты, пресс-секретари.

– А я хочу, чтобы для меня это сделал писатель. Профессионал, с именем. Из тех, кого вы перечислили мне больше всего подходит Годунов.

– Только не он, – быстро проговорила Астахова и глотнула минералки, – кто угодно, только не он.

– А почему? – Русов прищурился и чуть склонил голову набок. – Деньги всем нужны. Я заплачу ему много. В три раза больше, чем он получил за последний роман.

«А откуда вы знаете, сколько он получил за последний роман? – хотела спросить Астахова, но раздумала. До нее вдруг дошло, что Русов блефует. Все он прекрасно знает о Годунове, и все уже заранее для себя решил. А от нее ему надо нечто совсем другое. Не информация и уж вовсе не мнение. Интересно, что же?»

– Григорий Петрович, а вы уверены, что он согласится? При его известности, при его амбициях выступать в роли какого-то литобработчика…

– Уверен, – широко улыбнулся Русов, – амбиции свои он как-нибудь умерит.

– Я еще раз повторяю, Годунов – самая неудачная кандидатура, – она перегнулась через стол и заговорила совсем тихо, – послушайте, Григорий Петрович, в биографии каждого политика, и в вашей в том числе, есть вещи, которые не стоит афишировать. Предположим, он согласится. Предположим. Но он может написать совсем не то, что вы хотите. И не надо делать вид, будто вы меня не поняли.

– Я вас отлично понял, Зоя Анатольевна. Вы умница. Именно этот вариант я и собираюсь с вами обсудить.

– Тут нечего обсуждать, – покачала головой Астахова, – то, что вы придумали, может обернуться серьезными неприятностями, не только для вас, но и для меня. Я не сомневаюсь, что вы найдете способ заставить Годунова стать вашим «негром». Я достаточно хорошо знаю вас. Если вы чего-то хотите, то всегда делаете. Но я знаю и Годунова. Он может в любой момент выйти из-под вашего контроля. Он начнет копать, лезть куда не следует. И из-за вашей прихоти…

– В общем, так, Зоя Анатольевна, – чуть поморщившись, перебил Русов, – я принял решение. От вас мне надо только одно – чтобы вы меня подстраховали. О том, что Годунов работает на меня, никто не должен знать до того момента, пока не будет готов текст. Это именно на тот случай, если вдруг он, как вы выразились, выйдет из-под контроля и начнет копать. Я уверен, этого не произойдет, и напишет он именно то, что я хочу, но лишние предосторожности никогда не помешают. Итак, мы договорились? О том, что Виктор Годунов в ближайшие три месяца будет работать над моей автобиографической книгой, знают только три человека: он, я и вы, Зоя Анатольевна. Для всех остальных, включая владельцев издательства, коммерческого директора и прочих заинтересованных лиц, Годунов отдыхает.

– Три месяца?

– А почему нет? Ну, если вас смущает такой большой срок, допустим, месяц он отдохнет. Потом станет думать над новым романом. Потом может заболеть, например. Ну мало ли? Я ведь беру три месяца как максимум. А, возможно, мы справимся быстрее. Мне не нужен слишком большой объем. Страниц триста, не более. А когда книга будет готова и издана, я вас уверяю, она принесет хорошую прибыль. Ничуть не меньшую, чем мог бы принести очередной его роман. И нам с вами простится эта маленькая хитрость. Мы просто всем сделаем приятный сюрприз.

«Насчет прибыли я сомневаюсь, – заметила про себя Астахова, – и вообще ты, глупый самовлюбленный индюк, с огнем играешь»":

К сожалению, Зоя Анатольевна оказалась права. Сейчас это очевидно. Русов играл с огнем и вот доигрался. Ему пришлось Годунова убрать. Надо отдать ему должное, он приложил максимум усилий, чтобы это выглядело как несчастный случай. Но вот явился этот дотошный капитан, а завтра явится кто-то еще. Волна пошла. Все это крайне неприятно. Во-первых, Зоя Анатольевна оказалась единственным посвященным человеком и тем самым стала представлять для Русова реальную опасность. Во-вторых, издательство лишилось одного из лучших авторов, а в-третьих…

– Где же мой Антон? – пробормотала она и все-таки зажгла сигарету, которую все это время вертела в руках.

У нее были серьезные основания беспокоиться за своего племянника. Он отсидел десять лет за убийство. Он употреблял наркотики. Он страдал психическими и сексуальными отклонениями. Но главная проблема заключалась в том, что этот несчастный был единственным живым существом на свете, которого бездетная, совершенно одинокая Зоя Анатольевна любила как собственное дитя.

Скромный старенький «Фольксваген» цвета мокрого асфальта припарковался неподалеку от большого обувного магазина на Красной Пресне. Водитель, пожилой, полный, с аккуратным, словно циркулем очерченным ободком рыжих волос вокруг сверкающей розовой лысины, собрался было вылезти из машины, отстегнул ремень безопасности, открыл дверцу, но вдруг остановился на полпути, застыл и глубоко задумался.

В зеркальце отразился сморщенный лоб, глаза как будто остекленели, стали совершенно пустыми и прозрачными. Если бы кто-то из знакомых увидел его сейчас, то вряд ли узнал сразу. Феликс Михайлович Виктюк был мрачен как никогда.

Вот уже второй раз, в назначенное время, он приезжал сюда, на Пресню. В «Макдоналдсе» у метро «Улица 1905 года» он должен был встретиться с человеком, для которого в его портфеле лежал конверт с пятью тысячами долларов. А человек, то есть наемный убийца, все никак не появлялся и даже не звонил.

Феликс Михайлович не сомневался, что заказ выполнен. Он видел труп своими глазами. Опознать его было сложно, однако рост, возраст, телосложение, а также документы и личные вещи, все подтверждало, кто погибший не кто иной, как Ракитин Никита Юрьевич, 1960 года рождения.

Киллер был личностью сомнительной и крайне ненадежной. Наркоман, сексуальный психопат. Получив аванс, он тут же истратил его на наркотики и оружие, причем последнее было ему совершенно не нужно в таком количестве. Инфантильный псих баловался, приобретал огнестрельное железо азартно и бессмысленно, как мальчишка бросается на игрушки в магазине. Ну ладно, чем бы дитя ни тешилось…

Смерть известного писателя Виктора Годунова, по официальному заключению, наступила в результате несчастного случая. Писателя шарахнуло током, потом вспыхнул пожар, в общем, все прошло отлично, как по маслу, и Виктюк на радостях подумал, что парнишка-наркоман оказался не таким уж бросовым товаром, и, пожалуй, стоит обратить на него внимание, он может еще пригодиться, тем более убивать ему нравится, аж глазки блестят. Сразу чувствует себя настоящим мужчиной.

Феликс Михайлович не знал, каким образом убийца сделал свое дело, и ему не терпелось услышать подробности.

То, что он не явился в назначенный час, было для Виктюка полнейшей неожиданностью. Он ведь отлично разбирался в людях и не сомневался, что этот, с блестящими глазками, примчится за своим гонораром на крыльях. Ведь аванс он потратил почти целиком вкус больших денег (а две тысячи долларов были для него очень большими деньгами) он уже почувствовал. Что же могло ему помешать?

В первый раз, два дня назад, прождав исполнителя полтора часа за столиком на улице, под мелким, как пыль, дождем, проглотив со скуки порцию жареной картошки, чизбургер, два пирожка с вишней, потягивая через трубочку густой клубничный коктейль, он подумал, что, пожалуй, будет разумно связаться со своими людьми в морге и оплатить «случайную» кремацию.

Морщась от изжоги после чизбургера с картошкой Феликс Михайлович уговаривал себя не нервничать раньше времени. Всякое бывает. Загулял парнишка с какой-нибудь старушенцией, он ведь любил старух, и в этом была его главная странность. Встретил новую любовь и забыл обо всем на свете. Либо перебрал наркотиков. В общем, серьезных причин для беспокойства Виктюк пока не видел.

Единственное, чего он опасался, так это возобновления дела. Все-таки убитый – фигура достаточно известная, к тому же на днях должны вернуться из Америки его родители. Мало ли что им придет в голову? Вдруг потребуют каких-нибудь дополнительных экспертиз, пойдут по инстанциям? А при дополнительных экспертизах, при вскрытии удачная версия электрошока может рассыпаться. Ведь он до сих пор так и не узнал, каким образом был убит Годунов-Ракитин, и, конечно, будет разумней позаботиться, чтобы несчастный случай остался несчастным случаем и никаких признаков насильственной смерти не обнаружилось.

Кремацию он оплатил в тот же день, и вроде бы успокоился. Однако исчезновение киллера озадачивало его все больше. Парень как сквозь землю провалился.

Глава 21

– Вы опять по поводу Ракитина? – Зоя Анатольевна Астахова удивленно вскинула брови, когда капитан переступил порог ее тесного кабинета. – Извините, но сейчас я очень занята.

– Нет. Я совсем по другому поводу, – Леонтьев, не ожидая приглашения, уселся в кресло.

– Очень интересно, – усмехнулась редакторша, – чем же обязана?

– Зоя Анатольевна, когда вы в последний раз видели вашего племянника Сливко Антона Евгеньевича?

Надо отдать ей должное. Собой она владела великолепно. Капитан и не заметил бы, какое сильное впечатление произвел на нее этот вопрос, если бы смотрел ей в лицо. Но взгляд его упал на руки. Пальцы ее сжались так сильно, что костяшки побелели. Отманикюренные ногти впились в ладонь, и он подумал, что сейчас кровь потечет.

– А в чем, собственно, дело? – спросила она равнодушно.

– Дело в том, что отпечатки пальцев Сливко обнаружены на банке, в которой хранилось сто грамм сильнейшего наркотика псилобицина. Думаю, вам, кандидату медицинских наук, не надо объяснять, что это за наркотик. Кроме того, в квартире, где проживал Сливко в течение недели, найдено оружие. И наркотики, и оружие принадлежат вашему племяннику. А сам он исчез.

– Что за квартира? Какая квартира? – быстро, почти шепотом спросила Астахова.

– Дом гостиничного типа в Выхине. Хозяйка – пожилая, психически больная женщина. Ваш племянник проживал у нее на правах близкого друга. Правда, недолго. Всего лишь семь дней. И вероятно, уходил оттуда в такой спешке, что забыл оружие и наркотики.

– Выхино? – медленно произнесла Астахова. – Дом гостиничного типа?

Капитану на миг стало жаль ее. Гладкое холеное лицо сделалось пепельно-серым под тонким слоем пудры.

– Да, Зоя Анатольевна. Именно в этом доме случился пожар, при котором погиб писатель Виктор Годунов. А племянник ваш, как нарочно, именно в ту трагическую ночь и исчез. Так когда вы видели его в последний раз?

– Кого? – она вдруг тупо уставилась на капитана и заморгала часто, словно у нее начался нервный тик.

– Вашего племянника, Сливко Антона Евгеньевича, – терпеливо объяснил капитан.

– Когда? – она продолжала хлопать ресницами. Это был совершенно неожиданный поворот. Леонтьев растерялся. С такой реакцией на допросах ему приходилось сталкиваться не раз. Так вели себя мелкие воришки, уголовные «шестерки», всякая криминальная шелупонь. Тянули время, тупо, испуганно и совершенно бессмысленно изображали то ли глухоту, то ли слабоумие. Эти наивные фокусы знает каждый сержант районного отделения и умеет легко справляться, щелкать, как орешки, проблемы с внезапной «глухотой».

Но чтобы умная, хитрая, прожженная мадам, главный редактор крупнейшего книжного издательства, растерялась до такой степени, что принялась корчить из себя глуховатую идиотку, – такого капитан Леонтьев еще не видел.

– Зоя Анатольевна, вам нехорошо?

– Со мной все нормально, – произнесла она медленно, почти по слогам, – простите. Я просто волнуюсь за своего племянника. Он очень больной человек. Психически больной. Вам, разумеется, уже известно, что он отсидел десять лет за убийство. Но это было несправедливо. Зона его окончательно сломала.

– А чем он занимался потом?

– Работал.

– Где?

– Дома. У себя дома. Я купила ему однокомнатную квартиру, – голос ее звучал глухо и монотонно. Казалось, внутри у нее прокручивалась магнитофонная пленка на не правильной скорости. Зоя Анатольевна произносила слова страшно медленно, почти по слогам, – Антон занимался вязанием.

– Чем, простите?

– Вязанием. Сначала ручным, потом машинным. Я купила ему японскую вязальную машину. Он вязал очень красивые свитера, кофточки, платья.

– Это замечательно, – кивнул капитан, – и что, у него были заказчики?

– Были.

– А кто именно? Можете назвать хотя бы нескольких?

– Я. Вот этот пуловер связал Антон.

– А кроме вас?

– Разве это так важно? Антон сидел тихо и занимался спокойным безобидным делом.

– Он употреблял наркотики?

– Иногда баловался.

– Что значит – баловался? Вы же врач, Зоя Анатольевна. Ваш племянник наркоман или нет?

– Я отошла от медицины.

– Ну, не настолько далеко, чтобы не разбираться в таких элементарных вещах. Да, в общем, медицина здесь ни при чем. Я повторю вопрос. Ваш племянник наркоман или нет?

– Нет.

– Ну ладно. Допустим. Когда вы видели его в последний раз?

– Две недели назад.

– Где? При каких обстоятельствах? Пожалуйста, расскажите как можно подробней.

– Я привезла ему пряжу. Итальянскую, тонкую, темно-синего цвета. Я хотела, чтобы он связал для меня костюм. Главное, чтобы он был постоянно занят. Я платила ему деньги. Он чувствовал себя нужным. Это ведь настоящее творчество, вы не думайте. Он действительно очень увлекся, я приносила ему модные журналы, он сам придумывал новые фасоны. Он работал как настоящий художник-модельер. Послушайте, как вас там?

– Андрей Михайлович.

– Так вот, уважаемый Андрей Михайлович, мой племянник Антон никакого отношения к смерти Ракитина не имеет. Ни малейшего. Так совпало.

– Что именно, по-вашему, совпало?

– Вы прекрасно понимаете что. У него было болезненное влечение к пожилым женщинам. Геронтофилия – это болезнь, понимаете вы или нет? Он ничего не мог с собой поделать. Его влекло к старухам, и ладно бы к приличным… Нет, ему нравились грязные бабки, бомжихи. Можете представить, насколько это опасно? Чесотка, вши, сифилис… – она вдруг замолчала, словно опомнившись, и опять уставилась на капитана невидящими, пустыми глазами.

– Подождите, Зоя Анатольевна, не надо так нервничать, – произнес капитан как можно мягче. – О том, что Сливко страдал геронтофилией, мне известно…

– Ничего вам не известно, ничего вы не понимаете! – крикнула она, перебив

Капитана на полуслове. – Оставьте мальчика в покое!

Леонтьев давно заметил, что люди, проявляющие твердокаменную выдержку, когда речь идет о чужой беде, как правило, начинают дико, непристойно истерить, как только беда коснется их самих. От их хладнокровия не остается следа. С ними невозможно разговаривать, они орут, теряют лицо моментально, даже не оценив толком ситуацию. Им отказывает сразу все – логика, здравый смысл, обыкновенный человеческий стыд.

– Вы часто бывали у него? – спросил капитан, догадавшись, пока Астахова немного успокоится.

– Раз в неделю обязательно. Я никогда не оставляла его без присмотра.

– С кем, кроме вас, он общался? Были у него друзья, знакомые?

– Нет.

– Что, совсем никого?

– Я никогда не видела гостей в его доме. Он боялся людей. После того, что он пережил, у него возникли серьезные проблемы с общением.

– Ну а как же влечение к пожилым женщинам? Вы же сами только что сказали…

– Ничего я не говорила! Антон сидел дома и вязал. Я очень строго за ним следила, несколько раз в день контролировала по телефону.

– Значит, получается, что молодой мужчина сидел целыми днями в полном одиночестве и вязал вам кофточки?

– Я вам объясняю, Антон больной человек. Вязание – это лечение, трудотерапия. А что касается одиночества – у меня просто не было другого выхода. Он очень внушаем, у него слабый характер. Я опасалась дурного влияния.

– Где он брал наркотики?

– Какие наркотики?

– Ну, чтобы, как вы выразились, «побаловаться».

– Как я выразилась?

Лицо ее было землисто-серым, глаза застыли. Он даже испугался, что сейчас, чего доброго, редакторша хлопнется в обморок.

– Зоя Анатольевна, я вижу, вы действительно плохо себя чувствуете. Давайте отложим разговор.

– Отложим, – эхом отозвалась она.

Выйдя из издательства, Леонтьев отправился к метро проходными дворами и тихими переулками. По дороге попалось маленькое открытое кафе, всего четыре столика. Он взял себе бутерброд с колбасой, чашку кофе.

«Бомжевский дом… болезненная страсть к старухам, да не простым, а обязательно грязным… – думал капитан, наблюдая за ярко разукрашенной бабулькой которая стояла у соседнего стола и быстро поедала остатки бутербродов с бумажной тарелочки, – все это можно было бы счесть простым совпадением. Сливко половой психопат, наркоман, вполне мог оказаться именно в том бомжевском доме в Выхине. Это случайность, но объяснимая. Однако Сливко оказался еще и родным племянником Астаховой. Очень уж много случайностей…»

Любопытно, что во время первого разговора Астахова вела себя так, словно смерть Виктора Годунова для нее вообще ничего не значит. Она не сочла нужным хотя бы для приличия выразить некоторое… ну, огорчение, что ли. Разумеется, это ее личное дело. Она могла как угодно относиться к Ракитину или вообще никак не относиться. Но книги Годунова приносили огромный доход издательству, в котором она работает. И это ей тоже все равно?

Ладно, Астахова – кремень, грубая, бесчувственная баба. Таких много. Правда, чтобы человек совсем уж не стеснялся своего скотского безразличия к ближнему, а, наоборот, гордился им, как медалью за отвагу, такое, признаться, встречается не часто. Большинство людей все-таки пытается изобразить хотя бы печальное почтение по отношению к чужой смерти. Все-таки неприлично вести себя так, словно вообще ничего не произошло. «Умри ты сегодня, я завтра» – закон уголовной зоны, а не цивилизованного общества.

Итак, кремень-баба при первом разговоре вела себя неадекватно. Настолько неадекватно ситуации, что это грубо бросалось в глаза. Всем своим поведением она как бы подчеркивала: «Мне безразлично… меня это не касается…»

А если не касается, зачем в таком случае было звонить с жалобами в министерство? Так уж сильно побеспокоил ее, занятого человека, визит капитана? Или она переживает за престиж своей фирмы, мол, если уж расследуют смерть писателя Годунова, то пусть это делают на самом высоком, престижном уровне?

Разукрашенная старуха подобрала с земли окурок, огляделась, заметила у Леонтьева в руках зажженную сигарету.

– Ма-ла-дой-чи-ла-век, – пропела она невозможно сладким голосом, – ха-чу-ку-рить, прям па-ми-раю!

Капитан выбил пару сигарет из своей пачки, отдал бабке, потом щелкнул зажигалкой.

"Астахова что-то знает или догадывается. Возможно, она даже замешана если не в самом убийстве, то в причинах, в хитросплетении чьих-то чужих мотивов, – думал капитан, наблюдая, как старуха аккуратно заворачивает две сигареты в засаленную бумажную салфетку. – Дело не в уровне, на котором ведется расследование. Дело в том, чтобы оно вообще не велось.

Сегодня она пережила настоящий шок. Любимый племянник исчез не час назад. Если она постоянно держала его под контролем, то об исчезновении знает давно. Час назад она узнала, что он находился в то самое время и в том самом месте, где погиб Ракитин. И для нее как бы сошлись концы с концами. Она поняла, что племянника наняли, чтобы убить Ракитина?

Она знает, кто и почему?"

Собственные рассуждения напоминали капитану карточный домик. Или башню из бумажных стаканчиков. Сумасшедшая старуха доставала их из помойного бака у оградки кафе и ставила один на другой, а потом дула на них и весело смеялась.

* * *
Эту американскую столовку, «Макдоналдс» на Пресне, Феликс Михайлович Виктюк успел тихо возненавидеть. Почему-то все время, когда он приезжал сюда, шел мелкий дождь. А встреча с Антоном была назначена именно на улице, за одним из угловых столиков, со стороны Краснопресненского парка. Он как бы машинально брал себе стандартный набор: чизбургер, картошку, пирожки, молочный коктейль. Вроде вкусно, совсем дешево, зато потом в желудке тяжесть, словно резины наелся, и изжога. Однако не сидеть же просто так полтора часа?

Сегодня был последний из трех условленных дней. И никаких известий от Антона не поступало.

Как и в прошлый раз, Феликс Михайлович посидел минут двадцать в машине, глубоко, мрачно задумавшись. Потом вылез, неохотно прошел к американской столовке. Настроение у него было гадкое, и опять моросил дождик, не то чтобы сильный, так, водяная серая пыль. Вроде зонтик открывать ни к чему, а костюм уже влажный. Брезгливо обтерев бумажным носовым платком мокрый пластмассовый стул, Феликс Михайлович уселся за угловой столик.

Вообще, если смотреть правде в глаза, с самого начала что-то не заладилось с этим проклятым заказом. Виктюк заметил, что становится суеверным, то ли с возрастом, то ли в силу своей новой профессии. Все-таки смерть – штука странная. Есть замечательная поговорка: кому суждено быть повешенным, тот не утонет. Так вот, для посредника и для профессионального убийцы высший пилотаж – это чувствовать, кому суждено быть повешенным, а кому – утонуть.

Казалось бы, существует простая и жестокая формула: если человека заказали, он обречен. Никакие телохранители, бронированные автомобили, пуленепробиваемые жилеты и каски не спасут.

С момента выплаты аванса исполнителю смерть ходит за человеком по пятам. Не сегодня, так завтра прошибет ему голову пуля, или взорвется припаркованный рядом автомобиль, или просто выпьет он чашечку кофе, принесенную в кабинет проверенной, верной секретаршей, а потом схватится за сердце, выпучит глаза, начнет жадно хватать воздух открытым ртом, и через минуту нет его.

Но жизнь, а вернее, смерть, изредка выкидывала невероятные фокусы, как будто в насмешку над профессионализмом и железным интеллектом Феликса Михайловича. Он продумывал все до мелочей, тщательно изучал привычки, образ жизни, вкусы и пристрастия потенциальной жертвы, но вдруг случалось нечто, что просчитать заранее невозможно.

В момент выстрела объект чихал, голова его резко дергалась, и снайперская пуля фантастическим образом пролетала в миллиметре от его уха. В бампер машины, начиненной взрывчаткой, въезжал какой-нибудь шальной «чайник», и взрыв сотрясал окрестности в тот момент, когда потенциальная жертва находилась на расстоянии тридцати метров от машины. От осколков и взрывной волны могло пострадать человек десять случайных прохожих, а заказанный вставал с тротуара без единой царапинки, озирался вокруг диким, затравленным взглядом, стряхивал пыль с костюма. Или верная секретарша вздрагивала от резкого телефонного звонка, и чашечка кофе соскальзывала с подноса.

Или по каким-то неясным причинам заказанный вдруг резко падал на землю, за секунду до выстрела, предназначенные ему пули разбивали магазинную витрину, и именно в этот момент из-за угла вылетала милицейская машина. Вместо заказанного страдал неодушевленный, ни в чем не повинный манекен в спортивном костюме.

Поневоле станешь суеверным. Если первая попытка провалилась, то следующая должна выглядеть как-то иначе. Повторяться нельзя. Если пуля пролетела мимо, значит, завтра должен быть взрыв. Если чашечка с отравленным кофе соскользнула с подноса, стало быть, завтра заказанного должна сбить машина, и так далее. Это стало для Феликса Михайловича аксиомой. И суть даже не в том, что заказанный после неудачного покушения делается совсем другим человеком, чувствует опасность, предпринимает меры предосторожности. Суть в том, что кому суждено быть повешенным, тот не утонет…

Когда после неудачного покушения на Ленинградском проспекте писатель Годунов бесследно исчез, да еще успел побывать у себя в квартире, прихватить все, что заказчик велел оттуда изъять, и смылся тихо, почти профессионально, за минуту до прихода убийц, Феликс Михайлович впервые почувствовал неприятный холодок под ложечкой. Что-то не так было с этим Годуновым.

Биографию и образ жизни заказанного Виктюк, по своему обыкновению, изучил вполне добросовестно. По всем расчетам никаких сложностей не должно было возникнуть. Писатель не имел телохранителей, не ездил в бронированном автомобиле, не умел стрелять, дрался только в детстве, был человеком совершенно незащищенным, к тому же рассеянным, доверчивым до глупости. В общем, классический интеллигент. Такого прихлопнуть – раз плюнуть. И вот, поди ж ты.

В первый момент, когда выяснилось, что лопух-интеллигент исчез, запаниковали все. Трое наемных убийц-профессионалов не желали признать своего разгильдяйства, заявили, что их подставили и заказанный такой же профессионал, как они сами, судя по его моментальным и точным реакциям.

Григорий Петрович неприлично орал по телефону и требовал невозможного. Сам Виктюк тоже нервничал.

Можно на кого угодно сваливать вину, но ответственность за выполнение заказа несет он. Это не только деньги, но и репутация, и плодотворное сотрудничество с Русовым, на котором многое держалось в его жизни. Это вообще нонсенс, ерунда какая-то.

Итак, заказанный исчез бесследно, прихватив все, что болезненно интересовало Русова. Нанятые профессионалы стали требовать еще денег, уверяя, что их, таких наивных, пытаются обмануть, и вместо обещанного лопуха подсунули какого-то супермена, агента 007. Феликс Михайлович начал тихо и настойчиво прощупывать все имевшиеся у него адреса, по которым мог скрыться Ракитин.

Их оказалось немного. Совершенно ясно, что у своей любовницы, журналистки Татьяны Владимировой, он прятаться не станет. Не такой дурак. И к бывшей жене не пойдет, не захочет подставлять своего ребенка. Кто еще? Старушка няня? Тоже вряд ли.

Пока Виктюк размышлял и прощупывал, Русову пришла в голову блестящая мысль. Он позвонил ночью из Синедольска, спокойный, сосредоточенный, без хриплой дрожи в голосе, и назвал адрес: Выхино, Средне-Загорский переулок, дом 40.

– Объясни, – коротко попросил Виктюк.

– Ему нужен, с одной стороны, кто-то очень близкий и надежный, с другой – незасвеченный. То есть ему нужен человек, с которым он давно не виделся, но которому доверяет на сто процентов. Я перебрал в памяти всех. Зинаида Резникова, подружка детства, одинокая художница, бывшая хиппарка. Не виделись лет пять. Но знакомы с младенчества. Дом бомжевский, квартиры гостиничного типа. Окраина. В общем, надо проверить.

– Логично, – одобрил Виктюк.

– Свяжись с этими придурками, пусть проверят. – распорядился Русов.

«Придурки», то есть бригада профессиональных убийц, чувствовали себя обиженными и сочли возможным, не выполнив заказ, заняться какими-то своими личными делами. Ехать в Выхино по первому требованию, проверять, там ли объект, отказались. Пообещали, что отправятся завтра утром. Виктюк, не теряя времени, послал в Выхино одного из своих агентов-бомжей. И тут же узнал, что в квартире одинокой художницы поселился молодой белобрысый мужик, именно такой, как на фотографии, которую миляга бомж показал разговорчивым соседям художницы. За бутылку они рассказали подробно, как Зинка привела к себе мужика с сумкой, а сама укатила куда-то.

Виктюк тут же принялся перезванивать убийцам, чтобы сообщить приятную новость, готов был добавить им пять тысяч, лишь бы ехали прямо сейчас в Выхино и сделали наконец свое дело.

Но оказалось, им уже не суждено было куда-то ехать, делать свои важные дела, и доплата в пять тысяч их вряд ли взбодрит.

Известие о безвременной гибели троих профессионалов окончательно испортило настроение и Виктюку, и Русову. И тут замороченный, усталый Феликс Михайлович принялся напряженно вспоминать, почему ему так знаком этот адрес в Выхине? Где, от кого он уже слышал о Средне-Загорском переулке?

Обычно к подбору кадров Виктюк относился серьезно, проверял каждого очень тщательно, но не брезговал никем, даже распоследними бомжами. Мало ли какой попадется заказ, какая потребуется комбинация? Довольно часто приходилось ему использовать в качестве одноразовых убийц совсем уж темных и никчемных личностей, способных быстро, без размышлений, нанести жертве пару десятков ножевых ранений в подъезде.

Профессия посредника, или «диспетчера», требует академических мозгов. Это только кажется, что организовать толковое, совершенно латентное убийство несложно. Институт наемных киллеров, не успев зародиться, оброс таким толстым слоем мифов, слухов и домыслов, что добраться до сути, до некоего свода реальных законов и правил игры, практически невозможно. Их просто нет, этих законов и правил.

Например, считается, что контрольный выстрел в голову и оружие, оставленное на месте преступления, – это непременные атрибуты заказного убийства. Но на самом деле, для одного исполнителя контрольный выстрел в голову является чем-то вроде элегантного автографа. А другой просто не сумел убить с первого попадания, потому что плохо стреляет.

Что касается оружия, то настоящий профессионал использует, как правило, спецоружие. А такого мало, и основные источники его компетентным органам известны. Так стоит ли бросать спецствол на месте преступления? Не разумней ли уничтожить его где-нибудь подальше, уничтожить совсем, чтобы никогда не нашли?

Считается, что существуют некие секретные школы, закрытые базы, куда заманивают воинов-"афганцев", ветеранов Чечни, отставных офицеров милиции и ФСБ, бывших спецназовцев и спортсменов. Они, конечно, существуют, но век их недолог, и еще короче век тех, кто их организует. Любую, даже самую законспирированную организацию значительно проще вычислить, чем отдельного частного человека, а потому нанимать киллера из спецшколы опасно и невыгодно. Хороший специалист может по манере стрельбы определить, где стрелок учился своему ремеслу. А отсюда недалеко и до самого стрелка, до его учителей, которые часто становятся посредниками.

Так что мифы при ближайшем рассмотрении оказываются настолько недостоверными, что даже неинтересно их повторять. Феликс Михайлович Виктюк никогда не шел на поводу у мифов, к делу своему относился творчески. Негодный на первый взгляд человек может оказаться именно тем, кого ты ищешь.

Полусумасшедший наркоман, отсидевший десять лет за убийство, был племянником какой-то давней знакомой Русова, томился жаждой деятельности, хотел заработать любым способом, и особенно привлекла его романтическая профессия киллера. Люди Русова передали Виктюку этого самого Антона для разработки давно, около месяца назад, и Феликс Михайлович, по своему обыкновению, стал присматриваться к парнишке. Встретился пару раз, прощупал. По началу Антон его не особенно заинтересовал. Чувствовалась в нем какая-то неприятная слабина, муть в глазах, заискивающие, петушиные нотки в голосе. Виктюк не счел нужным заниматься серьезной проверкой, так как был уверен: этот не пригодится. Но связь держал, дал Антону номер телефона и велел не исчезать.

И вот надо же такому случиться! Виктюк все мучился, вспоминал, почему же ему так знаком этот адрес, Выхино, Средне-Загорский переулок, дом 40. И вспомнил. Именно в этот дом, к сумасшедшей старухе, к новой своей любовнице, Антон сбежал из-под бдительного ока заботливой тетушки. Залег, как в берлогу, не высовывался, боялся, что тетя найдет и опять засадит за унизительное, мерзкое вязание. Только с Виктюком держал связь, ночью позвонил из автомата по связному номеру, назвал адрес, по которому можно его найти, и настырно спрашивал: ну когда же будет настоящая мужская работа для него?

Как бы в награду за первую неудачу, судьба давала Виктюку и Русову новый, блестящий шанс. Вполне логично, что Ракитина-Годунова в бомжевском доме прикончит какой-нибудь случайный псих-наркоман. Даже если псих этот (кстати, не такой уж и сумасшедший, вполне дееспособный субъект) не сумеет выполнить грамотную инсценировку, убийство все равно будет выглядеть как бытовое.

Все получилось отлично, даже лучше, чем планировали с самого начала, ведь если бы профессионалы не погибли и выполнили заказ, то сейчас шло бы следствие. А кому это нужно? И экономия в итоге вышла немалая, двадцать тысяч.

Так что же не давало покоя Феликсу Михайловичу?

Почему он продолжал хмуриться, сидя в своей машине у обувного магазина на Пресне? Ну да, Антон исчез. Но заказ-то выполнен. Труп кремирован. Никаких следов. Все материалы, опасные для Русова, компьютерные дискеты, аудиокассеты, фотопленки сгорели при пожаре. Не могло там ничего уцелеть в таком огне. Ну а странненький Антон – да черт с ним, наркоман, бросовый товар. Мог он, в конце концов, просто отравиться псилобицином. Эту дрянь он закупил в огромном количестве.

Но дело в том, что формально заказ считался выполненным только после того, как исполнитель взял гонорар и отчитался о проделанной работе. Вот тогда и Феликс Михайлович мог получить причитавшуюся ему сумму. А пока нет Антона, все как бы повисло в воздухе. Можно, конечно, для очистки совести вылезти из машины, посидеть за столиком у «Макдоналдса», съесть вредный чизбургер, запить молочным коктейлем. А толку? Ясно ведь, он уже не придет.

Русов имеет полное право торговаться. И непременно будет торговаться. Виктюк слишком хорошо его знал. Григорий Петрович никогда не упустит возможность заплатить меньше. Виктюку было чрезвычайно обидно остаться в дураках.

Суть своего конфликта с известным писателем Григорий Петрович объяснил Виктюку довольно смутно. Будто бы много лет назад жена Русова Вероника Сергеевна была невестой этого самого Ракитина, и теперь писатель мстит за то, что Русов у него отбил невесту, собирает серьезный компромат на Григория Петровича. Почему именно теперь? Да очень просто. Раньше кем он был, Никита Ракитин? Никем. А сейчас один из лучших детективщиков России. Вот и решил воспользоваться своей славой в низменных целях.

Так ли все происходило на самом деле, в чем конкретно состоял компромат, Виктюк не стремился узнать. Он с трудом верил в историю о любви и коварной мести, а вот насчет компромата – этого добра нарыть можно было достаточно.

Заказ на Ракитина был как бы двойным. За пару месяцев до устранения Феликс Михайлович выдумал и провернул блестящую комбинацию с долговой распиской. Комбинация оказалась вполне успешной, иначе и быть не могло. Виктюк рассчитал все точно, с учетом самых тонких психологических нюансов. Русов сообщил, что теперь все в порядке. Но вот прошло больше двух месяцев, и вдруг выясняется, что Годунов тихо, настойчиво, продолжает свое черное дело, и успел зайти очень далеко. Дальше некуда.

Сказать по правде, вся возня с писателем Виктюку порядком надоела. Он хотел получить, наконец, свои деньги и забыть об этом странном двойном заказе. Слишком дорого стоили его мозги и его время, значительно дороже, чем оценивал их в долларовом эквиваленте Григорий Петрович Русов. И вот сейчас, сидя в машине, Виктюк пытался принять решение.

А что, если сообщить Русову, будто Антон явился и деньги взял? Можно наплести, что парень выглядел очень плохо, был здорово накачан наркотиками и лыка не вязал. Как Русов сумеет проверить? Да никак. Он вообще сидит себе в Синедольске и в ближайшее время прилететь в Москву не собирается, он только что вступил на ответственный губернаторский пост, дел у него по горло.

А пять тысяч можно приплюсовать к своему собственному гонорару, и это будет справедливо.

Справедливо. Но совершенно непрофессионально. Так серьезные посредники не поступают. Однако профессиональная этика – это тоже своего рода миф.

Феликс Михайлович все-таки вылез из машины, не спеша прошел к «Макдоналдсу». На этот раз он решил не брать никаких чизбургеров, ограничился стаканом чаю. Когда он уселся за столик на улице, размешал сахар дурацкойпластмассовой ложечкой, которая становилась мягкой от горячей воды, в кармане его пиджака затренькал сотовый.

– Ты можешь съездить ко мне домой? – услышал он хриплый голос Русова.

– А в чем дело?

– Там сейчас находится Резникова. Та самая. Мне надо, чтобы ты ее прощупал.

– А она того стоит? – усмехнулся Виктюк.

– Прекрати. Ты прекрасно понял, что я имею в виду. И твои сальные шуточки совсем некстати. Резникова поселила у себя Ракитина. Он мог ей многое сказать, мог отдать дискеты, кассеты и пленки. Она прилетела в Синедольск за моей женой, из-за нее Ника сбежала прямо с инаугурации, и вот теперь она живет у меня, в моей квартире, и настраивает Нику против меня. – Русову было явно не до шуток. Как только дело касалось его драгоценной супруги, он моментально начинал паниковать и терял контроль над собой.

– Подожди, что значит настраивает? Кто она твоей жене?

– Они дружили с первого, класса. Именно Резникова познакомила когда-то Нику с Ракитиным.

– Ну и что?

– Мне не нравится, как ведет себя Ника. Не нравится, ты понял? Кто-то говорит ей про меня гадости. Кроме Резниковой – некому.

– Иными словами, тебе кажется, твоя жена что-то подозревает? – решил уточнить Виктюк. В подобных вещах он любил точность.

– Нет! – выкрикнул Русов. – Что за бредятину ты несешь?!

– Слушай, хватит орать, – тихо произнес Виктюк. Ему надоело, что Русов позволяет себе вот так разговаривать. Да, еще недавно Гришка мог с ним все себе позволить, а теперь – нет. И дело не в возрасте. Дело в самоощущении Феликса Михайловича. Недавно он полностью зависел от Русова, а сейчас у него достаточно собственных сил и связей, чтобы в случае чего обойтись без его сиятельного покровительства.

– Прости. Я очень устал. Я нервничаю. – Русов почувствовал, что действительно перегнул палку. В конце концов, Виктюк был сейчас единственным человеком в Москве, которому он мог полностью доверять, к которому мог обращаться из своего Синедольска с любыми, самыми щекотливыми поручениями. Верные псы-охранники Костик и Стасик не в счет. Они всего лишь тупоголовые исполнители.

– Ладно. Я понял, – смягчился Виктюк, – ты хочешь, чтобы я занялся Резниковой?

– Не занялся. Просто проверил. Ты это отлично умеешь делать. Представься каким-нибудь – ну я не знаю, техником-смотрителем, страховым агентом, членом общества милосердия. Посиди с ней, поболтай, чаю выпей.

– А она предложит мне чаю?

– Предложит. Она любит поболтать.

– Допустим. А если твоя жена окажется дома? Или явится в самый неподходящий момент?

– Это моя забота. Я поручу это ребятам, они ее постоянно держат под контролем. Просто ты должен быть готов поехать туда сразу, как только я дам тебе сигнал. Поговори с ней о современной литературе, о детективах, потом о Ракитине, то есть о Годунове… В общем, сам разберешься, не мне тебя учить.

– Подожди, я не понял, в чем именно я должен разобраться?

– Что знает Резникова? Что успел ей сообщить и передать Ракитин? Что ей надо от моей жены? Зачем она летала в Синедольск?

– Так, стоп! – раздраженно оборвал его Виктюк. – Успокойся и подумай, какие глупости ты мне сейчас говоришь. К тебе в квартиру заявляется совершенно незнакомый человек. Во-первых, не факт, что она вообще меня впустит, если твоей Ники не будет дома. Во-вторых, с какой стати она станет со мной откровенничать? Если она действительно что-то знает, случайный разговорчивый гость вызовет у нее подозрения.

– А что же делать? – в вопросе этом прозвучала такая дикая, истерическая беспомощность, что Виктюк невольно усмехнулся и заговорил ласково, сочувственно, как с капризным ребенком:

– Что делать? Прежде всего успокоиться. Взять себя в руки. Ну что ты паникуешь? Заказ выполнен, никаких следов не осталось, все сгорело, и труп, и дискеты с кассетами. С Антоном твоим я расплатился, правда, он лыка не вязал, накачался наркотиками, но это нас с тобой не касается. Все в порядке, Гриша. Живи спокойно и не дергайся.

– Так он пришел за деньгами? – хрипло спросил Русов.

– Ну конечно, – улыбнулся в трубку Виктюк.

* * *
Являться в морг и выяснять, почему тело погибшего писателя было кремировано с такой странной поспешностью, не имело смысла. Капитан Леонтьев не сомневался, что, кроме очередного выговора от своего начальника, не получит никаких результатов. Однако был среди его внештатной агентуры человек, который мог бы внести некоторую ясность. Если, конечно, хорошо на него надавить.

Пару лет назад Леонтьеву удалось завербовать тихого приятного парнишку, который подозревался в соучастии в изнасиловании. Дело было тухлое. Некая легкомысленная барышня приторговывала наркотиками пыталась надуть своих покупателей, а когда те поймали ее за руку, устроила спектакль с синяками, порванным лифчиком и художественно написанным заявлением в милицию. В таких делах нет правых, только виноватые и повернуть можно как угодно.

Леонтьев узнал, что один из подозреваемых работает санитаром в морге, пригляделся к нему внимательней, обнаружил в нем набор весьма ценных качеств:

Общительность, слабость нервной системы, умеренную зависимость от наркотиков и абсолютную зависимость от любого, кто сильнее, наконец, ту особенную, тошнотворную, дрожащую на дне зрачков трусость, которая необычайно важна в таком ответственном деле, как стукачество. Капитан решил немного помочь парнишке, пусть он станет не соучастником, а свидетелем. Парнишка был так благодарен, что подписал заветную бумагу.

"Я, Барсуков Александр Иванович, совершенно добровольно даю настоящую подписку в том, что обязуюсь безвозмездно оказывать помощь органам внутренних дел в выявлении преступных элементов. Информацию о своем сотрудничестве с правоохранительными органами обязуюсь нигде, никогда, ни при каких обстоятельствах не разглашать. В целях конспирации избираю себе псевдоним Барсук, коим и буду подписывать свои сообщения.

Число, подпись".

Когда-то Саша Барсуков учился в Третьем медицинском, и неплохо учился, однако на втором курсе Крепко подсел на иглу. Так крепко, что это стало заметно, не только по исколотым венам и расширенным безумным зрачкам, но и по количеству ампул с морфием, которые лежали в запертом шкафу процедурного кабинета двадцать второй больницы, где тихий студент Саня подрабатывал после занятий.

Дела возбуждать не стали, но из института вышибли, из больницы, в общем, тоже, однако не совсем. Пристроили Саню в морг санитаром. Там как раз не хватало людей. Только что было закончено следствие по шумному делу, в котором печальное заведение сыграло не последнюю роль.

Сотрудники морга были связаны с бандой квартирных махинаторов-убийц. История достаточно известная. О ней писали многие газеты. Кто-то сел, кто-то выкрутился. И никому в голову не могло прийти, что уже через год начнется то же самое, но уже на другом, более разумном и серьезном уровне. На таком серьезном и разумном, что придраться было не к чему. Никакой банды поблизости не наблюдалось, никакой системы в случайных ошибках проследить было невозможно. А на подозрениях далеко не уедешь.

Информация, которой изредка баловал Леонтьева его сексот Барсук, еще ни разу не касалась морга двадцать второй больницы. В сообщениях Барсука речь шла, как правило, о поставках небольших партий наркотиков. Толку от Барсука было мало. Он опускался стремительно, глаза заволокло мутью, мозги тоже, причем не так от наркотиков, как от природной панической трусости.

Сейчас, наблюдая, как Саня Барсук вываливает из черной «Волги» вместе с двумя приятелями, заходит в пиццерию у метро, Леонтьев думал о том, что, вероятно, предстоит потерять пару часов на бестолковый, нудный разговор, в котором, кроме нытья и жалоб на грубую несправедливость мира вообще и его, злого опера, в частности, ничего интересного не прозвучит.

Капитан был в своей милицейской форме. Он вошел в кафе, взял себе острый капустный салат, пиццу с ветчиной, стакан чаю и спокойно уселся за соседний столик. Место он выбрал таким образом, чтобы Барсук его заметил, но не сразу, а как бы случайно, в зеркале. Пусть понервничает, повертит головой, авось станет разговорчивей.

Компания у Барсука была славная, двое молодых крепких сутенеров. Ребята с аппетитом уплетали котлеты по-киевски, жареную картошку и громко, не стесняясь, обсуждали свои впечатления от новеньких девочек, коих, вероятно, только что, перед ужином, лично проверяли на профпригодность.

– Слышь, а я этой-то, беленькой, в водку добавил специальной «дури», индийская такая травка, на баб действует возбуждающе. А то она никак расслабиться не могла, чуть не сбежала, – со смехом рассказывал один из товарищей.

– Она не малолетка, не знаешь? – спросил второй, кривя рот и обломком спички ковыряя в зубе.

– А хрен знает… – задумчиво произнес первый, – девочка классная, по сто баксов пойдет.

– Ну прям, по сто, – прищурился второй, – как, Санька, пойдет та беленькая по сто?

– А че, вполне, – кивнул Барсук с видом знатока, – она это, в натуре… – он начал захватывающий рассказ о пережитых ощущениях, но вдруг поперхнулся, закашлялся, товарищи принялись колотить его по спине. Глаза Сани наливались слезами от приступа кашля и не могли отлипнуть от зеркала, из которого приветливо улыбался ему капитан Леонтьев.

Через полчаса они с Барсуком наедине сидели на лавочке в тихом дворе, за кустами.

– Ну вы что? Нельзя же так! – возмущался Барсук. – Позвонили бы, я же всегда готов, а тут ребята… Убьют ведь, зачем вам, чтобы меня замочили?

– Да ведь все равно замочат, рано или поздно, – рожал плечами капитан, – все мы не вечны. А ты, Барсучонок, особенно, с твоей драгоценной подписочкой.

Круглое приятное лицо Барсука вытянулось. Никогда прежде этот опер так с ним не разговаривал. Он обычно начинал мягко, по-человечески, как бы даже по-свойски. Саня-санитар хоть и знал, что мягкости там никакой нет, просто у опера Леонтьева манера такая, а все равно было приятней разговаривать.

«Чего это он? – подумал Саня с тревогой. – Чего это, в натуре? Совсем, что ли, это самое?»

– У вас чего, Андрей Михалыч, настроение плохое? – спросил он, пытаясь заискивающе улыбнуться и заглянуть Леонтьеву в глаза, – так вы это, спрашивайте. Я всегда готов.

Дело было не в плохом настроении. Просто разговор, который вед Саня с товарищами-сутенерами за соседним столиком в пиццерии, довольно сильно испортил капитану аппетит.

– Всегда готов, говоришь? – поднял брови Леонтьев. – Ну тогда давай, юный ленинец, расскажи мне, кто заплатил, чтобы труп писателя Годунова был быстренько кремирован по ошибке?

Судя по тому, как живо блеснули и забегали у Барсука глаза, как дрогнули губы в гнусной, специфической улыбочке, Леонтьев понял: что-то знает. Если не все, то хотя бы что-то.

– Какой писатель? У нас был писатель? А фамилия как? Я не слышал. Как фамилия-то? – быстро, хрипло затараторил Барсук. – Я разве читаю книжки? Времени у меня нет читать, откуда я знаю?.. Писатель…

– Действительно, книжек ты не читаешь, – кивнул капитан, – однако, если какая-нибудь знаменитость через ваше тихое заведение проходит, вы всегда в курсе. Любопытствуете, обсуждаете. Писатель Виктор Годунов. Но это псевдоним. Труп назывался иначе. Ракитин Никита Юрьевич. Он был совсем обгоревший.

– А? – быстро заморгал Барсук.

– Кто оплачивал кремацию? Кто вообще, кроме родственников, интересовался этим трупом? Ну? Быстрее, Саня, у меня времени нет.

– Чего это? – продолжал моргать Саня. – Не понял я, какой труп? Какой писатель?

– Слушай, Барсучок, у меня есть идея, – радостно сообщил капитан. – Давай-ка я сейчас вызову наряд и вместе нагрянем в ваш веселый бардачок. Тебя отпустим и на глазах у всех тепло поблагодарим.

– Про морг не могу, – простонал Саня, мучительно сморщив лицо, – не могу, про что угодно спрашивайте, только не про морг…

– А ты чего так дрожишь, Барсучок? Замерз? Так мы можем в отделении поговорить. Вот сейчас задержу тебя по двести тридцатой. Склонение к потреблению наркотических средств или психотропных веществ. От двух до пяти. Устраивает? А можно и двести тридцать третью добавить. Незаконная выдача либо подделка рецептов, дающих право на получение наркотических средств. А в КПЗ кто-нибудь быстро «маляву» передаст, ксерокопию твоей подписки.

И тут Саня заплакал. Настоящие слезы покатились по его гладким щекам.

– Ну я же не спрашивал, как зовут, – шмыгнул он носом, – маленький такой, круглый, лет шестьдесят. Бородка рыжая. Лысина.

– Этот? – капитан быстро вытащил из кармана переснятый и увеличенный портрет.

– Он, – не задумываясь кивнул Саня.

– Ты его часто видишь в морге?

– Второй раз. За все время второй раз.

– Кто такой?

– Ну сказал же, не знаю. Сукой буду, не знаю. «фольксваген» у него, цвета мокрого асфальта.

– Номер?

– Да вы че, Андрей Михалыч?

– Ладно. С кем из ваших он встречался?

– Не видел я. Один он пришел труп смотреть. Один. Я как раз отдежурил. Он пришел, посмотрел, и все. А потом я уходил, видел, как он в машину свою садился.

– Тогда откуда знаешь, что именно он оплатил кремацию?

– Точно про эту кремацию, ну, про писателя, сказать не могу. Знаю, что этот маленький толстый – «диспетчер». Обычно «диспетчеры» оплачивают. Полгода назад я видел, как он к Куклачеву в кабинет заходил. Тогда Куклачев брал, но его замочили. А кто теперь берет, не знаю. Сукой буду, не знаю…

Глава 22

Автор двух книжек о здоровом питании и правильном образе жизни, изобретательница оригинальных методик по борьбе с курением и алкоголем, Астахова Зоя Анатольевна не выпускала сигарету изо рта. Но этого мало.

На загаженном столе перед ней стояла располовиненная бутылка водки, на тарелке лежало несколько толстых ломтей жирной копченой колбасы.

Главный редактор крупнейшего в России издательства «Каскад» была пьяна в дым. Она сидела одна на своей красивой, дорогой, но страшно грязной кухне, в старом махровом халате, в драных шлепанцах, опрокидывала стакан за стаканом, жевала колбасу и плакала. Иных способов справиться с тоской, злостью и страхом у нее не было. Она отлично знала, что никакой аутотренинг, а также медитация, оздоровительное голодание, обливание ледяной водой, многочасовая йоговская гимнастика и прочие полезные процедуры ей не помогут. Так худо Зое Анатольевне еще не было.

За пятьдесят лет случалось, разумеется, всякое. Жизнь ее никогда не щадила. Родиться довелось в жалкой подмосковной деревне, в косой бревенчатой избе. В детстве колотил пьяный отец, в юности вероломно бросил человек, которого любила. Но Зоя не сдавалась. Она знала, что должна быть сильной, здоровой, должна лбом пробить для себя путь в этой сволочной, беспощадной жизни.

И в общем, это ей удалось. Поступила в институт, замуж вышла разумно и правильно, за москвича. Правда, прожили всего полтора года, но московскую прописку и комнату в коммуналке она получила, а большего, если честно, она от своего замужества и не хотела. Потом защитила кандидатскую, написала две книги о правильном питании и наконец начала зарабатывать деньги. Настоящие деньги.

Чего стоил ей этот успешный путь, сколько невидимых шишек и синяков осталось у нее на лбу, уже не важно. Сколько есть – все ее. Она себя сделала из ничего, из забитой, закомплексованной деревенской толстушки, которая своими грубыми руками только корову умела доить да свинарник чистить.

"Что было и что стало! – думала она всякий раз, приезжая в маленькую подмосковную деревню Поваровку к своей старшей сестре Людмиле.

Людмила была старше Зои на восемь лет, но выглядела так, что со стороны их можно было принять не за сестер, а за мать и дочь. Старая, развалистая, как квашня, баба. Зубов нет, волосы собраны в жиденький седой узелок, глаза тусклые, усталые. А все потому, что пожалела свой лоб, не стала пробивать дорогу в жизни. Замуж вышла рано, за своего, деревенского обалдуя Женьку Сливко. Не потому, что полюбила, а просто опасалась – вдруг никто больше не предложит?

Женька Сливко начал пить лет в четырнадцать, к двадцати пяти, когда, вдоволь нагулявшись, женился на Людмиле, уже был хроническим алкоголиком. В шестьдесят втором родился Антошка, слабенький, семимесячный. Людмила обкладывала кроватку бутылками из-под водки, наполненными горячей водой. Для недоношенного ребенка главное – температурный режим, постоянное тепло.

Зоя уже закончила восьмилетку, училась в Клинском медучилище. Ей нравилось ухаживать за маленьким Антошкой. Он был смешной, ласковый. Именно ей, Зое, он впервые улыбнулся. Ее имя, а не слово «мама» выговорил первым на своем младенческом языке. При ней поднялся на кривые тонкие ножки и сделал несколько робких неуклюжих шагов.

Людмила больше беспокоилась о муже, чем о маленьком сыне. Вечно пьяный бездельник Женька был для нее главным человеком в мире. Ну как же без мужика-то? А что пьет – все пьют. Поколачивает жену? Ну, это нормальное дело. Бьет, значит, любит. Денег в дом совсем не приносит? Так разве в них счастье?

– А в чем? В чем счастье для тебя, Людка? – спрашивала пятнадцатилетняя Зоя свою старшую сестру.

– Ну так, – пожимала Людмила круглыми полными плечами и вздыхала тяжело, по-старушечьи, – чтобы здоровеньки все, чтоб войны не было, чтоб к майским, на следующий год, платье кримпленовое купить, розовое, с черным кантиком.

К майским, на следующий год, пьяный Женька решил искупаться в Сенежском озере. Вода была еще холодная, Женьке ноги свело, он утонул. Людмила выла по нему месяц, как волчица на луну. Потом успокоилась, стала жить потихоньку, воспитывать Антошку по мере сил, копать огород, холить свою старую корову Майку и мечтать о кримпленовом платье, розовом с черным кантиком.

Зоя между тем закончила училище, подала документы в Московский медицинский институт. Поступила не сразу, только с третьей попытки. Два года пришлось проработать медсестрой в больнице. Но уж когда поступила, первым делом стала приглядывать для себя подходящего москвича. Это оказалось трудной задачей.

Была бы она красивой или хотя бы хорошенькой, но нет. Чего не было ей дано, того не было. Высокая, полная, широкоплечая, с грубым тяжелым лицом, бесцветными тусклыми волосами. Это ладно, замуж за москвичей и не такие выходят. Однако обязательно должно быть что-то, не красота, так обаяние, не ум, так хитрость.

Что касается обаяния, Зоя искренне не понимала значения этого слова. А вот ум и хитрость у нее, безусловно, были. И еще была крепкая хватка. Если вдруг замечала она, что какой-нибудь москвич-сокурсник положил на нее глаз, то вцеплялась в него намертво, готова была облизывать, обхаживать, пекла на общежитской кухне пирожки и приносила, чтобы вкусно накормить, показать, какая отличная из нее выйдет хозяйка. Но стоило мальчику пригласить ее к себе домой, познакомить с родителями – перспектива замужества с пропиской сгорала без следа. Московские мамы и папы за версту чуяли таких хватких и берегли от них сыновей, как от чумы.

Прописка, несколько строчек в паспорте, стала для нее сверхценной идеей, и это бросалось в глаза, стоило ей переступить порог любого столичного жилья.

– А сколько комнат у вас? А санузел раздельный? А кухня сколько метров? – спрашивала она, цепко оглядывая стены.

Квартирной озабоченностью, а вовсе не сладкими дорогущими духами «Жаме» пахло от Зои Астаховой за версту, и чуткие носы московских мам и пап улавливали сразу этот опасный аромат.

Училась Зоя средне, медицина ее не увлекала, и это, вероятно, усугубляло ее проблемы. Могла бы она, к примеру, воодушевленно поддержать разговор на профессиональную тему, показать свою образованность, поспорить, и глядишь, смягчились бы сердца каких-нибудь бдительных московских родителей. Но не получалось. Обо всем, кроме квартирного вопроса, она говорила вяло и неохотно. Только при упоминании квадратных метров у нее вспыхивали глаза, оживлялось лицо.

Зоя старалась изо всех сил стать интересней, подрабатывала, как могла, после занятий, покупала себе у спекулянтов импортные вещи, косметику, пыталась сбросить вес, пробовала разные диеты, гимнастику, стала брать в институтской библиотеке книги и журналы о здоровом питании, о голодании, о свежих овощных соках и родниковой воде.

Читала с огромным интересом, делала выписки, сравнивала, анализировала, пробовала на себе всякие оригинальные новые методики, умудрилась без ущерба для здоровья, без слабости и головокружения, сбросить двенадцать килограммов всего за месяц, похорошела, распрямила плечи, гордо подняла голову и вдруг обнаружила, что сокурсники и преподаватели стали относится к ней значительно лучше.

Из посредственной студентки-провинциалки, охотницы за московской пропиской, она превратилась в человека, увлеченного серьезным делом. Исчезла озабоченность, появился азарт исследователя. Она стала интересной собеседницей даже для главных своих недругов – московских мам. Мамы с удовольствием обсуждали с ней проблемы лишнего веса, оптимального потребления жиров, белков и углеводов, сочетаемости и несочетаемости продуктов. И нашлась, наконец, одна, которая решилась распахнуть перед Зоей Астаховой дверь своей однокомнатной квартиры неподалеку от метро «Сходненская».

Эта смелая женщина жила вдвоем с сыном и мечтала для своего слабенького, болезненного ребенка именно о такой жене – крепкой, здоровой, без вредных привычек, без всяких там интеллигентских претензий и капризов, попроще да покрупней, чтоб дети получились здоровые, чтоб готовила полезную вкусную пищу, содержала мужа в чистоте, холила его, маленького, морковку ему, зайчику, терла и не забывала, чем она была в жизни и чем стала и кого за это следует благодарить.

Квартирка была так себе, а молодой муж оказался совсем уж никчемным. Маленький, ниже Зои на голову, лысый в двадцать четыре года, он шарил ночами по крепкому Зоиному телу своими хилыми потными лапками, и на большее, бедолага, не был способен. А в Зое, как на грех, проснулось то, о чем она прежде не подозревала. Здоровое тело и здоровый дух требовали любви, сильной, настоящей мужской ласки, а не беспомощной потной возни. От желудочного кислого запаха изо рта маленького мужа Зою тошнило. Но на пути ее опять встал проклятый квартирный вопрос. Она бы легко решила проблему с мужской лаской, однако негде было. Не приводить же настоящего мужика в однокомнатную, к мужу и свекрови, следуя старому анекдоту: смотри, идиот, как это делается? А найти настоящего, сильного, да еще со свободной площадью совсем не просто.

Между тем она защитила диплом, ее взяли молодым ординатором в Институт питания. Она уже чувствовала себя полноправной москвичкой, к тому же отличным специалистом, впереди маячила кандидатская степень, научный руководитель предложил ей попробовать себя в научно-популярной литературе и написать книжку о здоровом питании.

Жизнь закрутилась весело, стремительно, и потные лапки зайчика-мужа были совсем уж некстати. Зоя не любила вспоминать, как отвоевывала свои законные квадратные метры, как разменивалась однокомнатная квартира на две комнаты в коммуналках, как орала и строила козни зараза-свекровь.

Наконец, усталая, но довольная, она осталась одна на столичных квадратных метрах, пусть крошечных, но своих собственных. Последний решительный бой со свекровью, переезд и ремонт не помешали ей закончить работу над книгой о здоровом питании. В своем научно-популярном труде она смело использовала опыт народной медицины, азы учения индийских йогов и тибетских монахов, рассуждала о жестких методах закаливания, целую главу посвятила природной косметике, уходу за кожей и волосами. По себе знала, об этом любой женщине читать интересно.

Писать Зоя старалась как можно проще, пользовалась в основном простыми, нераспространенными предложениями, чтобы не путаться со всякими там причастными и деепричастными оборотами. Иногда подпускала грубоватый крепкий юморок, не скупилась на конкретные примеры из жизни.

Рукопись приняли в издательстве «Физкультура и спорт» весьма неохотно. Если бы не вмешательство Зоиного научного руководителя, в те допотопные застойные годы ее смелый труд вряд ли мог увидеть свет.

Первый небольшой тираж разошелся моментально. В нескольких специальных медицинских журналах появились критические, недоброжелательные отзывы, а в популярном журнале «Здоровье» была опубликована совершенно разгромная статья.

Сначала Зоя растерялась, расстроилась, но, оказалось, зря. О смелых нетрадиционных методах оздоровления, которые она предлагала в своей книге, заговорили, заспорили. Появилось даже устойчивое определение: «Методика Астаховой». Ее стали приглашать с лекциями в разные ДК, ей предложили организовать группу и проводить занятия по оздоровлению.

«Что было и что стало!..» – думала Зоя, в очередной раз посетив отчий дом и сидя за столом, напротив постаревшей до неприличия Людмилы.

Розовое платье с черным кантиком, правда, не кримпленовое, а из французского джерси, которое привезла ей Зоя, оказалось мало. Людмила перевалила за пятидесятый размер.

– Тут вставочку сделаю, а здесь еще кантик пущу, – утешалась Людмила, разглядывая подарок.

– Что ж так распустила себя, Людка? Ты сдерживайся в еде.

– Да я ничего особенного-то не ем. Сама знаешь, картошка, сало, макарончики. Порода у меня такая. И к тому же все болею.

«Порода у нас с тобой одна», – хотела сказать Зоя, но раздумала.

Вернулся из школы Антон. Он вытянулся, личико стало умное, почти взрослое. Зоя впервые обратила внимание, что мальчик растет хорошенький, даже красивый. Высокий, худенький, но не тощий. Плечи широкие, мужские. Спину держит, не горбится по-обезьяньи, одет опрятно, даже с некоторым щегольством, волосы не болтаются патлами, как у остальных деревенских пацанов, а подстрижены и расчесаны на косой пробор. А главное, нет в нем этой деревенской рыхлости, грубости. Тонкое лицо, городское, руки хорошие, не лопаты, как у отца с матерью.

«Вот с ним у нас действительно порода одна, – заметила про себя Зоя, – надо приезжать чаще, можно и к себе взять на каникулы».

К тому времени она уже знала, что собственных детей у нее не будет. Настоящая мужская ласка ведь не проходит даром. Из пяти абортов последний оказался неудачным.

«Ну и ладно, – думала она спокойно, – разве сделала бы я такую карьеру с ребенком на руках? Нет своего, зато вон какой растет племянник. Что Людмилка в деревне может дать мальчику? Будет у меня хорошая трехкомнатная квартира, возьму его к себе жить, поступит в институт, станет человеком».

Хорошую трехкомнатную квартиру Зоя сделала себе только к восемьдесят второму году. Еще полгода пришлось провозиться с ремонтом. А потом надо было засаживаться за вторую книгу, более серьезную и основательную. Именно в этот ответственный момент примчалась в Москву сестра Людмила и, захлебываясь истерикой, сообщила, что Антошка убил человека, и не просто человека, а свою любовницу, которая была старше его на двадцать лет.

– Зойка, помоги! Сделай что-нибудь! Его ведь посадят! – кричала сестра.

Зоя стала лихорадочно размышлять, как быть? Может ли она помочь любимому племяннику? Например, похлопотать, чтобы мальчика признали невменяемым.

Она жестоко корила себя, что упустила мальчишку, не забрала вовремя в Москву, все откладывала. Почему-то она была убеждена, что в Москве, у нее под крылышком, ничего подобного с Антошкой не случилось бы. Но потом, оправившись от первого шока, она благоразумно рассудила, что для репутации доктора Астаховой такая деталь, как родственник-убийца, – вещь совершенно лишняя, честно призналась себе, что эту интимную подробность лучше не афишировать. При ее сложных отношениях с завистниками, бывшими коллегами, возобновлять старые связи, просить за убийцу-племянника, весьма рискованно.

Антона приговорили к десяти годам. Зоя Анатольевна переживала, неприятное чувство вины грызло ей душу, однако она утешалась тем, что, когда Антон выйдет из тюрьмы, она постарается вину свою искупить.

К этому времени она совсем отошла от традиционной медицины. Коллеги ее не понимали и не одобряли продолжали выступать с пасквилями в прессе. Одни завидовали ее популярности. Другим понять и принять все новое, непривычное мешала узость кругозора и косность мышления.

Зоя углубилась в изучение разных методов длительного голодания, рассуждала о Брэгге и Шелтоне, убеждала себя и других, что обыкновенной мочой можно вылечить все, от насморка до рака. Вплотную занялась остромодной темой водных родов, познакомилась и весьма близко сошлась со знаменитым профессором, который воспитывал так называемых «духовных акушеров». Вместе с ним стала жарко агитировать будущих мам рожать дома, в ванной, не перерезать пуповину, пока сама не отсохнет, три раза в день обливать новорожденного ледяной водой, вращать, держа за ножку, по часовой стрелке, а потом против часовой стрелки по пятнадцать оборотов, и всегда, при любой температуре, держать ребенка голым.

Новая книга доктора Астаховой стала бестселлером. Ее выпустило крошечным тиражом все то же издательство «Физкультура и спорт», но реальный тираж оказался огромным. Книга Астаховой вошла в почетные ряды самиздата.

Один раз она решилась съездить в Тамбовскую область, к племяннику на свидание, потратила на это много времени и душевных сил, а потом как-то так закрутилась, заработалась, что все не получалось выбраться, хотя Антон постоянно просил ее об этом в жалобных письмах. Не поехала и к сестре, хотя та чувствовала себя все хуже. Нет, не потому, что сестра ей была безразлична. Просто совсем не оставалось свободного времени.

Желающих испытать на себе новый, оригинальный способ водного деторождения появлялось все больше.

Возникло несколько подпольных групп, в которых готовили будущих мам и пап к водным родам. Женщины на седьмом-восьмом месяце стояли по часу на голове, голодали, занимались медитацией. Самые мужественные решались даже пить собственную мочу. Курс занятий стоил недешево. Любопытно, что почти все эти женщины были коренными москвичками с высшим техническим или гуманитарным образованием.

Астахова в глубине души поражалась легковерию будущих московских мам и пап. Она не без удовольствия вела сама одну из групп. Сидя кружком по-турецки или в позе лотоса, они слушали Зою затаив дыхание, повиновались каждому ее слову и жесту.

Она приказывала встать на голову, они вставали. Она давала команду мычать и раскачиваться, закрыв глаза, они мычали. Велела не дышать – не дышали. И не смели возражать. Иногда ее смех разбирал, деревенская простушка Зойка в глубине сложной многогранной души доктора Астаховой прямо давилась хулиганским хихиканьем, когда брюхатые московские интеллектуалки старались изо всех сил выучить очередное упражнение, правой ногой почесать себе левое ухо.

В идеале принимать водные роды должны были счастливые отцы, без всякого постороннего участия. Но на это решались немногие. Большинство пар готовы были заплатить круглую сумму так называемому «духовному акушеру», чтобы он присутствовал и помогал.

На этой помощи можно было прилично заработать. Но Зоя, к сожалению, не могла выступить в роли «духовного акушера». Дипломированный врач имеет право принимать роды вне стационара только в экстренных случаях. Если что, он несет уголовную ответственность. Иными словами, единственное, что могло помешать любому человеку принимать домашние роды, – это диплом о среднем или высшем медицинском образовании. Никаких иных препятствий не было. Никаких особенных знаний не требовалось. Достаточно было отличать чакру от кармы, ментал от астрала и голову новорожденного от его попы.

Обучение было платным, для специальных выездных семинаров арендовались дома отдыха и пансионаты. Никаких документов об окончании этих курсов не выдавалось. Просто телефон каждого свежего выпускника вносился в некий список, новоиспеченный «духовный акушер» получал право ссылаться на Астахову и известного профессора, а они в свою очередь рекомендовали его всем желающим как хорошего специалиста.

Надо признать, что медицинская общественность реагировала на модные опыты довольно вяло. Иногда мелькали гнусные клеветнические статейки, прошло несколько неприятных телепередач. Впрочем, это имело совершенно обратный эффект, получилась мощная реклама.

– Зоя, чем вы занимаетесь? – мрачно спросил ее бывший научный руководитель при случайной встрече. – Смотрите, можете нарваться на серьезные неприятности.

Неприятности не заставили себя ждать. Один из хороших специалистов во время водных родов задумался, передержал младенца под водой и нечаянно утопил. Как ни старался он потом внушить несостоявшимся родителям, что у их ребенка была такая карма, слушать его не стали. В суд они, конечно, подать не могли. Никто ведь не заставлял роженицу влезать в ванную, приглашать человека с улицы. Но слухи поползли нехорошие. А потом – словно плотину прорвало. То сепсис, то обвитие пуповины, то поперечное предлежание, то узкий таз. «Духовные акушеры» и слов-то таких не знали, они старательно открывали роженицам чакры и выводили их в астрал.

На занятиях Астаховой все чаще приходилось отвечать на тревожные вопросы будущих мам и пап. Она терпеливо объясняла, что бывают у некоторых духовных сущностей такие кармы, согласно коим они посещают земной наш мир всего на девять месяцев, то есть на срок от зачатия до родов, а потом сразу уходят, улетают, как Маленький принц из сказки Экзюпери, и задерживать их не следует. Наоборот, надо дать им уйти, спокойно и красиво, иначе поломается хрупкая гармония космоса, и за это придется отвечать если не в этой, так в одной из последующих жизней.

Как-то дождливой октябрьской ночью в один из московских роддомов была доставлена на «Скорой» роженица. Ее вытащили из ванной в коматозном состоянии. В животе у нее были мертвые близнецы. Подобное уже случалось, и как-то всегда сходило с рук. Виноватыми оказывались исключительно жертвы. «Духовный акушер» он и есть «духовный», в квартире присутствовал по настоянию клиентов, для моральной поддержки.

Медицинская общественность саркастически хмыкала, мол, что же делать, если находятся дуры, готовые поверить шарлатанам? Но на этот раз «дура» оказалась женой весьма крупного чиновника, а роды в ванной пытался принять один из учеников Астаховой.

А тут еще, как назло, вспыхнула в Москве эпидемия дифтерии, спровоцированная новомодным веянием, повальным отказом от прививок, и, разумеется, нашлись мерзавцы, которые припомнили, что у истоков широкой антипрививочной кампании стояла доктор Астахова.

Зоя чувствовала все острей, что надо потихоньку с новомодным прибыльным увлечением завязывать. Светило-профессор тоже это почувствовал и уехал в Америку. Зоя не решилась последовать его примеру. Слишком дорого далась ей Москва, чтобы менять ее на Лос-Анджелес и начинать все с нуля.

Между прочим, через несколько лет светило оказался в американской тюрьме. Ему было предъявлено обвинение в изнасиловании беременной. Вероятно, он испытывал новые оригинальные способы раскрытия чакр и вывода в астрал. В ходе судебного разбирательства выяснилось, что никто не знает, каких именно наук он профессор, и даже диплома о высшем образовании у него нет.

Зоя отступала осторожно и умно. Ей не хотелось отказываться от знаменитой «теории Астаховой». Это был ее хлеб, это была вся ее жизнь. С водных родов она потихоньку переключилась на более безопасную тему и сосредоточила свое научное внимание на здоровом образе жизни, правильном питании, борьбе с алкоголем и табакокурением.

Отступление проходило довольно гладко, «духовные акушеры» продолжали свою активную деятельность, однако доктор Астахова имела к этому все более косвенное отношение.

Лекции о правильном питании пользовались неизменным успехом, в две группы, которые она вела в Доме культуры «Большевик», выстроилась очередь. Желающих поправить здоровье, обрести молодость, красоту и уверенность в себе не убывало. Проводила она также индивидуальные консультации, и тоже была очередь, хотя деньги доктор Астахова брала немаленькие. Конечно, ни о каких водных родах речи уже не шло.

Людмила умерла, тихо сгорела от своих привычных хворей и от слез по сыну. Антон продолжал присылать письма из колонии. Зоя отправляла ему изредка посылки. Жизнь ее была полна и содержательна. Она еще раз, по-настоящему, на европейском уровне, отремонтировала квартиру, купила новую шикарную мебель, потом автомобиль «Жигули» и, разумеется, гараж к нему, потом хорошую дачу в тихом поселке. В общем, время для Зои Анатольевны летело незаметно. И когда однажды, холодным ноябрьским вечером, на пороге ее красивой квартиры появился худой беззубый мужик в телогрейке, она страшно удивилась, узнав в нем любимого племянника.

Он плакал, по-детски размазывая слезы. Она представила, что будет, когда обнаружится у доктора Астаховой такой вот родственничек. Она, воплощение физического и психического здоровья, источник жизненной энергии, – родная тетя убийцы, да не просто убийцы, а с сексуальной патологией. Завистники с радостью обнародуют интересную новость. Желающих попасть к ней в группу, получить консультацию, послушать лекцию, станет значительно меньше.

Сначала она решила дать денег и отправить его назад в Поваровку. Пусть живет там тихо, если понадобится материальная помощь, она готова, по мере сил…

– Тетя, я хочу с тобой жить, – заливался слезами Антон, – я не могу там, дома. Все время вижу Ксению.

– Кого? Ах, ну да, конечно…

– Бабки на лавочке замолкают, когда мимо иду, шепчутся за спиной, никто не здоровается. Все помнят, каждая распоследняя собака в деревне косится на меня… Не могу, возьми меня к себе.

– Ладно, Антоша, я подумаю.

Антоша плакал уже беззвучно, уронив голову на руки, только плечи вздрагивали. «Он не отстанет, – думала Зоя, поглаживая его обритую голову, – он не захочет тихо жить в Поваровке».

Она вдруг вспомнила, как переступали кривенькие ножки по вытертому половику, как вскинулось вверх бледное, измазанное кашей личико, растянулся беззубый ротик в улыбке.

– Зезя! – Он поздно начал ходить и говорить, отставал в развитии, но такой был хорошенький, а главное, любил ее, Зою, больше всех. Больше матери своей Людки.

Зоя Анатольевна неожиданно для себя всхлипнула отерла скупую слезу, вспомнила, что, кроме Антона нет у нее ни одной родной души на свете.

– Я сниму тебе квартиру, буду деньги давать. Только ты уж смотри, не подведи меня. Я ведь человек известный.

Он понял, радостно закивал в ответ. И в сердце ее жалобно, мелодично звякнула какая-то тоненькая незнакомая струнка. Даже в носу защекотало от этого неведомого звука. Зоя шумно высморкалась в платочек.

Знать бы заранее, во что выльются те умильные слезы, как придется потом платить за то, что пустила в свою здоровую душу ненужное подлое чувство, не просто пожалела племянника, а привязалась к нему, засранцу, накрепко. Своих-то детей не было, а материнский инстинкт, он и у волчицы имеется.

Знать бы заранее, не сидела бы сейчас на грязной кухне, пьяная, злая, беспомощная. Одну только слабость позволила себе за всю жизнь, одну бескорыстную живую привязанность. Вот, пожалуйста…

– Почему? Ну почему? – бормотала она, вытирая кулаком злые слезы. – По какому, собственно, праву?

Вопросы эти были обращены в пустоту, в теплую тишину майской ночи. В ответ шуршали свежие влажные листья тополей. Зоя Анатольевна уронила голову на стол, провалилась в тяжелое пьяное забытье и не слышала, как тихонько открылась железная дверь ее квартиры.

Глава 23

Восьмидесятилетняя сухонькая бодрая старушка Надежда Семеновна Гущина была готова принять Леонтьева в любое удобное время. Хоть прямо сейчас.

Она нисколько не удивилась звонку, не стала спрашивать, зачем да почему.

– Вы тот высокий капитан, который был на опознании? Леонтьев ваша фамилия? Я вас отлично помню. Приходите, буду рада.

Надежда Семеновна аккуратно собирала все, что печаталось в периодической прессе о творчестве ее питомца. Она тут же выложила на стол солидную стопку журналов и газет.

– Но только из дома я это не разрешу выносить. Читайте здесь. Есть еще кассеты с записями теле – и радиопередач. Если нужно, я могу вам поставить.

– У вас есть видеомагнитофон? – удивился капитан.

– А как же! Никита подарил на восьмидесятилетие японскую технику и кассеты с моими любимыми старыми фильмами, – гордо сообщила бывшая няня.

– Он часто бывал у вас? – спросил капитан прежде, чем углубиться в чтение.

– Раз в неделю обязательно. Он ведь у меня единственный. Своих никого нет, ни детей, ни внуков. Я и Юру, папу его, вынянчила с пеленок.

– Когда он был у вас в последний раз?

– Да вот перед майскими. Забежал на двадцать минут.

– Вы не могли бы вспомнить, о чем вы говорили, какое у него было настроение?

– Он был усталый и немного раздраженный, сказал, что должен закончить одну неприятную халтуру, но для этого ему надо немного отдохнуть. Собрался в Анталью на неделю.

– Да, – кивнул капитан, – про Анталью я уже знаю. А вот халтура – это что-то новенькое. Какая у писателя может быть халтура?

– Да, я тоже удивляюсь. У него так хорошо шли дела, он приличные деньги стал получать за свои книги. И вместо того чтобы сесть за новый роман, занялся непонятно чем.

– Он не говорил, хотя бы приблизительно, какого рода это была халтура?

– Я, разумеется, пыталась узнать. Но он только махнул рукой и сказал, что мне это неинтересно. Он прекрасно понимает, что мне про него все интересно. Каждая мелочь. Но если уж Никита решил молчать о чем-то, из него клещами не вытянешь.

– И много у него было таких секретов, которые не вытянешь клещами? – улыбнулся капитан.

– Нет, – покачала головой Надежда Семеновна, – от меня – нет. Мне он с самого раннего детства рассказывал все. Даже то, что скрывал от родителей. Знаете, некоторые считают Никиту замкнутым, но на самом деле он из тех, кому надо делиться. Ему нужен не только читатель, но еще и слушатель иногда. Но слушатель должен быть очень близким человеком.

– Скажите, когда он закончил последний роман?

– Седьмого февраля он написал последнюю страницу. Ну, потом еще дня три у него ушло на вычитку и редактуру, – не задумываясь, ответила Надежда Семеновна, – он позвонил мне в восемь утра. Обычно финал, последние страниц тридцать, он пишет залпом, сутки не отходит от стола, почти ничего не ест, только кофе пьет икурит. Кстати, кофе хотите? Я сама не пью, но у меня есть хороший. Всегда держу пачку хорошего молотого кофе для Никиты. Вы пока почитайте, а я вам сварю.

– Спасибо, – кивнул капитан, – не откажусь. Газеты и журналы были сложены в строгом хронологическом порядке. Сверху лежал свежий майский номер толстого ежемесячного журнала «Калейдоскоп». Глянцевая яркая обложка, тонны рекламы, минимум текстов, обычный набор – на первом месте проблемы секса, пикантности из жизни секс-символов эпохи, потом немного политики, мода, косметика, мистика, несколько диет для быстрого похудания, гороскоп. Где-то в середине целый разворот отдан интервью с писателем Годуновым. Две большие цветные фотографии. На одной писатель за своим компьютером, на другой – во дворе на лавочке с дочерью Машей.

Леонтьев пробежал глазами гладкий, совершенно пустой текст. Судя по всему, писатель Годунов не любил давать интервью. Довольно скоро Леонтьев понял почему. Корреспонденты разных изданий задавали одинаковые вопросы: «Почему вы начали писать детективы? Где вы берете сюжеты? Что думаете о сегодняшнем книжном рынке? Ощущаете ли конкуренцию? Как относитесь к тому, что за год стали знаменитым? Каковы ваши творческие планы?»

В преамбуле к одному из интервью, опубликованному в сомнительной молодежной газетенке, было сказано, что Годунов отказывается отвечать на вопросы, касающиеся его личной жизни. Известно, что писатель был женат один раз, развелся семь лет назад, имеет дочь Марию двенадцати лет.

«Я попросил писателя рассказать о его первой любви, – признавался корреспондент. – Читатели замечают, что при всем разнообразии и непохожести героев в романах сквозит образ одной и той же женщины, которая выступает под разными именами, но ее всегда можно узнать по светло-карим глазам, длинным русым волосам. У нее тонкие пальцы и длинная шея. Главный герой любит ее преданно, но безответно, что не мешает ему иметь и другие привязанности. Я спросил: это некий идеал или существует реальный прототип? Никакого ответа я не получил. Ну что ж, у автора детективов должны быть свои тайны».

Только в самых первых интервью было что-то живое. Умные, небанальные вопросы, подробные ответы. Чувствовалось, что собеседники симпатичны и интересны друг другу. Но таких интервью оказалось всего два. Дальше шли пустые общие слова. Попадались обзорные статьи с упоминанием имени Годунова в ряду самых популярных детективщиков, анонсы новых романов.

Леонтьев заметил странную закономерность. Чем более знаменитым становился Годунов, тем примитивней делались интервью. Слава росла, и пропорционально ее росту падали профессиональный уровень и добросовестность журналистов, беседующих с писателем. Капитан понял почему.

Первые журналисты задавали вопросы писателю книги которого прочитали, выделили из общей массы, открыли для себя благодаря собственному вкусу и чутью. А потом пошли те, кто клевал только на имя, на известность и ни строчки не прочитал.

Леонтьев выписал в свой блокнот пару журналистских имен, из тех, что интервьюировали Годунова в самом начале. Николай Зигс и Татьяна Владимирова. Судя по вопросам, эти двое были самыми умными и добросовестными из всей прочей журналистской братии. С ними хотелось побеседовать.

Надежда Семеновна принесла кофе и заглянула Леонтьеву через плечо. Он читал критическую заметку в «Новых известиях», которая называлась «Как же нам без достоевщины?».

"Гордость переполняет этого интеллигентного молодого человека оттого, что ему известно, например, кого на блатном жаргоне называют опущенными, и он, используя свою утонченную лексику, объясняет это нам, несведущим. Вообще заметно, что уже совсем было заскучавший без застойных задушевных разговоров богемный мужчина вновь ожил. Интерес к жизни в нем пробудили наемные убийцы, красиво именуемые киллерами, экстрасенсы и сексуальные маньяки, спрятанные под маской благопристойных чиновников. Все эти атрибуты восторженно кочуют из романа в роман.

Окончивший Литературный институт и вращающийся в богемных кругах, Виктор Годунов с явным удовольствием фантазирует на тему неведомых ему темных сторон жизни, о которых он слышал от своих точно таких же знакомых. Примерно с аналогичной достоверностью Годунов мог бы описывать внеземные цивилизации или царство гномов… Наконец, надо пожелать Виктору Годунову, если ему, не дай Бог, доведется общаться с реальным наемным убийцей, пусть он обладает хотя бы половиной того благородства, каким он наделил его в своем произведении".

Под шедевром критической мысли стояла подпись

«Мария Тюльпанова».

– Тьфу, дура. Накаркала, – пробормотал капитан под нос.

– Простите, что вы сказали? – Надежда Семеновна осторожно наливала ему кофе из старинной мельхиоровой турки в фарфоровую чашку, такую тонкую, что в руки взять страшно.

– Очень уж гадостная статейка, – поморщившись, объяснил капитан.

– Гадостная? Ну что вы, это же крик души. Человек ночами не спит от лютой зависти. А это крайне вредно для здоровья. Знаете, многие болезни от зависти. Она гложет, сжигает заживо. Иммунитет резко падает, кровяное давление подскакивает, начинаются всякие сложные хвори.

– И как Никита реагировал на этот «крик души»? – криво усмехнулся капитан. – Он искренне пожалел автора. – Пожалел? Не обиделся, не разозлился?

– Ну разве можно обижаться и злиться на убогого человека?

– Мне кажется, вы слишком снисходительны, – усмехнулся капитан.

– А как же без снисхождения? Завистник самого себя так сильно наказывает, как никто другой не сумеет. Я же говорю вам, зависть – это болезнь, медленное самоубийство.

– Или мотив убийства… – капитан отхлебнул кофе, – скажите, Никита, случайно, не был знаком с этой самой Тюльпановой? Ни разу их пути не пересекались?

– Почему вы спрашиваете?

– Очень много личного в статейке. Невозможно так сильно ненавидеть человека, которого совсем не знаешь, просто за то, что он талантливей тебя.

– Ну, во-первых, Тюльпанова – псевдоним. На самом деле писал мужчина. Его лично Никита не знает, но в газете работает один его давний приятель. Он позвонил Никите, хотел предупредить, что выйдет такая вот статейка, ну, знаете, заранее подготовить. Правда, под большим секретом. Материал-то платный.

– Даже так?

– Да. Представляете, человек деньги заплатил, и не маленькие, чтобы часть своей кипящей желчи излить на публику, до того ему тяжко все это в себе держать.

– А настоящую фамилию автора этот знакомый не называл, не знаете?

– К сожалению, нет. Честно говоря, мы не так уж много беседовали с Никитой на эту тему. Он забыл на следующий день.

– Ну хорошо, Надежда Семеновна, а фамилию того знакомого, который работает в газете, тоже не знаете?

– Миленький мой, у Никиты столько этих газетных и журнальных знакомых, разве я могу всех помнить? Он ведь много лет занимался журналистикой, сотрудничал с разными изданиями. Хотите курить? – она заметила, что Леонтьев теребит в пальцах сигарету,

И поставила перед ним пепельницу. – Не стесняйтесь. Я спокойно отношусь к дыму. Послушайте, Андрей Михайлович, вы мне главного не сказали. Насколько я знаю, никакого уголовного дела не возбуждено. Принято официальное решение, что произошел несчастный случай, и виноватых искать никто не собирается. А вы из уголовного розыска, и вопросы задаете вполне целенаправленные. Это как же понимать?

– Это понимать так, Надежда Семеновна, что я лично сомневаюсь в несчастном случае и пытаюсь выяснить, а вдруг они все-таки есть, виноватые?

– То есть вы не исключаете убийство?

– Не исключаю.

– И пытаетесь найти убийцу?

– Пытаюсь.

– Спасибо, миленький.

– За что?

– За то, что вам не все равно. Вы даже не представляете, как это важно, чтобы кто-то нашел убийцу или хотя бы попытался.

– Вы кого-то подозреваете?

– Нет-нет-нет, – она покачала головой, – никого я не подозреваю.

– Но ведь были у Никиты враги, недоброжелатели? Вы сказали, он ничего от вас не скрывал.

– Не было у него врагов, – быстро проговорила Надежда Семеновна и отвернулась.

– Ну как же? – вскинул брови капитан. – Вот хотя бы автор этой статейки…

– Пустое, – она стянула со спинки стула вязаную шаль, накинула на плечи, закуталась, словно ей вдруг стало холодно. – Врагов у Никиты нет, – повторила она, чуть повысив голос, – их нет потому, что он не отвечает им взаимностью.

– То есть?

– То есть обидеть его может только человек, которого он любит. Только очень близкий человек.

– Такое случалось?

– Никогда.

– Простите, Надежда Семеновна, я понимаю, вопрос очень личный, но как же развод с женой? Там что не было никаких обид?

– С Галочкой они расстались мирно. Они просто не любили друг друга, и им было совсем не больно.

– А ребенок?

– А что ребенок? Машенька не лишена ни матери ни отца. С ней все нормально, – быстро, сердито проворчала Надежда Семеновна и вскинула на капитана близорукие глаза, – еще кофе?

– Да, спасибо. Кофе у вас замечательный. Но чуть позже, если можно. Вы простите меня за очередной нескромный вопрос. Скажите, Надежда Семеновна, была рядом с Никитой в последнее время какая-нибудь женщина? Я имею в виду серьезные отношения.

– Женщина была. Но это несерьезно.

– Вы знаете ее имя?

– Имя знаю. Татьяна ее зовут. А как фамилия – не спрашивала. И не видела ни разу. Вроде бы она журналистка. Из первых, которые брали у него интервью. Но точно сказать не могу.

– А почему вы думаете, что это несерьезно?

– Он нас не знакомил, – мрачно сообщила Надежда Семеновна, видимо, считая, что это доказывает совершенную несерьезность отношений с журналисткой по имени Татьяна, – и вообще у него вряд ли могло случиться в личной жизни что-нибудь значительное. Ожегся однажды, и навсегда.

– Ну а как же женитьба? Он ведь прожил с Галиной четыре года.

– Не прожил, – Надежда Семеновна поджала губы, – это не жизнь была. Так, взаимный компромисс, ради Машеньки.

– Почему же так мрачно, Надежда Семеновна? – улыбнулся капитан.

– Потому что ожегся он. Я же сказала, – произнесла старушка с легким вызовом. – С самого начала не повезло. Еще в юности. Так и тащит за собой этот хвост через всю жизнь. Была у него первая любовь, с шестнадцати лет. Она же и последняя. Вышла замуж за приятеля его, за полное ничтожество… Ладно, все, увольте, не буду я об этом говорить. С убийством это никак не связано. Никоим образом.

Надежда Семеновна неловко, преувеличенно засуетилась, убирая чашку и кофейник со стола, стряхнула невидимые крошки с вышитой скатерти, взяла турку и чашку, быстро засеменила на кухню.

– Значит, вы совсем не верите в несчастный случай? – задумчиво произнес капитан ей в спину. Старушка замерла на пороге и резко развернулась. Капитан заметил, что бледные морщинистые щеки вспыхнули. Надежда Семеновна покраснела, как девочка.

– Верю, не верю – какая разница? Я старый человек, и то, что я говорю, надо надвое делить. Память плохая, да и фантазии всякие бывают. Я лучше воздержусь, не буду вам голову морочить.

– Разве вы не хотите помочь мне найти убийцу?

– Хочу. Очень хочу. Но боюсь, только помешаю, запутаю вас своей старческой болтовней, – она замолчала, но не спешила уходить на кухню, замешкалась на пороге, словно хотела и не решалась сказать что-то еще. Леонтьев молча терпеливо ждал, вдруг все-таки скажет, и не задавал больше вопросов.

Тишину разорвал оглушительный телефонный звонок, и капитан заметил, как сильно вздрогнули у старушки руки.

– Простите, – пробормотала она и, меленько перебирая ногами в байковых тапочках, поспешила на кухню, где стоял телефон.

– Ника? – услышал капитан ее громкий удивленный голос. – Здравствуй. Спасибо, слава Богу, здорова… Нет, почему? Я знала, что ты позвонишь. И не сомневалась, что ты уже в Москве… Да, родители прилетели сегодня утром… Что ты говоришь? Как кремировали? – старушка вскрикнула, послышался грохот, и капитан бросился на кухню. Там всего лишь опрокинулась табуретка. Надежда Семеновна стояла у стола с телефонной трубкой в руке и, увидев капитана, кивнула ему, мол, все нормально, не беспокойтесь. Леонтьев поднял табуретку и вернулся в комнату.

– Ну что ж, Ника, заходи, когда тебе удобно, – услышал он уже вполне спокойный голос из кухни. – Завтра утром? Нет, в десять рано. Давай к половине одиннадцатого. Устраивает тебя? Ну ладно. Будь здорова.

Она положила трубку и проворчала:

– Легка на помине.

Потом было слышно, как она возится с кофе. Через пять минут Надежда Семеновна принесла дымящуюся турку и чистую чашку.

– Я бы поставила вам кассеты, но, честно говоря, устала немного. Вы дочитывайте, не спешите. А кассеты в следующий раз. Не возражаете?

Капитан не возражал. Он допил кофе, дочитал очередное интервью и все ждал, что она спросит про кремацию, но она ни словом не обмолвилась.

Выйдя из подъезда, он уже знал, что непременно вернется сюда завтра, к половине одиннадцатого утра. Ему вдруг захотелось посмотреть на женщину по имени Ника. Он почти не сомневался, что у женщины этой большие светло-карие глаза, длинные русые волосы, густые черные ресницы и брови, что она худенькая, легкая, с тонкой шеей и гордо поднятой головой.

Ольга Всеволодовна Ракитина, как заведенный автомат, распаковывала чемоданы, развешивала вещи в шкафу. Она полгода не была дома и пыталась думать только о том, что делала сейчас, в данную минуту.

Юрин костюм надо прогладить, он помялся в чемодане. На кухне опять завелись муравьи. Вот ведь пакость какая, то тараканы, то мухи-дрозофилы, а теперь муравьи. Надо купить ловушки. У Никиты нет ни одной приличной рубашки. Его замшевые ботинки надо отнести в мастерскую, чтобы сделали набойки.

Хорошо, что она не видела сына мертвым. Очень хорошо, потому что в жизни бывает всякое. Во время войны ее маме пришла на отца похоронка, а в пятьдесят четвертом он вернулся. Оказалось, что попал в окружение, потом в плен, а в сорок пятом освобожденных из Маутхаузена военнопленных в телячьем вагоне прямиком повезли в лагерь, под Магадан.

Ольга Всеволодовна протерла тряпкой письменный стол сына, из пластмассовой банки вытянула специальную спиртовую антистатическую салфетку, чтобы протереть экран и клавиатуру компьютера, и вдруг рука ее замерла, зрачки расширились.

– Юра! Подойди, пожалуйста, сюда! – крикнула она так громко, что Юрий Петрович, занятый уборкой кухни, вздрогнул и уронил швабру.

– Смотри, что это за пятна? – она склонилась к клавиатуре, осторожно взяла в руку белую компьютерную мышь.

Пятна были сухие, темно-бурые.

– Такие же есть на раковине в ванной, – задумчиво произнес Юрий Петрович, – и еще, вырезан кусок линолеума под буфетом. Буфет двигали. Щель осталась совсем небольшая, то есть отодвинули, а потом каким-то образом подтянули назад, к стене. Я заглянул в Щель. Дверь черного хода откупорена. Там, за буфетом, валяются гвозди и пассатижи. И еще, под лавкой я нашел большой пакет из супермаркета. Блок сигарет пачка кофе, сахар, вакуумные упаковки ветчины и сыра. Еще зубная паста, набор одноразовых лезвий, мыло. Там сохранился чек. Все это было куплено пятого мая, в два часа ночи. В два часа пятнадцать минут. То есть десять дней назад. Странное ощущение. В доме идеальный порядок, словно Никита устроил совсем недавно генеральную уборку. Но при этом пакет с продуктами так и остался валяться на полу под лавкой.

– Никита? Генеральную уборку? – нервно усмехнулась Ольга Всеволодовна.

– Ну да, смотри, даже на столе у него порядок.

– Это я только что протерла пыль.

– А дискеты куда убрала?

– Я их не видела, – Ольга Всеволодовна растерянно оглядела стол. Она отлично помнила, что компьютерных дискет у Никиты всегда было много, обычно они валялись прямо на столе. Но сейчас ни одной не было.

Юрий Петрович стал открывать и закрывать ящики. Он нервничал, прищемил себе палец, но боли не почувствовал. В ящиках сына, где обычно творилось черт знает что, был идеальный порядок. И ни одной дискеты.

С тех пор как сын начал работать на компьютере, количество бумаг резко сократилось. Раньше рукописями, черновиками были забиты не только ящики стола, но и антресоли, и даже нижняя полка платяного шкафа. Никита никому не разрешал прикасаться к своим бумагам, при всем внешнем хаосе был в его рукописях какой-то определенный порядок, и любые попытки разложить, разобрать, приводили к тому, что потом он ничего не мог найти.

– А ты знаешь, Оленька, что у нас в доме был обыск?

– Может, все-таки милиция? – неуверенно спросила Ольга Всеволодовна, – Мы ведь пока с тобой ничего не знаем. Вдруг там начиналось какое-то следствие?

– Нет, Оленька. Это не милиция. Я звонил в прокуратуру. Нет никакого следствия. Несчастный случай…

Ольга Всеволодовна ушла в спальню, открыла ящик комода. Шкатулка с фамильными драгоценностями была на месте. На стенах висело несколько бесценных картин, подлинники Серова, Васнецова, Репина. Иконы восемнадцатого века, старинный фарфор, столовое серебро, словом, все, чем могли бы заинтересоваться воры, осталось нетронутым. Обращаться в милицию по поводу ограбления не было причин.

– Я уже смотрел, – покачал головой Юрий Петрович, – ценности их не интересовали. Они искали что-то у Никиты в столе, они забрали все его дискеты, аудиокассеты и фотопленки. Возможно, еще какие-нибудь бумаги. А больше ничего не тронули.

Ольга Всеволодовна тяжело опустилась на диван.

– Юра, мы можем с тобой только догадываться, что здесь произошло. Для меня с самого начала очевидно, что это не несчастный случай. Но кто и что сумеет теперь доказать? Да и зачем? – она говорила хрипло, монотонно, глаза ее застыли, и Юрий Петрович испугался, что опять начнется нервный ступор. – Нам, Юра, надо решить, когда мы будем хоронить урну.

– Да… урну… – кивнул он. – Оленька, ты как себя чувствуешь?

– Вполне нормально. Надо всех обзвонить, организовать поминки. И еще, надо заказать отпевание.

– Нет, – быстро произнес Юрий Петрович, не глядя на жену, опустился рядом с ней на диван. Она поймала его руку, сжала до боли пальцы.

– Что – нет? Юра, прости, что ты сказал?

– Не надо отпевать Никиту.

– Но как же?..

– Полчаса назад я говорил с Надей по телефону. Она сказала, чтобы Никиту мы не отпевали.

– Я еду к ней! – выкрикнула Ольга Всеволодовна вскакивая. – Я сейчас же еду к ней!

– Подожди, Оленька. Не надо пока. Она сама к нам приедет, позже. Завтра.

– Юра, ты с ума сошел? Она знает что-то! Почему ты сразу мне не сказал? Даже о звонке не сказал! Нет я должна поговорить. Это невозможно…

– Оленька, успокойся, пожалуйста, – Юрий Петрович обнял ее и прижал к себе, чувствуя, как она дрожит, как тяжело дышит, – скажи мне, ты веришь, что Никита погиб?

– Нет, – выдохнула она ему в плечо.

– Вот и правильно. Не верь.

Глава 24

Мифы, конечно, вещь недостоверная, вздорная, и идти на поводу у них не стоит, однако профессиональная этика все-таки не совсем миф, особенно если ты «диспетчер», посредник, и занимаешься таким деликатным ремеслом, как организация заказных убийств.

Не то чтобы Феликс Михайлович Виктюк сожалел о той не правде, которую сказал по телефону взвинченному до предела и потерявшему самоконтроль Русову. Но остался неприятный осадок. Он впервые обманул заказчика, причем постоянного, важного и нужного во всех отношениях.

Хотя он и не прилагал особенных усилий по сбору сведений об Антоне Сливко, а все-таки кое-что выяснил. Узнал, что тетушка его не кто иная, как Астахова Зоя Анатольевна, бывший модный доктор, верная помощница Русова в его недавних шашнях с деятелями тоталитарных сект, а в последние четыре года – главный редактор издательства «Каскад», в котором печатаются книги Виктора Годунова.

Лично с Зоей Анатольевной он знаком не был, виделся когда-то пару раз, мельком, несколько лет назад. Почти не сомневался, что если имя его покажется ей знакомым, то лицо она успела забыть. Это давало определенную свободу для импровизации. Он решил, что будет неплохо сейчас, перед тем как лететь в Синедольск за положенным вознаграждением, все-таки познакомиться с Зоей Анатольевной, ведь она – единственная родственница исчезнувшего Сливко, и если кому-то в мире может быть известно, где этот несчастный, так только ей, любящей тетушке.

Он позвонил в издательство и услышал, что главного редактора сегодня не будет. Зоя Анатольевна приболела. Набрал домашний номер, но трубку никто не брал. Вечером, в начале десятого, он остановил машину в двух кварталах от дома, где жила Астахова, на всякий случай еще раз набрал номер. Но в радиотелефоне дребезжали протяжные гудки.

Астахова жила на третьем этаже нового многоэтажного дома. Он обошел дом, вычислил, где могут быть расположены ее окна. В одном пылал свет. Шторы не были задернуты, но снизу можно было разглядеть только верхнюю часть помещения, вероятно кухни.

Феликс Михайлович отошел в глубь двора к детской площадке, огляделся и, покряхтывая, поднялся на высокую деревянную горку.

Отсюда открывалась более широкая панорама. Стал виден край кухонного стола и какая-то темная груда на нем. Недолго думая Виктюк достал из портфеля отличный морской бинокль, оглядевшись вокруг, приложил его к глазам и увидел, что груда была женщиной, которая уронила взлохмаченную голову на стол. Рядом стояли бутылка и стакан. Плечи женщины сильно тряслись. Судя по всему, она была одна в квартире, пила и плакала.

«Значит, нет уже Антона Сливко? – спросил себя Виктюк. – Однако надо все-таки уточнить. Мало ли по какой причине может пить и плакать одинокая пятидесятилетняя женщина?»

Подъезд оказался с домофоном, Феликс Михайлович подождал немного, а потом прошмыгнул вместе с двумя веселыми поддатыми девицами, которые ни малейшего внимания на него не обратили, поднялся по лестнице и без особых усилий справился со стандартным итальянским замком при помощи нестандартной китайской отмычки.

Квартира была отличная, обставлена дорого и со вкусом, а потому беспорядок особенно грубо бросался в глаза. Хозяйка в засаленном халате сидела на табуретке у кухонного стола, уронив голову на руки, судорожно всхлипывала и, казалось, ничего не слышала.

Виктюк спокойно, не спеша, стараясь не шуметь, снял плащ, повесил на вешалку в прихожей, разулся, увидел войлочные мужские тапочки у зеркального шкафа-купе, сунул в них ноги и спокойно прошел на кухню.

Зоя Анатольевна подняла отечное красное лицо, уставилась на него мутными заплаканными глазами. Виктюк придал своей физиономии такое ласковое, такое сострадательное выражение, что моментальный испуг сменился в ее пьяных глазах вполне мирным удивлением.

– Кто вы? Как сюда попали? – хрипло спросила она, оглядывая кругленькую фигурку, тапочки, бородку, мягкую улыбку, умные внимательные глаза пожилого мужчины.

– Зоя Анатольевна, что с вами? Может, врача вызвать? – тревожно спросил Виктюк. – У вас дверь незаперта, миленькая вы моя, ну нельзя же так. Кто угодно может зайти.

– Кто вы такой? – взгляд ее постепенно прояснялся, голос стал жестче. – Я вас где-то видела.

– Возможно, возможно, – кивнул Феликс Михайлович с улыбкой, – дело в том, что у нас вами общая беда. Послушайте, голубушка моя, давайте-ка я кофейку сварю. Есть у вас кофе?

– В чем дело? – она поднялась с табуретки и запахнула халат. – Кто вы такой?

– Меня зовут Феликс Михайлович, по профессии я юрист. Но это не важно. Дело в том, что я давно хотел поговорить с вами о вашем племяннике, об Антоне. Я знаю, что, кроме вас, у мальчика никого нет.

– Где он?! – хрипло выкрикнула Астахова. – Что вы с ним сделали? Я вспомнила! Вы крутились вокруг него, вы – человек Русова! Я видела вас в «Гарантии»! Я все вспомнила! Где Антон?

– Подождите, Зоя Анатольевна, при чем здесь Русов? Он, кажется, крупный чиновник где-то в Сибири?

– Не морочьте мне голову! Я сейчас же вызываю милицию!

– Да, вы знаете, я тоже хотел сначала обратиться в милицию, – с печальной улыбкой кивнул Виктюк, – но потом пожалел мальчика. Все-таки это болезнь, и он не виноват.

– Что вы несете? – Она дрожащей рукой вытянула из пачки сигарету, Виктюк тут же галантно щелкнул зажигалкой.

– Мальчик потерял голову. – Виктюк кашлянул смущенно. – Понимаете, он влюбился в мою жену. Мы ровесники, мне шестьдесят, ей, соответственно, тоже…

– Хватит! – рявкнула Астахова. – Вы это только что придумали. Я видела вас в «Гарантии», вы человек Русова. Вы пришли, чтобы прикончить меня как свидетеля. – Она бросила сигарету, быстро отступила назад, к одной из кухонных секций, стала шарить руками за спиной, продолжая глядеть на Виктюка пьяными злыми глазами. Что-то тихо хлопнуло, и через секунду в Феликса Михайловича уперлось дуло немецкого газового пистолета. – А теперь быстро, и без брехни, где Антон?

– Зоя Анатольевна, – Виктюк укоризненно покачал головой, – вы же умная женщина. Ну если бы я пришел вас убить, я бы давно это сделал, миленькая моя. Вы, конечно, можете сейчас пальнуть в меня газом, но это будет нехорошо, во-первых, жестоко, я все-таки пожилой, совершенно безоружный человек, во-вторых, куда вы меня потом денете? У вас ведь там нервно-паралитический? С такого расстояния запросто убьете, учитывая мой возраст. Да и вам самой станет дурно в замкнутом пространстве. Мы с вами будем валяться здесь на полу, потом вы придете в себя, увидите труп на кухне, и что дальше?

– Ладно, – она опустила дуло, но пистолет не убрала, – выкладывайте все по порядку. Я вас слушаю.

– Ну вот и славно. Только, будьте добры, сядьте, пожалуйста, а то мне, честное слово, неловко сидеть в присутствии дамы.

– Нет. Я буду стоять, а вы сидите.

– Ну, что с вами делать, – Виктюк улыбнулся и развел руками, – так трудно оставаться джентльменом в нашем жестоком современном мире… Вы узнали меня. Это радует. Я всегда считал свою физиономию совершенно незапоминающейся, и то, что такая интересная дама узнала, греет душу. Да, я действительно когда-то работал в частном детективном агентстве «Гарантия», однако совсем недолго. И к моему визиту это отношения не имеет, поверьте. А уж Русов Григорий Петрович здесь вовсе ни при чем. Мы не виделись с ним года три, расстались отнюдь не друзьями… но не важно. Зоя Анатольевна, давайте я все-таки сварю кофе. Мне больно видеть, как вы нервничаете.

– Хорошо, – кивнула она, тяжело опускаясь на табуретку, – только не сейчас, позже.

– Как скажете. Так вот. Начнем сначала. Моей жене шестьдесят. Мы сорок лет прожили вместе, за эти годы бывало всякое, но в общем наш брак можно назвать счастливым. Детей, к сожалению, нет, но зато есть любовь, преданность, взаимное уважение. То есть было все это, до недавнего времени. И вдруг в нашей жизни начинают происходить странные вещи. Я обнаруживаю, что у моей Наташи появился… – Виктюк на секунду задумался, потом произнес с извиняющейся ноткой, – любовник. Терпеть не могу это слово, оно такое пошлое, ну да Бог с ним. Не важно. В общем, Наташу как подменили. Она стала исчезать вечерами, несколько раз пришла под утро и, краснея, как девочка, стала врать мне что-то про подругу, у которой инсульт. Всех ее подруг я знаю, со всеми у меня теплые доверительные отношения. Я, разумеется, за телефон, и что же? Никакого инсульта. Одна из подруг сообщает мне под большим секретом, что моя Наташа у нее просила ключ от дачи. А я, между прочим, юрист и работаю в последнее время не кем-нибудь, а частным детективом. Для меня не составило особого труда выяснить личность соперника. И что же я узнаю? Он молод, хорош собой… Ладно, это еще можно пережить. Однако, представьте, каково мне было узнать, что он отсидел десять лет за убийство женщины, в которую был влюблен! В моем возрасте можно простить измену, однако я вовсе не хочу потерять свою Наташу.

– Он никогда не повторит этого, – – быстро, взахлеб прошептала Астахова, – это была нелепая, страшная случайность.

– Да, да, миленькая моя, я готов верить. Хотя вначале мне пришлось пережить шок. Нет, на жену я не сердился, ее можно понять, последний шанс побыть юной, влюбленной… смешно немного, а все-таки женщина остается женщиной, даже в таком возрасте. Но я не поверил в искренность чувств Антона, думал, мальчишка хочет вытянуть у нее деньги, а главное, я стал опасаться за ее жизнь. Но, немного успокоившись, я подумал, что нельзя судить человека за то, что он болен. Он ведь болен, ваш Антон? И совершенно безобиден, не так ли?

– Да, именно так. Болен и безобиден, – эхом отозвалась Астахова.

– Ну вот видите. Я бы не стал вас тревожить, однако случилась неприятная вещь. Моя Наташа пропала три дня назад и оставила совершенно сумасшедшую записку, что уходит от меня к нему.

– Этого не может быть…

– Но это так. Вот, взгляните, – он вытащил из кармана измятый тетрадный листок и протянул Астаховой.

«Феликс, прости! – было написано круглым аккуратным почерком. – Мне больно, но я ничего не могу поделать. Это сильней меня. Мы с Антоном любим друг друга, несмотря на разницу в возрасте, несмотря ни на что. Развод оформлять не будем, это глупо и недостойно, с квартирой решим позже. Не ищи меня. Прости. Наташа».

Астахова несколько раз перечитала текст, потом тупо, молча уставилась на Виктюка красными опухшими глазами.

– Знаете, я в растерянности, – тяжело вздохнул Виктюк, так и не дождавшись от Астаховой ни слова, – и вот решил посоветоваться с вами, как с единственным близким Антону человеком. Вы его хорошо знаете, только с вами я могу спокойно и открыто обсудить ситуацию. Насколько это серьезно, и стоит ли вообще заниматься поисками? Может, оставить их в покое? В конце концов, если отбросить ханжество и условности…

– Значит, с Русовым вы не виделись давно? – спросила она медленно, хрипло, и он понял, что все это время Зоя Анатольевна думала о своем, о наболевшем.

– Да мы с ним вообще знакомы только шапочно, – он недоуменно пожал плечами, – послушайте, дорогая моя, я чувствую, у вас какие-то очень серьезные личные неприятности. Вы встретили меня столь агрессивно, даже приняли за убийцу, то есть кто-то угрожает вам? Может, я вовсе некстати лезу со своими семейными проблемами?

– Вы частный детектив? Профессиональный юрист? – Пьяная пелена рассосалась, глаза ее сухо сверкали. – Я видела, как вы встречались с Антоном. Я следила за ним. Зачем вы с ним встречались?

– Ну а как вы думаете? – он грустно улыбнулся. – Я хотел взглянуть в глаза счастливому сопернику, хотел поговорить, понять, что ему нужно от моей Наташи. И знаете, я ведь ему поверил. Мне разных приходилось видеть людей за свою долгую юридическую практику. Ложь от правды я отличать умею. Так вот, я понял, что мальчик действительно любит мою жену. Пусть это чувство со стороны выглядит нелепо и болезненно, однако так мало в мире людей, которым дано его испытать… Знаете, возраст заставляет меня смотреть на вещи философски…

– У вас есть какие-нибудь документы с собой? Паспорт, удостоверение? – спросила Астахова, продолжая тупо глядеть в одну точку.

– О да, разумеется! – Феликс Михайлович вытащил из внутреннего кармана пиджака военный билет и темно-синюю книжечку, удостоверение частного детектива.

Военный билет был настоящий, его собственный. Удостоверение тоже нельзя было назвать фальшивым. Любой желающий мог себе заказать такое же, совершенно легально. Правда, далеко не каждому удалось бы шлепнуть печать Министерства внутренних дед России, настоящую, не поддельную. Но у Феликса Михайловича имелись свои каналы.

Астахова долго изучала документы, листала страницы военного билета, и было видно, как туго она сейчас соображает.

– Зоя Анатольевна, – Виктюк взял документы у нее из рук и ласково заглянул ей в глаза, – так где же ваш племянник?

– Не знаю! – отчаянно выкрикнула она. – В том-то и дело, что не знаю!

– Ну хорошо, когда вы его видели в последний раз?

– Давно. В конце апреля. Но волноваться по-настоящему я стала только сейчас.

– Появились какие-то основания? Или просто слишком много времени прошло?

– Появились основания…

– Какие же?

– Антона подставили. Сделали так, что он подозревается в убийстве. Я знаю, что он не убивал. Но на него так удобно это скинуть… мальчик болен… Нет, я не могу вам все рассказать, – она помотала головой и легонько хлопнула кулаком по столу, – не могу. Я боюсь. И за себя, и за него.

– А вы не бойтесь. Что произошло, голубушка? – он накрыл ее влажную ледяную руку своей теплой ладонью. Газовый пистолет давно уже валялся рядом, на загаженном столе. – Расскажите, я все-таки юрист, к тому же лично заинтересован. Я ведь сказал с самого начала, у нас с вами общая беда. Давайте будем думать вместе. Одна голова хорошо, а две лучше. Мне кажется, наши с вами головы не самые глупые, – он улыбнулся и нежно погладил ее руку.

Он больше ни разу не предложил сварить для расстроенной хозяйки кофе. Он ни к чему в этой квартире, кроме пухлой влажной руки Зои Анатольевны, не прикасался.

Татьяна Владимирова оказалась маленькой хрупкой блондинкой, остриженной совсем коротко. Леонтьев знал, что ей двадцать семь лет, но в потертых домашних джинсах, широком свитере и в толстых шерстяных носках вместо тапочек она выглядела совсем девочкой, не старше семнадцати.

– Здравствуйте, проходите, пожалуйста, – проговорила она неожиданно хриплым низким голосом.

Леонтьев огляделся в тесной прихожей, заставленной сундуками и тумбами.

– У вас коммуналка?

– Нет, я с бабушкой живу. Она не разрешает выбрасывать старые вещи. Хотите чаю?

– Спасибо, не откажусь.

Она провела Леонтьева на кухню, усадила на маленький потертый диванчик, поставила чайник, уселась на табуретку, закурила и тут же закашлялась.

– Знаете, какой-то мерзкий грипп по Москве ходит. Болею уже десятый день. Простите, забыла ваше имя-отчество.

– Андрей Михайлович. Можно просто Андрей.

– Значит, вы, Андрей, все-таки подозреваете, что Ракитина убили?

– Я работаю по этому делу. Скажем так, я не исключаю, что несчастный случай мог быть инсценировкой.

– Тогда дело дрянь, – Татьяна зябко передернула плечами, – такие убийства не раскрываются. То есть раскрыть можно, доказать ничего нельзя.

– Ну, в жизни всякое бывает… – глубокомысленно заметил капитан. – А вы давно знали Ракитина?

– Чуть меньше года. Мы познакомились, когда я пришла брать у него интервью. Собственно, я была первым журналистом, который пробился к писателю Виктору Годунову.

– Пробился? – удивленно переспросил Леонтьев. – Разве надо было пробиваться, чтобы взять интервью?

– Еще как! – Татьяна усмехнулась. – В издательстве мне сказали, что Виктор Годунов уехал в Америку на три месяца, и тут же предложили нескольких других на выбор, причем долго убеждали, что все они одинаковые, и удивлялись, какая мне разница, у кого именно брать интервью. А потом я случайно узнала его настоящее имя, достала телефон. Это был почти детектив. Мне попался в руки номер журнала «Юность» десятилетней давности, я сидела у кого-то в гостях, листала и наткнулась на фотографию. Там была подборка стихов Никиты Ракитина, а с фотографии глядел Виктор Годунов. Тот же ракурс, что и на книжке. Никита за десять лет не настолько изменился, чтобы не узнать. А телефон мне дала знакомая, которая училась вместе с Ракитиным в Литинституте. Я позвонила, представилась и сказала: «Вы знаете, что на самом деле вы на три месяца уехали в Америку?» Для него это было новостью.

– Подождите, но ведь издательство должно быть заинтересовано, чтобы имя автора мелькало в газетах. Это реклама. Почему они его прятали от корреспондентов? – удивился капитан.

– Виктор Годунов не нуждался в рекламе. Он продавался «всухую».

– То есть?

– Не требовалось никакой раскрутки. Они это просекли довольно быстро. Даже если бы за это время не вышло ни одного интервью с ним, если бы он ни разу не появился на телеэкране, его книги все равно раскупались, как горячие пирожки. А издатели, люди сообразительные, старательно внушали ему, что он – один из многих и ничем от прочей детективной братии не отличается, просто они придумывают такие интересные серии, так ярко, заманчиво оформляют книги… Читателя именно это привлекает, а все авторы в серии обязаны быть на одно лицо. Тех, кто продается плохо, пытаются вытянуть рекламой. А Никиту постоянно вбивали, как гвоздик в доску, в общий ровный строй. Поток. Конвейер. Качество продукции не имеет значения. Они постоянно убеждали его, будто книги его покупают вовсе не потому, что они хорошо написаны, а потому, что так классно изданы. Поначалу платили страшно мало и боялись, что на него под видом журналистов выйдут лазутчики из других издательств, предложат больше, и он уйдет.

– Так не проще ли было заплатить больше? Зачем такие сложности? Тем более – не надо было даже на рекламу тратиться.

– Заплатить больше всегда трудней, – усмехнулась Татьяна, – люди, которые ворочают миллионами, с легкостью могут бросить сотню тысяч на какой-нибудь дурацкий провальный проект, но готовы удавиться за пару сотен долларов. Это невозможно объяснить логически, но это так.

– Но они ведь должны были понимать, что не сумеют врать и прятать его бесконечно. Рано или поздно на него выйдут и журналисты, и другие издатели.

– Чем позже, тем лучше. Перекупить перспективного автора вначале, на взлете, это очень выгодно. Он сам еще не знает своей настоящей цены, не успел освоиться, оглядеться, он еще наивный, тепленький. Никита именно таким и был. Во всем, что касалось денег, выгоды, он был совершенным балдой. Они сразу почувствовали в нем это и дурили как хотели. Кстати, псевдоним его уговорили взять именно из этих соображений. Им было удобней, чтобы он как можно дольше оставался этакой Золушкой, ощущал себя серым безымянным крысенком, одним из многих, милостиво пригретых щедрыми меценатами-издателями.

– Я слышал, ему пришлось взять псевдоним потому, что в издательстве уже печатался автор, которого зовут Никита Ракитов, – заметил капитан.

– Ну конечно, – хмыкнула Татьяна, – это они вам так сказали. Но дело в том, что Никитой Ракитовым они назвали автора, который появился у них на полгода позже. Они уверяли потом, что так получилось случайно. Конечно, они случайно забыли на минуточку настоящее имя Виктора Годунова!

– Но зачем?

– Сложно сказать. Иногда они вели себя так, что не поймешь, где кончается обычный хамский пофигизм и начинается коммерческий расчет.

– А почему он вообще согласился на псевдоним?

– Устал спорить с ними. Они задерживали выход книги до тех пор, пока он не согласился. Просто махнул рукой: делайте что хотите. У них удивительная способность забалтывать, заговаривать зубы. Да и не думал он тогда, после первого романа, что дело так далеко зайдет, что он станет таким знаменитым.

Она докурила до фильтра и тут же взяла следующую сигарету. По ее блестящим глазам и возбужденному голосу можно было легко догадаться, что вскоре после знакомства проблемы Ракитина сделались ее проблемами.

– Почему он не поменял издательство?

– Где гарантия, что другие лучше? К этим он привык, надеялся, сами поймут, что поступают не совсем благородно. А вообще, просто потому, что лентяй и балда. Терпеть не мог конфликтных ситуаций, говорил, будто бы привык выстраивать отношения с людьми по принципу, который с детства внушила ему бабушка, – «худой мир лучше доброй ссоры». В итоге давал себя дурить как угодно.

– Простите, не поверю, – мягко перебил ее капитан, – я читал его романы, и не поверю, что Никиту так просто было обдурить.

– Он отлично понимал все их хитрости, но вместо того, чтобы разозлиться, – забавлялся, подшучивал, даже сострадал, говорил, как же им, бедным, сложно жить. Какое-то вязкое, низкопробное вранье, даже в мелочах. Например, он просил несколько экземпляров своих книг со склада, когда все его авторские экземпляры были раздарены. И тут начиналось что-то несусветное. Представляете, на огромном складе отключались сразу все телефоны и факсы, никакой связи с внешним миром. Прямо гражданская война. В чем же дело? Обычное разгильдяйство? Хитрый коммерческий расчет? На самом деле книги проданы, на складе их нет, но ему, автору, зачем знать такие лестные подробности? Или вдруг оказывалось, что из письменного стола пресс-секретаря издательства таинственно похищена вся пресса за год, то есть не вся, а в основном та, где упоминается имя Годунова. Или вдруг книги его исчезают из продажи. Представляете, в наше время спрос опережает предложение. Так бывает?

– Да, действительно, не совсем современная ситуация, – согласился капитан, – и как это объясняли издатели?

– Ему говорили, будто сломался станок в типографии, был десятидневный простой. Но книги других авторов лежат себе на прилавках. Он смеялся и уверял меня, что глупо искать во всем злой умысел. Он сочувствовал им, бедным, их вранье так грубо, так бездарно, что ловить за руку, возражать просто скучно и унизительно. Видите, какой балда? Ему нужен был рядом человек, который… без которого он пропадет. Вот и пропал.

Капитан заметил, что рука с сигаретой мелко дрожит, а в больших зеленых глазах стоят слезы.

«Ты хочешь сказать, ему нужна была ты, малышка, а он, балда такой, не желал понимать, что пропадет без тебя», – догадался Леонтьев.

– Значит, вам казалось, что Ракитин был слабым человеком и не мог за себя постоять?

– Не хотел. Называл все это базарными склоками и говорил, что он не торговец.

– Вокруг него часто возникали склоки?

– Люди очень тяжело переживают чужой успех, но вдвойне тяжело, если этот успех пришел легко, без всяких посторонних усилий. Известно, как раскручивают других. Обычно это глобальная рекламная кампания которая стоит несколько сотен тысяч долларов. Платные статьи, платные телеинтервью, постоянное мелькание в прессе и на экране. А Годунова никто не раскручивал. Я уже сказала, издательству его успех не стоил ни копейки. Ни одной заказной статьи, ни одного платного телеинтервью.

– Ну, одна платная статья все-таки была, – усмехнулся капитан, – только вовсе не рекламная. Кстати, вы, случайно, не знаете, кто стоит за этим цветочным псевдонимом?

– Вы имеете в виду мадам Тюльпанову? Конечно, знаю. Многие знают. Один именитый коллега особенно болезненно переживает факт появления Виктора Годунова. До Годунова он был единственной звездой жанра. Как-то он признался в интервью, что, если его сильно раздражает кто-то, он делает этого человека персонажем очередного романа и расправляется с ним, топчет в свое удовольствие. Когда ВикторГодунов стал таким же именитым, но, в отличие от коллеги, без всякой раскрутки, тот убил в своем романе высокого белобрысого мужчину, которого звали Виктор Гордонов. Правда, герой был не писателем, а почему-то колдуном, но параллель заметили многие. Коллега расправился с соперником зверски. Бедный Гордонов истек кровью после жестоких пыток. Но этого мало. Никто не оплакивал его трагическую кончину, даже родители и родная сестра, наоборот, все вздохнули с облегчением, таким противным, никчемным человеком он был.

– Забавно, – произнес капитан без всякой улыбки и закурил.

– Колдун Виктор Гордонов и литературный критик Мария Тюльпанова – это плоды творчества одного человека, солидного, преуспевающего коллеги. Вы не спрашиваете, кого я имею в виду, – заметила Татьяна, – наверное, сами догадались?

– Конечно, – кивнул Леонтьев. – Это не сложно. Какова была реакция Никиты?

– Он сказал, что в этом есть нечто древнее, языческое, словно литература, пройдя по кругу, вернулась к первобытным истокам, к мифу, к заговорам и заклинаниям. Чучело врага терзают, рвут на части, сжигают на ритуальном костре и прыгают вокруг, погромыхивая бубнами. Он читал и хихикал, как мальчишка. Я ему сказала: «Ты зря веселишься, представь, как он ненавидит тебя». Знаете, что он мне ответил? «А ты представь, как этот господин, толстый, рыхлый, солидный, скачет вокруг ритуального костра в набедренной повязке из ракушек и стучит в шаманский бубен. Совершенно непристойное зрелище».

– Он как-нибудь ответил на этот выпад?

– Никак. Он не сумел дочитать роман, сказал мне, что это никакой не выпад, а стон. Некрасова процитировал: «Этот стон у нас песней зовется».

– Ну хорошо, а статья мадам Тюльпановой? Неужели не возникло желания хоть что-то возразить? Ведь это более чем откровенно, особенно последние слова про киллера. Даже угрозой попахивает.

– Вы, вероятно, почти не читаете газет и журналов, – улыбнулась Татьяна, – это общий стиль.

– Что общий стиль? Желать человеку встретиться с наемным убийцей?

– Да нет, – поморщилась Татьяна, – грязью поливать, так, чтобы не просто замарать, а утопить. Я ни разу не слышала, чтобы в последние время о чем-то значительном, талантливом, высказались хотя бы с каплей уважения, будь то фильм, спектакль, книга. Все смотрят, читают, иногда по два-три раза, но непременно надо облить нечистотами, высказать свое оригинальное «фи!». Знаете, как кобелек ногу поднимает у каждого столба, отмечается. А уж когда переходят на личности, тут полный беспредел.

– Да, конечно, – кивнул капитан. Рассуждения Татьяны были интересны и справедливы, однако ему надо было узнать еще многое другое.

– Скажите, когда вы видели Никиту в последний раз?

– Совсем недавно. Число я сейчас не помню, но можно уточнить. Мы встретились сразу после того, как он вернулся из Синедольска.

– Откуда?

– Из Синедольска. Он летал туда на четыре дня, попросил, чтобы я никому об этом не говорила ни слова, ни в коем случае. Для всех других он полетел знаете куда? В Анталью. Он даже купил дешевый тур на неделю.

– Купил тур в Анталью? Но полетел в Синедольск? То есть кто-то настолько плотно контролировал его, что понадобилась такая конспирация? – нервно сглотнув, спросил капитан.

– Видимо, да.

– Вам он не объяснил, кто и почему?

– Нет. Более того, он ведь и меня сначала уверял, будто отправляется в Анталью. Но я так сильно обиделась, что не берет меня с собой, – она вдруг густо покраснела, – понимаете, я истерику ему закатила. Теперь самой стыдно. А он не терпел слез. И признался мне, что на самом деле летит вовсе не на курорт. Просто об этом никто, вообще никто знать не должен.

«Так, может, это он утешил тебя таким образом? – подумал капитан. – Может, ты вообще не одна у него была и в Анталью он отправлялся с кем-то еще?»

– Простите, а вы уверены, что вам он сказал правду? Вопреки ожиданиям, Татьяна отреагировала на этот вопрос вполне спокойно.

– Уверена.

– Почему?

– Потому что я провожала его в аэропорт.

– Да, тогда конечно, – кивнул капитан. – Но вы ведь наверняка пытались выяснить, в чем дело. Неужели ни слова не сказал? Ну, хотя бы, почему именно Синедольск? Что ему понадобилось в этом городе?

– Нет, – Татьяна вспомнила про чай, резко встала, открыла буфет, – он молчал, как партизан. Обещал, что позже все объяснит. Я знаю только, что месяца за два до этого ему очень срочно понадобились деньги.

– Но ведь он совсем недавно закончил новый роман и должен был получить гонорар.

– Понадобилось втрое больше.

– Он собирался купить дом где-нибудь на Багамах?

– Ну что вы, – она безнадежно махнула рукой, – если бы! Он должен был расплатиться с долгами своей бывшей жены. Знаете, эта женщина… нехорошо, конечно, так говорить, но она клиническая идиотка. Панически ищет работу и постоянно влезает в какие-то сомнительные авантюры. На этот раз она вляпалась очень серьезно, написала сдуру долговую расписку на огромную сумму, а денег при этом в глаза не видела.

– Почему именно ему пришлось расплачиваться с долгами своей бывшей жены? Насколько мне известно, они развелись семь лет назад.

– Там ребенок. Все дело в Маше. Якобы бандиты стали угрожать ребенку. Но он как-то решил проблему. Сказал, что теперь все в порядке.

– И каким образом? Достал нужную сумму? Договорился с бандитами?

– Понятия не имею. Знаю только, что Машу оставили в покое.

– А над чем он работал? Ведь последний роман он закончил в начале февраля.

– Сначала он сказал, что должен хорошенько отдохнуть. Потом будто бы собирал материалы для следующего романа. Вообще это странно. Обычно, если ему нужна была какая-то специальная информация, он искал ее в процессе работы. Но чтобы Никита собирал материалы, да еще так долго – такого я не помню.

– Какого рода материалы, он не говорил?

– Перед тем как ехать в аэропорт, я потихоньку положила ему в сумку банку вареной сгущенки, растворимый кофе, хотела сделать маленький сюрприз, и заметила прозрачную папку с отксеренными текстами. Это были научные статьи о золотодобыче. Вероятно, он снял копии в Ленинке. Статьи из журналов для специалистов, геологов, горных инженеров, какие-то карты, схемы. Я попыталась читать, но слишком сложный профессиональный язык, множество непонятных терминов. Я хотела спросить в шутку, мол, ты что, собираешься заняться добычей золота, чтобы отдать долг бандитам? Но не стала. Он терпеть не мог, когда кто-то заглядывает в его бумаги. И еще там было несколько сборников статей о тоталитарных сектах, издательство Московского подворья Свято-Троице-Сергиевой лавры, со штампом библиотеки Новоспасского монастыря. Но это меня как раз не удивило. Секты вполне могли ему понадобиться для нового романа.

– Значит, в последний раз вы видели его после возвращения из Синедольска. Как вам показалось, он остался доволен поездкой?

– Не знаю, доволен ли. Он был возбужден, взвинчен, мне показалось, он даже похудел за эти несколько дней, и еще очень хотел спать. Устал. Ушел от меня в начале второго. Я предлагала остаться, но он категорически отказался. Хотела отвезти его на машине домой, но он сказал, что ему надо обязательно пройтись пешком перед сном.

– И никакими впечатлениями о Синедольске он с вами не делился?

– Так, общие слова. Сказал, что там закончилась предвыборная кампания и все в плакатах с портретами победившего кандидата. Такие красивые плакаты, что победителю, вероятно, жалко их снимать.

Капитан надевал плащ в тесной прихожей, Татьяна стояла в дверном проеме, прислонившись к косяку, задумчиво курила и вдруг встрепенулась:

– Минуточку… – Она бросилась в комнату, вернулась, держа в руках номер «Московского комсомольца» за четвертое мая. В разделе криминальной хроники была маркером выделена коротенькая заметка. «Отморозки из джипа обстреляли витрину спортивного магазина на Ленинградском проспекте. Пострадал манекен. Приехавшие на место происшествия „Скорая“ и оперативная группа обнаружили бедную куклу с простреленными ногами, под горой битого стекла».

– Это случилось той ночью, когда Никита ушел от меня в последний раз, в трех кварталах от моего дома, – пояснила Татьяна.

Глава 25

Тонкое знание простых общечеловеческих слабостей, как всегда, не подвело Феликса Михайловича.

Астахова была настолько занята собственными проблемами, что не сочла нужным глубоко, основательно вдуматься в ту сказку, которую наплел ей доброжелательный наивный толстячок.

Она помнила, что отключила телефон. Она вполне допускала, что могла по рассеянности, в расстроенных чувствах, не запереть дверь. Реальным показалось ей и то, что Антон влюбился в некую Наталью шестидесяти лет.

Она знала, что грязные бабки-бомжихи возникают в его жизни не потому, что нравятся ему больше нормальных, чистых, порядочных пожилых женщин. Порядочные шарахаются от него, не верят в искренность чувств. Почему нельзя допустить, что нашлась наконец одна, которая поверила? Он ведь признавался, что хотел бы встретить такую, жить с ней, как с женой. Но при его болезни это трудно, почти невозможно. Зоя Анатольевна предпринимала когда-то попытки подобрать племяннику надежную, чистую пожилую подругу, однако все неудачно.

Племянника своего она контролировала достаточно плотно, но все-таки уследить за каждым его шагом не имела возможности. Она чувствовала, как тяготит его этот контроль. Разве нельзя допустить, что мальчик сам нашел наконец то, что искал? И вот в этот счастливый момент его так страшно подставили!

За бутылкой водки она успела припомнить все накопившиеся обиды, до нее дошло наконец, что многолетние отношения с Русовым были вовсе не сотрудничеством деловых партнеров. Он манипулировал ею как пешкой. Подставлял, потом как будто вытягивал из неприятностей, но на самом деле опять решал собственные проблемы за ее счет.

Зоя Анатольевна была женщиной разумной, циничной, но даже у нее в голове не укладывалось, как можно не считаться ни с чем, вообще ни с чем… Знал ведь, сволочь, что, кроме Антона, у нее никого нет. Неужели не мог подобрать для своих целей кого-то другого? Он счел удобным воспользоваться болезнью Антона, его люди просто подыскали в доме, в котором скрывался Ракитин, подходящую старуху и подкинули к ней в квартиру оружие, наркотики с отпечатками пальцев Антона, чтобы убийство выглядело как бытовое. Он не убивал Ракитина. После той давней истории с Ксенией мальчик мухи не обидит, ему так досталось в зоне, что вернуться туда для него страшней смерти…

Все путалось у нее в голове, тонуло в злых проспиртованных слезах. Но как ни была она пьяна сейчас, а все-таки сообразила, что вряд ли добродушный ласковый толстячок послан Русовым для какой-нибудь проверки. Зачем ее проверять? Количество и качество информации, которой она владеет, Русову и так известно. Возможно, он до сих пор не решил, стоит ли ее убирать.

Опять, опять он решает, причем не деловые вопросы, а жить ей, Зое Астаховой, или умереть.

Но с нее довольно. Сыта по горло. Антона она Русову не простит никогда. Видно, все-таки есть на свете справедливость. В самый отчаянный момент, когда оставалось только пить и плакать, появился, как по заказу, наивный, добрый толстячок-юрист, интеллигентный, старомодно-обходительный, при этом неглупый, и что самое удивительное – честный. Так, во всяком случае, показалось Зое Анатольевне, а ведь она тоже считала себя тонким психологом.

Виктюку она поверила, главным образом потому, что очень захотела поверить.

– Скажите мне как юрист, – произнесла она, нервно затягиваясь, – скажите, возможно ли доказать факт заказного убийства, но таким образом, чтобы исполнитель остался в тени, а заказчик получил по заслугам?

– Мне сложно сразу ответить. Я должен знать все обстоятельства дела, – произнес Виктюк тихо и серьезно.

– Заказчик – очень большой человек, к тому же коварный, жестокий. Его ничто не остановит. Редкостная дрянь. Редкостная…

– Вы имеете в виду Григория Петровича Русова? – спросил он так мягко, так просто, словно это само собой разумелось.

И тут Зоя Анатольевна окончательно расслабилась. Хмель еще кипел в голове. Все незаслуженные обиды, накопившиеся за несколько лет плодотворного делового сотрудничества, вырвались наружу, она стала говорить, и не могла остановиться. Виктюк слушал, кивал и думал о том, какая все-таки странная штука – интуиция. Именно интуиция, зыбкое, необъяснимое шестое чувство, заставила его посетить эту даму. А ведь час назад она была для него всего лишь тетушкой исчезнувшего Антона, фигурой почти анонимной и совершенно незначительной. Он пришел к ней на всякий случай, для формальной проверки, для очистки совести, а нарвался на опасного свидетеля, который владел серьезнейшей информацией.

Она знала столько, что у Виктюка даже ладони вспотели. Знала, и выбалтывала спьяну первому встречному. Хорошо, что именно он, Феликс Михайлович, оказался этим первым встречным.

– … Я говорила, предупреждала, кто угодно, только не Годунов! – кричала Астахова. – Но ведь какая упрямая сволочь! Никого, кроме себя, не слушает, все дураки, он один умный… Ну я тоже не вчера родилась, я поняла, что он каким-то образом вынудил Годунова, из-за своей идиотской прихоти подставил меня, а потом еще и Антона, да так, что в голове не укладывается… С Годуновым дело не только в деньгах. Он чем-то пригрозил, шантажировал, не знаю… Но Годунов тоже сволочь, как все интеллигенты. Он прикидывается таким слабеньким, тихим, а сам, паскуда, всех презирает, считает себя гением, и не потерпит, чтобы его использовали в качестве литобработчика, выйдет из-под контроля, докопается до Шанли. Я предупреждала, как в воду смотрела…

– А кто такой Шанли? – спросил, затаив дыхание, Феликс Михайлович.

– Шарлатан, бездарный самоуверенный болван! Он долго убеждал меня, будто владеет чистой безмедикаментозной психотехникой, гипнозом, что работает только экстрасенсорными методами. Брехня! Я сразу поняла, чем он занимается.

– Чем же?

– Он грубо зомбировал этих людей, он вытворял такое, что у меня волосы дыбом вставали… Технотронные методики, электрошок, инфразвук, СВЧ…

– Простите, Зоя Анатольевна, что такое СВЧ? – осторожно перебил Виктюк.

– Сверхвысокочастотное неионизированное излучение. Воздействует на мозг и центральную нервную систему, вызывает необратимые заскоки в поведении, иногда полную стерилизацию инстинктивной сферы. Волны активно моделируются в частотах альфа-ритма мозга, – произнесла она быстро, как по писаному, – человек становится роботом, покорной бессмысленной машиной. Идиотом, но не простым, а легко управляемым.

– А зачем им понадобились управляемые идиоты?

– Вот это самое интересное, – зло усмехнулась Астахова, – я рисковала всем – карьерой, именем, медицинским дипломом, свободой, а возможно, даже жизнью. Но мне морочили голову. Мне так и не потрудились объяснить зачем. Я знаю только, что их увозили куда-то. Они исчезали… Ну ладно, вроде бы все обошлось, сумели замять это дело, вовремя остановились. Шанли удрал к себе в Корею, Русов занялся политикой, меня сунул в издательство. Так нет же! Понадобилась ему, говнюку, красивая автобиография. Мало ему! Не наелся! Ну ладно, взял какого-нибудь журналистишку, который бы ему задницу лизал, писал что скажут. Годунова ему подавай! Вот и допрыгался. Ничего, я найду что сказать этому капитану, я выведу на чистую воду, мало не покажется!

– Какому капитану? – не только ладони, но весь Виктюк взмок, хотя на кухне было прохладно.

Она продолжала кричать, сверкая глазами. Это была вполне банальная бабья истерика. Возможно, завтра, проспавшись, Зоя Анатольевна и пожалела бы о шальном приступе откровений, но сейчас не могла остановиться. Накипело.

Виктюк вышел от нее в начале третьего ночи. Усевшись в свой «Фольксваген», он достал радиотелефон набрал номер и, не поздоровавшись, медленно, четко продиктовал адрес Астаховой и добавил всего четыре слова:

– Срочно. Суицид. Пятнадцать тысяч.

* * *
– Если кто-то позвонит, скажи, что я в ванной или сплю. Придумай что-нибудь, – попросила Ника, – а лучше вообще не бери трубку.

– Ты куда? – Зинуля зевала во весь рот, терла сонные глаза и удивленно глядела на Нику.

На ней были кроссовки, узкие черные джинсы, серая, довольно потертая, замшевая куртка. На голове черная замшевая кепка с длинным козырьком. – Потом объясню.

– Подожди, ты даже не рассказала, как встретилась со своим сокурсником, что он тебе поведал интересного.

– Потом, Зинуля. Очень спешу. Вернусь часа через два.

Она прошмыгнула мимо вахтерши, надвинув козырек кепки на глаза.

– Девушка! Вы к кому приходили? – встрепенулась вахтерша.

«Вот и славно, – подумала Ника, – я совсем на себя не похожа. Лет сто не одевалась таким образом. Правда, старушка подслеповата, но все-таки…»

– В сороковую квартиру, – ляпнула Ника первый попавшийся номер и выбежала на улицу. Она знала, что «Мерседес» охраны дежурит у ворот подземного гаража. Она хотела было проголосовать, остановилась в нерешительности на углу, подняла руку. Машин было мало. Мимо очень медленно проехал старенький темно-лиловый «жигуль», даже притормозил, но Ника помотала головой, мол, нет, не надо, и решительно направилась к метро.

Мальчики могли уже спохватиться, у них профессиональное чутье. Вдруг каким-то образом заметят ее в машине, догонят? Но им ни за что не придет в голову, что госпожа губернаторша может отправиться куда-либо на метро.

И все-таки ее не покидало чувство, что чьи-то ледяные глаза сверлят ей затылок. Она внимательно изучала толпу из-под своего козырька, сначала на эскалаторе, потом в вагоне. Ей то и дело чудился тощий лысый дядька, тот, который летел в самолете, в соседнем ряду, и глазел на нее не отрываясь. Возможно, ей просто врезалось в память это лицо, и теперь мерещится везде. Вот и старуха, которая указала сухим перстом на раздавленную кошку, смутно напомнила Нике того лысого онкологического больного.

«Поздравляю, у тебя начинаются галлюцинации, слуховые и зрительные. То тебе привиделось, будто джип сбил Зинулю, и ты мчишься сломя голову, то послышалось, будто случайная старуха шепчет: „Твой муж убийца“, и при этом глядит на тебя сквозь зеркальные очки впалыми злыми глазами дядьки из самолета, а теперь этот дядька собственной персоной преследует тебя в метро, – усмехнулась про себя Ника, – совсем ты свихнулась, матушка. Возьми себя в руки и прекрати эту постоянную внутреннюю тихую истерику».

Держась за поручень в переполненном вагоне, глядя в глаза своему расплывчатому отражению в черном стекле, она попыталась в который раз спокойно разложить все по полочкам, отделить факты от домыслов.

Безусловным фактом можно считать Гришино вранье. Он ведь встречался с Никитой в середине февраля этого года, то есть всего три месяца назад. Но почему-то счел нужным соврать, будто года три его не видел.

Ника узнала об этом совершенно случайно. Один из Гришиных шоферов, болтун-балагур Коля, вез ее с работы на казенную дачу и трепался всю дорогу. Она отдежурила сутки в Институте Склифосовского, засыпала в машине, и Колин треп пролетал мимо ушей.

– А вот вчера вечером я писателя вез. Забыл, как фамилия. Детективы пишет. Молодой такой, высокий волосы светлые. Ну как его? Вот ведь, вылетело из головы, елки! Я вроде читал его книжку, «Горлов тупик» называется, и по телевизору видел.

– Годунов, – сонно произнесла Ника.

– Во! Точно, Виктор Годунов, – обрадовался шофер. – Он классный анекдот рассказал. Значит, едут два поезда по одноколейке друг другу навстречу… Прут короче, гудят, свистят, сейчас врежутся на фиг. Но не врезались. А почему, спрашивается? Не судьба.

– Коля, а куда ты вез писателя Годунова?

– На дачу. К Григорь Петровичу. А потом обратно домой. – Когда это было?

– Вчера вечером. К семи я подъехал за ним, а в одиннадцать повез назад, в Москву.

«Гриша встречался с Никитой, – удивилась про себя Ника. – Зачем, интересно? Он ведь до сих пор вздрагивает при имени Ракитина. Очень старается, чтобы я этого не замечала, и никто не замечал, но вздрагивает. Он побледнел, когда увидел у меня в руках книгу Виктора Годунова. У него стало неприятное лицо, глаза застыли. Он старался сохранить спокойствие, но не сумел. Это с ним редко бывает. Обычно, когда он хочет выглядеть спокойным, ему это отлично удается, что бы там ни происходило внутри».

Ника знала, что у ее мужа есть какие-то серьезные деловые контакты с издательством «Каскад», в котором печатались книги Никиты. Возможно, именно поэтому им пришлось встретиться. Хотя дела он вел с коммерческим директором и главным редактором. При чем здесь писатель Годунов?

Он предпочел принять Никиту на даче во время ее суточного дежурства в Склифе. Возможно, для делового разговора так было лучше. Но сказать-то мог. Около девяти вечера она звонила на дачу, и он сообщил, что сидит один, пьет чай и смотрит новости по ОРТ. А она, между прочим, вовсе не спрашивала: чем ты, милый, сейчас занимаешься? У нее вообще не было такой манеры. Так что врать его никто не заставлял, за язык не тянул.

Потом она ждала, что он хотя бы словом обмолвится о встрече с Ракитиным. Но он упорно молчал об этом.

«Значит, все-таки до сих пор ревнует всерьез», – решила Ника и вскоре забыла о тайном свидании своего мужа со своим бывшим женихом. Но, как только узнала о смерти Никиты, вспомнила. И задала Грише простой вопрос: «Когда ты видел его в последний раз?» Гриша соврал в ответ. Вряд ли из-за подсознательной ревности. Это второе вранье уже имело какой-то совсем другой смысл. Вот только какой именно, Ника пока не могла понять.

Еще одним фактом было то, что Никита от кого-то скрывался. Она не сомневалась, Никита жил у Зинули вовсе не из-за творческого кризиса. Лучше, чем у себя дома, ему нигде не работалось, и перебраться из своей родной удобной квартиры в Зинулину конуру он мог только потому, что хотел спрятаться. От кого? От кредиторов? От какой-нибудь влюбленной обиженной дамы? Ерунда. Он никогда не брал деньги в долг, даже в тяжелые времена. А что касается дам, то хватило бы у него ума и мужества разобраться в любых, самых запутанных отношениях, не удирая из дома.

Перебрав в голове еще несколько вариантов, Ника остановилась на единственном возможном. Никита прятался у Зинули потому, что ему грозила реальная ; опасность. Его хотели убить. И он узнал об этом.

Теперь кто-то хочет убедить Нику, будто убил, а вернее, заказал Никиту ее муж. Но с какой стати? Она ведь не суд, не правоохранительные органы. Если анониму так важно наказать виновного, обратился бы, в конце концов, к частному детективу. Почему он настаивает, чтобы разбиралась в этой криминальной истории Ника? Где логика?

Надо признать, что анониму известно многое из их прошлой жизни. Он назвал Ракитина «ваш знакомый», но скорее всего прекрасно знает, кем они были друг другу на самом деле, иначе вряд ли он мог бы рассчитывать на ее живой интерес к этому мертвому делу. Знает про детскую дружбу с Зинулей, и не ошибся, выбрав ее в качестве курьера.

«Стало быть, я имею дело с кем-то из старых знакомых? – спросила себя Ника. – С кем-то, кто был вхож в дом Ракитиных?» Но вспоминать и перебирать в голове каждого бессмысленно. К Ракитиным приходили десятки людей.

Она вдруг вспомнила, что лицо человека в самолете показалось ей смутно знакомым. И еще раз стала убеждать себя, что это только померещилось. Больной, обреченный человек сверлил ей висок долгим злым взглядом просто так, потому, что она попала в поле зрения. А думал он при этом о чем-то своем. И почему она решила, что взгляд был таким уж злым, и приняла эту злость на свой счет? Глубоко запавшие глаза могли выражать что угодно: грусть, боль, усталость, обреченность. Скорее всего именно это они и выражали. Разве разглядишь в полумраке салона?

И еще она вспомнила круглые аккуратные шрамы на руке странной старухи в шляпе и темных очках. Такие же есть у Гриши. Детская дурь. Несколько мальчиков, учеников закрытой элитарной школы в Синедольске, тушили окурки об руки. Когда-то Гришин рассказ об этом произвел на нее очень сильное впечатление. Она представила, какая это дикая боль. А потом ведь был об этом еще один разговор. Или нет? Гриша много лет назад приводил к Ракитиным какого-то своего земляка. Кажется, он был военный. Да, учился в военном училище.

Перед Никой возник далекий, смутный образ высокого человека в форме. Но какая именно была форма – военная, милицейская, а может, вообще морская, она вспомнить не могла. Зато отчетливо вдруг припомнила разговор о шрамах на тыльной стороне кисти, и неприятное Гришино смущение, когда начали считать эти шрамы. Зачем их считали? Что за глупости?

Она чувствовала, что вспомнить очень важно, но слишком много лет прошло, к тому же кто-то шел за ней сейчас, продирался сквозь толпу, скопившуюся у входа на эскалатор, и момент для сосредоточенных воспоминаний был не лучший.

Ника уже стояла на нижней ступеньке, лестница медленно, лениво двигалась вверх. Образовался узкий просвет между стоявшими, и Ника быстро, ловко проскользнула, побежала по лестнице. Тому, кто шел за ней, это было значительно трудней сделать. Он шире в плечах, у него масса больше, да и толпа на эскалаторе успела быстро сомкнуться.

– Мужчина, прекратите толкаться! – услышала она громкий старушечий голос за спиной. – Хоть бы извинился, засранец!

– Молодой человек, ты куда лезешь?

– По ногам, как по бульвару!

Ника, не оглядываясь, мчалась вверх, перепрыгивая через несколько ступенек. Она знала, что возмущенные крики относятся к человеку, который пытается ее догнать.

Он никак не мог выбраться из толпы, попал в самую гущу в середине эскалатора. А она была уже наверху. Больше всего ей хотелось бежать не оглядываясь. Она чувствовала, что именно сейчас у нее появился шанс уйти от своего «хвоста», но заставила себя остановиться, потому, что был и другой шанс – поймать растерянный «хвост» врасплох, разглядеть его лицо.

У выхода торговали оптикой. Ника резко остановилась, взяла с прилавка первые попавшиеся темные очки, нацепила их на нос и стала внимательно разглядывать толпу через небольшое наклонное зеркало, закрепленное на палке над столом. Продавщица засуетилась, тут же предложила на выбор еще штук пять очков.

В зеркале мелькало множество лиц. Ника уже пожалела о своей шальной выходке. Бежать надо было, вот что. Не для нее эти игры. Никого она не вычислит в этой толпе.

Она примерила еще одни очки и вдруг в зеркале встретилась глазами с человеком, которого тут же узнала.

* * *
"Нет, Вероника Сергеевна, все не так просто. Ваш муж не дурак. Его амбалы не оставляют вас ни на минуту, и будет неприятно, если в один, прекрасный момент они меня заметят. Интересно, кто первый? Они или вы? Нехорошо то, что я оставил машину на углу, почти у самого вашего дома. Но вы помчались так стремительно, я испугался, что потеряю вас.

Вот сейчас вы несколько раз равнодушно скользнули взглядом по моему лицу. Вы меня не узнали, ничего не поняли, но вам стало не по себе. У вас плохая память на лица, зато отличная интуиция, вы чувствуете взгляд моментально, вы затылком ощущаете слежку. Однако дело не только во мне, хотя я с раннего утра дежурил сегодня у вашего дома, как и вчера, и позавчера. Мне важно знать, куда вы направляетесь, что намерены предпринять. Мне интересно наблюдать, как меняется ваше лицо. Вам больно. Вам тревожно. Вы не только потеряли человека, которого любили с ранней юности. Вы больше не доверяете своему мужу. Вот это для меня главное. Это, а не ваша боль. Я ведь не злодей, лично против вас я ничего не имею, просто так сложились обстоятельства…

Но дело еще и в том, что за вами неотлучно следует кожаный плечистый ублюдок из охраны вашего мужа. Его вы заметили, меня нет. Честно говоря, польщен. Ведь он профессионал, а я так, жалкий больной старик".

Высокая сутулая фигура бывшего летчика промелькнула, как тень, и растаяла в толпе. Покуда кожаный амбал-охранник шёл за Никой, все его профессиональное внимание было сосредоточено на объекте, то есть на ней. А теперь, когда объект рядом, они идут вместе, амбал постоянно озирается по сторонам. Иван Павлович решил исчезнуть на всякий случай.

При всей своей обостренной интуиции Ника не могла предположить, что следят за ней сразу двое. Одного она обнаружила, применив вполне разумный трюк с очками. А второго так и не заметила. Вышагивая рядом с охранником, она мрачно, тревожно, косилась на прохожих из-под козырька своей кепки. Егоров успел заметить, как неприятно ей общество кожаного детины и как тот огорчился, что его «зафиксировали».

«Так-то, браток-молоток», – злорадно усмехнулся про себя Иван Павлович, вышел из метро и нырнул в темную подворотню.

Его знобило, он без конца поправлял шарф, машинально проверял, застегнута ли куртка. Он никогда не мог по-настоящему согреться, даже летом, при тридцатиградусной жаре, даже дома, при закупоренных окнах и нескольких включенных электрокаминах. А уж под сырым майским ветром замерзал до дрожи. В машине он постоянно включал печку, и все равно руки на руле оставались ледяными.

Он давно сгорел изнутри, остался холодный пепел. Никакой онколог ему помочь не мог. У него было совсем другое – рак души, хотя подобного диагноза не найти в медицинской литературе.

В последние четыре года он жил почти как Федя. Его мир стал совершенно герметичен. Из всех чувств которые даны человеку, у него сохранилось всего два. Любовь и ненависть.

Никита Ракитин был первым и единственным человеком, которому Иван Павлович рассказал все, от начала до конца. Они знали друг друга много лет. То есть познакомились в юности, какое-то время почти дружили, а потом потерялись, жизнь развела в разные стороны. Но взаимная симпатия осталась. Остались также и телефоны в старых записных книжках.

Когда-то давно Гриша Русов привел в дом к Ракитиным своего приятеля, земляка, курсанта Сасовского летного училища, Ваню Егорова. Ваня родился в Синедольске, учился в той же закрытой школе, что и Гриша. Старший Егоров служил егерем при партийных господах.

У Ивана на тыльной стороне кисти было семь аккуратных круглых шрамов. Он, как выяснилось позже, оказался именно тем мальчиком, который при виде грозной директрисы сунул непогашенный окурок в задний карман брюк. А потом, после дикого щенячьего визга, вместе с другими по Гришкиной идее гасил сигареты об руку. Чтобы реабилитировать свою пошатнувшуюся репутацию, одиннадцатилетний Ваня Егоров выдержал, не пикнув, семь ожогов. Больше всех. Семь, а не пять, как Русов.

Когда Григорий Петрович наговаривал на магнитофонную пленку свой вариант этой давней истории, Никита вдруг вспомнил Ваню Егорова, и захотелось ему услышать что-нибудь о детстве героя из других уст. Он отыскал свою старую, рассыпанную на странички, телефонную книжку и, не надеясь на удачу, набрал номер.

Они встретились в маленьком пивном ресторане неподалеку от детской больницы, в которой лежал Федя. Разговор их длился страшно долго. Из ресторана они отправились к Никите домой, просидели там ночь , за бутылкой водки.

– Но ведь нет никаких доказательств, – повторял Никита, – ну да, он дружил с этим самым гуру. Он обеспечивал «крышу»… А ты знаешь, что Астахова Зоя Анатольевна – главный редактор издательства, в котором печатаются мои книги?

– Я их никого знать не хочу, Русова, Шанли, Астахову… В гробу я их всех видел, – шарахнул кулаком по столу Егоров. Он опьянел от второй рюмки, так как был истощен, измотан и очень давно не брал спиртного в рот, – я бы их всех… Всех, одной очередью… Но нельзя. Посадят. А у Феди, кроме меня, никого нет.

– Зачем их увезли? Куда? – спрашивал Никита скорее самого себя, чем Егорова. – На прямую уголовщину Гришка бы не пошел никогда. Имущество этих несчастных его вряд ли интересовало.

– Не вряд ли, а точно. Не интересовало, – помотал головой Егоров, – хотя они стали такими сумасшедшими, что можно было вытянуть все, до копеечки, до нитки. Однако нужны были они сами. Люди. Покорные, на все готовые. Рабы.

– Рабы, – пробормотал Никита, как бы пробуя на вкус это слово, – где в наше время может использоваться неквалифицированный рабский труд? Где и почему? Ведь при нынешней безработице так просто нанять шабашников за гроши. Но шабашники люди разговорчивые. Может быть, уран? Стратегическое сырье?

– Да плевать, – Иван махнул – рукой. – Какая теперь разница? Я знаю, Оксаны и Славика уже нет. Я это чувствую.

– В качестве помощника министра он помогал всяким Мунам и Асахарам внедряться в систему среднего и высшего образования, – продолжал рассуждать Никита, – это я знаю точно. И он, в общем, не скрывает. Называет борьбой за свободу совести. Муны и Асахары ему хорошо платили. Но основной капитал он сколотил как-то иначе.

– Убьет он тебя, Ракитин, – глухо произнес Иван глядя мимо Никиты пьяными красными глазами, – не сам, конечно. Наймет кого-нибудь. На хрена ты вообще за это взялся? Книгу о нем… Жизнь замечательного человека… Да кто он такой? Блез Паскаль? Андрей Сахаров? Кто он, чтобы о нем книги писать? Он ведь Нику у тебя увел, подло, хитростью. А ты…

– Она не лошадь, он не цыган, – быстро пробормотал Никита.

Егоров опрокинул в рот еще одну рюмку.

– Брось, Ракитин. У тебя дочь растет. Не лезь ты в это.

– Часть пакета акций издательства принадлежит ему, – задумчиво продолжал Никита. – Астахова на должности главного редактора четыре года… А смешно, в самом деле. Я ведь про Зою Анатольевну не знал ничего. То-то я смотрю, она не огорчилась, что следующий роман у меня задержится месяца на три. Я все думал, кто же в издательстве Гришкин человек? «Есть многое на свете, друг Гораций, что и не снилось нашим мудрецам». Стало быть, гуру Шанли зомбировал доверчивых дурачков, которые хотели поправить здоровье, Астахова своим медицинским дипломом и кандидатской степенью покрывала этого Шанли, а Гришка предоставлял «крышу» им обоим. Зачем? Вряд ли они платили ему больше, чем Мун и Асахара. Скорее всего он пользовался готовой продукцией, то есть людьми, обработанными до скотской покорности. А потом, вероятно, запахло жареным. Гуру Шанли исчез куда-то, Астахова исчезнуть не могла и не хотела. Гришка пристроил ее в издательство. Ну ладно, это пока не важно… Значит, девочка в метро сказала, что Федю подобрали на Белорусском вокзале?

– На Белорусском, – кивнул Иван, – брось, Ракитин, ну пошли ты его подальше, пусть другие про него пишут книги! Другие, только не ты. – С Белорусского поезда идут в западном направлении. Нет, так мы ничего не вычислим. К тому же девочка могла и соврать. Подожди-ка… – он резко поднялся из-за стола, вышел куда-то и вернулся минут через пять, держа в руках несколько фотографий, – посмотри внимательно, ты никогда не видел никого из этих людей?

Иван взял снимки. На них были запечатлены типичные бандиты-"братки". Крепкие тупые физиономии, слишком типичные, чтобы узнать, да еще с пьяных глаз.

– Кажется, нет. А что? Кто они?

– Не важно. А вот этого не встречал? Иван Павлович взглянул сначала мельком и уже сказал «нет», но все-таки стал приглядываться внимательней.

Снимок был нечетким. Снимали, вероятно, сквозь стекло, издалека. На фотографии было двое, мужчина и женщина. Они стояли у машины, светлого новенького «жигуленка».

– Так это вроде Галка, твоя бывшая жена? – неуверенно произнес Егоров, приглядевшись.

– Кто рядом с ней? Пожалуйста, Ваня, смотри внимательней, очень тебя прошу.

– Хорошо, что цветная, – произнес Иван после долгой, мучительной паузы, – иначе ни за что бы не узнал сукина сына. А так, видишь, вспомнил. Рыжие кудри, розовая плешь… Виктюк это. Феликс Михайлович. Частный детектив из агентства ."Гарантия". Ну, того самого, возле которого я впервые встретил Русова… Слушай, откуда это у тебя?

– Не важно.

Егоров был слишком пьян, чтобы заметить, как изменялось у Никиты лицо, как сильно он побледнел и стиснул зубы.

Тогда, месяц назад, Иван Павлович был пьян. А сейчас замерзал и нервничал. К тому же память на лица у него была не блестящей. Иначе физиономия амбала Костика, сопровождавшего Нику, непременно показалась бы ему знакомой. Пусть смутно, но знакомой.

– Костик, ты не слишком усердствуешь? – спросила Ника накачанного мрачного верзилу. – Всему есть предел. Я уверена, мой муж не приказывал устраивать эти шпионские спектакли.

– Это не спектакль, Вероника Сергеевна, – верзила Костик придержал тяжелую стеклянную дверь, пропуская Нику вперед, – если бы я усердствовал, вы меня бы не заметили.

– Ну уж? – усмехнулась Ника.

– Я понимаю, вам это не нравится, но мне придется проводить вас, куда бы вы ни шли.

– Но тебя туда не приглашали, Костик. – Разумеется, нет. Я не собираюсь заходить в квартиру. Посижу на лестнице.

– А откуда ты знаешь, что я иду именно в квартиру? Может, я должна встретиться с кем-то на улице или в кафе?

– Надежда Семеновна Гущина слишком пожилой человек, чтобы вы назначали ей встречу на улице или в кафе.

Они стояли посредине мостовой, на разделительной полосе, ждали, когда загорится зеленый. Машины спереди и сзади шли сплошным потоком. Ника рванула вперед. Взвизгнули тормоза. Костик среагировал моментально, одним прыжком догнал ее, схватил в охапку и водворил назад, на разделительную полосу.

– Извините, Вероника Сергеевна, – сказал он, поднимая с мостовой и заботливо отряхивая ее замшевую кепку, – вы ведете себя неразумно. У меня есть список адресов, по которым вы предположительно можете отправиться перед похоронами. Адрес Надежды Семеновны в том числе. Судя по станции метро, на которой вы вышли, в данный момент вы именно туда направляетесь.

– Слушай, Костик, катись ты, пожалуйста, по какому-нибудь другому адресу, – тихо сказала Ника, – мне правда надоело это. Я сама разберусь с Григорием Петровичем. Никаких претензий с его стороны к тебе не будет. Гарантирую.

Вспыхнул наконец зеленый. Они перешли проспект. Костик достал из-за пазухи радиотелефон и протянул Нике.

– Разбирайтесь.

Она набрала номер и услышала механический голос:

– Абонент временно недоступен… Несколько других номеров, в том числе номер экстренной связи, оказались заняты.

– Вероника Сергеевна, телефончик пусть у вас останется, на всякий случай. Это ведь ваш, вы его опять дома забыли.

– У тебя что, в глазу рентгеновский аппарат? – усмехнулась Ника. – Успел меня насквозь просветить?

– Работа такая.

Ника послушно взяла аппарат и бросила в сумку. Они уже подошли к подъезду.

– Ладно, – произнесла она задумчиво, – в конце концов, это твои личные трудности. Работай дальше. Ты человек подневольный, .Я пробуду здесь минут сорок, не больше. Будь любезен, Костик, подгони машину.

– Как скажете, Вероника Сергеевна.

Она вошла в подъезд, Костик остался на улице.

Надежда Семеновна долго не открывала. Наконец послышалось медленное шарканье, щелкнул замок.

– Проходи, обувь можешь не снимать, – сказала старушка, не глядя на Нику, – учти, я плохо себя чувствую, поэтому долго говорить с тобой не смогу. Да и не о чем нам разговаривать. Ты пришла, чтобы выразить мне теплые соболезнования?

Ника достала из сумки баночку черной икры, поставила на коридорную тумбу, потом сняла кепку и куртку.

– Нет, не соболезнование, – сказала она тихо, – мне надо просто поговорить с вами.

– Это что? Убери сейчас же! – повысила голос Надежда Семеновна, взглянув на банку икры с такой ненавистью, словно это была дохлая крыса.

– Простите, я не могла прийти с пустыми руками. Цветы в данном случае как-то некстати, конфеты шоколадные вам нельзя, а икра – вещь вкусная и полезная…

– От тебя мне ничего не вкусно и не полезно, – проворчала Надежда Семеновна, – проходи, не маячь в прихожей. И не думай, что я буду – как там в Дон Жуане"? «Кудри наклонять и плакать» вместе с тобой. Ты для этого не лучшая компания.

– Я понимаю, – кивнула Ника и прошла в комнату, – я только пару вопросов вам задам и сразу уйду. Покурить можно?

– Кури, – разрешила Надежда Семеновна, – но не в комнате. На кухне.

Сигареты остались в сумке. Ника вернулась в прихожую. Доставая пачку, выронила радиотелефон и застыла на несколько секунд, уставившись на маленький аппарат в черном кожаном футлярчике. Нет, ничего особенного она не заметила. Просто вспомнила, как заботливый Костик попросил ее оставить у себя радиотелефон, когда она сидела в ресторане с Петей Лукьяновым. Они выходили из ресторана, Ника машинально бросила его в сумку. В эту самую сумку. А потом его там не оказалось. Ну правильно, если бы он был там, Костик не стал бы опять его вручать ей «на всякий случай».

– А вот это совсем уж не для меня задачки, – пробормотала Ника себе под нос, – не справлюсь я. Там ведь надо какие-то проводки найти или что-то типа пуговицы.

Недолго думая она открыла входную дверь, выбежала на лестницу, спустилась на один пролет вниз и аккуратно положила сотовый телефон на загаженный подоконник.

– Ты куда бегала? – спросила Надежда Семеновна.

– Зажигалку на лестнице выронила, – объяснила Ника, – вот, нашла, – она раскрыла ладонь и показала Надежде Семеновне маленькую плоскую ронсоновскую зажигалку.

– Серебряная? – поинтересовалась старушка с презрительным прищуром. – Успела полюбить красивые дорогие вещицы, госпожа губернаторша?

Ника пропустила колкость мимо ушей, прошла в кухню, закурила.

– Сядь, не стой столбом, – сказала Надежда Семеновна, – выглядишь плохо. Бледная, глаза красные. До сих пор совсем не красишься? Или смыла краску в честь траура?

– Крашусь иногда, – спокойно ответила Ника, – я хотела спросить вас, Надежда Семеновна, вам при опознании только крестик показали? Больше ничего?

Внезапно старушка изменилась в лице. Она уставилась на Нику так, словно у нее изо рта вырывались языки пламени, потом развернулась и молча вышла из кухни. – Надежда Семеновна, – окликнула ее Ника, – что-нибудь случилось?

– Уходи! – крикнула старушка из комнаты высоким дребезжащим голоском. – Уходи сию минуту!

Ника встала, загасила сигарету, вошла в комнату. Надежда Семеновна сидела за столом и смотрела в окно.

– Я вас чем-то обидела? – осторожно поинтересовалась Ника. – Я только спросила…

– Ты меня обидела десять лет назад. Ты никто Никите. Никто, понимаешь? И нечего здесь спектакли устраивать. Спросила она… А что было с Никитой когда он узнал, за кого ты замуж выходишь, не желаешь спросить? Ты ему всю жизнь поломала, а теперь колечком интересуешьсяобручальным? А свое небось уже не носишь?

– Почему? Ношу, – Ника протянула правую руку. На среднем пальце блеснуло тонкое золотое кольцо с маленьким прямоугольным сапфиром. Рядом, на безымянном, было еще одно, гладкое, без всякого камня.

– А это, значит, Гришкино? Обручальное, как положено. На безымянном, – заметила Надежда Семеновна.

– Никитино мне велико на безымянный, – быстро пробормотала Ника. – Ладно, мне это все равно, что ты там носишь на каком пальце, – поморщилась Надежда Семеновна. – Руки у тебя ледяные. Мерзнешь, что ли?

– Знобит немного, – призналась Ника.

– На, возьми, – старушка бросила ей большую шерстяную шаль.

– Спасибо.

– Не за что… Стало быть, интересуешься, носил ли Никита твое колечко? Да, представь, не снимал. Но не потому, что о тебе, предательнице, помнил. А просто не снималось оно, даже с мылом.

– Вот именно, – медленно произнесла Ника, – не снималось. Его должны были предъявить вам при опознании вместе с крестиком. Предъявили?

– Разумеется, – не глядя на нее, кивнула Надежда Семеновна. – Все. Иди, Ника. Мне тяжело с тобой разговаривать. И икру свою забери. Все равно есть не буду.

– А Зина Резникова сказала, что никакого кольца не было, – задумчиво произнесла Ника, – только крест. Кстати, Надежда Семеновна, как вам кажется, почему он вдруг поселился у Зинули? Там ведь ужасные условия. Разве плохо ему работалось у себя дома? И вообще, над чем он работал? Он ведь все вам рассказывал.

– Чего ты добиваешься, Ника? – с тяжелом вздохом спросила старушка. – Я ору на тебя, как ни на кого никогда не орала, и ты, такая чуткая, такая тонкая, этого не замечаешь. Ты можешь до утра приставать ко мне со своими вопросами. Я ничего тебе не скажу. Не верю я тебе, Ника. Не верю.

– Я понимаю вас, – кивнула Ника, – я бы тоже не верила на вашем месте.

– Слушай, ты когда-нибудь уйдешь или нет? Хотя бы из уважения к моему возрасту.

– Всего доброго, Надежда Семеновна! – Ника шагнула к двери, но остановилась и произнесла совсем тихо:

– Значит, кольца у трупа на руке не было…

Несмотря на свою глухоту, Надежда Семеновна ее услышала и ответила также тихо:

– Я тебе этого не говорила.

– Хорошо, я поняла. Не говорили. Но если вдруг захотите все-таки сказать… У вас есть мой домашний телефон?

– Зачем он мне?

– И все-таки я оставлю. На всякий случай, – она огляделась в прихожей, увидела на телефонной тумбе перекидной календарь и на открытой странице написала крупно свой домашний номер, имя и фамилию.

На подоконнике, между лестничными пролетами, сидел и курил Костик. В руке у него был сотовый телефон.

– Куда теперь, Вероника Сергеевна? – спросил он резво соскакивая.

– Домой, – мрачно ответила Ника.

* * *
Конечно, это была она. Тоненькая, русоволосая немного надменная. На ней были узкие джинсы, потертая замшевая куртка. Он не видел глаз, они прятались под козырьком замшевой кепки. Но Виктор Годунов так точно уловил в ней нечто главное – легкость, мягкую стремительность. Она не шла, а летела, У нее был довольно широкий, почти мужской шаг. Руки она держала в карманах, на плече болталась сумка. А рядом шел накачанный верзила с бритым затылком. «Браток» или охранник.

– Я пробуду здесь минут сорок, не больше. Будь любезен, Костик, подгони машину, – услышал капитан, когда они подошли к подъезду.

В голосе ее звучало явное раздражение.

– Как скажете, Вероника Сергеевна… Она вошла в подъезд. Верзила Костик подождал немного, а потом вошел следом.

Капитан решил задержаться еще. Нет, не для того, чтобы разглядеть получше живой прообраз всех главных героинь писателя Виктора Годунова, русоволосую красавицу Веронику Сергеевну. Здоровое читательское любопытство он уже удовлетворил. Ему стало интересно взглянуть на номер машины, которая приедет за Вероникой Сергеевной, а главное, не терпелось еще раз увидеть верзилу по имени Костик, потому что лицо его, квадратное, смазанное, грубо-типичное, показалось капитану удивительно знакомым. А память на лица у него была профессиональная.

Присев на лавочку, капитан закурил, достал из сумки журнал «Итоги», раскрыл и убедился в своей правоте. В журнал были вложены фотографии, которые вчера отдала ему Маша Ракитина. Костик оказался одним из троих бандитов, которые следовали за ребенком на своем джипе от школы до дома.

Глава 26

– Останови, пожалуйста, машину, – обратилась Ника к Стасику, когда они выехали не Тверскую.

– А в чем дело, Вероника Сергеевна? – спросил Костик. Он сидел спереди, рядом со Стасиком.

– Мне надо выйти.

– Вы хотите что-то купить?

– Я сказала, мне надо выйти. Стас, останови машину.

– Мы и так стоим, Вероника Сергеевна, – справедливо заметил Стасик, – вот сейчас вырвемся и через десять минут будем дома.

Машина застряла в пробке у Моссовета.

«Да, мы действительно стоим, – подумала Ника, – я просто очень сильно нервничаю. Я не могу больше видеть этих двух ублюдков. Надо что-то придумать, иначе совсем свихнусь. А сейчас нужна спокойная ясная голова. Соображать надо, а не сходить с ума».

Ника незаметно подняла штырек блокировки. К счастью, дверь не была автоматически заблокирована. Дождалась, пока далеко впереди начнется медленное движение, открыла дверь, выскочила, рванула к памятнику Долгорукому, лавируя между машинами.

Бедный Стасик отчаянно загудел, но выскочить следом не мог. А Костику надо было сначала отстегнуть ремень безопасности. Пробка начала быстро рассасываться, сзади гудели, серый «Мерседес», из которого сначала выпрыгнула какая-то безумная девица в кепке, потом амбал с бритым затылком, задерживал движение.

Ника, не оглядываясь, кинулась вниз, по Кузнецкому, добежала до ЦУМа, присела на каменный бордюр. Она понимала – если хочет уйти от них, нельзя останавливаться, но сердце билось так сильно, что передышка была необходима.

Вокруг сновала деловитая толпа, она поймала себя на том, что все время пытается спрятать лицо, косится из-под козырька по сторонам, ждет даже не взгляда из толпы, а того особенного тошнотворного холодка в солнечном сплетении, которое возникло у нее в метро задолго до пойманного взгляда.

«Сейчас рядом опять окажется Костик, и все пойдет по кругу, – думала она, – я попытаюсь опять удрать, но с каждым разом это будет все трудней. Какая же это гадость – чувствовать, что за тобой „хвост“. Но это вдвойне гадость, если следят за тобой по распоряжению твоего мужа».

Кроме собственной интуиции и наблюдательности, надеяться было не на что. Но она ведь не профессиональный шпион, не сыщик, и куда ей тягаться с могучими Костиком и Стасиком? К тому же от нервного перенапряжения у нее кружилась голова, ноги стали ватными, на лбу под кепкой выступила холодная испарина.

"Надо как-то провериться, – сказала себе Ника и тут же усмехнулась:

– А почему ты, матушка, думаешь, что умеешь это делать? Ладно, можно испробовать разные варианты. Время есть. Времени на это не жалко. Главное, найти момент, когда будет ясно на сто процентов, что никто не идет за мной по пятам. Главное в этом не ошибиться. Остальное – ерунда".

Она открыла сумку, чтобы достать сигареты, и обнаружила все тот же радиотелефон. Включила, и он сразу зазвонил.

– Эй, абонент, ты почему недоступен? – послышался сонный голос Зинули. – Бросила меня тут одну, сама гуляешь где-то и телефон отключила.

– Привет, как дела?

– Нормально. Отдыхаю, видик смотрю. А ты где?

– Я сейчас еду домой. Звонил кто-нибудь?

– Ага. Муж твой, – нарочито равнодушно произнесла Зинуля и даже зевнула.

– Интересно… И что же?

– Сказал мне, чтобы я выметалась.

– Даже так?

– Именно так. Что ты, говорит, Зина Резникова, делаешь в моей квартире? Я тебя в гости не приглашал. И какого хрена, говорит, ты, мерзавка, приперлась в Синедольск и увезла мою жену? Что ты ей про меня наплела, дрянь такая? Отвечай, а то хуже будет.

– Эй, погоди, он именно так с тобой разговаривал?

– Цитирую дословно. Я, знаешь, сама удивилась. Все-таки губернатор, солидный дядя, и вдруг такой тон.

– И что ты ему ответила?

– Что он хам. Как был, так и остался хамом. В общем, поругались мы с ним хорошо, крепко, как в юности бывало.

– Давно звонил?

– Пятнадцать минут назад.

– И на чем вы расстались?

– На том, что если в течение ближайшего часа я не исчезну бесследно, не только отсюда, но и вообще, с твоего горизонта, то пусть пеняю на себя. Он мне устроит. Мало не покажется.

– А что именно он тебе устроит?

– Организует мой арест. В квартиру явится милиция, и меня возьмут с поличным, как воровку. Даже в карманы что-нибудь напихают для убедительности. Слушай, ну почему ты вышла замуж за такую скотину, а, Елагина? Знаешь, что он еще сказал? Что везде меня достанет и разговор у нас еще впереди.

– Ладно, все. Я еду домой.

– Да уж, будь добра, а то мне, честно говоря, стало здесь одиноко и неуютно.

Ника убрала телефон, быстро зашагала к метро. Как ни странно, Костика поблизости не было.

«Гришка, что же с тобой происходит? Не слишком ли много срывов за последнее время? – думала она. – Сначала ночной крик по телефону, отдающий какими-то бандитскими разборками, потом вранье, бесконечное вранье, и, наконец, совершенно хамский выпад против Зинули… Глупый бедный аноним, отпечатавший на старенькой машинке таинственные послания, вряд ли понимает, насколько действенней всех его странных выходок личное Гришино вранье и хамство».

Ника отдавала себе отчет, что муж ее – отнюдь не английский лорд. Нельзя заниматься политикой и быть при этом честным, добрым, интеллигентным. Хоть ты тресни – нельзя. Однако в его профессиональные дела она никогда не лезла, старалась как можно реже присутствовать на официальных и неофициальных мероприятиях, не вникала в суть разных конфликтов и комбинаций, как правило, дурно пахнущих.

Она знала, что дома, с ней наедине, он совсем другой, и это ее устраивало. Однако сейчас хитрый, бесчестный политик Григорий Петрович Русов (ничего страшного, они ведь все хитрые и бесчестные, иначе не выживут), так вот, сейчас впервые за многие годы два персонажа, политик Русов и милый, уютный, домашний Гришаня, вдруг слились воедино, и ничего гаже этого придумать нельзя.

Не стоит тратить время и силы на рефлексию, обвинять себя в нарочной слепоте и глухоте. Значительно важней понять, почему это произошло? Почему именно сейчас? Да все просто, все страшно просто. Дело в Никите. Совсем не случайно они встречались на даче три месяца назад. Какая-то очередная комбинация пришла в Гришину умную голову, и зачем-то понадобился ему писатель Виктор Годунов. Но дело в том, что Никитка вовсе не годится для всяких хитрых выгодных комбинаций. У него природа иная.

Когда-то Гриша понимал такие вещи, но за долгие годы политической возни, общаясь в основном с деревянными пешками и ферзями, он привык всех мерить одним аршином. Он привык, что за деньги или за страх можно манипулировать кем угодно, важно только точно определить, сколько стоит эта конкретная фигура, какая потребуется сумма денег или какое количество страха, чтобы пешка встала на ту клетку, на которую тебе нужно.

Да, скорее всего так. Ему зачем-то понадобился писатель Виктор Годунов, и он забыл, что за этим известным псевдонимом стоит его старый знакомый Никита Ракитин, в котором чувство собственного достоинства заложено генетически, и даже если очень много заплатить и очень сильно напугать, он все равно рано или поздно сломает всю игру.

«Деревянная фигурка спрыгнет с доски и пойдет своими ножками куда считает нужным, а не куда тебе, Гришаня, хочется…»

Ника так глубоко задумалась, что все делала совершенно рефлекторно: купила пару жетонов, сбежала вниз по эскалатору, вошла в вагон и очень сильно вздрогнула, когда ее взяли за плечо.

– Вероника Сергеевна, ну нельзя же так, – прямо у нее за спиной возвышалась мощная фигура охранника Костика, – насилу догнал вас. Ну что за игра в прятки?

– Значит, телефон… – спокойно, задумчиво произнесла Ника. – Как это называется? Засекли, запеленговали? Слушай, Костик, а конкретно вам объяснили, зачем это нужно? Я, конечно, понимаю, правду ты все равно не скажешь, но хотя бы соври, что ли. Ну, просто, чтобы я не чувствовала себя совсем уж глупой куклой.

Костик только неопределенно хмыкнул в ответ.

– Ты ведь знаешь, я сейчас еду домой. Дождались бы меня у подъезда, – продолжала Ника.

– Нам выходить, Вероника Сергеевна.

– В общем, так, уважаемый, – вздохнула Ника, когда они поднимались по лестнице перехода, – либо ты сейчас даешь хоть сколько-нибудь достоверное объяснение происходящему, либо я обещаю, что бегать за мной придется без конца. Надо тебе это? Ты ведь тоже не железный, можешь устать.

Из метро они вышли молча, свернули в пустой переулок.

– Ну? Я тебя внимательно слушаю, – мрачно произнесла Ника.

– Позвоните Григорию Петровичу. Прямо сейчас. Пусть он скажет, я не могу.

Не замедляя шаг, Ника достала телефон.

– Девочка, прости меня, – услышала она мягкий, ласковый голос, – прости, я понимаю, все это ужасно, гадко, мерзко, но я боялся напугать тебя.

– Уже напугал. Не тяни, Гришаня, не извиняйся. В чем дело?

– За тобой ходит маньяк. Сумасшедший. Ты только не волнуйся. Он преследует тебя еще с Синедольска. Именно он на своей машине вез тебя в аэропорт. Мы выяснили, кому принадлежал «Запорожец», выяснили личность этого психа, но поймать его пока не можем.

– Гриша, что за бред? – Она нервно засмеялась. – Если маньяк, так надо в милицию обратиться.

– Уже обратились. Его ищут. Но не мог же я оставить тебя без охраны в такой ситуации. А сразу не сказал потому, что пугать не хотел. Твоя Резникова, дура, привела его на хвосте. Он свихнулся на детективах Годунова, он его сумасшедший поклонник, фанат, изучил всю его биографию и теперь хочет тебя убить. Я консультировался со специалистами-психиатрами, они говорят, это может произойти на похоронах. Поэтому сейчас тебе лучше всего возвращаться в Синедольск. Прямо сегодня.

– Так, подожди… – Ника остановилась посреди улицы, – подожди, Гриша, мне надо подумать. Скажи, а с чего вы вообще взяли, что меня кто-то преследует?

– Ребята выследили человека, который вез тебя в аэропорт на «Запорожце», он же летел с тобой в самолете. Он постоянно вертится возле нашего дома. Если ты действительно хорошенько подумаешь, то, может быть, даже вспомнишь. Худой. Страшно худой. Лысый. Лицо как череп. Жуткие глаза. Такие, знаешь, глубокие провалы, внимательный злой взгляд.

– Похож на онкологического больного… – медленно произнесла Ника.

– Ты видела его? Ты его заметила?! – закричал в трубку Гриша так, что у нее защекотало в ухе.

– На левой кисти, на тыльной стороне, семь круглых шрамов, следы ожогов. Сигареты гасил об кожу… Такие же есть у тебя, только пять. Гриша, кто он? Ты ведь знаешь его очень давно. И я тоже.

– Ника, это не телефонный разговор. Не важно, кто он. Сейчас это уже не важно. Тебе надо срочно улетать из Москвы. Где ты находишься?

– У нашего дома.

– Кто с тобой рядом?

– Костик.

– Вот и отлично. Давай быстренько собирайся, ребята отвезут тебя в Домодедово. Билеты уже есть, рейс через три часа.

– А Зинуля? Слушай, по какому праву ты так по-хамски с ней поговорил? Почему ты требуешь, чтобы она выметалась из квартиры?

– Успела уже доложить?.. – добродушно усмехнулся он. – Вот ведь маленькая вредина. Ну погорячился. Виноват. Просто, как узнал, что эта дурочка привела на хвосте опасного маньяка, разозлился ужасно. Извинись за меня перед ней. Или хочешь, я сам сейчас позвоню к нам домой, попрошу прощения?

– Если она еще не ушла.

– Ну, это вряд ли. Наверняка тебя ждет.

– Ладно. Не звони. Я сама ей все объясню.

– Ну и хорошо, а то я не люблю извиняться. Все, Ника, солнышко мое, давай быстренько домой и в аэропорт. Целую тебя, очень скучаю.

Надежда Семеновна Гущина открыла дверь моментально, даже не взглянув в «глазок», не спросив, кто там?

– Вы всегда так открываете дверь, без вопросов? – поинтересовался капитан Леонтьев. – Пожалуйста, больше этого не делайте. Как милиционер вам говорю.

– Ой, здравствуйте, проходите, – виновато улыбнулась старушка, – я, знаете, просто думала, вернулась гостья моя, она тут свою зажигалку с сигаретами оставила.

– Простите, я без звонка. И как раз по поводу вашей гостьи, Вероники Сергеевны.

– Вы хотите спросить меня о Нике? Я еще вчера сказала вам…

– Да, вы сказали, но очень неопределенно. Ничего, кроме смутной истории о первой любви, которую он волочит за собой, как хвост, через всю жизнь. Вы сказали, она вышла замуж за приятеля Никиты, полное ничтожество. Кто он?

– Зачем вам? – быстро произнесла Надежда Семеновна. – Это очень давняя история. Зачем сейчас ворошить? Ника здесь совершенно ни при чем.

– И все-таки, кто ее муж?

– Ну ладно. Если это так важно… Гришка Русов, мальчик из Сибири, сын какого-то крупного партийного работника.

"Русов Григорий Петрович только что избран губернатором Синедольского края. Никита летал туда тайно, подстраховался туром в Анталью, а когда вернулся, произошло первое покушение, неподалеку от дома Татьяны. Он спрятался у Резниковой, там его нашли и убили. В первый раз в него стреляли сгоряча, а вторая попытка была уже тщательно продумана. Мастерская инсценировка. В Синедольск Никита поехал за компроматом на Русова и, судя по всему, нашел что искал. Вот она, противная халтура… Но зачем? Неужели он много лет вынашивал планы мести? Такое случается. Если бы не история с долговой распиской, можно было бы поверить в этот мотив. Хотя, учитывая личность Ракитина, с трудом… Все равно с трудом верится в месть. Было нечто другое… Золото. Секты. Ну конечно… " – все это довольно смутно пронеслось в голове капитана за несколько мгновений.

– Андрей Михайлович, что-то пищит. Или мне кажется? – старушка глядела на него почему-то ужасно испуганно, он опомнился, вытащил из кармана пейджер и прочитал: «Андрей, срочно звони в управление, начальство рвет и мечет. Звони прямо сейчас…»

– Можно? – спросил капитан, снимая телефонную трубку.

– Да-да, конечно. Трубку взял старший лейтенант Ваня Кашин.

– Андрей, твоя свидетельница покончила с собой, – быстро зашептал он, – Астахова, редакторша из издательства. Тебя на ковер вызывают, прямо сейчас. Говорят, ты будешь отстранен от дела. Превышение служебных полномочий… Говорят, она это сделала после того, как ты ее допрашивал.

Пока он разговаривал, на глаза ему попался телефонный номер, записанный на открытой странице перекидного календаря. «Ника Елагина», – прочитал он и, продолжая говорить с Ваней, быстро переписал номер к себе в блокнот.

Положив трубку, он задумался на секунду.

– Скажите, Надежда Семеновна, зачем к вам приходила Елагина?

– Откуда вы узнали ее фамилию? – хмуро поинтересовалась старушка. – И зачем так подробно расспрашивали меня, если сами уже знаете?

– Я не знал. Просто она написала здесь свой номер, – он кивнул на календарь.

– Да? Ну, это она совершенно напрасно сделала. Я ей никогда не позвоню. – Надежда Семеновна поджала губы и отвернулась.

– И все-таки, о чем вы говорили? Зачем она приходила?

– Выразить свои искренние соболезнования, – ответила Надежда Семеновна, не глядя на капитана.

Ника и Костик вошли во двор и сразу увидели серый «Мерседес». Стасик был уже здесь.

– Вот и хорошо. Подождите меня в машине, оба, – сказала Ника Костику.

– Нет, я поднимусь с вами, – он набрал код и открыл перед ней дверь подъезда. – Теперь вы все знаете и должны понимать, что я ни на минуту не могу оставить вас одну.

– Ты будешь мешать мне собираться.

– Нет, Вероника Сергеевна, я не буду вам мешать. Посижу в прихожей. Поймите вы наконец, он опасен. Это не игрушки.

– Ладно. Пошли.

«Это действительно не игрушки. Очень похоже на правду, – думала Ника, поднимаясь в лифте вместе с Костиком, – очень уж похоже. Все так логично выстраивается: бомж с анонимками, молчаливый странный шофер „Запорожца“, грим на мужском лице, сверлящий взгляд лысого в самолете, потом эта старуха… Может нормальный человек устраивать такие маскарады? Вряд ли. Здесь явные признаки безумия. Помешательства. Никита, разумеется, не поп-звезда, не певец, не актер. Он всего лишь писатель, популярный, многотиражный. Но только писатель, то есть не публичный кумир в прямом смысле этого слова. В книгах его нет никаких душераздирающих сцен насилия, нет того, что могло бы спровоцировать агрессию в фанатике-читателе. Люди с изломанной психикой предпочитают что-нибудь попроще да покруче, они питаются пошлостью. Пошлость – нечто вроде витамина роста для тихих ублюдков-монстров. При чем здесь писатель Виктор Годунов? И при чем здесь аккуратные круглые шрамы на руке? Старый знакомый, старинный, откуда-то из юности. Высокий худой человек в форме, то ли военной, то ли морской…»

– Ну вот, наконец-то! – Зинуля сидела в прихожей на тумбе, полностью одетая, со своим рюкзачком у ног.

– Ты знаешь, – с глупой усмешкой сообщила Ника, – оказывается, меня преследует маньяк. Поклонник творчества Никиты.

– Ну, здравствуйте! – всплеснула руками Зинуля. – Этого еще не хватало. А ты откуда знаешь?

– Гриша сказал.

– Когда?

– Сейчас. По телефону.

– Вот оно что, – Зинуля нахмурилась, низко опустила голову. Светлая челка совсем закрыла ее лицо.

– Вероника Сергеевна, мы теряем время, – подал голос Костик, – Можем опоздать на самолет. Хотите, я помогу вам собрать вещи?

– Ах, даже так? – Зинуля подняла лицо. – Самолет? А в общем, все правильно… – она многозначительно покосилась на Костика, – пойдем в комнату, тебе действительно надо собрать вещи.

– На самом деле ничего собирать не надо, – тихо сказала Ника, когда они остались вдвоем в комнате, за закрытой дверью, – я ведь летела налегке, все необходимое есть там, в Синедольске.

– А вечернее платье? – громко, насмешливо произнесла Зинуля. – То синее, в котором ты улетала. Оно тебе так идет. А впереди всякие торжественные мероприятия, банкеты, приемы. Хотя, конечно, у тебя ведь десятка два вечерних туалетов. Или больше?

– Перестань, – поморщилась Ника, – если ты подумаешь, спокойно и серьезно, то поймешь, что это похоже на правду. – Она достала из шкафа теплый свитер, пару футболок, толстые хлопчатобумажные носки и все это быстро упаковала в небольшую сумку. – Сначала странный глухонемой бомж с родимым пятном и анонимками, потом…

– Не стоит перечислять, – перебила Зинуля, – ты права. Это похоже на правду. Слишком похоже, чтобы терять время, ждать похорон. Ты всю жизнь поступала разумно. Умница.

– Но, Зинуля, он ведь именно на похоронах может меня прикончить. Он совершит ритуальное убийство, маньяки всегда так делают, – громко, возбужденно говорила Ника, стоя у закрытой двери, – знаешь, мне действительно очень страшно. Я видела его лицо, его глаза. Он накладывает грим, переодевается в старух, в нищих. Он сумасшедший…

– Зачем ты оправдываешься, Ника? Я же говорю, все разумно, все правильно. Тебе надо скорее улетать в Синедольск, к мужу под теплое крылышко.

Ника ничего не ответила, ушла в ванную. Зинуля отправилась следом.

– Да, именно так, – Ника почти кричала, – к мужу, по крылышко. Потому что мне страшно. Я устала.

– А чего так орешь? – спросила Зинуля шепотом.

– Нервничаю! – Ника бросила в большую косметичку тюбик зубной пасты, щетку, бутылку шампуня, банку крема, мыло в упаковке. – А ты бы на моем месте не нервничала?

– Разумеется, – кивнула Зинуля. Она сидела на бортике ванной и с любопытством наблюдала, как Ника собирает полный набор туалетных принадлежностей, – а что, в самолете есть душ? – спросила она еле слышно.

– И вообще, – продолжала Ника все так же громко, – я ужасно устала от всей этой истории. Никиту не вернешь. Хватит бегать, суетиться, все это самообман. Не вернешь его. Надо жить дальше. Кстати, Гриша просил передать свои извинения.

– Ты тоже за меня извинись, – произнесла Зинуля громко и опять перешла на шепот:

– Я звонила его родителям, они меня ждут. Вот сейчас, от тебя я поеду прямо к ним. Они спросили, не хочешь ли ты тоже заехать. Я сказала, мол, не знаю. Но теперь ясно, не заедешь. Может, передать им что-нибудь?

Ника застыла на секунду, потом резким движением застегнула «молнию» косметички, сдернула с вешалки пару полотенец и отправилась назад в комнату.

– Ну что, Вероника Сергеевна? Вы скоро? – спросил из прихожей Костик.

– Все нормально. Сейчас. – Она закрыла дверь перед его носом, оглядела комнату, бросилась к тумбочке у кровати, выдвинула нижний ящик. – Елки-палки, куда же он делся?

– Что ты ищешь? – шепотом спросила Зинуля.

– Все, нашла, – Ника быстрым движением сунула во внутренний карман куртки маленький газовый баллончик, застегнула «молнию» куртки, подхватила небольшую легкую сумку, надела свою замшевую кепку, надвинула козырек низко, до бровей, и, распахнув дверь, улыбнулась Костику:

– Я готова.

Глава 27

По заключению экспертов смерть Астаховой Зои Анатольевны наступила в результате отравления большой дозой барбитала натрия в сочетании с алкоголем. Никакой записки покойная не оставила, но для прибывшей по вызову соседей «Скорой» факт суицида был очевиден. Подтвердила это и оперативная группа, прибывшая вслед за врачами.

Никаких следов борьбы или присутствия в квартире другого человека. Никаких отпечатков, кроме тех, что принадлежали хозяйке и соседке, которая обнаружила труп.

Покойная лежала на тахте, в халате. Рядом на журнальном столике стояла пустая баночка из-под барбитала натрия, бутылка, на дне которой осталось немного водки, пепельница с окурками.

– Я стала беспокоиться потому, что на кухне вторые сутки горел свет. Только на кухне, нигде больше, – рассказала соседка. – И даже днем он горел. Зря Анатольевна очень аккуратный человек, она не забывает гасить свет. Это во-первых. Во-вторых, я знаю, что она живет совершенно одна, а в последний раз, когда мы с ней встретились в подъезде, она выглядела очень плохо. Сказала, что приболела немного. Знаете, она ведь никогда не болела, очень следила за своим здоровьем. И никогда так плохо не выглядела. Ну, в общем, утром я решила зайти к ней. Сначала позвонила по телефону, никто не брал трубку. Вышла с собакой, смотрю – свет все горит, а на улице-то совсем светло. Я вернулась, стала опять звонить в дверь. Никто не открыл, из квартиры ни звука. Мне стало не по себе. Знаете, какое-то предчувствие, что ли. Я позвонила «03», изложила ситуацию.

«Скорая» явилась только через два часа. Но если бы они приехали сразу, все равно ничего не сумели бы сделать. Зоя Анатольевна умерла еще ночью.

– Ты допрыгался со своим частным сыском! – кричал на капитана Леонтьева подполковник Саидов. – Не видел, что ли, с кем имеешь дело? Как ты ее допрашивал? Как?

– Нормально, – пожал плечами Леонтьев, – между прочим, кремень-баба. И вообще, это была беседа, в порядке сбора оперативной информации, а вовсе не допрос.

– В том-то и дело! Если бы велся протокол или магнитофонная запись… А теперь эти суки из издательства говорят, будто именно после беседы с тобой Астахова почувствовала себя плохо. Если учесть, что уже после первой вашей встречи она на тебя нажаловалась, то картина у нас получается мерзкая.

– У нее пропал племянник. Если она нервничала, то исключительно из-за него, а не из-за меня, – мрачно заметил капитан и добавил, пробормотал, как бы размышляя вслух, – могу спорить, ее тело сейчас в морге двадцать второй больницы, и там тоже будет преждевременная кремация по ошибке. Тем более родственников у нее никаких.

Саидов смерил его долгим неприятным взглядом из-под пышных смоляных бровей, закурил, откинулся на спинку кресла, выдержал бесконечную многозначительную паузу и наконец произнес:

– Спорить я с тобой не собираюсь. Труп в Институте судебной медицины. Вскрытие будет проводить Лукьянов Петр Евгеньевич, отличный специалист. Или уже проводит. С результатами можешь ознакомиться, только в порядке любопытства. От дела по оружию и наркотикам ты отстранен. Да, собственно, и дела никакого нет. Достаточно того, что этот твой Сливко объявлен в розыск. По подозрению в хранении задержана Кудиярова, хозяйка квартиры. Она признала, что все принадлежит ей. Доволен?

– Вполне, – кивнул капитан, – я могу идти, товарищ подполковник?

– Иди. Выговор тебе. Пока в устной форме. Иди, Андрей, и занимайся своими прямыми служебными обязанностями.

Прямо из управления капитан поехал в Институт судебной медицины. Доктор Лукьянов, высокий, плотный, в дымчатых очках, с красивой седеющей бородкой, встретил незнакомого опера довольно мрачно, попросил предъявить удостоверение.

– Заключение еще не готово. Я жду результатов гистологии и химии.

– Можно посмотреть, что есть по этому трупу?

– Пожалуйста.

Капитан сел за стол, углубился в чтение документов. В маленькой ординаторской, кроме них двоих, никого не было. Забулькал и выключился электрический чайник, доктор достал чашки и сахарницу из тумбочки.

– Кофе хотите?

– Да, спасибо.

Лукьянов поставил перед ним чашку с растворимым кофе, уселся напротив, закурил.

– Значит, никаких внешних повреждений? – тихо спросил капитан.

– Ни малейших. А вы, собственно, почему интересуетесь? Насколько мне известно, там другой округ, другая бригада.

– Астахова проходила свидетельницей по делу, с которым я работал. Теперь меня отстранили, потому что якобы она покончила с собой именно после нашей беседы.

– Вот оно что… Бывает, – равнодушно пожал плечами Лукьянов, – но только там действительно суицид. Чистый суицид, уверяю вас.

– Значит, алкоголь был в крови? – быстро спросил капитан, не поднимая глаз от документов.

– В огромном количестве, – кивнул доктор.

– Интересно… А вы знаете, что Астахова Зоя Анатольевна, до того как стать главным редактором издательства «Каскад», написала две книги о здоровом образе жизни, вообще занималась всякой нетрадиционной медициной, разработала оригинальные методики по борьбе с алкоголизмом и табакокурением.

– Действительно, интересно, – Лукьянов отхлебнул кофе, – предсмертно выглушила не меньше поллитра водки. И курила довольно много. Хотя женщина была вполне здоровая. А можно спросить, по какому делу вы ее допрашивали? Если не секрет, конечно.

– Уже не секрет. Я разыскивал ее племянника по подозрению в незаконном хранении оружия и наркотиков.

– И всего-то? – вскинул брови доктор. Капитан глотнул кофе, помолчал немного, закурил, потом тихо произнес:

– Вы слышали о писателе Викторе Годунове?

– Это который погиб недавно? – уточнил доктор.

– Да. Сгорел. Можно сказать, дважды. Сначала в чужой квартире, потом в крематории, по ошибке. Не было ни дополнительных экспертиз, ни вскрытия.

– Там, кажется, несчастный случай?

– Именно так, – кивнул капитан, – вот в связи с этим несчастным случаем я и разыскивал племянника Астаховой Зои Анатольевны.

– Любопытно… – тонкие длинные пальцы Лукьянова отбили быструю дробь по краю стола, – судя по документам, бригада в квартире Астаховой поработала вполне добросовестно. Суицид.

– Ну да, конечно, – кивнул капитан, – я не сомневаюсь.

Несколько минут оба молчали. Капитан продолжал внимательно читать документы, Петя Лукьянов курил смотрел в никуда, как бы отгородившись от мира дымчатыми стеклами своих очков, и наконец спросил:

– А у вас что, действительно серьезные неприятности из-за этой Астаховой?

– Да так, ничего особенного. Отстранение от дела, которого все равно нет. Устный выговор. У меня начальник хороший человек.

– Ну что ж, рад за вас. А по Виктору Годунову вообще ведь не было никакого предварительного расследования?

– Ну, практически не было.

– Практически или теоретически? – Лукьянов снял очки. Светло-серые глаза были припухшими, усталыми. Как у большинства очкариков, взгляд казался мягким и немного растерянным.

– Хороший вопрос, – улыбнулся капитан – я вам, пожалуй, отвечу. Да, я подозревал, что Годунова убили.

– А теперь согласились с официальной версией?

– Нет. Не согласился. Простите, Петр Евгеньевич, можно вас попросить провести ультразвуковое исследование сонной артерии Астаховой?

– Можно, – Лукьянов грустно улыбнулся, – знаете, при отравлении снотворными веществами каких-либо характерных морфологических изменений не наблюдается. Иногда можно в желудке между складками слизистой обнаружить остатки таблеток. Но я не обнаружил. Впрочем, судя по баночке, там были желатиновые капсулы. Они растворяются довольно медленно, тем более в таком количестве. Но их нет. Химический анализ еще не готов, но вполне возможно, следов препарата там не обнаружится.

– Почему вы так думаете?

– Знаете, есть много способов убить пьяного человека. Сонная артерия – это примитив. Можно, например, усадить, сильно пригнув голову к коленям, продержать так несколько минут, потом резко встряхнуть определенным образом. В общем, вариантов масса. И все они, как правило, не оставляют никаких внешних повреждений.

– Совершенно верно, – кивнул капитан, – но это по силам только профессионалу.

– Серьезному профессионалу, – добавил доктор, – их, кажется, называют натуралистами. Они дорого стоят. Только очень богатые и влиятельные люди могут позволить себе такую роскошь для решения своих проблем.

– Петр Евгеньевич, я вам оставлю свой телефон. Будьте добры, позвоните мне, когда будут результаты химии и гистологии. Я бы сам вам позвонил, но не хочется тревожить лишний раз.

– Это домашний или служебный? – быстро спросил доктор, взглянув на блокнотный листок.

– Домашний.

* * *
Костику и Стасику совсем не понравилась идея сначала подбросить Зинулю, куда ей нужно, и только потом ехать в аэропорт.

– Вероника Сергеевна, может, ей просто дать денег на такси? – тактично зашептал Костик на ухо Нике, когда они втроем спускались в лифте.

– Деньги у меня есть, – весело сообщила ему Зинуля, которая все прекрасно слышала, – но мне приятней проехаться в вашем сером красивом «мерсе». В ответ Костик только мрачно сверкнул на нее глазами. Когда подошли к машине, он стал открывать багажник.

– Зачем? – спросила Ника.

– Сумку вашу положить.

– Не надо. Она маленькая.

– Как скажете, – он вернул ей сумку, аккуратно застегнув «молнию» наружного кармана.

– Сначала на Кропоткинскую, – сказала Ника усаживаясь вместе с Зинулей на заднее сиденье.

– Так ведь пробки какие, Вероника Сергеевна, – запротестовал Стасик, который, как всегда, сидел за рулем, – мы сейчас по центру часа два будем двигаться. На самолет опоздаем.

– Ничего. Как-нибудь, – ободрила его Ника.

– А знаешь, – задумчиво, еле слышно, произнесла Зинуля, – я действительно глупый человек. Глупый, доверчивый до неприличия. Я верю всем. Никита убедил меня, будто у него творческий кризис, будто он устал от своей квартиры и жаждет сменить обстановку. Мне бы подумать, раскинуть мозгами. О нем подумать, а не о себе. Ведь у него что-то произошло, какие-то неприятности. Может, ему помощь была нужна? Однако у меня, как всегда, собственных проблем по горло, к тому же бурный роман с музыкантом из Питера. Мне удобней было поверить, будто у него такой вот странный творческий сдвиг. Тем более у меня ведь тоже бывает, хочется удрать куда-нибудь, сменить обстановку. Конечно, Никита вряд ли сказал бы мне правду, но поинтересоваться всерьез я могла бы. Просто не хотела нагружать себя чужими трудностями. А потом этот глухонемой бомж с деньгами и анонимками. Я решила – все равно кто-то должен сообщить тебе о том, что Никита погиб, и лучше не по телефону. На это у меня ума хватило. Но больше ни на что. А ведь у глухонемого с родимым пятном действительно мог быть грим на лице. Мне бы присмотреться внимательней. Но Арбат кишит всякими странненькими, как и мой дом, и пельменная, в которой я работаю. Я к ним привыкла, к странненьким. Я живу среди них и уже ничему не удивляюсь.

– Ну хорошо, заметила бы ты грим, и что? Не полетела бы ко мне? – слабо улыбнулась Ника. – Не знаю, все равно, наверное, полетела бы. Раз уж дали мне на это денег… Но дело не в этом. Мне нельзя было уезжать, бросать Никиту одного в моей конуре. Соседи – бомжи, пьяницы, каждый второй – псих. И свет вырубают. И еще «Вятка» эта…

– Какая «Вятка»?

– Стиральная машина. Она не заземлена, бьет током, может насмерть, если схватиться мокрой рукой, стоя на мокром полу. Наверное, так все и произошло. Дикость какая-то… Стоило прятаться от каких-то глупых проблем в моей конуре, чтобы погибнуть так неделю. Ну правда, какие у писателя могут быть проблемы? Он ведь не бизнесмен, не «новый русский», наркотики к употреблял, денег никогда ни у кого в долг не брал…

Двигались через центр действительно медленно. Пробки были страшные. И постоянно в зеркале Ника видела одну и ту же машину, темно-лиловый неприметный «жигуль». Это постоянство ей не нравилось. Ей вдруг стало казаться, что она уже где-то встречала раньше именно эту машину, она пыталась разглядеть номер, но никак не могла.

Водитель был виден довольно смутно. Ника заметила только, что он один в салоне, и на голове у него какая-то мятая темная кепочка. Пару раз Ника оборачивалась, но переднее стекло «жигуля» бликовало. Лицо водителя оставалось темным пятном.

– Я могу понять твоего Гришку, – продолжала шептать Зинуля Нике на ухо, – даже его хамский тон по телефону могу понять. Вдруг действительно это маньяк? Вдруг он напал бы на тебя во время похорон?

Очередная пробка рассосалась, уже подъезжали к Кропоткинской. Лилового «жигуленка» поблизости не было.

– Дальше куда? – обернувшись, спросил Стасик.

– Второй переулок налево, – ответила Ника, – потом во двор.

– Вероника Сергеевна, мы потом не развернемся. Придется крюк огромный делать, а там опять пробки.

– Ладно. Я сама дойду. Здесь два шага. Да, вот прямо тут остановите, я выскочу, – сказала Зинуля, – – будь здорова, госпожа губернаторша. Будь здорова и счастлива, – она поцеловала Нику, потом, чуть отстранившись, посмотрела ей в глаза и еле слышно произнесла:

– Это похоже на правду. Я имею в виду маньяка. Все очень логично и достоверно…

– Простите, можно быстрее? Здесь стоять нельзя, – раздраженно проворчал Стасик.

– Не исчезай, – тихо ответила Ника, – звони мне иногда. У тебя ведь есть телефон в Синедольске, а связь у нас односторонняя.

– Хорошо, не исчезну, позвоню как-нибудь, – улыбнулась Зинуля. – А твой муж действительно молодец. Любит тебя и бережет. Сумел издалека, из Синедольска, вычислить, что тебе грозит серьезная опасность. Молодец, Гришаня. Все логично, достоверно, как ворованные строчки из черновиков твоего отца… – Она накинула на плечо лямку своего потертого рюкзачка, открыла дверь, выбежала прямо на проезжую часть.

«Мерседес» тут же тронулся. Ника оглянулась и увидела, как Зинуля быстро пересекает запруженную машинами площадь. Ей надо было пройти два десятка метров до пешеходного перехода, но она рванула, как обычно, не глядя по сторонам. «Мерседес» уже свернул в переулок, когда послышался отчаянный визг тормозов, трель свистка, вой милицейской сирены.

– Остановите! – закричала Ника. – Сию секунду остановите машину! – Она стала дрожащими руками расстегивать «молнию» куртки, нащупала баллончик в кармане. Слезы заволокли глаза радужной слепой пеленой.

Стасик резко затормозил. Но не из-за ее криков, а потому, что впереди просигналила машина ГАИ. Плохо соображая, почти ничего не видя из-за слез, Ника выпрыгнула из машины, бросилась назад, к площади. Там было перекрыто движение. Несколько гаишников пытались навести порядок, разогнать любопытных, которые успели сбиться к кромке тротуара.

– Вот они, сволочи, на иномарках, им человека сбить что муху прихлопнуть! – кричала какая-то женщина с пакетами.

– Номер запомнил кто-нибудь? – вертел головой кавказец в спортивном костюме. – Я видел его, гада. Я отлично его разглядел. Черный «Форд», старая модель… Вот только номер…

– Не черный, темно-синий – И не «Форд», а «Мерседес»! – Ну конечно! Можно подумать, я «Форд» от «мерса» не отличу! – кипятился кавказец. – Точно, черный! Первая цифра шесть, МК или МВ…

– Ага, найдут его теперь, как же!

– Иномарка? Вы точно видели, что это была иномарка? – спросила Ника неизвестно кого, втискиваясь в толпу.

– Да уж конечно, не «жигуленок»! – язвительно выкрикнул кто-то в ответ. Ника продралась сквозь строй любопытных, и тут же ее схватил за локоть милиционер.

Женщина, вы куда?

– Пропустите. Я врач!

Зинуля лежала на спине, раскинув руки. Рядом валялся рюкзачок. Ника опустилась на колени, прижала пальцы к шейной артерии. Пульса не было. Дыхание рот в рот, непрямой массаж сердца, все это Ника делала автоматически, ни о чем не думая, повинуясь многолетнему профессиональному инстинкту. Она не знала, сколько прошло времени. Кто-то принялся ей помогать, ловко, грамотно, и только чуть позже, когда приехала «Скорая», она заметила, что это был громила Костик.

* * *
Виктюк дождался звонка уже в аэропорту. Сотовый в его кармане затренькал в самый неподходящий момент, именно тогда, когда он положил билет и паспорт на стойку регистрации.

– Все нормалек, – произнес в трубке низкий голос.

– Ну и славно, – улыбнулся Феликс Михайлович.

– А деньги?

– Ну мы же договорились, я вернусь через три дня, и ты все получишь.

– Надо бы пораньше.

– Ну вот, опять ты, – досадливо поморщился Виктюк. – Не беспокойся. В понедельник встречаемся где всегда…

– Бабки нужны мне раньше, – упрямо повторила трубка.

– Багаж будете сдавать? – спросила девушка за стойкой.

– Багажа нет, я налегке, – улыбнулся Виктюк девушке и произнес в трубку, вполголоса:

– Ну подожди, потерпи, неужели тебе не хватит аванса на три дня?

– Аванс ты мне дал за один заказ, а их было два.

– Ну, второй не считается. Тебе это ничего не стоило, – Виктюк забрал документы и отошел от стойки, – шучу, не беспокойся, шучу. Все получишь сполна. Ради такой суммы можно потерпеть несколько дней.

– А если кинешь?

– Как тебе не стыдно? Хоть раз было такое?

– Не было, – согласилась трубка, – и не будет. Ты ведь жить хочешь…

«Как же они мне надоели», – думал Феликс Михайлович, сидя в ресторане аэропорта. Рейс задерживали, деться было некуда, и ФеликсМихайлович со скуки съел большую порцию свиного шашлыка, вроде бы неплохого, свежего, но слишком уж много перцу. Опять стала мучить изжога, и неприятные мысли о лишних килограммах. Вообще настроение было скверное. Надоели, надоели Феликсу Михайловичу эти жалкие, жадные людишки. Сколько в них гадости, сколько напрасных амбиций! Каждый уверен, будто нет никого лучше и ценней в этом мире, каждый хочет цапнуть, хапнуть

Побольше, раскрывает пасть и норовит схватить не только сочный свежий кусок, но и руку, которая этот кусок протягивает.

«Воспитывать надо, – размышлял Феликс Михайлович, – дрессировать. Учить уму-разуму…»

Глава 28

Капитан Леонтьев в который раз набирал номер Елагиной, но трубку никто не брал. Он решил, что к вечеру Вероника Сергеевна все-таки должна появиться дома, а сейчас самое время сообщаться с родителями Ракитина.

– Да, конечно, приходите. Можно прямо сейчас, – услышал он в трубке очень тихий, хриплый мужской голос, – Надежда Семеновна говорила о вас, и Машенька рассказывала. Мы вас ждем.

– Юрий Петрович, вы, случайно, не знаете, где я могу найти Резникову Зинаиду Романовну? – спросил капитан просто так, на всякий случай. Исчезновение Резниковой нравилось ему все меньше, он уже знал, что в Петербург она не возвращалась, ни у матери своей, ни на работе не появлялась.

– Она должна прийти к нам сегодня, – ответил Ракитин-старший, – мы как раз ее ждем.

– Правда? – обрадовался капитан. – Вот и отлично. Я давно ее разыскиваю. Знаете, если вдруг я задержусь или она сегодня не появится у вас, в общем, если мы с ней разминемся, вы попросите ее обязательно позвонить мне, – он продиктовал свой служебный номер.

– Да, конечно, не беспокойтесь. Обещаю, она вас дождется. Знаете, я вообще хочу сказать вам большое спасибо. Вы – единственный, кто пытается что-то сделать для нашей семьи.

– Работа у меня такая, – усмехнулся капитан, – служба.

Когда он выходил из кабинета, на его столе зазвонил телефон. Он замер на секунду. У него было не больше двух часов, чтобы съездить к Ракитиным. Время слишком дорого. Он ведь не прямыми служебными обязанностями занимался, и если сейчас придется отменить этот визит, то потом неизвестно, когда опять удастся выкроить время.

И все-таки трубку взял.

– Андрей Михайлович, здравствуйте. Это Лукьянов из Института судебной медицины. Я звонил вам домой вчера вечером, но вас не было. Заключение по Астаховой готово. Если хотите, можете подъехать прямо сейчас.

– Спасибо… – капитан растерялся, – спасибо, Петр Евгеньевич. А вечером нельзя?

– Вечером я улетаю. Отпуск у меня.

– Ну хорошо. Я буду у вас через двадцать минут. «Ладно, – решил капитан, – это действительно важно, если он разыскивал меня, если сам позвонил. Придется опоздать к Ракитиным».

Лукьянов выглядел еще более усталым и мрачным, чем в первый раз. Он молча пожал капитану руку, молча протянул бумагу – заключение эксперта, в котором говорилось, что по его, доктора Лукьянова, мнению, смерть Астаховой З.А. была насильственной.

– При детальном осмотре я обнаружил в ротовой полости перо от подушки, – произнес он усталым, тусклым голосом. – Всего лишь перышко. Стало быть, у нас получается большая вероятность механической асфиксии. Есть и другие признаки быстро наступившей смерти, такие, как мелкие кровоизлияния в соединительной оболочке глаз, темная жидкая кровь, полнокровие внутренних органов, подплевральные и подэпикардиальные мелкие кровоизлияния. В общем, никаких

Таблеток ваша свидетельница не пила. Придушили ее, тихо и аккуратно. Учитывая количество алкоголя в крови, сделать это было не так уж сложно. И между прочим, в протоколе осмотра не упомянут стакан, в котором была вода.

– То есть? – не понял капитан.

– Хотя бы остатки чистой воды. Она что, такое количество желатиновых капсул водкой запивала? Вряд ли, решившись покончить с собой, заглотнув горсть снотворного, пьяная в дым женщина станет мыть посуду. Почему это сразу не пришло в голову вашим трассологам? – Спасибо вам, Петр Евгеньевич, – капитан пожал жесткую холодную руку доктора. – Вы очень мне помогли. Спасибо.

– Да не за что, – Лукьянов тяжело опустился на стул, закурил и тихо, сердито пробормотал себе под нос:

– «Натуралисты»… Подумаешь, пожилой пьяной женщине вжали лицо в подушку, оставили на журнальном столике пустую баночку из-под таблеток, тиснули на ней пальчики покойной. За что им только деньжищи такие платят, этим пресловутым киллерам-"натуралистам"? Не понимаю…

– Я прошу вас, возьмите трубку, – в десятый раз повторял Костик, пытаясь сунуть Нике радиотелефон. Минуту назад он сам набрал код Синедольска и номер спецсвязи, сообщил Григорию Петровичу, что произошло.

– Девочка моя, послушай, почему ты не веришь в простую случайность? Если она тебе сказала, будто я угрожал по телефону, то это не правда, то есть, возможно, я наболтал что-то сгоряча… – Гриша кричал так громко, что она отлично слышала каждое слово. Аппарат захлебывался у Костика в руке. Второй, свободной рукой, он крепко держал Нику за плечо. Стасик уже успел подъехать к ним, «Мерседес» стоял рядом, дверца была распахнута.

– Ну хорошо, ты можешь мне не верить. Но подумай, разве стал бы я это делать таким образом, прямо у тебя на глазах? Опомнись, Ника…

Она уже опомнилась. Она знала, что сейчас главное – не сесть в машину. Конечно, они могут затолкать ее силой, но пока не заталкивают. Народу вокруг много.

– Да, Гриша. Я тебе верю, – спокойно произнесла она, взяв наконец телефон в руку, – не нервничай. Но только очень тебя прошу, объясни ты им, что сейчас мне надо побыть одной. Совсем немного. Об этом я могу тебя попросить?

– Ника, я понимаю, но и ты пойми меня. Это опасно. К тому же ты опаздываешь на самолет.

– Я должна зайти к родителям Никиты, хотя бы на несколько минут. Я в двух шагах от их дома. Они ждут Зинулю. Я должна сказать им, и вообще, мне надо увидеться с ними, раз уж не смогу быть на похоронах.

– Нет, Ника. Это невозможно. У тебя самолет через полтора часа.

– Гриша, ты понимаешь, что я потеряла двух очень близких людей? – спросила она совершенно спокойно.

– Конечно, девочка, конечно, я знаю, как тебе больно сейчас, но это пройдет. Надо жить дальше. Ты вернешься, и я сразу отправлю тебя в Швейцарию, к Митюше. Он скучает по тебе. Он звонил сегодня утром. Сдал первый экзамен на «отлично». Он спрашивал, где мама, но видишь, я даже не сумел ему ничего объяснить.

– Зачем что-то объяснять ребенку? – спросила Ника хрипло. – Он мог бы позвонить мне на сотовый, и московский наш номер ему известен. Какой был первый экзамен?

– Математика. А на сотовый он тебе пытался дозвониться, но…

– Гриша, давай мы с тобой позже это обсудим. Сейчас мне надо побыть одной.

– Я уже сказал, это невозможно.

– Но я ведь не арестована. Я не могу тебе верить, когда за мной постоянно следят, не оставляют ни на секунду, шага не дают ступить. Это оскорбительно, в конце концов, и для меня, и для тебя тоже.

Он молчал довольно долго, потом откашлялся и произнес:

– Тебя охраняют, а не следят. Хорошо. Передай трубку Костику.

– Да… Я понял, Григорий Петрович. Да, конечно, – кивнул Костик, выслушав короткий монолог своего шефа, и вернул телефон Нике.

– Ты можешь зайти к родителям Никиты. Но только на несколько минут. Иначе опоздаешь на самолет. Ребята подождут тебя в машине у подъезда.

– Спасибо, Гришенька. – Она нажала кнопку отбоя и бросила телефон в отрытую дверь, на заднее сиденье «Мерседеса».

Площадь продолжала жить своей обычной жизнью, небольшая толпа зевак рассосалась, «Скорая» увезла Зинулю, движение возобновилось.

– Мы подвезем вас к подъезду, – любезно предложил Костик, но Ника уже рванула в переулок, не оглядываясь. Сумка тяжело болталась на плече. Вбежав во двор дома Ракитиных, она прошмыгнула между ракушками, пересекла открытую спортивную площадку, поднырнула под рваную сетку, выбежала в параллельный переулок, подняла руку. Остановилась бежевая «Волга».

– Савеловский вокзал. Сорок, – произнесла Ника, усаживаясь на заднее сиденье и пытаясь отдышаться.

– Очень спешим? – спросил, обернувшись, пожилой благообразный водитель.

– Да. Очень.

– Тогда пятьдесят.

– Хорошо, только побыстрее, пожалуйста. «Волга» тронулась, Ника откинулась на мягкую спинку сиденья, закрыла глаза. Слезы текли сами собой, она ничего не могла поделать. Супергерои в таких случаях стискивают зубы, двигают желваками, сжимают кулаки, кусают губы и костяшки пальцев. Ника просто плакала, безутешно, совершенно беззвучно. И не видела, как выруливает сзади, из-за поворота, темно-лиловый «жигуленок».

– Простите, я опоздал, – сказал капитан Леонтьев, переступая порог квартиры Ракитиных, – к сожалению, у меня совсем мало времени. Зинаида Романовна уже пришла?

– Вы знаете, до сих пор нет. Честно говоря, мы уже начали беспокоиться.

Ольга Всеволодовна Ракитина, царственная высокая дама с тяжелым серебристо-седым узлом на затылке, проводила капитана в гостиную.

– Она звонила часа три назад, – добавил Юрий Петрович.

Капитан машинально отметил про себя, что Никита был больше похож на мать, чем на отца. У отца лицо круглей, тяжелей, темные глаза, черные, с проседью, волосы.

– Не знаете, откуда она звонила? – спросил капитан, усаживаясь в кресло. – Дело в том, что я ее потерял. Она важная свидетельница.

– Звонила она от своей подруги. Вы ее вряд ли знаете. Чай? Кофе?

– Спасибо, кофе, если можно.

Ольга Всеволодовна кивнула и ушла на кухню. Капитан остался наедине с Ракитиным-старшим. Несколько секунд оба молчали. Наконец, откашлявшись, Ракитин спросил хрипло:

– Простите, Андрей Михайлович, прежде всего мне бы хотелось узнать, все-таки ведется какое-то расследование или нет? В прокуратуре сказали совершенно однозначно, что произошел несчастный случай и никакого следствия не будет.

– Да, все так, – кивнул капитан.

– Но вы, если я правильно понял, не согласны с официальной версией?

– Не согласен.

– То есть вы пытаетесь вести расследование самостоятельно?

– Ну, не совсем. Я все-таки должностное лицо, не частный сыщик. Я собираю оперативную информацию. Думаю, дело будет возбуждено по вновь открывшимся обстоятельствам.

– Но как же? Ведь никаких следов уже не осталось. Нельзя даже идентифицировать, опознать труп… это безобразие с кремацией… Знаете, мы привыкли в нашей стране ко всему, нас ничем не удивишь, однако чтобы такое варварство…

Если бы у капитана было больше времени, он, возможно, и поговорил бы с Юрием Петровичем подробней об этом варварстве. Но Леонтьев спешил. У него осталось минут сорок, не больше.

– Юрий Петрович, простите, мне бы хотелось осмотреть кабинет Никиты Юрьевича и проверить его компьютер.

– В каком смысле – проверить?

– Я должен знать, над чем он работал в последнее время.

– Никита никому не разрешает подходить к своему компьютеру, – сообщила Ольга Всеволодовна, поставив на журнальный стол поднос с кофейником и чашками.

– Оля, перестань. Ты же понимаешь, это необходимо, – быстро произнес Ракитин.

– Не знаю, не знаю, – Ольга Всеволодовна покачала головой, – я никому уже не могу верить. Вот сахар, пожалуйста, – она любезно улыбнулась капитану.

– Оля! – сверкнул на нее глазами Юрий Петрович.

– Простите, Ольга Всеволодовна, а почему? – мягко поинтересовался капитан. – Почему вы некому не можете верить?

– Знаете, я раньше не любила всех этих досужих разговоров о том, какая у нас ужасная, коррумпированная милиция, но сейчас, после того, что произошло с моим сыном…

– Оля! – простонал Юрий Петрович.

– Юра, у меня нет оснований верить в чье-либо бескорыстное участие, – произнесла она тихо и одарила капитана холодной любезной улыбкой, – прошу меня извинить.

– Вы, Андрей Михайлович, простите ее, – развел руками Ракитин, когда она вышла, – Ольга Всеволодовна пережила тяжелейший шок. Вам действительно надо заглянуть в кабинет, посмотреть, что там у Никиты творится в компьютере. Мы ведь ничего не понимаем в этой машине, Никита приучил нас, что нельзя близко подходить. На самом деле для вас здесь будет много интересного, я не сомневаюсь.

– Юра, можно тебя на минуточку? – Ольга Всеволодовна опять холодно, любезно

Улыбнулась капитану. – Извините еще раз.

– Откуда ты знаешь, что этому человеку можно верить? – услышал Леонтьев ее быстрый, громкий шепот. – Ты его впервые видишь и считаешь возможным подпускать к компьютеру! Ты что, думаешь, он вот так, по собственной инициативе, пытается докопаться до правды? Это только у Никиты в романах попадаются добрые благородные милиционеры. В жизни таких давно нет. Они выродились, как мамонты. Я, например, не настолько наивна…

– Прекрати, – жестко оборвал ее Юрий Петрович, – нельзя всех подозревать в подонстве.

– Я обязана подозревать, когда дело касается моего сына…

– Оля, остановись. Тебя заносит…

Капитан между тем, не теряя времени, включил компьютер. Юрий Петрович вернулся в комнату, закрыл за собой дверь, некоторое время молча стоял за спиной капитана, наблюдая, как меняются непонятные надписи на экране, и наконец произнес:

– Мы обнаружили следы крови на клавиатуре и на мыши. Такие же следы в ванной, на раковине.

– И вы их стерли? – быстро спросил Леонтьев, не отрываясь от экрана.

– Они были совсем сухие, и как-то сами сколупнулись. Мы решили, что вряд ли кто-то теперь сочтет нужным проводить здесь, в квартире, какой-нибудь криминалистический осмотр, или как это у вас называют? Слишком много времени прошло, к тому же уверен, чужие отпечатки пальцев все равно стерты.

– Что значит – чужие отпечатки?

– Дело в том, что в нашей квартире был обыск. Аккуратный, вероятно, вполне профессиональный. Ничего ценного не пропало, хотя, если вы успели заметить, рядового вора здесь многое могло бы заинтересовать. Капитан сразу обнаружил в компьютере последний опубликованный роман Виктора Годунова «Триумфатор», разбитый на три больших файла. Нашел на твердом диске и другие, предыдущие, романы. Но ничего похожего на начало нового романа, ни набросков, ни черновиков не было. Капитан нервно взглянул на часы. У него оставалось не больше двадцати минут.

– Скажите, – обернулся он к Юрию Петровичу, – у Никиты был только один компьютер? Не было маленького, ноутбука?

– Нет. Он все собирался купить.

– А какие-нибудь блокноты, записные книжки?

– Был толстый ежедневник. Он исчез. Капитан запустил специальную системную программу, которая позволяла напрямую прочитать содержимое секторов диска, и нашел то, что искал. Разрозненные фрагменты, бессмысленные обрывки фраз. Они сохранились случайно в разных местах. Стало быть, существовал большой блок информации, который был уничтожен, стерт из компьютерной памяти. Сделал это сам автор или кто-то еще, теперь узнать невозможно.

– Скажите, Юрий Петрович, а где Никита хранил компьютерные дискеты?

– Везде. Их было много, но не осталось ни одной.

– Еще что-нибудь пропало?

– Сын не подпускал нас к своему столу, к тому же нас полгода не было дома. Мне сложно сказать, что именно пропало, но я уверен, кто-то здорово порылся в его бумагах, и еще, в кухне отодвинут буфет от стены, под лавкой валялась сумка с продуктами из супермаркета. Я сохранил чек на всякий случай.

– Нет, я не понимаю, куда все-таки делась Зинуля? – громко произнесла Ольга Всеволодовна, входя в комнату. – Звонила утром, сказала: буду через час, а уже начало четвертого. Юра, ты не знаешь, какой там номер?

– Понятия не имею, – откликнулся Ракитин.

– Так… Что же делать? Девочка пропала…

– Простите, откуда она вам все-таки звонила? – спросил капитан. Они разговаривали в прихожей. Ему уже пора было уходить.

– Вам это имя ничего не скажет, – Ольга Всеволодовна зябко передернула плечами.

– Елагина Вероника Сергеевна, – произнес Ракитин хриплым, каким-то тусклым голосом, – бывшая невеста Никиты. Зина Резникова жила у нее в квартире. Оттуда она звонила нам, и даже была вероятность, что заедут они вместе.

– Когда это было?

– Давно. Утром.

* * *
Григорий Петрович выглядел плохо. И сразу, с порога, встретил Виктюка мрачным вопросом:

– Астахова – твоя работа?

– Твоя, – с улыбкой покачал головой Виктюк, – твоя, Гриша.

– С ума сошел? Не было на нее заказа. Что за самодеятельность?

– Это вместо спасибо? – Виктюк вздохнул и слегка нахмурился. – Ты знаешь, что к ней приходили из милиции?

– Знаю, – рявкнул Русов.

– А известно тебе, что к ней приходили дважды, и после этого она ушла в тяжелый запой?

– Астахова? В запой? – ошалело заморгал Русов. – Ты, Феликс, что-то не то плетешь.

– Послушай, господин губернатор, будь любезен, выбирай выражения, – поморщился Виктюк.

– Извини.

– Да уж ладно. Так вот, Гриша, эта трезвенница, эта воительница очень не любила тебя. А что бывает, если к большому количеству информации добавить порцию крепко настоянной, многолетней ненависти? Адская смесь, бертолетова соль. Хорошо, что все это выплеснулось на мою бедную голову. На мою, а не на чью-то чужую. Ну представь, если бы вот так, спьяну, она разболталась бы не со мной, а, к примеру, с тем капитаном, который интересовался несчастным случаем?

– Подожди, Феликс, я не понял, ты ведь не был знаком с Астаховой.

– Вот и решил познакомиться. Ну так, из любопытства. Меня всегда интересуют фигуры, на которых слишком многое сходится. Астахова – главный редактор издательства «Каскад». Там печатались книги твоего Годунова. Астахова – тетушка несчастного Антона Сливко. И наконец, она же – твое давнее прикрытие в делах с Шанли. Понимаешь ли, Гриша, эти три прямые обязаны были идти параллельно и никогда не пересекаться. Мне как-то уютней жить по законам старой, классической Евклидовой геометрии. – Что? – мотнул головой Русов. – При чем здесь геометрия?

– Гриша, ну ты же человек культурный, образованный, – засмеялся Виктюк, любуясь его растерянностью, – я имею в виду два способа восприятия пространства, две геометрии, Евклидову и Лобачевского. Согласно первой, параллельные прямые никогда не пересекаются. Это придает жизни определенную логику и соразмерность. А по Лобачевскому, все наоборот. Они берут и сходятся в какой-нибудь одной, самой неудобной точке. Вот как в случае с Астаховой.

– Да… я понял… – процедил Русов сквозь зубы и нервно закурил.

– Ну и хорошо. Молодец.

– Но все-таки Астахову я не заказывал, – произнес Русов уже чуть спокойней и жестче.

– Нет, Гриша. Ты сделал этот заказ, правда в косвенной форме. Ты стал действовать по законам геометрии Лобачевского, у тебя пересеклись параллельные прямые, и в точке пересечения чуть не случился взрыв, который мог бы не одного тебя разнести на мелкие кусочки. Ты не нервничай, а думай. Оно всегда полезней. Астахову надо было убрать. И я это сделал хорошо, качественно. Между прочим, оплатил своими деньгами.

– Ладно, – не поднимая глаз, произнес Русов, – сколько ты хочешь?

– Вот, это уже теплее, – одобрительно кивнул Виктюк, – исполнителю я отдал двадцать. Ну а мои проценты ты знаешь.

– То есть ты хочешь двадцать пять тысяч? – тревожно уточнил Русов.

– Чтобы тебе легче было, я сразу назову всю сумму.

Сто.

– Сколько?! Так, подожди, давай по порядку, – голос Русова звучал уже совсем иначе, спокойно и твердо.

– Давай, – кивнул Виктюк, – вся комбинация с Годуновым пятьдесят. Учти, я делаю скидку. Тридцать за Астахову и двадцать за Резникову.

– Нет, стоп! – поднял руку Григорий Петрович. – Вот с Резниковой надо уточнить.

– А что уточнять? Ты же сам мне закатил истерику по телефону, требовал, чтобы я шел к тебе в квартиру, прощупывал ее. Кстати, щупать там нечего. Кожа да кости, – он усмехнулся, – сорок кило мелких неприятностей. Знаешь, такие всегда лезут не в свое дело. Примчалась в Синедольск, заморочила голову Веронике Сергеевне, потом жила в твоей квартире, продолжала капать на мозги твоей Нике. Ты думаешь, она хоть одно доброе слово ей о тебе сказала за это время? А если учесть, что она последняя, кто общался с твоим писакой, причем тогда, когда он уже владел практически всей информацией, разве можно спокойно отпустить эти сорок кило неприятностей бегать поблизости?

– Но твой придурок сделал это прямо на глазах у моей жены! – повысил голос Русов.

– Да? – Феликс Михайлович удивленно вскинул брови. – Это нехорошо. Ты считаешь, это снижает цену?

– Я считаю, что это было полным идиотизмом.

– Согласен. Жена твоя – женщина строгая. А где она, кстати?

– Не знаю!

– Вот это совсем нехорошо. Надо бы найти Веронику Сергеевну.

– Хватит, Феликс, – Русов легонько хлопнул ладонью по столу, – мне не нравится все это. Ты слишком много на себя берешь. Я, конечно, понимаю, ты у нас самый умный, самый осторожный, но всему есть предел. За Годунова я тебе действительно должен пятьдесят, и ты эту сумму получишь. Но что касается Астаховой и Резниковой, то я их не заказывал. Ты сделал это сам, по собственной инициативе. Не только для меня, но и для себя тоже. Так что о ста речи быть не может. Семьдесят. Ни цента больше. Завтра ты получишь свои деньги, и мы в расчете.

– Свои деньги я получу сегодня. Но не семьдесят, а сто, – ласково произнес Виктюк.

– Семьдесят. Прости, у меня нет времени. Завтра зайдешь за деньгами.

– Погоди, Гриша, – Виктюк тронул его руку, – не спеши. Еще два слова в память о Зое Анатольевне. Она была дама энергичная, умная, недобрая и очень тебя не любила. Но в одном оказалась права. Она предупреждала тебя, что не стоит заказывать книгу этому Годунову-Ракитину. А ты, Гриша, не послушал, – Виктюк сделал паузу, он не мог отказать себе в удовольствии молча понаблюдать, как меняется лицо его собеседника.

У Русова быстро забегали зрачки. Он густо покраснел. Лоб его покрылся испариной.

– Да ладно тебе, Гриша, – сочувственно улыбнулся Виктюк, – я ведь понимаю. Охота пуще неволи. Хочется, чтобы запечатлел тебя для потомков не какой-нибудь пошляк, а настоящий, известный писатель. К тому же у вас с ним давняя дружба, еще с юности. Но ведь ты опять подставил не только себя, но и меня, грешного, а главное, нашего с тобой общего друга, человека достойного, уважаемого, авторитетного. Я имею в виду Спелого. Одно дело, если сунулся на прииск по собственной инициативе какой-то твой давний недоброжелатель, а ты предпринял срочные разумные меры, чтобы его остановить, и совсем другое, если ты сам этого недоброжелателя туда пригласил. Очень захотелось тебе, чтобы твою сложную героическую жизнь пересказали интересно, ярко, захватывающе, а не кое-как.

– Прекрати! – заорал Григорий Петрович. – Знаешь, как это называется? Знаешь, что за такое бывает?

– Знаю, – скромно кивнул Виктюк, – за такое деньги платят. Большие деньги, Гриша. Видишь, как нехорошо получилась. Когда я придумывал и проворачивал комбинацию с долговой распиской, я был уверен, что делаю это для общей пользы, а оказалось совсем наоборот. Я сделал это во вред. Я самого себя подставил, и Спелого тоже. Очень это нехорошо, Гриша. Так меня еще никто никогда не обманывал.

– Ты не сумеешь доказать.

– Ничего, мне на слово поверят. И еще, – продолжал Феликс Михайлович, не отрывая от лица губернатора своих зеленоватых, маленьких, ласково прищуренных глазок, – я, пожалуй, попрошу Спелого помочь тебе отыскать любимую жену. Ну действительно, где она сейчас бегает? И что ей могла наболтать эта дурочка Резникова? Разве мы с тобой знаем?

– Феликс, я убью тебя, – произнес Русов очень тихо, едва шевельнув губами.

– Платить как собираешься? – спросил Виктюк со своей обычной добродушной улыбкой и взглянул на часы.

– Как всегда, – процедил Русов сквозь зубы.

– Сумма большая, – покачал головой Виктюк, – наличными я не рискну взять. Мне ведь надо в самолете назад возвращаться. Мало ли что?

– А как?! – взвился Русов. – Ты хочешь, чтобы у меня еще из-за этого голова болела? Мало того, что ты меня подставил перед моей женой и теперь она исчезла…

– Не ори, – поморщился Виктюк, – никуда она не денется. Побегает и вернется. Знаешь, ты, пожалуй, выпиши мне чеки. Пятьдесят я хотел бы получить в Москве, в «Колумбе», и пятьдесят в Швейцарии. Мне так удобней.

Банк «Колумб» был маленьким, но очень надежным, ибо принадлежал «смотрящему» Синедольского края, коронованному вору по кличке Спелый. Кстати, ему же, вору Спелому, давно принадлежал и прииск у поселка Желтый Лог. Ему, а не губернатору Русову.

Поставка людей на прииск прекратилась, то есть основные свои функции Григорий Петрович не выполнял. А все прочее, сбыт золота, официальное прикрытие – это уже так, рабочие моменты. Виктюк не сомневался, что мог бы вполне взять их на себя, да и поставку тихих старателей сумел бы обеспечить. Надо только получить благословение «смотрящего», и все будет в порядке с прииском. А губернаторы приходят и уходят.

– Какие тебе чеки? – орал Русов. – Это ведь опять подставка. Не могу я тебе выписывать чеки, особенно для «Колумба»! Бери наличные.

Они еще долго спорили. Русов орал, кипятился, Виктюк выслушивал истерику, почти ничего не возражал. Наконец с чеками во внутреннем кармане пиджака на общую сумму сто тысяч долларов и с некоторой болью в сердце он пожал своему нервному приятелю влажную руку.

– Будь здоров, Гриша. Главное, нервы береги. Да, нервы Григорию Петровичу лучше поберечь. Его ждет впереди много тяжелого и неприятного. До визита к губернатору Виктюк успел пообщаться наедине с настоящим, а не опереточным хозяином края. «Смотрящий» Спелый поверил Феликсу Михайловичу на слово, история с глупой прихотью губернатора, с автобиографией, заказанной писателю Годунову, произвела на Спелого очень сильное впечатление. Такое сильное, что он тут же принялся названивать в Москву, связался с хорошими ребятами, с Костиком и Стасиком. Они ведь тоже были его людьми, а вовсе не губернаторскими «шестерками».

Теперь Вероника Сергеевна Елагина вряд ли вернется в Синедольск к любящему мужу. Бегать ей осталось совсем недолго.

Ника едва успела на последнюю перед двухчасовым перерывом электричку. Покупая билет, мчась к платформе, втискиваясь в хвостовой, забитый до отказа вагон, она почти не смотрела по сторонам. Не могла – из-за дикой спешки, из-за сердцебиения и слез, которые никак не хотели высыхать.

Электричка тронулась. Ника отдышалась, поправила съехавшую на затылок кепку, надвинула козырек низко, до бровей, и попыталась решить, что разумней – остаться в забитом тамбуре или пройти дальше, вперед по вагонам. В двух первых должно быть свободней, но вдруг все-таки успели выследить, вскочили в эту электричку и сейчас идут по вагонам, ищут? Хотя… она ведь в последнем, в хвостовом…

Ее притиснули к двери. До ближайшей остановки вряд ли удастся пробраться в вагон. Ну ладно. Если ее здесь найдут, останется шанс выскочить, потом она убежит, переждет, попытается сесть в другой поезд. На самый крайний случай у нее есть газовый баллончик.

Электричка набирала скорость, мелькали лица на платформе. Ни Костика со Стасиком, ни странного субъекта с запавшими глазами Ника не заметила.

Толпа в тамбуре потихоньку рассасывалась, Ника побрела вперед, оказалось, что народу не так много. Уже через три вагона стали попадаться свободные места. Ей хотелось сесть, закрыть глаза и ни о чем не думать. Она выбрала место в углу, у окошка, и тут же провалилась в странный, глубокий, почти обморочный сон. Ей не мешало, что лавка жесткая, и некуда девать голову, и рядом кто-то громко, нудно переругивается матом. Мерный ход поезда ее убаюкивал, где-то на краю сознания звучали, сливаясь со стуком колес, строчки:

…Что музыка? Всего лишь струны, рельсы, знак равенства меж небом и землей. И сквозь метельный пепельный бедлам несется поезд в легком струнном ритме, и на бока зеленые налипли ошметки снега с гарью пополам…

Это был кусок из маленькой поэмы, которую Никита написал в двадцать лет. Они ехали в электричке сквозь ночную метель, им захотелось встретить Новый год вдвоем. Было у них что-то вроде убежища, далеко под Москвой, за Икшей, маленький домик с печкой на окраине деревни, о котором почти никто не знал. Два часа на электричке, еще часа полтора пешком, через поле, через дубовую рощу, через тихие маленькие поселки, потом, за фермой, поворот направо, мост над болотистой речкой, и наконец, деревня Еланка. Маленький домик на самом краю принадлежал Надежде Семеновне Гущиной. Давно никто туда не ездил, кроме Никиты. Это было единственное место, где они могли остаться вдвоем в те шумные, наполненные гостями, чаепитиями, ночными посиделками, годы.

Они ехали страшно долго, остановка была конечной, и всю дорогу Ника дулась на Никиту потому, что он как будто не обращал на нее внимания, отвернулся, глядел в окно. А она думала: «Зачем я ему нужна? Ему безразлично, кто рядом. Несколько случайных строк, залетевших в его голову, важнее, чем я, живая…»

Потом они долго шли по узкой тропинке через поле, проваливались в снег. У нее заиндевели ресницы, и Никита отогревал, оттаивал их губами…

– Приготовьте билеты, пожалуйста! Девушка, проснитесь, ваш билет!

Ника с трудом открыла глаза, и в первые несколько мгновений не могла сообразить, где находится. Нащупала в кармане куртки билет, протянула не глядя, и тут же, сквозь сонный туман, привидилось ей худое, как череп, лицо, запавшие глаза. Ника вздрогнула так сильно, что сумка упала с колен, она наклонилась, чтобы поднять, а когда разогнулась, едва сдержала крик. Он сидел напротив.

– Гражданин, ваш билет?

– Я не успел, – произнес он хрипло, не отрывая глаз от Ники, – я очень спешил. Давайте, я заплачу штраф.

– Да уж, придется. И еще за билет.

Он стал быстро, бестолково шарить по карманам. Руки у него сильно дрожали. Ника заметила семь круглых шрамов.

Образ из прошлого, из юности. Старый знакомый. Высокий широкоплечий парнишка в форме. В синей летческой форме. Она наконец отчетливо вспомнила, что звали его Ваня Егоров, что он учился с Гришей в одной школе, потом приехал в Москву. Бывал у Ракитиных. Она запомнила его руки и шрамы не только потому, что об этом велся разговор. Ваня Егоров взялся починить старенькую пишущую машинку Никиты, дореволюционный «Ундервуд».

Никита давно собирался выбросить «Ундервуд», он никуда не годился, шрифт был нестандартный, и если даже привести в порядок, все равно старенькая машинка не выдержала бы больших нагрузок, огромных Никитиных текстов, восьми часов работы в день.

Он купил себе новую «Олимпию», а «Ундервуд» так и остался у летчика Вани Егорова. Вероятно, он все-таки починил старую машинку. Именно на ней были напечатаны анонимные письма.

Два молодых здоровых контролера в форме стояли рядом. И еще два милиционера шли по вагону. Тяжелый, животный страх вздулся в горле, не давал вдохнуть. Нике хотелось сказать: «Это сумасшедший, он давно преследует меня, сделайте что-нибудь, уберите его отсюда», но она молчала, словно окаменев, и не могла оторвать взгляда от запавших глаз.

В них не было ни тени безумия, злобы. Только тоска. Контролеры ушли. Милиционеры прошли мимо.

– Что вам от меня нужно? Вас зовут Иван Егоров, – произнесла она, едва шевеля губами. – Вы учились в одном классе с моим мужем. Потом стали летчиком. Что вам от меня нужно?

– Здесь, в поезде, тот, кожаный, который был в метро, – сказал он, судорожно сглотнув, – вы его не видите. Он у вас за спиной, через два ряда. Не оборачивайтесь.

Ника на секунду крепко зажмурилась, тряхнула головой, потом достала пудреницу, увидела в зеркальце, через два ряда, физиономию Костика, тут же захлопнула коробочку, бросила в сумку, попыталась встать.

– Не надо. Сидите. Он пока не знает, что вы его заметили, это дает вам шанс, – он говорил едва слышно, Ника понимала его скорее по движению губ, чем на слух, – я попытаюсь отвлечь его. Вы можете выскочить на следующей остановке, но только вам придется сделать это очень быстро. Он один, второго я не заметил.

– Иван, зачем вы за мной ходили? Зачем передали анонимку через Зинулю? Ее ведь убили.

– Я знаю, – он резко, нервно передернул плечами, – в письме написана правда.

– Зачем вам?.. – повторила Ника, глядя ему в глаза.

– Простите меня. Вам я зла не хотел. И ей тоже. Так получилось.

– А чего же вы хотели? Почему я вам должна верить? – Вы можете верить ему, – он указал глазами туда, где сидел Костик, – можете вернуться к мужу. Это ваше дело. Мне уже все равно. Я устал. Я видел, как убили Зину. Я запомнил номер машины и сегодня пойду в милицию.

– Почему вы не сделали это сразу? Объясните…

– Потом, когда-нибудь… Все, Ника, вам надо приготовиться. Я отвлеку его, но времени очень мало, – он медленно поднялся.

– Номер! Скажите мне номер той машины!

– Черный «Форд-Фиеста» образца восемьдесят девятого года. Три шестерки МК. Но, вероятно, фальшивый, – быстро пробормотал Иван и шагнул назад по вагону, прямо на Костика.

– Станция Лобня, – произнес механический голос.

Электричка медленно подъезжала. К выходу столпилось довольно много народу. Протискиваясь сквозь толпу, она вдруг подумала, что, возможно, Костик просто задержит Ивана Егорова, и тогда все встанет на свои места. Иван действительно сошел с ума, преследует ее, а Зинулю машина сбила совершенно случайно. Пленка прокрутится назад, с легким быстрым шорохом помчится время вспять, и все вернется на круги своя.

Толпа вынесла ее на платформу. Она огляделась и тут же увидела Костика. Их разделяло несколько десятков метров. Ивана поблизости нигде не было.

* * *
Капитан Леонтьев уже второй час ходил по квартирам дома, в котором совсем недавно жила Зоя Анатольевна Астахова, показывал жильцам переснятый и увеличенный портрет рыжего толстячка с бородкой, задавал одни и те же вопросы.

Двери открывали не все. Кто-то тут же начинал звонить в районное отделение. Район был чужой, но Леонтьев заранее договорился с ребятами, и дежурный терпеливо объяснял недоверчивым жильцам, что человек, который сейчас стоит у них за дверью, действительно является капитаном милиции.

– Не знаю… – качали головами жильцы, разглядывая фотографию, – он преступник? Надо же, такое доброе лицо…

– Впервые вижу…

– А кто это?..

Капитан старался обойтись без подсказок, не называл числа и приблизительного времени, не объяснял, в связи с чем интересуется рыжим толстячком. Он понимал, что все напрасно. И все-таки Леонтьев не мог успокоиться, пока не обошел весь подъезд.

Осталась всего одна квартира. Там никто не открывал. Капитан уже собрался уходить, но тут из лифта выпорхнула девушка, высокая, тоненькая, в короткой юбочке, скользнула по нему быстрым блестящим взглядом, хлюпнула густо накрашенными ресницами и стала рыться в сумочке, как раз у той двери, за которой никого не было.

– Простите, вы из этой квартиры? – спросил капитан.

– Да. А что?

Капитан представился, показал удостоверение, потом портрет рыжего и повторил в сотый раз вопрос, который успел уже набить оскомину:

– Вы никогда не видели этого человека? Девушка с любопытством уставилась на снимок, повертела его в руках.

– Он преступник?

– Нет. Свидетель.

– Жалко. А я думала, преступник.

– Почему? Почему вы так подумали?

– Ну, так интересней. На гнома из «Белоснежки» похож. Такой сладкий дедушка. Ему бы колпак и гольфы в красную полоску.

– Так видели или нет?

– Ага, – кивнула девушка, – пару дней назад.

– В котором часу? При каких обстоятельствах?

– Около десяти вечера. Здесь, в подъезде. Он с нами вошел.

– С вами? То есть вы были не одна?

– С подругой.

– Подождите, давайте по порядку. Вы увидели его сразу возле двери подъезда или снаружи на улице?

– Снаружи. Мы подошли к подъезду, и тут он появился у двери.

– То есть стоял и ждал? Или шел по двору за вами?

– Ну, так подробно я не помню, – пожала плечами девушка, – он ведь в общем неприметный дядечка, неинтересный. Появился, и все.

– Как он был одет?

– Обычный костюм. Наверное, даже дорогой, темно-синий… – девушка задумалась. – Знаете, я не люблю, когда кто-то входит вместе со мной, то есть кто-то чужой. Свои знают код, гостей пускают хозяева. А на этого, рыжего, я не обратила внимания. Во-первых, я была не одна, во-вторых, он очень прилично выглядит.

– Рост? Телосложение?

– Маленький, ниже меня. Думаю, не больше ста семидесяти рост. Толстый. Рыхлый такой, сдобный.

– У него было что-нибудь в руках?

– Портфель, кажется.

– Значит, вы открыли дверь по коду, а он кода не знал и вошел вместе с вами.

– Ну да, – кивнула девушка, – прошмыгнул тихонечко.

– А дальше?

– Дальше ничего не было. Мы с подругой зашли в лифт. А он нет. Стал подниматься пешком.

– Сможете опознать его, если увидите еще раз?

– А почему нет? Когда нужно? Слушайте, а он по какому делу свидетель? По убийству? Это связано с той женщиной, с третьего этажа, которая отравилась?

– Я пока не могу вам сказать, с чем это связано.

– Тайна следствия?

– Совершенно верно, – улыбнулся капитан.

– Я никогда не была на опознании, – улыбнулась в ответ девушка. – А скажите, это похоже на то, как в кино показывают? Ну, когда усаживают перед тобой нескольких людей и надо выбрать?

– Скоро сами увидите, похоже это на кино или нет, – пообещал капитан.

Сегодня из сводки происшествий по городу он узнал о том, что маленькую странную хиппарку-художницу Резникову Зинаиду Романовну сбила насмерть машина.

«Форд» черного или темно-синего цвета с места происшествия скрылся. Номерные знаки никто заметить не успел. ДТП случилось неподалеку от дома, где жили Ракитины, всего за полтора часа до того, как капитан побывал там.

Теперь он не сомневался, что очень скоро найдет рыжего симпатягу, добродушного гнома из «Белоснежки», хотя, кроме фотографии, у капитана ничего не было.

Их разделяло несколько десятков метров, и расстояние это стремительно сокращалась. Ника вдруг поняла, что сейчас вместо обычной вежливой фразы типа:

«Вероника Сергеевна, вы ведете себя неразумно», она услышит выстрел. Или не услышит, потому что он будет точным и она сразу умрет.

На пистолет скорее всего навинчен глушитель. Легкий хлопок растает в станционном шуме, в гуле толпы, в грохоте подъезжающей электрички. Именно в эту электричку и запрыгнет громила Костик.

Надо спуститься с платформы, попытаться нырнуть в тесноту пристанционного вещевого рынка. Тогда ему будет сложнее целиться, сложнее уходить.

На лестнице у какой-то женщины оборвались ручки пакета, рассыпались свертки, и перед первой ступенькой движение затормозилось, образовалась небольшая, плотная, сердитая толпа, пробиться было невозможно. Ника метнулась к следующему спуску и оказалась в открытом пространстве, уже никого между нею и Костиком не было. Несколько метров пустоты. Часть людей успела схлынуть с платформы вниз, на станцию, часть в электричку, готовую тронуться.

Ника увидела, как рука его опустилась в карман куртки. За спиной была невысокая железная ограда. Перескочить одним прыжком, сигануть вниз можно, однако он все равно успеет выстрелить.

Она подумала, что лучше бы это произошло совсем неожиданно. Ничего страшней, чем несколько секунд обреченного ожидания, нельзя представить. Ноги стали ватными, крик застрял в горле. Так бывает, когда снится кошмар, и невозможно проснуться, закричать, убежать. По движущейся мишени стрелять все-таки сложней, Ника из последних сил метнулась в сторону, зажмурилась, а когда открыла глаза, то увидела рядом с Костиком двух милиционеров.

– Сержант Тимофеев, – козырнул молоденький лопоухий парнишка, – документы предъявите, пожалуйста.

Только что на двух сержантов железнодорожной милиции налетел странный, худой, как смерть, лысый гражданин в летческой потертой кожанке и хрипло, тревожно затараторил в лицо:

– Вы должны задержать вон того парня. Я видел его фотографию на стенде у отделения милиции, и еще по телевизору в криминальных новостях. Это он, ТОЧНО, он, опасный преступник. Я узнал его. Пожалуйста, быстрее, вдруг он убьет здесь кого-нибудь…

Последние слова были, пожалуй, лишними, но два сержанта решили действительно поспешить, увидев квадратный бритый затылок и накачанные плечи. Если вдруг окажется, что этот плечистый и правда в розыске, то обоим сержантам светят хорошие денежные премии.

– Что? – переспросил квадратный так, словно его отвлекли от какого-то очень важного занятия.

– Документы, – повторил Тимофеев.

– Сейчас…

Второй сержант бросил взгляд на правый наружный карман кожаной куртки, из которой только что выскользнула рука квадратного качка. Карман был довольно сильно оттопырен. Сержант кашлянул, чуть подавшись вперед, и заметил рукоять пистолета.

Хорошо, что их было двое. Парень оказался здоровым, как боров. Его с трудом удалось повалить на землю, заломить руку, которая уже готова была нырнуть назад, в карман, и выхватить ствол. По платформе бежало еще двое дежурных. Задержанный сдавленно матерился, мычал и сплевывал сквозь зубы.

Когда его уводили, сержант Тимофеев мельком заметил девушку, которая стояла совсем близко, вжавшись спиной в ограду платформы. Лицо ее резко выделялось на фоне других любопытных лиц какой-то особенной, прозрачной бледностью. Огромные, невозможные глаза застыли. Она была очень испуганная и очень красивая. Наверное, впервые стала свидетельницей настоящего задержания. Раньше только в кино видела.

Партийный хозяин Синедольского края, первый секретарь крайкома Петр Иванович Русов оставил своему любимому незаконному сыну Грише хорошее наследство. Деньги, связи, квартиру в Москве, квартиру в Синедольске, но главное, он завещал ему золотой прииск на реке Молчанке, неподалеку от поселка Желтый Лог.

Прииск считался неперспективным. Речка Молчанка вымыла все золото, какое было в скальных отложениях. Последний скудный песок добывали здесь во время войны последние умирающие зеки, потом остались только холмы шлиха по берегам, спрессованные груды песка и гальки, три сгнивших барака, четыре разломанные сторожевые вышки. Проржавела, рассыпалась и смешалась с речным песком колючая проволока, речка Молчанка молча несла свои ясные ледяные воды по глухой тайге.

Однако в начале восьмидесятых в этом заброшенном диком месте случайно было найдено несколько крупных самородков. Кто и каким образом их обнаружил, а главное, куда исчез потом этот счастливец,осталось тайной. Но на стол к первому секретарю крайкома легла докладная записка о том, что в районе Желтого Лога, вероятно, есть жила в скальных отложениях.

Петр Иванович Русов решил погодить посылать эту радостную весть наверх, в Москву. Была у него такая возможность. Он выяснил, что жила действительно есть, она никуда не денется, и начать добычу можно завтра, а можно и через несколько лет. Однако получилось так, что о жиле стало известно еще одному человеку, уголовнику-рецидивисту, уроженцу Синедольска, коронованному вору Спелому.

Между вором и первым секретарем прошли переговоры, в результате было принято решение прииск пока не трогать. Оба понимали, что подходящее время еще не наступило. Может возникнуть масса проблем со сбытом, да и с добычей тоже.

Добывать золото необязательно промышленным способом. Не нужно завозить специальное оборудование, большие шумные драги. Делать это можно тихо, как в прошлом и позапрошлом веке, а именно, просеивая песок через сито. Но нужны люди, старатели. Работа тупая, тяжелая, кропотливая. Вор Спелый имел людей, но они годились только для охраны. Честные урки работать не могут.

Петр Иванович Русов долго ломал голову, где взять рабочую силу, людей, которые будут добывать золото молча, тайно, за небольшие деньги, однако ничего путного придумать не мог.

Прииск стоял, никто его не трогал, никто не знал о нем. Он был чем-то вроде долгосрочного вклада в надежном банке. А какой банк может быть надежней глухой, непроходимой тайги?

Спелый между тем сел на несколько лет. А Петр Иванович серьезно заболел и перед смертью рассказал о прииске своему незаконному сыну Грише.

– Главное – найти людей, – говорил умирающий Русов-старший, – таких, чтобы молчали и работали. Есть старательские артели, но им надо очень много платить. Это невыгодно. К тому же через них может просочиться информация. Если решишь проблему с людьми, остальное ерунда. Но смотри, никого, кроме Спелого, не проси о помощи. Жди его. Он освободится скоро. Охрану возьмет на себя.

Идея использовать людей, прошедших специальную психическую обработку, пришла Русову-младшему не сразу. Он долго наблюдал, что происходит с людьми в сектах, понял, что именно там они становятся молчаливой, нетребовательной и надежной рабочей силой, вполне пригодной для старательского труда. Однако руководители сект – вовсе не те люди, которых можно привлекать к сотрудничеству.

К Шанли он приглядывался долго, прощупывал его осторожно, дождался, когда отмотает свой срок Спелый. Наконец, в девяносто третьем, на прииск прибыла первая партия старателей.

И заработал золотой конвейер. Русов обеспечивал поставку бесплатных молчаливых старателей и сбыт песка, Спелый отвечал за охрану и дисциплину в близлежащем поселке Желтый Лог. Деньги, полученные от продажи золота, составили основной капитал Русова, покрыли все расходы по избирательной кампании. Способствовала успеху на выборах и поддержка Спелого, ему было выгодно, чтобы хозяином края стал Русов, а не кто-то другой.

Единственная проблема заключалась в том, что обработанные Шанли люди долго не жили…

Никита Ракитин оторвался от компьютера, прошелся по маленькой комнате, присел перед печкой, помешал гаснущие, бледно мерцающие угли. Труд его был почти закончен. Оставалось совсем немного. Еще ни одно произведение не давалось ему так тяжело. Перед глазами стояли мертвые лица женщин и детей, черные пентаграммы. Иногда ему казалось, что он не сумеет написать больше ни строчки. Слова обращались в прах, стоило им возникнуть на темном экране компьютера. Слова текли сквозь пальцы бледным, тонким золотым песком и теряли смысл.

Шумел ветер. Мелко дрожали черные листья осины за окном, припадали к стеклу, потом шумно шарахались прочь, лунный свет и тени веток чертили на дощатом полу легкий подвижный узор. Вдали неспешно, уютно прогрохотал тяжелый ночной товарняк. Ветер подхватил и бережно понес этот тающий звук сквозь дубовую рощу, закружил над мокрыми полями. На другом конце деревни тихо, неуверенно завыла собака.

Никита надел старый брезентовый плащ с капюшоном, вышел на воздух. Была полночь. В деревне не горело ни одного окна. Глухо шумела дубовая роща, сыпал мелкий холодный дождь. От долгого сидения за компьютером ныли плечи. Он не спеша побрел по спящей деревенской улице. Единственный фонарь горел в самом ее начале, на перекрестке у проселочной дороги. Машины проезжали редко, а ночью вообще не было ни одной, только вдали слышался ровный слабый гул большого шоссе.

Он шел, низко опустив голову, на него опять нахлынуло уже привычное ощущение, что он и вправду умер. Одиночество было тяжелым, вязким, многослойным. Пустые поля вокруг. Пустая дубовая роща.

Фонарь качался на ветру, световой конус, пронизанный мелким дождем, был похож на прозрачный колокол. Свет выхватывал из густого мрака мокрую крапиву и подорожник, край черного дощатого забора. Собака за забором звякнула цепью, залаяла тихим ленивым басом. Послышались легкие быстрые шаги. Никита поднял голову и увидел в фонарном луче тонкий силуэт. Узкие джинсы, свободная куртка, сумка на плече, низко, до бровей, надвинутый козырек кепки.

Неизвестно, сколько времени они стояли молча, обнявшись, на перекрестке у проселочной дороги, под мелким холодным дождем, в конусе фонарного света. Вокруг была глухая ночь, пустые мокрые поля.

Никита опомнился первым, почувствовал, что она еле держится на ногах, а куртка ее промокла насквозь. Он взял у нее сумку и сказал:

– Ника, пойдем в дом, простудишься.

Глава 29

– Это что? Кто это принес?.

На столе у Григория Петровича Русова лежал свежий номер самого многотиражного в России политического еженедельника. Журнал был раскрыт на первой странице. Григорий Петрович уставился на большую цветную фотографию.

С глянцевой добротной бумаги смотрели на него открытые мертвые глаза. Их было много, мертвых лиц, мертвых глаз. Они хорошо сохранились. Кодаковская пленка запечатлела их так четко, так объемно, что в ноздри ударил сладковатый страшный запах тления. Григорий Петрович разглядел даже черное пятно пентаграммы на груди молодой женщины, лежащей сверху, в центре кадра. Рядом было еще несколько таких же снимков. За открытой братской могилой, за грудой мертвых человеческих тел, виднелись тайга, река.

На соседней странице губернатор увидел самого себя, один из лучших своих предвыборных плакатов, где он был запечатлен в вольно расстегнутом пиджаке, а внизу крупная, его собственноручная подпись:

«Будем жить, ребята!», и лихой автограф, Г. Русов.

Фотографии сопровождались огромной статьей. «ЗОЛОТО ЖЕЛТОГО ЛОГА», и тут же была фамилия автора: Виктор Годунов.

Григорий Петрович вглядывался в текст, напрягал зрение, но не мог прочитать ни строки. Мелкий типографский шрифт как будто сдувало ветром с глянцевых страниц, он летел в глаза черным песком, и глаза ничего не видели, кроме груды мертвых тел.

На столе звонили сразу все телефоны. Русов зажал уши, потом резко тряхнул головой и все-таки поднял одну из трубок.

– Григорий Петрович, включите телевизор, первый канал, – услышал он вкрадчивый тихий голос своего пресс-секретаря, бросил трубку, схватился за пульт. На экране возникло лицо известного телеведущего и тут же сменилось одной из фотографий обнаженной братской могилы на берегу Молчанки. Телефоны продолжали надрываться. Он увеличил громкость.

– По приказу министра на место преступления вылетела оперативно-следственная бригада МВД. Из достоверных источников нам стало известно, что господин Русов, совсем недавно с таким успехом победивший на губернаторских выборах, не только был в курсе происходящего, но принимал в чудовищном преступлении самое непосредственное участие. Подробности в нашем специальном репортаже сегодня в двадцать два часа пятнадцать минут…

Русов выключил телевизор. В ушах пульсировал надрывный телефонный звон. Он поднял еще одну трубку.

– Григорий Петрович, вас в Москву вызывают, официальная правительственная телеграмма… – тоненько, как будто издалека, прозвучал испуганный голос секретарши, – и еще, тут в приемной следователь областной прокуратуры…

Он швырнул трубку, метнулся к окну. Окно кабинета выходило на площадь. Внизу стоял черный бронированный джип, прислонившись к кузову, курили два накачанных амбала, два молчаливых ублюдка из свиты Спелого, и смотрели вверх, прямо на него. Рядом он увидел несколько милицейских машин, черную «Волгу» областной прокуратуры.

Григорий Петрович отпрянул от окна, дернул шнурок так сильно, что пластиковые жалюзи перекосились с треском, затем бросился к двери, щелкнул рычажком замка и маленькой стальной задвижкой.

В дверь стучали. Сначала тихо, тактично, потом все громче. Он вернулся к столу, упал в кресло, закрыл глаза. Стук затих. В кабинете вдруг повисла мертвая тишина. Как по команде, замолчали телефоны, и только мелодично тренькал сотовый спецвязи у него на груди, во внутреннем кармане пиджака.

– Привет, Гриня. Открой верхний правый ящик своего стола, – услышал он тяжелый бас Спелого и, не ответив, повиновался приказу. В ящике лежал пистолет. – Нашел? – добродушно поинтересовался Спелый. – Что молчишь? Там один патрон. Видишь, я даю тебе шанс по старой дружбе.

В приемной, сквозь толстую дверь кабинета, звук выстрела прозвучал совсем тихо, всего лишь легкий хлопок. Молоденькая секретарша вздрогнула и уронила пудреницу. Следователь областной прокуратуры молча подошел к двери, в последний раз дернул ручку и стал звонить в специальную службу, он знал, что дверь стальная и ломать ее будет непросто.

– А теперь все закрыли глаза. Глубоко вдохнули и не дышим. Повторяем про себя: для продвижения в практике необходима абсолютная приверженность гуру. Поэтому я буду привержен. Я буду в высшей степени привержен гуру. Ради спасения я буду жертвовать изо всех сил. Я буду жертвовать на пределе.

На полу большого просторного зала сидели широким кругом в позе лотоса мужчины, женщины, подростки в белых костюмах каратистов. В центре круга восседало огромное широкоплечее существо с маленькой обритой головой. В мясистом ухе покачивалась серьга, обыкновенный православный крест, но перевернутый вверх ногами.

– Выдохнули, – командовало существо низким глубоким голосом, – повторяем на выдохе, вслух, не открывая глаз: я буду жертвовать на пределе, я испытываю удовольствие от возможности жертвовать на пределе. Я испытываю удовольствие. Счастье в удовольствии жертвовать на пределе…

Хор двух десятков голосов, мужских, женских, детских, повторял эти бессмысленные фразы много раз, постепенно слова сливались в утробное, тяжелое мычание «омм».

Однообразный звук «омм», древний символ пустоты и вечной смерти, которым еще три тысячи лет назад люди призывали на свои головы самые страшные, самые злые силы, какие есть во Вселенной. Жуткий магический символ, таинственный и заманчивый. Добровольное тупое скотское мычание.

Густой, как серная кислота, звук растекался по комфортабельному, отлично оборудованному спортивному залу крупного оздоровительного центра. Мычание наполняло легкие, щекотало губы мужчин, женщин и детей, сидящих ровным кругом, в нем растворялись без остатка все их чувства и мысли.

Феликс Михайлович Виктюк наблюдал за лицами сквозь приоткрытую дверь и размышлял о том, что богатырка Магда, бывшая телохранительница и ученица Шанли, совсем не такая грубая глупая баба, как ему казалось. Все она делает правильно, и уже через пару недель можно потихоньку начинать использовать технотронные методики, ультразвук, инфразвук, сверхвысокочастотное неионизированное излучение. А через полгода будет готова первая бригада. Пока только экспериментальная, потому что одно дело – трясти ситом на прииске в тайге под усиленной охраной, и совсем другое – выполнять тонкую, сложную работу наемного убийцы.

Эти, первые, будут, конечно, одноразовыми. Но уже идет набор в следующую группу, и нет отбоя от желающих легко, без усилий решить все неразрешимые проблемы, избавиться от боли душевной и телесной, стать лучше других, стать избранным, обрести покой и абсолютное счастье, а главное – не думать. Ни о чем не думать.

Феликс Михайлович тихонько прикрыл дверь, быстро прошел через красивое фойе оздоровительного центра, приветливо кивнул охраннику в униформе. Стеклянные двери бесшумно разъехались перед ним.

На улице было тепло. Дождь кончился. Феликс Михайлович сел в свой скромный «Фольксваген», включил зажигание. Машина тронулась по тихому зеленому переулку. Виктюк собирался пообедать в своем любимом ресторане «Прага». Он думал, что сегодня лучше заказать что-то легкое – рыбу, побольше овощей. Надо следить за весом.

Он не обратил внимания на милицейский «Мерседес», который неотлучно следовал за ним до Арбатской площади.

– Ну что, товарищ капитан, здесь будем брать? – спросил Ваня Кашин.

– Пусть уж пообедает в последний раз. Возьмем на выходе, – ответил капитан Леонтьев.

ЭПИЛОГ

– Что-то вас много сегодня, – покачал головой врач, оглядывая трех посетителей, – вы что, хотите все зайти в палату?

– Хотим, – кивнул Егоров и, привычно сунув руку в карман, вытащил бумажник.

– Ладно вам, – улыбнулся доктор и отстранил протянутую купюру, – документы к выписке я подготовил. Забирать можете в понедельник.

– А сегодня? – хрипло спросил Егоров.

– Сегодня суббота, мы по выходным не выписываем. Между прочим, вчера он нянечке стихотворение прочитал. «Колокольчики мой, цветики лесные». И попросил жареной картошки. А где, спрашивается, мы ей возьмем? У нас только каша, макароны и пюре.

– А еще? Что еще он говорил? – прошептал Егоров. – Да вы идите в палату. У него там нянечка сидит, она вам расскажет подробности. Подождите, вы Виктор Годунов?

– Годунов, – кивнул Никита.

– Слушайте, вы меня, конечно, извините, но я видел ваш некролог. Газеты писали, будто вы погибли, сгорели при пожаре. Бред какой-то. Так это вы или не вы?

– Он, – улыбнулась Ника, – можете не сомневаться, он.

Федя спал, свернувшись калачиком, положив руку под щеку. Лицо его порозовело, волосы отросли, торчали светлым густым «ежиком». Он дышал спокойно и ровно.

На краю кровати сидела, сгорбившись, больничная нянечка в байковых рваных тапках, в очках с переломанной и замотанной лейкопластырем дужкой. Одной рукой она поглаживала Федю по голове, в другой держала маленькую потрепанную Библию и тихо, полушепотом, читала:

«Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги своя. Все реки текут в море, но море не переполняется; к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь. Все вещи в труде; не может человек пересказать всего; не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием».

Примечания

1

Исторические материалы: сообщения в прессе, речи вождей, дипломатические документы, тексты разведсообщений и др., выделенные курсивом, реальны и приводятся дословно. (Здесь и далее примеч. автора.)

(обратно)

2

Эрих Людендорф, генерал, в 1918-м начальник полевого генерального штаба, фактически Верховный главнокомандующий.

(обратно)

3

Психиатра, который таким образом вылечил ефрейтора Гитлера от истерической слепоты, звали Эдмунд Фостер. Он бесследно исчез в 1934-м. Все документы, касающиеся пребывания Гитлера в резервном лазарете в Пазельвалке осенью 1918-го, уничтожены гестапо.

(обратно)

4

Франс фон Папен, известный политик и дипломат, в 1932-м получил пост имперского канцлера.

(обратно)

5

Пауль фон Гинденбург, фельдмаршал, президент Веймарской республики с 1925-го по 1934-й.

(обратно)

6

Петерсон Рудольф Августович расстрелян в 1937-м.

(обратно)

7

Авель Сафронович Енукидзе расстрелян в 1937-м.

(обратно)

8

Артур Христофорович Артузов (Фраучи) расстрелян в 1937-м.

(обратно)

9

Примаков Виталий Маркович и Путна Витовт Казимирович расстреляны в 1937-м.

(обратно)

10

Хлораль-скополамин – реальное название вещества, которое профессор Майрановский испытывал на заключенных в спецлаборатории при 12-м отделе НКВД. Никакой «таблетки правды» профессор не изобрел. Хлораль-скополамин, «кола-с» и прочие научные достижения Майрановского – смертельные яды. Один из филиалов лаборатории находился на 2-й Мещанской улице в Москве.

(обратно)

11

Орджоникидзе Серго (Григорий Константинович) застрелился в феврале 1937-го. По официальной сталинской версии, Серго внезапно скончался от болезни сердца. Многие исследователи полагают, что Орджоникидзе был убит. Узнать правду вряд ли возможно.

(обратно)

12

Канделаки Давид Владимирович расстрелян в 1938-м.

(обратно)

13

«Трость-кололка», сконструированная Майрановским, не раз применялась на практике сотрудниками советских спецслужб, позже трость превратилась в «зонтик-кололку».

(обратно)

14

В июне 1938-го удалось сбежать в Маньчжурию начальнику УНКВД Дальневосточного края Люшкову Г.С. В 1945-м убит японцами. Несколько сотрудников ИНО НКВД и Комиссариата иностранных дел стали невозвращенцами. Ни один случай удачного побега политических заключенных из тюрем и лагерей за весь период правления Сталина неизвестен.

(обратно)

15

Майрановский Г.М. был арестован в 1951-м, обвинен в хищении и хранении ядовитых веществ, злоупотреблении служебным положением и шпионаже в пользу Японии. Получил десять лет. После смерти Сталина дело его не пересматривалось. Он отсидел от звонка до звонка, по тем же статьям. После освобождения работал в НИИ в Махачкале скромным научным сотрудником, умер в 1967-м. Блохин В.М. и Филимонов М.П. к ответственности не привлекались. Блохин до апреля 1953-го прослужил комендантом АХУ, награжден восемью орденами и тремя медалями, уволен по болезни в звании генерал-майора. В 1954-м лишен звания «как дискредитировавший себя за время работы в органах», скончался в 1955-м. Филимонов дослужился до майора, в 1954-м лишен звания. Умер в 1958-м. Награжден двумя орденами и пятью медалями. Прочие сотрудники покончили с собой, сошли с ума или спились. По приказу Абакумова в 1946-м спецлаборатория была ликвидирована, однако вскоре появились ее аналоги. Опыты с отравляющими веществами велись и ведутся спецслужбами многих стран.

(обратно)

16

Все, перечисленные Сталиным в его знаменитой речи на расширенном заседании Военного совета 2 июня 1937-го расстреляны. Следы шпионки Жозефины Гензи тщетно искали многие историки, российские и зарубежные. Кого имел в виду Сталин, откуда он взял это имя, остается тайной по сей день.

(обратно)

17

Астахов Георгий Александрович 19 августа 1939-го, за четыре дня до подписания пакта, был отозван в Москву и вскоре арестован. Умер в лагере в 1942-м.

(обратно)

18

Бронислава Соломоновна Поскребышева расстреляна в 1941-м.

(обратно)

19

Далем – пригород Берлина.

(обратно)

20

Альберт Великий (1200–1280) – немецкий ученый, философ, канонизирован в 1932 г., считается покровителем всех естественных наук.

(обратно)

21

Нансеновский паспорт – международный документ, который Лига Наций выдавала беженцам без гражданства, в основном из России.

(обратно)

22

Урицкий Семен Петрович (1885–1938) – расстрелян; Берзин Ян Карлович (1889–1938) – расстрелян; Гендин Семен Григорьевич (1902–1939) – расстрелян; Орлов Александр Григорьевич (1898–1940) – расстрелян.

(обратно)

23

До памятника Свободе на этом месте стоял памятник генералу Скобелеву. Теперь там стоит памятник Юрию Долгорукому.

(обратно)

24

Зенон из Элеи (495–430 до н. э.) – греческий философ и математик. Прославился своими апориями (парадоксами) об адекватности физического движения и его математической модели, известными только в пересказе Аристотеля.

(обратно)

25

Нюрнбергские расовые законы были приняты 15 сентября 1935 г. Один из пунктов гласил: «Половая связь между евреями и государственными подданными немецкой или родственной крови запрещена».

(обратно)

26

Шадрин Дмитрий Николаевич, начальник 3-го спецотдела НКВД (наружное наблюдение).

(обратно)

27

Сергеев Иван Павлович (1898–1942) – народный комиссар боеприпасов. Арестован в марте 1941-го. Расстрелян в октябре 1942-го.

(обратно)

28

Украинский физико-технический институт.

(обратно)

29

Заявка В.А. Маслова и В.С. Шпинеля «Об использовании урана в качестве взрывчатого и отравляющего вещества» поступила в Бюро изобретений Народного комиссариата обороны в 1940 г. Первый проект советской атомной бомбы остался без внимания. В.А. Маслов ушел добровольцем на фронт в июне 1941-го и погиб. В.С. Шпинель получил авторское свидетельство в 1946-м, под грифом «Сов. секретно», без права публикации. Технологии, предложенные в работе Маслова и Шпинеля, почти полностью совпадают с теми, по которым позже была создана американская бомба. Картина и последствия атомного взрыва предсказаны авторами с фотографической точностью за пять лет до Хиросимы и Нагасаки.

(обратно)

30

Фрагменты стенограммы цитируются дословно по архивным документам (РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 165. Д. 77).

(обратно)

31

Пьер Ферма (1601–1665) – французский математик, свою великую теорему-головоломку сформулировал в 1637 году, и потом триста лет математематики всего мира предлагали разные варианты ее доказательств.

(обратно)

32

Леонард Эйлер (1707–1783) – швейцарский, немецкий и российский математик, большую часть жизни прожил в Санкт-Петербурге.

(обратно)

33

Бронштейн – настоящая фамилия Л.Д. Троцкого.

(обратно)

34

Физики-теоретики Бронштейн Матвей Петрович (1906–1938), Шубин Семен Петрович (1908–1938) – расстреляны. Витт Александр Адольфович (1902–1938) – умер в лагере.

(обратно)

35

Лангемак Георгий Эрихович (1898–1938) – создатель реактивного миномета «Катюша», расстрелян. Клейменов Иван Терентьевич (1898–1938) – директор Реактивного института, расстрелян. Изобретение «Катюши» присвоил инженер Костиков А.Г., по доносу которого были арестованы Лангемак, Клейменов, Королев.

(обратно)

36

Иоганн Карл Фридрих Гаусс (1777–1855) – немецкий математик, механик, физик, астроном.

(обратно)

37

Мейтнер имеет в виду своего племянника Отто Фриша.

(обратно)

38

Евангелие от Луки, гл. 12, ст. 2–3.

(обратно)

39

Сразу после высылки архив Троцкого стали воровать мелкими порциями агенты ГПУ. Часть документов сгорела во время пожара в 1931-м, случившегося при подозрительных обстоятельствах. В марте 1940-го Троцкий продал основную часть оставшихся бумаг Гарвардскому университету.

(обратно)

Оглавление

  • Полина ДАШКОВА ЧУВСТВО РЕАЛЬНОСТИ (ТОМ 1)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  • Полина ДАШКОВА ЧУВСТВО РЕАЛЬНОСТИ (ТОМ 2)
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  •   Глава 30
  •   Глава 31
  •   Глава 32
  •   Глава 33
  •   Глава 34
  •   Глава 35
  •   ЭПИЛОГ
  • Полина Дашкова Херувим (Том 1)
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  •   Глава семнадцатая
  •   Глава восемнадцатая
  •   Глава девятнадцатая
  •   Глава двадцатая
  • Полина Дашкова Херувим (Том 2)
  •   Глава двадцать первая
  •   Глава двадцать вторая
  •   Глава двадцать третья
  •   Глава двадцать четвертая
  •   Глава двадцать пятая
  •   Глава двадцать шестая
  •   Глава двадцать седьмая
  •   Глава двадцать восьмая
  •   Глава двадцать девятая
  •   Глава тридцатая
  •   Глава тридцать первая
  •   Глава тридцать вторая
  •   Глава тридцать третья
  •   Глава тридцать четвертая
  •   Глава тридцать пятая
  •   Глава тридцать шестая
  •   Глава тридцать седьмая
  •   Глава тридцать восьмая
  •   Глава тридцать девятая
  •   Глава сороковая
  •   Глава сорок первая
  • Полина Дашкова Источник счастья
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвёртая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  •   Глава семнадцатая
  •   Глава восемнадцатая
  •   Глава девятнадцатая
  •   Глава двадцатая
  •   Глава двадцать первая
  • Полина Дашкова Misterium Tremendum. Тайна, приводящая в трепет
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  •   Глава семнадцатая
  •   Глава восемнадцатая
  •   Глава девятнадцатая
  •   Глава двадцатая
  •   Глава двадцать первая
  •   Глава двадцать вторая
  •   Глава двадцать третья
  •   Глава двадцать четвертая
  •   Глава двадцать пятая
  •   Глава двадцать шестая
  •   Глава двадцать седьмая
  •   Глава двадцать восьмая
  •   Глава двадцать девятая
  • Полина Дашкова Небо над бездной
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  •   Глава семнадцатая
  •   Глава восемнадцатая
  •   Глава девятнадцатая
  •   Глава двадцатая
  •   Глава двадцать первая
  •   Глава двадцать вторая
  •   Глава двадцать третья
  •   Глава двадцать четвертая
  •   Глава двадцать пятая
  •   Глава двадцать шестая
  •   Глава двадцать седьмая
  •   Глава двадцать восьмая
  •   Глава двадцать девятая
  •   Глава тридцатая
  • Полина Дашкова Пакт
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  •   Глава семнадцатая
  •   Глава восемнадцатая
  •   Глава девятнадцатая
  •   Глава двадцатая
  •   Глава двадцать первая
  •   Глава двадцать вторая
  •   Глава двадцать третья
  •   Глава двадцать четвертая
  •   Глава двадцать пятая
  •   Глава двадцать шестая
  •   Глава двадцать седьмая
  •   Эпилог
  • Полина Дашкова Соотношение сил
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  •   Глава семнадцатая
  •   Глава восемнадцатая
  •   Глава девятнадцатая
  •   Глава двадцатая
  •   Глава двадцать первая
  •   Глава двадцать вторая
  •   Глава двадцать третья
  •   Глава двадцать четвертая
  •   Глава двадцать пятая
  •   Глава двадцать шестая
  •   Глава двадцать седьмая
  •   Глава двадцать восьмая
  •   Глава двадцать девятая
  •   Глава тридцатая
  •   Эпилог
  • Полина Дашкова Питомник Книга 1
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  • Полина Дашкова Питомник Книга 2
  •   Глава семнадцатая
  •   Глава восемнадцатая
  •   Глава девятнадцатая
  •   Глава двадцатая
  •   Глава двадцать первая
  •   Глава двадцать вторая
  •   Глава двадцать третья
  •   Глава двадцать четвертая
  •   Глава двадцать пятая
  •   Глава двадцать шестая
  •   Глава двадцать седьмая
  •   Глава двадцать восьмая
  •   Глава двадцать девятая
  •   Глава тридцатая
  •   Глава тридцать первая
  •   Глава тридцать вторая
  •   Глава тридцать третья
  •   Глава тридцать четвертая
  •   Глава тридцать пятая
  •   Эпилог
  • Полина Дашкова Чеченская марионетка, или Продажные твари
  •   ДОРОГОЙ ЧИТАТЕЛЬ!
  •   ГЛАВА 1
  •   ГЛАВА 2
  •   ГЛАВА 3
  •   ГЛАВА 4
  •   ГЛАВА 5
  •   ГЛАВА 6
  •   ГЛАВА 7
  •   ГЛАВА 8
  •   ГЛАВА 9
  •   ГЛАВА 10
  •   ГЛАВА 11
  •   ГЛАВА 12
  •   ГЛАВА 13
  •   ГЛАВА 14
  •   ГЛАВА 15
  •   ГЛАВА 16
  •   ГЛАВА 17
  •   ГЛАВА 18
  •   ГЛАВА 19
  •   ГЛАВА 20
  •   ГЛАВА 21
  •   ГЛАВА 22
  •   ГЛАВА 23
  •   ЭПИЛОГ
  • Полина ДАШКОВА ЭФИРНОЕ ВРЕМЯ
  •   КНИГА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •     ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •     ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •     ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
  •   КНИГА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
  •     ГЛАВА СОРОКОВАЯ
  •     ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ
  •     ЭПИЛОГ
  • Полина ДАШКОВА КРОВЬ НЕРОЖДЕННЫХ
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   ЭПИЛОГ
  • Полина ДАШКОВА ЛЕГКИЕ ШАГИ БЕЗУМИЯ
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  •   Глава 30
  •   Глава 31
  •   Глава 32
  •   Глава 33
  •   Глава 34
  •   Глава 35
  •   Глава 36
  •   Глава 37
  •   Глава 38
  •   Глава 39
  •   Глава 40
  •   Эпилог
  • Полина ДАШКОВА МЕСТО ПОД СОЛНЦЕМ
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   ЭПИЛОГ
  • Полина ДАШКОВА НИКТО НЕ ЗАПЛАЧЕТ
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   href=#t444> Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  •   Глава 30
  •   Глава 31
  •   Глава 32
  •   Глава 33
  •   Глава 34
  •   Эпилог
  • Полина ДАШКОВА ОБРАЗ ВРАГА
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  •   Глава 30
  •   Глава 31
  •   Глава 32
  •   Глава 33
  •   Глава 34
  •   Глава 35
  •   Глава 36
  •   Глава 37
  •   Глава 38
  •   Глава 39
  •   ЭПИЛОГ
  • Полина ДАШКОВА ПРИЗ
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ЭПИЛОГ
  • Полина ДАШКОВА ПРОДАЖНЫЕ ТВАРИ
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   ЭПИЛОГ
  • Полина Дашкова Вечная ночь
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  •   Глава семнадцатая
  •   Глава восемнадцатая
  •   Глава девятнадцатая
  •   Глава двадцатая
  •   Глава двадцать первая
  •   Глава двадцать вторая
  •   Глава двадцать третья
  •   Глава двадцать четвертая
  •   Глава двадцать пятая
  •   Глава двадцать шестая
  •   Глава двадцать седьмая
  •   Глава двадцать восьмая
  •   Глава двадцать девятая
  •   Глава тридцатая
  •   Глава тридцать первая
  •   Глава тридцать вторая
  •   Глава тридцать третья
  •   Глава тридцать четвертая
  • Полина ДАШКОВА ЗОЛОТОЙ ПЕСОК
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  •   ЭПИЛОГ
  • *** Примечания ***